Письма 1838-1876 годов
приблизительно так:
Кроме смеха над архимедовскою допотопностью моих приемов вычисления, то есть крайнею скудостью моих знаний по математике, надобно сказать: дело ведено правильно. Главный результат таков: высчитывая охлаждение, все-таки мы будем иметь: до тропика и, вероятно, довольно много за тропик, -- мне казалось, до параллели около 32о или 34о, жар лета все растет с широтою, и, быть может, даже под 40о или 42о градусом нормальный зной наиболее теплых двух-трех недель выше наибольшего тепла под экватором. -- Мои средства для вычислений слишком слабы; потому я бросил те расчеты; и теперь не умею припомнить цифр. Но цифры были верны. Я вел дело добросовестно и ясно понимал, как следует вести его. Все так; только -- что ж следует из этих верных цифр?-- Ровно ничего. Они относятся к шару или эллипсоиду, вся поверхность которого совершенно ровная, твердая и однородная и атмосфера которого неподвижна (например, как если бы вместо атмосферы принять хрустальную покрышку). А как только рельеф суши неправилен, есть море с его течениями и ветер, то -- фактическое распределение температуры по параллелям видоизменяется так, что те цифры ни к чему не годятся, и факты должны быть изучаемы только посредством прямых метеорологич. наблюдений.
Потому-то я и смеялся над своею тою забавою, забавляясь ею, и когда она надоела, бросил те листы цифр и чертежей без угрызения совести за убыток, наносимый тем науке: та работа была забава, ни к чему непригодная, кроме моей личной забавы. Я шалил тогда, только; и знал, что я шалю.
Я мог помнить, что эта забава -- пустая забава, потому что я задолго раньше того привык знать: Сахара -- область более знойная, чем область Амазонской реки; и я твердо помнил, что Сахара и Амазонка исследованы не мною. Но если б я был круглый невежда в физической географии, то -- я пожелал бы изумить вселенную моими дивными открытиями. И, пожалуй, кое-что удалось бы мне и сказать несколько получше прежних ученых. Например: дело ясное, что повышение границы вечных снегов на Кордильерах от экватора к тропику (в южной Амер.) проявление нормального элемента, а не случайных, местных условий, как обыкновенно полагают. Быть может, то же надобно сказать и о том обстоятельстве, что линия вечного снега на северном склоне Гималаев выше, нежели на южном. Пусть относительно обоих фактов я прав, пусть относительно обоих я ошибаюсь, -- я все-таки знал: это факты не очень важные, и горячиться из-за них не стоит. -- Но это я знал потому, что я не невежда в физич. географии.
С дарвинистами и огюст-контистами история совсем иная: во всеобщей истории владычествует ученое невежество. Это -- хаос всяческой бессмыслицы, нахватанной изо всяческих куч ученого хлама. Правильные понятия о ходе человеческих дел высказывались тысячи раз тысячами мыслителей, -- но высказывались они в трактатах о законах личной жизни (морали) или в юридических и тому подобных трактатах. А авторы летописей и исторических монографий не умели пользоваться этими истинами, и в трактатах о всеобщей истории эти истины завалены хламом всяческих односторонностей и лжей, набранных из монографий, летописей, из архивного сора. Разобрать эти груды мусора оказывается до сих пор не по силам еще никому из ученых, пишущих о всеобщей истории. Кое-кто кое-что иной раз поймет повернее своих предшественников, -- но поймет мелочь; и вообразит, что это великое открытие, и подымет крик о нем, и пойдет шум по всему ученому миру, и примутся переделывать всё на основании этой новой великой истины. Теперь переделка идет во вкусе Дарвина, то есть Мальтуса. Закон Мальтуса -- бесспорная истина. Но точно такая же, как то, что всякий человек должен умереть от нормального хода окостенения хрящей (окостенели связки ребер, дыхание становится невозможно). Правда, так. Но этой смертью едва ли умер хоть один человек от начала жизни людей. Умирают от других причин, а не от этой; и если оказывается иногда что-нибудь похожее на то, все-таки это в сущности вовсе не то-: хрящи окостенели, правда; но, во-первых, преждевременно, не по нормальному ходу жизни, а по случайностям ушибов, простуд и т. д.; а во-вторых, окостенение далеко не достигло той степени, чтобы грудной ящик утратил эластичность. И хоть несомненно то, что нормальный конец жизни -- нормальная смерть, но случаев нормальной смерти до сих пор не бывало. И толковать "все люди смертны" -- значит пустословить.
Мальтус знал, что он пустословит; он знал, почему и для чего он пустословит. А нынешние модные переделыватели всеобщей истории, -- во-первых, чуть ли не забывают сами ежеминутно, что они нашли свою мудрость цитированной Дарвином из Мальтуса, чуть ли не ежеминутно каждый из них приходит в восторг от мысли, что это изобретает он сам, что он нечто вроде Архимеда, Коперника, Кеплера и Галилея. А во-вторых, по своему (иногда очень ученому) невежеству не могут они сообразить, кому и для чего нужно то пустословие, которое они разрабатывают. -- Гадкая книга Гелльвальда, о которой писал я в недавнем письме к тебе, Миша, украшена посвятительным листом, на котором крупно напечатано: Ernst Häckel in Verehrung und Freundschaft -- "Эрнсту Геккелю (посвящается) в знак уважения и дружбы". -- Протестовал ли против этого позора себе Геккель? Бедняжке не пришло и в голову, что это такой же- позор, как если б ему посвящена была книга о разумности и пользе сжигания ведьм или о наивернейшем способе доказыванья, что 2 X 2 = 5, а не 4. А кое-что, впрочем, удалось, может быть, сказать не подлое и не глупое и этому уроду Гелльвальду, как есть, вероятно, что-нибудь умное и в средневековых трактатах об астрологии: вероятно, астрологи не умели же писать от первой строки до последней все только свою чепуху без перерыва какими-нибудь и верными фактами, попавшими в их головы из Птоломея.
Возвращаюсь к делу. -- Та моя забава с задачею о распределении теплоты по земному шару -- отголосок моего смеха над собою за мои старинные попытки доказать самому себе, что я не ошибаюсь, считая родиною людей экваториальный пояс. Убедиться в том стоило мне, в мою молодость, многих трудов. Тогда экваториальный пояс был в сильной немилости у географов и историков. Теперь всеми признано: родина людей -- там. Я не могу судить, правильно ли помещают эту родину между Ост-Индиею и Африкою или вернее предполагать, что она была на юго-восток от Малакки. Я не знаю геологии. Но я думаю, что то или другое из этих двух предположений справедливо. Какое?-- для меня все равно. Все равно было б, если бы оказалось более верным и третье, -- родина людей -- экваториальная Африка; о Бразилии, думаю я, этого не должно предполагать. -- Но все равно, где бы то ни было; достоверно и существенно важно лишь то, что родина людей -- где-нибудь под экватором.
Всегда ли наилучшее место для жизни органич. существа его родина?-- Может быть, случайные обстоятельства не допустили организму достичь известной частной формы развития в стране, которая, по общему своему характеру, даже и лучше для него, чем его родина. А после эти случайности отстранятся. И тогда выйдет, что, переселившись, существо это разовьется выше, чем на родине. Аравия едва ли родина лошади; Англия, наверное, не родина. Саксония не родина мериносов. Так. Но, вообще говоря, мудрено усомниться в том, что родина организма -- страна хороших, а не дурных условий для его развития. И, например, едва ли можно сомневаться, что при равной заботливости о мериносах испанские (или, вернее, мароккские) мериносы давали бы шерсть еще лучше саксонской. Почему ж мароккские мериносы (кажется, вовсе; или, несомненно, почти вовсе) исчезли, испанские стали плохи, а саксонские теперь так хороши, как никогда не бывали испанские?-- Это не влияние климата, это не что-нибудь объясняемое какими-нибудь специальными мудростями каких-нибудь специальных наук; это дело "истории" мериносов, и объясняется это простыми соображениями, известными всякому не то что в частности овцеводу, а вообще сельскому хозяину: хороший корм, заботливый уход и т. п.; и наоборот: голод, небрежный уход, и т. п.
