И. С. Тургенев в воспоминаниях современников

Тургенев Иван Сергеевич


   
   И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. В 2-х т. Т. 1. Изд. 2-е
   М.: "Художественная литература", 1983.-- (Серия литературных мемуаров).
   

СОДЕРЖАНИЕ

   С. М. Петров. Иван Сергеевич Тургенев в воспоминаниях современников

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

В СЕМЬЕ

   В. П. Житова. Из "Воспоминаний о семье И. С. Тургенева"

МОЛОДОСТЬ ТУРГЕНЕВА. КРУГ "СОВРЕМЕННИКА"

   Бернгард Икскюль Фиккель. Иван Сергеевич Тургенев в 1839--1882 гг.
   А. В. Щепкина. Из "Воспоминаний"
   П. В. Анненков. Молодость И. С. Тургенева. 1840--1856
   А. Я. Панаева (Головачева). Из "Воспоминаний"
   А. А. Фет. Из "Моих воспоминаний"
   П. А. Тучкова-Огарева. Иван Сергеевич Тургенев. 1848--1870
   M. H. Толстая. Воспоминание о И. С. Тургеневе (В пересказе М. А. Стаховича)
   Д. В. Григорович. Из "Литературных воспоминаний"

И. С. ТУРГЕНЕВ В ШЕСТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

   П. В. Анненков. Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым. 1856--1862
   Н. Г. Чернышевский. Воспоминания об отношениях Тургенева к Добролюбову и о разрыве дружбы между Тургеневым и Некрасовым
   Г. З. Елисеев. Из "Воспоминаний"
   Е. П. Водовозова. Из книги "На заре жизни"

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ-СЕМИДЕСЯТНИКОВ

   П. Л. Лавров. Из статьи "И. С. Тургенев и развитие русского общества"
   Г. А. Лопатин. Воспоминания о Тургеневе
   П. А. Кропоткин. Из "Записок революционера"
   С. П. Кривенко. Из "Литературных воспоминаний"
   Комментарии
   

ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

1

   "Вся моя биография в моих сочинениях",-- сказал однажды Тургенев. Можно было бы добавить: и в воспоминаниях о нем. Ни об одном русском писателе прошлого века, за исключением Л. Н. Толстого, не оставлено так много воспоминаний. Огромный тургеневский мемуарный фонд вобрал в себя всю жизнь писателя -- от записи о его рождении, сделанной рукой матери, до воспоминаний князя А. Мещерского о последних часах Тургенева. В совокупности воспоминания русских и зарубежных современников дают представление о феномене личности писателя.
   "И. С. Тургенев принадлежал к поколению, которое пережило едва ли не более значительное изменение в русском обществе, чем все предыдущие,-- писал П. Л. Лавров в своей статье "И. С. Тургенев и развитие русского общества".--...В последние полвека все элементы мысли и жизни общества в России подверглись самым коренным потрясениям..."
   Когда Тургеневу было семь лет, произошло восстание декабристов. Он видел Пушкина и Лермонтова. Начало его литературной деятельности приходится на время Белинского и Гоголя, а расцвет -- на шестидесятые и семидесятые годы -- время Чернышевского и революционного народничества. Тургенев был свидетелем революции 1848 года и Парижской коммуны. В год смерти писателя в русском освободительном движении возникла первая марксистская организация -- группа "Освобождение труда".
   Эпоха Тургенева -- это эпоха перехода от романтизма к реализму, утверждения и расцвета реалистического искусства. Русская литература становится делом национальной важности, поборником прогресса, обличителем реакции и обскурантизма. Каждый крупный писатель вызывает к себе интерес и внимание просвещенного читателя.
   Тургенев стоял в центре общественного, умственного и литературного движения своего времени. Он не был политическим борцом, как Герцен или Чернышевский, но, откликаясь своими произведениями на глубинные, коренные вопросы русской жизни, в большей мере, чем многие другие видные писатели, его современники, участвовал в освободительном движении сороковых -- семидесятых годов. По справедливому замечанию Анненкова, он занимался "художнической пропагандой" борьбы против крепостного права, а в пореформенную пору против крепостнической реакции. Имя Тургенева, несмотря на все его разногласия с революционными демократами, связано с передовыми течениями его времени, с журналом "Современник", с газетами "Колокол" и "Вперед!", с прогрессивными литературными кругами на Западе.
   Современников привлекали в Тургеневе уникальный талант, могучий интеллект, дар мыслителя.
   "Это человек необыкновенно умный, да и вообще хороший человек. Беседа и споры с ним отводили мне душу <...> Отрадно встретить человека, самобытное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, извлекает искры <...> Во всех его суждениях виден характер и действительность" {В. Г. Белинский. Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. XII. М., Изд-во АН СССР, 1956, с. 154.},-- отозвался о Тургеневе самый проницательный в требовательный из друзей его молодости -- В. Г. Белинский. Пройдет несколько десятилетий, и молодежь семидесятых годов, в свою очередь, скажет о Тургеневе: "Какой проницательный ум. Какое всестороннее, широкое образование". "Чего бы он ни касался в разговоре -- философии, религии, искусства, политики, любви, музыки, злобы дня, личной размолвки,-- во всем сказывался животворящий дух его таланта".
   Тургенев был на редкость общительным человеком. Он никогда не замыкался в узком кругу литераторов. П. В. Анненков рассказывает: "После 1850 года гостиная его сделалась сборным местом для людей из всех классов общества. Тут встречались герои светских салонов <...>, корифеи литературы, готовившие себя в вожаков общественного мнения, знаменитые артисты <...>, наконец, ученые, приходившие послушать умные разговоры светских людей <...> Между всеми его гостями не редкость было найти людей без имени, никому не известных и отличавшихся своей сдержанностью. Тургенев дорожил ими столько же, по крайней мере, сколько и теми, которые носили громкие имена в литературе и обществе". В январе 1858 года Тургенев сообщает Анненкову о "множестве новых знакомств". В Петербурге и в Москве, в Спасском, в Париже и Лондоне, в Баден-Бадене редкий день Тургенева проходил без встреч и без посетителей.
   Круг друзей и знакомых Тургенева заключал в себе все самое значительное в литературном мире России и Западной Европы его времени. Чернышевский, Фет, Григорович, Анненков, на Западе -- Мопассан, Доде, Гонкуры оставили о нем свои воспоминания. Многие высказывания о Тургеневе -- Герцена, Некрасова, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Л. Н. Толстого, Флобера, Золя -- записаны современниками и приведены в их мемуарах.
   Воспоминания о Тургеневе оставили не только писатели, но и общественные деятели, как, например, M. M. Стасюлевич, ученые -- М. М. Ковалевский, артисты -- М. Г. Савина, художники -- Верещагин, Репин, Поленов, скульптор Антокольский и другие виднейшие представители русской культуры XIX столетия. Мемуары о Тургеневе писались людьми, наблюдавшими его в общении с Белинским и в среде революционных народников, в редакции "Современника" и в высшем свете, у Аксаковых в Абрамцеве и в обществе русских художников в Париже, в салоне Виардо и в застольных беседах, во встречах с сильными мира сего и с крестьянами села Спасского, на охоте и за письменным столом.
   Неистощим был интерес Тургенева к жизни во всех ее проявлениях. Анненков находил в нем "неугомонного демона любопытства и участия". Тургенев был очень подвижным человеком, любил путешествовать, обладал обостренным зрением художника. Ему ничего не стоило из Петербурга отправиться в Париж, оттуда в Лондон, из Лондона обратно в Париж, затем в Баден-Баден, в Вену в Берлин, и снова ехать или плыть в Россию. Вот, например, 1858 год -- Тургенев посещает Рим, Неаполь, Флоренцию, Геную, Милан, Триест, Вену, Дрезден, Париж, Лондон, Берлин, Петербург, Москву, с. Спасское, Тулу, Орел, снова Москву, Петербург... И -- встречи, беседы со множеством самых разнообразных людей. Таков был привычный образ жизни Тургенева.
   Тургенев вел в течение всей своей жизни обширную переписку и был признанным мастером эпистолярного жанра. Многие из его писем, прокомментированные корреспондентами Тургенева, легли в основу их мемуаров о нем. В серии воспоминаний о Тургеневе П. В. Анненкова два раздела основаны на его переписке с писателем: "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым. 1856--1862" и "Из переписки с Тургеневым в 60-х годах (1862--1866)". Преимущественно эпистолярную основу имеют и воспоминания П. В. Щербаня, В. В. Стасова, А. А. Фета и других. Письма его современников также содержат немало мемуарного материала, почерпнутого из рассказов самого писателя или его друзей.
   В беседах с близкими людьми Тургенев любил рассказывать примечательные эпизоды из своей жизни и из увиденного им; друзья Тургенева записывали эти истории и приводили их впоследствии в своих воспоминаниях (см. мемуары Н. А. Островской, Я. П. Полонского, Л. Ф. Нелидовой, А. Н. Луканиной и др.). В автобиографических рассказах он был вполне откровенен.
   Мемуары о Тургеневе -- порой единственный источник, знакомящий нас с отдельными периодами его жизни. Так, юноше^ ские годы, обстановка, в которой рос и воспитывался будущий писатель, главным образом освещены в воспоминаниях приемной дочери Варвары Петровны Тургеневой -- В. Н. Житовой, жившей в Спасском-Лутовинове; они повествуют о матери Тургенева, о жестоких нравах, царивших в ее поместьях. Из рассказов Житовой возникает и образ с юных лет антикрепостнически настроенного Тургенева, перед глазами которого прошло немало примеров помещичьего самодурства Варвары Петровны.
   Многое из детских, юношеских и последних лет жизни Тургенева записано со слов самого писателя его другом, поэтом Я. П. Полонским ("Тургенев у себя в его последний приезд на родину"). Главным образом из мемуарной литературы узнаем мы и о подробностях жизни Тургенева в семье Виардо, о той завораживающей атмосфере артистизма, которая царила в ее салонах в Баден-Бадене, Париже и Буживале.
   В мемуарной литературе о Тургеневе мы находим суждения о нем людей различных общественных и литературных кругов. И сами эти суждения, порой противоречивые, и характер личности Тургенева отражали ту борьбу вокруг него как писателя, которая началась еще при Белинском. Большинство авторов воспоминаний сами являлись более или менее видными участниками литературной и общественной жизни своего времени. В освещении тогдашних споров и писательских отношений они, понятно, не были строгими и бесстрастными летописцами-историками. Как увидим дальше, со страниц мемуаров веет духом определенных симпатий и антипатий.
   В воспоминаниях о Тургеневе отразились и личные склонности мемуаристов, их интерес к тем или другим сторонам жизни. П. В. Анненков, например, всегда проявлял глубокий интерес к интеллектуальной сфере жизни общества, к идейной борьбе, происходившей в литературных кругах его времени, и именно эта область жизни и деятельности Тургенева щедро представлена в его воспоминаниях. Напротив, А. А. Фет в своих мемуарах отдает предпочтение бытовым эпизодам, приводит яркие рассказы об усадебной жизни Тургенева, о страстном увлечении охотой, о задушевных беседах с другом, горячих спорах о поэзии, искусстве, смысле бытия.
   В ретроспективе, отделявшей время создания большинства мемуаров от времени описанных в них фактов и эпизодов, не все представлялось ясным или таким, каким оно было на самом дело. Но большинство мемуаров о Тургеневе, вполне достоверно, хотя возникал и понятный соблазн несколько приукрасить отдельные черты личности писателя и притушевать те или иные его слабости. Надо сказать, что некоторые мемуаристы, например В. Н. Житова (в оценке молодого Тургенева), А. Н. Луканина, А. Ф. Кони, не устояли против такого соблазна. Иные мемуаристы, как А. Я. Панаева, избрали тон иронический или, как Гончаров, ревниво-скептический. Но преобладающий тон воспоминаний и высказываний о Тургеневе, даже у Салтыкова-Щедрина, часто сурово о нем отзывавшегося, полон уважения, нередко любви и восхищения, признания великих заслуг Тургенева перед русским обществом и русской литературой.
   

2

   В жизни и литературной деятельности Тургенева было три больших периода, соответствовавших трем эпохам русской общественной жизни -- сороковым-пятидесятым, шестидесятым и семидесятым годам. Каждая из этих эпох в развитии русского общества и русской литературы имела свои характерные особенности, воплотившиеся не только в общественной и творческой биографии самого Тургенева, но и в личностях и взглядах его мемуаристов, в их отношении к писателю.
   Конец тридцатых и сороковые годы -- время, о котором сам Тургенев всегда вспоминал с чувством любви и благодарности. В это "замечательное десятилетие" он формируется и как человек, и как писатель. Здесь истоки философских и эстетических воззрений Тургенева, его демократических, антикрепостнических взглядов. Московский, Петербургский и Берлинский университеты, незабываемые встречи со Станкевичем, философские занятия с Бакуниным, сближение с Грановским, затем круг Белинского, дружба с великим критиком, новые поездки за границу, сближение с Герценом... Чего еще мог пожелать тогда молодой человек, увлекавшийся философией и литературой!
   В сороковые годы в литературу входит блестящая плеяда новых писателей-реалистов, воспитанных критикой Белинского, продолжателей дела Пушкина и Гоголя. Среди них и молодой Тургенев. "Записки охотника" приносят ему всемирную известность. В их поэтическом реализме он находит себя как художник. Это было подлинно демократическое произведение, которое очень скоро дошло до самой широкой народной среды. А. Островская записала в своих воспоминаниях знаменательный эпизод, рассказанный Тургеневым: "По дороге из деревни в Москву, на одной маленькой станции вышел я на платформу. Вдруг подходят ко мне двое молодых людей; по костюму и по манерам вроде мещан ли, мастеровых ли. "Позвольте узнать,-- спрашивает один из н их,-- вы будете Иван Сергеевич Тургенев?" -- "Я".-- "Тот самый, что написал "Записки охотника"?" -- "Тот самый..." Они оба сняли шапки и поклонились мне в пояс. "Кланяемся вам,-- сказал все тот же,-- в знак уважения и благодарности от лица русского народа".
   Конечно, из всех воспоминаний о годах молодости Тургенева наиболее значительное -- это его собственные "Литературные и житейские воспоминания". Среди же обширной мемуарной литературы о самом Тургеневе первое место бесспорно занимают ценнейшие по материалу мемуары мудрого человека и талантливого критика -- П. В. Анненкова.
   На страницах воспоминаний Анненкова крупным планом возникают образы выдающихся деятелей русской литературы сороковых годов во главе с Белинским. Среди них Тургенев, ставший ближайшим его другом, привлекает обостренное внимание мемуариста.
   Анненков не просто воспроизводит и комментирует факты -- он стремится раскрыть внутреннюю жизнь Тургенева, воссоздать его нравственно-психологический облик, особенно в годы молодости. Анненков любит Тургенева и верит ему, он стремится быть предельно точным и объективным. Ему не сразу пришелся по душе светский юноша: он рассказывает о его барских замашках, капризах, за которые молодому Тургеневу доставалось и от Белинского. Но постепенно перед ним раскрылись духовное богатство, гуманные и поэтические стороны личности Тургенева. Воссоздание целостного духовного облика художника и составляет пафос воспоминаний о нем.
   По мемуарам Анненкова можно проследить, как устанавливалась репутация Тургенева-писателя. В кругу своих литературных друзей, к мнению которых он всегда прислушивался, Тургенев, автор "Записок охотника", единодушно был признан великолепным новеллистом. Признание Тургенева как первоклассного мастера повести, романа пришло не сразу. И. А. Гончарову, например, всегда казалось, что Тургенев прежде всего -- художник-миниатюрист. Самого же Тургенева уже в начале пятидесятых годов тянуло к большой форме, к роману. Но он нередко испытывал сомнения в своих силах. "Рудина", свое первое большое произведение, он осторожно назвал повестью. "Современник" тем не менее увидел в "Рудине" начало нового этапа в литературной деятельности Тургенева. "Вы в своих произведениях создали тип лишнего человека. А в нем ведь сама русская жизнь отразилась" {"И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников". М.-- Л., "Academia", 1930, с. 120.},-- скажет впоследствии Тургеневу Салтыков-Щедрин. Но вот было написано "Дворянское гнездо" -- и за Тургеневым установилась слава романиста. Состоялось чтение романа в кругу литераторов. Анненков рассказывает: "Чтение романа поручено было мне: оно заняло два вечера. Удовлетворенный всеми отзывами о произведении и еще более кой-какими критическими замечаниями, которые тоже все носили сочувственный и хвалебный характер, Тургенев не мог не видеть, что репутация его как общественного писателя, психолога и живописца нравов устанавливается окончательно этим романом". После выхода "Дворянского гнезда" Герцен называет его "величайшим современным русским художником" {А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, т. XIV. М., Изд-во АН СССР, 1958, с. 270.}. "Мне было совестно -- и не мог я этому верить,-- но мне было приятно" {И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми томах, изд-во "Наука", Письма, т. 4. М., 1963, с. 73.},-- писал ему в ответ Тургенев.
   Но как ни связаны первые романы Тургенева -- "Рудин" и "Дворянское гнездо" -- и примыкающие к ним повести с вопросами, волновавшими современников, своим историческим содержанием они все же были обращены к прошлому, хотя и недавнему, в них рисовались типы уходящей жизни. Между тем новая эпоха начиналась в истории России -- шестидесятые годы. Новые задачи вставали и перед русской литературой. Тургенев и обратился к ним в следующих своих романах -- "Накануне" и "Отцы и дети".
   В записях мемуаристов отразились сложные и напряженные отношения Тургенева с демократическим движением шестидесятых годов.
   Мировоззрению Тургенева всегда были присущи просветительские демократические тенденции, которые, по определению Ленина, заключались во вражде к крепостному праву и всем его порождениям, в сочувствии народу, в защите культуры, просвещения, свободы убеждении и слова. Однако Тургеневу казалось, что всего этого можно достигнуть путем мирного прогресса, он не верил в плодотворность крестьянской революции. Неприятие Тургеневым революционных методов борьбы и привело его к разрыву с "Современником".
   Драматической истории разрыва Тургенева с новой редакцией "Современника", с Некрасовым, бывшим долгие годы его близким другом, касаются в той или иной мере, с разной степенью объективности и, разумеется, с разных позиций, многие мемуаристы: П. В. Анненков ("Замечательное десятилетие", "Молодость И. С. Тургенева", "Шесть лет переписки..."), И. И. Панаев, А. Я. Панаева, А. Д. Галахов, А. А. Фет, Е. Я. Колбасин, Г. З. Елисеев, Д. В. Григорович, М. А. Антонович, Н. Г. Чернышевский, Н. В. Щербань.
   Но до середины пятидесятых годов Тургенев -- одна из ведущих фигур "Современника", в свое время вместе с Белинским стоявший у истоков нового передового журнала,-- непререкаемый авторитет для Некрасова. С 1847 года в течение почти пятнадцати лет творческая и общественная жизнь Тургенева связана с этим журналом, с его "кругом". Поэтому "разрыв Тургенева с "Современником" -- как пишет Панаев в своих мемуарах, произвел такое же смятение в литературном мире, как если бы случилось землетрясение".
   Среди мемуаров, в которых сделана попытка объяснить причины конфликта, особое место занимают воспоминания Чернышевского, хотя бы уже потому, что они целиком посвящены этому событию и стремятся к известной полноте в освещении проблемы.
   Воспоминания Чернышевского писались уже в восьмидесятые годы. Многие существенные детали, подробности, характеризующие взаимоотношения "героев" драмы -- Тургенева, Некрасова и Добролюбова,-- были им забыты. Историю конфликта, так сказать, истинную картину он восстанавливает часто путем логических рассуждений (и это, конечно, слабая сторона воспоминаний). Но для нас важно главное -- глубинные, первородные причины конфликта Чернышевский называет определенно, убежденно, не колеблясь: "Единственным решившим дело мотивом было враждебное отношение Тургенева к направлению "Современника", то есть на первом плане к статьям Добролюбова, а на втором и ко мне..." Речь шла о взгляде на революцию, о путях развития России -- революционном или эволюционном: "Наш образ мыслей прояснился для г. Тургенева настолько, что он перестал одобрять его". В свою очередь, прояснилось для "новой редакции" и "направление" Тургенева, которое прежде (то есть в 40--50-е годы), по словам Чернышевского, "не было так ясно для нас". Таким образом, заключает мемуарист, со всей непреложностью обнаружился "разный взгляд на вещи". Другие мемуаристы, например реакционно настроенный Н. В. Щербань, истолковывали в своих воспоминаниях историю конфликта иначе. Он писал, что Тургенев якобы не мог мириться с "низким" уровнем критики, а главное -- публицистики "Современника". Но в тенденциозно поданных Щербанем пристрастных и резких высказываниях Тургенева как раз и ощущается прежде всего неприятие писателем направления журнала.
   Окончательно закрепила разрыв Тургенева с "Современником" бурная полемика, разгоревшаяся вокруг романа "Отцы и дети".
   Примечательно, что еще до выхода в свет тургеневского произведения вокруг него сгущались тучи. Роман ждали уже с предубеждением. "Еще задолго до появления нового романа на страницах "Русского вестника",-- рассказывается в мемуарах Г. З. Елисеева,-- в литературных кружках стали ходить слухи, что Тургенев, разошедшийся тогда с Некрасовым и сильно недолюбливавший Чернышевского и особенно Добролюбова, пишет новый роман с целью осмеять направление "Современника", главным героем выведен один из редакторов "Современника", именно Добролюбов <...> слухи прибавляли, что роман пишется по инициативе Каткова, что Тургенев ведет с ним переписку о разных лицах романа, в особенности личности главного героя, и сообразно тому делает поправки. Слухи о таком бесчестном образе действий Тургенева, конечно, не могли не раздразнить редакции "Современника".
   Когда роман был опубликован, то "Современник" встретил его статьей Антоновича, написанной крайне резко, недоброжелательно, прежде всего глубоко оскорбившей Тургенева своим пренебрежительным тоном. Несмотря на то что по своей сути статья выражала мнение "Современника" (о том, что образ "нового человека" искажен Тургеневым), она не встретила единодушного одобрения в среде его единомышленников. Из мемуаров Елисеева мы видим, что он не приемлет прямолинейную, грубую форму, в которую облек Антонович мнение "Современника", и считает, что этим Антонович нанес урон литературной критике, хотя и достиг "партийной цели".
   Воспоминания шестидесятников свидетельствуют и о другой, весьма положительной, реакции современников на роман "Отцы и дети". В мемуарной повести Е. Н. Водовозовой приводятся интересные суждения молодежи, для которой Базаров -- "истинный представитель молодого поколения <...> В нем сгруппированы наиболее характерные стремления, симпатии и антипатии молодого поколения..."
   Образ Базарова, базаровский нигилизм связывался в сознании демократической молодежи с периодом между 1855 и 1857 годами. "Этот страстный период борьбы,-- говорится в одном из документов тех лет,-- не знавший никаких сделок, никаких уступок, продолжался не более двух лет..." {"Литературное наследство", т. 76. М., 1967, с. 160.} Для непосредственного участника движения шестидесятников, убежденного в неизбежности революции, Базаров -- "уже отошедший тип", ибо в тех условиях такой всесокрушающий нигилизм означал прежде всего скептицизм по отношению к революционным идеалам. Так идейная борьба шестидесятых годов пересекла творческий путь Тургенева, "общественного художника", близко стоявшего к "средоточию русской жизни".
   Время внесло свои коррективы в отношение передовых людей России к роману Тургенева. Не прошло и десяти лет, как появилась статья Н. В. Шелгунова "Люди сороковых и шестидесятых годов", в которой отчетливо выражено стремление к исторически объективной оценке "Отцов и детей".
   Герцен, по свидетельству Н. А, Тучковой-Огаревой, удивлялся негодованию русской молодежи на Тургенева, видя в Базарове "много человеческого". И. Е. Репин в книге воспоминаний "Далекое близкое" свидетельствует о том, что из литературы два героя как образцы для подражания преобладали в студенчестве: Рахметов и Базаров.
   Ко второй половине 1862 года относится полемика Тургенева с Герценом. Они особенно сблизились за границей в пору революции 1848 года, и Герцен, скептически оценивший Тургенева при первом их знакомстве (около 1844 г.), через несколько лет пишет о нем из Парижа: "Нравственно он чрезвычайно развился, и я им доволен..." {А. И. Герцен. Собр. соч., т. XXIII, с. 82.} Тургенев становится одним из негласных корреспондентов "Колокола". В мемуарах Герцена "Былое и думы" упоминания о Тургеневе скудны и малозначительны, может быть, потому, что автору их не хотелось привлекать к Тургеневу излишнее внимание петербургских властей. Но очень оживленной и насыщенной была переписка между ними, в которой отражены их разногласия по вопросам общественного развития пореформенной России. К сожалению, мемуары (воспоминания Н. А. Тучковой-Огаревой) лишь вскользь рассказывают об отношениях Тургенева с Герценом и его семьей и о последней их дружеской встрече незадолго до кончины Герцена.
   Из писем Тургенева и воспоминаний о нем Анненкова и других явствует, что в основе расхождений его с шестидесятниками, с Герценом лежали разногласия идейные, различия в представлениях о средствах преобразования общества. И хотя позиции и взгляды Тургенева в обстановке шестидесятых годов расходились со взглядами революционных демократов, он не был мелочным или несправедливо пристрастным по отношению к своим идейным противникам, как порой представляют его в своих воспоминаниях Панаева и Гончаров. Устойчиво враждебное отношение Тургенева ко всему реакционному привело его к разрыву с Катковым, Лонгиновым, Феоктистовым. В воспоминаниях И. Е. Цветкова записаны гневные слова Тургенева: "...месть, месть этим Лонгиновым, Катковым и прочим обскурантам, перебежчикам, ренегатам" {"Литературное наследство", т. 76, с. 419.}.
   Наступают семидесятые годы. Бурно развивается народническое движение. Тургенев с волнением следит за формированием нового поколения передовых людей, увлеченных идеями революционного народничества. Восприятие Тургеневым народнической молодежи, хождения в народ воплощено в его романе "Новь". Отношение к Тургеневу революционной молодежи семидесятых годов, восприятие народническими кругами романа "Новь" отразились в воспоминаниях многих видных деятелей народнического движения -- П. Л. Лаврова, Г. А. Лопатина, П. А. Кропоткина, писателей-народников Н. С. Русанова, Н. Н. Златовратского, С. Н. Кривенко и других. Народническое движение оставило богатую мемуарную литературу о Тургеневе.
   Заслуга народнической мемуаристики прежде всего в том, что она развеяла легенду об аполитичности Тургенева. Известно, что писатель сам нередко говорил, будто не чувствует склонности к политике. Но это вовсе не свидетельствовало о его политическом индифферентизме. Еще Герцен заметил, что с "Отцов и детей" Тургенев становится писателем-политиком. Его чувство гражданственности, его интерес к политическим вопросам современной ему жизни в Западной Европе и в России особенно обострились в семидесятые годы. Богатый материал в этом отношении дают воспоминания П. Л. Лаврова и других семидесятников. "Редкое свидание наше проходило без разговора о России, о русских делах, о правительстве, о либералах и революционной партии..." О критическом отношении Тургенева к царскому правительству упоминается и у Лаврова, и в другом, совсем ином мемуарном источнике -- дневниковых записях видного немецкого дипломата князя Гогенлоэ, с которым Тургенев встречался в Париже в конце семидесятых годов.
   Страдая от отсутствия свободы у себя на родине, Тургенев, как и прежде, считал возможным завоевание свободных форм общественной жизни только мирным и постепенным путем. Однако в эту пору он уже не питал особых надежд на реформаторские намерения царского правительства и не ожидал также каких-нибудь значительных успехов от либерального движения. По словам Лаврова, Тургенев, недовольный "положением дела в России", говорил ему "об отсутствии всякой надежды на правительство, о бессилии и трусости его либеральных друзей <...> Во всех его словах высказывалась ненависть к правительственному гнету и сочувствие всякой попытке бороться против него". Он поддерживал народническую эмигрантскую печать. "Это бьет по правительству, и я готов помочь всем, чем могу",-- говорил он Лопатину. Вместе с тем, по словам Лаврова, Тургенев "никогда не верил, чтобы революционеры могли поднять народ против правительства, как не верил, чтобы народ мог осуществить свои "сны" о "батюшке Степане Тимофеевиче". Он скептически оценивал попытки народнической молодежи сблизиться с народом, не верил в успех социалистической пропаганды.
   Проблемы социализма вызывали все большее внимание и споры в передовых общественных кругах и на Западе и в России. Не мог не откликнуться на них и чуткий ко всему новому в общественном развитии Тургенев. "Тургенев допускал, что социализм, может быть, и будет венцом социального развития человечества,-- рассказывает в своих воспоминаниях Лопатин.-- Но социализм рисовался ему в такой дали, что еле верилось в него. Ему казалось, что ни технические, ни экономические, ни моральные предпосылки не созрели еще для проведения его в жизнь <...> Но писатель не раз задумывался над решением коренного социального вопроса о противоречиях между хозяином и работником". Дочь декабриста Н. И. Тургенева, Фанни Тургенева, записала в своем дневнике слова Ивана Сергеевича: "...подымающийся прилив, остановить который невозможно ничем,-- это рабочий вопрос" {"Литературное наследство", т. 76, с. 384.}. И здесь он неизбежно сталкивался с проблемой социализма. Гончаров в "Обрыве" назвал положительного героя своего романа Тушина "заволжским Робертом Оуэном". Тургенев также сочувственно откликнулся на социалистические опыты Роберта Оуэна. В конце романа "Новь" сообщается, что Соломин где-то в Перми завел свой небольшой завод "на каких-то артельных началах". Так Тургенев силой вещей приходит к тому, что сам критиковал в народничестве.
   Пережив крах революции 1848 года, трагические дни Парижской коммуны, Тургенев в конце семидесятых годов связывает представления об истинном революционере (а следовательно, и о революции) с Россией, с русским освободительным движением.
   И хотя Тургенев не разделял революционных настроений деятелей русского освободительного движения, он искал встреч и за границей, и в Петербурге с передовой демократической молодежью. Н. С. Русанов рассказывает в своих воспоминаниях об одной из таких встреч с группой народников-литераторов в 1879 году: "Тургенев явился в Петербург с твердым намерением ближе познакомиться если не с действующими революционерами, то с радикальной частью печати и главным образом с "молодыми литераторами", узнать, что волнует теперь этих людей. И это намерение он привел в исполнение, очень мало заботясь о литературном местничестве: гора не шла к Магомету, ну что ж -- Магомет пойдет к горе..." "В нас Тургенев ценил людей, ради идеи ставящих на карту жизнь свою",-- писал в своих мемуарах Г. Лопатин.
   В семидесятые годы Тургенев систематически оказывал материальную помощь молодой революционной эмиграции, студентам, учившимся за границей, о чем свидетельствуют в своих воспоминаниях Лавров, Лопатин и другие деятели революционного движения семидесятых годов. "Пересчитать людей, материально ему обязанных, почти невозможно за их многочисленностью",-- сообщает Анненков. По рассказу И. Павловского, "помимо просителен, у И. С. всегда много было людей, о которых он хлопотал, подыскивал занятия, устраивал и пристраивал".
   Но помощь Тургенева была особенно ощутима, "когда нужно было поднять дух человека, разбудить его волю, внушить доверенность к себе",-- рассказывает Анненков. Редкую чуткость Тургенев проявлял к молодым литераторам, читая их рукописи, помогая советом и т. д. Чернышевский писал в своих воспоминаниях: Тургенев "всегда был рад оказать любезную внимательность начинающим писателям. В. начале моей журнальной деятельности испытывал это и я. И тогда и впоследствии я постоянно видывал, что он таков же и со всеми другими начинающими писателями". О помощи им Тургенева рассказывают в своих воспоминаниях А. Луканина, Л. Нелидова, К. Леонтьев, Р. Хин, Е. Ардов (Апрелева) и другие. Как вспоминает один из современников, Тургеневу "доставляло большое удовольствие выводить в жизнь молодых людей, выслушивать их горе, радости и надежды, пускать в новое плаванье слегка попорченные бурями если не большие корабли, то хоть лодки. "Я--как старая, покрытая мохом скала,-- часто говаривал Иван Сергеевич,-- под защиту которой летят от бури молодые чайки".
   Единодушный отклик в мемуарной литературе нашли приезды Тургенева в Россию в 1879 и в 1880 годах. Писателю исполнилось шестьдесят лет. Критические споры вокруг романов "Отцы и дети", "Дым", "Новь" к этому времени уже улеглись, и в эту пору нового общественного подъема и он сам, и его произведения оценивались как воплощение протеста против деспотизма и реакции.
   Мемуаристы свидетельствуют, что приезд Тургенева на родину в 1879 году ознаменовался горячим чествованием писателя прогрессивными кругами русского общества. Анненков встречу Тургенева в Петербурге сравнивал со встречей Вольтера в Париже накануне французской революции. Студенческая молодежь с особенной теплотой встречала Тургенева,
   В приветствии студентов Горного института говорилось: "Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность; подымайте смело и высоко ваше светлое знамя; на ваш могучий и чистый голос откликнется вся Россия, вас поймут и отцы и дети" {"И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", с. 87.}. Тургенев в ту пору как бы воплощал собою общенациональное стремление к прогрессу и свободе.
   В сочувствии и симпатиях молодого поколения друг Белинского, Грановского, Герцена видел главную награду своему творчеству. 4 марта 1879 года Тургенев, обращаясь к московским студентам, говорил: "Для начинающего писателя сочувствие молодого поколения, его сверстников, конечно, драгоценно: оно служит ему сильным поощрением; но для писателя стареющего, уже готовящегося покинуть свое поприще, это сочувствие, так выраженное, есть, скажу прямо, величайшая, единственная награда, после которой уже ничего не остается желать. Оно доказывает ему, что жизнь его не прошла даром, труды не пропали, брошенное им семя дало плод".
   Писательский путь Тургенева не был ровным и гладким: ему пришлось пережить немало обид, непонимания, расхождений с друзьями. Не всегда он и сам был прав. Но воспоминания о Тургеневе свидетельствуют: он протягивал руку всякий раз, когда получал к тому возможность. Так было с Гончаровым, Некрасовым, Герценом, Достоевским, Л. Н. Толстым. Забота о процветании русской литературы была для него главной: Тургенев свято хранил заветы своего друга и учителя Белинского.
   Когда-то между Тургеневым и Толстым после нескольких лет дружбы вспыхнула ссора, надолго прервавшая их личные связи. Но не было более неутомимого пропагандиста произведений Толстого за рубежом, чем Тургенев. Он готов сам переводить "Войну и мир", он пишет предисловие к французскому переводу "Двух гусар", рассылает перевод "Войны и мира" своим друзьям, и среди них -- Флоберу, обращается с просьбой к Анатолю Франсу дать отзыв об этом великом произведении. В беседе с писателями-народниками Тургенев сказал о Толстом: "Такого художника, такого первоклассного таланта у нас никогда еще не было и нет. Меня, например, считают художником, но куда же я гожусь сравнительно с ним? Ему в теперешней европейской литературе нет равного". Незадолго перед смертью Тургенев в прощальном письме призывает Толстого вернуться к художественному творчеству, он называет его "великим писателем Русской земли". Отношения Тургенева и Толстого освещены в мемуарах Фета, сына Толстого Сергея Львовича, дневниках Гольденвейзера, С. А. Толстой, записках И. Л. Толстого и у других мемуаристов.
   Во всех воспоминаниях, касающихся приезда Тургенева в Россию в 1880 году, звучит пушкинская тема, рассказывается об участии Тургенева в открытии памятника Пушкину в Москве.
   В своей речи, развивая мысли статей Белинского о Пушкине, Тургенев говорил, что Пушкин был первым русским поэтом-художником, воплотившим в своем творчестве черты своей национальности. "Самая сущность, все свойства его поэзии совпадают со свойствами, сущностью нашего народа" {И. С. Тургенев. Собр. соч., т. 11. М., Гослитиздат, 1956, с. 216.}. Пушкин определил все дальнейшее развитие русской литературы. "Он создал наш поэтический, наш литературный язык и <...> нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением",-- говорил Тургенев. Его речь была одним из памятных событий пушкинских празднеств в Москве. Сам писатель чувствовал себя поистине счастливым. М. Ковалевский вспоминает: "Я никогда не видел Тургенева более умиленным, как в ту минуту, когда с памятника упала завеса и перед ним предстал Пушкин, которого Тургенев живо помнил лежащим в гробу и локон которого он носил на себе".
   Речь Тургенева была последним публичным актом его литературно-общественной деятельности, ее, можно сказать, торжественным финалом.
   

3

   Последнюю треть своей жизни Тургенев провел за границей, регулярно, однако, приезжая в Россию. О жизни писателя за границей написано множество мемуаров. И это не случайно. Еще в пятидесятые годы произведения писателя становятся известны за рубежом, прежде всего во Франции. Проспер Мериме рассказывает, что западноевропейские литературные круги видели в Тургеневе "одного из вождей реалистической школы". "Ни один из русских писателей не читался так усердно по всей Европе, как Тургенев",-- свидетельствует известный датский критик Г. Брандес {Сб. "Иностранная критика о Тургеневе". СПб., 1884, с. 37.}.
   Тургенев знакомил своих друзей за рубежом с новинками русской литературы, он всячески содействовал переводам на французский и английский языки произведений Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Толстого, сопровождая некоторые издания своими небольшими предисловиями. "Живя по личным причинам в Париже, он в то же время служил русским интересам. Мы назвали его шутя "послом от русской интеллигенции",-- рассказывает в своих воспоминаниях M. M. Ковалевский.
   Тургенев наряду с Герценом был в то время подлинным представителем передовой России в Западной Европе. Огромная заслуга принадлежит им обоим в ознакомлении европейских читателей с русским народом, его жизнью, его мужественным характером, его свободолюбивыми стремлениями.
   В семидесятые годы в Париже Тургенев сближается с группой французских писателей -- Г. Флобером, А. Доде, Э. Золя, Мопассаном. Их встречи и беседы, полные интереса, запечатлены в "Дневниках" братьев Гонкур, в воспоминаниях Доде и Мопассана. Дружба с ними -- одна из замечательных страниц тургеневской биографии, важный эпизод в истории культурных связей России и Франции.
   Французские писатели видели в Тургеневе своего учителя в искусстве слова. Их поражала мощь его личности, соединявшей в себе широту славянской русской натуры с европейской образованностью, внешнюю величавость с тонкой простотой обращения. "Люди, подобные ему, стяжают любовь всех благородных умов мира",-- писал Мопассан.
   Особенно близок русскому писателю был Флобер. Один из современников приводит слова Тургенева, что "у него, по собственному его признанию, было только два истинных друга: в России -- Белинский, а во Франции -- Гюстав Флобер" {В. Чивилев. Отрывочные воспоминания о Тургеневе.-- "Русские ведомости", 1883, 11 октября.}. Великий французский писатель с восхищением отзывался о литературных суждениях и таланте Тургенева. В 1863 году Тургенев прислал Флоберу свои книги, изданные на французском языке. В ответ Флобер писал: "Как благодарен я за подарок, который вы мне сделали! Я только что прочел оба ваших тома и не могу устоять против желания сказать вам, что я восхищен ими. Уже давно вы для меня учитель. Но чем больше я вас изучаю, тем больше меня изумляет ваш талант. Меня восхищает страстность и в то же время сдержанность вашей манеры письма, симпатия, с какой вы относитесь к маленьким людям и которая насыщает мыслью пейзаж. Видишь и мечтаешь... От ваших произведений исходит терпкий и нежный аромат, чарующая грусть, которая проникает до глубины души. Каким вы обладаете искусством! Какое сочетание умиления, иронии, наблюдательности и красок! И как все это согласованно!.. Какая уверенная рука!" {Густав Флобер. Собр. соч. в 5-ти томах, т. 5. М., "Правда", 1956, с. 233.} Эта оценка Флобера выражала общее мнение о Тургеневе его французских друзей-писателей.
   Известность Тургенева достигла и Америки, о чем рассказывают в своих воспоминаниях о нем американские литераторы Г. Джеймс и X. Бойесен, английский писатель и переводчик Тургенева В. Рольстон.
   Всемирное признание Тургенева выразилось в избрании его вместе с Виктором Гюго сопредседателем I Международного конгресса писателей, состоявшегося в Париже в 1878 году. Об этом рассказывают в своих воспоминаниях М. М. Ковалевский, В. Чуйко, П. Д. Боборыкин. "На конгрессе Тургенев не только представлял русскую литературу; в глазах читателей всего мира он являлся, наряду с Гюго, крупнейшим писателем эпохи. Известность на Западе Достоевского и Толстого пришла позже. Как выразился Анненков, Тургенев, подвигаясь к старости, "занял видное место перед тремя мирами -- романским, германским и русским, которых знал одинаково хорошо".
   

4

   Мемуары и приведенные в них авторские признания, на которые Тургенев был так щедр, дорисовывают его художнический облик. Мопассан писал о нем: "Психолог, физиолог и первоклассный художник, он умеет на нескольких страницах дать совершенное произведение, чудесно сгруппировать обстоятельства и создать живые, осязаемые, захватывающие образы, очертив их всего несколькими штрихами, столь легкими и искусными, что трудно понять, как можно добиться подобной реальности такими простыми по видимости средствами. И от каждой из этих коротких историй исходит, подобно облачку меланхолии, глубокая и скрытая в существе вещей печаль. Воздух, которым дышишь в его произведениях, всегда можно узнать: он наполняет ум суровыми и горькими думами, и кажется, что даже насыщает легкие странным и своеобразным благоуханием" {Ги де Мопассан. Статьи о писателях. М., Гослитиздат, 1957, с. 47.}.
   Еще при жизни бытовало мнение о созерцательном характере писательской натуры Тургенева. Бесспорно, созерцательность была присуща ему. Но, как и в его учителе Пушкине, в натуре Тургенева "не было пищи и элементов для долгой поддержки созерцания: он искал событий, живых лиц, волн и разбросанности действительности, борющегося существования",-- замечает Анненков, хорошо изучивший личность своего друга, "И. С. любил энергичных и смелых людей <...> Человек, начинающий жить, смело смотрящий в лицо будущему, приводил его в художественный восторг",-- рассказывает И. Павловский. Говоря об отеческом отношении Тургенева к молодежи, Г. Лопатин добавляет: "И, пожалуй, он больше любил "буйных" сынов своих <...> Буйные были ближе и приятнее душе его". Он восхищался бесстрашным революционером-народником И. Н. Мышкиным, жертвенностью русских девушек-революционерок. Героическое начало в человеке притягивало внимание Тургенева, художника и психолога.
   Тургенев оставался писателем, художником в каждый момент своей жизни -- ив радости, и в горе. Интересный диалог с Тургеневым о мужестве художника приводит в своих воспоминаниях И. Я. Павловский: "Однажды, рассказывая мне об одном молодом писателе, нашем общем знакомом, который жаловался И. С. на свои жизненные невзгоды <...> он заметил: "Помилуйте, писатель не может, не должен поддаваться горю! Он изо всего должен извлекать пользу. Писатель, говорят, человек нервный, он чувствует сильнее других. Но потому-то он и обязан держать себя на узде, обязан решительно всегда наблюдать и себя и других".
   Некоторых мемуаристов поражала способность Тургенева переживать в процессе создания произведения или во время рассказа о том или ином событии драматическую судьбу своих героев. Друг Тургенева немецкий писатель Людвиг Пич рассказывает: "Когда он однажды писал небольшой безотрадный роман "Несчастная" из воспоминаний его студенческих лет, сюжет которого развивался почти помимо его воли, при описании особенно запечатлевшейся в его памяти фигуры покинутой девушки, стоящей у окна, он был в течение целого дня совершенно болен. "Что с вами, Тургенев? Что случилось?" -- "Ах, она должна была отравиться! Ее тело выставлено в открытом гробу в церкви, и, как это у нас принято в России, каждый родственник должен целовать мертвую. Я раз присутствовал при таком прощании, а сегодня я должен был описать это, и вот у меня весь день испорчен".
   Все современники, оставившие свои воспоминания о Тургеневе, неизменно отмечали в нем то качество, которое Б. М. Эйхенбаум определил словом "артистизм". Да, Тургенев прежде всего был художественной натурой. Л. Н. Толстой говорил, что у Тургенева было "отношение ко всему с эстетической точки зрения". "Правда, любовь, счастье -- все соединяется в красоте",-- говорил сам Тургенев. Однако артистизм Тургенева никогда не превращался в снобизм, в эстетство.
   Художественная натура Тургенева бурно проявлялась в самом восприятии жизни. Когда он вспоминал о памятных ему событиях, его рассказ производил на слушателей впечатление вдохновенной импровизации. Анненков называл его сиреной. "Он говорил, как и писал, образами. Желая развить мысль, он прибегал не к аргументам, хотя был мастер вести философский спор: он пояснял ее какой-нибудь сценкой, переданной в такой художественной форме, как будто бы она была взята из его повести",-- отмечал Кропоткин.
   Л. Н. Толстой вспоминал, как его и Гончарова восхищала образность тургеневского рассказа; когда Тургенев вышел, Гончаров сказал: "Вот он и не дорожит этим, а из него такие перлы так и сыпятся".
   Выразительный и тонкий портрет Тургенева-рассказчика зарисовал Мопассан: "Он пристально смотрел на вас и говорил медленно, подчас подыскивая слова, но всегда находил нужное или, вернее, единственно правильное слово. Все, о чем бы он ни повествовал, поражало своей образностью, хватало за сердце, как хищная птица, вонзающая когти в свою добычу. В его рассказах чувствовалась беспредельная широта, то, что живописцы называют "воздухом", и огромная глубина мысли в соединении с кропотливой точностью описания" {Ги де Мопассан. Полн. собр. соч. в 12-ти томах, т. П. М, "Правда", 1958, с. 182--183.}.
   Осведомленность Тургенева в мировой литературе поражала всех знавших его. А. Панаева замечает: "Тургенев более всех современных ему литераторов был знаком с гениальными произведениями иностранной литературы, прочитав их все в подлиннике". Он свободно владел английским, французским, немецким языками, читал по-испански, по-итальянски, по-латыни. Его разговор на изысканном французском языке удивлял его друзей -- французских писателей. Г. Джеймс поражался совершенством его знания Шекспира. Для Мопассана Тургенев был гениальным романистом, знавшим всех великих людей своего времени, перечитавшим все, что в состоянии перечитать человеческое существо, и говорившим на европейских языках, как на своем родном.
   Многие мемуаристы -- И. Павловский, А. Половцев, Н. Островская, Е. Ардов (Апрелева), Н. Щербань -- приоткрывают нам двери в творческую лабораторию Тургенева, рассказывая о его мучительной работе над сюжетом, образом, стилем, о его требовательности к себе как художника, о глубоком чувстве ответственности за свой писательский труд. "Редко его произведение печаталось прежде, чем он прочтет его кому-нибудь из близких людей, не посоветуется; замечания возбуждали иногда спор, но принимались всегда без признака самолюбивого укола; рукопись потом сверху донизу перечитывалась, исправлялась и часто переписывалась заново",-- рассказывает Д. В. Григорович. Начинающей писательнице Е. Апрелевой, которой Тургенев помогал в ее первых творческих шагах, запомнились его слова: "Удивительное дело: композитор проходит теорию музыки, гармонию; живописец не напишет картины, не ознакомившись с перспективой, красками, рисунком; в архитектуре, в скульптуре требуется первоначальная школа. Только принимаясь за писательство, полагают, что никакой школы не нужно и что доступно оно каждому, кто обучался грамоте..." По воспоминаниям другого современника, "один из главных упреков, которые Тургенев делал в то время молодым писателям, относился к пренебрежению формой, к неряшливости языка. По поводу неудачных выражений он мог возмущаться и негодовать, как будто дело шло о настоящем преступлении". Один из величайших стилистов в мировой литературе, Тургенев тщательно заботился о художественном совершенстве своих произведений, завершенности их формы.
   В ряде воспоминаний приводятся рассказы Тургенева о замыслах, волновавших его воображение, но почему-либо оставшихся неосуществленными. Здесь и трагическая история одного студента, которого товарищи поняли и оценили только после его смерти (воспоминания Н. А. Тучковой-Огаревой); и замыслы многих рассказов из "Записок охотника" (воспоминания Н. А. Островской). В воспоминаниях Я. П. Полонского переданы сюжеты фантастической повести, рассказанной Тургеневым летом 1881 года в Спасском, и повести "Старые голубки" о необыкновенной влюбленности друг в друга стареющих супругов. Полонский пересказал сочиненную Тургеневым сказку "Самознайку".
   Во многих мемуарах содержатся существенные для понимания ряда произведений Тургенева его собственные оценки и комментарии. Так, например, Н. А. Островская в своих воспоминаниях приводит чрезвычайно важные для интерпретации романа "Отцы и дети" высказывания Тургенева. На замечание о том, будто он не знал, что делать с Базаровым, и потому умертвил его, Тургенев сказал: "Да, я действительно не знал, что с ним делать. Я чувствовал тогда, что народилось что-то новое; я видел новых людей, но представить, как они будут действовать, что из них выйдет, я не мог. Мне оставалось или совсем молчать, или написать только то, что я знаю. Я выбрал последнее". Другое высказывание касается статьи Писарева о Базарове. "Разбор Писарева необыкновенно умен,-- говорил Тургенев,-- и я должен сознаться, что он почти вполне понял все то, что я хотел сказать Базаровым".
   В изобилии встречаются на страницах мемуарной литературы глубокие и тонкие высказывания Тургенева по самым различным вопросам эстетики, теории и истории литературы, психологии творчества, конкретные оценки им писателей прошлого и современников. Литературно-эстетические взгляды Тургенева нельзя изучать без учета этих мемуарных свидетельств.
   

5

   Многие годы своей жизни Тургенев прожил за границей, в семье Полины Виардо.
   Необыкновенное по силе и постоянству чувство Тургенева к знаменитой артистке не могло не привлечь внимания мемуаристов. Об отношениях Тургенева с Виардо и ее семьей рассказывается в воспоминаниях И. Я. Павловского, А. П. Боголюбова и других. Эти отношения, сложившиеся в обстановке устойчивого семейного быта артистки, их длительность казались психологической тайной, загадкой. Объяснения искали в художнической натуре Тургенева, покоренной редкостным талантом певицы. Тургенев был неизменным участником, а порой и устроителем литературно-музыкальных утренников и вечеров в доме Виардо, о чем вспоминают А. П. Боголюбов, М. Л. Василенко, Поль Виардо и другие. Эти концерты пользовались европейской известностью. На них можно было встретить Сен-Санса, Сарасате, Гуно, Флобера и других выдающихся художников середины прошлого века.
   Но как ни привязан был Тургенев к Виардо и ее семье, чувство неудовлетворенности своим положением, своей удаленностью от родины постоянно мучило его. Одному из своих знакомых он говорил в Париже: "У меня есть близкие друзья, люди, которых я люблю и которыми любим; но не все, что мне дорого и близко, так же близко и интересно для них; не все, что волнует меня, одинаково волнует и их... Отсюда понятно, что наступают для меня довольно продолжительные периоды отчуждения и одиночества". Не все, шедшее из России и интересное для Тургенева, было равно интересно и для семьи Виардо. Тургенев говорил о своем одиночестве даже людям, не принадлежавшим к кругу близких его друзей, о чем вспоминают П. Д. Боборыкин, В. В. Верещагин и другие.
   Многим из посещавших Тургенева в Буживале в последние годы его жизни бросалось в глаза это одиночество писателя, как бы заброшенного на чужбине. А. Ф. Кони, рассказывая о посещении им Тургенева летом 1879 года, вспоминает, какими "неухоженными" показались ему и две комнатки, которые занимал Тургенев в доме Виардо, и сам их обитатель. И другим современникам казалось, что в последние годы жизни Тургенева Виардо относилась к нему без должного внимания и заботы, что в ее отношениях к Тургеневу большую роль играли расчеты и т. п. Следует, однако, привести и другие свидетельства. Художник А. П. Боголюбов, часто бывавший у Тургенева, рассказывает о своей беседе с Виардо вскоре после кончины Тургенева. По поводу нападок на нее в русской печати Виардо сказала: "Какое право имеют так называемые друзья Тургенева клеймить меня и его в наших отношениях? Все люди от рождения свободны, и все их действия, не приносящие вреда обществу, не подвержены ничьему суду! Чувства и действия мои и его были основаны на законах, нами принятых, непонятных для толпы, да и для многих лиц, считающих себя умными и честными. Сорок два года я прожила с избранником моего сердца, вредя разве себе, но никому другому. Но мы слишком хорошо понимали друг друга, чтобы заботиться о вреде и что о нас говорят, ибо обоюдное наше положение было признано законным теми, кто нас знал и ценил. Ежели русские дорожат именем Тургенева, то с гордостью могу сказать, что сопоставленное с ним имя Полины Виардо никак его не умаляет..."
   К концу семидесятых годов относится встреча Тургенева с М. Г. Савиной. Воспоминания великой актрисы ("Мое знакомство с Тургеневым") открывают последнюю лирическую страницу в жизни писателя.
   В 1881 году Тургенев последний раз приезжал в Россию. Воспоминания одного из ближайших друзей Тургенева -- поэта Я. П. Полонского -- "И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину" -- воссоздают жизнь Тургенева в Спасском на протяжении целого лета, рисуют картины повседневного быта Тургенева, его житейские привычки.
   В начале 1882 года Тургенев тяжело заболел. Мучительны были его почти двухлетние страдания. Но даже в эту пору страданий и тяжелых предчувствий не угасала в Тургеневе его могучая творческая сила. В его воображении часто возникали новые замыслы, и он не раз порывался к любимому труду. "Итак, несмотря на предчувствие, я начинаю новую книжку",-- записывает он в своем дневнике в декабре 1882 года. От мыслей о болезни он обращался к текущим новостям литературной и музыкальной жизни. Преодолевая боли, он едет в "наш художественный клуб", слушает чтение Мопассаном его нового романа, принимает посетителей, по-прежнему ведет большую переписку. Его дневниковые записи полны откликов на самые разнообразные события, происходившие в то время на родине.
   С каждым днем ему становилось хуже, иногда приходили отчаяние и жажда смерти... Но все наблюдавшие Тургенева в последний год его жизни поражались силе его духа. "Что ж, мне не жалко умереть, я сделал все, что мог, любил людей, и они меня любили, дожил до старости, был счастлив, насколько можно",-- говорил измученный Тургенев Павловскому.
   Тургенев сознавал, что умирает. Мысли его обращались к далекой, дорогой России. В мае 1882 года больной Тургенев писал Полонскому: "Когда вы будете в Спасском, поклонитесь от меня дому, моему молодому дубу,-- родине поклонитесь, которую я уже, вероятно, никогда не увижу..."
   Последние годы жизни Тургенева, его страдания, смерть, прощание с ним его друзей во Франции, торжественные похороны в Петербурге подробно описаны многими мемуаристами. Горе переживала вся прогрессивная Россия. Один из современников Тургенева, описывая похороны писателя, рассказывает следующий примечательный эпизод: "Обратив особенное внимание на преобладание простого, трудового люда, я решил определить степень его сознательного отношения к совершавшемуся событию. С этой целью я обратился к одному из рабочих, по-видимому каменщику, с намеренно наивным вопросом:
   -- Скажи, пожалуйста, любезный, кого это хоронят?..
   -- Да ты, барин, с похмелья, что ли, ежели не знаешь, кого хоронят?..
   -- Извините, любезный,-- возразил я ему,-- я человек приезжий, и не удивительно, если не знаю.
   -- Чай, в газетах все прописано, коли не слыхал?.. Тургенева хоронят -- вот кого!.. Из писателев будет..." {"Литературное наследство", т. 76, с. 683--684.}
   "Литературная деятельность Тургенева имела для нашего общества руководящее значение, наравне с деятельностью Некрасова, Белинского и Добролюбова",-- писал Салтыков-Щедрин {M. E. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20-ти томах, т. 9. М., "Художественная литература", 1970, с. 457.}. Он указывал, что, как ни замечателен был сам по себе художественный талант Тургенева, тайна глубокой симпатии к нему со стороны мыслящих людей заключалась в том, что "воспроизведенные им жизненные образы были полны глубоких поучений... в основе которых лежит глубокая вера в торжество света, добра и нравственной красоты". В прокламации народовольцев, выпущенной в связи со смертью Тургенева, говорилось, что лучшая часть русской молодежи любит Тургенева за то, что он был "честным провозвестником идеалов целого ряда молодых поколений... служил русской революции сердечным смыслом своих произведений... он любил революционную молодежь, признавал ее "святой" и самоотверженной" {"И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", с. 8.}.
   Имя его в сознании молодых современников соседствовало с именем Щедрина. Один из них писал в те скорбные дни: "Тургенев умер; стоит теперь еще умереть Щедрину -- и тогда хоть живьем в гроб ложись! Везде эти люди заменяли нам и парламент, и сходки, и жизнь, и свободу!" {"Литературное наследство", т. 76, с. 332.}

С. Петров

   

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

В СЕМЬЕ

В. Н. ЖИТОВА
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ О СЕМЬЕ И С. ТУРГЕНЕВА"
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ

1838 год

   Воспоминания мои о семействе Тургенева начинаются с 1838 года -- года отъезда Ивана Сергеевича в Берлин1. Некоторые события из этой эпохи особенно врезались в моей детской памяти.
   Шили мы тогда в Петербурге, в доме Линева2. Иван Сергеевич кончил курс в университете, а Николай Сергеевич был уже офицером конногвардейской артиллерии.
   Семейство Тургеневых составляли, кроме самой Варвары Петровны, деверь ее, Николай Николаевич Тургенев, по смерти мужа ее, Сергея Николаевича, заведовавший до 1846 года всеми ее имениями, два ее сына, Николай и Иван Сергеевичи, я, как "fille adoptive", "l'enfant de la maison" {приемная дочь, свой ребенок (фр.).}, и еще троюродная племянница Варвары Петровны, Мавра Тимофеевна Сливицкая, бывшая замужем за профессором Харьковского университета Артюховым. В доме жили часто сменяемые гувернантки из иностранок, учителя и учительницы музыки для меня.
   Приживалок при мне у Варвары Петровны никогда не было. Да она и не принадлежала к числу тех барынь, которые могли довольствоваться подобострастием людей, обязанных ей куском хлеба. Ее властолюбие и требование поклонения ей простиралось не на одну ее семью и не на один ее крепостной люд. Она властвовала над всем, что окружало ее и входило в какие-либо сношения с нею, и при этом она обнаруживала в себе редкую и часто непонятную нравственную силу, покоряющую себе даже людей, не обязанных ей подчиняться. Иногда достаточно было ее взгляда, чтобы на полуслове остановить говорящего при ней то, что ей не угодно было слушать. При ней своего мнения, несогласного с ее, никто высказывать и не смел. Один только Иван Сергеевич, ее любимец, и то в самых мягких, почтительных выражениях, скорее с мольбой, чем с осуждением, высказывал ей свои желания и соболезнования.
   Гнет крепостного права, в особенности тяготевший в доме его матери, скорбно отзывался в душе столь известного по доброте своей Ивана Сергеевича, и ему было тем тяжелее, что бороться он отнюдь не мог. Доброта его, однако, иногда в без всякой борьбы подчиняла волю даже и Варвары Петровны. При нем она была совсем иная, и потому в его присутствии все отдыхало, все жило. Его редких посещений ждали, как блага. При нем мать не только не измышляла какой-нибудь вины за кем-либо, но даже и к настоящей вине относилась снисходительнее; она добродушествовала как бы ради того, чтобы заметить выражение удовольствия на лице сына. И какой это был нежный и любящий сын в тот год, как я начала его помнить! Чувства его к матери несколько изменились впоследствии, на моих еще глазах. Причины такой перемены выяснятся сами собою из дальнейшего. В начале же 1838 года, или в конце 1837 года, когда Варваре Петровне сделали весьма серьезную операцию, я из уст очевидцев слышала, какими нежными заботами он окружал мать, как просиживал ночи у ее постели.
   Весь 1838 год, по болезненному состоянию Варвары Петровны, мы жили совсем уединенно. Ежедневными посетителями были Арендт и Громов -- доктора, знаменитости того времени. Весьма часто навещали нас Родион Егорович Гринвальд, бывший товарищ покойного Тургенева-отца, и Василий Андреевич Жуковский3, которого я тогда очень не любила за то, что почти к каждому его приезду я должна была выучивать стихи из его "Ундины" и декламировать перед ним. При этом я обнаруживала самую черную неблагодарность, так как он привозил мне всегда великолепные конфеты, а я, уничтожая их, тем не менее соображала своим пятилетним разумом, что за них придется опять вызубрить со слов самой Варвары Петровны несколько стихов из "Ундины".
   С Иваном Сергеевичем в это время мы были в величайшей дружбе. Он очень любил меня, играл со мной, бегал по огромной зале, носил меня на руках, и сам еще был так юн, что не прочь был, не ради одной моей забавы, но и для собственного своего удовольствия, и бегать и школьничать. Одно из наших общих с ним школьничеств я живо помню.
   Он почему-то тогда усиленно занимался греческим языком4. Каждое послеобеда кто-то приходил к нему, и к великому моему огорчению, в эти часы вход в его комнату мне воспрещался. Я только за дверью слушала какие-то непонятные звуки, выделываемые то голосом Ивана Сергеевича, то голосом его учителя или товарища. Но в изучении Аристофана и мне пришлось принять участие. Однажды он вздумал научить меня лягушечьему греческому языку (как он сам выражался). Познания мои заключались в том, что он заставил меня заучить следующие звуки: "Бре-ке-ке-кекс-коакс-коакс" {Благодаря знакомому мне классику я убедилась, что память мне не изменяла нисколько. Звуки, которыми мы так забавлялись с Иваном Сергеевичем, повторяются в комедии Аристофана "Лягушки". (Примеч. В. Н. Житовой.)}. Получив эти сведения из квазигреческого языка, я была ставлена им на стол, причем он придавал мне какую-то, вероятно, классическую позу с весьма вытянутой рукой, и заставлял меня повторять заученное, сначала протяжно, почти торжественно, а потом очень быстро и самым тонким, визгливым голосом. При этом мы оба заливались таким громким смехом, что представление наше часто обращало на себя внимание Варвары Петровны, выходившей нас унимать: "Finissez donc, Jean, vous gâtez la petite, vous en ferez un virago!" {Перестань, Иван, ты портишь девочку, ты делаешь ее разбойницей! (фр.).}
   Иногда же в момент наших самых шумных увлечений при представлении выходила нас укрощать главная камер-фрейлина maman {маменьки (фр.).}. Входила эта особа неслышною поступью, но строго и внушительно произносила: "Мамашенька приказали вам перестать!" Мы у

   
   И. С. Тургенев в воспоминаниях современников. В 2-х т. Т. 2. Изд. 2-е
   М., "Художественная литература", 1983.-- (Серия литературных мемуаров).
   

СОДЕРЖАНИЕ

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

ТУРГЕНЕВ ДОМА И ЗА ГРАНИЦЕЙ

   П. Д. Боборыкин. Из "Воспоминаний". Тургенев дома и за границей
   Е. Я. Колбасин. Из воспоминаний об И. С. Тургеневе
   Н. В. Щербань. Из воспоминаний об И. С. Тургеневе
   Встреча Тургенева с Лассалем. (По воспоминаниям М. П. С--вой)
   Н. А. Островская. Из воспоминаний о Тургеневе
   В. В. Стасов. Из воспоминаний об И. С. Тургеневе
   П. Е. Репин. Воспоминания об И. С. Тургеневе
   А. Ф. Кони. Из книги "На жизненном пути". И. С. Тургенев
   M. M. Ковалевский. Воспоминания об И. С. Тургеневе
   Н. М. Черты из парижской жизни И. С. Тургенева
   Е. Ардов (Апрелева). Из воспоминаний об И. С. Тургеневе
   А. Н. Луканина. Мое знакомство с И. С. Тургеневым
   Л. Ф. Нелидова. Памяти И. С. Тургенева

ИНОСТРАННЫЕ МЕМУАРИСТЫ О ТУРГЕНЕВЕ

   Людвиг Пич. Из "Воспоминаний"
   Ги де. Мопассан. Иван Тургенев
   Эдмон и Жюль де Гонкур. Из "Дневника"
   Батист Фори. Воспоминания о Тургеневе
   Поль Виардо. Из "Воспоминаний артиста"
   Альфонс Доде. Тургенев
   X. Гогенлоэ. Из дневника (1876 и 1879 гг.)
   В.-Р.-С. Рольстон. Из "Воспоминаний"
   Г. Джеймс. Иван Тургенев (Из воспоминаний)
   X. Бойесен. Визит к Тургеневу (Из воспоминаний)

ТУРГЕНЕВ В ЕГО ПОСЛЕДНИЕ ПРИЕЗДЫ НА РОДИНУ

   С. Л. Толстой. Тургенев в Ясной Поляне
   М. Г. Савина. Мое знакомство с И. С. Тургеневым
   Я. П. Полонский И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину (Из воспоминаний)

БОЛЕЗНЬ И КОНЧИНА ТУРГЕНЕВА

   А. А. Мещерский. Предсмертные часы И. С. Тургенева
   M. M. Стасюлевич. Из воспоминаний о последних днях
   И. С. Тургенева и его похороны
   Комментарии
   Указатель имен и названий
   

ТУРГЕНЕВ ДОМА И ЗА ГРАНИЦЕЙ

П. Д. БОБОРЫКИН
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

ТУРГЕНЕВ ДОМА И ЗА ГРАНИЦЕЙ

I

   В Тургеневе прежде всего хотелось схватить своеобразные черты писательской души. Он был едва ли не единственным русским человеком, в котором вы (особенно если вы сами писатель) видели всегда художника-европейца, живущего известными идеалами мыслителя и наблюдателя, а не русского, находящегося на службе, или занятого делами, или же занятого теми или иными сословными, хозяйственными и светскими интересами. Сколько есть писателей с дарованием, которых много образованных людей в обществе знавали вовсе не как романистов, драматургов, поэтов, а совсем в других качествах. Про Тургенева же сказать это совершенно невозможно, по крайней мере для всех, кто что-нибудь читал на своем веку. Просто человеком, русским барином, помещиком, охотником он бывал для простых людей: крестьян, местных обывателей на своей родине или же в случайных столкновениях в дороге, дома и за границей.
   Такое отношение к нему маскировало и в глазах людей чутких много характерных свойств, принадлежащих ему как типу, созданному и русской и международной жизнью. У нас до сих пор мало разбирали людей, достигших известности в сфере литературы, науки и искусств, с бытовой точки зрения. Первую попытку этого сделал когда-то в своих критических статьях покойный Аполлон Григорьев. Его интересовала родина различных писателей и поэтов; он находил у земляков многие родственные черты творчества, склада ума \ Это родство заключается, конечно, и в них самих: в их характере, манере, внешнем типе. И в Тургеневе сказывался барин из центральной великорусской местности, поюжнее от Москвы. Кто знавал его и вместе с тем знаком был с графом Л. Н. Толстым, тот, конечно, согласится, что они оба очень похожи по типу, а по тону и складу речи их положительно можно было принять за родных братьев, хотя голос у них и не совсем был похож. Толстой также если не родился, то обжился в местности из того же района. Тула и Орел по бытовой жизни близки между собою.
   Я употребил слово барин. Знаю, что оно сделалось почти бранной кличкой. Но всякую тенденциозность мы оставим; она должна уступить место правде, определению характерных особенностей; с чем бы они ни были связаны в глазах иного читателя, известное сословие жило несколько столетий не одними только грубыми, хищническими интересами и побуждениями. Оно было и главным носителем образованности вплоть до половины нашего столетия.
   Каждому думавшему о законах психологической жизни известно, какую роль играют преемственность и наследственность. Вот эту-то наследственность барского склада и можно было изучать в Тургеневе. Совершенно справедливо, что две трети жизни, проведенные за границей, совсем не обесцветили его в этом отношении. В целой тысяче иностранцев он всегда выделялся не одной только своей огромной фигурой и живописной головой, а манерой держать себя, особенным выражением лица, интонациями голоса. Такому голосу при подобной фигуре у иностранцев трудно сложиться; он был бы непременно сильнее, гуще или жестче, вообще гораздо эффектнее. Звук остался чисто русский: слабоватый, более высокий, чем можно было ожидать от такого тела, и опять-таки барский, а не чиновничий, не профессорский, даже не литераторский, если взять среднюю манеру говорить петербургского журналиста за последние тридцать лет. Тургенев немного шепелявил, не так резко, как, например, покойный актер Шумский или Павел Васильев, но с прибавкою чуть заметного звука с. Это недостаток тоже дворянский, а не чиновничий и не купеческий. Но слабый голос и такая особенность произношения делали разговор Тургенева проще и привлекательнее. Иначе блеск его ума, художественная объективность и меткость определений выходили бы слишком красивы, стесняли бы собеседника своей старательной, мастерской отделкой. Очертание головы в последние двадцать лет оставалось то же; волосы и бороду Тургенев носил без перемены прически. Манера держать ее была также барская; но вся голова, особенно в последние годы, напоминала русские деревенские типы: благочинных, бурмистров, стариков пчелинцев. И между родовитыми купцами попадаются такие лица. Народность в тесном смысле, то есть связь с крестьянским людом, сказывалась всего больше в некоторых особенностях лица, в складках лба, в бровях, в выражении и посадке глаз, в носе, уже совершенно не имевшем ничего западноевропейского. И несмотря на то, что руки и ноги у Тургенева были большие, походка замедленная и тяжеловатая, в нем жил настоящий барин, все приемы которого дышали тем, что французы называют distinction {изысканностью (фр.)}, с примесью некоторой робости. Вот эта душевная черта тоже чисто русская, я бы сказал даже -- дворянски русская. Француз-писатель, да и всякий иностранец, если б он наполовину столько жил на миру, как Тургенев, и достиг одной трети его репутации, давно бы утратил всякую робость. Ею надо было объяснить и ту сдержанность, кажущуюся суховатость тона, манеру говорить и руководить беседой, которые в Тургеневе многих приводили в недоумение. Но он очень легко сокращался, запирал для случайных собеседников ларчик, где у него лежало столько хороших, интимных вещей. От чувства неловкости, навеваемого людьми или известным положением, местом, необходимостью играть роль знаменитого писателя, являлся и другой совсем тон, тот тон, который вредил Тургеневу в глазах радикальной молодежи. Но рядом с этим жило в нем всегда одно, тоже настоящее барское свойство. Это -- способность сразу человеку малознакомому говорить о таких обстоятельствах своей жизни, которые обыкновенно усиленно припрятываются. Меня черта эта поразила как раз в первый же разговор, который я имел с Тургеневым в 1864 году. Перед тем я к нему обращался письменно как редактор "Библиотеки для чтения". Приехал он в Петербург, сколько я помню, осенью или зимой и остановился в Hôtel de France 2. Повод моего визита был редакторский: просить его дать что-нибудь журналу. Мне памятны все подробности: небольшая комната с камином, костюм его (синяя визитка по тогдашней моде), диванчик, на котором мы сидели слева от входа из темненькой передней.
   -- Вот, видите ли,-- сказал он мне,-- я ничего вам не могу обещать, потому что теперь я поканчиваю свою деятельность...
   Это, конечно, не могло меня не изумить. Припомню, что тогда Тургенев еще испытывал удручавшее его впечатление "Отцов и детей" на молодую русскую публику 3. Но никакого особенного раздражения я в нем не видал; на эту тему он не сказал ни одного слова. Объяснение его было гораздо проще, и вот в нем-то и сказалось это свойство: не утаивать даже деликатных вещей из своей жизни, даже перед человеком, являющимся к нему в первый раз.
   -- Сочинять,-- продолжал он,-- я никогда ничего не мог. Чтобы у меня что-нибудь вышло, надо мне постоянно возиться с людьми, брать их живьем. Мне нужно не только лицо, его прошедшее, вся его обстановка, но и малейшие житейские подробности. Так я всегда писал, и все, что у меня есть порядочного, дано жизнью, а вовсе не создано мною. Настоящего воображения у меня никогда не было. И вот теперь случилось так, что я поселился за границей...
   Без всякого колебания или многозначительной паузы он добавил:
   -- Жизнь моя сложилась так, что я не сумел свить собственного своего гнезда. Пришлось довольствоваться чужим. Я буду жить за границей почти безвыездно,-- стало быть, прости всякое изучение русских людей. Вот почему я и не думаю, чтобы написалось у меня что-нибудь. Надо на этом поставить крест.
   Когда я ему заметил, что невероятно такое писательское самоубийство, что наконец он сам не выдержит, заскучает по работе:
   -- Кое-что буду писать,-- сказал он.-- Вот сколько лет мечтаю о том, чтобы сделать хороший перевод "Дон-Кихота" 4. Буду собирать свои воспоминания... Что же делать!
   В другой раз, и уже незадолго до смерти, в 80-м году, он меня опять поразил своею откровенностью, хотя в то время мы уже были в отношениях довольно близкого знакомства и я из молодого человека превратился в человека зрелых лет. Это было в 1880 году после московских и петербургских оваций, о которых я поговорю ниже. Увидался я с ним проездом за границу. Мы его поджидали в Москву в конце апреля или в начале мая, но он выехал из Парижа гораздо позднее, а в Петербурге был задержан сильнейшими припадками подагры 5. Останавливался он, как известно, в последнее время в меблированных комнатах на углу Невского и Малой Морской. Я вошел на крыльцо, а Тургенев спускался с трудом, даже, сколько я помню, на одном костыле, от себя. У подъезда стояла карета. Он мне рассказал, что это его первый выезд после двухнедельного сиденья в комнате.
   -- Надо сделать несколько визитов. Совестно, ни у кого не мог еще быть.
   И тут, на мой вопрос: "Что его задержало?" -- он ответил мне такой подробностью, которую я не имею права передать здесь, но еще более показавшей мне, что в нем в известные минуты сидела настоящая барская откровенность -- иначе назвать не м о г у,-- которой вы не найдете у людей другого типа, как бы они ни были просты, искренни и смелы: известных вещей они не скажут от той щекотливости, которой в Тургеневе не было относительно себя.
   Прибавлю маленькую подробность, не относящуюся прямо к этой характеристике: сойдя с лестницы, он попросил зайти вместе с ним в магазин известного токаря Александра, помещающийся в том же доме, чтобы выбрать себе табакерку.
   -- Стал нюхать,-- говорил он мне с улыбкой,-- как старухи у нас толкуют: для глаз хорошо.
   Вообще, несмотря на подагру, он был в очень милом настроении и передавал мне, как, сидя дома, пристрастился к картам, собирал у себя двух-трех приятелей, из которых один оказался неудобным по своей горячности и манере ругать партнеров.
   

II

   В среде иностранцев, особенно французов (я всего больше и видал его с ними), Тургенев, сохраняя свой народный барский тип в манере говорить, в тоне, превращался гораздо больше в общеевропейца, чем большинство русских. Это происходило главным образом оттого, что он употреблял новейший, несколько жаргонный парижский язык. У других, например, у Герцена, несмотря на его долгие скитания, самый звук, когда он говорил по-французски, был чисто московский до самой смерти. У Тургенева не только выбор выражений, отдельные слова и словечки, но и интонации отзывались новейшим Парижем. Он слишком много жил с французскими писателями, артистами и светскими людьми, чтобы на него не отлинял их язык. И вообще, мне кажется, на грунте несомненной своеобразности как русского писателя и человека у него было в житейском обиходе множество заимствованных приемов. Не нужно забывать и того, что Тургенев предавался разным видам любительства: был охотник, шахматный игрок, знаток картин, страстный меломан, и по всем этим специальностям он имел приятелей-иностранцев. В их кружках неизбежно приобретал он известного рода пошиб речи и манер.
   Немца или человека, удержавшего в себе какие-нибудь, хотя бы внешние, влияния немецкого быта, манер, тона, я в нем решительно ни в чем не замечал в течение восемнадцати лет, а между тем не дальше как несколько месяцев тому назад я, признаюсь, был не особенно приятно настроен, прочтя случайно маленькое предисловие Тургенева к митавскому изданию его переводов, где он называет Германию своим "вторым отечеством" 6. То же он высказывал и по-русски в своих воспоминаниях, но там это как-то смягчается. И, вероятно, когда он уходил в самого себя и обозревал историю своего умственного развития, то признавал тот несомненный факт, что немцам, их университетам, их литературе, философской всесторонности, эрудиции он обязан тем, что стал настоящим европейцем по своим идеям, стремлениям и вкусам.
   Но, повторяю опять, немецкий склад жизни, ума и вкусов на него резким образом не отлинял. Не было этого и тогда, когда он жил в Баден-Бадене, где мне привелось посетить его 7. Напротив, в баденской своей вилле Тургенев смотрел настоящим туристом, полуфранцузом, полурусским, ничего не имеющим общего с туземным населением и местностью, кроме своей страсти к охоте; а в Шварцвальде по этой части порядочное раздолье. Я позволяю себе высказать ту мысль, что у Тургенева была платоническая любовь к немецкой умственной культуре, сохранившаяся как реликвия молодости, но в плоть и кровь его она нисколько не вошла. Да и стоит только перечитать его романы, повести и рассказы, чтобы найти то здесь, то там резкое отношение к немцу, к жестоким свойствам его характера, к его смешным сторонам, наконец, к его отсталости по удобствам и вкусу, к его невозможной кухне, так едко описанной Тургеневым в "Вешних водах" 8, за что немцы довольно долго на него дулись и до сих пор не могут ему забыть этих строк.
   Случалось и мне слышать его разговоры с немецкими писателями. Он был необыкновенно хорошо знаком со всем, что составляет духовное достояние Германии, прекрасно говорил по-немецки, и из всех мне известных русских писателей он только овладел всесторонне знакомством с немецкой образованностью 9. Но все это было само по себе; оно не накладывало печати ни на его привычки, ни на его разговор, не давало ему никаких исключительно немецких пристрастий.
   Прибавлю, однако, что в Тургеневе искреннее признание всех достоинств немецкой нации делало его не только беспристрастным, но и безусловным сторонником немцев во всем, чем они выше нас. Каких-нибудь выходок в русском вкусе насчет "немчуры", вероятно, никто от него не слыхал иначе, как разве в каких-нибудь шутливых, забавных рассказах.
   К французам Тургенев вплоть до переселения в Париж относился, правда, немножко брезгливо; можно даже сказать, что он не любил их. Очень хорошо припоминаю свой разговор с его ближайшим приятелем по поводу переселения Тургенева с семейством Виардо из Баден-Бадена в Париж. Переселение это было сделано из патриотизма. Виардо и его жена не хотели оставаться у "пруссаков", продали, так же как и Тургенев, свои виллы, переменили совершенно образ жизни и поселились на постоянное житье в Париже.
   -- Да, бедный Иван Сергеевич,-- говорил мне его приятель,-- должен теперь сидеть во Франции. А ведь он до французов куда не охотник, и весь-то склад жизни в Париже ему не по душе!
   Это говорилось как вещи, давным-давно известные всем, кто близок с ним. Но патриотизм семейства Виардо, последствия франко-прусской войны, падение Второй империи и новый режим, множество живых связей с писателями и политическими людьми Франции, симпатии и вообще уважение, чуткость французов, и в особенности парижан, к таланту и ко всему, чем, по тургеневскому выражению, "красится и возвышается жизнь", сделали то, что в конце семидесятых годов никто бы уже не сказал про Тургенева, что он не любит французов и живет скрепя сердце в Париже и Буживале.
   Нельзя было этому не порадоваться! В начале франко-прусской войны Тургенев был положительно на стороне немцев, что он и выразил в нескольких корреспонденциях, напечатанных в тогдашних "Петербургских ведомостях" 10. На французскую литературу, на роман он смотрел с ходячей в шестидесятых годах русско-немецкой точки зрения. Говорю это не голословно. Стоит только заглянуть в его большое предисловие, написанное в Баден-Бадене, к переводу какого-то романа его знакомого, Максима Дюкана, появившегося в издании г-жи Ахматовой 11. Но прошло несколько лет, и мы находим Тургенева в Париже другом реалистов, почитателем Флобера (который, заметим, был уже великим романистом с 1857 года), покровителем Золя, Нестором на их обедах и вечерах, человеком, который уже искренне ставил французскую беллетристику выше всей остальной заграничной литературы романа 12. Он нашел даже время и охоту, несмотря на частые припадки подагры и любовь к досугу, перевести три повести Флобера 13. Из молодых писателей-реалистов он чрезвычайно высоко ставил Мопассана: мне лично несколько раз говорил о нем, как говорят только о самых крупных талантах, называя некоторые его рассказы "шедеврами" 14. Так оно и должно было случиться, и мы все, кому дороги успехи художественного творчества, не можем этому не радоваться. Париж и Франция взяли свое и вытравили осадок русско-немецких предубеждений, какие целых двадцать -- тридцать лет жили в Тургеневе. Оставался только у него его правдивый, аналитический взгляд на разные отрицательные свойства французского характера: на сухость, чувственную испорченность, тщеславие, иногда жестокость, на весь склад буржуазного житья. Но такое правдивое отношение к Франции и французам имеют очень многие друзья этой нации, даже и не так долго жившие среди французов, как Тургенев.
   

III

   Этот русский тонкий европеец, несмотря на то что у него было хорошее дворянское состояние, прожил свой век больше на биваках, во временных квартирах и таких же временных собственных домах, совершенно так, как Герцен. Тот умер в меблированных комнатах, на rue de Rivoli, a в rue d'Amsterdam y него стоял собственный дом. И Тургенев умер в павильоне дачи "Les Frênes", который владелица объявила своей собственностью вплоть до последнего стула его спальни, а его назвала в своем встречном иске "жильцом", не имевшим будто бы никакой движимой собственности 15. Такое же сходство с Герценом по части собирания книг, составления библиотеки. Не знаю, есть ли в усадьбе Спасского-Лутовинова обширная библиотека, но в Баден-Бадене и в Париже я не помню у Тургенева книгохранилища, настолько крупного, чтобы оно занимало, например, целую залу или просторную комнату 16.
   В обстановке Тургенева, даже в изящной баденской вилле, чувствовался холостяк. Кабинет был узкий, суховато отделанный; совсем не наполненный множеством вещей, которые накопляются в комнатах семейного и домовитого человека. Хозяин только известные часы сидел у себя, а настоящим-то образом жил рядом, у своих друзей. Парижскую обстановку Тургенева я описывал, и кто поинтересуется, заглянет в очерк "У романистов", напечатанный в "Слове". Относится он к лету 1878 года, когда мы съехались на Литературный конгресс. Размеры комнат, простота отделки показывали нетребовательность в человеке богатом, барски воспитанном и в то время уже болезненном. Кто бы другой согласился, страдая подагрой, каждый день подниматься в верхний этаж и слушать с утра, часов с десяти, рулады и сольфеджии учениц г-жи Виардо, доносившиеся в спальню и кабинет его звонко и раздирающе? Москвичи в таких случаях говорят: "Точно пролито". Не знаю, как было и работать в таких условиях. От одной искренне преданной покойному русской артистки я слышал рассказы насчет других сторон домашнего комфорта, прямо показывающие, что Тургенев был крайне невзыскателен.
   Эта "холостая" простота не мешала ему держаться многих чисто европейских привычек в туалете, в еде, в разных деталях нероскошного комфорта. Тонко поесть он любил, и в Париже охотно ходил с знакомыми завтракать и обедать в рестораны, знал, какой ресторан чем славится. Все это без русских замашек угощенья, платил свою долю, по-товарищески, и вообще на такие вещи денег не любил бросать. Насмешка судьбы сделала его данником подагры, а вина он почти не пил. В русской еде выше всего ставил икру и всегда повторял, когда закусывал зернистой икрою, весело озираясь:
   -- Вот это -- дело!
   У себя дома Тургенев принимал всех (я говорю о писателях) в ровном настроении, с тем оттенком вежливости, который теперь иным не нравится, но сейчас же, при первом живом вопросе, делался очень сообщителен. Таких собеседников из русских людей его эпохи было всего-то два-три человека, и в том числе Герцен. Но Тургенев имел свою особенность: уменье изобразительно-художественной беседы без пылких тирад и проблесков чувства или негодования, но с редким обилием штрихов, слов, определений, жизненных итогов и взглядов на всевозможные стороны литературной и бытовой жизни, на людей, книги, картины, пьесы, русские и западные порядки. Но нужно скрывать и того, что он, при всем своем мягком нраве, доходившем до слабости, бывал иногда весьма ядовит в беседах, рассказах и письмах. Это свойство вошло и в его произведения, в романы и воспоминания. Овладевать общим разговором он мог так, что сейчас же начинался его монолог и мог длиться несколько часов сряду. Завтракать или обедать с ним вдвоем было истинным наслаждением: до такой степени щедро осыпал он вас всем, до чего вы только касались в ваших расспросах и замечаниях. Так содержательно, тонко, правдиво и колоритно рассказывать умел только он. Придирчивый человек заметил бы разве то, что в Тургеневе -- собеседнике и рассказчике, как в артисте на сцене, всегда чувствовалась забота о форме...
   Но все это исчезало в публичных сборищах, на больших обедах, как только нужно ему было подняться с места и связать несколько фраз. Никто не поверит, кто слыхал его в гостиных, до какой степени он терялся. Целую неделю сидел я рядом с ним за бюро конгресса литераторов. Чтобы сказать три-четыре слова, вроде: "Monsieur X a la parole sur la proposition de la section anglaise" {Господин X имеет слово для предложения от английской делегации (фр.).},-- он нанизывал, путаясь, множество ненужных слов и вообще как председатель выказывал трогательную несостоятельность.
   Всякий теперь знает, как иностранные писатели преклонялись перед ним. Держался он между ними величаво, но говорил всегда крайне мягко; а в речи своей на митинге в театре "Châtelet" даже уже слишком "прибеднивался" за нашу литературу перед Западом 17.
   Та же неловкость, когда нужно было говорить в публике, овладевала им и в России, даже в тот приезд, когда нежданно для него самого полились на его серебристую голову приветствия и теплые речи профессоров, писателей, студентов, курсисток18. Светлее и радостнее этого времени в его писательской карьере не было. И внутреннюю свою радость Тургенев проявлял особенно мило, без рисовки, с тихим умилением, стыдливо и достойно.
   Теперь уместно припомнить еще раз ход этих оваций. Зародились они в Москве в кружке молодых профессоров, к которому примкнуло несколько человек писателей и адвокатов. На интимном обеде профессора Ковалевского мы в первый раз приветствовали Тургенева. Заметка, появившаяся в "Русских ведомостях", о том, что на ближайшее заседание Общества любителей словесности ждут Тургенева, заинтересовала всю мыслящую московскую публику 19. Когда Тургенев вошел, все встали, захлопали и закричали. Менее восторженный, но вроде этого, прием был ему оказан и в Петербурге в начале семидесятых годов, на литературном утре в Клубе художников 20. Но в Физической аудитории Московского университета с хор обратилось к нему студенчество. Слушал он речь студента, смущенный и тронутый, с закрытыми глазами и опущенной вниз головой 21. На обеде, данном потом в "Эрмитаже" по подписке, Тургенев сидел между Писемским и Островским. Его европеизм блистал между ними ярко, привлекательно и говорил, что одного таланта недостаточно, чтобы быть обаятельным носителем идей и стремлений своей эпохи и нации... К торжественности никакой такой обед не располагал его. Говорить он все-таки не мог, а читал; в антрактах же, между тостами, за закуской, за кофеем привлекал своей изящной простотой и уже совершенно русской ласковостью и товарищеским тоном веселого, минутами мужского разговора 22.
   Считаю жеманством и лицемерием не сказать кстати и того, что Тургенев был весьма не прочь рассказать историю во вкусе Rabelais и делал это мастерски. В нем в таких случаях сидел настоящий барин XVIII века. Да и вообще идеализм его повестей, оттенок чувствительности и сладкой элегичности почти совсем не являлся в его беседах... Иностранец, не читавший его, никогда бы не подумал в иной веселый вечер или обед, что перед ним автор "Якова Пасынкова" или "Дворянского гнезда". Под этим отсутствием чувствительного тона таилось, быть может, известного рода стыдливость, даже немножко ложный стыд, очень знакомый нашим отцам. Стыдлив в обнаружении своих душевных волнений Тургенев был настолько, что раз, говоря со мною о работе с секретарем, о диктовке, заметил:
   -- Я и больной никогда не пробовал диктовать. Как же это?.. Иногда ведь взволнуешься, слезы навернутся... При постороннем совестно станет...
   Такую же стыдливость и тонкую оценку красоты и грации выказывал Тургенев и к женщинам. Привязанность к одной особе взяла у него всю жизнь, но не делала его нечувствительным к тому, что немцы называют "das ewige Weibliche" {вечно женственное (нем.).}. Лучшего наперсника, советника, сочувственника и поощрителя женщин, их таланта и ума трудно было и придумать. Способен он был и стариком откликнуться на обаяние женского существа.
   В Петербурге, в зиму оваций, я был в числе других гостей свидетелем шутливого разговора Тургенева с одной из своих поклонниц.
   Он ходил по комнате, утомленный, без голоса, и вдруг говорит:
   -- Ах, если бы мне лет десять с костей, я бы в вас ужасно влюбился.
   -- А вы попробуйте теперь,-- ответили ему,-- право, можно!..
   Не только женщинам, но и мужчинам он всегда, здоровый, на досуге, занятый или в постеле, отвечал на каждое письмо, по-европейски, иногда кратко, иногда обстоятельно, но всегда отвечал. Это в русском человеке дворянского происхождения великая редкость. Потому-то его корреспонденция и будет так огромна. В ней окажется много писем без особенного интереса для его личности; эти тысячи ответов покажут, как человечно и благовоспитанно относился он ко всем, кто обращался к нему.
   О двух наших последних встречах в Петербурге в 1880 году и в Париже в 1881 году (она была самой последней) я уже рассказывал. В том, что я набросал здесь, мне хотелось восстановить выдающиеся черты человека своей эпохи. Есть еще сторона для нас, писателей, высокого интереса -- Тургенев как мастер-художник в своих беседах о работе, творчестве, приемах, направлениях вкуса. Об этом в другой раз.
   

Е. Я. КОЛБАСИН

ИЗ ВОСПОМИНАНИИ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Расскажу одну из моих поездок в Лондон вместе с Тургеневым. Это было в пятьдесят восьмом или в пятьдесят девятом году. Я жил тогда в Латинском квартале, столь известном всей русской молодежи, прежней и нынешней. С Тургеневым я виделся по нескольку раз в неделю. В один день ко мне вошел Иван Сергеевич и, не снимая шляпы, озабоченно произнес: "Хотите, поедем завтра в Лондон?" Я стал отказываться, говоря, что в данную минуту могу располагать только тремястами франков (в те благодатные времена на наш бумажный рубль давали 4 франка и несколько сантимов). "Этого будет слишком достаточно,-- сказал Ту pre не в,-- собирайтесь без замедления и не пропускайте случая увидеть туманный Альбион".
   На другой день мы выехали из Парижа по направлению к Булони, где пересели на английский пароход 1. Всю дорогу Тургенев был, по обыкновению, любезен и весел, много рассказывал смешных анекдотов о себе и о других литераторах. Это было в июле месяце, и погода стояла светлая и жаркая, но, переезжая Ламанш, наш маленький пароход испытал такую громадную качку, что решительно всех укачало, кроме капитана и Тургенева, балансировавшего посреди палубы и закутанного в огромный черный плащ. Мы высадились в Дувре, и Тургенев, свежий и бодрый, посмеивался над моим изнеможением. Дорогой, из Дувра в Лондон, мы поменялись ролями; с каждой почти станцией Иван Сергеевич, сверх обыкновения, становился раздражительным и даже сердитым, несмотря на весь комфорт английского вагона и фешенебельную публику. Я спросил его о причине такой перемены. "Меня раздражают эти фланелевые люди,-- отвечал он.-- Посмотрите, что за суконные лица, такие выполированные и холодные, как их резиновые калоши". Я смеялся, а он раздражался все более и более и, по своему обыкновению, представлял все (очевидно, желая запугать меня) в преувеличенном виде. В подобных разговорах мы доехали до Лондона, и, катясь в щегольском экипаже по улицам его, Тургенев полусерьезно, полушутя произнес: "Вы упрямый хохол, но не забывайте, что с тех пор, как мы ступили на английскую территорию, на вас и на меня смотрят здесь ни больше ни меньше, как на обезьян; так англичане думают обо всех иностранцах и только французов считают за полулюдей. Готовьтесь ко всевозможным превратностям и бедствиям, которые посыплются на наши несчастные головы". Мы подъехали к одному огромному дому, Тургенев проворно выскочил из экипажа, переговорил с блестящим швейцаром и воротился ко мне с пасмурным лицом. "Первая неудача!-- воскликнул он.-- Это еще цветочки, а ягодки впереди". Дело в том, что мы имели рекомендательное письмо от г-жи Виардо к одному английскому семейству, где мы могли с удобством остановиться, но оказалось, что хозяйка его куда-то уехала из Лондона. Мы отправились в "отель", мрачный и неоштукатуренный снаружи, как почти все лондонские дома, и залитый светом внутри. Нам отвели такую комфортабельную комнату, какой лучше нельзя было желать. Мне все нравилось, но Тургенев не унимался. "А это что?" -- произнес он, указывая на книгу, лежавшую на мраморном ночном столике. Я взглянул, это была английская Библия. "А вот и другаяна моем столике,-- произнес о н,-- ведь я, быть может, магометанин и хочу читать Коран".
   На другой день мы проснулись поздно и по великолепной лестнице спустились в обеденный зал. Я продолжал оставаться, к досаде Тургенева, в идиллическом настроении; все мне нравилось: и вкусный чай с разнообразными печениями, и тоненькие стальные рельсы, вделанные в полу, по которым ловко подкатил к нам стол с вставленным во всю ширину его колоссальным блюдом, где красовался чудовищных размеров ростбиф. Наши соседи, сидевшие за столом, ели молча и не проронили ни одного слова. "Какие свинтусы,-- ворчал Тургенев,-- запихаться с утра мясом, и с какой важностью, точно они священнодействуют" 2. После утреннего чая Тургенев отправился к Диккенсу, с которым он был в весьма близких отношениях 3, но часа через два вернулся с печальным видом. "Еще неудача,-- произнес он,-- Диккенса видеть-то я видел, но застал совсем расстроенного. Из слов его я заметил, что у него случилось семейное горе. Представьте себе, этот прекрасный человек был также и редкий супруг, а теперь разводится со своею женою! Не постигаю, что могло произойти у них после столь долгих и счастливых лет супружества, нам обоим так было жутко, что я поспешил скорее уйти от него". Тургенев был видимо расстроен от такой неожиданности с любимым человеком. Поэтому он целый день никого не посещал и показывал мне Лондон, который он знал как свои пять пальцев; между прочим показал мне улицу Голых. Это страшная улица, по которой возможно пройти только днем. Тут я в первый раз увидел ужасающий пролетариат Лондона. Выпускаю печальные подробности и скажу только, что когда Тургенев дал несколько монет одной почти нагой женщине, то она с безобразными кривляниями скатилась в подвальный кабак, а мужчина, такой же испитой и в таком же истерзанном виде, что-то громко крикнул и поднял на нас кулак. Тургенев поспешно потащил меня вперед и сказал: "Знаете ли, что он говорит: "Какой черт носит этих разжиревших джентльменов смотреть на голодных людей?" Вот вам просвещенные мореплаватели, среди роскошной столицы терпят такую улицу, прикрываясь будто бы гуманным и свободным принципом не вмешиваться в частную жизнь".
   На следующий день Иван Сергеевич повез к Александру Ивановичу Герцену, к старому своему приятелю, с которым он был на "ты". Герцена я увидел в первый раз; он был в ту пору в цвете сил и здоровья, среднего роста, с красивой головой, с пышными волосами и бородой, с открытым белым лбом, во всю длину которого проходили две-три морщинки, и при этом ясные, быстрые глаза, маленькие белые руки и стремительные, но грациозные повороты всей его фигуры делали сразу на вас впечатление человека в высшей степени пылкого и жизненного. Спустя некоторое время из боковой двери вышел поэт Огарев. Герцен спешил нас познакомить, но я заметил, что мы с Николаем Платоновичем давно знакомы еще по Петербургу 4. "Не правда ли, Огарев переменился?-- весело воскликнул Герцен, обращаясь к нам,-- теперь уж он, батюшка, не пьет, кроме одной рюмочки, и оставил замашки бывшего барина-помещика, благо у вас теперь в Питере затевают освобождение крестьян. Отличное дело, давно пора!" Огарев представлял совершенный контраст Герцену; вялый, рыхлый и вечно задумчивый, он медленно произносил слово за словом, как бы думая о чем-то другом; впоследствии, на мои замечания по этому поводу, Тургенев сказал: "Такова сила большой любви,-- она всегда ослепляет человека. Герцен ставит его выше всех, и даже недурную его поэму "Юмор" считает лучшим произведением русской поэзии" 5.
   Беседа между старыми приятелями завязалась самая оживленная и интересная; говорили о многом, и, между прочим, когда Огарев сонно сказал, отчего петербургские газеты доходят до них так медленно и пишутся также пестрым языком, Герцен живо добавил: "Вот кому я отрубил бы пальцы -- это петербургским фельетонистам! Эти молодцы просто коверкают русскую речь, без всякой надобности вставляют иноземные аляповатые слова: эмоция, пертрубация и т. и. По-моему, из русских писателей лучше всех язык у тебя, Тургенев, и у Лермонтова".
   Иван Сергеевич сконфуженно опустил голову, хотя знал, что Герцен в глаза и за глаза режет правду-матку. "Вот видишь, Герцен,-- сказал, уходя, Тургенев,-- я каждый год приезжаю к тебе с визитом аккуратно".-- "Спасибо тебе, Тургенев, но, по правде сказать, тебя надо ловить за хвост, вот и теперь ты уже берешься за шляпу". Действительно, Герцен был прав: в шестнадцатидневное пребывание наше в Лондоне Иван Сергеевич забегал к Герцену на часок, на другой и то обыкновенно шутил с его красоткою пятнадцатилетнею дочерью Натальею.
   С Тургеневым мы виделись только ночью в номере нашей гостиницы, но зато я имел возможность делать наблюдения над Герценом. Мне показалось, что у этого вечно веселого и остроумного человека где-то глубоко внутри лежит что-то тяжелое и трагическое и что он тщательно скрывает это даже от близких ему людей, заглушая свое горе бойкой и блестящей речью. Одно для меня было несомненно: это безотрадный скептицизм Александра Ивановича, давно изверившегося во все идеалы настоящего и будущего преуспеяния человечества, и при этом страстная, чисто стихийная любовь его к России. Мне кажется, что, помимо личной симпатии, главною связью соприкосновения старых друзей была патриотическая любовь к родине.
   В один день Тургенев вернулся, по обыкновению, поздно и, застав меня еще не спящего, с досадою сказал: "Я сейчас от Карлейля, известного вам историка: человек этот бесится от жира и высказывает столько нелепостей, что я охрип, опровергая его. Между прочим, этот писатель эксцентрический и в своих писаниях, и в личных суждениях, этот полубог нашего Василия Петровича Боткина 6 доказывал мне, что мы, русские, должны радоваться нашей отсталости и невежеству, потому будто бы, что у нас еще возможны и герои и гении, причем, конечно, бранил свою конституцию, и так как он противник освобождения негров, то также безучастно и презрительно относится к ожидаемому освобождению русских крестьян!" На эту тему И. С. говорил долго, потому что он всегда был неуклонным сторонником мирного прогресса и горячим поборником освобождения крестьян. "Кстати, расскажите мне,-- заметил я ему,-- какое у вас было столкновение с Теккереем по поводу Гоголя, о чем я слышал от Василия Петровича Боткина и Некрасова".-- "Дело было так,-- отвечал Тургенев,-- милейший Диккенс неотступно приставал ко мне, чтобы я участвовал на обеде, который давали в честь лорда Пальмерстона 7, так как он сам, Диккенс, будет в нем участвовать; в назначенное время я отправился туда и увидел, что на всех кувертах лежат записочки с именами, где кому сидеть, мое место оказалось довольно почетное, не очень далеко от виновника торжества, я полюбопытствовал узнать, кто мои соседи, оказалось, что по одну сторону Теккерей, а по другую -- один неважный журналист 8, которого я встречал раз-другой у Диккенса. "Значит, Диккенс не придет",-- подумал я. И действительно, скоро вручена была мне записочка от него, в которой тот извинялся, что по случаю неожиданной болезни он не может присутствовать на обеде. Обед этот прошел, как все официальные обеды, скучно и монотонно; Пальмерстон произнес длиннейшую речь весьма дюжинного сорта, так как он не принадлежит к числу замечательных ораторов. После обеда Теккерей начал расспрашивать меня о русской литературе, сомневаясь даже в ее существовании. Зная резкий и грубоватый характер английского романиста, я отделывался от него шутками, но он напирал все сильнее, говоря, что он сомневается в том, чтобы его, Теккерея, романы были известны русской публике и что он в первый раз слышит о том, что он после появления в английской печати тот час переводится на русский язык 9. "Сколько же подписчиков имеют ваши журналы?" -- допытывался Теккерей. Услыхав, что от 7 до 10 тысяч, он бесцеремонно расхохотался, сказав, что литература ценится по рублю и что подобная литература есть одно самообольщение, да еще при цензуре; следовательно, и замечательных писателей там не может быть; меня это задело за живое, и я отвечал ему тоже неделикатно, что у нас есть романист-сатирик, который, при всем моем высоком уважении к таланту его, Теккерея, стоит выше его во всех отношениях. Теккерей взбеленился и запальчиво спросил, как имя его, я назвал Гоголя, доказывая ему, что это великий юморист в романах, повестях и комедиях: хорош гениальный писатель, о существовании которого Европа не знает, и читают только 10 тысяч! Вот вам и моя размолвка с Теккереем, из которой вы видите явное пренебрежение англичан к нам, русским".
   За два дня до нашего отъезда Тургенев предложил мне пойти вместе с ним в театр. Мы опоздали, поэтому возле нас не было публики. Протянув руку через маленькое проволочное окошечко, Иван Сергеевич получил два билета и, сосчитав сдачу, сказал мне, что кассир обсчитал себя. И вот рука снова протянулась в окошечко, и начались переговоры по этому поводу, в эту самую минуту к кассе подошел господин в богатом бархатном плаще, в цилиндре, такого громадного роста, что даже Тургенев был на полголовы ниже его. Подождав несколько секунд, этот господин без всякой церемонии схватил согнувшегося у окошечка Тургенева и оттолкнул его, протягивая свою руку в окошечко. Надо было видеть, что произошло с нашим Тургеневым: он выпрямился и, не говоря ни слова, со всего размаха ударил кулаком в грудь джентльмена в бархатном плаще так сильно, что тот отшатнулся назад. Я думал, что произойдет ужасная сцена, но, к удивлению моему, громадный джентльмен осклабил свои белые зубы и молча глядел на Тургенева, который, укоряя его в невежестве, торопливо достал из кармана свою карточку со своим адресом и сунул ему в руку, после чего мы удалились смотреть сценическое представление. "Завтра явится к вам секундант от этого господина",-- сказал я Тургеневу, когда мы возвращались домой. "Не бойтесь, не явится, англичанину пока не дашь в зубы, до тех пор он не уважает вас. Вот этот джентльмен, по всему видно, из самого высшего круга, поверьте, уважает теперь меня за то, что я ему дал сдачи".
   На третий день мы выезжали из Лондона, но Тургеневу, кроткому, ровному и в высшей степени гуманному, суждено было раздражаться и бушевать в этом Лондоне. Садясь в экипаж, Иван Сергеевич обстоятельно рассказал извозчику, куда нас везти, но через несколько минут заметил мне, что извозчик везет нас не прямой дорогой и что мы можем опоздать к поезду, поэтому он остановил извозчика и сказал, какой именно дорогой он должен везти, указывая ему на часы. Иван Сергеевич успокоился и продолжал со мною какой-то разговор, но спустя некоторое время увидел, что угрюмый возница везет нас по прежнему направлению. Иван Сергеевич снова приподнялся со своего места и начал снова показывать дорогу извозчику, но тот, не обращая внимания, продолжал ехать по-своему и, обернувшись головою к нам в экипаж, сердито что-то проворчал. "Знаете ли, что он говорит?-- отнесся Тургенев ко м н е,-- он сказал, молчите, черти, я такой же джентльмен, как и вы",-- после чего Иван Сергеевич остановил извозчика, быстро выскочил из экипажа, подбежал к козлам и стащил возницу на мостовую. Я тоже выскочил из экипажа и начал уговаривать его успокоиться, но Тургенев так энергично напал на возницу, что последний послушно вскочил на свои козлы и только спустя некоторое время бросил визитную карточку Тургенева на мостовую. Он ехал уже по той дороге, которую указывал ему Тургенев, повелительно кричавший время от времени: направо! налево! "Зачем вы ему дали свою карточку?" -- спросил я Тургенева. "Ведь он говорит, что он джентльмен, следовательно, он может вызвать меня на дуэль или привлечь к суду". Мы приехали вовремя на вокзал, и я с любопытством посмотрел на извозчика: он был по-прежнему угрюм, но очень любезно принял деньги и даже вежливо приподнял свою лакированную шляпу. "Поверьте,-- заметил раздраженно Тургенев мне, не одобрявшему этой уличной сцены,-- он никогда не коснулся бы даже полей своей шляпы, если б я не поступил с ним по-джентльменски".
   При этом считаю своею нравственной обязанностью сказать, что Иван Сергеевич во Франции, в Германии и в России, где я с ним живал, отличался замечательной вежливостью со всеми, особенно с простолюдинами, и даже своей прислуге никогда не говорил подай, а обыкновенно употреблял выражение: позволь мне стакан воды и пр.
   Пересев с железной дороги на пароход и переехав через Ламанш, Тургенев стал прежним Тургеневым, веселым и беззаботным.
   В связи с предыдущим следует рассказать еще два эпизода. Почти через двадцать три года Тургенев вспомнил о нашем пребывании в Лондоне, когда я в восьмидесятом году писал ему из Гейдельберга в Париж, спрашивая, между прочим, каким образом произошло избрание его в члены Оксфордского университета 10. На это он шутливо мне отвечал: "Помните, каким я был забиякой во время наших странствований по Лондону; я был почти в таком же скверном настроении и в Оксфорде. Когда на плечи мои набросили, по заведенному старинному обычаю, красный плащ и на голову надели невероятную шляпу в виде дурацкого колпака, то я даже внутренне озлился, полагая, что во время речи моей, которую я должен буду произнести по обычаю перед публикой, я буду всенепременно ошикан. Надо вам знать, что торжество подобных избраний есть не более как шабаш студенческой молодежи. Студенты могут кричать, свистать, мяукать и т. и. Но, к изумлению моему, произнесенная мною речь принята была хорошо, и мне показалось, что ей аплодировали гораздо более, чем речам двух кандидатов, представленных тоже на избрание в почетные члены университета. Одним словом, комедия кончилась благополучно".
   Другой раз, в семьдесят третьем году, я совершенно неожиданно встретился с Тургеневым в Карлсбаде. Он был на всемирной выставке в Вене 11, где упал и повредил себе ногу, довольно долго лечился и приехал пить карлсбадские воды. Здесь мы виделись ежедневно в маленькой русской компании, в числе которой находился известный ветеран -- артист О. А. Петров. Один раз Иван Сергеевич сказал мне, что его осаждает какой-то неизвестный англичанин, добиваясь с ним делового rendez-vous. "Христос с ним, с этим англосаксом, я ухожу от него, как от холеры". Я стал убеждать Тургенева не избегать его, и он на это согласился с условием, чтобы я в назначенный час пришел в квартиру Ивана Сергеевича и вытащил его скорее на свежий воздух для гулянья в окрестностях. Я нарочно пришел раньше назначенного времени и, усевшись в уголке, перелистывал какую-то книгу. Скоро кто-то постучался в дверь, и в комнату вошел коренастый джентльмен, с красным бритым лицом и щегольски одетый; он заговорил на ломаном французском языке, и оказалось, что это был американец из Филадельфии. Иван Сергеевич отвечал ему по-английски, отчего последний пришел в восторг, говоря, что дело их пойдет на лад. Джентльмен, как мне подробно объяснил потом Тургенев, делал ему предложение отправиться с ним в Америку, где наш романист должен был читать публично свои произведения. На замечания Ивана Сергеевича, что его произведения будут не интересны американской публике, он горячо возразил, что, во-первых, имя Тургенева известно в Америке; во-вторых, он не ожидал, что Тургенев говорит по-английски, в-третьих, "Отцы и дети" получили огромную популярность в Америке, потому что Базаров родственный тип американцам и что лет через десять в Америке будет город под именем Базаров, так как уже заложено его основание. Теперь, убеждал он Тургенева, существует один только намек на этот город, но уже разбиты колышки, очерчены площади, места для лавок и рынков, как это у нас делается всегда в незаселенных местах. И даю вам честное слово, что лет через десять -- пятнадцать возникнет цветущий город Базаров. В заключение джентльмен преподнес самую главную приманку своего предприятия, а именно: они соберут по главнейшим городам Америки до ста тысяч долларов, из них восемьдесят получит романист, а двадцать он за свою инициативу. К удивлению джентльмена, Тургенев отказался наотрез, и последний приставал к нему упорно, навязчиво, сильно жестикулируя руками, доказывая, что Диккенс подобным путем положил основание своему состоянию. Он терзал Ивана Сергеевича более часа, пока я не взялся за шляпу и Тургенев откланялся с ним.
   Когда мы вышли на свежий воздух и я узнал все подробности разговора, то нарочно сказал ему, отчего бы и не поехать ему, благо он не боится морской качки и получит огромный куш денег. "И как вы это говорите серьезно. Это ваше мнение?-- воскликнул Тургенев,-- неужели вы не видите, что это шарлатан, эксплуататор, который меня будет показывать на американских базарах, как ученую блоху, и в конце концов обдерет как липку. Диккенс -- другое дело, он закален с детства, притом англичанин-практик, и я вам скажу даже больше, когда в одном из американских городов Диккенс читал свой "Пикквикский клуб", то публика пришла в такой восторг и так оживилась его юмором, что начала кричать: "Боте, Боте (тогдашний литературный псевдоним Диккенса), протанцуйте нам что-нибудь", и Чарльз Диккенс, снявши элегантный фрак, стал выплясывать перед развеселившейся публикой, которая забросала его золотом и цветами 12. Нет, слуга покорный,-- с живостью заключил Тургенев,-- я смирный российский дворянин, и не стану танцевать трепака даже за обладание двумя полушариями нашей планеты. Ведь этот эксплуататор-американец все налгал: сообщение о фантастическом городе Базарове чистейшая сказка; обратите притом на то внимание, что он готов был, чтобы я читал перед американской публикой по-русски!!"
   

H. В. ЩЕРБАНЬ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ
(1861--1875)

   Тургенев квартировал напротив Тюильрийского сада, rue Rivoli, 210, в четвертом этаже. Поднявшись по лестнице, не успел я взяться за звонок, как дверь распахнулась и на пороге показалась, в сопровождении пожилой дамы, молодая девушка в изящном темном выходном костюме, с веселыми глазками, некрасивым, но симпатичным личиком и такими типичными чертами, что я невольно заговорил по-русски.
   -- Можно видеть Ивана Сергеевича? Я желал бы...
   -- Oui, papa est à la maisоn,-- по-французски перебила девушка,-- mais je ne parle pas russe: on a eu beau me l'apprendre, je ne fais que baragouiner. Que voulez-vous! une tête de bois!-- прибавила она с милой, как бы извиняющейся улыбкой, и быстро продолжала: -- Allez tout droit, il est dans son cabinet de travail, la porte au fond; on n'a pas besoin de vous annoncer; frappez, et voilà tout. Bonjour. Nous, nous allons chez madame Viardot, à une matinée musicale. Bonjour. On vous verra encore, n'est-ce pas? {Да, папа дома; но я не говорю по-русски: сколько ни учили, я только коверкаю слова. Что поделаешь! такая уж деревянная голова! Идите прямо, он у себя в кабинете: последняя дверь. Докладывать не нужно, просто постучите. До свидания, мы идем к госпоже Виардо на музыкальное утро. До свидания, мы ведь еще увидимся? (фр.)}
   Девушка протянула руку и, будто спохватившись, прибавила:
   -- Ah, oui! Ecoutez, je vous prie: si vous causez Russie, papa ne vous lâchera jamais, et madame Viardot nous attend tous à deux heures. Rappelez-le lui, chassez vous-même papa de sa chambre, autrement il sera en retard, comme toujours {Ах да! пожалуйста: разговорившись о России, папа вас не выпустит, а госпожа Виардо всех нас ждет к двум часам. Напомните ему об атом и сами вытащите его из кабинета, иначе он, по обыкновению, опоздает (фр.).}.
   Я обещал приветливой щебетунье не задерживать. Тут раздались грузные шаги; на голоса показался Тургенев,-- совершенно такой, как на фотографии Диздери того же 1861 года, с выражением лица еще более приятным и добрым. Я раскрыл рот, чтобы изложить причину появления незнакомого посетителя, но Иван Сергеевич не дал вымолвить ни слова.
   -- Дочь действительно ждут у Виардо,-- заговорил он сам.-- Я дома. Милости просим.
   И, кивнув дамам, за руку повел меня к себе коротким темным коридорчиком. Кабинет его оказался маленькой, скромно убранной комнаткой об одном окне справа, с маленьким диванчиком налево, маленькой библиотечкой в глубине, маленьким письменным столом у окна, другим круглым у диванчика,-- и посреди всей этой миниатюрности особенно рельефно выделялась массивная фигура хозяина. Отрекомендовавшись, я невольно повел глазами кругом и остановил их на знаменитом писателе...
   -- Что вы смотрите?-- усмехаясь, спросил Тургенев.
   -- Смотрю: такой крупный романист -- в такой простенькой каморке,-- чистосердечно вырвалось у меня,-- тем чистосердечнее, что в голове мелькнули иные местные эффектные кабинеты иных местных тогдашних "звезд": роскошные, чуть не монументальные, где за громадным палисандровым бюро с инкрустациями торжественно восседает поставщик трескучих романов-фельетонов...
   -- Крупный романист!-- весело повторил Иван Сергеевич, сажая меня и усаживаясь сам на диванчик.-- Что-то еще после нашей смерти скажут! Вот рост у меня действительно крупный, неуклюжий и несносный! Вы не можете представить, какая возня с ним в вагоне! Ног девать некуда, и злишься, глядя на соседа, который свернулся клубочком в своем углу: он спит, злодей, от места до места; а ты торчи колодой. Или гуляешь с приятелем: ты шаг -- ему нужно отмерять три; ты идешь -- он скачет. Хорош выходит "обмен мыслей"... Да, завидую маленькому росту,-- прибавил Тургенев и улыбнулся.
   Нельзя было и слушателю не улыбнуться этой тираде, произнесенной с шутливой искренностью и оживлением. Так и завязался разговор, без натянутости, столь обычной при всякой первой встрече, тем более при первом посещении "знаменитости". Разговор завязался преимущественно о России и лишь мимоходом коснулся цели моего визита: чтоб изложить ее, пришлось вставить в непринужденную беседу как бы вводное предложение; и когда я передал Ивану Сергеевичу соображения относительно Ф. Морнана, он вполне их одобрил, упомянув вскользь, что видел в Морнане хорошего человека, но не вглядывался в него как в публициста 1. Затем опять обратился к рассказам и расспросам о России, в которой "не был уже девять месяцев" и куда собирался вскоре ехать.
   -- Девять месяцев!-- шутливо заметил я,-- знаменательная цифра! Вы были в России девять месяцев тому назад, значит, возвращаетесь теперь с плодом тогдашних наблюдений?
   -- Это еще секрет,-- отвечал Иван Сергеевич,-- впрочем, он все равно скоро вам откроется. Так, если вы... Но об этом после.
   Впоследствии оказалось, что он намекал на "Отцов и детей", которые были тогда уже готовы. Я весь обратился было в слух, но Тургенев не проронил более ни слова, переведя речь на известия о крестьянском деле, на последние слухи о времени обнародования манифеста, об его приблизительном содержании и других подробностях ожидаемого завершения тогдашних законодательных работ. И опасения дочери оправдались: часы на камине давно пробили два, а Иван Сергеевич, несмотря на мои напоминания, все рассказывал или расспрашивал, так что пришлось буквально исполнить обещание: объявить дочерний приказ о насильственном извлечении хозяина из дому. "Да я все равно опоздал,-- отговорился Тургенев,-- к тому же -- ничего нет особенного. Дочь воспитывалась у m-me Виардо, теперь ходит к ней каждый день после завтрака, продолжает уроки музыки; зайдет еще кто-нибудь -- и каждый день у них музыкальное утро. Лучше вот что: морозит и ясно (было это в январе), пройдемся по Тюильрийскому саду, если не боитесь гнаться за мною вприпрыжку",-- добавил он.
   И опять засмеялся...
   Это первое свидание так врезалось в память, что и теперь, более двадцати девяти лет спустя, я слышу каждое произнесенное тогда слово; слышу легкое пришепетывание Ивана Сергеевича, так оригинально-мило оттенявшее его говор; вижу его высокую, плотную, мощную фигуру со светлыми, юношескими глазами, но с сединой в бороде и густых, отброшенных назад, кудрях; вижу его улыбку, домашний костюм, серый пиджак, фуляр на шее, теплые башмаки. А последующие в продолжение нескольких лет довольно частые встречи как-то сливаются, перепутываясь своими деталями...
   Пока Тургенев ходил переодеваться, я рассматривал поближе обстановку кабинета. Возвратившись через несколько минут, он застал меня перед двумя небольшими картинами, висевшими на стене. На одной -- коровы, другая -- зимний пейзаж.
   -- Ну что, как вы находите?-- спросил он, становясь рядом.
   Я замялся.
   -- Трудно сказать так сразу, Иван Сергеевич...
   -- Да вы не отвиливайте, а отвечайте напрямки: как вы находите?
   -- Коровы недурны; пейзаж -- серенький,-- признался я откровенно в своем мнении.
   -- Недурны! серенький!-- с комическим негодованием передразнил Иван Сергеевич.-- Серенький, потому что зимний... Ну, батюшка, знаток же вы! Это -- Поль Поттер, а это -- Миерис. И мне стоят они каждая около трех тысяч франков.
   Не смею решать, подлинные ли то были Миерис и Поль Поттер, но они едва ли производили впечатление, соответствующее таким громким именам и таким, по-тогдашнему значительным, деньгам, как, впрочем, некоторые и другие из полотен, постепенно купленных впоследствии Тургеневым не столько по собственному влечению, сколько по рекомендации "опытных художественных критиков", ослушиваться которых он стеснялся. Я повторил, что особенно ими не восхищаюсь и не узнал бы великих мастеров, если б они не были названы.
   -- Вижу, что в эксперты вы не годитесь,-- добродушно заключил Тургенев.-- Пойдемте, я -- шагать, вы -- скакать.
   В самом деле, сколько Иван Сергеевич ни умерял гигантский размах своих богатырских ног, следовать за ним приходилось чуть не бегом. Он начнет фразу над ухом и кончит ее за несколько аршин впереди; остановится, подождет и опять исчезнет в пространстве. Чем живее лилась его речь, тем труднее становилось ее слышать (известно, что в разговоре на ходу -- ноги торопятся вместе с языком). Рассказывал он, между прочим, как -- чуть ли не в самый день государственного переворота 1851 года 2,-- фланируя по Итальянскому бульвару, подвернулся с сопровождавшим его приятелем под натиск разгонявшей толпу полиции, как они "улепетывали",-- и выходило, будто он подражает теперь тогдашнему своему бегству, изображает его в лицах: так что, промчавшись через Тюильрийский сад и площадь Согласия, он сам утомился и предложил отдохнуть на одном из расставленных вдоль Елисейских полей плетеных кресел. Морозец вскоре слегка ознобил нас и прогнал. При расставанье Тургенев "раз навсегда" пригласил бывать у него "без церемонии и почаще", пояснив, что дома он утром -- до двух часов, вечером, если сам не отозван, "не считает завернувшего к обеду гостя татарином". На другой же день он аккуратно отдал визит и повторил приглашение.
   Он был весьма приветлив ко всем русским, с оттенком особого внимания, даже расположения к знакомым с авторскими наклонностями или хотя со склонностью к литературе.
   Вслед затем, кажется в феврале, Иван Сергеевич уехал в Россию, показался оттуда на короткое время и опять скрылся. По возвращении его, помнится, в сентябре, мы часто виделись. Наиболее близким в Париже человеком к Тургеневу, неразлучным его спутником, товарищем и советником был тогда друг его смолоду Василий Петрович Боткин, которого Иван Сергеевич величал "дедом" и "ментором" и на которого, заартачившись, негодовал, "что ты мне за дядька дался",-- однако не выходя из повиновения 3. По-видимому, крепкая привязанность соединяла эти две противоположные натуры, особенно привязанность к Тургеневу -- Боткина, который "смотрел" за своим Телемаком и старался "оберегать" его. Затем в коротких отношениях с Иваном Сергеевичем находились постоянные парижские обыватели: Н. В. Ханыков, князь Н. И. Трубецкой (тесть покойного князя Н. А. Орлова), Николай Иванович Тургенев (некогда близкий к декабристам), граф де Сиркур (женатый на русской). Из "проезжих" соотечественников чаще всего встречались у него К. К. Случевский, которого Тургенев ценил и как человека, и как поэта; В. Д. Скарятин (журналист), брат его Н. Д. Скарятин (моряк-севастополец), адмирал Бутаков, генерал Краснокутский (тогда командир лейб-гвардии Гродненского гусарского полка). С французами, кроме семьи Виардо, Иван Сергеевич тогда еще не очень ладил, даже с литераторами: он не совсем еще сошел тогда с того "штандпункта", который выражен в письме 10 июня 1859 года П. В. Анненкову {"Вестник Европы", март 1885 г. (Примеч. Н. В. Щербаня.)} словами: "все французское для меня воняет" и "лучше возиться с французским épicier {лавочником (фр.).}, чем с французскими beaux-esprits" {умниками (фр.).}. Постоянно бывал у него один только Делаво, переводивший тогда его повести,-- переводивший в высшей степени добросовестно, чуть не "надоедая" своею кропотливостью. Тургенев был, разумеется, доволен, что произведения его попали в руки человека, который не примет (как перед тем Шарьер) "арапник" за "арапа"; {} но слегка тяготился просмотром его рукописей и сличение их с оригиналом подчас доверял Боткину или мне,-- быть может, не столько "из лени", сколько из опасения слишком усердным личным участием в переводе как бы изменить чете Виардо. Оттого Ивана Сергеевича вообще стесняло, когда за дело брался кто-либо другой, а не Виардо,-- для которых, сказать мимоходом, оно было и легче, чем для кого бы то ни было. Тургенев сам набрасывал начерно или диктовал по-французски свои "вещи": Виардо лишь выправляли их по правилам стилистической тонкости и идиоматизмов... 5
   Оригинальные переводчика,-- нужно, однако, прибавить, что они оказывали Тургеневу значительную услугу. Без обширных книгопродавческих и газетных связей, которые Виардо пускали в ход, озабочиваясь сбытом своего уже товара; без литературных знакомств, которые преимущественно они доставляли Ивану Сергеевичу,-- переводы его повестей покупались бы издателями менее охотно, шли бы туго, и "реномэ" Тургенева во Франции медленнее достигло бы приобретенных им размеров. Французская публика вообще уклоняется от чтения иностранных писателей, тогда уклонялась и от русских, не усыновленных еще модою. Чтобы приманить ее, познакомить, приучить и приручить, чтобы сделать для нее привлекательным чужое литературное имя хотя бы первоклассного автора, нужно было дружное содействие издателей и критиков, недостижимое без такого практика, как г. Виардо, посвященного во все приемы, во все "ficelles" {тонкости (фр.).} парижской "vogue" {моды (фр.).} еще со времени своего управления труппою певцов Итальянской оперы (1837--1840 гг.).
   <...> До двух часов пополудни Иван Сергеевич отдавал себя в распоряжение посетителей, преимущественно русских, кто-нибудь из которых всегда находился у него в эту пору, некоторые -- В. П. Боткин, Н. В. Ханыков, К. К. Случевский, В. Д. Скарятин и автор этих строк,-- кроме того, частенько и обедывали с ним у Вефура <...> Обеды повторялись регулярно, почти каждую неделю, разве мешала им болезнь Ивана Сергеевича, который и тогда прихварывал. Над ним подшучивали, обзывая его недуги капризом или кокетничаньем (ибо весть о "нездоровье Тургенева" вызывала тревожное ухаживание за ним поклонников и друзей, очевидно, ему приятное).
   Но болел он действительно: во-первых -- замечательною мнительностью, доходившею до того, что одно время, в 1862 году, он воображал себя пораженным аневризмом и все нянчился с немецкою машинкою, не помню, Фридрейха или Гейлигенталя, рисующею на бумаге прыжки сердцебиений, во-вторых -- припадками не только своей "официальной спутницы" -- как он шутил -- подагры, но еще и невралгией пузыря, которая, жаловался он, внедрилась в него с 1849 года, которой он боялся больше подагры и которая мучила его нестерпимо. Раз, когда его "схватило" и он беспомощно лежал в своей спаленке близ кабинета (тоже куда не роскошной!), он вдруг приподнялся на постели и с таким страдальческим выражением, что за него стало больно, проговорил:
   -- Давно уже, на улице, на моих глазах, вытащили из-под омнибуса человека. Он тут же и скончался, но успел сказать, что сам бросился под колеса от невралгических мук. Он ведь был раздавлен, но повторял: "Ах, какое облегченье!" Я понимаю этого человека...
   Принимая у себя, председательствуя на еженедельных обедах, Иван Сергеевич был всегда говорлив, оживлен, весел. И внезапно его передергивало... По лицу облачком пробегала какая-то тень. Тучка эта и в том году и после навертывалась неожиданно, безо всякого видимого повода, при полном телесном здоровье данной минуты, посреди самого блестящего, иногда юмористического рассказа. Тургенев на мгновенье омрачался, потом, как бы отмахнув что-то от себя или что-то пересилив, становился прежним увлекательным собеседником <...>
   В кабинете Тургенева, за обедом с ним, много молкали, и в мое утешение Иван Сергеевич сажал меня к себе на плечо и торжественно носил меня по комнате.
   Все это происходило в то время, когда Иван Сергеевич был совсем юноша. Тогда он еще смеялся тем беззаботным, раскатистым смехом счастливого человека, и смех его был иногда так громок, что мать весьма строго и серьезно останавливала его: "Mais cessez donc, Jean, c'est même mauvais genre de rire ainsi. Qu'est ce que ce rire bourgeois!" {Перестань же, Иван, даже неприлично так хохотать. Что за мещанский смех! (фр.).}
   Часто после Варвара Петровна вспоминала этот его "мещанский смех", но я такого смеха по возвращении его из Берлина уже не слыхала. Говорят, он был очень веселый собеседник, то есть именно веселый. Дома же я очень редко видала его таким.
   День отъезда Ивана Сергеевича за границу я помню очень живо. Утром ездили мы все в Казанский собор, где служили напутственный молебен. Варвара Петровна сидела все время на складном кресле и горько плакала. На пароход провожали его: мать, Николай Сергеевич и я. На обратном пути с пристани, когда Варвару Петровну посадили в карету, с ней сделался обморок.
   Несколько дней спустя мы уехали в Спасское. Там получались письма от Ивана Сергеевича, служился благодарственный молебен за избавление его во время пожара на пароходе5, и наконец был прислан из Берлина его портрет, рисованный акварелью {Копия с этого портрета помещена в январской книге "Вестника Европы" 1884 г., а оригинал хранится у автора воспоминаний. (Примеч. В. Н. Житовой.)}. Сходство было поразительное6. И теперь помню свой крик детского восторга: "C'est Jean!" {Это Иван! (фр.).}, когда мне показали портрет. Варвара Петровна не расставалась с ним. Он всегда стоял на ее письменном столе, и когда она ездила по деревням или на зиму в Москву, она всегда собственноручно укладывала его в свою дорожную шкатулку. Она очень грустила в разлуке с сыном. У меня хранится и теперь ее альбом, помеченный 1839 и 1840 годами7. Выписываю из него несколько строк, выражающих ее любовь к сыну и ее тоску по нем.
   "1839. A mon fils Jean. C'est que Jean c'est mon soleil à moi, je ne vois que lui et lorsqu'il s'éclipse, je ne vois plus clair; je ne sais plus où j'en suis. Le coeur d'une mère ne se trompe jamais et vous savez, Jean, que mon instinct est plus sûr que ma raizon" {Сыну моему Ивану. Иван -- мое солнышко, я вижу его одного, и, когда он уходит, я уже больше ничего не вижу; я не знаю, что мне делать. Сердце матери никогда не ошибается, и ты знаешь, Иван, чувство мое вернее рассудка (фр.).}.
   Где-то я прочла, что Варвара Петровна оставила сыну свой дневник. В 1849 году летом в Спасском, в цветнике против окон того самого Casino, имя и место которого сохранились и при Иване Сергеевиче, весь дневник и вся переписка Варвары Петровны были, по ее приказанию и в ее присутствии, сожжены, и я лично присутствовала при этом.
   В 1849 и 50-м году она продолжала писать свой дневник карандашом и на отдельных листках. Спустя несколько дней после ее смерти листки эти Николай Сергеевич принес в кабинет покойной, затворил двери и прочел их громко. Слушателями были: его жена, Иван Сергеевич и я. Где эти листки теперь, не знаю, но помню их содержание и думаю, что Иван Сергеевич никогда бы не захотел предать их гласности 8.
   
   1841 год
   В 1841 году Иван Сергеевич возвратился из-за границы и приехал летом в Спасское 9. Тут привез он свое первое сочинение "Парашу".
   Впечатления особенного это у нас не произвело. Маленькая книга в голубой обертке валялась на одном из столиков кабинета его матери, и, сколько мне помнится, толков мало было о ней 10. Единственное, что из нее было извлечено и повторялось, это где-то сказанные слова: "В порядочных домах квасу не пьют". На основании этих слов квас был изгнан со стола, к великому огорчению и прискорбию моей уважаемой гувернантки Катерины Егоровны Риттер, которая попробовала было потребовать квасу, но у Варвары Петровны требовать никто не смел, и квас подавали только в пристройке, где помещались мои гувернантки.
   Радость Варвары Петровны при свидании с сыном была великая, хотя, впрочем, при встрече "ура!" никого кричать она не заставляла. Только сама она вдруг совершенно изменилась: ни капризов, ни придирок, ни гнева.
   Чем это объяснить, как не обаятельностью и добротой Ивана Сергеевича, которая будто распространялась на все окружающее его. Все его любили, всякий в нем чуял своего и душой был предан ему, веруя в его доброту, которая в доме матери не смела, однако, проявляться открыто в защиту кого-либо. Но тем не менее, когда он приез^ жал, говорили: "Наш ангел, наш заступник едет".
   Зная характер своей матери, он никогда ей не высказывал резко то, что его огорчало в ее поступках. Он знал, что этим еще больше только повредишь тому, в пользу кого будет произнесено слово защиты. И несмотря на это Варвара Петровна при нем и для него точно перерождалась: она, не боявшаяся никого, не изменявшая себя ни для кого, при нем старалась показать себя доброй и снисходительной.
   Охлаждение Ивана Сергеевича к матери совершилось позже, постепенно. Да и охлаждением этого назвать нельзя -- он удалился только от нее. Борьба была невозможна, она повела бы к худшему, а видеть и молчать было слишком тяжело для его доброго сердца.
   По приезде из Берлина он был необыкновенно нежен к матери. Он еще не успел вникнуть во все, творившееся дома, а прежнее, за три года отсутствия, изгладилось в его незлобивой памяти.
   Те мелкие заботы друг о друге, выражающие более всего согласие и дружбу в семьях, были обоюдны. Варвара Петровна целые дни придумывала, чем бы угодить сыну. Заказывались и обдумывались его любимые кушанья, варенье, в особенности крыжовенное, любимое его, посылалось большими банками в его флигель, и надо правду сказать, что оно необыкновенно быстро истреблялось с моею помощью и с помощью разных дворовых ребятишек, которые смело подходили к окну его флигеля. Для них молодой барин был свой человек.
   Кроме того, Варвара Петровна, не терпевшая собак, дозволяла Наплю, предшественнику известной у нас Дианки, постоянно присутствовать на балконе потому только, что это была Ванечкина собака, и даже удостоивала из своих рук кормить Напля разными сластями.
   С своей стороны, Иван Сергеевич часто откладывал охоту, которую так любил, чтобы побыть с матерью, и когда она изъявляла желание прокатиться в своем кресле по саду (ходить она не могла), то сын не позволял лакею управлять креслом и всегда исполнял это сам.
   Один из вечеров этого лета особенно был замечателен. В этот день Иван Сергеевич еще с утра отправился на охоту, a maman часов в 7 вечера поехала одна в карете осмотреть поля. Ее сопровождал только бурмистр верхом. Часу в девятом разразилась страшная гроза, одна из таких гроз, которых немного приходится кому-либо запомнить.
   Я забилась в самый темный угол гостиной и плакала, потому что все в доме были в страшной тревоге. Ни барыни, ни барина молодого не было, и никто не знал, где они. Первый приехал Иван Сергеевич.
   Переодевшись в своем флигеле, он прибежал в дом, не зная еще, что матери нет.
   Увидя мои слезы и не зная причины их, он начал стыдить меня за то, что я боюсь грозы. А это действительно было со мною в детстве, и всегда меня за то журил Иван Сергеевич. Он брал меня к себе на колени, садился у окна и старался отучить меня от этого страха, обращая мое внимание на красоту облаков и всей природы во время грозы.
   На этот раз, когда в ответ на его ласковые слова я начала еще громче кричать: "maman убило громом! maman убило громом!" -- долго не мог он понять моих бессвязных слов.
   -- Где же маменька?-- обратился он к кому-то.
   -- Барыня не возвращались. Они поехали кататься и не вернулись. Верховых по всем дорогам разослали,-- было ему отвечено.
   Иван Сергеевич бросился из комнаты.
   Несмотря ни на дождь, ни на бурю, ничего на себя не накинув, побежал он на конный двор, схватил первую попавшуюся лошадь и выехал уже из ворот, сам не зная куда. Но тут же был встречен бурмистром, которого Варвара Петровна послала домой с приказанием никому ее не искать и с известием, что она в безопасности в сторожке лесника. Осмотрев поля, она вздумала поехать в лес, где ее и застигла гроза.
   Долго, очень долго продолжалось наше томительное ожидание. Наконец услыхали мы стук колес. Иван Сергеевич бросился на балкон и на руках вынес мать из кареты, донес ее до кресла, ощупывал ее платье и ноги.
   -- Не промокла ли ты, maman?-- беспокоился он и беспрестанно целовал ее руки.-- Ну, слава богу, слава богу,-- твердил он,-- с тобой ничего не случилось. Как я боялся за тебя: лошади могли испугаться и понести, это не выходило у меня из головы.
   И опять припадал к матери и целовал ее.
   Вот каковы были отношения сына к матери. И грустно и тяжело было видеть, как они изменились впоследствии.
   Для меня лично приезд Ивана Сергеевича имел тоже большое значение. Исключая счастие видеть его при моем к нему обожании, много было и других причин радоваться. Во-первых, прекращались все уроки: он утверждал, что летом детям учиться вредно. Заступался он за меня и открыто, за дело ли, не за дело мне доставалось, и еще чаще слышалось добродушное: "Vous gâtez la petite" {Ты балуешь ребенка (фр.).} из уст Варвары Петровны. Но лучше всего было у нас с ним послеобеденное время, когда maman уходила отдыхать в свою спальню. Иван Сергеевич ложился тоже на патэ.
   Такого рода мебели теперь, я думаю, уже нигде не встретишь, но в Спасском тогда эта четырехугольная громада, вышитая по канве какими-то причудливыми арабесками, занимала всю середину небольшой гостиной нового дома.
   И вот на эту-то громаду ложился Иван Сергеевич, причем его ноги все же на нем не умещались и, по крайней мере, аршина на полтора вытягивались в пространство. Он ложился, а меня сажал возле себя,-- и тут рассказывались сказки.
   Рассказывала, однако, я, а не он. И до сих пор не пойму, как не надоела я ему весьма частым повторением все одной я той же моей тогда любимой сказки "Голубой фазан". Иногда я рассказывала и другие, но он, верно, заметил, что я эту люблю более других, и даже притворялся (как я после это сообразила), что и сам ее любит и забывает некоторые подробности из нее. И все это -- чтобы доставить удовольствие ребенку!
   Но до укладывания и усаживания нашего на знаменитый патэ происходили иногда хищнические наши набеги на бакалейный шкаф. А в Спасском этот шкаф имел историческое значение.
   К дому примыкала уцелевшая от пожара каменная галерея11. В ней помещалась библиотека, а с левой стороны, при входе в нее, стоял огромный шкаф, находящийся в ведении старика камердинера покойного отца Ивана Сергеевича. Михайло Филиппович, так звали его, был оставлен после смерти барина своего на покое и на пенсии. Чтобы дать ему какое-нибудь дело, ему отданы были ключи от библиотеки и от шкафа.
   Упоминая о библиотеке, замечу, что Иван Сергеевич, говоря о своем первом знакомстве с русской литературой через камердинера матери, говорил, вероятно, об этом самом Михаиле Филипповиче, потому что, когда я уже была постарше, я часто, и, разумеется, потихоньку от maman, выпрашивала у старика французские книги для чтения. Он, бывало, отчаянно махнет руками (его привычный жест) и скажет:
   -- Эх, барышня! Все-то вы французские книжки читаете, ну что в них? Вот вы бы Хераскова почитали: книжка хорошая! 12
   Но я выше m-me де Жанлис и переводов мисс Радклифф ничего тогда не находила.
   Михайло Филиппович был очень глух и, хотя в то время мы никто этого не замечали, несколько помешан. Его странности, его характер и впоследствии трагическая смерть вполне это доказали.
   Помешательство его совершалось постепенно, вследствие его глухоты и наклонности к уединению после смерти своего барина. Но видно было, что пережил он много такого, что с горечью таилось в его душе. Оглох он с 14 декабря 1825 года, кажется, вследствие контузии. Как и почему -- об этом иногда говорилось шепотом и полусловами. Но один разговор, свидетельницей которого я была, доказывает истину этого предположения.
   У покойного Сергея Николаевича Тургенева был друг и сослуживец Родион Егорович Гринвальд. Гринвальд всегда и после оставался другом тургеневского семейства. При мне раза четыре приезжал он из Петербурга в Спасское, и почти всегда в сентябре месяце, потому что был страстный любитель псовой охоты. Проживал он у нас в Спасском неделю и больше. Варвара Петровна делала все возможное, чтобы угостить и потешить своего дорогого гостя: сама выезжала в карете, чтобы следовать за охотой, на известных пунктах ожидала охотников, приглашенных соседей, с роскошным завтраком и прочими угощениями.
   В один из своих приездов Гринвальд вместе с Варварой Петровной вошел в библиотеку. Михайло Филиппович встал, и лицо его озарилось не улыбкой, этого никто у него не видал, а как-то просияло.
   -- Что, старик, жив? Здравствуй!-- обратился к нему генерал.
   -- Здравствуйте, батюшка, ваше превосходительство, жив-то жив, да вот глух стал -- ничего не слышу.
   -- Il est sourd depuis le 14. Vous vous rappelez? {Он оглох после 14-го. Вы помните? (фр.).} -- вмешалась Варвара Петровна {14 декабря Родион Егорович Гринвальд был дежурным во дворце на половине императрицы Александры Федоровны. (Примеч. В. Н. Житовой.).}.
   -- Да, старина, много мы с тобой тогда страху видели,-- кричал генерал над ухом старика.
   -- Да, да, ваше превосходительство, палили, страсть как палили!
   Разговор остановился на этом, но видно было, что Гринвальд, Варвара Петровна и старик хорошо друг друга понимали.
   Факт был тот, что глухота Михайло Филипповича была так сильна, что он, отвыкнув постепенно слышать других, сам говорил мало, жил особняком, постоянно читал священные книги и, предоставленный совершенно самому себе, создал себе навязчивую идею, предмет мучения -- бакалейный шкаф. Для него это было хранилище барского добра, для молодой прислуги -- предмет потехи, а для меня -- обетованной землей, текущей медом и млеком. В нем заключалось все, что может быть в хорошей лавке. Все пудами покупалось и привозилось из Москвы от Андреева и сдавалось на руки Михаиле Филипповичу. Скупость его была необычайная. Получая все купленное, он отчаянно вздыхал и драматически качал головою.
   -- И зачем всего столько навезли?-- говаривал он.-- Сколько ни навези -- все скушают!
   Каждое утро приходил к нему повар и требовал из шкафа все нужное для стола.
   Со вздохом развешивал и отпускал все старик, и если требовалось 1/2 фунта чего-нибудь, он, отвесивши, хоть щепотку, хоть несколько зерен, в утешение себе, положит обратно.
   Когда же, к великому его прискорбию, наезжали гости и требовалось провизии особенно много, Михайло Филиппович вздыхал так громко и с таким ужасом размахивал руками, что в такие дни и я и многие приходили смотреть на его отчаяние как на зрелище. Но мы не знали еще тогда, что это было для него действительным мучением <...>
   Ложился спать он рано, тут же на деревянной широкой скамье возле шкафа. Но спал неспокойно, потому что часто вечером кто-нибудь из молодежи-прислуги нарочно шумел и гремел ключами около него. Как ни глух был этот цербер барского добра, он вскакивал и в неописанном ужасе осматривался кругом, но, конечно, никого на месте преступления не находил.
   Мне кажется, для Михаила Филипповича приезд Ивана Сергеевича даже и тот не был праздником.
   Со словами "пойдем грабить" отправлялись мы с ним к шкафу. Иван Сергеевич даже иногда при этом принимал свирепый вид, шел необыкновенно крупными шагами, причем я, держась за его руку, едва поспевала бегом за ним. Так и предстанем мы, бывало, пред лицом Спасского Гарпагона.
   -- Отопри!-- скажет Иван Сергеевич.
   Ему, как большому и как коренному барину, шкаф отворялся настежь, и он полновластно распоряжался в нем. Сначала старик подопрет щеку рукою и вздыхает, усиленно вздыхает.
   Я в восторге, дергаю Ивана Сергеевича за рукав и киваю на старика. Иван Сергеевич искоса посмотрит на него и продолжает опустошать на верхней полке, а я немного скромнее на нижней.
   Михаил Филиппович качает головой и размахивает руками.
   Нам еще веселее!
   Наконец не вытерпит старик, подойдет, погремит ключами, даже почти сделает движение, чтобы затворить шкаф.
   -- Погоди, погоди, Михайло Филиппович,-- успокаивает его б арии,-- я еще не кончил.
   Я уже не ем, а умираю со смеху.
   А то бывало и так: ждет, ждет старик, пока мы насытимся, и наконец умоляющим голосом скажет:
   -- Сударь! Пожалейте мамашеньку! Ведь у вас животик заболит!
   После нескольких дней нашего такого опустошения Михаил Филиппович являлся к барыне. Сперва, по особенно ему на то данному праву, подходил он к ручке.
   -- Ну, что скажешь?-- спросит Варвара Петровна, знавшая заранее, что последуют жалобы.
   -- Ничего, сударыня, не осталось.
   -- То есть как ничего?
   -- Да так, сударыня, ничего,-- разведет он руками,-- ничего не осталось, все покушали.
   -- Ну что же,-- спокойно и с улыбкой утешает его барыня,-- написать реестр того, что нужно, и послать подводу в Мценск или в Орел.
   -- Опять ведь все скушают,-- с отчаянием и вразумительно повторит старик.
   Варвара Петровна смеется.
   А Михаил Филиппович, не видя в ней сочувствия, постоит, постоит, вздохнет и уйдет.
   Смерть бедного старика была трагическая. Года два после смерти Варвары Петровны пришла ко мне моя Агашенька, тогда уже вольная, и объявила мне, что Михаил Филиппович повесился на чердаке Спасского дома.
   Через несколько дней я обедала у Николая Сергеевича, и на мой вопрос о страшной смерти бедного старика Николай Сергеевич мне ответил:
   -- Вы помните скупость Михаила Филипповича, над которой и вы, и я, и все мы смеялись. Надо полагать, что это был род помешательства у бедняги, потому что после смерти маменьки, видя новые порядки в Спасском, все траты денег и расхищение добра, по его мнению,-- et vous savez, que Jean n'y va pas de main morte quand il s'agit de dépenses {а вы знаете, что брат не стесняется, когда дело идет о тратах (фр.).},-- видя все это, старик все больше в больше задумывался и скучал, постоянно твердил: "Молодые господа по миру пойдут, по миру пойдут". Вот и не выдержал, покончил с собой.
   Более всего огорчался старик теми наградами, которые сыпались от Ивана Сергеевича бывшим слугам его матери. Иван Сергеевич давал и деньги, и целые участки земли, назначал пенсии годовые, и самому Михаилу Филипповичу отдал особое, более удобное помещение. Но все это только еще более приводило старика в отчаяние.
   -- Наш брат холоп скоро лучше самих господ заживет,-- говаривал старик,-- сами-то с чем останутся?
   Говоря о наградах, так щедро расточаемых Иваном Сергеевичем, я должна сказать, что, действительно, доброта его увлекала его, он давал иногда и недостойным, но были и такие, которые вполне заслуживали искупление за долгое претерпение под игом его матери. В числе подобных был крепостной доктор Варвары Петровны Порфирий Тимофеевич Карташов13.
   Когда Иван Сергеевич поехал в первый раз в Берлин, Порфирий был послан с ним в качестве камердинера или, вернее, дядьки. С тех пор установились между ним и его барином самые приятельские отношения. Когда Иван Сергеевич бывал у нас, часто видели их вместе в самой дружеской беседе. Никогда никому это не казалось странным, потому что для сыновей, для меня и для всех Порфирий Тимофеевич был доктор и любимый человек. Крепостным он был только для Варвары Петровны.
   На все просьбы Ивана Сергеевича дать Порфирию "вольную" мать его никогда не соглашалась. Но зато из всех своих крепостных единственно этого Варвара Петровна никогда не оскорбила ни словом, ни делом и верила в него иногда даже больше, чем в своих лучших докторов.
   Во всех трудных минутах жизни, при всех настоящих и напускных припадках и болезнях своей барыни Порфирий Тимофеевич являлся с своими неизменными лавровишневыми каплями и неизменными словами: "Извольте, сударыня, успокоиться".
   И, право, кажется, одного взгляда на эту спокойную и мощную фигуру достаточно было, чтобы угомонить всякие нервы.
   Типична была наружность нашего милого доктора: высокий, плотный, со следами оспы на лице, которые нисколько не мешали добродушному выражению его лица, замечательно маленькие при его почти колоссальном росте глаза, но очень умные, ласковые глаза. Вся фигура его дышала невозмутимым спокойствием. Варвара Петровна называла его flegme-toujours endormi {вечно сонным (фр.).}, но при всем том чувствовала себя спокойной только тогда, когда он был при ней.
   Для Порфирия Тимофеевича не бесполезно прошли годы, проведенные в Берлине. Он там окончательно выучился совершенно свободно говорить по-немецки и, побывав еще до этого в фельдшерской школе в России, слушал в Берлине лекции медицинского факультета, и приехал оттуда с познаниями изрядного медика, за что и возведен был своей барыней в звание ее собственного домашнего доктора. Возвратясь в Россию, Порфирий Тимофеевич продолжал читать и заниматься. На книги для него его барыня не жалела денег.
   В Москве друг и домашний доктор Варвары Петровны14 никогда не прописывал ни одного лекарства, не предпринимал ни одного лечения в доме, не поговорив с Порфирием и не выслушав его мнения.
   Сам Федор Иванович Иноземцев, начавший лечить Варвару Петровну с 48-го года, обратил на него внимание, признал в нем и знание, и богатые способности и позволил ему, вместе с остальными своими учениками, каждое утро присутствовать при приеме больных и слушать наравне с другими его заключения о болезнях. Таким образом, познания Порфирия обогатились еще со слов нашего знаменитого доктора.
   В Спасском слава Порфирия Тимофеевича как врача распространилась далеко за пределы Мценского уезда. Помещики присылали за ним экипажи, но -- увы!-- как крепостной человек, он ездил только тогда, когда ему это позволяла барыня.
   И как ни просил Иван Сергеевич мать отпустить его на волю, всегда получал отказ, за которым следовало перечисление всех благ и льгот, которыми пользовался его любимец и которых, по ее мнению, совершенно достаточно было, чтобы отличать его от остальных слуг: он имел свою собственную комнату, почти кабинет -- в самом доме, кушанье получал с барского стола, жалованья получал вчетверо больше прочих, и в Москве даже мог отлучаться из дома, не спрашивая позволения.
   -- Все это прекрасно,-- говорил Иван Сергеевич,-- да сними ты с него это ярмо! Клянусь тебе, что он тебя не бросит, пока ты жива. Дай ты ему только сознание того, что он человек, не раб, не вещь, которую ты можешь по своему произволу, по одному капризу упечь, куда и когда захочешь!
   Но мать оставалась непреклонна. Порфирий Тимофеевич получил вольную уже от сыновей, по смерти матери.
   Но он не расстался со своим любимым барином, поселился сначала в Спасском и занимался там больными, потом, выдержавши экзамен, был земским врачом в Мценске.
   Я нарочно справлялась о его дальнейшей участи и узнала, что он был долго и тяжко болен. Иван Сергеевич взял его опять в Спасское и окружал его всевозможными заботами и попечениями до самой его смерти <...>
   
   Между 1842 и 1846 годом
   Вступление Ивана Сергеевича на литературное поприще весьма не нравилось Варваре Петровне.
   По этому поводу происходили между матерью и сыном частые разговоры. Сидели мы раз в Спасском на балконе: Варвара Петровна, Иван Сергеевич, у ног которого покоилась его известная Дианка, заменившая умершего Напля, и я.
   Иван Сергеевич был очень весел, рассказывал матери, как Михаил Филиппович убеждал его поменьше кушать, и заговорил о "Скупом рыцаре" Пушкина.
   Вдруг Иван Сергеевич вскочил и заходил скорыми шагами по балкону.
   -- Да! Имей я талант Пушкина!-- с досадой воскликнул он.-- Вот тот и из Михаила Филипповича сумел бы сделать поэму. Да! вот это талант! А я что? Я, должно быть, в жизнь свою ничего хорошего не напишу...
   -- А я так постичь не могу,-- почти с презрением начала Варвара Петровна,-- какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? Сам говоришь, что Пушкиным не будешь. Ну еще стихи, такие, как его, пожалуй, а писатель! что такое писатель? По-моему, écrivain ou gratte-papier c'est tout un {Писатель и писец -- одно и то же (фр.).}. И тот и другой за деньги бумагу марают. Дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги? Определился бы ты на настоящую службу, получал бы чины, а потом и женился бы, ведь ты теперь один можешь поддержать род Тургеневых!
   Иван Сергеевич шутками отвечал на увещания матери, но когда дело дошло до женитьбы, он громко расхохотался:
   -- Ну уж это, maman, извини -- и не жди -- не женюсь! Скорей твоя спасская церковь на своих двух крестах трепака запляшет, чем я женюсь {Подлинные слова Ивана Сергеевича. (Примеч. В. Н. Житовой.).}.
   И как мне тут досталось за то, что я не выдержала и рассмеялась на эти слова!
   -- Comment osez-vous rire quand il dit des bêtises! {Как смеешь ты смеяться, когда он говорит глупости! (фр.).} -- зашумела на меня Варвара Петровна.-- И какие ты, Jean, глупости при ребенке говоришь,-- обратилась она к сыну.
   Но после этого я весь день не могла без смеху видеть Ивана Сергеевича.
   -- А я так вот чего не пойму,-- продолжал Иван Сергеевич,-- почему ты, maman, с таким презрением говоришь о писателях? было время, что вы все барыни бегали за Пушкиным, сама ты любила и уважала Жуковского.
   -- Ах, это совсем другое дело -- Жуковский! как было не уважать его: ты знаешь, как близок он был ко двору!
   Еще более уяснит воззрения Варвары Петровны на русскую литературу следующее.
   Удостоила она наконец прочесть "Мертвые души".
   -- Ужасно это смешно!-- похвалила она по-русски,-- mais à vrai dire, je n'ai jamais lu rien de plus mauvais genre et de plus inconvenant {но, по правде сказать, никогда я не читала ничего хуже и неприличнее (фр.).},-- окончила она по-французски.
   Между 1841 и 1846 годами Иван Сергеевич летом, каждый год, бывал в Спасском 15, но и зимой часто приезжал к матери в Москву. Здесь чаще других посещал его покойный Тимофей Николаевич Грановский.
   Иван Сергеевич занимал комнаты наверху. К нему мне всегда был свободный доступ, и я всегда бегала туда, когда maman отдыхала или когда она занята была гостями. Грановский меня всегда ласкал. Прибежала я раз наверх; оба, хозяин и гость, что-то очень громко говорили. Иван Сергеевич быстро ходил по комнате и, по-видимому, очень горячился. Я остановилась в дверях. Грановский знаком подозвал меня и посадил к себе на колени, Долго сидела я, почти притаив дыхание, и сначала ничего не понимала. Но потом слова: крепостные, вольные, поселение, несчастные, когда конец? и пр., слова, столь мне знакомые и так часто слышанные, сделали их разговор мне почти понятным. Как теперь, так и тогда я не могла бы отчетливо передать все слышанное, но смысл был мне ясен. В разговоре их так сильно высказывались надежды на что-то лучшее, что и я будто чему-то обрадовалась.
   Вдруг Иван Сергеевич точно опомнился и обратился ко мне:
   -- Ты задремала? ступай вниз, ты ведь тут ничего не понимаешь; тебе спать пора.
   -- Нет, поняла,-- обиделась я,-- моя Агашенька будет скоро вольная, да?
   -- Да, когда-нибудь,-- задумчиво произнес Иван Сергеевич и при этом поцеловал меня так, будто за что похвалил.
   В одну из этих зим приезжал в Москву Лист 16.
   Один из своих концертов давал он не в Дворянском собрании, а в чьем-то частном доме.
   Варвара Петровна, выезжавшая весьма редко, захотела, однако, послушать великого артиста. С нею поехал Иван Сергеевич. Лестница, ведущая в концертную залу, была высокая, а кресло на ремнях, на котором обыкновенно лакеи вносили ее на лестницы, не было взято. Ноги Варвары Петровны тогда уже пухли и были слабы; взойти так высоко и думать нечего было.
   Глаза Варвары Петровны сверкнули гневом на недогадливых лакеев.
   -- Я тебя внесу на руках, maman,-- сказал Иван Сергеевич и, не дождавшись ни согласия, ни возражения матери, моментально схватил ее на руки, как ребенка, внес на лестницу и поставил почти у входа в залу. Многие из публики были свидетелями этой сцены. Поднялся шепот удивления и умиления. Нашлись многие, которые подходили к Варваре Петровне и поздравляли ее с счастием иметь такого внимательного и нежного сына.
   Должно быть, и сама она была этим очень довольна, потому что выговора лакеям за забытое кресло не последовало.
   В этом же году у Ивана Сергеевича сильно болели глаза 17. Зрачки так уходили, что иногда видны были почти одни белки. Он лечился и прикладывал к ним компрессы из какой-то зеленой жидкости.
   Каждое послеобеда ложился он на диван, я подавала ему компрессы, и так повторялось мое послеобеденное сидение возле него. Но уже сказки о голубом фазане я не рассказывала. Иван Сергеевич был невесел. Говорили мы с ним потихоньку об Агашеньке, о ее детях, о том, как все боятся maman. Рассказывала я ему свои детские печали и печали других и часто совершенно невинно наводила на него грусть. При моих рассказах он часто вздыхал и видимо страдал. Я тогда не могла понять того, что его терзало полнейшее бессилие кому-либо помочь, и с жестоким эгоизмом ребенка наслаждалась тем, что он мучился так же, как я. Никому другому я не смела ничего рассказывать. Некоторых своих гувернанток я боялась, да и не доверяла им -- при случае, пожалуй, на меня maman донесут, а мне я без того часто за холопьев доставалось.
   Весьма оригинально выражался Иван Сергеевич о моих уроках.
   Обыкновенно, когда он приезжал, ему рассказывались мои, будто бы, необыкновенные успехи в науках и главное в языках.
   Похвалила ему раз Варвара Петровна мое знание французского языка.
   -- Верю, верю,-- ответил он,-- болтает прекрасно, слов нет.
   -- И пишет без ошибок,-- добавила maman.
   -- Ну этому ни за что не поверю; уж в партиципиях {причастиях (подлинные слова Ивана Сергеевича). (Примеч. В. Н. Житовой.).}, верно, сильно хромает. Но, впрочем, не ты одна,-- утешил он меня,-- все русские барыни и барышни в этом повинны. Все хорошо, а как до партиципиев дело дойдет, ну и конец! уж где-нибудь или лишний s, или е недостает.
   Другой раз,-- я была уже лет двенадцати,-- наняли мне англичанку. Говоря уже до этого хорошо по-французски и по-немецки, я действительно очень скоро выучилась говорить по-английски.
   Приехал Иван Сергеевич. Опять показывались мои тетрадки, опять похвалы моим успехам.
   Единственное, к чему Иван Сергеевич относился всегда иронически, это к моим успехам. Он видел только внешнее, так сказать, салонное мое образование, более всего основанное на знании языков.
   В одно утро Варвара Петровна не выходила еще из своей спальни, а я должна была уже приняться за уроки. Напал на меня шаловливый день, болтаю без умолку, не сажусь за дело. Добрая моя мисс Блэквуд никак со мной не сладит.
   Вдруг с хор, над самым учебным моим столом, раздался голос Ивана Сергеевича:
   -- А вот хвалили твои успехи, а я тебе скажу, что ты, хотя и выучилась болтать по-английски, двух очень важных фраз не знаешь: be quite and hold your tongue {сиди смирно и держи язык за зубами (англ.).}.
   Я и притихла.
   Потешно еще говорил он о моей игре на фортепьяно. Каждое утро должна я была играть гаммы.
   Наслушавшись их вдоволь, Иван Сергеевич однажды выразился так:
   -- Люблю я слушать твои гаммы. Первая льется, как быстрый ручей по гладкому дну, ни одного камня преткновения! Вторая уже изображает некоторую негладкость дна. Третья встречает по дороге камни, четвертая и пятая бежит точно по кочкам, а фа мажор вполне изображает днепровские пороги! {Почти слово в слово. Сравнения все подлинные его. (Примеч. В. П. Житовой.).}
   С каким восторгом вспоминаю я всегда его милые насмешки над моими познаниями и талантами, с какою любовью храню в памяти каждое его слово.
   За год до Пушкинского праздника 18, в 1879 году, в одном из своих писем к нему, напомнила я ему все это и даже окончательно успокоила его насчет партиципиев и уверила его, что при своей долгой учительской практике вполне произошла сию премудрость. При последнем нашем свидании он очень смеялся этому выражению.
   Перед отъездом Ивана Сергеевича за границу, в 1846 году, в Москву приезжала г-жа Виардо.
   Она давала концерт. Варвара Петровна знала уже о привязанности сына к семейству Виардо и, конечно, не любила его, но слушать артистку поехала 19. Концерт был утренний. Приехав домой, она очень рассердилась за то, что Иван Сергеевич к обеду не вернулся. Сидела она все время насупившись и не произнесла ни слова. К концу обеда она сердито стукнула ножом по столу и, будто сама с собою говоря, ни к кому не относясь, сказала:
   -- А надо признаться, хорошо проклятая цыганка поет! {Подлинные слова. (Примеч. В. П. Житовой.).} <...>
   
   Какой бы эпизод из жизни, проведенной мною у Варвары Петровны, ни взялась я описывать, каждый из них имеет грустный, иногда даже мрачный оттенок. Но такова и жизнь вся наша была. Радостного было мало.
   Кто не читал "Муму"? Кто не знаком с ее владельцем Герасимом? Весь рассказ Ивана Сергеевича об этих двух несчастных существах не есть вымысел. Вся эта печальная драма произошла на моих глазах, и я надеюсь, что некоторые подробности о том, как Герасим или, вернее, немой Андрей попал к нам в дом, не будут лишены интереса.
   Каждое почти лето Варвара Петровна отправлялась по деревням (технический термин), то есть предпринималась на долгих поездка в имения Орловской, Тульской и Курской губерний. С особенным удовольствием вспоминаю я эти путешествия, которые обыкновенно совершались в нескольких экипажах. Карета самой Варвары Петровны, коляска с моей гувернанткой и главной камер-фрейлиной госпожи, кибитка с доктором, кибитка с прачкой и моей горничной и, наконец, кибитка с поваром и кухней. Поездки эти были продолжительные и длились иногда целый месяц. Варвара Петровна обозревала свои вотчины, поверяла своих управляющих, при себе совершала продажу хлебов, сохраняемых на гумнах, которых громадные скирды были расположены так, что карета, запряженная четвернею в ряд, свободно между ними проезжала. При этом надо заметить, что на такое гумно хлеб свозился из нескольких вотчин для продажи с одного места.
   В одну из таких поездок приехали мы в Сычево. Деревня эта была верстах в 25-ти от Спасского. Оттуда привозились часто к столу живые стерляди и налимы, которыми изобиловал сычевский пруд.
   Подъезжая к деревне, Варвара Петровна и все мы были поражены необыкновенным ростом одного пашущего в поле крестьянина.
   Варвара Петровна велела остановить карету и подозвать этого великана. Долго звали его издалека, наконец подошли к нему ближе, и на все слова и знаки, которые к нему относились, он отвечал каким-то мычанием.
   Оказалось, что это был глухонемой от рождения.
   Призванный сычевский староста объявил, что немой Андрей трезвый, работящий и необыкновенно во всем исправный мужик, несмотря на свой природный недостаток.
   Но мне кажется, что, исключая роста и красоты Андрея, этот недостаток, как придающий ему еще более оригинальности, и пленил Варвару Петровну. Она тут же решила взять немого во двор, в число своей личной прислуги и в звании дворника. И с этого дня он получил имя Немой.
   Как совершилось это, охотно ли променял Андрей свою крестьянскую работу на более легкую при барском доме -- не знаю. Да и будь я старше в то время, я бы тоже, вероятно, не особенно остановилась на этом. Тогда это было настолько обыкновенно: вдруг, ни с того ни с сего, помещику вздумается крестьянина преобразить в дворового или отдать его в сапожники, в столяры, в портные, в повара. Иногда это считалось даже особенною милостью, и никто и не заботился узнать, желает ли он или его семья такой перемены участи.
   Точно так же и я тогда, при всей своей любви и жалости к крепостным, даже и не подумала пожалеть об Андрее, так внезапно оторванном от родной почвы и родных полей. И только прочитав "Муму", расспросила я очевидцев и узнала, что он действительно сначала сильно грустил.
   Да! Надо было иметь ту любовь и то участие к крепостному люду, которые имел наш незабвенный Иван Сергеевич, чтобы дорываться так до чувства и до внутреннего мира нашего простолюдина. Узнал же он, что Немой скучал и плакал, а мы все даже и внимания не обратили.
   Но утешительно то, что Немой, вероятно, не долго печалился, потому что до несчастного случая с Муму он был всегда почти весел и изъявлял в особенности очень сильную привязанность к барыне своей, которая, в свою очередь, была к нему особенно благосклонна.
   Варвара Петровна щеголяла своим гигантом дворником.
   Одет он был всегда прекрасно, и кроме красных кумачных рубашек никаких не носил и не любил. Зимой красивый полушубок, а летом плисовая поддевка или синий армяк.
   В Москве зеленая блестящая бочка и красивая серая в яблоках заводская лошадь, с которыми Андрей ездил за водой, были очень популярны у фонтана близ Александровского сада. Там все признали тургеневского Немого, приветливо встречали и объяснялись с ним знаками.
   Замечательно огромное, но совершенно пропорциональное с его гигантским ростом лицо Андрея всегда сияло добродушной улыбкой. Сила его была необыкновенная, а руки так велики, что, когда ему случалось меня брать на руки, я себя чувствовала точно в каком экипаже. И вот таким-то образом была я однажды внесена им в его каморку, где я в первый раз увидала Муму. Крошечная собачка, белая с коричневыми пятнами, лежала на кровати Андрея. С этого дня все чаще и чаще доставалось мне от Агашеньки за крошки белого хлеба и кусочки сахару, которые она вытрясала из моего кармана. То были остатки лакомств, передаваемых мною потихоньку Андрею по адресу Муму. Очень мы с ним любили эту собачку!
   Всем известна печальная участь Муму, с тою только разницей, что привязанность Андрея к своей барыне осталась все та же. Как ни горько было Андрею, но он остался верен своей госпоже, до самой ее смерти служил ей и, кроме нее, никого своей госпожой признавать не хотел <...>
   Но замечательно, что после трагического конца своей любимицы он ни одной собаки никогда не приласкал.
   Вот как случилось, что наша поездка в Сычево дала впоследствии Ивану Сергеевичу материал для прекрасного рассказа20 <...>
   
   1846 год
   В 1846 году Иван Сергеевич уехал за границу, получив от матери весьма скромную сумму денег2.
   Последние дни перед отъездом своим он был особенно грустен, и в памяти моей во все последующие за этим годы образ его представлялся мне не иначе, как задумчивым и печальным, совершенно противоположным тому, каким он рисовался мне в моем детском воображении.
   В одном из его последних разговоров с матерью мне невольно пришлось участвовать и получить строгий выговор за неуместное мое в него вмешательство.
   -- Не знаю, о чем ты говоришь,-- услыхала я, взойдя в смежную комнату, голос Варвары Петровны в разговоре, начатом уже до моего прихода,-- не понимаю. Моим ли людям плохо жить? Чего им еще? Кормлены прекрасно, обуты, одеты да еще жалованье получают. Скажи ты мне, у многих ли крепостные на жалованьи?
   -- Я и не говорю, чтобы они были голодные или не одеты,-- сдержанно, с некоторой запинкой начал Иван Сергеевич.-- Но ведь каждый дрожит перед тобой.
   -- Ну что же!-- перебила его мать голосом, в котором ясно слышно было: "Так и должно быть!"
   -- А ты, maman, подумай сама, каково человеку жить постоянно под таким страхом. Представь себе всю жизнь страх и один страх. Деды их, отцы их, сами они все боялись, наконец дети их и те обречены на то же!
   -- Какой страх? Про что ты говоришь?-- волновалась Варвара Петровна.
   -- Страх не быть уверенным ни в одном дне, ни в одном часе своего существования. Сегодня тут, а завтра там, где ты захочешь. Да это не жизнь!
   -- Не понимаю тебя.
   -- Слушай, maman, можешь ты вот сейчас, сию мину-т у ,-- все больше и больше горячился Иван Сергеевич,-- можешь ты любого ну хоть на поселение отправить?
   -- Разумеется, могу.
   -- Ну, я про что же говорю -- можешь?
   -- Заслужат -- сошлю.
   -- А не заслужит? Так, по своему одному капризу тоже можешь?
   -- Конечно, могу.
   -- Вот тебе И доказательство того, что я всегда тебе говорю. Они не люди, они -- вещь!
   -- Что же, по-твоему, их на волю отпустить?
   -- Нет, зачем? Я этого и не говорю, на это еще время не пришло.
   -- И не придет!-- решила Варвара Петровна.
   -- Нет, придет, и непременно придет,-- запальчиво и несколько визгливым голосом (когда горячился) почти вскрикнул Иван Сергеевич и быстро заходил по комнате.
   -- Сядь, ты меня беспокоишь своей ходьбой,-- уняла его мать.-- Моим людям дурно,-- почти обиженно продолжала она.-- От кого ты это слышал? Да разве без страха с ними можно?
   -- Можно, и многое, все можно. Неужели ты, при своем тонком понимании людей, не предполагаешь в них ни любви, ни привязанности, ни чувства?
   -- Да что ты, Jean, с ума сошел, что ли? От кого ты слышал, чтобы я...
   Сердце у меня замерло, я не дышала.
   Накануне я сама так много рассказывала Ивану Сергеевичу о всех мучениях Агафьи и ее мужа22, и в эту минуту мысль о том, что он заговорит о них, блеснула у меня в голове. Невозможно описать, как быстро все это пронеслось в уме моем и как я быстро сообразила, что могло от этого произойти. Я схватила первую попавшуюся книгу со стола -- как сейчас вижу -- карикатуры Гранвиля -- и решилась прервать разговор, а потом сделать знак Ивану Сергеевичу.
   -- Maman, puis-je prendre ce livre? {Маменька, можно мне взять эту книгу? (фр.).} -- стремительно взошла я в кабинет и чувствовала, что сама бледнее смерти.
   -- Что тебе надо?-- закричала на меня maman,-- что ты мешаешь, ты слышишь, мы разговором заняты, ступай!
   Я пошла уже к двери, вдруг вслед за мной:
   -- Воротись! что с тобой? на тебе лица нет.
   -- Я -- ничего...
   -- Как ничего? Ты все лжешь, ты белее платка моего. Ты больна?
   -- Да, у меня голова болит.
   -- А если голова болит, то никакой книги не надо. Положи, ступай.
   Я вышла и стала за дверью, чтобы обратить на себя внимание Ивана Сергеевича. Но он сидел нагнувшись, голова его опиралась на руку, видеть он меня не мог.
   Все мои опасения оказались напрасными. Милый наш Иван Сергеевич сам спохватился и понял, что зашел слишком далеко, потому что, когда мать, желая продолжать разговор, спросила:
   -- Говори, что же ты слышал?
   Он ответил:
   -- Разумеется, я ничего не слыхал, я только высказываю свое убеждение вообще. Я нахожу, что крепостной человек -- не человек, а предмет, который можно передвигать, разбивать, уничтожать, ну все, вообще прескверное положение 23 <...>
   Иван Сергеевич имел неосторожность вдруг сказать матери, что на одно из его сочинений написана критика24.
   Понимала ли Варвара Петровна настоящее значение критики или хотела только придраться к слову, чтобы напасть на сына, но дело дошло и до доктора, и до капель.
   -- Тебя, дворянина Тургенева,-- кричала она,-- какой-нибудь попович судит!
   -- Да помилуй, maman, критикуют, значит, заметили, и я этим счастлив. Я не нуль, когда обо мне заговорили.
   -- Как заговорили! Как заговорили-то? Осудили! Тебя будут дураком звать, а ты будешь кланяться, да? К чему ваше воспитание, к чему все гувернеры, профессора, которыми я вас окружала? Один бросил меня из-за женщины, ему ни в чем не равной 25, другой -- ты, mon Benjamin {мой любимец (фр.).} -- в писатели пустился...
   И пошли тут слезы, рыданья и истерика.
   Явился доктор с каплями. Иван Сергеевич перепугался, начал целовать руки матери и старался всячески ее успокоить.
   -- Ну, перестань же, maman, успокойся, прости меня. Я сам не рад, что затеял этот разговор.
   -- Могу ли я успокоиться, могу ли не огорчаться,-- с искренними слезами продолжала Варвара Петровна.-- Вот ты опять за границу собираешься.
   И начались опять упреки и высчитывания всех выгод службы, женитьбы и жизни в России возле нее. Это и были самые трудные минуты для Ивана Сергеевича. Что мог он ответить на все упреки матери? Он опускал голову на руки и молчал или с выражением скорби, почти отчаяния на лице смотрел в сторону. И он и все мы вполне сознавали, что временная доброта и снисходительность Варвары Петровны поддерживались только редкостью и краткостью свиданий с сыном. Останься он при ней, она бы не выдержала долго, и он только был бы безмолвным и бессильным свидетелем того, что выносить он не мог, а чему помочь был не в силах. Легче от этого никому бы не было. И он уехал <...>
   
   1849 год
   С января 1849 года возобновились вызовы сыновей в Спасское. Я получала от Варвары Петровны письма почти по два раза в неделю, и почти в каждом из них выражалась надежда на то, что летом все соберутся около нее. Бакунин, отказавшийся от своих обязанностей, был в опале 26. Николаю Сергеевичу подана была слабая надежда на позволение жениться. Ивану Сергеевичу наконец было послано 600 рублей на дорогу.
   В первых числах июня и меня привезли в Спасское на вакации. С мая шли уже большие толки и приготовления к приезду молодых господ.
   Флигель отделывался заново, цветники перед домом обещали самые разнообразные оттенки зелени и цветов. Уже распустившиеся померанцевые деревья были расставлены вокруг балкона в огромных зеленых кадках, С другой стороны дома испанские вишни и сливовые деревья ренклод были перенесены из грунтовых сараев, покрыты громадной сеткой, защищавшей их от воробьев.
   -- Пусть они здесь около дома стоят,-- говаривала Варвара Петровна,-- Ванечка ужасно всякие фрукты любит, а я из окна буду любоваться, как он их кушает.
   А в фруктовых грунтовых сараях обильные завязи на громадных персиковых деревьях готовились к концу августа заменить и сливы в вишни.
   На доме развевался флаг с тургеневским гербом, с одной стороны, и с лутовиновским, с другой, и возвещал о том, что Варвара Петровна дома, принимает и рада гостям. Когда флаг был спускаем, это значило, что она никого принимать не желает.
   Раз как-то, катаясь, Варвара Петровна вспомнила место, где был когда-то пруд, на котором дети ее, тогда еще маленькие, имели свой ботик, доставлявший им немалое удовольствие. Пруд был мелок, и им позволено было одним на нем кататься.
   Место это в 1849 году представляло уже большой сухой овраг, заросший травою и окаймленный серебристыми тополями.
   Немедленно велено было расчистить этот овраг, и на стороне, обращенной к большой дороге, приказано было водрузить столб, на котором доморощенный живописец, Николай Федосеев, он же и маляр, по приказанию барыни изобразил с одной стороны руку с протянутым указательным перстом, а на другой надпись, конечно, французскую: "Они вернутся".
   Все было в точности исполнено, исключая несбывшегося "Они вернутся". Николай Сергеевич в самых нежных и почтительных выражениях писал матери, что готов посвятить ее спокойствию всю свою жизнь и силы, если она только согласится на его брак. Иван Сергеевич писал тоже умоляющее письмо, говоря, что он готов приехать, если ему только мать вышлет еще денег на дорогу, потому что полученных им от нее 600 рублей даже не достало на уплату его долгов за эти три года, в которые он от матери ничего не получал.
   Варвара Петровна ни тому, ни другому не ответила <...>
   
   <1850 год>
   Весною Иван Сергеевич был уже в Петербурге. По разным обстоятельствам он был там довольно долго задержан, что внушало серьезное беспокойство его матери.
   Но вот приехал ее Вениамин. Слезам радости и восклицаниям не было конца. Тут я встретилась с Иваном Сергеевичем уже не ребенком, а семнадцатилетней девушкой. При первой встрече мы обнялись с ним, как и прежде, но тех дружески-детских отношений, конечно, быть не могло: мы отвыкли друг от друга, и притом лета наши уже не допускали прежней интимности.
   Первые дни свидания. Постоянные расспросы со стороны матери и постоянные рассказы со стороны сына. Иван Сергеевич был весел и разговорчив. С особенным удовольствием говорил он о графе В--ком и о тех лицах, которые сделали то, что довольно снисходительно посмотрели на его слишком долгое отсутствие из России28.
   Сначала все шло у нас хорошо. Варвара Петровна была в восторге. Весь дом принял праздничный вид. Говорилось об общей поездке в Спасское. Ивану Сергеевичу хотелось ехать туда в первых числах июля, когда настанет время охоты. Мать и на это согласилась и решила сама пробыть в Москве до этого срока.
   В этот год круг знакомств Ивана Сергеевича значительно расширился. Он уже был известен (надо, впрочем, заметить, что как писатель он был известен в Москве, но не у нас в доме: у нас его не читали). Приглашения сыпались ему со всех сторон29. Он редко даже обедал дома. Но все свои утра, почти до двух часов, проводил он с матерью.
   Нельзя было и требовать большего. Сама Варвара Петровна не удерживала долее сына при себе. Она довольствовалась своими утрами, которые всецело принадлежали ей, потому что здоровье ее не позволяло ей иметь приемов, и у нас, но правде сказать, было довольно скучно <...>
   
   Тяжело и грустно вспоминать и рассказывать все, что совершилось затем в последующие дни. Единственная отрадная сторона в этой драме и над которой невольно умиляешься -- это воспоминание о редкой сыновней почтительности Николая и Ивана Сергеевича к матери. Несмотря на ее жестокое глумление над ними, они остались все теми же покорными сыновьями, готовыми даже быть и нежными, если бы она сама их не оттолкнула.
   Наступил июль месяц. Николай Сергеевич все более и более находился в стесненных обстоятельствах <...> Иван Сергеевич тоже, бывая с приятелями и знакомыми, не имел даже возможности ответить бутылкой вина на их угощение. Не раз брал он у Леона Ивановича или Порфирия Тимофеевича по 30 и 50 копеек, чтобы заплатить извозчику, привозившему его домой.
   Такое безденежье у Ивана Сергеевича в такая насущная потребность в деньгах у Николая Сергеевича вынудили братьев заговорить об этом с матерью.
   В самых нежных и почтительных выражениях просили они мать определить им хоть небольшой доход, чтобы знать, сколько они могут тратить, а не беспокоить ее из-за каждой необходимой безделицы. Варвара Петровна вы слушала сыновей без гнева и совершенно согласилась с необходимостью определить им известный доход.
   А между тем дни проходили за днями и никаких распоряжений -- полнейшее молчание.
   Иван Сергеевич возобновил разговор.
   -- Я не столько тебя прошу за себя, как за брата,-- говорил он матери.-- Я как-нибудь проживу сочинениями и переводами. А у него ничего нет, ему скоро есть будет нечего.
   -- Все, все сделаю,-- ответила Варвара Петровна,-- оба вы будете мною довольны.
   Действительно, в одно утро главному конторщику Леону Ивановичу отдан был приказ написать на простой бумаге две дарственные, по которым Варвара Петровна имение Сычево отдает в распоряжение сына Николая, а Кадное -- сыну Ивану.
   Дарственные эти написаны дома, без соблюдения законных форм.
   По ее требованию пришли сыновья однажды утром. Она им прочла черновые и спросила:
   -- Довольны ли вы теперь мною?
   Николай Сергеевич молчал, а Иван Сергеевич ответил:
   -- Конечно, maman, будем довольны и будем благодарить тебя, если ты все так сделаешь и все оформишь.
   -- То есть как оформишь?-- переспросила Варвара Петровна.
   -- Что мне тебе объяснять, maman, ты сама знаешь, что значит оформить. И если ты действительно хочешь что-нибудь сделать для нас, то и знаешь, как сделать надо.
   -- Я просто тебя не понимаю, Jean, чего ты еще от меня хочешь? чего еще? Я отдаю каждому из вас по имению... Я не понимаю.
   Варвара Петровна любила часто употреблять это выражение "не понимаю" именно тогда, когда очень хорошо понимала, чего от нее хотят.
   Николай Сергеевич продолжал молчать. Иван Сергеевич прошелся раза два по комнате и, не сказав ни слова, вышел.
   -- Nicolas! Что все это значит?-- уже обиженно обратилась Варвара Петровна к старшему сыну.
   Николай Сергеевич встал, хотел что-то ответить и бросился вон из комнаты.
   Сыновья имели основание быть не только недовольными, но и оскорбленными поступками матери.
   Леон Иванович сообщил им, разумеется, тайно от своей барыни, что в это же утро старостам обоих именин по почте послан был приказ: немедленно и не останавливаясь дешевизною цен продать в дареных имениях весь хлеб, имеющийся на гумнах и на корню. Спасскому же главному управляющему другой приказ: наблюсти за скорейшей продажей хлеба в вышесказанных имениях и вырученные от продажи деньги немедленно выслать в Москву на имя самой Варвары Петровны. Что же оставалось в дареных барщинных имениях? Ни одного даже зерна для будущего посева...
   Оба брата, понурив головы, вышли из дома. Иван Сергеевич к обеду не вернулся.
   Всему, передаваемому мною, прошло уже 33 года. Память могла бы мне изменить, если бы все виденное и слышанное мною я сотни раз не рассказывала своим друзьям и своей семье и если бы все последующие сцены, еще раньше, не были мною в подробности описаны в переписке моей с племянницей Варвары Петровны -- Сливицкой. Поэтому <не> только каждое слово, даже жест -- все живо сохранилось в моей памяти.
   Впрочем, такого рода сцены никогда не забываются. Те, кто имел когда-либо несчастие пережить семейную драму, знают по опыту, какими неизгладимыми чертами остаются навеки самые даже пустые, мельчайшие подробности в уме испытавшего на себе всю горечь семейной ссоры. Я же была и действующим лицом, и свидетельницей в этой драме, в том возрасте, когда всякое впечатление воспринимается необыкновенно живо. И на мне тогда все это отозвалось настолько сильно, что я даже сделалась больна.
   Когда сыновья ушли, Варвара Петровна заперлась в своем кабинете с своим конторщиком: дарственные переписывались набело. В пять часов этого же дня я получила приказание отправиться в тот дом и объявить сыновьям, что она их ждет к себе в восемь часов вечера.
   Я застала все семейство за обедом. Но по расстроенным лицам братьев и по заплаканным глазам жены Николая Сергеевича и его свояченицы видно было, что обед был подан больше для порядка. Блюда уносились почти нетронутыми. Иван Сергеевич был грустен, но спокоен. Николай Сергеевич, волновавшийся всегда во всем сильно, чуть не рвал на себе волосы, говоря о своей участи.
   Когда я им объявила цель моего прихода, Иван Сергеевич спросил меня, есть ли перемена в форме дарственных и был ли стряпчий?
   Я ответила правду: дарственные переписаны набело, подписаны Варварою Петровной, стряпчий не был, и на замечание ее домашнего поверенного по делам, что подобного рода бумаги законной силы не имеют, Варвара Петровна ответила:
   -- Пустяки!
   -- Все так же осталось, как и было,-- почти про себя сказал Иван Сергеевич и озаботился спросить меня, не догадалась ли maman о том, что они знают о ее распоряжении насчет продажи хлебов. Он, конечно, опасался за Леона Ивановича, которого постигла бы горькая участь, если б его барыня узнала, что он сообщил сыновьям о ее приказах, посланных по почте.
   Из слов моих сыновья поняли, что перемены к лучшему ожидать нечего. Ясно было, что мать ничего не желает им уделить законным порядком.
   Более страдающим лицом при этом был Николай Сергеевич.
   Ломая руки и со слезами на глазах заговорил он о том, что вынужден наконец переселиться в Тургенево, имение отца. Пречистенский дом он не считал своим, а на наследство после отца признавал за собою законные и нравственные права. Он предполагал доходы делить пополам с братом.
   -- Мне ничего не нужно,-- перебил его Иван Сергеевич,-- тебе самому едва будет чем жить. Я и без этого обойдусь.
   Тут Николай Сергеевич зарыдал.
   -- Нетогорько,-- говорил он,-- что я бросил службу и остался без куска хлеба. Горько то, что, предъявляя свои права на это наследство, я должен идти против матери. Это будет равняться жалобе на мать, которая до сих пор одна, без нас, владела этим имением. Кто таким образом не поймет это? А того ли мы с братом хотели? Вернуться в Петербург!-- продолжал он, все с большим отчаянием,-- опять поступить на службу. Стыд, стыд. Что я скажу, что скажут. Мать обман...
   И он не договорил, бросился на стул и закрыл лицо руками.
   Водворилось тяжелое молчание, прерываемое всхлипыванием Анны Яковлевны, с которой сделался чуть не нервный припадок.
   -- Ну что же, брат, все же пойдем туда?-- послышался мягкий голос Ивана Сергеевича.
   -- Я не знаю,-- как-то безнадежно произнес Николай Сергеевич.
   Я подала свой робкий совет непременно идти в восемь часов к maman я выразила даже надежду на то, что, может быть, все будет изменено к лучшему, хотя в душе я этого не сознавала: я боялась крупной ссоры между матерью и сыновьями, если они не исполнят ее приказания.
   Оба обещались прийти в назначенный час.
   -- Ну что?-- встретила меня Варвара Петровна, когда я взошла к ней.
   -- Они придут,-- ответила я.
   -- Ну что они там?
   -- Ничего, они обедали, когда я пришла.
   -- Говорили же они о чем-нибудь?
   И Варвара Петровна смотрела на меня так, что я не могла вынести ее грозного испытующего взгляда. Я опустила глаза.
   -- Что же ты молчишь? Что с тобой?-- заметила она мой растерянный вид.-- Что с тобой?
   Этого последнего вопроса было достаточно. Тяжелая сцена у сыновей, во время которой я сдерживала слезы, чтобы не приехать домой с заплаканными глазами, этот мучительный предстоящий допрос тут от maman... Нервы не выдержали. Я почувствовала горло точно в тисках, что-то горячее подступило к нему, дыхание вырвалось с таким ужасным криком, что Варвара Петровна в испуге почти подбежала ко мне. Я схватила ее руку, хотела что-то сказать, и у меня хлынула кровь горлом.
   -- Порфирий! Кто там! Что с ней?-- кричала Варвара Петровна.
   Прибежали m-me Шредер и Медведева, и меня положили на диван.
   Тут и мне пришлось отведать знаменитых лавровишневых капель. Но этот нервный припадок спас меня от дальнейшего допроса <...>
   В восемь часов пришли сыновья. Но я была настороже. Мне было бы крайне неприятно, если бы сыновья заподозрили меня в том, что я передала Варваре Петровне их разговор при мне. А что так или иначе Варвара Петров-' на постарается узнать настоящую причину моего внезапного нездоровья, я в этом была уверена и не ошиблась.
   -- Что у вас там такое произошло?-- встретила их Варвара Петровна.-- Варенька приехала на себя непохожа: с ней какой-то припадок, кровь горлом пошла. Что у вас там было? Я ничего не понимаю.
   -- Ничего, maman, там не было, там было очень весело,-- вставила я свое слово, прежде чем кто-либо из них успел ответить на вопрос матери. Я стояла в дверях балкона, выходящего в гостиную, где сидела Варвара Петровна.
   -- Молчать!-- закричала она мне.-- Тебя не спрашивают. Вон!
   Я вышла в залу значительно успокоенная. Теперь оба брата поняли, что мать их разговора и решения не знает.
   Иван Сергеевич немедленно последовал за мною. На лице его выразилось столько доброты и участия. Он взял меня за руку и вопросительно смотрел мне в глаза.
   Едва слышно шепнула я ему: "после, после", указала ему на дверь гостиной, и он вернулся туда.
   В зале был накрыт стол для чая.
   Медведева понесла Варваре Петровне чашку. Лакей подал сыновьям стаканы. Из гостиной слышалось размешивание сахара ложечкой и стук колоды карт, которую Варвара Петровна тасовала для пасьянса. Несколько времени длилось молчание.
   Все, что я видела и выстрадала в эти дни, так живо сохранилось в моей памяти и так сильно подействовало на всю мою жизнь, что нет возможности что-либо забыть.
   Первая заговорила Варвара Петровна, распространяясь о разных сортах чая, какие она любит и какие ей не по вкусу. Потом перешла она на какой-то весьма незначительный разговор. Сыновья отвечали отрывочными фразами. Чувствовалось, что все трое нисколько не думали о том, что говорили. Какие-то неестественные ноты звучали в голосе каждого из говорящих.
   М-те Шредер, Медведева и я сидели в зале. Почти не шевелясь, прислушивались мы к тому, что говорилось в гостиной, часть которой отражалась в громадном зеркале. Это позволяло нам видеть только белые, изящные руки Варвары Петровны, двигавшиеся по столу с картами, которые она раскладывала в кучки, всего Николая Сергеевича, сидевшего направо от нее, и всего Ивана Сергеевича, сидевшего у стола же, напротив матери.
   "Вот, вот сейчас начнется",-- думалось каждой из нас. А если бы спросить, что начнется? Мы не могли бы даже ответить, что именно, но что-то ужасное.
   Если бы в эту минуту в залу вошел совершенно посторонний человек, взглянув на нас, он по одному выражению лиц наших, по нашим глазам, напряженно устремленным в отражавшуюся в зеркале картину, понял бы, что там творится что-то необычайное, чего мы все страшимся.
   Наконец Варвара Петровна позвонила.
   -- Позвать Леона Ивановича,-- приказала она вошедшему слуге.
   -- Принеси!-- коротко сказала она показавшемуся в дверях конторщику.
   Через несколько минут Леон Иванович принес два пакета и на подносе подал их своей госпоже.
   Варвара Петровна посмотрела надписи и один из них подала Николаю Сергеевичу, другой Ивану Сергеевичу.
   Прошло несколько секунд. Оба держали пакеты в руках. Иван Сергеевич пересел несколько дальше от стола.
   -- Прочтите же!-- нетерпеливо произнесла Варвара Петровна.
   Сыновья повиновались. Слышен был шелест бумаги при мертвой тишине, царившей в доме.
   -- Что же, благодарите меня!-- И мать протянула правую руку Николаю Сергеевичу и левую Ивану Сергеевичу. Николай Сергеевич как-то машинально, молча, поцеловал руку матери.
   Видел ли, нет ли Иван Сергеевич протянутую руку -- не знаю. Он сидел, низко опустив голову.
   Через несколько секунд он встал, подошел к отворенной двери балкона, сделал несколько шагов обратно в комнату, опять вышел на балкон и, точно решившись на что-то, быстро подошел к матери.
   -- Bonne nuit, maman {Спокойной ночи, маменька (фр.).},-- сказал он тихо, так же, как говорил это дитятей, как говорил юношей, как всегда, ни словом, ни взглядом не выразив той скорби, которую выносил он этим глумлением матери над ними, нагнулся и поцеловал ее руку.
   Мать перекрестила его так, как делала это всегда со всеми нами каждый вечер, и он вышел, быстро прошел через всю залу, не взглянув ни на кого из нас, и скоро мы услышали его шаги на лестнице. Он поднимался в занимаемые им комнаты наверх.
   Николай Сергеевич еще не опомнился. Он сидел с каким-то тупым выражением лица, когда я вошла проститься с maman. Варвара Петровна продолжала раскладывать свой пасьянс, но руки ее заметно дрожали, сдвинутые брови, глаза, упорно смотревшие на разложенные кучки карт, свидетельствовали о сдерживаемом пока гневе. Обыкновенно заботливая к моему здоровью, она на этот раз не взглянула даже на меня, и это было в первый раз во всю мою жизнь у ней.
   Вслед за мной встал и Николай Сергеевич, произнеся обычное: "Bonne nuit, maman", получил благословение и ушел, но не домой, а наверх к брату.
   В доме погасили огни. Варвара Петровна удалилась в свою спальню, и когда Медведева вошла, чтобы по обыкновению растереть ей ноги, Варвара Петровна сказала "не надо" и махнула ей на дверь.
   Сыновья, в комнате Ивана Сергеевича и в присутствии Порфирия Тимофеевича, от которого я это и узнала, решили предъявить свои права на наследство имением отца, с матерью же ни в какие ни споры, ни объяснения не входить и ни в какие увещания и упрашиванья не пускаться. Но, понятно, в подаренные на бумаге имения не ездить. Они рисковали или не быть принятыми там как владельцы, или подвергнуть жестокой ответственности тех, кто их таковыми там примет.
   Тем бы все и кончилось. Сыновья, не упрекая мать ни в чем, остались бы все теми же, если бы сама Варвара Петровна не заставила наконец и кроткого Ивана Сергеевича высказать ей все, что долгие годы копилось у н е было говорено и высказано, преимущественно им самим, охочим и неистощимым рассказчиком,-- о литературе и искусстве, о тогдашних литературных деятелях (текущей политики тогда он касался изредка и без особенного жара, отшучиваясь от политической злобы дня французскою поговоркою: "J'ai d'autres chiens à fouetter", которую переводил словами: "Довольно каждому возни и со своими собственными собаками"). Не приходило в голову тогда же записать все разговоры, толки, споры, суждения, но многое сохранилось в бумагах. Привожу, дословно, несколько отзывов.
   Говорили о России, об ее положении в Европе, об ее будущности, о тех, кто скептически относился к ее судьбам.
   -- И я бы, может быть, сомневался в них,-- заметил Тургенев,-- но язык? Куда денут скептики наш гибкий, чарующий, волшебный язык? Поверьте, господа, народ, у которого такой язык,-- народ великий!
   В другой раз речь зашла о возникавших в России революционных затеях. Всякий выражал свое мнение; Иван Сергеевич молчал, пока к нему не обратились с прямым вопросом. Тогда он встал, выпрямился во весь рост и произнес с особенным ударением:
   -- Сказано, и останется верным: "Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!"
   -- Кем сказано?-- осведомился один из присутствующих (аз грешный).
   -- Пушкиным! в "Капитанской дочке"!-- негодующим тоном вмешался Боткин и прочел злополучному вопросителю небольшой трактат о том, как позорно его невежество. "Не помнить Пушкина! не узнать цитаты из Пушкина?" -- долго ворчал Василий Петрович... {Цитата Тургенева находится на стр. 544 т. IV Сочинений Пушкина в издании Исакова 1859 г. (Примеч. П. В. Щербаня.)}
   Около того же времени случалось толковать о тогдашних корифеях петербургской передовой печати. Тургенев не признавал за их писаниями никакой обаятельности, никакой деловитости содержания и даже никакой даровитости изложения. О статьях Добролюбова, например, он говорил, что это "желчная размазня, которая может приходиться по вкусу лишь тому, у кого нет ни вкуса, ни толку, или вкус испорчен, как у малокровной девицы, пожирающей мел и штукатурку, а толк выворочен наизнанку". Доводилось упоминать и об охлаждении его к "Современнику" 6.
   -- Убежал, Иван Сергеевич! убежал!-- всякий раз, что возникала о том речь, одобрительно твердил Боткин.
   -- И прах со своих ног отряхаю!-- горячо отзывался Тургенев, прибавляя, что он не мог далее выдерживать "публицистики" "Современника", что она его "коробила" <...> -- Оставаться на одном поле с их "публицистикой"? Пусть обходятся своим собственным ядом.
   И на вопрос одного из собеседников того дня, будто они уж так ядовиты?-- Тургенев отвечал, смеясь:
   -- Чернышевский -- настоящий змий, но это еще простая змея: есть у них Добролюбов -- тот будет очковая.
   -- Для полноты коллекции Петербургу не достает лишь гремучей,-- заметил тот же собеседник.
   -- Имеется и гремучая: Писарев. Тоже ядовит, но возвещает о своем приближении.
   Несколько позже один из случайных посетителей рабочего кабинета Ивана Сергеевича, принадлежащий к тогдашнему молодому поколению, упрекнул Тургенева "отсутствием направления" в его повестях; тем, что он "не проводит точно и строго определенных идей", подразумевая, разумеется, идеи, излюбленные шестидесятыми годами. Иван Сергеевич, дававший полную свободу высказываться "своим знакомым незнакомцам", как называл он невесть откуда являвшихся иногда гостей, и обыкновенно выслушивавший их развязную болтовню с невозмутимым терпением,-- на этот раз как будто даже рассердился.
   -- Художнику -- проводить идеи?-- твердо отвечал он, впервые употребляя слово "художник" (обыкновенно он говорил "литератор", "романист", "писатель", даже "беллетрист", хоть этот последний термин уж и выходил из оборота), да его дело -- образы, образное понимание и передача существующего, а не теории о будущем, не проповедь, не пропаганда. Когда ваше будущее станет настоящим -- если ему суждено быть, в чем позвольте усумниться,-- появятся и более или менее даровитые люди, которые тогда станут воплощать его пером, кистью, мрамором, чем только вашей душеньке будет угодно,-- если вам угодно будет допустить такое пошлое занятие. Пока -- не взыщите! Вы -- проповедник: ну и проповедуйте себе на здоровье! А мы будем -- с вашего одобрения или без оного -- изображать...
   "Знакомый незнакомец" покинул Тургенева очень недовольный им, особенно исходом беседы. Этот посетитель, с обычною в передовиках той эпохи авторитетностью, пространно и докучливо излагал свой идеал будущего, порядком-таки диковатый. Утомленный потоком слов, Иван Сергеевич прервал наконец оратора:
   -- Все это очень хорошо. Но скажите: вот все бывшее на Руси быльем поросло; народились новые люди; у этих все-таки людей -- будет сердце; у многих, вероятно,-- ум; у некоторых, быть может, больший или меньший литературный талант без направления, который вы станете, конечно, искоренять; у всех вы разовьете, напротив, прогрессивные стремления и всех осчастливите одинаковым благополучием, но у всех ли вырастут хвосты, которые Фурье сулит усовершенствованному человечеству, или только у избранных?
   Тургенев далеко не прочь был пошутить; коротких приятелей любил и подразнить, Боткина, например, за его гастрономические прихоти и гигиенические причуды. "А сам ты не привередничаешь у Вефура и не оберегаешь своего драгоценного здоровья,-- отстреливался Василий Петрович,-- летом кутается в шарф, господа! От подагры -- обматывает горло!.."
   На одном из еженедельных обедов Иван Сергеевич внезапно объявил, что он написал новую "большую" повесть ("Вот вам и девять месяцев",-- улыбаясь, кивнул он мне), которая будет помещена в "Русском вестнике" и уже вручена редакции.
   -- Не хотите ли послушать?
   Слышать большую, неизданную повесть автора "Дворянского гнезда" в его собственном чтении!
   Свидание было назначено на какой-то день, но не у Тургенева, а у Боткина, "чтобы никто не помешал" <...>
   В назначенный день и час приглашенные, Н. В. Ханыков, К. К. Случевский, В. Д. Скарятин и я, явились к Василию Петровичу, квартировавшему неподалеку от Тургенева, на той же улице de Rivoli, No 186 или 226. Иван Сергеевич не только не забыл рандеву, но ждал уже нас,-- как будто несколько смущенный.
   -- Боится, боится публики! вот посмотрим, посмотрим! Вот строгие ценители и судьи!-- подсмеивался Боткин, пожимая нам руки и ободрительно лаская взором своего друга.
   Уселись. Тотчас началось чтение.
   -- "Отцы и дети"!-- провозгласил заглавие повести автор.
   -- Да, и дети! -- с ударением повторил Василий Петрович, разумеется, уже знакомый с рукописью.
   Тургенев читал мастерски, без декламаторских приемов, задушевно. Боткин, погрузившись в мягкое кресло, склонив голову на грудь, сложив руки, по временам кряхтел от удовольствия, или тихо смеялся, или умиленно поводил глазами, оттеняя взглядом то или другое место, выражение. Прочие сосредоточились, внимательно-неподвижные. Страница летела за страницей, и, переворачивая листы, Иван Сергеевич посматривал на слушателей, как бы ловя впечатление.
   Вдруг он захлопнул тетрадь.
   -- Баста, на сегодня довольно... Ну, что? А там еще дуэль будет,-- шутливо прибавил он, очевидно, чтобы сказать что-нибудь и поскорее рассеять то особенное, несколько жуткое ощущение, которое испытывает самый заведомо любимый автор, когда сам знакомит со своим новым произведением.
   Еще мгновение продолжалось молчание. Прервал его Н. В. Ханыков.
   -- Превосходно, да и достанется же вам, Иван Сергеевич!
   -- Пусть! пусть!-- тотчас с ироническим смехом отозвался Боткин, как бы заранее торжествуя победу над хулителями.
   Полились общие восклицания, приветствия, горячие поздравления с "меткою, смелою и сильною вещью". Тургенев был доволен и не скрывал своего удовольствия. Василий Петрович просто ликовал.
   Для обоих восхищение слушателей имело значение, разумеется, не как мнение такого-то и такого-то, а как первая проба над публикой.
   Чтение закончилось в следующий сеанс уж у самого Ивана Сергеевича, которому как-то удалось остаться вечером дома и, с помощью дочери и ее "гувернантки, компаньонки и друга" мистрис Иннис,-- обеспечить себя от вторжения посторонних. Понятно, что и тотчас после чтения, и при каждой встрече вслед затем о повести вообще и о Базарове в особенности говорено было не мало. Всякий комментировал тип, стараясь уяснить его себе, и объяснял другим, дополняя, развивая, похищая его у смерти и загадывая, к чему пришел бы Базаров, если бы не сразила его пиэмия. Тургенев не высказывался. Он внимал -- не слушал, а именно внимал,-- не возражая и не подтверждая.
   "Отцы и дети" были тогда (октябрь или ноябрь 1861 г.) уже совершенно окончены и еще в августе сданы "Русскому вестнику", но Иван Сергеевич продолжал их отделку. M. H. Катков сообщил ему несколько указаний, с которыми он согласился и сообразно которым изменил в рукописи то или другое 7. Кроме того, он сам беспрестанно как бы придирался к себе: то одно слово поправит, то другое выбросит, то третье вставит; переделает выражение, строчку прибавит, три выкинет. Боткин, когда ему показывались поправки, большею частью одобрял, иногда покачивал головою.
   -- Залижешь, Иван Сергеевич,-- говорил он,-- залижешь!
   -- Нет, так лучше,-- доказывал Тургенев,-- ты пойми: Базаров в бреду. Не просто "собаки" могут ему мерещиться, а именно "красные", потому что мозг у него воспален приливом крови.
   По мере того как варианты вносились в подлинную рукопись, Иван Сергеевич отмечал их и отдельно. Мало-помалу составилась целая тетрадка загадочного для непосвященных содержания: Глава такая-то. В строке такой-то выкинуть слово "...."; в такой-то прибавить слово "...."; в такой-то зачеркнуть слова "...." и вместо них поставить слово "......"; такую-то строку -- вычеркнуть; вместо такой-то вписать то-то. И т. д....
   Наконец, месяца в два, поправки исчерпались. Тогда Тургенев переписал тетрадку, сличая ее с подлинною рукописью, и еще кое-где поизменив; потом я перебелил его работу. Один экземпляр этой последней редакции "ne varietur" {не подлежащей изменениям (лат.).} был отдан мне, для личной передачи "Русскому вестнику" (я уезжал тогда в Москву) и для личного наблюдения за корректурой; другой -- на случай дорожных с первым приключений -- послан по почте в Петербург, П. В. Анненкову, ближайшему после Боткина другу Ивана Сергеевича.
   <...> К его приезду в Россию "передовая" печать уж успела обрушиться на "Отцов и детей" и разбранила их,-- не совсем удачно. К чему один придирался, то другой, напротив, одобрял. В "Современной летописи" я свел отзывы Антоновича и Писарева: вышло комичное сопоставление, отмена одного приговора -- другим8. Тургенев был очень доволен этим "опровержением в лицах", но сам о нападках "Современника" и "Русского слова" не распространялся, как бы махнув на них рукою, и только раз мимоходом сказал:
   -- Наши любители свободы не допускают свободного отношения к сюжетам и типам. Объективность для них -- тоже обида. Отнесись к их героям объективно -- они тебя "и заругают".
   Однако брань эта, очевидно, его огорчала. В Москве был тогда зверинец, в зверинце -- слон, у слона -- корнак, ходивший за ним с его детства и потом почему-то оставивший своего питомца. Как-то этот корнак зашел в зверинец во время представления. Увидев его, слон вознегодовал, вышиб перегородку в стойле, выскочил и бросился на своего бывшего пестуна вовсе не с дружескими намерениями, обратив в бегство публику и выломав одну стену в балагане. Насилу его укротили. Хозяин зверинца объяснил внезапную ярость смирного животного тем, что слоны обижаются, когда корнаки их покидают, и при случае мстят. Пассаж произошел за несколько дней до приезда Ивана Сергеевича. Когда ему рассказали "Событие", он провел забавную параллель между обидчивостью слонов и литературных цыплят, потом прибавил:
   -- Обидчивость в животном царстве -- вот тема по плечу нашему брату: или и такой психологией раздразнишь "Современник"?
   В августе (1862 г.) Тургенев был опять за границей, сперва, кажется, в Бадене, потом в Париже, где и я очутился еще в июле <...> Приблизительно к этому времени должно относиться следующее письмо Ивана Сергеевича, сохранившееся в моих бумагах в числе прочих его автографов. Убедившись, что он непреклонно, окончательно и бесповоротно отвернулся от "Современника", редакция этого журнала так поворотила дело, как будто не Тургенев бросил "Современник", а "Современник" выбросил за борт Тургенева. В одной газете (какой и когда именно -- забыл <...>) какой-то поклонник "Современника", подписавшийся буквами А. Ю., тиснул, сообразно пущенной в оборот легенде, статейку, воспевшую направление "Современника", с декларацией, что заклание им на алтаре своих убеждений Тургенева, Гончарова, Писемского, Дружинина, Авдеева нисколько не повредит ему в глазах читателей, ценящих не названных авторов, а именно его, "Современника", идеи. Иван Сергеевич приготовил было реплику в форме письма к издателю той газеты, но, пока собирался отослать его по назначению, самое газету куда-то засунул и когда хватился ее, чтобы проставить в своей отповеди номер, на который отвечал, его налицо не оказалось 9. Поискав его, поискав, между тем перекипятившись и остыв, "он махнул рукою", а подлинное свое письмо подарил мне, "на память о литературных нравах", отдавая его "как литературный документ" в мое распоряжение <...>
   Вновь поселился Тургенев в своем парижском кабинете с конца октября 1862 <...> Обычные места встреч вскоре умножились домом Н. А. Милютина, находившегося с начала 1863 или конца 1862 в Париже 10 и гостиною В. П. Боткина, регулярно собиравшего приятелей то на чашку чая, то на музыкальные утра, где артистами консерватории исполнялись классические квартеты. В этом последнем случае у Василия Петровича предавались не разговорам, а благоговейному слушанию "дивных гармонических звуков" и молчаливому вкушению шоколада с бисквитами. За отступление от такой дисциплины милейший хозяин загрыз бы виновного до полусмерти и впредь не пустил бы в свое "пустынножительство", как он называл свою комфортабельную холостую квартиру. Вне этих фестивалей, везде, особенно у Н. А. Милютина, встречи обыкновенно сопровождались беседами -- уж не о литературе преимущественно, а о применении крестьянского Положения, о польском "восстании" <...> 11
   За нечто похожее на легкий либеральный космополитизм доставалось от Н. А. Милютина и от Боткина Тургеневу. Не то чтоб Иван Сергеевич был полонофил: боже упаси! Но, либерал сороковых годов, выросший на "европеизме", охваченный тогдашнею парижскою атмосферою соболезнований о Польше, шпигуемый в местных салонах дамскими -- "ces pauvres Polonais" {эти бедные поляки (фр.).}, он мечтал о каком-то идиллическом усмирении мятежа миртовыми ветвями, увещаниями, уступками, причем независимость "конгрессувки" не слишком его пугала: смущало его лишь польское "от моря до моря"... Боткина выводили из себя его вариации на эту тему. "Я, я, я,-- горячился он, пуча глаза и заикаясь от волнения,-- я, по-твоему, скупец, Гарпагон -- я все состояние отдал бы, чтоб самого вопроса не было; но раз он есть -- уступочки? Европа? Много она понимает, твоя Европа! И не ее дело! Брысь!" <...>
   Затем увиделись мы <...> когда Тургенев, уж отстроивший свой дом и окончательно прикрепившийся к Бадену, мельком посетил Париж в октябре или ноябре 1868 да в марте 1869 года <...> В первый из этих приездов Иван Сергеевич прочел свою "Несчастную"; о втором помню лишь, что он жаловался на свою все более и более белеющую седину. "Иней превращается в снег",-- полу шутил он, полу грустил и на замечание, что седина -- еще не старость и что ему всего-то с небольшим пятьдесят, отвечал:
   -- Нет, утешитель! я чувствую, что начинаю стареть! Эх, молодость! как вспомнишь, что я, этот самый седой полустарик, в Берлине, штудируя философию, возился с котенком, навязывал ему бумажки на хвост, как гоголевский чиновник собачонке; и любовался его игрой, его прыжками; и хохотал, как... как жеребчик ржет...
   Возникла война 1870 года. Перед тем между Виардо и местного баденскою публикою вышло какое-то недоразумение, доходившее, говорят, до "Katzenmusik" {кошачий концерт (нем.).} под окнами. Личная обида обострилась патриотическим негодованием, и Виардо удалились в Лондон 12, Тургенев последовал за ними. Когда, по заключении мира, они, продав свой баденский дом, переехали в Париж, Иван Сергеевич, продав и свой, переселился вместе с ними. С осени или зимы 1871 года он очутился в их небольшом отеле улицы Дуэ, где занимал две скромненькие комнатки с переднею, наверху, на антресолях {Отель этот не существует более. Его сломали, и где была келья Ивана Сергеевича, там возведен теперь громаднейший домина, со множеством лавок и квартир,-- une maison de rapport (доходный дом -- фр.). (Примеч. Н. В. Щербаня.)}. Теперь он действительно и значительно постарел, как бы осунулся; и нравственно как будто изменился; восхищался уже не немцами, а французами; умилялся всяким эльзасцем, отказывающимся от германского подданства; устраивал лотереи и подписки в пользу выходцев из оторванных провинций; над французскими политиканами не изощрял свой юмор, как бывало, но уверовал в них, уверовал в государственную мудрость даже такого политического гения, как воплощенный Жозеф Прюдом и чуть ли не бывший водевилист Э. Араго, с которым серьезно толковал о материях важных; и текущей политики не избегал, как прежде, причем в разговорах был несколько раздражителен, в суждениях -- довольно нетерпим, чего доселе не было и в помине; вместе с тем к литературе он стал как будто равнодушнее прежнего, зато с большим против прежнего увлечением отдался слушанью музыки и приобретению картин. С этого же времени Тургенев окончательно сблизился с парижскими литераторами и журналистами, и с той же поры у него начали чаще встречаться личности из категории прежних "знакомых незнакомцев", но уже без прежней заметной холодности к ним хозяина или и отповеди их тирадам. Иван Сергеевич уже не обдавал их душем здравого смысла или иронии, а беседовал с ними с какою-то ласковою податливостью, не уклоняясь и не возражая. Оттого ли, что тогда уже задумывалась или и обдумывалась "Новь" и автор изучал типы, какие подвертывались под руку? Или к наблюдению примешивались и другие соображения?
   
   Апрель 1890
   

ВСТРЕЧА ТУРГЕНЕВА С ЛАССАЛЕМ
(По воспоминаниям M. П. С--вой)

I

   Это происходило, если не ошибаюсь, в конце лета 1864 года. Мой брат, бывший в то время губернатором в одной из сибирских губерний, принужден был, вследствие болезни, взять продолжительный отпуск и уехать за границу для лечения. Я тоже уехала с братом, с одной стороны, в качестве хозяйки -- в то время он был холост, а с другой -- в качестве сестры милосердия, так как болезнь его была серьезна и он нуждался в заботах и попечениях близкого лица. Мы провели почти весь летний сезон в Карлсбаде, куда нас отправили московские врачи, но, когда брату стало лучше и он начал поправляться, карлсбадские знаменитости посоветовали ему ехать в Швейцарию подышать свежим воздухом на берегу Женевского озера <...>
   Нам с братом особенно понравилось в Женеве. По приезде мы как-то сразу освоились с этим чудным городом, который на первых порах, вследствие своего разноплеменного народонаселения, показался нам каким-то миниатюрным Вавилоном, где были смешаны все "языки". Особенно много жило в городе немцев и русских. Между последними у нас оказалось обширное знакомство, и мы зажили самой приятной жизнью, принимая непосредственное участие в том беззаботном и веселом образе жизни, который вели в Женеве все приезжие богатые иностранцы <...>
   Вскоре приехали к нам и наши младшие сестры, молоденькие девицы, едва выпущенные из Смольного института. Мы, конечно, были весьма рады их приезду, особенно брат. Но он еще более был обрадован, когда узнал от них, что в одном поезде с ними приехал в Женеву и его бывший университетский товарищ, знаменитый и любимейший уже в то время наш писатель, Иван Сергеевич Тургенев. Иван Сергеевич приехал в Женеву по какому-то делу и должен был провести здесь несколько дней. Понятно, что брат, узнав о его приезде в Женеву, решился повидаться с ним. Разведав его адрес, он немедленно же сделал ему визит. Иван Сергеевич не замедлил отдать нам визит, и, таким образом, между нами и знаменитым писателем завязалось знакомство, которое потом не прерывалось до конца его жизни, хотя мы, разбросанные, по воле судьбы, в разных концах Европы, и редко между собою виделись в последние двадцать лет.
   При первом же своем визите Иван Сергеевич произвел на меня, и особенно на моих младших сестер, самое отрадное впечатление. Я считаю гордостью сознаться, что и нами он остался доволен, вследствие чего он чуть не с первого же визита сделался у нас почти своим человеком. Благодаря тому обстоятельству, что брат с Тургеневым были хорошими товарищами еще в университете, отношения его к нам сразу утратили характер натянутости и церемонности. Если мне память не изменяет, мы на другой же день знакомства уговорили Ивана Сергеевича быть нашим кавалером в предполагавшейся в тот вечер прогулке на лодках по озеру. Он выразил свою готовность, и мы, я помню, катались тогда чуть не до утренней зари.
   Первое наше катание по Женевскому озеру особенно запечатлелось у меня в памяти по следующему случаю, происшедшему, главным образом, вследствие любезности Ивана Сергеевича к моим молоденьким сестрам, но в то же время характеризующему как нельзя лучше силу и плодовитость творческой фантазии нашего великого писателя <...>
   Сначала разговор наш касался чудес Швейцарии, но затем мы перешли к воспоминаниям о России, начали сравнивать природу и людей своего отечества с природой и людьми очаровавшей нас Швейцарии. Мы, конечно, были на стороне Швейцарии, восхваляли ее до небес и уверяли Ивана Сергеевича, что лучшей страны на земле не может быть, как Швейцария с ее чудными озерами, с ее гигантскими Альпами, с ее благословенной природой и климатом. Ивану Сергеевичу тоже очень нравилась Швейцария; великому писателю, великому поэтическому сердцу его не могли быть чужды картины действительно прекрасного, но... но здесь я считаю долгом рассказать, как понимал в то время Тургенев "прекрасное" в природе, и рассказать так, как я слышала от самого писателя.
   Хотя обстоятельство, о котором я рассказываю, происходило давно, очень давно, но мне кажется, что я вот только теперь слышу симпатичный голос Ивана Сергеевича, говорившего моим, восторгавшимся Швейцариею, сестрам мягким, любезным, но авторитетным тоном почти дословно следующее: "Швейцария прекрасная, благословенная страна, нет слов; но поверьте, барышни, на земле так же прекрасны и все другие страны, все уголки, все горки и холмы, все рощицы, все реки и озера. Где только природа наложила свою властную руку и запечатлена ее творческая сила, там все прекрасно; не хорошо только там, где человек искусственно, по невежеству, разрушает дивные создания природы. Сознание прекрасного находится в нас самих, и чем более мы любим природу и все, ею созданное, тем более мы находим прекрасного везде на земле. Глубина чувства, глубина любви определяет степень и, если хотите, размеры прекрасного. Вы утверждаете, что Россия прекрасна менее Швейцарии; полюбите ее, полюбите всей душою, и для вас не будет ничего милее, как ваше отечество. Уверяю вас, тундры нашего севера и африканская Сахара так же прекрасны, как и весь остальной мир. Полюбите только природу и людей, заметьте: людей без всяких имущественных, сословных и расовых различий, и они, природа и люди, будут везде казаться для вас так же прекрасными, как и в Швейцарии, которая потому лишь кажется вам прекраснее нашего отечества, что в ней на сравнительно небольшом уголке природа совместила часть того, что у нас щедрою рукою разбросано по необъятным пространствам России, Сибири, Финляндии, Кавказа и Крыма".
   Конечно, не только мои молоденькие сестры, но и я, и мой брат -- мы все тогда скептически относились к мыслям, высказанным Тургеневым, хотя впоследствии, много лет спустя, когда нам удалось узнать лучше Россию, нам все-таки пришлось убедиться в том, какою правдою звучали слова нашего великого писателя, слова, которые он говорил нам на Женевском озере.
   После споров о Швейцарии и России, споров, конечно, облеченных в любезную, веселую форму, мы, как это бывает часто, незаметно перешли к литературной деятельности нашего гостя. Мы, все три сестры, были глубокими поклонницами его художественных произведений. Особенно средняя сестра, Надя, просто бредила некоторыми героями его повестей и находила, что лучшего писателя, как Иван Сергеевич Тургенев, у нас не может быть. Нужно сказать, что она была девушка пытливая, любознательная, и ее крайне занимал самый процесс литературного творчества, который ей казался всегда каким-то священнодействием, полным таинственности. Потому она была особенно обрадована знакомству с любимым писателем, так как, ставши с ним лицом к лицу, она теперь имела полную возможность приподнять таинственную завесу -- удовлетворить своему любопытству относительно процесса литературного творчества. Когда зашла речь о произведениях Ивана Сергеевича, Надя не выдержала и обратилась к нему с просьбою объяснить ей, как это он пишет такие удивительные рассказы и романы.
   -- А вас это очень интересует?-- с улыбкою спросил Тургенев.
   -- Ах, вы не можете себе представить, Иван Сергеевич,-- ответила Надя,-- каким я сгораю любопытством! Читая произведения ваши и других писателей, я напрягала все усилия, чтобы постигнуть самый умственный процесс литературного творчества, но пока -- тщетно. Вот я даже сама могу написать складно, например, письмо или что-нибудь деловое, строго прозаическое, но все мои попытки создать образы и картины решительно ни к чему меня не приводили, и потому создание какого-нибудь беллетристического произведения всегда казалось для меня... как бы это удобнее выразиться?.. чем-то фантастическим, недоступным для способностей обыкновенного смертного.
   -- А мне, напротив, кажется, что создавать беллетристические произведения вовсе не так трудно,-- вмешалась Вера,-- и я непременно бы сделалась литератором, если бы у меня был писательский навык и литературный слог!..
   -- За малым остановка!-- засмеялся брат.
   -- Действительно,-- ответил Иван Сергеевич,-- одинаково трудно быть беллетристом, и не имея творческой фантазии, и не владея в надлежащей степени литературным языком. Но желаете, mesdames, я вас наглядно познакомлю с тем таинственным писательским творчеством, которое так вас интересует?
   -- Ах, сделайте одолжение, Иван Сергеевич!-- закричали Вера и Надя почти в один голос.
   -- Извольте,-- сказал Иван Сергеевич,-- но с тем условием, что вы будете снисходительны ко мне, если продукт моего сочинительства, которое я сейчас покажу вам, окажется не таким художественным, каким вы желали бы его видеть и слышать.
   Затем Тургенев начал быстро импровизировать нам целую повесть. Правда, он говорил сжато, почти лаконически, но язык его импровизации был бесподобен, действующие лица воскресали перед нами точно живые, так пластична была их характеристика. Что же касается описаний природы, то они были полны глубокого чувства и поэтической прелести.
   Относительно содержания импровизированной повести я должна сказать, что в основание ее лег эпизод знакомства его с нами. Так как при жизни Тургенев имел намерение, почему-то, впрочем, неосуществленное, разработать свою импровизацию в большую повесть для печати, то мы считали своим нравственным долгом никому не сообщать ее содержания; но теперь, когда безвременная кончина великого писателя навсегда лишила русскую публику возможности насладиться произведением, созданным совершенно случайно на зеркальной поверхности Женевского озера, то, я думаю, не будет с моей стороны большою нескромностью, если я поделюсь с другими содержанием импровизации. Впрочем, я не буду распространяться и ограничусь лишь самым существенным.
   Вот в нескольких словах фабула тургеневской импровизации, как он развил ее в августовскую ночь 1864 года на Женевском озере.
   В поезде, направляющемся в Женеву, едут две сестры-девицы; в том же поезде находится молодой человек, русский дворянин. Последнему удается оказать девицам какую-то незначительную услугу, и вот между молодыми людьми завязывается знакомство. Из обоюдных расспросов оказалось, что молодые русские барышни спешат в Женеву к своему больному брату, с тем чтобы взять на себя все заботы по уходу за ним; что же касается молодого человека, то он, кончив курс в Петербургском университете, путешествует по Европе, с одной стороны, с целью расширения своих научных познаний, а с другой -- в движении западной философской мысли ищет разгадку "проклятого вопроса" о социальных противоречиях, мешающих жить людям по-человечески. Молодые люди производят друг на друга приятное впечатление. По приезде в Женеву они некоторое время не видятся, но, когда больной брат девиц выздоравливает, он знакомится с молодым ученым и вводит его в свой дом. С этого-то момента, собственно, и начинается роман. Молодые люди все более и более начинают сближаться и симпатизировать друг другу. Катанья по озеру, прогулки к водопадам, поездки по Рейну, восхождение на горы -- все это служит только к тому, что отношения молодых людей делаются все более сердечными. Здесь, в описаниях швейцарской природы, поэтический талант Тургенева с особенною силою восхищал нас. Но еще выше казалось нам творчество великого писателя, когда он, с полуприкрытыми глазами и волнующеюся от наплыва вдохновения грудью, рисовал нам тончайшими штрихами картину сердечных и душевных движений своих героев, интерес положения которых в импровизации усиливался тем, что две молодые девушки, обе в одно время, полюбили героя повести и что он тоже не мог дать себе отчета, на которой из двух сестер остановить ему свой выбор, так как обе они были одинаково прелестны, умны и прекрасны сердцем. Различие между ними было только в складе их мысли, в направлении их умственных сил. В то время как одна была с умом практическим, серьезным и обожала своего героя, между прочим, за его реальные знания и права, обладание которыми, по ее мнению, могло приносить людям положительную пользу,-- другая, младшая сестра, личность несколько экзальтированная, мечтательная, но вместе с тем страстная, энергичная, благоговела перед ним как пред искателем "правды", как пред человеком, стремящимся сделаться "борцом за угнетенные права человека". Ввиду таких противоречий герой импровизации положительно очутился между молотом и наковальнею: как он ни старался рассечь гордиев узел, как ни старался выйти из заколдованного круга любви к обеим сестрам, из которых каждая одинаково его любила, но драматизм его положения с течением времени все более усиливался, так как, не давая ни одной из них категорического ответа, он томил в неизвестности себя и их и заставлял одинаково, как себя, так и их, переносить танталовы муки неудовлетворенной любви. Положение героя под конец сделалось настолько критическим, что он, не желая определенным выбором сделать ту или другую из сестер несчастною, порешил было покончить с собою самоубийством. Логика обстоятельства невольно вела героя к этому ужасному исходу, но тут-то, почти накануне самоубийства, автор дает неожиданный и в художественном отношении прекрасный исход кризису: герой его, прочитав в газетах телеграмму о ходе титанической борьбы американцев за освобождение негров, вдруг изменяет свое решение о самоубийстве и едет в Америку, где наконец и погибает за великое дело. В день отъезда он прощается с сестрами, счастие которых он уносит с собою. Эта сцена прощания рассказана была Иваном Сергеевичем с таким художественным совершенством, до которого он далеко не всегда возвышался в своих произведениях.
   
   Как я уже говорила, случай этот, где Тургенев в импровизированном рассказе обнаружил пред нами все богатство и плодовитость своего мощного таланта, навсегда врезался в моей памяти, и я считаю себя даже теперь, когда мне уже минул сорок восьмой год, весьма счастливою, что мне в моей жизни удалось быть свидетельницею самого процесса поэтического творчества великою нашего писателя. Согласитесь, что наблюдать подобные факты не всегда возможно и не каждому они доступны; поэтому нужен именно особенный счастливый случай, чтобы быть непосредственным их наблюдателем <...>
   Теперь коснусь самой главной темы моего повествования, именно: встречи в Женеве Тургенева с Лассалем. Об этой встрече, совершенно случайной, точно так же, как было случайно и наше знакомство с ним, русской публике едва ли известно.
   

II

   Прежде чем говорить о самой встрече Ивана Сергеевича с Лассалем, я расскажу один эпизод, с одной стороны, рисующий личность покойного писателя в самом отрадном свете, а с другой -- необходимый для изучения самого факта встречи его с знаменитым немецким агитатором.
   Мне кажется, что это было на пятый или на шестой день после нашего знакомства с Тургеневым. В пансион Леове весьма часто приходил один русский эмигрант Н. Был он некогда очень состоятельным человеком, но, вследствие эмиграции, потерял свое состояние и существовал в Женеве лишь уроками, нужно сказать, скудно оплачиваемыми. Являлся он в пансион для свидания с своими русскими знакомыми, вследствие чего последние часто приглашали его к обеду за табльдот, где обыкновенно собирались живущие в пансионе, за исключением, впрочем, нашего семейства, так как для нас, в большинстве случаев, по желанию брата, готовили стол отдельно. Впрочем, иногда и мы обедали за табльдотом. Табльдот помещался в обширной стеклянной галерее, примыкавшей к главному корпусу пансиона и выходившей в сад. Галерея эта летом была обыкновенно увита плющом и уставлена растениями. В тот раз, о котором я говорю, мы все обедали за табльдотом; с нами обедал и Тургенев. Едва все стали садиться за стол, как в дверях показался и Н. и, остановившись при входе, начал разыскивать в толпе глазами кого-то из своих знакомых; но, убедившись, что того, кого он искал, еще в галерее нет, что ему подтвердила прислуга, он опять скрылся обратно, причем издали слегка кивнул головою Тургеневу, так как они были несколько знакомы. Почти в тот самый момент, когда Н. скрылся за дверью, один из двух молодых немцев, каких-то померанских "юнкеров", усевшихся по другую сторону стола, несколько наискось от Тургенева, обратился к своему соседу с следующею насмешкой, громко произнесенною на немецком языке:
   -- Мне кажется, что этот русский эмигрант вечно голоден, так же как и его отечество, из которого он бежал и которое постоянно высматривает и выискивает, кого бы из своих доверчивых и простодушных соседей объесть и проглотить!..
   Сенсация вышла общею; многие просто рты разинули от изумления, услышав пошлую выходку немецкого юнкера. Брат мой даже побагровел от внутреннего негодования. Один только Тургенев остался по внешности спокоен, и лишь дрожание побледневших губ выдавало его волнение. Громко и внятно он обратился к нахалу, так что каждое его слово было слышно во всех углах галереи:
   -- Милостивый государь, не приняв в соображение, что здесь находится много русских, вы осмелились оскорбить и их отечество, и одного из их соотечественников. Россия так могуча, что она презирает всех нахалов, как бы они ни назывались, и не нуждается, чтобы ее защищали от них. Иное дело -- оскорбление, нанесенное вами моему, находившемуся в несчастии, соотечественнику. Так как его нет в настоящую минуту здесь и он не может себя лично защищать, то я беру эту смелость на себя. Я не требую, чтобы вы взяли свои слова назад; я не требую и того, чтобы вы извинились; но я требую одного -- и, надеюсь, меня поддержат в этом требовании все, находящиеся здесь, порядочные люди: прошу вас встать из-за стола и удалиться из нашего общества! Человек, позволяющий себе без всякого повода неприличные выходки, не может быть терпим в кругу порядочных людей.
   Немецкий юнкер вздумал было защищаться новою дерзостью, но общее негодование против него было так велико, что он, по предложению хозяев отеля, принужден был удалиться из галереи. Его примеру последовал и его товарищ. Оба они в тот же день уехали из пансиона, и с тех пор их более нигде не встречали в Женеве.
   Рассказанное мною обстоятельство, само по себе маловажное, послужило к тому, что эмигрант Н. еще более сблизился с Иваном Сергеевичем и дал ему возможность познакомиться с Фердинандом Лассалем, когда этот последний в роковые для себя дни проживал в пансионе Леове. К этому событию я теперь возвращаюсь.
   Накануне того дня, когда произошла встреча Тургенева с Лассалем, мы были вместе с Иваном Сергеевичем в гостях у одного из русских помещиков, проживавшего с своим семейством тоже в Женеве. Возвратившись из гостей в отель около трех часов ночи, мы немедленно разошлись по своим комнатам спать, так как нам предстояло встать на другой день не позже девяти часов утра. Дело в том, что Иван Сергеевич, собираясь на другой день уехать из Женевы, обещал зайти к нам проститься, и потому мы должны были встать пораньше, чтобы принять его. На другой день я едва вышла из своей комнаты в нашу столовую, как Вера и Надя, вставшие раньше меня и, в ожидании чая, отправившиеся было гулять в сад, быстро возвратились в комнаты в каком-то возбужденном состоянии. На мой вопрос: что такое случилось? Надя с расширенными от изумления глазами отвечала мне:
   -- Вообрази, Мари, прислуга рассказывает, что в нашем отеле вчера вечером остановился итальянский бандит] Мне с Верой даже удалось его видеть сейчас на галерее: он действительно ужасно страшен.
   -- Лицо такое бледное, глаза блестят, и все ходит по галерее из угла в угол в каком-то сильном возбуждении!-- добавила Вера рассказ об итальянском бандите.
   -- О ком это у вас речь?-- спросил брат, входя в столовую и здороваясь с нами.
   -- Вот они говорят, что в нашем пансионе остановился итальянский бандит,-- сказала я, указывая на сестер.
   -- Возможно ли!-- усомнился брат.-- Какой бандит?
   -- Настоящий бандит... итальянский!-- пояснила Надя.
   -- Странно,-- заметил брат с неудовольствием,-- туда, где живут порядочные люди, пускают бандитов. Ему место в тюрьме, а не в нашем пансионе. Сегодня же объяснюсь с администрациею пансиона, и если господин, о котором вы говорите, действительно бандит, то завтра же мы переедем в другой отель. А не слыхали, как зовут этого итальянского героя?-- спросил брат Веру и Надю.
   -- Прислуга называет его Фердинандом Лассалем; он приехал из Мюнхена.
   -- Фердинанд Лассаль?! Ха, ха, ха,-- рассмеялся неудержимо брат. Я тоже рассмеялась, так как мне было хорошо известно, кто был Фердинанд Лассаль, которого мои сестры сочли за бандита.
   -- Да что же вы смеетесь?-- заметила мне и брату сконфуженно Надя.-- Уверяю вас, что Фердинанд Лассаль бандит! Вчера вечером, как только он приехал, к нему сейчас же начали сходиться какие-то подозрительные личности, которые вели с ним таинственные переговоры чуть не до полуночи. Прислуга рассказывает также, что в бюро домовой конторы сегодня утром была доставлена на его имя с почты масса писем и телеграмм от его агентов чуть не со всех концов Европы.
   -- Полно, Надин, полно, друг мой!-- хохотал брат.-- Фердинанд Лассаль может казаться бандитом только в воображении невежественной прислуги да таких наивных институток, как ты с Верою. Впрочем, он действительно бандит, только не итальянский, а немецкий, и командует не какою-нибудь шайкою всякого сброда, а стотысячной армией германских рабочих. Вот какой бандит этот Фердинанд Лассаль!
   Пока брат подшучивал над наивностью русских институток, принявших Ф. Лассаля за итальянского бандита, нам доложили о приходе Ивана Сергеевича, который вслед затем сам вошел в столовую.
   Не таково было впечатление Тургенева, когда он узнал от нас о присутствии в Женеве Лассаля. Он едва выслушал рассказ брата о том, что сестры, со слов прислуги, приняли Лассаля за итальянского бандита, и, как только чай отпили, немедленно предложил нам сойти в галерею, чтобы взглянуть на знаменитого гостя. Повинуясь приглашению Ивана Сергеевича, мы все отправились на галерею, где, по словам Нади, можно было видеть Лассаля.
   Сойдя в галерею, мы застали там за табльдотом уже порядочное общество, собравшееся к утреннему чаю и кофе. Наши глаза невольно искали в толпе знаменитого экономиста. Впрочем, его не трудно было найти, так как на нем было сосредоточено любопытство почти всех присутствовавших. Сверх своей знаменитости как политического деятеля, он в то время был еще героем той трагикомедии, которая называлась его любовью к m-lle Деннигес (впоследствии madame Раковиц), и потому не удивительно, что им все интересовались и что на нем сосредоточивалось общее внимание везде, где только он не появлялся.
   Я никогда не забуду того момента, когда я в первый раз увидела Лассаля, о котором столько читала и слышала, живя с братом в Карлсбаде и Женеве. При входе нашем в галерею он стоял у растворенного окна и вел разговор с двумя мужчинами, из которых один был наш эмигрант Н. Руки его были покойно сложены, взор его блуждал медленно в толпе, на которую он смотрел несколько надменно и с привычной самоуверенностью, и только нервное легкое вздрагивание бровей обнаруживало, что его озабочивает какая-то серьезная мысль и что он ведет разговор с собеседниками не без внутреннего возбуждения. Позе его, в которой он стоял, позавидовал бы каждый король, так она была проста, безыскусственна и вместе с тем даже величественна. Я никогда до того времени не видела его, и потому, при первой встрече, он показался мне далеко не красивым мужчиною, даже ниже своих фотографических изображений, но это отсутствие физической красоты искупалось с избытком громадным умом, запечатленным в каждом мускуле его открытого, благородного лица, и могучею душою, и несокрушимою волею, отражавшеюся в его оригинальных круглых глазах,-- признак гения. Вообще Лассаль произвел на меня подавляющее впечатление титана, пред которым я почувствовала себя полным ничтожеством, бесполезнейшим созданием на земле.
   Я взглянула на Ивана Сергеевича. Полузакрытыми глазами он жадно рассматривал Лассаля и своим глубоким пытливым взором, кажется, желал проникнуть в самую душу стоявшего пред ним гениального народного трибуна. Мне думается, что в это время Лассаль для Тургенева казался кумиром,-- так велико было то волнение, которое охватило автора "Записок охотника" при первой встрече его с Лассалем. По-моему, впрочем, ничего не было удивительного в том, что Тургенев в тот период своей жизни с таким энтузиазмом отнесся к Лассалю: так как арена, на которой действовал Лассаль, была шире литературной арены Тургенева, да и вся гениальная личность Лассаля была колоссальнее тургеневской личности, то, повторяю, не удивительно, что наш знаменитый писатель пришел в энтузиазм при встрече с человеком, превосходство которого над собою он, как слишком умный и понимающий человек, не мог не сознавать.
   Лассаль стоял вполоборота к Тургеневу и не мог видеть устремленных на него пытливых взоров Ивана Сергеевича; но эмигрант Н. увидел его и немедленно раскланялся с ним. Тогда и Лассаль обвел медленным взглядом Тургенева и затем, точно внезапно что-то вспомнив, наклонился к Н. и, указывая глазами на Тургенева, спросил его о чем-то. Н. с улыбкой ему ответил; тогда Лассаль вновь окинул Тургенева светлым взглядом и вновь о чем-то попросил Н. Лицо Тургенева страшно заволновалось, так как для него, как и для всех, очевидным было, что Лассаль спрашивает у Н. именно о нем. Чтобы скрыть свое волнение, Тургенев начал было разговор с братом, но в это время к нему подошел Н. и, пожав руку, передал ему о желании Лассаля познакомиться с ним. Тургенев, совершенно не ожидавший этого, в первое мгновение был точно озадачен, но затем, извинившись пред нами, что оставляет нас на несколько минут, направился к Лассалю своею мерного, спокойною походкою. Лассаль тоже сделал несколько шагов навстречу нашему писателю, причем глаза его смотрели на Ивана Сергеевича ласково и черты его сложились в ту тонкую, нравящуюся женщинам, улыбку, которая у него появлялась, когда он испытывал внутреннее удовольствие. Он первый протянул руку Ивану Сергеевичу и первый заговорил с ним. О чем происходила беседа между двумя знаменитыми людьми, мы не могли тогда слышать и узнали отчасти лишь потом от самого Тургенева, но было видимо, что Лассаль произвел на него самое приятное впечатление.
   Разговор, происходивший между Лассалем и Тургеневым, был передан мне последним лишь несколько лет спустя, при иной встрече нашей уже в Париже, так как в тот день, когда состоялась встреча Лассаля и Тургенева, мы не считали себя вправе предлагать Ивану Сергеевичу какие бы то ни было вопросы относительно обстоятельств встречи, хотя, признаюсь, сгорали большим любопытством. Разговор между ним и Лассалем происходил на французском языке, и говорилось, приблизительно, вот что. Как я уже сказала, первым заговорил Лассаль.
   -- Я очень рад,-- сказал он Ивану Сергеевичу, пожимая ему руку,-- что судьба на этот раз соблаговолила ко мне и позволила мне увидеть одного из интеллигентнейших людей страны, о которой мне довелось читать и слышать столь много чудесного.
   -- Вы приписываете мне, господин Лассаль, уж слишком высокую роль,-- отвечал Тургенев с свойственною ему скромностью,-- тогда как я лишь скромный литературный деятель и все мое значение в отечестве ограничивается лишь сравнительно незначительным влиянием на немногочисленный кружок моих читателей.
   -- Полноте, господин Тургенев,-- прервал его с улыбкою Лассаль.-- Как ваши личные качества, так и ваше значение в России мне хорошо известны из рассказов ваших же соотечественников, и, повторяю, я весьма рад, что встретился с вами и имею возможность, благодаря Н., познакомиться с вами.
   Затем Лассаль предложил Тургеневу сесть за небольшой стол, стоявший у окна, за которым уже сидели Н. и другой господин, с которым Лассаль беседовал при входе нашем в галерею. Он представил Тургенева этому господину, оказавшемуся доктором Генле из Мюнхена, и приказал подать для всех кофе. Во время кофе беседа Лассаля с Тургеневым продолжалась с видимым оживлением, причем Тургенев старался держать себя спокойно, тогда как Лассаль видимо чем-то был озабочен и изредка поглядывал на входную дверь в галерею.
   Беседа их продолжалась не более 7--10 минут, как вошел поспешно кельнер, и разыскав д-ра Генле, подал ему запечатанный пакет. Тот быстро вскрыл его и шепнул что-то Лассалю. При этих словах Лассаль точно получил какой-нибудь сильный толчок: на секунду молния негодования озарила его лицо; затем он видимо побледнел и, вставши из-за стола, начал извиняться веред Тургеневым, что его ждет неотложное дело и ему нужно удалиться в свою комнату.
   Тургенев с грустью горячо пожал протянутую ему руку Лассаля и, когда тот, поклонившись, с приветливою улыбкою скрылся из галереи, он несколько секунд смотрел вслед удалявшемуся трибуну, и на глазах его блистали слезы.
   Он молча распростился с эмигрантом Н. и доктором Генле, которые тоже сейчас удалились вслед за Лассалем, и затем возвратился к нам. Когда он подошел к нам, то был так взволнован, что не мог даже говорить, и на замечание брата, что Лассаль по внешности действительно кажется живым человеком,-- он лаконически ответил:
   -- Да, Лассаль -- гениальный человек!
   Вслед затем мы все ушли из галереи в наши комнаты, и через несколько минут Иван Сергеевич распрощался с нами. Видя его волнение, произведенное, конечно, неожиданною встречею с Лассалем и беседою с ним, мы не старались его удерживать и пожелали ему на прощание всех благ.
   Иван Сергеевич уехал из Женевы в тот же день, и мы свиделись с ним в другой раз лишь несколько лет спустя в Париже.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Прошло несколько дней после встречи Тургенева с Лассалем, как вдруг сначала в пансионе Леове, а затем по всей Женеве распространился слух, что Лассаль смертельно ранен на дуэли с женихом Деннигес, Янком Раковицею. Сначала никто из нас не хотел верить ужасной судьбе Лассаля, которого мы почти каждый день встречали, но потом, дня через два-три, нам пришлось быть очевидцами грандиозной похоронной процессии, устроенной республиканцами знаменитому вождю германских рабочих.
   В самый день процессии эмигрант Н. получил от Ивана Сергеевича по переводу 100 франков с лаконическою просьбою возложить на гроб Лассаля венок от "неизвестного почитателя".
   За последние двадцать лет мне приходилось несколько раз встречаться с Тургеневым, но он никогда без сильного волнения не мог вспомнить имени Лассаля и единственной встречи с ним в Женеве.
   

H. A. ОСТРОВСКАЯ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ТУРГЕНЕВЕ

   В 1864 году я уже была несколько лет замужем. Эти годы провели мы за границей... Мы нарочно отправились после сезона, чтобы судить о Бадене в будничном виде <...>1 Осень стояла в тот год дождливая, выходить приходилось <...> с дождевым зонтиком во время прогулок по баденскому парку, вероятно прекрасному летом, но очень грустному в пасмурные дни <...> Все соединилось, чтобы Баден произвел на меня самое неприятное впечатление. Только одно было утешение -- Тургенева увижу, с Тургеневым познакомлюсь <...> Он строил тогда себе дом в Бадене и сам жил на квартире <...> Мы в шутку прозвали его за талант и красоту богом богов, Юпитером, Олимпийцем, а в сокращении звали его просто Богом.
   -- Я иду к Богу,-- объявил нам Петр Михайлович {Муж Н. А. Островской.}.
   Мы все встрепенулись его на душе.
   На следующее утро Иван Сергеевич пришел к матери, все так же, как и всегда, поздоровался с нею в объяснил ей, что он едет в деревню, что время охоты наступило и что и ей тоже пора выехать из душной Москвы.
   Разговор шел в гостиной, и я, сидя в зале, в душе уже радовалась, что все обойдется благополучно, без бурных сцен. Торжество Варвары Петровны было полное. Власть ее над сыновьями не поколебалась. Она обещала им многое, ничего не исполнила, и ни один из них не высказал ей никакого неудовольствия.
   Покорно перенесли они ее злую насмешку над ними, и даже ее любимец пришел ее уговаривать ради ее же здоровья уехать из Москвы. При всей ее страсти испытывать границы терпения она могла бы быть удовлетворена, но ей хотелось еще большего. И власть ее сломилась не перед негодующим за себя сыном, а перед ее незлобивым, правдолюбивым Вениамином, который умел кротко и терпеливо молчать, когда мщение и обида касались его одного, но который в защиту брата и других не выдержал и высказал то, что ради самого себя никогда бы не сказал. Варваре Петровне пришлось раз в жизни выслушать правду, и эту горькую правду выслушала она от любимого сына.
   По-видимому, Иван Сергеевич избегал всякого намека на вчерашний вечер. Он отмалчивался на многие вопросы матери, но она вдруг обратилась к нему, так сказать, в упор:
   -- Скажи мне, Jean, отчего вчера, когда я тебе сделала такой подарок, ты даже не захотел благодарить меня?
   Иван Сергеевич молчал.
   -- Неужели ты опять мною недоволен?
   -- Послушай, m am an,-- начал наконец Иван Сергеевич,-- оставим этот разговор и все это. Зачем ты возобновляешь эту...
   -- Что же ты не договариваешь?
   -- Maman, еще раз прошу тебя, оставим это. Я умею молчать, но лгать и притворяться не могу, воля твоя, не могу. Не заставляй меня говорить, это слишком тяжело.
   -- Не знаю, что тебе тяжело,-- неумолимо продолжала Варвара Петровна,-- а мне обидно. Я все делаю для вас, вы же мною недовольны.
   -- Не делай для нас ничего. Мы теперь у тебя ничего не просим, пожалуйста, оставь, будем жить, как жили.
   -- Нет, не так, как жили! У вас теперь есть свое,-- неумолимо продолжала пытать Варвара Петровна.
   -- Ну, зачем, скажи, зачем ты это говоришь?-- не вытерпел наконец Иван Сергеевич.-- У нас вчера ничего не было и сегодня ничего нет, и ты сама это хорошо знаешь.
   -- Как ничего!-- вскрикнула Варвара Петровна.-- У брата дом, именье, у тебя именье!
   -- Дом! А знаешь ли ты, что брат слишком честен, чтобы считать этот дом своим! Он не может исполнить тех условий, при которых он тобою дан. Ты требуешь, чтобы он жил в нем, а ему жить нечем, есть нечего.
   -- Как? А именье!
   -- Никакого именья нет, и ничего ты нам не дала и ничего не дашь. Твои дарственные, как ты их называешь, никакой силы не имеют. Завтра же ты можешь отнять у нас то, что подарила нам сегодня. Да и к чему все это? Имения твои, все твое. Скажи нам просто: не хочу ничего вам дать -- и ты слова от нас не услышишь. Зачем вся эта комедия?
   -- Ты с ума сошел!-- закричала Варвара Петровна.-- Ты забываешь, с кем ты говоришь!
   -- Да я и не хотел ничего говорить, я желал молчать. Разве мне легко все это тебе говорить. Я просил тебя оставить...
   И в голосе его слышалась такая тоска. Казалось, слезы душили его.
   -- Мне брата жаль,-- продолжал он после некоторого молчания.-- За что ты его сгубила? Ты позволила ему жениться, заставила его бросить службу, переехать сюда с семьей. Но ведь он там жил, жил своими трудами, у тебя ничего не просил и был сравнительно покоен. А тут со дня его приезда ты его на муку обрекла, ты постоянно его мучаешь, не тем, так другим.
   -- Чем? скажи чем?-- волновалась Варвара Петровна.
   -- Всем!-- уже с отчаянием и не сдерживаясь воскликнул Иван Сергеевич.-- Да кого ты не мучаешь? Всех! Кто возле тебя свободно дышит?-- И он крупными шагами заходил по комнате.-- Я чувствую, что не должен тебе это говорить. Прошу тебя, оставим...
   -- Так вот ваша благодарность за все!
   -- Опять ты, maman, опять ты не хочешь понять, что мы не дети, что для нас твой поступок оскорбителен. Ты боишься нам дать что-нибудь, ты этим боишься утратить свою власть над нами. Мы были тебе всегда почтительными сыновьями, а у тебя в нас веры нет, да и ни в кого и ни во что в тебе веры нет. Ты только веришь в свою власть. А что она тебе дала? Право мучить всех.
   -- Да что я за злодейка такая!
   -- Ты не злодейка, я сам не знаю, ни что ты, ни что у тебя творится. Проверь сама, вспомни все.
   -- Что такое? Какое я кому зло делаю?
   -- Как кому? Да кто возле тебя счастлив? Вспомни только Полякова, Агафью, всех, кого ты преследовала, ссылала. Все они могли бы любить тебя, все бы готовы были жизнь за тебя отдать, если бы... А ты всех делаешь несчастными. Да я сам полжизни бы отдал, чтобы всего этого не знать и всего этого тебе не говорить. Тебя все страшатся, а между тем тебя бы могли любить.
   -- Никто меня никогда не любил и не любит, и даже дети мои и те против меня!
   -- Не говори этого, maman, все мы, и мы первые, твои дети, готовы...
   -- Нет у меня детей!-- вдруг закричала Варвара Петровна.-- Ступай!
   -- Maman!-- бросился к ней Иван Сергеевич.
   -- Ступай!-- еще громче повторила ему мать, и с этим словом она сама вышла и захлопнула за собой дверь.
   Проходя через залу, Иван Сергеевич увидал меня. Я платком старалась заглушить крик и рыдания, готовые вырваться из груди. Он положил мне руку на плечо.
   -- Перестань, ты опять заболеешь. Что делать, я не мог!-- и слезы текли по щекам его.
   Через несколько минут я из окна увидала его. Он шел по переулку по направлению к дому брата. И теперь его высокая, стройная фигура перед моими глазами. Кто бы его встретил в эту минуту, не усомнился бы в том, что это идет человек глубоко несчастный. Так вся его походка и осанка выражали полное отсутствие сознания чего-либо окружающего. Он шел, опустив голову: казалось, что она склонилась под тяжестью безысходного тяжкого горя.
   Но и Варваре Петровне было не легко. Она только сдерживала себя, пока сын уйдет. Представить себе можно, как на нее подействовали его слова.
   С ней сделался нервный припадок. Долго не могла она успокоиться. Кроме Порфирия Тимофеевича и Медведевой, с ней никого не было. Что происходило при этом во всем доме, легко понять. Настолько ужасен был у нас этот день, что, кроме тяжелой сцены утром, я ни о чем думать не могла. Я перебирала в уме своем все слышанное. В ушах моих звучали то слова Ивана Сергеевича, то отрывочные фразы Варвары Петровны. Много лет прошло, и ничто не забыто мною.
   Вечером maman позвала меня.
   -- Ступай туда!-- И на мое недоумение и немой вопрос она нетерпеливо повторила: -- Туда, туда. Вели запрячь.
   Я поехала к Николаю Сергеевичу. Для чего, зачем,-- сама не знаю.
   Первое, что мне бросилось в глаза в пречистенском доме,-- это повсюду расставленные сундуки, ящики и чемоданы, свидетельствующие о сборах в дорогу. Укладывались, чтобы ехать в Тургенево.
   Николай Сергеевич сидел в своем кабинете и что-то писал. Иван Сергеевич тут же ходил взад и вперед.
   Я взошла, бросилась на первый попавшийся стул и горько заплакала. Иван Сергеевич принес мне воды.
   Когда я несколько успокоилась, первым со мной заговорил Николай Сергеевич.
   -- Вас маменька прислала?
   -- Да.
   -- Что же, она поручила вам что-нибудь сказать?
   -- Нет, она велела мне ехать сюда, я не знаю зачем. Что мне ей сказать?
   Николай Сергеевич с видом отчаяния схватился за голову.
   -- Правду и правду надо сказать!-- резко вступился Иван Сергеевич.-- Скажи, что мы собираемся в Тургенево и завтра же едем.
   Я наотрез отказалась это передать.
   -- Скажите маменьке,-- начал Николай Сергеевич,-- что я умоляю ее прочесть вот это письмо,-- в он указал на не дописанный еще лист бумаги, лежащий на с т о л е.-- Это письмо я пришлю ей завтра утром. Сегодня она уже и так слишком расстроена, я не хочу ее беспокоить.
   -- Что маменька?-- спросил Иван Сергеевич. Я рассказала все, что у нас происходило.
   Иван Сергеевич слушал меня, стоя у окна и прислонившись головою к стеклу. Лица я его не видала, но видела, что он поднес платок к глазам.
   -- Я завтра приду ,-- сказал он, не оборачиваясь.
   Я уехала, донесла Варваре Петровне о письме и о просьбе Николая Сергеевича и ждала допроса, как смерти. Но она махнула мне рукой уйти.
   На другое утро ей подали письмо Николая Сергеевича. Всем нам было известно содержание этого письма. Он писал, что едет в Тургенево с намерением вместе с братом ввестись во владение этим имением, уверял мать в любви и готовности служить ей и просил только простить ему этот поступок, который он вынужден сделать ради существования своего и своей семьи.
   Иван Сергеевич пришел сам.
   Без доклада к Варваре Петровне сыновья входить не смели. Я постучалась в дверь.
   -- Взойди,-- был мне ответ.
   -- Jean est venu, maman, peut-il entrer? {Иван пришел, маменька, можно ему войти? (фр.).}
   Тогда вместо ответа Варвара Петровна подошла к своему письменному столу, схватила юношеский портрет Ивана Сергеевича и бросила его об пол. Стекло разбилось вдребезги, а портрет отлетел далеко к стене.
   Когда взошла горничная и хотела его поднять, Варвара Петровна закричала: оставь! и так портрет пролежал от первых чисел июля до первых чисел сентября.
   Ивана Сергеевича она не захотела принять, и он, собрав кое-что из своих вещей наверху, велел их отнести к брату на Пречистенку. Он сделал еще попытку быть принятым матерью и, получив отказ, ушел.
   Я провожала его на крыльцо. Он простился со мною.
   -- Я не мог, что делать,-- были последние его мне слова, высказывавшие его сожаление о вчерашней сцепе.
   На следующий день часов в двенадцать, на отданное мне приказание ехать туда, я уже без затруднения поняла, что это значит.
   Когда я подъехала к пречистенскому дому, ворота были затворены. Вышел оставшийся еще при доме кучер и объявил мне, что молодые господа сегодня утром выехали на почтовых по тульскому тракту.
   Тяжело переживаются такие дни. И теперь еще чувствую ту страшную внутреннюю дрожь, которую я испытала тогда, входя к Варваре Петровне с известием об отъезде ее сыновей.
   -- Как? уехали?-- казалось, не верила она.
   Я должна была повторить. Тут произошла такая сцена, которую я даже не в состоянии описать. С Варварой Петровной сделался точно припадок безумия. Она смеялась, плакала, произносила какие-то бессвязные слова, обнимала меня и кричала: "Ты одна, ты одна теперь!" <...>
   Через несколько дней мы уехали в Спасское31.
   На крыльце Спасского дома встретили нас Поляков и его жена. Они прожили весь этот год в деревне: он по делам, жена по болезни. Агашенька со страхом и грустью (такова была ее преданность) взглянула на свою барыню. Варвара Петровна была не та. Что за перемена? в чем она состояла? уяснить она себе этого не могла, но ее, несмотря ни на что, преданное сердце болезненно сжалось. Ей стало жаль своей барыни.
   Когда же я рассказала Агашеньке все, что произошло у нас в Москве, она сказала только:
   -- Ну! теперь всем нам беда будет!
   Но и в Спасском было все то же. Та же тишина, то же молчание, и только односложные вопросы и приказания со стороны Варвары Петровны.
   Прошло дня три или четыре, и мне позволено было прокатиться верхом с целью навестить старушек в Петровском. Совсем уже одетая и с хлыстиком в руке вошла я к Варваре Петровне. Я застала ее в страшном гневе. Перед ней стоял Поляков, весь бледный и с дрожащими губами.
   От кого и как узнала Варвара Петровна, вернее всего от какого-нибудь мальчишки садовника, не посвященного в семейную драму, что за день до нашего приезда в Спасское молодые господа и молодая барыня (Анна Яковлевна) приезжали в Спасское, осматривали дом, сады, оранжереи и грунтовые сараи.
   Действительно, Николай Сергеевич и Иван Сергеевич, предвидя, что при текущих обстоятельствах въезд в Спасское будет им воспрещен, воспользовались отсутствием матери, чтобы посетить свое родное гнездо.
   -- Как ты смел пустить их сюда?-- кричала она Полякову.
   -- Я не посмел им отказать, сударыня,-- довольно твердо ответил Поляков,-- они наши господа.
   -- Господа! Господа! Я твоя госпожа, и больше никто!-- И с этими словами она вырвала из рук моих хлыстик и ударила им в лицо Полякова.
   И это был последний припадок гнева Варвары Петровны.
   С этого дня здоровье ее все слабело. Водяная делала быстрые успехи. Одышка становилась все сильней, и по утрам опухоль лица и в особенности глаз все делалась заметнее.
   Дни шли за днями однообразно, и жилось далеко не весело. Варвара Петровна, однако, ни на кого не гневалась, никого не преследовала. С физическими силами, казалось, угасала и власть ее. Она уже не проявлялась ни в каких резких поступках.
   Дети ее жили в Тургеневе за 15 верст. Они писали ей письма, не получая от нее ответа. Иван Сергеевич приезжал иногда тайно осведомиться о здоровье матери, и я даже ни разу не видала его. Порфирий Тимофеевич все менее подавал надежд на улучшение состояния здоровья своей барыни. В особенности беспокоило его дыхание Варвары Петровны: оно доказывало присутствие водяной в груди. Он начал поговаривать об обратной поездке в Москву, где советы и помощь Федора Ивановича Иноземцева могли бы принести ей облегчение.
   В одно утро Варвара Петровна почувствовала себя очень дурно. В несколько часов собралась она и уехала в Москву, взяв с собою только доктора и Медведеву. Она даже меня оставила в Спасском и велела нам с m-me Шредер последовать за ней, как только все будет приведено в порядок и уложено.
   Дня через два после ее отъезда, вечером, часов в 11, я услыхала стук в стекло балконной двери. M-me Шредер испугалась и кричала мне не отворять, но я подошла к двери и отворила: передо мной стоял Иван Сергеевич, весь промокший, прямо с охоты, с ружьем и сумкой.
   -- Как маменька? Что ее здоровье?-- были первые слова его.-- Я слышал, она очень больна. Опасна она?
   Я его успокоила насчет того, что видимой еще особенной опасности нет и что страха за очень быстрый исход Порфирий Тимофеевич не высказывал.
   Иван Сергеевич взошел в залу, где горела единственная сальная свеча в медном подсвечнике. Расчетливый Михаил Филиппович находил, что для одной барышни и мадамы (то есть госпожи Шредер) в зале и одной свечи достаточно, и упорно стоял на этом, несмотря на наши требования.
   Мы кончили ужин раньше. Ивану Сергеевичу накрыли на стол одному. Он пригласил нас с m-me Шредер сесть возле него и рассказать ему, как мы жили, как провели лето.
   Рассказывать было нечего. Да и сам Иван Сергеевич был скучен и озабочен. Я тоже невесела: разлука с больной Варварой Петровной меня мучила. Разговор не клеился. В комнате стало еще темнее от нагоревшей свечи, да и все это мое свидание с Иваном Сергеевичем было какое-то темное: ни радости при встрече, ни надежд на лучшее будущее. Каким-то мрачным пятном так и осталось оно в памяти моей.
   -- Я скоро приеду в Москву и опять постараюсь сойтись с маменькой,-- сказал он мне, прощаясь, чтобы идти в свой флигель.
   Наконец m-me Шредер, поняв, что ему неловко при ней затрагивать самые интимные стороны его отношений к матери, оставила нас одних.
   -- Что делает маменька с нашими письмами?-- спросил он меня вполголоса.
   -- Она их читает,-- ответила я.
   -- Ужасно тяжело мне. Меня постоянно мучит то, что я тогда не выдержал и все это сказал,-- тихо продолжал он,-- лучше было бы уж молчать до конца. Прощай!-- И он быстро вышел.
   Наступил и день моего отъезда в Москву. Я покинула Спасское, и мне даже и в голову не приходило, что я вижу его в последний раз.
   Приехав в Москву, я узнала, что Иноземцев определил положение Варвары Петровны безнадежным. К водяной присоединился маразм, полнейшее отсутствие аппетита. Она питалась исключительно виноградом и позже фруктовыми морожеными. Было ли то предписание докторов или ее собственная прихоть, сказать не могу.
   Знаю только, что это длилось почти два месяца и что Иноземцев весьма восторженно говорил о необыкновенной силе ее организма и об этой замечательной натуре, живущей и мыслящей все так же здраво на 70-м году жизни, при такой ничтожной поддержке. По целым часам просиживал он при постели Варвары Петровны и в разговорах с нею не замечал времени.
   Но Варвара Петровна чувствовала приближение смерти и часто об этом со мной говорила.
   Характер ее значительно изменился. Но перемена эта ничем противоположным прежнему резко не высказалась. Не было ни капризов, ни выговоров, ни гнева; но не было ни кротости, ни смирения, ни особенной нежности. Она смолкла. С домашними говорила вообще мало, и если говорила или приказывала что, то таким ровным, негромким голосом, из которого даже мое привычное ухо не могло вывести никакого заключения о состоянии ее духа.
   К любимцу ее Ивану Сергеевичу ее прежнее чувство высказалось следующим: портрет, брошенный в минуту гнева, был восстановлен и стоял опять на столике возле нее.
   Вдоль ее кровати красного дерева, на которой она и скончалась, приделана была полочка такого же дерева, на которой лежала все та же знаменитая коробка в форме книги и с надписью: "Feuilles volante?" {Отдельные листки (фр.).}. На этих-то Feuilles volantes писала Варвара Петровна каждый день что-то карандашом.
   Впоследствии, после ее кончины, читали мы эти исписанные листки; то был дневник или, точнее, исповедь.
   О сыновьях своих во время болезни своей она не говорила, а мы боялись начать. Обо мне она очень заботилась.
   На векселе, данном до моего совершеннолетия на имя Андрея Евстафьевича Берса, по требованию Варвары Петровны сделана была передаточная надпись на мое имя, по которой я должна была получить от ее наследников 15 000 серебром. Шкатулка моя с медной дощечкой и вы-' резанным на ней моим именем была приведена в порядок и известность32. Рукою Леона Ивановича составлен был полный и подробный список того, что в ней содержалось, а ключ хранился у меня.
   Мне продиктовано было следующее письмо.
   "Милые мои дети, Николай и Иван!
   Приказываю вам по смерти моей выдать вольную Полякову и всему его семейству и выдать ему 1000 руб. награждения; а также и доктору моему Порфирию Тимофееву вольную и 500 руб. награждения" 33.
   Подписано ее рукою: "Любящая вас мать Варвара Тургенева".
   Подписав это письмо, она отдала его мне.
   -- Береги это письмо у с е б я,-- сказала она,-- и когда я умру, отдай его им и скажи, что я требую, чтобы они исполнили мою последнюю волю.
   В двадцатых числах октября Николай Сергеевич, извещенный о близости кончины матери, время которой Иноземцев почти определил, приехал с семейством своим в Москву, в свой пречистенский дом.
   Как ни старались мы наводить Варвару Петровну на разговор о сыновьях, она упорно о них молчала.
   Двадцать восьмого октября утром взошла я по обыкновению в спальню Варвары Петровны и, сказавши: -- Bonjour, maman {Здравствуйте, маменька (фр.).},-- громко, хотя и с дрожью в голосе, прибавила: -- Je vous félicite, c'est aujourd'hui le jour de naissance de Jean {Поздравляю вас, сегодня день рождения Ивана (фр.).}.
   -- Разве сегодня уже двадцать восьмое?-- сказала она чуть дрогнувшем голосом и взглянула на передвижной календарь, висевший на стене.
   Вдруг глаза ее наполнились слезами. Я схватила ее руку и покрыла ее слезами и поцелуями. Еще бы минута -- и я бы заговорила с нею о ее сыновьях, которые тщетно выражали ей в письмах желание видеть ее. Но она вдруг выдернула свою руку из моих:-- Иди! Иди!-- и своим носовым платком, которым она утирала слезы, она мне махнула на дверь.
   Настаивать я не посмела и вышла.
   По нескольку раз в день, тайно от матери, прибегал Николай Сергеевич узнать об ее здоровье. Гнев матери невыразимо мучил его. Он плакал и совершенно искренне каялся в том, что дал повод к разладу с матерью. Хотя после, когда острое горе утихло, ни один из них не должен был, по совести, в чем-либо себя упрекать.
   Виноваты они против матери не были. Да она их и не считала виновными: из ее дневника мы это ясно видели, когда прочли те строки, которые относились к сыновьям ее. Глубоко в сердце хранила она к ним любовь. Призвать их -- значило бы уступить, а в ней текла все та же лутовиновская кровь.
   Видно было, что в ней происходила жестокая борьба, и этому тоже нашли мы доказательство в ее предсмертном дневнике. Позволяю себе привести здесь несколько слов из него. Вот что прочли мы на одном из листков: "Ma mère, mes enfants! Pardonnez-moi! Et vous, Seigneur, pardonnez-moi aussi, car l'orgueil, ce péché mortel, fut toujours mon pêche" {Матушка, дети мои! Простите меня! И ты, о боже, прости меня, ибо гордыня, этот смертный грех, была всегда моим грехом (фр.).}.
   Долго выжидали мы и не находили удобного случая сказать Варваре Петровне, что ее сын Николай в Москве.
   Четвертого ноября, день рождения Николая Сергеевича, я опять взошла утром к ней и после слов: "Jo vous félicite, maman, c'est la jour de naissance de Nicolas" {Поздравляю вас, маменька, сегодня день рождения Николая (фр.).}, я тут же залпом, не переводя дух, прибавила:
   -- Nicolas est á Moscou {Николай в Москве (фр.).}.
   Варвара Петровна взглянула на меня своими все еще блестящими, выразительными, прекрасными глазами, точно хотела сказать что-то, но быстро отвернулась, передвинула с места на место стоявшие на полочке флакончики, долго особенно внимательно разглядывала один из них и сказала:
   -- Почитай мне.
   Я взяла какой-то французский роман и с легкой дрожью в голосе начала читать. Но и это утомляло ее. Я прочла несколько страниц и услыхала:
   -- Довольно!
   Какого именно числа, не помню, но дня за четыре или за пять до кончины своей она пожелала исполнить христианский долг. Приглашен был приходский наш священник отец Павел от Успенья на Остоженке. Варвара Петровна исповедовалась и причастилась.
   Слова ли духовника на нее подействовали или по собственному побуждению, но за день до кончины своей она вдруг мне сказала:
   -- Николая Сергеевича!-- и мне послышался прежний ее суровый повелительный голос.
   Вскоре вошел Николай Сергеевич. Он бросился на колени возле кровати матери.
   Она притянула его к себе слабой уже очень рукой, обняла его, поцеловала и точно умоляющим шепотом произнесла:
   -- Ваню, Ваню!
   -- Я сейчас пошлю эстафету, maman,-- ответил ей сын.
   Ни упреков, ни объяснений не было между матерью и сыном. Он сел на кресле в ногах ее, я же на скамеечку, поближе к ней.
   Раза два Варвара Петровна клала руку свою мне на голову.
   -- Не брось ее,-- говорила она сыну.
   Но свиданию ее с ее любимцем Иваном Сергеевичем не суждено было состояться. Иван Сергеевич своей матери в живых не застал34.
   

МОЛОДОСТЬ ТУРГЕНЕВА КРУГ "СОВРЕМЕННИКА"

БЕРНГАРД ИКСКЮЛЬ-ФИККЕЛЬ

ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ в 1839--1882 гг.

   В течение зимнего семестра 1839--1840 годов я посещал утренние лекции логики профессора Вердера в Берлине1. На эти лекции являлось не много слушателей; в числе их находилось двое молодых людей, говоривших по-русски. Я вскоре познакомился с ними; это были Иван Тургенев2 и Михаил Бакунин; они занимались, подобно мне, в этом семестре философией и историей. И оба были восторженные приверженцы гегелевской философии, казавшейся нам в то время ключом к познанию мира. Подобную горячую любовь к занятиям философией могут понять лишь те люди, коих молодость протекла в начале двадцатых и тридцатых годов, но и в них она вызывает теперь улыбку и кажется почти невероятною тем самым лицам, которые ее пережили. Таковыми энтузиастами были Тургенев, Бакунин3 и я сам; вот почему я и указываю на это обстоятельство, полагая, что подобная восторженная любовь к изучению философии и преувеличение ее значения повлияли на характер и судьбу очень многих, а в том числе и на самого Тургенева. Мы, земляки, скоро познакомились и часто, не менее двух раз в неделю, сходились по вечерам то у меня, то у обоих друзей, живших на одной квартире, для занятия философией в для беседы4. Хороший русский чай, в то время редкость в Берлине, и хлеб с холодною говядиною служили материальной придачей этих вечеров; вина мы никогда не пили и несмотря на это просиживали иной раз до раннего утра, увлекшись разговором, переходившим нередко в спор. Тургенев был самый спокойный из нас; как живо вспоминал он об этих беседах, по прошествии более сорока лет, доказывает его письмо, писанное ко мне в сентябре 1882 года и помещенное здесь; письмо это характеризует любезность и задушевность его автора.
   
   Буживаль. Les Frênes. 1-го сентября 1882 г.
   
   ...Увы, любезный барон, куда девалось наше беспечальное студенческое житье в Берлине? Куда кануло все светлое прошлое? Помните ли вы еще тот день, когда мы с Бакуниным зашли к вам и у вас загорелись у окон занавеси? Я помню до сих пор малейшие подробности. Впрочем, взвесив все обстоятельства и окинув взором прошлое, нам не придется особенно сетовать на то, как протекала наша жизнь. Мы делали что могли... faciant meloria potentes!
   Для вас служит, вероятно, отрадою то, что вы очутились вновь, на закате дней ваших, под сенью древнего обиталища вашей семьи. У меня тоже есть на юге России клочок родной земли, где я провожу ежегодно несколько месяцев, но болезнь причинила мне величайшую неприятность, помешав съездить туда в нынешнем году. Одни бог знает, увидимся ли мы еще с вами, но я искренне желаю поблагодарить вас еще раз за вашу память обо мне и засвидетельствовать вам те чувства дружеской привязанности, которые всегда питал к вам ваш бывший товарищ Иван Тургенев.
   
   <...> В 1839--1840 годах Тургенев ничем особенным не выдавался, но был преисполнен самых идеальных взглядов и надежд относительно будущего преуспеяния и развития своего великого отечества. Во всех наших беседах он никогда не сходил с чисто исторической почвы, и я не слыхал, чтобы он когда-либо высказывал горячие надежды или желания по поводу отмены крепостного права, как многие ныне утверждают5. Даже сам Бакунин, заходивший в своих желаниях гораздо дальше Тургенева, смотрел на освобождение крестьян как на дело далекого будущего.
   В следующее затем десятилетие я не встречался более с Тургеневым, и лишь в начале 1850-х годов нам пришлось часто видеться в течение зимних месяцев в Петербурге6. Тургенев был тогда уже известным писателем, за ним ухаживали, ему удивлялась, но он оставался скромным и непритязательным. В то время он жил всем существом своим великими вопросами социального и политического преобразования России и желал возможно скорого упразднения крепостного состояния. Каждого, не соглашавшегося с ним в неотложности этой меры и предлагавшего более медленный и постепенный образ действий в связи с разными мероприятиями и т. п., он считал реакционером. Ввиду того что и я должен был казаться ему таковым, я избегал говорить с ним о политике, но зато вспоминаю с особенным удовольствием некоторые вечера, на которых я с наслаждением слушал из уст его чтение не напечатанных еще произведений его пера. Он читал их только в кругу людей близких, причем ни скромность автора, ни характер его слушателей не допускали восторженных похвал, а вызывали лишь одобрительные рассуждения о прочитанном. Я позволю себе упомянуть при этом об одном шутливом отзыве Тургенева. Он читал у княгини Мещерской повесть о двух влюбленных, кончающуюся внезапною смертью героя7. Идя вместе с ним домой, я спросил Тургенева, почему он так неожиданно прервал свой рассказ, на что Иван Сергеевич отвечал, что он нашел своего героя очень скучным и поэтому покончил так скоро его жизнь <...>
   В 1860-х годах я видался с ним у него на дому почти ежедневно, по целым часам, Я заставал его обыкновенно пишущим, садился напротив него, и мы беседовали до тех пор, пока ему не докладывали, что его завтрак готов <...>
   Однажды утром я застал Тургенева не пишущим, а за корректурою.
   -- Ах,-- сказал он,-- я рад, что вижу вас: нет ничего неприятнее, как занятие корректурою.
   На вопрос мой, что он теперь печатает, он отвечал, что пришлет мне корректурные листы; я получил их в тот же вечер, и затем они присылались ко мне несколько дней кряду. Повесть эта, кончающаяся самоубийством молодой девушки, произвела на меня тяжелое впечатление, и я выразил Тургеневу сожаление по поводу того, что последнее время он так часто описывает печальные события. Он отвечал мне на это, что с отвращением принялся за прочтенную мною повесть, но продолжал писать ее, потому что она изображает эпизод из его собственной жизни и что он этим хочет освободиться от воспоминания о нем 8.
   

А. В. ЩЕПКИНА

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

ИЗ ГЛАВЫ
"Кружок друзей Грановского"

   Семья Михаила Семеновича Щепкина была в дружественных отношениях со всем кружком знакомых Грановского и Кетчера. Поселившись в Москве с мужем моим Н. М. Щепкиным, сыном М. С. Щепкина, мы также примкнули к этому кружку в конце 1849 года. Кружок московских друзей Грановского составлялся из лиц, с которыми Грановский сошелся еще во время пребывания за границей (в числе их были Фролов, Неверов, Тургенев), и из давнишних близких знакомых Кетчера, как Сатин, Огарев, Герцен, Белинский и М. С. Щепкин. Бывали у Грановского и многие профессора Московского университета, но они реже встречались в его доме на дружеских собраниях в установленные дни. Ближе других стояли к нему Кудрявцев и его молодая жена, очень любимые в семье Грановских. Круг знакомых в Москве дополнялся еще некоторыми петроградскими литераторами; приезжая в Москву, они всегда посещали Грановского, также Кетчера и М. С. Щепкина. Из числа этих петроградских знакомых бывали тогда часто в Москве: Панаев, издатель "Современника", Некрасов, Анненков и семья Тютчевых, с которыми близки были эти петроградские литераторы, часто собираясь у них по вечерам. Тургенев и Анненков проводили зиму в Петрограде, если не уезжали за границу -- в Германию или в Париж. Но по временам они посещали Москву, и тогда можно было часто встретить их у Грановских или у М. С. Щепкина. К М. С. они приезжали или на обед, или приглашались послушать вечером чтение какой-нибудь вновь появившейся пьесы. У М. С. Щепкина читали иногда свои произведения Островский и Писемский, а иногда читал и И. С. Тургенев. Я встречалась со всеми этими лицами, многих из них знала хорошо и желала бы оставить в этих записках, насколько в силах, точное воспоминание о всех этих более или менее замечательных людях. Не ограничиваясь личными впечатлениями, я могу руководиться и той характеристикой, которую сами они составляли друг о друге, как часто случалось слышать в их разговорах.
   Я начну свои воспоминания с первой встречи с Белинским, Тургеневым, Кетчером и М. С. Щепкиным в Москве. О Белинском я уже давно много слышала от моих братьев. Белинский был в ранней юности членом кружка Н. В. Станкевича, старшего брата нашей семьи, который жил в Москве во времена своего студенчества. Но в первый раз пришлось мне видеть Белинского в 1846 году, когда с братом моим А. В. Станкевичем мы направлялись за границу, на воды в Эмс. Остановившись ненадолго в Москве, мы поместились тогда в гостинице "Дрезден", на Тверской площади. Нас посетили многие из кружка Грановских, знавшие уже прежде брата моего А. В. Станкевича. Первым посетил нас тогда И. С. Тургенев; почти вслед за ним явился М. С. Щепкин, а затем Кетчер и Белинский; я много слышала о всех них, но тут увидела их в первый раз,-- и мне еще и теперь дорого это воспоминание <...>
   Многие из кружка Грановских постоянно проводили большую часть года за границей. Таким путешественником был один из любимых в кружке приятелей, общий знакомый Василий Петрович Боткин. Это был человек, выдававшийся своим эстетическим развитием и тонким пониманием искусства во всех его областях -- в литературе, как и в музыке и живописи <...>
   В. П. Боткин был верный ценитель всего прекрасного; он понимал непосредственным чувством то, что Анненков -- другой знаток нашей литературы -- анализировал и понимал умом, взвешивая, сравнивая, прибегая порою к философским определениям. И Боткин и Анненков были близкими друзьями И. С. Тургенева. Тургенев признавал в них тонкое эстетическое понимание и обращался к ним часто за советом, отдавая на суд их свои новые произведения <...>
   Иван Сергеевич Тургенев был счастливо поставлен судьбою в том отношении, что встретил таких ценителей таланта. Под их влиянием и под влиянием Белинского талант его быстро достиг своего развития. В юности Тургенев провел, как известно, несколько лет за границей, слушал лекции в германских университетах, много читал. Его знания редко проглядывали в его разговорах, как будто он берег себя, берег свои лучшие мысли и чувства для своих произведений, берег и свою плавную речь. В близких кружках он не был многоречив; говорил очень просто; впадая в шутливый тон, он сам смеялся своим шуткам <...>
   При первой встрече Тургенев казался сдержан, мягок в движениях, ходил медленно и казался серьезен или задумчив. В Москве он бывал часто, проезжая в деревню из Петрограда. Он был близок с Кетчером, который легко со всеми входил в интимные отношения. Еще в Германии Тургенев знаком был с Грановским, бывал у него в Москве, хотя особой короткости между ними не замечалось1. Всегда бывал Тургенев у М. С. Щепкина, которого любил и уважал; бывал он и у нас, то есть у H. M. Щепкина. Он появлялся иногда неожиданно, поутру или вечером, или когда слышал от кого-нибудь, что у нас назначалось чтение новой пьесы Островского или Писемского, и читали их сами авторы, по приглашению М. С. Щепкина. Случалось, что Тургенев заезжал к нам с общими знакомыми кружка на обед. Так, он обедал у нас но поводу приезда в Москву Тютчевых, очень любимых в среде москвичей. Тютчев Николай Николаевич служил в Петрограде, и Тургенев был давно и долго знаком с ним и его семейством. В начале пятидесятых годов Тургенев производил иногда неприятное впечатление на тех, кто не знал его близко, и проявлял некоторые странности в обществе. Кетчер объяснял это ранней избалованностью Тургенева в доме его матушки и вообще в провинции. Так, если Тургенев не расположен был говорить, он способен был провести у кого-нибудь несколько часов молча, что очень затрудняло хозяйку дома; он смотрел тогда апатично, не поддерживал разговора и отвечал односложными словами. Анненков объяснял это тем, что и в обществе Тургенев обдумывал свои повести и располагал в них сцены. На объяснение Анненкова, по-видимому, можно положиться. Но странности появлялись у Тургенева и при веселом настроении и тогда уже походили на шалость. Так однажды вечером у нас в доме он долго сидел молча. Низко нагнувшись, свесив голову, он долго разбирал руками свои густые волосы и вдруг, приподняв голову, спросил: "Случалось вам летом видеть в кадке с водою, на солнце, каких-то паучков? Странных таких..." Он долго описывал форму этих паучков и потом замолк. Ответа он не ждал, его и не последовало. Все потом часто вспоминали эту выходку. Я припоминаю все эти мелочи, чтобы выяснить, почему многие находили Тургенева странным.
   

ИЗ ГЛАВЫ
"Михаил Семенович Щепкин в семье и на сцене"

   Когда И. С. Тургенев приезжал в Москву, то всегда бывал в доме М. С. Щепкина и иногда сам читал ему свою пьесу. И М. С. Щепкин любил анализировать все характеры его пьесы в присутствии самого Тургенева и вместе с ним. И. С. Тургенев относился к М. С. Щепкину с чрезвычайною мягкостью и добродушием, что было вообще свойственно его характеру. Из пьес Тургенева М. С. Щепкин любил "Провинциалку", в которой он играл стряпчего. Но особенно нравилась ему пьеса "Нахлебник" и роль самого Нахлебника. Когда пьесу эту задерживали и она долго не появлялась на сцене, то М. С. Щепкин пробовал ставить ее на домашнем спектакле у своих знакомых и разучивал роль Нахлебника с величайшим удовольствием и одушевлением. Роль эта занимала его в продолжение целой зимы, хотя, к сожалению, спектакль не состоялся.
   

П. В. АННЕНКОВ

МОЛОДОСТЬ И, С. ТУРГЕНЕВА
1840--1856

I

   За два года до его приезда из первого путешествия за границу (1840 г.) с целью образования -- о нем были уже слухи в Москве и Петербурге. Знали, что он находился при отъезде своем в 1838 году на том самом пароходе, который сгорел у мекленбургских берегов, что он вместе с другими искал спасения на лодках, перевозивших пассажиров на малогостеприимную землю этой германской окраины. Рассказывали тогда, со слов свидетелей общего бедствия, что он потерял голову от страха, волновался через меру на пароходе, взывал к любимой матери и извещал товарищей несчастия, что он богатый сын вдовы, хотя их было двое у нее, и должен быть для нее сохранен1. Слухам этим верили, так как он был крайне молод в то время (двадцати лет). Даже и позднее Грановский, заставший его в Берлине, рассказывал еще, что он находил его с приставленным к нему крепостным дядькой за очень невинным занятием -- игрой в карточные солдатики, которых они поочередно опрокидывали друг у друга2. При появлении его в России ожидали встретить доморощенного барчонка, по которому немецкое образование прошло, обделав его наружно и не тронув внутреннего содержания, и нашли полного студента-бурша, замечательно развитого, но с презрением к окружающему миру, с заносчивым словом и романтическим преувеличением кой-каких ощущений и малого своего опыта. Люди Москвы и Петербурга должны были привыкать к нему, и отзывы их поражают на первых порах печальным единодушием3. Образец гуманности, Николай Владимирович Станкевич, хорошо знавший Тургенева в Берлине, предостерегал своих приятелей в Москве не судить о нем по первому впечатлению. Он соглашался, что Тургенев неловок, мешковат физически и психически, часто досаден, но он подметил в нем признаки ума и даровитости, которые способны обновлять людей4. Герцен был проще, неумолимее и несправедливее. Он познакомился с ним в Петербурге (1840 г.), перед второй ссылкой своей и через посредство Белинского. Отзыв его может быть выражен в немногих словах: пускай, мол, Белинский занимается книгами и книжонками и не вмешивается в оценку людей -- тут он ничего не смыслит {Места эти не попали в опубликованную переписку обоих авторов. По отсутствию материалов нельзя восстановить их дословно и теперь. (Примеч. П. В. Анненкова.)}5. Дело в том, что и к Герцену, как ко всем другим, Тургенев явился с непомерным доверием к самому себе, которое позволяло ему высказывать в виде несомненных истин всякие измышления, приходящие в голову. Качество это заслоняло покамест все таившееся в глубине его души и составлявшее впоследствии прелесть его бесед с окружающими.
   Удивительно, что он только малой частию был виноват в упреках, которые ему делали. Богато наделенный природою даром фантазии, воображения, вымысла, он по молодости лет не умел с ними справиться и позволил им сделаться своими врагами, вместо того чтобы держать их в качестве своих слуг 6. Едва возникали в течение разговора представление или образ, как можно было видеть Тургенева, предъявляющего на них права хозяина, овладевающего ими, становящегося в центре рассказа в притягивающего все его нити к самому себе. При первом намеке на какую-либо тему в уме его возникала масса аналогических примеров, которыми он и подменивал главный возникший вопрос. Большая часть его слушателей -- а у него их всегда было много -- позабывали дело, с которого начиналась речь, и отдавались удовольствию слушать волшебную сказку, любоваться развитием непродуманного, бессознательного творчества, удерживая при этом наиболее смелые, яркие и поразительные черты фантастической работы. Было что-то наивно-детское, ребячески-прелестное в образе человека, так полно отдававшего себя в ежедневное безусловное обладание мечты и выдумки, но в конце концов из такого воззрения на Тургенева возникло общее мнение о нем как о человеке, никогда не имеющем в своем распоряжении искреннего слова и чувства и делающегося занимательным и интересным только с той минуты, когда выходит заведомо из истицы и реального мира. Никто, конечно, не смешивал его с Хлестаковым, простейшим типом лжи, только что созданным тогда, который употребляет ложь как средство обмануть себя и других относительно своей ничтожности. Поэтическая ложь Тургенева обнаруживала большие сведения и часто касалась таких вопросов, которые были даже неизвестны многим из ожесточенных его критиков. Цели юного Тургенева были ясны: они имели в виду произведение литературного эффекта и достижение репутации оригинальности. В этом заключается и ключ к их правильному пониманию.
   Самым позорным состоянием, в какое может попасть смертный, считал он в то время то состояние, когда человек походит на других. Он спасался от этой страшной участи, навязывая себе невозможные качества и особенности, даже пороки, лишь бы только они способствовали к его отличию от окружающих. Он усвоивал своей физиономии черты, не вязавшиеся с ее добродушным, почти нежным выражением. Конечно, он никого не обманывал надолго, да и сам позабывал скоро черты, которые себе приписывал. Случалось, что он изумлялся собственным словам и относил их к клевете, когда их повторяли перед ним по прошествии некоторого времени. Так он называл клеветой свое заявление, будто перед великими произведениями искусства, живописи, скульптуры, музыки он чувствует зуд под коленами и ощущает, как икры его ног обращаются в треугольники,-- однако же заявление было сделано. Конечно; не стоило бы и упоминать об этой шутке, если бы из массы подобных шуток и преувеличений не слагался в публике образ молодого Тургенева, который держался гораздо долее, чем было нужно, и существовал даже и тогда, когда оригинал уже нисколько не походил на то, что о нем думали.
   Замечательно, что в произведениях той эпохи, большею частию стихотворных отрывках, Тургенев не обнаруживал ни малейших признаков фальши. Они писались им добросовестно и поражают доселе выражением искреннего чувства и той внутренней правдой мысли и ощущения, которой он научился у Пушкина. Тургенев начал рано свою писательскую карьеру; если не считать драму "Стено", написанную им еще на студенческой скамье (он кончил курс в Петербургском университете в 1837 году), и рецензию на книгу Ан. Муравьева "Путешествие по святым местам русским", в старом "Современнике" Плетнева, 1838 года, где напечатано было и первое стихотворное его произведение "Старый дуб", то придется указать на "Отечественные записки", на страницах которых с 1841 по 1846 год помещено множество его стихотворных пьес за подписью Т. Л., которые представляли инициалы соединенных фамилий его отца и матери -- Тургенев-Луто-винов7. Затем он перешел в новый "Современник" Панаева и Некрасова, в издании которого принимал, как увидим, горячее участие и продолжал в нем печатать свои стихотворения с 1847 года вплоть до 1850 года 8. Все эти произведения носят несомненные признаки таланта и уже возвещали недюжинного писателя, который только ждал благоприятной минуты, чтобы высказать все свое содержание. Минута не заставила себя ждать. Из всех ранних его созданий замечены были публикой только два, вышедшие отдельно: "Параша", стихотворная повесть 1843 года, и "Разговор" -- тоже в стихах, 1845 года. Мастерской рассказ далеко не затейливого происшествия в "Параше" и свободное, ироническое отношение к действующим ее лицам имели так много свежести и молодого здорового чувства, что обратили на себя общее внимание. Между прочим, "Параша" представила случай Белинскому высказать свою проницательность. "Что мне за дело до промахов и излишеств Тургенева,-- говаривал он,-- Тургенев написал "Парашу": пустые люди таких вещей не пишут"9. Что касается до "Разговора", то дидактический, поучительный тон его подсказан был Тургеневу учением, которому он служил тогда горячим, хотя и не очень последовательным адептом, будто чистое творчество достигло с Пушкиным такого совершенства на Руси и такого повсеместного распространения, что ему предстоит потесниться немного и дать дорогу произведениям мыслящей способности, философско-политического созерцания. Тема встретила, однако же, горячую оппозицию в московской журналистике10, но начавшаяся полемика прекратилась, когда через два года по напечатании "Разговора" явилась первая глава из "Записок охотника" ("Хорь и Калиныч") в "Современнике" Панаева 1847 года и показала писателя нашего опять в новом свете, упрочив за ним почетное и славное имя в литературе, которое уже не могло быть забрасываемо грязью при помощи слухов или под предлогом критики11.
   Во всяком случае, Тургенев нуждался тогда в литературе, почерпая в ней средства для своего существования. С самого начала сороковых годов он уже находился в ссоре с своей матерью, богатой и капризной помещицей Орловской губернии, которая, лишив содержания, предоставила его самому себе. Вплоть до конца его искуса, когда умерла мать (Варвара Петровна Тургенева скончалась в ноябре 1850 года), Тургенев представлял из себя какое-то подобие гордого нищего, хотя и сознававшегося в затруднительности своего положения, но никогда не показывавшего приятелям границ, до которых доходили его лишения. Гонимый нуждою и исполняя настоятельные требования матери, он по прибытии в Россию определился на службу в канцелярию министра внутренних дел, где попал под начальство известного этнографа В. Даля12. Он пробыл тут недолго, потому что начальник его принадлежал к числу прямолинейных особ, которые требуют строгой аккуратности в исполнении обязанностей и уважения не только к своим служебным требованиям, но и к своим капризам... Тургенев невзлюбил начальника -- собрата по ремеслу писателя -- и скоро вышел в отставку, возвращаясь к старой скудости и к старому исканию эффектов и оригинальности. Чего он тогда не приносил в жертву этому Молоху? Он осмеивал тихие и искренние привязанности, к которым иногда сам приходил искать отдыха и успокоения, глумился над простыми сердечными верованиями, начало и развитие которых, однако же, тщательно разыскивал, примеривал к себе множество ролей и покидал их с отвращением, убедясь, что они казались всем не делом, а гениальничанием и скоро забывались. К этому же времени относится и его сближение с семьей артистки Виардо,-- он был ей представлен в 1845 году и нашел у нее сына директора театров, Степана Гедеонова, который по музыкальному и художественному вообще образованию и по серьезной эрудиции был достойный ему соперник. Может статься, чувство соперничества определило и довольно резкий тон критической статьи, написанной Тургеневым в 1846 году по поводу драмы С. Гедеонова "Смерть Ляпунова" 13. Но у него были еще в запасе и даровые, беспричинные, совсем не преднамеренные оскорбления, такие, какие может наносить шутя только всемирный ребенок, Weltkind, не обязанный помнить свои обязательства и заниматься тем, что говорит. Он часто ходил тогда на охоту, и раз, возвратившись с отъезжего поля, хвалился количеством побитой им птицы, а в подтверждение своих слов приглашал слушателей отобедать у него на другой день. Слушатели поверили и чудной охоте, и приглашению. На другой день они поднялись в четвертый этаж громадного дома на Стремянной улице, где жил Тургенев (между ними были и грудные больные, с трудом одолевшие его лестницу), и долго стояли перед запертой дверью его квартиры,-- до тех пор, пока вышедший человек не известил их как об отсутствии хозяина, так и всяких приготовлений к приему гостей. Тургенев долго смеялся потом, когда ему рассказывали о недоумении и ропоте обманутых гостей, но извинений никому не приносил: все это казалось ему в порядке вещей, и он удерживал за собой право играть доверием людей, не чувствуя, по-видимому, никакой вины на своей совести за проделки подобного рода. Он даже не очень долюбливал тех осторожных господ, которые защищали себя от увлекательности его речи, не доверяли наивному убеждению, с каким он относился к своим иллюзиям, и трезво берегли до конца свое суждение. Он называл их кожаными чемоданами, набитыми сеном, но, однако, сдерживал перед ними свои увлечения. Особенный зуб имел он против существовавших у нас литературных кружков и выразил даже в печати свое осуждение их нетерпимости друг к другу и узкости их воззрений. Но причины его негодования на кружки, с корифеями которых он был на дружеской ноге, а с одним из таких кружков (так называемым западническим) разделял и тогда и после основы его учения, следует также искать и в личных отношениях. Кружки эти имели свои правила поведения, свои доктрины жизни, более или менее строгие, за исполнением которых тщательно следили 14. Нападая на кружки, Тургенев защищал еще свое право стоять особняком от господствующих течений в обществе, не подчиняться деспотизму принятых условий существования ни в каком их виде и оградить себя от разного вмешательства посторонней силы в дела своей души, в свободное, независимое цветение своей мысли и фантазии.
   

