Письма 1838-1876 годов

Чернышевский Николай Гаврилович

притом же, я пишу это показание крупно и тщательно. Для сличения удобнее могут служить вещи, писанные карандашом, подобно присваиваемой мне записки; таких вещей много между моими бумагами.
   Сделав эти пояснения, я утверждаю, что почерк приписываемой мне записки: 1) не имеет сходства с моим почерком и относится к почеркам совершенно другого характера;
   2) что он не есть ни ломаный почерк, ни вырисованный почерк, то есть, что неизвестное лицо, писавшее эту записку, писало ее свободным и быстрым движением руки;
   3) что я, как бы ни старался, не мог бы написать так ровно. Кончив эти пояснения о почерке записки, перехожу к другим сторонам вопроса о ней.
   Писать и оставлять записку, которая, если бы была действительно моя, служила бы прямою уликою, -- это такая глупость, которая решительно несогласна ни с моею известностью, как человека не глупого, ни с моим мнительным характером. Если б я был такой преступник, каким выставлен в показаниях г. Костомарова, и с тем вместе такой опрометчивый глупец, каким следовало бы назвать меня, если б я написал эту записку, то, конечно, против меня были бы сотни улик более солидных, чем эта записка и вообще те обвинения, которые я опровергаю теперь.
   Я был в Москве весною 1861 года, и заходил тогда к г. Костомарову -- то и другое обстоятельство я обращаю в доказательство тому, что я не находился ни в каких преступных сношениях с ним и не предполагал, чтобы он был замешан в каком-нибудь деле тайного печатания. Недели за две перед моею поездкою было отправлено в Москву лицо, служившее по политической полиции, отправлено с поручением разыскать тайное, литографированье и печатание, производившееся тогда в Москве. Я знал это по слуху, который был тогда известен всему Петербургу, и по такому же слуху я знал, что это лицо еще остается в Москве в то время, когда я поехал туда. Мне, как и всему литературному кругу, было известно, что политическая полиция давно имеет надзор за мною. Сверх того, я должен был думать, что само дело, по которому ехал я в Москву, обратит на себя внимание политической полиции (ниже я объясню это дело), и что поэтому надзор за мною в Москве будет особенно бдителен. Если бы я действительно был прикосновен к делу тогдашнего московского тайного печатания, то у меня, по всей вероятности, достало бы осторожности, чтобы не ездить в Москву в такое опасное (в случае моей прикосновенности) время. Ехать для предупреждения моих соучастников (в случае моей прикосновенности) было уже поздно; если б у меня была эта мысль, я поехал бы двумя неделями раньше. Ехать в то время, когда поехал я, значило бы (в случае моей прикосновенности) уже только понапрасну лезть в петлю. И, без всякого сомнения, у меня достало бы благоразумия не бывать в доме г. Костомарова, если б я предполагал, что он занимается тайным печатанием, которое разыскивается политическою полициею, имеющею надзор за мною. Если б я был его соучастником или знал о его участии в тайном печатании, то я конечно сообразил бы, что своими посещениями выдаю его и себя.
   То, что я посещал г. Костомарова в бытность мою в Москве весною 1861 года, приобретает характер нравственной возможности только при принятии за истину того, что я не был с ним в тайных сношениях и не знал о его участии в тайном печатании.
   Прибавлю: когда я познакомился с г. Костомаровым и стал оказывать участие к нему, то оказалось, что некоюрые из моих знакомых знают его ближе, чем г. Михайлов. От них я услышал, что он человек, во-первых, не умеющий молчать; во-вторых, расположенный выдавать свои мечты за факты. Когда я был у него в Москве в первый раз, я уж имел эти сведения о нем. Конечно, их было бы достаточно для меня, чтобы прекратить всякие сношения с ним, если б эти сношения имели сколько-нибудь тайный или рискованный характер. Но так как я имел с ним дело только как с молодым начинающим литератором, то для меня было все равно, скромен он или не скромен, прикрашивает или не прикрашивает факты, -- при совершенной невинности и несекретности моих отношений к нему мне нечего было опасаться ни от нескромности, ни от наклонности прикрашивать факты.
   Дело, по которому я ездил тогда в Москву, было следующее. Несколько петербургских литераторов, собравшихся в квартире г. Вернадского, выслушали и с некоторыми изменениями одобрили основные черты новых правил цензуры, написанные г. Вернадским, и положили подать об этом просьбу г. министру народного просвещения. Надобно было кому-нибудь отправиться в Москву для предложения участия в этом деле московским литераторам. Г. Вернадский вызывался ехать, -- но не раньше, как недели через две или три. А в тот самый день, как было это собрание, "Современник" получил сильную цензурную неприятность, которая усилила мое нетерпение хлопотать о цензурных улучшениях, и потому я сказал: "что откладывать в долгий ящик; если присутствующие согласны поручить это мне, я поеду завтра или послезавтра". Они согласились, и я действительно поехал через полуторы сутки. По приезде в Москву тотчас же поехал к г. Каткову, важнейшему тогда из московских журналистов; он собрал у себя других; я был на этом собрании, -- проект г. Вернадского был принят с некоторыми изменениями, г. Каткову было поручено написать записку и подробные правила; я почел свое поручение исполненным и уехал в Петербург.
   