Отчего ж под экватором варварство?-- А оттого же, отчего в Марокко плохие овцы, да и в Испании не очень хороши. -- Вы видите, мои друзья: все, что толкуют о выгодности так называемого умеренного климата для развития, кажется мне вздором. И "умеренный климат" я не считаю заслуживающим имени "умеренного". Это климат теплого лета и холодной зимы. Умеренный климат -- по-моему, климат островов Тихого океана. В экваториальной полосе южной Америки, на Загангском полуострове, в Ост-Индии, Средней Африке, много областей с таким же климатом. Я полагаю, такова большая половина всего пространства тех частей материков. Зной в той полосе лишь там, где вечная засуха или, другая крайность, болото. Где не болото и не голый камень или песок, там нет зноя даже в Декане. -- Жить в Калькутте, в болоте, одеваясь по английскому климату, пьянствуя и обжираясь мясом, -- то, конечно, вывезешь понятие: "в Индии жарко". Вспомните, мои друзья: Гумбольдт, поживши в области Амазонской реки, дрожал в Гаванне при 20о Цельсия. То же свидетельствуют другие разумные наблюдатели: 20о Цельсия -- это температура, не чрезмерно холодная лишь в наших закупоренных комнатах, где воздух неподвижен, и лишь в нашей тяжелой двойной и тройной одежде. Это ли здоровый воздух? Это ли здоровая одежда?-- Медики теперь начали постигать: нет, это лазаретный воздух, это миазматическая одежда.
"Но работать под экватором тяжело" -- теперь постигли, в чем тут штука: южные плантаторы Соедин. Штатов нанимали ученых внушать это северным штатам: "не троньте рабства негров; без них нельзя нам обойтись". -- Но есть еще соображение: "работать под экватором тяжело";-- а легко работать где бы то ни было?-- Нигде не легче. Я бывало в Забайкалье сматривал, как пилят лес при 25о мороза: посбросано все платье до рубашки, и пот льется градом. Это здорово?-- В чем же дело?-- Пока люди не заботятся об удобствах своей работы, работать везде трудно. Но легче всего все-таки в комнатной, то есть, приблизительно, экваториальной температуре: в ней дыханье свободнее, и пот улетает быстрее, чем на холоде. -- "Но вертикальные лучи" -- но для стоящего или идущего человека вертикальные лучи -- лучи параллельные горизонтальной плоскости. Вычтем поглощение атмосферой, все-таки будет: наибольшее количество лучистой теплоты тело идущего или стоящего человека получает при не очень большом угле возвышения солнца над горизонтом. -- Мое личное наблюдение: здесь, где атмосфера вообще сыровата и туманна, когда сядешь на скамье у реки -- у реки даже -- откуда и лишняя сырость и лишний туман -- под вечер, при 15 или 20 градусах мороза, то в несколько минут щека, обращенная прямо в сторону солнца, начинает быть палима солнцем до боли от чрезмерного зноя; нужно только сидеть смирно и чтобы ветра не было. Нравоучение?-- Шляпа с широкими полями; без нее в Забайкалье не редкость солнечные удары; здесь не слышал о них, потому что мало разговариваю; но не удивлюсь, если услышу, что и здесь на сенокосе получаются они.
Время сенокоса -- время знойных дней и здесь. А вся работа здесь -- сенокос; в нем весь источник жизни. И везде, где не круглый год ровное тепло, время работы -- знойное время года.
"Но все-таки, экватор, климат расслабляет мускулы", это и видно из сравнения европейских ворон, ленивых и вялых, с их экваториальными сестрами, райскими птицами, которые всю жизнь проводят летая. А колибри тоже не побойчее ли всех наших птичек того же семейства? И слабы мускулы у обезьян! И вялые существа они!-- Но я, вероятно, ошибаюсь, полагая, что эти мысли об экватор, климате еще нуждаются в разъяснении, как было то в мою молодость. Он один истинно хорош для человека; он лучше всякого другого для развития, -- для всякого развития: и физического, и нравств[енного], и умственного. Но -- цивилизация развилась не в нем. Почему так?-- Прежние разъяснения о благотворности греческого, -- после франц., немецк. и английского климата не выдерживают критики. Дело зависело не от преимуществ климата (Греция хуже Ост-Индии; об Англия и толковать нечего: она хуже даже Франции, не то что Греции).
Однако, пора отправлять письмо. Когда-нибудь буду продолжать. А пока жму Ваши руки и целую Вас, мои милые друзья.
P. S. Дело объясняется не климатом, а историческими событиями.
Напишу тебе в этот раз, по обыкновению, лишь несколько строк с неизменными моими известиями о себе: я совершенно здоров и живу хорошо.
Весна здесь почти установилась. Река готова вскрыться. Начинает показываться трава. И я довольно много брожу, -- обыкновенно, уж не в зимней одежде; а иной день можно уж быть на открытом воздухе и вовсе только в комнатном платье: это, когда тихо. Ветер здесь и во время летних жаров почти всегда более или менее прохладный. Впрочем, здешние старожилы говорят, что климат теперь много мягче, нежели был в старые годы. То же говорят и о Якутске, и о других населенных местностях здешней области. Может быть, немножко есть тут и правды: осушение болот, производимое якутами хоть и в незначительном, но все-таки не совершенно незаметном размере, может быть, уж и начинает оказывать маленькое действие на климат. Но я полагаю, мнения старожилов здешних и якутских об уменьшении морозов -- больше фантазия, чем верное наблюдение фактов. Жители всякой местности должны же хвалиться хоть чем-нибудь. У всех русских есть наклонность хвалиться морозами своей зимы. Здесь уж ровно нечем похвастаться, кроме этого. И здесь любят изумлять не только заезжих, но и самих себя преувеличенными рассказами о своих удивительных морозах. А похвальба удобнее прилагается к старине. -- В сущности, здешние морозы хоть и действительно очень сильные и, главное, очень продолжительные, не представляют ничего особенно тяжелого для русских. И что касается до меня, я переношу здешнюю зиму безо всякого вреда здоровью. И разве когда очень сильный ветер, то скучаю продолжать прогулку. -- Но, разумеется, весною бродить для моциона приятнее, чем зимою. Но и весной, и летом я хожу гулять только потому, что считаю это полезным для здоровья. По природе я, ты знаешь, домосед до смешной крайности.
Но усердно забочусь о своем здоровье. Заботься и ты, моя радость, так о своем, -- и все будет прекрасно.
Целую Сашу и Мишу. Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя милая Леленька. Будь здоровенькая и старайся быть веселенькой.
Я получил твое письмо от 12 февраля. Благодарю тебя за него, детей за приписки к нему.
Со времени отправки прошлого письма моего к тебе прошло, помнится, недели три или, может быть, и побольше. Потому пишу лишь несколько строк, чтобы сообщить тебе обыкновенные мои, хорошие известия о себе: я совершенно здоров и живу превосходно"; денег у меня много и все нужное для комфорта я имею в изобилии. Прошу тебя, мой милый друг, не присылай мне ни денег, ни вещей: я не нуждаюсь ни в чем. -- Пора отдать письмо на почту. Прибавляю лишь несколько слов.
Очень порадовало меня в твоем письме известие, что здоровье твое хорошо. И чрезвычайно понравилось мне твое намерение ехать по крайней мере на остаток зимы в Крым, когда не представилось тебе возможным провести в нем всю зиму.
Целую детей.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя радость. Будь здоровенькая и веселенькая, моя голубочка, и все будет прекрасно.
Прошу Вас, добрый Иван Григорьевич, извинить меня за то, что беспокою Вас моею просьбою.