II

   То же самое делал он и по отношению к своей матери. Замечательно, что настоящие и лучшие качества сердца обнаруживались у него с наибольшей силой в деревне или в семье. Всякий раз, как он отрывался от Петербурга, от его искушений и того возбуждающего чувства, которое распространяет большой центр населения, Тургенев успокоивался. Не перед кем было блестеть тогда, не для кого было изобретать сцены и думать о театральной постановке их. Деревня играла в его жизни ту самую роль, которую потом исполняли частые его отлучки заграницу,-- она с точностью определяла, что он должен думать и делать. Питая врожденное отвращение к насилию, получив от природы ненависть к попранию человеческих прав, которое тогда встречалось чуть ли не ежедневно, Тургенев мстил господству крепостничества в нравах и понятиях тем, что объявлял себя противником, без разбора, всех коренных, так называемых основ русского быта. Он потешался благоговейными отношениями Москвы к некоторым излюбленным quasi-началам русской истории, но такой дальний, бесполезный протест был уже не у места в помещичьей деревне. Тут он беспрестанно наталкивался на конкретные случаи произвола и беззакония, которые затрогивали его душу и требовали если не скорой помощи, часто и невозможной, то участия и понимания страданий.
   Варвара Петровна Тургенева, мать его, обладала в одной Орловской губернии состоянием, равным, по тогдашнему счету, силе 5000 душ крепостных работников. Это была женщина далеко не дюжинная и по-своему образованная: она говорила большею частью и вела свой дневник по-французски. Воспитание, которое она дала обоим сыновьям, показывает, что она понимала цену образования, но понимала очень своеобразно. Ей казалось, что знакомство с литературами Европы и сближение с передовыми людьми всех стран не может изменить коренных понятий русского дворянина, и притом таких, какие господствовали в ее семействе из рода в род. Она изумилась, увидав разрушение, произведенное университетским образованием в одном из ее сыновей, который полагал за честь и долг отрицание именно тех коренных начал, какие казались ей непоколебимыми. При врожденном властолюбии вспыльчивость и быстрота решений развились у нее от противоречий. Она не могла простить своим детям, что они не обменивали полученного ими воспитания на успехи в обществе, на служебные отличия, на житейские выгоды разных видов, в чем тогда и заключались для многих цели образования. Так как наш Тургенев не изменял ни своего образа мыслей, ни своего поведения в угоду ей, то между ними воцарился непримиримый, сознательный, постоянный разлад, чему еще способствовали и подробности ее управления имением. Как женщина развитая, она не унижалась до личных расправ, но, подверженная гонениям и оскорблениям в молодости, озлобившим ее характер, она была совсем не прочь от домашних радикальных мер исправления непокорных или нелюбимых ею подвластных. Сама она, по изобретательности и дальновидному расчету злобы, была гораздо опаснее, чем ненавидимые фавориты ее, исполнявшие ее повеления. Никто не мог равняться с нею в искусстве оскорблять, унижать, сделать несчастным человека, сохраняя приличие, спокойствие и свое достоинство. Она не затруднилась произнести смертный приговор несчастной собачонке своего дворника Герасима, зная, что приговором своим наносит смертельную рану сердцу ее хозяина. И что же? Одно появление Тургенева в деревне водворяло тишину, вселяло уверенность в наступлении спокойной годины существования, облегчало всем жизнь -- и это несмотря на его натянутые отношения к матери и в силу только нравственного его влияния, которому подчинялась даже и необузданная, уверенная в себе власть.
   <...> Но уже недалеко было время, когда он сделается любимцем не только своих спасовцев, как называл жителей деревни, но и любимцем читающей России вообще и русских женщин в особенности. Произошло это вскоре после кончины Варвары Петровны Тургеневой и после известного его ареста в 1852 году, сообщившего большую популярность его имени15. Круг его знакомства еще не раздвигался до тех огромных размеров, как впоследствии, и литературная деятельность еще не имела за себя голоса всей Европы. На виду стояли "Записки охотника", а за ними теплились малыми, мелькающими огоньками повести, где уже сказывались первые проблески воззрений Тургенева на русскую женщину как на представительницу нравственной силы в обществе. Гораздо позднее заметили, что между этими повестями есть маленькие шедевры, вроде "Дневника лишнего человека". Современникам его трудно было усмотреть также, что он в течение десяти лет занимался обработкой одного и того же типа -- благородного, но неумелого человека, начиная с 1846 года, когда написаны были "Три портрета", и вплоть до "Рудина", появившегося в 1856 году, где самый образ такого человека нашел полное свое воплощение16. С Рудиным кончается и молодость Ивана Сергеевича -- ему было уже 38 лет. Никому и в голову не приходило тогда заниматься разбором теории, весьма важной в биографическом отношении и в силу которой русская жизнь распадалась на два элемента -- мужественную, очаровательную по любви и простоте женщину и очень развитого, но запутанного и слабого по природе своей мужчину. В авторе этой теории всего более интересовало мастерство кисти, приемы творчества, верные картины жизни, а разоблачающий внутренний смысл его творений закрывался для многих яркой мозаикой внешних его похождений между людьми.
   Тогда было в моде некоторого рода предательство, состоявшее в том, что за глаза выставлялись карикатурные изображения привычек людей и способов их выражаться, что возбуждало смех и доставляло успех рассказу. Тургенев был большой мастер на такого рода представления. Никто не сердился на это злоупотребление, никто не думал о прекращении связей вследствие дошедших слухов о совершенной над ним диффамации -- напротив, все старались платить тою же монетой авторам карикатур, что и объясняет большое количество анекдотов, остающихся от этой эпохи. Надо прибавить, что ко всем своим качествам изобретательности, наблюдательности и вдумчивости в явления Тургенев присоединял еще в значительной доле едкое остроумие и эпиграмматическую способность. Он давал им ход с той же неразборчивостью и с тем же обилием мотивов, как и всему, что выходило от него. Он составлял весьма забавные эпиграммы на выдающихся людей своего времени, не стесняясь их репутацией и серьезностью задач, которые они преследовали и которым сам сочувствовал. Не удерживали его и дружеские отношения 17. Все это, конечно, не способствовало к уменьшению неблагосклонного говора, раздававшегося вокруг его имени, по слух о меткости его эпиграмматических заметок, имевших пошиб народных поговорок, был так распространен, что В. П. Боткин вздумал однажды записывать его речи и привел свой план в исполнение. Затерянная книжка эта где-нибудь должна существовать, но она утратила свой интерес после того, как сам Тургенев прекратил свою юмористическую деятельность и оставил в сыром виде старые попытки и проявления ее.
   Весьма ошибся бы тот, кто на основании здесь сказанного пришел бы к заключению, что Тургенев обманывал свою публику и, пока она приглядывалась к нему, отдавал пороки ее и недостатки на общее посмеяние. Такое коварство не вязалось с добротой сердца, отражавшейся на всем, что он делал, и с его недоверием к себе, с весьма невысоким мнением о своих качествах и способностях. Он нуждался в помощи и благорасположении, а не в вызове и посрамлении кого-либо. Только с течением времени и возрастанием успеха приобретает он более правдивый, твердый, уверенный взгляд на самого себя. Вначале он брался за все с намерением ото всего отступиться, смотря по обстоятельствам. Если он силился походить на Манфреда или Дон-Жуана, то, конечно, это был застенчивый Манфред или стыдливый Дон-Жуан, готовый всегда убежать от затеянного им дела. Его сравнивали с Ювеналом в некоторых случаях его жизни, особенно за памфлетическую сторону таланта, как в "Дыме", например; но если присмотреться ближе, то легко можно распознать, что он не питал никакого отвращения к жертвам своих сатир, а биографические сведения показывают, что ядовитое жало свое он обращал прежде всего на самого себя. Довольно упомянуть о той жажде осуждения, критики своих произведений, которой он страдал всю свою молодость и которая обратилась у него почти в болезнь. Он радовался всякому разбору своих произведений, выслушивал его с покорностью школьника, обнаруживая и готовность исправления. Одного замечания о неуместности сравнения Хоря и Калиныча с Гете и Шиллером, допущенного им, достаточно было, чтобы сравнение осталось только на страницах "Современника" 1847, где впервые явилось, и не перешло в следующие издания. Вообще говоря, нельзя было никогда угадать, куда увлечет его голова, работающая в различных направлениях, но можно было указать, зная его прямое сердце, место, где он остановится. Было что-то женственное в этом сочетании решимости и осторожности, смелости и расчета, одновременной готовности на почин и на раскаяние, сообщавшее прелесть его меняющемуся существованию.
   Никто не замечал меланхолического оттенка в жизни Тургенева, а между тем он был несчастным человеком в собственных глазах: ему недоставало женской любви и привязанности, которых он искал с ранних пор. Недаром повторял он замечание, что общество мужчин, без присутствия доброй и умной женщины, походит на тяжелый обоз с немазаными колесами, который раздирает уши нестерпимым, однообразным своим скрипом. Призыв и поиски идеальной женщины помогли ему создать тот Олимп, который он населил благороднейшими женскими существами, великими в своей простоте и в своих стремлениях. Пока требовательная критика разбирала, после Рудина, человека с большими претензиями и ничтожной волей, перенося на все поколение сороковых годов презрение, которое возбуждал в ней этот тип, Тургенев уже сделался идолом прекрасной половины человеческого рода. Любовь эта сопровождала его до могилы, но то была любовь платоническая. Сам он страдал сознанием, что не может победить женской души и управлять ею: он мог только измучить ее. Для торжества при столкновениях страсти ему недоставало наглости, безумства, ослепления. В одной из чудных повестей своих, "Первая любовь", он рассказывает ужас, наведенный на него ударом хлыста, которым раздраженный любовник отвечал своей возлюбленной, побеждая ее волю и своенравие 18. С тех пор ужас от дикого поступка, казалось, и не проходил у Тургенева и одолевал его, когда требовалась решимость выбора. Он не отвечал ни на одну из симпатий, которые шли ему навстречу, за исключением разве трогательных связей его с О. А. Тургеневой в 1854 году, но и она длилась недолго и кончилась, как кончаются минутные вспышки, капризы и причуды, на которые он разменял свирепое одушевление истинной страсти, то есть мирным разрывом и поэтическим воспоминанием о прожитом времени 19.
   Немаловажную роль в его жизни играл другой афоризм, который он тоже любил повторять: "Только с теми людьми и жить можно, которые все видят и понимают -- и умеют молчать". Чуткий ко всему, что происходило в обществе, он спускался в отдаленные края его и выводил оттуда людей, замеченных им по серьезности своего образа мыслей и по характеру, рассчитывая на их скромность и привязанность, потому что сочувствие и преданность людей были ему необходимы, как воздух, для существования. После 1850 года гостиная его сделалась сборным местом для людей из всех классов общества. Тут встречались герои светских салонов, привлеченные его репутацией возникающего модного писателя, корифеи литературы, готовившие себя в вожаков общественного мнения, знаменитые артисты и актрисы, состоявшие под неотразимым эффектом его красивой фигуры и высокого понимания искусства, наконец, ученые, приходившие послушать умные разговоры светских людей. Высокопоставленные особы тогда еще не посещали его приемной: это явилось уже с началом нового царствования. Между всеми его гостями не редкость была найти людей без имени, никому не известных и отличавшихся своей сдержанностью. Тургенев дорожил ими столько же по крайней мере, сколько и теми, которые носили громкие имена в литературе и обществе. Беседа его с бойкими и развитыми людьми своего общества не стоила ему большого труда. С его образованием и находчивым умом, с его речью, исполненною того, что французы называют point (искрой), он легко приводил слушателей в восторг. Ввиду потребностей легкой эрудиции, столь необходимой для успеха в обществе, у него был недюжинный запас положительного знания и помощь справочных книг: так, в это время ему служила настольной книгой многотомная "Biographie universele". В разговоре с отысканными им и выведенными в свет людьми все было, наоборот, просто. Он говорил с ними о том, что они знали и чем интересовались, и внимательно прислушивался к их мнениям, которые нигде более не мог встретить. Он обладал одним замечательным качеством: за ним ничего не пропадало. Он никогда не оставался в долгу ни за какое дело, ни за оказанное расположение, ни за наслаждение, доставленное ему произведением, ни за простую потеху, почерпнутую в той или другой форме. Все это он помнил хорошо и так или иначе, рано или поздно находил случай отыскать и отблагодарить по-своему человека за интеллектуальную услугу, полученную от него когда-то. Сколько имен просятся под перо в подтверждение факта -- имен мужского и женского пола. Конечно, он мог и ошибаться в своих приговорах. Пишущий эти строки случайно натолкнулся на одну из оригинальных сцен в его квартире. Однажды ему довелось прийти к Тургеневу довольно рано утром. В кабинете его сидел критик Аполлон Григорьев, мыслитель и всегдашний энтузиаст20, сказавший про Тургенева слово, которое долго оставалось в памяти автора "Дворянского гнезда": "Вы ненужный более продолжатель традиций Пушкина в нашем обществе". Едва А. Григорьев завидел меня в дверях кабинета, как вскочил с дивана, где сидел, и, указывая мне на своего соседа, молодого морского офицера очень скромной и приличной наружности, торжественным и зычным голосом воскликнул: "На колени! Становитесь на колени! Вы находитесь в присутствии гения!" Молодой офицер был поэт Случевский, никому тогда не известный. Он покраснел и не знал, что делать от смущения. Поднявшийся Тургенев тоже проговорил: "Да, батюшка, это будущий великий писатель". Пошли расспросы -- оказалось, что они только что выслушали произведения Случевского и приведены ими были в восторженное состояние, которое -- увы!-- не разделили ни критики, ни общественное мнение, когда те же самые произведения предоставлены были их суду21. Почетные, смеем сказать, ошибки Тургенева в оценке новых талантов происходили от его горячности служить им и приводили иногда к комическим результатам. Нельзя не рассказать здесь анекдота, слышанного от В. П. Боткина. Известно, что ничто так не возбуждало и не оскорбляло Боткина, как превознесение человека ивая, чтобы он его кушанья попробовал 15.
   Был у меня еще рассказ, писанный с натуры,-- только тот мне просто не удался. Сюжет был не для меня, сюжет годился бы для щедринского таланта. У матери моей пропала шкатулка с деньгами. Подозрение пало на караульщика, отставного солдата. Нарядили следствие. Допрос происходил во флигеле. Флигель был разделен на две половины. В одной половине расположилась маменька со своими лекарствами, пилюлями, каплями, в другой заседали: мой дядя, предводитель дворянства, принимавший участие в следствии по родству, становой и священник, который обязан был увещевать вора. Я был еще мальчик. Мне очень хотелось присутствовать при этой истории, и так как я знал, что меня оттуда прогонят, то я потихоньку пробрался в темный чуланчик и из чуланчика смотрел и слушал. Прежде всего вышел на сцену поп, крякнул и стал увещевать. Потом становой затопал, заорал... Из соседней половины раздавались стоны, истерические вскрикивания... Дядя бегал к маменьке, уговаривал ее: "Soyez raisonnable, ménagez-vous pour vos enfants!" {Будьте благоразумны, поберегите себя ради ваших детей! (фр.).}, прибегал назад, принимался уговаривать преступника возвышенным слогом и тоном благовоспитанного дворянина. Вор не признавался. В комнату, конечно, набрался народ. Между прочими стоял другой отставной солдат и все усмехался. Наконец дядя его заметил. "Ты что смеешься? Знаешь разве что?" -- "Дадите мне, ваше благородие, пять рублей -- найду деньги". Становой на него кричать: "Ах, ты, мошенник, заодно!" Но дядя догадался -- пообещал пять рублей. "Прикажите, говорит, ваше благородие, у него в дегтярке посмотреть; у нас в полку все в деготь деньги прячут!" Как он это сказал, тот в ноги <...>

-----

   Один день мне особенно памятен.
   Мы после обеда отправились пить кофе в садик при одной из многочисленных карлсбадских кофеен. Нам подали столик, стулья, мы уселись и просидели тут до вечера. Мы не заметили, как садик стал наполняться, как явилась музыка, мы почти не замечали музыки, только досадовали, когда она заиграет слишком громко и заглушит его голос.
   "Поэты недаром толкуют о вдохновении,-- говорил Тургенев.-- Конечно, муза не сходит к ним с Олимпа и не внушает им готовых песен, но особенное настроение, похожее на вдохновение, бывает. Находят минуты, когда чувствуешь желание писать, еще не знаешь что именно, но чувствуешь, что писаться будет16. Вот именно это поэты называют "приближением бога". Я, например: какой я творец?.."
   Мы хотели было протестовать, но он улыбнулся нам и продолжал:
   -- Я только подобие творца, а испытал такие минуты. И эти минуты есть единственное наслаждение художника. Если бы их не было, никто писать бы не стал. После, когда приходится приводить в порядок, что носится в голове, излагать на бумагу,-- начинается мученье. Вот я вам расскажу, как явилась мне мысль маленького рассказа, который вы, может быть, помните,-- "Аси".
   -- Как не помнить!-- воскликнула я.
   -- Ну так вот как это было. Я проездом остановился в маленьком городке на Рейне. Вечером от нечего делать поехал я кататься на лодке. Вечер был прелестный. Ни об чем не думая, лежал я в лодке, дышал теплым воздухом, смотрел кругом. Проезжаем мы мимо небольшой развалины, рядом с развалиной домик в два этажа; из окна нижнего этажа смотрит старуха, из окна верхнего высунулась головка хорошенькой девушки. Тут вдруг на меня нашло настроение. Я стал думать и придумывать, кто эта девушка, какая она, зачем она в этом домике, какие ее отношения к старухе, и так тут же в лодке и сложилась у меня в голове вся фабула рассказа. А то вот еще: в "Затишье", в сцене свиданья, мне никак не давалось описание утра. Только раз сижу я в своей комнате за книгой,-- вдруг точно меня что-то толкнуло, что-то прошептало мне: "Невинная торжественность утра". Я вскочил даже: вот они, вот они, настоящие слова!
   -- Говорят, Занд,-- заметил Петр Михайлович,-- писала так легко, что писала прямо набело?
   -- Да, она долго вынашивала это в себе. У каждого своя манера работать. Со мной бывает разно. Чаще всего меня преследует образ, а схватить его я долго не могу. И странно, часто выясняется мне какое-нибудь второстепенное лицо, а затем уже главное17. Так, например, в "Рудине" мне прежде всего ясно представился Пигасов, как он заспорил с Рудиным, как Рудин отделал его,-- а после того уже и Рудин обрисовался.
   Иной раз напишешь с вечера сцену, как будто хорошо. На другой день перечтешь и придешь в отчаяние; кажется, если бы сам черт на смех водил твоим пером, хуже бы не могло выйти. Так мучаешься над каждой страницей... Я обыкновенно, когда кончу какую-нибудь вещь, перечту, перепишу окончательно набело и уже больше не перечитываю. Дам прочесть кому-нибудь, кто я знаю, что мне правду скажет,-- Анненкову, например,-- а там уж прямо отправляю в печать.
   Лицо Базарова до такой степени меня мучило, что, бывало, сяду я обедать, оно тут передо мной торчит; говорю с кем-нибудь, а сам придумываю: что бы сказал Базаров на моем месте? У меня есть вот какая тетрадь разных предполагаемых разговоров â la Базарова.
   В Базарове есть черты двоих людей,-- одного медика... (Ну, да на того он похож больше внешностью. Да и медик этот побаловался, побаловался и кончил тем, что все бросил и стал заниматься одной медициной.) Главный материал мне дал один человек, который теперь сослан в Сибирь 18. Я встретился с ним на железной дороге, благодаря случаю я мог узнать его. Наш поезд от снежных заносов должен был простоять сутки на одной маленькой станции. Мы уж и дорогой с ним разговаривали, и он меня заинтересовал, а тут пришлось с ним ночевать вместе в каком-то маленьком чуланчике на станции. Спать было неудобно, мы проговорили всю ночь.
   -- А знал он, кто вы?-- спросила я.
   -- Не знаю, вероятно, знал, но это его не стесняло. Он не считал нужным скрываться ни перед кем. И не рисовался он нисколько, он был вполне совершенно прост. К утру нам захотелось спать. В комнате был диван и стул. Он предлагает мне лечь на диване. Я начал было церемониться. "Да вы не церемоньтесь. Вы на стуле не заснете, а я могу заснуть, как и когда хочу!" Я усомнился. Он говорит: "Это дело выдержки и воли. Вот увидите, через пять минут я буду спать". Сел на стул, сложил руки на груди, закрыл глаза и действительно через несколько минут заснул. Он, говорят, в Сибири имеет большое влияние на ссыльных. Рассказывали мне об нем вот какую штуку: там, куда его сослали, зачем-то нужно было вырыть и перенести на другое место какое-то большое дерево. Он сказал, что может сделать это один. Ему не поверили; он перенес, надорвался и долго болел. Будто бы подобными выходками он главным образом и приобрел влияние.
   Разговорились мы об "Отцах и детях".
   -- Разбор Писарева необыкновенно умен,-- сказал Тургенев.-- Я должен сознаться, что он почти вполне понял, что я хотел сказать Базаровым19.
   -- Из всех обвинений за "Отцов и детей",-- заметил Петр Михайлович,-- я согласен с одним, что лицо Базарова не окончено. Ведь он описан такими красками, что опиши так юность Наполеона, не будет неправдоподобно, а между тем в романе он не действует. Весь роман основан на любви, и умирает он случайной смертью, точно вы сами не знали, что с ним делать.
   -- Да, я и действительно не знал. Я чувствовал тогда, что народилось что-то новое; я видел новых людей, но представить, как они будут действовать, что из них выйдет,-- я не мог. Мне оставалось или совсем молчать, или написать только то, что я знаю. Я выбрал последнее 20.
   -- А этот господин, сосланный в Сибирь,-- спросила я,-- не тот ли самый, которого Чернышевский желал представить в "Что делать?"?
   -- Да, кажется, он его хотел изобразить в Рахметове.
   -- Знавали вы Чернышевского?
   -- Знал.
   -- Что он такое?-- спросил его Петр Михайлович.-- Судя по многому, что он писал, он или недобросовестен, или просто глуп.
   -- Как вам сказать? Он для России не глуп.
   -- Что значит -- для России не глуп?
   -- У нас между людьми, старающимися перевести теорию в практику, редко бывают очень умные... А насчет добросовестности,-- он, напротив, главным образом и влиял-то тем, что проделывал все, что проповедовал. <...>
   Зашел разговор о Некрасове.
   -- Теперь,-- сказал Иван Сергеевич,-- молодежь поэзии не знает и знать не хочет. Читает только господина Некрасова <...> Кто Некрасова любит, тот Пушкина любить не может; кому Некрасов нравится -- тот поэзии не чувствует. Впрочем, это ничего, этого стыдиться не надо. Что же? Если вы ее не чувствуете, вы в этом не виноваты. Только притворяться не следует<...> Некрасов и Пушкин!
   
   Чертог сиял... 21
   
   Он продекламировал несколько строк.
   -- И после этого <...> Кто помнит что-нибудь из Некрасова? Все равно -- первое попавшееся.
   -- "Ты подвяжешь под мышки передник..." -- начала я.
   -- "Перетянешь уродливо грудь" 22,-- продолжал он <...>
   -- Да что я нынешнюю молодежь обвиняю!-- сказал он.-- И мы хороши были! Знаете ли, кого мы ставили рядом с Пушкиным? Бенедиктова! Знаете ли вы что-нибудь из Бенедиктова? Вот я вам скажу. Только его надо декламировать особенным образом, по-тогдашнему,-- нараспев и звукоподражательно. Вот слушайте.
   Он продекламировал какой-то "Каскад" и представил голосом, как падает каскад с высоты и как ударяется вода о камни.
   -- А то вот еще. Представьте себе, что вам декламирует стихи армейский офицер,-- завитой, надушенный, но -- с грязной шеей.
   Он сказал стихотворение о кудрях:
   -- "Кудри кольца, кудри змейки; кудри шелковый каскад..." Стих: "и поцелуем припекать" -- надо было говорить так, чтобы слышалось шипенье щипцов... Да-с, и вот какой чепухой восхищались, и восхищались не кое-кто, а Грановский, например, ваш покорнейший слуга и другие, не хуже нас с Грановским. Одно нас только немножко смущало: мы слышали, что Пушкин прочитал и остался холоден. Мы кончили тем, что решили: великий человек Александр Сергеевич, а тут погрешил -- позавидовал23.
   Заговорил он о Пушкине.
   -- Помните ли вы стихотворение "Поэту"? То, что он тут говорит, может служить катехизисом искусства: "Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум".
   -- Не помните ли вы "Чернь"?-- сказала я.-- За "Чернь" очень бранили, а я ее люблю.
   -- Прекрасная вещь!.. Он стал декламировать:
   -- "Поэт на лире вдохновенной..." -- и т. д. "И толковала чернь тупая: зачем так звучно он поет?" Эта чернь с наглостью пристает к поэту. Он рассердился. "Молчи, бессмысленный народ". Чернь начинает конфузиться: "Что же, если ты небес избранник..." Певцу она окончательно опротивела: "Подите прочь. Какое дело поэту мирному до вас?.." Знаете ли вы план конца "Египетских ночей", найденный в бумагах Пушкина? Нет, не знаете? Так я вам скажу: первую ночь она назначила эпикурейцу. Он увенчался розами, насладился вполне и умер с твердостью истинного философа. Воин, тот пришел в чертог, напоенный благоуханиями, посмотрел на Клеопатру с презрением, произнес: "Не требую награды..." -- завернулся в плащ, лег на пол и пролежал всю ночь. А третьего, юношу, она сама полюбила и не захотела его лишиться. Но он сам восторженно побежал на смерть, воскликнув: "Больше не стоит жить! Я испытал высшее блаженство -- и оно не может повториться в жизни смертного!"24 А хорошо ли вы помните "Анчар"? Что за прелесть! Слушайте: "В пустыне чахлой и сухой..." Ведь это такой протест против деспотизма, какого не могут и приблизительно выразить тысячи обличительных и возбудительных стихотворений. Даже наша цензура, на что глупа, и та поняла,-- не хотела пропустить25.
   -- А "Брожу ли (я вдоль улиц шумных"?) -- попросила я.
   Он сказал: -- Конец особенно хорош!-- Он повторил еще раз:
   "И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть И равнодушная природа Красою вечною сиять".
   Он стал припоминать стихотворение за стихотворением.
   -- Говорить стихов, как должно, я не умею. Их надо говорить и естественно, и с опьянением.
   Он декламировал хорошо, с истинным чувством, хотя немножко по-старинному, немножко слишком восторженно, но это шло к его красивой наружности. И как очарователен был этот странный старик! Со своей молодой любовью к поэзии, со своими разговорами, совсем нисколько не обыденными! Он похож, думала я, на таких юношей, что в книгах описываются, что в жизни никогда не встречаются.
   Когда я слушала его, когда я видела его величественную фигуру, его ласковые глаза, его милую улыбку, я чувствовала себя девчонкой перед предметом обожания.
   Тургенев иногда объявлял, что он очень болен, что у него какая-то необычайная болезнь, что у него внутри головы, в затылке что-то сдирается, что точно какие-то вилки выталкивают ему глаза... Он хохлится, охает, а потом разговорится, развеселится и забудет о своих недугах. Мы в таких случаях потихоньку подсмеивались, что у нас Бог "закапризничал", как балованный ребенок. Но ребенок он был добрый -- каприз у него скоро проходил. На этот раз он чувствовал бушеванье морских волн в голове.
   -- И знаете, что со мной было сегодня? Я видел привидение.
   Он сказал это самым спокойным тоном, точно сообщал самую обыкновенную вещь. Мы, конечно, изумились.
   -- Как это?
   -- Так,-- утром, при солнечном свете. Я сидел у себя, в своей комнате, ни об чем подобном не помышлял, вдруг вижу: входит женщина в коричневом капоте, постояла, сделала несколько шагов и исчезла.
   -- Что же это?-- сказала я.-- Верно, болезнь.
   -- Да, это нервы.
   -- Вы испугались?-- спросила N.
   -- Нет. Чего же бояться? Я знаю, что это обман зрения. Я часто вижу эту женщину. Сегодня она молчала, а то она иногда скажет несколько слов, и всегда незначащих, и всегда по-французски. Странно, что по-французски,-- у меня никогда не было близкой женщины-иностранки, из умерших то есть... Я несколько раз видел привидения в своей жизни. Одно время целые месяцы преследовали меня скелеты. Как сейчас помню, это было в Лондоне,-- пришел я в гости к одному пастору. Сижу я с ним и с его семейством за круглым столом, разговариваем,-- а между тем мне все кажется, что я у них через кожу, через мясо вижу кости, череп... Мучительное это было состояние. Потом прошло 26 <...>
   Иван Сергеевич помолчал немножко.
   -- Ну да что о болезни толковать. Вот что: лучше придумайте мне имя для героини моего будущего романа. Я, кажется, все женские имена в календаре перебрал.
   Он несколько раз говорил нам, что начал роман, что в нем будут представлены революционеры, что героиня будет хорошая девушка, но некрасивая.
   -- У вас Лидий никогда не было,-- сказала я.
   -- Нет,-- кажется, где-то есть. Я хочу назвать ее Марианной.
   -- Но ведь это имя не русское.
   -- Она будет польского происхождения 27. Потом это имя идет хорошенькой женщине. Я уже решил, что и она будет недурна. Видите ли, мне хочется представить нигилистку, честную, добрую, даже нежную, но... с шорами на глазах.
   -- Но мне кажется,-- заметила я,-- нигилисток больше нет.
   -- Как нет?-- возразила N.
   -- Как нет?-- сказал и Тургенев.-- Есть.
   Я хотела сказать, что нет больше нигилистов между способной хорошей молодежью, что нигилисты остались или прежние, начинающие стариться, или между молодыми -- недалекие и большей частью неискренние. Но по застенчивости я не договорила.
   -- А не случалось ли вам встречать... девушек из совсем новых, не нигилисток, а других?
   Иван Сергеевич в спокойные минуты никогда не фамильярничал с женщинами, а тут он меня схватил за руку и воскликнул:
   -- Видел, матушка, видел одну такую! Она в Париже училась медицине. Она блестящим образом выдержала экзамен. Рассказывают, что один из профессоров, старик, из противников учащихся женщин, захотел сбить ее, спросил ее что-то по-латыни. И тут из нее такой Цицерон посыпался, что все присутствующие доктора, которые свою латынь давным-давно забыть успели, совсем сконфузились. Говорят, студенты ей овацию сделали. Мне показывали ее на улице. Она не красавица и не хорошенькая, но лицо довольно правильное, строгое немножко, хорошее и недюжинное. Говорят, она собирается в Константинополь, и предсказывают, что она там большое состояние наживет, потому что в гаремы до сих пор мужчин не допускают,-- так медику женщины обрадуются 28.
   Пришли музыканты на вокзал, стала набираться толпа.
   -- Смотрите, сколько рож кругом,-- сказал Тургенев.-- Знаете, как я разочаровался в вечности? Это было дорогой, в дилижансе,-- сидел я, сидел, осмотрелся и подумал: неужто все они могут иметь претензии на вечную жизнь! И с тех пор перестал верить в вечность!
   -- А прежде верили?-- спросила я.
   -- Ну, и прежде-то вера у меня была не очень крепка.
   -- Если бы верить в вечность, было бы слишком страшно умирать,-- вырвалось у меня.
   Тургенев быстро на меня взглянул и призадумался.
   -- Да,-- произнес он медленно,-- вечность страшна <...> Как подумаешь, что все кругом будет исчезать, все прежнее, все прошлое, а ты умереть не можешь... Хотя так же и полное уничтожение ужасно...
   -- Отчего же, если ничего не будешь чувствовать?
   -- Все-таки ужасно!
   <...> Мы отправились гулять <...> Версты за две от города уселись мы отдохнуть <...> Тургенев опять заговорил о своем будущем романе.
   -- Я не люблю заранее рассказывать об том, что пишу,-- это меня расхолаживает. Ну, да так и быть, уже расскажу вам. У меня будут, собственно, три героя, один главный. У нас в России для революционеров два конца -- или опомниться, бросить все, или погибнуть. Мой погибнет. А в контраст к девушке мне хочется изобразить красавицу, пошлую и холодную, холодную... как огурец. Ведь у нас, писателей, как-то рука все не поднимается на красоту. Вот я и решился посягнуть на красавицу.
   -- Да ведь вы поднимали руку на красивых,-- сказала я,-- в "Вешних водах", например?
   -- В "Вешних водах"? Эта барыня имеет известную привлекательность для мужчин,-- что нам не делает чести; но ведь она вульгарная. А мне хочется разоблачить утонченную, изящную.
   -- А в "Дыме" -- Ирина?
   -- Ирина все-таки не совсем пошлая женщина.
   -- Да. Кроме того, Ирина -- умница... Скажите, случалось вам в действительной жизни встречать таких умных женщин?
   -- То есть между русскими женщинами, вы хотите сказать? Да, и между русскими случалось... Как не встречать умных женщин! Как не встречать? Еще какие умницы бывают!.. Впрочем, Ирина совсем уж не так умна. Она больше "красиво" говорит <...> Вот новая моя героиня совсем уж не будет красиво говорить <...>

-----

   Добрый, мягкий Тургенев об одном человеке не мог говорить равнодушно,-- бледнел и менялся в лице,-- о Николае Павловиче.
   -- Распространился слух о его смерти,-- рассказывал он,-- но официального известия еще не было. Приходит ко мне Анненков. "Верно, говорит, брат был во дворце, сам видел,-- еще тепленький лежит" 29. Анненков ушел. Мне не сидится дома, все не верится. Побежал на улицу. Дошел до Зимнего дворца,-- толпа. Кого спросить? Стоит солдат на часах Я к нему, делаю грустное лицо, спрашиваю: "Правда ли, что наш государь скончался?" Он покосился только на меня. Я опять: "Правда ли?" Надоел я ему, должно быть,-- отвечает срыву: "Правда, проходите".-- "Верно ли?" -- говорю. "Кабы я такое сказал, да было бы неверно, меня бы повесили..." -- и отвернулся. "Ну, думаю, это, кажется, убедительно".
   На похороны его смотрел я из квартиры одного знакомого. Народу набралось много. Дам усадили у окошек, мужчины стояли за ними. Вот потянулась процессия. Передо мной одна барыня невыносимо кривлялась, стонала, ломала руки, насильственно рыдала,-- давно уж она меня раздражала. Только вдруг восклицает она: "Кто? Какой русский, какой злодей не плачет об нем!" Вы видите, я человек тихий, смирный, но тут я не выдержал, закричал: "Я, я, сударыня, я не плачу!" Она у меня пискнула даже, а сам я скорее за фуражку и вон 30 <...>
   Зашел разговор об аресте Тургенева после письма о Гоголе. Он рассказывал, что под арестом он написал "Му-му", что Герасим живое лицо, что у его матери действительно был такой немой дворник <...>
   Иван Сергеевич говорил, что в "Затишье", в лице Маши, представлена одна девушка, малороссиянка, которую он знал в молодости и в которую он был немножко даже влюблен. И она действительно стихов не любила. Я в самом дело прочел ей раз "Анчар" -- и он на нее произвел впечатление.
   -- Сюжет, конечно, сочинен?-- спросил я.-- Она не утопилась?
   -- Конечно. Но она способна была на это.
   -- Удались мне генералы в "Дыме", метко попал. Знаете ли, когда вышел "Дым", они, настоящие живые генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер в Английском клубе совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил, растолковал им, что уже будет очень глупо. Понимаете ли вы, какое бы торжество было для меня получить такое письмо? Я бы ведь его на стенке в золотой рамке повесил!

-----

   -- В "Первой любви",-- говорил он еще,-- я изобразил своего отца. Меня многие за это осуждали, особенно за то, что я этого не скрывал. Но я думаю, что дурного тут ничего нет и скрывать мне нечего. Отец мой был красавец; я могу это сказать, так как я нисколько на него не похож,-- я похож лицом на мать. Он был красив настоящей русской красотой. Обыкновенно он держался холодно, даже неприступно, но стоило ему захотеть понравиться,-- в его лице, в его манерах появлялось что-то неотразимо очаровательное. Особенно он становился таким с женщинами, которые ему нравились.
   -- Из всех моих женских лиц я особенно доволен Зинаидой в "Первой любви". В ней мне удалось представить кокетку по природе, действительно привлекательную.
   -- А мальчик не живое лицо?-- спросила я.
   -- Ваш покорнейший слуга.
   -- И вы так влюблены были?
   -- Был.
   -- И с ножом бегали?
   -- И с ножом бегал <...>

-----

   -- Меня женщины мало любили,-- часто принимался жаловаться Тургенев. А мы посмеемся: без достаточных оснований. Он уже наслышался о необычайном таланте г. Леонтьева, которого Тургенев провозгласил рассказчиком вне сравнения и ставил далеко выше себя, принижаясь, по обыкновению, без меры для того, чтобы увеличить рост соперника. Достав одно из произведений г. Леонтьева и прочитав его внимательно, Боткин дождался панегириста и с документом в руке, усадив его за стол, требовал, чтобы он показал, где тут сила и гениальность22. Разбор его до того был резок и привязчив, что Тургенев не выдержал и убежал в сад, "где и принялся сочинять на меня эпиграмму", прибавлял Боткин. Эпиграмма вышла действительно забавная. Пародируя пушкинского "Анчара", Тургенев предоставил роль древа яда самому Боткину, умерщвляющему все живое кругом себя: "Панаев сдуру налетит и, корчась в муках, погибает" и проч. Мы уже не говорим о том, что кошелек Тургенева был открыт для всех, кто прибегал к нему. Пересчитать людей, материально ему обязанных, почти и невозможно за их многочисленностью. Ему случалось вменять себе в заслугу отказ о помощи слишком назойливому человеку, но были и такие друзья, которые принимали и это заявление за обычное хвастовство его. Денежное пособие было, однако же, низшим видом его благотворительности: он являлся с услугой, когда нужно было поднять дух пациента, разбудить его волю, внушить доверенность к себе. Между прочим, он подарил первое издание "Записок охотника" в 1852 году Н. X. Кетчеру, которому оно досталось не без труда, потому что сопровождалось увольнением цензора, допустившего книгу в обращение, и вопросом о ее конфискации23. Кстати, это напоминает нам, что и администрация и публика одинаково смотрели тогда на сочинение Тургенева как на проповедь освобождения крестьян. Графиня Ростопчина (урожденная Сушкова), получив книгу, заметила перед Чаадаевым: "Voilà un livre incendiaire".-- "Потрудитесь перевести фразу по-русски,-- отвечал Чаадаев,-- так как мы говорим о русской книге". Оказалось, что в переводе фразы -- зажигающая книга -- получится нестерпимое преувеличение. Можно думать, что арест Тургенева в том же 1852 году явился наказанием столько же за статью о Гоголе, сколько и за это издание "Записок"24. Мы знали вельможу, очень образованного и гуманного, немало способствовавшего и облегчению уз нашей печати, который до конца своей жизни думал, что успехом своей книги Тургенев обязан французской манере возбуждения одного сословия против другого. Но весь говор, сопровождавший деятельность Тургенева, не мешал ему идти своей дорогой. Составитель этой статьи сам слышал от почтенного историка нашего Ивана Ег. Забелина, как Тургенев умолял его дать свое согласие на напечатание какого-либо из его трудов25. "Нельзя же мне,-- говорил тогда Тургенев,-- тяготить весь век мой землю без пользы для других: дайте мне возможность сделать что-либо для общества". Предложение было отклонено, по неимению готового труда, но способ выразить свое сочувствие исследователю отличался оригинальностью. Вообще говоря, нравственная доблесть его превышала все его недостатки, и требовалось много усилий и громадное количество литературных и жизненных неприличий, чтобы из такого человека сделать себе врага и недоброжелателя.
   

III

   Первую поездку за границу, после 1840 года, Тургенев совершил спустя семь лет, провожая семейство Виардо из России в Берлин, в 1847 году26, и отправляясь оттуда в Штеттин для встречи больного Белинского, которого привез с собой на Шпре, а затем сопутствовал ему и в Зальцбрунн.
   Никто из друзей не догадывался о скудости его средств в это время. Он умел мастерски скрывать свое положение, и никому в голову не могла прийти мысль, что по временам он нуждался в куске хлеба. Развязность его речей, видная роль, которую он всегда предоставлял себе в рассказах, и какая-то кажущаяся, фальшивая расточительность, побуждавшая его не отставать от затейливых похождений и удовольствий и уклоняться незаметно от расплаты и ответственности, отводили глаза. До получения наследства в 1850 году он пробавлялся участием в обычной жизни богатых друзей своих -- займами в счет будущих благ, забиранием денег у редакторов под не написанные еще произведения -- словом, вел жизнь богемы знатного происхождения, аристократического нищенства, какую вела тогда и вся золотая молодежь Петербурга, начиная с гвардейских офицеров. Впрочем, он никогда не терял надежды сделаться большим барином и однажды, несмотря на свои лишения, обещал Белинскому 100 душ крестьян, как только представится возможность к тому. Белинский принял в шутку подарок. "Жена,-- закричал он,-- иди благодарить Ивана Сергеевича: он нас помещиками делает" 27. А между тем критик серьезно нуждался в устройстве своей судьбы. За год до отъезда своего в Зальцбрунн, именно в 1846 году, он разорвал связи с "Отечественными записками" и собирал труды друзей для большого альманаха "Левиафан". Тургенев был из первых, обещавших ему свою лепту, а между тем по лукавству, часто встречаемому в литературных кружках, ему не хотелось конечной гибели органа "Отечественные записки", которую уже им пророчили. Тогда он свел редактора их с В. Майковым, молодым писателем, эстетика которого, построенная на этнографических данных, могла дать своего рода окраску журналу. Майков имел несчастие утонуть, купаясь близ Ропши, но на первых порах успел сохранить за "Отечественными записками" влияние, приобретенное ими при старом критике. Все остальное хорошо известно и много раз повторялось. Сборник статей куплен был у Белинского Панаевым и Некрасовым, которые с помощью его вздумали основать свой собственный журнал, нашли в старом "Современнике" Плетнева готовый материал для издания и приобрели его28. Менее известно, что Тургенев был душой всего плана, устроителем его, за исключением, разумеется, личных особенностей, введенных в него будущими издателями, с которыми делил покамест все перипетии предприятия. Некрасов совещался с ним каждодневно; журнал наполнился его трудами. В одном углу журнала блистал рассказ "Хорь и Калиныч", как путеводная звезда, восходящая на горизонте; в "Критике" явился его пространный разбор драмы Кукольника, и наконец множество его заметок разбросано было в последнем отделе журнала29. В одной из них находилась латинская цитата; не доверяя лингвистическим познаниям своего друга, Некрасов испортил ее нарочно в корректуре, чтобы иметь возможность, при случае, свалить вину на типографию, и признался в своей хитрости автору. Дождавшись первой книжки "Современника" на 1847 год, Тургенев выехал за границу.
   Удивительный был этот 1846 год. По странной случайности к нему относится единовременное появление замечательных памятников русской литературы. Тогда были кончены и опубликованы: "Обыкновенная история" И. А. Гончарова, "Бедные люди" Ф. М. Достоевского, "Антон Горемыка" Д. В. Григоровича -- произведения, открывавшие новые дороги талантам и возвещавшие цветение литературы в скором будущем, не оправданное, однако же, событиями и обстоятельствами, вскоре за тем наступившими...
   Я уже с год жил в Париже, когда Иван Сергеевич прибыл в Зальцбрунн с больным Белинским. Я поспешил присоединиться к ним, и мы встретились в этом только что возникавшем тогда месте лечения грудных страданий, как это видно из моей статьи "Замечательное десятилетие", к которой и отсылаем читателя за подробностями {См. "Вестник Европы" 1880 года, январь, февраль, март, апрель и май. (Примеч. П. В. Анненкова.)}. Тургенев писал тогда "Бурмистра" и прилежно учился по-испански30. Известно, что он покинул нас с Белинским тайком, выехав из Зальцбрунна под каким-то благовидным предлогом на короткое время, оставив в нем часть белья и платья и уже не возвращаясь более назад. Когда по осени того же года я спрашивал его в Париже о причинах бесполезной хитрости, употребленной им в Зальцбрунне, он только пожал плечами, как бы говоря: "Да и сам не знаю". Дела его были в плохом состоянии: он не мог жить в Париже, поселился в пустом замке, предоставленном ему Жорж Зандом31 где-то на юге, и наезжал по временам в Париж, обегал своих знакомых в скрывался опять. Перед революцией 1848 года он, однако же, переехал совсем в Париж, занял очень красивую комнату в угловом доме Rue de la Paix и Итальянского бульвара, теперь уже снесенном, и переходил в том же доме то выше, то ниже, смотря по благоприятным или неблагоприятным известиям из России. Февральские и июньские дни 1848 года застали его еще в Париже, и при этом нельзя не сказать о замечательной его способности подмечать характерные общественные явления, мелькавшие у него перед глазами, и делать из них картины, выдающие дух и физиономию данного момента с поразительной верностью. Таковы небольшие рассказы его из французской революции, как "Наши послали" и проч., хотя, собственно, сам он не принимал никакого участия в социальном движении знаменитого 1848 года и только говорил о нем32.
   В октябре я уехал в Россию, оставив Тургенева в Париже, и только через два года снова встретил его на родине. Извещенный о тяжкой болезни своей матери -- 1850 год,-- он явился принять ее последний вздох и помириться с нею перед смертию, но уже не застал ее на свете. По какой-то чужой оплошности он не мог даже поспеть и на похороны ее в Донском монастыре, прибыв в Москву, где она скончалась, в самый день совершения обряда. Всеми подробностями церемонии распоряжался покойный брат его Н. С. Тургенев.
   Шесть лет за тем прожил наш поэт безвыездно в России. В эти последние шесть лет его молодости произошло многое и в нем самом, и в обстановке его. Мы уже говорили в упомянутой выше статье "Замечательное десятилетие" о внезапном аресте, постигшем его за статью о Гоголе. Замечательно, что сам он отзывался всю жизнь о событии без малейшего признака злобы, без чувства оскорбленной личности, почти равнодушно. Да и были причины на то. Несмотря на суровое начало, арест в дальнейшем своем течении принес ему немало добра, обнаружив общие симпатии к его лицу, дав возможность создать одну крупную вещь -- рассказ "Муму" -- и, главное, открыв ему, что он и продиктован был без раздражения и ненависти, как простая полицейская мера для обуздания и принижения писателей, не раз употреблявшаяся и прежде относительно журналистов и цензоров. Гораздо хуже ареста была последовавшая за ним административная высылка в деревню, без права выезда из нее -- во-первых, потому, что она могла продолжаться неопределенное количество лет, а во-вторых, потому, что Тургенев лишался возможности, имея к тому все нужные средства, располагать собою. Стеснение это раздражало его более всего. Мы видели подложный паспорт на имя какого-то мещанина, приобретенный им где-то, и с которым он явился однажды в Москву, к изумлению и ужасу своих приятелей33. Не желая, однако ж, рисковать всякий раз дальнейшей своей судьбой, он жаловался в Петербург и получил оттуда совет составить письмо с просьбой об освобождении (прилагался даже и образчик такого официально-просительного письма с признанием своей вины). Тургенев последовал этому совету и был возвращен в следующем, 1853 году. Впоследствии, при заключении парижского мира, старый князь Орлов, бывший начальник III Отделения в оное время и семейству которого Тургенев имел случай оказать услугу, дружески знакомясь с ним и целуя его в лоб, примолвил: "Кажется, вы не имеете причин сердиться на меня" 34. Действительно, никто не сердился, начиная с потерпевшего, на событие. Разве можно сердиться на установившиеся нравы и обычаи, против которых не слышится и протеста общественной совести?
   Накануне постигшей его катастрофы Тургенев сделал еще одно доброе дело. Пользуясь дружескими отношениями с редакторами "Современника", он ввел в круг петербургских литераторов сотрудников журнала "Москвитянин", показав пример терпимости и беспристрастия, довольно редкий в то время. (См. мою статью о А. Ф. Писемском "Художник и простой человек" в "Вестнике Европы", 1882, апрель) 35.
   Между тем года шли и приносили те плоды, семена которых давно в них были заложены. Разразилась свирепая война между нами и Турцией и англо-французскими ее союзниками в виду Европы, приготовляющейся к коалиции... Война перешла уже на нашу почву, обложила Севастополь и стучалась в Кронштадт; готовились большие приготовления к отпору, предвиделись новые жертвы и новые напряженные усилия отвечать нуждам минуты без особой надежды на успех. Мы все жили, как бы притаившись, чувствуя инстинктивно, что времена серьезны в высшей степени, и не питая радужных надежд на перемену обстоятельств. Летом 1854 года Тургенев поселился на даче по петергофской дороге, недалеко от О. А. Тургеневой, которая с отцом и теткой жила в самом Петергофе. Общество этой чрезвычайно умной и доброй девушки сделалось для него необходимостью...
   Однажды и уже по зиме следующего, 1855, года, зашед к нему на квартиру, я узнал, к великому моему удовольствию, что в задней ее комнате спит приезжий из армии молодой артиллерийский офицер граф Лев Николаевич Толстой. Публике было уже известно это имя, а литераторы превозносили его в один голос. Лев Толстой выслал в "Современник" первый свой рассказ "Детство и отрочество", поразивший всех поэтическим реализмом своим и картиной провинциальной семьи, гордо живущей со своими недостатками и ограниченностью, как явление вполне самостоятельное и непререкаемое 36. Он готовил еще и многое другое. Будучи соседом Толстого по деревне и движимый своим неугомонным демоном любопытства и участия, Тургенев пригласил его к себе. Но Л. Н. Толстой был очень оригинальный ум, с которым надо было осторожно обращаться. Он искал пояснения всех явлений жизни и всех вопросов совести в себе самом, не зная и не желая знать ни эстетических, ни философских их пояснений, не признавая никаких традиций, ни исторических, ни теоретических, и полагая, что они выдуманы нарочно людьми для самообольщения или для обольщения других. Как курьез воззрение это еще могло поддерживаться при громадном образовании и большой начитанности, но гр. Толстой не гонялся за курьезами. То был сектантский ум по преимуществу, очень логический, когда касалось выводов, но покорявшийся только вдохновенному слову, сказавшемуся, неизвестно как, в глубине его души. Поэтому столь же интересно было следить за его мнением, всегда новым и неожиданным, сколько и за происхождением этого мнения. Нередко встречались у него приговоры, поражавшие своим ультрарадикальным характером. Так, шекспировского "Короля Лира" он считал нелепостью за неправдоподобие сказки, лежащей в основании трагедии, а в то же время все симпатии его принадлежали пьяному артисту-немцу, которого встретил в публичном доме и сделал героем одной из повестей своих37. В Тургеневе он распознал многосторонний ум и наклонность к эффекту -- последнее особенно раздражало его, так как искание жизненной правды и простоты и здраеомысленности существования составляло и тогда идеал в его мыслях. Он находил подтверждение своего мнения о Тургеневе даже в физиологических его особенностях и утверждал, например, что он имеет фразистые ляжки. Вызывающий тон и холодное презрение, которые он выказывал перед Тургеневым даже и тогда, когда тот успел уже отделаться от многих увлечений своей молодости, заставляли ожидать разрыва и катастрофы, которые и явились. Уже в шестидесятых годах, находясь в гостях, в селе Спасском, Толстой сделал презрительное и едкое замечание об опытах воспитания, которым Тургенев подвергает свою дочь, увезенную им за границу, и окончательно вывел из себя терпеливого хозяина, отвечавшего ему грубостью. Последствием было назначение дуэли, не состоявшейся за отказом Толстого. За несколько лет до кончины Тургенева Толстой, вероятно очнувшийся от своих предубеждений против старого друга, ввиду общего уважения, которое тот приобрел, обратился к нему с трогательной просьбой забыть прошлое и восстановить их прежние дружеские отношения, на что Тургенев, пораженный этим актом мужественного великодушия, отвечал не только полной готовностью на сделку, но приехал сам к нему в деревню протянуть руку примирения, которое им обоим делало великую честь38.
   И пора было. Не говоря уже о том, что странным казалось видеть корифеев русской литературы, так связанных всем своим прошлым, во вражде друг с другом; но Тургенев оставался еще жарким поклонником Толстого во все время ссоры. Он признавал в нем, кроме качеств примерного товарища и честнейшей души, еще человека инициативы, почина, способного выдержать до конца любое предприятие, которому посвятил себя, лишь бы только не пропадала у него вера в достоинство начатого дела. О литературных трудах Толстого и толковать нечего: Тургенев был одним из его панегиристов. Он говорил во всеуслышание, что из всех русских романистов, не исключая и его самого, первое место должно принадлежать графу Л. Н. Толстому за его способность проникать в сущность характеров, исторических событий и целых эпох, какой не обладает ни один из существующих ныне писателей.
   Приближалось, однако, время общественных, в прямом смысле слова, романов и для Тургенева, превративших его в политического деятеля. Оно началось с появления повести "Рудин", в 1856 году. Это еще не был тот полный шедевр, каким оказались впоследствии "Дворянское гнездо", "Отцы и дети", "Новь", но роман уже заключал в себе данные, которые так блестяще развились с годами. Впечатление, произведенное им, мало уступало тому, какое сопровождало появление "Хоря и Калиныча"; роман может считаться крупным торжеством автора, хотя журналистика отнеслась к нему очень сдержанно. Впервые является тут почти историческое лицо, давно занимавшее как самого автора, так и русское общество своим смело-отрицательным, пропагандирующим характером, и является как несостоятельная личность в делах общежития, в столкновении рефлектирующей своей природы с реальным домашним событием. Роман был погребальным венком на гробе всех старых рассказов Тургенева о тех абстрактных русских натурах, устраняющихся и пассирующих перед явлениями, ими же и вызванными на с в е т,-- с тех пор они уже более не производились им. И понятно почему -- последний, прощальный венок сплетался из качеств человека, заведомо могущественного по уму и способностям; после этого нечего было прибавлять более. Некоторые органы журналистики, оскорбленные унижением героя, объясняли это унижение негодованием автора на человека, который брал деньги взаймы и не отдавал их, но это было объяснение неверное 39. Публика поняла повесть иначе и правильнее. Она увидала в ней разоблачение одного из свойств у передовых людей той эпохи, которая не могла же, в долгом своем течении, не надорвать их силы и не сделать их тем, чем они явились, когда выступили, по своему произволу, на арену действия. Выразителем этого мнения сделался известный О. И. Сенковский. Он написал восторженное письмо к г. Старчевскому о "Рудине", которое тот и поспешил сообщить Тургеневу. В письме Сенковский замечал, что автор обнаружил признаки руководящего пера, указывающего новые дороги, о чем он, Сенковский, имеет право судить, потому что сам был таким руководящим пером, и без проклятого (выражение письма) цензора Пейкера, испортившего его карьеру, может статься, и выдержал бы свое призвание. В "Рудине" Сенковский находил множество вещей, не выговоренных романом, но видимых глазу читателя под прозрачными волнами, в которых он движется. Политическое и общественное значение повести открывается во всех ее частях и притом с такой ясностию и вместе с таким приличием, что не допускает ни упрека в утайке, ни обвинения в злостных нападках. Сенковский сулил большую будущность автору повести и был в этом случае не фальшивым пророком, как часто с ним случалось прежде.
   Между тем молодость Тургенева уже прошла. Ему предстояло еще около тридцати лет обширной деятельности, но тем же ветхим человеком, каким его знали в эпоху появления "Параши", он оставаться не мог. Еще прежде "Рудина" он почувствовал сам роль, которая выпала ему на долю в отечестве,-- служить зеркалом, в котором отражаются здоровые и болезненные черты родины; но для этого необходимо было держать зеркало в надлежащей чистоте. Всякое человеческое начинание имеет свой пункт отправления, который и указать можно; только одно действие времени не имеет такого пункта -- оно мгновенно обнаруживает во всей полноте и цельности явление, которое готовилось в его недрах долго и невидимо для людского глаза. Нечто подобное такому действию времени случилось и с Тургеневым: только с эпохи появления "Рудина" обнаружилось, что он уже давно работает над собою. Порывы фантазии, жажда говора вокруг его имени, безграничная свобода языка и поступка -- все происходило в нем или складывалось на наших глазах в равновесие. Ни одному из опасных элементов своей психической природы он уже не позволял, как бывало прежде, вырваться стремительно наружу и потопить на время в мутной волне своей лучшие качества его ума и сердца. Может быть, это было произведение годов, пережитых Тургеневым; может быть, приобретенный опыт и воля действовали при этом механически, безотчетно, в силу одного своего тяготения к добру и истине. Как бы то ни было, преобразование Тургенева свершилось без труда и само собой: ему не предстояло никакой работы для выбора новых материалов морали и постройки из них своего созерцания, никаких аскетических элементов для замены старых верований, ничего, что могло бы коверкать его природу и насиловать его способности. Оно произошло просто и натурально, благодаря одному наблюдению за собою и упразднению того потворства дурным инстинктам, которое вошло у него в привычку. Лучшие материалы для реформы лежали с детства в нем самом, лучшие верования жили с ним от рождения; стоило только их высвободить от помех и уз, наложенных невниманием к самому себе. Но зато с тех пор, как воссияла для Тургенева звезда самообразования и самовоспитания, он шел за ней неуклонно в течение тридцати лет, поверяя себя каждодневно, и достиг того, что на могиле его сошлось целое поколение со словами умиления и благодарности как к писателю и человеку. Не вправе ли были мы сказать, что редкие из людей выказали более выдержки в характере, чем он?..
   
   Дрезден. Декабрь 1883 г.
   

А. Я. ПАНАЕВА (ГОЛОВАЧЕВА)

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

ИЗ ГЛАВЫ ПЯТОЙ

   Если не ошибаюсь, в 1842 году я познакомилась с Тургеневым, который также жил летом на даче в Павловске1. Он только что начал свое литературное поприще. На музыке, в вокзале, он и Соллогуб резко выделялись в толне: оба высокого роста и оба со стеклышками в глазу, они с презрительной гримасой смотрели на простых смертных. После музыки Тургенев очень часто пил чай у меня. У Панаева развелось столько знакомых в Павловске, что он редко приходил домой с музыки. Тургенев занимал меня разговором о своей поездке за границу и однажды рассказал о пожаре на пароходе, на котором он ехал из Штеттина, причем, не потеряв присутствия духа, успокаивал плачущих женщин и ободрял их мужей, обезумевших от паники. В самом деле, необходимо было сохранить большое хладнокровие, чтобы запомнить столько мелких подробностей в сценах, какие происходили на горевшем пароходе. Я уже слышала раньше об этой катастрофе от одного знакомого, который тоже был пассажиром на этом пароходе, да еще с женой и с маленькой дочерью; между прочим, знакомый рассказал мне, как один молоденький пассажир был наказан капитаном парохода за то, что он, когда спустили лодку, чтобы первых свезти с горевшего парохода женщин и детей, толкал их, желая сесть раньше всех в лодку, и надоедал всем жалобами на капитана, что тот не дозволяет ему сесть в лодку, причем жалобно восклицал: "Mourir si jeune!" {умереть таким молодым! (фр.).}2 На музыке я показала этому знакомому,-- так как он был деревенский житель,-- всех сколько-нибудь замечательных личностей, в том числе Соллогуба и Тургенева. "Боже мой!-- воскликнул мой гость,-- да это тот самый молодой человек, который кричал на пароходе "mourir si jeune". Я была уверена, что он ошибся, но меня удивило, когда он прибавил: "У него тоненький голос, что очень поражает в первую минуту при таком большом росте и плотном телосложении".
   Мне все-таки казалось невероятным, чтоб это был Тургенев, но через несколько времени я имела случай убедиться, что Тургенев способен к импровизации.
   Идя в темный вечер домой с музыки, надо было переходить дорогу, а из ворот, которые ведут из вокзала в город, неожиданно выехала карета. Сделалось смятение; многочисленное общество дам и кавалеров, шедшее впереди нас, разделилось на две части: одна успела перебежать через дорогу, а другая осталась с нами, и одна дама вскрикнула от испуга, перебегая дорогу. Карета проехала, и мы спокойно продолжали свой путь. На другой день, на музыке, я шла по аллее; впереди меня шел Тургенев с дамами и рассказывал им, что он будто бы вчера спас какую-то даму, которую чуть не задавила карета, остановив лошадей; будто бы с дамой сделалось дурно и он на руках перенес ее и передал кавалерам, которые рассыпались в благодарностях за спасение их дамы. Когда я стала стыдить Тургенева, зачем он присочинил небывалую историю, то он мне на это ответил, улыбаясь: "Надо было чем-нибудь занять своих дам".
   С этих пор я уже не верила, если Тургенев рассказывал о себе что-нибудь. Он в молодости часто импровизировал и слишком увлекался. Иногда Белинский с досадой говорил ему:
   -- Когда вы, Тургенев, перестанете быть Хлестаковым? Это возмутительно видеть в умном и образованном человеке3.
   Тургенев остерегался при Белинском увлекаться в импровизации и искал более снисходительных слушателей.
   От Белинского Тургеневу досталась сильная головомойка, когда дошло до его сведения, что Тургенев в светских дамских салончиках говорил, что не унизит себя, чтобы брать деньги за свои сочинения; что он их дарит редакторам журнала.
   -- Так вы считаете позором сознаться, что вам платят деньги за ваш умственный труд? Стыдно и больно мне за вас, Тургенев!-- упрекал его Белинский.
   Тургенев чистосердечно покаялся в своем грехе и сам удивлялся, как мог говорить такую пошлость.
   

ИЗ ГЛАВЫ ШЕСТОЙ

   В сороковых годах состав Итальянской оперы в Петербурге был замечательный; в ней пели знаменитые европейские певцы: Рубини, Тамбурини, Лаблаш; хотя их блестящее сценическое поприще уже было на закате, но все-таки они своим пением доставляли большое наслаждение
   
   Появилась в Итальянской опере примадонна Виардо, которая сделалась любимицей публики. Такого крикливого влюбленного, как Тургенев, я думаю, трудно было найти другого. Он громогласно всюду и всем оповещал о своей любви к Виардо, а в кружке своих приятелей ни о чем другом не говорил, как о Виардо, с которой он познакомился. Но в первый год знакомства Тургенева с Виардо, из рассказов его и других лиц, которые бывали у Виардо, видно было, что она не особенно была внимательна к Тургеневу. В те дни, когда Виардо знала, что у нее будут с визитом аристократические посетители, Тургенев должен был сидеть у ее мужа в кабинете, беседовать с ним об охоте и посвящать его в русскую литературу. На званые вечера к Виардо его тоже не приглашали. После получения наследства <в 1851 году> Тургенев приобрел право равенства с другими гостями в салоне у Виардо. Зато сначала как дорожил Тургенев малейшим вниманием Виардо! Я помню, раз вечером Тургенев явился к нам в каком-то экстазе.
   -- Господа, я так счастлив сегодня, что не может быть на свете другого человека счастливее меня!-- говорил он.
   Приход Тургенева остановил игру в преферанс, за которым сидели Белинский, Боткин и другие. Боткин стал приставать к Тургеневу, чтобы он поскорее рассказал о своем счастье, да и другие очень заинтересовались. Оказалось, что у Тургенева очень болела голова, и сама Виардо потерла ему виски одеколоном. Тургенев описывал свои ощущения, когда почувствовал прикосновение ее пальчиков к своим вискам. Белинский не любил, когда прерывали его игру, бросал сердитые взгляды на оратора и его слушателей и наконец воскликнул нетерпеливо:
   -- Хотите, господа, продолжать игру или смешать карты?
   Игру стали продолжать, а Тургенев, расхаживая по комнате, продолжал еще говорить о своем счастье. Белинский поставил ремиз и с сердцем сказал Тургеневу:
   -- Ну, можно ли верить в такую трескучую любовь, как ваша?
   Любовь Тургенева к Виардо мне тоже надоела, потому что он, не имея денег абонироваться в кресла, без приглашения являлся в ложу, на которую я абонировалась в складчину с своими знакомыми. Наша ложа в третьем ярусе и так была набита битком, а колоссальной фигуре Тургенева требовалось много места. Он бесцеремонно садился в ложе, тогда как те, кто заплатил деньги, стояли за его широкой спиной и не видали ничего происходившего на сцене. Но этого мало: Тургенев так неистово аплодировал и вслух восторгался пением Виардо, что возбуждало ропот в соседях нашей ложи <...>
   
   Перед отъездом за границу лето мы проводили в Петербурге, и Белинский также. Тургенев жил на даче в Парголове, часто приезжал в город и останавливался у нас, так как не имел городской квартиры4.
   Тургенев восхищался своим поваром, которого нанял на лето, описывал, какие тонкие обеды он готовил, когда Тургенев приглашал к себе на дачу своих знакомых.
   -- Небось графов и баронов угощаете тонкими обедами, а своих приятелей-литераторов не приглашаете к себе,-- шутя заметил Белинский.
   Тургенев обрадовался этой мысли и пригласил всех к себе на дачу на обед, говоря, что он сделает такой фестиваль, какого мы не ожидаем. День он назначил сам и требовал от всех честного слова, что приедут к нему.
   -- Мы-то приедем, а вот вы-то не удерите с нами такую штуку, как зимой: созвали нас всех на вечер, а сами не явились домой!-- сказал Белинский.
   С Тургеневым не раз случалось, что он пригласит приятелей к себе и по рассеянности забудет и не окажется дома.
   Белинский сказал, прощаясь, Тургеневу: "Я за день до нашего приезда напишу вам, чтобы вы не забыли своего приглашения".
   День был жаркий, когда мы в 11 часов, все шесть человек приглашенных, отправились в коляске в Парголово. Все были утомлены от жары и пыли в дороге. Подъехав к даче Тургенева, все радостно вздохнули и стали выходить из коляски; но всех поразило, что Тургенев не вышел нас встретить. Мы вошли в палисадник и стали стучаться в двери стеклянной террасы. Мертвая тишина царила в доме. У всех лица повытянулись. Белинский воскликнул: "Неужели Тургенев опять сыграл с нами такую мерзкую штуку, как зимой?"
   Но его успокаивали, предполагая, что Тургенев, вероятно, не ожидал так рано нашего приезда.
   -- Да я писал ему, что мы в час будем у него. Это черт знает что такое! Хоть бы в комнату нас впустили, а то жарились в дороге на солнце и стой теперь на припеке,-- горячился Белинский.
   Наконец выскочил из ворот какой-то мальчик, и все на него набросились с вопросами. Оказалось, что барин ушел, а его повар сидит в трактире. Дали мальчику денег, чтобы он сбегал за поваром и привел его отворить дверь. Мальчик убежал, а мы в ожидании его уселись на ступеньках террасы. Повар не являлся. Белинский настаивал, чтобы мы ехали домой. Мы уехали бы, но кучер нашей коляски не соглашался везти нас обратно, пока не отдохнут его измученные лошади. Поневоле надо было сидеть у запертой дачи. Все проголодались; Панаев и двое из приехавших отправились в трактир посмотреть, нельзя ли достать чего-нибудь поесть. Тогда Парголово было настоящей деревней, еду трудно было достать. Панаев явился и объявил, что в трактире никакой еды нет, да и такая грязь, что противно кусок хлеба взять в рот. Все еще питали надежду, что Тургенев вернется домой. Я не рассчитывала на обед, понимая, что если повара нет дома, так какой же можно приготовить обед, когда уже второй час, да и провизии негде достать: в Парголове только рано утром запасались всем у разносчиков, объезжавших дачи. Я пошла в избу к хозяйке дачи, купила у нее яиц, молока, хлеба. В это время явился повар. Белинский накинулся на него с вопросом, где его барин. Повар отвечал, что не знает.
   -- А обед тебе сегодня заказан барином?-- допрашивал Белинский.
   -- Никак нет-с!
   Изумление и испуг выразились на всех лицах. Белинский весь вспыхнул, многозначительно посмотрел на всех и неожиданно разразился смехом, воскликнув:
   -- Вот так задал же нам фестиваль Тургенев!
   Все тоже рассмеялись над комическим своим положением.
   -- Я-то дурак!-- говорил Белинский.-- Хотел провести приятно день на даче!-- и, обратясь к повару, продолжал: -- Иди, любезный, отыщи своего барина, где хочешь, и приведи его домой.
   Панаев и другие послали повара к священнику, так как Тургенев уже сообщил им, что он ухаживает, не без успеха, за хорошенькой дочерью священника и постоянно там сидит.
   Мы пошли на берег озера, в ожидании прихода Тургенева уселись в тени под деревом и любовались природой. Белинский лежал на траве и вдруг произнес:
   -- Как легко мне дышится, не то что в городе. Какая обида, что и одного дня не мог провести как добрые люди: что-нибудь да взбесит тебя.
   Вскоре пришел Тургенев и стал божиться, что мы сами виноваты, что он ждал нас завтра. Его спросили о письме Белинского, Тургенев уверял, что никакого письма не получил.
   -- Хорошо,-- сказал Белинский,-- без оправданий обойдемся. Благодарите бога, что вы мне не попались на глаза в первую минуту, я бы вас раскостил на все корки. Теперь нервы мои успокоились, и я не хочу вновь их раздражать. Сейчас уедем в город.
   Тургенев начал упрашивать остаться и сказал, что обед уже заказан.
   -- А в котором часу вы нас накормите? чай, вечером?-- спросил Белинский шутливым тоном.
   Тургенев отвечал в том же тоне, что его повар всемогущий, и обед будет готов к пяти часам. Тургенев употребил все усилия, чтобы занять гостей, и успел в этом; между прочим он предложил стрелять в цель. Все пошли на его дачу, и Тургенев нарисовал углем на задах старого сарая человека и обозначил точкой сердце. Никто из его гостей не умел стрелять. Белинский каким-то образом с первого выстрела попал в самую точку, где было обозначено сердце. Он, как ребенок, обрадовался и воскликнул: "Я теперь сделаюсь бретером, господа!" Но затем стрелял так неудачно, что даже ни разу не попадал в фигуру. Стрельба продолжалась долго; легкий завтрак дал себя почувствовать, и все ожидали нетерпеливо обеда. В шесть часов Белинский обратился к Тургеневу с вопросом:
   -- Что же ваш всемогущий повар не подает обед? Мы голодны, как волки.
   По обеду, приготовленному на скорую руку исключительно из старых тощих куриц, нельзя было судить о кулинарном таланте повара. Тургенев, сознавая это, сказал:
   -- Господа, в воскресенье приезжайте ко...
   Но ему не дали окончить фразы, все покатились со смеху, и сам Тургенев присоединился к общему смеху. Белинский едва мог отдышаться от хохота, воскликнув:
   -- Тургенев, вы наивны, как младенец! Нет! уж старого воробья на мякине не надуете.
   Новое приглашение Тургенева всех развеселило, и шуткам не было конца. Тургенев смешил, рассказывая свое положение, когда его повар в испуге прибежал и объявил, что гости приехали к нему на обед, и в каком он страхе шел к озеру.
   Погуляв по парку, выпив чаю, мы поехали в город и продолжали смеяться над фестивалем, который нам задал Тургенев.
   

ИЗ ГЛАВЫ СЕДЬМОЙ

   Некрасов задумал издать "Петербургский сборник". Им уже были куплены статьи у некоторых литераторов. Белинский принял горячее участие в этом издании, упросил Панаева написать что-нибудь для сборника, и Панаев написал "Парижские увеселения".
   Белинский находил, что тем литераторам, которые имеют средства, не следует брать денег с Некрасова. Он проповедовал, что обязанность каждого писателя помочь нуждающемуся собрату выкарабкаться из затруднительного положения, дать ему средства свободно вздохнуть и работать -- что ему по душе. Он написал в Москву Герцену и просил его прислать что-нибудь в "Петербургский сборник". Герцен, Панаев, Одоевский и даже Соллогуб отдали свои статьи без денег. Кронеберг и другие литераторы сами очень нуждались, им Некрасов заплатил. Тургенев тоже отдал даром своего "Помещика" в стихах5, но Некрасову обошлось это гораздо дороже, потому что Тургенев, по обыкновению истратив деньги, присланные ему из дому, сидел без гроша и поминутно занимал у Некрасова деньги. Об этих займах передали Белинскому. Он, придя к нам, как нарочно встретил Тургенева, поджидавшего возвращения Панаева домой, чтобы вместе с ним идти обедать к Дюссо. Белинский знал, что обыкновенно по четвергам в этот модный ресторан собиралось много аристократической молодежи обедать, и накинулся на Тургенева.
   -- К чему вы разыграли барича? Гораздо было бы проще взять деньги за свою работу, чем, сделав одолжение человеку, обращаться сейчас же к нему с займами денег. Понятно, что Некрасову неловко вам отказывать, и он сам занимает для вас деньги, платя жидовские проценты. Добро бы вам нужны были деньги на что-нибудь путное, а то пошикарить у Дюссо! Непостижимо! как человек с таким анализом, разбирающий неуловимые штрихи в поступках других людей, не может анализировать таких крупных, бестактных своих отношений к людям. Эта распущенность непростительна в таком умном человеке, как вы. Ведь вас заслушаешься, не нарадуешься, как вы рассуждаете о нравственных принципах, которыми обязан руководиться развитой человек, а сами вдруг выкидываете такие коленцы, которые впору ремонтеру. Подтяните, ради Христа, свою распущенность, ведь можно сделаться нравственным уродом. Мальчишество какое-то у вас, как бы тихонько напроказить, зная, что делаете скверно. Сколько раз вас уличали в разных пошлых проделках на стороне, когда вы думали, что избежали надзора. Бичуете в других фанфаронство, а сами не хотите его бросить. Другие фанфаронят бессознательно, у них не хватает ума; а вам-то разве можно дозволять себе такую распущенность!
   Тургенев очень походил на провинившегося школьника и возразил:
   -- Да ведь не преступление я сделал, я ведь отдам Некрасову эти деньги!.. Просто необдуманно поступил.
   -- Так вперед и обдумывайте хорошенько, что делаете, я для этого и говорю вам так резко, чтобы вы позорче следили за собой.
   Белинский сильно привязывался к молодым даровитым людям; ему хотелось, чтобы они заслуживали общее уважение помимо своего таланта, как безукоризненные, хорошие и честные люди, чтобы никто не мог упрекнуть их в каком-нибудь нравственном недостатке. Он говорил: "Господа, человеческие слабости всем присущи и прощаются, а с нас взыщут с неумолимой строгостью за них, да и имеют право относиться так к нам, потому что мы обличаем печатно пошлость, развращение, эгоизм общественной жизни; значит, мы объявили себя непричастными к этим недостаткам, так и надо быть осмотрительными в своих поступках; иначе,-- какой прок выйдет из того, что мы пишем?-- мы сами будем подрывать веру в наши слова!"
   

ИЗ ГЛАВЫ ВОСЬМОЙ

   Подписка на "Современник" шла хорошо. Некрасов хотел было значительно понизить подписную годовую плату, но Белинский побоялся, что не хватит денег, и потому плата была назначена в 16 руб. 50 коп. в год, тогда как плата за "Отечественные записки" была 17 руб. 50 коп.
   Недоброжелатели всеми способами старались повредить успеху дела, распускали самые неблагоприятные слухи, будто бы издатели нового журнала люди несостоятельные, что деньги подписчиков пропадут и т. д.; но это очень мало влияло на ход подписки.
   Тургенев, вернувшись поздней осенью из деревни, шумно выражал свою радость по поводу задуманного издания "Современника". Белинский ему заметил:
   -- Вы не словами высказывайте свое участие, а на деле.
   -- Даю вам честное слово, что я буду очень ревностным сотрудником будущего "Современника".
   -- Не такое ли даете слово, какое вы мне дали, уезжая в деревню, что, возвратясь, вручите мне ваш рассказ для моего альманаха?-- спросил ироническим тоном Beлинский.
   -- Он у меня написан для вас, только надо его обделать...
   -- Лучше уж прямо сознались бы, что он не окончен, чем вилять.
   -- Клянусь вам, что осталось работы не более, как на неделю.
   -- Знаю я вас, пойдете шляться по светским салончикам! Кажется, немало времени сидели в деревне, и то не могли окончить!
   Тургенев клялся, что с завтрашнего утра засядет за работу и, пока не окончит, сам никуда не выйдет, и к себе никого не примет.
   -- Все вы одного поля ягоды; на словах любите разводить бобы, а чуть коснулось дела, так не шевельнут и пальцем... да и я-то хорош гусь! кажется, не первый день вас всех знаю, а имел глупость рассчитывать на ваше обещание... Ну, смотрите, Тургенев, если вы не сдержите своего обещания, что все вами написанное будет исключительно печататься в "Современнике", то так и знайте: я вам руки не подам, не пущу на порог своего дома!
   Все присутствующие улыбались на угрозы Белинского.
   -- Я вас ведь лучше знаю, чем вы сами себя!-- продолжал он.-- Когда вам приспичит пофорсить перед вашими знакомыми, а в кармане не будет денег, так вы не только побежите запродать свой рассказ в "Отечественные записки", но даже в "Северную пчелу"!
   Все расхохотались. Белинский также засмеялся над своими словами и потом продолжал:
   -- Без шуток, господа, надо всем нам приложить все старание, чтобы "Современник" был хорошим журналом. Вспомните, как все мы вздыхали да охали, что у нас нет своего журнала; ну вот, наше желание исполнилось, так нам и надо сообща стараться, чтобы каждый номер "Современника" был бы полон жизни и честного направления.
   -- Господа, я первый даю клятву, что ни одной строки моей не будет нигде напечатано, кроме "Современника"!-- воскликнул Тургенев и, обращаясь к Белинскому, сказал: -- Неверующий Фома, довольны?
   Белинский, улыбаясь, произнес:
   -- Посмотрим, сдержите ли вы свою клятву <...>
   С первого же года "Современнику" повезло. В февральской книжке 1847 года был напечатан роман Гончарова "Обыкновенная история", имевший огромный успех. Боже мой! как заволновались любознательные литераторы! Они старались разведать настоящую и прошлую жизнь нового писателя, к какому сословию он принадлежит по рождению, в какой среде вращается и т. п. Многие были недовольны сдержанностью характера Гончарова и приписывали это его апатичности. Тургенев объявил, что он со всех сторон "штудировал" Гончарова и пришел к заключению, что он в душе чиновник, что его кругозор ограничивается мелкими интересами, что в его натуре нет никаких порывов, что он совершенно доволен своим мизерным миром и его не интересуют никакие общественные вопросы, "он даже как-то боится разговаривать о них, чтоб не потерять благонамеренность чиновника. Такой человек далеко не пойдет!-- посмотрите, что он застрянет на первом своем произведении".
   Странно, что предсказания Тургенева о литературной будущности его современников почти никогда не оправдывались. Например, приведя к Панаеву знакомиться Апухтина, тогда еще юного правоведа, он предсказывал, что такой поэтический талант, каким обладает Апухтин, составит в литературе эпоху и что Апухтин своими стихами приобретет такую же известность, как Пушкин и Лермонтов. Объяснить подобную странность в Тургеневе можно тем, что он сильно увлекался первыми впечатлениями, потому что никак нельзя было заподозрить его в отсутствии художнического литературного понимания. Он был прекрасно образован, много читал, сам был тонким художником в своих произведениях, и когда говорил об иностранной или русской литературе, то видно было, что он тонкий и строгий ценитель. Расскажу один эпизод, случившийся с Тургеневым. Он знал, что на следующий номер "Современника" не имелось ничего хорошего для отдела беллетристики, приходилось печатать плохонькую повесть, и вот он прибегает в редакцию и радостно объявляет Некрасову, что вчера в одном светском обществе он присутствовал при чтении одним молодым автором его первого произведения, что это такая прелесть, после которой он должен изломать свое перо, чтобы не осрамиться перед таким новым талантом, и советовал Некрасову поспешить приобрести эту повесть, заверяя, что она сразу прибавит 500 подписчиков. Некрасов обрадовался, просил Тургенева похлопотать, чтобы эта повесть попала в "Современник", и даже сделал распоряжение в типографии, чтобы прекратили набор данной им раньше повести. Оказалось, что хваленая повесть еще была не окончена, и автор сам через полторы недели привез ее в редакцию. Это был московский молодой франтик, подъехавший в карете четверней, потому что остановился у своей тетушки-старушки, которая иначе не выезжала, как с форейтором. Некрасов, не прочитав рукописи, немедленно послал в типографию набирать, потому что ожидание этой повести и так задержало выход книжки. Когда принесли из типографии корректуру, Некрасов пришел в отчаяние. Все действующие лица в повести были графы, камергеры, графини, княгини; герой и героиня выражались до того высокопарно, что возбуждали смех; кроме вычурного слога, повесть была пересыпана массой каких-то туманных философских рассуждений.
   Когда Тургенев пришел к обеду, Некрасов, не говоря ни слова, прочел ему выдержки из этой повести. Тургенев смеялся до слез и наконец сказал: "Это, наверно, Панаев выкинул такую штуку, не решился отказать какому-нибудь из своих аристократов, который пустился в литературу". Тогда Некрасов объявил, что не Панаев, а он рекомендовал эту повесть. Тургенев привскочил с места и с удивлением воскликнул: "Да это не может быть!" Когда же убедился, что это верно, то схватил себя за голову и жалобно произнес: "Что за помрачение нашло на меня! Как я так опростоволосился?" Тургенев объяснил, что он слушал чтение этой повести в блаженном одурении, сидя близко к одной барыне, которая ему очень нравилась, что он упивался ароматом ее головы, блаженствовал, когда она поворачивала свою голову к нему и тихо сообщала свои восторги от повести, что ее губки так близко были к его щеке. Он был мастер описывать свои ощущения в этом роде.
   Некрасов в наказание засадил Тургенева исправлять высокопарные разговоры героини и героя в его хваленой повести. Тургенев, проработав немного, встал из-за стола, сказав: "Хорошенько надо было бы высечь автора, чтобы он не смел никогда браться за перо! Да уж и меня кстати!"
   Сожалею, что не могу вспомнить название этой повести; помню одно, что она была напечатана в начале пятидесятых годов.
   С тех пор Некрасов был осторожен и не полагался на похвалы Тургенева, когда тот брал под свое покровительство молодых людей, начинавших свое литературное поприще.
   П. В. Анненков выступил на литературное поприще, кажется, в 1848 году, рассказом под названием "Кирюша". Тургенев стыдил Некрасова, что он срамит журнал, печатая такую бездарность, и за глаза иначе не называл Анненкова, как "наш Кирюша". Кажется, в беллетристическом роде Анненков ничего более не писал6.
   

ИЗ ГЛАВЫ ДЕВЯТОЙ

   За 1848 и 1849 годы на "Современнике" накопилось много долгов7, надо было их выплачивать, и потому среди 1850 года денег не было, а между тем Тургеневу вдруг понадобились две тысячи рублей. Приходилось занять, чтобы скорее удовлетворить Тургенева, который объявил Некрасову: "Мне деньги нужны до зарезу, если не дашь, то, к моему крайнему прискорбию, я должен буду идти в "Отечественные записки" и запродать себя, и "Современник" долго не получит от меня моих произведений". Эта угроза страшно перепугала Панаева и Некрасова. Они нашли деньги при моем посредстве и за моим поручительством8.
   Не прошло и года, как из-за Тургенева произошла остановка в печатании книжки "Современника". Он должен был дать рассказ, но не прислал его и даже с неделю не показывался в редакцию, что было необыкновенно, так-как он если не обедал у нас, то непременно приходил вечером. Некрасов волновался, два раза ездил к нему, но не заставал дома; наконец написал ему записку, убедительно прося тотчас прислать рукопись. Тургенев явился и, войдя в комнату, сказал:
   -- Браните меня, господа, как хотите, я даже сам знаю, что сыграл с вами скверную штуку, но что делать, вышла со мной пренеприятная история... Я не могу дать вам этого рассказа, я напишу другой к следующему номеру.
   Такое неожиданное заявление ошеломило Некрасова и Панаева; сначала они совсем растерялись и молчали, но потом разом закидали Тургенева вопросами: как? почему?
   -- Мне было стыдно показываться вам на глаза,-- отвечал он,-- но я счел мальчишеством далее водить вас и задерживать выход книжки. Я пришел просить, чтобы вы поместили что-нибудь вместо моего рассказа. Я вам даю честное слово написать рассказ к следующему номеру.
   Некрасов и Панаев пристали, чтоб он объяснил им причину.
   -- Даете заранее мне слово никогда не попрекать меня?
   -- Даем, даем,-- торопливо ответили ему оба.
   -- Теперь мне самому гадко,-- произнес Тургенев, и его как бы передернуло; тяжело вздохнув, он прибавил: -- Я запродал этот рассказ в "Отечественные записки"! Ну, казните меня.
   Некрасов даже побледнел, а Панаев жалобно воскликнул:
   -- Тургенев, что ты наделал!
   -- Знаю, знаю! все теперь понимаю, но вот!-- И Тургенев провел рукой по горлу.-- Мне нужно было пятьсот рублей. Идти просить к вам -- невежливо, потому что из взятых у вас двух тысяч я заработал слишком мало.
   Некрасов дрожащим голосом заметил:
   -- Неуместная деликатность!
   -- Думал, может, у вас денег нет.
   -- Да пятьсот рублей всегда бы достали, если бы даже их не было!-- в отчаянии воскликнул Панаев.-- Как ты мог!..
   Некрасов в раздражении перебил Панаева:
   -- Что сделано, то сделано, нечего об этом и разговаривать... Тургенев, тебе надо возвратить пятьсот рублей Краевскому.
   Тургенев замахал руками:
   -- Нет, не могу, не могу! если б вы знали, что со мной было, когда я вышел от Краевского... точно меня сквозь строй прогнали! Я, должно быть, находился в лунатизме, проделал все это в бессознательном состоянии; только когда взял деньги, то почувствовал нестерпимую боль в руке, точно от обжога, и убежал скорей. Мне теперь противно вспомнить о моем визите!
   -- Рукопись у Краевского?-- спросил поспешно Некрасов.
   -- Нет еще!
   Некрасов просиял, отпер письменный стол, вынул оттуда деньги и, подавая их Тургеневу, сказал:
   -- Напиши извинительное письмо.
   Тургенева долго пришлось упрашивать; наконец он воскликнул:
   -- Вы, господа, ставите меня в самое дурацкое положение... Я несчастнейший человек!.. Меня надо высечь за мой слабый характер!.. Пусть Некрасов сейчас же мне сочинит письмо, я не в состоянии! Я перепишу письмо и пошлю с деньгами.-- И Тургенев, шагая по комнате, жалобным тоном восклицал: -- Боже мой, к чему я все это наделал? Одно мне теперь ясно, что, где замешается женщина, там человек делается непозволительным дураком! Некрасов, помажь по губам Краевского, пообещай, что я ему дам скоро другой рассказ!-- Тургенев засмеялся и продолжал: -- Мне живо представляется мрачное лицо Краевского, когда он будет читать мое письмо!-- и, передразнивая голос Краевского, он произнес: "Бесхарактерный мальчишка, вертят им как хотят в "Современнике"!" -- Придется мне, господа, теперь удирать куда ни попало, если завижу на улице Краевского... О господа, что вы со мной делаете!
   Когда Некрасов прочитал черновое письмо, то Тургенев воскликнул:
   -- Ну, где бы мне так ловко написать. Я бы просто бухнул, что находился в умопомешательстве, оттого и был у Краевского, а когда припадок прошел, то и возвращаю деньги.
   С тех пор Тургеневу был открыт неограниченный кредит в "Современнике".
   Раз, после выпуска книжки, у нас собралось обедать особенно много гостей. После обеда зашел общий разговор о том, как было бы хорошо, если бы разрешили издать сочинения Белинского,-- тогда дочь его была бы обеспечена.
   -- Господа,-- воскликнул вдруг Тургенев,-- я считаю своим долгом обеспечить дочь Белинского. Я ей дарю деревню и двести пятьдесят душ, как только получу наследство9.
   Это великодушное заявление произвело большой эффект. В честь Тургенева был провозглашен тост. Один из литераторов даже прослезился и, пожимая руку Тургенева, проговорил: "Великодушный порыв, голубчик, великодушный!"
   Когда восторги приутихли, я обратилась к сидевшему рядом со мной Арапетову и сказала ему:
   -- Я думала, что уже сделалось анахронизмом дарить человеческие души; однако, как вижу, ошиблась.
   Мое замечание произвело эффект совсем другого рода. Многие из гостей посмотрели на меня с нескрываемой злобой, а Некрасов и Панаев сконфуженно пожали плечами. Иногда я была не в силах совладать с собой; бывало, долго слушаю, что говорят кругом, и неожиданно для самой себя выскажу какое-нибудь замечание, хотя я вполне сознавала всю бесполезность моих замечаний; кроме неприятностей, из этого ничего не выходило.
   Полистная плата Тургеневу с каждым новым произведением увеличивалась. Сдав набирать свою повесть или рассказ, Тургенев спрашивал Некрасова, сколько им забрано вперед денег. Он никогда не помнил, что должен журналу.
   -- Да сочтемся!-- отвечал Некрасов.
   -- Нет! Я хочу, наконец, вести аккуратно свои денежные дела.
   Некрасов говорил цифру тургеневского долга.
   -- Ой, ой!-- восклицал Тургенев.-- Я, кажется, никогда не добьюсь того, чтобы, дав повесть, получить деньги: вечно должен "Современнику"! Как хочешь, Некрасов, а я хочу скорей расквитаться, а потому ты высчитай на этот раз из моего долга дороже за лист; меня тяготит этот долг.
   Некрасов хотя морщился, но соглашался, а Тургенев говорил: "Напишу еще повесть и буду чист!"
   Но не проходило и трех дней, как получалась записка от Тургенева, что он зайдет завтра и чтоб Некрасов приготовил ему пятьсот рублей,-- "до зарезу мне нужны эти деньги",-- писал он.
   

ИЗ ГЛАВЫ ДЕСЯТОЙ

   Фет уже был известен своими стихотворениями в литературе с сороковых годов; но я познакомилась с ним только в начале пятидесятых годов10 Он приехал в Петербург на продолжительное время в отпуск из полка, и я виделась с ним каждый день. Фет находился в вдохновенном настроении и почти каждое утро являлся с новым стихотворением, которое читал Некрасову, мне и всем литераторам, кто просил его прочесть.
   Тургенев находил, что Фет так же плодовит, как клопы, и что, должно быть, по голове его проскакал целый эскадрон, от чего и происходит такая бессмыслица в некоторых его стихотворениях. Но Фет вполне был уверен, что Тургенев приходит в восторг от его стихов, и с гордостью рассказывал, как после чтения Тургенев обнимал его и говорил, что это лучшее из написанного им11.
   Фет задумал издать полное собрание своих стихов и дал Тургеневу и Некрасову carte blanche {полное право (фр.).} выкинуть те стихотворении из старого издания, которые они найдут плохими.
   У Некрасова с Тургеневым по этому поводу происходили частые споры. Некрасов находил ненужным выбрасывать некоторые стихотворения, а Тургенев настаивал. Очень хорошо помню, как Тургенев горячо доказывал Некрасову, что в одной строфе стихотворения: "Не знаю сам, что буду петь,-- но только песня зреет!" -- Фет изобличил свои телячьи мозги.
   У меня сохранился экземпляр стихотворений Фета с помарками и вопросительными знаками, сделанными рукой Тургенева12.
   
   Гербель познакомился также в начале пятидесятых годов с Панаевым. Гербель явился к Панаеву без всяких рекомендаций и часто бывал у него по утрам, но всегда сидел в кабинете. Он долго не входил в кружок литераторов, которые собирались у нас на обеды и вечера. Причина была та, что Тургенев раз подсмеялся над Панаевым.
   -- Господа,-- сказал он,-- Панаев открыл новый талант и возится с ним как с будущим замечательным писателем, потому что первое произведение этого юного офицера имеет очень важное значение для русской литературы, а именно: "История Изюмского полка", написанная и изданная этим офицериком по приказанию командира полка.
   Панаев обидчиво ему заметил:
   -- Уж ты бы, Тургенев, молчал! Да и за что ты обижаешь Гербеля? Он мне читал все свои переводы из Гейне, и мне кажется, что он очень недурно владеет стихом.
   -- О многострадальный Гейне!-- воскликнул Тургенев,-- почему-то это излюбленный поэт, над уродованием стихов которого все упражняются, причем всякий воображает, что достаточно перевести два-три стихотворения Гейне, чтобы иметь право считать себя литератором. Ну, признайся, Панаев, у тебя есть слабость разыгрывать роль литературного покровителя?
   -- Гербель, по крайней мере, грамотный,-- отвечал Панаев,-- а ты мне прислал третьего дня какого-то франтика с рукописью и рекомендательным письмом, так твои франтик даже безграмотный.
   Тургенев засмеялся и сказал:
   -- Я это сделал, чтобы избавиться от франтика, а ты по три часа беседуешь с офицериком, да еще всех знакомишь с ним. Входить скоро невозможно будет к тебе а кабинет.
   Когда Гербель издал "Слово о полку Игореве", то Тургенев не называя его иначе, как "Изюмский Игорь"13.
   Мне часто приходилось слышать, как многие люди восхищались редкой чертой в характере Тургенева -- искренностью. Он так был умен, что когда хотел, то мог очаровать всякого <...>
   
   В 1852 году, вскоре после смерти Гоголя, Тургенева посадили в часть за то, что он напечатал <в Москве> маленькую статейку о Гоголе, которую цензор не пропустил в Петербурге14 От высшего начальства дано было приказание ничего не пропускать о Гоголе, вследствие того что в Москве на похоронах Гоголя собралась масса народу и присутствовали официальные особы.
   В то время строго смотрели, чтобы литераторам не оказывали особенных почестей. Тургенев был в отчаянии, когда запретили его статейку, и говорил Некрасову и Панаеву, что пошлет ее в Москву.
   Панаев не советовал ему этого делать, потому что и так Тургенев был на замечании, вследствие того что носил траур по Гоголю и, делая визиты своим светским знакомым, слишком либерально осуждал петербургское общество в равнодушии к такой потере, как Гоголь, и читал свою статейку, которую носил с собой всюду. Эта статейка была уже перечеркнута красными чернилами цензора. Когда Панаев упрашивал Тургенева быть осторожным, то он на это ответил: "За Гоголя я готов сидеть в крепости".
   Вероятно, эту фразу он повторил еще где-нибудь, потому что Дубельт, встретясь на вечере в одном доме с Панаевым, с своей улыбкой сказал ему: "Одному из сотрудников вашего журнала хотелось посидеть в крепости, но его лишили этого удовольствия". Арест Тургенева произвел большой переполох. Панаев и Некрасов навещали его сперва ежедневно утром и вечером, но потом реже, потому что Тургенев иногда давал знать рано утром, чтобы к нему не приходил никто из них. Первое такое известие испугало Некрасова и Панаева; они думали, что Тургеневу грозит бог знает какая опасность, но потом оказалось, что в эти дни он ждал посещений своих знакомых из высшего круга. Мне арест Тургенева доставил также много хозяйственных хлопот. Тургенев просил Панаева, чтобы он присылал ему обед, так как не может есть обедов из ресторана. И пока он, если не ошибаюсь, три недели сидел в части, я должна была заботиться, чтобы в назначенный час ему был послан обед.
   После похорон Гоголя, дня через четыре, у Панаева вечером собрались гости, и, разумеется, разговор вращался около болезни и смерти Гоголя и его похорон. Тургенев возмущался равнодушием петербургского общества и между прочим оказал:
   -- Я теперь убедился, что взгляд москвичей правилен, а Петербург -- представитель чиновничества и лакейства.
   Арапетов вспылил. "По-вашему, надеть креп на шляпу..." -- начал он. Но Н. А. Милютин перебил его, спросив Тургенева: "Расскажите, пожалуйста, подробности о похоронах Гоголя; вы, вероятно, ведь ездили в Москву?"
   Тургенев не вдруг ответил... "Я был болен". Милютин произнес протяжно: "Да! Я слышал о похоронах от одного пожилого чиновника, который отпросился у меня съездить на похороны, говоря, что хотя при жизни ему не удалось видеть такого замечательного писателя, то хоть на мертвого посмотрю".
   Об освобождении Тургенева из-под ареста хлопотали многие, в том числе и Панаев, который ездил, по просьбе Тургенева, к разным лицам, имевшим доступ к влиятельным особам.
   По выходе из-под ареста Тургенев был выслан в свою деревню, и ему лишь осенью <1853 года> разрешено было приехать в Петербург <...>
   
   В том же 1852 году, в сентябрьской книжке "Современника", под инициалами Л. Н. Т. была напечатана "История моего детства" -- первое произведение графа Льва Николаевича Толстого.
   Со всех сторон от публики сыпались похвалы новому автору, и все интересовались узнать его фамилию. В кружке же литераторов относились как-то равнодушно к возникавшему таланту, только один Панаев был в таком восхищении от "Истории моего детства", что каждый вечер читал ее у кого-нибудь из своих знакомых. Тургенев трунил над Панаевым, уверяя, что все его знакомые прячутся от него на Невском, боясь, чтобы он им и там не стал читать выдержки из этого сочинения, так как Панаев успел наизусть выучить произведение нового автора. Панаев обиделся подтруниванием Тургенева и сказал ему:
   -- Меня удивляет, что ты так равнодушно относишься к такой художественной вещи и не радуешься появлению нового таланта.
   Тургенев пожал плечами и отвечал:
   -- А меня удивляет, как вы щедры на похвалы; чуть появился новичок в вашем журнале, сейчас начинаете кричать: талант! Отыскиваете в его пробе пера художественность! Я объясняю это тем, что вы мало знакомы с истинно художественными произведениями в иностранной литературе, а если что и читали, то в слабом переводе, вот вы и впадаете в смешное преувеличение заурядных вещиц. Не только в ваших пигмеях, но даже в Пушкине, в Лермонтове, если строго разобрать, не много найдешь оригинальных художественных произведений. Когда их читаешь, то на каждом шагу натыкаешься на подражание гениальным европейским талантам, как, например, Гете, Байрону.
   Тургенев более всех современных ему литераторов был знаком с гениальными произведениями иностранной литературы, прочитав их все в подлиннике. Некрасов и Панаев это хорошо сознавали.
   -- Да, Россия отстала в цивилизации от Европы,-- продолжал Тургенев,-- разве у нас могут народиться такие великие писатели, как Данте, Шекспир?
   -- И нас бог не обидел, Тургенев,-- заметил Некрасов,-- для русских Гоголь -- Шекспир.
   Тургенев снисходительно улыбнулся и произнес:
   -- Хватил, любезный друг, через край! Ты сообрази громадную разницу. Шекспира читают все образованные нации на всем земном шаре уже несколько веков и бесконечно будут читать. Это мировые писатели, а Гоголя будут читать только одни русские, да и то несколько тысяч, а Европа не будет и знать даже о его существовании!
   Тяжко вздохнув, Тургенев уныло продолжал:
   -- Печальная вообще участь русских писателей, они какие-то отверженники, их жалкое существование кратковременно и бесцветно! Право, обидно: даже какого-нибудь Дюма все европейские нации переводят и читают.
   -- Бог с ней, с этой европейской известностью, для нас важнее, если б русский народ мог нас читать,-- сказал Некрасов.
   -- Завидую твоим скромным желаниям!-- ироническим тоном отвечал Тургенев.-- Не понимаю даже, как ты не чувствуешь пришибленности, пресмыкания, на которые обречены русские писатели? Ведь мы пишем для какой-то горсточки одних только русских читателей. Впрочем, ты потому не чувствуешь этого, что не видел, какое положение занимают иностранные писатели в каждом цивилизованном государстве. Они считаются передовыми членами образованного общества, а мы? Какие-то парии! не смеем высказать ни наших мыслей, ни наших порывов души -- сейчас нас в кутузку, да и это мы должны считать за милость... Сидишь, пишешь и знаешь заранее, что участь твоего произведения зависит от каких-то бухарцев, закутанных в десяти халатах, в которых они преют, и так принюхались к своему вонючему поту, что чуть пахнет на их конусообразные головы свежий воздух, приходят в ярость и, как дикие звери, начинают вырывать куски из твоего сочинения! По-моему, рациональнее было бы поломать все типографские станки, сжечь все бумажные фабрики, а у кого увидят перо в руках, сажать на кол!.. Нет, только меня и видели: как получу наследст вайте, ничего больше не скажу. Узнаете, когда роман прочитаете. И умница же была эта женщина, просто палата ума, что ни скажет -- что называется, рублем подарит и говорит просто, спокойно.
   Стал он нам рассказывать об эмигрантах.
   -- Много их ко мне ходит. Большая часть из них бедствует. И у всех одна песня: "Милостыни не хотим, дайте работы!" Я им обыкновенно отвечаю: "Вы просите того, чего всего труднее достать!" Ведь какой работы они просят? Уроков или корреспондентства. Учить они большею частью могут только русскому языку, и то с грехом пополам. А много ли в Париже желающих учиться по-русски? На каждого ученика придется десять учителей. Что же касается до корреспонденции, я сколько раз им доказывал, что у наших редакций есть такие корреспонденты, как Золя и другие, хоть не столь талантливые, но умелые, так кому же охота их брать? Да и об чем они могут писать из Парижа. Что они видят, что знают. Устроил я с помощью госпожи Виардо концерт, и на собранные деньги основалась русская библиотека. Библиотека, собственно, предлог. Я хотел, чтобы у них было место, где бы они могли проводить несколько часов в теплой комнате и где бы они могли собираться, чтобы не быть совершенно потерянными в большом городе. Заходил я к ним недавно туда. Господи! Что за грязь, за хаос <...>
   Рассказал он нам о своем последнем свидании с Герценом: "Когда я узнал, что он опасно болен, я поехал к нему. Застал его почти умирающим. Он мне ужасно обрадовался, и мы безо всяких объяснений обнялись" <...>
   Зашел спор о дураках.
   -- Ничего не может быть хуже дурака,-- доказывал Петр Михайлович.-- Дурак вреднее подлеца. Умный мошенник смошенничает там, где ему нужно, а где ему не нужно делать дурное, он сумеет сделать хорошее. Дурак же везде и всегда напакостит по глупости. Если бы возможно было уничтожить всех дураков на земле, царство бы небесное наступило.
   -- Что вы, голубчик! Дураков уничтожить?! Да ведь дураки именно те форточки, через которые можно видеть душу человеческую. <...> Они тем и дороги для нас, писателей. Умный человек свернется внутрь себя -- прошу покорно его разбирать! Он скрыться умеет. А дурак весь как на ладонке. Дураков уничтожить?! Что вы? Бог с вами! Нет, я дураков люблю. Как их не любить!.. Вот, например, со мной в отделении сидит какой-то господин Веревкин. Он успел мне и фамилию свою сообщить. Стоит взглянуть на него, чтобы узнать, что он глуп, как пробка, а я его полюбил. Мне все в нем мило, как он смотрит, как слова выговаривает. Говорит он так самоуверенно -- и все мне объяснял и разъяснял так подробно, чтобы я его хорошенько понял.
   -- Он знает, кто вы?-- спросила я.
   -- Бог его ведает. Да хоть бы и знал, ему все равно, он литературой не интересуется.
   -- Есть хорошее средство узнавать провинциальное общество,-- говорил Ту ргенев.-- Я, бывало, как приеду в провинциальный город, стараюсь узнать, кто в городе львица. Такие дамы всегда бывают в провинции. Узнаю и познакомлюсь. Тут уж непременно увидишь всех и все и нараспашку. Кто влюблен, кто дурачится, кто ловеласничает, каждый занят своим делом и забывает скрытничать. Прежде мне было лафа наблюдать. А с тех пор, как я сделался известностью, труднее стало, берегутся меня.
   -- Я только раз был свидетелем, как предчувствие исполнилось,-- рассказывал он нам.-- Я еще был ребенком тогда. Сидим мы раз летом на балконе, вдруг матушка вскрикивает: "Ах, сердце щемит! Капель!" Чувствую, случилось какое-нибудь несчастье! Впрочем, с ней такие истории происходили часто, иногда по нескольку раз в день. Но на этот раз не успела она сказать, видим, скачет староста без шапки, без седла, ноги хлопают по бокам лошади. Матушка: "Ах! Ах! вот, вот..." Староста соскочил с лошади перед балконом, бледный, испуганный: "Сударыня, несчастье! Рига горит!.." Ну, конечно, истерика, обморок.
   Стал Петр Михайлович рассказывать, как он в Симбирске бегает от знакомых, ни к кому не ходит, никого к себе не пускает.
   -- Напрасно,-- возразил Иван Сергеевич.-- Безлюдей не проживешь. Людей оттолкнуть легко, воротить же после трудно <...>
   -- Читали вы "Лунина и Бабурина"?-- спросил Тургенев.
   -- Читали.
   -- Мне очень жаль, что мне Бабурин не удался. Он списан с живого лица, с бывшего управляющего моей матери. Он, собственно, больше ничего, как бука, но в то время и букой быть было не шутка. А вот мне хотелось бы, чтобы вы прочли маленькую брошюрку "Они послали".
   -- Да мы читали.
   -- Читали? Она интересна потому, что тут я рассказал действительное происшествие, происшествие удивительное.
   -- Да,-- сказала я,-- тут удивительно не то, что этот работник пошел, а то, что они вспомнили его послать.
   -- Конечно. И заметьте, что я ничего не прибавил, нисколько не раскрасил.
   

В. В. СТАСОВ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

I

   Все наши сношения имели, в большинстве случаев, предметом искусство -- живопись, скульптуру и музыку. Искусство нам обоим было равно дорого и интересно, но взгляды наши на него были совершенно противоположны. Тургенев, по своим вкусам и взглядам на искусство, был классик и идеалист, а я не был ни тем, ни другим. Но именно эта-то диаметральная противоположность направления и делала для нас обмен мыслей об искусстве в высшей степени интересным и притягательным. Нам приходилось вечно спорить, при этом мы иногда даже сильно раздражались, становились чуть не врагами, много раз закаивались когда-нибудь еще снова вступать в спор, даже уверяли иногда, сердитые при расставанье, что никогда-никогда не станем даже начинать разговора об искусстве,-- и все-таки, при первой оказии, снова спорили с ожесточением, чуть не с пеной у рта. В 1878 году, в одном из своих "Стихотворений в прозе", Тургенев говорит:
   "Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит. Но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя.
   Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни осталась победа -- ты, по крайней мере, испытаешь удовольствие борьбы.
   Спорь с человеком ума слабейшего, спорь не из желания победы -- но ты можешь быть ему полезным.
   Спорь даже с глупцом! Ни славы, ни выгоды ты не добудешь... Но отчего иногда не позабавиться.
   Не спорь только с Владимиром Стасовым!"
   Несмотря, однако же, на такой строгий приказ другим, сам Тургенев никогда его не исполнял, в отношении к самому себе, и много лет своей жизни проспорил со мною и до и после этого своего "Стихотворения в прозе" <...>
   Я в первый раз увидел Тургенева в 1865 году. Это было в зале Благородного собрания, у Полицейского моста. Тургенев немного опоздал в концерт Русского музыкального общества, который в этот вечер там давался, и, войдя в залу, рассказывал какой-то знакомой своей даме, рядом со мною, отчего опоздал. "Je viens d'entendre pour la première fois le quintetto de Schumann... J'ai l'âme tout en feu" {Я только что услышал в первый раз квинтет Шумана... Душа моя в огне (фр.).},-- говорил он своим мягким и тихим голосом, немного пришепетывая. Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос вокруг, его добрые, немножко потухшие глаза. Шумана страстно любил тогда весь наш музыкальный кружок, я тоже, и мне было приятно вдруг узнать, что и такой талантливый человек, как Тургенев, поражен Шуманом, как мы. Навряд ли кто-нибудь еще, из всех наших литераторов, знал тогда что-нибудь о Шумане, и тем более -- способен был понимать его. Но началась новая пьеса, Тургенев пошел вперед, на свое место, и я его в тот вечер более не видал и не слыхал.
   Года два спустя, в 1867 году, мне привелось снова увидеть Тургенева, и опять в концерте, но на этот раз в зале Дворянского собрания. И тут мы уже познакомились. Это было 6-го марта,-- день мне очень памятен,-- шел концерт Бесплатной музыкальной школы, под управлением Балакирева. В антракте между 1-ю и 2-ю частью подошел ко мне Вас. Петр. Боткин, старинный мой знакомый, и сказал мне: "Тургенев здесь. Ему хотелось бы с вами познакомиться. Хотите?" А надо сказать, что Боткин уже задолго перед тем, за год или больше, рассказывал мне, что Тургенев, еще когда в первый раз прочитал мою статью о Брюллове, напечатанную в "Русском вестнике" в конце 1861 года, был ею очень восхищен, и потом много раз говорил Боткину, что желает со мной однажды познакомиться. Оно и понятно: мои мнения о Брюллове почти совершенно сходились с его собственными. Мне, конечно, было очень приятно познакомиться с таким знаменитым человеком, как Тургенев, да еще, кроме того, с тем, кто был автор давнишнего предмета моего обожания,-- романа "Отцы и дети". Я выждал, пока оркестр кончил увертюру "Король Лир" Балакирева, и потом пошел и пробрался, между рядами стульев, в самую середину залы, где сидел Тургенев рядом с Боткиным. Подле них не было пустого места, и мне пришлось сесть сзади них, в следующем ряду. Как странно должен был происходить наш первый разговор! Я говорил с Тургеневым сзади, наклоняясь к нему вперед, а он должен был вполтела оборачиваться ко мне назад, чтобы слышать меня или сказать мне что-нибудь. Первый заговорил Тургенев и прежде всего повторил мне еще новый раз, какое впечатление произвела на него моя статья о Брюллове. При этом я ему сказал то, чего он, конечно, не знал: что Катков выбросил у меня, ничего вперед не сказавши, целую главу, вторую, где я говорил о Рубенсе, Вандике и других живописцах и отношении к ним Брюллова; что Катков только лишь позже, по непечатании статьи, написал мне, а немного спустя и сам лично приехал ко мне извиняться, уверяя, что так лучше, как он теперь устроил. Что тут делать? Конечно, пришлось молчать. Но эта санфасонная расправа, вместе с несколькими другими такими же, была первою причиною, заставившею меня подумать о том, что надо уходить из "Русского вестника". Направление Каткова в 1862 году только окончательно решило меня. Тургенев, в ответ мне, тоже жаловался на деспотизм и своевольство Каткова, рассказывал, как он урезал и изменил многое у него в "Отцах и детях" 8. Но Тургенев на этом не остановился, он опять воротился к Брюллову и спросил меня: читал ли я его статью об Иванове, где говорится тоже и о Брюллове? Но я этой статьи не знал; она была напечатана в журнале "Век", очень мало распространенном и о котором мне ни от кого не приходилось слышать. "Жаль,-- сказал Тургенев,-- там я высказываю о Брюллове почти то же, что ивы,-- только у вас на сцене вся его жизнь, критика всех его произведений, большая работа, а у меня только говорится о Брюллове вообще". Но тут я заговорил про его роман "Дым", только что всего за несколько дней перед тем напечатанный (мартовская книжка "Русского вестника") и про который я уже и раньше того подробно знал от Боткина. "Вот вы и здесь тоже,; Иван Сергеевич довольно сильно отозвались про Брюллова",-- сказал я {У Тургенева было сказано в "Дыме": "Двадцать лет сряду поклонялись этакой пухлой ничтожности, Брюллову..." (Примеч. В. В. Стасова.)}.
   -- Конечно, конечно,-- отвечал Тургенев.-- Мы с вами оба одинаково не выносим его,-- сказал о н.-- Иначе и быть не должно. Рано или поздно все у нас будут то же думать...-- Но я тотчас же, по поводу "Дыма", перешел к Глинке и спросил Тургенева, неужели он и сам думает о Глинке то самое, что его Потугин. "Ведь это ужасно!" -- говорил я. "Ну, Потугин не Потугин,-- возразил Тургенев,-- тут есть маленькая charge {Шарж, преувеличение (фр.).}, я хотел представить совершенного западника, однако я и сам многое так же думаю..." -- "Как! Глинка только самородок, и больше ничего?" -- Ну да, конечно, он был талантливый человек, но ведь не был же он тем, чем вы все здесь в Петербурге вообразили и что проповедуете у нас теперь в газетах..." И у нас сию же секунду завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди. Но мы не долго остановились на одном Глинке. Тургенев перешел к новейшим русским композиторам, которых сильно недолюбливал, и с порядочным презрением отзывался о них. "Что я о них думаю, вы видели в "Дыме",-- сказал он, сильно уже волнуясь, "Но скажите, Иван Сергеевич,-- спросил я,-- много ли вы их знаете, да даже много ли вы могли их и слышать-то в Париже?" -- "Когда я бываю в Петербурге, я непременно стараюсь услышать все новое, что у вас тут делается... Это ужасно... Да вот, чего далеко ходить, стоит только послушать, что сегодня вечером здесь подают. В первой части нам пели какой-то "волшебный хор" господина Даргомыжского..." -- "Из "Рогданы"?.." -- "Ну да, из "Рогданы", или откуда там ни есть... Волшебный хор! Ха, Ха, ха! Прекрасное волшебство! И что это за музыка ужасная! Само ничтожество, сама ординарность. Не стоит в Россию ездить для такой "русской школы"! Это вам везде где угодно покажут: в Германии, во Франции, в любом концерте... и никто никакого внимания не обратит... Но у вас тут сейчас -- великое создание, самобытная русская школа! Русская, самобытная! А потом еще этот "Король Лир" господина Балакирева. Балакирев -- и Шекспир, что между ними общего? Колосс поэзии и пигмей музыки, даже вовсе не музыкант. Потом... потом еще этот "хор Сеннанхериба" господина Мусоргского... Что за самообман, что за слепота, что за невежество, что за игнорирование Европы..." В этом тоне продолжалась наша беседа до конца концерта. Правда, мы уже не слушали ни хора из "Демона" барона Шеля, ни "Прощальной песни Дании" Афанасьева. Тургенев вздумал было и на них напасть, но я его остановил, объявив, что эти вовсе уже не принадлежат к новой русской школе; и тогда мы, перешагнув через этих композиторов, продолжали свою музыкальную дуэль 3. Я до того дня, или, точнее, до "Дыма", не знал, до какой степени Тургенев терпеть не может новую русскую музыку и как мало в ней разумеет. Но с этих пор у нас прения о ней уже и не прекращались. Разве в одном только мы сходились: в нелюбви к сочинениям Серова 4. Тургенев, как и я, мало находил у него дарования и признавал его музыку высиженною, вовсе не оригинальною. Однако же концерт кончился, и мы так много наспорились, что хотя на расставанье жали друг другу руку, но разошлись изрядно окрысившиеся один на другого и уже совершенно в другом расположении духа, чем в начале разговора, час или 1 1/2 раньше.
   После этого первого свидания прошел антракт в целых два года. Летом 1869 года в Мюнхене происходила всемирная художественная выставка, в Хрустальном дворце, и я на ней был. Для меня накопилось в это время много приятного. Я в первый еще раз видел тогда Мюнхен, его старую и новую картинную галерею, его скульптурный музей, его улицы с историей архитектуры в лицах, по фантазии короля Людвига,-- было тут на что подивиться даже и помимо всемирной выставки; наконец мне привелось в те же дни повидаться в Мюнхене с Листом, которого я не видал с 1843 года, в Петербурге, и которого встретил теперь стариком, аббатом, но все тем же увлекательным и увлекающимся великим художником, каким знал его целых четверть столетия раньше, полным энергии, душевной красоты, поэзии, интереса ко всему, все с прежними огненными глазами, все с прежней густой гривой на плечах. Но мне предстояло еще одно неожиданное удовольствие -- встреча с Тургеневым. Я путешествовал тогда со своим братом Дмитрием; мы остановились в Мюнхене в "Bayrischer Hof". Как-то раз мы остались обедать дома. Часу в 6-м входим в огромную столовую, с золотыми хорами вверху, направо и налево. Места нам были отмечены, но рядом с нами было оставлено еще несколько мест, со стульями, наклоненными к столу, чтобы никто их не трогал. "Какие-то будут тут у нас соседи? Англичане или французы, итальянцы или немцы?" -- говорим мы один другому, и в это самое время отворяется дверь залы, и вдали показывается Тургенев: он направлялся к нам, степенно и торжественно ведя мадам Виардо под руку; ее муж и какие-то еще их знакомые шли сзади. И надо же было быть такому случаю: Тургеневу отведено было место именно там, где были опрокинуты к столу стулья; он сел через место от меня; нас разделял мосье Виардо. Но что же произошло из нашей встречи? То, что ни я, ни Тургенев, мы вовсе не обедали в тот день, и проворные учтивые кельнеры уносили у нас из-под носу одну тарелку за другою. У нас сразу затеялся такой оживленный разговор, что нам было не до еды. Оно было не очень-то учтиво, особливо в нашей тогдашней огромной и аристократической столовой зале, битком набитой, провести весь обед в каком-то горячем споре, иной раз даже с прорывавшимися довольно громкими словами и фразами, да еще так, что весь разговор происходил за спиной мосье Виардо,-- но что же делать,-- дело шло о слишком интересных уже предметах 5. Мадам Виардо, сидевшая против нас через стол, с удивлением на нас поглядывала, и, ничего не понимая по-русски, только изредка перебрасывалась коротенькими фразами со своим мужем. В 1883 году, незадолго до смерти Тургенева, я был в Париже у мадам Виардо и, припоминая старинные времена, напомнил ей тоже и про этот мюнхенский знаменитый наш обед,-- она его живо вспомнила. "Еще бы! Он был такой курьезный, совершенно необыкновенный!" -- сказала она. Предметов для спора у нас тогда накопилось пропасть. Конечно, были пункты, где мы с Тургеневым сходились; например, мы оба одинаково терпеть не могли и Корнелиуса, и Каульбаха 6, которыми так торжественно парадирует Мюнхен и которые так дороги каждому немецкому сердцу, а нам были несносны по своей деревянности, педантству и условности; мы сходились также в нелюбви ко множеству других немецких художников,-- но в то же время не сходились во множестве других вещей. Тургенев был великий поклонник всей новой французской школы 7, я -- далеко не безусловно признавал ее, и это тотчас вело к бесконечным прениям pro и contra. Но, сверх того, у нас речь шла также и о Листе. Для меня Лист был великим представителем великого движения в современной музыке, и я, полный присутствием Листа в Мюнхене, с жаром рассказывал Тургеневу про гениальные его создания "Mephisto-Walzer" и "Dause macabre", с которыми, в конце шестидесятых годов, стала ревностно знакомить петербургскую публику Бесплатная школа. Тургенев их не знал, да и знать не желал; 8 он застыл в Бетховене и Шумане и дальше в музыке ничего не признавал. Так мы и проговорили с Тургеневым в продолжение всего обеда, то споря, то соглашаясь, то совершенно расходясь, то восторгаясь вместе тем, что обоим нам одинаково нравилось. Спустя немного месяцев мы встретились с Тургеневым -- уже в Петербурге. Весной 1870 года открылась в Соляном городке всероссийская выставка. Я так восхищался всею выставкою вообще, и, еще более, талантливыми попытками молодого Гартмана создать что-то новое и оригинальное в русском архитектурном стиле, что бывал на выставке решительно всякий день. Но однажды, в конце мая, я вдруг повстречался на выставке с Тургеневым, который только что приехал в Петербург из Парижа, и мы как встретились в большой крайней зале направо, так остановились тут и, не трогаясь с места, проговорили друг с другом добрых часа полтора или два. В разговоре с Тургеневым для меня было всегда столько обаятельного, прелестного, хотя бы даже он на меня нападал и сердился. Он был так образован по-европейски, он стольким интересовался, его разговор был всегда так далек от всего поверхностного, ничтожного, его речь была иной раз так художественна и талантлива -- что невольно он к себе притягивал. На этот раз я заговорил с ним про новый, столько дорогой для меня, шаг русской архитектуры, начинающей выходить из постылой европейской рутины и пошлой подражательности. Еще всего за несколько минут вступив в дом выставки, Тургенев не успел еще даже осмотреться вокруг; он еще ничего не видел. Но я тотчас обратил его внимание на то, что стояло и расстилалось вокруг нас, стоило только поднять глаза,-- и Тургенев, столько художественный, не мог не сознаться со мной, что в самом деле что-то новое, талантливое, оригинальное и изящное начинается в нашей архитектуре. Однако он гораздо менее восхищался, чем я. Потом я рассказывал ему про торжество, которое мы собирались сделать Балакиреву 30 мая, и поднести ему, в зале городской думы, в самый троицын день, большой серебряный венок и адрес. Это был протест всех приверженцев новой музыкальной русской школы против ретроградов Русского музыкального общества, только что радостно вытеснивших Балакирева из своей среды и отнявших у него дирижирование концертами этого общества 9. Но Тургенев мало сочувствовал новой русской музыке, и события тогдашней ожесточенной борьбы двух лагерей оставляли его равнодушным. И, поговорив еще немного про всероссийскую выставку, главные художественные примечательности которой я рассказал ему второпях все целиком, так как знал всю выставку наизусть как свои пять пальцев,-- мы перешли к Франции, Парижу, Наполеону III и Виктору Гюго. Последнего Тургенев терпеть не мог и не мог удержаться, чтоб не напасть сейчас же на его последние стихотворения, гремевшие повсюду в Европе, перед самым взрывом прусской войны 10. Мы немного поспорили о Викторе Гюго, но зато остались совершенно одного мнения про Наполеона III и оподленную им Францию, среди которой Тургенев принужден был жить. Тургенев говорил про Наполеона III с бесконечным негодованием и злобой. Разошлись мы в самом дружеском расположении духа.
   В следующем, 1871 году Тургенев был в Петербурге в марте и апреле. Мы виделись с ним несколько раз, и тут я получил от него первое письмо ко мне. Он приглашал меня, от имени распорядителей, приехать 4 марта в гостиницу Демута на большое собрание всех наших литераторов, художников и музыкантов. Это была затея Рубинштейна, вознамерившегося устроить в Петербурге нечто вроде художественного клуба. В большой зале Демута собралось несколько сот человек; произносились речи -- всего более и длиннее говорили литератор граф Соллогуб и скульптор Микешин, говорили много и долго, хотя без особенного склада, о необходимости "единения" художников, об океане, солнце и многом другом, столько же подходящем и делу; произнес несколько слов и сам Рубинштейн, а в конце вечера сыграл, ко всеобщему удовольствию, увертюру "Эгмонт". Но из всего собрания этого, где все мы простояли целый вечер на ногах, шумя и волнуясь,-- и из всей его бестолковщины и сумятицы ровно ничего не вышло. Через неделю снова собрались в той же зале, опять одни говорили речи, другие слушали, а Рубинштейн играл,-- но народу было гораздо меньше, все разошлись -- и на том все дело и покончилось: никакого художественного клуба и общества не склеилось. Должно быть, в нем и не было никакой потребности 11.
   Но спустя несколько недель произошло событие, которое глубоко поразило нас обеих -- и Тургенева и меня. В Академии художеств, в одной из скульптурных мастерских, была выставлена статуя Антокольского "Иван Грозный". На этот раз мы уже не думали с Тургеневым врозь; мы одинаково были восхищены, удивлены. Тургенев еще вовсе не знал Антокольского, не видал ни одного его произведения; я же знал и его самого еще с конца шестидесятых годов, а про первое его произведение "Еврей-портной" писал в газетах еще в 1864 году (это выпало мне на долю раньше всех) как про такое произведение, которое много обещает. Но я никак не ожидал так скоро увидать у Антокольского такое высокое и оригинальное произведение, как "Иван Грозный". Я тотчас же напечатал в "СПб. ведомостях" статью, которою старался обратить внимание нашей публики на крупное новое художественное явление. Тотчас же, с первого дня, толпа повалила в Академию. Одна особа, очень интеллигентная и интересующаяся русским искусством, сказала мне: "Посмотрите, В. В., вы пригнали сюда весь Петербург". Спустя неделю Тургенев напечатал в той же газете превосходную статью про Антокольского 12. И с тех пор самое глубокое и симпатичное чувство к таланту Антокольского никогда не прекращалось у Тургенева. Он много раз говорил мне про него в своих письмах. Когда, впоследствии, спустя лет 10, французский институт принял Антокольского в число своих членов, Тургенев с радостным восхищением рассказывал всем своим знакомым в Париже, какое это было необыкновенное избрание и как Антокольского институт утвердил единогласно, par acclamation {без голосования (фр.).}.
   Почти в те же самые дни, весной 1871 года, появилась на выставке картина Репина "Дочь Иаирова" 13, за которую Академия дала автору Большую золотую медаль, и Тургенев писал мне в том же году: "Мне очень было приятно узнать из вашей статьи, что этот молодой мальчик так бодро и быстро подвигается вперед 14. В нем талант большой и несомненный "темперамент" живописца". С этих пор у нас с Тургеневым много и часто речь шла о Репине, хотя наша оценка не всегда была одинакова. Нам не раз приходилось спорить.
   Но где мы всего более расходились, это по части музыки. Тургенев очень мало знал и еще менее понимал русскую школу, но нелюбовь к ней была у него очень сильна. Он много лет своей жизни провел в Париже, в кругу г-жи Виардо, артистки, бесспорно очень образованной и высокоталантливой, но давно уже остановившейся на вкусах и понятиях времен своей юности и ничем не приготовленной к уразумению тех стремлений, которые одушевляли новую русскую школу. Тургенев вместе с нею продолжал восхищаться только Моцартом и Глюком (которых оперы мадам Виардо сама в прежнее время с громадным успехом певала на театрах Европы), Бетховеном и Шуманом, которых он слыхал в парижских и петербургских концертах, но дальше уже не шел и относился с самым враждебным пренебрежением к русской школе, которая не успела еще получить общеевропейского патента и перевоспитываться в пользу которой ему уже было не в пору. Еще в "Дыме" Тургенев, устами своего Потугина, самым неприязненным образом отзывался о новых русских музыкантах и уверял, что "у последнего немецкого флейтщика, высвистывающего свою партию в последнем немецком оркестре, в двадцать раз больше идей, чем у всех наших самородков; только флейтщик хранит про себя эти идеи и не суется с ними вперед в отечестве Моцартов и Гайднов; а наш брат-самородок трень-брень, вальсик или романсик, и, смотришь,-- уже руки в панталоны и рот презрительно искривлен: я, мол, гений..." Непочтение к старшим (Моцарту и Гайдну) было тут для Тургенева всего нестерпимее; он не желал, чтобы какие-то трень-брень "совались вперед", всяк, дескать, сверчок знай свой шесток, и вот он писал мне однажды, в 1872 году, что весь "Каменный гость" Даргомыжского -- ничтожный писк, собрание вялых, бесцветных, старчески бессильных речитативов; 15 что, кроме Чайковского да Римского-Корсакова (которых он знал, впрочем, всего только по нескольким романсам), всех остальных новых русских музыкантов стоило бы -- в куль да в воду! "Египетский фараон Рампсинит XXIX (прибавлял Тургенев в комическом азарте) так не забыт теперь, как они будут забыты через 15--20 лет. Это одно меня утешает!" Пророчество Тургенева о полной погибели новой русской школы -- не оправдалось, да и сам он, по-видимому, сознавая, как его изречения были поверхностны и как он мало, в сущности, или, точнее сказать, почти вовсе не знал новую русскую музыку,-- просил меня, в первый же приезд его в Россию, устроить так, чтобы ему можно было послушать новую русскую музыку, и не одни только романсы, по и оперы, и инструментальные сочинения. Он знал от меня, что наш музыкальный кружок часто собирается и что на этих собраниях выполняют, в пении с фортепиано, целые акты и сцены из новых русских опер: "Каменного гостя", "Псковитянки", "Бориса Годунова", "Ратклиффа", а в 4-ручном исполнении -- целые симфонии, увертюры и другие инструментальные создания новой нашей школы. Но товарищи композиторы долго отказывались что-нибудь исполнять для Тургенева. Все восхищались его романами, повестями, все были искренние поклонники его таланта, но были возмущены его презрением к новой нашей музыкальной школе; они думали, что нечего хлопотать о просвещении человека слишком мало музыкального по натуре, да вдобавок слишком застывшего, за границей, в старых классических предрассудках. Поэтому все решительно отказались исполнять для Тургенева "Каменного гостя", который в начале семидесятых годов исполнялся в наших маленьких собраниях очень часто. Всех более против этого был -- Мусоргский. Тургенев так никогда и не слыхал "Каменного гостя". Пока его давали у нас зимой на театре, Тургенева не бывало в Петербурге, в нашем кружке он его также не услышал; а как эта столько новая по всем формам музыка исполнялась в доме у г-жи Виардо -- отгадать нельзя, но сомнительно, чтоб способны были исполнить эту новую, эту совершенно оригинальную музыку так, как желал сам автор и как исполнялась она по его указаниям в нашем кружке,-- французские певцы и певицы, возросшие только на Глюке, Моцарте и преданиях классической и итальянской школы. Новая музыка требовала и нового исполнения, а ни о том, ни о другом Тургенев так никогда и не получил настоящего понятия. Из новых русских оркестровых сочинений он, кроме "Садко" Римского-Корсакова, кажется, почти ничего не слыхал. Зато и вражда его к новому, неведомому ему музыкальному направлению никогда не изменилась.
   Но в мае 1874 года, когда Тургенев был снова в Петербурге и снова просил меня дать ему послушать новой русской музыки, мне удалось устроить у себя музыкальное собрание, где присутствовал весь наш музыкальный кружок и где был также Рубинштейн, в те годы иногда нас посещавший. Вся первая половина вечера была наполнена игрой Рубинштейна. Он, по-всегдашнему, великолепно исполнил несколько пьес Шопена и Шумана,-- всего изумительнее по таланту и поэтичности большие вариации Шумана и его же "Карнавал". Мы все были на седьмом небе; Тургенев вместе со всеми нами. Он был полон невыразимого энтузиазма и восхищения. Но когда Рубинштейн уехал в 10-м часу вечера, торопясь застать поезд в Петергоф, и мы остались одни -- Тургенев и наша музыкальная компания, с которою он только что успел перезнакомить-с я,-- с ним сделался припадок, который нас всех перепугал. Он стоял посреди комнаты, держа чашку чаю в руках, и разговаривал со своими новыми знакомыми, приготовляясь слушать последний акт "Анджело" Кюи, по его словам, очень его интересовавший, как вдруг он почувствовал нестерпимые боли в пояснице и в боку. Сначала он только стонал, но скоро потом не мог более сдерживаться и громко кричал. Мы Тургенева увели в кабинет, раздели и уложили; около него стал хлопотать Бородин, он сам был когда-то врач, прежде чем сделаться профессором химии, Тургеневу закутали поясницу горячими салфетками, это его немного успокоило, но он продолжал стонать и по временам громко вскрикивать от острой боли. Сначала он приписывал свое нездоровье русскому завтраку, которым его угостили в тот день в "колонии малолетних преступников", которую он в тот день посетил. "Это проклятое русское кушанье!-- восклицал он страдальческим голосом,-- эти жирные пироги, от которых я отвык в Европе! И надо же мне было ездить в эту колонию!" Однако он скоро убедился, что боль -- не желудочного свойства и что это только мучительный, громадно разросшийся припадок той самой болезни, которая так давно ему была знакома -- подагра. Наш вечер расстроился. Все ходили на цыпочках подле комнаты, где лежал Тургенев, все говорили шепотом; о музыке не было и помину. Когда прошел страшный острый припадок и боль немного приутихла, мы бережно проводили Тургенева по лестнице, и его повез в гостиницу Демута, где он тогда жил, В. П. Опочинин, который тоже должен был исполнять у нас в тот вечер несколько романсов "новой русской школы", для Тургенева. Про этот самый припадок болезни он писал спустя несколько дней, 16 мая, своему приятелю Я. П. Полонскому: "Со мною произошло пакостное дело. Нежданно-негаданно нагрянула подагра -- да такая, какой отроду не бывало: разом в обеих ногах, в обоих коленях, просто все онёры. Мучился я сильно и теперь едва начинаю полозить по комнате на костылях; однако доктор обнадеживает, что в субботу можно будет уехать, так как мне все-таки нужно попасть в Карлсбад <...>" Но этот мучительный приступ подагры, кроме всего остального, имел результатом также и то, что нам так и не удалось показать Тургеневу новые русские оперы, симфонии, совершенно оригинальную, во всей музыке, "Детскую" Мусоргского, русскую декламацию. Другого случая со всем этим познакомить Тургенева так больше никогда и не представилось.
   Еще дня за два, за три до этого неудавшегося вечера Тургенев был у меня в публичной библиотеке. Мы по-всегдашнему много разговаривали с ним о разных художественных делах, по-всегдашнему много тоже и спорили об иных вопросах искусства, и когда коснулась как-то случайно речь в некоторых произведений самого Тургенева, я ему сказал: "Да, вот, Иван Сергеевич, я давно хотел вам сказать одну вещь. Вы знаете, как я глубоко чту многие из ваших созданий, конечно, всего более "Отцов и, детей" -- мы столько раз уже о них говорили; мне кажется, я никогда довольно не наговорюсь о Базарове, об Анне Павловне... Помните, сколько я вам тоже говорил и про мои восхищения иными, даже маленькими, вашими вещами... "Муму", "Рассказ о соловьях" -- мало ли чем еще. Но вот чего я не могу понять в вашей натуре. Как это, вечно писавши о любви, рисовавши сотни любовных сцен, вы в романах и повестях никогда не дошли до изображения страсти 16. Одна только сцена Базарова с Анной Павловной дошла до этого градуса белокаления. Везде в других местах страсть, чувство -- очень умеренные, скромные. Конечно, тут везде и всегда много грации, прелести -- но и только. Дело дальше никогда не шло ни в "Дворянском гнезде", ни в "Дыме", да просто -- нигде, нигде. Что это за чудо?" Тургенев отвечал мне: "Всякий делает что может. Видно, я больше не мог. Да что об этом говорить -- что есть, то есть. Давайте лучше говорить о Пушкине. Вот это настоящий великий человек, а я -- я делал что мог..." И мы действительно принялись говорить в сотый раз о Пушкине. Но и тут я не раз спорил с Тургеневым, и, как ни восхищался "Каменным гостем", "Сценами из рыцарских времен", "Борисом Годуновым" и множеством других великих созданий, я постоянно указывал моему собеседнику, что не могу же я восхищаться, при всем великолепии стиха, такими фальшивыми и кривыми вещами, как "Изба", "Радищев" и т. д. Разве это не пятна на чудесной, могучей и поэтической личности Пушкина, точь-в-точь как "Переписка с друзьями" и множество всяческого пиэтистического сора и отребья на памяти другого русского великого писателя -- Гоголя? Но Тургенев не хотел ничего этого знать и отстаивал своего обожаемого любимца Пушкина, целиком находил все у него удивительным17. Может быть, и он сам думал, как его Потугин: "Нет, будемте посмирнее да потише: хороший ученик видит ошибки своего учителя, но молчит о них почтительно; ибо самые эти ошибки служат ему в пользу и наставляют его на прямой путь..." Вот именно подобного "молчания" и "лжепочтения" я никогда и не признавал. К чему они? Неужели выиграет что-нибудь великий талант, великий человек, когда станут почтительно замалчивать его заблуждения, его ошибки, его фальшивый, иногда, образ мыслей; когда станут бережно утаивать их как что-то запрещенное и непозволительное? Какая близорукость, какое невинное фарисейство! На эту тему мы много раз спорили с Тургеневым. Но он был беспредельный фанатик и Пушкина и Гоголя. На эту же тему мы снова спорили и в один из тех дней, в конце мая, когда Тургенев поправился после страшного своего приступа подагры. Я тогда часто посещал его в гостинице Де-мут, и беседы наши длились по многу часов. В этот вечер Тургенев был особенно оживлен, даже почти раздражен, не знаю, какими "неприятностями" (как он говорил), в продолжение дня. Я этого вначале не замечал. Разговор съехал незаметно на Пушкина, и мы снова спорили с большим жаром. Однако когда мы сошлись на котором-то мнении, я с удивлением указал на это Тургеневу: мы редко были согласны. Он расхохотался, зашагал быстро по комнате в своей толстой мохнатой курточке и плисовых сапогах и, размахивая руками, громовым голосом и комично продекламировал: "Согласны?! Да если б пришла такая минута, когда бы я почувствовал, что в чем-нибудь с вами согласен, я побежал бы к окну, растворил бы его и закричал бы на улицу проходящим (он в эту минуту подковылял все еще больными своими ногами к окну, на Мойку, и делал жест, будто отворяет его и высовывается на набережную): "Возьмите меня, возьмите меня и свезите меня в сумасшедший дом, я со Стасовым согласен!!!" Я долго хохотал до слез, чуть не до истерики от восхищения от этой талантливой комической выходки. Тургенев долго хохотал вместе со мною, просто до упаду, и вечер кончился у нас в таком счастливом и веселом расположении духа, как редко случалось. Скоро потом Тургенев уехал из Петербурга. Я тогда же рассказывал эту прелестную комическую сцену всем знакомым, несколько раз напоминал потом о ней и Тургеневу. После того он несколько раз в письмах и ко мне, и к другим своим знакомым высказывал ту же самую мысль, но уже далеко не в такой картинной талантливой и комической форме. Мне он писал в апреле 1875 года: "То, что вы говорите о Харламове, меня не удивило; это в порядке вещей, зная радикальное, можно сказать, антиподное противоречие наших воззрений в деле искусства и литературы, и я скорее удивлялся случайному их совпадению в отношении к "Анне Карениной" 18. "Господи!-- думалось мне,-- неужели я потерял столь до сих пор мне верный критериум того, что я люблю и что я ненавижу, а именно: абсолютно противуположное мнение В. В. Стасова". Но я подумал, что вы обмолвились..." В феврале 1882 года он писал Д. В. Григоровичу, что я очень полезен ему, избавляя его часто от труда собственной критики: "Когда ему (В. В. Стасову) что нравится, я уже наверное наперед знаю, что это мне противно, и наоборот..." От этого всего далеко-далеко до веселого, светлого комизма демутовской сцены.
   В начале 1875 года Тургенев очень сильно рассердился на меня за напечатание в "Пчеле" отрывков из некоторых писем ко мне Репина, находившегося тогда за границей. Все преступление Репина состояло в том, что он осмеливался судить о картинах и фресках Рафаэля в Риме (далеко, впрочем, не лучших его созданиях) со своей собственной точки зрения, не по общепринятому издревле шаблону, а о новом французском искусстве -- тоже не по общепринятой мерке и масштабу19. И то и другое было невыносимо Тургеневу, это нарушало все его привычки, весь давно установившийся художественный его культ <...> Смелая речь и мысль молодого, страстного, рвущегося вперед Репина должна была звучать для него как преступление, как святотатство. Он, к тому же, вовсе не знал, что многие новые художники и критики Европы, помимо наших, начинают думать и иногда высказывать об иных созданиях прежнего искусства. Это все еще до него не доходило в блаженный его домик rue de Douai, 50. Репин должен был представляться ему непростительным смельчаком, дерзким выскочкой. Еще более казался ему преступен я, осмелившийся печатать такие преступные мысли, такую заносчивую критику. Мне сам Тургенев ничего не написал вначале, но до меня доходили слухи, выдержки из его писем. В марте 1875 года он писал в Петербург: "Стасов как обухом съездил бедного Репина: он ходил здесь (в Париже) как ошеломленный. Вот чисто медвежья услуга. Кто не писал глупостей на своем веку... Теперь это понемногу забывается; но Репину здесь не ужиться: ему, говорю это с сожалением, место в Москве, где в его лице прибавится один новый непризнанный гений. Малый очень хороший, но страстный, нервный и с талантом очень умеренным..." Тургенев перестал уже, таким образом, находить, как за четыре года прежде, в 1871 году, что у Репина талант большой и несомненный темперамент живописца: ему несравненно выше казался Харламов за свой "европеизм", за отсутствие национальности и личной оригинальности. Он его признавал "первым современным портретистом Европы" Впрочем, в 1882 году в письме к Крамскому Тургенев опять с большим почетом говорит про Репина как про художника, произведшего большое впечатление в Европе.
   Летом 1875 года я был в Париже, на большой международной географической выставке, и, желая разъяснить хоть последние наши недоразумения с Тургеневым, я просил его назначить мне свидание, где бы нам можно было об многом и подольше поговорить. Он охотно принял мое предложение, и мы целой компанией завтракали и провели полдня в августе месяце в одном ресторане на бульваре Гаусман 21. Тургенев привез с собою несколько знакомых (помню только гг. Жуковского и Колбасина). День был такой жаркий, и мы так разгорячились в споре, что сняли наконец свои сюртуки, и после завтрака спорили, расхаживая по комнате. На месте не сиделось. Много спорили и о репинских письмах, но еще более о проекте памятника Пушкину Антокольского, над которым тогда не мало потешалась, кроме Тургенева, почти и вся русская пресса, с фельетонистами во главе. Тургенев, враг всякой новизны в искусстве, всего более нападал на пьедестал, состоящий из скалы, вокруг которой шли, по крутой дорожке вверх, к Пушкину, сидящему на верху горы, все главные действующие Лица его созданий: Борис Годунов! Мазепа, Русалка и т. д. Тургенев находил это смешным, карикатурным. Нигде в Европе таких пьедесталов не делают 22. Что за шествие типов! ха-ха-ха-ха-ха-ха!! Я отстаивал Антокольского и его поэтичную оригинальную идею, ссылался на самого Пушкина и его чудное стихотворение "Осень" {...И забываю мир, и в сладкой тишине
   Я сладко усыплен моим воображеньем,
   И пробуждается поэзия во мне:...
   И тут ко мне идет незримый рой гостей,
   Знакомцы давние, плоды мечты моей,
   И мысли в голове волнуются в отваге....
   Минута, и стихи свободно потекут... (Примеч. В. В. Стасова.)},-- Тургенев ни с чем не соглашался и только много раз, сердито насмехаясь, повторял: "Шествие типов, шествие типов!" Наконец он до того рассердился, до того разгорячился, что, надевая снова сюртук и прощаясь со мною, весь раскрасневшийся и пламенеющий, он, хотя и смеясь и пожимая мне руку, несколько раз прокричал мне: "Враг, враг, враг!"
   После этого мы поменялись несколькими письмами, очень дружелюбными, но когда, год с небольшим спустя, появился его новый роман "Новь", там оказался выставленным в карикатурном виде "наш всероссийский критик, и эстетик, и энтузиаст Скоропихин". "Что за несносное создание,-- говорит про него Паклив.-- Вечно закипает и шипит, ни дать ни взять бутылка дрянных кислых щей. Половой на бегу заткнул ее пальцем вместо пробки, в горлышке застрял пухлый изюм -- она все брызжет и свистит; а как вылетит из нее вся пена -- на дне остается всего несколько капель прескверной жидкости, которая не только не утоляет ничьей жажды, но причиняет одну лишь резь. Превредный для молодых людей индивидуум..." В конце романа этот же самый Скоропихин, "знаете, наш исконный Аристарх",-- хвалит плохих, безобразных певцов -- "это, мол, не то что западное искусство! Он же и наших паскудных живописцев хвалит. Я, мол, прежде сам приходил в восторг от Европы да итальянцев, а услышал Россини и подумал: э! э! Увидел Рафаэля: э! э! И этого: э! э! нашим молодым людям совершенно достаточно, и они за Скоропихиным повторяют: э! э! и довольны, представьте!.." Спустя год или полтора, при личном свидании в Петербурге, я спрашивал, смеясь, Тургенева: "Меня уверяют многие, что Скоропихин, это у вас -- я. Правда, Иван Сергеевич?" Он в ответ тоже смеялся и сказал: "Да, конечно, отчасти и вы, но тоже и многие другие..." 3 -- "Ну хорошо; но неужели, Иван Сергеевич, вы у меня только и нашли, что несколько дрянных капель на дне, от которых только живот режет?" Он в ответ тоже только улыбался и кое-как отбояривался. Это было в марте 1879 года, когда я пришел посетить Тургенева, страдавшего от подагры и лежавшего на диване в меблированных комнатах, на углу Малой Морской и Невского. Мы в это свидание опять, по-всегдашнему, много наговорились и наспорились. Тургенев был очень оживлен, несмотря на болезнь, и, по-всегдашнему, утверждал, что русское искусство куда не далеко ушло, и далеко-далеко ему до европейского, особенно до французского искусства, его фаворита. Но это свидание наше кончилось совсем не так, как началось. Пришел навестить Тургенева M. E. Салтыков, которого я тут видел первый раз в жизни. Скоро речь пошла о Золя и последнем его романе "Нана", о котором тогда так много везде говорили. Я уже раньше слышал от В. В. Верещагина, как этот роман не нравится М. Е. Салтыкову,-- и у нас тут же пошел о нем горячий спор. Мой оппонент ничего не находил в романе, кроме цинизма и непристойностей 24. Я, напротив, находил в нем много таланта и художественности; я ссылался, как на судью, на самого Тургенева; я спрашивал его, неужели не талантлива и не художественна, например, хоть сцена старух, играющих в кухне в карты, в ту минуту, когда Нана должна идти, с отвращением, на "проклятую работу", или, например, сцена обеда отставных куртизанок, за городом. Тургенев, потягиваясь на своем диване, соглашался со мною, что это все действительно и талантливо, и художественно 25. Но ему гораздо еще интереснее был наш оживленный спор о Золя, и он просто точно смаковал какое-то приятное кушанье. Ему было очень забавно, очень потешно, точно петушиный бой перед ним происходит.
   В следующем, 1880 году Тургенев приехал ко мне в гости, в Париже, как раз в самые мои именины, 15 июля, вместе с В. П. Гаевский. Они у меня пробыли несколько часов. Я ему рекомендовал молодого нашего гравера В. В. Матэ, только что присланного, для усовершенствования в своем деле, Академией художеств, и просил его позволить Матэ снять с себя и награвировать портрет. Я ручался, что портрет выйдет очень даровит и изящен. Тургенев согласился, и скоро потом начались сеансы на даче у Тургенева, в Буживале. Но на этот раз беседа шла у нас всего более о Пушкинском торжестве в Москве, откуда Тургенев только незадолго перед тем воротился. Сначала ему не хотелось об этом распространяться, так досадно было; но когда он потом услыхал, что я думаю о всем, происходившем на открытии памятника, судя по русским газетам, он мало-помалу разговорился и рассказал, как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас с ума тысячи народа, чуть не вся интеллигенция, как ему была невыносима вся ложь и фальшь проповеди Достоевского, его мистические разглагольствования о "русском все-человеке", о русской "все-женщине Татьяне" и обо всем остальном трансцендентальном и завиральном сумбуре Достоевского, дошедшего тогда до последних чертиков своей российской мистики. Тургенев был в сильной досаде, в сильном негодовании на изумительный энтузиазм, обуявший не только всю русскую толпу, но и всю русскую интеллигенцию 27.
   Это было последнее личное мое свидание с Тургеневым. Переписка между нами еще продолжалась, но мы уже больше не видались.
   

И. Е. РЕПИН

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

ПИСЬМО К В. Ф. ЗЕЕЛЕРУ

Конец июля -- начало августа 1928, Пенаты

   Исполняя Ваше желание -- писание портрета Ив. Серг. Тургенева опишу со всеми подробностями. Из Москвы, от П. М. Третьякова, я получил от него заказ на этот портрет. Поселился в Париже недалеко от Тургенева, чтобы не затрудняться расстоянием... Иван Сергеевич принял меня очень ласково, и 1-й сеанс прошел в блаженной удаче... 1 И я радовался, и Ив. Серг. поздравлял меня с успехом!..
   На другой день, утром перед началом сеанса, я получил от Ив. Серг. длинную записку: он описывал подробно, что м-м Виардо забраковала этот портрет... Я непременно должен начать на новом холсте... Ей особенно не нравилось выражение лица! что особенно восхищало нас! После долгого уговора я с отчаянием повернул свой холст... Надо было, по мнению м-м Виардо, взять другой поворот -- другого профиля -- этот не хорош у Ив. Сергеевича... 2
   Все повернулось!?!...
   Началось долгое, старательное писание -- мое; и долгое, терпеливое позирование Ив. Серг.-- уже не увенчавшееся желанным успехом (а рукам этого портрета посчастливилось быть замеченными Вл. Вас. Стасовым) 3.
   Портрет этот был приобретен на моей выставке в Москве Саввой Ивановичем Мамонтовым. Он подарил этот портрет Румянцевскому музею, где он и висел долго 4. Теперь я не знаю, где этот портрет; но каждый раз я не могу равнодушно вспомнить записанную сверху голову, которая была так удачна по жизни и сходству... Но за это большое огорчение я был награжден энным количеством времени,-- интимно проведенным мною в обществе очаровательного Ив. Сергеевича...
   Ив. Сергеевич был очень популярен, особенно в кругу нигилистов. Все они стремились видеть литературного бога и излить ему душу...
   Поглощенный божественной моделью, я много выслушал интересных повестей разбитых сердец. Здоровое, бодрое сердце Ив. Серг. тогда было полно очаровательной испанкой -- м-м Виардо. И я был свидетелем этого беспримерного очарования этого полубога, каким был Тургенев.
   Однажды утром Ив. Серг. особенно восторженно-выразительно объявил мне, чтобы я приготовился: сегодня нас посетит м-м Виардо... "М-м Виардо обладает,-- рассказывал Тургенев,-- большим вкусом. У них, по четвергам, собирается большое общество! Вы также приглашены, и я Вас прошу быть во фраке, так принято... Бывает Сен-Санс и много других, очень интересных лиц... Было время, когда был жив, бывал здесь Гуно"... 5 И все это здесь, в доме Виардо, на рю де Дуэ... о, я забегаю вперед... Ведь я жду м-м Виардо!..
   Звонок!.. И я не узнал Ив. Серг.-- он уже был озарен розовым восторгом! Как он помолодел!.. Он бросился к дверям, приветствовал, суетился -- куда посадить м-м Виардо! (я уже ранее был инсценирован -- как мне кланяться, что говорить -- не много: по моим знаниям языка)...
   М-м Виардо, действительно, очаровательная женщина, с нею интересно и весело. Но на нее не надо было глядеть анфас -- лицо было неправильно, но глаза, голос, грация движений!.. Да, эта фея была уже высшей породы... Как есть: это уже высшая порода!..
   На вечерах, по четвергам, я увидел, что мадам Виардо действительно руководит приговором о достоинствах новых явлений в искусствах.
   К ней обращаются за объяснениями. И мосье Виардо -- муж -- также ждет приговора супруги. Это был коренастый крепыш с простым лицом и белыми волосами. Писатель, критик по профессии. Сам Тургенев особенно дорожил его мнением и ждал его приговора.
   На вечерах Виардо Тургенев всегда был весел и оживлен; дети м-м, особенно Поль -- скрипач, кричали громко: "Тургениеф, Тургениеф!.." Ив. Серг. особенно любил шарады и необыкновенно живо и талантливо быстро преображался сам и всю сцену перестраивал... Мебель, столы, диваны -- все служило до невероятной неузнаваемости. А Сен-Санс, как молодой мальчик, прыгал и оживлял сцену и себе моментально придумывал костюмы и неузнаваемо преображался сам.
   В то время наш молодой художник А. А. Харламов писал портреты м-сье и м-м Виардо, и эти два портрета были выставлены в Палэ д-Индустри. Мы их видели и очень восхищались... "Еще бы,-- серьезно сказал Ив. Серг.,-- ведь Харламов теперь -- лучший портретист в Париже, а следовательно, и во всем мире". Харламов был уже признан госп<ожой> Виардо: следовательно, Харламов был уже известен. И действительно, Харламов писал техникой особой красоты. Он изучал Рембрандта, копировал в Гааге его "Урок анатомии"6. И действительно, техника Харламова была так красива!
   У Тургенева была в то время своя галерейка картин. Он обожал пейзаж Т. Руссо и также любил простенькую вещицу Харламова -- натюрморт "Две груши". Эти груши были так сладко написаны, что их хотелось съесть!..
   Вообще галерея Тургенева была невелика, но приобреталась с большим вкусом, с выбором истинного любителя. У него были драгоценные перлы искусства. Тургенев уважал вкус мосье Виардо и верил ему. Он сам -- как это <ни> странно,-- при совершенно аристократических данных своей культуры, был очень скромен и до робости деликатен. Уважать авторитеты -- это была в нем еще университетская традиция. Так как я жил недалеко, то Ив. Серг. заходил ко мне частенько, был нараспашку, и с ним было очень интересно. На все он имел свой оригинальный взгляд. Видел много и в Европе, и в России; и знал превосходно русский народ и его язык.
   Я был очень хорошо рекомендован Тургеневу, но сам он был очень сдержан по отношению к моему искусству. Я думаю, тут было мешающее мнение петербургской среды, целого круга во главе со Стасовым; и это не располагало парижских эстетиков в мою пользу: мы ведь были идеалисты на социальной закваске... Тургенев же -- особенно вследствие своего аристократизма -- был эстет.
   Тургенев любил повеселиться в холостой компании. В Латинском квартале был скромный ресторанчик, где обедали некогда, по преданию, Жорж Санд, Гейне и другие любимые знаменитости, а с нами: братья Вырубовы -- химики, Поленов, П. В. Жуковский -- сын поэта, Боголюбов и другие немногие 7. Обед стоил 20 франков. И тут, со всеми онерами: повар приносил рыбу, показывал хозяину,-- Ив. Серг. Тургенев был им,-- и все редкости обеда, как принято... Было очень весело... Хорошее вино -- настоящее бордо! Ив. Сергеевич веселил всех. В нем просыпался студент. Огромный рост, седая прядь и веселые глаза... Звонкий голос и живая студенческая речь... Это так нас опьяняло!!
   Когда что-нибудь из моих работ особенно трогало Ив. Сергеевича, то он с волнением говорил: "Надо непременно, чтобы Виардо однажды посмотрел Ваши работы"... И я дождался этого. Этот беловолосый авторитет, которого я встретил с большой робостью, вооружился пенсне и совсем близко-близко уткнулся носом в картину -- меня уже начала пробирать авторская дрожь... Я отошел подальше и уже не смел спросить Тургенева о приговоре авторитета. Но почти был уверен, что он не был в мою пользу. Я знал, что я этой марки не выдержу...
   Иван Сергеевич симпатизировал мне лично, и это особенно я заметил по одному случаю. В Париже я начал трактовать Христа в Гефсиманском саду; он идет навстречу толпе, которая вооружилась его арестовать и идет на него с дрекольями. Так как я часто и много увлекался этим сюжетом, то у меня первое время шло увлекательно!! Тургенев при первом взгляде на начало остановился со вниманием. По разносторонности своей натуры, он увлекался всем и был всегда независим в своих увлечениях и ценил новизну. В другой раз он зашел и говорил много интересного по поводу начатой картины... Но в третий раз, когда он захотел еще взглянуть на Христа,-- его уже не было. Я записал картину: Стенькой Разиным на лодке...8 Тургенев, когда узнал это, взглянул на меня своими выразительными глазами, до невероятности удивился... И я заметил, что он уже посмотрел на меня, как на психически неблагополучного... Да, действительно, этим пороком, "самоуничтожением", я страдаю и по сие время; и часто даже ночью, проснувшись, я невыразимо страдаю при воспоминании о погубленных своих жертвах.

Ваш Илья Репин.

   

А. Ф. КОНИ

ИЗ КНИГИ "НА ЖИЗНЕННОМ ПУТИ"

И. С. ТУРГЕНЕВ

   В первый раз я близко встретился с Тургеневым в 1874 году, в один из его кратковременных приездов в Петербург. Его вообще интересовали наши новые суды, а затем особое его внимание остановил на себе разбиравшийся в этом году при моем участии, в качестве прокурора, громкий, по личности участников, процесс об убийстве помещика одной из северных губерний, соблазнившего доверчивую девушку и устроившего затем брак ее со своим хорошим знакомым, от которого он скрыл свои предшествовавшие отношения к невесте. Я говорил подробно об этом деле <...> в записках судебного деятеля1.
   Переписка участников этой драмы, дневник жены и личность убийцы, обладавшего в частной и общественной жизни многими симпатичными и даже трогательными свойствами, представляли чрезвычайно интересный материал для глубокого и тонкого наблюдателя и изобразителя жизни, каким был Тургенев. Он хотел познакомиться с некоторыми подробностями дела и со взглядом на него человека, которому выпало на долю разбирать эту житейскую драму пред судом. Покойный Виктор Павлович Гаевский привел Тургенева ко мне в окружной суд и познакомил нас. Как сейчас вижу крупную фигуру писателя, сыгравшего такую влиятельную роль в умственном и нравственном развитии людей моего поколения, познакомившего их с несравненной красотой русского слова и давшего им много незабвенных минут душевного умиления; вижу его седины с прядью, спускавшеюся на лоб, его милое, русское, мужичье, как у Л. Н. Толстого, лицо, с которым мало гармонировало шелковое кашне, обмотанное, по французскому обычаю, вокруг шеи, слышу его мягкий "бабий" голос, тоже мало соответствовавший его большому росту и крупному сложению. Я объяснил ему все, что его интересовало в этом деле, прения по которому он признавал заслуживавшими перевода на французский язык, а затем, уже не помню, по какому поводу, разговор перешел на другие темы. Коснулся он, между прочим, Герцена, о котором Тургенев говорил с особой теплотой <...>
   Когда Гаевский напомнил, что Иван Сергеевич хотел бы посмотреть самое производство суда с присяжными, я послал узнать, какие дела слушаются в этот день в обоих уголовных отделениях суда. Оказалось, что там, как будто нарочно, разбирательство шло при закрытых дверях и что в одном рассмотрение дела уже кончалось, а в другом еще продолжалось судебное следствие. Я повел Тургенева в это последнее отделение и, оставив его на минуту с Гаевским, вошел в залу заседания, чтобы попросить товарища председателя разрешить ему присутствовать при разборе дела. Но этот тупой формалист заявил мне, что это невозможно, так как Тургенев не чин судебного ведомства, и что он может дозволить ему присутствовать лишь в том случае, если подсудимый -- отставной солдат, обвинявшийся в растлении восьмилетней девочки,-- заявит, что просит его допустить в залу как своего родственника. В надежде, что Тургенев, вероятно, почетный мировой судья у себя в Орловской губернии, я обратился к нему с вопросом об этом, но получил отрицательный ответ. Мне, однако, трудно было этому поверить, и я послал в свой кабинет за списком чинов министерства юстиции, в котором, к великой моей радости и к не меньшему удивлению самого Тургенева, оказалось, что он давно уже почетный мировой судья, и даже по двум уездам. Он добродушно рассмеялся, заметив, что это с ним случается не в первый раз и что точно так же он совершенно случайно узнал о том, что состоит членом-корреспондентом Академии наук по отделению русского языка и словесности 2. Я увидел в этом нашу обычную халатность: даже желая почтить человека, мы обыкновенно не умеем этого доделать до конца.
   Введенный мною в "места за судьями" залы заседания Тургенев чрезвычайно внимательно следил за всеми подробностями процесса. Когда был объявлен перерыв и судьи ушли в свою совещательную комнату, я привел туда Тургенева (Гаевский уехал раньше) и познакомил его с товарищем председателя и членами суда. В составе судей был старейший член суда, почтенный старик труженик, горячо преданный своему делу, но, кроме этого дела, ничем не интересовавшийся. Он имел привычку брюзжать, говорить в заседаниях сам с собою и обращаться к свидетелям и участвующим в деле с вопросами, поражавшими своей неожиданной наивностью, причем вечно куда-то торопился, прерывая иногда на полуслове свою отрывистую речь. "Позвольте вас познакомить с Иваном Сергеевичем Тургеневым,-- сказал я ему и прибавил, обращаясь к нашему гостю: -- А это одни из старейших членов нашего суда -- <Сербинович>". Тургенев любезно протянул руку, мой "старейший" небрежно подал свою и сказал, мельком взглянув на Тургенева: "Гм! Тургенев? Гм! Тургенев? Это вы были председателем казенной палаты в..." -- и он назвал какой-то губернский город. "Нет, не был",-- удивленно ответил Тургенев. "Гм! а я слышал об одном Тургеневе, который был председателем казенной палаты".-- "Это наш известный писатель",-- сказал я вполголоса. "Гм! писатель? Не знаю..." -- и он обратился к проходившему помощнику секретаря с каким-то поручением.
   В следующий приезд Тургенева я встречал его у M. M. Стасюлевича и не мог достаточно налюбоваться его манерой рассказывать с изящной простотой и выпуклостью, причем он иногда чрезвычайно оживлялся.
   Я помню его рассказы о впечатлении, произведенном на него скульптурами, найденными при пергамских раскопках. Восстановив их в том виде, в каком они должны были существовать, когда рука времени и разрушения их еще не коснулась, он изобразил их нам с таким увлечением, что встал с своего места и в лицах представлял каждую фигуру. Было жалко сознавать, что эта блестящая импровизация пропадает бесследно. Хотелось сказать ему словами одного из его "Стихотворений в прозе": "Стой! каким я теперь тебя вижу -- останься навсегда в моей памяти!" Это желание, по-видимому, ощутил сильнее всех сам хозяин и тотчас же привел его в исполнение зависящими от него способами. Он немедленно увел рассказчика в свой кабинет и запер его там, объявив, что не выпустит его, покуда тот не напишет все, что рассказал. Так произошла статья Тургенева "О пергамских раскопках", очень интересная и содержательная, но, к сожалению, все-таки не могущая воспроизвести того огня, которым был проникнут устный рассказ3. Раза два, придя перед обедом, Тургенев посвящал небольшой кружок в свои сновидения и предчувствия. Это были целые повествования, проникнутые по большей части мрачной поэзией, за которою невольно слышался, как и во всех его последних произведениях, а также в старых-- "Призраках" и "Довольно",-- ужас перед неизбежностью надвигающейся смерти. В его рассказах о предчувствиях большую роль, как и у Пушкина, играли "суеверные приметы", к которым он очень был склонен, несмотря на свои пантеистические взгляды.
   Зимою 1879 года Тургенев был проездом в Петербурге и жил довольно долго в меблированных комнатах на углу тогдашней Малой Морской и Невского 4. Старые, односторонние, предвзятые и подчас продиктованные личным нерасположением и завистью нападки на автора "Отцов и детей", вызвавшие у него крик души в его "Довольно", давно прекратились, и снова симпатии всего, что было лучшего в русском мыслящем обществе, обратились к нему. Особенно восторженно относилась к нему молодежь. Ему приходилось убеждаться в заслуженном внимании и теплом отношении общества почти на каждом шагу, и он сам с милой улыбкой внутреннего удовлетворения говорил, что русское общество его простило. В этот свой приезд он очень мучился припадками подагры и однажды просидел несколько дней безвыходно в тяжелых страданиях, к которым относился, впрочем, с большим юмором, выгодно отличаясь в этом отношении от многих весьма развитых людей, которые не могут удержаться, чтобы прежде всего не нагрузить своего собеседника или посетителя целой массой сведений о своих болезненных ощущениях, достоинствах врачей и качествах прописанных медикаментов. Придя к нему вместе с покойным А. И. Урусовым, мы встретили у него Салтыкова-Щедрина и присутствовали при их поразившей нас своей дипломатичностью беседе, что так мало вязалось с бранчивой повадкой знаменитого сатирика. Было очевидно, что есть много литературных, а может быть, и житейских вопросов, по которым они резко расходились во мнениях. Но было интересно слышать, как они оба тщательно обходили эти вопросы не только сами, но даже и тогда, когда их возбуждал Урусов.
   В конце января этого года скончался мой отец -- старый литератор тридцатых и сороковых годов и редактор-издатель журнала "Пантеон", главным образом посвященного искусству и преимущественно театру, вследствие чего покойный был в хороших отношениях со многими выдающимися артистами того времени. В бумагах его, среди писем Мочалова, Щепкина, Мартынова и Каратыгина, оказался большой дагерротипный портрет Полины Виар-до-Гарсиа с любезной надписью. Она изображена на нем в костюме начала пятидесятых годов, в гладкой прическе с пробором посредине, закрывающей наполовину уши, и с "височками". Крупные черты ее некрасивого лица, с толстыми губами и энергическим подборо во, убегу и строки не напишу для русских читателей.
   -- Это тебе так кажется, а поживешь за границей, так потянет тебя вРоссию,-- произнес Некрасов.-- Нас ведь вдохновляет русский народ, русские поля, наши леса; без них, право, нам ничего хорошего не написать. Когда я беседую с русским мужиком, его бесхитростная здравая речь, бескорыстное человеческое чувство к ближнему заставляют меня сознавать, как я развращен перед ним и сердцем и умом, и краснеешь за свой эгоизм, которым пропитался до мозга костей... Может быть, тебе это кажется диким, но в беседах с образованными людьми у меня не появляется этого сознания! А главное, на русских писателях лежит долг по мере сил и возможности раскрывать читателям позорные картины рабства русского народа.
   -- Я не ожидал именно от тебя, Некрасов, чтобы ты был способен предаваться таким ребяческим иллюзиям.
   -- Это не мои иллюзии, разве не чувствуется это сознание в обществе?
   -- Если и зародилось сознание, так разве в виде атома, которого человеческий глаз не может видеть, да и в воздухе, зараженном миазмами, этот атом мгновенно погибнет... Нет, я в душе европеец, мои требования от жизни тоже европейские! Я не намерен покорно ждать участи, когда наступит праздник и мне выпадет жребии быть съеденным на пиршестве людоедов! да и квасного патриотизма не понимаю. При первой возможности убегу без оглядки отсюда, и кончика моего носа не увидите!
   -- В свою очередь, и ты предаешься ребяческим иллюзиям. Поживешь в Европе, и тебя так потянет к родным полям и появится такая неутолимая жажда испить кисленького, мужицкого квасу, что ты бросишь цветущие чужие поля и возвратишься назад, а при виде родной березы от радости выступят у тебя слезы на глазах.
   Подобные разговоры я слышала множество раз, и они остались у меня в памяти. Я передаю только один из них.
   Некрасов был прав, говоря, что Тургенев не в силах будет бросить совсем русские поля: он возвращался к ним, чтобы воодушевить себя к работе. Тургенев успел при жизни насладиться тем, что не горсточка русских, а все грамотные люди в России читают его произведения и оценивают в нем замечательного писателя, да и иностранцы переводят и читают его сочинения. Ему уже нельзя было жаловаться на жалкую долю русского писателя, о существовании которого цивилизованные европейские народы не узнают.
   

ИЗ ГЛАВЫ ОДИННАДЦАТОЙ

   О появлении комедии Островского "Свои люди -- сочтемся" много было разговоров в кружке13. Некрасов чрезвычайно заинтересовался автором и хлопотал познакомиться с Островским и пригласить [его] в сотрудники "Современника" <...>
   Островский, когда ставились его пиесы на сцену, приезжал из Москвы и много возился с артистами, чтобы они хорошенько вникали в свои роли. Островский чуть не до слез умилялся, если артист или артистка старались исполнить его указание. К Мартынову он чувствовал какое-то боготворение. Островский был исключением из драматургов по своей снисходительности к артистам. Он никогда не бранил их, как другие, но еще защищал, если при нем осуждали игру какого-нибудь из артистов.
   -- Нет, он, право, не так плох, как вы говорите!-- останавливал Островский строгого критика.-- Он употребил все старание, но что делать, если у него мало сценического таланта.
   Не то было с Тургеневым; он приходил с репетиций обедать к Панаеву, когда ставилась его пиеса "Завтрак у предводителя", бесновался и говорил:
   -- Это не артисты, а балаганные паяцы! Они воображают, что в грубой шаржировке в кривлянье вся суть сценического искусства, да и как могут быть они хорошими артистами, когда поголовно круглые невежды! Провалят мою пиесу, опозорят меня!
   Тургенев в день спектакля ничего не ел за обедом, так был ажитирован. Панаев его утешал тем, что взял честное слово с своих знакомых молодых людей, что они будут в театре. "Мы тебя вызовем, будь покоен!" -- говорил он.
   Тургенев должен был остаться довольным, приехав в спектакль; кроме всех членов кружка "Современника" и других литераторов, явившихся смотреть его пиесу, первые ряды кресел были заняты блестящей молодежью, знакомыми Панаева.
   Вообще тогда высшее общество считало почему-то неприличным бывать в Александрийском театре и посещало только Большой и Михайловский театры.
   Автора дружно вызвали, и Тургенев из директорской ложи раскланивался с публикой. Пиеса разыграна была очень хорошо. Сосницкий и Линская были превосходны в своих ролях. Мартынов, у которого вся роль состояла из двух-трех фраз, сделал из нее первую роль, такая замечательная мимика была у него в каждом движении, в каждом взгляде.
   В этой бессловесной роли он показал, как был велик его сценический талант.
   "Завтрак у предводителя", однако, не долго продержался в репертуаре, потому что постоянная публика Александрийского театра так привыкла к пошлым водевилям, что тонкий и настоящий юмор был ей не по вкусу16.
   Я была на третьем представлении "Завтрака у предводителя", и мне было досадно, что двое приживальщиков Тургенева оказали ему медвежью услугу, вздумав вызывать автора: их голоса были заглушены дружным шиканьем.
   Тургенева это страшно огорчило, и он, в горячности, давал клятву, что для такой тупоумной публики никогда более не будет писать пиес. В сущности, он был прав, потому что его пиеса была перлом между теми пиесами, которые давались тогда на русской сцене... Через несколько времени, однако, Тургенев опять написал пиесу "Провинциалку" и поставил ее на сцену <22 января 1851 года>. Эта пиеса держалась в репертуаре дольше, потому что в ней играли две любимицы публики: Вера Васильевна Самойлова и Снеткова. Если не ошибаюсь, Щепкин, приехавший в Петербург на гастроли, взял эту пиесу для своего бенефиса.
   Щепкин был уже стар, и в сцене признания, что он отец богатой помещицы, так расчувствовался, что расплакался и едва мог говорить свою роль17.
   Островский приехал в Петербург летом хлопотать о постановке своей комедии на Александрийской сцене, а в это время уже готовилась Крымская война.
   За обедом присутствующие только и говорили, что о войне.
   Островский не принимал никакого участия в жарких спорах о предстоящей войне, и когда Тургенев заметил ему,-- неужели его не интересует такой животрепещущий вопрос, как война, то Островский отвечал:
   -- В данный момент меня более всего интересует -- дозволит ли здешняя дирекция поставить мне на сцену мою комедию.
   Все ахнули, а Тургенев заметил с многозначительной улыбкой:
   -- Странно, я не ожидал такого в вас равнодушия к России!
   -- Что тут для вас странного? Я думаю, что если бы и вы находились в моем положении, то также интересовались бы участью своего произведения: я пишу для сцены, и, если мне не разрешат ставить на сцену свои пиесы, я буду самым несчастнейшим человеком на свете.
   Когда Островский и другие гости разъехались и остались самые близкие, Тургенев разразился негодованием на Островского:
   -- Нет, каков наш купеческий Шекспир?! У него чертовское самомнение! и с каким гонором он возвестил о том, что постановка на сцену его комедии важнее для России, чем предстоящая война. Я давно заметил его пренебрежительную улыбочку, с какой он на нас всех смотрит. "Какое вы все ничтожество перед моим великим талантом!"
   -- Полно, Тургенев,-- остановил его Некрасов,-- ты когда расходишься, то удержу тебе нет! В тебе две крайности -- или ты слишком строго, или чересчур снисходительно относишься к людям; а насчет авторского самолюбия, то у кого из нас его нет? Островский только откровеннее других.
   -- Я, брат, при встрече с каждым субъектом делаю ему психический анализ и не ошибаюсь в диагнозе,-- ответил Тургенев.
   Некрасов улыбнулся, да и другие также, потому что было множество фактов, как Тургенев самых пошлых и бездарных личностей превозносил до небес, а потом сам называл их пошляками и дрянцой.
   

ИЗ ГЛАВЫ ДВЕНАДЦАТОЙ

   Я должна вернуться назад и рассказать о появлении графа Льва Николаевича Толстого в кружке "Современника". Он был тогда еще офицер и единственный сотрудник "Современника", носивший военную форму. Его литературный талант настолько уже проявился, что все корифеи литературы должны были признать его за равного себе.
   Впрочем, граф Толстой был не из робких людей, да и сам сознавал силу своего таланта, а потому держал себя, как мне казалось тогда, с некоторой даже напускной развязностью.
   Я никогда не вступала в разговоры с литераторами, когда они собирались у нас, а только молча слушала и наблюдала за всеми. Особенно мне интересно было следить за Тургеневым и графом Л. Н. Толстым, когда они сходились вместе, спорили или делали свои замечания друг другу, потому что оба они были очень умные и наблюдательные 18.
   Мнения графа Толстого о Тургеневе я не слышала, да и вообще он не высказывал своих мнений ни о ком из литераторов, по крайней мере, при мне. Но Тургенев, напротив, имел какую-то потребность изливать о всяком свои наблюдения.
   Когда Тургенев только что познакомился с графом Толстым, то сказал о нем:
   -- Ни одного слова, ни одного движения в нем нет естественною! Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!
   -- Не заметил я этого в Толстом,-- возразил Панаев.
   -- Ну, да ты много чего не замечаешь,-- ответил Тургенев.
   Через несколько времени Тургенев нашел, что Толстой имеет претензию на донжуанство. Раз как-то граф Толстой рассказывал некоторые интересные эпизоды, случившиеся с ним на войне. Когда он ушел, то Тургенев произнес:
   -- Хоть в щелоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства, каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство.
   И Тургенев принялся критиковать каждую фразу графа Толстого, тон его голоса, выражение лица и закончил:
   -- И все это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие.
   -- Знаешь ли, Тургенев,-- заметил ему Панаев,-- если бы я тебя не знал так хорошо, то, слушая все твои нападки на Толстого, подумал бы, что ты завидуешь ему.
   -- В чем это я могу завидовать ему? в чем? говори!-- воскликнул Тургенев.
   -- Конечно, в сущности, ни в чем; твой талант равен его... но могут подумать...
   Тургенев засмеялся и с каким-то сожалением в голосе произнес:
   -- Ты, Панаев, хороший наблюдатель, когда дело идет о хлыщах, но не советую тебе порываться высказывать свои наблюдения вне этой сферы!19
   Панаев обиделся.
   -- Я тебе это заметил для твоей же пользы,-- сказал он и ушел.
   Тургенев продолжал кипятиться и с досадой говорил:
   -- Только Панаеву могла прийти в голову нелепая мысль, что я мог завидовать Толстому. Уж не его ли графству?
   Некрасов все это время мало говорил, потому что болезнь горла совершенно подавляла его. Он только заметил Тургеневу:
   -- Да брось ты рассуждать о том, что вздумалось сказать Панаеву. Точно в самом деле можно тебя заподозрить в такой нелепости!
   

ИЗ ГЛАВЫ ТРИНАДЦАТОЙ

   В 1856 году, весной, я уехала за границу на морские ванны и в конце августа получила от Некрасова письмо, в котором он просил меня встретить его в Вене, куда его послал доктор <П. Д.> Шипулинский, чтобы он посоветовался с каким-то знаменитым венским доктором относительно своей горловой болезни.
   Я опасалась, что Некрасов, по незнанию иностранных языков, встретит немало затруднений добраться до Вены; но он благополучно совершил путешествие и уморительно рассказывал, как объяснялся в отелях и на железных догорогах.
   Мрачное настроение духа, в котором он находился с тех пор, как заболело у него горло, исчезло <...> После свидания с Венской знаменитостью Некрасов снова впал в уныние. Знаменитость нашла его болезнь очень серьезной, предписала строжайший режим и велела ему ехать в Италию, где и провести зиму <...>
   Но когда начались сильные жары, Некрасов стал чувствовать слабость, бессонницу и сильное нервное возбуждение, надо было поскорее увезти его из Неаполя. Он пожелал ехать в Париж, куда его звал Тургенев.
   Не очень-то хотелось мне ехать в Париж, но нельзя было оставить больного человека без знания языка, и я скрепя сердце поехала.
   Некрасов, напротив, рвался свидеться с Тургеневым. Тургенев целые дни проводил с Некрасовым, показывая ему Париж, и уговорил его ненадолго съездить в Лондон, к Герцену; по возвращении оттуда Некрасов тщательно скрыл от меня -- виделся ли он с Герценом или нет21.
   Вскоре Тургенев познакомился с одним аристократическим княжеским русским семейством и перестал водиться с Некрасовым. Он приходил только перед обедом, чтобы вместе идти в какой-нибудь ресторан, потому что утро у него было занято визитами, а вечера он проводил в княжеском салоне.
   В Париже находилось еще несколько русских общих знакомых -- не литераторов, которые приходили обедать в тот же ресторан; они принимали живое участие в Тургеневе и в его отсутствие строили предположения о том, что он намерен жениться на княжне <Мещерской>22, тем более что и сам Тургенев постоянными своими разговорами о ней подавал к этому повод.
   Некрасов однажды спросил Тургенева:
   -- Ты, брат, в самом деле не задумываешь ли жениться? Это будет верх глупости с твоей стороны, и я этого не ожидал от тебя.
   Тургенев на это ответил с оттенком неудовольствия:
   -- Что же я, какой-нибудь физический и нравственный урод, что для меня невозможна семейная жизнь? Остаться бобылем под старость -- скверная вещь, в тебе советую об этом подумать. Молодость-то наша с тобой не ахти прошла как весело, испытали мы с тобой много передряг, не быв женатыми.
   -- Ты можешь жениться, только не на аристократке,-- иначе ты погубишь себя.
   Тургенев улыбнулся и ответил:
   -- А я иначе не женюсь, как именно только на такой девушке, которая была бы выдрессирована аристократическим воспитанием, потому что это -- самая лучшая гарантия для меня в семейном спокойствии. Я был бы несчастным человеком, если б моя жена обладала вульгарными манерами. Аристократическая дрессировка женщин тем и хороша, что если они и сердятся, то и тогда сохраняют изящество и никогда не возмутят тебя резкими выходками, к которым я питаю непреодолимое отвращение, и жить вместе с такой женщиной для меня немыслимо.
   -- Да ведь ты сам говорил, что княжна совершенно не подготовлена к жизни, имеет детские взгляды на вещи!
   -- Тем лучше для меня: я могу, как из воску, вылепить себе жену, какую хочу. Я бы никогда не женился на девушке, которая уже имела жизненную опытность. То-то и привлекательно, что будешь развивать в своей жене те взгляды, которые желаешь, чтобы она имела на жизнь.
   -- Брось ты бывать в этом аристократическом салоне!-- сказал Некрасов.-- Еще влюбишься до зарезу, а родители найдут, что ты недостаточно хорошая партия для их дочери.
   -- О, в этом отношении я вполне гарантирован; в Париже у них плохой выбор женихов; все эти маркизы и виконты, посещающие их салон, предпочтут всегда породниться с русским купцом-миллионером или с жидом-откупщиком, нежели с русскими князьями, у которых едва хватает средств сохранить декорум достаточных людей... Княгиня придумала себе оригинальную болезнь -- боль в пятках и под этим предлогом не выезжает на балы и парадные обеды, чтобы и самой их не давать. В своем салоне она постоянно лежит на кушетке, и ее возят в креслах из комнаты в комнату. Но мне раз удалось видеть из кабинета князя, чего она не подозревала, как она отличнейшим образом может ходить. Только аристократическая женщина способна на такой героический поступок для поддержания своего достоинства.
   -- Есть чем восхищаться!-- заметил Некрасов.
   -- Ну, ты об этих вещах плохой судья,-- отвечал Тургенев и продолжал: --Я для того тебе это сказал, чтобы ты понял, в каком затруднении находятся в настоящее время родители с взрослой дочерью. Нельзя же, чтобы и у дочери появилась такая же боль в пятках, как у матери!.. Как видишь, мои фонды высоко стоят, если бы я только вздумал посвататься.
   -- Если ты не думаешь жениться, зачем же так часто бываешь в этом семействе?
   -- Не знаю, испытывал ли ты те ощущения, какие я испытываю, когда, после долгой русской зимы, в первый раз весной очутишься в березовой роще; деревья покрыты девственными блестящими листочками, точно лаком; в невысокой изумрудной траве выглядывают не совсем еще распустившиеся полевые цветы; воздух пропитан смолистым сочным ароматом; вдыхая его в себя, чувствуешь, как твоя душа так же обновляется и оживает, как природа.
   -- Я вижу, что ты задумал писать новую повесть и собираешь материал.
   -- Пока еще ничего не задумал писать; но, во всяком случае, для писателя очень важно время от времени возобновлять те юношеские ощущения, которые некогда испытывал в присутствии девушки такой же юной, как он сам. С летами эти нежные ощущения притупляются от чувственных отношений к женщинам.
   Вскоре <весною 1857 г.> приехал в Париж писатель граф Л. Н. Толстой, и Тургенев, точно по обязанности, подробно докладывал, как Толстой держит себя в русском аристократическом салоне, где они часто сходились.
   Толстой никогда ни слова не говорил о Тургеневе, а последний, наоборот, не стеснялся даже в присутствии посторонних людей делать свои замечания о нем.
   Некрасов раз заметил Тургеневу:
   -- Ты какой-то вздор рассказываешь о Толстом, можно подумать, что он отродясь не был в таких салонах!
   -- Ты сегодня в хандре и придираешься ко всему!-- улыбаясь, ответил Тургенев, но переменил разговор и так увлекательно стал рассказывать какой-то эпизод из своих охотничьих приключений, что нельзя было его не заслушаться.
   Не могу в точности определить, в скором ли времени по приезде Толстого в Париж произошла следующая история.
   Однажды Тургенев, против своего обыкновения, явился к нашему завтраку. Я никогда не видала его таким взволнованным. Едва войдя в комнату, он воскликнул:
   -- Знаешь ли, Некрасов, какую штуку выкинул сейчас со мною Толстой? Он сделал мне вызов.
   Некрасов вскочил с кресел, и его без того бледное лицо буквально помертвело, а сиплый голос до того упал, что он шепотом проговорил:
   -- Тебе вызов?!
   -- Придумал глупейший предлог!
   -- Если бы даже был самый серьезный предлог, то вам стреляться невозможно!-- дрожащим голосом сказал Некрасов.
   -- Чисто юнкерская выходка... я...
   -- Дело говори, а не глупости!-- перебил его Некрасов.
   -- Ты сам посуди, кто бы из нас придал серьезное значение женской сплетне?-- продолжал Тургенев.
   -- Господи! да говори толком!-- в нетерпении воскликнул Некрасов.
   -- Какого ты хочешь добиться толку в женской сплетне?-- горячась, отвечал Тургенев.-- Черт знает из каких-то своих расчетов княгине понадобилось поссорить нас!
   -- Едем сейчас же к Толстому, и ты разъяснишь ему, что это сплетня.
   -- Нет! я не намерен лезть к человеку, который явно придрался к пустому случаю, чтобы выместить на мне свои неудачи...
   -- Замолчи ты, ради Христа,-- опять крикнул Некрасов на Тургенева.-- Я вижу, что в самом деле тебе не следует ехать, потому что ты мелешь какой-то вздор!.. Я еду один.
   -- Только, пожалуйста, не проговорись, что видел меня, он еще подумает, что я подослал тебя к нему. Скажи, что узнал об его вызове от моего секунданта. Я сейчас поеду к N и буду просить его быть моим секундантом.
   Тургенев сказал это уже спокойным тоном и направился к двери.
   Некрасов, собрав все силы, крикнул ему: "Погоди!" Тургенев, держась за ручку двери, повернул голову и ждал, когда Некрасов подойдет к нему.
   -- Ты должен выкинуть из головы мысль стреляться с Толстым, ты должен пожертвовать всем, чтобы между вами не было дуэли, иначе это будет позорное преступление!
   Все это Некрасов проговорил хотя и тихо, но очень энергично. Тургенев пожал плечами и отвечал ему так же выразительно:
   -- Ты это не мне должен говорить, а тому, кто из-за женской сплетни сделал мне вызов!
   Проговорив это, он быстро повернулся и ушел. Некрасов в изнеможении сел в кресла и в отчаянии произнес:
   -- Боже мой, боже мой! им стреляться!
   Я подала ему успокоительных капель, но он не захотел их выпить и, быстро вскочив с места, взял свою шляпу и палку и ушел, сказав мне на ходу:
   -- Пожалуйста, ни слова не говорите никому из наших знакомых о вызове!23
   Несколько дней Некрасов провел в страшной суете; он возвращался домой до такой степени измученным и мрачным, что я ни о чем его не расспрашивала. Я узнала только, что Тургенев уехал из Парижа и что дуэль отложена.
   

ИЗ ГЛАВЫ ЧЕТЫРНАДЦАТОЙ

   Добролюбов и Чернышевский сделались в это время уже постоянными сотрудниками "Современника"24. Я только раскланивалась с ними, встречаясь в редакции. Хотя я с большим интересом читала их статьи, но не имела желания поближе познакомиться с авторами.
   Старые сотрудники находили, что общество Чернышевского и Добролюбова нагоняет тоску. "Мертвечиной от них несет!-- находил Тургенев.-- Ничто их не интересует!" <...>
   Тургенев раз за обедом сказал:
   -- Однако "Современник" скоро сделается исключительно семинарским журналом: что ни статья, то семинарист оказывается автором!
   -- Не все ли равно, кто бы ни написал статью, раз она дельная,-- проговорил Некрасов.
   -- Да, да! но откуда и каким образом семинаристы появились в литературе?-- спросил Анненков.
   -- Вините, господа, Белинского, это он причиной, что ваше дворянское достоинство оскорблено и вам приходится сотрудничать в журнале вместе с семинаристами,-- заметила я.-- Как видите, не бесследна была деятельность Белинского: проникло-таки умственное развитие и в другие классы общества.
   Анненков залился своим обычным смехом, а Тургенев, иронически улыбаясь, произнес:
   -- Вот какого мнения о нас, господа!
   -- Это мнение всякий о вас составит, если послушает вас,-- отвечала я.
   Григорович было хотел что-то заметить мне, но Тургенев остановил его на слове "голубушка, вы..." -- перебив: -- Лучше не надо разуверять Авдотью Яковлевну, она еще выведет новое заключение в том же роде о нас, а мы и так поражены и уничтожены25 <...>
   У Тургенева каждую неделю обедали литераторы.
   Раз, придя в редакцию, он сказал Панаеву, Некрасову и находившимся тут некоторым старым знакомым литераторам:
   --Господа! не забудьте: я вас всех жду сегодня обедать ко м н е ,-- и затем, поворотив голову к Добролюбову, прибавил: -- Приходите и вы, молодой человек.
   Тургенев, наверно, услыхал бы громкий смех Добролюбова, если бы он смеялся, как другие. Но он только улыбался.
   Тургенев в это время наслаждался вполне своей литературной известностью, держал себя очень величественно с молодыми писателями и вообще со всеми незначительными лицами.
   Я посмеялась Добролюбову, что он, должно быть, считает себя сегодня счастливейшим человеком, удостоившись приглашения на обед от главного литературного генерала.
   -- Еще бы! такая неожиданная честь.
   -- Что же, пойдете?-- спросила я, хотя была уверена, что он не пойдет после такого приглашения.
   -- К сожалению, у меня нет фрака, а в сюртуке не смею явиться к генералу,-- отвечал, улыбаясь, Добролюбов.
   Панаев и Некрасов были удивлены, что Добролюбов не хочет ехать вместе с ними на обед к Тургеневу. Они не обратили внимания на тон приглашения.
   -- Вас же приглашал Тургенев,-- сказал ему Некрасов.
   -- После такого приглашения я никогда не пойду к Тургеневу.
   Некрасов с удивлением произнес:
   -- Да он всех так пригласил.
   -- Вы все его очень короткие знакомые, а я нет.
   -- Это у него такая манера,-- заметил Панаев. Должно быть, Некрасов намекнул Тургеневу, почему
   Добролюбов не пришел обедать, потому что Тургенев в следующий раз сделал ему любезное приглашение, но это не тронуло Добролюбова, и он все-таки не пошел.
   Тургенев заметно стал относиться внимательнее к Добролюбову и начал заводить с ним разговоры, когда встречал его в редакции или обедая у нас, потому что литературная известность Добролюбова быстро росла.
   Тургенева заметно коробило, что Добролюбов все-таки не является к нему на обеды, и он однажды сказал Панаеву:
   -- Привези ты его обедать ко мне, уверь его, что он не застанет у меня общества, в котором никогда не бывал.
   Наконец Тургенев понял, что причина, по которой Добролюбов не является на его обеды, заключается вовсе не в страхе встретиться с аристократическим обществом.
   -- В нашей молодости,-- сказал он Панаеву,-- мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Вообще, сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений,-- все они точно мертворожденные. Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих. У них не было ни детства, ни юности, ни молодости -- это какие-то нравственные уроды.
   -- Это нам лишь кажется, что новое поколение литераторов лишено увлечений. Положим, у нас увлечений было больше, но зато у них они дельнее,-- возразил Панаев.
   -- На тебя, кажется, семинарская сфера начинает влиять,-- с пренебрежительным сожалением произнес Тургенев.-- Господа!-- прибавил он, обращаясь к присутствующим в комнате.-- Панаев начинает отрекаться от своих традиций, которым с таким неуклонным рвением следовал всю свою жизнь.
   -- Отчего же не сознаться, если это правда; теперь молодые люди умнее, дельнее и устойчивее в своих убеждениях, нежели были мы в те же л е т а,-- отвечал Панаев.
   Тургенев с притворным ужасом, обращаясь к присутствующим, воскликнул:
   -- Господа! Неужели мы дожили до такого печального времени, что увидим нашего элегантного Панаева в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, с сомнительной чистоты воротничком рубашки, без перчаток и в очках!
   Добролюбов и Чернышевский всегда носили сюртуки и очки, но, разумеется, никогда не ходили в грязном белье.
   -- Мое зрение стало слабо, и я должен скоро надеть очки!-- отвечал Панаев.
   -- Ну, нет,-- воскликнул Тургенев,-- мы все, твои давнишние друзья, не допустим тебя сделаться семинаристом. Мы спасем тебя, несмотря на все старания некоторых личностей обратить тебя в поборника тех нравственных принципов, которых требуют от людей семинарские публицисты-отрицатели, не признающие эстетических потребностей жизни. Им завидно, что их вырастили на постном масле, и вот они с нахальством хотят стереть с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения и водворить свои семинарские грубые принципы. Это, господа, литературные Робеспьеры: тот ведь тоже не задумался ни минуты отрубить голову поэту Шенье.
   -- Бог с тобой, Тургенев, какие ты выдумал сравнения!-- воскликнул Панаев в испуге.-- Ты, ради бога, не делай этих сравнений в другом обществе.
   -- Ты наивен, неужели ты думаешь, что статьи этих семинаристов читают в порядочном обществе?
   -- Однако тогда бы подписка на "Современник" с каждым годом не увеличивалась!
   -- По старой памяти ждут от "Современника" прежнего его стремления к развитию в обществе художественных вопросов... Меня удивляет, как Некрасов, с его практичностью, не видит, что семинаристы топят журнал и грязной луже <...>
   Между сотрудниками "Современника" Тургенев был, бесспорно, самый начитанный, но с появлением Чернышевского и Добролюбова он увидел, что эти люди посерьезнее его знакомы с иностранной литературой.
   Тургенев сам сказал Некрасову, когда побеседовал с Добролюбовым:
   -- Меня удивляет, каким образом Добролюбов, недавно оставив школьную скамью, мог так основательно ознакомиться с хорошими иностранными сочинениями! и какая чертовская память!
   -- Я тебе говорил, что у него замечательная голова!-- отвечал Некрасов.-- Можно подумать, что лучшие профессора руководили его умственным развитием и образованием! Это, брат, русский самородок... утешительный факт, который показывает силу русского ума, несмотря на все неблагоприятные общественные условия жизни. Через десять лет литературной своей деятельности Добролюбов будет иметь такое же значение в русской литературе, как Белинский.
   Тургенев рассмеялся и воскликнул:
   -- Я думал, что ты бросил свои смешные пророчества о будущности каждого нового сотрудника в "Современнике".
   -- Увидишь,-- сказал Некрасов.
   -- Меняудивляет,-- возразил Тургенев,-- как ты сам не видишь огромного недостатка в Добролюбове, чтобы можно было его сравнить с Белинским! В последнем был священный огонь понимания художественности, природное чутье ко всему эстетическому, а в Добролюбове всюду сухость и односторонность взгляда! Белинский своими статьями развивал эстетическое чувство, увлекал ко всему возвышенному!.. Я даже намекал на этот недостаток Добролюбову в моих разговорах с ним и уверен, что он примет это к сведению.
   -- Ты, Тургенев, забываешь, что теперь не то время, какое было при Белинском. Теперь читателю нужны разъяснения общественных вопросов, да и я положительно не согласен с тобой, что в Добролюбове нет понимания поэзии; если он в своих статьях слишком напирает на нравственную сторону общества, то -- сам сознайся -- это необходимо, потому что она очень слаба, шатка даже в нас, представителях ее, а уж о толпе и говорить нечего <...>
   Когда Тургенев убедился, что Добролюбов не поддается на его любезные приглашения, то оскорбился и начал говорить, что в статьях Добролюбова виден инквизиторский прием: осмеять, загрязнить всякое увлечение, все благородные порывы души писателя, что он возводит на пьедестал материализм, сердечную сухость и с нахальством глумится над поэзиею; что никогда русская литература, до вторжения в нее семинаристов, не потворствовала мальчишкам из желания приобрести этим популярность. Кто любит русскую литературу и дорожит ее достоинством, тот должен употребить все усилия, чтобы избавить ее от этих кутейников-вандалов.
   Эти воззвания Тургенева доходили до Добролюбова, но он не обращал на них внимания и удивлялся только одному: к чему об этом передают ему?
   -- Heyжели думают,-- говорил он,-- что я испугаюсь таких угроз и в угоду Тургеневу изменю свои убеждения. Странные понятия у этих господ!
   

ИЗ ГЛАВЫ ПЯТНАДЦАТОЙ

   Теперь расскажу -- каким образом произошел разрыв между Тургеневым и "Современником".
   Добролюбов написал статью о повести Тургенева "Накануне", и она была послана к цензору Бекетову. Все читавшие эту статью находили, что Добролюбов хвалил автора и отдавал должное его таланту. Да иначе и быть не могло. Добролюбов настолько был честен, что никогда не позволял себе примешивать к своим отзывам о чьих-либо литературных произведениях своих личных симпатий и антипатий.
   Некрасов пришел ко мне очень встревоженный и сказал:
   -- Ну, Добролюбов заварил кашу! Тургенев страшно оскорбился его статьею... и как это я сделал такой промах, что не отговорил Добролюбова от намерения написать статью о новой повести Тургенева для нынешней книжки "Современника"! Тургенев сейчас прислал ко мне Колбасина 26 с просьбой выбросить из статьи все начало. Я еще не успел ее прочитать. По словам Тургенева, переданным мне Колбасиным, Добролюбов будто бы глумился над его литературным авторитетом, и вся статья переполнена какими-то недобросовестными, ехидными намеками.
   Некрасов говорил все это недоумевающим тоном. Да и точно, нелепо было допустить, чтобы Добролюбов мог написать недобросовестную статью о таком талантливом писателе, как Тургенев.
   Я удивилась,-- каким образом могли попасть в руки Тургенева корректурные листы статьи Добролюбова? Оказалось, что цензор Бекетов сам отвез их Тургеневу из желания услужить. Я стала порицать поступок цензора, но Некрасов нетерпеливо сказал:
   -- Дело идет не о цензоре, а о требовании Тургенева выкинуть все начало статьи... нельзя же ссориться с ним!
   -- А вы находите, что с Добролюбовым можно?-- спросила я.-- Он, наверное, не захочет признать за Тургеневым цензорские права над своими статьями.
   -- Добролюбов настолько умен, что поймет всю невыгоду для журнала потерять такого сотрудника, как Тургенев!-- ответил мне Некрасов.
   -- Да и Тургенев настолько же умен, чтобы, заявляя свои требования, не знать заранее, что Добролюбов им не подчинится.
   Некрасов, стараясь объяснить себе поступок Тургенева, сказал:
   -- Не отзывался ли Добролюбов в каком-нибудь обществе нехорошо о Тургеневе? Может быть, это дошло до него, и вот он с предвзятой мыслью прочел статью, вспылил и сгоряча прислал подвернувшегося под руку Колбасина ко мне.
   Предположение Некрасова не имело основания: Добролюбов в обществе никогда не касался личностей литераторов, да и бывал вообще в обществе таких людей, которые не занимались пересудами и сплетнями. Я подивилась -- почему Тургенев не сам приехал объясниться с Некрасовым, с которым находился столько лет в самых коротких приятельских отношениях, а прибегнул к посреднику?
   -- Ну, что толковать о пустяках!-- ответил Некрасов.-- Важно то, чтобы поскорей успокоить Тургенева. Он потом сам увидит, что погорячился.
   Некрасов отправился объясняться к Добролюбову. Через час Добролюбов пришел ко мне, и я услышала в его голосе раздражение.
   -- Знаете ли, что проделал цензор с моей статьей?-- сказал он.
   Я ему отвечала, что все знаю. Тогда Добролюбов продолжал:
   -- Отличился Тургенев! по-генеральски ведет себя... Удивил меня также и Некрасов, вообразив, что я способен на лакейскую угодливость. Ввиду нелепых обвинений на мою статью, я теперь ни одной фразы не выкину из нее.
   Добролюбов прибавил, что сейчас едет объясняться к цензору Бекетову27. Я заметила, что не стоит тратить время на объяснения.
   -- Какие стоит!-- возразил Добролюбов.-- Если у человека не хватает смысла понять самому, что нельзя дозволять себе такое бесцеремонное обращение с статьями, которые он обязан цензуровать, а не развозить для прочтения, кому ему вздумается...
   Цензор Бекетов преклонялся перед авторитетом Тургенева и воображал, что и тот питает к нему большое уважение за его цензорскую храбрость. Бекетов всегда торжественно объявлял: "Я, господа, опять получил выговор от начальства -- это третий в один месяц!"24, и Бекетов с гордостью обводил глазами всех. Тургенев потешался над Бекетовым, расхваливая его храбрость, и говорил ему, что он единственный просвещенный цензор в России! Простодушный Бекетов умилялся и растроганным голосом благодарил литераторов за то, что они ценят его деятельность, и распространялся о своих либеральных подвигах.
   Когда Бекетов уходил, то Тургенев покатывался со смеху и восклицал:
   -- Вот хвастливый гусь! Я думаю, у самого от каждого выговора под жилками трясется, а он кричит о своей храбрости!
   Некрасов, давший знать Тургеневу, что сам будет у него, поехал к нему, но не застал его дома и намеревался перед клубным обедом опять заехать к нему, объясняя себе отсутствие Тургенева какой-нибудь случайностью.
   В этот вечер Некрасов вернулся из клуба около двух часов ночи и вошел в нашу столовую; он был мрачен и, подавая мне записку, сказал:
   -- Мне не удалось опять застать дома Тургенева, я оставил ему письмо и вот какой получил ответ!-- прочитайте-ка.
   Ответ Тургенева состоял из одной фразы: "Выбирай: я или Добролюбов".
   Некрасов был сильно озадачен этим ультиматумом и, ходя по комнате, говорил:
   -- Я внимательно прочел статью Добролюбова и положительно не нашел в ней ничего, чем мог бы оскорбиться Тургенев. Я это написал ему, а он вот какой ответ мне прислал!.. Какая черная кошка пробежала между нами? Остается одно: вовсе не печатать этой статьи. Добролюбов очень дорожит журнальным делом и не захочет, чтобы из-за его статьи у Тургенева произошел разрыв с "Современником". Это повредит журналу, да и прибавит Добролюбову врагов, которых у него и так много; в литературе обрадуются случаю, поднимут гвалт, на него посыплются разные сплетни, так что гораздо благоразумнее избежать всего этого... Я в таком состоянии, что не могу идти к нему объясняться, лучше вы передайте, какой серьезный оборот приняло дело.
   Я отправилась к Добролюбову; он удивился моему позднему приходу. Я придала шутливый тон своему поручению и сказала:
   -- Я явилась к вам как парламентер.
   -- Догадываюсь -- предлагают сдаться?-- с усмешкою спросил он.
   -- Рассчитывают на ваше благоразумие, которое устранит важную потерю для журнала; Некрасов получил записку от Тургенева...
   -- Вероятно, Тургенев грозит, что не будет более сотрудником в "Современнике", если напечатают мою статью,-- перебил меня Добролюбов.-- Непонятно мне, для чего понадобилось Тургеневу придираться к моей статье! Он мог бы прямо заявить Некрасову, что не желает сотрудничать вместе со мной. Каждый свободен в своих симпатиях и антипатиях к людям!.. Я выведу Некрасова из затруднительного положения: я сам не желаю быть сотрудником в журнале, если мне нужно подлаживаться к авторам, о произведениях которых я пишу.
   Добролюбов не дал мне возразить и добавил:
   -- Нет, уж если вы взялись за роль парламентера, так выполните ее но всем правилам и передайте мой ответ Некрасову.
   Идя от Добролюбова, я встретила в передней Панаева, только что вернувшегося домой, и передала ему ответ Добролюбова.
   -- О чем хлопочет Некрасов?-- сказал Панаев.-- Никакого соглашения не может быть с Тургеневым. Я был в театре, и там мне говорили, как о деле решенном, что Тургенев не хочет более иметь дела с "Современником", потому что редакторы дозволяют писать на него ругательные статьи... Анненков накинулся на меня с пеной у рта, упрекая в черной неблагодарности и уверяя, что единственно одному Тургеневу мы обязаны успехом журнала; что мы осрамили себя, дозволив нахальному и ехидному мальчишке писать ругательства о таком великом писателе, как Тургенев! Я не мог уйти от него, потому что в проходе была толпа, а Анненков воспользовался этим и нарочно громко говорил, чтобы все его слышали... Я только тем заставил его замолчать, когда сказал ему, что он, верно, за обедом выпил много шампанского, что так кричит в публике.
   Я сообщила Некрасову ответ Добролюбова.
   -- Ну, вот, недоставало этого!-- с досадою воскликнул Некрасов.
   В эту минуту вошел Панаев и передал Некрасову выходку Анненкова в театре. Некрасов выслушал его молча и, тяжко вздохнув, произнес:
   -- Ну, тут ничего не поделаешь! Значит, постарались науськать Тургенева на Добролюбова!-- И, обратясь ко мне, он продолжал: -- Скажите Добролюбову, чтобы он не сердился на меня, если я его обидел чем-нибудь. Очень я расстроен! Лучше завтра утром поговорим; нам обоим надо успокоиться.
   Когда я рассказала Добролюбову о разговоре Анненкова с Панаевым, Добролюбов пожал плечами и заметил:
   -- Напрасно они думают, что стоит только им произнести свой приговор над человеком, что он дурак и недобросовестный, то им бесконтрольно все поверят!.. Удивляюсь, как мало у этих людей чувства собственного достоинства!.. <...>
   Не знаю, какой разговор происходил на другое утро у Некрасова с Добролюбовым, но, придя от него, Некрасов сказал мне:
   -- Добролюбов -- это такая светлая личность, что, несмотря на его молодость, проникаешься к нему глубоким уважением. Этот человек не то, что мы: он так строго сам следит за собой, что мы все перед ним должны краснеть за свои слабости, которыми заражены. Мне больно и обидно, что Тургенев составил себе такое превратное понятие о человеке такой редкой честности29. Но бог даст, все недоразумения выяснятся, и Тургенев устыдится, что по слабости своего характера поддался влиянию завистливых сплетников, которых, к несчастью, слишком много развелось в литературе30.
   Некрасов был убежден, что, несмотря на разрыв Тургенева с "Современником", это не повлияет на их давнишнюю дружбу. Он имел право так думать, потому что когда прежде у Тургенева выходили истории с некоторыми литераторами из-за его нелестных отзывов о них на стороне, Тургенев говорил тогда Некрасову:
   -- Вот между нами подобных историй не может произойти, потому что мы оба не поверим никаким сплетням. Сколько раз пробовали нас поссорить, наушничая, что я будто бы о тебе дурно отзывался, однако ты не поверил же? Мне кажется, если бы ты вдруг сделался ярым крепостником, то и тогда бы наша дружба не могла пострадать. Я бы снисходительно относился к перемене твоих убеждений. Мы, брат, с тобой теперь так крепко связаны, что ничто не может нас разлучить.
   Некрасов был привязан к Тургеневу и твердо убежден в его взаимной привязанности к нему. Некрасов понимал, что для журнала Добролюбов необходим. Тургенев в последнее время почти ничего не делал для "Современника". Принявшись за повесть "Накануне", он уверял, что пишет ее для "Современника", а между тем отдал эту повесть в другой журнал, оправдываясь тем, что к нему пристали с ножом к горлу, требуя исполнения честного слова, данного давно редактору, и чуть не силою взяли у него рукопись31. Он утешал Некрасова, уверяя, что у него уже обдумана новая повесть для "Современника" и он скоро ее напишет.
   Некрасов говорил: "Я сам виноват, зная, как Тургенев теряется, когда на него накинутся нахрапом; мне надо было поступить так же, а я имел глупость этого не сделать... взял бы у него начало повести, и она была бы напечатана в "Современнике".
   Разрыв Тургенева с "Современником" произвел такое же смятение в литературном мире, как если бы случилось землетрясение. Приближенные Тургенева, которыми он себя всегда окружал, как глашатаи оповещали всюду о разрыве и цитировали чуть ли не целые страницы ругательств на Тургенева, будто бы заключавшихся в статье Добролюбова. Одним словом, Добролюбов выставлялся Змеем Горынычем, а Тургенев богатырем Добрыней Никитичем, который спас литературу от чудовища, пожиравшего всех как прежних, так и современных авторитетных писателей.
   Когда вышла книжка "Современника" со статьею Добролюбова о "Накануне"32, то в оправдание себя друзья Тургенева стали кричать, что Некрасов струсил и заставил Добролюбова написать другую статью. Цензор Бекетов выказал настолько храбрости, что опровергал этот слух, но его одинокий голос был заглушён криками, что Некрасов подкупил цензора, чтобы он выгораживал его.
   Когда увидели, что предсказании не исполнились и "Современник" с уходом из него Тургенева не только не погибает, а напротив, подписка на него значительно увеличивается, тогда преследования Добролюбова перешли все границы: стали распространять слухи, что в "Современнике" свили себе гнездо разрушители всех нравственных основ общественной жизни, что они желают уничтожить все эстетические элементы в обществе и водворить один грубый материализм; а под видом женского вопроса проповедуют мормонство. В это же время появилась в "Колоколе" нелепая статья о Добролюбове, в которой он был выставлен как самая скверная личность33 <...>
   Нетрудно было догадаться, кем была доставлена статья в лондонскую газету. Один из сотрудников "Современника" <Н. Г. Чернышевский> нарочно поехал в Лондон, чтобы поговорить с редактором об этой статье. Поездка его продолжалась недолго. Никто не подозревал об его отсутствии, и только четыре лица в редакции знали об этой поездке 34 <...>
   Тургенев был постоянно окружен множеством литературных приживальщиков и умел очень ловко вербовать себе поклонников, которые преклонялись перед его мнениями, восхищались каждым его словом, видели в нем образец всяких добродетелей и всюду усердно его рекламировали. После разрыва Тургенева с "Современником" эти приживальщики с каким-то азартом принялись распускать всевозможные клеветы и сплетни насчет Некрасова, Панаева, Добролюбова и других главных сотрудников "Современника". Так, между прочим, редакция "Современника" была извещена, что Тургенев уезжает за границу, для того чтобы на свободе писать повесть под заглавием "Нигилист", героем которой будет Добролюбов...35
   

ИЗ ГЛАВЫ ШЕСТНАДЦАТОЙ

   Я не запомню, чтобы какое-нибудь литературное произведение наделало столько шуму и возбудило столько разговоров, как повесть Тургенева "Отцы и дети". Можно положительно сказать, что "Отцы и дети" были прочитаны даже такими людьми, которые со школьной скамьи не брали книги в руки. Приведу несколько фактов, рисующих состояние тогдашнего общества при появлении повестей Тургенева.
   Я сидела в гостях у одних знакомых, когда к ним явился их родственник -- отставной генерал, один из числа тех многих недовольных генералов, которые получили отставку после Крымской войны. Этот генерал, едва только вошел, уже завел речь об "Отцах и детях".
   -- Признаюсь, я эту дребедень, называемую повестями и романами, не читаю, но куда ни придешь -- только и разговоров, что об этой книжке... стыдят, уговаривают прочитать... Делать нечего,-- прочитал... Молодец сочинитель; если встречу где-нибудь, то расцелую его! Молодец! ловко ошельмовал этих лохматых господчиков и ученых шлюх! Молодец!.. Придумал же им название -- нигилисты! попросту ведь это значит глист! Молодец! Нет, этому сочинителю за такую книжку надо было бы дать чин, поощрить его, пусть сочинит еще книжку об этих пакостных глистах, что развелись у нас!
   Мне также пришлось видеть перепуганную пожилую добродушную чиновницу, заподозрившую своего старого мужа в нигилизме на основании только того, что он на пасхе не поехал делать поздравительные визиты знакомым, резонно говоря, что в его лета уже тяжело трепаться по визитам и попусту тратить деньги на извозчиков и на водку швейцарам. Но его жена, напуганная толками о нигилистах, так переполошилась, что выгнала из своего дома племянника, бедняка студента, к которому прежде была расположена и которому давала стол и квартиру. У добродушной чиновницы исчезло всякое сострадание от страха, что ее муж окончательно превратится в нигилиста от сожительства с молодым человеком. Иные барышни пугали своих родителей тем, что сделаются нигилистками, если им не будут доставлять развлечений, то есть вывозить их на балы, театры и нашивать им наряды. Родители во избежание срама входили в долги и исполняли прихоти дочерей. Но это все были комические стороны, а сколько происходило семейных драм, где родители и дети одинаково делались несчастными на всю жизнь из-за антагонизма, который, как ураган, проносился в семьях, вырывая с корнем связь между родителями и детьми.
   Ожесточение родителей доходило до бесчеловечности, а увлечение детей до фанатизма. В одном семействе погибли разом мать и дочь; в сущности, обе любили друг друга, но в пылу борьбы не замечали, что наносили себе взаимно смертельные удары. Старшая дочь хотела учиться, а мать, боясь, чтобы она не сделалась нигилисткой, восстала против этого; пошли раздоры, и дело кончилось тем, что мать, после горячей сцены, прогнала дочь из дому.
   Молодая девушка, ожесточенная таким поступком, не искала примирения, промаялась с полгода, бегала в мороз по грошовым урокам в плохой обуви и холодном пальто и схватила чахотку.
   Когда до матери дошло известие, что ее дочь безнадежно больна, она бросилась к ней, перевезла к себе, призвала дорогих докторов, но было уже поздно -- дочь умерла, а мать вскоре с горя помешалась.
   Таких печальных семейных разладов тогда было множество, и тургеневские "Отцы и дети" только усилили их, внеся новые недоразумения. Тургенев сам это понял и в следующей повести "Новь" сделал попытку придать новому поколению некоторые примиряющие черты, но их никто уже не заметил36. А как легко было Тургеневу с его огромным талантом и литературным авторитетом выяснить обеим сторонам их взаимные недоразумения и беспристрастно показать все неразумие ожесточенной борьбы из-за пустых внешних причин, которым придавалось столь важное значение <...>
   Вскоре после появления "Отцов и детей" Тургенев приехал из-за границы пожинать лавры37. Почитатели носили его чуть не на руках, устраивали в честь его обеды, вечера, говорили благодарственные речи и т. п. Я думаю, что ни одному из русских писателей не выпало при жизни столько оваций.
   В то время ежегодные концерты, дававшиеся в пользу недостаточных студентов, были всегда полны; даже аристократическая публика посещала их.
   Впрочем, нужно заметить, что артисты Итальянской оперы постоянно участвовали в этих концертах безвозмездно. Распорядители-студенты сами являлись к некоторым литераторам с билетами на свой концерт, как бы желая этим выразить им уважение от лица всей студенческой корпорации.
   Но после напечатания "Отцов и детей" Тургенев не получил билета. Это произвело сенсацию в кругу его друзей-литераторов. Со стороны их посыпались обвинения, что все это произошло по интригам Некрасова и семинаристов, сотрудников "Современника", которые вооружают молодежь, распространяя о Тургеневе сплетни <...>
   Привязанность Некрасова к Тургеневу можно было сравнить с привязанностью матери к сыну, которого она, как бы жестоко он ни обидел ее, все-таки прощает и старается приискать всевозможные оправдания его дурным поступкам. Я более никогда не слыхала, чтобы Некрасов сделал даже намек относительно враждебных к нему чувств и действий Тургенева; он по-прежнему высоко ценил его талант.
   В характере Некрасова было много недостатков, но я не думаю, чтобы кто-нибудь из современных литераторов мог упрекнуть его в зависти к их успеху на литературном поприще или в том, что он занимался литературными сплетнями. Некрасов никогда не обращал внимания на то, что ему говорили друг про друга литераторы, и, если между ними происходили ссоры, старался примирить враждующих 38.
   Внимание, которое оказывал Некрасов всякому вновь появляющемуся талантливому литератору, приписывали обыкновенно его спекулятивному расчету. Но Некрасов всегда искренне радовался, что в русской литературе выступает еще новый талант, и, как журналист, он, понятно, желал, чтобы произведения этого таланта попали в "Современник". Я уже упоминала, что Тургенев подсмеивался над Некрасовым, что он слишком преувеличивает свои взгляды на новых появляющихся литераторов. Некрасову часто доставалось за это от Тургенева и В. П. Боткина, как людей компетентных по части изящных искусств. Помню, как осенью в 1850 или 1851 году они привязались к Некрасову из-за Дружинина, когда тот печатал в "Современнике" свои фельетоны с подписью "Чернокнижников".
   Тургенев и Боткин требовали, чтобы Некрасов прекратил печатание этих фельетонов, говоря, что они позорят журнал и даже других литераторов, которые в одной книжке с такой ерундою помещают свои произведения.
   -- Не могу же я, господа, оскорбить Дружинина, отказав ему печатать его фельетоны!-- говорил Некрасов.-- У всякого из нас может выдаться неудачная вещь. У Дружинина есть имя, он сам отвечает за себя.
   Боткин возразил на это, что журнал не богадельня, чтобы помещать произведения исписавшихся литераторов,-- да и с чего Некрасов взял, что Дружинин приобрел себе авторитетное имя в литературе?
   Тургенев тоже соглашался с Боткиным.
   -- Да вы сами восхищались "Полинькой Сакс" Дружинина,-- воскликнул Некрасов,-- даже находили, что его женские типы напоминают Гете!
   Тургенев пояснил Некрасову, что если они и хвалили "Полиньку Сакс", то он забыл, какая была в 1849 году голодовка в русских журналах относительно беллетристики, что на прежних литераторов наложена была печать молчания, и цензура не пропускала ничего из их произведений, так что "Полинька Сакс" и могла иметь некоторый успех. Он привел пословицу: "На безрыбье и рак рыба" -- и уверял, что, появись теперь "Полинька Сакс", на нее никто не обратил бы внимания.
   -- Ну уж, господа, как вы начнете нападать на кого-нибудь, так в клочья его растреплете,-- заметил Некрасов.
   -- В нас, любезный друг, развито эстетическое чувство,-- отвечал В. П.Боткин.
   -- Согласись, Некрасов,-- вставил Тургенев,-- что если человек слушает одну русскую музыку, видит картины одних русских художников и знаком только с одной русской литературой, то в нем не может развиться эстетическое понимание изящных искусств. Тебе нужно сознаться, что ты некомпетентный судья.
   -- И должен слушаться нас!-- подхватил Боткин.-- Нельзя, любезный друг, издавать журнал, валя в него без разбору и художественные вещи, и всякую ерундищу. Надо сначала развить в себе эстетическое чутье многосторонним знакомством с европейской литературой, изучить ее, а потом уж можешь полагаться на один свой вкус!
   Некрасов сознавал, что Тургенев и В. П. Боткин имели большое преимущество перед ним в образовании и начитанности.
   В этот год, осенью, Дружинин, Боткин и Тургенев -- все трое жили у нас: Дружинин вернулся из деревни ранее своей матери, Боткин, по обыкновению, приехал из Москвы к нам, а Тургенев из деревни также остановился у нас до устройства своего зимнего пребывания в Петербурге.
   Приведенный выше разговор происходил за ужином. На следующее утро я поила всех троих чаем и кофе и была удивлена, когда Тургенев и Боткин стали просить Дружинина прочитать им фельетон Чернокнижникова, который он писал для следующего номера "Современника". Дружинин прочитал им еще не оконченный фельетон, и слушатели смеялись и похваливали. Мне сделалось даже обидно за Дружинина, который принял эти похвалы за чистую монету. Он сам никогда не говорил за глаза ничего дурного про своих приятелей-литераторов, и, вероятно, ему не приходило в голову, чтобы другие могли поступать иначе.
   Лонгинов, сделавшись начальником над цензорами, на которых прежде сочинял шутовские стихи, запретил дальнейшее печатание фельетонов Чернокнижникова, так что Тургенев и Боткин не имели уже более повода преследовать Некрасова за Дружинина40.
   
   Тургенев и В. П. Боткин почему-то не церемонились с Некрасовым и высказывали ему в глаза очень горькие истины о его стихах. Живо помню, как будто это было вчера, обстановку комнаты, позы и выражения лиц во время одного разговора, происходившего в начале пятидесятых годов, когда с каждым новым стихотворением Некрасова его известность увеличивалась и все его стихотворения, запрещенные цензурой, заучивались наизусть молодежью.
   За утренним чаем Тургенев сидел в серой охотничьей куртке с зеленым воротником и, сложив руки, облокотился на стол, а В. П. Боткин в беличьем халате сидел, углубясь в мягкое кресло. Перед Тургеневым стоял стакан кофе, а перед Боткиным -- чай. Это происходило также в один из их приездов в Петербург, и они проживали у нас. Некрасов расхаживал по столовой. Панаев еще спал. Разговор зашел сперва о редакции объявления об издании "Современника" на следующий год. Я зачем-то вышла из столовой по хозяйству и, вернувшись через несколько минут за чайный стол, услышала, что разговор перешел уже к стихам Некрасова.
   -- Надеюсь, Некрасов, ты поймешь,-- говорил Тургенев,-- что мы для твоей же пользы высказываем наше искреннее мнение.
   -- Да с чего вы взяли, что я сержусь,-- отвечал Некрасов на ходу.
   -- Не за что ему сердиться! не за что! он должен быть благодарен нам!-- произнес В. П. Боткин.-- Да, любезный друг, твой стих тяжеловесен, нет в нем изящной формы; это огромный недостаток в поэте.
   -- Ты слишком напираешь в своих стихотворениях нареальность,-- заметил Тургенев41.
   -- Да, да! а этого нельзя!-- подхватил Боткин.-- Сильно напираешь, и это коробит людей с художественным развитием, режет им ухо, которое не выносит диссонансов как в музыке, так и в стихах. Поэзия, любезный друг, заключается не в твоей реальности, а в изяществе как формы стиха, так и в предмете стихотворения.
   -- Вчера мы с Боткиным провели вечер у одной изящной женщины с поэтическим чутьем,-- сказал Тургенев,-- она перечитала в оригинале все стихи Гете, Шиллера и Байрона. Я хотел познакомить ее с твоими стихами и прочел ей: "Еду ли ночью по улице темной". Она слушала с большим вниманием, и когда я кончил, знаешь ли, что она воскликнула?-- "Это не поэзия! Это не поэт!"
   -- Да, да,-- подтвердил Боткин.
   -- Я знаю, что мои стихотворения не могут нравиться светским женщинам!-- проговорил Некрасов.
   -- Нельзя, любезный друг, так свысока относиться к мнению светских женщин,-- запальчиво возразил Василий Петрович.-- Пушкин, Лермонтов и те дорожили их одобрением, читали им свои стихи прежде, чем их печатали.
   -- До Пушкина и Лермонтова мне далеко!-- отвечал Некрасов.-- Если я стану подражать им, то никуда не буду годен. У всякого писателя есть своя своеобразность: у меня -- реальность.
   Тургенев приводил сравнение между бриллиантом в первобытном виде и тем блеском, который он получает в искусных руках ювелира от грани. Он сопоставил параллель между деревенской красавицей и менее красивою женщиною, но с изящными светскими манерами.
   -- Изящная форма во всем имеет преимущество,-- заключил Тургенев свою речь <...>
   Я восстановляю те разговоры, которые производили на меня сильное впечатление. В продолжение многих лет мне постоянно приходилось слушать людей, ведущих длинные разговоры за утренним чаем, за завтраком, за обедом, за ужином; поневоле эти разговоры врезывались в моей памяти. Теперь, я думаю, таких продолжительных разговоров и не может быть между литераторами, как прежде, потому что о многом они могут говорить в печати, а тогда должны были удовлетворяться одними только разговорами.
   "Чтобы хорошо узнать человека, надо с ним съесть пуд соли",-- говорит пословица, а мне пришлось съесть десяток пудов соли с некоторыми литераторами в течение тридцати с лишком лет.
   

А. А. ФЕТ

ИЗ "МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ"

ЧАСТЬ I

ИЗ ГЛАВЫ I

   Находясь, можно сказать, в природной вражде с хронологией, я буду выставлять годы событий только для соблюдения известной последовательности, нимало не отвечая за точность указаний, в которых руководствуюсь более соображением, чем памятью. Так, например, я знаю, что ранее 1840 года, то есть до издания "Лирического пантеона", я не мог быть своим человеком у московского профессора словесности С. П. Шевырева.
   Во время одной из наших с ним бесед в его гостиной слуга доложил о приезде посетителя, на имя которого я не обратил внимания.
   В комнату вошел высокого роста молодой человек, темнорусый, в модной тогда "листовской" прическе и в черном, доверху застегнутом, сюртуке. Так как появление его нисколько меня не интересовало, то в памяти моей не удержалось ни одного слова из их непродолжительной беседы; помню только, что молодой человек о чем-то просил профессора, и самое воспоминание об этой встрече, вероятно, совершенно изгладилось бы у меня из памяти, если бы по его уходе Степан Петрович не сказал: "Какой странный этот Тургенев: на днях он явился со своей поэмой "Параша", а сегодня хлопочет о получении кафедры философии при Московском университете". Никогда в позднейшее время мне не случалось спросить Тургенева, помнит ли он эту нашу первую встречу. Равным образом не могу утверждать, приходил ли Тургенев предварительно к Шевыреву с рукописью "Параша" или уже с напечатанной поэмой, что не могло быть раньше 1843 года. Первое предположение, по моим воспоминаниям, вероятнее \ Точно так же знаю наверное, что раньше 1848 года я не мог приехать в домовый отпуск из полка, где был утвержден в должности полкового адъютанта, хотя и тут не могу вполне точно определить года, да и не считаю, с своей точки зрения, этого важным.
   Дома меня встретил самый радушный прием. Хотя старик отец по принципу никому не высказывал своих одобрений, но бывшему эскадронному командиру, видимо, было приятно, что я занимаю в полку видное место.
   В доме я застал меньшую нашу сестру Надю, недавно кончившую учение,-- смолянку, совершенно неопытную, по наружности весьма интересную, пылкую и любознательную семнадцатилетнюю девушку. Хотя стихи мои около десяти лет уже были знакомы читателям хрестоматий3, Надя едва ли не одна из целого семейства знала о моем стихотворстве и искала со мною бесед. Невзирая на кратковременное пребывание дома, я, с своей стороны, старался поддерживать ее любознательные и эстетические стремления, конечно, тайком от отца, считавшего Державина великим поэтом, а Пушкина безнравственным писателем, и ревновавшего втайне свою любимую Надю ко всякого рода сторонним влияниям <...>
   В тогдашний приезд мой раз навсегда заведенный отцом порядок в доме мало изменился. Он сам по-прежнему жил во флигеле, а в доме помещалась только Надя, а я жил в другом флигеле. Переходя в 8 часов утра в красном бухарском халате и в черной шелковой шапочке на голове с крыльца своего флигеля на крыльцо дома, он требовал, чтобы Надя была уже у своего хозяйского места перед самоваром. Завтрак строго воспрещался, обед с часу передвинулся на два, чай подавался в 7 часов, а в 9 часов -- ужин с новым супом и пятью новыми блюдами, совершенно как во время обеда. Надобно прибавить, что такой ужин подавался лишь другим, а сам отец довольствовался неизменной овсяной кашей со сливочным маслом. Дочерям не позволялось гулять без вуаля и без лакея даже в саду, а выезжать не иначе, как в дормезе четверкой или шестериком с форейтором и с ливрейным лакеем. Бывшие в гостях сестры должны были возвращаться к ужину.
   Однажды, за полчаса до прихода отца, прогремевшая по камням карета остановилась у крыльца и быстро вошедшая в столовую Надя расцеловалась со мной.
   -- Я привезла тебе от всех поклоны, и Ш...ы4 убедительно просят нас с тобой приехать в следующее воскресенье. Будет Тургенев, с которым я сегодня познакомилась. Он очень обрадовался, узнавши, что ты здесь. Он сказал: "Ваш брат -- энтузиаст, а я жажду знакомства с подобными людьми".
   Конечно, я очень обрадовался предстоящей мне встрече, так как давно восхищался стихами и прозой Тургенева.
   -- Мне сказывали,-- прибавила Надя,-- что он поневоле у себя в Спасском, так как ему воспрещен въезд в столицы. Папа ничего об этом не надо говорить, а то бог знает как он посмотрит на это знакомство; а в гости к Ш...м он нас отпустит охотно.
   На следующее воскресенье мы уже застали Тургенева у Ш...х. Видевши его только мельком лет за пятнадцать тому назад, я, конечно бы, его не узнал. Несмотря на свежее и моложавое лицо, он за это время так поседел, что трудно было с точностью определить первоначальный цвет его волос. Мы встретились с самой искренней взаимной симпатией, которой со временем пришлось разрастись в задушевную приязнь.
   Кроме обычных обитателей Волкова, было несколько сторонних гостей. Дамы окружали Тургенева и льнули к нему, как мухи к меду, так что до обеда нам не пришлось с ним серьезно поговорить. Зато после обеда он упросил меня прочесть ему на память несколько еще не напечатанных стихотворений и упрашивал побывать у него в Спасском. Оказалось, что мы оба ружейные охотники. По поводу тонких его указаний на отдельные стихи я, извиняясь, сказал, что восхищаюсь его чутьем. "Зачем же вы извиняетесь в выражении, которое я считаю величайшею для себя похвалой?"
   При прощании я дал ему слово побывать в Спасском, но к себе по какому-то (невольно скажешь) чутью его не приглашал.
   В условный день приходилось просить у отца лошадей, в которых он никогда не отказывал, и, кроме того, сказать, куда я еду. Тайком этого сделать было невозможно, а отец, подобно мне, был заклятый враг всякой лжи. Услыхав, что я еду в Спасское, он нахмурил брови и сказал: "Ох, напрасно ты заводишь это знакомство; ведь ему запрещен въезд в столицы, и он под надзором полиции. Куда как неприглядно"5.
   Стоило большого труда убедить отца, что эти обстоятельства до меня не касаются и что порядочное общество тем не менее его не чуждается.
   -- Фить, фить!-- проговорил отец, щелкая пальцами (это было его обычным обозначением легкомыслия),-- а впрочем поезжай, уж если так тебе хочется.
   Счастливый, я побежал и расцеловал своего друга Надю.
   Воздержусь от описания Спасской усадьбы, хорошо знакомой публике и по описаниям, и по фотографиям; скажу только раз навсегда, что план дома представлял букву "глаг дком, тем не менее привлекательны благодаря прекрасным, большим, темным глазам с глубоким выражением. Среди этих же бумаг я нашел стихотворение забытого теперь поэта Мятлева, автора "Сенсаций госпожи Курдюковой дан л'етранже", пользовавшихся в свое непритязательное время некоторой славой и представляющих скучную в конце концов смесь "французского с нижегородским". В таком же роде было и это его стихотворение, помеченное 1843 годом. Вот оно:
   
   Что за вер-до, что за вер-до,--
   Напрасно так певицу называют.
   Неужели не понимают,
   Какой небесный в ней кадо?
   Скорее слушая сирену,
   Шампанского игру и пену,
   Припомним мы. Так высоко
   И самый лучший вёв Клико
   Не залетит, не унесется.
   Как песнь ее, когда зальется
   Соловушкою.-- Э, времан,
   Пред ней водица и Креман!
   Она в "Сомнамбуле", в "Отелло" --
   Заткнет за пояс Монтебелло,
   А про Моет и Силлери
   Ты даже и не говори!
   
   По времени оно относилось к тем годам, когда впервые появилась на петербургской оперной сцене Виардо и когда с нею познакомился Тургенев, сразу подпавший под обаяние ее чудного голоса и всей ее властной личности. Восторг, ею возбуждаемый в слушателях, нашел себе выражение в приведенных стихах Мятлева, но для массы слушателей Виардо он был, конечно, преходящим, тогда как в душу Тургенева этот восторг вошел до самой сокровенной ее глубины и остался там навсегда, повлияв на всю личную жизнь этого "однолюба" и, быть может, в некоторых отношениях исказив то, чем эта жизнь могла бы быть. Несомненно, что описание Тургеневым внезапно налетевшей на некоторых из его героев любви, вырвавшей подобно буре из сердца их слабые ростки других чувств,-- и те скорбные, меланхолические ноты, которые звучат в описаниях душевного состояния этих героев в "Вешних водах", "Дыме" и "Переписке", имеют автобиографический источник. Недаром он писал в 1873 году г-же Комманвиль: "Votre jugement sur "Les Eaux du Printemps" est pariaitement juste; quant à la seconde partie, qui n'est ni bien motivée, ni bien nécessaire, je me suis laissé entrainer par des souvenirs" {Ваше суждение о "Вешних водах" совершенно правильно; что же касается второй части, которая недостаточно обоснована и не необходима, я дал себя увлечь воспоминаниям (фр.).}5. Замечательно, что более чем через тридцать пять лет после первых встреч с Виардо, в сентябре 1879 года, Тургенев начал одно из своих чудных "Стихотворений в прозе" словами: "Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною, но первый стих остался у меня в памяти: "Как хороши, как свежи были розы..." Теперь зима; мороз запушил стекла окон; в темной комнате горит одна свеча; я сижу, забившись в угол; а в голове все звенит да звенит: "Как хороши, как свежи были розы..." Оказывается, что забытое Тургеневым и слышанное им где-то и когда-то стихотворение принадлежало Мятлеву и было напечатано в 1843 году под названием "Розы". Вот начальная строфа этого произведения, звучавшая чрез три с половиной десятилетия своим первым стихом в памяти незабвенного художника, вместе с Мятлевым восхищавшегося Виардо-Гарсией:
   
   Как хороши, как свежи были розы
   В моем саду! Как взор прельщали мой!
   Как я молил весенние морозы
   Не трогать их холодною рукой!
   
   В этот свой приезд Тургенев снова часто бывал у M. M. Стасюлевича и много рассказывал с большим оживлением и жизненной бодростью в голосе и взоре. Выше всех и краше всего для него был Пушкин. Он способен был говорить о нем целые часы с восторгом и умилением, приводя обширные цитаты и комментируя их с особой глубиной и оригинальностью. В этом сходился он с Гончаровым, который также благоговел перед Пушкиным и знал наизусть не только множество его стихов, но и выдающиеся места его прозы. На почве преклонения перед Пушкиным произошел у Тургенева незабвенный для всех слушателей горячий спор с Кавелиным, который ставил Лермонтова выше. Романтической натуре Кавелина ропщущий, негодующий и страдающий Лермонтов был ближе, чем величавый в своем созерцании Пушкин. Но Тургенев с таким взглядом примириться не мог, и объективность Пушкина пленяла его гораздо больше субъективности Лермонтова. Он с любовью останавливался на указаниях Пушкина на источники и условия поэтического творчества, поражался их верностью и глубиной и с восторгом цитировал изображение Пушкиным прилива вдохновения, благодаря которому душа поэта становится полна "смятения и звуков". В словах его с очевидностью звучало, что и он в своем творчестве не раз испытал такое смятение 6.
   Почти всегда в бодром настроении духа, он бывал в это время неистощим в рассказах из своей жизни и своих наблюдений. Так, например, он рассказал нам, как однажды, идя по улице уездного города (кажется, Обояни или Мценска) вместе с известным по "Запискам охотника" Ермолаем, он встретил одного из местных мещан, которому Ермолай поклонился, как знакомому. "Что это,-- спросил Тургенев, когда тот прошел мимо,-- лицо-то у него как расцарапано, даже кровь сочится!" -- "И впрямь!-- ответил Ермолай,-- спросить надо. Эй! Семеныч, подожди малость!" И когда они оба подошли к остановившемуся, то Ермолай сказал ему: "Что это у тебя лик-то какой: весь в царапинах?" Мещанин провел рукой по лицу, посмотрел на следы крови на ладони, вздохнул, вытер руку об изнанку полы своей чуйки и, мрачно посмотрев на Тургенева, вразумительным тоном сказал: "Жена встретила!" В другой раз, описывая свое студенческое житье в Петербурге, Тургенев, с удивительной живостью подражая голосу своей квартирной хозяйки-немки, передавал, как она, слушая его ропот на судьбу, не баловавшую его получением денег из отчего дома, говаривала ему: "Эх, Иван Сергеевич, нэ надо быть грустный, man soll nicht traurig sein; {не надо грустить (нем.).} жисть это как мух: пренеприятный насеком! Что дэлайт! Тэрпэйт надо!"
   Когда настал день отъезда Тургенева, то, желая доставить ему удовольствие и в то же время избавить его от каких-либо личных объяснений, я послал ему портрет Виардо, принадлежавший моему отцу. Но он успел мне ответить. "Любезнейший Анатолий Федорович!-- писал он мне 18 марта 1879 года.-- Я не хочу уехать из России, не поблагодарив вас за ваш для меня весьма драгоценный подарок. Дагерротип моей старинной приятельницы, перенося меня за тридцать лет назад, оживляет для меня то незабвенное время. Примите еще раз мое искреннее спасибо. Позвольте дружески пожать вашу руку и уверить вас в чувствах неизменного уважения преданного вам Ив. Тургенева".
   Летом того же года мне пришлось быть в Париже одновременно с M. M. Стасюлевичем и его супругой. Тургенев жил в это время там (rue de Douai, 4), и Стасюлевич пригласил нас обоих завтракать к Вуазену, где готовили каких-то особенных куропаток, очень расхваливаемых Иваном Сергеевичем. Было условлено, что я заеду за Тургеневым и мы вместе в назначенный час приедем к Вуазену. На мой звонок мне отворил весьма неприветливый concierge {привратник, швейцар (фр.).} и, узнав мою фамилию, указал мне на верхний этаж, куда вела лестница темного дерева с широким пролетом в середине, и отрывисто сказал мне: "Vous êtes admis" {Вас примут (фр.).}. Проходя мимо дверей того этажа, который у нас называется бельэтажем, я услышал за ними чей-то довольно резкий голос, выделывавший вокальные упражнения, прерываемые по временам чьими-то замечаниями. Наверху меня встретил Иван Сергеевич и ввел в свое помещение, состоявшее из двух комнат. На нем была старая, довольно потертая бархатная куртка. Царившая в комнатах "обро-шенность" неприятно поразила меня. На маленьком закрытом рояле и положенных на него нотах лежал густой слой пыли. Штора старинного прямого образца одним из своих верхних углов оторвалась от палки, к которой была прикреплена, и висела поперек окна, загораживая отчасти свет, очевидно уже давно, так как и на ее складках замечался такой же слой пыли. Расхаживая, во время разговора с хозяином, по комнате, я не мог не заметить, что в соседней небольшой спальне все было в беспорядке и не убрано, несмотря на то что был уже второй час дня. Мне невольно вспомнился стих Некрасова: "Но тот, кто любящей рукой не охранен, не обеспечен..."7 Видя, что оживленная беседа с Тургеневым, очень интересовавшимся событиями и ходом дел на родине, может нас задержать, я напомнил ему, что нас ждут. "Да, да,-- заторопился он,-- сейчас я оденусь!" -- и через минуту вошел в темно-сером пальто из какой-то материи, напоминавшей толстую парусину. Продолжая говорить, он хотел застегнуться и машинально искал пуговицу, которой уже давно на этом месте не было. "Вы напрасно ищете пуговицу,-- заметил я, смеясь,-- ее нет!" -- "Ах!-- воскликнул он,-- ив самом деле! Ну, так мы застегнемся на другую". И он перевел руку на одну петлю ниже, но соответствующая ей пуговица болталась на ниточках, за которыми тянулась выступившая наружу подкладка. Он добродушно улыбнулся и, махнув рукою, просто запахнул пальто, продолжая разговаривать. Когда, спускаясь с лестницы, мы стали приближаться к дверям бельэтажа, за ними раздались звуки сильного контральто, тоже, как казалось, передававшие какое-то вокальное упражнение. Тургенев вдруг замолк, шепнул мне: "ш-ш!" и сменил свои тяжелые шаги тихой поступью, а затем остановился против дверей, быстрым движением взял меня ниже локтя своей большою, покрытой редкими черными волосами рукою и сказал мне, показывая глазами на дверь: "Какой голос! До сих пор!" Я не могу забыть ни выражения его лица, ни звука его голоса в эту минуту: такой восторг и умиление, такая нежность и глубина чувства выражались в них... За завтраком он был очень весел, много рассказывал о Золя и о Доде и ядовито подсмеивался над первым из них, когда я обратил его внимание на то, что одна из последних корреспонденции Золя в "Вестнике Европы" о наводнениях в долине Луары есть, в сущности, повторение того, что рассказано автором в одном из ранних его произведений, в "Contes à Ninon", под названием "Histoire du grand Médéric"8. "Да, д а,-- сказал о н,-- Золя не прочь быть именинником и на Онуфрия и на Антона!" Под конец наша собеседница как-то затронула вопрос о браке и шутливо просила Тургенева убедить меня наложить на себя брачные узы. Тургенев заговорил не тотчас и как бы задумался, а потом поднял на меня глаза и сказал серьезным и горячим тоном: "Да, да, женитесь, непременно женитесь! Вы себе представить не можете, как тяжела одинокая старость, когда поневоле приходится приютиться на краешке чужого гнезда, получать ласковое отношение к себе как милостыню и быть в положении старого пса, которого не прогоняют только по привычке и из жалости к нему. Послушайте моего совета! Не обрекайте себя на такое безотрадное будущее!" Все это было сказано с таким плохо затаенным страданием, что мы невольно переглянулись. Тургенев это заметил и вдруг стал собираться уходить, по-видимому недовольный вырвавшимся у него заявлением. Мы стали его удерживать, но он сказал: "Нет, я и так засиделся. Мне надо домой. Дочь m-me Viardot больна и в постели. Может оказаться нужным, чтобы я съездил к доктору или сходил в аптеку". И, запахнув свое пальто, он торопливо распростился с нами и ушел. Впоследствии, просматривая его письма к Флоберу и прочитав письмо от 17 августа 1877 года, где говорится: "Caen? pourquoi Caen? direz-vous, mon cher vieux. Que diable veut dire Caen! Ah, voilà! Les dames de la famille Viardot doivent passer quinze jours au bord de la mer, soit à Luc, soit à St.-Aubin, et l'on m'a envoyé en avant pour trouver quelque chose" {Кан? почему Кан, скажете вы, мой старый друг. На кой черт этот Кан? А дело вот в чем. Дамы семейства Виардо должны провести две недели на берегу моря в местечко Люк или Сент-Обен; я отправлен вперед подыскать для них что-нибудь (фр.).},-- я вспомнил слова Тургенева за нашим завтраком.
   Лет двенадцать тому назад я передал свои впечатления от этой встречи с Тургеневым покойному Борису Николаевичу Чичерину, и он вспомнил, что однажды при нем и при Тургеневе, в первой половине шестидесятых годов, зашел разговор о необходимости выходить из фальшивых положений, оправдывая тем изречение Александра Дюма-сына: "On traverse une position équivoque, on ne reste pas dedans" {Из двусмысленного положения выходят, в нем не остаются (фр.).}.
   "Выдумаете?!-- с грустной иронией воскликнул Тургенев.-- Из фальшивых положений не выходят! Нет-с, не выходят! Из них выйти нельзя!.."
   В последний раз я видел его в Москве, в июне 1880 года, на открытии памятника Пушкину. Это открытие было одним из незабвенных событий русской общественной жизни последней четверти прошлого столетия. Тот, кто в нем участвовал, конечно, навсегда сохранил о нем самое светлое воспоминание. После ряда удушливых в нравственном и политическом смысле лет, с начала 1880 года стало легче дышать, и общественная мысль и чувство начали принимать хотя и не вполне определенные, но, во всяком случае, более свободные формы. В затхлой атмосфере застоя, где все начало покрываться ржавчиной отсталости, вдруг пронеслись свежие струи чистого воздуха -- и все постепенно стало оживать. Блестящим проявлением такого оживления был и Пушкинский праздник в Москве. Мне пришлось в нем участвовать в качестве представителя Петербургского юридического общества и начать испытывать прекрасные впечатления, им вызванные, с самого момента выезда в Москву. Дело в том, что открытие памятника было первоначально назначено на 26 мая, но смерть императрицы Марии Александровны 9 заставила отнести это открытие на 2 июня, а какое-то недоразумение при вторичном докладе о том председателя комиссии по сооружению памятника, принца Петра Георгиевича Ольден-бургского, вызвало новую отсрочку до 6-го июня. Между тем управление Николаевской железной дороги объявило об отправлении экстренного удешевленного поезда в Москву и обратно для желающих присутствовать при открытии памятника. К 24-му мая на поезд записалась масса народу. Когда последовала отсрочка, большинство тех, кого поездка интересовала исключительно своею дешевизной, а в Москву привлекали личные дела, отказалось от взятия записанных на себя билетов, хотя все-таки осталось довольно много желавших ехать. Но после второй отсрочки записавшимися на поезд оказались исключительно ехавшие для участия в открытии памятника. Поэтому поезд, отправившийся из Петербурга 4-го июня в четыре часа, носил совершенно своеобразный характер. В его вагонах сошлись очень многие видные представители литературы и искусства и депутаты от различных обществ и учреждений. Общность цели скоро сблизила всех в одном радостном ощущении того, что впоследствии А. Н. Островский назвал в своей речи "праздником на нашей улице". Хорошему настроению соответствовал прекрасный летний день, сменившийся теплым и ясным лунным вечером. В поезде оказался некто Мюнстер, знавший наизусть почти все стихотворения Пушкина и прекрасно их декламировавший. Когда смерклось, он согласился прочесть некоторые из них. Весть об этом облетела поезд, и вскоре в данном вагоне первого класса на откинутых креслах и на полу разместились чуть не все ехавшие. Короткая летняя ночь прошла в благоговейном слушании "Фауста", "Скупого рыцаря", отрывков из "Медного всадника", писем и объяснений Онегина и Татьяны, "Египетских ночей", диалога между Моцартом и Сальери. Мюнстер так приподнял общее настроение, что, когда он окончил, на середину выступил Яков Петрович Полонский и прочел свое прелестное стихотворение, предназначенное для будущих празднеств и начинавшееся словами: "Пушкин -- это старой няни сказка". За ним последовал Плещеев, тоже со стихотворением ad hoc {к случаю (специально для этого празднества написанным) (лат.).},-- и все мы встретили, после этого поэтического всенощного бдения, восходящее солнце растроганные и умиленные.
   В день приезда в Москву последовал торжественный прием депутаций в зале городской думы и чтение адресов и приветствий 10, причем вследствие того, что юридические общества прислали представителей, не озаботясь снабдить их адресами, я прочел петербургский адрес как приветствие от всех русских юридических обществ, в группе представителей которых общее внимание привлекала доктор прав Лейпцигского университета Анна Михайловна Евреинова. На другой день, с утра, Москва приняла праздничный вид, и у памятника, закутанного пеленой, собрались многочисленные депутации с венками и хоругвями трех цветов: белого, красного и синего -- для правительственных учреждений, ученых и литературных обществ и редакций. Ко времени окончания литургии в Страстном монастыре яркие лучи солнца прорезали облачное небо, и, когда из монастырских ворот показалась официальная процессия, колокольный звон слился с звуками оркестров, исполнявших коронационный марш Мендельсона. На эстраду взошел принц Ольденбургский со свитком акта о передаче памятника городу. Наступила минута торжественного молчания; городской голова махнул свитком, пелена развернулась и упала, и под восторженные крики "ура" и пение хоров, запевших "Славься" Глинки, предстала фигура Пушкина с задумчиво склоненной над толпою головой. Казалось, что в эту минуту великий поэт простил русскому обществу его старую вину перед собою и временное забвение. У многих на глазах заблистали слезы... Хоругви задвигались, поочередно склоняясь перед памятником, и у подножья его стала быстро расти гора венков 11.
   
   Через час в обширной актовой зале университета, наполненной так, что яблоку негде было упасть, состоялось торжественное заседание. На кафедру взошел ректор университета Н. С. Тихонравов и с обычным легким косноязычием объявил, что университет, по случаю великого праздника русского просвещения, избрал в свои почетные члены председателя комиссии по сооружению памятника академика Якова Карловича Грота и Павла Васильевича Анненкова, так много содействовавшего распространению и критической разработке творений Пушкина. Единодушные рукоплескания приветствовали эти заявления. "Затем,-- сказал Тихонравов,-- университет счел своим долгом просить принять это почетное звание нашего знаме...", но ему не дали договорить. Точно электрическая искра пробежала по зале, возбудив во всех одно и то же представление и заставив в сердце каждого прозвучать одно и то же имя. Неописуемый взрыв рукоплесканий и приветственных криков внезапно возник в обширной зале и бурными волнами стал носиться по ней. Тургенев встал, растерянно улыбаясь и низко наклоняя свою седую голову с падающею на лоб прядью волос. К нему теснились, жали ему руки, кричали ему ласковые слова, и, когда до него наконец добрался министр народного просвещения Сабуров и обнял его, утихавший было шум поднялся с новой силой. В лице своих лучших представителей русское мыслящее общество как бы венчало в нем достойнейшего из современных ему преемников Пушкина. Лишь появившийся на кафедре Ключевский, начавший свою замечательную речь о героях произведений Пушкина, заставил утихнуть общее восторженное волнение.
   
   В тот же день на обеде, данном городом членам депутаций, произошел эпизод, вызвавший в то время много толков. На обеде, после неизбежных тостов, должны были говорить Аксаков и Катков. Между представителями петербургских литературных кругов стала пропагандироваться мысль о демонстративном выходе из залы, как только начнет говорить редактор "Московских ведомостей", в это время уже резко порвавший с упованиями и традициями передовой части русского общества и начавший свою пагубную проповедь исключительного культа голой власти, как самодовлеющей цели, как власти an und für sich {самой для себя (нем.).}. Но когда, после красивой речи Аксакова, встал Катков и начал своим тихим, но ясным и подкупающим голосом тонкую и умную речь, законченную словами Пушкина: "Да здравствует разум, да скроется тьма!" -- никто не только не ушел, но большинство -- временно примиренное -- двинулось к нему с бокалами. Чокаясь направо и налево с окружавшими, Катков протянул через стол свой бокал Тургеневу, которого перед тем он допустил жестоко "изобличать" и язвить на страницах своей газеты за денежную помощь, оказанную им бедствовавшему Бакунину. Тургенев отвечал легким наклонением головы, но своего бокала не протянул. Окончив чоканье, Катков сел и во второй раз протянул бокал Тургеневу. Но тот холодно посмотрел на него и покрыл свой бокал ладонью руки 12. После обеда я подошел к Тургеневу одновременно с поэтом Майковым. "Эх, Иван Сергеевич,-- сказал последний с мягким упреком,-- ну, зачем вы не ответили на примирительное движение Каткова? Зачем не чокнулись с ним? В такой день можно все забыть!" -- "Ну, нет,-- живо отвечал Иван Сергеевич,-- я старый воробей, меня на шампанском не обманешь!"
   Вечером, в зале Дворянского собрания, был первый из трех устроенных в память Пушкина концертов, с пением и чтением поэтических произведений. На устроенной в зале сцене стоял среди тропических растений большой бюст Пушкина, и на нее поочередно выходили представители громких литературных имен, и каждый читал что-либо из Пушкина или о Пушкине. Островский, Полонский, Плещеев, Чаев, вперемежку с артистами и певцами, прошли пред горячо настроенной публикой. Появился и грузный, с типическим лицом и выговором костромского крестьянина, всклокоченный и с большими глазами навыкате Писемский. Вышел наконец и Тургенев. Приветствуемый особенно шумно, он подошел к рампе и стал декламировать на память, и нельзя сказать, что особенно искусно, "Последнюю тучу рассеянной бури", но на третьем стихе запнулся, очевидно его позабыв, и, беспомощно разведя руками, остановился. Тогда из публики, с разных концов, ему стали подсказывать все громче и громче. Он улыбнулся и сказал конец стихотворения вместе со всею залой. Этот милый эпизод еще более подогрел общее чувство к нему, и когда, в конце вечера, под звуки музыки все участники вышли на сцену с ним во главе и он возложил на голову бюста лавровый венок, а Писемский затем, сняв этот венок, сделал вид, что кладет его на голову Тургенева,-- весь зал огласился нескончаемыми рукоплесканиями и громкими криками "браво". На следующий день, в торжественном заседании Общества любителей российской словесности в том же Дворянском собрании, Иван Сергеевич читал свое слово о Пушкине с большим одушевлением и чувством, и заключительные слова его о том, что должно настать время, когда на вопрос, кому поставлен только что открытый накануне памятник, простой русский человек ответит: "Учителю!" -- снова вызвали бурную овацию 13.
   Три дня продолжались празднества и растроганное настроение так или иначе причастных к ним, причем главным живым героем этих торжеств являлся, но общему признанию, Тургенев <...>
   С этих пор я больше не видел Тургенева, но получал от него из Парижа поклоны через M. M. Стасюлевича. Он разрешил последнему показать мне осенью 1882 года в рукописи "Стихотворения в прозе". Среди них были не напечатанный тогда "Порог" (разговор Судьбы с русской девушкой) и полная добродушного юмора вещица, кончавшаяся словами: "Но не спорь с Владимиром Стасовым", шумным и яростным спорщиком, приводившим Тургенева в отчаяние своими нападками на Пушкина. Она, сколько мне известно, не была никогда напечатана, а "Порог" Тургенев сам просил Стасюлевича выкинуть, говоря в своем письме: "Чрез этот "Порог" вы можете споткнуться... особенно если его пропустят, а потому лучше подождать". Рукопись дана была мне поздно вечером, и я провел всю ночь, читая и несколько раз перечитывая эти чудные вещи, в которых не знаешь, чему более удивляться -- могучей ли прелести русского языка или яркости картин и трогательной нежности образов. Я высказал все это в письме к Стасюлевичу, выразив лишь сомнение, правильно ли в "Конце света" употреблено слово "круч" вместо "круча", а он, как оказалось, послал мое письмо в подлиннике Тургеневу. "Спасибо за сообщенное мне письмо Кони,-- писал ему 25 сентября 1882 года Иван Сергеевич.-- Очень оно меня тронуло, и я буду хранить его как документ. И "круч" -- и "круча" существуют; но "круча", я думаю, грамматически правильнее".
   Менее чем через год Иван Сергеевич опочил, после тяжких страданий, а 27 сентября 1883 года грандиозная похоронная процессия с венками и эмблемами, с трогательными, благодарственными надписями проводила его дорогой прах на Волково кладбище и опустила в землю в том месте, где через два года упокоился и Кавелин.
   

M. M. КОВАЛЕВСКИЙ

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Я встретился с Тургеневым в 1878 году, в Париже. Боборыкин повел меня к нему, и мы целое утро пробеседовали о предстоявшем литературном конгрессе и о том, стоять ли русским писателям "за" или "против" признания литературной собственности иностранцев. Из всех нас один Тургенев мог быть лично заинтересован в том, чтобы вопрос этот был решен в утвердительном смысле. Притом, подобно Боборыкину, он полагал, что грубое, безграничное отрицание этого права иностранных авторов было бы явной несправедливостью. Несмотря на все это, он согласился в конце концов с Полонским и мною, что безусловное признание за переводчиками обязанности вознаграждать литераторов сделало бы немыслимым появление на русском языке целого ряда ученых сочинений, так как последние и без того едва окупаются переводчикам. Тургенев не только примкнул к этому мнению, но и добровольно принял на себя защищать его на конгрессе, что при тогдашнем настроении французских газет и литературных кружков было своего рода героизмом1.
   Два дня спустя я встретил Ивана Сергеевича на конгрессе, который, по предложению Абу, избрал его своим действительным президентом (почетным считался Виктор Гюго). Как председатель Тургенев был из рук вон плох. Абу постоянно дергал его сзади, напоминая ему об его обязанностях. Я не видал его никогда в более затруднительном положении. Он просто недоумевал, что ему делать, чтобы прекратить шум и разговоры в разных концах залы (собрание заседало в Grand Orient -- парижском храме масонов). Он то вставал, собираясь что-то сказать, и не говорил ничего, то давал голос не в очередь и, наконец, к довершению собственного смущения, уронил звонок. "Что это за председатель,-- послышались ему голоса соседей,-- когда он не умеет даже держать звонка". Бедный Иван Сергеевич стал извиняться, ссылаясь на то, что обстановка, в которой он провел большую часть жизни, не могла приучить его к практике "дебатирующих собраний" (assemblées délibérantes). Когда в ближайшем заседании ему самому пришлось высказаться по вопросу о гарантиях французской литературной собственности в России и он открыто стал на сторону переводчиков против авторов, то в собрании поднялся такой гам, что Ивану Сергеевичу не удалось и досказать до конца своей мысли. Всего более шумел кн. Любомирский, утверждая, что переводчики просто наживаются его романами, теми самыми романами, которые только и можно встретить что в фельетонах мертворожденных газет. Если как председатель Тургенев потерпел полное фиаско, то как литератор он мог похвалиться большим успехом. В начале и конце сессии его окружали писатели разных стран, уверяя его, например,-- как он сам мне это рассказывал,-- что в Бразилии имя его столь же популярно, как имя Виктора Гюго и Ксавье де Монтепена {Весь смысл иронии, конечно, в сопоставлении этих двух имен. (Примеч. M. M. Ковалевского.)}.
   Торжественное заседание Литературного конгресса, состоявшееся в Шателэ, было также для него триумфом. За исключением речи Гюго, ни одна не была покрыта такими дружными аплодисментами, как коротенькая, просто написанная и еще проще прочтенная аллокуция Тургенева. Иван Сергеевич вспоминал в ней о том, как сто лет назад в Париже Фонвизин был свидетелем овации, устроенной Вольтеру в театре, и ставил этот факт в параллель с приемом, какой литераторы всего мира делают в его присутствии Гюго. Отправляясь от этого, он обозревал в немногих словах весь ход развития русской словесности от Фонвизина и до Льва Толстого включительно и указывал, что внесено ею нового в литературный капитал человечества3. Безыскусственность и искренность, с какой Тургенев произнес все это, сделали на собрание тем большее впечатление, что перед этим ему только и слышались что громоносные раскаты Гюго -- ambassadeurs de l'esprit humain, rois de la pensée (послы человеческого разума, цари мысли), эпитеты, правда, весьма лестные, но которых все же не могли принять за чистую монету девять десятых присутствовавших. Слишком уже были они далеки от представительства, а тем более от царения над человеческой мыслью.
   В том же году мне привелось встретиться с Тургеневым в Лондоне. Аштон Дильк, переводчик "Нови", пригласил его к себе завтракать. Сколько помнится, кроме меня и одного молодого американца, не было никого.
   Тургенев с обычной своей приветливостью раскрыл мне при встрече свои широкие объятия, и мы троекратно облобызались по русскому обычаю. Англичане с улыбкой следили за нами, как бы отмечая характерную народную черту. Иван Сергеевич говорил по-английски грамматически правильно, но с нескончаемыми запинками: он, видимо, подыскивал слова и выражался уже "чересчур книжно". Я узнал от него, что он приехал в Лондон прямо из Кембриджа. В окрестностях этого города он охотился у своего приятеля Голя, от него заехал к Льюису и провел целый день на его даче в обществе Джорж Эллиот 4. "Даниель Деронда", предпоследний роман знаменитой английской писательницы, появился в печати за шесть месяцев до приезда Тургенева в Англию. Льюис был в восторге от него, уверяя всех и каждого, что никогда ничего лучшего не выходило из-под пера его жены. Английская критика между тем отнеслась к роману сдержанно и холодно <...> Не находя отголоска своим восторгам даже в тесном кружке ближайших приятелей, Льюис с жадностью набросился на Тургенева, желая разузнать, что он думает о романе. "Представьте себе,-- сказал он е м у,-- что вы назначены в присяжную комиссию и что вашему решению подлежит вопрос о том, какое из произведений моей жены должно быть поставлено во главе остальных? Скажите, в пользу какого из ее романов подали бы вы ваш голос?" -- "Несомненно в пользу "Мельницы на Флоссе",-- ответил Тургенев,-- это самое безыскусственное и художественное из сочинений вашей жены". Льюис начал спорить, утверждать, что Тургенев недостаточно вчитался в "Даниеля Деронду", что сам он как следует оценил это произведение только после неоднократного чтения. Все было бесполезно: наш художник остался непреклонен в своем предпочтении простоты и безыскусственности, с которой Эллиот в "Мельнице на Флоссе" рисует нам жизнь английского простонародья и средних классов.
   Американец, позванный на завтрак Аштоном Дильком, сам оказался писателем и поклонником литературных произведений Тургенева. В этот день я в первый раз узнал, что наш писатель хорошо известен и по ту сторону океана.
   В Англии, как говорила мне Джорж Эллиот, Тургенева читали мало, хотя и ценили много. Слишком уже далека от нас ваша жизнь, говорила мне по этому случаю английская писательница; ценить в Тургеневе мы можем только его художественность, а эта сторона писателя понятна лишь немногим истинным любителям и знатокам дела.
   В Америке, наоборот, недавнее освобождение негров из неволи как бы породнило общество с тем из русских писателей, который всего громче подымал голос за свободу крестьян: "Записки охотника", как я сам имел случай убедиться в бытность мою в Соединенных Штатах, хорошо известны там читателям не только высшего, но и среднего общества. Тургеневу удалось даже создать нечто вроде маленькой школы в среде американских романистов.
   Генри Джемс ставит его открыто выше всех современных беллетристов. Кебль не скрывает того, что Тургенев для него образец 5. Бойесен признает в нашем великом писателе ту же художественность, что и у Гете, которого он так любит и так хорошо знает {Бойесен -- автор очень распространенного не только в Америке, но и в Германии комментария к "Фаусту". (Примеч. M. M. Ковалевского.)}.
   Тургенев рассказывал нам за завтраком много интересных подробностей о пребывании его в Оксфорде и Кембридже. (Прежде, чем посетить Голя, он заехал в Оксфорд.) Очень утешало его то обстоятельство, что в Оксфорде известный математик Смис упомянул ему о Чебышеве и о Коркунове, так рано погибшем для науки, как о величайших математических гениях.
   В Оксфорде Тургенева принимал Макс Мюллер, и об этом приеме я узнал впоследствии довольно интересные подробности от Рольстона. Незадолго до приезда в Англию Тургенев, уступая охватившему всех русских чувству негодования против своекорыстной политики Англии на Востоке, написал стихотворение под названием "Крокет в Виндзоре"; в этом стихотворении рассказывалось, между прочим, что королева, думая поднять шар, подымает окровавленную голову болгарского мальчика. Как назначенный королевой (Regions professor), Макс Мюллер недоумевал, принять ли ему у себя Тургенева или нет, и, не зная, как поступить, обратился к Рольстону с вопросом: правда ли, что Тургенев недавно печатно задел английскую королеву? Рольстон поручился за Тургенева, что он ее никогда не задевал.
   Иван Сергеевич принят был в Оксфорде как нельзя лучше: ночевал в доме у Макса Мюллера и так очаровал всех своею манерой, что на следующий год выбран был оксфордским сенатом в почетные доктора гражданского права. Тургенева очень забавляло то обстоятельство, что он, не знавший, как заключить наипростейшую сделку, на старости лет попал в доктора гражданского права. Этой чести он был удостоен за ту роль, какую на Западе вообще приписывают ему в деле освобождения крестьян. Некоторые англичане и французы до сих пор не прочь думать, что крестьян освободили у нас потому, что Тургенев написал свои "Записки охотника".
   Помню я рассказ Ивана Сергеевича о том, как провозглашали его доктором. Явился он в освященной обычаем мантии, прикрывая свои седины докторским колпаком. Вошел он не без некоторого волнения, опасаясь, что публика начнет свистать ему, так как торжество совпало с эпохой самого враждебного настроения англичан против России. Ничуть не бывало. В двух-трех местах залы послышались даже слабые аплодисменты6.
   Тургеневу еще раз пришлось побывать в Англии, за год до смерти. Его переводчик Рольстон воспользовался этим случаем, чтобы устроить ему маленькую овацию. Он созвал на банкет тех немногих писателей, которые не успели еще покинуть Лондона вместе с окончанием "сезона". (Тургенев на этот раз приехал в Англию в начале сентября.)
   Иван Сергеевич встретился за обедом с покойным Тролопом, Блеком и целым рядом сотрудников "Times" и "Daily News". Последние, по его словам, уверяли его в том, что очень уважают его за содействие, оказанное им освобождению крестьян, но что, к сожалению, ничего не читали из его произведений.
   Рольстон не только угостил Тургенева хорошим обедом и приятным обществом, но и заставил его выслушать целый ряд писем и телеграмм, полученных им от разных английских знаменитостей, с извинением, что, по домашним обстоятельствам, они не могут присутствовать на банкете.
   В заключение добрый хозяин навел решительный ужас на своего гостя, объявив, что при ближайшем посещении им Англии банкет будет дан ему в Экзетер-Голе и что на него приглашены будут сотни человек 7.
   В 1879 году, в феврале, Тургенев, по случаю смерти брата, вызван был в Москву. Узнавши о его приезде, я пригласил его к себе и представил ему ближайших сотрудников редактируемого мною в то время "Критического обозрения". Было нас человек 20. На правах хозяина я провозгласил первый тост за Тургенева как за любящего и снисходительного наставника молодежи.
   Тургенев не дослушал этого приветствия и разрыдался! На следующий день я получил от него записку, в которой он, между прочим, писал мне: "Вчерашний день надолго останется в моей памяти как нечто еще не бывалое в моей литературной жизни..." Вот как балует наше общество своих гениальных художников!
   Помню я, как Тургенев, как бы в ответ на мой тост, предложил нам молчаливо выпить в память Белинского. С каким жаром, с какой любовью говорил он о своем приятеле: "Сколько задушевной искренности и теплоты было в этом человеке. За то же и ценили мы каждое его слово. Получить одобрение от Белинского было нелегко, и кто удостоился этой чести, мог назвать себя счастливым. Вы не судите о Белинском по одним его статьям. Он принадлежит к числу тех людей, которые стоят выше своих произведений. Его слог тягуч и подчас скучен, в разговоре же было столько живости и огня. Я мало читал Белинского, он повлиял на меня своими беседами..." <...>
   Два дня спустя Тургенев явился на публичное заседание Общества любителей российской словесности. Прием, сделанный ему, превзошел все мои ожидания. При его появлении в зале (заседание происходило в физической аудитории) поднялся буквально гром рукоплесканий и не стихал несколько минут 8. Едва смолкнул шум аплодисментов, как послышался с хоров голос студента Викторова. "Вас приветствовал недавно кружок молодых профессоров,-- сказал о н.-- Позвольте теперь приветствовать вас нам,-- нам, учащейся русской молодежи,-- приветствовать вас, автора "Записок охотника", появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения". Викторов подробно развил ту мысль, что Тургенев никогда не стоял так близко к пониманию общественных задач и стремлений молодежи, как именно в эту юношескую эпоху своей литературной деятельности. Сказанные им слова: "Вам не написать более "Записок охотника", были поняты многими в том смысле, будто Викторов вздумал прочесть Тургеневу какую-то нотацию. В действительности же он, по-видимому, хотел сказать только то, что эпоха сороковых--пятидесятых годов была понята Тургеневым глубже и всестороннее, нежели последующая. Ответ Тургенева был как нельзя более кстати: "Я отношу ваши похвалы более к моим намерениям, нежели к исполнению,-- сказало н,-- от всей души благодарю вас!" 9
   Толпа проводила Тургенева с такими же овациями, с какими он был принят. Те же овации сопровождали каждый его шаг в Москве. По просьбе студентов он согласился прочесть отрывок из "Записок охотника" на музыкально-литературном вечере, данном Обществом пособия нуждающимся студентам 10. Толпы студентов провожали его при разъезде, не прекращая своих аплодисментов, пока один из полицейских, под предлогом защитить Тургенева от натиска толпы, схватил его под руку в буквально вывел из залы, в то же время, говорил мне потом Тургенев, уверяя его, что сам принадлежит к числу горячих почитателей его таланта.
   У председателя Общества любителей российской словесности и у целого ряда московских знакомых Тургенева возникла мысль почтить его приглашением на литературный банкет. Мне пришлось распоряжаться устройством этого праздника.
   Приглашения были разосланы самым разнообразным лицам, сколько-нибудь прикосновенным к литературному делу. Исключение было сделано для одних лишь сотрудников "Московских ведомостей". Их присутствие могло бы быть сочтено Тургеневым за оскорбление. Банкет удался как нельзя лучше, несмотря на изобилие тостов и плохих стихов. Наш известный адвокат Плевако в этот день был в ударе и весьма удачно импровизировал речь, в которой сравнивал русскую литературу с "Преторским эдиктом", впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду, а самого Тургенева величал претором. Тургенев отвечал на все эти тосты коротеньким словом, в котором старался оттенить свое отношение к молодежи, объявлял о своей солидарности с ее лучшими стремлениями, с ее исканием истины и добра, за что на следующий же день получил выговор от "Московских ведомостей" 11.
   Между москвичами оказалось так много старых знакомых Тургенева, и их желание видеть его у себя и показать своим близким было так сильно, что я почти не видел Ивана Сергеевича иначе, как в торжественной обстановке... И у кого ему не пришлось только побывать! И кого только не заставал я у него по утрам! И студентов, и актеров, и учениц консерватории, и живописцев, которые добивались позволения снять с него портрет и придавали затем кирпичный цвет его коже, и членов Английского клуба, которые так-таки и расстроили ему желудок и сложили его в постель. Едва оправившись от подагры, Тургенев уехал в Петербург, где его снова чествовали, снова закармливали и, наконец, отпустили больным и разбитым в Париж 12.
   Год спустя Тургенев приехал в Москву для присутствия на праздниках, устроенных по случаю открытия памятника Пушкину <...> Тургенев несколько раз присутствовал в комитете общества, помогал нам своими советами, писал по нашей просьбе в разные концы Европы, приглашая своих товарищей по перу отозваться на наш первый общественно-литературный праздник.
   В ответ на это воззвание получены были письма и телеграммы от Виктора Гюго, Теннисона, Флобера и целого ряда других заграничных писателей 13. Я никогда не видел Тургенева более умиленным, как в ту минуту, когда с памятника упала завеса и пред ним предстал Пушкин, приветствуемый громким "ура", тот самый Пушкин, которого Тургенев помнил живо лежащим в гробу и локон которого он носил на себе. В то же утро сам Иван Сергеевич сделался предметом самой неподготовленной, самой неожиданной для него овации. Выстроенные в ряд ученики наших классических и реальных гимназий узнали проходившего мимо них Тургенева и разразились громким "ура" <...>
   Тургенев стоял решительно за то, чтобы всем приглашенным идти непременно на устроенный думой обед, невзирая на неприятность неизбежной встречи; "...если Катков,-- писал он в письме к одному из лиц, державшемуся противоположного взгляда,-- что-нибудь себе позволит, мы встанем и удалимся". Катков позволил себе протянуть бокал в его направлении, но при всем своем добродушии Иван Сергеевич уклонился от этой дерзкой попытки возобновить старые отношения. "Ведь есть вещи, которых нельзя забыть,-- доказывал он в тот же вечер Достоевскому,-- как же я могу протянуть руку человеку, которого я считаю ренегатом?.." Слово, сказанное Тургеневым на публичном заседании, устроенном в память Пушкина, по содержанию своему было рассчитано не столько на большую, сколько на избранную публику.
   Не было в нем речи ни о русском человеке как "все-человеке", ни о необходимости человеку образованному смириться пред народом, перенять его вкусы и убеждения. Тургенев ограничился тем, что охарактеризовал в нем Пушкина как художника, отметил редкие особенности его таланта, между прочим способность "брать быка за рога", как говорили древние греки, то есть сразу, без подготовления, приступать к главной литературной теме. Не ставя Пушкина в один ряд с Гете, он в то же время находил в его произведениях многое, достойное войти в литературную сокровищницу всего человечества. Сказанное им было слишком тонко и умно, чтобы быть оцененным всеми. Его слова направлялись более к разуму, нежели к чувству толпы. Речь была встречена холодно, и эту холодность еще более оттенили те овации, предметом которых сделался говоривший вслед за Тургеневым Достоевский14.
   Выходя из залы, Тургенев встретился с группой лиц, несших венок Достоевскому; в числе их были и дамы. Одна из них в настоящее время живет вне России по политическим причинам. Дама эта оттолкнула Ивана Сергеевича со словами: "Не вам, не вам!"
   Со времени Пушкинских праздников мне не суждено было более встретиться с Тургеневым в России. Я уехал на два года за границу и неоднократно виделся с ним в Париже. В одном доме со мною жил M. E. Салтыков, и мы несколько раз сходились обедать втроем, а однажды вместе с Арапетовым и Демонтовичем были приглашены Тургеневым в Буживаль 5. Мне остался памятным этот день. Салтыков был в духе, юморизировал нескончаемо и все же кончил тем, что под конец рассердился на Арапетова, заметившего ему, что в его глазах автор "Головлевых" и "Истории одного города" перерос головою самого Гоголя. "Что вы, Гоголя? страшно и подумать!" -- отвечал ему решительно Салтыков и взглянул на него так грозно, что дальнейший разговор на эту тему сделался невозможным. Не помню, в этот ли день или при другом случае мне пришлось услышать и от Тургенева личную оценку его литературной роли в России. Если не ошибаюсь, тот же Арапетов на правах старого приятеля стал нападать на него за излишнюю скромность. "Право,-- отвечал ему Тургенев,-- я иногда читаю во французских журналах похвалы своим повестям и сам спрашиваю себя: "Будто бы это уже так хорошо? Не много ли в этих похвалах условного, того, что французы называют "cliché". Ведь не Гете же я какой-нибудь? и фантазии-то большой у меня нет, и фабулу-то выдумать мне не легко, особенно теперь, когда воображение уже не действует, как прежде. Мне всегда нужна встреча с живым человеком, непосредственное знакомство с каким-нибудь жизненным фактом, прежде чем приступить к созданию типа или к составлению фабулы; конечно, я не какой-нибудь фотограф, я не срисовываю своих образцов, но уже Белинский заметил, что что-нибудь выдумать, взять что-нибудь из головы, я совершенно не способен, а впрочем, цену себе знаю не хуже другого; у меня нет силы таланта, какой обладает Лев Толстой, я бы никогда не мог написать ничего подобного сцене свидания Анны Карениной с ее детьми. Я не поставлю себя также в ряд с Островским. Разве за ними? Разумеется, я не говорю о Салтыкове -- это особый талант. Как сатирик, он не имеет себе равного". (Тургенев сам читал однажды на литературном утре в Париже "Двух генералов" Салтыкова и позаботился о переводе их на французский язык.)16
   Из разговоров с Иваном Сергеевичем я узнал, как сложилась его литературная репутация в Париже, Более всего содействовал ей Мериме 17, а за ним Ламартин. О знакомстве с последним Тургенев рассказал мне следующий любопытный анекдот: Ламартин в последние годы своей жизни стал знакомить французскую публику с иностранными писателями; он издавал отрывки из их произведение снабжая их своими предисловиями и послесловиями. Однажды очередь дошла и до Тургенева 18. Узнавши об этом, Мериме посоветовал Тургеневу заявить лично свою благодарность Ламартину. Тургенев послушался совета, превозмог свою лень и отправился к Ламартину. "Дорогой я стал придумывать, что мне сказать ему,-- рассказывал мне Иван Сергеевич,-- и придумал следующее: как муха, попавши раз в янтарь, переживает столетия, так и я обязан вам тем, что не сразу исчезну из памяти французских читателей. Фраза-то была придумана недурно,-- говорил по этому случаю Иван Сергеевич,-- да мало было в ней правды. Ведь не муха же я, да и он не янтарь. И что же вышло? Как стал я говорить ему свою фразу, так и смешался; твердил: муха... янтарь... Но кто муха и кто янтарь -- этого Ламартин так себе и не выяснил".
   О Мериме Тургенев выражался обыкновенно как об очень умном человеке и прекрасном стилисте... "Что же мне недостает?" -- спросил его однажды Мериме. "Теплоты и фантазии!" -- отвечал ему Тургенев.
   Из новейших французских писателей Тургенев был всего ближе с Флобером. Они сошлись и как реалисты в искусстве, и как великие художники, и как старые холостяки. По рассказам Тургенева, Флобер был добродушнейшим человеком и ненавидел только одно: всякое, даже мельчайшее проявление того, что он называл буржуазностью. Бувар и Пекюше с их самодовольной ограниченностью и банальностью -- воплощение того, что в глазах Флобера было связано с понятием о буржуазности. Флобер был не только великий писатель, но и необыкновенно начитанный человек19. Знакомство его с иностранными литературами было весьма основательное. "Золя,-- говорил мне Тургенев,-- коробил нас обоих своей необразованностью. Однажды стал он говорить о себе как о первом решительном противнике романтизма". "Ну, а Гейне?" -- спросил я его; но оказалось, что об этой стороне деятельности Гейне Золя ничего не слыхал.
   Никто из французских писателей, по мнению Тургенева, не обращал такого внимания на форму своих произведений, как Флобер. "Однажды принес я ему,-- рассказывал Тургенев,-- одну из повестей Белкина, переведенную мною на французский язык 20. (Тургенев был превосходнейшим знатоком французского языка, так что Тэн говорил о нем, что его язык -- язык французских салонов XVIII века.)
   Прочитавши мой перевод, Флобер сказал мне: "Нет, так нельзя! Это все надо пересмотреть! Вы слишком часто употребляете одно и то же слово, а если не одно и то же, то однозвучное",-- и тут же на моих глазах принялся за пересмотр рукописи. Он вычеркивал целые строчки, снабжал поля собственной редакцией; затем, недовольный своими поправками, вычеркивал все снова, восстановлял прежний текст и на этот раз уже с озлоблением принимался за вторичную его переделку. "Нет! Сегодня ничего не выйдет!-- сказал он мне в заключение.-- Нужно время! Дайте мне подумать!" Когда через две недели я зашел к нему за рукописью, я не узнал собственного перевода. Но что же это был за слог! Нет, таким слогом во Франции никто не пишет!.."
   Из молодых приятелей Флобера Тургенев никого не ценил в такой степени, как Ги де Мопассана. "Из начинающих писателей у нас в России нет ему равного,-- сказал он мне однажды.-- Пожалуй, Гаршин",-- прибавил он, несколько подумавши 21.
   Когда Флобер впал в бедность, что случилось с ним за год до его смерти, Тургенев стал убеждать его занять какую-нибудь должность в Париже. Услышавши, что Гамбетта открыто высказался в пользу замещения Флобером вакантного места библиотекаря в Мазаринской библиотеке, Тургенев по настоянию общих друзей Флобера, поехал в Руан убедить автора "Мадам Бовари" принять это предложение. Флобер согласился; а между тем, по чисто личным соображениям, та же должность была обещана друзьями Гамбетты, если не ошибаюсь, Иснару; Тургенев написал Гамбетте о результате своих переговоров с Флобером и не получил ответа. Написал другой раз -- тоже молчание. Тогда он решился действовать на него чрез г-жу Adam, на вечерах которой бывал Гамбетта. Газеты передали в свое время о довольно неуважительном отношении Гамбетты к этой просьбе. Но, насколько мне известно из слов самого Тургенева, дело было не совсем так, как рассказал это "Figaro". Зная, что место уже обещано другому, Гамбетта с нетерпением заметил m-me Adam: "He настаивайте, пожалуйста! это невозможно!" 22 И когда хозяйка подвела к нему Тургенева, ища как бы поддержки собственному ходатайству, Гамбетта не поднялся с кресла только потому, что не заметил Тургенева, так как в это время смотрел в другую сторону своим одиноким глазом. (Известно, что Гамбетта потерял правый глаз еще в школе.) Когда умер Флобер, Тургенев согласился на назначение его в комиссию по устройству памятника великому французскому писателю. Исполняя возложенные на него обязанности, он, между прочим, обратился и к русским читателям с приглашением принять участие в подписке на сооружение памятника. Флобер был и доселе остается весьма популярным писателем в России. Я знаю о существовании в Петербурге целого кружка, поставившего себе целью изучение произведений Флобера. Так как никто больше П. Д. Боборыкина не содействовал распространению этой известности, то Тургенев счел нужным обратиться с письмом к нему. Многим памятен еще тот ряд обвинений, который посыпался за это на Тургенева со стороны наших московских народолюбцев, увидевших чуть не измену русским интересам в этом вполне понятном желании: привлечь к чествованию человека ему близкого и дорогого всех его почитателей, где бы они ни жили. Но чего русские читатели, вероятно, не знают -- это то, что одновременно Тургенев получил из Москвы несколько анонимных писем, в которых его называли "лакеем и прихлебателем Виктора Гюго". Влияние Флобера, как мне кажется, сказывается в последних произведениях Тургенева, в тщательности, с которой он стал отделывать свой слог, в преобладающем значении, какое мало-помалу приобрела у него форма над содержанием, и в равнодушии, с которым он стал относиться к самой фабуле. Последнее, впрочем, объясняется еще и меньшей живостью воображения, на которую года за три до смерти стал жаловаться Тургенев. "Помню я, как живо рисовались предо мною в прежнее время выводимые мною т и п ы,-- говорило н.-- Когда я писал заключительные строки "Отцов и детей", я принужден был отклонять голову, чтобы слезы не капали на рукопись. Теперь уже не то!" Как тонкий наблюдатель, как человек, зорко следивший за переменой в общественных течениях, Тургенев чуял зарождение чего-то нового в нашем обществе, еще не изображенного им в "Нови". Но неопределенность, с которой высказывалось это новое течение к концу царствования Александра II, сама служила препятствием к художественному его воспроизведению. До многих, вероятно, дошел слух о подготовляемом Тургеневым новом романе. Этот роман не был даже начат Иваном Сергеевичем 24. Правда, его приятели надеялись, что автор "Отцов и детей" снова подарит русскую публику поистине общественным романом. Однажды пишущий эти строки позволил себе даже открыто обратиться к Тургеневу с просьбой написать этот роман и в общих чертах отметил те стороны нашей общественной жизни, которые не были еще затронуты Тургеневым. Признавая существование этих сторон, Тургенев в то же время ответил: "Слушая вас и соглашаясь с вами, все же недоумеваю, какое художественное произведение может выйти из попытки изобразить еще не вполне определившиеся течения. Вы сами говорите об их слабости и отсутствии под ними твердой почвы. Уж не назвать ли мне мой новый роман "Трясиною"? Нет! Вы требуете от художника невозможного! Вы требуете, чтобы он дал бесформенности форму!" До последнего времени Тургенев не переставал интересоваться отношением к нему русских читателей. Не ожидая беспристрастной оценки себе со стороны некоторых враждебных ему органов нашей печати, он в то же время желал знать, какое впечатление производят его новые повести на близких приятелей и на некоторые литературные кружки. Всего выше ставил он мнение П. В. Анненкова и не печатал ничего без его совета. Рукописи отправлялись из Парижа в Баден и возвращались обратно, снабженные примечаниями Анненкова. До последнего времени также Тургенев обращался и к живущим в России приятелям с просьбой откровенно сказать ему, что думают о его новых вещах. В одном из своих писем ко мне он говорит о сочувствии, высказанном ему с отдаленнейших концов России по случаю его болезни, как о той "волне", которая поддерживает его на поверхности и не дает ему пойти ко дну. Уведомляя о близком появлении его "Стихотворений в прозе", он прибавляет: некоторые, быть может, придутся вам по нутру; если не поленитесь, то передайте мне впечатления ваше и ваших товарищей. "Für das grosse Publicum das ist Caviar" {Для неискушенных -- это деликатес (нем.).}. Ну, а для немногих?
   Я хотел бы еще сказать два слова о будничной жизни Тургенева. Жил он, как известно, в Париже в семействе Виардо, с которым связывала его старая дружба. Преданность его этому семейству была безгранична. Когда приятели упрашивали его вернуться и навсегда поселиться в России, он обыкновенно отвечал им: "Не думайте, что меня удерживает за границей привычка или пристрастие к Парижу; не думайте, что у меня здесь много друзей или близких знакомых. Я не в состоянии указать ни одного дома, в котором бы мог запросто провести вечер; но жить вдали от своих мне тяжело. Переезжай они завтра в самый невозможный город: Копенгаген, что ли, я последую за ними".
   Помню я, как часто Тургенев бросал нас среди обеда, чтобы, как он выражался, проводить своих дам (г-жу Виардо и ее дочерей) в оперу или в театр. Помню, как отказывался он от целого ряда приглашений, не желая пропустить вечернего чтения или партии экарте. Не обедать или не завтракать дома было для него лишением, и он соглашался на него только ради свидания с соотечественниками. Живя по личным причинам в Париже, он в то же время служил русским интересам. Мы называли его шутя "послом от русской интеллигенции". Не было русского или русской, сколько-нибудь прикосновенных к писательству, живописи или музыке, о которых так или иначе не хлопотал бы Тургенев. Он интересовался успехами русских учениц г-жи Виардо, вводил русских музыкантов в ее кружок, состоял секретарем парижского клуба русских художников, заботился о выставке их картин, рассылал в парижские редакции рекламы в их пользу, снабжал обращавшихся к нему личными рекомендациями, ссужал нуждающихся соотечественников деньгами, нередко без отдачи, хлопотал лично и чрез приятелей о своевременной высылке денег заграничным корреспондентам и не отказывался даже от непосредственного ходатайства пред властями за эмигрантов, не настолько скомпрометированных, чтобы не иметь возможности рано или поздно вернуться на родину <...> 25
   С покойным государем Александром III Тургенев познакомился в Париже. Желая видеть его, государь обратился к Орлову и просил запросто пригласить на завтрак в посольство. Тургенев рассказывал мне следующее об этом свидании: Александр Александрович спросил его, почему он не присутствовал на юбилее Крашевского. Тургенев сослался на болезнь. Его собеседник посмотрел на него многозначительно и сказал: "Хорошо сделали, Иван Сергеевич! Хорошо сделали!" Действительная же причина, почему Тургенев не был на юбилее, та, что сам Крашевский, любивший Тургенева, просил его не приезжать, так как не рассчитывал на хороший прием русского со стороны своих соотечественников 26.
   Когда я спрашивал Тургенева об его последней поездке в Россию и о том, являлся ли он ко двору, он отвечал мне: "Что бы я там стал делать?"
   Григорович неоднократно старался заманить его туда, но на этот раз Тургенев обнаружил несвойственное ему упорство. С тем же упорством отклонил он предложение повидаться с Аксаковым, несмотря на старинные отношения с ним 27. "Не могу же я искренне беседовать с человеком, который считает меня чуть не поджигателем",-- заметил он по этому случаю.
   Нечего и говорить, что Тургенев нимало не сочувствовал терроризму. Он постарался даже оттенить свое отношение к событию 1 марта 1881 года личным присутствием на панихиде. Когда крестьяне села Спасского обратились к нему с просьбой о денежной помощи на открытие часовни в память Александра II, он не отказал им в их ходатайстве. С другой стороны, он не отказывал также в ссудах без отдачи тем из русских, которые на чужбине оставались без денег, не спрашивая их об их убеждениях.
   