6. Пояснения на показание г. Костомарова, будто я диктовал ему воззвание к раскольникам

   Г. Костомаров утверждает, будто бы я диктовал ему в Знаменской гостинице воззвание к раскольникам. Он не вздумал бы говорить о Знаменской гостинице, если б был ближе знаком со мною. Нет на свете человека, менее меня расположенного к посещению гостиниц, ресторанов и всего тому подобного. Г. Костомаров напрасно основался на слухе, будто бы я кутила. Нет, я не охотник кутить.
   Когда я сказал это на первом из мартовских допросов, то у г. Костомарова, явившегося при втором мартовском допросе на очную ставку, было готово объяснение такому обстоятельству, как мой обед с ним в Знаменской гостинице. Он сказал: "Вы повели меня в гостиницу потому, что ваш (т. е. мой, Чернышевского) кабинет был неудобен для диктования". Но эти слова г. Костомарова показывают только, что он забыл положение моего кабинета в тогдашней моей квартире (на Васильевском острове, во 2 линии, в доме Громова). Нельзя было бы желать комнаты, более удобной для тайной диктовки. Эта комната отделена от других коридором.
   Но эта комната имела менее хорошие обои, менее красивую печь, менее красивые полы, чем другие комнаты той квартиры; вероятно, г. Костомаров слышал какие-нибудь порицания моей комнаты по сравнению с другими в этих отношениях, -- перезабыл, спутал, -- подумал, что она неудобна для нужной ему тайной диктовки, и поэтому выстроил своею мечтою Знаменскую гостиницу. Напрасно. Очень удобно было бы поместить тайную диктовку в мой кабинет. Тогда одним неправдоподобием было бы меньше.
   Но если бы мой кабинет и действительно был неудобен для тайной диктовки,-- то ведь я очень хорошо знаю, что гостиницы еще гораздо неудобнее для таких занятий. Уж лучше было бы нам с г. Костомаровым отправиться для диктовки к г. Михайлову, если мои отношения с г. Михайловым и а г. Костомаровым были таковы, как говорит г. Костомаров. Или и у г. Михайлова не было удобной для того комнаты?
   

7. Пояснения о способности или неспособности г. Яковлева быть свидетелем

   На допросах в марте и на первой очной ставке моей с г. Костомаровым еще не представлялось ничего преступного в посещении, которое сделал я г. Костомарову в августе 1861. Но на апрельском допросе был выведен на очную ставку со мною г. Яковлев и сказал, что слышал, как я просил в это время г. Костомарова печатать воззвание к барским крестьянам. Г. Костомаров только уже подтвердил это.
   В начале очной ставки г. Яковлева спросили, узнает ли он меня; но меня не слросили, не имею ли я причины отвода против г. Яковлева. Но когда по окончании, очной ставки он вышел, я сказал: "Предостерегаю комиссию против этого свидетеля". Если остается хотя малейшая тень подозрения на мне от его показания, я прошу у Правительствующего сената разрешения пояснить эти мои слова.
   Теперь скажу только следующее. Я не знаю, в качестве ли свидетеля, или только оговаривающего соучастника является г. Яковлев. Если в качестве свидетеля, то (прося у Правительствующего сената снисхождения к моей ошибке, когда такое мнение мое ошибочно) я полагаю, что он не имеет способности быть свидетелем. Если он сделал свои показания в недавнее время, то он был укрывателем, и, следовательно, есть лицо прикосновенное к делу. Если же он не был укрывателем, то есть немедленно сообщил правительству о преступном разговоре, который будто бы слышал, в августе 1861, то, так как я не был тогда ни арестован, ни призван к ответу, из этого следует, что его показания против меня были во время процесса г. Костомарова найдены неосновательными, и что я не имею нужды разбирать их. Но от этой формальной стороны обращаюсь к существу дела.
   