Прошу Вас:
1) Прислать мне какую-нибудь хорошую медицинскую книгу, по которой мог бы я контролировать метод лечения, качества и дозы лекарств, какие буду получать от здешнего доктора. Здесь есть доктор; но старик, на 30 лет отставший от науки и даже не имеющий, сколько мне известно, медицинских книг новее 1850 года. Мне известны из этих книг две: Choulant's Pathologie издание Richter'a -- кажется, Leipzig; кажется 1847 года, и Arzneiverzeichniss какого-то венского медика с немецко-венгерскою фамилией) -- первую часть фамилии я забыл, -- вторая von Izv... не помню, вроде Izvandy или что-то подобное. Издана эта книга в Вене, в 1847 году. Есть ли у здешнего медика еще другие книги?-- Не знаю. Но если и есть, то дело ясное: медик, руководящийся в своем лечебном действовании патологиею и "списком лекарств" 1847 года, не может быть допускаем мною к пользованию моих болезней без контроля с моей стороны. Чтобы Вы могли судить о научном достоинстве его книг, приведу один пример: в Arznei Verzeichniss Chininum muriaticum рекомендуется лишь для наружного употребления (!!!), а для внутреннего -- рекомендуется хинная корка (это неудивительно для знающего историю хины и ее препаратов: около 1847 года хинные препараты только еще начинали быть изготовляемы; и многие полагали, что они хуже хинной корки; и многие еще не умели разобрать, который из нескольких алкалоидов хинной корки наиболее важен. Автор Arznei-Verzeichniss'a воображал, что лекарственной силы в chininum очень мало; он воображал, что cinchoninum гораздо лучше chininum'a, a хинная корка полезнее и того и другого).
Как лечиться у медика, пользующегося такими допотопными книгами?-- Можно у него лечиться, но только контролируя его по книге более рациональной, нежели его устарелые руководства.
Лечиться мне надобно от зоба и от хронического ревматизма.
Пришлите же книгу, по которой мог бы я лечиться. Это первое.
2) Будьте так добр, позаботьтесь о том, чтобы устранена была возможность посылаемой книге не дойти до меня.
Письма от Вас мне не нужно. Простите, что беспокою Вас.
Я получил твои письма и приписки детей к ним от 13 марта, 29 апреля и 6 мая. Благодарю тебя, моя радость. Благодарю и детей.
И отвечая на то, что ты пишешь, поговорю обо всех нас, по порядку того, в какой степени кем из нас ты озабочена.
Тебя, как видно, очень встревожила мысль, что у меня начинают портиться глаза. Это подумала ты совершенно ошибочно. Факт, который навел тебя (и детей) на такое напрасное предположение, оставался незамечен мною, пока не прочел я о нем в твоем письме от 13 марта; но как я прочел о нем, я понял: да, без малейшего сомнения, мои письма за недавнее время были написаны очень дурным почерком; и, по всей вероятности, с довольно давнего времени он становился все хуже и хуже, пока достиг такой испорченности, что возбудил тревогу в тебе и детях: уж не полуослепший ли выводил эти безобразные черты? "-- И скажу правду: подосадовать на себя, что сделал тебе лишнее опасение, я подосадовал-таки, но больше, чем бранил себя, похохотал над собой. Что за чудак, в самом деле!-- Возможно ли кому другому иметь такие неловкие руки, такой смешной характер!-- Ты сама видишь: эти строки написаны красивым ли почерком? Грех было бы похвалить: "красивым",-- но все-таки, таким, что следует тебе не усомниться: "да, он очень зорко видит выводимые им некрасивые, угловатые черты, чудак".-- Вижу их зорко, моя милая. Когда я смотрю с такого расстояния, какого требует природное близорукое устройство моих глаз, мое зрение очень ясное, а крепкое оно -- всегда, на всяком расстоянии. Чрезмерно плох был мой почерк в прежних письмах, верю тебе тем охотнее, что, прочитавши о твоем беспокойстве, попробовал написать несколько строк по вошедшей у меня в привычку небрежной манере держать руку, перо и бумагу; -- вышли строки, действительно, безобразного почерка. Дело тут не в зрении, а неловкости рук и небрежности характера.
О неловкости моих рук вспомни, моя милая, какие, например, любезности нашим с тобой детям выделывали мои руки, когда дети были малютки: возьму малютку за ручку, приласкать, -- малютка заплачет: я стиснул ему ручку. И хоть бы сильный был я когда-нибудь, еще не так нелепо было бы, что мое прикосновение к ручке малютки мнет ее. Нет, сила у меня всегда была гораздо меньше обыкновенной силы мужчины моего роста. Но избыток ловкости вознаграждал, и с изобилием излишка вознаграждал малютку за недостаток силы в рукопожатии любезного родителя. -- В детстве я не мог выучиться ни одному из ребяческих искусств, которыми занимались мои приятели-дети: ни вырезать какую-нибудь фигурку перочинным ножичком, ни вылепить что-нибудь из глины; даже сетку плести (для забавы ловлей маленьких рыбок) я не выучился: петельки выходили тд-кие неровные, что сетка составляла не сетку, а путаницу ниток, ни к чему не пригодную. -- Выучиться писать ровным, красивым почерком я старался очень усердно-; всякий другой с половиной того усердного труда сделался бы замечательно искусным каллиграфом. А мой почерк, в самое лучшее время своей красивости, все-таки был плох, плох. И какова бы ни была степень его сносности для чтения, он поддерживался на этой очень невысокой степени только тем, что я писал. -- Ты помнишь -- почти каждый день с утра до ночи, за исключением коротеньких перерывов на еду и на чай. А писал я для печатанья, для наборщиков; от них постоянно слышал упреки: "пожалуйста, старайтесь писать поразборчивее", -- и совесть побуждала исполнять, по мере возможности, это справедливое требование людей, которые теряли в своей работе время из-за дурного качества моего почерка. -- После, за Байкалом, я тоже исписывал очень много бумаги, почти каждый день без пропуска. И со мною жили товарищи, читавшие мои сказки (то были почти все только сказки; некоторые были хорошие; но -- время шло, содержание их ветшало, и, я бросал в печь одну за другою). Товарищи посмеивались над моим почерком, и это напоминало мне, что и такой некрасивый почерк поддерживается у меня на своем уровне некрасивости лишь при заботливости мо[е]й не давать ему испортиться. Здесь иногда я принимаюсь писать сказки; но это не долгие периоды, а -- месяца два, много три; а между ними -- сначала были полугоды, а после и целый год, а вот, напоследок, и года полтора, я полагаю, -- такого времени, что я не имел охоты писать для бросания в печь. -- И постепенно утрачивалась от недостатка практики и та крошечная доля искусства выводить буквы не совсем безобразные, какая была прежде в моих пальцах. А кроме того, с каждым годом развивалась у меня склонность отлагать писанье писем к тебе и к детям до последнего часа перед отправлением почты. И, бросившись, наконец, за письменный стол, я тороплюсь, и -- выходит почерк еще хуже того, чем мог бы выйти.
В том и все. Поверь, так. А зрение мое тут нимало не виновато. Оно остается превосходное.