H. M.

ЧЕРТЫ ИЗ ПАРИЖСКОЙ ЖИЗНИ И. С. ТУРГЕНЕВА

   Приехавши в 1879 году в Париж "освежиться и подышать иным, более здоровым, воздухом" после продолжительной петербургской хандры, я, естественным образом, пожелал воспользоваться пребыванием здесь знаменитого русского романиста, произведения которого доставили каждому из нас столько высокопоэтических минут, и лично познакомиться с ним. Лучшим способом, как мне сообщили, было письменно попросить у него свидания. Я так и сделал, и через несколько дней получил от Ивана Сергеевича ответ, в котором он приглашал меня зайти к нему в определенный день, прибавляя, что слышал обо мне от одного общего знакомого. В условленный день, в 12 часов, я приехал в послал карточку. Слуга проводил меня в кабинет. Иван Сергеевич сидел за письменным столом и перебирал кипу исписанной бумаги.
   -- Очень рад вас видеть; мне еще на прошлой неделе о вас говорили. Вы из X.?
   В его встрече не было той изысканной любезности, от которой делается неловко, той покровительственной сладости, с какою встречают большие люди обыкновенных смертных; напротив, в тоне и движениях его сказывались спокойная простота и дружеское радушие, точно в комнату вошел обычный посетитель. Я сразу почувствовал себя как дома, в обществе давно знакомого человека. Последовали расспросы о России, о настроении и веяниях, обо мне и моей жизни, причем мое внимание обратило то обстоятельство, что Иван Сергеевич главным образом интересовался тем, как я смотрю на различные факты общественной жизни и каковы мои симпатии, антипатии и желания.
   "Наблюдает тип,-- вдруг пришло мне в голову,-- надо быть осмотрительнее и взвешивать слова". Но я почувствовал себя окончательно неловко, когда заметил, что хозяин внимательно наблюдает мою фигуру и жесты во время речи. Это сознание, что за тобою наблюдают, невольно делает тебя неестественным и сдержанным, словом, не тем, что ты есть, и я испытывал всю неловкость такого положения каждый раз, когда бывал у Тургенева. Чувствуешь, что в тебя всматривается и притом такой тонкий наблюдатель, который часто по одному жесту или гримасе определяет характерную черту человека. Ужасно неловко.
   Впоследствии, когда я чаще заходил к Ивану Сергеевичу и ближе познакомился с ним, ощущения мои до известной степени оправдались. "Все мои повести,-- говорил он,-- или, по крайней мере, детальная сторона их, представляют почти фотографический снимок с того, что я видел и слышал. Я часто соединяю ваше лицо с словами вашего приятеля NN и с жестами Т., но ни того, ни другого, ни третьего не выдумываю, а списываю. После каждой встречи с знакомой и незнакомой личностью я вношу в свою тетрадь все обратившие мое внимание характерные черты наружности и речи моих собеседников. По этим характерным и выдающимся чертам я стараюсь воспроизвести целую фигуру, сливая, где это можно, черты нескольких родственных лиц в одну". С течением времени, познакомившись ближе, я стал менее сдержан и много рассказывал Ивану Сергеевичу о внутренней жизни, взаимных отношениях и типических чертах той среды, которой он всегда живо интересовался и за которой в последние годы следил с особенным вниманием,-- среды русской молодежи. В его настойчивых расспросах и пристальном вглядывании в посещавшую его молодежь заметно было желание проверить сыпавшиеся на него со всех сторон обвинения в том, что он не знает этой молодежи, не понимает ее внутренних мотивов и распространяет на ее счет плоды его собственной фантазии. Тут часто заметно было сильно задетое самолюбие, желание во что бы то ни стало убедить самого себя, что он прав и обвинения неосновательны, и признаки некоторой горечи и досады, доходившей иногда до раздражительных выходок, до азартных филиппик, приводивших его в пылу разговора к крайним и опрометчивым выводам и эпитетам, от которых он, спустя несколько минут, успокоившись, спешил отказаться. Пуще всего в таких стычках он боялся обидеть собеседника и оставить его под неприязненным к нему впечатлением, вследствие чего подчас происходила крайне забавная сцена. Однажды я застал его в разгаре такой филиппики. Громко раздавались слова: "Это ведь холопство! идолопоклонство! Нельзя же ни во что не верить и, в то же время, поклоняться идолам, слагать гимны статуе!.. Вот, батюшка,-- вдруг обратился он ко мне,-- будьте свидетелем и полюбуйтесь -- чуть-чуть не анархист по убеждениям, а приходит в восторг от лакейского гимна статуе, добро бы еще живому человеку, а то статуе. Этак недалеко до гимнов панталонам великого человека. Где же тут последовательность убеждений?!"
   Речь шла о какой-то нелепой оде на статую одного великого человека, от которой (то есть от оды) был в восторге собеседник Ивана Сергеевича, "чуть не анархист".
   -- Вы сегодня раздражительны, Иван Сергеевич,-- спокойно сказал собеседник, берясь за шляпу,-- а вам сердиться вредно. Я уж лучше зайду в другой раз. До свидания!
   Иван Сергеевич встрепенулся.
   -- Батюшка, да вы, кажется, обиделись? Извините, черт с ней, с одой; поговорим лучше о вас.
   И разговор сразу принял мирное направление -- а жизни, нуждах и занятиях собеседника, о России, литературе и т. и.
   Редко можно было застать Ивана Сергеевича одного. В приемные часы всегда приходилось заставать у него одного или несколько человек за беседой о самых разнообразных предметах, начиная политикой и кончая веселыми анекдотами. Преимущественно это была учащаяся молодежь, начинающие писатели, иногда художники, изредка французский литератор. Надо заметить, что большой разборчивостью в выборе посетителей Иван Сергеевич не отличался и его нередко можно было застать за приятельской беседой с людьми весьма сомнительными. Этой безразборчивостью в выборе знакомства и подчас друзей он в значительной степени был обязан преобладанием в нем художественного и эстетического чувства, заставлявшего его иногда сразу облюбовать человека из-за одного красивого жеста, из-за удачного оборота фразы, из-за меткого эпитета, адресованного в чью-либо сторону. Облюбует -- и возится с ним, как с детищем, до какой-нибудь крупной неприятности или пока кто-нибудь не откроет ему глаз и не представит облюбованного в настоящем свете.
   Отчасти эта слабость к быстрым и обширным знакомствам с самыми разнообразными людьми объясняется скукой и не покидавшим никогда Ивана Сергеевича, подчас весьма тяжелым, сознанием с оль", а флигель -- как бы другую ножку буквы "не", если бы верхняя часть "глаголя" соприкасалась с этой ножкой; но так как между домом и флигелем был перерыв, то флигель выходил единицей, подписанной под крышею "глаголя". Странно, что хотя со временем я узнал все расположение построек усадьбы Спасского, как свой собственный дом, я никак не в состоянии дать себе ясного отчета, где в первое мое посещение жил и принимал меня Тургенев, то есть в доме или во флигеле.
   Конечно, меня не могло поразить окружавшее его множество лакеев, которых и у нас в доме было едва ли не дюжина; но у нас, как и у всех остальных, они появлялись в лакейских с утра и в доме не оставались; у Тургенева же я заметил в двух-трех соседних с приемною комнатках кровати и столики, у которых стояли длиннейшие чубуки от трубок со вспухнувшей табачною золой, хотя сам Тургенев никогда не курил. В этих-то комнатах, видимо, помещались лакеи, при которых, как я узнал впоследствии, состояли казачки для набивания трубок и других послуг.
   Разговор наш принял исключительно литературный характер, и, чтобы воспользоваться замечаниями знатока, я захватил все, что у меня было под руками из моих литературных трудов. Новых стихотворений в то время у меня почти не было, но Тургенев не переставал восхищаться моими переводами од Горация, так что, по просьбе его, смотревшего в оригинал, я прочел ему почти все переведенные в то время две первые книги од. Вероятно, он успел уже стороною узнать о крайней скудости моего годового бюджета и потому восклицал:
   -- Продолжайте, продолжайте! Как скоро окончите оды, я сочту своим долгом и заслугой перед нашей словесностью напечатать ваш перевод. С вами ничего более нет?-- спросил он.
   -- Есть небольшая комедия6.
   -- Читайте, еще успеем до обеда.
   Когда я кончил, Тургенев дружелюбно посмотрел мне в глаза и сказал:
   -- Не пишите ничего драматического. В вас этой жилки совершенно нет.
   Сколько раз после того приходилось мне вспоминать это верное замечание Тургенева, и ныне, положа руку на сердце, я готов прибавить: ни драматической, ни эпической.
   Когда нас позвали к обеду (это уже было несомненно в доме), Тургенев познакомил меня со своими сожителями: Тютчевыми -- мужем и женою, и девицею -- сестрою мадам Тютчевой. После обеда мы отправились пить кофе в гостиную, где стоял, столь часто упоминаемый Тургеневым, широкий, времен Империи, диван самосон, едва ли не единственная мебель в Спасском с пружинным тюфяком. Тургенев тотчас же лег на самосон и только изредка слабым и шепелявым фальцетом вставлял словцо в наш разговор, ведение которого с незнакомыми дамами вполне легло на меня. Конечно, я не помню подробностей разговора; но когда, желая угодить дамам, я заявил, что по своим духовным качествам русская женщина -- первая в мире, Тургенев внезапно оживился и, спустив ноги с самосона, воскликнул:
   -- Вы тут сказали такое словечко, при котором я улежать покойно не мог.
   И между нами поднялся шуточный спор, первый из многочисленных последующих наших с Тургеневым споров.
   Когда я вернулся домой, отец благодушно посмотрел мне в глаза и сказал:
   -- Так как тебе уж очень хочется бывать у него, то мешать тебе в этом не стану. Но успокой ты меня в одном: никогда ему не пиши.
   Я почтительно промолчал.
   Отпуск мой кончился, и я должен был вернуться в полк, а с тем вместе наступил долговременный перерыв моих сношений с Тургеневым, во время которого я действительно ни в какой переписке с ним не состоял, так как случайная встреча не успела еще развиться в душевную приязнь <...>
   
   Так как конные наши учения происходили только три раза в неделю, в течение одного часа, то свободного времени у меня оставалось много, и, по склонности к литературе, мне захотелось познакомиться с Некрасовым и Панаевым, тогдашними издателями "Современника" 7.
   Когда я остановил извозчика, как мне говорили, на Владимирской, в Колокольном переулке, и стал громко спрашивать городового о их квартире, у саней моих остановилась ехавшая мне навстречу красивая коляска, и сидящий в ней в щегольской шляпе брюнет сказал мне: "Я -- Панаев, позвольте узнать ваше имя?" Услыхав мое, он, видимо, обрадовался и, указавши дом, просил заехать к Некрасову и обождать с полчаса, так как к тому времени он сам вернется домой.
   Встреча Некрасова была менее шумна, но не менее приветлива. "Мы обедаем в пять часов; приходите, пожалуйста, запросто; вы, между прочим, встретите здесь своих приятелей: Боткина и Тургенева".
   Явившись к пяти часам, я был представлен хозяйке дома А. Я. Панаевой. Это была небольшого роста, не только безукоризненно красивая, но и привлекательная брюнетка. Ее любезность была не без оттенка кокетства. Ее темное платье отделялось от головы дорогими кружевами или гипюрами; в ушах у нее были крупные бриллианты, а бархатистый голосок звучал капризом избалованного мальчика. Она говорила, что дамское общество ее утомляет и что у нее в гостях одни мужчины.
   Тут я, после долгих лет, встретил В. П. Боткина, по-прежнему обоюдоострого, то есть одинаково умевшего быть нестерпимо резким и елейно сладким. Познакомился с А. В. Дружининым, который стал меня расспрашивать о моих теперешних однополчанах Щ--х, с которыми он вместе воспитывался в Пажеском корпусе. С первого знакомства сошелся с веселым M. H. Лонгиновым, сохранившим ко мне приязнь до своей смерти; с П. В. Анненковым, И. А. Гончаровым и повсегдатаем всех литературных обедов -- М. А. Языковым, входившим в комнату шатаясь на своих кривых ножках и с неизменною улыбкою на лице.
   Все это веселое общество, в ожидании обеда, усаживалось на мягкой мебели хозяйского кабинета, рассказывая друг другу забавные анекдоты. Хохот и шум на минуту только прерывались с появлением нового гостя. В остальное время нужно было близко подсесть к данной группе, чтобы расслушать слова.
   -- Господа,-- сказал входящий в комнату хозяин,-- четверть шестого, и если мы будем ждать Тургенева, то он заморит нас с голоду, и у хозяйки перейдет обед; она просит вас пожаловать к столу.
   Все бросились к закуске, которой была оказана надлежащая честь. Тургеневу оставлен был прибор, и когда он во время супа вошел, извиняясь, ему подали бульон, так как он боялся всего жирного и пряного. Мы встретились с ним как старые знакомые, и он просил меня не забывать его на его постоянной квартире, на Большой Конюшенной, в доме Вебера.
   С этого дня я стал чуть не ежедневно по утрам бывать у Тургенева, к которому питал фанатическое поклонение.
   По природе ли или вследствие долгого пребывания за границей, Тургенев отличался наклонностью к порядку в окружающих вещах. Он не иначе садился писать самую простую записку, как окончательно прибравши бумаги на письменном столе. Между тем это же самое стремление к порядку не помогало ему в первое время нашего петербургского знакомства устроиться с холостым своим хозяйством. Правда, в то время и прислуга у него была другая: не было у него ни тонкого Захара, литературным мнением которого он далеко не пренебрегал8, ни неутомимого и точного Дмитрия Кирилловича, перешедшего позднее в услужение к В. П. Боткину, которого капризам умел угождать. А это великая рекомендация. Слуги эти были несомненными питомцами Спасского при матери Тургенева, тогда как бестолковый Иван -- очевидный продукт позднейшей эмансипированной лакейской. Слуги прежних времен принимали молчаливо всякого рода замечания, тогда как крепостные либералы почитали нравственным долгом всякому оправданию предпосылать: "Помилуйте-с, помилуйте-с".
   Вертелся ли сам Тургенев слишком усердно в этот период в вихре света, отбивал ли бестолковый Иван у него охоту просидеть лишний час дома, но случалось, что усердно созванный на обед круг гостей к пяти часам соберется, бывало, под темною аркою ворот у двери тургеневской квартиры.
   -- Кто это?-- спрашивает один другого.
   -- Ах, это вы, Дружинин?-- восклицает другой, узнавши по голосу вопрошающего.
   -- Добродушный, но рассеянный человек,-- говорит укоризненно Боткин,-- он просто забыл, что позвал всех обедать, и я ухожу. Что же звонить понапрасну? Явно, что ни Ивана Тургенева, ни Ивана-лакея нет на квартире.
   Однажды, перед самым обедом, я забежал к Тургеневу поболтать с ним, пока он будет одеваться. В комнатах было действительно никак не более десяти градусов, которые переодевавшемуся Тургеневу были всех чувствительнее.
   -- Иван!-- воскликнул он слезливым голосом,-- ну как же мне тебя умолять? Сколько раз уже я слезно просил тебя сильнее топить в такие морозы.
   -- Помилуйте-с, по милуйте-с,-- отвечал Иван.
   -- Да ведь я,-- прервал его Тургенев, все выше забирающим фальцетом,-- и не спорю с тобою. Ну ты умен, а я дурак. Но помилосердуй! Не до такой же степени я глуп, чтобы не мог разобрать, холодно мне или тепло.
   Чтобы понять следующий небольшой случай с Иваном, не оставшийся без литературного следа, необходимо упомянуть одно литературное лицо, по временам появлявшееся в нашем кругу. Это был небольшого роста белокурый молодой немец Видерт, весьма удачно переводивший русские стихи и прозу на немецкий язык. Его переводы Кольцова пользовались в Германии заслуженным успехом. Появлялся он обыкновенно к вечернему чаю. Во время одного из таких посещений, на требование чаю со стороны Тургенева, Иван объявил, что чай весь вышел.
   -- Помилуй, любезный друг!-- воскликнул изумленный Тургенев.-- Как же мог так скоро выйти чай, когда я только третьего дня принес фунт?
   -- Помилуйте-с, помилуйте-с,-- отвечал Иван,-- стаканы малы.
   Ожидавший в числе прочих чаю Некрасов не преминул воспроизвести эту сцену в следующем стихотворении:
   
   Стол накрыт, подсвечник вытерт,
   Самовар давно кипит.
   Сладковатый немчик Видерт
   У Тургенева сидит.
   По запросу господина
   Отвечает невзначай
   Крепостной его детина,
   Что "у нас-де вышел чай".
   Содрогнулся переводчик,
   А. Тургенев возопил:
   "Чаю нет! Каков молодчик!
   Не вчера ли я купил?"
   Замечание услышал
   И ответствовал Иван:
   "Чай у нас так скоро вышел
   Оттого, что мал стакан"9.
   
   Так как я давно уже не писал стихов, то для журнальной печати запас их у меня оказался ничтожен; тем не менее Некрасову легко было пригласить меня, совершенного новичка в журнальном деле, по совету самого Тургенева, в исключительные сотрудники "Современника" с гонораром 25-ти рублей за каждое стихотворение.
   Тургенев радовался окончанию перевода од Горация и сам вызвался проверить мой перевод вместе со мною из строки в строку. Споров и смеху по этому поводу у нас возникало немало. Между прочим в XXI оде книги первой он восстал против стиха:
   
   На Краге ль по весне.
   
   Так как Горациева Крага изгнать было невозможно, то Тургенев привязался к слову по весне и спрашивал, что это такое?
   Напрасно я ссылался на обычное в устах каждого русского выражение: по весне, по зиме -- в смысле: в весеннюю или зимнюю пору; напрасно приводил я ему стих Крылова:
   
   Он в море корабли отправил по весне.
   
   Тургенев уверял, что ему хорошо известно, что краснокожие с перьями на голове и с поднятыми томагавками бегают по лесам Америки, восклицая: "На Краге по весне", причем он выговаривал весне так, как будто в конце стояло обратное "э".
   Потому ли, что я стал окружен литературной атмосферой, или уж очень скучал в моем одиноком номере гостиницы,-- заехавший ко мне Иван Сергеевич застал меня с карандашом в руке. Я только что окончил стихотворение "Днепр в половодье". Прослушавши стихи, он сказал:
   -- Я боялся, что талант ваш иссяк, но его жила еще могуче бьет в вас. Пишите и пишите!
   Литературный кружок, к которому принадлежал и Д. В. Григорович, и мой университетский товарищ Я. П. Полонский, и генерал-майор Е. П. Ковалевский, путешественник по Малой Азии, Египту, Нубии я Абиссинии,-- собирался не у одного Некрасова.
   У Тургенева был прекрасный крепостной повар, купленный им за тысячу рублей 10. Приглашая по временам приятелей обедать, Тургенев объявил, что не может принять более одиннадцати человек, так как столового сервиза у него только дюжина. В такие дни обед обыкновенно заказывал Боткин, и когда затем какой-либо соус выходил особенно тонок и вкусен, Тургенев спрашивал Боткина:
   -- А что ты скажешь об этом соусе?
   -- Надо,-- отвечал Боткин,-- непременно позвать повара: я буду плакать у него на жилетке.
   Однажды Тургенев объявил мне, что Краевский желает со мною познакомиться, и мы отправились в условленный день к нему.
   После первых слов привета Андрей Александрович стал просить у меня стихов для "Отечеств, записок", в которых я еще во времена Белинского печатал свои стихотворения. Он порицал уловку Некрасова, заманившего меня в постоянное сотрудничество. "Это уж какая-то лавочка в литературе",-- говорил он.
   Хотя я и разделял воззрение Краевского, но считал неловким нарушать возникшие между мною и "Современником" отношения. Вернувшись от Краевского, я высказал Тургеневу свои сомнения, но он, посоветовавший мне согласиться на предложение Некрасова, стал убеждать меня, что это нимало не помешает дать что-либо и Краевскому. К счастью, новых стихотворений у меня не оказалось, но от скуки одиночества я написал прозою небольшой рассказ "Каленик" и отдал его в "Отечеств. записки"11. Появившееся на страницах журнала имя мое воздвигло в Некрасове бурю негодования; он сказал, что предоставляет себе право печатать мои стихотворения не подряд, а по выбору, в ущерб моему гонорару <...>
   Обеды у Панаева и Тургенева повторялись с обычным шумом и веселостью, не без примеси весьма крупной аттической соли и некоторого злорадства со стороны всегда мягкого и любезного Тургенева. В веселую минуту он сам повторял свои эпиграммы, острие которых обращено было даже на его друзей, например, Кетчера и Анненкова.
   Про Анненкова, в то время весьма полного, экономного и охотника покушать, Тургенев не раз, возбуждая общее веселье, повторял эпиграмму, из которой помню только последние два стиха:
   
   Чужим наполненным вином
   Виляет острым животом.
   
   И когда, бывало, Гончаров и Анненков первые подступали к муравленому горшку со свежею икрой от Елисеева, Тургенев вопил:
   -- Господа, не забудьте, что вы не одни здесь.
   Нередко Дружинин и Лонгинов читали свои юмористические, превосходными стихами написанные, карикатурные поэмы12 Забавнее всего, что в одной из таких поэм у Лонгинов а в самом смешном в жалком виде человек, пробирающийся утром по петербургским улицам, был списан с Боткина. Всем хорошо был известен стих: "То Боткин был". А между тем сам Боткин пуще других хохотал над этим стихом, в котором при нем Лонгинов подставлял другое имя.
   В последнее время Тургенев стал настаивать на новом собрании моих стихотворений, так как издание пятидесятого года почти все разошлось. Он сам брался за редакцию, приглашая к себе в сотрудники весь литературный ареопаг. Конечно, мне оставалось только благодарить <...>
   Около этого времени у меня завязалась оживленная переписка с Тургеневым. Он писал мне: 13
   "Некрасов, Панаев, Дружинин, Анненков, Гончаров -- словом, весь наш дружеский кружок вам усердно кланяется. А так как вы пишете о значительном улучшении ваших финансов, чему я сердечно радуюсь, то мы предлагаем поручить нам новое издание ваших стихотворений, которые заслуживают самой ревностной очистки и красивого издания, для того чтобы им лежать на столике всякой прелестной женщины. Что вы мне пишете о Гейне? Вы выше Гейне, потому что шире и свободнее его".
   Конечно, я усердно благодарил кружок, и дело в руках его под председательством Тургенева закипело. Почти каждую неделю стали приходить ко мне письма с подчеркнутыми стихами и требованиями их исправлений. Там, где я не согласен был с желаемыми исправлениями, я ревностно отстаивал свой текст, но по пословице: "Один в поле не воин" -- вынужден был соглашаться с большинством, и издание из-под редакции Тургенева вышло настолько же очищенным, насколько и изувеченным. Досаднее и смешнее всего была долгая переписка по поводу отмены стиха:
   
   На суку извилистом и чудном.
   
   Очень понятно, что, высланные мною скрепя сердце, три-четыре варианта оказались непригодными, и наконец Тургенев писал: "Не мучьтесь более над стихом "На суку извилистом и чудном": Дружинин растолковал нам, что фантастическая жар-птица и на плафоне, и в стихах может сидеть только на извилистом и чудном суку рококо. И мы согласились, что этого стиха трогать не надо"
   Три-четыре дня моего пребывания на этот раз в Петербурге я проводил преимущественно в литературном кругу. Тургенева я нашел уже на новой и более удобной квартире в том же доме Вебера, и слугою у него был уже не Иван, а известный всему литературному кругу Захар. Тургенев вставал и пил чай (по-петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно приходил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.
   -- Что это за полусабля?-- спросил я, направляясь в дверь гостиной.
   -- Сюда пожалуйте,-- вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор.-- Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
   В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.
   -- Вот все время так,-- говорил с усмешкой Тургенев.-- Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь: а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою14.
   В этот же приезд мы и познакомились с Толстым, но знакомство это было совершенно формальное, так как я в то время еще не читал ни одной его строки и даже не слыхал о нем как о литературном имени, хотя Тургенев толковал о его рассказах из детства. Но с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого.
   -- Я не могу признать,-- говорил Толстой,-- чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "Пока я жив, никто сюда не войдет". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением.
   -- Зачем же вы к нам ходите?-- задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев.-- Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б -- й-Б -- й!
   -- Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! и праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения.
   Припоминая теперь это едва ли не единственное столкновение Толстого с Тургеневым, которому я в то время был свидетелем, не могу не сказать, что хотя я понимал, что дело идет о политических убеждениях, но вопрос этот так мало интересовал меня, что я не старался вникнуть в его содержание. Скажу более. По всему, слышанному мною в нашем кружке, полагаю, что Толстой был прав и что если бы люди, тяготившиеся современными порядками, были принуждены высказать свой идеал, то были бы в величайшем затруднении формулировать свои желания.
   Кто из нас в те времена не знал веселого собеседника, товарища всяческих проказ и мастера рассказать смешной анекдот,-- Дмитрия Васильевича Григоровича, славившегося своими повестями и романами?
   Вот что между прочим передавал мне Григорович о столкновениях Толстого с Тургеневым на той же квартире Некрасова15. "Голубчик, голубчик,-- говорил, захлебываясь и со слезами смеха на глазах, Григорович, гладя меня по плечу.-- Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "Не могу больше! у меня бронхит!" и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. "Бронхит,-- ворчит Толстой вослед,-- бронхит -- воображаемая болезнь. Бронхит это металл!" Конечно, у хозяина -- Некрасова -- душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьяновом диване и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперед по всем трем комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: "Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!"
   -- Я не позволю ему,-- говорит с раздувающимися ноздрями Толстой,-- нечего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!
   

ИЗ ГЛАВЫ V

   Тургенев писал мне, что, но мнению всех литературных друзей, новый сборник моих стихотворений получил окончательно приличный вид, в котором на днях Тургенев сдаст его в типографию; 16 но что если я все еще желаю поднести его величеству свой перевод од Горация 17, то для этой цели мне необходимо воспользоваться, с наступлением мира, возможностью получить отпуск.
   Вследствие этого, в первых числах января 1856 года, испросивши четырнадцатидневный отпуск, я однажды вечером растворил дверь в кабинет Некрасова и нежданно захватил здесь весь литературный кружок.
   -- О! а! э! и!-- раздалось со всех сторон. Между прочим и Дружинин с улыбкою, протягивая мне обе руки, громко воскликнул:
   
   На суку извилистом и чудном! 18 --
   
   повторяя мой, спасенный его разъяснениями, стих.
   С этих пор милый Дружинин постоянно встречал меня этим стихом, точно так же, как, в свою очередь, я постоянно встречал Полонского его стихом:
   
   В те дни, как я был соловьем!
   
   И каждый раз на мое приветствие он сам разражался добродушнейшим смехом.
   -- Ведь вот,-- продолжал я,-- ты сам хохочешь над нелепостью своего же стиха. Но кому же, кроме прирожденного поэта, может прийти в голову такая нелепость и кому же другому так охотно простят ее?
   Весьма забавно передавал Тургенев, в лицах, недоумения и споры, возникавшие в кругу моих друзей по поводу объяснений того или другого стихотворения. Всего забавнее выходило толкование стихотворения:
   
   О не зови! Страстен твоих так звонок
             Родной язык...--
   
   кончающегося стихами:
   
   И не зови, но песню наудачу
             Любви запой;
   На первый звук я как дитя заплачу
             И за тобой! 19
   
   Каждый, прислушиваясь к целому стихотворению, чувствовал заключающуюся в нем поэтическую правду, и она нравилась ему, как гастроному вкусное блюдо, составных частей которого он определить не умеет.
   -- Ну позвольте! Не перебивайте меня!-- говорит кто-либо из объясняющих.-- Дело очень просто: не зови меня, мне не следует идти за тобою, я уже испытал, как этот путь гибелен для меня, а потому оставь меня в покое и не зови.
   -- Прекрасно!-- возражают другие,-- но почему э/се вы не объясняете до конца? Как же связать -- "о не зови"... с концом:
   
             ...я как дитя заплачу
             И за тобой!
   -- Ясно, что эта решимость следовать за нею в противоречии со всем стихотворением.
   -- Да, точно!-- в смущении говорит объяснитель, и всеобщий хохот заглушает слова его.
   -- Позвольте, господа!-- восклицает гр. Л. Толстой.-- Это так просто!
   Но и на этот раз толкование приходит в тупик, покрываемое общим хохотом.
   Как это ни невероятно, среди десятка толкователей, исключительно обладавших высшим эстетическим вкусом, не нашлось ни одного, способного самобытно разъяснить смысл стихотворения; и каждый, раскрыв издание 1856 года, может убедиться, что знатоки, не справившись со стихотворением, прибегли к ампутации и отрезали у него конец. А кажется, легко было понять, что человек влюбленный говорит не о своих намерениях следовать или не следовать за очаровательницей, а только о ее власти над ним. "О не зови -- это излишне. Я без того, заслышав песню твою, хотя бы запетую без мысли обо мне, со слезами последую за тобой" <...>
   Зная мою страсть к романсам, и романсам Глинки в особенности, Тургенев однажды вечером повез меня к певице20, мужу которой не без основания предсказывал блестящую будущность на дипломатическом поприще. Я был представлен трем сестрам-певицам, из которых две случайно в этот вечер встретились в салоне старшей их сестры, хозяйки дома. Справедливость вынуждает сказать, что именно сама хозяйка была менее всех сестер наделена красотою. Спровадив более или менее формальных гостей, хозяйка сумела увести своих сестер и нас с Тургеневым в залу к роялю, и тут началось прелестнейшее трио. Но вот сестры хозяйки, вынужденные возвратиться домой, ушли одна за другою, и мы остались с Тургеневым у рояля, за которым хозяйка приступила к специальному исполнению романсов Глинки. Во всю жизнь я не мог забыть этого изящного и вдохновенного пения. Восторг, окрылявший певицу, сообщал обращенному к нам лицу ее духовную красоту, перед которой должна бы померкнуть заурядная, хотя бы и несомненная красота. Душевное волнение Глинки, передаваемое нам певицею, прежде всего потрясало ее самое, и в конце романса она, закрывая лицо нотами, уходила от нас, чтобы некоторое время оправиться от осиливших ее рыданий. Минут через пять она возвращалась снова и без всяких приглашений продолжала петь. Я никогда уже не слыхивал такого исполнения Глинки.
   Решительно не припомню в настоящую минуту, кто по просьбе больного и никуда не выезжавшего графа Кушелева-Безбородко познакомил меня с ним. Желание Кушелева познакомиться со мною я объясняю тогдашнею его фантазией издавать журнал, которому он дал название "Русское слово". Я нашел в нем добродушного и скучающего богача, по болезненности прервавшего мало-помалу все сношения с так называемым светом, требовавшие известного напряжения. Всякое общественное положение, даже простое богатство требует от человека усилий, чтобы нести это вооружение к известной цели. Можно хорошо или плохо разыгрывать свою роль, но отказаться от нее совершенно -- невозможно21. Кушелев именно, как мне кажется, думал прожить одною своею великолепною обстановкою и при этом пришел к материальному и духовному банкротству <...>
   Хотя во время, о котором я говорю, вся художественно-литературная сила сосредотачивалась в дворянских руках, но умственный и материальный труд издательства давно поступил в руки разночинцев, даже и там, где, как, например, у Некрасова и Дружинина, журналом заправлял сам издатель. Мы уже видели, как при тяготении нашей интеллигенции к идеям, вызвавшим освобождение крестьян, сама дворянская литература дошла в своем увлечении до оппозиции коренным дворянским интересам, против чего свежий неизломанный инстинкт Льва Толстого так возмущался22. Что же сказать о той среде, в которой возникли "Искра" и всемогущий "Свисток" "Современника", перед которым должен был замолчать сам Некрасов. Понятно, что туда, где люди этой среды, чувствуя свою силу, появлялись как домой, они вносили и свои приемы общежития. Я говорю здесь не о родословных, а о той благовоспитанности, на которую указывает французское выражение: "enfant de bonne maison", рядом с его противоположностью <...>
   И вот русский барин-богач, взявшийся за непосильную ему умственную работу, является со знаменем во всех отношениях враждебного ему лагеря. Но не наше дело спрашивать, почему всем активным русским силам надлежало стать жертвою мелодраматических фраз. Только будущее способно ответить на такой вопрос, а моя задача -- рассказывать о виденном.
   Приходится, в числе лиц, принадлежавших к нашему литературному кружку, вспомнить о М. А. Языкове, неизменно присутствовавшем на всех наших беседах, вечерах и попойках, хотя он был человек женатый и занимал прекрасное помещение на казенном фарфоровом заводе. Он был человек весьма дельный и, помнится, избираем был Тургеневым третейским судьею в каком-то щекотливом деле. Но когда на своих хромающих и от природы кривых ножках он с улыбкою входил в комнату, каждый, протягивая ему руку, был уверен, что услышит какую-либо нелепость.
   Бывало, зимою, поздно засидевшись после обеда, кто-нибудь из собеседников крикнет: "Господа! поедемте ужинать к Языкову!" И вся ватага садилась на извозчиков и отправлялась на фарфоровый завод к несчастной жене Языкова, всегда с особенною любезностью встречавшей незваных гостей. Не знаю, как она успевала накормить всех, но часа через полтора или два являлись сытные и превосходные русские блюда, начиная с гречневой каши со сливочным маслом или со сливками и кончая великолепным поросенком, сырниками и т. д. И ватага отваливала домой, довольная хозяевами и ночною экскурсией.
   Быть может, не всем известно, что Тургеневу стоило большого труда выпросить у Тютчева тетрадку его стихотворений для "Современника"23. Познакомившись впоследствии с Федором Ивановичем, я убедился в необыкновенной его авторской скромности, по которой он тщательно избегал не только разговоров, но даже намеков на его стихотворную деятельность. Появление небольшого собрания стихотворений Тютчева в "Современнике" было приветствовано в нашем кругу со всем восторгом, которого заслуживало это капитальное явление.
   Все это приходит мне на память по случаю обеда, данного нами по подписке в честь Тургенева24, нередко угощавшего нас прекрасными обедами. За обедом, в зале какой-то гостиницы, шампанского, а главное -- дружеского единомыслия,-- было много, а потому всем было весело. Собеседники не скупились на краткие приветствия, выставлявшие талант и литературные заслуги Тургенева.
   -- Господа!-- воскликнул Тургенев, подымая руку,-- позвольте просить вашего внимания. Вы видите, Михаил Александрович Языков желает говорить.
   -- Языков, Языков желает сказать спич!-- раздались хихикающие голоса.
   Языков, высоко поднимая бокал и озираясь кругом, серьезно произнес:
   
   Хотя мы спичем и не тычем,
   Но чтоб не быть разбиту параличем...--
   
   и сел. Раздался громкий смех, что и требовалось доказать. Мне стало совестно, что я ничего не приготовил, и, вытащивши записную книжку, я на коленях написал и затем громко прочел следующее четверостишие:
   
   Поднять бокал в честь дружного союза
   К Тургеневу мы нынче собрались.
   Надень ему венок, шалунья муза,
   Надень и улыбнись!
   
   Минуты две спустя Тургенев, в свою очередь, попросил слова и сказал:
   
   Все эти похвалы едва ль ко мне придутся,
   Но вы одно за мной признать должны:
   Я Тютчева заставил расстегнуться
   И Фету вычистил штаны.
   
   Гомерический смех был наградою импровизатору.
   

ИЗ ГЛАВЫ VI

   В Париже, за отсутствием сестры, уехавшей в Остенде, единственным знакомым мне человеком оказался Тургенев25, которого адрес мне был известен из его письма <...>
   Не без душевного волнения отправился я в rue de l'Arcade отыскивать Тургенева, которого могло там не быть. Спрашиваю привратника -- говорит: "Здесь".
   Тургенев, сидевший за рабочим столом, с первого взгляда не узнал меня в штатском, но вдруг крикнул от изумления и бросился меня обнимать, восклицая: "Вот он! вот он!"
   Помещение, занимаемое Тургеневым, если не принимать в расчет формы потолка и двух лишних этажей, в сущности, мало отличалось от моего: тот же небольшой салон с камином и часами перед зеркалом и маленькая спальня.
   Пока мы разговаривали, вошел высокого роста худощавый с проседью брюнет. Тургенев познакомил нас, назвавши мне господина Делаво. Оказалось, что г. Делаво прожил несколько лет в России, где познакомился с русской литературой и с литературным кружком раньше моего с последним знакомства. Так, знал он Панаевых, Некрасова, Гончарова, Боткина, Тургенева и даже меня по имени. В настоящее время он в Париже занимался переводами с русского языка и, как сказывал мне Тургенев, должен был перебиваться весьма затруднительно в денежном отношении <...>
   Однажды мы с Тургеневым сидели в первом ряду кресел театра Vaudeville на представлении "La dame aux camélias" {"Дама с камелиями" (фр.).}. Последнюю ломала перед нами старая и чахоточная актриса, имени которой не упомню. Тургенев сообщил мне шепотом, что покрывающие ее бриллианты -- русские. При ее лживых завываниях Тургенев восклицал: "Боже! Что бы сказал Шекспир, глядя на все эти штуки!" А когда она бесконечно завыла перед смертью, я услыхал русский шепот: "Да ну, издыхай скорей!" Между тем дамы в ложах зажимали платками глаза. При таком несообразном зрелище я не выдержал и, припав головою к рампе, затрясся неудержимым смехом. Это не мешало Тургеневу давать мне шепотом знать, что многие недовольные взоры обращены на меня и что, если я буду продолжать смеяться, грозное "à la port!" {"вон!" (фр.).} не заставит ждать себя.
   Покуда я осматривал парижские диковинки, Тургенев успел уехать, и я снова стал испытывать скуку, невзирая на любезную услугу Делаво.
   Недели через две я получил от Тургенева письмо следующего содержания: "С последнего свидания нашего в Париже я поселился у добрых приятелей и почти ежедневно таскаюсь с хозяином дома на охоту, хотя куропаток в этот год весьма мало. Не знаю, когда буду в Париже. Если вам скучно, садитесь на железную дорогу, взяв предварительно билет в дилижанс, отходящий в Rosoy en Brie, куда к вам навстречу вышлют экипаж из Куртавнеля, имения г. Виардо. По крайней мере, получите понятие о французской деревенской жизни".
   "В самом деле,-- подумал я,-- отчего же не проехаться и не взглянуть?" И вслед затем написал, что в будущий понедельник выеду. В понедельник, набрав небольшую лукошку персиков и фонтенебльского винограда, до которого Тургенев был большой охотник, я рано утром отправился на железную дорогу <...>
   Позвонив и не замечая никакого движения ни перед фасадом дома, ни по дорожкам, ведущим вокруг цветочных клумб и деревьев к воротам, я стал рассматривать мое будущее пристанище. Пепельно-серый дом или, вернее, замок с большими окнами, старой, местами мхом поросшей кровлей, глядел на меня из-за каштанов и тополей с тем сурово-насмешливым выражением старика, свойственным всем зданиям, на которых не сгладилась средневековая физиономия,-- с выражением, явно говорящим: "Э, вы, молодежь! Вам бы все покрасивее да полегче; а по-нашему попрочнее да потеплее. У вас стенки в два кирпичика, а у нас в два аршина. Посмотрите, какими широкими канавами мы себя окапываем; коли ты из наших, опустим подъемный мост, и милости просим, а то походи около каменного рва да с тем и ступай. Ведь теперь у вас, говорят, просвещение да земская полиция не дают воли лихому человеку. А кто вас знает, оно все-таки лучше, как в канаве-то вода не переводится".
   Кроме цветов, пестревших по клумбам вдоль фасада, под окнами выставлены из оранжерей цветы и деревья стран более благосклонных. Насмотревшись на эспланаду, на каменный ров, в зеленую воду которого ветерок ронял беспрестанно листы тополей и акаций, позлащенные дыханием осени, на самый фасад замка, я позвонил снова, и на этот раз навстречу мне вышел лакей.
   -- Дома господин Виардо?
   -- Нет.
   -- А Тургенев?
   -- Тоже нет.
   -- Где же они?
   -- На охоте.
   -- Когда же они вернутся?
   -- Теперь час; они непременно должны быть к обеду, то есть к шести часам.
   -- Ну, а мадам Виардо дома?
   -- Мадам дома, только она еще не выходила. Вы желаете видеть господина Тургенева? Позвольте, я снесу пока ваши вещи в его комнату. Пожалуйте!
   По каменным ступеням низенькой лестницы главного входа мы вошли в высокий, светлый коридор, выходивший в приемную комнату. Здесь встретила меня женщина средних лет, но кто она -- хозяйка ли дома, родственница или знакомая хозяев?-- я не имел ни малейшего понятия. Отрекомендовавшись, я намекнул на желание видеть Тургенева.
   -- Не угодно ли пожаловать в гостиную, пока вам приготовят комнату? Сестра еще не выходила, а брат и Тургенев на охоте.
   Ну, слава богу! По крайней мере, знаю, с кем говорю. В высокой и просторной, во всю глубину дома проходящей угольной гостиной в два света, стол посредине, против камина -- круглый стол, обставленный диванчиками, кушетками и креслами. В окна, противоположные главному фасаду, смотрели клены, каштаны и тополи парка. В простенке тех же окон стоял рояль, а у стены, противоположной камину, на диване, перед которым была разложена медвежья шкура, сидели молодые девушки, вероятно, дети хозяев. Я поместился на кушетке у круглого стола и завязал один из спасительных разговоров, в продолжение которых мучит одна забота: как бы его хилой нитки хватило на возможно долгое время.
   -- Теперь ваша комната готова,-- сказала дама, взглянув на вошедшего слугу,-- и если вам угодно отдохнуть или устроиться с дороги, делайте, как найдете удобным.
   Я поклонился и пошел за слугою по знакомому коридору. Поднявшись по широкой лестнице во второй этаж, мы снова очутились в длинном коридоре с дверями направо и налево. В конце, направо у двери, лакей остановился и отворил ее.
   -- Вот ваша комната. Не прикажете ли горячей воды? Мадам приказала спросить, не угодно ли вам завтракать. Здесь завтракают в двенадцать часов, время прошло, а до обеда еще четыре часа.
   Я отказался, и лакей вышел. Взятую с собой на всякий случай книгу читать не хотелось; дай хоть рассмотрю, где я. В окно виднелся тот же парк, который я мельком заметил из гостиной. Внизу, у самой стены, светился глубокий каменный ров, огибающий весь замок. Легкие, очевидно в позднейшее время через него переброшенные, мостики вели под своды дерев парка. Тишина, не возмущаемая ничем. Я закурил сигару и отворил окно,-- все та же мертвая тишина. Лягушки тихо двигались в канаве по пригретой солнцем зеленой поверхности стоячей воды. С полей, прилегающих к замку, осень давно разогнала всех рабочих. Ни звука.
   -- Мадам приглашает вас в гостиную, если вам угодно,-- проговорил лакей, не прося позволения войти в комнату.
   "Слава богу! Наконец-то!" -- подумал я и пошел.
   В гостиной, кроме знакомых уже лиц, я заметил женщину, присевшую у камина и передвигавшую бронзовую решетку. При шуме моих шагов она обернулась, встала, и по свободной грации и той любезно-приветливой улыбке, которою образованные женщины умеют встречать гостя, не было сомнения, что передо мной хозяйка дома. Я извинился в хлопотах, причиненных моим приездом, на который Тургенев, без сомнения, испросил позволение хозяйки.
   -- Очень рада случаю с вами познакомиться, но Тургенев, по обычной рассеянности, не сказал ни слова, и вот почему вы должны были ожидать, пока приготовят вашу комнату. Но теперь все улажено, садитесь, пожалуйста.
   Завязался разговор, и в десять минут хозяйка вполне успела хоть на время изгладить из памяти миниатюрную одиссею этого дня.
   -- Теперь обычное время наших прогулок. Не хотите ли пойти с нами?
   День был прекрасный. Острые вершины тополей дремали в пригревающих лучах сентябрьского солнца, падалица пестрела вокруг толстых стволов яблонь, образующих старую аллею проселка, которою замок соединен с шоссе. Из-под скошенного жнивья начинал, зеленея, выступать пушистый клевер; невдалеке, в лощине около канавы, усаженной вербами, паслись мериносы; на пригорке два плуга, запряженные парами дюжих и сытых лошадей, медленно двигались друг за другом, оставляя за собою свежие, темно-бурые полосы. Когда мы обошли по полям и небольшим лескам вокруг замка, солнце уже совершенно опустилось к вершинам леса, разордевшись тем ярким осенним румянцем, которым горит лицо умирающего в чахотке.
   -- Как вам нравится здешняя природа?-- спросила меня хозяйка.
   -- Природа везде хороша.
   -- Вы снисходительнее других к нашим местам. Мадам Дюдеван, гостя у меня, постоянно находила, что здесь почти жить нельзя,-- так пустынны наши окрестности.
   Версты за полторы раздались выстрелы.
   -- А! Это наши охотники возвращаются. Пойдемте домой через сад, тогда вы будете иметь полное понятие о здешнем хозяйстве.
   Мы подошли к лощинке, около которой паслись стада мериносов. "Babette! Babette!" -- закричала одна из девочек, шедших с англичанкой. На голос малютки из стада выбежала белая коза и доверчиво подошла к своей пятилетней госпоже. Около оранжерей вся дамская компания рассеялась вдоль шпалер искать спелых персиков к обеду. Опять раздались выстрелы, но на этот раз ближе к дому. Уверенный, что Тургенев забыл о своем приглашении и, во всяком случае, не ожидает моего приезда, я предложил дамам не говорить обо мне ни слова, предоставляя ему самому найти меня у себя в кабинете. Заговор составился, и, как только завидели охотников, я отправился в комнату Тургенева. Но судьба отметила этот день строгою чертою неудач. Кто-то из прислуги, не участвовавший в заговоре, объявил о моем приезде, и Тургенев встретил меня вопросом:
   -- Разве вы не получали моего письма?
   -- Какого письма?
   -- Я писал, что хозяева ожидают на несколько дней приезжих дам, и в доме все лишние комнаты будут заняты. Поэтому я советовал вам приехать дней через десять.
   Итак, опять неудача. Уехать сейчас же неловко, сидеть долго тоже неловко. Я решился уехать, пробыв еще день. Раздался звонок к обеду, и все общество, довольно многочисленное, собралось в угольной зале, в противоположном от гостиной конце дома. Желая сколько-нибудь оправдать в глазах хозяина свой приезд, я громко спросил:
   -- Тургенев! неужели вы ни словом не предупредили хозяйку о моем приезде?
   На это мадам Виардо шутя воскликнула:
   -- О, он дикарь! (Ce sont de ses tours de sauvage!) На что Тургенев стал трепать меня по плечу, приговаривая:
   -- Он добрый малый!
   Разговор переходил от ежедневных событий собственно семейного круга к вопросам общим: политическим и литературным. Зашла речь о последних стихотворениях Гюго, и хозяин, в подтверждение своих слов касательно силы, которую поэт проявил в некоторых новых пьесах, прочел на память несколько стихов. Из-за стола все отправились в гостиную. Приехал домашний доктор, составился вист, хозяйка села за рояль, и долго чудные звуки Моцарта и Бетховена раздавались в комнате.
   Так прошел день. На другой почти то же самое; следует только прибавить утренние партии на биллиарде, а к вечеру, кроме музыки и виста, серебряные голоски девиц, прочитывающих вслух роли из Мольера, приготовляемого к домашнему театру.
   С особенною улыбкою удовольствия Тургенев вслушивался в чтение пятнадцатилетней девушки, с которою он тотчас же познакомил меня как с своей дочерью Полиною. Действительно, она весьма мило читала стихи Мольера; но зато, будучи молодым Иваном Сергеевичем в юбке, не могла предъявлять ни малейшей претензии на миловидность.
   -- Полина!-- спросил Тургенев девушку.-- Неужели ты ни слова русского не помнишь? Ну как по-русски "вода"?
   -- Не помню.
   -- А "хлеб"?
   -- Не знаю.
   -- Это удивительно!-- восклицал Тургенев,
   Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя, с другой. Спальня Тургенева помещалась за биллиардной; и, как я узнал впоследствии, запертая дверь из нее выходила в гостиную. Конечно, я только спал в отведенной мне во втором этаже комнате, стараясь по возможности бежать к Тургеневу и воспользоваться его беседою на чужой стороне.
   На другое утро, когда я спозаранку забрался в комнату Тургенева, у нас завязалась самая оживленная беседа, мало-помалу перешедшая в громогласный спор.
   -- Заметили ли вы,-- спросил Тургенев,-- что дочь моя, русская по происхождению, до того превратилась во француженку, что не помнит даже слова "хлеб", хотя она вывезена во Францию уже семи лет.
   Когда я, в свою очередь, изумился, нашедши русскую девушку в центре Франции, Тургенев воскликнул:
   -- Так вы ничего не знаете, и я должен вам все это рассказать! Начать с того, что вот этот Куртавнель, в котором мы с вами в настоящую минуту беседуем, есть, говоря цветистым слогом, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я, с разрешения любезных хозяев, провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы с яичницей, приготовляемых мне старухой ключницей. Здесь, желая добыть денег я написал большую часть своих "Записок охотника";2 и сюда же, как вы видели, попала моя дочь из Спасского. Когда-то, во время моего студенчества, приехав на вакан-цию к матери, я сблизился с крепостною ее прачкою. Но лет через семь, вернувшись в Спасское, я узнал следующее: у прачки была девочка, которую вся дворня злорадно называла барышней, и кучера преднамеренно заставляли ее таскать непосильные ей ведра с водою. По приказанию моей матери, девочку одевали на минуту в чистое платье и приводили в гостиную, а покойная мать моя спрашивала: "Скажите, на кого эта девочка похожа?" Полагаю, что вы сами убедились вчера в легкости ответа на подобный вопрос. Все это заставило меня призадуматься касательно будущей судьбы девочки; а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без совета мадам Виардо, то и изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая. Справедливо указывая на то, что в России никакое образование не в силах вывести девушек из фальшивого положения, мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом, где она будет воспитываться вместе с ее детьми27. И не в одном этом отношении,-- прибавил Тургенев, воодушевляясь,-- я подчинен воле этой женщины. Нет! она давно и навсегда заслонила от меня все остальное, и так мне и надо <...>
   Мало-помалу разговор наш от частностей перешел к общему. Оказалось, что мы оба инстинктивно находились под могучим влиянием Кольцова. Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет, и я тогда еще не успел рассмотреть, что Кольцов, говоря от имени крестьянства, говорит псевдокрестьянским языком, непонятным для простонародья, чем и объясняется его непопулярность. Ни один крестьянин не скажет:
   
   Родись терпеливым
   И на все готовым28.
   
   Тем не менее, невзирая на несоответствие формы содержанию, в нем так много специально русского воодушевления и задора, что последний одолевал и такого западника, каким стал Тургенев под влиянием мадам Виардо. Помню, с каким воодушевлением он повторял за мною:
   
   И чтоб с горем в пиру
   Быть с веселым лицом,
   На погибель идти --
   Песни петь соловьем29.
   
   Хотя мне до сих пор кажется, что такие качества менее всего у нас с Тургеневым в характере. Как бы то ни было, я вынужден не только рассказать о вечных наших с Тургеневым разногласиях, но и объяснять их источник, насколько я их в настоящее время понимаю. Ожесточенные споры наши, не раз воспроизведенные под другими именами в рассказах Тургенева, оставляли в душе его до того постоянный след, что, привезши мне в 1864 году из Баден-Бадена стихотворения Мёрике, он на первом листе написал: "Врагу моему А. А. Фету на память пребывания в Петербурге в январе 1864 г." 30 <...>
   Не странно ли, что споры, которым мы с Тургеневым за тридцать пять лет безотчетно предавались с таким ожесточением, нимало не потерявши своей едкости, продолжаются между славянофилами и западниками по сей день, невзирая на многократные их обсуждения с разных сторон и указания наглядного опыта? <...>
   Впоследствии мы узнали, что дамы в Куртавнеле, поневоле слыша наш оглушительный гам на непонятном и гортанном языке, наперерыв восклицали: "Боже мой! они убьют друг друга!" И когда Тургенев, воздевши руки и внезапно воскликнув: "Батюшка! Христа ради, не говорите этого!" -- повалился мне в ноги, и вдруг наступило взаимное молчание, дамы воскликнули: "Вот они убили друг друга!" <...>
   На третий день я объявил желание возвратиться в Париж.
   

ИЗ ГЛАВЫ VII

   На этот раз мы оставались в Париже недолго31. Зима гнала нас и от французских каминов, как прогнала от итальянских. Тургенева в его rue de l'Arcade я застал в нескольких шинелях за письменным столом. Не понимаю, как возможна умственная работа в таких доспехах! Узнав от него о прибытии семейства Виардо на зиму в Париж, я отправился к ним с визитом в собственный их дом rue de Douai, 50. Надо отдать полную справедливость мадам Виардо по отношению к естественной простоте, с которою она умела придавать интерес самому будничному разговору, очевидно тая в своем распоряжении огромный арсенал начитанности и вкуса.
   Прочитавши объявление о концерте, в котором, кроме квартета, было несколько номеров пения мадам Виардо, мы с сестрою отправились в концерт. Не могу в настоящее время сказать, какого рода была концертная зала, но, без сомнения, она принадлежала учебному заведению, так как публика занимала скамейки с пюпитрами, восходившими амфитеатром. Мы с сестрою сидели впереди скамеек на стульях у самого концертного рояля. Во все время пения Виардо Тургенев, сидящий на передней скамье, склонялся лицом на ладони с переплетенными пальцами. Виардо пела какие-то английские молитвы и вообще пиесы, мало на меня действовавшие как на немузыканта. Афиши у меня в руках не было, и я проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением, которыми видимо упивался Тургенев. Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела: "Соловей мой, соловей". Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское, русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-либо безумной выходки <...>
   
   Имея перед собою целые сутки, я решился попробовать счастья, отыскивая Тургенева в rue de l'Arcade. На мой боязливый вопрос привратник отвечал: "Господина Тургенева нет дома".
   -- Где же он?-- спросил я тоскливо.
   -- Он отправился в кофейню пить кофе.
   -- В какую кофейню?
   -- Он постоянно ходит в одну и ту же.
   Привратник дал мне адрес кофейной. Вхожу, не замечая никого из посетителей, и во второй комнате вижу за столом густоволосую седую голову, заслоненную большим листом газеты.
   -- Pardon, monsieur,-- говорю я, подходя.
   -- Боже мой, кого я вижу!-- восклицает Тургенев и бросается обнимать меня.
   Мы отправились к нему в rue de l'Arcade и сговорились в этот день вместе отобедать.
   -- Вот,-- говорил Тургенев,-- обыкновенно поэтов считают сумасшедшими; а в конце концов посмотришь на их действия, и дело выходит не так безумно, как надо бы ожидать.
   В голове моей промелькнуло, что никто лучше самого Тургенева не оправдывает мнения о сумасшествии поэтов. Но в данную минуту мне было вовсе не до сарказмов
   
   Как-то в полуденное время И. А. Гончаров <...> пригласил Тургенева, Боткина и меня на чтение своего только что оконченного "Обломова"32. В жаркий день в небольшой комнате стало нестерпимо душно, и продолжительное, хотя и прекрасное чтение наводило на меня неотразимую дремоту. По временам, готовый окончательно заснуть, я со страхом подымал глаза на Боткина и встречал раздраженный взгляд его, исполненный беспощадной укоризны. Но через десять минут сон снова заволакивал меня своею пеленою. И так до самого конца чтения, из которого я, конечно, не унес никакого представления.
   Начались заботы о приданом и приготовления к назначенному дню свадьбы 33 <...>
   Шаферами у невесты <Марии Петровны Боткиной> были ее братья, а у меня И. С. Тургенев.
   Шестнадцатого августа в четыре часа карета, запряженная парою прекрасных серых лошадей, с лакеем и кучером в одинаковых ливреях, явилась к нашему подъезду. А я, не желая тратить денег на ненужный мне фрак, оделся в полную уланскую форму и отправился в церковь с Тургеневым.
   " Итак,-- подумал я, становясь на ковер,-- вот он Рубикон, за которым начинается новый, неведомый поворот жизненного течения". Никогда не испытывал я подобного страха, как в этот миг, и с озлоблением смотрел на Тургенева, который неудержимо хохотал, надевая на меня венец из искусственных цветов, так странно противоречивших военной форме. За обычными поздравлениями новобрачная пошла прикладываться к местным иконам, а свидетели стали расписываться в церковной книге.
   Можно было предполагать, что два известных литератора не напишут в метрической книге вздору. Такое предположение не оправдалось в 1880 году, когда, с переселением в Курскую губернию, мне пришлось записаться в Курскую дворянскую книгу34. Потребовали метрическое свидетельство о браке, не удовлетворяясь почему-то указом об отставке, в котором сказано: "Женат на девице Боткиной". Пришлось списываться со священником парижской посольской церкви, который немедля ответил, что в книге записано: "С дочерью Петра Кононова" и опущено последнее слово: "Боткина". В архиве петербургской консистории, конечно, стояло то же самое, и нужно было, чтобы все оставшиеся в живых братья Боткины подали заявление, что сестра их действительно повенчана со мною в 1857 году и что фамилия "Боткина" опущена по недосмотру свидетелей.
   Прямо из церкви мы со всеми приглашенными отправились к Филиппу, где в двух комнатах, роскошно уставленных цветами, нас ожидал свадебный обед на двенадцать человек. Тонкий и великолепно поданный обед прошел оживленно и весело. Прекрасного вина, в том числе и шампанского, было много, и под конец обеда Тургенев громко воскликнул: "Я так пьян, что сейчас сяду на пол и буду плакать!" <...>
   Вот пришлось и нам думать о возвращении в Москву.
   

ИЗ ГЛАВЫ IX

   Настоящее лето было, можно сказать, самым удачным в Новоселках.
   <...> Однажды, когда мы только что вернулись от реки, до которой доходили по березовой аллее, у крыльца раздался грохот подъехавшего экипажа.
   -- Кого это бог дает?-- сказал Ив. Петрович.
   Полюбопытствовал и я -- и увидал вылезшую из тарантаса плечистую, рослую фигуру в серой широкополой шляпе.
   -- Вон он! Вон он!-- воскликнул Тургенев, с лицом совершенно почерневшим от пыли.-- Вот они где!-- восклицал он, когда мы все четверо вышли к нему навстречу на крыльцо.
   -- Идите вон на то крыльцо, в уборную Ивана Петровича умыться и почиститься от пыли.
   Через полчаса Тургенев сидел уже в гостиной и говорил о совершенном переустройстве своей жизни в Спасском35 со времени последнего моего там появления. Он сам в первый раз приехал в Новоселки и познакомился с Ив. Петровичем, с женою которого был уже давно знаком. Он говорил, что во главе всего его хозяйства стоит теперь 65-летний дядя его Николай Николаевич, кавалергардский корнет 1814 года36, проживающий в настоящее время в Спасском с молодою женою и свояченицей. Он рассказывал, как дядя его, человек старого покроя, никак не мог в прошлом году помириться с шутовскими проделками Дружинина, Боткина, Григоровича, Колбасина и самого Ивана Сергеевича, сочинивших и поставивших на домашнюю сцену смехотворную пиесу, оканчивающуюся смертью всех действующих лиц, тут же падающих на пол37.
   -- Мы сами слышали,-- говорил Ив. Серг.,-- как дядя, шагая под окнами залы вдоль крытой галереи, невольно восклицал: "Оголтелые! оголтелые!"
   Передавая мне поклон от мадам Виардо, Тургенев сообщил, что она положила несколько моих стихотворений на музыку, которую прелестно поет, правильно выговаривая русские слова, и говорит про меня: "C'est mon poète" {Эго мой поэт (фр.).}.
   Неистощим он был в повествованиях о сожительстве и встречах с В. Боткиным. "Так,-- между прочим рассказывал Тургенев,-- сошлись мы с ним за обедом в большом берлинском отеле. Заговоривши с сидевшим против меня гостем, я упомянул о необычайном приросте городского населения и заметил, что давно ли мы учили по географии, что в Берлине 400 000 жителей, а вот их уже 700 т.
   -- Это несколько преувеличено,-- сказал мой собеседник,-- так как их всего неполных шестьсот тысяч.
   При этом возражавший ссылался на то, что ему, как здешнему жителю, это должно быть хорошо известно.
   Я не уступал, и завязалось пари на два золотых, которое немец взялся немедля разрешить, сходивши в свой номер за гидом. Когда он вышел из-за стола, Боткин, сидевший рядом со мною, излил на меня всю желчь, вероятно, возбужденную в нем необычным эпизодом во время методического трапезования.
   -- Вот это чисто русское растрепанное многознайство! Вот так-то мы по всему свету развозим свое невежество! Мне стыдно подле тебя сидеть. Нашел с кем спорить! С туземцем! Я очень рад, что он тебя оштрафует за твое позорное русское хвастовство!
   Я уткнулся носом в тарелку и замер под его беспощадными упреками. Вдруг чувствую руку на своем правом плече, и споривший со мною немец, шепнувши мне на ухо: "Извините, я проиграл",-- положил около моей тарелки два наполеона.
   -- Кельнер,-- сказал я,-- бутылку шампанского! Надо было видеть сладчайший мед, которым мгновенно засияло лицо Боткина. "Молодец, молодец!" -- воскликнул он, гладя меня по правому рукаву" <...>
   В хорошие дни мы обедали на террасе. Так было и в этот раз; и хотя Надя с любопытством слушала интересные подробности о тургеневском путешествии, тем не менее сумела улучить минуту переговорить с поваром, для того чтобы обед вышел, по ее выражению,-- "с крыльями". Она еще из Парижа помнила, что Тургенев умел отличать старательно приготовленный обед от безразличного.
   После обеда, едва только Тургенев узнал в Борисове шахматного игрока, как они уже сцепились до самого вечернего чая, и Тургенев с удовольствием принял предложение переночевать в новом флигеле, где ему приготовили, по возможности, удобный ночлег.
   На другой день он пришел к нам утром в дом пить чай и приказал запрягать своих лошадей.
   -- Ну, господа,-- сказал он, обращаясь ко мне и к Борисову,-- надеюсь, что вы, не считаясь визитами, приедете запросто к нам в Спасское. С вами я не первый год знаком,-- обратился он к Hаде,-- и вы еще в Париже приучили меня к вашему любезному гостеприимству. Что же касается до вас,-- сказал он жене моей,-- то я ваш шафер <...>
   Свидания наши с Тургеневым стали с этого дня весьма частыми. Несколько раз и дамы обменялись визитами, и даже сам старик Ник. Ник. приезжал с своими барынями в Новоселки, где, между прочим, застал Льва Ник. Толстого. Указываю на моменты, ярко сохранившиеся в моей памяти, но не в состоянии сказать, сколько раз Тургеневы и Толстые сходились с нами в Новоселках или в Спасском. Помню только, что свидания эти были задушевны и веселы <...>
   Приближался июль месяц, около десятого числа которого молодые тетерева не только уже превосходно летают, но начинают выпускать перья, отличающие рябку от черныша. 8-го июля мы с женою приехали в Спасское, где все приготовления к охоте уже были окончены. На передней тройке за день до нашего отъезда отправлялся знаменитый Афанасий с поваренком, еще с другим охотником и с собаками, а на другой тройке в крытом тарантасе следовали мы с Тургеневым днем позднее. Направлялись мы в полесье Жиздринского уезда, Калужской губернии, через Волхов, до которого от Спасского верст пятьдесят. Не бывавший в этой стороне ни разу, я вполне подчинился распоряжениям Тургенева, ехавшего в знакомые ему места. Отправившись из Спасского около полудня, мы прибыли весьма рано на ночлег в Волхов, откуда передовая наша подвода уже выехала на дальнейшую станцию.
   В отведенных нам комнатах с целыми восходящими рядами сияющих образов по углам Тургенева встретило препятствие, причинившее ему немало волнения: неразлучную его белую с желтоватыми ушами Бубульку ни за что не хотели впускать в комнату, так как она пес. Над необыкновенною привязанностью Тургенева к этой собаке в свое время достаточно издевался неумолимый Лев Толстой, но со стороны Тургенева такая нежность к Бубульке была извинительна. Когда собака была еще щенком, мадам Виардо, лаская ее, говорила: "Бубуль, бубуль". Это имя за нею и осталось. Со скорым, верным и в то же время осторожным поиском эта превосходная собака соединяла рассудок, граничащий с умозаключениями. Вот один образчик ее соображения, которого я был очевидцем. Привела она нас по чистому полю к оврагу, поросшему кустарником; вела она так осторожно и решительно, что нельзя было сомневаться, что перед нами большой выводок куропаток. Дело выходило крайне неудобное.
   Взлетевшие в кустах куропатки непременно бросятся к самому дну оврага и, защищенные кустарником, незаметно пронесутся вдоль оврага, избегнув выстрела. Но делать было нечего: собака стояла как мраморная перед нами, обращая раздувающиеся ноздри к кустам. "Бубуль, але!" -- вполголоса командовал Тургенев. Собака оставалась неподвижна. После нескольких тщетных понуканий собака бросилась, но только не в кусты, а по опушке далеко в обход и в порядочном расстоянии уже исчезла в кустах. "Что за притча?" -- вполголоса говорил Тургенев. Я тоже ничего не мог понять. "Надо обождать",-- шептал Тургенев. Но в ту же минуту большое стадо куропаток, как лопнувшая бомба, с треском и чиликаньем взлетело над нашими головами. Последовало четыре выстрела, и четыре убитых куропатки покатились в кусты.
   -- Ведь это плакать надо от умиления!-- воскликнул Тургенев.-- Умнейший человек не мог бы ничего лучшего придумать, как, спустившись на дно оврага, гнать куропаток на нас из густоты на чистое поле.
   Бубулька всегда спала в спальне Тургенева, на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом. И когда по какому-либо случаю одеяло с нее сползало, она шла и бесцеремонно толкала лапой Тургенева. "Вишь ты, какая избалованная собака",-- говорил он, вставая и накрывая ее снова.
   С большим трудом удалось нам убедить толстую хозяйку с огненного цвета волосами, выбивающимися из-под шелковой повязки, что Бубулька представляет исключение из всех собак и что поэтому несправедливо считать ее псом. "Пес лает и неопрятен, а она никогда".
   На другой день, покормив в дороге, мы к вечеру отправились по заблаговременному плану Тургенева ночевать в усадьбу знакомых ему помещиков Онухтиных.
   Когда мы въехали в лесную область, направляясь к северо-западу, сзади нас, то есть с юго-востока, стал подувать ветер, и на горизонте показалась темная туча. "Пошел!" -- кричал Тургенев, в то время как ветер, усиливаясь, уносил из-под нас целую тучу пыли. "Ох, захватит нас гроза!-- восклицал Тургенев.-- Давайте, батюшка, остановимся да подымем верх у тарантаса".
   -- Да как по-вашему,-- спрашивал я,-- далеко ли до ваших Онухтиных?
   -- Да, пожалуй, верст пятнадцать еще будет, и я вам говорю, мы попадем под самую страшную грозу.
   Действительно, вечер начинал все хмуриться, так как только полнеба перед нами еще было чисто и сине, а полнеба за нами представляло сплошной черный зонт, все далее над нами надвигавшийся. Мы даже пустили пристяжных вскачь, стараясь уехать от грозы, так пугавшей Тургенева. Но ничто не помогало. Черный зонт окончательно закрыл небосклон, засверкала почти непрерывная молния, освещавшая нам дорогу, раздались раскаты грома, и полился крупный дождик, скоро превративший пыльную дорогу в липкую грязь, прорезаемую бегущими ручьями. Пришлось поневоле ехать шагом. Так довелось ехать под непрерывным дождем и грозою часа два, показавшиеся нам вечностью.
   Наконец, при блеске молнии, влево от дороги показался огонек, подавший нам надежду добраться до ночлега. "Тут влево ворота,-- говорил Тургенев куч еру,-- не зацепи и подъезжай к крыльцу".
   Когда вышедший из тарантаса на крыльцо барского дома Тургенев сказал встретившему нас слуге свою фамилию и спросил молодого барина, слуга пояснил, что молодой барин у соседей в гостях, но что он сейчас доложит старым господам.
   Любезные хозяева тотчас же предложили нам оправиться с дороги в мезонине, в комнатах их отсутствующего сына, которому послали дать знать о нашем приезде, невзирая на страшную темень и прод воего одиночества, на которое он часто жаловался. Как ни близка была ему семья Виардо, но она не могла наполнить его личной жизни: так его отделяло от нее резкое различие умственных и нравственных интересов, общественных тенденций, идеалов, вкусов и забот,-- разница, которая, весьма вероятно, приводила часто к взаимному непониманию и некоторой друг другу чуждости. Это сквозило нередко в элегическом тоне речей Ивана Сергеевича о себе и своей личной жизни.
   "Вам нельзя жаловаться,-- говорил он иногда,-- у вас есть свой теплый домашний угол, где вас вполне понимают, вам сочувствуют и разделяют все ваши идейные интересы,-- угол, куда вы всегда можете укрыться от жизненных невзгод, отдохнуть и набраться сил для новой борьбы; мое положение несколько иное. У меня есть близкие друзья, люди, которых я люблю и которыми любим; но не все, что мне дорого и близко, также близко и интересно для них; не все, что волнует меня, одинаково волнует и их... Отсюда понятно, что наступают для меня довольно продолжительные периоды отчуждения и одиночества". Это постоянное сознание своего одиночества там и сям сквозит и в его "Стихотворениях в прозе", с замечательной верностью выразивших его душевное настроение за последние годы. "Нахохлились оба (голубя) -- и чувствуют каждый своим крылом крыло соседа. Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них... хоть я и один... один, как всегда" ("Голуби", "Стихотворения в прозе").
   Это-то одиночество, это постоянное пребывание в чуждой его духовным интересам среде, это отсутствие близкого прикосновения русской жизни и поддерживало в нем вечную потребность в знакомстве с русскими людьми, в которых, как и в нем, жил еще интерес к России, к ее судьбе, к русской жизни и литературе, с которыми он мог беседовать об этой близкой его сердцу жизни, как бы он сам ни расходился с этими людьми или многими из них во взглядах на вещи, симпатиях, стремлениях и даже воспитании. Все-таки эти люди составляли для него суррогат той русской среды, которой ему недоставало в Париже и в близости которой он, как крупный русский писатель и художник, чувствовал настоятельную умственную и нравственную необходимость.
   Как писателя-беллетриста его особенно интересовала русская беллетристика, за которой он внимательно следил и в которой знал и помнил всякую мелочь. В народничестве и преобладании народного типа в современной русской беллетристике Иван Сергеевич видел историческую необходимость и, так сказать, органическую ступень развития литературы, хотя и не особенно симпатизировал ему и видел в писателях этого преобладающего у нас направления, за весьма редкими исключениями, собирателей и поставщиков сырого материала, которым воспользуются грядущие таланты для своих художеств венных творений.
   Живо принимая к сердцу успехи и интересы русской литературы, Иван Сергеевич обнаруживал особенную слабость к начинающим литераторам, внимательно прочитывал неимоверное количество представляемых ему на просмотр рукописей, старался пристроить то, что могло быть напечатанным, поправлял и просиживал иногда целые часы с авторами, указывая им на недостатки их произведений.
   -- Как вам не скучно, Иван Сергеевич, возиться постоянно с этим хламом? Признайтесь, что до смерти надоело,-- обращался я к нему, заставая его почти всегда с карандашом в руках и за грудой исписанных тетрадей.
   -- Совсем нет. Я ведь ничем обязательным не занят, времени у меня много, и всегда рад сделать все, что могу. Сам я пишу теперь очень мало; единственную услугу, какую я могу оказать русской литературе,-- это помогать советами и указаниями начинающим писателям и уговаривать неспособных к писательской карьере заняться чем-нибудь другим... Стихоплетов вот нынче развелось не в меру; не люблю я этого: страсть к виршам погубила немало народу.
   И действительно, мне приходилось присутствовать при том, как Иван Сергеевич уговаривал поэтов или мнивших себя таковыми бросить пагубную привычку писать стихи и заняться лучше хоть газетными фельетонами.
   -- У нас и фельетонистов-то порядочных нет: посмотрите, какая все это тяжелая артиллерия, как все эти фельетоны вялы, скучны и безжизненны. Разве вот Суворин с братией сорвется и пустится валять вприсядку, но ведь это талант особого рода; беда наша в том и состоит, что талант приходится признать за газетами, подобными суворинскому "заведению"... Весело тут, пляшут себе трепака, вот публика и валом валит к ним. Возьмите, например, хоть "Порядок": честный орган и с самыми благими намерениями, а куда он годится с своей тяжеловесностью, неповоротливостью, с своим балластом? Где же ему устоять против увеселительного заведения Суворина?.. Нет, выработайте в себе дельного и занимательного фельетониста, критика, полемика даже, и этим сослужите посильную службу литературе <...> 1
   Больше всего огорчало его во всех доставлявшихся произведениях недостаток художественной отделки и чувства изящного.
   -- Характерная черта нынешних молодых писателей, да и вообще молодых людей, с которыми мне приходится здесь встречаться,-- говорил он иногда,-- это, во-первых, какая-то угрюмость, во-вторых, презрение к красивой форме, к изящному. У них бывает наблюдательность, трезвость взгляда, способность умно и толково изложить факт и детали, но нет художественной формы и недостает творческой силы. Отчасти это происходит от недостатка художественного и литературного образования, на которое нынче, к несчастью, мало обращают внимания, от незнакомства с русскими и европейскими классиками; 2 отчасти же... оттого, что жизнь у нас теперь слагается как-то нелепо, безобразно, точно урывками...
   Наткнувшись на талантливую вещицу, он был счастлив, и это служило ему достаточной наградой за всю скуку груды других статей <...>
   Разумеется, эта масса знакомства, эта постоянная сутолока, эти деловые и приятельские отношения и беседы с людьми тоже не доставляли ему полного личного удовлетворения. Он все-таки чувствовал себя одиноким в толпе, чувствовал, что среди этой массы народа мало людей, относившихся к нему вполне тепло и искренне; отсюда недовольство людьми, доходившее иногда до болезненной подозрительности и боязни, что молодежь относится к нему как к человеку хотя и хорошему, но не искреннему, отсталому, смотрящему на нее враждебно, что она видит в его последних произведениях брюзгливого старика, которому все представляется в мрачном виде; отсюда и мрачные мысли о людской сухости и неблагодарности ко всему, что он посильно делает, так резко и несколько даже неприятно выразившиеся в его "Стихах в прозе", где на "Пиру Верховного Существа" в первый раз встречаются две незнакомки -- Благодетельность и Благодарность, а в стихотворении "Услышать суд глупца" встречаются такие горькие строки:
   "...Есть удары, которые больнее бьют по самому сердцу... Человек сделал все, что мог; работал усиленно, любовно, честно... И чистые души гадливо отворачиваются от него, честные лица загораются негодованием при его имени... Ни ты нам не нужен, ни твой труд; ты оскверняешь наше жилище -- ты нас не знаешь и не понимаешь. Ты наш враг. Что тогда делать этому человеку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться и даже не ждать более справедливой оценки...
   Будем стараться только о том, чтобы приносимое нами было точно полезной пищей...
   Горькая неправая укоризна в устах людей, которых любишь... Но перенести можно и это...
   "Бей меня, но выслушай!" -- говорил афинский вождь спартанскому.
   "Бей меня -- но будь здоров и сыт!" -- должны говорить мы".
   В этих "стихах" вылилось целиком то горькое чувство обиды и недовольства отношением к нему людей, к которому он часто возвращался и в приятельских беседах. Однако философское, по-видимому, правило -- делать свое дело и не обращать внимания на суд людской -- не мешало ему живо интересоваться впечатлением, какое производили его последние произведения, и прислушиваться ко всякой оценке. После появления "Отчаянного" и "Стихов" он, с каким-то беспокойством, просил всякого, посещавшего его, сказать искренне, что он думает об этих произведениях, и всякое сколько-нибудь тенденциозное замечание приводило его в раздражительность.
   -- Мне приписывают враждебное намерение унизить современную протестующую молодежь, связав ее генетически с моим "Отчаянным",-- говорил однажды Иван Сергеевич.-- Я не имел этого в виду, как вообще не задаюсь в своих произведениях никакими тенденциозными целями. Я просто нарисовал припомнившийся мне из прошлого тип. Чем же я виноват, что генетическая связь сама собой бросается в глаза, что мой "Отчаянный" и нынешние -- два родственные типа, только при различных общественных условиях: та же бесшабашность, та же непоседливость и бесхарактерность и неопределенность желаний, не лишенные, при всем том, известной прелести и симпатичности?
   -- Но, позвольте, Иван Сергеевич, ведь ваш "Отчаянный" просто недоросль из дворян времен крепостного права, который...
   -- Знаю, знаю, что вы скажете,-- раздражительно прерывал он собеседника,-- но ведь я могу судить только по тем людям, которых я знаю, с которыми встречался лицом к лицу: представляют же они хотя до известной степени свою среду?.. 3
   -- Впрочем, вам лучше их знать; я ведь и не претендую на непогрешимость,-- прибавлял он через минуту.-- Вообще я и сам не придаю большого значения последним своим писаниям. Это пробы пера после долгого молчания. Вот я занят теперь более серьезной вещью; мне давно хочется написать роман, в котором выразилась бы коренная разница духовных основ русского человека и француза; показать в этом романе глубину психических причин и мотивов у русского протестанта и отщепенца рядом с формализмом и традиционной шаблонностью французского революционера, который никогда не выходит из раз установившихся рамок, идет по утоптанному руслу, верит в себя и в свои формулы, тогда как русский вечно копается в своей душе, вечно занят разрешением нравственных вопросов и исканьем правды... Не знаю только, удастся ли мне довести дело до конца и справиться с сюжетом 4. Стар я, умру скоро.
   Роман этот, основная идея которого сильно занимала Тургенева, так что он постоянно о ней заговаривал, был уже, по-видимому, им давно начат, ибо, говоря о нем, Иван Сергеевич указывал на лежащую перед ним кипу исписанных листов. Героями его, судя по словам покойного, должны были быть русская девушка-революционерка, вышедшая замуж за французского социалиста и скоро понявшая всю глубину духовного различия и взаимного непонимания между ею и мужем. Одно из видных мест в романе должен был занимать тип русского социалиста-мистика, искавшего разрешения социально-нравственных вопросов в новой религии,-- тип, списанный Иваном Сергеевичем с натуры, с лица, с которым он вел за границей долгие беседы и переписку.
   Несмотря на свою нелюбовь к славянофилам акса-ковского пошиба и свое так называемое "западничество" (термин весьма неопределенный и глупый, но почему-то получивший твердое право гражданства в русской печати), Тургенев особенно любил беседы на тему о нравственной и психической разнице между русским и западноевропейским человеком -- разнице, придававшей совершенно особый склад жизни, культуре и всему будущему русского народа.
   -- Обратите главное внимание на то обстоятельство,-- заметил он мне, говоря об одной моей статье,-- что в русском народе продолжаются психические процессы самоопределения и искания правды и идеала, тогда как во Франции замечается во всех классах какая-то культурная окристаллизованность, нравственная и идейная законченность, точно нация исчерпала весь запас своих духовных сил... 6 Вот вы сказали здесь, что во Франции, при напряженной экономической борьбе и розни классов, бросается в глаза сплошное единство и тождественность вкусов, стремлений, юридических и нравственных понятий и идеалов, словом, сплошная культурная тождественность во всех слоях общества, начиная от главы государства, от богача и кончая самым бедным крестьянином, тогда как в России, при отсутствии определившейся борьбы и антагонизма общественных классов, существует несколько различных культурных типов. Эта разница культурного строя двух народов,-- продолжал Иван Сергеевич,-- имеет важное политическое значение. Она причиной трогательного и вместе с тем трагического положения русского борца за прогресс: оттого что у нас нет еще пока классовой экономической борьбы, он, то есть этот борец, принадлежа сам к привилегированному, обеспеченному материально классу, отстаивает интересы обездоленного народа; и в то же время он не встречает поддержки и сочувствия в том самом большинстве, за интересы которого он стоит, ибо между ним и этим большинством -- взаимное идейное и культурное непонимание и рознь. В этом вся драма русского идейного человека, в этом заключается причина его изолированности, почти бесцельности его попыток, его ошибок и преждевременной, бесполезной гибели массы энергических и честных сил...
   -- Другая характерная разница между русским и французом,-- замечал дальше Иван Сергеевич,-- выражается в удивительной позитивности умственного склада мыслящего русского человека. Французов поражает полное отсутствие у русской молодежи религиозного чувства. Француз бывает libre penseur'ом {свободомыслящим (фр.).} по убеждению, по принципу, тогда как русский libre penseur является таким по натуре. Француз вечно воюет с божеством, тогда как русский неверующий человек даже не вспоминает о нем. Француз, даже в свободомыслии и неверии, продолжает соблюдать форму и обрядность, натуре же русского человека не свойственны никакая обрядность, никакой ритуал. Та же самая черта повторяется у русского человека во всем -- и в политике, и в нравственности. То же отсутствие священных формул, традиций и кумиров, стремление стать выше всего, преклоняться только перед высоким идеалом человека, перед идеей абсолютной нравственной свободы личности, которая сама по себе мерило, судья и господин... При всем том, при таком видимом материализме русского человека, он на самом деле в высокой степени идеалист, что доказывается его вечной верой в человеческую натуру, в нравственное самоусовершенствование и идеал...
   -- Мои приятели-французы,-- сказал мне однажды Иван Сергеевич,-- в недоумении спрашивали меня, как это русская женщина, весьма часто не будучи ни религиозной, ни суеверной, в то же время, по-видимому, остается целомудренной? У нас, французов,-- говорят они,-- женщина если не религиозна, то развратна; средины между религией и адюльтером у нее не бывает. У вас, русских, между тем как-то совмещаются и религиозный индифферентизм и целомудрие. Неужто это происходит от отсутствия темперамента у вашей женщины? Но ведь есть же у нее темперамент на страстную преданность идее, самоотверженность, неуклонность в преследовании цели?..
   -- Они не могут этого пере варить,-- продолжал он.-- Большинству даже образованных французов трудно понять, что идейность, преобладание духовных интересов над потребностями плоти, отсутствие привычки к мещанской сытости и комфорту, одолевших современных французов, а вместе и их женщин, то ничтожное значение, которое вообще имеют в русской жизни материальная обстановка и материальные блага,-- все это вместе и спасает русскую женщину и от ханжества, и от разврата, и толкает ее в мир принципов, в мир самоусовершенствования и самоотречения.
   -- Обратите внимание,-- говорил Тургенев,-- на современное французское искусство, театр, роман, даже поэзию: везде преобладает форма и голый материальный предмет, все представлено в высшей степени тщательно, детально и красиво, но ничего не говорит ни мысли, ни чувству... Надо заметить, впрочем, что французы никогда во всей их истории и не отличались глубиной и силой психических процессов. Они в этом отношении стояли всегда ниже англичан и немцев. Форма у них всегда преобладала над содержанием, слово над душевной работой, потребность скорее и красивее высказаться не давала им времени глубоко и всесторонне думать. Этим, быть может, объясняется процветание у французов ораторского искусства и стиля и отсутствия философии, психологии и драмы. Но это только черта, так сказать, органическая и национальная. Ее усиливают в значительной степени причины исторические. Французы, можно сказать, закончили известный круг культурного развития, удовлетворились и точно окристаллизовались в нем, исчерпав весь запас своих духовных сил, тогда как мы, русские, еще духовно прогрессируем, растем, ищем истины, новых форм жизни и красоты и пр.
   Он говорил так плавно и увлекательно, так воодушевлялся, что не хотелось прерывать его возражениями.
   -- Но не происходит ли вся эта разница,-- замечал я наконец,-- просто оттого, что русские не достигли еще той степени культурно-экономического или, как теперь говорят, капиталистического развития, которое вырабатывает и создает в народе или, по крайней мере, в некоторых классах его определенный склад нравственных понятий, личных, семейных и общественных отношений, своеобразные идеалы, и проч., и не будем ли в таком же положении и мы, русские, когда переживем то, что пережили французы, и, исчерпав запас своих духовных сил, удовлетворимся в свою очередь?
   -- Отчасти да, но только отчасти,-- мне кажется, поскольку это зависит от исторического процесса развития. Но не одни исторические и экономические причины определяют жизнь народа, а также и его национальные, психические, бытовые, географические и разные другие свойства и особенности,-- и эти-то свойства, я твердо уверен в том, помешают русскому человеку закончиться и замереть в той форме, в какой замерли, по-видимому, французы.
   -- Но неужто вы думаете,-- заметил я,-- что они окончательно замерли, что не произойдет вскрытия этой коры и пробуждения к новой жизни?
   -- Нет... Разумеется, возможно вскрытие, как вы выражаетесь, и поворот в иную сторону, по новому руслу психической жизни масс. Но пока я не вижу, я не могу указать пунктов и точек, где произойдет вскрытие, ибо все покрыто толстой корой сытомещанской культуры, ибо даже рабочая масса заражена ею, и даже так называемые вестники новой жизни, проводники новых идеалов -- социалисты. Каковы они, социалисты, во Франции, сколько их, что они сказали до сих пор нового -- вы сами видите! Если возникнет что-нибудь новое, то не отсюда; тут только сухие, мертвые доктрины, механическое повторение старых, когда-то грозных формул, перешедших теперь в житейский обиход и разменявшихся на мелкую монету. Если и вскроется лед, если и появятся новые духовные всходы, то не из такого семени, способного дать только пустоцвет, а из более здорового и нетронутого источника. Но где, когда, в какие выльется формы -- решать не берусь; я в эту область мало заглядывал. Вам, молодым, идущим в уровень с жизнью, это лучше знать...
   Вообще Иван Сергеевич был мало знаком с современной постановкой социально-экономического вопроса в Европе, избегал прямых ответов на него, сам сознаваясь в своей некомпетентности в этой области, и не любил говорить о нем, предпочитая вращаться в сфере эстетики, искусства и нравственно-политических вопросов.
   Из приведенных мною здесь отрывочных бесед уже можно сделать заключение о том, как смотрел Тургенев на вопрос о так называемых славянофильстве и западничестве. Суровое, по-видимому, отношение к Франции не мешало ему любить эту страну как вторую родину, потому, что, говорил он, "нигде не живется так легко, не дышится так свободно, не чувствуется так по себе и у себя дома, как во Франции". Как умный человек, обладавший тонким нравственным и художественным чутьем и разносторонним образованием, Тургенев, ненавидя от души фанатическое византийское славянофильство, приписывающее славянскому или, вернее, русскому племени какую-то провиденциальную роль в истории и стремящееся изолировать его от влияния западной цивилизации,-- Тургенев, говорю я, не мог не видеть национальных особенностей племени и не признавать за ними глубокого культурно-исторического значения. Но в то же время, как человек развитый и европейски образованный, как ум, стоящий выше предрассудков, он всем своим существом был предан европейской цивилизации, европейским политическим идеалам и философской мысли и страстно желал широкого и свободного водворения их в своем отечестве. Желал, конечно, только, так как не имел ни инициативы, ни возможности, ни энергии что-нибудь делать в этом направлении, если не считать его всем известной литературной деятельности. "Мы, то есть я и мои друзья,-- говорил он,-- честные и искренние либералы и от всей души желаем воцарения в России благоденствия, правды и свободы; мы готовы много работать для достижения этих благ, но все мы, сколько нас ни есть, все хорошие и нескупые люди, не решимся рискнуть для этого самой ничтожной долей своего спокойствия, потому что нет у нас ни темперамента, ни гражданского мужества... Что делать? Надо сознаться, что малодушие присуще нашей натуре, что мы говорим рабским языком даже тогда, когда нам приказывают говорить правдиво и смело".
   Едва ли у Ивана Сергеевича была своя определенная политическая программа. В этом отношении он, вероятно, находился всегда под большим или меньшим влиянием своих политических друзей, хотя сам он, как человек, неспособный уложиться в тесные рамки какой-нибудь исключительной политической доктрины, нередко находил их (то есть своих друзей) узкими, чересчур доктринальными и односторонними. Как художнику и поэту ему была присуща способность увлекаться каким-нибудь героическим поступком, какой-нибудь высокой нравственной чертой людей, принадлежащих к несимпатичной ему, даже враждебной, партии, и, вследствие этого, высказывать самые противоречивые взгляды и симпатии. Если он в своем известном письме к г. Стасюлевичу довольно определенно изложил свои политические симпатии и антипатии 6, если он с негодованием отнесся к "безобразиям последнего времени", то в дружеской беседе с приятелями он с не меньшим негодованием говорил о безобразиях иного рода и направлениях и искренне болел душою о том общественном и нравственном хаосе и сумбуре, которые царили в его отечестве.
   Тургенев был либерал в самом широком и лучшем смысле этого слова, и ни одному сколько-нибудь здравомыслящему человеку не взбредет в голову заподозрить его в какой бы то ни было прикосновенности к социально-революционным доктринам. Вот почему (замечу мимоходом) буря, поднятая в этом смысле в русских газетах по поводу письма г. Лаврова, перепечатанного в "Московских ведомостях" 7, не лишена некоторого комизма. Обиднее всего то обстоятельство, что наибольшая часть этого комизма выпадает на долю газет, защищающих доброе имя Ивана Сергеевича.
   Я не берусь и считаю излишним здесь решать вопрос, имел ли право г. Лавров помещать свое заявление и в какой степени оно соответствует истине. Факт тот, что такое заявление появилось. Нужно быть в ужасной степени напуганным и обладать изумительной способностью терять присутствие духа и здравого смысла, чтобы поднимать такой панический гвалт при чьем бы то ни было голословном (основательно ли оно или лживо -- это все равно) заявлении о политических симпатиях человека, притом человека уже умершего, да притом еще, наконец, составляющего славу и гордость России <...>
   Помогал ли Иван Сергеевич или не помогал своими средствами какому-нибудь заграничному изданию на русском языке -- разве это может изменить в ту или другую сторону значение Тургенева для России, покрыть его позором или как-нибудь запятнать его имя? Разве для кого-нибудь остается тайной, что Тургенев был дружен с Герценом? Разве же эта всем известная дружба падает пятном на имя Тургенева, уменьшает его значение, разве это помешало ему оставаться мирным либералом, чуждым революционных тенденций, ездить свободно в Россию, вызывать и принимать общественные овации и снова спокойно возвращаться в Париж?
   Поэтому мне кажется, что защитники Тургенева (если только тень великого писателя не вознегодует против дерзкой попытки, например, г. Суворина записаться в его друзья и защитники),-- что друзья Тургенева слишком поусердствовали и уподобились тем доброжелателям, о которых покойный Иван Сергеевич добродушно говорил: "Избавьте меня от друзей, а враги мне не страшны".
   Всем знавшим и не знавшим лично Ивана Сергеевича Тургенева было известно, что он не революционер-социалист, а мирный сторонник прогресса и свободы, как все мы, грешные и чающие движения воды,-- прогрессист, ждавший от дальнейших преобразований великих благ для своей родины. Так называемому нигилизму он, по натуре своей, не только не сочувствовал, но, как сам искренне сознавался, знал его только издали и плохо понимал. Не говоря уже о революционерах последнего времени, он даже к мирным пропагандистам на русской почве относился крайне скептически и подчас насмешливо, что не мешало ему в отдельных, близко известных ему личностях находить много прекрасных качеств. "Нам нужно,-- говорил он,-- не вносить новые общественные и нравственные идеалы в народную среду, а только предоставить ей свободу возделывать и растить те общественные идеалы и нравственные принципы, зародыши которых кроются в ней самой. Я не принадлежу к тем людям, которые проповедуют необходимость учиться у народа, искать в нем идеал и правду и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской цивилизацией, отказаться от своей культурной личности и принизиться до народного уровня. Это и нелепо, и невозможно. Но и насильственно вламываться в народную жизнь, с чуждыми ему принципами и теориями (а таковы все социально-революционные доктрины и все попытки пересадить их на русскую народную почву),-- нет никакого резона; лучше предоставить народу полную свободу устраиваться самому, предоставляя ему только все необходимое и ограждая от всяких корыстных и бескорыстных набегов на его жизнь".
   С напряженным вниманием следил Иван Сергеевич по русским и иностранным газетам и журналам за всем, что делается в России, останавливался на каждом безобразном явлении, с желчью указывал на него своим посетителям. В последние два года, благодаря, быть может, быстро развивавшейся болезни, он становился все угрюмее и мрачнее и часто говорил о смерти, которая лишит его возможности окончить кое-что из задуманного. Мыслям о смерти посвящена значительная часть его "Стихов в прозе". "Настали темные, тяжелые дни... Свои болезни, недуги людей милых, холод и мрак старости... Все, что ты любил, чему отдавался безвозвратно, никнет и разрушается. Под гору пошла дорога".
   С каждым днем утрачивалась вера в себя, в свои силы, в русский общественный прогресс. "Стар я, скоро умирать придется,-- говорил он, меланхолически глядя на камин.-- Знаете ли, мне кажется, что человек, как только перестает увлекаться красотой и женщиной, становится уже неспособным на художественное творчество. Я уже чужд подобным увлечениям -- и вдохновение покинуло меня".
   "Я узнал тебя, богиня фантазии! Ты посетила меня случайно -- ты полетела к молодым поэтам".
   "О, поэзия! Молодость! Женская, девственная красота! Вы только на миг можете блеснуть передо мною -- ранним утром ранней весны!" ("Стихи в прозе".)
   -- Полноте, Иван Сергеевич, вы еще напишете большой роман.
   -- Нет, если я еще оставлю что-либо интересное, так это будут мои записки, в которых рассказ ведется с конца прошлого века 8.
   -- Будет вам шататься за границей,-- говорил он, когда мы виделись в последний раз,-- поезжайте в Россию. Здесь вы только истреплетесь и изверитесь. Как ни тяжела для мыслящего человека русская атмосфера, там все-таки вы на родной почве, которая постоянно воздействует на вас, дает пищу и направление вашей мысли, поддерживает жизнь и энергию. Поезжайте; вы еще недостаточно стары, чтобы вполне оценить разрушительное действие жизни вне родственной среды, вне общественных связей и обязанностей, без определенной цели и деятельности... Я лучше вас был приспособлен к жизни за границей, да и то, в сущности, прозябаю и все чего-то жду... и не дождусь уж теперь...
   В последние три-четыре месяца болезни Ивана Сергеевича я не виделся с ним, вследствие моего отсутствия из Парижа; когда я вернулся в сентябре, Тургенева уже не было, и мне пришлось отдать последнюю честь покойному в подполье русской церкви, а затем на Северном вокзале, в день отправки тела в Россию.
   

Е. АРДОВ (АПРЕЛЕВА)

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Это было в марте 1871 года, вскоре после кончины А. Н. Серова 1. Мы собрались у вдовы покойного композитора, В. С. Серовой, и в ожидании Тургенева сидели в небольшой, скромно, если не скудно меблированной комнате, служившей музыкальной чете, кажется, чем-то вроде гостиной.
   Старшая дочь Полины Виардо, г-жа Луиза Эритт, жила в это время у В. С. Серовой, и ее-то и хотел навестить Иван Сергеевич в этот достопамятный для меня вечер <...>
   Тургенев приехал прямо с вечера в пользу литературного фонда, на котором он читал; приехал поздно. Мы уже потеряли надежду его увидеть <...> 2
   Продолжая начатый в передней разговор, Тургенев, надевая pince-nez на плоской черной ленте, замешкался несколько в дверях.
   -- Ошикали!.. Форменным образом ошикали!-- смеясь, говорил он на ходу и с этими словами вошел к нам <...>
   Г-жа Эритт представила меня ему.
   Он мягко обхватил мою руку своею красивой, выхоленной белой рукой и остановил на мне внимательный, как бы испытующий взгляд прекрасных, вдумчивых и несколько грустных глаз <...>
   -- Ошикали!-- повторил он, все так же посмеиваясь. Смеялся он заразительно, по-детски, обнаруживая
   белые, частые, мелкие зубы сквозь седые усы, соединявшиеся с серебристо-белою, волнистою, мягкою, как шелк, бородой.
   -- Странное ощущение, когда шикают!.. Я подождал, постоял, поклонился и ушел с эстрады.
   -- Voyons, Tourguéneff!.. Это вы говорите только для красного ел овца,-- сказала г-жа Эритт.-- Никто Тургеневу не станет шикать!
   -- Факт остается фактом,-- настаивал он на своем. А факт был тот, что его встретили аплодисментами и
   аплодисментами же. сопровождали чтение. Только в задних рядах раздался слабый протест. Взрыв аплодисментов покрыл его, но настороженное ухо автора "Отцов и детей" уловило и этот намек на протест, который как бы подтвердил нарекание, вызванное со стороны молодежи знаменитым романом.
   Со времени появления "Отцов и детей" Иван Сергеевич, как он мне впоследствии рассказывал, получил немало писем обвинительного свойства. В резких выражениях и брани авторы писем не стеснялись... Один из них даже дошел до письменного заявления, что де... "такого" (следует грубое ругательство) "не зазорно и подстрелить из-за угла" (sic!).
   Иван Сергеевич рассказывал, что в письмах из Гейдельберга ему грозили приехать в Баден-Баден, где он жил, со специальной целью "разделаться" с ним... 3
   Угрозы оставались угрозами, но обвинения и непопулярность, размеры которой он, впрочем, живя за границей, преувеличивал, не могли не наложить своей печати <...>
   -- Позвольте вас проводить,-- обратился он ко мне. Неожиданность предложения, волнение, робость,
   овладевшие мною при мысли, что я весь долгий путь с Васильевского острова до Гагаринской, где жили мои родители, проеду с глазу на глаз с писателем, к которому относилась с юношеской восторженностью, лишили было меня слов; но он заговорил так просто, так добросердечно, лишь только попавшийся нам плохой извозчик тащил нас кое-как по рыхлому снегу, что я скоро оправилась и спокойно, без трепета могла слушать и отвечать ему <...>
   -- Россия переживает такое время, когда художественные произведения ей не нужны,-- сказал он между прочим.-- Выговорите,-- продолжал он мне в ответ,-- о влиянии, какое я будто бы имею, о той любви, какою пользуюсь... Это относится к прошлому, а теперь я вижу только резко выраженную враждебность... Новые птицы, новые песни... Нам, отсталым писателям, пора и умолк нуть... <...>
   Три-четыре дня спустя мы снова коротали вечер в ожидании Тургенева у В. С. Серовой. Он и в этот раз приехал поздно, прямо с педагогического диспута Софьи Константиновны Кавелиной с известным преподавателем истории Сиповским, если не ошибаюсь.
   Впечатление, вынесенное им с этого диспута, было огромное, потрясающее.
   Молоденькая, восемнадцатилетняя девушка, с ясными глазами, в сером платье и белом платочке на шее, поразила его и многосторонним знанием, и точностью, определенностью приводимых ею доводов, и тою простотой, искренностью и сдержанностью, с которыми она вела прения в присутствии многочисленных слушателей.
   Тургенев был очарован, но его приводило в восхищение и внушало ему какое-то трогательное благоговение главным образом то, что эта очаровавшая его девушка была русская девушка. В ней он видел нарождающийся новый тип честной, благородной русской женщины, бодрой, умной, кроткой, веселой при изумительном трудолюбии и обширном образовании.
   Лицо его, когда он это высказывал, сияло, и глаза утратили обычное грустное выражение. Для него вечер в педагогическом собрании, на котором так блистательно выступила талантливая, симпатичная русская девушка, составлял радостное событие, и радость эта подтверждала его горячую любовь к родине... Какими несправедливыми показались мне упорно преследующие его упреки в том, что он, живя за границей, изменил России, разлюбил ее...
   В этот приезд в Петербург я более с Тургеневым не встречалась.
   Года четыре спустя г-жа Эритт тайком от меня отправила ему два или три записанных мною, по ее просьбе, рассказа, импровизированных в длинные зимние вечера, которые мы проводили с нею в Дрездене. Рассказы эти утрачены; содержания их не помню, но отзыв Ивана Сергеевича побудил меня приняться за более серьезную работу.
   Первая часть задуманного романа была ему отправлена на рассмотрение с просьбой дать мне, в виду его отъезда в Россию, рекомендательные письма к лицам, причастным к литературе.
   Полученное от него письмо служит лишним доказательством того внимания и той бережности, с какими он относился к начинающим писателям, не жалея времени на чтение незрелых произведений и радуясь как находке малейшему проблеску дарования5. Впоследствии мне пришлось еще больше убедиться и в его терпении, и в его неиссякаемом доброжелательстве. Вороха рукописей, заваливавших стол в Париже, неутомимо и с одинаковым вниманием разбирались и рассматривались <...>
   Рекомендательные письма Ивана Сергеевича ввели меня в круг московских писателей и способствовали моему тесному знакомству с А. Ф. Писемским. О нем, о его средах, на которых неизменными гостями были А. Н. Островский, П. И. Мельников (Печерский), А. И. Кошелев, С. А. Юрьев и другие, я писала Тургеневу подробно и под свежим впечатлением. Черновики некоторых этих писем сохранились, но, к сожалению, его письма, адресованные мне в Москву, утрачены.
   Дальнейшее знакомство продолжалось в Париже, куда в начале 1876 года переехала на жительство г-жа Луиза Эритт. День моего приезда, в марте того года, совпал с одним из знаменательных четвергов Полины Виардо, на которых появлялись все звезды музыкального, писательского и артистического мира <...> 6
   Салон, куда весь артистический мир Парижа стремился попасть, был убран в строго выдержанном стиле. Ничего лишнего, много простора. Белая лакированная мебель, обшитая светлым шелком, не загромождала середины комнаты. Слева от рояля две ступеньки вводили в картинную галерею, освещенную сверху. Здесь помещался орган и находилось несколько немногочисленных, но очень ценных картин. Между ними превосходный портрет масляными красками Тургенева, работы Харламова, на мой взгляд,-- лучший из всех мне известных портретов писателя, передававший и его черты, и характерное выражение его глаз и лица, не говоря уже о мастерском исполнении всего целого.
   Салон, в который мы первоначально вошли, соединялся посредством раздвоенной стены с кабинетом г. Луи Виардо, мужа знаменитой певицы <...> Это был тогда человек лет семидесяти, сдержанный, даже несколько чопорный по внешнему <виду>, но бодрый, крепко сложенный, коренастый, среднего роста, с очень крупными чертами лица, на котором улыбка появлялась редко, и когда появлялась, то придавала серьезному, суровому лицу выражение особого добродушия.
   Превосходный переводчик "Дон-Кихота" Сервантеса, знаток живописи, составитель известных каталогов картинных галерей Лувра, Мадрида, Дрездена, Ватикана и др., Луи Виардо пользовался заслуженной репутацией образованного и стойкого в политических убеждениях человека. Он был антиклерикал и антиимпериалист с головы до ног и никогда ни при каких обстоятельствах этими убеждениями не поступался <...>
   Прошло полчаса. На лестнице, ведущей во второй этаж, послышались скорые, легкие шаги; дверь салона распахнулась, и ко мне быстро направилась дама в черном кружевном платье. Большие, навыкате, близорукие глаза ласково смотрели на меня. Но стремительно поспешая вперед, она задела ногой кайму ковра, на котором я стояла, споткнулась и упала на одно колено.
   -- De prime abord -- à vos pieds! {Сразу же -- к вашим стопам! (фр.).} -- воскликнула она весело.
   Но не успели Форэ и Марианна подбежать к ней, как она гибким молодым движением поднялась уже на ноги и бросилась с протянутыми руками ко мне.
   Я была поражена и гибкостью, и стремительностью, и грацией, разлитой во всей фигуре Полины Виардо, далеко, однако, не безукоризненно сложенной, и сразу поняла то обаяние, которое с первого взгляда производила эта великая артистка и очаровательная женщина на всех окружающих, не имея при этом за собой преимущества красоты. Прекрасны были у нее нос, лоб, волосы, придававшие верхней части лица, в профиль, вид камеи, изящные маленькие уши и совершенной формы бюст и руки. Глаза, отражавшие каждый оттенок настроения, своей выпуклостью не соответствовали понятиям о красоте; не соответствовали понятиям этим и толстые губы, и слишком широкие бедра... Тем не менее общий облик был обаятелен, настолько обаятелен, что эта пятидесятивосьмилетняя женщина заслонила собой и юную прелесть своих молоденьких дочерей,-- вторая дочь, хорошенькая m-me Claudie Chamerot, в это время тоже приехала с мужем,-- и эффектных, блестящих дам, съехавшихся в тот вечер в ее салон.
   Были: Сен-Санс, Сарасатэ, появился вслед за ними Шарль Гуно... Салон наполнился изысканною публикой, центром которой с начала до конца оставалась гениальная хозяйка дома. Но музыкальная часть вечера еще не начиналась, когда в дверях показался Тургенев, а с ним рядом -- плотный, рослый господин с красноватым, широким лицом, вниз спускавшимися длинными усами, и маленькими, зоркими, светлыми глазками, наружностью напоминающий отставного майора. То был Густав Флобер. Оба писателя на мгновение остановились в дверях <...> Здесь, в этом салоне, где сосредоточивалось все, что писательский, музыкальный и артистический мир Парижа мог предложить наилучшего, где блестели звезды первой величины, здесь, среди утонченной художественной обстановки, наружность Ивана Сергеевича еще больше выделялась своей выразительностью и духовною красотой, чем в Петербурге в плохо освещенной, по-студенчески обставленной квартирке на Васильевском острове <...>
   В этот вечер Полина Виардо принимала участие в исполнении только в качестве блестящего аккомпаниатора. Она вообще редко выступала как певица не только на эстраде, но и у себя дома. За все довольно продолжительное время знакомства мне удалось слышать ее всего дважды. Раз неожиданно в один из четвергов она сдалась на просьбы, и выбор ее пал на сцену лунатизма леди Макбет из оперы Верди. Сен-Санс сел за рояль.
   Госпожа Виардо выступила на середину залы. Первые звуки ее голоса поражали странным гортанным тоном; звуки эти точно с трудом исторгались из какого-то заржавленного инструмента; но уже после нескольких тактов голос ее согрелся и все больше и больше овладевал слушателями. Все притаили дыхание и с замиранием сердца ловили горячие, страстные звуки; все проникались ни с чем не сравнимым исполнением, при котором гениальная певица так всецело сливалась с гениальной трагической актрисой. Ни один оттенок страшным злодеянием взволнованной женской души не пропал бесследно, а когда, понижая голос до нежного ласкательного пианиссимо, в котором слышались и жалоба, и страх, и муки, певица пропела, потирая белые прекрасные руки, свою знаменитую фразу: "Никакие ароматы Аравии не сотрут запаха крови с этих маленьких ручек..." -- дрожь восторга пробежала по всем слушателям.
   При этом -- ни одного театрального жеста, мера во всем; изумительная дикция: каждое слово выговаривалось ясно; вдохновение, пламенное исполнение в связи с творческой концепцией исполняемого, довершали совершенство пения.
   За арией леди Макбет последовал "Erlkönig" {"Лесной царь" (нем.).} Шуберта, тоже с аккомпанементом Сен-Санса. Мне случалось слышать эту всем известную балладу в исполнении многих выдающихся певиц и певцов,-- Полина Виардо затмила всех. Лесная драма проносилась перед вами: и сдержанный, степенный голос отца, и испуганный шепот, жалобы и вопль о пощаде младенца, и вкрадчивый, манящий голос Лесного царя, переходящий в страстный, властный призыв. Впечатление получалось потрясающее!.. 7
   Трудно было поверить, что так молодо, пылко, вдохновенно поет пятидесятивосьмилетняя женщина, у которой, по ее же словам, сохранилась в голосе всего лишь одна октава.
   Как бы желая показать всю разносторонность таланта, столь прославленного меломанами сороковых годов, Полина Виардо в тот же достопамятный вечер исполнила по-испански с одним исполнителем-тенором, оперным певцом, комический любовный дуэт негра с негритянкой.
   Неподдельная веселость, кокетливая жеманная игривость влюбленной негритянки, выдвинув партию сопрано легкого, жанрового дуэта, действительно явились новым доказательством гибкости и разнообразия изумительного таланта Полины Виардо, по силе музыкального понимания и творческой передаче доселе не имеющей себе никого равного.
   "В каждой исполняемой ею роли она давала цельный образ соответственно обстановке эпохи, в которой жило данное действующее лицо, согласно темпераменту этого лица,-- говорил Тургенев, вспоминая блестящий период театральной деятельности певицы.-- Кто не слыхал, не видал ее в "Орфее" и "Ифигении" Глюка, в "Фиделио", в Дездемоне, Норме, Розине ("Севильский цирюльник"), тот не может понять энтузиазма, который овладевал всем зрительным залом, когда Полина Виардо появлялась на сцене!" <...>
   На другой день моего приезда в Париж, ровно в 11 часов утра, камердинер Ивана Сергеевича, извещенный снизу звонком привратницы, отворил мне на площадке верхнего этажа дома 50 rue de Douai дверь в помещение своего господина <...>
   Здесь, в этом скромном, из трех комнат состоящем помещении, проводил Тургенев зимние месяцы со дня переезда из Баден-Бадена в Париж. Сюда, как мусульмане в Мекку, стекались знаменитости всех национальностей; сюда же являлись в бесчисленном множестве соотечественники и соотечественницы всякого состояния, настроения, направления <...>
   Редко кто выходил отсюда неудовлетворенным. Тургенев не умел отказывать, и если не мог удовлетворить просьбу тотчас же, то давал обещание по возможности ее исполнить. Обещаний своих он не забывал, что мог --делал, и огорчался искренне, если попытки не увенчались успехом.
   Ивана Сергеевича часто упрекали в "популярничанье". Каким он был в молодости -- не знаю. Мне пришлось познакомиться с ним за несколько лет до его кончины, когда он приблизился к шестидесятилетнему возрасту.
   В это время его мягкость, снисходительность и чарующая простота обаятельно действовали на всех, кто к нему подходил. Он был и остался большим барином в силу своего происхождения и той сферы материального обеспечения, в которой вырос, в силу привычки благовоспитанности, от которой не мог, да и не желал отрешаться; но барство его проявлялось не в оскорбительном высокомерии в обхождении с теми, кто стоял ниже по происхождению или состоянию, а в брезгливом отношении ко всему мелкому, пошлому, наглому, лживому и продажному.
   Когда камердинер распахнул передо мной дверь, Тургенев сидел за письменным столом спиной к свету, лицом к выходу. Тонкая, вязаная, темная вареза облекала его могучий стан. Он встал, подошел поздороваться и, предложив сесть к столу, вернулся к своему рабочему креслу, но скоро снова встал и продолжал беседу, то шагая по ковру, то останавливаясь передо мной и пристально, пытливо в меня всматриваясь. Мне казалось, что он не столько старается проникнуть в мои мысли, как уловить особенности лица, жестов, выражения... Беседа шла о второй части моего романа, рукопись которого лежала на столе. Взятая тема, ввиду неопытности автора в житейских отношениях, и как раз именно в тех самых отношениях, которые автор попытался затронуть, удивила его, но не вызвала ни улыбки, ни снисходительной небрежной критики <...>
   Помню, как увлекался он романом, появившимся под заглавием "Варенька Ульмина" в "Вестнике Европы".
   Роман этот в рукописи был первоначально прислан Ивану Сергеевичу. Он нашел в этом произведении печать оригинальности, сильный красочный слог, настроение -- одним словом, недюжинный талант. К этому роману он отнесся как к родному детищу <...> 8
   В своих увлечениях он мог ошибаться и воображением дополнять недочеты того или другого произведения, но в этих увлечениях, может быть, более, чем в чем-либо другом, выступало желание, найдя хотя бы крупицу дарования, поощрить к труду, имея в виду возможное нарождение и развитие нового на пользу России таланта.
   Не всегда, однако, он поощрял. Меня просили узнать мнение его об одной присланной ему повести...
   "Удивительное дело,-- сказал он в ответ.-- Композитор проходит теорию музыки, гармонию; живописец не напишет картины, не ознакомившись с перспективой, красками, рисунком; в архитектуре, в скульптуре требуется первоначальная школа. Только принимаясь за писательство, полагают, что никакой школы не нужно и что доступно оно каждому, кто обучался грамоте <...> Автор повести, о которой вам писали, несомненно,-- человек грамотный и, несомненно, полагает, что этого совершенно достаточно, чтобы "накатать" повесть <...> Я отослал ее ему обратно без всяких комментарий" <...>
   Не выносил он также повестей "с направлением".
   "Можно быть рабским подражателем того или другого известного писателя,-- говорил о н,-- можно быть жалким кропателем бесцветных, водянистых рассказцев, но для чего к тягучей, бездарной беллетристической форме пристегивать "идею"... <...>
   Из первоклассных французских писателей в кабинете Ивана Сергеевича, кроме Флобера, я встречала Эмиля Золя, Флобер относился к Тургеневу с каким-то особенным нежным благоговением, но и в обращении Золя чувствовалось глубокое уважение.
   Золя -- плотный, ширококостный, с круглым заурядным лицом -- напоминал скорее богатого, изрядный капиталец скопившего собственника, чем писателя; только глаза, серьезные и вдумчивые, изобличали мыслителя. Он говорил мало, больше слушал. В то утро, когда мне в первый раз пришлось увидеть его, речь зашла об его романе "Assommoir". Успех этого романа превзошел ожидание автора 9. До этого романы Золя расходились вообще довольно туго.
   -- Даитеперь,-- заметил он с улыбкой,-- я обязан успехом женщинам и... духовенству. Мой издатель утверждает,-- пояснил он,-- что на десять покупателей моей книги приходится четыре женщины и четыре духовных лица...
   На первом представлении нашумевшей комедии Эрк-мана-Шатриана "L'ami Fritz" 10 мне довелось увидеть и Альфонса Доде... Мы шли, направляясь за толпой, к выходу по узким коридорам "Comédie Franèaise", когда с нами столкнулся, протискиваясь сквозь толпу, человек маленького роста, узкоплечий, с огромною головой, точно отнятой от другого туловища; громадная, густая, длинная до плеч шевелюра, темная борода и прекрасные, мягкие, бархатные глаза довершали симпатичный, общеизвестный по фотографиям облик блестящего романиста. С порывистостью и живостью южанина приветствовал Тургенева автор "Fromont jeune et Risler aine" и, кинув на ходу вскользь похвалу пьесе Эркман-Шатриана, напомнил, удаляясь, об очередном литературном обеде, на котором сходились еженедельно братья Гонкуры, Флобер, Золя, Альфонс Доде и Тургенев.
   Когда мы двигались в толпе по тесным закоулкам "Дома Мольера", вокруг нас раздавался сдержанный благоговейный шепот: "C'est Tourguéneff!.. Le grand Tourgueneff!" {Это Тургенев!.. Великий Тургенев! (фр.).} Подобного рода восклицания мне приходилось слышать каждый раз, когда Иван Сергеевич одновременно с нами появлялся в концерте, в театре, вообще среди какого-нибудь сборища. Львиная седая голова, высокий рост, характерное, белою шелковистою бородой обрамленное лицо обращали на него общее внимание. Редкий из парижан не знал, кому принадлежит эта выдающаяся наружность, и часто приходилось мне сопоставлять уважение, поклонение чужестранцев с холодностью, непониманием, порицанием, а нередко и грубым отрицанием соотечественников по отношению к своему знаменитому писателю <...>
   "Наступили новые времена, нужны новые люди,-- говорил он.-- Устарелому писателю надо умолкнуть..."
   А между тем новые люди, новые течения мысли, намечавшиеся в России, продолжали привлекать его внимание.
   Некий г. N, русский, поселившийся временно в Париже, возбудил в нем живейший интерес. Когда и при каких обстоятельствах Тургенев с ним познакомился, я не знаю, но в разговоре он часто о нем упоминал... Однажды мы с N почти одновременно вошли в кабинет писателя. Иван Сергеевич нас познакомил. Наружность N была незаурядная. Далеко не юноша, лет 30-ти, рослый, плечистый, борода окладистая, лоб умный, рот резко очерченный, с плотными губами, взгляд быстрый, глаза наблюдательные. Он сел или, скорее, повалился на диван и, опираясь ладонью на колено, не менял принятой позы, как не менял непроницаемого выражения лица. Говорил он мало, выражался односложно, как бы давая понять, что мог бы сказать гораздо больше, если бы считал это нужным.
   Беседу вел Тургенев. Он сидел в кресле против своего собеседника, не спуская внимательного, доброжелательно-испытующего взора с его лица. Каждое отрывистое возражение, небрежное замечание неразговорчивого и, несомненно, высокомерно державшегося гостя -- порой N ограничивался просто неопределенным мычанием -- он, казалось, ловил с жадным интересом и задерживал в неисчерпаемом кладезе своей памяти, пропуская совершенно без внимания то, что в обращении N могло быть лично для него оскорбительным.
   -- Носится с ним,-- говорили мне соотечественники, посмеиваясь над "ухаживанием" Тургенева за N, как они выражались,-- а N морочит "старичка"... На, дескать, пиши с меня тип для нового задуманного романа.
   Вряд ли N мог "морочить" Ивана Сергеевича и вряд ли "поза" ускользнула от наблюдательности писателя. Но он умел отбросить внешнее, ненужное; не давая этому ненужному затемнять того, что казалось ему существенным. Факты, свидетельствующие о силе воли, неустрашимости и находчивости,-- вот что заинтересовало Тургенева в N и побуждало искать в этой личности тот нарождающийся тип твердо идущего к намеченной цели человека, которого он надеялся, мнил, хотел видеть в представителях нового поколения.
   Лица, с грехом пополам окончившие неудовлетворительный курс неудовлетворительного русского средне-учебного заведения и часто не переступившие даже за половину университетского курса, считали себя вправе относиться "с кондачка" к одному из самых образованных людей нашей родины, первоклассному притом писателю, который за свою долгую плодотворную жизнь ни одной строки не написал против своего убеждения; никогда не потворствовал своим пером ходячим вкусам и требованиям преходящих веяний, и при всей своей мягкости, впечатлительности продолжал, живя и вдали, любить Россию, как любят ее на чужбине, как любил ее другой большой писатель, А. И. Герцен, какою-то жгучею, мучительною любовью, отдавая ей все помыслы, талант свой и труд, хотя именно из России шли все те удары, которые заставляли его временно сомневаться в собственных силах.
   "Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись",-- писал он еще в 1859 году.
   Так думал он и шестнадцать лет спустя.
   В апреле, одновременно с семейством Виардо, Иван Сергеевич переехал в Буживаль, на свою дачу "Les Frênes". В мае и я по приглашению г-жи Виардо поселилась у нее в "Les Frênes" на все лето.
   Дача Тургенева находилась саженях в двадцати от дачи г-жи Виардо. Подниматься приходилось к обеим дачам от набережной Сены легким подъемом в гору, где на некоторой высоте белелась меж ясеней дача Полины Виардо, а на том же уровне, справа от нее, точно выступая из корзины цветущих фуксий и махровых пеларгоний, густою кустистою порослью обхвативших словно пестрым ярко цветным поясом фундамент, бросался в глаза грациозный, изящный, как игрушка, резьбой украшенный "chalet" {швейцарский домик (фр.).} Ивана Сергеевича.
   Швейцарский и русский стиль удачно соединялись во внешнем виде летнего приюта писателя, а внутри все отличалось строгою простотой и комфортом <...> Кроме общего сохранившегося в памяти впечатления художественного сочетания красок и линий во всей обстановке, мне припоминаются артистически расписанные стекла в дверях с изображением картин из русской жизни, в разных ее проявлениях: зимние пейзажи, сцены охоты, избы, сани, тройки.
   Но лучшим украшением этой очаровательной дачи был, несомненно, кабинет Тургенева во втором этаже, обширный, высокий, светлый, где темно-красным обоям соответствовали массивные, черного дерева кресла, стулья, диван, обтянутые красным сафьяном, художественной работы книжные шкафы, черного же дерева внушительных размеров письменный стол, крытый тоже красным сафьяном. Свет проникал с двух сторон. Три окна выходили в парк, а одно, более широкое, приспособленное для занятий живописью, было проделано в фасаде. Отсюда открывался вид на Сену и ее расцвеченные садами и кокетливыми дачками берега. Близ этого окна помещался всегда мольберт с начатою или законченною картиной.
   Вторая дочь г-жи Виардо, Claudie Chamerot, проводившая лето с мужем и малюткой-дочерью у родителей в "Les Frênes", занималась живописью, и для нее-то и был устроен в кабинете уголок мастерской художника <...>
   День в "Les Frênes" начинался довольно рано <...> Иван Сергеевич утром не выходил из своего "Шале"; редко появлялся он и ко второму завтраку, в таких случаях присаживался в сторонке и выпивал только чашку крепкого чаю. Самовар обязательно подавался к этому завтраку.
   Часа в три, по окончании уроков пения, не прекращавшихся и летом, мы сходились обыкновенно у него в кабинете. Claudie садилась за мольберт, я -- в некотором расстоянии от нее,-- она писала с меня портрет,-- г-жа Виардо занимала место у круглого стола с каким-нибудь рукодельем, Марианна тоже, а г-жа Эритт читала вслух что-либо из новейших произведений английских или французских писателей. Помнится, предметом чтений в то лето был только что появившийся растянутый роман Джоржа Эллиота "Даниель Деронда".
   Иван Сергеевич часто присутствовал при этих чтениях. Он сидел у письменного стола; иногда слушал и вставлял замечания, иногда балагурил, причем Claudie или Марианна вскакивали, тормошили его, зажимая ему рот и восклицая:
   -- Voyons, Tourguel,-- то было дружеское прозвище, данное ему молодою женскою половиной семейства Виардо,-- voulez-vous nous laisser tranquilles!.. Nous voulons écouter... {Постойте, Тургель... не будете ли вы столь любезны оставить нас в покое! Мы хотим послушать... (фр.).}
   Иногда чтение надолго прерывалось шутками, смехом, бесчисленными анекдотами, которыми Тургенев так и сыпал в часы хорошего расположения духа и первый добродушно смеялся, заставляя смеяться других; иногда во время чтения он пробегал свою многочисленную корреспонденцию или же присаживался к мольберту Claudie и следил за ее кистью.
   Изредка по воскресным дням мы оставались в гостиной. Г-жа Виардо садилась за рояль. Одно утро, помню, было посвящено на ознакомление с партитурой оперы "Кузнец Вакула" Чайковского, другое -- на исполнение Шопена. Как современница Шопена, лично его знавшая, слышавшая его игру, обладая притом превосходною техникой, Полина Виардо передавала шопеновские ноктюрны, вальсы, мазурки, прелюды с выдающеюся экспрессией и законченностью... Слушая проникновенную игру, Тургенев сидел в отдалении в кресле и, прикрыв глаза рукой, казалось, весь отдавался настроению музыки.
   Сам он ни на одном инструменте не играл. Любил больше всего Моцарта, Шуберта, затем Шумана, Шопена и не любил Вагнера. У него, по его словам, на первом представлении "Тангейзера", жестоко тогда освистанного, имелся тоже на всякий случай ключ в кармане... Пустил ли он его в дело, не знаю... Помнится, он, смеясь, уверял, что общий пример его увлек... Как бы то ни было, но и впоследствии Вагнер не пользовался его симпатиями и только позднейшими произведениями вызывал в нем некоторый интерес.
   К обеду, около семи часов вечера, собиралась вся семья; бывали часто и посторонние. Застольную беседу направлял обыкновенно Тургенев. Он любил говорить и говорил хорошо, уснащая свой разговор меткими, тонкими замечаниями, наблюдениями, описаниями. Его слушали не только охотно, но всегда с живейшим вниманием. Мимолетная встреча, обрывок мелодии, запах цветка, мысль, выраженная и схваченная на лету, складывались у него мгновенно в образы...
   Однажды, возвратясь из Парижа к обеду в "Les Frênes", он рассказывал за столом о разных встречах, впечатлениях и между прочим упомянул, что на одной из улиц он взял фиакр. Проехав немного, он почувствовал сильный запах фиалок. Сначала он думал, что аромат фиалок несся в спущенное окно фиакра из корзины сидевшей где-нибудь невдалеке продавщицы цветов, но никакой продавщицы поблизости не было. Фиалками пахло внутри фиакра; запахом фиалок была пропитана пошлая, обтертая столькими спинами, захватанная столькими руками обивка фиакра. Хорошенькая женщина ехала, верно, перед тем в этом фиакре... Букет фиалок лежал у нее на коленях; фиалки держала она в руках, фиалками благоухала ее одежда.. Куда она ехала?.. Одна ли она ехала? Что она думала... Что чувствовала, когда, вдыхая аромат, прижимала душистые, прохладные фиалки к лицу?.. Грациозный женский образ, полный поэзии и прелести, уже намечался, готовый войти в "Стихотворения в прозе", но Иван Сергеевич только мимоходом коснулся его, и видение исчезло среди других образов, которые возникали, чередуясь, в его беседе, когда он был в ударе...
   Иногда он спорил, и спорил ожесточенно, но никогда не переходил на личность, никогда не оскорблялся колкостями и нападками, часто едкими и не без оттенка раздражения, на его мнения.
   Заговорили как-то о новейших типах женщин, проникших в литературу. Тургенев заметил, что женщина нынче играет первенствующую роль, так как к ней перешла энергия борца, утраченная изнуренными пессимизмом мужчинами, и ей по праву принадлежит будущее <...>
   Он много ходил днем по парку, всего чаще один, изредка с г-жой Виардо, с которой он совещался о своей работе, и которой читал каждую главу своего нового романа. Она прекрасно понимала по-русски, отлично выговаривала, когда ей приходилось петь русские музыкальные произведения, но говорить стеснялась...
   -- Ни одна строка Тургенева с давних пор не попадала в печать прежде, чем он не познакомил меня с нею,-- сказала она мне раз.-- Вы, русские, не знаете, насколько вы обязаны мне, что Тургенев продолжает писать и работать,-- заметила она однажды в шутку.
   Это не было тщеславным самообольщением. Даже поверхностное знакомство с этой гениальной артисткой делало понятным то влияние, которое она должна была, не могла не иметь на восприимчивую, впечатлительную натуру писателя. Ее ум, художественный вкус, умение схватывать существенное и отбрасывать мелкое, не важное, ее разностороннее образование,-- она в совершенстве владела испанским, итальянским, английским, немецким языками,-- наконец, ее энергия, трудолюбие и непоколебимая, никому и ничему не поддающаяся сила воли должны были в часы ослабления художественного творчества действовать ободряющим и побуждающим к деятельности образом <...>
   Над дачей г-жи Виардо, в глубине парка, на верхней площадке, стоял домик-беседка <...> Из окна этого укромного домика мне приходилось незаметно наблюдать за Иваном Сергеевичем, когда он, совершая обычную прогулку, медленно шел по крайней аллее в близком расстоянии от меня. И лицо и походка выражали утомление и печаль. Мне казалось, что в такие минуты уединения он чувствовал себя одиноким и оторванным от родной почвы и сознавал, что как ни близка ему дружеская семья и как ни любим он всеми членами этой семьи, а все-таки он волей судьбы "прилепился к краешку чужого гнезда",-- как он выразился в письме к приятелю <...>
   В конце мая мы предполагали все отправиться на несколько дней в Nohant к Жорж Санд, с которой семейство Виардо и Тургенев неизменно поддерживали многолетние дружеские отношения. Моему нетерпеливому ожиданию познакомиться со знаменитою писательницей не суждено было исполниться. Получилось письмо из Nohant о тяжкой болезни Жорж Санд и вслед затем известие о ее кончине {Жорж Санд скончалась 8 июня 1876 года. (Примеч. Е. Ардова-Апрелевой.)}. Известие это поразило Ивана Сергеевича, который неоднократно подолгу гостил желанным гостем в Nohant, но особенно оно подействовало на г-жу Виардо <...> 11
   Несколько дней спустя Тургенев уехал в Россию, куда его призывали расстроенные дела по имению. Он отличался, как известно, доверчивостью и непрактичностью. Несмотря на достоверные и непреложные факты, доведенные до его сведения, о неудовлетворительном управлении его имением, Иван Сергеевич долго медлил положить этому предел. В конце концов он решился, однако, поехать в Спасское с тем, чтобы переменить управляющего 12.
   Письма его по поводу свершившегося события полны юмора. Объявив свой ультиматум и выдержав от рассчитанного управляющего целый поток угроз и грубостей, он, кипя от бешенства, молча смотрел из окна, как воз за возом увозили имущество кичливого пана, примечая среди этого имущества знакомые, несомненно, всегда в Спасском находившиеся предметы, пока и сам управляющий не выехал из ворот; тогда, словно опомнившись, он выскочил, в свою очередь, за ворота, и, грозя кулаком вслед благополучно отъехавшему уже далеко управляющему, разразился самою неистовою бранью. Облегчив себя этим взрывом никому не повредившей ярости, он вернулся в дом и принялся в юмористическом тоне, не щадя себя, описывать эту комическую сцену в письме г-же Виардо <...> Тургенев, описывая свое пребывание в Спасском, сказал между прочим, что слышал от одной старухи крестьянки слово, которое для него было comme un coup de foudre... {Как удар грома (фр.).} Он внесет его в свой роман... Изумительно меткое выражение и такое простое, несложное, такое многозначащее... Оно должно стать таким же прозвищем, как "нигилист" <...>
   А слово это было "опроститься, опростелые"...
   Мое возвращение в Париж прервало на некоторое время оживленные общения с обитателями "Les Frênes", которые переехали только позднею осенью. Иван Сергеевич, однако, еще до переезда на зиму в дом 50, rue de Douai, поднялся ко мне однажды на пятый этаж.
   Он привез рукопись рассказа {"Apollon Markowitch", "Indépendance Belge", 1877 г.-- "Аполлон Маркович", "Наш век", того же года. (Примеч. Е. Ардова-Апрелевой.).}, написанного мною в "Les Frênes" и оставленного ему для прочтения. Не могу припомнить в точности всего сказанного им по поводу рассказа. Осталось воспоминание о том изумительном внимании, с которым Тургенев отнесся и к этой второй работе начинающего писателя.
   Рассказ вслед за тем был переведен на французский язык и по предложению Тургенева прочитан зимой в салоне г-жи Виардо в присутствии членов семьи и нескольких посторонних лиц <...>
   На другой день в обычный час Иван Сергеевич с доброю улыбкой приветствовал меня в своем кабинете. Рукопись перевода лежала у него на столе.
   -- Великолепный, великолепный перевод,-- повторял он.-- Я был бы рад, если бы меня так переводили!.. 13 Ну-с, почин сделан... X,-- он назвал одного из бывших на чтении слушателей,-- вернул мне незадолго до вашего прихода рукопись <...> Он истинно расположен к вам и огорчился потому, что хотя рассказ ему и понравился, но он считает его... безнравственным!..
   Иван Сергеевич встал и, шагая по кабинету, заговорил о той олжающийся ливень.
   Когда мы оправились с дороги и Тургенев около дивана уложил свою Бубульку, он сказал, что нам следует испросить позволения хозяев явиться к ним вниз и извиниться в нежданном приезде. Хозяин оказался человеком среднего роста, с сильною проседью, типом помещика средней руки, желавшим и умевшим держать хозяйство и дом на подобающей высоте. Предупредительности и любезности хозяйки не было конца. Иван Сергеевич стал расспрашивать их об их сыне, воспитывавшемся в школе правоведения и нередко посещавшем Тургенева в Петербурге. Так как молодой Онухтин был в гостях в самом близком соседстве, то не успели мы кончить чая, как он появился в гостиной и, поздоровавшись с Тургеневым, объявил мне, что давно знаком со мною по литературе. Тургенев, как это нередко случалось, был в духе и очень любезен; посмотрев тихонько на часы, я заметил, что уже одиннадцатый час. Догадался и Тургенев, что нам пора освободить любезных хозяев, и мы было поднялись прощаться, но хозяйка объявила, что без ужина никак невозможно. Мы все отправились в столовую, где поместились: Тургенев по левую, а я по правую руку хозяйки. Здесь совершенно так же, как у нас при отце в Новоселках, нас ожидал тот же обеденный стол в пять блюд, начиная с супа. Проголодавшись за дорогу, я не заставлял себя просить, но Тургенев, весьма редко ужинавший, брал кушанья более для вида. В конце ужина появилось освещенное из середины желе. С меня начали обносить блюдо, и я тотчас же увидал, что доморощенный Ватель произвел освещение своего прозрачного Колизея посредством мужского наперстка, прилепленного желтком к середине блюда, со вставленным восковым огарком. Измерив глазами всю опасность предстоящей задачи, я запустил ложку с толстого наружного основания желейного венца и торжественно положил свою добычу на тарелку. Затем слуга, обойдя хозяйку, поднес блюдо Тургеневу, за манипуляциями которого я стал смотреть во все глаза. Этот простодушно-неосторожный человек, не боясь, вероятно, обременить желудок желеем, смело рассек ложкою венец и положил себе порядочный кусок на тарелку. Но в тот же миг концы, подходящие к бреши, дрожа, повалились на огарок, затрещавший и пустивший струйку копоти. При этом Тургенев так жалобно посмотрел на меня, что только при помощи энергических усилий я воздержался от душившего меня смеха. Молодой Онухтин проводил нас в свои комнаты и долго еще расточал нам свои любезности.
   -- А вы, батюшка,-- сказал Тургенев, обращаясь ко мне после ухода молодого хозяина,-- целый вечер без галстука.
   Оказалось, что, меняя белье, я второпях забыл надеть галстук.
   После сладкого отдыха нам прислали наверх чаю и кофею, и мы собирались уже поблагодарить хозяев и отправиться в дальний путь, но молодой хозяин объявил, что "мамаша и слышать не хочет о том, чтобы мы уехали без завтрака". Делать нечего; приходилось скрепя сердце ждать. Должно быть, ввиду нашего нетерпения поторопились с завтраком, и в 11 час. мы сошли в гостиную к круглому столу перед диваном, покрытому всевозможными яствами, начиная с превосходных пикулей и грибков до жареной печенки в сметане, молодого рассыпчатого картофеля и большого блюда с телячьими котлетами, плавающими в сочном бульоне. В те времена я редко отказывался от съестного. Когда я добирался до котлет, в комнату вошел слуга с раскупоренной бутылкой редерера и стал наливать бокалы.
   -- Господа, пью за ваше здоровье и благодарю за доставленное мне удовольствие вашим посещением,-- сказала хозяйка, подымая бокал. Стоящий тут же у стола семи- или восьмилетний мальчик в туго накрахмаленной, колокольчиком торчащей рубашке тоже высоко поднял свой бокал и воскликнул:
   -- Иван Сергеевич, честь имею вас поздравить.
   Я видел, как родительница дернула его сзади за торчащую рубашечку, и, сообразив, что попал не туда, мальчик на некоторое время остался с поднятым бокалом, в виде неуместного знака восклицания.
   Колокольчик нашей коренной побрякивал уже у крыльца.
   -- Позвольте вас поблагодарить,-- заговорили мы.
   -- Ах, нет, нет!-- возразила хозяйка.-- Надо прежде уложить с вами закуску.
   -- Ради бога, этого не делайте,-- говорили мы с Тургеневым в один голос, в то время как лакей убирал кушанье.
   -- Нет, нет! Это одна минута.
   Твердо уверенные, что доводы наши одержали верх, мы, простясь с любезными хозяевами, пустились в путь.
   -- Господи!-- восклицал Тургенев, когда тарантас наш покатил по песчаной дороге, закрепленной вчерашним дождем.-- Чего только не делает наше русское гостеприимство! Ну мыслимо ли, чтобы в нормальном состоянии я, с моим вечным страхом перед холерой, пил в одиннадцать часов утра шампанское?-- И все это Тургенев восклицал таким тоном, как будто все это гибельное для его желудка русское гостеприимство не только находило себе усердную защиту в моем старообрядстве, но даже как бы исходило из меня.
   Хотел было уже я для сравнения с нашими обильными яствами сопоставить скудное убожество немецкой, французской и итальянской кухни с ее прозрачными листиками ветчины, но в это время тарантас наш стал так круто спускаться в долинку, за которой начинался красный лес, что было не до споров, а нужно было упираться ногами, чтобы не скатиться с своего места. Упираться приходилось в довольно обширный сундучок в кожаном чехле. Без этого сундучка, содержавшего домашнюю аптеку, Тургенев никуда не выезжал, видя в нем талисман от холеры. Толкаемый на корявом спуске Тургеневым и толкая его, в свою очередь, вдруг слышу пронзительный его фальцет:
   -- Боже мой! что же тут такое?
   Тогда только, откинув совершенно фартук и взглянув себе под ноги, я увидал следующее зрелище: услужливый и сообразительный слуга, получивший на чаек, завязал все блюдо с котлетами в салфетку и поставил на аптечку. При утраченном тарантасом равновесии вся обильная подливка сквозь салфетку облила драгоценный ящик.
   -- Стой! Стой! Стой!-- кричал Тургенев кучеру, спустившемуся уже в долинку. Развязавши узлы пропитанной жиром салфетки, я увидал на блюде сбившиеся в кучку котлеты. Хотя от смеха я едва владел руками, тем не менее воспользовался кусочком газет, которыми Тургенев стал усердно вытирать драгоценную аптеку, и, прикрывши этой бумажкой свое левое колено, прижал на нем пальцами котлеты и держал их на весу до тех пор, пока Тургенев, вылезши из тарантаса, не стал, согнувшись, таскать сначала блюдо, а затем салфетку по обильной росе, промывая таким образом то и другое. Во время всей этой, весьма искусно им выполняемой, операции, при которой ему приходилось сильно изгибаться, он не переставал кряхтеть и повторять одну и ту же фразу: "Господи! проклятое русское гостеприимство!"
   Наконец блюдо и салфетка были по возможности вымыты; я положил и завязал спасенные мною котлеты, и мы тронулись в путь. К вечеру мы приехали в окруженное лесами селение Щигровку, где остановились во дворе давно знакомого Тургеневу охотника. Помещение, невзирая на местную дешевизну строевого леса, было самое заурядное в крестьянском быту и состояло из довольно просторной избы направо и так называемой чистой горницы налево, которую хозяева уступили нам. Не помню даже, была ли эта горница с мощеным полом или с земляным, наподобие избы, находящейся через сени. Рассматривая от скуки, по моему обыкновению, лубочные картины и стены, я нашел на правой дверной притолоке в нашей горнице четко написанное хорошо знакомым мне почерком: "Тургенев". Если эта изба цела, то я уверен, что и эта ясная надпись карандашом сохранилась.
   Хозяин Григорий и брат его Иван, конечно, оба превосходно знали окрестное полесье и попеременно служили нам проводниками -- иногда единовременно оба, разводя нас группами в разные стороны. Конечно, Тургенев еще с вечера сделал все распоряжения, и я заранее объявил, что, стараясь ни в каком случае не мешать Тургеневу, буду тем не менее держаться того же вожака, что и он.
   Когда Тургенев объяснял строгому своему Афанасию, смотревшему на ружейную охоту как на дело далеко не шуточное,-- что Григорий и Иван оба обещают много тетеревиных выводков, Афанасий скептически повторял свою обычную фразу: "Не верьте вы мужику! Ну что мужик понимает!"
   На другое утро часов в пять, напившись чаю и кофею и сунувши в ягдаши съестного и, между прочим, спасенные мною котлетки, мы на двух тройках отправились по указанию наших вожаков по лесным дорожкам и перелескам.
   -- Стой!-- крикнул наконец нашему кучеру Григорий, и мы с Тургеневым вылезли из тарантаса, забирая тщательно приготовленные ружья и снаряды, и пустились за Григорием в кусты, разбросанные по заросшим травою так называемым гарям (прежним лесным пожарищам). Расходясь в разные стороны, мы должны были, чтобы окончательно не потерять проводника, от времени до времени кричать ему: "Гоп, гоп!" -- не слишком отдаляясь от его отклика. С Непиром моим, пересланным мне в Москву любезным Громекою с Волховской станции, мне не удавалось до сих пор охотиться в течение двух лет, и я боялся, зная горячность собаки, помешать Тургеневу. Несмотря на мои свистки, Непир носился как угорелый. Но вот на большом кругу он вдруг остановился и замер. Конечно, я не заставил себя ждать и прямо пошел к остановившейся собаке. Вдоволь нагладившись по его блестящей черной спине, я, приготовивши ружье, стал подвигаться по направлению его носа, и вдруг с шумным хлопаньем из росной травы поднялся черныш. Грянул мой первый выстрел, и черныш покатился в траву. Конечно, я был в восторге от своего почина.
   Не берусь день за день и удар за ударом описывать наших более или менее удачных полеваний, ограничиваясь воспоминаниями о моментах более мне памятных.
   В то время еще не было в употреблении ружей, заряжающихся с казенной части, и Тургенев, конечно, был прав, пользуясь патронташем с набитыми заранее патронами, тогда как я заряжал свое ружье из пороховницы с меркою и мешка дробовика, называемого у немцев Shorot-Beutel, причем заряды приходилось забивать или нарубленными из шляпы кружками, или просто войлоком, припасенным в ягдташе. У меня не было, как у Тургенева, с собою охотников, заранее изготовляющих патроны; а когда при отъезде на охоту необходимо запасаться, сверх переменного белья, всеми ружейными принадлежностями, то отыскивать что-либо в небольшом мешке весьма хлопотливо и неудобно, и Борисов очень метко обозвал это занятие словами: "тыкаться зусенцами". Конечно, такое заряжение шло медленнее, и когда Тургеневу приходилось поджидать меня, он всегда обзывал мои снаряды "сатанинскими". Помню однажды, как собака его подняла выводок тетеревей, по которому он дал два промаха и который затем налетел на меня. Два моих выстрела были также неудачны навстречу летящему выводку, который расселся по низкому можжевельнику, между Тургеневым и мною. Что могло быть удачнее такой неудачи? Можно ли было выдумать что-либо великолепнее предстоящего поля? Стоило только поодиночке выбирать рассеявшихся тетеревей. Тургенев поспешно зарядил свое ружье, подозвав к ногам Бубульку, и кричал издали мне, торопливо заряжавшему ружье: "Опять эти сатанинские снаряды! Да не отпускайте свою собаку! Не давайте ей слоняться! Ведь она может наткнуться на тетеревей, и тогда придется себе опять кишки рвать".
   Помню случай, о котором мне до сих пор совестно вспоминать.
   Угомонившийся Непир стал необыкновенно крепко держать стойку. Право, казалось, что, если его не посылать, он полчаса и более, не тронувшись с места, простоит над выводком. Давно уже не приходилось мне ни самому стрелять, ни слышать за собою выстрелов Тургенева. Жара стояла сильная, и утомление при долгой неудаче давало себя чувствовать. Вдруг, гляжу, шагах в пятидесяти передо мною, на чистом прогалке между кустами стоит мой Непир, а в то же самое время слышу за спиною в лощине, заросшей молодою березовой и елового порослью, голос Тургенева, кричащего: "Гоп! Гоп!" Бросивши собаку, я иду на край ложбины и кричу в ее глубь: "Гоп, гоп! Иван Сергеевич!" Через несколько минут слышу близкое: "Гоп, гоп!" и крик Тургенева: "Что такое?"
   -- Идите стрелять тетеревей!-- кричал я.-- Моя собака стоит.
   Когда Тургенев вышел из чащи, мы оба отправились к черневшемуся вдали Непиру.
   -- Идите поправее от собаки, а я пойду полевее,-- сказал я. Так мы и сделали.
   Умница Бубулька по окрику Тургенева пошла за его пятой. Когда мы с обеих сторон стали опережать собаку, из лежащего между нами куста с хлопаньем поднялся старый черныш, и Тургенев стал в него целить. Поднял ружье и я; и мне почему-то показалось, что Тургенев упускает его из выстрела. Этого истинного или подложного мотива было достаточно, чтобы я нажал спуск. Грянул выстрел, и черныш упал.
   -- А еще вызывал стрелять,-- сказал Тургенев,-- да сам и убил!
   Приводите какие хотите объяснения: поступок остается все тот же.
   Помню, что в первый день мы охотились в два приема, то есть вернулись к часу, на время самой жары, домой к обеду, а в пять часов отправились снова на вечернее поле. В первый день я, к величайшей гордости, обстрелял всех, начиная с Тургенева, стрелявшего гораздо лучше меня. Помнится, я убил двенадцать тетеревей в утреннее и четырех -- в вечернее поле. Чтобы облегчить дичь, которую мы для ношения отдавали проводникам, мы потрошили ее на привале и набивали хвоей. А на квартире поваренок немедля обжаривал ее и клал в заранее приготовленный уксус. Иначе не было возможности привезти домой дичины.
   Нельзя не вспомнить о наших привалах в лесу. В знойный июльский день при совершенном безветрии открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь. Но вот проводник ведет вас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о причале в этом смысле гораздо более изумительном.
   После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели под порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусиновые сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Некурящий Тургенев был лишен и этой отрады. Мокрые, на мокрой земле, сидели мы под проливным дождем.
   -- Боже мой!-- воскликнул Тургенев.-- Что бы сказали наши дамы, видя нас в таком положении!
   Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскорости обсохли.
   Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается при этом "галчато-образно".
   После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне. В этом случае известные стихи "Домика в Коломне" можно пародировать таким образом:
   
   ..........много вздору
   Приходит нам на ум, когда лежим
   Одни или с товарищем иным.
   
   -- А что,-- говорит, например, Тургенев,-- если бы дверь отворилась и вместо Афанасия вошел бы Шекспир? Что бы вы сделали?
   -- Я старался бы рассмотреть и запомнить его черты.
   -- А я,-- восклицает Тургенев,-- упал бы ничком да так бы на полу и лежал.
   Зато как сладко спалось нам ночью после вечернего поля, и нужно было употребить над собою некоторое усилие, чтобы подняться в 5 ч. утра, умываясь холодной как лед водою, только что принесенной из колодца. Тургенев, видя мои нерешительные плескания, сопровождаемые болезненным гоготаньем, утверждал, что видит на носу моем неотмытые следы вчерашних мух.
   Здесь позволю себе небольшое отступление, могущее, по мнению моему, объяснить в глазах читателя ту двойственность в воззрении на предметы, которую я иногда сам в себе подмечаю и которая происходит из того, что я теперь рассказываю о том, что происходило тогда.
   В те времена еще все вещи были единичны и просты.
   Жареный поросенок был простым поросенком и не был, как во времена римских императоров, начинен сюрпризами в виде воробьев или дроздов. Правда, я был страстным поклонником Тургенева, но меня приводили в восторг "Певцы" или раздающийся по заре крик: "Антропка! а-а-а! Поди сюда, черт, леший!" А ко всем возможным направлениям я был совершенно равнодушен, и меня крайне изумляло несогласие проповедей с делом. Так, помню, проезжая однажды вдоль Спасской деревни с Тургеневым и спросивши Тургенева о благосостоянии крестьян, я был крайне удивлен не столько сообщением о их недостаточности, сколько французской фразой Тургенева: "Faites ce que je dis, mais ne faites pas ce que je fais" {Делайте то, что я говорю, но не делайте того, что я делаю (фр.).}.
   Не менее поражала меня совершенная неспособность Тургенева понимать самые простые практические вещи, между тем как он, видимо, принадлежал к числу людей, добивавшихся практических изменений и устройств <...>
   Душевно радуюсь, что сохранившиеся в значительном количестве письма Боткина, Тургенева и Толстого помогут мне воспроизвести нравственные очерки этих писателей с гораздо большею точностью оттенков, чем воспроизведение былых наших разговоров, причем могут вкрасться оттенки, и не вполне верные действительности.
   Говоря о Спасском, я принужден говорить и обо всех его тогдашних обитателях, во главе которых стоит глубоко мною уважаемый старик, дядя Ивана Сергеевича -- H. H. Тургенев.
   Еще с первого знакомства даже шуточные выходки Л. Н. Толстого постоянно поражали меня своею оригинальностью. Так когда-то общие впечатления, производимые отдельным писателем нашего тогдашнего круга, он приравнивал к впечатлениям, производимым известными цветами. В настоящее время не могу припомнить цвет каждого из нас, но про меня, кажется, он говорил, что я светло-голубой. Так однажды, когда мы встали из-за стола в Новоселках и я стал рассыпаться в похвалах только что уехавшему домой Ник. Ник. Тургеневу, Л. Н. Толстой тоже воскликнул: "Он прелесть!" и, схвативши у кого-то зубочистку -- перо в бисерном чехольчике, прибавил:
   -- В своем пышном белом галстуке и шелковой муаровой жилетке песочного цвета он -- вот что!
   Если вспомнить моду двадцатых годов на бисерные часовые цепочки, кошельки, то лучше нельзя было выразить всего общего тона Никол. Никол., что не мешало ему быть вполне хорошим, добрым и толковым человеком.
   В четырнадцатом году, 16-ти лет от роду, только что произведенный в корнеты, он повел эскадрон кавалергардских рекрут на молодых лошадях в Париж, и, конечно, за такой долгий поход эскадрон пришел обученным полевой езде. В Париже, в числе прочей молодежи, познакомился он и с англичанами, сильно тогда нахлынувшими в столицу мира. Уже в то время Тургенев отличался той физической силой, которую сохранил до старости.
   Посещая залу гимнастики, он, в свою очередь, стал вытягивать из стены машину, указывавшую по градусам силу каждого. Тургенев не токмо вытащил машину до последнего градуса, но совсем вырвал ее из стены. Англичане подхватили его на руки и понесли с триумфом.
   Никогда не видав матери Тургенева, не стану воспроизводить о ней рассказов едва ли в этом случае беспристрастного Ивана Сергеевича. Повторю только слышанное мною от Ник. Ник., заведовавшего при покойной Тургенев вой всем ее домом. При этом перескажу лишь то, что, по-моему, находится в прямой связи с дальнейшею судьбою ее семьи. Независимо от какого-то кресла в виде трона, она содержала при себе целый штат компанионок и гофмейстерин. При поездках в другие свои имения и в Москву она, кроме экипажей, высылала целый гардеробный фургон, часть которого была занята дворецким со столовыми принадлежностями. Изба, предназначавшаяся для ее обеденного стола или ночлега, предварительно завешивалась вся свежими простынями, расстилались ковры, раскладывался и накрывался походный стол, и сопровождавшие ее девицы обязательно должны были являться к обеду в вырезных платьях с короткими рукавами.
   Если при такой домашней обстановке принять во внимание безотлучное пребывание в этой среде холостяков, то нечему удивляться, что Никол. Никол, и старший брат Ивана Сергеевича женились на камеристках Варвары Петровны, тогда как последствием сближения Ив. Серг. с крепостною прачкой была та, чрезвычайно на него похожая, 15-летняя дочь, с которою мы познакомились в Куртавне-ле. Кто были те Белокопытовы, из коих на младшей женат был шестидесятилетний Ник. Ник. Тургенев и от которой у него были две девочки, я сказать не умею. Знаю только, что Ив. Серг. постоянно относился к ним весьма любезно и родственно, и фразу: "Дядя, ты не беспокойся: твои дети -- мои дети" -- я нередко слыхал из уст Ив. Серг.
   Дамы эти иногда не только играли в зале на подаренном им Тургеневым пианино, но даже пели.
   Однажды, когда Тургенев лежал в гостиной на самосоне, а я сидел подле него, в разговор наш врывалось из третьей комнаты довольно безыскусственное пение.
   -- Ведь вот,-- проговорил кисленьким голоском Тургенев,-- если бы ваши родственницы так пели, то вас бы это коробило. А меня это нисколько не трогает.
   Я тотчас же подумал: "Меня это не трогает, так я об этом и не говорю". Что же касается до жены брата Ник. Серп, то И. С. ее терпеть не мог и часто вспоминал про нее, не стесняясь в выражениях. Это была немка из Риги, не признаваемая покойной Варв. Петр, в качестве невестки и в мое время проживавшая верстах в 10-ти от Спасского в селе Тургеневе.
   Чета эта представляла одну из тех психологических загадок, которыми жизнь так любит испещрять свою ткань. Ник. Серг. в совершенстве владел французским, немецким, английским и итальянским языками. В салоне бывал неистощим, и я не раз слыхал мнение светских людей, говоривших, что, в сущности, Ник. Сергеевич был гораздо умнее Ив. Серг. Я далее передавал эти слухи самому Ив. Серг., понимавшему вместе со мною их нравственное убожество. У Ивана Сергеевича были большие изъяны; у него, как мы видели, не хватало формального математического и философского ума. Однажды он говорил мне: "На днях я просматривал свои берлинские философские записки. Боже мой! неужели же это я когда-то писал и составлял? Пусть меня убьют, если я в состоянии понять хотя одно слово".
   Вспомним, что он добивался кафедры философии при Московском университете. Но зато Ив. Серг. был, как выражался про себя И. И. Панаев, "человек со вздохом". Невзирая на внешнее сходство двух братьев, они, в сущности, были прямою противоположностью друг друга. Насколько Ив. Серг. был беззаботным бессребреником, настолько Николай мог служить типом стяжательного скупца. Известно, что после смерти Варв. Петр. Николай приехал в Спасское и забрал всю бронзу, серебро и бриллианты, и все это они с женой берегли в тургеневской кладовой. Если справедливо, что Ник. Серг. в душе презирал поэзию, то нельзя сказать, чтобы он не чувствовал ее окраски, чему доказательством может служить переданный мне Ив. Сергеевичем разговор его с братом.
   -- Стоит ли,-- говорил Ник. Серг.,-- заниматься таким пустым делом, которое всякий ленивый на гулянках может исполнить.
   -- Вот ты и не ленив,-- отвечал Ив. С,-- но даже одного стиха не напишешь, как Жуковский.
   -- Ничего нет легче,-- отвечал Николай:
   
   Дышит чистый фимиам урною святою.
   
   -- А ведь похоже,-- говорил хохочущий Ив. Серг.
   -- Разгадайте,-- нередко восклицал И. С,-- каким образом брат мог привязаться к этой женщине? Что она чудовищно безобразна, в этом вы могли сами убедиться в нашем доме; прибавьте к этому, что она нестерпимо жестока, капризна и неразвита и крайне развратна. Достаточно сказать, что, ложась ночью в постель при лампе, она требует, чтобы горничная, раскрахмаленная и разодетая, всю ночь стояла посреди комнаты, но чтобы не произвести стука, босая. Вот и подивитесь! Ведь он ее до сих пор обожает и целует у нее ноги.
   Когда я отправлялся в Спасское один, то ездил туда верхом вброд через Зушу, значительно сокращая дорогу, и приезд мой в Спасском сделался самым обычным явлением. Однажды, всходя на балкон, слышу усиленный, мелко дребезжащий звук, похожий на фырканье, и, вступая в гостиную, вижу, что дамы усердно надрезают и рвут на клоки темно серый кусок нанки.
   -- Над чем это вы так трудитесь?-- спросил я.
   -- Да вот Иван Сергеевич выписал из Петербурга больного студента для поправки на деревенском воздухе. Оказывается, что этот гость совершенно разут и раздет, и мы послали в Мценск взять нанки, чтобы у нашего деревенского портного заказать приезжему костюм39.
   Вернувшийся с прогулки Ив. Серг. подтвердил известие, пояснив при этом, что он предназначает студента учителем сельской школы и переписчиком своих рассказов.
   В последующие разы я увидал студента в нанковой паре уже за семейным столом, и любивший подшутить Ник. Ник. говорил:
   -- Право, наш молодец-то таки очень посмелел. Бывало, ждет, покуда скажут: "Не хотите ли вина?" А нынче рука-то сама далеко достает бутылку. Не знаю, какой толк из этого всего выйдет.
   Как-то, проходя через небольшую комнату, я увидал жену Ник. Серг. Тургенева лежащею на диване с далеко выставленными ботинками, а нанкового студента сидящего на табурете и растирающего ей ноги. Однажды осенью, зайдя во флигель к Ив. Серг., я застал его в волнении.
   -- Я,-- сказал о н,-- решился просить дядю, чтобы он выпроводил этого Рабионова, который мне опротивел своим нахальством. Мне он ничего не переписывает. В школьниках видит эклогу Виргилия; и приходил мне жаловаться на жену моего брата, будто бы разрушившую его нравственный мир.
   Конечно, и Ник. Ник., говоря на ту же тему, воскликнул: "Вот, Иван всегда так! Сам невесть кого затащил в дом, а теперь дядя выгоняй! Что я за палач такой?"
   Не знаю, как это случилось, так как я вскорости затем уехал в Москву, куда вслед за мною приехал и Ив. Сергеевич. Но для бедного Ник. Ник. штука эта разыгралась не без убытка. Не знаю, по болезни или по иной причине Рабионов продержался в Спасском до зимы, и когда пришлось отправлять его, стал просить у H. H. шубу, клятвенно заверяя, что доедет в ней только до Москвы, а затем прямо доставит ее в наш дом. Добросердечный старик согласился на просьбу, но пропавшая шуба дала повод Ив. Сергеев, к следующему куплету:
   
   Рабионов! Рабионов!
   Вор и варвар, без сомненья,
   Redde meas legiones! *
   Возврати чужую шубу!
   * Верни мои легионы (лат.).
   
   Впрочем, И. С. Тургенев предлагал и следующий вариант:
   
   Рабионов! Рабионов!
   Вор и варвар без изъятья,
   Redde meas legiones,
   Возврати чужое платье! 40
   
   Воспроизведение в данное время Спасского персонала было бы далеко не полно без домашнего доктора Порфирия Тимофеевича, правильнее -- без вывезенного, еще при жизни матери, Тургеневым в Берлин крепостного фельдшера Порфирия, отпущенного на волю и получившего при возвращении в Россию патент зубного врача. При помощи этого патента он пользовался известной практикой в округе и благосклонно принимаем был в Спасском семейством Тургеневых. Толстый и отяжелевший, он иногда сопутствовал И. С. в ближайших охотах и в случае надобности мог составить желающему партию на биллиарде или в шахматы. Наивное вранье и попрошайство указывали в нем на бывшего дворового <...>
   Тургенев был прав предсказывая мне из Рима прелестное деревенское лето41. Действительно, лето пролетало в частых дружеских и совершенно безоблачных сближениях.
   С шахматным игроком и предупредительно любезным Борисовым Тургенев сблизился дружески и весьма часто день и два оставался ночевать в Новоселках.
   Однажды вечером, сидя на новой террасе перед вновь устроенной Борисовым цветочною клумбою, обведенною песчаной дорожкой, Тургенев стал смеяться над моей неспособностью к ходьбе.
   -- Где ж ему, несчастному толстяку,-- говорил он,-- с его мелкой кавалерийской походочкой сойти со мною. Это я могу сейчас же доказать на деле. Вот если десять раз обойти по дорожке вокруг клумбы, то выйдет полверсты, и если мы пойдем каждый своим естественным шагом, то я уверен, что кавалерийский толстяк значительно от меня отстанет.
   Хотя я и до состязания готов был уступить Тургеневу пальму, но ему так хотелось явиться на глазах всех победителем, что мы пустились кружить по дорожке: он впереди, а я сзади. До сих пор помню перед собою рослую фигуру Тургенева, старающегося увеличить свой и без того широкий шаг; я же, вызванный на некоторого рода маршировку в пешем фронте, вследствие долголетнего обучения, конечно, делал шаг в аршин. Через несколько кругов Тургенев стал видимо отдаляться от меня, как я заметил, к общему удовольствию зрителей. Где источник этого удовольствия? Под конец состязания я на десятом кругу отстал на полкруга, что в целой версте представляло бы от 20 до 25-ти сажен. Явно, что Тургенев делал шаги более чем в аршин.
   Но не одними подобными затеями наполняли мы с ним в Новоселках день. Окончив вчерне перевод "Антония и Клеопатры", я просил Тургенева прослушать мой перевод, с английским текстом в руках. Дамы ушли с работами в кабинет Борисова и заперли за собою дверь в гостиную, чтобы не мешать своим разговором нашему чтению. Ив. Серг. сидел на диване к концу овального стола, а я на кресле уселся спиною к свету. На этот раз мы прочитывали пятый акт и дошли до того места, где Клеопатра, припустив к груди аспида, называет его младенцем, засасывающим насмерть кормилицу.
   На это Хармион, кончая стих, два раза восклицает:
   "О, break! О, break!" -- которое Кетчер справедливо, согласно смыслу, переводит:
   
   О разорвись, разорвись, сердце!
   
   Приняв во внимание неизменный мой обычай сохранять в переводах число строк оригинала, легко понять затруднение, возникающее на этом выдающемся месте. Помнится, у меня стояло: "О разорвись!" Тургенев справедливо заметил, что по-русски это невозможно. Загнанный в неисходный угол, я вполголоса рискнул: "О лопни!" Заливаясь со смеху, Тургенев указал мне, что я и этим не помогаю делу, так как не связываю глагола ни с каким существительным. Тогда, как заяц с криком прыгающий над головами налетевших борзых, я рискнул воскликнуть: "Я лопну!" С этим словом Тургенев, разразившись смехом, сопровождаемым криком, прямо с дивана бросился на пол, принимая позу начинающего ползать ребенка. Дамы, слыша отчаянный крик Тургенева, отворили дверь, и уже не знаю, что подумали в первую минуту <...>
   Пятого сентября, в именины жены H. H. Тургенева Елизаветы Семеновны, точно так же, как 9 мая в день именин самого старика, в Спасском постоянно бывал пир горою <...>
   Часам к 12-ти во флигеле Ивана Сергеевича подавался завтрак, которого бы хватило за границей на целый ресторан, а, за невозможностью добыть во Мценске свежих стерлядей, к обеду, кроме прохладительной ботвиньи, непременно являлась уха из крупных налимов. Дядя, в новой, черной муаровой ермолке, могучий и веселый, всегда сам становился у верхнего конца стола, ловко рассылая уху гостям. Ив. Серг. садился всегда с одной стороны посередине стола, а мы с Ник. Ник. Толстым усаживались по правую и по левую его сторону. Зная нашу слабость и разделяя ее сам, Иван Серг. все время не забывал подливать нам в стаканы редереру.
   -- Странное дело,-- сказал однажды при подобном случае Тургенев,-- никогда я не замечал, чтобы Фет отказался от редерера. Ну а вы, граф, как? расположены ли к нему по временам или всегда?
   С секунду промедлив ответом, Ник. Ник. самым добросовестным тоном ответил:
   -- Скорее всегда.
   Сопоставление этих двух определений окончательно срезало Тургенева. С неудержимым хохотом повторяя: "Скорее всегда",-- он со стула повалился на пол и некоторое время, стоя на четвереньках, продолжал хохотать и трястись всем телом.
   Дворовые Спасского, по старой памяти, оканчивали вечер фейерверком на лужайке перед балконом <...>
   В те времена Малоархангельский уезд еще славился изобилием болотной дичины, и если мы с Тургеневым ездили в его Малоархангельское имение Топки, впоследствии им проданное, то, конечно, главною целью Тургенева было удобно поохотиться, а никак не разбирать какие-либо свои экономические дела. Пролет болотной дичи почти совпадает с лучшим временем охоты на молодых тетеревей, с которой, как я рассказывал, мы только что вернулись. Вследствие этого и зная достоверно, что действие романа "Дворянское гнездо" перенесено Тургеневым в Топки, я до сего времени думал, что поездка в Малоархангельск совершена нами гораздо позднее; но увы!-- развертывая сочинения Тургенева, я увидал пометку "Дворянского гнезда" -- 1858 годом, вследствие чего не может быть ни малейшего сомнения, что вскорости после охоты на тетеревей мы с Тургеневым отправились в Топки. Описание старого флигеля, в котором мы останавливались, верное в тоне, весьма преувеличено пером романиста. По раскрытии ставней мухи действительно оказались напудренными мелом, но никаких штофных диванов, высоких кресел и портретов я не видал. А в одной из пустых комнат, вместо упоминаемой кровати под пологом, я увидал ткацкий станок, на котором крепостной ткач работал прекрасную пестрядь. Правда, что, худо ли, хорошо ли, нам приготовили обед, и старый слуга Антон, принарядившись в серый сюртучок, надел белые вязаные перчатки. После отмены даже крепостного права граф Л. Толстой говаривал: "Едете в заглазное имение, ни о чем не хлопочите. Садитесь только за стол в ваш определенный час, и вам подадут ваших обычных пять блюд". Действительно так и было во время крепостного права. В заглазное имение обыкновенно отправлялись на покой заслуженные старики -- слуги, повара и т. д. Приезд господ, как звук трубы для бракованной лошади, был призывом к старинной деятельности и случаем отличиться.
   На другой день нашего приезда в Топки Тургенев, предчувствуя, что к нему придут крестьяне, мучительно томился предстоящею необходимостью выйти к ним на крыльцо. Сетования эти до того мне надоели, что я вызвался выйти вместо него к крестьянам; и полагаю, что исполнил бы это, хоть не с большею пользой, но с большим достоинством. Я из окна смотрел на эту сцену. Красивые и видимо зажиточные крестьяне без шапок окружали крыльцо, на котором стоял Тургенев, и, отчасти повернувшись к стенке, царапал ее ногтем. Какой-то мужик ловко подвел Ивану Сергеевичу о недостаче у него тягольной земли и просил о прибавке таковой. Не успел Ив. Серг. обещать мужику просимую землю, как подобные настоятельные нужды явились у всех, и дело кончилось раздачей всей барской земли крестьянам. Само собою разумеется, что дело это оставалось на этом основании до отъезда Ив. Серг. за границу и приезда Ник. Ник. Тургенева в Топки. С каким добросердечным хохотом говорил он мне впоследствии: "Неужели, господа писатели, все вы такие бестолковые? Вы же с Иваном ездили в Топки и раздали там мужикам всю землю, а теперь тот же Иван пишет мне: "Дядя, как бы продать Топки?" Ну что же бы там продавать, когда бы вся земля осталась розданною крестьянам? Спрашиваю двух мужиков-богачей, у которых своей покупной земли помногу: "Как же ты, Ефим, не постыдился просить?" -- "Чего же мне не просить? Слышу,-- другим дают, чем же я-то хуже?" <...>
   Тридцатого октября Тургенев писал из Спасского:
   
   "Пишу к вам две строки <...> чтобы, во-первых, испросить у вас позволения поставить у вас на дворе на несколько дней мой тарантас, а во-вторых, чтобы предуведомить вас о моем приезде в Москву к вам 5-го или 6-го ноября <...> До скорого свидания.

Ваш Ив. Тургенев".

   Действительно, 5 ноября не успели мы окончить кофею, как у нашего крыльца прогремел знакомый мне тарантас, и в дверях передней я встретил взошедшего по лестнице Тургенева42. Входя в отведенный ему кабинет мой, он сказал, что, оправившись с дороги, выйдет пить чай к хозяйке.
   За чаем он был, чувствуя себя здоровым, весел и сказал, что сегодня никуда не поедет со двора, а усядется писать письма и будет обедать дома и разве вечером куда-нибудь сбегает. Когда через несколько времени я вошел к нему, то не узнал своего рабочего стола.
   -- Как вы можете работать при таком беспорядке?-- говорил Ив. Серг., аккуратно подбирая и складывая бумаги, книги и даже самые письменные принадлежности.
   В 5 часов он нашел на столе суп-потрох, о котором с любовью вспоминал и за границей.
   За исключением С. Т. Аксакова, не выезжавшего из дому по причине мучительной болезни, кто только не перебывал из московской интеллигенции у Тургенева за три дня, которые провел он в нашем доме.
   

ИЗ ГЛАВЫ X

   Наконец, после долгих сборов и обещаний, Тургенев приехал в Спасское, и мы, хотя с грехом пополам, поохотились с ним на куропаток и вальдшнепов. На одном из привалов он вдруг предался своей обычной забаве придираться к моей беспамятности с географическими именами, требуя, например, двадцати названий французских городов. На этот раз он требовал только пяти португальских, кроме Лиссабона. "Только пяти",-- настойчиво прибавлял он. Назвав Опорто и Коимбру, я было стал в тупик, но вдруг вспомнил урок из арсеньевской географии, и язык мой машинально пролепетал: "Тавиро, Фаро и Лагос -- портовые города".-- "Ха-ха-ха!-- вынужденно захохотал Тургенев,-- какой ужасный вздор!" -- "Очень жаль, что вы их не знаете",-- сказал я, надеясь на своего Арсеньева, как на каменную гору. Тургенев достал памятную книжку и записал города. "Хотите пари?" -- "Пожалуй,-- отвечал я,-- на бутылку шампанского!" -- "Нет!-- фальцетом протянул Тургенев: -- Я хочу пробрать вас хорошенько,-- на дюжину шампанского!" -- "Это значило бы пробрать вас!" -- "Знаем мы эти штуки!-- воскликнул Тургенев.-- Это незнание в одежде великодушия". Мы ударили по рукам. На другой день Тургенев, подходя ко мне в бильярдной со старою книжкой в руках, сказал: "А ведь шампанское-то я проиграл, ведь вот они в самом деле, эти нелепые города".
   

ИЗ ГЛАВЫ XII

   Раза с два, в бытность мою у Тургенева в Петербурге, я видел весьма неопрятную серую смушковую шапку Шевченко на окошке, и тогда же, без всяких задних мыслей, удивлялся связи этих двух людей между собою43. Я нимало в настоящее время не скрываю своей тогдашней наивности в политическом смысле. С тех пор жизнь на многое, как мы далее увидим, насильно раскрыла мне глаза, и мне нередко в сравнительно недавнее время приходилось слышать, что Тургенев n'était pas un enfant de bonne maison {не получил хорошего воспитания (фр.).}. Как ни решайте этого вопроса, но, в сущности, Тургенев был избалованный русский барич, что, между прочим, с известною прелестью отражалось на его произведениях. Образования и вкуса ему занимать было не нужно, и вот почему, познакомившись с тенденциозными жалобницами Шевченко, я никак не мог в то время понять возни с ним Тургенева. Впрочем, несмотря на мою тогдашнюю наивность, мне не раз приходилось изумляться отношениям Тургенева к некоторым людям. Привожу один из разительных тому примеров, которыми подчас позволял себе допекать в глаза Тургенева.
   Однажды, когда я в Петербурге сидел у Тургенева, Захар, войдя, доложил: "Михаил Евграфович Салтыков".
   Не желая возобновлять знакомства с этим писателем, я схватил огромный лист "Голоса" и уселся в углу комнаты в вольтеровское кресло, совершенно укрывшись за газетой. Рассчитывая на непродолжительность визита, я не ошибся в надежде отсидеться. Между тем вошедший стал бойко расхваливать Тургеневу успех недавно возникших фаланстеров, где мужчины и женщины в свободном сожительстве приносят результаты трудов своих в общий склад, причем каждый и каждая имеют право, входя в комнату другого, читать его книги, письма и брать его вещи и деньги44.
   -- Ну, а какая же участь ожидает детей?-- спросил Тургенев своим кисло-сладким фальцетом.
   -- Детей не полагается,-- отвечал Щедрин.
   -- Тем не менее они будут,-- уныло возразил Тургенев.
   Когда по уходе гостя я спросил: "Как же это не полагается детей?" -- Тургенев таким тоном сказал: "Это уж очень хитро",-- что заставлял вместо хитро понимать нелепо <...>
   Вдруг получаю следующее письмо Тургенева из Спасского 19 мая 1861:
   "Fethie carissime {Дражайший Фет (ит.).}, посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в теченье будущей недели, для того чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается "светла, блаженно-равнодушна". Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гете: "Ohne Hast, Ohne Rast"45, и хоть одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу. Жене вашей мой дружеский поклон.

Преданный вам Ив. Тургенев".

   <...> Невзирая на любезные обещания, показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого46. Не удивительно, что, при тогдашней скудости хозяйственных строений, Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: "Мы все смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка".
   Когда гости оправились от дороги и хозяйка воспользовалась двумя часами, остававшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью <...> После обеда мы с гостями строем отправились в рощицу, отстоявшую сажен на сто от дому, до которой в то время приходилось проходить по открытому полю. Там на опушке мы, разлегшись в высокой траве, продолжали наш прерванный разговор еще с большим оживлением и свободой. Конечно, во время нашей прогулки хозяйка сосредоточила все свои скудные средства, чтобы дать гостям возможно удобный ночлег, положив одного в гостиной, а другого в следующей комнате, носившей название библиотеки. Когда вечером приезжим были указаны надлежащие ночлеги, Тургенев сказал: "А сами хозяева будут, вероятно, ночевать между небом и землей, на облаках". Что в известном смысле было справедливо, но нимало не стеснительно.
   Сколько раз я твердо решался пройти молчанием событие следующего дня по причинам, не требующим объяснений. Но против такого намерения говорили следующие обстоятельства. В течение тридцати лет мне самому неоднократно приходилось слышать о размолвке Тургенева с Толстым, с полным искажением истины и даже с перенесением сцены из Степановки в Новоселки.
   Из двух действующих лиц Тургенев, письмом, находящимся в руках моих, признает себя единственным виновником распри, а и самый ожесточенный враг не решится заподозрить графа Толстого, жильца 4-го бастиона, в трусости. Кроме всего этого, мы впоследствии увидим, что радикально изменившиеся убеждения Льва Николаевича изменили, так сказать, весь смысл давнишнего происшествия, и он первый протянул руку примирения. Вот причины, побудившие меня не претыкаться в моем рассказе.
   Утром, в наше обыкновенное время, то есть в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своею английскою гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.
   -- Теперь,-- сказал Тургенев,-- англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
   -- И это вы считаете хорошим?-- спросил Толстой.
   -- Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.
   -- А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
   -- Я вас прошу этого не говорить!-- воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
   -- Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден,-- отвечал Толстой.
   Не успел я крикнуть Тургеневу: "Перестаньте!", как, бледный от злобы, он сказал: "Так я вас заставлю молчать оскорблением". С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей: "Ради бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь". С этим вместе он снова ушел47.
   Поняв полную невозможность двум бывшим приятелям оставаться вместе, я распорядился, чтобы Тургеневу запрягли его коляску, а графа обещал доставить до половины дороги к вольному ямщику Федоту, воспроизведенному впоследствии Тургеневым 48 <...>
   Размышляя впоследствии о случившемся, я поневоле вспоминал меткие слова покойного Ник. Ник. Толстого, который, будучи свидетелем раздражительных споров Тургенева со Львом Николаевичем, не раз со смехом говорил: "Тургенев никак не может помириться с мыслью, что Левочка растет и уходит у него из-под опеки".
   

ИЗ ГЛАВЫ XIII

   Можно себе представить наше с женой удивление, когда в половине мая в гостиную к нам вдруг вошел Василий Петрович, бодрый и веселый, которого воображение наше давно привыкло видеть болеющим по разным европейским столицам. Не успели мы обнять его, как следом за ним появился и Тургенев49. Конечно, это была одна из самых радостных и одушевленных встреч, и наш Михаила употребил все усилия, чтобы отличиться перед знатоками кулинарного искусства. Редерер тоже исправно служил нам с Тургеневым, а ввиду приезда Боткина мы запаслись и красным вином, которого я лично не пил во всю жизнь.
   От специальных литературных вопросов разговор мало-помалу попал в русло текущих событий. Так как мы все преисполнены живой веры в целебность охватившего страну течения, то о главном русле его между нами не могло быть разноречия и споров. Зато я помню, когда вопрос коснулся народной грамотности, я почувствовал потребность настойчиво возражать Тургеневу и жарко его поддерживающему Боткину. Меня поразил умственный путь, которым Тургенев подходил к необходимости народных школ. Если бы он говорил, что должно исправить злоупотребления, внесенные временем в народную жизнь, то я не стал бы с этим спорить. Но он, освоившийся со складом европейской жизни, представлял Россию каким-то параличным телом, которое нужно гальванизировать всеми возможными средствами, стараясь (употребляю собственное его выражение) буравить это тело всяческими буравами, в том числе и грамотностью 50.
   

H. A. ТУЧКОВА-ОГАРЕВА

ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ 1848--1870

I

   Когда мы. всем семейством, то есть мои родители, я с сестрой и гувернантка наша, m-lle Michel, приехали в 1848 году из Рима в Париж, Александр Иванович Герцен писал о нашем приезде Павлу Васильевичу Анненкову, который, как и Иван Сергеевич Тургенев, находился тогда там. Сначала Анненков пришел к нам один; он нам всем очень понравился: его непринужденность, приятное и ровное обхождение со всеми, его готовность нам все показывать в Париже, где он был как дома, приводили нас в восторг. Его помощь была всего чувствительнее в картинных галереях: он понимал живопись, много уже видал галерей за границей и любил объяснять нам особенности картин, которые были у нас перед глазами, но которые бы мы, вероятно, без него не заметили благодаря нашей неопытности. Через несколько дней Анненков привел к нам Ивана Сергеевича Тургенева. Высокий рост Ивана Сергеевича, прекрасные его глаза, иногда упорная молчаливость, иногда, наоборот, горячий разговор, бесконечные споры с Анненковым на всевозможные темы -- все это не могло не поразить нас. Капризность его характера не замедлила выказаться в каждодневных посещениях им нашего семейства: иной раз он приходил очень веселый, другой раз очень угрюмый, с иными вовсе не хотел говорить и т. д. У Виардо, говорят, он не позволял себе капризов, с русскими он чувствовал себя свободнее. Многие за глаза смеялись над продолжительностью его привязанности к Виардо, а я думаю, напротив, что это было его самое лучшее чувство. Какова же была бы его жизнь без него? Мне только грустно то, что Виардо была иностранка, понемногу она отняла его у России. Женщина без выдающегося таланта, без обстановки искусства, неартистическая натура не могла бы ему нравиться надолго. В его произведениях, особенно в "Записках охотника", так виден поэт, что он не мог бы ужиться в другом мире. Для Виардо он покинул Россию, отвык от нее, она становилась все дальше, дальше, будто в тумане; он продолжал писать, но талант его изменялся, угасал, как и талант Огарева2. На родине с 1849 по 1855 год Николай Платонович Огарев написал более стихотворений и лучших, чем в продолжение всей его жизни за границей.
   На одного Байрона отсутствие из родины не имело влияния, но он был мировой поэт, к тому же он ненавидел Англию; но как ненавидел? Потому ли, что слишком горячо ее любил, или это была аномалия, как бывает очень редко с детьми, которые не любят своих родителей,-- кто нам скажет?
   Возвращаясь к Тургеневу, я вспоминаю, как он в это время нам всем казался странен. Он приходил к нам ежедневно, иногда чтоб играть в шахматы с моим отцом, иногда исключительно для меня, с остальными дамами он только здоровался, а дам было много, особенно с возвращения из Италии семейства А. И. Герцена, и все дамы, конечно, замечательнее меня.
   Жена Герцена, о которой я много говорила в записках Т. П. Пассек3, была поэтическая натура и наружности очень привлекательной; Мария Федоровна Корш (сестра Евгения), немолодая уже девица, умная и очень любезная; красивая и еще не старая мать Александра Ивановича Герцена, Луиза Ивановна, и Мария Каспаровна Эрн (ныне m-me Рейхель), тогда девушка, очень умная, веселая, образованная; моя мать, тогда еще довольно молодая и тоже красивая; моя сестра Елена, которую за необыкновенную грацию Наталья Александровна Герцен называла своим пажем, и я, дурнушка, которую она называла своей Консуэлой или Миньоной Гете 4.
   Тургенев любил читать мне стихотворения или рассказывать планы своих будущих сочинений; помню до сих пор канву одной драмы, которую он собирался написать, и не знаю -- осуществилась ли его мысль: он хотел представить кружок студентов, которые, запинаясь и шутя, вздумали для забавы преследовать одного товарища, смеялись над ним, преследовали его, дурачили его; он выносил все с покорностью, так что многие, ввиду его кротости, стали считать его за дурака. Вдруг он умирает: при этом известии сначала раздаются со всех сторон шутки, смех. Но внезапно является один студент, который никогда не принимал участия в гонениях на несчастного товарища. При жизни последнего, по его настоянию, он молчал, по теперь он будет говорить о нем. Он рассказывает с жаром, каков действительно был покойник. Оказывается, что гонимый студент был не только умный, но и добродетельный товарищ, тогда встают и другие студенты, и каждый вспоминает какой-нибудь факт оказанной им помощи, доброты и проч. Шутки умолкают, наступает неловкое, тяжелое молчание. Занавес опускается, Тургенев сам воодушевлялся, представляя с большим жаром лица, о которых рассказывал 5.
   Иногда Иван Сергеевич приносил мне духи "Гардени", его любимый запах; говорил со мною даже иногда о Виардо, тогда как вообще он избегал произносить ее имя; это было для него вроде святотатства. Он написал тогда маленькую комедию "Где тонко, там и рвется", прочел ее у нас и посвятил мне.
   Когда мы ходили всем обществом гулять по городу, он вел меня под руку, несмотря на то что он был самый высокий, а я самая маленькая из нашего общества. Раз, когда мы вышли смотреть иллюминацию, Тургенев вдруг почти присел.
   -- Что с вами?-- спросила я с удивлением.
   -- Ничего,-- отвечал он,-- я хотел только убедиться, можете ли вы что-нибудь видеть через эту сплошную толпу,-- иллюминация очень хороша.
   Вероятно, убедившись, что мне почти ничего не видно, Тургенев подвел меня к какому-то крыльцу и ввел на верхнюю ступеньку; там действительно я могла вполне любоваться великолепным зрелищем иллюминации в Париже.
   Впоследствии мы жили в одном доме с А. И. и Н. А. Герценами в Париже, и потому Тургенев часто заставал меня с сестрой у Наталии Александровны. Часто Александра Ивановича не было дома; тогда Тургенев читал мне что-нибудь, при этом если все сидели вместе, то у Тургенева являлись удивительные фантазии: он то просил у нас всех позволения кричать, как петух, влезал на подоконник и действительно неподражаемо хорошо кричал и вместе с тем устремлял на нас неподвижные глаза; то просил позволения представить сумасшедшего. Мы обе с сестрой радостно позволяли, но Наталья Александровна Герцен возражала ему.
   -- Вы такие длинные, Тургенев, вы все тут переломаете,-- говорила она,-- да, пожалуй, и напугаете меня.
   Но он не обращал внимания на ее возражения. Попросит у нее, бывало, ее бархатную черную мантилью, драпируется в нее очень странно и начинает свое представление. Он всклокочет себе волосы и закроет себе ими весь лоб и даже верхнюю часть лица; огромные серые глаза его дико выглядывают из-под волос. Он бегал по комнате, прыгал на окна, садился с ногами на окно, делал вид, что чего-то боится, потом представлял страшный гнев. Мы думали, что будет смешно, но было как-то очень тяжело. Тургенев оказался очень хорошим актером; слабая Наталья Александровна отвернулась от него, и все мы вздохнули свободно, когда он кончил свое представление, а сам он ужасно устал. Когда нас звали с сестрой наверх, Иван Сергеевич или уходил в кабинет Герцена, смежную с гостиной комнатку, или ложился на кушетку в гостиной и говорил мне:
   -- Возвращайтесь поскорей, а я пока понежусь.
   Он очень любил лежать на кушетках и имел талант свернуться даже на самой маленькой.
   Наталья Александровна или читала, или занималась с кем-нибудь из детей, а на Тургенева не обращала ни малейшего внимания: он был, как и П. В. Анненков, короткий знакомый в их доме. Анненков имел большую симпатию и глубокое уважение к Наталье Александровне; Тургенев же, напротив, не любил ее, мало с ней говорил, как будто нехотя; нередко случалось им даже говорить друг другу колкости6. Я была в странном положении между ними двумя: горячо любя Наталью Александровну, я была, однако, как молодая девушка, очень польщена постоянным вниманием Ивана Сергеевича ко мне, но я оставалась совершенно спокойна, и мысль полюбить его никогда мне не приходила в голову; я не кокетничала, но видела в Тургеневе особенно талантливого и оригинального человека, и мне это нравилось; бывало только иногда досадно на насмешки дам, которые меня дразнили, называя внимание Тургенева ухаживаньем. Иногда мне хотелось ему высказать, что его постоянное и исключительное ко мне внимание конфузит и навлекает на меня разные маленькие неприятности; но взгляну, бывало, на его большие, прекрасные глаза, которые так добродушно, почти по-детски улыбаются, и промолчу.
   Раз мы все сидели, то есть молодежь, на крыльце, которое выходило в наш садик; был теплый июльский вечер. Анненков и Тургенев тоже были с нами. Вдруг Иван Сергеевич обратился ко мне с вопросом:
   -- M-lle Natalie, за которого из нас двух вы бы скорее пошли замуж? (разумея Анненкова).
   -- Ни за которого,-- отвечала я, смеясь.
   -- Однако если б нельзя было отказать обоим?-- сказал он.
   -- Почему же нельзя,-- сказала я,-- ну, в воду бы бросилась.
   -- И воды бы не было,-- возразил Тургенев.
   -- Ну,-- сказала я, смеясь,-- за вас бы пошла.
   -- А! вот этого-то я хотел, все-таки вы меня предпочли Анненкову,-- сказал Иван Сергеевич, глядя на Анненкова с торжествующей улыбкой.
   -- Конечно,-- сказала я,-- если и воды нет. И все засмеялись.
   Осенью мы оставили Париж: 7 срок, назначенный для нашего путешествия, оканчивался; Иван Сергеевич пришел проститься и принес мне на память маленькую записную книжечку, где было написано, чтоб я никогда не принимала серьезного решения, не взглянув на эти строки и не вспомнив, что есть человек, который меня никогда не забудет 8.
   Мы уехали.
   

II

   Через год или два я услышала, что Ивану Сергеевичу велено жить в его имении в Орловской губернии, где он прожил безвыездно два года. Говорили, что он был сослан за то, что находился в Париже во время июньских дней 1848 года9. Тогда были большие строгости <...>
   Во время ссылки Ивана Сергеевича Виардо была приглашена петь в Петербурге. Все были очень удивлены, что у нее не хватило мужества навестить Тургенева в его Спасском; не повидавшись с ним, она возвратилась за границу10.
   Впоследствии, уже замужем, я была однажды в Петербурге. Огарев хлопотал о получении заграничного паспорта; наш был первый, выданный в наступившем царствовании Александра II11. Кто-то нам сказал, что И. С. Тургенев тоже в Петербурге; мы этому очень обрадовались оба. Сначала Огарев встретился с ним у кого-то из общих приятелей, потом Тургенев явился к нам, мы стояли в какой-то гостинице. Никогда не забуду этой встречи, так мало я ее ожидала.
   Когда Тургенев постучал в дверь, я сидела в первой комнате, Огарев был во второй. Он хотел идти навстречу входящему, но Тургенев предупредил его, услышав обычное "войдите". Он вошел, кланяясь мне на ходу и спеша к Огареву.
   Дверь была открыта, и я слышала, как он сказал Огареву:
   -- Ведь вы женаты? На ком?
   -- На Тучковой,-- отвечал Огарев, с простодушным удивлением в голосе,-- да вы разве не знаете?
   -- Познакомьте меня, пожалуйста, с вашей женой,-- сказал Иван Сергеевич.
   -- Да ведь вы, кажется, давно знакомы,-- говорит Огарев и зовет меня.
   Я встаю, они входят, и я не могла не улыбнуться, протягивая руку этому новому знакомому. Это была какая-то сцена из "Онегина". С этой минуты Иван Сергеевич был действительно новый знакомый.
   Зато к Огареву у него была в эту эпоху горячая симпатия 12. Прощаясь, он говорил ему: "Я не могу так уйти, скажите мне, когда я вас увижу снова, где, назначьте день" и пр. Мне кажется, все очень горячие чувства его, кроме к Виардо, не длились долго. Раз он зашел к нам в Петербурге, в отсутствии Огарева, и сказал мне:
   -- Я хотел передать Огареву поручение Некрасова, но все равно, вы ему скажите. Вот в чем дело: Огарев показывает многим письма Марии Львовны и позволяет себе разные о них комментарии. Скажите ему, что Некрасов просит его не продолжать этого; в противном случае он будет вынужден представить письма Огарева к Марье Львовне куда следует, из чего могут быть для Огарева очень серьезные последствия.
   -- Это прекрасно,-- вскричала я с негодованием,-- это угроза доноса en toute forme {по всей форме (фр.).}, и он, Некрасов, называется вашим другом, и вы, Тургенев, принимаете такое поручение!
   Он проговорил какое-то извинение и ушел.
   Конечно, это объяснение ничуть не способствовало нашему сближению. Из писем Марии Львовны (присланных Огареву по смерти ее) он узнал, что, несмотря на то что Панаева с поверенным Шаншиевым по доверенности Марии Львовны получили орловское имение для передачи ей, все-таки они ее оставляли без всяких средств к существованию, так что она умерла, содержимая христа ради каким-то крестьянским семейством близ Парижа 13...
   

III

   Каждый год раз или два Тургенев приезжал в Лондон. Иногда он бывал очень весел; не могу забыть, как он приехал однажды с каким-то соотечественником из литераторов 14. Последний вовсе не знал по-французски. Когда стали спрашивать паспорты на французском пароходе, оказалось, что молодой человек запрятал свой паспорт куда-то далеко в чемодан. Тургенев его успокаивал, говоря, что это не беда, спросят имя и проч. и запишут; так и случилось. Услышав, что у молодого русского паспорта нет, гарсон вынул записную книжку и начал делать обыкновенные вопросы:
   -- Votre nom, prénom, nom de famille? {Ваше имя, фамилия? (фр.).}
   Молодой литератор бойко отвечал.
   -- Votre âge? {Сколько лет? (фр.).} -- продолжал гарсон.
   -- Cent vingt sept ans {Сто двадцать семь (фр.).},-- отвечал скромно наш путешественник. Тургенев кусал себе губы, чтобы не разразиться смехом.
   -- Comment? {Что? (фр.).} -- переспросил гарсон, не веря своим ушам.
   Молодой литератор уверенно повторил. Тогда улыбка мелькнула на лице гарсона, и он стал пристально осматривать говорящего; в глазах его читалось: "Diable! Dans ce climat de neige et de glace, on se conserve joliment bien Avec ses 127 ans ce gaillard a l'air d'en avoir à peine 25" {Черт возьми, в этой стране снега и льда люди удивительно сохраняются. Сто двадцать семь лет,-- а ему и двадцати пяти не дашь на вид (фр.).}.
   И Тургенев хохотал, не стесняясь смущением своего молодого друга, который прерывал его, сконфуженно говоря:
   -- Это все вы, Иван Сергеевич,-- право, вы сами!..
   Помню еще один замечательный случай. Это было около 1861 года; кто-то приехал из Парижа к нам и рассказывал, как русские, находящиеся в Париже, собрались на дебаркадере, чтобы приветствовать при въезде в Париж одно высокопоставленное лицо, отправляющееся в кругосветное путешествие. Когда ожидаемый поезд приблизился и ожидаемое лицо вышло, наши соотечественники встретили его с почтительным приветствием, но вместо обычного любезного ответа на оное последовало резкое замечание о том, что неприлично русским дворянам носить бороду. Приветствующие были поражены подобным обращением. Слыша об этом происшествии из достоверного источника, Герцен хотел рассказать это в "Колоколе", но вдруг является Иван Сергеевич и говорит, что приехал затем, чтобы передать Герцену, что его просят не печатать о вышеупомянутом факте: высокопоставленное лицо обещает в продолжение всего своего путешествия воздерживаться от подобных выходок, если Герцен промолчит на этот раз. Это было передано Ивану Сергеевичу князем Н. А. Орловым, служившим посланником в Бельгии. Герцен и высокопоставленное лицо сдержали оба слово.
   Однажды Тургенев приехал в Лондон в очень хорошем расположении духа. Он нас забавлял разными рассказами о родине; между прочим, мы были очень заинтересованы следующим рассказом о государе Николае Павловиче и графе Т... Всем известно, что Николай Павлович предпочитал штатской службе военную службу; особенно терпеть не мог, чтоб оставляли военную службу для штатской. Как-то случилось, что граф Т... оставил военную службу и взял отставку. Кажется, год спустя, находясь в Петербурге, Т... был приглашен к коротким знакомым на многолюдный раут, куда и отправился в простом пилжаке. На его беду, совершенно неожиданно явился туда и Николай Павлович. Он прохаживался по залам; его высокий рост позволял ему различать всех и в густой толпе.
   Заметив Т..., который был тоже высокого роста, Николай Павлович направился в его сторону. Завидя государя, граф Т... привет пропасти, которая разъединяет русского и француза различием их основного миросозерцания.
   -- Французы -- формалисты, и твердо стоят на букве закона; стоят все: и заурядные, зажиревшие буржуа, и лица высокой культуры... В вашем рассказе многократно обманутый, оскорбленный муж продолжает с любовью относиться к жене до последней минуты ее жизни... Такое отношению не только глупо в глазах каждого уважающего себя француза, но прямо безнравственно, ибо закон не прощает, а подвергает заслуженной каре жену за измену <...>
   Сезон начинается поздно в Париже, и четверги возобновились в декабре, если не позже. Но, кроме четвергов, у г-жи Виардо собирался по воскресным вечерам интимный кружок. Бывали Ренан, Анри Мартен, Литтрэ, Сен-Сане, Форэ, Годар и др. Из русских частым посетителем вечеров был Панаев и его талантливая дочь 14.
   Молодежь устраивала шарады в действиях, затевала разные игры. В шарадах участвовал и Тургенев, внося много оживления, остроумия и беспредельного добродушия в эти забавы 15. К слову сказать, его деятельное участие в играх и веселье молодежи никого не повергало в изумление. Ренан, Анри Мартен, работавшие по четырнадцать часов в сутки -- нормальный рабочий день француза,-- не считали для себя предосудительным отдаваться часа на два самым наивным, самым детским развлечениям, как, например, игра в фанты, причем Ре-нану, человеку необыкновенной толщины и насчитывавшему уже тогда около семидесяти лет, приходилось, по нашему назначению, прыгать через платок, что он и проделывал при общем неудержимом хохоте самым простодушным образом <...>
   Час обеденный, час отдыха для всех давал повод в Париже, как и в "Les Frênes", к оживленной беседе. Касалась она разных предметов, реже всего политики. На Тургенева зимой довольно часто, однако, находило настроение пессимистическое -- под влиянием ли повторяющихся мучительных припадков подагры или других неизвестных мне причин <...>16

-----

   В эту зиму некая Мари Дюма задумала давать музыкально-драматические "matinées" -- утренние представления -- для ознакомления парижан с произведениями различных национальностей. Дошел черед и до русского утра. Мари Дюма прислала г-же Виардо ложу.
   Программа состояла из первого действия "Русалки" Пушкина, сцен из "Каменного гостя" его же (Дон-Жуан и Донна Анна) и вокально-оркестровой части. Драматическому отделению предшествовала лекция (conférence) о русской литературе. Лектор начал прямо с Жуковского, остановился несколько дольше на Пушкине и перешел к новейшей литературе, "знаменитейшего представителя которой,-- закончило н,-- мы имеем честь видеть в стенах этого зала".
   С этими словами лектор обернулся с поклоном к нашей ложе, где позади дам сидел Тургенев. Публика встала; раздались дружные аплодисменты, Тургенев вынужден был тоже встать и раскланяться. Аплодисменты продолжались довольно долго, и довольно долго Тургенев не садился и поклонами благодарил публику.
   Наконец все успокоилось. Занавес поднялся. Казалось бы, после такой овации другой, менее непосредственный человек отнесся бы или, по крайней мере, пытался бы отнестись снисходительно к исполнению, но Тургенев не допускал искажения произведений того, кого считал он светочем России, русского народа, русской литературы... А исполнение "Русалки" было жалкое... Особенно комическую фигуру представлял Князь -- жиденький французик в каком-то шутовском костюме, не то кучерском, не то цыганском, с его забавным размахиванием рук и непрерывным встряхиванием головы... Мы с трудом удерживались от смеха. Тургенев не смеялся. Сжимая кулаки, он, не стесняясь, громкими резкими восклицаниями выражал негодование и, только уступая нашим просьбам, согласился... не замолчать, а выйти из ложи <...>
   Между тем получились последние исправленные корректурные листы первой части "Нови". Иван Сергеевич передал их мне для прочтения <...>
   Вскоре вслед затем познакомилась я в корректурных же листах и со второй частью "Нови" <...> Мы свиделись за воскресным обедом.
   После обеда, когда в салоне начали собираться посторонние посетители, Иван Сергеевич подсел на стул сзади меня в уголке за роялем и вполголоса спросил:
   -- Ну что?!
   -- "Новь"?.. Чудесно!.. Прочитано в один присест, запоем... Но...
   -- Но вы не удовлетворены?
   -- Но "они" вам чужды.
   Иван Сергеевич понял, что говорится об Остродумове, Маркелове и др.
   -- Ив душе несимпатичны... Помимо воли вы отнеслись к ним холодно...
   -- Может быть, может быть,-- сказал он, будто несколько огорченный <...>
   Припоминая эту краткую, ярко, со всеми деталями места, где она происходила, внедрившуюся в память беседу, меня поражает в то прошлое время -- недостаточно мною оцененное трогательное смирение, с каким всемирно известный писатель выслушал мнение лица, сравнительно молодого, во всех отношениях неопытного и которое не могло иметь никакого авторитета в его глазах...
   Газетные и журнальные отзывы о "Нови" известны. Тургенев видел в них подтверждение той непопулярности, которая, по его мнению, продолжала господствовать вокруг его имени в русском обществе...
   В самый разгар сезона в салоне г-жи Виардо, по примеру прошлых лет, состоялось литературно-музыкальное утро в пользу русской библиотеки в Париже. Салон наполнился многочисленною русскою публикой.
   Госпожа Виардо исполнила романс Чайковского "Нет, только тот, кто знал свиданья жажду" со свойственною ей страстью, выразительностью и безукоризненной дикцией. Тургенев прочитал отрывок из "Дыма": "Встреча на станции Литвинова с братьями Губаревыми" и сцену бегства из дома Сипягина Марианны с Неждановым.
   Комические сцены удавались ему лучше лирических. Читал он, однако, вообще превосходно, просто и отчетливо. В числе исполнителей находились Поль Виардо (скрипка) и, если не ошибаюсь, С. И. Танеев -- рояль 17. Успех утра был во всех отношениях огромный. Мы, домашние и притом неплатные слушатели, изображая из себя раек, скучились в смежной столовой и, кто стоя, кто сидя на столе,-- стулья все были вынесены в залу,-- выражали свой восторг аплодисментами. Иван Сергеевич неоднократно кланялся в нашу сторону, что, разумеется, вызывало новые клики и аплодисменты, которые подхватывала и степенная, чопорная публика первых рядов.
   Однажды в Париже, войдя днем в кабинет Тургенева, я застала у него даму, очень полную и высокую, с круглым, чисто русским лицом, господина с обликом французского капиталиста и двух детей, от 3-х до 6-ти лет: мальчик и девочка.
   -- Дочь моя, зять и внуки,-- заметил Иван Сергеевич своим ровным ленивым голосом, представляя меня поднявшейся с дивана даме и ее семье <...>
   Кроме русского лица да голоса слегка нараспев, ничто не выдавало ее происхождения. России она, конечно, не помнила.
   В апреле 1877 года я вернулась в Москву, а в начале июня того же года Тургенев приехал в Петербург 18. Прожив большую часть молодости в Петербурге и за границей, я не знала вовсе русской деревни, и мне вздумалось пожить некоторое время в Спасском, о чем я и написала Ивану Сергеевичу. Прилагаю его ответ: "<...> С великим удовольствием соглашаюсь на ваше изъявленное желание -- и предоставляю вам весь мой деревенский дом в Спасском, спальное и столовое белье и пр. <...>" 19.
   Обстановка флигеля была старинная. В гостиной -- широкие, мягкие, зеленым сафьяном обтянутые диваны, позволяющие лечь и вдоль и поперек; удобные и тоже широкие кресла с мягкими налокотниками и валиками для головы. Массивные преддиванные столы, горка с остатками старинных чашек и безделушек; тяжелые зеленые старинные занавеси на окнах, устойчивые, работы крепостных столяров ломберные и шахматные столики <...>
   Кабинет был одновременно и спальней писателя. Ширмы, обтянутые малиновой тафтой, заслоняли кровать. Между двух окон, выходивших в сад на скрытую густой порослью церковную ограду, стоял по длине комнаты письменный стол.
   Смежная с кабинетом узкая проходная комната, уставленная мебелью из карельской березы и книжными шкафами, носила название "казино". Три двери -- одна в кабинет, другая -- на низенькое крылечко в сад, третья -- в большую, очень светлую комнату с биллиардом посредине и библиотечными шкафами из ясеневого дерева вдоль всех стен от полу до потолка. Шкафы эти заключали более двух тысяч томов полных собраний сочинений писателей XVIII столетия, преимущественно энциклопедистов, а также русских старинных изданий и журналов.
   В шкафах "казино" были собраны европейские классики. Особенною полнотой отличалась немецкая литература XVIII и XIX столетий.
   Флигель с его домашним обиходом находился в 1877 году в ведении Захара, старого камердинера Тургенева <...>
   Подавая чай или обед, Захар -- старинной выправки человек, высокий, худощавый, пожилой, с бельмом на глазу -- становился в дверях и, заложив одну руку за спину, охотно вступал в беседу, причем с благоговейной нежностью говорил об Иване Сергеевиче, которого он в молодые годы сопровождал и в Петербург, и в Москву, и с почтительною иронией докладывал о "мамаше их" Варваре Петровне <...>
   Анекдотов о властной самодурке-помещице ходило множество, составляя резкий контраст с былью и небылицами, которыми уснащались россказни об ее знаменитом сыне... В первых преобладали черты жестокости, самоуправства, властолюбия, эгоизма и невнимания к правам человека, будь то родной сын или "раб"; во вторых -- черты гуманности, мягкости, подчас излишней, доверчивости, подчас наивной, и ни одной черты, унижающей человеческое достоинство.
   В рассказах ли Захара, или дряхлого дворового, бывалого охотника, послужившего прототипом Ермолаю ("Записки охотника"), или не менее дряхлой богаделки, знавшей "благодетельницу" Варвару Петровну и умилявшейся над ее барской добродетелью, а попутно восхвалявшей сынка благодетельницы, "ясного сокола, батюшку нашего Ивана Сергеевича"... или в повествованиях испитого фельдшера, бывшего крепостного Варвары Петровны,-- личность Тургенева являлась всегда светлою, ясною, ничем не запятнанною <...>
   -- Эту вот аллею,-- говаривал Захар, почтительно следуя за мной по саду,-- Иван Сергеевич сами насадили... Каждое дерево собственными руками сажали... В этой беседке часто, когда приедут, сидят с книжкой... А вон на той скамейке, что под двумя братьями,-- так называлась оригинальная ель, двойной ствол которой, сплетаясь, рос из одного корня,-- частенько в прежнее время, когда Иван Сергеевич подолгу в Спасском проживали, сиживали гости: Панаев, Некрасов, Григорович, Полонский, Шеншин,-- они же Фет... Граф Лев Николаевич Толстой тоже, бывало, наезжали <...>
   В Спасском, близ церкви, через дорогу, находилась богадельня, построенная еще при Варваре Петровне. Здесь в 1877 году доживали свой век несколько старух. Не раз заходила я к ним и беседовала об их нуждах и о старине. Благодаря ли вниманию, меня окружавшему, или по другой причине, но богаделки решили, что я дочь Ивана Сергеевича и прямая его наследница. Толки эти распространились и по селу Спасскому... Иная баба, встречая меня на селе, зазывала к себе, потчевала, чем могла, и, умильно покачивая головой, заявляла, что будто весь народ, когда видит меня в церкви, думает: "И лицом-то она вся в тятеньку свово, барина нашего Ивана Сергеевича".
   Мои протесты ни к чему не вели. "Скрывает!" -- говорили бабы, хитро подмигивая друг другу. Конечным же выводом слагавшейся помимо моей воли легенды явились просьбы и обращения ко мне со всякими нуждами.
   О некоторых просьбах я сообщала Ивану Сергеевичу. Он писал в ответ:
   "<...> Любезнейшая Елена Ивановна! Мне действительно известна кандидатка в богадельню, о которой вы говорите,-- и я не вижу препятствий ее поступлению на открывшуюся ваканцию <...> Я очень рад, что Спасское продолжает вам нравиться. Меня очень трогает то, что вы говорите о чувствах спасских жителей ко мне -- одним доказательством больше, как легко заслужить любовь русских крестьян. Вся моя заслуга состоит в том, что я им никогда не делал зла -- и даже, по мере возможности, делал немножко добра, которое, в сущности, ничего мне не стоило и не лишало меня ни единой прихоти. Легенда о нашем родстве, очень для меня лестная, вероятно, имеет основанием тот факт, что вы Ивановна; впрочем, она служит доказательством, что вы крестьянам нравитесь; вот они и приурочили вас ко мне. Я уверен, что пребывание ваше в деревне будет полезно вам и с литературной точки зрения: набирайтесь как можно больше впечатлений -- но не думайте -- пока -- передавать их. Это придет со временем. Резервуар не может в одно и то же время набирать в себя воду и выпускать ее. "Записки охотника" накоплялись во мне целых 10 лет <..."> 20.
   Иван Сергеевич обладал редкою способностью проникаться настроением чужого художественного произведения, воспринимать и отличать то, что в нем было истинно прекрасного. Но никто из современных ему писателей не ставился им на такую высоту, как граф Лев Николаевич Толстой.
   О бывших между ними недоразумениях Тургенев упомянул как-то раз, и то вскользь, не входя в подробности.
   В 1878 году, приехав в начале августа в Москву, он навестил меня в редакции "Русских ведомостей", где я в то время работала, и первым делом сообщил, что написал Льву Николаевичу о своем желании навестить его в Ясной Поляне и уже получил радушное приглашение приехать 21.
   "Вы не можете себе представить, как я рад этой поездке,-- говорило н.-- Я уверен, что теперь всем недоразумениям конец... С моей стороны, по крайней мере, все давно забыто. Я немедленно еду и уж из Ясной Поляны проеду в Спасское. Что вам привезти на память из Спасского?.. Издание Жорж Санд, что в шкафу "казино"? Прекрасно; не забуду... Привезу с удовольствием" <...>
   По возвращении из Спасского он приехал ко мне снова в редакцию "Русских ведомостей" с большим томом Жорж Санд, издания 1838 года в руках <...>
   По-видимому, свидание с Львом Николаевичем удовлетворило его во всех отношениях, мало того,-- придало ему какую-то особую бодрость. По крайней мере, никогда не видела я его таким веселым и помолодевшим, как в этот его приезд.
   Мы часто встречались у А. Ф. Писемского и предприняли несколько совместных поездок, между прочим, в Абрамцево по Ярославской железной дороге, близ ст. Хотьково, к г-же Мамонтовой, с которою он желал познакомиться, и в Кунцево -- к Павлу Михайловичу Третьякову.
   В Абрамцеве Иван Сергеевич бывал в молодости у Сергея Тимофеевича Аксакова, и ему хотелось вновь увидать ту узкую извилистую речку, на берегу которой он с автором "Семейной хроники" предавался ужению рыбы, тот дом, где проживала тесно сплоченная дружная патриархальная семья, где он вступал в горячие споры с Константином Аксаковым, с одной стороны, приводившим его, молодого западника, в негодование ультраславянофильским миросозерцанием, а с другой -- в умиление перед сыновним культом престарелого отца, "и где на старом аксаковском пепелище водворились новые люди, новая жизнь"...
   Об Аксаковых, отце и сыновьях, Константине и Иване Сергеевичах, заговорил он снова, когда, поздно вечером, после блестящего приема и не менее блестящих проводов, устроенных ему владельцами Абрамцева, мы остались одни в вагоне, и, как всегда, едва намеченными образами вызывал целые картины пережитых им впечатлений и яркие характеристики сошедших в могилу лиц...
   Припоминается мне эпизод со щукой... Иван Сергеевич с обычным юмором начал было рассказывать, как он в один из своих приездов в Абрамцево поймал большую щуку, как он волновался, хватая щуку, упавшую с леской на траву и бившуюся в тщетных усилиях сорваться с крючка, и какое непритворное огорчение и зависть к удаче своего молодого товарища испытывал Сергей Тимофеевич-- страстный рыболов,-- у которого в этот день клевала только мелкая, ничтожная рыбешка...
   Рассказ этот со всеми подробностями местности неожиданно прервался. Слабый вздох донесся до нас с противоположного конца отделения, куда на одной из промежуточных станций близ Москвы вошла дама под вуалью.
   Услышав вздох, Тургенев оглянулся. Дама, сидя спиной к нам, смотрела в окно и время от времени прижимала руку к виску.
   -- Не больна ли?-- наклонясь ко мне, шепнул Иван Сергеевич.-- Может, холера?
   Я рассмеялась. Добродушно смеясь, в свою очередь, он, однако, пошарил в ручном мешке, вытащил флакон одеколона, с которым никогда в пути не расставался, окропил меня, себя, наши диваны и украдкой брызнул несколько капель в сторону все в той же позе неподвижно сидевшей незнакомки и затем, убрав флакон, продолжал рассказ.
   Вскоре после поездки в Абрамцево мы условились ехать в Кунцево.
   Приехав к нему в назначенный час в квартиру управляющего удельною конторой И. И. Маслова, у которого Иван Сергеевич всегда останавливался, я застала у него пожилую даму, всю в черном, небольшого роста, худощавую, с очень быстрыми темными глазами и порывистыми движениями. То была мать Скобелева 22. Язвительно и резко заговорила она, после того как Иван Сергеевич меня ей представил, о происках и интригах, жертвой которых, по ее словам, сделался ее прославленный сын в русско-турецкую войну...
   "Ему всем обязаны,-- заключила она,-- а между тем наградой ему была только клевета, клевета, клевета!"...
   Она говорила стоя, с большим волнением, и не только резкие черты лица ее, но и узкие плечи и руки -- все находилось в движении, Иван Сергеевич внимательно слушал, по обыкновению запечатлевая в памяти особенности жестов, речи, выражения лица...
   Не думал он, что дни этой не по летам подвижной, пылкой, честолюбивой, энергичной женщины уже сочтены... "Паломничество к любимому писателю", как она сама именовала свое посещение его, оказалось последним... Она была ограблена и зверски убита, как известно, в предпринятую ею поездку в славянские земли.
   Визит г-жи Скобелевой затянулся, и уже стемнело, когда мы сели в карету, чтобы ехать в Кунцево. Темнота усилилась набежавшими облаками. За разговором мы не заметили, что начал накрапывать дождь. Вдруг он хлынул как из ведра. Мы уже доехали до Кунцева, но кучер повернул не туда, куда следовало, и, въехав в какой-то узкий переулок, объявил, остановив лошадей, что не знает, в какую сторону надо теперь свернуть. Тургенев, всю дорогу балагуривший и смешивший меня анекдотами, высунулся наполовину в окно и начал вопить тоненьким голоском:
   -- Помоги-и-те! Помоги-и-те!
   Со всех дачных дворов поднялся неистовый лай собак. В опущенное с моей стороны стекло просунулись растерянные лица двух дворников, а за ними испуганно заглядывали в карету чьи-то другие лица. От смеха я не могла слова вымолвить, а Тургенев, потешаясь произведенным переполохом, все еще вопил, высунувшись в окно:
   -- Помоги-и-те!
   С дворниками, ночными сторожами на козлах, подножках и на запятках въехали мы в ворота дачи Третьяковых, от которой, как оказалось, мы были всего в нескольких шагах.
   Комический эпизод привел Ивана Сергеевича в самое веселое настроение, и весь вечер держал оп под властью своего мягкого незлобивого юмора осчастливленных его приездом хозяев и их домочадцев.
   Вскоре после того он уехал в Буживаль.
   В январе 1879 года, поднимаясь по лестнице в помещение петербургского кружка художников, где в тот вечер выступала в "Грозе" Стрепетова 23, я неожиданно увидела впереди себя Тургенева, предполагавшего приехать в Петербург только весной. Для него мой приезд из Москвы был также неожидан. Разговаривая, мы вошли в театральную залу, переполненную публикой. Лишь только высокая фигура Тургенева появилась в дверях, какой-то трепет и шепот пронесся по рядам стульев; все начали вставать, и зала разразилась аплодисментами. Тургенев, несколько озадаченный, на мгновение остановился, потом заторопился двинуться вперед вслед за распорядителем, сопровождаемый дружными аплодисментами.
   -- Что это?-- сказал он мне взволнованным голо-с о м.-- Настроение будто изменилось.
   Изменившееся, по его мнению, настроение еще ярче выразилось в Москве, где в феврале он согласился читать на заседании Общества любителей российской словесности. Бурными, долго не умолкавшими аплодисментами встретили его, лишь только он взошел на эстраду, и восторженными овациями благодарили за чтение, по окончании которого на эстраду вошел студент и, поднесши Ивану Сергеевичу лавровый венок, произнес краткую прочувствованную речь. Тургенев положил венок к подножию находившегося на эстраде бюста Пушкина и ответил несколькими словами, вызвавшими новую бурю восторгов. Студенты толпой, кликами и аплодисментами провожали писателя по коридорам до швейцарской и высыпали бы на улицу, если бы полиция не поспешила закрыть дверь, когда Тургенев вышел на подъезд. Пристав предупредительно и почтительно подсадил Ивана Сергеевича под руку в карету.
   -- С честью провожают!-- смеясь, сказал он, когда дверка кареты за нами захлопнулась.
   Голос его дрожал. Он откинулся в угол кареты и, против обыкновения, молчал, сказав только, как бы про себя:
   -- Мог ли я это предвидеть!
   А. Ф. Писемский ожидал нас после заседания к ужину. Но и за ужином Тургенев был менее разговорчив, чем всегда. Он казался утомленным, и только глаза его светились каким-то необычным, радостным светом.
   

A. H. ЛУКАНИНА

МОЕ ЗНАКОМСТВО С И. С. ТУРГЕНЕВЫМ

(Из воспоминаний)

   Он сидел у себя в спальне и писал письма. Ноги его были закутаны толстым одеялом. В этой комнате, устроенной на французский лад и имеющей характер скорее гостиной, где за ширмами поставлена кровать, меня поразил его собственный портрет,-- до того он хорош. Не знаю, кем он написан, Крамским или Репиным, но вообще он -- произведение глубоко талантливого художника. На нем Иван Сергеевич представлен в высокой мягкой войлочной шляпе; как славно отливают из-под нее серебристые длинные волосы, как жизненно смотрят темно-сине-серые глаза! Разговор в этот раз шел о русском народе и его характере. Иван Сергеевич горячо утверждал, что русский крестьянин умен, умнее всякого другого крестьянина. "Но странно т о,-- говорил он,-- что крестьяне, избирая свое деревенское, мирское начальство, никогда не выбирают умных, а скорее туповатых, хотя и честных людей. И около этих туповатых людей непременно приютится famulus, писарь, юркий, хитрый пройдоха. Это правило. И такие пройдохи встречаются в народе сплошь, но они не приобретают его уважения, а только забирают в руки власть при помощи страха. Их не выбирают не только в старосты, но никуда, однако они тем не менее царят над деревней, нося название мироедов".
   Между прочим Иван Сергеевич рассказал следующее: "Как-то был я недавно в деревне. Я остался в хороших отношениях с крестьянами покойной матушки. Раз приходит ко мне староста, именно такой почтенный и туповатый человек, как я говорил, и просит моего совета и помощи: "Вы, мол, Иван Сергеевич, продали земли соседу мельнику, а теперь этот мельник нас заел"... Оказывается, что этот мельник, пройдоха и плут, действительно забрал целую деревню в кабалу: он дошел до того, что по земским дорогам ставил заставы и брал деньги с проезжих крестьян. Мужики пеняли на меня за то, что я ему продал землю и тем дал ему возможность засесть в их соседстве. Ну, надо было помочь, но как?-- я не знал. Оказалось, что мельник сам доставил нам возможность наказать его: он дал кому-то сделать планы купленной земли, и планы были сделаны фальшивые -- на них-то мельник и основывал свои заставы, по ним переставлял межи и т. п. К счастью, был жив старик-землемер, знавший всю местность и имевший уцелевшие копии старых планов. Я позвал его и решил напугать мельника, надеясь, что это мне удастся. Я пригласил и его к себе для переговоров с крестьянами по поводу спорных межей. Мельник согласился прийти. Крестьяне собрались на площадке перед моим домом. Явился мельник -- пошли перекоры. Когда он стал доказывать, что спорная земля его, то я сделал coup de théâtre {неожиданный жест (фр.).} и вынес старый, верный план. Мельник струсил, но трусить стал и я: из крестьянской толпы, стоявшей за мной, послышался глухой гул, и она стала напирать -- мельник вдруг весь съежился и побледнел. Я оглянулся -- и сам похолодел. Глаза у мужиков как-то посоловели и выражение лиц сделалось совсем особенное -- я ожидал, что вот эта толпа, разъяренная, сейчас бросится вперед и растерзает мельника. Но тут на меня вдруг нашло вдохновение: я бросился к мельнику, затопал на него, закричал, обещал его согнуть в бараний рог, в Сибирь сослать... Я сам не помню, чего не наговорил... Мельник молил о пощаде. У толпы отлегло. "Го... го... го",-- послышался за мною смех,-- и я вздохнул -- прошло: теперь никого не убьют" <...> 1
   Придя в следующий раз к Ивану Сергеевичу, я застала его уже совершенно здоровым. У него сидел г. Ханыков. Только что получилось известие о смерти Некрасова 2. Иван Сергеевич до сего времени не хотел признавать в Некрасове поэта {Он говорил, что ни одного из стихотворений Некрасова невозможно запомнить дословно, между тем как стих Пушкина неизгладимо запечатлевается в памяти. (Примеч. А. Луканиной.)}. Теперь вот что Иван Сергеевич высказал: "Я, может быть, ошибаюсь. Но что у Некрасова неотъемлемо -- это его искреннее чувство любви к народу; ему он никогда не изменял. В частной же своей жизни он был эгоист" <...> Вернувшись домой, я тотчас набросала все выше сказанное. Дальше будет нечто вроде дневника.
   

1878 ГОД

   12 февраля <...> Я спросила Ивана Сергеевича, стоит ли, чтобы я занялась своей "Палатой No 103"?
   -- Непременно займитесь -- отвечал он,-- только нужно, чтобы я сам свез рукопись, иначе она сгинет. Она должна попасть в журнал не то что при рекомендации, а при пояснении. "Палата No 103" написана хорошо, хотя местами не то повесть, не то серьезная статья. Ну, да это можно отчасти поправить несколькими штрихами. Что касается "Березая", то вы в нем сделали одну ошибку, которой теперь уже поправить нельзя; тем не менее и это вещь хорошая 3. Ошибка же вот какая: у вас рассказ несколько раз прерывается возвращениями к прежнему, старому -- этого делать не следует, это утомляет читателя. Вы нигде этого не найдете, например, у Диккенса. Вот кто умеет забрать читателя в руки, хотя и у него есть слабые стороны, как, например, слащавость в изображении добродетельных героев и героинь, их семейных отношений и т. д. <...>
   Я прочла Ивану Сергеевичу "Птичницу". Он остался доволен, но посоветовал мне изменить одно место. Именно я заставила Думушку рассказать свое детство в то время, когда она сидит запертая в бане после попытки отравить мужа. "Это неверно,-- заметил Иван Сергеевич,-- трагическое положение, в котором находится Думушка, не допускает рассказа о мелочах обыденной жизни ребенка. Думушка может молчать или делать что ей угодно, только не так рассказывать".
   -- Отчего вы не напишете чего-нибудь уже не как рассказ от имени какого-нибудь лица, а просто описывая события, как они совершались,-- сказал мне Иван Сергеевич,-- вот эту пробу своих способностей вам следовало бы сделать. Именно: написать такую вещь, где вовсе не выступало бы "я".-- Затем он вообще говорил об объективном отношении к вещам и привел Пушкина в пример, говоря, что это величайший мастер в этом отношении.-- Или еще Шекспир. Вы у Шекспира нигде не видите его самого -- везде перед вами только жизнь, так верно переданная, что вам кажется, будто все само совершается на наших глазах.
   1 марта. Вчера я получила письмо от Ивана Сергеевича с приглашением явиться к нему <...> Иван Сергеевич заговорил опять о "Птичнице" и "Березае" и посоветовал мне поскорее окончить "Птичницу", предлагая взять обе вещи с собою, когда поедет в Россию в начале апреля. Пусть тогда Стасюлевич выберет, которую захочет, прибавил он 4.
   Я спросила, почему бы не напечатать "Березая", так как он уже готов.
   "Дело вот в чем,-- отвечал Иван Сергеевич,-- "Любушка" произведет впечатление 5 -- второго вашего произведения будут ожидать, многие нарочно будут подкапываться, а в "Березае", я уже вам говорил, построение не хорошо. Что касается "Птичницы", то она в архитектурном отношении хороша,-- а вам нужно, чтобы под вашу вторую вещь нельзя было подкопаться".
   Я сказала, что для меня эта "архитектура" -- самая трудная вещь и что я не знаю ни одного приема для расположения статей.
   "И я никаких особенных приемов не знаю,-- отвечал Иван Сергеевич,-- я думаю, что навык приобретается работой. Я скажу вам, как я пишу, то есть писал -- теперь я уже давно не пишу ничего. Я делал так: выбрав сюжет рассказа, я брал действующих лиц и на отдельных листках писал их биографии. Затем излагал весь рассказ на двух-трех страницах коротко и просто, ну, как для детей пишут. После этого я уже начинал писать самый рассказ. Из биографий остается очень мало, иногда лица изменяются и по характеру, но такой способ очень помогает. Впрочем, сознаюсь, что постройка повестей, архитектурная сторона их, у меня самая слабая". Затем Иван Сергеевич перешел опять к прежнему, прерванному разговору о Пушкине и Шекспире. "У Пушкина,-- сказал он,-- нет ни одного стихотворения следующего рода, именно, где бы автор начал описывать что-нибудь из обыденной жизни или вообще что-нибудь совершающееся вокруг него, и потом сказал бы: "Так и во мне..." и т. д. А такие стихотворения встречаются даже у Гейне. Возьмите "Анчар" Пушкина, Он тут хотел изобразить тлетворное влияние тирании, между тем он окончил так:
   
   Принес он смертную смолу
   Да ветвь с увядшими листами --
   И пот по бледному челу
   Струился хладными ручьями.
   
   Принес -- и ослабел, и лег
   Под сводом шалаша, на лыки,
   И умер бедный раб у ног
   Непобедимого владыки.
   
   А князь тем ядом напитал Свои послушливые стрелы И с ними гибель разослал К соседям в чуждые пределы.
   Не сказал он: "Так тирания гнетет и умерщвляет все вокруг себя" и т. и. Затем, когда вы пишете, пишите как можно проще. Мысль может быть какая угодно: чем новее, чем оригинальнее, тем лучше; выражение же ее никогда не должно быть вычурно. Посмотрите у Шекспира: в самых высоких и трагических местах он переходит в прозу. Вычурность, подчеркиванья и т. и. большею частью служат прикрытием пошлости и посредственности. Когда вы переписываете свои работы, вычеркивайте не только неясности, но и все то, что вам самой может показаться слишком красиво, что поражает вас самое. Вы, в сущности, сидите с головой во всем том, что описываете, вы не судья, и если вам что-либо особенно нравится, то это нравится вам, автору; читатель может отнестись совсем иначе, ему нет дела до того, что нравится вам лично. К несчастью, теперь очень много писателей, которые "словечка в простоте не скажут". Возьмем для примера г-на Евгения Маркова. Пишет он много, скучно, бесталанно; таланта у него нет ни малейшего, однако есть литературный навык и писать он может. Но зато что ни слово, то в нос шибнет. Знаете вы его роман "Черноземные силы" 6. Маркову надоел отрицательный тон нашей литературы, и он принялся за задачу выставить тип положительный -- помещика, который не отстает от народа, живет с ним, понимает его,-- все подражание Льву Толстому, этому громадному таланту. Выводит он там и девушку, умную, пылкую, но предназначенную для обыкновенного, естественного женского удела -- рождать и воспитывать детей. Герой и героиня влюбляются друг в друга, как водится, слушают весной соловьев... и чего-чего только не выделывают и соловьи, и герой с героиней. После всей этой поэзии вдруг фраза в таком роде: "Вся природа ликует, живет и любит, и высшее произведение природы -- человек -- тоже... Весна подействовала на организм Веры..." и т. д. За подлинность фразы, конечно, не ручаюсь, но смысл тот -- и как это грубо, как пошла та грубая нитка, на которую автор нанизывает свои картины..." Тут нас прервали <...>
   18 марта, понедельник. Сегодня я застала Ивана Сергеевича не только здоровым, но и вполне бодрым.
   -- К сожалению,-- сказал он м н е,-- я не могу ехать с вами к Антокольскому. Я продаю свои картины; часть их в деревне -- поэтому я через три четверти часа должен ехать в Буживаль. Я напишу Антокольскому записку, которую попрошу вас передать ему.-- Затем он объяснил мне, как найти мастерскую Антокольского, и наконец заговорил по поводу "Птичницы". Я сказала ему о сделанных мною переделках. По этому случаю Иван Сергеевич повторил мне свое мнение относительно недостатков "Березая" и снова дал совет написать что-нибудь не в форме чьего-либо рассказа, то есть не от чьего-либо имени, а просто описательно.
   -- Писать от чьего-либо имени,-- говорил он,-- очень выгодно в известных случаях и невыгодно в других. Например, в вашем "Березае" старик Михайлыч, придя просить господ своих помочь в несчастии мужу Глафиры, застает их за чайным столом,-- вечер, прекрасная тихая деревенская обстановка, но не старик должен ее описывать. Опиши это автор -- и это было бы прекрасно, старик же слишком глубоко поражен своим горем, чтобы обращать внимание на обстановку. Между тем, если бы вы писали в третьем лице, то могли бы оставить старика дожидаться господского решения, а покуда набросали бы в нескольких чертах всю описанную им чрезвычайно верную картину.
   Я возразила, что мне кажется возможным допустить описание, сделанное Михайлычем, так как случается же -- да и со всяким почти из нас бывало,-- что в весьма горькие или торжественные минуты мы вдруг начинаем рассматривать и замечать посторонние вещи до мельчайших подробностей.
   -- Да, это бывает, но у умов уже более культивированных,-- заметил Иван Сергеевич.-- Теперь еще одно: конечно, художник имеет право для цельности своего произведения иногда несколько перешагнуть за границы строгой реальности, но я думаю, что в этом случае вы немножко далеко шагнули. И вот еще что: мне кое-где в вашем рассказе чувствуется, как будто вы хотите красиво выражаться и поэтому говорите каким-то легендарно-сказочным языком. Кроме того, не нужно ли было бы в иных, весьма драматических местах, отбросить некоторые народные усеченные формы -- я вам укажу на них в следующий раз. Они производят вот какое впечатление: будто автор даже в самых потрясающих местах занимался мелочами, то есть думал, как бы ему сказать именно так, как говорит мужик,-- другими словами, что автор писал потрясающие вещи и сам оставался в это время холоден. Это охлаждает и читателя. Я вовсе не хочу заставить крестьян говорить тем книжным языком, которым они говорят у некоторых писателей, вовсе не в этом и дело... но я лучше укажу вам те места в вашем рассказе, которые имею в виду. Заметьте, что у нас многие злоупотребляют народным языком -- то есть употребляют народную речь и заставляют говорить крестьян о том, чего они в известный момент не могут ни думать, ни чувствовать.
   После этого Иван Сергеевич опять посоветовал мне писать объективным повествовательным языком и меньше прибегать к народному. Я отговаривалась тем, что не сумею этого, что возможность писать хорошим русским языком отнята у меня бесконечными переводами, которые я делала, и чтением текущей литературы с ее слогом, годным не то для фельетонов, не то для передовых газетных статей... Я доказывала, что свежим, нетронутым, осталось у меня только воспоминание о народной речи и что мне необходимо сильно поработать, чтобы создать себе сколько-нибудь порядочный слог.
   -- Конечно, вам придется поработать,-- отвечал Иван Сергеевич,-- всем приходится.
   Я сказала, что мне нужно многое перечитать...
   -- Возьмите Пушкина,-- перебил меня Иван Сергеевич.-- Его предисловие к "Египетским ночам" до слов: "Чертог сиял..." представляет лучший образец русской речи, который я когда-либо читал. Из Пушкина целиком выработался Лермонтов -- та же сжатость, точность и простота. Но у Лермонтова кое-где проглядывает рисовка, он как будто красуется. Первые произведения Пушкина по слогу ниже последних -- в них слог какой-то рубленый,-- Пушкин как будто боялся написать не по-русски, как будто стеснялся чего-то. Что касается Лермонтова, то у него еще другой недостаток: в "Княжне Мери" есть точно отголосок французской манеры. Зато какая прелесть "Тамань"! Но и там он иногда красуется. Толстой писал прелестные вещи, это, без сомнения, самый талантливый из наших современных беллетристов, но слог его крайне неправилен, полон галлицизмов, запутан и т. д. У Толстого прекрасное понимание красоты, образов, положений -- грамматического же чутья никакого. Какое совершенство по содержанию его "Казаки", "Семейное счастие" мне по мысли не понравилось, я прочел его раз и почти позабыл. В "Войне и мире" есть прекрасные места. Совершенную противоположность с Толстым представляет Гончаров -- правилен, широковещателен, сух и скучен... хотя я считаю его также выдающимся из ряду писателем. Гоголь... если есть у нас гениальный русский писатель, то это Гоголь... что же касается до его слога, то он никуда не годится. Гоголь почти не знал по-русски. Посмотрите вы, в какую он вдается невыносимую риторику хоть бы в отрывке "Рим", там, где говорит о глазах Аннунциаты. Вообще же слог его запутанный, отличающийся чисто малороссийской мешковатостью... Я запрятал бы Гоголя подальше от всякого начинающего писателя... я говорю по отношению к слогу... Из наших новейших писателей..." Но в эту минуту пришли сказать, что карета Ивана Сергеевича приехала, и разговор окончился или, скорее, оборвался на полуслове, и я отправилась к Антокольскому <...>
   26 марта <...> На мою благодарность за доставленную мне возможность видеть "Христа" Антокольского Иван Сергеевич заметил: "Да, это гениальная вещь!"
   Хотели было разбирать "Березай", но времени не было. Я сообщила Ивану Сергеевичу о том, что получила по поводу "Любушки" письмо из России, где меня обвиняют в том, что я подделываюсь под Кохановскую.
   -- Под Кохановскую?-- с удивлением воскликнул Иван Сергеевич.-- Да ведь она забыта и похоронена... Вообще судьба Кохановской очень печальна, а была она человек с большим талантом. Я помню, как появился ее первый рассказ "Гайка", в "Пантеоне", кажется. Он поразил меня и произвел впечатление в литературных кружках 9. Она отлично владеет русским языком, и у нее действительно проходит живая народная струйка. Но потом она исписалась, вспомните только ее "великую сидельницу", проводящую жизнь "вытянувшись в молитвенную струну"!
   Суббота, 30 марта 1878 г. Сегодня Иван Сергеевич помогал мне просматривать "Березай". Многое было повторено из того, что говорено было раньше, именно о том, что следует избегать слащавости в речи, уж хоть бы для того, чтобы не уподобиться Кохановской,-- что не следует влагать в уста крестьян слишком тонкого анализа и т. д.
   Говоря дальше о поправках в "Березае", я высказала горе по поводу того, что когда же наконец научишься владеть слогом, когда узнаешь меру, в какой пользоваться известной окраской, до каких пор будет продолжаться это, так сказать, шатание?
   Иван Сергеевич засмеялся.
   -- До самыя смерти, Марковна!-- полуторжественно произнес он и прибавил: -- Я вспомнил житие протопопа Аввакума, вот книга! Груб и глуп был Аввакум, порол дичь, воображал себя великим богословом, будучи невеждой, а между тем писал таким языком, что каждому писателю непременно следует изучать его. Я часто перечитываю его книгу.
   Иван Сергеевич встал, порылся в книжном шкафу и достал "Житие Аввакума". "Вот она,-- сказал он,-- живая речь московская... Так и теперешняя московская речь часто режет ухо, а между тем это речь чисто русская"... Он стал читать: {Я впоследствии дословно выписала прочитанные Иваном Сергеевичем места. (Примеч. А. Луканиной.)}
   "Та же с Нерчи реки паки назад возвратились к Русе; пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под робят, и под рухлядишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пешие, убивающися о лед. Страна варварская, иноземцы не мирные; отстать от людей не смеем и за лошадьми идти не поспеем; голодные и томные люди; протопопица бедная бредет, бредет, да и повалится, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился, оба кричат: "Матушка, государыня! прости!" А протопопица: "Что ты, батька, меня задавил!" Я пришел. На меня, бедная, пеняет, говоря: "Долго ли мука сея, протопоп, будет?" И я говорю: "Марковна! до самыя смерти". Она, вздохня, отвечала: "Добро, Петрович; ино еще побредем" {45 стр. "Жития". (Примеч. А. Луканиной.)}.-- Дальше Иван Сергеевич еще прочел страницы 66 и 67 <...>
   -- Сравните с этим языком,-- заговорил опять Иван Сергеевич,-- книжный язык того же времени, ну хоть как пишет боярин Артамон С. Матвеев, ученый человек того времени: "А" -- да -- "да"... сухо, утомительно... У Аввакума не то, он живою речью писал. Когда-то напал на меня М. Погодин:
   -- Вы, новые писатели, по-русски не знаете... В каком смысле, например, употребляете вы слово "обыденный"?
   -- Вот что я ему отвечал: "Я употребляю его в том смысле, в котором оно значит: обыкновенный, тривьяльный, привычный... Одним словом, в том смысле, для которого у нас по-русски нет другого выражения, хотя знаю, что оно значит: "сделанный в один день". Да вообще, какое мне дело до того, что значило слово прежде, если оно, употребленное иначе, верно передает мою мысль. Если вас самого разобрать в этом отношении, то у вас встретится такая куча галлицизмов и тому подобного, что русского, пожалуй, ничего и не останется. Русский язык вообще грабитель: в нем и латинские и греческие обороты; да он и сам себя грабит, сам с собою не церемонится... Вспомните о наших глаголах, возьмите хоть глагол идти -- нет у него будущего времени -- взял предлог "по" и сочинил "пойду"...
   Иван Сергеевич сделал мне затем несколько замечаний относительно слога. "У вас в народной речи часто встречается, например: "какиими" вместо "какими". Это совершенно верно, что русский человек любит ставить ударение на третьем слоге перед концом, но это режет ухо, когда слишком часто повторяется. Даже Карамзин подметил эту особенность русской народной речи, и это единственная черта народности, внесенная им в свой слог,-- так, например: "Ударил колокол в Нове-городе".
   После этого Иван Сергеевич заговорил о том, как вообще пишет художник и как должен писать ввиду цензуры. Вот какой совет он дал мне: "Пишите так, как вам хочется, не урезывайте себя сами, редактор уже выпустит то, что нецензурно. Художник не должен писать ввиду чего-нибудь, он передает жизненную правду; в том, во что она складывается, он не виноват; нечего обращать внимание и на то, что говорит критика... вот А. в февральском No "Слова" называет меня правительственным "башибузуком", говорит, что я со времени "Отцов и детей" добиваю не мною раненных" <...> 10
   Затем Иван Сергеевич заговорил о том, что видел на сцене "Les Misérables" {"Отверженные" (фр.).} Виктора Гюго.
   -- Какая это ложь!-- восклицал он.-- Везде ложь, от начала до конца все фальшиво, все высказываемые чувства от первого до последнего... Хоть бы эта сцена, где священник отдает Жан Вальжану подсвечники. А это, например: Жан Вальжан приходит, чтобы убить его, и не убивает потому, что на лице его видит слияние двух Светов: света луны и внутреннего духовного света! Нет, в нашей литературе вы этого не найдете. Наш вымысел беден, мы часто скучны, но мы не настолько отдаляемся от жизненной правды, как французы.
   Я заметила, что это, вероятно, зависит прямо от французского характера,-- так даже у Эмиля Золя, которого так хвалят за реальность, по-моему, часто проглядывает фальшь.
   -- Да,-- сказал Иван Сергеевич,-- но у Золя это от другой причины, он уже пересаливает в реальности, он пишет с предвзятою мыслью.
   По поводу французской литературной фальши я вспомнила о невообразимой мелодраме, не помню чьей, "Une Cause célèbre", из-за которой в "Ambigu" теперь рыдает весь Париж.
   -- Ну, это еще не так плохо,-- сказал Иван Сергеевич,-- пусть они и приврут что-нибудь в аксессуарах,-- пусть, например, скажут, что в комнате, где может поместиться десять человек, поместилось пятьдесят,-- я это. прощу, если чувства этих пятидесяти будут верно переданы <...>
   4 ноября 1878 г. <...> Мы опять говорили о моих делах; между прочим я сказала, что хочу взяться за переводы и выборки из сочинений Дюранти и что к этому побуждают меня отзывы Золя о нем.
   -- Но ведь Золя очень плохой критик,-- сказал Иван Сергеевич.-- Вся критика его сводится на то, что он "свой" товар расхваливает -- он хвалит только тех, кто пишет так, как он считает нужным писать.
   -- А мне он как критик нравится больше, чем как романист.
   -- Не знаю,-- уклончиво отвечал Иван Сергеевич.-- А вот посмотрите еще и его пьесы и вспомните то, что он говорил о драме во Франции. Все это как будто только на словах -- реализм этот у них. Из всех его пьес "Thérèse Raquin" одна только и стоит чего-нибудь. Посмотрите его "Bouton de Rose". Когда он писал его, то говорил, что пишет безделку для Пале-Рояля, а когда пьеса провалилась, то он надулся и везде повторял: "C'est peut-être ce que j'ai fait de meilleur" {Это, пожалуй, лучшее, что я создал (фр.).}11. И в самом деле, разве у него есть то, что есть, например, у Островского и что французы начинают понимать, хотя мало, именно: развитие характеров на сцене. Нет, у них все идет живо, действия много, а говорит всякий не то, что ему по ходу и развитию дела следует говорить, но то, что автор вложит ему в уста. Я раз заметил это одному французу по поводу пьес и указал, что данное действующее лицо хотя и говорит умные и острые вещи, но что это вовсе не то, что ему следовало бы говорить, и что я считаю автора в этом случае неправым.
   -- Вы неправы,-- отвечал француз,-- автор прекрасно сделал; если вещь хорошо сказана, то чего же вам больше нужно? Вы уж слишком требовательны.
   Мы опять вернулись к рассказам Дюранти. Я очень хвалила "Un Accident", говоря, что это вещь замечательная по простоте и правде, но что я, однако, боюсь, что она не понравится русской публике. У нас потребуются более сильные ощущения, а здесь впечатление производится не отдельными сильно действующими сценами, а всем рассказом в целости, да и то если в него вдумаешься.
   -- Вы слишком строго относитесь к нашей читающей публике,-- отвечал Иван Сергеевич,-- правда, она у нас и невежественна и тенденциозности требует, но у нее есть то, чего у французской публики нет: у нее есть чутье правды, и если только вещь правдива, то она впечатление произведет. Оттого у нас литература все-таки сила. Посмотрите в Германии: кто там думает о литературе? Кому до нее какое дело? И что пишут немцы? Каждый их роман не то трактат, не то поучение, пересыпанное нравственно-философскими максимами (des maximes). У нас другое.
   Я передала Ивану Сергеевичу мнение Tessier-du-Motay, разделяемое, по его словам, многими французами, именно, что русский роман представляет смесь китайского с греческим...
   -- Да греки романов не писали!-- воскликнул Иван Сергеевич.
   -- Ну, конечно, только этот господин, говоря таким образом, хотел выразить, что у нас, русских, есть греческая манера докапываться до начала всех начал... Ума,-- говорило н,-- и наблюдательности потрачено гибель, а читать скучно...
   -- Да, им наша беллетристика кажется скучной и серой...-- Иван Сергеевич вдруг засмеялся. Что, он комплимент хотел сказать русским? <...>
   25 ноября <...> Речь как-то зашла о славянофильстве.
   -- Я ненавижу славянофилов,-- сказал Иван Сергеевич,-- они всех губили, кто приходил с ними в соприкосновение, и Кохановскую и Гоголя... Я их ненавижу за то, что они, в сущности, вовсе не русские люди, а немцы больше самих немцев... во-первых, они систематики, а систематичность чужда русскому человеку...
   -- А вот они так вас западником ругают, говорят, что вы потому и в "неметчине" живете, что Россию не любите!..
   -- Что за вздор! Нет, вы слушайте: славянофилы создали себе идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею... Для них русский человек и западный человек составляют две противоположности... А какая, в сущности, между нами разница? Мы ветви одного и того же родословного индоевропейского дерева. Одна ветвь выросла в одну сторону, другая в другую; а славянофилы считают, что нет, что мы два разных дерева и что если в данном случае европеец поступит так, то русский, только в силу того, что он русский, должен поступать наоборот. Кто говорит,-- конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов... Возьмите хоть, то, что вы говорили об индивидуализме,-- я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец. Сравните даже и грамматические формы: что может быть индивидуальнее французского глагола? И что может быть шире и более обще глагола русского? И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развивавшегося на почве русской общины <...> Однажды Мериме сказал мне вещь, которую я никогда не за буду,-- он сказал, что "русское искусство через правду дойдет до красоты"...
   -- Вот вы-то, пожалуй, больше славянофил, чем сами славянофилы,-- смеясь, перебил X.-- Во всяком случае, вы больше их сделаете для России и русских; с вашими взглядами можно мириться, да вы и больше их любите Россию и сумеете так подойти к Западу, что и он Россию полюбит.
   Иван Сергеевич продолжал говорить:
   -- На выставке русский художественный отдел бледен, но везде видно стремление к правде... так и в литературе.
   Заговорили о русских живописцах. X рассказывал, что он знаком с кружком молодежи из художников, которые у нас в Петербурге решили избавиться от академической рутины и искать новых путей для искусства. Один из его знакомых молодых художников рассказывал ему, что ему в академии задали следующую тему: изобразить на картине тот момент, когда Авраам прогоняет Агарь, причем Агарь должна стоять вдалеке, а Измаил должен отвернуться, потому что ребенку неприлично смотреть на то, как ссорятся старшие. От всего этого картина вышла неестественна и ни на что не похожа.
   -- Так, так,-- говорил Иван Сергеевич,-- молодежь эта права в том, что ищет лучшего... но не права она в том, что считает Рафаэля, Доминикино и так далее дребеденью. Это опять что-то странное: ей бы учиться во многом нужно у Запада...
   -- Они будут, будут,-- утешал X.-- И на отделку картин будут обращать внимание; уж и теперь у нас есть талантливые люди... Крамской, Шишкин...
   -- Да, но Шишкин талант второстепенный... лес он знает хорошо, ель, сосну, но и тут ему еще многое нужно <...>
   

1879 ГОД

   4 января <...> Я застала Ивана Сергеевича в ту минуту, когда он готов был ехать на похороны Марка Гинцбурга <...>
   В это время доложили, что пришел некто Y.-- Г-н Y оказался небольшим, худеньким человеком, говорившим с улыбкою и жидким тенорком <...> Скоро Y ушел <...>
   Я заметила, что Y, должно быть, душевнобольной, меланхолик...
   -- Да,-- отвечал Иван Сергеевич,-- но если бы при этом он был талантливый и умный человек -- он был бы интересен; теперь же он противен.
   Я напомнила, что Гейне был тоже страшно подозрителен.
   -- Там было другое: я думаю, что Гейне просто шутил,-- отвечал Иван Сергеевич.-- Я видел Гейне всего раз, встретил его в Пале-Рояле; он был уже полуразрушен болезнью. Гейне был зол и остер. Во всяком обществе, где он бывал, он завладевал всем разговором. Перед ним пасовали все остряки-французы, несмотря на то что он не вполне владел французским языком. Стоило заговорить с ним, чтобы он тотчас обидел вас зло и едко. Il turlupinait tout le monde {Он всех высмеивал (фр.).}. Переострить французов ему удавалось потому, что острота его имела более глубокую поэтическую подкладку, чем их поверхностная болтовня. Он был настоящий поэт.
   Затем Иван Сергеевич стал говорить о полученном им рукописном романе г-жи С. "Варенька Ульмина".
   -- Роман этот прекрасная вещь,-- сказал о н,-- это вещь страстно написанная; когда ее читаешь, то оторваться не можешь. Удивительно, как могла это написать девушка, находящаяся в той обстановке, в которой живет госпожа С. Я был у них, провел короткое время в их деревне. У них мать, добрая старушка, брат, идеалист, человек сороковых годов. Я видел десятки подобных людей в кружке Грановского и Станкевича, особенно в кружке Станкевича. Этот брат заставил меня помолодеть на сорок лет, когда я его увидел. Это идеалист, относящийся, однако, слегка насмешливо даже к самому себе. Самой госпоже С. двадцать шесть лет. По внешнему виду она ничем не поражает <...> Вот что поразило меня в их семье -- это сестра госпожи С. Если бы мне пришлось описывать женщину-преступницу, убийцу, я непременно придал бы ей такую наружность: низкий лоб, огромные глаза почти на вершок расстояния друг от друга, какие-то ужасно красивые губы и маленький прямой нос с широко открытыми ноздрями... Притом она не говорила ни слова, "здравствуйте, прощайте" -- больше ничего. Мать относилась к ней с любовью, и в то же время в этом отношении слышалось: "Иди, иди, ты ведь не наша, ты отрезанный ломоть..." Покуда она сидела молча, насупившись в своем углу, мне так и казалось, что ей думается: "А ну-ка, возьму я да и уйду из этого добродетельного дома к цыганам!.."
   Я заметила Ивану Сергеевичу, что я тоже думаю, что вряд ли "Варенька Ульмина" будет встречена с симпатией -- теперь интересы общества устремлены к вопросам общественным, а их автор вовсе не касается...
   -- А хоть бы и так!-- крикнул Иван Сергеевич.-- Если автор поэт, глубоко прочувствовал свой предмет, страстно описал его, то он имеет право на существование, хотя бы он был всего один на свете со своим направлением и стремлением. Красота имеет право на существование, она в конце концов вся цель человеческой жизни. Правда, любовь, счастье -- все соединяется в красоте. Древние греки были переполнены чувством красоты. Я читал перевод Платона Джоуетта (перевод Шлейермахера плох), у меня болела душа от того, насколько мы пали сравнительно с греками. Описание смерти Сократа, описание некоторых поступков Алкивиада и суда над ним -- да это верх совершенства! А простота какая! Вы читаете словно короткий протокол и в то же время чувствуете, что этот Сократ, этот полулежащий, полусидящий человек -- бог! А почему -- черт его знает... этого не объяснишь.
   Иван Сергеевич задумался, потом на лицо его набежала какая-то горькая грусть. "У нас был Пушкин,-- сказал он,-- у него иногда являлся этот отблеск божественного света красоты, а больше-то никого и нет".
   После этого он вдруг снова заговорил о романе г-жи С.
   -- Да, я думаю, что госпожа С. в своей родне видела кое-что похожее на то, что описала. Знаете, нет ни одной русской дворянской семьи, где не было убийства или вообще какого-нибудь преступления. Не мудрено, если госпожа С. многое знала и видела между своей многочисленной родней.
   После этого мы опять заговорили о поэзии; я указывала Ивану Сергеевичу на стихотворение Полонского:
   
   Что она мне? Не жена, не любовница
   И не родная мне дочь...
   Отчего ж ее доля проклятая
   Спать не дает мне всю ночь... 12
   
   -- Да, это хорошее стихотворение,-- отвечал Иван Сергеевич.-- Поэт тот, который открывает горизонты. Он вызывает в читателе известное чувство, очерчивая главные контуры картины, и читатель строго-логически дополняет ее.
   Я указала как на противоположность на стихотворение Я -- ва в ноябрьской книжке "Отечественных записок".
   -- Да это не поэт, это аналист,-- отвечал Иван Сергеевич,-- вы правы, считая его прозаиком; он ничего не потерял бы, а, напротив, только бы выиграл, если бы переделал свои стихи в прозу. Читатель не идет, не может тут идти дальше автора, он довольствуется тем, что ему описали так подробно, и не точно, не характерно. Смотрите это описание утопленника: и слеза сочится, и глаза выпучены, и пух нежный на губах. Если уже лицо утопленника одутловато и глаза выпучены, то тот, кто видит его, не заметит ни слезы, ни пуха... Да, не умеют теперь пользоваться эпитетом, а ведь это великое дело уметь пользоваться им так, как это делал Пушкин:
   
   В пустыне чахлой и скупой,
   На почве, зноем раскаленной...
   
   Помните это начало "Анчара". Тут в двух стихах все описание пустыни исчерпано, больше нечего и говорить о ней: она перед вами во всей своей страшной правде.
   <...> Иван Сергеевич заговорил о русских, живущих в Париже на левом берегу Сены.
   -- Никогда не было такого количества чающих движения воды (нуждающихся) и никогда не было так мало воды. Прежде я мог помогать -- теперь и у меня средств мало. Кроме того, за последние два года мое значение начинает теряться: вот Д. 13 не ответил на письмо, которое я написал ему, Орлов начинает плохо относиться... Все эти господа пришли к тому убеждению, что я неисправный человек и что никогда от меня добра не выйдет,-- и отвернулись. Но я все-таки не перестану поступать, как поступал, и буду хлопотать и надоедать всем и каждому с моими русскими. А плохо, плохо... Я прежде принимал всех, теперь я уже прошу, чтобы ко мне обращались письменно... Все-таки легче ответить письменно, что не могу ничего сделать, чем лично, в глаза отказать человеку <...>
   29 апреля 1879 г. Много воды утекло с тех пор, как я не видала Ивана Сергеевича. Вскоре после моего последнего посещения я узнала, что брат его умер 14 и что Иван Сергеевич едет в Россию. Я не видела его перед отъездом. Потом начались газетные толки о том, как его в России принимают, как молодежь толпами ходит к нему. Затем Иван Сергеевич вернулся <...>
   Я застала его уже одетым для выезда. Он показался мне здоровее и бодрее, нежели когда-либо <...>
   <...> Речь перешла к самому Ивану Сергеевичу и поездке его в Россию.
   Иван Сергеевич говорил про Москву.
   -- Когда я пришел на обед, я не только не думал говорить речи, но не ожидал ничего... вдруг такая единодушная, шумная демонстрация... Тут не было не только времени радоваться, но я сначала даже не понял, в чем дело...
   -- Мы радовались здесь...-- вставила я.
   -- Потом везде... в Петербурге то же. Студенты хотели толпой провожать меня, но я не согласился. В Петербурге я принимал приходивших частным образом. Они шли, шли без конца студенты, студентки... Раз пришло их, этих молодых барышень, слушательниц курсов, человек десять. В это же время была у меня госпожа Я. с приятельницами, и я стал сравнивать женскую молодежь шестидесятых годов с молодежью теперешней. Теперешние женщины далеко выше. Они такие простые, свежие... Знают, чего хотят... Нигилистки шестидесятых годов -- словно надломленные... сухость какая-то, недостаток жизни, отчужденность от нее...
   Помолчав немного, Иван Сергеевич прибавил: "Я теперь чувствую тягость житья за границей -- нельзя отрываться от родины и быть там только наездом, нельзя стоять одной ногой там, а другою здесь. Придется вернуться туда и жить там, конечно, не в Петербурге и не в Москве, а в деревне или во внутренних городах... но тяжело отрываться и от того, с чем сжился здесь..."
   Иван Сергеевич проговорил эти последние слова тихо, глубоко наклоняя голову над столом, за которым сидел.
   3 мая 1879 г. Сегодня я пошла к Ивану Сергеевичу по его зову. Я застала у него Павловского, с которым Иван Сергеевич и познакомил меня, прося меня взяться за перевод на французский язык статьи его "В одиночном заключении". Я взялась <...>
   Тут пришел Антокольский. Иван Сергеевич сейчас принес ему показать лепной бюст, говоря, что он относится к шестнадцатому столетию. Бюст представлял молодую девушку; нос был немного отбит и реставрирован. Это было то, что называют: "terra cotta". Иван Сергеевич объяснил, что работа принадлежит художнику той школы, которая старалась приблизиться к правде, не выдумывая фигур, а прямо снимая портреты. "И вот,-- добавил он,-- эта барышня жила... давно нет ее, давно нет сотен людей, живших после нее, а мы ее видим... видим, что в шестнадцатом столетии была именно вот такая барышня, немного мечтательная... она ведь и не совсем добрая, посмотрите на нее: она себе на уме. А как все это деликатно сделано, взгляните на эти немного припухшие веки... Я купил ее у брокантера за семьдесят франков -- рискнул; там были все дрянные вещи, только этот бюст и поразил меня, но я думал, что ошибаюсь. Мне, однако, знаток X сказал: "Какой дурак продал ее вам так дешево!"
   Антокольский подтвердил, что вещь хорошая; он осмотрел бюст и решил, что это, однако, слепок, а не оригинал, и вошел по этому поводу в технические подробности <...>
   27 мая 1879 г. За это время я несколько раз бывала у Ивана Сергеевича по своим личным делам. Дело перевода статьи г. П -- го казалось сложнее, нежели я думала. Дня три тому назад я сочла нужным пойти к Ивану Сергеевичу, чтобы попросить его взять на себя ответственность за некоторые необходимые, по моему мнению, стилистические поправки; он обещал мне это. Я высказала Ивану Сергеевичу, что слышала от вполне заслуживающих доверия людей, что П -- кий в высшей степени самолюбив и что я поэтому боюсь, чтобы не вышло у нас с ним каких-нибудь неприятностей. Иван Сергеевич успокоил меня, говоря, что устроит все к лучшему.
   -- Что же касается самолюбия начинающих авторов,-- прибавил он,-- то с ним ничто не в состоянии сравняться. Когда вы хвалите молодого автора, то, как бы ни были преувеличены ваши похвалы, он все принимает за должное. Если же вы начнете порицать его, то он всегда припишет это вашему невежеству или неспособности его понять. Даже если начинающий автор и не высказывает ничего подобного своему критику, тем не менее он это думает. Пресмешные бывают случаи вследствие этого. Я помню случай с Белинским,-- это было во времена "Московского телеграфа". Является к Белинскому молодой человек и приносит рукопись, прося прочитать ее и поместить ее в журнал, если она годится. Статья оказалась недурна, и Белинский согласился на то, чтобы она была напечатана. Тогда молодой автор поставил условием, чтобы она была непременно помещена в конце или начале книги и чтобы каждая страница была обнесена каймой 15. Белинский отказался от помещения ее на таких условиях. После мы все вместе сочинили по этому поводу шуточные стихи, описывавшие похождения молодого автора,-- припев был такой:
   
   Обнесу тебя каймою,
   Помещу тебя в конец.
   
   Затем Иван Сергеевич сказал мне, что литературное утро назначено на двадцать седьмое мая, то есть на сегодняшний день, и обещал дать несколько приглашений, которые я и получила. К трем часам я была в rue Douai вместе с двумя знакомыми. В прихожей нас встретили Поль Виардо и Иван Сергеевич и, отобрав у нас билеты, указали нам места. Иван Сергеевич был весел, свеж, полон жизни. Оделся он, благодаря торжественному случаю, в черный фрак, в котором был так же хорош и непринужден, как в своей душегрейке с лиловыми шелковыми рукавами. Мы попали в маленькую столовую рядом с залой и сидели прямо против двери, ведшей на эстраду, где помещались исполнители. Прежде всего гг. Димер и Виардо исполнили сонату Рубинштейна, затем читал Иван Сергеевич. Затем пели Марианна Виардо, сама m-me Виардо и опять играли Димер и Поль Виардо. Иван Сергеевич еще читал два раза. Но читал он, по-моему, на этот раз несколько хуже, чем в прошлом году, и не так громко, точно ему было трудно; иногда он как будто несколько торопился, иногда понижал голос до того, что мы, в пятом ряду, его уже не слышали. Чтение свое он начал без всякого предисловия так: "О том, как мужик двух генералов прокормил", сказка для детей и преимущественно для взрослых. Если я и сказала, что Иван Сергеевич хуже читал, чем в прошлом году, то тем не менее он читал очень хорошо -- никогда я не наслаждалась больше Щедриным, как при этом чтении 16. Но публика, очень многочисленная на этот раз, отнеслась к прочитанному довольно холодно. Да оно и понятно -- это была богатая публика. Что касается нас, задних и боковых, то мы и смеялись и восхищались -- вообще у нас это чтение имело большой успех. Чтению "Цыган" Иван Сергеевич предпослал несколько слов. "Милостивые государи,-- обратился он к публике,-- я, конечно, не позволю себе высказать сомнения в том, чтобы каждый из вас не читал и не знал "Цыган" Пушкина. Но многие ч ствовал его с замиранием сердца, чувствуя себя как бы виноватым перед государем за то, что находился в отставке. Николай Павлович отвечал слегка на его поклон и стал всматриваться в его костюм.
   -- Ah, mon cher T..., comme vous voilà affublé,-- сказал он с улыбкой,-- comment appelez vous cela,-- продолжал он, взяв его за рукав.
   -- Peatj ack, votre majesté,-- отвечал Т...
   -- Comment?-- переспросил Николай Павлович.
   -- Peatjack, votre majesté,-- повторил Т... с сильным сердцебиением.
   -- Ce n'est pas mal, mais quelle différence avec l'uniforme militaire {"A, T... Как вы разоделись! Как это называется?" -- "Пиджак, в. в.".-- "Как?" -- "Пиджак, в. в.".-- "Недурно,-- но какая разница с военным мундиром!" (фр.).},-- сказал государь и проследовал дальше.
   Т... вздохнул всей грудью, надеясь, что его приключение окончено. Но, походя немного и милостиво разговаривая с некоторыми лицами, Николай Павлович опять увидал неподалеку Т...
   -- Ah! T..., comment s'appelle donc votre costume?-- сказал он.
   -- Peatjack, votre majesté!
   -- Comment dites-vous?-- переспросил Николай Павлович.
   -- Peatjack, votre majesté {"А! Т..., как же называется ваш костюм?" -- "Пиджак, в. в. ".-- "Как?" -- "Пиджак, в. в." (фр.).},-- отвечал Т... и чувствовал, как крупные капли пота выступали у него на лбу. Казалось, Николай Павлович забавлялся его смущением. Походя еще по залам, он опять увидал Т... и пошел к нему навстречу. Бедный граф, завидя государя, хотел ретироваться за колонну, но высокий рост выдавал его, и Николай Павлович отыскал его и там.
   -- Ah! mon cher T..., comment appelez-vous donc cet habit, j'ai très mauvaise mémoire cematin,-- сказал он.
   -- Peatjack, votre majesté,-- с отчаянием отвечал Т...
   -- Comment, c'est un mot très difficile à retenir,-- переспросил Николай Павлович.
   -- Peatjack, votre majesté! {"А! Т..., как же называется это одеяние? У меня сегодня прескверная память".-- "Пиджак, в. в.".-- "Как? Ужасно трудно запомнить это слово".-- "Пиджак, в. в." (фр.).} -- сказал Т..., и едва Николай Павлович проследовал, как граф Т... поспешил оставить раут, обещая себе никогда не попадаться на глаза государю в злополучном пиджаке.
   Раз Тургенев приехал к нам вскоре после написания им "Фауста". Он читал его сам у нас, но ни Огареву, ни Герцену "Фауст" не понравился, с той только разницей, что последний делал свои замечания очень сдержанно, тогда как первый критиковал "Фауста" очень резко; с этих пор Иван Сергеевич окончательно потерял всякое расположение к Огареву15.
   Помню, что раз Тургенев приехал в Лондон особенно веселый и милый к Герцену.
   -- Знаешь ли, что я тебе скажу,-- начал он, обращаясь к Александру Ивановичу,-- ведь я приехал нынче не один; чтоб тебя лицезреть, один чудак пустился в дорогу, не зная ни одного иностранного слова, и просил меня проводить его до Лондона. Ведь это подвиг? Отгадай -- кто это? Вот что,-- продолжал он,-- может, лучше сначала тебе к нему съездить, может, Огареву не совсем приятно его видеть, были какие-то неприятности...
   -- Господа,-- сказал Александр Иванович,-- да уж это не Некрасов ли? Он ведь безъязычен; с чего же он взял, что мне будет приятно его видеть после того, что он через тебя, Иван Сергеевич, передавал Огареву?
   -- Да ведь он нарочно приехал из России, чтоб повидаться с тобой!
   -- Может ехать обратно,-- сказал Герцен, и был непреклонен. Вообще, за Огарева он оскорблялся гораздо более, чем за самого себя.
   В продолжение трех дней Иван Сергеевич постоянно уговаривал Герцена увидать Некрасова, по принужден был покориться непреклонной воле Герцена и увезти его обратно, не добившись свиданья16.
   По переезде в Швейцарию мы не видали более Ивана Сергеевича; изредка он переписывался с Герценом17. По распоряжению последнего "Колокол" высылался правильно Тургеневу, Вырубову и некоторым еще, но когда Огарев сломал ногу и Тургенев не осведомился о состоянии его здоровья, Герцен рассердился на Тургенева и не велел высылать ему более "Колокола"; зато, когда мы приехали в Париж в конце 1869 года, Герцен сам смеялся, рассказывая, как при первом свидании Тургенев подробно и долго расспрашивал своего друга о здоровье Огарева.
   -- Видно, урок был хорош!-- говорил Александр Иванович, смеясь.
   

IV

   Во время свидания в Париже, в 1869 году, они разговорились о литературе. Александр Иванович спрашивал, что пишет Тургенев в настоящее время.
   -- Я ничего не пишу,-- отвечал Иван Сергеевич,-- меня в России не читают более; я уже стал писать для немцев по-немецки и печатать в Берлине; но вот беда, вздумали переводить, что я пишу, и, поверишь ли,-- продолжал он с жаром,-- когда в С.-Петербурге Краевскому был подан перевод, то он отдал его обратно переводчику, говоря: "Это нельзя напечатать, это слишком хорошо, вы переведите как-нибудь похуже,-- я напечатаю"18. И оба приятеля залились звонким смехом.
   Тургенев шутил, но внутри ему было больно это отчуждение своих. С двадцатипятилетнего возраста он был избалован судьбой, слава его все росла; впоследствии благодаря переводам Виардо он стал не менее известен и в Европе; перед ним широко растворялись двери лучших салонов Парижа и Лондона, он становился баловнем счастия, как вдруг родная страна отшатнулась, отвернулась от него, и за что? За изящную фотографию нигилизма в России ("Отцы и дети"). Он писал, как соловей поет, без намеренья уязвить чье-нибудь самолюбие, он писал, потому что это было его призвание19, а русская молодежь оскорбилась, увидала злую преднамеренность и ополчилась на Тургенева: тяжелое отношение со своими продолжалось несколько лет.
   Герцен не любил антиэстетического проявления нигилизма в России и удивлялся негодованию русской молодежи на Тургенева. Он говаривал иногда соотечественникам: "Помилуйте, Базаров -- апофеоз нигилизма, нигилисты никогда до него не дойдут. В Базарове есть много человеческого. Чего же им оскорбляться?"
   Герцен и Тургенев переживали тяжелое время; оба они находились тогда под опалой общественного мнения в России: Тургенев, как сказано выше, за яркое представление нигилизма, Герцен за соболезнование о Польше. Конечно, по своим взглядам и правилам, А. И. был всегда на стороне более слабых, но он не принимал никакого участия в польских делах; однако были недоброжелательные личности, которые на это намекали, и этого было достаточно, чтобы он был почти всеми оставлен.
   Впоследствии для Тургенева все изменилось, к счастью еще при его жизни; он был понят, оценен на родине, и пылкая молодежь спешила сама горячо приветствовать талантливого писателя и старалась загладить свое несправедливое предубеждение против него21. A для Герцена заря этого горячего примирения никогда не занялась...
   Когда Александр Иванович Герцен занемог своей последней болезнью, Иван Сергеевич навестил его и видел, что Герцену угрожает большая опасность, и все-таки он исчез на несколько дней22. Тогда именно Тургенев ходил (только потому, что не сумел отказаться) смотреть казнь Тропмана, которую и описал вскоре в "Вестнике Европы", издание 1870 года23.
   После казни Тропмана Тургенев пришел к нам нервный, почти больной; он провел несколько дней без сна и пищи. Он вспоминал с содроганием о виденном.
   -- Да,-- говорил он,-- лучше бы я вам помогал ходить за больным Александром Ивановичем, вот где было мое место; но я жалкий человек, стихии управляют мной. Когда Белинский {Белинский был как бы руководителем Тургенева, восхищался его талантом, направлял его, а иногда выговаривал ему, как ребенку. (Примеч. Н. А. Тучковой-Огаревой.)}, умирающий, возвращался в Россию, я... я не простился с ним24.
   -- Знаю, Иван Сергеевич, вас отозвала Виардо, не сделайте того же и нынче. Вы любите Герцена, а, пожалуй, и с ним не проститесь,-- сказала я.
   -- Нет, нет, как можно,-- возразил он горячо. Вырубов почти не отходил от больного; Таландье {Впоследствии депутат в палате. (Примеч. Н. А. Тучковой-Огаревой.)}, узнав в Англии о кончине Герцена, без денег в ту минуту, заложил часы и поспел к похоронам Герцена, а И. С. Тургенева не было -- он выехал из Парижа!25
   

M. H. ТОЛСТАЯ

ВОСПОМИНАНИЯ О И. С. ТУРГЕНЕВЕ

(В пересказе М. А. Стаховича)

   Несколько дней тому назад я говорил в довольно многочисленном обществе очень почтенного дома о готовящемся после двадцати лет незаслуженного и непонятного равнодушия поминании Тургенева его земляками.
   Общее сочувствие вызвали воспоминания.
   Хозяйка дома обещала даже поделиться ими с, по-видимому, одумавшейся публикой, а хозяин посоветовал мне поискать их в беседе с его сестрою, бывшей здесь, но собиравшейся в этот день уезжать в тот монастырь, в котором она уже более десяти лет жила монахиней.
   Я раньше слышал о дружбе ее с покойным писателем, зародившейся из-за соседства, развившейся благодаря своеобразной прелести этой выдающейся женщины, связанной с необыкновенной строгостью ее самостоятельного ума при сердце, способном привязываться глубоко и самоотверженно.
   Но беседа представлялась мне уже вперед не плодотворной. Всегдашняя неоживленность семидесятилетней старушки и замкнутость монахини осложнялись сегодня готовящимся прощанием на целый год с родными, тревогой и сборами перед неблизкой дорогой. Ей, очевидно, было не до меня и моих мыслей о Тургеневе. Но и те несколько обрывистых сообщений, которыми она старалась откупиться от моего вопроса, показались мне способными заинтересовать тех, кто будет вспоминать Тургенева 22 августа. Попробую их пересказать "своими словами", вперед извиняясь перед истинным автором этой заметки и перед читателями, что в моем сухом пересказе они утеряли свою убедительную живость.
   -- Да, я была очень дружна с Иваном Сергеевичем. Одно время мы виделись ежедневно. Потом мы долго переписывались, и у меня было много его писем, очень интересных и, по-моему, великолепно написанных. Они пропали. Один бесцеремонный мои свойственник, посетив мое имение после того, как я переехала в монастырь, поднял стамеской верх письменного стола, в который я их запирала, унес вместе с двумя письмами Некрасова, которыми я очень дорожила, и, говорят, даже напечатал одно или несколько в каком-то журнале. Он, вероятно, приравнял мое монашество к смерти, утвердил себя в праве наследства и распорядился, как захотел... как я, наверное, никогда не захотела бы распорядиться.
   Мы познакомились раньше, но мы очень сошлись с Тургеневым, когда он, сосланный, жил в Спасском, всего в 18 верстах от нашего Покровского, и ежедневно к нам приезжал. Он уверял даже, что ездит к нам с трепетом, с чувством виноватости перед запрещенным, так как Покровское было в Чернском уезде, а он не должен был выезжать из пределов Мценского, и местная полиция обязана была иметь постоянный надзор за этим невыездом и над его занятиями и поведением 1.
   Но рассуждал он так в шутку. Иван Сергеевич сам и уморительно представлял нам, как раз в месяц ему докладывали, что "становой в передней. Приехал для сыску". Иногда он его отпускал тут же, даже не показавшись ему на глаза; иногда по забывчивости, занятости или отлучке задерживал. Потом пленник вспомнит и, извинившись, вышлет грозному тюремщику 10 рублей. Добродушный представитель полицейской власти немедленно удалялся, несколько раз с поклонами пожелав "продолжения его благополучию и успехов во всех желаниях и начинаниях". Первому не очень-то сочувствовал я, смеясь, добавлял Тургенев, а второму, вероятно, посылавшие его!
   Он очень просто и незлобно рассказывал о недолгом своем пребывании на съезжей в Петербурге, предшествовавшем его высылке в Спасское. Вспоминал, что очень многие лица в городе были не менее его самого удивлены такой странной карой, наложенной на уже известного писателя, а еще больше поводом к ней {Некролог о скончавшемся в Москве Гоголе. (Примеч. М. А. Стаховича.)}. Кроме друзей и знакомых, к нему или с расспросами о нем собиралось в части многочисленное общество. Узенькая улица, на которую она выходила, была заставлена экипажами, и наконец был прислан особый пост для установки и скорейшего пропуска экипажей, так как полицмейстер узнал, что государь Николай Павлович очень недоволен общественным участием и общими симпатиями к арестованному 2.
   Одна тяжелая подробность этих дней сохранилась в его памяти: ужасное соседство его комнаты с экзекуционной, где секли присылаемых владельцами на съезжую провинившихся крепостных слуг. Написавший "Записки охотника" принужден был с отвращением и содроганием слушать хлест розг и крики секомых3.
   1855 год Тургенев, кажется, весь провел в Спасском4, и наша дружба еще более скрепилась, мы сошлись еще теснее. Но мы, семейные люди, реже ездили к нему, нежели он, одинокий, к нам, и, помнится, не проходило у нас дня без встречи. Мой муж был такой же страстный охотник, как Иван Сергеевич. С охоты они обыкновенно возвращались к нам и вечер проводили за чтением или беседой. Тургенев читал очень хорошо: просто, вдумчиво, как бы толкуя, но охотнее читал чужое, любимое им, нежели свое.
   Свое он читал только что написанное, даже не отделанное еще. "Так в серьезных домах,-- говорил он,-- не заставляют гостей любоваться своими детьми. Еще можно, пожалуй, показать их на крестинах, а потом уже нечего их выводить, пока не станут большими".
   Я помню, как он читал нам "Рудина", который и мне и мужу очень понравился. Мы были поражены небывалой тогда живостью рассказа и содержательностью рассуждений. Автор беспокоился, вышел ли Рудин действительно умным среди остальных, которые больше умничают5. При этом он считал не только естественной, но и неизбежной растерянность этого человека перед сильнейшей духом Наташею, готовой и способной на жизненный подвиг.
   Такие вечера в деревенской тиши были очаровательны, и я дорожила ими чрезвычайно. Но завелась губительница моей радости -- его собака Булька. После охоты она требовала отдыха, ей нужен был сон, а чтобы она хорошо выспалась, уверял Тургенев, ей необходим был "Journal des Débats". Я сшила ей подушку на кресло, покрывала ее нашими газетами, но противная собака не засыпала, постоянно вздрагивала от мух, ловила их, нервничала и подходила к хозяину, будто жалуясь и зовя его домой.
   -- Вот видите,-- говорил Тургенев,-- нет "Journal des Débats" -- нет и сна. Я для нее подписываюсь на него.
   Я знала, что секрет заключался в размерах этой самой большой в то время газеты, покрывавшей Бульку кругом, но все-таки сердилась и на нее, и на Бульку, а иногда доставалось и хозяину.
   Но ссоры из-за разлучницы -- Бульки, как мы ее прозвали, не нарушали ежедневных сношений. Мы подолгу разговаривали...
   -- Вы были знакомы с Иваном Сергеевичем? Не правда ли, другого такого собеседника не бывало? Никто живее его не рассказывал. Мне тогда казалось, что не может быть вещи, которой бы он не знал. И на всех языках он говорил не свободно (как принято выражаться), а удивительно. Необыкновенно изящно, не утрируя и не копируя национального говора, но выговаривая верно и твердо.
   Чаще всего мы с ним спорили о стихах. Я с детства не любила и не читала стихов; мне казалось, и я говорила ему, что они все -- выдуманные сочинения, еще хуже романов, которых я почти не читала и не любила.
   Тургенев волновался и спорил со мною "даже до сердцов". Особенно из-за Фета, которым он тогда восхищался и часто цитировал, добавляя: "Под таким стихом ведь Пушкин подписался бы. Понимаете ли,-- Пушкин! Сам Пушкин!!"
   Из-за прекрасного его чтения, под его влиянием развившись вкусом и умом, я во многом изменила свои взгляды, многое перечитала, даже пристрастилась. Но Фета продолжала не ценить и не понимала его прелести.
   Раз наш долгий спор так настойчиво разгорячился, что перешел как-то в упреки, в личности. Тургенев сердился, декламировал, доказывал, повторял отдельные стихи, кричал, умолял. Я возражала, ни в чем не сдаваясь и подсмеиваясь. Вдруг я вижу, что Тургенев вскакивает, берет шляпу и, не прощаясь, уходит прямо с балкона не в дом, а в сад. Я очень испугалась, потому что к балкону не была приделана лестница, ступенек 6--8. Но огромный рост помог ему соскочить благополучно.
   Приказав запрягать коляску и догнать себя, он сердитой походкой зашагал по полю.
   Мне стало жаль, а потом досадно.
   Когда вернулся муж и хотел сейчас же за ним ехать, я отговорила, прикидываясь недовольной.
   Мы с недоумением прождали его несколько дней. Тургенев не приезжал.
   Как часто бывает при размолвках, люди понемногу свыкаются с неожиданной обидой, подыскивают ей основание, и случайное недружелюбие переходит во взаимность, закрепляется. Так мы, через 2--3 недели, перестали его ждать и уже избегали даже разговаривать о ссоре: она стала неприятностью, сердившей нас.
   Вдруг неожиданно приезжает Тургенев, очень взволнованный, оживленный, но без тени недовольства.
   -- Да почему вы так долго не показывались?
   -- А видите ли,-- это была хитрость. Никогда так не пишется, как "в сердцах", никогда так прилежно не работаешь, как озлобившись. Я почувствовал тогда это настроение и поскорее ушел, чтоб не сгладить его, не упустить. Мне давно надо было написать одну вещицу. Вот я и написал. Если хотите, я вам вечерком прочитаю.
   В тот же вечер он прочел нам эту повесть. Она называлась "Фауст".
   

Д. В. ГРИГОРОВИЧ

ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ"

ИЗ ГЛАВЫ XII

   Сколько помнится, в 1855 году Дружинин, Боткин и я согласились совершить поездку в деревню к Тургеневу, который, после кончины матери, упрашивал нас приехать к нему в Спасское-Лутовиново. К назначенному сроку мы съехались в Москве, переночевали у Боткина и на другой день выехали в тарантасе на тульскую дорогу. Во все время пути Боткин, так часто менявший расположение духа, так неожиданно переходивший от сахара к перцу и от меда к горчице, находился в самом елейном настроении. Он все время с нежностью говорил о Тургеневе, радовался его избавлению из-под сурового гнета родительницы, радовался его теперешнему благосостоянию. Мы вторили ему и вместе с ним мысленно переносились к тому, что нас ожидало: старинный, обширный барский дом, полный, как чаша, нескончаемый парк, леса на несколько верст в окружности и, наконец, перспектива увидеть эту соседку-красавицу, о которой Тургенев говорил, что при первом взгляде на нее ум наш помрачится и мы все попадаем ниц, как подкошенные стебли 1.
   Ожидания наши, к сожалению, не вполне оправдались. После пожара старого дома осталась только часть его, куда перенесли все, что можно было спасти; парк оказался садом, по, правда, очень большим, с древними деревьями и пространным прудом; на всем лежала печать запущенности, не мешавшей, впрочем, живописности в целом. Вокруг дома и деревни расстилалась плоская черноземная земля; надо было отправляться версты за две, чтобы встретить холмы и леса. Соседка-красавица произвела на нас обратное действие против того, что мы ожидали: она была во всех статьях скорее дурна собою, чем красива.
   Разочарование наше продолжалось, впрочем, не долго. Радушная встреча, искренняя радость Тургенева, удовольствие видеть его в собственном доме -- все это возвратило нам отличное расположение духа. Боткин поворчал немного; не обошлось, конечно, без того, чтоб он не подтрунил над хозяином дома, но после купанья в пруду и отличного обеда с блюдом грибов, зажаренных в сметане, он вдруг умилостивился и несколько раз подходил к Тургеневу, лаская его по плечу и приискивая ему разные милые названия.
   По утрам Тургенев удалялся в свой маленький кабинет, где находилась также его постель, загороженная ситцевыми ширмами; мы расходились по своим комнатам с книгой или занимались писанием писем. К завтраку и обеду являлся всегда дядя Тургенева, человек старый, но крупный, служивший когда-то в кавалерии, большой весельчак и жуир, взявший на себя все хлопоты по хозяйству и, как оказалось, распоряжавшийся им на более широкую ногу, чем бы следовало: он приходил обыкновенно с женою, молодой женщиной, годившейся ему во внучки. Тургенев как будто стеснял их своими наездами в деревню.
   После обеда к подъезду подавали длинные-длинные дрожки, так называемые разлюли, мы все усаживались, не выключая Дьянки, любимой собаки Тургенева и неразлучной его спутницы, и отправлялись в лес. Никогда, я думаю, лес Тургенева не оглашался такими взрывами хохота, как тогда, во время этих прогулок. Боткин положительно захлебывался от прилива сладких чувств. Раз только внезапно изменил он своему настроению и налетел на меня, как сокол на жертву. Думая провести кратчайшим путем, я всех завел в высокую, полную росы траву, и Боткину представилось, что он промочил себе ноги. Боже, какие эпитеты посыпались на мою голову! Но мы вышли на красивую лужайку, отененную большими деревьями, и все тотчас же как рукой сняло. Боткин бросился на траву, вытянулся на спине и нежно млеющим голосом начал читать стихотворение Кольцова:
   
   Природы милое творенье,
   Цветок, долины украшенье...
   
   и т. д.2
   По вечерам мы собирались в диванной и кто-нибудь из нас громко читал новую статью из толстых журналов, присылаемых из Москвы и Петербурга. Вечер проходил иногда в беседе, приправляемой оживленным спором.
   Не помню, кто-то из нас коснулся деревенской красавицы, которую так живо описывал нам Тургенев и которая нас так разочаровала. Боткин привязался к этому случаю и стал язвить Тургенева, уверяя, что привычка его усиливать всегда краски против того, что есть в действительности, часто ставит его в комическое положение. Слово за словом, пришли к заключению, что такая слабость легко приводит к последствиям, которые могли бы служить отличным мотивом для сценического представления, Я предложил присесть сейчас и набросал план пьесы; мысль была единогласно одобрена, и Тургенев сел записывать; мы. между тем, кто лежа на диване, кто расхаживая по комнате, старались, перебивая друг друга, развивать сюжет, придумывать действующих лиц и забавные между ними столкновения. Кавардак вышел порядочный. Но на другой день, после исправлений и окончательной редакции, вышел фарс настолько смешной и складный, что тут же решено было разыграть его между собой. Сюжет фарса не отличался сложностью: выставлялся добряк помещик, не бывавший с детства в деревне и получивший ее в наследство; на радостях он зовет к себе не только друзей, но и всякого встречного; для большего соблазна он каждому описывает в ярких красках неслыханную прелесть сельской жизни и обстановку своего дома. Прибыв к себе в деревню с женою и детьми, помещик с ужасом видит, что ничего нет из того, что он так красноречиво описывал: все запущено, в крайнем беспорядке, всюду почти одни развалины. Он впадает в ужас при одной мысли, что назвал к себе столько народу. Гости между тем начинают съезжаться. Брань, неудовольствие, ссоры, столкновения с лицами, враждующими между собою. Жена, потеряв терпение, в первую же ночь уезжает с детьми. С каждым часом появляются новые лица. Несчастный помещик окончательно теряет голову, и когда вбежавшая кухарка объявляет ему, что за околицей показались еще три тарантаса, он в изнеможении падает на авансцене и говорит ей ослабевшим голосом: "Аксинья, поди скажи им, что мы все умерли!.."
   Тургенев сам вызвался играть помещика; он добродушно согласился даже произнести выразительную фразу, внесенную в его роль и сказанную будто бы им на пароходе во время пожара: "Спасите, спасите меня, я единственный сын у матери!" Боткин взял роль сластуна, брюзгливого, ворчливого статского советника; Дружинин должен был играть роль желчного литератора; мне предоставлена была роль врага Дружинина, преследующего его всюду и на этот раз решившегося с ним покончить.
   Тургенев не остановился на этом: увлеченный мыслью домашнего спектакля в Спасском, он стал уверять, что одного фарса мало будет, необходимо перед тем разыграть что-нибудь классическое; в тот же вечер принес он нам пародию на сцену Эдипа и Антигоны из Озерова; она оканчивалась таким образом:
   
   Антигона (сентиментально).
   Почто я зрю печали на лице твоем, родитель? Эдип (рыдая).
   Ах, я Эдип!..
   Антигона (целуя его в лысину).
   Родитель, полно ныть...
   Прекрасную тираду ты лучше прочитай,
   Где в пламенных стихах
   Ты сожалел о падших волосах...
   Эдип (внезапно одушевляясь).
   Изволь, о дочь моя, изволь...
   Ты зри главу мою... главу... зри... зри...
   Антигона (в страхе и в сторону).
   Он роль свою забыл, несчастный старикашка...
   Уйдем отсель скорей, папашка...
   и т. д.
   
   Эдипа должен был представлять Тургенев, я -- Антигону.
   По этому случаю графиня M. H. Толстая (сестра Льва Николаевича, соседка Тургенева) прислала нам целый ларец браслетов, колец и диадему, долженствовавшие украшать костюм Антигоны. Из Мценска привезли красок, кистей и несколько стоп бумаги. Я принялся клеить и писать декорации; для Эдипа приготовил я из трепаной пакли парик и бороду.
   Намерение потешить только самих себя и двух-трех близких соседей совсем не удалось. Слух о спектакле в Лутовинове быстро распространился по уезду; со всех концов посыпались письма с просьбой получить приглашение. Тургенев все время страшно суетился; в ответ на протесты с нашей стороны он уверял, что отказать просьбам -- значило бы перессориться со всем уездом, и поминутно повторял известную французскую фразу:
   -- Le vin est tiré, il faut le boire!.. {Вино откупорено, надо его выпить!.. (фр.).}
   Вечером, в день спектакля, съехалось столько публики, что половина принуждена была слушать стоя.
   Сцена из "Эдипа" не произвела никакого эффекта, несмотря на то что Тургенев в своем парике и бороде, делавших его похожим на короля Лира, очень хорошо изобразил расслабленного, выжившего из ума старца. Фарс имел больше успеха; мы лезли из кожи; Боткин был великолепен в роли ворчливого статского советника. Сцена, когда желчный литератор (Дружинин) бросает зажженную спичку на солому, служившую ему постелью, и говорит: "Пускай горит, он накормил нас тухлыми яйцами!" -- и когда на крик: "Пожар!" -- выбежал сам помещик (Тургенев) и произнес свою знаменитую фразу: "Спасите, спасите, я единственный сын у матери!" -- вызвала дружные аплодисменты. Но вообще, сколько можно было заметить, большинство публики осталось не вполне удовлетворенным спектаклем.
   Эти пять-шесть недель, проведенные в Спасском, считаю я в числе лучших моих воспоминаний 3.
   Мне случалось потом снова заезжать к Тургеневу. Последний раз, летом в 1881 году, я застал у него семью Якова Петровича Полонского. Тургенев всегда особенно любил и ценил Я. П. Полонского; связь их была давнишняя, едва ли не с юности; он любил все, что было близко Полонскому, и радовался видеть его семью у себя дома4. Я, со своей стороны, тоже радовался встрече, так как разделял к семье Полонского чувства Тургенева. Мы проводили время в беседах и прогулках. Иван Сергеевич был по-прежнему разговорчив, приветлив, часто шутил, но уже той веселости -- той полной веселости, которая оживляла нас в старое время, я уже в нем не заметил. Время от времени в чертах его проявлялся плохо скрываемый оттенок меланхолического, как будто даже горького чувства. Оно и понятно: не считая жены и детей Я. П. Полонского, мы были в тех уже годах, когда легче вспоминать о веселых днях, чем их испытывать.
   Кто бы мог подумать, однако ж, что злосчастному фарсу, сочиненному нами ради потехи в Спасском, суждено было еще раз явиться на сцене,-- и где же?-- в Петербурге!
   Но я забегаю вперед.
   

ИЗ ГЛАВЫ XIII

   Мы как-то разговорились о Тургеневе и припомнили наше представление в Спасском; рукопись фарса оказалась у Дружинина. Я, от нечего делать, воспользовался ею и сочинил рассказ "Школа гостеприимства", напечатанный потом в "Современнике", к великому негодованию тогдашнего критика "Отечественных записок" Дудышкина, который отозвался о нем как о предмете низменного литературного рода, забыв, вероятно, что даже такой великий писатель, как Диккенс, не брезгал иногда фарсом 5 <...>
   Вернувшись из Марьинского в Петербург, я встретился с графом Л. Н. Толстым <...> С первых же дней Петербург не только сделался ему не симпатичным, но все петербургское заметно действовало на него раздражительно.
   Узнав от него в самый день свидания, что он сегодня зван обедать в редакцию "Современника" и, несмотря на то что уже печатал в этом журнале, никого там близко не знает, я согласился с ним ехать. Дорогой я счел необходимым предупредить его, что там не следует касаться некоторых вопросов и преимущественно удерживаться от нападок на Ж. Занд, которую он сильно не любил, между тем как перед нею фанатически преклонялись в то время многие из членов редакции. Обед прошел благополучно; Толстой был довольно молчалив, но к концу он не выдержал. Услышав похвалу новому роману Ж. Занд, он резко объявил себя ее ненавистником 6, прибавив, что героинь ее романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам. У него уже тогда выработался тот своеобразный взгляд на женщин и женский вопрос, который потом выразился с такою яркостью в романе "Анна Каренина".
   Сцена в редакции могла быть вызвана его раздражением против всего петербургского, но скорее всего -- его склонностью к противоречию. Какое бы мнение ни высказывалось и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника. Таким представлялся мне Толстой в молодости. В спорах он доходил иногда до крайностей. Я находился в соседней комнате, когда раз начался у него спор с Тургеневым; услышав крики, я вошел к спорившим. Тургенев шагал из угла в угол, выказывая все признаки крайнего смущения; он воспользовался отворенною дверью и тотчас же скрылся. Толстой лежал на диване, но возбуждение его настолько было сильно, что стоило немало трудов его успокоить и отвезти домой. Предмет спора мне до сих пор остался незнаком <...>
   Выше я заметил, что злосчастный фарс, сочиненный в Спасском, был разыгран в Петербурге. Случилось это в зиму того лета, когда мы жили у Тургенева. В артистических кружках Петербурга распространился слух, что Тургенев, имя которого пользовалось громкою известностью, написал пьесу. В семействе архитектора Штакеншнейдера, жившего тогда в своем доме на широкую ногу, затевался домашний спектакль. Чего же лучше, как угостить публику такою новинкой? С Тургеневым Штакеншнейдеры не были знакомы; его к тому же еще не было в Петербурге. Обратились к Дружинину; тот начал отказывать, и, наконец, раздражившись неотвязчивыми просьбами, отдал рукопись, умолчав почему-то о нашем сотрудничестве. Роли живо разобрали любители. Хозяева дома, не присутствуя на репетициях, рассылали между тем приглашения, стараясь собрать по возможности избранную публику; приглашен был, между прочим, Н. И. Греч. Тургенев в это время только вернулся из Спасского. В день представления Дружинин, желая, вероятно, подшутить над Тургеневым, уговорил его ехать вместе к Штакеншнейдерам 7.
   Появление Тургенева в зале было тотчас же всеми замечено; хозяева дома были в восхищении; они начали его упрашивать занять кресло в первом ряду, но тот, к счастью, отказался и сел на скромном месте подле Дружинина. Случилось так, что перед самым началом спектакля актеры, желая, вероятно, придать себе больше смелости, выпили много лишнего; при поднятии занавеса многие из них были совершенно пьяны и понесли страшную чепуху; один из них, игравший роль брюзгливого статского советника, украсил почему-то свою грудь целым рядом орденских звезд; 8 вместо реплики он неловко толкнул товарища; тот споткнулся и повалился на пол, увлекая за собою стул; другие сочли нужным вступиться; на сцене произошла чистейшая свалка. Публика пришла в смущение. Можно себе представить, что должен был испытывать Тургенев, когда Дружинин шептал ему, что все считают его автором пьесы, и в подтверждение указал на многих лиц, которые приподымались с мест, отыскивая глазами автора. Греч, сидевший в первом ряду и как нарочно надевший в этот вечер свою звезду, привстал и, с негодованием указывая публике на сцену, произнес: "Полюбуйтесь, милостивые государи, вот она натуральная школа!"
   Тургенев, стараясь скрыться за спинками кресел, что было не легко для его роста, и частью заслоняясь ближайшими соседями, пробрался наконец к выходной двери9.
   Когда напоминали ему в приятельском кругу об этом спектакле, он бросался на ближайший стул, закрывал лицо руками и начинал стонать, как от жесточайшего ревматизма. Неуместная шутка Дружинина не прошла ему даром. Тургенев отплатил ему следующею эпиграммой:
   
   Дружинин корчит европейца,--
   Как ошибается, бедняк!
   Он труп российского гвардейца,
   Одетый в английский пиджак.
   
   Дружинин посердился, но не долго; он сам сознавался в своей вине перед приятелем; неудовольствие против Дружинина прошло еще скорее. В течение зимы их хорошие отношения снова возобновились.
   