Я близорук до смешной, редкой степени близорукости. Но такой я с той поры, как помню себя; -- с той поры, когда еще не учился читать. -- Ребенок лет четырех, я не знал в лицо тех из детей, игравших со мною, с которыми не приходилось брать в игре друг друга за руку. -- Полтора аршина расстояния от моего глаза, и я уж не различал и тогда черты человека, на которого смотрел; как теперь, так и тогда, я узнавал людей на таком расстоянии уж только по росту, осанке, походке (о нынешнем, я говорю это, подразумевая: когда я без очков). Близорук очень, да. Но родился такой, вероятно; и, по крайней мере, такой с тех пор, как помню себя. И нисколько [не] хуже того не стала до сих пор моя близорукость. -- Судя по физиологическим трактатам о глазах, нет и вероятности, чтобы близорукость человека моих лет стала увеличиваться. Улучшаться в этом отношении глаза людей моих лет могут; и часто бывает, что действительно улучшаются. Так скажут тебе медики, если спросишь. Но я не хочу говорить, чего не думаю: относительно моих глаз едва ли следует полагать, что их близорукость уменьшится (улучшится): должно быть, степень выпуклости хрусталика в них сформирована так неподвижно-твердо, что не уступит улучшающему ее у близоруких влиянию годов пожилого возраста. -- Это о близорукости. Острота и крепость зрения дело совсем иное. То -- от формы хрусталика и других твердых оболочек глазного яблока и от степени солености глазных влаг. -- Крепость и острота зрения (на расстоянии, какое определилось устройством формы его и степенью солености его влаг, -- близоруком или неблизоруком) зависит от прозрачности тех влаг и, главным образом, от качества волокон глазного нерва. В этом отношении мои глаза превосходные. На расстоянии", на котором я вижу ясно, я вижу так ясно, как немногие. Например: на нежной гравюре я различаю такие тонкие штрихи, такие крошечные неровности в их ширине, такие миньятюрные шероховатости в слоях краски, каких не различают большая часть людей иначе, как через сильную лупу. Но главное: мои глаза до сих пор не знают усталости ни от чтения, ни от письма по 16, 17 часов в сутки, сутки за сутками, сплошь. -- Когда живешь, как обыкновенно живут, то невозможно, чтобы чтение и письмо шли так сплошь: видишься с людьми, разговариваешь с ними. И за Байкалом так сплошь это шло у меня не часто и не подолгу. -- Здесь часто и подолгу. Здешние люди -- как везде, есть дурные, есть хорошие; но -- все они совершенно чужды всяких качеств, по которым люди могут быть не скучными для меня собеседниками. -- Иной раз у меня бывает терпение видеться с ними. Ио скоро это проходит, и я не вижусь решительно ни с кем, кроме слуги, не умеющего говорить по-русски, потому -- не собеседника, разумеется; -- не вижусь ни с кем по целому месяцу. И сплошь все время, --если это зимой, когда я позволяю себе прекращать прогулки, -- сплошь все время читаю и пишу или (таких месяцев бывает больше, я уж говорил) читаю и читаю, все только читаю и читаю. И все-таки глаза мои ни разу еще не утомлялись. А если хоть чуть утомились, -- то, разумеется, я не делал бы так, давал бы зрению отдыхать. Конечно, я хочу и сумею всегда заботиться о сбережении моего зрения, насколько нужна эта заботливость. Но пока, -- и, я полагаю, довольно надолго вперед, -- мое зрение чрезвычайно крепко.
Прибавлю неизменное известие о себе: я совершенно здоров и живу хорошо.
Обо мне ты заботишься больше, чем о себе. Потому я с того и начал, о чем говорил.
О тебе, моя милая голубочка, я прочел с радостью, что ты решилась провести лето на Кавказских минеральных водах. Сами по себе они принадлежат к числу очень хороших. -- Но устроены были они до сих пор из рук вон плохо. Говорят, в нынешнее лето прежние дурные порядки там заменены хорошими. Думаю, что хоть немножко правды тут есть и что пользоваться водами на Кавказе теперь уж не вовсе неудобно. А когда так, то польза от них тебе, я надеюсь, будет: они хороши, очень хороши.
Только возобновлю мою просьбу к тебе: на зиму поезжай в Италию. -- По климату, чем южнее, тем лучше ее хорошие уголки. Но ты любишь только русское. Не знаю, много ли русских нашла бы ты где-нибудь на южном краю полуострова, или -- по климату, еще лучше, -- в Сицилии. О Сицилии думаю, однако, что в Палермо или в Катанее русских немало. О Южной Италии еще тверже полагаю, что там много русских в Неаполе и немало в Салерно (по климату Салерно лучше Неаполя).
Но если бы ты захотела испытать, быть может, ты нашла бы, что мы, русские, конечно, в сущности не дурные люди, но не мы одни такие. Итальянцы во многом плоховаты; -- как и все во многом, и мы, русские, тоже. Например, о нас. У нас много пьяных; у нас много грубых разговоров на улицах. А все-таки нас можно любить. -- Об итальянцах говорят слишком много дурного; французы и немцы, -- справедливо, а англичане, еще справедливее, -- находят невежество и неопрятность их тяжеловатыми для перенесения себе. Но это улицы грязны; а на том юге, зачем же тесниться там, где много домов и подле домов грязь?-- Домик вдали от городской и сельской грязи, -- между полями и рощами, можно найти опрятный или такой, который легко сделать опрятным. А невежество?-- Оно у итальянцев такое, которое более вредно для них самих, чем тяжело для их гостей. Они хоть и темные невежды, деликатны в обращении с людьми, которые не обижают их своим тщеславием. Французы, немцы, англичане через меру чванятся перед ними. Без того имели бы меньше причины толковать о их недостатках, будто бы тяжелых для просвещенного человека. Безграмотны итальянцы, -- в особенности южные,-- это так. Но природного ума и житейской опытности у них не меньше, чем у кого бы то ни было; стало быть, хоть они и безграмотные, разговаривать с ними можно без скуки. Тем больше, что охота говорить у них неистощимая; и уменья говорить у них столько, сколько нет и у самих французов. -- Но ты не знаешь итальянского языка?-- Поживши с ними два месяца, будешь уметь. А на первое время, -- везде в Италии и в Сицилии множество французов и всяческих других иностранцев, говорящих по-французски. Да и между самими итальянцами французский язык распространен больше, чем у русских; а у русских мало ли?-- Стало быть, в Италии уж и вовсе очень немало.
Это о Южной Италии и Сицилии. А если не хочешь испытать разлуки с русским разговором, то в Средней и Северной Италии везде столько русских, сколько может желать самая русская душа; чуть ли даже не больше, чем столько. -- Во Флоренции, например, целые тысячи русских. Около Лаго-Маджоре тоже. В Ницце (нужды нет, что это ныне французский город: климат в нем уж итальянский) такое множество русских, что, надобно полагать, туземцы уж начали забывать говорить на своем языке (которого у них и не было никакого: не то они французы были по языку, не то итальянцы, -- до присоединения Ниццы к Франции),-- вероятно, говорю я, начали они уж говорить по-русски. А не шутя, сотни коренных жителей Ниццы уж привыкли понимать и кое-как иной раз и сказать, что говорится часто, -- или даже и вести всякий обыкновенный разговор по-русски. -- Ницца и Лаго-Маджоре недурны по климату. Но Флоренция гораздо лучше.
Между прочим: видишь, почерк стал хуже, чем на первой странице. -- Небрежность характера начала немножко одолевать мое намерение отличиться перед тобой в качестве каллиграфа. -- А взгляни на письмо к детям: там почерк еще гораздо хуже. -- А глаза у меня, ты согласишься, все те же; не могли ж испортиться в несколько часов. -- В письме к детям я немножко торопился; только. А поторопился бы побольше, то вышли бы узоры еще более своеобразной красивости.
А теперь эти узоры выведены в письме к детям такие, каких лучше и на свете не бывает. Я перечитывал то письмо и делал поправки между строками. Торопился, чтоб успеть отправить на почту, -- все больше торопился, -- и дошли мои узоры до совершенства. Взгляни на поправки между строками в том письме: хуже никогда, вероятно, не удавалось стать моему почерку. А вот пишу опять немножко поразборчивее, обуздывая чрезмерную ловкость моих пальцев в выделывании узоров.
Возобновляю речь об Италии. -- Ты видела южный берег Крыма. -- По отношению к красоте горных видов Южная Италия и Сицилия лучше. Часто говорят иначе, отдавая предпочтение Крымским горам. Напрасно. Это англичане и французы, заехавшие на дальний от обыкновенного круга поездок юго-восток, хвалятся перед своими соотечественниками своим уменьем находить и оценивать не виданные другими красоты природы. Похвалами итальянской природе никого не удивили б они, а описаниями Крыма производят эффект. -- Крымские горы хороши, очень хороши, я не спорю. Но южно-итальянские и сицильянские много лучше. -- Относительно очаровательности природы на итальянской стороне Альпов и говорить не считаю нужным. Но зима там, хоть много лучше крымской, все-таки гораздо хуже южно-итальянской. Около Ниццы она самая плохая в том (северно-итальянском) поясе. На берегах Лаго-Маджоре получше. Около Лаго-ди-Комо еще получше. Около Лаго-ди-Гарда еще помягче. -- В Тоскане она порядочная: Апеннины защищают долину Арно от холодных ветров, успевающих перелететь в долину По и притоков По через Истрию и северную Далмацию или низвергающихся с Альпов.-- Красота природы в Тоскане более нежная, чем эффектная.
Но хоть в Тоскане и очень порядочный климат зимой, холода вовсе нет только в Сицилии. Она была бы лучше всего для твоего здоровья, эта, в самом деле, прелестная Сицилия. -- Она вся, кроме разве Мессины да Марсалы, где нечто вроде одесского наплыва всяческих иностранных купцов, имеет характер деревенской -- грубоватости, правда, но и простоты. Даже и Палермо, хоть огромный и великолепный город, совершенно деревня по нравам жителей. Я полагаю, что Палермо может с успехом заменить для русской души любую самую маленькую и глухую Ивановку или Сосновку. Я полагаю, что хоть в огромном городе и не может не быть множества воров, но в Палермо замков нет; а если у кого и был когда куплен замок, то или пружина испорчена, или ключ затеряли, игравши, ребятишки, -- и замок лежит, в качестве украшения, на парадной этажерке. А воры как же?-- По русскому деревенскому обычаю, воровать не умеют; да и не нужно: бродят по улицам и тащат домой, что валяется на улице, Презабавное оно, это Палермо. И попробуй: увидишь, славно в нем жить. То есть не в нем самом, а подле, на даче.
Однако, пора отправлять письмо на почту. О детях буду писать в другой раз.
Целую их. Пишу им.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую твои руки, моя милая Лялечка. Будь здоровенькая, и все будет прекрасно. -- Целую тебя.
Продолжаю мою беседу с вами. -- Прежде всего поправлю две из ошибок в моих прежних письмах.
Я говорил, что в так называемом умеренном климате во время (следовало бы выразиться точнее: в часы) важнейших (летних; сенокос, уборка хлеба) полевых работ зной едва ли меньше, чем под тропиками, и едва ли не больше, чем под экватором (в местностях, топографически сходных). Понятно было, что речь идет лишь о тех странах умеренного климата, где хорошо родится хлеб, а не об Исландии, например, хоть она, по благосклонности географов, почти вся пользуется умеренным климатом, подобно целой половине Сахары. -- Но вот что: ясно, что я пренебрегаю изотерами. По какому праву?-- Об этом надобно было, а я забыл, сказать.
Я нахожу, что не только изотеры, но и все подобные им линии -- пустая ученая забава. (Конечно, следует прибавить: почти вовсе, но не совсем же пустая; особенно изотерма и еще больше того изохимена точки замерзания -- важны; -- изохимена эта даже очень -- изохимена нуль градусов -- даже очень важна; но и она, тем больше всякая другая, не выдерживает по своей важности сравнения с ботаническими линиями температурных поясов.) Объясню это на изотере, которая подвернулась под предмет речи. И, как сумею, покороче. Я изорвал много листов, на которых начинал это письмо: объяснение выходило длинное, длинное; а сущность дела непомерно скучная, это я сам понимаю. Но я много работал для своих ученых надобностей над разбором путаницы, которой затемняет исторические вопросы мнимо-ученое невежество климатологов; этим извиняется, если я на этом листке буду говорить, -- хоть и гораздо короче, нежели было на изорванных мною, -- длинно все-таки до утомительности вам.
Реальный смысл изотеры относится к тому слою земли, где сглаживаются все колебания температуры за всё течение лета. Это менее глубоко, нежели слой, относительно которого имеет реальный смысл изотерма, -- слой постоянный во весь год температуры, -- или, точнее, верхний из слоев, в которых неизменная температура. -- Но все-таки это глубоко, слой изотеры. И чем дальше от экватора, тем глубже. На флору он не имеет влияния: если и достигают до него корни какого растения или, точнее говоря, большого дерева, существование этого дерева обусловливается maximum'ами и minimum'ами колебаний температур воздуха. Одна ночь или один час ночи (это о minimum) или один день, один час дня (это о maximum) погубит дерево, если этот градус много отдалился от крайнего градуса переносимого деревом. (Нет, maximum действует не так быстро, как minimum; чтобы погубить дерево maximum, нужно много часов; но все-таки только часов.) Изотера не поможет. И для дерева довольно одного такого случая в двадцать или тридцать лет, чтобы порода этого дерева или исчезла в той местности, или (если она драгоценна людям и поддерживается ими искусственно) была плоха и, по всей вероятности, служила во вред (экономический), а не в пользу местному населению. -- Итак, ботанического значения изотера не имеет. А животные безусловно вне всякого соприкосновения с ее влиянием. Даже и в глубине пещер нет изотеры. Там изотерма. Но где изотерма, там могут ли дышать животные? Я полагаю, там или углекислота, или какой-нибудь газ еще хуже того (да, почти во всякой пещере; но бывают и исключения, конечно). -- А для людей, где реальное соприкосновение с изотерой?-- Разве когда роют они колодезь. В домах действуют суточные колебания температуры наружного воздуха; они слабее в компактном воздухе, но по быстроте своих периодичностей те же самые. -- Довольно, я полагаю. Изотера никакого климатологического значения не имеет (но маленькое абстрактно-термологическое имеет). Переносить ее, будто нечто реальное, на поверхность земли бессмыслица, противоречащая фактам. И чем дальше от экватора, тем громаднее размер этой обычной у климатологов бессмыслицы. Для параллелей Средней Италии он уж колоссален. (Изохимена нуль градусов важна только в абстрактной термологии; в реальной жизни даже и она ничтожна перед линиею появления льда в период -- хотя бы одной ночи -- в minimum зимнего времени. Это все-таки остается сказано не более сильно, чем следует по справедливости: да, бессмыслицу делают климатологи.) Это выходит, однако, чрезмерно длинно. Брошу. -- Поправлю вторую ошибку. Она гораздо хуже первой.
Я говорил, что лучи солнца горячи и при прохладности воздуха. И в пример сказал, что я ощущал боль от зноя в щеке, обращенной к солнцу, при скольких-то градусах холода. Термометра у меня нет. Я определил градусы по впечатлению. -- Какую достоверность имеют подобные определения?-- Ни малейшей. -- Снег не таял; потому что было ниже нуля. Вот все, что достоверно. -- Кстати, не вздумайте, мои милые, прислать мне термометр. На что был бы он мне?-- То же о книгах по климатологии и даже вообще по естествознанию. -- Я не натуралист.
Я поправил две ошибки. Помню в тех письмах еще несколько. Ищите и поправляйте сами. Конечно, уж есть и еще будут ошибки и в этом письме. То же и о них, которых не догадаюсь увидеть при перечитывании написанного.
Я не натуралист. Но с молодости твердо держусь того образа мыслей, которого стараются держаться корифеи естествознания, -- большинство из них не очень-то успешно, хоть усердно стараются.
Изложу в нескольких словах мои общие понятия о природе.
То, что существует, называется материею. Взаимодействие частей материи называется проявлением качеств этих разных частей материи. А самый факт существования этих качеств мы выражаем словами "материя имеет силу действовать" -- или, точнее, "оказывать влияние". Когда мы определяем способ действия качеств, мы говорим, что мы находим "законы природы". -- О каждом термине тут ведутся споры. Но реальное значение этих споров -- нечто совершенно иное, чем серьезное сомнение относительно фактов, обозначаемых сочетаниями слов, в которые входят эти термины. Это или пустая схоластика, щегольство грамматическими и лексикографическими знаниями и талантами, и силлогистическими фокусами; а если не так, то: в оспоривающих эти термины и эти сочетания терминов (эти или равнозначительные им) управляет словами какое-нибудь не научное, а житейское желание, обыкновенно своекорыстное; а у защищающих эти термины и их сочетание -- охота вести спор об этих терминах не больше, как наивность, не догадывающаяся, что спор -- или пустословие, или должен быть перенесен от этих терминов и их сочетаний на анализ реальных мотивов, по которым нападают на эти термины и эти их комбинации противники их.
Пример, как должен быть веден спор.
А. -- Вы утверждаете, что материею называется то, что существует. Это неосновательно. Я называю то, что существует (следует какое-нибудь другое слово; положим "субстанция").
Б. -- Это будет спор о словах. Называйте, что вам угодно, как вам угодно. Только будем условливаться, что вы понимаете под употребляемым вами словом.