ИЗ ГЛАВЫ XIV

   Недостаток воли в характере Тургенева и его мягкость вошли почти в поговорку между литераторами; несравненно меньше упоминалось о доброте его сердца; она между тем отмечает, можно сказать, каждый шаг его жизни. Я не помню, чтобы встречал когда-нибудь человека с большею терпимостью, более склонного скоро забывать направленный против него неделикатный поступок. Раз только в жизни у него достало настолько характера, чтобы сохранить до конца неприязненное чувство к лицу, с которым прежде находился он на приятельской ноге,-- лицо это был Некрасов 10.
   Причина их размолвки мне настоящим образом неизвестна; рассказы о ней слишком разнообразны и пристрастны, чтобы можно было с достоверностью на чем-нибудь остановиться. Несомненно одно только: в натуре Тургенева не было ничего агрессивного, не было признака того, что называется задором; его, напротив, можно было упрекнуть в излишней уступчивости, даже против тех, кто не стоил его мизинца, не мог равняться с ним ни в каком отношении.
   Нельзя предполагать, чтобы поводом к размолвке между ним и Некрасовым служила со стороны Тургенева денежная причина; бескорыстие Тургенева можно причислить к отличительным чертам его характера. За несколько времени до ссоры с Некрасовым он продал ему издание "Записки охотника" за тысячу рублей; сообщая об этом Герцену письмом от 22 июля 1857 года {"Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к Герцену". М. Драгоманова, Генуя, 1892 г. 11. (Примеч. Д. В. Григоровича.)}, он не только не жалуется, но радуется, что Некрасов перепродал это издание за две с половиной тысячи и нажил на нем, таким образом, полторы тысячи. Можно привести целый ряд случаев, доказывающих, с какою беспечностью Тургенев относился к денежному вопросу.
   Тронутый положением бедного семейного родственника, Ив. Серг. предложил ему заняться управлением имения; желая окончательно успокоить его и упрочить его судьбу, Ив. Серг. поспешил выдать ему, на случай своей смерти, вексель в пятьдесят тысяч. Два года спустя благородный родственник представил вексель ко взысканию, поставив своего благодетеля в трагическое положение. Ив. Серг. ограничился только тем, что попросил его оставить Спасское и передал его управление другому лицу <...>
   Если б возможно было составить список деньгам, которые Тургенев роздал при своей жизни всем тем, кто к нему обращался, сложилась бы сумма больше той, какую он сам прожил. Приписывать его щедрость не доброте сердца, а распущенности, мелочному тщеславию могут только те, которые, судя по себе, не допускают в других возможности честных, великодушных побуждений; когда такая возможность слишком уже очевидна, они набрасываются с яростью голодных собак на какую-нибудь другую сторону лица и на ней стараются выместить свою злобу.
   Разрыв с Некрасовым и "Современником" объяснялся публике редакцией как результат исключительно идейных разногласий и убеждений; инициатива разногласия приписывалась самой редакции. Из переписки Тургенева с Герценом видно между тем, что разрыву способствовал Герцен, а инициатива разрыва принадлежит самому Тургеневу. Вот что писал он Герцену 9 января 1861 года: "С "Современником" и Некрасовым я прекратил всякие сношения, что, между прочим, явствует из ругательств à mon adresse {в мой адрес (фр.).} почти в каждой книжке. Я велел им сказать, чтоб они не помещали моего имени в числе сотрудников, а они взяли и поместили его на самом конце. Что тут делать?" 12 Авторское самолюбие вряд ли играло здесь какую-нибудь роль; имя Тургенева стояло тогда на главном плане, и желание оскорбить его, поставив его имя в конце объявления, не достигало цели, не могло оскорбить его. Наконец, все это произошло уже после разрыва. Поводом к нему должна была служить более важная причина, иначе Тургенев, с его уступчивостью и мягкостью, не был бы способен в течение стольких лет не изменить своему неприязненному чувству 13.
   У Тургенева было авторское самолюбие; у кого же его нет? Он, кажется, имел на него право, но оно никогда не доходило до того болезненного состояния, как это было, например, у Гончарова, Достоевского и т. д. С ним свободно, без всякого стеснения, можно было высказывать мнение о его произведениях, не рискуя поселить в нем враждебного чувства. Самолюбие, надо думать, питается другими корнями, чем самомнение, потому что с этой последней стороны Тургенев представлял исключение между своими собратами. Редко его произведение печаталось прежде, чем он прочтет его кому-нибудь из близких людей, не посоветуется; замечания возбуждали иногда спор, но принимались всегда без признака самолюбивого укола; рукопись потом сверху донизу перечитывалась, исправлялась и часто переписывалась заново.
   Строгий к самому себе, он не только был снисходителен к другим, но часто открывал в их произведениях несуществующие достоинства. Стоило ему прочесть повесть или рассказ и покажись ему сгоряча, что в том или другом есть проблеск дарования, он носился с ними всюду, торжественно провозглашал нарождение нового таланта, спорил, раздражался против недостатка чуткости к художественным приемам и в конце концов, когда убеждался или ему ясно доказывали несостоятельность предмета его увлечения, он охотно сознавался в своем заблуждении и сам над собою добродушно подтрунивал. В увлечениях этого рода часто руководило им также чувство добра, желание поддержать начинающего или, наконец, помимо литературы, просто прийти на помощь, выручить человека из бедственного положения.
   Где бы он ни жил -- в Париже или Петербурге,-- нельзя было к нему зайти без того, чтобы не встретить множество молодежи обоего пола; раз в Петербурге, направляясь в номер гостиницы, где он жил, мне пришлось проходить по коридору мимо целого ряда таких посетителей и посетительниц, сидевших на подоконниках в ожидании очереди. Его терпимость и снисхождение в этих случаях могли основываться на мягкости характера, готового скорее стеснить себя, чем решиться на отказ, но, во всяком случае, не на желании популярничать, как распускали слух его недоброжелатели. Те, которые к нему обращались, по большей части платили ему неблагодарностью, другие принадлежали почти исключительно к людям скромного общественного положения, наконец, сколько бы их ни было и к какому бы классу они ни причислялись, что могли бы они прибавить к популярности Тургенева, которая росла год от году без всякой помощи, благодаря только его таланту?
   В терпимости и снисхождении Тургенев доходил иногда до самоунижения, возбуждавшего справедливую досаду его искренних друзей.
   Одно время он был увлечен Писемским 14. Писемский, при всем его уме и таланте, олицетворял тип провинциального жуира и не мог похвастать утонченностью воспитания; подчас он был нестерпимо груб и циничен, не стеснялся плевать -- не по-американски, в сторону, а по русскому обычаю -- куда ни попало; не стеснялся разваливаться на чужом диване с грязными сапогами,-- словом, ни с какой стороны не должен был нравиться Тургеневу, человеку воспитанному и деликатному. Но его прельстила оригинальность Писемского. Когда Ив. Серг. увлекался, на него находило точно затмение, и он терял чувство меры.
   Раз был он с Писемским где-то на вечере. К концу ужина Писемский, имевший слабость к горячительным напиткам, впал в состояние, близкое к невменяемости. Тургенев взялся проводить его до дому. Когда они вышли на улицу, дождь лил ливмя. Дорогой Писемский, которого Тургенев поддерживал под руку, потерял калошу; Тургенев вытащил ее из грязи и не выпускал ее из рук, пока не довел Писемского до его квартиры и не сдал его прислуге вместе с калошей.
   С его большим умом, разносторонним образованием, тонким эстетическим чувством, широтой и свободой мысли, Тургенев мог бы быть -- и, по-настоящему, должен был бы быть в свое время -- центром литературного кружка; вокруг него охотно бы стали группироваться остальные литературные силы; к сожалению, это не осуществилось,-- не осуществилось потому, что для представителя кружка у него недоставало твердости, выдержки, энергии, необходимых условий в руководителе. Он сам добродушно величал себя "овечьей натурой". Он, кроме того, не был способен к практической деятельности, доказательством чего служат его собственные запутанные дела; наконец, даже при лучших нравственных условиях, Тургенев не мог бы играть преобладающей роли в литературном кружке; он наездом только бывал в России и никогда бы не решился оставить Париж и семейство г-жи Виардо. Он и его брат оправдывали предсказание матери, говорившей им обоим: "Жаль мне вас; вы не будете счастливы, вы оба однолюбцы", то есть будете всю жизнь привязаны к одной женщине.
   Но слабость характера отличала Тургенева только в делах житейских. Известно, как много нужно силы воля, энергии, твердости, чтобы долгое время неотступно преследовать одну и ту же задачу, бороться против нервного и физического утомления, заставить себя довести до конца продолжительный умственный или художественный труд. С этой стороны Тургенев -- автор многих длинных литературных произведений -- подтверждает только факт двойственности в артистических натурах с выдающимся творческим талантом. Такие натуры как бы вмещают в себе два отдельные существа, не только не схожие между собою, но большею частью совершенно противуположного характера: одно выражается внешним образом и принадлежит жизни; другое скрывается в тайнике души и служит только творчеству; последнее чаще всего лучше первого. Пушкин превосходно выразил эту двойственность, сказав:
   
   Пока не требует поэта
   К священной жертве Аполлон,
   В заботах суетного света
   Он малодушно погружен;
   Молчит его святая лира,
   Душа вкушает хладный сон,
   И меж детей ничтожных мира.
   Быть может, всех ничтожней он.
   Но лишь божественный глагол
   До слуха чуткого коснется,
   Душа поэта встрепенется,
   Как пробудившийся орел...
   и т. д.15
   
   Но это не вполне можно отнести к Тургеневу. Когда усыплялось его творчество и сам он малодушно погружался "в заботы суетного мира", он и тогда не казался ничтожным; его большой ум и образование нигде и никогда не допустили бы его до такой роли.
   Ивана Сергеевича часто упрекали в том, что он не стеснялся, когда приходил случай, сочинить эпиграмму на приятеля, сделать на его счет какое-нибудь комическое или едкое сравнение, и приписывали это двуличию его характера. Тургенев действительно был мастер на эпиграмму. В прекрасной статье о нем Я. П. Полонского "Тургенев у себя" приведено несколько таких образчиков. Для красного словца он, правда, не щадил иногда приятеля, но отсюда далеко еще до обвинения его в фальшивости и двуличии. Легко так говорить тем, кому бог отказал в остроумии. Награди их бог наблюдательностью, способностью подмечать смешную сторону -- и главное, способностью моментально облечь подмеченное в живую форму,-- они заговорили бы совсем другое. Желательно было бы взглянуть на смертного, награжденного такими свойствами, который отказался бы от них добровольно и сказал бы себе: не высказывай своих наблюдений, скрой их в груди своей, придержи язык из христианского чувства, из опасения хотя бы на секунду досадить ближнему... На такую добродетель способен был бы разве только Христос, олицетворение всех добродетелей. Не в оправдание, а в пример приведу Пушкина, который не утерпел, чтобы не написать на двери друга своего Жуковского:
   
   Из савана оделся ты в ливрею,
   На пудру променял лавровый свой венец
   И руку жмешь камер-лакею...
   Бедный певец!..16
   
   Другой поэт, Ф. И. Тютчев, не стеснялся называть своего друга князя Горчакова "фасадом великого человека" и "Нарцызом собственной чернильницы" и т. д. Соболевский, друг князя В. Ф. Одоевского, написал на него <...> эпиграмму:
   
   Случилось раз, во время оно,
   Свалился с дерева комар,
   и т. д.
   
   Для перечисления подобных примеров потребовались бы не страницы, но целые томы; из этого следует только, что даже у хороших людей больше эгоизма, чем христианской добродетели, и ничего больше. Кто же в этом не грешен?
   У Тургенева, как у всякого выдающегося человека, было много недоброжелателей и клеветников. Известие о его кончине, отразившееся скорбью во всей России, его похороны, собравшие на улицах весь Петербург и сопровождаемые массами людей, которым дорога русская слава,-- были лучшим ответом его клеветникам и завистникам, старавшимся уронить его значение в глазах русской читающей публики. Кончу о нем словами Я. И. Полонского,-- словами, вырвавшимися из сердца: "Кто в Тургеневе потерял не только знаменитого, родного писателя, но и друга, тот никогда не забудет, как много потерял он, насколько стал он беднее и беспомощнее".
   Разрыв Тургенева с Некрасовым и уход его из "Современника" сильно отразились на характере редакции этого журнала. В каждом кружке есть непременно лицо более или менее интересное, симпатическое, привлекательное; таким был в "Современнике" Тургенев. Его не стало, и старые приятели мало-помалу один за другим начали удаляться. В состав редакции входили к тому же новые лица, принадлежавшие другому поколению, ничем нравственно не связанные с прежними сотрудниками. Во главе журнала как критик, дававший камертон направлению, находился Добролюбов, весьма даровитый молодой человек, но холодный и замкнутый. Главный редактор и хозяин журнала, Некрасов, посвящал ему те свободные часы, которые оставались у него после вечеров и ночей, проводимых за картами в Английском клубе и в домах, где велась крупная игра. Громадные выигрыши и проигрыши, поддерживая в нем одинаковое нервное возбуждение, отвлекая его ум к другим интересам, мешали ему вести дела с прежним вниманием. Ив. Ив. Панаев из редакторов превратился каким-то образом в простого сотрудника, получавшего гонорар за свои ежемесячные фельетоны. Добрейший этот человек, мягкий как воск, всегда готовый услужить товарищу, когда-то веселый, беспечный, любивший приятельскую компанию, находился теперь постоянно в мрачном, раздраженном до болезненности состоянии духа.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   

И. С. ТУРГЕНЕВ В ШЕСТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

П. В. АННЕНКОВ

ШЕСТЬ ЛЕТ ПЕРЕПИСКИ С И С. ТУРГЕНЕВЫМ
1856--1862

I

   В 1856, то есть в год появления "Рудина" -- с чем связывают поворот в жизни самого автора,-- начинаются и частые отлучки Тургенева за границу {Просим извинения у наших читателей за продолжительный перерыв в рассказе со времени появления первого нашего очерка "Молодость Тургенева" в "Вестнике Европы", 1884, февраль, 449 стр. Причина замедления заключалась в том, что накануне своей смерти Тургенев уполномочил меня письменно, в случае своей кончины, разобрать его переписку и взять из нее то, что мне будет пригодно, а после его смерти г-жа Полина Виардо, сделавшаяся законной наследницей всего оставшегося после него движимого имущества, изъявила готовность исполнить волю покойного немедленно, но была остановлена процессом, возникшим между нею и мужем единственной дочери покойного, по поводу того же самого наследства. Так как процесс уже решен ныне французскими судами в пользу г-жи Виардо, то надежда добавить мой труд весьма важными документами частной переписки Тургенева заставила меня снова приступить к делу, результатом чего и являются эти воспоминания. (Примеч. П. В. Анненкова.)}1. С переменой царствования наступила и льготная пора для русских путешественников, которые высвобождены были от паспортных стеснений при отъезде, считавшихся прежде нужными для благоденствия и устойчивости порядка, что еще от времени до времени многими повторяется и теперь. Отмена формальностей при добывании паспорта, объявленная в эпоху коронации имп. Александра II, не могла касаться вполне Тургенева: он состоял еще под присмотром полиции, и для него требовалось соблюдение старых порядков ходатайства и особого разрешения2. Много помог ему выпутаться из хлопот егермейстер Иван Матвеевич Толстой (впоследствии граф) своим влиянием. Человек этот оказывал несомненные знаки личного расположения и внимания к Тургеневу, сопровождаемые, однако, по временам выговорами и замечаниями, когда последний слишком легко и свободно относился к его словам и наставлениям. Так, однажды, приглашенный И. М. Толстым на охоту и дав ему слово, Тургенев не почел за нужное обременять себя исполнением обещания и на другой же день получил от Толстого записку с замечанием, что поступок этот имеет вид и характер грубой неучтивости, которая, может статься, и находится в привычках автора, но которую не следует прилагать ко всякому.
   Около того же времени мы имеем первое письмо Тургенева с дороги. Он внезапно уехал в Москву из Петербурга, вызванный издателем "Русского вестника" г. Катковым. Письмо это довольно любопытно. Оно рисует начало большой распри между писателем и журналистом, не упраздненной и смертию одного из них.
   
   "Москва, 16 января 1856 г.3
   Любезный П. В. Я приехал сюда хотя не с бронхитом, однако с расстроенной грудью и поселился у милейшего И. И. Маслова, в Удельной конторе, на Пречистенском бульваре. Но оказывается, что я мог еще с неделю оставаться в Петербурге, потому что г-н редактор "Русского вестника", вытребовавший мою повесть 6 недель тому назад, не отвечавший ни слова на мои четыре письма, даже на последнее письмо, в котором я извещал его о моем отъезде и спрашивал о положении этого набора,-- велел мне вчера сказать, что моя рукопись только в будущую середу поступит ко мне в корректуре. Вот как следует учить сотрудников, чтобы они не забывались. Некрасов и Краевский4 никогда не достигали такой олимпийской высоты неделикатности, не заставляли больного человека скакать за 600 верст и т. д. Поделом мне! По слухам, повесть моя признана редакцией "Русского вестника" "образчиком нелепой бездарности". В таком случае, кажется, было бы лучше возвратить ее автору. А впрочем, все это пустяки..."
   Известно, что большая часть крупных ссор начиналась с подобных же пустяков. Дело, однако же, на этот раз уладилось. Нельзя же было предположить, что редакция такого органа, каким был тогда "Русский вестник", обозвала прелестный рассказ Тургенева "Фауст",-- ибо о нем идет дело,-- образчиком бездарности, а между тем неверный и преувеличенный слух об этом отзыве если не породил, то укрепил раздражение автора5. Возвратясь в Петербург, так как более десяти дней он не располагал быть в отсутствии, и известив о том г. Каткова, Тургенев бросил корректуру, прибавляя в том же вышеприведенном письме: "Пусть они распоряжаются, как им угодно!" В Петербурге он отдал свой рассказ в "Современник"", где тот и появился в 10-й книжке журнала: "Фауст, рассказ в девяти письмах" ("Современник", 10-я книжка, 1856). Но и этого мало. В объявлении об издании журнала в следующем 1857 году редакторы "Современника" извещали, что четыре первоклассных литератора, во избежание неудобств конкуренции, согласились печатать свои произведения исключительно в журнале "Современник". Имена этих четырех исключительных сотрудников действительно явились с 1-го No журнала на 1857 на его обложке: это были Д. В. Григорович, А. Н. Островский, гр. Л. И. Толстой и И. С. Тургенев. Конвенция продолжалась, однако, недолго, и один шутник, подозревавший ее происхождение, конечно, имел право сказать, что на пороге "Современника" возвышаются четыре загадочные и молчаливые сфинкса. Она была нарушена в следующем же 1858 году одною из сторон. Тургенев именно послал тогда письмо из-за границы в "Атеней", затем в 1859 году напечатал "Обед в обществе английского литературного фонда" в "Библиотеке для чтения" 6, а в 1860 году предоставил тому же "Русскому вестнику", с которым так недавно поссорился, третью социальную свою повесть "Накануне".
   "Русский вестник" отвечал на объявление-манифест "Современника" чрезвычайно вежливо и уклончиво, сваливая вину непоявления в его журнале повести "Призраки" (это "Фауст" в "Современнике") на медленность и задержки в корректурных исправлениях со стороны самого автора ее и прибавляя, что и он, с своей стороны, отказывается от сотрудничества людей, готовых смущаться всякими случайностями и затруднениями издания и строить на них далекие и несправедливые соображения.
   Возвращение Тургенева в Петербург пришлось как раз к появлению первой части "Рудина" в запоздавшей январской книжке "Современника" 1856 года. Вторая часть напечатана была в следующей книжке. Здесь будет уместно привести любопытное примечание, встреченное нами в черновой тетради Тургенева, содержащей "Рудина". Повесть была первоначально озаглавлена: "Гениальная натура", что потом было зачеркнуто, и вместо этого рукой Тургенева начертано просто: "Рудин". Затем оказывается, что роман создан и написан в 1855 году в деревне и притом в весьма короткий срок -- 7 недель. Примечание гласит именно: "Рудин. Начат 5 июня 1855 г., в воскресенье, в Спасском; кончен 24 июля 1855 г. в воскресенье, там же, в 7 недель. Напечатан с большими прибавлениями в январ. и февр. книжках "Современника" 1856 г.". Между прочим, заметка эта подтверждает опасения последнего редактора сочинений Тургенева (посмертное издание), колебавшегося зачислять произведения нашего автора по годам их появления в печати, так как он полагал основательно, что некоторые из них могли быть написаны им ранее их опубликования. Но для приложения хронологической системы к изданию никакого другого средства не оставалось. Выслушав все разнообразные толки о своем "Рудине", между которыми к восторженным отзывам примешивались уже и обидные подозрения в недоброжелательстве к лицу, скрывавшемуся под именем Рудина 7, Тургенев в августе 1856 года выехал в Париж. Это было первое его путешествие после ареста.
   Всю зиму 1856/57 года не было о нем ни слуха ни духа 8, и только 24 октября 1857 получено было от него первое известие, пущенное им 5 октября (23 сентября старого стиля). Письмо носило штемпель "Rosoy en Brie" и пришло из неизвестного нам места Куртавнель, оказавшегося замком, или виллой, г-жи Виардо. Тургенев писал:
   
   "Куртавнель, 5 октяб. (23 сент.) 1857
   Милый А. На днях я получил письмо от Некрасова с приложением циркуляра на издание альманаха для семейства Белинского, но так как я недавно писал ему, то я предпочитаю поговорить с вами. Прежде всего -- скажите Некрасову, что я обещаю ему две статьи -- повесть или рассказ и воспоминания о Белинском. Я глазам не верю -- неужели позволили наконец альманах с именем Белинского на заглавном листе и с отзывами о нем! Как бы то ни было, я с восторгом впрягаюсь в эту карету и буду везти из всех сил 9.
   Что же касается до моего внезапного путешествия в Рим {Я не мог доискаться в моих бумагах письма Тургенева о поездке его в Италию, а так как корреспонденция моя с ним вся сохранилась, то считаю письмо это так или иначе погибшим. Зима 1856/57 была чрезвычайно сурова на Западе,-- дети ремесленников и других бедных людей замерзали в домах и в колыбелях своих. (Примеч. П. В. Анненкова.)}, то, поразмыслив хорошенько дело, вы, я надеюсь, убедитесь сами, что для меня, после всех моих треволнений и мук душевных, после ужасной зимы в Париже 10 -- тихая, исполненная спокойной работы зима в Риме, среди этой величественной и умирающей обстановки, просто душеспасительна. В Петербурге мне было бы хорошо со всеми вами, друзья мои, но о работе нечего было бы думать; а мне теперь, после такого долгого бездействия, предстоит либо бросить мою литературу совсем и окончательно, либо попытаться: нельзя ли еще раз возродиться духом? Я сперва изумился предложению (В. П. Боткина), потом ухватился за него с жадностью, а теперь я и во сне каждую ночь вижу себя в Риме. Скажу без обиняков: для совершенного моего удовлетворения нужно было бы ваше присутствие в Риме; мне кажется, тогда ничего не оставалось бы желать... Вы, сколько я помню, собирались ехать в Рим; что бы вам именно теперь исполнить это намерение? Право, подумайте-ка об этом. Славно бы мы пожили вместе! Если вы не приедете, я буду часто писать вам и Некрасову. Я надеюсь, что болезнь моя не схватит опять меня за шиворот; в таком случае я, разумеется, буду молчать, но я надеюсь, что она не придет снова. Прощайте, друг мой, П. В. Пришлите мне 7-й том Пушкина в Рим11. Обнимаю вас!"
   
   Болезнь, однако, не замедлила явиться опять и оправдала нерешимость мою склониться на предложение Тургенева и посетить его в Риме. Что касается до альманаха Некрасова, то он не состоялся, а взамен его предпринято было в Москве, большой издательской конторой К. Т. Солдатенкова, полное собрание сочинений Белинского, которое под редакцией Н. X. Кетчера и доведено было до конца благополучно. Почти вслед за тем письмом Тургенева получено от него и другое, уже из Рима.
   
   "Рим, 31 октяб. (12 нояб.) 1857
   Милый А. Ваше письмо меня очень обрадовало, и я надеюсь, что переписка наша оживится снова. Нам с вами надобно непременно, хотя изредка, писать друг к другу. Вот уже скоро две недели, как я в Риме; погода стоит чудесная; но болезнь моя опять принялась грызть меня. Это очень меня огорчает, потому что, если бы не эта мерзость, я бы работал. Я это чувствую, и даже, несмотря на болезнь, уже кое-что сделал. Не буду говорить вам о Риме -- мало сказать не стоит, много -- невозможно. Я знакомлюсь с ним помаленьку -- спешить не для чего, ходил на вашу квартиру в Via Felice; но уже все изменилось с тех пор, и хозяин другой -- расспрашивать было некого. Постараюсь исполнить ваше желание и напишу для Корша письмо, то есть два или три письма, не знаю, будет ли интересно {Для "Атенея" -- издания, предпринятого Е. Ф. Коршем после его разрыва с "Русским вестником". (Примеч. П. В. Анненкова.)}. "Современник" имеет право на меня сердиться; но, право же, я не виноват. Говорят, Некрасов опять стал играть... Вы воображаете, что мне "со всех сторон" пишут! Никто мне не пишет. А потому давайте мне сведений как можно больше.
   Познакомился я здесь с живописцем Ивановым и видел его картину. По глубине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения вещь первоклассная. Недаром он положил в нее 25 лет своей жизни. Но есть и недостатки. Колорит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом плане (пейзаж в отдалении удивительный), все как-то пестро и желто 12. Со всем тем я уверен, что картина произведет большое впечатление (будут фанатики, хотя немногие), и главное: должно надеяться, что она подаст знак к противодействию брюлловскому марлинизму. С другой стороны, византийская школа князя Гагарина... 13 Художеству еще худо на Руси. Остальные здешние русские артисты -- плохи. Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и "всё" дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую расейскую замашку. Невежество их всех губит. Иванов -- тот, напротив, замечательный человек; оригинальный, умный, правдивый и мыслящий, но мне сдается, что он немножко тронулся: 25-летнее одиночество взяло свое. Не забуду я (но это непременно между нами), как он, во время поездки в Альбано, вдруг начал уверять Боткина и меня, весь побледневши и с принужденным хохотом, что его отравливают медленным ядом, что он часто не ест и т. д. Мы очень часто с ним видимся; он, кажется, расположен к нам.
   Вы меня хвалите за мое намерение прожить зиму в Риме. Я сам чувствую, что эта мысль была недурная, по как мне тяжело и горько бывает, этого я вам передать не могу. Работа может одна спасти меня, но если она не дастся, худо будет! Прошутил я жизнь, а теперь локтя не укусишь. Но довольно об этом. Все-таки мне здесь лучше, чем в Париже или в Петербурге.
   Не знаю, писал ли я вам, что в Париже встретил Ольгу Александровну {Ольгу Александровну Тургеневу, с которой он недавно разорвал свои дружеские связи. Она вышла замуж, вскоре после того, за Сомова. (Примеч. П. В. Анненкова.)}. Она не совсем здорова и зиму будет жить в Ницце. Здесь из русских пока никого нет: ждут Черкасских.
   Боже вас сохрани -- не прислать мне 7-го тома Пушкина, переписку Станкевича и ваше письмо о Гоголе 14. Справьтесь у Некрасова и Колбасиных, как сюда пересылались книги,-- и так и поступайте.
   Со вчерашнего дня стал дуть tramontano {северный ветер (ит.).}, а то такая теплынь стояла, что сказать нельзя. Третьего дня мы с Боткиным провели удивительный день в villa Pamfili. Природа здешняя очаровательно величава и нежна и женственна в то же время. Я влюблен в вечнозеленые дубы, зончатые пинии и отдаленные, бледно-голубые горы. Увы! я могу только сочувствовать красоте жизни -- жить самому мне уже нельзя. Темный покров упал на меня и обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой. Стараюсь, однако, не пускать эту копоть в то, что я делаю; а то кому оно будет нужно? Да и самому мне оно будет противно.
   Боткин здоров; я с ним ежедневно вижусь, но я не живу с ним. В его характере есть какая-то старческая раздражительность -- эпикуреец в нем то и дело пищит и киснет; очень уж он заразился художеством.
   Напишите мне все, что узнаете, услышите о Толстом и его сестре. Я не думаю, чтобы вам понравилось его последнее произведение 15, но у него есть другие, хорошие вещи. Он вас очень любит {О семействе гр. Л. Н. Толстого Тургенев всегда отзывался восторженно, не исключая и времени его непродолжительной размолвки с ним, о чем речь еще впереди. Сестру гр. Толстого, по мужу тоже Толстую, он называл умной, понимающей все кругом себя и обнаруживающей свое понимание только при случае. О брате Толстого, молодом человеке, умершем в чахотке в 1860 году за границей в Гиере, он говорил не иначе, как с умилением. Не помню впечатления, произведенного на меня слабым произведением Л. Н. Толстого, да и кто бы мог сохранить память о неудачных произведениях после позднейших образцовых созданий его и после колоссальной эпопеи его "Война и мир". (Примеч. П. В. Анненкова.)}.
   Познакомились ли вы с графиней Ламберт? Она того желала, и я вам советую. Я опять напишу ей письмо через ваше посредничество. На этот раз пойдите к ней.
   Ну вот, переписка благополучно возобновлена; смотрите же, чтобы она не прекратилась. Поклонитесь всем друзьям, а вам я крепко жму руку. Читали ли вы "Историю Рима" Момзена? Я ей здесь упиваюсь. Весь ваш И. Т.
   P. S. Напишите мне досконально: Базунов не пострадал от моих повестей? Если нет, мое самолюбие было бы несколько успокоено".
   
   Вопрос о Базунове относится к первому итали их давно и мало кто перечитывал их в то время, когда понимание его сложилось в полной силе. А между тем "Цыгане", может быть, лучшая из поэм Пушкина, нашего великого гения, так давно умолкшего и, увы, не нашедшего себе ни одного вполне достойного преемника". Потом Иван Сергеевич начал читать. "Цыган" он читал превосходно. Он делал пропуски, потому что вся поэма слишком длинна, чтобы быть прочитанной в один раз на литературном чтении. Лучше всего Иван Сергеевич прочел то место, где старик цыган говорит Алеко, чтобы он оставил табор.
   Кончив, Иван Сергеевич почти выбежал в столовую и, обращаясь к сидевшему тут же г. Ар -- ву, сказал, хлопнув рукою по книге и бросая ее на стол: "Чудесная вещь! И сказать, что она пятьдесят пять лет тому назад написана... не написана -- из стали выкована!"
   Иван Сергеевич остался в столовой и сел невдалеке от меня. Когда пела Марианна Виардо, он утирал слезы. Когда m-me Виардо спела "И сладко и больно" Чайковского, Иван Сергеевич совершенно воодушевился. "Замечательная старуха какая!" -- обратился он опять к Ар -- ву. И действительно, когда m-me Виардо поет, она сама жизнь, сама страсть, само искусство. Она не чужое передает, она сама как будто свое переживает... Я понимаю, что ее слушали страстно, так же страстно, как сама она жила на сцене. Когда дело дошло до последнего чтения Ивана Сергеевича, то он вышел на эстраду и обратился к публике со словами: "Господа, мы только что находились под такими глубокими поэтическими впечатлениями, что мне не хотелось бы читать вам моих прозаических записок... Я прочту вам пушкинского "Гусара"...
   "Нет, нет,-- закричала почти вся зала.-- "Записки охотника"! "Записки охотника"! <...>
   4 августа 1879 г. <...> Сегодня я пошла к нему, чтобы прочесть ему вновь написанную мною вещь. Из пригласительной записки Ивана Сергеевича я поняла, что мне нужно ехать в Буживаль. Я была нездорова, и мне вовсе не нравилось, что надо отправляться так далеко. Однако в конце концов я осталась довольна тем, что видела "Les Frênes" -- они стоят того. Это большая дача, дом стоит на горе вправо; еще выше и правее находится chalet, в котором живет Иван Сергеевич. Гора вся зеленая, на заднем плане и по бокам деревья, посредине луг, на котором разбросаны цветники, наполненные тысячами бегоний и фуксий всех родов и сортов. Меня несколько удивило, что я вижу только бегонии и фуксии да еще красные крапивки. Я пошла по правой дорожке,-- она повела меня вдоль оранжерей, на гору, в густую крутую аллею, где становилось все темнее; вправо журчал ручей, и к дому я вышла из-под раскидистой плакучей ивы. Меня провели в chalet Ивана Сергеевича <...> В течение разговора я высказала, что мне очень нравятся "Les Frênes".
   -- Хорошо-то тут хорошо,-- отвечал Иван Сергеевич,-- но есть и неудобства. Вид хорош с горы на Сену, но ничего не растет, кроме некоторых пород деревьев. Нет ни фруктов, ни цветов. Что касается фруктов, то французские мне вообще не нравятся, русские лучше. Мне говорят, что мне это кажется, потому что я в России жил, когда был молод, а теперь я стар, но это неправда. А из цветов тут есть только бегонии и фуксии, да и с теми возня -- на зиму их ставят в оранжерею -- хлопотно и дорого. Земля тут представляет тотчас под черноземом слой синей глины -- почва сырая и холодная.
   -- Я не сожалею об отсутствии цветов,-- продолжал Иван Сергеевич,-- я их терпеть не могу. Моя матушка была страстная любительница цветов -- я нигде не видел таких тюльпанов, как у нее. Но все это цветоводство сопровождалось самой ужасной жестокостью к садовникам. Их секли за все и про все. Конюшня была близка -- я все слышал. Как-то раз кто-то вырвал дорогой тюльпан. После этого всех садовников пересекли. Еще связано у меня с цветами воспоминание. Один из крепостных мальчиков выказал способности к рисованию. Его отдали в Москву учиться живописи. Он стал настолько хорошим художником, что ему поручили написать потолок в Большом московском театре. Потом матушка выписала его назад в деревню и поручила ему писать с натуры цветы. Он их писал тысячами -- и садовые и лесные... писал с ненавистью, со слезами... они опротивели и мне. Бедняга рвался, зубами скрежетал -- спился и умер.
   Далее Иван Сергеевич рассказывал еще о крепостных, которых его мать отдавала в ученье, и, между прочим, об одном, которого поместили в пансион, где он отлично выучился по-французски. Потом он чем-то не угодил своей госпоже, и его отдали в солдаты. Он дослужился до офицерского чина и после этого приехал в деревню повидаться с своими родными. Ни офицерского чина, ни приезда матушка Ивана Сергеевича не могла простить ему и не позволила ему даже войти в избу его родного брата <...>
   21 декабря 1879 г. <...> В течение разговора речь зашла о сыне Ч. "Я сейчас до того кричал, что охрип,-- сказал Иван Сергеевич.-- Был у меня сын Ч. и читал мне свои вялые стихи и потом вдруг заговорил о том, что все дурно, что только будущее будет хорошо, что тогда будет "красота", а теперь ее нет, и что все люди "звери". Я ему сказал: "Если бы я был зверь, я бы теперь бросился на вас и укусил бы вас, а я вот вас слушаю!" Не понимаю я этих людей, которые ничего хорошего в прошлом не признают. Разве для них не существует ни Гомер, ни Шекспир? Эти люди, когда бы им показали самую красивую в мире женщину, непременно сказали бы: "О, тогда, в будущем, красота будет совсем другая, лучше чем теперь!" -- как будто будущее не сложится из элементов прошедшего. Он напомнил мне Хомякова: тот тоже все ругал в литературе, а сам взял да и написал трагедию, которая не что иное, как сколок с Шиллера. Так и этот юноша: все плохо в прошлом и все теперь плохо у других, а сам пишет -- значит, считает свои стихи хорошими... Есть такие люди, которые действительно сознают, что теперь все плохо, но зато они и себя считают неспособными произвести что-нибудь хорошее, и поэтому ничего не производят... но таких людей немного..." <...> 17
   

1880 ГОД

   30 ноября 1880 года <...> В последнее свое посещение я оставила Ивану Сергеевичу для прочтения первую часть своей статьи "Год в Америке" <...> Вчера я отправилась к нему с тем, чтобы передать ему вторую часть <...>
   <...> Иван Сергеевич посоветовал мне поскорее переписать первую часть и послать ее в "Вестник Европы", обещая, с своей стороны, замолвить за нее слово, говоря, что она написана просто, объективно и небезынтересно.
   -- Я надеюсь, что "Вестнику Европы" я нужен,-- заметил он,-- и, следовательно, там исполнят мою просьбу поместить вашу статью. Я так долго задержал ее, потому что был очень занят. Я очень долго не работал, а теперь написал небольшую вещь. Стоила она мне неимоверных трудов -- одна переписка ее отозвалась на мне такими головными болями, такою усталостью, каких я никогда не испытывал. И, наверно, вещь будет плохая... то есть, может быть, и не совсем плохая, но, во всяком случае, слабая. Я послал ее Анненкову, которому даю на прочтение все свои вещи до напечатания... посмотрю, что он мне о ней скажет. Это этюд, короткая вещь, где я описываю два типа старых помещиков. Был у меня старик дядя: родился он при Елизавете, а сам был человек екатерининских времен и глупый. Жена его родилась тоже чуть не при Елизавете. Этот мой дядя был человек хотя глупый, но очень своеобразны, вот почему мне в вздумалось описать эту чету 18.
   

1881 ГОД

   8 января 1881 г. <...> Вчера я снова отправилась в rue de Douai и застала Ивана Сергеевича уже на ногах; в комнате, однако, стояла пара костылей, и я поняла, что дело опять идет о подагре. Иван Сергеевич поразил меня своею худобою и бледностью: куда девался здоровый и бодрый вид его, которому я порадовалась в нем осенью. Я спросила его, как он себя чувствует. Он отвечал, что лучше, но все еще слаб.
   -- У меня был припадок подагры в сердце,-- сказал он,-- потом она перешла в колено и к этому прибавилось lumbago в форме судорог, а потом ischiatique. Такой боли я еще никогда не испытывал. Мне казалось, что в мое колено вцепилась зубами большая собака и рвет и грызет его. Теперь мне лучше благодаря впрыскиваниям морфия. Я бы и теперь не встал, да мне необходимо выйти сегодня из-за картины Куинджи. Дело в том, что картина эта очень хороша -- это вид Днепра при лунном свете,-- газеты наши прокричали про нее, что до нее вовсе и живописи не было... Это, положим, вздор, но картина все-таки хороша. Ее приобрел великий князь Константин Константинович и захотел поместить ее на своем фрегате, чтобы иметь ее с собою во время кругосветного плавания. Мне хотелось, чтобы она была выставлена здесь в "Salon", она, наверно, получила бы медаль... Я просил об этом великого князя и о том, чтобы выставить ее у З. Я напечатал также о ней в газетах, но, к сожалению, из этого ничего не вышло: ее ходили смотреть только русские, да и то мало. Теперь я получаю телеграмму из Шербурга сейчас же выслать туда картину, а так как я отдал ее З., то один только я и могу получить ее обратно <...> 19
   Перед уходом я сказала Ивану Сергеевичу, что хочу написать в редакцию "Вестника Европы", что хорошо было бы, если бы она выслала мне денег, так как они мне в настоящую минуту нужны.
   -- Вот что мы сделаем,-- сказал Иван Сергеевич,-- это будет скорее и проще: я вам дам от себя, а редакция вышлет мне... вот сто рублей, разменяйте их, возьмите себе сто или сто пятьдесят франков, а остальные принесите мне -- часть этих денег пойдет на памятник Флоберу. Какая теперь на меня руготня идет за мое предложение сбора на этот памятник! Газеты, анонимные письма, вырезки из газет сыплются на меня. В одной газете был напечатан целый вымышленный разговор по этому поводу. Один добрый человек вырезал его и прислал мне с собственною прибавкою карандашом. Разговор кончается словами: "Что же теперь делать с господином Тургеневым за это предложение сбора на памятник Флоберу?" -- "Бить надо!" -- прибавил карандашом приславший вырезку. Какая-то дама из Одессы, называя себя моею бывшей почитательницей, пишет мне, что я поступаю нечестно, что я обязан объяснить свой поступок... Меня упрекают, что я забыл Россию, что у нас своим родным авторам нет памятников... И все это из-за нескольких несчастных грошей, которые всякий волен дать или не дать... О Русь! сколько в ней грубости, как только поскребешь верхушку. Ну, где бы это было возможно, кроме России? Предположим, что какой-нибудь писатель здесь, во Франции, имел бы друга автора в России и этот друг умер бы, а француз заявил бы предложение пожертвования ему. на памятник. Я вполне уверен, что ни один француз ничего бы не дал, но зато никому не пришло бы в голову ругаться из-за этого или обвинять предложившего в нечестности. Меня и в западничестве обвиняют... хороши эти славянофилы, обвиняющие меня в западничестве. Вот они, например, г. X. с его постыдным процессом с крестьянами. А ведь он славянофил, народник, у него бывают собрания молитвенные с воздеванием рук, как у пашковцев. И они, эти люди, кричат о том, что народ скажет последнее слово всяческой мудрости <...>
   2 ноября 1881 г. В течение года Иван Сергеевич ездил в Россию, и я по обыкновению на летние месяцы уезжала из Парижа. Сегодня, после долгого перерыва, я опять увиделась с ним. Он произвел на меня странное впечатление. В разговоре он бранил Запад, сравнивал Л. Толстого с Виктором Гюго, говорил, что Толстой гениален, а Гюго только напыщенный ритор, что за Толстым будущее, что его гениальная простота делает его первым в мире художником... Положим, он подобное говорил и раньше, но несколько иначе, в другом тоне, с другой окраской. Показался он мне также сильно постаревшим, он точно опустился, согнулся.
   

1882 ГОД

   8 июня 1882 г. За эту зиму я несколько раз была у Ивана Сергеевича. Меня опять приглашали читать на литературном вечере общества художников, но по различным причинам, о которых здесь не место говорить, я отказалась. Иван Сергеевич был, по-видимому, недоволен этим отказом и немножко посердился на меня. Он давно уже болен; теперь ему, однако, лучше. У него angina pectoris, он лежит все время в постели, и настроение его невеселое и какое-то озлобленное, одним словом, вовсе не похожее на то, что привыкли видеть в нем встречавшиеся с ним люди. Но за нынешнюю зиму ему и пришлось вытерпеть немало. Помимо семейных горестей, глубоко расстроивавших его, ему пришлось еще сделаться мишенью гнуснейших сплетен. Часть из них он передавал мне, и приходилось только удивляться грязной изобретательности лиц, пускавших их в ход. Все это так глубоко действовало на Ивана Сергеевича, что он, никогда никому не отказывавший в своей помощи, стал даже отстраняться от всяких подобных дел <...>
   23 декабря 1882 г. Застала я сегодня Ивана Сергеевича опять больным. Опять та же боль в плече, мешающая ему ходить. В продолжение всего времени, пока я у него была, он ни разу не улыбнулся. Первое, что он мне сказал, относилось к повести Н. И. П.-- го "Савка":
   -- У автора бесспорно есть талант, наблюдательность и юмор, но есть много недостатков: он ставит второстепенные лица наряду с главными и теряется в подробностях. Я боюсь, что M. M. Стасюлевич не поместит его рассказа, между тем как Юрьев, издатель "Русской мысли", который сам художник и литератор, поймет, что "Савка" -- рассказ, стоящий того, чтобы на него обратить внимание 20. Конечно, не нужно будет претендовать на него, если он что-нибудь выкинет или изменит,-- господа редакторы считают за собою это право изменения и урезывания... Они даже и меня и Толстого отменяют<...>
   Я удивилась.
   -- Вот и подите. Послал я M. M. Стасюлевичу рассказ "После смерти" -- дело идет о молодом человеке, который влюбился в женщину после того, как она умерла,-- это психологический этюд. Ну, Михаил Матвеевич нашел это заглавие слишком lugubre {мрачным (фр.).} и изменил -- назвал рассказ именем этой женщины (Клара Милич), а оно и не идет вовсе, потому что она тут лицо вполне второстепенное 21. А Толстой -- личность бесспорно крупная -- перестал писать, потому что его не хотели печатать без изменений, И вот еще что: публика в этом случае за редакторов. Издатель-редактор хочет, чтобы его журнал придерживался известного направления. Он, в сущности, прав -- он знает, чего требует читающая его публика. А теперь нашей публике ни авторитеты, ни художества не нужны: она требует, ищет известной тенденциозности. Я вставила, что ее за это осуждать нельзя.
   -- Прекрасно, но художественности, искусству тут места уже и нет, и редактор режет, изменяет все, что хочет и как хочет... Мы у них вполне в руках и связаны по рукам и по ногам <...>
   Я стала его просить добыть для автора "Савки" какой-нибудь работы, так как знаю, что она ему нужна.
   -- Если бы вы мне сказали, чтобы я достал птичьего молока, то это было бы легче сделать, чем достать работы теперь. Видите это кресло, на котором я сижу,-- оно просижено людьми, приходящими сюда просить работы, которой нет <...>
   

1883 ГОД

   11 июля 1883 г. <...> Я месяца два уже не видела Ивана Сергеевича, когда поехала к нему в начале марта (а может быть, и в конце февраля); я пробыла у него очень недолго, переговорила с ним о деле, которое привело меня к нему, и затем ушла. Он сидел в кресле, сильно похудевший, говорил тихо и слабо и жаловался опять на боли в плече и на то, что ходить и стоять не может. В течение зимы он еще перенес операцию, ему вырезали небольшую "неврому". Накануне операции я была у него; это было, если не ошибаюсь, в конце прошлого декабря 22. В тот день он был сравнительно бодр и весел и о предстоящей операции говорил так спокойно, точно дело шло о чем-то обыденном и совершенно не важном. Я приходила к нему тогда по поводу одной работы, которую он хотел мне поручить,-- дело шло о переводе романа "Une vie" Ги де Мопассана о подлинной рукописи до появления ее во французской печати, но из этого ничего не вышло. А между тем Иван Сергеевич дал уже Мопассану от себя вперед тысячу франков. Работа эта была сначала отдана другому переводчику, но он сделал ее так плохо, что она оказалась никуда негодною; 23 при этом он слишком долго продержал рукопись у себя, и время ушло. Я должна была переводить продолжение, а Иван Сергеевич брался исправить начало, но, как я сказала, оно было слишком плохо и потребовало бы долгого труда, а времени до появления книги Мопассана оставалось мало, так это дело и было оставлено. В течение марта и апреля я два раза была в rue de Douai, но Ивана Сергеевича не видела; ему было очень плохо, как мне говорили, и он успокаивался только благодаря впрыскиваниям морфия. Когда я в последний раз заходила в rue de Douai, на дворе стояла карета, и мне объяснили, что Ивана Сергеевича перевозят в Буживаль, что с ним два доктора и что хотя ему настолько лучше, что он ехать может, но что в общем состояние его все-таки очень плохое. В конце мая Н. И. П. решился поехать к Ивану Сергеевичу в Буживаль. Он был принят, но застал Ивана Сергеевича в таком положении, что, как говорил мне, вернувшись, ни о чем другом не мог думать и мучился мыслью, что решился беспокоить умирающего. Иван же Сергеевич по всегдашней доброте своей велел ему привезти его повесть "Савку", чтобы еще раз перечитать ее и затем дать ему рекомендацию либо к г. Стасюлевичу, либо к г. Юрьеву. Но так как сам написать письмо Иван Сергеевич был не в силах и находил неудобным, чтобы похвалы "Савке" были написаны рукою самого автора, то послал П. за мною с тем, что письмо это продиктует мне. Я поехала в Буживаль, не ожидая испытать того, что почувствовала при виде Ивана Сергеевича. Это был уже не тот мощный, полный жизни и силы большой, чисто русский человек. Это был худой, слабый, изнуренный, словно восьмидесятилетний старик. На руки его было страшно смотреть, нос был длинный, глаза впали. Круглое лицо тоже удлинилось, волосы поредели, пожелтели и сбились, голос еле можно было расслышать... Я едва могла выдержать при нем и так горько разрыдалась в другой комнате, что m-lle Arnold {Бывшая воспитательница детей Виардо. (Примеч. А. Луканиной.)}, ходившая за ним, насилу могла унять меня. Потом я вернулась к Ивану Сергеевичу, и он поручил мне самой составить письмо к M. M. Стасюлевичу, говоря: "Я настаиваю на том, чтобы повесть была послана Стасюлевичу, а не Юрьеву". Но почему, этого он не объяснил <...>
   Уходя, я сказала Ивану Сергеевичу, что если ему вообще нужно будет что-нибудь русское писать, то я к его услугам и буду счастлива явиться по первому зову.
   Через день я получила записку, что нужна. На этот раз я застала Ивана Сергеевича в постели, в спальне,-- в последний мой приезд он лежал на диване в гостиной. Он продиктовал мне письма к гг. Анненкову, Полонскому, Щепкину. Диктовал он медленно, очень слабым голосом, но с совершенно отчетливою мыслью. Ни одного слова не пришлось ему изменять в письмах по прочтению их.
   Я имела бестактность сказать Ивану Сергеевичу, что нахожу, будто у него сегодня вид лучше. Он ужасно рассердился.
   -- Эти дамы всегда так, всегда... Вот Charcot -- вид у него ужасный, какого-то кутилы-мученика, а он здоров! Charcot же и говорил тут одной даме, что хороший вид ничего не значит,-- что можно иметь прекрасный вид -- и быть накануне смерти <...>
   
   Когда Иван Сергеевич в следующий раз послал за мною, то опять диктовал мне письма гг. Топорову и Щепкину, а также еще одному доктору по поводу какого-то нового лекарственного средства. При этом присутствовала г-жа Виардо. Она довольно строго уняла Ивана Сергеевича, когда он было разговорился, прося его de ne pas se fatiguer {не утомляться (фр.).}. Иван Сергеевич между прочим рассказал, что он пригласил к себе письменно докторшу С, а когда она приехала, то он потребовал от нее яду {Он говорил о г. Виардо, умершем незадолго перед тем. (Примеч. А. Луканиной.)}. Рассказывал он это просто, спокойно, даже с юмором и при этом удивительно хорошо представил, как она отказалась дать и прибавила педагогическим тоном: "Помилуйте, как это можно!"
   Когда г-жа Виардо вышла, Иван Сергеевич вдруг впал в какое-то отчаяние и с глубокой мукой в голосе, в котором слышны были и слезы, произнес:
   -- Я сам себе гадок, себе противен; зачем я живу, для чего -- тряпка какая-то... Как бы я хотел теперь лежать рядом с моим другом в земле...
   Я не знала, что и сказать, но в это время кто-то вошел, и Иван Сергеевич успокоился.
   Вчера я опять была у него и нашла его в гораздо лучшем состоянии. Он был одет и лежал на кушетке. Его на днях вывозили в экипаже. Он начинает понемногу есть, между тем как за последнее время питался только молоком. Говорят, ему дают теперь йодистый калий. Он жалуется, что от этого у него сильный насморк, плохой вкус во рту и точно свинец в желудке. Но тем не менее ему лучше. Он принимает йодистый калий уже с месяц, и улучшение акцентируется, говорят, что врачи надеются на выздоровление. Он, однако, опять жалуется на боль в плече. Между тем m-lle Arnold говорит, что в общем ему неизмеримо лучше. Она говорила мне, что у него в марте действительно бывал бред и видения, но что он все помнит, что ему чудилось. Как и раньше, Иван Сергеевич диктовал мне письма по своим денежным делам и по имению. По-видимому, ему пришлось понести кое-какие потери, что весьма печально в такое время, когда ему именно нужны деньги: врачи еще толкуют о том, что ему на зиму нужно ехать на юг. Ему, во всяком случае, настолько лучше, что третьего дня он собственноручно написал письмо графу Льву Толстому {То самое письмо, где он уговаривает его не отказываться от литературной деятельности. (Примеч. А. Луканиной.)} <...> 25
   Потом он забеспокоился и стал жаловаться на боли. Я спросила, нельзя ли что-нибудь сделать для него. Он отвечал:
   -- Надо впрыскивание морфия, но теперь час, когда я должен есть... Они меня заставляют, и я должен подвергаться этой неприятной операции питанья, когда мне этого вовсе не хочется...
   Я пошла позвать m-lle Arnold, и Иван Сергеевич начал завтракать, а я ушла. В саду я встретила m-me Du-vernaye, и она рассказала мне, как раздражали Ивана Сергеевича газетные толки о нем. Потом мне то же рассказывала и m-lle Arnold. Она уверяла меня, что он и у нее выпрашивал яду, а раз стал требовать от г-жи Виардо, чтобы она выбросила его в окно, на что та ответила:
   -- Mais, mon cher Tourguéneff, vous êtes trop grand et trop lourd et puis cela vous ferait du mal! {Но, дорогой мой Тургенев, вы слишком большой и тяжелый, кроме того, это бы вам повредило (фр.).}
   Ответ этот рассмешил Ивана Сергеевича, и он на время успокоился.
   Нужно сказать, что раз m-lle Arnold сильно напугала и расстроила меня по поводу Ивана Сергеевича. Она рассказала мне, что доктор Б.26 советовал ей иногда заменять морфий водою при впрыскиваниях. Она это и делала.
   -- Берите для этого лучше дистиллированную воду,-- заметила я,-- тогда вы будете уверены, что вода чиста.
   -- Дистиллированная вода -- это лавровишневые капли?-- спросила она.
   -- Нет, нет, как можно,-- сказала я и объяснила ей, что такое дистиллированная вода и что такое лавровишневые капли.
   В следующий мой приезд она опять спросила меня:
   -- Не правда ли, дистиллированная вода -- это лавровишневые капли?
   Я чуть не вскрикнула от испуга.
   -- Надеюсь, что вы не вспрыскивали ему лавровишневых капель,-- ведь я объяснила вам, что это такое?
   -- Ах, ведь и в самом деле!-- спохватилась она.-- Я ведь это и сама знала, как это я забыла!
   После этого я почти две ночи не спала; особенно же испугалась я, когда дня через три после этого разговора Г. опять прибежал сообщить, будто Иван Сергеевич умер и что об этом уже пишут в газетах. На этот раз это, к счастью, также оказалось лганьем, но я несколько дней после этого страдала сильнейшими головными болями от страха за то, что могла вообще наделать m-lle Arnold.
   После этого я опять была у Ивана Сергеевича. Состояние его было то же.
   1 октября 1883 г. Последний раз я видела Ивана Сергеевича в пятницу, десятого августа. Я нашла его не особенно слабым. В последнее время он несколько раз посылал за мною и, между прочим, поручил мне перевести на русский язык рассказ его "Пожар на море". Окончив работу, я отвезла ее в Буживаль. Я застала Ивана Сергеевича сидящим на балконе. Вскоре из Парижа вернулась г-жа Виардо и привезла ему сандвичи, которые он любил. Он с аппетитом съел их. Он показался мне несравненно бодрее прежнего, шутил, улыбался. Взяв у меня перевод "Пожара на море", он сказал, что у него есть еще другой рассказ, который он тоже диктует по-французски г-же Виардо и даст мне перевести, но что теперь рассказ этот еще не готов.
   -- Работа моя разрастается,-- сказал он по поводу второго рассказа.-- Это уже не рассказ, но еще и не повесть.
   Относительно моего перевода оп, просмотрев его, заметил, что там вкралось несколько галлицизмов, но в общем остался доволен.
   Мне необыкновенно больно писать теперь это. Глядя тогда на Ивана Сергеевича, я так была уверена, что он поправится. Я сказала ему, как мне нравится "Пожар на море" по картинности и простоте, а главное -- по правде описанных там ощущений.
   -- Все это так точно и было,-- ответил Иван Сергеевич, задумчиво улыбаясь и словно вглядываясь далеко, далеко в прошлое.-- Мне было тогда восемнадцать лет...
   А жить ему еще так хотелось, голова так хорошо работала.
   Я прочла в газетах, что тело его увозят именно сегодня в Россию. Я не могу при этом присутствовать, сил нет, мне так жаль, жаль, жаль его.
   Последнее мое посещение Ивана Сергеевича еще и потому оставило во мне обманчивое впечатление, полное надежды на выздоровление, что он довольно долго говорил со мной о делах -- не моих, а совершенно посторонних людей; и тут, как всегда, высказывалась его необыкновенная доброта и забота о всех людях, пытающихся пробить себе дорогу на литературном поприще.
   -- Приезжайте в воскресенье двенадцатого,-- сказал он мне на прощанье и обещал дать тогда свой второй рассказ 27. Окончен ли он вообще -- не знаю. Быть у Ивана Сергеевича я больше не могла -- я сама захворала и, чтобы поправиться, должна была на несколько недель уехать в деревню. Там меня и застигла весть о его смерти.
   

Л. Ф. НЕЛИДОВА

ПАМЯТИ И. С. ТУРГЕНЕВА

I

   У Н. Вагнера -- Кота Мурлыки -- есть сказка: "Колесо счастья". В одном месте герой ее говорит: "В этот день я был на вершине колеса счастья".
   Эти слова я готова была повторить о себе в один из дней осени 1879 года. Мне подали письмо из Петербурга со штемпелем "Вестника Европы", надписанное уже знакомым мне почерком.
   Письмо было от M. M. Стасюлевича. Оно состояло всего из нескольких строк. С редкой внимательностью почтенный редактор извещал меня, что получил из Парижа от И. С. Тургенева отзыв о моем только что появившемся в последней книжке журнала небольшом очерке1. Думая сделать мне приятное, Михаил Матвеевич пересылал мне самое подлинное письмо.
   Я хорошо помню тогдашнее свое чувство: в первую минуту мне показалось, что это сон, что я брежу. Но листок почтовой бумаги был у меня в руках.
   Помню чувство восторга, до боли сжавшее сердце. Не могло же это быть мистификацией! В конце письма стояла подпись: Ив. Тургенев. Конец, как не имевший отношения ко мне, был перечеркнут, а начало и середину занимали рассуждения о моем очерке и необыкновенно благосклонный отзыв о нем.
   Я читала и перечитывала письмо. Одна фраза в нем особенно приводила меня в восхищение: "Кто этот Л. Н.?" Никакие похвалы не доставили бы мне такой радости, как этот вопрос. Значит, вещь была написана так, что нельзя было узнать, что ее писала женщина.
   Я мечтала о возможности увидеть Тургенева. Его ждала в Петербурге. Он писал о своем приезде поэту Полонскому.
   Кроме Я. П. Полонского, у нас оказался еще и другой общий знакомый -- Александр Васильевич Топоров. Оба они обещали привести к нам Тургенева, как только он приедет в Петербург.
   Чтобы понять в полной мере значение этого обещания, нужно знать, чем был для нас -- людей того времени -- Тургенев. Я знала некоторые из его произведений наизусть или, по крайней мере, настолько, чтобы заметить малейшую неточность в передаче или пропуск при чтении. И это не только в таких напоминающих стихотворения в прозе вещах, как эпилог из "Дворянского гнезда", а и в других, менее знаменитых, как, например, "Дым".
   Помню, мне случилось слушать чтение известной сцены после объяснения между Ириной и Литвиновым. Читавший дошел до слов: "...и роскошные плечи, плечи молодой царицы, дышали свежестью и жаром..." Чтец остановился на конце строчки, не заметив продолжения, а я не выдержала и закричала, возмущенная: "и жаром неги". Нельзя так читать! Я не только помнила -- я чувствовала, что так закончить фразу было нельзя. Это была бы не тургеневская фраза.
   В предисловии к своим "Poèmes en prose" {"Стихотворениям в прозе" (фр.).} Бодлер писал: "Кого из нас не посещало честолюбивое мечтание добиться чуда -- прозы поэтической и музыкальной, без ритма и без рифм, достаточно гибкой и довольно прихотливой для того, чтобы примениться к лирическим волнениям души, к мечтательным порывам, к движениям совести"...
   Это мечтание, это чудо осуществил Тургенев.
   Много лет прошло с того времени, много было других влияний, но понимание красоты языка, красоты фразы, любовь к этой красоте, к музыке речи дал людям нашего поколения он.
   Толстой своей поразительной силой изобразительности нередко затмевал его. После описания смерти Николая Левина, измучивающего читателей так, как будто бы они присутствовали при настоящей агонии, кажется бледным и деланным описание смерти Инсарова в "Накануне". "Прощай, моя бедная! Прощай, моя родина!" Едва ли так в минуту смерти будет говорить умирающий человек. Но все же не Толстому, а Тургеневу дано было написать Лизу из "Дворянского гнезда", вместе с пушкинскими Татьяной и "Капитанской дочкой" лучшее, что есть в русской литературе. И не Толстой, а Тургенев изобразил Базарова и его смерть, единственную в своем роде.
   Крестьяне, простые люди, умеют умирать и относятся к смерти спокойно в просто. В литературе есть несколько описаний таких смертей. Но Базаров -- не простой человек; он гораздо сложнее, нежели хочет показать сам, когда, разговаривая с любимой женщиной, отрицает значение искусства и всей изящной стороны жизни. И он встречает так внезапно обрушивающуюся на него смерть как сильный духом человек и выдерживает мужественно последнее испытание.
   "Отцы и дети" появились, когда я еще не была в состоянии следить за литературными спорами; но мне впоследствии казались непостижимыми нападки на Тургенева и все возникшие из-за Базарова недоразумения.
   Поистине можно сказать, что "книги имеют свою судьбу"! Чего желали недовольные от писателя? Разве не ясно, что такой, как он есть, Базаров головой выше всех окружающих! И разве не поразительно, что именно он, Тургенев, которого все, начиная с него самого, постоянно упрекали в слабости и бесхарактерности, мог создать Базарова, этот образец настоящего мужского характера, каких в литературе, как и в жизни, у нас меньше всего!
   

II

   <...> Он приехал и сидел в нашей гостиной. Мы говорили о Флобере, о литературе и условились свидеться на другой день в доме Я. П. Полонского. За мною должен был приехать, чтобы отвезти меня туда, Топоров.
   Этот наперсник Тургенева за последние годы его жизни в Петербурге заслуживает, чтобы о нем сказать несколько подробнее. В свое время он был лицом довольно известным в литературных кружках Петербурга, несмотря на свое скромное положение. По профессии Александр Васильевич Топоров был придворный зубной врач, никогда, кажется, не занимавшийся зубоврачеванием. Это не мешало ему иметь казенную квартиру в дворцовом ведомстве, а служил он, кажется, в каком-то коммерческом обществе. Впрочем, настоящей своей профессией он сделал служение знаменитостям, главным образом литературным. Это был настоящий диккенсовский тип, трогательный по-своему и оригинальный. Служил он своим кумирам усердно, бескорыстно и не подобострастно. Вначале предметом его поклонения был В. А. Слепцов, для которого он исполнял поручения, брал на себя устройство его литературных вечеров и практических дел, доставал для него деньги, когда в них случалась надобность.
   В одной из петербургских газет того времени был помещен стихотворный фельетон под названием "Невский проспект". Помню из него две строки:
   "...проезжал Николай Алексеич (Некрасов) в коляске.
   Там Слепцов и его адъютант Топоров проходили нередко..."
   Умер Слепцов -- и Топоров прикомандировался адъютантом к Тургеневу, стал для него хлопотать, бегать, исполнять поручения. Познакомились они через поэта Полонского, в доме которого Топоров был принят как свой. С ним не считались визитами, никто долгое время не знал, где и как он живет, и редко кому, разве по какой-нибудь экстренной надобности, случалось попадать в его квартиру. Квартира эта, по описаниям, была оригинальная: две крошечные комнаты помещались в конце длинного, темного каменного коридора. В первой комнате, с окнами, напоминавшими бойницы, стены были все увешаны засохшими венками, цветочными и лавровыми, с лентами и надписями, поднесенными в разное время знаменитостям, при которых он состоял.
   Из своих комнаток Александр Васильевич выходил на люди всегда чисто в хорошо одетый, всегда благодушный и довольный и готовый оказать услуги <...>
   В назначенный вечер, аккуратно в условленный час, Топоров приехал за мной на Надеждинскую и повез на Фонтанку, где в старом, неприветливом доме, наверху, во дворе, жили тогда Полонские, у которых я и увидала его в первый раз.
   Сам поэт в то время, как, впрочем, и до конца жизни, занимал, как известно, место цензора по иностранной литературе. Невольно вспоминается мне при этом рассказ о M. E. Салтыкове, когда ему пришлось в первый раз попасть на квартиру к цензору и застать его в семейном кругу, за столом, подвязанного салфеткой перед тарелкой супа. Салтыков долго повторял после этого с глубочайшим изумлением: "Цензор суп ест! Нет, подумайте, каково -- цензор суп ест!" По его словам, он представлял себе до того цензора существом особой породы, которое может... ну, живьем, что ли, глотать маленьких детей. И вдруг, как и все... суп ест!
   Жилище и семья Якова Петровича, несмотря на близость к цензуре, сразу располагали к себе и поколебали во мне ходячее московское мнение о негостеприимном и холодном Петербурге. Это была в то время самая радушная, милая семья, в которой чувствовал себя хорошо каждый, кто в нее попадал, и где любило собираться по пятницам большое и разнообразное общество.
   Эти пятницы еще ждут своего описателя; они стоят того. Из литераторов я встречала на них Григоровича, Лескова, поэта Козлова, впоследствии Мережковского и З. Гиппиус. Бывали и художники -- Чижов, Репин, и музыканты. Приезжал и играл сам Антон Григорьевич Рубинштейн 2.
   

III

   Обещанный визит Тургенева, о котором гостеприимные хозяева оповестили своих знакомых, собрал, разумеется, особенно много народа. Большая, немного низкая комната в пятом этаже не была еще полна, когда мы вошли.
   Едва я успела поздороваться с хозяйкой, как Топоров увел меня в кабинет, где курили и сидели мужчины, находя, что мне, в новом звании литератора, нечего делать в гостиной с дамами. Он всячески подчеркивал это мое отношение к литературе. В то время это, конечно, нравилось мне.
   И все же, несмотря на литературу, мне было неловко и страшно входить в этот накуренный кабинет с большим письменным столом посредине, тесно заставленный старинной, красивой мебелью. Мне представили ближайших ко мне мужчин, и я села на низкий диван недалеко от дверей, рядом со своим спутником. С величайшим интересом я разглядывала собравшихся людей, из которых многих видела в первый раз. Топоров знал всех и называл мне их имена.
   В противоположном углу кабинета, у стола, шел оживленный разговор. Высокий седой человек громко хохотал, часто откидывая назад голову и, как это нередко бывало, шутил над добродушием Якова Петровича. До меня донеслись слова:
   -- Полонский непременно откопает себе новый талант и носится с ним. Вот теперь какой-то у него Л. Н. Говорят, это женщина. Ну, если женщина, то, наверное, попадья. Ничего хорошего! Какая нелепая полоса...
   Мне сделалось страшно неловко: я краснела и не знала, что делать -- оставаться или уйти. Но седого человека уже дергали за рукав, кивали в мою сторону, и спустя минуту он сам, как ни в чем не бывало, направлялся ко мне через весь кабинет. С самым непринужденным видом он поклонился, назвал себя и сел рядом со мной на диван.
   Это был Григорович, в то время, несмотря на седину, полный жизни, остроумия и веселости. Вероятно, он не знал, что я слышала его последние слова, а может быть, решил сделать вид, что не знает этого; но мне было неловко и больно, когда он тут же сразу наговорил мне множество любезных вещей по поводу моего злополучного очерка, не замечая или не желая заметить моего смущения.
   Оно, впрочем, продолжалось недолго. Я скоро простила двуличность своему собеседнику. Он был до того заразительно весел и остроумен, что нельзя было не простить его и не смеяться вместе с ним <...>
   Среди веселого разговора я не заметила, как исчез Топоров, как ушел хозяин дома, и прошло уже довольно времени, когда ко мне подошли И. и А.-- молодые в то время люди, часто бывавшие в доме Полонских.
   -- Помилуйте, что же вы здесь сидите! Разумеется, давно приехал. Хотите видеть мастита беллетриста, взирающа и глаголюща. На сей раз самого себя превзошел <...>
   Я вышла в залу и не могла не подумать, как трудно, вероятно, везде, а в особенности у нас в России, чувствовать себя знаменитым человеком.
   Не только не было ни малейшей важности, никакой позы в том, как держал себя Тургенев,-- но мне, на мой восторженный взгляд, он показался именно как-то чересчур, по-стариковски прост.
   Он стоял, слегка сгорбившись, прислонясь спиной к роялю, разговаривал с незнакомыми мне людьми и среди разговора -- о ужас!-- вынул из кармана большой пестрый фуляровый платок, точь-в-точь такой, какой вынимали актеры Малого театра, когда играли в пьесах Островского.
   Это было уже слишком! Я смотрела на него, и мне так сильно хотелось, чтобы он был не такой, не старый, а молодой, стройный и красивый, он -- автор "Призраков", и "Аси", и "Первой любви"...
   Радость, когда он узнал меня и приветливо подошел ко мне, заглушила все другие чувства. Он был хорош и такой, какой он был. Я была счастлива тем, что могла быть подле него.
   -- Да, а вот вы бы посмотрели, как бы он отнесся к вам, если бы тут был баварский король!-- говорил мне И. за длинным чайным столом, уставленным тортами и блюдами с бутербродами, по петербургскому обыкновению <...> -- Вы знаете, ведь он у себя в вилле в Бадене принимал королей.
   -- Я думаю, что не стала бы соперничать с королями и примирилась бы с тем, чтобы он был любезнее с королевой, нежели со мной <...>
   Стол был слишком длинен, и не мог завязаться общий разговор. Тургенев был молчалив, не умел или не хотел привлечь к себе общего внимания. Больше всех и громче всего говорил Григорович, но его остроты и сравнения восхищали, кажется, главным образом меня как приезжую. Остальные, должно быть, привыкли к ним и мало ценили их.
   

IV

   После пятницы у Полонских мы не видались несколько времени. Я уже начинала опасаться, что Тургенев забыл меня и без приезда баварского короля, когда в одно ненастное петербургское утро к нам приехал Топоров и передал мне просьбу Тургенева навестить его. Он был болен, и ему было запрещено выходить.
   Во время его болезни я стала его видеть так часто, как только могла, и как, разумеется, мне никогда не пришлось бы видеться с ним, если бы он был здоров.
   Болезнь была подагра, которою он и раньше страдал. На этот раз приступ ее был особенно трудный и мучительный. Он лежал в постели, к нему ездили доктора.
   Мы поднялись по чугунной лестнице в третий этаж дома на Малой Морской. Это были меблированные комнаты.
   Из раскрытых дверей маленькой передней я увидела старинный диван и на нем лежащего большого человека с знакомой седой прекрасной головой, которая резко выделилась на темной обивке дивана, когда он навстречу нам приподнялся.
   После первых же приветствий Топоров уехал за какими-то покупками. Это он заранее так решил, находя, что вдвоем нам легче будет разговориться.
   Но разговор не налаживался. Я чувствовала себя стесненной и была ненаходчива. Тургенев был мрачен. Он видимо страдал. Топоров не возвращался.
   Не зная, что придумать, я предложила почитать вслух газету и нечаянно уронила ее на ковер между диваном и столом.
   Тургенев потянулся за нею.
   Я не успела предупредить его движение. Он сделал себе больно и застонал.
   И вдруг все для меня переменилось.
   Поднимая газету, я в первый раз близко заглянула в его лицо. Не автор "Дворянского гнезда", "Отцов и детей" и пр. и пр., не знаменитый Тургенев в эту минуту был передо мною, а просто старый, больной человек, которому было нехорошо и одиноко в чужом городе, в чужой мрачной комнате, который устал лежать,-- и не газетами нужно было его занимать.
   Нам удалось придумать для него новую позу на диване, с подушкой за спиной; для ноги придвинут был мягкий стул, и в новом положении боль понемногу стала утихать. Нужно было подложить что-нибудь под локоть, но огромная, тяжелая подушка оказалась в такой заношенной, грязной наволочке, что нельзя было не поразиться ее видом.
   Попросив разрешения, я позвонила. Вместо лакея вошел сам хозяин -- петербургский немец, толстый, в коричневом пиджаке. Замечание относительно наволочек, видимо, смутило его. Он очень извинялся и прислал тотчас же горничную с чистым бельем. Вдвоем с нею мы быстро все переменили и устроили, добыли скамеечку для здоровой ноги.
   Вместе с девушкой возвратившийся Топоров передвинул по-другому мебель в комнате. Я не могу теперь вспомнить, но какой причине, но не было ламп, и мы зажгли свечи в канделябрах на камине и на столе.
   Топоров воодушевился и по нескольку раз перестанавливал одну и ту же вещь в комнате, а Иван Сергеевич в темной, мягкой куртке, с пледом на ногах, с огромной подушкой в чистой наволочке под рукой, радуясь затихшей боли, благосклонно смотрел на нашу возню и давал также и свои указания.
   -- Пыльные занавески,-- повторил он, улыбаясь.-- Пыль, мне кажется, так же свойственна занавескам, как роса траве. И как это вы могли заметить! А я вот неделю жил и не замечал. И мои в Париже, наверное, не заметили бы.
   Топоров неодобрительно проворчал что-то про себя, а я прямо спросила:
   -- Кто не заметил бы, Иван Сергеевич?
   -- Моидамы,-- отвечалон.-- Вызнаете, я ведь в Париже живу не один. Вокруг меня целая семья, с которой я прожил уже более тридцати лет, семья Виардо.
   -- Да, я слышала,-- отвечала я, с любопытством приглядываясь к нему и прислушиваясь к тону, которым он говорил.
   Раньше во время его визита к нам и у Полонских мы говорили о вопросах общих и отвлеченных, говорили о литературе. Теперь он в первый раз заговорил о себе. Мне непременно хотелось продолжать разговор.
   Подали самовар.
   Топоров стал развертывать свертки и бумажные мешочки. В маленькой банке было варенье из поляники, с оригинальным, немного затхлым запахом. По выражению Тургенева, им могли бы угощать друг друга египетские мумии. Его особенно любил Иван Сергеевич, и Топоров откуда-то его добывал.
   За чаем я узнала, что семейство госпожи Виардо состояло из мужа, сына и трех дочерей. Старшую из дочерей, Луизу, я встречала раньше за границей, но к ней именно Иван Сергеевич относился холодно и почти о ней не упоминал. Зато о самой госпоже Виардо и двух ее других дочерях он говорил не иначе как с восторженной нежностью и преданностью.
   Мне захотелось видеть их фотографии. Иван Сергеевич тотчас же попросил Топорова принести портфель и достал оттуда положенные в конверт три фотографические карточки. Портрет г-жи Виардо был и раньше знаком мне. Это -- некрасивое в обычном смысле, но очень интересное лицо южного типа, с прекрасными черными глазами. На сцене, в костюме она должна была быть очень эффектной. В складе губ, в выражении глаз, в посадке головы чувствовалась энергичная, сильная, властная натура. Такою именно изображал ее в своих рассказах нам и сам Тургенев.
   Меня поражало, как он охотно и легко говорил о своих отношениях к Виардо. Первое время я очень стеснялась и избегала этого разговора, но Тургенев сам возвращался к нему.
   Обе дочери г-жи Виардо были красивее ее самой, и я очень восхищалась их наружностью.
   -- Ну вот, посмотрите внимательнее,-- сказал Иван Сергеевич, дотрогиваясь рукой до карточек, которые я не переставала держать перед собой.-- Эти две молодые женщины... я люблю их обеих, но одну люблю очень, а другую люблю еще больше и больше всего на свете. Угадаете ли вы -- которую?
   Я молча поднесла к нему карточку той, которая казалась мне привлекательнее. Тургенев засмеялся и кивнул головой.
   -- Угадали! Это Марианна, а ту, старшую, зовут Claudie 3.
   Тургенев продолжал говорить о них, о их необыкновенной музыкальности, прекрасных голосах. Он с удовольствием пил чай с свежим калачом и становился словоохотливее, рассказывая о "своих дамах", как он всегда их называл. Топоров играл роль хозяина за столом, резал хлеб, подвигал масло, угощал вареньем, но с первых же слов о семействе Виардо на лице его установилось недовольное, как бы даже обиженное выражение,-- и -- странное дело -- то же остроревнивое чувство начинала чувствовать также и я.
   Теперь я понимаю, что это было несправедливо: каждый человек имеет право взять свое счастье там, где находит его. Но тогда в голове шевелились спутанные мысли, вроде того, что: "Вот наш Тургенев, наш любимый писатель, и какие-то иностранки, ради которых он не живет в России", и т. д.
   И как это бывает иногда, может быть, именно наш вид, впечатление от его слов, которое мы не сумели скрыть, подзадоривали Тургенева и заставляли его усиливать то, что он хотел сказать.
   В то время "Новь" вышла еще недавно (написана в 1876 г.), о ней еще продолжали говорить. Героиня ее была названа в честь Марианны Виардо. Г-жа Виардо, по словам Тургенева, интересовалась его произведениями, хотя несравненно менее, нежели романсами Чайковского. Ее муж -- "mon ami" -- "мой друг Виардо", как он его назвал -- перевел некоторые из его вещей на французский язык; молодое же поколение совершенно не интересовалось его литературной деятельностью. И тем не менее, смотря на нас оживившимися, ласковыми глазами, Тургенев как бы даже с некоторым упорством продолжал говорить о своей привязанности ко всей семье, интересы которой, по его словам, были ему дороже и ближе всяких других интересов собственных, общественных и литературных. Он уверял, что простое письмо с известием о состоянии желудка маленького ребенка Claudie для него несравненно любопытнее самой сенсационной газетной или журнальной статьи.
   -- Не может быть. Вы клевещете на себя, Иван Сергеевич,-- сказал я.
   -- Ничуть. Вы ведь совсем не знаете меня. Да вот вам пример: предположим, что каким-нибудь образом мне было бы предоставлено на выбор: быть... ну, скажем, первым писателем не только в России, а в целом мире, но зато никогда больше не увидеть их (он поднял и обратил к нам карточки, зажатые в ладони). Или же наоборот: быть не мужем -- нет, зачем!-- а сторожем, дворником у них, если бы они уехали куда-нибудь... на остров Вайгач или Колгуев,-- я ни одной минуты не колебался бы в выборе.
   -- Ну, вот еще! Выдумали!-- с неудовольствием заметил Топоров.
   -- Нет, это не выдумка. А вам разве так не случалось полюбить?-- обратился он ко мне.-- Никогда? Расскажите мне ваш первый роман.
   -- "Первую любовь",-- сказала я.
   Но мне не хотелось рассказывать. Мне хотелось слушать. Я смотрела на него, слушала, и мне становилось все больше и больше жаль этого бедного, огромного, знаменитого человека, у которого была слава, было так много всего, и не было того, что было нужно ему, по-видимому, более всего другого.
   -- Слава -- да... знаменитость -- да... любимая деятельность...-- задумчиво говорил Тургенев, поворачивая в руках старенькую черную табакерку с облезшим лаком.-- У меня, разумеется, совершенно отдельное помещение в Париже... Бывают дни, когда я готов был бы отдать всю свою знаменитость за то, чтобы вернуться в свои пустые комнаты и наверное застать там кого-нибудь, кто сейчас бы заметил и спохватился, что меня нет, что я опаздываю, не возвращаюсь вовремя. Но я могу пропасть на день, на два, и этого не заметит никто. Подумают, что я отозван куда-нибудь. Жизнь бойко течет в Париже...
   -- Кто же виноват!-- горячо отозвался Топоров.-- Женились бы, жена бы ждала.
   

V

   Я все надеялась, что кто-нибудь непременно приедет из Парижа, и никак не могла представить себе, чтобы такой знаменитый человек, как Тургенев, мог оказаться в таком грустном и беспомощном положении, в каком он был. Но, очевидно, такова участь одиноких людей. А он был одинок. За все время его болезни никто из семейства Виардо не собрался приехать к нему. Днем его навещали петербургские знакомые и друзья, приходили поклонники и поклонницы. Нередко его большая и мрачная приемная комната была полна народу. Приезжали элегантные дамы в нарядных туалетах, приходили курсистки и студенты.
   Многолюдство утомляло больного; к обеденному часу все обыкновенно расходились, и по вечерам он оставался один -- и тут-то оказывал ему неоценимые услуги верный Топоров. Он ухаживал за ним, как нянька, переводил его с кровати на диван, бегал за лекарством, сопровождал в ванну.
   Иногда заходил но вечерам кто-нибудь из друзей, всего чаще Полонский, изредка Григорович; но еще чаще не было никого.
   Для меня это были незабываемые вечера. В отношении ко мне Тургенева было много доброты, которая трогала и радовала меня. И он радовался, когда я приходила. Это было так естественно: ему было так скучно. Часто я замечала его внимательный, рассматривающий взгляд, и не любила этого взгляда. А он любил рассказывать что-нибудь и следить за впечатлением.
   В моих воспоминаниях в годовщину его кончины я привела три его рассказа, записанные с его слов ("Русские ведомости", No 239, 1884 г.).
   Рассказывал Тургенев удивительно, красиво и плавно, точно книгу читал. Я позволю себе привести эти рассказы, неизвестные, по всему вероятию, современным читателям.
   

МУЖИ

   Я был болен и лечился морскими купаньями в Вентноре -- маленьком городке на острове Уайте.
   Местечко это не пользуется особой известностью; публика мало посещает его, да и нет в нем ничего такого, что могло бы привлекать ее туда.
   Пологая и широкая полоса желто-бурого песку, образующего морской берег, ничем не застроенный и лишенный растительности, стелется далеко за пределами города. Бутылочного цвета зеленые волны -- холодные, северные волны -- добегают с приливом до черты однообразных построек. После отлива на влажном, твердом песке, покрытом прядями водорослей, видны выпрямленные Фигуры прогуливающихся англичан.
   Впоследствии я узнал, что в Вентноре было также излюбленное место для общественных гуляний. Это был так называемый "музей".
   Из любопытства и от скуки я отправился взглянуть на него.
   Мне указали ветхое строение, небольшой сарай, в котором -- очевидно, уже впоследствии -- несимметрично пробиты были узкие отверстия редких окон.
   Человек с ключом в руках, благообразный англичанин в войлочной шляпе и сюртуке с перламутровыми пуговицами, поджидая посетителей, сидел на скамейке у входа в "музей". Он с достоинством поклонился мне, отпер дверь и пригласил войти.
   Я не сразу огляделся, после яркого дневного света, в полутемноте. Сарай походил внутри на наши риги, только с настланным дощатым некрашеным полом.
   По стенам, на полу и на двух скамьях развешаны и расставлены были диковинные редкости.
   Большею частью это были все предметы, выброшенные на берег после кораблекрушений. Тут были обломки старинной утвари, разнообразной мебели, разбитой посуды. Окаменелости, морские звезды и раковины симметрично разложены были на полу вдоль стен.
   Большой, громоздкий предмет в дальнем углу невольно обратил на себя мое внимание. Я приблизился.
   Передо мной была кормовая часть старинного, по некоторым признакам итальянского судна. Изящно изогнутая, с выдающеюся верхнею частью старинная галера живописно вырисовывалась в мягком, как бы вечернем освещении на фоне ближней белой стены.
   Рассмотрев пристальнее, я убедился, что, по крайней мере, этот нумер музейных редкостей (они все были по нумерам) был несомненно древнего происхождения.
   Постройка была так ветха, что, казалось, могла рассыпаться от малейшего прикосновения. Мыши и черви источили ее во всех направлениях. Искрасна-желтый, ржавый налет вековой плесени покрыл истлевшее дерево. В одном месте налет этот был не так густ, и мне почудились под ним едва видневшиеся, полуистертые черты.
   Я пригнулся ближе и прочел надпись -- очевидно, название корабля: "La Giovane Speranza" -- "Молодая надежда".

-----

   Мне понравился рассказ, и Тургеневу было видимо приятно мое восхищение. Он много смеялся, между прочим, над моей боязнью привидений и уверял, что у привидений картонные носы и что стоит крикнуть на них: У-у!-- и они исчезнут.
   В то время он решительно отвергал все мистическое, а между тем так скоро пришлось встретиться с мистицизмом в его же собственных произведениях: в "Кларе Милич" и в "Песне торжествующей любви",
   Но уже и в то время он охотно и много говорил... о светопреставлении. Я рассказывала ему, как моя няня ждала светопреставления каждую ночь, и я вместе с нею привыкла бояться и также ждать. А он рассказывал, как он воображает себе светопреставление. Я вспомнила эти разговоры, когда читала два стихотворения в прозе на эту тему.
   Помню другой его рассказ, из-за которого у нас вышел спор. Для ясности приведу его, как он был у меня записан и напечатан в "Русских ведомостях".
   

ПРОЩАНИЕ

   Это было давно, в те ныне прошедшие уже времена, когда в русских дворянских нравах было ездить друг к другу в гости и гостить подолгу, по неделе, по две, с лошадьми, детьми и домочадцами.
   Однажды мне случилось провести несколько дней именно в таком старинном, гостеприимном доме. В нем собралось и проводило время все местное общество. Было много молодежи, молодых и красивых женщин и девушек. Все отдавались беспечному веселью с увлечением молодости. Удовольствия были просты и незатейливы: гулянье в рощах, катанье на лодке и домашние игры по вечерам.
   Среди женских молодых лиц я невольным образом обратил внимание на одно лицо: то была девушка, также из приезжих гостей, подруга юной хозяйки дома. Она не была ни привлекательнее, ни красивей других, и я, может быть, вовсе и не приметил бы ее, если бы не ее взгляд -- задумчивый и печальный взгляд, который она не раз останавливала на мне внимательно и упорно.
   Я чувствовал себя постоянно под влиянием этого взгляда и не знал, что сделать, чтобы освободиться от него.
   Я пробовал заговаривать с нею. Она отвечала каждый раз с громким, видимо ненатуральным, деланным смехом, и то, что она говорила, не было ни значительно, ни интересно.
   Наконец наступило время отъезда. Я уезжал вдвоем с товарищем, сыном хозяев дома. Оба мы вышли уже на балкон, и общество собралось туда, провожая нас. Все было готово. Обменявшись последними рукопожатиями, мы спускались уже по лестнице, как вдруг чей-то голос сверху окликнул меня.
   Я обернулся. Опершись сложенными руками на перила балкона, в расстоянии не более аршина над моей головой, стояла она -- черноглазая, смешливая девушка.
   В первую минуту я едва узнал ее -- так переменилось ее лицо. Оно было покрыто смертельною бледностью; расширившиеся глаза блистали чудным блеском, но все по-прежнему улыбались нежные, вздрагивающие губы, и тихо, не выдавая в голосе волнения и не изменяя тона, она произнесла:
   -- Возьмите меня... с собой! Возьми меня.
   -- Но я... Я уезжаю... Куда же?..-- пролепетал я.
   Я был ошеломлен.
   -- Возьми меня... отсюда. Навсегда!
   Сложенные руки ее внезапно распались, и она протянула их перед собой.
   -- Любезный друг! Вы заставляете ожидать себя!-- окликнул меня весело голос приятеля внизу.
   Я сбежал с лестницы и через минуту сидел уже в экипаже. Лошади обогнули двор и поехали аллеей, как раз мимо дома. Я поднял голову.
   На балконе, с бессильно повисшими руками, все так же стояла молодая женщина. Ее глаза еще раз на мгновение остановили на мне свой загадочный взор; укоризна почудилась мне в нем, в твердо сложенных, побледневших губах...
   Я успел разглядеть, как кто-то там же на балконе подошел к ней и заговорил с нею; она отвечала с своим всегдашним неестественно громким смехом.
   Кругом также все засмеялось и зашумело вдруг. Смеялись и мы, плавно катясь в покойном экипаже по мягкой, пыльной дороге; но тайное и непонятное мне самому волнение все время не покидало меня. Я не спрашивал себя: хорошо ли, худо ли сделал я? Но образ девушки с протянутыми руками спустя много лет все еще жил в моем воображении.

-----

   Тургенев удивительно это рассказал, и я, конечно, не умела передать всей прелести рассказа.
   Мне было жаль девушку с протянутыми руками. Я так понимала ее чувство, это чувство женской беспомощности и покинутости, и желание удержать улетающее счастье. Пусть она обманывала себя, но ей казалось, что вот оно явилось к ней хотя бы на мгновение, и вдруг нет его. Уезжает свободный любимый человек, гаснет мелькнувший солнечный луч, а для нее настанут будни, долгие будни, те характерные серые будни прежнего беспросветного женского существования.
   -- Это было нельзя! Вы не должны были так ее оставлять!
   Мне показалось, будто Тургенев недоволен тем, что я говорю.
   -- Да, но что же я мог сделать, по-вашему?
   -- Сделать ее счастливой. Все дело в том, чтобы суметь дать счастье, хоть на один день, но чтобы воспоминания о нем хватило бы потом на всю остальную жизнь. Вы больше не встречали ее?
   -- Никогда.
   -- И не жалели о ней? Может быть, она думала: хоть день, да мой.
   -- Нет. Я ее не любил. Для этого нужно быть донжуаном. А какой же я донжуан!
   Играли ли женщины вообще большую роль в жизни Тургенева? Одна женщина -- да, но другие? Не могла же знаменитая иностранка, как ни исключительно богата была ее натура, одна заставить его пережить все те оттенки чувства, изображение которых мы находим в его романах. И с кого-нибудь писал же он своих удивительных русских девушек, своих героинь!
   Помню, как Тургенев превосходно и с увлечением рассказывал об игре Виардо в "Пророке" и в "Жидовке". К ней же, конечно, относится и его вдохновенное, знаменитое стихотворение в прозе: "Стой!" Но не только нет нигде ее портрета: ни одного близко похожего характера, изображения властной, сильной и в то же время даровитой, артистической женской натуры мы не встречаем в его произведениях. Он как бы не дерзал касаться в литературе лица слишком близкого для него в жизни.
   А между тем надежды на возможность перемены в его судьбе, горячие, хоть и неосновательные, возлагались не одним легкомысленным Топоровым. Были случаи, когда, по словам его близких друзей, что-то как будто бы и налаживалось.
   Тургенев начинал заговаривать о том, чтобы подольше остаться в России, пожить у себя в Спасском. Молодые и интересные женщины гостили в его деревенском доме. Затевались общие литературные предприятия, начинались усовершенствования по усадьбе и по школе...
   Но достаточно было малейшего подозрения там, в Париже, довольно было одного письма оттуда, из "Les Frênes" в Буживале, или из rue de Douai в Париже -- и все завязывавшиеся связи мгновенно разрывались, и Тургенев бросал все и летел туда, где была Виардо.
   В его произведениях есть несколько мест с описанием того, как нечто подобное случается или может случиться. Стоит вспомнить "Вешние воды", "Переписку" <...>
   Свое "рабство" он сам нес покорно, но не безропотно. Бессильные и часто горькие жалобы вырывались у него по самым разнообразным поводам. В этом сходятся почти все воспоминания о нем.
   Помню, как-то вечером пришел навестить его Яков Петрович Полонский, сам на этот раз также совсем больной. У него болели зубы, и голова была завязана голубой вязаной шелковой косынкой с длинной бахромой. Эта бахрома, перепутавшись с волосами и бородой, придавала необыкновенно забавный вид его больному лицу, так что, несмотря на все сочувствие, трудно было удержаться от улыбки.
   Но Тургенев не улыбался.
   Он смотрел с серьезным и грустным видом и сказал:
   -- Вы смеетесь, а знаете ли, что я думаю? Я думаю, что вот эта косынка -- женская косынка... И она дана и завязана была любящей рукой. Счастлив тот, подле кого есть такая рука. Не всякому отпущено это счастье судьбой.
   -- Человек своими руками творит свое счастье,-- глубокомысленно заметил Топоров.
   -- Не всегда и не всякими руками можно это сделать,-- улыбаясь, сказал Тургенев <...>
   

VI

   Главное содержание разговоров с Тургеневым и самая большая для меня прелесть их были, разумеется, его рассуждения о литературе. Я наслаждалась беседой с человеком, для которого, как и для меня, герои романов, выдуманные люди, были часто реальнее, интереснее и ближе настоящих людей.
   Помню длинный разговор о том, в какой мере и каким путем художник может пользоваться действительностью как материалом для своего литературного творчества. Тургенев разрешил этот вопрос наглядным примером, написав "Клару Милич".
   Я долго не знала, с какой целью он подробно и настойчиво расспрашивал меня о моем знакомстве с А., с певицей К. Те же вопросы предлагал он также Ж. А. Полонской 4. А затем мы обе прочли прекрасную повесть -- и узнавали и не узнавали свои рассказы в художественном их претворении.
   От литературы разговор нередко переходил к живописи и музыке. Тургенев не разделял моего пристрастия к Боттичелли и Гвидо Рени, хотя соглашался, что и у того и у другого есть хорошие вещи. В свою очередь, он называл мне свои любимые картины; между ними я помню "Юдифь" Аллори. Восхищался он также французскими художниками -- Милле, Коро и в особенности Теодором Руссо, один из пейзажей которого, по его словам, он даже приобрел и поместил в своей парижской квартире.
   Расспрашивая меня как-то о моих впечатлениях от петербургского Эрмитажа, он сказал с той милой болтливостью, которая была у него иногда во время наших вечерних разговоров:
   -- Я иногда представляю себе, что если бы мне, положим, удалось оказать какую-нибудь необычайную услугу государю; он тогда призвал бы меня к себе и сказал: "Проси у меня, чего хочешь, хоть полцарства". А я бы ему отвечал: "Ничего мне не нужно; позвольте мне взять только одну картину из Эрмитажа".
   Я, разумеется, заинтересовалась тем, какая это могла быть картина.
   -- Мадонна Мурильо? Delia sedia? 5 Но Тургенев качал головой.
   -- Нет, не угадаете. Не мадонна, а есть там одна рембрандтовская картинка. Вы ее и не заметили, вероятно. Она не бросается в глаза. Стена, темный фон, раскрытая дверь, а в дверях девочка стоит, в руках у нее метла. Стоит и смотрит перед собой. Больше ничего. Но какая сила жизни в этом лице! Да, вот это мастерство: суметь закрепить ее на полотне. Это лучше всяких мадонн <...>
   Гораздо более, чем живопись, мне кажется, Тургенев любил и ценил музыку. Помню его восхищение Шуманом. Из русских композиторов того времени он особенно высоко ставил Чайковского.
   Вспоминается мне один наш разговор по поводу русских песен. Тургенев рассказывал, как ему случилось обедать с англичанами в бол отдельному изданию повестей Тургенева, порученному мне и проданному мною в Москве совсем готовым и отпечатанным в числе 5000 экземпляров старому и уже давно покойному книгопродавцу Базунову за 7500 р. с. Издание представляло три небольших томика, которые тогда и составляли весь литературный багаж Тургенева. В нем еще не обреталась ни одна из социальных его повестей, доставивших ему позже славу художественного комментатора своей эпохи. По условию, полученная от Базунова сумма была разделена на три равные части, и одна из них вручена автору, другая покрыла издержки печатания, третья осталась у продавца 16.
   Оба письма из Италии, несмотря на живое описание красот Рима и сочувственное отношение к вековечному городу, носили еще на себе меланхолический оттенок в предчувствии приближающейся к автору болезни; но никто из знавших о письме не обратил на это никакого внимания. Мы уже привыкли к жалобам Тургенева на ожидающую его судьбу, которая никогда не приходила. Впоследствии это разъяснилось больше. Уже с 1857 года Тургенев стал думать о смерти и развивал эту думу в течение 26 лет, до 1883, когда смерть действительно пришла, оставаясь сам все время, с малыми перерывами, совершенно бодрым и здоровым. Болезнь, на которую он преимущественно жаловался,-- стеснение в нижней части живота, он принимал за каменную, которая свела в гроб и отца его. С течением времени она миновала окончательно, не оставив после себя и следа. Затем -- кроме бронхитов и простудных воспалений горла -- наступила эпоха ужасов перед холерой, когда он не пропускал почти ни одной значительной аптеки в Москве, Петербурге, Париже и Лондоне, чтобы не потребовать у них желудочных капель и укрепляющих лепешек. Случалось, что при расстройстве пищеварения он ложился в постель и объявлял себя потерянным человеком; достаточно было несколько ободрительных слов врача, чтоб поднять его опять на ноги. По действию неустанно работавшего воображения, ему мерещились исключительные бедствия -- он считал себя то укушенным бешеной собакой, то отравленным и сам смеялся над собой, когда припадок его проходил, оставляя ему в наследство некоторую жизненную робость. Так, он не любил останавливаться в многолюдных отелях, а искал помещения у старых приятелей. Много раз видели мы его изнемогающим под мучительными припадками подагры, которой он был подвержен, и долго думали, что это единственная серьезная болезнь его. Уединение, создаваемое недугом, он употреблял на чтение популярных медицинских сочинений и приобрел столько познаний в медицине, что, по слову Гейне, всегда мог отравить себя, но он желал только знать страдания человечества, а слушался единственно докторов и по временам, более чем нужно было, эмпириков. Умер же он посреди невыразимых мучений, от болезни, приведшей в тупик знаменитейших врачей Парижа, недоумевавших, против чего им следовало бороться, именно от ракового воспаления в спинной кости, пожравшего у него три позвонка, хотя это была не новость для нас: в эпоху Пушкинского юбилея в Москве мы были свидетелями, что каждый вечер он заставлял бить себя по обнаженной спине стальными щетками, подозревая, что там накопился у него, по его словам, какой-то злой материал, и оставаясь днем ликующим и готовым на все труды великого литературного праздника.
   Что касается до его суждений о русском искусстве и русских художниках в Риме, то мы оставляем это на памяти критика, если не на ответственности его, ибо отвечать он уже не может. В низкой оценке Брюллова он совершенно сходился с обычным своим возражателем, В. В. Стасовым, который очень горячо и остроумно отстаивал перед ним право русских живописцев не уважать Рафаэля и итальянских идеалистов XVI столетия, так как люди эти и утвердили нашу Академию художеств в том мнении, что с ними кончается свет и за ними нет ничего. По Стасову, отрицание Рафаэля было первым симптомом развития искусства в России и пробуждения в русских художниках сознания о необходимости самостоятельной деятельности и об отыскании новых современных идеалов и предметов для воспроизведения их посредством искусства. Относительно презрительной оценки Брюллова оба противника его совершенно выпускали из виду смелый выбор тем и замечательную виртуозность при их исполнении у художника -- качества, которые и сделали его имя необычайно популярным в среде соотечественников. Несмотря на суровый приговор Ивана Сергеевича: "плохо искусству в России", оно незаметно шло вперед. Утомленное идеализмом без содержания, на которое присуждала его академическая практика, оно тихо, но постоянно высвобождалось от нее. Знамя Брюллова, под которым оно шло навстречу запросам академии, было знаменем реформ и прогресса. Месяц спустя после последнего письма получена была отписка Тургенева из Рима, в которой нападки на Брюллова еще усилились.
   
   "Рим, 1 (13) декабря 1857
   Любезнейший П. В. Ваше умное как день письмо 17 получено мною вчера -- я спешу отвечать вам; чтобы не сбиться и все сказать, что следует и на своем месте, разобью мое письмо на пункты. 1) Литература. Вероятно, вы, по получении этого письма, уже будете знать, что я нарушил мое молчание, то есть написал небольшую повесть, которая вчера отправлена в "Современник" 8. Я и Панаева и Колбасина просил о том, чтобы до напечатания повесть эта была прочтена вами и напечаталась не иначе, как с вашего одобрения. Не стану вам говорить о ней -- лучше я послушаю, что вы о ней скажете. В ней решительно нет ничего общего с современной пряной литературой, а потому она, пожалуй, покажется fade {пресной (фр.).}. Повесть эту я окончил здесь. Я чувствую, что я здесь мог бы работать... (см. ниже пункт: Жалобы на судьбу). Кончивши эту работу, я засел за письмо Коршу, которое оказывается затруднительнее, чем я предполагал. Впрочем, непременно одолею все затруднения -- и дней через 5 или 6 надеюсь выслать это письмо на ваше имя. 2) Жалобы на судьбу. Если здоровье вообще нужно человеку, то в особенности оно нужно ему тогда, когда он подходит к 40 годам, то есть во время самой сильной его деятельности. Под старость болезнь дело обычное, в пору молодости -- интересное. Как же мне не пенять на судьбу, наградившую меня таким мерзким недугом, что по милости его я превращаюсь в Вечного жида. Вы из одного слова поймете мое горе: после двухмесячной борьбы я с сокрушенным сердцем принужден оставить милый Рим и ехать черт знает куда -- в поганую Вену советоваться с Зигмундом. Здешний климат развил мою невралгию до невероятности, и доктор меня сам отсюда прогоняет. Ну, скажите -- не горько это? Не гадко? Я всячески оттягиваю и откладываю день отъезда, по больше месяца от нынешнего числа я не проживу здесь. Ведь надобно же, чтобы ко мне привязалась такая небывалая болезнь. Поверьте, никакие ретроспективные соображения тут не утешат. Однако, если вы будете отвечать мне тотчас (а это было бы очень мило с вашей стороны, потому что мне хочется поскорее узнать ваше мнение о моей повести), пишите еще пока в Рим. 3) Рим. Рим -- прелесть и прелесть. Зная, что я скоро расстанусь с ним, я еще более полюбил его. Ни в каком городе вы не имеете этого постоянного чувства, что Великое, Прекрасное, Значительное близко, под рукою, постоянно окружает вас и что, следовательно, вам во всякое время возможно войти в святилище. Оттого здесь и работается вкуснее и уединение не тяготит. И потом этот дивный воздух и свет! Прибавьте к этому, что нынешний год феноменальный: каждый день совершается какой-то светлый праздник на небе и на земле; каждое утро, как только я просыпаюсь, голубое сияние улыбается мне в окна. Мы много разъезжаем с Боткиным. Вчера, например, забрались мы в Villa Madama -- полуразрушенное и заброшенное строение, выведенное по рисункам Рафаэля. Что за прелесть эта вилла -- описать невозможно: удивительный вид на Рим, и vestibule такой изящный, богатый, сияющий весь бессмертной рафаэлевской прелестью, что хочется на коленки стать. Через несколько лет все рухнет -- иные стены едва держатся; но под этим небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь смысл стиха: "Печаль моя светла" 19. Одинокий, звучно журчавший фонтан чуть не до слез меня тронул. Душа возвышается от таких созерцаний -- и чище и нежнее звучат в ней художественные струны.
   Кстати, я здесь имел страшные "при" с русскими художниками. Представьте, все они (почти без исключения -- я, разумеется, не говорю об Иванове), как за язык повешенные, бессмысленно лепечут одно имя: Брюллов, а всех остальных живописцев, начиная с Рафаэля, не обинуясь, называют дураками. Здесь есть какой-то Железнов (я его не видал), который всему этому злу корень и матка 20. Я объявил им наконец, что художество у нас начнется только тогда, когда Брюллов будет убит, как был убит Марлинский: delenda est Carthago, delendus Brulovhis {как пал Карфаген, так падет Брюллов (лат.).}. Брюллов -- этот фразер без всякого идеала в душе, этот барабан, этот холодный и крикливый ритор -- стал идолом, знаменем наших живописцев! Надобно и то сказать, таланта в них, собственно, ни в ком нет. Они хорошие рисовальщики, то есть знают грамматику -- и больше ничего. В одном только из них, Худякове, есть что-то живое; но он, к сожалению, необразован (он из дворовых людей), а умен и не раб -- не ленивый и самонадеянный раб духом, как другие, хотя и он молится Брюллову.
   Удивили вы меня известием о лесных затеях Толстого! 21 Вот человек! С отличными ногами непременно хочет ходить на голове. Он недавно писал Боткину письмо, в котором говорит: "Я очень рад, что не послушался Тургенева, не сделался только литератором". В ответ на это я у него спрашивал, что же он такое: офицер, помещик и т. д.? Оказывается, что он лесовод. Боюсь я только, как бы он этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту; в его швейцарской повести уже заметна сильная кривизна. Очень бы это было жаль, но я все-таки еще крепко надеюсь на его здоровую природу. Résumé: a) напишите мне тотчас мнение об "Асе" сюда; b) высылайте сюда же Пушкина, Гоголя непременно; с) я вам через неделю пошлю письмо Коршу; d) любите меня, как я вас люблю. Боткин благодарит и кланяется вам. И. Т.".
   Как ни откладывал Тургенев свой выезд из Рима, сперва на месяц, а потом на 1 (13) марта 1858 (в январе 1858 года он еще был на месте), по только 9 апреля успел свидеться с доктором Зигмундом в Вене. Вообще он медленно отрывался от насиженного места, и никогда нельзя было верить срокам, назначенным им для своего выезда. Зато он не останавливался отдыхать на дороге и пролетал большие расстояния, не выходя из вагона, даже и в припадках одной из своих болезней. Нужно еще удивляться, что он так скоро разорвал свои связи с Римом. Кроме недуга, игравшего тут, конечно, важную роль, но под конец уже и ослабевшего, как увидим,-- тут была еще причина психическая. Тургенев не мог быть жильцом Италии, как ни любил ее. Он представлял из себя европейски культурного человека, которому нужен был шум и говор большого, политически развитого центра цивилизации, интересные знакомства, неожиданные встречи, прения о задачах настоящей минуты -- даже анекдоты и говор толпы, конечно, не ради их содержания, а ради того, что они отражают настроение людей, их создавших или повторяющих, и рисуют столько же их самих, сколько и тех, которые сделались предметом их злословия. Чуткость Тургенева к красотам природы, к памятникам искусства, к остаткам древнего величия не подлежит сомнению; свидетельством тому может служить только что приведенное письмо: в нем есть описания высокопоэтического характера и верности почти фотографической. Ему недоставало только мужества заключиться в себе самом и довольствоваться анализом великих ощущений и мыслей, навеваемых Италией. Этой ценой только и покупалось право жить в Италии и репутация мудрости, полученная некоторыми лицами, сделавшими себе удел из блаженного созерцания. Но в натуре Тургенева не было пищи и элементов для долгой поддержки созерцания: он искал событий, живых лиц, волн и разбросанности действительного, работающего, борющегося существования. Правда, в 1848 году, в эпоху "risorgimento" {возрождения, обновления (ит.).}, пульс умственной и общественной жизни в Италии бился сильнее прежнего, но бежать из Франции (Тургенев находился тогда в Париже), которая давала тон всему европейскому движению, было бы нелепостью, кроме разве с специально агитаторскими целями, а Тургенев, что бы ни говорили нынешние клеветники поэта, агитатором никогда не был, да по развитию своему и не мог им быть. Замечательно, что с 1858 года он уже более никогда не возвращался в любимый им Рим, в превозносимую им Италию.
   Сам Л. Н. Толстой распустил тогда слух о том, будто он предполагает заняться лесоразведением в южной России. Я передавал только его слова, когда сообщал Тургеневу такой слух. Гораздо важнее этого обстоятельства, которое могло бы сделаться очень важным предприятием, если бы не возникло оно у Толстого из странного отвращения к писательству, к роли, играемой у нас авторами; важнее, говорю, другое явление: усиленное беспокойство Тургенева об участи своего прелестного рассказа "Ася". Трудно сказать, что заставляло его домогаться с настойчивостью отзывов о такой малой вещице, как "Ася". Вероятнее всего предполагать, что основа "Аси" взята из биографического факта, дорогого почему-то самому автору. Он боялся, что слабая передача его уничтожит или извратит его значение. Я успокоил его, передав ему мнение многих его почитателей, что недостаток "Аси" заключается в одном. Такая поэтическая и вместе реальная характеристика героини, не часто встречающаяся и в более богатых литературах, чем наша, заслуживала бы большего развития, рамки, например, романа, которую она совершенно наполнила бы собою. Тургенев остался доволен отзывом, как это видно и из последнего письма его в Риме, которое теперь и приводим здесь.
   
   "Рим, 19 (31) января 1858
   Я виноват перед вами, как нельзя более,-- не отвечал на ваше письмо от 21 декабря и не переписал совсем конченные два письма (No 2 и 3) для Корша. С нынешнего дня засел я за эту работу, и через 4 или 5 дней они отправятся к вам. Мысль, что первое письмо вам понравилось, меня ободряет и развязывает руки. Я не хочу только откладывать ответ мой на ваше письмо от 8 января. Причины моего замедления были двоякие: некоторые рассеяния и довольно серьезная и для меня не совсем привычная работа, о которой я поговорю с вами лично и которая касается вопроса, занимающего теперь всю Россию {Дело шло о проекте народного образования и обучения через посредство имущих и развитых классов общества23. О проекте этом будем говорить сейчас же, а теперь скажем, что он не удался и не был приведен в исполнение, даже не поступал на утверждение подлежащего начальства, как требовалось по закону. (Примеч. П. В. Анненкова.)}22. Очень вам благодарен за доставленные сведения и проч. В ваших письмах наш брат, живущий в отдалении, щупает пульс своей страны и общества.
   Отзыв ваш об "Асе" меня очень радует. Я написал эту маленькую вещь, только что спасшись на берег -- пока сушил "ризу влажную мою" 24, а потому я бы вовсе не удивился, если б моя первая -- после долгого перерыва -- работа не удалась. Оказывается, что она вышла изрядная -- и я искренне этому радуюсь.
   Рассеяния, о которых я упомянул выше, состоят во множестве новых знакомств. Из них упомяну великую княгиню Елену Павловну, с которой я уже имел несколько длинных разговоров. Она женщина умная, очень любопытствующая и умеющая расспрашивать и -- не стеснять; на конце каждого ее слова сидит как бы штопор -- и она всё пробки из вас таскает: оно лестно, но под конец немного утомительно. Сошелся я очень близко с кн. Черкасским (Владимиром) и его женой; очень они милые, живые люди. Видаю часто князя Д. Оболенского, г-жу Смирнову... иногда Бакуниных, также Ростовцева, сына Иакова. Трудно выразить, что это за милый, симпатический, честный и откровенный человек. Из художников, после Иванова, самый приятный Сорокин как человек; таланта у него, к сожалению, нет. Изо всех здешних художников талант есть только у одного Худякова, но сам он... необразован, завистлив и надут. Молодой живописец Никитин сделал мой акварельный портрет; все находят его чрезвычайно схожим 25.
   Известия об обеде в Москве и т. д. радуют и в то же время несколько пугают. Я не думаю, чтобы теперь такое время, когда нужно шуметь. Вы прочтете в "Nord" {Это юбилейный обед Московского университета, праздновавшего столетие своего основания. Мне не случилось встретить в "Le Nord" письма Тургенева, да оно не попало ни в один из известных и очень подробных библиографических перечней его сочинений. См. "Исторический вестник", 1884 год. (Примеч. П. В. Анненкова.)26} небольшое письмо, написанное мною в ответ на статью, помещенную об этом обеде; там была несправедливая выходка против славянофилов -- как будто они не желают освобождения крестьян, между тем как они-то больше всех и хлопотали о нем. Я в этом письме заступаюсь за них с этой только точки зрения. Я это сделал в угоду Черкасскому, письмо которого не было бы принято. Впрочем, и мое, пожалуй, не примут.
   Пушкина (то есть издания) еще нет здесь. Гг. "Современники" также не выслали свой декабрьский номер. О свадьбе Ол. Алекс., ничего не слыхал. Она в Ницце, и здоровье ее хорошо. Жаль мне очень бедного Дружинина. Боткин только на днях получил письмо от него (оно провалялось месяца два на почте) и тотчас отвечал ему. Наружность Дружинина мне весьма не понравилась уже в Зинциге. Знаете ли, мне почему-то кажется, что у него должен быть diabète sucré (моча с сахаром), весьма быстро изнуряющая и опасная болезнь. Нельзя ли шепнуть об этом Шипулинскому? "Иногда и слепая свинья набредет на желудь",-- гласит немецкая пословица, и, может быть, моя мысль справедлива.
   Погода у нас здесь стоит чрезвычайно ясная и холодная. Говорят, в Венеции выпал сильный снег, и лагуны замерзли. Боятся, как бы в карнавал не пошли дожди. Здоровье мое если не хорошо, то, по крайней мере, удовлетворительно. Мучений нет, а уж от malaise'а {недомогания (фр.).} я и не надеюсь отделаться.
   Ждите двух больших пакетов через несколько дней. Да непременно вышлите сюда "Атеней". Если увидите Д. Колбасина, напомните ему, что я жду от него ответа на некоторые мои запросы. Пишите мне пока в Рим, poste restante. Я отсюда окончательно выезжаю только 1 (13) марта. Жму вам дружески руку и остаюсь И. Т.
   P. S. Поклонитесь от меня кн. Вяземской, да сходите наконец к графине Ламберт и попросите ее написать мне свое мнение об "Асе" -- нужды нет, выгодное или невыгодное" 27.

* * *

   В 1858 году предпринял и я поездку в Европу, после десятилетнего безвыездного пребывания в России. Любопытно было узнать новые порядки, воцарившиеся на Западе в течение этого времени. Перемен, и нравственных и материальных, было много. За исключением Берлина, где строительная горячка началась только с франко-прусской войны 1870 года, старые города Европы, как Париж, Вена, Дрезден, сделались почти неузнаваемы. Стремление к роскоши существовало и до Второй империи, поддерживаемое громадным торговым производством и обогащением буржуазии; но с Наполеона III оно забыло все приличия. Повсюду возникали великолепные, как общественные, так И частные, здания, опрокидывались памятники старины, уничтожались исторические дома и улицы; по примеру Парижа, каждая столица, каждый значительный пункт населения (за исключением, повторяем, Берлина, остававшегося до поры-времени старым и грязным городом) как бы решились отделаться от своего прошлого, смыть с себя последние остатки средневекового быта и начать для себя новую эру существования со вчерашнего дня. Одобрение со стороны многочисленных рабочих и мещан, заинтересованных в постройках, поддерживало общее одушевление; но когда наступил кризис, капиталы скрылись в банкирских конторах, а фабричное производство, превзошедшее потребности рынков и населения, остановилось; явились для всех -- предпринимателей и исполнителей -- разочарование и нищета. До тех пор на улицах европейских городов шел постоянный пир и праздник. Увеселительные заведения множились со всех сторон ежедневно, принимая тоже громадные размеры, и в уровень с ними разрастались вкусы и требования рабочих и мещан, которые уже составляли их верную статью дохода. Вид общего благосостояния на Западе обманывал туристов и заставлял их думать, что средства каждого посетителя этих волшебных замков увеличились, по крайней мере, в десять раз за последнее время. Зрелище общего ликования было действительно увлекательное.
   В Берлине я получил венскую телеграмму Тургенева, которая, в отмен прежних требований явиться в столицу Австрии для свидания с ним, приказывала не трогаться с места и ждать новых инструкций. Как горячо звал меня Тургенев в Вену, видно из следующего письма;
   
   "Вена, 7 апреля 1858
   Милый А. Сегодня в 5 час. вечера я приехал сюда, получил ваше письмо28 в седьмом и отвечаю в 8. Нечего говорить, как и рад нашему скорому свиданию -- все это само собою разумеется,-- приступаю к делу.
   Не стану вам повторять моей плачевной истории: вы знаете, что вот уже скоро 1 1/2 года, как бес в меня вселился в виде болезни пузыря и грызет меня день и ночь. В Италии в течение зимы мне не было облегчения, я не лечился, потому что махнул рукой; однако я теперь хочу попытаться в последний раз, а именно хочу прибегнуть к совету здешнего врача -- специалиста по этой части -- Зигмунда (для этого я приехал в Вену) и, по крайней мере, месяц лечиться, то есть дать время этому доктору узнать наконец, что у меня такое, и не ограничиться советом ехать на воды или чем-нибудь в этом роде. Вы видите, что мне теперь из Вены выехать невозможно. Я не видал еще Зигмунда -- я увижу его завтра и тотчас напишу вам, что он мне скажет, но я знаю наперед, что он потребует моего пребывания здесь... Остается вам приехать сюда; разница всего несколько часов, положим, даже целые сутки, но я надеюсь, что вы пожертвуете ими для меня. Я так был бы рад свидеться с вами! Вы видите, что я прикован здесь; мне уже наскучило попусту советоваться с знаменитостями; я хочу, я должен лечиться -- или уже примириться с мыслью, что жизнь моя отравлена. Батюшка, П. В.!.. Приезжайте! А отсюда ступайте в Лондон -- я сам вслед за вами поеду. (Я должен 15 мая присутствовать в качестве шафера на свадьбе Орлова и в начале мая на несколько дней буду в Лондоне, куда приедет и Боткин)29. Одним словом, я вас жду здесь. Вы должны приехать. Это невозможно, чтобы вы не приехали; умоляю вас приехать. Остановился я в гостинице Matshakerhof, Seiler-Gasse, No 33. Я жду вас... Боже что мы переговорим! Завтра от меня еще будет письмо. Весь ваш Ив. Т.".
   
   Инструкции и явились через два дня в форме письма из Вены от 9 апреля 1858 года, где он описывает свое свидание с доктором Зигмундом и прибавляет, чтобы я тотчас же укладывался и направлялся в Дрезден, так как он сам, после отсылки своего письма, едет туда и будет ждать меня в Hôtel de Saxe. Известие было очень приятное. На другой же день, через 5--7 часов, я был уже в Дрездене и в отеле и изумился, встретив цветущего пациента в человеке, чуть не приговоренном к смерти. Особенно поразительна была у опасно больного его речь, исполненная юмора, образности и меткости. Я заметил ему это и получил ответ: "Вот видите ли! Организмы людей, пораженных хроническим, опасным недугом, каков мой, кажутся в спокойные минуты свои более крепкими, чем те, которые не испытывали никаких потрясений. Болезнь тут отдыхает, оставляя природе насыщаться и здороветь для того, чтобы на подготовленной почве разыграться еще с большей силой. Я даже полагаю, что и умру так, что удивлю всех неожиданностью". Пророчество, однако же, не сбылось. Он умирал долго и слишком ощутительно для своих друзей и образованной части России и Европы. Прилагаем венское его письмо. Это, как увидит читатель,-- скорбный лист Тургенева, продиктованный одною из тогдашних ученых знаменитостей.
   
   "Вена. Пятница, 9 апреля 1858
   Любезный А. Сейчас от Зигмунда. Осмотревши меня весьма подробно и сзади и спереди, он объявил мне, что у меня какая-то железа распухла и левый с... канал (извините все эти подробности) поражен; что если я не займусь серьезно этой болезней, худо будет; что я должен в нынешнем же году провести 6 недель в Карлсбаде и 6 недель в Крейцнахе, а здесь должен остаться еще дней 5, в течение которых должен каждое утро к нему ездить, и он будет учить меня ставить себе "bougies" {свечи (фр.).}. Это, кажется, я на первого доктора наткнулся, который серьезно мною занялся, но какая милая перспектива... Приходится начинать старческий период жизни, то есть заниматься возможным предупреждением или замедлением окончательного разрушения. Что делать... А скоро все выгорело!
   Но теперь что предпринять? Ясно, что вам сюда незачем ехать; боюсь только, как бы вы уже не выехали из Берлина. Обдумавши свое положение, я решаюсь на следующее.
   Отложить свое возвращение в Россию до конца августа. На лечение употребить 3 месяца -- от половины мая до половины августа. Съездить теперь в Париж и Лондон, так как раньше половины мая лечение водами невозможно. Все это мне как кол в горло, но необходимость -- не своя сестра. А потому, если мое письмо еще застанет вас в Берлине (оно вас застанет, потому что я сейчас посылаю к вам телеграмму), то знайте, что я во вторник выезжаю отсюда и в среду утром буду в Дрездене, в Hôtel de Saxe, куда и вы приезжайте; мы там сговоримся, что нам делать и как ехать. Может быть, я даже в понедельник выеду, но, во всяком случае, в среду утром я в Дрездене. И потому до свидания. Ваш И. Т.".

* * *

   "А скоро все выгорело!" -- воскликнул Тургенев, сообщая диагноз доктора Зигмунда,-- однако же не так скоро, как думал сам пациент я его эскулап. Еще целых двадцать шесть лет горела трудовая лампа на письменном столе Тургенева и освещала возникновение один за другим многих и многих капитальных произведений. Но о них не было еще и помина в Дрездене. "Дворянское гнездо" зрело в уме Тургенева, но к нему он еще и не приступал30. Разговор наш обращался к проектам вояжей и встреч, из которых ни один не осуществился, как и большая часть таких проектов, не принимающих в соображение случайностей и непредвидимых помех. Ни слова не было сказано также и о том, о чем хотел переговорить со мною лично, о проекте обучения и воспитания народа. Взамен литературные новости интересовали Тургенева в высшей степени, и анекдотов о людях и событиях из этой области было множество. Три дня с их обедами и ужинами пролетели незаметно. Тургенев отправился в Лондон, как хотел, а я уехал в Киссинген, а оттуда, по окончании курса, в Мюнхен, Тироль и Зальцбург. Из Зальцбурга через Берхтесгаден, Кенигзее и Линц, праздновавший тогда рождение австрийского кронпринца Рудольфа, далее по Дунаю, в Вену; из Вены я скоро достиг Бреславля, потом Варшавы, а оттуда, сопровождаемый великолепной кометой, не сходившей с неба почти всю ночь, прибыл в Петербург в августе месяце. Тургенев явился туда же почти вслед за мною.
   Он привез с собой новинку, именно -- "Дворянское гнездо", которую начал еще за границей, а докапчивал уже всю осень в Петербурге на своей квартире -- Б. Конюшенная, д. Вебера,-- посреди шума и говора приемов и массы посетителей31. Тургенев обладал способностью в частых и продолжительных своих переездах обдумывать нити будущих рассказов, так же точно, как создавать сцены и намечать подробности описаний, не прерывая горячих бесед кругом себя и часто участвуя в них весьма деятельно. Мы не имеем, к сожалению, чернового подлинника "Гнезда";32 но вот какую отметку встречаем на следовавшем за "Дворянским гнездом" романе "Накануне": "Начата в Виши, во вторник 28 (16 июня) 1859; кончена в Спасском в воскресенье 25 октяб. (6 ноября) 1859; напечатана во 2-й книжке "Русского вестника" за 1860 г." -- срок вроде больший, чем тот, который потребовал для себя "Рудин" в первоначальной редакции (7 недель), но тоже не очень значительный, если принять в соображение время, употребленное на переезд из Виши в Париж, оттуда в Берлин и Петербург, а оттуда через Москву в деревню Орловской губернии и еще неизбежные остановки в городах. Но что такое было само "Дворянское гнездо", явившееся в январской книжке 1859 года "Современника"?
   В один зимний вечер 1858 года Тургенев пригласил Некрасова, Дружинина и нескольких литераторов в свою квартиру с намерением познакомить их с новым своим произведением33. Сам он читать не мог, нажив себе сильнейший бронхит и получив предписание от врача своего, доктора Шипулинского, не только не читать ничего для публики, но даже и не разговаривать с приятелями. Присужденный к безусловному молчанию, Тургенев завел аспидную доску и вступал посредством нее в беседу с нами, иногда даже очень продолжительную, что с некоторым навыком происходило довольно ловко и быстро. Чтение романа поручено было мне; оно заняло два вечера. Удовлетворенный всеми отзывами о произведении и еще более кой-какими критическими замечаниями, которые тоже все носили сочувственный и хвалебный оттенок, Тургенев не мог не видеть, что репутация его как общественного писателя, психолога и живописца нравов устанавливается окончательно этим романом. Совершенно успокоенный, он просил Некрасова припечатать, после оглавления, посвящение его мне, в благодарность за чтение, но Некрасов почему-то не исполнил его желания, и запоздалое посвящение явилось только в 1860 году в "Библиотеке для чтения" при замечательной тоже повести его "Первая любовь" {На черновой тетради "Первой любви" стоит отметка: "Начата в Петербурге в первых числах 1860; кончена в Петербурге же 10 (22) марта 1860". Он отдал ее в "Библиотеку для чтения" А. В. Дружинина, где она и явилась в 3-й книжке журнала, почти при самом отъезде за границу ее автора. По стройности всех частей, правде и выдержанности характеров, чрезвычайному искусству рассказа она может быть сравниваема не только с двумя предшествующими capo d'opéra <шедеврами> Тургенева, но и с последним, последовавшим за ними через 17--18 лет, романом "Новь" (1877 г.). (Примеч. П. В. Анненкова.)}.
   Но что произошло, когда в "Современнике" 1859 года явился роман "Дворянское гнездо"? Многие предсказывали автору его овацию со стороны публики, но никто не предвидел, до чего она разовьется. Молодые писатели, начинающие свою карьеру, один за другим являлись к нему, приносили свои произведения и ждали его приговора, в чем он никогда не отказывал им, стараясь уразуметь их дарования и их наклонности; светские высокопоставленные особы и знаменитости всех родов искали свидания с ним и его знакомства. Особенно, как мы уже имели случай заметить прежде, он сделался любимцем прекрасного пола, упивавшегося чтением его романа. Женщины высших кругов петербургского общества открыли ему свои салоны, ввели его в свою среду, заставили отцов, мужей, братьев добиваться его приязни и доверия. Он сделался свой человек между ними и каждый вечер облекался во фрак, надевал белый галстук и являлся на их рауты и "causeries" {"беседы" (фр.).} удивлять изящным французским языком, блестящим изложением мнений своих с применением к понятиям новых его слушательниц и слушателей, остроумными анекдотами и оригинальной и весьма красивой фигурой.
   Несмотря на многочисленные светские свои обязанности, производительность Тургенева росла вместе с его репутацией. Он не позволил отуманить себя общественными похвалами, а, напротив, под говор их взгляд его на самого себя приобретал особенную трезвость и ясность. Едва напечатав "Дворянское гнездо", он принялся за новое произведение, уже упомянутую повесть "Накануне", которая была совершенной противоположностью с романом, имевшим такой колоссальный успех. Оставайся он при одном и том же счастливом мотиве, проведенном им однажды, имя его как литератора, конечно, пользовалось бы еще заслуженным уважением, но никогда не выросло бы до того значения перед публикой, в каком застала его смерть. Собственно говоря, "Дворянское гнездо" было трогательным прощанием устарелых порядков жизни, отходящих в историю, причем все высшие, идеальные их потребности и стремления выставлены в лучезарном свете, как это бывает почти всегда и с людьми и с порядками, с которыми современники расстаются навсегда. В самом упоении славой и на первых же порах общего одушевления Тургенев почувствовал, что есть опасность продолжать такие же отношения к отжившему времени и далее. Благоуханный цветок, выросший на этой почве и возбуждавший всеобщий восторг, мог свидетельствовать еще и в пользу ее плодородности, чего Тургенев, будучи жарким сторонником грядущих реформ, боялся всего более. Следовало напомнить энтузиастам романа, что характеры, завязка и развязка его, при всей их верности и искусстве обрисовки, зиждутся все-таки на обеспеченном состоянии лиц, огражденных крепостным режимом от труда и богатых досугом, который они и употребили на изумительную обработку своего внутреннего мира. Случай помог Тургеневу найти подходящий сюжет.
   Прожив с нами часть зимы 1858/59 года, Тургенев не раз читал нам по вечерам отрывки из скомканной, неумелой, плохой рукописной повести некоего г. Катранова (псевдоним, как объяснял сам Тургенев {В приложении или в предисловии, которое явилось в 3-м издании его сочинений (1880 г.). Там повесть приписывается молодому человеку, по фамилии Каратееву, который рассказал событие, с ним самим случившееся в Москве, передал свой рассказ Тургеневу для обделки, сознавая свою неспособность, и отправился с орловским ополчением в 1855 году в Крым, где и умер. Катрановым назывался сам герой его повести, переименованный им в Николая Каменского,-- фамилию, мало напоминавшую его болгарское происхождение. (Примеч. П. В. Анненкова.)}), удивляя нас своим участием к произведению, не заслуживающему никакого внимания. Имя это имеет, однако же, право на упоминание его в воспоминаниях о Тургеневе, так как господин, носивший его, внушил Тургеневу идею романа "Накануне". Повесть Катранова, озаглавленная "Московское семейство", изображала пожилого немца, мучившего свою подругу, добродушную старушку, Аграфену Степановну, и дочь от них, прелестную барышню, Катерину, которая не любила отца за грубое обращение с матерью. Дочь эта оказалась еще хорошей музыкантшей и очаровательной певицей. Повстречавшись на прогулке в окрестностях Москвы с молодым болгарином, Николаем Каменским, приехавшим для образования себя в Московский университет, и распознав в нем сразу честную, серьезную натуру, влюбилась в него; но он, по врожденной дикости, сторонился от нее. С помощью пения и музыкальных упражнений она скоро успела развить в нем привязанность к себе, вполне уничтожив его застенчивость и неповоротливость. Затем автору достаточно было трех полустраничек, чтобы поразить болгарина злой чахоткой в Москве, выслать его в Италию и там уморить, да и этого еще было мало. На тех же страничках автор помещает еще велеречивое предсмертное письмо болгарина к Катерине, которая получила его уже в Париже, куда выпросилась у отца для окончания своего музыкального образования, сулившего старику изрядные барыши в недальнем будущем. Вместе с письмом Каменского получено было в Париже и известие о кончине ее матери. Все, что любила Катерина, разом уничтожилось вместе с планами ее явиться к больному в Италию и утешить его последние минуты своим присутствием. Повесть кончалась передачей факта, сухо, как обыкновенно кончаются рассказы, имеющие в виду изобразить "истинное происшествие", но вот из каких слабых, едва намеченных штрихов создавалась в уме Тургенева сочная картина, развивающаяся в его "Накануне" и украсившая собою второй No "Русского вестника" на 1860 год34.
   Мы уже знаем, что она начата была в июне предыдущего года, в Виши. Война франко-итальянская формально уже кончилась тогда; но она продолжалась с тайным содействием министерства короля сардинского, на море и на суше, ибо могущество Австрии не было сломлено окончательно в Италии. Виллафранкский трактат оставлял Австрии еще большое влияние на Апеннинском полуострове, устранить которое приходилось уже Гарибальди высадкой в Неаполь и возмущением Сицилии; да император французов не желал и слышать о поколебании римского владычества папы. Италия доделывала то, что Наполеон оставил полуконченным, и притом доделывала на свой страх, не справляясь с видами и намерениями своего покровителя. Некстати медлительный и некстати решительный, Наполеон думал только о том, чтобы пожать новые лавры перед публикой в своем отечестве. Войска, участвовавшие в итальянской кампании, стягивались в Париж, где император готовил им колоссальный смотр -- une revue monstre, имевший все подобие триумфа старых кесарей Римской империи. От этого триумфа именно Тургенев и бежал сперва в Виши, а потом в Куртавнель. От природы Тургенев был ненавистником всего деланного, официально праздничного, декоративного -- без теплоты и сердечного участия. Письма его от этой эпохи наполнены восторженными восклицаниями: "Evviva Italia, evviva Garibaldi" {Да здравствует Италия, да здравствует Гарибальди (ит.).}, которые он считал еще революционными возгласами, как оказывается, да еще насмешками и ироническим отношением к французам и к их национальному безмерному самолюбию, к их самообожанию. Кстати заметить, что он был далек в это время от поклонения гению Франции и, напротив, не признавал за ним и тех заслуг, какие оказали европейской цивилизации лучшие ее умы. 22 (10) июня 1859 года получено было от него из Виши письмо, в котором заключались, между прочим, и следующие строки:
   "Соллогуба дернуло перевести "Дворянское гнездо" для "Revue Contemporaine" -- гнусный журнальчик,-- но я отклонил такую великую честь. Все французское для меня воняет, и уж, коли выбирать, лучше возиться с французскими épiciers {лавочниками (фр.).}, чем с французскими beaux esprits {остроумцами (фр.).}. Я живу в Виши в скромном отеле, где вижу за table d'hôte'ом несколько французских épiciers; особенно один из них пленителен. Он убежден, что русские мужики продают своих детей -- "pour le sérail du Grand Kan des Tartares, monsieur!" (в сераль великого хана Тартарии, государь мой!) -- и прибавляет: "Ah, monsieur! quelle sale chose que la religion de Mahomet" {Ах, сударь! Какая гадость религия Магомета (фр.).}. Я, разумеется, его не разуверяю. Здешние мужички сильно ругаются и употребляют необыкновенно замысловатые выражения. Недавно одна из них при мне говорила своему двухлетнему сыну: "Satané bougre d'anisette". Удивительное сцепление идей. А что скажете П. В.? Можно кричать: "Evviva l'ltalia! Evviva Garibaldi!"--черт возьми -- "Evviva Napoleone" {Да здравствует Наполеон (ит.).}. Напишите мне непременно и немедленно в Париж poste restante; в Виши вам писать нечего -- я остаюсь здесь 25 дней, а письмо мое доползет до вас, в Simbirsk, не раньше месяца".
   Анекдоты о пленительном épicier и о ругающейся матроне могли быть и вымышлены, но они показывают, как тогда смотрел Тургенев на французскую культуру и как относился к стране, которую так любил впоследствии. Замечательно, что относительно результатов французско-германской войны Тургенев спустя 10 лет обнаруживал то же нерасположение к французам, как и тогда, что ясно видно из тогдашних его писем о событий в "С.-Петербургские ведомости" 35. С приятелями и втихомолку он говорил просто: французы возмущены невежливостью немцев, решившихся вырвать победу из рук непобедимой нации и публично осрамить ее тем перед светом.
   Юмористическое настроение, привитое Тургеневу плагиатами Наполеона III из императорского Рима, длилось более месяца. Так, в письме своем от 1 (13) августа 1859, носившем штемпель "Rosay en Brie", что доказывало переезд автора его из Виши в Куртавнель -- дачу г-жи Виардо, заключаются целые фразы на латинском диалекте, как бы единственно пригодные для выражения его мыслей в годину такого величественного военного праздника! Я оставил в этом письме похвальные отзывы Тургенева о моей корреспонденции, выпущенные во всех других, потому что шутливый тон письма много ослабляет их пафос, а во-вторых, и потому что пристрастие и слабость ко мне составляли у него род физиологического признака, во всяком случае довольно любопытного. Прозвище "ненавистник либерализма" я получил от Тургенева за сочувственное мнение о некоторых обличительных страницах известного германиста и этнографа Риля, направленных против гуманного либерализма немцев в его известной книге36. Описание самой комнаты, где жил наш автор, на даче г-жи Виардо, составляет биографическую подробность, не лишенную своего рода занимательности. Вот это письмо целиком:
   
   "Куртавнель, 1 (13) августа 1859
   Ай да умница П. В.! Какие большие и милые письма пишет! Нельзя не погладить по головке и не сказать спасибо! С истинным наслаждением прочел я ваши поучительные и занимательные странички, прочел не в Париже, а здесь, в деревне г-на Виардо, где я нахожусь теперь и где останусь еще месяц, до отъезда в Россию. Ибо я -- хотя это вам покажется невероятным -- к 14 (26) числу сентября, то есть к Никитину дню, то есть к храмовому празднику в моей деревне, то есть к прилету вальдшнепов, буду, если останусь в живых, в Спасском, и это так верно, что я вас прошу отвечать на это письмо числа 21 не инако, как: Орловской губер. в г. Мценск. Дела мои идут порядочно, то есть болезнь меня не мучит (много помогли воды Виши) и работа подвигается; надеюсь к половине ноября привезти в Москву из деревни (где я буду сидеть взаперти до того времени) роман, который объемом будет больше "Дворянского гнезда". Каков он будет в исполнении -- это ведают одни боги. Я должен вам сказать, что я так постоянно занят своим произведением -- даже тогда, когда ничего не делаю,-- что мне почти нечего сообщать приятелю: я ничего не знаю и не ведаю, в строгом значении этого слова. Знаю, что завтра происходит в Париже великое преториански-цезарское празднество, что все улицы Парижа перерыты, везде наставлены триумфальные ворота, венецианские мачты, статуи, эмблемы, колонны, везде навешаны знамена и цветы: это император будет держать аллокуцию в цесарско-римском духе своим militibus (воинам); так что maxima similitude invenire debet между Galliam hujusce temporis et Roman Traiani necnon Caracallae et aliorum Heliogabaloram. (Разительное сходство должно возникнуть между Францией нынешнего времени и Римом Траяна, а также Каракаллы и разных других Гелиогабалов.) Боюсь продолжать латинскую речь, не знаю, поймете ли вы ее, ученый друг мой, ненавистник либерализма. Я, разумеется, бежал из Парижа в то самое время, как сотни поездов со всех концов Европы, с свистом и треском, мчали тысячи гостей в центр мира; всякое военное торжество ist mir ein Gräuel (возмущает мою душу), подавно это: будут штыки, мундиры, крики, дерзкие sergeants de ville {полицейские (фр.).} и потом облитые адъютанты, будет жарко, душно и вонюче -- connu, connu!.. {знакомо, знакомо!.. (фр.).}37 Лучше сидеть перед раскрытым окном и глядеть в неподвижный сад, медленно мешая образы собственной фантазии с воспоминаниями далеких друзей и далекой родины. В комнате свежо и тихо, в коридоре слышны голоса детей, сверху доносятся звуки Глюка... Чего больше?
   Риля я читал с наслаждением и с чувством, подобным вашему чувству, хотя по временам честил его филистером. Гуттена по вашей рекомендации прочту и привезу вам его портрет {Биографический очерк Гуттена. составленный Страусом в отдельной брошюре. Книга Риля озаглавлена: "Land und Leute", I Band (fileni, Naturgeschichte des Volkes). (Примеч. П. В. Анненкова.)}. За описание провинциального брожения, сверху кислого, в середине пресного, внизу горько-горячего,-- нижайшее спасибо. Вы мастер резюмировать данный момент эпохи (говоря по-русски).
   Из русских за границей я видел только вашего бывшего киссингенского товарища, Елисея Колбасина; Боткин тайком пробрался в Англию, кажется на остров Уайт, и не дает знать о себе38. Коты так пробираются украдкой по желобам крыш. Изредка попадаются мне русские журналы; жаль, "Русского слова" никто не выписывает. Говорят, Григорьев написал обо всех нас статью прелюбопытную.
   Надеюсь, что вы зиму проведете в Петербурге; я постараюсь не иметь никаких ларингитов, и авось не так нам будет скучно, как в прошлом году. А впрочем, наши, батюшка, года такие, что нечего думать от скуки уйти. Хорошо еще, что глаза не отказываются, зубы не падают. Я месяц намерен провести в Москве, так как мой роман явится у Каткова. Сговоримтесь и проведем этот месяц вместе.
   Какая каша происходит в Италии! 40 Вот где бы хорошо провести с месяц. Одно беда: пожалуй, досада возьмет нашего брата, исконного зрителя,-- и заставит сделать какую-нибудь глупость. Вдруг закричишь: "Viva Garibaldi!" или a basso... {долой... (ит.)} кого-нибудь другого -- и, глядь, с трех сторон розги хлещут по спине. В молодые годы это только кровь полирует; под старость стыдно, или, как говорил при мне один отечески наказанный мужик лет пятидесяти: "Оно не то что больно, а перед бабой зазорно". У нас с вами бабы нет, а все -- зазорно.
   Satis! {Довольно! (лат.).} Преторианский воздух на меня действует -- не могу не говорить по-латыни. Ad diabolum mitto militas res, quarum denominationes sunt ad pronunciandum difficiles. Vale et me ama. I. Turgenevius" {Посылаю к черту многие вещи, наименования которых неудобны для произнесения. Прощай и люби меня. И. Тургенев (лат.).}.
   
   В оценке "Накануне" публика наша разделилась на два лагеря и не сходилась в одном и том же понимании произведения, как то было при "Дворянском гнезде". Хвалебную часть публики составляла университетская молодежь, класс ученых и писателей, энтузиасты освобождения угнетенных племен -- либеральный, возбуждающий тон повести приходился им по нраву; светская часть, наоборот, была встревожена. Она жила спокойно, без особенного волнения, в ожидании реформ, которые, по ее мнению, не могли быть существенны и очень серьезны,-- и ужаснулась настроению автора, поднимавшего повестью страшные вопросы о правах народа и законности, в некоторых случаях, воюющей оппозиции. Вдохновенная, энтузиастическая Елена казалась этому отделу публики еще аномалией в русском обществе, никогда не видавшем таких женщин. Между ними -- членами отдела -- ходило чье-то слово: "Это "Накануне" никогда не будет иметь своего завтра". Повесть, однако же, дождалась своего завтра -- и притом кровавого -- через 17 лет, когда в самой Болгарии русская кровь лилась ручьями за спасение этой несчастной землицы. Многим из возражателей Тургенева казалось даже, что повесть, несмотря на свои русские характеры, яркие черты русского быта и мнения, способные возникать только на нашей почве, вроде выходок Шубина, афоризмов Увара Ивановича, принадлежит очень опытному, смышленому и талантливому иностранному перу. Почти тотчас после прибытия моего из деревни я получил от Тургенева в Петербурге довольно странную записочку:
   
   "Четверг, вечером
   Любезнейший П. В. Со мной сейчас случилось преоригинальное обстоятельство. У меня сейчас была графиня Ламберт с мужем, и она (прочитавши мой роман) так неопровержимо доказала мне, что он никуда не годится, фальшив и ложен от А до Z, что я серьезно думаю, не бросить ли его в огонь? Не смейтесь, пожалуйста, а приходите-ка ко мне часа в три -- и я вам покажу ее написанные замечания, а также передам ее доводы42. Она, без всякого преувеличения, поселила во мне отвращение к моему продукту -- и я, без всяких шуток, только из уважения к вам и веря в ваш вкус, не тот же час уничтожил мою работу. Приходите-ка, мы потолкуем -- и, может быть, и вы убедитесь в справедливости ее слов. Лучше теперь уничтожить, чем впоследствии бранить себя. Я все это пишу не без досады, по безо всякой желчи, ей-богу. Жду вас и буду держать огонь в камине. До свидания. Весь ваш И. Т.".
   
   Огонь в камине оказался не нужен. Через полчаса размышления сообща автор убедился сам, что непривычка к политическим мотивам в художническом деле была одна из причин недовольства его критика,-- точно так же, как заявленная критиком невозможность допустить увлечения болгарской идеей на Руси и особенно в женском сердце породила все те упреки в несообразностях, резкостях и преувеличениях, какие пришлось выслушать от него автору с глазу на глаз. Графиня Ламберт была женщина чрезвычайно умная и чуткая к красоте поэзии, но, как большинство развитых русских женщин, не любила, чтобы искусство искало помощи и содействия политики, философии, чего-либо постороннего, хотя бы даже науки вообще. "Накануне" было, таким образом, спасено и явилось в свое время и на назначенном ему месте. В течение недолгого нашего разговора с автором мне все казалось, что уничтожения романа не желал и он сам, что он обратился к постороннему человеку с целию иметь третье, не заинтересованное в деле лицо, на которое можно бы было при случае сослаться.
   С появлением "Накануне" начались для Тургенева серьезные неприятности и прежде всего формальный разрыв с издателями "Современника" 43. Полемика, возникшая позднее по поводу разрыва, преувеличила его размеры в такой степени, какой он сначала вовсе не имел. Несомненно, что Некрасов желал иметь повесть в своем журнале по многим причинам и прежде всего по ее либеральному содержанию, а затем и потому, что вторичное появление Тургенева в "Современнике" и на таком близком расстоянии (1859--1860 г.) укрепило бы в публике мнение о его намерении принадлежать этому изданию преимущественно перед другими. Уговоры и обольщения, пущенные в ход Некрасовым для этой цели, не имели влияния -- Тургенев оставался непреклонен. Однажды утром Некрасов явился к автору с денежными предложениями; Тургенев и в этот раз отринул предложение, прибавив, что повесть уже обещана другому и он сам не имел более на нее никаких прав. Через несколько дней он присоединил к отказу новое огорчение, потребовав в конторе "Современника" полного расчета за все старое время. Надо заметить, что с года основания журнала (с 1847 года), и даже прежде, существовали между ними счеты дружеского характера, которые потом возросли и запутались до того, что Тургенев уже и не знал, под бременем какого долга он состоит у Некрасова или у журнала. В течение 12--13 лет он брал у них деньги, выплачивая то своими сочинениями, то наличными суммами и не справляясь о равновесии уплат с займами. Можно думать, что это неведение коммерческой стороны дела под конец ему надоело. Другая сторона не торопилась исполнить его просьбу, может быть, и потому, что понимала выгоду, какую имеет всякий кредитор держать в некоторого рода зависимости своего должника. Но это уже был не старый Тургенев, которого все знали и который легко мог поддаться на всякую ловушку, а другой, гораздо более настойчивый и твердый. Так как он, видимо, не хотел более возвратиться к домашнему, безотчетному ведению своего литературного бюджета, то счет был представлен. Безропотное, покорное очищение его сделалось именно сигналом полного разрыва между старыми друзьями -- Тургеневым и Некрасовым.
   Справедливость наших слов о том, что не разность мнений была первой причиной разрыва с "Современником", а отказ Тургенева отдать в журнал новую свою повесть и прекратить вообще свои вклады в него, подтверждается и словами самого Тургенева. Я получил от него из села Спасского от 23 октября 1859 года письмо, из которого предлагаю здесь следующие выдержки:
   "Теперь несколько объяснений:
   1) Конченная повесть (название ей по секрету "Накануне") будет помещена в "Русском вестнике", и нигде иначе. Это несомненно -- und damit Punctum {и на этом точка (нем.).}.
   2) "Библиотека для чтения" знает, что у меня повести готовой нет, но что я постараюсь и надеюсь написать хоть небольшую вещь для нее.
   3) Во время проезда через Петербург Некрасов явился ко мне и, сказав, что знает, что моя повесть будет в "Русском вестнике", просил хоть чего-нибудь и позволения напечатать, что я им дам что-нибудь -- новое какое-нибудь произведение. К этому он прибавил местоимение: свое, и вышло, что я им даю свое новое произведение. Но, кроме этих трех слов, они от меня ничего не получат.
   Кажется, довольно объяснений. Перехожу к другому.
   Рад я очень утверждению литературного фонда и очень бы желал быть в Петербурге к 8 ноября, но у меня та же самая болезнь, как в прошлом году: я нем, как рыба, и кашляю, как овца. В прошлом году эта штука продолжалась 6 недель, а здесь и докторов нет... Я не теряю надежды хоть к 20 ноября быть в Петербурге -- и тогда, разумеется, по примеру "Дворянского гнезда", первый прочтете мою повесть -- вы. Я теперь не имею никакого суждения о том. что я произвел на свет: кажется, эротического много, Шатобрианом пахнет... Коли не выгорело, брошу -- не без сожаления, но с решительностью. Теперь уже нельзя... в грязь садиться: это позволительно только до 30 лет...
   А я теперь занят общим пересаживанием крестьян на оброк. Дядя -- спасибо ему!-- не потерял времени, размежевался и переселил крестьян, так что они теперь сами по себе, и я сам по себе44. Оброк назначался по 3 руб. сер. с десятины, разумеется безо всяких других повинностей. Но леса истребляются страшно -- все продают, пока их не раскрали.
   Скучно мне, любезный П. В., не быть в Петербурге. Сидел бы в своей комнате, у Вебера, а то здесь живого лица не увидишь. Надо терпеть -- а кисло.
   Толстой был у меня недели две тому назад, но мы с ним не ладим -- хоть ты что! Впрочем, вы, вероятно, имеете о нем известия.
   Прощайте... Жму вам крепко руку и кланяюсь всем приятелям. Преданный вам И. Т.".
   
   Постоянные пикировки между Тургеневым и Толстым привели их обоих чуть не к формальному обмену пулями, о чем будем говорить скоро 45. Теперь же мы видим, что, по мысли Тургенева, разрыв с "Современником" был окончательный, и произошел он из намерения его раз навсегда высвободиться из кабалы, в которую попал и которая продолжалась долее, чем можно было терпеть, чего Некрасов, с своей стороны, никак не хотел понять.
   Но оставалась еще публика. С ней надо было обращаться осмотрительнее. В последнее время "Современник", благодаря искусству своей редакции, получил громадное влияние и распространение. По голосу его уже с 1858 года стали формироваться в литературе мнения и убеждения, которые следовало беречь и не возмущать никаким подобием мелкого расчета. Все шло по-прежнему тихо и прилично. Знаменитая, более остроумная и блестящая, чем неотразимо убедительная, речь Тургенева "Гамлет и Дон-Кихот", сказанная им в январе 1860 года на вечере литературного фонда, явилась, по обыкновению, на страницах "Современника" 46. Почти вслед за нею Тургенев еще побывал в Москве, повторив свою речь тоже на вечере литературного фонда; добился еще для А. Н. Островского позволения публично прочесть отрывок из комедии "Свои люди -- сочтемся", которая много возмущала петербургскую цензуру и дозволена была московскою без особого затруднения. Тургенев выслал в комитет литературного фонда, как результат устроенного им чтения, 1220 р. 50 к., прибавляя: "Комитет должен быть доволен мною". По возвращении в Петербург он прожил еще там до мая месяца и уехал, как назначал сам, сперва в Париж. Русская переписка наша тоже прекратилась или перешла на иностранную почву, ибо спустя месяц в я уехал в Италию. Между тем приближалось для "Современника" время подписки, и являлась необходимость объяснять читателям, почему один из четырех главных сотрудников журнала удалился вовсе из редакции. Надо было подготовить умы к известию о разрыве, и дело началось издалека запоздалым разбором "Рудина", поразившим и огорчившим автора романа. Я убедился в этом из парижского письма Тургенева, полученного в Петербурге 8 октября 1860 года, когда я уже опять был дома. Письмо гласило:
   
   "Париж, 12 октября н. с, 1860
   ...Скажу вам несколько слов о себе. Я нанял квартиру в Rue de Rivoli, 210, и поселился там с моей дочкой и прекраснейшей англичанкой-старушкой, которую бог помог мне найти. Намерен работать изо всех сил. План моей новой повести готов до малейших подробностей -- и я жажду за нее приняться47. Что-то выйдет -- не знаю, но Боткин, который находится здесь... весьма одобряет мысль, которая положена в основание. Хотелось бы кончить эту штуку к весне, к апрелю месяцу, и самому привезти ее в Россию. "Век" должен считать меня в числе своих серьезнейших неизменных сотрудников 48. Пожалуйста, пришлите мне программу, а я в свободные часы от моей большой работы буду писать небольшие статейки, которые постараюсь делать как можно интереснее.
   Спасибо, батюшка, за книги... И за 40 руб., данных беспутному двоюродному братцу,-- благодарю49. "За все, за все тебя благодарю я" 50. Этот сумасшедший брандахлыст, прозванный у нас в губернии Шамилем, прожил в одно мгновение очень порядочное имение, был монахом, цыганом, армейским офицером, а теперь, кажется, посвятил себя ремеслу пьяницы и попрошайки <см. рассказ Тургенева от 1881 года "Отчаянный">. Я написал дяде, чтобы он призрел этого беспутного шута в Спасском. Что же касается до 100 сер., пусть вам заплатят издатели "Века", а я им это заслужу ранее месяца.
   Сообщите прилагаемую записку Ив. Ив. Панаеву. Если бы он хотел узнать настоящую причину моего нежелания быть более сотрудником "Современника", попросите его прочесть в июньской книжке нынешнего года, в "Современном обозрении", стр. 240, 3-я строка сверху, пассаж, где г. Добролюбов обвиняет меня, что я преднамеренно из Рудина сделал карикатуру, для того чтобы понравиться моим богатым литературным друзьям, в глазах которых всякий бедняк мерзавец. Это уже слишком -- и быть участником в подобном журнале уже не приходится порядочному человеку 51.
   Пристройте, то есть помогите пристроить через Егора Ковалевского (которому кланяюсь дружески) Марковича <мужа г-жи Марко Вовчок>.
   Жена его здесь, не совсем здорова и грустит. Но это пройдет, и она оправится. А главное, она без гроша. Хотя муж ей посылать не будет, но если у него будет порядочное жалованье, так он, по крайней мере, не будет ее грабить. Макаров еще здесь, но скоро возвращается.
   Бедный, благородный Николай Толстой скончался в Hyéres'e. Его сестра там зимует, и Лев Николаевич еще там.
   Ну, прощайте. Целую вас в уста сахарные и жду ответа. Кланяйтесь всем приятелям... Что делает бедный <Я. П.> Полонский. <У Полонского скончалась в это время первая его жена.> Преданный вам И. Т.".

* * *

   Характеристика Рудина была предшественницей характеристики Базарова, которую сделал другой рецензент в разборе "Отцов и детей", тоже напечатанном в "Современнике" 52.
   Полунасмешливая, полувызывающая записочка Тургенева к И. И. Панаеву была следующего содержания:
   
   "1 (13) октября 1860
   Любезный Иван Иванович. Хотя, сколько я помню, вы уже перестали объявлять в "Современнике" о своих сотрудниках 53 и хотя, по вашим отзывам обо мне, я должен предполагать, что я вам более не нужен, однако, для верности, прошу тебя не помещать моего имени в числе ваших сотрудников, тем более что у меня ничего готового нет и что большая вещь, за которую я только что принялся теперь и которую не окончу раньше будущего мая, уже назначена в "Русский вестник".
   Я, как ты знаешь, поселился в Париже на зиму. Надеюсь, что ты здоров и весел, и жму тебе руку. Преданный тебе Ив. Тургенев. Париж, Rue de Rivoli, 210" {По получении обоих писем я тотчас же обратился тогда за справками, ибо, пробыв некоторое время за границей, упустил множество журнальных явлений. Сомнение в том, что Тургенев как обиженный человек мог преувеличить смысл места, на которое указывал, было тоже одной из причин проверки его цитаты. Указываем здесь, например, статью, из которой читатель может увидеть, что Тургенев даже и не достиг еще того пафоса, в котором написана статья. Критик разбирал переводную книгу американца Готорна "Собрание чудес -- повести из "мифологии" ("Современник", в отделе "Русская литература", июнь, No 6, 1860 г.) и, оставшись недоволен попыткой автора придать нравственный оттенок сказаниям мифологии, в числе разных доказательств своего мнения ссылается и на Рудина. (Примеч. П. В. Анненкова.)}.
   
   Письмо осталось в моих бумагах. Я не отослал его по адресу из одного соображения: при разгоравшейся ссоре не следовало подкладывать еще дров и раздувать пламя. Но я ошибся. Редакция "Современника" решилась довести дело до конца. В объявлении о подписке и в особой статье она сообщала подписчикам своим, что принуждена была отказаться от участия и содействия автора "Записок охотника" по разности взглядов и убеждений и уволить его от сотрудничества в журнале 54. Удар был верно рассчитан. Он возмутил Тургенева, имевшего все доказательства противного, возмутил более, чем все выходки "Свистка", образовавшегося при журнале, более чем всякие другие уколы, рассеянные на страницах журнала, как, например, тот, где говорилось о модном писателе, следующем в хвосте странствующей певицы я устраивающем ей овации на подмостках провинциальных театров за границей. Тургенев решился публично опровергнуть такое известие, и вот что говорит он в своей статейке по поводу "Отцов и детей" (1868--1869) (см. посмертное издание 1883 года, стр. 118): "Друзья мои, не оправдывайтесь никогда, какую бы ни взводили на вас клевету; не старайтесь разъяснить недоразумения, не желайте -- ни сами сказать, ни услышать последнее слово. Делайте свое дело, а то все перемелется... Пусть следующий пример послужит вам в назидание; в течение моей литературной карьеры я только однажды попробовал "восстановить факты". А именно: когда редакция "Современника" стала в объявлениях своих уверять подписчиков, что она отказала мне по негодности моих убеждений (между тем как отказал ей я, несмотря на ее просьбы,-- на что у меня существуют письменные доказательства), я не выдержал характера, я заявил публично, в чем было дело, и, конечно, потерпел полное фиаско. Молодежь еще более вознегодовала на меня... "Как смел я поднимать руку на ее идола! Что за нужда, что я был прав? Я должен был молчать". Этот урок пошел мне впрок..." 55
   
   Но если Тургенев каялся в своем вмешательстве в дело, касавшееся до него лично, то еще в сильнейшей степени раскаивался и Некрасов в том, что начал его так смело и решительно. Правда, что, благодаря необыкновенной даровитости своих главных журнальных сотрудников и приобретенной ими чрезвычайной популярности, он торжествовал долгое время победу на всех пунктах. Но все это не мешало Некрасову сознавать грехи своей полемики. Когда составитель краткой биографии Тургенева, приложенной к I тому посмертного издания его сочинений 1883 года, указал Некрасову еще в 1877 году, незадолго до его смерти, некоторые черты этой полемики, то получил от него в извинение замечание, будто он тут без вины виноват и, находясь на охоте, не думал вовсе о статьях "Современника"56. Не знаем, насколько подобное оправдание может быть принято от редактора влиятельного журнала, знаем только, что обращение к подписчикам состоялось с его согласия и под его влиянием. Гораздо откровеннее был Некрасов со мной лично, когда однажды, возвращаясь поздно ночью от кого-то, он мне неожиданно сказал: "Я вас уважаю особенно за то, что вы не сердитесь, как другие, за выходки "Свистка" против наших литераторов. Могу вас уверить, что я серьезно думаю положить им конец". Но "Свисток" процветал и после того еще пуще, кажется, чем прежде57. Несколько дней спустя после замечания Некрасова он сам приехал утром ко мне и целый час говорил в кабинете о постоянном присутствии образа Тургенева перед глазами его днем и особенно ночью, во сне, о том, что воспоминания прошлого не дают ему, Некрасову, покоя и что пора кому-нибудь взяться за их примирение и тем покончить эту безобразную (так он выразился) ссору58. Но Тургенев уже не походил на человека, с которым легко помириться по слову постороннего, третьего лица. Когда я передал ему в письме весь происходивший у нас разговор, он отвечал ссылкой и указанием на новую выходку против него в "Современнике" и более не заикался о предмете. Говоря вообще, никто яснее Некрасова не видел собственных проступков и прегрешений ьшом обществе в Лондоне. Среди присутствовавших находился Теккерей.
   Разговор зашел о музыке, о народных песнях. Теккерей сказал, что не имеет понятия о русских песнях, и выразил желание послушать их.
   Я не могу вспомнить теперь, кому пришлось исполнить это желание знаменитого писателя -- самому ли Ивану Сергеевичу или тут был еще кто-нибудь из русских, который спел песню; но эффект пения получился совершенно неожиданный для меня.
   Песня была выбрана прекрасная, старинная,-- известная "Лучинушка".
   Теккерей не дослушал ее до конца, повалился на диван и начал хохотать так, что весь его большой живот колыхался от хохота.
   -- Что же могло ему показаться таким смешным? Ну, а вы что же сделали?-- спросила я.
   -- Что же я мог сделать!-- возразил Тургенев.-- Очевидно, ему были настолько чужды эти звуки... <...>
   

VII

   <...> Помню, в то время и впоследствии меня поражали неутомимое внимание и серьезность, с которыми относился Тургенев к разговорам о литературной работе, к рукописям и к литературным планам самых наивных и неопытных начинающих писателей. Он не любил слова "писательница" и говорил, одинаково относя к женщине или к мужчине, что есть "писатель" и у каждого есть муза <...>

-----

   Была ли причиной этому близость открытия памятника Пушкину или необыкновенная любовь к нему Тургенева, но мы всего чаще говорили с ним о Пушкине. Мы оба многое знали из него наизусть, и Иван Сергеевич заставлял меня произносить целые главы из "Евгения Онегина".
   Помню, как на строфе:
   
   ...с каким тяжелым умиленьем
   Я наслаждаюсь дуновеньем
   В лицо мне веющей весны,--
   
   он меня остановил и сказал:
   -- Заметили ли вы это выражение: "С каким тяжелым умиленьем"? А! Понимаете ли вы, как это сказано? Я дал бы себе отрезать по мизинцу на каждой руке за то, чтобы суметь так сказать. Вот что нужно изучать, учить наизусть,-- стихи и прозу. Вот вам образец!
   

ИНОСТРАННЫЕ МЕМУАРИСТЫ О ТУРГЕНЕВЕ

ЛЮДВИГ ПИЧ

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

I

   Я рассказывал уже читателям "Schlesische Zeitung" в фельетоне под заглавием "Майские дни в Париже",-- каким я его тогда нашел. Великий, красивый и добрый,-- так определил Тургенева один из парижских писателей; таким он был как человек и как автор; таковы же были его ум, сердце и наружность. Таким он был, когда я в последний раз был у него в Париже, в доме No 50, на улице Дуэ (rue de Douai), когда красивая могучая рука его жала мою руку и он в последний раз обратил ко мне на прощанье свое величавое лицо, окаймленное бородой и длинными белоснежными волосами, с милой грустной улыбкой в серо-карих глазах поэта. Таким же видел я его, когда в первый раз встретился с ним, в незабвенный для меня ноябрьский вечер 1846 года, в Берлине1, на лестнице старой газетной читальни Юлиуса, на углу улиц Обервальштрассе и Егерштрассе. Спускаясь по лестнице, я остановился, как бы очарованный видом могучей фигуры и лица молодого иностранца, закутанного в шубу и подымавшегося мне навстречу. Никогда я не испытывал подобного впечатления от одной наружности человека; никогда мое чувство не подсказывало мне так непосредственно и инстинктивно: "Это необыкновенный человек!" Мог ли я тогда предвидеть, какое сильное влияние будет иметь этот человек несколько лет спустя на вторую половину моей жизни? Тогда его волосы, поседевшие после 1868 года, были еще темно-русыми и, вместо бороды, только короткие русые усы затеняли его верхнюю губу. Головой и ростом он напоминал нам Петра Великого в молодости, хотя он и не имел ничего общего с полудикой и необузданной натурой великого преобразователя России. Эти массивные голова и тело вмещали в себе утонченный ум, добрую и мягкую, гуманную душу. Это был человек, не сделавший никому ни малейшего вреда, кроме разве животных, убитых им на охоте, так как он всю свою жизнь был страстным и неутомимым охотником.
   Через несколько дней после этой первой встречи меня представил один мой приятель, который шесть лет тому назад близко познакомился с Тургеневым. Это произошло в известной пивной Шейбле, на углу Францёзишер и Маркграфенштрассе, которую в то время посещали все выдающиеся представители наук и искусств. Мой знакомый много рассказывал мне о молодом талантливом русском, Иване Тургеневе, которого он, к немалому его удивлению, за два дня до того, снова встретил в Берлине. Незадолго до полуночи в пивную вошел тот иностранец, которого я встретил на лестнице читальни, и наш общий знакомый представил нам его как коллежского асессора Ивана Тургенева из С.-Петербурга. Он не только свободно говорил по-немецки, но и обладал редко встречающейся меткостью, полнотою и ясностью выражений. Как это бывает в богатых русских домах, ему пришлось еще в детстве изучить, параллельно с его родным языком, французский, немецкий и английский языки. Вскоре я мог убедиться, что первое впечатление, произведенное им на меня, меня не обмануло. Русский гость с первого же вечера стал центром нашего кружка: все его слушали с благоговением, как очарованные.
   Ни у кого, кроме Тургенева, мы не встречали такой утонченности чувств, такого оригинального уменья все видеть и подобного искусства все виденное и пережитое представить слушателю вполне наглядно, с живостью и меткой определительностью, со всеми подробностями и со всей привлекательностью и очарованием поэтического изображения, при всей сжатости рассказа. Самые талантливые поэты и художники, члены этого кружка, как все идеалисты того времени, склонные к умозрительности, не обладали таким врожденным пониманием природы и уменьем схватывать действительность, что, впрочем, вполне объясняется абстрактностью нашего воспитания. Тем сильнее и новее было впечатление от беседы Тургенева.
   Причины, побудившие Тургенева в ноябре 1846 года опять приехать в Берлин, задержали его, к немалому нашему удовольствию, до июня месяца следующего года. Как Гете в Веймаре, во время его юности, и Тургенев мог сказать про себя: "Из дальних стран я заброшен судьбою и прикован здесь дружбою". Это была дружба с гениальной драматической певицей Полиной Виардо-Гарсиа, которая не имела достойных ее соперниц на оперной сцене и была во многих отношениях замечательной женщиной, а также и с ее мужем, французом, искусствоведом, критиком, Луи Виардо. Артистка перед этим вернулась из России, где в обеих столицах возбудила доходивший до пароксизма энтузиазм легко воспламеняющейся и страстно любящей музыку русской публики. На обратном пути из Петербурга в Париж, в сентябре 1846 года, артистка в продолжение трех месяцев участвовала в гастролях итальянской оперы в Берлине, а с 1 января 1847 года вступила на пять месяцев с лишком в берлинскую королевскую оперу. Этому обстоятельству мы и обязаны приездом Тургенева в Берлин, и долгим его пребыванием там, вместе с семьей, с которой он сблизился. Счастливое и незабвенное для нас время, проведенное с ним и с знаменитой артисткой в течение зимних и весенних месяцев этого года! Удивительнее всего, что Тургенев, против обыкновения всех литераторов, ни одним словом не обмолвился тогда о том, что в его отечестве он уже был известен как выдающийся писатель. Очень часто, под впечатлением его художественного рассказа и всего его существа, я говорил ему: "Вы истинный поэт! вы великий, единственный в мире рассказчик! как вы говорите, так вы должны бы и писать. Тогда ваш народ и весь свет узнают вас и будут удивляться вам". Улыбаясь, он отклонял эти похвалы и уверял,-- о, лицемер!-- что в нем нет ничего поэтического. Наши познания о тогдашней русской литературе были очень незначительны, и так как он сам нам ничего о себе не сообщал, то мы и не знали ни об его рассказе в стихах "Параша", ни об его очерках и рассказах из русской жизни, уже тогда написанных и помещенных им в русских периодических изданиях. Даже и впоследствии, когда он был уже на высоте своей славы, он никогда не гордился своими произведениями и ничем не содействовал возвеличению и блеску своего имени иначе как своими творениями.
   Глубокая тоска, уживавшаяся с великолепным юмором и любовью к природе, уже тогда, в дни его юности и силы, проглядывала в его произведениях и придавала им своеобразный колорит <...>
   Через шестнадцать лет после нашего последнего свидания я снова встретился с Тургеневым в доме Виардо в Париже. В первый раз тогда я увидел "столицу цивилизации" и вступил в дом знаменитой артистки 2. Совершенно неожиданно и к большому моему удовольствию я увидел там знакомую фигуру поэта, столь же величественную и красивую, как некогда в Берлине. Только белизна волос и бороды доказывала, что он постарел; во всех остальных отношениях он ничуть не изменился и сохранил те же убеждения и симпатии. Связь, возникшая между нами в юности, вновь была скреплена прочно и надолго. К сожалению, мне удалось только несколько дней наслаждаться счастьем нашего свидания в Париже. Виардо, со всей своей семьей, решился уже оставить столицу, пока она будет служить местопребыванием преступника 2 декабря (Наполеона III), и Тургенев, конечно, не пожелал остаться один, без друзей, в Париже, где он жил уже несколько лет. После прощального представления, которое m-me Виардо дала в Théâtre lyrique -- она играла чуть ли не в сотый раз в "Орфее" Глюка, при бесконечных аплодисментах 3,-- все они уехали из Парижа, чтобы поселиться отныне в Тиргартентале близ Баден-Бадена. Там г. Виардо приобрел себе виллу, окруженную садом, у подножья лесистых Зауербергских гор; Тургенев пока удовольствовался квартирой, нанятой им в Шиллергассе. Я должен был дать обещание, что на обратном пути заеду в Баден-Баден и несколько дней проведу у Ивана Сергеевича. При отъезде он дал мне все свои сочинения, написанные после "Записок охотника", в превосходных французских переводах, отредактированных самим автором, в числе которых я забыл упомянуть прекрасное произведение "Рудин" *. Тогда только мне удалось вполне узнать и оценить поэтическую силу и художественность Тургенева, во всем их величии, чистоте и изяществе. Я припоминаю, что в продолжение целых дней, позабывши совершенно цель моего приезда в Париж, я углублялся в чтение произведений моего друга, очарование которых вполне завладело мной.
   Незачем говорить, с каким удовольствием я навестил его по отъезде из Парижа. Но действительность превзошла все мои надежды и мечты. Кто не бывал в этом раю долин и лесов, на берегу Ооса, в период его процветания, пред франко-прусской войной, тот не может верно представить себе привлекательности этой местности, соединявшей тогда весьма разнородные общественные элементы. Любители всевозможных развлечений, разнообразных туалетов и нарядов могли находить не мало удовольствия в лицезрении этой, составленной из представителей всех наций мира, маскарадной толпы, собиравшейся на летний сезон в Баден-Бадене и появлявшейся всюду, как в конверсационсгаузе, так и в величественных руинах замка Пфорцгейма. Весь шум и блеск этого своеобразного мирка не в состоянии был нарушить тишину Лейвальдских долин, выходящих прямо на Лихтентальскую аллею, и лесистых высот, опьяняющих своим благоуханием. Здесь жили преимущественно люди, чуждавшиеся шумных удовольствий, но тем не менее представлявшие собою избранный круг баденского общества.
   Дом Виардо в Тиргартентале составлял центр этого кружка. Уже в первый год пребывания там семейство Виардо построило в своем обширном саду нечто вроде храма искусства, в большом зале которого поставлен был орган артистки и помещены лучшие из картин, собранных Луи Виардо. Там с 1864 года составлялись по воскресеньям столь прославившиеся музыкальные утренники. Самые высокопоставленные лица из посетителей Баден-Бадена считали за честь и счастье быть приглашенными на эти утренники, а "рыцарям и аристократам духа" открыт был туда еще более свободный доступ. Семейство Виардо и Тургенев настолько полюбили эту местность, что не покидали ее даже зимою; изредка лишь, и то только в случае крайней необходимости, наш писатель решался на поездку в Россию. Ему нужно было видеть своих русских друзей, наполниться впечатлениями русской жизни и побывать в своем имении. Поездку эту он всякий раз откладывал, насколько возможно, но никакое препятствие не могло помешать ему возвратиться к 18 июлю, дню рождения Полины Виардо. С полным довольством, заменившим прежнее его меланхолическое настроение, Тургенев наслаждался своей жизнью в Баден-Бадене. На мою долю выпало редкое счастье проводить ежегодно около двух месяцев с моими друзьями. Уже в 1865 году Тургенев, не рассчитывая до конца жизни расстаться с нашим очаровательным уголком, купил большой участок земли, прилегающий к парку виллы Виардо и вдающийся еще глубже в лесистые горы и роскошные луга Тиргартенталя. На этом запущенном участке росло много фруктовых деревьев, и он заключал в себе особенно дорогое поэту сокровище -- источник свежей воды. Тургенев гордился им, хотя сам выражался не без примеси иронии о своем чувстве. На этой земле парижский архитектор построил ему большую виллу, в виде замка, в стиле Людовика XIII, превратив всю окружающую местность в сад. Фасад этого строения, крытого аспидным камнем, с крутой крышей и высокими красивыми трубами, на высоком фундаменте, был обращен к заведению для лечения сывороткой у подошвы Зауерберга. Тургенев переселился туда лишь в 1867 году. После моего первого десятидневного пребывания в Баден-Бадене, когда я прощался с Тургеневым, меня отпустили, взявши обещание каждое лето возвращаться к нему на более продолжительное время. Могу вас уверить, что мне не нужно было особенного призыва, пробуждавшего во мне каждой весной непреодолимое желание -- видеть это прекрасное место и его обитателей и являвшегося мне в виде письма от моих друзей, лаконически гласившего: "La chambre de Pietsch est prête {Комната Пича готова (фр.).} и ждет своего жильца". В присутствии Тургенева и его близких друзей самый требовательный ум ощущал чувство удовлетворения всех своих желаний и сознания полнейшего счастья. Как ни велико богатство наблюдательности и поэзии, обнаруженное Тургеневым в его произведениях, все-таки оно было только частицей того, что выливалось из его уст в присутствии его друзей, освежая и нежа вас, как тот ручей, которым он так гордился. Если бы кто-нибудь стенографировал все рассказы и анекдоты из личной жизни, результаты непрерывного наблюдения природы и людей, все глубокие и оригинальные мысли Тургенева, эти золотые изречения, не заключавшие в себе ни одной громкой или вульгарной фразы, эти суждения, точные, правдивые и логичные, с неумолимым презрением клеймящие всякую ложь, даже и в искусстве, если кто-либо сделал это,-- подобно Эккерману, записывавшему разговоры Гете, тот собрал бы неоценимую сокровищницу вечной красоты и мудрости. Тому, кто пользовался такой полнотой жизни, как я тогда у Тургенева, следовало бы иметь иной характер, нежели пишущему эти строки, чтобы собирать и заботиться о том времени, когда уже ничего этого не будет. За утренним чаем в саду, в маленьком открытом павильоне, около которого протекал упомянутый ручеек, за завтраком, сидя со мной в столовой, обшитой деревянными панелями, широкие окна которой выходили на свежие зеленые луга, окаймленные темным горным лесом, Тургенев раскрывался весь. Он полными пригоршнями расточал драгоценные сокровища своего сердца и ума. Надо было только воспользоваться всем этим, чтобы иметь на всю жизнь обильный материал для размышлений.
   Это были для него плодотворные годы. Я, находясь тут же, как бы присутствовал в его творческой мастерской. Некоторые из его повестей и фантастических произведений, написанных в Бадене, я проследил от первоначального замысла их до окончательной отделки; я видел, как они мало-помалу выделялись из мрака небытия. Его способ концепции был также своеобразен, как и вся его натура. Он обладал счастливым уделом, выпадающим на долю весьма немногих,-- работать не из-за куска хлеба. Он был по природе ленив: в его крови глубоко жила "обломовщина". Он брался за перо почти всегда под влиянием внутренней потребности творчества, не зависевшей от его воли. В течение целых дней и недель он мог отстранять от себя это побуждение, но совершенно от него отделаться он был не в силах. Образы, вызываемые личными воспоминаниями, картины, сохранившиеся в его памяти, возникали в его фантазии неизвестно почему и откуда и все более и более осаждали его и заставляли его рисовать -- какими они ему представляются, и записывать, что они говорят ему и между собою. Часто слышал я, как он во время этих рабочих часов, под влиянием непреодолимой потребности, запирался в своей комнате, и, подобно льву в клетке, шагал и стонал там. В эти дни, еще за утренним чаем, мы слышали от него трагикомическое восклицание: "Ох, сегодня я должен работать!" Раз усевшись за работу, он как бы физически переживал все то, о чем писал. Когда он однажды писал небольшой, безотрадный роман "Несчастная", из воспоминаний его студенческих лет, сюжет которого развивался почти помимо его воли, при описании особенно запечатлевшейся в его памяти фигуры покинутой девушки, стоящей у окна, он был в течение целого дня совершенно больным. "Что с вами, Тургенев? Что случилось?" -- "Ах, она должна была отравиться! Ее тело выставлено в открытом гробу в церкви, и, как это у нас принято в России, каждый родственник должен целовать мертвую. Я раз присутствовал при таком прощании, а сегодня я должен был описать это, и вот у меня весь день испорчен". Читая его произведения, чувствуешь, как автор переживал с своими героями все их страдания. Даже Флобер, Золя и их последователи не обладают в большей степени этим ценным даром реалистического писателя. Но Тургенев превосходит их всех в другом отношении, а именно: чистотой души и изяществом облагороженного вкуса, никогда не запятнавшим себя изображением соблазнительных картин; во всех его произведениях, как бы ни была горяча пульсировавшая в них страсть, исключены все те стороны ее, разъяснению которых его французские товарищи-натуралисты предавались с таким нескрываемым удовольствием. Первое произведение Тургенева, написанное им в Баден-Бадене, был фантастический рассказ "Призраки", в котором старались найти символическое значение, тогда как он не что иное, как сон реалиста. Боденштедт, в своем мастерском переводе этого произведения, назвал его: "Die Erscheinungen", и оно было напечатано, вместе с другими так же мастерски переведенными им произведениями Тургенева, как-то: "Фауст", "Первая любовь", "Пасынков", "Постоялый двор" и "Муму". Боденштедт, качества которого как переводчика Тургенев всегда ценил по достоинству, прислал ему свой перевод для просмотра. Никогда не забуду я тот августовский вечер, когда в маленьком, интимном салоне виллы Виардо, из окон которого видны были вершины Меркурия, озаренные горячим солнцем, Тургенев, вместе с хозяйкой дома и со мной, принялся за шлифовку этого перевода. Имея в руках русский оригинал, он обдумывал каждое слово, которое я ему прочитывал из рукописи Боденштедта; он спрашивал наше мнение, и потом большинством голосов решалось, какое из немецких выражений точнее передавало все оттенки русского подлинника. К сожалению, ему редко удавалось проследить таким образом переводы его произведений, сделанных другими немецкими переводчиками, нередко искажавшими их смысл.
   Оба тома боденштедтовских переводов Тургенева навсегда останутся неподражаемыми. Автор "Мирзы Шаффи", по поводу другой такой же работы, находился в постоянных письменных сношениях с нашими общими друзьями; он перевел на немецкий язык более двадцати русских песен, которые Тургенев вместе с г-жой Виардо выбрали для того, чтобы положить их на музыку 6. Для той же цели наш русский друг сам написал несколько стихотворений, хотя и уверял нередко, что бог поэзии не одарил его способностями поэта, несмотря на то что за такой талант он охотно отдал бы все, написанное им <...>. Впрочем, в этот счастливый баденский период Тургенев писал не одни только русские стихотворения для своей приятельницы, которая их перекладывала на музыку, но и сочинил для нее три французские оперетки. Дом госпожи Виардо в Бадене считался в те годы как бы высшей школой пения, куда являлись юные таланты из всех стран, чтобы поучиться у знаменитой артистки, у которой уменье преподавать равнялось ее творческому гению. Особенно старалась она доставить молодым женщинам разных национальностей случаи попробовать себя в маленьких легких драматических партиях. Для этого, однако, нужно было найти оперетки, в которых все роли, за исключением одного или двух лиц, могли быть исполнены певицами. С этой целью Тургенев написал три веселых фантастических оперетки, драматизированные сказки, исполненные грациозного юмора и тонкой прелести: "Le dernier des sorciers", "L'ogre" и "Trop de femmes". Госпожа Виардо написала к ним музыку 7 и иногда принимала на себя исполнение роли влюбленного принца, писанную для альта; когда случалось, что в числе друзей Виардо недоставало баритона, Тургенев не считал для себя унизительным играть роль старого колдуна, паши или людоеда, которого дразнили и мучили или прелестные эльфы, или слишком многочисленные жены его гарема и, несмотря на его гигантский рост и силу, побеждали. Большая зала его замка, первый этаж которого он занимал сам, а второй я, легко превращалась в сцену. Если г-жа Виардо не участвовала сама, она исполняла роль оркестра и капельмейстера, сидя за роялем. Эти маленькие представления давались иногда в присутствии такой публики, которую редко можно встретить в частных домах. Король Вильгельм и королева Августа сидели там в первом ряду кресел, окруженные избранной баденской публикой, которая по воскресеньям во время музыкальных утренников наполняла органную залу и сад. Королевская чета, в продолжение десятков лет, привыкла видеть в хозяйке дома не только светскую даму, но и выдающуюся артистку, и нередко случалось, что, по окончании представления, их величества оставались на чай, участвуя в непринужденной беседе друзей дома.
   В Баден-Бадене каждый вечер посвящался музыке, самой избранной, в особенности немецкой, исполнявшейся как членами семейства, так и гостями. Тургенев не мог наслушаться этой музыки и чувствовал себя на верху полнейшего блаженства, в особенности, если днем он мог заняться другим любимым своим развлечением -- охотой. С половины августа на него, так же как и на его собаку Пегаса, про которого говорили, что хозяин любил своего четвероногого друга более нежно, чем иных людей, нападало особенное беспокойство: они едва могли дождаться первого дня охоты; тогда уже нельзя было удержать их. С Луи Виардо, который всю жизнь был таким же страстным охотником, и с двумя собаками Тургенев садился в коляску, увозившую их на место, нанятое для охоты, или же в имение кого-нибудь из их друзей. Только вечером, всегда с богатой добычей, они возвращались на виллу, выходив по солнцу неисчислимое количество верст, потом принимались за обед, а после обеда за музыку. Никогда ранее часу или двух часов ночи мы не оставляли с Тургеневым дома, где наслаждались превосходным музыкальным исполнением. А затем мы возвращались с Тургеневым, в эти теплые ночи августа или сентября, после стольких часов наслаждения, унося с собою в душе отголоски слышанных нами очаровательных мелодий. Как много он всегда умел сказать и как он умел передать все, что чувствовал и мыслил! Из лежащего вблизи леса слышался крик совы, а из саду приветливое журчанье ручья; тихо шелестели в ночной тишине листья ореховых и грушевых деревьев; спелые плоды падали с отяжелевших ветвей; Пегас чуял что-то и ворчал. Над лугами расстилался беловатый туман, сквозь который проглядывала луна или блестели звезды <...> Мне трудно было оторваться от друга и возвращаться в свою спальню, и нередко утренняя заря встречала нас вместе стоящими на пороге -- его неутомимо рассказывающим, а меня с увлечением слушающим <...>
   При всех своих поездках в Россию, в период его пребывания в Баден-Бадене, Тургенев всегда посещал Берлин. Он бывал и в других немецких городах: в Веймаре, Штутгарте, Мюнхене и Вене. Но особенно часто он ездил в Париж; там я провел с ним часть лета 1867 года, во время всемирной выставки. В упомянутых немецких городах он обновлял старые отношения и завязывал новые с выдающимися писателями и артистами. Я всегда с удовольствием вспоминаю, что мне удавалось служить посредником при завязыванье этих отношений, со временем превращавшихся в дружеские. Я могу назвать прежде всего Юлиана Шмидта, Адольфа Менцеля и Рейнгольда Бегаса. Талантливость, серьезность, внутренняя правдивость, откровенный и верный взгляд на жизнь, которые Тургенев нашел в произведениях Менцеля, восхищали его и сделали из него горячего поклонника искусства и личности этого несравненного мастера 8. Юлиан Шмидт, не читавший до того времени ни одной строки русского писателя, после того стал одним из его искреннейших почитателей и распространителей его произведений в Германии. В его очерках мы встречаем наиболее глубокую и верную оценку сочинений Тургенева из всего, что было писано на немецком языке об этой "величайшей поэтической силе нашего времени", как Юлиан Шмидт однажды назвал Тургенева 9. Все на свете имеет конец, и то, что нам кажется прекраснейшим, оканчивается всего скорее. Если судить по их прелести, эти годы очаровательной жизни в Баден-Бадене длились сравнительно очень долго, но и им пришел конец. Причиною того была франко-прусская война. Мы оба предвидели ее, когда Тургенев, после продолжительного пребывания в России, на обратном пути в Баден-Баден, проезжал через Берлин, в достопамятный день 15 июля 1870 года. Тогда уже не было возможности сомневаться относительно близости войны. С минуты на минуту ожидался приезд короля и принцев, народ толпился на улицах в крайне возбужденном состоянии. Все это произвело на Тургенева очень сильное впечатление; уверенность в торжестве правого дела, наполнившая каждого из нас, повлияла и на Тургенева, которому имперский блеск французского двора никогда не внушал уважения. Мы обедали вместе за табльдотом в гостинице "Санкт-Петербург", когда вошел высокий, не молодой уже офицер и сел за стол против нас. Я взглянул на него: это был граф Мольтке. Видя его таким спокойным в подобное время, как будто ничего не случилось, обедающим вместе с другими посетителями, не выказывающим ни одним движением лица душевного волнения, которого он не мог не испытывать вследствие лежащих на нем забот, даже у Тургенева вера в нашу победу перешла в основательную уверенность. Друзья Тургенева в Баден-Бадене не были бы настоящими французами, Луи Виардо не был бы убежденным республиканцем, если бы они после Седана не отнеслись горячо к осаде Парижа, страданиям Франции и бомбардировке Страсбурга. Приехав, после взятия Страсбурга, в октябре, в любимую местность, я убедился, что очаровательные дни навсегда окончились. В ту же осень семья Виардо и Тургенев переселились в Лондон. На следующее лето, однако, они возвратились в Париж10, с намерением остаться там навсегда. Тургенев поселился в доме своего друга в rue de Douai, во втором этаже... Париж и его писатели приняли с большой радостью и почестями знаменитого гостя, возвращенного французскому обществу. Скоро были забыты даже насмешки над столицей Франции и ее населением (напр., в "Призраках"), забыты так же легко и скоро, как земляки писателя позабыли обиду, нанесенную им в "Дыме". Так как он писал свободно по-французски, на него скоро привыкли смотреть как на француза в душе и как на французского литератора. Упоминая об этом, считаю долгом опровергнуть ошибочное мнение, будто Тургенев свои последние произведения писал по-французски, что еще недавно было высказано в одной известной газете. Кроме трех упомянутых уже мною опереток и одной пьески, которую он написал однажды в Баден-Бадене, под названием "L'auberge au grand sanglier", он ничего больше не писал по-французски, кроме писем. Он всегда высказывал, что для него непонятно, как можно описывать происходящее в душе поэта на каком бы то ни было языке, кроме родного. Тем не менее справедливо, что он участвовал в переводе большинства его романов и повестей на французский язык, сделанном его другом Виардо, вследствие чего эти переводы значительно превосходят немецкие.
   Он не нашел уже в Париже своего великого литературного друга Проспера Мериме, талант которого и писательский почерк во многом совпадали с тургеневскими. Этот писатель, познакомивший французскую публику с русским автором своим блестящим предисловием к переводу романа "Отцы и дети" 11, умер в 1870 году, вскоре после падения империи. Зато Тургенев нашел еще в полном цвете сил поэтического творчества наиболее уважаемого им серьезного и истинного мастера прозы Густава Флобера. Уже в 1864 году мой друг, передавая мне его первое мастерское произведение "Мадам Бовари", написал на нем следующие замечательные слова: "Это единственный хороший роман во французской литературе". То же, что привязывало Тургенева к Менцелю в области пластического искусства, сблизило его с Флобером и послужило основанием их прочной дружбы. Как у немецкого живописца, так и у французского романиста он находил серьезное, благоговейное отношение к делу, неподкупную любовь к правде, откровенность и строгость художественной совести, которые казались ему, наряду с талантливостью, первыми основами и главными условиями настоящего искусства. Вокруг Флобера и Тургенева группировались таланты молодой, тогда еще только пробовавшей свои силы, натуралистической школы. Названные качества привлекли его также к Эмилю Золя, хотя чувство Тургенева возмущалось иногда отсутствием вкуса у этого писателя и его непреодолимой склонностью все называть своим именем, ничего не утаивая. В начале семидесятых годов новая страсть развилась у Тургенева, страсть, которая проявляется при продолжительном пребывании в Париже более, чем где-либо,-- к собиранию коллекции картин и безделушек. Он сделался одним из постоянных посетителей отеля Друо и магазинов антиквариата в Париже. Его небольшая квартира скоро наполнилась отборными произведениями старой голландской и современной французской живописи, в особенности великих пейзажистов Диаса и Руссо. Коллекция бронзовых и фарфоровых вещиц из Китая и Японии каждый год пополнялась новыми дорогими экземплярами <...>
   Многие даже из ближайших его друзей не знают, что в это время, когда Тургеневым все более и более овладевала старческая тоска, он написал много поэтических видений, воспоминаний и аллегорий глубоко пессимистического содержания, замечательных то грандиозной смелостью, то увлекательной грацией рисунка. Он называл эти произведения "senilia" -- сновидения старца. Многие из них он действительно видел во сне, как, например, фантастический рассказ "Старуха", в котором так наглядно изображает неизбежность смерти. Однажды летом в Берлине, проводя вечер с Юлианом Шмидтом и мною, он нам рассказал этот сон. У нас выступил холодный пот <...>
   С 1875 года я ежегодно раз или два бывал в Париже и иногда подолгу оставался там, причем в rue de Douai или на вилле в Буживале я находил такой же дружески-радушный прием, как и в Баден-Бадене, хотя и при изменившейся обстановке. Кроме того, мы имели счастие видеть Тургенева и в Берлине: при каждом проезде его в Петербург или обратно он останавливался там на день или на два. Каждый из этих дней был для нас праздником, который он украшал блеском ума. Низкая брань, которою осыпали его на родине за его "Новь", вызвала в нем решение никогда ничего более не писать и не печатать. И действительно, несколько лет сряду он оставался верен этому решению и не страдал от этого, если не считать его подагру, заставлявшую его неоднократно, но безуспешно посещать Карлсбад и другие курорты. В мае 1881 года, отправляясь в Россию, он снова остановился в Берлине. На этот раз он предполагал остаться в России на более продолжительное время: он чувствовал потребность увидеть свое отечество при новом правительстве, после ужасной катастрофы. В конце сентября он возвратился. Даже и в прежние годы я не видал его в таком свежем и ясном настроении, как тогда; но его глубоко поразило, что наша общая приятельница, Кати Эккерт, у которой мы только четыре месяца тому назад весело беседовали за обеденным столом, умерла. Впрочем, никакая печаль не могла долго противостоять радостному чувству, испытанному им в отечестве, во время пребывания в деревне в обществе знаменитого коллеги графа Толстого, автора романа "Война и мир", и его кружка. Он уверял нас, что нашел много новых прекрасных тем для будущих произведений и что он снова начнет писать, не заботясь о том, что нарушает данное обещание 12. Он выехал из Берлина, преисполненный радостных надежд, не подозревая, что это был последний приезд его к нам.
   

ГИ ДЕ МОПАССАН

ИВАН ТУРГЕНЕВ

   Великий русский романист Иван Тургенев, избравший Францию своим новым отечеством, на днях скончался после мучительной агонии, длившейся почти целый месяц.
   Он был одним из замечательнейших писателей нынешнего столетия и в то же время самым прямым, самым искренним и самым честным человеком, каких только можно встретить.
   Доводя свою скромность почти до смирения, он не желал, чтобы о нем писали в газетах, и не раз бывало, что статьи, в которых его восхваляли, воспринимались им как оскорбление, ибо он не допускал, что можно писать о чем-либо, кроме литературных произведений. Даже критика литературного творчества казалась ему простой болтовней, и когда какой-то журналист в статье по поводу одной из его книг сообщил некоторые подробности о нем самом и его частной жизни, он пришел в настоящее негодование, испытывая своего рода стыд писателя, у которого скромность кажется целомудрием 1.
   Теперь, когда этого великого человека не стало, скажем в нескольких словах, кем он был.

-----

   Ивана Тургенева я увидел впервые у Густава Флобера.
   Дверь отворилась. Вошел великан. Великан с серебряной головой, как сказали бы в волшебной сказке. У него были длинные седые волосы, густые седые брови и большая седая борода, отливавшая серебром, и в этой сверкающей снежной белизне -- доброе, спокойное лицо с немного крупными чертами. Это была голова Потока, струящего свои воды, или, что еще вернее, голова Предвечного отца.
   Тургенев был высок ростом, широкоплеч, сложения плотного, но не тучного,-- настоящий колосс с движениями ребенка, робкими и осторожными. Голос его звучал очень мягко и немного вяло, словно язык был слишком тяжел и с трудом двигался во рту. Иногда, желая дать для выражения своей мысли точное французское слово, он запинался, но всегда находил его удивительно верно, и эта легкая заминка придавала его речи какую-то особенную прелесть. Он чудесно рассказывал, сообщая самому незначительному факту художественную ценность и своеобразную занимательность, но его любили не столько за возвышенный ум, сколько за какую-то трогательную наивность и способность всему удивляться. И он в самом деле был невероятно наивен, этот гениальный романист, изъездивший весь свет, знавший всех великих людей своего века, прочитавший все, что только в силах прочитать человек, и говоривший на всех языках Европы так же свободно, как на своем родном. Его удивляли и приводили в недоумение такие вещи, которые показались бы совершенно понятными любому парижскому школьнику.
   Можно было подумать, что жизненная реальность вызывала в нем какое-то болезненное ощущение, ибо ум его, не удивляясь ничему, что написано на бумаге, возмущался при одном намеке на какие-либо житейские обстоятельства. Возможно, что его крайнее прямодушие и огромная врожденная доброта оскорблялись при столкновении с грубостью, порочностью и лицемерием человеческой природы, в то время как его ум в минуты одиноких размышлений за письменным столом, напротив того, помогал ему постигать жизнь и проникать в нее до самых ее позорных тайников, подобно тому как наблюдают из окна уличные происшествия, не принимая в них участия.
   Это был человек простой, добрый и прямой до крайности; он был обаятелен, как никто, предан, как теперь уже не умеют быть, и верен своим друзьям -- умершим и живым.
   Его литературные мнения имели тем большую ценность и значительность, что он не просто выражал суждение с той ограниченной и специальной точки зрения, которой все мы придерживаемся, но проводил нечто вроде сравнения между всеми литературами всех народов мира, которые он основательно знал, расширяя, таким образом, поле своих наблюдений и сопоставляя две книги, появившиеся на двух концах земного шара и написанные на разных языках.
   Несмотря на свой возраст и почти уже законченную карьеру писателя, он придерживался в отношении литературы самых современных и самых передовых взглядов, отвергая все старые формы романа, построенного на интриге, с драматическими и искусными комбинациями, требуя, чтобы давали "жизнь", только жизнь -- "куски жизни", без интриги и без грубых приключений.
   Роман, говорил он,-- это самая новая форма в литературном искусстве. Он с трудом освобождается сейчас от приемов феерии, которыми пользовался вначале. Благодаря известной романтической прелести он пленял наивное воображение. Но теперь, когда вкус очищается, надо отбросить все эти низшие средства, упростить и возвысить этот род искусства, который является искусством жизни и должен стать историей жизни.
   Когда Тургеневу рассказывали о том, в каком количестве расходятся известные книги соблазнительного жанра, он говорил:
   -- Людей пошлого склада ума гораздо больше, чем людей, одаренных умом утонченным. Все зависит от уровня той интеллектуальности, к которой вы обращаетесь. Книга, нравящаяся толпе, чаще всего нам вовсе не нравится. А если она нравится нам, как и толпе, то будьте уверены, что это происходит по совершенно противоположным причинам.
   Благодаря могучему дару наблюдательности, которым обладал Тургенев, ему удалось заметить пробивающиеся ростки русской революции еще задолго до того, как это явление вышло на поверхность. Это новое состояние умов он запечатлел в знаменитой книге "Отцы и дети". И этих новых сектантов, обнаруженных им во взволнованной народной толпе, он назвал нигилистами, подобно тому как натуралист дает имя неведомому живому организму, существование которого он открыл.
   Вокруг этого романа поднялся большой шум. Одни шутили, другие негодовали; никто не желал верить тому, о чем возвещал писатель: прозвище "нигилисты" так и осталось за нарождающейся сектой, существование которой вскоре уже перестали отрицать.
   С тех пор Тургенев следил с бескорыстной страстью художника за развитием и распространением революционной доктрины, которую он предугадал, распознал и сделал общеизвестной.
   Не принадлежа ни к какой партии, часто подвергаясь нападкам со стороны то одних, то других, довольствуясь наблюдениями, он опубликовал последовательно "Дым" и "Новь" -- книги, в которых показаны нагляднейшим образом этапы пути нигилистов, сила и слабость этих беспокойных умов, причины их слабости и их успеха.
   Тургенев, боготворимый либеральной молодежью, встречавшей каждый его приезд в Россию овациями, вызывавший опасения правительства и подозрительность крайних партий, был окружен всеобщим восхищением и все же неохотно возвращался всякий раз в свою страну, которую горячо любил: он не мог забыть тех дней тюрьмы, которые постигли его в связи с появлением "Записок охотника".
   Здесь не место анализировать творчество этого выдающегося человека, который останется одним из величайших гениев русской литературы. Наряду с поэтом Пушкиным <...>, которым он страстно восхищался, наряду с поэтом Лермонтовым и романистом Гоголем он всегда будет одним из тех, кому Россия должна быть обязана глубокой и вечной признательностью, ибо он оставил ее народу нечто бессмертное и неоцененное -- свое искусство, незабываемые произведения, ту драгоценную и непреходящую славу, которая выше всякой другой славы! Люди, подобные ему, делают для своего отечества больше, чем люди вроде князя Бисмарка: они стяжают любовь всех благородных умов мира.
   Он был во Франции другом Густава Флобера, Эдмона Гонкура, Виктора Гюго, Эмиля Золя, Альфонса Доде и всех известных современных художников.
   Он любил музыку и живопись, жил в атмосфере искусства, откликался на все утонченные впечатления, на все неопределенные ощущения, даваемые искусством, и без конца стремился к этим изысканным и редким наслаждениям.
   Не было души более открытой, более тонкой и более проникновенной, не было таланта более пленительного, не было сердца более честного и более благородного.
   

ЭДМОН И ЖЮЛЬ ДЕ ГОНКУР

ИЗ "ДНЕВНИКА"

ГОД 1863

   28 февраля
   Обед у Маньи. Шарль Эдмон привел к нам Тургенева -- русского, который обладает таким изысканным талантом, автора "Записок русского помещика", "Антеора" и "Русского Гамлета"1.
   Это очаровательный колосс, нежный беловолосый великан, он похож на доброго старого духа гор и лесов, на друида и на славного монаха из "Ромео и Джульетты". Он красив какой-то почтенной красотой, величаво красив, как Ньеверкерк. Но у Ньеверкерка глаза цвета голубой обивки на диване, а у Тургенева глаза как небо. Добродушное выражение глаз еще подчеркивается ласковой напевностью легкого русского акцента, напоминающей певучую речь ребенка или негра.
   Скромный, растроганный овацией, устроенной ему сидящими за столом, он рассказывает нам о русской литературе, которая вся, от театра и до романа, идет по пути реалистического исследования жизни. Русская публика большая любительница журналов. Тургеневу и вместе с ним еще десятку писателей, нам неизвестных, платят по шестисот франков за лист; сообщая нам об этом, он покраснел. Но книга оплачивается плохо, едва четыре тысячи франков.
   Кто-то произносит имя Гейне, мы подхватываем и объявляем, что относимся к нему с энтузиазмом. Сент-Бев, который хорошо знал Гейне, утверждает, что как человек Гейне -- ничтожество, плут; но потом, видя общее восхищение, Сент-Бев бьет отбой, умолкает и, закрыв лицо руками, прячется так все время, пока превозносят Гейне.
   Бодри приводит острое словцо Генриха Гейне, уже лежавшего на смертном одре. Обращаясь к жене, которая тут же рядом молила бога помиловать его, он сказал: "Не бойся, дорогая, он меня помилует, ведь это его ремесло" <...>
   

ГОД 1872

   Суббота, 2 марта
   Сегодня мы обедали у Флобера -- Тео, Тургенев и я.
   Тургенев -- кроткий великан, любезный варвар с седой шевелюрой, ниспадающей на глаза, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде от плуга; своей детской болтовней он с самого начала чарует и, как выражаются русские, обольщает нас сочетанием наивности и лукавства -- тем обаянием славянской расы, которое у него особенно неотразимо благодаря самобытности его ума и обширности космополитических познаний.
   Он рассказывает, как после издания "Записок охотника" ему пришлось месяц просидеть в тюрьме, причем камерой служил архив полицейского участка, и он мог вволю порыться в секретных делах. Штрихами художника и романиста он рисует начальника полиции; однажды, когда Тургенев напоил его шампанским, тот воскликнул, взяв писателя за локоть и поднимая бокал: "За Робеспьера!"
   После минутной паузы Тургенев продолжает: "Будь я человеком тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали лишь одно: что моя книга содействовала освобождению крепостных. Да, я не стал бы просить ни о чем другом... Император Александр велел передать мне, что чтение моей книги было одной из главных причин, побудивших его принять решение" <...>
   От стихов Мольера беседа переходит к Аристофану, и Тургенев шумно высказывает свое восхищение этим комиком, этим отцом смеха, самой способностью вызывать смех, которую он ставит очень высоко и которой, по его мнению, обладают лишь два-три человека в мире.
   -- Подумайте только,-- восклицает он, и видно, что у него прямо слюнки текут,-- если бы удалось найти потерянную пьесу Кратина,-- пьесу, которую ставили выше аристофановских, а греки считали шедевром комизма,-- словом, пьесу о бутылке, созданную старым пьяницей из Афин... Что до меня, то не знаю, чего бы я только не отдал за нее; право, не знаю... думаю, что отдал бы решительно все!
   Выйдя из-за стола, Тео падает на диван со словами:
   -- По правде говоря, меня больше ничто не интересует... Мне кажется, что я уже где-то в прошлом. Я готов говорить о себе в третьем лице, категориями давно прошедшего времени... У меня такое чувство, словно я уже умер!
   -- А у меня совсем иное чувство,-- замечает Тургенев.-- Знаете, иногда в комнате стоит еле уловимый запах мускуса, и его невозможно изгнать, выветрить... Так вот, я словно чувствую вокруг себя запах смерти, тления, небытия.
   Помолчав, он добавляет:
   -- Объяснение этому, мне кажется, заключается в одном: в невозможности любить,-- по сотне причин -- по причине моих седин и так далее,-- в полной невозможности любить. Теперь я уже не способен на это. И вот, понимаете,-- это смерть!
   А когда мы с Флобером возражаем ему, отрицая такое значение любви для писателя, русский романист восклицает, разведя руками:
   -- Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга, ни что либо иное не может заменить мне женщину... Как это выразить? Я полагаю, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое, не правда ли?
   И, погрузившись на минуту в воспоминания, с отсветом счастья на лице, он продолжает:
   -- Послушайте, в молодости у меня была любовница -- мельничиха в окрестностях Санкт-Петербурга. Я виделся с ней, когда ездил на охоту. Она была прелестна -- беленькая, с лучистыми глазами, какие встречаются у нас довольно часто. Она не хотела ничего брать от меня. В один прекрасный день она сказала: "Вы должны сделать мне подарок".-- "Что же ты хочешь?" -- "Привезите мне мыло". Я привез ей мыло. Она взяла его и исчезла, а потом вернулась, раскрасневшаяся от смущения, и прошептала, протягивая мне благоухающие руки: "Поцелуйте мне руки, как вы целуете их дамам в петербургских гостиных!" Я бросился перед ней на колени... И, поверьте, не было в моей жизни мгновения, которое могло бы сравниться с этим!.. <...>
   
   Пятница, 22 марта
   У меня обедали Флобер и Тургенев.
   Тургенев рисует нам причудливый силуэт своего московского издателя, торговца литературой, едва умеющего читать, а когда дело доходит до письма -- с трудом подписывающего свое имя 2. Тургенев изображает его в окружении дюжины забавных старичков, его чтецов и советчиков с жалованьем семьсот копеек в год.
   Затем он переходит к описанию типов литераторов, которое вызывает у нас жалость к нашей французской богеме. Он набрасывает портрет пьяницы, который женился на проститутке, чтобы иметь возможность выпивать по утрам привычную стопку водки -- то есть ради каких-то двадцати копеек. Этот пьяница написал замечательную комедию, которую с его, Тургенева, помощью удалось напечатать.
   Вскоре он переходит к себе самому. Начинается самоанализ. Он говорит, что когда ему грустно, когда у него дурное настроение, двадцать стихов Пушкина спасают его от меланхолии, вливают в него бодрость, будоражат. Они приводят его в состояние восхищенного умиления, которого не может у него вызвать никакое великое и благородное деяние. Только литература способна порождать такое просветление духа, и оно сразу же дает себя знать физически приятным ощущением -- ощущением тепла на щеках! Он добавляет, что в минуты ярости ощущает странную пустоту в груди и в желудке <...>
   

ГОД 1873

   Суббота, 3 мая
   Сегодня вечером у Вефура, в Ренессансном зале (где как-то устраивал встречу Сент-Бева с Лажье) я обедал с Тургеневым, Флобером и г-жою Санд.
   Госпожа Санд еще больше высохла, но по-прежнему по-детски обаятельна и весела, как старушки минувшего столетия. Тургенев говорит, и никто не прерывает этого великана с ласковым голосом, в рассказах которого всегда звучат нотки волнения и нежности.
   Флобер рассказывает драму о Людовике XI, которую, по его словам, он написал в коллеже; вот как в этой драме народ сетовал на свою нужду: "Монсеньер, нам приходится приправлять овощи солью наших слез".
   Этот рассказ наводит Тургенева на воспоминания о его детстве, о суровом воспитании, которое он прошел, о бурях возмущения, какие вызывала в его юной душе всякая несправедливость. Он вспоминает, что однажды, после того как гувернер за какой-то проступок хорошенько отчитал его, а затем выпорол и оставил без обеда, он ходил по саду и с каким-то горьким наслаждением глотал соленую влагу, которая стекала по его щекам в уголки рта.
   Он говорит затем о сладостных часах своей юности, о часах, когда, растянувшись на траве, он вслушивался в шорохи земли, о настороженной чуткости к окружающему, когда он всем своим существом уходил в мечтательное созерцание природы,-- это состояние не описать словами. Он рассказывает о своей любимой собаке, которая словно разделяла его настроение и в минуты, когда он предавался меланхолии, неожиданно испускала тяжкий вздох; однажды вечером, когда Тургенев стоял на берегу пруда и его внезапно охватил какой-то неизъяснимый ужас, собака кинулась ему под ноги, как будто испытывая такое же чувство.
   Потом, в силу какого-то скачка в разговоре или в собственных его мыслях, Тургенев рассказал нам, что однажды был с визитом у знакомой дамы и уже встал, собираясь откланяться, как вдруг она взмолилась: "Останьтесь, прошу вас! Через четверть часа приедет мой муж; не оставляйте меня одну!" В тоне ее было что-то странное, и Тургенев стал так настойчиво просить объяснений, что она ответила: "Я не могу быть одна... Когда со мной рядом никого нет, я чувствую, как меня уносит в Бесконечность. И я кажусь себе крошечной куколкой перед престолом Судии, лик которого от меня скрыт!" <...>
   

ГОД 1874

   Вторник, 14 апреля
   Обед у Риша с Флобером, Золя, Тургеневым и Альфонсом Доде. Обед талантливых людей, уважающих друг друга,-- в будущие зимы мы намерены повторять его ежемесячно.
   Поначалу заходит разговор об особенностях литературы, создаваемой людьми с хроническими запорами или поносами; затем мы переходим к структуре французского языка. По этому поводу Тургенев говорит приблизительно следующее:
   -- Ваш язык, господа, представляется мне инструментом, которому его изобретатели простодушно стремились придать ясность, логику, приблизительную верность определений, а получилось, что в наши дни инструментом этим пользуются самые нервные, самые впечатлительные люди, менее всего способные довольствоваться чем-то приблизительным.
   

ГОД 1875

   Понедельник, 25 января
   Обедам у Флобера не везет. В прошлый раз, выйдя от него, я схватил воспаление легких. Сегодня нет самого Флобера: он в постели. За столом только Тургенев, Золя, Доде и я.
   Сначала разговор идет о Тэне. Когда все мы по очереди пытаемся определить, в чем же состоит неполнота и несовершенство его таланта, Тургенев перебивает нас, говоря с присущими ему оригинальностью мысли и мягким выговором: "Это будет не слишком изысканное сравнение, но все же позвольте мне, господа, сравнить Тэна с охотничьей собакой, которая была у меня когда-то: она шла по следу, делала стойку, великолепно проделывала все маневры охотничьей собаки, и только одного ей не хватало -- нюха. Мне пришлось ее продать".
   Золя просто тает, наслаждаясь вкусной пищей, и когда я спрашиваю его:
   -- Золя, неужели вы гурман?-- он отвечает:
   -- Да, это мой единственный порок; дома, когда на столе нет ничего вкусного, я чувствую себя несчастным, совсем несчастным. Больше мне ничего не надо -- другие удовольствия для меня не существуют... Разве вы не знаете, какая у меня жизнь?
   И, помрачнев, он открывает пред нами страницу своих злоключений. Удивительно, до чего этот толстый и пузатый человек любит ныть, все его излияния полны меланхолии!
   Сначала Золя нарисовал нам одну из самых мрачных картин своей юности, описал свои каждодневные огорчения, оскорбления, которые сыпались по его адресу, атмосферу подозрительности, его окружавшую, и нечто вроде карантина, которому подверглись его сочинения. Тургенев вскользь замечает:
   -- Удивительное дело, один мой друг, русский человек большого ума, говорил, что тип Жан-Жака Руссо -- тип исключительно французский, и только во Франции можно найти...
   Золя его не слушает и продолжает свои стенания; а когда мы говорим, что ему не на что жаловаться, что для человека, которому нет еще и тридцати пяти лет, он немалого достиг, он восклицает:
   -- Ну так вот, хотите, я буду говорить совершенно искренне? Вы скажете, что это ребячество,-- тем хуже! Мне никогда не получить ордена, мне никогда не стать членом Академии, мне никогда не удостоиться тех наград, которые могли бы официально подтвердить мой талант. В глазах публики я навсегда останусь парией, да, парией!
   И он повторяет несколько раз: "Парией!" Мы высмеиваем этого реалиста за его жажду буржуазных регалий. Тургенев с минуту смотрит на него иронически-покровительственно, потом рассказывает прелестную притчу:
   -- Послушайте, Золя, когда в русском посольстве было торжество по случаю освобождения крепостных -- событие, которому, как вы знаете, и я кое-чем содействовал, мой друг граф Орлов (я когда-то был шафером у него на свадьбе),-- пригласил меня на обед. В России я, возможно, не первый среди русских писателей, но поскольку в Париже другого нет, ведь вы согласитесь, что первый русский писатель здесь все-таки я? Ну так вот, несмотря на это обстоятельство, мне отвели за столом -- как бы вы думали, какое место?-- сорок седьмое! Меня посадили ниже попа, а вам известно, с каким презрением относятся в России к священникам!
   И как вывод из сказанного, в глазах Тургенева заиграла лукавая славянская улыбка <...>
   
   Воскресенье, 21 марта
   <...> У Флобера Тургенев переводит нам "Прометея", пересказывает "Сатира" -- два юношеских произведения Гете, плод самого высокого вдохновения. В этом переводе, где Тургенев старается передать выраженный словами трепет молодой жизни, меня изумляет непринужденность и вместе с тем смелость оборотов речи. Действительно великие, своеобразные произведения, на каком бы языке они ни создавались, никогда не пишутся академическим стилем <...>
   
   Воскресенье, 25 апреля
   У Флобера.
   Все признаются друг другу в том, что из-за плохого состояния нервов у них бывают галлюцинации. Тургенев рассказывает, что третьего дня, спускаясь по звонку к обеду и проходя перед дверью умывальной комнаты Виардо, он увидел, как тот, в охотничьей куртке, повернувшись к нему спиной, мыл руки; а потом, войдя в столовую, он был крайне удивлен, увидев Виардо сидящим на своем обычном месте.
   Он рассказывает затем о другой галлюцинации. Возвратясь в Россию после долгого отсутствия, он поехал навестить своего приятеля, который, когда он его покинул, был совершенно черноволосым. Входя, он увидел, будто седой парик падает ему на голову, а когда друг обернулся, чтобы посмотреть, кто вошел,-- Тургенев с удивлением обнаружил, что тот совсем седой <...>
   
   Воскресенье, 21 ноября
   -- Русский император,-- говорит Тургенев,-- никогда не читал ничего печатного. Когда у него появляется желание прочесть какую-нибудь книгу или газетную статью, ему ее переписывают красивым четким канцелярским почерком.
   Затем Тургенев рассказывает нам, что самодержец иногда проводит время в деревне ***, где не хочет казаться императором и велит называть себя господином Романовым. Так вот, как-то раз, находясь там, он объявляет своей семье: "Погода сегодня неважная, гулять не пойдем; на сегодняшний вечер я вам готовлю сюрприз".
   Когда наступил вечер, император появился с тетрадью в руках. Это был мой рассказ.
   Мы спрашиваем:
   -- Он имел успех?
   -- Нисколько! Император по натуре очень сентиментален, он выбрал рассказ совсем не жалостливый, но читал его со слезами в голосе... Все, присутствовавшие при этом литературном развлечении, потом, словно по уговору, никогда не упоминали о нем... <...>
   

ГОД 1876

   Понедельник, 21 февраля
   Тургенев говорит, что за границей -- в России, в Англии, в Германии -- Шатобриана совсем не ценят; его превосходная поэтическая проза, мать и кормилица всей современной красочной прозы, не пользуется там ни малейшим успехом 3.
   
   Воскресенье, 5 марта
   Сегодня Тургенев вошел к Флоберу со словами: "Никогда еще я не видел так ясно, как вчера, насколько различны человеческие расы... Я думал об этом всю ночь! Ведьмы с вами, не правда ли, люди одной профессии, собратья по перу... А вот вчера, на представлении "Госпожи Каверле", когда я услыхал со сцены, как молодой человек говорит любовнику своей матери, обнявшему его сестру: "Я запрещаю вам целовать эту девушку...", во мне шевельнулось возмущение! И если бы в зале находилось пятьсот русских, все они почувствовали бы то же самое возмущение. А вот ни у Флобера, ни у кого из сидевших со мной в ложе не возникло такого чувства!.. И я об этом раздумывал всю ночь. Да, вы люди латинской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед священным правом; словом, вы люди закона... А мы не таковы... Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас в России как бы стоят по кругу все старые русские, а позади них толпятся молодые русские. Старики говорят свое "да" или "нет", а те, что стоят позади, соглашаются с ними. И вот перед этими "да" и "нет" закон бессилен, он просто не существует; ибо у нас, русских, закон не кристаллизуется, как у вас. Например, воровство в России -- дело нередкое, но если человек, совершив хоть и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на преступление его толкнул голод, толкнула нужда,-- его оправдают... Да, вы -- люди закона, люди чести, а мы хотя у нас и самовластье, мы люди..."
   Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
   -- Более человечные!
   -- Да, именно!-- подтверждает он.-- Мы менее связаны условностями, мы люди более человечные! <...>
   
   Понедельник, 13 марта
   Тургенев говорит о том, что в жизни очень часто героическое сочетается с комическим. Он рассказывает, что один русский генерал, после двух атак, отбитых засевшими на кладбище французами, приказал своим солдатам перебросить его через ограду. Тургенев просил самого генерала, мужчину весьма тучного, рассказать, как все это было. И вот что рассказал ему генерал.
   Упав прямо в лужу, он некоторое время безуспешно пытался встать на ноги, по снова и снова падал, вскрикивая при этом: "Урра!" За ним наблюдал какой-то француз-пехотинец, однако не стрелял, а только смеялся и восклицал: "Эх ты, толстый боров, толстый боров!" Но генеральские "Урра!" были услышаны, они подняли боевой дух русских, и те поспешили перелезть через ограду на выручку своему начальнику: французы вскоре были вытеснены с кладбища <...>
   
   Пятница, 5 мая
   Нашему Содружеству Пяти пришла фантазия полакомиться буйябесом в ресторанчике, что позади Комической оперы. Все мы нынче вечером в ударе, словоохотливы, склонны к излияниям.
   -- Мне для работы нужна зима,-- говорит Тургенев,-- стужа, какая бывает у нас в России, мороз, захватывающий дыхание, когда деревья покрыты кристалликами инея... Вот тогда... Однако еще лучше мне работается осенью, в дни полного безветрия, когда земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина... У меня на родине есть небольшой деревянный домик, в саду растут желтые акации,-- белых акаций в нашем краю нет. Осенью вся земля покрывается слоем сухих стручков, хрустящих под ногами, а кругом множество птиц, этих... как бишь их, ну тех, что перенимают крики других птиц... ах, да, сорокопутов. Вот там-то в полном уединении...
   Не закончив фразы, Тургенев только прижимает к груди кулаки, и жест этот красноречиво выражает то духовное опьянение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерянном уголке старой России.
   
   Понедельник, 27 ноября
   Тургенев говорил сегодня вечером, что из всех европейских народов немцы наименее тонко чувствуют искусство -- за исключением музыки -- и что в каком-нибудь насквозь условном, глупом и неправдоподобном вымысле, который заставил бы нас отбросить книгу прочь, они видят прелесть исправления действительности в сторону ее совершенствования. Он добавил, что русский народ, напротив, хоть и склонен ко лжи, как всякий народ, долгое время пребывавший в рабстве, в искусстве ценит жизненную правду.
   Возвращаясь по улице Клиши, Тургенев поверяет мне замыслы будущих повестей, которые занимают его; в одной из них ему хочется передать ощущения какого-нибудь животного в степи, где оно по грудь утопает в высокой траве, скажем, старой лошади.
   Помолчав с минуту, он продолжает: "На юге России попадаются стога величиной с такой вот дом. На них взбираются по лесенке. Мне случалось ночевать на таком стогу. Вы не можете себе представить, какое у нас там небо, синее-синее, густо-синее, все в крупных серебряных звездах. К полуночи поднимается волна тепла, нежная и торжественная (я передаю подлинные выражения Тургенева),-- это упоительно! Однажды лежа так на верхушке стога, глядя в небо и наслаждаясь красотой ночи, я вдруг заметил, что безотчетно повторяю и повторяю вслух: "Одна, две! Одна, две!"
   

ГОД 1877

   Суббота, 5 мая
   Вчера во время дружеского обеда, устроенного по случаю отъезда Тургенева в Россию, разговор зашел о любви, об изображении любви в литературе.
   Я утверждаю, что любовь вплоть до наших дней не исследовалась в романе научным методом, нам показывали лишь ее поэтическую сторону. Золя, который завел этот разговор с целью выкачать из нас кое-что для своей новой книги, считает, что любовь -- это не какое-то особенное чувство, что она вовсе не захватывает человека настолько, как об этом принято думать, что проявления любви встречаются и в дружбе, и в патриотизме и так далее... И что большую напряженность этому чувству придает только надежда на плотскую близость.
   Тургенев с этим не соглашается... Он уверяет, что любовь -- чувство совершенно особой окраски, что Золя пойдет по ложному пути, если не признает эту особую окраску, отличающую любовь от всех других чувств. Он уверяет, что любовь оказывает на человека влияние, несравнимое с влиянием любого иного чувства, что всякий, кто по-настоящему влюблен, как бы полностью отрекается от себя. Тургенев говорит о совершенно необыкновенном ощущении наполненности сердца. Он говорит о глазах первой любимой им женщины как о чем-то совершенно нематериальном, неземном...
   Все это хорошо, но вот горе: ни Флоберу с его пышными выражениями при описании этого чувства, ни Золя, ни мне самому -- никогда не случалось влюбляться очень сильно, и поэтому мы не способны живописать любовь. Тургенев мог бы это сделать; но ему недостает той склонности к самоанализу, которая есть у нас и которая помогала бы нам, если бы мы были когда-нибудь столь же сильно влюблены, как был он.
   

ГОД 1880

   Воскресенье, 1 февраля
   Вчера Тургенев пригласил Золя, Доде и меня на прощальный обед перед отъездом в Россию.
   Его тянет вернуться на родину труднообъяснимое чувство потерянности,-- чувство, уже испытанное им в дни ранней юности, когда он плыл по Балтийскому морю на пароходе, со всех сторон окутанном пеленой тумана, и единственной его спутницей была обезьянка, прикованная цепью к палубе.
   И вот, в ожидании других гостей, он описывает мне ту жизнь, которая начнется для него через полтора месяца,-- свое жилье, повара, умеющего готовить только одно блюдо -- куриный бульон, свои беседы с соседями-крестьянами, которые он будет вести, сидя на низком, чуть ли не вровень с землей, крылечке.
   Тонкий наблюдатель и искусный рассказчик, Тургенев представляет в л и никто не следовал так постоянно по раз выбранному пути, хотя бы и осуждаемому его совестью. Это была странная настойчивость, которую подчас он старался искупить великодушием и готовностью на многочисленные жертвы. Можно сказать, что он всю жизнь состоял под настоятельной потребностью самоочищения и искупления, не исправляясь от грехов, в которых горячо каялся59. Примирение между врагами произошло только тогда, когда Некрасов уже одной ногой стоял в гробу.
   
   Второй эпизод из жизни Тургенева, немало огорчавший его, относится к тому же времени -- литературное недоразумение с романистом-художником Иваном Александровичем Гончаровым60 -- не заслуживал бы и рассказа, если бы не авторитетные имена обоих участников этого спора. Впрочем, мы ограничимся только передачей третейского суда, потребованного Тургеневым, который во всем этом деле усмотрел намерение объявить успех "Дворянского гнезда" и "Накануне" приобретенным неправильно. Дело, без сомнения раздутое услужливыми приятелями, заключалось в следующем. По возвращении из кругосветного своего путешествия или даже и ранее того И. А. Гончаров прочел некоторую часть изготовленного им романа "Обрыв" Тургеневу и рассказал ему содержание этого произведения. При появлении "Дворянского гнезда" Тургенев был удивлен, услыхав, что автор романа, который впоследствии явился под заглавием "Обрыв", находит поразительное сходство сюжетов между романом и его собственным замыслом, что он и выразил Тургеневу лично. Тургенев в ответ на это, согласно с указанием И. А. Гончарова, выключил из своего романа одно место, напоминавшее какую-то подробность -- и "я успокоился",-- прибавляет И. А. Гончаров в объяснительном письме к Тургеневу. С появлением "Накануне" произошло то же самое. Прочитав страниц 30 или 40 из романа, как говорится в письме И. А. к Тургеневу от 3 марта 1860 года, он выражает сочувствие автору. "Мне очень весело признать в вас смелого и колоссального артиста",-- говорит он, но вместе с тем письмо заключало в себе и следующее:
   "Как в человеке ценю в вас одну благородную черту -- это то радушие и снисходительность, пристальное внимание, с которым вы выслушиваете сочинения других, и, между прочим, недавно выслушали и расхвалили мой ничтожный отрывок все из того же романа, который был вам рассказан уже давно, в программе" 61. Вслед за письмом стали распространяться и расти в Петербурге слухи, что оба романа Тургенева суть не более как плагиат неизданной повести Ивана Александровича. Эти слухи, разумеется, скоро дошли до обоих авторов, в на этот раз Тургенев потребовал третейского суда. И. А. Гончаров соглашался подчиниться приговору такого суда на одном условии, чтобы суд не обратился к следственной процедуре, так как в последнем случае юридических доказательств не существует ни у одной из обеих сторон, и чтобы судьи выразили свое мнение только по вопросу, признают ли они за ним, Гончаровым, право на сомнение, которое может зародиться и от внешнего, поверхностного сходства произведений и помешать автору свободно разрабатывать свой роман. На одно замечание Тургенева Гончаров отвечал с достоинством: "На ваше предположение, что меня беспокоят ваши успехи,-- позвольте улыбнуться, и только". Эксперты, после выбора их, собрались наконец 29 марта 1860 в квартире И. А. Гончарова -- это были: С. С. Дудышкин, А. В. Дружинин и П. В. Анненков -- люди, сочувствовавшие одинаково обеим сторонам и ничего так не желавшие, как уничтожить и самый предлог к нарушению добрых отношений между лицами, имевшими одинаковое право на уважение к их авторитетному имени. После изложения дела, обмена добавлений сторонами замечания экспертов все сводились к одному знаменателю. Произведения Тургенева и Гончарова как возникшие на одной и той же русской почве должны были тем самым иметь несколько схожих положении, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях, что оправдывает и извиняет обе стороны. И. А. Гончаров, казалось, остался доволен этим решением экспертов. Не то, однако же, случилось с Тургеневым. Лицо его покрылось болезненной бледностью; он пересел на кресло и дрожащим от волнения голосом произнес следующее. Я помню каждое его слово, как и выражение его физиономии, ибо никогда не видел его в таком возбужденном состоянии. "Дело наше с вами, Иван Александрович, теперь кончено; но я позволю себе прибавить к нему одно последнее слово. Дружеские наши отношения с этой минуты прекращаются. То, что произошло между нами, показало мне ясно, какие опасные последствия могут являться из приятельского обмена мыслей, из простых, доверчивых связей. Я остаюсь поклонником вашего таланта, и, вероятно, еще не раз мне придется восхищаться им вместе с другими, но сердечного благорасположения, как прежде, и задушевной откровенности между нами существовать уже не может с этого дня". И, кивнув всем головой, он вышел из комнаты. Заседание наше тем самым было прекращено. Позже они помирились, в 1864 -- при похоронах одного из экспертов, именно А. В. Дружинина. Во время самой заупокойной обедни на Смоленском кладбище перед раскрытым гробом журналиста произошло это примирение, которое, к сожалению, все же не могло восстановить вполне прежних добрых их отношений62.
   Третий эпизод из жизни Тургенева касался уже весьма близкого к нему лица -- гр. Л. Н. Толстого, но об этом будет сказано ниже.
   

II

   В мае 1860 я уехал за границу. Русским туристам должно быть известно чувство, которое весной тянет их далеко от намеченных целей,-- туда, где больше солнца, где природа деятельнее и цветущее. Это случилось и со мной. Приехал я в Берлин, посмотрел из гостиницы на чахоточную растительность его Unter den Linden, съездил в голый, еще не распустившийся Tiergarten -- и мною овладела жажда тепла, света, простора: вместо Лондона и свидания с приятелями я направился в северную Италию, где у меня никого не было. Этот внезапный поворот вызвал гомерический хохот у Тургенева. Я получил от него уже в Женеве письмо из Парижа, от 23 мая 1860. "Первое чувство,-- пишет он,-- по получении вашего письма, милейший А., было удовольствие, но второе чувство разразилось хохотом... Как? Этот человек, который мечтал только о том, как бы дорваться до Англии, до Лондона, до тамошних приятелей, примчавшись в Берлин, скачет сломя голову в Женеву и в северную Италию. Узнаю, узнаю ваш обычный Kunstgriff" {прием, манеру (нем.).}. Однако же полагаю, что этот художнический прием не составлял особенности моей природы, а скорее совпал с тем, что постоянно происходило у моего наставника. В письме, только что приведенном, заключалось еще следующее: "Но увлеченный вашим примером, я также, вместо того чтобы съездить в Англию до начала моего лечения, которое будет в Содене, возле Франкфурта, и начнется 15 июня, думаю, не катнуть ли мне в Женеву, которую я никогда не видел, не пожить ли недельки две с некиим толстым человеком -- Пав. Ан.?:. Итак, быть может и весьма вероятно, до скорого свидания..."
   
   Но в Женеву Тургенев и не думал ехать, и я, проживши понапрасну, в ожидании его каждый день, целых две недели в скучном городе, выехал из него наконец в Милан. Впрочем, я еще получил письмо от Тургенева из Нарижа (3 июня 1860). Он извещал, что выезжает в Соден. "А я, проживши три недели в Пари же,-- пишет о н,-- скачу завтра же в Соден. И вот вам мой план:
   1. От 5 июня и. с. до 20 июля -- я в Содене.
   2. От 20 июля по 1 августа -- я в Женеве, на озере 4-х Кантонов, на вершинах Юнг-Фрау, где угодно.
   3. От 1 августа по 20 августа -- на острове Уайт.
   4. От 20 августа по 1 сентября -- у m-me Виардо, в Куртавнеле.
   А там я живу -- в Париже.
   Изо всего вышеприведенного вы легко можете заключить, даже не будучи Ньютоном или Вольтером, что наши планы могут слиться в одно прекрасное целое и что ничего не помешает нам попорхать вместе от Женевы до Уайта. Главное, надо будет списаться: я вам пришлю из Содена мой точный адрес".
   Не успели еще остыть и чернила на этих строках, как план, так настойчиво поставленный, потерпел крушение. Он изменился в сроках пребывания на избранных местах, в выборе новых, в беспричинном упразднении старых проектов, как поездки в Женеву например, и т. д. Все это увидим скоро. Теперь же прилагаем окончание письма, тоже любопытное по портретам, в нем заключающимся. Кстати, надо прибавить, что портреты Тургенева не имеют ничего общего с тем родственным, неделимым сочетанием диффамации и клеветы, какое свойственно памфлетам нашего времени, и никого оскорбить не могут. Это только незлобивое, остроумно-критическое отношение к личностям, во что обратилась его старая привычка определять их карикатурой.
   
   "Здесь появился <В. П.> Боткин, загорелый, здоровый, медом облитый, но не без мгновенных вспышек раздражительности; так, он, зайдя ко мне, чуть не прибил моего портного за то, что он хочет мне сделать пиджак с талъею; портной трепетно извинялся, а Вас. Петр, with a withering smile (с надменной улыбкой): "Mais c'est une infamie, monsieur!" (Ведь это низость, государь мой!) Толстой и Крузе здесь; здесь также и Марко Вовчок6. Это прекрасное, умное, честное и поэтическое существо, но зараженное страстью к самоистреблению: просто так себя обрабатывает, что клочья летят!.. Она также намерена быть в августе на Уайте. Наша коллегия будет так велика, что, право, не худо бы подумать, не завоевать ли кстати этот остров? Кстати, если вы не отыскали, то отыщите в Милане Кашперова и поклонитесь ему от меня. Его легко сыскать -- спросите в музыкальных магазинах. Он отличный малый -- и жена его милая и умная женщина.
   До свидания, лобзаю вас в верх головы, как говорит Кохановская. А-пропо! {Кстати (фр. à propos).} Катков обайбородил Евгению Тур за письмо к нему по поводу Свечиной64. Вот междуусобица. Ваш И. Т.".
   
   В этом письме останавливают внимание оживленные похвалы г-же Маркович (Марко Вовчку). Он был с нею в то время в самых приятельских отношениях и сделал путешествие с нею и молодым ее сыном в Берлин в почтовой бричке, где они сидели втроем. Железной дороги до Берлина тогда еще не существовало. Тургенев с уморительным юмором рассказывал потом, как резвый мальчик сидел у него всю дорогу на руках, на ногах и спал на шее. В Париже он поместил мальчика в пансион и неустанно покровительствовал его матери. Марко Вовчок принадлежала к кругу малороссов, с поэтом Шевченкой во главе,-- кругу, который с журналом "Основа" значительно увеличился и приобрел видное положение в обществе. Тургенев сочувствовал его стремлениям, имевшим целью поднять язык своей страны, развить ее культуру и поставить ее в дружеские, а не подчиненные только отношения к великорусской культуре. Он искал знакомства с поэтом Шевченкой, высказывал искренние симпатии его прошлым страданиям и его таланту, но не разделял его увлечений. Над его привязанностью к Запорожью, казачьему удальству, к гайдаматчине он подсмеивался не раз в приятельском кружку Марко Вовчок была тогда в апогее своей славы за свои грациозные и трогательные повести из крепостного быта -- "Украинские народные рассказы", вышедшие к тому же времени (1860) в переводе Тургенева на русский язык65. С тех пор завязались у них то задушевные отношения, свидетельством которых служит его переписка и которые длились до той минуты, когда Тургенев открыл в Марко Вовчке наивную способность поглощать благодеяния как нечто ей должное и требовать новых, не обращая внимания на свои права на них. Это была удивительная натура, без нужных средств для поддержания своих привычек, но с замечательным мастерством изобретать средства для добывания денег, что, в соединении с серьезностию, какую дают человеку труд, талант и горькие опыты жизни, сообщало особый колорит личности г-жи Маркович и держало при ней многих умных и талантливых приверженцев довольно долгое время. Тургенев пока только удивлялся ей. В декабре 1860 года он писал мне: "Марья Алекс., все здесь живет и мила по-прежнему; но что тратит эта женщина, сидя на сухом хлебе, в одном платье, без башмаков,-- это невероятно. Это даже превосходит Бакунина. В 1 1/2 года она ухлопала 30 000 франков совершенно неизвестно куда!" Тургенев мало-помалу отвык от нее, а под конец жизни и вовсе не вспоминал о ней.
   
   Из Болоньи я отправился в Равенну осмотреть ее древнехристианские памятники, но при этом только одна случайность помешала мне сделаться свидетелем и участником чисто итальянской черты народного быта. Я пошел в почтамт, чтобы взять единственный остававшийся свободным билет в купе, которое отправлялось в Равенну. Не помню, что помешало мне овладеть им, только я отложил свою поездку до следующего раза. Толпа итальянцев, окружающая обыкновенно все входы и выходы присутственных мест, подметила меня и, вероятно, приняла за англичанина с туго набитым кошельком. На другой день утром я был разбужен лакеем гостиницы, который сообщал мне испуганным голосом следующее: "Вы собираетесь в Равенну -- будьте осторожны. Вчера бандиты остановили почтовый дилижанс и, вероятно, ограбили бы его, если бы ехавший с ними офицер не разогнал их своим револьвером". Я пошел тотчас же на разведки -- билет, который был уже в моих руках, попал к офицеру итальянской армии, вероятно более меня знавшему об анархии в тогдашней Италии, только что переменившей у себя "правительство" 66, и на всякий случай взявшему с собой заряженный револьвер. Угрозой выстрелов он и обратил в бегство мошенников, еще не приученных к ремеслу, как их собраты в Папской области. Рассчитав, что лучшего времени для вояжа и быть не может, я опять взял билет в карету, и мы благополучно достигли Равенны, сопровождаемые отрядом берсальеров с ружьями, в почтовой тележке, приданных нам администрацией для сохранения свободы сообщений; они всю ночь распевали итальянские патриотические песни. Из Равенны я переехал в Сиену, где получил от Тургенева последнее соденское письмо, извещавшее о начавшемся разложении так хорошо обдуманного плана наших встреч. Следовало торопиться, ибо весь план этот со дня на день мог разлететься в пух и оставить меня и мой вояж без цели результатов. Вот письмо Тургенева:
   
   "Соден, 8 июля 1860
   Милый П. В. Сейчас получил ваше письмо и отвечаю. Сообщаемые вами подробности очень любопытны. Что бы с нами было, если бы вас застрелили, хотя вы бы, вероятно, защищаться не стали! Но пуля -- дура. Много придется поговорить с вами обо всем, что вы видели, поговорить на острове Уайте:67 раньше мы не увидимся. План мой потерпел маленькое изменение, о котором считаю долгом известить вас. Я остаюсь здесь до 16-го числа и еду прямо в Куртавнель, к m-me Виардо, где я пробуду до 1 августа, то есть до эпохи морских купаний на Уайте. M-me Виардо этого желает, а для меня ее воля -- закон. Ее сын чуть было не умер, и она много натерпелась68. Ей хочется отдохнуть в спокойном, дружеском обществе. Кстати, о смерти: вообразите, какое горестное известие получил я от Писемского. Миленькая, хорошенькая жена Полонского умерла! 69 Я не могу вам выразить, как мне жаль и ее и ею, да и вы, вероятно, разделите мою печаль. Кажется, отчего бы ей было не жить, и не следовало ли Полонскому маленькое вознаграждение за все его прошедшее горе? Где же справедливость!
   Мы здесь в Содене ведем жизнь чрезвычайно тихую. Здоровье мое в отличном положении; к сожалению, погода стоит прехолодная и прескверная: дожди непрерывные. Вы пишете о зное, а я в жизни так не зяб, как третьего дня, ехавши в открытой коляске из Эмса, где я посетил графиню Ламберт, в Швальбах, где поселилась М. А. Маркович <Марко Вовчок>. Это очень милая, умная, хорошая женщина, с поэтическим складом души. Она будет на Уайте, и вы должны непременно сойтись с ней... Чур, не влюбитесь! Что весьма возможно, несмотря, что она не очень красива. Впрочем, мы с вами прокопченные сельди, которых ничего уже не берет. Карташевская промчалась здесь с братом и живет пока в Бонне, в Hôtel Belle-Vue, под руководством Килиана. Она проведет там месяц, я послал ей ваш адрес. Вы можете заехать к ней, когда будете плыть по зеленоводному Рейну.
   Здесь я видаюсь чаще всего с братом Льва Толстого, Николаем. Он отличный малый, но положение его горестное: у него безнадежная чахотка. Он ждет сюда брата Льва с сестрой; но бог знает -- приедут ли они?70 Я получаю письма от Ростовцева: он на Уайте, в Вентноре. Нету слов на языке человеческом, чтобы выразить, до какой степени я здесь ничего не делаю. Пальцам больно, когда перо держишь. Неужели я занимаюсь литературой?..
   Ну, прощайте. Авось после всех моих откладываемых свиданий мы увидимся в Вентноре, на Уайте. Я почему-то воображаю, что там будет очень хорошо. Будьте здоровы и старайтесь держать свой круглый и приятный подбородок над поверхностью воды. Ваш И. Т.".

* * *

   Быстро промчался я на возвратном пути через северную Италию и ночевал в Милане. На другой день мы переехали Симплон. Дорога эта слишком хорошо известна путешественникам, чтобы еще описывать ее. Скажу только, что вторую ночь я ночевал во Франкфурте-на-Майне, третью в Кельне, а четвертую на диване пассажирского парохода, перевозившего нас через канал из Остенде. В Лондоне я застал В. П. Боткина, Тургенева71 и Герцена, еще не уехавшего на дачу. Мы последовали с Тургеневым за ним, когда он наконец поднялся с семейством из города. Целый день проплутали мы по разным дорогам, когда вблизи Сутсгемптона остановились, нашли дилижанс и достигли ночью пригорка с домиком на вершине его. Пригорок лежал на берегу моря и носил гордое название Eagle-nest (Орлиное гнездо). Никакого орла там не было, за исключением хозяина, радушный хохот которого встретил нас у порога и проводил в ярко освещенную залу, где уже готов был ужин. Сколько расточено было при этом рассказов, шуток, замечаний, смеха -- всего передать нельзя. Тургенев провел всего два дня в Eagle-nest'e и отправился на остров Уайт -- нанимать cottage, взяв с меня слово остановиться у него. Я дал ему время устроиться и через три дня явился к нему в чистую и хорошенькую виллу, из которой скоро попросили меня, однако же, выехать. В кабинете Тургенева на письменном его столе с утра лежала записка хозяйки коттеджа, в которой она просила его противодействовать дурной привычке приезжего его сотоварища, то есть моей,-- курить в ее доме папиросы. Хозяйка была диссидентка, как большинство всего населения острова. Узнав содержание записки, я предложил Тургеневу позволить мне переселиться в красивый отель на берегу моря и оставить его, таким образом, мирно и безмятежно пользоваться выгодами удобной квартиры, обещая ему являться каждый день у дверей его и не напускать более богопротивного дыма в стенах благословенного его жилища. Но Тургенев и слышать ничего не хотел. "Уступить капризу раскольницы было бы очень глупо",-- говорил он. Он попросил меня подождать его возвращения, а сам надел шляпу и ушел. Когда он вернулся назад, квартира была найдена. Прелестный, чистый домик у самого купанья на море уже ожидал нас. Распорядившись переноской наших вещей, мы в нем и поселились. Мы нашли целую колонию русских на Уайте: гр. Алексея Конст. Толстого, гр. Николая Яков. Ростовцева, брата его, гр. Михаила, исследователя древнехристианского искусства Фрикена, бывшего цензора Крузе, Мордвинова, В. П. Боткина и т. д. Г-жи Маркович не было, да она, кажется, и не имела намерения исполнить обещания, данного ею Тургеневу 72.
   Время, которое мы тогда переживали, было тревожное вообще как у нас дома, так и на Западе. Мы видели уже, как часто Тургенев восклицает в письмах evviva Garibaldi,-- обещая себе розгу, если услышат возглас посторонние; но положение России не вызывало никаких возгласов, а было как-то ровно грозящее и сулящее бедствия. С приближением крестьянской реформы напряженное состояние умов все увеличивалось, и сдерживать его уже не могла ни цензура министерства просвещения, изнывавшая под бременем своей ответственности, ни безответственное III Отделение, боявшееся решительными мерами повредить самой мысли о преобразовании и следовавшее издали за общим волнением. Иногда оно неожиданно восставало с прежними, некогда столь страшными, угрозами против разумных требований общества, которых и разобрать правильно не могло, как то было в вопросе о сохранении за крестьянами существующего надела, и, пристыженное, уходило опять за кулисы. Затруднения администрации еще увеличились, когда к этому же времени овладел всей образованной частью общества, всей интеллигенцией России дух реформ и жажда политической деятельности. Придирались ко всякому часто маловажному факту, чтобы раздуть его в политическое или социальное явление и сделать его предметом толков. Сам Тургенев поддался духу времени и препроводил государю императору в 1862 году письмо, в котором защищал арестованного журналиста Огрызко, уличенного в связях с польским восстанием. Журнал, им издаваемый, был запрещен 73. Мы видели черновую этого всеподданнейшего письма, очень красноречиво составленного. Решаемся на память передать его содержание. Не зная сущности дела, Тургенев просил не о снисхождении к виноватому, а о восстановлении его во всех его правах. Письмо, между прочим, говорило, что арестованием издателя польской газеты и упразднением ее самой нарушаются великие принципы царствования, что мера потрясает надежды и доверие, возлагаемые на него русским обществом как на освободителя крестьян и как на лицо, провозгласившее с высоты престола неразрывное слияние интересов государства с интересами подданных; что он, проситель, считает своим долгом высказаться откровенно, исполняя тем, во-первых, прямую обязанность верноподданного, а во-вторых, выражая своим поступком глубокую признательность за защиту, которую государю угодно было однажды оказать самому составителю письма. Письмо, конечно, не имело никаких последствий для Тургенева и оставлено было без ответа. Тургенев рассказывал только потом, что, встретившись с государем на улице и поклонившись ему, он мог приметить строгое выражение на его лице, а в глазах прочесть как бы упрек: "Не мешайся в дело, которого не разумеешь".
   Но ни один из наших импровизированных прожектеров не задавал себе тогда и мысленно никакого вопроса. Все дело казалось очень легким. Стоило только вспомнить безобразия прошлого и своей собственной жизни, противопоставить им идеалы существования, их отрицающие и всегда у нас существовавшие,-- и план нового проекта был тотчас же готов. Кроме того, каждый проект обещал с принятием его эру невиданного благоденствия на земле. Канцелярии наши были завалены работами в этом смысле и не оставались в долгу у общества. Они благосклонно относились к поголовному уничтожению всякого зла и заготовляли уже декреты, упразднявшие такое зло, около которого, однако, собирались жизненные интересы управляемых, предоставляя последним выпутываться из дела, как умеют, и не объясняя своих идей, целей, намерений. Контролирующей власти приходилось считаться так же точно с своими собратами по управлению, как и с публикой. Трудно было тогда найти человека во всей России, который ясно и отчетливо сознавал бы и предвидел результаты, какие должны, по местным условиям, выйти из приложения его планов и убеждений. В публике образовался целый класс людей, который всячески поощрял насаждение новых начал и принципов, думая, что из общего переворота выйдет сам собою обновленный строй жизни и упразднит все отребье второстепенных деятелей, их честолюбивые замыслы, их надежды на возвышение и играние ролей, незрелость их мысли. Почти то же самое думали и настоящие герои дня, те колоссы "редакционных комиссий", которые, не обращая внимания на шум, вокруг них царствовавший, и одушевленные только жаждой народной пользы, шли впереди всех твердо к своей цели -- полному и обдуманному освобождению крепостных74. Трагическое в их положении составляло совсем не то, что, порешив свою задачу, они обратились в простых граждан, а то, что не прошло и двух лет, как их труд, благодаря позднейшим прибавкам и отменам, дал результаты не те и ниже тех, какие от него ожидались.
   Усевшись в Вентноре и одолеваемый такой праздностью, что "больно было перо взять в руки", но собственному его выражению, Тургенев задался мыслью основать общество для обучения грамоте народа и распространения в нем первоначального образования с помощью имущих и развитых классов всего государства. Наскоро составлена была им программа общества и представлена на обсуждение русской колонии в Вентноре 75. Она подробно разбиралась по вечерам в домике Тургенева, изменялась, переделывалась и после многих прений, поправок и дополнений принята была комитетом из выборных лиц кружка. После того принялись за составление и переписку обстоятельного циркуляра, при котором должен быть выслан "проект" общества всем выдающимся лицам обеих столиц -- художникам, литераторам, ревнителям просвещения и влиятельным особам, проживающим дома и за границей. Из одного этого перечня уже видно, какую массу механической работы приняли на себя участники предприятия, но благодаря настойчивости Тургенева и их усердию работа осуществилась. Основная мысль программы, как и всех проектов того времени, поражает своею громадностью, но подобно им и грешит отсутствием практического смысла. Она молчала о путях, которыми следовало идти для создания массы учебных заведений и корпорации учителей при них, не указывала на группы людей и на центры, откуда должны были истекать распоряжения о покрытии России народными училищами, и многое другое пропускала без внимания. Можно было подумать, что программой руководила только мысль доказать нужду, полезность и патриотичность общества, а подробности его осуществления предоставить ему самому, как именно и полагал Тургенев.
   Я уже покинул Уайт и находился в Аахене, когда получил от Тургенева письмо из Вентнора, с приложением и программы и разосланного уже циркуляра:
   
   "Вентнор. Пятница, 31 августа
   Вот вам, любезнейший друг П. В., экземпляр проекта и копия с одного из циркуляров. Вы усмотрите из присланного, что проект подвергся незначительным сокращениям, а в одном месте прибавлена оговорка, в предостережение от будущих возражателей. Боюсь только, как бы это письмо не застало вас уже в Аахене, так как, по письму таинственной Марьи Александровны <Марко Вовчок>, Макаров поскакал расстраивать свадьбу Шевченко! {При моем отъезде из Аахена Н. Я. Макаров еще оставался там, так как свадьба Шевченко с горничной девушкой графини Ка -- ой расстроилась сама собой за отказом невесты. (Примеч. П. В. Анненкова.)}76
   Я написал на адресе, что в случае вашего проезда письмо послать в Петербург {На конверте стояла приписка рукой Тургенева: "Sollte Herr P. A. durchgereist sein, so wird gebeten diesen Brief nach Russland, S.-Petersburg, Demidoff Pereulok, Haus Wisconti zu schicken".
   <Если господин П. А. в отъезде, прошу это письмо переслать в Россию, С.-Петербург, Демидов переулок, дом Висконти (нем.).> (Примеч. П. В. Анненкова.)}. Нечего вас просить распространять проект наш, елико возможно. Вы и без того сделаете все, что будет в вашей власти,-- в этом я уверен. Вслед за вашим экземпляром 10 других отправляются в Петербург и Москву. Куйте железо, пока горячо! Вот вам копия циркуляра: "М. г.! NN! Из прилагаемого при сем проекта программы общества для распространения грамотности и первоначального образования вы усмотрите цель письма моего к вам. Эта программа составлена при участии и с согласия нескольких русских, случайно съехавшихся в одном заграничном городе, и представляет только первоначальные черты общества. Надеюсь, что вы одобрите мысль, которая лежит ей в основании, и захотите посвятить ей и собственные размышления, и беседы с друзьями. Я бы почел себя счастливым, если бы ко времени моего возвращения в Россию (весной 1861 года) предлагаемая мысль получила обработку, достаточную для приведения ее в исполнение. Обращаясь к вам, я не нуждаюсь в громких словах: я и без того уверен, что вы охотно захотите принять деятельное участие в деле подобной важности или, по крайней мере, выразите свое воззрение. Я уверен также, что вы не откажетесь распространять списки нашего проекта. Предприятие это касается всей России: нам нужно знать, по возможности, мнение всей России о нем. С искренней благодарностью получил бы я всякое возражение или замечание. Мой адрес: в Париж, poste restante. Остаюсь с полным и сердечным уважением преданный вам И. Т.".
   Кажется, ничего нет ни лишнего, ни неуместного. Над всеми экземплярами будет приписано (и вы так распорядитесь), что всякого рода замечания и возражения с благодарностью принимаются на имя Тургенева -- poste restante, в Париже, и на имя П. В. Анненкова в С.-Петербурге.
   Желаю вам доехать благополучно и застать все в порядке, поклонитесь всем, и будем переписываться. Адрес мой -- в Париж, poste restante, или Rue Laffitte, Hôtel Byron".
   
   Большинство из тех, которые получили этот циркуляр, доказывавший, между прочим, какую цену давал Тургенев своему плану, изъявили, конечно, согласие вступить в члены общества, но некоторые замечали при этом, что программу следовало бы начертить с большей ясностью, подробностью и с большим знанием особых условий русской жизни. Знать мнение всей России о плане, как выражался циркуляр, не представляя самого плана или представляя только слабый его очерк, было дело нелегкое и вряд ли удалось бы даже и лицу неизмеримо более влиятельному и вышепоставленному, чем Тургенев. Впрочем, пока собирались приступать к составлению обстоятельного плана, время проектов подобного рода уже миновало; после петербургских пожаров 1862 года, временного закрытия Петербургского университета, упразднения воскресных школ и всяких попыток со стороны частных лиц распространять народное образование, программа не достигла и канцелярского утверждения, а заглохла и рассеялась сама собой, не оставив после себя и следа, кроме воспоминания у немногих современников ее.
   
   Более посчастливилось литературному фонду, основанному год перед тем, в 1859 году, по мысли А. В. Дружинина. Тургенев вложил всю свою душу для доставления ему успеха; он устраивал блестящие литературные вечера, ездил за тем же в Москву, и всякий раз появление его на эстраде сопровождалось громадным стечением публики и энтузиастическим приемом чтеца. Трудно себе представить ныне ту степень благорасположения публики к литературному фонду. Люди, дотоле не признававшие даже и существования литераторов в России, собирались теперь на помощь сословию, от влияния которого старались прежде охранить нашу публику. Дело в том, что в литературном фонде, под руководством и представительством Егора Петровича Ковалевского, видели тогда признак времени и торжество взглядов, с которыми волей-неволей приходилось считаться. Доля участия Тургенева в укреплении литературного фонда и в доставлении ему материальных средств была чрезвычайно значительна. Вместе с императорскими пожертвованиями и приношениями самой публики литературный фонд обязан и Тургеневу тем прочным положением, которым ныне пользуется.

* * *

   Наступил и великий 1861 год, который своим днем 19 февраля, то есть днем уничтожения крепостного права, изменил всю нравственную физиономию России, а также замечательный и тем, что им следует пометить и полное окончание капитального произведения нашего автора -- "Отцы и дети", появившегося вслед за тем во второй книжке "Русского вестника" 1862 года. Надо же было случиться, что в то время произошла перемена и в моей жизни. Виновником перемены был все-таки И. С. Тургенев, познакомивший меня с семейством, где я встретил будущую мою жену 77. Я так мало был приготовлен к свадьбе (22 февраля 1861), что позабыл даже известить о ней человека, бессознательно открывшего к ней дорогу, то есть Тургенева, к великому его удивлению и огорчению. Вот что он мне писал:
   
   "Париж, 5 (17) января 1861
   Я собирался уже к вам писать, любезнейший П. В., и выразить мое удивление, что вы, мой аккуратнейший корреспондент, не отвечаете на мое последнее письмо со вложенными тремя фотографиями (получили ли вы это письмо?),-- как вдруг до меня дошла весть, столько же поразившая меня, сколько обрадовавшая,-- весть, которой я бы не поверил, если бы она не предстала передо мною окруженная всеми признаками несомненной достоверности, но которая и доселе принимает в моих глазах образ сновидения или известных "тающих видов" -- "dissolving views"! И как, думал я, если это известие действительно справедливо,-- как мог он не написать об этом мне, мне -- человеку, который почувствует смертельную обиду, если он не будет восприемником будущего Ивана, непременно Ивана Павловича Анненкова? Из этих последних слов вы должны догадаться -- если уже не догадались,-- на что я намекаю. Вследствие этого я требую безотлагательного и немедленного ответа: правда ли, что вы женитесь, и на той ли особе, про которую могла писать гр. Кочубей. Если да, примите мое искреннее и дружеское поздравление и передайте его кому следует. Если нет... но, кажется, этого нет не может быть, хотя с другой стороны... Словом, я теряюсь и требую "света, более света", как умирающий Гете78.
   Ни о чем другом я теперь писать не могу. Скажу вам только, что здоровье мое порядочно, что работа подвигается понемногу, что здесь ужасно холодно и что Основский меня надул 79. Засим крепко жму вам руку и с судорожным нетерпением жду вашего ответа. Преданный вам И. Т.".
   
   Я получил еще два-три письма в таком же оживленном духе и с такими же дружескими жалобами и нежными упреками, после чего Тургенев успокоился, получив от меня подробное описание "события".
   Нечто подобное случилось и с известием о наступлении дня освобождения крестьян. Я послал телеграмму в Париж, но она никого там не удовлетворила. Как? Ни бешеного восторга, ни энтузиазма, достигающего границ анархии,-- ничего подобного. Петербург оставался совершенно покоен. Понятно, что людям, живущим далеко от места события, подготовленным и своим воображением, и журнальными статьями к манифестациям великого дня, не имевшим в руках даже и нового положения о крестьянах,-- тишина столицы казалась чем-то необъяснимым; они требовали дальнейших подробностей, заклинали не оставлять их без сведений о том, что совершалось в России, волновались предчувствиями и ожиданиями, но успокоить их рассказом о каком-либо значительном патриотическом движении не было возможности. Правда, по свидетельству многих и разнообразных лиц, почти во всех церквах Петербурга, когда священник или диакон, читавшие высочайший манифест о воле, с амвона, после обедни, подходили к месту: "Православные, осените себя крестным знамением, приступая к свободному труду",-- голос их дрожал, и в нем слышались готовые слезы. Судя по частым и ускоренным крестным поклонам толпы, можно было думать, что и она разделяет чувства чтецов; но умиление, как следует назвать это ощущение, совсем не составляло коренной народной принадлежности русской массы и могло быть разделяемо так же точно и иностранцами. Заслуживала удивления, напротив, эта, по наружности, равнодушная встреча -- со стороны народа -- громадного переворота в его судьбе. Он ожидал его давно, постоянно и никогда в нем не сомневался. С минуты, когда у него отнято было право свободно располагать собою, он каждодневно, в течение 200 лет, думал, что день восстановления права недалеко. То говорил еще и Посошков при Петре I. Лишь только прошел первый пыл волнения и ожидания, Тургенев в Париже и его друзья тоже хорошо поняли, что настоящие результаты "Положения о крестьянах" скажутся только тогда вполне, когда оно обойдет всю империю, проникнет в душу селянина, встретится с невежеством и кривотолком, обнаружит, в чем оно противоречит психическим особенностям народа и в чем не допускает к себе мечтательных поправок. Тогда и наступит время настоящих манифестаций и контрманифестаций. Я получил несколько писем из Парижа в ту эпоху и привожу их по порядку:
   
   "15 (27) февраля 1861. Париж
   Любезнейший друг П. В. Мне совестно утруждать вас какой бы то ни было просьбой в нынешнее время, когда у вас, вероятно, голова кругом ходит, но, несмотря на ваши préoccupations {заботы (фр.).}, вы все-таки самый надежный комиссионер, а комиссия моя состоит в следующем: вышлите мне, ради бога, вышедшие томы моего издания, чтобы я имел о нем понятие, sous bande {под бандеролью (фр.).} -- это рублей с 5 или с 6 станет -- я это охотно заплачу. Пожалуйста, душа моя, сделайте это, не откладывая дела в дальний ящик.
   Когда мое письмо к вам дойдет, вероятно, уже великий указ,-- указ, ставящий царя на такую высокую и прекрасную ступень,-- выйдет. О, если бы вы имели благую мысль известить меня об этом телеграммой. Но, во всяком случае, я твердо надеюсь, что вы найдете время описать мне вашим энциклопедически-панорамическим пером состояние города Питера накануне этого великого дня и в самый день. Я ужасно на себя досадую, что я раньше не попросил вас о телеграмме. Но я еще утешаю себя надеждою, что вы сами догадаетесь.
   В моей парижской жизни, собственно, не происходит ничего нового: работа подвигается помаленьку; статья для "Века" скоро будет окончена80. (Самого журнала я еще не получал; зато "Русская речь" является с остервенелой аккуратностью.) Ну, а в общей парижской жизни происходят скандалы непомерные: дело Миреса растет не по дням, а по часам, преступные банкиры (Richemont, Solar) стреляются и вешаются; сыновья министров (Барош, Фульд, Мань) видят в перспективе Тулон и двухцветную одежду галерных преступников. Мирес, сидящий под секретом в Мазасе, воет à la lettre {буквально (фр.).} как дикий зверь на всю тюрьму. Ждут больших финансовых потрясений, а итальянский корабль понемногу и благополучно спускается в воду.
   На днях приехал сюда из Италии Толстой <Л. Н.>, не без чудачества, но умиротворенный и смягченный. Смерть его брата {Граф Николай Николаевич Толстой, как уже упоминали, умер в Гиере, близ Ниццы. Свидание это Тургенева с будущим автором "Войны и мира" происходило еще до октябрьской их распри, о чем ниже. (Примеч. П. В. Анненкова.)} сильно на него подействовала. Он мне читал кое-какие отрывки из своих новых литературных трудов, по которым можно заключить, что талант его далеко не выдохся и что у него есть еще большая будущность. Кстати, что это за г. Потанин, о котором так вострубил "Современник"? Действительно он писатель замечательный? Дай-то бог, но я боюсь за него, вспоминая восторженные отзывы Некрасова о гг. Берви, Надеждине, Ип. Панаеве е tutti-quanti... {и всех прочих (ит.).}81 A гончаровский отрывок в "Отечественных записках" я прочел -- и вновь умилился. Это прелесть!
   Боткину <В. П.> немного лучше, и есть надежда на окончательное выздоровление. Но если бы вы знали, как безобразно грубо и......... выступил в нем эгоист. Это даже поразительно!.. Ох, Павел Васильевич, в каждом человеке сидит зверь, укрощаемый одною только любовью. Я вам в скором времени опять напишу. А пока будьте здоровы и веселы и передайте мой дружелюбнейший поклон вашей невесте. Ваш Ив. Т.".
   
   Чем далее шло время, тем более росло нетерпение моего парижского корреспондента и сочувствующих ему друзей. Вот какую записку получил я из Парижа от 6(18) марта 1861:
   "Дорогой Павел Васильевич. Спасибо за депешу, от которой у нас у всех головы кругом пошли. Но, к сожалению, ничего положительного неизвестно об условиях нового Положения. Толки ходят разные. Ради бога, пишите мне, что и как у вас все это происходит. Вероятно, я теперь раньше вернусь в Петербург, чем предполагал; может быть, через месяц я уже с вами. Сюда прислал кто-то напечатанный экземпляр Положения, но его никак поймать невозможно. Теперь более чем когда-либо надеюсь на вашу дружбу и жду от вас писем. Я знаю: вы молодой теперь, и вам не до того; но время ведь необыкновенное. Передавайте все ваши впечатления -- все это теперь вдвойне дорого. Здесь русские бесятся: хороши представители нашего народа! Дай бог здоровья государю. Судя по тому, что здесь говорится, мы бы никогда ничего путного не дождались. Бешенство бессилья отвратительно, но еще более смешно.
   Обнимаю вас от души и поздравляю и с вашей личной, и с нашей общей радостью. Не могу ни о чем другом писать. Я весь превратился в ожидание. Преданный вам Ив. Тургенев".
   Присоединяем к этим двум отзывам еще третье письмо, с картиною того, что происходило в Париже.
   
   "Париж, 3 апреля 1861
   Еще разит, еще, еще...
   Погиб, погиб сей муж в плаще!..--
   
   сказано в какой-то поэме. Так и я -- еще, еще благодарю вас, милейший П. В., что вы, несмотря на новую вашу жизнь, нашли время написать мне крайне любопытное и поучительное письмо о первых днях после объявления манифеста. Двойное вам спасибо! С некоторых пор народы как будто дали себе слово удивлять современников и наблюдателей -- и русский народ и в этом отношении едва ли не перещеголял всех своих сверстников. Да, удивил он нас, хотя, подумав и приглядевшись, увидишь, что нечему было удивляться; это всегда случается после так называемых необыкновенных событий и доказывает только нашу близорукость. Сделайте божескую милость, продолжайте извещать нас о состоянии умов в России. Здесь господа русские путешественники очень взволнованы и толкуют о том, что их ограбили (из Положения решительно не видать, каким образом их грабят!), но принимают меры к устроению своих дел. Вероятно, в нынешнем же году прекратится в России барщинная работа. В прошлое воскресение мы затеяли благодарственный молебен в здешней церкви -- и священник Васильев произнес нам очень умную и трогательную речь, от которой мы всплакнули. (NB. Много ушло из церкви до молебна.) Передо мной стоял Н. И. Тургенев и тоже утирал слезы; для него это было вроде "Ныне отпущаеши раба твоего" 83. Тут же находился старик Волконский (декабрист). "Дожили мы до этого великого дня",-- было в уме и на устах у каждого.
   Сгораю жаждою быть в России. Ждите меня через 4 недели -- никак не позже. В Петербурге пробуду дня три. Работа моя совсем приостановилась; окончу ее бог даст в деревне. На днях отправляю статейку в "Век".
   В теперешнюю минуту я болен. Прошлогодний нервический кашель вернулся ко мне, когда уже я мог думать. что обойдусь без него, так как зима давно минула. Теперь сижу и налепил себе мушку, но весна меня вылечит. Дружески жму вам руку и кланяюсь вашей жене и всем добрым приятелям. Преданный вам И. Т.".
   
   Итак, слезы умиления пролились и в Париже почти одновременно с Петербургом. Ник. Иван. Тургенев и князь Волконский имели основание прослезиться еще и потому, что мечты их молодых годов в эпоху царствования императора Александра I осуществлялись тогда, когда их самих уже ожидала могила.
   Этот замечательный год, однако же, начался с дурными предзнаменованиями для Тургенева. Начать с того, что второе издание ею сочинений, порученное г. Основскому, окончилось третейским судом издателя со своими заимодавцами в Москве и полным фиаско. Тургенев роптал, не получая ничего от издателя, а вместо следующих ему сумм к нему беспрестанно приходили жалобы на недобросовестность издателя, занимавшего кругом деньги, чтобы исполнять свои обязательства перед подписчиками, на запоздалые или неудовлетворительные его счеты, даже на некоторые издательские его приемы, имевшие некрасивый вид. Тургенев был раздражен. Впрочем, история с Основским началась еще ранее, и уже можно было предвидеть, чем она кончится. Вот что писал мне Тургенев еще в 1860 году:
   
   "19 (31) ноября 1860. Париж
   Любезнейший друг П. В. Доложу вам, что я сильно почесал у себя в затылке после вашего письма84. Если Основский, которого я считал честным человеком, выкинул такую штуку с "Московским вестником", то кто ж ему помешает выкинуть таковую же и со мной, то есть вместо 4800, как сказано в условии, напечатать 6000 и денег мне не выслать? А деньги мне крайне нужны, при теперешних моих больших расходах и при оказавшемся нежелании моих мужичков платить мне оброк, тот самый оброк, за который они хотели быть благодарны по гроб дней. А потому позвольте поручить вам мои "интересы", как говорят французы, хотя, собственно, я не вижу, что вы можете сделать. Вот, однако, что можно: через московских приятелей, стороной, узнать о поступках Основского; можно прибегнуть к Кетчеру или Ив. Вас. Павлову, одним словом, вам книги в руки. Вы поступите с свойственной вам аккуратностью и деликатностью.
   Я наконец серьезно принялся за свою новую повесть, которая размерами превзойдет "Накануне" 85. Надо надеяться, что и участь ее будет лучше. А впрочем, это все в руках урны судьбы, как говорил один мой товарищ по университету. Разумеется, как только она окончится (а это будет не скоро), вы первый ее прочтете. А для вашего превосходного баритона изготовляется другая статья, которую я полагаю прочесть сперва здесь для нашего же общества моим сквернейшим дискантом. Также начал я письмо для "Века", в котором описывается заседание медиумов 86, где я присутствовал в где происходили необыкновенные, сиречь комические, штуки. Других сторон парижской жизни я не изучал до сих пор, да и вряд ли успею этим заняться при многочисленных предстоящих мне работах.
   ...Кстати, не можете ли вы узнать, где, собственно, находятся теперь братья Аксаковы. О них ходят здесь самые разноречащие слухи. Вы, может быть, слышали, что жена Огарева {Первая и законная жена Огарева, урожденная Рославлева, а не Милославская, как ошибочно напечатано в моей статье "Идеалисты 30-х годов". (Примеч. П. В. Анненкова.)} пропадает без вести вместе с своим ребенком87.
   Спасибо вам за Родионова, Леонтьева88 и т. д. и т. д. Хлопочите также о нашем обществе, против которого, слышно, возражают несколько лиц в журналах. Кстати, извольте немедленно отправиться, по получении сего, к гр. Ламберт (на Фурштатской, в соб. доме). Она говорила о нашем обществе с Мейендорфом89 -- и тот пожелал увидаться с вами, и графиня мне пишет, чтобы я вас послал к ней. Теперь уже у вас нет предлога не идти, и я вас убедительно прошу это сделать и предсказываю вам, что если вы это сделаете, вы будете просиживать у ней три вечера в неделю,-- и это будет доброе дело (я уже не говорю об удовольствии, которое вы чрез то получите), потому что она одинокая и больная женщина. Слышите, пожалуйста, ступайте к ней.
   Гиероглифов -- издатель Писемского! В этом есть что-то тупо-величественное, как в пирамиде... Я останавливаюсь и немею90.
   Я изредка видаюсь здесь с Чичериным -- вот, батюшка, разочарованный человек! Лев Толстой все в Иере (Hyères), собирается, однако, сюда приехать91.
   Vale et me ama. (Прощай в люби меня -- Цицерон так оканчивал свои письма.) Жму вам крепко руку. Ваш Ив. Т.".
   
   Между тем раздражение Тургенева против Основского выросло до такой степени, что разрешилось ругательствами, которые мы выпускаем, хотя Тургенев продолжал молчать великодушно о собственных потерях.
   
   "Париж, 7 (19) января 1861
   Спасибо за сообщенные известия об издании. Я вчера получил письмо от Плещеева с подробнейшим изложением дела. Я ему сегодня же написал -- и поручил ему сговориться с Фетом для обоюдоострого действия. Но, кажется, я останусь в дураках, хотя особенной грусти по этому поводу не чувствую. Так и быть! Но кто бы подумал, что Основский...
   Потешание надо мною "Свистка" не удивляет меня, и могу прибавить, не обинуясь,-- нисколько меня не оскорбляет 92. Все это в порядке вещей. Но описание ваше нравственного состояния петербургской жизни есть capo d'opera {образцовое произведение, шедевр (ит.).}. Размышляя о нем, начинаешь понимать, как в разлагающемся животном зарождаются черви. Старый порядок разваливается, и вызванные к жизни брожением гнили выползают на свет божий разные гниды, в лицах которых мы, к сожалению, слишком часто узнаем своих знакомых... Я на днях видел засыпающего, хотя дельного, Слепцова 93. Из его слов я мог заключить, что "общество" наше провалилось (я говорю об обществе распространения грамотности). Он не отчаивался провести эту мысль в другом виде, но это, кажется, вздор. Лишь бы наше другое общество (то есть литературного фонда) продолжало преуспевать! Я надеюсь недель через 6 устроить для него здесь чтение, а пока извините меня перед комитетом, что я до сих пор не выслал должных мною 5 проц. с прошлогодней литературной выручки и уверьте их, что это будет исполнено очень скоро. Мне придется заплатить 250 р. сер. Нельзя ли доставить по почте биографию Шамиля? Меня об этом просят для одной здешней Revue. Кстати, поклонитесь от меня земно Макарову за высылку "Искры". Хотя интересного в ней мало, но она поддерживает в моем носе запах петербургской жизни, а это важно. На днях здесь проехал человеконенавидец Успенский (Николай) и обедал у меня. И он счел долгом бранить Пушкина, уверяя, что Пушкин во всех своих стихотворениях только и делал, что кричал: "На бой, на бой за святую Русь". Он, однако, не вполне одобряет Добролюбова94. Мне почему-то кажется, что он с ума сойдет.
   Ну, прощайте пока. Жду вашего письма с необычайным нетерпением. Будьте здоровы и кланяйтесь всем друзьям. Преданный вам Ив. Т.".
   
   Бывший лицеист, молодой и в высшей степени честный Слепцов не засыпал, когда нужно было ходатайствовать за ближнего или оказать ему деятельную помощь. Можно только пожалеть, что энергия и выдержки у него не были в уровень с добрыми намерениями и пожеланиями его благородного характера. Николай Успенский, неожиданно замолкший после ссоры с первым издателем своих рассказов, Н. А. Некрасовым, кажется, здравствует и до сих пор, в полном обладании своих умственных способностей.
   Как удивились приятели Тургенева, рассчитывавшие на его поддержку в их расчете с Основским, когда получили от него формальный отказ участвовать в каких-либо заявлениях и протестах против издателя, нанесшего такой ущерб ему и погубившего целое предприятие! В числе негодующих тогда находился один из заимодавцев Основского и горячий энтузиаст самого Тургенева, которого он называл основателем русского женского Олимпа, населенного богинями непогрешимой нравственной чистоты и прямой, неуклонной воли,-- именно известный умный, даровитый писатель Иван Вас. Павлов 95. Г. Павлов разорвал дружелюбные сношения с Тургеневым, не понимая, как можно потворствовать явному нарушению своих обязанностей и покрывать их молчанием и своим именем. Но у Тургенева были и логические, а всего более гуманные причины поступать так, как он сделал. Прежде всего первой причиной неудачи "издания своих сочинений" был он сам: он поручил дело человеку, не отвечавшему идеалу литературного деятеля, но очень хорошо отвечавшему старой привычке Тургенева предполагать в простых, малоразвитых людях основы иногда тупой и досадной, но всегда стойкой и неизменной честности. Что касается до высокогуманных оснований его поведения, мы даже решаемся выделить из переписки одно задушевное письмо его, вовсе не предназначавшееся для публики, но разоблачающее в сильной и блестящей степени правила и начала Тургенева. Пусть упрек в нескромности падет на меня, но скрыть одну черту его характера я не мог.
   
   "Париж, 16 (28) января 1861
   Наконец получил я столь давно ожиданное от вас письмо, милый друг,-- и вы, вероятно, не будете сомневаться в моих словах, когда я скажу вам, что никто изо всех ваших приятелей так искренне не обрадовался сообщенному вами известию, как я. Моя привязанность к вам старинная, сердечная, а потому и радость была большая. Вам известны также мои чувства к вашей будущей жене, которой прошу передать мой самый дружеский и горячий привет. Теперь это событие -- столь неожиданное с первого разу -- кажется мне совершенно естественным и необходимым -- и чем больше я о нем думаю, тем отраднее и прекраснее представляется мне ваша будущая жизнь. Слава богу! Свил себе человек гнездо, вошел в пристань -- не все мы, стало быть, еще пропали! То, о чем я иногда мечтал для самого себя, что носилось передо мною, когда я рисовал образ Лаврецкого,-- свершилось над вами, и я могу признать всё, что дружба имеет благородного и чистого, в том светлом чувстве, с которым я благословляю вас на долгое и полное счастье. Это чувство тем светлее, чем гуще ложатся тени на собственное мое будущее; я это сознаю и радуюсь бескорыстию своего сердца.
   Марья Алекс. <Марко Вовчок>, которой я сообщил ваше письмо, от души вас поздравляет. Я непременно хочу увидеть вас обоих перед вашим отъездом в деревню. Я и без того хотел вернуться в Россию в апреле месяце, а теперь это уже дело решенное. 15 (27) апреля я в Петербурге -- может быть, даже раньше97. Посмотрю на вас, прочту вам свою новую повесть и отпущу вас -- с богом -- "к четырехугольным грибам" {Четырехугольные грибы, такие же пруды, толстые корни и другие принадлежности деревни, где я жил летом, выдуманы были Тургеневым для того, чтобы привести в соответствие обстановку моей резиденции с ее хозяином или предполагаемым наружным его видом. Они много потешали общих наших друзей. (Примеч. П. В. Анненкова.)}. Итак, ждите меня через три месяца.
   Я получил длинное письмо от Основского, и оказывается, что он действительно был оклеветан -- и достоин сожаления. До него, между прочим, дошли слухи, будто я поручал вам употребить против него полицейские меры; будьте так добры, напишите ему в двух словах, что я ничего подобного вам не поручал: это поднимет этого придавленного человека, который в одно и то же время разорен и опозорен. Зная ваше доброе сердце, я не сомневаюсь в том, что вы немедленно это сделаете. Я не мог не усомниться в нем, вследствие писем от его же приятелей, но я никогда не позволил бы себе осудить окончательно человека бездоказательно.
   Ну, а засим -- прощайте. Еще и еще поздравляю вас и крепко вас обнимаю и лобызаю в обе ланиты; а вашей невесте позволяю себе поцеловать руку. Кланяйтесь всем приятелям и будьте здоровы и благополучны. Любящий вас Ив. Т.".

* * *

   Особый эпизод -- устранение распри с гр. Л. Н. Толстым -- приходится к этому же времени. С апреля месяца Тургенев находился уже в своей деревне, Спасском, где и произошла сцена их столкновения. Тургенев во всех своих письмах заявляет, что первым виновником ссоры был он сам своим неосторожным словом, что и должно было предполагать, зная его старую привычку, некстати возобновившуюся тогда, а именно отвечать ядовитым замечанием на всякую речь, которая ему не нравилась, а таких речей было немало у гр. Л. Н. Толстого в последних сношениях его с Тургеневым. В одном из своих писем, которое сейчас же увидим, Тургенев старается уверить, что Толстой его ненавидел с самого начала и сам он, Тургенев, никогда не любил его, но вслед за тем являются от Ивана Сергеевича известия совершенно противоположного смысла и характера. Такие повороты мысли встречаются очень часто у него, да и в переписке, какая далее прилагается, не редкость найти то же самое. Им объясняются также и насмешливые отзывы его о лицах, горячо и искренне им любимых. Смущаться или останавливаться перед таким явлением может только тот, кто незнаком с обыкновенным, природным, так сказать, свойством всякой переписки. Людям, занимающимся составлением характеристик замечательных современников на основании таких, по-видимому, несомненных документов, как подлинные письма, можно только рекомендовать большую осторожность при выводах, к каким документы эти дают повод. В иностранных литературах мы имеем многочисленные примеры, к каким ложным заключениям приводят даже любопытные, а особенно весьма пикантные издания, опубликованные вскоре после смерти замечательных личностей и содержащие их интимную и задушевную переписку! (См. Lettres de Mérimée à une inconnue {Письма Мериме к незнакомке (фр.).}, переписку Варнгагена ф. Энзе с Алекс. Гумбольдтом, изданную г-жой Ассинг, и проч., проч.) Каждая переписка заключает в себе столько случайных настроений автора, столько желания сказать более того, что находилось в мысли и чувстве ее автора, что часто приговоры ее о людях и вещах противоречат действительному их значению. Издателю необходимо знать сущность коренных нравственных основ писателя, чтоб исправлять мимолетные увлечения его пера и не давать им смысла общественных обличений, чистосердечных откровений.
   
   "Село Спасское, 7 (19) июня 1861
   Не ожидал я, carissimo mio Annenkovio {дражайший мой Анненков (ит.).}, что вы так и проедете через Москву, не обрадовав меня присылкой ваших достолюбезных "паттдемушей" {каракулей (от фр. pattes de mouche).}, несмотря на привет и поклон, посланные вам от меня через ленивейшего из хохлов, Ивана Ильича (Маслова)! Но, видно, Москва вас закружила вихрем, и я посылаю вам сию мою цидулу в Симбирскую губернию, в страну четырехугольных грибов, толстых корней etc., etc. Надеюсь, что в уединении и тишине деревенской вы найдете более времени отозваться на мой голос.
   Так как я жду от вас подробностей о вашем житье-бытье, то я дерзаю предполагать, что и от меня вы ждете таковых же новостей, а потому приступаю к передаванию оных. (Замечаете ли вы, как я подражаю вашему стилю!)
   Я здоров -- это главное; работаю потихоньку -- это не совсем хорошо; гуляю в ожидании охоты; вижусь с некоими соседями. Объясняемся с мужиками, которые изъявили мне свое благоволение: мои уступки доходят почти до подлости. Но вы знаете сами (и, вероятно, в деревне узнаете еще лучше), что за птица русский мужик: надеяться на него в деле выкупа -- безумие. Они даже на оброк не переходят, чтобы, во-1-х, не "обвязаться", во-2-х, не лишить себя возможности прескверно справлять трехдневную барщину. Всякие доводы теперь бессильны. Вы им сто раз докажете, что на барщине они теряют сто на сто; они вам все-таки ответят, что "несогласны, мол". Оброчные даже завидуют барщинным, что вот им вышла льгота, а нам -- нет. К счастью, здесь в Спасском мужики с прошлого года на оброке.
   Я видел Фета и даже был у него. Он приобрел себе за фабулозную сумму в 70 верстах отсюда 200 десятин голой, безлесной, безводной земли с небольшим домом, который виднеется кругом на 5 верст и возле которого он вырыл пруд, который ушел, и посадил березки, которые не принялись... Не знаю, как он выдержит эту жизнь (точно в пирог себя запек), и, главное, как его жена не сойдет с ума от тоски. Малый он, по-прежнему, превосходный, милый, забавный -- и, по-своему, весьма умный.
   В этой же деревне совершилось неприятное событие... Я окончательно рассорился с Л. Н. Толстым (дело, entre nous {между нами (фр.).}, на волоске висело от дуэли... и теперь еще этот волосок не порвался) 93. Виноват был я, но взрыв был, говоря ученым языком, обусловлен нашей давнишней Heприязнью и антипатией наших обеих натур. Я чувствовал, что он меня ненавидел, и не понимал, почему он нет-нет и возвратится ко мне. Я должен был, по-прежнему, держаться в отдалении, попробовал сойтись -- и чуть было не сошелся с ним на барьере. И я его не любил никогда,-- к чему же было давным-давно не понять все это?..
   Я постараюсь вам переслать первую (переписанную) половину моего романа. Разумеется, вы должны мне сказать всю правду. Но сперва напишите мне... Помнится, из Симбирска в Орел, то есть в Мценск, почта шла чуть не полтора года. Авось в нынешнее время, когда и т. д., произойдет улучшение.
   Передайте мой самый задушевный поклон вашей жене. Говорят, москвичи ее на руках носили. В этом нет ничего удивительного, но это меня радует тем не менее.
   Не забудьте, что будущей весной я у вас крещу сына Ивана. Ну, прощайте, милый мой. Жду ответа от вас и дружески, крепко жму вам руку. Ваш И. Т.".
   
   Для понимания этого письма необходимо вспомнить, что оно написано тогда, когда "Положение о крестьянах" еще не знало "обязательного выкупа" наделов и требовало предварительного переведения земледельцев на оброк, а потом уже допускало сделки с ними. Вот этого двойного соглашения и трудно было добиться у обеих сторон, владетельской и крестьянской, так что обе пришли к убеждению, что и освобождение крестьян есть война, а не мир. Имение Тургенева принадлежало еще к счастливым по отношению к освобождению. Управляющий им, дядя И. С. Тургенева, упоминаемый в записках г-жи Житовой о семье Тургеневых, Николай Николаевич Тургенев, был опытный хозяин 99. Покамест помещик увещевал бывших своих подчиненных, он отмежевал во всех имениях своего доверителя крестьянские наделы согласно "уставным грамотам" и тем приготовил их переход на оброк и на выкуп. Последний и состоялся почти вслед за тем. Иван Сергеевич мог гордиться, что он был один из первых, рассчитавшихся окончательно с крестьянами, кроме благодеяний и услуг, на которые он был щедр и которые всегда оказывал и потом своим ех-крепостным.
   Впоследствии отношения между владельцем села Спасского и его управителем значительно спутались. Трудно сказать, не имея под рукой документов, кто был из них прав. По слухам и ходячим толкам, управляющий H. H. Тургенев будто бы воспользовался безденежным векселем в 50 000, данным ему владельцем с целью обеспечения его на случай преждевременной смерти И. С. Тургенева, и представил вексель ко взысканию при жизни племянника, будучи еще даже управляющим всеми его имениями. Неизбежным следствием того являлась или продажа части этого имения, или того добра, какое в нем находилось. Иван Сергеевич искал занять такую сумму и, не успев в том, принужден был продать великолепную виллу, построенную им в Бадене, московскому банкиру Ахенбаху и, таким образом, расквитался с фиктивным своим долгом.
   Но все это только слухи; переходим опять к фактам. В сентябре 1861 года Тургенев покинул Спасское и явился в Петербург, а в начале октября находим его опять в Париже, откуда он и послал следующее письмо. В нем он уведомляет о получении моего отчета о романе. "Отцы и дети" 100, много занимавшем его, как увидим, все лето в Спасском, а также продолжает рассказ о своей истории с Л. Н. Толстым.
   
   "Париж, 1(13) октября 1861. Rue de Ri voli, 210
   Любезнейший П. В., примите от меня искреннюю благодарность за ваше письмо, в котором высказывается мнение о моей повести. Оно меня очень порадовало, тем более что доверие к собственному труду было сильно потрясено во мне. Со всеми замечаниями вашими я вполне согласен (тем более что и В. П. Боткин находит их справедливыми) и с завтрашнего дня принимаюсь за исправления и переделки, которые примут, вероятно, довольно большие размеры, о чем уже я писал к Каткову101. Времени у меня еще много впереди. Боткин, который, видимо, поправляется, сделал мне тоже несколько дельных замечаний и расходится с вами только в одном: ему лицо Анны Сергеевны мало нравится. Но, мне кажется, я вижу, как и что надо сделать, чтобы привести всю штуку в надлежащее равновесие. По окончании работы я вам ее пришлю, а вы доставите ее Каткову. Но довольно об этом и еще раз искреннее и горячее спасибо.
   Остальные известия, сообщенные вами, невеселы. Что делать! Дай бог, чтобы хуже не было! Пожалуйста, tenez-moi au courant {держите меня в курсе дела (фр.).}. Это очень важно, в я опять-таки надеюсь на ваше всегдашнее и старинное благодушие.
   Здесь (то есть у меня) идет все порядочно, и здоровье мое недурно... Только и я имею вам сообщить не совсем веселое известие: после долгой борьбы с самим собою я послал Толстому вызов и сообщил его Кетчеру для того, чтобы он противодействовал распущенным в Москве слухам 102. В этой истории, кроме начала, в котором я виноват, я сделал все, чтобы избегнуть этой глупой развязки; но Толстому угодно было поставить меня au pied du mur {в безвыходное положение (фр.).} (Тютчевы могут вам подробно рассказать все) -- и я не мог поступить иначе. Весною в Туле мы станем друг перед другом. Впрочем, вот вам копия моего письма к нему: 103.
   "М. г. Перед самым моим отъездом из Петербурга я узнал, что вы распространили в Москве копию с последнего вашего письма ко мне, причем называете меня трусом, не желавшим драться с вами, и т. д. Вернуться в Тульскую губ. было мне невозможно, и я продолжал свое путешествие. Но так как я считаю подобный ваш поступок, после всего того, что я сделал, чтобы загладить сорвавшееся у меня слово,-- и оскорбительным, и бесчестным, то предваряю вас, что на этот раз не оставлю его без внимания и, возвращаясь будущей весной в Россию, потребую от вас ицах все три поколения крестьян: он изображает стариков, с их несвязной речью, полной звучных восклицаний и ничего не значащих междометий и наречий; изображает поколение сыновей, бойких говорунов и краснобаев; наконец, поколение внуков, молчаливых, уклончивых, в сдержанности которых чувствуется скрытая разрушительная сила. На мое замечание, что эти беседы, должно быть, скучны ему, он отвечает, что нимало не скучны, что, напротив, можно только удивляться тому, как много узнаешь от этих людей, темных, невежественных, но постоянно и сосредоточенно размышляющих в своем уединении <...>
   

ГОД 1882

   Понедельник, б марта
   Сегодня снова, как в прежние времена, состоялся наш обед Пяти, на котором уже не было Флобера, но опять присутствовали Тургенев, Золя, Доде и я.
   Душевные горести одних, физические страдания других наводят нас на разговор о смерти -- и мы говорим о смерти вплоть до одиннадцати часов, норой пытаясь уклониться в сторону, но неизменно возвращаясь к этой мрачной теме.
   Доде говорит, что мысль о смерти преследует его, отравляет ему жизнь; всякий раз, когда он въезжает в новую квартиру, он невольно ищет глазами место, где будет стоять его гроб.
   Золя рассказывает, что когда в Медане скончалась его мать, лестница оказалась слишком узкой, так что гроб пришлось выносить через окно, и теперь всякий раз, как взгляд его падает на это окно, ему приходит на ум вопрос: кого в дальнейшем вынесут первым -- его жену или его самого?
   "Да, с того дня мысль о смерти подспудно таится в нашем мозгу, и очень часто -- у нас теперь в спальне горит ночник,-- очень часто ночью, глядя на жену, я чувствую, что она тоже не спит и думает об этом; но оба мы и вида не подаем, что думаем о смерти... из стыдливости, да, из какого-то чувства стыдливости... Страшная мысль!" И в его глазах появляется ужас: "Бывает, я ночью вскакиваю с постели и стою секунду-другую, охваченный невыразимым страхом".
   "А для меня,-- замечает Тургенев,-- это самая привычная мысль. Но когда она приходит ко мне, я ее отвожу от себя вот так,-- и он делает еле заметное отстраняющее движение рукой.-- Ибо в известном смысле славянский туман-- для нас благо... он укрывает нас от логики мыслей, от необходимости идти до конца в выводах... У нас, когда человека застигает метель, говорят: "Не думайте о холоде, а то замерзнете!" Ну и вот, благодаря туману, о котором шла речь, славянин в метель не думает о холоде,-- а у меня мысль о смерти сразу же тускнеет и исчезает" <...>
   
   Четверг, 9 марта
   Обед у Золя.
   Изысканный обед: зеленый суп, лапландские оленьи языки, рыба по-провансальски, цесарка с трюфелями.
   Обед для гурманов, приправленный оригинальной беседой о самых вкусных вещах, какие только может подсказать воображение желудка, и под конец Тургенев обещает угостить нас русскими вальдшнепами -- лучшей дичью на свете.
   От пищи беседа переходит к винам, и Тургенев, со своим неподражаемым искусством рассказчика, изображает нам, словно живописец, легкими мазками, как на каком-то немецком постоялом дворе распивают бутылку необыкновенного рейнского вина.
   Сначала описание залы в глубине гостиницы, вдали от уличного шума и грохота экипажей; потом приход степенного старого трактирщика, который явился сюда в качестве уважаемого свидетеля процедуры; появление дочери трактирщика, похожей на Гретхен,-- с добродетельно-красными руками, усеянными белыми пятнами, какие можно увидеть на руках всех немецких учительниц... И благоговейное откупоривание бутылки, от которой по всей зале распространяется запах фиалок... Словом, полная мизансцена этого события, рассказ, уснащенный теми подробностями, какие изыскивает наблюдательность поэта.
   И эта беседа, и вкусная еда не вяжутся с прорывающимися время от времени сетованиями, жалобами на наше собачье ремесло, на то, как мало счастья и удовлетворения несет нам судьба, как глубоко равнодушны мы ко всякому успеху и как терзают нас всякие мелкие неприятности <...>
   

ГОД 1883

   Вторник, 10 апреля
   <...> Обед заканчивается беседой о бедняге Тургеневе, которого Шарко считает безнадежным. Все говорят об этом своеобразном рассказчике, о его историях: начало их как будто возникает в тумане и не сулит на первых порах ничего интересного, но потом мало-помалу они становятся такими увлекательными, такими волнующими, такими захватывающими. Словно что-то красивое, нежное, медленно переходя из тени на свет, постепенно и последовательно оживает в своих самых мелких деталях.
   
   Среда, 25 апреля
   <...> Старина Тургенев -- вот подлинный писатель. Недавно у него удалили кисту в животе, и он сказал Доде, навестившему его на днях: "Во время операции я думал о наших обедах и искал слова, которыми я мог бы вам точно передать ощущение стали, рассекающей кожу и проникающей в тело... так нож разрезает банан".
   
   Пятница, 7 сентября
   Богослужение у гроба Тургенева вызвало сегодня из парижских домов целый мирок: людей богатырского роста с расплывчатыми чертами лица, бородатых, как бог-отец,-- подлинную Россию в миниатюре, о существовании которой в столице и не подозреваешь 5.
   Там было также много женщин -- русских, немок, англичанок, благоговейных и преданных читательниц, явившихся принести дань уважения великому и изящному романисту.
   

БАТИСТ ФОРИ

ВОСПОМИНАНИЯ О ТУРГЕНЕВЕ

   В момент, когда Россия и Франция сражаются вместе за дело цивилизации {Известно, что г-жа Виардо (Полина Гарсиа) была сестрой Малибран. На первый парижский концерт Виардо, в 1838 году, восторженно откликнулся Мюссе. Она стала женой выдающегося художественного критика Луи Виардо. Ее артистическая карьера была необычайно яркой, она создала "Пророка", Сафо и с огромным успехом воскресила Орфея и Альцеста. Она свободно говорила на шести языках, восхитительно рисовала и сочиняла очаровательную музыку; ученица Листа и Шопена, она изумительно играла на рояле. Это была во всех отношениях гениальная артистка 2. (Примеч. Б. Фори.)}, я хотел бы на этих страницах возродить благородный облик одного из самых знаменитых представителей русской литературы. Тургенев был истинным другом нашей страны, где он поселился тотчас по окончании войны 1870 года и где оставался до самой смерти, став тем самым на сторону побежденных. И я надеюсь, что читатели не без интереса прочтут эти неизданные воспоминания о великом писателе, который сохранил в нашей стране крепкие и верные привязанности и который, оставаясь русским до мозга костей, все же считал Францию своей второй родиной.
   В 1872 году гостиная г-жи Виардо была, несомненно, одним из самых интересных музыкальных центров Парижа 1. Среди лиц, которых можно было там встретить, необходимо особенно отметить Ивана Тургенева, являвшегося, собственно говоря, членом семьи Виардо в течение тридцати лет. Я хорошо знал Тургенева: он проявлял ко мне большую симпатию, и за десять лет нашего знакомства я виделся с ним очень часто <...>
   Гостиная Полины Виардо была центром блестящего музыкального общества. Можно сказать, что в Европе не было знаменитого артиста, который не знал бы г-жу Виардо и не посещал бы ее, будучи проездом в Париже. Почти все музыкальные знаменитости мира прошли у меня там перед глазами 3.
   Познакомился я с Тургеневым в 1872 году; ему исполнилось тогда 54 года, но выглядел он гораздо старше. У него была внешность патриархального старца; длинные седые волосы и совершенно седая борода обрамляли его лицо, окрашенное легким румянцем. Из-под густых бровей на вас мягко смотрели глубоко посаженные ярко-голубые глаза. Во всей его фигуре было что-то львиное. С первого взгляда он внушал почтение, но очень скоро его мягкость и очаровательная простота возвращали вам непринужденность. Все окружающие обожали его.
   С того момента, как я был представлен Тургеневу, он выказал ко мне особую приветливость, относившуюся прежде всего к солдату, которым я в то время был. Известно, что он был очень любознателен. Я же только что вернулся тогда с войны 1870 года, где воевал в чине унтер-офицера, и еще находился под впечатлением страшных воспоминаний о событиях, свидетелем которых мне пришлось быть. Он часто наводил разговор на эту тему, а я, со своей стороны, охотно развивал ее и без его поощрений. Он внимательно слушал то, что я рассказывал; очевидно, для такого наблюдателя, как он, впечатления молодого человека, его стремления, его взгляды на будущее -- все было интересно. В окружении Виардо я был единственным военным; сам же он очень любил рассуждать на военные темы. Изучив у Тьера все походы Наполеона, он знал их досконально и часто говорил со мною о них. Таким образом, мы находили общий язык. С другой стороны, ему нравилась моя страсть к музыке, так же как и склонность к изучению живых языков. "Вам следовало бы изучить русский язык",-- сказал он мне однажды. И видя, что я смотрю на него, несколько испуганный перспективой взяться за изучение языка, считавшегося -- и заслуженно -- трудным, Тургенев настаивал: "Попробуйте, и вы безусловно справитесь. Наш язык мало известен, но он очень богат; поверьте, вы будете рады узнать его. Не забывайте,-- добавил он в заключение,-- что изучить новый язык -- значит, обрести новую душу".
   Следуя этим советам, я поступил в Школу живых восточных языков, где преподавателем русского языка был тогда Луи Леже -- "человек, который,-- по словам Тургенева,-- знал лучше всех не только славянские языки, но и их диалекты". Я стал студентом и по окончании четырехлетнего курса получил аттестат переводчика. Тогда-то Тургенев и подарил мне большинство своих произведений, которые я получил возможность прочитать и оценить в оригинале.
   Тургенева обычно представляют себе "исполненным добродушия и юмора, наивности и простоты". Что он был и прост и добродушен -- в этом не может быть никакого сомнения; но он часто бывал насмешлив, и его истинная благожелательность не была лишена некоторой язвительности. Говорят, в юности он был очень вспыльчив; с возрастом он стал сдержаннее и утверждал, что вот уже много лет, как он ни разу не вспылил <...>
   Среди постоянных гостей Виардо изредка появлялся Флобер, которого Тургенев очень любил, хотя они были как нельзя более непохожи друг на друга: один -- сдержанный, мягкий, тонкий, изысканный; другой -- простоватого облика, с речью часто грубоватой, с зычным голосом, раздававшимся "из-под его усов галльского воина", как говорил Мопассан. Однажды, во время музыкального вечера, Флобер особенно раздражал меня: играли (я помню это совершенно точно) чудесный квинтет Шумана. Во все время исполнения квинтета Флобер кружил вокруг накрытого стола и потаскивал с тарелочки приготовленное к чаю печенье. В ту пору я был убежден, что люди, не любящие музыки,-- бесчувственные люди. Смолоду наши суждения так резки! Для меня это равнодушие Флобера к чудесной музыке доказывало полное отсутствие сердца. Нет нужды добавлять, что жизненный опыт заставил меня изменить это мнение <...>
   Эта близость Тургенева и Флобера объяснялась, я полагаю, не столько сходством их литературных вкусов, сколько общим культом поэзии, присущим им обоим отвращением к мещанству и презрением к расчетливости молодых.
   Тургенев был также очень близок с Доде. Он часто говорил мне о нем с восхищением. Впервые он прочитал Доде в России и вот при каких обстоятельствах: он остановился на железнодорожной станции, где ему нужно было сделать пересадку. Продавщица газет на вокзале, узнав Тургенева, предложила ему томик Доде с портретом автора на обложке, восхитившим ее своей тонкостью и интеллигентностью. Тургенев купил книжку (кажется, это был "Малыш") и пришел в восторг. По приезде в Париж он познакомился с Доде у Флобера и затем постоянно встречался с ним на обедах Маньи; позднее он был принят в семье Доде как свой, а во время отъездов писал ему самые сердечные письма.
   Поэтому, когда после смерти Тургенева появились мемуары одного из его секретарей, я был немало удивлен -- зная, как он ценил Доде,-- недоброжелательностью приписываемых ему отзывов 4. Доде был очень огорчен ими и горько сетовал на них в конце своей книги "Тридцать лет парижской жизни". Мне трудно верить в существование этих высказываний Тургенева. Как! Принятый в интимный круг семьи Доде, где к нему относились как к другу, он, за спиной, мог поносить Доде, называя его "хитрым южанином, фальшивым добряком, ничтожеством"! Все это противоречит чрезвычайно благожелательным суждениям, которые я сам не раз слышал от него в отношении Доде. По-моему, эти толки (их, впрочем, многие оспаривали) не следовало делать достоянием гласности <...>
   Порой я встречал в доме Виардо Ренана, больше дружившего, как мне кажется, с самим Виардо, чем с Тургеневым. На музыкальных вечерах он появлялся редко. Кто бы мог заподозрить при виде этого небрежно одетого толстяка с грязными ногтями, с крупной, склоненной к плечу головой, с небольшими, искрящимися умом глазами, что видит перед собой одного из крупнейших писателей, которым гордится французская литература? <...>
   Однажды, когда Тургенев лежал с приступом подагры, я пошел его навестить; я застал у него Эмиля Ожье, которого знал раньше, нередко встречаясь с ним в Круасси, у его племянника Поля Деруледа. Внешностью Ожье, с его широкими плечами и бурбонский носом, был удивительно похож на Франциска I. Беседа его была обворожительна, полна воодушевления, блистала остроумием. В вопросах музыки Ожье не сходился с Тургеневым. "Я,-- говорил он,-- без ума от музыки Оффенбаха. Такая ясность, такая веселость, все такое французское! Мое понимание музыки дальше его не идет".
   В тот день, когда я у Тургенева встретил Ожье, он рассказал нам, что у него был спор со скульптором, высекавшим его бюст (кажется, это был Шёневерк); художник хотел во что бы то ни стало сохранить в мраморе большую бородавку, которая была у Ожье возле глаза, у самого носа. "А что мне сходство,-- возражал Ожье своим резким голосом, удивительно напоминавшим голос его друга Го,-- я хочу, чтобы он сделал меня красивее!" И Ожье сыпал самыми тонкими своими остротами в адрес художников, желавших подражать природе вместо того, чтобы ее истолковывать.
   "Взгляните,-- говорил он нам,-- на бюст Ротру в фойе Комеди Франсэз. Когда его заказали знаменитому Каффиери, почти через сто лет после смерти Ротру, тот не располагал никакими данными о Ротру. Что же он сделал? Он встретил на улице великолепного грузчика, сговорился с ним, тот ему позировал; и с этой-то модели был высечен бюст, являющийся шедевром. Признайтесь,-- прибавил Ожье в виде заключения,-- что если Ротру и не был похож на этот бюст, что вполне вероятно, ну что ж! тем хуже для Ротру!" <...>
   Когда Тургенев что-нибудь рассказывал, он начинал запинаясь, затем речь его мало-помалу крепла, становилась свободной, прояснялась, как после рассеявшегося тумана, и это было просто прелестно. Я горячо сожалею о том, что не сохранил следа всех наших бесед. Как-то вечером он рассказал нам в кругу семьи Виардо, что однажды в России он был на охоте и ему случилось найти приют в заброшенном сарае. Расположившись с самоваром на берегу реки, он подкрепился молоком, хлебом, картофелем, испеченным в золе, а затем забрался по лестнице на огромный стог сена; он рассказал нам об испытанном им тогда упоении: лежа на спине под усеянным звездами небом, он почувствовал, как его охватывает сладкая и таинственная теплота. О, как бы мне хотелось передать ту поэтичность, с какой Тургенев передавал нам такую простую историю! Это было восхитительно. Другой его рассказ был записан мною тогда же. Вот он в нескольких словах -- вы увидите, как очарователен и остроумен его сюжет:
   "Однажды у господа бога явилась мысль устроить большой пир на небесах. Все Добродетели были приглашены -- явились и большие и маленькие. Можно представить себе, как очарователен был этот вечер, раз сами ангелы исполняли чудеснейшую музыку. Господь бог был в восторге, видя, как веселятся его гости. Вдруг он заметил в углу две большие Добродетели, которые смотрели друг на друга, как лица совершенно незнакомые. Господь бог сразу понял. Он подошел к этим Добродетелям и, взяв каждую за руку, представил их друг другу: "Благодарность",-- назвал он одну; "Благодетельность",-- прибавил он о другой. Обе эти большие Добродетели раскланялись, удивленно глядя друг на друга. Впервые с тех пор, как мир существует -- а существует он давно,-- встретились Благодетельность и Благодарность; и то для этого потребовалось, чтобы у господа бога явилась мысль созвать их в небесах на большой пир". Не очаровательна ли в самом деле эта притча? 5
   У Тургенева никогда не было своей семьи. Сожалел ли он об этом? Не думаю. Я слышал, что у него была внебрачная дочь от крепостной, с которой он сблизился в России, но я ее никогда не видел, и ее мало кто знал. В сущности, он обрел домашний очаг в семье Виардо, где все -- муж, жена, дети -- обожали его. Писатель и любитель живописи, Тургенев нашел в своем старом друге Виардо собрата по литературе и тонкого художественного критика; большой любитель музыки, он и мечтать не мог о более интересной среде, поскольку все члены семьи были артистами, и артистами выдающимися <...> Одно из чудеснейших моих воспоминаний относится к дню, проведенному с ним в "Ясенях". Мы заговорились в гостиной его дома. Мало-помалу спустилась ночь. Тургенев попросил г-жу Виардо сесть за рояль, и она охотно согласилась. Мы сидели в сумерках, а окна, выходившие в огромный парк, залитый ярким лунным светом, были открыты. Не зная устали, великая артистка играла нам ноктюрны, этюды Шопена, а затем дивную "Лунную сонату" Бетховена,-- все это исполнялось с прелестной поэтичностью. Мы были поистине очарованы. Незабываемые часы. Можно полагать, что в такой среде Тургенев не жалел о том, что живет во Франции, хотя изредка и выражал сожаление, что находится вдали от России (так же как Гейне сожалел, что живет вдали от Германии). Во Франции он привлекал широкую публику своей внешностью богатыря и русским происхождением, а людей просвещенных -- своими произведениями и знанием нашего языка, которым он владел безукоризненно; наконец, после 1870 года ему были благодарны за то, что он стал на нашу сторону, тогда как его соотечественники, особенно русское правительство, приветствовали немецкие победы.
   Таков был Тургенев: человек тончайшей души, чувствительнейшего сердца, в глубине души меланхолик и вечный мечтатель, а в общем -- один из самых пленительных людей, с какими я только встречался.
   А теперь мне хотелось бы сказать несколько слов о Тургеневе-писателе <...>
   Как воспринимали Тургенева во Франции и в России? У нас, в сущности, он никогда не был по-настоящему популярен, да это и понятно: его обаяние частично заключается в его стиле, а оценить это можно, лишь читая по-русски.
   Все же в литературных кругах о нем были очень высокого мнения. "Что за человечище, этот скиф!" -- писал Флобер Жорж Санд. Гизо, Мериме, Санд, Тэн восхищались им. Тэн писал о Тургеневе Брандесу: "Можно всех немцев в ступе истолочь, и все равно не добудешь капли его дарования".
   Короче говоря, во Франции Тургенев был более известен, чем читаем, по крайней мере в широкой публике.
   В России его сочинения вызывали сильный отголосок благодаря не только таланту писателя, но и избираемым им темам. Было бы очень сложно -- хотя и очень интересно -- изучить причины его влияния. Кажется, некоторые русские находили, что хотя Тургенев и наносил крепкие удары, но порой невпопад. Я как иностранец могу только воздержаться от суждения в этом вопросе. Русская душа так сложна! Читая Тургенева, я часто задавался вопросом, каким образом в России такая нищета и такие противоречия могли сочетаться с подобным величием.
   В действительности у Тургенева среди соотечественников было много почитателей, но также и много врагов. Он чувствовал себя в некоторых отношениях непонятым и страдал от этого. Его роман "Отцы и дети" поссорил его и с отцами, и с детьми; его упрекали в том, что он оказал услугу ретроградам. Революционер Герцен был почти единственным, кто защищал его, разъясняя характер нигилиста Базарова. Русская молодежь упрекала Тургенева в том, что он изображал ее одновременно и дикой и развращенной. Как бы то ни было, никогда не бывало, чтобы, съездив в Россию, он не вернулся оттуда опечаленным. Даже родной дом больше не привлекал его. Однажды, по его возвращении, я заметил ему, что все мужики, должно быть, рады его видеть каждый раз, когда он приезжает в Спасское. "Надеюсь,-- грустно ответил он мне.-- Во всяком случае, они этим пользуются, чтобы выуживать из меня деньги до последнего гроша. В предотъездные дня дом мой бывает наводнен калеками, нищими, лентяями со всей округи. Настоящий "двор чудес". Но однажды -- это было в 1881 году -- Тургенев возвратился очень утешенным: он ездил на открытие памятника Пушкину и стал там предметом бесконечных оваций, особенно со стороны молодежи, с которой долгое время был в ссоре. Однако почти тотчас же он испытал неприятности, когда открыл в России подписку на памятник, который собирались воздвигнуть Флоберу в Руане. Его упрекали за то, что он не подумал о Гоголе, памятника которому тогда еще не было. Его поносили в газетах, и это очень его огорчало.
   Хотя Тургенев выглядел колоссом, здоровье его было слабо. Он был подвержен частым приступам подагры, причинявшим ему тяжкие страдания. Кроме того, с 1880 года у него появились острые боли в спине. "Доктора,-- говорил онм н е,-- ничего не понимают в этом". Установили диагноз: грудная жаба. Он все же продолжал работать, когда болезнь давала ему передышку. Именно в эту мучительную пору Тургенев писал со своего смертного одра Толстому, заклиная его не отказываться от литературы. Муки его (вызванные раком спинного мозга) стали так невыносимы, что он хотел повеситься или выброситься из окна. Последние месяцы его жизни были сплошной пыткой. 3 сентября 1883 года он, наконец, скончался: ему было 65 лет. Смерть была для него настоящим избавлением. Прах Тургенева был перевезен на Восточный вокзал, где Абу и Ренан от имени Франции и ее писателей произнесли прощальные речи. В Петербурге его похороны были торжественными.
   Соотечественники воздвигли ему памятник; я уверен, что если бы его самого спросили, он присоединился бы к мысли Абу, который предлагал установить Тургеневу простую стелу, увенчанную разорванной цепью, в память участия, которое он принял в деле освобождения крестьян своими сочинениями. "Все, что я хотел бы пожелать для своей могилы,-- говорил он,-- это чтобы на ней были выгравированы слова о том, что моя книга ("Записки охотника") послужила делу освобождения крестьян".
   Рассказывают, что, освобождая крепостных, Александр II просил передать Тургеневу: "Записки охотника" сыграли большую роль в моем решении". Эти слова должны были глубоко тронуть его.
   Так, вероятно, оценят и потомки его творчество, его значение и его влияние.
   Дорогой Тургенев! Среди тех, кого я встречал на своем пути, никто не оставил по себе воспоминания столь обаятельного и столь глубокого. Вы были одновременно и великим и добрым; ум и сердце были в вас равны. И так как подобное сочетание встречается бесконечно редко, я с волнением, благодарностью и глубоким уважением отдаю дань вашей памяти.
   

ПОЛЬ ВИАРДО

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ АРТИСТА"

   Жизнь моя, очень подвижная и разнообразная, как благодаря случайностям, так и вследствие врожденного желания постоянно видеть все новое и новое, протекла среди таких различных обстановок и такого множества разнообразных людей, что отрывки из моих воспоминаний могут заинтересовать читателя.
   Самые первые мои годы оставили у меня в памяти лишь смутный образ старинного маленького замка с башенками, окруженного рвами, заросшими травой, среди которой копошились лягушки: замка Куртавнель, в департаменте Сена-и-Марна, где я родился <...>
   А дом наш вечно был полон гостями. Близок был Париж; одни приезжали провести день, другие оставались на несколько месяцев.
   Берлиоз приезжал к нам работать с моею матерью, которая оказывала ему большую услугу, исправляя его басы. Как ни странно может это показаться, но этот гениальный композитор был положительно лишен чувства баса. "Взятие Трои" и "Троянцы" были от начала до конца просмотрены моей матерью, пользовавшеюся, в свою очередь, присутствием композитора, чтобы пройти с ним Орфея и Альцесту -- роли, так бесподобно исполнявшиеся ею в Лирическом театре и в Опере.
   Гуно был также нашим постоянным гостем, моя мать заинтересовалась молодым человеком и познакомила его с большим другом нашей семьи, Эмилем Ожье, который написал для него либретто "Сафо". Это произведение было написано в Куртавнеле, где Гуно, удрученный смертью своего любимого брата, нашел себе гостеприимный приют вместе со своей слепой матерью.
   Тургенев оставался другом моих родителей до самой смерти (его сочинения были переведены моим отцом) <...>
   Художник Делакруа и Жюль Симон приезжали без предупреждений и всегда были дорогими гостями.
   Дезире Арто, в то время еще совсем молодая девушка, занималась пением. Ее представили моей матери в надежде, что та сумеет отговорить ее от театральной карьеры, так как семья ее не признавала за нею никаких способностей. Но мать моя была другого мнения; наперекор желанию родителей, она согласилась давать уроки молодой девушке, сделавшейся впоследствии одною из певиц своего времени.

-----

   Мои первые зимы в Париже не оставили во мне отчетливых воспоминаний.
   Смутно припоминаю я серьезную болезнь, воспаление легких, которая едва не унесла меня. Моя мать пела тогда Орфея в Лирическом театре. Лечившие меня доктора не позволили ей бросить сцену. "Вы принадлежите публике,-- говорили они,-- как мы принадлежим больным". И она пела "Я потерял Эвридику", плача часто неподдельными слезами. И хористы, наряженные чертями, спрашивали о здоровье "маленького", потрясая своими факелами.
   Успех моей матери в Орфее был, как известно, грандиозен и даже свихнул несколько умов. Одна молодая девушка, присутствовавшая на нескольких представлениях, буквально влюбилась в прекрасного поэта с челом, осененным лаврами, с длинными темными локонами, падающими на красиво задрапированный пеплум, и с прелестнейшими руками в мире. Родители молодой особы приехали к моей матери спросить ее совета. Было решено представить героиню этой причудливой страсти не Орфею ее мечтаний, а самой m-me Виардо. В назначенный час моя мать одела старое домашнее платье, не тронула своих папильоток и в таком наряде вошла в гостиную. Лекарство подействовало великолепно. Иллюзии потонули в сильном припадке слез и рыданий, и огорченная девушка вернулась на путь действительности <...>
   Баден сделался моей второю родиной. Вид гор, смолистый запах елей разбудили мои первые ощущения. Всем известно, какую важную роль играл этот маленький город в конце Второй империи, рулетка и живописные места для прогулок сделали его городом роскоши и удовольствий. Весь Париж сливался там со всею Веною и всем Петербургом.
   Свет и полусвет были там представлены как нельзя более блестящим образом.
   Баден не был, однако, исключительно городом рулетки и веселья: он был также излюбленным местом свиданий венценосцев, приезжавших туда запросто отдохнуть от утомительного этикета <...> Баден, Германия -- все это казалось так незначительно, так похоже на опереточное государство, с игрушечными солдатами, чрезмерно услужливою челядью и титулами баронов, графов и даже князей, смотря по величине суммы, полученной на чай!
   Наша вилла сделалась центром интеллигенции и артистического мира; воскресные музыкальные собрания считались величайшею приманкою сезона; многие высокопоставленные лица не останавливались перед унижениями, зачастую бесполезными, чтобы получить приглашения на эти утра.
   Я хорошо помню красивый музыкальный дом, устроенный в саду, зал со стенами, украшенными прекрасною коллекциею старинных картин, составлявших радость и гордость моего отца. В глубине возвышался прелестный орган.
   По воскресеньям этот зал наполнялся толпою приглашенных, из которых каждый представлял видную величину. Королева Августа являлась всегда очень пунктуально, иногда раньше всех, в сопровождении своей дочери, герцогини и фрейлины. Король, хотя и не особенный любитель музыки, тоже заходил по временам, но предпочитал держаться ближе к выходу, одним жестом останавливая всякие попытки особого к нему внимания.
   Наши царственные гости часто приводили с собою какое-нибудь новое лицо, не испрашивая на то разрешения,-- невозможно было отказать в приеме старому королю Бельгии, Леопольду I; королю Голландии, большому любителю музыки <...>
   Мой дебют начинающего скрипача состоялся на одном из этих утренних собраний. Совсем еще маленький, одаренный безграничною смелостью, свойственною только детям, я очень забавлял большого усатого господина с необыкновенно светлыми глазами, который сжимал мои детские пальцы в своих громадных могучих руках; это был граф Бисмарк.
   Артисты, приглашенные в Баден, все испрашивали позволения показаться перед этою избранною аудиторией, я помню, как я слушал Патти, в самом начале ее славы, Гардони, Лукку, Дезире Арто и др.
   Несколько раз приезжал Вагнер. Моя мать познакомилась с ним еще в Париже, когда в одно прекрасное утро он явился к ней, снабженный рекомендацией Мейербера. Сев за рояль, он проиграл несколько мелодий своего сочинения, при этом он испускал такие рычания и аккомпанировал себе так шумно, что положительно не было возможности понять что-либо. Однажды он явился неожиданно и объявил моей матери, что пригласил к нам на завтра двух дам прослушать второй акт "Тристана", который, разумеется, еще не был переведен на французский язык.
   Одна только моя мать могла спеть эту роль, так как она была единственная певица в Париже, способная петь по-немецки. Она сделала почти чудо, выучив второй акт в один день, и спела его с Вагнером, что увеличивало трудность положения ввиду безграничной причудливости его аккомпанемента.
   Две приглашенные дамы оказались -- одна графинею Вертгеймштейн, бывшею близким другом Листа, другая -- графинею Калержи, племянницею знаменитого Нессельроде.
   Моя мать, у которой был целый питомник учениц разных национальностей, приучала их к публике, заставляя петь иногда, и этот рой молодых девушек, веселых и большею частью красивых, придавал нашим собраниям обаяние молодости и свежести.
   Для этих-то учениц моя мать в своей неустанной деятельности сочинила несколько опереток на тексты, написанные Тургеневым нарочно для этой цели: во-первых: "La nuit Saint-Sylvestre", затем "Le dernier sorcier", удостоившуюся постановки в Веймаре и в Карлсруэ, потом "Trop de femmes" и, наконец, "L'ogre", которою и заканчивалась эта серия.
   Эти представления долгое время давались в вилле Тургенева, более удобной, чем наша. Наши дома отделялись только садами. Впоследствии мой отец построил настоящий театр, отлично устроенный, но стоивший очень дорого, но он служил мало, так как война 1870 года сразу положила конец нашему пребыванию в Германии.
   Из актеров мужского персонала нас было только двое: Тургенев и я. Для меня писались роли, подходящие к моему росту: "Перлемиеннен", великан, превратившийся в карлика, или "Кокосовый орешек", негритенок паши и т. д. Все мои роли были с пением, потому что у меня был хорошенький детский голосок. Остальные роли поручались моим сестрам и вышеупомянутой международной труппе будущих артисток; некоторые из них сделались впоследствии знаменитыми певицами. Какие были веселые репетиции! Какие взрывы хохота всей этой молодежи, когда я первый раз пробовал мою арию с руладами! А бесконечные тревоги и деятельность пчелиного улья, когда дело шло о костюмах! А постановка балета, которою занимался у нас учитель танцев театра в Карлсруэ и метал громы и молнии на тяжеловесность швейцарок, неловкость шведок, медлительность немок, болтливость француженок! И, наконец, волнения первых представлений!
   Король Вильгельм смеялся до слез политическим намекам, которыми Тургенев пересыпал свой текст. Моя мать аккомпанировала на рояле, смотрела за всем, бегала во время антрактов за кулисы, чтобы пришить одно, приколоть другое... После представления волчьему аппетиту исполнителей предлагался ужин, неизменно состоявший из холодной говядины и салата из картофеля. Ужин устраивался у нас так, что надо было пройти через оба сада, и эти ночные процессии в костюмах были также одною из интересных сторон тех достопамятных вечеров!
   Затем наступала зима, городские птицы переселялись; Лихтентальская аллея покрывалась сухими листьями <...>
   Затем идут мои первые годы лицея в Карлсруэ, заключение в пансион, разлука с родным домом... потом вакации, веселье возобновившейся летней жизни... и, наконец, печальный и страшный год, страшный даже для ребенка, которому все время приходилось видеть поезда с ранеными и с пленными, набитыми, как скотиной... С каждым днем их было все больше и больше, в то время как хотя отдаленно, но отчетливо слышались выстрелы пушек, посланных добродушным Вильгельмом и графом Бисмарком разгромить несчастный Страсбург!..
   Зима 1870/71 года оставила в моих детских воспоминаниях впечатление болезненного страха. Переход от веселой, шумной и блестящей жизни к печальному и жалкому существованию сбивал меня с толку. Праздники в Бадене, солнце, охота... Потом вдруг война, глухие раскаты пушек, бегство в Лондон, мрачный дом на Девонширской площади, желтый туман, газовые фонари, мигающие среди дня, похожего на ночь; холодная сырость, молчаливые обеды, прерываемые шумом поспешных шагов и криками газетчиков, возвещающих все время о германских победах!
   Печальное время!.. Изгнание могло затянуться, и потому меня поместили полупансионером в учебное заведение, находившееся поблизости <...>
   Когда я вернулся домой, музыка вступила в свои права; я работал над скрипкою с Штраусом. По четвергам вечером у нас дома бывали большие собрания. Гостиная моих родителей сделалась центром маленькой колонии жертв войны. Лондон стал пристанищем всех изгнанников, всех тех, кто, потеряв свое положение, старался теперь устраиваться как-нибудь по-новому. Моя мать мужественно принялась давать уроки и, благодаря ее громкому имени, ученицы нахлынули потоком. Гуно приносил на наши четверги ореол гения и обаяние своей личности. У него был небольшой голос с несколько глухим тембром, но ни один певец не умел взволновать так, как он. Мошелес, Луи Блан, Стенли, Диккенс и др. были частыми гостями на Девонширской площади.
   И несмотря на все это беспокойная тоска туманила все умы; во Франции события следовали одно за другим с ужасающею скоростью, приводившей в трепет даже английское спокойствие.
   Война уступила место коммуне. Когда стих этот новый ураган, спокойствие восстановилось мало-помалу, и колония рассеялась в поисках за исчезнувшими состояниями и разрушенными стенами.

-----

   <...> Как только наш "home" {домашний очаг (фр.).} был снова устроен в Париже, картины повешены и орган поставлен на месте, наши двери распахнулись для знакомых и почитателей моей матери.
   Приемы на улице Дуэ были просты: чай и пирожное заменяли пышные "открытые буфеты" с шампанским, какие мы видим теперь неизменно на всех больших вечерах; но зато слушали прекрасную музыку, и ни один альманах Гота не мог бы перечислить столько имен, знаменитых талантом, если не рождением, составлявших аудиторию этих четвергов. Я помню их: Ренан, Эмиль Ожье, Жюль Симон, Флобер, Эжен Пелетан, Дешанель, отец и сын, Флоке, m-me Адан, Гуно, Сен-Сане, все художники, все знаменитости того времени. Заезжие артисты -- Рубинштейны, Венявский, Давыдов, Сарасате считали счастьем участвовать в этих музыкальных собраниях, которые мать моя заканчивала величественными звуками Глюка или Шумана или же пробою каких-либо новых произведений. То были прекрасные артистические вечера, подобных которым я не встречал никогда <...>
   У нас были также приемы по воскресеньям вечером, но эти собрания сильно отличались от четвергов, посвященных серьезному искусству. Половина большой гостиной превращалась в сцену, столовая в уборную, и раздавалась импровизированная увертюра, предшествовавшая шарадам самым шутовским, самым неслыханным. Наш родственник, географ Поль Жоанн, Сен-Санс и Тургенев были неизменными исполнителями первых ролей <...>
   Вот образчик нашей фантазии. Сцена представляет амфитеатр медицинской школы: студенты, между которыми находится молодая студентка-англичанка (Поль Жоанн), окружают профессора (Тургенева). На анатомический стол кладут голый труп (Сен-Санс, облаченный в розовую фланель!). Лекция анатомии. Профессор определяет, что пациент умер от "назита" или чрезмерного разращения носа. Он собирается уже пронзить его громадным ножом, как вдруг мертвец поднимается! Общий ужас, все бегут, за исключением студентки-англичанки, которая падает в обморок и приходит в чувство в объятиях лжепокойника. Все объясняется: влюбленный прибегнул к этой хитрости, чтобы приблизиться к своей возлюбленной... Наступает ночь, то есть убавляются лампы; следует финальный любовный дуэт, и занавес медленно опускается над обнявшеюся парой, освещенной белой фаянсовой тарелкой, которую я, главный машинист, постепенно поднимаю над ширмой вместо луны.
   

АЛЬФОНС ДОДЕ

ТУРГЕНЕВ

   Это было лет десять -- двенадцать назад у Густава Флобера на улице Мурильо. Маленькие нарядные комнаты, обитые полосатой тканью и выходившие окнами в парк Монсо, чинный аристократический парк, листва которого затеняла окна зелеными шторами. По воскресеньям мы собирались в этом уютном, чудесном уголке одной и той же тесной компанией -- пять-шесть человек. Для непрошеных гостей двери дома были закрыты.
   Однажды в воскресенье, когда я по обыкновению пришел навестить престарелого мэтра и других моих друзей, Флобер встретил меня вопросом:
   -- Вы не знакомы с Тургеневым? Он здесь.
   И, не дожидаясь ответа, ввел меня в гостиную. Когда я вошел, с дивана, где он сидел откинувшись, поднялся высокий старик с белоснежной бородой -- он соскальзывал с груды подушек, словно огромная змея, наделенная парой огромных удивленных глаз.
   Мы, французы, поразительно плохо знаем иностранную литературу. Наш ум -- такой же домосед, как и мы сами, мы ненавидим путешествия и, попадая в чужую страну, почти ничего не читаем и не осматриваем. Случайно я хорошо знал творчество Тургенева. Мне довелось как-то прочесть "Записки охотника", и они произвели на меня такое сильное впечатление, что я познакомился и с другими книгами русского писателя. Мы были связаны с ним еще до знакомства нашей общей любовью к полям, к перелескам, к природе, одинаковым пониманием ее превращений.
   У большинства писателей есть только глаз, и он ограничивается тем, что живописует. Тургенев наделен и обонянием и слухом. Двери между его чувствами открыты. Он воспринимает деревенские запахи, глубину неба, журчание вод и без предвзятости сторонника того или иного литературного направления отдается многообразной музыке своих ощущений.
   Но эта музыка доступна далеко не всем. Людям, оглушенным с детства ревом большого города, никогда не уловить ее, не услышать голосов, населяющих мнимую тишину леса, когда человек молчит, ничем не выдавая своего присутствия, и природа считает, что она наедине с собой. Вспомните стук весел, брошенных в пирогу на озере, описанный Фенимором Купером. Вы не видите пироги -- вас отделяют от нее несколько миль, но от этого звука, долетевшего до вас издали по спящей воде, леса раскинулись еще шире, и вы вздрогнули от щемящего душу одиночества.
   Русские степи пробудили чувства и сердце Тургенева. Человек становится лучше, когда он внимает природе; тот, кто любит ее, не может быть безучастен к людям. Вот чем объясняется сострадательная доброта, сквозящая в книгах славянского романиста, доброта печальная, как мужицкая песня. Это и есть тот человеческий вздох, о котором говорится в креольской песне, клапан, не дающий людям задохнуться: "Больно тебе -- вздохни, не то боль задушит тебя". И этот много раз повторенный вздох роднит "Записки охотника" с "Хижиной дяди Тома" вопреки ее пафосу и воплям.
   Все это я понимал еще до встречи с Тургеневым. Он уже давно восседал в кресле из слоновой кости на моем Олимпе наряду с другими моими богами. Но я был далек от мысли, что он в Париже, я даже не задумывался над тем, жив он или умер. Каково же было мое удивление, когда я столкнулся с ним лицом к лицу в парижской гостиной на четвертом этаже дома, выходившего окнами в парк Монсо!
   Я с восторгом поведал Тургеневу о моем знакомстве с его книгами, выразил ему свое восхищение. Я сказал, что читал его в Сенарском лесу. Там я проник в душу писателя, и ласковые картины леса так тесно переплелись у меня с тургеневскими рассказами, что один из них навсегда остался в моей памяти окрашенным в розовый цвет вересковой пустоши, тронутой осенью.
   Тургенев был крайне изумлен.
   -- Как! Вы читали мои книги?
   И тут он заговорил о том, как плохо распространяются его книги, о том, что во Франции он неизвестен и Этцель издает его точно из милости. Слава писателя не вышла за пределы его родины. Он страдал при мысли, что не понят в стране, милой его сердцу, он говорил о своих неудачах с грустью, но без всякого раздражения. Напротив, наши беды 1870 года еще больше привязали его к Франции. Он уже не мог покинуть ее. Перед войной он проводил лето в Бадене, теперь решил больше туда не ездить и удовольствоваться Буживалем и берегами Сены.
   В это воскресенье у Флобера никого больше не было, и наша беседа с Тургеневым затянулась. Я расспрашивал писателя о его методе работы, недоумевал, почему он сам не переводит своих книг; надо заметить, что он очень хорошо говорил по-французски, только чуть-чуть медленно, что объяснялось его требовательностью к себе.
   Тургенев признался мне, что Академия и академический словарь повергают его в трепет. Он перелистывает дрожащими пальцами этот грозный словарь, точно кодекс словосочетаний, карающий любую вольность. После этих поисков он терзается сомнениями, которые убивают удачу и лишают его всякого желания дерзать. Мне помнится, что в очерке, написанном в то время, Тургенев не отважился сказать "бледные глаза" из страха перед Сорока бессмертными и перед тем, как они отнесутся к этому эпитету.
   Я не впервые сталкивался с подобными страхами: они обуревали и моего друга Мистраля, тоже завороженного куполом Академии -- этим бутафорским монументом, фигурирующим в круглой рамке на изданиях Дидо.
   Я высказал по этому поводу Тургеневу все, что накипело у меня на душе, а именно: что французский язык не мертвый язык, на котором можно писать по словарю застывших выражений, расположенных в алфавитном порядке, как в "Градусе"1 Для меня язык -- прекрасная, полноводная река, в которой трепещет и кипит жизнь. Река уносит по пути много мусора -- люди все в нее кидают,-- но не мешайте ей течь: она сумеет отобрать самое ценное.
   Между тем день уже клонился к вечеру, и Тургенев сказал, что ему надо заехать за "дамами" на концерт Паделу. Я вышел вместе с ним. Меня очень обрадовало, что он любит музыку. Во Франции литераторы обычно ненавидят музыку: все заполонила живопись. Теофиль Готье, Сен-Виктор, Гюго, Банвилль, Гонкур, Золя, Леконт де Лиль -- музыкофобы. Насколько мне известно, я первый посмел громко признаться в своем непонимании красок и в своей страстной любви к звукам. По всей вероятности, эта склонность объясняется моим южным темпераментом и близорукостью -- одно чувство развилось у меня в ущерб другому. А. Тургенев полюбил музыку в Париже, в среде, где он жил.
   Тридцатилетняя дружба связывала его с г-жой Виар-д о,-- Виардо, великой певицей, Виардо-Гарсиа, сестрой Малибран. Одинокий холостяк, Тургенев долгие годы жил в этой семье, в особняке на улице Дуэ, No 50. "Дамы", которых он упомянул у Флобера, были не кто иные, как г-жа Виардо и ее дочери, которых он любил, как родных детей. В этом-то гостеприимном доме я вскоре навестил Тургенева.
   Особняк был обставлен с утонченной роскошью и большой заботой о красоте и удобстве. Внизу в щель приоткрытой двери я разглядел картинную галерею. Звонкие девичьи голоса раздавались за стеной. Их сменяло страстное контральто Орфея, звуки которого неслись вслед за мной по лестнице.
   На четвертом этаже -- небольшое помещение, теплое, уютное, уставленное мягкою мебелью, похожее на будуар. Тургенев перенял художественные вкусы своих друзей: музыку он любил, как г-жа Виардо, а живопись -- как ее муж.
   Тургенев лежал на софе.
   Я сел подле него, и мы возобновили недавний разговор.
   Тургенев заинтересовался моими замечаниями и обещал принести в следующее воскресенье к Флоберу один из своих рассказов, чтобы мы перевели этот рассказ в его присутствии. Потом Тургенев заговорил о романе "Новь", который он собирался написать: это должна была быть мрачная картина, изображающая новые слои, поднявшиеся из глубин России, история несчастных "опростелых", которые по горестному недоразумению идут в народ. Но народ не понимает их, высмеивает, гонит прочь. Слушая писателя, я думал, что Россия и в самом деле "новь" -- нетронутая земля, где каждый шаг оставляет след, земля, которую предстоит исследовать, возделать. У нас же, напротив, не сохранилось ни одной пустынной дороги, ни одной тропинки, по которой не прошли бы толпы людей. А уж если говорить о романе, то тень Бальзака встает в конце каждой нашей аллеи.
   После этой беседы мы довольно часто виделись с Тургеневым. Из всех мгновений, проведенных вместе с ним, мне особенно запомнился один весенний день на улице Мурильо, сияющий, неповторимый. Разговор зашел о Гете, и Тургенев сказал нам: "Вы его не знаете". В следующее воскресенье он принес нам "Прометея" и "Сатира" -- драматическую поэму, вольтерьянскую, кощунственную, бунтарскую. Парк Монсо радовал нас веселыми детскими голосами, ярким солнечным светом, свежестью политых цветов и деревьев, и мы четверо -- Гонкур, Золя, Флобер и я,-- взволнованные этой величественной импровизацией, внимали гению, переводившему гения. Этот человек, столь робкий, с пером в руке, стоял перед нами как дерзновенный поэт, и мы слышали не лживый перевод, который засушивает и мумифицирует,-- сам Гете ожил и разговаривал с нами 2.
   Тургенев бывал у меня часто. Я жил тогда в Маре, в бывшей резиденции Генриха П. Писателя забавлял необычный вид парадного двора и королевского дома с коньком на крыше и деревянными решетками на окнах, ныне заполоненного лавчонками игрушек, сельтерской воды и сластей. Однажды, когда он, огромный, под руку с Флобером, появился на пороге, сынишка сказал мне шепотом: "Это великаны!" Да, великаны, добрые великаны, наделенные умом и сердцем, соразмерными их росту. Этих гениальных людей связывала свойственная им обоим простодушная доброта. Виновницей же их союза была Жорж Санд. Бахвал, фрондер и донкихот, Флобер со своим громоподобным голосом, беспощадной наблюдательностью и повадками воина-нормандца был мужской половиной этого духовного брака. Но кто бы заподозрил, что второй колосс, с его мохнатыми бровями и огромным лбом, сродни тонкой, чуткой женщине, много раз описанной им в романах, русской женщине, нервной, томной, страстной, дремлющей, как восточная рабыня, трагичной, как готовая взбунтоваться сила? Среди великой людской неразберихи души попадают иной раз не в ту оболочку: мужская душа оказывается в женском теле, женская душа -- в грубом обличье циклопа.
   Как раз в это время нам пришла в голову мысль устраивать ежемесячные собрания друзей за вкусным обедом. Эти сборища получили названия "обедов Флобера" или "обедов освистанных авторов". В самом деле, мы все потерпели неудачу -- Флобер со своим "Кандидатом", Золя -- с "Бутоном розы", Гонкур -- с "Анриеттой Марешаль", я -- с "Арлезианкой". К нашей компании хотел было примкнуть Жирарден, но он не был писателем, и мы его не приняли. Тургенев же дал нам слово, что его освистали в России, а так как Россия была далеко, то мы не стали проверять, правда ли это.
   Что может быть восхитительнее дружеских обедов, когда сотрапезники ведут непринужденную, живую беседу, облокотясь на белую скатерть? Как люди многоопытные, мы все любили покушать. Количество блюд соответствовало числу темпераментов, количество кулинарных рецептов -- числу наших родных мест. Флоберу требовалось нормандское масло и откормленные руанские утки; Эдмон де Гонкур, человек утонченный, склонный к экзотике, заказывал варенье из имбиря; Золя ел морских ежей и устриц; Тургенев лакомился икрой.
   Да, нас нелегко было накормить, парижские рестораторы должны нас помнить. Мы часто меняли их. Мы бывали то у Адольфа и Пеле, за Оперой, то на площади Комической оперы, то у Вуазена, погреб которого примирял все требования и утолял все аппетиты.
   Мы садились за стол в семь часов вечера, а в два часа ночи трапеза еще продолжалась. Флобер и Золя снимали пиджаки, Тургенев растягивался на диване. Мы выставляли за дверь гарсонов -- предосторожность излишняя, так как голос Флобера разносился по всему зданию,-- и беседовали о литературе. Обед постоянно совпадал с выходом одной из наших книг: с "Искушением святого Антония" и "Тремя повестями" Флобера 3, с "Девкой Элизой" Гонкура, с "Аббатом Муре" Золя. Тургенев приносил "Живые мощи" и "Новь", я -- "Фромона" и "Джека". Мы разговаривали с открытой душой, без лести, без взаимных восторгов.
   Передо мной лежит письмо Тургенева, написанное старинным крупным почерком, почерком русского манускрипта, и я привожу его полностью, так как оно хорошо передает искренность наших отношений:4
   
   "Понедельник, 24 декабря 1877 г."
   Дорогой друг,
   Если я до сих пор не высказал своего мнения о Вашей книге, то лишь потому, что мне хочется сделать это обстоятельно, не довольствуясь банальными фразами. Я откладываю все это до нашей встречи, которая, надеюсь, вскоре состоится, ибо Флобер возвращается на днях, и наши обеды возобновятся.
   Ограничусь несколькими словами: "Набоб" -- самый замечательный и вместе с тем самый неровный из всех написанных Вами романов. Если "Фромона и Рислера" представить в виде прямой ----------------, то "Набоба" следовало бы изобразить так: ~~~~~~~~~~~~~~~~~, причем верхушки этих зигзагов доступны только таланту перворазрядному.
   Простите мне это геометрическое объяснение.
   У меня был очень сильный и длительный приступ подагры. Только вчера я впервые вышел на улицу: ноги не слушаются меня, словно мне девяносто лет. Очень боюсь, что я стал confirmed invalid {хроническим больным (англ.).}, как говорят англичане.
   Прошу Вас засвидетельствовать мое глубочайшее почтение г-же Доде. Крепко жму Вашу руку.

Ваш Иван Тургенев".

   Когда с обсуждением книг и повседневными заботами бывало покончено, беседа принимала более общий характер, мы обращались к вечным истинам, говорили о любви и о смерти.
   Русский писатель молчал, вытянувшись на диване.
   -- А вы что скажете, Тургенев?
   -- О смерти? Я о ней не думаю. У нас никто ясно не представляет себе, что это такое,-- она маячит вдалеке, окутанная... славянским туманом...
   Эти слова красноречиво свидетельствовали о характере русского народа и о таланте Тургенева. Славянский туман покрывает все тургеневское творчество, смягчает его, придает ему трепет жизни, даже разговор писателя как бы тонет в этом тумане. Все, что он говорил нам, поражало вначале неопределенностью, неясностью, и вдруг облако рассеивалось, пронизанное лучом света, ярким словом. Он описывал нам Россию, не историческую, условную Россию Березины, а Россию колосящейся ржи и цветов, набравших силу под весенними ливнями, описывал и Малороссию с ее буйными травами и жужжанием пчел. А так как надо же где-нибудь поместить диковинные истории, которые мы слышим, вставить их в знакомую рамку, то русская жизнь рисовалась мне, по рассказам Тургенева, похожей на жизнь владельцев алжирского поместья, окруженного хижинами феллахов.
   Тургенев говорил о русском крестьянине, о его пьянстве, о его дремлющем сознании, о том, что он совершенно не представляет себе, что такое свобода. Или же делился с нами более отрадными воспоминаниями, прикрывал уголок идиллии, связанный с молодой мельничихой, которую ой встретил во время охоты и в которую был одно время влюблен.
   -- Что тебе подарить?-- постоянно спрашивал он у мельничихи.
   Однажды красавица, покраснев, ответила ему:
   -- Привези мне мыла из города. Я буду мыть им руки, чтобы они хорошо пахли, и тогда ты станешь их целовать, как у барыни.
   После любви и смерти разговор заходил о болезнях, о теле, которое становится в тягость, как ядро на ноге у каторжника. То были печальные признания мужчин, которым перевалило за сорок! Меня еще не мучил ревматизм, и я посмеивался над моими друзьями и над страдавшим подагрой несчастным Тургеневым, который приходил на наши обеды, хромая. С тех пор я поубавил спеси.
   Увы, смерть, о которой мы говорили постоянно, нагрянула и похитила у нас Флобера. Он был душой, связующим звеном наших обедов. После его кончины все изменилось: мы виделись изредка, нам не хватало мужества возобновить встречи, прерванные смертью.
   Прошло несколько месяцев, и наконец Тургенев решил собрать нас. Место, предназначавшееся для Флобера, свято сохранялось за нашим столом, но нам так недоставало его громкого голоса и веселого смеха, обеды уже были не те. После этого я встречал русского романиста на вечерах г-жи Адан. Однажды он привел с собой великого князя Константина, который находился проездом в Париже и пожелал видеть местных знаменитостей. Это сборище за столом походило на оживший музей Тюссо. Тургенев был печален и болен. Несносная подагра! Она надолго укладывала писателя в постель, и он просил друзей навещать его.
   Два месяца тому назад я видел Тургенева в последний раз. Дом был по-прежнему полон цветов, звонкие голоса по-прежнему звучали в нижнем этаже, мой друг по-прежнему лежал у себя на диване, но как он ослабел, как он изменился! Грудная жаба не давала ему покоя, а кроме того, он страдал от страшной раны, оставшейся после операции кисты. Тургенева не усыпляли, и он рассказал мне об операции, ясно сохранившейся в его памяти. Сначала он испытал такое ощущение, словно с него, как с яблока, снимали кожуру, затем пришла резкая боль -- нож хирурга резал по живому мясу.
   -- Я анализировал свои страдания, мне хотелось рассказать о них за одним из наших обедов. Я подумал, что это может вас заинтересовать,-- прибавил он.
   Тургенев уже вставал с постели. Он спустился вместе со мной, чтобы проводить меня до парадной двери. Внизу мы зашли в картинную галерею, и он показал мне полотна русских художников: привал казаков, волнующееся море ржи, пейзажи живой России, такой, какою он ее описал.
   Старик Виардо был нездоров. За стеной пела Гарсиа, и в этой любимой им атмосфере искусства Тургенев улыбался, прощаясь со мной.
   Месяц спустя я узнал, что Виардо умер, а Тургенев при смерти. Мне трудно поверить в роковой исход его болезни. Для прекрасных, могучих талантов должна бы существовать отсрочка, чтобы они все успели сказать. Время и мягкий буживальский климат вернут нам Тургенева, но ему уже не бывать на наших задушевных собраниях, доставлявших ему такую радость!
   Ах, обеды Флобера! Недавно мы возобновили их, но за столом нас было только трое.
   
   В то время как я просматривал эту статью, появившуюся несколько лет тому назад, мне принесли книгу воспоминаний, на страницах которой Тургенев с того света всячески поносит меня: 5 как писатель я ниже всякой критики, как человек -- последний из людей. Моим друзьям это-де прекрасно известно, и они рассказывают обо мне бог знает что!.. О каких друзьях говорит Тургенев, и как они могли оставаться моими друзьями, если так хорошо меня знали? Да и кто принуждал добросердечного славянина к этой показной дружбе? Я вспоминаю его в моем доме, за моим столом: он мил, ласков, целует моих детей. У меня сохранились его письма, письма хорошие, дружеские. Так вот что скрывалось под этой доброй улыбкой!.. Боже мой! Какая странная штука жизнь и как прекрасно прекрасное греческое слово -- eirôneia! {притворство (греч.).}
   

X. ГОГЕЛОЭ

ИЗ ДНЕВНИКА
(1876 и 1879 гг.)

<1>

   Париж (25 января) б февраля 1876 г.
   Вчера вечером у княгини Урусовой. Там были Черкасский, Жуковский-младший1 и Тургенев. Последний рассказывал, между прочим, о Викторе Гюго, которого он часто навещает. Говорит, что Виктор Гюго необычайно любезен и радушен как хозяин; он живет здесь в наемной квартире, богат, но расчетлив. Тургенев недавно имел с ним беседу о Гете, во время которой обнаружилось много неожиданного. Между прочим, Гюго приписал Гете "Валленштейна". Он ненавидит Гете и дошел до того, что заявил: "Personne n'ignore que c'est Ancillon qui a écrit les "Wahl-verwandschaften" et pas Goethe" {Кто же не знает, что "Избирательное сродство" написал Ансильон, а вовсе не Гете (фр.).}.
   Тургенев говорит о чувстве нетерпимости, присущей французским писателям высшего ранга, таким, как Флобер и Доде, которые ничего не хотят знать о несколько хуже пишущих авторах, как Арсен Уссей и Александр Дюма, Тургенев далее говорил о гравюрах Гойя, которые появились в начале этого века. Когда он описывал отдельные картины, ярко проявился его прославленный талант. Потом он прочитал нам несколько стихотворений некой госпожи Аккерман, которая в общем стоит на точке зрения Шопенгауэра и проклинает бога и вселенную. В Тургеневе есть что-то от самодовольствия знаменитого писателя, но только в очень небольшой и не раздражающей мере. К тому же он любезен и естествен.
   

<2>

   Париж <21 марта> 2 апреля 1876 г.
   ...я отправился к княгине Урусовой, где застал Тургенева, который читал стихи и рассказывал о разном в своей обычной образной манере.
   Вернулся домой в час ночи...
   

<3>

   Париж <1> 13 апреля 1879 г.
   Тургенев возвратился из России, где был предметом всеобщих оваций. Я застал его вчера еще под впечатлением пережитого. Он говорил, что был поражен таким чествованием, ведь он никогда не занимался политикой. Он объяснял это потребностью русского народа найти хоть какой-нибудь объединяющий пункт, чтобы проявить свои либеральные воззрения. Он много рассказывал о русских делах. Правительство не понимает движения. По мнению Тургенева, оно поступает неправильно, относясь одинаково к нигилистическим заговорщикам и к либеральным кругам. Он прибавил, что действительно существуют тайные общества с радикальными тенденциями. Ему самому приходилось беседовать с такими радикалами; у них нет никакой программы, они только высказывают мысль о том, что старый, обветшалый дом должен быть подожжен со всех четырех сторон, а потом должен быть построен новый. Образованные круги -- ученые, литераторы, чиновники -- убеждены, что Россия должна получить конституцию, не обязательно по новейшему образцу, но такую, которая включала бы представителей земств, чтобы контролировать финансы и внести порядок в управление. Движение охватило всех. "Le peuple russe est frémissant" {Русский народ в брожении (фр.).}. Для царя было бы легко уступками привлечь на свою сторону народ и вызвать в нем по отношению к своей особе необычайный энтузиазм. Сейчас для этого чрезвычайно благоприятный момент. Однако царь, которого всегда предостерегали, что уступки привели Людовика XVI к гильотине, не хочет об этом и думать. К тому же он сделался равнодушным, он окружен лишь тесной кликой, склоняется к тому, чтобы одними и теми же мерами противодействовать как либеральному, так и радикальному движению. Это ожесточает и умеренных. Вполне благомыслящие люди говорили ему, Тургеневу: они сами смущены тем, что не могут в душе порицать террористические акты, которые они осуждают. Тургенев упомянул различные факты, вызывавшие всеобщее раздражение. Так, девятьсот молодых людей, на которых только пали кой-какие подозрения, были брошены в одиночки. Шестьдесят человек из них в результате многолетнего заключения лишились ума, многие заболели туберкулезом. Около десяти тысяч молодых людей были в заключении и высланы в отдаленные города 2. Это значит, что разрушена их карьера и что они лишились средств к существованию. И это были не только нигилистические заговорщики, большая часть их -- либералы, которые не смогли скрыть своих мечтаний о конституционном устройстве.
   В России, говорит Тургенев, в центре внимания -- внутренняя политика. Внешняя политика никого не интересует. Поэтому славянофильская партия потеряла почву. Аксаков, который посетил его, разразился по этому поводу иеремиадами 3. Войну, которая стоила стольких денег и людей и не принесла России никаких преимуществ, все осуждают самым решительным образом 4, и в настоящее время о войне никто не хочет и слышать.
   Он говорил о министрах с величайшим презрением. Маков -- идиот, Грейг -- совершенно неспособен. Царь сказал Грейгу после одного доклада: "До сих пор я считал, что я тот человек, который меньше, чем кто-либо другой в России, понимает в финансах. Теперь вижу, что ошибался: этот человек -- ты". Тем не менее царь сохраняет Грейга на его посту. Если утверждать, что в России нет людей, способных к руководству делами,-- это совершенно ошибочно. Он назвал различных дельных провинциальных чиновников и адвокатов. Если этот момент спасти Россию будет упущен -- наступит общий крах. В революцию Тургенев не верит. Правительство обладает достаточной властью, чтобы силой сохранить порядок. Когда он спросил бывшего министра, консерватора, каким образом может быть исправлено положение, тот ответил: "Vis medi catrix naturae" {Целительная сила природы (лат.).}. Русские возлагают сейчас надежды на смерть царя и на наследника. Тургенев отрицает, что жизни царя угрожают нигилистические террористы. В своих террористических актах они исходят из определенной теории, они ставят себе целью наказать чиновников, допускающих грубые нарушения закона и несправедливости, и тем запугать их. Царю они ничего не сделают.
   Тургенев предполагает написать политическую брошюру, в которой намерен изложить мысли, вызванные пребыванием в России.
   То, что правительству начало казаться неудобным его присутствие вРоссии,-- это понятно. Жандармский офицер на границе сказал ему, когда он проезжал: "А мы уже пять дней ждем вас" 5.
   Если бы я был царем Александром, я поручил бы Тургеневу составить кабинет.
   

В.-Р.-С. РОЛЬСТОН

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Я знал его близко в течение почти пятнадцати лет. Я посещал его в Бадене, в Париже и в Буживале; я прогостил дней десять в его русском поместье в 1870 году, не раз встречался с ним в Англии, по различным поводам и в разных местах; и повсюду, во всякое время я находил его все тем же очаровательным собеседником, добрейшим и скромнейшим из людей. За все время нашего знакомства я никогда не слышал от него ни слова, в котором сквозила бы хотя тень зависти или высокомерия. Никто не был способен с такой готовностью, как он, признать и поощрить нарождающийся талант, оценить достоинства своих преуспевающих соперников, как живых, так и умерших. Его кротость по отношению к тем, кто иногда осмеливался порицать его, была поистине удивительна, и малейший знак восхищения всегда был для него неожиданностью. Как и покойный Дарвин, он постоянно бывал слегка удивлен всяким доказательством уважения к нему. Приведу для примера следующий факт. Несколько лет тому назад Генри Гольт, издатель из Нью-Йорка, прислал ему чек, прося принять это как слабый знак признательности и прибавляя, что никогда ни одно из издаваемых им сочинений не доставляло ему такого наслаждения, как переводы романов Тургенева1. Тургенев был искренне восхищен эти удовлетворения. Считаю нужным уведомить вас, что я известил о моем намерении моих друзей в Москве для того, чтобы они противодействовали распущенным вами слухам. И. Т.".
   Вот и выйдет, что сам я посмеивался над дворянской замашкой драться (в Павле Петровиче) {Кирсанове из "Отцов и детей". Павел Петрович Кирсанов дрался, как помнит читатель, на дуэли с Базаровым и, легко раненный, возвратился лечиться в деревню и эффектно выздоравливать. (Примеч. П. В. Анненкова.)}104, и сам же поступлю, как он. Но, видно, так уже было написано в книге судеб.
   Ну, прощайте, мой милый П. В. Поклонитесь вашей жене и всем приятелям и примите от меня самый крепкий shakehand {рукопожатие (англ.).}. Ваш И. Т.
   P. S. Арапетов здесь... Как мы обедали вчера с ним и с Боткиным!"
   Итак, еще в Петербурге застало Тургенева известие о слухе, гулявшем по Москве уже давно, но картель Толстому он послал уже из Парижа. Может быть, что усилия его примириться с оскорбленным другом в были первой причиной зародившейся сплетни. Гораздо труднее разъяснить, что московские друзья, вероятно лучше знавшие основы происшедшего столкновения, советовали Тургеневу раз навсегда, так или иначе, покончить с Толстым и настаивали на принятии и ускорении дуэли. Тургенев действовал наоборот. После сцены в Спасском 105 Толстой тотчас же уехал, оставив там только свой вызов. На другой день Иван Сергеевич послал доверенного человека в соседнюю деревню к Толстому выразить ему глубочайшее сожаление о происшедшем накануне и, в случае если он не примет извинения, условиться о месте и часе их встречи и об условиях боя. Доверенное лицо не застало Толстого дома; он уехал в Тульскую губернию, в другую свою деревню, чуть ли не в известную Ясную Поляну. Доверенное лицо исполнило точно свое поручение. Толстой объявил, что драться с Тургеневым он теперь не намерен для того, чтобы не сделать их обоих сказкой читающей русской публики, которую он питать скандалами не имеет ни охоты, ни повода. Извинений Тургенева он, однако же, как было слышно тогда, не принял, а вместо того отвечал письмом 106, которое и дало повод Тургеневу сказать: "Дело висело на волосок от дуэли, и теперь еще волосок не порвался"; он и порвался бы действительно, если бы не случилось совершенно неожиданного обстоятельства. Оказалось, что вся история о письме и весь слух об изворотливости и трусости Ивана Сергеевича суть не более как произведения фантазии чьего-то досужего ума. Проживая еще в деревне, я получил из Петербурга и почти вслед за приведенным выше письмом из Парижа еще записку от Тургенева из Петербурга такого содержания: {Мы изъясняем то обстоятельство, что записка помечена: "С.-Петербург", после того как на предыдущем письме сделана отметка: "Париж", предположением следующего рода. Слух о московской сплетне застал еще Тургенева на берегах Невы, как знаем. Он тогда же написал Толстому письмо, копию с которого переслал мне из Парижа, и тогда же получил ответ от последнего, который сообщал мне теперь из Петербурга, еще им не покинутого. (Примеч. П. В. Анненкова.)}
   
   "26 ноября (7 ноября) 1861 г. С.-Петербург
   Любезный П. В. Я начинаю терять надежду получить от вас письмо, хотя бы с простым извещением, что вы здоровы; и если я теперь пишу к вам, то единственно с целью известить вас о следующем: я получил от Л. Н. Толстого письмо, в котором он объявляет мне, что слух о распространении им копии оскорбительного для меня письма есть чистая выдумка, вследствие чего мой вызов становится недействительным,-- и мы драться не будем, чему я, конечно, очень рад. Сообщите это Колбасину -- и пусть он менее верит своим друзьям. Желал бы я также узнать ваше мнение насчет печатания моей повести 107, но на вас нашла немота, и я очень был бы рад узнать, что вы, по крайней мере, живы и здоровы. Кланяюсь всем вашим и жму вам руку. И. Т.".
   
   Так и кончилось дело, которому и начинаться не следовало бы. Полное примирение между врагами произошло за год или за два до смерти одного из них, и притом произошло по письму гр. Л. Н. Толстого, которого, к сожалению, не имею под рукой 108. Тургенев сохранял до последнего дня своего воспоминания о нем как о трогательнейшем сердечном вопле человека, призывающего старые, простые, дружеские связи и сношения. Он их получил вполне и охотно, так что прежние уверения Тургенева, что он никогда не любил Толстого, должно опять считать не более как вспышкою и увлечениями приятельской переписки.
   Так прошли первые полгода. Остальная половина посвящена была преимущественно созданию "Отцов и детей" и выражает в переписке все перипетии, чрез которые роман проходил в его уме, да беседам с мужиками, а наконец, с ноября, известиям о Париже. Сведенные вместе и поставленные рядом друг с другом данные эти представляют очень занимательную и довольно пеструю картину. Относительно "Положения о крестьянах" и Тургенев пришел наконец к заключению, что всякие выводы из него в эту эпоху оригинального усвоения его народом были бы и преждевременны и ложны. Я получил от него, по лету, такое письмо:
   
   "Село Спасское, 10 июля 1861
   Милый П. В., давно мне следовало отвечать на ваше письмо из Чирькова 109, но я только что вернулся с охотничьей экспедиции, совершенной нами вместе с Фетом,-- экспедиции, которая, кроме ряда самых неприятно-комических несчастий и неудач, не представила ничего замечательного. Я потерял собаку, зашиб себе ногу, ночью в карповском трактире чуть не умер,-- одним словом, чепуха вышла несуразная, как говорит Фет. Теперь я снова под кровом спасского дома и отдыхаю от всех этих треволнений,-- следовательно, настало лучшее время, чтоб перекинуться с вами двумя-тремя словами.
   Но прежде всего -- ни слова о крестьянском деле (хотя я очень вам благодарен за доставленные подробности). Это дело растет, ширится, движется во весь простор российской жизни, принимая формы большей частью безобразные. И хотеть теперь сделать ему какой нибудь путный résumé -- было бы безумием, даже предвидеть задолго ничего нельзя. Мы все окружены этими волнами, и они несут нас. Пока можно только сказать, что здесь все тихо, волости учреждены, и сельские старосты введены, а мужички поняли одно,-- что их бить нельзя и что барская власть вообще послаблена, вследствие чего должно "не забывать себя"; мелкопоместные дворяне вопят, а исправники стегают ежедневно, но понемногу. Общая картина, при предстоящем худом урожае, не из самых красивых, но бывают и хуже. На оброк крестьяне не идут и на новые свои власти смотрят странными глазами... но в работниках пока нет недостатка, а это главное. Будем выжидать дальнейшего.
   Работа моя быстро подвигается к концу 110. Как бы я был рад показать ее вам и послушать вашего суждения!.. Но как это сделать? Я хотел было послать вам первую часть, но теперь, когда уже обе части почти готовы, мне не хочется подвергать мою работу впечатлениям и суждениям вразбивку. Умудрюсь как-нибудь послать вам всю штуку, о которой я, разумеется, в теперешнее время совершенно не знаю, что сказать.
   Ну-с, а как идет ваша женатая жизнь? Должно быть, отлично... Дай вам бог всяких удовольствий побольше, начиная, разумеется, с удовольствия быть родителем.
   Нелепое мое дело с Толстым окончательно замерло, то есть мы окончательно разошлись, но драться уже не будем {Писано еще до разрешения всего вопроса в октябре, о чем уже было говорено. (Примеч. П. В. Анненкова.)}. То-то была чепуха! Но я повторяю, что виноватым в ней был я. Когда-нибудь, на досуге, расскажу вам всю эту ерунду, выражаясь слогом писателей "Современника".
   От моей дочки письма приходят довольно аккуратно. Она в Швейцарии 111. Как бы я желал выдать ее замуж {С. П. Б--ъ в своих "Воспоминаниях о селе Спасском-Лу-товинове и И. С. Тургеневе", изданных в январской книжке "Русского вестника", и тут делает ошибку, говоря, что Тургенев выдал свою дочь за "французского фабриканта Шамера", разорившегося будто бы при франко-прусской войне. Г-и Шамеро женат на одной из дочерей г-жи Виардо и никогда не был фабрикантом: он владел и теперь владеет одною из первых типографий в Париже, основанной в прошедшем столетии Фирменом Дидо,-- известная издательская фирма. (Примеч. П. В. Анненкова.)} осенью или в первые зимние месяцы, чтобы хотя к новому году прибыть в Петербург!
   Прощайте, carissimo; жму вашу лапку и целую ручку вашей жены. Ваш И. Т.".

* * *

   Последние письма из Спасского относятся к 18 и 28 августа 1861 года. В одном из них он извещает об окончании романа "Отцы и дети", 20 июля. Судя по сведениям, какие имеем, роман писался почти около года, часто прерываясь, и шел то ускоренными, то медленными шагами. Ему предстояли еще целые полгода поправок, изменений, переговоров, пока он явился в печати и произвел то впечатление, о котором еще будем говорить. Недаром, замечал сам автор, что он работал над ним усердно, долго, добросовестно. Значительная доля труда и таланта, положенная на его создание, только и могли упрочить ему тот громадный успех и ту враждебность, какими он пользовался в свое время. Представляем покамест последние письма из Спасского:
   
   "Село Спасское, 6(18) августа 1861
   Мне давно следовало написать вам, дорогой П. В.,-- но черт знает, как это выходило: собирался беспрестанно, а пишу только теперь. Извините великодушно и выслушайте снисходительно.
   О моей глупости с Толстым говорить не стану, она давно упала в Лету, оставив во мне ощущение стыда и конфуза, которое возобновляется всякий раз, как только воспоминание коснется всей этой нелепой проделки. Мимо!
   Мой труд окончен наконец. 20 июля написал я блаженное последнее слово. Работал я усердно, долго, добросовестно: вышла длинная вещь (листами двумя печатными длиннее "Дворянского гнезда"). Цель я, кажется, поставил себе верно, а попал ли в нее -- бог знает.
   А отсюда выезжаю около 25-го, и, передавая рукопись Каткову, непременно потребую, чтобы он дал вам ее прочесть (так как, вероятно, раньше ноября эта вещь не явится {Она явилась в марте 1862, во второй книжке "Русского вестника", как знаем. Все слова курсивом назначены автором письма. (Примеч. П. В. Анненкова.)}), а вы непременно напишите мне подробную критику в Париж poste restante. Так как у меня будет черновая тетрадь, то мне можно будет сделать нужные изменения и выслать их заблаговременно в Москву. Если вы не скоро приедете в сей последний город, то я скажу Каткову, чтобы он велел переписать и послать вам рукопись.
   Провел я лето здесь порядочно; ни разу не болел, но охотился очень несчастливо. Дела по крестьянскому вопросу (что касается до меня) остаются в status quo {в том же положении (лат.).} до будущего года; надеюсь, однако, уломать здешних крестьян на подписание уставной грамоты. До сих пор они очень упорствуют и носятся с разными задними мыслями, которых, разумеется, не высказывают.
   Читаю я мало, и то, что мне попадается из русских журналов, не очень способно возбудить желание подобного упражнения. Совершился какой-то наплыв бездарных и рьяных семинаров -- и появилась новая, лающая и рыкающая литература. Что из этого выйдет -- неизвестно, но вот и мы попали в старое поколение, не понимающее новых дел и новых слов. А "Век"-то, "Век"! Хуже этого нашего журнала еще не бывало.
   Вы еще успеете написать мне, если ответите тотчас, сюда: долго ли вы думаете еще прожить в деревне и какие ваши планы на зиму? Мои же планы не от меня зависят, а от того, когда и как выдам я свою дочь и выдам ли ее. Очень бы хотелось хотя в январе вернуться в Питер.
   Здесь я очень часто вижу Фета. Он, по-прежнему, очень хороший малый. Впрочем, новых знакомств, как и новых чувств, новых намерений -- нет. Мы уж рады теперь, когда продолжаем безбедно.
   Ну, прощайте, милый П. В. Когда увидимся -- бог весть. А вы не оставляйте меня своими письмами, на которые я буду отвечать исправно, по-старому. Обнимаю вас -- преданный вам И. Т.".
   Через 10 дней получена была из Спасского коротенькая записка, которую здесь прилагаем, несмотря на то что она содержит похвальный отзыв об одной из моих статеек, но биографическое ее значение от этого не уменьшается.
   
   "Село Спасское, 28 августа 1861
   Милый П. В. Я не могу уехать из Спасского (это событие совершится завтра), не отозвавшись хотя коротеньким словом на ваше дружелюбное письмо. Мне очень жаль, что не увижу вас перед моим путешествием за границу; авось свидимся в феврале, потому что я лишней минуты не пробуду в Париже. Моя повесть будет вручена Каткову, с особенной инструкцией, а именно: по прибытии вашем в Москву рукопись должна быть вручена вам, и вы, по прочтении, напишите мне в Париж подробное ваше мнение, с критикою того, что вы найдете недостаточным; я сейчас же примусь за поправки, и к новому году все будет давным-давно готово. Вы, я уверен, исполните мою просьбу с обычным вашим благодушием и беспристрастьем. А адрес мой пока: в Париж, poste restante.
   Я вам из Парижа напишу в Москву на имя Маслова. Ну, будьте здоровы, вы оба с вашей женою, которой я усердно кланяюсь,-- и пусть долго продолжается ваше счастливое и тихое житье. Да, кстати... Я прочел вашу статью о "двух национальных школах" и нашел ее превосходной. И я уверен, что на нее обратили бы гораздо больше внимания, если бы она явилась не в этой темной и глухой дыре, называемой "Библиотека для чтения" 112. По милости этой статьи я съезжу в Бельгию. Ну, еще раз обнимаю вас. Преданный И. Т.".
   
   В сентябре я сам был в Москве. Тургенев уже проехал в Петербург, а оттуда в Париж. Все так и произошло, как он наметил и указал. Едва успел я дать знать о моем прибытии в редакцию "Русского вестника", как из нее явился какой-то молодой человек с рукописью, которую и оставил у меня, прося не задержать. Зачем нужно было это предостережение, когда рукопись предназначалась к печати еще в феврале будущего 1862 года, но оно объясняется опасением редакции утерять капитальную вещь, приобретенную ею. С ней это случалось -- вспомним о "Фаусте" того же Тургенева. Исполняя предписание, я в два дня проглотил роман, который мне показался грандиозным созданием, каким он действительно и был. Помню, что меня поразила одна особенность в характере Базарова: он относится с таким же холодным презрением к собственному своему искреннему чувству, как к идеям и обществу, между которыми живет. Эта монотонность, прямолинейность отрицания мешает в него вглядеться и распознать его психическую основу. Кажется, я тотчас же и передал это замечание автору романа, но в общем известии о получении отзыва моего не видно, чтобы он дал ему какую-либо цену. То же самое было почти и со всеми другими отзывами: Тургенев был доволен романом и не принимал в соображение замечаний, которые могли бы изменить физиономию лиц или расстроить план романа. Между тем при отъезде из Москвы он оставил еще у Маслова, для передачи мне, записочку, в которой поручает взять обратно у Каткова согласие, данное им на разделение и напечатание его труда в двух или трех частях. "Я скорее соглашусь,-- говорил Тургенев,-- чтобы он напечатал мою вещь в нынешнем году, с обещанием выдать ее отдельной книжкой новым подписчикам. Вообще поручаю себя и свое детище вам в совершенное распоряжение".
   Необходимость личного объяснения с г. Катковым была очевидна. В одно утро я собрался и явился у его дверей. М. П. Катков принял меня очень добродушно, но речь его была сдержанна. Он не восхищался романом, а, напротив, с первых же слов заметил: "Как не стыдно Тургеневу было спустить флаг перед радикалом и отдать ему честь, как перед заслуженным воином".-- "Но, М. Н.,-- возражал я,-- этого не видно в романе, Базаров возбуждает там ужас и отвращение".-- "Это правда,-- отвечал он,-- но в ужас и отвращение может рядиться и затаенное благоволение, а опытный глаз узнает птицу в этой форме..." -- "Неужели выдумаете, M. H.,-- воскликнул я,-- что Тургенев способен унизиться до апофеозы радикализму, до покровительства всякой умственной и нравственной распущенности?.." -- "Я этого не говорил,-- отвечал г. Катков горячо и, видимо, одушевляясь,-- а выходит похоже на то. Подумайте только, молодец этот, Базаров, господствует безусловно надо всеми и нигде не встречает себе никакого дельного отпора. Даже и смерть его есть еще торжество, венец, коронующий эту достославную жизнь, и это, хотя и случайное, но все-таки самопожертвование. Далее идти нельзя!" -- "Но, М.Н.,-- замечал я,-- в художественном отношении никогда не следует выставлять врагов своих в неприглядном виде, а, напротив, рисовать их с лучших сторон".-- "Прекрасно-с,-- полуиронически и полуубежденно возражал г. Катков,-- но тут, кроме искусства, припомните, существует еще и политический вопрос. Кто может знать, во что обратится этот тип? Ведь это только начало его. Возвеличивать спозаранку и украшать его цветами творчества значит делать борьбу с ним вдвое труднее впоследствии. Впрочем,-- добавил г. Катков, подымаясь с дивана,-- я напишу об этом Тургеневу и подожду его ответа". Мы можем сослаться на самого почтенного издателя "Московских ведомостей", что сущность нашего разговора о романе Тургенева была именно такова, как здесь изложено. Из полемики, возгоревшейся после появления "Отцов и детей", причем Тургенев дал и отрывок из письма к нему г. Каткова, видно, что последний писал именно в том смысле, как говорил со мной. Множество искушений должен был пережить Тургенев в Париже относительно лучшего, совершеннейшего своего произведения, начиная с совета предать его огню, данного семьей Тютчевых, которую он очень уважал, а особенно хозяйку его, весьма умную, развитую и свободную духом женщину Александру Петровну Тютчеву 113. Восемь дней спустя после первого парижского, уже знакомого нам, письма я получил от него записочку такого содержания:
   
   "Париж, 8 октября н. с. 1861
   Что же это вы, батюшка П. В., изволите хранить такое упорное молчанье, когда вы знаете, что я во всякое время, и теперь в особенности, ожидаю ваших писем. Предполагаю, что вы уже прибыли в Петербург, и пишу вам через Тютчевых, которые (как они уже, вероятно, вам сообщали) осудили мою повесть на сожжение или, по крайней мере, на отложение ее в дальний ящик. Я желаю выйти из неизвестности -- и если ваше мнение и мнение других московских друзей подтвердит мнение Тютчевых, то "Отцы и дети" отправятся к... Пожалуйста, напишите мне, не мешкая. Адрес мой: Rue de Rivoli, 210.
   Здесь я нашел все в порядке: погода стоит летняя, иначе нельзя ходить, как в летних панталонах. Из русских почти никого нет, кроме В. П. Боткина, который, entre nous soit dit {между нами говоря (фр.).}, окончательно превратился в безобразно эгоистического, цинического и грубого старика. Впрочем, вкус у него все еще не выдохся -- и так как он лично ко мне не благоволит, то его суждению о моем детище можно будет поверить. Сегодня начинаю читать ему.
   Сообщите мне ради бога, что у вас там делается. В самое время моего отъезда стояла странная погода. Все ли здоровы?
   Пришлите мне ваш адрес. Кланяюсь вашей жене, всей вашей родне и всем знакомым. Ваш И. Т.".

* * *

   Приговор Тютчевых вышел из начал, совершенно противуположных тем, которые руководили мнением г. Каткова; они боялись за антилиберальный дух, который отделялся от Базарова, и отчасти предвидели неприятные последствия для Тургенева из этого обстоятельства. Таким образом, накануне появления "Отцов и детей" обозначились ясно два полюса, между которыми действительно и вращалось долгое время суждение публики о романе. Одни осуждали автора за идеализацию своего героя, другие упрекали его в том, что он олицетворил в нем не самые существенные черты современного настроения. Время обнаружило, что обе точки зрения были одинаково несостоятельны, и поставило роман на его настоящую почву, признав в нем художественное отражение целой эпохи, которое всегда вызывает подобные упреки и недоразумения. Кажется, и сам Тургенев, встретив эти противуположные течения общественной мысли, был сконфужен. Он хотел остановить печатание романа и переделать лицо Базарова с начала до конца, как о том и писал даже к г. Каткову 114. К счастью, этого не случилось: "Отцы и дети" явились в печати в том виде, как сошли с его пера 115. В записке встречаются загадочные фразы: "В самое время моего отъезда стояла странная погода. Все ли вы здоровы?" Объясняются они как намек на первую уличную манифестацию студентов в Петербурге, тогда же происшедшую и тогда же подавленную 116. Печальная история эта чрезвычайно заинтересовала заграничных корреспондентов наших. Множество английских, немецких и французских газет говорили о студенческой манифестации с участием, но, по обыкновению, извращая и преувеличивая факты. Тургенев даже испугался и спрашивал в коротенькой записочке: не приостановить ли печатание романа? Таким образом, роман до своего появления пережил уже три решения или катастрофы, которые ему предстояли: сожжение в камине, переделка сызнова лица Базарова, приостановление появления в печати. Для характеристики времени считаем нужным передать содержание записочки:
   
   "Суббота, Париж, 14(26) октября 1861 г.
   Любезный друг, пишу вам несколько слов для того только, чтобы убедительнейше просить вас написать мне. Я знаю, как это теперь должно быть тяжело и трудно,-- но возьмите в соображение, в каком мы здесь находимся состоянии. Самые печальные слухи доходят до нас -- не знаешь, чему верить и что думать. Сообщите, хотя вкратце, перечень фактов, совершающихся около вас.
   Прошу также вашего совета: не думаете ли вы, что при теперешних обстоятельствах следует отложить печатание моей повести? Поправки все почти окончены, но мне кажется, что надо подождать. Ваше мнение на этот счет решит дело -- и я тотчас же дам знать Каткову.
   Говорить о том, что я чувствую, невозможно, да и, кажется, не нужно. Утешать себя тем, что "я, мол, все это предвидел и предсказывал", доставляет мало удовольствия. Богом вас умоляю, окажите на деле вашу старинную дружбу и -- напишите.
   О себе сказать вам пока нечего: я здоров и живу по-прежнему. Русских вижу немного. В. П. Боткин процветает и объедается. Кланяюсь всем вашим и вам, и вашей жене жму руки. Ваш И. T. Rue de Rivoli, 210".
   Вторая записка, полученная из Парижа, была непонятного характера для меня лично. В ней сообщалось, что туда дошел слух о том, что я предпринял издание журнала и даже получил на это разрешение. Поводом к этому слуху, удивившему меня более, чем друзей моих, как следует полагать, было следующее обстоятельство. Министр внутренних дел, П. А. Валуев, искал редактора для предпринятой им официальной газеты "Правительственный вестник", которая, кроме прямых сообщений правительства, должна была поправлять все неверные слухи о намерениях администрации, опровергать несправедливые толки о тех мерах ее, которые уже явились на свет, и вообще наблюдать за журналами и восстановлять истину, когда она попиралась ими. В числе многих имен кандидатов на редакторство, вероятно, находилось и мое; это было, как полагаю, первым толчком к слуху, о котором я ничего не знал117. Между тем выбор был сделан -- в лице А. В. Никитенко, и, по-моему, очень удачный, ибо под его редакцией газета обратилась просто в официальную справочную газету и никаких других затей, о которых так много говорили, не предъявила, а всего менее заявляла претензию быть руководительницей и наставницей других изданий. Городская молва привязалась также и к имени А. В. Никитенко, наградив его жалованьем в 10 000 с., что было нелепо -- ввиду громадности и необычайности суммы. Раздраженный, я написал Тургеневу насмешливое письмо, где и рассказал процедуру возникновения нового органа и великого шума без всякого результата, им произведенного 118. Вторая записка его гласила:
   
   "Париж, 3 дек. (21 ноября) 1861 г.
   Любезнейший А. Во-первых, благодарите от моего имени Тютчева за высылку трех экземпляров моих сочинений 119, которые я получил исправно. Во-вторых, правда ли, что вы собираетесь издавать журнал и уже получили разрешение? Я этому не совсем верю -- по той причине, что вы, вероятно бы, уже известили меня об этом; но, вспомнив вашу скрытность перед вступлением в брак, я колеблюсь. В-третьих, взяли ли вы от того же Тютчева 100 сер. для стипендии двум бедным студентам и отдали ли кому следует? Напишите словечко 120. А если вы точно собираетесь издавать журнал, то эта мысль у вас отличная. Я бы, разумеется, стал вашим исключительным сотрудником, насколько хватило бы сил. Правда, этим немного сказано, потому что я очень ослабеваю в литературном отношении и пера в руки не беру. Каткову я дал знать о нежелании моем печатать "Базарова" в теперешнем виде -- да и он, кажется, этого не желает, а переделка, между нами, еще далеко не кончена.
   У вас, в Петербурге, кажется, все понемногу утихает. Напишите об этом. Правда ли, что Добролюбов опасно болен. Очень было бы жаль, если б он умер 121. Вы, наверное, видите Дружинина и Писемского: поклонитесь им от меня. Вы знаете, бедная гр. Ламберт потеряла своего единственного сына... Она не переживет этого удара122.
   Я в довольно грустном настроении духа, тем более что вот уже третий день, как моя старая болезнь, о которой я уже забыл думать, вернулась ко мне. А эта штука очень скверная. Нет ли чего-нибудь нового в беллетристике? Прощайте, милый П. В. Будьте здоровы -- это главное. Жму вам руку и кланяюсь вашей жене. Преданный вам И. Т."
   Наконец прилагаем и последнее письмо Тургенева того же года из Парижа, полученное в декабре 1861 г.
   
   "11(23) декабря 1861. Париж, Rue de Rivoli, 210
   Получил я ваше сурово-юмористическое письмо, любезнейший П. В., и, по обыкновению, узнав из него лучше всю суть современного положения петербургского общества, чем из чтения журнальных корреспонденции и т. д., говорю вам спасибо, но удивляюсь начальной вашей фразе, из которой я должен заключить, что, по крайней мере, одно мое письмо к вам затерялось. Но, видно, что с возу упало, то пропало, и не нам тужить о неисправностях почты. Это в сторону. Сто рублей в Москву посылать нечего: там сияет великий Чичерин -- чего же еще? 123 Возьмите из этих денег недостающее на подписку журналов, а остальное храните у себя до времени. Кстати, узнайте из бумаг архива, взнес ли я в нынешнем году весной при проезде 40 р. от имени Ханыкова 124. Если нет -- значит, я забыл, и вы взнесите.
   Огорчила меня смерть Добролюбова, хотя он собирался меня съесть живым. Последняя его статья, как нарочно, очень умна, спокойна и дельна 125. Вы мне ничего не пишете о литературе -- видно, о ней нечего писать. А я прочел в "Современнике" повесть Помяловского "Молотов" и порадовался появлению чего-то нового и свежего, хотя недостатков много, но это все недостатки молодости. Познакомились ли вы с ним? Что это за человек? 126
   А я, кажется, обречен в жертву сплетням. На днях должен был послать успокоительную телеграмму Каткову в ответ на исполненное брани и упреков письмо... Все дело возгорелось по поводу моей злополучной повести, поправки которой все еще не кончены. Судя по охватывающей меня со всех сторон апатии, это будет, вероятно, последнее произведение моего красноречивого пера. Пора натягивать на себя одеяло -- и спать.
   Здесь жизнь идет как по маслу, безобразно, но тихо.
   Правительство ждет и желает войны с Америкой127. На днях один мой знакомый протестантский пастор был призываем в министерство и тамо угрожаем за помещение в своем журнальце, коего название "Piété-Charité" {"Набожность и милосердие" (фр.).}, статьи о невольничестве. Статья эта состоит из четырех страничек и была написана дочерью Н. И. Тургенева128. Ему объявили, что в предвидении войны -- на невольничество не должно сметь нападать... A m-r Pelletan осужден на 3 месяца тюремного заключения за то, что пожелал Франции свободу, которою пользуется Австрия 129. Как же тут не умиляться!
   Здоровье мое порядочно: это главное. Кланяйтесь жене вашей и всем приятелям. Ваш И. Т.
   P. S. 1-е. Слышал я, что разрешили представить "Нахлебника"; в таком случае передаю вам все свои права и прошу в особенности обратить внимание на то, чтобы "Нахлебника" не давали без прибавочной сцены во 2 акте, которую я давным-давно выслал Щепкину и которую могу выслать вам теперь 130.
   P. S. 2-е. Никитенко {Слух, оказавшийся неверным, как уже упоминали. (Примеч. П. В. Анненкова.)}, получающий 10000 руб. сер. за редакторство журнала, есть факт, достойный остромыслия Щедрина".

* * *

   Наконец наступил и 1862 год, которым кончился второй период деятельности Тургенева, а также кончается и наша статья. О третьем и последнем периоде надеемся говорить вскоре. Жизненные периоды у замечательных литераторов обозначаются резко их произведениями. "Рудин" в 1856 году завершил собою всю подготовительную эпоху искания психических и социальных мотивов, пробуя открыть их источник то в картинах сельского быта, то в биографических данных собственной семьи, то в явлениях жизни, возведенных до значения руководящих начал. Рудин был олицетворением глубоких убеждений, но без нравственных сил, необходимых для их осуществления и даваемых только историей, характером национальности, свойствами культуры, личными свойствами. Базаров в 1862 году явился уже законченным типом человека, верующего только в себя и надеющегося только на самого себя, но смелым -- по незнанию жизни, решительным и на все готовым -- по отсутствию опыта, резким в суждениях и поступках -- по ограниченному пониманию людей и света. Это был истинный представитель своей эпохи, который еще долго жил и после того, как сошел со сцены, но его неспособность к творчеству и к серьезному делу, равно и его последователей, обнаружилась вполне. Много лет прошло, пока Базаров изжил все свое содержание, а молодежь, отшатнувшаяся было от Тургенева за одно произнесенное им слово, возвратилась к нему опять. Здесь у места будет сказать, что Тургенев не входил ни в какие сделки с молодым поколением, не делал ему никаких уступок, как утверждали и утверждают еще враги его; он разъяснял свои намерения при создании тех или других лиц, а это еще далеко до заискивания, и всегда с негодованием он отвергал предположение, что питал злобу и недоброжелательство к типам, им же и выведенным. В 1877 году он заключил третий и последний период развития, опубликовав знаменитую "Новь" 131, где явился даже провозвестником будущих движений, что опять подало повод тем же врагам заподозрить его -- о, нелепость!-- в знании тайн заговора. Художественное провидение, свойственное одним высокоодаренным натурам, и политическое укрывательство подведены были под одну рубрику, но Тургенев не обращал никакого внимания на злобные толки. Он шел своей дорогой, рассыпая по пути такие ценные цветы, как "Ася", "Дворянское гнездо", "Накануне", "Первая любовь"; начиная же с "Отцов и детей" и вплоть до "Нови", отдавая публике такие капитальные произведения, как "Дым", "Бригадир", "Вешние воды", изумительные "Живые мощи" и т. д. Оставляя за собою право или, лучше, привилегию ознакомить публику, по многочисленным письмам, еще остающимся в наших руках, с тем, что он думал и делал вплоть до "Нови", позволяем себе сказать теперь, что "Новь",-- успех которой будет расти с годами, как думаем,-- заслуживает не менее своих великих предшественниц названия выразительницы общественного строя в известную, данную минуту. В ней встречаем поэтическую Марианну, девушку-энтузиастку, которую любовь, восторженность ведут неудержимо в процесс революционного движения, и простого, малогероичного, бесцветного, мещански-осторожного фабриканта Соломина, который под покровом спекуляции делает упорно в со смыслом дело разрушения и пропаганды, на которое посвятил себя. Изящная Марианна променивает своего взбалмошного Нежданова на эту деловитую, лимфатическую фигуру и соединяет с ним свою судьбу. Хождение в народ Нежданова представляет замечательную страницу из истории внутреннего быта России, и надо удивляться, что нашлись люди, которые прозвали все это поэтически-реальное создание "водевилем с переодеваниями" 132 не обращая ни малейшего внимания на художественные черты, входящие постоянно в изображение лиц, в описания их отношений друг к другу, в картину их волнений, страданий и надежд.
   Но возвращаемся к "Отцам и детям". Издатели "Современника" были отчасти правы, когда говорили, что разность мнений и убеждений понудила их расстаться с Тургеневым, но, прибавим, это не касалось принципов, оснований, а относилось только до способа обращаться с авторитетами. Осенью 1860 года, когда начат был роман, Тургенев проводил целые вечера в толках о причинах такого разногласия и о средствах упразднить его или, по крайней мере, значительно ослабить. Разговоры эти не прошли даром: в возражениях и объяснениях сформировался как план нового романа "Отцы и дети", так и облик главного его лица -- Базарова -- с его надменным взглядом на человечество и свое призвание, которые так поразили публику 1862 года, когда роман явился на свет. Следует сказать, что вместе с Базаровым найдено было и меткое слово, хотя вовсе и не новое, по отлично определяющее как героя и его единомышленников, так и самое время, в которое они жили,-- нигилизм. Едва произнесенное, оно было подхвачено особенно Европой, которая не знала, что думать и что сказать о странных событиях русской жизни. Подсказанное слово дало содержание целым трактатам и воззрениям. Русская молодежь долго не могла простить Тургеневу этого слова, которым завладели журналисты и применили к ней самой. Мы не покидаем надежды рассказать впоследствии все то зло, все те огорчения, какие это слово внесло в жизнь своего автора, начиная с похвал, расточенных перед ним за счастливое выражение, и кончая обвинениями в предательстве и отречении от своих убеждений.
   
   Берлин, 5 января 1885 г.
   

H. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТНОШЕНИЯХ ТУРГЕНЕВА К ДОБРОЛЮБОВУ И О РАЗРЫВЕ ДРУЖБЫ МЕЖДУ ТУРГЕНЕВЫМ И НЕКРАСОВЫМ

(Ответ на вопрос)

   О том, каковы были отношения Добролюбова к Тургеневу в первое время их знакомства, я не умею припомнить ничего положительного. Они должны были встречаться довольно часто у Некрасова. Вероятно, и мне случалось довольно нередко видеть их вместе у него. Но никаких определенных воспоминаний об этом у меня не осталось. Без сомнения, Добролюбову и мне случалось и говорить что-нибудь о Тургеневе в наших частых долгих разговорах вдвоем: одним из главных предметов их были дела "Современника", а Тургенев печатал тогда свои произведения еще в нем; едва ли возможно было нам не касаться того романа или рассказа Тургенева, корректуру которого в дни разговоров приходилось читать мне или Добролюбову 1. Но, вероятно, в тогдашних разговорах наших о Тургеневе не было ничего особенно интересного Добролюбову; иначе они лучше сохранились бы в моей памяти, потому что мне приводилось бы и самому оживляться интересом к тому, что я говорил Добролюбову или слышал от него.
   По всей вероятности, Добролюбов в это первое время своего личного знакомства с Тургеневым думал о нем как о человеке точно так же, как Некрасов: это хороший человек. Вероятно, талантливость и добродушие Тургенева заставляли и Добролюбова, как Некрасова и меня, закрывать глаза на те особенности его качеств, которые не могли быть симпатичны Добролюбову или мне.
   Тургенев действительно был добродушен и в особенности всегда был рад оказывать любезную внимательность начинающим писателям. В начале моей журнальной деятельности испытывал это и я. И тогда и впоследствии я постоянно видывал, что он таков же и со всеми другими начинающими писателями. Без сомнения, он был очень любезен и с Добролюбовым, но об этом я говорю лишь по соображению, а не по воспоминаниям.
   Отношения между Добролюбовым и Тургеневым приняли совершенно иной характер, когда Добролюбов поселился в квартире, примыкавшей к квартире Панаева и Некрасова, и, обедая у них, стал проводить значительную часть своего времени отдыха у Некрасова. Это началось, вероятно, в 1857 г.2 <...> Вообще он проводил в комнатах Некрасова очень много времени, утром почти каждый день и вечером часто. Тут они вместе читали рукописи, просматривали корректуры, говорили о делах журнала; так что довольно большую долю своей работы по редактированию журнала Добролюбов исполнял в комнатах Некрасова.
   Тургенев до своей ссоры с Некрасовым, когда жил в Петербурге, заезжал к Некрасову утром каждый день без исключения и проводил у него все время до поры, когда отправлялся делать свои великосветские визиты; с визитов обыкновенно возвращался опять к Некрасову; уезжал и опять приезжал к нему, очень часто оставался у Некрасова до обеда и обедал вместе с ним; в этих случаях просиживал у Некрасова после обеда до той поры, когда отправлялся в театр или, если не ехал в театр, просиживал до поздней поры отправляться на великосветские вечера. Каждый раз, когда заезжал к Некрасову, он оставался тут все время, какое имел свободным от своих разъездов по аристократическим знакомым. Положительно, он жил больше у Некрасова, чем у себя дома. Таким образом, Тургеневу и Добролюбову приходилось бывать вместе у Некрасова много времени каждый день <...>
   Как держал себя Добролюбов относительно Тургенева в первое время после своего переселения к Некрасову, я не умею теперь припомнить и, вероятно, не замечал и не слышал тогда. Сам я этим не интересовался, а Добролюбов, вероятно, не находил надобности говорить со мною об этом; он не имел охоты быть экспансивным со мною относительно вещей не важных, да и некогда нам было толковать о том, что не представлялось занимательным ни ему, ни мне.
   Итак, человек не наблюдательный, я очень долго или не замечал ничего особенного в отношениях Добролюбова к Тургеневу, или если, может быть, иной раз и замечал, чего, впрочем, не полагаю, то оставлял без внимания эти, во всяком случае, маловажные для меня впечатления. Сколько времени длилось это, не умею определить годами и месяцами; но помню, что когда Добролюбов писал свой разбор романа Тургенева "Накануне" и я читал эту статью в корректуре, у меня не было никаких мыслей о чем-нибудь особенном в отношениях между Добролюбовым и Тургеневым. Я полагал, что они такие же, как между Тургеневым и мной: горячей симпатии нет, но есть довольно хорошее взаимное расположение знакомых, не имеющих желания сближаться, чуждых, однако ж, и всякому желанию расходиться между собою. Через несколько времени после того, как вышла книжка "Современника" со статьею Добролюбова "Накануне", я, разговаривая с Тургеневым (у Некрасова, я с ним виделся в то время почти только у Некрасова), услышал от моего собеседника какие-то суждения о Добролюбове, звучавшие, казалось мне, чем-то враждебным. Тон был мягкий, как вообще у Тургенева, но сквозь комплиментов Добролюбову, которыми всегда пересыпал Тургенев свои разговоры со мною о нем, звучало, думалось мне, какое-то озлобление против него. Когда через несколько ли минут или через час, через два остался я один с Некрасовым (не помню, ушли ли мы с ним в другую комнату говорить о делах или уехал Тургенев), я, окончив разговор с Некрасовым о том, что было важнее для меня и, вероятно, для него -- о каких-то текущих делах по журналу, спросил его, что такое значит показавшийся мне раздраженным тон рассуждений Тургенева о Добролюбове. Некрасов добродушно рассмеялся, удивленный моим вопросом. "Да неужели же вы ничего не видели до сих пор? Тургенев ненавидит Добролюбова". Некрасов стал рассказывать мне о причинах этой ненависти -- их две, говорил он мне. Главная была давнишняя в имела своеобразный характер такого рода, что я со смехом признал ожесточение Тургенева совершенно справедливым. Дело в том, что давным-давно когда-то Добролюбов сказал Тургеневу, который надоедал ему своими то нежными, то умными разговорами: "Иван Сергеевич, мне скучно говорить с вами, и перестанем говорить",-- встал и перешел на другую сторону комнаты. Тургенев после этого упорно продолжал заводить разговоры с Добролюбовым каждый раз, когда встречался с ним у Некрасова, то есть каждый день, а иногда в не раз в день. Но Добролюбов неизменно уходил от него или на другой конец комнаты, или в другую комнату. После множества таких случаев Тургенев отстал наконец от заискивания задушевных бесед с Добролюбовым, и они обменивались только обыкновенными словами встреч и прощаний, или если Добролюбов разговаривал с другими и Тургенев подсаживался к этой группе, то со стороны Тургенева бывали попытки сделать своим собеседником Добролюбова, но Добролюбов давал на его длинные речи односложные ответы и при первой возможности отходил в сторону.
   Понятно, что Тургенев не мог не досадовать на такое обращение с ним. Но, вероятно, он умел бы и дольше скрывать от меня свое неудовольствие на Добролюбова, если б оно не усилилось в последние дни до положительной ненависти по поводу статьи Добролюбова о его романе "Накануне". Тургенев нашел эту статью Добролюбова обидной для себя: Добролюбов третирует его как писателя без таланта, какой был бы надобен для разработки темы романа, и без ясного понимания вещей3. Я сказал Некрасову, что просматривал статью и не заметил в ней ничего такого. Некрасов отвечал, что если так, то я читал статью без внимания. При этих его словах я сообразил, что действительно просматривал ее торопливо, пропуская строки и целые десятки строк, и целые столбцы корректуры. Дело в том, что я вообще уж давно перестал читать статьи Добролюбова и просматривал иной раз кое-что в какой-нибудь из них лишь по какому-нибудь особенному обстоятельству 4. Обыкновенно этим обстоятельством бывало желание Добролюбова, чтоб я взглянул, не делал ли он какой ошибки, излагая мысли о предмете мало ему знакомом. Так было и тут. Добролюбову приходилось говорить о положении Болгарии, о чувствах болгарских патриотов, о том, до какой степени возможно находить их желания сбыточными. Ему казалось, что эти вещи знакомее мне, чем ему, и он просил меня просмотреть относящиеся к ним места его статьи. Я и искал глазами в статье только этих мест, пропуская все остальное не читанным. Просмотрев их, я сказал Добролюбову, что не нашел в них никаких ошибок.
   Услышав от меня, что и в самом деле так: я читал статью Добролюбова действительно торопливо, Некрасов сказал мне, что Тургенев действительно прав, рассердившись на эту статью; она очень обидна для самолюбия автора, ожидавшего, что будет читать безусловный панегирик своему роману. Что обидного Тургеневу в этом разборе его романа, я и теперь не знаю сколько-нибудь положительным образом. Издавая собрание сочинений Добролюбова, я, разумеется, сличал и эту статью, как была напечатана она в "Современнике", с рукописью Добролюбова (в типографию посылались для набора вырезки из "Современника" или те корректуры, которые уцелели). Перечитывал статью во второй раз в корректуре нового набора5. Но, конечно, мое внимание при этом было занято не размышлениями о том, достаточно или недостаточно похвал роману Тургенева в отзывах Добролюбова о нем, и я не помню, как именно оценивал Добролюбов этот роман в статье о нем.
   Некрасов имел тогда еще очень большое расположение к Тургеневу, но в его рассказе не было ни малейшего порицания Добролюбову, он только смеялся над обманутыми надеждами Тургенева на панегирик роману; посмеялся и я. Увидевшись после того с Добролюбовым, я принялся убеждать его не держать себя так неразговорчиво с почтенным человеком, достоинства которого старался изобразить Добролюбову в самом привлекательном и достойном уважения виде; но мои доводы были отвергаемы Добролюбовым с непоколебимым равнодушием. По уверению Добролюбова, я говорил пустяки, о которых сам знаю, что они пустяки, потому что я думаю о Тургеневе точно так же, как он; Тургенев не может не быть скучен и неприятен и для меня. Если мне угодно не выказывать этого Тургеневу, я могу не выказывать, он не убеждает меня держать себя прямее и откровеннее. Но мне хорошо не уходить от разговоров с Тургеневым, потому что мы видимся сравнительно редко; а толковать с Тургеневым столько, сколько приходилось бы ему, нашел бы невыносимым и я. Нечего было делать, я отстал от внушения моих прекрасных чувств Добролюбову.
   Своих мнений о Тургеневе я не имею надобности излагать здесь, поэтому довольно будет заметить, что Добролюбов казался мне совершенно справедливым в своих мнениях о нем. Если я не желал разрыва между ними и сам не выказывал Тургеневу, что желал бы уклоняться от разговоров с ним, у меня был на то мотив, не имевший ничего общего с приятностью или неприятностью, занимательностью или незанимательностью их для меня. Мне казалось полезным для литературы, чтобы писатели, способные более или менее сочувствовать хоть чему-нибудь честному, старались не иметь личных раздоров между собою. Добролюбов был об этом иного мнения. Ему казалось, что плохие союзники -- не союзники.
   Таким образом тянулись отношения между Добролюбовым и Тургеневым довольно долго: они беспрестанно встречались в комнатах Некрасова, обменивались словами "здравствуйте" и "прощайте", других разговоров между собой не имели, но посторонним людям могли казаться людьми, которые не имеют ничего друг против друга. Не умею теперь припомнить, чем прервались их свидания: отъездом и Добролюбова за границу или ссорою Тургенева с Некрасовым; не помню, который из этих фактов предшествовал другому; но, во всяком случае, когда оставался другом Некрасова, Тургенев не мог открытым образом дать волю своему ожесточению против Добролюбова.
   Из-за чего произошел разрыв между Некрасовым и Тургеневым, я не имею положительных сведений, мне никогда не случалось спросить об этом у Некрасова, потому что я очень мало интересовался дружбою Тургенева с ним, а еще меньше того озлоблением Тургенева на него. А с очень давних пор без прямого моего вопроса Некрасов почти никогда не говорил ни о чем из своей личной жизни <...>
   Итак, мне не случилось ни разу слышать от Некрасова ничего о причинах его разрыва с Тургеневым. Сам я теперь, принужденный припоминать и соображать, могу найти больше причин для этой ссоры, чем представлялось мне тогда при отсутствии интереса вдумываться в нее. Очень может быть, что главными поводами были обстоятельства, в которых Некрасов не принимал никакого личного участия, но которые необходимо должны были, как я теперь вижу, раздражать Тургенева против него. Некоторые лица, очень близкие к Некрасову, навлекали на себя негодование Тургенева 6. Из них довольно назвать Добролюбова и меня. Об отношениях Добролюбова к Тургеневу было уже говорено. О моих нет надобности говорить здесь много. Я держал себя с Тургеневым сколько умел любезно, но он не мог не замечать, что, в сущности, я думаю о нем точно так же, как Добролюбов. Бывали случаи, когда я и прямо наносил обиду ему по необходимости избавить "Современник" от какого-нибудь рекомендуемого им провзведения, которое, по моему мнению, не понравилось бы публике. Расскажу здесь для примера два таких случая.
   Однажды Некрасов подал мне какую-то маленькую книжку, выражая желание, чтобы я прочел ее. Я развернул: это был один из томиков повестей Ауэрбаха; не помню заглавие, шварцвальденские ли рассказы или что-нибудь другое. Тургенев очень хвалит их и советует перевести в "Современнике"; особенно он настаивает на том, что надобно перевести один из этих рассказов,-- на котором и вложена закладка. У меня с Некрасовым были уже раньше того разговоры об Ауэрбахе, которого я никогда не читывал, но достаточно знал по панегирикам ему, из которых видно было: он жеманник, пресный и скучный, и Некрасов помнил, что я находил этого автора не заслуживающим перевода в "Современнике", но что я судил так о нем, никогда его не читавши. Некрасов передавал это Тургеневу, и Тургенев был уверен, что, прочитав что-нибудь из Ауэрбаха, я переменю мнение о нем, и что, в частности, тем рассказом, который отмечен в книжке, я буду восхищен. Я взял книжку и прочел отмеченный рассказ. Это была маленькая повесть "Barfüssele". Она не поправилась мне. Других рассказов я и не пробовал читать7. Я отдал книжку Некрасову и сказал, что ничего из нее переводить не стоит. Тургенев долго не отставал и много раз спорил со мною и был очень раздражен неуспехом, но эта неудача его хоть оставалась никому, кроме нас, неизвестной; а другой случай подобного рода произошел в присутствии многочисленного общества.
   Раз в неделю у Некрасова бывали обеды, которые можно назвать редакционными8. На них собирались литераторы, сотрудничеством которых дорожил журнал. Кроме них, постоянно бывал приглашаем цензор; бывали и кое-кто из числа светских людей, пользовавшихся любовью в кругу литераторов. Очень часто бывал Языков, которого так любил Белинский. Когда жили в Петербурге, часто бывали тут Лихачевы, родственники и друзья Панаевых, бывал Арапетов.
   Выбор других людей, чуждых литературной деятельности, приглашенных раз навсегда бывать на этих обедах, был такой строгий с точки зрения их способности не уронить себя в глазах литераторов, что, например, ни один из однофамильцев Ив. Ив. Панаева никогда не бывал приглашаем на эти собрания9. (Бедняжка цензор, конечно, играл тут, сам того не замечая, жалкую роль, и обыкновенно единственным усладителем его одиночества приятными разговорами являлся я; в исполнении этой роли и состоял для меня мотив бывать на этих обедах.) После обеда гости оставались тут, до какой поры кому было удобно. Первыми уезжавшими бывали обыкновенно те, которые отправлялись на этот вечер в театр. Другие, кому был досуг, оставались гораздо дольше.
   И вот после одного из таких обедов, когда общество расположилось, как кому удобнее, на турецком диване и другой уютной мебели, Некрасов пригласил всех выслушать чтение драмы Мея "Псковитянка", которую Тургенев предлагал ему напечатать в "Современнике"; Тургенев хочет прочесть ее. Все собрались в ту часть залы, где расположился на диване Тургенев. Один я остался там, где сидел, очень далеко от дивана, по соседству с тем камином, на котором стоял кабан. (Камни был в дальнем от окон углу стены, противоположной дивану.) Началось чтение. Прочитав первый акт, Тургенев остановился и спросил свою аудиторию, все ли разделяют его мнение, что драма Мея -- высокое художественное произведение. Разумеется, по одному первому акту еще нельзя вполне оценить ее, но уже и в нем достаточно обнаруживается сильный талант и т. д. и т. д. Кто считал себя имеющим голос в решении таких вопросов, принялись хвалить первый акт и высказывать предвидение, что в целом драма окажется действительно высоким художественным произведением. Некрасов сказал, что предоставляет себе слушать, что будут говорить другие. Люди, не считавшие себя достаточно авторитетными для значительных ролей в литературном ареопаге, выражали свое сочувствие компетентной оценке скромным и кратким одобрением. Когда говор стал утихать, я сказал со своего места: "Иван Сергеевич, это скучная и совершенно бездарная вещь, печатать ее в "Современнике" не стоит". Тургенев стал защищать высказанное им прежде мнение, я разбирал его аргументы, так поговорили мы несколько минут. Он свернул и спрятал рукопись, сказав, что не будет продолжать чтение. Тем дело и кончилось. Не помню, каким языком вел я спор. По всей вероятности, безобидным для Тургенева. О нем положительно помню, что он спорил со мною очень учтиво. Но понятно, что ему должно было быть очень досадно это маленькое приключение, разыгравшееся на глазах почти всех тех его литературных приятелей, которые жили в то время в Петербурге. Вообще, при моем вступлении в "Современник" Тургенев имел большое влияние по вопросам о том, какие стихотворения, повести или романы заслуживают быть напечатанными. Я почти вовсе не участвовал в редижировании этого отдела журнала, но было же много разговоров у Некрасова со мною и о поэтах и беллетристах. Находя в моих мнениях о них больше согласного с его собственными, чем во мнениях Тургенева, Некрасов, по всей вероятности, стал держаться тверже прежнего против рекомендаций плохим романам или повестям со стороны Тургенева. А когда сблизился с Некрасовым Добролюбов, мнения Тургенева быстро перестали быть авторитетными для Некрасова. Потерять влияние на "Современник" не могло не быть неприятно Тургеневу 10.
   Надобно упомянуть и о другом, по всей вероятности, очень сильном мотиве расстройства дружбы между Тургеневым и Некрасовым. Излагать дело, из которого возник этот мотив, я не буду здесь. Оно слишком многосложно и длинно, так что, начав говорить о нем, я не скоро довел бы до конца ответ на вопрос, которым занимаюсь теперь. В коротких словах история была такого рода. Огарев должен был уплатить пятьдесят тысяч рублей жене, с которой разошелся. Взамен платы он предоставил в пользование ей часть своих поместий. Огарева умерла. Поместья должны были быть возвращены Огареву; но управляющий поместьями, дальний родственник Ивана Ивановича, бестолковый плут, расстроивший свое, прежде довольно большое состояние хитрыми, но глупыми спекуляциями, не желал возвращать поместья, да если б и хотел, то затруднился бы при запутанности своих дел 11. Дело усложнялось чрезвычайно запутанными расчетами о том, какие из долгов, лежавших на Огаревой, должны быть признаны Огаревым. Огарев и Герцен, у которого он жил тогда, вообразили, что плут, в управление которому были отданы поместья, был приискан в поверенные Огаревой Некрасовым и что он подставное лицо, которому Некрасов предоставил лишь маленькую долю выгоды от денежных операций, основанных на управлении имуществом Огаревой, а главную долю берет себе сам Некрасов. При уважении, каким пользовался тогда Герцен у всех просвещенных людей в России, громко высказываемое им обвинение Некрасова в денежном плутовстве ложилось очень тяжело на репутацию Некрасова. Истина могла бы быть достовернейшим образом узнана Герценом, если бы он захотел навести справки о ходе перемен в личных отношениях Некрасова в те годы, в которые были делаемы г-жою Огаревой неприятные ее мужу распоряжения12. Но Герцен имел неосторожность высказать свое мнение, не ознакомившись с фактами, узнать которые было бы легко, и тем отнял у себя нравственную свободу рассматривать дело с должным вниманием к фактам. Я полагаю, что истина об этом ряде незаслуженных Некрасовым обид известна теперь всем оставшимся в живых приятелям Огарева и Герцена в всем ученым, занимающимся историею русской литературы того времени, потому считаю возможным не говорить ничего больше об этом жалком эпизоде жизни Огарева и соединенных с его странными поступками ошибках Герцена.
   Авторитет Герцена был тогда всемогущим над мнениями массы людей с обыкновенными либеральными тенденциями, то есть тенденциями смутными и шаткими. Тургенев ничем не выделялся в своем образе мыслей из толпы людей благонамеренных, но не имеющих силы ни ходить, ни стоять на своих ногах, вечно нуждающихся в поддержке и руководстве. Конечно, ему трудно было оставаться другом человека, которого чернит руководитель массы, к которой принадлежал он. Делает честь ему, что он долго не уступал своему влечению сообразоваться о мыслями Герцена и подобно людям менее робким, более твердым, как, например, П. В. Анненков, оставался в прежних отношениях с Некрасовым. Но, разумеется, слишком долго не мог он выдерживать давления авторитета Герцена. И кончилось тем, что он поддался Герцену.
   К важным причинам, принуждавшим Тургенева разорвать дружбу с Некрасовым, должно было присоединиться множество влияний сравнительно мелких, но в своей совокупности действовавших сильно в том же направлении. К ним принадлежат, например, желания других журнальных кружков приобрести себе сотрудничество Тургенева.
   Когда я говорил, что мне не были определительно известны причины разрыва Тургенева с Некрасовым и что я могу только угадывать их по соображению, у меня не было под руками ни одной книги для справок; но вчера я получил Посмертное издание стихотворений Некрасова (четыре тома, 1879). Просматривая "Примечания", помещенные во второй части четвертого тома, я нашел в них цитату из моей статьи ("Полемические красоты", напечатанной в No 6 "Современника" за 1861 г.). Вот это место, очевидно служившее ответом на чьи-нибудь рассуждения о причинах разрыва Тургенева с "Современником" 13, то есть по необходимости и с Некрасовым,-- рассуждения, основанные на рассказах самого Тургенева и одобренные им, как это видно из того, что в моем ответе на них я обращаюсь к самому Тургеневу с приглашением возразить мне, если он имеет что-нибудь возразить: "Наш образ мыслей прояснился для г. Тургенева настолько, что он перестал одобрять его. Нам стало казаться, что последние повести г. Тургенева не так близко соответствуют нашему взгляду на вещи, как прежде, когда и его направление не было так ясно для нас, да и наши взгляды не были так ясны для него. Мы разошлись. Так ли?-- Ссылаемся на самого г. Тургенева".
   Из этого ясно, что я в то время находил себя вполне знающим все причины разрыва между Тургеневым и Некрасовым и что единственным, решившим дело, мотивом было враждебное отношение Тургенева к направлению "Современника", то есть на первом плане к статьям Добролюбова, а на втором и ко мне, имевшему неизменным правилом твердить в разговорах с нападавшими на статьи Добролюбова, что все его мысли справедливы и что все написанное им совершенно хорошо. Если я думал тогда, что знаю все, то, разумеется, были у меня положительные основания думать так. Очевидно, что я слышал и от Некрасова, и от самого Тургенева подобные разъяснения причин разрыва между ними, и ясно, что слышанное мною от них не оставило следов в моей памяти потому, что не представляло мне ровно ничего нового. Когда мы слышим только то, что уже сами знаем, мы забываем, что наши прежние сведения были повторены нам словами других. Так, например, вероятно, никто из нас не помнит, было ли ему рассказано кем-нибудь, что Пушкин великий поэт и что он умер от раны, полученной на дуэли; а вероятно, у всех нас было много разговоров, в которых наши собеседники говорили нам об этом. Что мне было много случаев слышать от Некрасова объяснения причин ссоры между ним и Тургеневым, понятно само собой; но было много случаев и Тургеневу рассказывать мне об этом. Он никогда не переставал быть очень разговорчив со мной при наших встречах, а случаев встречаться нам было очень много после того, как мы перестали видеться у Некрасова. Не говоря о чем другом, надобно только припомнить, что Тургенев и я, мы оба были членами комитета Общества пособия нуждающимся литераторам и ученым в первый год по основании этого общества. Комитет собирался каждую неделю 14. Собирался он у Егора Петровича Ковалевского, который был председателем. До начала заседания долго шли всяческие серьезные и шутливые приятельские разговоры между всеми обо всем на свете; по окончании заседания они возобновлялись и очень часто тянулись долгие часы. Главным из серьезных собеседников в этом приятельском кружке был Тургенев. Я, постоянно повертывавший разговор в шутливое направление, говорил, я полагаю, еще гораздо больше, чем он. Вообще, мы с ним толковали, оставаясь в гостиной вместе во всеми другими; но часто уходили в зал продолжать только вдвоем разговор, начатый при других. Мог ли Тургенев после своей ссоры с Некрасовым излагать ее историю с своей точки зрения мне? Но здравому смыслу несомненно, что не мог. Но на деле этот резон не мог быть помехою ему. Я помню, что он жаловался мне на Добролюбова; тем легче было ему жаловаться мне на Некрасова. Каковы были мои отношения к Добролюбову, этого нельзя было не понимать и наивнейшему человеку в мире, видевшему нас вместе или хоть слышавшему, каким тоном я говорю о Добролюбове; людям, знавшим о наших отношениях несравненно меньше, чем Тургенев, было известно и вполне понятно, что жаловаться на Добролюбова мне несравненно бесполезнее, чем на самого меня; и однако же Тургенев жаловался. Расскажу один такой случай.
   Комитет, членами которого мы были, устраивал литературные чтения. Обыкновенным местом для них служил зал Пассажа. Тут, недалеко от одного из концов комнаты, был ряд колонн, по которым развешивался занавес, так что образовался особый отдел вроде кабинета не очень широкого, но очень длинного. Тут и заседал заведовавший чтениями комитет. Эти заседания, занимавшиеся исключительно внешним порядком чтений, могли, разумеется, совершенно благополучно обходиться без моего участия в совещаниях. Я, бывая тут лишь по нелепой деликатности относительно моих сотоварищей, все время проводил в каких-нибудь своих особых занятиях: усевшись в дальнем углу, рассматривал соседний стул или ближайшие фигурки резьбы на каких-то шкапчиках каких-то витрин, стоявших вдоль стены, вообще проводил время не без пользы для обогащения своего ума познаниями. А если говорить серьезно, то обыкновенно читал корректуру. В грехе слушания того, что читалось публике, я никогда не был повинен. Натурально всякий другой из членов комитета, усердно слушавший чтение сквозь занавес, когда желал развлечься от этой скуки, подходил ко мне, чтобы поболтать. Часто случалось это и с Тургеневым. И вот тут-то привелось мне однажды выслушать длинную иеремиаду его о том, как всегда обижал, теперь, после разрыва его с Некрасовым, еще больше обижает его Добролюбов. Под конец он почувствовал, что элегический тон выходил слишком нелеп. Какого в самом деле утешения себе от меня мог ждать человек, жалующийся на Добролюбова? И в особенности человек, который сам знал, что я думаю о нем так же, как Добролюбов? Итак, Тургенев догадался, что он делает себя смешным; чтобы поправить свою репутацию в своем собственном мнении, обратил свое горе в шутку. Мы начали смеяться. Из тех шуток, которыми обменивались мы, осталась в памяти у меня одна острота Тургенева, которую тогда же я похвалил, чем очень порадовал его. И когда стали подходить к нам другие члены комитета, он повторял ее каждому из них, и я каждый раз поддерживал его удовольствие одобрительным смехом. Вот эта острота с тем местоимением, какое было в ней сказано мне: "Вы простая змея, а Добролюбов очковая". Когда Тургенев пересказывал это другим, местоимение выходило, конечно, иное; именно так: "Я сказал ему, что он простая змея, а Добролюбов -- очковая". Но другие стали подходить после, а пока мы с ним, посмеявшись этой остроте, продолжали разговор только вдвоем, он шутливо развивал совершенно серьезную тему, что со мной он может уживаться и даже имеет расположение ко мне, но что к Добролюбову у него не лежит сердце 15.
   Если Тургенев имел наивность жаловаться мне на Добролюбова, то в тысячу раз легче было ему доходить в разговорах со мною до жалоб на Некрасова. Вижу из той цитаты, что я слышал их и вполне знал весь ход дела о разрыве Тургенева с Некрасовым, по рассказам самого Тургенева,-- иначе я не мог бы ссылаться на него самого; и если теперь эти его рассказы совершенно исчезли из моей памяти, так что я и не предполагал их существования, то понятная вещь: это могло произойти лишь потому, что в них, когда я их слушал, не было ничего, кроме известного мне.
   Открытым заявлением ненависти Тургенева к Добролюбову был, как известно, роман "Отцы и дети". Мне случилось читать, что Тургенев находил нужным печатать объяснения по вопросу об отношениях этого романа к лицу Добролюбова; 16 попадались на глаза в кое-какие отрывки из этих объяснений. Но это были только отрывки; и не берусь по ним решать, удовлетворительны ли были объяснения, взятые все вместе. Мне самому случилось знать дело по рассказам лиц, дружных с Тургеневым. Важнейшее из того, что я слышал,-- рассказ какого-то из общих приятелей Тургенева и г-жи Маркович о разговоре ее с Тургеневым. Она жила тогда за границей, где-то или в Италии, или во Франции; быть может, в Париже. Тургенев, живший в том же городе, зашел к ней. Она стала говорить ему, что он выбрал дурной способ отмстить Добролюбову за свои досады; он компрометирует себя, изобразив Добролюбова в злостной карикатуре. Она прибавляла, что он поступил, как трус: пока был жив Добролюбов, он не смел вступать с ним в борьбу перед публикой, а теперь, когда Добролюбов умер, чернит его 17. Тургенев отвечал, что она совершенно ошибается: ему и в голову не приходило думать о Добролюбове, когда он изображал Базарова. Э м неожиданным для него признанием его таланта за океаном, как будто бы он был писателем сравнительно неизвестным, а не романистом, сочинения которого переведены чуть ли не на все языки Европы.
   Когда несколько лет тому назад распространилась ложная весть о смерти Тургенева, один английский критик написал о нем биографическую статью, в которой, между прочим, отметил, что великий романист прекрасно говорил, но что его энтузиазм порою был утомителен. "Это в первый раз меня назвали скучным",-- писал мне Тургенев в одном из многих восхитительных писем, которые я получил от него 2. И это сущая правда. Менее скучного собеседника трудно себе представить. Он говорил блестяще, обнаруживая удивительный запас знаний по самым разнообразным предметам; но он никогда один не завладевал разговором и отличался необыкновенным уменьем внимательно слушать. Я имел счастье присутствовать однажды при разговоре между тремя друзьями, из коих двое теперь уже покоятся вечным сном. Один из них был Тургенев, другой -- ныне покойный В.-Дж. Кларк, вице-директор Тринити-Колледжа, и третий -- Теннисон. Я отчетливо помню, как искусно русский романист отстаивал свои мнения, даже когда разговор касался предметов, с которыми его собеседники были особенно хорошо знакомы. В ряде других случаев я замечал, какое сильное впечатление производил он на самых строгих судей и ценителей. Так было однажды во время краткого посещения Тургеневым Кембриджа 3, когда он присутствовал на обеде в Тринити-Кол-ледже. Я уверен, что многие из воспитанников училища до сих пор еще помнят этот день, ознаменованный присутствием столь блестящего гостя. Хотя Тургенев беседовал по обыкновению увлекательно, но можно было заметить, что втайне его занимала посторонняя мысль. Дело в том, что в тот же вечер должна была происходить защита диссертации одним из студентов, энергией и талантом которого Тургенев был поражен и которому он предсказывал блестящую карьеру (увы, она была пресечена ранней смертью). Тезис заключался в том, что французские коммунары заслуживают сочувствия англичан. Тезис был предложен до падения Коммуны и до пожара Парижа, но автор отказался взять его назад. Тургеневу так хотелось слышать дебаты, он так боялся пропустить бурную сцену, которую ожидал, судя по своему опыту на континенте, что то и дело спрашивал: не пора ли отправляться? После дебатов, заметив, с каким спокойным и почтительным вниманием молодые люди, толпившиеся в зале, выслушали аргументы докладчика, а затем все единогласно вотировали смерть его тезису, Тургенев обернулся ко мне и сказал: "Теперь-то, наконец, я понимаю, почему вы, англичане, не боитесь революции". В Оксфорде Тургенев приобрел себе столько же друзей, сколько и в Кембридже; когда университет поднес ему звание почетного члена, он снова выразил свое удивление по поводу огромной разницы характеров между британскими и русскими студентами. В Лондоне у него также было много друзей, и все присутствовавшие на собраниях, в которых он участвовал, например, у покойного Данте Россети, Уильяма Споттисвуда и Мэдокса Брауна, надолго сохранят приятное воспоминание об его статной фигуре с величавой, львиной головой, об его привлекательном обхождении и грустной прелести его улыбки. В последний раз, когда он был в Англии, два года тому назад, предполагалось устроить в честь его банкет и соединить на нем всех его многочисленных английских почитателей. Все, кому ни говорили об этом -- поэты, романисты, художники или музыканты,-- все с радостью приветствовали эту мысль. Но этому воспротивился сам Тургенев, написав из Парижа: "Нет, дорогой друг, нет никаких оснований, почему англичане должны были бы оказать мне такую великую честь. Я недостоин ее, и мои враги скажут, что я интриговал для какой-нибудь цели". Я цитирую его слова по памяти, но гарантирую, что смысл их был именно таков. Однако, хотя большой банкет не состоялся, небольшое собрание в честь его все-таки произошло в Лондоне, в октябре 1881 года 4.
   Он проезжал через Лондон уже на обратном пути в Париж из Ньюмаркета, где охотился на куропаток вместе с одним из лучших своих английских друзей, Голлем, бывшим корреспондентом "Daily News". Наскоро был организован обед, на котором Тургенев встретился с несколькими товарищами-романистами: Энтони Троллопом, Уильямом Блеком, Блэкмором, Вальтером Бэзантом, Джемсом Пэном. Тургенев был сильно встревожен мыслью о том, что ему надо произнести речь, так как он, в противоположность большинству своих соотечественников, не обладал плавным ораторским красноречием. Но его просили не вставать с места, когда он будет благодарить за тост, а просто, сидя, побеседовать немного со своими почитателями. Он последовал этой просьбе и говорил без натянутости, без стеснения, с такою увлекательностью, с таким чувством, что этого вечера не забудет ни один из присутствующих. Для нас, англичан, он был всего интереснее, когда говорил о влиянии, оказанном английской литературой не только на него одного, но на русскую литературу вообще.
   Он основательно знал английскую литературу и глубоко изучил многих старых английских авторов. В его деревенском доме, в Спасском, он показывал мне томы сочинений наших старых драматургов: Бена Джонсона, Бомонта и Флетчера, Мэссинжера и других; Шекспир всегда был его кумиром; до конца жизни он сохранил чувство искреннего восхищения и преклонения перед многими великими английскими писателями. Но тем не менее он был страстным приверженцем своего родного языка, горячим поклонником тех шедевров, которыми русская литература справедливо может гордиться. Пушкина он чуть ли не боготворил. На смертном одре он высказал своим друзьям, что желал бы лежать возле Пушкина, но что он чувствует себя недостойным такой великой чести и что такое желание слишком дерзновенно с его стороны. Это неподдельное самоуничижение характеризует человека. Быть может, такое отсутствие самомнения и заставляло его так много думать о других. Во время пребывания моего в Спасском я успел узнать глубину его сердца, широту его симпатий и к человеку, и к животным,-- ко всему, что живет и страдает. Для меня было настоящим наслаждением слушать, как он в своей деревне разговаривал с крестьянами, своими бывшими крепостными, с мужиками окрестных сел и со старыми слугами, пришедшими повидать барина, которого они знали еще ребенком. "Крестьяне очень довольны Иваном Сергеевичем",-- сказал мне один из мужиков соседней деревни, население которой было недовольно своим прежним владельцем. В прошедшем году Тургенев предполагал вернуться в Россию весной и провести все лето в Спасском. Я надеялся посетить его в это время и перевести под его руководством роман, который он намеревался писать и который должен был иллюстрировать огромную разницу, существующую между социализмом России и социализмом Западной Европы. План романа, как он объяснил мне, был приблизительно следующий: русская девушка, примкнувшая к нигилистическим идеям, покидает родину и поселяется в Париже. Там она встречает молодого француза-социалиста и выходит за него замуж. Некоторое время все идет благополучно в семье, воодушевленной общей ненавистью ко всем законам и условностям. Но наконец молодая женщина знакомится с одним из своих соотечественников, который рассказывает ей, что русские социалисты думают, говорят и делают на ее родине. Она узнает с ужасом, что цели, надежды и стремления русских революционеров существенно расходятся с целями французских и немецких социалистов и что глубокая пропасть разделяет ее от мужа, с которым она всегда считала себя во всем согласной5. Как должна была кончиться история -- не знаю, но легко себе представить, с какой силой и чувством развил бы эту идею великий писатель, которого мы утратили.
   

Г. ДЖЕЙМС

ИВАН ТУРГЕНЕВ
(Из воспоминаний)

   Тургенев был одним из наиболее богато одаренных людей: необычайно привлекательный, превосходный собеседник и рассказчик; его физиономия, личность, характер, его необыкновенный дар притягивать к себе сердца оставили в памяти его друзей образ, в котором литературная слава является лишь одной из черт, не затмевающих целого. Образ этот покрыт меланхолическим налетом, отчасти потому, что меланхолия составляла глубокую и неизгладимую особенность его темперамента <...>, отчасти же, может быть, потому, что в последние годы его жизни Тургеневу приходилось переносить тяжелые недуги <...> Но наряду с меланхолией в нем было много искрящейся веселости, способности отдаваться наслаждению <...> Тургенев был очень сложная натура. Я восхищался его произведениями еще до личного знакомства с ним, и когда на мою долю выпало это счастье, знакомство пояснило мне многое в его произведениях. С того времени и человек и писатель заняли в моей душе одинаково высокое место <...>
   Я никогда не забуду впечатления, произведенного на меня первой встречей с Тургеневым. Он обворожил меня. Я не поверил бы, что великий писатель при первом же знакомстве может оказаться до такой степени привлекательным человеком. Но дальнейшие встречи лишь укрепили это впечатление. Он, отличаясь такой простотой, естественностью, скромностью, таким отсутствием каких-либо личных претензий, так лишен был сознания своей силы, что иногда на мгновение думалось, действительно ли пред тобой гениальный человек? Все хорошее, все плодотворное было близко ему: казалось, он интересовался всем на свете и в то же время в нем ни на мгновение не проявлялось той самоуверенности, какая обыкновенно присуща не только людям, пользующимся действительной славой, но и всякого рода мелким "известностям". В нем же не замечалось ни капли тщеславия, стремления "поддержать свою репутацию", "играть роль". Его юмор нередко обращался на него самого, и он с веселым смехом рассказывал анекдоты о самом себе <...> Я живо помню улыбку и тон голоса, с которым Тургенев однажды повторил выразительный эпитет, приложенный к нему Густавом Флобером, эпитет, долженствовавший характеризовать расплывчивую мягкость и нерешительность, преобладавшие в натуре Тургенева, как и в характерах многих из его героев. Он искренне наслаждался остротой Флобера и признавал в ней значительную долю правды. Вообще, он был необычайно естествен; скажу больше,-- я никогда еще не встречал человека, обладавшего в такой степени этим качеством. Как и у всех незаурядных натур, в нем совмещались многие противоположные черты и в нем особенно поражало сочетание простоты с самой утонченной культурой. В моем критическом очерке <...> я, выразив свое восхищение трудами Тургенева, позволил себе сказать, что он обладает аристократическим темпераментом1. Замечание это, после знакомства с Тургеневым, показалось мне особенно нелепым. Он вообще не поддавался никаким определениям этого рода; точно так же сказать о нем, что он был демократом, значило (хотя его политическим идеалом была демократия) дать о нем очень поверхностное и неверное понятие. Он чувствовал и понимал противулежащие стороны жизни; для догматизма он обладал чересчур живым воображением и большим запасом юмора и иронии. В нем не было ни зерна каких-либо предрассудков, и наши англосаксонские, протестантские, морализующие, условные мерки морали были далеки от него. Он обсуждал все явления со свободой, которая всегда производила на меня оживляющее впечатление. Чувство красоты и любовь к правде и справедливости лежали в основе его натуры; но одним из очарований разговора с ним было то, что вы дышали атмосферой, в которой условные фразы и суждения звучали бы нелепостью. Прибавлю, что, конечно, уже не ради похвальной критической статьи Тургенев удостоил меня таким дружеским приемом, ибо моя статья имела для него очень мало значения. При его чрезвычайной скромности он едва ли придавал большое значение тому, что о нем говорили, ибо вообще не ожидал большого понимания, в особенности за границей, среди иностранцев. Я даже ни разу не слыхал, чтобы он упомянул в разговоре о какой-либо из многочисленных критических оценок его произведений в Англии. Во Франции, как он знал, его читали "умеренно"; рыночный спрос на его книги был не велик, и он не обольщался иллюзиями насчет действительных размеров его популярности за границей. Он с удовольствием слышал, что некоторые читатели в Америке с нетерпением ожидают каждого его нового произведения, но все же он знал, что у него в Америке нет "публики" в обычном значении этого слова.
   Относительно критики он думал, что она может быть полезна для читателей, но очень мало влияет на самого художника <...>
   Замечу также, что я нашел Тургенева таким неотразимо привлекательным вовсе не потому, что он с похвалой отзывался о моих произведениях (я аккуратно посылал ему все мои книги). Я уверен, что он даже не читал их. По поводу первой из посланных ему мной повестей он написал нам коротенькую записочку, в которой сообщал, что m-me Виардо прочла ему вслух несколько глав этой повести и что одна из этих глав написана de main de maitre! {рукой мастера (фр.).}2 Конечно, я был обрадован этим отзывом, но это было первым и последним удовольствием этого рода. Как я уже сказал, я посылал ему все мои книги, но он никогда больше не обмолвился о них ни единым словом, никогда ничем не показывал, что он читал их. Позже я понял, что мои произведения и не могли интересовать его. Он больше всего ценил реализм, а мой реализм хромал. Мои произведения были слишком tarabiscoté, по выражению Тургенева, то есть в них было чересчур много цветов и гирлянд. Он много читал по-английски и знал английский язык удивительно хорошо -- пожалуй, слишком хорошо, как я неоднократно думал, так как он любил говорить на нем с англичанами и американцами, а я предпочитал слышать его остроумную французскую беседу. Я уже сказал, что Тургенев был свободен от предрассудков, но один, небольшой, у него все-таки был. Он думал, что для англичанина или американца недоступно совершенное знание разговорного французского языка. Тургенев знал Шекспира в совершенстве и одно время занимался детальным изучением старой и новой английской литературы. Говорить по-английски ему удавалось не часто, так что, когда выпадал такой случай, он нередко употреблял в разговоре фразы, попадавшиеся ему в прочитанных английских книгах. Это придавало его английскому разговору своеобразную и неожиданную литературную окраску. Когда я знавал его, он продолжал чтение по-английски и не брезгал даже иногда заглядывать в таухницевские издания современных английских романов. С большим восторгом он отзывался о Диккенсе, недостатки которого были для него вполне ясны, но он ценил в нем способность изображать законченные живые образы. В равной степени он восхищался Д. Эллиот, с которой он познакомился в Лондоне во время франко-прусской войны. Д. Эллиот, в свою очередь, была очень высокого мнения о таланте Тургенева. Но особенно заинтересован он был молодой французской школой, приверженцами реализма, "внуками Бальзака". С большинством из литераторов этого лагеря он был в дружеских отношениях, а с Густавом Флобером, наиболее оригинальным изо всей группы, его связывала интимная дружба. Конечно, славянские черты таланта и глубокая германская культура Тургенева едва ли были доступны его французским друзьям, но сам он очень симпатизировал новому движению в французской литературе, настаивал на необходимости изучения живой действительности, долженствующей быть основой беллетристических произведений. К представителям иных традиций он относился с пренебрежением. Правда, он редко выражал это пренебрежение; вообще, резкие приговоры редко слетали с его уст, за исключением тех случаев, когда дело шло о какой-нибудь общественной несправедливости. Но я помню, как он однажды сказал мне, серьезно и с осуждением, указывая на повесть, напечатанную в "Revue des deux Mondes":
   -- Если бы я написал что-либо столь плохое, я бы краснел всю мою жизнь! <...>
   Тургенев придавал очень большое значение форме, хотя и не в такой степени, как это делали Флобер и Эдмон де Гонкур. Среди литераторов он имел вполне определенные и живые симпатии. Он с большим уважением относился к Жорж Санд, главе старой романтической традиции, но уважение это вытекало из общих причин, главную роль среди которых играла личность самой Жорж Санд: Тургенев считал ее чрезвычайно благородной и искренней женщиной. Как я уже сказал, он питал большую привязанность к Густаву Флоберу, который платил ему тем же <...> В те месяцы, когда Флобер жил в Париже, Тургенев каждое воскресенье отправлялся к нему и был настолько внимателен ко мне, что и меня познакомил с автором "M-me Бовари", присмотревшись к которому, я понял привязанность к нему Тургенева. Эти воскресные собрания происходили в небольшой гостиной Флобера, на улице Фобур Сент-Оноре; именно здесь, в этой полутемной гостиной, которая выглядела как временное пристанище, и проявился во всем блеске талант Тургенева -- собеседника и рассказчика. Завсегдатаи тургеневского салона надолго запомнили эти встречи. Как и всегда, он в этих случаях был прост, естествен и словоохотлив; о чем бы он ни говорил, предмет разговора окрашивался его блестящим воображением. Главным предметом обсуждения на этих "дымных" собраниях, ибо собеседники беспощадно курили, были вопросы литературного вкуса, вопросы искусства и формы; собеседники в большинстве случаев высказывали самые радикальные взгляды. Конечно, такие вопросы, как отношение искусства к нравственности, тенденциозность в искусстве и т. п., были разрешены ими давно и о них не заходило и речи. Они все были убеждены, что искусство и нравственность представляют две совершенно различные категории и что искусство имеет столь же мало общего с нравственностью, как и астрономией или эмбриологией. Повесть прежде всего должна быть хорошо написана; это достоинство само по себе уже включает и все другие. С особенной яркостью это было высказано в одно воскресенье, когда случился эпизод, непосредственно затронувший одного из членов кружка. "Западня" ("L'Assommoir") Золя была приостановлена печатанием в газете, где этот роман появлялся в форме фельетонов. Приостановка произошла вследствие неоднократных протестов со стороны подписчиков газеты 4. И вот подписчик, в частности как тип человеческой глупости, и филистеры всякого рода вообще, были преданы в это воскресенье проклятию.
   Во взглядах Золя и Тургенева, конечно, были большие различия, но Тургенев, как я уже сказал, понимал все, понимал он и Золя и справедливо оценивал солидные качества многих его произведений <...> Для Тургенева искусство всегда должно было оставаться искусством вечным и нетленным. Это положение являлось для него аксиомой, не требовавшей доказательств <...> Он прекрасно знал, что требования уступок в этой области никогда не идут со стороны самих художников, но всегда предъявляются покупателями, издателями, подписчиками и т. и. Он говорил, что не понимает, как повесть может быть нравственной или безнравственной, к ней также странно предъявлять подобные требования, как и к картине или симфонии <...> Но, конечно, его понимание свободы искусства было несравненно шире понимания его французских собратьев. В нем чувствовалось знание всего огромного разнообразия жизни, знание малодоступных другим явлений и ощущений, чувствовался горизонт, в котором терялся узкий горизонт Парижа, и эта широта знания и понимания выделяла его среди парижских литераторов. За сказанным им чувствовалось много невысказанного <...> Но все же он с большим воодушевлением принимал участие в обсуждениях и спорах, проявляя все ту же простоту, естественность и внимание, придававшие такое очарование его разговору. В спорах он всегда умел держаться существенной стороны вопроса, подлежащего обсуждению.
   Бесспорно, это был прекрасный ум, но меня прежде всего поразила его великолепная мужественная фигура, и это впечатление всегда связано с моим представлением о Тургеневе. Глубокая, мягкая, любящая душа была заключена в колоссальное изящное тело, и эта комбинация была необычайно привлекательна <...> Как известно, он был страстным охотником <...> и продолжал охотиться и в старости. Возле Кембриджа жил его приятель-англичанин, к которому Тургенев иногда отправлялся поохотиться. Я думаю, трудно было бы подыскать более подходящую фигуру для изображения Северного Нимврода. Тургенев был чрезвычайно высокого роста и обладал широким здоровым телосложением. Голова его была поистине прекрасна, и хоть черты лица не отличались правильностью, оно обладало большой оригинальной красотой. У него была чисто русская физиономия с чрезвычайно мягким выражением, и в в его глазах -- самых добрых глазах в мире -- светилась глубокая печаль. Обильные, прямо ниспадавшие волосы были белы, как серебро, такова же была и борода, которую он носил коротко подстриженной. Во всей его высокой фигуре, производившей впечатление, где бы она ни появлялась, чувствовалось присутствие неизрасходованной силы <...> Тургенев был способен краснеть, как 16-летний юноша. Он не любил условных форм и церемоний, что же касается его "манер", то, вследствие присущей ему простоты и естественности, таковых у него не было. Он всегда был самим собой. Все, что бы он ни делал, дышало простотой; если он ошибался и ему указывали на ошибку, Тургенев принимал такое указание без тени раздражения или неудовольствия. Дружелюбный, искренний, благосклонный, Тургенев прежде всего производил впечатление человека неисчерпаемой доброты, и это впечатление выносили все знавшие его.
   Когда я познакомился с Тургеневым, он жил в большом доме на Монмартрском холме, с семьей Виардо. Он занимал верхний этаж, и я живо помню его маленький зеленый кабинет, в котором я провел столько незабвенных и невозвратных часов. Стены кабинета были покрыты зеленой драпировкой, портьеры также были зеленого цвета, и возле стены стоял диван, который, очевидно, был заказан по гигантским размерам самого хозяина, так как людям меньших размеров приходилось скорее лежать, чем сидеть на нем. Вспоминается мне белесоватый свет, проникавший с парижской улицы сквозь полузакрытые окна. Свет этот падал на несколько избранных картин французской школы, среди которых особенно выделялась картина Теодора Руссо, чрезвычайно высоко ценимая Тургеневым. Он очень любил живопись и был тонким ценителем картин. В последний раз, когда мы виделись в его загородном доме, он показал мне около полудюжины больших копий с картин различных итальянских мастеров. Копии были сделаны одним молодым русским художником, судьбой которого в то время Тургенев очень интересовался. Тургенев с большим увлечением хвалил действительно хорошую работу своего молодого протеже 5. Подобно всем людям, обладающим сильным воображением, он часто был способен очень увлекаться, открывая новые таланты. Вообще у него вы почти всегда могли встретить какого-нибудь его соотечественника или соотечественницу, которыми он в данное время почему-либо интересовался, изгнанники и пилигримы обоего пола постоянно стучались у его дверей. Эта способность увлекаться нередко вела к ошибкам и разочарованиям. Тургенев часто открывал среди своих русских знакомых какого-нибудь гения, нянчился с ним в течение месяца, и потом вы больше не слыхали о нем. Я помню, он рассказывал мне однажды о молодой женщине, посетившей его на возвратном пути из Америки, где она изучала медицину. Очутившись в Париже без друзей и без средств, она нуждалась в помощи и заработке. Узнав случайно, что она пробовала свои силы в беллетристике 6, Тургенев попросил ее прислать ему эти опыты. Среди них оказался чрезвычайно живо написанный очерк из русской крестьянской жизни. Тургенев думал, что молодая писательница обладает крупным талантом; он послал ее рассказ в Россию для помещения в журнале <...> и мечтал о напечатании его в одном из парижских изданий. Когда я упомянул об этом эпизоде одному из старых друзей Тургенева, он улыбнулся и сказал мне, что, вероятно, вскоре эта молодая писательница будет предана забвению, что Тургенев нередко открывал таланты, из которых потом ничего не выходило. Вероятно, в этом была некоторая доля правды, и если я упоминаю о способности Тургенева увлекаться в этом отношении, то лишь потому, что это была благородная слабость, вытекавшая из его доброты, а не из отсутствия у него художественного вкуса. Он горячо интересовался русской молодежью: можно сказать, что для него это был самый интересный в мире объект изучения. Все эти русские знакомые почти всегда были несчастны, терпели нужду и протестовали против господствующего порядка вещей, который и в самом Тургеневе вызывал отвращение! Изучение русского характера, как известно всем читателям его произведений, постоянно занимало внимание Тургенева. Характер этот, полный богатых задатков, но несформировавшийся, не развившийся вполне, находящийся в переходном состоянии, представлял какую-то таинственную ширь, в которой трудно было отделить способности от слабостей. Впрочем, с русскими слабостями Тургенев, конечно, был хорошо знаком и не скрывал их <...>
   Молодые его соотечественники волновали его воображение и вызывали в нем сочувствие, и, принимая во внимание окружающую обстановку, они должны были производить на него сильное впечатление. На парижском фоне, с его блестящей монотонностью и отсутствием чего-либо неожиданного (для людей, давно знающих Париж) эти соотечественники должны были выделяться с особенной яркостью <...> И, действительно, перед Тургеневым проходило много любопытных типов. Он рассказывал мне однажды, что его на днях навестила "религиозная секта". Секта эта состояла всего-навсего из двух лиц: одно было предметом поклонения, а другое являлось поклонником. Божество путешествовало по Европе в сопровождении "пророка". Такое положение имело свои удобства: божество всегда имело алтарь и алтарь -- божество.
   В первом этаже дома на rue de Douai находилась картинная галерея (здесь же мне однажды пришлось видеть Тургенева, с большим комизмом выполнявшего роль в импровизированном наряде), в которую он пригласил меня при первом же свидании с целью показать свой портрет, выполненный одним русским художником, жившим тогда в Париже. Самое большее, что можно было сказать о порт-р е т е,-- что он был выполнен "порядочно", в особенности когда приходилось глядеть на него рядом с живым оригиналом; он, впрочем, не имел успеха и на выставке в Салоне.
   Отмечу еще несколько мелочей, ибо они интересны, когда речь идет о таком человеке, как Тургенев. Во всей его обстановке поражала доведенная до педантизма аккуратность. В его маленькой зеленой гостиной все стояло на надлежащем месте, нигде не было тех следов умственной работы, на которые обыкновенно наталкиваешься в жилище писателя; то же наблюдалось и в его библиотеке в Буживале. В кабинете лежало лишь несколько книг; казалось, все следы работы были тщательно устранены. В гостиной прежде всего бросался в глаза огромный диван и несколько картин,-- вся комната дышала особым комфортом. Я не знаю, были ли у Тургенева определенные часы для работы, но думаю, что едва ли <...> Я часто виделся с ним в Париже, и у меня осталось впечатление, что в Париже он мало работал; большинство работы выполнялось в летние месяцы, которые он проводил в Буживале. Предполагалось, что он каждый год навещает Россию. Говорю "предполагалось", ибо часто эти поездки оставались лишь в области предположений. Все знакомые Тургенева знали, что он обладал особенной способностью запаздывать. Впрочем, этот азиатский порок -- неумение распоряжаться временем -- свойствен был и другим русским, с которыми я был знаком. Но если даже знакомым и приходилось страдать от этого недостатка Тургенева, о нем вспоминаешь с улыбкой, так как он прекрасно гармонировал с мягкостью Тургенева и его нелюбовью ко всякого рода правилам. Но все же он часто ездил в Россию, и, по его собственным словам, время, проведенное в России, бывало наиболее плодотворным.
   Как известно, Тургенев обладал крупным состоянием, и я думаю, что этим до известной степени объясняются высокие качества его произведений <...> Он мог писать, когда у него было для этого надлежащее настроение; ему не приходилось считаться с разного рода понуждениями и препятствиями (если не считать, конечно, цензуры); словом сказать, ему никогда не угрожала опасность превратиться в литературного поденщика. Принимая во внимание отсутствие понуждений денежного характера и наличность той особливой лености, от которой не свободен был Тургенев, его литературная деятельность поражает своими размерами. Как бы то ни было, в Париже Тургенев всегда готов был принять приглашение на полуденный завтрак. Он любил завтракать au cabaret {в кабаре (фр.).} и всегда торжественно обещал прийти к назначенному часу. Но это обещание, увы, никогда не выполнялось. Упоминаю об этой идиосинкразии Тургенева потому, что она по своему постоянству носила забавный характер,-- над этим смеялись не только друзья Тургенева, но и сам Тургенев. Но если он, как правило, не попадал к началу завтрака, не менее неизбежно он появлялся к его концу. Друзьям приходилось ждать его, но все же он приходил. Он очень любил парижский déjeuner {завтрак (фр.).}, хотя по соображениям не кулинарного характера. Чрезвычайно воздержанный в пище и питье, он иногда совсем не прикасался ни к чему за столом, но он находил, что это -- лучшее время для разговоров, и, имея его собеседником, вы, конечно, убеждались в этом <...>
   Имеются места в Париже, которые в моей памяти связаны с воспоминанием о Тургеневе, и, проходя мимо них, я всегда вспоминаю его разговоры со мной. На Avenue de l'Opéra есть кафе с особенно глубокими диванами, где я однажды беседовал с ним за чрезвычайно скромным завтраком и наша беседа затянулась далеко за полдень. Тургенев был необычайно обаятелен и интересен, и я теперь вспоминаю об этом разговоре с чувством какой-то невыразимой нежности. В моем воображении встает серый парижский день в декабре, во время которого кафе кажется особенно гостеприимным, в особенности когда начинаются сумерки, зажигаются лампы и собираются обычные habitués {завсегдатаи (фр.).}, усаживающиеся за абсент и домино. А я с Тургеневым все еще продолжаю беседовать, сидя за нашим завтраком, и нашей беседе не видно конца. Тургенев почти исключительно говорил на этот раз о России, о нигилистах, о замечательных личностях среди них, о странных посетителях, иногда навещающих его, о мрачной судьбе его отечества. Когда он бывал в таком настроении, он как-то особенно сильно воздействовал на воображение слушателя. Для меня, по крайней мере, в его словах в таких случаях звучало всегда нечто чрезвычайно оживляющее, и я расставался с ним в состоянии умственного возбуждения, чувствовал, что мне была внушена масса самых разнообразных и драгоценных мыслей <...>
   Особенно интересны и ценны были замечания и признания Тургенева о методах его творчества <...> Зародыш повести никогда не принимал у него формы истории с завязкой и развязкой -- это являлось уже в последних стадиях созидания. Прежде всего его занимало изображение известных лиц. Первая форма, в которой повесть являлась в его воображении, была фигура того или иного индивидуума, или же комбинация индивидуумов, которых он затем заставлял действовать <...> Лица эти обрисовывались пред ним живо и определенно, причем он старался, по возможности, детальнее изучить их характеры и возможно точнее описать их. Для большого уяснения себя он писал нечто вроде биографии каждого из действующих лиц, доводя их историю до начала действия в задуманной повести. Словом, каждое действующее лицо имело у него dossier наподобие французских преступников в парижской префектуре. Запасшись такими материалами, он задавался вопросом: в чем же выразится деятельность моих героев? И он всегда заставлял их действовать таким образом, чтобы пред читателем вполне обрисовался данный характер. Но, как говорил Тургенев, его всегда упрекали в изъянах художественной архитектоники произведения, иными словами, композиции, построения <...>
   Я помню, как Тургенев, говоря о Гомэ -- персонаже из "Г-жи Бовари" -- маленьком провинциальном нормандском аптекаре, с его педантизмом и "просвещенностью",-- заметил, что сила подобного изображения заключается в том, что изображаемое лицо представляет в одно и то же время индивидуальность в самой конкретной форме и является типом. В этом же лежит сила тургеневских изображений: все они глубоко индивидуальны и в то же время типичны <...>
   Я уже упоминал о дружбе Тургенева и Флобера; скажу лишь, что в этой дружбе было нечто трогательное <...> Между ними было некоторое сходство. Оба были высокие, массивные люди, хотя Тургенев был выше Флобера; оба отличались высокой честностью и искренностью и в характере обоих была печальная ироническая складка. Они горячо были привязаны друг к другу, но мне казалось, что привязанность Тургенева была окрашена сожалением. В Флобере было нечто, вызывавшее подобное чувство. В общем у него было больше неуспехов, чем удач, и громадная масса труда, затраченная им, не дала ожидаемых результатов. Он обладал талантом, лишенным высокой остроты ума; у него было воображение, но отсутствовала фантазия. Его усилие было поистине героическим, но, за исключением "Мадам Бовари", он сам скорее топил свои произведения, чем способствовал их успеху <...> В его таланте было что-то бесплодное. Он был холоден, хотя готов был бы пожертвовать всем, чтобы воспламениться. Вы не найдете в его повестях ничего подобного страсти Елены к Инсарову, чистоте Лизы, скорби стариков Базаровых. А между тем Флобер напрягал все усилия, чтобы быть патетическим. Эта частичная немота вызывала в тех, кто знал Флобера, чувство жалостливой симпатии к нему. Он был в одно и то же время могуществен и ограничен, и было нечто трогательное в этом сильном человеке, не могшем вполне выразить самого себя.
   После первого года моего знакомства с Тургеневым я встречался с ним сравнительно реже. Мне редко приходилось бывать в Париже, и я не всегда заставал там Тургенева. Но я при всяком случае старался повидать его, и судьба благоприятствовала мне. Он раза три приезжал в Лондон на очень короткий срок, на пути к своему кембриджскому приятелю-охотнику. После 1876 года я уже часто видал его больным -- его терзала подагра, и он нередко чувствовал себя измученным. Тем не менее он, с присущим ему обаянием (я не могу сказать иначе), говорил о своей болезни, как и обо всем другом. Наблюдательность в этом случае направлялась на самого себя; в мучениях боли его посещали самые странные фантазии и образы, которые он анализировал с удивительной тонкостью. Несколько раз я посетил его в Буживале, где он жил в очень обширном и изящном шале <...> В последний раз я видел его в ноябре 1882 года в Буживале. Он был уже очень болен, но еще не совсем потерял надежду на выздоровление и был почти весел. Ему надо было ехать в Париж, и так как он не выносил тряски вагона, он отправлялся в карете и предложил мне занять свободное место в ней. В продолжение полутора часов он неумолкаемо говорил с обычным остроумием и живостью. Когда мы прибыли в Париж, я вышел из экипажа на одном из бульваров, попрощался с ним у окна кареты -- и это была наша последняя встреча; я более не видал его <...>
   Я почти сожалею, что, в связи с Тургеневым, мне пришлось много говорить о Париже. Читатель может вынести впечатление, что Тургенев был офранцужен. Но это было бы ошибкой. Тургенев менее всего походил на француза.
   Упомяну в заключение, что одной из всегдашних тем его разговоров была его родная страна, его надежды и опасения за ее будущее. Он писал повести и драмы, но драмой его жизни была борьба за лучшее будущее России, он сыграл в этой драме выдающуюся роль, в его похороны показали, что соотечественники сумели оценить деятельность гениального писателя. Несмотря на все ухищрения и запрещения полиции, похороны эти превратились в грандиозную манифестацию. Повторю еще раз: это был благороднейший и добрейший из людей и эти душевные качества соединялись с редкой художественной гениальностью.
   

X. БОЙЕСЕН

ВИЗИТ К ТУРГЕНЕВУ
(Из воспоминаний)

   Я думаю, что Карлейль прав, когда он утверждает, что наклонность к поклонению героям заложена во всех людях и что даже самые ярые республиканцы не свободны от нее. Во всяком случае, я, прочтя "Дворянское гнездо" и "Отцов и детей", перестал причислять Тургенева к обыкновенным смертным; он стал для меня своего рода "героем"; мое воображение рисовало его мне в различных видах, но всегда окруженного ореолом, и мне приходилось сдерживать себя, если кто-нибудь в моем присутствии говорил, что ему не нравятся его произведения. Я равнодушно мог слушать, когда при мне поносили других моих любимцев -- В. Скотта или Диккенса, но Тургенев успел занять один из тех сокровенных уголков в моем сердце, куда редко проникают посторонние.
   Я так долго жил с книгами, что они стали для меня живыми существами. Кто-то сказал, что скандинавы обладают тенденцией персонифицировать все, что они видят, и, пожалуй, в этом имеется доля правды. По прочтении книги с яркой индивидуальной окраской она всегда потом представлялась мне как нечто обладающее всеми качествами живой личности. Я вспоминал о ней как о старом знакомце, которому я обязан многими восхитительными минутами и который имеет право на мою вечную благодарность. Я был поэтому несказанно рад, когда Тургенев сказал мне, что и у него такое же отношение к книгам.
   Я отправился в Европу в июне 1873 года и странствовал по континенту без строго определенной цели, заботливо избегая путеводителей и других нарушителей человеческого покоя. Одной из счастливейших случайностей была моя встреча с известным германским критиком и историком литературы д-м Юлианом Шмидтом, труды которого я тщательно изучал и который, поэтому, отнесся ко мне очень благосклонно. Придя однажды к нему, я застал его в прекрасном расположении духа -- он только что закончил корректуру последних листов "Истории французской литературы", выходившей новым изданием. Естественным образом разговор коснулся Франции, и д-р рассказал мне несколько интересных анекдотов из жизни французских литераторов, многие из которых были его личными друзьями. В заключение этой беседы он показал мне альбом с карточками французских литературных знаменитостей. Он называл их по именам, пока я переворачивал листы альбома.
   -- А э т о,-- сказал он, указывая на прекрасное лицо, изображенное на фотографии,-- по моему мнению,-- величайший из живущих теперь авторов.
   -- Не Тургенев ли?-- воскликнул я.
   -- Да,-- ответил он, несколько изумленный моим внезапным энтузиазмом.-- Это -- Тургенев, русский великий писатель и один из самых дорогих моих друзей.
   Я встречался еще несколько раз с д-м Шмидтом, и когда я зашел к нему проститься и он узнал, что я буду в Париже, он дал мне рекомендательное письмо к русскому романисту. Но по прибытии в Лейпциг я прочел в одной американской газете чрезвычайно печальное известие. В ней сообщалось, что великий русский писатель решил прекратить литературную деятельность, что он в настоящее время находится в отчаянии, потеряв жену и единственную дочь, и что в довершение несчастий его "любимый племянник" проигрался в карты и посажен в тюрьму. В Вене я прочел в немецкой газете, что Тургенев сломал ногу на Венской выставке и лежит больной в Карлсбаде. Очевидно, у меня было мало шансов повидать Тургенева...
   В одно прекрасное утро в Париже, глядя на знаменитую женскую головку Ипполита Фландрена в Люксембургском дворце, я все больше и больше убеждался, что я видел ее где-то раньше, но не мог вспомнить -- где и когда. Я не доверял себе, ибо никогда раньше не был в Париже и не мог видеть картины. Вслед затем в моей голове мелькнула мысль, что я вообразил себе Лизу из "Дворянского гнезда" с чертами лица девушки Фландрена. Меня охватило неудержимое желание во что бы то ни стало увидать Тургенева, и я решил добиться свидания, если бы даже "Petit Journal" объявил о смерти его, когда я буду на пути к нему.
   Но все же меня беспокоила мысль о вычитанной мной смерти его жены и дочери, и я со стесненным сердцем позвонил у старомодного дома на rue de Douai.
   На мой вопрос, дома ли Тургенев, суровый старик с красной турецкой феской на голове отправился доложить обо мне.
   Самый дом, казалось мне, имел странный восточный вид. Больше того, мне казалось, что в атмосфере его носится тонкий всепронизающий запах какого-то восточного аромата... Нечего и говорить, что все это было плодом моего воображения. Из всей обстановки у меня остались в памяти лишь мягкие пушистые ковры и тяжелые драпировки.
   Слуга вскоре возвратился и повел меня вверх по лестнице, в конце которой меня встретил высокий массивный человек с седой бородой и очаровательной улыбкой на красивом лице.
   -- Очень рад видеть вас,-- воскликнул он, крепко пожимая мне руку,-- вы видали моего друга доктора Шмидта?
   Я пролепетал что-то о д-ре Шмидте, что он здоров и что он посылает свой привет и т. д. Тургенев мягко втолкнул меня в комнату, бывшую, вероятно, его кабинетом.
   Самыми выдающимися предметами в этой комнате были: большой письменный стол и превосходная картина, изображающая нагую женщину. Как я узнал впоследствии, Тургенев был большой любитель живописи и тонкий знаток в этой области. Я уселся на низком диване под картиной, а хозяин -- у письменного стола. Он тотчас же завел разговор, кажется, об Америке, и я отвечал, плохо сознавая, что я говорю. Слушать Тургенева и разговаривать с ним доставляет большое удовольствие. В самом звучании его фраз было нечто чарующее для слуха и для чувства; вы ощущали себя легко и свободно, как будто знали собеседника с детства. Мне кажется, что главным очарованием тургеневской речи было вызываемое ею полное доверие, свободное и естественное течение ясной и сильной мысли, и, пожалуй, больше всего -- полное отсутствие в его речи какого-либо усилия, стремления к блеску и эффекту. И вместе с тем разговор не являлся лишь монологом хозяина, нет,-- это была настоящая дружеская беседа. Я между тем внимательно присматривался к физиономии Тургенева. Его голубые глаза имели прекрасное доброе выражение, но полузакрытые веки придавали ему легкий оттенок лени, которая, по его собственным словам, не была чужда ему. Седые волосы, откинутые назад, выказывали высокий массивный лоб, а нависшие брови говорили (если верить френологам) о сильно развитых артистических чувствах. Когда я поднялся, чтобы уходить, Тургенев как-то особенно сердечно пригласил меня бывать у него.
   -- Если у вас не имеется на завтра иных планов,-- сказал он,-- может быть, вы придете и проведете день со мной? Приходите часам к десяти утра. Не бойтесь помешать мне, я теперь свободен. А мы с вами потолкуем об интересующих нас вопросах.
   Очутившись на улице, я невольно подумал, что, очевидно, вычитанные мной в газетах потери (смерть жены и дочери) не особенно повлияли на него. Он нисколько не глядел угнетенным, и его спокойствие не могло быть результатом стоицизма, поскольку я правильно понимал его характер <...>
   На следующее утро я опять был у двери тургеневской квартиры. Ожидая в приемной, пока слуга доложит обо мне, я услыхал беглую прелюдию на фортепиано и затем звуки женского голоса, певшего итальянскую арию. Это был ясный, молодой, полный юной радости голос, который лился из "соловьиного горла", как сказал бы Ките, и раскрывал безграничные богатства мелодии. Я спросил себя, кто она, эта прекрасная незнакомка, и ощущение какой-то таинственности вновь охватило меня. Но предо мной ужо стоял слуга и с вершины лестницы до меня доносился голос приветствовавшего меня Тургенева.
   -- Я давно уж хотел встретить американца,-- сказал он, вводя меня вкабинет,-- ив особенности такого, который был бы хорошо знаком с литературой его страны.
   Я поспешил ответить, что я хотя и американский гражданин, но не по праву рождения, а по собственному выбору. Но если полная симпатия к американским учреждениям и высокая оценка исторической миссии Америки является существенным признаком истинного американца, то Тургенев может считать меня таковым.
   Тургенев с улыбкой сказал, что он принимает мое определение.
   -- Это была моя всегдашняя idée fixe {навязчивая идея (фр.).},-- продолжал он,-- посетить вашу страну... В юности, когда я учился в Московском университете, мои демократические тенденции и мой энтузиазм по отношению к североамериканской республике вошли в поговорку, и товарищи студенты называли меня "американцем". Я и до сих пор еще не потерял надежды пересечь Атлантический океан и собственными глазами поглядеть на страну, за развитием которой я следил лишь издали 1, но когда человеку перевалит за пятьдесят, он начинает чувствовать, что у него выросли корни под ногами и что он уже утратил способность двигаться с прежней быстротой. Ему приходится сделать большое усилие, чтобы победить эту vis inertiae... {инерцию (лат.).}
   Я заметил, что многие европейские авторы, как Мур, Марриэт, Диккенс, Гейворш-Диксон, посетили Америку; но вследствие того, что они приезжали с готовыми предрассудками или же не обладали уменьем проникнуть сквозь наружную оболочку, они не нашли в Америке ничего, кроме политической испорченности, и, возвращаясь домой, издавали книги, наполненные искажениями всякого рода.
   -- Вы совершенно правы,-- воскликнул Тургенев,-- для того чтобы открыть всякого рода злоупотребления, не требуется большого ума, и во всякой стране, пользующейся свободой слова в печати, такого рода злоупотребления скорее всего всплывают наверх. Но если я приеду в Америку, мои предрассудки будут в вашу пользу. Кстати, это напоминает мне эпизод из времен нашей Крымской кампании. Наши генералы постоянно совершали крупные ошибки, но пресса молчала, у нас был завязан рот, и никто не осмеливался громко указать на эти ошибки. Англичане также совершали ошибки, но их газеты тотчас же поднимали по этому поводу крик, и наши псевдопатриоты хихикали злорадно, думая, что мы-то уж свободны от подобных ошибок. В обоих случаях существовали злоупотребления; вся разница была в том, что в одном случае они делались общеизвестными, а в другом -- тщательно скрывались.
   Во время разговора Тургенев упомянул о норвежском писателе Бьёрнстьерне Бьёрнсоне, которого произведения вызывали восхищение у Тургенева. Ибсена он знал лишь по имени и просил меня дать ему представление о характере его произведений. Указав ему на крупные достоинства произведений Ибсена, я рассказал Тургеневу о моем визите к Ибсену (в Дрездене) и выразил удивление по поводу высказанных Ибсеном симпатий к деспотизму и его восхищения русским императором Николаем I и формой правления в России.
   -- Это чрезвычайно курьезный факт,-- заметил Тургенев,-- что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Несколько лет тому назад я навестил Карлейля. Он также нападал на демократию я выражал симпатии России и ее тогдашнему императору. "Движение великих народных масс, движущихся по мановению одной могущественной руки,-- сказал он,-- вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает досадно наблюдать, как всякое ничтожество может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку". В ответ на это я сказал Карлейлю, что ему следовало бы отправиться в Россию и прожить месяца два в одной из внутренних губерний; тогда бы он воочию убедился в результатах восхваляемого им деспотизма <...> Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству. Он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти. До тех пор пока, мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда на прогресс человечества <...> Этому уроку научил меня долгий жизненный опыт. В течение многих лет я фактически веду жизнь "изгнанника", а в течение некоторого времени я, по воле императора, был принужден жить в своем поместье без права на выезд. Как видите, я имел возможность на себе изучить прелести абсолютизма, и едва ли нужно говорить, что опыт не сделал меня поклонником этой формы правления.
   Я заметил, что восхищение Ибсена русским правительством возникло как результат пессимистического воззрения на жизнь, что истинный демократ, как бы он ни разочаровался в отдельных личностях, должен сохранять веру в человечество и что у Ибсена отсутствует именно такая вера. Он, между прочим, любил утверждать, что меньшинство всегда право и что он потерял бы всякое уважение к самому себе, если бы он нашел, что сходится по какому-нибудь важному вопросу с мнением большей части человечества.
   -- Я не сомневаюсь в последовательности Ибсена,-- ответил Тургенев,-- и должен заметить, что имеется возможность такого стечения обстоятельств, при котором меньшинство окажется правым, но ведь это исключение, а не правило. В природе здоровье всегда преобладает над болезнью; если бы в мире возобладал негативный принцип, у человечества не хватило бы жизненных сил для продолжения существования. Вы могли заметить,-- прибавил он,-- что я не обладаю философским умом. Я лишь гляжу и вывожу мои выводы из виденного мной, я редко пускаюсь в абстракции. Более того, даже абстракции постоянно появляются в моем уме в форме конкретных картин, и когда мне удается довести мою идею до формы такой картины, лишь тогда я овладеваю вполне и самой идеей. Что подобные картины могут быть вполне иррациональными, я не отрицаю, но они приобретают для меня форму и окраску, перестают быть абстракциями, превращаются в реальности. Европа, например, часто представляется мне в форме большого слабо освещенного храма, богато и великолепно украшенного, но под сводами которого царит мрак. Америка представляется моему уму в форме обширной плодоносной прерии, на первый взгляд кажущейся слегка пустынной, но на горизонте которой разгорается блистательная заря.
   Вслед за тем последовала долгая и чрезвычайно приятная беседа. Я записал сущность ее в своем дневнике лишь несколькими днями позднее, и, хотя беседа эта до сих пор живо сохранилась в моем уме, я не поручусь за совершенную точность формы, в какой я ее передаю. У всякого человека -- свой стиль, и стиль Тургенева не отличается легко уловимыми и легко передаваемыми особенностями. Главной темой нашего разговора была американская литература. Из всех американских авторов он наиболее любил Готорна. В нем он видел первого литературного представителя Нового Света; в "Scarlet letter" и в "Twice Told Tales" он находил специальную окраску, указывавшую на то, что это были произведения новой цивилизации. Другие его произведения ("The Marble Faun" и "House of the seven Gables") носили тот же отпечаток великого и могущественно-своеобразного таланта 3. Он с удовольствием читал Лонгфелло и признавал в нем поэтические достоинства, хотя он следовал за европейскими писателями и лишен был своеобразия отличительного американского характера. Тургенев встречался с Лоуэллом и отзывался с похвалой о его произведениях. Некоторое время его очень интересовали произведения Уолта Уитмена, он думал, что среди вороха шелухи в них были хорошие зерна 4. Он хвалил Брет-Гарта, думал, что из него мог бы развиться крупный писатель, он боялся, что успех испортит его, лишит способности к самокритике.
   -- Я искренне интересуюсь,-- продолжало н,-- всем происходящим за Атлантическим океаном и всегда стремлюсь быть au courant {в курсе (фр.).} вашей литературы. Если я пропустил что-либо выдающееся -- надеюсь, вы осведомите меня.
   Я упомянул о Гоуэлсе и Олдриче, которых я очень хвалил Тургеневу. По его желанию я дал ему заглавия книг этих авторов, и во время одного из следующих посещений я нашел "Венецианские очерки" Гоуэлса на письменном столе Тургенева.
   Мне очень хотелось услыхать от него что-либо о его собственных произведениях. Воспользовавшись удобным моментом разговора, я рассказал ему о том, что он имеет в Америке многих горячих поклонников, что американская критика ставит его наряду с Диккенсом и что о нем всегда говорят с восторгом в литературных кружках Бостона и Кембриджа. Я думал, что, в сущности, ему это известно, но, к моему удивлению, до него не дошли слухи о его успехе в Америке.
   -- Вы не можете себе представить,-- воскликнуло н,-- какое вы доставляете мне удовольствие... Я всегда радуюсь, когда слышу, что мои книги нашли симпатизирующих читателей, но я вдвойне рад, что они встретили такой прием в Америке.
   Здесь я уж не мог сдерживаться долее, мое восхищение и преклонение пред гением великого писателя нашло выход в горячих словах. Я рассказал ему, как в течение целого года не расставался с "Дворянским гнездом" и "Отцами и детьми", как они в качестве нового элемента вошли в мою жизнь, пока я уже не мог различать между впечатлениями, полученными от чтения этих повестей, и теми, которые принадлежали окружавшему меня материальному миру.
   -- Вы заставили меня почувствовать себя счастливым,-- сказал Тургенев с ясной улыбкой, озарившей его лицо.-- Хоть и неловко слушать похвалы, которых не заслужил вполне, но радостно услышать, что тебе до известной степени удалось сделать то, чего добивался. Я никогда не пытался разукрашивать жизнь; я стараюсь лишь наблюдать и понимать ее. И, если мне это удалось, как вы уверяете, я очень счастлив.
   -- В таком случае,-- воскликнул я,-- слухи о том, что вы навсегда оставили перо, несправедливы?
   -- Я очень обленился за последнее время,-- ответил он,-- и за последние шесть месяцев не сделал почти ничего. Вплоть до прошлого года я мог похвалиться, что не знал, в сущности, что такое болезнь, так как я обладал таким здоровым телосложением, что не чувствовал ее. Но вот недавно у меня был припадок подагры, которая угрожала перейти на желудок; затем прошлое лето ушиб себе колено на Венской выставке, провалялся около шести недель и должен был уехать в Карлсбад, не успевши повидать ни Вены, ни выставки.
   -- Я видал заметку об этом в венских газетах, но, кажется, наши американские газеты, но обычаю, преувеличили размеры постигших вас несчастий. Я читал в них, что вы отказываетесь от литературной деятельности, что скорбь и семейные несчастья вызвали в вас упадок сил и т. д.
   -- Да, меня действительно постигло семейное лишение,-- сказал Тургенев, к моему удивлению, с веселой улыбкой.-- Моя единственная дочь вышла замуж. Новее же это не такого рода лишение, чтобы ради него навсегда отказаться от литературной деятельности. Едва ли это даже можно назвать семейной скорбью; напротив, я испытал в связи с этим радость, став недавно дедушкой. Но во всех этого рода слухах всегда имеется зерно правды: дело в том, что я обленился. Я никогда не могу заставить себя писать, если не имеется для этого внутреннего импульса. Если работа не доставляет мне полного удовольствия, я тотчас же прекращаю ее. Если меня утомляет сочинение повести -- значит, и самая повесть должна утомить читателей. Но с недавнего времени я опять начинаю чувствовать потребность в работе, и я теперь занят повестью, хранящейся у меня здесь, в письменном столе. В этой повести одиннадцать действующих лиц, и по объему она превзойдет другие мои повести.
   Я не мог удержаться, чтобы не выразить моей радости при этим известии. Тургенев, очевидно, приятно тронутый моим юношеским энтузиазмом, опять улыбнулся (и я никогда не видал более прекрасной улыбки). Я сказал между прочим:
   -- Какое удивительно сложное существо ваша Irene в "Дыме"! Несмотря на все ее нарушения общепринятой морали, вы не можете не восхищаться ею. Причем я не ограничиваюсь художественным восхищением: в моем сердце таится симпатия к ней. Чуется какое-то веяние судьбы, в древнегреческом смысле, во всей картине не находится осуждения ни Ирине, ни Литвинову; принимаем их поступки и характеры как нечто естественное и неизбежное. Притом же, насколько она благороднее по сравнению, хотя бы, с хитрой чувственной кокеткой Варварой Павловной в "Дворянском гнезде"!
   -- Характер Ирины,-- ответил Тургенев,-- представляет странную историю. Он был внушен мне самой жизнью. Я знал эту женщину 5. Но Ирина в романе и Ирина в действительности не вполне совпадают. Это то же и не то же. Я не знаю, как объяснить вам самый процесс развития характеров в моем уме. Всякая написанная мной строчка вдохновлена чем-либо или случившимся лично со мной, или же тем, что я наблюдал. Не то что я копирую действительные эпизоды или живые личности,-- нет, но эти сцены и личности дают мне сырой материал для художественных построений. Мне редко приходится выводить какое-либо знакомое мне лицо, так как в жизни редко встречаешь чистые, беспримесные типы. Я обыкновенно спрашиваю себя: для чего предназначила природа ту или иную личность? как проявится у нее известная черта характера, если ее развить в психологической последовательности? Но я не беру единственную черту характера или какую-либо особенность, чтобы создать мужской или женский образ; напротив, я всячески стараюсь не выделять особенностей; я стараюсь показать моих мужчин и женщин не только en fase, но и en profil, в таких положениях, которые были бы естественными и в то же время имели бы художественную ценность. Я не могу похвалиться особенно сильным воображением и не умею строить зданий на воздухе.
   -- Ваши слова,-- сказал я,-- поясняют мне тот факт, что ваши характеры обладают ярко определенными чертами, запечатлевающимися в уме читателя. Так было, по крайней мере, со мной. Базаров в "Отцах и детях" и Ирина в "Дыме" так же знакомы мне, как мои родные братья; мне знакомы даже их физиономии, и я гляжу на них как на старых друзей.
   -- Также смотрю на них и я,-- сказал Тургенев.-- Это люди, которых я когда-то знал интимно, но с которыми оборвалось знакомство. Когда я писал о них, они были для меня так же реальны, вот как вы теперь. Когда я заинтересовываюсь каким-либо характером, он овладевает моим умом, он преследует меня днем и ночью и не оставляет меня в покое, пока я не отделаюсь от него. Когда я читаю, он шепчет мне на ухо свои мнения о прочитанном, когда я иду гулять, он высказывает свои суждения обо всем, что бы я ни услышал и ни увидел. Наконец, мне приходится сдаваться -- я сажусь и пишу его биографию. Я спрашиваю себя: кто были его отец и мать, что за люди они были, какого рода семью представляли, каковы были их привычки и т. д. Затем я перехожу к истории воспитания моего героя, к его наружности, к местности, где он провел годы, в которые формируется характер. Иногда я иду даже дальше, как, например, это было с Базаровым. Он так завладел мной, что я вел от его имени дневник, в котором он высказывал свои мнения о важнейших текущих вопросах, религиозных, политических и социальных. То же самое я проделал относительно одного из второстепенных характеров в "Накануне"... я даже забыл его имя теперь...
   -- Не Шубин ли?-- решился я напомнить.
   -- Да, да, именно Шубин,-- воскликнул Тургенев с видимым удовольствием,-- оказывается, вы лучше меня самого помните моих действующих лиц. Да, это был Павел Шубин. Я недавно сжег его дневник, и он был значительно объемистее романа, в котором сам Шубин фигурирует. Я считаю такие эпизоды подготовительной работой; пока действующее лицо не обрисуется с полной ясностью и не появится в резких очертаниях в моем уме и пред моими глазами, я не могу ступить шагу в моей работе <...>
   Чтобы дать вам пример того, как часто я совсем непроизвольно нахожу сюжет, я расскажу о некоторых подробностях, связанных с развитием замысла "Отцов и детей".
   Я однажды прогуливался и думал о смерти... Вслед затем предо мной возникла картина умирающего человека. Это был Базаров. Сцена произвела на меня сильное впечатление, и затем начали развиваться остальные действующие лица и само действие.
   Наша беседа продолжалась несколько часов и затронула массу вопросов. При прощанье Тургенев подарил мне в немецком переводе те из его произведений, с которыми я еще не был знаком. "Вешние воды" и "Степного короля Лира" он дал мне в французском переводе.
   Во время следующего моего посещения разговор почти исключительно сосредоточивался на искусстве и на коллекциях Лувра и Люксембургского дворца. Я с восхищением прислушивался к его критическим замечаниям: его глаза всегда умели подметить наиболее характерные черты данного произведения, его сравнения всегда рисовали предмет в вашем воображении ярко и живо, улавливая все мимолетные оттенки поэтической мысли и чувства <...> Видя, что вопрос интересует меня, он повел меня в соседнюю комнату, где хранились некоторые из его картин. Мне вспоминаются лишь две из них: прекрасная картина Ван дер Неера и уже упомянутый мной портрет нагой женщины кисти Бланшара, награжденный золотой медалью на выставке 1870 года. Мое внимание привлек также превосходный портрет самого Тургенева, написанный дочерью г-жи Виардо, в чьем доме он жил.
   В последний раз я виделся с Тургеневым вечером пред моим отъездом. Пожимая руку, он сказал мне:
   -- Au revoir {До свидания (фр.).} -- в Америке.
   Мне часто приходилось слышать о сходстве между русскими и американцами. И те и другие представляют нации будущего, пред каждой из них лежат великие возможности. Мы привыкли к мысли, что наше общество не обладает определившимися, ясно очерченными типами, что вечно движущаяся поверхность американской жизни не годится для художественных эффектов, не поддается художественной обработке. Вероятно, русские думали то же о своей стране, пока не явился Тургенев и не показал им, что кажущаяся монотонность жизни представляла в действительности великую одухотворенную картину. Когда у нас появится великий беллетрист -- а он должен появиться,-- он даст нам подобный же урок. А в настоящее время Россия опередила Америку -- ибо у нас нет Тургенева.
   

ТУРГЕНЕВ В ЕГО ПОСЛЕДНИЕ ПРИЕЗДЫ НА РОДИНУ

С. Л. ТОЛСТОЙ

ТУРГЕНЕВ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

   Тургенев и Толстой, история их взаимных отношений, столкновение двух различных мировоззрений, двух разных характеров -- какая богатая тема для историко-литературного исследования! Однако это не входит в мою задачу. Я хочу только рассказать нечто из последней главы истории этих отношений, а именно про посещения Тургеневым Ясной Поляны в 1878, 1880 и 1881 годах, чему я лично был свидетелем <...>
   1877 год был критическим годом в жизни моего отца. Он говаривал, что человеческое тело совершенно переменяется каждые семь лет, а что он совершенно переменился в 1877 году, когда ему минуло 7X7 = 49 лет. Тогда произошел перелом в его мировоззрении, описанный им в "Исповеди". Этому душевному кризису предшествовали тяжелые переживания -- сознание тщеты жизни и страх смерти.
   Новое религиозное отношение к жизни потребовало проверки себя и своих отношений к людям. Личных врагов, думается мне, у моего отца не было, но неприязненные отношения с Тургеневым его тяготили. Тогда он написал Тургеневу следующее примирительное письмо:
   
   "Иван Сергеевич!
   В последнее время, вспоминая о моих с Вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к Вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в Вас было то же самое. По правде сказать, зная, как Вы добры, я почти уверен, что Ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего.
   Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руку и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед Вами.
   Мне так естественно помнить о Вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое пи-санье, и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренне любил Вас.
   Искренне, если Вы можете простить меня, предлагаю Вам всю ту дружбу, на которую я способен.
   В наши года есть одно только благо -- любовные отношения с людьми, и я буду очень рад, если между нами они установятся.

Гр. Л. Толстой

   Адрес: Тула,
   6 апреля 1878 г."
   
   Тургенев ответил из Парижа 8/20 мая 1878 года:
   "Любезный Лев Николаевич. Я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во то действительно портрет действительного лица, но совершенно иного; это медик, которого он встречал в той провинции, где его поместье. Тургенев называл ей фамилию медика; лицо, пересказывавшее мне разговор, не помнило ее. Мне кажется, будто бы я припоминаю, что этот медик, по словам Тургенева, занимал в то время должность уездного врача, но не ручаюсь за эту подробность моего воспоминания 18. Г-жа Маркович стала говорить, что напрасно Тургенев отрицает намерение мстить Добролюбову: из романа ясно, что он имел его. Тургенев сознался наконец, что действительно он желал мстить Добролюбову, когда писал свой роман.
   Мое личное мнение об этом деле основано на фактах, которые случилось мне слышать об одном из прежних романов Тургенева -- "Рудин".
   Вскоре после того, как "Рудин" был напечатан19, В. П. Боткин приехал на несколько времени в Петербург. Он поселился жить, как обыкновенно делал в те годы, у Некрасова и проводил большую часть утра и после своих разъездов по городу все остальное время дня в той комнате, где случалось бывать в эти часы Некрасову. Потому я постоянно виделся с ним в этот его приезд, как и в другие, подобные. Особенно близкого знакомства со мною он не заводил, но был очень добр ко мне и потому охотно разговаривал со мною. В один из очень длинных разговоров втроем, между Некрасовым, Боткиным и мною, случилось Боткину заговорить с Некрасовым о "Рудине". Я вставил в их беседу о нем какие-то маловажные слова, имевшие тот смысл, что портрет Бакунина, начерченный Тургеневым в лице Рудина, едва ли верен. По всей вероятности, сходство утрачено через то, что черты слишком изменены с намерением сделать их дурными. Некрасов на это сказал: "Да, но если б вы видели, каково был изображен Бакунин в третьей или четвертой редакции романа, которую Тургенев хотел отдать в печать как окончательную. Только благодаря Василию Петровичу он понял, что обесславил бы себя, если бы напечатал роман в том виде. Тургенев переделал роман, выбрасывая слишком черное из того, что говорилось там о Рудине". Я попросил Боткина рассказать мне, как это было. Боткин стал рассказывать. Тургенев начал писать с намерением изобразить Бакунина в блистательнейшем свете. Это должно было быть апофеозом. Он дописал или почти дописал в этом направлении, когда струсил. Ему вообразилось, что репутация его способности понимать людей пострадает, если он изобразит главное лицо своего романа только одними светлыми красками. Скажут: где же тут анализ, открывающий в человеческом сердце темные уголки. Без темных уголков никакое человеческое сердце не обходится: кто не нашел их, тот не умел глубоко заглянуть в пего. Тургенев начал переделывать роман, стирая слишком светлые краски и внося тени. Долго возился он, то стирая слишком много, то опять восстановляя сияние ореола. В разных стадиях этой колеблющейся переделки он читал совершенствуемый роман тем из приятелей, эстетическому вкусу которых доверял: читал и Некрасову, и ему (Боткину), и Дружинину, и Коршу (Евгению Федоровичу), и Кетчеру, и не помню теперь еще кому-то. Каждый судил, разумеется, по-своему, и Тургенев уступал в чем-нибудь советам каждого 20. Но в общем переделка шла к тому, что темные краски делались все гуще и гуще. Этим, конечно, сглаживались несообразности остатков прежнего панегирика со вносимыми в него страницами пасквиля. И когда не осталось в романе ничего, кроме пасквиля, Тургенев увидел, что теперь роман хорош: все в нем связано и гармонично. Он объявил приятелям, что вот роман наконец готов для печати, он прочтет им его, и начал читать. В собрании приятелей, на котором происходило чтение, был и Василий Петрович. Выслушав, он стал говорить Тургеневу, что напечатать роман в таком виде будет невыгодно для репутации автора. На этом месте рассказа Боткина Некрасов, ограничивавшийся прежде короткими и маловажными напоминаниями и замечаниями, сказал, что продолжать будет он, и продолжал, попросив Боткина слушать и направлять, если он скажет что-нибудь не так. Действительно, самому Боткину было бы затруднительно продолжать рассказ с прежней подробностью и живостью: приходилось бы передавать негодующую речь, имевшую характер нотации, какие читают взрослые солидные люди зашалившимся школьникам. Боткин, в те годы, когда я знал его, был человеком очень умеренных мнений, более склонявшимся на сторону осторожного консерватизма, нежели расположенным одобрять что-нибудь рискованное или эксцентричное, прогрессивное. Но он не забывал, что люди, с которыми был он дружен в молодости, были, в сущности, люди честные, и был возмущен сплошною клеветою на одного из них. Рудин был в этой окончательной редакции романа с первого слова и поступка до последнего фанфарон, лицемер, мошенник, и только фанфарон, лжец и мошенник, больше ничего. Когда Боткин кончил свою оценку характера, какой дан Рудину в этой редакции романа, Тургенев был смущен до того, что оставался совершенно растерявшимся. Он, по-видимому, сам не понимал, что такое вышло из его Рудина. Тут Боткин остановил Некрасова возражением, которое начиналось словами в таком роде: "Извините, Некрасов, он понимал",-- и продолжалось беспощадным анализом некоторых сторон характера Тургенева. Боткин говорил с ядовитым негодованием. Когда он кончил, Некрасов не мог сказать ничего в защиту Тургенева и только убеждал Боткина судить снисходительнее о человеке, который если поступает иногда нехорошо, то лишь по слабости характера. После этого эпизода Боткин и Некрасов докончили рассказ об истории переделок романа. Боткин сказал тогда Тургеневу, что если он не хочет погубить свою репутацию, то должен вновь переделать "Рудина" или бросить его. В таком виде, как теперь, роман не может быть напечатан без позора для автора. Тургенев сказал, что переделает. И переделал. По мнению Боткина и Некрасова, роман, испытавший столько перипетий, вышел в том виде, как напечатан, мозаикой клочков противоположных тенденций, в особенности в характере Рудина. На одних страницах, или клочках страниц, это человек сильного ума и возвышенного характера, а на других -- человек дрянной. Кажется, и мне самому думалось тогда, что характер Рудина -- путаница несообразностей. Не умею припомнить теперь ни того, думалось ли мне так тогда, ни того, так ли это на самом деле21.
   Но выдержан или не выдержан в романе характер Рудина, во всяком случае, это вовсе не портрет Бакунина и даже не карикатура на него, а совершенно не похожее на Бакунина лицо, подле которого сделаны кое-какие надписи, утверждающие, что это портрет Бакунина. Такими ярлычками нельзя не признать, например, того, что Рудин оратор, и того, что он иногда забывает отдать приятелю какие-нибудь ничтожные деньги, взятые взаем. Вероятно, подобных заимствований из характера или биографии Бакунина очень много в романе, но я плохо помню его.
   В заключение истории переделок "Рудина" расскажу последнее, что случилось мне узнать о его судьбе. Не умею определить теперь, через сколько времени после того, как он был в первый раз напечатан, Тургенев издал собрание своих сочинений. Панаев, отдавая мне экземпляр этого издания, передал мне желание Тургенева, что если я буду писать что-нибудь об этом издании, то чтоб я не упоминал о прибавлении, которое он сделал к "Рудину": роман теперь кончается тем, что Рудин участвует в одном из парижских народных восстаний (Панаев, разумеется, называл, в каком именно, но я теперь не умею припомнить в каком: в июньском ли междуусобии или в февральской революции), сражается геройски и умирает славною смертью бойца за свободу. Если журналы выставят на вид этот эпилог, все издание может подвергнуться запрещению, и потому не надобно говорить о нем. Желание Тургенева, если только следует называть это желанием, а не заявлением справедливого авторского требования, которому честные люди обязаны повиноваться по внушению совести, конечно, было принято мной с полным одобрением; но так как из этого вышло, что мне, обязанному не писать об эпилоге, нет и надобности прочесть его, то я и оставил его не прочтенным; потому не знаю, хорош ли он в художественном отношении и может ли выгодный для репутации Рудина конец заставить простить ему те слабости или дурные качества, которые в целом длинном романе навязывал ему автор22. Но важен ли сам по себе или маловажен этот эпилог, он заслуживает большого внимания, как факт, доказывающий стремление Тургенева загладить сделанную ошибку, когда достало у него характера и уменья.
   Основываясь на фактах, известных мне о "Рудине", я полагаю, что справедливо было мнение публики, находившей в "Отцах и детях" намерение Тургенева говорить дурно о Добролюбове. Но я расположен думать, что и Тургенев не совершенно лицемерил, отрекаясь от приписываемых ему мыслей дать в лице Базарова портрет Добролюбова и утверждая, что подлинником этому портрету служил совершенно иной человек. Очень может быть, что и в самом деле он в Базарове изображал того провинциального медика, о котором говорил г-же Маркович (говорил в последствии времени и многим другим; быть может, даже и заявлял что-нибудь такое в печати: мне кажется, будто бы я помню, что читал какой-то отрывок из какого-то его объяснения, имевшего этот смысл; не умею, впрочем, разобрать, нет ли какой ошибки в этом моем воспоминании). Но если предположить, что публика была права, находя в "Отцах и детях" не только намерение чернить Добролюбова косвенными намеками, но и дать его портрет в лице Базарова, то я должен сказать, что сходства нет никакого, хотя бы и карикатурного. У Рудина есть хоть то общее с Бакуниным, что оба они ораторы и оба, занимая у приятеля деньги, забывают отдавать. У Базарова нет, если не ошибаюсь, ни одной такой налепки, которая годилась бы в признаки, что он должен изображать собою Добролюбова. Разве одно: я слышал сейчас, что Базаров высок ростом, но я слышу это как воспоминание лишь очень вероятное, а не вполне отчетливое и достоверное, сам я не помню ничего о наружности Базарова. Этого, вероятно, довольно об "Отцах и детях".
   Хорошо помнится мне, что в одной из тех моих статей о Добролюбове, ряд которых должен был составить полный по возможности сборник бывших у меня под руками материалов для его биографии, употреблено мною очень суровое выражение, относившееся в моей мысли к двум лицам, из которых одним был Тургенев23. Чем навлек он на себя этот приговор о его уме? Написал ли он после "Отцов и детей" еще что-нибудь злобное о Добролюбове в какой-нибудь маленькой статье или заметке или вообще выразил каким-нибудь способом свою злобу против Добролюбова в месяцы более близкие, чем время появления "Отцов и детей", к тем дням, когда я писал эту статью? Не умею припомнить и расположен думать, что ничего такого не было и что мое чувство было возбуждено не какой-нибудь недавней выходкой Тургенева, а лишь воспоминанием об "Отцах и детях".
   Этим я закончу рассказ о том немногом, что помнится мне об отношениях между Добролюбовым и Тургеневым. Остается прибавить то, что я знаю о чувствах Некрасова к Тургеневу после разрыва между ними. Я не умею припомнить никаких отзывов моих о Тургеневе в разговорах с Некрасовым за это время. Но, разумеется, невозможно же, чтобы не случалось мне иногда говорить о нем что-нибудь Некрасову, и нет никакой возможности сомневаться, что каждый раз, когда я говорил Некрасову, все было гово-рено тоном пренебрежения к Тургеневу и насмешки над ним. Зная свою манеру, не могу сомневаться в том, что от насмешек над Тургеневым я переходил к сарказмам над Некрасовым за то, что он так долго был дружен с Тургеневым. Таким образом, он имел с моей стороны возбуждение говорить мне о Тургеневе как можно хуже, и, однако же, он всегда говорил о нем тоном человека, дорожащего воспоминаниями своей прежней дружбы и сохраняющего дружеское расположение к своему бывшему другу. Людям, мало знавшим Некрасова или наталкивавшимся на какие-нибудь угловатости его характера, он мог казаться человеком жестоким; но если не всегда в своих поступках (надобно помнить, что он был человек с сильными страстями и сначала страдавший от безденежья, после того больной), то всегда в своих чувствах он был человек очень мягкий, чрезвычайно терпеливый, человек справедливый и великодушный.
   

Г. З. ЕЛИСЕЕВ

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Ни мы, все остальные сотрудники "Современника", ни тем более Некрасов не думали, что поведем журнал с таким тактом и уменьем, как он велся при Чернышевском, тем не менее все надеялись, что журнал, поставленный прежде хорошо, сам собою пойдет недурно, а кроме того, не без надежд в будущем были относительно Антоновича <...> В 1862 году он, за смертью Добролюбова, дебютировал в качестве литературного критика по поводу выхода в свет романа Тургенева "Отцы и дети", а статья его "Асмодей нашего времени" печаталась в мартовской книжке "Современника". Не знаю, сам ли Антонович напросился на эту работу или Чернышевский, находясь под обаянием его критических философских статей, понадеялся, что он справится и с критикой произведения беллетристического, только задача вышла для Антоновича не легкая, совсем не подходящая к его критическому таланту, по натуре своей, если можно так выразиться, вполне прямолинейному, способному рубить прямо и грубо, сплеча, и терявшемуся там, где нужна была работа более тонкая, требовавшая приличных подходцев, сноровки и мягкости приемов. А такая именно работа предстояла теперь. Во-первых, автор "Отцов и детей" был до сих пор постоянный почти сотрудник "Современника", художественный талант которого не подлежал никакому сомнению не только в глазах "Современника", но и всей читающей публики. Еще недавно "Современник" устами его даровитейшего критика Добролюбова признал за талантом Тургенева особенную чуткость угадывать, подмечать в литературе вновь возникающие явления общественной жизни. Новое произведение Тургенева, напечатанное в "Русском вестнике", по-видимому, вполне соответствовало этой аттестации "Современника". Оно было так талантливо написано, что публика зачитывалась. Оно первое определило для нее происходившие в обществе брожения, выведши перед ним на сцену действовавших в этом брожении лиц с их взглядами, стремлениями. Лица эти представлялись так метко и верно очерченными, что казались выхвачены живьем из самой жизни. Так стояло дело с одной стороны. С другой же стороны, еще задолго до появления нового романа на страницах "Русского вестника", в литературных кружках стали ходить слухи, что Тургенев, разошедшийся тогда с Некрасовым и сильно недолюбливавший Чернышевского и особенно Добролюбова, пишет новый роман с целью осмеять направление "Современника", главным героем выведен один из редакторов "Современника", именно Добролюбов, остальные лица взяты из его поклонников в среде молодого поколения; слухи прибавляли, что роман пишется по инициативе Каткова, что Тургенев ведет с ним переписку о разных лицах романа, в особенности о личности главного героя, и сообразно тому делает поправки. Слухи о таком бесчестном образе действий Тургенева, конечно, не могли не раздражить редакции "Современника"; насколько, однако, справедливы эти слухи, она проверить не могла; да если бы даже и вполне в них удостоверилась, она могла иметь их в виду про себя при рассмотрении романа Тургенева, а печатно высказывать не могла. От критика требовалось большое искусство, чтобы не впасть в прямое противоречие с прежними отзывами "Современника" о Тургеневе как выдающемся художественном таланте, владеющем при этом особенным чутьем угадывать нарождающиеся движения в обществе, а тем более не стать в совершенно абсурдное положение к новому роману, отрицая перед восхищающеюся им публикой в нем всякую художественность. Писарев в "Русском слове" сумел отчасти избегнуть этих неудобств. Он признал новый роман и вполне художественным и признал в то, что автор верно почувствовал движение новой жизни в старом обществе, но только не понял вполне этого движения, потому что сам автор -- человек старого склада жизни и новых нарождающихся явлений не мог понять. Взгляд в основании был совершенно верный; Писарев только сам, увлекшись внешнею художественностью романа, недостаточно вник в фальшь характеров рисуемых Тургеневым личностей и в их неверную постановку и отнесся к этой фальши снисходительно. Антонович не счел нужным входить в какие бы то ни было объяснения о признаваемом всеми художественном таланте Тургенева, ни о прежних статьях по этому предмету "Современника", ни, наконец, об общем увлечении публики, восхищавшейся художественностью нового произведения Тургенева. К общему удивлению всех, он начал свою критику с того, что объявил, что в романе "Отцы и дети" нет никакой художественности, что все выведенные в нем лица -- не живые лица, а отвлеченные идеи и взгляды, олицетворенные и названные собственными именами, что весь роман написан преднамеренно, с целью осмеять и унизить молодое поколение и выставить превосходство пред ним старого во всех отношениях. Указав потом подробно, в чем злобно искажены и опошлены личности детей и в чем сочувственно прикрашены и обелены отцы, критик говорит, что и в таком фальсифицированном виде отцы оказываются в романе Тургенева ничуть не лучше детей. В заключение критик говорит, что Тургенев не понял происходящего перед ним движения, не был научно подготовлен к тому, чтобы ориентироваться среди разнообразных толков общества об этом движении и понять суть, поэтому он доходит до таких нелепостей, что может отрицать в молодом поколении даже любовь к природе и свободе, признав их достоянием старого поколения. В общем, критика Антоновича похожа не столько на литературную статью, сколько на судебный доклад по обвинению Тургенева в злостном оклеветании молодого поколения, но доклад сделан был доказательно, обстоятельно и спокойно. Он не имел никаких блестящих достоинств, показывал даже, напротив, неспособность автора быть критиком беллетристических произведений, но как мнение "Современника", тщательно обработанное и толково изложенное, достиг своей партийной цели. Название или, правильнее сказать, кличка: "Асмодей нашего времени", с которою появилась статья Антоновича в журнале, дана им не случайно и не без злого умысла. Дело в том, что в романе "Отцы и дети" никто этим именем не называется и в нем, как показывает самое его название, никакая индивидуальная личность не выдается за героя. Героями являются две личности собирательные -- и отцы и дети. Потому при первом взгляде на статью впечатление получается такое, что "Современник" окрестил этим именем самого Тургенева для вящего его унижения в глазах читателей. Только по осилении всей статьи Антоновича, составляющей три с лишком печатных листа, и притом на последних ее страницах читатель узнает, что таким именем назывался изданный назад тому четыре года роман известного ретрограда Виктора Ипатовича Аскоченского, осмеиваемого в то прогрессивное время единодушно всей журналистикой, и что название это взято Антоновичем якобы по сходству героя, выводимого Аскоченским, некоего Пустовцева с личностью Базарова. Но в действительности между Пустов-цевым и Базаровым нет решительно никакого сходства. Базаров был человеком убеждения, пропагандистом идей, которым был предан; он проповедовал их всегда пред всеми, где мог и где представлялся к тому случай, не задаваясь при этом личными целями, скорее даже вредя этим целям. Пустовцев же является просто негодяем, который свои перверсивные идеи внушает одной молодой девушке с единственною целью соблазнить ее, что и достигает. Несомненно, что все дочитавшие внимательно до конца статью Антоновича ясно видели, что в приравнении Базарова к Пустовцеву Аскоченского не было другой цели, как третировать Тургенева, ставя его относительно понимания новых идей и людей на одну доску с презираемым всеми Аскоченским, даже ниже его. Быть может, в видах того вредного влияния, какое мог иметь и действительно имел роман Тургенева на отношение общества и литературы к пропагандируемым "Современником" идеям, это было и нужно, но ошибка Чернышевского состояла в том, что он не произвел казни над Тургеневым сам: несмотря на свою жестокость в подобного рода критиках, он сделал бы это гораздо умнее и приличнее, а главное, не поселил бы и не утвердил бы в Антоновиче того самомнения, что он способен быть таким же компетентным и основательным критиком при рассмотрении беллетристических произведений, каким был относительно сочинений философских. Впоследствии, когда Антонович занял роль критика "Современника", он опустился до площадной перебранки с разными газетами и журналами, в том числе и с "Русским словом", когда последний назвал его "лукошком глубокомыслия", укоряя его за "Асмодей нашего времени" и говоря, что этою статьею он добивался роли первого критика в "Современнике", то Антонович, с своей стороны, называя критика "Русского слова" "бутербродом глубокомыслия", отвечает на это, что он никогда не имеет и мысли добиваться этого, что в то время, когда напечатана была его статья на Тургенева, редакцией "Современника" заведовало исключительно и безраздельно одно лицо, от которого вполне зависело принять и напечатать или отвергнуть эту критику, и что, если бы это лицо было не согласно с критикою Антоновича, оно бы, конечно, ни за что ее не напечатало бы ("Соврем.", 1864 г., декабрь). Вот какую прыть получило самомнение Антоновича оттого только, что статья его о Тургеневе одобрена была Чернышевским. Но этим не ограничилось то зло, которое причинило Антоновичу одобрение его статьи о Тургеневе Чернышевским. Антонович понимал, как высоко ценил Чернышевский критический талант его, когда ему, не занимавшемуся до сих пор рассматриванием беллетристических произведений, поручил рассмотрение произведения первого нашего поэта и всеобщего любимца публики, и притом произведения не какого-нибудь заурядного, а самого капитального, разрешавшего самый болезненный вопрос злобы дня, долженствующий повлечь за собою громадные последствия в литературе и обществе. И когда критика Антоновича настолько удалась, что Чернышевский одобрил ее и напечатал, то Антонович вырос в собственных своих глазах, он стал смотреть на себя как на прирожденного критика и для беллетристических произведений, в своей критике на Тургенева увидел chef d'oevre критического искусства и ту уголовную манеру критики, которую он употребил относительно Тургенева, где автор притягивается к суду и где составлялся обстоятельный протокол по всем пунктам его уклонения от истины, исповедуемой критиком, и затем он подвергался приличной распеканции,-- такую манеру критики он признал единственно верною и полезною. А так как для такой уголовной критики годились более сочинения отрицательного, чем положительного достоинства, более всего пищи себе находила эта критика в мелких произведениях периодической прессы, занятой преимущественно злобою дня, то критика, естественно, должна была спуститься до личной полемики. А так как предметы, по которым приходилось вести полемику, большею частью были достаточно разъяснены и никакой надобности в составлении обстоятельного протокола об отступлении автора в тех или других пунктах от истины не оказывалось, то и оставалось ограничить полемику распеканцией провинившегося автора, но так как немногие авторы позволяли безответно распекать себя, большая часть, напротив, раздражалась ими, то полемики превращались в простую площадную брань, дошедшую наконец до лукошек, бутербродов и т. д.
   

E. H. ВОДОВОЗОВА

ИЗ КНИГИ "НА ЗАРЕ ЖИЗНИ"

ИЗ ГЛАВЫ XVIII
Среди петербургской молодежи шестидесятых годов

   Перед своим отъездом из Петербурга я явилась к "сестрам" на последнюю вечеринку, на которую они заранее особенно усердно зазывали своих друзей, совершенно серьезно требуя, чтобы каждый из них дал мне надлежащий совет относительно того, что я должна делать в деревне. На этот раз их гостями были те же лица, что и на первой вечеринке, кроме княжны Липы.
   В то время нередко можно было встретить в интеллигентных кружках девушку или женщину аристократической фамилии. Разочарование в своих близких, знакомство с людьми иного крута и идеи шестидесятых годов обыкновенно были причиною их разрыва с своею средою. Такие личности тоже подвергали себя опрощению: жили, питались и одевались чрезвычайно скромно, зарабатывали свое существование уроками, переводами, перепискою. Обыкновенно они до фанатизма были преданны идеалам и стремлениям эпохи шестидесятых годов, свято выполняли даже внешние мелочные требования по кодексу нравственности того времени <...>
   Из речи "Смерча", обращенной ко мне, когда гости садились за стол и шумели стульями, до меня долетали только отрывочные фразы:
   -- Вы должны пропагандировать современные идеи среди окружающих вас, чтобы они не явились лишними на пиру жизни! Вы должны указывать на высокое призвание гражданки! Вы должны звать на великое служение!..
   В эту минуту вошел новый посетитель, и Слепцов, воспользовавшись этим маленьким перерывом, заметил:
   -- Конечно, все, что вы сказали, очень возвышенно и благородно! Но ведь госпожа Цевловская, вероятно, не составила себе никакой программы для деятельности. Она, конечно, желает добра ближнему, но едва ли имеет представление, как осуществить это стремление. Чтобы сделать эти советы более практичными, их следовало бы излагать попроще... Ведь госпожа Цевловская не скрывает того, что она не подготовлена к отвлеченным идеям и мышлению.
   Называть звонкие фразы "Смерча", которые он высыпал, как горох из мешка, отвлеченным мышлением, несомненно, было злою ирониею, но при необыкновенно оживленных разговорах не до того было, чтобы обдумывать каждое слово.
   -- Натурально,-- подтвердил медик Прохоров,-- что для нее (то есть для меня) все надо излагать полегче и удобопонятнее. Вот, барышня, берите-ка карандаш и бумагу и записывайте, а мы сообща будем припоминать все, что вам надо читать и какое чтение вы обязаны рекомендовать другим. Кто-нибудь из товарищей, например Петровский, как человек обязательный, возьмет на себя труд собрать для вас кое-какие книги из указанных вам, а кое-что, может быть, вы и сами достанете...
   И я начала записывать то, что мне выкрикивали с разных сторон: "Современник", "Колокол", "Полярная звезда", стихотворения Некрасова, Фогт, Льюис, Молешотт, Луи Блан, Бокль, "Искра", "Молотов", "Мещанское счастье" и мн. др.
   -- Советуйте провинциальным барышням сдать в архив не только чтение Поль де Коков и Евгениев Сю, но и Пушкиных, Лермонтовых и других художественных деятелей. Объясняйте им, что теперь времена переменились и необходимо изучать прежде всего то, что может научить служению общественным интересам, любви к народу, все то, что помогает уничтожать предрассудки, то есть <изучать> естественные науки <...>
   -- Довольны ли вы, господа нигилисты, вашею новою кличкою, которую вам дал самозваный ваш крестный папаша Тургенев, и вашим представителем Евгением Васильевичем Базаровым?
   При этом вопросе Прохорова все присутствующие сразу заговорили, зашумели, заспорили, а через несколько минут уже вскочили со своих мест и сбились в кучу. Слова и выкрики, раздававшиеся здесь и там, преисполнены были злобы и негодования: "Весь роман -- сплошная гнусная карикатура на молодое поколение!" -- "Это презренный пасквиль!" -- "Он (Тургенев) не имеет ни малейшего понятия о молодом поколении!" -- "Еще бы: сидит за границею, услаждается пением своей Виардо и перестал понимать, что делается в России!" -- "Эстетики в конце концов всегда превращаются в обскурантов, клеветников, гасителей просвещения, гонителей всего честного, порядочного и молодого!" -- "Они ненавидят молодое поколение за то, что оно требует не только слов, но и дел".-- "Трудно сочинить большую клевету: Базаров, этот представитель молодого поколения, обжора, пьяница, картежник, который еще бахвалится своею пошлостью и даже в ней пасует!" -- "Он представлен пошлым самцом, который не может оставить в покое ни одной смазливой женщины!" -- "Кто из нас опивается шампанским, кто посещает дома, где идет картеж?" -- "Да... да, кто нам дает шампанское? Сестры, что ли?" -- "Мы даже решили, чтобы на наших собраниях никогда не было ни карточной игры, ни спиртных угощений!" -- "А дуэль? Кто из нас оскандалит себя ею?" -- "Дуэль -- старый пережиток, и никто еще дуэлью не доказывал своей правоты!"
   Княжна Липа долго силилась перекричать других; наконец это ей удалось.
   -- В несравненно более гнусном виде, чем мужчина, выставлена современная женщина в этом клеветническом романе! Встречали ли вы, господа, женщину, хотя сколько-нибудь напоминающую тупую, развратную, пьяную от шампанского Кукшину, которая, чтобы похвастать своею ученостью и прогрессивными взглядами, разбрасывает по столам своей квартиры неразрезанные журналы и окурки папирос? Господин Тургенев желает показать этим, что женщина недостойна свободы, не должна заниматься науками, иначе из нее выйдет карикатура на человека!.. Я предлагаю вам, господа, написать протест против романа "Отцы и дети", выразить в нем презрение и негодование к подобным пасквилянтам, покрыть это заявление массою подписей и отправить в Париж господину Тургеневу.
   -- Я совсем не очарован этим романом,-- возразил Слепцов,-- нахожу в нем множество промахов и противоречий, неправильно понятых взглядов молодого поколения. Автор выставляет Базарова человеком без веры, но молодое поколение верит в очень многое, прежде всего оно твердо верит в свои идеалы. Тем не менее я все-таки не разделяю только что высказанного здесь взгляда на Кукшину. В ней автор вовсе не изображает современной женщины: она и ее приятель Ситников представляют превосходную карикатуру на людей, заимствующих лишь внешность прогрессивных идей, примазывающихся к новому течению, чтобы щегольнуть словами и фразами, и воображающих, что этого достаточно, чтобы прослыть общественными деятелями. Что это карикатура, видно уже из того, что к обеим этим личностям с презрением относятся Аркадий и Базаров.
   -- Не то, не то...-- кричали ему.-- Базаров с презрением относится к Кукшиной только потому, что она не понравилась ему своею внешностью: он может любоваться богатым телом женщины, а других отношений к ней он иметь не желает!..
   -- Тургеневу необходимо отправить протест!-- требовала молодежь, и тут поднялся невообразимый шум.
   -- Господа! Устроим какой-нибудь порядок для обсуждения этого романа! Пусть каждый выскажет свой взгляд не голословно, а мотивируя его,-- предложил Ваховский <...>
   -- Базаров,-- доказывал он,-- является истинным представителем молодого поколения. Он обрисован в романе необычайно сильным, можно сказать мощным, характером, с непреклонною волею,-- ни перед кем не виляет, ни у кого не заискивает, смело до дерзости говорит в глаза все, что думает, и притом никого не щадит, отличается необыкновенною жизнедеятельностью, работает неутомимо, двигает науку вперед, не любит загребать жар чужими руками, но, при выдающейся силе своего ума и характера, Базаров отличается сатанинскою гордостью и о себе самом самого высокого мнения. Хотя он обладает весьма крупным и оригинальным умом, но вследствие своей самонадеянности, этого характерного грешка молодежи, нередко высказывает незрелые мысли. Все остальные лица, выведенные в романе, стоят несравненно ниже Базарова по своей работоспособности, по своему закалу, уму и характеру. Как же можно говорить, что в лице Базарова Тургенев осмеял молодое поколение, когда, наоборот, он показал в нем редкие достоинства? В нем сгруппированы наиболее характерные стремления, симпатии и антипатии молодого поколения: он серьезно изучает медицину и естественные науки, ботанизирует, режет лягушек, работает с микроскопом, не признает авторитетов, издевается, иногда даже невпопад, над проявлениями романтизма, отрицает искусство и поэзию, находит, что химик в двадцать раз полезнее всякого поэта, что Рафаэль гроша медного не стоит, признает только то, что полезно, чрезвычайно скептически относится к старому поколению. Базаров, можно сказать, фотографически верно списан с молодого поколения... Что же касается шампанского, к которому он питает большую склонность, и других его качеств, например его отношений к женщинам, то в тех кругах, где мы с вами вращаемся, мы действительно не встречаем в молодежи этих слабостей. Но, господа, простите... вы еще так мало знаете жизнь и ее соблазны... так мало знаете самих себя!.. Можете ли вы ручаться, что, если бы вас стали усердно угощать шампанским, может быть, оно кому-нибудь из вас и пришлось бы по вкусу? Базаров не всегда последователен: он с презрением отзывается о женщинах, а затем сам влюбляется. Такою непоследовательностью грешит большинство молодых людей. Господа! перед вами длинная жизнь со всеми ее соблазнами, подвохами и западнями! Неужели каждый из вас может наперед ручаться за то, что он всегда, как теперь, будет стремиться выбирать себе подругу жизни прежде всего для того, чтобы рука об руку с нею работать на общественной ниве? Почем знать, не падет ли ниц кто-либо из вас перед могуществом женской красоты и очарования! Что же касается дуэли, то несомненно, что обычай этот отживший и весьма неумный. Но, осуждая Базарова за дуэль, вы не принимаете в расчет разнообразно-сложных положений, конфликтов, в которые иногда жизнь ставит человека. Наконец, нужно помнить и то, что роман "Отцы и дети" хотя и вышел в свет только теперь, но, говорят, написан уже года три тому назад, следовательно, Тургенев работал над ним в то время, когда тип представителя молодого поколения еще не настолько определился, как теперь.
   -- Как ни обеляйте Базарова,-- возразил Петровский,-- таким, каким он выставлен, он оказывается порядочной дрянью: человеком жестоким, который не умеет ни к кому отнестись сердечно. У него даже достает наглости сказать, что "свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад сам себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке". Ну, скажите, пожалуйста, кто из молодежи способен сказать такую пошлость?
   -- Антипатичность Базарова,-- доказывала Очковская,-- проявляется в особенно отталкивающем виде тогда, когда дело касается его отношений к безобидным старикам родителям, любящим его всем сердцем. Но ведь вы в этой комнате не раз называли сентиментальною пошлостью всякое проявление нежных чувств к родителям! Разве вы не проповедуете постоянно, что нужно порвать со всем прошлым, и прежде всего с папашами и мамашами? При этом вы не исключаете даже таких родителей, которые не мешают своим детям жить и учиться... Будьте же справедливы, сознайтесь, что этою чертою характера вы сильно напоминаете Базарова! Но я тоже нахожу, что в остальном Тургенев все-таки клевещет на молодое поколение: Базаров насмешливо, высокомерно, жестоко, с презрением и изредка разве только снисходительно относится даже к своему другу, никого не любит, ничего не признает, даже своего народа. Это, конечно, возмутительная клевета на молодое поколение. Большая часть молодежи, с которою мне приходилось сталкиваться, бескорыстные, превосходные друзья, сердечные товарищи, готовые отдать всю кровь своего сердца для блага и просвещения народа!
   Хотя при дальнейшем разборе романа многие соглашались, что "отцы" являются у Тургенева не в авантаже, обрисованы людьми неразвитыми, дряблыми и безвольными, и даже более умный из них, дядя Аркадия, выставлен совершенным баричем, который все время тратит на уход за своей великолепной особой, тем не менее все-таки присутствующие решили, что Тургенев с большею симпатиею относится в этом романе к старому поколению, чем к молодому, и называли его ренегатом, так как он, по их мнению, из прогрессивного лагеря перешел в реакционный.
   В то время как княжна Липа с некоторыми другими принялась составлять протест Тургеневу, который, кажется, совсем не был ему отправлен, началось обычное веселье.
   

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ-СЕМИДЕСЯТНИКОВ

П. Л. ЛАВРОВ

ИЗ СТАТЬИ "И. С. ТУРГЕНЕВ И РАЗВИТИЕ РУССКОГО ОБЩЕСТВА"

   Первое время моего пребывания в Париже, куда я приехал в начале 1870 года, я не видал Тургенева1. Не помню, был ли он в Париже, но я не считал себя вправе возобновить наше петербургское знакомство посещением его после моего отзыва о "Дыме", отзыва, который мог быть ему известен2. Но <...> мы встретились у общего приятеля, и мне было известно, что Иван Сергеевич знал, что я буду там. Встреча была очень радушная. Он или хотел игнорировать мою экскурсию в область критики его произведений, или не знал действительно об этой экскурсии. Он пригласил меня к себе. Через несколько дней я поехал к нему, и с этого времени всегда, когда мы оба были в Париже, мы видались, хотя не очень часто, но и не редко, а в промежутках обменивались письмами. Собственно, лишь за это время я надлежащим образом узнал Ивана Сергеевича.
   Это возобновление знакомства нашего имело место в конце 1872 года перед моим переселением из Парижа в Цюрих для того, чтобы начать там издание "Вперед!" 4, и первые сохранившиеся у меня письма Ивана Сергеевича с определенною датою, писанные весной 1873 года, относятся к его проекту приехать в Цюрих, чтобы ознакомиться с тамошнею русскою молодежью. Но эта поездка не состоялась. От 9 июня 1873 года он писал мне об известной "большой и беспощадной статье, помещенной в "Правительственном вестнике" от имени правительства, с угрозами тогдашним цюрихским студенткам"; о "драконовских мерах", принимаемых русским правительством5, и прибавлял: "Вот и выходит, что l'homme propose, a M. И. Лонгинов dispose" {Человек предполагает, а Лонгинов располагает (фр.).
   Пользуюсь случаем, чтоб сообщить анекдот по поводу этого декрета русского правительства против русских цюрихских студенток. Одна из них, занимавшаяся набором "Вперед!" в Лондоне, умерла там от скоротечной чахотки, и так как английский врач был позван слишком поздно (в нашей колонии был свой врач), то coroner производил следствие. На этом следствии перед большим jury мне пришлось рассказать о том, каким образом умершая очутилась в Англии в нашей колонии. Когда я сказал, что она должна была оставить Цюрих, так как русское правительство выгнало русских студенток из Цюриха, коронер хотел поправить меня: "Вы, верно, хотите сказать швейцарское правительство". Я уверил его, что хочу именно сказать то, что сказал. Англичане очень удивились. Мне пришлось выяснить подробности, но они все-таки едва ли вполне ясно поняли, как могло русское правительство сделать такое дело и как это его послушались. (Примеч. П. Л. Лаврова.)}.
   В феврале 1874 года, проезжая через Париж, при перенесении редакции и типографии "Вперед!" из Цюриха в Лондон, я прожил несколько дней в Париже и написал Ивану Сергеевичу, находит ли он удобным повидаться со мной. Я понимал, что для легального русского свидание с редактором "Вперед!" было нечто совершенно иное, чем знакомство с эмигрантом, виновным лишь в произвольном оставлении своего места ссылки, а мои прежние отношения с Иваном Сергеевичем не были вовсе так близки, чтобы я имел право предполагать, что он захочет рискнуть из-за свидания со мною какими-либо возможными неприятностями. Но я получил самое любезное приглашение позавтракать вместе и "побеседовать de omnibus rebus {О всех делах (лат.).}", с прибавкою, что "увидаться непременно надо". Это свидание состоялось 20 февраля 1874 года, и Тургенев жадно расспрашивал меня о цюрихской молодежи, о ее содействии предпринимаемому мною делу, хотел знать подробности, обстановку. Само собой разумеется, что я с удовольствием передавал ему все, что мог, и я видел, как он был взволнован рассказом о группе молодых девушек, живших отшельницами и самоотверженно отдававших свое время, свой труд, свои небольшие средства на дело, в котором они участвовали только как наборщицы. Ни он, ни я, мы не знали тогда, что говорили о будущих героинях процесса 50-ти, которые впишут навсегда свои имена в историю русского революционного движения и в мартиролог его. Троих из этих милых сотрудниц по делу, тогда таких молодых и полных жизни, теперь уже нет на свете. Остальные все в Сибири6.
   С своей стороны, Иван Сергеевич с раздражением рассказывал мне о положении дел в России, об отсутствии всякой надежды на правительство, о растущей реакции, о бессилии и трусости его либеральных друзей. Он не высказывал надежды на то, чтобы наша попытка расшевелить русское общество удалась; напротив, тогда, как и после, он считал невозможным для нас сблизиться с народом, внести в него пропаганду социалистических идей. Но во всех его словах высказывалась ненависть к правительственному гнету и сочувствие всякой попытке бороться против него. Иван Сергеевич имел, может быть, право писать в 1880 году, что его убеждения "не изменились ни на йоту в последние сорок лет", что он остался "либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше -- принципиальным противником революции" ("Новости" от 14/26 сентября 1883 г.)7. Я писал еще в 1877 году в "Atheneum": "Никто из сколько-нибудь знакомых с автором и его прошедшим не может подумать ни на минуту, чтобы г. Тургенев был демагог или даже чтобы он симпатизировал людям насильственного и кровавого переворота" 8. В прошлом номере "Вестника Народной воли" было также определенно сказано ("Совр. обозр.", стр. 209), что Иван Сергеевич "не был никогда ни социалистом, ни революционером" 9. Он никогда не верил, чтобы революционеры могли поднять народ против правительства, как не верил, чтобы народ мог осуществить свои "сны" о "батюшке Степане Тимофеевиче"; но история его научила, что никакие "реформы свыше" не даются без давления, и энергического давления снизу на власть; он искал силы, которая была бы способна произвести это давление, и в разные периоды его жизни ему представлялось, что эта сила может появиться в разных элементах русского общества. Как только он мог заподозрить, что новый элемент может сделаться подобной силою, он сочувственно относился к этому элементу и готов был даже содействовать ему в той мере, в какой терял надежду, чтобы то же историческое дело могли сделать другие элементы, ему более близкие и симпатичные. Поэтому, когда я ему нарисовал картину одушевления и готовности к самоотвержению в группах молодежи, примкнувших в Цюрихе к "Вперед!", он без всякого вызова с моей стороны высказал свою готовность помогать этому изданию, первый том которого был уже около полугода в его руках и программа которого, следовательно, была ему хорошо известна. На другой же день (21 февр. 1874 г.) я получил от него письмо, где он более определенно высказал: "Я буду давать ежегодно 500 фр. до тех пор, пока продолжится ваше предприятие, которому я желаю всяческого успеха" {}, и прислал взнос за первый год. Следующие два года взнос происходил через посредников, так как я находился все время в Лондоне. У меня сохранилось очень мало писем и записок Ивана Сергеевича из этого периода. В одной из них (от 29 апреля 1875 г.) он писал мне, что думает ехать на partridge shooting и быть проездом в Лондоне, прибавляя: "Надеюсь увидеть вас там и побеседовать об omnibus rebus. На бумаге это неудобно исполнить; ограничусь тем, что нахожу вашу деятельность полезной, несмотря на неизбежные drawbacks {недостатки (англ.).}, которые я очень хорошо видел сам". Не помню, помешало ли что Ивану Сергеевичу приехать или во время его проезда через Лондон оказалось невозможным или неудобным наше свидание, но оно не состоялось. Скорее, он вовсе не приезжал, так как 7 сентября того же года он мне писал из Буживаля о двух произведениях нашей наборни, ему посланных, входя в довольно подробный разбор сказки "Мудрица -- Наумовна", указывал на ее литературные недостатки, но говорил: "Автор -- человек с талантом, владеет языком, и весь его труд согрет жаром молодости и убеждения". Далее Иван Сергеевич еще раз говорит, что у автора "есть и талант и огонь -- пусть он продолжает трудиться на этом поприще". В последние годы одна книга этого автора появилась на итальянском языке; а переводы на английском языке появились в Англии и Америке; как слышно, готовятся ее французское и немецкое издания 10.
   В следующем месяце он писал мне об одной статье, которую я ему посылал в рукописи на прочтение и которая принадлежала личности, фигурировавшей впоследствии в "Нови" под именем Кислякова. Иван Сергеевич благодарил меня "за непомещение статьи" во "Вперед!" и сообщал некоторые подробности о своих сношениях с этим господином 11. Мне неизвестно, продолжал ли Иван Сергеевич свое содействие "Вперед!", когда с концом 1876 года я оставил редакцию этого издания. Так как это было дело не личное, а взнос в кассу издания, то дальнейшие распоряжения до меня не касались.
   О личности, только что упомянутой в письме ко мне Ивана Сергеевича, говорит он, очевидно, и в письмах к даме (симпатичную личность которой не трудно угадать), помещенных в октябрьской книжке "Русской старины" за 1883 год (стр. 219 и след.). Эти письма доставляют немаловажный материал для его взгляда на революционную молодежь в 1874--1875 годах. Почтенная энтузиастка хотела познакомить его "с образом мыслей", вообще с личностями "новых людей". Иван Сергеевич отвечал ей, что к этим экземплярам можно отнестись "только с сатирической, юмористической точки зрения", что "это еще не новые люди", и упрекал их в "скудости мысли, в отсутствии познаний, а главное, в бедности, в нищенской бедности дарований". Но он писал: "Я знаю таких между молодыми, которым гораздо более приличествует подобное наименование (новых людей)". "Я мог бы назвать вам молодых людей, с мнениями гораздо более резкими, с формами гораздо более угловатыми, пред которыми я, старик, шапку снимаю, потому что чувствую в них действительное присутствие и таланта и ума" 12 <...>
   В конце 1876 года я приехал на две недели в Париж. Я был очень озабочен отстаиванием газеты "Вперед!" против съезда, имевшего место в Париже. Я потерпел неудачу, отказался от редакции и предвидел гибель начатого дела (хотя такого быстрого его падения и политического самоубийства своих товарищей пропагандистов, какое имело место, я вовсе не ожидал) 13. Утомленный и раздраженный ежедневными прениями на съезде, я рад был отдохнуть на разговорах о чем-либо другом и раза два в эти две недели был у Ивана Сергеевича. Он мне говорил о "Нови", которая должна была появиться в первых книжках "Вестника Европы" 1877 года, и обещал мне прислать корректуру статьи, как только она получится 14. По возвращении в Лондон я как-то упомянул об этом в разговоре тогдашнему радикальному члену палаты общин (теперь занимающему очень высокое политическое положение), тесно связанному с лондонским "Атенеумом" 15. Он попросил меня дать в "Атенеум" статью о новом романе, и она была напечатана там, значительно сокращенная. В последующем я приведу из нее некоторые отрывки, так как мой взгляд на "Новь" с тех пор не изменился {Предупреждаю читателя, что у меня нет под руками номера "Атенеума", где помещена статья, а сохранился лишь французский оригинал его в рукописи, где недостает нескольких страниц. Следовательно, может случиться, что я приведу кое-какие места, выброшенные редакцией при сокращении статьи для помещения ее в "Атенеуме", для которого она оказалась слишком длинной. (Примеч. П. Л. Лаврова.)}. Иван Сергеевич едва ли знал, что она принадлежит мне.
   С появления "Дыма" до "Нови" прошло почти десять лет. Реакция раздавила в России земство, исказила судебную реформу, довела освобожденных крестьян до разорения. Самарский голод сделал очевидным все язвы народных бедствий. Ученики Чернышевского, Добролюбова, Писарева сплотились в растущую, хотя и неорганизованную революционную силу. Трагедия Коммуны не прошла даром и для России. Процесс нечаевцев позволил выступить адвокатуре с политическими речами. Начали за границей снова работать типографские станки для новой литературы анархистов и подготовителей революции 16. Молодежь пошла "в народ". Записка, разосланная графом Паленом в 1875 году, говорила о "раскрытии пропаганды в 37 губерниях", о привлечении к дознанию 770 лиц17. Русские Инсаровы, люди, "сознательно и всецело проникнутые великой идеей освобождения родины и готовые принять в ней деятельную роль", получили возможность "проявить себя в современном русском обществе" (Соч. Добролюбова, III, 320) 18. Новые Елены не могли уже сказать: "Что делать в России?" Они наполняли тюрьмы. Они шли в каторгу. Они, через месяц с небольшим (10 марта 1877 г.) после появления конца "Нови", говорили перед судом, что их целью было "внести в сознание народа идеалы лучшего, справедливейшего общественного строя", признавали "насильственную революцию, при известных обстоятельствах, неизбежным злом" и предсказывали, что революционное движение "не может быть остановлено никакими репрессивными мерами... Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова... И так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют" 19. А в то же время реакционная литература, в особенности же реакционная беллетристика, разливалась ливнем грязи на новых русских революционеров.
   "Новь" вызвала очень разнообразные мнения среди передовых групп русской молодежи. Когда я читал ее в корректуре в Лондоне в январе 1877 года П. А. Кропоткину и некоторым членам прежней наборни "Вперед!", она очень понравилась20. Но другие были возмущены. Даже люди, очень расположенные к Ивану Сергеевичу, как тот, кому принадлежат стр. XV и след. в обращении "К читателю" сборника "Из-за решетки" (1877) 21, отнеслись достаточно жестко к новому роману. Приведу несколько страниц из "Атенеума" 22.
   "Я сказал выше, говоря о прежних произведениях г-на Тургенева, что его произведения представляют всегда неполную картину наблюдаемого им движения; это справедливо и для его романа. Его личные отношения позволили ему наблюдать и выразить лишь одну сторону революционного движения в России...
   Он опять оставил в стороне многие точки зрения, входящие в рассматриваемый им вопрос. Он снова создал несколько живых типов, которые навлекут на него ругательства одних, симпатии других. Он набросил несколько симпатичных или поразительных сцен, которые останутся в литературе...
   Господствующее впечатление, получаемое при чтении романа, заключается в том, что наблюдатель художник был живо поражен важностью революционного движения среди русской молодежи. Группа, составляющая центр всего рассказа и привлекающая симпатии читателя, несмотря на свои недостатки, это -- группа молодых людей, глубокие убеждения которых сделали их врагами порядка вещей, существующего в России. Они живут своим трудом; они горды своей бедностью; они ищут не выгодной карьеры или личного счастья; они хотят "служить" народу, подавленному господствующими классами; они хотят для него действительной свободы; они хотят поднять его против существующего строя...
   Личности этой центральной группы представляют весьма различные типы и различаются еще более между собою способностями, умом; но всех их характеризует одна общая черта, резко отделяющая их от людей другой группы, вызывающая к ним любовь и уважение, несмотря на их недостатки, несмотря на их явные ошибки, несмотря на недостаток ума у одних из них и на комический оттенок, который имеют иногда их приемы деятельности. Эта черта заключается в том, что они суть представители иной, высшей нравственности; не нравственности условной, но той глубокой нравственности, которая убивает всякий эгоизм, всякое личное вожделение, придает людям характер искренности и делает их способными на все жертвы для класса несчастных и обездоленных".
   Здесь, при оценке значения того комического элемента, который внес Тургенев в фигуры "опростившихся", следует взять в соображение слова его по поводу подобного же элемента в Дон-Кихоте, сказанные за семнадцать лет ранее <...> Бесспорно, что борцы за лучшее будущее русского народа, выставленные автором в "Нови", были для него сродни Дон-Кихоту, но следует не забывать, что для него дон-кихоты были "служителями идеи и обвеяны ее сиянием" (I, 337), что "попирание" их "свиными ногами" есть "последняя дань, которую они должны заплатить грубой случайности, равнодушному и дерзкому непониманию" и что тем самым "они завоевали себе бессмертие" (I, 351). Конечно, Добролюбовы и их законные наследники в деле революционной мысли не хотели признать в своих рядах людей типа Дон-Кихота, "отличительная черта" которого -- "непонимание ни того, за что он борется, ни того, что выйдет из его усилий" (Соч. Добролюбова, III, 307), но партии, совершающие и особенно начинающие великое историческое дело, составляются не по собственным идеалам, а по тому фатальному процессу, которому прошедшее подчинило эволюцию вырабатывающего их общества. "Не с подобной ли же иронией,-- говорят передовые деятели 1883 года ("И. С. Тургенев", в типогр. "Народи, воли"),-- относимся сами мы к движению семидесятых годов, в котором, несмотря на его несомненную искренность, страстность и героическую самоотверженность, действительно было много наивного" 23.
   Машурины, Остродумовы, Маркеловы были живые лица, типы, которые действительно встречались; даже Неждановы были возможны (хотя мне не случалось наблюдать даже близкого типа в среде нечаевцев или народников, которых мне удалось видеть, а тот О., на которого намекает г. Ковалевский в своих воспоминаниях -- "Русск. ведом." от 27 сентября 1883 г.,-- не представлял даже самого отдаленного сходства с нравственным типом Нежданова)24, но дело в том, что лишь художник-индивидуалист мог ограничиться этими личностями; для того же, который сам ставил себе задачею "воплотить в надлежащие типы образ и давление времени", превосходно отделанный угол картины, развернутый пред глазами читателя, не мог заменить самой картины. Дело в том, что в революционной партии были не одни Машурины, Остродумовы и Неждановы, как в обществе, против которого они вооружались, были не одни Сипягины и Коломейцевы. Дело в том, что если бы революционная партия состояла в это время только из тех личностей, которых нарисовал Тургенев, то история России последних десяти лет была бы невозможна; в том, что даже в своем рассказе художник смешал (как и было ему замечено в обращении "К читателю" в сборнике "Из-за решетки", стр. XV, примеч.) "чисто народническое движение" 1873 и следующих годов с "заговорщицким движением времен нечаевщины", то есть смешал две ступени развития, резко различавшиеся между собой по своим основным воззрениям на способ достижения новых порядков" (на это было указано в статье, приготовленной для "Атенеума"). Процессы 1877 и следующих годов показали, что люди иного типа были налицо, и между тем даже отдаленного намека на эти весьма характеристические типы для "образа и давления времени" не дал художник в группе тех живых личностей, которых он создал в "Нови" пред глазами читателя. "Я тогда мало знал нашу молодежь",-- говорил сам Иван Сергеевич о своей "Нови" в 1879 году в Петербурге ("Общее дело", No 56, стр. 4)25. И тем не менее перед целой литературой грязных ругателей этой молодежи он выставил ее, эту революционную молодежь, как единственную представительницу высокого нравственного начала, как "служительницу идеи, обвеянную ее сиянием", как "тех личностей", над которыми "масса глумится", которых она "проклинает и преследует", но за которыми затем "идет, беззаветно веруя", потому что они, "не боясь ни ее преследований, ни проклятий, не боясь даже ее смеха, идут непреклонно вперед, вперив духовный взор в им только видимую цель" (I, 343) 26. В этом еще раз проявилась способность Ивана Сергеевича, о которой сказано выше, способность "угадывать некоторые действительные явления русской жизни далеко вернее и шире, чем его сверстники, соперники его по таланту, но стоявшие далеко ниже его по развитию". Весной 1877 года я переселился в Париж, и личные мои сношения с Иваном Сергеевичем сделались теснее в последние пять лет его жизни, чем в прежнее время.
   Общее настроение Ивана Сергеевича в эти годы становилось все мрачнее. С 1878 года он начал свои "Стихотворения в прозе", серию, проникнутую возвращающимся и усиливающимся чувством нравственного одиночества, мучительною мыслью о старости, о близкой смерти. "Настали темные, тяжелые дни", когда он говорил себе: "Уйди в себя, в свои воспоминанья... Но будь осторожен... не гляди вперед, бедный старик!" ("Старик", июль 1878) Настоящее вызывало мысль: "Я один, один, как всегда" ("Голубь", май 1879). Воспоминания раздражали его воображение представлением о том, "как хороши и свежи были розы"... как теперь ему "холодно" и как "все они умерли... умерли" ("Как хороши" и т. д., сент. 1879 г.). А впереди грозная старуха судьба гнала его к могиле, которая "плывет, ползет" сама к нему ("Старуха", февраль 1878 г.).
   Росло в его доброй душе, вместе с увеличивающейся болезненностью, и раздражение против критиков, так как он, живя вне России, не мог знать, до его торжественной поездки на родину в 1879 году, насколько он остался любимым беллетристом всех групп читающей русской публики 27. Он говорил об "ударах, которые больнее бьют по сердцу", чем "суд глупца". Он говорил о человеке, который "сделал все, что мог; работал усиленно, любовно, честно... И честные души гадливо отворачиваются от него, честные лица загораются негодованием при его имени" ("Услышишь суд глупца", февр. 1878). Он рисовал "довольного" клеветника, который сам поверил своей клевете ("Довольный человек", тогда же), говорил о "житейском правиле": упрекайте противника "в том самом пороке или недостатке, который вы за собою чувствуете. Негодуйте и упрекайте" ("Житейское правило", тогда же). Он рисовал "дурака, заведующего критическим отделом", и восклицал: "Житье дуракам между трусами" ("Дурак", апрель 1878). Он противуполагал торжествующего Юлия оплеванному Юнию, хотя первый лишь украл у второго его мысль ("Два четверостишия", там же). После марта 1879 года мыслей этого рода мы не встречаем в "Стихотворениях в прозе", хотя, по частным сведениям ("Русская мысль", ноябрь 1883 г., стр. 314, 318), они встречались в разговорах Ивана Сергеевича рядом с выражением чувства нравственного одиночества 28.
   О русских общественных вопросах в этой серии произведений, охватывающей 1878--1882 годы, говорится мало, и мнения Ивана Сергеевича, относящиеся к этому времени, приходится более черпать из воспоминаний о частных разговорах. Мои разговоры с ним и наша переписка оставались, большею частью, на почве нейтральной, именно на почве личной помощи, которую он постоянно оказывал через мое посредство нуждающимся русским, принадлежавшим к колонии Латинского квартала (в значительной доле состоявшей не только из эмигрантов, а также из легальных русских, но не имевших сношений с другою русской колонией, группировавшейся около церкви улицы Дарю и посольства), не считая тех лиц, которые лично обращались к нему помимо моего посредства; а также на почве литературных вопросов, причем, между прочим, он лично помог мне своим замечательным знанием Шекспира чуть не наизусть, когда мне пришлось для одной работы искать, куда относятся многочисленные цитаты из Шекспира одного автора, приведенные весьма часто без точных указаний. Но само собою разумеется, что редко свидание наше проходило без разговора о России, о русских делах, о правительстве, о либералах и о революционной партии. Он мне часто сообщал в извлечении или даже прочитывал отрывки писем, получаемых им от лиц, которые могли знать действительное положение дел и которые большею частью еще живы, а потому я их не называю. Так как я не записывал наши разговоры, то не могу ни приводить точных слов Ивана Сергеевича, ни указывать точную эпоху в течение последних шести лет, когда происходил тот или другой разговор. Передаю лишь общее его отношение к различным элементам русского общества, причем всякий, знавший Ивана Сергеевича, поймет, что при его чрезвычайной впечатлительности к внешним влияниям минуты отношение его к тому или другому элементу русского общества, мною характеризованное в общих чертах, становилось ярче или бледнее, смотря по случайностям событий, по впечатлениям, полученным Иваном Сергеевичем от лиц, с которыми он видался, или от его корреспондентов.
   Скептицизм относительно чего бы то ни было действительно полезного для России, способного выйти от кого бы то ни было: от правительства, от либералов или революционеров, составлял основную черту его взглядов на русские дела, хотя при этом он готов был сочувственно отнестись к самомалейшему явлению, которое как будто обещало что-либо, но лишь для того, чтобы, вслед за тем, еще сильнее обрушиться на то, что обмануло его минутные надежды.
   Безусловно отрицательно относился он к министрам последних лет, хотя было время, когда как будто ждал чего-то от Меликова29. С неподражаемою добродушной иронией говорил он о личностях из царской фамилии, с которыми ему пришлось встречаться в Париже, о сожалении, выраженном однажды нынешней императрицей России (тогда уже давно женою наследника русского престола), что он, Тургенев, пишет свои повести по-русски;30 об ограниченности, невежестве и неловкостях нынешнего императора и его дядюшек,-- и между тем это не помешало тому, что под его влиянием (если не им самим, может быть, написанная, в чем он мне прямо не сознавался) появилась в "Revue politique et littéraire" вслед за воцарением Александра III статья, выражавшая надежды, которые едва ли мог иметь серьезно человек, который знал, что за личность всходила на престол Российской империи31.
   Много раз у нас заходил разговор о его ближайших друзьях или единомышленниках, о русских либералах. Много раз я к нему приставал с вопросом, почему они не делают того или другого, очевидно полезного для их политических взглядов? Почему они, при своей численности, при значительных денежных средствах, при бесспорном присутствии в их рядах людей со способностями, с талантом, с авторитетным именем, не выступают как политическая партия, пытаясь захватить себе то значение представителей передовых требований, которое они предоставляют ненавидимым ими социалистам-революционерам? Каждый раз он начинал иронически или раздражительно перебирать имена и личности (иные весьма близкие ему) и доказывать для каждого, что он не способен ни к смелому делу, ни к риску, ни к жертве и что поэтому невозможна организация их в политическую партию с определенною программою и с готовностью пожертвовать многими личными удобствами до тех пор, пока для них сделается возможною надежда достичь своих политических целей {Пользуюсь случаем, чтобы выразить свое сомнение, имели ли вовсе в последние годы русские либералы определенную политическую программу действий. В 1882 году собралось у меня в Париже несколько личностей из русской либеральной интеллигенции, достаточно смелых, чтобы посещать меня, и каждый из которых завоевал себе право называться одним из лучших представителей русского либерализма. Все они нападали, конечно, на русскую революционную партию и на ее способ деятельности. Но все согласны были в полном расстройстве положения дел в России. "Так продолжаться не может",-- повторял почти каждый. Я им сказал: "Положим на минуту, господа, что программа деятельности революционной партии неверна. Дайте другую программу, чтобы выйти из теперешнего положения, и обсудим ее". Эти люди, принадлежавшие, как я уже сказал, к самому цвету русской либеральной интеллигенции, не могли дать никакой программы. Один из них, очень остроумный, сказал, правда, что порядочным людям надо бежать из России, но он сам отлично понимал, что ведь это не политическая программа. (Примеч. П. Л. Лаврова.)}. По словам автора статьи "Черты из парижской жизни И. С. Тургенева" ("Русская мысль", ноябрь 1883 г.),-- нисколько не утверждая, насколько можно верить его свидетельству,-- Иван Сергеевич выражался о своих единомышленниках в последние годы так (стр. 324):
   "Мы, то есть я и мои единомышленники,-- честные и искренние либералы и от всей души желаем воцарения в России благоденствия, правды и свободы; мы готовы много работать для достижения этих целей, но все мы, сколько нас ни есть, все хорошие и нескупые люди, не решимся рискнуть для этого самой ничтожной долей своего спокойствия, потому что нет у нас ни темперамента, ни гражданского мужества... Что делать, надо сознаться, что малодушие присуще нашей натуре".
   Следовательно, для меня совершенно бесспорно, что ни в какой момент последних шести лет жизни мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли, и осталось одно воспоминание о Вас как о человеке, к которому я был искренне привязан, и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений.
   Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию -- и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего -- и еще раз дружески жму Вам руку.

Иван Тургенев"

   В августе 1878 года Тургенев был в Москве и 4 августа написал Льву Николаевичу:
   "...Понедельник пробуду в Туле, где у меня дела. Мне самому хочется Вас видеть, и к тому ж у меня есть поручение до Вас -- то как хотите? приедете ли Вы в Тулу, или я заеду к Вам в Ясную Поляну, откуда отправлюсь далее?"
   
   Через несколько дней Тургенев телеграфировал, что приедет со станции Тула в Ясную Поляну. Отец сам поехал в Тулу его встречать, взяв с собой своего шурина, молодого правоведа Степана Берса.
   О том, как встретились оба писателя после семнадцатилетней разлуки и какие были их разговоры в коляске в те полтора часа, когда они ехали из Тулы в Ясную Поляну, записей не сохранилось. Надо предполагать, что встреча была сердечна и что оба они избегали неприятных тем разговора.
   И вот Тургенев в Ясной Поляне. Всего-навсего Тургенев приезжал в Ясную Поляну 4 раза: 8--9 августа 1878 года, 2--4 сентября того же года, 2--4 мая 1880 года и 22 августа 1881 года. Об этих посещениях есть записки Степана Берса, Е. И. Менгден, моей матери, сестры Татьяны и брата Ильи. Я постараюсь последовательно вести свой рассказ, проверяя свои воспоминания этими записками и обратно. Однако я не могу ручаться за то, что хронологически мой рассказ будет верен. Ведь с тех пор прошло много лет. Особенно трудно установить, имели ли место те или иные разговоры или факты в первое его посещение, в августе 1878 года, или во второе -- в сентябре. Поэтому мой последующий рассказ будет столько же относиться к первому посещению, сколько ко второму.
   Летом 1878 года в Ясной Поляне, по обыкновению, жило много народа. В большом доме жила наша семья, состоявшая, кроме родителей, из четырех братьев и двух сестер. Мне, старшему, было пятнадцать лет, сестре Татьяне -- тринадцать, Илье -- двенадцать и т. д. В то время у нас жили француз-гувернер, m. Montels, бывший коммунар 1871 года, скрывавшийся в России под фамилией Nief, гувернантка-англичанка и наш большой друг, учивший нас русскому и математике, бывший член кружка Н. Чайковского и Маликова, В. И. Алексеев. Во флигеле жила семья Кузминских. Кроме того, в Ясной Поляне почти всегда гостил еще кто-нибудь. В то время гостила баронесса Е. И. Менгден с дочерью и Степан Берс.
   Все мы, конечно, с величайшим интересом ждали Ивана Сергеевича. Я знал, что Тургенев большого роста. Но он превзошел мои ожидания. Он показался мне великаном -- великаном с добрыми глазами, с красноватым лицом, с мягкими, как мне казалось, мускулами ног и с густыми, хорошо причесанными, белыми, даже желтоватыми волосами и такой же бородой. Сравнительно с ним отец мне показался маленьким (хотя он был роста выше среднего) и моложе, чем он был. Правда, Тургеневу было шестьдесят лет, а отцу -- пятьдесят. Но Тургенев был совсем седой, а у отца были темные волосы без проседи. В их отношениях чувствовалось, что Иван Сергеевич старший. Мне тогда казалось, что отец к нему относился сдержанно, любезно и слегка почтительно, а Тургенев к отцу, несмотря на свою экспансивность, немножко осторожно.
   Тургенев привез с собой прекрасные дорожные вещи: дорогой кожаный чемодан, изящный несессер, две щетки слоновой кости и пр. Я помню его бархатную куртку, такой же жилет, шелковый галстук, мягкую, тоже, кажется, шелковую рубашку и двое прекрасных золотых часов. Часы он с удовольствием показывал и говорил, что они -- хронометры, что он вообще любит хорошие часы и наблюдает за тем, чтобы они ходили верно и одинаково, минута в минуту. Еще у него в кармане была изящная табакерка с нюхательным табаком. Он говорил, что бросил курить, потому что, когда он курил, две милые девицы не позволяли себя целовать, "а теперь,-- прибавил о н,-- мои парижские дамы не позволяют мне нюхать табак". На ногах у него были мягкие сапоги с очень широкими носками: такие сапоги он носил по причине своей подагры.
   Иван Сергеевич много разговаривал с отцом наедине, в кабинете и на прогулках. Вероятно, главной темой их разговоров была литература. Помню, как, войдя по какому-то делу в кабинет, я услышал, как Иван Сергеевич декламирует:
   
   Над Невою резво вьются
   Флаги пестрые судов;
   Звучно с лодок раздаются
   Песни дружные гребцов;
   В царском доме пир веселый;
   Речь гостей хмельна, шумна;
   И Нева пальбой тяжелой
   Далеко потрясена 1.
   
   -- Разве это не удивительно сказано?-- говорил Иван Сергеевич.-- Разве вы не слышите гром пушек в стихах:
   
   И Нева пальбой тяжелой
   Далеко потрясена?
   
   Отец, помнится, соглашался, что стихотворение прекрасно по форме, но не по содержанию. Ведь он изучал эпоху Петра I и вынес из этого изучения отрицательное отношение к Петру. Кажется, тогда же он говорил: когда писатель пишет стихами, он ограничен в выборе выражений рифмой и размером. Если хочешь точно выразить свою мысль, то нельзя писать стихами.
   Не помню, что именно возражал Тургенев, только помню, что отец согласился, что иногда рифма придает особую прелесть некоторым выражениям, как, например, рифма "странен" и "ранен" в том месте "Евгения Онегина", где Пушкин пишет про убитого Ленского:
   
   Недвижен он лежал, и странен
   Был томный мир его чела.
   Под грудь он был навылет ранен;
   Дымясь, из раны кровь текла.
   
   Впрочем, отец оговаривался, что он пристрастен к Пушкину и что чувствует к нему особую слабость. В этом, а также в слабости к стихотворениям Фета и Тютчева, он сходился с Тургеневым.
   Между прочим, Тургенев, следивший за литературой, рекомендовал отцу двух начинающих писателей: одного -- русского, Всеволода Гаршина, и другого -- француза, Мопассана. Отец впоследствии вполне оценил обоих. Мопассан сперва его оттолкнул сюжетом "Maison Tellier" {"Заведение Телье" (фр.).}, но, прочтя "Une Vie" {"Жизнь" (фр.).}, он признал в нем первоклассного писателя 2. Тогда же Тургенев рекомендовал одну писательницу, кажется г-жу Стечькину. Но про нее отец говорил: "Тургенев постоянно возится с какой-нибудь романисткой".
   В обществе Тургенев завладевал разговором и общим вниманием. Он был бесподобным рассказчиком, и мы заслушивались его. То он рассказывал, как, сидя на гауптвахте за статью о Гоголе, он безуспешно заискивал у своего сторожа, здоровенного унтер-офицера; 3 то он изображал курицу в супе, подкладывая одну руку под другую; то он показывал, как его легавая собака делает стойку; 4 то он описывал свою виллу в Буживале, говоря про семью Виардо и себя -- мы; то рассказывал, как в Баден-Бадене он играл лешего в домашнем спектакле у Виардо и как на него смотрели с недоумением.
   Еще он рассказывал, как на маскараде, вместе с поэтом А. К. Толстым, он встретил грациозную и интересную маску, которая с ними умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она тогда же сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе.
   -- Что же я тогда увидел?-- говорил Тургенев.-- Лицо чухонского солдата в юбке.
   Эта маска потом вышла замуж за А. К. Толстого. Его стихотворение "Средь шумного бала" навеяно этим первым знакомством с его будущей женой. Думаю, что Тургенев преувеличил ее некрасивость. Я встречал впоследствии графиню Софью Андреевну, вдову А. К. Толстого, она вовсе не была безобразна и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной.
   Кто-то спросил Ивана Сергеевича, не кажется ли ему все русское странным после долгого отсутствия из России. Он ответил, что многое его поражает в первые дни, но что он скоро опять привыкает ко всему русскому, родному.
   Помню, как он тогда же или в другой раз сказал:
   -- В русской деревне я с одним не могу примириться. Это -- с рытвиной. Отчего во всей Западной Европе нет рытвин?
   Я не раз вспоминал эти слова Ивана Сергеевича. Как художник, он одним словом указал на одно из больных мест нашей деревни. В самом деле, что такое рытвина? Это -- водомоина, образующаяся по дорогам и, особенно, по многочисленным межам на крестьянской земле. Эти межи происходят от чересполосицы, а из рытвин -- овраги, такие овраги, что в некоторых губерниях более половины пашни превратились в бесплодную землю.
   Рытвины выщелачивают питательные соки земли. Рытвина -- это эмблема убожества крестьянского земледелия и нашего земельного неустройства. Рытвины -- это морщины земли. И Тургенев прав: с рытвиной мириться нельзя.
   Вообще западничество Тургенева проявлялось не раз в его разговорах. Так, он говорил: "Если бы Россия со всей своей прошедшей историей провалилась, цивилизация человечества от этого не пострадала бы".
   Конечно, это было сказано как парадокс, с болью в сердце, именно потому, что он любил Россию и страстно желал, чтобы Россия внесла свою долю в общую сокровищницу человеческой культуры.
   Вот еще его рассказ:
   -- Еду я по Мценскому уезду. Встречается мне телега, а в телеге лежит мужик, избитый и весь в крови.
   Ямщик с козел обернулся ко мне и с чувством сказал:
   -- Руцкая работа, Иван Сергеевич!
   Несмотря на свои шестьдесят лет Тургенев был бодр и подвижен. Он ходил гулять с моим отцом и с нашей компанией молодежи, обращая внимание на хозяйство, на лесные и яблочные посадки и на красивые места в саду и в лесу.
   В то время кто-то около яснополянского дома устроил первобытные качели -- длинную доску, лежащую своей серединой на перекладине. Проходя мимо, отец и Тургенев соблазнились и, став каждый на конце доски, стали при общем смехе подпрыгивать, подбрасывая друг друга. Тургенев заметил, что такие качели почему-то мало распространены в России.
   В один из вечеров Иван Сергеевич читал свой рассказ "Собака". Он читал выразительно, живо и просто -- без вычурных интонаций. Но самый рассказ ни на кого, в том числе на моего отца, большого впечатления не произвел 5.
   В другой раз вечером Тургенев играл в шахматы со мной, и насколько мне помнится, с отцом и Урусовым. Он был сильный игрок, сильнее отца. Давая мне ладью вперед, он одну партию выиграл, другую проиграл. Он рассказывал, что, играя на одном международном шахматном турнире решительную партию с одним поляком, он мог, благодаря ошибке своего противника, сделать выигрышный ход -- открытый шах. Публика с волнением ждала, сделает ли он этот ход. Замешался национальный интерес: русский играл с поляком. Подумавши, Иван Сергеевич сделал выигрышный ход, и поляк сдался. Когда он это рассказывал, мне показалось, что в нем билась патриотическая жилка.
   Он играл особенно искусно слонами. "Меня шахматисты называют "Le chevalier du fou",-- говорил он (рыцарем слона). По поводу шахматной игры он вспомнил об одном модном в то время словечке французов.
   -- Что ни скажешь французу,-- говорил он,-- он отвечает: "Vieux jeu" -- "Устарело".
   Несмотря на всю свою любовь к Франции Тургенев не особенно восхищался французами, указывая на их недостатки -- на их большое национальное самодовольство и мещанскую расчетливость. Он говорил, что французы стали дурно говорить по-французски, грубым парижским жаргоном. Сам он нередко переходил с русского языка на французский. А как хорошо он говорил по-французски! Известно, что сами французы любовались его выговором и оборотами речи.
   Иван Сергеевич мало обратил внимания на жившего тогда у нас француза-коммунара m. Montels (Nief). Он говорил, что он знал многих коммунаров и что m. Montels принадлежит к неинтересному типу рядовых коммунаров.
   Говоря про француженок, Тургенев сказал: "Насколько русские женщины и девушки образованнее француженок! Точно из темной комнаты войдешь в светлую, когда приедешь в русскую семью". Разумеется, это было сказано в присутствии русских женщин, но я думаю, что Иван Сергеевич говорил искренне 6, мысленно исключая из своего сравнения госпожу Виардо.
   Уезжая, Тургенев очень любезно со всеми простился. Моему отцу он говорил: "Вы прекрасно сделали, душа моя, что женились на вашей жене". Он обещал опять заехать в Ясную Поляну осенью.
   Моя мать под свежим впечатлением тогда же записала следующее: "Тургенев очень сед, очень смиренен, всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе и возвышенных предметов. Так, он описывал статую "Христос" Антокольского, точно мы все видели его, а потом рассказывал о своей любимой собаке Пегас с одинаковым мастерством. В Тургеневе теперь стала видна слабость, даже детская, наивная слабость характера. Вместе с тем видна мягкость и доброта. Вся ссора его с Львом Николаевичем мне объяснилась этой слабостью" <...> 7.
   В январе 1880 года Тургенев послал отцу лестный отзыв Флобера о "Войне и мире" 8. Весной того же года, приехав в Россию, он опять посетил Ясную Поляну. На этот раз он взял на себя важное поручение: уговорить Толстого участвовать в празднествах по поводу открытия памятника Пушкину.
   Второго мая он был в Ясной Поляне. Была весна, "березы как будто пухом зеленели", "соловей уж пел в безмолвии ночей", а днем разные певчие птицы свистели и пели в саду. Иван Сергеевич хорошо знал птиц и отличал их по пению. "Это поет овсянка,-- говорило н,-- это -- коноплянка, это -- скворец" и т. д. Отец признавался, что он так хорошо птиц не знает. Пролет вальдшнепов был в самом разгаре. Тургенев, мой отец, брат Илья и я с ружьями, а с нами моя мать и сестра Татьяна отправились на тягу. Поехали мы в экипаже вроде линейки, под названием "катки", за речку Воронку, в казенный лес Засеку. Доехав до речки, мы перешли по бревну на тот берег. Помню огромную живописную фигуру И. С. Тургенева в бурой куртке и широкополой шляпе, когда он осторожно перебирался по бревнышку через речку. Отец предоставил ему лучшую, по его мнению, полянку, через которую должны были тянуть вальдшнепы, и сам стал неподалеку. Моя мать, разговаривая с Тургеневым, осталась вместе с ним. Она его спросила, почему он теперь ничего не пишет. Тургенев ответил, что он уже конченый писатель.
   -- Нас никто не слышит?-- продолжал он.-- Так я вам скажу. Я теперь уже не могу писать. Раньше всякий раз, как я задумывал писать, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар и не могу больше ни любить, ни писать.
   Во время разговора вдруг послышался выстрел и голос Льва Николаевича, посылавшего собаку искать убитого вальдшнепа.
   -- Началось,-- сказал Тургенев.-- Лев Николаевич уже с полем. Вот кому счастье. Ему всегда в жизни везло.
   И в самом деле, вальдшнепы летели больше на отца, чем на Тургенева,-- вероятно просто потому, что Тургенев отпугивал вальдшнепов разговорами. Наконец Тургенев услышал все ближе и ближе хрип и свист вальдшнепа; птица показалась над деревьями, и он выстрелил.
   -- Убили?-- крикнул отец с места.
   -- Камнем упал,-- ответил Иван Сергеевич.
   Однако как ни искали вальдшнепа собака и мы все, найти его в темноте не удалось. И странно: Ивану Сергеевичу и даже моему отцу это было неприятно. Но на другой день брат Илья нашел убитого вальдшнепа: накануне собака не могла его найти, потому что он повис на дереве.
   Перед отъездом Тургенева моя мать пошла звать его и моего отца обедать. Они сидели в избушке, которую построил себе отец в роще, около дома, в так называемом "Чепыже", для того чтобы в уединении заниматься. Тургенев в это время уговаривал отца участвовать в Пушкинском празднике. Отец решительно отказался. Он не любил публично выступать и вообще не любил торжеств и праздников, хотя бы в честь Пушкина.
   Тургенев этого не ожидал и уехал разочарованный.
   В продолжение 1880 года и последующего дружелюбная переписка между обоими писателями продолжалась. Тургенев, так же как и прежде, распространял произведения Льва Толстого за границей, но продолжал пренебрежительно относиться к его философии. "Мне очень жаль Толстого,-- пишет он А. И. Урусову 1 декабря 1880 года, узнав о мрачном настроении Льва Николаевича.-- Но chacun a sa manière de tuer ses puces" {каждый бьет блох по-своему (фр.).}. В июне 1881 года он пригласил Льва Николаевича к себе в Спасское. 4 июля 1881 года он писал отцу: "Очень порадовался Вашему близкому посещению,-- а также и тому, что Вы говорите о Вашем чувстве ко мне. Оно потому и хорошо, что общее, то есть одинаковое и в Вас и во мне".
   О свидании Л. Н. Толстого с И. С. Тургеневым в Спасском есть воспоминания Полонского 9 и следующая пометка в дневнике моего отца:
   "9--10-го июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятой живописью и писаньем, неосуждающий и -- бедный -- спокойный. Тургенев боится имени бога, а признает его. Но тоже наивно спокойный, в роскоши и праздности жизни".
   В последний раз И. С. Тургенев был в Ясной Поляне в конце августа 1881 года. 22 августа, в день рождения моей матери, в Ясной Поляне было много гостей, в том числе мой дядя Сергей Николаевич Толстой и кн. Л. Д. Урусов. Несмотря на то что Урусов был в то время тульским вице-губернатором, его можно назвать первым последователем моего отца. Отец занимался в то время исследованием Евангелия и посвящал Урусова в свою работу. Урусов усвоил себе его толкование первых слов Евангелия от Иоанна: "Началом всего было разумение жизни" и т. д., и любил говорить на эту тему. И вот, вечером, за чайным столом, Урусов стал доказывать Тургеневу, что начало всего есть разумение жизни. Не помню, что и как возражал Тургенев, но, по-видимому, его мало интересовал предмет разговора, и он старался перейти на другую тему. Но Урусов настойчиво продолжал доказывать свои тезисы, сильно жестикулируя и не замечая того, что он продвинулся на кончик стула. Вдруг стул выскользнул из-под него, и он упал на пол с вытянутой вперед ладонью. Нисколько не смутившись, он из-под стола продолжал начатую фразу. Тургенев не удержался и громко, слишком громко расхохотался.
   -- Il m'assomme, ce Трубецкой (он убивает меня, этот Трубецкой),-- сквозь смех фальцетом кричал Тургенев, спутав фамилию Урусова и называя его Трубецким.
   Все также рассмеялись, кроме самого Урусова и моего отца. Отец только улыбнулся; ему было неприятно несколько пренебрежительное отношение Тургенева к Урусову и к вопросам, им поднятым. После этого разговор о разумении жизни уже не возобновлялся.
   Кажется, тогда же по поводу того, что нас сидело за столом тринадцать человек, зашел разговор о страхе смерти. Тургенев находил, что страх смерти -- естественное чувство. Он сознавался, что боится смерти, и откровенно говорил, что он не приезжает в Россию, когда в России холера. Отец и Урусов говорили, что тот не живет, кто боится смерти. Смерть так же неизбежна, как ночь, зима. Мы готовимся к ночи и зиме; также надо готовиться к смерти, только тогда она не страшна. Тургенев продолжал: "Qui craint la mort lève la main" {Кто боится смерти, пусть поднимет руку (фр.).},-- и сам первый поднял руку, но, кроме него, никто руки не поднял. Он сказал: "A ce qu'il parait je suis le suel" {Я, кажется, один (фр.).}. Тогда отец тоже поднял руку. Я думаю, что он это сделал не из учтивости, а вспомнив свою арзамасскую тоску -- те тяжелые минуты, когда на него находил страх смерти 10.
   В тот же приезд Тургенева, в один из вечеров, разговор принял чисто тургеневский характер, как будто это был эпизод из какого-нибудь его рассказа. Не помню, кто по какому поводу поднял вопрос о том, какие минуты самые счастливые в жизни. Тогда, кажется, Иван Сергеевич предложил, чтобы каждый рассказал пережитую им самую счастливую минуту своей жизни. Все стали припоминать. Мой дядя Сергей Николаевич шепнул на ухо Т. А. Кузминской, с которой у него когда-то был роман, что-то такое, что ей польстило, но отчего она покраснела и сказала: "Вы невозможный человек, Сергей Николаевич". Л. Д. Урусов сказал что-то вроде того, что самая счастливая минута в его жизни была бы тогда, когда он узнал бы о торжестве идеи добра.
   Мы, конечно, обратились к Тургеневу: "Расскажите, какая была самая счастливая минута в вашей жизни". Он ответил: "Разумеется, самая счастливая минута жизни связана с женской любовью. Это когда встретишься глазами с ней, с женщиной, которую любишь, и поймешь, что и она тебя любит". Он помолчал и затем добавил: "Со мной это было раз в жизни, а может быть, и два раза".
   Вспоминая теперь эти слова Тургенева, я вспоминаю также язвительное суждение о его романах, высказанное недружелюбным его критиком -- H. H. Страховым: почти во всех романах Тургенева один молодой человек хочет жениться на одной девице и никак не может. Это довольно верно: герои Тургенева влюбляются с юношеской страстью, но не женятся. Но Страхов хотел побранить Тургенева, а вместо этого его похвалил. Тургенев -- певец не плотской любви, а чистой, самоотверженной любви, которая может ограничиться взглядами и намеками, но которая нередко, по выражению Мопассана, сильнее смерти. Так он понимал любовь, поэтому ему не было надобности женить своих героев. Он сам до старости лет был тем юношей, который умел любить глубоко и самоотверженно, но никак не мог жениться. Его мать говорила про него: он однолюб, он может любить только одну женщину.
   В этот последний свой приезд И. С. Тургенев поддался общему настроению нашей молодежи, бесшабашно веселившейся 11. Как-то вечером затеяли кадриль. Во время кадрили кто-то спросил Ивана Сергеевича, танцуют ли еще во Франции старую кадриль или же ее заменили непристойным канканом.
   -- Старый канкан,-- сказал Тургенев,-- совсем не тот непристойный танец, который танцуют в кафешантанах. Старый канкан -- приличный и грациозный танец. Я когда-то умел его танцевать. Пожалуй, и теперь потанцую.
   И вот Иван Сергеевич пригласил себе в дамы мою двоюродную сестру, Машу Кузминскую, двенадцатилетнюю девочку, и, заложив пальцы за проймы жилета, по всем правилам искусства, мягко отплясал старинный канкан с приседаниями и выпрямлениями ног. Кончился этот танец тем, что он упал, но вскочил с легкостью молодого человека. Все хохотали, в том числе он сам, но было как будто немножко совестно за Тургенева.
   В этот день отец отметил в своем дневнике: "Тургенев -- cancan. Грустно".
   Это был последний приезд Тургенева в Ясную Поляну. Дополню сказанное некоторыми отрывочными воспоминаниями о слышанных мною тогда разговорах.
   Помню один отрывок разговора о силе воображения. Тургенев говорил, что он, лежа на боку, мог воображением довести себя до невыносимой боли от давления бедра на подушку дивана или на матрац.
   Помню еще, как Иван Сергеевич рассказывал, что он присутствовал в Париже на лекции по порнографии, причем на лекции производились опыты с живыми людьми.
   Он много рассказывал про близкий ему кружок французских писателей: Флобера, Золя, Доде, Гонкуров, Мопассана и др. Он не одобрял преднамеренный реализм, слог и язык Золя, а Гонкуров он не считал даровитыми. Выше других он ставил Флобера и Мопассана. Между прочим, он так отозвался о писателе, известном под псевдонимом Жюля Верна:
   -- Я с ним провел целый вечер. Трудно встретить более скучного и неинтересного человека. К тому же он никогда не путешествовал.
   Иван Сергеевич высоко ценил Шекспира. Помню, как он старался отцу внушить свое убеждение о величии Шекспира 2. Он указывал на истинно драматические положения, в которые Шекспир ставит своих героев.
   -- Истинно драматические положения,-- так приблизительно говорил он,-- возникают не тогда, когда добродетельные люди борются с злыми, как в мелодраме, или когда люди страдают от внешних бедствий, например, от моровой язвы или от землетрясения. Драматические положения возникают тогда, когда страдание неизбежно вытекает из характеров людей и их страстей. В драмах Шекспира мы находим именно такие положения.
   Как-то зашел разговор о Достоевском. Как известно, Тургенев не любил Достоевского. Насколько я помню, он так говорил про него:
   "Знаете, что такое обратное общее место? Когда человек влюблен, у него бьется сердце, когда он сердится, он краснеет и т. д. Это все общие места. А у Достоевского все делается наоборот. Например, человек встретил льва. Что он сделает? Он, естественно, побледнеет и постарается убежать или скрыться. Во всяком простом рассказе, у Жюля Верна, например, так и будет сказано.
   А Достоевский скажет наоборот: человек покраснел и остался на месте. Это будет обратное общее место. Это дешевое средство прослыть оригинальным писателем. А затем у Достоевского через каждые две страницы его герои -- в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь этого не бывает".
   После 1881 года Тургенев уже не приезжал в Россию. Он заболел той мучительной болезнью, которая свела его в могилу <...>
   Из последнего предсмертного письма Тургенева, которое можно назвать его последним стихотворением в прозе, видно, насколько близок был его сердцу Лев Толстой как русский писатель.
   Вот это письмо:
   
   "В начале июля по русс. ст. Буживаль. 1883
   Bougival. Les Frênes. Chalet.
   Милый и дорогой Лев Николаевич! Долго Вам не писал, ибо был и есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу,-- и думать об этом нечего. Пишу же я Вам, собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником,-- и чтобы выразить Вам мою последнюю, искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует!! Я же человек конченый,-- доктора даже не знают, как назвать мой недуг, névralgie stomacale goutteuse {желудочно-подагрическая невралгия (фр.).}. Ни ходить, ни есть, ни спать, да что! Скучно даже повторять все это! Друг мой, великий писатель русской земли,-- внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если Вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших. Не могу больше. Устал".
   
   Отец не ответил на последнее письмо Тургенева, может быть, потому, что получил его слишком поздно,-- он был в то время в Самарской губернии, а письмо было адресовано в Тулу; может быть, потому, что ему трудно было на него отвечать. А 22 августа Ивана Сергеевича уже не стало.
   Во время болезни Тургенева отец относился к нему с большим участием, а когда Тургенев умер, он живо почувствовал его утрату. Тогда он, несмотря на всю нелюбовь к публичным выступлениям, решился прочесть доклад о Тургеневе в Обществе любителей российской словесности 3.
   Я помню, как в то время отец тепло относился к Тургеневу, как перечел все его произведения и как ему хотелось добром помянуть своего старшего сотоварища и указать на его значение в литературе. Как известно, администрация воспрепятствовала ему это сделать. Но совесть его могла быть спокойна. Он в последние годы жизни Ивана Сергеевича сделал все, что мог, для того, чтобы изгладить воспоминания о черной кошке, пробежавшей когда-то между ними.
   

M. Г. САВИНА

МОЕ ЗНАКОМСТВО С И. С. ТУРГЕНЕВЫМ

   В 1879 году, затрудняясь в выборе пьесы для бенефиса в отыскивая что-нибудь "литературное", я напала случайно на "Месяц в деревне" Тургенева. Роль Верочки, хотя и не центральная, мне очень понравилась, но пьеса, в том виде, как она напечатана, показалась скучна и длинна; тем не менее я твердо решила ее поставить. Сазонов тоже указал мне на этот недостаток и посоветовал попросить Крылова, как знатока сцены, урезать ее, на что я согласилась, под условием разрешения автора.
   Послав Ивану Сергеевичу телеграмму в Париж, я очень скоро получила ответ:
   "Согласен, но сожалею, так как пьеса писана не для сцены и не достойна вашего таланта"1.
   О моем "таланте" Тургенев не имел никакого понятия -- и это была банальная любезность.
   Пьесу сыграли -- и она произвела фурор. Я имела огромный успех в роли Верочки -- и она сделалась моей любимой, моим "созданием". Автора вызывали без конца, о чем я на другой день ему телеграфировала. Он ответил:
   "Успех приписываю вашему прекрасному таланту и скоро надеюсь лично поблагодарить вас"2.
   Скоро он действительно приехал в Россию и был встречен восторженно.
   За несколько дней до его приезда в Петербург 3 ко мне явился некто Топоров (поверенный и приятель Тургенева) и между разговором спросил: намерена ли я поехать к Ивану Сергеевичу? Мне почему-то не представлялось это возможным, то есть я просто не думала об этом. Так, как-нибудь в театре (ведь полюбопытствует же он посмотреть свое произведение), при случае... Но Топоров заявил, что это желание Ивана Сергеевича, и предложил назначить час на второй день приезда и предупредить его.
   По мере приближения этого "часа" мною овладела такое волнение, что я почти решила не ехать, и... бегом спустилась с лестницы, крикнув кучеру сдавленным голосом:
   -- В "Европейскую гостиницу"!
   Как я там поднималась, как мне указали номер -- не помню. Помню только, что в коридоре, у самой двери, я натолкнулась на Топорова и взглянула на него, как на ангела-хранителя.
   -- Идите, идите!-- сказал он.-- Иван Сергеевич ждет вас с нетерпением.
   Когда мы вошли, какой-то господин встал, прощаясь, а Иван Сергеевич, протянув обе руки, направился ко мне. Чем-то таким теплым, милым, родным повеяло от всей его богатырской фигуры. Это был такой симпатичный, элегантный "дедушка", что я сразу освоилась и, забыв свой страх перед "Тургеневым", заговорила как с обыкновенным смертным.
   -- Так вот вы какая молодая! Я представлял вас себе совсем иною. Да вы и совсем не похожи на актрису.
   Конечно, я пригласила его в театр посмотреть "Месяц в деревне"... 4 Но тут вышло недоразумение, он почему-то думал, что я играю Наталью Петровну, то есть первую роль, и совсем забыл о Верочке.
   -- Действительно, вы очень молоды для роли Натальи Петровны, но... Верочка! Что же там играть?-- повторял он, озадаченный.
   Очевидно, он этим огорчился. Я стала описывать ему, как великолепен Варламов в роли Болынинцова, и вообще говорить об исполнении пьесы на первом представлении. Оп понятия не имел о нашей труппе и немного знал только Абаринову, игравшую Наталью Петровну,-- знал только потому, что она когда-то взяла несколько уроков у m-me Виардо.
   Просидела я с четверть часа и уехала, как в чаду. Спускаясь с лестницы, я долго видела наклонившуюся над перилами седую голову Ивана Сергеевича, его приветливый прощальный жест и слышала, как он сказал Топорову:
   -- Очень мила и, как видно, умница!
   В то время мне шел двадцать пятый год и о моей "милоте" я так часто слышала, что наконец сама в ней убедилась, но услыхать слово "умница" от Тургенева!!-- это уже было такое счастье, которому я не верю и до сих пор. Я стрелой спустилась вниз, покраснев от восторга, но на последней ступеньке остановилась, как громом пораженная.
   "Я ничего ему не сказала о его сочинениях!! Вот так "умница"!"
   Эта мысль совершенно отравила все впечатление моего визита -- и я возвратилась домой чрезвычайно огорченная.
   Но каково же было мое удивление, когда через час явился ко мне Топоров -- рассказать впечатление Ивана Сергеевича.
   -- Ему особенно понравилось, что вы не упомянули о его сочинениях,-- сказал Топоров.-- Это так банально и так ему надоело.
   Я расхохоталась от души в описала ему свой испуг по этому поводу. Долго потом мы вспоминали со смехом этот эпизод.
   -- Пригласили вы Ивана Сергеевича смотреть его пьесу, а куда же вы его посадите?-- задал мне вопрос Александр Васильевич (Топоров).-- Билеты все проданы, да и в публике ему появиться невозможно. Это будет сплошная овация, и пьесы он не увидит.
   Положение было крайне затруднительное, но вывел меня из него тот же добрый Топоров:
   -- Директорская ложа!
   Лучше ничего нельзя было придумать, и я на другой же день отправилась к начальнику репертуарной части Лукашевичу просить, то есть предложить ему послать "директорскую ложу" автору, тем более что все места в театре были давно проданы. Лукашевич, строгий формалист и чиновник с головы до пят, стал в тупик от моего предложения и сказал, что "без барона (барон Кистер, бывший тогда директором императорских театров) решить этого нельзя", обратиться же с этой просьбой к барону он не считает себя вправе.
   -- Напишите вы от себя, а я пошлю письмо с курьером,-- добавил он.
   Писать или вообще обращаться с чем-либо к барону тогда считалось необычайным преступлением, но я, конечно, ни на минуту не задумалась. Лукашевич тем не менее предусмотрительно мне посоветовал просить "место в ложе", а не всю ложу. Для моих либеральных понятий мне показалось это оскорбительным, но, как "умница", я решила, что это только смешно -- и последовала совету Лукашевича. Через час курьер привез билет и письмо барона, в котором он, через мое посредство, предоставлял свою ложу в распоряжение "маститого литератора".
   В 5 часов в день представления {15 марта 1879 г. (Примеч. М. Г. Савиной.)} я сама повезла билет, но не пошла к Ивану Сергеевичу, а послала с моей карточкой.
   С каким замиранием сердца я ждала вечера я как играла -- описать не умею; это был один из счастливейших, если не самый счастливый спектакль в моей жизни. Я священнодействовала... Мне совершенно ясно представлялось, что Верочка и я -- одно лицо... Что делалось в публике -- невообразимо! Иван Сергеевич весь первый акт прятался в тени ложа, во во втором публика его увидела, и не успел занавес опуститься, как в театре со всех сторон раздалось: "Автора!" Я, в экстазе, бросилась в комнату директорской ложи и, бесцеремонно схватив за рукав Ивана Сергеевича, потащила его на сцену ближайшим путем. Мне так хотелось показать его всем, а то сидевшие с правой стороны не могли его видеть. Иван Сергеевич очень решительно заявил, что, выйдя на сцену, он признает себя драматическим писателем, а это ему "и во сне не снилось", и потому он будет кланяться из ложи, что сейчас же и сделал. "Кланяться" ему пришлось целый вечер, так как публика неистовствовала. Я отчасти гордилась успехом пьесы, так как никому не пришло в голову поставить ее раньше меня...
   После третьего действия (знаменитая сцена Верочки с Натальей Петровной) Иван Сергеевич пришел ко мне в уборную, с широко открытыми глазами подошел ко мне, взял меня за обе руки, подвел к газовому рожку, пристально, как будто в первый раз видя меня, стал рассматривать мое лицо и сказал:
   -- Верочка... Неужели эту Верочку я написал?! Я даже не обращал на нее внимания, когда писал... Все дело в Наталье Петровне... Вы живая Верочка... Какой у вас большой талант!
   Я, чувствуя себя Верочкой, то есть семнадцатилетней девочкой, услыхав такие слова, ничего не могла придумать умнее, как подскочить, обнять и крепко поцеловать этого милого, чудного автора. Тут стояла моя мать; вся в слезах от волнения, а в дверях уборной -- толпа, жаждавшая видеть Тургенева вблизи. Он еще раз повторил свои слова и, уходя, опять сказал:
   -- Неужели это я написал?!
   Я повела его за кулисы знакомить с исполнителями. Он всех благодарил, а Варламова поцеловал. Все вышли на сцену, антракт затянулся, но публика не волновалась, зная, что автора "чествуют" за кулисами. Я ног под собою не чувствовала от восторга. Абаринова все твердила:
   -- Я ведь с ним знакома, я брала уроки у m-me Ви-ардо...
   Это, впрочем, не помешало ей совсем не понять роли Натальи Петровны, в чем с грустью сознался и сам Иван Сергеевич.
   К концу спектакля овации приняли бурный характер, и когда автор, устав раскланиваться, уехал из театра, исполнителей вызывали без конца.
   На другой день Иван Сергеевич был у меня с визитом, о чем добрый Топоров предупредил меня утром 5. Нечего и говорить, с каким волнением я ждала этого визита и как готовилась к нему; но все вышло совсем не так, как я воображала. Иван Сергеевич все всматривался в меня с любопытством, расспрашивал о моем поступлении на сцену, о моих взглядах на искусство, о моем семейном положении и сказал между прочим, что я напоминаю ему манерой игры знаменитую французскую актрису Деклэ, умершую от чахотки двадцати четырех лет (для нее была написана "Фру-Фру"), но что у нее не было моей непосредственности. Видно было, что он рассматривает меня, как диковинную "обезьянку". Сначала я немножко "боялась", но, инстинктивно чувствуя, что я заинтересовала его, решилась сказать, что пришло в голову в данную минуту, тем более что от меня не ускользнуло его как бы удивление: "Вот, мол, ты какая, русская актриса" -- и это меня задело, задело мое национальное чувство, и досадно было за него. Со свойственной мне и доныне экспансивностью, я забыла, что я хозяйка, принимающая гостя, забыла свою робость, необходимый такт и... выпалила монолог против его западничества и в защиту русского искусства, которым он "не интересуется, как забытой им Россией"... Когда я кончила, Иван Сергеевич сидел, откинувшись на спинку кресла, с широко открытыми глазами, с которых свалилось пенсне, и беспомощно разводил руками... Топоров, присутствовавший при этом (они вместе приехали), говорил мне потом, что Иван Сергеевич долго не мог отделаться от впечатления моей выходки и все вспоминал разные фразы.
   -- Задели вы его упреком, и очень хорошо сделали,-- восхищался Александр Васильевич, боготворивший Тургенева и мечтавший перетащить его "домой". Он ненавидел m-me Виардо всеми силами души и не пропускал случая сказать что-нибудь злое по ее адресу (не в присутствии Ивана Сергеевича, конечно)...

* * *

   К постановке "Месяца в деревне" относится еще интересный эпизод. Иван Сергеевич подарил супруге А. В. Топорова право на авторский гонорар за свои драматические произведения. Топоров, дорожа расположением Ивана Сергеевича, не мог отказаться, но и не хотел воспользоваться этими деньгами. Детей у них не было, и он решил взять ребенка на воспитание. Нашли девочку и вырастили ее на деньги, получаемые за драматические произведения Ивана Сергеевича. "Месяц в деревне" не сходил с репертуара, и я каждый год, возвращаясь из отпуска, начинала сезон моей любимой ролью. По поводу этого названые родители шутя говорили: "Верочка помогает Любочке",-- это было имя девочки, за которой упрочилось название "тургеневской Любы" 6. Теперь это уже взрослая девушка; она служит учительницей в провинции.

* * *

   Петр Исаевич Вейнберг, неутомимый устроитель вечеров в пользу Литературного фонда (председателем которого был тогда В. П. Гаевский), конечно, воспользовался приездом Ивана Сергеевича и составил особо интересную программу, с участием Тургенева и Достоевского. Я тоже приглашена была читать. Не зная, что выбрать для чтения, я очень волновалась. Вывел меня из затруднения все тот же милый Топоров, предложив прочесть сцену из "Провинциалки". Я пришла в восторг от этой счастливой мысли и от души поблагодарила его. Когда я объявила распорядителям Гаевскому, Вейнбергу и Гайдебурову мой выбор,-- все одобрили, и вдруг кто-то из них спросил:
   -- Вы будете читать с автором?
   В самом деле, с кем же я буду читать сцену в два лица? Мысль об авторе не приходила мне в голову и совершенно ошеломила меня. Мне показалось это страшной дерзостью, и почему-то я сразу убедилась, что Иван Сергеевич "не пожелает". Намечался также для совместного чтения со мною П. И. Вейнберг, который и взялся переговорить с автором. Иван Сергеевич сначала отнекивался, боясь "осрамиться рядом с профессиональной чтицей", чему я от всей души смеялась, но потом согласился, "если на репетиции это не будет очень плохо". И вот на афише появилось: "Сцена из "Провинциалки", сочинение И. С. Тургенева, прочтут М. Г. Савина и автор".
   Появление Ивана Сергеевича в первом отделении было встречено овацией -- и он долго не мог начать читать. Он прочел "Бирюка". Читал Тургенев вообще плохо, а тут еще взволновался. Наш "номер" был во втором отделении. Поставили стол с двумя свечами, положили две книги, придвинули два стула, и... надо было выходить. Теперь, столько лет спустя, у меня сердце замирает при одном воспоминании, а что было тогда!.. Иван Сергеевич взял меня за руку, Вейнберг скомандовал: "Выходите!" -- за кулисами зааплодировали, публика подхватила -- и я, оглушенная, дрожащая, вышла на сцену. Когда мы вышли, я, конечно, не кланялась на аплодисменты, а сама аплодировала автору. Долго раскланивался Иван Сергеевич, наконец все затихло -- и мы начали:
   -- Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство? (Этой фразой начинается сцена.)
   Не успела я это произнести, как аплодисменты грянули вновь, Иван Сергеевич улыбнулся. Овации казались нескончаемыми,-- и я, в качестве "профессиональной", посоветовала ему встать, так как он совершенно растерянно смотрел на меня. Наконец публика утихла, и он отвечал. Тишина в зале изумительная. Все распорядители, то есть литераторы и даже Достоевский, участвовавший в этом вечере, пошли слушать в оркестр. Я совершенно оправилась от волнения, постепенно вошла в роль и, казалось, прочла хорошо. Нечего и говорить об овациях после окончания чтения. Ивана Сергеевича забросали лаврами. Вызывали без конца, но я, выйдя два раза на вызовы -- и то по настоятельному требованию Ивана Сергеевича,-- спряталась в кулисе за распорядителями и оттуда аплодировала вместе с ними.
   В артистической комнате Достоевский мне сказал:
   -- У вас каждое слово отточено, как из слоновой кости, а старичок-то пришепетывает.
   Я очень огорчилась такой похвалой, вызванной, как мне казалось, антипатией к Ивану Сергеевичу. Или уж атмосфера зала так настраивала... Но публика! Меня всегда поражало стремление публики к партиям. Мыслимы ли партии, когда сходятся такие колоссы, как Достоевский и Тургенев... Этот вечер ознаменовался, между прочим, маленьким инцидентом, рисующим наши нравы. Когда вышел Достоевский на эстраду, овация приняла бурный характер: кто-то кому-то хотел что-то доказать. Одна известная дама Ф<илософова> подвела к эстраде свою молоденькую красавицу дочь, которая подала Федору Михайловичу огромный букет из роз, чем поставила его в чрезвычайно неловкое положение. Фигура Достоевского с букетом была комична -- и он не мог не почувствовать этого, как и того, что букетом хотели сравнять овации. Вышло бестактно по отношению "гостя", для чествования которого все собрались, и Достоевского, которому вовсе не нужно было присутствие "соперника" для возбуждения восторга публики. Незадолго до приезда Ивана Сергеевича я участвовала в благотворительном концерте и была свидетельницей поклонения публики таланту Достоевского... Удивительно он читал! И откуда в этой хрупкой, тщедушной фигуре была такая мощь и сила звука? "Глаголом жги сердца людей!" -- как сейчас слышу... В публике, благодаря этому букету, произошло некоторое смятение, но в результате... усиленные овации по адресу обоих литераторов...

* * *

   Каждое свидание с Иваном Сергеевичем стоило мне огромных усилий над собою. Я следила не только за каждым своим словом, но за каждой мыслью, боясь "критики" Ивана Сергеевича. А происходило это оттого, что, слыша часто его рассказы о ком или о чем-либо, воображала, что он постоянно смеется над всем и всеми. Боязнь быть смешной в его глазах парализовала меня. Молоденькая дурочка, я не понимала тогда, что он с своим талантом, умом, наблюдательностью смотрит на предмет в двойные очки и, обладая даром речи, выражает свои мысли удивительно ярко. Его эскизы были готовыми портретами, которые многие принимали за карикатуры.
   После отъезда Ивана Сергеевича у нас скоро началась правильная переписка. Он интересовался каждой моей новой ролью, негодовал на репертуар и часто заканчивал письмо сожалением, что он "не драматург":
   -- Какую бы я роль вам написал!
   Случалось, по его просьбе, я посылала ему некоторые пьесы для прочтения. Живя постоянно за границей, он совсем не знал нашего театра и Островского помнил только в молодости 7. Как странно бывало иногда слышать его рецензии о произведениях Островского...
   Не могу не отметить одной характерной подробности. Во всех письмах Иван Сергеевич аккуратно обозначал время и всегда в заголовке ставил адрес. Его раздражала "русская манера" не писать адреса и тем лишать возможности тотчас ответить на письмо. Особенно он нападал на Григоровича (Дмитрия Васильевича), который всегда забывал это делать. Я запомнила этот урок на всю жизнь.

* * *

   Иван Сергеевич видел меня в "Майорше" в утреннем спектакле в Мариинском театре. Прямо оттуда он приехал ко мне и привез свои сочинения, которые бросил на рояль, сказав:
   -- Вот вам на память об удовольствии, которое вы мне доставили. Какой у вас большой талант и как вы хорошо поняли эту роль!
   Я, конечно, была безмерно счастлива и попросила Ивана Сергеевича сделать надпись на книге, удивляясь, где он их взял. Оказалось, он заехал по дороге из театра в магазин и купил свои сочинения (издания еще Салаева).

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   

Я. П. ПОЛОНСКИЙ

И. С. ТУРГЕНЕВ У СЕБЯ В ЕГО ПОСЛЕДНИЙ ПРИЕЗД НА РОДИНУ
(Из воспоминаний)

   Лето в 1881 году в Спасском не очень баловало нас -- были серые, дождливые и даже холодные дни, и Иван Сергеевич часто роптал на погоду.
   -- Вот ты тут и живи!-- говаривал он, поглядывая на небо, с утра обложенное дождливыми тучами.
   Но в хорошие, ясные дни, утром, я уходил куда-нибудь с палитрой и мольбертом, а Тургенев и семья моя блуждали по саду. Иногда и вечером, после обеда, Тургенев не отставал от нас. Сад наводил его на множество воспоминаний. То припоминал он о какой-то театральной сцене, еще при жизни отца его сколоченной под деревьями, где во дни его детства разыгрывались разные пьесы, несомненно на французском языке, и где собирались гости; смутно помнил он, как горели плошки, как мелькали разноцветные фонарики и как звучала доморощенная музыка.
   То указывал мне на то место, по которому крался он на свое первое свиданье, в темную-претемную ночь, и подробно, мастерски рассказывал, как он перелезал через канавы, как падал в крапиву, как дрожал как в лихорадке и по меже -- "вон по той меже" -- пробирался в темную, пустую хату. И это было недалеко от той плотины, где дворовые и мужики, после смерти старика Лутовинова, не раз видели, как прогуливается и охает по ночам тень его. Люди, которых боятся при жизни, иногда пугают людей и по смерти1.
   То говорил: "Вот моя самая любимая скамеечка,-- она стара, ее почему-то еще не успели вырубить. А ты заметил, у меня в саду каждое лето ставят новые скамейки; те, которые ты видишь, наверное зимой будут вырублены: крестьяне ухищряются таскать их к себе на топливо, и уж с этим ничего не поделаешь!"
   Однажды, это было в одной из дальних окраин сада, на полугоре, заросшей кустами и осинами, в виду проселка и бревенчатого мостика, перекинутого через овражек, дети мои искали грибов и лакомились земляникой; я шел рядом с Тургеневым.
   -- Ну-ка, дети,-- сказал он,-- кто из вас найдет пещеру,-- здесь, близко от нас, есть вход в пещеру.
   И дети побежали искать пещеру. Долго мы не находили пещеры, наконец нашли овражек, вроде провалившейся могилы, кирпичи и какую-то дыру, которая углублялась в землю и чернелась под корнями густо разросшейся дикой малины. На мой вопрос: что же это такое?-- Иван Сергеевич ничего не мог мне рассказать наверное, так как существование этой пещеры относится к древнейшей истории села Лутовинова. На мое же предположение, нет ли тут какого зарытого клада?-- Иван Сергеевич отозвался, что на поиски клада было уже не мало охотников, что они уже туда лазали, и ничего не нашли.
   Иногда, по утрам, мы все расходились по саду куда глаза глядят и забирались далеко -- кто на пруд, кто на клубничные гряды, и, забывая часы, опаздывали то к завтраку, то к обеду, то к вечернему чаю. И чтоб всех сзывать вовремя, Иван Сергеевич велел купить во Мценске небольшой колокол. Мы его повесили между столбиками, на краю террасы. Минут за 10 до обеда или до чая Захар или кто-нибудь из детей начинал звонить; но сад был так велик, что внизу, у пруда, звуки его едва были слышны. Иногда звон повторялся два, три, иногда четыре раза, прежде чем мы все -- я, жена моя, дети и репетитор моего старшего сына, студент Медицинской академии Коцын, собирались на террасу к обеду или самовару <...>
   Почти весь июнь, до 27-го числа, в Спасском мы были одни, то есть я и мое семейство,-- никто еще в Спасское не заглядывал; но разве возможно было скучать в обществе Ивана Сергеевича.
   Весь июнь Тургенев был в самом веселом настроении духа -- был здоров, говорлив, и даже песни спасских крестьянок которые по найму работали в саду и, возвращаясь домой с граблями на плечах, хором орали песни, радовали его до глубины души. При этом не могу не заметить, что, судя по летним нарядам спасских баб, никак нельзя заключать о их бедности, а судя по лицам и голосам -- и о их нуждах и голодании.
   -- Когда у меня в Спасском гостил английский писатель Рольстон 2,-- говорил Тургенев,-- он, слушая эти горластые песни и видя этих баб, работающих, пляшущих и дующих водку, заключил, что в России запаса физических сил в народе -- непочатый край. Но вот история! С Рольстоном мы ходили по избам, где он рассматривал каждый предмет и записывал у себя в книжечке его название; крестьяне вообразили, что он делает им перепись И хочет их переманить к себе, в Англию; долго они ждали, когда же их туда перевезут, и не вытерпели, пришли ко мне толпой, да и говорят: а когда же это мы в Англию-то перекочуем? Барин, что приезжал за нами, нам очень полюбился -- должно быть, добрый; мы за ним охотно, со всей нашей душой, куда хошь... А что он приезжал звать нас в английскую землю -- это мы знаем.
   -- Веришь ли ты,-- заключил Иван Сергеевич,-- что мне большого труда стоило их урезонить и доказать всю несбыточность их нелепой фантазии.