И если натяжка, нравящаяся этому А., будет иметь реальный смысл, -- например, если под словом "Субстанция" он хочет понимать лишь, положим, газы, отрицая реальность капельно-жидкого и твердого состояний, то надобно будет сказать ему: хорошо, только вы спорите не против того, что было говорено мною о смысле слова "материя", а против реальности капельно-жидкого и твердого состояний. Спора об этом вести не стоит. Он пустословие. Если вы того не понимаете, обратитесь к чтению книг о физике. -- А если (как у Спинозы) субстанция -- все существующее, то надобно сказать: "Извольте, г-н А., будем употреблять слово субстанция, если вам оно нравится. Но помните, что вы приняли для него определение, по которому оно обозначает все существующее".
Это о споре, которого не стоит продолжать, потому что он относится лишь к словам.
А вот другой вид спора -- спор не о словах, а о чем-нибудь реально важном.
А. -- Вы говорите, что матернею называется то, что существует. Я не знаю, существует ли что-нибудь.
Б. -- Э, да вы скептик. Продолжайте. И мы увидим, из каких мотивов происходит ваш скептицизм. Скептицизма вашего я разбирать не буду. Но мотивы его анализирую.
А. -- Я не знаю и того, скептик ли я.
Б. -- Продолжайте. Того, что вы не знаете, скептик ли вы, я разбирать не буду. Но мы увидим, и я анализирую мотивы, по которым вы сказали, что вы не знаете, скептик ли вы.
Кстати о скептицизме. Это слово ныне в моде у натуралистов. Но они сами не понимают, о чем они говорят, толкуя о своем скептицизме. Никто из них не скептик. Последний серьезный скептик был Паскаль. Это было у него, бедняжки больного и к тому же запуганного и одураченного его родными и друзьями, -- янсенистами, патологическое состояние души. -- Янсенисты были, конечно, менее шарлатаны, чем иезуиты, но и они были хороши. Прочтите у простяка Паскаля историю его -- сестры, кажется, или кузины, что ли, -- ребенка, посредством которого янсенисты дурачили публику.
Но о скептицизме, когда придется, после. -- Продолжаю пример, как должен быть веден тот спор.
А. -- Я не знаю, существует ли что-нибудь. Я не знаю даже и того, говорю ли я или нет, что я не знаю, существует ли что-нибудь; это потому, что я не знаю, существую ли я.
Б. -- Продолжайте. -- И все одно и то же "продолжайте", -- пока из-под маски скептика выкажется лицо -- обыкновенно, обскуранта. -- Тогда и пойдет разговор о системе, защищаемой мнимым скептиком. Не о том, например, существует ли нечто, или должно ли это нечто считаться материальным или нематериальным, или должно ли оно называться субстанциею или как-нибудь еще иначе, а -- просто-напросто о том, шарлатаны ли, или нет, были янсенисты. (Это если спор был бы с Паскалем и если бы Паскаль в те часы, когда идет разговор, не нуждался больше в какой-нибудь лавровишневой воде для успокоения нервов, чем в разоблачении шарлатанства родных и друзей, расстроивших его нервы своими экстатическими фокусами. -- Но Паскалей ныне, кажется, нет ни одного между натуралистами, -- ни по силе гения, ни -- это хорошо, что в этом отношении нет, -- по патологическому состоянию души. (Разве Уоллэс, Wallace. Но, во-первых, Уоллэс и его компаньоны по спиритизму остаются здоровы, а Паскаль весь измучился; во-вторых, Уоллэс не первоклассный гений, Крукс и вовсе, не особенно гениален (а Вагнер и Бутлеров -- научная мелюзга). В-третьих, спиритизм -- далеко не так нелеп, как янсенизм. В нем лишь один из догматов, которых много в янсенизме. И спиритизм -- желание видеть занимательные фокусы, дурачиться. Янсенизм -- это не кукольная комедия, а страшно серьезная трагедия, в которой шарлатаны действуют не по самобытному влечению к обиранию денег мелочными суммами, -- вроде прежних делателей золота -- как действуют медиумы; нет, в янсенизме шарлатаны были только прислугою людей, имевших тенденции Торк[в]емады. -- Прочтите переписку Лейбница с тогдашним главою янсенистов (Арно, что ли) -- этот янсенист готов задушить Лейбница, который всеми силами ума старается извинить себя, что не переходит в католичество, и всячески хвалит католичество. Янсенист твердит свое: ты еретик, тебя ждет ад). Нынешние натуралисты, когда их слово "скептицизм" не пустое слово, хотят, лишь не умеют правильно сказать, бедные, что сбиты с толку теориею световых колебаний, производящих впечатление красного, оранжевого и т. д. цветов. Об этом после. Но и теперь вы видите, мои друзья, что неуменье понять какой-нибудь отдельный вопрос оптики -- дело мелочное. -- Не знать, как звали пра-пра-бабушку Нумы Помпилия, вещь очень возможная. И откровенно скажу: я этого не знаю; и, полагаю, вы не знаете. Но от этого, -- впрочем, очень прискорбного, -- пробела в наших знаниях далеко до надобности повергаться в отчаяние за науку ли вообще, или в частности за римскую историю, -- за разум ли человеческий вообще, или за наши личные -- большие ли, маленькие ли, но все-таки какие-нибудь умственные и нравственные силы. Мимоходом скажу, что натуралисты напрасно и воображают, будто световые колебания эфира превращаются в цветовые впечатления. Цветовые впечатления -- это те же колебания, продолжающие итти по зрительному нерву, доходящие до головного мозга и продолжающие совершаться в нем. Превращения тут никакого нет. Потому нет и неразрешимости в вопросе: как происходит это превращение?-- Ответ прост: оно не происходит никак, потому что его нет; оно -- фантастическая гипотеза, противоречащая факту и потому фальшивая, долженствующая быть брошенной. -- Это мимоходом. Возвращаюсь к главному предмету речи.
Естествознание изучает материю и способы действия существующих в ней качеств. О материи оно старается узнать факты; в изучении способов ее действия оно старается находить формулы законов природы.
Из вопросов, которые относятся к узнаванию фактов о существующем (о веществе, материи), скажу мои мысли только по двум, оставляя другие, быть может и более важные вопросы этого рода до другого раза. -- Вся ли материя одна и та же материя или существует несколько веществ совершенно разных?-- Это первый вопрос. Второй: исчерпывается ли вся классификация различных состояний одного и того же вещества теми тремя, о которых говорит физика: газообразным, капельно-жидким и твердым (и разными степенями перехода из одного между этими тремя в другое между ними)?
Первый вопрос, как находят достоверным или правдоподобным решать химики, так я и принимаю их решение. С той поры, как изгнаны из науки алхимические фантазии и подобные им фантазии о невесомых жидкостях (теплороде, электричестве и т. д., как об особых телах), в ученых нет, сколько мне кажется, склонности выдумывать по этому вопросу какой-нибудь вздор, и рассуждают они об этом не безошиб[оч]но, разумеется; без ошибок никакое дело не обходится, если оно очень обширно, но рассуждают, как прилично рассудительным людям. -- Нашли они вот столько-то тел, которых не могут разложить, -- говорят они: вероятно, есть и другие такие же тела, которых они еще не нашли; а из найденных ими некоторые, которых они еще не сумели разложить, вероятно, будут разложены ими или их преемниками. Все это правильно. -- Хотите, чтоб я посмеялся над собой? Я люблю это, и мне давно хочется доставить себе это удовольствие. -- Откровенно говорю вам, друзья мои: очень огорчило меня то, что линии азота найдены в спектре таких звездных ли туманов, туманных ли звезд, чего ли другого такого, в таком спектре, где линий очень мало, и все они принадлежат веществам такого разряда, как водород, -- веществам, по степени своей вероятной способности не поддаваться разложению, стоящим очень высоко над разрядом тел, разложение которых считают правдоподобным и даже близким химики (например, та группа металлов, один из которых железо; или та (другая), в которой золото, платина, иридиум). Я ожидал, что разложат азот, как разложили воду.) Водяные пары сходны с азотом в том, что не очень-то стремятся входить в химические соединения; в этом отношении азот подобен золоту или по крайней мере серебру. -- А спектральный анализ, кажется, свидетельствует, что он нечто имеющее очень высокую степень первобытности, как водород.