* * *

   Лето в России так коротко и так незаметно проходит, что сидеть да макать перо в чернильницу в то время, как поют птицы, пахнет сеном или цветами и наступают теплые, прозрачно-розовые сумерки, для меня было всегда тяжело и незавлекательно; но Тургенев в это время писал "Песнь торжествующей любви", то утром между прогулкою и завтраком, то вечером после чая. Никто тогда из нас не заходил к нему в кабинет и не заговаривал с ним. Я не знал еще, что он такое пишет. Однажды он пришел в ту комнату, которую мы почему-то называли "казино", и, увидевши меня за мольбертом, попросил сочинить ему стиха четыре, но таких, чтоб они были и бессмысленны, и в то же время загадочны. Я удивился.
   -- Это зачем?
   -- Да уж так, мне это нужно для моего одного рассказа.
   Я стал придумывать стихи, что-то придумал, но Иван Сергеевич остался недоволен. Да и что бы я мог придумать, не зная, для каких художественных соображений нужны стихи и в каком тоне (а тон тут главное). Через несколько дней Тургенев прочел мне:
   
   Месяц стал, как круглый щит,
   Как змея река блестит.
   Друг проснулся, недруг спит --
   Ястреб курочку когтит,
   Помогай!..
   
   -- Ну что, хорошо?-- спросил он.
   -- Должно быть, хорошо, хоть я и не понимаю, зачем тебе это нужно?
   Тургенев, довольный, удалился в кабинет свой.
   Вышеупомянутые стихи каждый может прочесть в рассказе "Песнь торжествующей любви" -- это те самые стихи, которые бормочет Муций в ответ на расспросы смущенного Фабия.
   У себя в комнате нашел я пустую, непочатую тетрадку и, не надеясь на память, задумал иногда вносить в нее кое-какие заметки. Так я записал:
   "В одной плясовой народной песне Тульской губернии следующий припев:
   
   Две метелки,
   Два снопа,
   Грабли да лопата!"
   
   "Крестьяне Мценского уезда говорят: "крох налоя", вместо "вокруг аналоя".
   Я и не думал, что тетрадь эта вся будет наполнена чем-то вроде отрывочного дневника (по большей части без чисел) и что она-то именно и поможет мне написать эти воспоминания. (Но разве я мог знать, что переживу Тургенева!)
   Началось с того, что я записал экспромт, который сложился в уме Ивана Сергеевича после одной очень долгой и горячей беседы.
   Не обладая громадной памятью, приводить здесь наши долгие беседы или споры, если они тотчас же не были записаны,-- значит, заведомо лгать на себя и лгать на Тургенева. Но экспромт все-таки требует некоторых пояснений.
   Философские убеждения Тургенева и направление ума его имели характер более или менее положительный и под конец жизни его носили на себе отпечаток пессимизма. Хотя он и был в юности поклонником Гегеля, отвлеченные понятия, философские термины давно уже были ему не по сердцу. Он терпеть не мог допытываться до таких истин, которые, по его мнению, были непостижимы. "Да и есть ли еще на свете непостижимые истины?" Так, например, он любил слово: "природа" и часто употреблял его и терпеть не мог слова "материя"; просто не хотел признавать в нем никакого особенного содержания или особенного оттенка того же понятия о природе.
   -- Я не видал,-- спорил он,-- и ты не видал материи -- на кой же ляд я буду задумываться над этим словом.
   И так как в этом не сходились наши воззрения, я отстаивал слова: "материя", "сущность", "абсолютная истина", и проч. и проч.
   Повторять теперь все, что я именно говорил Ивану Сергеевичу,-- значит, написать уже не то, что я говорил, а стенографически никто нашего разговора на записывал. Добавлю только следующее: когда появился в печати рассказ Тургенева "Собака", рассказ, им самим слышанный от очевидца, им со слов его записанный и уже затем обработанный 3,-- наша критика напала на него как на страшного и опасного мистика. На "Собаку" стали появляться пародии. Рассказы его "Призраки" и "Странная история" тоже многих заставляли предполагать, что Тургенев сам верит в таинственные, необъяснимые явления; но ничего не может быть ошибочнее такого мнения о Тургеневе.
   -- Ничего нет страшнее,-- говорил он однажды,-- страшнее мысли, что нет ничего страшного, все обыкновенно. И это-то самое обыкновенное, самое ежедневное и есть самое страшное. Не привидение страшно, а страшно ничтожество нашей жизни... <...>

* * *

   Всякий раз, когда Иван Сергеевич приезжал в свое родное пепелище, для крестьян и баб он устраивал праздник в своем саду, на площадке перед террасой. На этот раз почему-то праздник этот откладывался: потому ли, что ожидали окончания сенокоса и работ в саду или по причине дурной погоды. Иван же Сергеевич очень часто находился в страхе за свои ноги -- он все боялся подагры, берегся сырости и подозрительно следил за всяким ощущением в пальцах то одной, то другой ноги, так как такие ощущения бывали иногда зловещими признаками наступающей болезни. Раз, около часа пополуночи, я зачитался и еще не спал. Кругом была тишина, слышно было только, как жужжали и стукались в потолок шальные мухи, как вдруг резко раздался звук церковного колокола. Я дрогнул и поднял голову. Начался звон, неровный, беспорядочный звон. Не оставалось никакого сомнения, что это набат. "Не мы ли горим,-- подумал я.-- Не наверху ли, где спит мой сын, что-нибудь загорелось?" Я и жена моя наскоро оделись; дети спали. В доме послышались шаги и шорох. Заглянув на двор, я через сад прошел к воротам. Церковный сторож стоял у колокольни, уже освещенной заревом, и дергал за веревку. Увидавши меня, он перестал звонить и указал мне на красный дым, который поднимался над темными соломенными крышами села, в полверсте от усадьбы. "Это горит Спасское",-- сказал мне сторож. Я пошел назад, чтоб разбудить Тургенева, но в спальной я уже застал его, за ширмами, на ногах и уже одевающимся. На ночном столике горела свеча, и на Иване Сергеевиче, как говорится, лица не было. "Ну,-- сказал оп, махнув сокрушенно рукой,-- сгорит вся деревня дотла, как есть, вся дотла сгорит!"
   Он уже одевал пальто и шапку, не спеша, но хмурясь и как бы отчаиваясь.
   Я стал его уговаривать.
   -- Иван, пожалуйста, вспомни, что у тебя болела сегодня нога; не ходи, ночь сырая, холодная... Берегись подагры. Не ходи!
   -- Как можно!-- отозвался он.-- Обязан идти... Надо!
   -- Да ведь ты простудишься!
   -- А что же делать!! Сгорит все село дотла, дотла сгорит!-- повторил он, уже совсем стариковским голосом, потряхивая головой и спускаясь с террасы.
   Я пошел провожать его.
   -- Нет,-- сказал он,-- ты останься, у тебя больное колено и к тому же дом пуст -- никого нет, хоть шаром покати.
   Я до околицы проводил его, узнал, что горит не село, а кабак за селом, и вернулся.
   Кабак этот стоял на краю деревни, саженях в тридцати от крайней избы, по ту сторону проселочной дороги, на чужой земле.
   Безветрие спасло Спасское.
   Слышал я потом, что крестьяне, как бы любуясь, обступили пылающий кабак, но и не думали тушить его. Кабак сгорел. Кабатчик, отважно спасая свое добро, получил немалое количество ожогов. Я видел, как на другой день ходил он по пожарищу и затем, присев на обгорелое бревно, тряпками стал перевязывать свои ожоги. Никакого при этом страдания от боли не выражало темное и суровое, но еще молодое лицо его.
   Крестьяне знали, что вместе с кабаком сгорели все ими заложенные вещи, и радовались, что у кабатчика сгорела вся его выручка. Кажется, они ошиблись. Конечно, кабатчик уверял всех, что все у него погорело, и на другой день пришел к Ивану Сергеевичу просить его помощи.
   Иван Сергеевич дал ему 25 рублей.
   Но и эта ничтожная помощь крестьянам не понравилась.
   -- За что двадцать пять рублей! Не за то ли уж, что он нас спаивал да капиталы наживал; он и теперь нас богаче -- не пропадет!-- говорили мужики.
   Точно он был главный виновник их пьянства и разоренья, а не они сами, не их собственная воля.
   Затем они приходили просить Ивана Сергеевича так распорядиться, чтоб у них кабака больше не было.
   Иван Сергеевич обещался им все сделать, что только он будет в силах.
   -- У вас будет не кабак, а часовня,-- решил он,-- а на основании закона, близ часовни {Вид этой часовни был помещен в "Ниве", 1883, No 42. (Примеч. Я. П. Полонского.)} нового кабака начальство не дозволит выстроить.
   Иван Сергеевич был прав, что, загорись не кабак, а село,-- все бы село выгорело дотла -- в Спасском и в заводе не было пожарной трубы и бочек, да и пруды от села не так близки, чтобы можно было успешно добывать воду и тушить пожар.
   И все мне казалось, живи Иван Сергеевич в России -- в селе Спасском были бы и пожарные трубы, и бочки, разумеется, если бы кто-нибудь на это намекнул Ивану Сергеевичу. На всякое добро, на всякую жертву он был готов, как человек щедрый и любящий; но едва ли в нем самом была какая-нибудь инициатива или позыв на ту или другую практическую деятельность (помимо деятельности литературной).

* * *

   Через несколько дней после пожара состоялся деревенский праздник. Жена моя должна была ехать в Мценск для закупки лент, бус, платков, серег и т. и. Управляющий поехал за вином, пряниками, орехами, леденцами и прочими лакомствами.
   К 7 часам вечера толпа уже стояла перед террасой: мужики без шапок, бабы и девки нарядные и пестрые, как раскрашенные картинки, кое-где позолоченные сусальным золотом. Начались песни и пляски. В пении мужики не принимали никакого участия, они по очереди подходили к ведру или чану с водкой, черпали ее стеклянной кружечкой и, запрокидывая голову, выпивали. Только один пришлый мужик, в красной рубашке, и пел, и плясал, и кланялся, и подмигивал, и присвистывал. Помню -- он спел какую-то сатирическую веселую песню на господ, и очень сожалею, что не записал ее <...>
   Ивана Сергеевича больше всего занимал тип пришлого мужика в красной рубашке, черноволосого, с живыми, быстрыми, маленькими глазами, веселого прилипалы, плясуна и любезника.
   -- Ты что думаешь?-- говорил мне о нем Тургенев.-- В случае какого-нибудь беспорядка, бунта или грабежа, он был бы всех беспощаднее, был бы одним из первых, даром, что он так юлил и кланялся. Ему очень хотелось, чтоб ты дал ему рубль или хоть двугривенный, а между тем слышал, какую он про барские причуды песню пел? Это, брат, тип!
   Я спросил Тургенева, зачем он не приказал мужикам надеть шапки.
   -- Нельзя,-- сказал Тургенев.-- Верь ты мне, что нельзя! Я народ этот знаю, меня же осмеют и осудят. Не принято это у них. Другое дело, если бы они эти шапки надели сами, тогда и я был бы рад... И то уже меня радует,-- говорил он в другой раз, сидя с нами в коляске, когда мы катались,-- что поклон мужицкий стал уже далеко не тот поклон, каким он был при моей матери. Сейчас видно, что кланяются добровольно -- дескать, почтение оказываем; а тогда от каждого поклона так и разило рабским страхом и подобострастием. Видно, Федот -- да не тот!
   <...> 27 числа, к 12 часам ночи, в Спасское прикатил Дмитрий Васильевич Григорович. Мы дожидались его в столовой, усадили за самовар и пробеседовали чуть ли не до 2-х часов пополуночи. Все были в самом веселом, даже можно сказать? в восторженном настроении духа 4.

* * *

   Дмитрий Васильевич Григорович на другой же день обошел весь дом, часть сада и, казалось, всем был доволен, Уютно, чисто, просторно -- все, что нужно.
   Ему же было и весело вспомнить, что здесь, в Спасском, он уже не впервые; что, с лишком 20 лет тому назад, он приезжал сюда к опальному Тургеневу, еще бодрому и молодому. Здесь когда-то застал он и ядовитого эстетика В. П. Боткина, и флегматического на вид, даровитого Дружинина, Колбасина и многих других. Здесь когда-то в саду, разлегшись в тени под деревьями, они разучивали роли из комедии "Школа гостеприимства", ими всеми сообща состряпанной; а комедия эта была -- веселый фарс, и фарс этот не только рассмешил, но и привел в неслыханное недоумение всех собравшихся из окрестностей смотреть, как играют литераторы. И грустно было думать, что из всех тогда действующих лиц уже немного осталось действующими на этом свете... что много с тех пор воды утекло, что самый дом уже не тот и что даже трудно узнать, что теперешняя столовая с портретами и есть именно та самая комната, где были устроены подмостки и где представлялась доморощенная пьеса с комической смертью всех действующих лиц повально... 5
   При этом надо заметить, что к приезду Григоровича биллиард был уже с новыми лузами и что библиотека приводилась в порядок при помощи того же студента Медицинской академии Коцына. Коцыну вообразилось, что весь русский отдел этой библиотеки можно разобрать, внести в каталог и по местам расставить в какие-нибудь два дня; но оказалось на деле, что и в две недели едва ли возможно совершить эту процедуру. Тургенев сам принимал участие в приведении в порядок своей библиотеки и очень сокрушался, что некоторые из очень дорогих изданий, очевидно, были украдены кем-нибудь из стародавних гостей, по русскому обычаю думающих, что зажилить или увезти книгу не значит украсть ее -- а просто увезти и зажилить. Ведь похищают же невест и чужих жен, и это за воровство никем не почитается... Так, не находил Тургенев одного редкого издания Овидия, с гравюрами прошлого XVIII столетия.
   Приезд Дмитрия Васильевича Григоровича в Спасское положил начало постепенному наплыву и других гостей, о которых в свою очередь будет мною упомянуто.
   Прежде всех (при Дмитрии Васильевиче Григоровиче) в Спасское появилась какая-то девушка, еще очень молодая. Если не ошибаюсь, это была одна из сомневающихся и колеблющихся... чему ей верить и куда идти -- по следам ли нигилизма, путем огульного отрицанья, или кое-что признать и пристать к какой-нибудь либеральной партии,-- одна из тех, убеждениями которых управляет не наука, а случай. Я не помню ее фамилии. Она приезжала исповедовать Тургеневу свой образ мыслей, или свое нед Иван Сергеевич не питал надежды, что его единомышленники, русские либералы, в состоянии, как политическая партия, оказать то давление на правительство, без которого немыслимы реформы в либеральном направлении. И между тем, когда весною 1879 года русские либералы сделали из его приезда в Москву и Петербург повод к демонстрации в пользу своих идей, Иван Сергеевич -- отлично понимавший (он это не раз говорил и мне, и моим приятелям), что овации, делаемые ему, гораздо менее относятся к его личности, чем составляют прием агитации для либералов,-- охотно отдавал себя в распоряжение этим господам, в способность которых к жертвам за убеждения или к политической деятельности он нисколько не верил.
   Насколько Иван Сергеевич "интересовался" и "следил с особенным вниманием в последние годы" за "русскою молодежью" ("Русская мысль", ноябрь 1883 г., стр. 312), можно видеть из многих воспоминаний о нем, уже обнародованных. Нечего говорить, что он относился скептически и к деятельности революционеров, отрицал у них и возможность пропаганды в народе, и достаточную силу, чтобы произвести надлежащее давление на правительство; после какого-либо неудавшегося покушения или факта, вызвавшего много жертв, но оставшегося без видных результатов, он раздражался на неумелость революционеров и говорил, что они лишены надлежащей энергии. Весною 1878 года он писал, проникнутый глубоким скептицизмом, разговор "Чернорабочего с белоручкой", где представитель "народа" не только гонит от себя того, кто "хотел освободить серых, темных людей, восставал против притеснителей их", но в то же самое время, когда вешают этого "белоручку", думает лишь о том, "нельзя ли нам той самой веревочки раздобыть, на которой его вешать будут; говорят, ба-альшое счастье от этого в дому бывает!". В конце того же года он говорил о русском мужике -- о том самом мужике, "сны" которого так грозно брызгали теплою кровью на мечтателя 1863 года:32 "Да, и ты тоже сфинкс. Только где твой Эдип?" ("Сфинкс", декабрь 1878) Но в то же время старался расширить свое знакомство в кругу "нигилистов", вел долгие разговоры с П. А. Кропоткиным о его планах и взглядах на русские общественные дела и всячески помогал людям этого лагеря.
   В феврале 1879 года Иван Сергеевич приехал в Москву и тут только он увидел, как сильно влечение к нему в русских интеллигентных кружках. Когда блестящий представитель русской интеллигенции33 провозгласил на скромном дружеском обеде из двадцати человек тост за него "как за любимого и снисходительного наставника молодежи", Иван Сергеевич "не дослушал этого приветствия и разрыдался". В записке, писанной на другой день к учредителю маленького празднества, он говорил об этом как о чем-то "еще небывалом" в его "литературной жизни" ("Русск. вед.", 1883, No 265, фельет.).
   Но он застал Россию действительно в несколько небывалом настроении. Выстрел Веры Засулич в Трепова в январе 1878 года разбудил сонное общество Обломовых до слоев, которые казались вовсе неспособными к пробуждению 34. Когда присяжные в столице империи вынесли 31 марта оправдательный приговор и этот приговор был встречен аплодисментами даже генерал-адъютантов и высших сановников в зале суда и всеобщим ликованием по всем углам России, общество русское само было удивлено своим либерализмом и удобством высказаться в процессе, где, в сущности, истцом был произвол неограниченной власти, представляемой Треповым, а ответчиком -- личная инициатива подданного, протестующего против этого произвола револьвером. Оказалось, что система произвола неограниченной власти была торжественно осуждена петербургскими присяжными, а протест против нее всеми средствами был признан правильным представителями общественной совести. Вслед за тем началась открытая война между революционерами и правительством. Вооруженное сопротивление в Одессе (30 января), попытка убить Котляревского) (23 февраля), убийство Гейкинга (25 мая), юридическое убийство Ковальского (2 августа), убийство Мезенцова (4 августа) и кн. Кропоткина (6 февраля 1879 г.) последовали быстро одно за другим в промежуток времени немногим более года35. Заволновалось студенчество. Московская полиция с Катковым пустили в ход кулаки приказчиков Охотного ряда (3 апр. 1878 г.) как ответ "настоящего русского народа" на приговор петербургских присяжных 31 марта36. Эти господа не могли понять, что, приучая народ выходить на улицу и расправляться собственными силами, правительство делало как раз то, что имели в виду самые крайние революционеры: оно воспитывало в народе революционную практику, и легко было заключить, против кого была бы направлена подобная практика, если бы она вошла в привычки массы, и дело пошло бы не о случайной демонстрации, не об уличной потехе, а о каком-либо серьезном экономическом требовании. Правительство переорганизовывало полицию, два раза в течение одного года изменило подсудность преступлений "против порядка управления". Оно почувствовало себя даже настолько в опасности, что решилось (20 августа) призвать на помощь то самое русское общество, которому с незапамятных времен вменялось в главную гражданскую обязанность "молчать на всех языках", по выражению Шевченко. "Правительство,-- говорило официальное сообщение,-- должно найти себе опору в самом обществе и потому считает ныне необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло". В конце года и сам император лично обратился (20 ноября) к представителям всех сословий в Москве с выражением "Надежды на содействие". Трусливый русский либерализм поднял голову. В ответ на призыв правительства тверское земство указывало в "постоянно повторяющихся политических преступлениях... только внешний признак общих глубоких недугов, кроющихся в нашем общественном организме"; говорило о том, что "вредные лжеучения", влиянию которых впервые подпадает молодежь в учебных заведениях мин. нар. просвещения, "находят себе благоприятную почву в ненормальном строе самих заведений"; указывало на необходимость для России "самоуправления, самостоятельности личности, строго огражденной в ее правах, независимости суда и свободной печати"; наконец, выводило заключение, что "русское общество пришло к убеждению в совершенной невозможности борьбы с внутренним злом в том случае, если... все условия, порождающие зло, не будут устранены". Черниговское земство находило, что "положение русского общества представляет в настоящую минуту все условия для процветания идей, противных государственному строю", и что этому три причины: "организация высших и средних учебных заведений; отсутствие свободы слова и печати; отсутствие среди русского общества чувства законности". Доказав, что все эти причины созданы самим правительством, земство кончало словами, что оно "с невыразимым огорчением констатирует свое полное бессилие принять какие-либо практические меры к борьбе со злом". Об этом происходили совещания и в некоторых других земствах, и были приняты подобные же решения, хотя в иных случаях председатели не допускали обсуждению идти очень далеко.
   Понятно, что при подобном настроении приезд Ивана Сергеевича в Россию сделался удобным поводом к либеральным демонстрациям, но эти демонстрации -- значение которых он сам очень хорошо понимал, как мы это видели,-- устроились тем скорее и успех их был тем значительнее, что дело шло о писателе, действительно любимом всеми группами русской интеллигенции. Не только либералы более взрослого поколения видели в нем наиболее честное и чистое воплощение своих стремлений, но и радикальная молодежь разглядела в Иване Сергеевиче подготовителя ее борьбы, воспитателя русского общества в тех гуманных идеях, которые, надлежащим образом понятые, должны были фатально привести к революционной оппозиции русскому императорскому самодурству.
   В этом случае с его стороны какого-либо заискиванья и "кувырканья" (как выражались катковские "мошенники пера") перед радикальной молодежью действительно не было. Он мог искренне сказать, что он не "шел" сознательно "к молодому поколению", но "оно пришло к нему"; как оказалось, он бессознательно сблизился с этим поколением, а оно сознало эту близость.
   Ряд оваций начался встречею Ивана Сергеевича на публичном заседании Общества любителей российской словесности37. "Прием, сделанный ему, превзошел все ожидания. При его появлении в зале... поднялся, буквально, гром рукоплесканий и не смолкал несколько минут" ("Русск. вед.", 1883, No 256, фельет.). Его приветствовала вслед за тем речь студента, представителя этого молодого поколения (того самого, который через несколько лет должен был заплатить ссылкой за мечту, что возражения докторанту могут высказываться свободно в русских университетах) 38. Овации сопровождали после этого Ивана Сергеевича на каждом шагу и продолжались в Петербурге. В речах и в адресах профессора, представители литературы, искусства, адвокатуры, делегаты я группы учащейся молодежи обоих полов высказывались весьма смело о том, о чем в России обыкновенно лишь шепчутся, и вызывали самого героя торжества на смелое слово. Литературу сравнивали для России с "преторским эдиктом", впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду. Проводили сравнение России конца семидесятых годов с закрепощенною Россиею сороковых годов и говорили: "Состояние общества сходно: и тогда была под ногами закованная почва, только иначе закованная; и ждет общество, что рухнут наши неправды". В адресах писали: "Вас так же, как и нас, возмущают до глубины души печальные и странные явления нашей общественной жизни, вытекающие, как строго логические последствия, из нашего общественного строя", и призывали его "в ряды той интеллигенции нашего общества, которая так или иначе стремится к ниспровержению настоящего порядка". Даже высказывали: "Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность. Подымайте высоко ваше светлое знамя; на ваш могучий и чистый голос откликнется вся Россия: вас поймут и отцы и дети" ("Общее дело", No 58, стр. 6) 39. И несмотря на свой скептицизм относительно всех действующих в России людей и групп, Иван Сергеевич радовался сближению около него старого и молодого поколения, старался указать, что "есть слова, есть мысли, которые им одинаково дороги; есть стремления, есть надежды, которые им общи; есть, наконец, идеал не отдаленный и туманный, а определенный и осуществимый и, может быть, близкий, в который они одинаково верят". Он говорил: "Все указывает, что мы стоим накануне хотя близкого и законно правильного, но значительного перестроя нашей жизни". Он отвечал восторженной молодежи, призывавшей его "объединить все направления и партии" в России: "После всего, что мне пришлось здесь видеть и слышать, я прихожу к заключению, что я должен переселиться в Россию... Я знаю, что это дело, за которое мне приходится взяться,-- очень нелегкое дело; лучше было бы взяться за него молодому человеку, а не мне... старику... Но что же делать? Я положительно не вижу и не знаю человека, который обладал бы более серьезным образованием, лучшим положением в обществе и большим политическим тактом, чем я... Вот и приходится мне... Трудно это, конечно, для меня: приходится от многого отказаться... Ну, что же делать! ведь пришлось же не малым пожертвовать, когда начал писать охотничьи рассказы,-- значит, и теперь можно" ("Общее дело", там же) 40. Само собою разумеется, что русскому правительству это было не по сердцу. В Петербурге седого путешественника окружили шпионами. Ему запрещено было там являться среди молодежи и принимать ее овации. Ему советовали под рукою уезжать. Император говорил о любимом русском романисте: "C'est ma bête noire" {Это ненавистный мне человек (фр.).}. Но тронуть писателя, знаменитого во всей Европе, не решились. Он мог только ответить на приветствия молодежи письмом, которое было напечатано в "Петербургском листке" 41 и где было сказано, между прочим:
   "Вижу я, что молодое поколение стоит на том пути, который один может вывести нас к свету, освежить нас и дать нам свободно и мирно развиваться".
   Он уехал из России в конце русского марта42, недели за две до покушения Соловьева, писал мне 9 апреля (28 марта):
   "Не зайдете ли завтра около 12 часов ко мне покалякать? А есть о чем! Я бы сам к Вам наведался, да подагра опять меня кусает, и, вероятно, я просижу дома несколько дней. Из России я вернулся в субботу (5 апреля -- 24 марта)".
   Он действительно рассказывал с одушевлением о том, что пережил, хотя беспрестанно возвращался к мысли, что овации ему были лишь поводом для либералов высказаться, а на мои вопросы: можно ли надеяться, что либералы сгруппируются, организуются, решатся кое-чем рискнуть и выступить как политическая партия с определенной программой?-- опять-таки перечислял лиц, показывал их несостоятельность. Однако он часто возвращался к общему возбуждению в молодежи, по-видимому полагая, что терроризм ей надоел, что она от него отворачивается и ищет других, более мирных путей. О мысли, высказанной в его речи, которую недавно сообщило "Общее дело", именно о его решимости принять на себя роль объединителя партий и руководителя политического движения в России, он ни слова мне не говорил. Но много раз после того в следующем году высказывал свою решимость вернуться в Россию и там поселиться, разорвав с долголетними привычками обстановки. Верил ли он сколько-нибудь в то, что он может принять на себя подобную роль? Что при заострившейся борьбе вообще возможно, что "отцы и дети" 1879 года "поймут" его и пойдут за ним?.. Ответить решительно на это я не могу, но... сомневаюсь... Допускаю лишь, что, совершенно согласно с общими чертами его характера, он, при самомалейшей надежде на развитие общественной силы в России, где бы то ни было и в каком бы то ни было направлении -- тем более в направлении ему симпатичном,-- готов был не только сочувствовать, но и содействовать всякому такому движению, хотя не верил ни в прочность его, ни в состоятельность людей, к которым примыкал, и готов был, при первом проявлении этой несостоятельности, погрузиться снова в свой скептицизм. Иван Сергеевич тогда передал мне для прочтения некоторые адресы, поднесенные ему в России молодежью, и я воспользовался ими частью для очерка, который поместил тогда о русском движении в цюрихском "Jahrbuch für Socialwissenschaft", откуда перенес и в эту статью некоторые частности, не встречающиеся в известиях, публикованных в газетах {Я возвратил тогда же Ивану Сергеевичу эти адреса, а полной копии с них не снимал, поэтому теперь проверить новых печатных сведений не могу. Помнится, один из этих адресов, именно тот, из которого я выписал одну из приведенных выше фраз, был от студентов Горного института. Следовательно, это должен быть тот самый, который, по памяти, восстановлен в No 56 "Общ. дела". Разницу в таком случае пришлось бы приписать тому, что я делал из оригинала, переданного мне И. С., выписку того, что для меня было важно; участник же адреса, восстановляя его по памяти, восстановляет особенно то, что для него было интересно. Но может случиться, что мои выписки относились и к другому адресу. (примеч. П. Л. Лаврова.)}.
   Покушение 2 апреля сильно разуверило Ивана Сергеевича в том, что пора терроризма в России прошла43. Мы в это время едва ли видались, по крайней мере, у меня не осталось личных воспоминаний о впечатлении, на него произведенном этим событием. Знаю, что ходили слухи, будто по его инициативе посылается от парижского общества русских художников адрес императору, и я нашел между своими бумагами неотосланное мое письмо по этому поводу к Ивану Сергеевичу; неотосланное именно потому, что слухи оказались, вероятно, сомнительными или вовсе неверными44. Люди, видевшие его часто в это время, сообщали мне о резком переходе, замеченном в его мнениях о Соловьеве. Сначала Иван Сергеевич был сильно вооружен против него, но потом, выслушав рассказ какого-то высокопоставленного приятеля, передавшего ему, как держал себя Соловьев на суде, его оценка, говорят, совершенно изменилась, и он признавал в Соловьеве замечательный героизм. Около июня месяца он самым усердным образом хлопотал о г-же Кулешовой, арестованной в Париже по поводу устройства там секции Интернационала, и которую, как ходили слухи, имелось в виду по окончании следствия выдать русскому правительству45. Он обратился прямо к Орлову и доставил мне немедленно телеграмму, полученную от последнего, о том, что русское посольство и не думало хлопотать о выдаче Кулешовой России. Несколько позже он хлопотал о помещении в "Temps" очерка, изображавшего в автобиографической форме картину одиночного заключения в России политических преступников, очерка, писанного эмигрантом, и которому Иван Сергеевич предпосылал сочувственное предисловие46. Там говорилось, между прочим ("Le Temps" от 12 ноября 1879 г.): "Автор принадлежит к тем молодым русским, слишком многочисленным в настоящее время, мнения которых правительство моей страны нашло опасным и заслуживающим наказания. Нисколько не поддерживая его мнений, я думал, что наивный и откровенный рассказ о тех страданиях, которые он испытал, не только вызывает сочувствие к его личности, но докажет и то, насколько предварительное одиночное заключение не может быть оправдано с точки зрения здравого законодательства... Вы увидите, что эти нигилисты, о которых говорят в последнее время, не так черны и не так зачерствелы, как их представляют". Само собой разумеется, что Катков не упустил случая воспользоваться словами Ивана Сергеевича, и один из его споспешников, весьма известная и в достаточной степени грязненькая личность, напечатал в "Московских ведомостях" от 9 декабря 1879 года под псевдонимом "Иногороднего обывателя" корреспонденцию, где обвинял Ивана Сергеевича "в низкопоклонничестве и в заискивании и в "кувырканье" пред известною частью нашей молодежи"47. Тогда-то Иван Сергеевич в конце декабря 1879 года прислал в редакцию "Вестника Европы" письмо, которое г. Стасюлевич поместил в "Молве" 30 декабря 1879 года, в "Вестнике Европы" за февраль 1880 года и паки в "Новостях" от 14 сентября 1883 года. В этом письме находилось то исповедание политической веры, из которого я привел отрывочно уже некоторые места и которое теперь привожу в связи:
   "Не хвастаясь и не обинуясь, а просто констатируя факт, я имею право утверждать, что убеждения, высказанные мною и печатно и изустно, не изменились ни на йоту в последние сорок лет; я не скрывал их никогда и ни пред кем. В глазах нашей молодежи -- так как о ней идет речь,-- в ее глазах, к какой бы партии она ни принадлежала, я всегда был и до сих пор остался "постепеновцем", либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше,-- принципиальным противником революции, не говоря уже о безобразиях последнего времени. Молодежь была права в своей оценке -- и я почел бы недостойным и ее, и самого себя представляться ей в другом свете. Те овации, о которых упоминает "Иногородный обыватель", мне были приятны и дороги именно потому, что не я шел к молодому поколению... но потому, что оно шло ко мне; они были мне дороги, эти овации, как доказательство проявившегося сочувствия к тем убеждениям, которым я всегда был верен и которые громко высказывал в самых речах моих, обращенных к людям, которым угодно было меня чествовать".
   Слова "о безобразиях последнего времени", не совсем гармонировавшие с теми отзывами о героизме Соловьева, которые -- как мне передавали вполне заслуживающие доверия свидетели -- были высказываемы Иваном Сергеевичем после казни Соловьева, не могли не произвести в русской молодежи некоторого охлаждения недавних восторгов, хотя никогда нельзя было считать его сочувствующим террору, и его письмо не содержало в целом ровно ничего; что не совпадало бы и с общим характером деятельности Ивана Сергеевича, и с теми побуждениями, которые вызвали овации в молодежи в феврале и марте 1879 года. Это охлаждение выказалось на Пушкинском празднике в июне 1880 года. В фельетоне "Русских ведомостей" от 27 сентября 1883 года автор сообщает, что речь Ивана Сергеевича "была встречена холодно, и эту холодность еще более оттеняли те овации, предметом которых вслед за ним сделался Достоевский". Сообщает и следующий анекдот: "Выходя из залы, Тургенев встретился с группой лиц, несших венок Достоевскому, в числе их были и дамы. Одна из них, сделавшаяся потом эмигранткой, оттолкнула Ивана Сергеевича со словами: "Не вам, не вам!" 48 Это было очень несправедливо, но вполне объяснимо.
   Это было вопиющей несправедливостью именно по отношению к Достоевскому и его речи, с ее трескотней фраз о "всечеловеке", о необходимости принять "вкусы и предрассудки народа", при высказанном лишь в объяснении речи утверждении, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его ("Дневник писателя", авг. 1880, стр. 21), что "идеал" русского народа -- "Христос" (там же, стр. 23); с лицемерно любовною болтовнёю Достоевского о "русской душе", указывающей "исход европейской тоске" во имя "братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону" (Речь в "Дневник писателя", авг. 1880, стр. 19) 49. Конечно, молодежь, делавшая овации Достоевскому, брала из его речи не то, что он действительно говорил, а то, что в этой речи соответствовало ее стремлениям. Не христианское прощение зла, наносимого братьям, читала она в туманных словах нервного оратора: "Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только... стать братом всех людей, всечеловеком..." (там же, стр. 18), а солидарность в борьбе за право на лучшую будущность для всех обездоленных братьев против их эксплуататоров всех наций. Она готова была смириться пред народом в том смысле, который употреблял Иван Сергеевич в своем письме от 11 сентября 1874 года ("Русск. стар.", окт. 1883, стр. 225)50, смириться для "мелкой и темной работы", смириться пред народом, жертвуя ему своими интересами, своим благополучием, своею жизнью, но пред народом, в пробуждающемся сознании которого она читала ненависть к его вековым притеснителям, пред народом, который, в стремлении к правде умственной и нравственной, "принял бы в свою суть" уже не Христа, смиренно переносящего заушения, а Христа, воскресшего из могилы невежества и бессознательности, Христа, являющегося справедливым и грозным судьею. Эта молодежь при словах Достоевского о русском "несчастном скитальце в родной земле... в оторванном от народа обществе нашем" 51 видела вовсе не образы Алеко и Онегина, но образы более дорогие и близкие. Она сама, эта страстная и самоотверженная молодежь, только что горько испытала, насколько она оторвана от народа; за эту оторванность она заплатила шестью годами бесплодной пропаганды, тысячами жертв братьев, томившихся на каторге, умиравших в одиночном заключении и на виселице. Она только что начала новый, более ожесточенный бой с врагами этого народа, со своими врагами, и все более проникалась сознанием, что ей приходится выполнить делом "Аннибалову клятву", которую в молодости давал Тургенев; задачу, за которую сидел в "Мертвом Доме" прежний сторонник Петрашевского, говоривший теперь о христианском смирении и подразумевавший под словами: "Государство, которое приняло и вновь вознесло Христа" ("Дневник писателя" от 1880, стр. 38), ту самую царскую Русь Иванов Грозных и споров о двуперстном кресте, ту самую императорскую Россию Шаховских, Магницких, Дуббельтов, Мезенцевых, против которой поднималась русская молодежь. Свою боль скитальчества по русской земле, свое жаркое желание слиться с народом, свою страстную готовность жить и умереть за братьев она вносила в слова оратора, и ее овации, которые он гордо принимал за "событие", относились к ее собственной трагической истории, которую она подкладывала под его туманные фразы.
   В это самое время седой поклонник искусства, как нарочно, не касался ни одного больного жгучего места взволнованной Руси. Он говорил о том минувшем времени борьбы сороковых годов, когда стало "не до поэзии, не до искусства" ("Вестн. Евр.", июль 1880, прилож., стр. X), когда "миросозерцание Пушкина показалось узким" 52. Но что значила для слушателей та старинная борьба, когда теперь кипела новая, когда стоны слышались с Кары53, из централок и из казематов крепостей, когда жертвы падали одна за другой с обеих сторон и взрывы заставляли колебаться и окрестности Москвы, и Зимний дворец! Он кончал приглашением слушателей признать "учителем" (стр. XIII) великого поэта, для которого поэзия была примирением со всеми бедствиями жизни, когда в ушах молодежи звучали слова других, безымянных, затерянных в ее массе учителей, требующих "крови за кровь", призывающих народ к восстанию. Он, верный своим прежним задачам, говорил (стр. XV):
   "В эпохи народной жизни, носящие название переходных, дело мыслящего человека, истинного гражданина своей Родины,-- идти вперед, несмотря на трудность и часто на грязь пути, но идти, не теряя ни на миг из виду тех основных идеалов, на которых построен весь быт общества, которого он состоит живым членом".
   Под этими словами мог подписаться любой русский революционер, и они несравненно ближе подходили к задаче русской революционной партии, чем действительный смысл широковещательных слов Достоевского о "всечеловеке", но они потерялись для слушателей в общем сдержанном тоне речи, не гармонировавшей с раздраженными нервами русского общества. Они еще более потеряли для слушателей значения, когда седой оратор только что перед тем отожествил "народного" поэта с "национальным" (стр. VI), тогда как самая суть социального вопроса последнего периода заключалась в противуположении понятия о "народе" понятию о "нации"; понятия о народе, как экономическом классе, обреченном самою историей на классовое противуположение, на классовую борьбу с экономически господствующими группами,-- понятию о "нации", как такому, которое соединяло, с точки зрения этнографической, культурной или политической, в одно целое все экономические классы и потому замазывало самый существенный вопрос истории, вопрос борьбы классов. Для Ивана Сергеевича этот вопрос в его грозном значении никогда не был ясен, хотя художнику не раз приходилось невольно подходить к нему довольно близко. Но именно тот политический либерализм, верностью которому в продолжение всей своей жизни Иван Сергеевич так гордился, мешал ему ясно видеть за единством "нации" противуположение "народа" экономически господствующим над ним классам {О "малом знакомстве" Ивана Сергеевича с современной постановкой социально-экономического вопроса в Европе см. "Русск. мысль", ноябрь 1883, стр. 323. Но здесь, говоря о народе, позволю себе попутно заметку, вызванную недавно сообщенным мне сведением. Иван Сергеевич, один из лучших и наиболее развитых представителей русских экономически господствующих классов, искрение любил русский народ, и его теплые симпатии к последнему слишком ясны для внимательного читателя его произведений, чтобы стоило на этом останавливаться; но он иногда, в разговорах, высказывался о нем так же резко, как нежно любящий человек высказывается иногда с крайним раздражением о любимой женщине, недостатки которой его тем более раздражают, чем нежнее он ее любит, и всем очень хорошо известно, что подобные взрывы негодования не только не показывают ненависти или презрения, но скорее суть именно свидетельство о неискоренимости привязанности. Мне рассказывали достоверные люди со слов Ивана Сергеевича, что Достоевский передал в "Русскую старину" для непечатания в 1890 году о бывшем будто у него разговоре с Тургеневым, где последний отзывался самым оскорбительным образом о русском народе. Иван Сергеевич отрицал, что он имел когда-либо подобный разговор с Достоевским. Читатели 1890 года, может быть, будут иметь (если все это верно) в самом произведении какие-либо доказательства "за" или "против" "воспоминаний" Достоевского. По-видимому, отзывы Достоевского об Иване Сергеевиче, напечатанные в первой книжке "Вестника Европы" за нынешний год (которой мне еще не удалось видеть), не позволяют ожидать сколько-нибудь беспристрастной передачи первым фактов, относящихся ко второму. Но если бы и случилось когда-нибудь Ивану Сергеевичу говорить подобным образом при Достоевском -- а, по некоторым рассказам, это ему случалось при других -- и потом забыть об этом, мне кажется, что всякий беспристрастный читатель должен бы, согласно только что сказанному, приравнять это брани влюбленного. Не лишены значения, если они переданы верно, слова Ивана Сергеевича, упомянутые в "Русск. мысли" (ноябрь 1883, стр. 326): "Нам нужно не вносить новые общественные и нравственные идеалы в народную среду, а только предоставить ей свободу возделывать и растить те общественные идеалы и нравственные принципы, зародыши которых кроются в ней самой". (Примеч. П. Л. Лаврова.)}. Но для русской молодежи противуположение "народа" и "нации" было не только вопросом теории, а вопросом жизни, вопросом, определяющим решимость на борьбу и на самоотвержение.
   Все это вызвало печальное недоразумение, вследствие которого нервный проповедник примиряющего христианства, поклонник русского государства с его жандармским строем, мистический ренегат убеждений своей молодости стал на минуту предметом оваций молодежи, увлеченной своим призраком, а тот, который недавно был предметом восторгов, который только что публично оттолкнул грязную руку Каткова, должен был почувствовать, что не ему можно в 1880 году явиться объединяющим центром отцов и детей взволнованной России 54. К сожалению, мы имеем очень мало "стихотворений в прозе", относящихся ко времени после июня 1880 года, и ни одного, которое давало бы истолкование того, как смотрел на отношение русского общества к нему Иван Сергеевич. Может быть, это найдется в рукописях. Из трех произведений этого времени, мне известных, мне придется еще упомянуть о двух.
   К эпохе, следовавшей за возвращением Ивана Сергеевича из Буживаля в Париж в 1882 году, относятся два факта из моих воспоминаний {По крайней морс, наверно, второй. Первый мог иметь место и ранее его последней поездки в Россию. (Примеч. П. Л. Лаврова.)}, точной даты которых я не помню и важности которым я особенной не придаю, но которые мне были потому неприятны, что в этом случае мои вполне невинные сношения с Иваном Сергеевичем как бы послужили поводом неприятностей для него.
   В русское посольство явился доносчик, который сообщил о подслушанном им будто бы в одной парижской кофейне разговоре между двумя русскими о планах цареубийства. Доносчик сообщил, что слышал, как называли по имени и отчеству одного из разговаривавших, и что захватил обрывок письма, которым один из них зажигал сигару. На обрывке стояли по-русски слова "Буживаль" и дата. Эти слова были написаны рукой Ивана Сергеевича. Он признал свой почерк. Он уверял меня, что в это время мог по-русски писать только двум лицам: мне и еще другому, но, по некоторым соображениям, думал, что скорее мне. Как мы ни ломали с ним головы, каким образом этот обрывок письма -- вероятно, самого невинного -- мог попасть в руки какого-нибудь шпиона, но мы не догадались. Рассказ же о "цареубийцах" носил на себе следы явной и неловкой фантазии. По описанию фигур разговаривавших, мне переданному, я не мог применить этого описания ни к кому из лиц, мне знакомых, хотя имя и отчество одного из говоривших могло бы служить руководителем, если бы рассказ был верен. Так как имя это носил один общий наш с Иваном Сергеевичем приятель (совершенно чуждый всяких "революций"), то надо думать, что в письме -- вероятно не имевшем никакого серьезного содержания и потому брошенном мною -- Иван Сергеевич случайно упомянул о нем, а доносчик, доставший как-либо этот листок, воспользовался действительным именем для округления своего рассказа. Князь Орлов имел, как мне передавал Иван Сергеевич, разговор с ним по этому поводу, писал в Петербург и окончательно объявил ему, что ему верят и дело предают забвению55.
   Другой случай имел более широкую огласку и перешел в газеты. Общество русских художников в Париже вздумало дать литературно-музыкальный вечер. Быв раз у Ивана Сергеевича, я спросил как-то: "А что, как он думает, можно мне быть на этом вечере?" Он ответил мне, что, конечно, можно и что он даст мне два билета для меня и для кого-либо из моих приятелей. Я тогда серьезно спросил его, не может ли быть какого-либо скандала? Ведь если запоют "Боже царя храни", так мне придется выйти среди пения, а это может доставить ему неприятности. (О других неприятностях, меньших, но возможных, вследствие самого моего присутствия, мы едва ли упомянули.) Он с улыбкою сказал, что "Боже царя храни" петь не будут. Концерт состоялся. Иван Сергеевич лежал больной в подагре и прислал мне билеты с любезною запискою (впрочем, не сохранившейся). При входе я спросил, смеясь, секретаря общества, не выгонят ли меня? Но все были чрезвычайно любезны. Мои знакомые художники и лица, довольно известные, очень смело подходили ко мне. Со мною знакомились при случае даже лица, мне до чех пор неизвестные. Программа вечера была прекрасно составлена; я усердно аплодировал всем исполнителям и ушел вполне уверенный, что все прошло благополучно. Но оно оказалось не так. По чьему-то доносу -- не то священника русской церкви, не то военного агента г. Фредерикса -- началось разыскание, кто доставил мне билет. Общество составило даже проект протеста против Ивана Сергеевича (который, для вящей иронии, по безграмотности составителей, дали конфиденциально ему же поправить, как он мне сам говорил). Он имел в виду выйти из общества после того. Но дело перешло в высшую инстанцию. Князь Орлов поехал к Ивану Сергеевичу опросить его, снесся с Петербургом и, окончательно оставив в стороне протест, изменил существенно устав общества, устранив впредь возможность появления на его вечерах столь неприятных личностей и, кроме того, попутно, стеснив право членов вводить женщин (почему?-- осталось для меня неясным, так как ни одной из известных революционерок в Париже не было, а все русские Латинского квартала, там бывшие -- большею частью легальные студентки,-- и были одеты и держали себя вполне прилично) 56.
   Грянул удар 1 марта 1881 года57. Долго после того я не видался с Иваном Сергеевичем. Но еще весною, до обыкновенного переезда своего в Буживаль, он мне назначил тайные свидания в одном ресторане Avenue Clichy, так чтобы ни у него дома, ни на улице нас не видали вместе. Не могу сказать поэтому, по личным воспоминаниям, какое впечатление произвело на него событие непосредственно. Относительно статьи в "Revue politique et littéraire" (которой у меня нет теперь под руками) он не отказывался, что она была внушена им, хотя не признавал ее при мне своим произведением58. Из нее видно было, что он ожидал от нового царствования лучшего. Когда мы стали видаться, реакция была уже в полном разгаре, и он с раздражением сообщал мне о подвигах нового царствования, о падении духа его приятелей и т. и. Летом я его вовсе не видал, так как в Буживаль не ездил. Но я имею основание думать, что суд, приговор и казнь 3 апреля произвели на него сильное впечатление 59 и что под этим впечатлением написано им стихотворение в прозе "Порог", которое не вошло и не могло войти в состав того, что было напечатано в следующем году в "Вестнике Европы", но было мне прочитано им летом 1882 года вместе с тремя другими, там напечатанными60. Новым Еленам, рисовавшимся в воображении художника, приходилось отвечать теперь: "Знаю, я готова!" -- на более грозные вопросы, чем те, которые им ставили дорогие им личности в 1859 году, и если из конур катковцев раздавалось около них озлобленное "дура!", то они слышали над собой и голос истории, в которую они смело вступали и которая говорила потомству: "Святая!" В бумагах Ивана Сергеевича должен оказаться листок, бывший в 1882 году в ящике его письменного стола, листок, на котором карандашом нарисованы изящные портреты Перовской, Желябова и Кибальчича. О сходстве я судить не могу.
   Я отношу "Порог" к первой половине 1881 года, так как это произведение, очевидно, было навеяно образом Перовской (как и заметил критик в "Iustice" 8 янв. 1884), но к концу года Иван Сергеевич относился крайне скептически к русским революционерам, которых он считал -- как и многие -- окончательно разбитыми и неспособными к дальнейшей энергической борьбе. Это особенно проявилось в его "Отчаянном" ("Вестн. Евр.", янв. 1882), писанном в ноябре 1881 года. Здесь, как аналогия современным революционерам, выставляется человек прежнего времени с "беспредметною отчаянностью" ("В. Евр.", 37), сходный с новыми своими потомками будто бы тем, что "и там и тут -- жажда самоистребления, тоска, неудовлетворенность" ("В. Евр.", 56). В частных разговорах Иван Сергеевич еще резче настаивал, как мне рассказывали, на этой параллели, но отрицал в новых революционерах ту физическую энергию, которая для них, как он полагал, была необходима и тип которой он хотел нарисовать в своем Мише с "зубами его, крупными, белыми и по-звериному заостренными" ("В. Евр.", 39). Он так горячо стоял за подобный взгляд, что даже поссорился с одним своим молодым приятелем, резко отстаивавшим отсутствие всякого рационального сходства между типом жалкого Миши и новыми революционерами {См. об этом "Русскую мысль", ноябрь 1883, стр. 329, хотя, по некоторым частным сведениям, разговор там передан не совсем точно. (Примеч. П. Л. Лаврова.)61}. Это был явно продукт периода, когда Иван Сергеевич видел только недостатки в представителях нового движения и раздражался ими как новым разочарованием. Вероятно, к той же эпохе относится и разговор, сообщенный в фельетоне "Русск. Вед." от 27 сент. 1883 г., в котором Иван Сергеевич раздражался "слабостью и отсутствием всякой почвы" под разными "новыми течениями" русского общества, отказывался воплотить их в романе, придать "бесформенности форму" или предлагал назвать этот новый роман "Трясиною". Так как в промежуток до лета 1882 года, когда он мне читал "Порог", не случилось ничего, что могло бы оживить веру Ивана Сергеевича в силу борющейся партии, то я не считаю возможным, чтобы "Порог" был написан после "Отчаянного".
   Впрочем, в январе 1882 года, когда я был у него с одним приятелем, он так мрачно смотрел на события в России, что говорил между прочим: "Прежде я верил в реформы сверху, но теперь в этом решительно разочаровался; я сам с радостью присоединился бы к движению молодежи, если бы не был так стар и верил в возможность движения снизу" {Свидетель и участник разговора выразил мне готовность засвидетельствовать в случае нужды его действительность. (Примеч. П. Л. Лаврова.)}. Между тем в России были группы, сильно верившие в то, что Тургенев стоит за партию движения. Как одно из проявлений этого приведу довольно забавное истолкование, которое давали иные его совершенно объективному рассказу "Песнь торжествующей любви", появившемуся в ноябрьской книжке "Вестника Европы"62, когда Иван Сергеевич писал уже "Отчаянного". Валерия -- это Россия, которой легально обладает Фабий -- правительство, но силою чар немого -- именно русского народа -- и силою чар собственной любви, готовой даже на преступление, и "торжествующей" над всеми препятствиями, Муций -- символическое воплощение русских революционеров -- привлекает к себе неудержимо Россию, делается ее обладателем назло ей самой, и лишь он способен оплодотворить ее для лучшего будущего, причем она, даже после гибели своего оплодотворителя, соединяется с ним духовно и поет "песнь торжествующей любви" -- песнь революции. Мы с Иваном Сергеевичем не мало смеялись, когда я ему передавал это истолкование, более фантастическое, чем сам этот фантастический рассказ.
   Вслед за тем я был выслан из Франции63. В три дня, предоставленные мне для устройства дел, я съездил проститься к Ивану Сергеевичу, которого не застал, но получил от него вслед за тем (от субботы 11 февраля) самое сочувственное письмо, где он мне пишет, что говорил обо мне с префектом полиции Камескассом, что тот готов мне дать отсрочку, если я только попрошу ее, и предлагал свои услуги, "если только он может быть мне полезным" 64. Я не имел в виду просить об отсрочке и уехал. Но в тот самый день, когда Иван Сергеевич писал мне предшествующую записку, в "Gaulois", редактируемом тогда слишком известным Ционом, появилась статья, где, должно быть (я не имею ее под руками и цитирую по "Temps"), упоминалось о введении меня Иваном Сергеевичем в парижское общество русских художников и говорилось, что я мог так долго оставаться на почве Франции лишь потому, в особенности, что "пользовался покровительством Тургенева", который "при помощи своих связей спасал" меня "несколько раз". На другой день появилось в "Gaulois" и вечером в "Temps" (от 13 февр. 1882) письмо Ивана Сергеевича65, где было сказано:
   "Я знал г. Лаврова в Петербурге как литератора, когда он... преподавал военное искусство и печатал работы по философии. Как литератора я ввел его однажды на музыкальный вечер кружка русских художников в Париже.
   Что касается спасения г. Лаврова, я никогда не имел для этого ни возможности, ни случая, а наши политические взгляды расходятся настолько, что он в одном из своих напечатанных произведений формально упрекал меня в том, что я, как либерал и оппортюнист, всегда противодействовал тому, что он называл развитием революционной мысли в России" 66.
   Мне совершенно неизвестно, на какое мое напечатанное произведение намекал при этом Иван Сергеевич, так как единственный раз, когда я серьезно напал на него, я не мог обвинять его в "оппортюнизме", термине, еще не родившемся в 1869 году, и полагаю, что память его обманула (как и в приписывании мне преподавания "военного искусства", которого я никогда не преподавал) 67, тем более что русских либералов "оппортюнистами" я не мог никак называть, когда именно они страдали тем, что упускали из рук всякое "оппортюнное" обстоятельство для действия... Едва ли также я когда-либо писал, что он "про-тивудействовал" развитию революционной мысли в России, так как "противудействовать" ей едва ли он когда-нибудь мог, оставаясь в стороне от нее, косвенно же и бессознательно содействуя ей. Во всяком случае, если я где-нибудь высказал что-либо, подходящее к этому, это могла быть лишь заметка, которую Иван Сергеевич растолковал себе не совсем точно. Он был совершенно прав в том, что он "не имел случая спасать" меня. Но все это, в сущности, совсем не важно, так как разница наших взглядов, упомянутая Иваном Сергеевичем, была совершенно верна, и я действительно видел в нем всегда только либерала, хотя либерала, настолько имеющего более чутья, чем его товарищи, что он готов был сочувствовать и даже содействовать всякой нарождающейся силе, оппозиционной по отношению абсолютизма, как только он мог на минуту предполагать, что она может проявиться как сила.
   По возвращении моем в Париж через три месяца я застал Ивана Сергеевича уже сильно больным, и мы ни разу даже не упоминали в разговорах о его письме. Тогда его занимал план романа, в котором он хотел противоположить тип русского социалиста-революционера типу французского его единомышленника. Эта мысль противоположения русской и западноевропейской передовой натуры составляла часто предмет его разговоров и со мною, и с другими лицами (как свидетельствуют воспоминания, напечатанные в "Русской мысли" за ноябрь 1883 г., стр. 319 и след., в "Русском курьере" за 14 декабря 1883 г., в "Нов. времени" 7 сент. 1883 г. из лондонского "Атенеума" и в других изданиях). По некоторым свидетельствам ("Русский курьер" 14 дек. и "Русск. мысль" за ноябрь 1883 г.), рукопись, заключающая первый набросок этого задуманного романа, была уже довольно значительного объема в 1882 году, по другим ("Русские ведом." от 27 сент. 1883 г., фельетон) -- ее вовсе не существовало, и план романа был только в голове Ивана Сергеевича. Позднейшее обнародование оставшихся после него рукописей покажет, кто прав 68. Но если и найдется набросок этого романа, можно заранее предсказать, что и здесь мы встретим превосходно созданные, живые типы, найдем великолепный угол картины русского общества конца семидесятых и начала восьмидесятых годов, но полной картины, полного "воплощения в надлежащие типы образа и давления времени" не найдется и здесь.
   В продолжение последней тяжкой болезни Ивана Сергеевича 1882--1883 годов я несколько раз посетил его в Буживале и в Париже. Именно тогда, на балконе в Буживале, поздним летом 1882 года он мне прочел из своих "Стихотворений в прозе" "Разговор", "Чернорабочий и белоручка", "Порог" в что-то еще. Он чувствовал себя временно лучше, говорил о поездке в Россию и был более оживлен, чем в другие разы. Тогда он мне показал и портреты, о которых я говорил выше. Тем не менее скептицизм относительно всех русских деятелей ясно высказывался в его словах, высказался и в последнем напечатанном его стихотворении в прозе ("Русский язык", июнь 1882 г.):
   "Во дни сомнения, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины -- ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!-- Не будь тебя -- как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?.."
   Эти "Стихотворения в прозе", указывавшие несколько полнее субъективную жизнь Ивана Сергеевича, появились в декабре 1882 года.
   В 1883 году сначала многочисленные занятия не позволили мне часто бывать у Ивана Сергеевича, потом до меня стали доходить известия, что к нему не допускают посетителей, боясь волновать его разговорами. Летом 1883 года я видел его не более трех раз. В последний раз я нашел его очень слабым, упадок сил и приближение фатальной развязки были совершенно очевидны; разговор явно утомлял его. Я остался у него в Буживале всего четверть часа. Последнюю записку, писанную карандашом в минуту, когда он чувствовал себя несколько лучше, я получил от него от 13 июня 1883 года: она заключала приглашение побывать у него, обращенное к одному нашему приятелю, которого Иван Сергеевич очень любил, но адреса которого не знал69. Когда тот поехал в Буживаль, Ивану Сергеевичу уже трудно было говорить с ним.
   Великий художник русского слова умер 23 августа (4 сент.) 70. Каков был ответ стихийных, бессмысленных сил на вопрос, который он сам поставил ровно за три года до своей смерти: "Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать,-- если я только буду в состоянии тогда думать?" Что именно тогда "в глубине его потухающих глаз билось и трепетало -- как перешибленное крыло насмерть раненной птицы?" ("Что я буду думать?", авг. 1879 г.). Это останется тайной бессмысленных стихийных сил, а в последние минуты около него не было никого, способного хотя приблизительно истолковать последнюю мысль умирающего. Лицо, которому я имею основание верить, передавало мне сведение, будто в предсмертном бреду Иван Сергеевич признавал "террористов великими людьми", но тот, кто мне говорил это, указывая на свои источники, называл лиц, к свидетельству которых я не могу уже иметь такого доверия, и потому я не придаю этому сведению никакого особенно серьезного значения71.
   Нам важен не бред умирающего. Нам важна жизнь одного из самых крупных художников слова XIX столетня. Если около его гроба встретились, как говорит Роль-стон ("Новое время", 7 сент. 1883 г., из английского "Атенеума"), представители русского правительства и русской революции, для этого было достаточно основания, даже помимо того общего уважения, которым справедливо пользовался Иван Сергеевич и как человек, и как писатель. Князь Орлов достаточно европейский человек, чтобы понимать, что пред лицом Европы ему невозможно было не отдать чести единственному, может быть, современному русскому писателю, которого признает великим писателем западная цивилизация, хотя бы члены царской семьи, управляющей Россией, и способны были высказывать сожаление о том, что Тургенев "писал по-русски". Русским революционерам следовало высказать свое уважение к человеку, который, в проповеди гуманных идей и либеральных начал, принадлежал к великой плеяде литературных борцов сороковых годов против царства пошлости; к плеяде подготовителей более определенных программ борьбы последующей четверти века за лучшую будущность России; человеку, который умел лучше, чем большинство его сверстников, сочувствовать, а частью и содействовать новым силам, выступившим на почву этой борьбы, хотя не был в состоянии настолько отказаться от старых преданий либерализма, чтобы вполне понять значение новых событий и тем не менее стать в ряды новых "отчаянных" борцов. Бессознательный подготовитель и участник в развитии русского революционного движения, он тем не менее подготовлял его и участвовал в нем. В типе болгарина Инсарова он поставил задачу для "русских Инсаровых". Он признал нравственное величие "русской нови". Он отметил ярко "канун" великой борьбы и более смутно разглядел рассвет "настоящего дня" этой борьбы, хотя другой "настоящий день", день торжества свободы русского народа, остался для него, как остается для нас, "открытым вопросом" (речь в Московском юридическом обществе в "Русск. ведом.", 27 сент. 1883)72. Имеем ли мы право требовать большего от человека, сверстники и единомышленники которого, за крайне немногими исключениями, оказались или ренегатами, или трусами? Наши товарищи в Петербурге высказали уже мнение передовых русских революционеров об Иване Сергеевиче ("И. С. Тургенев", в летучей типографии "Нар. воли", 25 сентября 1883).
   Всем известные обстоятельства делают для меня, по моему мнению, неприличным говорить о той сцене, которая разыгралась в русской прессе после его смерти73. Но Иван Сергеевич оказал услугу русским либералам и мертвый. Русское правительство выказало еще раз свою неспособность ни явно препятствовать чествованию неприятной для него личности, ни взять на себя преобладающую роль в торжестве европейски знаменитого русского художника, ни даже скрыть свою бессильную и нерешительную оппозицию церемонии, в которой участвовали все оппозиционные силы России, группируя около себя -- следовательно, против него, правительства,-- множество сил, в сущности, вовсе не оппозиционных. У русских либералов хватило духу, опираясь на поддержку общественного мнения, придать этому торжеству, явно оппозиционному, размеры, до тех пор неслыханные на Руси для похорон частного лица, и, следовательно, нанести еще удар призраку непоколебимости русского абсолютизма. Мертвый Тургенев, окруженный пением православных попов, которых он ненавидел, и многочисленными делегациями групп, в политическую состоятельность которых он не верил, продолжал бессознательно дело своей жизни, выполнение "аннибаловой клятвы". Как его чисто художественные типы, так и его покрытый бесчисленными венками гроб были ступенями, по которым неудержимо и неотразимо шла к своей цели русская революция.
   

Г. А. ЛОПАТИН

ВОСПОМИНАНИЯ О ТУРГЕНЕВЕ

   Я передала Герману Александровичу нашу просьбу: не может ли он написать свои воспоминания для нашего тургеневского сборника.
   -- Нет. Ни в каком случае. Я не испытываю ни малейшего "литературного зуда" -- одно из любимых выражений Ивана Сергеевича. Мне уже не раз делали подобные предложения, но, повторяю, у меня нет "литературного зуда"... Впрочем... если вы уже пришли, я расскажу вам, что помню.
   Начну словами самого Тургенева. Они свежи в моей памяти, так как еще недавно мне пришлось привести их по поводу одного современного романа -- "То, чего не было" Ропшина1. Слова эти были сказаны Тургеневым в одну из наших бесед с ним по поводу произведений Достоевского. Объясняя свое отрицательное отношение к роману "Бесы", Тургенев говорил:
   "Выводить в романе всем известных лиц, окутывая и, может быть, искажая их вымыслами своей собственной фантазии, это значит выдавать свое субъективное творчество за историю, лишая в то же время выведенных лиц возможности защищаться от нападок. Благодаря главным образом последнему обстоятельству, я и считаю такие попытки недопустимыми для художника <...>" 2
   Ходил я к Тургеневу по утрам, принимал он меня у себя наверху в своих маленьких комнатках на улице Дуэ. Приходя к нему, я не раз заставал у пего madame Виардо, с которой Тургенев читал по утрам по-русски3. Меня всегда поражали ее черные испанские глаза -- вот такие два колеса (Герман Александрович изобразил их широким жестом). Да и вся-то она была "сажа да кости", как говорил Глеб Успенский про одну грузинскую девушку.
   Надо сознаться, смотрела на эмигрантскую публику madame Виардо косо. Может быть, боясь, что они обирают Тургенева, а может быть, из боязни, что они могут набросить тень неблагонадежности на Ивана Сергеевича4. С обычным появлением таких гостей у Ивана Сергеевича она сейчас же спускалась к себе вниз. Там внизу у нее был свой салон, куда допускались русские баре, артисты, художники и в особенности музыканты. Я там не бывал, отчасти благодаря плохому знанию разговорного французского языка...
   Так вот, прихожу я однажды утром к Ивану Сергеевичу и застаю у него Салтыкова-Щедрина. Михаил Евграфович сердито хрипел:
   -- Ну, что ваши Зола и Флобер? Что они дали?
   -- Они дали форму,-- отвечал Тургенев.
   -- Форму, форму... а дальше что?-- допытывался Щедрин.-- Помогли они людям разобраться в каком-нибудь трудном вопросе? Выяснили ли они нам что-нибудь? Осветили тьму, нас окружающую? Нет, нет и нет... 5
   Тогда Тургенев, беспомощно разводя руками, спросил Щедрина:
   -- Но куда же нам-то, Михаил Евграфович, беллетристам, после этого деваться?
   -- Помилуйте, Иван Сергеевич, я не о вас говорю,-- возразил Щедрин,-- выв своих произведениях создали тип лишнего человека. А в нем ведь сама русская жизнь отразилась. Лишний человек -- это наше больное место. Ведь он нас думать заставляет.
   Надо вам заметить, что Тургенев до старости не потерял способности краснеть, как юноша. И тут он вспыхнул весь...
   Встает в моей памяти одна сцепка по поводу "Бесов", а именно -- по поводу карикатуры на Тургенева, помните... Кармазинов? "Merci" Достоевского -- злая пародия на Тургеневское "Довольно".
   В разговоре со мной о "Бесах" Иван Сергеевич заметил:
   -- Там и мне досталось.
   А я, представьте, совершенно забыл о Кармазинове. Во время чтения я почему-то не обратил на него внимания.
   -- Где же, Иван Сергеевич? Я что-то не помню. Это Верховенский-отец, что ли?
   -- Ай, нет!-- поморщился Иван Сергеевич.-- Чудной вы человек... Ну, как его? Ну, да этот...-- и что-то брезгливое пробежало по губам Тургенева,-- Кармазинов.
   Вдруг я вспомнил. И, сознавая, что это неприлично, неудобно, нехорошо, я, как ни крепился, как ни старался, не мог удержаться от душившего меня громкого, неудержимого смеха... Закрыв лицо руками вот так, я буквально катался по креслу от смеха... Так нелепа была фигура Кармазинова рядом с красивой фигурой стоявшего передо мною Тургенева...
   А какая умница был Тургенев! Вы почитайте его переписку с Герценом7. Какой проницательный ум! Какое всестороннее, широкое образование! Как знал он литературу не одного своего, но и других народов! Ведь он владел многими языками.
   Теперь мне вспоминается все отрывками, отдельными сценами... Знаете, человек всегда забывает одну истину -- все люди смертны. Кай -- человек, следовательно, Кай смертен. Мы, живые, никогда не помним этого.
   А о чем, о чем бы ни поговорил я с теми, с которыми уже не поговоришь... Да... Был я близок тоже, и даже ближе, с Марксом. Я испытывал на себе чисто отеческую любовь его ко мне. Часто видались мы с ним, горячились, спорили, случалось, говорили подолгу о пустяках... а многое, многое, очень важное, осталось невыясненным. Обо многом надо было узнать, попросить совета... 8
   И по отношению к Тургеневу у меня осталось тяжелое чувство невыполненного обещания. В свое время я не сделал того, что собирался, а потом уже не пришлось. Я расскажу вам это.
   Попав последний раз за границу, я в Париже получил письмо от Тургенева с. просьбой приехать к нему в Буживаль. А Буживаль ведь не близко от Парижа -- пять франков. Я привык в это время считать расстояние на франки. Я поехал. Встретила меня там madame Виардо далеко не любезно и не хотела пустить к Тургеневу, ссылаясь на его тяжелое состояние. Как пропуск я показал ей письмо Ивана Сергеевича и прошел.
   Время было неудачное. Тургенев корчился от боли. У него были ужасные боли где-то около позвоночника. Ему только что впрыснули морфий, и он должен был заснуть.
   Увидев меня, Тургенев обрадовался.
   -- Я не могу говорить сейчас,-- сказал он,-- но мне необходимо увидеть вас еще раз и переговорить с вами.
   Я хотел что-то сказать, по Иван Сергеевич остановил меня.
   -- Молчите, молчите,-- сказал он,-- дайте мне договорить, а то я сейчас засну. Вы приедете еще раз ко мне непременно.
   Я ушел и все собирался съездить. Но... пять франков! Вы понимаете?.. и вдруг я узнаю, что он умер... а несказанное так и осталось несказанным.
   Я долго потом ломал голову: о чем хотел переговорить со мной Тургенев, что он хотел сообщить мне, да так ничего и не придумал...
   -- Вы спрашиваете, были ли у меня письма Тургенева? Да, были. Но весь свой архив перед отъездом в Россию я оставил за границей, а потом он был уничтожен.
   -- В "Былом" мне попалась переписка Тургенева с, Лавровым по поводу вашего ареста и побега9. Это было, кажется, в...
   -- Эх, ну, стоит ли разбираться, когда это было, и устанавливать даты. Сидел я чуть ли не двадцать семь раз в восемнадцати разных тюрьмах -- всего сразу и не вспомнишь.
   Во время своих поездок за границу я каждый раз бывал у Тургенева. Познакомился я с ним по поводу дел журнала "Вперед!". Вам известно, что Тургенев субсидировал этот журнал. Сначала он давал тысячу франков в год10, а потом пятьсот. Так вот по поводу этих денег у меня и было поручение к Тургеневу от Лаврова.
   Тургенев далеко не разделял, конечно, программу "Вперед!". Но он говорил:
   -- Это бьет по правительству, и я готов помочь всем, чем могу.
   Тогдашний строй России давил Тургенева, и свобода нужна была ему не только как теоретический принцип, как программное пожелание. Он нутром страдал от отсутствия этой свободы у себя на родине и всем нутром жаждал наступления ее в России.
   Он был в лучшем смысле этого слова либерал. Ну, радикал. Он приветствовал каждую попытку выступления против старого строя.
   Тургенев допускал, что социализм, может быть, и будет венцом социального развития человечества11. Но социализм рисовался ему в такой дали, что еле верилось в него. Ему казалось, что ни технические, ни экономические, ни моральные предпосылки не созрели еще для проведения его в жизнь... А кроме того, его смущали сомнения, сможет ли социализм удовлетворить индивидуальным запросам и индивидуальным вкусам будущего общества.
   -- Ведь не будем же мы в самом деле,-- говорил Тургенев,-- ходить, по Сен-Симону, все в одинаковых желтеньких курточках с пуговкой назади?
   Сомневался Иван Сергеевич и в людской способности пока жить сообща, общинно: наша психика не подготовлена к этому. И все попытки жить коммунистически, даже людей хороших и интеллигентных, всегда кончались неудачей...
   В нас Тургенев ценил людей, ради идеи ставящих на карту жизнь свою.
   Было что-то неподдельно отеческое в отношении Тургенева вообще к молодежи. И, пожалуй, он больше любил "буйных" сынов своих. Ибо, по его понятиям, как было молодому человеку и не побуйствовать! "Буйные" были ближе и приятнее душе его.
   -- Но в то же время у Тургенева,-- сказала я,-- было ясное сознание трагической тщеты усилий русских социалистов того времени.
   -- Да, конечно, он знал, что мы потерпим крах, и все же сочувствовал нам.
   Вообще говоря, мы должны были погибнуть, но иногда случается ведь и невозможное <...>
   Тургенев любил молодежь и искренне интересовался ею. Когда я бывал в Париже, всегда заходил к нему. Он интересовался моими рассказами о России, в особенности после моих странствий.
   Бывал я у него и в Петербурге. В год так называемого "примирения" Тургенева с молодежью я был в Петербурге и о московских чествованиях только слыхал. Потом я узнал, что Иван Сергеевич приехал в Петербург.
   "Почему бы и не навестить мне его?" -- подумал я и отправился в Европейскую гостиницу.
   Прежде чем войти, я отправил ему свою визитную карточку, чтобы он узнал мою тогдашнюю фамилию. Кажется, Афанасием Григорьевичем Севастьяновым я был тогда.
   Вхожу. Увидал меня Тургенев и воскликнул: "Безумный вы человек! Можно ли так рисковать собой?.." Потом он рассказал мне о своем пребывании в Москве, о речах, о молодежи и чествовании.
   -- Ведь я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревном, бьют в правительство.
   Тургенев красноречивым жестом показал, как это делается.
   -- Ну, и пусть в пусть, я очень рад,-- закончил Иван Сергеевич 12
   Умный и скромный был человек Тургенев. Заходил я к нему и еще раз или два. Однажды прихожу я к Ивану Сергеевичу, а он встречает меня словами:
   -- Как я рад, что вы пришли! Вы нужны мне были. И, взяв меня за плечи, заговорил взволнованно:
   -- Безумный, отчаянный вы человек! Уезжайте, бегите отсюда! Скорее! Я знаю, я слышал, не сегодня завтра вы будете арестованы.
   И сколько было тревоги за меня и боязни, что я его не послушаю, в голосе И. С. Я упорствовал. Мне захотелось проверить источник слухов.
   Иван Сергеевич назвал мне фамилию.
   Я знал названного господина за труса. Этот господин встретился с одной важной особой. "А знаете, ваш-то Лопатин...-- огорошила его особа. При словах "ваш Лопатин" на лице моего знакомого появилось, конечно, выражение горячего протеста.-- Да нечего, нечего,-- продолжала особа,-- я ведь знаю, что вы там, за границей, с ним якшаетесь, ну, так не долго ему гулять, скоро его на веревочку посадят".
   Взвесив достоверность названного источника, я заявил:
   -- Нет, Иван Сергеевич, я не поеду.
   Иван Сергеевич сокрушенно качал головой. Ему больно было сознавать, что он не сможет убедить меня.
   Я остался. А через два дня меня арестовали... 13
   Я не мог тогда уехать. У меня были дела, вещи...
   Ко мне должны были прийти.
   Но до ареста я успел еще раз повидаться с Тургеневым. На другой день после нашего разговора я опять зашел к нему. Смотрю, вещи собирает.
   -- Иван Сергеевич, да куда же вы? Вы же хотели пожить здесь? А вечер в Дворянском собрании, на котором вас собираются еще чествовать?
   -- Нет, батюшка мой, оставаться больше не могу. Приезжал флигель-адъютант его величества с деликатнейшим вопросом: его величество интересуются знать, когда вы думаете, Иван Сергеевич, отбыть за границу?
   -- А на такой вопрос,-- сказал Иван Сергеевич,-- может быть только один ответ: "Сегодня или завтра", а затем собрать свои вещи и отправиться 14.
   Тургенев уехал, а я пошел на концерт в Дворянское собрание. Увезла меня на него жена Станюковича. Сидели мы, по обыкновению, на хорах. На эстраде много пели, декламировали. Но особенно памятна мне песня, спетая Тартаковым. Это известное стихотворение Ал. Толстого:
   
   Спускается солнце за степи,
   Вдали золотится ковыль.
   Колодников звонкие цени
   Взметают дорожную пыль...
   
   Я люблю это стихотворение. Кто знает этапы, тот поймет, как верна эта картина 15. Музыка же этой песни Ли--ина полна для меня очарования. В аккомпанементе песни, там, где поют про дикую волю, врывается напев "Вниз по матушке по Волге". Как это хорошо!
   На том же вечере мельком видел я одного из знакомых Тургенева, художника Репина. Мы встречались с ним у Ивана Сергеевича в Париже16. Любопытно, недавно, вот в эти уже годы, на каком-то вечере подходит ко мне старичок. Здоровается со мной.
   -- Здравствуйте, Герман Александрович. Вспомните? Ведь мы встречались...
   -- Где? Не помню.
   -- В Париже художников, помните?
   -- Конечно, Поленов, Репин.
   -- Да ведь вот он, Репин, перед вами...
   -- Да разве вы Репин?
   Передо мною сухенький улыбающийся старичок. Я знал Репина, да не таким. Юношей кудрявым знал я его.
   Как не помнить мне Репина? Его картина "Не ждали" была моим последним впечатлением перед пересел омыслие, хотя, по-видимому, и не была коротко знакома с хозяином.
   Тургенев, по обыкновению, был с ней любезен, но сдержанно. Григорович был беспощаден, и, что всего удивительнее, она не только на него не сердилась -- ей заметно нравилось, что так нецеремонно и так энергически-грубо низводил он с пьедестала тот идеал эмансипированной девицы, которому она поклонялась. Тургенев же, при нас, за чайным столом, вечером, заявлял, что у него ничего нет общего с анархистами или террористами, что он никогда им не сочувствовал и не сочувствует, что насилия и политические убийства никогда не достигают своей цели, напротив, вызывают долгую реакцию, останавливают естественный рост народов и отравляют общественный организм подозрительностью и напряженным чувством опасливого самосохранения; что в участи тех, которые у нас так бесплодно погибают, нет даже ничего истинно трагического. И, развивая теорию трагического, Иван Сергеевич, между прочим, привел в пример Антигону Софокла.
   -- Вот это,-- сказал он,-- трагическая героиня! Она права, потому что весь народ, точно так же, как и она, считает святым делом то дело, которое она совершила (погребла убитого брата). А в то же время тот же народ и Креона, которому вручил он власть, считает правым, если тот требует точного исполнения своих законов. Значит, и Креон прав, когда казнит Антигону, нарушившую закон. Эта коллизия двух идей, двух прав, двух равнозаконных побуждений и есть то, что мы называем трагическим. Из этой коллизии вытекает высшая нравственная правда, и эта-то правда всею своею тяжестью обрушивается на то лицо, которое торжествует. Но можно ли сказать, что то учение или та мечта, за которую погибают у нас, есть правда, признаваемая народом и даже большинством русского общества?
   Здесь я передаю не самые слова Ивана Сергеевича, а суть его мыслей, вслух нам высказанных 5а. А что именно это он нам высказывал, я могу сослаться и на Григоровича, и на ту, которая вынуждала его говорить так, а не иначе <...>

* * *

   Тургенев когда-то лично знавал покойного писателя, князя Владимира Федоровича Одоевского, и высоко ценил его. Я, пишущий эти строки, в 1858 году, незадолго до его кончины, встретился с князем за границею -- в Веймаре. Он тотчас же догадался, что я болен, стал навещать меня в гостинице и начал по-своему, гомеопатией, безуспешно лечить меня. Кажется, достаточно было один день провести с этим человеком, чтоб навсегда полюбить его. Но свет глумился над его рассеянностью,-- не понимая, что такая рассеянность есть сосредоточенность на какой-нибудь новой мысли, на какой-нибудь задаче или гипотезе.
   Посреди своего обширного кабинета, заставленного и заваленного книгами, рукописями, нотами и запыленными инструментами, князь Одоевский, в своем халате и не всегда гладко причесанный, многим казался или чудаком, или чем-то вроде русского Фауста. Для великосветских денди и барынь были смешны и его разговоры, и его ученость. Даже иные журналисты и те над ним иногда заочно тешились. И это как нельзя лучше выразилось в юмористических стихах Соболевского, которые, по счастью, сохранились в памяти Ивана Сергеевича. Припомнив их, Тургенев несколько раз повторял их вслух и читал не без удовольствия.
   Это было в дождливый день, не то 29-го, не то 30-го июня. "Случилось раз..." -- читал Иван Сергеевич, стараясь читать как можно серьезнее, но придавая комический оттенок своему лицу и повышениям своего голоса:
   
   Случилось раз, во время оно,
   Что с дерева упал комар,
   И вот уж в комитет ученый
   Тебя зовут, князь Вольдемар,
   Услышав этот дивный казус,
   Зарывшись в книгах, ты открыл,
   Что в Роттердаме жил Эразмус,
   Который в парике ходил.
   Одушевясь таким примером,
   Ты тотчас сам надел парик
   И, с свойственным тебе манером,
   Главой таинственно поник.
   "Хотя в известном отношеньи,--
   Так начал ты,-- комар есть тварь,
   Но, в музыкальном рассужденьи,
   Комар есть в сущности -- звонарь,
   И если он, паденьем в поле,
   Не причинил себе вреда.--
   Предать сей казус божьей воле
   И тварь избавить от суда!"
   
   Затем Тургенев стал припоминать и свои старые эпиграммы на своих старых приятелей. Из них лично для меня почти что ни одной не было неизвестной. Я, признаюсь, не был их поклонником, никогда не ставил их наряду с эпиграммами Пушкина и не мог бы ни припомнить, ни записать их без помощи автора.
   Все эти эпиграммы относились еще ко временам той задорной молодости, которая подчас, для острого словца, не пощадит ни матери, ни отца. Эпиграммы, тогда сочиненные Тургеневым, по большей части относились к лицам, которых он любил и с которыми охотно проводил время.
   -- Но что же?-- говорил Тургенев,-- ведь никто же на эти эпиграммы не сердился, кроме Арапетова; тот только один так обиделся, что на много лет перестал со мной кланяться. А Дружинин, например, первый смеялся, когда я прочел ему:
   
   Дружинин корчит европейца.
   Как ошибается бедняк!
   Он труп российского гвардейца,
   Одетый в английский пиджак.
   
   А вот эпиграмма на Кетчера:
   
   Вот еще светило мира!
   Кетчер, друг шипучих вин;
   Перепер он нам Шекспира
   На язык родных осин.
   
   На Н--ко:
   
   Исполненный ненужных слов
   И мыслей, ставших общим местом,
   Он красноречья пресным тестом
   Всю землю вымазать готов...
   
   То же, на одного московского профессора К: 6
   
   Он хлыщ, но как он тих и скромен,
   Высок и в то же время томен,
   Как старой девы билье-ду;
   Но, возвышаясь постепенно,
   Давно стал скучен несравненно
   Педант, варенный на меду.
   
   На В. П. Боткина была большая эпиграмма, пародия на пушкинское стихотворение "Анчар"; но Тургенев тщетно старался ее припомнить, и только один куплет промелькнул в его памяти:
   
   К нему читатель не спешит,
   И журналист его боится,
   Панаев сдуру набежит
   И, корчась в муках, дале мчится.
   
   Совершенною для меня новостью была только эпиграмма, написанная Тургеневым еще в сороковых годах на Ф. Достоевского, после повести его "Бедные люди". Я никогда прежде не слыхал этой эпиграммы. В ней нет ничего особенно обидного, соль ее далеко не едкая; но Достоевский, уже и в то время болезненный, был не из числа тех юношей, которые, прочтя эпиграмму, отнеслись бы к ней шутя, как Дружинин, или бы охотно ему за нее простили, как Кетчер.
   Достоевский мог совершенно впоследствии забыть эту эпиграмму, но семя вражды, глухое и бессознательное, осталось в нем.
   Да и трудно было молодому Достоевскому не вообразить себе, что эпиграмма Тургенева не выросла на почве самой ядовитой зависти.
   Но кто знал хорошо Тургенева, тот, конечно, поймет, что в нем не было ни на каплю литературной зависти и что в этом случае эпиграмма была вызвана тем ранним самомнением, которое обнаруживал Достоевский и которого был так чужд Тургенев. Иван Сергеевич постоянно ставил себя ниже Пушкина, ниже Гоголя и даже ниже Лермонтова...
   Вот эта эпиграмма:
   
   Рыцарь горестной фигуры!
   Достоевский, юный пыщ;
   На носу литературы
   Ты вскочил, как яркий прыщ,
   Хоть ты новый литератор,
   Но в восторг уж всех поверг,
   Тебя хвалит император,
   Уважает Лейхтенберг 7.
   
   Достоевский, конечно, был нисколько не виноват в том, что повесть его "Бедные люди" читалась при дворе, и читалась в такое время, когда к литературе и тогдашним литераторам сановные люди относились свысока или с снисходительным презрением.
   -- Да,-- говорил Тургенев,-- все это были грехи задорной юности моей, а о своих молодых грехах иногда не мешает и вспоминать: их уже не вернешь. Кажется, что может быть проще истины: "молодости вернуть нельзя". Кто этого не знает! А между тем для меня нет ничего страшнее этой простой истины; она гораздо страшнее, чем ад, описанный Дантом в его "Divina Commedia" {"Божественной комедии" (ит.).}. Для меня в непреложности законов природы есть нечто самое ужасное, так как я никакой цели, ни злой, ни благой, не вижу в них.

* * *

   Так, прибытие Григоровича придало нашим беседам несколько литературный оттенок.
   Вскоре после эпиграмм, когда мы втроем сидели в казино с овальным столом из карельской березы, а небо хмурилось и не пускало нас в сад; когда зеленые бочки по углам дома были переполнены дождевой водой, а перед террасой, на площадке, стояли лужи,-- мы то сидели, то прохаживались в тесном, пространстве небольшой комнаты и беседовали, не замечая погоды.
   Тургенев рассказал нам содержание одной пришедшей ему в голову фантастической повести.
   Вот это содержание:
   Муж ненавидит жену, убивает ее на дороге и прячет в лесу ее труп... приходит в город, заходит в гостиницу и заказывает кофе.-- Для вас одного или для двоих?-- спрашивает кельнер. Это его поражает. На улице попадаются ему знакомые, которые кланяются ему и. кланяются еще кому-то. Словом, все видят жену его, все, кроме его. Он чует ее присутствие около себя, оно тяготит его, мучит, преследует, но он ничего не видит.
   Мало-помалу он доходит до такого состояния, что заклинает жену свою появиться, показаться ему. Он становится даже на колени перед чем-то невидимым, не зная, где оно, и -- тщетно! Затем он является в суд и говорит, что он убийца. Ему не верят, он доказывает. Перед казнью он видит призрак жены и примиряется с судьбой своей.
   Тургенев развивал эту мысль несколько подробнее 8.
   -- Мне решительно это не нравится,-- заявил Дм. Вас. Григорович.-- Психологически необъяснимо -- почему жену видит не он, а другие?
   Тургенев, как кажется, совершенно согласился с ним, по крайней мере не возразил ему. Но разве преступнику не могло казаться, что все, кроме его, видят жену его? разве кельнер не мог предположить, что он пришел вдвоем с товарищем, что товарищ его отстал, но тотчас же присядет к тому же столику и будет также пить кофе? Разве преступник не мог вопроса кельнера: "Для двоих?" иначе понять, иначе растолковать себе? Слова эти разве не могли послужить началом его галлюцинаций?
   Затем зашел разговор о том, как пишутся или создаются повести. Так, Тургенев сознавался нам, что он не может продолжать писать, если не доволен фразой или местом, которое не удалось ему. Другие на это не обращают внимания, пишут все, с начала до конца, вчерне; потом постепенно отделывают по частям, иногда с начала, иногда с конца. Так писал Диккенс. Одни пишут отрывками и потом сводят их. Другие сами не знают, что выйдет из лица, нежданно появившегося в романе или повести; иногда лицо это вдруг так ярко обрисуется в воображении, что, заслоняя другие лица, делается первенствующим. Так часто случалось с Григоровичем, по его собственному признанию.
   На упреки Тургеневу, зачем он перестал писать, и что напрасно он говорит, что талант может выписаться, Тургенев оправдывался тем, что уже в писании он не находит никакого особенного удовольствия.
   -- Прежний зуд прошел. Это то же, что мужское бессилие. Очень прискорбно, что оно есть, но что же делать! Ничего не поделаешь! Вот недавно,-- продолжало н,-- начал я повесть "Старые голубки". Написал несколько строк и дальше не мог; а сюжет мне очень нравился, и я глубоко, со всех сторон его обдумал.
   -- Рассказывай, какой сюжет?-- спросил я Тургенева.
   -- А вот какой. У некоего старика, управляющего имением, живет приезжий сын, молодой человек. К нему приехал товарищ его, тоже молодой. Народ веселый и бесшабашный: обо всем зря сложились у них понятия, обо всем они судят и рядят, так сказать, безапелляционно; на женщин глядят легкомысленно и даже несколько цинично. В это же время в усадьбе поселяется старый помещик с женой, оба уже не молодые, хотя жена и моложе. Старик только что женился на той, которую любил в молодости. Молодые люди потешаются над амурами стариков, начинают за ними подсматривать, бьются об заклад... Наконец сын управляющего шутя начинает волочиться за пожилой помещицей, и что же замечает к своему немалому удивлению?-- что любовь этих пожилых людей бесконечно сильнее и глубже, чем та любовь, которую он когда-то знал и наблюдал в знакомых ему женщинах. Это его озадачивает. Мало-помалу он влюбляется в пожилую жену старого помещика, и увы!-- безнадежно. С разбитым сердцем уезжает неосторожный, любопытный юноша. И пари он проиграл, и проиграл прежний мир души своей. Любовь уже перестала казаться ему прежней шалостью или чем-то вроде веселого препровождения времени.
   -- Вот главное содержание,-- и это была бы одна из самых трудных по исполнению повестей моих, так как ничего нет легче, как в таком сюжете переступить черту, отделяющую серьезное от смешного и пошлого, и ничего нет труднее, как изобразить любовь пятидесятилетнего старика, достойного уважения, и изобразить так, чтоб это не было ни тривиально, ни сентиментально, а действовало бы на вас всею глубиною своей простоты и правды. Да, господа, это очень трудный сюжет...
   Но на большой террасе раздался звон призывного колокола, и все мы пошли в столовую обедать.

* * *

   И за обедом, и после обеда, вечером, Иван Сергеевич был говорлив и интересен по обыкновению.
   Вот что я помню из того, что в этот день говорилось.
   -- Да,-- говорил Тургенев,-- смешное для одного народа вовсе не смешно для другого, и наоборот. То, что смешит француза, англичанин выслушает равнодушно, даже не улыбнется; и то, отчего англичанин расхохочется, французу вовсе не покажется смешным, Так, например, известный писатель Мериме знал по-русски и читал мне стихотворение Пушкина, которого он был великим поклонником:
   
   Над Невою резво вьются
   Флаги пестрые судов...--
   
   и я не смеялся, хотя француз каждое слово произносил по-своему. Вообще дурной выговор и чужой язык нисколько не смешат русского человека. А раз Теккерей упросил меня прочесть ему что-нибудь по-русски. Я стал наизусть читать ему одно из самых музыкальных по стиху стихотворений Пушкина, и что же? Не успел я и десяти стихов прочесть, как Теккерей покатился от неудержимого смеха, так стал хохотать, что сконфузил своих дочерей. Звуки чужого языка были для него смешны.
   Раз я был у Карлейля. Надо вам сказать, что никто так не поражал меня своим образом мыслей, как этот Карлейль. Беспрекословное повиновение считал он лучшим качеством человека и говорил мне, что всякое слепо повинующееся своему монарху государство он считает лучше и счастливее Англии с ее свободой и конституцией. На мой вопрос, какого английского поэта он считает выше всех, он мне назвал одну посредственность, какого-то несчастного лирика, жившего в конце XVIII столетия, а о Байроне отозвался с пренебрежением. Затем он уверял меня, что Диккенс для англичан не имеет никакого значения, а нравится только иностранцам. Словом, много наговорил мне нелепостей непостижимых. Но когда я рассказал ему, что глаза мои страдают иногда темными пятнами -- mouches volantes и что однажды, на охоте, вдруг показалось мне, что что-то серое пробежало по лугу; я подумал -- заяц, поднял ружье и непременно бы выстрелил, если бы сам не догадался, что это в глазу темная подвижная точка ввела меня в заблуждение.
   Выслушав это, Карлейль немного подумал и вдруг стал хохотать и долго никак не мог удержаться от хохота. "Чего он смеется?!" Я сначала понять не мог -- ничего смешного в моем рассказе я даже не подозревал.
   -- Ха-ха-ха!-- завопил он наконец,-- в свою собственную mouche volante стрелять! в точку... в глазу... Ха-ха-ха!
   Тут только я догадался, чем я так рассмешил его...
   Ни русский, ни француз, ни немец ничего бы смешного не нашли в этом случае.
   То же можно сказать и про театр. Кривляка актер, которого каждый немец и француз готовы освистать, забросать яблоками печеными, английскую толпу может привести в восторг неслыханный.
   Взгляд на нравственность тоже у каждого народа различный. То, что для русского возмутительно,-- для француза не только не возмутительно, но достойно всякого сочувствия, и, наоборот,-- возмутительное для француза нисколько не смутит русского человека.
   Раз в Париже давали одну пьесу (Тургенев назвал пьесу, но я не помню этого названия) 9. Я, Флобер и другие из числа французских писателей собрались на эту пьесу взглянуть, так как она немало наделала шума: нравилась она и журналистам и публике. Мы пошли, взяли места рядом и поместились в партере.
   Какое же увидел я действие? А вот какое... У одного негодяя была жена и двое детей -- сын и дочь. Негодяй муж не только прокутил все состояние жены, но на каждом шагу оскорблял ее, чуть не бил. Наконец потребовал развода -- séparation de corps et de biens {развода и раздела имущества (фр.).} (что, впрочем, нисколько не дает жене права выйти вторично замуж). Он остается в Париже кутить; она с детьми, на последние средства, уезжает, если не ошибаюсь, в Швейцарию. Там знакомится она с одним господином и, полюбив его, сходится с ним и почти что всю жизнь свою до старости считается его женой. Оба счастливы -- он трудится и заботится не только о ней, но и о ее детях: он их кормит, одевает, обувает, воспитывает. Они также, смотрят на него как на родного отца и вырастают в той мысли, что они его дети. Наконец сын становится взрослым юношей, сестра -- девушкой-невестой. В это время состарившийся настоящий муж узнает стороной, что жена его получает большое наследство. Проведав об этом, старый развратник, бесчестный и подлый во всех отношениях, задумывает из расчета опять сойтись с женой и с этой целью инкогнито приезжает в тот город, где живет брошенная им мать его детей.
   Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и, если он и сестра его -- его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих. И вот происходит следующая сцена. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их друг их матери и, по обыкновению, здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть как на родную дочь.
   В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает его в сторону от сестры.
   -- Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей!-- выражает его негодующее, гневное лицо.-- Вы не имеете никакого права так фамильярно обходиться с ней!
   И весь театр рукоплещет, все в восторге,-- не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене.
   Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип или то, что называется honneur de la famille {честь семьи (фр.).}.
   И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства -- чувства справедливости, что, если бы такая пьеса появилась на русской сцене, автора не только ошикали,-- стали бы презирать как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил -- они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно,-- не один и тот же <...>

* * *

   2-го июля, вечером, Григорович и я покинули Спасское, опоздали на последний поезд и должны были переночевать во Мценске. На другой день, к вечеру, мы уже были в Москве. Засим на несколько дней я отправился на свою родину, в Рязань, где я не был лет около 30-ти <...> В мое отсутствие Тургенев продолжал рассказывать детям моим свои послеобеденные сказочки, которые он, так сказать, импровизировал. Первая сказка, при мне им придуманная, не займет и страницы печатной, так она была мала и так похожа на одно из его стихотворений в прозе. Вот она:
   

КАПЛЯ ЖИЗНИ

   У одного бедного мальчика заболели отец и мать; мальчик не знал, чем им помочь, и сокрушался.
   Однажды кто-то и говорит ему: есть одна пещера, и в этой пещере ежегодно в известный день на своде появляется капля, капля чудодейственной живой воды, и кто эту каплю проглотит, тот может исцелять не только недуги телесные, но и душевные немощи.
   Скоро ли, долго ли, неизвестно, только мальчик отыскал эту пещеру и проник в нее. Она была каменная, с каменным растрескавшимся сводом.
   Оглядевшись, он пришел в ужас -- вокруг себя увидел он множество гадов самого разнообразного вида, с злыми глазами, страшных и отвратительных. Но делать было нечего, он стал ждать. Долго ждал он. Наконец видит: на своде появилось что-то мокрое, что-то вроде блестящей слизи, и вот понемногу стала навертываться капля, чистая, как слеза, и прозрачная. Казалось, вот-вот она набухнет и упадет. Но едва только появилась капля, как уже все гады потянулись к ней и раскрыли свои пасти. Но капля, готовая капнуть, опять ушла.
   Нечего делать, надо было опять ждать, ждать и ждать.
   И вдруг снова увидел он, что мимо него, чуть не касаясь щек его, потянулись кверху змеи, и гады разинули пасть свою. На мальчика нашел страх -- вот-вот, он думал, все эти твари бросятся на меня, вонзят в меня свои жала и задушат меня; но он справился с своим ужасом, тоже потянулся кверху, и -- о чудо! Капля живой воды капнула ему прямо в раскрытый рот. Гады зашипели, подняли свист, но тотчас же посторонились от него, как от счастливца, и только злые глаза их поглядели на него с завистью.
   Мальчик недаром проглотил эту каплю -- он стал знать все, что только доступно человеческому пониманию, он проник в тайны человеческого организма в не только излечил своих родителей,-- стал могуществен, богат, и слава о нем далеко прошла по свету.
   -- И только-то?-- спросили дети.
   -- А чего же еще вам?-- возразил Тургенев.-- Ну, на этот раз с вас довольно. Завтра начну вам рассказывать длинную сказку, только дайте подумать.

* * *

   Дня через два или три началась новая сказка... что еще раз доказывало, до какой степени фантазия Тургенева была еще свежа и неистощима.
   Сказка эта после понюшки табаку (Иван Сергеевич не расставался с табакеркой) рассказывалась как бы по главам: сегодня одна глава, завтра другая и в разное время -- иногда после обеда, когда подавали кофе, иногда вечером.
   Напишу только то, что я слышал своими ушами и, разумеется, без всяких промежутков во времени. Замечу только, что последняя слышанная мною сцена уже рассказывалась при графе Льве Николаевиче Толстом и очень его смешила.
   Вот эта сказка в сокращенном виде и без конца.
   

САМОЗНАЙКА10

I

   Жили-были два мальчика -- два брата. Один из них был самоуверен и нерассудителен, другой -- рассудительно-мнителен. Первого из них звали Самознайкой, так как он ни над чем не задумывался и постоянно восклицал: "О! это я знаю... это я знаю!" Другого мы будем называть просто -- Рассудительный. Это же были не настоящие их имена, а прозвища. В окрестностях, где жили мальчики, был старый, густой и заброшенный сад, и сказали им, что в этом саду есть пещера и что тот, кто найдет ее и проникнет, получит клад; но чтоб войти в нее, надо произнести два слова и чтоб каждое слово состояло из трех слогов.
   Самознайка и говорит брату: "Пещера?! Какая пещера?! О, я знаю, я ее видел, я сейчас же пойду и найду ее".
   Пошел. Долго искал, страшно устал и ничего не нашел.
   Рассудительный, напротив, стал мало-помалу расспрашивать старых людей, и один дряхлый, очень дряхлый садовник указал ему спрятанную в зелени голубую дверку.
   -- Вот тут пещера,-- сказал он.
   -- Ну, так и есть, я знал, что голубая дверка,-- заметил Самознайка, когда брат рассказал ему о своем открытии.-- Я это знал, я мимо нее проходил... и тотчас же пойду, скажу два слова и войду в нее.
   Побежал, наговорил кучу трехсложных по паре слов; но дверка не отворилась.
   Вслед за ним пошел Рассудительный и сказал: пе-ще-ра, от-во-рись!
   И она отворилась. И вошел он в сумрачный грот и видит: в гроте сидит зеленая женщина или фея. Очень удивился.
   Зеленая фея приняла его недружелюбно; он ясно видел, что она на него зла и что ей досадно.
   -- Ну, хорошо,-- сказала она,-- я отдам тебе клад, только с уговором -- возьми съешь это зеленое яблоко, я хочу тебя им угостить.
   Рассудительный подумал, подумал и не взял этого яблока. "Ведь она,-- рассуждал он,-- меня приняла недружелюбно, из каких же благ она станет угощать меня?"
   -- Нет,-- сказал он,-- я лучше приду в другое время.-- Не взял у нее яблока и ушел. Рассказал об этом брату.
   -- Ах, какой же ты, как тебе не стыдно!-- стал стыдить его брат.-- Феи всегда угощают яблоками, я это слышал... я это знаю...
   И тотчас же побежал в пещеру.
   -- Пещера, отворись!
   Пещера отворилась. Самознайка смело вошел и, увидевши зеленую женщину, тотчас же взял яблоко и стал есть его. Съел и вдруг чувствует, что формы его меняются, что он все делается меньше, меньше и меньше...
   Фея превратила его в ящерицу.
   

II

   Рассудительный долго ждал брата и не дождался. Он знал, что брат побежал в пещеру, и пошел искать его.
   -- Где мой брат?-- спрашивает он зеленую женщину.
   -- Не знаю,-- отвечает ему зеленая женщина. Он поглядел ей в глаза и усомнился.
   -- Ну, я до тех пор не выйду, пока ты мне не скажешь, где мой брат.
   Зеленая женщина знала, что если человеческое существо в ее гроте пробудет с ней два часа, она пропала -- она должна будет уступить все свои сокровища и исчезнуть. Но до двух часов еще оставалось немало времени, и она упрямилась.
   Вдруг видит Рассудительный, что одна из ящериц подбегает к нему, поднимает свою головку, глядит ему в глаза, прижимает к себе свои передние лапки и даже, показалось ему, старается перекреститься...
   "Уж не это ли мой брат!" -- подумал Рассудительный.
   -- Hey иду,-- сказал он решительно,-- пока не у вижу брата.
   Время шло. Делать было нечего, фея произнесла какие-то кабалистические слова и дотронулась до ящерицы своим жезлом.
   И вдруг эта ящерица стала пухнуть, пухнуть, расти, расти... вдруг шкурка ее лопнула, и выскочил из нее Самознайка.
   -- Вот и я!-- воскликнул он, как ни в чем не бывало.
   Зеленая же фея, чтоб как-нибудь избавиться от посещений их, предложила Рассудительному взять у ней на довольно большую сумму золота и серебра, с тем только, чтоб он уже больше не посещал ее.
   Рассудительный не был жаден -- взял деньги и поделился с братом.
   Получив деньги, Самознайка тотчас же отправился путешествовать.
   Где-то на дороге заехал он в гостиницу, велел подать себе самый дорогой обед и -- главное -- устриц, о которых он слыхал как о лакомом блюде и о котором не имел никакого понятия.
   -- Прикажете вскрыть?-- спрашивает его слуга.
   -- Вскрыть! какой вздор! Подайте мне их в целости: я не желаю, чтоб их вскрывали.
   Ему приносят устрицы в раковинах. Он начинает их грызть и никак не может. Все смеются.
   -- Тьфу! Какие старые устрицы вы мне подали!-- говорит Самознайка.
   И уезжает, сопровождаемый хохотом всей трактирной прислуги.
   Долго ли, коротко ли путешествовал наш Самознайка -- неизвестно; известно только, что он порастранжирил все свои деньги и наконец заехал в какое-то очень далекое и очень своеобразное государство. Тут узнал он, что царь хочет в саду своем построить павильон и выбирает для этого самых лучших архитекторов.
   Самознайка тоже является к царю и уверяет его, что строить он умеет так, как никто, и что выстроит он ему не павильон, а чудо.
   Царь, пораженный его молодостью, поручает ему постройку.
   Строит, строит Самознайка и удивляет всех архитекторов -- все у него валится, а крыша покрывается картонной бумагой.
   Наконец архитекторы докладывают царю, что Самознайка не только взялся не за свое дело, но не знает даже таблицы умножения.
   Повели Самознайку на допрос. После допроса Самознайка сказал царю, что он все знает, но что в государстве совсем не та арифметика и что там, у него, в его отечестве, считают совершенно иначе.
   Оставили его достраивать павильон.
   Пришел сам царь и видит, что павильон оклеен бумагой и покрыт картоном. Царь так рассердился, что Самознайка осмелился обмануть его, что тотчас же велел его засадить в тюрьму.
   (NB. Здесь небольшой пропуск о том, как Рассудительный, узнавши, что брат его в тюрьме, решается ехать и во что бы то ни стало спасти его. Как он подкупает стражу и уговаривается с Самознайкой бежать из города. Все им удается как нельзя лучше, по Самознайка уверяет брата, что он очень хорошо знает, какой дан караулам пароль и лозунг, и так завирается на заставе при выходе из города, что его ловят, опять сажают в тюрьму, по приказанию царя судят и присуждают к спринцовочной казни, изобретенной только в этом государстве и всегда совершаемой в присутствии всего двора.)
   

III

   Давно уже Самознайка слышал об этой спринцовочной казни, и так как не раз видал в аптеках разные спринцовки,-- думал, что эта казнь больше ничего, как потеха.
   "Ну, думает, что за беда, что будут в меня брызгать... Все это пустяки, все вздор -- эта казнь!"
   И очень храбрился он в своем заточении.
   Наступил наконец и день самой казни. За ним пришли. Самознайка вдруг испугался -- стал плакать и рваться.
   Но как он ни плакал, как ни вырывался из рук, привели его в огромную залу, наполненную высшими представителями правосудия и придворными.
   Царь сидел и смотрел на приготовления.
   Самознайку раздели и посадили на возвышении, спиной к открытому окну.
   Против скамьи, куда посадили Самознайку, стояла колоссальная спринцовка, поршень которой натягивался посредством особенного механизма с пружинами.
   Спринцовку эту одним передним концом погрузили в огромный чан и поршнем стали натягивать воду. Наконец поршень вытянули, закрепили и трубку стали нацеливать на Самознайку, который был бледен как смерть и весь дрожал от страха.
   -- Пущай!-- крикнул царь.
   И вдруг из спринцовки, с шумом, точно выстрел, вылетела широкая струя холодной воды. Струя эта была так сильна, что Самозиайка не мог удержаться и, подхваченный силой воды, вылетел вместе с нею в открытое настежь окошко.
   

IV

   За окошком был царский фруктовый сад, где было множество вишен. Вишни эти были только что собраны, лежали на земле в виде громадных куч.
   К счастью для Самознайки, он, вылетев из окошка, упал и ткнулся именно в одну из этих вишневых куч и тотчас же весь зарылся в ягодах.
   Царь немедленно приказал во что бы то ни стало, живого или мертвого, отыскать его. Но сколько ни искали его в саду, никто нигде не мог отыскать его.
   Царь очень рассердился, топнул ногой и объявил, что он всех судей, всех сторожей и даже жен и дочерей их подвергнет точно такой же спринцовочной казни.
   Но все поиски оказались тщетными. Придворные трепетали за участь своих родных и знакомых.
   В это время в городе оказался Рассудительный. Следя за участью брата и узнавши от придворных, что брат его пропал, точно улетел, что он, вероятно, какой-нибудь колдун и что беда, большая беда всем, если не найдут его.
   Рассудительный подумал и отправился к царю.
   -- Так и так,-- говорит,-- позвольте мне отыскать Самознайку -- может быть, я и найду его.
   -- Хорошо,-- говорит царь,-- ступай, ищи, и беда твоя, если ты мне не найдешь его.
   Рассудительный взял с собой кое-кого из прислужников, пошел осматривать сад и подошел к тому окошку, из которого вылетел несчастный брат его.
   -- Брат, где ты? откликнись!-- кричит Рассудительный.
   Молчание.
   -- Самознайка! где ты?.. подай голос! Ни гугу.
   Самознайка, наевшись вишен, сидел в своей куче и не подавал голоса.
   "Хорошо же!" -- подумал Рассудительный и завел разговор с своими провожатыми.
   -- А что, братцы,-- спросил он,-- знаете вы, сколько частей света?
   Те подумали и отозвались незнанием.
   -- А я знаю!-- пропищал чей-то голос из вишневой кучи. Самознайка не вытерпел, чтоб не показать своего знания, и выдал себя. Его тотчас же и нашли, вытащили из кучи, всего выпачканного в вишневом соку, с сизыми губами и полным животиком.
   Рассудительный не дал Самознайке ни вымыться, ни оправиться и, не без умысла, в таком виде повел его к царю,-- он знал, что царь расхохочется. И действительно, царь расхохотался и уже готов был Самознайку простить и пустить на все четыре стороны.
   -- Ха, ха, ха!-- хохотал он.-- Хорош! Хорош ты, клистирный архитектор!.. Ну, а разве ты не знаешь, сколько частей света?
   -- Знаю-с,-- смело и весело отвечал Самознайка.
   -- Ну, сколько же, по-твоему?
   -- Шесть,-- отвечал Само знайка.-- Европа, Азия, Африка, Америка и Австралия.
   -- Тут только пять, какая же шестая? Самознайка задумался. "Надо же что-нибудь отвечать,-- подумал он.-- Hо какая же шестая?"
   -- Какая шестая?!-- сказал он не без некоторой наглости,-- а шестая часть света это -- География.
   -- Не слыхал я о такой части света,-- сказал царь,-- а если есть такая часть света, то я дам тебе солдат в провожатые, велю держать тебя на цепи, чтоб ты не убежал; а ты садись верхом и поезжай в эту Географию, покажи им шестую часть света и привези мне оттуда фруктов -- я хочу узнать, какие фрукты растут в Географии.
   Неудержимый смех всех присутствующих сопровождал этот рассказ -- и если он оказался вовсе не смешон под пером моим,-- значит, я не могу так забавно рассказывать, как Тургенев.
   В числе слушателей этого отрывка был на этот раз и граф Лев Николаевич Толстой -- он также смеялся.
   Что случилось далее с героем рассказа -- Самознайкой, я не знаю. Приезд желанных гостей сделал то, что Тургеневу некогда было продолжать рассказ свой, а когда стал он продолжать его, меня уже не было: я был в Петербурге.
   Правда, дети мои, вернувшись из Спасского, старались передать мне конец этой сказки, но мне показалось, что все то, что они припомнили, не стоит записывать: выходила какая-то путаная и очень сложная история.
   Замечу только, что отношения Тургенева к детям были самые нежно-заботливые, отеческие. Не раз он экзаменовал их и не раз приводил им в пример бедных крестьянских мальчиков, если замечал в них какой-нибудь каприз, недовольство или нетерпение. Самые сказки о "Живой капле" и "Самознайке" в устах его имели педагогическую цель; он рассказывал их не просто ради приятного препровождения времени, и, смею думать, сказки эти оставляли кое-какие следы в уме детей; но крайней мере, старший сын мой далеко уже не так часто говорил, что он знает то или это,-- до того прозвище Самознайки показалось ему обидным.
   Что касается до того, были ли эти рассказы вполне оригинальными или Тургенев их откуда-нибудь заимствовал -- не знаю. Велика была начитанность Тургенева, велика была его память, и не мне решать этот вопрос.
   Дети вообще любили Тургенева и обращались с ним иногда без всякой церемонии, готовы были теребить его и за нос, и за бороду, и всегда он им что-нибудь рассказывал.
   Так однажды лежал он на диване <...>, уже обитом новой материей и помещенном против выходной двери на террасу, под портретом Николая Сергеевича Тургенева,-- на диване, который назвал он самосоном. Тургенев любил на нем дремать, уверяя, что диван этот клонит его ко сну всякий раз, когда он на него приляжет, а потому он и есть самосон.
   Итак, однажды дети не давали ему дремать, а он рассказывал им, какой чудесный он видел сон.
   -- Какой же сон? рассказывайте, какой сон?
   -- А будто бы я лежу на большущей перине, а вы и много, много детей держат эту перину за края и тихонько ее приподнимают и покачивают. И так мне приятно, я лежу точно на облаке и покачиваюсь, и будто бы все вы должны меня слушаться, а кто не слушается, тому я тотчас же отрубаю голову...
   -- Неправда, неправда!.. Это вы должны нас слушаться! Ишь вы какой!
   И подобные восклицания, сопровождаемые смехом, заметно радуют добрейшего из людей -- Ивана Сергеевича...

* * *

   На другой день после моего возвращения в Спасское, а именно 8-го июля, в среду, Тургенев получил телеграмму от Л. Н. Толстого с уведомлением, что во Мценск он прибудет в 10 часов вечера, в четверг.
   Тургенев распорядился о высылке во Мценск лошадей на следующий же день, или в четверг, как значилось в телеграмме.
   В этот же день после чая мы скоро разошлись по своим комнатам. Я сел к столу, придвинул свечу и, записывая свои дорожные впечатления, незаметно просидел до 1-го часа пополуночи. Вдруг слышу, на дворе кто-то свистнул, и затем чьи-то шаги и лай собаки. Я поглядел в окно и в безлунном мраке, с черными признаками чего-то похожего на кусты, ничего разглядеть не мог.
   Я опять сел писать и опять слышу, кто-то мимо дома прошел по саду. Прислушиваюсь -- топот лошади. Удивляюсь и недоумеваю. Затем в доме послышался чей-то неясный голос. Я подумал -- это бредит кто-нибудь из детей моих. Иду в детскую -- опять слышу голос, по уж явственный, и узнаю голос Ивана Сергеевича. "Что за черт! уж не воры ли забрались к нему!" Иду в потемках через весь дом и отворяю двери в ту комнату, откуда идет дверь на террасу, а направо дверь в кабинет Ивана Сергеевича. Вижу -- горит свеча и какой-то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос: "Это вы, Полонский?" Тут только я признал в нем графа Л. Н. Толстого.
   Мы горячо обнялись и поцеловались.
   Оказалось, что граф спутал дни -- принял среду за четверг и послал такую телеграмму, которая вовсе не обязывала Ивана Сергеевича посылать за ним экипаж вместо четверга в среду. Граф, по железной дороге приехав во Мценск, разумеется, не нашел тургеневских лошадей и нанял ямщика свезти его в Спасское. Ямщик долго ночью плутал и только к часу ночи кое-как добрался до Спасского.
   Тургенев тоже еще не ложился спать и писал. Удивление и радость его -- видеть графа у себя -- была самая искренняя.
   В столовой появился самовар и закуска... Беседа наша продолжалась до 3-х часов пополуночи.

-----

   С лишком двадцать лет прошло с тех пор, как в Баден-Бадене я виделся с графом, и нисколько не удивительно, что сразу не мог узнать его. Лета не только наружно, но и нравственно значительно изменили графа. Я никогда, в молодые годы, не видал его таким мягким, внимательным и добрым и, что всего непостижимее, таким уступчивым. Все время, пока он был в Спасском, я не слыхал ни разу, чтоб он спорил. Если он с кем-нибудь и не соглашался -- он молчал, как бы из снисхождения. Так опроститься, как граф, можно не иначе, как много переживши, много передумавши, Я видел его как бы перерожденным, проникнутым иною верою, иною любовью.
   На другой день его приезда очень смешной анекдот случился с Иваном Сергеевичем. За час до обеда ему доложили, что повар пьян и что обеда готовить некому. Сначала это его озадачило... Нельзя же было гостя оставить без обеда! И вот Иван Сергеевич сам вызывается идти и стряпать. Потирая руки, говорит он, как он будет резать морковку и рубить котлеты. Вот уж он отправляется в кухню; но Захар, одноглазый, как Аргус, и таинственно молчаливый, но не глухой... тотчас же останавливает порыв своего бывшего барина и делает ему строгий выговор. "Это не ваше дело, говорит, уходите... обед мы и без вас состряпаем..." И Тургенев тотчас же послушно возвращается в наше общество.
   Так кулинарный талант почтенного Ивана Сергеевича и остался для потомства покрытым мраком неизвестности...
   Я не вправе передавать здесь наших бесед с графом Л. Н., но смею уверить, что в них ничего не было такого, что принято в обществе называть нецензурными разговорами. Мы только узнали подробности, как граф Л. Н. Толстой ходил пешком на богомолье в Оптину пустынь, в простом крестьянском платье и в такой же обуви. То, что говорил он о пустыни, я тоже не имею права передавать. Скажу только, что рассказ его был интересен и любопытен в высшей степени; в особенности любопытен психический анализ, или характеристичный очерк двух оптинских пустынников, или схимников.
   Граф был и у раскольников. Воздыханцы, которых гонят, обнаружили к графу такое недоверие, что и говорить с ним не стали. Видел граф и одну раскольничью богородицу, и в ее работнице нашел, к немалому своему изумлению, очень подвижную, грациозную и поэтическую девушку, бледно-худощавую, с маленькими белыми руками, тонкими пальцами.
   На преследование раскола граф, если не ошибаюсь, смотрит, как на дело, противное духу народному... В расколе он видит исканье ближайших путей к тому христианству, которое утратилось, а на заблуждающихся смотрит отеческими глазами, как, по его мнению, должно смотреть и наше правительство. Что касается до положения нашего крестьянства, граф полагает, что крепостное право было школой, которая приучила его к терпению. Но что, если все пойдет по-старому, через 25 лет 9/10 народа не будет знать, чем кормить своих детей.
   Граф никому из нас не навязывал своего образа мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, это был уже не тот граф, каким я когда-то в молодости знавал его.
   В Спасском он пробыл не более двух суток и уехал, торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва.

* * *

   Только что уехал граф Толстой, в Спасское приехала М. Г. Савина. Иван Сергеевич давно уже перестал ожидать ее, даже бился со мной об заклад, что она не приедет.
   Пусть многоуважаемая артистка когда-нибудь сама опишет свое пребывание в гостях у Ивана Сергеевича. Я только кое-что здесь напомню ей.
   Погода с ее приездом изменилась к лучшему, но 16-го июля, когда мы обедали на террасе, налетела буря с дождем и громом, мгновенно брызгами окатила весь стол, и, когда мы поспешили в комнаты, стекла из дверей посыпались осколками. С трудом обед наш был перенесен в столовую. На другой день, 17-го июля, я праздновал день нашей свадьбы. За обедом Иван Сергеевич говорил спич, разливал шампанское, со всеми чокался и всех целовал.
   Марья Гавриловна как-то раз сказала нам, что никакому любовному письму она никогда не верила и не поверит, что в таких письмах она видит только фразы, фразы и фразы.
   И вот что на это сказал ей Тургенев:
   -- Однажды к матери моей приехала одна барыня, которая потеряла сына, и так глупо, так неестественно рассказывала о своем горе, так фразисто, что меня коробило. Она показалась мне ломающейся притворщицей, которая вовсе ничего не чувствует и приехала только для того, чтоб возбудить наше к ней сожаление. Я и мать моя внутренне ее осуждали и над ней смеялись.
   И что же?
   Эта барыня так сильно чувствовала свое горе, что через неделю сошла с ума, бросилась в пруд и утопилась.
   Итак, нельзя знать, каким фразам верить, каким не верить. Иногда и правда облекается в подозрительно неестественные фразы.
   Для Марьи Гавриловны Иван Сергеевич на пруде Захара, где была купальня, велел устроить деревянную площадку, или просто небольшое возвышение, так как место около купальни было слишком мелко и так как Савина купалась не иначе, как в костюме, и любила бросаться в глубину, плавая как наяда.
   17-го июля Иван Сергеевич, ради своей милой гостьи, к вечеру, велел позвать деревенских баб и девок и задал им точно такой же праздник, с вином и подарками, какой был дан им по случаю его приезда. Баб и девок собралось около 70 душ, и опять начались песни и пляски.
   Казалось, артистка наша, глядя на них, училась. Невольно иногда повторяла их напевы и движенья и под конец так развеселилась, что чуть не плясала.
   -- Ишь расходилась цыганская кровь!-- сказал мне про нее Тургенев.
   Но он и сам был так весел, что готов был отплясывать; он, который, конечно, во всякое другое время не вынес бы моей плохой игры на пианино, тут сам заставил меня играть танцы. Увы! плясовые песни еще кое-как удавались мне, полька тоже кое-как сошла с рук, но мазурка не давалась.
   -- Играй!-- кричал мне Тургенев,-- как хочешь, как знаешь, валяй! Мазурку валяй! Лишь была бы какая-нибудь музыка... Ну, раз, два, три... ударение на раз... ну, ну!..
   И вечер до чая прошел в том, что все присутствующие, а в том числе и сам хозяин, плясали и танцевали кто во что горазд.
   Не помню, в другое время или в этот же день, поздно вечером, Иван Сергеевич у себя в кабинете в первый раз прочитал нам и Савиной рассказ свой "Песнь торжествующей любви". На дам рассказ этот произвел сильное впечатление. Я был от него в восторге, но, признаюсь, никак не ожидал, что эта "Песнь" будет иметь успех в нашей публике. Так и сказал Тургеневу. Очень рад, что мое пророчество не сбылось: значит, художественное чутье публики стало гораздо откровеннее.
   На другой день, 18-го июля, Марья Гавриловна, вместе с своей горничной, села в коляску и навсегда покинула Спасское 11.

-----

   Были дни, когда мы все так друг друга смешили и так хохотали, что Тургенев раз, шутя, сказал: мы точно оба сумасшедшие, и дом мой -- дом сумасшедших.
   Но все же мы не постоянно были вместе: меня занимали мои пейзажи 12, его -- письма и вообще кабинетные занятия. По вечерам иногда мы играли в шахматы. Тургенев был искусный шахматист, теоретически и практически изучил эту игру и хоть давно уже не играл, но мог уступить мне королеву и все-таки выигрывал.
   Письмо из Парижа несколько его потревожило (признаться, потревожило и нас). M-me Виардо писала ему, что ее в нос укусила муха, что нос ее распух и что она ходит перевязавши платком лицо. В письме она прислала и рисунок пером, изображающий профиль с перевязанным носом.
   -- Если это ядовитая муха и заразила кровь, то это опасно... Я должен ехать во Францию,-- проговорил Тургенев.
   -- Все бросить: и твое Спасское, и нас, и твои занятия и ехать?!
   -- Все бросить... и ехать!
   Началось перебрасывание телеграмм из Спасского в Буживаль, из Буживаля в Спасское.
   Слава богу, ехать оказалось ненужным: опухоль носа стала проходить, и не предвиделось никакой опасности.
   Но что значила эта тревога перед той, которая еще ожидала нас. Тургенев прочел в газетах, что в Брянске холера, и -- прощай веселость, остроты, смех, и проч. и проч.! Бледный, позеленелый пришел ко мне Тургенев и говорит:
   -- Ну, теперь я не живу, теперь я только двигающаяся, несчастная машина.
   Оказалось, что слово "холера" на Тургенева производит нечто вроде паники, поглощает все его мысли, делает его почти помешанным.
   Но, несколько успокоенный тем, что это, во-первых, еще очень от нас далеко, а во-вторых, может быть, еще и ложное известие, Тургенев поехал в свои ефремовские владения, был у своего арендатора и к 22-му июля вернулся ночью с расстроенным желудком.
   На другой день он был еще туда-сюда, читал мне придуманную им на дороге сатиру. За обедом ничего не ел, и затем, к вечеру, опять напал на него страх. Он не спал всю ночь и ни о чем, кроме холеры, не думал.
   -- Странный ты человек, Иван,-- говорил я ему,-- ведь холера, если она и есть, в трехстах верстах от нас.
   -- Это все равно...-- отвечал он как бы расслабленным голосом,-- хотя бы в Индии... Запала в меня эта мысль, попало это слово на язык, и -- кончено! Первое, что я начинаю чувствовать, это судороги в икрах, точно там кто-нибудь на клавишах играет. Как я могу это остановить -- не могу, а это разливает по всему телу тоску и томление невыразимое. Начинает сосать под ложечкой, я ночи не сплю, со мной делаются обмирания... и затем расстраивается желудок. Мысль, что меня вот-вот захватит холера, ни на минуту не перестает меня сверлить, и что бы я ни думал, о чем бы ни говорил, как бы ни казался спокоен, в мозгу постоянно вертится: холера, холера, холера... Я, как сумасшедший, даже олицетворяю ее; она мне представляется в виде какой-то гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи. Когда в Париже была холера, я чувствовал ее запах: она пахнет какой-то сыростью, грибами и старым, давно покинутым дурным местом. И я боюсь, боюсь, боюсь... И не странное ли дело, я боюсь не смерти, а именно холеры... Я не боюсь никакой другой болезни, никакой другой эпидемии: ни оспы, ни тифа, ни даже чумы... Одолеть же этот холерный страх -- вне моей воли. Тут я бессилен. Это так же странно, как странно то, что известный герой кавказский Слепцов боялся паука; если в комнате его появлялся паук, с ним делалось дурно. Другие боятся мышей, иные -- лягушек. Белинский не мог видеть не только змеи, но ничего извивающегося.
   -- Да,-- возразил я,-- но как скоро у них не было на глазах ни паука, ни змеи, ни лягушки -- они были спокойны.
   -- Это нельзя сравнить: против того, другого и третьего -- в нашей власти взять предосторожности, можно сделать так, что паук в комнате будет невозможен. Против всего можно принять меры, а какие меры могу принять я против возможности заболеть холерой?-- никаких. Ты говоришь, что это малодушие. Справедливо; но что же делать?
   
   Новая телеграмма, что в Брянске холера увеличилась и что недостает врачей, окончательно повергла Тургенева в панику. Он уже ни о чем не мог говорить, кроме холеры и тех ощущений в теле, которые он преувеличивал и принимал за признаки начинающейся болезни.
   Я посоветовал ему съездить в Москву и рассеяться.
   -- Это нисколько не поможет,-- сказал он.
   Самый вид его сделался какой-то растерянный -- он как бы обрюзг и осунулся.
   Иногда только, оживленный нашим присутствием, он как бы и сам оживлялся и начинал рассказывать, но все-таки рассказывать такие анекдоты, суть которых все-таки была -- холера.
   Так, например, рассказывал он, что одному холерному слуга его стал растирать ноги. Больной взглянул на ноги, увидел, что они почернели, и так испугался, что мгновенно умер; а ноги-то у него почернели от того, что слуга стал их растирать сапожной ваксяной щеткой <...>
   Только спустя неделю, когда даже и в Брянске не оказалось уже ни одного холерного, Иван Сергеевич успокоился, мог опять спорить, говорить и читать.
   В спорах своих со мной Иван Сергеевич постоянно обнаруживал крайне безотрадное, пессимистическое миросозерцание. Никак не мог он помириться с тем равнодушием, какое оказывает природа -- им так горячо любимая природа -- к человеческому горю или к счастию, иначе сказать, ни в чем человеческом не принимает участия. Человек выше природы, потому что создал веру, искусство, науку, но из природы выйти не может -- он ее продукт, ее окончательный вывод. Он хватается за все, чтоб только спастись от этого безучастного холода, от этого равнодушия природы и от сознания своего ничтожества перед ее все-созидающим и всепожирающим могуществом. Что бы мы ни делали, все наши мысли, чувства, дела, даже подвиги будут забыты. Какая же цель этой человеческой жизни?
   Впрочем, от таких тяжелых мыслей был недалек переход и к веселым картинкам нашей земной жизни, к том картинкам, которые подносят нам римские писатели и французские классики прошлого столетия. Тургенев забыл по-гречески, но латинские книги читал еще легко и свободно.
   Ему очень нравилось выражение Бэкона: ars est homo additus naturae -- искусство есть человек, добавленный к природе, и выражение Паскаля: люди не могли дать силы праву и дали силе право.
   Иногда он вслух читал или заставлял меня читать монологи из Корнеля, Мольера и других. Иногда сравнивал наши русские переводы с подлинниками, и проч. и проч.
   Старый французский поэт 18-го столетия, отысканный им в своей библиотеке, Жан-Батист Руссо иногда несказанно забавлял его своими коротенькими рассказами в стихах о католических священниках и исповедниках. Дурная погода поневоле заставляла Ивана Сергеевича Тургенева зарываться в книгах. Кроме книг, газеты ежедневно приходили к нам; но нельзя сказать, чтобы мы охотно читали их... Однажды (если не ошибаюсь, 2-го августа) Тургенев прочел в "Новом времени" известие, что он пишет детские повести 13, а я у него гощу в деревне.
   -- А что,-- сказал я шутя,-- если напечатают, что я дою гвоздь, а ты добиваешься меда из ржавой подковы?
   -- Нет,-- возразил он со смехом,-- ты доишь гвоздь, а я держу шайку.
   Дожди в такое время, когда созрела рожь и пора была жать ее, не раз заставляли Тургенева сокрушаться. "И есть хлеб -- и нет хлеба!-- восклицал он.-- Каждый такой день в России приносит ей миллионные убытки!"
   Или, чувствуя, как его пробирает холод, Тургенев говорил как бы в отчаянии: "Ну, разве можно жить в таком климате? Нет уже и в помине тех тропических орловских жаров, которые я помню".
   Увы! точно такое же лето, в 1882 году, больной, провел он в своем Буживале во Франции. Там такие же были постоянные дожди и такие же холода, тогда как у него, в Спасском, лето было ясное и постоянно жаркое.
   Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.
   -- Вот такая же точно тоска,-- сказал он,-- напала на меня однажды в Париже -- не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный -- аршина в полтора -- колпак. Горничные помогли мне,-- подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою... Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.
   -- А сколько тогда было лет тебе?
   -- Да этак около двадцати девяти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу -- он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
   -- А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
   -- И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже -- мне было это приятно.
   В тот же день, как происходил этот разговор, за обедом Тургенев сказал мне:
   -- Вообрази следующий рассказ. И как бы Свифт им воспользовался? О, Свифт! это великий человек, я высоко ценю его! Вообрази себе следующее:
   "На нашу планету вдруг, бог знает откуда, попала какая-то странная книга: ни материи, из какой она сделана, ни букв, ничего понять нельзя. Наконец наши ученые с большим трудом нашли способ разобрать ее и узнали, что книга эта занесена и попала к нам с другой какой-то планеты, и -- разобрали в ней следующее:
   Общество на той, нам неведомой планете стало почему-то хандрить, словом, на него нашло какое-то тяжелое, мучительное настроение, и вот один из тамошних профессоров, чтоб рассеять его или утешить, стал с ним беседовать.
   -- Представьте себе,-- говорил он,-- что есть планета, для жителей которой никогда не появляется из облаков рука божества, никогда их не благословляет и никогда не ограждает их.
   -- Не можем себе этого и представить,-- говорят ему обитатели той планеты.-- Зачем вы нам это говорите? Это невозможно, так как без этого и жить нельзя.
   -- Я сам думаю, что жить нельзя; но представьте себе следующее: есть планета, где люди умирают не так, как у нас, ровно через сто лет, в глубокой старости, а умирают во все возрасты, начиная с детства.
   -- Какой вздор! Может ли это быть! Этого даже мы и представить себе не можем. Это был бы вечный страх и опасение за жизнь свою и за жизнь нам близких. Это неестественно, а, стало быть, такой планеты и быть не может.
   -- Или представьте себе, что есть планета, на которой является вождь, покоряет народы, и все пред ним преклоняются, и в руках его власть, от которой зависит не только судьба, но и жизнь каждого...
   -- Ну, уж это сказки!.. Как вам не грех говорить нам, точно детям, такие несообразности.
   -- О! я сам знаю, что это невозможно, что это несообразно; но неужели же нет у вас воображения и вы себе не можете этого представить?
   -- Даже и представить себе этого не можем.
   -- Ну, положим, однако же, хоть следующее: неужели невозможна такая планета, где почва вовсе не составляет питательной пищи, где люди иногда с великим трудом должны добывать себе кусок хлеба.
   -- Ах, какой вы говорите вздор! Как вам не стыдно... Ну, может ли это быть, чтоб сама почва не питала жителей или не годилась бы в пищу! Чем бы они питались? Это было бы великое горе и несчастие; но, к счастью, это неестественно, это вне законов природы!.. А потому молчите или убирайтесь, мы вовсе не желаем слушать вас.
   -- О! я знаю, что все, что я говорил вам, и невозможно и неестественно, но я только просил вас представить себе эту невозможность как нечто возможное или как нечто естественное, для того только, чтобы вы не хандрили и были довольны тем, что дает нам наша жизнь,-- жизнь, конечно, еще далекая от того, чтоб быть совершенной. Я думал, что, представляя себе нечто ужасное, вы легче помиритесь с своей судьбой.
   -- Ах,-- отвечало все общество этому профессору,-- не нужно нам ваших выдумок, говорите серьезнее..."
   Такова была фантазия Ивана Сергеевича. Фантазия эта, признаюсь, тяжелое произвела впечатление. Удивляюсь, почему И. С. ее не обработал и не поместил в число своих стихотворений в прозе 14.
   Я еще в Спасском читал их, когда он переписывал их в тетрадь с черным переплетом и, по словам его, не предназначал для печати. Но мало ли что приходило в голову Ивану Сергеевичу, не все же ему было записывать и затем печатать.
   Как подумаешь, какие требования от жизни ставил Тургенев,-- и невольно поймешь, почему иногда находила на него тоска, и отчего такая неэстетическая болезнь, как холера, до глубины души возмущала его и приводила в ужас <...>

* * *

   Чем хуже была погода, тем долее засиживались мы по вечерам и тем позднее вставали. Однажды ночью, когда я уже собрался лечь спать, а жена моя писала письмо, к нам в дверь постучался Иван Сергеевич.
   С выражением не то испуга, не то удивленья, вошел он к нам в своей коричневой куртке и говорит: "Что за чудо! стучится ко мне в окно какая-то птичка, так и бьется в стекло. Что делать?"
   Жена моя пошла с ним в его кабинет и минут через пять приносит в руках своих маленькую птичку, гораздо меньше воробья, с черными очень умными глазками. Птичка эта тотчас же влетела в комнату, как только открыли окошко; сначала не давалась в руки, но потом, когда ее поймали, очень скоро успокоилась, только поворачивала головку и поглядывала то на Тургенева, то на жену мою. Какая это птичка -- Тургенев не мог сказать; он знал только, что птички эти появляются в Спасском перед осенью. Он уже видел их несколько в цветниках на тычинках перед террасой, и, как он заметил, это пророчило раннюю осень.
   Птичку посадили в корзинку, и она уселась в ней точно в собственном своем гнездышке, не обнаруживая ни беспокойства, ни недоверия. Корзинку с птичкой отнесли в пустую Савину комнату (так стали мы называть ту комнату, где ночевала М. Г. Савина) и поставили на окно. На другой день, утром, когда проснулись дети, корзинка эта была вынесена на террасу, и гостья-птичка выпущена на свободу. Помню, как она взвилась, полетела по направлению к церкви и потонула в сером утреннем воздухе.
   -- Вот полетела на волю,-- сказал Тургенев,-- а какой-нибудь копчик или ястребок скогтит ее и съест.
   В этом посещении птички Иван Сергеевич готов был видеть нечто таинственное.
   -- Впрочем,-- сказал он,-- все так называемое таинственное никогда не относится в жизни человеческой к чему-нибудь важному и всегда сопровождается пустяками.

* * *

   Чем ближе подходило время к августу, тем все более и более какая-то меланхолическая грустная струнка звучала в душе и словах Ивана Сергеевича. Почему-то он был убежден, что умрет 2-го октября того же года (не потому ли, что 1881 год по сумме цифр совпадал с 1818 годом, когда он родился).
   -- Ни за что бы я не желал быть похороненным,-- говорил он,-- на нашем спасском кладбище, в родовом нашем склепе. Раз я там был и никогда не забуду того страшного впечатления, которое оттуда вынес,-- сырость, гниль, паутина, мокрицы, спертый могильный воздух... Брр!..
   Да если бы Иван Сергеевич и желал быть похороненным в этом склепе, едва ли бы это было возможно: склеп помещался под полом каменной часовни; часовня эта с фронтонами, колонками и круглым куполом, издали похожая на павильон, уже полуразрушена: железные двери ее заржавели, карнизы обвалились, штукатурка местами обнажила кирпич, крест на куполе нагнулся, точно хочет убежать.
   Мне хотелось проникнуть в эту усыпальницу, но Иван Сергеевич меня туда не пустил.
   -- Там, того гляди, на тебя что-нибудь обрушится... Не ходи!
   С этой часовни я сделал мой первый этюд в Спасском -- я писал с натуры издали, с верхнего балкона, в очень дурную, пасмурную погоду и неудачно -- первый блин вышел комом. Но рисунок часовни этой (так же как и дома), сделанный с фотографии, можно видеть и в журнале "Нива", в No 42, 1883 года.
   Около часовни растут деревья, кое-где еще торчат памятники, в виде каменных покачнувшихся столбиков, и виднеются плиты, заросшие травой и бурьяном. Это старое господское кладбище, на котором уже никого более не хоронят.
   На одном из памятников этого покинутого кладбища Иван Сергеевич припомнил следующую эпитафию:
   
   Бог ангелов считал --
             Одного недоставало,
   И смертная стрела
             На Лизоньку упала.
   
   -- Эта эпитафия,-- сказал мне Иван Сергеевич (когда мы с ним гуляли),-- эта эпитафия была начертана на одном из камней, под которым была погребена девочка, дочь жившего или гостившего у нас когда-то архитектора (может быть, тогда, когда еще строили или отделывали наш старый сгоревший дом).
   Когда я был еще мальчиком, я часто забегал и на кладбище. Раз, помню, через нашу деревню проходил какой-то полк; это было еще в царствование Николая; дорога шла около самого кладбища; я был там и смотрел на проходивших солдат. Был июль -- день был знойный. Вижу, к памятнику подходит какой-то старый, старый капитан, кивер в виде ведерка, в чехле, штаны в сапогах, на голенищах следы засохшей грязи, седые усы, и пыль,-- пыль по самые брови. Усталый, сгорбленный, увидел он надпись на камне и стал медленно читать:
   
   Бог ангелов считал...--
   
   прочел, плюнул, выругался самой что ни на есть площадной руганью и пошел дальше. Помню, как это меня озадачило... Но разве в этой ругани не сказалась вся жизнь его -- бедная, скучная, тяжелая, бессмысленная и безотрадная... И то сказать -- если мужику, которого только что высекли в волостном правлении или который только что вернулся верст за двадцать в свою семью, брюзгливую и злую от того, что есть нечего, начать читать стихотворение Пушкина или Тютчева,-- если бы он даже и понял их, непременно бы плюнул и выругался... До стихов ли, в особенности нелепых, человеку, забитому нуждой и всякими житейскими невзгодами <...>

* * *

   Тургенев стал перечитывать романы Л. Н. Толстого и от многих страниц приходил в восторг.
   Двадцать девятого июля вечером вдруг послышался звон почтового колокольчика, затем топот лошадей, стук щебня и -- кто-то подъехал к террасе.
   Тургенев никого не ждал и очень обрадовался, когда пошла в гостиную одна ему знакомая девушка, Л--ая. Проездом в деревню к брату она заехала на один день в Спасское, чтоб повидаться с Иваном Сергеевичем, с которым была в переписке и которого очень любила.
   Тургенев всегда более или менее оживал в дамском обществе, особливо если встречал в нем ум, красоту и образованность.
   Л--ая была очень мила и образованна.
   В кабинет, где мы все разместились, Захар принес чай. Завязалась беседа. Говорили о музыке. Тургенев полагал, что музыка в России пока то же, что литература до Пушкина, то ением моим туда. Помню, мне попалось объявление о выставке картин Репина. Я зашел. Остановился перед "Не ждали" и залюбовался...
   Блудный сын этот, вернувшийся к семье, я думаю, не политик. Он не за идею страдал, иначе не было бы у него такого виноватого лица. Просто, думается мне, проиграл он казенные деньги, побывал в Сибири. А может быть, у него "черносотенная", говоря современным языком, семья, и он не знает, как его примут. Как бы то ни было, но лица на этой картине удивительные. Мальчик этот, болтающий ногой под стулом... Все на этой картине, все до мельчайших подробностей, живет. Но я был поражен не только верностью лиц, поз и выражений, а главным образом выполнением внешней стороны картины. Вы заметили, как передана там перспектива,-- ведь воздух чувствуется! Вот одна комната, другая, а на пороге кухарка застыла, во второй комнате окно открыто, и там на дворе, за окном, на веревке белье сушится. И кажется, что его чуть-чуть ветерок покачивает. Это удивительно! 17
   Стоял я, любовался этой картиной, а рядом со мною любовались ею же два жандармских офицера. Это была случайность, конечно. На другой день, тоже по случайности, один из них допрашивал меня. И другой был тут же в этой комнате. Странное совпадение. Фамилия допрашивающего меня была страшная -- Лютов.
   Я сейчас же узнал их обоих и говорю им:
   -- А ведь мы встречались с вами, господа!
   У них вытянулись лица.
   -- Где?
   -- Припомните, вы вчера были на выставке?-- начал я их допрашивать.
   --?! Были.
   -- Вспомните, вы стояли перед картиной Репина?
   -- Да.
   -- Так я тоже вместе с вами любовался на эту картину...
   Вспоминается мне и еще один из русских художников в Париже -- Поленов.
   Помню, мы, русские, решили создать библиотеку в Париже, где бы мы могли собираться, читать. Попросили Тургенева устроить в пользу этой библиотеки утро18.
   По делам этой библиотеки у нас было заседание. На этот раз председателем был я. Я записывал ораторов кое-как, для себя, начальными буквами на клочке бумаги. Вдруг, слышу, из угла кричит мне кто-то:
   -- Поленов. Запишите 19.
   Записываю.
   -- Через ять, через ять,-- добавляет тот же голос из угла.
   Я засмеялся.
   Литературное утро состоялось. Оно происходило в доме Виардо. Madame Виардо вышла петь. Пела она романс Чайковского:
   Нет, только тот, кто знал
   Свиданья жажду, Поймет, как я страдал И как я стражду... Гляжу я вдаль, нет сил, темнеет око... Ах! кто меня любил и знал,-- далеко.
   Она была старухой. Но когда она произносила: "Я стражду", меня мороз подирал по коже, мурашки бегали по спине. Столько она вкладывала экспрессии. Ее глаза. Эти бледные впалые щеки... Надо было видеть публику!
   И еще стихотворение Фета спела она:
   
   Облаком волнистым
   Пыль встает вдали.
   . . . . . . . . . .
   Друг мой, друг далекий,
   Вспомни обо мне.
   
   Последние слова были полны такой еле сдерживаемой страстью, такой глубокой тоской, так звали к себе.
   Было спето: "Шепот. Робкое дыханье. Трели соловья". Но это уже не то. Ей удавались вещи с сильным, страстным чувством.
   На этом вечере, помню, захотелось мне курить. Но в доме Виардо это не разрешалось. Я знал расположение дома и вышел во двор. Стою, курю, смотрю: около меня тоже кто-то попыхивает папироской.
   -- Здравствуйте, Герман Александрович!
   -- Здравствуйте!
   А сам не знаю, кто это.
   -- Да кто же вы?-- спрашиваю.
   -- Поленов.
   -- Через ять, через ять,-- обрадовался я.
   Мы засмеялись.
   -- Да вы поймите, Герман Александрович,-- ведь всегда пишут мою фамилию через "е". Как же мне было не крикнуть вам?..
   Многие эмигранты обращались к Тургеневу за помощью, и он помогал.
   Однажды И. С. письменно предложил мне заведовать раздачей некоторой ежемесячной суммы этого фонда просителям.
   -- Вы знаете их,-- писал он,-- возьмите на себя труд помогать им. Если кто-нибудь обратится ко мне, я направлю к вам. Вы будете расходовать эту сумму по своему усмотрению.
   -- Нет, Иван Сергеевич. Сам лично я никогда не пользовался чужой помощью. Здесь необходима строгая отчетность. А кому я буду давать отчет? Ведь я лишен возможности отчитываться перед всеми публично. Сделаем мы так. Деньги останутся у вас, но просителей вы будете направлять ко мне за отзывом.
   Так и сделали.
   Однажды Тургенев познакомил меня с "Неждановым". Это некто Отто, Онегин. Он и сейчас жив.
   -- Это Жуковский?-- спросила я.
   -- Да, говорят, что он сын Жуковского. Настоящая его фамилия Отто. Это уже впоследствии он сделал из себя Онегина.
   -- Что же он за человек, расскажите, очень интересно,-- попросила я.
   -- Сопляк, простите за выражение,-- коротко ответил Герман Александрович.
   Пришел я к Тургеневу. Он говорит:
   -- Идите, я познакомлю вас с "Неждановым". Увидал я "Нежданова". Мы поздоровались.
   -- Вы не вспоминаете меня?-- обратился он ко мне.
   -- Нет.
   -- А ведь мы с вами вместе в университете учились.
   -- Да кто же вы?
   -- Отто.
   Так это Отто! Я вспомнил его. Это был розовый херувимчик. Такой незначительный. В Нежданове Тургенев, конечно, сильно опоэтизировал его.
   Я свиделся с Тургеневым, когда "Новь" уже печаталась. Тургенев дал мне прочесть ее еще ранее выхода книг "Вестника Европы". Разумеется, мое мнение уже не могло ничего изменить в тексте, сданном в печать20. Вообще говоря, Тургенев чутко прислушивался к мнению других.
   Типы молодежи нашей трудно поддаются изображению. В Базарове не укладывается, конечно, вся молодежь шестидесятых годов. Но, несомненно, такие бывали, в особенности с таким отношением к искусству. Мне было шестнадцать -- семнадцать лет, когда появились "Отцы и дети". В романе чувствовалось любовное отношение Тургенева к Базарову. Меня волновал только один вопрос: почему для Базарова не существовало искусства? Разве материализм несоединим с любовью ко всему прекрасному?
   И я и Герман Александрович устали. Разговор иссякал. Надо было уходить. Я чувствовала, что Г. А. рассказал ничтожную долю того, что знал. И то, что он рассказал, мне жаль было испортить своей передачей.
   -- Герман Александрович! А может быть, вы все-таки собрались бы сами написать свои воспоминания,-- начала снова просить я.
   -- Нет. Я не могу себя заставить взяться за перо по тысяче причин, которые было бы долго и скучно излагать. Чтобы писать, надо много знать. Вполне изучить, освоиться с этим предметом. А так, наброски. Нет. Я не охотник до этого.
   -- Последний вопрос. Скажите ваше мнение о Виардо. Она была злым или добрым гением Тургенева?
   -- Виардо? Добрый гений Тургенева? Она экспроприировала Тургенева у России... И что такое Виардо? Я знаю французское женское воспитание... Собрали вокруг нее своих знаменитых друзей и сделали ее такой, какой она была, ее муж и любовник, если таковым был Тургенев. Муж ее был очень умным господином. Это для нас, русских, monsieur Виардо только муж Полины Виардо, а для французов madame Виардо только жена Луи Виардо. Это был очень образованный и очень сведущий в литературе и искусстве человек. Интересовался он и политикой и смыслил в ней много. Французы знали его.
   Для русских очень заметна разница в произведениях Тургенева до встречи его с ней и после нее21. До -- у него был народ, а после -- уже нет. Изображение молодежи не вполне соответствовало действительности. Да и чем жил Тургенев? Как поглощала она его и влекла из России туда, где была она? Почитайте его письма к Виардо. Это одна тоска, один порыв к ней и к ней. Она отняла его у России. Любопытно было бы почитать его дневник22. Он должен быть в семье Виардо, если только они не продали его из жадности. У них же должны быть тургеневские наброски пером -- карикатуры23.
   -- Герман Александрович, скажите, вам не приходилось слышать о вызове Тургенева на допрос в Петропавловскую крепость? Я впервые встретилась с такой версией в воспоминаниях Павловского и не очень доверяю ему24.
   -- Право, не знаю. Следственная комиссия могла, конечно, заседать и в Петропавловской крепости (как, например, Верховный суд над каракозовцами) или в Третьем отделении, но мне он рассказывал лишь о своем вызове в сенат, кажется, в связи с делом Серно-Соловьевича.
   Тургеневу дали возможность заранее ознакомиться с теми вопросами, которые ему будут предложены, и с показаниями о нем. "И я,-- рассказывал Тургенев,-- читая эти показания и объяснения, так часто слышал в них тот "заячий крик", который так хорошо знаком нам, охотникам".
   

П. А. КРОПОТКИН

ИЗ "ЗАПИСОК РЕВОЛЮЦИОНЕРА"

   Во время этого {Зимой 1877/78 года.} пребывания в Париже я познакомился с И. С. Тургеневым. Он выразил желание нашему общему приятелю, П. Л. Лаврову, повидаться со мной и, как настоящий русский, отпраздновать мой побег небольшим дружеским обедом. Я переступил порог квартиры великого романиста почти с благоговением. Своими "Записками охотника" он оказал громадную услугу России, вселив отвращение к крепостному праву (я тогда не знал еще, что Тургенев принимал участие в "Колоколе"2), а последующими своими повестями он принес молодой интеллигентной России не меньшую пользу. Он вселил высшие идеалы и показал нам, что такое русская женщина, какие сокровища таятся в ее сердце и уме и чем она может быть как вдохновительница мужчины. Он нас научил, как лучшие люди относятся к женщинам и как они любят. На меня и на тысячи моих современников эта сторона писаний Тургенева произвела неизгладимое впечатление, гораздо более сильное, чем лучшие статьи в защиту женских прав3. Повесть Тургенева "Накануне" определила с ранних лет мое отношение к женщине, и, если мне выпало редкое счастье найти жену по сердцу и прожить с ней вместе счастливо больше двадцати лет, этим я обязан Тургеневу.
   Внешность Тургенева хорошо известна. Он был очень красив: высокого роста, крепко сложенный, с мягкими седыми кудрями. Глаза его светились умом и не лишены были юмористического огонька, а манеры отличались той простотой и отсутствием аффектации, которые свойственны лучшим русским писателям. Голова его сразу говорила об очень большом развитии умственных способностей; а когда после смерти И. С. Тургенева Поль Бер и Поль Реклю (хирург) взвесили его мозг, то они нашли, что он до такой степени превосходит весом наиболее тяжелый из известных мозгов, именно Кювье4, что не поверили своим весам и достали новые, чтобы проверить себя.
   В особенности была замечательна беседа Тургенева. Он говорил, как и писал, образами. Желая развить мысль, он прибегал не к аргументам, хотя был мастер вести философский спор: он пояснял ее какой-нибудь сценкой, переданной в такой художественной форме, как будто бы она была взята из его повести.
   -- Вот вы имели случай много наблюдать французов, немцев и других европейцев,-- как-то сказал он мне.-- Вы, верно, заметили, что существует неизмеримая пропасть между многими воззрениями иностранцев и нас, русских: есть пункты, на которых мы никогда не сможем согласиться.
   Я ответил, что не заметил таких пунктов.
   -- Нет, они есть. Ну вот вам пример. Раз как-то мы были на первом представлении одной новой пьесы. Я сидел в ложе с Флобером, Доде, Золя (не помню точно, назвал ли он и Доде и Золя, но одного из них он упомянул, наверно). Все они, конечно, люди передовых взглядов. Сюжет пьесы был вот какой. Жена разошлась с своим мужем и жила теперь с другим. В пьесе он был представлен отличным человеком. Несколько лет они были совершенно счастливы. Дети ее, мальчик и девочка, были малютками, когда мать разошлась с их отцом. Теперь они выросли и все время полагали, что сожитель их матери был их отец. Он обращался с ними, как с родными детьми: они любили его, и он любил их. Девушке минуло восемнадцать лет, а мальчику было около семнадцати. И вот сцена представляет семейное собрание за завтраком. Девушка подходит к своему предполагаемому отцу, и тот хочет поцеловать ее. Но тут мальчик, узнавший как-то истину, бросается вперед и кричит: "Не смейте! N'osez pas!" Это. восклицание вызвало бурю в театре. Раздался взрыв бешеных аплодисментов; Флобер и другие тоже аплодировали. Я, конечно, был возмущен.
   -- Как!-- говорил я.-- Эта семья была счастлива... Этот человек лучше обращался с детьми, чем их настоящий отец... мать любила его, была счастлива с ним... Да этого дрянного, испорченного мальчишку следует просто высечь... Но сколько я ни спорил потом, никто из этих передовых писателей не понял меня5.
   Я, конечно, был совершенно согласен с Тургеневым в его взглядах на этот вопрос и заметил только, что знакомства его были, по преимуществу, в средних классах. Там разница между нациями сильно заметна. Мои же знакомства были исключительно среди рабочих: а все работники, и в особенности крестьяне всех стран очень похожи друг на друга.
   Говоря это, я был, однако, совершенно неправ. Познакомившись впоследствии поближе с французскими рабочими, я часто думал о справедливости замечания Тургенева. Действительно, существует глубокая пропасть между взглядами русских на брак и теми понятиями, которые господствуют во Франции как среди буржуазии, так и среди работников. Во многих других отношениях русские взгляды так же глубоко разнятся от взглядов других народов.
   После смерти Тургенева где-то было сказано, что он собирался написать повесть на эту тему. Если он начал ее, то рассказанная мною сейчас сцена непременно должна быть в его рукописи. Как жаль, что Тургенев не написал этого произведения! 6 Вполне "западник" по взглядам, он мог высказать очень глубокие мысли по предмету, который, наверное, глубоко интересовал его всю жизнь.
   Из всех беллетристов XIX века Тургенев, без сомнения, не имеет себе равных по художественной отделке и стройности произведений. Проза его звучна, как музыка,-- как глубокая музыка Бетховена; а в ряде его романов -- "Рудин". "Дворянское гнездо", "Накануне", "Отцы и дети", "Дым" и "Новь" -- мы имеем быстро развивающуюся картину "делавших историю" представителей образованного класса, начиная с 1848 года. Все типы очерчены с такой философской глубиной и знанием человеческой природы и с такою художественною тонкостью, которые не имеют ничего равного ни в какой другой литературе. Между тем большая часть молодежи приняла роман "Отцы и дети", который Тургенев считал своим наиболее глубоким произведением, с громким протестом7. Она нашла, что нигилист Базаров отнюдь не представитель молодого поколения. Многие видели даже в нем карикатуру на молодое поколение. Это недоразумение сильно огорчало Тургенева. Хотя примирение между ним и молодежью и состоялось впоследствии в Петербурге8, после "Нови", но рана, причиненная этими нападками, никогда не залечилась.
   Тургенев знал от Лаврова, что я восторженный поклонник его произведений, и раз, когда мы возвращались в карете после посещения мастерской Антокольского, он спросил меня, какого я мнения о Базарове. Я откровенно ответил: "Базаров -- великолепный тип нигилиста, но чувствуется, что вы не любите его так, как любили других героев".
   -- Напротив, я любил его, сильно любил,-- с неожиданным жаром воскликнул Тургенев.-- Вот приедем домой, я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова9.
   Тургенев, без всякого сомнения, любил умственный облик Базарова. Он до такой степени отождествил себя с нигилистической философией своего героя, что даже вел дневник от его имени, в котором оценивал события с ба-заровской точки зрения. Но я думаю, что Тургенев больше восхищался Базаровым, чем любил его. В блестящей лекции о Гамлете и Дон-Кихоте он разделил всех "двигающих историю" людей на два класса, представленных тем или другим из двух этих типов. "Анализ прежде всего и эгоизм, а потому безверие. Он весь живет для самого себя, он эгоист; но верить в себя даже эгоист не может",-- так характеризовал Тургенев Гамлета. Поэтому он -- скептик и потому никогда ничего не сделает, тогда как Дон-Кихот, сражающийся с ветряными мельницами и принимающий бритвенный тазик за Мамбринов шлем (кто из нас не делал подобных ошибок?), ведет за собою массы. Массы всегда следуют за тем, кто, не обращая внимания ни на насмешки большинства, ни на преследования, твердо идет вперед, не спуская глаз с цели, которая видна, быть может, ему одному. Дон-Кихоты ищут, падают, снова поднимаются и в конце концов достигают. И это вполне справедливо. Однако "хотя отрицание Гамлета сомневается в добре, но во зле оно не сомневается и вступает с ним в ожесточенный бой..."
   "Скептицизм Гамлета не есть также индифферентизм", "но в отрицании, как в огне, есть истребляющая сила", и эта сила истребляет его волю.
   В этих мыслях, мне кажется, Тургенев дал ключ к пониманию его отношения к своим героям. Он и некоторые из его лучших друзей были более или менее Гамлетами. Тургенев любил Гамлета и восторгался Дон-Кихотом. Вот почему он уважал также Базарова. Он отлично изобразил его умственное превосходство, он превосходно понял трагизм одиночества Базарова; но он не мог окружить его тою нежностью, тою поэтической любовью, которую, как больному другу, он уделял своим героям, когда они приближались к гамлетовскому типу. Такая любовь была бы здесь неуместна, и мы чувствовали ее отсутствие!
   -- Знали ли вы Мышкина?-- спросил он меня раз в 1878 году. (Когда судили наши кружки, сильная личность Мышкина, как известно, резко выступила вперед.)
   -- Я хотел бы знать все, касающееся его,-- продолжал Тургенев.-- Вот человек,-- ни малейшего следа гамлетовщины.-- И, говоря это, Тургенев, очевидно, обдумывал новый тип, выдвинутый русским движением и не существовавший еще в период, изображенный в "Нови". Тип такого революционера появился года два спустя после выхода "Нови" из печати 10.
   В последний раз я видел И. С. Тургенева не то осенью, не то в июле 1881 года. Он был уже очень болен и мучился мыслью, что его долг -- написать Александру III, который недавно вступил на престол и колебался еще, какой политике последовать, указать ему на необходимость дать России конституцию11. С нескрываемой горестью Тургенев говорил мне: "Чувствую, что обязан это сделать; но я вижу также, что не в силах буду это сделать". В действительности он терпел уже страшные муки, причиняемые раком спинного мозга. Ему трудно было даже сидеть и говорить несколько минут. Так он и не написал тогда, а несколько недель позже это уже было бы бесполезно: Александр III манифестом объявил о своем намерении остаться самодержавным правителем России.
   Еще одно воспоминание. Тургенев как-то заговорил со мной о тех книжках, которые издавал для народа наш кружок. "Да... но это все не то, что нужно"12,-- заметил он, задумавшись о чем-то, и, к моему удивлению, тут же упомянул, как наш народ расправляется с конокрадами... Точных его слов не могу припомнить, но смысл его замечания врезался мне в память. К сожалению, кто-то, вошедший в кабинет, прервал наш разговор, и впоследствии я не раз спрашивал себя: "Что же такое он хотел сказать?"
   И вот через несколько времени после его смерти появился его рассказ, продиктованный им перед смертью г-же Виардо по-французски и переведенный на русский язык Григоровичем, где рассказано, как крестьяне расправились с одним помещиком-конокрадом...13
   Известно, как Тургенев любил искусство; и когда он увидал в Антокольском действительно великого художника, он с восторгом говорил о нем. "Я не знаю, встречал ли я в жизни гениального человека или нет, но если встретил, то это был Антокольский",-- говорил мне Тургенев. И тут же, смеясь, прибавил: "И заметьте, ни на одном языке правильно не говорит. По-русски и по-французски говорит ужасно... но зато скульптор -- великолепный". И когда я сказал Тургеневу, до чего я еще совсем юношей восторгался "Иваном Грозным" Антокольского и что мне особенно понравилась его вылепленная из воска группа евреев, читающих какую-то книгу, и инквизиторы, спускающие их в погреб, то Тургенев настоял, чтобы я непременно посмотрел только что законченную статую "Христос перед народом". Я совестился идти и, может быть, помешать Антокольскому, но тогда Тургенев решил, что он условится с Антокольским и в назначенный день поведет П. Л. Лаврова и меня в мастерскую Антокольского.
   Так и сделали. Известно, как поразительно хороша эта статуя. Особенно поражает необыкновенная грусть, которой проникнуто лицо Христа при виде толпы, вопиющей: "Распни его!" В то же время вся фигура Христа поражает своей мощью, особенно если смотреть сзади -- кажется, что видишь здорового, могучего крестьянина, связанного веревками.
   -- А теперь посмотрите его сверху,-- сказал мне Тургенев,-- вы увидите, какая мощь, какое презрение в этой голове...
   И Тургенев стал просить у Антокольского лестницу, чтобы я мог увидеть эту голову сверху. Антокольский отнекивался:
   -- Да нет, Иван Сергеевич, зачем?
   -- Нет, нет,-- настаивал Тургенев,-- ему это нужно видеть: он революционер.
   И действительно, когда принесли лестницу и я взглянул на эту голову сверху, я понял всю умственную мощь этого Христа, его глубокое презрение к глупости вопившей толпы, его ненависть к палачам. И, стоя перед статуей, хотелось, чтобы Христос разорвал связывающие его веревки и пошел разгонять палачей...14
   

С. Н. КРИВЕНКО

ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ"

   Относительно И. С. Тургенева до сих пор существуют несколько разных и весьма противуречивых мнений: одни считают его чуть не консерватором, другие, наоборот, чуть не красным; одни видят в нем человека без определенных убеждений, но в высшей степени честолюбивого, который в угоду честолюбию приносил решительно все и, смотря по времени и обстоятельствам, являлся то в одном виде, то в другом, шел то по течению, то против течения, как было выгоднее,-- не в смысле каких-либо материальных расчетов, а для литературной известности и популярности; другие, напротив, считают его человеком убежденным, который никогда не изменял убеждениям и всегда оставался верен идеалам сороковых годов, с которыми вступил на литературное поприще, идеалам, хотя несколько общим и неопределенным, но, несомненно, очень светлым и возвышенным. Одни говорят, что дело не в светозарности идеалов, а в том, что когда наступило время их осуществления, то Тургенев двоился, был непоследователен или неискренен: относясь, например, отрицательно к крепостному праву, своих крестьян, однако, на волю не отпускал, подобно некоторым помещикам, а пользовался их трудом до самой эмансипации1; а другие им на это отвечают, что прилагать такую строгую мерку к нему нельзя и что одно то уже, что он так долго держал знамя свободы и просвещения в руках, есть уже большая заслуга с его стороны и т, д. и т. д. Литературные его отношения и положения также полны недоразумений: то он тяготеет к "Современнику", то появляется в "Русском вестнике", когда последний принял уже иное направление, чем вначале2; то либеральная критика недовольна им и говорит, что он поет в унисон реакции и обскурантизму, то Катков не одобряет его за излишний либерализм. И все это как-то переплетается с чисто личными его недоразумениями с разными лицами. На самых похоронах Тургенева нам пришлось слышать несколько таких противоположных мнений: одни говорили о нем как о человеке очень умеренном, даже именно как о плохо понятом консерваторе, допускавшем один только прогресс -- постепенный, одну только -- медленную эволюцию; а крайняя фракция, как бы в ответ на это, раздавала листок, в котором Urbi et orbi {"Городу и миру", то есть всему свету (лат.).} говорилось: "Он наш, а не ваш" 3. Появившиеся после смерти воспоминания немного прибавили к выяснению его личности: одни из этих воспоминаний, при всей симпатии к покойному, оставляли что-то как бы недоговоренным; другие прямо накладывали на него неблагоприятную тень (печатавшиеся в "Русском вестнике") 4, третьи представляли его каким-то не то легкомысленным, не то двусмысленным. Вообще неблагоприятных и сомнительных мнений о Тургеневе гораздо больше, чем благоприятных, и в то же время на его долю выпала редкая популярность не только после смерти, как это по большей части бывает, но и при жизни еще. В последние годы и во время болезни ему приходилось видеть очень много общественного внимания, уважения и почета: ему делали овации, посылали сочувственные адреса и письма, дамы целовали руки. А похороны его были положительно небывалыми на Руси похоронами по многолюдству и одушевлению.
   Лично меня подобная противоположность взглядов и отношений к Тургеневу нисколько не удивляет: таков уж удел всех крупных и сложных натур. А натура у него была, несомненно, очень сложная. Барин по рождению и привычкам, он имел настолько больше умственных и вообще духовных потребностей, что не мог жить жизнью русского барства. И вот он повернулся к нему спиною и жил за границей. Его влекло туда не только нежное и постоянное чувство к женщине, навестившей его в тяжелую для него минуту, когда он жил поневоле у себя в деревне 5, но и свобода: ему там вольнее дышалось. Жил он за границею, но в то же время все его лучшие помыслы были в России, о ней он говорил, думал и ей посвящал все свое творчество, то есть всю или почти всю внутреннюю жизнь. Он настолько знал европейскую жизнь и располагал настолько крупным талантом, что мог бы занять видное место и в европейской литературе, беря сюжеты для произведений из тамошнего быта, но он не мог этого делать, потому что любил родину. Самое большее, на что он решался,-- это придавать некоторым своим фигурам общечеловеческий характер, расширять их или придавать им несколько европейского изящества, но в то же время они оставались русскими. Любил родину, но в то же время не принимал прямого, непосредственного участия в ее нуждах и судьбах, как сделал бы человек, которому она дороже собственного спокойствия. Становился совсем европейцем и в то же время оставался русским барином, со всеми слабыми сторонами нашего барства, и никак не мог совлечь с себя этого первичного, точно прирожденного и насквозь его пропитавшего культа. Тяготел к лучшим литературным стремлениям и в то же время не принадлежал близко ни к одному из литературных кружков, а держался как-то особняком и не стеснялся дурными отзывами о людях {Например, о Некрасове, который, как сейчас помню, неза^ долго перед смертью вот что говорил: "Право, я никогда не любил денег, а скорее боялся их. Потому и берег. Это Тургенев ославил меня каким-то сребролюбцем. Он постоянно швырял деньги. Ему можно было швырять, а мне нет. Получит из деревни, разбросает в несколько дней все и приедет ко мне за деньгами, а не дашь -- сердится". (Примеч. С. Н. Кривенки.)}. Держался особняком, но в то же время имел настолько общественного чувства и мужества, чтобы в Москве, на Пушкинском празднестве, не принять протянутую Катковым руку примирения, в то время как некоторые все забыли и радостно хватали эту всесильную руку, он помнил, сколько эта рука написала против литературной свободы, и оставил ее в воздухе.
   Я далек от намерения выяснить вполне личность и характер Тургенева: я не знал его настолько. Хотя характер его мне и кажется понятным, но я не решусь утверждать, что не ошибаюсь. Покойный M. E. Салтыков однажды в разговоре утверждал, что я вижу Тургенева только с показной стороны. С обычной своей прямотой и суровостью он говорил: "Он перед вами, как павлин, распускает хвост, а вы любуетесь, и это ему приятно; а потом сам же будет рассказывать, что за ним ухаживают, и опять получит при этом удовольствие". Насколько Салтыков был прав, не знаю, только я действительно видел Тургенева лишь с хорошей стороны, и сторона эта мне казалась не совсем показною. Салтыков, этот прямой, нервный, искренний и не любивший никаких компромиссов человек, человек, весь отдавшийся литературе и видевший в ней чуть ли не самое высшее призвание на земле, был очень часто слишком строг к людям и имел на это неоспоримое право; но право это было чисто личным его правом, его да разве еще весьма немногих столь же цельных людей, а большинство не может так смотреть на Тургенева. Тем более не имеет права смотреть на него так наше общество, которое обязано ему очень многим, которое само не имеет даже сотой доли его заслуг и имеет неизмеримо больше всяких изъянов и пороков. Хорошие его стороны не поглощались дурными и не были только костюмами, которые он менял, а гораздо глубже коренились в его душе. Если он не шел наравне с другими передовыми людьми в оценке происходивших явлений и дальнейшем логическом развитии идей, то не потому, что не хотел, а потому, что не мог вследствие душевного процесса; то он сомневался в верности и целесообразности дальнейшего шага, то не находил в себе внутреннего ему соответствия, то его просто что-нибудь шокировало, как эстетика и барина, хотя бы это была иногда даже какая-нибудь частность. Натуры колеблющиеся, нерешительные, сомневающиеся были любимыми натурами Тургенева, на изображение которых он клал все свое мастерство, наделяя их чертами личного своего характера. Это вовсе не слабые натуры, вовсе не тряпки, как некоторые думают, а, напротив, натуры даровитые, которым недостает только внутреннего или внешнего равновесия для надлежащей деятельности. Зато они смотрят дальше; я не говорю -- видят, но некоторые и видят. Тургенев сам отдавал предпочтение людям действия, но любил не Дон-Кихотов, а Гамлетов. По природе сам он был несомненным Гамлетом, но довольствоваться таким жребием не мог, и его постоянно тянуло в первые ряды жизни не к какой-либо обыденной и тем более мелкой практической деятельности, а к такой, которая соответствует первым рядам и большим внутренним силам. Но при первых же практических шагах в нем начиналась рефлексия, и просыпался Гамлет. Тургенев с его слабостями, а может быть, больше всего благодаря им, был гораздо ближе к обществу, чем другие вожди. Он настолько был органически связан с обществом, что, собственно говоря, не мог слишком далеко заходить вперед, ходить без оглядки, как это некоторые делают, а постоянно оглядывался и соображался с тем, что делается назади; но в то же время и так же постоянно его тянуло вперед и вперед, если но действовать, то смотреть. Такие люди систематически действовать не могут, а либо остаются на житейской арене вместе с большинством общества пассивными зрителями, либо действуют и догоняют других порывами; догоняют, а иногда и перегоняют; часто проигрывают, а иногда и оказываются совершенно неожиданно господами положения. Я не знаю, думал ли когда-нибудь Тургенев о руководящем положении, стремился ли когда-нибудь серьезно руководить общественным мнением, один или вместе с другими, но что он принимал близко к сердцу общественные и литературные вопросы и интересы -- в этом не может быть сомнения. И очень возможно, что если бы к нему более заботливо и снисходительно относились люди, которых он ценил и уважал, то роль его в литературе могла бы быть иною, менее обособленною и более плодотворною. Нельзя, конечно, в этом никого винить, потому что странно было бы приспособлять целую литературу к одному человеку или требовать к нему большей внимательности, чем сам он личными отношениями заслуживал. Поджидать размышляющих в житейской борьбе так же трудно, как и собирать отсталых. Но мы никого и не виним, а только хотим сказать, что такие сложные натуры руководятся и очень сложными душевными процессами, которые не легко поддаются определениям. Они никогда почти не возбуждают таких глубоких и искренних симпатий, как натуры цельные, но тем не менее всегда представляют глубокий интерес. Выяснение характера Тургенева может быть чрезвычайно интересною темою для психолога. Каждая новая черта, каждый лишний штрих могут пригодиться и не должны пропадать. Вот поэтому мне и думается, что и мое непродолжительное знакомство с ним и особенно то, что он говорил относительно литературы, представляет некоторый интерес и может служить для его характеристики.
   
   Знакомство мое с Иваном Сергеевичем началось в 1879 году: по указанию одного общего нашего знакомого, он прислал мне из-за границы две рукописи проживавших там русских, с которыми те к нему обратились, для пристройства их в петербургские журналы. Подобные обращения к Тургеневу были очень часты: одни просили у него совета, другие рекомендации, третьи просто интересовались его мнением. Я знаю случаи, когда ему посылались за границу рукописи даже из России. Некоторые из них он посылал прямо в редакции, а другие через знакомых, поручая им позаботиться об их судьбе и куда-нибудь пристроить; но и в первом случае он нередко просил кого-нибудь узнавать о рукописях, будут они напечатаны или нет, и если нет, то передать их в какую-нибудь другую редакцию и т. и. Потом еще раза два или три он обращался ко мне с подобными же поручениями как лично, так и через А. В. Топорова. В то время я был постоянным сотрудником одного петербургского журнала и имел знакомства в других редакциях, так что подобные поручения меня нисколько не обременяли и не удивляли,-- с ними постоянно все и ко всем обращались,-- но вот что меня удивило или, лучше сказать, порадовало: мы, несколько человек приятелей, и я в том числе, мечтали о новом журнале, который издавался бы на несколько иных основаниях и преследовал бы несколько иные цели, и Тургенев, узнав об этом, выражал нам сочувствие и пожелал со всеми нами познакомиться. Его вообще интересовали молодые и новые писатели, что они представляют собою и что несут в жизнь, а может быть, отчасти и как к нему относятся, тем более что некоторые из них категорически отказывались от знакомства с ним, несмотря на неоднократно высказанное им желание и попытки их увидеть. В то время, о котором идет речь (1879--1881 годы), он не пользовался особым расположением в тех кружках, к которым я принадлежал: на него были недовольны за его "Дым" и "Новь", а некоторые не забыли еще и "Отцов и детей", но главным образом недовольны были "Новью". Я и тогда разделял и в значительной степени и до сих пор разделяю это недовольство, но недовольство мое не переходило в нетерпимость и безапелляционное обвинение: я просто находил, что он гораздо лучше сделал бы, если бы совсем не писал этого неблестящего и в литературном отношении романа, но ни на одну минуту не ставил "Нови" на одну доску с "Бесами" Достоевского, как некоторые делали. Там я видел озлобление, прежде всего и больше всего озлобление, а тут находил нечто примиряющее, нечто происходящее совсем из иного источника: порою недоразумение и недостаточное знакомство с молодежью (а не предумышленность), порою скорбь и досаду (а не нетерпимость и злобу), а порою, несомненно, и добрые стремления и желания,-- словом, нечто от доброты. Все это как-то само собою чувствовалось между строк. Чувствовалась доброта и в письмах, в которых Тургенев писал о рукописях. Писем этих было у меня немного: два или три из них (разрезав на части, так как желающих было больше) я роздал в 1883 году, после тургеневских похорон, знакомым, желающей иметь его автограф, а одно, оставленное себе на память, к сожалению, утерял или по ошибке уничтожил. Письма эти, впрочем, не заключали в себе ничего особенного: это были краткие, деловые письма, в которых он или просто излагал, что именно желательно авторам, или рекомендовал их статьи, но и тут, говорю я, сказывалась душевность и сочувствие к бедственному положению авторов. "Постарайтесь, пожалуйста, пристроить, потому что автор нуждается", "Сделайте, что можно, автор бедствует" и т. и. Мало того, можно было видеть, что Тургенев сочувствует в статьях действительно хорошим мыслям, хотя в литературном отношении рекомендации его далеко не всегда были удачны и не соответствовали действительному достоинству статей. Все это как-то невольно располагало к нему и укрепляло во взгляде на него, который потом так хорошо высказал и Н. К. Михайловский. Совершенно независимо от меня и в другое время он почувствовал относительно Тургенева то же самое, что и я. Собрав мысленно всех действующих лиц его произведений к его гробу, он показал, что они могут простить ему те обиды, какие он некоторым из них причинил, как потому, что в обидах этих не было для них бесчестья, а с его стороны злонамеренности, так и потому, что "слишком много обязано русское общество этому человеку", и это тем более, что человек этот никогда не был Савлом, никогда не был в рядах гонителей истины и гасителей света, а если ему и случалось впадать в ошибки, порождать недоразумения и обнаруживать личные слабости, могшие быть тому или другому досадными и неприятными, то все это "не должно и просто не может заслонять собою его громадных заслуг" {Том VI, стр. 157--158. (Примеч. С. Н. Кривенки.)6}.
   Журнал, о котором мы мечтали и о котором мне пришлось потом не раз говорить с Тургеневым, должен был издаваться и вестись кружком, артелью, а помещаться в нем должны были статьи преимущественно начинающих писателей. Старые таланты старились, а молодые на смену не являлись. Это -- с одной стороны, а с другой, у нас в литературе всегда был избыток пишущей братии, не находившей места в существующих органах печати, избыток не слишком ярких или невыработавшихся еще дарований, но дарований, отличавшихся честным направлением, так что голос их, помимо всего прочего, был бы небесполезным голосом. Это в большинстве случаев были неисправимые идеалисты, для которых литература была чем-то вроде святая святых <...>
   Мечты наши долго не осуществлялись: то не находилось подходящего издания, то попытки получить разрешение на новое не удавались, то не было денег и т. и. Наконец судьба нам улыбнулась,-- довольно, впрочем, кислою улыбкою,-- мы приобрели маленький подцензурный журнальчик -- "Русское богатство" 7. Перед этим он несколько раз переходил из рук в руки, приостанавливался и вновь возникал, утрачивая все больше и больше подписчиков, и в последнее время, как говорится, просто валялся на литературных задворках. Он не выходил, но право на издание еще сохранялось. Это была настоящая утлая дырявая ладья, в которой и предстояло совершить трудное плавание и произвести все те преобразования, о которых мы мечтали. Положение вещей было такое: не было подписки и денег; не было ни у кого практического умения вести дело и ладить с цензурою; приходилось работать даром, а для многих это было не только трудно, но даже невозможно; были хорошие имена, но не имена литературных корифеев, которые обеспечивают успех изданию, да и те имена, которые были, не всецело принадлежали журналу, потому что должны были участвовать в других изданиях, где приходилось работать. Надо отдать справедливость, что большинство хороших писателей нам сочувствовало, хотя некоторые и посмеивались, говоря, что ничего у нас не выйдет. Предприятие действительно было довольно смелым, чтобы не сказать больше. Как раз в это время приехал в Петербург Тургенев, и у некоторых из нас явилась мысль заручиться и его именем и попросить у него какой-нибудь рассказ или статейку для журнала. Другие были против этого, говоря, что "не стоит кланяться" и даже "связываться с ним"; но большинство думало не так, указывая именно на то, что он сам высказывает нам сочувствие и тем более что коммерческих выгод с журналом у нас не соединялось, а прежде всего было желательно создать хорошее дело. Если мы и рассчитывали работать в журнале и иметь впоследствии правильный заработок, то издательских интересов ни у кого в виду не было, так как всю чистую прибыль, какая могла бы получаться, предполагалось употреблять, с одной стороны, на увеличение, улучшение и удешевление журнала, а с другой -- на общее повышение литературного гонорара и типографского труда, не исключая и посторонних сотрудников. При таких условиях не так стыдно было обратиться к Тургеневу. Затрудняло нас только одно, какой предложить ему гонорар: такой, какой он получал из других редакций, был для нас обременителен, а установившийся для обыкновенных статей -- чересчур мал; одни говорили, что никаких исключений делать не следует, другие, напротив, что не следует срамиться и надо лучше занять денег, чтобы заплатить ему не меньше других, третьи предлагали, чтобы он сам назначил плату. Но так как до вопроса о гонораре дело не дошло, то об этом можно и не говорить. А. Тургенев, между тем, со своей стороны, опять выражал сочувствие нашему предприятию и, между прочим, высказал Г. И. Успенскому, которого раньше знал, желание познакомиться с нами. Были нежелав-шие и этого, и когда зашла речь, где назначить место для свидания -- в редакции или у кого-нибудь на частной квартире, то одни стояли за редакцию на том основании, что если он сам хочет знакомиться, то пусть в редакцию или к каждому особо с визитом и приходит, а другие, напротив, стояли за частную квартиру. В конце концов остановились на квартире Г. И. Успенского. В назначенный вечер собрались мы, и приехал Тургенев. Первое впечатление, какое он на меня произвел, было следующее: "Какой он большой (высокий), а мы-то какие маленькие". Перезнакомившись со всеми, Тургенев сел и сейчас же овладел разговором. Говорил он прекрасно, просто и образно, слегка пришамкивая по-стариковски.
   -- Сейчас я со Скобелевым обедал,-- сказал он.-- Вот красная девушка: поминутно краснеет, скажет слово и покраснеет. И не подумаешь, что такой храбрый.
   Потом рассказал, что они говорили со Скобелевым, перешел к нашей политике по восточному вопросу8, к тому, как смотрят на эту политику в Париже, Вене в Берлине и т. д. Речь лилась почти безостановочно, а мы слушали, попивая чай. Впрочем, не все молчали: кто предлагал вопрос, кто вставлял замечание, а один вступил даже в продолжительный разговор9. Это были две полные противоположности: один старик, другой -- юноша, совсем почти мальчик; тот седой и высокий, этот черный, как жук, и маленький; тот художник, этот экономист, то есть сама проза и цифра. Тургенев с большим вниманием вслушивался в то, что он говорил, и, по-видимому, слушал его с удовольствием. Скоро разговор перешел на разные внутренние вопросы: на народ, экономическое его положение, земельное устройство, возрастание кулачества и проч.
   -- Вот явление,-- сказал Тургенев относительно кулачества,-- с которым просто необходимо считаться и не оставлять его без внимания. Скоро не будет, кажется, деревни без кулака. Плодятся они положительно как грибы и черт знает что делают. Это какие-то разбойники. Я думаю написать рассказ об одном таком артисте, который так и назову -- "Всемогущий Житкин" 10. Это, видите ли, сосед бывших наших крестьян. Он не только всячески их эксплуатирует, не только берет с них разные поборы и чуть ли не каждый день загоняет их скот и берет штрафы, но захватывает даже у них землю, переносит межи и переставляет столбы. Представьте, какую штуку выкинул: жаловались мне несколько лет тому назад крестьяне, что он у них землю захватил. Я сказал им: захватил, так жалуйтесь суду. "Да жаловаться-то, говорят, нельзя: уж жаловались, да ничего не выходит, потому что по плану-то по его выходит. А на самом-то деле по-нашему должно быть". Что, думаю, за чепуха такая. Послал в контору, велел принести план, поехал с ним на место и увидел, что все как следует, то есть границы в натуре совпадают с планом. Очевидно, крестьяне не правы. Так и сказал им. А они между тем все свое твердят и каждый год мне повторяют одно и то же: захватил да захватил. Ну, думаю, это обыкновенная история: мужику как втемяшится что в голову, так не скоро оттуда выйдет. Однако, представьте, что вышло: в позапрошлом году разбирали в кладовых и на чердаках всякий хлам и старые бумаги и нашли старый план имения, где обозначены соседние границы и земля, отведенная потом крестьянам. Стал я сличать этот план с новым и убедился, что они не сходятся. Велел запрячь дрожки и поехал на место: оказалось, что межа действительно перенесена и что крестьяне правы. Просто руками развел и окончательно стал в тупик, как это могло случиться. Ах, какая тут досада меня взяла! Между тем, увидев, что я приехал опять с планом и что-то смотрю, пришли и мужики, целая огромная толпа, пришел и Житкин, и какая было вышла неприятная история. Услышав, что правда не на его, а на их стороне, они напустились на него и стали самым невозможным образом ругаться; он сначала было попробовал отругиваться, но потом видит, дело плохо, видит, что негодование растет и становится все единодушнее и единодушнее, видит, что его окружают. Был один момент, когда и мне показалось, что вот еще одно какое-нибудь слово, одна какая-нибудь капля, и все набросятся на него и растерзают в клочки. Признаться, перетрусил я; попаду, думаю, в кашу, пожалуй, еще подстрекателем сделают: я ведь план разыскал и приехал к ним, я сказал, что он не прав, и т. д. Но тут меня внезапно осенила мысль, которая дала делу совершенно неожиданный оборот. Вдруг я протискался вперед и просто не своим голосом закричал на Житкина: "Я тебе, мерзавец, за это задам. В острог засажу, в каторгу сошлю, в кандалы закую!" Смотрю, все примолкли, возбуждение в толпе утихает, видят, что защита есть, что сам барин, а следовательно, и начальство за дело берутся. "Вот погоди, говорят, будет тебе на орехи, вражий сын, узнаешь кузькину мать". А Житкин тем временем все пятился да пятился назад, дошел до дома, юркнул в него и запер дверь. Точно камень у меня с души свалился: слава богу, думаю, благополучно все кончилось. И за них ведь боялся: случись что-нибудь, отвечали бы, не пошутили бы с ними. Дальше. Пообещав наказать Житкина, я действительно думал не оставлять этого дела так и что-нибудь сделать, просил всех, кого только можно было, обратить на это внимание, говорил, при случае, даже губернатору, которого хорошо знаю. Все обещали, но не тут-то было: по крайней мере, в прошлом году ничего еще не было сделано и все оставалось по-старому. Вот интересно, что в нынешнем году найду. Очень возможно, что и до сих пор ничего не сделано. Просто удивительно, какими судьбами, какими путями такие господа устраивают и обделывают свои дела. Чтобы межу перенести и один план заменить другим, надо похлопотать да похлопотать, и втихомолку ведь этого тоже нельзя сделать, об этом, вероятно, если не все, то многие знали или слышали. Затем, тот факт, как вам нравится, что я, крупный местный землевладелец, человек со связями и знакомствами, ничего не могу сделать в данном случае, не могу добиться никакого толку. Уверен ведь, что и губернатор на моей стороне и желал бы также, чтобы дело решилось в пользу крестьян, но и он, оказывается, не все может сделать. Такие дела обделываются через всю эту канцелярскую многочисленную уездную мелюзгу, а с нею в тесной связи, конечно, и губернская мелюзга, вот и идут отписки да переписки, справки да заключения, а губернатор тем временем ждет-ждет, да и забудет. Во многих случаях только этого и было нужно. Но лучше всех сам этот Житкин: представьте, в прошлом году еду я по железной дороге, вдруг он на одной из станций откуда-то взялся, влетает в вагон и валится в ноги: "Сделайте божескую милость, не погубите, век богу буду молить" и т. д. Вы, может быть, подумаете, что он отказывается от захваченной земли и просит только, чтобы наказания ему какого-нибудь не было? Нет, он просит только, чтобы я отказался от дела и оставил его, как оно есть. Понимаете, кланяется, а в то же время свое дело делает, зацепил зубами и не может разжать пасть-то. Затем, помнится, зашла у нас речь об отношении народа к помещикам, начальству и вообще к власти, и Тургенев рассказал нам тему другого предложенного им рассказа, который он думал озаглавить -- "Повиноваться!". Рассказ этот был просто неподражаем в устной передаче по своей рельефности и живости. Я не могу его в точности воспроизвести, но суть состояла в следующем: проезжал куда-то по Орловской губернии император Николай Павлович, проезжал на лошадях, так как железной дороги тогда еще не было. И вот крестьяне, желая его повидать, бросали работу и со всех сторон бежали на станцию, где он должен был менять лошадей. Некоторые делали по двадцать пять верст и больше. В то время где-то в Орловской губернии были какие-то недоразумения между крестьянами и помещиками. Увидев крестьян, Николай Павлович строго взглянул на них, сказал им несколько слов, которые закончил словом "повиноваться!", и при этом погрозил им пальцем. Все остальное, кроме этого, совершенно улетучилось у крестьян из памяти, а это слово и жест, напротив, глубоко врезались и точно все подавили и вытеснили из головы. По отъезде Николая Павловича ближайшие крестьяне и те, которые мимо шли, пришли к Тургеневу и рассказывали, что было, но, говорил Тургенев, я решительно не мог составить себе об этом никакого представления. Сколько ни расспрашивал, на какие лады ни ставил вопросов, все повторяли только одно: "Как стал он в тарантасе, да как глянет на нас, так мы все на коленки и упали, а он поднял, значит, палец да как крикнет "повиноваться!". Тут уж мы ниц все полегли и долго так лежали. Он уже уехал давно, а мы все лежим, только помаленьку поглядываем. Едет это в гору, а пальцем все грозит. И покеда из глаз скрылся, все стоял в тарантасе и палец держал. Палец-то во какой!-- Тургенев показывал со слов очевидцев величину представившегося им пальца чуть не в пол-аршина.-- Ей-богу, не преувеличиваю,-- говорил он. "Не может быть,-- говорю одному,-- чтобы такой большой палец был". Божится, что такой. Не мог также разубедить их, что будто Николай Павлович, стоя в тарантасе, ехал; уверяют, что стоял -- и конец. По всей вероятности, он обратился к ним, садясь в экипаж, и крикнул "повиноваться!", стоя,-- так это впечатление и застыло. А насчет того, что он еще говорил, так-таки ничего и не добился.
   -- Вот, Иван Сергеевич, если бы вы написали и нам дали какой-нибудь из этих рассказов?-- сказал кто-то, кто именно -- теперь уже не помню.
   -- Если напишу, то извольте,-- сказал Тургенев,-- только последний рассказ вряд ли цензурен. Я и насчет первого-то сомневаюсь: очень возможно, что и в нем что-нибудь усмотрят.
   Затем стали говорить о наших намерениях, целях и материальном положении журнала. Как человек опытный, он прежде всего указал, что без денег трудно вести хорошо дело, а затем, что подцензурному изданию не легко конкурировать с бесцензурными и что ладить с цензурою надо большое умение. Это, впрочем, мы и сами хорошо понимали. О чем еще говорилось -- не помню, помню только, что вечер прошел очень оживленно и что мы остались довольны Тургеневым. Затем мы пригласили его еще через несколько дней к одному из издателей "Слова" г. С. 11, который любезно предложил устроить для него вечер, но вечер этот прошел довольно скучно, как-то официально и натянуто: кроме нас, были еще гости, около Тургенева уселся адвокат N--ъ, тоже до некоторой степени причастный к литературе, и совершенно завладел им; он почтительно рассказывал ему что-то и столь же почтительно предлагал разные вопросы, не давая никому слова сказать, так что мы все время сидели и слушали. Между тем ничего интересного он не говорил, всем было скучно, а Тургеневу, должно быть, больше всех, хотя он рассказывал что-то и отвечал на вопросы. После, по крайней мере, он жаловался и жалел, что ни о чем не удалось поговорить. Видя, что почтительному пленению его конца не будет, мы стали понемногу уходить в другие комнаты и говорить между собою.
   Через несколько дней Тургенев уехал из Петербурга, так что в этот приезд я его больше не видел <...>
   В 1881 году, если не ошибаюсь, в мае, он опять приехал из-за границы. Находя, что жить можно только или в Париже, или в деревне, он, как птица, два раза в году совершал перелет: весной отправлялся в деревню, а осенью возвращался в Париж, причем проездом обыкновенно останавливался на несколько дней в Петербурге и Москве, чтобы повидаться с знакомыми. В этот приезд ему, однако, пришлось довольно долго просидеть в Петербурге, потому что он заболел: у него было что-то такое в печени, был кашель, по главным образом болели ноги. Узнав, что он приехал и лежит, мы с Г. И. Успенским отправились его навестить. Стоял он в то время в меблированных комнатах на углу Морской и Невского, где в последнее время обыкновенно останавливался. Просидели мы у него недолго: был у него, кажется, кто-то в это время и чувствовал он себя не совсем хорошо; а говорили, помнится, больше о текущих делах и событиях и множестве всевозможных слухов, которые в то время ходили в Петербурге. Время тогда было очень смутное, никто не знал, что будет и чему верить, невероятное осуществлялось, ни с чем несообразное казалось возможным, а потому самые разнообразные слухи циркулировали в великом изобилии. Помню, впрочем, говорили еще вот о чем: в то время в редакции газет и журналов начали довольно часто присылать рукописи крестьяне. Я не знаю, продолжается ли это и до сих пор или уже прекратилось, по тогда у нас, по крайней мере, нередко получались такие рукописи. Какая-то полоса такая вышла, так что порою даже казалось, что мужик не хочет больше молчать и собирается говорить. В рукописях этих говорилось и о народных нуждах, и о правде, и неправде, и о начальстве, и о суде, и о земле, и о социалистах -- словом, обо всем, что так или иначе касалось народа, его жизни и души. Успенский очень интересовался этими рукописями, всегда их внимательно прочитывал, собирал и хранил, находя в них большой интерес и доказывая, что их непременно нужно печатать как непосредственный голос народа. Заинтересовал он ими и Тургенева, который просил его прислать ему некоторые из них для прочтения.
   -- Вы, господа, не забывайте же меня, пожалуйста,-- говорил, прощаясь. Тургенев,-- и не считайтесь с больным визитами: видите, я теперь какой.
   Через несколько дней я был в Морской по делу и по дороге еще раз зашел к Тургеневу. Чувствовал он себя лучше. Говорил много и о разных предметах, но больше всего о литературе и молодых писателях. Говорил о Г. И. Успенском, которого очень любил и ценил, досадуя на него только за одно, почему он не попытается большого романа или повести написать; а из молодых писателей больше всех ему нравился Гаршин. "Какая, должно быть, у него чудесная душа,-- говорил он,-- только что-то болезненное в нем есть". Очень нравилась ему еще небольшая повесть Виницкой, напечатанная в то время в "Отеч. записках". "Просто прелестные, чисто художественные есть страницы,-- говорил он,-- но не все хорошо, а потому трудно сказать, что из нее выйдет" 12. Тургенев следил решительно за всем, что появлялось новенького в литературе, не исключая даже иллюстрированных изданий и таких газет и журналов, которых в Петербурге обыкновенно не читают, а потому знал и таких писателей, которые только что выступили в литературе или написали только одну какую-нибудь вещь, мало кому известную. Он помнил даже особенно выдающиеся и яркие места и страницы, которые произвели на него впечатление, обращал внимание даже на слог и внешность.
   -- А у Виницкой,-- сказал о н,-- должно быть, Салтыков вымарывал и исправлял... Так это как-то чувствуется. Я почти безошибочно всегда могу сказать, где он постарался. Это уж такой человек, которого всегда и везде узнаешь. И, должно быть, сердился при этом, верно, что-нибудь было неподходящее или слишком растянутое. Сейчас ведь это видно, как он вырубает 13. А как он сам меня радует, вы не можете себе представить: он не только нисколько не стареет, но становится все лучше и сильнее, нее ярче и определеннее. Я радуюсь за него, помимо всего прочего, еще чисто эгоистически, потому что это наше поколение, значит, мы не совсем еще старики и кое на что годимся... За исключением меня, впрочем, потому что я вряд ли могу уж теперь работать.
   -- А вы хотели два рассказа-то написать?-- сказал я.
   -- Да, вот хотел и не мог ничего с собою сделать. Ну, да это что. Я говорю, работать так, чтобы стыдно не было, работать, как Салтыков, например, работает. Знаете, что мне иногда кажется: что на его плечах вся наша литература теперь лежит. Конечно, есть и кроме него хорошие, даровитые люди, но держит литературу он. Вот на ком непростительный грех, что не пишет, вот кто мог быть теперь чрезвычайно полезен -- Лев Толстой; но что же вы с ним поделаете: молчит и молчит, да мало еще этого -- в мистицизм ударился. Такого художника, такого первоклассного таланта у нас никогда еще не было и нет. Меня, например, считают художником, но куда же я гожусь сравнительно с ним? Ему в теперешней европейской литературе нет равного. Ведь он за что бы ни взялся -- все оживает под его пером. И как широка область его творчества -- просто удивительно. Будет ли это целая историческая эпоха, как в "Войне и мире", будет ли это отдельный современный человек с высшими духовными интересами и стремлениями или просто крестьянин с его чисто русскою душою,-- везде он остается мастером. И барыня высшего круга выходит у него как живою, и полудикарь-черкес; даже животных, вы посмотрите, как он изображает. Однажды мы виделись с ним летом в деревне и гуляли вечером по выгону, недалеко от усадьбы. Смотрим, стоит на выгоне старая лошадь самого жалкого и измученного вида: ноги погнулись, кости выступили от худобы, старость и работа совсем как-то пригнули ее; она даже травы не щипала, а только стояла и отмахивалась хвостом от мух, которые ей досаждали. Подошли мы к ней, к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить и, между прочим, приговаривать, что тот, по его мнению, должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: "Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью". Да, вот извольте-ка изобразить внутреннее состояние лошади. И в то же время одинаково ему доступны и психическая сторона высоко развитого человека, и высшая философская мысль. Но что вы с ним поделаете? Весь с головою ушел в другую область: окружил себя библиями, Евангелием, чуть ли не на всех языках, исписал целую кучу бумаги. Целый сундук у него с этой мистической моралью и разными кривотолкованиями. Читал мне кое-что,-- просто не понимаю его. Говорил ему, что это не дело, а он отвечает: "Это-то и есть самое дело". Очень вероятно, что он ничего больше и не даст литературе, а если и выступит опять, так с этим сундуком. Он не только для общества, но и для литературной школы был бы нужен. У него есть ученики. Гаршин ведь несомненно его ученик.
   Тургенев очень подробно расспрашивал меня о Гаршине и особенно об его эксцентрическом путешествии к графу Лорис-Меликову, о котором тогда говорили 14.
   Тургенев лично знал Гаршина.
   Очень удивлялся он, каким образом Гаршин, такой миролюбивый человек, вдруг бросил студенческую скамью и попал на войну, очутился вдруг на Дунае, в действующей армии, сражался и был ранен. Я также этому не мало удивлялся и однажды спросил его об этом. "Да, видите ли, как это случилось,-- отвечал о н,-- я всегда сочувствовал братушкам, а тут, как нарочно, экзамены подошли, и я... по правде сказать,-- струсил экзаменов, а потому взял и уехал". Он даже доказывал, помнится, когда я спросил: а разве на войне менее страшно? что экзамены, как акт систематического и растянутого страха, который переживается человеком индивидуально, при сознании полной своей зависимости от случая, усмотрения и настроения экзаменаторов, хуже военного страха, когда люди двигаются против опасности как-то стихийно, все вместе и с одинаковыми для всех шансами умереть или остаться в живых.
   -- Скажите, пожалуйста,-- вдруг совершенно неожиданно спросил меня Тургенев после некоторого раздумья,-- очень меня бранят замою "Новь"?
   Я смутился от такого неожиданного вопроса, предложенного тоже каким-то смущенным голосом, но сейчас же оправился и подумал, зачем я буду умалчивать или неправду ему говорить, а потому ответил:
   -- Да, Иван Сергеевич, побранивают...
   -- За что, за что, скажите, пожалуйста, вот это-то мне интересно. Я сознаю, что это неудачная в литературном отношении вещь, но у кого же нет неудачных вещей? У всех есть, и, право, за это не стоит бранить человека, да я думаю, что только за это и не бранили бы меня, а тут, очевидно, недовольство гораздо глубже идет. Это я вижу уже по одним печатным отзывам, а затем и слышу через знакомых, слышу, но все-таки никак не могу взять в толк, в чем именно дело, чем недовольны? Пожалуйста, не стесняйтесь и говорите откровенно. Я буду очень вам благодарен.
   -- Да, видите ли, говорят, что вы молодежь не настоящую взяли...
   -- Какую видел, такую и взял.
   -- Есть гораздо более яркие и симпатичные фигуры.
   -- Не отрицаю этого и охотно допускаю, но я таких людей близко не видел, не видел их деятельности, а затем подумайте, как бы я стал изображать их деятельность? Ведь тогда "Новь" не могла бы появиться в русской печати. Наконец, такие вещи трудно писать только понаслышке, их надо близко видеть, а еще лучше -- пережить. У меня, если хотите, есть в "Нови" такие фигуры, но я не посмел их очерчивать даже общими чертами, поэтому они и стоят у меня вдали, в тумане. Ах, с каким удовольствием я изобразил бы "безымянного человека", это полное отречение от себя и всего, чем люди дорожат и во все века дорожили. Право, только русский человек может выдумать и быть способным на такую штуку 15.
   -- Вот и говорят, зачем же в таком случае вы Соломина поставили как-то выше других?
   -- Не выше, а вышло это, вероятно, потому, что Соломин ближе и понятнее мне, ближе к моим понятиям и представлениям, а затем я убежден, что такие люди сменят теперешних деятелей: у них есть известная положительная программа, хотя бы и маленькая в каждом отдельном случае, у них есть практическое дело с народом, благодаря чему они имеют отношения и связи в жизни, то есть имеют почву под ногами, на которой можно твердо стоять и гораздо увереннее действовать, тогда как люди, не имеющие не только прочных корней, но и просто поддержки ни в народе, ни в обществе, уже самою силою обстоятельств обречены на гибель и должны действовать урывками, постоянно озираясь и затрачивая непроизводительно, хотя бы на одно это, массу сил. Не подумайте, однако, что это мне доставляет удовольствие. Уверяю вас, что, кроме грусти, ничего не доставляет.
   -- А не думаете ли вы, что Соломины легко могут превращаться в простых буржуа или в самодовольных навозных жуков?
   -- Это уж от них зависит, это смотря по человеку или по людям и по тому, как они будут действовать,-- в свою пользу или нет, в одиночку или согласно, поддерживая друг друга. Но подобные превращения всегда и во всех положениях ведь возможны.
   -- Вот еще говорят, что вы недостаточно показали всю трудность условий, в каких нашей молодежи приходится жить и действовать, стремиться к добру, пытаться сделать его и потом страдать.
   -- Это верно. Тут действительно следовало бы многое сказать. Мне на днях рассказывали такие факты, что просто ужас берет. Но опять, как это скажешь?
   -- Затем, Иван Сергеевич, самое главное, чем недовольны в "Нови", это то, что вы изобразили почти всех действующих лиц, кроме Соломина, ниже обыкновенного умственного уровня. В этом усматривают с вашей стороны умысел.
   -- Это неправда, этого я не имел в виду. Послушайте, ну разве же они так глупы? Конечно, это не гении, но и не глупцы. Скажите, пожалуйста, как вы сами об этом думаете? Откровенно скажите.
   -- Откровенно говоря, и мне тоже кажется -- я не скажу прямо глупы: это действительно нельзя сказать, а как-то придурковаты.
   Тургенев засмеялся и покраснел.
   -- Ну, значит, у меня не вышло, что я хотел показать,-- сказал он.-- Уверяю вас, что я не имел в виду изобразить их такими, я брал обыкновенных средних людей, а если и был тут некоторый умысел, так вот какой: мне хотелось показать некоторую умственную узость людей, в сущности, вовсе не глупых 16. Так ведь это и есть на самом деле: люди до того уходят в борьбу, в технику разных своих предприятий, что совершенно утрачивают широту кругозора, бросают даже читать, заниматься, умственные интересы отходят постепенно на задний план, и получается в конце концов нечто такое, что лишено духовной стороны и переходит в службу, в механизм, во что хотите, только не в живое дело. Где нет движения мысли, там нет и прогресса. Почему же никто не хочет посмотреть так на вопрос, что я потому указал на эту слабую сторону, что желал добра молодежи?
   Теперь уж я не помню всех подробностей этого довольно продолжительного разговора, помню только, что Тургенев в заключение сказал: "Новь" ведь у меня не кончена. Я удивляюсь, как этого не заметили. Так прямо оборваны нити, и как бы мне хотелось, если только буд есть не стала еще нашей потребностью, нашим, так сказать, насущным хлебом, и проч. и проч. Говорил, что из прежних русских композиторов он высоко ставит Глинку, а из новейших всем другим предпочитает Чайковского; был уверен, что в России не найдется и 20 человек, которые бы свободно могли читать ноты (что, конечно, несправедливо).
   Потом говорили о графе Л. Н. Толстом.
   На другой день утром Тургенев вынес к нам роман "Война и мир" и мастерски прочел нам вслух из первой части (глава XIII), как мимо Багратиона шли в сражение с французами два батальона 6-го егерского полка:
   "Они еще не поравнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу массой людей"...
   Тургенев дочел всю эту главу до конца с видимым увлечением и, когда кончил, сказал, поднимая голову: "Выше этого описания я ничего не знаю ни в одной из европейских литератур. Вот это -- описание! Вот как должно описывать!.."
   Все невольно согласились с Иваном Сергеевичем, и Тургенев -- точно какой клад нашел -- все еще радостно доказывал нам, до какой степени хорошо это описание.
   Тридцать первого июля утром Л -- ая уехала, снабженная пледом, склянкой с марсалой и жареными цыплятами. В это время серые, лохматые тучи бродили по небу, угрожая дождем и бурей. Проселки были плохи, мосты едва держались, овраги и колеи были размыты.
   -- А что, если,-- за обедом сказал Иван Сергеевич,-- если мы получим от Л--ой такую телеграмму: "Опрокинули -- одна нога отшиблена, а ребро переломлено, еле жива, а впрочем, благополучно доехала"...
   -- Ну,-- сказал я,-- в таком случае ты непременно должен будешь поехать навестить ее, и вдруг с тобой на дороге случится то же самое: тебя опрокинут, ты переломишь руку, расшибешь нос, еле живой приедешь к ней, останешься там, пока не выздоровеешь, за тобой будут ухаживать ты влюбишься и посватаешься.
   -- И пошлю телеграмму: "Я женюсь, пришлите револьвер"... А знаешь ли,-- продолжал он,-- какая самая неправдоподобная телеграмма могла бы быть послана от каждого из нас двоих?
   -- Какая?
   -- "Сегодня вступаю в должность министра народного просвещения".
   -- Да, это было бы неправдоподобно,-- засмеялся я.

-----

   Следующие дни Тургенев перечитывал роман гр. Толстого "Анна Каренина".

* * *

   Но, удивляясь графу Л. Н. Толстому и высоко ценя его как бытового писателя и как великий талант, Тургенев все-таки иногда смотрел на него с своей нравственно-эстетической точки зрения, иначе сказать, мерою своего понимания людей мерил его понимание и оставался не всегда доволен.
   Так, например, перечитывая роман "Анна Каренина", Тургенев никак не мог понять, отчего граф Толстой так очевидно пристрастен к Левину, тогда как этот Левин для него, Тургенева, антипатичен донельзя. И, разумеется, Тургенев был в этом случае недоволен вовсе не недостатком творчества в авторе, а тем, что, по его мнению, этот первенствующий герой романа, Левин, хуже Вронского, хуже Облонского,-- эгоист и себялюбец в высшей степени. За что же автор за ним так ухаживает?
   -- Неужели же,-- говорил мне Тургенев,-- ты хоть одну минуту мог подумать, что Левин влюблен или любит Кити или что Левин вообще может любить кого-нибудь? Нет, любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше "я", заставляет как бы забыть о себе и о своих интересах. Левин же, узнавши, что он любим и счастлив, не перестает носиться с своим собственным "я", ухаживает за собой. Ему кажется, что даже извозчики и те как-то особенно, с особенным уважением и охотой, предлагают ему свои услуги. Он злится, когда его поздравляют люди, близкие к Кити. Он ни на минуту не перестает быть эгоистом и носится с собой до того, что воображает себя чем-то особенным. Психологически все это очень верно (хотя я не люблю психологических подробностей и тонкостей в романе), но все эти подробности доказывают, что Левин эгоист до мозга костей, и понятно, почему на женщин он смотрит, как на существ, созданных только для хозяйственных и семейных забот и дрязг. Говорят, что сам автор похож на этого Левина -- это едва ли! Все может быть -- это только одна из сторон его характера, всецело перешедшая в характер Левина и в нем художественно обработанная. Но я все-таки не понимаю, чему тут сочувствовать?!
   -- Не одна любовь,-- продолжал Тургенев,-- всякая сильная страсть, религиозная, политическая, общественная, даже страсть к науке, надламывает наш эгоизм. Фанатики идеи, часто нелепой и безрассудной, тоже не жалеют головы своей. Такова и любовь...
   Долго еще на эту тему говорил Тургенев, но всего я не помню, а потому не довожу до конца моей беседы.

-----

   Будь все время сухая, теплая погода, может быть, нам и не пришлось бы так часто сходиться с Иваном Сергеевичем и так часто беседовать: хорошая погода, может быть, и потянула бы нас в разные стороны.
   Но 1-го августа, например, было так сыро и холодно, что Тургенев пришел ко мне и говорит: "Ну, брат, я с сегодняшнего дня буду природу называть хавроньей, и везде, вместо слова природа, ставить слово: "хавронья". Попадется книга под заглавием: "Бог и природа" -- буду читать: "Бог и хавронья".
   -- Лучше уже попросту назови ее свиньей, и вместо слов: "На лоне природы, пиши -- на лоне свиньи..."
   -- Да... надо только эту свинью в руки взять,-- задумавшись, произнес Тургенев.
   -- Да как же ты ее в руки возьмешь?
   -- Да так, как взяли ее французы: заставили ее расти, цвести и плоды приносить... В этом-то и задача культуры -- уметь победить природу и заставить ее служить себе... Из хавроньи сделать кормилицу, так сказать, приурочить ее к человеку и его потребностям.
   Кажется мне, что на это я сказал ему: "Ну, брат, наша русская природа не из таких, чтоб можно было так же легко, как французам, запрячь ее и поехать. Нам нужно в двадцать раз больше ума и силы воли, чтоб заставить ее так же расти, цвести и плоды приносить, иначе сказать, вполне вознаграждать того, кто над нею работает".
   -- То-то и есть! Весь вопрос в том, будет ли Васька Буслаев на это способен?
   -- Васька Буслаев?
   -- Да... Читал ли ты былину о Ваське Буслаеве? Васька этот -- тип русского народа... Я высоко ставлю эту поэму... Тот, кому она пришла в голову -- живи он в наше время, был бы величайшим из русских поэтов.
   И Тургенев стал анализировать характер и подвиги Васьки Буслаева, этого в своем роде нигилиста, которому все нипочем...
   Нашим крайним славянофилам едва ли бы понравился этот анализ Тургенева.

* * *

   Второго августа природа как будто испугалась, что Тургенев станет называть ее хавроньей,-- появилось немножко солнца, немножко голубого неба и немножко летнего тепла.
   Но Тургенев по-прежнему хандрил. Перед обедом прилег на диван перед овальным столом из карельской березы, сложил руки и, после долгого, долгого молчания, сказал мне:
   -- Можешь ли ты пятью буквами определить характер мой?
   Я сказал, что не могу.
   -- Попробуй, определи всего меня пятью буквами. Но я решительно не знал, что ему ответить.
   -- Скажи -- "трус", и это будет справедливо.
   Я стал не соглашаться, так как в жизни его, несомненно, были дни и минуты, которые доказывали противное. Но Тургенев стоял на том, что он трус и что у него ни на копейку воли нет.
   -- Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей Академии... Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь -- и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо!
   -- Что плохо?
   -- Жить плохо, пора умирать!
   Эту последнюю фразу Тургенев часто повторял себе под нос в последние дни своего пребывания в Спасском <...>
   В немногие хорошие дни, когда ветер подувал с востока, теплый и мягкий, а пестрые тупые крылья низко перелетавших сорок мелькали на солнце, Тургенев просыпался рано и уходил к пруду посидеть на своей любимой скамеечке. Раз проснулся он до зари и, как поэт, передавал мне свои впечатления того, что он видел и слышал: какие птицы проснулись раньше, до восхода солнца, какие голоса подавали, как перекликались и как постепенно все эти птичьи напевы сливались в один хор, ни с чем не сравнимый, не передаваемый никакою человеческой музыкой... Если бы было возможно повторить слово в слово то, что говорил Тургенев, вы бы прочли одно из самых поэтических описаний -- так глубоко он чувствовал природу и так был рад, что в кои-то веки, на ранней заре в чудесную погоду был свидетелем ее пробуждения...
   Иногда после обеда все мы ездили кататься и заезжали в лес: собирали грибы и рвали еще неспелые орехи. Тургенев не отставал от детей.
   Эти прогулки, несомненно, благотворно влияли на его одинокую, часто унылую душу -- он и за границей не позабывал о них. Вот что зимой 1882 года, собираясь в феврале приехать в Россию, писал он в маленьком письме к моей маленькой дочери:
   "Летом мы будем опять в Спасском и будем опять ходить в лес и кричать: "Что я вижу! Какой прелестный подберезник!"
   Затем, летом 1882 года, к ней же писал он в Спасское:
   "Как был бы я рад ходить с тобой, как в прошлом году, по роще и отыскивать прелестные подберезники!.. С большим удовольствием рассказал бы тебе сказку и послал бы тебе одну главу; но голова моя настоящий пустой бочонок, из которого вылито все вино, и стоит он кверху дном, так что и новое вино в него набраться не может. Если же, однако, поправлюсь, то напишу тебе сказку -- именно о пустом бочонке".
   Так и 2-го августа с прогулки вернулись мы, когда уже погасла заря, на темном небе загорались звезды, а по горизонту бегали зарницы...
   Вернувшись в дом, Тургенев тотчас же взял свечу и пошел смотреть на барометр -- увы! барометр падал. Тургенев не поверил барометру...
   На другой день, 3-го августа, утром, он собирался выехать в Тулу, и ему не хотелось верить в возможность дурной погоды. Но не обманул барометр -- ночью небо покрылось тучами, зашумел дождь, и раскаты грома разбудили нас <...>

* * *

   <...> Я уже собрался покинуть Спасское. Тургенев тоже был на отлете -- надо было ехать во Францию.
   -- Осиротеет там мой бедный нос, осиротеет!-- говорил Тургенев.-- Там уж нельзя будет к нему подносить табакерку или табачком угощать его... кончено!
   Зная, с каким удовольствием, а может быть, и не без пользы, нюхает Ив. Серг. табак и как трудно отвыкать от такой привычки, я спросил: почему же в Париже он должен будет перестать нюхать?
   -- Нельзя,-- отвечает он.-- Там дамы мои не разрешают мне...
   -- Ну, ты нюхай в их отсутствии.
   -- И этого нельзя -- подойдут -- услышат запах...
   И Тургенев прочел мне при этом им сочиненное французское четверостишие по поводу своего носа, сиротеющего без табакерки... Очень сожалею, что не записал этого насмешливо-грустного, придуманного им четверостишия.
   Любой французский автор вклеил бы его в свой водевиль или в либретто для комической оперы.
   Перед своим отъездом он даже стал нюхать табак как можно реже, чтоб постепенно от этого отучить себя, и наконец, тяжело вздохнув, отдал свою табакерку моей жене.
   О том, как живется ему в Париже и в каких отношениях он стоит к г-же Виардо, Иван Сергеевич постоянно умалчивал. Да никто из нас и не решался его об этом расспрашивать; мы только молча удивлялись, как мог он так подчиняться французскому сухому и узкому режиму, он -- такой гостеприимный и свободолюбивый. Но чужая душа -- потемки, и я никогда не позволял себе быть судьей его15.
   С приездом князя Мещерского вечера наши -- последние вечера в Спасском -- оживились музыкой, иногда пением.
   Я и забыл сказать, что Тургенев не раз припоминал себе тот невыразимый восторг, в какой когда-то повергло его художественное исполнение г-жой Виардо лучших ее ролей. Он припоминал каждое ее движение, каждый шаг, даже то впечатление ужаса, которое производила она не только на партер, даже на оперных хористов и хористок. Раз, при Д. В. Григоровиче, он так увлекся своими оперными воспоминаниям, что встал и, жестикулируя, начал петь какую-то арию.
   Теперь -- ни красивая игра князя Мещерского, ни пение г-жи Щ.-- ничто уже не могло вполне удовлетворять его. Все это только терпеливо выносилось им как любезным хозяином, и только.
   Однажды пришли ему сказать, что спасские мужики пригнали к нему в сад целый табун лошадей (и я видел сам, как паслись эти лошади на куртинах менаду деревьями).
   Тургеневу было это не особенно приятно, он подошел ко мне и говорит: "Велел я садовнику и сторожу табун этот выгнать, и что же, ты думаешь, отвечали ему мужики?-- "Попробуй кто-нибудь выгнать -- мы за это и морду свернем!" Вот ты тут и действуй!" -- расставя руки, произнес Тургенев.
   И оба мы рассмеялись. Действительно, никакого действия нельзя было придумать.

* * *

   Перед самым моим отъездом, в саду, наедине, Тургенев рассказал мне содержание еще придуманной им повестушки под заглавием "Дикарка".
   Смутно я помню его рассказ, но главную суть его могу рассказать в нескольких словах.
   В уездном городке живут две старухи, при них племянница -- девушка-дикарка, не потому чтоб она дичилась людей, а потому, что эксцентрична, и своевольна, и игрива в высшей степени, делает все, что ей ни вздумается. Благочестивые тетки терпеть ее не могут, вся привязанность их сосредоточена на одном коте, которого они вырастили. Откормленный кот этот был постоянно при них и был предметом их заботливого за ним ухаживанья. В доме их живет постоялец -- молодой человек, офицер, вышедший в отставку, очень честный, простой и смиренный малый, очень добрый и благоразумный. Мало-помалу жилец и племянница друг в друга влюбляются, хотя об этом и не говорят. Его шокируют ее шалости, даже ее нецеремонное с ним обращение ему не нравится; он ее беспрестанно журит. Она становится несколько сдержаннее, ибо любит его и уверена, что будет женой его. Вдруг у ее теток пропадает кот, а через два или три дня кота находят убитым в их огороде или в каком-то овраге. Подозрение старух падает на племянницу. Жилец тоже выслушивает их жалобы на своевольную девушку и тоже убеждается, что по всем признакам это дело рук ее. Это его и огорчает и возмущает. И вот когда девушка приходит к нему в комнату, он начинает читать ей нотацию, что она не только не умеет вести себя -- она злая, если позволяет себе такие жестокости.
   -- Ведь это вы убили кошку? Сознайтесь?
   -- Да, это я ее убила!-- отвечает ему страшно побледневшая девушка.
   Она все ему могла простить, но он поверил клевете -- и этого она никогда не простит ему.
   С тех пор она избегает жильца, смеется над ним и выходит замуж за посватавшегося за нее чиновника в такую минуту, когда страсть к ней вырастает в нем до боли, особливо после того, как раскрылось, кто убил кота, и выяснилось, до какой степени своевольная девушка нисколько непричастна к этому делу.
   Конечно, сюжет этот, обработанный Иваном Сергеевичем, не уступил бы другим его повестям и рассказам, но ничего бы не прибавил к его литературной славе. Влюбленных и в то же время рефлектирующих, нерешительных молодых людей немало уже выведено было на сцену (даже самим Иваном Сергеевичем).
   Рассказы эти доказывают только, что голова Ивана Сергеевича постоянно работала над разными сюжетами... и что, будь здоров он и проживи еще хоть лет 10, русская публика прочла бы немало превосходных рассказов, вроде "Песнь торжествующей любви" или "Клара Милич", а может быть, и дождалась бы нового общественного романа с новым нам современным героем. Ив. Серг. думал все чаще и чаще, как бы ему опять водвориться в России, иначе сказать, отвыкнуть от Франции и от французов, которых он не раз называл копеечниками.
   Простившись с своим старым другом и с его усадьбой, я один, без семьи, через Москву уехал в Питер <...>

* * *

   Через две недели, в конце августа, Тургенев из Спасского переехал в Петербург и торопился, очень торопился в Париж, хотя ему туда и не хотелось ехать.
   Он остановился наверху в Европейской гостинице. Заставать его дома было трудно. Обыкновенно я заходил к нему рано утром чай пить.
   На другой день его приезда я и А. В. Топоров обедали с ним у "Донона"; в садике. Тургенев был здоров и очень весел, говорил стихи, вспоминал о Спасском и уверял, что скоро, может быть, к новому 1882 году мы его опять увидим; говорил о живописи, о немецкой и французской школах: последнюю он ставил выше первой, особливо по части пейзажей. Потом, в конце обеда, мы чокались и пили за здоровье друг друга и -- не предвидели, что мы уже никогда друг с другом не увидимся.
   На другой день Тургенев нехотя вторично должен был ехать в Царское Село к Г -- ину, чтобы через его содействие похлопотать о пенсии для одного бедного труженика. К 4-м часам он вернулся. Я пришел к нему в номер часа за два до его выезда за границу.
   Он встретил меня следующими словами:
   -- Скажи по совести, что бы ты подумал о человеке, который едет в город для того, чтоб сделать одно нужное, необходимое для него дело; думает об этом всю дорогу, а приехавши, совершенно об этом забывает -- ездит по гостям да по разным поручениям, хлопочет о других и вспоминает о деле только тогда, когда ему надо выехать?
   Я не понял, о ком это он говорил, и шутя сказал ему: ну, это какой-то Степка-растрепка.
   -- Ну, так этот Степка-растрепка -- я. Вообрази, я с тем и ехал сюда, чтоб побывать у Гинсбурга и справиться, есть ли у меня какой-нибудь документ в доказательство того, что в конторе его находится моих сорок тысяч рублей, и если нет, то чтоб он дал мне на эти деньги квитанцию,-- и совсем забыл.
   И тут он заторопился, чтоб в один час успеть быть в конторе у Гинсбурга и вернуться в гостиницу за своим чемоданом.
   Я дождался его возвращения. Он вернулся усталый, но уже совершенно успокоенный.
   Надо было опять спешить, чтобы ехать на станцию железной дороги.
   Мы крепко обнялись и поцеловались.
   Это было наше последнее расставанье.
   Топоров сел с ним в карету, чтоб проводить его до станции.
   Я остался.
   

БОЛЕЗНЬ И КОНЧИНА ТУРГЕНЕВА

А. А. МЕЩЕРСКИЙ

ПРЕДСМЕРТНЫЕ ЧАСЫ И. С. ТУРГЕНЕВА

Париж, 10-го сентября <1883 г.>

   Утром, в воскресенье, 2 сентября я поехал в Буживаль и, войдя часов в десять в комнату больного, нашел его видимо ослабевшим сравнительно с тем, как я его видел десять дней тому назад. Он лежал в постели с полузакрытыми глазами и закатившимися зрачками, лицо сохраняло спокойное выражение, но очень пожелтело, дыхание; было тяжело, сознание как бы омрачено. Постель больного окружали все члены семейства Виардо: мать, сын, две замужние дочери и оба зятя, гг. Дювернуа и Шамро; кроме того, в комнате находилось двое gardes-malades {сиделок (фр.).}, мужчина и женщина, состоявшие при Иване Сергеевиче с самого начала его болезни, которых он очень любил и которые к нему привязались всей душой, как все, впрочем, кто ближе знал или часто видал этого чудного человека. Вся прислуга дома обожала его, гувернантка семейства, м-ль Арнольд, души в нем не чаяла, и если бы ей позволили, день и ночь, казалось, не отходила бы от постели...
   -- Reconnaissez-vous l'ami Mechtchersky? {Узнаете ли вы друга Мещерского? (фр.).} -- спросил у Ивана Сергеевича Дювернуа.
   Иван Сергеевич вскинул слегка глазами, ласково улыбнулся и потянулся рукой, чтобы поздороваться, но рука бессильно упала на подушку.
   Несколько минут спустя больным стало овладевать некоторое возбуждение, постепенно увеличивавшееся. Он стал говорить все время по-русски и, обращаясь к Шамро (который нашего языка не понимает), спрашивал его: "Веришь ли ты мне, веришь?.. Я всегда искренне любил, всегда, всегда, всегда был правдив и честен, ты должен мне верить... Поцелуй меня в знак доверия..." Шамро, которому я быстро переводил слова больного, исполнил его желание. Больной продолжал: "Я тебе верю, у тебя такое славное, русское, да, русское лицо..." Потом речи его стали бессвязны, он по многу раз повторял одно и то же слово с возрастающим усилием, как бы ожидая, что ему помогут досказать мысль и впадая в некоторое раздражение, когда эти усилия оказывались бесплодными, но мы, к сожалению, совсем не могли ему помочь; слова, которые он произносил, не имели никакого отношения ни ко всему окружающему, ни к России, но иногда прорывались и фразы, по которым можно было догадаться, что в полузатемненном сознании умирающего все еще переплетались те две стороны его жизни, которые составляли ее двойственное содержание: домашние и семейные привязанности с любовью и преданностью родине, к русскому, к национальному... "Ближе, ближе ко мне,-- говорил он, вскидывая веками во все стороны и делая усилия обнять дорогих ему людей,-- пусть я всех вас чувствую тут около себя... Настала минута прощаться... прощаться... как русские цари... Царь Алексей... Царь Алексей... Алексей... второй.... второй". На одну минуту больной узнал Виардо, которая пододвинулась к нему ближе, он встрепенулся и сказал: "Вот царица цариц, сколько она добра сделала!" Потом обратился к ее замужней дочери, стоявшей на коленях у изголовья, и стал ей внушать, все же говоря по-русски, как она должна воспитывать сына: "Пусть он и непоседливый, непоседливый, непоседливый мальчишка, лишь бы был честным, хорошим, хорошим..."
   Тут у Ивана Сергеевича стали прорываться простонародные выражения: ему точно представлялось, что он умирающий русский простолюдин, дающий жизненные напутствования своим семьянам... Но все это были полусветлые, короткие промежутки в его бреде, после которых он начал опять повторять одни и те же слова, все менее и менее ясно, утрачивая постепенно даже и членораздельную способности хотя возбуждение не только не ослабевало, но усиливалось; больной старался сорвать с себя одеяло и делал усилия приподняться с постели. Пришел доктор и посоветовал для успокоения его сделать впрыскивание морфием. Всем присутствующим, кроме сиделки, велели удалиться и последней сесть так, чтобы Иван Сергеевич ее не видел. После приема морфия, который, сказать кстати, всегда давался в самых умеренных дозах, от четырех до шести сантиграммов в продолжение суток, больной впал в полусонное состояние, продолжая очень тяжело дышать... Через несколько времени возбуждение возобновилось, больной все тянулся руками вперед, быстро, хотя и бессвязно, говорил то по-русски, то по-немецки, то по-английски. По настоянию доктора вспрыскивание было повторено и дан прием хлорала, что Ивана Сергеевича усыпило глубже. В течение дня он выпил несколько глотков молока, а к вечеру доктор приказал впускать ему от времени до времени в горло по ложечке холодного пунша, который утолял жажду Ивана Сергеевича, но глотать ему было все труднее и труднее...
   К ночи женщины удалились, а мы вчетвером, то есть я, Поль Виардо, Дювернуа и Шамро, остались при больном, кто в его спальне, кто в смежном с нею кабинете. Утром опять появились признаки возбуждения, выражавшиеся уже, впрочем, не в речах, а в движениях и в жестах больного; рот его часто косило влево, дыхание не приподнимало более груди, а отражалось в одной лишь диафрагме, пульс стал до того неровен, что никак нельзя было высчитать среднего биения, и по временам совсем упадал, что, по объяснению доктора, указывало на быстро возрастающую неправильность в деятельных органах и сердца и предвещало недалекий конец, задержанный так долго колоссальной силой организма.
   Часу в двенадцатом в комнату взошел неожиданно Василий Васильевич Верещагин и зарыдал, пораженный состоянием умирающего1. Плакал он, впрочем, не один,-- всех нас, мужчин и женщин, душили слезы. Я взял за руку Ивана Сергеевича и вместе с тем поддерживал подушку, на которой голова его скользила все больше, все беспомощнее в левую сторону. Оконечности стали холодеть и покрываться красными пятнами. Около двух часов умирающий сделал усилие приподняться, лицо его передернулось, брови насупились, из горла и рта, точно после приема чего-то очень горького, вырвалось полусдавленное восклицание: "А-а!", и голова откинулась уже безжизненной на подушку. Черты лица приняли тотчас спокойный, но необыкновенно ласковый и мягкий отпечаток. Женщины, рыдая, бросились к постели, точно не веря еще, что дорогого им человека, которого они так беззаветно любили, уже не стало, но мы их удержали и вывели из комнаты...
   Обмыв и одев в чистое белье тело, мы послали немедленно за модельером и фотографом, написали и отправили телеграммы разным лицам, в том числе из русских: Верещагину, который уехал в первом часу в Париж, Н. А. Герцен, послу Орлову, Анненкову, Стасюлевичу, Топорову, Аристову и через Онегина -- Боголюбову.
   В пятом часу приехал фотограф Морель и снял портреты, которые удались прекрасно, особенно профиль головы. Кроме того, г-жа Виардо вместе с одной из своих дочерей сделала несколько эскизов головы -- обе они ведь прекрасно рисуют, а г-жа Шамро показывала мне, Стасюлевичу и Верещагину такой удачный и такой прочувствованный рисунок (карандашом), изображающий Ивана Сергеевича больным на постели в его буживальской комнате, что мы тут же настоятельно упрашивали ее, чтобы она его издала и послала в Россию, так как это была бы лучшая дань родине покойного от самых дорогих ему и близких людей. Комнату, в которой лежал скончавшийся, начали было убирать цветами, но посланный от доктора Бруарделя (представителя судебной медицины) просил не делать этого, чтобы не ускорять разложения тела, отопсию которого Бруардель не мог сделать раньше среды. В девятом часу явился итальянец-модельер (лучший в Париже) и сейчас же приступил к снятию маски. Маска удалась хуже фотографии, лицо вышло чересчур страдальческим и исхудалым, борода слишком обвисла. Модельер снял и левую руку, которая лучше правой лежала на постели...
   

M. M. СТАСЮЛЕВИЧ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ПОСЛЕДНИХ ДНЯХ И. С. ТУРГЕНЕВА
И ЕГО ПОХОРОНЫ

   ...Нынешним летом (1883 г.), в течение июня и августа, я был три раза в Буживале. Выехав в конце июня из Петербурга в Карлсбад и опасаясь отлагать и на один день свидание с Тургеневым, я направился из Берлина сначала в Париж и уже оттуда, проведя в первых числах июля два утра в Буживале у постели больного, вернулся в Богемию. Окончив курс лечения, я поехал вторично, в первых числах августа, в Париж, и, проездом на морской берег в Динар, опять наведал больного в Буживале. Ровно три недели спустя, 22-го августа, я спешил, вследствие полученной мною телеграммы, из Динара в Париж -- в то самое время, когда, как оказалось, Иван Сергеевич уже отходил; рано утром 23-го августа я стоял у постели уже усопшего, на том самом месте, где так недавно Иван Сергеевич, почувствовав небольшое облегчение после тяжелого кризиса, говорил мне, прощаясь: "Теперь месяца три могу еще прожить",-- так он чувствовал себя сравнительно хорошо в тот день,-- но на этот раз его сил в борьбе с отчаянною болезнью достало только ровно на три недели: в понедельник 22-го августа (3-го сентября), в 2 часа пополудни Тургенев, находясь уже более 24-х часов в совершенно бессознательном состоянии, скончался спокойно, без агонии.
   В первый мой приезд в Париж я был у Тургенева два дня сряду. 1-го (13-го) июля я нашел его в постели; это было довольно рано утром, часу в одиннадцатом. Мы не виделись с ним с сентября прошедшего года: разница, за эти десять месяцев, в его положении была громадная, но в то же время я был очень доволен найти его и в таком состоянии, в каком застал, после всего того, что он перенес зимою и весною нынешнего года. В этот день, как говорили мне и его домашние, он был особенно хорош и в отличном настроении духа. Более часа я просидел у его постели, и он почти не давал мне говорить,-- так ему хотелось описать мне во всех подробностях все, что он испытал во время припадков болезни; рассказывал свои галлюцинации, и все это он отлично помнил; многие из его живописных, фантастических рассказов могли бы идти в параллель с его знаменитой "Старухой" из "Стихотворений в прозе". Я ему заметил это, и мы невольно перешли на разговор о нашем последнем свидании в прошедшем году, тесно связанном с историею его "Стихотворений". Это было 5-го сентября, почти накануне моего отъезда в Петербург, когда окончательно решилась судьба "Стихотворений". История же их, совершенно случайная, началась несколько раньше,-- когда я заехал к Т., в начале августа, при первом моем проезде чрез Париж1. Как теперь помню, входя к нему, в кабинет (ровно за год пред его смертью), я, по обычаю, постучал; незадолго пред тем он жестоко страдал, и я думал встретить его расслабленным, на костылях, а потому я был приятно удивлен, услышав громко произнесенное им: entrez! {войдите! (фр.).} Он сидел за своим кабинетным столом, в обычной его вязаной куртке, и что-то писал; увидев меня, он очень быстро встал и пошел ко мне навстречу. "Э! да вы притворялись больным,-- заметил я ему шутя,-- да разве такие бывают больные!" -- "А вот вы у видите,-- ответил он мне,-- таким молодцом я могу быть не более пяти минут; а затем раздается боль в лопатках, и я должен буду поспешить сесть; мне теперь придумали машинку, которая нажимает мне с одной стороны грудь, а с другой -- лопатку, и я могу даже спускаться вниз по лестнице -- в дом". Вообще я думал тогда, что Т., как это бывает, находится более под сильным впечатлением пройденной им болезни и под страхом ее возвращения, но в настоящую минуту его здоровье весьма удовлетворительно. Среди разговора я спросил Т., не читал ли он в английских газетах приятное известие, будто он дописывает большой роман. Он энергически отрицал этот слух: "А дописываю я, как вы знаете, "После смерти" {Тургенев, в это же наше свиданье, сам отказался от этого заглавия, усиливавшего, против его намерения, мистический характер пьесы, чего автор вовсе не имел в виду; он обещал подумать и при возвращении корректуры назвал рассказ просто: "Клара Милич". (Примеч. М. М. Стасюлевича.)}, и когда вы поедете назад, рукопись будет готова. Впрочем,-- прибавил он, подумав,-- хотите, я докажу вам на деле, что я не только не пишу романа, но и никогда не буду писать!" Затем он наклонился и достал из бокового ящика письменного стола портфель, откуда вынул большую пачку написанных листков различного формата и цвета. На выражение моего удивления: что это такое может быть?-- он объяснил, что это нечто вроде того, что художники называют эскизами, этюдами с натуры, которыми они потом пользуются, когда пишут большую картину. Точно так же и Тургенев, при всяком выдающемся случае, под живым впечатлением факта или блеснувшей мысли, писал на первом попавшемся клочке бумаги и складывал все в портфель. "Это мои материалы,-- заключил он,-- они пошли бы в дело, если бы я взялся за большую работу; так вот, чтобы доказать вам, что я ничего не пишу и ничего не напишу, я запечатаю все это и отдам вам на хранение до моей смерти". Я признался ему, что я все-таки не хорошо понимаю, что это такое за "материалы", и просил его, не прочтет ли он мне хоть что-нибудь из этих листков. Он и прочел сначала "Деревню", а потом "Машу". Мастерское его чтение последней подействовало на меня так, что мне не нужно было ничего к этому присоединять; он прочел еще две-три пьесы. "Нет, И. С,-- сказал я ему,-- я не согласен на ваше предложение; если публика должна ждать вашей смерти для того, чтобы познакомиться с этою прелестью, то ведь придется пожелать, чтобы вы скорей умерли; на это я не согласен; а мы просто напечатаем все это теперь же". Тут он мне объявил, что между этими фрагментами есть такие, которые никогда или очень долго еще не должны увидать света: они слишком личного и интимного характера. Прения наши кончились тем, что он согласился переписать только те, которые он считает возможными для печати; и действительно, недели через две прислал мне листков 50, тщательно и собственноручно переписанных им, как это всегда бывало с его рукописями 2. При обратном моем проезде, когда я был у него 5-го сентября в последний раз, Т. выразил сомнение относительно только одной пьесы, особенно замечательной 3, и потом кончил тем, что в корректуре вынул ее и заменил другою. Вспоминая теперь об этом последнем нашем свидании, Т. печально заметил, что, как ни плохо было год тому назад, все же он тогда стоял на ногах. "Но зато вы не страдаете так, как страдали зимой и весной,-- утешал я его,-- значит, болезнь отступает". Мы условились повидаться на следующий же день, 2-го июля. Оказалось, что вчерашнее оживление Т. было одною счастливою случайностью: я нашел его не в спальне и не в постели; его перенесли, по его желанию, в кабинет в кресле; он полулежал у самого камина; день был холодный и сырой; камин топился. Я не узнал И. С.: так изменилось его лицо за эти 24 часа; ночью возобновились страдания, и он, измученный физическою болью, сидел с опущенной головой на груди. Не было никакой возможности говорить с ним; я оставался некоторое время немым свидетелем тех самых нежных забот, какими был окружен наш больной; мучения и боли делали его, естественно, нетерпеливым и в высшей степени раздражительным, и надобно было иметь неистощимый запас терпения и спокойствия, а вместе и привязанности к страдальцу, чтобы охотно и без утомления следить за каждым его движением, уступать его желаниям и вместе настаивать на исполнении предписаний доктора, редко приятных больному. Его унесли скоро обратно в спальню и положили в постель; припадок прошел, больной несколько успокоился, и меня впустили проститься с ним. Он, видимо, больше не страдал, но зато пришел в полнейшее расслабление. Едва слышным голосом сказал он, завидев меня: "Ну вот вы сами видели -- каково мне!-- И тут же с добродушною улыбкой прибавил: -- Однако я помучил их порядочно!" Он, очевидно, вспомнил капризную сцену, которой я был только что свидетелем в кабинете, когда он ни за что не хотел принять лекарство в молоке. Я поспешил оставить его и взял его за руку. "Простимся хорошенько!" -- сказал он мне; мы поцеловались, и, без сомнения, он в эту минуту думал одно со мною, а именно,-- что мы прощаемся навсегда.
   Ровно через месяц, однако, мы увиделись снова, и даже при несравненно лучших условиях сравнительно с тем, чего можно было ожидать по тому, что я видел сам месяц тому назад и что мне писали после о нем. Я приехал в Париж вечером 31 июля и нашел в своем отеле, между прочим, записку А. П. Боголюбова, от утра того же дня; он извещал меня о новом, страшном припадке с Тургеневым и сомневался, чтобы я мог застать его живым на следующий день. Но я застал его не только живым, но и благополучно вышедшим из тяжелого кризиса, постигшего его накануне,-- по крайней мере, так мне казалось. Он, правда, был крайне слаб, но тем не менее потом оживился в разговоре до того, что голос у него сделался довольно звучным и надобно было умерять его порывы; он даже делал попытку слегка приподниматься на локтях. На этот раз, оказалось, его интересовал главным образом один вопрос: о продаже права литературной собственности, и он почти ни о чем другом не говорил; разговор был потому чисто деловой. Покойный был мне хорошо известен как своим полнейшим равнодушием к своим же собственным делам, так и крайнею наивностью, по поводу которой ходят бесчисленные анекдоты; мне самому известен курьезный случай, где он, ясно видя обман, сам оказывал ему с своей стороны посильное содействие, из опасения, что противная сторона может причинить ему какую-нибудь неприятность или введет его в хлопоты. Но на этот раз он меня удивил серьезностью своих суждений и даже признаками твердой воли; быть может, пред ним носилось воспоминание о печальной судьбе проданного Пушкина 4. Среди всех этих разговоров один раз только он прервал сам себя громкими выражениями острой боли, но тотчас же оправился, заметив мое беспокойство. "Это вздор, вовсе не болезнь; это от пролежня... Вот и ничего!" -- заключил он, придя опять в нормальное положение.
   К концу нашей беседы я ему заметил, что нынешний раз я с ним вовсе не прощаюсь, так как буду целый месяц почти его соседом; стоит ему к вечеру послать мне телеграмму -- и в 7 часов утра на следующий день я подле него; через месяц я, во всяком случае, буду опять в Буживале. "О, теперь,-- отвечал он мне,-- я сам уверен, что проживу еще месяца три; только все же я вам теперь скажу то, что говорил многим,-- и вот на днях еще передал и князю Орлову (русскому посланнику в Париже): я желаю, чтоб меня похоронили на Волковом кладбище, подле моего друга Белинского; конечно, мне прежде всего хотелось бы лечь у ног моего "учителя" Пушкина; но я не заслуживаю такой чести". Я старался отклонить его от подобной печальной темы и отвечал ему сначала шуткой, что я, как гласный Думы, долгом считаю его предупредить, что это кладбище давно осуждено на закрытие, и ему придется путешествовать и в загробной жизни. "Ну, когда-то еще это будет,-- отвечал он, также шутя,-- до того времени успею належаться". Тогда я ему напомнил, что могила Белинского давно обставлена со всех сторон. "Ну, да я не буквально,-- возразил он мне,-- все равно будем вместе, на одном кладбище".
   Вскоре затем мы простились, но вовсе не так, как месяц тому назад, а как будто мы увидимся опять завтра, пожав ему руку, я сказал: "Помните же, И. С., что у вас на постели лежит один конец нитки, а другой ее конец привязан мне к ноге; стоит вам вечером дернуть нитку -- от Динара до Парижа 10--12 часов -- и утром в 7 часов я у вас". Выйдя, однако, из спальни, я просил его домашних, в случае чего-нибудь неожиданного, дать мне знать своевременно, что они и исполнили гораздо скорее, нежели я ожидал.
   Почти ровно за неделю до смерти я писал Тургеневу из Динара, что имею известие о том, что четвертое его стереотипное издание "Записок охотника" все распродано, а новое уже отпечатано; 5 что деньги, по обычаю, внесены в его петербургскую кассу и он может их тот час же получить в Париже. При этом я, в виде шутки, напомнил ему тот забавный анекдот, которому было обязано своим существованием его стереотипное издание и в котором он сам был героем. Ответ на это мое последнее письмо я получил от его домашних 20 августа, в субботу (за два дня до смерти): они меня извещали, что мое письмо немало позабавило больного, но здоровье его опять плохо; о делах с ним говорить нет никакой возможности; все сделанное мною он вполне одобряет; на вопрос же их, не желает ли меня видеть, он отвечал, что ему вовсе не так худо и что он не хочет даром тревожить меня преждевременной поездкой в Париж. Это было в субботу. Поздно вечером, часу в 12-м, в воскресенье, 21 августа, мне была послана депеша с извещением, что "доктора находят положение больного весьма серьезным". Так как в маленьком городке Динаре уже в 9 час. вечера запирается телеграфное бюро до 9 часов утра, то эта депеша пришла только утром в понедельник и не застала меня дома; я прочел ее только в 12-м часу дня, когда утренний поезд в Париж уже ушел. Ничего не оставалось, как ехать с вечерним поездом, в 5 часов, а в ожидании того я послал депешу в Буживаль с вопросом. Моя депеша пришла в самый час смерти Тургенева, и потому я уехал из Динара, не зная, что найду завтра утром. Рано, в 5 часов, я был в Париже; прямо переехал со станции Montparnasse на St.-Lazare и с первым утренним поездом отправился в Буживаль. При перемене вагона на станции Rueil нас оказалось всего два пассажира; другой, вовсе незнакомый мне господин обратил на себя мое внимание глубоким трауром на шляпе. Он первый обратился ко мне с вопросом: "Кажется, вы -- русский; в таком случае я имел бы к вам просьбу". Я отвечал ему вопросом с своей стороны, в он объяснил мне, что он -- русский консул. "Вы едете так рано, вероятно, по обязанностям службы".-- "Да,-- отвечал он м н е,-- мне нужно иметь свидетелей на акте, по случаю смерти Тургенева, и я очень кстати встречаю соотечественника". Я сказал ему мою фамилию, и он сам понял, что я не откажусь сопровождать его до конца. Консулу была послана депеша тотчас же после смерти Тургенева, но его не было в Париже до вечера, и вот почему он счел своею обязанностью выехать в Буживаль с самым ранним поездом, в седьмом часу утра.
   В половине восьмого мы были в Chalet Тургенева, где встретили все семейство Виардо и князя А. А. Мещерского, приехавшего в Буживаль из Версаля еще накануне, в воскресенье утром, и остававшегося там до самой смерти Тургенева. Тотчас после смерти были посланы депеши ко всем близким людям покойного: к П. В. Анненкову, в Баден, но он оказался уехавшим в Киев; к А. П. Боголюбову в Шато д'Э, но он переехал, как после узнали, в Трепор; депеша к г. Харламову была пущена наудачу в Швейцарию, и хотя нашла его, но с потерею времени; депеша ко мне также опоздала, но я ее и не ждал, а потому из дальних и приехал один; кроме меня, явился несколько позже старый приятель покойного, И. П. Арапетов, из Парижа. К вечеру, часа в четыре, прибыл из Парижа князь Н. А. Орлов с сыном, молодым человеком, и его воспитателями, а вслед за ним и о. Васильев; к панихиде, в 5 ч. вечера, приехали соседи покойного, семейство Тургеневых (однофамильцы), дети давно уже умершего Николая Ивановича. Таким образом, на этой первой и вместе последней панихиде -- так как на следующий же день, 24 августа, рано утром сделано было вскрытие тела и оно было уложено в свинцовый гроб -- нас, русских, собралось около 10 человек.
   Весь этот день, с утра до вечера, мы все проводили время почти безвыходно в комнате усопшего. Он никогда при жизни не был так красив,-- можно даже сказать, так величествен; следы страдания, бывшие еще заметными вчера, на второй день исчезли совсем, распустились, и лицо приняло вид глубоко задумчивый, с отпечатком необыкновенной энергии, какой никогда не было заметно и тени при жизни на вечно добродушном, постоянно готовом к улыбке лице покойного. Один мертвенно-бледный цвет кожи и мраморная неподвижность черт лица говорили о смерти. Воспоминания свидетелей его последних дней составляли исключительный предмет нашего разговора.
   За неделю до смерти припадки болезни начали возобновляться с прежнею силою. В четверг обнаружился бред; в этот день к нему приехал И. П. Арапетов -- навестить его; больной встретил его громким криком и выражением неудовольствия; после объяснилось, как он сам рассказал, что он рад был бы видеться с А., но с ним вошло еще несколько человек, которых он вовсе не желал бы видеть и которые его только тревожат. Это был бред, далекое начало агонии. В субботу он пожелал проститься со всеми домашними, но при этом снова впал в бессознательное состояние, которое и продолжалось уже почти беспрерывно все воскресенье и понедельник. Во все это время умирающий ничего не сознавал; только процесс дыхания, по временам делавшийся прерывистым и шумным, говорил о том, что жизнь в нем еще не совсем погасла. В понедельник утром он стал дышать как будто ровнее, так что около часу все домашние, не отходившие все это время ни на минуту от его постели, удалились завтракать, не подозревая крайней близости фатальной развязки; при нем остались на это время два лица, бывшие при нем безотлучно, независимо от постоянного дежурства и днем и ночью кого-нибудь из членов семейства Виардо. Незадолго до двух часов, Т., оставаясь по-прежнему неподвижным и спокойным, начал дышать с необычайною силою и хрипом; все бросились в спальню; он, видимо, отходил. Один из членов семейства осторожно взял его руки в свои; руки были теплы, и он продолжал лежать по-прежнему спокойно; так прошло несколько минут, как вдруг его руки вытянулись с последним глубоким вздохом. Это было ровно 2 часа дня.
   Так кончились великие, длившиеся бесконечно страдания всеобщего любимца, и с той же минуты началось такое же бесконечное горе для тех, которые пережили эту драгоценную, исполненную добра и славы жизнь. Жить и помнить Тургенева -- для нас всех сделалось теперь одно и то же...
   В заключение моих воспоминаний о последних днях И. С. Тургенева я должен поместить, хотя бы в кратком извлечении, мои же воспоминания о похоронах его, и притом именно в той их части, где мне пришлось быть свидетелем одному. Собственно говоря, похоронная процессия началась в понедельник 19-го сентября, в Париже, rue Daru, где помещается наша церковь, а закончилась через неделю, во вторник 27-го сентября, в Петербурге, на Волковом кладбище. Начало и конец этой процессии, в Париже и в Петербурге, со всем великолепием ее внешней обстановки, речами и пр. очень хорошо известны во всех подробностях из описаний в газетах парижских и петербургских <...> 6 О проезде тела из Парижа чрез Германию до нашей границы в Вержболове я слышал от провожавших гроб Тургенева; свидетелем же прибытия тела, его трехдневного пребывания в Вержболове и 24-часового с небольшим переезда от границы до Петербурга мне довелось быть одному. Корреспондентов от наших газет в Вержболове не было, а потому многое, что после писалось, было писано наугад; так, в одной петербургской газете рассказывалось, что будто тело Тургенева в Вержболове "было встречено священником александро-невской церкви (в Кибартах, посаде Вержболова), делегацией с.-петербургской думы, владиславским русским обществом и многими другими лицами"; в действительности, разумеется, не было ничего подобного, и, очевидно, писавший все это не был на месте и рискнул угадать то, что могло быть,-- и рискнул неудачно. Ввиду таких неточностей, к которым присоединилось еще много других,-- необходимо восстановить фактическую сторону всего переезда тела Тургенева из Парижа до Петербурга, хотя бы и в самом сжатом очерке. Наше общество так дорожит памятью незабвенного Ивана Сергеевича, что не сочтет излишним восполнение пробела в хронике последнего земного странствования его тела по Германии и по родной земле.
   Двадцать третьего августа (4-го сентября н. с.) я в последний раз поклонился праху Тургенева в Буживале, а 23-го сентября, в 6 час. утра, мне пришлось встретить его тело в Вержболове; оно прибыло одно, без провожатых и без документов. Вот как это случилось
   На следующий день после отправления гроба из Парижа, во вторник, 20-го сентября, я получил в Петербурге депешу, в ответ на мой вопрос, а именно, мне отвечали, что тело прибудет на русскую границу 23-го, в пятницу, рано утром; значит, оно могло бы прибыть в Петербург не ранее утра субботы, 24-го сентября, когда могли бы совершиться и похороны. Но наша похоронная комиссия, избравшая меня для встречи тела в Вержболове и смены иностранных провожатых в пути по России, весьма справедливо опасалась назначить субботу днем погребения, ввиду возможных задержек в пути; заблаговременное назначение такого ближайшего дня могло бы ввести публику в невольный обман. Отложить день погребения на воскресенье признано было неудобным; по той же причине оказалось невозможным назначить таким днем и понедельник, 26-е сентября, как день праздничный. Принимая все это в соображение, комиссия назначила встречу тела и погребение во вторник, 27-го сентября <...>
   В Вержболово я приехал в четверг, в восьмом часу вечера. Оказалось, что траурный вагон, уступленный обязательно Главным Обществом, уже прибыл из Вильны на границу, согласно данному мне обещанию; но тут же мне сообщили, что о времени моего обратного пути с телом я буду извещен в свое время; кстати, мне подали тут же депешу из Берлина от провожатых, что их задержала там таможня, и они, вместо утра, явятся на границу в пятницу же, но вечером <...>
   На следующий день рано утром, в 6 часов, к самому окошку моего номера на станции, где я провел ночь, подошел тот самый прусский пассажирский поезд, с которым должно было прибыть тело Тургенева, а через несколько минут ко мне вбежал служитель с известием, что тело Тургенева прибыло, одно, без провожатых и без документов, по багажной накладной, где написано: "1 -- покойник" -- ни имени, ни фамилии! Мы только догадывались, что это -- Тургенев, но, собственно, не могли знать того наверное. Тело прибыло в простом багажном вагоне, и гроб лежал на полу, заделанный в обыкновенном дорожном ящике для клади; около него по стенкам вагона стояло еще несколько ящиков, очевидно, с венками, оставшимися от парижской церемонии. Предоставляя времени выяснить после, как все это могло случиться, мы занялись тотчас вопросом, что делать в эту минуту, так как нельзя было долго задерживать прусского поезда с прусской прислугой, торопившейся уехать обратно в Эйдткунен. Вследствие различных причин, а также и потому, что и утром в пятницу по-прежнему оставалось неизвестным, поедет ли тело далее сегодня же вечером, когда нагонят его иностранные провожатые, или оно простоит здесь несколько дней, явились различные мнения, как поступить с телом; мое мнение было -- поставить тело в церковь, которая находится в нескольких шагах от станции. Подоспевший во время нашей беседы настоятель церкви согласился с моим мнением, особенно ввиду того, что, может быть, телу придется простоять в багажном сарае до понедельника утра, то есть в течение трех суток,-- и поезд, направившийся было задним ходом к пакгаузам, был возвращен к дверям таможенного пассажирского зала. Пока мы выносили из вагона ящик с гробом, разбирали этот ящик и освободили оттуда ясеневый гроб, в котором вложен был свинцовый и шелковый (из непроницаемой ткани), пока вынимались венки для выполнения таможенной обрядности, настоятель приготовил в церкви катафалк и паникадила. Мы, конечно, мало сомневались в том, что в ящике сокрыто тело именно Тургенева; уже прибитая на гробе металлическая доска над большим металлическим крестом, с надписью, удостоверили нас до конца относительно личности покойного; надписи на лентах у венков подтверждали то же самое. Едва мы успели кончить нашу печальную работу, как на колокольне церкви раздался протяжный похоронный звон -- vivos voco! mortuos piango! {Созываю живых! звоню по умершим! (лат.).} Это был первый призыв и привет покойнику на родине -- и неимоверно тяжело потрясли заунывные звуки колокола слух каждого из нас, кто понимал, что мы в эту минуту делали. Погребальная процессия сложилась невольно, сама собою: таможенные артельщики (я после узнал, что это была так называемая московская артель) понесли впереди, один за другим, большие и богатые парижские венки; за ними, тихо качаясь на полотенцах, подвигался медленно тяжелый гроб (около 40 пудов тяжести), а за гробом пошли попарно все, кому случилось быть при вскрытии ящика. Гроб поместился на высоком катафалке; около него к катафалку были прислонены большие венки; к ним присоединили венок от Кибартского училища, изготовленный к предполагаемой встрече, и от русского общества в г. Владиславове. Вскоре пришли дети из мужского и женского училища и усыпали ступеньки катафалка полевыми цветами и букетиками. Мало-помалу церковь наполнилась собравшимися из посада и приезжими из Эйдткунена, где, как известно, поселилось много русских торговцев, и в 8 часов утра началась панихида с хором певчих.
   Вечером того же дня с почтовым поездом прибыли, наконец, и провожатые, дочь г-жи Виардо, m-me Chamerot с мужем; другой ее зять, m-r Duvernoy, заболел и не мог сопровождать тела. Недоумение объяснилось очень просто: они в депеше ко мне не упомянули, что были задержаны только они одни, а не тело. Пока они очищали в берлинской таможне свою кладь и пока там накладывали пломбу на ящики, принадлежавшие гробу (дорогие венки и формы для отлития маски лица и руки), поезд ушел вместе с телом с Лертской станции (первая городская станция в Берлине со стороны Парижа); напрасно они бросились в экипаже на Силезскую станцию (последняя, откуда поезд выходит на Кенигсберг): поезд ушел и оттуда, увозя с собою и тело по направлению к нашей границе. Вот вследствие чего оно и прибыло в Вержболово одно, без провожатых и без документов, которые остались при них. После всего этого не удивительно то, что если в Берлине желавшие почтить память Тургенева торжественною встречею не нашли уже гроба на станции; собравшись сначала по ошибочной депеше на Потсдамской станции, они не могли никак захватить его на так называемой Ringbahn, опоясывающей город; это не удалось даже самим провожатым, которые должны были, таким образом, ждать вечернего курьерского поезда, чтобы нагнать тело в Вержболове.
   Не желая иностранных гостей заставлять ждать нашего отъезда, тем более что в то время я и сам еще не знал срока выезда, я склонил их продолжать немедленно свою поездку -- и через час после того они уже выехали из Вержболова с вечерним почтовым поездом в Петербург. Собственно говоря, их могли бы и в Вержболове задержать по той же причине, по какой задержала их берлинская таможня: досмотр ящиков с венками и формами маски лица и руки покойного потребовал бы слишком много времени; но я принял все эти ящики на себя, так как я и без того оставался на месте; по отходе же поезда в Петербург таможня будет иметь все время для исполнения своих обязанностей. Почтовый поезд, как известно, стоит в Вержболове более часа, а потому иностранные провожатые выразили желание поклониться гробу. Все, даже и те, которые утром не разделяли моего мнения, были очень теперь довольны, что нам пришлось отвести иностранных провожатых не в товарный склад, а в церковь. Было около 6 часов вечера; смеркалось; под проливным дождем мы перешли небольшую аллею, отделявшую станцию от церкви. Так как, в видах санитарных, церковные двери оставались с утра открытыми настежь, то церковь никогда не оставалась без посетителей: многие приезжали из окрестностей Вержболове и Эйдткунена, услышав, что тело Тургенева останется на границе несколько дней. Мы также нашли в церкви посторонних; в углу помещался, по-видимому, художник, и снимал внутренний вид храма с гробом на катафалке, покрытом золотою парчой, окруженном теплящимися свечами и со всех сторон обставленном венками. Иностранные гости, очевидно, не ожидали встретить в нашей сельской церкви такую обстановку и были видимо тронуты представившимся им зрелищем Тургенева, мирно почивающего вечным сном в скромном деревенском храме, среди любимых им безбрежных нолей, окружающих Вержболово со всех сторон... <...>
   После всенощной, в субботу же, была отслужена вторая панихида и решено на следующий день, в воскресенье, до обедни, отслужить последнюю панихиду и вынести гроб в траурный вагон, чтобы иметь время в течение дня прочно установить гроб на катафалке и убрать его венками. Другие думали, что лучше было бы просто перенести гроб в 7 часов утра, но первое мнение было одобрено и самим настоятелем церкви, а потому, в воскресенье, в 8V2 часов утра, отслужена была панихида, как то предполагалось, и о. Николай Петрович Клад-ницкий произнес при этом краткое, тронувшее всех присутствовавших слово. Оно было первым русским голосом, приветствовавшим дорогой прах на дальнем западном рубеже родной ему земли, и потому заслуживает быть занесенным в хронику, по тому тексту, как оно было после воспроизведено в газетах:
   "О славных мужах древности,-- так начал почтенный настоятель;-- сказал Премудрый: "Телеса их в мире погребены быша, а имена их живут в роде: премудрость их поведят людие и похвалу их исповесть Церковь". Пред нами бренные останки великого нашего соотечественника, прославившего и себя, и свою родину своими дивными творениями; они стяжали ему венец неувядаемой славы и поставили его, а вместе с ним и наше родное слово, наряду с величайшими современными писаниями и писателями, не только у нас в России, но и далеко за ее пределами. Кто из вас, читая его дивные творения, не восхищался свежестью, легкостью, изяществом и, так сказать, благоуханием его слова, а вместе и его светлою, незлобивою душою, его добрым, кротким сердцем и, вообще, его высокою, симпатичною личностью, которая вся отражалась в его творениях? Кому из вас неизвестно также, с каким лестным для нашей национальности сочувствием отнеслись к покойному все лучшие и просвещеннейшие люди Запада, поставившие Тургенева наряду с величайшими современными поэтами! Итак, слава Тургенева есть слава нашей родины, и потому она не может быть чужда никому из нас. Такие люди не умирают в памяти потомства" <...>
   
   Рано утром, в седьмом часу, в понедельник, прибыл на станцию тот пассажирский поезд из Берлина, который должен был взять с собою траурный вагон и в 8 часов выйти, направляясь прямо в Петербург. Толпа из пассажиров поезда и служащих обступала траурный вагон, когда появился и настоятель церкви, отправлявшийся вместе с нами по своим делам в Вильну. Отслужить перед отъездом литию оказалось неудобным, и священник один поднялся в траурный вагон, тихо помолился над гробом и, отдав усопшему земной поклон, приложился к прикрепленному на гробе образу Христа, которому Тургенев посвятил одно из лучших своих "Стихотворений в прозе".
   Весь понедельник и всю ночь до утра вторника, когда мы подъезжали уже к г. Луге, свирепствовал холодный ветер с беспрерывным дождем: и несмотря ни на что, несмотря на позднее ночное время, а также и на то, что по дороге узнали о предстоящем проезде тела почти в то время, когда оно уже вышло из Вержболова,-- на всех сколько-нибудь крупных станциях мы встречали более или менее значительную массу людей, терпеливо ожидавших часами прибытия поезда. В Ковно и в Вильне общество русских приготовило все необходимое для литии во время десяти минут остановки поезда; но я успел только принять венки на гроб. Так как в Вильне необходимо было при этом открыть самый вагон, чтобы освидетельствовать веревки, которыми был укреплен гроб на катафалке, то громадная толпа обступила вагон с выражением величайшего благоговения и в глубокой тишине, сохраняя при этом строгий порядок; все как бы замерли в виду зрелища, которого, конечно, ожидали, и тем не менее были видимо тронуты и взволнованы, когда увидели в двух-трех шагах от себя ясеневый гроб, высившийся на черном катафалке и заключавший в себе бренные останки того, чье имя наполняло собою в это последнее время весь образованный мир. Прислуга между тем успела укрепить вытянувшиеся от чрезвычайной тяжести гроба и толчков паровоза веревки; вагон был закрыт, и в два часа пополудни поезд отошел из Вильны.
   В седьмом часу вечера мы подъезжали к Динабургу. Было уже совсем темно; на платформе станции нас ожидала и встретила густая толпа народу, далеко превышавшая ту, какую мы нашли в Вильне; ко мне обратился городской голова с просьбою дать возможность городскому обществу, прибывшему на станцию издалека, поклониться гробу; литии не успели отслужить и здесь. Принимая венки, между которыми выдавался венок "От города Динабурга", "От Динабургской женской гимназии" и от почитателей Тургенева, я заметил, что, вследствие темноты, задние ряды, стараясь приблизиться к гробу, слабо освещенному фонарем кондуктора, до такой степени прижали к борту вагона стоявших впереди, что им ничего не оставалось бы для своей безопасности, как подняться в вагон,-- а это могло бы повлечь за собою полный беспорядок. В первый раз моя просьба отступить не подействовала, так как стоявшие близ вагона, при всей их доброй воле, не могли подвинуться назад. Тогда я обратился к публике с предложением: так как я не могу поместить в вагоне всю толпу, это очевидно, то прошу подать мне кого-нибудь из детей,-- пусть ребенок простится за всех с покойным. Мое предложение было принято, и публика спокойно отошла от вагона.
   От Динабурга началось ночное время поездки, сопровождаемой холодным дождем и ветром. Несмотря, однако, на то и в г. Острове, в первом часу ночи, и в Пскове, в 2 часа пополуночи, публика сидела на станции и терпеливо ждала прибытия поезда. Как видно из псковской корреспонденции в одну из московских газет, "несколько недель приготовлялись псковичи достойно почтить память незабвенного И. С. Тургенева при провозе его чрез Псков из-за границы в Петербург; городской думой было постановлено отслужить в вокзале над гробом панихиду в присутствии всех гласных и возложить на гроб от города венок... Однако ж, несмотря на самое горячее желание псковичей почтить усопшего великого писателя, все вышло далеко не так торжественно, как предполагалось"... Но зато нигде на пути встреча телу Тургенева, можно сказать, не была сделана столь усердно,-- если подумать о времени встречи, отчаянной погоде, отдалении города от станции версты на две и, наконец, если принять в соображение и то, что на вопрос городского головы в Вержболово о дне проезда я мог отвечать ему только накануне. Заместитель городского головы с гласными поднес к вагону большой венок с надписью: "От города Пскова"; затем явились венки от псковских периодических изданий ("Земский вестник", "Городской листок" и журнал "Истина"), от классической гимназии и реального училища. "Ни псковский кадетский корпус,-- замечает тот же корреспондент,-- ни духовная и учительская семинария, ни землемерное училище ничем не почтили память незабвенного писателя; женская гимназия приготовила венок, но почему-то не доставила его на вокзал. Из частных лиц на гроб Тургенева возложил венок А. Н. Яхонтов, председатель псковской уездной земской управы, довольно известный поэт, стихотворения которого часто встречались на страницах "Отечественных записок". Интересно еще и то, что как от реального училища, так и от классической гимназии возлагали венки на гроб Ивана Сергеевича инспектора этих заведений; директора же всех псковских гимназий, училищ и семинарий даже не были в числе публики. Не знаем, говорит корреспондент, занимаемые ими посты или несочувствие к таланту и направлению покойного писателя помешали им присутствовать на его проводах чрез Псков. Это тем более бросалось в глаза, что представители местной администрации, городского и земского самоуправления -- все сочли долгом присутствовать в вокзале и поклониться праху Тургенева. От заведомого отсутствия директоров приключилось нечто грустное: на проводах Тургенева городовых было больше, чем представителей от учебных заведений". Во всяком случае, справедливость требует признать, что ни один город на пути не был поставлен в такое невыгодное для встречи положение, как Псков,-- именно вследствие вышеуказанных причин: поздний час ночи, холод, дождь, отдаление от станции и т. д.-- и тем не менее в вокзале оказалось весьма большое число усердных почитателей памяти Тургенева; по всему было видно, что мы находимся уже в самых недpax России, где язык Тургенева считает за собою целую тысячу лет!
   В два часа ночи мы тронулись в путь, а в шестом утра подъезжали к г. Луге. О дожде не было больше и помину; на востоке узкою, но чрезвычайно яркою полосою горела заря, предвещая конец бедственной погоды. Ровно в 6 ч. утра мы подошли к станции, наполненной уже народом; впереди стояло в траурном облачении духовенство, и после краткого разговора одного из священников с кем-то из начальствующих -- содержание самого разговора я расслышать не мог, так как был занят приведением в порядок внутренности траурного вагона,-- была совершена первая лития в пути. Когда после литии я возвращался на свое место, ко мне обратился кто-то из служащих при железной дороге; он только что получил из Гатчины вопрос: может ли быть отслужена лития во время остановки поезда? Я отвечал, что это от меня вовсе не зависит, но он может телеграфировать то, что он сейчас видел сам; признанное возможным в Луге, вероятно, будет возможно и в Гатчине. Не доезжая до Гатчины, на Сиверской станции, я должен был еще раз открыть траурный вагон, уступая просьбам собравшейся тут публики; в числе прочих оказался и художник И. Н. Крамской, ехавший в город; я пригласил его с собою в траурный вагон, где мы и остались на полчаса между двух небольших станций, с целью внутри вагона устроить на ходу поезда все так, чтобы в Петербурге можно было, не теряя времени, вынуть гроб и венки из вагона.
   К Гатчине мы подъехали около 9 ч. утра: вся платформа была густо заставлена народом, а в том месте, где должен был остановиться траурный вагон, были поставлены в порядке воспитанники гатчинского института и воспитанницы одного из местных учебных заведений. Впереди всех стояло, как и в Луге, духовенство в облачении и с хором певчих. Духовенство выразило желание подняться внутрь вагона -- и затем немедленно началась лития. К сожалению, времени, вероятно, было так мало, что опять скоро раздался один за другим второй и третий звонок, и священники, продолжая службу, должны были начать один за другим спускаться на платформу. Я едва успел задвинуть дверь траурного вагона и мог благополучно попасть в свой вагон уже на ходу поезда благодаря ловкости кондуктора, ожидавшего меня на ступеньке с открытою дверью вагона. На последней, Александровской станции, у Царского С у в состоянии, написать продолжение или что-нибудь подобное на ту же тему. Не хочется только, чтобы об этом раньше времени говорили" 17.
   Затем он спросил меня, что у нас в редакционном портфеле есть интересного по части беллетристики, и просил дать ему некоторые рукописи для просмотра. Через несколько же дней я исполнил это его желание и завез ему какие-то две рукописи, которых и сам еще не читал, но которые мне хвалили. Заходил я к Тургеневу по большей части утром, пока еще не начинались к нему визиты. Так он сам просил, чтобы иметь возможность поговорить. Заставал я его обыкновенно уже в зале на диване, куда он с трудом перебирался из спальни. Ходить ему было очень трудно, одеваться также, а потому он не одевался и лежал в фуфайке и всем прочем из сосновой шерсти, прикрыв чем-нибудь ноги, которые, должно быть, очень болели, потому что он частенько морщился и поправлял их, а иногда и прямо жаловался; "Ах, какая несносная боль! Когда придет кто-нибудь и говоришь, то все еще ничего, как-то легче становится, а уж как один останешься, так просто беда". Тургенев был очень словоохотлив и обыкновенно сейчас же начинал что-нибудь рассказывать, точно действительно стараясь поскорее заглушить боль <...>
   -- <...> Я вам расскажу, в каком я здесь комическом положении, только вы, пожалуйста, никому не говорите, потому что мне, право, стыдно. Теперь ведь здесь время переходное, смутное, говорят о сведущих людях, всех спрашивают, как быть и что делать. В Париже были глубоко убеждены, что как только я сюда приеду, так сейчас же меня позовут для совещаний: "Пожалуйста, Иван Сергеевич, помогите вашей опытностью" и т. д. Гамбетта, который прежде держался относительно меня довольно высокомерно, тут два раза приезжал ко мне, несколько раз совещался с Греви, и составили они вместе целую программу, которую я должен был тут предложить, программу, безусловно, прекрасную, выгодную, конечно, для Франции, но не менее выгодную также и для России. Сколько было надежд и волнений. Теперь они там ждут от меня известий, и сам я, признаться, тоже разделял их надежды, а я сижу здесь дурак дураком целых две недели, и не только меня никуда не зовут, но и ко мне-то никто из влиятельных людей не едет, а те, кто заглядывает, как-то все в сторону больше смотрят и норовят поскорее уехать: "Ничего, мол, неизвестно, ничего мы не знаем". По некоторым ответам и фразам имею даже основание думать, что я здесь неприятен, что лучше было бы мне куда-нибудь уехать. Да я и сам уехал бы с большим удовольствием, если бы только не эта проклятая болезнь. Очень уж тут скучно теперь, а иногда право, даже страшно бывает: ничего не понимаешь, что творится, каждый что хочет, то и делает, а потом все объясняют недоразумением. Покорно благодарю за такие недоразумения. Как только мало-мальски поправлюсь, сейчас же уеду в деревню. Но теперь, пожалуй, и в деревне тоже страшно?
   -- А в деревне-то чего же бояться?
   -- Как чего? И там, я думаю, тоже сумятица и смута в головах. Знаете, что может быть,-- засмеялся Турге-н е в,-- я иногда боюсь, что какой-нибудь шутник возьмет и пришлет в деревню приказ: "Повесить помещика Ивана Тургенева". И достаточно, и поверьте, придут и исполнят. Придут целою толпою, старики во главе, принесут веревку и скажут: "Ну, милый ты наш, жалко нам тебя, то есть вот как жалко, потому ты хороший барин, а ничего не поделаешь,-- приказ такой пришел". Какой-нибудь Савельич или Сидорыч, у которого будет веревка-то в руках, даже, может быть, плакать будет от жалости, а сам веревку станет расправлять и приговаривать: "Ну, кормилец ты наш, давай головушку-то свою, видно, уж судьба твоя такая, коли приказ пришел".
   -- Ну, уж это вы преувеличиваете,-- сказал я.
   -- Нет, право, может быть, может. И веревку помягче сделают, и сучок на дереве получше выберут,-- фантазировал Тургенев и смеялся <...>
   -- <...> Скажите лучше, какие рукописи вы мне принесли?
   Я сказал и отдал ему рукописи, причем высказал сожаление, что не мог захватить еще одного рассказа Н. В. Максимова, который мне очень нравится, но не нравится, к сожалению, цензуре.
   -- А в чем там дело?-- спросил Тургенев.-- Если не трудно и есть время, расскажите, пожалуйста, вкратце.
   -- По моей передаче вы не увидите литературной стороны рассказа, то есть самого описания, потому что я совсем плохо говорю, а тут именно в описании-то все и заключается, так как темою для рассказа послужил действительный случай, бывший в Пензенской губернии.
   -- Нет, все-таки расскажите мне только самую суть, самое содержание расскажите.
   -- А суть,-- сказал я,-- такая: жила, видите ли, в одном селе солдатка Матрешка, женщина опустившаяся, пьяная, оброшенная. Все, кто хотел, пользовался ее услугами, все над ней смеялись, ругали ее, а под пьяную руку и били. Дома своего у нее не было, ночевала она где случится из милости, а нередко и просто под заборами, поблизости кабака. Но вот несколько человек крестьян, в сердцах на помещика, задумали поджечь барское гумно и решили воспользоваться для этого ею. С этой целью один из них приласкался к ней, поговорил по-человечески и сказал ей, чтобы она сослужила службу миру. И вот под влиянием этой-то ласки, человеческого отношения и идеи быть полезной миру она вдруг точно перерождается, становится другим человеком. Тургенев приподнялся на диване.
   -- Какая чудесная тема,-- сказал он.-- Ну, а затем что же?
   -- А затем совершает она поджог, производится следствие, крестьяне, не дорожа ею и выгораживая себя, показывают на нее, попадает она в острог и судится в окружном суде. Но, выдавши ее, крестьяне чувствуют сожаление, их, как говорится, зазрила совесть, и они решаются выгородить ее на суде, то есть отказаться от своих показаний и сказать, что ничего не видали, ничего знать не знают и ведать не ведают. Цель достигается, и подсудимая выходит из суда оправданной. Только и всего.
   Тургенев, забывши о больных ногах, вдруг вскочил и с чисто юношеским нетерпением спросил:
   -- Ну, а дальше что? Как он кончил? Как?
   -- А дальше, по выходе из суда и она и свидетели отправились в кабак, перепились, и опять все по-прежнему пошло, то есть она превратилась опять в старую Матрешку.
   -- Очень хорошо, ужасно я рад, что он так кончил,-- сказал Тургенев, ложась опять на диван,-- это вполне естественно: а я боялся, что он как-нибудь по-немецки кончит: заставит ее выйти за кого-нибудь замуж, устроит им с мужем какую-нибудь булочную или лавочку и т. д. Вы мне все-таки, пожалуйста, пришлите этот рассказ.
   Прощаясь, он еще раз повторил ту же просьбу и сказал:
   -- Кланяйтесь, пожалуйста, Глебу Ивановичу и всем-всем. Мне кажется, что если бы я с вами, господа, почаще виделся, то опять стал бы писать. А если буду в силах и что-нибудь напишу из того, что думаю, непременно пришлю вам.
   Я поблагодарил.
   Через несколько дней он возвратил мне оставленные ему рукописи и уехал в деревню. Больше я его уже не видел.
   

КОММЕНТАРИИ

   В настоящем двухтомнике (второе издание {Первое издание было приурочено к 150-летию со дня рождения писателя.-- "И. С. Тургенев в воспоминаниях современников" в 2-х томах, М., "Художественная литература", 1969.}) собраны воедино из обширнейшей многообразной мемуарной литературы об И. С. Тургеневе наиболее значительные и достоверные воспоминания современников. Такая задача встала перед исследователями творчества Тургенева достаточно давно. Почин был сделан в 1924 году Н. Л. Бродским, подготовившим сборник воспоминаний в двух частях. Собственно воспоминания составили первую книжку (около двенадцати печ. л.), во второй же публиковались избранные письма Тургенева, представляющие первостепенный интерес. Сборник так и назывался: "И. С. Тургенев в воспоминаниях современников и его письмах" (М., 1924). Таким образом, в него вошла только небольшая часть мемуаров, опубликованных в отрывках; к тому времени количество выявленных воспоминаний насчитывало уже свыше ста названий. Следующим изданием мемуаров был тематический сборник "Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников" (М.-- Л., "Academia", 1930), подготовленный М. К. Клеманом и Н. К. Пиксановым.
   В шестидесятые годы, в канун юбилея писателя, особенно оживилась работа, связанная с выявлением затерявшихся публикаций воспоминаний о Тургеневе, а также мемуарных материалов, которые находятся в рукописных фондах страны.
   Опубликованная в 1965 году библиография воспоминаний об Н. С. Тургеневе (ЛН, т. 73, кн. вторая) содержит уже свыше трехсот названий, но это в основном русские источники. Иностранная периодика в таких странах, как Франция, Англия, Германия, где Тургенев или подолгу жил, или часто бывал, до сих пор еще далеко не обследована и не изучена. Эта работа -- дело будущего. Правда, в 1884 году, на следующий год после смерти Тургенева, в Петербурге был издан специальный сборник под названием "Иностранная критика о Тургеневе", в котором, наряду со статьями французских, немецких, датских исследователей, таких, как Мельхиор де Вогюэ, Юлиан Шмидт, Георг Брандес, вошли воспоминав ния писателей -- Ги де Мопассана, А. Доде, В. Рольстона. В 1908 году вышло второе, несколько дополненное издание этого сборника.
   В 1967 году иностранные мемуары о Тургеневе пополнились опубликованными в "Литературном наследстве" воспоминаниями немецкого дипломата X. Гогенлоэ (дневниковые записи), участника франко-прусской войны Батиста Фори, французского писателя Жюля Кларти (ЛН, т. 76).
   Настоящее издание подготовлено с учетом и на основе того, что уже сделано русскими и иностранными исследователями. Речь идет прежде всего об уникальном по своей полноте и уровне научной подготовки Академическом собрании сочинений и писем И. С. Тургенева в 28-ми томах, осуществленном Институтом русской литературы в 1961--1968 годах, и втором, дополненном издании (вышли в свет 10) томов), которое выходит в настоящее время; томах "Литературного наследства" (т. 73, 76), выпусках "Тургеневских сборников" {"Тургеневские сборники". Материалы к Полн. собр. соч. и писем Тургенева. Вып. I--V. M--Л., "Наука", 1964--1969; сб. "Тургенев и его современники". Л., 1977.}. Накоплен поистине огромный фактический материал, облегчающий комментирование мемуаров.
   Расположение мемуаров, композиция томов в настоящем издании диктуется самим характером жизненного и творческого пути Тургенева. Жизнь Тургенева, можно сказать, была "поделена" между Россией и Францией, творчество же отдано только России.
   Первый том воспоминаний сложился главным образом как "русский", отразивший три основных периода в судьбе Тургенева-писателя, в формировании его личности. Это сороковые -- пятидесятые годы ("Молодость Тургенева"), ознаменованные сближением Тургенева с Грановским, Станкевичем, встречей и дружбой с Белинским, близостью с Некрасовым, с кругом "Современника". В эти годы завязывается дружба с Фетом и Анненковым, с Л. Толстым. "Жизненные периоды у замечательных литераторов,-- писал Анненков,-- обозначаются резко их произведениями". Так и "Молодость Тургенева", как точно подметил мемуарист, завершается созданием "Рудина" -- романа о людях сороковых годов.
   Следующий раздел -- шестидесятые годы: расцвет творчества, новый герой ("Отцы и дети", "Накануне"), идейная борьба вокруг произведений Тургенева, разрыв с "Современником".
   Последний раздел первого тома -- "И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников" рисует один из значительных и важных этапов в жизни писателя, автора "Нови",-- сближение с крупнейшими деятелями революционного народничества, а также с представителями народнической молодежи семидесятых годов.
   Второй том, охватывающий в основном семидесятые -- восьмидесятые годы, открывает раздел "Тургенев дома и за границей": Германия, Франция, Англия; Тургенев -- на Международном литературном конгрессе во Франции; торжественные встречи писателя во время его приезда в Россию в 1879 году, которые устраивались прогрессивными кругами русской интеллигенции; Тургенев -- в Англии, где ему была присуждена Оксфордским университетом в июне 1879 года почетная степень доктора гражданского права; и снова Россия: писатель -- организатор и участник Пушкинских торжеств в Москве в июне 1880 года.
   В самостоятельный раздел выделены воспоминания иностранных современников Тургенева -- в основном писателей, переводчиков, публицистов Франции, Англии, Германии, Америки. При всем разнообразии авторов мемуаров, степени их знакомства с писателем воспоминания зарубежных современников Тургенева на редкость единодушны в освещении его личности. Почти все мемуаристы говорят об удивительной многогранности Тургенева, общечеловечности его творчества, выражающего русскую национальную суть. Поэтому, естественно, иностранные воспоминания о Тургеневе содержат и размышления о России, о русском искусстве.
   Последние годы пребывания Тургенева на родине были озарены встречей с великой русской актрисой М. Г. Савиной, примирением после длительной ссоры с Л. Н. Толстым. Воспоминания Савиной, С. Л. Толстого, старинного друга Тургенева Я. П. Полонского ("Тургенев у себя в его последний приезд на родину") образовали самостоятельную главу. Последний раздел второго тома -- "Болезнь и кончина И. С. Тургенева".
   Внутри разделов воспоминания располагаются в хронологическом ряду, по времени первой встречи автора мемуаров с Тургеневым. Как правило, мемуары охватывают факты и события разных лет, претендуя на известную полноту рассказа о жизни писателя, что влечет за собой некоторые повторы, которые в то же время свидетельствуют и о достоверности того или иного факта, приведенного автором.
   Подавляющее большинство воспоминаний о Тургеневе относится к более поздним, семидесятым -- восьмидесятым годам. Ранний период, особенно сороковые -- пятидесятые годы, гораздо слабее освещен в тургеневской мемуаристике. Это время запечатлели П. В. Анненков, А. Я. Панаева, Н. А. Тучкова-Огарева, Д. В. Григорович, чьи мемуары уже публиковались в советское время. Однако "тургеневские страницы" этих мемуаров включаются в настоящий сборник, ибо без них представление о писателе было бы далеко не полным. Особенно важны работы П. В. Анненкова как непревзойденного истолкователя личности и духовного мира Тургенева. Осуществляя мемуарный цикл о Тургеневе, он сформулировал свою задачу как постижение "образа мыслей" своего великого современника. Его воспоминания, главным образом "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым",-- своего рода классика в мемуарной "тургениане".
   Большинство русских мемуаристов -- младшие современники писателя, узнавшие его в семидесятые годы, когда в связи с подъемом народнического движения с новой силой вспыхнул интерес к автору "Записок охотника", "Отцов и детей", "Нови".
   Широта и свобода мысли, разносторонность интересов в сочетании с неизменным стремлением "в первые ряды жизни", туда, где рождается новое, определили и тот на редкость обширный, представительный круг людей разных стран, с которыми общался Тургенев, отсюда и богатство, "всемирность" мемуарной литературы о писателе.
   Воспоминания донесли до нас содержание несбывшихся замыслов Тургенева, которые в какой-то мере раскрыли новые грани его творчества. Остались неосуществленными грандиозные сюжеты, волновавшие воображение Тургенева. Их он называл "свифтовскими", "вольтеровскими" сюжетами. Исполненные остросатирических, гротескных коллизий, они свидетельствовали о глубокой неудовлетворенности Тургенева современным устройством общества (см. в воспоминаниях Н. А. Островской, Я. П. Полонского). Судя по некоторым приведенным в воспоминаниях фактам, Тургенев собирался выпустить брошюру о внутриполитической обстановке в России семидесятых годов, написать воспоминания о Герцене, Бакунине.
   Некоторые мемуары являются единственным "документом", первоисточником сведений о событиях в жизни писателя. Так, из воспоминаний Фета становятся известны подробности ссоры Тургенева с Толстым. Значение первоисточника имеет и рассказ Анненкова ("Шесть лет переписки...") о конфликте писателя с И. А. Гончаровым; воспоминания С. Н. Кривенко, Н. С. Русанова, H. H. Златовратского воссоздают правдивую и выразительную картину встречи Тургенева с радикальной народнической молодежью семидесятых -- восьмидесятых годов. По словам современника Тургенева -- Людвига Фридлендера, воспоминания Л. Пича "дают самые подробные сведения о баденской жизни" писателя. Из воспоминаний М. П. С--ой мы впервые узнаем о встрече Тургенева с деятелем немецкого освободительного движения Фердинандом Лассалем, воспоминания Е. Я. Колбасина подтверждают предположение исследователей о встречах писателя с Диккенсом.
   В настоящем издании наряду с известными мемуарами публикуются воспоминания, малоизвестные широкому читателю. Это запись воспоминаний M. H. Толстой, извлечения из мемуаров А. А. Фета, воспоминания Е. Я. Колбасина, Е. Ардова (Е. И. Апре-левой), M. M. Ковалевского, В. Рольстона и др.
   Воспоминания публикуются с купюрами. Сокращается все, что не имеет непосредственного отношения к герою мемуаров, или сведения, заведомо неверные, грубо искажающие факты. Снимается также материал, лишенный мемуарной основы, сугубо биографический, написанный не по собственным авторским впечатлениям, а по литературным источникам. Сокращается также "статейный" материал, если его можно исключить без ущерба для содержания.
   Купюры в начале и в конце отрывка не обозначаются, поскольку само название (Из "Воспоминаний") говорит о фрагментарности текста, купюры же внутри этого текста выделяются тремя точками, заключенными в угловые скобки. Воспоминания печатаются по последним прижизненным публикациям или авторитетным советским изданиям.
   

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

   Анненков -- П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1960.
   Белинский -- В. Г. Белинский. Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. I--XII. М., Изд-во АН СССР, 1953--1959.
   Герцен -- А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, М., Изд-во АН СССР, 1954--1965.
   Добролюбов -- Н. А. Добролюбов. Собр. соч. в 9-ти томах. M.-- Л., Гослитиздат, 1961--1964.
   Житова -- В. Н. Житова. Воспоминания о семье И. С. Тургенева. Тула, 1961.
   ЛН -- "Литературное наследство". М., Изд-во АН СССР. Издание продолжается.
   Некрасов -- Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. в 12-ти томах. М, Гослитиздат, 1948--1953.
   Никитенко -- А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах. М., Гослитиздат, 1956.
   Стасюлевич -- "M. M. Стасюлевич и его современники в их переписке", т. III. СПб., 1912.
   Толстой -- Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90-та томах. М.-- Л., Гослитиздат, 1928--1958.
   Труды ГБЛ -- "Труды Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина", вып. III--IV. М.-- Л., "Academia", 1930.
   Тургенев, Письма -- И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми томах. Письма в 13-ти томах. М.-- Л., "Наука", 1961--1968.
   Тургенев, Соч.-- то же. Соч. в 15-ти томах.
   Тургенев и круг "Современника" -- "Тургенев и круг "Современника". Неизданные материалы, 1847--1861. М.-- Л., "Academia", 1930.
   Тург. сб., Пгр., 1915 -- "Тургеневский сборник" под ред. Н. К. Пиксанова. "Огни", 1915.
   Тург сб., Орел, 1940 -- "И. С. Тургенев. Материалы и исследования". Сб. под ред. Н. Л. Бродского. Орел, 1940.
   Тург. сб., Орел, 1960 -- "И. С. Тургенев (1818--1883--1958)". Статьи и материалы под ред. академика М. П. Алексеева. Орел, 1960.
   Тург сб., I, 1964 -- "Тургеневский сборник. Материалы к Поли, собр. соч. и писем И. С. Тургенева". М.-- Л., "Наука", 1964.
   Тург. сб., II, 1966 -- то же.
   Тург. сб., III, 1967-- то же.
   Тург. сб., IV, 1968 -- то же.
   Тург. сб., V, 1969--то же.
   Тург. в восп. рев.-- "И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников". М.-- Л., "Academia", 1930.
   Чернышевский -- Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 16-ти томах. М., Гослитиздат, 1939--1953.
   Щедрин -- M. E. Салтыков-Щедрин. Полн. собр. соч. в 20-ти томах. М., "Художественная литература", 1963--1977.
   IIPJIII -- Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
   ЦГАЛИ -- Центральный государственный архив литературы и искусства.
   ЦГАОР -- Центральный государственный архив Октябрьской революции.
   

В СЕМЬЕ

В. Н. ЖИТОВА
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ О СЕМЬЕ И. С. ТУРГЕНЕВА"

   Воспоминания Варвары Николаевны Житовой (1833--1900) принадлежат к наиболее достоверным страницам в мемуарной литературе об И. С. Тургеневе. В сущности, это единственные известные нам воспоминания близкого члена семьи Тургеневых.
   Существует предположение исследователей, что В. Н. Богданович-Лутовинова (в замужестве Житова) -- внебрачная дочь В. П. Тургеневой и А. Е. Берса {Житова, с. 10--15.}. Она прожила в семье Тургеневых семнадцать лет в качестве воспитанницы Варвары Петровны. Воспоминания Богданович-Лутовиновой охватывают двенадцать лет жизни в доме Тургеневых -- с 1838 по 1850 год.
   В 1838 году их автору было всего пять лет, и естественно, что события того времени переданы во многом со слов окружающих, домочадцев и, конечно, самой В. П. Тургеневой -- главной героини мемуаров. С И. С. Тургеневым "воспитанница" встречалась эпизодически, так как именно, начиная с тридцать восьмого года -- времени его первой поездки за границу (в Берлинский университет) -- Тургенев все реже и реже стал появляться в родном доме. "...Я решила писать свои воспоминания об И. С. и его матери,-- сообщала Житова редактору "Вестника Европы" М. М. Стасюлевичу.-- Боюсь, что мало скажу о нем. У нас бывал он очень редко. Но все, говоренное им в моем присутствии, помню до мельчайших подробностей" {Стасюлевич, т. III, с. 667.}.
   Рисуя облик матери писателя, мемуаристка избегает всякой тенденциозности, свойственной многим воспоминаниям современников о грозной хозяйке Спасского. И в этом заключается сознательная полемичность мемуаров Житовой. "Меня до того возмущает вся ложь, писанная о Варваре Петровне в "Историческом вестнике" и прочих журналах,-- сообщает она своему издателю,-- что я нашла себя вынужденной несколько распространиться насчет ее образа жизни" {Там же, с. 670.}. Очевидно искреннее стремление автора мемуаров разобраться в причудливо-трагической фигуре матери Тургенева, личности, при всей уродливости ее нравственных качеств, явно недюжинной, по-своему одаренной, что-то от своей незаурядности и талантливости безусловно передавшей И. С. Тургеневу. "Мои записки,-- замечает Житова,-- служат маленьким протестом против лживых и карикатурных изображений этой все же величавой и импонирующей личности" {Стасюлевич, т. III, с. 672.}.
   Наблюдая год за годом жизнь семьи Тургеневых, мемуаристка даже в какой-то степени передает "движение" характера Варвары Петровны, сложность и драматичность ее взаимоотношений с сыновьями, ее духовное одиночество, жестокое самодурство, мучительное недовольство собою,-- то есть все то, что, видимо, так потрясло Тургенева, прочитавшего дневник своей матери после ее смерти. "...С прошлого вторника,-- писал он Полине Виардо 8/20 декабря 1850 года,-- у меня было много разных впечатлений. Самое сильное из них было вызвано чтением дневника моей матери... Какая женщина, мой друг, какая женщина! Всю ночь я не мог сомкнуть глаз. Да простит ей бог все... Но какая женщина... Право, я совершенно потрясен" {Тургенев, Письма, т. I, с. 420.}.
   Несмотря на некоторую идилличность повествования, мемуаристка передает и настроения протеста против крепостного права, которыми был охвачен молодой Тургенев. "В моей характеристике Варвары Петровны ярко виден источник ненависти Ивана Сергеевича к крепостничеству" {Стасюлевич, т. III, с. 672.},-- утверждает автор воспоминаний.
   В юности Тургенева и В. Богданович-Лутовинову связывали теплые родственные отношения. Тургенев покровительствовал воспитаннице своей матери.
   В последние годы жизни В. П. Тургеневой, и особенно после ее смерти, отношения между Тургеневым и Богданович-Лутовиновой резко изменились. В письмах к Виардо Тургенев говорит о ней как о человеке "бессодержательном и избалованном", "фальшивом, злом, хитром и бессердечном" {Тургенев, Письма, т. II, с. 390.}. Возможно, изъяны воспитания и оскорбительная двусмысленность положения сказались на характере В. Н. Богданович-Лутовиновой, но все-таки истинных причин разрыва мы не знаем. Получив свою долю наследства, она оставляет дом Тургеневых навсегда.
   Известны шесть писем Тургенева к Богданович-Лутовиновой, хотя, по свидетельству биографа мемуаристки А. Могалькова, она неоднократно получала письма от И. С. Тургенева" {Житова, с. 157--161.}. Узнав о тяжелой предсмертной болезни писателя, Житова предлагала ему свои услуги в качестве сиделки. 3/15 декабря 1882 года Тургенев писал Житовой из Парижа: "Сообщите мне также подробности о Вашем житье-бытье, о Вашем семействе: могу Вас уверить, что это меня очень интересует. При обеднении собственной личной жизни, я тем более принимаю участие в жизни других людей, особенно тех, которые мне дороги по воспоминаниям прежних, лучших дней. А в числе этих людей Вы занимаете одно из первых мест" {Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 2, с. 117.}.
   В издании мемуаров Житовой близкое участие принимал П. В. Анненков. Только после его одобрения замысла воспоминаний Житова приступила к работе {Стасюлевич, т. III, с. 667.}. Анненков положительно отозвался о мемуарах Житовой, которые он читал в рукописи: они, по его словам, "весьма интересны, будучи выхвачены прямо из русского быта и жизни". "Рассказ ее,-- писал он Стасюлевичу,-- есть восстановление дела и правды" {Там же, с. 428, 429.}.
   Воспоминания Житовой, впервые опубликованные в 1884 г. в журнале "Вестник Европы" (No 11 и 12), были сразу замечены современниками. О них тепло отзывался А. Ф. Кони. Крупный ученый, исследователь русской литературы С. А. Венгеров называет воспоминания Житовой мемуарами "первостепенной важности".
   Текст печатается по изданию: В. Н. Житова. Воспоминания о семье И. С. Тургенева. Тула, 1961.
   
   1 Через два года после окончания Петербургского университета (1-го словесного отделения философского факультета) Тургенев, по его собственным словам, "отправился доучиваться в Берлин". 15/27 мая 1838 г. он выехал за границу на пароходе "Николай I".
   2 В 1836--1837 гг. Тургеневы жили в Петербурге по адресу Литейная часть 3-го квартала, в доме Линева, No 17.
   3 О семейных преданиях, связанных с В. А. Жуковским, и своей встрече с поэтом Тургенев пишет в "Литературных и житейских воспоминаниях" (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 76--77).
   4 См. "Литературные и житейские воспоминания".-- Тургенев, Соч., т. XIV, с. 8.
   5 В ночь на 19 мая ст. ст. 1838 г. пароход "Николай I", на котором находился Тургенев, отправлявшийся за границу, сгорел невдалеке от Травемюндского порта. Эта катастрофа осталась в памяти писателя на всю жизнь. С ней были связаны оскорбительные для Тургенева слухи о его далеко не мужественном поведении во время пожара, передававшиеся современниками в течение многих лет из уст в уста. Сохранились интересные и живые воспоминания об этом происшествии Е. В. Сухово-Кобылиной. Они написаны со слов самого Тургенева, почти по следам событий. Судя по ее рассказу, Тургенев не потерял присутствия духа (ЛН, т. 76, с. 338). В год своей кончины Тургенев рассказал эту историю в очерке "Пожар на море" (1883), который был им продиктован Полине Виардо.
   6 Портрет выполнен, возможно, художником К. Горбуновым в 1838 г. "Портрет, по-моему, очарователен,-- писал П. В. Анненков о нем Стасюлевичу,-- это 20-летний Тургенев в полном виде и носит в выражении глаз и рта обещание всего, что он сделал" (Стасюлевич, т. III, с. 424). После смерти матери Тургенев, подарил портрет В. П. Житовой. Хранится в Государственном литературном музее в Москве.
   7 Альбом под названием "Записи своих и чужих мыслей для сына Ивана" хранится в ЦГАЛИ.
   8 Варвара Петровна вела дневники всю жизнь. Об этом сохранились свидетельства современников: В. Колонтаева пишет, например, что дневниками Варвары Петровны были забиты целые сундуки ("Исторический вестник", 1885, No 10, с. 48). "Мы нашли дневник, писанный карандашом и относящийся к последним месяцам ее жизни",-- писал Тургенев Полине Виардо 5 декабря 1850 г. О дневниках Варвары Петровны упоминается и в воспоминаниях С. Г. Щепкиной, относящихся к приезду Тургенева в Спасское в 1878--1879 гг. "Однажды он принес показать мне тетрадь своей матери, переплетенную в желтый сафьян с бронзовыми уголками и бронзовым медальоном посредине, исписанную ее рукой,-- вспоминает мемуаристка.-- За чаем стал выбирать места и читать вслух... Закрывши тетрадь, грустно прибавил: "Все прошлое ясно выступает перед глазами, будто происходило вчера" ("Красный архив", 1940, No 3, с. 198).
   9 Тургенев возвратился из Берлина в Петербург 21 мая 1841 г. и через Москву отправился в Спасское, где он пробыл до середины сентября.
   10 Житова неточно передает отношение В. П. Тургеневой к поэме. Это подтверждается прежде всего ее письмами к сыну, а также и воспоминаниями современников. Появление "Параши" не только не прошло незамеченным,-- напротив того, Варвара Петровна с интересом прочла поэму, которая ей понравилась. Ознакомилась она и с одобрительным отзывом Белинского ("Отечественные записки", 1843, No 5, с. 1--11). "...О Параше имею так много сказать,-- пишет она Тургеневу 27 мая 1843 г.,-- что буду писать в субботу пространнее. Спасибо, что не ударил лицом в грязь". В одном из следующих писем (25 июня 1843 г.) она, правда, откровенно замечает: "В первую минуту я прочла "Парашу" без внимания. (Видимо, это первое чтение и имела в виду Житова.-- В. Ф.) В моем же доме, как в порядочном водится, стихов русских не читают, потому и понять не могут". И в этом же письме: "Не читала я критики, но!-- в "Отечественных записках" разбор справедлив и многое прекрасно..." "Параша" мне прежде еще читаемой похвалы понравилась, и я точно вижу в тебе талант... Без шуток -- прекрасно... мило, деликатно, скромно". В этом же письме есть строки, говорящие о том, что самой Варваре Петровне была свойственна поэтичность видения: "...Сейчас подают мне землянику. Мы, деревенские, все материальное любим. Итак, твоя "Параша" -- твой рассказ, твоя поэма <...> (пахнет земляникою)" ("Русская мысль", 1915, кн. XII, с. 111--113).
   11 Пожар большого спасского дома, случившийся 1/13 мая 1839 г., "сделался эрой в тургеневской семье" (Житова, с. 32--36). 6/18 мая 1839 г. Варвара Петровна в подробном письме сообщала сыну о случившемся (Тург. сб., Пгр., 1915, с. 44--46).
   12 О старинной библиотеке в Спасском и о своем первом знакомстве с русской литературой Тургенев рассказывает в письме к М. А. Бакунину и А. П. Ефремову (3/15 сентября 1840 г.). Тургеневу было лет восемь или девять, когда он узнал "Россияду" Хераскова. "О "Россияда"! и о Херасков! Какими наслаждениями я вам обязан!" (Тургенев, Письма, т. I, с. 202). Эти впечатления детских лет оказались столь яркими, что Тургенев возвращался к ним вновь и вновь; с ними связаны автобиографические страницы "Дворянского гнезда" (гл. XI), повесть "Пунин и Бабурин". "В Спасском <...> по-видимому, существовал своего рода культ Хераскова <...> -- утверждает современный исследователь жизни и творчества Тургенева Н. М. Чернов.-- Быть может, отчасти феномен такого пристрастия объясняется тем, что одно из лутовиновских поместий... принадлежало М. М. Хераскову. Это -- Сомово" ("Тургенев и его современники". Л., 1977, с. 214). Вряд ли мемуаристка права, называя старого спасского лакея тем человеком, который первый познакомил Тургенева с "Россиядой" Хераскова. Большинство исследователей считало, что им мог быть скорее всего Федор Иванович Лобанов, бывший камердинер отца писателя, секретарь и доверенное лицо В. П. Тургеневой. Он начал обучать Тургенева грамоте (см. ст.: А. И. Понято в с кий. Тургенев и семья Лобановых.-- Тург. сб., I, 1964, с. 270--270). Но H. M. Черновым высказано другое, более убедительное предположение, что первым, кто "открыл" Тургеневу Хераскова, был Л. Серебряков, дворовый Варвары Петровны ("Тургенев и его современники", с. 215).
   13 Детские и юношеские годы Тургенева, занятия в Берлинском университете связаны с именем Порфирия Тимофеевича Кудряшова ("Карташов"), сына отца писателя и неизвестной крепостной. Кудряшов был отправлен вместе с Тургеневым в Берлин в качестве "дядьки". Одновременно он слушал лекции по медицине в Берлинском университете. "Тургеневу очень хотелось,-- вспоминал Кудряшов,-- чтобы я сдал экзамен на доктора, но благодаря моей лени дальше зубного врача не пошел, предпочел вернуться на свое пепелище. Варвара Петровна зачислила меня к себе в качестве домашнего врача, и в этой должности при ней находился до самой ее смерти" (записано со слов Кудряшова С. Г. Щепкиной в ее воспоминаниях о Тургеневе.-- "Красный архив", 1940, No 3, с. 222; см. также в воспоминаниях Л. Майкова.-- "Русская старина", 1883, No 10, с. 205--206). Однако главной причиной, помешавшей юноше завершить образование, была крепостная зависимость.
   14 А. Е. Берс
   15 Здесь мемуаристка не точна: Тургенев жил в Спасском лето 1841 г., в 1842 г. он оставался там меньше месяца (с середины июня до начала июля). В 1843 г, Тургенев был в Спасском лишь короткое время в начале апреля. Лето 1844 г. он провел в Парголове с Белинским, а лето 1845 г.-- до глубокой осени -- во Франции. И только в 1846 г. он прожил в Спасском с мая по октябрь.
   16 Франц Лист давал концерты в Москве в апреле -- мае 1843 г.
   17 Глаза у Тургенева болели длительное время. В июне 1843 г. он сообщает П. А. Бакунину, что вынужден носить "зеленый зонтик на глаза". В 1845 г. болезнь усилилась. "Глаза мои очень стали плохи",-- пишет он А. А. Бакунину в январе 1845 г. (Тургенев, Письма, т. I, с. 233, 240).
   18 Имеется в виду торжественное открытие памятника А. С. Пушкину в Москве 6/18 июня 1880 г.
   19 С Полиной Виардо Тургенев познакомился 1/13 ноября 1843 г. в Петербурге, где она выступала в Итальянской опере. Она исполняла партию Розины в "Севильском цирюльнике" Россини. В автобиографических записях Тургенева "Мемориал" (ЛН, т. 73, кн. первая, с. 344) встреча с Полиной Виардо отмечена как важное событие. "В ноябре знакомство с Полиной",-- записывает Тургенев, особо подчеркивая эти слова. Видимо, мемуаристка спутала годы отъезда Тургенева за границу. Весь 1846 г. Тургенев провел в России. Таким образом, речь могла идти или о 1845 или о 1847 гг. Скорее всего имелся в виду 1845 г. В "Мемориале" под этим годом записано: "Концерты Полины в Москве. Возвращение вместе. Отъезд в чужие край". Виардо приезжала в Россию подряд два сезона -- 1843/44 г. и 1844/45 г. Судя по письму В. П. Тургеневой к своей знакомой М. Карповой (30 апреля 1845 г.), в котором она делится впечатлениями от пения Виардо, мать писателя посетила концерт не позднее второй половины апреля (Житова, с. 166).
   20 Интересным дополнением к воспоминаниям Житовой о прототипе Герасима являются мемуары В. Колонтаевой. Помимо своих городских обязанностей дворника и кучера, Немой "состоял в должности скорохода, должен был, невзирая ни на какую погоду, отправляться пешком с письмами и посылками от Варвары Петровны к ее знакомым" ("Исторический вестник", 1885, No 10, с. 50).
   21 И. С. Тургенев уехал за границу 12 января 1847 г. Эта дата впервые стала известна из записей в "Мемориале": "12-го января отъезд в Берлин..."
   22 Речь идет о драматических событиях, связанных с судьбой Федора Ивановича Лобанова и его жены Авдотьи Кирилловны (в воспоминаниях Житовой им даны вымышленные имена -- Андрея Ивановича Полякова и Агашеньки). "Агашенька и муж ее были самыми преданными слугами Варвары Петровны, а вместе с тем и первыми мучениками ее деспотизма",-- пишет Житова. Варвара Петровна требовала, чтобы Лобановы растили своих маленьких детей "на стороне", в деревне, и запрещала брать их в Москву, в городской дом. Ее распоряжение не выполнялось, и дети тайно жили с родителями в Москве (Житова, с. 40--49).
   23 Житова вспоминает Тургенева в состоянии сдерживаемого, а чаще всего подавляемого протеста. Но она не могла не знать, что были случаи, когда Тургенев пытался противостоять крепостническому произволу в имении своей матери. Впоследствии получило широкую огласку так называемое "Дело о буйстве И. С. Тургенева" (оно хранилось в архиве орловского губернатора). В 1834 г. шестнадцатилетний Тургенев якобы вступился за сверстницу, крепостную девушку Лушку, не разрешив ее продавать. Он встретил исправника и понятых с ружьем в руках. "Стрелять буду!-- твердо заявил И. С. Тургенев. Понятые отступили..." В результате возникло "дело о буйстве", затянувшееся на несколько лет. Бумаги о "розыске" Тургенева, часто уезжавшего из России, пересылались затем из одного места в другое, вплоть до манифеста 1861 г. ("Исторический вестник", 1912, No 2, с. 629--631). Известен и другой случай "самовластия" Тургенева: в неопубликованных воспоминаниях А. П. Шнейдер рассказывается о том, что И. С. Тургенев тайно от матери выкупил одного крепостного и отправил его за границу (Тург. сб., II, 1966, с. 293).
   24 По всей вероятности, имеется в виду несправедливо резкая и развязная статья о "Параше", появившаяся в "Библиотеке для чтения" (1843, No 3, с. 106--109).
   25 В. П. Тургенева не простила старшему сыну его женитьбы на своей бывшей камеристке А. Я. Шварц. При жизни матери Н. С. Тургенев, ушедший после женитьбы в отставку (по не совсем ясным причинам), очень нуждался в деньгах. В мемуарах Житовой подробно рассказывается о злоключениях Н. С. Тургенева, о жестоком бойкоте, которому В. П. Тургенева, в сущности, подвергла семью старшего сына, лишив ее почти всяких средств к существованию (Житова, с. 108--123).
   26 В 1846 г. Н. Н. Тургенев женился и, как считает В. Н. Житова, в основном из-за этого впал в немилость, был отстранен В. П. Тургеневой от управления имениями. На эту должность был приглашен Иван Михайлович Бакунин, по словам Житовой, "человек весьма образованный и светский". В 1849 г. он оставил Спасское и поступил чиновником особых поручений при графе А. А. Закревском (Житова, с. 84--85, 101--102).
   27 Тургенев вернулся в Россию в июне 1850 г. Он не был на родине около трех с половиною лет. За это время Тургенев посетил Германию, Англию, дважды был в Бельгии, но в основном жил во Франции.
   28 Русские официальные власти косо смотрели на пребывание Тургенева в Париже во время французской революции 1848 г. Существует предположение, что по возвращении Тургенева из-за границы, где он встречался с Герценом, Бакуниным, им заинтересовалось III Отделение. Но на этот раз вмешательство друзей писателя, влиятельных при дворе лиц,-- по всей вероятности, графа Мих. Юрьевича Виельгорского, отвело подозрения в "неблагонадежности". Однако впоследствии, в 1852 г., когда Тургенев был арестован за статью о Гоголе, пребывание в революционном Париже 1848 г. ему также припомнили (см. воспоминания Н. А. Тучковой-Огаревой).
   29 К началу пятидесятых годов Тургенев был уже известен в литературных кругах Москвы и Петербурга прежде всего как автор "Записок охотника", регулярно появлявшихся на страницах "Современника", как создатель повестей ("Андрей Колосов", "Три портрета", "Петушков"), драм и комедий ("Где тонко, там и рвется", "Холостяк", "Нахлебник"). Пьесы его ставились в театрах и имели успех. О его произведениях писали Белинский и Некрасов.
   30 Так же как и его старший брат, Тургенев постоянно нуждался в деньгах; особенно трудно ему пришлось в 1849--1850 гг., когда отношения с матерью резко ухудшились. Деспотическая "финансовая политика", которую осуществляла В. П. Тургенева по отношению к своим сыновьям, необходима была, как казалось ей, чтобы держать детей в полной зависимости от себя.
   31 Столкновение из-за отцовского наследства рассорило Тургенева с матерью навсегда.
   32 Из писем Тургенева к Полине Виардо (от 28 ноября 1850 г. и 3 января 1851 г.) известно, что писатель и его брат обеспечили будущность В. Н. Богданович-Лутовиновой в соответствии с завещанием своей матери.
   33 Федор Иванович Лобанов ("Поляков") и его семья, а также П. Т. Кудряшов после смерти В. П. Тургеневой получили вольную от Тургенева, который оставался другом этих людей в течение всей своей жизни. В частности, он много помогал Кудряшову (см. воспоминании С. Г. Щепкиной.-- "Красный архив", 1940, No 3).
   34 Тургенев не успел проститься с матерью, так как ему поздно сообщили о ее безнадежном состояния. Он прибыл в Москву 21 ноября (3 декабря), а В. П. Тургенева скончалась 16 ноября 1850 г. Похоронена на кладбище Донского монастыря в Москве.
   

МОЛОДОСТЬ ТУРГЕНЕВА
КРУГ "СОВРЕМЕННИКА"

БЕРНГАРДТ ИКСКЮЛЬ ФИККЕЛЬ
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ В 1839--1882 ГГ.

   Воспоминания Бернгардта Икскюль Фиккеля -- товарища Тургенева по Берлинскому университету -- почти единственное {Воспоминания Я. М. Неверова ("Русская старина", 1883, No 11), слушателя Берлинского университета в 1838--1839 гг., за очень небольшим исключением, бедны фактами.} известное нам мемуарное свидетельство современника, относящееся к столь важному периоду в жизни писателя, когда формировались основы его философских и эстетических взглядов, обострялся интерес к этическим проблемам. Годы учения в Берлинском университете, в котором одновременно с Тургеневым слушали курс лекций Т. Н. Грановский, Я. М. Неверов, М. А. Бакунин, Н. В. Станкевич, отмечены увлечением немецкой философией, главным образом Гегеля.
   Впервые опубликовано в "Baltische Monatsschrift", XXXI, 1884, В. I, No 1, под инициалами Б. У. Ф. Печатается по журналу "Русская старина", 1911, No 11. Полное имя автора мемуаров раскрыто в оглавлении журнала "Baltische Monatsschrift".
   
   1 Профессор философии Берлинского университета Карл Вердер был близок к кружку Станкевича и Грановского. В "Литературных и житейских воспоминаниях" Тургенев писал, что под руководством профессора Вердера он "с особенным рвением изучал философию Гегеля" (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 8).
   2 В 1839 г. Тургенев слушал лекции в Берлинском университете с января месяца и пробыл в Берлине до сентября.
   3 С M. А. Бакуниным Тургенев познакомился 25 июля 1840 г. Об университетских годах дружбы Тургенева и Бакунина см. в кн.: А. А. Корнилов. Годы странствий Михаила Бакунина. Л.-- М., 1925.
   4 По всей вероятности, Тургенев и Бакунин жили на Mittelstrasse, 60. Этот адрес записан в "Мемориале" (ЛИ, т. 73, кн. первая, с. 343, 354).
   5 Это утверждение барона Икскюль Фиккеля ошибочно.
   6 По всей вероятности, речь идет о зиме 1853/54 г., после возвращения Тургенева из спасской ссылки.
   7 Тургенев читал свою повесть "Два приятеля" ("Современник", 1854, No 1). Неожиданную, немотивированную гибель героя современная критика относила к существенным недостаткам повести ("Москвитянин", 1854, т. I, отд. V, с. 47). Готовя повесть для собрания сочинений 1869 г., Тургенев внес изменения в обстоятельства гибели героя. Воспоминания дополняют малоизвестную историю отношений Тургенева и княжны С. И. Мещерской в трудные для писателя годы опалы (см. статью Н. В. Измайлова "Тургенев и С. И. Мещерская".-- Тург. сб., II, 1966, с. 226--248).
   8 Речь идет о повести "Несчастная". Автор воспоминаний мог встретиться с Тургеневым в Карлсруэ (не ранее осени -- зимы 1868/69 г.). Вряд ли эти встречи происходили в России, так как Тургенев не держал корректуры повести, по его просьбе корректурные листы читал Н. X. Кетчер. Возможно, что речь идет о печатных оттисках, которые писатель в январе 1869 г. просил ему прислать из Москвы в Карлсруэ (Тургенев, Письма, т. VII, с. 258, 307). Тургенев действительно называл свое новое произведение "мрачнейшим". В повести отразились воспоминания об истинных событиях, имевших место в тридцатые годы. "Это -- просто -- передача трагической судьбы одной девушки, которая промелькнула мимо меня во время моей молодости" (письмо к И. П. Борисову от 16/28 ноября 1868 г.; там же, с. 240).
   

А. В. ЩЕПКИНА
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"
Из главы "КРУЖОК ДРУЗЕЙ ГРАНОВСКОГО"

   Воспоминания Александры Владимировны Щепкиной (?-- ум. после 1915 г.) интересны и ценны тем, что автор их, жена H. M. Щепкина (сына знаменитого русского актера) родилась и выросла в семье Станкевичей и хорошо знала круг друзей своего старшего брата Н. В. Станкевича.
   Воспоминания о Тургеневе занимают очень скромное место в ее мемуарах, но в них есть тонко подмеченные штрихи психологического облика молодого писателя.
   Щепкина вряд ли была коротко знакома с Тургеневым, хотя он и бывал в их семье. Но, судя по письмам Тургенева, он поддерживал отношения с ее мужем, главным образом из-за М. С. Щепкина, с которым его связывала настоящая творческая дружба. Сообщаемые ею сведения об отношении М. С. Щепкина к драматургии Тургенева прочно вошли в литературу о писателе. О частых встречах с М. С. Щепкиным и его сыном зимой 1850 года Тургенев упоминал в письмах к Полине Виардо (см. статью Т. С. Грица "М. С. Щепкин и Тургенев".-- ЛН, т. 76, с. 548--570).
   Текст печатается по изданию: А. В. Щепкина. Воспоминания. Сергиев Посад, 1915.
   
   1 Тургенев узнал Грановского в 1835 г. в Петербургском университете. Об этом писатель рассказывает в статье "Два слова о Грановском": "Он был старше меня летами и во время моего поступления находился уже на последнем курсе". В ту пору их сближала романтическая настроенность, любовь к поэзии, к прекрасному. В берлинский период они отдалились друг от друга. "...Мы не сошлись <...> откровенно признается Тургенев.-- Говоря правду, я тогда не стоил того, чтобы сойтись с ним. Притом он в То время подружился с Н. В. Станкевичем <...> Станкевич имел величайшее влияние на Грановского, и часть его духа перешла на него. Познакомился я с Грановским окончательно в Москве..." (Тургенев, Соч., т. VI, с. 372--373). Об отношении Грановского к Тургеневу пишет И. И. Панаев: "О Тургеневе я много слышал от Грановского... Грановский... отдавал справедливость его уму, но вообще отзывался о нем не совсем благосклонно. Он до самого конца жизни не питал к нему большой симпатии" (И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М., 1950, с. 250). Однако, судя по скупым признаниям самого писателя, мемуарным свидетельствам, например, В. Н. Житовой, а главное, по письмам Тургенева к Грановскому (Тургенев, Письма, т. I), их взаимоотношения были сдержанно-доверительными, исполненными обоюдного уважения.
   

П. В. АННЕНКОВ
МОЛОДОСТЬ И. С. ТУРГЕНЕВА
1840--1856

   Павел Васильевич Анненков (1813--1887) -- литературный критик и мемуарист, близкий друг Тургенева. Они познакомились в 1843 году и с тех пор, в течение сорока лет, их отношения не прерывались -- последний раз Анненков виделся с Тургеневым незадолго до кончины писателя, в мае 1883 года.
   До середины пятидесятых годов отношения Анненкова и Тургенева не были близкими. "Мы были тогда далеко не друзьями,-- вспоминал Анненков о первых годах знакомства,-- одно время он даже положительно возымел отвращение ко мне благодаря моей нескрываемой подозрительности к каждому его слову и движению и особенно к тем, которым он хотел придать вид искренности и увлечения. Я был груб и неправ перед ним; он мстил мне насмешками и эпиграммами, что было только неприятно по радости, которую доставляло общим противникам нашим. Только после многих годов сменяющегося благорасположения и холодности мы поняли, что есть какая-то непреодолимая связь, мешающая нам разойтись хладнокровно в разные стороны" {Анненков, с. 548.}. И в самом деле, несмотря на разность характеров, между Анненковым И Тургеневым существовало редкое взаимопонимание, это был удивительный "союз ума и вкуса".
   Анненков был одним из первых читателей и первых критиков Тургенева, большинство его новых произведений он просматривал в рукописи. Писатель доверял его эстетическому чутью, его литературному вкусу, непогрешимому чувству меры и здравому смыслу. Особенно он ценил способность Анненкова проникать в сокровенный замысел произведения, и в этом отношении сравнивал его с критиком Мерком (другом Гете), "одаренным необыкновенно верным критическим взглядом". "У Вас есть некоторые черты Мерка -- по крайней мере, я не знаю никого, кому бы я больше верил в нынешнее время" {Тургенев, Письма, т. II, с. 145.},-- говорил Тургенев.
   Анненков выступал и как профессиональный литературный критик со статьями о произведениях Тургенева ("Литературный тип слабого человека", "О мысли в произведениях изящной словесности", "Современная история в романе И. С. Тургенева "Дым" и др.). Но эти печатные выступления были, пожалуй, даже не так эффективны, как непосредственная рабочая "застольная" критика. Долгое время Анненков являлся одним из главных связующих звеньев между Тургеневым и Россией, регулярно сообщая писателю о "состоянии умов" на родине. Корреспонденции, написанных "энциклопедически-панорамическим" пером Анненкова, Тургенев всегда ждал с нетерпением.
   Наряду с Гоголем и Белинским, Герценом и Грановским, Тургенев, хотя ему и отводится всего несколько страничек, также одно из главных действующих лиц "Замечательного десятилетия". Но эти страницы, являющиеся, по определению самого Анненкова, публицистическим отступлением, не содержат прямого мемуарного материала {Поэтому они и не вошли в настоящее издание.}, их ценность в другом: они выражают исходную принципиальную позицию Анненкова -- истолкователя личности Тургенева. Он прежде всего видит в Тургеневе "летописца и историка умственных и душевных томлений всего своего времени", открывателя "особенного творчества на Руси, творчества в области идеалов" {Анненков, с. 337.}. Изменчивость, неустойчивость тургеневского характера и поведения, черты, воспринимавшиеся многими современниками как только отрицательные (например, А. Я. Панаевой), Анненков объясняет неизбывной художнической жаждой новых впечатлений, свойственной писателю.
   Прочитав в рукописи посвященные ему страницы "Замечательного десятилетия", Тургенев писал их автору осенью 1879 года: "Я очень умилился и несколько удивился: ведь вот друг -- а как глубоко запускает пальцы в душу... и ничего! Не больно. И фактически все верно" {Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 135.}. Почти то же самое Тургенев говорил M. M. Стасюлевичу: "Это просто чудесно. Меня он вывернул, как перчатку, показав мне самому все мое сокровенное" {Там же, с. 248.}. Тургеневские страницы "Замечательного десятилетия", создававшиеся при жизни писателя, являются своеобразным прологом к собственно мемуарным произведениям Анненкова: "Молодость И. С. Тургенева" и "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым".
   "Молодость И. С. Тургенева" представляет собой только часть большого мемуарного замысла о жизни и личности писателя. Приступая к работе, автор был не столько озабочен отбором фактов, ярких, броских эпизодов, рисующих облик молодого Тургенева, сколько искал "настоящего ключа к его образу мыслей" {Стасюлевич, т. III, с. 419.}, -- в этом видел он смысл и цель воспоминаний.
   Биографическая часть воспоминаний (относящаяся главным образом к самому началу сороковых годов, когда Анненков еще не был близко знаком с Тургеневым) представляла для мемуариста известную трудность. Поэтому он и обращался к свидетельствам других современников. В письме от 24 ноября 1883 года он просит M. M. Стасюлевича, издателя "Вестника Европы" и своего друга, прислать ему ноябрьский номер "Исторического вестника", где есть "совершенно необходимая" роспись сочинений Тургенева, а также воспоминания Н. В. Берга и Е. М. Гаршина -- "очень любопытные, хотя и не без вранья" {Там же, с. 421.}. "Молодость И. С. Тургенева" (в своей первой части) носит явные следы вынужденной контаминации. Анненков использовал здесь и свои собственно литературно-критические исследования о творчестве Тургенева -- такие, например, как статью "О мысли в произведениях изящной словесности". Недостаток вполне достоверных биографических материалов, отсутствие непосредственных личных впечатлений о Тургеневе начала сороковых годов повлекли за собой неизбежные фактические неточности, которые оговариваются в реальных комментариях. Так как "Молодость И. С. Тургенева" создавалась почти сразу же после смерти писателя, то все небольшое вступление, предваряющее первую главу, было написано как некролог, который в настоящем издании опускается.
   "Молодость И. С. Тургенева" впервые опубликована в "Вестнике Европы", 1884, No 2. Текст печатается по изданию: П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1960.
   
   1 См. об этом коммент. 5 на с. 432. "Слухи всюду доходят,-- писала огорченная В. П. Тургенева сыну вскоре же после этого события,-- и мне уже многие говорили, к большому моему неудовольствию... Ce gros monsieur Tourguéneff qui se lamentait tant, qui disoit mourir si jeune <Толстый господин Тургенев так причитал, все говорил: Умереть таким молодым (фр.)>... Там дамы были, матери семейств. Почему же о тебе рассказывают? Что ты gros monsieur-- не твоя вина, но! что ты струсил, когда другие в тогдашнем страхе могли заметить... Это оставило на тебе пятно ежели не бесчестное, то ридикюльное. Согласись..." (Тург. сб., Пгр., 1915, с. 33).
   2 См. об этом: И. С. Тургенев. Собр. соч., т. XI. М., 1931, с. 602--603; см. также в т. 2 наст. изд. воспоминания Н. В. Щербаня.
   3 В самом начале сороковых годов Тургеневу сопутствует репутация светского молодого человека. В "Мемориале" Тургенева есть запись 1842 г., подтверждающая впечатление современников: "Я лев. Ховрина, Блохина, Елагина, Самарины" (ЛН, т. 73, кн. первая, с. 343). В это время молодой Тургенев -- усердный посетитель модных гостиных и салонов, таких, например, как известный тогда литературный салон А. П. Елагиной. Интересные воспоминания, рисующие облик Тургенева сороковых годов, оставил В. А. Панаев: "Помню, как теперь, что я увидал Тургенева у Ив. Ив. <Панаева>, первый раз приехавшим после светских визитов и одетым в синий фрак с золотыми пуговицами, изображающими львиные головы, в светлых клетчатых панталонах, в белом жилете и в цветном галстуке... Вообще в Тургеневе заметна была еще тогда ходульность, а также замечалось желание рисоваться, отсутствие искреннего жара и, тем более, пыла..." Но за всем этим внешним, отзывающимся "позой", мемуарист прозорливо увидел и естественную дань эпохе. "В то время и Евгений Онегин Пушкина служил образцом для молодых людей, находившихся в условиях, подобных тем, в которых находился Тургенев,-- пишет В. А. Панаев,-- и потому весьма натурально, что он желал походить на героя пушкинской поэмы. Многие старались ломать из себя Онегиных, но они являлись по преимуществу карикатурными, чего никак нельзя было приписать Тургеневу. В нем было столько общего по всем условиям с Онегиным, что его можно было признать за родного брата пушкинского героя" ("Русская старина", 1901 No 9, с. 485). Тургенев не любил этот "онегинский" период своей жизни; о себе в роли "светского льва" он вспоминал впоследствии с искренним и нескрываемым раздражением.
   4 С Н. В. Станкевичем Тургенев познакомился в 1833 г. в Московском университете. Затем они вновь встретились в 1838 г. Тургенев писал: "Во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича" (Тургенев, Соч., т. VI, с. 391). Они сблизились лишь в 1840 г., в последние месяцы жизни Станкевича в Риме. Дружба с молодым философом оставила глубокий след в жизни Тургенева. По словам писателя, Станкевич, сам того не замечая, увлекал людей "вслед за собою в область идеала". Станкевича притягивала щедрая одаренность Тургенева, его доступная всему прекрасному поэтическая натура. Свидетельство Анненкова особенно ценно в том смысле, что оно дает нам право утверждать: Станкевич был первый, проницательно увидевший в юном Тургеневе черты редкой "даровитости", способной "обновлять людей".
   5 Время знакомства Герцена с Тургеневым Анненков называет не точно. Тургенев познакомился с Герценом скорее всего в конце февраля 1844 г. (см. "Летопись жизни и творчества А. И. Герцена", "Наука", М., 1974). Первое впечатление Герцена о Тургеневе было действительно неблагоприятным: он казался Герцену "Хлестаковым, образованным и умным, внешней натурой" (Герцен, т. XXII, с. 176).
   6 Дар импровизации, фантазии, свойственный Тургеневу, нередко превратно воспринимался современниками -- одними как сознательная, порою далеко не бескорыстная наклонность к преувеличению (см., например, в наст. т. воспоминания А. Я. Панаевой), другими как "нарушение нравственных приличий" (Б. Н. Чичерин. Воспоминания. Москва сороковых годов. М., 1929, с. 136-- 137). Почти в тех же самых "грехах" обвинял молодого Тургенева его другой современник -- Е. М. Феоктистов. "Вообще он,-- утверждал мемуарист,-- никогда не довольствовался передачей чего бы то ни было, как оно действительно происходило, а считал необходимым всякий факт возвести в перл создания, изукрасить его ради эффекта порядочною примесью вымысла, и этим приемом не брезгал, даже изображая портрет своей матери..." (Е. М. Феоктистов. За кулисами политики и литературы. М., 1929, с. 12--13).
   7 Драматическая поэма "Стено", написанная в 1834 г., не публиковалась при жизни Тургенева. Рецензия на книгу Муравьева была напечатана в "Журнале министерства народного просвещения" (1836, No 8). В 1838 г. в "Современнике" Плетнева появились стихотворения "Вечер" (No 1), "К Венере Медицейской" (No 4) с подписью "-- -- -- въ". За подписью "Т. Л." в "Отечественных записках" 1841--1843 гг. были впервые опубликованы стихотворения "Старый помещик", "Нева", "Человек, каких много", одобренные Белинским.
   8 Анненков не точен. После цикла стихотворений, объединенных под названием "Деревня", который был опубликован в первом номере "Современника" за 1847 г., Тургенев перестал выступать в печати как поэт.
   9 Белинский не раз с одобрением отзывался о "Параше": в рецензии, посвященной поэме ("Отечественные записки", 1843, No 5), в обзорной статье "Русская литература в 1843 году" и в письмах к самому Тургеневу (Белинский, т. VIII, с. 65; т. XII, с. 168).
   10 Поэма "Разговор" создавалась в атмосфере горячих философских и литературных споров, которые велись между Белинским и Тургеневым в 1843--1844 гг. главным образом на тему о взаимоотношениях личности и общества. "Разговор" был написан летом 1844 г. в Парголово и вышел отдельным изданием в 1845 г. (Существует предположение, что под тремя звездочками посвящения скрыто имя Белинского -- см. Тургенев, Соч., т. I, с. 534.) Поэма, написанная в традициях высокой гражданской лирики Лермонтова, утверждавшая героическое начало в жизни, сильную свободолюбивую человеческую личность, вызвала споры в литературных кругах. Резко и недоброжелательно выступил славянофильский журнал "Москвитянин", усмотревший в поэме нигилистическое отношение к традициям прошлого, "какое-то спокойное отрицание древней жизни предков", легкомысленное противопоставление личности народу. Автор статьи увидел в тургеневской поэме лишь неудачное подражание Лермонтову ("Москвитянин", 1845, No 2, отд. "Библиография", с. 52--53). Напротив, Белинский воспринял "Разговор" как произведение, рожденное современностью: "...Всякий, кто живет и, следовательно, чувствует себя постигнутым болезнию нашего века -- апатиею чувства и воли при пожирающей деятельности мысли,-- всякий с глубоким вниманием прочтет прекрасный поэтический "Разговор" г. Тургенева и, прочтя его, глубоко, глубоко задумается" (Белинский, т. VIII, с. 599).
   11 "Хорь и Калиныч" был напечатан в первой книжке "Современника" за 1847 г., в отделе "Смесь". Здесь Анненков не совсем точен. Появление "Записок охотника" было встречено недоброжелательно консервативной критикой. В первой книжке "Москвитянина" за 1848 г. в статье С. П. Шевырева Тургенев был назван "копиистом", далеким от поэтического видения жизни.
   12 Тургенев пробыл на службе в министерстве внутренних дел немногим больше полутора лет -- с 8/20 июня 1843 до 9/21 февраля 1845 г. Его непосредственным начальником был В. И. Даль, который руководил Особенной канцелярией. С решением поступить на службу в министерство внутренних дел, возглавлявшееся прогрессивным государственным деятелем Л. Л. Перовским, связан важный факт творческой биографии Тургенева: в качестве экзаменационной работы им была написана статья "Несколько замечаний о русском хозяйстве и русском крестьянине" (1842). Министерство внутренних дел занималось в сороковые годы подготовкой крестьянской реформы -- и это, видно, привлекло Тургенева, уже тогда мечтавшего об отмене крепостного права (Тургенев, Соч., т. I, с, 629--630).
   13 Предположение мемуариста о том, что критический тон выступления Тургенева о драме Гедеонова "Смерть Ляпунова..." вызван чувством соперничества, субъективно. В тургеневской рецензии ("Отечественные записки", 1846, No 8) давалась аргументированная, выдержанная в спокойных тонах критика псевдоромантической ходульной драматургии С. А. Гедеонова.
   14 Анненков несколько односторонне истолковывает отношение Тургенева к литературно-философским кружкам тридцатых-сороковых годов. Мемуарист основывается главным образом на той иронической характеристике, которая дана этим кружкам в рассказе Тургенева "Гамлет Щигровского уезда" (1849). Правда, Анненков не был одинок в своем восприятии тургеневской оценки. "Однажды я сказал Ивану Сергеевичу Тургеневу,-- вспоминает в своих мемуарах Б. Н. Чичерин,-- что напрасно он в "Гамлете Щигровского уезда" так вооружился против московских кружков... Это были легкие, которыми в то время могла дышать сдавленная со всех сторон русская мысль... Тургенев согласился с моим замечанием" (В. П. Чичерин. Воспоминания. Москва сороковых годов, с. 6). Но Тургенев никогда не отрицал прогрессивного исторического смысла литературно-философских кружков тех лет -- своеобразных форумов просветительской русской мысли. В одном из самых обаятельных лиц романа "Рудин", Покорском, современники узнавали черты прекрасной личности Н. В. Станкевича, руководителя философского кружка московской молодежи; Тургенев радовался, прочитав в "Очерках гоголевского периода" Н. Г. Чернышевского теплые строки о кружках тридцатых годов. Ио вместе с тем он хорошо видел их слабую сторону: кружковую замкнутость, неестественную изолированность от жизни, полной "иронических, оскорбительных противоречий" (Герцен). Трезвый взгляд Тургенева на кружки тридцатых -- сороковых годов разделяли Герцен, M. E. Салтыков (см., например, его философскую повесть "Противоречия"), "Хуже всего т о,-- писал Белинский М. Бакунину 9 декабря 1841 г.,-- что люди кружка делаются чужды для всего, что вне их кружка" (Белинский, т. XII, с. 77).
   15 См. коммент. 33 на с. 452.
   16 Мемуарист обращает внимание на редкую целенаправленность творчества Тургенева -- его упорное стремление исчерпать "тип", "героя времени" до конца. Начав летопись поколения лучших людей из среды дворянской интеллигенции в сороковые годы (еще со времен первых поэм, а не в 1840 г.), Тургенев в "Дневнике лишнего человека" (1850) очень точно и лаконично, одним словом "лишний", определил положение в современном обществе героя повести, "сверхштатного человека", пораженного болезнью века -- рефлексией. Писатель, обычно весьма сдержанно отзывавшийся о своих произведениях, назвал "Д ела, мы оставались целых восемь минут. Там я успел прикрепить к внешней стороне вагона венок, по которому на петербургской станции распорядители могли бы издалека отличить траурный вагон от багажных вагонов, между которыми он помещался, и таким образом направиться прямо туда, куда следовало.
   Во вторник, 27 сентября, утром в 10 ч. 20 м.-- нормальное время прибытия заграничного пассажирского поезда -- траурный вагон пошел на станцию. Вся левая платформа, у которой остановился поезд, была очищена от публики, а на правой помещалось духовенство и небольшая группа лиц, допущенных распорядителями похоронной комиссии, так что, при громадном пространстве платформы, и правая сторона казалась почти пустою. Не прошло и минуты, как траурный вагон был отстегнут от прочих вагонов и после небольшого маневра перешел на другие рельсы; машина дала задний ход, и мы подошли вплотную к противоположной платформе. Началась торжественная лития -- третья в это утро, затем были вынуты из вагона все венки, перенесен гроб и уставлен на катафалке; около 11 часов утра тронулась в стройном порядке печальная процессия, ярко освещенная неожиданно появившимся в этот день солнцем -- в последний путь, далеким началом которого была, за неделю пред тем, процессия в Париже. Звеном, соединяющим обе эти процессии, парижскую и петербургскую, должна была служить торжественная встреча тела И. С. Тургенева в Берлине, от лица немецкой литературы, проводы в русских городах, лежавших по пути от границы до Петербурга: по рассказам иностранных провожатых, подтвержденным на деле, я объяснил, почему не могла состояться встреча тела в Берлине, несмотря на то что все было приготовлено для нее; будучи же сам очевидцем встречи тела на русской границе и проводов его до Петербурга, я счел долгом извлечь из моих воспоминаний все то, что может дать хотя бы слабое понятие о признательном внимании и благоговейном отношении русской провинции к памяти и литературным заслугам почившего. Тут нельзя даже было заметить различия между окраинами и коренною Россией; все сошлись в глубоком уважении к имени того, кто силою одного таланта поставил русский язык и русскую мысль на новую для них высоту.
   

КОММЕНТАРИИ

ТУРГЕНЕВ ДОМА И ЗА ГРАНИЦЕЙ

П. Д. БОБОРЫКИН
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Петр Дмитриевич Боборыкин (1836--1921), писатель и журналист, автор обширных мемуаров о литературной жизни России и Западной Европы, познакомился с Тургеневым в 1863--1864 годах, в трудное для писателя время, наступившее после разрыва с "Современником" и выхода в свет "Отцов и детей", которые подверглись критике и "справа" и "слева".
   В письме к П. В. Анненкову от 28 сентября/10 октября 1863 года Тургенев просит уведомить его, "что за человек П. Д. Боборыкин, новый издатель "Библиотеки для чтения", и каков этот журнал под его редакцией?" {Тургенев, Письма, т. V, с. 161.}.
   Прожив большую интересную жизнь, П. Д. Боборыкин знал и видел многих замечательных современников. Герои его мемуаров -- выдающиеся писатели, художники, общественные деятели России и Западной Европы второй половины XIX и начала XX века: Герцен, Бакунин, Салтыков-Щедрин, Ренан, Л. Толстой, Антон Рубинштейн, Чехов... Тургенев занимает в этом ряду одно из значительных мест: ему отведены страницы в книге Боборыкина "За полвека", в очерке "У романистов. Парижские впечатления" (1878). Полностью посвящены Тургеневу три очерка, имеющие мемуарный характер: "Памяти Тургенева", "Тургенев дома и за границей" (1883), "Печальная годовщина. Из воспоминаний о Тургеневе" (1908).
   В 1864--1882 годах Боборыкин встречался с Тургеневым и в России, и за границей. Они оба представляли русских писателей на Международном литературном конгрессе в Париже в 1878 году.
   Знакомство Тургенева с Боборыкиным не прерывалось в течение восемнадцати лет, но не перешло ни в товарищество, ни в доверительные приятельские отношения. По словам Боборыкина, "от Тургенева... веяло холодком". "Я не помню,-- рассказывает мемуарист,-- чтобы он когда-либо (и впоследствии, при наших встречах) имел обыкновение сколько-нибудь входить в ваши интересы. Может быть, с другими писателями, моложе его, он иначе вел себя, но на наших сношений (с 1864 по 1882 год) я вынес вот такой именно вывод" {П. Д. Боборыкин. Воспоминания, т. 2, с. 12.}.
   Воспоминания о Тургеневе, написанные после его смерти, но содержат каких-либо новых фактов, в них (и прежде всего это относится к очерку "Тургенев дома и за границей") ценно другое: стремление мемуариста передать масштаб личности Тургенева, ее редкое своеобразие. "Нам никак не следует забывать,-- писал Боборыкин,-- что через Тургенева мы приходим в общение с самыми лучшими людьми образованного мира. Он один только из русских сделался достоянием всего Старого и Нового Света. У немцев, у англичан, у американцев (не говоря уже о французах) он теперь свой человек... популярность Тургенева основана на таких высоких мотивах, что в нем даже враги нашего отечества видят выражение лучших сторон русской интеллигенции, самых светлых и двигательных упований нашего общества..." {Там же, с. 371.}
   Мемуарный очерк "Тургенев дома и за границей" впервые опубликован в газете "Новости и биржевая газета", 1883, No 177, 27 сентября. Текст печатается по изданию: П. Д. Боборыкин, Воспоминания, т. 2. М., "Художественная литература", 1965.
   
   1 Мысль "о значении в творчестве местностей" -- одна из краеугольных в эстетической концепции Ап. Григорьева -- была им развита в статье "И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа "Дворянское гнездо". Имея в виду отношение художника к природе, критик называет Тургенева, Фета, Полонского, Тютчева, Л. Толстого "отзывами известной местности" (Ап. Григорь^ ев. Литературная критика. М., "Художественная литература", 1967, с. 246).
   2 В 1864 г. Тургенев приехал в Петербург 4/16 января и пробыл там до конца февраля -- начала марта.
   3 См. в т. 1 наст. изд. воспоминания А. Я. Панаевой, Н. Г. Чернышевского, Г. З. Елисеева и Е. Н. Водовозовой и коммент. к ним.
   4 Мысль перевести "Дон-Кихота" Сервантеса на русский язык возникла у Тургенева еще в 1857 г.
   5 В 1880 г. Тургенев приезжал в Москву дважды: 24 мая/5 июня и 10/22 июня.
   6 В предисловии к немецкому переводу "Отцов и детей" Тургенев писал: "Я слишком многим обязан Германии, чтобы не любить и не чтить ее как мое второе отечество" (Карлсруэ, 1869). См. также Тургенев, Соч., т. XV.
   7 Боборыкин посетил Тургенева в 1868 г. Об этой встрече с писателем он рассказал в девятой главе книги "За полвека" (П. Д. Боборыкин. Воспоминания, т. 2, с. 8--15).
   8 В "Вешних водах", создававшихся после окончания франко-прусской войны, были сильны антипрусские тенденции. "Как проглотят немецкие читатели г-на Клюбера и прочие неприятности, сказанные их расе?" -- беспокоился Тургенев, узнав о предстоящем переводе повести на немецкий язык (Тургенев, Письма, т. IX, с. 226).
   9 Об отношениях Тургенева с немецкими писателями см. в воспоминаниях Л. Пича.
   10 Имеются в виду корреспонденции о франко-прусской войне, публиковавшиеся в "Санкт-Петербургских ведомостях" в августе -- сентябре 1870 г. (Тургенев, Соч., т. XV). Убежденный противник наполеоновского режима, Тургенев был сторонником поражения Франции Наполеона III в войне с Германией.
   11 Речь идет о предисловии Тургенева к роману французского писателя Максима Дюкана "Утраченные силы" (1868). См. Тургенев, Соч., т. XV.
   12 О взаимоотношениях Тургенева и Флобера см. воспоминания М. Ковалевского, Б. Фори. См. также работы П. Р. Заборова и H. H. Мостовской в сб.: "Тургенев и его современники", Л., 1977, с. 129--136; с. 154--161). В очерке "У романистов" Боборыкин более подробно пишет о Тургеневе -- "покровителе Золя": "Тургенев добыл для Золя постоянную работу в "Вестнике Европы" с ежемесячным определенным содержанием, что позволило автору "Ругон-Макка-ров" освободиться от тисков своего издателя" (П. Д. Боборыкин, Воспоминания, т. 2, с. 188). Золя на всю жизнь сохранил благодарность к Тургеневу: "Я не забуду, что это он, так сказать, представил меня России в 1875 году, в самый решительный момент моей литературной баталии... Ни одна газета не давала мне места, я голодал, меня грязнили со всех сторон, и вот тогда-то он ввел меня в эту великую Россию, где с тех пор полюбили меня". Этот отзыв о Тургеневе записан со слов Золя французским журналистом Жюлем Гюре ("Новое время", 1893, 28 октября/9 ноября, No 6346). Золя сотрудничал в "Вестнике Европы" в течение пяти лет. Здесь были опубликованы его статьи под общим названием "Парижские письма" и романы "Проступок аббата Мурэ" (1875, No 1--3), "Его превосходительство Эжен Ругон" (1876, No 1--4). С развитием жанра романа писатель связывал расцвет литературы. Тургенев, по словам его современника, известного французского критика и исследователя литературы Поля Бурже, "питал религиозное чувство к искусству романиста. Он видел в нем все будущее современной литературы..." (ЛН, т. 76, с. 700--701).
   13 Тургенев перевел две повести Флобера: "Легенду о св. Юлиане Милостивом" ("Католическая легенда о Юлиане Милостивом") и "Иродиаду" ("Вестник Европы", 1877, No 4--5). Говоря о трех повестях, якобы переведенных Тургеневым, Боборыкин, возможно, имел в виду "Песнь торжествующей любви", оригинальное произведение писателя, посвященное Гюставу Флоберу.
   14 О взаимоотношениях Тургенева и Мопассана см. наст. т., с. 258--261.
   15 Тургенев завещал Полине Виардо все свое движимое имущество (см.: М. А. Арзуманова. Завещание И. С. Тургенева.-- Тург. сб., Орел, 1960, с. 264--286).
   16 Парижская библиотека Тургенева насчитывала свыше двух тысяч томов (М. П. Алексеев. По следам рукописей Тургенева во Франции.-- "Русская литература", 1963, No 2, с. 56--57).
   17 О Тургеневе -- участнике Международного конгресса, см. воспоминания М. Ковалевского.
   18 О торжественных встречах Тургенева в Москве и в Петербурге в 1879 г., во время его пребывания в России с 9/21 февраля по 21 марта/2 апреля, см. воспоминания М. Ковалевского.
   19 Заметка П. Д. Боборыкина появилась в "Русских ведомостях", No 42, 17 февраля 1879 г.
   20 Литературно-музыкальное утро в Петербургском клубе художников состоялось 27 февраля ст. ст. Тургенев читал "Бурмистра". "...Должен сознаться, что никогда еще я не был предметом таких,-- простите мне это слово!-- оваций..." -- писал он Полине Виардо о встрече, устроенной ему слушателями (Тургенев, Письма, т. IX, с. 30, 369).
   21 Имеется в виду речь студента П. П. Викторова. См. о ней в воспоминаниях М. Ковалевского.
   22 Прощальный обед в Эрмитаже в честь Тургенева состоялся 6/18 марта 1879 г.
   

Е. Я. КОЛБАСИН
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Елисей Яковлевич Колбасин (1833--1885), журналист, сотрудничавший в "Современнике", познакомился с Тургеневым в 1850--1851 годах. Начинающий, еще очень молодой литератор с глубочайшим уважением и восхищением относился к известному уже тогда писателю. "Более всего я жаждал познакомиться с Тургеневым и Некрасовым" {"Современник", 1911, No 8, с. 222.},-- писал он позднее в своих воспоминаниях. Во время частых отъездов Тургенева за границу Е. Я. Колбасин, который стал своего рода секретарем писателя, исполнителем его поручений, отправлял ему подробные письма, в них он сообщал о событиях русской литературной жизни, а с сентября 1856 года эти письма превратились в своеобразные документальные "хроники". Сам Тургенев называл их "ежемесячными отчетами" и рассматривал как обычную литературную работу, за которую выплачивал Колбасину гонорар.
   Л. П. Шелгунова вспоминает: "Увлекающийся Тургенев страшно носился с этим Колбасиным -- еще молодым человеком -- и предсказывал, что из него выйдет гениальный человек. Тургенев всегда и горячо приветствовал начинающих писателей" {Н. В. Шелгунов, Л. П. Шелгунова, М. Л. Михайлов. Воспоминания, т. П. М., "Художественная литература", 1967, с. 89.}. Колбасин был автором небольших беллетристических произведений, печатавшихся в "Современнике", "Библиотеке для чтения", "Атенее". Очерк "Академический переулок" ("Библиотека для чтения", 1858, август) он посвятил Тургеневу.
   Воспоминания Е. Я. Колбасина -- единственное свидетельство современника о встрече Тургенева с Чарльзом Диккенсом в 1859 году. Существует предположение П. В. Анненкова, что Тургенев познакомился с английским романистом только в 1863 году в Париже, на диккенсовских чтениях. Но нет оснований не доверять Колбасину: почти все, о чем он вспоминает, подтверждается письмами Тургенева -- и сама поездка в Лондон, и визит к Герцену, и переданный со слов Тургенева рассказ о торжественном обеде в Обществе английского литературного фонда, на котором присутствовал английский историк Томас Карлейль. Кроме публикуемого в настоящем издании мемуарного очерка, Колбасин на склоне жизни написал воспоминания "Тени старого "Современника" {"Современник", 1911, No 8, с. 221--240.}, где несколько иначе оценивает Тургенева. Отдавая должное талантливости, знаниям, авторитету Тургенева, мемуарист всецело принимает сторону Некрасова, Чернышевского и Добролюбова в их конфликте с Тургеневым.
   Воспоминания Е. Я. Колбасина о поездке с Тургеневым в Англию были впервые опубликованы в газете "Одесский вестник", 1885, No 103, 9 мая. Печатаются по тексту первой публикации.
   
   1 Е. Я. Колбасин и Тургенев выехали 20 мая/1 июня 1859 г. 9/21 июня 1859 г. Тургенев писал М. А. Маркович: "Я ездил в Лондон, пробыл там неделю -- и каждый день видел Герцена... Я возил к нему... Колбасина; тот чуть не сошел с ума от восторга" (Тургенев, Письма, т. III, с. 303).
   2 Очень похожие воспоминания о том, как раздражали Тургенева некоторые черты английского быта, чисто английский педантизм, оставил В. А. Соллогуб (А. В. Соллогуб. Воспоминания. М., 1931, с. 445--448).
   3 Точных сведений о времени знакомства Тургенева с Ч. Диккенсом не существует. Когда завязывались его знакомства с деятелями английской культуры (1857 г.), он, видимо, еще не был представлен Диккенсу. "...Я был в Англии,-- писал Тургенев,-- и, благодаря двум-трем удачным рекомендательным письмам, сделал множество приятных знакомств, из которых упомяну только Карлейля, Теккерея, Дизраели, Макколея..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 123). Возможно, что Тургенев впервые встретился с Диккенсом в следующем, 1858 г., когда приезжал в Лондон как почетный гость Общества английского литературного фонда. В мартовском номере журнала Диккенса "Household Words" ("Вседневное слово") за 1855 г. были опубликованы в сокращенном переводе несколько очерков из "Записок охотника": "Бурмистр", "Льгов", "Петр Петрович Каратаев", "Певцы". В 1862 г. Тургенев посылает Диккенсу французское издание "Записок охотника" в переводе Делаво (1858) с дарственной надписью: "Чарльзу Диккенсу от одного из его самых больших почитателей". В 1869 г. Тургенев просил своего друга В. Рольстона послать Диккенсу "Дворянское гнездо" (в английском переводе Рольстона).
   4 Об одном из визитов Тургенева и Колбасина к Герцену вспоминает Н. А. Тучкова-Огарева (см. т. 1 наст. изд., с. 214). Герцен также писал об этих встречах 31 мая/12 июня 1859 г.: "Был здесь Тургенев... все так же умен и ужасно тешил нас рассказами" (Герцен, Т. XXVI, с. 273).
   5 Поэма Н. П. Огарева "Юмор" была издана в Лондоне в 1857 г. с предисловием Герцена (первые две части).
   6 С Томасом Карлейлем Тургенев познакомился в мае -- июне 1857 г. Тургенев был принят в доме Карлейля, где знали и любили его творчество (о Тургеневе и Карлейле см. ст. М. П. Алексеева в ЛН, т, 61, с. 229--231, а также в кн.: "Неизданные письма иностранных писателей XVIII--XIX вв.". М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1960, с. 317). В. П. Боткину принадлежат переводы избранных очерков английского историка, публиковавшиеся в 1855--1856 гг. в "Современнике": "О героях и героическом в истории, соч. Т. Карлейля", "Героическое значение поэта. Дант. Из Т. Карлейля" (статья первая). "Шекспир" (статья вторая).
   7 16/28 апреля 1858 г. Тургенев в Лондоне присутствовал на торжественном обеде в Обществе английского литературного фонда под председательством лорда Пальмерстона (см. письмо к А. В. Дружинину от 3 мая н. ст. 1858 г.). По просьбе Дружинина, который был инициатором создания в России Литературного фонда, Тургенев написал статью "Обед в Обществе английского литературного фонда. Письмо к автору статьи "О литературном фонде", которая была опубликована в "Библиотеке для чтения" (1859, No 1). Разговор Тургенева с Теккереем, приведенный Колбасиным, не мог происходить на этом обеде, так как английский писатель там не присутствовал (Тургенев, Письма, т. III, с. 233).
   8 По всей вероятности, Генри Ривс, издатель "Эдинбургского обозрения". Его имя Тургенев называет в статье "Обед в Обществе английского литературного фонда...".
   9 В середине XIX в. творчество Теккерея было широко известно в среде русской интеллигенции. Им увлекался Некрасов, который называл Теккерея одним из любимых своих писателей (Некрасов, т. X, с. 305).
   10 Почетное звание доктора гражданского права было присвоено Тургеневу в июне 1879 г. главным образом как автору "Записок охотника", книги, которая прославилась своим антикрепостническим пафосом. "В письме из Оксфорда сказано, что это воздаяние за мои труды по освобождению крестьян",-- сообщал Тургенев П. В. Анненкову (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 84).
   11 Всемирная промышленная выставка, о которой пишет Колбасин, открылась в Вене 1 мая н. ст. 1873 г. "Я прибыл в Вену в прошлый четверг по дороге в Карлсбад...-- писал Тургенев А. Ф. Онегину 4/16 июня,-- а в пятницу я, выходя из кареты, оступился и так сильно расшиб себе колено, что должен был слечь в постель... вот как я видел Венскую выставку!" (Тургенев, Письма, т. X, с. 112). В Карлсбад Тургенев приехал 8/20 июня 1873 г.
   12 См. воспоминания Бойесена в наст. т. и коммент. 2 к ним.
   

Н. В. ЩЕРБАНЬ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Николай Васильевич Щербань (1834--1893), журналист, публиковавшийся в "Московских ведомостях" и "Русском вестнике", познакомился с Тургеневым в Париже в 1860--1861 годах; в то время Щербань был редактором газеты "Le Nord", негласного органа русского правительства, которая издавалась в Брюсселе.
   Щербань, подобно Е. Я. Колбасину, исполнял обязанности литературного секретаря писателя. Тургенев поручил ему провести корректуру романа "Отца и дети", печатавшегося в "Русском вестнике". Воспоминания Щербаня интересны прежде всего тем, что из них мы узнаем некоторые подробности о первом чтении Тургеневым романа, о дальнейшей авторской работе над рукописью "Отцов и детей". Мемуарист рассказывает также о русском окружении писателя в Париже.
   В воспоминаниях Щербаня ощутима консервативная позиция их автора -- постоянного сотрудника "Русского вестника". Мемуарист порою акцентирует только резкие отзывы Тургенева о публицистике "Современника", о Добролюбове, между тем как отношение писателя к ведущему критику журнала было сложным и далеко не однозначным (см. в т. 1 наст. изд. коммент. к воспоминаниям Н. Г. Чернышевского).
   Впоследствии отношение Тургенева к Щербаню круто изменилось, по всей вероятности из-за солидарности последнего с M. H. Катковым, который цинично утверждал, что все поправки в тексте "Отцов и детей" были сделаны с согласия автора, между тем как они были сделаны под сильным нажимом Каткова, вопреки воле Тургенева (Тургенев, Письма, т. X, с. 325, 662).
   Публикация Н. В. Щербаня "Тридцать два письма И. С. Тургенева и воспоминания о нем (1861--1875)" впервые появилась в "Русском вестнике" (1890, No 7--8). В настоящем издании печатается только собственно мемуарная часть -- по журнальному тексту.
   
   1 Тургенев рекомендовал через Щербаня французского прогрессивного журналиста Феликса Морнана в качестве парижского корреспондента "Русского вестника". "...Русский вестник, понятно, не мог открыть свои страницы революционеру... сподвижнику полонизма",-- пишет Щербань. Эти соображения редакции журнала он и был уполномочен передать Тургеневу "от имени M. H. Каткова" ("Русский вестник", 1890, No 7, с. 3--4).
   2 Речь идет о бонапартистском перевороте во Франции в июле 1851 г.
   3 Тургенева и В. П. Боткина -- знатока литературы, живописи и музыки -- связывали многолетние дружеские отношения. Писатель видел в нем "бесценного товарища и советчика". Однако, несмотря на давнюю привязанность к другу своей молодости, Тургенев нередко вступал с ним в полемику: эстетство Боткина, особенно развившееся в последние годы его жизни, раздражало Тургенева. О взаимоотношениях с В. П. Боткиным см. веб.: "В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка. 1851--1869". М.-- Л., "Academia", 1930.
   4 Э. Шарьеру принадлежал первый французский перевод "Записок охотника" (1854), изобилующий неточностями, буквалистскими оборотами, которые нередко искажали смысл русского подлинника. Свое недовольство переводом Тургенев высказал в печати (Тургенев, Соч., т. XV, с. 129--131).
   5 Луи Виардо с помощью Тургенева много сделал для популяризации русской литературы во Франции. Он переводил сочинения Пушкина, Гоголя, Тургенева. Полина Виардо, не принимая непосредственного участия в переводческой деятельности своего мужа, часто бывала первой слушательницей новых произведений Тургенева и их французских переводов.
   6 См. воспоминания Н. Г. Чернышевского в т. 1.
   7 См. наст. т., с. 435--436.
   8 Возможно, речь идет об анонимной статье, напечатанной в "Современной летописи" (1862, No 18) под рубрикой "Диковинки русской журналистики".
   9 Под инициалами А. Ю. выступал Ю. К. Арнольд, искусствовед, который в одной из своих рецензий, напечатанных в "Северной пчеле", сделал следующее заявление, возмутившее Тургенева: "...Г. Некрасов жертвует лучшими талантами былого "Современника", гг. Тургеневым, Дружининым, Писемским, Гончаровым и Авдеевым, и издает "Современник" как орган наших обличительных и политико-экономических насущных потребностей..." (No 316, 22 ноября 1862 г.). Мемуарист не прав, утверждая, что письмо Тургенева к издателю "Северной пчелы" так и не увидело света. Оно было напечатано в No 334 от 10 декабря при содействии Анненкова.
   10 О встречах в доме Милютиных в Париже сохранились записи в дневнике Ф. Н. Тургеневой. О встрече 3 марта 1863 г., посвященной годовщине со дня объявления манифеста, Ф. Тургенева пишет особенно подробно (см. ЛН, т. 76, с. 364--366). С Н. А. Милютиным, одним из главных деятелей, осуществлявших подготовку крестьянской реформы, Тургенева связывали давние дружеские отношения. По словам М. А. Милютиной, ее муж особенно ценил общество старого декабриста Н. И. Тургенева и И. С. Тургенева ("Прометей", т. 2, М., "Молодая гвардия", 1967, с. 335--336).
   11 Не будучи убежденным сторонником отделения Польши от России, Тургенев не позволял себе "антипольских выступлений". "Ни одного -- ни обидного, ни насмешливого слова не вышло из моих уст насчет поляков -- хотя бы уже потому, что я еще не потерял всякого понимания "трагического"..." (Тургенев, Письма, т. V, с. 146).
   12 О лондонском периоде см. в воспоминаниях Поля Виардо в наст. томе.
   

ВСТРЕЧА ТУРГЕНЕВА С ЛАССАЛЕМ
По воспоминаниям М. П. С--вой)

   Воспоминания М. П. С--вой о Тургеневе {Сообщены рецензентом "Одесского вестника" С. Т. Герцо-Виноградским (Г-в).} могли принадлежать, как считают некоторые исследователи творчества писателя, дочери декабриста П. Н. Свистунова, Магдалине Петровне Свистуновой. Писательница и музыкантша, учившаяся у Ф. Листа, она, возможно, встречалась с Тургеневым в шестидесятые -- семидесятые годы за границей. Сохранилась одна записка Тургенева к Свистуновой (1880 г.). Однако в самом тексте мемуаров есть указания, которые заставляют усомниться в авторстве Свистуновой: по словам мемуаристки, в 1883 году, когда она писала свои воспоминания, ей минул сорок восьмой год, а М. П. Свистуновой в то время было тридцать пять лет.
   Воспоминания М. П. С--вой содержат интересные и, по всей вероятности, достоверные сведения о писателе. В тургеневской летописи не нашла отражения поездка Тургенева в Швейцарию в 1864 году, о которой рассказывается в мемуарах; однако она могла состояться между 23 июля/4 августа и 22 августа/3 сентября 1864 года. 23 июля/4 августа Тургенев писал брату (Н. С. Тургеневу), приглашая его в Баден-Баден, где он в то время жил. Следующее же известное нам письмо Тургенева было отправлено из Баден-Бадена только 22 августа/3 сентября 1864 года (к Е. Е. Ламберт). Возможно, что Тургенев ездил в Швейцарию в этот промежуток времени. Поездка в Женеву, где было много политических эмигрантов, вероятно, держалась в секрете. Тургенев только что вернулся из Петербурга, где давал показания в сенате по "Делу 32-х", обвиняемых в связях с политическими эмигрантами, и какое-то время был, естественно, очень осторожен.
   Видный деятель немецкого рабочего движения Фердинанд Лассаль привлекал внимание Тургенева. Писатель знал его труды, был знаком с его экономическими теориями. Известный в шестидесятые годы спор Лассаля и Шульце-Делича о роли рабочих ассоциаций упомянут в "Дыме". Прочитав в 1877 году "Исповедь" Лассаля, Тургенев пишет своим друзьям -- П. В. Анненкову, Полонскому, Стасюлевичу -- о том, как поразило его это "удивительное" произведение, подобного которому "я ни в одной литературе не знаю" {Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 226.}.
   Лассаль был убит летом 1864 года на дуэли с Янко Раковицем, валахским дворянином, женихом Елены Деннигес. Упоминание в мемуарах о гибели Лассаля также подтверждает дату встречи М. П. С--вой с Тургеневым в 1864 году.
   М. П. С--вой принадлежат еще одни воспоминания о Тургеневе, названные "Происхождение "Записок охотника" {"Новости и биржевая газета", 1883, No 177, 27 сентября.}. В них рассказывается о трагической смерти доезжачего Тургенева во время охоты на волков. Это событие должно было быть описано в одном из очерков, который писатель предполагал назвать "Незадача" (см. письмо Тургенева к Анненкову 25 октября/6 ноября 1872 г.-- Тургенев, Письма, т. X, с. 15).
   Воспоминания М. П. С--вой впервые опубликованы в газете "Новости и биржевая газета", 1883, No 157, 160, 7 и 10 сентября.
   Печатается по тексту первой публикации.
   

Н. А. ОСТРОВСКАЯ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ТУРГЕНЕВЕ

   Наталия Александровна Островская (1840--?), урожденная Татаринова, принадлежала к тому типу русских просвещенных женщин, отличавшихся радикальными взглядами, тонким и ироничным умом,-- качествами, которые особенно привлекали Тургенева. Ее биография не совсем обычна. Отец мемуаристки А. Татаринов, слывший в николаевскую эпоху вольнодумцем и человеком "опасным", пригласил в качестве преподавателя истории литературы своей дочери Н. А. Добролюбова, что и сыграло огромную роль в формировании личности автора мемуаров.
   Воспоминания о Тургеневе -- лишь часть мемуарного произведения, задуманного, по словам внука мемуаристки, как обширнейшая семейная хроника "аксаковского типа". Дочь А. Татаринова, обладавшего большими связями, имела возможность в доме отца наблюдать людей из самых разных слоев русского общества середины прошлого века -- представителей дворянской интеллигенции, воспитанников немецких университетов, друзей Герцена и Огарева.
   С Тургеневым мемуаристка познакомилась, по всей вероятности, в конце пятидесятых -- начале шестидесятых годов, в то время, когда она была женой П. М. Грибовского -- приятеля Герцена, Анненкова, Огарева. Герцен рекомендовал Тургеневу Грибовского как "отличного соотечественника". Тургенев в письме к Людвигу Пичу замечал, характеризуя Грибовского: "...это порядочная, прямая натура, так же, как и его жена" {Тургенев, Письма, т. X, с. 399.}.
   Воспоминания Н. А. Островской исследователи русской классической литературы относят к числу наиболее достоверных и содержательных. Вот как оценивает мемуары Островской К. И. Чуковский, собиравшийся их издать полностью: "Я только что прочел ее воспоминания, и ни одной тусклой страницы. О ком бы она ни писала -- о цензоре Бекетове <...>, о Добролюбове, Островском, Тургеневе -- все так и сверкает у нее под пером <...>. И еще одно достоинство воспоминаний Татариновой; они правдивы почти в каждой строке. Я проверял по другим материалам ее воспоминания о Тургеневе и был поражен, до какой степени точна ее память..." {ЦГАЛИ, ф. 496, ед. хр. 38.} И еще один важный штрих, упомянутый в небольшой статье В. Метальникова о личности его бабушки: "У Татариновой действительно был литературный талант, ум у нее был насмешливый <...> Добролюбов называл ее "женский Щедрин" {Там же.}.
   После смерти М. П. Грибовского Наталия Александровна вышла замуж за брата драматурга А. Н. Островского -- Андрея Николаевича Островского.
   Впервые воспоминания Островской были опубликованы неполностью и с цензурными купюрами в газете "Волжский вестник" (1884, No 143, 148, 154, 160, 2, 9, 16, 23 декабря; 1855, No 5 и 11, 6 и 13 января). В 1915 году напечатаны по рукописи, "со многими дополнениями", дочерью автора мемуаров М. А. Островской. Воспоминания, и сожалению, напечатаны не только с "дополнениями", которые, по всей вероятности, были написаны самим публикатором, но и подверглись редактуре, во многом лишившей воспоминания самобытности. Впервые об этом написал В. А. Громов в двух своих публикациях ("Русская литература", 1973, No 2, с. 138--144; сб. "Тургенев и его современники", Л., 1977, с. 190--212).
   В настоящем издании воспоминания впервые печатаются по беловой рукописи, хранящейся в ЦГАЛН (ф. 509, оп. 2, ед. хр. 19).
   
   1 Грибовские приехали в Баден-Баден скорее всего осенью 1865 г. В мемуарах упоминается о начале работы Тургенева над романом "Дым", относящемся к ноябрю 1865 г.
   2 Роман "Подводный камень" (1860) Авдеев посвятил И. С. Тургеневу.
   3 "A tout venant je crache", или "Бог не выдаст -- свинья не съест" -- журнал русских студентов в Гейдельберге, выходивший в шестидесятых годах. Его редактором был Е.-В. де Роберти. В примечании "От редакции" говорилось: "Подписываться на "Бог не выдаст -- свинья не съест" нельзя. Редакция сама назначает подписчиков". Тургенев входил в их число.
   4 Островская не совсем точно передает историю событий, предшествующих вызову Тургенева в Сенат по так называемому "Делу 32-х". В мае 1862 г. М. А. Бакунин при встрече с Тургеневым в Лондоне обратился к нему с просьбой помочь переправить его жену -- А. К. Бакунину -- из Иркутска, где она оставалась после побега мужа из Сибири летом 1861 г., в Тверскую губернию к его родственникам. Об этом же он просил Тургенева в письме от 23 октября и. ст. 1862 г., на что Тургенев отвечал ему: "Я немедленно приступлю к исполнению того, что ты желаешь насчет твой жены" (Тургенев, Письма, т. V, с. 60). По приезде в Россию Тургенев исполнил свое обещание, получил официальное разрешение на выезд жены Бакунина, добился свидания с его братьями (заключенными в ту пору в Петропавловскую крепость), выяснил у них возможность приезда в их семью А. К. Бакуниной, ссудил последнюю необходимой суммой денег (см. подробно в "Ответах Тургенева на "допросные пункты". Письма, т. V, с. 395--396).
   5 А. И. Ничипоренко, привлекавшийся по "Делу 32-х", сообщил в своих показаниях, что через Тургенева он передал письмо к Н. А. Серно-Соловьевичу и "несколько десятков экземпляров воззваний, перепечатанных из "Колокола", о пожертвованиях в "общий фонд", средства которого предназначались для помощи политическим эмигрантам и на революционную пропаганду (Тургенев, Письма, т. V, с. 696). Ничипоренко выведен в романе Н. С. Лескова "Некуда" под фамилией Пархоменко.
   6 Официальный вызов в Сенат (а не в III Отделение) был вручен Тургеневу 22 января/3 февраля 1863 г. Однако до этого П. В. Анненков в письме от 1/13 января 1863 г. предупредил Тургенева о "предполагаемом вызове в Россию" (Тургенев, Письма, т. V, с. 537).
   7 В 1862--1868 гг. русским послом в Париже был барон А. Ф. Будберг.
   8 25 января/6 февраля 1863 г. Тургенев сообщал Анненкову: "Меня действительно требуют назад в Россию. Немедленно я ехать не могу... а потому, с одобрения нашего здешнего посланника, написал письмо государю, в котором прошу его сделать мне милость и велеть выслать мне допросные пункты..." (Тургенев, Письма, т. V, с. 89). Письмо Александру II было составлено Тургеневым с помощью Н. А. Милютина, о чем свидетельствует запись в дневнике М. А. Милютиной: "Николай Алексеевич принял живейшее участие в составлении и отправке этого письма..." ("Прометей", т. 2, М., 1967, с. 336).
   9 Среди осужденных по "Делу 32-х", назвавших на следствии людей, связанных с политической эмиграцией, был А. И. Ничипоренко. "Ничипоренко всех и все выдает..." -- писал Тургенев о его поведении на допросах (Тургенев, Письма, т. V, с. 95).
   10 В беловой рукописи роману "Отцы и дети" был предпослан эпиграф, смысл которого близок к приведенному Островской афоризму: "Молодой человек человеку средних лет: "В вас было содержание, но не было силы". Человек средних лет: "А в вас -- сила без содержания" (Из современного разговора)" (Тургенев, Соч., т. VIII).
   11 В июле 1863 г. Тургенев сообщил Герцену: "Я прекратил переписку с тобою... Наши мнения слишком расходятся" (Тургенев, Письма, т. V, с. 146). Между тем Тургенев и Герцен до этого времени часто выступали как идейные союзники. Писателей, принадлежавших к поколению сороковых годов, объединяла борьба с крепостным правом, горячее желание "пробудить сознание народа самого и правительства", стремление к демократизации русской общественной жизни. Но в начале шестидесятых годов резко обнаружилась разность идейных позиций Герцена и Тургенева. Они разошлись и в оценке крестьянской реформы, и в отношении к революции, необходимость которой для полного и бескомпромиссного решения крестьянского вопроса в конце концов признавал Герцен, и во взгляде на пути общеевропейского развития (в какой-то мере под влиянием этих споров, в процессе полемики были написаны Герценом "Концы и начала"). Герцен был крайне недоволен пассивным, с его точки зрения, отношением Тургенева к польским событиям, отсутствием, как ему казалось, каких-либо положительных общественных идеалов у Тургенева, своеобразным "нигилизмом устали". Ответы Тургенева на "допросные пункты", где подчеркивалось несогласие с политической платформой лондонской эмиграции, и его письмо Александру II вызвали язвительные и горькие строки Герцена в "Колоколе" о "раскаявшейся седовласой Магдалине", адресованные Тургеневу. Это последнее выступление Герцена привело к разрыву всяких отношений с Тургеневым, который длился до 1867 г.
   12 Тургенев сочувственно относился к освободительной борьбе в Италии, возглавляемой Гарибальди. "А каков Гарибальди?-- писал Тургенев, узнав о новом походе вождя итальянских патриотов.-- С невольным трепетом следишь за каждым движением этого последнего из героев" (Тургенев, Письмо, т. V, с. 40).
   13 Мемуаристка передает содержание незавершенного очерка, предназначавшегося для "Записок охотника" под названием "Русский немец и реформатор" (см. ЛН, т. 73, кн. первая, с. 25, 34--38).
   14 О неосуществленных замыслах рассказов для книги "Записки охотника" см.: Тургенев, Соч., т. IV, с. 461--478).
   15 О замысле рассказа "Землеед", предназначавшегося для "Записок охотника", Тургенев сообщал П. В. Анненкову в письме от 25 октября/6 ноября 1872 г.: "...В этом рассказе я передаю совершившийся у нас факт -- как крестьяне уморили своего помещика, который ежегодно урезывал у них землю и которого они прозвали за то землеедом, заставив его скушать фунтов 8 отличнейшего чернозему. Сюжетик веселенький, как изволите видеть" (Тургенев, Письма, т. X, с. 15).
   16 Здесь Тургенев явно перекликается с А. Фетом, имея в виду строки стихотворения "Я пришел к тебе с приветом...".
   17 Об этом же рассказывает в своих мемуарах о Тургеневе Ан. Половцов. "Трудно сказать, как это делается,-- говорил писатель.-- ...Сперва начинает носиться в воображении одно из будущих действующих лиц, в основе которых у меня почти всегда лежат реальные лица. Часто лицо, которое занимает вас,-- не главное, а одно из второстепенных, без которого, однако, не было бы и главного" (Ан. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., М., 1866, с, 77).
   18 В литературе о Тургеневе высказывалось предположение, что одним из прототипов Базарова был В. И. Якушкин (см. ст. Н. Чернова "Об одном знакомстве И. С. Тургенева" в журнале "Вопросы литературы", 1961, No 8).
   19 Статья Д. И. Писарева "Базаров" была опубликована в мартовском номере "Русского слова" за 1862 г. Писарев впоследствии не раз возвращался к образу Базарова в статьях "Русского слова": "Нерешенный вопрос" (1864, No 9--11), "Посмотрим!", "Новый тип" ("Мыслящий пролетариат") (1865, No 10). Подробнее о полемике вокруг "Отцов и детей" см. в т. 1 наст. изд. в воспоминаниях Г. З. Елисеева, Е. Н. Водовозовой и коммент. к ним.
   20 В письмо к К. Случевскому Тургенев утверждал, что в Базарове он хотел изобразить "лицо трагическое", обреченное в силу самих жизненных условий "на погибель" (Тургенев, Письма, т. IV, с. 379--381).
   21 Из "Египетских ночей" А. С. Пушкина. Начальные строки из второй импровизации итальянца.
   22 Строки из стихотворения Н. А. Некрасова "Тройка".
   23 О своем увлечении в юношеские годы поэзией В. Г. Бенедиктова Тургенев писал Л. Н. Толстому в декабре -- январе 1857 г.: "Знаете ли Вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала -- плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова -- и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку?" (Тургенев, Письма, т. III, с. 62). Об отношении к Бенедиктову и ниспровержении былого кумира Тургенев рассказал в "Литературных и житейских воспоминаниях" в очерке "Литературный вечер у Плетнева" (Тургенев, Соч., т. XIV).
   24 План конца "Египетских ночей" Пушкина, о котором рассказывал Тургенев, не сохранился.
   25 Стихотворение Пушкина "Анчар" вызвало беспокойство Бенкендорфа. Поэт был вынужден написать объяснительное письмо шефу жандармов от 7 февраля 1832 г. (А. С. Пушкин. Поли, собр. соч., т. 15. М., Изд-во АН СССР, 1948, с. 10).
   26 О фантастических "видениях" Тургенева рассказывают многие современники. Французский критик Мельхиор де Вогюэ вспоминал: "Во время своих предсмертных страданий, весь пропитанный опиумом и морфием, он передавал своим друзьям странные сны и жалел, что не может записать их: "Это вышла бы любопытная книга",-- говорил он" ("Иностранная критика о Тургеневе", СПб., 1908, с. 72--73).
   27 Существует еще одно мемуарное свидетельство о том, что Тургенева интересовали черты польского характера, сформировавшегося в атмосфере национально-освободительного движения. Так, в дневнике Е. А. Штакеншнейдер есть любопытная запись, относящаяся к замыслу "Накануне": "Говорят, что первоначально Тургенев задумал героя -- поляка, но по цензурным условиям сделал его болгарином" (Е. А. Штакеншнейдер. Дневник и записки. М.-- Л., "Academia", 1934, с. 265).
   28 Имеется в виду В. Гончарова. А. Н. Луканина записала 1 марта 1878 г. в своем дневнике: "Иван Сергеевич заявил, что к нему приходила "докторша Гончарова" и "оставила ему свою книгу". "Конечно, я не буду читать этих женских болезней,-- заметил он и продолжал: -- Мне говорили, что она отлично занималась и что по окончании экзаменов профессор Брока поздравлял ее очень горячо" ("Северный вестник", 1887, No 2, с. 48).
   29 Брат П. В. Анненкова -- Иван Васильевич Анненков, флигель-адъютант.
   30 В воспоминаниях друга Тургенева, немецкого филолога Людвига Фридлендера, также приводится, со слов писателя, рассказ о радостном чувстве освобождения при известии о кончине Николая I ("Вестник Европы", 1906, No 10, с. 834).
   31 Рассказ мемуаристки о впечатлении, произведенном на Тургенева Писаревым, совпадает с тем, как характеризовал критика автор "Отцов и детей" в своих "Литературных и житейских воспоминаниях", письмах к друзьям (см. Тургенев, Соч., т. XIV, С. 40; Письма, т. VI, с. 213). Они познакомились весной 1867 г. в Петербурге. Особенно поразила Тургенева утонченная интеллигентность умного и острого "нигилиста". Писатель с интересом и нетерпением ждал выступлений Писарева, ставшего со времен "Отцов и детей" одним из самых талантливых и глубоких современных истолкователей его творчества. "Что-то скажет Писарев?-- замечал Тургенев, имея в виду "Дым".-- Для меня это довольно важно -- как симптом" (Тургенев, Письма, т. VI, с. 273). Тургенев не разделял "некоторых убеждений" Писарева, и это главным образом касалось "нигилистического" отношения критика к поэзии Пушкина (см. "Литературные и житейские воспоминания"). Однако разногласия не мешали ему быть объективным в оценке его дарования и личности. "Я ценю Ваш талант, уважаю Ваш характер",-- пишет он критику в 1867 г. (Тургенев, Письма, т. VI, с. 254).
   32 О том, что прототипом Рудина явился М. А. Бакунин, друг юности, увлекавшийся вместе с Тургеневым философией Гегеля, "Фаустом" Гете, музыкой Бетховена и Шуберта, писатель не один раз говорил своим друзьям (см. Тургенев, Письма, т. V, с. 47; см. также в т. 1 наст. изд. воспоминания Н. Г. Чернышевского и коммент. к ним). В конце тридцатых -- начале сороковых годов Михаил Бакунин, по словам П. В. Анненкова, "господствовал над кружком философствующих" (Анненков, с. 158). О редком ораторском и пропагандистском даре М. Бакунина рассказывают многие его современники -- и прежде всего Герцен. "Бакунин мог говорить целыми часами, спорить без устали с вечера до утра... Этот человек рожден был миссионером, пропагандистом..." (Герцен, т. VII, с. 353--354). Психологический портрет М. Бакунина, переданный Островской со слов Тургенева, дополняют воспоминания другого современника, Ан. Половцова, которому писатель также поверял свои впечатления о Бакунине: "Это был поразительный говорун и замечательный диалектик. Он мог развивать самые блестящие теоретические доводы в течение часов и в то же время не был в состоянии рассказать самого простого эпизода... Он жил одними теоретическими построениями. Влияние Бакунина на рабочих объясняется тем, что он был демократ по природе... К тому же он был необыкновенно доступен для всех и каждого" (Ан. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 77). В 1848--1849 гг. М. Бакунин выделялся "среди самых активных практических революционеров" Европы (Е. Тарле). За руководство революционным восстанием в Дрездене он был приговорен немецкими властями к смертной казни, замененной затем пожизненным заключением. Вскоре был выдан австрийскому правительству, которое, в свою очередь, выдало Бакунина русским властям. Бакунин был заключен сначала в Алексеевский равелин Петропавловской крепости (1851--1854 гг.), а потом в Шлиссельбургскую крепость (1854--1857 гг.), откуда был сослан после покаянного письма Александру II на вечное поселение в Сибирь (1857 г.). В 1861 г. Бакунину удалось бежать с каторги -- в Японию, оттуда в Америку. С помощью Герцена, ссудившего Бакунина деньгами, он из Нью-Йорка перебирается в Лондон.
   После окончания занятий в Берлинском университете Тургенев встречался с Бакуниным дважды: в 1848 г. в Париже, в дни февральской революции, и в 1862 г. в Лондоне, после побега Бакунина из сибирской ссылки. Но в шестидесятые годы Тургенев, не разделяя крайне анархистских убеждений Бакунина, с его точки зрения, вредных, бесплодных, разочаровался в нем как в революционном и политическом деятеле. "...Теперь это Рудин, не убитый на баррикаде,-- писал о Бакунине Тургенев.-- Между нами: это -- развалина. Будет еще копошиться помаленьку... Жаль его: тяжелая ноша -- жизнь устарелого и выдохшегося агитатора. Вот мое откровенное мнение о нем..." (Тургенев, Письма, т. V, с. 47). Тургенев предполагал написать воспоминания о М. А. Бакунине. О том, что такое намерение было у писателя, вспоминает в своих мемуарах и В. Н. Шаталов (см. "Русская литература", 1968, No 1).
   33 Поэма Н. А. Некрасова "Саша" опубликована в первом номере "Современника" за 1856 г. с посвящением Тургеневу. В этой же книжке была напечатана первая часть романа "Рудин". О внутренней полемичности этих двух произведений о "лишнем человеке" см. в ст. М. О. Габель "Творческая история романа "Рудин" (ЛН, т. 76, с. 45--50).
   34 "Записки из Мертвого дома" Тургенев относил к лучшим созданиям Достоевского, в которых встречаются картины дантовской силы, "много тонкой и верной психологии" (Тургенев, Письма, т. IV, с. 320). Первые главы "Преступления и наказания" Тургенев читал с интересом и отзывался о них как о явлении "замечательном" (Тургенев, Письма, т. VI, с. 66). "Повесть Достоевского поразительна",-- замечал он в одном из писем (там же, с. 58). Но в целом роман раздражал Тургенева, не разделявшего болезненного, как ему казалось, стремления Достоевского исследовать бездны человеческого характера. Роман "Бесы" был впервые опубликован в "Русском вестнике" в 1871 г. Воспоминания Островской, в которых приводится положительный отзыв Тургенева о "Бесах", особенно интересны в этом смысле, так как свидетельствуют о несомненной объективности писателя: в "Бесах" Достоевский, возмущенный тургеневским "Дымом" (в котором, по его убеждению, писатель "очернил" Россию), вывел Тургенева в пародийном образе Кармазинова. Когда скончался Достоевский, у Тургенева было желание написать о нем статью-некролог. Но затем, отказавшись от этого намерения из-за сложности взаимоотношений с покойным писателем, он думал со временем "сообщить... свои воспоминания" о "столь значительной" личности (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 53, 55, 58). Замысел остался неосуществленным.
   35 Тургенев был убежден, что "философское резонерство" мешало гармоническому развитию "чистого и могучего художника", каким он считал Толстого. "Я твердо верю, что мы еще доживем до того мгновения, когда он первый будет добродушно хохотать над quasi-философской чепухой, которую он напустил... в свой поистине великий роман" ("Война и мир"),-- писал Тургенев А. А. Фету (Тургенев, Письма, т. IX, с. 125--126). Однако его восприятие "Войны и мира" со временем стало более гармоничным, о чем свидетельствует предисловие к английскому изданию толстовской эпопеи (Тургенев, Соч., т. XV). Первый весьма несовершенный перевод "Войны и мира" на французский язык принадлежал кн. И. И. Паскевич (псевдоним М. Паскевич). Опубликован в 1879 г. в Париже.
   36 Впервые произведения Тургенева стали известны в Америке сравнительно поздно, в конце шестидесятых годов,-- с того времени, когда появился перевод "Отцов и детей", принадлежавший Юджину Скайлеру (см. обзор Ю. Д. Левина "Новейшая англо-американская литература о Тургеневе".-- ЛН, т. 76, с. 505 и далее). Возможно, что в воспоминаниях Островской речь идет об американском издателе Генри Гольте (см. о нем в воспоминаниях В. Рольстона). Имя Брет-Гарта названо ошибочно. Подробно об отношении к Тургеневу деятелей американской культуры см. в наст. т., в воспоминаниях Г. Джеймса и X. Бойесена.
   37 Аналогичный "вольный" перевод романа на французский язык был сделан в 1860 г. П.-П. Дауэром. Тургенев, крайне возмущенный бесцеремонностью переводчика, выразил свой протест на страницах газеты "Revue Européenne". Писатель заявил, что изданная повесть имеет с его романом отдаленное сходство только в деталях, в ней, по словам писателя, "переводчик-украшатель... самым решительным образом изменил мое произведение" Тургенев, Письма, т. IV, с. 574).
   38 Имеется в виду "Новь". О желании понаблюдать жизнь русской студенческой молодежи в Цюрихе Тургенев говорил своим друзьям, о чем, например, вспоминает П. Л. Лавров (см. т. 1 наст. изд., с. 351). В Цюрихской колонии нередки были идейные столкновения между сторонниками немедленной революции ("бакунистами") и защитниками постепенного общественного развития под влиянием революционной пропаганды ("лавристами"). Однажды спор между бакунистом Н. В. Соколовым и лавристом В. Н. Смирновым (секретарем редакции газеты "Вперед!") окончился дракой. Об этом эпизоде сохранились воспоминания M. M. Ковалевского ("Вестник Европы", 1914, No 3, с. 217).
   39 В недрах секретной службы еще в 1865 г. было заведено специальное дело "О распространении в городе Орле между молодежью и дамами нигилизма" (В. Громов. Здравствуй, город Тургенева. Литературные очерки Орла, 1967, с. 79). Далее речь идет об основателе подпольного кружка в Орле П. Г. Зайчневском.
   40 Кн. В. П. Мещерский был фактическим редактором реакционного журнала "Гражданин" (начал издаваться с 1872 г.). "Это, без сомнения, самый зловонный журналец из всех ныне на Руси выходящих" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 236--237).
   41 Как свидетельствует И. Я. Павловский, Тургенев говорил: "Я всегда веду дневник, в котором записываю все, что меня интересует" (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургене-в а.-- "Русский курьер", 1884, No 199, 21 июля).
   42 Островская приводит сюжет, использованный впоследствии в стихотворении в прозе "Два четверостишия".
   43 Из романа немецкого писателя Фридриха Шпильгагена "Один в поле не воин".
   44 Свое мнение о типе людей, подобных протеже А. П. Философовой, Тургенев высказал в письме к ней от 18/30 августа 1874 г. Он обвинил их "в скудости мысли, в отсутствии познаний" (Тургенев, Письма, т. X, с. 281).
   45 По всей вероятности, Тургенев разговаривал с А. М. Горчаковым, крупным дипломатом, министром иностранных дел в России. Беседа с Горчаковым, хорошо осведомленным о ходе событий на Балканах, возможно, в какой-то мере и повлияла на Тургенева, возмущенного политикой Англии в славянском вопросе: официально занимая позицию нейтралитета, Англия на самом деле помогала Турции против болгар, сражающихся за свою независимость. "Крокет в Виндзоре" написан 20 июля 1876 г. под впечатлением балканских событий -- кровавого подавления турками восстания в Болгарии. "Болгарские безобразия оскорбили во мне гуманные чувства,-- говорил писатель,-- они только и живут во мне..." (Тургенев, Письма, т. XI, с. 349). Стихотворение не было пропущено цензурой и появилось только в 1881 г. ("Слово", No 3), а до того распространялось в многочисленных списках, было переведено на английский, французский и немецкий языки (Тургенев, Соч., т. XIII, с. 292, 691--694).
   

В. В. СТАСОВ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Крупнейший художественный и музыкальный критик второй половины XIX века, историк искусства Владимир Васильевич Стасов (1824--1911) испытывал интерес к личности Тургенева задолго до знакомства с ним, которое состоялось 6/18 марта 1867 года на симфоническом концерте Бесплатной воскресной музыкальной школы. Острое и точное чувство современности, свойственное автору "Отцов и детей", особенно привлекало идеолога нового русского искусства -- "передвижничества". "У вас во всю жизнь был талант попадать вашими писаньями в самую бьющую жилку современности" {Тург. сб., вып. I, 1964, с. 451.},-- говорил писателю Стасов в 1871 году. Тургенев обратил внимание на некоторые ранние выступления критика, посвященные проблемам искусства. "С истинным удовольствием пришлось мне прочесть статью Стасова о Брюллове {В 9-м и 10-М номерах "Русского вестника" за 1861 г. была напечатана статья В. В. Стасова "О значении Брюллова и Иванова в русском искусстве".},-- сообщил он М. Н. Каткову в 1862 году.-- Наконец-то послышалось правдивое слово об этом человеке..." {Тургенев, Письма, т. IV, с. 324.} А год спустя Тургенев вновь упоминает о статьях критика. "В "Современнике" с удовольствием прочел почти все статьи,-- замечает он в письме к Н. В. Щербаню от 2/14 июня 1863 года,-- особенно мне понравилась горячая и энергическая статья Стасова о выставке" {Там же, с. 129.}.
   Стасова и Тургенева сближала глубокая, проникающая всю жизнь одержимость искусством, оба они были неутомимыми и самоотверженными пропагандистами русской культуры. Они покровительствовали скульптору Антокольскому, видя в нем великий новаторский талант. Сходились они в своей высокой оценке художника В. В. Верещагина.
   Однако, начиная почти с первого же дня знакомства, Стасов стал постоянным оппонентом Тургенева в их горячих спорах о русском искусстве, о путях развития современной музыки и живописи, об отношении к классическим образцам искусства Западной Европы. В решении этих проблем Тургенев и Стасов не сходились и в полемическом задоре часто бывали несправедливы в оценке друг друга, что сказалось и в настоящих воспоминаниях.
   Тургенев видел в страстной стасовской "проповеди русского искусства" замаскированное славянофильство, а "славянофильское credo было всегда ему противно" {П. Д. Боборыкин, т. 1, с. 310.}. Эти наблюдения, принадлежащие П. Д. Боборыкину, в общем верно указывают главную причину разногласий Тургенева и Стасова. Тургенев обвинял Стасова в нигилистическом отношении к европейскому искусству. Стасов же в полемическом задоре называл Тургенева "врагом всякой новизны в искусстве" (имея в виду его скептическое отношение к творчеству таких тогда еще молодых композиторов, как Балакирев, Даргомыжский), "врагом реализма и жизненной правды", человеком, который так и не оценил новую русскую музыку. Но Тургенев в данном случае не мог согласиться со Стасовым: "Хотя я и не слыву завзятым патриотом, однако всякое проявление поэзии и искусства на Руси меня глубоко радует..." "Родному художеству радоваться я буду первый" {Тургенев, Письма, т. X, с. 317; т. IX, с. 284--286.}, утверждал он в своих письмах к Стасову. Тургенев также ратовал за возникновение и развитие "живой русской оперы", отечественной симфонической музыки. Писатель был убежден, что Глинка, глубоко национальное творчество которого он знал и любил, истинный родоначальник русской музыки, "от него поведет она свое начало" {Там же, т. III, с. 95.}. А в конце пятидесятых годов, как утверждает советский исследователь, "Тургенев не только сочувствовал, но и способствовал процессу развития национальной музыки" {Тург. сб., вып I, 1964, с. 385.}.
   В среде композиторов, составивших "Могучую кучку", являвших собой действительно могучее реалистическое движение в музыке (сюда входили М. А. Балакирев, А. П. Бородин, М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков, Ц. А. Кюи), писатель не находил в то время музыканта, по силе таланта и национальной самобытности равного Глинке. "Каменный гость" Даргомыжского (формально не входившего в "Могучую кучку") разочаровал Тургенева, поначалу заинтересовавшегося новой оперой композитора (он просил прислать ему из России ее партитуру). Тургеневу, вероятно, не удалось услышать таких выдающихся созданий "новой русской музыки", как "Борис Годунов" Мусоргского, не знал он и лучшего создания Даргомыжского -- оперы "Русалка".
   Не менее ожесточенные споры разгорались между Тургеневым и Стасовым по поводу произведений, представлявших русскую художественную школу "передвижничества" {См. об этом в кн.: И. С. Зильберштейн. Репин и Тургенев, М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1945.}. Отношение Тургенева, увлеченного знатока европейской живописи, превосходно изучившего итальянскую, голландскую и французскую школы, к новому изобразительному искусству в большой мере разъясняет его письмо 1882 года, адресованное художнику Крамскому. В этом письме и выражено то, чего Тургенев ожидал от нового русского искусства, здесь сформулированы его эстетические принципы. "...Французское общество заинтересовалось русским художеством именно с тех пор, как оно получило самостоятельность и выказало оригинальность, стало русским, народным. (То же самое произошло во Франции и с нашей литературой)",-- писал он. Образцами же истинного русского высокого искусства, по мысли Тургенева, могут быть "Бурлаки" Репина, произведения Верещагина, Крамского, которые и являют пример "полного достижения".
   Была еще причина, вызывавшая споры и несогласия,-- отношение Стасова к творчеству Пушкина. Стасов позволял себе критиковать поэта за "фальшивые", "кривые", с его точки зрения, вещи, какими он считал, например, главу "Русская изба" из статьи "Путешествие из Москвы в Петербург" и статью "Александр Радищев". Такие "иконоборческие" настроения казались святотатством Тургеневу. Но, несмотря на острые разногласия, отношения между Стасовым и Тургеневым оставались дружескими до конца жизни писателя, они встречались в России и за границей, часто обменивались письмами.
   Воспоминания Стасова о Тургеневе были впервые опубликованы в журнале "Северный вестник", 1888, No 10, под названием "Двадцать писем Тургенева и мое знакомство с ним". В настоящем издании печатается только собственно мемуарная часть по тексту журнальной публикации.
   
   1 Стихотворение названо "С кем спорить?".
   2 О грубом вмешательстве Каткова в текст "Отцов и детей" см.: Тургенев, Соч., т. VIII, с. 577--589.
   3 В письме к Полине Виардо Тургенев иронически отзывается о предстоящем концерте: "Сегодня вечером -- я в большом концерте русской музыки будущего, так как таковая тоже существует. Но это нечто совсем жалкое, без идей, без оригинальности. Это всего лишь плохая копия того, что делается в Германии. При этом -- зазнайство, усиленное полным отсутствием цивилизации, нас отличающим. Все свалено в одну кучу: Россини, Моцарт и даже Бетховен..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 401). В этот вечер в зале Дворянского собрания исполнялись (многие из них впервые) действительно далеко не лучшие произведения молодых русских композиторов. Были исполнены: хор "Прощальная песнь Данаи" Н. Я. Афанасьева, хор "Поражение Сеннанхериба" Мусоргского, хор из оперы "Демон" Шеля, хор из оперы "Рогдана" Даргомыжского, увертюра "Король Лир" Балакирева. Из всего, что слушал тогда Тургенев, в концертном репертуаре сохранилась лишь увертюра "Король Лир", "да и то в иной редакции, значительно более богатой, чем ранняя" (А. Крюков. Тургенев и музыка. Ленинград, Музгиз, 1963, с 108).
   4 Тургенев, напротив, с одобрением отзывался о раннем творчестве А. Н. Серова, его операх "Юдифь" и "Рогнеда". Он находил в его произведениях "дуновение страсти и величия" (Тургенев, Письма, т. V, с. 441).
   5 Об этой встрече Стасов вспоминает в письме к Тургеневу (от 13 октября ст. ст. 1871 г.): "...я позволю себе на минуту продолжить здесь тот самый разговор, который у нас с Вами был два года тому назад, в 1869-м году, в Мюнхене, в раззолоченном table d'hôt'e. Помните, мне так много надо <было> рассказать Вам про русские дела и литературу, да столько же и услышать от Вас, что я прозевал весь обед, и чертовски завитые кельнеры только и делали, что таскали у меня из-под локтей нетронутые тарелки? Я через целых два года принужден повторить Вам целиком тогдашний мой тезис, что не мало у нас бывает талантливых людей по части литературы и всяких изящных искусств, но это самая великая редкость, чтоб между этими талантами были люди с умом" (Тург. сб., вып. I, 1964, с. 447).
   6 Тургенев критически относился к художнику В. Каульбаху, писавшему фрески на исторические и религиозные сюжеты в неоклассическом стиле. О мастерах этого типа Тургенев замечал, что они "давно сданы в архив и серьезно никто не говорит о них" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 285).
   7 Среди современников Тургенева существовало устойчивое мнение о том, что писатель был горячим приверженцем новой французской школы живописи и что художественные вкусы и симпатии его сложились не без влияния эстетической концепции Луи Виардо. См., например, об этом в воспоминаниях А. П. Боголюбова (ЛН, т. 76, с. 452--453). Однако Тургенев далеко не был безусловным "поклонником всей новой французской школы", как это категорически утверждает Стасов. Наиболее сильным и прочным увлечением Тургенева были не мастера салонного искусства, а замечательные пейзажисты барбизонской школы. Особенно ценил Тургенев полотна французского пейзажиста Теодора Руссо, в которых, по словам писателя, "сохранилась вся поэтическая прелесть и сила первого впечатления". (Подробно об отношении Тургенева к новому французскому искусству см. в кн.: И. С. Зильберштейн. Репин и Тургенев. М.-- Л., 1945, гл. "Отношение Тургенева и Репина к современному французскому искусству", с. 80--93).
   8 В сороковые годы Тургенев сдержанно относился к творчеству Листа, воспринимая его прежде всего как пианиста, исполнителя-виртуоза. Но в начале семидесятых годов он признал в Листе выдающегося композитора (Тургенев, Письма, т. VIII, с. 214, 375).
   9 Балакирев, создавший в 1862 г. Бесплатную воскресную музыкальную школу, где формировались эстетические принципы новой русской музыки, композитор и дирижер лучших современных оркестров, был вынужден в 1869 г. уйти в "отставку". Ее добивались противники нового направления, консерваторы в искусстве. С протестом против этой акции выступил П. И. Чайковский (см.: В. В. Стасов. Избр. соч., т. 1. М., "Искусство", 1952, с. 194--196).
   10 По всей вероятности, речь идет о стихотворениях, вошедших в книгу "Грозный год" (1872) (Виктор Гюго. Собр. соч. в 15-ти томах, т. 13. М., Гослитиздат, 1958). Тургенев в целом весьма критически относился к творчеству Виктора Гюго, к его, с точки зрения классического писателя-реалиста, запоздалому романтизму. "Тургеневу трудно было угодить стихами,-- писал его друг Я. П. Полонский,-- в Викторе Гюго он видел только блестящего ритора" (ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 211). Однако уже в семидесятые годы он отдает должное мастерству и свободолюбивому пафосу поэта. Интересный отзыв Тургенева о Гюго приведен в мемуарах современницы писателя, часто встречавшейся с ним в Париже в семидесятые годы: "Гюго не нравился Ивану Сергеевичу своей ходульностью и напыщенностью, но он говорил, что нельзя не преклоняться перед этим "рыцарем пера", который более полустолетия с таким героизмом отстаивал самые возвышенные идеалы человечества, и признал Гюго, наравне с Шиллером, величайшим поэтом юности" (сб. "Под знаменем науки", М., 1902, с. 371--384). В семидесятые годы Тургенев и Гюго встречались на Международном литературном конгрессе, на заседаниях комитета по сооружению памятника Гюставу Флоберу (подробно о Тургеневе и Гюго см. в работе М. П. Алексеева "Виктор Гюго и его русские знакомства".-- ЛН, т. 31--32, с. 868--879).
   11 4/16 марта 1871 г. Тургенев послал Стасову приглашение на музыкальный вечер, "затеянный Рубинштейном" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 37). Писатель был одним из организаторов таких артистических вечеров. Художественный клуб, который, по мысли Рубинштейна, должен был объединять литераторов, художников, музыкантов Петербурга, в сущности, так и не был создан; после двух собраний он был закрыт, но не потому, что в нем "не было надобности", как утверждает Стасов, а из-за "противодействия властей", усмотревших в организации такого рода клуба крамольную затею. "Так и похоронили,-- вспоминал Рубинштейн.--...Время было ужасн невник..." "хорошей вещью"; в ней, говорил он, "схвачен кусок подлинной жизни" (Тургенев, Письма, т. VII, с. 89, 368). Об исторической и психологической точности Тургенева свидетельствует любопытная запись в дневнике молодого Добролюбова. "А в самом деле -- какое ужасающее сходство нашел я в себе с Чулкатуриным... Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история..." (Добролюбов, т. 8, с. 517; см. также: М. О. Габель. Дневник лишнего человека. Об авторской оценке героя.-- Тург. сб., II, 1966, с. 118--126). Повесть "Дневник лишнего человека" стала вехой на пути к созданию истинного "героя времени", человека иного, неизмеримо большего масштаба в первом тургеневском романе "Рудин".
   17 О незаурядном эпиграмматическом даре Тургенева говорится во многих мемуарах о писателе (А. Я. Панаевой, Д. В. Григоровича, А. А. Фета и др.). Полнее других об этом рассказывает Я. П. Полонский и приводит в воспоминаниях сохранившиеся тексты эпиграмм и шаржей писателя (см. в т. 2 наст. изд.). "У Тургенева был все-таки где-то запрятан уголок с запасом язвительной остроты...-- замечал также Д. В. Григорович.-- У меня записано до 20 горьких эпиграмм его работы" ("Письма русских писателей к А. С. Суворину", Л., 1927, с. 42). Известны его эпиграммы на Боткина, Дружинина, Кетчера, Никитенко, Кудрявцева и др. (см. статью Е. А. Гитлиц "Эпиграммы Тургенева".-- Тург. сб., III, 1967, с. 56--72).
   18 "Я не придумывал этой повести,-- писал Тургенев графине E. E. Ламберт,-- она дана мне была целиком самой жизнью" (Тургенев, Письма, т. IV, с. 201).
   19 С Ольгой Александровной Тургеневой, своей дальней родственницей, женщиной незаурядной и обаятельной, прекрасной пианисткой, Тургенев особенно сблизился в 1854 г. в Петергофе. Вместе с Анненковым, Дружининым, Некрасовым и Панаевым он часто бывал на вечерах в доме ее отца, А. М. Тургенева. Увлечение Тургенева не осталось тайной для его друзей. "Здесь мне рассказывали про него,-- писал И. С. Аксаков отцу (21 августа ст. ст. 1854 г.),-- что он женится... на какой-то Тургеневой же". Однако уже в самом начале 1855 г. Тургенев в письме от 6/18 января выражает неудовольствие распространившейся молвой о его женитьбе: "Нужно прекратить слухи и сплетни, повод к которым подало мое поведение" (Тургенев, Письма, т. II, с. 254, 550). Но и после "разрыва" Тургенев с теплым участием продолжал следить за судьбой О. А. Тургеневой. "Одним прекрасным, чистым существом на свете меньше", писал он Анненкову, узнав о ее ранней кончине (Тургенев, Письма, т. IX, с. 282). Встреча с О. А. Тургеневой оставив ла след в творчестве писателя -- в повести "Переписка", романе "Дым" (Ольга Александровна -- прототип Татьяны, невесты Литвинова). См. об этом статью Л. Н. Назаровой "Тургенев и О. А. Тургенева" в Тург. сб. I, 1964, с. 293--299; "Воспоминания" Е. С. Иловайской (Сомовой) о Тургеневе (Тург. сб., IV, 1968, с. 251--259).
   20 Критический темперамент Ап. Григорьева ценил и Тургенев: "Меня влечет к нему; он напоминает мне покойного Белинского..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 39, 465). См. вступительную статью А. И. Журавлевой в кн.: Ап. Григорьев. Эстетика и критика. М., 1980.
   21 Тургенев одно время покровительствовал начинающему поэту К. К. Случевскому, с которым познакомился в конце 1859 г. Его стихи публиковались в столичных журналах, в "Современнике", "Отечественных записках" и др. не без участия Тургенева. Однако дебют поэта успеха не имел. Вскоре и сам Тургенев разочаровался в Случевском, который, оставив поэзию, сформировался в откровенно реакционного общественного деятеля. В письме от 27 июля 1879 г. писатель прямо заявил Случевскому в ответ на его просьбу дать отзыв о поэме: "К сожалению, произведения Ваши не возбуждают во мне симпатии" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 108). Тургенев изобразил Случевского в сатирической фигуре Ворошилова в "Дыме". Случевский написал воспоминания о Тургеневе, составившие в его книжке "Новые повести" (СПб., 1904) главу под названием "Одна из встреч с Тургеневым (Воспоминание)".
   22 В начале пятидесятых годов Тургенев возлагал большие надежды на К. Н. Леонтьева, бывшего в ту пору студентом-медиком Московского университета. В литературных опытах Леонтьева писатель увидел задатки самобытного и оригинального таланта, хлопотал о публикации его произведений (романа "Булавинский завод", повести "Немцы" и др.), предлагал материальную помощь. Но и здесь Тургенева постигло разочарование. Сделавшись впоследствии религиозным мыслителем и реакционным публицистом, Леонтьев почти совсем оставил литературу. "Взгляды наши на все... разошлись..." -- писал он о своих прекратившихся уже в начале шестидесятых годов отношениях с Тургеневым (Тург. сб., II, 1966, с. 259). Однако Леонтьев сохранил признательность Тургеневу, не мог забыть "благородного участия", проявленного к нему писателем. Чувством "личной благодарности" проникнуты небезынтересные воспоминания К. Н. Леонтьева "Тургенев в Москве, 1851--1801 гг." ("Русский вестник", 1888, No 2--3) и "Страницы воспоминаний" (СПб., 1022).
   23 Тургенев, желая помочь своему другу, переводчику Шекспира Н. X. Кетчеру, предоставил ему право на первое отдельное издание "Записок охотника", в которое вошел и неопубликованный ранее рассказ "Два помещика". После ареста Тургенева в мае 1852 г. сборник, уже получивший цензурное разрешение (6/18 марта), был вновь затребован в цензуру. Через три месяца, в августе 1852 г., была получена резолюция Николая I об отставке цензора В. В. Львова (см. Тургенев, Соч., т. IV, с. 502--505).
   24 Мнение о непосредственном влиянии "Записок охотника" на отмену крепостного права в России бытовало не только среди русских современников Тургенева, но и в кругу его иностранных друзей.
   25 Творчество И. Е. Забелина, одного из крупнейших знатоков русской истории и, в частности, Москвы XVI--XVII вв., живо интересовало Тургенева. "Я в Москве много говорил с Забелиным, который мне очень понравился,-- сообщал он Аксаковым 6/18 июня 1852 г.-- Светлый русский ум и живая ясность взгляда. Он водил меня по кремлевским древностям" (Тургенев, Письма, т. II, с. 60). Тургенев собирался издать книгу Забелина "Домашний быт русских царей в XVI и XVII ст.". В письме от 18 мая 1853 г. Забелин отклонил предложение Тургенева, так как его работа к тому времени была "доведена еще только до половины" (см. публикацию Л. Н. Назаровой в Тург. сб., I, 1964, с. 379--382).
   26 Анненков не точен: возвратившись в Россию из Берлина в мае 1841 г., Тургенев уже в июле 1842 г. вновь уезжает в Германию до конца зимы. Свои гастроли в России в сезон 1845/46 г. Полина Виардо прервала в середине февраля из-за болезни, как об этом сообщалось в газете "Северная пчела" от 12 февраля 1846 г. Тургенев на этот раз не сопровождал Виардо. Во второй половине января 1847 г. писатель действительно был в Берлине, где в составе немецкой оперной труппы с 1 января выступала Полина Виардо.
   27 О том, что Тургенев хотел помочь семье Белинского, вспоминает и А. Я. Панаева. При жизни Белинского этой возможности Тургеневу не представилось. Судя по переписке с Боткиным и Некрасовым, в пятидесятые годы Тургенев обязался выплачивать пенсию дочери Белинского. "...Я обещал ей <М. В. Белинской> когда-то давать ежегодно Ольге. Я не отказываюсь, но теперь мои обстоятельства такие, что я не могу это сделать тотчас",-- писал он В. П. Боткину 9/21 июля 1855 г. (Тургенев, Письма, т. II, с. 290). Между тем, как следует из письма Некрасова от 10 сентября 1857 г., Тургенев, видимо, выплачивал какое-то время обещанную пенсию: "Дочери Белинского уже 15 лет, у ней и у матери ничего нет, кроме скудного жалования и твоей пенсии..." (Некрасов, т. X, с. 361).
   28 О замысле альманаха Белинский, видимо, говорил Тургеневу еще весной 1845 г. (Тургенев, Письма, т. I, с. 242, 550). С организацией литературного альманаха критик связывал большие надежды -- обретение самостоятельности, разрыв с "Отечественными записками", с редактором журнала -- Краевским, жестоко и цинично эксплуатировавшим Белинского. "Чтобы отделаться от этого стервеца,-- писал Герцену Белинский,-- мне нужно иметь хоть 1000 р. серебром... К Пасхе я издаю толстый огромный альманах" (Белинский, т. XII, с. 254; см. также с. 253, 264). Для затевавшегося альманаха "Левиафан" друзья критика собирались дать свои произведения. Предполагалось, что в нем будут опубликованы вторая часть повести Герцена "Кто виноват?", "Записки доктора Крупова", "Сорока-воровка", статья Грановского и Кавелина, "Обыкновенная история" Гончарова, новые произведения Достоевского. Тургенев обещал в альманах статью о немецкой литературе и поэму "Маскарад" (см. статью М. А. Ванюшина "Белинский в работе над организацией альманаха "Левиафан" в 1846 г. ".-- "Ученые записки Саратовского Гос. университета", т. XXXI, Саратов, 1952). В апреле 1846 г. Белинский порывает с "Отечественными записками". Но альманах так и не увидел света, главным образом из-за денежных затруднений. Редакционный портфель этого несостоявшегося издания был передан "Современнику". В письме к А. Н. Пыпину в июле 1874 г. Анненков также называл В. Н. Майкова protégé Тургенева: "Человек, введший в редакцию "Отечественных записок" покойного Майкова, был не кто другой, как И. С. Тургенев -- горячий друг Белинского и самого Некрасова" (ЛН, т. 67, с. 550). Судя по воспоминаниям А. В. Старчевского, Тургенев, исполняя просьбу И. А. Гончарова, отрекомендовал Майкова издателю "Отечественных записок" "как автора статьи "Общественные науки", подававшего большие надежды" ("Ученые записки Тартуского Гос. университета", вып. 119, 1962, с. 377). С ноября 1846 г. ведущим критиком "Отечественных записок" становится В. Н. Майков.
   29 С момента основания журнала Тургенев играл заметную роль почти во всех областях, связанных с изданием "Современника". В первых же трех номерах он опубликовал, помимо двух рассказов из "Записок охотника", литературно-критические и публицистические статьи: рецензию на трагедию Н. В. Кукольника "Генерал-поручик Паткуль...", фельетон "Современные заметки", "Письма из Берлина", замеченные и одобренные Белинским (см. Белинский, т. XII, с. 344--345). Во время своих частых отлучек из Петербурга Тургенев продолжал внимательно и ревниво следить за деятельностью журнала. Так, он пишет И. И. Панаеву и Некрасову в октябре 1853 г. из Спасской ссылки: "Что-то Булгарин вас стал похваливать. Обратите внимание на критику, на опечатки, на смесь. Смесь иногда выбирается из каких-то уж очень застарелых журнальных известий. А впрочем, все-таки приятно взять ваш журнал в руки..." (Тургенев, Письма, т. П. с. 195). В пятидесятые годы Тургенев выступает не только как постоянный автор, но и как организатор литературных сил, заботясь о том, чтобы "Современник" знакомил русских читателей с лучшими произведениями мировой литературы.
   30 О жизни с Белинским в Зальцбрунне (с 22 мая/3 июня по начало июля 1847 г.) Тургенев писал в "Литературных и житейских воспоминаниях". Анненков приехал в Зальцбрунн 29 мая/10 июня 1847 г. и пробыл там вместе с Белинским немногим больше месяца, по 3/15 июля 1847 г., то есть весь курс его лечения (Белинский, т. XII, с. 368, 372). Тургенев в 1847 г. начал серьезно изучать испанские язык и месяцев через десять, как свидетельствует Н. В. Берг, стал объясняться на нем -- недурно, "но гения языка", по собственному признанию его, не мог одолеть никогда" ("Исторический вестник", 1883, ноябрь, с. 371). Известно, что Тургенев, совершенствуя свои знания, переводил на испанский язык роман Прево "Манон Леско".
   31 В середине июля 1847 г. Тургенев на короткое время ездил в Лондон, возможно, для свидания с Полиной Виардо. 18 июля он был уже в Париже. В письме от 26 сентября/8 октября 1879 г. Тургенев благодарит мемуариста за то, что в его воспоминаниях ("Замечательное десятилетие") не раскрыт "один (и главнейший) мотив: его "тогдашних поступков, внезапных отъездов и т. и...." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 135). Частые отлучки из Парижа были вызваны поездками в Куртавнель, в загородную виллу семьи Виардо. Приятельские отношения с Жорж Санд завязались у Тургенева лишь после 1872 г., хотя познакомились они в 1845--1848 гг.
   32 Очерки "Наши послали!", "Человек в серых очках" (опубликованы в 1874 и 1880 гг.) создавались под непосредственным впечатлением французской революции 1848 г., Анненков подчеркнуто сдержанно говорит об отношении Тургенева к революционным событиям в Париже, представляя его как чуткого, тонкого, но совершенно нейтрального наблюдателя. Между тем Тургенев часто встречался в Париже с Герценом, Бакуниным и другими деятелями революционной эмиграции, и его отношение к развернувшимся революционным событиям далеко не было бесстрастным. В "Дневниках" П. А. Васильчикова (1853--1854 гг.) приведена запись рассказа Тургенева о революционных днях в Париже 1848 г., из которой ясно, что писатель был полон живого интереса к участникам революционных боев (ЛН, т. 76, с. 342--358).
   33 Арест (16/28 апреля 1852 г.) и затем последовавшая ссылка Тургенева (в конце мая) были вызваны прежде всего появлением в свет в 1852 г. отдельного издания "Записок охотника". Статья о смерти Гоголя представила лишь удобный повод для репрессий. "В 1852 году за напечатание статьи о Гоголе (в сущности, за "Записки охотника") отправлен на жительство в деревню..." -- так объяснял сам Тургенев истинную причину ареста (Тургенев, Письма, т. II, с. 395, 635). Интересные подробности об аресте писателя и резонансе, который имело это событие, содержатся в воспоминаниях Е. М. Феоктистова, бывшего в пятидесятые годы в приятельских отношениях с Тургеневым. За вполне нейтральное посредничество в опубликовании статьи, запрещенной столичной цензурой (напечатана в "Московских ведомостях", No 32, 13 марта 1852 г. под названием "Письмо из Петербурга", подпись: "Т...в"), Феоктистов и В. П. Боткин состояли под надзором полиции до 1856 г. Около 22 марта ст. ст. 1853 г. Тургенев тайно приезжал в Москву для свидания с Полиною Виардо. 4 июня и. ст. 1853 г. Герцен писал М. К. Рейхель: "Приехала сюда <в Лондон> M-me Viardo прямо из Питера, рассказывала о Тургеневе, он приезжал в Москву тайком".
   34 Начиная с апреля 1852 г., то есть с момента ареста, Тургенев подал несколько жалоб на имя "высочайших особ", в частности, он дважды писал и вел. кн. Александру Николаевичу. Известно также об официальном письме Тургенева к шефу жандармов и главному начальнику III Отделения гр. А. Ф. Орлову от 17 ноября 1853 г. с просьбой о прекращении ссылки. Но еще 16 ноябри А. Ф. Орлов под давлением влиятельных друзей Тургенева и в первую очередь поэта А. К. Толстого подписал распоряжение, которое давало право писателю возвратиться в Петербург. Однако по приказанию Николая I за Тургеневым сохранялся "строжайший надзор" (Тургенев, Письма, т. II, с. 381--384, 635--637). Парижский мир был заключен в 1856 г.
   35 Анненков имеет в виду Ап. Григорьева, А. Н. Островского, А. Ф. Писемского, постоянных сотрудников "Москвитянина", журнала славянофильской ориентации (Анненков, с. 490--495). Редакция "Современника", непримиримо относившаяся к идейным позициям "Москвитянина", не могла, однако, не заметить одаренности, талантливости таких художников, как Островский и Писемский. В 1852 г. в третьей книжке "Современника" появилась статья Тургенева "Несколько слов о новой комедии г. Островского "Бедная невеста", в которой писатель, имея в виду влияние славянофилов, пожелал Островскому "выпутаться из тех сетей, которые он сам наложил на свой талант" (Тургенев, Соч., т. V, с. 396). Дружеские отношения Тургенева к Писемскому, "замечательному таланту", скрасили сложную, во многом драматическую жизнь этого самобытного русского писателя, но они отнюдь не были ровными и терпимыми, как это представляет Анненков (о Тургеневе и Писемском см. ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 125--138).
   36 В письме к Боткину от 24 ноября 1855 г. Некрасов сообщал о приезде Л. Толстого из Севастополя в Петербург и о том, что он отправился "прямо с железной дороги к Тургеневу" (Некрасов, т. X, с. 59; см. также в наст. т. воспоминания А. А. Фета). Ошибка мемуариста: "Детство" было опубликовано в сентябрьском номере "Современника" за 1852 г. под названием "История моего детства", а "Отрочество" в 1852 г. ("Современник", No10).
   37 Анненков имеет в виду повесть "Альберт" ("Современник", 1858, No 8), в основу которой, по словам Л. Толстого, легла действительная история скрипача Георгия Кизеветтера (Толстой, т. 47, с. 109).
   38 Подробнее о ссоре Тургенева и Л. Толстого см. в мемуарах "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым", в воспоминаниях А. А. Фета.
   39 О полемике, разгоревшейся вокруг романа "Рудин", см. воспоминания Чернышевского. Анненков в данном случае упрощает проблему.
   

А. Я. ПАНАЕВА (ГОЛОВАЧЕВА)
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Тургенев встретился с Авдотьей Яковлевной Панаевой (1820--1893) в 1843 году, в пору его сближения с кружком Белинского. Отношения Тургенева с Панаевой на всем протяжении их знакомства отличались взаимной холодностью и даже неприязнью, что не могло не сказаться на характере ее воспоминаний.
   "Воспоминания" А. Я. Панаевой -- единственный в своем роде живой и выразительный рассказ о замечательной плеяде выдающихся писателей, критиков, публицистов, группировавшихся вокруг журнала русской демократии -- "Современника". В течение тридцати с лишком лет она не просто наблюдала жизнь ведущих русских литераторов, а была непосредственной свидетельницей, а то и участницей многих знаменательных событий. На ее глазах происходило рождение номеров "Современника", велись споры вокруг произведений, публикуемых в журнале, обсуждалась горячая злоба дня. Панаева -- пристрастный мемуарист, над которым зачастую властвуют разнообразные эмоции. Страницы, посвященные Тургеневу, крайне субъективны. Мемуаристка, вольно или невольно, снижает образ писателя. Даже рассказывая о его аресте и ссылке, она акцентирует суетность натуры Тургенева, подчеркивает его склонность к пышной фразе, сибаритство и проч. Панаева тенденциозно, а потому неверно освещает такие бесспорные факты биографии Тургенева, как его отношение к литературному дебюту Л. Толстого, в ком он одним из первых прозрел могучий талант. Панаева искажает смысл тургеневских рассуждений о бесправном положении русского писателя, вызванные его горячей любовью к русской литературе. И все же воспоминания Панаевой о Тургеневе по-своему интересны, ибо, несмотря на всю их предвзятость, создают представление о живом человеке со всеми его противоречиями. Ее рассказ об одном из самых сложных и мучительных в жизни Тургенева событий -- о разрыве с "Современником", довольно точен, если иметь в виду изложение фактов (что само по себе уже важно), а не осмысление их. Мемуаристка, безусловно, упростила смысл этого разрыва, не поняла его идейной сущности, сведя все к досадному недоразумению, к оплошности цензора Бекетова, неосмотрительно показавшего Тургеневу статью Добролюбова о романе "Накануне" в ее самой первой редакции. Но при всех недостатках этих "тургеневских" страниц "Воспоминаний" Панаевой они занимают важное место в "тургениане", ибо рисуют писателя в той удивительной среде, которая сформировала автора "Записок охотника" и "Отцов и детей".
   Впервые воспоминания Панаевой опубликованы в "Историческом вестнике", 1889, No 1--10. Текст печатается по изданию: А. Я. Панаева. Воспоминания. М., "Художественная литература", 1972.
   
   1 Неточность. Тургенев жил в Павловске летом 1843 г. "Я живу в Павловском для большего уединения..." -- писал Тургенев П. А. Бакунину в июне 1843 г. (Тургенев, Письма, т. I, с. 233).
   2 См. коммент. 5 на с. 432 и коммент. 1 на с. 443.
   3 Ср. отзыв Герцена (коммент. 5 на с. 444). Возможно, что Панаева приписала Белинскому реплику Герцена о хлестаковских чертах в характере Тургенева.
   4 Не точно: Белинский жил лето 1844 г. в пригороде Петербурга, в Лесном, на даче Лесного института. Тургенев пробыл в Парголове с июня по август 1844 г. Панаевы собирались в Германию. По сообщению русской печати, они приехали в Берлин 3 октября 1844 г. ("Русская мысль", 1891, кн. 6, с. 7).
   5 "Петербургский сборник" вышел в свет в 1846 г. Некрасов хотел издать поэму Тургенева "Помещик" отдельной книжкой, по типу "Разговора" и "Параши", но писатель предпочел включить ее в сборник.
   6 Повесть П. В. Анненкова "Кирюша" впервые опубликована в 1847 г. в "Современнике" (No 5).
   7 Тяжелое материальное положение "Современника" было вызвано большими убытками, которые понес журнал в связи с цензурным запрещением "Иллюстрированного альманаха" в октябре 1848 г. "Современник" "обезденежел от не пропущенного цензурою альманаха, на издание которого издержал 4 тысячи рублей серебром" ("Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым". СПб., 1896, т. III, с. 411).
   8 В конце сороковых годов Тургенев особенно нуждался в деньгах из-за резко ухудшившихся отношений с матерью. В эти годы он действительно обращался к Краевскому с предложением издать свои произведения (см. письмо от 14/26 ноября 1847 г. из Парижа и ответ Краевского.-- Тургенев, Письма, т. I, с. 312 и 594). В 1850 г. Тургенев напечатал в "Отечественных записках" "Дневник лишнего человека", в 1851 г.-- комедию "Провинциалка".
   9 См. коммент. 27 на с. 450.
   10 О знакомстве с А. Я. Панаевой А. А. Фет рассказывает в своих воспоминаниях (см. наст. т.).
   11 Рассказ мемуаристки о взаимоотношениях Фета и Тургенева не точен (см. вступительную заметку к воспоминаниям А. А. Фета). Тургенев, ценивший поэтический дар Фета, был вместе с тем и первым нелицеприятным критиком его стихов.
   12 Экземпляр сборника с пометами Тургенева и Фета сохранился. Находится в Третьяковской галерее.
   13 Неточность: вряд ли в это время мог произойти приведенный разговор о H. В. Гербеле, ибо уже в апреле 1852 г. Тургенев был арестован, а цензурное разрешение брошюры Гербеля "Изюмский слободской казачий полк" было получено только 31 июля 1852 г. Довольно посредственный поэт, Гербель впоследствии проявил себя как редактор-издатель собраний сочинений Шекспира, Шиллера, антологии русских поэтов. В 1874--1880 гг. Тургенев переписывался с ним. "Слово о полку Игореве" в переводе Гербеля опубликовано в 1854 г. под названием "Игорь, князь Северский".
   14 См. об этом в воспоминаниях П. В. Анненкова и коммент. 33 на с. 452.
   15 Комедия "Свои люди -- сочтемся!", опубликованная в "Москвитянине", 1850, No 6, сразу обратила на себя внимание русской публики. Однако пьеса, и смягченная цензурой, вызвала неудовольствие Николая I, запретившего ее к постановке (Н. А. Островский. Собр. соч., т. I. M., с. 389--396). Видимо, злоключения комедии и возбудили "разговоры в кружке", о которых пишет Панаева.
   16 На сцене Александрийского театра "Завтрак у предводителя" был сыгран 26 октября 1855 г., о чем сообщали "С.-Петербургские ведомости". Мемуаристка в своих воспоминаниях, возможно, смешивает спектакли, имея в виду и постановку 1849 г.
   17 Речь идет о петербургской премьере пьесы. Впервые "Провинциалка" была поставлена в Москве 18 января ст. ст. 1851 г. в бенефис М. С. Щепкина, исполнявшего роль Ступендьева. Мемуаристка спутала сюжеты пьес "Провинциалка" и "Нахлебник", заметив, что герой "Провинциалки" объявляет себя отцом "богатой помещицы". На самом деле это сцена из комедии "Нахлебник", также поставленной в бенефис Щепкина, но уже в 1862 г., 30 января.
   18 О встречах и полемике Тургенева и Л. Толстого в кругу сотрудников "Современника", на знаменитых некрасовских "обедах", см. в воспоминаниях Д. В. Григоровича, А. А. Фета и коммент. к ним.
   19 Тургенев намекает на очерки И. И. Панаева под названием "Хлыщ" (1856); существовало мнение, что и само слово "хлыщ" изобретено Панаевым.
   20 "Пугает меня "безъязычие",-- замечал Некрасов перед отъездом за границу (Некрасов, т. X, с. 229). Некрасов уехал лечиться 11 августа 1856 г.
   21 Не точно: Некрасов один ездил к Тургеневу в Париж, О желании встретиться с Герценом он писал Тургеневу в Лондон значительно позже, 26 мая 1857 г.: "...В числе причин, по которым мне хотелось поехать, главная была увидеть Герцена" (Некрасов, т. X, с. 340, 341). Эта столь желанная для поэта встреча не состоялась, так как Герцен, возмущенный неблаговидной историей с "огаревским наследством", не захотел видеть Некрасова. В силу досадного недоразумения на Некрасова пало подозрение в присвоении части денег, которые по суду выплачивал Н. П. Огарев своей первой жене, М. Л. Огаревой. После ее смерти выяснилось, что значительной доли этих денег она не получила. Деньги были растрачены, как это впоследствии удалось установить, поверенным Огаревой, Н. С. Шаншиевым, не без участия А. Я. Панаевой (подробно см. в кн.: Я. 3. Черняк. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве. М.-- Л., 1933).
   22 "Я познакомился здесь со многими русскими и французами,-- писал Тургенев 8 декабря 1856 г. Л. Толстому,-- но симпатических натур нашел весьма мало. Есть одна княжна Мещерская -- совершенная гетевская Гретхен -- прелесть,-- да, к сожалению, по-русски не понимает ни слова... А мила она так, что и описать нельзя" (Тургенев, Письма, т. III, с. 55, 74).
   23 Историю ссоры Тургенева с Л. Толстым Панаева рассказала неверно, перепутав и время события, и место, и причину разрыва, действительно чуть не приведшего к дуэли (см. воспоминания А. А. Фета и коммент. 47 на с. 466).
   24 Чернышевский и Добролюбов сделались постоянными сотрудниками "Современника" в разное время: Некрасов познакомился с Чернышевским в конце 1853 г., а с 1854 г. Чернышевский стал одним из соредакторов журнала. Знакомство с Добролюбовым состоялось в 1857 г., в этом же году Некрасов привлек Добролюбова к постоянному участию в "Современнике".
   25 Панаева упрощает историю назревавшего конфликта между "старыми" и "новыми" сотрудниками "Современника" -- Тургеневым, Анненковым, Дружининым, Григоровичем, Боткиным, с одной стороны, и Чернышевским, Некрасовым, Добролюбовым -- с другой. См. воспоминания Н. Г. Чернышевского и коммент. к ним.
   26 Имеется в виду один из братьев Колбасиных, молодых приятелей Тургенева, исполнителей его поручений: по всей вероятности, это Е. Я. Колбасин.
   27 Тургенев читал статью Добролюбова о "Накануне", переданную ему цензором В. Н. Бекетовым, а возможно, и самим Некрасовым, в ее первоначальном варианте. Некрасов писал Чернышевскому: "Я прочитал статью и отдал ее Тургеневу... Я вымарал много, но иначе нельзя, по моему мнению" (Некрасов, т. X, с. 413). Достоверность фактов, рассказанных Панаевой, подтверждается письмом цензора Бекетова от 19 февраля 1800 г. к Добролюбову, в котором он просил критика поступиться некоторыми положениями статьи, чтобы избежать конфликта с Тургеневым (Добролюбов, т. 6, с. 490--491). Известно, что Тургенев обращался с личной просьбой к Некрасову не публиковать статью Добролюбова. "Убедительно тебя прошу, милый Некрасов,-- писал Тургенев,-- не печатать этой статьи; она, кроме неприятностей, ничего мне наделать не может, она несправедлива и резка -- я не буду знать, куда деться, если она напечатается" (Тургенев, Письма, т. IV, с. 41).
   28 Бекетов действительно не раз испытывал крупные неприятности по службе в связи с цензурованием "Современника", вплоть до отстранения от должности. "На днях "Современник" получил сильнейший нагоняй,-- сообщал Тургенев в письме к Герцену от 5/17 декабря 1856 г.,-- и Бекетова от него отставили за перепечатание трех стихотворений Некрасова..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 50, 477).
   29 Некрасова и Добролюбова связывали не только общность интересов, воззрений, но большая человеческая симпатия. В письме к Чернышевскому от 12/24 июня 1861 г. Добролюбов признавался: "Ведь кроме Вас да его у меня никого нет теперь в Петербурге. В некоторых отношениях он даже ближе ко мне..." (Добролюбов, т. 9, с. 475).
   30 До последнего момента Некрасов надеялся, что окончательного разрыва Тургенева с "Современником" не произойдет. "Что Тургенев на всех нас сердится,-- писал он Добролюбову 1 января 1861 г.-- это не удивительно,-- его подбивают приятели, а он-таки способен смотреть чужими глазами. Вы его, однако, не задевайте, он ни в чем не выдерживает долго -- и придет еще к нам (если уж очень больно не укусим), а в этом-то и будет Ваше торжество, да и лично мне не хотелось бы, чтобы в "Современнике" его трогали" (Некрасов, т. X, с. 438). Когда же Герцен заявил о намерении выступить в "Колоколе" со статьей по делу об "огаревском наследстве", Тургенев писал ему: "Хотя Некрасов тебе вовсе не свой -- но все-таки согласись, что это значило бы: "бить по своим" (Тургенев, Письма, т. III, с. 132).
   31 Роман "Накануне" появился в "Русском вестнике", 1860, No 1, 2.
   32 Статья Добролюбова "Новая повесть г. Тургенева" опубликована в мартовской книжке "Современника" за 1860 г. "Я ее переделал...-- писал Добролюбов,-- благодаря тому, что у нас цензор теперь другой, она пропущена. Впрочем, вторая половина получила совсем другой характер..." (Добролюбов, т. 9, с. 409).
   33 Речь идет о статье Герцена "Very dangerous!!!", появившейся в 44-м листе "Колокола" за 1859 г. В редакции журнала "Современник" возникло необоснованное предположение, что вдохновителем резкого выступления Герцена против нового курса некрасовского "Современника" был Тургенев (см., например, воспоминания М. А. Антоновича в кн.: "Шестидесятые годы", М.-- Л., "Аса-demia", 1933, с. 87), Тургенев приехал в Лондон, когда статья была уже опубликована в "Колоколе" (No 44, 1 июля 1859).
   34 Чернышевский ездил в Лондон для личного объяснения с Герценом в июне 1859 г. Поездка сохранялась в строжайшей тайне. Тургенев, узнав об этом свидании, в письме к Герцену от 4/16 сентября 1859 г. интересовался результатом встречи: "Пишу я к тебе, чтобы узнать, правда ли, что тебя посетил Чернышевский и в чем состояла цель его посещения..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 340).
   35 Ср. в воспоминаниях Г. З. Елисеева, наст. т., с. 341.
   36 Панаева тенденциозно рассказывает о впечатлении, произведенном "Отцами и детьми" на русских читателей как о сугубо отрицательном. Между тем многие демократически настроенные современники писали о жизненности самой коллизии "Отцов и детей", о сильнейшем незамедлительном влиянии романа Тургенева на современное русское общество (см., например: Е. Леткова. Об И. С. Тургеневе. Из воспоминаний курсистки.-- "К свету", научно-литературный сборник. СПб., 1904). По словам другой современницы Тургенева -- Е. А. Штакеншнейдер, "весь наш читающий мир потрясся от романа "Отцы и дети" (Е. А. Штакеншнейдер. Дневник и записки (1854--1886). М.-- Л., "Academia", 1934, с. 49). А вот еще одна реплика современника: "Все находят в романе удивительную, неподражаемую объективность". Это отзыв знатоков. Люди попроще говорят: нельзя оторваться. "Отцы и дети" произвели "на молодежь гораздо большее впечатление, чем я ожидал,-- писал Тургеневу П. В. Щербань.-- Знаете ли, некоторых точно придавило, на раздумье навело, что ли" (Тург. сб., Орел, I960, с. 259--260). Следующим романом по времени был "Дым" (1867), "Новь" появилась в 1877 г.
   37 Тургенев приехал в Петербург 26 мая 1862 г. Он попал в столицу в самый разгул реакции, в дни провокационных петербургских пожаров. "На меня хлынули старые вопросы, пересуды и т. д. по поводу "Отцов и детей". Это тоже своего рода хаос. От иных комплиментов я бы рад был провалиться сквозь землю, иная брань мне была приятна",-- писал он Анненкову вскоре после возвращения из-за границы. "Я во всяком случае не раскаиваюсь, хотя большая часть молодежи на меня негодует..." (Тургенев, Письма, т. V, с. 12).
   38 Панаева упрощает причину ссоры Некрасова с Тургеневым, разведшей друзей на всю жизнь. Мемуаристка, в сущности, объясняет все денежными недоразумениями (распространившимися ложными слухами о растрате Некрасовым герценовских денег, которые он занял в свое время для приобретения "Современника". Часть этой суммы была передана через Тургенева; см. А. Я. Панаева, Воспоминания, с. 452), а также обидой Тургенева на то, что Некрасов, по ее словам, "взял сторону Добролюбова". В основе разрыва Тургенева лично с Некрасовым, как и с кругом "Современника", коренились одни и те же глубоко принципиальные, идейные разногласия. Некрасов, по словам одного из сотрудников журнала, "всецело отдавался новой идее и после того никогда не пятился назад. В этом отношении он становился резким, неуступчивым, настойчивым..." (Е. Колбасин. Тени старого "Современника".-- "Современник", 1911, No 8, с. 230). Эту же неколебимость Некрасова особо подчеркивал Анненков, заметив, что "никто не следовал так постоянно по раз выбранному пути...". Некрасов был искренне привязан к Тургеневу, другу своей юности, и очень тяжело переживал этот разрыв. Сохранилась интересная запись воспоминаний жены поэта, 3. Н. Некрасовой, в которых она приводит новые подробности, относящиеся к ссоре: "...Больше всего огорчало мужа дурное отношение к нему Тургенева. Ведь они прежде большими друзьями были. Николай Алексеевич однажды рассказал мне, как окончательный разрыв между ними произошел: "Прислал мне Тургенев для просмотра роман "Отцы и дети" с просьбой высказать о нем свое мнение. Я прочел и ответил: "Вещь хорошая, но рановременно печатать" (последние слова Зинаида Николаевна произнесла с ударением: очевидно, они твердо врезались ей в память). Тургенев ответил мне запиской: "Не забудь ты меня, а я тебя не забуду". С тех пор мы больше не виделись..." ("Жизнь для всех", 1915, No 2, с. 337). Тургенев навестил Некрасова незадолго до его кончины, в июне 1877 г. Потрясенный видом умирающего поэта, Тургенев написал стихотворение в прозе "Последнее свидание".
   39 Повесть Дружинина "Полинька Сакс" опубликована в "Современнике", 1847, No 12.
   40 Здесь память изменила Панаевой: "Сентиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам" А. В. Дружинина печаталось в 1850 г. Лонгинов возглавил цензурное ведомство только в 1871 г. (см. А. Я. Панаева. Воспоминания, с. 452--453).
   41 Отношение Тургенева к поэзии Некрасова было сложным. Тургенев видел в Некрасове яркую индивидуальность, понимал, в чем сила его дарования. Он искренне радуется "громадному", "неслыханному успеху" стихотворений Некрасова, которого "не бывало со времен Пушкина" (Тургенев, Письма, т. III, с. 44). Стихи Некрасова, "собранные в один фокус,-- жгутся",-- поверяет он в письмах к друзьям свои впечатления от поэзии Некрасова (там же, с. 47, 58). Но после разрыва, особенно в шестидесятые годы, отзывы Тургенева о творчестве Некрасова приобретают полемический оттенок. Обличительный, бичующий пафос некрасовских строк воспринимается Тургеневым как измена поэзии: "Нет никакого букета, букета! Одни честные мысли нельзя назвать поэзией" (Е. Колбасин. Тени старого "Современника", с. 239).
   

А. А ФЕТ
ИЗ
МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ

   "Я вчера познакомился с Фетом, который здесь проездом",-- писал Тургенев П. В. Анненкову 30 мая/11 июня 1853 года из Спасского (Тургенев, Письма, т. II, с. 163). Таким образом, известна точная дата их знакомства -- 29 мая (10 июня) 1853 года. Очевидно, Тургеневу совсем не запомнилась их первая встреча в конце сороковых годов, о которой пишет Афанасий Афанасьевич Фет (1820--1892) в начале своих воспоминаний.
   Середина пятидесятых годов -- время наибольшей близости между Фетом и Тургеневым, дружеской и творческой. Они часто встречаются в своих имениях на Орловщине и в Петербурге. Фет для Тургенева "натура поэтическая" -- ив этом его притягательная сила. Писатель становится ревностным популяризатором и редактором стихотворений Фета, а часто и строгим их критиком. К отдельному изданию стихотворений Фета (1856) Тургенев написал небольшое предисловие. Существует предположение, что ему же принадлежит рецензия на это издание (без подписи), напечатанная в "Отечественных записках" (1856, No 5, "Библиографическая хроника").
   Однако уже в шестидесятые годы отношения Тургенева с Фетом начинают осложняться, все чаще возникают столкновения на почве серьезных идейных разногласий, причиной которых был вызывающий консерватизм Фета, его далеко не прогрессивные взгляды на характер и перспективы развития России. В 1874 году происходит окончательный разрыв, после чего надолго прекращается их многолетняя переписка.
   В 1878 году Фет нарушил молчание и написал Тургеневу письмо (не без влияния Л. Н. Толстого). Примирение состоялось, но прежние дружеские отношения больше не возобновились.
   Собственно воспоминания о Тургеневе сосредоточены в первом томе мемуаров Фета (1848--1863). Извлечения из них мы и воспроизводим в настоящем издании. Во втором томе приведены в основном письма Тургенева -- почти без комментариев мемуариста.
   Воспоминания Фета -- единственный источник, из которого мы узнаем обстоятельства ссоры Тургенева с Л. Н. Толстым.
   Мемуары А. А. Фета, впервые опубликованные в 1890 году в двух томах, были высоко оценены современниками -- С. А. Венгеровым, А. Н. Пыпиным и др. (О Тургеневе и А. А. Фете см. ст. Б. Я. Бухштаба.-- Тург. сб., Орел, 1940, с. 33--36; см. также об отношениях Фета и Тургенева в сб.: А. А. Фет. Соч. в 2-х томах, т. 2. M., 1982, a также статью Л. M. Лотман "Тургенев и Фет" в сб.: "Тургенев и его современники". Л., 1977, с. 25.)
   Текст печатается по изданию: А. А. Фет. Мои воспоминания, т. I, M, 1890.
   
   1 Речь идет о первом сборнике стихов Фета "Лирический Пантеон", который вышел в 1840 г. В это время Фет еще был студентом Московского университета. Выход в свет "Лирического Пантеона" обратил на себя внимание университетского учителя поэта -- профессора С. П. Шевырева. Начиная с 1841 г. стихи Фета стали публиковаться в "Москвитянине", одним из редакторов которого был С. П. Шевырев. Вряд ли эта первая встреча Тургенева, о которой пишет мемуарист, могла произойти раньше 1842 г., то есть времени, когда по возвращении из-за границы Тургенев собирался держать экзамен на магистра философии в Московском университете. В "Мемориале" под годом "1842" он записал: "Я хочу быть профессором философии!.. Экзамен на магистра". Как известно, Тургенев не был допущен к магистерским экзаменам в Московском университете. Возможно, что к С. П. Шевыреву он обратился с просьбой помочь ему сдать экзамен. В марте (26-го) Тургенев уезжает держать магистерские экзамены в Петербург, так что у Шевырева он мог быть не позднее 26 марта 1842 г. По всей вероятности, Тургенев приносил Шевыреву рукопись "Параши", так как поэма вышла лишь в апреле 1843 г.
   2 После окончания университета (1844 г.) Фет, желая быстрее получить дворянство, поступил на военную службу. Он служил в Кирасирском орденском полку, который был расквартирован в Херсонской губернии (см. вступительную статью А. Е. Тархова в сб.: А. А. Фет. Соч. в 2-х томах, т. 1).
   3 Фет начал публиковать свои стихи во время учебы в университете и вскоре завоевал признание русских читателей; в студенческие годы им были созданы такие широко известные стихи, как "Облаком волнистым...", "Я пришел к тебе с приветом...", "На заре ты ее не буди..." и многие другие. Они заучивались наизусть, перелагались на музыку.
   4 Скорее всего, имеется в виду семья В. А. Шеншина, родственника Фета, у которого бывал Тургенев. Но, возможно, речь идет и о H. H. Шеншине и его жене, где также часто можно было встретить Тургенева, особенно ценившего общество умной и тонкой, "искренней", по его словам, Елизаветы Дмитриевны Шеншиной (см.: П. Матвеев. И. С. Тургенев (Из личных воспоминаний).-- "Русская старина", 1903, No 12, с. 629--637).
   5 "В первое время ссылки визиты Ивану Сергеевичу соседними помещиками,-- вспоминает М. П. С--в а,-- делались как-то нерешительно, с каким-то смущением: приезжала к нему только самые храбрые, и то с оглядкою; но, когда первые пионеры побывали в Спасском без каких-либо для себя последствий, тогда и все другие соседи начали совершать набеги на Спасское безбоязненно" ("Новости и Биржевая газета", 27 сент. 1883).
   6 ...небольшая комедия.-- Текст ее остался неизвестным.
   7 Первая встреча А. А. Фета с Некрасовым произошла не раньше 9/21 декабря 1853 г., когда Тургенев, также присутствовавший на этой встрече, впервые приехал в Петербург после спасской ссылки.
   8 Захар Федорович Балашов, неизменный камердинер Тургенева. По словам Д. Колбасина, часто встречавшегося с Тургеневым в пятидесятые годы, Захар "писал повести в часы досуга, но, по скромности своей, никому не читал их" ("Тургенев и круг "Современника", с. 119).
   9 Текст этого стихотворения Некрасова впервые опубликован Фетом в составе воспоминаний.
   10 Речь идет о поваре Степане, известном своим кулинарным мастерством. Степан был очень привязан к Тургеневу, даже отказался от предложенной ему вольной.
   11 Рассказ "Каленик" был напечатан в "Отечественных записках", 1854, т. 93; см.: А. А. Фет., Соч. в 2-х томах, т. 2.
   12 По всей вероятности, речь идет о рукописном альбоме "Чернокнижие", предназначавшемся А. В. Дружининым для "Стихов и прозы нелепого содержания".
   13 Приведено письмо Тургенева от 8/20 февраля -- 6/18 апреля 1855 г. (Тургенев, Письма, т. II, с. 268--269).
   14 19 ноября/1 декабря 1855 г. Л. Н. Толстой приехал в Петербург курьером из-под Севастополя и остановился по рекомендации M. H. и H. H. Толстых на квартире у Тургенева. Это и была их первая встреча. Тургенев жил тогда уже не в доме Вебера, как указывает Фет, а в доме Степанова у Аничкова моста (теперь дом No 38). Вскоре по приезде Толстого 8/20 декабря 1855 г. Тургенев писал M. H. Толстой: "Приезд Вашего брата <...> выбил меня на некоторое время из колеи <...> Много разных неистовств успел он наделать с тех пор, как приехал -- в карты, однако, не играл -- и пьянству не предавался" (Тургенев, Письма, т. II, с. 325--326). Толстой уехал из Петербурга 1/13 января 1856 г.
   15 См. об этом в воспоминаниях Д. В. Григоровича, наст. т., с. 230--231.
   16 Цензурное разрешение сборника стихотворений Фета было получено 11/23 февраля 1856 г.
   17 Тургенев специально ходатайствовал перед министром народного просвещения А. С. Норовым о разрешении посвятить фетовский перевод од Горация Александру II. 14 мая 1856 г. (по докладу министра) Александр II разрешил посвятить ему перевод (Тургенев, Письма, т. II, с. 386, 638). Посвящение появилось в отдельном издании: "Оды Квинта Горация Флакка в четырех книгах". Перевод с латинского А. Фета. СПб., 1856.
   18 Строка из стихотворения Фета "Фантазия" (1850).
   19 Полностью опубликовано в первом сборнике стихотворений Фета (1850).
   20 Речь идет об Александре Ивановне Гире, талантливой певице, салон которой посещали выдающиеся русские композиторы, музыканты, художники -- Даргомыжский, Глинка, Балакирев, Антон Рубинштейн и др. Фет явно ошибся, отнеся этот визит к 1856 г., что видно из письма Тургенева к А. И. Гире от 3/15 апреля 1860 г. (Тургенев, Письма, т. IV, с. 61).
   21 Г. А. Кушелев-Безбородко издавал журнал "Русское слово" с 1859 по 1862 г. Мысль об издании журнала возникла у него еще в январе 1858 г., о чем он писал Я. П. Полонскому, приглашая его в сотрудники ("Русская земля", 1904, No 3, 3 янв.). Тургенев, так же как и Фет, иронически относился к графу Кушелеву-Безбородко, воспринимая его лишь в качестве богатого мецената. "Кушелев мне кажется дурачком,-- писал он Дружинину 5/17 декабря 1856 г.,-- я его все вижу играющим у себя на вечере -- на цитре -- дуэт с каким-то итальянским голодным холуем; но он богат,-- и потому может быть полезен" (Тургенев, Письма, т. III, с. 53).
   22 Фет не прав: Толстому и в пятидесятые годы была чужда позиция абсолютной защиты сословных дворянских интересов. В 1858 г. он составил "Записку о дворянском вопросе", в которой рассматривал дворянскую интеллигенцию как оппозиционную антикрепостническую силу.
   23 См. письмо Тургенева 10/22 февраля 1834 г. к С. Т. Аксакову (Тургенев, Письма, т. II, с. 216). Стихотворения Тютчева публиковались в двух книжках "Современника" за 1854 г. (кн. 3 и 5). В этом же году вышло и первое отдельное издание: "Стихотворения Ф. Тютчева", СПб., 1854. В апрельском номере "Современника" (1854) была напечатана статья Тургенева "Несколько слов о стихотворениях Ф. И. Тютчева" (Тургенев, Соч., т. V, с. 423--428).
   24 По всей вероятности, прощальный обед перед отъездом Тургенева в мае 1856 г. из Петербурга (а затем за границу) состоялся не раньше апреля 1856-го, но не в январе, как утверждает Фет (см. Тург. сб., Орел, I960, с. 196--197).
   25 Фет ездил за границу в 1856 г. В сентябре он навещал Тургенева в Париже и в Куртавнеле, загородном доме Виардо. Об этих встречах Тургенев писал Л. Толстому 16/28 ноября 1856 г.
   В результате этой заграничной поездки Фета во Францию и Италию появились его путевые записки -- очерк "Из-за границы" ("Современник", 1856, No11),-- в которых Тургенев находил "искренность впечатлений".
   26 В течение 1847--1851 гг., большую часть которых Тургенев прожил за границей, в основном во Франции, им было написано 22 очерка из "Записок охотника", печатавшихся сначала в "Современнике", а затем вышедших отдельной книгой (1852). Фет тенденциозно передает историю возникновения "Записок охотника", якобы появившихся только из-за желания Тургенева "добыть денег". В "Литературных и житейских воспоминаниях" Тургенев писал, что "Записки охотника" были исполнением его аннибаловской клятвы -- до конца бороться с крепостным правом; "Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить <...> я, конечно, не написал бы "Записок охотника", если б остался в России" (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 9--10).
   27 О Полине Тургеневой см. ст.: Т. И. Бронь. Тургенев и его дочь Полина Тургенева-Брюэр.-- Тург. сб., II, 1966, с. 324--338.
   28 Из стихотворения А. В. Кольцова "Вторая песня Лихача-Кудрявича" (1837).
   29 Из стихотворения "Путь" (1839).
   30 Фет пробыл в Петербурге до 23 января 18С4 г.
   31 Фет был у Тургенева в Париже в январе -- феврале 1857 г. (Тургенев, Письма, т. III, с. 87).
   32 Чтение романа "Обломов", завершенного Гончаровым во время пребывания за границей в июле -- августе 1857 г., происходило в течение 19/31 августа и 20 августа/1 сентября 1857 г. Об этом Гончаров писал 22 августа/3 сентября И. И. Льховскому (И. А. Гончаров. Собр. соч., т. 8, с. 296). Тургенев с первого же чтения почувствовал глубину и значительность нового произведения писателя. "Гончаров прочел нам с Боткиным своего оконченного "Обломова",-- сообщает он 9/21 сентября Н. А. Некрасову,-- есть длинноты, но вещь капитальная -- и весьма было бы хорошо, если б можно было приобрести ее для "Современника" (Тургенев, Письма, т. III, с. 151).
   33 Свадьба Фета, женившегося на М. П. Боткиной (родной сестре В. П. Боткина), состоялась 16/28 августа 1857 г.
   34 Осенью 1877 г. Фет приобрел в Курской губернии имение Воробьевка.
   36 Тургенев приехал в Спасское 13/25 июня 1858 г.
   36 H. H. Тургенев управлял имениями И. С. Тургенева с 1853 по 1867 г.
   37 См. об этом в воспоминаниях Д. В. Григоровича.
   38 Имеются в виду стихотворения А. А. Фета, положенные на музыку Полиною Виардо: "Две розы" ("Полно спать, тебе две розы..."), "Звезды" ("Я долго стоял неподвижно..."), "Полуночные образы...", "Тихая звездна" ночь...", "Шопот, робкое дыханье...". Они вошли в альбом: "12 стихотворений Пушкина, Фета и Тургенева, переведенные Ф. Боденштедтом и положенные на музыку П. Виардо", СПб., 1864. Издание осуществлялось под негласной редакцией А. Г. Рубинштейна и наблюдением Тургенева.
   39 Речь идет об И. Р. Родионове, с которым Тургенев познакомился в конце 1850-х гг.
   40 "А Родионов утащил шубу и удрал.-- Хорош гусь,-- писал Тургенев 5/17 марта 1802 г. из Парижа.-- Надо бы написать une complainte <жалобный стих (фр.)> -- вроде <...>
   
   Родионов, Родионов!
   Вар новейшего столетья!
   Redde meas legiones!
   Возврати чужую шубу!"
   
   (Тургенев, Письма, т. IV, с. 352). Публикуя эти шуточные куплеты, Фет в первом случае процитировал их не точно.
   41 Тургенев писал из Рима 28 декабря 1857/9 января 1858 г.: "Если боги нам не позавидуют -- мы проведем прелестное лето" (Тургенев, Письма, т. III, с. 184).
   42 Судя по письму к M. H. Толстой, которое было отправлено Тургеневым 5/17 ноября 1858 г. еще из Спасского, он мог быть в Москве только после 5 ноября.
   43 С Т. Г. Шевченко Тургенев познакомился в феврале 1859 г. через своих петербургских знакомых Карташевских. В зиму 1859/60 г. он особенно часто встречался с поэтом. В 1875 г. Тургенев написал воспоминания о Т. Г. Шевченко, предназначавшиеся для пражского издания "Кобзаря" (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 227-- 231).
   44 Фет весьма тенденциозно передает диалог Тургенева и Салтыкова-Щедрина о "недавно возникших фаланстерах". Имеется в виду так называемая "Слепцовская коммуна", к которой Салтыков относился неодобрительно, называя это предприятие "делом совершенно ребяческим" ("M. E. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников". М., Гослитиздат, 1957, с. 338--339, 689).
   45 "Без спешки и без отдыха" (нем.). Эта перифраза из "Кротких ксений" Гете была использована Дружининым в качестве эпиграфа к журналу "Библиотека для чтения".
   46 Тургенев и Толстой приехали в Степановку 26 мая/7 июня 1861 г.
   47 Конфликт произошел 27 мая 1861 г., казалось бы, из сугубо внешнего повода: разных взглядов на методы воспитания молодежи. Но ссора Тургенева и Толстого, чуть не приведшая их к барьеру, не явилась случайностью. Этот взрыв был подготовлен всей предшествующей историей их отношений, исполненных острых противоречий. Тургенев, еще не будучи знаком с автором "Детства" -- произведения, сразу покорившего его, испытывал огромный интерес к Л. Толстому. Его первые впечатления от знакомства с Толстым сильны и ярки. "Вы не можете себе представить, что это за милый и замечательный человек...-- пишет он Анненкову в декабре 1855 г.-- Я его полюбил каким-то странным чувством, похожим на отеческое" (Тургенев, Письма, т. II, с. 328). "Желаю следить за каждым Вашим шагом",-- говорит Тургенев в одном из писем к Толстому. Тургеневу не безразлично окружение молодого писателя, его увлечения, интересы. Он испытывает боль, когда видит, что Толстой отвлекается от литературы, изменяет своему призванию. Его с полным правом можно назвать "добрым гением" Толстого. Из письма в письмо, как заклинание, Тургенев повторяет: "Идите своей дорогой", "Плывите на полных парусах", "Ваша сила не в морально-политической проповеди..." Но вместе с тем уже в первые недели знакомства обнаружилось их несходство, начались столкновения, полемика, приводившие к ссорам. Первая такая серьезная ссора произошла в феврале 1856 г. на обеде у Некрасова (см. в воспоминаниях Д. В. Григоровича). Постепенно между друзьями образовывается тот "овраг", который они до конца так и не смогли устранить. Тургенев часто пишет Толстому письма-исповеди, в них он пытается объяснить, в чем же причина размолвок, где коренится невозможность простых, искренних, доверительных отношений. В одном из писем к Толстому Тургенев очень близко к истине замечал: "Я <...> шел другой дорогой <...> Кроме собственно так называемых литературных интересов -- я в этом убедился,-- у нас мало точек соприкосновения; вся Ваша жизнь стремится в будущее, моя вся построена на прошедшем... Вы слишком от меня отдалены" (Тургенев, Письма, т. III, с. 13).
   Отношения между Толстым и Тургеневым особенно ухудшились осенью 1859 г., во время их встреч в Спасском и в имении их общего друга -- Фета. Столкновения рождала сама русская жизнь в предреформенную кризисную пору. Тургенев и Толстой не совпадали в самом главном -- во взгляде на прогресс и цивилизацию, человеческий разум и стихийное "роевое" начало жизни, они расходились во взгляде на народ и его будущее. Толстой не просто не любил тургеневскую "фразу", "позу" (как утверждал сам Тургенев) -- он не выносил даже самомалейшего проявления либерализма (кстати и в вопросах воспитания; ему претила благотворительность, в каких бы формах она ни проявлялась). Тургенев же категорически не принимал уже тогда проявившейся толстовской склонности к морализированию, считая, что эти тенденции ослабляют могучий талант Толстого. Наконец, Тургенев не принимал "нетерпимости" Толстого. Современникам бросалась в глаза эта "несовместимость" двух русских писателей, тянувшихся друг к другу и одновременно отталкивавших друг друга. Не случайно их имена появляются рядом и противопоставляются. Толстой в глазах современников -- "сокрушитель" привычных норм жизни. Тургенев -- художник, который "не претендует на создание философской доктрины..." -- так пишет популярный в то время французский критик и публицист Мельхиор де Вогюэ в своей статье "Лев Толстой". "Толстой готовит нам массу неожиданностей... Он хочет перевернуть наше миросозерцание",-- замечал он.
   Письма, которыми обменялись Толстой и Тургенев сразу же после конфликта в имении Фета, не объясняют истинных причин ссоры. К сожалению, некоторые письма Толстого оказались утерянными и среди них письмо, отправленное в день ссоры, с вызовом на дуэль. С. А. Толстая излагает в своем дневнике содержание этого письма, в котором Толстой заявлял, что "желает стреляться по-настоящему и просит Тургенева приехать в Богослов, к опушке леса, с ружьями" (С. А. Толстая. Дневники, т. I, M., 1978, с. 509--510). Только по дневникам С. А. Толстой известно содержание другого, "примирительного", письма Толстого (от 23 сент. 1861 г.): "Если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага" (там же, с. 511). Видимо, об этом же письме упоминается и в воспоминаниях А. А. Толстой -- в них она приводит свой разговор с писателем о ссоре. "Могу вас уверить,-- сказал он, покрасневши до у шей,-- что моя роль в этой глупой истории была не дурная. Я был решительно ни в чем не виноват и, несмотря на свою сознательную невиновность, я написал Тургеневу самое дружеское примирительное письмо, но он отвечал на него так грубо, что невольно пришлось прекратить с ним всякие сношения" ("Воспоминания гр. А. А. Толстой".-- "Толстовский музей", т, I, СПб., 1911, с. 16). Однако уже в письме к П. В. Анненкову (7/19 июня), рассказывая о "неприятном событии", произошедшем в имении Фета, Тургенев откровенно сознается: "Виноват был я, но взрыв был, говоря ученым языком, обусловлен... антипатией наших обеих натур..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 255).
   Но как бы ни складывались отношения с Л. Толстым, Тургенев продолжал с участием, внимательно следить "за каждым шагом писателя", в ком видел надежду и гордость русской и мировой культуры (см. публикацию И. С. Зильберштейна "Парижские находки. Иван Тургенев, Лев Толстой, Анатоль Франс".-- "Огонек", 1967, No 48, 49).
   Все сохранившиеся письма, которыми обменялись Толстой и Тургенев после ссоры, собраны в сб. "Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями", т. I, M., 1978. О примирении писателей, которое произошло в 1878 г., см. в воспоминаниях С. Л. Толстого, т. 2, наст. изд.
   48 Ямщик Федот -- персонаж из второй части "Отцов и детей".
   49 Тургенев приехал в Спасское 5/17 июня 1862 г. и пробыл там до 31 июля/12 августа.
   50 Одним из условий общественного прогресса писатель считал распространение грамотности в России. В 1860 г. Тургенев был увлечен составлением Проекта программы Общества для распространения грамотности в России.
   

В. А. ТУЧКОВА-ОГАРЕВА
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ
1848--1870

   Воспоминания Наталии Алексеевны Тучковой-Огаревой (1829--1913) -- одно из немногих мемуарных свидетельств, рисующих, пусть мимолетно, Тургенева в семье А. И. Герцена. И в этом их несомненная ценность. В зиму 1848 года (с конца ноября по декабрь) Тургенев был частым гостем Герцена. В этом же году Наталия Алексеевна встретилась с Тургеневым; Тучковы жили тогда в Париже в одном доме с семьей Герцена. О своих визитах к ним Тургенев писал Полине Виардо 30 апреля 1848 г. {Тургенев, Письма, т. I, с. 459, 587.}. Имя Тучковых занесено Тургеневым в "Мемориал", в записи 1848 года.
   Наибольшей симпатией Тургенева пользовалась младшая дочь А. А. Тучкова -- Наталья Алексеевна. Она выросла в семье, где свято чтили память декабристов (ее отец в молодости был членом Союза благоденствия), в семье, близкой Герцену и кругам прогрессивной русской интеллигенции. В пору знакомства с Тургеневым Н. А. Тучкова была под впечатлением революционных событий в Париже и Италии, откуда она только что вернулась. Натура темпераментная, восприимчивая, открытая заинтересовала и увлекла писателя. Перед отъездом Тучковой из Парижа Тургенев подарил ей памятную книжечку с полушутливой надписью: "Эта книжечка подарена мною Наталье Алексеевне Тучковой... чтоб она напоминала ей о человеке, который очень ее полюбил... желаю ей здоровья, веселья, счастья и свободы..." {ЛН, т. 73, кн. первая, с. 362.} Н. А. Герцен в письме к Е. А. и Н. А. Тучковым замечала, обращаясь к Натали: "Тургенев <...> сказал, что часто вспоминает тебя, что "яркими красками описал тебя там, где он находится..." {Герцен, т. XXIII, с. 374.} (в семье Виардо).
   Тургенев посвятил Н. А. Тучковой свою комедию "Где тонко, там и рвется", которую он написал в июне 1848 года. "Сегодня прочел комедию Тургенева,-- сообщал Тучковой Н. П. Огарев,-- тут столько наблюдательности, таланта и грации, что я убежден в будущности этого человека. Он создаст что-нибудь важное для Руси. А потом он вас любит..." {Тургенев, Соч., т. II, с. 560.} Тургенев в глазах Тучковой -- "писатель тонкий, с редкими дарованиями, с необыкновенно изящным вкусом, но далекий от политических взглядов и стремлений" {Н. А. Тучкова-Огарева. Воспоминания. М., Гослитиздат, 1959, с. 111.}. Эта точка зрения, до некоторой степени выражавшая отношение к Тургеневу в среде Герцена -- Огарева, сказалась и в настоящих воспоминаниях о нем.
   Возвратившись в Россию, Тучкова выходит замуж за Н. П. Огарева. В 1855--1856 годах Тургенев часто встречается с ними в Петербурге; в это время писатель особенно дружен с Огаревым, увлечен его поэзией. В 1850 году Огаревы покидают Россию, они спешат "к свободным берегам", в Лондон, к Герцену.
   Воспоминания Тучковой-Огаревой, рисующие лондонские встречи с Тургеневым в шестидесятые годы, отрывочны. Во многом это объясняется тем, что начиная с 1862 года обостряется полемика Герцена и Тургенева по самым важным, кардинальным проблемам современного развития России и Западной Европы. Но после нашумевшего в 1863 году "дела 32-х", по которому Тургенев обвинялся в нелегальных связях с "лондонскими изгнанниками", и ответов писателя на вопросы следствия отношения его с Герценом резко ухудшились. Герцен обвинил Тургенева в "двоегласии", после чего наступил разрыв в отношениях между ними, длившийся около трех лет. В эти годы прекратилась их всегда оживленная переписка, Тургенев не появляется больше в доме Герцена (Н. А. Тучкова-Огарева с 1857 г. стала женой А. И. Герцена).
   Сведения, сообщаемые мемуаристкой о встречах с Тургеневым в 1870 году, во время предсмертной болезни Герцена, подтверждаются письмами самого Тургенева, свидетельствами других лиц.
   Мемуарный очерк Н. А. Тучковой-Огаревой впервые опубликован в "Русской старине", 1889, кн. II, Текст печатается по изданию: Н. А. Тучкова-Огарева. Воспоминания. М., Гослитиздат, 1959, с. 279--291.
   
   1 В Риме Тучковы встретились с семьей А. И. Герцена. Узнав о революционных событиях во Франции, они в феврале 1848 г. приехали в Париж. Герцен с семьей вернулся в Париж 5 мая.
   2 Не точно. За границей Огарев написал такие зрелые свои произведения, как поэмы "Матвей Радаев", "Сны", "Ночь", стихотворения "Михайлову", "Памяти Рылеева" и др.
   3 Имеются в виду воспоминания Н. А. Тучковой-Огаревой, вошедшие в книгу мемуаров Т. П. Пассек. См.: Т. П. Пассек. Из дальних лет, кн. П. М., Гослитиздат, 1963 (гл. 5).
   4 Н. А. Герцен была очень привязана к сестрам Тучковым, особенно к Натали. "На меня бесконечно хорошее влияние имела встреча с молодыми Тучковыми и близость с ними, особенно с Натали,-- писала она в марте 1848 г.,-- богатая натура, и что за развитие!" (ЛН, т. 63, с. 378).
   5 Отчасти этот замысел воплощен в повести Тургенева "Яков Пасынков" (1855).
   6 Тургенев и Н. А. Герцен холодно относились друг к другу. "Для меня этот человек получил новый интерес с тех пор, как ты с ним сблизилась,-- писала она Тучковой-Огаревой о своем отношении к Тургеневу,-- я любила его видеть после твоего отъезда, он мне напоминал тебя, у меня даже было влечение поговорить с ним о тебе, но он так вяло и томно смотрит и отвечает, что я опять ухожу в себя, даже ухожу в свою комнату. Он для меня как книга, рассказывает -- интересно, но как дело дойдет до души -- ни привету, ни ответу..." ("Русские пропилеи", т. I. M., 1915, с. 247). После смерти Н. А. Герцен, прочитав о ней в "Былом и думах", Тургенев писал Герцену: "...В этих главах чрезвычайно много поэзии и юности, лицо твоей жены (всем нам -- действительно -- малоизвестной) -- привлекательно и живо; отрывки из ее писем дают понятие о замечательной натуре" (Тургенев, Письма, т. III, с. 77).
   7 Тучковы оставили Париж в августе 1849 г.
   8 Подаренная Тургеневым миниатюрная записная книжечка в красном муаровом переплете хранится в ЦГАЛН. В этой же книжке, на листке с пометой: "Samedi" ("Суббота"), сделана запись рукой Н. П. Огарева: "Желание Тургенева сбылось. Мы счастливы, потому что ужасно любим друг друга, моя Наташа" (ЛН, т. 73, кн. первая, с. 362).
   9 Мемуаристка не называет главных причин ареста и ссылки. См. коммент. 33 на с. 452.
   10 В сезон 1852/53 г. Полина Виардо пела в Петербурге и в Москве. О встрече Тургенева с Виардо весной 1853 г. см. коммен. 33 на с. 452.
   11 Огаревы уехали за границу в начале 1856 г., в пору начавшегося после смерти Николая I общественного оживлении. Зиму 1856 г. Тургенев жил в Петербурге.
   12 Тургенев, узнавший Огарева еще в 1841--1842 гг., попал под обаяние его личности; по словам Н. А. Тучковой, "...у него страсть к Огареву" ("Русские пропилеи", т. IV. М., 1917, с. 141). Особенно близки были они в середине пятидесятых годов, до тех пор, пока идейные и творческие разногласия, возникшие впоследствии, не развели их. А в этот петербургский период Тургенев -- ревностный доброжелатель поэзии Огарева. Он радуется каждому хорошему слову о его стихах, хлопочет о прохождении в цензуре поэмы Огарева "Зимний путь" (Тургенев, Письма, т. II, с. 341, 367, 611).
   13 О недоразумении в связи с делом об "огаревском наследстве" см. коммент. 21 на с. 456.
   14 По всей вероятности, Е ое" (Л. Баренбойм. Антон Григорьевич Рубинштейн, т. П. Л., Музгиз, 1962, с. 452).
   12 Восторженная статья В. В. Стасова об "Иване Грозном" Антокольского появилась в "Санкт-Петербургских ведомостях" от 13/25 февраля 1871 г. Тургенев посетил мастерскую 14/26 февраля. В этот же день оп писал Полине Виардо: "...Я познакомился с молодым русским скульптором из Вильны, обладающим незаурядным талантом. Он изваял статую Ивана Грозного, небрежно одетого, сидящего с Библией на коленях, погруженного в грозное и мрачное раздумье. Я нахожу эту статую несомненным шедевром исторического и психологического проникновения, великолепным по исполнению. И сделано это совсем молодым человеком, бедным, как церковная крыса, болезненным, который начал заниматься ваянием и научился читать и писать только в двадцать два года; до этого он был рабочим... В этом бедном болезненном юноше есть, несомненно, гениальность... вот имя, которое не умрет" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 18, 363). Под впечатлением, которое произвела на него работа скульптора, Тургенев опубликовал статью об Антокольском в "Санкт-Петербургских ведомостях" от 19 февраля/3 марта 1871 г. "...Нужно бить в барабаны ради него..." -- писал он Полине Виардо в день появления статьи (Тургенев, Письма, т. IX, с. 364). См. также в т. 1 наст. изд. воспоминания П. А. Кропоткина.
   13 Картина "Воскрешение дочери Иаира" -- первый большой успех Репина, принесший ему не только высшую награду -- Золотую медаль Академии художеств, но и возможность в течение шести лет изучать за границей, во Франции и Италии, работы лучших мастеров живописи и скульптуры.
   14 Речь идет о письме Тургенева от 28 ноября/10 декабря 1871 г.; в нем упоминается "Заметка" В. В. Стасова о Репине, напечатанная в "Санкт-Петербургских ведомостях" (1871, No 311, 11/23 ноября). "Мы твердо верим, что г. Репину предстоит самая значительная будущность..." -- писал Стасов, заканчивая статью о художнике.
   15 Имеется в виду письмо Тургенева от 15/27 марта 1872 г. Почти дословно свое резкое суждение о "Каменном госте" Даргомыжского Тургенев высказал и в другом письме к П. В. Анненкову от 11/23 февраля того же года (Тургенев, Письма, т. IX, С. 226). Помимо неприятия речитативного стиля оперы, раздражение Тургенева было вызвано выбором сюжета, ибо все, связанное с именем Пушкина, требовало, по мнению писателя, своего рода конгениальности. "Как могли Вы, повторяю, в этом ничтожном писке открыть -- что же? не только музыку, но даже гениальную, новую, "делающую эпоху" музыку!!?!! Неужто это бессознательный патриотизм? Я, признаюсь, кроме святотатственного посягновения на одно из красивейших созданий Пушкина, в этом "Каменном госте" ничего не нашел" (там же, с. 245).
   16 Эту же мысль, но в более резкой, категорической форме Стасов повторил в статье "По поводу графа Льва Толстого": "В романах и повестях Тургенева нигде не бил ключ страсти и силы чувства" (В. В. Стасов. Собр. соч., т. III, с. 1417--1419).
   17 Судя по ответным письмам Тургенева Стасову, споры о Пушкине, об отношении к классикам мирового искусства составляли одну из постоянных тем их полемики. "Радуюсь... Вашему суждению о Пушкине, Гете и Моцарте; оно в порядке вещей. Еще бы Вы их любили!" -- иронически замечает Тургенев в письме от 24 августа/ 5 сентября 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 117). В своем стремлении утвердить новое искусство Стасов впал в ту же крайность, что и в свое время Д. И. Писарев. Вот что писал, например, Стасов В. П. Буренину: "Необходимо перебрать снова наших писателей с тех пор: Пушкин en tête. Хотя Вы со мной не раз спорили насчет этого Вашего полуидола, но если будете последовательны, то должны "резануть" его тем же ланцетом, как и Льва Толстого... Нет, Пушкин по содержанию своему не годится более нынешнему поколению; будущему будет невыносим и тошен, последующему жалок и смешон!.. Писарев начал уже новую нынешнюю переборку старого материала, но не успел кончить..." (цит. по кн. "Репин и Тургенев", с. 60--61).
   18 Имеется в виду письмо от 3/15 апреля 1875 г. и письмо к Д. В. Григоровичу от 1/13 февраля 1882 г. По мнению Тургенева, новый роман Толстого "Анна Каренина" оказался значительно слабее прежних вещей писателя. "Это и манерно и мелко",-- писал Тургенев А. Ф. Онегину в феврале 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 24). "А что вы скажете, Иван Сергеевич, про "Анну Каренину"?-- спрашивал Стасов в письме от 30 марта/11 апреля.-- Ведь жидко и слабо..." ("Литературный архив", т. 3, М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1951, с. 243). Один из современников привел в своих мемуарах любопытную беседу с Тургеневым о романе Толстого: "Сама Анна Каренина и Вронский неопределенны,-- говорил писатель.-- Неизвестно, считает ли автор Вронского ничтожеством или нет. Конечно, незачем, чтобы автор сам высказывал свое суждение о действующем лице, но необходимо, чтобы лицо было очерчено вполне определенно, между тем самый образ Вронского шатается. Когда я прочел о намерении Вронского застрелиться, я просто подпрыгнул на стуле, так это было неожиданно и не вытекало из предыдущего... Рядом с этим стоят, однако, замечательно художественные сцены, как, например, описание смерти Николая Левина. Психологический анализ нередко утрируется Толстым... Залезанье автора в душу под конец сильно утомляет" (Ан. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 78).
   19 Подробно инцидент с публикацией писем молодого Репина, в которых художник резко отзывается о творчестве Рафаэля, прослежен в кн. И. С. Зильберштейна "Репин и Тургенев" (с. 67--71). Стасов напечатал в январском номере "Пчелы" за 1875 г. статью "Илья Ефимович Репин", где процитировал письма к нему художника об итальянском искусстве. В них, в ту пору не без влияния Стасова, Репин писал, например: "Что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится! Отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские... Только один Моисей... Микель Анджело действует поразительно... Остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется..." Публикация Стасовым этих писем вызвала оживленную реакцию среди художников. В письме к Я. П. Полонскому от 9/21 марта 1875 г., которое цитируется в мемуарах, Тургенев не преувеличивал, когда сообщал о растерянности Репина, никак не ожидавшего обнародования своих частных высказываний. "В Париже я был взбешен за письма, напечатанные без моего ведома",-- писал он Стасову 26 октября 1876 г. (там же, с. 139--140). Характерно, что Репин спустя много лет не разрешил процитировать отрывки из этих "антирафаэльских" писем в монографии С. Эрнста, посвященной его творчеству.
   20 Увлечение Тургенева творчеством А. А. Харламова относится к 1874--1876 гг. Писатель отзывался о преуспевающем художнике, виртуозно владевшем современной техникой живописи, как о лучшем из портретистов. В начале своего знакомства с Харламовым Тургенев отдавал ему явное предпочтение перед Репиным. "Здесь проявились два замечательных молодых художника -- Репин и Харламов,-- сообщал Тургенев 4/16 апреля 1874 г. из Парижа П. В. Анненкову.-- Второй -- особенно -- далеко пойдет..." (Тургенев, Письма, т. X, с. 225). Однако утверждение Стасова, сделанное в полемическом запале, будто Тургеневу "несравненно выше казался Харламов за свой "европеизм", за отсутствие национальности и личной оригинальности", крайне субъективно и не объясняет истинных причин увлеченности писателя творчеством этого художника. Как справедливо утверждает Зильберштейн, "причины тургеневского заблуждения ясны: мастерство Харламова находилось на уровне той европейской живописной культуры, которую Тургенев расценивал как наиболее прогрессивную. Успехи Харламова Тургенев рассматривал как начало приобщения русской живописи к достижениям западноевропейского мастерства" ("Репин и Тургенев", с. 74). Примечательна, например, такая подробность: Тургенев среди всех своих портретов (в том числе и репинского 1874 г.) выделял портрет кисти Харламова -- "настоящий chef d'oeuvre", по его словам (письмо к П. В. Анненкову от 5/17 декабря 1875 г.). Однако вот что рассказывает современник об отзывах Тургенева, относящихся уже к весне 1879 г. "Видите ли,-- говорит Иван Сергеевич добродушно,-- нет ни одного схожего портрета, на который бы я мог указать. Меня художники рисуют так, как немцы рисуют львов: выходит старуха в чепце..." -- "А вот Харламов..." -- начал я. Он только махнул рукой. "То же самое!" (П. Гнедич. Книга жизни. Воспоминания. Пг., "Прибой", 1929, с. 120--123). А в 1880 г. Тургенев уже называет "бесспорно самой интересной артистической личностью, какая имеется сейчас в России", художника В. В. Верещагина.
   21 Парижская встреча с Тургеневым в ресторане на бульваре Гаусман состоялась 29 июля/10 августа 1875 г. Об этом свидании Стасов вскоре писал поэту А. А. Голенищеву-Кутузову, сообщив, что вел с Тургеневым "бурный разговор", перетрогавший "все новое европейское искусство и в особенности непонятную Тургеневу новую школу русских художников,-- новую и по живописи, и по музыке" ("Репин и Тургенев", с. 46, 131).
   22 М. М. Антокольский в 1873--1875 гг. работал над проектом памятника Пушкину. Тургенев, узнав об этом, возлагал большие надежды на его будущую работу. Однако модель, исполненная Антокольским, глубоко разочаровала писателя. "...Я нахожу его проект памятника Пушкину "se sublime du tchépouckha" {Высшею степенью чепухи (фр.).}. Что Стасов хвалит -- наверное плохо",-- писал он П. В. Жуковскому 10/22 мая 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 77).
   23 По словам самого Тургенева, в образе Скоропихина заключались явные и нескрываемые намеки на Стасова (Тургенев, Письма, т. XI, с. 350). Как пародию на Стасова воспринимали этот образ и современники, Анненков, например.
   24 Роман Золя "Нана" печатался в газете "Voltaire" начиная с октября 1879 г. Щедрин был непримиримым противником натуралистических тенденций в творчестве Золя. В авторе "Нана" он готов был видеть чуть ли не бульварного писателя, "которым все офицеры и кокотки высшего света упиваются" (Салтыков-Щедрин, т. 19, кн. 2, с. 161). Однако, за исключением "Нана" и "Западни", Щедрин ценил романы Золя. Он старался привлечь писателя к сотрудничеству в "Отечественных записках" (см.: С. А. Макашин. Литературные взаимоотношения России и Франции.-- ЛН, т. 28-29, кн. первая, с. XXXI).
   25 Сохранившиеся свидетельства современников об отношении Тургенева к творчеству Золя довольно единодушны. "Золя И. С. ставил очень высоко,-- пишет П. Я. Павловский в своих воспоминаниях,-- как талант оригинальный и сильный, хотя грубый и некрасивый" ("Русский курьер", 1884, No 137, 20 мая). Ан. Половцов приводит более развернутое суждение Тургенева о характере реализма Золя: "Золя, несомненно, сильный талант, но он впадает нередко в преувеличение и неестественность. Причина этого кроется в том, что он склонен к меланхолии... Наблюдательность у него огромная, но так как он сидит постоянно уткнувшись носом в стенку, то почти ничего не видит; от этого в произведениях его появляется деланность, выдуманность, и он вполне реально изображает лишь тот тесный кружок, в котором он постоянно вращается" (Ан. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 78). О "Нана" Тургенев отзывался резко: "Кажется, я никогда не читал ничего столь непроходимо скучного, как "Нана"...-- писал он Флоберу.-- Какая убийственная пошлость, какое нестерпимое обилие мелочей..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 160, 369).
   26 Судя по воспоминаниям П. Гнедича, именно он заочно рекомендовал И. С. Тургеневу в 1879 г. в Петербурге художника-гравера В. В. Матэ: "Я обещал, что Матэ будет его гравировать по профильному портрету Бергамаски" (П. Гнедич. Книга жизни. Воспоминания, с. 121; см. также публикацию Л. И. Кузьминой "Тургенев и В. В. Матэ".-- Тург. сб., вып. II, 1966, с. 316--321).
   27 Свое отношение к речи Достоевского о Пушкине Тургенев выразил в письме к M. M. Стасюлевичу от 13/25 июня 1880 г.: "Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия... И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика?.. лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 272).
   

И. Е. РЕПИН
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Впервые И. Е. Репин (1844--1930) встретился с Тургеневым в Петербурге в 1871 году. Писатель, по всей вероятности, уже много слышавший от В. В. Стасова о талантливом выпускнике Академии художеств, посетил его мастерскую в обществе H. H. Ге. "Я писал тогда "Бурлаков",-- рассказывал впоследствии Репин в мемуарной книге "Далекое близкое".-- Когда они вошли, я не знал, на кого смотреть; Тургенева я увидел тут в первый раз..." {И. Е. Репин. Далекое близкое. М., 1961, с. 303.}
   Тургенев не сразу почувствовал в молодом художнике будущего выдающегося мастера русского живописного искусства, хотя его известный отзыв о Репине в письме к Стасову от 28 ноября/10 декабря 1871 года был весьма положительным. "В нем талант большой и несомненный темперамент живописца" {Тургенев, Письма, т. IX, с. 176.}. Возможно, что именно такое впечатление Тургенев вынес после первого посещения мастерской художника. Однако последующее знакомство с работами Репина надолго охладило Тургенева. Писатель решительно не принял его панно "Славянские композиторы". Картина, которая представляла собой групповой портрет русских, польских, чешских музыкантов, живших в разные времена, покойных и здравствующих, вызвала откровенное недовольство Тургенева. "Это -- рассудочное искусство... литература",-- говорил он художнику, ознакомившись с полотном {И. Е. Репин. Далекое близкое, с. 215.}. Другим событием, в какой-то степени бросившим тень на взаимоотношения Репина и Тургенева, была публикация отрывков из писем художника в статье В. В. Стасова, в которых молодой Репин "отрицал" Рафаэля. На эту историю есть намек в тексте самих воспоминаний. "Тургенев был очень сдержан по отношению к моему искусству,-- утверждал Репин.-- Я думаю, тут было мешающим мнение петербургской среды, целого круга во главе со Стасовым..."
   Несмотря на существующие между ними разногласия, Тургенев и Репин испытывали искреннюю симпатию друг к другу. Особенно они сблизились во время пребывания Репина в Париже (с конца 1873 по июль 1876 г.). Репин в это время часто встречался с Тургеневым на вечерах у художника А. П. Боголюбова, бывал на знаменитых "четвергах" и воскресных концертах в доме Виардо.
   В марте 1874 года Репин начал писать портрет И. С. Тургенева по заказу П. М. Третьякова, для большой серии портретов выдающихся русских писателей. Кисти Репина принадлежат также портреты Тургенева 1897, 1883 годов и рисунок тушью 1884 года.
   В своем восприятии творчества Репина Тургенев претерпел известную эволюцию. В 1882 году среди наиболее талантливых произведений русских художников он называет "Бурлаков" Репина. Нужно заметить, что Тургеневу не пришлось увидеть таких созданий художника, как "Иван Грозный", "Крестный ход в Курской губернии", "Не ждали", которые были показаны на передвижных выставках 1883--1885 годов, уже после смерти писателя.
   Воспоминания Репина о Тургеневе приведены им в письме к искусствоведу Владимиру Феофиловичу Зеелеру {См. публикацию Л. Н. Назаровой "Тургенев в письме И. Е. Репина к В. Ф. Зеелеру".-- Тург. сб., вып. III, 1967, с. 401--407.} (от июля -- августа 1928 г.). В. Ф. Зеелер назвал этот мемуарный очерк "удивительным по интересу и живости изложения" {Тург. сб., вып. III, 1967, с. 401.}. Содержание "письма" близко к "Автобиографическим заметкам", сделанным Репиным для своего биографа Сергея Эрнста.
   Текст печатается по изданию: Тург. сб., вып. III, 1967, с. 402--404.
   
   1 "Первый сеанс был так удачен,-- говорится и в "Автобиографических заметках",-- что И. С. торжествовал мой успех..." ("Художественное наследство", т. 1, "И. Е. Репин", М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1948, с. 380).
   2 Репин писал Стасову 27 марта/8 апреля 1874 г.: "Одну голову он забраковал; написал хорошо, но вышел бесстыдно улыбающийся старый развратник. Друзья Тургенева советовали переменить положение, так как не находили похожим" ("Репин и Тургенев", с. 21). Но уже в "Автобиографических заметках" (так же как и в мемуарном письме) Репин пишет, что именно Виардо "совсем забраковала начало и порекомендовала начать в другом повороте... Сколько я ни убеждал Ивана Сергеевича, ничего не помогло..." ("Художественное наследство", т. 1, с. 380--381). Впоследствии Репин, по-видимому, вернулся к этому первоначальному варианту, и он послужил основой для его тургеневского портрета 1883 г. (см. "Репин и Тургенев", с. 101--108).
   3 Репин сообщил Стасову (в письме от 13/25 апреля 1874 г.) восторженный отзыв Тургенева о "живописи рук" на его портрете: "Тургенев говорит, что только с тех пор, что он увидел работы Харламова да руки, написанные мною в его портрете,-- он начинает верить в русскую живопись" ("И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка", т. 1, М.-- Л., "Искусство", 1948).
   4 Репинский портрет Тургенева, законченный в мае -- июне 1874 г., разочаровал Третьякова. Огорченный Репин писал своему "заказчику": "Остаюсь с глубоким к Вам уважением и в то же время с некоторым грехом на совести за портрет Тургенева, который и мне нисколько не нравится" ("Репин и Тургенев", с. 23).
   5 Шарль Гуно умер в 1893 г., пережив Тургенева на десять лет.
   6 Имеется в виду картина Рембрандта "Урок анатомии доктора Тульпа". Копия была сделана Харламовым в 1872 г. в Гааге.
   7 Об одном из "обедов", у Маньи, который давал Тургенев перед отъездом в Россию в апреле 1874 г., он писал Г. Н. Вырубову, сообщая, что среди присутствующих будут "Харламов, Боголюбов, Репин и Поленов" (Тургенев, Письма, т. X, с. 231, 606).
   8 По всей вероятности, Репин имеет в виду один из ранних эскизов картины "После Гефсиманский ночи". Картина на сюжет о Стеньке Разине, по-видимому, так и не была завершена. Известен карандашный рисунок "Степан Разин бросает персидскую княжну в воду" (Тург. сб., вып. III, 1967, с. 407),
   

А. Ф. КОНИ
ИЗ КНИГИ "НА ЖИЗНЕННОМ ПУТИ"

   Анатолий Федорович Кони (1844--1927), один из крупнейших юристов конца XIX -- начала XX века, прогрессивный общественный деятель, вошел в историю русской культуры и как талантливый литератор, публицист и автор воспоминаний.
   А. Ф. Кони, великолепный знаток человеческой психологии, прекрасный рассказчик, пользовался огромным авторитетом в среде русских писателей, он сам являл собой личность чрезвычайно интересную. Некрасов, Л. Толстой, Достоевский находили в его рассказах, почерпнутых из богатого опыта судебной практики, источники для своих замыслов. "Ваша биография теснейшим образом переплетена с именами крупнейших наших писателей и поэтов, и многие их величайшие произведения непосредственно связаны с вашей творческой мыслью",-- говорилось в Адресе Пушкинского дома в связи с восьмидесятилетием Кони.
   Кони принадлежат мемуарные очерки о многих выдающихся личностях своего времени -- Достоевском, Некрасове, Тургеневе. Григоровиче и др. С Тургеневым он познакомился в 1871 году и стал горячим его почитателем.
   Помимо воспоминаний под названием "И. С. Тургенев", о Тургеневе Кони написаны: статья мемуарного характера "Савина и Тургенев", некролог "Памяти Тургенева" (во многом повторяющий очерк "И. С. Тургенев") и хроника -- "Похороны И. С. Тургенева". Им были подготовлены два историко-литературных издания, посвященных жизни и творчеству писателя,-- "Тургеневский сборник" (Пг., 1921) и сборник "Тургенев и Савина" (Пг., 1918).
   Текст печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ф. Кони. На жизненном пути, т. II. М., 1916).
   
   1 Имеется в виду громкий процесс об убийстве на почве ревности псковского помещика Чихачева земским деятелем Непениным. В журнальной публикации своих мемуаров А. Ф. Кони кратко остановился на подробностях этого процесса ("Вестник Европы", 1908, кн. 5). В последующих изданиях они были опущены, так как в первый том книги "На жизненном пути" Кони полностью включил свою речь "По делу об убийстве коллежского асессора Чихачева".
   2 24 ноября/6 декабря 1860 г. Тургенев вместе с И. А. Гончаровым был единогласно избран членом-корреспондентом Академии наук.
   3 Достоверность рассказа Кони об истории создания очерка "Пергамские раскопки" подтверждается следующей запиской Тургенева M. M. Стасюлевичу (от 19/31 марта 1880 г.): "Я постараюсь написать что-нибудь путное,-- завтра рано Вы мою статью получите" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 222, 535). Статья "Пергамские раскопки", датированная автором 18/30 марта, была завершена лишь на следующий день. Опубликована в апрельском номере "Вестника Европы" за 1880 г.
   4 По всей вероятности, речь идет о кратковременном пребывании писателя в Петербурге с 8/20 по 13/25 февраля 1879 г.
   5 Имеется в виду письмо Тургенева племяннице Флобера -- Каролине Комманвиль от 7/19 августа 1873 г. О несомненной автобиографичности "Вешних вод" сохранились свидетельства современников: "...И. С. сообщил мне, что "Вешние воды" (после "Первой любви") -- самое любимое им произведение. "Все это правда, лично пережито и перечувствовано,-- говорил писатель,-- это моя собственная история..." (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Русский курьер", 1884, No 137). О том, что сюжет повести автобиографичен, рассказывает в своих воспоминаниях и Л. Фридлендер ("Вестник Европы", 1906, No 10, с. 830).
   6 Почти все современники, писавшие о Тургеневе, обращали внимание на то, как благоговейно любил он Пушкина. "Пушкин, наш общий учитель, в непозволительном загоне. В мое время его знали наизусть и, посмотрите, как писали,-- говорил Тургенев.-- Возьмите Гончарова, его слог верх красоты" (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе.-- "Русский курьер", 1884, No 137). О споре Тургенева с Кавелиным Кони писал также в очерке "К. Д. Кавелин" ("На жизненном пути", т. IV, Ревель -- Берлин, 1922).
   7 Перифраз строк из поэмы Н. А. Некрасова "Несчастные" (Некрасов, т. II, с. 25).
   8 Имеется в виду очерк "Наводнение" ("Вестник Европы", 1875, No 8). Ранняя повесть "Приключения большого Сидуана и маленького Медерика" (мемуарист неточно приводит ее название) входила в первый сборник Золя "Сказки Нинон", объединивший произведения 1859--1864 гг.
   9 Императрица Мария Александровна, жена Александра II, умерла 22 мая/3 июня 1880 г.
   10 Торжественный прием депутаций в зале Московской городской думы состоялся 5/17 июня. Празднества продолжались четыре дня.
   11 Торжественная церемония открытия памятника Пушкину состоялась 6/18 июня 1880 г. Памятник работы скульптора А. М. Опекушина был построен по всенародной подписке, начатой еще в 1860 г., (в годовщину, когда отмечалось пятидесятилетие Царскосельского лицея).
   12 Последним произведением Тургенева, появившимся на страницах "Русского вестника", была повесть "Несчастная" (1869, No 1), Тургенев окончательно порывает с Катковым, убедившись в доносительской, охранительной позиции редактора "Русского вестника" и "Московских ведомостей". "Когда я отошел от "Русского вестника", Катков велел меня предуведомить, что я, дескать, не знаю, что значит иметь его врагом,-- писал Тургенев Л. Н. Толстому 28 декабря н. ст. 1879 г.-- Пускай его. Моя душа не в его власти" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 197).
   13 Торжественное заседание Общества любителей российской словесности, на котором выступил со своей речью о Пушкине Тургенев, состоялось 7/19 июня 1880 г.
   

M. M. КОВАЛЕВСКИЙ
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Максим Максимович Ковалевский (1851--1916) -- русский ученый с мировым именем, историк и социолог, чьи историко-этнографические труды были одобрены Марксом, познакомился с Тургеневым в 1878 году, в бытность свою профессором Московского университета. Молодой ученый, получивший блестящее образование, слушавший курсы в лучших учебных заведениях Лондона, Парижа, Берлина, пользовался огромным авторитетом среди профессуры и студенчества Московского университета. По словам Тимирязева, "десять лет (1877--1887), проведенные Ковалевским в Московском университете, были, конечно, лучшими в истории этого далеко не всегда себе равного учреждения" {К. А. Тимирязев. Соч., т. VIII. Сельхозгиз, 1939. с. 335.}. Кружок молодых профессоров во главе с M. M. Ковалевским (в него входили И. И. Янжул, А. И. Чупров и др.) был одним из передовых культурных центров Москвы семидесятых--восьмидесятых годов. Знаменитые "четверги" Ковалевского посещали русские писатели Москвы и Петербурга, художественная интеллигенция, иностранные гости.
   Культурная и просветительская деятельность молодого ученого в годы начавшейся реакции вызывала недовольство официальных властей. Ковалевский подвергался частым нападкам прессы, главным образом "Московских ведомостей". В 1887 году он получил отставку по требованию III Отделения.
   Торжественный обед в честь Тургенева, данный M. M. Ковалевским 15/27 февраля 1879 года, на котором присутствовали профессора Московского университета -- А. Н. Веселовский, Н. В. Бугаев, и др., положил начало встречам писателя с русской интеллигенцией.
   M. M. Ковалевскому принадлежат не только воспоминания о Тургеневе, но и работы биографического характера -- "Баденский период жизни Тургенева" ("Юбилейный сб. Литературного фонда, 1859--1909", СПб., 1909), "За рубежом", где приведен интересный фактический материал о писателе ("Вестник Европы", 1914, No 3). Опубликованные в 1966 году фрагменты из незавершенной статьи M. M. Ковалевского свидетельствуют о том, что ученый-историк собирался выступить и в качестве истолкователя творчества Тургенева. В этих набросках об одной из так называемых "таинственных", "загадочных" повестей Тургенева ("Призраки") Ковалевский высказал чрезвычайно любопытный, "единственный в своем роде" взгляд, как справедливо отмечает исследователь, ибо историк и социолог увидел в "Призраках" "всю субъективно понятую историю человечества, взятую в "поворотные эпохи" ее развития" (Тург. сб., вып. II, 1966, с. 171--172). Ковалевский высоко оценил способность Тургенева к философским обобщениям.
   Впервые воспоминания о Тургеневе опубликованы в "Русских ведомостях", 1883, No 265, 27 сентября. В более полной редакции они были помещены в августовском номере журнала "Минувшие годы", 1908, откуда и перепечатываются в настоящем издании.
   
   1 Первый Международный литературный конгресс в Париже проходил летом 1878 г., во время всемирной выставки. Открытие состоялось 11 июня. Председательствовал В. Гюго. "Конгресс этот был устроен по инициативе французского общества писателей, которое справедливо рассудило, что летом 1878 года, во время всемирной выставки в Париже, будет много "знатных" иностранцев и что этим обстоятельством следует воспользоваться для... выяснения некоторых теоретических и многих практических вопросов",-- писал один из участников конгресса (В. В. Чуйко. На конгрессах. Из литературных воспоминаний.-- "Труд", 1892, No 11, с. 382). "Еще в мае на выставку съехалось множество писателей, знаменитых и незнаменитых, всех оттенков и направлений, всех стран и всех народов... Всех членов конгресса оказалось более трехсот,-- свидетельствует Чуйко,-- из Франции, Англии, России, Германии, Италии, Испании, Португалии, Дании, Бельгии, Голландии, Швеции, Австрии, Северной Америки, Швейцарии..." (там же, с. 385). По инициативе Тургенева, к которому общество французских писателей обратилось с просьбой назвать имена русских писателей, чье участие было бы желательным на конгрессе, были приглашены Л. Толстой, Достоевский, Гончаров, Я. П. Полонский, но они не приехали. Русскую делегацию конгресса составили: И. С. Тургенев, П. Д. Боборыкин, M. M. Ковалевский, Б. А. Чивилев, С. Ф. Шарапов и Л. А. Полонский. В центре внимания участников конгресса стояла проблема создания международных законов, охраняющих авторские права. Вице-президентом второй комиссии конгресса, занимавшейся вопросами международного права литераторов, был И. С. Тургенев, Когда В. Гюго "перестал, вследствие утомления, появляться на частных собраниях конгресса, его заменил наш Тургенев и руководил прениями, отстаивая не без мужества интересы русских литераторов...-- вспоминал Б. Чивилев.-- Он говорил: "Мы, русские, пока не можем обещать платить авторские деньги за переводы с французского на русский язык. Вы, французы, нас вовсе не переводите и почти вполне игнорируете нас; мы же переводим все ваши новинки. И кто у нас занимается переводными работами? Бедная молодежь: курсистки и студенты, для которых эта работа часто составляет единственное средство к существованию" (Б. А. Чивилев. Отрывочные воспоминания о Тургеневе.-- "Русские ведомости", 1883, No 270, 2 сентября). Тургенев был разочарован в работе конгресса. "Разумеется, мы ничего не решили и к никакому результату не пришли",-- сообщал он Анненкову 14/26 июня 1878 г. из Буживаля (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 333).
   2 Ксавье де Монтепен -- французский писатель и драматург, "фельетонный романист... с большой бульварной известностью" (П. Д. Боборыкин. Воспоминания, т. II, с. 42).
   3 "Моя коротенькая речь имела здесь успех поистине неожиданный и незаслуженный,-- писал Анненкову Тургенев.-- Очень чувствительна Франция и благодарна за всякую крупицу сахару, которую ей кладут в рот" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 333). Речь, произнесенная Тургеневым, была исполнена подчеркнутого уважения к литературе и искусству Франции, на чьей земле происходил конгресс. Русский писатель говорил о давних и плодотворных французско-русских связях. Речь Тургенева впервые была опубликована на французском языке в парижской газете "Le Tems" от 19 июня и. ст. 1878 г. Русский перевод появился спустя несколько дней в "Современных известиях", 26 июня и. ст., No 161 (Тургенев, Соч., т. XV, с. 54--55).
   4 Об этом визите Тургенева сохранились воспоминания Джордж Эллиот, опубликованные ее биографом О. Браунингом ("Life of George Eliot", London, 1890, p. 128--130).
   5 О своем визите к американскому писателю Кейблу и беседе с ним о Тургеневе Ковалевский рассказал в очерке "Мое знакомство с Кэблем" ("Вестник Европы", 1883, No 5). В беседе с Ковалевским Кэйбл назвал Тургенева "самым трезвым реалистом".
   6 Тургенев, зная о напряженных отношениях между Россией и Англией, чьи интересы столкнулись на Балканах, предвидел возможность бестактных выходок во время торжественной церемонии в Оксфорде. Церемония состоялась 18 июня и. ст. 1879 г. "Мне было сказано,-- писал Анненкову Тургенев,-- что в этот день гг. студенты... позволяют себе всякие вольности... а так как антирусское чувство все еще очень сильно в Англии,-- то можно было ожидать свистков; однако ничего подобного не произошло -- и даже, по замечанию "Тэймса", мне хлопали больше, чем другим" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 91).
   7 См. в наст. т. воспоминания Рольстона и коммент. 4 к ним.
   8 Публичное заседание в Обществе любителей российской словесности состоялось 18 февраля / 2 марта 1879 г. "Старая Физическая аудитория ломилась от наплыва публики... Тот момент, когда Иван Сергеевич стоял на кафедре, склонив голову под натиском волнения, овладевшего им, и вся аудитория поднялась со своих мест,-- был торжеством русского художественного творчества, просвещенной и благородной мысли, истинной любви к своей родине" (П. Д. Боборыкин. Воспоминания, т. II, с. 406).
   9 П. П. Викторов, вспоминая впоследствии о чествовании Тургенева в Обществе любителей российской словесности, возражал Ковалевскому: "В своих воспоминаниях об И. С. Тургеневе проф. M. M. Ковалевский... не точно передал содержание моей речи... приписываемой мне фразы "Вам не написать более "Записок охотника" я не произносил" (см.: П. П. Викторов. И. С. Тургенев в кругу радикальной студенческой молодежи в 1879 г. в Москве.-- Тург. сб., Орел, 1960, с. 336--337).
   10 Музыкально-литературный вечер в Благородном собрании в пользу недостаточных русских студентов Московского университета состоялся 4/16 марта 1879 г. Тургенев на этом вечере обратился с речью к московским студентам, которая на следующий же день была опубликована в "Московских ведомостях".
   11 Прощальный обед в "Эрмитаже" (см. коммент. 22 на с. 432 наст. т.). Ответная речь Тургенева, произнесенная на обеде, была опубликована 8/20 марта в "Русских ведомостях". Пребывание Тургенева, в России в феврале -- марте 1879 г. и встречи его с передовыми кругами русской интеллигенции и студенчеством вызвали целую кампанию в реакционной прессе, вдохновляемую III Отделением. "Катков разразился бранью на страницах "Московских ведомостей" против нас, студентов, устроивших шумную встречу Тургеневу",-- рассказывал в своих воспоминаниях о писателе П. П. Викторов (Тург. сб., Орел, I960, с. 335).
   12 13/25 марта 1879 г. в честь Тургенева был дан обед петербургской интеллигенцией, на котором с приветственными речами выступили профессора К. Д. Кавелин, Н. И. Костомаров, В. Д. Спасович. По возвращении в Париж Тургенев сообщил М. М. Стасюлевичу (27 марта/8 апреля 1879 г.), что собирается написать брошюру О прошедших встречах в Москве и Петербурге (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 55). Это намерение писателя не было осуществлено.
   13 "Я получил здесь письма от В. Гюго, Теннисона и Ауэрбаха",-- сообщал Тургенев 21 мая/2 июня 1880 г. председателю Общества любителей российской словесности С. А. Юрьеву (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 261). Поздравительное письмо Гюго было оглашено на торжественной церемонии (см. публикацию П. Р. Заборова "Ришар Леклид (От имени Виктора Гюго)".-- Тург. сб., вып. I, 1964, с. 454--455).
   14 Ф. М. Достоевский произнес на заключительном заседании Общества любителей российской словесности 8/20 июня 1880 г. вдохновенную речь о Пушкине, в которой были сильны славянофильские и почвеннические тенденции. В радикальных демократических кругах русской интеллигенции она была воспринята критически (см. воспоминания П. Л. Лаврова в т. 1 наст. изд.; воспоминания В. В. Стасова в наст. т.).
   15 Салтыков-Щедрин приехал в Париж в августе 1880 г. и вскоре встретился с Тургеневым (Салтыков-Щедрин, т. 19, кн. 2, с.).
   16 9/21 апреля 1873 г. Тургенев писал Салтыкову: "Я один из самых старинных и неизменных поклонников Вашего таланта... Вы отмежевали себе в нашей словесности целую область, в которой Вы неоспоримый мастер и первый человек" (Тургенев, Письма, т. X, с. 91). Не оценив по достоинству ранних произведений писателя (в частности, его "Губернские очерки"), в семидесятые годы, с появлением "Истории одного города", Тургенев увидел в Салтыкове гениального сатирика. По масштабу и могучей силе дарования он ставит его вровень с Л. Толстым. "Мне иногда кажется,-- говорил Тургенев,-- что на его плечах вся наша литература теперь лежит" (см. т. 1 наст. изд., с. 416). Наряду с произведениями Пушкина, Лермонтова, Л. Толстого, он популяризирует в Европе и творчество Салтыкова-Щедрина. Тургеневу принадлежит статья, адресованная английскому читателю "Истории одного города". В 1881 г. в Париже вышло французское издание трех сказок Салтыкова в переводе Э. О. Фарелля ("Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил", "Дикий помещик", "Пропала совесть").
   17 Личное знакомство Тургенева с Проспером Мериме произошло в 1857 г. в Лондоне. Между ними возникла творческая дружба, длившаяся до самой кончины Проспера Мериме. Начиная с 1854 г. Мериме выступает как постоянный и неустанный популяризатор творчества Тургенева во Франции, занимаясь переводами его произведений, публикуя о них литературно-критические статьи. Огромный интерес (не только для историков литературы) представляет обширная переписка Мериме и Тургенева, в которой затрагиваются проблемы мировой литературы и искусства, политики и истории, быт и нравы. (Подробно о Мериме и Тургеневе см. в ст.: М. Клеман. И. С. Тургенев и Проспер Мериме,-- ЛН, т. 31--32, 1937, с. 707--752; письма Мериме к Тургеневу опубликованы в книге Мориса Партюрье (Mourice Parturier. Une amitié littéraire. Prosper Mérimée et Ivan Tourgueniev, Paris, Hachette, 1952).
   18 А. Ламартину принадлежит панегирически-восторженная статья "Иван Тургенев" (1866), которую Тургенев называл "ламартиновской нелепостью" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 348, 599). Очерк Ламартина изобиловал неточностями, фактическими ошибками. Однако это была первая биография Тургенева на французском языке.
   19 Дружба Тургенева и Флобера длилась почти двадцать лет. И. Я. Павловский пишет в своих воспоминаниях: "Из французских современных писателей И. С. питал искреннюю и глубокую любовь только к Флоберу. "Снами,-- говорил мне Золя,-- он не мог сходиться близко, нас разделяли возраст, вкусы, привычки. Мы все его очень уважали, он нас также любил, но дружбы, близости в отношениях между нами не было. У меня от него есть всего два-три письма, которые имеют общий интерес... Между тем с Флобером он переписывался почти непрерывно в течение 15-ти лет. Флобер говорил мне, что эти письма имеют большой интерес" ("Русский курьер", 1884, No 137). По словам Флобера, он познакомился с Тургеневым 23 февраля 1863 г. на одном из знаменитых обедов у Маньи (см. также наст. т., Эдмон и Жюль де Гонкур, "Из Дневника"). В первом же письме к Тургеневу, спустя месяц после их знакомства, Флобер признается: "С давних пор Вы являетесь для меня учителем..." Флобер сравнивал автора "Записок охотника" с Сервантесом, он восхищен благородством его таланта, тонкостью и точностью его психологических наблюдений. Тургенев в восприятии Флобера -- один из самых гармоничных современных художников. "Во всем особенный, Вы умеете быть всеобщим",-- писал от Тургеневу 16 марта н. ст. 1863 г. Как утверждает один из современников, Флобер говорил, что Тургенев "понятнее" для него, "чем граф Лев Толстой и Достоевский", ибо он "и в переводе сохраняет всю свою самобытность" ("Новости и биржевая газета", 1883, No 253, 23 сентября/ 5 октября). Тургенев в глазах Флобера -- художник в самом высоком и единственном смысле. "Я не вижу больше никого, кто бы так понимал искусство и поэзию..." -- пишет он автору "Первой любви" и "Вешних вод", пленивших его. Французский романист восхищен образованностью Тургенева, обширностью его познаний. "Он человек замечательный,-- сообщает Флобер г-же Комманвиль. Ты не представляешь, сколько он знает. Он читал мне куски наизусть из трагедий Вольтера..." Флобер ищет и ждет встреч с Тургеневым: "Вы единственный человек, с которым я люблю беседовать". "Общество моего дорогого Тургенева приносит благо моему сердцу, разуму, нервам..." (G. Flaubert. Lettres inédites à Touigué-nefif. Monaco, 1946). Тургенев особо выделял Флобера из среды современных европейских писателей. "Госпожа Бовари", по убеждению Тургенева, "бесспорно самое замечательное произведение новейшей французской школы" (Тургенев, Соч., т. XV, с. 99). Тургенев пишет Эмилю Золя 23 мая 1880 г., вскоре после смерти друга: "Флобер был одним из тех людей, которых я любил больше всего на свете. Ушел не только великий талант, но и необыкновенный человек; он объединял вокруг себя всех нас" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 251, 388).
   20 Имеется в виду "Капитанская дочка" А. С. Пушкина, которую Тургенев перевел при участии Луи Виардо.
   21 Об отношении Тургенева к Мопассану см. наст. т., с. 258--261. Тургенев прочил В. М. Гаршину, в котором видел ученика Л. Толстого, большую будущность (см. т. 1 наст. изд., с. 418).
   22 Тургенев посетил больного Флобера в Круассе 3 февраля и. ст. 1879 г. В письме от 5 февраля и. ст. Флобер благодарил Тургенева за предложение принять вакантную должность хранителя библиотеки Мазарини. Тургенев не сомневался в успехе своих хлопот, полагаясь на обещание Леона Гамбетты, которым он восхищался как национальным героем и государственным деятелем. Однако его постигло разочарование. 17 февраля 1879 г. это место, видимо по более "влиятельной" протекции, получил другой претендент. Вскоре в газете "Новое время" (1879, No 1065) появилась заметка "Леон Гамбетта и Иван Тургенев", автором которой был В. В. Стасов, иронизировавший по поводу неудачного посредничества писателя.
   23 См. об этом: Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 7. В комитет по сооружению памятника Флоберу входили Гюго, Эдмон Гонкур, Мопассан. Недовольство, которое выразила определенная часть русской публики приглашением Тургенева принять участие в сборе средств на памятник Флоберу, объяснялось ею тем, что до сих пор не был сооружен памятник Гоголю. Памятник Флоберу работы скульптора Шапю был установлен на родине писателя, в Руане, лишь в 1890 г.
   24 Свидетельству Ковалевского о том, что "роман не был даже начат Иваном Сергеевичем", противоречат воспоминания других современников -- H. M. (см. наст. т.), И. Я. Павловского. Оба мемуариста утверждали, что видели рукопись нового романа, представляющую собой "кипу исписанных листков".
   25 Тургенев нередко хлопотал за русских политических эмигрантов перед министром внутренних дел М. Т. Лорис-Меликовым (см.: Л. К. Ильинский. И. С. Тургенев и эмигранты.-- "Литературно-библиологический сборник", Пг., 1918, с. 32--39; см. также ЛН, т. 73, кн. первая, с. 385--386).
   26 В октябре 1879 г. в Кракове широко отмечался пятидесятилетний юбилей Ю. И. Крашевского. По соображениям политического характера Тургенев не решился присутствовать на юбилее в Кракове, опасаясь антирусских выступлений. Кроме того, он предполагал, что его участие в торжествах, посвященных польскому поэту, может повредить его поездке в Россию (см. письмо М. М. Стасюлевичу от 13/25 сентября 1879 г.-- Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 130). 13/25 ноября Тургенев писал Крашевскому: "Мне очень было приятно получить Ваше письмо -- и, поверьте мне, еще было бы приятнее присутствовать на столь заслуженном Вашем торжестве. Вы, вероятно, хорошо понимаете, почему я должен был отказаться от моего намерения. Было бы невозможно избежать недоразумений, и хотя я твердо убежден, что рано или поздно духовная связь установится между Вашим и моим народом,-- но почва, на которой должна возникнуть эта связь, еще слишком мало подготовлена... Россия должна сперва перестать <быть> старой Россией..." (там же, с. 178, 479).
   27 Имеется в виду И. С. Аксаков -- идеолог славянофильства, известный публицист. Тургенев, непримиримо относившийся к доктринам славянофилов, был идейным противником И. С. Аксакова.
   

H. M.
ЧЕРТЫ ИЗ ПАРИЖСКОЙ ЖИЗНИ И. С. ТУРГЕНЕВА

   Имя автора воспоминаний, подписанных инициалами H. M., до сих пор остается невыясненным. Есть предположение, что это один из "парижских знакомых" Тургенева Н. С. Мазурин {См. обзорную статью Л. Р. Ланского "Последний путь".-- ЛН, т. 76, с. 649.}. По мнению И. С. Зильберштейна, воспоминания принадлежат писателю и публицисту Митрофану Нилычу Ремезову, ближайшему сотруднику журнала "Русская мысль" (начиная с 1884 г.), где в 1883 году и были опубликованы "Черты из парижской жизни И. С. Тургенева".
   Но бесспорно одно: автор воспоминаний -- публицист, выступавший в печати со статьями на исторические и общественно-политические темы. Он был близок к демократическим кругам русской молодежи. На это есть указание в самом тексте воспоминаний. "Я... много рассказывал Ивану Сергеевичу,-- пишет мемуарист,-- о внутренней жизни, взаимных отношениях и типических чертах той среды, которой он всегда живо интересовался и за которою в последние годы следил с особенным вниманием,-- среды русской молодежи". С некоторыми из его работ Тургенев был знаком, что видно из самих воспоминаний. В ряду мемуаров, рассказывавших о последнем неосуществленном романе писателя, воспоминания H. M. представляют особый интерес, так как раскрывают философское содержание замысла Тургенева.
   Текст печатается по изданию: "Русская мысль", 1883, No 11.
   
   1 Газета "Порядок" издавалась в Петербурге с 1 января 1881 г. по 1882 г. Ее редактором был M. M. Стасюлевич. Возникновение этого умеренно-либерального органа было вызвано желанием создать известного рода противовес официозу -- "Московским новостям" и "Новому времени". Тургенев внимательно следил за новой газетой; о первых, с его точки зрения слабых, номерах он писал Стасюлевичу: "Общее впечатление "Порядка" пока серовато и напоминает официальные издания; желательно было бы больше погружения в современную столичную жизнь, хотя бы и без трескотни и бубенчиков "Нового времени" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 36). Постоянным сотрудником "Порядка" были П. В. Анненков, К. Д. Кавелин, В. Ф. Корш, В. В. Стасов, А. И. Эртель и др. (см.: Н. Н. Мостовская. Тургенев и газета М. М. Стасюлевича "Порядок".-- Тург. сб., вып. IV, 1968).
   2 Приведенные в воспоминаниях характерные суждения Тургенева о недостаточной образованности молодых литераторов, о том вредном влиянии, которое оказывает на их творчество пренебрежительное отношение к наследию русской и иностранной классики, близки тому, о чем говорится в других мемуарных записях семидесятых годов, принадлежащих, по всей вероятности, И. С. Аксакову: "Лет пять или шесть назад, в один из своих приездов в Москву, Тургенев рассказал нам следующее (речь шла о современной русской поэзии): "Получаю я однажды в Париже... целый рукописный том русских стихотворений под общим заглавием: "Из-за решетки"... Я перечел еще раз и пришел к убеждению, что юные авторы, наверное, никогда не читали ни Пушкина, ни Лермонтова, не говоря уже о Баратынском, Тютчеве... Возвращая рукопись, я написал им письмо, в котором, конечно, постарался не оскорблять юного авторского самолюбия, однако же в самой мягкой форме спросил-таки их: читали они такое-то и такое-то стихотворение Пушкина (или же иного поэта)?.. Через несколько времени я получил ответ, что ведь это действительно так! Молодые авторы сознавались сами, что им лично не привелось никогда читать ни Пушкина, ни других поэтов, кроме разве стихов, помещенных в хрестоматиях!.." (цит. по ЛН, т. 76, с. 699).
   3 О том, как близко к сердцу принимал Тургенев критику своей повести "Отчаянный", рассказывает также в своих воспоминаниях И. Я. Павловский (см.: И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе" -- "Русский курьер", 1884, No 199, 21 июля),
   4 Об истории возникновения замысла романа подробно рассказывается в воспоминаниях И. Я. Павловского. В первоначальном русском варианте его воспоминаний имя человека, ставшего прототипом героя романа, было скрыто за инициалом "П". Во французском издании мемуаров он был назван Поливановым. Биография П., события его личной жизни, разыгравшиеся на глазах у Тургенева, явились реальным поводом к возникновению этого замысла. Долгое время в литературе о Тургеневе существовало предположение, что прототипом героя мог быть Н. А. Чайковский: его биография (поездка в Америку, вступление в секту шекеров) весьма напоминала историю П. Но им мог быть и родной брат мемуариста -- А. Я. Павловский, также живший одно время в Америке, увлекавшийся учением шекеров. В его судьбе Тургенев принимал большое участие. Герой будущего романа, безусловно, вобрал в себя черты выдающихся деятелей русского революционного движения, с которыми Тургенев встречался в семидесятые -- восьмидесятые годы: Г. А. Лопатина, П. А. Кропоткина и др.
   5 В дневниковых записях Ф. Тургеневой 1873 г. приведены суждения писателя о неуклонном процессе обуржуазивания Франции. "Да, через 25 лет Франция удивит мир своею бакалеей,-- говорил Тургенев.-- Французы сделаются маленькими, маленькими, как орешки. Я не говорю этого французам, но таково мое убеждение...", "Через двадцать лет, когда захотят говорить о существах безобидных, скажут, голуби, французы и т. д.", "Наступит царство господина Прюдома... {Классический тип европейского самоупоенного буржуа.} Франция будет что ни на есть спокойная, что ни на есть буржуазная. Человеку с фантазией, поэту (я не о себе говорю) нечего будет делать во Франции" (ЛН, т. 76, с. 379, 380, 382).
   6 Имеется в виду письмо к редактору "Вестника Европы" (1879 г.), известное как "Ответ иногороднему обывателю" (Тургенев, Соч., т. XV, с. 185).
   7 См. об этом в т. 1 наст. изд., коммент. 73 на с. 515.
   8 Парижский корреспондент "Русских ведомостей" сообщил в газете вскоре после смерти Тургенева: "И. С. оставил после себя мемуары, которые он начал с конца прошлого века, со слов его матери, и вел до самого последнего времени" (ЛН, т. 76, с. 640).
   

Е. АРДОВ (АПРЕЛЕВА)
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ И. С. ТУРГЕНЕВЕ

   Тургенев познакомился с Еленой Ивановной Бларамберг (в замужестве Апрелевой; 1846--1923) в 1871 году в Петербурге, в доме композитора А. Н. Серова. Возможно, что еще до этого он знал о ней от старшей дочери Полины Виардо, Луизы Эритт, чьим близким другом была Елена Бларамберг. Тургенев одобрил первые творческие опыты своей новой "ученицы", представил ее в литературных столичных кругах как образованного, умного и способного человека, познакомил с А. Ф. Писемским и М. М. Стасюлевичем. Впоследствии, часто бывая на "средах" у Писемского, Бларамберг подробно писала Тургеневу (видимо, по его просьбе) об этих литературных вечерах.
   "Радуюсь, что Вам наша женская литература нравится, она действительно этого заслуживает; да и кроме того -- это signum temporis" {Знамение времени (лат.).},-- замечал Тургенев в письме к П. В. Анненкову от 13/25 ноября 1879 г. Эти слова Тургенева о "женской литературе" как о своего рода "знамении времени" во многом объясняют причины того постоянного, порой энтузиастического участия, которое принимал он в судьбах творческой молодежи. Сам факт прихода женщин в литературу рассматривался Тургеневым как закономерное явление в долгожданном и столь необходимом для России процессе эмансипации личности.
   Воспоминания Бларамберг (литературный псевдоним -- Е. Ардов) особенно интересны в той их части, где речь идет о жизни Тургенева в Буживале, ибо мемуаристка была одной из немногих, имевших возможность наблюдать изо дня в день в течение довольно долгого времени жизнь в "Ясенях".
   Впервые воспоминания опубликованы в "Русских ведомостях", 1904, No 4, 15, 18, 22, 25, от 4, 15, 18, 22 и 25 января. Печатается по тексту первой публикации.
   
   1 А. Н. Серов умер 20 января 1871 г.
   2 Тургенев впервые встретился с Е. Бларамберг между 15/27 февраля и 21 февраля/5 марта 1871 г. Однако в тургеневской летописи нет упоминания о том, что писатель именно в этот промежуток времени выступал с чтением своих произведений на вечере в пользу Литературного фонда, о чем упоминается в мемуарах. Он выступил с чтением "Бурмистра" несколько позже -- 27 февраля /11 марта -- в клубе художников, на литературно-музыкальном утре в пользу гарибальдийцев.
   3 Поэт К. К. Случевский в одном из несохранившихся писем к Тургеневу сообщал о резко неприязненном отношении русских студентов, учившихся в Гейдельберге, к роману "Отцы и дети". В своем ответном письме к Случевскому от 14/26 апреля 1862 г. Тургенев категорически отрицал обвинение в якобы преднамеренных выпадах против демократической молодежи. Не менее острой была реакция части гейдельбергской молодежи на следующий роман Тургенева -- "Дым". В сатирическом изображении "Губаревского кружка" она усматривала выступление против революционной эмиграции (см. ст.: А. В. Муратов. Гейдельбергские арабески в "Дыме".-- ЛН, т. 76, с. 71--105).
   4 Диспут С. К. Кавелиной с известным русским педагогом В. Д. Сиповским о преподавании истории в средних учебных заведениях состоялся 20 февраля 1871 г. на заседании С.-Петербургского педагогического общества. В письме к Виардо от 22 февраля Тургенев рассказывал о том необыкновенном впечатлении, какое произвела на него С. К. Кавелина: "...Молодая девятнадцатилетняя барышня (дочь профессора из числа моих друзей, г. Кавелина) перед двумя сотнями слушателей в диспуте на историческую тему отстаивает свое мнение с редкостными знаниями, уверенностью и красноречием. Вот это, несомненно, нечто новое, и ни тени педантизма, детская непосредственность, такая полная отрешенность от всего личного, что исчезает всякая робость. Это удивительно!" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 365--366). С. К. Кавелина (в замужестве Брюллова) -- впоследствии одна из первых женщин-историков, автор оригинальных исторических исследований. Брюлловой написана литературно-критическая статья о "Нови", в которой она называет роман великим произведением, "политическим исповеданием веры" писателя (о Брюлловой и Тургеневе см. предисловие и публикацию Н. Ф. Будановой "Статья С. К. Брюлловой о романе "Новь".-- ЛН, т. 76, с. 277--320). Тургеневу принадлежит некролог о С. К. Брюлловой (Тургенев, Соч., т. XIV).
   5 В письме от 13/25 августа 1875 г. из Парижа содержался критический разбор первого романа Е. Бларамберг "Без вины виноватые". Роман, по мнению Тургенева, являлся плодом "ума наблюдательного, начитанного -- и теплого, правдивого сердца" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 113--114). Роман был опубликован в "Вестнике Европы", 1877, No 7--8.
   6 Артистические "четверги" и "вторники" в доме Виардо имели европейскую известность. "Все шло под эту кровлю высокого художества, считая честью быть у гениальной певицы и музыкантки",-- рассказывал художник А. П. Боголюбов (ЛН, т. 76, с. 450; см. также наст. т., воспоминания Б. Фори, Поля Виардо).
   7 Талантом Виардо восхищались А. Рубинштейн и Чайковский, Гуно и Шопен, Герцен, Флобер. Роль Ифигении в исполнении Полины Виардо в опере Глюка "Ифигения в Тавриде" была одной из особенно любимых Тургеневым. "И. Тургенев говорит о своем волнении, когда он слушал "Ифигению в Тавриде" утром на репетиции,-- пишет в своем "Дневнике Ф. Тургенева.-- "Во всей музыке,-- говорил писатель,-- нет ничего более прекрасного -- я это всегда утверждал и стою на этом". "Был потрясающий момент,-- вспоминал он,-- там есть один стих -- "Моя отчизна уничтожена!". Как она произнесла это! Там было несколько французов, они сильно побледнели, оркестр остановился,-- невозможно было продолжать -- так это сильно..." (ЛН, т. 76, с. 377). Современники были на редкость единодушны, рассказывая о том ни с чем не сравнимом впечатлении, которое производила на зрителей Полина Виардо -- певица и актриса. Вот что вспоминает, например, дочь Теккерея -- Изабелла Ричи, слушавшая Виардо: "В тот незабываемый вечер, так ярко запечатлевшийся в моей памяти, г-жа Виардо... пела, аккомпанируя себе с какой-то особой, одной ей присущей прелестью и вдохновением. Это была одна немецкая баллада, что-то бесхитростное и вместе с тем очень сложное, что-то огромное и необъятное. Она пела, и в музыку вдруг врывался шум грозы и топот ног крестьянских ребятишек, бегущих по дороге. Мы слушали ее, и шум дождя наполнил комнату, и сами мы казались себе этими детьми. Когда песня замолкла, трепет восхищения, охвативший слушателей, перешел в восторженный хор похвал. Это было одно из тех мгновений, которые запоминаются на всю жизнь. Пение Полины Виардо затронуло в наших сердцах какие-то неведомые нам сокровенные струны; ее глаза сияли, последние слова она произнесла почти шепотом..." {Перевод Н. И. Хуцишвили.} (Ritchie. Lady Blackstick papers. London, 1908, p. 233--259).
   8 С начинающей писательницей Любовью Яковлевной Стечькиной Тургенев познакомился в 1878 г. Он заинтересовался ее повестью "Варенька Ульмина", вещью "очень странной, но живой" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 408--409; см. также в наст. т. воспоминания А. Н. Луканиной). Повесть, переработанная на основе замечаний Тургенева, затем, по его рекомендации, была опубликована в "Вестнике Европы" за 1879 г., No 11 и 12. Впоследствии Тургенев принял живое участие в судьбе Л. Я. Стечькиной, тяжело заболевшей туберкулезом. "Приезжает молодая девушка-писательница лечиться в Париж,-- вспоминает И. Я. Павловский,-- И. С. бегает по отелям, отыскивая для нее помещение, знакомит с молодыми людьми, чтобы ей не было скучно, возит к докторам, которые будто бы с него "ничего не брали" (а они с него брали больше, чем с других), утешает, ссорится, когда больная капризничает и не хочет принимать лекарства, два-три раза в день бегает справляться об ее здоровье. И почему? Потому что у девушки этой есть талант..." (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе. Из записок литератора.-- "Русский курьер", 1884, No 196, 18 июля).
   9 Отдельное издание романа Золя "Западня" ("Assomoir") появилось в начале 1877 г. Огромный по тому времени тираж книги был раскуплен в течение нескольких дней.
   10 Пьеса Эмиля Эркмана и Луи Шатриана (выступавших под общим псевдонимом Эркман-Шатриан) "Друг Фриц" ("L'ami Fritz") шла на сцене "Comédie Franèaise" в декабре 1876 г.
   11 Жорж Санд скончалась 8 июня 1876 г. Тургенев в это время был в России и о смерти ее узнал из письма Полины Виардо, которую связывала с автором "Консуэло" давняя дружба. В статье-некрологе "Несколько слов о Жорж Санд" ("Новое время", No 105, 15/27 июня 1876 г.) Тургенев привел большую выдержку из этого письма к нему Полины Виардо (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 232--233). В заключение статьи он сравнивал Жорж Санд с "нашими святыми", то есть деятелями русского освободительного движения. "Всякий тотчас чувствовал, что находится в присутствии бесконечно щедрой, благоволящей натуры, в которой все эгоистическое давно и дотла было выжжено неугасимым пламенем поэтического энтузиазма, веры в идеал..." Тургенев собирался впоследствии написать "серьезную статью" о Жорж Санд (Тургенев, Письма, т. XI, с. 277--278).
   12 Имеется в виду Н. А. Кишинский, управляющий имениями Тургенева в 1867--1876 гг. Обнаружив большие растраты и хищения, допущенные Кишинским, Тургенев отстранил его от должности управляющего. Вскоре им был приглашен в качестве управляющего имениями Н. А. Щепкин, внук знаменитого актера.
   13 Рассказ "Аполлон Маркович" Тургенев рекомендовал для публикации в "Вестнике Европы", однако в журнале этот рассказ Е. Бларамберг, показавшийся Стасюлевичу слабым, не появился. "Аполлон Маркович" был напечатан в газете "Наш век" (1877, No 50--52, 21--23 апреля) под псевдонимом Ардов. Редакция газеты в специальном примечании рекомендовала начинающего автора как "несомненный талант". Французский перевод рассказа был выпущен в Брюсселе, в газете "Indépendance Belge" (1877).
   14 Имеется в виду Валериан Александрович Панаев, публицист, в 1876 г. встречавшийся с Тургеневым в Париже. Его дочь А. В. Панаева-Карцова брала уроки пения у Полины Виардо.
   15 Эту черту характера Тургенева знали и ценили его друзья. "Тургенев любит шуми веселье,-- записано в "Дневнике" Жорж Санд.-- Он такой же ребенок, как и мы. Танцует, вальсирует; какой он добрый и славный, этот гениальный человек" (А. Моруа. Жорж Санд. М., 1967, с. 395). О радостной, артистической атмосфере, царившей в кругу Тургенева -- Виардо, рассказывают в своих воспоминаниях А. П. Боголюбов, С. И. Танеев, И. Е. Репин. В салоне Виардо собирался "весь музыкальный Париж. Серьезная музыка чередовалась с веселыми танцевальными вечерами. Вместе с молодежью веселился Тургенев, ставивший шарады, а Сен-Санс, по словам Репина, аккомпанировал танцам с таким энтузиазмом, что "чуть на голове не ходил" (В. Д. Поленов, Е. Д. Поленова. Хроника семьи художников. М., "Искусство", 1964, с. 15).
   16 О свойственных Тургеневу приступах горечи, вызванных болью за "состояние дел" на родине, вспоминает также И. Я. Павловский ("Русский курьер", 1884, No 137).
   17 Тургенев покровительствовал молодому С. И. Танееву, будущему талантливому композитору, ввел его в артистический круг друзей Полины Виардо. "Отличный фортепианист и прекрасный малый",-- аттестовал он Танеева в одном из своих писем к А. П. Боголюбову (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 72). Танеев должен был выступать на литературно-музыкальном утре 14/26 февраля 1877 г., но этот концерт не состоялся.
   18 Тургенев приехал в Петербург 22 мая / 3 июня 1877 г.
   19 Письмо Тургенева от 1/13 июня 1877 г. (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 166-167).
   20 Письмо Тургенева от 15/27 августа 1877 г. (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 198--199).
   21 См. об этом в наст. т. воспоминания С. Л. Толстого. В 1878 г. Тургенев пробыл в Москве с 3/15 по 7/19 августа.
   22 Речь идет об Ольге Николаевне Скобелевой, матери генерала М. Д. Скобелева.
   23 Вечер состоялся 10/22 февраля 1879 г.
   

А. Н. ЛУКАНИНА
МОЕ ЗНАКОМСТВО С И. С. ТУРГЕНЕВЫМ
(Из воспоминаний)

   Автор замечательных по своей содержательности и достоверности воспоминаний о Тургеневе, Аделаида Николаевна Луканина (1843--1908) познакомилась с писателем осенью 1877 года: "Я приехала в Париж в 1877 году, с докторским дипломом, оконченною повестью и несколькими десятками франков в кармане. Мне очень была нужна работа... В октябре я получила из Петербурга от профессора А. П. Б. рекомендательное письмо к И. С. Тургеневу..." {"Северный вестник", 1887, No 2, с. 38.} Автором "рекомендательного письма" был ученый-химик и композитор А. П. Бородин, встречавшийся с Тургеневым в Петербурге в семидесятые годы на музыкальных вечерах у В. В. Стасова. "...Позволяю себе беспокоить Вас,-- писал Бородин И. С. Тургеневу 16 октября 1877 года,-- просьбою относительно одной из моих бывших учениц. Это некто Аделаида Николаевна Луканина, доктор медицины Филадельфийской медицинской академии. По обстоятельствам, от нее не зависящим, она вынуждена жить в Париже, пока не получит возможность возвратиться в Россию... Помимо специальных знаний, она имеет очень хорошее общее образование, хорошо знает языки -- французский, немецкий и английский, недурно итальянский и... даже сербский... Личность эта в высшей степени хорошая, честная, правдивая, скромная и даровитая... Занимаясь у меня химией, она в три года сделала такие успехи, что успела заявить себя двумя научными исследованиями по органической химии. Одно из них было сообщено в протоколах заседаний Русского химического общества в Петербурге... Сколько мне известно, это первая научная работа женщины, удостоенная чести попасть на страницы бюллетеня нашей Академии наук" {"Литературный архив", т. 4, М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1953, с. 392--393.}. В этом письме Бородин рассказал в основном почти всю биографию Луканиной, личности незаурядной, одной из первых русских женщин-ученых.
   А. Н. Луканина не могла вернуться в Россию, так как была скомпрометирована в глазах III Отделения связями с политической эмиграцией, в частности с М. А. Бакуниным. Тургенев не только помог Луканиной в публикации ее статей и беллетристических произведений, но и хлопотал перед шефом жандармов А. Р. Дрентельном о разрешении Луканиной вернуться на родину.
   В течение шести лет (с 1877 по 1883 г.) Луканина постоянно встречалась с Тургеневым. Воспоминания же создавались на основе записей, которые делались часто сразу же после свидания с писателем. По словам самой мемуаристки, ее воспоминания представляют собой "нечто вроде дневника". Луканина хотела впоследствии написать новые воспоминания о Тургеневе для журнала "Русское богатство", но, по-в . Я. Колбасиным; см. его воспоминания и коммент. к ним в т. 2 наст. изд.
   15 Об отношении Огарева и Герцена к повести Тургенева "Фауст" см.: Тургенев, Соч., т. VII, с. 405.
   16 См. коммент. 21 на с. 456.
   17 Весной 1865 г. Н. А. Тучкова-Огарева и А. И. Герцен поселились на даче близ Женевы.
   18 Пессимистическое настроение Тургенева в конце шестидесятых годов вызвано было острой и не всегда справедливой критикой его романов "Отцы и дети" и "Дым". Мемуаристка приводит действительный факт, имевший место в издательской практике А. А. Краевского, который опубликовал в газете "Голос" (1860, 10 декабря ст. ст.) повесть Тургенева "Странная история" в обратном переводе с немецкого (немецкий текст в журнале "Салон", 1869, октябрь), В январском номере "Вестника Европы" за 1870 г. был напечатан протест Тургенева (Тургенев, Соч., т. XV, с. 151).
   19 Е. А. Штакеншнейдер приводит в своем "Дневнике..." отзыв П. Л. Лаврова об авторе "Отцов и детей", очень созвучный тому, что сказано в воспоминаниях Тучковой-Огаревой. "Не осуждайте Тургенева,-- говорил Лавров,-- поймите его, он художник, а художник -- зеркало..." (Е. А. Штакеншнейдер. Дневник и записки (1854--1886). М.-- Л., "Academia", 1934, с. 49).
   20 Герцен подвергался жесточайшим нападкам со стороны либеральных и реакционных кругов России за поддержку польского восстания 1863 г.
   21 В конце семидесятых годов произошел перелом в отношении русского общества к Тургеневу. См. наст. т., гл. "И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников"; в т. 2 воспоминания M. M. Ковалевского.
   22 В короткий период смертельной болезни Герцена, скончавшегося 9/21 января 1870 г., Тургенев часто справлялся о нем. "Тургенев приходит ежедневно",-- сообщала Огареву дочь писателя -- Н. А. Герцен (Тата) (ЛН, т. 63, с. 480).
   23 7/19 января 1870 г. Тургенев писал Н. А. Тучковой-Огаревой: "...Я получил телеграмму, вследствие которой должен сейчас уехать в Баден -- и не могу дождаться перемены в болезни Гер^ цена" (Тургенев, Письма, т. VIII, с. 167). В этот же день он присутствовал на казни Тропмана, преступника, осужденного за убийство семейства Кинков, которую вскоре описал в очерке "Казнь Тропмана" ("Вестник Европы", 1870, кн. VI).
   24 Тургенев уехал из Зальцбрунна, где лечился Белинский, на короткое время в Англию. См. коммент. 31 на с. 451;
   25 Узнав о тяжелом состоянии Герцена, Тургенев писал его дочери 9/21 января 1870 г.: "Я горько сожалел о необходимости, заставившей меня уехать из Парижа до перелома болезни Вашего батюшки..." (Тургенев, Письма, т. VIII, с. 167). На следующий день, сообщая Анненкову о смерти Герцена, Тургенев признается: "Я не мог удержаться от слез. Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения,-- все-таки старый товарищ, старый друг исчез" (там же, с. 168).
   

M. И. ТОЛСТАЯ
ВОСПОМИНАНИЯ О И. С. ТУРГЕНЕВЕ

(В переписке М. А. Стаховича)

   С Марией Николаевной Толстой (1830--1912), сестрой Л. Толстого, Тургенев познакомился в октябре 1854 года, во время пребывания в спасской ссылке. Желание узнать хоть что-нибудь об авторе "Истории моего детства" -- повести, пленившей Тургенева, привело его в Покровское, имение М. Н. в В. П. Толстых, находящееся в соседнем Чернском уезде. "Маша в восхищении от Тургенева" {ЛН, т. 37--38, с. 729.},-- пишет H. H. Толстой брату в Севастополь. M. H. Толстая -- умная, отзывчивая, правдивая, прекрасная музыкантша -- скрасила жизнь Тургенева в спасском изгнании; он беседует с ней о своих литературных планах и замыслах, что было для Тургенева знаком особого доверия к человеку. В Покровском он впервые читает главы из "Рудина" и чутко прислушивается к суждению Толстой о герое своего романа. Тургенев называет ее "одним из привлекательнейших существ" {Тургенев, Письма, т. II, с. 239.}. Увлечение Тургенева M. H. Толстой, натурой "необычайно простодушной и безыскусственной" {"В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка, 1851--1869", М.-- Л., 1930, с. 50.}, оставило живой след в человеческой и творческой биографии писателя. С M. H. Толстой связано появление одного из самых поэтических его созданий -- повести "Фауст". Современники легко угадывали в облике героини повести Веры Ельцовой черты графини M. H. Толстой. Это подтверждают и сами "Воспоминания", в них приводятся горячие споры с Тургеневым о стихах, которые M. H. Толстая, подобно тургеневской героине, не любила и не понимала, в чем откровенно ему и признавалась. Времяпрепровождение в Покровском напоминает дни и вечера в доме Ельцовых: Тургенев самозабвенно слушает игру на фортепьяно хозяйки имения, он, как и герой "Фауста", читает ей "Евгения Онегина".
   Уехав в 1856 году за границу, Тургенев в письмах к друзьям, к Л. Толстому постоянно интересуется M. H. Толстой, судьба которой сложилась несчастливо. Вскоре после знакомства с писателем, в 1858 году, M. H. Толстая оставляет мужа, человека грубого и нравственно нечистоплотного, "своего рода деревенского Генриха VIII", по выражению Тургенева.
   Воспоминания о Тургеневе были записаны М. Стаховичем, близким другом семьи Толстых, со слов M. H. Толстой в 1903 году. Впервые опубликованы: "Орловский вестник", 1903, No 224, под названием: "В 1903-м году о 1853" и подписью М. С.
   В настоящем издании воспоминания печатаются по тексту первой публикации.
   
   1 О том, как осуществлялся полицейский надзор за Тургеневым, сохранились весьма любопытные свидетельства современников: "Уездная и сельская администрация следила буквально за каждым шагом Тургенева: ехал ли он на охоту, в гости к соседям -- за ним по пятам, как тень, скользил какой-нибудь "человечек", снабженный инструкцией "смотреть за барином в оба" и "не зевать"... "Этот человечек" был известен окрестным помещикам под кличкою "мценского цербера". В архиве Мценского земского суда сохранились дневники этого "наблюдателя" ("Минувшие годы", 1908, No 8).
   2 Арест писателя вызвал большой резонанс в самых разных кругах русского общества. "Впечатление на всех от заключения Тургенева -- самое тяжелое",-- записывает в дневнике А. В. Никитенко на четвертый день после ареста писателя (Никитенко, т. I, с. 351, 349--352). 24--25 апреля писателю были запрещены свидания. "У Тургенева в его заточении были такие многочисленные съезды знакомых,-- свидетельствует Никитенко,-- что, наконец, сочли нужным запретить приятелям навещать его" (там же, с. 351). Интересные сведения об этом приведены также в статье Н. В. Измайлова (см. Тург. сб., II, 1966, с. 231--248).
   3 Ср. запись в "Дневниках" Гонкуров, т. 2, наст. изд., с. 268.
   4 Не точно. Тургенев пробыл в Спасском с 12/24 апреля до 3/15 октября 1855 г.
   5 Беспокойство Тургенева было вызвано критикой друзей -- Некрасова, Анненкова, Боткина, читавших первую редакцию романа: по их мнению, писатель слишком "очернил" своего героя. См. воспоминания Н. Г. Чернышевского в наст. т., а также статью М. О. Габель "Творческая история романа "Рудин" -- ЛН, т. 76, с. 9--70. В одном из писем к М. Н. Толстой (июль -- август 1855 г.) Тургенев замечает: "...Я вас очень благодарю за все, что Вы мне пишете о характере Наталии. Все Ваши замечанья верны -- и я их приму к сведению и переделаю всю последнюю сцену с матерью..." (Тургенев, Письма, т. II, с. 303).
   

Д. В. ГРИГОРОВИЧ
ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ"

   Знакомство Тургенева и Дмитрия Васильевича Григоровича (1822--1899) состоялось в апреле 1846 года. Григорович входил в круг так называемой "старой" редакции "Современника" -- был близок с Анненковым, Дружининым, Боткиным. Первое известное нам упоминание о Григоровиче содержится в письме Тургенева к Полине Виардо от 7/19 декабря 1847 года: "...Мне прислали последний номер нашего журнала; я нашел в нем прекрасный рассказ некоего г-на Григоровича" {Тургенев, Письма, т. I, с. 280, 449.}. Это была повесть "Антон Горемыка" Д. В. Григоровича, художника, сформировавшегося в традициях "натуральной" школы.
   Дружеские встречи Григоровича с Тургеневым, об одной из которых пойдет речь в публикуемом отрывке, относятся к пятидесятым годам. Их отношения, оставаясь на протяжении многих лет ровными, не были согреты духовной близостью. Тургенев, ценя и Григоровиче талантливого писателя, автора "Антона Горемыки", "Деревни", иронизировал порой над некоторыми, как ему казалось, суетными чертами характера своего товарища. Однако под конец жизни, в письме к М. Г. Савиной от 2/14 марта 1882 года, Тургенев очень тепло отозвался о Григоровиче. "Он, при некоторых недостатках, вообще свойственных человеческой природе,-- говорилось в этом письме,-- прекрасный человек и верный друг" {Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 210.}.
   Д. В. Григорович, который хорошо знал почти всех выдающихся русских писателей, начал писать свои литературные мемуары в восьмидесятых годах. "Мои воспоминания будут похожи на акварельные наброски, а никак не на картину, густо написанную масляными красками" {См. "Письма русских писателей к А. С. Суворину", Л., 1927, с. 33.},-- так представлял Григорович характер будущих мемуаров.
   Одну из таких изящных "акварелей", исполненных легким, живописным пером мастера, представляет собой история поездки друзей -- Дружинина, Боткина и Григоровича -- к Тургеневу в Спасское (в извлечениях из главы XII публикуется в настоящем издании). Но в целом воспоминания Григоровича далеко не "акварели", они несут на себе заметную печать убеждений автора, что выразилось, например, в тенденциозном истолковании причин и сути разрыва Тургенева с кругом "Современника".
   "Литературные воспоминания" Д. В. Григоровича впервые опубликованы к журнале "Русская МЫСЛЬ), 1892, кн. XII; 1893, кн. I и. П. Черновая рукопись хранится в ЦГАЛН. Текст печатается по изданию: Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1961.
   
   1 Речь идет о M. H. Толстой.
   2 Из стихотворения А. В. Кольцова "Цветок" (1838).
   3 Тургенев остался доволен встречей с друзьями: "Мы проводили время очень приятно и шумно -- разыграли на домашнем театре фарс нашего сочинения и пародированную сцену из озеровского "Эдипа", в костюмах, с декорациями, занавесом, публикой, вызовами, соперничеством и маленькой даже интрижкой -- словом, со всеми принадлежностями домашнего театра; ели и пили страшно, играли в биллиард, кегли, катались на лодке, ездили верхом, врали и говорили серьезно до 2-х часов ночи -- словом, кутили..." (из письма к П. В. Анненкову от 2/14 июня 1855 г.-- Тургенев, Письма, т. II, с. 276). Спектакль был разыгран 26 мая 1855 г. Друзья пробыли в Спасском с 12/24 мая по 1/13 июня 1855 г., то есть три недели (там же, с. 274).
   4 См. воспоминания Я. П. Полонского в т. 2 наст. изд.
   5 "Школа гостеприимства" была опубликована в сентябрьской книге "Библиотеки для чтения" (1855). В этом "сатирическом" сочинении Григоровича выразилась неприязнь автора к Некрасову и И. И. Панаеву, а образ литератора Чернушкина воспринимался как пародия на Чернышевского. С. С. Дудышкин критиковал Григоровича за грубо-комические сцены, которые, писал он, "недостойны искусства, недостойны художника" ("Отечественные записки", 1855, No 10, с. 120). Н. А. Некрасов в "Заметках о журналах за сентябрь", видимо, сознательно не стал отвечать на выходку Григоровича. Он даже похвалил мастерство автора, но заметил, что нельзя допускать "свои антипатии в литературные произведения" ("Современник", No 10, с. 182). Возможно, что в ответ на это выступление Некрасова Григорович в одном из писем к поэту признавался, что повесть ему самому казалась "мерзкою; спросите у Дружинина, как я за нее пугался и как в ней сомневался" ("Некрасовский сб.", Пгр., 1918, с. 103).
   6 Ср. рассказ об этом же эпизоде в воспоминаниях А. А. Фета, наст. т., с. 165. В письме к В. П. Боткину Тургенев писал о несправедливой оценке, данной Л. Толстым творчеству Жорж Санд (Тургенев, Письма, т. II, с. 337).
   7 Спектакль состоялся 7 февраля 1856 г. "Вчера у Штакеншнейдер на домашнем театре давали "Школу гостеприимства",-- писал Тургенев 8 февраля 1856 г. В. П. Боткину (Тургенев, Письма, т. II, с. 338). Пьеса не носила остропародийного характера, она была гораздо ближе к своей первой "спасской постановке" (Дружинин восстановил ее по памяти). Главные роли исполняли М. Л. Михайлов и Л. П. Шелгунова.
   8 "В пьесе фигурировал генерал со звездой,-- вспоминает Л. П. Шелгунова,-- которого в конце пьесы валят на солому и при криках: "Бей генерала!" -- бьют... На другой день к Штакеншнейдеру приехал Григорович и стал извиняться за конец пьесы, будто бы обидевший сидевших в первом ряду генералов" (Н. В. Шелгунов, Л. П. Шелгунова, М. Л. Михайлов. Воспоминания, т. 2. М., "Художественная литература", 1967, с. 62--63).
   9 Тургенев был возмущен пьесой. "...Она произвела скандал и позор,-- писал он,-- половина зрителей с омерзением разбежалась, я спрятался и удрал... Лучше всего было то, что эту чепуху приписывали мне" (Тургенев, Письма, т. II, с. 338). Впечатление Тургенева подтверждается записью в "Дневнике..." Е. А. Штакеншнейдер: "...Тургенев уехал в половине пьесы, а за ним и Дружинин; оба переконфуженные... Вышла какая-то балаганщина" (Е. А. Штакеншнейдер, Дневник..., с. 119--120).
   10 Несмотря на примирение, состоявшееся перед кончиной поэта, горечь разрыва с Некрасовым так и не прошла у Тургенева.
   11 Ошибка Григоровича: сборник вышел в Женеве.
   12 См. Тургенев, Письма, т. IV, с. 176. Григорович цитирует письмо по указанному им женевскому изданию, с. 133--134.
   13 В объявлении редакции "Современника" на 1862 г. особо подчеркивался идейный характер конфликта с "некоторыми сотрудниками" (подразумевался главным образом Тургенев, хотя фамилия его и не называлась): "Направление "Современника" известно его читателям. Продолжая, по мере возможности, развивать это направление... редакция в последние годы должна была ожидать изменения своих отношений к некоторым из сотрудников (преимущественно беллетристического отдела), которых произведения в прежнее время, когда еще направления не обозначались так ясно, нередко с удовольствием встречаемы были читателями в нашем журнале. Сожалея об утрате их сотрудничества, редакция, однако же, не хотела, в надежде на будущие прекрасные труды их, пожертвовать основными идеями издания..." (Некрасов, т. XII, с. 201--202).
   14 Об отношении Тургенева к А. Ф. Писемскому см. ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 125--194.
   15 Строки из стихотворения Пушкина "Поэт" (1827).
   16 Автором эпиграммы был А. А. Бестужев-Марлинский ("Собрание стихотворений", Л., 1948, с. 16, 195--196).
   

И. С. ТУРГЕНЕВ В ШЕСТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

П. В. АННЕНКОВ
ШЕСТЬ ЛЕТ ПЕРЕПИСКИ С И. С. ТУРГЕНЕВЫМ
1856--1862

   "Шесть лет переписки..." непосредственно продолжают воспоминания Анненкова "Молодость И. С. Тургенева", но по своему характеру новая работа занимает совершенно особое место: это своеобразный комментарий современника к подлинным письмам Тургенева. Замысел такого рода мемуарного произведения возник, по словам самого Анненкова, тогда, когда он погрузился в разбор обширнейшего эпистолярного наследия писателя. Поначалу новизна жанра, видимо, несколько смутила мемуариста. "Я нахожусь в совершенном неведении, что она представляют из себя,-- писал он M. M. Стасюлевичу в январе 1885 года, когда была уже готова первая половина воспоминаний,-- скучное ли повторение всем известных фактов или любопытную оценку событий, в которых вращался Тургенев?" {Стасюлевич, т. III, с. 434.} Но, завершив свою работу, Анненков был удовлетворен. "Не знаю, прав ли, но я остаюсь ей доволен,-- сообщал он Стасюлевичу.-- Никогда не писал я так откровенно и горячо..." {Там же.} Анненков пытался быть предельно объективным, но одновременно боялся крайностей: он спрашивал Стасюлевича, допустимо ли по отношению к памяти Тургенева "все то разоблачение", которое он позволил себе в воспоминаниях {Там же, с. 435.}. Особенно его смущали "разоблачения", касающиеся отношений Тургенева с Некрасовым и Гончаровым. В опубликованном тексте страницы, повествующие о конфликте с Гончаровым и Некрасовым, явно смягчены. Очевидно, в результате автоцензуры осталось за пределами "Переписки" и описание петербургских пожаров. "Что мне делать теперь, когда я пришел к пожарам петербургским (1862),-- спрашивал Анненков у Стасюлевича,-- нельзя их оставить без упоминовения, а упоминать, так в угол поставят" {Там же. 436.}.
   Отбор писем, их композиция, комментарии мемуариста -- все преследует одну цель: дать представление о том, как формировался большой русский писатель.
   При всем стремлении к объективности, документальности мемуары Анненкова, несомненно, тенденциозны. Особенно это проявляется в том, как Анненков объясняет разрыв Тургенева с "Современником". Он категорически отрицает причины идейного характера, утверждая, что главным было желание писателя обрести творческую свободу. Анненков субъективен и тогда, когда подчеркивает полную независимость воззрений Тургенева, его неподверженность каким-либо идейным влияниям, в том числе и влиянию Белинского.
   Работа Анненкова "Шесть лет переписки...", по существу, последнее слово мемуариста о Тургеневе. Следующая публикация "Из переписки с И. С. Тургеневым в 60-х гг.", появившаяся в первых двух номерах "Вестника Европы" за 1887 год, уже не имела мемуарной основы. Остался невоплощенным еще один замысел мемуариста -- рассказ о примирении Тургенева и Л. Толстого, событии, которое, по словам мемуариста, было делом "совеем необычайным и в русской жизни, и в русской литературе" {Там же, с. 450.}.
   Последние годы своей жизни Анненков посвятил Тургеневу, занявшись приведением в порядок его колоссальной переписки: "Я надорвался, перечитав всю переписку Тургенева, от первого листа до последнего..." {Стасюлевич, т. III, с. 447.} Мемуары Анненкова согреты искренним чувством любви к Тургеневу, горячим желанием передать, как много значил писатель для своих современников. "Мне очень часто приходит на ум, что между нами нет уже той связи, которая существовала при Тургеневе,-- сетует Анненков в одном из писем к Стасюлевичу,-- и, вероятно, только благодаря ему. Привязанность охладела, интерес пропал, оценка человека понизилась..." {Там же, с. 446.} А в другом письме сдержанный, суховатый Анненков признается: "Вообще смерть Тургенева сломила меня..." Воспоминания Анненкова о Тургеневе ценны не только как произведение литературы, но и как история прекрасных человеческих отношений.
   "Шесть лет переписки..." впервые опубликованы в "Вестнике Европы", 1885, No 3 и 4. Текст печатается по изданию: П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М, Гослитиздат, 1960, с. 405--489.
   
   1 В июне 1856 г. Тургенев после шестилетнего перерыва предпринял длительную поездку за границу (во Францию, Англию, Германию, Италию), где пробыл почти три года.
   2 О хлопотах, связанных с получением паспорта, см. письма к Д. Я. Колбасину от 8, 13 и 21 мая 1856 г. (Тургенев, Письма, т. II, с. 348,351, 354).
   3 Ошибка мемуариста. Письмо датируется 16/28 января 1860 г. Неверная датировка повлекла за собой неточности в комментариях мемуариста: в 1856 г. Тургенев не ездил в Москву для свидания с Катковым. Вообще, все письмо Тургенева относится к истории публикации в "Русском вестнике" романа "Накануне".
   4 Имеются в виду редакторы "Современника" и "Отечественных записок".
   5 Неточность. Причиной, развязавшей полемику редактора "Русского вестника" с "Современником", явились "Призраки", а не "Фауст". Катков принял опубликованную в "Современнике" повесть "Фауст" за обещанные ему осенью 1855 г. Тургеневым "Призраки" и в объявлении об издании "Русского вестника" на 1857 г. ("Московские ведомости", 1856, No 140) заявил протест. Тургенев ответил двумя письмами в редакцию "Московских ведомостей" (от 4/16 декабря 1856 г. и 1/13 января 1857 г.), в которых объяснял причины недоразумения (Тургенев, Соч., т. XV, с. 133--135). "Призраки" были опубликованы лишь в 1864 г. в журнале "Эпоха", No 1--2
   6 "Из-за границы (Письмо первое)" -- вступление к неосуществленной серии корреспонденции, обещанных Е. Ф. Коршу, напечатано в первом номере "Атенея" за 1858 г., возможно, по просьбе Анненкова, с целью поддержать только что основанный журнал. Статья "Обед в обществе английского литературного фонда" явилась ответом на письмо редактора "Библиотеки для чтения" А. В. Дружинина от 10 августа 1858 г., в котором он специально просил Тургенева написать об английском литературном фонде. Статья опубликована в январской книжке журнала за 1859 г.
   7 Имеется в виду М. А. Бакунин; см. наст. т., с. 494--495. Последний редактор сочинений Тургенева -- М. М. Стасюлевич.
   8 Это неверно. Тургенев в зиму 1856/57 г, часто писал своим русским друзьям -- В. П. Боткину, Л. Н. Толстому, А. В. Дружинину, И. И. Панаеву и др. В течение зимы 1857 г. Анненков получил несколько тургеневских писем (см. Тургенев, Письма, т. III).
   9 Речь идет о письме Некрасова от 10/22 сентября 1857 г. и приложенном к нему обращении, в котором сообщалось о возможном издании сборника памяти В. Г. Белинского (Некрасов, т. X, с. 361--362; т. XII, с. 71--72). Доход от этого сборника было решено вручить дочери критика. Издание не осуществилось, так как этому воспротивилась вдова Белинского, что ясно из ее переписки с Некрасовым (Некрасов, т. X, с. 369--370; "Архив села Карабихи", М., 1916, с. 82). Воспоминания о Белинском были впервые опубликованы в "Вестнике Европы", 1869, No 4.
   10 Мрачное настроение Тургенева было вызвано разладом его отношений с Полиною Виардо. А. П. Боголюбов в своих воспоминаниях пишет о "горьких испытаниях", которые пришлось пережить Тургеневу в 1857 г. Мемуарист имеет в виду увлечение Полины Виардо принцем Баденским (ЛН, т. 76, с. 460).
   11 Тургенев с большим интересом и уважением относился к издательской деятельности П. В. Анненкова. В данном случае он просит выслать ему седьмой, дополнительный том сочинений Пушкина в анненковском издании, вышедший летом 1857 г.
   12 Встречу с художником А. А. Ивановым в Италии и свои впечатления от его картины "Явление Христа народу" Тургенев описал в очерке "Поездка в Альбано и Фраскати (Воспоминание об А. А. Иванове)" (1861). Сохранились воспоминания художника А. П. Боголюбова, в которых он полемизирует с тургеневской интерпретацией дарования Иванова (ЛН, т. 76, с. 452--453).
   13 Тургенев был убежденным противником творчества К. П. Брюллова, равно как и А. А. Бестужева-Марлинского,-- представителей, по его мнению, "ложновеличавой" школы (см. "Воспоминания о Белинском", а также "Воспоминания" В. В. Стасова в т. 2 наст. изд.). Художник Г. Г, Гагарин, впоследствии вице-президент Академии художеств (с 1856 г.), расписал в 1853 г. в псевдовизантийском стиле Сионский собор в Тифлисе. Подражательное искусство князя Гагарина Тургенев субъективно ставит в один ряд с творчеством Брюллова.
   14 Речь идет о книге "Н. В. Станкевич. Переписка его и биография" (М., 1857) и второй части "Воспоминаний о Гоголе" П. В. Анненкова ("Библиотека для чтения", 1857, No 11).
   15 Рассказ "Люцерн" ("Современник", 1857, No 9). Тургенев оказался прав, Анненков резко отозвался о "Люцерне", назвав его "ребячески-восторженным" произведением (Труды ГБЛ, вып. III, с. 72).
   16 Анненков писал Тургеневу об издании А. Ф. Базунова: "...Повести давно ему окупились и приносят барыши" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 73). В трехтомное издание "Повестей и рассказов" Тургенева (СПб., 1856) уже входил и "Рудин".
   17 Письмо П. В. Анненкова от 16/28 ноября 1857 г. (Труды ГБЛ, вып. III, с. 71--73).
   19 Повесть "Ася" ("Современник", 1853, No 1). Анненков, прочитав ее в корректуре, писал Тургеневу: "Это одна из самых доделанных вещей Ваших" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 73).
   19 Из стихотворения Пушкина "На холмах Грузии лежит ночная мгла...".
   20 По словам художника М. И. Железнова, Брюллов утверждал, что творчество Рафаэля, "всеобщего учителя", необходимо изучать, постигать его "художественную философию", но и только: "Древние художники были сами по себе, а мы должны быть сами по себе". Такой взгляд на современное искусство автор панегирической статьи о Брюллове считал "благодетельным" (М. И. Железнов. Значение Брюллова в искусстве.-- "Современник", 1856, No 7, с. 1--12).
   21 Анненков сообщал Тургеневу в письме от 16/23 ноября 1857 г., что Л. Толстым разработан проект "заселения всей России лесами" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 71).
   22 Имеется в виду "Записка" Тургенева об издании журнала "Хозяйственный указатель", идея которого возникла, как только пришли первые вести о намерении правительства освободить крестьян (Тургенев, Соч., т. XV, с. 235--244).
   23 Неточность: работа над проектом программы Общества для распространения грамотности и первоначального образования относится к более позднему времени, к августу 1860 г. См. коммент. 75 на с. 488.
   24 Из стихотворения Пушкина "Арион" (1827).
   25 Портрет Тургенева, написанный Л. П. Никитиным, хранится в Государственном литературном музее.
   26 Юбилейный обед, о котором Анненков сообщал Тургеневу 8/20 января 1858 г., был устроен в честь обнародованных рескриптов о подготовке крестьянской реформы. "Письмо к редактору" Тургенева опубликовано в "Le Nord", No 37, 6 февраля 1858 г. (Тургенев, Соч., т. XV, с. 130--137).
   27 В письме от 22 декабря 1857 г./3 января 1858 г. Тургенев просил Е. Е. Ламберт сказать "свое мнение о... небольшой повести под заглавием "Ася" (Тургенев, Письма, т. III, с. 179). Отзыв графини Ламберт неизвестен. Тургенев обращается к друзьям -- Некрасову, Л. Толстому, Анненкову -- с просьбой высказать свои суждения об "Асе". Тургеневская повесть, "чистое золото поэзии", как отозвался о ней Некрасов, послужила поводом к острой полемике в современной критике о людях сороковых годов и роли дворянской интеллигенции в развитии русского общества. С одной стороны выступил Н. Г. Чернышевский со статьей "Русский человек на rendez-vous", с другой -- П. В. Анненков, опубликовавший критический этюд "Литературный тип слабого человека. По поводу тургеневской "Аси".
   28 Письмо П. В. Анненкова от 23 марта/4 апреля 1858 г. (Труды ГБЛ, вып. III, с. 80--81).
   29 Тургенев прибыл в Лондон 10/28 апреля 1858 г.
   30 Замысел "Дворянского гнезда" возник еще в 1850 г. Первое упоминание о нем встречается в письме к И. И. Панаеву от 3/15 октября 1856 г. (Тургенев, Письма, т. III, с. 18). Но затем в работе над ним наступил большой перерыв, который длился до конца следующего года, а не до весны 1858 г., как утверждает Анненков. 22 декабря 1857 г./З января 1858 г. Тургенев пишет Е. Е. Ламберт, что занят "большою повестью, главное лицо которой -- девушка, существо религиозное; я был приведен к этому лицу наблюдениями над русской жизнью" (Тургенев, Письма, т. III, с. 179).
   31 Тургенев вернулся в Россию в июне 1858 г., то есть раньше Анненкова. Над "Дворянским гнездом" он работал в Спасском все лето и осень; в Петербург Тургенев привез готовую рукопись в первой половине ноября 1858 г.
   32 Автограф "Дворянского гнезда" хранится в Национальной библиотеке в Париже.
   33 Чтение "Дворянского гнезда" состоялось 28--29 декабря 1859 г. ст. ст. Помимо Некрасова, Анненкова, Дружинина, на чтении присутствовали: В. Боткин, И. Гончаров, А. Никитенко, И. И. Панаев, И. Маслов, H Тютчев, М. Языков.
   34 Роман "Накануне" был опубликован в первой книжке "Русского вестника" за 1800 г. О творческой истории романа и его прототипах см. в "Предисловии" Тургенева к собранию романов в издании 1880 г. (см. также: Тургенев, Соч., т. VIII, с. 490--543; Тург. сб., II, 1966 -- статья Е. Н. Щепкиной "Накануне". Героиня романа в кругу своих современниц").
   35 Анненков имеет в виду тургеневские "Письма о франко-прусской войне" в "С.-Петербургских ведомостях", 1870, 8, 11, 23 августа, 13 и 26 сентября (Тургенев, Соч., т. XV, с. 14--33).
   36 Речь идет о сочинении немецкого историка В.-Г. Риля "Land und Leute" ("Страна и люди", Штутгарт, 1853), составившем первую книгу исторической монографии "Naturgeschichte des Volkes als Grundlage einer deutschen Socialpolitik".
   37 2/14 августа 1859 г. в Париже состоялись пышные торжества в связи с победой Франции и Италии в войне против Австрии. 11 июля 1859 г. Наполеон III подписал в Вилла-Франке предварительные условия мирного договора. Тургенев иронически отнесся к военным успехам Наполеона III, понимая, что они способствуют укреплению монархического реакционного режима.
   38 О пребывании Боткина на о. Уайт (у южных берегов Англии) см. в кн. "Боткин и Тургенев", с. 156--160.
   39 В обширном цикле статей, объединенных названием "И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа "Дворянское гнездо..." ("Русское слово", 1859, No 4--6, 8), Ап. Григорьев анализировал творчество Тургенева, а также Гончарова, Григоровича, Островского, Писемского, Толстого. "Рассуждения о Тургеневе и его романе,-- утверждал критик,-- вовлекают меня неминуемо почти во все вопросы нашей современности" (Ап. Григорьев. Литературная критика. М., "Художественная литература", 1967, с. 326).
   40 Тургенев имеет в виду события в Италии, развернувшиеся после Виллафранкского мира (см. выше коммент. 37), ущемившего интересы итальянского народа. Это послужило к дальнейшему развитию освободительного движения на юге Италии под предводительством Гарибальди.
   41 Письмо Тургенева от 3/15 декабря 1859 г.
   42 "Накануне" Тургенев хотел посвятить графине Е. Е. Ламберт. Когда писатель узнал отрицательное мнение Ламберт о "Накануне", то отказался от этой мысли. Отзыв Ламберт, о котором упоминает Тургенев, неизвестен. Однако некоторые критические замечания приведены ею в письмах к Тургеневу, в частности, она находила, что Елена -- "бойкая барышня", в которой "мало женственности" (Тургенев, Письма, т. III, с. 637).
   43 Об истории и причинах разрыва Тургенева с "Современником" см. в наст. т. воспоминания Н. Г. Чернышевского и коммент. к ним. Комментируя одну из самых сложных и тяжелых коллизий в творческой биографии Тургенева, Анненков не говорит о той роли, которую сыграли "либеральные друзья" писателя и, в частности, он сам в решении автора "Записок охотника" порвать с "Современником" и начать печататься на страницах "Русского вестника".
   44 О размежевании с крестьянами Тургенев более подробно говорит в письме к И. С. Аксакову от 22 октября / 3 ноября 1859 г. Дядя -- H. H. Тургенев, которому, по словам писателя, "новые порядки очень не по н у т р у.-- но который понял, что старые порядки вернуться не могут" (Тургенев, Письма, т. III, с. 357).
   45 Подробнее о Тургеневе и Толстом см. в наст. т. "Мои воспоминания" А. А. Фета и коммент. 47 к ним, а также в т. 2 -- воспоминания С. Л. Толстого "Тургенев в Ясной Поляне".
   46 Речь Тургенева "Гамлет и Дон-Кихот" была его последним произведением, опубликованным в "Современнике" (1860, No 1). См. Тургенев, Соч., т. VIII, с. 169--192, 552--566, а также сообщение о малоизвестном отклике Н. С. Лескова на речь Тургенева (Тург. сб., III, 1967, с, 120--123).
   47 План романа "Отцы и дети", (См. об истории возникновения замысла в "Литературных и житейских воспоминаниях" очерк "По поводу "Отцов и детей".-- Тургенев, Соч., т. XIV.)
   48 Анненков усиленно приглашал Тургенева к участию в учреждаемой К. Д. Кавелиным газете "Век" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 98). Вместо газеты в 1861 г. под таким же названием начал выходить еженедельный журнал, в котором был напечатан очерк Тургенева "Поездка в Альбано и Фраскати" (1861, No 15).
   49 Эту помощь Анненков оказал М. А. Тургеневу (прототип героя рассказа Тургенева "Отчаянный").
   50 Строка из стихотворения М. Ю. Лермонтова "Благодарность" (1840).
   51 Имеется в виду рецензия Н. Г. Чернышевского на книгу Н. Готорна "Собрание чудес. Повести, заимствованные из мифологии" ("Современник", 1860, No 6, с. 230). Тургенев ошибочно называет Добролюбова автором этой рецензии.
   52 Речь идет о статье М. А. Антоновича "Асмодей нашего времени" ("Современник", 1862, No 3). См. в наст. т. воспоминания Г. З. Елисеева и коммент. к ним.
   53 В объявлении об издании "Современника" на 1861 г. фамилии постоянных сотрудников (кроме Чернышевского и Добролюбова) не были названы.
   54 См. коммент. 13 на с. 478. Особая статья -- по всей вероятности, "Полемические красоты (Коллекция первая)" Н. Г. Чернышевского.
   55 Отрывок из статьи "По поводу "Отцов и детей" приводится не точно (см. Тургенев, Соч., т. XIV, с. 108--109).
   56 В биографическом очерке, предпосланном первому тому, говорилось, что, помимо идейных расхождений, существовали и другие причины, обострившие конфликт Тургенева с "Современником" и в особенности с Некрасовым: "Тургенев приписывал Некрасову появление в "Современнике" оскорбительных отзывов о лицах, которыми он дорожил более всего на свете, и двусмысленных намеков на обстановку его частной жизни,-- вот почему размолвка повела к многолетней разлуке! Некрасов, как он сам выражался, лежа на смертном одре, был тут без вины виноват: оскорбительные для Тургенева строки появились во время его отсутствия на охоте" (И. С. Тургенев. Собр. соч., т. I. СПб., 1883, с. XXXIII).
   57 Сатирическое приложение к "Современнику" "Свисток" начал выходить в 1859 г., был закрыт в 1863 г. После смерти Добролюбова одним из ведущих авторов "Свистка" стал Салтыков-Щедрин.
   58 Рассказ Анненкова о разговоре с Некрасовым близок к тому, о чем писал сам поэт Тургеневу 15 января и 5 апреля 1861 г. (Некрасов, т. X, с. 441--442 и 448--449).
   59 Впоследствии, уже после смерти Некрасова, Тургенев писал Анненкову: "Ваша характеристика Некрасова так верна -- что я не решаюсь сжечь Ваше письмо, как Вы того желаете..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 201).
   60 О своих сложных взаимоотношениях с Тургеневым И. А. Гончаров рассказал в книге воспоминаний "Необыкновенная история" ("Неизданная рукопись И. А. Гончарова".-- "Сборник Российской Публичной библиотеки", т. П. Пгр., "Academia", 1924). Гончаров, познакомившийся с Тургеневым еще в начале сороковых годов, чрезвычайно высоко ценил автора "Записок охотника". "Писатель Гончаров... говорил мне,-- вспоминал Л. Толстой,-- что из народной жизни после "Записок охотника" Тургенева писать уже нечего. Все исчерпано" (Толстой, т. 30, с, 86). Отношения их обострились в зиму 1857/58 г., когда у Гончарова укрепились болезненные подозрения в том, что Тургенев использует в своем творчестве темы и мотивы "Обрыва".
   61 Полностью это письмо см.: И. А. Гончаров. Собр. соч., т. 8, с. 327--328. Речь идет об отрывке из романа "Обрыв" -- "Бабушка",-- который Гончаров читал Тургеневу в феврале 1860 г.
   62 Примирение состоялось в Петербурге 21 января/2 февраля 1864 г. Вскоре по приезде в Париж Тургенев писал Гончарову 14/26 марта: "...Я со своей стороны не менее Вас порадовался возобновлению дружеских отношений с человеком, к которому -- не говоря уже об уважении к его таланту -- я стою очень близко -- в силу общего прошедшего, однородности стремлений и многих других причин. Мы ведь тоже немножко с Вами последние могикане" (Тургенев, Письма, т. V, с. 239). Однако болезненная мнительность Гончарова вновь привела к разладу в отношениях; результатом этого и явились воспоминания "Необыкновенная история", во многом исказившие облик Тургенева.
   63 Об И. С. Тургеневе и М. А. Маркович (Марко Вовчок) см. ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 250--302.
   64 Речь идет о грубом выступлении M. H. Каткова против статьи Е. В. Салиас де Турнемир (Евгения Тур) "Госпожа Свечина" ("Русский вестник", 1860, No 4). В этой статье Е. В. Салиас выступила с критикой проповеди католицизма в сочинениях С. П. Свечиной (видной деятельницы католической партии), вышедших в Париже в 1860 г. "Я напала на Свечину <...> потому, что она сделалась проводником теорий, мне ненавистных, потому, что сочинения ее, читаемые всеми наперерыв <...> я считаю вредными, развращающими ум <...> Я всегда ненавидела католических попов, мрак этого учения..." -- так объясняла Салиас пафос своей статьи в письме к Каткову (Тург. сб., III, 1967, с. 157). Под псевдонимом "Байбарода" скрывались: М. Н. Катков, М. П. Леонтьев и Ф. М. Дмитриев.
   65 Произведения Марко Вовчок пользовались популярностью в кругах русской демократической интеллигенции. О творчестве писательницы одобрительно отзывались Чернышевский и Добролюбов. Герцен, ознакомившись с ее украинскими рассказами, писал: "Прочитавши, мы поняли, почему величайший современный русский художник И. Тургенев перевел их" (Герцен, т. XIV, с. 270).
   66 Речь идет об одном из решающих этапов освободительной борьбы за воссоединение Италии, завершившемся свержением владычества Бурбонов и созданием правительства конституционной пьемонтской монархии во главе с графом Кавуром.
   67 Анненков встретился с Тургеневым на о. Уайт (в городе Вентноре) 9/21 августа 1860 г.
   68 Поль Виардо перенес тяжелое воспаление легких.
   69 Е. В. Полонская скончалась 8/20 июня 1860 г.
   70 Л. Н. Толстой приехал в Соден 14/26 августа 1860 г., где жили уже M. H. и H. H. Толстые.
   71 Тургенев пробыл в Лондоне с 28 июля/8 августа по 31 июля/12 августа 1860 г.
   72 М. А. Маркович, которую приглашали в Вентнор Тургенев и Герцен, приехала туда значительно позже, в сентябре 1860 г., и не встретилась с друзьями.
   73 Анненков не точен. Тургенев обращался с письмом к Александру II в защиту И. П. Огрызко, редактора газеты "Слово" ("Slowo"), издававшейся в Петербурге на польском языке,-- в 1859 г. За публикацию в газете письма Иоахима Лелевеля (одного из вождей польского национально-освободительного движения) газета была закрыта в феврале 1859 г., а ее редактор посажен на месяц в Петропавловскую крепость (Тургенев, Письма, т. III, С. 397--398).
   74 Речь идет о "редакционных комиссиях", занимавшихся подготовкой крестьянской реформы.
   75 Проект программы Общества для распространения грамотности и первоначального образования, составленный Тургеневым (при участии П. В. Анненкова, Н. Я. Ростовцева, Н. Ф. Крузе и др.) в августе 1860 г. Одним из непременных условий прогресса страны Тургенев считал распространение грамотности в России. Списки проекта были посланы Герцену, Огареву, Кавелину, Е. П. Ковалевскому, Дружинину, Некрасову, Чернышевскому, Фету и др. (Тургенев, Соч., т. XV, с. 245--253). Анненков, в письме от 17 сентября, писал Тургеневу, что его проект стал известен уже "всему образованному. Петербургу" (Труды ГБЛ, т. III. с. 98--99).
   76 Т. Г. Шевченко хотел жениться на Лукерье Полусмаковой, с которой познакомился в доме у В. Я. Карташевской (см. ответное письмо П. В. Анненкова от 5/17 сентября 1860 г.-- Труды ГБЛ, вып. III, с. 93).
   77 Тургенев познакомил Анненкова с семьей своих петербургских знакомых Карташевских, где Анненков встретился со своей будущей женой Глафирой Александровной Ракович, родственницей В. Я. Карташевской.
   78 Эти слова -- "Mehr Licht!" ("Больше света!"), якобы сказанные умирающим Гете, приводились его биографами (Тургенев, Письма, т. IV, с. 531).
   79 Н. А. Основский, издатель нового собрания сочинений Тургенева 1860 г., будучи на грани разорения, недоплатил писателю деньги за непредусмотренную договором часть тиража: вместо 4800 экз. было выпущено около 6000. Однако со временем Основский часть долга возвратил.
   80 Имеется в виду очерк "Поездка в Альбано и Фраскати" (см. коммент. 48 на с. 485).
   81 В первых четырех номерах "Современника" за 1861 г. начал печататься роман Г. Н. Потанина "Старое старится, молодое растет". Повести В. В. Берви и А. Е. Надеждина публиковались в "Современнике" во второй половине пятидесятых годов. В 5--7 книжках "Современника" за 1854 г. печатался роман Ип. А. Панаева "Бедная девушка". Высказывания Некрасова в печати о них неизвестны.
   82 Письмо Анненкова Тургеневу от 6/18 марта было озаглавлено им: "На другой день" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 117--118).
   83 Н. И. Тургенев, известный декабрист, в своих экономических трудах "Опыт теории налогов" (1818), "Россия и русские" (1847) одним из первых высказал мысль о необходимости освобождения крестьян от крепостной зависимости. Смысл приведенного Тургеневым евангельского изречения заключался в том, что теперь, когда цель жизни достигнута, можно спокойно умереть. Об отношениях И. С. Тургенева с Н. И. Тургеневым и его семьей см.: Тург. сб., I, 1964, с. 276--278; ЛН, т. 76, с. 359--414.
   84 В письме от 12/24 ноября 1860 г. Анненков сообщал Тургеневу о неблаговидных поступках издателя "Московского вестника" Н. А. Основского (Труды ГБЛ, вып. III, с. 103).
   85 Новая повесть -- роман "Отцы и дети".
   85 Замысел статьи "О медиумах" остался неосуществленным.
   87 Имеется в виду Н. А. Тучкова-Огарева и ее старшая дочь Лиза, в это время жившие в Швейцарии.
   88 Тургенев благодарит за денежную помощь, которую Анненков оказал студенту И. Р. Родионову, и за обещание помочь К. И. Леонтьеву опубликовать роман "Подлипки" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 102).
   89 Имеется в виду Общество для распространения грамотности и первоначального образования. В письме от 9/21 декабря 1860 г. Анненков сообщал Тургеневу, что барон А. К. Мейендорф выразил желание дать 2000 рублей на книги для народного чтения (Труды ГБЛ, вып. III, с. 107).
   90 Речь идет о продаже прав на сочинения А. Ф. Писемского издателю "Русского мира" Л. С. Гиероглифову и Ф. Т. Стелловскому.
   91 Л. Н. Толстой приехал в Париж 29 ноября/11 декабря 1860 г. (Толстой, т. 60, с. 364).
   92 Имеется в виду статья Добролюбова "Два графа" ("Современник", 1860, No 12, "Свисток", с. 4), в которой автор иронически отозвался о намерении Тургенева написать статью "Кольцов и Берне" (об этом тургеневском замысле сообщалось в мартовской книжке журнала "Русское слово" за 1860 г.). Анненков в письме от 10 января и. ст. 1861 г. заметил, что выходка Добролюбова в "безобразнейшем "Свистке" "оскорбила здесь многих" (Труды ГБЛ, вып. III, с. 109). Творчество Кольцова, "подлинно народного поэта", по словам Тургенева, привлекало писателя еще с молодых лет. Встречу с Кольцовым Тургенев описал в "Литературных и житейских воспоминаниях" (очерк "Литературный вечер у П. А. Плетнева".-- Тургенев, Соч., т. XIV, с. 15). "Если для него <Кольцова> слишком большая честь сравнение с Бернсом, натура и дарование которого значительно богаче и ярче,-- писал Тургенев В. Рольстону 19 октября 1866 г.,-- то у них имеются все же и черты сходства, и десятка два из его стихотворений не умрут, пока будет жив русский язык" (Тургенев, Письма, т. VI, с. 389). Возможно, что полемический выпад в "Свистке" оказался одной из причин, помешавших Тургеневу написать статью о народных поэтах России и Шотландии.
   93 Имеется в виду А. А. Слепцов, один из организаторов и руководителей революционного общества "Земля и воля". Он виделся с Тургеневым в Париже по пути из Лондона, куда ездил в 1860 г. для свидания с Герценом и Огаревым. Слепцов пользовался репутацией опытного организатора воскресных школ.
   94 Писатель Н. В. Успенский -- автор талантливых повестей и рассказов из народного быта, отличавшихся мрачным колоритом. Печатался в "Современнике" Некрасова. Тургенев одно время пытался помочь Успенскому, испытывающему крайнюю нужду (см. воспоминания Я. П. Полонского "К биографии Н. В. Успенского".-- "Исторический вестник", 1898, No 4, с. 150). О своих встречах с Тургеневым Успенский рассказал в книге воспоминаний ("Из прошлого", М., 1889, с. 16--30). Приведенную реплику Успенского Тургенев использовал в "Отцах и детях" (гл. XXI). Замечая, что и Успенский "не одобряет Добролюбова", Тургенев имеет в виду полемические высказывания критика о творчестве Пушкина в его статьях 1857--1860 гг.
   95 Сотрудник "Московского вестника" И. В. Павлов познакомился с Тургеневым в период спасской ссылки писателя. С этого времени Тургенев поддерживал дружеские связи с И. В. Павловым.
   96 Письмо Анненкова от 7/19 января 1861 г. (Труды ГБЛ, т. III, с. 110--111).
   97 Тургенев приехал в Петербург 30 апреля/12 мая 1861 г.
   98 О ссоре Тургенева с Л. Н. Толстым см. коммент. 47 на с. 466. В ответном письме 29 июня/11 июля 1861 г. Анненков выразил свое резко отрицательнее отношение к дуэлям вообще. "Кроме графчиков,-- писал он,-- дерутся только шулера да офицеры после волосяной потасовки... словом, известие о дуэли вызвало у меня ряд очень неприятных мыслей..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 572).
   99 Об отношениях писателя с H. H. Тургеневым см. статью Р. Б. Заборовой "Тургенев и его дядя Н. Н. Тургенев".-- Тург. сб., III, 1967, с. 221--234.
   100 Письмо Анненкова, в котором дан "отчет" о романе "Отцы и дети", опубликовано в журнале "Русская литература", 1958, No 1, с. 147--149.
   101 Тургенев сообщал M. H. Каткову в письме от 1/13 октября 1861 г., что в связи с замечаниями Анненкова и Боткина "переделки в "Отцах и детях" будут значительнее", чем он предполагал раньше (Тургенев, Письма, т. IV, с. 295).
   102 Письмо Н. X. Кетчеру от 20 сентября/8 октября 1861 г. (Тургенев, Письма, т. IV, с. 292--293). Ознакомившись с текстом письма Тургенева к Л. Толстому, о котором говорится в мемуарах, Кетчер писал Анненкову: "В Москве я ничего и ни от кого не слыхал. Все это отзывается какой-то сплетней..." (там же, с. 589).
   103 Письмо Л. Н. Толстому от 26 сентября/8 октября 1861 г. (Тургенев, Письма, т. IV, с. 291).
   104 См. в XXIV гл. романа "Отцы и дети".
   105 Ссора произошла не в Спасском, а в имении Фета Степановке.
   106 Это письмо Л. Н. Толстого к Тургеневу неизвестно.
   107 В письме от 22 октября/3 ноября 1861 г. Анненков выразил свое мнение относительно несвоевременности печатания "Отцов и детей": "Я думаю... что с романом <Отцы и дети"> надо повременить..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 591).
   108 Письмо Л. Н. Толстого от 6 апреля 1878 г.
   109 В письме от 4/16 июня 1861 г. (см. Труды ГБЛ, вып. III, с. 121.) Анненков рассказывает о недовольстве крестьян тем, как осуществляется реформа.
   110 Роман "Отцы и дети".
   111 Письма Полины Тургеневой к отцу неизвестны.
   112 В "Библиотеке для чтения" (1861, No 2) была опубликована статья П. В. Анненкова "О двух национальных школах живописи в XV столетии (Заметка по поводу последних художественных выставок в Петербурге)".
   113 Отрывок из письма M. H. Каткова к Тургеневу см. в ст. "По поводу "Отцов и детей" (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 101). Впоследствии Тютчевы изменили свое отношение к роману "Отцы и дети" ("Тургенев и круг "Современника", с. 300).
   114 30 октября/11 ноября 1861 г. Тургенев писал Каткову о своем желании на время задержать публикацию "Отцов и детей" (Тургенев, Письма, т. VI, с. 303).
   115 Не точно. Тургенев под давлением Каткова внес некоторые изменения в журнальный текст романа. Но в отдельном издании он в ряде случаев вернулся к первоначальной редакции (см. Тургенев, Соч., т. VIII, с. 583--589).
   116 В письме от 22 октября/3 ноября Анненков подробно писал о студенческих волнениях в Петербурге, происходивших осенью 1801 г. (Тургенев, Письма, т. IV, с. 590--591),
   117 4/16 декабря 1861 г. Анненков писал Тургеневу: "Никогда никакого журнала я издавать не намеревался и не намерен..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 597).
   118 Письмо П. В. Анненкова от 4/16 декабря 1861 г. (Тургенев, Письма, т. IV, с. 602).
   119 Речь идет о четырехтомном Собрании сочинений Тургенева в издании Н. А. Основского (1860--1861 гг.).
   120 На просьбу Тургенева передать 100 рублей двум бедным студентам под видом "стипендии" Анненков в ответном письме от 21 ноября/3 декабря 1861 г. выразил сомнение, благоразумно ли это делать в момент вновь вспыхнувших студенческих волнений в Петербургском университете (Тургенев, Письма, т. IV, с. 600--601).
   121 Н. А. Добролюбов умер 17/20 ноября 1861 г.
   122 Я. И. Ламберт умер семнадцати лет 3/15 ноября 1861 г.
   123 О деньгах, предназначенных Тургеневым двум студентам (см. выше, коммент. 120), Анненков писал: "Разве послать их в Москву,-- там порядок, благодаря вмешательству профессоров, которые на петербургское движение смотрят как на мутную струю пошлого и антинаучного либерализма... Чичерин открыл лекции объявлением, что всякий ревнитель просвещении в России ничего другого сделать не может лучшего, как следовать в эту минуту указаниям прогрессивной нашей администрации" (Тургенев; Письма, т. IV, с. 601).
   124 Речь идет о взносе в кассу Литературного фонда от имени Н. В. Ханыкова (см. ст. А. 3. Розенфельда "Тургенев и Ханыков" в сб.: "Тургенев и его современники", Л., 1977, с. 77--88).
   125 Статья Н. А. Добролюбова "Забитые люди" ("Современник", 1861, No 9) о творчестве Ф. М. Достоевского.
   126 Повесть Н. Г. Помяловского "Молотов" была опубликована в 10-й книжке "Современника" за 1861 г.
   127 Тургенев имеет в виду планы Наполеона III, мечтавшего о захвате Мексики, а затем и всей Южной Америки.
   128 Имеется в виду Ф. Н. Тургенева.
   129 Французский публицист Эжен Пелльтан выступил со статьей, в которой утверждал, что в Австрии существует большая свобода печати, чем во Франции, ибо там вообще нет цензуры. Газета "Courrier du Dimanche", опубликовавшая статью, "подверглась судебному преследованию", а Пелльтан был приговорен к трем месяцам тюрьмы ("С.-Петербургские ведомости", 1862, No 38, 43 от 21 и 27 февраля).
   130 В течение тринадцати лет цензура не разрешала ставить в театре тургеневского "Нахлебника". Запрет был снят лишь в октябре 1861 г. благодаря вмешательству И. В. Анненкова, брата мемуариста, в ту пору временно исполнявшего обязанности начальника III Отделения (см. Тургенев, Соч., т. II, с. 596--600);
   131 "Новь" появилась в 1-й и 2-й книгах "Вестника Европы" за 1877 г.
   132 Имеется в виду M. E. Салтыков-Щедрин, резко отзывавшийся о "Нови" в письмах к П. В. Анненкову (Щедрин, т. 19, кв. 1, с. 44, 49).
   

Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТНОШЕНИЯХ ТУРГЕНЕВА К ДОБРОЛЮБОВУ И О РАЗРЫВЕ ДРУЖБЫ МЕЖДУ ТУРГЕНЕВЫМ И НЕКРАСОВЫМ

(Ответ на вопрос)

   Непосредственное знакомство Николая Гавриловича Чернышевского (1828--1889) с Тургеневым относится ко времени появления молодого писателя в редакции "Современника", то есть после 1853--1854 годов. Отношения Чернышевского к Тургеневу в разные периоды складывались по-разному, но в основном они определялись характером общественно-политической борьбы в России. До конца пятидесятых годов можно говорить о взаимном расположении, которое существовало между идеологом революционной демократии и автором "Записок охотника" -- сотрудником "Современника". Чернышевский ценит в Тургеневе первоклассного художника, "благородного писателя" школы Белинского и Гоголя, который оказал заметное очищающее влияние на духовную жизнь передовой русской интеллигенции. Во время пребывания за границей больного Некрасова Чернышевский возлагает на Тургенева большие надежды как на одного из самых крупных и влиятельных литераторов, близких к редакции журнала.
   Литературно-критическую деятельность Чернышевского Тургенев ставил достаточно высоко. Несмотря на несколько субъективную реакцию, вызванную знаменитой диссертацией Чернышевского "Эстетические отношения искусства к действительности" (1855), в отдельных тезисах которой Тургенев усмотрел якобы принижение роли искусства, он восторженно принимает "Очерки гоголевского периода русской литературы". В их создателе, воскресившем имя Белинского, он видит выдающегося критика своего времени, который "более всех понимает, что именно нужно", чутко улавливает "потребности действительной современной жизни". В 1856 году Тургенев выражает желание сблизиться с Чернышевским "более, чем до сих пор" {Тургенев, Письма, т. III, с. 21.}. Но с наступлением революционной ситуации 1859--1860 годов, приведшей к резкому размежеванию общественных сил, происходит и неизбежный раскол в среде "Современника". Спор о роли людей сороковых годов в современном освободительном движении, о преемственности поколений, различное отношение к готовящейся крестьянской реформе предопределили разрыв Тургенева с кругом "Современника" -- Добролюбовым, Чернышевским, Некрасовым.
   Воспоминания Чернышевского создавались почти через тридцать лет после описываемых событий. Это обстоятельство безусловно сказалось на содержании и характере мемуаров, интерпретации конфликта, самом эпически-спокойном тоне повествования, хотя вместе с тем ясно ощущается, что воспоминания написаны с позиций революционера-демократа, соратника и преданнейшего друга Добролюбова.
   Главное внимание Чернышевский сосредоточивает на причинах конфликта между Тургеневым и Добролюбовым, на истоках своего рода несовместимости их общественно-политических темпераментов. Именно в Добролюбове Чернышевский видел самое полное, самое цельное выражение качеств революционера-демократа.
   Восстанавливая основные этапы идейной борьбы, пытаясь объяснить суть конфликта Тургенева с кругом "Современника", главным образом с Добролюбовым и Некрасовым, Чернышевский не случайно останавливается на творческой истории романа "Рудин" -- одного из "самых живых литературных явлений современности". В воспоминаниях Чернышевского сквозит мысль о том, что истоки многократных авторских переделок романа заключены в самой русской жизни {См. статью М. О. Габель "Творческая история романа "Рудин".-- ЛН, т. 76, с. 9--70.}. В накаленной атмосфере полемики конца пятидесятых -- начала шестидесятых годов Тургенев пишет новую концовку эпилога "Рудина": герой романа, "лишний человек", погибает на революционных баррикадах -- таким образом протягиваются нити от поколения сороковых годов к шестидесятникам. Чернышевский категорически не принял "новой концовки" эпилога "Рудина"; герой тургеневского романа, наделенный автором некоторыми психологическими чертами М. Бакунина, был истолковал как злая карикатура на революционера (в ту пору заточенного в Шлиссельбургскую крепость). Эту мысль критик высказал в рецензии на книгу Готорна "Собрание чудес...". Выступление Чернышевского, о котором он вскользь упоминает в своих мемуарах, стало кульминацией конфликта Тургенева с редакцией "Современника".
   По воспоминаниям Чернышевского (а также Панаевой), Добролюбов и Тургенев не находили общего языка. "Плохие союзники -- не союзники", эти слова Добролюбова, обращенные к Тургеневу, приводит Чернышевский в своих мемуарах.
   Если в Рудине узнавали карикатуру на Бакунина, то Базаров воспринимался в среде "Современника" как некий пасквиль на Добролюбова {Сам же Тургенев всячески отрицал такое истолкование образа Базарова (см. ст. "По поводу "отцов и детей"). Напротив, сильные стороны характера тургеневского героя напоминали Добролюбова (см. коммент. А. И. Батюто в т. 3 Собр. соч. И. С. Тургенева в 12-ти томах, М., 1979).}, то есть демократическая критика в момент революционной ситуации пристрастно видела в тургеневских героях намеренное искажение образов революционеров, иными словами -- выступление писателя против революции.
   Другая тема воспоминаний -- разрыв Тургенева с Некрасовым. Чернышевский весьма лаконично, скупо излагает историю конфликта, ссылаясь на обычную сдержанность Некрасова, который не любил говорить о ссоре. И все же Чернышевский в своих объяснениях причин разрыва близок к истине. Его воспоминания подтверждают то, что известно нам из переписки Некрасова и свидетельств других мемуаристов. Несмотря на свою глубокую привязанность к Тургеневу, чрезвычайно высоко ценя его талант, ум, образованность, Некрасов в идейной борьбе своего времени полностью встал на сторону Добролюбова.
   Чернышевский прав и тогда, когда утверждает, что идейные, принципиальные разногласия между редактором "Современника" и Тургеневым были отягощены множеством других субъективных и частных причин. "Обязательное соглашение", заключенное Некрасовым с Тургеневым, Л. Н. Толстым, Д. В. Григоровичем и А. Н. Островским (которое предполагало сотрудничество названных писателей только в "Современнике"), стесняло Тургенева, а затем и Некрасова. Денежные взаимные недоразумения также огорчали и раздражали обоих друзей. Неприятная история с "ога-ревским наследством", бросившая тень на Некрасова и поссорившая его с Герценом, в свою очередь, повлияла на отношения с Тургеневым. Такова, собственно, мемуарная часть воспоминаний. Но воспоминания Чернышевского представляют, пожалуй, не меньший интерес в другом, историческом аспекте: некоторые резкие приговоры, сделанные Чернышевским в шестидесятые годы, в момент "схватки",-- в восьмидесятых годах, когда были написаны воспоминания, подверглись пересмотру. Чернышевский уже не склонен видеть в Рудине карикатуру на Бакунина, а в Базарове стремление очернить Добролюбова. Особого внимания заслуживает принципиально иное отношение Чернышевского к эпилогу "Рудина", свидетельствующее об изменившемся взгляде революционной демократии на историческую роль людей сороковых годов.
   Со временем прошла и у Тургенева острота непримиримости, пристрастных суждений и приговоров: уже в 1862 году, узнав о приостановке "Современника", Тургенев пишет Анненкову: "Мое старое литературное сердце дрогнуло, когда я прочел о прекращении "Современника" {Тургенев, Письма, т. V, с. 25.}. В "Литературных и житейских воспоминаниях" (в статье "По поводу "Отцов и детей") Тургенев называет Добролюбова "выразителем общественного мнения", а его статью о "Накануне" -- исполненною "самых горячих", "самых незаслуженных похвал" в свой адрес (1869 г.). В начале семидесятых годов Тургенев, несмотря на скептическое отношение к роману Чернышевского, пытается (правда, безуспешно) опубликовать в Париже перевод "Что делать?" {А. Тверитинов. Об объявлении приговора Чернышевскому. СПб., 1906, с. 88.}.
   "Воспоминания..." Н. Г. Чернышевского были продиктованы им сыну -- M. H. Чернышевскому в качестве приложения к письмам А. И. и Ю. П. Пыпиным от 21 января 1884 года. Судя по сопроводительному замечанию, сделанному автором,-- "понятно, эти воспоминания вовсе не для печати",-- Чернышевский рассматривал их только как материал для будущей работы А. Н. Пыпина. Впервые полностью опубликованы в журнале "Литература и марксизм", 1928, No 4.
   Рукопись с поправками Чернышевского хранится в ЦГАЛН (ф. 1, он. 1, ед. хр. 220). Текст печатается по изданию: Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. I. M., 1939, с проверкой по рукописи.
   
   1 Чернышевский не раз читал корректуры произведений Тургенева, печатавшихся в "Современнике". В частности, он держал корректуру повести "Ася".
   2 Особенно часто Тургенев встречался с Добролюбовым с конца 1858 г. по апрель 1860 г. В мае 1860 г. больной Добролюбов выехал за границу и больше, по всей вероятности, с Тургеневым не виделся.
   3 Скорее всего, разговор с Тургеневым и Некрасовым, о котором вспоминает Чернышевский, происходил до появления в печати статьи Добролюбова о "Накануне", ибо резкий протест Тургенева был вызван наиболее полным первоначальным ее вариантом. Чернышевский был, конечно, хорошо информирован о всех обстоятельствах публикации этой статьи, крайне обостривших конфликт Тургенева с редакцией "Современника".
   4 Чернышевский в своих статьях и письмах часто говорил о полном доверии ко всему, что пишет Добролюбов, считая его высшим, непогрешимым авторитетом: "Статей его я никогда не читал. Я всегда только говорил Некрасову: "Все, что он написал, правда. И толковать об этом нечего" (Чернышевский, т. XV, с. 139).
   5 Речь идет о корректуре третьего тома Собрания сочинений Н. А. Добролюбова (1862), куда входила и эта статья.
   6 См. также наст. т., с. 274--275.
   7 Тургенев, возможно, предлагал опубликовать "Шварцвальдские деревенские рассказы" немецкого романиста Бертольда Ауэрбаха. Редакция "Современника" отклонила в июне 1861 г. это предложение, как и предложение Л. Толстого, рекомендовавшего к публикации в журнале одну из повестей Ауэрбаха. Тургенев, благожелательно относившийся к творчеству немецкого прозаика, написал в соавторстве с Л. Пичем в 1868 г. небольшое предисловие к его роману "Дача на Рейне", который печатался в "Вестнике Европы".
   8 Некрасов придавал этим обедам особый смысл, видя в них не только приятное времяпрепровождение, но и добрый повод к сближению сотрудников. М. А. Антонович, имея в виду период раскола между "старой" и "повой" редакцией "Современника", писал в своих мемуарах, что Некрасов "устраивал обеды, на которые приглашались обе враждующие стороны; тут бывали: Тургенев, Панаев, Гончаров, Григорович, Полонский, Анненков, Боткин, Островский и др... Тут было очевидно, что сближение сторон невозможно, что примирение не клеится..." ("Шестидесятые годы", М.-- Л., "Academia", 1933, с. 190).
   9 Имелись в виду И. А. Панаев, который в 1850--1860 гг. заведовал конторой и хозяйственной частью "Современника", и его брат, В. А. Панаев, сотрудничавший в этом же журнале.
   10 Некрасов и в период сотрудничества в "Современнике" Чернышевского прислушивался к голосу Тургенева. В июле 1857 г. Некрасов просит Тургенева скорее вернуться в Россию. "Без тебя толку не будет..." -- пишет он ему (Некрасов, т. X, с. 535).
   11 Имеется в виду Н. С. Шаншиев.
   12 В эти годы (1855--1856) у Некрасова были сложные и тяжелые отношения с А. Я. Панаевой. "Некрасов с Панаевой окончательно разошлись,-- писал своему брату В. П. Боткин 27 апреля 1855 г.-- Он так потрясен и сильнее прежнего привязан к ней, но в ней чувства, кажется, решительно изменились" (ЛН, т. 53--54, с. 130). Некрасов, глубоко уязвленный тем, что Тургенев готов поверить в его причастность к махинациям с "огаревским наследством", писал ему 26 мая/7 июня 1857 г.: "Ты лучше других можешь знать, что я тут столько же виноват и причастен, как ты, например. Если вина моя в том, что я не употребил моего влияния {Некрасов имеет в виду А. Я. Панаеву.}, то прежде надо бы знать, имел ли я его -- особенно тогда, когда э идимому, желание это не было осуществлено {Там же, с. 353.}.
   Текст печатается по изданию: "Северный вестник", 1887, No 2--3.
   
   1 "Летом 1876 г. И. С. Тургенева особенно поразил факт необыкновенно быстрого развития кулачества не только среди крестьян, но и между помещиками. Он несколько раз возвращался к этой теме и выразил желание поработать над ней,-- рассказывал в своих воспоминаниях Ан. Половцов.-- Крепостное право, говорил он, мы победили, то есть уничтожили зависимость лица от лица, Петра от Семена, но крепостное право в другом виде еще осталось. Крестьянин находится в полной зависимости от кулака, будь то помещик или мужик; он делается его вещью. Если бы я был помоложе, я и с беллетристической стороны напал бы на этого врага. Теперь следует развить и разбить тип кулака" ("Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 77). Луканина далее приводит рассказ Тургенева о действительных событиях, которые он собирался использовать в очерке под названием "Всемогущий Житкин".
   2 Н. А. Некрасов скончался 27 декабря 1877 г. Тургенев писал П. В. Анненкову: "Да, Некрасов умер... И вместе с ним умерла большая часть нашего прошедшего и нашей молодости..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 261).
   3 Тургенев писал M. M. Стасюлевичу 21 января / 2 февраля 1878 г. о своем намерении опубликовать в "Вестнике Европы" "Березая", вторую повесть Луканиной, "которая теперь лежит у меня на столе и которую я перечитываю с великим удовольствием" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, С. 269).
   4 Рассказы "Птичница" и "Березай" опубликованы в "Вестнике Европы", 1878, No 6 и 7.
   5 Повесть "Любушка" была напечатана в "Вестнике Европы", 1878, No 3.
   6 Речь идет о Е. Л. Маркове, сотрудничавшем в журналах "Дело", "Вестник Европы" и др. изданиях. В 1878 г. вышло отдельное издание его романа "Черноземные силы", который печатался в 1876 г. в "Отечественных записках", а в 1877-м в журнале "Дело".
   7 О необходимости расстаться со своей картинной галереей, в которой были собраны ценные полотна современной французской и старой голландской живописи, Тургенев сообщал M. M. Стасюлевичу 25 марта / 6 апреля 1878 г.: "Тяжелые обстоятельства... заставили меня прибегнуть к мере, которую я всячески откладывал... я продаю гуртом с аукционного торга все мои картины -- и эта продажа произойдет 20-го апреля. Я много на них потеряю..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 302). Тургенев продал картинную галерею для того, чтобы помочь семье своей дочери, Полине Брюер. Мужу ее, владельцу небольшой стекольной фабрики, грозило банкротство.
   8 "Христос" Антокольского... вещь бессмертная!" -- писал Тургенев об этом создании скульптора. Свое впечатление от "Христа" Антокольского передал в воспоминаниях о Тургеневе П. А. Кропоткин -- см. наст. изд., т. 1.
   9 В пятидесятые годы Тургенев выделял повести и рассказы из народной жизни Кохановской (С. Н. Соханской) в ряду произведений современной литературы. Творчество Кохановской пятидесятых--шестидесятых годов обратило на себя внимание Щедрина.
   10 Имеется в виду статья М. А. Антоновича "Причины неудовлетворительного состояния нашей литературы", в которой автор рассматривал воспоминания Тургенева о Белинском как выступление против революционно-демократической критики 60-х годов, ("Слово", 1878, No 2, с. 83).
   11 Скептическое отношение к литературно-критической деятельности Золя объяснялось прежде всего несогласием Тургенева с эстетической доктриной писателя, с его теорией натуралистического искусства. В июне 1878 г. вышла книга Золя "Театр", которую составили его пьесы "Тереза Ракен", "Наследники Рабурдена", "Бутон Розы". "Я публикую свои освистанные пьесы, и я жду... Жду результатов эволюции нашей драматургии",-- писал Золя в предисловии к сборнику.
   12 Первая строфа из популярного в семидесятые годы стихотворения "Узница" (1878), навеянного поэту образом Веры Засулич.
   13 Речь идет о шефе жандармов А. Р. Дрентельне, которому Тургенев послал 6/18 ноября 1878 г. письмо с просьбой разрешить А. Н. Луканиной возвратиться в Россию (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 378--379). Письмо Тургенева осталось без ответа.
   14 Н. С. Тургенев скончался 7 января 1879 г.
   15 Речь идет о Ф. М. Достоевском, авторе "Бедных людей" (1846), приведших в восхищение Белинского и Некрасова. Как вспоминают современники (И. И. Панаев, Григорович, Анненков), огромный успех повести вскружил голову молодому Достоевскому настолько, что он, "решаясь отдать роман свой в готовившийся тогда альманах ("Петербургский сборник")... потребовал, чтоб его роман был отличен от всех других статей книги особенным типографским знаком, например, каймой" (Анненков, с. 283).
   16 См. наст. т., коммент. 16 на с. 467.
   17 По всей вероятности, речь идет о встрече со старшим сыном Н. Г. Чернышевского -- А. Н. Чернышевским, который жил в Париже в 1879--1880 гг. Сохранилась одна записка Тургенева к
   А. Н. Чернышевскому от 18 ноября / 1 декабря 1879 г., которая свидетельствует об их знакомстве. Одно из стихотворений А. Н. Чернышевского, написанное в 1879 г., имеет такое авторское примечание: "По рассказу Ив. Серг. Тургенева". Возможно, оно появилось в результате свидания с писателем (см. об этом подробно в публикации В. Н. Шульгина "Тургенев, А. Н. Луканина и А. И. Чернышевский".-- Тург. сб., вып. IV, 1968, с. 259--269; см. также ЛН, т. 76, с. 702).
   18 Речь идет о повести "Старые портреты", которой открывался незавершенный цикл "Отрывки из воспоминаний -- своих и чужих"; опубликована в газете "Порядок" (1881, No 1 и 4). "Сейчас пришел пакет с "Старыми портретами",-- писал Анненкову Тургенев.-- Нечего Вам говорить, как меня обрадовал Ваш отзыв..." (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 15).
   19 Картина Куинджи "Ночь на Днепре", имевшая большой успех на художественных выставках в России, была, по предложению Тургенева, выставлена в декабре 1880 г. в Париже, в галерее Зедельмейера. Однако ее владелец, вел. кн. Константин Константинович, вскоре затребовал картину. Он взял ее в кругосветное путешествие, из которого вернулся только в 1882 г.
   20 Речь идет он. И. Паевском, за которого впоследствии вышла замуж А. Н. Луканина.
   21 "Клара Милич" ("После смерти") опубликована в "Вестнике Европы", 1883, No 1.
   22 Тургеневу сделали операцию 2/14 января 1883 г.
   23 Тургенев поручил перевод романа Мопассана "Жизнь" Н. П. Цакни, русскому политическому эмигранту, желая тем самым оказать ему необходимую помощь. Перевод был сделан Цакни крайне слабо (ЛН, т. 73, кн. 1, с. 412--413).
   24 Врач-психиатр, доктор медицины Н. К. Скорцова, жившая в Париже, рассказывала в своих воспоминаниях: "...Я... получила от m-me Виардо письмо, что Иван Сергеевич просит меня приехать... Когда я приехала... меня тотчас же провели к нему... Он попросил меня сесть и объяснил, зачем позвал меня. Передаю его словами: "Видите, в каком я положении. Страдаю невыносимо. Помочь мне не могут, кто бы ни лечил меня. Я человек неверующий и считаю себя вправе распоряжаться своей жизнью. Прошу вас, дайте мне отраву, чтобы прекратить мои мученья" (Тург. сб., вып. IV, 1968, с. 325).
   25 В конце июня 1883 г. Тургенев продиктовал последнее свое письмо Л. Н. Толстому. См. о нем в воспоминаниях С. Л. Толстого.
   26 Д-р Б.-- известный русский врач Н. А. Белоголовый, лечивший писателя. Он оставил воспоминания, в которых рассказал о последних месяцах жизни Тургенева (Н. А. Белоголовый. Воспоминания и другие статьи. Изд. 4-е. СПб., 1901, с. 409--419).
   27 Речь идет о рассказе "Конец", который был переведен на русский язык Д. В. Григоровичем.
   

Л. Ф. НЕЛНДОВА
ПАМЯТИ И. С. ТУРГЕНЕВА

   Знакомство Лидии Филипповны Нелидовой (1851--1936) с Тургеневым произошло по инициативе писателя. Прочитав в октябрьском номере "Вестника Европы" за 1879 год повесть под названием "Полоса", Тургенев увидел в ее авторе "свежий и сильный талант". "Я постараюсь с ней познакомиться",-- сообщил он Анненкову 13/25 ноября 1879 года, когда узнал, кто скрывается за инициалами "Л. Н.". Тургенев просил своих приятелей А. В. Топорова, Я. П. Полонского, знавших писательницу, рассказать ему о Л. Ф. Ламовской (Нелидова -- ее литературный псевдоним). "Все, что ты пишешь о ней, очень меня заинтересовало",-- замечает он в ответном письме Полонскому (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 205). Встреча состоялась в январе 1880 года в Петербурге через посредство А. В. Топорова. Последний раз Нелидова виделась с Тургеневым в июне этого же года, в дни Пушкинских торжеств в Москве.
   Л. Ф. Нелидова в действительности не обладала сильным талантом, в чем Тургенев вскоре и убедился, но она была человеком далеко не заурядным. Большое влияние на формирование ее характера оказал писатель-демократ В. А. Слепцов, чьей гражданской женой она стала в 1875 году. Он первый угадал в ней творческие задатки. По всей вероятности, над своей повестью "Полоса" Нелидова работала вместе со Слепцовым, не случайно Тургеневу в этой вещи почудилась "мужская рука". Жизнь сталкивала Нелидову с интересными людьми своего времени -- Г. А. Лопатиным, И. И. Мечниковым (в семье которого она жила в Швейцарии в семидесятые годы). Помимо воспоминаний о Тургеневе, ей принадлежат мемуарные очерки о встречах с Некрасовым, Эртелем, Лопатиным.
   Текст печатается по изданию: "Вестник Европы", 1909, No 9.
   
   1 Свое мнение о повести "Полоса" Тургенев сообщал Стасюлевичу в письме от 8/20 октября 1879 г. из Буживаля (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 149).
   2 Литературные "пятницы" у Я. П. Полонского описаны Д. Н. Садовниковым.-- "Русское прошлое", 1923, No 1 и 3.
   3 Любимицей Тургенева была Клоди Виардо, в замужестве Шамеро.
   4 "Презанимательный психологический факт -- сообщенная вами посмертная влюбленность Аленицина! Из этого можно бы сделать полуфантастический рассказ вроде Эдгара По",-- писал Тургенев Ж. А. Полонской, которая передала ему подробности о трагической судьбе русской певицы Е. П. Кадминой и "посмертной влюбленности" в актрису молодого ученого В. Д. Аленицина -- истории, легшей в основу сюжета повести "Клара Милич" ("После смерти") (Тургенев, Соч., т. XIII, с. 576--588).
   5 "Delia sedia" -- полотно Рафаэля "Мадонна в кресле".
   

ИНОСТРАННЫЕ МЕМУАРИСТЫ О ТУРГЕНЕВЕ

ЛЮДВИГ ПИЧ
ИЗ
"ВОСПОМИНАНИЙ"

   П. В. Анненков назвал Людвига Пича (1824--1911), немецкого литератора и художника, благородным идеалистом, делавшим "задачей своей жизни распространение произведений Тургенева в своем отечестве" {Анненков, с. 379.}. Пич впервые познакомился с Тургеневым в 1847 году (а не в 1846-м, как утверждает мемуарист). Встретившись затем лишь через шестнадцать лет в Париже, они стали большими друзьями. Пич вскоре после этой встречи рассказывал Теодору Шторму о своем отношении к Тургеневу: "...Он мне душевно близок. Столько импозантной величавости в сочетании с такой глубиной и утонченностью духовной жизни, столько нежности и привлекательности в сочетании с такой силой, такой восприимчивостью и чуткостью я едва ли когда-нибудь еще встречал. И к тому же такое верное, горячее сердце друга" {ЛН, т. 76, с. 583.}.
   Артистизм Тургенева, сама атмосфера искусства, в которой жил русский писатель, влекли к нему Людвига Пича. С 1863 по 1870 год Пич каждое лето приезжал в Баден-Баден. Он часто выступал как редактор немецких переводов произведений Тургенева, просматривая их в корректурах. Людвигу Пичу Тургенев обязан своим знакомством с немецкими поэтами, писателями, критиками, художниками -- Теодором Штормом, Юлианом Шмидтом, А. Менцелем и др. Пич выступал с рецензиями на немецкие издания произведений Тургенева, публиковал в "Schlesische Zeitung" и "Vossische Zeitung" очерки о баденской жизни писателя, о музыкальных утренниках и вечерах в салоне Виардо. В 1878 году вышла в свет биография Тургенева на немецком языке, написанная Людвигом Пичем (L. Pi-etsch. Iwan Turgenjew.-- "Nord und Süd", 1878, B. 20).
   Впервые опубликовано в газете "Vossische Zeitung", 1883, No 425--429. Печатается по изданию: "Иностранная критика о Тургеневе", СПб., 1908.
   Для настоящего издания русский текст отредактирован H. H. Буниным.
   
   1 Пич встретился с Тургеневым в июле 1863 г.
   2 Пич и Полина Виардо были давние друзья. "Ты знаешь, как я опасался, что не застану Виардо,-- писал Пич своему другу Т. Шторму 14 июня н. ст. 1853 г.-- Когда я в первый же день шел к ее дому на улице Дуэ, у меня прямо-таки сжималось сердце. Но она была еще здесь, и мне редко случалось испытывать такое полное и безраздельное счастье, как в ту минуту, когда она, получив мою визитную карточку, в буквальном смысле слова бросилась мне на шею..." (ЛН, т. 76, с. 579). Рассказ Пича о встрече с Тургеневым в этом же письме почти дословно совпадает с текстом воспоминаний.
   3 Спектакль состоялся 15/27 апреля 1863 г., это было сто двадцатое выступление Полины Виардо в роли Орфея. "Виардо привела легко воспламеняющуюся публику... в такой энтузиазм, какого мне до сих пор не приходилось видеть",-- сообщал Пич Шторму (ЛН, т. 76, с. 581).
   4 Тургенев подарил Пичу французские издания своих произведений в переводах Луи Виардо и Делаво: романы "Рудин" и "Накануне" (во французском переводе последний роман назывался "Новые сцены из русской жизни. Елена") и повесть "Первая любовь".
   5 В письме к Шторму Пич делится своими впечатлениями о "Призраках" (1863), прочитанных им в переводе Ф. Боденштедта: "Это сочетание сильнейшего и тончайшего реализма в картинах природы, с одной стороны, и самой жуткой чертовщины, с другой,-- весьма оригинально" (ЛН, т. 76, с. 584). Повесть под названием "Erscheinungen" вошла во второй том мюнхенского издания избранных сочинений Тургенева в переводах Ф. Боденштедта (1865). "Призраки", переведенные Мериме в 1865 г., пользовались большой популярностью во Франции.
   6 Переводы Ф. Боденштедта, с которым Тургенев познакомился в 1861 г., отличались высокой профессиональностью и точностью. Поэт, прекрасно владевший русским языком (в течение восьми лет он жил в России), стал одним из постоянных переводчиков произведений Тургенева на немецкий язык. "Песни Мирзы Шаффи" в переводе Боденштедта вышли в 1851 г. 25 июня / 6 июля 1863 г. Тургенев писал Боденштедту: "Г-жа Виардо... воспользовалась своим пребыванием в Баден-Бадене, чтобы написать... музыку к нескольким русским стихотворениям, которые я ей указал... Музыкальное достоинство этих романсов так высоко, что мы решились издать их в виде альбома в Карлсруэ одновременно с русским и немецким текстами" (Тургенев, Письма, т. V, с. 131--132, 424). Вокальные композиции Полины Виардо на стихи французских и немецких поэтов пользовались известностью в музыкальном мире Европы, их высоко ценили Шопен и Лист. "12 стихотворений Пушкина, Фета и Тургенева, переведенные Ф. Боденштедтом и положенные на музыку П. Виардо" вышли в 1864 г. дважды -- в Петербурге и Лейпциге (см. об этом ст. М. П. Алексеева "Стихотворные тексты для романсов Полины Виардо".-- Тург. сб., вып. IV, 1968, с. 189--204).
   7 В 1867--1869 гг. Тургенев написал либретто для оперетт "Слишком много жен", "Последний колдун", "Людоед", "Зеркало". О тургеневских либретто для оперетт на музыку П. Виардо см. в ЛН, т. 73, кн. 1, с. 69--224, где они впервые опубликованы.
   8 Тургенев относился с огромным интересом к личности и творчеству немецкого художника Адольфа Менделя. В письме к Шторму от 18--19 июня и. ст. 1865 г. Пич рассказывал о встрече Тургенева и Менделя в Берлине: "Он здесь полностью очаровал наш круг знакомых и, в первую очередь, Менделя, так же как и Мендель показался ему самым великим явлением в новом искусстве, какое он когда-либо и где-либо встречал" (Тург. сб., вып. I, 1964, с. 332).
   9 Известный немецкий критик и историк литературы Юлиан Шмидт был автором ряда статей и очерков о творчестве Тургенева, Одна из его работ под названием "Этюд Юлиана Шмидта" опубликована в русском переводе в сб. "Иностранная критика о Тургеневе", СПб., 1908.
   10 Тургенев вместе с семьей Виардо в конце 1870 г. переехал из Баден-Бадена в Лондон. Но уже в августе 1871 г. он возвратился в Париж.
   11 Французский перевод "Отцов и детей" с предисловием и под редакцией П. Мериме был опубликован в 1863 г.
   12 В своем очерке о Тургеневе Юлиан Шмидт передает содержание беседы с писателем после его возвращения из России в 1880 г.: "Впервые Тургенев говорил с некоторой надеждой о будущности своего отечества. Он встретился с другом, которого высоко уважал и который укрепил его в новых воззрениях: это был писатель Толстой... Тургенев надеялся в будущем же году подольше пожить с ним вместе в деревне, поработать и таким образом восстановить связь с своим народом, связь, значительно ослабевшую во время его житья в Бадене и в Париже..." ("Иностранная критика о Тургеневе", с. 18).
   

ГИ ДЕ МОПАССАН
ИВАН ТУРГЕНЕВ

   С Тургеневым Мопассана (1850--1893) познакомил Гюстав Флобер в 1876 году на одном из своих знаменитых литературных собраний {См. в наст. т.: Эдмон и Жюль де Гонкур. Из "Дневника".}. "Изо всей молодой школы романистов во Франции самый талантливый г. де Мопассан",-- утверждал Тургенев, рекомендуя M. M. Стасюлевичу к публикации произведения писателя {Тургенев. Письма, т. XIII, кн. 1, с. 66.}. О том, как высоко ценил Тургенев талант Мопассана, рассказывают и современники в своих мемуарах. "Больше всего он возлагал надежды на Ги де Мопассана...-- вспоминает И. Я. Павловский,-- последний всегда читал ему свои сочинения в рукописи. По отзывам И. С. <...> роман Мопассана "Une Vie" {"Жизнь" (фр.).} -- величайший шедевр. Он был в таком восторге от него, что предложил M. M. Стасюлевичу купить эту рукопись..." {"Русский курьер", 1884, No 137.}
   Мопассан называл себя учеником Тургенева. Его сборник рассказов, объединенных под названием "Дом Телье", вышел с таким посвящением: "Ивану Тургеневу -- дань глубокой привязанности и великого восхищения. Ги де Мопассан". После смерти Гюстава Флобера в 1880 году самым близким человеком для Тургенева среди его французских коллег стал Мопассан.
   Очерк Мопассана "Иван Тургенев" (опубликован в газете "Gaulois" 5 сентября 1883 г.) представляет собой портрет русского писателя, сделанный на основе личных, психологически тонких наблюдений. Мопассану принадлежат еще три работы о Тургеневе -- "Изобретатель слова "нигилизм" (1880), очерк "Фантастическое" и "Случай из жизни Тургенева", который является фрагментом новеллы Мопассана "Страх". В этом отрывке писатель передал слышанный им от Тургенева рассказ о встрече в лесу с безумной женщиной и о его мучительных ощущениях, вызванных этим тяжелым зрелищем. Французский писатель, в сущности, сохранил для нас содержание одного из неосуществленных замыслов Тургенева, предназначенных им для книги "Записки охотника".
   Имя Тургенева тесно связано с историей культуры Франции второй половины XIX столетия. "В лице Тургенева впервые в истории франко-русских литературных отношении великий писатель одной страны активно и непосредственно участвовал в создании целого литературного движения в другой стране..." {С. А. Макашин. Литературные взаимоотношения России и Франции.-- ЛН, т. 2) -- 30, с. LX.} Обобщение советского исследователя как нельзя более точно определяет характер отношений Тургенева с писателями Франции. Эта мысль проникает воспоминания и статьи о Тургеневе его французских современников -- Мопассана, А. Доде, П. Мериме, Поля Бурже и др.
   Текст печатается по изданию: Гиде Мопассан, Полн. собр. соч., т. XI. М., "Огонек", 1958.
   
   1 По всей вероятности, имеется в виду корреспонденция Ан. Половцова "У Ивана Сергеевича Тургенева", появившееся в "Санкт-Петербургских ведомостях" (1876, No 207, 29 июля / 10 августа), в которой содержались некоторые подробности из жизни писателя в Спасском, сообщались сведения о его сочинениях, а главное -- о будущем романе "Новь". В связи с этим фельетоном Тургенев писал его автору 12/24 ноября 1876 года: "Не могу скрыть от Вас, что я пожалел об его появлении... эта американская мода решительно нам не к лицу. Слишком пахнет рекламой и самовосхвалением" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 354). С этой чертой Тургенева пришлось столкнуться и самому Мопассану, когда он задумал серию статей об иностранных писателях и в первую очередь решил написать о своем русском друге. "...Я не хотел, чтобы Вы писали эту статью обо мне,-- отвечал Тургенев на это предложение.-- Вы сделаете это превосходно, с тактом и чувством меры; но я боюсь, однако, как бы ее не сочли -- простите за такое выражение -- за дружескую рекламу. Строго говоря, у меня во Франции не так много читателей, чтобы ощущалась необходимость в специальной статье..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 327, 395). Вместо статьи широкого плана Мопассан опубликовал очерк "Изобретатель слова "нигилизм", где главным образом шла речь о Тургеневе -- авторе "Отцов и детей".
   

ЭДМОН И ЖЮЛЬ ДЕ ГОНКУР
ИЗ "ДНЕВНИКА"

   Дневниковые записи братьев Гонкур (Эдмона -- 1822--1896 и Жюля -- 1830--1870) -- единственные в своем роде воспоминания, запечатлевшие Тургенева во всей непосредственности живого общения с друзьями. Можно сказать, что "Дневник" Гонкуров обладает достоверностью кинохроники. Записи дружеских бесед (с 1870 г., после смерти Жюля Гонкура, дневник вел Эдмон Гонкур) бережно сохранили стиль и манеру Тургенева-рассказчика, блестящего, остроумного собеседника, "тонкого и благородного мыслителя" (см. ст.: В. Шор. И. С. Тургенев-рассказчик в "Дневнике" братьев Гонкур.-- "Русская литература", 1966, No 3).
   После первого знакомства в феврале 1863 года на одном из литературных обедов в парижском ресторане Маньи Эдмон Гонкур вновь встретился с Тургеневым только через десять лет, в 1871--1872 годах. Начиная с этого времени Тургенев часто бывал в обществе французских писателей, на встречах, известных сначала под названием "Обедов освистанных авторов" {Имелись в виду неудачи, постигшие их участников как авторов пьес: "Анриетты Марешаль" Э. Гонкура, "Наследников Рабурдена" Э. Золя, "Арлезианки" А. Доде, "Кандидата" Флобера.}, затем "Обедов пяти" или "Обедов Флобера".
   Записи, сделанные в дневнике Эдмоном Гонкуром через несколько лет после смерти Тургенева, были, однако, омрачены горьким чувством обиды. Это было вызвано мемуарами И. Я. Павловского (1887 г.), в которых он привел резкие высказывания писателя о творчестве Гонкуров. Немногие страницы мемуаров, посвященные Тургеневу после 1887 года, носят уже субъективный характер.
   Русский текст печатается по изданию: Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник, т. 1 и 2. М., "Художественная литература", 1964. Для настоящего издания русский текст отредактирован Е. А. Гунстом.
   
   1 Имеются в виду "Записки охотника", романы "Накануне" ("Антеор"; от лат. ante oram -- перед часом) и "Рудин".
   2 По всей вероятности, речь шла об одном из представителей издательской фирмы братьев Салаевых, московском книгопродавце и издателе Ф. И. Салаеве, выпустившем три издания собраний сочинений Тургенева -- 1865, 1869 и 1874 гг. В воспоминаниях Б. А. Чивилева приводится отзыв Тургенева о наследниках Ф. И. Салаева: "Он говорил мне, что окончательное салаевское издание похоже на картину, которую как бы умышленно хотели изгадить и исцарапали ногтями или перочинным ножом. Он упоминал о 6000 опечатках и намеревался сам издать дополнительную даровую брошюру, содержащую все опечатки и поправки их. Он говорил про Салаевых: "Они как русская кухарка, подают дорогую стерлядь на тухлом масле..." (Б. А. Чивилев. Отрывочные воспоминания о Тургеневе.-- "Русские ведомости", 1883, No 279).
   3 Тургенев не был почитателем творчества Ф. Шатобриана, находя в нем "много эротического". "Я вспоминаю один яростный спор о Шатобриане, который длился с. семи вечера до часу ночи,-- писал Золя в очерке "Гюстав Флобер",-- Флобер и Доде защищали его, Тургенев и я высказывались против" (Э. Золя. Собр. соч. в 26-ти томах, т. 25. М., Гослитиздат, 1966, с. 485).
   4 В своем "Последнем дневнике" Тургенев сделал такую запись после тяжелой и мучительной операции: "В прошлое воскресение, 2/14 января так-таки и вырезали у меня невром... Было очень больно; но я, воспользовавшись советом Канта, старался давать себе отчет в моих ощущениях -- и, к собственному изумлению, даже не пикнул и не шевельнулся" (ЛН, т. 73, кн. первая, с. 396).
   5 "На прошлой неделе, в пятницу, в Париже, в русской церкви совершалось заупокойное молебствие, которое надолго сохранится в памяти всех, кто на нем присутствовал. Отпевали Ивана Сергеевича Тургенева, одного из самых прекрасных, самых благородных людей на земле... Одной из самых волнующих сцен прощания с И. С. Тургеневым было появление в церкви до начала службы группы русских "нигилистов", возглавляемых Лавровым, в обычное время редко посещающих церкви, которые возложили на гроб писателя траурный венок с надписью: "От русских эмигрантов в Париже" {Перевод Н. И. Хуцишвили.} (из воспоминаний В. Рольстона.-- "Athenaeum", London, 1883, No 2916, 15 сентября).
   

БАТИСТ ФОРИ
ВОСПОМИНАНИЯ О ТУРГЕНЕВЕ

   Воспоминания генерала Батиста Фори (1853--1938) были напечатаны в 1917 году в парижском журнале "Mercure de Frans" (март). Русский текст впервые опубликован в 1967 году в 76-м томе "Литературного наследства" в переводе Н. А. Леонтьевского, откуда и перепечатывается в настоящем издании с небольшими сокращениями.
   
   1 Имеется в виду первая мировая война 1914--1918 гг.
   2 Тургенев посвятил специальную статью парижской постановке оперы Мейербера "Пророк", которая состоялась 10 января и. ст. 1850 г. Об исполнении Виардо арии Фидес он писал: "Виардо поет ее, как никто не певал до нее..." (Тургенев, Соч., т. V, с. 351). Мейербер и Ш. Гуно были друзьями певицы; партии Фидес и Сафо (в одноименной опере) были написаны композиторами специально для Полины Виардо. В 1877 г. Виардо исполнила роль Альцесты в одноименной опере Глюка. Полине Виардо принадлежит несколько портретных зарисовок Тургенева, выполненных карандашом и пером. Сохранился целый альбом рисунков, начатый ею в 1847 г.: "Есть в нем несколько рисунков, сделанных пером и карандашом, воспроизводящих известные картины (например, Гойи)... остальное -- зарисовки, сделанные дома, в гостиной, перемежаемые искусными портретами гостей и домашних" (М. П. Алексеев. По следам рукописей И. С. Тургенева во Франции.-- "Русская литература", 1963, No 2, с. 67). Вместе с Тургеневым, также прекрасным рисовальщиком, она увлекалась игрой в портреты, часть из них выполнена ею (ЛН, т. 73, кн. первая, с. 427--576). О композиторской деятельности П. Виардо см. коммент. 6 на с. 484.
   3 По словам А. И. Герцена, "быть в доме у умной, блестящей, образованной Виардо значило разом перешагнуть пропасть, которая делит всякого туриста от парижского и лондонского общества... Быть у нее в доме значило быть в кругу артистов... литераторов" ("Былое и думы", ч. V I.-- См. Герцен, т. XI, с. 173--174).
   4 Имеется в виду французское издание воспоминаний И. Я. Павловского (1877).
   5 Фори передает содержание будущего стихотворения в прозе "Пир у Верховного существа".
   

ПОЛЬ ВИАРДО
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ АРТИСТА"

   Поль Виардо (1857--1941). сын Полины Виардо Гарсиа, талантливый скрипач-виртуоз, с успехом концертировавший в восьмидесятые годы во Франции, Германии, Испании, России. Тургенев, считая Поля одаренным музыкантом, содействовал его популярности: заботился о появлении рецензий и т. и. Но отношения их не были близкими, Тургенева отталкивали малосимпатичные черты характера Поля Виардо -- самонадеянность, тщеславие. "Поль очень дерзок, порою несносен -- но из него вырабатывается большой скрипач" {Тургенев, Письма, т. X, с. 85, 385.},-- замечал Тургенев в письме к Л. Пичу от 4 апреля и. ст. 1873.
   Воспоминания Поля Виардо воссоздают артистическую атмосферу, в которой жил Тургенев. Мемуарист рассказывает о жизни семьи Виардо в Лондоне, почти не освещенной в других воспоминаниях современников.
   На русском языке воспоминания были опубликованы в "Новом времени", 1906, Приложение No 10991, 10994, 11001, 11033 от 18, 21, 28 ноября, 29 декабря. Печатаются по журнальной публикации.
   

АЛЬФОНС ДОДЕ
ТУРГЕНЕВ

   Альфонс Доде (1840--1897), познакомившийся с Тургеневым в 1868--1870 годах, пользовался наряду с Мопассаном, Золя, братьями Гонкур неизменным расположением русского писателя.
   Тургенев много сделал для популяризации творчества Доде, содействовал изданию его произведений в России, в Германии, рекомендовал немецкому критику Юлиану Шмидту новые книги писателя для отзывов и рецензий (в частности, роман "Фромон-старший и Рислер-младший" {Тургенев, Письма, т. X, с. 323.}, о котором Тургенев отзывался как об "очень хорошей вещи").
   Однако такого взыскательного художника, каким был Тургенев, далеко не все удовлетворяло в творчестве Доде. Он обращал внимание молодого писателя на неровности его стиля, неточность и поверхностность наблюдений. О романе-памфлете "Короли в изгнании" Тургенев писал П. В. Анненкову, увидевшему в этом произведении "сияющий талант": "Роман Доде мне менее понравился, нежели Вам, вероятно потому, что, по самой натуре сюжета, вместо типов являются одни портреты, чуть-чуть застланные прозрачной дымкой. А ведь интересны только типы... {Там же, т. XII, кн. 2, с. 161.} Его претензии относились также и к роману "Набоб" -- с ними, кстати сказать, Флобер был "вполне согласен".
   В 1880 году Альфонс Доде написал мемуарный очерк "Тургенев в Париже" для нью-йоркского журнала "Century Magazine", но опубликован он был только после смерти писателя, в ноябре 1883 года. Русский перевод печатался в этом же году на страницах "Нового времени" (No 2754--2755).
   В 1887 году И. Я. Павловский в своих воспоминаниях о Тургеневе, вышедших на французском языке, привел крайне резкий отзыв о творчестве и нравственных качествах Доде, якобы слышанный им от самого писателя. Это глубоко оскорбило и уязвило Доде. Переиздавая в 1888 году воспоминания о Тургеневе в составе своей мемуарной книги "Тридцать лет в Париже", Доде написал иронический постскриптум, где упрекал своего друга в вероломстве.
   К счастью, обидное для памяти Тургенева недоразумение, возникшее в результате бестактности мемуариста, было вскоре улажено благодаря вмешательству первого собирателя писем Тургенева, литератора И. Д. Гальперина-Каминского. Исследователь обратился с просьбой к друзьям писателя сообщить ему, говорил ли когда-нибудь Тургенев в беседах с ними что-либо компрометирующее Доде как художника и человека. Поэт Я. П. Полонский, близкий друг писателя, отвечал Гальперину-Каминскому: "Тургенев даже в самых откровенных беседах отзывался с большим уважением о своих друзьях, французских писателях, как-то о Флобере, Золя, Доде, Мопассане, Гонкуре и других, которых очень любил. Он гордился своими дружескими отношениями с знаменитыми французскими писателями и этого никогда не скрывал" {И. Д. Гальперин-Каминский. Письма И. С. Тургенева к г-же Полине Виардо и его французским друзьям. М., 1900, с. 256.}. Выразил свое мнение и Салтыков-Щедрин, который писал исследователю: "Я ничего не вижу обидного или вероломного по отношению к друзьям в оценке Тургеневым современной реалистической школы во Франции. Можно сохранять дружеские отношения и не приходить в восторг от всего в своих друзьях... Я никогда не замечал в характере Тургенева ни малейшего следа лицемерия" {Салтыков-Щедрин, т. XX, с. 390.}. После появления работы И. Д. Гальперина Доде писал ему: "Письма Тургенева, собранные Вами и сопровождаемые Вашими умными и тонкими комментариями, изменили мои чувства к великому русскому писателю. Да, вы правы, Тургенев не был вероломным, он не двуличен..." {И. Д. Гальперин-Каминский, назв. изд., с. 259.}
   В 1893 году французский журналист Жюль Гюре опубликовал в газете "Figaro" свое интервью с Альфонсом Доде: "Я,-- говорит Доде,-- считал себя другом этого человека, я очень любил его... В течение многих лет Тургенев был моим любимым автором, его книги были удивительными, которые читаешь и перечитываешь беспрестанно. С тех пор мои предпочтения изменились, но мнение мое осталось прежнее" {"Новое время", 1893, No 6346, 28 октября.}.
   Текст печатается по изданию: А. Доде. Собр. соч. в 7-ми томах, т. 7. М., 1965.
   
   1 Имеется в виду французский словарь, составленный по образцу Словаря латинского языка и поэтических выражений ("Gradua al Parnassum" -- "Ступень, ведущая на Парнас").
   2 Чтение состоялось 21 марта н. ст. 1875 г. (см. с. 277 наст. изд.).
   3 Три повести Флобера: "Простое сердце", "Легенда о святом Юлиане Милостивом", "Иродиада" -- вышли в 1877 г. в Париже отдельной книгой.
   4 Тургенев послал это письмо Доде с отзывом о "Набобе" после некоторых колебаний, о чем сообщал Флоберу: "Я только что кончил "Набоба". Это книга, в которой кое-что выше уровня Доде, а кое-что значительно ниже. То, что основано на его наблюдениях, великолепно; то, что придумано, убого, бесцветно и даже не оригинально. Несмотря на это, удачные места книги столь удачны, что, кажется, я решусь написать ему правдивое письмо, которое одновременно доставит ему и удовольствие и огорчение. Но, может быть, в конце концов я этого и не сделаю" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 469--470). Флобер согласился с мнением Тургенева: "Относительно "Набоба" я думаю совершенно так же, как вы" (там же, с. 619).
   5 Во французском издании мемуаров И. Я. Павловского приведены следующие слова Тургенева: "Доде! Какое ничтожество!-- заметил он...-- Он всего лишь подражатель Диккенса... Акак человек!.. Что за тип, что за тип! Хитрый южанин, притворщик, себе на уме, умеющий устраивать свои делишки. Его друзья знают ему цену и рассказывали мне о нем побасенки" ("Souvenirs Sur Tourguénefif par Isaak Pavlovsky", Paris, 1887, с 73. Русский перевод отрывка -- ЛН, т. 76, с. 501). Интересно, что в раннем русском варианте этих воспоминаний ("Русский курьер", 1884, No 137) отзыв Тургенева о Доде приведен в более мягкой форме, что свидетельствует о безусловной тенденциозности поздней французской "редакции" этой беседы. Золя, ознакомившись с воспоминаниями Павловского, однако, не склонен был обвинять Тургенева в лицемерии и неискренности. По поводу писем Тургенева, столь обидевших Доде и Гонкура... Золя сказал: "Его винили в том, что он нас судил слишком строго в своих письмах к русским друзьям. Действительно, он довольно ядовито выражался насчет Гонкура и Доде, он говорил, что ничего не понимает в большой изысканности стиля Гонкура, и находил искусство Доде немного узким... но надо же, однако, допустить, что писателю всегда позволительно, невзирая на симпатию его натуральных отношений, сохранять неприкосновенным свое интимное суждение..." ("Новое время", 1893, 28 октября). В полемике, вызванной мемуарами Павловского, принял участие Анатоль Франс, который опубликовал заметку "Инцидент Доде -- Тургенев" ("Temp", 1888, 12 февраля).
   

X. ГОГЕНЛОЭ
ИЗ "ДНЕВНИКА"
(1876 и 1879 гг.).

   Немецкий дипломат кн. Хлодвиг Гогенлоэ-Шиллингсфюрст (1819--1901) встречался с Тургеневым в Париже, по всей вероятности, в 1876--1879 годах, в бытность свою послом Германской империи. "Князь Гогенлоэ начал писать свой дневник, когда он был еще посланником в Париже, и каждый день заносил в него заметки, отличающиеся необыкновенной искренностью",-- говорилось в одной из корреспонденции "Нового времени" (1906, No 10987, 14/27 октября, Приложение). Его дневниковые записи о встречах с Тургеневым представляют немалый интерес. Особенно значительна запись 13 апреля н. ст. 1879 года, сделанная вскоре по возвращении Тургенева из России, после волнующих встреч с передовой интеллигенцией и студенчеством. В суждениях о политической обстановке в России 1879 года Тургенев, возможно, излагал мысли, которые собирался развить в неосуществленной статье (см. воспоминания M. M. Ковалевского в наст. т. и коммент. 12 к ним).
   Впервые отрывки на дневников Гогенлоэ были опубликованы после смерти автора в журнале "Всемирная иллюстрация", 1906, No 11, с. 103--106.
   Русский текст печатается по изданию: "Литературное наследство", т. 76, М., 1967.
   
   1 Имеется в виду П. В. Жуковский.
   2 Речь идет о политическом процессе 1877--1878 гг., известном под названием "Процесс 193-х". Ему предшествовало предварительное следствие, которое длилось около трех лет (с конца 1874 г.). Было привлечено свыше тысячи человек, которым предъявлялось обвинение "в революционной пропаганде в империи".
   3 Имеется в виду И. С. Аксаков.
   4 Речь идет о русско-турецкой войне 1877--1878 гг.
   5 См. воспоминания А. Г. Лопатина в т. 1 наст. изд.
   

В.-Р.-С. РОЛЬСТОН
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Английский историк литературы, критик в переводчик, Вильям Рольстон (1829--1889), проявлявший серьезный интерес к русской культуре, был большим другом Тургенева. Ему принадлежат статьи о А. В. Кольцове, А. Н. Островском, Н. И. Тургеневе, известном фольклористе А. Н. Афанасьеве. В 1886 году Рольстон был избран членом Российской Академии наук.
   С Тургеневым познакомился в середине шестидесятых годов и стал одним из ведущих переводчиков его произведений на английский язык. О переводе "Дворянского гнезда", выполненном Рольстоном, Тургенев писал ему: "...Этот перевод намного лучше всех других переводов моих произведений" {Тургенев, Письма, т. VIII, с. 57, 343.}.
   В июне 1870 года Рольстон навестил Тургенева в Спасском. Писатель ввел Рольстона в круг своих русских друзей, рекомендовал его труды русским критикам и искусствоведам для отзывов, в частности В. В. Стасову. Тургеневым написана рецензия на английский перевод басен Крылова, выполненный Рольстоном. Их творческое содружество продолжалось до последних дней жизни Тургенева.
   Воспоминания Рольстона впервые опубликованы в журнале "Athenaeum", London, 1883, No 2916, 15 сентября.
   Печатается по изданию: "Иностранная критика о Тургеневе", СПб., 1908. Для настоящего издания русский текст отредактирован Н. И. Хуцишвили.
   
   1 Об этом факте Тургенев писал 26 января / 7 февраля 1874 г. П. В. Анненкову: "Вчера со мной произошла необыкновенная штука... Существует в Америке некий издатель Гольт (Henry Golt), который вот уже лет пять, как печатает переводы моих вещей. Так как между Америкой и Европой никакой литературной конвенции не существует, то Гольт и не подумал попросить у меня никакого уполномочия -- тем более что другие издатели тоже печатали мои вещи. Представьте же мое изумление: вчера я получаю от этого Голь-та письмо, в котором он после многих комплиментов... сообщает мне, что сперва продажа моих вещей шла туго, но что теперь он настолько получил от них барыша, что может послать мне в виде вознаграждения 1000 франков -- и, действительно, при письме находился вексель à vue в 1000 фр...." (Тургенев, Письма, т. X, с. 193). В воспоминаниях одного из современников писателя, И. Е. Цветкова, приведен рассказ Тургенева об этом же эпизоде (ЛН, т. 76, с. 421--422).
   2 13/25 января 1872 г. Тургенев писал Анненкову: "Смеха ради прилагаю Вам мой некролог, явившийся в одном лондонском музыкальном журнале. Меня смешали с Н. И. Тургеневым..." Один английский критик -- Г.-Ф. Чорли, поместивший некрологическую статью об И. С. Тургеневе в журнале "Orchestra" (1872, No 434, с. 251). Тургенев в письме к Рольстону от 14/26 января 1872 г. приводит огорчившую его фразу из статьи Чорли: "Я был несколько удивлен, обнаружив, что я "немного утомительный энтузиаст"..." (Тургенев, Письма, т. IX, с. 213).
   3 Во время десятидневного пребывания в Англии в октябре 1878 г. (с 7/19 октября по 17/29 октября) Тургенев посетил Кембридж и Оксфорд. "...Я посетил оба университета...-- писал Тургенев Л. Толстому 15/27 ноября 1878 г. из Парижа.-- Пречудная и прехитрая штука -- эти английские воспитательные учреждения!" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 383).
   4 В 1881 г. Тургенев пробыл в Англии с 3/15 октября по 13/25 октября. О приеме, устроенном ему английской интеллигенцией, Тургенев рассказывал Я. П. Полонскому: "На возвратном пути наш общий друг Рольстон импровизировал для меня обед -- частью из симпатии ко мне, а частью (и большей частью, как он мне в этом сам сознался), чтобы сделаться в глазах английской публики главным репрезентантом и авторитетом по части русских дел, литературы и пр. Это ему удалось -- были разные тузы, между писателями, журналистами -- все было очень оживленно, я произнес -- разумеется, путаясь и заикаясь -- маленький спич -- и все эти господа, из которых едва ли два, три человека прочли какую-нибудь мою вещь, пили мое здоровье... Рольстон хочет даже затевать большой банкет (!!?) -- но я скорее сам себе нос отрежу, чем соглашусь на такую чепуху! С какой стати мне банкет -- в Англии! Уж и так, чай, в Петербурге думают, что я всякие употребил интриги, чтобы добиться этого обеда" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 139).
   5 См. наст. т., с. 156--157.
   

Г. ДЖЕЙМС
ИВАН ТУРГЕНЕВ
(Из воспоминаний)

   Американский писатель Генри Джеймс (1843--1916) был горячим почитателем творчества Тургенева. За год до знакомства с Тургеневым, которое состоялось в ноябре 1875 года, Джеймс опубликовал большую литературно-критическую статью о его творчестве. Тургенев, ознакомившись с этой работой, отвечал ее автору: "...Ваша статья меня поразила, ибо она вдохновлена тонким пониманием справедливости и истины; в ней есть мужественность, психологическая проницательность и отчетливо выраженный литературный вкус" {Тургенев, Письма, т. X, с. 269, 445.}. В письме к Рольстону Тургенев рекомендовал Джеймса как "очень милого, разумного и талантливого человека..." {Там же, т. XII, кн. 1, с. 63, 431.}.
   Как художник, Джеймс испытал влияние Тургенева, которого считал "романистом романистов". Современник писателя, американский новеллист Кейбл рассказывал посетившему его M. M. Ковалевскому, что "Джеймс открыто провозглашает себя учеником Тургенева" {"Вестник Европы", 1883, No 5, с. 322.}. Когда появилось французское издание "Нови", Джеймс написал статью об этом последнем романе Тургенева.
   Воспоминания о встречах с Тургеневым были опубликованы в 1884 году в январской книге журнала "Atlantic monthly", 1884, т. III, No 315. Перепечатаны в кн.: Н. Games. Partial Portraits. London, 1888.
   Печатается по изданию: "Минувшие годы", 1908, No 8. Для настоящего издания русский текст отредактирован Н. И. Хуцишвили.
   Полный перевод воспоминаний, осуществленный Э. Линецкой, впервые опубликован в кн.: Генри Джеймс. Женский портрет. Л., "Наука", 1981.
   
   1 В своей первой статье "Иван Тургенев" (1874) Джеймс писал, что у Тургенева "аристократический темперамент и демократический ум" (Н. Games. French Poets and Novelists. Leipzig, 1883, с 243).
   2 Имеется в виду роман Генри Джеймса "Родрик Хадсон". 31 января н. ст. 1876 г. Тургенев писал Джеймсу: "Мы с г-жой Виардо уже начали читать Вашу книгу, и я счастлив сообщить Вам, какое удовольствие она нам доставила" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 203, 397).
   3 Немецкий издатель Таухниц выпускал массовыми тиражами стереотипные издания произведений мировой классики на многих европейских языках.
   4 Приостановка печатания "Западни" была вызвана многочисленными упреками в "безнравственности" романа, поступавшими в редакцию газеты "Le bien public" от читателей.
   5 По всей вероятности, имеется в виду И. П. Похитонов.
   6 Речь идет об А. Н. Луканиной.
   

X. БОЙЕСЕН
ВИЗИТ К ТУРГЕНЕВУ
(Из воспоминаний)

   Норвежец по происхождению, писатель Хьялмар Бойесен (1848--1895) жил (с 1869 г.) и писал в Америке. С Тургеневым познакомился в 1873 году в Париже. Блестящий знаток немецкой литературы, особенно творчества Гете, великолепный собеседник, он сразу же снискал расположение Тургенева. "Знакомство с Вами доставило мне величайшее удовольствие,-- писал он Бойесену.-- ...Я буду с большим интересом следить за каждым Вашим шагом на литературном пути, открывающемся теперь перед Вами" {Тургенев, Письма, т. X, с. 200.}. Содержание своих бесед с Тургеневым Бойесен аккуратно заносил в дневник. Эти точные записи и явились основой его воспоминаний о писателе. Бойесен посвятил Тургеневу свою книгу "Гуннар. Повесть из норвежской жизни" (Бостон, 1874). В 1877 году он перевел на английский язык рассказ из "Записок охотника" -- "Чертопханов и Недопюскин". Его воспоминания под названием "Визит к Тургеневу" были написаны в 1874 году и тогда же опубликованы в журнале "The Galaxy", 1874, т. XVII, No 4.
   Печатается по изданию: "Иностранная критика о Тургеневе", СПб., 1908. Русский текст для настоящего издания отредактирован И. И. Хуцишвили.
   
   1 Бойесен точен в передаче своей беседы с писателем. В письме от 24 февраля н. ст. 1874 г. Тургенев признавался Бойесену: "Одно из самых сильных моих желаний -- посетить самому Вашу страну... и я надеюсь, что выполню это свое желание прежде, чем покину эту землю" (Тургенев, Письма, т. X, с. 200, 425).
   2 В 30--40-е годы прошлого века прогрессивные круги европейской интеллигенции испытывали особый интерес к стране, в которой, казалось, восторжествовала демократия. Первые американские впечатления Диккенса -- он посетил Америку в январе 1842 г.-- были отрадными, но после более близкого знакомства с "страной свободных" английский писатель испытал глубокое разочарование: "Это не республика, которую я ехал посмотреть". В результате этой поездки возникли "Американские заметки" и роман "об эгоистах" "Мартин Чеззльвит" (см.: В. В. Ивашева. Творчество Ч. Диккенса. М., 1954, с. 134--156).
   3 Тургенев считал американского писателя Натаниеля Готорна талантливым прозаиком. В 1852 г. его роман "Дом о семи шпилях" ("The House of the seven gables") печатался в "Современнике". По мнению Тургенева, русский перевод оказался слабым, "слог совершенно пропал; это -- жаль",-- писал он Некрасову (Тургенев, Письма, т. II, с. 80).
   4 Тургенев называл Уолта Уитмена "удивительным американским поэтом". В 1872 г. писатель собирался опубликовать в "Неделе" несколько переведенных им лирических стихотворений "с небольшим предисловием" (Тургенев, Письма, т. X, с. 18). Однако обещанной публикации не появилось в печати. Известно одно стихотворение Уитмена в переводе Тургенева -- "Бейте, бейте, барабаны..." (Тургенев, Соч., т. XIII).
   5 Имеется в виду А. С. Альбединская.
   

ТУРГЕНЕВ В ЕГО ПОСЛЕДНИЕ ПРИЕЗДЫ НА РОДИНУ

С. Л. ТОЛСТОЙ
ТУРГЕНЕВ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

   Старший сын Л. Толстого, Сергей Львович Толстой (1863-- 1947), автор известных мемуаров "Очерки былого", наиболее полно и подробно рассказал о встречах своего отца с И. С. Тургеневым, произошедших после их длительной ссоры (см. воспоминания А. А. Фета в т. 1 наст. изд.).
   С. Л. Толстому было пятнадцать лет, когда он впервые встретился с Тургеневым. Он живее других из большого семейства Толстых запомнил и передал облик писателя во время его столь знаменательных приездов в Ясную Поляну. Автор использовал в своих мемуарах самое ценное из воспоминаний домашних и гостей, присутствовавших в разные годы на встречах с Тургеневым в Ясной Поляне, это прежде всего дневниковые записи С. А. Толстой, записки Т. Л. Сухотиной-Толстой, воспоминания С. А. Берса.
   Текст печатается по изданию: С. Л. Толстой. Очерки былого. Изд. 3-е, дополненное. Тула, 1968.
   
   1 "Пир Петра Первого" А. С. Пушкина.
   2 "Тургенев много говорил о Мопассане,-- вспоминает Сухотина-Толстая,-- восхищался его произведениями и рассказывал о его жизни. Он первый указал на него моему отцу" (Т. Л. Сухотина-Толстая. Воспоминания. М., 1976, с. 247).
   3 Этот рассказ Тургенева приводит в своих воспоминаниях Е. М. <Менгден>, которая приезжала в 1878 г. в Ясную Поляну и видела там Тургенева. "...Меня сторожил угрюмый унтер-офицер...-- рассказывал писатель,-- старый, рослый, широкоплечий солдатина. Лицо суровое, неподвижное; видно было, что ни лаской, ни деньгами ничего не добьешься..." ("Звенья", т. VIII, 1950, с. 262--264).
   4 Об этом эпизоде писал в своих воспоминаниях С. А. Берс: "Иван Сергеевич много рассказывал и мимически копировал не только людей, но и предметы с необыкновенным искусством; так, например, он действиями изображал курицу в супе, подсовывая одну руку под другую; потом представлял охотничью собаку в раздумье и т. д. Талант предка его, современника Петра I, по-видимому, в нем повторился" (С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом. Смоленск, 1894, с. 22).
   5 О мастерском чтении Тургеневым рассказа "Собака" сохранились воспоминания А. Суворина: "Рассказ этот был так живописен и увлекателен, что производил огромное впечатление. Когда впоследствии я прочитал его в печати, мне он показался бледной копией с устного рассказа Тургенева" (А. С. Суворин. По поводу "Отцов и детей".-- Кн. "Очерки и картинки. Собрание рассказов, фельетонов и заметок Незнакомца" (А. Суворина, кн. 2, СПб., 1875, с. 212).
   6 О духовном величии и красоте русских женщин Тургенев говорил и писал часто. Выступая на банкете в Эрмитаже (23 апреля 1880 г.), он заметил: "Я считаю, что из всех женщин -- нет лучше русской женщины. С француженкой -- вы после получасовой беседы упираетесь в стену, вам уже не о чем говорить с нею,-- с русской женщиной -- вы все время чувствуете, что она равна вам..." (Е. П. Леткова. Об И. С. Тургеневе (Из воспоминаний курсистки).-- "К свету". Научно-литературный сборник, СПб., 1904, с. 455). И. И. Янжул в своих воспоминаниях приводит содержание беседы с Тургеневым о типе французских и русских женщин. "Ни одна женщина в мире,-- утверждал Тургенев, имея в виду русскую женщину,-- не может быть способна на такое самопожертвование..." (И. И. Янжул. Воспоминания о пережитом и виденном.-- "Русская старина", 1910, No 5, с. 312).
   7 См.: С. А. Толстая. Дневники, т. 1. М., 1978, с. 511.
   8 27 декабря н. ст. 1879 г. Тургенев послал Флоберу трехтомное издание "Войны и мира" в переводе М. Паскевич. Выдержку из ответа Флобера он привел в письме к Л. Н. Толстому от 12/24 января 1880 г. "Спасибо, что Вы дали мне возможность прочесть роман Толстого,-- писал Флобер.-- Это первоклассное произведение. Какой художник и какой психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее. Он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед Вами была лишь Природа и Человечество. Подчас он напоминает мне Шекспира..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 205, 524).
   9 См. наст. т., с. 393.
   10 О тяжком душевном состоянии, испытанном Толстым ночью в Арзамасе, где он остановился на ночлег по пути в Пензенскую губернию, писатель сообщал жене 4 сентября 1869 г.: "Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал" (Л. Толстой, т. 83, с. 167).
   11 "В это лето в Ясной Поляне царил дух оживления, пения, танцев, романов -- вообще очень ранней молодости" (Т. Л. Сухотина-Толстая, с. 250).
   12 Толстой под влиянием Тургенева начал читать Шекспира, но, изучив его, не изменил своего взгляда. "Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Из всех сил старался, и никак не м о г,-- записано в "Дневнике" Толстого.-- Какой ужасный вред авторитеты..." (Л Толстой, т. 55, с. 248). Эта запись имеет отношение и к спорам с Тургеневым о Шекспире (см.: Ю. Левин. Лев Толстой, "Шекспир и русская литература 60-х годов XIX в. ".-- "Вопросы литературы", 1968, No 8).
   13 Узнав о тяжелой болезни Тургенева, Толстой писал ему: "В первую минуту, когда я поверил -- надеюсь, напрасно,-- что вы опасно больны, мне даже пришло в голову ехать в Париж, чтобы повидаться с вами..." В этом письме Толстой называет Тургенева "очень дорогим" ему "человеком и другом" (Л. Толстой, т. 63, с. 96). Когда Тургенев скончался, Толстой написал жене: "О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу... Непременно или буду читать, или напишу и дам прочесть о нем" (там же, с. 138). Л. Н. Толстой должен был выступать со словом об И. С. Тургеневе на публичном заседании памяти писателя, которое Общество любителей российской словесности собиралось провести в октябре 1883 г. Предстоящее публичное выступление Л. Толстого вызвало неудовольствие в официальных кругах. Начальник Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистов ("этот архимерзавец", как называл его Тургенев) предупреждал Д. А. Толстого, министра внутренних дел: "Толстой -- человек сумасшедший, от него следует всего ожидать, он может наговорить невероятные вещи -- и скандал будет значительный..." Московский генерал-губернатор В. А. Долгоруков издал приказ: "Под благовидным предлогом" объявить заседание "отложенным на неопределенное время" ("Былое", 1918, No 1, с. 207). Некоторое представление о характере несостоявшегося "слова" Толстого о Тургеневе дает письмо С. А. Толстой Г. А. Кузминской от 29 октября 1883 г.: "...Левочка для речи ничего не написал, хотел только говорить, вероятно, накануне набросал бы, но так как запретили, то так и не написалось, и не сказалось. О Каткове он упомянул бы, но в смысле, что не все пишущие люди свободны от подслуживания властям и правительству, а Тургенев был свободный и независимый человек и служил только делу... а дело его была литература..." (Государственный музей Толстого). В письме к А. Н. Пыпину от 10 января Толстой в сжатой форме выразил, видимо, основное, что он думал и хотел сказать об И. С. Тургеневе: "...Воздействие Тургенева на нашу литературу было самое хорошее и плодотворное. Он жил, искал и в произведениях своих высказывал то, что он нашел,-- все, что нашел. Он не употреблял свой талант (умение хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться. По-моему, в его жизни и произведениях есть три фазиса: 1) вера в красоту (женскую любовь -- искусство). Это выражено во многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем. И это выражено трогательно и прелестно в "Довольно" и 3) не формулированная, как будто нарочно из боязни захватить ее (он сам говорит где-то, что сильно и действительно в нем только бессознательное), не формулированная, двигавшая им в жизни и в писаниях вера в добро -- любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных..." ("Тургенев и его время", М.-- Л., 1923, с. 5--6).
   

M. Г. САВИНА
МОЕ ЗНАКОМСТВО С И. С. ТУРГЕНЕВЫМ

   Дружба с выдающейся русской актрисой Марией Гавриловной Савиной (1854--1915) доставила Тургеневу большую радость. Они впервые встретились в 1879 году на спектакле "Месяц в деревне", в котором Савина исполняла роль Верочки. Тургенев был поражен талантливостью ее игры; Савина, по словам писателя, "открыла" ему его героиню. "Он всегда хотел написать мне роль,-- вспоминала актриса в 1893 году,-- а из своих вещей представлял меня в Лизе, Елене ("Накануне") и в Асе в особенности ("Тургенев и Савина", с. 95). Савина и стала первой русской актрисой, создавшей никем непревзойденный образ Лизы ("Дворянское гнездо"). "Я сама сознаю, может быть, первый раз в жизни,-- писала Савина,-- что выполнила безукоризненно свою задачу" (там же, с. 97).
   История их отношений -- одна из самых поэтических и светлых страниц в биографии Тургенева последних лет его жизни. В 1881 году Савина приезжала к Тургеневу в Спасское, навещала его в Париже, уже смертельно больного. Письма Тургенева к Савиной по глубокой искренности, силе чувства и высокой поэзии напоминают стихотворения в прозе. А. Ф. Кони посвятил этой дружбе статью-воспоминание -- "Савина и Тургенев", которую хотел сначала назвать "Последняя любовь Тургенева".
   Воспоминания Савиной не окончены. Они представляют лишь начало мемуаров, которые, судя по сохранившимся в ее бумагах черновым наброскам, обещали быть гораздо более полными. В них актриса собиралась рассказать подробно обо всех событиях в ее жизни, так или иначе связанных с Тургеневым на протяжении всего времени их знакомства (см. "Тургенев и Савина", с. 71--72). Частичным воплощением этого замысла явились записи воспоминаний Савиной, сделанные Ю. Д. Беляевым, Д. В. Философовым, Вл. А. Ры-шковым (там же, с. 63--82).
   Текст печатается по изданию: "Тургенев и Савина". Под ред. А. Ф. Кони, Пг., 1918, где впервые был опубликован наиболее полный текст воспоминаний.
   
   1 Телеграмма была послана 22 или 23 января н. ст. 1879 г. В этот же день или на следующий Тургенев писал А. В. Топорову: "Вчера вечером пришла ко мне телеграмма от Савиной (актрисы), в которой она меня просит разрешить ей необходимые урезы из моей комедии "Месяц в деревне", которую она взяла для своего бенефиса на 17/29 января. Не понимаю я, с какой стати ей пришла в голову мысль взять эту невозможную в театральном смысле пьесу!" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 14--15). 21 января Тургенев отправил в редакцию "Русской правды" письмо, в котором снимал с себя ответственность перед публикой за эту постановку; но, узнав об успехе спектакля, примирившись с сокращениями текста, сделанными весьма тактично, он выразил свое одобрение в газете "Молва" (1 февраля н. ст. 1879 г.).
   2 Савина по памяти приводит перевод французского текста телеграммы Тургенева, посланной 31 января н. ст. 1879 г.
   3 Писатель приехал в Петербург 8/29 февраля 1879 г.
   4 Тургенев присутствовал на спектакле в Александрийском театре 15 марта ст. ст. 1879 г. На следующий день он писал Савиной: "...у Вас большой и дивный талант..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 49).
   5 Тургенев был с визитом у Савиной 16 марта ст. ст. 1879 г. В этот же день вечером Тургенев вместе с Савиной выступал на чтениях в пользу Литературного фонда. Они прочитали диалог графа Любина и Дарьи Ивановны Ступендьевой из комедии Тургенева "Провинциалка".
   6 Речь идет о Л. Ф. Ивановой (см. "Тургенев и Савина", с. 377).
   7 Писатель знал творчество и следил за появлением каждой новой пьесы Островского, талант которого высоко ценил. Тургенев мечтал о хороших иностранных переводах Островского, в частности, он хотел познакомить с его драматургией французскую публику.
   

Я. П. ПОЛОНСКИЙ
И. С. ТУРГЕНЕВ У СЕБЯ В ЕГО ПОСЛЕДНИЙ ПРИЕЗД НА РОДИНУ
(Из воспоминаний)

   Яков Петрович Полонский (1819--1898) -- один из старейших и самых близких друзей Тургенева. Они познакомились в начале сороковых годов в доме декабриста М. Ф. Орлова. "Вся тогдашняя московская знать, вся московская интеллигенция как бы льнула к изгнаннику Орлову... Там в этом доме впервые встретил я... профессора Грановского, только что приехавшего из Германии, и Чаадаева, и даже молодого Ив. Серг. Тургенева, который... прочитав какое-то мое стихотворение, назвал его маленьким поэтическим перлом" {Я. П. Полонский. Мои студенческие воспоминания.-- Сб. "Московский университет в воспоминаниях современников". М., 1956, с. 228--233.}.
   Дружба с Полонским, начавшаяся в сороковые годы, не прерывалась до последних дней жизни Тургенева.
   В этом дружеском союзе особая роль принадлежит Жанне Полонской, жене поэта, одаренному скульптору, человеку, наделенному тонким артистизмом. Тургенев одним из первых обнаружил в Полонской талант ваятеля и всячески поощрял ее занятия скульптурой {Подробно см.: H. H. Фонякова. Скульптор Ф. А. Полонская.-- Тург. сб., вып. III, 1967.}.
   Писатель с большим участием следил за поэтической деятельностью Полонского, придирчиво разбирал его стихи. В шестидесятые годы, после разрыва с Некрасовым, углублявшегося разлада с А. А. Фетом, Тургенев испытывает все больший интерес к поэзии Полонского, сохранившей, как ему казалось, "отблеск пушкинского изящества". В 1870 году Тургенев опубликовал статью "О стихотворениях Полонского", которая была ответом на резкую статью M. E. Салтыкова-Щедрина, появившуюся в связи с выходом в свет двухтомного Собрания сочинений поэта. "Он не раз помогал мне в критические минуты, и раз, в ответ на рецензию Салтыкова, который в "Отечественных записках" хотел окончательно раздавить меня,-- заступился за меня печатно, и заступился в такое время, когда во всей журналистике за меня не было ни единого голоса" {ЛН, т. 73, кн. II, с. 209.},-- писал Полонский А. А. Фету 29 декабря 1887 года.
   Последнее лето на родине (1881 г.) Тургенев провел в обществе Полонского и его семьи в Спасском.
   Полонский начал писать воспоминания вскоре после смерти Тургенева, осенью 1883 года. В. П. Гаевский поместил в своем "Дневнике": "18 октября... Полонский пишет воспоминания о пребывании в Спасском и приходит, чтобы пересмотреть у меня письма Тургенева" {"Красный архив", 1940, No 3, с. 235.}.
   Воспоминания Полонского были отмечены А. Н. Пыпиным, С. А. Венгеровым. Григорович назвал их в своих мемуарах "прекрасными" {См. т. 1 наст. изд., с. 203.}.
   Впервые: "Нива", 1884, No 1--8. Текст печатается по изданию: Я. П. Полонский. Повести и рассказы (Прибавление к Полн. собр. соч., т. II). СПб., 1895.
   
   1 Старик Лутовинов -- И. И. Лутовинов, дядя Варвары Петровны, отличавшийся суровым, крутым нравом. О его самодурстве и жестокости ходили легенды среди крепостных (см.: И. А. Битюгова. К автобиографии Тургенева.-- Тург. сб., вып. V, 1969, с. 385--391).
   2 Рольстон приезжал в Спасское в 1870 г.
   3 По словам другого современника -- Е. М. Менгден, рассказ, легший в основу сюжета повести "Собака", Тургенев "слышал на постоялом дворе от мещанина, с которым это случилось" ("Звенья", вып. VIII, М., 1950, с. 262--263).
   4 Григорович собирался приехать вместе с М. Г. Савиной, которую должен был сопровождать. Савина приехала позднее. В связи с приездом актрисы в Спасское у Григоровича возникла идея разыграть домашний спектакль, которую, однако, осуществить не удалось. В восьмидесятые годы Григорович с особенной теплотой относился к Тургеневу. "Чем больше живу,-- тем более привязываюсь к нему и люблю его,-- писал Григорович Я. П. Полонскому, их общему другу,-- как личность, как человек -- это положительно самый симпатический в русской литературе" (см. публикацию Б. Н. Капелюша "Д. В. Григорович. Письма к Тургеневу и Я. П. Полонскому".-- Тург. сб., вып. IV, 1968, с. 398--406).
   5 См. восп то дело разрешалось. Если оно и могло быть, то гораздо прежде" (Некрасов, т. X, с. 340).
   13 Имеются в виду примечания в первом томе Собрания сочинений Н. А. Некрасова (1879 г.) к стихотворению "Одинокий, потерянный...", навеянному "разладом с Тургеневым в 1860 году..." (с. V--VI). Автор примечаний, желая опровергнуть нападки реакционной критики (в частности Каткова), обвинявшей "Современник" в корыстном отношении к своим сотрудникам, привел большую выдержку из статьи Чернышевского "Полемические красоты (Коллекция первая)" ("Современник", 1861, No 6).
   14 Литературный фонд (общество для пособия нуждающимся литераторам) был основан в 1859 г. Первый комитет был избран 8 ноября. Тургенев горячо приветствовал организацию такого гуманного общества.
   15 Этот разговор происходил на первом литературном вечере, организованном Литературным фондом,-- 10 января 1860 г. (см. ст. "В изъявление признательности".-- Чернышевский, т. X, с. 124).
   16 Имеется в виду статья Тургенева "По поводу "Отцов и детей", напечатанная в 1-м томе сочинений писателя, изд. 1869 г.
   17 В октябре -- мае 1860--1861 гг. М. А. Маркович часто встречалась с Тургеневым в Париже, бывала на литературных вечерах у писателя. Тургенев давал читать ей рукопись "Отцов и детей". 27 сентября/9 октября 1861 г. Маркович писала Добролюбову из Парижа: "Тургенев сюда приехал. Я его видала часто и читала новую его повесть "Отцы и дети". Лучше всех лиц в ней Базаров, хоть и нигилист" (М. Вовчок. Собр. соч., т. VI, 1956, с. 411). Это высказывание Маркович о Базарове противоречит содержанию разговора, который приводится Чернышевским. Кроме того, вряд ли мнение писательницы о герое "Отцов и детей" могло так круто измениться. Версию о том, что Базаров "карикатура" на Добролюбова, Тургенев всегда категорически отрицал. Поэтому весьма сомнительно утверждение Чернышевского, будто Тургенев признался Маркович в своем желании "мстить Добролюбову, когда писал свой роман". Речь могла идти скорее о Рудине. В 1862 г. Тургенев писал М. А. Маркович, что прототипом его героя был Бакунин: "Я в Рудине представил довольно верный его портрет" (Тургенев, Письма, т. V, с. 47).
   18 Вопрос о реальных прототипах Базарова и, в частности, о провинциальном медике Дмитриеве дискуссионен. Как один из возможных прототипов Базарова назывался Виктор Якушкин (см.: Н. Чернов. Об одном знакомстве И. С. Тургенева.-- "Вопросы литературы", 1961, No 8; см. также полемическую статью Вильяма Эджертона (США) в 1-м номере "Русской литературы" за 1967 г.). Интересные соображения приведены в статье А. И. Батюто "К вопросу о замысле "Отцов и детей", в которой он называет Л. Толстого как одного из возможных прототипов Базарова. Безусловно, что черты личности самого Добролюбова нашли свое выражение в трагическом облике героя тургеневского романа (Тург. сб., Орел, 1960).
   19 Повесть была напечатана в "Современнике", 1856, No 1--2.
   20 А. В. Дружинин писал в 1857 г., что повесть Тургенева "была много раз прочитана в кругу друзей, которых мнением дорожил автор", "она исправлялась и переделывалась вплоть до того дня, когда обычаи нашей спешной журнальной деятельности могли терпеть такую медленность" ("Библиотека для чтения", 1857, No 5, с. 40).
   21 Чернышевский в рецензии на книгу Готорна "Собрание чудес..." писал о "Рудине": "Повесть должна была бы иметь высокий трагический характер, посерьезнее Шиллерова Дон-Карлоса, а вместо того вышел винегрет сладких и кислых, насмешливых и восторженных страниц, как будто сшитых из двух разных повестей" (Чернышевский, т. VII, с. 449).
   22 Впервые Тургенев напечатал "Рудина" с новой концовкой в четвертом томе Собрания сочинений (изд. Основского, 1860 г.). Вряд ли Чернышевский не читал тогда этого эпилога.
   23 Чернышевский, по всей вероятности, имел в виду свою статью "Материалы для биографии Н. А. Добролюбова", в которой он писал: "Теперь, милостивые государи, называвшие нашего друга человеком без души и сердца... теперь имею честь назвать вас тупоумными глупцами..." ("Современник", 1862, No 1, с. 293). Вряд ли этот выпад против Тургенева вызван "Отцами и детьми", которые появились в печати позже статьи Чернышевского, в феврале 1862 г. Скорее всего, возмущение Чернышевского было вызвано фельетоном-пародией на Н. А. Добролюбова, опубликованным в 1859 г. в одном из номеров "Искры" под названием "Шестилетний обличитель". Фельетон приписывался Тургеневу (см. Тург. сб., III, 1967, с. 106--118). Вторым лицом, вызвавшим раздражение автора мемуаров, был А. И. Герцен. "Когда я потерял Добролюбова (в ноябре 1861 г.),-- рассказывал Чернышевский на следствии 30 октября 1862 г.,-- неприязнь к Герцену за него усилилась во мне до того, что увлекла меня до поступков, порицаемых правилами литературной полемики... Укажу для примера на выражение мое о нем в одной из первых книжек "Современника" (Чернышевский, т. XIV).
   

Г. З. ЕЛИСЕЕВ
ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

   Григорий Захарьевич Елисеев (1821--1891) -- талантливый публицист, один из ведущих сотрудников "Современника" (с 1858 г.), а затем "Отечественных записок".
   Воспоминания, которые были задуманы широко, Елисеев начал писать в 1885 году. В центре внимания мемуариста -- последние годы существования "Современника", запрещенного в 1866 году, начало деятельности "Отечественных записок", во главе с Некрасовым и Салтыковым-Щедриным, конфликт, возникший между бывшими членами редакции "Современника" -- М. А. Антоновичем, Ю. Г. Жуковским и новым руководством "Отечественных записок".
   Тургенев не является непосредственным действующим лицом воспоминаний Елисеева, героями их были прежде всего Чернышевский, Некрасов, Салтыков-Щедрин. Однако в полемике шестидесятых годов немалую роль играли произведения Тургенева, его романы -- своеобразные барометры общественной жизни, и в первую очередь "Отцы и дети". Страницы воспоминаний Елисеева, посвященные одному из главных эпизодов полемики вокруг "Отцов и детей", представляют несомненный интерес в ряду других мемуарных свидетельств современников о жизни и творчестве Тургенева. В настоящем издании публикуется отрывок из главы "Антонович и Жуковский в "Современнике".
   Воспоминания Елисеева, создававшиеся в атмосфере реакции восьмидесятых годов, по своему общественно-политическому звучанию отличаются от его ранних публицистических выступлений. К началу восьмидесятых годов Елисеев заметно уклонился вправо от революционно-демократических убеждений. В это время он уже не выступает как соратник Чернышевского и Салтыкова, а скорее представляет либеральную позицию в русском просветительстве {"M. E. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников". М, ИХЛ, 1975, с. 7--9.}.
   Обращает на себя внимание полемичность мемуаров по отношению к "Современнику" шестидесятых годов и прежде всего к M. A. Антоновичу, автору нашумевшей статьи "Асмодей нашего времени" -- об "Отцах и детях" Тургенева. Резкость характеристики, данной Елисеевым литературно-критическим выступлениям Антоновича, в известной мере объясняется обоюдной неприязнью, которая возникла между ними, особенно в связи с появлением в 1869 году брошюры "Материалы для характеристики современной русской литературы", направленной против Некрасова {"Шестидесятые годы", М.-- Л., "Academia", 1933, с. 21--22.}. Авторами ее были М. А. Антонович и Ю. Г. Жуковский.
   Несмотря на определенную тенденциозность оценок, эти воспоминания вносят новый штрих в то, как воспринимали роман Тургенева деятели восьмидесятых годов. Интересно, что принципиально отношение Г. З. Елисеева к "Отцам и детям" в момент их появления мало чем отличалось от позиции Антоновича и круга "Современника": он также видел в романе искажение образа нового человека {Там же, с. 494--503.}. Однако время внесло свои объективные поправки в представление Елисеева о романе и полемике вокруг него.
   Текст печатается по изданию: "Шестидесятые годы", М.-- Л., "Academia", 1933.
   

Е. Н. ВОДОВОЗОВА
ИЗ КНИГИ "НА ЗАРЕ ЖИЗНИ"

ИЗ ГЛАВЫ XVIII

Среди Петербургской молодежи шестидесятых годов

   Воспоминания Елизаветы Николаевны Водовозовой (1844-- 1923), типичной шестидесятницы, занимают особое место в истории русской мемуаристики. "На заре жизни" -- мемуарная повесть, беллетризованная по форме, объединенная единым сюжетом. Но в основе ее лежат действительные события и факты, рассказанные с большой степенью исторической достоверности.
   Дом Водовозовых (муж писательницы -- Василий Иванович Водовозов -- известный в то время педагог) с начала шестидесятых годов становится одним из центров, объединяющих передовую демократическую молодежь Петербурга. На водовозовских "вторниках" бывали студенты, писатели, общественные деятели. Здесь можно было встретить П. Л. Лаврова, Н. К. Михайловского, Г. З. Елисеева, молодого писателя В. А. Слепцова.
   В настоящем издании печатается отрывок из главы XVIII, где рассказывается о тех горячих бесконечных спорах, которые бушевали вокруг тургеневских "Отцов и детей". Несомненный интерес представляет суждение о романе, высказанное В. А. Слепцовым, писателем-демократом, чей талант Тургенев сразу заметил и высоко оценил.
   Текст печатается по изданию: Е. Н. Водовозова. Назаре жизни, т. 2. М., Гослитиздат, 1964.
   

И. С. ТУРГЕНЕВ В ВОСПОМИНАНИЯХ РЕВОЛЮЦИОШРОВ-СТМИДЕСЯТНИКОВ

П. Л. ЛАВРОВ
ИЗ СТАТЬИ "И. С. ТУРГЕНЕВ И РАЗВИТИЕ РУССКОГО ОБЩЕСТВА"

   Первые встречи Тургенева с Петром Лавровичем Лавровым (1823--1900), одним из крупнейших идеологов революционного народничества семидесятых годов, относятся к 1859--1860 годам, то есть к тому времени, когда, по словам самого Лаврова, его еще "считали очень умеренным" {П. Л. Лавров. Избр. соч., т. I. M., 1934, с. 78--79.}. В ту пору он сотрудничал в "Отечественных записках" и был редактором Энциклопедического словаря. Судя по воспоминаниям Лаврова, личное знакомство с Тургеневым состоялось на чтениях в пользу Литературного фонда, на первом из которых (10 января 1860 г.) писатель читал "Гамлета и Дон-Кихота". В том же году и в пользу того же фонда, пишет Лавров, Тургенев "способствовал устройству моих "Бесед о современном значении философии" ("Вестник народной воли", 1884, No 2, с. 88).
   Сведений о других встречах Тургенева с Лавровым до 1872 года не сохранилось. Лавров после выстрела Каракозова (4/16 апреля 1866 г.) сразу же был арестован, предан военному суду и сослан под надзор полиции в одну из внутренних губерний России.
   Сближение Тургенева с Лавровым произошло в Париже, куда Лавров приехал в 1870 году, бежав из каднинской ссылки. В конце 1872 года он встретился с Тургеневым у их общего знакомого Г. Н. Вырубова.
   Общение с Лавровым, революционером, другом Энгельса и Маркса, требовало от Тургенева известного мужества: в семидесятые годы полиция особенно пристально следила за самим писателем (и он знал об этом), который давно скомпрометировал себя в ее глазах многочисленными связями с русской политической эмиграцией. Между тем как раз в эти годы, в пору работы над "Новью", обостряется интерес Тургенева к деятелям революционного движения. В конце 1872 года, то есть ко времени встречи с Лавровым в Париже, у Тургенева уже был готов "сюжет и план" нового романа. Писатель искал встреч с революционерами. "Два лица не довольно изучены на месте,-- не взяты живьем",-- сетовал Тургенев в письме к С. К. Кавелиной, рассказывая ей о будущих персонажах "Нови" {Тургенев, Письма, т. X, с. 49.}. Речь шла о Нежданове и Соломине.
   Особенно близкими и доверительными отношения Лаврова и Тургенева становятся начиная с весны 1877 года, когда Лавров надолго задерживается в Париже. Тургенева привлекала редкая, широкая образованность Лаврова, разносторонность его интересов -- математика, историка, философа, публициста, наконец, литературного критика. Но не только черты психологического и нравственного облика Лаврова привлекали Тургенева; писателя, создавшего образ Соломина, интересовали некоторые аспекты политических взглядов Лаврова, в частности, его отрицание необходимости скорейшего насильственного переворота. В какой-то мере впечатления от личности Лаврова нашли свое отражение в образе Соломина. Тургенев согласен "со всеми главными положениями программы" журнала "Вперед!" (редактировавшегося Лавровым), которая вызывает лишь одно его возражение: "Напрасно так жестоко нападаете на конституционалистов...-- пишет он Лаврову 1/13 июля 1873 года,-- тем более, что Вы сами плохо верите в насильственные перевороты" {Там же, с. 123--124. Правда, заявление писателя о том, что он полностью разделяет программу "Вперед!", верно только до известной степени, ибо в основе ее была все-таки идея революции, им отвергаемая. "...Было бы нелепо утверждать,-- замечал Г. А. Лопатин в своем открытом письме в "Daily News", что Тургенев разделял вполне программу "Вперед!" или безусловно сочувствовал ей. Прежде всего, как художник Тургенев не был человеком строго определенной политической программы... Но он был всегда горячим другом политической свободы и непримиримым ненавистником самодержавия (ЛН, т. 76, с. 246--247).}. Ознакомившись с программой журнала, Тургенев изъявил желание "быть подписчиком, серьезным, платящим подписчиком" {Там же, с. 123.}. Он готов давать на издание 1000 франков в год, по потом, поняв, что такая сумма превышает его возможности, вносил в кассу журнала ежегодно 500 франков.
   Тургенев поддерживал Лаврова в его полемике с П. Н. Ткачевым, сторонником немедленной революции. "В Вашей полемике против Ткачева Вы совершенно правы,-- писал он ему 23 ноября/5 декабря 1874 года,-- но молодые головы вообще будут всегда с трудом понимать, чтоб можно было медленно и терпеливо приготовлять нечто сильное и внезапное..." {Тургенев, Письма, т. X, с. 331.} Лавров был убежден, о чем он позднее писал в своей "Биографии-исповеди", что "ни народ не готов к социальному перевороту, ни интеллигенция не усвоила себе в достаточной мере то социологическое понимание и то нравственное убеждение, которые одни могут выработать в последних искренних социалистов". Он считал поэтому необходимым подготовление социалистической революции в России путем развития научной социологической мысли в интеллигенции и путем пропаганды социалистических идей в народе {П. Л. Лавров. Избр. соч., т. I, с. 104; см. также: Н. Ф. Буданова. Тургенев и Лавров в 70-е годы.-- В сб.: "Тургенев и его современники". Л., 1977, с. 88--109.}.
   Тургенев одобряет выступление Лаврова в защиту цюрихских студенток -- "благородный и исполненный достоинства протест", которого требовала "общественная нравственность" {Тургенев, Письма, т. X, с. 115.} (Лавров протестовал против распоряжения русского правительства о незамедлительном и обязательном возвращении в Россию студенток, учившихся в Цюрихе).
   Ежегодной дотацией журналу "Вперед!" не исчерпывалось содействие Тургенева русским политическим эмигрантам. Своеобразной формой помощи были и устраиваемые Тургеневым литературно-музыкальные утра и вечера, сбор от которых также поступал в фонд революционной эмиграции.
   Вскоре после смерти Тургенева во втором номере "Вестника народной воли" за 1884 год появилась итоговая работа П. Л. Лаврова о Тургеневе. Сам автор называл ее "Воспоминаниями" {П. Л. Лавров. Избр. соч., т. I, с. 87.}. Однако первая часть этой работы почти совсем лишена мемуарной основы, она представляет собой литературно-критическую статью о творчестве Тургенева и поэтому не входит в настоящее издание {Опубликована в ЛН, т. 76, с. 208--232.}.
   Но и вторая, "мемуарная", часть статьи (которая публикуется в сборнике), содержащая интересные и достоверные страницы воспоминаний, носит исследовательско-публицистический характер, изобилует разного рода отступлениями, где дается анализ исторической и политической обстановки в России семидесятых-- восьмидесятых годов, разбираются произведения Тургенева (главным образом "Новь", однако эти отступления органичны -- без них портрет писателя, созданный Лавровым, оказался бы незавершенным. По своей сложной публицистической манере воспоминания Лаврова близки мемуарам П. В. Анненкова.
   Цель статьи Лаврова была сформулирована в первом номере "Вестника народной воли" за 1883 год: "Дать читателям материал для правдивой оценки" отношения Тургенева "к русскому социально-революционному движению" {Опубликована в ЛН, т. 76, с. 249.}.
   В мемуарах Лавров пытается дать оценку личности писателя, его мировоззрения и политических взглядов, пытается определить место Тургенева в истории русской и мировой культуры, в истории русской прогрессивной мысли. Самый масштаб воспоминаний Лаврова так значителен, что по степени понимания и разъяснения творческой личности Тургенева они занимают одно из первых мест в обширнейшей мемуарной литературе о писателе.
   Текст печатается по журналу "Вестник народной воли", 1884, No 2, с проверкой по автографу и правленной П. Л. Лавровым корректуре, хранящимся в ЦГАОР (ф. 1762, он. 2, ед. хр. 357).
   
   1 В "Биографии-исповеди" Лавров точно указывает дату приезда: "13/1 марта (1870 г.) прибыл в Париж" (П. Л. Лавров. Избр. соч., т. I, с. 89), В 1870 г. Тургенев, обосновавшийся в Баден-Бадене, находился в Париже лишь с 1 по 7 января.
   2 Имеются в виду главы из анонимной статьи П. Л. Лаврова "Цивилизация и дикие племена": "Потугин вместо предисловия" и "Потугинская цивилизация в виде послесловия" ("Отечественные записки", 1869, No 5 и 9), содержащие резкие полемические отзывы о "Дыме". В шестидесятые годы Лавров, так же как и вся революционно-демократическая критика, был непримирим по отношению к образу Потугина, порой отождествляя его речи "совершенного западника" с авторской позицией ("Отечественные записки", 1869, No 9, с. 128). В 1869--1870 гг. Лавров склонен был рассматривать "Дым" как произведение, направленное против молодого поколения ("Неделя", 1870, No 16, с. 536). Однако в восьмидесятые годы, когда писались воспоминания, отношение Лаврова к творчеству Тургенева (которое в целом всегда оценивалось им очень высоко) становится более объективным, что и нашло свое выражение в опущенной здесь литературно-критической части статьи "И. С. Тургенев и развитие русского общества".
   3 "При первой нашей встрече за границей,-- вспоминает Лавров,-- в салоне весьма известного русского парижанина, при чем присутствовали В. Ф. Корш и г. Ханыков, Иван Сергеевич воспользовался первым удобным оборотом разговора, чтобы повести речь об "Отцах и детях" и горячо защищаться против неверного понимания этого произведения читателями и критикою. Так как я никогда не смотрел на Базарова как на тенденциозную карикатуру, то мне было очень легко согласиться с Иваном Сергеевичем, но я тогда же высказал ему что я ставлю ему в вину его изображение в "Дыме" кружка Губарева и его поклонников, особенно в эпоху, когда группы, к которым можно было применять направление этого кружка, подверглись весьма ясно характеризованному гонению. Тургенев не защищался" (ЛН, т. 76, с. 231).
   4 В начале семидесятых годов в швейцарском городе Цюрихе сосредоточилась значительная часть русской революционной эмиграции. Основателем цюрихской колонии был М. П. Сажин. В 1872 г. Лавров получил "предписание из России" редактировать социалистический журнал, который был задуман как орган "социально-революционной молодежи" ("Биография-исповедь"). В 1873 г. в Цюрихе вышел первый помер журнала "Вперед!" (непериодического издания) под редакцией П. Л. Лаврова.
   5 Из письма Тургенева к Лаврову от 20 мая / 1 июня 1873 г. ясно, что писатель собирался быть в Цюрихе 7--8 июня. "Он обдумывал тогда свою "Новь",-- вспоминает Г. Н. Вырубов,-- и надеялся, как он выражался, набрать красок в этом сборище разношерстной революционной молодежи" ("Вестник Европы", 1913, No 2, с. 62). О предубежденном отношении цюрихской молодежи к возможному приезду Тургенева вспоминала впоследствии В. Фигнер ("Студенческие годы", М., 1924, с. 74). Поездка Тургенева в Цюрих не состоялась главным образом из-за правительственных репрессий против русских цюрихских студенток, по сути дела направленных на то, чтобы ослабить один из центров революционной эмиграции. Тургенев сообщал Лаврову об особом распоряжении, опубликованном в "Правительственном вестнике" от 21 мая 1873 г., касающемся "цюрихских студенток". "Их обвиняют во всевозможных ужасах,-- писал он Лаврову,-- упоминают (не называя, впрочем, Вас) о Ваших лекциях -- и кончают объяснением, что все те из наших соотечественниц, которые останутся в Цюрихе после 1 января 1874 г., будут лишены всяких прав и не допущены ни на какие коронные места и ни в какие заведения. Вследствие этих драконовских мер наша русская колония в Цюрихе, вероятно, разлетится прахом..." (Тургенев, Письма, т. X, с. 111). Тургенев оказался прав. Вскоре цюрихская колония прекратила свое существование, редакция и типография журнала "Вперед!" с начала 1874 г. обосновалась в Лондоне.
   6 Так называемый "Процесс 50-ти" состоялся в Москве 21 февраля 1877 г. К суду привлекались лица, обвиняемые в революционной пропаганде, и среди них -- бывшие цюрихские студентки, наборщицы типографии, печатавшей журнал "Вперед!",-- С. И. Бардина, сестры Любатович, В. Фигнер и др. "...из 52-х политических преступников -- 18 женщин,-- подчеркивал автор "Нови", ознакомившись с процессом.-- А мне г-да критики говорят, что я выдумал Марианну, что таких личностей не бывает!" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 103).
   7 Из статьи "Ответ иногороднему обывателю", впервые опубликованной в газете "Молва", No 358, 29 декабря ст. ст. 1879 г.
   8 Цитата из статьи Лаврова о "Нови", напечатанной без подписи в лондонском журнале "The Atheneum" от 17 февраля 1877 г. ("Nov' by Ivan Tourguénief"). Впервые на русском языке опубликована в ЛН, т. 76, с. 197--207.
   9 Лавров цитирует строки из некролога, напечатанного в первом номере "Вестника народной воли" (Женева, 1883). См. ЛН, т. 76, с. 249.
   10 Речь идет об С. М. Степняке-Кравчинском, писателе-революционере. Одна книга -- "Подпольная Россия" Степняка-Кравчинского, отдельное издание которой вышло в 1882 г. на итальянском языке в Милане, с предисловием П. Л. Лаврова. Произведение Кравчинского задумано было им как "характеристика движения в лицах и образах" (см. статью Е. Таратуты "История одной книги".-- "Прометей", 1967, No 3, с. 168). Вскоре "Подпольная Россия", завоевавшая широкую популярность, была переведена почти на все европейские языки. Известен отзыв Тургенева о "Подпольной России": "Написано в высшей степени талантливо, есть места даже художественные..." Степняк-Кравчинский с большой симпатией и уважением относился к Тургеневу, видел в нем большого художника, собирался написать книгу о его творчестве (см. публикацию "Из незавершенной книги С. М. Степняка-Кравчинского о Тургеневе" в ЛН, т. 76, с. 255--276).
   11 Речь идет о письме Тургенева к Лаврову от 29 сентября/11 октября 1875 г. "Возвращаю Вам при сем прилагаемую элукубрацию,-- писал Тургенев,-- имею Вам сказать только то, что Вы очень скоро раскусили ее автора, пустейшего из лоботрясов,-- да кстати поблагодарить Вас за непомещение ее в Вашем журнале" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 135). Тургенев имел в виду молодого доктора В. Г. Дехтерева, секретаря комитета Общества помощи женщинам, учащимся на медицинских и педагогических курсах. Об отталкивающем впечатлении, произведенном на него Дехтеревым, о его прожектерстве, псевдореволюционности Тургенев рассказывал своим друзьям, в частности Н. А. Островской (см. ее воспоминания в т. 2 наст. изд.). Некоторые личные записи Дехтерева, в которых он развивает свои взгляды, предоставила Тургеневу А. П. Философова, его петербургская знакомая.
   12 Лавров цитирует письма Тургенева к А. П. Философовой.
   13 Речь идет об идейных разногласиях в среде русской политической эмиграции, группировавшейся вокруг журнала "Вперед!". "...Впередское гнездо близится к разорению",-- писал Г. Лопатин Лаврову 25 февраля / 9 марта и, ст. 1877 г. (ЛН, т. 76, с. 324).
   14 Тургенев отправил Лаврову корректуру "Нови" через Лопатина. В письме от 5/17 января 1877 г. Тургенев просил Лаврова по прочтении срочно вернуть корректуру, а также сообщить его мнение о "Нови", "какое бы оно ни было..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 59). Чтение "Нови" было вызвано не только желанием Лаврова ознакомиться с новым произведением Тургенева, но и с намерением написать статью о романе (подробнее о всех обстоятельствах публикации статьи см. в ЛН, т. 76, с. 194--196).
   15 Лавров, по всей вероятности, имеет в виду издателя "Атенеума" Чарлза Дилка, высоко ценившего творчество Тургенева. В сопроводительном письме к редактору журнала Лавров замечал, что "обещал сэру Чарлзу Дилку дать для "Атенеума" статейку на французском языке о новом романе г-на Тургенева" (ЛН, т. 76, с. 195).
   16 С 1 июня по 27 августа 1871 г. в С.-Петербургской судебной палате разбирался политический процесс нечаевцев -- "Дело о заговоре, составленном с целью ниспровержения существующего порядка управления в России". Нечаевцы готовили "всероссийское восстание против царизма", приуроченное к весне 1870 г. С. Г. Нечаев, последователь Бакунина, проповедовал крайние анархистские теории о возможности любых средств для достижения революционных целей. "Наше дело -- страшное, полное повсеместное разрушение",-- говорилось в программе группы Нечаева ("Правительственный вестник", 1871, 9 июля, с. 4). Политический процесс нечаевцев привлек внимание крупнейших либеральных юристов России, в их числе был известный русский адвокат К. К. Арсень-ев, выступивший в роли защитника на процессе С. Г. Нечаева. Возможно, Лавров имеет в виду его выступление на суде, послужившее основой для статьи "Политический процесс 1869--1871 гг." ("Вестник Европы", 1871, No 11). В этой статье, за которую журнал получил первое цензурное предостережение, К. К. Арсеньев высказал мысль о том, что участие молодежи в тайных обществах вызвано отчасти и репрессиями со стороны правительства. В одном из персонажей "Нови", Василии Николаевиче, Тургенев изобразил Нечаева. Говоря о "работе типографских станков", Лавров, по всей вероятности, имеет в виду деятельность П. Н. Ткачева, издававшего с 1875 г. (сначала в Женеве, а затем в Лондоне) журнал "Набат". Программа журнала предусматривала подготовку немедленного восстания в России.
   17 Имеется в виду записка министра юстиции графа К. И. Палена "Успехи революционной пропаганды в России" (изд. 2-е, Женева, 1875), в которой сообщалось о результатах судебного следствия по делу о революционной пропаганде в 37 губерниях России.
   18 Из статьи Н. А. Добролюбова "Когда же придет настоящий день? ("Накануне", повесть И. С. Тургенева)".
   19 Лавров приводит отрывок из речи С. И. Бардиной на московском "Процессе 50-ти".
   20 Отзыв П. А. Кропоткина о "Нови" см. в его воспоминаниях в наст. т., с. 398--399. Вместе с Кропоткиным на чтении "Нови" присутствовал один из наборщиков журнала "Вперед!" -- М. И. Янцин. Его письмо к В. Н. Смирнову, сотруднику журнала, в котором он рассказывает о чтении Лавровым "Нови", сохранилось в материалах перлюстрации III Отделения (ЛН, т. 76, с. 322, 324).
   21 Речь идет о Г. А. Лопатине. Ему принадлежит предисловие, открывающее книгу "Из-за решетки. Сборник стихотворений русских заключенников по политическим причинам в период 1873-- 77 гг., осужденных и ожидающих суда", Женева, 1877 (см. ЛН, т. 76, с. 250--253). Главный упрек, который делается в предисловии автору "Нови", заключался в том, что писатель, по мнению Лопатина, избрал "своими героями наименьше характерные и многочисленные типы", заставил их "действовать самым несообразным, чтобы не сказать смешным, образом", чем невольно способствовал искажению образа революционера.
   22 Цитата из статьи Лаврова о "Нови" (см. коммент. 8 на С. 507).
   23 Цитируются строки из прокламации П. Якубовича (Тург. в восп. рев., с. 7).
   24 "Воспоминания об И. С. Тургеневе" M. M. Ковалевского см. в т. 2 наст. изд. Автор мемуаров называет прототипом Нежданова Отто -- А. Ф. Онегина. В набросках романа "Новь" Тургенев сам указывал на связь образа Нежданова с А. Ф. Онегиным.
   25 В этом номере нелегального журнала "Общее дело" (No 56 за 1883 г.) в составе статьи "Тургенев и молодая Россия" были опубликованы воспоминания "Бывшего студента Горного института" о встрече с Тургеневым в 1879 г. (Тург. в восп. рев., с. 86--88). Слова Тургенева об отношении к молодежи приводятся в пересказе автора воспоминаний.
   26 Неточная цитата из статьи Тургенева "Гамлет и Дон-Кихот" (Тургенев, Соч., т. VIII, с. 180).
   27 О триумфальных встречах Тургенева на родине в 1879 г., явившихся выражением признания огромных заслуг писателя перед русской литературой, см. воспоминания M. M. Ковалевского и коммент. к ним в т. 2 наст. изд. "В последние дни в Москве устроены были шумные и небывалые овации известному писателю И. С. Тургеневу,-- говорилось в агентурной записке III Отделения.-- В честь его давались обеды, на которых произносили страстные речи студенты, профессора университета, редакторы газет, адвокаты и сам г. Тургенев. В речах этих почти прямо высказывалось, что Россия стоит накануне конституционного переворота и какой-то особой демократизации..." (ЛН, т. 76, с. 325).
   28 Имеются в виду воспоминания Н. М, см. т. 2 наст. изд.
   29 В письме к Н. В. Чайковскому от 2 ноября и. ст. 1880 г. Тургенев замечал, имея в виду М. Т. Лорис-Меликова: "Я никогда не питал особенных иллюзий насчет упоминаемого Вами лица; я полагал и до сих пор полагаю, что надо пользоваться оттепелью, пока опять не завернул мороз". Лорис-Меликов с начала 1880 г. (после взрыва 5 февраля 1880 г. в Зимнем дворце, организованного С. Н. Халтуриным) возглавлял Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия, а в августе этого же года был назначен министром внутренних дел. В его программе предусматривались некоторые либеральные реформы, вызванные усиливающимся освободительным движением, развитием революционного террора в ответ на репрессии правительства. За период "диктаторства" Лорис-Меликова, несмотря на целый ряд мер, направленных на более эффективную борьбу с революционным движением, полицейский режим в стране был несколько ослаблен (подробно см.: П. А. Зайончковский. Кризис самодержавия на рубеже 1870--1880-х годов. М., Изд-во Московского университета, 1964; см. также комментарий С. А. Макашина к "Письмам к тетеньке" М. Е. Сальтыкова-Щедрина (Щедрин, т. 14).
   30 Речь идет о встрече Тургенева в 1879 г. с Александром III (тогда еще наследником престола) я его женой Марией Федоровной в русском посольстве в Париже. Об этом эпизоде см. в воспоминаниях М. И. Семевского -- "Встреча И. С. Тургенева с Александром III" ("Красная панорама", 1928, No 28, с. 14).
   31 В письме к П. Л. Лаврову от 31 марта/12 апреля 1881 г. Тургенев прямо указывал на свое авторство: "Статья об Александре III-м действительно принадлежит мне, не ожидал, что она наделает столько шуму" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 80). Статья была опубликована анонимно в журнале "La Revue Politique et littéraire", 1881, No 13, 26 марта (подробно о статье см.: Тургенев, Соч., т. XIV, с. 556--558). Тургенев предполагал, что новый царь несколько облегчит материальное положение крестьянства, хотя и не ждал от него каких-либо серьезных реформ.
   32 См. XVI гл. повести И. С. Тургенева "Призраки" (Тургенев, Соч., т. IX, с. 95--96).
   33 M. M. Ковалевский.
   34 В. И. Засулич 24 января 1878 г. совершила покушение на петербургского градоначальника генерал-адъютанта Ф. Ф. Тренева, разрешившего высечь подследственного революционера А. П. Боголюбова. Суд присяжных оправдал Засулич, и она была освобождена. См. неотправленное письмо Лаврова к И. С. Тургеневу от 30 мая/11 июня 1878 г. (ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 63). "История с Засулич взбудоражила решительно всю Европу...-- сообщал Тургенев 18/30 апреля 1878 г. М. М. Стасюлевичу.-- Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной "Нови" и Засулич -- и я даже получил название: "der Prophet" <пророк (нем.)> (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 312).
   35 В ответ на репрессии царского правительства подпольные революционные центры в России организовали ряд террористических актов. "О царь Александр, наследник шести императоров и бесчисленных царей!..-- говорилось в прокламации С. М. Степняка-Кравчинского "По поводу нового приговора" (процесса 193-х).-- Довольно проповедовали мы любовь -- пришла пора воззвать к ненависти. Довольно всепрощения! Месть, месть кровавая, беспощадная будет отныне ответом на ваши злодейства" (цит. по ст.: Е. Таратута. История одной книги.-- "Прометей", 1967, No 3, с. 153). В воспоминаниях Лаврова говорится о целой серии террористических актов, совершенных революционерами в 1878 г. в разных городах России. 30 января ст. ст. 1878 г. в Одессе произошло вооруженное столкновение группы террористов с полицией и жандармерией. Покушение на товарища прокурора Киевской судебной палаты M. M. Котляревского было совершено 23 февраля ст. ст. 1878 г. в Киеве. 2 августа ст. ст. руководитель одесского подпольного кружка И. М. Ковальский был приговорен военным судом к расстрелу, а его товарищи -- к каторжным работам за оказанное вооруженное сопротивление (первое в истории революционного движения) пришедшим с обыском жандармам. Адъютант Киевского жандармского управления капитан Г. Э. Гейкинг скончался от ран, нанесенных ему революционером Г. А. Попко 25 мая 1878 г. Генерал-адъютант Н. В. Мезенцев, шеф жандармов, начальник III Отделения, препятствовавший смягчению приговора осужденным по процессу 193-х, был убит С. М. Кравчинским (Степняком) 4 августа 1878 г.
   36 Речь идет о столкновении студентов Московского университета с полицией в начале апреля 1878 г. Толпа мясников и лавочников помогала полиции расправляться со студентами.
   37 Заседание Общества любителей российской словесности состоялось 18 февраля 1879 г. Лавров далее цитирует воспоминания М. М. Ковалевского (см. т. 2 наст. изд.).
   38 Имеется в виду студент-медик П. П. Викторов. В воспоминаниях о Тургеневе он пересказывает содержание своей речи, возбудившей впоследствии много толков в среде русской интеллигенции: "Я приветствовал Тургенева как человека, в котором наше поколение видит живого носителя преемственных традиций сороковых годов... свято сохранившего светлые заветы своей молодости до наших дней... Я указал в своей речи на то, что Тургенев чутко улавливал в смене поколений основное содержание их запросов..." (см.: П. П. Викторов. И. С. Тургенев в кругу радикальной студенческой молодежи в 1879 году в Москве.-- Тург. сб., Орел, I960, с. 320--343). В 1881 г. на диспуте по поводу диссертации И. Н. Иванюкова "Основные положения экономической политики" Викторов утверждал необходимость революционных методов борьбы, подкрепляя свои доводы выдержками из работ Маркса и Энгельса. За откровенную пропаганду марксизма он был исключен из университета и выслан (Тург. в восп. рев., с. 50).
   39 Цитата из "Адреса" студентов Горного института (Тург. в восп. рев., с. 87).
   40 Из воспоминаний "Бывшего студента Горного института" (там же, с. 87--88).
   41 Письмо Тургенева было опубликовано 27 марта 1879 г. в No 60 "Петербургского листка". (Полный текст см.: Тург. в восп. рев., с. 82.)
   42 Тургенев выехал из Петербурга в Париж 21 марта/2 апреля 1879 г.
   43 Через три дня после покушения на Александра II Тургенев писал Я. П. Полонскому (5/17 апреля 1879 г.): "Последнее безобразное известие меня сильно смутило; предвижу, как будут иные люди эксплуатировать это безумное покушение во вред той партии, которая, именно вследствие своих либеральных убеждений, больше всего дорожит жизнью государя, так как только от него и ждет спасительных реформ: всякая реформа у нас в России, не сходящая свыше, немыслима". Самым страшным для Тургенева было опасение, что в ответ на террористические действия революционеров усилится политическая реакция в России. "Очень я этим взволнован и огорчен,-- говорится в том же письме,-- вот две ночи, как не сплю: все думаю, думаю -- и ни до чего додуматься не могу" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 60--61).
   44 В неотправленном письме от 5/17 апреля 1879 г. Лавров уведомлял Тургенева: "Я хотел сегодня быть у Вас... но думаю, что история теперь захлестнула своей волной планы помощи нуждающимся русским... как мне передавали вчера, Вы и без того завалены хлопотами об адресе от Русского художественного общества, который по Вашей инициативе посылается в Зимний дворец" (ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 63). "Адрес", написанный Тургеневым, был послан Александру III (см. статью Л. И. Кузьминой "Тургенев и художник Н. Д. Дмитриев-Ориенбургский".-- Тург. сб., III, 1967, с. 266--267).
   45 25 июня/7 июля 1879 г. Тургенев сообщал Лаврову: "...Возвращаю Вам письмо Кулешовой. Надеюсь, что это ей поможет выбраться из тюрьмы... Но сомневаюсь" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 102). Революционерка А. М. Кулешова (Анна Розенштейн) в 1878 г. была выслана из Франции.
   46 Имеется в виду очерк И. Я. Павловского "En cellule. Impressions d'un nihiliste (В одиночном заключении. Впечатления нигилиста)". Предисловие Тургенева к этому очерку дало повод русской реакционной прессе выступить против писателя. В "Московских ведомостях" (No 313 от 9 декабря ст. ст. 1879 г.) появилась провокационная заметка Б. М. Маркевича, подписанная "Иногородний обыватель".
   47 См. коммент. 7 на с. 507.
   43 См. воспоминания M. M. Ковалевского в т. 2.
   49 См.: Ф. М. Достоевский. Соч. М.-- Л., 1929, т. 12, с. 389--390.
   50 Из письма Тургенева к А. П. Философовой (Тургенев, Письма, т. X, с. 295).
   51 См.: Ф. М. Достоевский, т. 12, с. 413 (из гл. III "Две половинки").
   52 Здесь и дальше цитируется речь Тургенева о Пушкине, произнесенная им на торжествах в день открытия памятника поэту 7 июня 1880 г. (см. Тургенев, Соч., т. XV).
   53 Карийская каторга в Сибири была местом ссылки участников революционного движения.
   54 Об отношении демократической молодежи к речам Тургенева и Достоевского о Пушкине см. в воспоминаниях Е. Летковой.-- "Звенья", т. 1, 1931, с. 467--477.
   55 Имеется в виду И. Домбровский, явившийся в декабре 1879 г. к Н. А. Орлову, русскому послу в Париже, с доносом о якобы готовящемся покушении на царя. История эта не имела последствий.
   56 Присутствие Лаврова и группы русских эмигрантов на литературно-музыкальном вечере в Обществе русских художников вызвало неудовольствие руководителей общества и официальных кругов. Председатель Общества русских художников в Париже А. П. Боголюбов писал в своих воспоминаниях: "...Я пришел в Общество часов около 10-ти вечера, застав мастерскую нашу полную народа. Вглядевшись поближе, вижу все незнакомые лица, в особенности в числе дам. Все были какие-то коротко стриженные, плохо умытые, одетые так же, и нечесаные. Спрашиваю секретаря нашего, художника Сакса: "Что это за народ?.." Налево вижу, сидит старик длинноволосый. "Это кто?" -- "Лавров!-- коновод нигилистов и цареубийц" (ЛН, т. 76, с. 457). В числе других участников с чтением стихов выступил поэт H. M. Минский, особенно возмутивший Боголюбова. "Вышел поэт...-- вспоминает он,-- и заместо стихотворения о луне и ночной росе прочел, как Каракозова вели на виселицу и его думы..." В связи с этой историей, получившей широкую огласку, Тургенев обратился с официальной запиской к А. П. Боголюбову, выражая сожаление о случившемся. Тем не менее Тургенев называл этот эпизод "незначительным". Об этой истории, доставившей Тургеневу неприятности, вспоминают многие мемуаристы -- И. Я. Павловский, Р. М. Хин и др.
   57 1 марта 1881 г. был убит Александр II.
   58 См. коммент. 31 на с. 510.
   59 3 апреля 1881 г. были казнены революционеры-террористы, совершившие покушение на Александра II,-- А. И. Желябов, Н. И. Кибальчич, Т. М. Михайлов, С. Л. Перовская, Н. И. Рысаков.
   60 "Порог" был написан еще в 1878 г., но по цензурным соображениям Тургенев просил M. M. Стасюлевича не публиковать его в ряду других "Стихотворений в прозе", печатавшихся в 12-й кн. "Вестника Европы" за 1882 г. Впервые "Порог" был напечатан в 1883 г. как приложение к прокламации народовольцев "И. С. Тургенев" (см. Тургенев, Соч., т. XIII, с. 168).
   61 Имеются в виду воспоминания И. Я. Павловского.
   62 "Песнь торжествующей любви" напечатана в "Вестнике Европы", 1881, No 11.
   63 Поводом изгнания Лаврова из пределов Франции в 1881 г. послужила организация им вместе с В. И. Засулич сбора средств в пользу только что основанного Общества Красного Креста "Народной воли".
   64 Тургенев хлопотал о Лаврове перед префектом полиции Камескассом по собственной инициативе. Этот факт подтверждается в воспоминаниях П. К. Скворцовой-Михайловой (ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 58).
   66 Впервые на русском языке письмо Тургенева было напечатано в "Русских пропилеях", т. III (см. Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 2, с. 25).
   66 Тургенев имеет в виду статью П. Л. Лаврова "Цивилизация и дикие племена". См. коммент 2 на с. 505.
   67 В 1866 г. Лавров читал курс высшей математики в Артиллерийской академии.
   68 Имеются в виду воспоминания H. M., M. M. Ковалевского, В. Рольстона (см. в т. 2 наст. изд.). И. Я. Павловский в своих мемуарах писал о том, что видел рукопись этого романа: "Образы, сцены до того толпились в голове И. С, что он говорил отдельными словами, намеками, жестами и кончил тем, что махнул рукой, сказав: "Нет, все это надо написать, иначе не поймете". Два года спустя,-- рассказывает мемуарист,-- я застал И. С. за кучей исписанных листков почтовой бумаги малого формата. "Вот пишу историю П.,-- сказал он..." (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе (Из записок литератора).-- "Русский курьер", 1884, No 199, 21 июля).
   69 Речь идет о Г. А. Лопатине.
   70 Тургенев умер 22 августа/3 сентября 1883 г.
   71 Об этом писал И. Я. Павловский.
   72 В "Русских ведомостях" 27 сентября 1883 г. была опубликована речь В. В. Пржевальского, произнесенная им на заседании Московского юридического общества 23 сентября.
   73 П. Л. Лавров вскоре после смерти писателя 26 августа/7 сентября 1883 г. опубликовал во французской социалистической газете "lustice" письмо, в котором сообщалось о ежегодной денежной помощи Тургенева журналу "Вперед!". Катков перепечатал это письмо Лаврова в передовой статье "Московских ведомостей" (No 251 от 10/22 сентября 1883 г.) без всяких комментариев, явно преследуя провокационные цели. Выходка Каткова послужила поводом для выступления русских либералов с опровержением Лаврова. С резкой статьей против Лаврова и в "защиту" Тургенева выступил M. M. Стасюлевич ("Новости", 1883, т. 76, с. 236--249). "Многие друзья Тургенева горячо упрекали Лаврова за то, что он воспользовался его смертью для целей политической агитации,-- говорилось в открытом письме Лопатина издателю "Daily News".-- Несомненно, что Лавров, публикуя свое письмо, действительно желал поставить русское правительство в затруднительное положение и вынудить его или похоронить со всеми официальными и неофициальными почестями прах одного из злейших своих врагов, или же отказать в этих почестях праху человека, которого знала и любила вся читающая Россия... Но... я искренне думаю, что если бы Тургенев мог слышать и знать тот шум, который происходит вокруг его гроба, то он только порадовался бы тому, что даже его прах послужил поводом к нанесению нового лишнего удара самодержавному правительству, которое он так сильно ненавидел во всю свою жизнь" (ЛН, т. 76, с. 248),
   

Г. А. ЛОПАТИН
ВОСПОМИНАНИЯ О ТУРГЕНЕВЕ

   С Германом Александровичем Лопатиным (1845--1918), выдающимся деятелем народничества, занявшим видное место в ряду корифеев революционного движения, Тургенев познакомился во второй половине 1873 года. В краткой биографии Г. А. Лопатина Лавров рассказывает: "Он жил постоянно в Париже, где сблизился с Иваном Сергеевичем Тургеневым, который очень полюбил его..." {П. Л. Лавров. Герман Александрович Лопатин. Пг., 1919, с. 15--16.} Глеб Успенский, присутствовавший на одной из встреч Тургенева с Лопатиным, говорил о "великой радости", которую испытывал писатель от общения с молодым революционером {Г. И. Успенский. Полн. собр. соч., т. XIV. М., Изд-во АН СССР, 1954, с. 588.}.
   Тургенев, как человек и как художник, был увлечен редкой личностью Лопатина, "могучей индивидуальностью" этого "рыцаря духа", как его называли друзья. Удивительная, почти фантастическая биография Лопатина, русского "Овода", видимо, была хорошо известна Тургеневу, который пристально следил за его жизнью. Это ясно из скупых, но довольно частых упоминаний о Лопатине в письмах к Лаврову. Тургенев, угадывавший в Лопатине "блестящий литературный талант", просил его описать свою жизнь, полную событий, приключений, риска.
   П. Л. Лавров писал, что перед будущим биографом Лопатина развернется жизнь, имеющая "интерес рыцарского романа", он встретится "с личностью, которой предлагали кафедру при самом оставлении скамьи университета, с писателем, блестящие страницы писем которого восхищали Тургенева" {П. Л. Лавров. Герман Александрович Лопатин, с. 40.}.
   Писателя связывали с Лопатиным и чисто деловые отношения. Лопатин, пишет Лавров, "содействовал основанию парижской библиотеки, был посредником между Тургеневым и ею, а также между ним и мною в период моего пребывания в Лондоне; через его руки проходили большею частью вклады, вносимые Иваном Сергеевичем на продолжение "Вперед!" {Там же, с. 43.}.
   При встрече с Лопатиным в марте 1879 года Тургенев предупредил его о грозившей опасности, о том, что его пребывание в столице известно полиции. Когда Лопатина арестовывают, он пытается изыскать пути, чтобы ему помочь. В последние дни своей предсмертной болезни он хочет видеть "несокрушимого юношу".
   Лопатин не раз в письмах к Лаврову говорил, что он не собирался писать воспоминания о Тургеневе (ЛН, т. 76, с. 240). Спустя тридцать лет после смерти Тургенева слушательница Петроградских Высших курсов С. П. Петрашкевич-Струмилина записала свою беседу с Лопатиным, носящую характер воспоминаний. Запись ее была просмотрена Лопатиным и, таким образом, авторизирована. "Открытое письмо" Лопатина в "Daily News" (по сути дела, статья) дополняет значительно более позднюю мемуарную запись. В отличие от живой беседы, легко переходящей от одного эпизода к другому, эта статья, написанная в год кончины Тургенева, более целенаправленна. Она четко выражает взгляд Лопатина на характер отношения Тургенева к революции. Тургенев, который не имел определенной политической программы, по глубокому убеждению Лопатина, готов был поддерживать любое выступление против деспотии, против самодержавия, "не разбирая программы и знамен". Ценность статьи в том, что она в главном подтверждает достоверность поздних воспоминаний (см. публикацию А. Н. Дубовикова "Герман Лопатин о Тургеневе".-- ЛН, т. 76, с. 235--254). Впервые запись беседы была опубликована в журнале "Красная новь", 1917, No 8. Печатается по журнальной публикации.
   
   1 Роман "То, чего не было" В. Н. Савинкова (Ропшина) впервые опубликован в журнале "Заветы" в 1912--1913 гг. (кн. 1--8 за 1912 г., кн. 1, 2, 4 за 1913 г.).
   2 О сложном и противоречивом отношении Тургенева к творчеству Достоевского см.: "История одной вражды. Переписка Ф. М. Достоевского и И. С. Тургенева". Л., "Academia", 1928, а также в воспоминаниях Н. А. Островской, А. Н. Луканиной в т. 2 наст. изд. В романе "Бесы" Достоевский использовал документальные материалы "нечаевского процесса".
   3 Ср. в воспоминаниях К--ко Н. (И. Я. Павловского) "Полина Виардо".-- "Русское слово", 1910, No 107, 12 мая.
   4 О настороженно-неприязненном отношении Полины Виардо к русским "нигилистам" сохранились свидетельства других современников Тургенева.
   5 Во время своего пребывания в Париже (апрель -- май 1879 г.) Салтыков-Щедрин часто встречался с Тургеневым. Отзывы о современном французском романе, и романах Золя в частности, см. в письмах Салтыкова-Щедрина к П. В. Анненкову, Н. А. Некрасову, Н. К. Михайловскому (Щедрин, т. 18--19).
   6 В образе Кармазинова в романе "Бесы" выведен Тургенев.
   7 Речь идет об изд. "Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену". Женева, 1892, подготовленном М. Драгомановым.
   8 О большой привязанности К. Маркса к Г. А. Лопатину вспоминает и П. Л. Лавров: "...О немногих людях Карл Маркс говорил мне и с такою теплою симпатией к человеку, и с таким уважением к силе его ума как о Германе Александровиче" (П. Л. Лавров. Герман Александрович Лопатин, с. 29--30).
   9 В журнале "Былое", 1906, No 2, были опубликованы письма И. С. Тургенева к Лаврову. 22 февраля ст. ст. 1883 г. Лопатин бежал из вологодской ссылки, "собственной властью перевелся в Париж", как он шутливо называл свой очередной побег. "Радуюсь благополучному возвращению Лопатина,-- говорится в письме Тургенева к Лаврову от 24 марта и. ст. 1883 г.,-- и надеюсь скоро с ним свидеться" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 2, с. 170).
   10 Неточность. Тургенев ни разу не вносил такой суммы. Он лишь высказал намерение давать ежегодно 1000 франков.
   11 В "Открытом письме" 1883 г. Лопатин более осторожно писал об отношении Тургенева к социализму. Тургенев "горячо и искренно любил наш простой народ, наше крестьянство и охотно мечтал о наступлении для него лучших дней, которые он представлял себе в довольно туманных, полусоциалистических, полуфантастических образах...". Это место своей статьи Лопатин считал настолько ответственным, что в письме к Лаврову от 22 октября 1883 г. он выражает опасение в недостаточной аргументации своих утверждений: "В моем поспешном письме о Тургеневе, есть фраза, где я говорю, что он представлял себе более счастливое будущее народа в довольно смутных -- "полусоциалистических, полуфантастических образах". Нельзя ли будет или сюпримировать ее, или изменить как-нибудь? Таково мое впечатление, но я не сумел бы подтвердить его никакими изречениями Тургенева, если бы у меня потребовали доказательств" (ЛН, т. 76, с. 246--247, 249).
   12 В статье Лопатина 1883 г. приводились почти те же самые слова Тургенева: "Я не так самонадеян, чтобы приписывать все эти овации моим скромным литературным заслугам. Я отлично понимаю, что русское общество, зная мои убеждения и мое исключительное положение, пользуются мною как первым попавшимся под руку чурбаном, чтобы бросить им в голову опостылевшему ему правительству" (ЛН, т. 76, с. 248).
   13 Последняя встреча Лопатина с Тургеневым в Петербурге произошла 21 марта/2 апреля 1879 г. (см. ЛН, т. 76, с. 244). Именно тогда-то Тургенев и предупредил Лопатина о грозившем ему аресте. Лопатин был вскоре арестован. Тургенев связывал арест Лопатина с тем, что он "оскорбил лично А. Н. (Александра II); это не прощается...". Во время пребывания Александра II в Лондоне весной 1874 г. Лопатин поместил в "Daily News" письмо, в котором разоблачал истинный смысл амнистии, объявленной 9 января в России. Эту статью он лично отправил Александру II с едким сопроводительным разъяснением. Выдал Лопатина некто Воронович, глупый и "безобразный кутила" (П. Л. Лавров. Герман Александрович Лопатин, с. 43).
   14 Тургеневу не только предложили уехать за границу, но запретили и публичные выступления. В ответ на приглашение студентов Горного института Тургенев сообщил, что ему "положительно запрещено являться среди молодежи и принимать ее овации" (Тург. в восп. рев., с. 83).
   15 Стихотворение известно под названием "Колодники".
   16 Репин встречался с Тургеневым в Париже в начале семидесятых годов, где он жил в качестве пенсионера Российской Академии художеств. Репин, так же как и Тургенев, был частым посетителем "вторников", которые устраивал президент Общества русских художников в Париже А. П. Боголюбов. Воспоминания И. Е. Репина о Тургеневе см. в т. 2 наст. изд.
   17 Картина "Не ждали" написана Репиным в 1884 г. Это главное произведение художника в ряду его работ, отразивших революционное движение в России семидесятых -- восьмидесятых годов.
   16 Русская библиотека в Париже была основана в феврале 1875 г. Тургенев, принимавший самое непосредственное участие в ее создании, рассматривал ее как своего рода "клуб" русской эмиграции. "Вообще в Париже И. С. делал много усилий, чтобы соединить русскую колонию вместе,-- говорится в мемуарах современника,-- создать для нее центр, где она могла бы собираться" (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе (Из записок литератора).-- "Русский курьер", 1884, No 199, 21 июля). Литературно-музыкальное утро состоялось 15/27 февраля 1875 г. В нем участвовали: Полина Виардо, Н. Курочкин, Г. Успенский, Тургенев, скрипачи Н. В. Галкин, Г. Венявский и др. В агентурной записке III Отделения об этом вечере специально сообщалось: "В кругу студентов в настоящее время ходят усиленные толки по поводу музыкально-литературного вечера, данного И. С. Тургеневым в Париже с участием гг. Курочкина, Галкина, Венявско^ го и г-жи Виардо в пользу недостаточной русской молодежи, которая рассказывает, что Тургенев дал вечер этот исключительно с целью оказать вспомоществование русским эмигрантам, к которым он всегда будто бы относился с сочувствием" (ЛН, т. 76, с. 322).
   19 В. Д. Поленов, так же как и Репин, жил в Париже в качестве пенсионера Российской Академии художеств.
   20 Свое отрицательное мнение о романе "Новь" Лопатин высказал в предисловии к сборнику "Из-за решетки". См. коммент. 21 на с. 509.
   21 Такое скептическое мнение о роли Полины Виардо в жизни Тургенева было характерным для русских демократических кругов. Луи Виардо был широко образованным человеком, писателем, искусствоведом, переводчиком. Наиболее значительным и известным стал его пятитомный труд, созданный в результате многолетнего изучения картинных галерей и музеев Европы (Англии, Бельгии, Германии, Италии, Испании, России),-- "Musées d'Europe" (1860). Большой популярностью пользовались его работы по истории испанской литературы; его французский перевод "Дон-Кихота" считался классическим. Луи Виардо одним из первых познакомил Францию с произведениями Пушкина и Гоголя. Он всячески способствовал изданию во Франции произведений Тургенева.
   22 О существовании дневника Тургенева упоминается во многих воспоминаниях современников (Н. А. Островской, И. Я. Павловского и др.). См. об этом более подробно в публикации И. С. Зильберштейна "Последний дневник И. С. Тургенева" (ЛН, т. 73, кн. первая).
   23 Тургенев, прекрасный рисовальщик, увлекался "игрой в портреты", очень популярной в кругу семьи Виардо (см. ЛН, т. 73, кн. первая, с. 365--427).
   24 Версия Павловского о вызове Тургенева в Петропавловскую крепость ошибочна. В 1862 г. революционер-народник Н. А. Серно-Соловьевич был арестован и осужден к пожизненной ссылке в Сибирь по делу о лицах, "обвиняемых в сношениях с лондонскими эмигрантами". Тургенев, привлекавшийся к допросу по этому же делу, был обязан дать свои показания и о связях с Серно-Соловьевичем.
   

П. А. КРОПОТКИН
ИЗ "ЗАПИСОК РЕВОЛЮЦИОНЕРА"

   "Князь Кропоткин был у меня и крайне мне понравился. Очень интересная личность!" {Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 294.} -- писал Тургенев П. Л. Лаврову 5/17 марта 1878 года. Зиму 1877/78 года Петр Алексеевич Кропоткин (1842--1921) жил в Париже, куда приехал из Петербурга вскоре после побега, совершенного им 30 июня ст. ст. 1876 года. Тургенев, по словам мемуариста, "выразил желание нашему общему приятелю, П. Л. Лаврову, повидаться со мной и, как настоящий русский, отпраздновать мой побег...". С этой встречи и началось знакомство Тургенева с видным деятелем народничества семидесятых--восьмидесятых годов, ученым большого масштаба (историком, биологом, географом), мыслителем, личностью поистине замечательной: "Представитель высшей русской аристократии, князь, Рюрикович по крови, имевший больше прав на российский престол, чем Романовы..." {См. в ст. Е. Таратуты "История одной книги".-- "Прометей", No 3. М., 1967, с. 170.}, движимый ненавистью к деспотии и любовью к человеку, он сформировался в убежденного революционера, вдохновенного пропагандиста освободительных идей.
   В 1878 году Тургенев часто видится с Кропоткиным. По словам Лаврова, писатель вел с ним долгие разговоры "о его планах и взглядах на русские общественные дела...".
   Кропоткин называл себя "восторженным поклонником" произведений Тургенева. В своей работе "Идеалы и действительность в русской литературе" автор отводит Тургеневу одно из первых мест в истории русского искусства. Тургенев-писатель был особенно близок, созвучен Кропоткину. Совершенное "чувство прекрасного" и "высоко интеллектуальное содержание" творчества -- в этом, по его мнению, "главная характеристика... поэтического гения" Тургенева.
   Кропоткин (так же как Лавров и Лопатин) читал "Новь" еще в корректурных листах. Примечательно, что отношение Кропоткина к этому роману было несколько иным, чем, скажем, у Лаврова и Лопатина. Соглашаясь, что повесть не дает вполне правильного понятия о народничестве, Кропоткин тем не менее утверждал: "Тургенев, с обычным удивительным чутьем, подметил наиболее выдающиеся черты движения". Он считал, что "Новь" рисует лишь "ранние фазы движения", что начни Тургенев писать роман несколькими годами позже, то героем бы его стал человек действия, "базаровского или инсаровского типа".
   Воспоминания П. А. Кропоткина о Тургеневе составили небольшую главу "Записок революционера" (ч. 6, гл. VI). Всемирно известные мемуары Кропоткина, написанные великолепным пером публициста, историка, философа, содержащие огромной важности документальный материал по истории русского освободительного движения, стоят в одном ряду с такими мемуарными эпопеями, как "Былое и думы" Герцена, "История моего современника" В. Г. Короленко.
   "Записки революционера" впервые опубликованы на английском языке и вскоре же были переведены почти на все языки мира -- французский, немецкий, голландский, исландский, польский, шведский, норвежский, датский, болгарский, чешский, японский и др. На русском языке впервые появились в 1902 году в Лондоне, затем были опубликованы в издательстве "Знание" в 1906 году.
   Текст печатается по изданию: П. А. Кропоткин. Записки революционера. М., "Наука", 1966.
   
   1 Свой побег Кропоткин совершил из Николаевского госпиталя, куда в связи с болезнью был переведен из дома предварительного заключения.
   2 В пятидесятых--шестидесятых годах Тургенев принимал участие в организации материалов для герценовского "Колокола". Это был период наибольшей духовной близости писателя с Герценом. Подробно об этом см.: С. Рей се р. Тургенев -- сотрудник "Колокола".-- Тург. сб., Орел, 1940, с. 136--147.
   3 Имеются в виду главным образом романы Тургенева "Ру-дин", "Дворянское гнездо", "Накануне", "Новь".
   4 Мозг Тургенева значительно превышал средний вес мозга у мужчин (свыше 2 кг).
   5 Этот эпизод относится к премьере пьесы Э. Ожье "Madam Caverlet", которая состоялась 4 марта 1876 г. О нем вспоминают многие русские и иностранные мемуаристы: Э. де Гонкур, Ардов (Е. И. Апрелева-Бларамберг), Оскар Браунинг (биограф английской писательницы Джордж Эллиот, с которой Тургенев находился в приятельских отношениях).
   6 Имеется в виду замысел неосуществленного романа Тургенева о русском и французском социалистах (см. воспоминания Лаврова).
   7 См. в наст. т. воспоминания Н. Г. Чернышевского, Г. З. Елисеева, Е. Н. Водовозовой.
   8 Имеются в виду торжественные встречи И. С. Тургенева, устроенные передовыми кругами русской интеллигенции во время приезда писателя в Россию в 1879 г. См. воспоминания M. M. Ковалевского и коммент. к ним в т. 2 наст. изд.
   9 Рассказ П. А. Кропоткина о существовании "Дневника", в котором Тургенев записывал все, относящееся к герою будущего романа, подтверждается и самим писателем в статье "По поводу "Отцов и детей" и свидетельствами других современников. "Когда я писал Базарова,-- рассказывал Тургенев,-- я вел от его имени дневник. Книгу ли новую прочитаю, человека интересного встречу или событие какое-нибудь общественное произойдет,-- я все это вносил в дневник с точки зрения Базарова. Вышла претолстая тетрадь -- и очень интересная, но она пропала у меня. Кто-то взял почитать и не возвратил" (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе (Из записок литератора).-- "Русский курьер", 1884, No 199, 21 июля).
   10 Среди народнической молодежи, привлекавшейся по известному процессу 193-х в 1877 г., находился выдающийся революционер И. Н. Мышкин. Его арестовали после неудавшейся попытки организовать побег Чернышевского. Одним из самых сильных моментов этого процесса была чрезвычайно смелая речь Мышкина, в которой он призывал к всеобщему народному восстанию.
   11 Тургенев, внимательно следивший за процессом, "даже сквозь сухие официальные отчеты" сумел, по мнению Кропоткина, угадать среди осужденных новый тип людей -- "людей действия".
   11 В связи с этим интересно отметить упоминания современников о существовании проекта конституции, якобы принадлежащего И. С. Тургеневу (ЛН, т. 76, с. 224).
   12 Суждения Тургенева о том, как нужно писать популярные книги "для народа", см. в его письмах к П. Л. Лаврову (ЛН, т. 73, кн. вторая, с. 28, 30).
   13 Речь идет о рассказе "Une fin" ("Конец") в "La Nouvelle Revue", No 66, 1-er Février. Русский перевод, выполненный Д. В. Григоровичем, появился в первом номере "Нивы" за 1886 г. (см. Тургенев, Соч., т. XIII).
   14 Тургенев познакомился с М. Антокольским в 1871 г. в Петербурге. Он был одним из первых посетителей мастерской скульптора, увидевших только что завершенную статую "Иван Грозный". Об этой встрече М. Антокольский вспоминает в своих заметках "Из автобиографии". Тургенев сразу оценил огромный талант Антокольского. Вскоре он написал статью о молодом скульпторе, которая была опубликована в "С.-Петербургских ведомостях", 1871, No 50, 19 февраля (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 246--250).
   

С. Н. КРИВЕНКО
ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ"

   Сергей Николаевич Кривенко (1847--1906) -- известный публицист, представитель радикальной части народнической интеллигенции семидесятых--восьмидесятых годов, один из ведущих сотрудников "Отечественных записок" последних лет. Ему принадлежит мемуарный очерк о M. E. Салтыкове-Щедрине и первая биография писателя. В 1891 году под редакцией Кривенко вышел сборник стихотворении И. С. Тургенева.
   Н. С. Русанов говорил о Кривенко как о человеке, умевшем "сочетать мягкость и гуманность чувств с искренним служением оминания Д. В. Григоровича в т. 1 наст. изд.
   5а Сложное отношение Тургенева к революционно-демократическому движению наиболее обобщенно выражено в его известных стихотворениях в прозе -- "Чернорабочий и белоручка" и "Порог".
   6 Полонский приводит эпиграммы Тургенева на А. В. Никитенко (Н--ко) и на П. Н. Кудрявцева (см. Тургенев, Соч., т. XV, с. 218, 221).
   7 Авторами эпиграммы были Некрасов и Тургенев.
   8 Полонский приводит сюжет неосуществленного замысла Тургенева. В черновой тетради 1877--1879 гг. сохранилась тургеневская запись, подтверждающая точность рассказа мемуариста: "Можно будет сделать когда-нибудь фантастический рассказ о человеке, убившем жену и которого потом преследует ее тень, привидение, которое он сам никогда не видел, но которое видят другие... Это должно довести до отчаяния, до самообвинения, до самоубийства... Я видел такой сон,-- из него можно нечто сделать" (Тургенев, Соч., т. XIII, с. 601). О том, что Тургенев начал работать над замыслом, свидетельствуют подробные характеристики героев новой повести, составленные писателем (там же, с. 325--347). Сохранился также и фрагмент другой неосуществленной повести -- "Старые голубки", сюжет которой приведен в мемуарах Полонского (там же, с. 348--351).
   9 Речь идет о пьесе Э. Ожье "Мадам Каверле". Философские мысли о критериях нравственности, высказываемые Тургеневым в связи с этим спектаклем, имели для писателя глубоко принципиальное значение. Не случайно он вспоминал об этом в течение ряда лет, и рассказ его о спектакле и реакции французов приводится в разное время разными мемуаристами (см. ст.: М. П. Алексеев. Тургенев в спорах о пьесе Э. Ожье.-- Тург. сб., вып. III, 1967).
   10 Сказка, написанная для старшего сына Полонского -- Александра. В это же время Тургенев сочинил юмористические стихи "Жил был некакий мальчишка...", названные Я. П. Полонским "Сатирой на мальчика-всезнайку" (Тургенев, Соч., т. XV, с. 228, 419).
   11 М. Г. Савина приехала в Спасское 15 июня 1881 г. Пребывание Савиной в Спасском было "праздником для Тургенева",-- пишет А. Ф. Кони в очерке "Савина и Тургенев" (А. Ф. Кони. "Воспоминания о писателях". Л., 1965, с. 184). "Ваше пребывание в Спасском оставило неизгладимые следы...-- писал Тургенев Савиной после ее отъезда.-- В эти пять дней я еще короче узнал Вас -- со всеми Вашими хорошими и слабыми сторонами -- и именно потому еще крепче привязался. Вы имеете во мне друга, которому можете довериться. Комната, в которой вы жили, так навсегда и останется Савинской" (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 103).
   12 Полонский был одаренным художником. Увлекался рисованием и живописью с ранней юности. В 1857 г. в Швейцарии Полонский брал уроки у Франсуа Дидэ, основателя женевской школы пейзажистов. За время пребывания в Спасском летом 1881 г. он сделал тринадцать этюдов маслом. "Яков Петрович все лето писал виды с Спасского масляными красками,-- вспоминает в своих мемуарах С.Г.Щепкина.-- Его частенько можно было встретить в красивых уголках парка, сидящим под громадным дождевым зонтом от солнца, за мольбертом в своей черной куртке. С какой любовью и скоростью писал он небольшие пейзажи, думалось, живопись была его врожденным талантом" (С. Г. Щепкина. И. С. Тургенев в Спасском-Лутовинове.-- "Красный архив", 1940, No 3, с. 207). Полонский подарил Тургеневу семь этюдов 1881 г., которые он считал наиболее удавшимися. "Твои картины все обрамлены и висят у меня перед глазами... и очень мне приятно смотреть на них..." -- писал Тургенев по возвращении в Буживаль 23 сентября / 5 октября 1881 г. (Тургенев, Письма, т. XIII, кн. 1, с. 127). (Подробно см. сообщение H. H. Фоняковой "Спасское-Лутовиново в этюдах Я. П. Полонского ".-- ЛН, т. 76, с. 605--630).
   13 Подобное же сообщение появилось в "Орловском вестнике", No 157,6/18 сентября 1881 г.: "Говорят, И. С. Тургенев готовит к печати новое сочинение и "сказки для детей". В парижском архиве писателя хранится рукописный титульный лист детской книжки, составленный самим Тургеневым, такого содержания: "Рассказы и сказки для детей Ив. Тургенева. 1. Перепелка. Буживаль. 1882". По всей вероятности, Тургенев предполагал издать специальный сборник для детского чтения. Однако замысел этот не осуществился.
   14 Тургенев, возможно, рассказывает сюжет одного из неосуществленных "Стихотворений в прозе" под названием "Планета". Перечень сюжетов впервые опубликован в т. XIII Сочинений И. С. Тургенева.
   15 В письме к Гальперину-Каминскому (1887 г.) Полонский все же попытался объяснить тайну великой привязанности Тургенева к Полине Виардо -- такой же, как и русский писатель, на редкость артистической натуре, "такой же художнице". М. Г. Савина, прочитав это письмо, была поражена "верностью характеристики", данной Полонским ("Тургенев и Савина", с. 102--103).
   

БОЛЕЗНЬ И КОНЧИНА ТУРГЕНЕВА

А. А. МЕЩЕРСКИЙ
ПРЕДСМЕРТНЫЕ ЧАСЫ В. С. ТУРГЕНЕВА

   С Александром Александровичем Мещерским (1844--?), действительным членом Русского географического общества, другом семьи Герцена, Тургенева связывали приятельские отношения. Мещерский познакомился с Тургеневым в начале семидесятых годов {См. ст. Т. И. Орнатской "А. А. Мещерский" в кн.: Тург. сб., вып. III, 1967, с. 367.}. Они встречались в России и во Франции. Летом 1881 года Мещерский приезжал в Спасское.
   Текст печатается по газетной публикации: "Новое время", 1883, No 2629, 3/15 сентября.
   
   1 В. В. Верещагин, которого с Тургеневым связывали дружеские отношения, в своих воспоминаниях рассказывает об этом последнем дне жизни Тургенева. "Господин Тургенев очень плох,-- говорит мне, при входе, дворник,-- доктор сейчас вышел и сказал, что он не переживет сегодняшнего дня".-- "Может ли быть!" Я бросился к домику. Кругом никого, поднялся наверх, и там никого. В кабинете семья Виардо, сидит в кружке также русский, кн. Мещерский, посещавший иногда Тургенева и теперь уже три дня бывший при нем вместе со всеми Виардо. Они окружили меня, стали рассказывать, что больной совсем плох, кончается: "Подите к нему".-- "Нет, не буду его беспокоить".-- "Да вы не можете его беспокоить, он в агонии". Я вошел -- Иван Сергеевич лежал на спине, руки вытянуты вдоль туловища, глаза чуть-чуть смотрят, рот страшно открыт и голова, сильно закинутая назад, немного в левую сторону, с каждым вдыханием вскидывается кверху; видно, что больного душит, что ему не хватает воздуха,-- признаюсь, я не вытерпел, заплакал.
   Агония началась уже несколько часов тому назад, и конец был, видимо, близок.
   Окружавшие умирающего пошли завтракать, я остался у постели с г-жою Арнольд, постоянно смачивавшею засыхавший язык больного.
   В комнате было тоскливо; слуга убирал ее, подметал пыль, причем немилосердно стучал и громко разговаривал с входившею прислугою; видно было, что церемониться уже нечего...
   Г-жа Арнольд сообщила мне вполголоса, что Тургенев вчера еще простился со всеми и почти вслед затем начал бредить. Со слов Мещерского я уже знал, что бред, видимо, начался, когда И. С. стал говорить по-русски, чего никто из окружающих, разумеется, не понимал... "Прощайте, мои милые,-- говорил он,-- мои белесоватые... " "Этого последнего выражения,-- говорил Мещерский,-- я все не могу понять; вообще же, мне казалось, что он представляет себя в бреду русским семьянином, прощающимся с чадами и домочадцами..." (В. В. Верещагин. Очерки, наброски, воспоминания. СПб., 1883, гл. "И. С. Тургенев").
   

M. M. СТАСЮЛЕВИЧ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ПОСЛЕДНИХ ДНЯХ И. С. ТУРГЕНЕВА И ЕГО ПОХОРОНЫ

   В 1865 году в Петербурге начал выходить журнал "Вестник Европы", редактором-издателем которого стал публицист и историк Михаил Матвеевич Стасюлевич (1826--1911). Стремясь привлечь к участию в журнале крупнейших современных писателей, литераторов, ученых России и Западной Европы, Стасюлевич обратился с приглашением и к Тургеневу. С 1867 года Тургенев становится постоянным сотрудником "Вестника Европы". Деловые отношения Тургенева с редактором журнала вскоре переходят в постоянное дружеское общение.
   Воспоминания Стасюлевича примечательны своей строгой достоверностью. Стасюлевич сопровождал гроб с телом покойного писателя до самого Петербурга и был свидетелем враждебного отношения русского правительства к автору "Записок охотника". Директором департамента полиции В. К. Плеве был отдан строжайший приказ по пути следования поезда, вдоль Варшавской железной дороги, принять "без всякой огласки, с особой осмотрительностью меры к тому, чтобы... не делаемо было торжественных встреч" {ЛН, т. 76, с. 328.}. "Памятны для меня эти три дня,-- вспоминал Стасюлевич,-- не только в этом году, но и в течение всей моей жизни! Ведь можно подумать, что я везу тело Соловья-Разбойника!" {Стасюлевич, т. III, с. 237--238.}
   Воспоминания впервые опубликованы: "Вестник Европы", 1883, No 10 и 11.
   Текст печатается по изданию: И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. в 12-ти томах, т. 1. СПб., 1898.
   
   1 Стасюлевич посетил Тургенева 31 июля / 12 августа 1882 г.
   2 "Стихотворения в прозе" впервые были опубликованы в декабрьской книжке "Вестника Европы" за 1882 г. Тургенев разрешил опубликовать только часть "Стихотворений в прозе", составившую пятьдесят названий. Всего же им было написано восемьдесят три стихотворения. Вторая часть так и не была опубликована при жизни Тургенева (подробно см. Тургенев, Соч., т. XIII, с. 599--632).
   3 Имеется ввиду "Порог". Впервые был опубликован П. Ф. Якубовичем-Мельшиным в составе прокламации, выпущенной ко дню похорон И. С. Тургенева 27 сентября 1883 г.
   4 Первое посмертное издание Собрания сочинений А. С. Пушкина (1838--1841) под редакцией В. А. Жуковского, П. А. Вяземского и П. А. Плетнева осуществлял И. И. Глазунов.
   5 Четвертое стереотипное издание "Записок охотника" вышло в 1882 г. Первое стереотипное издание было напечатано в 1880 г. с биографическим предисловием Стасюлевича (СПб., тип. M. M. Стасюлевича).
   6 Кончина И. С. Тургенева вызвала отклики почти во всех странах Европы и Америки. Некрологи Тургенева были опубликованы в газетах Парижа, Лондона, Брюсселя, Нью-Йорка, Варшавы, Берлина, Софии, Вены, Хельсинки. В одном из парижских еженедельников был опубликован некролог Тургенева, принадлежащий Анатолю Франсу (см. публикацию И. С. Зильберштейна "Парижские находки".-- "Огонек", 1967, No 49, с, 27). С речами на траурной церемонии в Париже выступили: французский писатель, редактор газеты "Le XIX-е Siècle" ("XIX век"), Эдмон Абу, философ и историк Эрнст Ренан, Г. Н. Вырубов, художник А. П. Боголюбов. О похоронах Тургенева в Петербурге, превратившихся в грандиозную демонстрацию, оставили свои воспоминания А. Ф. Кони, студент Петербургского университета Б. Б. Глинский. С речами на Волковом кладбище выступали ректор Петербургского университета А. Н. Бекетов, профессор Московского университета С. А. Муромцев, Д. В. Григорович и А. Н. Плещеев. (Подробно см. обзор Л. Р. Ланского "Последний путь. Отклики русской и зарубежной печати на смерть и похороны Тургенева".-- ЛН, т. 76, с. 633--701).
   

УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН И НАЗВАНИЙ

В указатель включены имена личные, названия литературных произведений и статей, встречающихся в тексте, вступительной статье и комментариях. Имена и названия, встречающиеся только в статье и комментариях, в указатель не внесены. Ссылки на страницы вступительной статьи и комментариев набраны курсивом.

Указатель составлен Н. Н. Артемовой.

   A.-- см. Аленицын В. Д.
   А.-- см. Антонович М. А.
   А. Ю.-- см. Арнольд Ю. К.
   Абаринова Антонина Ивановна (1842--1901), оперная и драматическая артистка, в 1873-- 1878 гг. солистка Мариинского театра -- II, 350, 353.
   Абу Эдмон-Франсуа-Валентин (1828--1885), франц. писатель, журналист, редактор газеты "Le XIX-e Siècle" -- II, 134, 284, 509.
   Аввакум Петрович (ок. 1621-- 1682), протопоп, писатель, глава и идеолог рус. раскола -- II, 200.
   Августа-Мария-Луиза Екатерина (1811--1890), королева прусская и императрица германская, с 1829 г. в браке с Вильгельмом I--II, 252, 287.
   Авдеев Михаил Васильевич (1821--1876), писатель, сотрудник "Современника" -- II, 40, 58, 59, 62, 440.
   Агашенька -- см. Лобанова Авдотья Кирилловна.
   Адамов Владимир Степанович (1833--1877), гофмейстер, с 1872 г. директор департамента Министерства юстиции -- II, 79.
   Адан (Adan) Жюльетта (псевд.; наст. имя Жюльетта Ланберг; 1836--1936), франц. писательница, хозяйка известного в 1870-х гг. аристократического салона в Париже -- II, 145, 291, 299.
   Аккерман Луиза-Викторина (1813--1890), франц. поэтесса -- II, 301.
   Аксаков Иван Сергеевич (1823--1886), общественный деятель, публицист славянофильского направления -- I, 297, 448, 485; II, 131, 148, 188, 303, 470, 471, 494.
   Аксаков Константин Сергеевич (1817--1860), публицист, историк, поэт, лингвист, славянофил -- I, 297; II, 188.
   Аксаков Сергей Тимофеевич (1791--1859), писатель, отец К. С. и И. С. Аксаковых -- I, 7, 203, 464, II, 188, 189.
   Александр I Павлович (1777--1825), росс. император с 1801 г.-- I, 295.
   Александр II Николаевич (1818--1881), росс. император с 1855 г.-- I, 212, 241, 451, 452, 463, 464, 487, 514, 518; II, 140, 148, 284, 304, 441, 442, 445, 462
   Александр III Александрович (1845--1894), росс. император с 1881 г.-- I, 362, 400, 510, 513; II, 148.
   Алексеев Василий Иванович (1848--1919), педагог, учитель детей Л. Н. Толстого в 1877-- 1881 гг.-- 11,330.
   Аленицын Владимир Дмитриевич (1846--1910), зоолог -- II, 241, 482
   Алифанов Афанасий Тимофеевич, крепостной Тургеневых -- I, 183, 189, 194.
   Аллори Христофано (1577-- 1621), итал. художник -- II, 241.
   Андрей (Немой), работник в усадьбе Тургеневых в Спасском -- I, 49, 51.
   Анненков Павел Васильевич (см. о нем т. I, с. 440--444) -- I, 6--8, 12, 14, 17, 21, 23, 78--80, 115, 116, 135, 142, 143, 157, 162, 208, 211, 212, 277, 289, 302, 330, 425--427, 432, 433, 440--446, 448, 450, 451, 453; 455--457, 459, 461, 467, 468, 473, 475-- 479--493, 496, 497, 504, 517; II, 32, 39, 66, 73, 131, 147, 214, 220, 410, 417, 429, 433, 435, 437--439, 441, 442, 444, 454, 456, 465, 471, 479, 480, 482, 483, 491, 495.
   "Замечательное десятилетие. 1838--1848" -- I, 12, 97, 98, 441.
   "Кирюша" -- I, 115, 116, 455.
   "Литературный тип слабого человека. По поводу тургеневской "Аси" -- I, 441, 483.
   "Молодость И. С. Тургенева" -- I, 12.
   "Художник и простой человек. Из воспоминаний об А. Ф. Писемском" -- I, 99.
   "Шесть лет переписки..." -- I, 12, 479.
   Ансильон Иоганн Фридрих (Ancillon; 1767--1837), прусский гос. деятель, историк -- II, 301.
   Антокольский Марк Матвеевич (1843--1902), скульптор -- 1, 7, 399, 401, 523; II, 104, 111, 112, 197, 209, 210, 341, 449, 453, 454, 457, 479.
   Антон, слуга в имении Тургеневых Тонки (Малоархангельский уезд) -- 1, 201.
   Антонович Максим Алексеевич (1835--1918), критик, публицист, сотрудник "Современника" -- I, 12, 13, 340--344, 458, 485, 497; II, 201, 479.
   "Асмодей нашего времени" -- 1, 13, 340--343, 485, 500, 501.
   "Причины неудовлетворительного состояния нашей литературы" -- II, 201, 479. Апрелева Е. И.-- см. Бларамберг Елена Ивановна.
   Апухтин Алексей Николаевич (1841--1893), поэт -- I, 114.
   Апухтины -- помещики в Калужской губ.-- I, 185--187.
   Араго Этьенн (1802--1892), франц. драматург, журналист, полит, деятель, в нач. 1870-х гг. мэр Парижа -- II, 42.
   Арапетов Иван Павлович (1811--1887), писатель, обществ, деятель западнического направления -- I, 306, 327; II, 142, 369, 417, 418.
   Ардов Е. (Апрелева) -- см. Бларамберг Елена Ивановна.
   Арендт Николай Федорович (1786--1859), хирург, был в числе врачей около смертельно раненного Пушкина -- I, 30.
   Аристов -- II, 410.
   Аристофан (ок. 445 -- ок. 385 д он. э.) -- I, 31; II, 263.
   "Лягушки" -- I, 31.
   Арнольд (Arnold), гувернантка в доме Виардо -- II, 219, 221, 222, 407, 508.
   Арнольд Юрий Карлович (1811--1898), музыкальный критик и журналист -- II, 40, 437.
   Арсеньев Константин Иванович (1789--1865), географ, историк и статистик, автор учебника "Краткая всеобщая география" -- I, 203.
   Арто Маргерит Жозефин Дезире (1835--1907), бельг., певица, ученица Полины Виардо -- II, 286, 288.
   Артюхов, профессор Харьковского университета -- I, 30.
   Артюхова Мавра Тимофеевна (урожд. Сливицкая), племянница В. П. Тургеневой -- I, 30, 58.
   Аскоченский Виктор Ипатьевич (1813--1879), писатель, журналист, издатель журнала "Домашняя беседа" -- II, 343.
   Ассинг Людмила (1821--1880), нем. писательница, переводчица с итал.-- II, 301.
   Ауэрбах Бертольд (1812--1882), нем. романист, один из первых бытописателей деревни -- I, 327, 497; II, 466
   Афанасий -- см. Алифанов Афанасий Тимофеевич.
   Афанасьев Николай Яковлевич (1821--1898), скрипач, композитор, педагог -- II, 100, 451.
   Ахенбах, московский банкир -- II, 304.
   Ахматова Елизавета Николаевна (1820--1904), беллетристка, переводчица, в 1854--1885 гг. издавала "Собрание иностранных романов" -- II, 12.
   
   Б.-- см. Белоголовый Н. А.
   Б. У. Ф.-- см. Икскюль-Фиккель Бернгардт.
   Базунов Александр Федорович (1825--1899), издатель, владелец книжных магазинов в Москве и Петербурге -- I, 247, 482.
   Байрон Джордж Ноэл Гордон (1788--1824) -- I, 123, 151, 209; II, 374.
   Бакунин Иван Михайлович (1802--1874), управляющий имением Спасское-Лутовиново в 1846--1849 гг.-- I, 54, 437.
   Бакунин Михаил Александрович (1814--1876), революционер, теоретик анархизма, идеолог народничества -- I, 9, 74, 75, 281, 335, 337, 338, 427, 434, 437--439, 447, 452, 481, 494, 495, 498, 508; II, 59, 76, 77, 132, 429, 441, 445, 446, 478,
   Бакунины -- I, 254; II, 441.
   Балакирев Милий Алексеевич (1836--1910), композитор -- I, 464; II, 97, 100, 103, 449--452.
   Балашов Захар Федорович, камердинер И. С. Тургенева -- I, 158, 163, 463; II, 186, 388, 398.
   Бальзак Оноре де (1799-- 1850) -- II, 295, 312.
   Банвилль Теодор (1823-- 1891), франц. поэт и драматург -- II, 294.
   Барош Пьер-Жюль (1802--1870), франц. реакционный полит, деятель, в нач. 1850-х гг. министр внутренних дел -- I, 293.
   Бегас Рейнгольд (1831--?), нем. скульптор -- II, 253.
   Безант Уолтер (1836--1901), англ. писатель -- II, 307.
   Бекетов Владимир Николаевич (1809--1883), цензор Петербургского цензурного комитета, критик -- I, 139, 140, 141, 144, 454, 457, 458, 524; II, 440.
   Белинская Мария Васильевна (урожд. Орлова; 1812--1890), жена В. Г. Белинского -- I, 96, 450.
   Белинский Виссарион Григорьевич (1811--1848) -- I, 5--7, 9, 10, 12, 18, 19, 27, 78--80, 83, 85, 95--97, 105--113, 118, 135, 138, 161, 219, 243, 244, 327, 425, 433, 441, 445, 447, 448, 450, 451, 453, 455, 473, 481, 493; II, 139, 143, 210, 391, 415, 416, 443, 480.
   Беллини Винченцо (1801-- 1835), итал. композитор -- II, 171.
   Белоголовый Николай Андреевич (1834--1895), врач, писатель, обществ. деятель, с 1861 г. корреспондент "Колокола" -- II, 222, 481.
   Белокопытовы -- I, 195.
   Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807--1873), поэт -- II, 68, 443.
   Бер Поль (1833--1886), франц. ученый и общественный деятель -- I, 397.
   Берви Василий Васильевич (псевд. Н. Флеровский; 1829--1918), экономист, социолог, публицист -- I, 293, 488
   Берлиоз Гектор Луи (1803--1868), франц. композитор и дирижер -- II, 285.
   Берс Андрей Евстафьевич (1808--1868), врач Московской дворцовой конторы, отец С. А. Толстой -- I, 72, 430, 435.
   Берс Степан Андреевич (1855--1910), юрист, брат С. А. Толстой, часто гостил в Ясной Поляне -- II, 336.
   Бестужев (псевд. Марлинский) Александр Александрович (1797--1837), писатель, декабрист -- I, 251, 478; II, 443.
   Бетховен Людвиг ван (1770--1827) -- I, 175, 398; II, 102, 282, 445, 451.
   Бисмарк Отто, фон Шёнхаузен, князь (1815--1898), нем. гос. деятель, в 1871--1890 гг. первый рейхсканцлер Герм, империи -- II, 261, 288, 289.
   Бичер-Стоу Гарриет (1811-- 1896), амер. писательница -- II, 293.
   Блан Луи (1811--1882),
   франц. социалист-утопист -- I, 346; II, 290,
   Бланшар Эдмон-Теофиль (1844--1879), франц. художник -- II, 333.
   Бларамберг Елена Ивановна (в замужестве Апрелева; псевд. Е. Ардов) (см. о ней т. II, с. 472, 473) -- I, 17, 23, 24, 428, 522; II, 187, 472, 473, 476.
   Блэк Уильям (Блек; 1841-- 1898), англ. романист, сотрудник "Tims" и "Daily News" -- II, 138, 307.
   Блэквуд, гувернантка В. Н. Богданович-Лутовиноной -- I, 47.
   Блэкмор Ричард (1825--1900), англ. романист -- II, 307.
   Боборыкин Петр Дмитриевич (см. о нем т. II, с. 429--432) -- I, 21, 25; II, 134, 145, 429, 449, 464--466.
   Боголюбов Алексей Петрович (1824--1896), художник-маринист, обществ. деятель -- I, 25, 26, 481, 511, 513, 514, 519; II, 118, 410, 415, 417, 459, 460, 474, 476, 477, 510.
   Боденштедт Фридрих (1819--1892), поэт и писатель, переводчик произведений Тургенева на нем.-- I, 466; II, 251.
   Бодлер Шарль-Пьер (1821--1867), франц. поэт -- II, 225.
   Бодри Поль Жак Эме (1828--1886), франц. художник-декоратор -- II, 263.
   Бойесен (Бойзен) Хьялмар Хьорд (см. о нем т. II, с. 497-- 498) -- I, 21; II, 137, 447, 497
   Бокль Генри Томас (1821--1862), англ. историк, социолог, автор труда "История цивилизации в Англии" -- I, 346.
   Бомонт Фрэнсис (1584--1616), англ. драматург-комедиограф -- II, 307.
   Борисов Иван Петрович (1824--1871), помещик, друг Тургенева и Фета -- I, 181, 183, 190, 199, 439.
   Борисова Надежда Афанасьевна ("Надя"; урожд. Шеншина; 1832--1869), сестра А. А. Фета, жена И. П. Борисова -- I, 153, 154, 183.
   Бородин Александр Порфирьевич (1833--1887), композитор, ученый-химик -- II, 107, 450, 477, 478.
   Боткин Василий Петрович (1811--1869), критик, публицист, друг В. Г. Белинского и А. И. Герцена -- I, 79, 90, 94, 106, 148--151, 157--159, 161, 162, 171, 180--183, 195, 207, 225--229, 244, 246, 250, 251, 255, 257, 267, 272, 280, 284, 285, 293, 304, 306, 314, 315, 334-- 336, 447, 450, 452, 453, 457, 465, 475--477, 481, 483, 484; II, 21, 31--40, 62, 65, 75, 76, 97--99, 366, 370, 434, 436
   Боттичелли Сандро (псевд.; наст. имя Алессандро Филипепи; 1445--1510) -- II, 241.
   Брандес Георг (1842--1927), датск. критик, популяризатор рус. литературы -- I, 19, 425; II, 283.
   Браун Оливье Мэдокс (1855--1874), англ. беллетрист -- II, 307.
   Брет-Гарт -- см. Гарт.
   Бруардель Поль-Камилл-Ипполит (1837--?), франц. медик, директор лаборатории парижского морга -- II, 410.
   Брюллов Карл Павлович (1799--1852) -- I, 248, 249, 251, 481, 482; II, 97--99, 449.
   Будзианик (псевд. А. Виниц-кая) Александра Александровна (1847--1914), писательница, автор воспоминаний о Тургеневе -- I, 416, 525, 526.
   Бутаков Григорий Иванович (1820--1882), адмирал, в 1860-х гг. состоял при рус. дипломатической миссии во Франции -- II, 32.
   Бьёрнсон Бьёрнстьерне Мартинице (1832--1910), норв. писатель, обществ. и театральный деятель -- II, 320.
   Бэкон (Бекон) Фрэнсис, лорд (1561--1626), англ. философ-материалист -- II, 392.
   
   В-кий -- см. Виельгорский М. Ю.
   Вагнер Николай Петрович (1829--1907), зоолог и писатель, автор "Сказок Кота-Мурлыки" -- II, 224, 288.
   Вагнер Рихард (1813--1883) -- II, 178.
   Валуев Петр Александрович, граф (1815--1890), гос. деятель, в 1860-е гг. министр внутренних дел, писатель -- I, 316.
   Ван дер Неер Арт (1603--1677), голл. живописец -- II, 333.
   Ван-Дейк (Вандик) Антонис (1599--1641), фламандск. живописец -- II, 98.
   Варламов Константин Александрович (1848--1915), актер, сын композитора А. Е. Варламова -- II, 350, 353.
   Варнгаген -- см. Фарнгаген.
   Васильев Иосиф Васильевич (1821--1881), священник при рус. посольской церкви в Париже -- I, 295; II, 417.
   Вейнберг Петр Исаевич (1831--1908), поэт и переводчик, историк литературы -- II, 354, 355.
   Венявский Генрик (1835--1880), польск. скрипач, композитор -- I, 519; II, 291.
   Вергилий (Виргилий) Марон Публий (70--19 гг. д он. э.), римск. поэт -- I, 197.
   Вердер Карл (1806--1893), нем. философ и драматург -- I, 74, 438.
   Верди Джузеппе (1813--1901) -- II, 170.
   Верещагин Василий Васильевич (1842--1904), художник -- I, 7, 25; II, 113, 409, 410, 449, 450, 456, 507, 508.
   Верн Жюль (1828--1905) -- II, 346.
   Вертгеймштейн Жозефина фон (?--1894), австр. аристократка, хозяйка художественного и литературного салона -- II, 288.
   Вефур, владелец ресторана в Париже -- II, 33, 36, 265.
   Виардо Клоди (Claudio) (в замужество Шамро; 1852--1914), художница, дочь П. Виардо -- II, 177, 178, 233, 234, 422, 482.
   Виардо Луи (1800--1883), критик, переводчик, муж П. Виардо -- I, 171, 172, 176, 218, 395, 520; II, 11, 33, 101, 116-- 118, 168, 169, 246--248, 253-- 255, 269, 280, 282, 300, 487, 452, 469, 484.
   Виардо Луиза (в замужестве Эритт; 1841--1918), дочь П. Виардо -- II, 165--168, 177, 232.
   Виардо Марианна (в замужестве Дювернуа; 1854--1919), дочь П. Виардо -- II, 169, 177, 211, 212, 233.
   Виардо Мишель-Полина (урожд. Гарсиа; 1821--1910), франц. певица -- I, 8, 25, 26, 48, 86, 106, 107, 172, 175, 177, 179, 182, 209, 212, 213, 219, 243, 265, 279, 283, 385--387, 392, 395, 400, 431, 433, 435, 437, 440, 449--452, 465, 466, 471, 475, 481, 517, 519, 524; II, 13, 18, 27--29, 41, 58,94, 101,105,106, 115--117, 123--125, 128, 147, 148, 165, 168--171, 176--184, 211, 212, 220, 222, 232--234, 240, 246--248, 251, 252, 277--279, 282, 286, 295,300,311,333,341, 350, 353, 354, 389, 403, 408, 410, 432, 437, 451, 453, 454, 459, 460, 473--477, 481, 483--485, 489, 507
   Виардо Поль (1857--1941), скрипач, сын П. Виардо -- I, 25, 485; II, 116, 184, 211, 409, 437, 490.
   Виардо, семья -- I, 179, 208, 236, 393, 395, 470, 520; II, 11, 32, 41, 147, 152, 176, 177, 180, 232, 233, 235, 247, 248, 254, 277, 281, 282, 315, 339, 407, 417, 418, 485, 507, 508
   Видерт Август Федорович (Фридрихович), литератор, переводчик -- I, 159.
   Виельгорский Михаил Юрьевич, граф (1788--1856) (В-кий), композитор, музыкальный деятель -- I, 56, 437
   Викторов Петр Петрович (1853--1929), студент-медик, с 1885 г. врач, профессор-психиатр -- I, 512; II, 139, 432, 466.
   Вильгельм I Гогенцоллерн (1797--1888), король Пруссии с 1861 г. и император Германии с 1871 г.-- 11,252,289.
   Виницкая А.-- см. Будзианик А. А.
   Вовчок Марко (псевд.; наст. имя Мария Александровна Вилинская-Маркович; 1833--1907), укр. писательница революционно-демократического направления -- I, 273, 280, 281, 283, 285, 288, 300, 334, 487, 498; II, 433.
   Водовозова Елизавета Николаевна (урожд. Цевловская) (см. о ней т. I, с. 501--502) -- I, 13, 346, 501, 502, 522; II, 430, 443.
   Волконский Сергей Григорьевич, князь (1788--1865), генерал-майор, декабрист -- I, 295.
   Вольтер (псевд.; наст. имя Франсуа-Мари Аруэ; 1694--1778) -- I, 17, 279; II, 84, 135, 468.
   Вырубов Григорий Николаевич (1843--1913), философ-позитивист, естествоиспытатель, с 1864 г. жил за границей -- I, 217, 219, 502, 506; II, 460, 510.
   Вырубовы -- братья -- II, 118.
   Вяземский Петр Андреевич, князь (1792--1878), поэт, критик -- I, 255, 509
   
   Гааг Луиза Ивановна (1795--1851), мать А. И. Герцена -- I, 209.
   Гагарин Григорий Григорьевич (1810--1893), художник -- I, 245, 481.
   Гаевский Виктор Павлович (1826--1888), историк литературы, библиограф, один из основателей Литфонда, редактор первого собрания писем Тургенева -- II, 113, 119--121, 354, 504.
   Гайдебуров Павел Александрович (1841--1893), публицист, с 1874 редактор-издатель "Недели" -- II, 354.
   Гайдн Франц Иозеф (1732--1809), австр. композитор -- II, 105.
   Галеви Яков Фроманталь (1799--1862), франц. композитор, автор оперы "Жидовка" -- II, 240.
   Гамбетта Леон-Мишель (1838--1882), франц. политический деятель, в годы III Империи лидер буржуазных республиканцев -- I, 421; II, 145, 469.
   Гардони Итало (1821--1882), итал. артист оперы -- II, 288.
   Гарибальди Джузеппе (1807-- 1882) -- I, 264, 267, 285, 484; II, 62, 442.
   Гарт Фрэнсис Брет (Брет-Гарт; 1836--1902), амер. писатель -- II, 78, 329, 447.
   Гартман Виктор Александрович (1834--1873), архитектор -- II, 102.
   Гаршин Всеволод Михайлович (1855--1888), писатель -- I, 416, 418, 442, 525--527; II, 145, 338, 469.
   Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770--1831) -- I, 75, 488; II, 361, 445.
   Гедеонов Александр Михайлович (1790--1867), директор императорских театров -- I, 86.
   Гедеонов Степан Александрович (1816--1878), историк, драматург, с 1863 г. директор Эрмитажа и императорских театров -- I, 86, 446.
   Гейворш-Диксон -- см. Диксон Уильям.
   Гейкинг Генрих фон (?--1878), капитан, адъютант Киевского жандармского управления -- I, 365, 511.
   Гейлигенталь, врач в Баден-Бадене -- II, 33.
   Гейне Генрих (1797--1856) -- I, 120, 163, 248; II, 117, 144, 205, 262, 263, 282.
   Гелиогабал (Элагабал) Марк Аврелий Антонин (204--222), римск. император с 218 г.-- I, 266.
   Генле Яков (1809--1885), доктор в Мюнхене, лечивший Лассаля -- II, 55.
   Генрих II (1519--1559), франц. король с 1547 г.-- II, 296.
   Гербель Николай Васильевич (1827--1883), поэт, переводчик, библиограф -- I, 120, 121, 455.
   Герцен Александр Иванович (1812--1870) -- I, 6, 7, 9, 11, 14, 15, 18, 20, 78, 83, 110, 130, 208-- 210, 215, 217--219, 233, 234, 284, 329, 330, 387, 427, 437, 441, 444, 447, 450, 452, 454--456, 458, 469--473, 488, 490, 495, 499, 500, 517, 521; II, 9, 12, 14, 19, 20, 61, 62, 94, 120, 162, 176, 283, 429, 433, 434, 439, 442, 445, 446, 474, 490, 507.
   "Былое и думы" -- I, 14, 388, 471, 521.
   "Записки доктора Крупова" -- I, 450.
   "Кто виноват?" -- I, 450. "Сорока-воровка" -- I, 450.
   "Very dangerous!!!" -- I, 458. Герцен Наталья Александровна (урожд. Захарьина; 1817-- 1852), жена А. И. Герцена -- I, 209--211, 469.
   Герцен Наталья Александровна ("Тата"; 1844--1936), старшая дочь А. И. Герцена -- I, 473, 487; II, 20, 410.
   Гете Иоганн Вольфганг (1749--1832) -- 1, 91, 123, 151, 205, 291, 441, 466, 488; II, 137, 142, 143, 246, 249, 268, 296, 301, 454, 497
   "Избирательное сродство" -- II, 301.
   "Прометей" -- II, 268, 296.
   "Сатир" -- II, 268, 296.
   "Фауст" -- II, 445.
   Гиероглифов Александр Степанович (1825--1900), в 1860-х гг. редактор "Гудка" и "Русского мира", журналист, публицист -- I, 297, 489.
   Гизо Франсуа-Пьер-Гильом (1787--1874), франц. полит, деятель, историк -- II, 283.
   Гинцбург Марк Горациевич (1858--1878), художник -- II, 205.
   Гиппиус Зинаида Николаевна (1869--1945), писательница, критик; после 1917 г. белоэмигрантка -- II, 228.
   Глинка Михаил Иванович (1804--1857) -- I, 167, 168, 464; II, 99, 130, 398, 450.
   Глюк Кристоф Виллибальд (1714--1787), нем. композитор -- I, 266; II, 106, 171, 247, 474, 489
   Го Эдмонт Франсуа-Жюль (1822--1901), франц. актер "Комеди Франсе" -- II, 281.
   Гогенлоэ Шиллингсфюрст-Хлодвиг-Карл-Виктор, князь (см. о нем т. II, с. 493--494) -- I, 15, 425; II, 493, 494
   Гоголь Николай Васильевич (1809--1852) -- I, 5, 9, 20, 45, 95, 98, 120--123, 221, 246, 251, 437, 441, 452, 493, 520; II, 21, 22, 73, 109, 142, 199, 204,261, 284, 338, 370, 437, 469
   "Мертвые души" -- I, 45.
   "Избранные места из переписки с друзьями" -- II, 109.
   "Ревизор" (Хлестаков) -- I, 84, 105, 444 "Рим" -- II, 199.
   Годар Бенжамен (1849--1895), франц. композитор и скрипач, бывал на музыкальных вечерах П. Виардо -- II, 182.
   Гойя Франсиско Хосе де Лусиентес (1746--1828), исп. живописец, гравер -- II, 301, 489.
   Голль, англ. знакомый Тургенева, корреспондент "Daily News" -- II, 136, 137, 307.
   Гольт Генри, издатель в Нью-Йорке -- II, 305, 447, 495.
   Гомер (между XII--VII вв. д он. э.) -- II, 214.
   Гонкур де, братья -- Эдмон и Жюль (см. о них т. II, с. 487--489) -- I, 7, 20, 475; II, 174, 346, 468, 487, 488
   "Анриетта Марешаль" -- II, 296.
   Гонкур Эдмон де -- I, 522; II, 261, 294, 296, 297, 312, 469, 488, 493.
   "Девица Элиза" ("Девка Элиза") -- II, 297.
   Гончаров Иван Александрович (1812--1891) -- I, 9, 10, 14, 16, 18, 22, 23, 97, 113, 114, 157, 162, 171, 180, 234, 276--278, 427, 450, 456, 479, 483, 484, 486, 487, 497; II, 40, 124, 199, 437, 461, 462, 464.
   "Необыкновенная история" -- I, 486, 487
   "Обломов" -- I, 180, 364, 465
   "Обыкновенная история" -- I, 97, 113, 450.
   "Обрыв" -- I, 16, 276, 486
   Гончаров В., врач -- II, 71, 72.
   Гораций Квинт Флакк (65--8 гг. д он. э.) -- I, 155, 160, 165, 463, 464.
   Горчаков Александр Михайлович, князь (1798--1883), дипломат, в 1856--1882 гг. министр иностранных дел -- I, 238; II, 92, 448.
   Готорн Натаниэл -- см. Хоторн.
   Готье Теофиль ("Тео"; 1811--1872), франц. критик, поэт, романист -- II, 263, 264, 294.
   Гоуэлс -- см. Хоуэлс.
   Гранвиль (псевд.; наст. имя Жан-Иньяс-Изидор-Жерар; 1803--1847), франц. карикатурист, график -- I, 52.
   Грановский Тимофей Николаевич (1813--1855), историк, профессор Московского университета, лидер московских западников -- I, 9, 18, 45, 78--80, 82, 425, 438, 440, 441, 450; II, 68, 206, 443, 508.
   Греви Франсуа-Поль-Жюль (1807--1891), франц. буржуазный гос. деятель, адвокат, в 1879--1887 гг. президент Франции -- I, 421.
   Грейг Самуил Алексеевич (1827--1887), в 1878--1880 гг. министр финансов -- II, 303.
   Греч Николай Иванович (1787--1867), реакционный журналист, писатель, в 1831--1859 гг. соиздатель "Северной пчелы" -- I, 231, 232.
   Грибовский Петр Михайлович (?--1900), симбирский помещик, друг А. И. Герцена и Н. П. Огарева -- II, 57--59, 62, 63, 66, 67, 78, 81, 83, 86, 89-- 91, 94, 95, 439.
   Григорий, охотник из селения Щигровка -- I, 189.
   Григорович Дмитрий Васильевич (см. о нем т. I, с. 475--478) -- I, 7, 12, 24, 97, 161, 165, 181, 242, 401, 426, 447, 456, 457, 463, 465, 467, 475--478, 484, 495, 497, 523; II, ПО, 148, 186, 228-- 230, 235, 357, 366--368, 371, 372, 376, 403, 455, 461, 480, 481, 504, 505, 510.
   "Антон Горемыка" -- I, 97, 475.
   "Деревня" -- I, 475.
   "Школа гостеприимства" -- I, 230.
   Григорьев Аполлон Александрович (1822--1864), литературный критик, поэт -- I, 93, 267, 448, 453, 484; II, 6, 430, 432.
   Гринвальд Родион Егорович (1797--1877), генерал-адъютант, член Гос. совета, товарищ С. Н. Тургенева -- I, 31, 38.
   Громека Степан Степанович (1823--1877), в 1850-е гг. публицист, сотрудник "Отечеств, записок", "Петербургских ведомостей", впоследствии жандармский офицер -- I, 190.
   Громов Сергей Александрович (1774--1856), хирург, в 1805--1837 гг. профессор Медико-хирургической академии в Петербурге -- I, 31.
   Грот Яков Карлович (1812--1893), филолог, историк литературы и переводчик; с 1856 г., академик -- I, 455; II, 131.
   Гумбольдт Александр Фридрих Генрик, барон фон (1769--1859), нем. ученый-естествоиспытатель, географ, путешественник -- I, 301.
   Гуно Шарль-Франсуа (1818--1893), франц. композитор -- I, 25; II, 116, 169, 285, 290, 291, 460, 474, 489.
   Гуттен Ульрих фон (1488-- 1523), нем. ученый и писатель-гуманист -- I, 266.
   Гюго Виктор-Мари (1802--1885) -- I, 175; II, 103, 134, 135, 141, 146, 201, 216, 261, 294, 301, 453, 464, 466, 467, 469.
   
   Д.-- см. Дрентельн.
   Давыдов Карл Юльевич (1838--1889), виолончелист, композитор, в 1876--1877 гг. директор Петербургской консерватории -- II, 291.
   Даль Владимир Иванович (1801--1872), писатель, этнограф, лексикограф, составитель Толкового словаря живого великорусского языка -- I, 86.
   Данте Алигьери (1265--1321) -- I, 123; II, 371,
   Дарвин Чарлз Роберт (1809--1882) -- II, 305.
   Даргомыжский Александр Сергеевич (1813--1869), композитор -- I, 464; II, 99, 105, 449, 451, 454.
   Дескле (Деклэ) Эме-Олимпия (1836--1874), франц. актриса -- II, 353.
   Делаво Анри Ипполит (?--1862), франц. критик, переводчик на франц. язык произведений Тургенева, Герцена и др. рус. писателей, журналист -- I, 170, 171; II, 32, 353, 484.
   Делакруа Эжен (1798--1863), франц. живописец и график -- II, 286.
   Демонтович Константин Иванович (1820--1889), сенатор, деятель крестьянской реформы -- II, 142.
   Демут, владелец ресторана в Париже -- II, 81, 91, 103, 107.
   Деннигес Елена фон (в замужестве Раковиц; 1846--?), была причиной дуэли Лассаля в 1864 г.-- II, 56, 438.
   Державин Гаврила Романович (1743--1816) -- I, 153.
   Деру лед Поль (1848--1914), франц. поэт и полит, деятель -- II, 280.
   Дешанель Поль (1856--?), франц. писатель и полит, деятель -- II, 291.
   Дешанель Этьен (1819--?) -- публицист, историк литературы -- II, 291.
   Джеймс (Джемс) Генри (см. о нем т. II, с. 496, 497) -- I, 23, 428; II, 137, 447, 496.
   Джонсон Бенджамин (1572--1637), англ. драматург и поэт -- II, 307.
   Джоуетт (Jowett) Бенжамин (1817--1893), профессор, переводчик работ Платона в 1871 г.-- II, 207.
   Диаз (Диес) де ла Пенья Нарсис-Виржиль (1808--1876),
   франц. художник-пейзажист -- II, 256.
   Дидо Фирмен (1764--1836), внук основателя издательской фирмы в Париже Франсуа Дидо -- I, 309; II, 294, 506.
   Диккенс Чарльз (наст, имя; псевд. Боз; 1812--1870) -- I, 230, 427; II, 19, 25, 26, 78, 194, 290, 312, 322, 326, 329, 372, 374, 433, 434, 492, 498.
   Диксон Уильям (1821--1879), англ. писатель, историк, путешественник; в конце 1850-х гг. побывал в Америке, после чего написал путевые очерки "Новая Америка" -- II, 326.
   Дильк Эштон (Аштон)
   Уэнтворт (1850--?), англ. полит, деятель, путешественник. В начале 1870-х гг. приезжал в Россию. В 1878 г. перевел роман Тургенева "Новь" -- II, 136, 137.
   Димер, франц. пианист -- II, 211.
   Дмитриев, уездный врач -- I, 334, 487
   Дмитрий Кириллович, слуга в доме Тургеневых -- I, 158.
   Добролюбов Николай Александрович (1836--1861) -- I, 12, 13, 27, 134--145, 239, 273, 298, 317, 321--326, 329, 331--334, 338--341, 356, 358, 447, 454, 457-- 459, 485--487, 489, 492, 494--499; II, 35, 75, 433, 436, 439, 440.
   "Два графа" -- I, 489.
   "Забитые люди" -- I, 492.
   "Когда же придет настоящий день?" (статья о повести Тургенева "Накануне") -- I, 139, 144.
   Доде Альфонс (см. о нем т. II, с. 490--493) -- I, 7, 20, 397, 425; II, 174, 261, 266, 267, 273--275, 279, 280, 301, 346, 486, 488, 490--493.
   "Арлезианка" -- II, 296.
   "Джек" -- II, 297.
   "Малыш" -- II, 279.
   "Набоб" -- 11, 298, 491, 492.
   "Тридцать лет парижской жизни" -- II, 280.
   "Фромон-младший и Рислер-старший" -- II, 174, 297, 298.
   Доде Юлия (Жюли; 1847--1940), франц. писательница, жена А. Доде -- II, 298.
   Доминикино (Доминико) Зампиери (1581--1641), итал. художник -- II, 205.
   Достоевский Федор Михайлович (1821--1881) -- I, 7 18 21, 97, 234, 372--374, 385, 386, 407, 450, 492, 513, 517; II, 77, 114, 141, 142, 346, 347, 354--356, 370, 371, 446, 458, 461, 464, 467, 468, 480.
   "Бедные люди" -- I, 97; II, 370, 371, 480.
   "Бесы" -- I, 385, 407, 517, II, 77, 446.
   "Дневник писателя" -- I, 372, 373.
   "Записки из Мертвого дома" -- I, 373; II, 77, 446.
   "Преступление и наказание" -- II, 77, 446.
   Дрентельн Александр Романович (1820--1888), генерал. В 1878--1880 гг. шеф жандармов и начальник III Отделения -- II, 208, 478, 480.
   Дружинин Александр Васильевич (1824--1864), писатель, критик -- I, 148--150, 157, 159, 162, 163, 166, 168, 181, 225, 228--232, 255, 260, 277, 278, 289, 317, 335, 447, 448, 457, 460, 463, 464, 466, 475--477, 481, 483, 488, 499; II, 40, 366, 369, 370, 435, 437.
   Дубельт Леонтий Васильевич (1792--1862), адмирал, в 1839--1856 гг. управляющий III Отделением -- I, 121, 373.
   Дудышкин Степан Семенович (1820--1866), журналист, критик, сотрудник "Отечеств, записок" -- 1, 230, 277, 477.
   Дювернуа Виктор Альфонс (1842--1907), франц. композитор, пианист, муж Марианны Виардо -- II, 407, 409, 422.
   Дюкан Максим (1822--1894), франц. писатель -- II, 12, 431.
   Дюма Александр (отец) (1802--1870) -- I, 123.
   Дюма Александр (сын) (1824--1895) -- II, 128, 301.
   Дюма Мари, актриса парижского театра "Одеон", устроительница музыкально-драматических утренников -- II, 182.
   Дюранти Луи-Эмиль-Эдмон (1833--1880), франц. писатель, журналист, критик -- II, 202, 203.
   
   Евреинова Анна Михайловна (1844--?), писательница, первая из рус. женщин удостоена степени доктора права Лейпцигским университетом -- II, 130.
   Елагина Авдотья Петровна (урожд. Протасова; 1785--1877), хозяйка лит. салона в Москве -- I, 443.
   Елена Павловна (1806--1873), великая княгиня -- I, 254.
   Елизавета Петровна (1709--1761), росс. императрица с 1741 г.-- II, 214, 215.
   Елисеев Григорий Захарович (см. о нем т. 1, с. 500--501) -- I, 12, 13, 459, 485, 500, 501, 522; II, 430, 443.
   
   Жанлис Стефания-Фелиситэ Дюкре де Сент-Обен, графиня (1746--1830), франц. писательница -- I, 38.
   Железнов Михаил Иванович (1825--?), художник, ученик К. П. Брюллова -- I, 251, 482
   Желябов Андрей Иванович (1851--1881), революционер-народник, организатор покушений на Александра II -- I, 378, 514.
   Жирарден Эмиль де (1802--1884), франц. публицист, издатель газеты "Presse" -- II, 297.
   Житова (Богданович-Лутовинова) Варвара Николаевна (см. о ней т. I, с. 430--438) -- I, 8, 9, 61, 430--433, 436, 437, 441.
   Жоанн Адольф-Лоран-Поль (1813--1881), франц. путешественник, географ, литератор -- II, 291.
   Жорж Занд (псевд.; наст. имя Аврора Дюдеван; 1804--1876) -- I, 97, 174, 230, 451, 477; II, 66, 76, 117, 180, 188, 265, 283, 296, 312, 476
   Жуковский Василий Андреевич (1783--1852) -- I, 31, 45, 196, 238, 394, 432; II, 183, 509
   Жуковский Павел Васильевич (1845--1912), художник, архитектор, сын В. А. Жуковского. Близкий знакомый Тургенева -- II, 111, 118, 301, 457, 494.
   
   З.-- см. Зедельмейер.
   Забелин Иван Егорович (1820--1908), историк, археолог, председатель Общества истории и древностей российских -- I, 95, 439
   Засулич Вера Ивановна (1851--1919), революционерка-народница. В 1878 г. совершила покушение на жизнь петербургского градоначальника генерала Ф. Ф. Трепова -- I, 364, 510, 511, 514; II, 480.
   Захар -- см. Балашов Захар Федорович.
   Зедельмейер, владелец картинной галереи в Париже -- II, 215.
   Зееген (Зеген) Иосиф (1822-- 1904), профессор бальнеологии, лечивший Тургенева в Карлсбаде -- II, 80.
   Зеелер Владимир Феофилович (1874--1054), музыковед и искусствовед -- II, 459.
   Зигмунд Карл Буркхард (1783--1860), врач в Вене, лечивший Тургенева -- I, 250, 252, 257--259.
   Зиновьев Петр Васильевич (1812--1863), знакомый Белинского, Герцена, Тургенева, чиновник министерства финансов, крупный помещик -- II, 63.
   Золя Эмиль (1840--1902) -- I, 7, 20,386, 397; II, 12, 94, 113, 127, 144, 173, 174, 202, 251, 256, 261, 266--268, 272--274, 294, 296, 297, 313, 346, 431, 457, 458, 462, 468--480, 488, 490, 493.
   "Бутон розы" ("Bouton de Rose") -- II, 202, 296, 480.
   "Западня" ("L'Assommoir") -- II, 174, 313, 457, 476, 497
   "Нана" -- II, 113.
   "Проступок аббата Муре" -- II, 297, 431.
   "Histoire du grand Méderic" -- II, 127.
   "Thérèse Raquin" -- II, 202.
   Ибсен Генрик (1828--1906), норв. драматург -- II, 326--328.
   Иван -- см. Соколов Иван.
   Иван, охотник из селения Щигровка -- I, 189.
   Иван IV Васильевич (Грозный) (1530--1584), первый рус. царь с 1547 г.-- I, 373.
   Иванов Александр Андреевич (1806--1858), художник -- I, 245, 251, 254, 481; II, 98, 449
   Иванова Любовь Федоровна, приемная дочь А. В. Топорова -- II, 503.
   Икскюль-Фиккель Бернгардт (Б. У. Ф.) (см. о нем т. I, с. 438--440) -- 438, 439
   Иногородний обыватель -- см. Маркевич Болеслав Михайлович.
   Иноземцев Федор Иванович (1802--1869), врач, обществ, деятель, основатель научной школы -- I, 43, 70--72.
   Иснар Максимин (1758--1825), франц. полит, деятель -- II, 145.
   
   К.-- см. Кудрявцев П. Н.
   К.-- см. Кадмина Е. П.
   Кавелин Константин Дмитриевич (1818--1885), юрист, историк, публицист, один из виднейших представителей либерального западничества -- I, 450, 485, 488, 517, 526; II, 125, 133, 462, 471.
   Кавелина Софья Константиновна (1851--1877), педагог, историк и критик, дочь К. Д. Кавелина -- I, 503; II, 167, 474.
   Кадмина Евлалия Павловна (1853--1881), певица, драматическая актриса -- II, 241, 482
   Калерджи (Калержи) Мария Федоровна (1823--1874), пианистка, ученица Шопена. В 1858, 1863--1864 гг. встречалась с П. Виардо -- II, 288.
   Камескасс Жан-Луи-Эрнест (1838--1897), адвокат, префект парижской полиции -- I, 380.
   Каракалла Марк Аврелий Антонин (186--217), римск. император с 211 г.-- I, 266.
   Карамзин Николай Михайлович (1766--1826), писатель, историк, основоположник рус. сентиментализма -- II, 201.
   Каратаев Василий Владимирович (1830--1859), чернский помещик, сосед Тургенева по имению -- I, 262,
   Каратыгин Петр Андреевич (1805--1879), актер, драматург-водевилист -- II, 123.
   Карлейль Томас (1795--1881), англ. философ, историк, публицист -- II, 21, 322, 327, 374, 433, 434.
   Карташевская Варвара Яковлевна (1832--1902), хозяйка лит. салона в Петербурге в 1850-е гг.-- I, 283, 466, 488.
   Карташов П. Т.-- см. Кудряшов Порфирий Тимофеевич.
   Катков Михаил Никифорович (1818--1887), реакционный публицист, редактор журнала "Русский вестник" и газеты "Московские ведомости" -- I, 13--15, 241, 242, 267, 280, 305, 310--317, 341, 365, 371, 403, 480, 487, 491, 498, 515; II, 38, 98, 131, 132, 141, 436, 449, 462, 466, 501.
   Катранов Николай Димитров (1829--1853), болг. фольклорист и поэт, воспитанник Московского университета (ок. 1853 г.) -- I, 262.
   Каульбах Вильгельм фон (1805--1874), нем. живописец -- II, 101, 452.
   Кашперов Владимир Никитич (1826--1894), композитор, вокальный педагог, ученик М. И. Глинки -- I, 280.
   Кашперова Адель Николаевна (7--1893), жена В. Н. Кашперова -- I, 280.
   Кебль (Кейбл) Джордж Вашингтон (1844--1925), амер. писатель -- II, 137, 496.
   Кетчер Николай Христофорович (1807--1886), писатель, переводчик Шекспира -- I, 78--80, 95, 162, 199, 244, 296, 305, 335, 439, 447, 449, 491; II, 369, 370.
   Кибальчич Николай Иванович (1853--1881), рев. народник, участник покушений на Александра II -- I, 378, 514
   Килиан Герман Фридрих (1800--1863), боннский врач, работал в Петербургской медицинской академии и Артиллерийском госпитале -- I, 283.
   Кистер Карл Карлович (1820--1893), директор императорских театров в 1875--1881 гг., управлял контролем и кассой императорского двора -- II, 351.
   Кладницкий Николай Петрович, настоятель церкви в Вержболове, произнесший слово на панихиде по Тургеневу -- II, 423.
   Кларк В.-Дж., в 1870-х гг. вице-директор Тринити-колледжа в Кембридже -- II, 306.
   Ключевский Василий Осипович (1841--1911), историк -- II, 131.
   Ковалевский Егор Петрович (1811--1868), писатель, путешественник и обществ, деятель, один из основателей Литературного фонда -- I, 161, 273, 290, 332, 488; II, 431, 432.
   Ковалевский Максим Максимович (см. о нем т. II, с. 463; 464) -- I, 7, 19--21, 358, 428, 473, 509--522; II, 15, 433, 434, 447, 463--466, 469, 493, 496
   Ковальский Иван Мартынович (1850--1878), рев. народник -- I, 365.
   Козлов Павел Алексеевич (1841--1891), поэт-переводчик -- II, 228.
   Кок Поль Шарль де (1793--1871), франц. писатель -- I, 346.
   Колбасин Дмитрий Яковлевич (1827--1890), приятель И. С. Тургенева -- I, 246, 249, 307, 463, 480.
   Колбасин Елисей Яковлевич (см. о нем т. II, с. 432--435) -- 1,12, 139, 140, 181, 246, 255, 267, 427, 428, 457, 460, 472; II, 111, 366, 432--435.
   Кольцов Алексей Васильевич (1809--1842), поэт --I, 159, 177, 226, 465, 476, 489, 494
   Комманвиль Каролина (1846-- 1931), племянница Флобера -- II, 124, 468
   Кони Анатолий Федорович (см. о нем т. II, с. 460--463) -- I, 9, 26, 432; II, 126, 460, 461, 502, 506, 510.
   Константин Константинович (1858--1915), великий князь -- II, 215, 299, 481.
   Корнелиус Петер фон (1783--1867), нем. живописец -- II, 101.
   Корнель Пьер (1606--1684), франц. драматург -- II, 392.
   Коро Камиль (1796--1875), франц. художник-пейзажист -- II, 241.
   Корш Евгений Федорович (1810--1897), журналист, в 1850-х гг. редактор "Московских ведомостей" и "Атенея", участник кружка А. И. Герцена -- I, 245, 250, 251, 253, 335, 481.
   Корш Мария Федоровна (1809--1883), сестра Е. Ф. Корша, близкий друг семьи А. И. Герцена -- I, 209.
   Котляревский Михаил Михайлович, товарищ прокурора Киевского окружного суда в 1870-х гг., прокурор Петербургской судебной палаты в 1880-х гг.-- I, 365, 577.
   Кохановская -- см. Соханская Надежда Степановна.
   Коцын, студент Медико-хирургической академии, репетитор в семье Я. П. Полонского -- II, 359, 366.
   Кочубей Елена Сергеевна, графиня (1835--1916), дочь декабриста С. Г. Волконского -- I, 291.
   Кошелев Александр Иванович (1806--1883), публицист славянофильского направления, издатель журнала "Русская беседа", общественный деятель -- II, 168.
   Краевский Андрей Александрович (1810--1889), журналист, издатель журнала "Отечеств, записки" в 1839--1868 гг. и газеты "Голос" в 1863--1884 гг.-- I, 117, 118, 161, 218, 241, 450, 455, 472.
   Крамской Иван Николаевич (1837--1887), художник -- II, III, 192, 205, 427, 450.
   Краснокутский Николай Александрович (1818--1891), полковник, адъютант великого князя Николая Николаевича, знакомый Тургенева и Некрасова -- II, 32.
   Кратин (520--423 гг. д он. э.), афинский драматург-комедиограф -- II, 264.
   Крашевский Юзеф Игнаций (1812--1887), польск. писатель, популяризатор рус. литературы -- II, 148, 169, 470.
   Кривенко Сергей Николаевич (см. о нем т. I, с. 523, 524) -- I, 75, 427, 523, 524, 526.
   Кронеберг Андрей Иванович (1814--1855), критик, переводчик Шекспира -- I, 110.
   Кропоткин Дмитрий Николаевич, князь (1836--1879), харьковский генерал-губернатор, двоюродный брат П. А. Кропоткина -- I, 365.
   Кропоткин Петр Алексеевич, князь (см. о нем т. I, с. 520--523) -- 1, 75, 23, 357, 364, 365, 454, 472, 479, 509, 520--523.
   Крузе Николай Федорович (1823--1901), цензор Московского цензурного комитета в 1855--1859 гг., журналист -- I, 280, 285, 488.
   Крылов Виктор Александрович (наст, имя; псевд. Виктор Александров; 1838--1906), драматург, управляющий труппой Александрийского театра -- II, 349.
   Крылов Иван Андреевич (1769--1844) -- I, 160; II, 494.
   Кудрявцев Петр Николаевич (1816--1858), историк, обществ, деятель западнического направления -- I, 78, 447; II, 370, 505.
   Кудряшов ("Карташов") Порфирий Тимофеевич, домашний врач В. П. Тургенева -- I, 42, 43, 61, 63, 66, 70, 72, 198, 434, 435, 438.
   Кузен Виктор (1792--1867), франц. философ-идеалист -- II, 78.
   Кузминская Мария Александровна (Маша; 1869--1923), дочь А. М. и Т. А. Кузминских -- II, 345.
   Кузминская Татьяна Андреевна (урожд. Берс; 1846--1925), младшая сестра С. А. Толстой, мемуаристка -- II, 344, 501.
   Кузминские -- II, 336.
   Куинджи Архип Иванович (1842--1910), художник-пейзажист -- II, 215, 481.
   Кукольник Нестор Васильевич (1809--1868), поэт, драматург -- I, 97, 451.
   Кулешова -- см. Розенштейн Анна Моисеевна.
   Купер Джеймс Фенимор (1789--1851), амер. писатель -- II, 292.
   Кушелев-Безбородко Григорий Александрович, граф (1832--1876), издатель журнала "Русское слово" с 1859 по 1866 г.-- I, 168,464.
   Кювье Жорж (1769--1832), франц. естествоиспытатель -- I, 397.
   Кюи Цезарь Антонович (1835--1918), композитор, музыкальный критик -- II, 107, 450.
   
   Л--ая -- II, 397, 398.
   Л. Н.-- см. Нелидова Л. Ф.
   Лаблаш Луиджи (1794--1858), итал. оперный певец -- I, 106.
   Лавров Петр Лаврович (см. о нем т. I, с. 502--515) -- I, 5, 16, 17, 380, 388, 399, 401, 472, 501, 502--523; II, 447, 489.
   Лажье Сюзанна (1833--1893), франц. актриса -- II, 265.
   Ламартин Альфонс-Мари-Луи де (1790--1869), франц. поэт-романтик, историк и полит, деятель -- II, 143, 468.
   Ламберт (урожд. Канкрина) Елизавета Егоровна, графиня (1821--1883), знакомая Тургенева, его постоянная корреспондентка -- I, 247, 255, 268, 269, 283, 297, 317, 448, 483, 484; II, 438
   Ламберт Иосиф Карлович, граф (1809--1879), генерал, муж Е. Е. Ламберт -- I, 268.
   Ламберт Яков Иосифович (1844--1861), сын Е. Е. Ламберт и И. К. Ламберт -- I, 317, 492.
   Лассаль Фердинанд (1825--1864), нем. мелкобурж. социалист, организатор Всеобщего германского рабочего союза -- I, 427; II, 49, 51--56, 438, 439.
   Леже Луи Поль (1843--1923), франц. ученый славист, академик -- II, 278.
   Леконт де Лиль Шарль-Мари-Рене (1818--1894), франц. поэт, автор "Интернационала" -- II, 294.
   Леонтьев Константин Николаевич (1831--1891), писатель, публицист, критик, поздний славянофил, реакционный философ, автор литературно-критических этюдов о Тургеневе -- I, 17, 94, 297, 448, 449, 489.
   Леопольд I Георг-Христиан-Фридрих (1790--1865), король Бельгии с 1831 г.-- II, 287.
   Лермонтов Михаил Юрьевич (1814--1841) -- I, 5, 20, 114, 123, 151, 340, 445, 485; II, 20, 79, 125, 198, 261, 370, 467, 471,
   "Благодарность" -- I, 485.
   "Княжна Мери" -- II, 198.
   "Тамань" -- II, 198.
   Лесков Николай Семенович (1831--1895) -- I, 485; II, 59, 228.
   Линская (урожд. Коробьина) Юлия Николаевна (1820--1871), артистка Александрийского театра -- I, 126.
   Лист Ференц (Франц; 1811-- 1386), венг. композитор, пианист, дирижер -- I, 46, 435; II, 100, 102, 438, 452, 484
   Литтре Эмиль (1801--1881), франц. философ-позитивист, филолог, составитель словаря франц. языка -- II, 182.
   Лихачевы -- родственники и друзья Панаевых -- I, 327.
   Лишин (псевд. Нивлянский) Григорий Андреевич (1854--1888), композитор, драматург, музыкальный критик -- I, 391.
   Лобанов Лев Иванович, конторщик в имении Тургеневых -- I, 57, 58, 62, 72.
   Лобанов Федор Иванович (Поляков; ?--1879), секретарь и доверенное лицо родителей И. С. Тургенева -- I, 66, 69, 72, 434, 436, 437.
   Лобанова Авдотья Кирилловна ("Агашенька", "Агафья"; 1818 -- после 1884) -- I, 41, 46, 51, 52,66, 69, 436.
   Лонгинов Михаил Николаевич (1823--1875), библиограф, историк литературы. В 1850-е гг. близок к кругу "Современника", с 1871 г.,-- начальник Главного управления по делам печати -- I, 14, 15, 150, 157, 162, 352, 460,
   Лонгфелло Генри Уодсуорт (1807--1882), амер. поэт -- II, 32, 328.
   Лопатин Герман Александрович (см. о нем т. I, с. 516--520) -- I, 15--17, 22, 385, 390, 393, 395, 505, 509, 515--519, 521; II, 472, 494.
   Лорис-Меликов Михаил Та-риелович, граф (1825--1888), гос. деятель, в 1880--1881 гг. министр внутренних дел -- I, 362, 418, 510, 526; II -- 469
   Лоуэлл Рассел Джеймс (1319--1891), амер. поэт, публицист -- II, 329.
   Луканина Аделаида Николаевна (см. о ней г. II, с. 477-- 481) -- I, 8, 9, 17, 517; II, 194, 195, 197, 199, 200, 211, 444, 475, 477--481, 497.
   Лукашевич Николай Алексеевич (1821--1884), хранитель картин в Эрмитаже, с 1374 г. заведовал репертуарной частью императорских театров -- II, 351, 352.
   Лукка Паулина (1842--1908), певица Берлинского королевского театра -- II, 288.
   Лутовинов Иван Иванович (1753--1813), дядя В. П. Тургеневой, устроитель усадьбы Спасское-Лутовиново -- II, 358, 501.
   Льюис Джордж Генри (1817--1878), англ. философ-позитивист, физиолог, писатель, журналист -- I, 346; II, 130.
   Любомирский, князь -- II, 135.
   Людовик XI (1423--1483), франц. король с 1461 г.-- II, 266.
   Людовик XIII (1601--1643), франц. король с 1610 г.-- II, 249.
   Людовик XIV (1638--1715), франц. король с 1643 г.-- II, 303.
   Людовик XVI (1754--1793), франц. король с 1774 г.-- II, 100.
   Лютов, жандармский офицер -- I, 392.
   
   Майков Аполлон Николаевич (1821--1897), поэт -- II, 132.
   Майков Валерьян Николаевич (1823--1847), публицист, критик -- I, 450, 451.
   Макаров Николай Яковлевич (1828--1892), журналист, сотрудник "Современника" -- I, 273, 288, 298.
   Маков Лев Саввич (1830--1883), министр внутренних дел в 1877--1880 гг.-- II, 303.
   Максимов Н. В., беллетрист -- I, 422.
   Малибран (урожд. Гарсиа) Мария-Фелисите (1808--1836), франц. оперная певица; сестра П. Виардо -- II, 295.
   Маликов Александр Капитонович (1839--1904), судебный следователь из крестьян, знакомый Л. Н. Толстого -- II, 336.
   Мамонтов Савва Иванович (1841--1918), крупный промышленник, меценат -- II, 115.
   Мамонтова Елизавета Григорьевна (1847--1908), жена С. И. Мамонтова -- II, 188.
   Мань Пьер (1806--1879), франц. полит. деятель. В 1850-х гг. министр финансов -- I, 293.
   Мария Александровна (1824--1880), императрица с 1841 г., жена Александра II -- II, 129, 462.
   Маркевич Болеслав Михайлович (псевд. "Иногородний обыватель"; 1822--1884), романист, реакционный публицист -- I, 371, 513.
   Марков Евгений Львович (1835--1903), писатель, публицист -- II, 196, 479.
   Маркович Афанасий Васильевич (наст, имя; псевд. М. Номис; 1822--1867), укр. фольклорист и этнограф -- I, 273.
   Маркович Богдан Афанасьевич (1853--1915), сын М. А. и А. В. Маркович, публицист, переводчик, участник рев. движения 1870--1880-х гг.-- 1,280.
   Маркович Мария Александровна -- см. Вовчок Марко.
   Маркс Карл (1818--1883) -- I, 387, 502, 512, 517.
   Марлинский А. А.-- см. Бестужев (Марлинский) А. А.
   Марриэт Фредерик (1779--1852), англ. писатель, в 1837--1839 гг. посетил Америку, после чего опубликовал "Американский дневник", критикующий политическую систему США -- II, 326.
   Мартен Бон Луи Анри (1810--1883), франц. историк, обществ, деятель, республиканец -- II, 182.
   Мартынов Александр Евстафьевич (1816--1860), артист Александрийского театра в Петербурге -- I, 125, 126; II, 123.
   Маслов Иван Ильич (1817--1891), обществ. деятель, в 1840-е гг. близок к кружку Белинского, с 1860 г. управляющий Московской удельной конторой -- I, 241, 302, 311, 483; II, 189.
   Матвеев Артамон Сергеевич (1625--1682), боярин -- II, 200.
   Матэ Василий Васильевич (1856--1917), гравер -- II, 113, 458.
   Медведева Александра Михайловна, служащая в доме Тургеневых -- I, 61, 62, 63, 66, 70,
   Мезенцов Николай Владимирович (1827--1878), гос. деятель, с 1876 г. шеф жандармов -- I, 365, 373, 511.
   Мей Лев Александрович (1822--1862), поэт, переводчик, драматург -- I, 328.
   Мейендорф Александр Казимирович (1798--1865), экономист, крупный чиновник -- I, 297, 489.
   Мейербер Джакомо (псевд.; наст. имя Якоб Либман Вер; 1791--1864), нем. композитор, пианист, дирижер -- II, 288, 489.
   Мельников-Печерский Павел Иванович (1818--1883), писатель -- II, 168.
   Мельяк Анри и Галеви Луи, франц. драматурги и либреттисты, работавшие в соавторстве -- II, 353.
   "Фру-Фру" ("Ветерок") -- II, 353.
   Менгден Елизавета Ивановна, баронесса (урожд. Бибикова; 1822--1902), переводчица, родственница Тургенева; знакомая семьи Л. Н. Толстого -- II, 336.
   Мендельсон Якоб Людвиг Феликс (1809--1847), нем. композитор, органист -- II, 130.
   Менцель Адольф Фридрих-Эрдман фон (1815--1905), нем. художник, график -- II, 253--259, 483, 485.
   Мережковский Дмитрий Сергеевич (1866--1941), писатель, критик; после 1917 г. белоэмигрант -- II, 228.
   Мерике Эдуард (1804--1875), нем. поэт и писатель-романтик -- I, 178.
   Мериме Проспер (1803--1870), франц. писатель, новеллист -- I, 19, 301; II, 143, 204, 255, 283, 374, 467, 484, 486.
   Мещерская Екатерина Николаевна, княжна (1839--1874) -- I, 130.
   Мещерская Софья Ивановна, княжна (1806--1880) -- I, 77, 439, 457
   Мещерский Александр Александрович (см. о нем т. II, с. 507, 508) -- II, 404, 407, 417, 507, 508
   Мещерский Владимир Петрович (1839--1914), реакционный публицист -- II, 80, 448.
   Миерис -- см. Мирис.
   Микешин Михаил Осипович (1836--1896), художник, скульптор -- II, 103.
   Милле Жан-Франсуа (1814--1875), франц. живописец, график -- II, 241.
   Милютин Николай Алексеевич (1818--1872), гос. деятель, руководил подготовкой крестьянской реформы 1861 г.-- I, 122; II, 40, 437, 441.
   Мирес Жюль-Исаак (1809--1871), франц. банкир -- I, 293.
   Мирис ван Франс (Миерис; 1635--1081), голл. живописец -- II, 30.
   Мистраль (Мистрель) Фредерик (1830--1914), франц. поэт -- II, 294.
   Михаил Филиппович, камердинер С. Н. Тургенева, отца Тургенева -- I, 38--41, 44, 70.
   Михайла, слуга в доме Фета -- I, 207.
   Михайловский Николай Константинович (1842--1904), идеолог народничества, публицист, социолог, критик, редактор "Отечеств, записок" -- I, 408, 501, 517, 524.
   Мичурина (Самойлова) Вера Васильевна (1824--1880), драматическая актриса, исполнительница ролей в пьесах Тургенева -- I, 127.
   Молешотт Якоб (1822--1893), нем. философ, представитель вульгарного материализма, физиолог -- I, 346.
   Мольер Жан-Батист (псевд.; наст. имя Ж.-Б. Поклен; 1622--1673) -- I, 176; II, 263, 392.
   Мольтке Хельмут Карл Бернхард, граф (1800--1891), прусск. фельдмаршал -- II, 254.
   Моммзен Теодор (1817--1903), нем. историк -- 1, 247.
   Монтепен Ксавье де (1823--1902), франц. романист -- II, 135, 465.
   Мопассан Ги де (см. о нем т. II, с. 485-- демократическим идеям..." {Тург. в восп. рев., с. 269--270.}.
   Главный сюжет воспоминаний Кривенко -- рассказ о встрече Тургенева с молодыми писателями-народниками, предпринявшими издание журнала "Русское богатство". Об этой встрече вспоминают также и другие участники "литературной артели", о которой идет речь в мемуарах Кривенко,-- H. С. Русанов и H. H. Златовратский. По справедливому замечанию М. К. Клемана, "воспоминания об этом эпизоде служат естественным дополнением к рассказам о Тургеневе революционеров-эмигрантов..." {Тург. в восп. рев., с. 205.}.
   Воспоминания С. Н. Кривенко впервые опубликованы в "Историческом вестнике", 1890, No 2. В настоящем издании текст печатается по журнальной публикации.
   
   1 В письме от 19 июня/1 июля 1874 г. Тургенев сообщал Венгерову, который был занят составлением его биографии: "Когда же матушка скончалась в 1850-м году, я немедленно отпустил дворовых на волю, пожелавших крестьян перевел на оброк, всячески содействовал успеху общего освобождения, при выкупе везде уступил пятую часть -- ив главном имении не взял ничего за усадебную землю, что составляло крупную сумму" (Тургенев, Письма, т. X, с. 256). Л. Толстому 25 ноября/7 декабря 1857 г. Тургенев писал: "...Я решился посвятить весь будущий год на окончательную разделку с крестьянами; хоть все им отдам, а перестану быть "барином". На это я совершенно твердо решился..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 170--171).
   2 После разрыва с "Современником" в 1860 г. Тургенев опубликовал в "Русском вестнике" романы "Накануне" (1860), "Отцы и дети" (1862), "Дым" (1867).
   3 По всей вероятности, Кривенко имеет в виду слово, произнесенное на траурной церемонии ректором Петербургского университета А. Н. Бекетовым: "Если бы все так чувствовали и мыслили, как чувствовал и мыслил Тургенев, то мирное течение наших судеб на пути к прогрессу не было бы прерываемо ни на один миг, ибо его произведения отличаются спокойствием, редкою объективностью и здравомыслием в оценке всякого рода социальных явлений" (ЛН, т. 76, с. 675--676). Под листком крайней фракции подразумевается прокламация народовольцев, написанная Л. Ф. Якубовичем.
   4 Имеется в виду публикация Н. В. Щербаня "Тридцать два письма И. С. Тургенева и воспоминания о нем" ("Русский вестник", 1890, No 7--8). Воспоминания Н. В. Щербаня и коммент. к ним см. в т. 2 наст. изд.
   5 Речь идет о Полине Виардо, однако в Спасское она не приезжала.
   6 Имеются в виду "Сочинения Н. К. Михайловского", т. 6, СПб., 1885.
   7 Журнал "Русское богатство", основанный в 1876 г., не пользовался популярностью. В 1879 г. он перешел в руки "литературной артели", которую возглавлял С. Н. Кривенко, а членами были Г. И. Успенский, В. М. Гаршин, Н. С. Русанов, А. М. Скабичевский и др.
   8 События на Балканах приковывали внимание Тургенева. О них он часто пишет своим друзьям -- Ю. П. Вревской, Я. П. Полонскому, Г. Флоберу. Писатель напряженно следил за освободительной войной балканских славян против турецких поработителей. В дневниках Ф. Тургеневой есть любопытная запись, характеризующая взгляд Тургенева на "восточный вопрос" (ЛН, т. 76, с. 388). Враждебные по отношению к России отзывы иностранной печати (английской, французской) о русско-турецкой войне 1877--1878 гг. возмущали Тургенева: "Иван горько жалуется на французскую прессу" (там же).
   9 Собеседником Тургенева был Н. С. Русанов. В своих воспоминаниях он более подробно передает содержание своего разговора с Тургеневым. "...Каково же ваше мнение о теперешнем положении вещей у н а с,-- спрашивал он Тургенева,-- и не думаете ли вы, что у нас на носу революция? Разве нет большого сходства у теперешней России и дореволюционной Франции?.. Там были голодные бунты -- они и у нас; там разорялись помещики, уступая место интендантам, откупщикам и прочим капиталистам,-- и у нас Чумазый разоряет "дворянские гнезда" (Тургенев при этом улыбнулся) <...> И ответ Тургенева: "Россия далеко не так близка к революции, как Франция прошлого века... Пока нет общего могучего течения, в котором сливались бы отдельно оппозиционные ручьи, о революции, мне кажется, рановато говорить..." (Тург. в восп. рев., с. 265--276).
   10 Рассказ Тургенева приводится в воспоминаниях и других мемуаристов. Это сюжет, который должен был лечь в основу очерка "Всемогущий Житкин".
   11 Свидание в доме К. М. Сибирякова состоялось в феврале 1880 г. Об этой второй встрече Тургенева с народнической молодежью сохранились также воспоминания И. И. Ясинского ("Роман моей жизни. Книги воспоминаний", М.-- Л., 1926, с. 168--169).
   12 Имеется в виду повесть молодой писательницы А. А. Виницкой-Будзианик "Перед рассветом", которой она дебютировала в "Отечественных записках" (1881, No 5). Виницкой принадлежат воспоминания о Тургеневе, опубликованные в "Новом времени" (1895, No 6784, 6791, 6798, 6805, 17, 24 и 31 января, 7 февраля).
   13 M. E. Салтыков-Щедрин покровительствовал начинающей писательнице, находил у нее "очень живой талант", правдивый и свежий. Повесть "Перед рассветом" была опубликована в журнале с купюрами. Салтыков писал автору: "Простите великодушно за те выпуски, которые я нашел необходимым сделать в цензурных видах, а также и за то, что окончание, в тех же видах, стушевано" (Щедрин, т. 19, кн. 1, с. 221). Салтыков-Щедрин и Тургенев были единодушны в своей оценке повести Виницкой. "Тургенев, который в настоящую минуту здесь,-- писал Салтыков,-- тоже с большой похвалой отзывается о вашей повести" (там же, с. 223).
   14 21 февраля ст. ст. 1880 г. В. М. Гаршин обратился к председателю Верховной распорядительной комиссии М. Т. Лорис-Меликову с требованием амнистии И. О. Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова и приговоренного к смертной казни (см. об этом в воспоминаниях Н. С. Русанова.-- "Былое", 1906, No 12, с. 50--52; казнь Млодецкого послужила одной из причин, усугубивших душевную болезнь писателя, которая привела его к трагической кончине). В. М. Гаршин относился к Тургеневу с большой симпатией. Он был один из тех писателей народнической ориентации, кто полностью принял тургеневскую "Новь". "Что за прелесть!-- писал он,-- я не понимаю только, как можно было, живя постоянно не в России, так гениально угадать все это... Когда читаешь, плакать хочется..." (В. М. Гаршин. Полн. собр. соч., т. III. М.-- Л., 1934, с. 109--ПО). Гаршин посвятил памяти Тургенева свой рассказ "Красный цветок" ("Отечественные записки", 1883, No 10).
   15 Намек на эту мысль уже заключен в самом романе, в словах Паклина: "Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. О ней-то надо упомянуть... в ней-то и будущность" (см. ст.: Н. Ф. Буданова. "Новь". Безымянная Русь в романе Тургенева.-- Тург. сб., III, 1967).
   16 Рассуждения Тургенева о некоторой узости профессиональных революционеров, приведенные Кривенко, совпадают с тем, как писатель в свое время характеризовал Инсарова, упрекая его в излишней сухости и сосредоточенности на одном своем призвании.
   17 Героем нового романа, по мнению Тургенева, должен был бы явиться рабочий Павел (эпизодический персонаж "Нови"), "будущий народный революционер", "он станет -- со временем (не под моим, конечно, пером,-- я для этого слишком стар и слишком долго живу вне России) -- центральной фигурой нового романа" (из письма к К. Д. Кавелину от 17/29 декабря 1876 г.-- Тургенев, Письма, т. XII, с. 39). Приведенный Кривенко разговор о возможном продолжении "Нови" в какой-то степени опровергает скептический взгляд Тургенева на самого себя как на автора "нового романа" о русских революционерах.
   
487) -- I, 7, 20,
   21, 23, 26, 425; II, 12, 144, 218, 219, 279, 338, 345, 346, 432, 469, 481, 485--487, 490, 499.
   "Maison Teuer" "Дом Телье") -- II, 338, 486.
   "Страх" ("Случай из жизни Тургенева") -- II, 486.
   "Une Vie" ("Жизнь") -- II, 218, 338, 481, 486.
   Мордвинов -- I, 285.
   Морель, франц. фотограф, сделавший последний портрет Тургенева -- II, 410.
   Морнан Феликс (1815--1867), парижский журналист -- II, 29, 436.
   Моцарт Вольфганг Амадей (1756--1791) -- I, 175; II, 105, 106, 178, 451, 454.
   Мочалов Павел Степанович (1800--1848), актер-трагик -- II, 123.
   Мошелес Игнатий (1794--1870), пианист, композитор, профессор Лейпцигской консерватории с 1843 г.-- II, 290.
   Мур Томас (1779--1852), англ. поэт-романтик, в 1803 г. посетил Америку, в 1806-м выпустил книгу полит, сатир об этой стране -- II, 326.
   Муравьев Андрей Николаевич (1805--1876), писатель, путешественник, историк -- I, 85, 445.
   "Путешествие по святым местам русским" -- I, 85.
   Мурильо Бартоломе Эстебан (1618--1682), исп. живописец -- II, 242.
   Мусоргский Модест Петрович (1839--1881) -- II, 106, 108, 450, 451.
   Мышкин Ипполит Никитич (1848--1885), рев. народник -- I, 22, 400, 522.
   Мюллер Макс (1826--1900), англ. филолог-востоковед -- II, 137, 138.
   Мюссе Поль де (1804--1880), франц. писатель-романтик -- II, 277.
   Мэссинджер Филипп (1584-- 1640), англ. драматург -- II, 307.
   Мятлев Иван Петрович (1796--1844), поэт --II, 123, 124.
   "Розы" ("Как хороши, как свежи были розы...") -- II, 124.
   "Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границею, дан л'етранже" -- II, 123.
   
   Н. И. П.-- см. Паевский.
   Н. М.-- см. Ремизов M. H.
   H--ко -- см. Никитенко А. В.
   Н., рус. эмигрант -- II, 49--51, 53, 54, 56.
   Надеждин Александр Евграфович (?--1861), беллетрист, сотрудник "Северной пчелы" -- I, 293, 488.
   Наполеон I Бонапарт (1769--1821), франц. император в 1804--1814 гг.-- I, 263; II, 67, 278.
   Наполеон III (Луи-Наполеон Бонапарт; 1808--1873), франц. император в 1852--1870 г.-- I, 256, 265, 484, 492; II, 103, 247, 431.
   Неверов Януарий Михайлович (1810--1893), друг Т. Н. Грановского и Н. В. Станкевича. В 1838--1839 гг. вместе с Тургеневым был слушателем
   Берлинского университета -- I, 78, 438.
   Некрасов Николай Алексеевич (1821--1877) -- I, 7, 10, 12, 13, 18, 78, 85, 97, 110--112, 114--121, 123--125, 127, 128, 130--136, 138--145, 148--151, 157, 159, 160-162, 164, 165, 168, 170, 213, 214, 217, 221, 233, 234, 238, 239, 241, 243--246, 260, 269, 270, 275, 276, 293, 299, 321--324, 326--336, 339, 340, 346, 425, 437, 448, 450, 451, 453, 455--460, 463, 465, 467, 475, 477--481, 483, 486, 488, 490, 491, 493, 494, 497, 498; II, 21, 68, 75, 77, 126, 186, 193, 194, 227, 433, 435, 437, 461, 462, 479, 480, 482, 504, 505.
   "Несчастные" ("Но тот, кто любящей рукой не охранен, не обеспечен...") -- II, 126, 462,
   "Саша" -- II, 77.
   "Тройка" ("Ты подвяжешь под мышки передник...") -- II, 68, 443.
   Нелидова Лидия Филипповна (см. о ней т. II, с. 481, 482) -- I, 8, 17; II, 224--243, 481.
   "Полоса" -- II, 482.
   Нессельроде Карл Васильевич, граф (1780--1862), гос. деятель, в 1816--1856 гг. министр иностранных дел -- II, 288.
   Никитенко Александр Васильевич (1805--1877), критик, историк литературы, цензор -- I, 316, 318, 447, 475, 483; II, 369, 505.
   Никитин Аркадий Павлович, художник-портретист -- I, 254, 483.
   Николай I Павлович (1796--1855), росс. император с 1825 г.-- I, 215--217, 222, 413, 414, 449, 452, 456, 472; II, 63, 73, 327, 397.
   Ничипоренко Андрей Иванович (ок. 1837--1864), чиновник, корреспондент "Колокола", член общества "Земля и воля" -- II, 60, 61, 441, 442.
   Ньеверкерк Альфред-Эмиллиан (1811--1892), франц. скульптор -- II, 262.
   Ньеф -- см. Montels Jules.
   Ньютон Исаак (1643--1727) -- I, 279.
   
   Оболенский Дмитрий Александрович, князь (1822--1881), член Гос. совета -- I, 254.
   Овидий Публий Назон (43 г. д он. э.-- ок. 18 г. н. э.), римск. поэт -- II, 367.
   Огарев Николай Платонович (1813--1877), поэт, публицист, друг А. И. Герцена -- I, 78, 209, 212, 214, 217, 218, 329, 330, 456, 470--473, 488, 490; II, 19, 20, 439
   "Юмор" -- II, 20, 434.
   Огарева Мария Львовна (урожд. Рославлева; 1817--1853), первая жена Н. П. Огарева -- I, 213, 214, 297, 329, 330, 456.
   Огрызко Иосафат Петрович (1826--1890), польск. революционер, журналист, редактор газеты "Слово", издававшейся в Петербурге на польск. языке -- I, 285, 487.
   Одоевский Владимир Федорович, князь (1804--1869), писатель, музыкальный критик, председатель Общества любомудрия -- I, ПО, 238; II, 368.
   Ожье Эмиль (1820--1889), франц. драматург -- I, 522; II, 280, 281, 285, 291, 506.
   Озеров Владимир Александрович (1769--1816), драматург -- I, 228, 229, 476.
   Олдрич Томас Бэйли (1836-- 1907), амер. писатель и журналист -- II, 329.
   Ольденбургский Петр Георгиевич, принц (1812--1881), в 1861--1881 гг. главноуправляющий IV Отделением собственной его императорского величества канцелярии -- II, 129, 130.
   Онегин (псевд.; наст. имя А. Ф. Отто) Александр Федорович (1845--1925), знакомый Тургенева, собиратель архивов А. С. Пушкина за границей -- I, 394, 509; II, 410, 455. Онухтины -- см. Апухтины. Опочинин В. П.-- певец-любитель, входивший в кружок Даргомыжского -- II, 107.
   Орлов Алексей Федорович, князь (1786--1861), шеф жандармов и начальник III Отделения в 1844--1856 гг.-- I, 99, 452
   Орлов Николай Алексеевич, князь (1827--1885), генерал, дипломат, посол в Париже в 1871--1872 гг.-- I, 215, 257, 370, 376, 377, 383, 513; II, 148, 208, 268, 410, 415, 417.
   Основский Нил Андреевич (1810--1871), беллетрист, автор охотничьих рассказов, издатель сочинений Тургенева (1860) -- I, 295, 296, 298, 299, 488, 489, 492.
   Островская Наталия Александровна (см. о ней т. II, с. 439--448) -- I, 8, 9, 23, 24, 507, 517, 520; II, 92, 439--442, 445, 447, 448.
   Островский Александр Николаевич (1823--1886) -- I, 79, 80, 125, 126, 128, 242, 272, 427, 453, 456, 484, 495, 497; II, 15, 129, 132, 143, 168, 203, 230, 357, 440, 494, 503.
   "Гроза" -- II, 190.
   "Свои люди -- сочтемся" -- I, 125, 272, 456.
   Отто -- см. Онегин.
   Оффенбах Жак Якоб (1819--1880), франц. композитор, основоположник классической оперетты -- II, 280.
   Очковская -- I, 350.
   
   Павел, священник Успенской церкви на Остоженке -- I, 74.
   Павлов Иван Васильевич (1823--1904), писатель, журналист -- I, 296, 299, 490.
   Павловский Исаак Яковлевич (1853--1924), журналист, знакомый Тургенева, автор воспоминаний о нем -- I, 17, 22, 23, 25, 27, 395, 513--515, 517, 519, 520, 522; II, 209, 210, 448, 457, 468, 469, 471, 472, 475, 477, 486, 488, 490--493.
   Паделу Жюль-Этьен (1819--1887), франц. дирижер -- II, 294.
   Паевский Николай Иванович (1849--1916), литератор -- II, 217, 219, 481.
   Пальмерстон Генри Джон Темпль, лорд (1784--1865), англ. гос. деятель, в 1855--1859 гг. премьер-министр Великобритании -- II, 21, 435.
   Панаев Валериан Александрович (1824--1899), публицист, инженер путей сообщения, близкий родственник И. И. Панаева -- I, 443, 444, 497; II, 182, 476.
   Панаев Иван Иванович (1812--1862), журналист, писатель, совместно с Некрасовым издавал журнал "Современник" с 1847 г.-- 1,72, 78,85,94, 104, 108--111, 114--118, 120--123, 126, 129, 135--137, 142, 143, 145, 157, 162, 170, 196, 239, 249, 273, 274, 327, 337, 440, 443, 448, 451, 477, 481, 483, 497; II, 186, 370, 480.
   Панаев Ипполит Александрович (1822--1901), беллетрист, заведующий конторой "Современника" -- I, 293, 489, 497
   Панаева (Головачева; урожд. Брянская) Авдотья Яковлевна (см. о ней т. I, с. 453, 454) -- I, 9, 12, 14, 23, 135, 170, 214, 327, 426, 442, 444, 447, 450, 453--457, 459, 460, 469, 495, 497; II, 430.
   Панаева-Карцова А, В., дочь В. А. Панаева, ученица Полины Виардо -- II, 182, 476.
   Паскаль Блэз (1623--1662), франц. религ. философ, писатель, математик, физик -- II, 392.
   Пассек (урожд. Кучина) Татьяна Петровна (1810--1889), писательница, двоюродная сестра А. И. Герцена, мемуаристка -- I, 209, 471.
   Патти Аделина (1843--1919), итал. певица -- II, 288.
   Пейкер Николай Иванович (1809--1894), цензор Петербургского цензурного комитета -- I, 102.
   Пелльтан Эжен (1813--1884), франц. писатель, публицист, полит, деятель, с 1876 г. сенатор -- I, 318, 492; II, 291.
   Перовская Софья Львовна (1853--1881), революционерка, член Исполкома "Народной голи", участница покушения на Александра II -- I, 378, 514.
   Петр I Алексеевич (1672--1725), царь с 1682 г., росс. император с 1721 г.: -- I, 292; II, 245, 338.
   Петров Осип Афанасьевич (1807--1878), оперный певец, с 1860 г. солист Мариинского театра -- II, 24.
   Петровский -- I, 346, 349.
   Писарев Дмитрий Иванович (1840--1868), критик, публицист -- I, 24, 341, 356; II, 35, 39, 67, 75, 443, 445, 455.
   Писемский Алексей Феофилактович (1821--1881), писатель -- I, 79, 80, 99, 236, 283, 297, 317, 453, 478, 484, 489; II, 15, 40, 132, 168, 188, 191, 437, 473.
   Пич Людвиг (см. о нем т. II, с. 483--485) -- I, 22, 427, 497; II, 249, 431, 439, 483--485, 490. "Майские дни в Париже" -- II, 244.
   Платон (427--347 гг. до н. э.), древнегреч. философ-идеалист -- II, 207.
   Плевако Федор Никифорович (1843--1908), адвокат -- II, 140.
   Плетнев Петр Александрович (1792--1865), поэт, критик, издатель-редактор "Современника" в 1838--1846 гг.-- I, 85, 445, 455, 489, 509.
   Плещеев Алексей Николаевич (1825--1893), поэт, участник кружка Петрашевского, сотрудник "Современника" и "Отечеств, записок" -- I, 297; II, 130, 132, 510.
   Погодин Михаил Петрович (1800--1875), историк, журналист, писатель, издатель "Московского вестника" и "Москвитянина" -- II, 200.
   Поленов Василий Дмитриевич (1844--1927), художник -- I,, 391--393, 519; II, 118, 460.
   Полонская (урожд. Устюжская) Елена Васильевна (?-- 1860), первая жена Я. П. Полонского -- I, 283, 487.
   Полонская Жозефина Антоновна (1844--1920), вторая жена Я. П. Полонского, скульптор -- II, 241, 482, 504.
   Полонские -- II, 227, 229, 230, 232.
   Полонский Яков Петрович (см. о нем т. II, с. 503--507) -- I, 8, 24, 26, 27, 161, 166, 229, 230, 238, 273, 283, 426, 427, 447, 464, 477, 490, 497, 512, 525; II, 108, 130, 132, 134, 186, 207, 220, 225, 226, 228, 235, 240, 343, 386, 430, 438, 453, 456, 464, 482, 491, 495, 503--507.
   "Узница" ("...Что она мне? Не жена, не любовница"...) -- II, 207.
   Поляков Андрей Иванович -- см. Лобанов Ф. И.
   Помяловский Николай Герасимович (1835--1863), писатель -- I, 317, 492.
   "Мещанское счастье" -- I, 346.
   "Молотов" -- I, 317, 346, 492.
   Посошков Иван Тихонович (1652--1726), публицист, экономист -- I, 292.
   Потанин Гавриил Никитич (1823-1910), писатель -- I, 293, 488.
   Поттер Паулюс (Поль; 1625--1654), голл. живописец, гравер -- II, 30.
   Похитонов Иван Павлович (1850--1923), художник -- II, 497
   Прохоров, медик -- I, 346, 347.
   Прудон Пьер-Жозеф (1809--1865), франц. социолог и экономист -- II, 42.
   Пушкин Александр Сергеевич (1799--1837) -- 1, 5, 9, 19--21, 44, 45, 84, 85, 93, 94, 114, 123, 151, 153, 223, 237, 238, 244, 246, 251, 255, 298, 331, 346, 373, 435, 443, 444, 460, 465, 474, 478, 482, 490, 513, 520; II, 34, 68, 108, 109, 111, 112, 122, 124, 125, 128--133, 141, 142, 183, 191, 194, 195, 198, 207, 208, 211, 243, 261, 265, 283, 308, 338, 341, 343, 369, 370, 374, 397, 415, 437, 445, 451, 454, 455, 457, 458, 462, 463, 467, 469, 471, 484, 509
   "Александр Радищев" -- II, 109, 451.
   "Анчар" -- I, 94; II, 69, 73, 195, 208, 370, 443.
   "Борис Годунов" -- II, 109, 111.
   "Брожу ли я вдоль улиц шумных..." -- II, 69,
   "Гусар" -- II, 212.
   "Евгений Онегин" -- I, 213, 373, 443, 474; II, 129, 226, 243, 338.
   "Египетские ночи" -- II, 68, 69, 129, 198, 443.
   "Изба" -- см. "Русская изба".
   "Каменный гость" -- II, 109, 183, 451.
   "Капитанская дочка" -- II, 34, 226, 469.
   "Мазепа" -- II, 111.
   "Медный всадник" -- II, 129.
   "Моцарт и Сальери" -- II, 129.
   "Осень" -- II, 112.
   "Пир Петра Первого" ("Над Невою резво вьются...") -- II, 337, 374,
   "Повести покойного Ивана Петровича Белкина" -- II, 144.
   "Последняя туча рассеянной бури" -- см. "Туча".
   "Поэт" -- I, 478; II, 69.
   "Поэт и толпа" ("Чернь") -- II, 69.
   "Радищев" -- см. "Александр Радищев".
   "Русалка" -- II, 112, 183.
   "Русская изба" (глава из статьи "Путешествие из Москвы в Петербург") -- II, 109.
   "Скупой рыцарь" -- I, 44; II, 129.
   "Сцены из рыцарских времен" -- II, 109.
   "Сцены из "Фауста" -- II, 129.
   "Туча" ("Последняя туча рассеянной бури...") -- II, 132.
   "Фауст" -- см. "Сцены из "Фауста".
   "Цыгане" ("Алеко") -- I, 373; II, 211.
   "Чернь" -- см. "Поэт и толпа".
   Пэн Джемс (1830--1898), англ. новеллист -- II, 307.
   
   Рабионов -- см. Родионов Иван Родионович.
   Рэдклифф Анна (урожд. Уорд; 1764--1823), англ. писательница -- I, 38.
   Разин Степан Тимофеевич (ок. 1630--1671), предводитель крестьянской войны (1670--1671) -- II, 118, 460.
   Раковиц Янко, валахский дворянин -- II, 56, 438.
   Рафаэль Санти (1483--1520) -- I, 245, 249--251, 349, 482; II, 110, 112, 205, 455, 459, 482.
   Рейхель Мария Каспаровна (урожд. Эрн; 1823--1916), близкий друг семьи А. И. Герцена -- I, 209, 452.
   Реклю Поль, хирург -- I, 397.
   Рембрандт Харменс ван Рейн (1606--1669) -- II, 117, 241, 460.
   Ремезов Митрофан Нилович (1835--1908), беллетрист, сотрудник журнала "Русская мысль" -- I, 363; II, 469, 470.
   Ренан Жозеф-Эрнест (1823--1892), франц. писатель, филолог-востоковед -- II, 182, 280, 284, 291, 431, 510.
   Рени Гвидо (1575--1642), итал. живописец -- II, 241.
   Репин Илья Ефимович (см. о нем т. II, с. 458--460) -- I, 7, 14, 391, 392, 519; II, 104, 110, 111, 192, 228, 450, 452, 454--456, 458, 460, 476, 477
   Риль Вильгельм Генрих (1823--1897), нем. писатель, профессор Мюнхенского университета -- I, 265, 266, 484.
   Римский-Корсаков Николай Андреевич (1844--1908) -- II, 105, 106, 450.
   Риттер Екатерина Егоровна, гувернантка у Тургеневых -- I, 34.
   Робеспьер Максимилиан-Мари-Изидор (1758--1794), лидер якобинцев, в 1793 г. возглавил рев. правительство Франции -- II, 263.
   Родионов (Рабионов) Иван Родионович, поэт, печатался в "Библиотеке для чтения" -- I, 297, 466, 489.
   Розенштейн Анна Моисеевна (в первом браке Макаревич, во втором -- Кулешова; 1854--1925), участница рев. движения 1870-х гг.-- I, 370.
   Рольстон Вильям (см. о нем т. II, с. 494--496) -- I, 383, 425, 428, 513, 515; II, 137, 138, 360, 447, 466, 489, 494--496, 505.
   Ропшин В.-- см. Савинков Б. В.
   Россети Данте Габриел (1828--1882), англ. поэт и живописец -- II, 307.
   Россини Джоакино Антонио (1792--1868), итал. композитор -- I, 435; II, 112, 451.
   Ростовцев Михаил Яковлевич, граф, искусствовед, брат Н. Я. Ростовцева -- I, 285.
   Ростовцев Николай Яковлевич, граф (1831--1897), знакомый Тургенева и Герцена -- I, 254, 283, 488. Ростопчина (урожд. Сушкова)
   Евдокия Петровна (1811 -- 1858), поэтесса -- I, 95.
   Ротру Жан де (1609--1650), франц. драматург -- II, 281.
   Рубенс Питер Пауэл (1577--1640) -- II, 98.
   Рубини Джованни Баттиста (1795--1854), итал. оперный певец -- I, 106.
   Рубинштейн Антон Григорьевич (1829--1894), пианист, композитор, дирижер -- I, 464, 466; II, 103, 104, 107, 211, 228, 429, 453, 474.
   Рубинштейны -- II, 291.
   Рудольф Франц-Карл-Иосиф (1858--1889), австр. кронпринц и эрцгерцог -- 1, 259.
   Руссо Жан-Батист (1670-- 1741), франц. поэт -- II, 392,
   Руссо Жан-Жак (1712-- 1778) -- II, 268.
   Руссо Теодор (1812--1867), франц. художник-пейзажист -- II, 117, 241, 256, 315, 452.
   
   С.-- см. Стечькина Л. Я.
   С--ва Вера -- II, 46, 47, 51--53.
   С--ва М. П. (см. о ней т. II, с. 488--439) -- I, 427, 462; II, 52, 438, 439.
   С--ва Надя -- II, 46, 47, 51 -- 53.
   Сабуров Андрей Александрович (1838--1916), гос. деятель, в 1880--1881 гг. министр народного просвещения -- II, 131.
   Савина Мария Гавриловна (см. о ней т. II, с. 502--503) -- I, 7, 26, 426, 476; II, 355, 387-- 389, 396, 502, 503, 505--507.
   Савинков (наст, имя; псевд. Ропшин В.) Борис Викторович (1879--1925), писатель; один из руководителей партии эсеров, террорист, руководитель антисоветских заговоров. Белоэмигрант -- I, 385, 517.
   Сазонов Николай Федорович (1843--1902), актер Александрийского театра -- II, 349.
   Салаев Федор Иванович (1829--1879), московский книгоиздатель, выпустил четыре издания собр. соч. И, С. Тургенева: 1865; 1868--1871; 1874; 1880 -- II, 357, 488.
   Салиас де Турнемир (урожд. Сухово-Кобылина, псевд. Евгения Тур) Елизавета Васильевна (1815--1892), писательница -- I, 280, 487
   Салтыков Михаил Евграфович (наст, имя; псевд. Н. Щедрин; 1826--1889) -- I, 7, 9, 11, 20, 27, 28, 204, 318, 386, 404, 405, 416, 447, 486, 493, 500, 510, 517, 523, 525, 526; II, 113, 122, 142, 143, 211, 227, 228, 429, 440, 457, 467, 479, 492, 504.
   "Господа Головлевы" -- II, 142.
   "История одного города" -- 11, 142, 467
   "Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил" ("Два генерала") -- II, 143, 211, 467 Самойлова Вера Васильевна -- см. Мичурина В. В.
   Сарасатэ (Сарасатэ-и-Навас-куэс) Пабло (1844--1908), исп. скрипач, композитор -- I, 25; II, 169, 291.
   Сатин Николай Михайлович (1814--1873), поэт, переводчик, мемуарист -- I, 78.
   Свечина (урожд. Соймонова) Софья Петровна (1782--1859), фрейлина двора Павла I и Александра I, с 1817 г. жила в Париже -- I, 280, 487
   Свифт Джонатан (1667--1745), англ. писатель, религиозный и полит. деятель -- II, 393.
   Сен-Виктор Поль-Бен (1825--1881), франц. литератор, театральный критик -- II, 294.
   Сен-Сане Камиль (1835--1921), франц. композитор -- I, 25; II, 116, 117, 169--171, 182, 291.
   Сен-Симон Клод-Анри де (1760--1825), франц. мыслитель, социалист-утопист -- I, 389.
   Сенковский Осип (Юлиан) Иванович (1800--1858), с 1834 г. редактор-издатель "Библиотеки для чтения", писатель, журналист, востоковед -- I, 102.
   Сент-Бев Шарль Огюстен (1804--1869), франц. критик и поэт -- II, 262, 263, 265.
   Сербинович Владимир Андрианович (1824--?), член Петербургского окружного суда -- II, 121.
   Сервантес Сааведра Мигель де (1547--1616) -- I, 358, 405; II, 169, 432, 468.
   "Дон-Кихот" -- I, 358, 405; II, 8, 169, 430.
   Серно-Соловьевич Александр Александрович (1838--1869), рев. демократ, один из лидеров "Земли и воли" -- I, 395, 520,
   Серов Александр Николаевич (1820--1871), композитор, музыкальный критик -- II, 100, 165, 472.
   Серова Валентина Семеновна (1846--1924), композитор, музыкальный критик -- II, 167.
   Сибиряков Константин Михайлович, издатель журнала "Слово" в 1878--1881 гг.-- I, 414, 525.
   Симон Жюль (1814--1896), франц. полит, деятель, писатель, в 1876--1877 гг. министр народного просвещения -- II, 286, 291.
   Сиповский Василий Дмитриевич (1844--1895), историк, педагог, писатель -- II, 167, 474
   Сиркур Адольф де (1801--1879), франц. полит, деятель, литератор -- II, 31.
   Скарятин Владимир Дмитриевич, журналист, один из издателей газеты "Весть" (в 1863--1870 гг.) -- II, 32, 33, 36.
   Скарятин Н. Д., моряк-севастополец -- II, 32.
   Скобелев Михаил Дмитриевич (1843--1882), генерал от инфантерии, участник русско-турецкой войны -- I, 410; II, 189, 477
   Скобелева (урожд. Полтавцева) Ольга Николаевна (1823--1880), мать М. Д. Скобелева -- II, 189, 190, 477.
   Скотт Вальтер (1771--1832) -- II, 322.
   Слепцов Василий Алексеевич (1836--1878), писатель -- I, 298, 346, 348, 501, 502; II, 227, 482.
   Слепцов Николай Павлович (1815--1851), генерал-майор -- I, 391.
   Сливицкая Мавра Тимофеевна -- см. Артюхова М. Т.
   Случевский Константин Константинович (1837--1904), поэт, публицист, мемуарист -- I, 94, 417, 447; II, 32, 33, 36, 443, 473.
   Смирнова (урожд. Россет) Александра Осиповна (1810--1882), приятельница Пушкина, Вяземского, Гончарова, мемуаристка -- I, 254.
   Смит Генри Джон Стефан (1826--1883), англ. математик, с 1861 г. профессор Оксфордского университета -- II, 137.
   Снеткова Фанни (Федосья) Александровна (1838--1929), актриса Александрийского театра -- I, 127.
   Соболевский Сергей Александрович (1803--1870), поэт, библиограф, приятель А. С. Пушкина -- I, 238; II, 368, 369.
   Соколов Иван, камердинер Тургенева -- I, 158--160.
   Сократ (ок. 469--399 гг. д он. э.) -- II, 207.
   Солдатенков Козьма Терентьевич (1818--1901), московский издатель -- I, 244.
   Соллогуб Владимир Александрович, граф (1813--1882), писатель -- I, 104, 105, ПО, 264; II, 74, 103, 434.
   Соловьев Александр Константинович (1846--1879), рев. народник, в 1879 г. покушался на жизнь Александра II -- I, 368, 370, 371.
   Сомова Ольга Александровна -- см. Тургенева О. А.
   Сорокин Евграф Семенович (1821--1892), художник -- I, 245, 254.
   Сосницкий Иван Иванович (1794--1871), актер Александрийского театра -- I, 126.
   Софокл (496--406 гг. до н. э.-- II, 367.
   "Антигона" -- II, 367.
   Соханская (псевд. Кохановская) Надежда Степановна (1825--1884), писательница -- I, 280; II, 199, 200, 204, 479.
   Споттисвуд Уильям (1825--1883), англ. математик -- II, 307.
   Станкевич Александр Владимирович (1821--1909), биограф и издатель писем Грановского -- I, 79.
   Станкевич Николай Владимирович (1813--1840), поэт, основал философский кружок в 1830-х гг. в Москве -- I, 9, 79, 83, 246, 425, 438, 440, 444, 446, 482, II, 206.
   Старчевский Альберт Викентьевич (1818--1901), публицист, историк литературы -- I, 102, 450.
   Стасов Владимир Васильевич (см. о нем т. II, с. 448--458) -- I, 7, 249, 481; II, 110, 111, 115, 117, 448--460, 467, 469, 471, 477, 494.
   Стасов Дмитрий Васильевич (1828--1918), юрист, брат В. В. Стасова -- II, 101.
   Стасюлевич Михаил Матвеевич (см. о нем т. II, с. 508--509) -- I, 7, 371, 430, 432, 433, 438, 442, 478--480, 511, 514, 515; II, 92, 124, 126, 133, 161, 195, 217, 219, 220, 224, 410, 458, 461, 466, 471, 473, 476, 479, 482, 486, 508, 509.
   Стахович Михаил Александрович (1861--1923), член Гос. совета, близкий знакомый Толстых -- I, 220, 474.
   Стечькина Любовь Яковлевна (1851--1900), писательница -- II, 206, 207, 338, 475.
   "Варенька Ульмина" -- II, 173, 206.
   Столыпин (Монго) Алексей Аркадьевич (1816--1858), родственник и друг М. Ю. Лермонтова -- II, 80.
   Столыпин Дмитрий Аркадьевич (1818--1893), обществ. деятель -- II, 79, 80.
   Страхов Николай Николаевич (наст. имя; псевд. Н. Косица; 1828--1896), критик, философ, публицист, автор статей о Тургеневе -- II, 345.
   Стрепетова Полина Антипьевна (1850--1903), актриса Александрийского театра -- II, 190.
   Стэнли (Стенли) Генри Мортон (псевд; наст. имя Джон Роулендс; 1841--1904), амер. журналист, исследователь Африки -- II, 290.
   Суворин Алексей Сергеевич (1834--1912), журналист, с 1876 г. издатель "Нового времени" -- I, 447; II, 154, 162, 499.
   Сю Эжен (1804--1857), франц. романист -- I, 346.
   
   Т., граф -- I, 215--217.
   Таландье Альфред, франц. полит, деятель, литератор, знакомый А. И. Герцена -- I, 219.
   Тамбурини Антонио (1800--1876), итал. певец -- I, 106.
   Танеев Сергей Иванович (1856--1915), композитор, пианист, обществ, деятель -- II, 184, 467, 477.
   Тартаков Иоаким Викторович (1860--1923), певец, солист Мариинского театра -- I, 391.
   Теккерей Уильям Мейкпис (1811--1863) -- II, 21, 22, 242, 374, 434, 435, 475.
   Теннисон Альфред (1809--1892), англ. поэт -- II, 141, 306, 466
   Тихонравов Николай Саввич (1832--1893), историк литературы, археолог, ректор Московского университета -- II, 130, 131.
   Толстая Марья Николаевна (см. о ней т. I, с. 473--475) -- I, 228, 428, 463, 466, 473--476, 487.
   Толстая (урожд. Бахметева) Софья Андреевна, графиня (1825--1895), жена поэта А. К. Толстого -- II, 339.
   Толстая (урожд. Берс) Софья Андреевна, графиня (1844--1919), жена Л. Н. Толстого -- I, 19, 468; II, 499--501. Толстая Татьяна Львовна,
   графиня (1864--1950), старшая дочь Л. Н. Толстого, в замужестве Сухотина -- II, 336, 342. Толстой Алексей Константинович, граф (1817--1875), поэт, драматург -- I, 285, 391, 452, II, 90, 339.
   "Колодники" -- I, 391.
   "Средь шумного бала..." -- II, 339.
   Толстой Валерьян Петрович (1813--1865), помещик, муж М. Н. Толстой -- I, 22, 473.
   Толстой Иван Матвеевич (1806--1867), министр почт и телеграфа -- I, 241.
   Толстой Илья Львович, граф (1866--1933), сын Л. И. Толстого -- I, 19; II, 336, 342.
   Толстой Лев Николаевич, граф (1828--1910) -- I, 5, 7, 18, 20-22, 100, 101, 122, 128, 132, 133, 163--165, 167, 168, 183, 184, 195, 204--207, 230, 231, 242, 246, 251, 253, 271, 273, 278, 280, 283, 293, 297, 301, 303--307, 309, 310, 417, 425, 426, 453, 454, 456, 457, 461, 463, 464, 466--469, 473, 474, 477, 479, 481--487, 489--491, 495, 497, 499, 524; II, 6, 78, 135, 143, 186-188, 196, 198, 199, 216--218, 221, 225, 226, 257, 283, 334, 335, 341--343, 347, 378, 384--387, 397--399, 429, 430, 443, 447, 454, 455, 461, 463, 464, 467--469, 481, 485, 495, 498, 500, 501.
   "Альберт" -- I, 453.
   "Анна Каренина" (Левин) -- I, 231; II, 110, 143, 225, 399, 400, 455.
   "Война и мир" -- I, 18, 417; II, 78, 199, 257, 341, 398, 447, 500.
   "Детство" ("История моего детства") и "Отрочество" -- I, 100, 467, 473; II, 78.
   "Из записок князя Д. Нехлюдова (Люцерн)" -- I, 246, 482.
   "Исповедь" -- II, 334.
   "Казаки" -- II, 199.
   "Семейное счастье" -- II, 199.
   Толстой Николай Николаевич, граф (1823--1860), брат Л. Н. Толстого -- I, 200, 207, 273, 283, 463, 473, 487
   Толстой Сергей Львович (см. о нем т. II, с. 498--501) -- I, 19, 426, 469, 485, 481, 498.
   Толстой Сергей Николаевич, граф (1826--1904), брат Л. Н. Толстого, тульский помещик -- II, 343, 344.
   Топоров Александр Васильевич (1831--1887), близкий приятель Тургенева -- I, 407; II, 81, 82, 220, 225--235, 240, 241, 349--351, 353, 354, 405, 410, 482, 502.
   Топорова Анна Ивановна, жена А. В. Топорова -- II, 354.
   Траян Марк Ульпий (53-- 117), римск. император с 98 г.-- I, 266.
   Трепов Федор Федорович (1812--1889), генерал-майор, петербургский градоначальник -- I, 364, 365, 511.
   Третьяков Павел Михайлович (1832--1898), московский купец, основатель картинной галереи в Москве -- II, 115, 188, 459, 460.
   Третьяковы -- II, 190.
   Троллоп Энтони (1815--1882), англ. романист -- II, 138, 307,
   Тропман Жан-Батист (1849--1870), уголовный преступник во Франции, был казнен за убийство -- 1, 219.
   Трубецкой Николай Иванович, князь (1807--1847), знакомый Тургенева, тесть Н. А. Орлова -- II, 31.
   Тур Евгения -- см. Салиас де Турнемир.
   Тургенев Иван Сергеевич (1818--1883).
   "Ася" -- I, 251, 253, 254, 255, 482, 483, 496; II, 65, 230, 502.
   "Андрей Колосов" -- I, 437.
   "Бригадир" -- I, 319.
   "Бурмистр" -- см. "Записки охотника".
   "Вечер" ("Старый дуб") -- I, 445.
   "Вешние воды" -- I, 319; II, 11,72, 124,240,333, 431, 462, 468.
   "Всемогущий Житкин", замысел -- I, 411--413,
   "Гамлет и Дон-Кихот" -- I, 272, 358, 399, 400, 405, 485, 502, 509.
   "Где тонко, там и рвется" -- I, 437, 470.
   "Голуби" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Два приятеля" -- I, 439.
   "Два четверостишия" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Дворянское гнездо" (Лаврецкий) -- I, 11, 93, 101,201, 259,260,261, 264, 266, 267, 271, 276, 300, 310, 319,398,454, 483, 484, 522; II, 15, 87, 108, 225, 226, 231, 322, 323, 329, 331, 430, 434, 494, 502.
   "Дикарка", замысел -- II, 404, 405.
   "Дневник лишнего человека" -- I, 89, 447
   "Довольно" -- I, 386; II, 122.
   "Довольный человек" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Дурак" -- см, "Стихотворения в прозе".
   "Дым" -- I, 17, 91, 319, 351, 356, 398, 407, 441, 448, 459, 472, 505, 506, 524; II, 72, 74, 98--100, 105, 108, 124, 184, 225, 255, 261, 331, 438, 440, 445, 446, 474.
   "Живые мощи" -- см.
   "Записки охотника".
   "Житейское правило" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Завтрак у предводителя" -- I, 126, 456.
   "Заметка" (о M. M. Антокольском) -- II, 104, 453.
   "Записки охотника" ("Записки русского помещика") -- I, 10, 85, 89, 95, 177, 274, 396, 427, 437, 449, 451, 452, 454, 465, 485, 486, 493; II, 54, 63, 86, 125, 137--140,186,187,211,247,261-- 263, 284, 292, 293, 416, 435, 439, 442, 466, 468, 486, 488, 497, 509.
   "Бирюк" -- II, 355.
   "Бурмистр" -- I, 97; II, 432, 434, 473.
   "Живые мощи" -- I, 319; II, 297.
   "Землеед", замысел -- II, 442.
   "Льгов" -- II, 434.
   "Певцы" -- I, 194; II, 434.
   "Хорь и Калиныч" -- I, 85, 91, 97, 102, 446; II, 75.
   "Затишье" -- II, 66, 73.
   "Как хороши, как свежи были розы..." -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Капля жизни" ("Живая капля"), замысел стихотворения в прозе, записанный Я. П. Полонским -- II, 377.
   "Клара Милич (После смерти)" -- II, 217, 218, 237, 241, 405, 413, 481, 482.
   "Конец света (Сон)" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Литературные и житейские воспоминания" -- I, 10, 98; II, 108, 443, 445. "Наши послали! (Эпизод из истории июньских дней 1843 года в Париже)" ("Они послали") -- I, 98, 452.
   "О соловьях" -- II, 108.
   "Пожар на море" -- II, 222, 223.
   "Маша" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Месяц в деревне" -- II, 349, 350, 354, 502.
   "Музей" -- рассказ, записанный Л. Нелидовой -- II, 236, 237.
   "Муму" -- I, 48, 50, 89; II, 73, 108, 251.
   "Накануне" (Елена, Инсаров, Антеор, "Nouvelles Scenes de la vie russe Elena") -- Ш, 11, 139, 144, 242, 260, 261, 263, 267--270, 276, 277, 296, 319, 323, 324, 356, 384, 394, 398, 425, 454, 457, 458, 480, 483, 484, 496, 509, 522, 524, 526; II, 75, 79, 225, 262, 320, 332, 444, 484, 488, 502.
   "Нахлебник" -- I, 318, 437, 456, 492.
   "Наши послали! (Эпизод из истории июньских дней 1848 года в Париже)" -- см. "Литературные и житейские воспоминания".
   "Несчастная" -- I, 439; II, 41, 250, 462.
   "Нигилист" -- I, 145.
   "Новь" -- I, 15, 17, 101, 147, 319, 320, 355--359, 394, 398, 400, 407, 418^20, 425, 427, 459, 492, 503, 506--509, 511, 519, 521, 522, 526; II, 42, 92, 112, 136, 146, 183, 184, 233, 256, 261, 295, 297, 447, 474, 487, 496
   "О медиумах", замысел -- I, 296, 489.
   "О соловьях" -- см. "Литературные и житейские воспоминания".
   "Обед в Обществе английского литературного фонда" -- I, 242; II, 435.
   "Отцы и дети" (Базаров, Анна Сергеевна Одинцова) -- I, 11, 13--15, 17, 24, 101, 145--147, 273, 275, 290, 304--306, 309, 312--316, 319, 320, 333, 338, 340, 342, 343, 346--350, 394, 398, 399, 400, 407, 425, 427, 454, 459, 460, 469, 472, 485, 486, 489--491, 496, 498--502, 505, 522, 524; II, 8, 25, 26, 29, 37--39, 66, 67, 78, 92, 98, 108, 122, 146, 166, 201, 226,231, 255, 260, 283, 322, 329, 331, 332, 429, 431, 435, 436, 442--444, 447, 448, 451, 473, 485, 487, 499.
   "Отчаянный" -- I, 273, 378, 379, 485; II, 155, 156, 471.
   "Параша" -- I, 85, 103, 152, 153, 434, 436, 445, 455, 462; II, 246.
   "Певцы" -- см. "Записки охотника".
   "Первая любовь" ("Un premier amour") -- I, 92, 260, 319; II, 74, 230, 234, 251, 468, 484.
   "Пергамские раскопки" -- II, 122.
   "Переписка" -- I, 447; II, 124, 240.
   "Песнь торжествующей любви" -- I, 379; II, 237, 360, 361, 389, 405, 434.
   "Петушков" -- I, 437.
   "Пир у Верховного существа" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Пожар на море" -- см. "Литературные и житейские воспоминания".
   "Помещик" -- I, 111, 455.
   "Порог" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Постоялый двор" -- II, 251.
   "Предисловие" (к переводу романа Максима Дюкана "Утраченные силы") -- II, 433.
   "Призраки" ("Erscheinungen") -- I, 242, 480, 510; II, 122, 230, 251, 255, 362, 464, 484.
   "Провинциалка" -- I, 127, 455, 456; II, 354, 355, 503.
   "Проект программы "Общества для распространения грамотности и первоначального образования" -- I, 253, 482.
   "Пунин и Бабурин" -- I, 434; II, 95.
   "Путешествия по святым местам русским А. Муравьева", рецензия -- 1, 85, 445.
   "Разговор" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Рудин ("Гениальная натура", "Dimitri Roudine...") -- I, 10, 11, 90, 92, 101--103, 222, 240, 243, 260, 272, 273, 318, 319, 334--338, 398, 425, 446, 447, 453, 473, 475, 482, 494, 496, 498, 499, 522; II, 66, 76, 77, 262, 445, 446, 484, 488.
   "С кем спорить" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Самознайка", сказка, записанная Я. П. Полонским -- I, 24; II, 378.
   "Смерть Ляпунова. Драма в пяти действиях в прозе. Соч. С. А. Гедеонова", СПб., 1846, рецензия -- I, 86, 446.
   "Собака" -- II, 340, 362, 499, 505.
   "Старик" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Старуха" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Старые голубки", повесть -- I, 24; II, 372, 505.
   "Статья о смерти Гоголя" -- I, 121.
   "Стено" -- I, 85, 445.
   "Степной король Лир" -- II, 333.
   "Стихотворения в прозе" -- I, 300,382, 514; II, 96, 121, 124, 133, 147, 152, 155, 163, 164, 179, 412, 448, 490, 507, 509.
   "Голуби" -- II, 152.
   "Два четверостишия" -- I, 360; II, 85, 448.
   "Довольный человек" -- I, 360.
   "Дурак" -- I, 360.
   "Житейское правило" -- I, 360.
   "Как хороши, как свежи были розы..." -- I, 360; II, 124.
   "Конец света (Сон)" -- II, 133.
   "Маша" -- II, 413.
   "Пир у Верховного существа" -- II, 155.
   "Порог" -- I, 378, 379, 382, 514; II, 133.
   "Последнее свидание" -- I, 460.
   "Разговор" -- I, 85, 382, 445, 455.
   "С кем спорить" ("Не спорь только с Владимиром Стасовым") -- II, 96, 97, 133.
   "Старик" -- I, 360.
   "Старуха" -- I, 360; II, 256, 412.
   "Стой!" --121, 240.
   "Сфинкс" -- I, 364.
   "Услышишь суд глупца..." -- I, 360; II, 155.
   "Христос" -- II, 424.
   "Чернорабочий и белоручка" -- I, 364, 382.
   "Что я буду думать" -- I, 383.
   "Странная история" -- II, 362.
   "Три портрета" -- I, 437.
   "Украинские народные рассказы" Марко Вовчка, перевод -- I, 281.
   "Услышишь суд глупца..." -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Фауст" -- I, 217, 224, 242, 312, 472, 474, 480; II, 251.
   "Холостяк" -- I, 437.
   "Хорь и Калиныч" -- см. "Записки охотника".
   "Христос" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Чернорабочий и белоручка" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Что я буду думать" -- см. "Стихотворения в прозе".
   "Яков Пасынков" -- I, 471; II, 15, 251.
   "Un nuit a l'auberge an grand sanglier" ("Ночь в гостинице большого кабана") -- II, 255.
   "Le dernier sorgier" ("Последний колдун") -- II, 252, 485.
   "Le Miroir" ("Зеркало") -- II, 485
   "L'Ogre" ("Людоед" -- II, 252.
   "Trop de femmes" ("Слишком много жен") -- II, 252, 485.
   Тургенев Николай Иванович (1789--1871), декабрист, историк, экономист -- I, 16, 295, 489; II, 31, 63, 437, 494, 495.
   Тургенев Николай Николаевич (1795--1881), дядя Тургенева, управляющий его имением с 1858 по 1867 г г.-- 1,30, 181, 183, 195, 197, 198, 200, 202, 304, 490.
   Тургенев Николай Сергеевич (1816--1879), старший брат Тургенева -- I, 30, 33, 34, 41, 54--60, 62, 63, 67, 69, 72--74, 98, 196, 197, 436, 437; II, 384, 438, 480.
   Тургенев Сергей Николаевич (1793--1834), отец Тургенева -- I, 30, 38.
   Тургенева (урожд. Шварц) Анна Яковлевна (?--1872), камеристка В. П. Тургеневой, впоследствии жена Н. С. Тургенева -- I, 60, 69.
   Тургенева (урожд. Лутовинова) Варвара Петровна (1780--1850), мать Тургенева -- I, 8, 30--39, 41--74, 86, 88, 89, 195, 196, 430, 431, 433--438, 443; II, 186, 187.
   Тургенева Елизавета Семеновна, горничная В. П. Тургеневой, затем жена H. H. Тургенева -- I, 200.
   Тургенева (в замужестве Сомова) Ольга Александровна (1836--1872), дальняя родственница Тургенева -- I, 92, 99, 246, 255, 447, 448.
   Тургенева (в замужестве Брюэр) Полина (Пелагея) Ивановна (1842--1919), дочь Тургенева -- I, 176, 465, 491; II, 27, 28, 185, 479.
   Тургенева Фанни (Фанни-Александра) Николаевна (1835--1890), дочь Н. И. Тургенева -- I, 76, 318, 492, 525; II, 437, 472, 474
   Тучкова-Огарева Наталья Алексеевна (см. о ней т. I, с. 469--473) -- I, 14, 24, 208, 213, 426, 437, 469, 470--473, 489; II, 434.
   Тьер Луи-Адольф (1797--1877), франц. реакционный полит, деятель, историк -- II, 278.
   Тэн Ипполит (1828--1893), франц. историк, философ, искусствовед -- II, 144, 267, 283.
   Тютчев Николай Николаевич (1815--1878), друг Тургенева, в 1850--1853 гг. управляющий имением Спасское -- I, 78, 80, 156, 313, 314, 316, 483.
   Тютчев Федор Иванович (1803--1873) -- I, 169, 238, 464; II, 338, 397, 430, 471.
   Тютчева Александра Петровна (1822--1883), жена H. H. Тютчева -- I, 156, 313, 314.
   Тютчевы -- I, 156, 491.
   
   Уитмен Уолт (1819--1892), амер. поэт -- II, 329.
   Урусов (псевд. Иванов) Александр Иванович, князь (1843--1900), адвокат, писатель и обществ, деятель -- II, 122, 343.
   Урусов Леонид Дмитриевич, князь (?-- 1885), тульский вице-губернатор в 1876--1885 гг., друг семьи Л. Н. Толстого -- II, 340, 343, 344.
   Урусов Сергей Семенович, князь (1827--1897), близкий друг Л. Н. Толстого, его сослуживец по Севастополю -- II, 340.
   Урусова (урожд. Мальцева) Мария Сергеевна, княгиня, жена Л. Д. Урусова, знакомая Тургенева -- II, 301, 302.
   Успенский Глеб Иванович (1843--1902), писатель -- I, 385, 410, 415, 416, 423, 516, 519, 525.
   Успенский Николай Васильевич (1837--1889), писатель -- I, 298, 299, 490.
   Уссей Арсен (1815--1896), франц. писатель и фельетонист -- II, 301.
   
   Фарнгаген фон Энзе Карл Август (1785--1858), нем. критик -- I, 301; II, 76.
   Федосеев Николай -- маляр в усадьбе Тургеневых -- I, 55.
   Фет (Шеншин) Афанасий Афанасьевич (см. о нем т. I, с. 461--469) -- I, 7, 8, 12, 19, 119, 120, 178, 223, 298, 302, 308, 311, 393, 425, 428, 447, 453, 455--457, 461--468, 477, 485, 488, 491; II, 180, 338, 430, 443, 446, 484, 504.
   Фет (урожд. Боткина) Мария Петровна (1828--1894), жена А. А. Фета -- I, 180, 207.
   Философова (урожд. Дягилева) Анна Павловна (1837--1912), деятельница женского движения в России -- I, 507, 513; II, 89, 90, 350, 448.
   Фитингоф-Шелль Борис Александрович (1829--1901), композитор -- II, 100, 451.
   Фландрен Жан-Ипполит (1809--1864), франц. художник -- II, 323.
   Флетчер Джон (1579--1625), англ. драматург -- II, 307.
   Флобер Гюстав (1821--1880) -- I, 7, 18, 20, 25, 386, 397, 525; II, 12, 128, 141, 144--146, 170, 173, 174, 216, 226, 251, 255, 256, 258, 261, 263--270, 273, 274, 279, 280, 283, 284, 291, 292, 294--297, 299--301, 310, 312, 313, 319, 320, 341, 346, 375, 376, 431, 432, 458, 462, 468, 469, 474, 485, 486, 488, 491, 492, 500.
   "Бувар и Пекюше", незаконченный роман -- II, 144.
   "Искушение святого Антония" -- II, 297.
   "Кандидат" -- II, 296.
   "Мадам Бовари" -- II, 145, 255, 312, 319, 320, 468.
   "Три повести" -- II, 297.
   Флоке Шарль-Тома (1828--1896), франц. полит, деятель, известный адвокат -- II, 291.
   Фогт Карл (1817--1895), нем. естествоиспытатель и философ -- I, 346.
   Фонвизин Денис Иванович (1745--1792) -- II, 135.
   Форе Габриель-Юрбен (1845--1924), франц. композитор -- II, 169, 182.
   Фори Батист (см. о нем т. II, с. 489, 490) -- I, 425; II, 431, 474, 489, 490.
   Франциск I (1494--1547), франц. король с 1515 г.-- II, 280.
   Фредерике Лев Александрович, барон (1839--1904), генерал-адъютант, с 1874 г. военный агент в Париже -- I, 377.
   Фридрейх Николаус (1825--1882) -- врач в Гейдельберге, профессор -- II, 33.
   Фрикен Алексей Федорович, искусствовед, в 1859--1869 гг. жил за границей, друг семьи А. И. Герцена -- I, 285.
   Фролов Николай Григорьевич (1812--1855), географ, был близок к кружку Н. В. Станкевича, сотрудничал в "Современнике" -- I, 78.
   Фульд Ахилл (1800--1807), франц. гос. деятель. В 1860-е гг. министр финансов -- I, 293.
   Фурье Франсуа-Мари-Шарль (1772--1837), франц. социалист-утопист -- II, 36.
   
   Ханыков Николай Владимирович (1819--1878), востоковед, этнограф, путешественник, друг Тургенева -- I, 317, 492, 505; II, 31, 33, 36, 37, 193.
   Харламов Алексей Алексеевич (1842--1922), художник -- II, 110, 111, 117, 168, 417, 456, 460, 497.
   Херасков Михаил Матвеевич (1733--1807), поэт, драматург -- I, 38, 434.
   Хомяков Алексей Степанович (1804--1860), поэт, публицист, теоретик славянофильства -- II, 214.
   Хоторн (Готорн) Натаниэл (1804--1864), амер. писатель -- I, 274, 485, 494, 499; II, 328, 498.
   Хоуэлс Уильям Дин (1837--1920), амер. писатель, критик -- II, 329.
   Худяков Василий Григорьевич (1826--1871), художник, живший в Риме, последователь Брюллова -- I, 251, 254.
   
   Цевловская -- см. Водовозова Е. Н.
   Цион Илья Фаддеевич (1842-- 1912), физиолог, реакционный публицист, в 70-е гг. издатель парижской газеты "Goulois" -- I, 380.
   Цицерон Марк Туллий (106--43 гг. д он. э.), римск. оратор, философ, писатель -- I, 297; II, 71.
   
   Чаадаев Петр Яковлевич (1796--1856), философ, публицист -- I, 95; II, 503.
   Чаев Николай Александрович (1824--1914), писатель -- II, 132.
   Чайковский Николай Васильевич (1850--1926), деятель рев. народничества 1870-х гг. Один из организаторов студенческого кружка "чайковцев". В 1874--1906 гг. жил за границей, после 1917 г. белоэмигрант -- I, 510; II, 336, 472.
   Чайковский Петр Ильич (1840--1893) -- I, 392; II, 105, 178, 184, 212, 234, 242, 398, 452, 474.
   Чебышев Пафнутий Львович (1821--1894), математик -- II, 137. Черкасские -- I, 254. Черкасский Владимир Александрович, князь (1824--1878), обществ, и гос. деятель, публицист славянофильского направления -- I, 254, 255; II, 301.
   Чернышевский Николай Гаврилович (см. о нем т. I, с. 493--500) -- I, 5--7, 12, 13, 15, 17, 134, 137, 145, 340, 341, 343, 344, 356, 446, 453, 457--459, 475, 477, 483--485, 487, 488, 493--501, 522; II, 35, 67, 430, 433, 436, 437, 480.
   "Полемические красоты (Коллекция первая)" -- I, 485, 498.
   "Что делать?" -- II, 67.
   Чижов Матвей Афанасьевич (1838--1916), художник, скульптор -- II, 228.
   Чичерин Борис Николаевич (1828--1904), юрист, публицист, профессор Московского университета, философ-идеалист -- I, 297, 317, 446, 492; II, 128.
   
   Шамиль (1799--1871), в 1834--1859 гг. руководитель освободительной борьбы горцев Дагестана и Чечни против царизма -- I, 273, 298.
   Шамро (Шамеро) Жорж (1845--?), зять П. Виардо -- I, 309; II, 407--410.
   Шаншиев Николай Самойлович (1809--?), поверенный М. Л. Огаревой в деле "огаревского наследства" -- I, 214, 456, 497.
   Шарко (Charcot) Жан-Мартен (1825--1893), франц. врач, основоположник невропатологии и психотерапии -- II, 220, 275.
   Шарьер Эрнест (1805--1870), литератор, в 1854 г. перевел "Записки охотника" на франц. язык -- II, 32, 436.
   Шатобриан Франсуа Рене де виконт (1768--1848), франц. писатель, романтик -- I, 271; II, 270, 488.
   Шевченко Тарас Григорьевич (1814--1861) -- I, 203, 204, 281, 288, 365, 466, 488.
   Шевырев Степан Петрович (1806--1864), историк литературы, поэт, профессор Московского университета, один из руководителей "Москвитянина" -- I, 152, 153, 446, 462.
   Шекспир Уильям (1564-- 1616) -- I, 23, 123, 127, 171, 194, 361, 449, 455; 500; II, 100, 195, 214, 307, 311, 346.
   "Антоний и Клеопатра" -- I, 199.
   "Король Лир" -- I, 229; II, 100.
   "Ромео и Джульетта" -- II, 262.
   Шелль-Фитингоф Б. А.-- см. Фитингоф-Шелль Б. А.
   Шеневерк (1820--1885), нем. скульптор, работавший во Франции -- II, 280.
   Шеншина Надежда Афанасьевна -- см. Борисова Н. А.
   Шеншины -- I, 154, 462.
   Шенье Андре Мари (1762-- 1794), франц. поэт, публицист -- I, 137.
   Шиллер Иоганн Фридрих (1759--1805), I, 91, 151, 455, 499; II, 214, 301, 453.
   Шипулинский Павел Дмитриевич (1808--1872), врач, профессор Медико-хирургической академии в Петербурге -- I, 130, 255, 260.
   Шишкин Иван Иванович (1832--1898), живописец, график -- II, 205.
   Шлейермахер Фридрих Эрнст (1768--1834), нем. богослов, философ, переводчик работ Платона -- II, 207.
   Шмидт Генрих Юлиан (1818--1886), нем. журналист, историк литературы, критик, автор статьи "Иван Тургенев" (1868) -- I, 425; II, 253, 254, 256, 323, 324, 483, 485, 490.
   Шопен Фридерик Францишек (1810--1849) -- II, 107, 178, 282, 474, 484.
   Шопенгауэр Артур (1788--1860), нем. философ-иррационалист -- II, 302.
   Шпажинский Ипполит Васильевич (1848--1917), драматург -- II, 357.
   Шпильгаген Фридрих (1829--1911), нем. писатель -- II, 89, 448.
   Шредер Софья Николаевна, компаньонка В. Н. Богданович-Лутовиновой -- I, 61, 62, 70, 71.
   Штакеншнейдер Андрей Иванович (1802--1865), архитектор -- I, 231, 232, 477.
   Штакеншнейдер Елена Андреевна (1836--1897), дочь А. И. Штакеншнейдера, автор "Дневника и записок 1854--1886" -- I, 232, 459, 472, 477; II, 444.
   Штраус Иоганн (1825--1899), австр. композитор -- II, 290.
   Шуберт Франц (1797--1828), австр. композитор -- II, 171, 178, 445.
   Шуман Роберт (1810--1856), нем. композитор -- II, 97, 102, 107, 178, 242, 279.
   Шуйский Сергей Васильевич (псевд.; наст. имя Чесноков), актер Малого театра -- II, 6.
   Щепкин Михаил Семенович (1788--1863), актер -- I, 78, 79, 81, 127, 318, 440, 456; II, 123.
   Щепкин Николай Михайлович (1820--1886), издатель, сын М. С. Щепкина -- I, 439; II, 220, 476.
   Щепкина Александра Владимировна (см. о ней т. I, с. 439-- 440) -- I, 439, 440.
   Щепкина Софья Георгиевна (г-жа Щ.), жена Н. А. Щепкина, управляющего имениями Тургенева (с 1876 г.) -- I, 433, 435, 438; II, 403, 506.
   Щербань Николай Васильевич (см. о нем т. II, с. 435--438) -- I, 7, 12, 23, 459, 524; II, 435, 436, 449.
   
   Эдмон Шарль (Шарль-Эдмон Хоецкий; 1822--1877), польск. эмигрант, журналист, драматург -- II, 262.
   Эккерман Иоганн Петер (1792--1854), нем. мемуарист, секретарь Гёте -- II, 249.
   Эккерт Кати (?--1881), жена нем. композитора Карла Эккерта, знакомая Тургенева -- II, 257.
   Эллиот Джордж (псевд.; наст. имя Мария Анна Эванс; 1819--1880), англ. писательница -- I, 522; II, 136, 137, 177, 312, 465.
   Эркман-Шатриан, псевд. франц. романистов-соавторов Эмиля Эркмана (1822--1899) и Александра Шатриана (1826--1890) -- II, 174.
   Эрн Мария Каспаровна -- см. Рейхель М. К.
   Этцель (1814--1886), франц. литератор, книгоиздатель -- II, 294.
   
   Ювенал Децим Юний (ок. 60-- ок. 127), римск. поэт-сатирик -- I, 91.
   Юрьев Сергей Андреевич (1821--1888), историк литературы, театральный деятель, публицист, переводчик, в 1880--1885 гг. редактор журнала "Русская мысль", в 1878--1885 гг. председатель Общества любителей росс. словесности -- II, 168, 217, 219, 220, 466
   
   Языков Михаил Александрович (1811--1885), литератор -- I, 157, 168, 169, 483.
   Яхонтов Александр Николаевич (1820--1890), поэт-переводчик; директор гимназии и председатель земской управы в Пскове -- II, 426.
   
   Divernaye, знакомая Тургенева -- II, 221.
   Montels Yiles (Nief), гувернер старших сыновей Толстого; бывший коммунар, скрывавшийся в России под фамилией Ньеф -- II, 336; 341.
   Tessier-du-Motay, франц. литератор -- II, 203.
   
   
>