Есть гипотеза у химиков, что все простые тела -- разные степени сгущения одного и того же материала. Водород, в этой гипотезе, считается (или, по крайней мере, до спектрального анализа, открывшего какой-то очень легкий другой газ в солнце, -- так, что ли?-- и называется это helium (гелиум), что ли?-- или я перезабыл?-- говорю: водород считается или прежде считался (в той гипотезе) или первобытным веществом, сгущение которого -- все другие так называемые простые тела, или хоть первою степенью сгущения другого газа, еще более легкого, которого мы в его первобытном, несгущенном состоянии не знаем. -- Так я изложил гипотезу? или не сумел припомнить ее хорошенько? Все равно, когда-то я порядочно понимал эту гипотезу, и она казалась мне правдоподобной. -- Но даже относительно такой широкой гипотезы, для моего образа мыслей "да" или "нет" -- пусть будет, как находят специалисты. -- В мой образ мыслей входят, как существенные черты его, лишь истины гораздо более простого характера и гораздо более широкого объема; истины, подобные постулятам геометрии, то есть основным фактам существования, рассматриваемого со стороны качества иметь какое-нибудь протяжение (это качество можно назвать, пожалуй, пространственность).-- Эти широкие и давно всем известные истины, не видоизменяясь сами, принимают, как обогащение своего содержания, всякое новое достоверно доказанное открытие. В пример приведу один из фактов, приобретенных наукою после той давней поры, когда установился мой образ мыслей.
Что такое солнечный свет?-- Во время моей молодости считали наиболее правдоподобным, что он производится электричеством. И я склонялся считать эту гипотезу очень вероятной. Теперь достоверно найдено: это свет раскаленного тела. -- Так, когда так. Это знание очень важное. Но для моего образа мыслей индиферентно то, что прежде мы не имели, а теперь приобрели это знание. Это похоже на то, что никакие успехи геометрии не изменяют основного понятия о трех измерениях пространства.
Пора отправлять письмо на почту. Жму ваши руки, мои милые друзья. Будьте здоровы.
(Так как не успел я написать о втором вопросе в этот раз, то скажу коротко: исчерпывается; теплород и другие невесомые жидкости уж брошены. Остается "невесомый" эфир; но его невесомость -- нелепость. Он или не существует, или относится как-нибудь, положительно или отрицательно, к силе взаимного притяжения материи. Я расположен думать, что вещество междузвездного пространства имеет обыкновенные качества газа, и только всего; и что особого "эфира" нет нужды предполагать; имя, пожалуй, можно и сохранить, но будем помнить -- это нечто одноразрядное с водородом, кислородом, -- всего вероятнее, просто-напросто это тот же водород или что-нибудь очень близкое к водороду по своим физическим качествам (химические могут быть не такие; у кислор[од]а не те же они, как у водорода; у азота опять иные. Но физические -- те же самые.)
Пишу лишь несколько строк, как обыкновенно делаю, когда письмо отправляется через довольно большой промежуток времени после прежнего. Не помню чисел, но кажется, что в прошлый раз почта отправлялась около середины июля и что, таким образом, с моего прежнего письма прошло больше месяца. Летом обыкновенно и бывает здесь так: почта ходит редко, потому что ехать ей трудно; колесного пути отсюда до Якутска нет, и ездят верхом. Это и для здешних привычных к верховой езде людей все-таки тяжело; и, разумеется, необходимо щадить почтальонов, посылать почту лишь по мере неотлагательной надобности.
Лето здесь было сухое, хорошее. Я усердно пользовался им и продолжаю пользоваться: с утра до ночи провожу время на открытом воздухе. Скучно это мне, любящему кабинетную жизнь. Но полагаю, что это хорошо в гигиеническом отношении, потому одолеваю свою леность прогуливаться и брожу по опушке леса и по берегу реки. Брожу и хвалю себя за заботливость делать полезное для здоровья, хоть оно и нисколько не нуждается в заботливости о нем. Оно у меня превосходное.
Заботься ты о своем здоровье столько же, и порадуешь меня, моя милая голубочка.
Живу я хорошо. Денег у меня много. И всяких надобных вещей тоже. Прошу тебя и детей, не присылайте мне ничего.
Напоминаю тебе, моя радость, постоянную мою просьбу: отправляйся на зиму в Италию.
Целую детей.
Крепко обнимаю и целую тебя, моя радость, тысячи и тысячи раз. Будь здоровенькая и старайся быть веселенькой, и все будет прекрасно.
Я получил твои письма от 2 и от 17 июня. Благодарю тебя за них, моя радость. Саша тотчас по окончании своих экзаменов известил меня об этом своем успехе особым письмом от себя; число на нем он, как достойный сын милого родителя, умудрился не отметить.
Я совершенно здоров и живу очень хорошо. Прошу тебя и детей: не присылайте мне ни денег, ни вещей; у меня большие запасы всего и денег много.
Возвращаюсь к твоим письмам.
Хорошо, что Саша разделался с экзаменами. И приятно, что он сдал их очень успешно. Как-то будет устраиваться теперь его карьера?
Поздравляю Мишу с переходом в 6-й класс.
Ты говоришь: детям приятно, когда я пишу им. Эти твои слова заставят меня, вероятно, писать им чаще, нежели делал я прежде.
В этот раз пишу и обоим им вместе и каждому особо. Все это вместе составило бы, вместе с письмом к тебе, больше лота; потому, вероятно, придется вложить письма к ним в другой конверт, если не удосужусь найти почтовых марок.
Ты растолкуй детям, друг мой, что если я редко писал им, то не по недостатку охоты рассуждать с ними об ученом вздоре, а просто потому, что не был уверен, нужна ли им эта скучная корреспонденция. Я знаю о себе, что я способен утомлять учеными рассуждениями не то что юношей, а пожилых людей, записных ученых.
Теперь о том, что важнее всего на свете для меня, о твоем здоровье, моя милая голубочка.
Ты отправилась на Кавказские воды. Это прекрасно. Это радует меня. Но хоть Кавказские воды хороши, удобства жизни на них, я полагаю, еще не устроены так хорошо, как, например, в Карльсбаде. Я говорю о Карльсбаде потому, что ты пишешь: ты пила карльсбадскую воду. А при пользовании минеральными водами очень важна удобная, приятная обстановка жизни. На следующий сезон не было ли бы полезно для тебя предпочесть Карльсбад Кавказу? Ответ требует медицинского знания, которого у меня нет. -- Прошу тебя основательно посоветуйся об этом с медиками. В Карльсбаде ты, быть может, провела бы время приятно: там много хороших развлечений; и местность кругом богата прекрасными ландшафтами, для прогулок по которым все приспособлено очень удобно и мило. И еще важнее ландшафтов: общество там более разнообразное, более живое, чем на Кавказе, и -- это самое лучшее преимущество -- более просты те люди, менее чопорны, менее способны надоедать, более способны быть приятными знакомыми. Твои медики, я полагаю, знают, что для человека с таким живым темпераментом, как у тебя, скучное общество -- большая помеха здоровью, хорошее и приятное общество -- большое подспорье леченью. Попроси их хорошенько взвесить все эти соображения и подумать: не будет ли для тебя, -- как ни хороши сами по себе Кавказские воды, -- Карльсбад полезнее Кавказа?
И кстати, что пришлось заговорить о том, что тебе скучны твои знакомства. Извини, если я несколько оскорблю твою привязанность к родной стране и родной нации. Русские -- хорошие люди; их любят и чужие, когда привыкнут жить с ними; тем больше нельзя не любить их нам с тобою, русским же. Они прекрасные люди. Но они еще недавно стали цивилизоваться, и в их обычаях еще много остается такого, от чего стараются они отвыкнуть, но не все успевают отвыкнуть. Я говорю о чопорности, о неуменье проводить время приятно для самих себя и для других. Русские балы -- это, по отзывам иноземцев, не балы, а выставки нарядов; как бывало везде триста лет тому назад, так отчасти остается у нас и теперь. Когда не бал, а просто собирается много людей провести вместе вечер в чьем-нибудь салоне, хозяйка и хозяин не умеют занимать гостей, гости не умеют вести между собой разговор: все натянуто, неловко, утомительно. Эго опять-таки -- старинный московский церемониал взаимного оглядывания нарядов, а не собрание людей, думающих лишь о том, чтобы приятно шло время. Или возьмем театры. -- Театр везде немножко выставка нарядов. Но не в такой же степени, как у нас, публика других стран собирается в театр не для слушания спектакля, а для щегольства нарядами. -- Что в многолюдных собраниях, то и в свиданиях между знакомыми: церемонии, чванство, и потому -- утомленье, скука. Нет народа, совершенно избавившего себя от этих недостатков. Но чем старше нация в цивилизации, тем меньше осталось у нее церемонной скуки. И общество итальянцев, французов, даже немцев менее утомительно, более простодушно, чем русское. У англичан склад обычаев иной, чем у континентальных наций; без привычки к нему английское общество покажется чопорнее, утомительнее русского. Но то совсем иной склад обычаев. На континенте от Лиссабона до Москвы и Казани и, пожалуй, хоть до Амура, обычаи в сущности одни и те же у всех людей образованных сословий. Разница лишь та, что в одной стране эти хорошие обычаи более привычны, в другой менее. Итальянское общество точно такое же, как русское, только более русского привыкло держать себя так, как желает держать себя и русское общество.
Потому итальянские знакомые менее утомительны, более приятны, чем русские.
К чему все это?-- А все к тому же, о чем я постоянно прошу тебя: тебе надобно проводить зимы в Италии. Значительная часть твоего нездоровья происходит от утомления обществом. В итальянском обществе ты будешь отдыхать от скучности русского. Ты сама знаешь: это очень важная польза.
Но главная, ничем незаменимая для тебя польза проводить зимнее время в Италии, -- это климат. Снова стану говорить о нем. -- В прошлом письме я сделал большую ошибку, слишком дурно отозвавшись о зимнем времени в Ницце. Ниццу чрезмерно хвалили. И когда медики получше разобрали климат Ниццы зимой, они стали жестоко нападать на него для опровержения прежнего излишнего предубеждения в его пользу. У меня и осталось от этих нападений воспоминание, что он плох. Да, не хорош. Но все-таки лучше, нежели зимний климат в Ломбардии, о котором я говорил снисходительнее, чем о нем. Ницца зимою едва ли не лучше даже и Флоренции, не только ломбардских местностей, которые я перечислял. Впрочем, по ходу моих рассуждений эта ошибка не относится к сущности дела: я в том письме вел все к тому, что ни Северная, ни Средняя Италия не имеет зимой удовлетворительного климата: пусть Ницца не хуже, пусть и лучше Флоренции, все-таки в Ницце и во Флоренции зимой холодно. Тепло лишь в Южной Италии, а еще лучше, почти совсем хорошо -- в Сицилии. Португалия, начиная с Лиссабона, и южный край Испании еще лучше: то уж вовсе хорошо. Но -- то далекие места. И можно, если показалось бы тебе слишком далеко ехать туда, удовольствоваться Сицилиею, или даже хоть Южной Италиею. -- Крымом нельзя удовлетвориться: крымская зима менее хороша, чем даже ломбардская. Летом в Крыму жарче, нежели в Палермо; зимою холоднее, чем в Милане или Венеции.
Порадовала ты меня тем, что сказала: Крым понравился тебе, и ты нашла, что жить там было полезно тебе. Решись же попробовать пожить зимою в Сицилии; -- понравится лучше Крыма и будет уж в гораздо большем размере полезно. Прошу тебя, моя милая голубочка: сделай это, решись, отправляйся с Кавказа по окончании курса вод прямо в Южную Италию или Сицилию.
Не мог ли бы ехать с тобой Саша?-- Писать свою кандидатскую диссертацию мог бы он и там. Это такая работа, которую одинаково удобно исполнить где бы то ни было. А если бы новизна и живописность местности, разнообразие новых впечатлений, приятность итальянских обычаев, южная манера проводить время без дела, -- если бы все это и отвлекло его от работы над диссертациею, убыток был бы не велик для него: полгодом позже кончил бы, только и всего. А зато приобрел бы побольше знания жизни, что важнее всяких диссертаций.
Как же сделаешь, моя милая Лялечка? Поедешь на зиму в Южную Италию?-- Пожалуйста, моя голубочка.
Целую детей. Письма к ним вышли так объемисты, что вкладываю в другой конверт те листы.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя радость. Будь здоровенькая и веселенькая, -- а чтобы быть такой, поезжай в Южную Италию; -- пожалуйста, порадуй меня, исполни мою просьбу.
Целую тебя, моя Лялечка.
Возобновляю мою беседу с вами об ученых вещах.
В прошлый раз я сделал характеристику моего образа мыслей по отношению к естествознанию. Она была не длинна, -- всего пять, шесть строк. Но можно, не уменьшая полноты ее, формулировать ее еще гораздо короче. Например, так:
То, что существует материя. Материя имеет качества. Проявления качеств -- это силы. То, что мы называем законами природы, это способы действия сил.
Это мой образ мыслей. Но мой он лишь в том смысле, что я усвоил его себе. Лично мне ровно ничего не принадлежит в его разработке. В мое молодое время, когда формировались мои понятия, натуралисты, за немногими исключениями, были враждебны этому образу мыслей, и я приобрел его не от них, а наперекор им. Теперь почти все они стараются держаться его. Но вообще они еще плохо усвоили его себе.
В прошлый раз я хотел, сделав общую характеристику моего образа мыслей, изложить мои понятия о важнейших из специальных вопросов естествознания и успел коснуться двух: 1, однородна ли материя?-- я отвечал: химики рассуждают об этом правильно; 2, можно ли допустить, что эфир -- невесомое вещество?-- я отвечал: нельзя, потому что ничего невесомого не существует и не может существовать.
Не знаю, вздумается ли вам, чтоб я продолжал такой обзор специальных вопросов естествознания. Если захотите, то буду. Не захотите, то не нужно.
А что касается до моих личных склонностей, то естествознание никогда не было предметом моих ученых занятий. Я всегда интересовался им лишь настолько, насколько того требовала какая-нибудь надобность разъяснить какое-нибудь обстоятельство по какому-нибудь предмету моих ученых работ, прямым образом относившихся исключительно к нравственным наукам, а не к естествознанию.
Надобности эти состояли не в том, чтобы естествознание помогло разъяснению дела, а только в том, чтобы устранить затемнение дела, производимое неудачными аналогиями, заимствованными из естествознания, или фальшивыми понятиями натуралистов, или невежеством специалистов по данной отрасли знаний. Например, историки постоянно переносили и продолжают переносить на понятие о нации понятия о росте и увядании дерева. Никакие ботанические аналогии ровно ничего не могут разъяснить в истории. Все они -- чепуха. Но чтоб устранить эту глупую аналогию "нация растет и увядает, как дерево", надобно же иметь понятие, что такое "дерево". И окажется, пожалуй, что иное дерево не и
573
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
14 мая 1876. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
Твой Н. Ч.
574
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
8 июня 1876. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
Твой Н. Ч.
575
И. Г. ТЕРСИНСКОМУ
Вилюйск. 8 июня 1876.
Ваш Н. Чернышевский.
576
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск. 21 июля 1876.
Милый мой дружочек Оленька,
Твой Н. Ч.
577
А. Н. и M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИМ
21 июля 1876. Вилюйск.
Милые мои друзья Саша и Миша,
Ваш Н. Чернышевский.
578
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск. 19 августа 1876.
Милый мой дружок Оленька,
Твой Н. Ч.
579
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск. 15 сентября 1876.
Милый мой дружочек Оленька,
Твой Н. Ч.
580
А. Н. И M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИМ
Вилюйск. 15 сент[ября] 1876.
Милые мои друзья Саша и Миша,