8. Пояснения по показаниям гг. Костомарова и Яковлева о посещении мною г. Костомарова в августе 1861 года

   Показания представляют меня гуляющим по саду. Я не гуляю и не прохаживаюсь. Исключение бывает лишь когда я бываю принужден к тому желанием лица, пред которым обязан держать себя слишком почтительно, по его официальному званию. Я терпеть не могу ходить по комнате или по саду. -- Это было очень ясно видно во время моего ареста. Сначала я думал, что тяжесть в голове, которую я чувствовал в первый месяц ареста, происходит от геморроя, и принуждал себя ходить по комнате для моциона. Но как только я заметил, что это боль не геморроидальная, а ревматическая, происходящая от того, что я лежал головою к окну, я стал ложиться головою в противоположную сторону от окна, и с того же дня перестал ходить, -- абсолютно перестал ходить по комнате. Когда меня приглашали выходить в сад, я сначала выходил, воображая, что в это время обыскивается комната и что я возбудил бы подозрения отказом удаляться из нее; но месяца через три я убедился, что обысков не делают, подозревать не станут, -- и как только убедился в этом, стал отказываться выходить в сад. Так я абсолютно не сделал ни одного шага для прогулки по комнате до сих пор с начала сентября,-- не выходил в сад с октября. Исключением были несколько дней в конце апреля, когда я принуждал себя к тому и другому по гигиенической надобности; она прошла -- и вот уж больше месяца я опять бываю исключительно только в двух положениях: сижу и лежу.
   Неужели я с осени предвиден, что это понадобится для возражения г. Яковлеву?-- Но не предвидел же я этого за двадцать лет назад. А я по крайней мере 20 лет абсолютно не гуляю. Прогуливаться -- мне скучно и противно. Это известно моим знакомым. С кем из них когда я ходил по комнате или по саду?-- Ни с кем, никогда.
   Я все время, когда был у Костомарова в августе 1861, просидел с ним в беседке.
   Г. Яковлев говорил на очной ставке: "Г. Костомаров не повел вас (меня, Чернышевского) в беседку потому, что там был я" (т. е. г. Яковлев). Кто знает меня, знает, что если бы г. Костомаров сказал: "в беседку итти нельзя", -- то я тотчас бы уселся на скамью, -- если бы скамьи не было, я пошел бы с г. Костомаровым сидеть в комнатах; если б нельзя было сидеть в комнатах, я все время простоял бы, прислонившись к стене или дереву, или лег бы на землю, но гулять не стал никак и ни за что.
   Г. Яковлев ввел в свое показание (а г. Костомаров подтвердил) мое невозможное гулянье по саду только потому, что оба они не знали моих особенностей.
   Итак, г. Яковлев, говоря, что я и г. Костомаров не входили в беседку потому, что он был в ней, этим самым признает, что я и он, г. Яковлев, не могли быть вместе в беседке. Я утверждаю, что в беседке был я.
   Чем доказать, что я был в беседке? Я описал г. Костомарову (на очной ставке) расположение мебели в ней. Положим, я мог говорить наудачу и отгадать. (Хотя г. Костомаров после этого моего описания сказал: "Быть может, мы с вами и входили в беседку, но все-таки гуляли и по саду"). Но вот чего уж никак нельзя было отгадать, не видевши: на столе в беседке стоял мой портрет, в величину обыкновенного, фотографического, -- но не фотографический, а рисованный. "Как это вы нарисовали?" -- спросил я.-- На память, -- отвечал он. Кажется, ясно теперь, что в беседке был я.
   Следовательно, неосновательны слова г. Яковлева, будто бы он, сидя в беседке, слышал отрывки разговора между мной и г. Костомаровым, гулявшими по саду. И, следовательно, напрасно подтверждал эти слова г. Костомаров.
   Но в беседке или саду, сидя или прогуливаясь, будучи или не будучи слышим г. Яковлевым, говорил ли я в августе 1861, чтобы г. Костомаров напечатал "Воззвание к барским крестьянам"?
   Решить это поможет решение вопроса: когда было написано "Воззвание к барским крестьянам"? До высочайшего манифеста? Или по его обнародовании, но до Безднинского дела (о котором, конечно, не мог бы не упомянуть автор)? Или после того, но до получения известий, что крестьяне повсюду неохотно принимают уставные грамоты (до этого и после этого должно быть совершенно разное содержание)? Вопрос о времени, когда написано воззвание; вероятно, бесспорно решается его содержанием.
   По словам г. Костомарова, оно было написано до весны. В словах г. Костомарова столько неточностей, что ни на одно из них невозможно опереться. Но если "Воззвание" действительно было написано до весны, оно уже никуда не годилось в августе. Когда я сказал это г. Костомарову (на очной ставке), он даже не понял моих слов (значит, мы с ним не говорили о "Воззвании" ни в августе, ни когда прежде, иначе, он понял бы меня на очной ставке). "Конечно, вы говорили тогда, что весною оно имело бы больше действия", -- сказал он. Не в том дело, наплыв новых фактов с весны до августа был так велик, что все содержание писанного до весны должно было никуда не годиться. Видя, что он не понимает этого, я сказал: "Мы с вами литераторы, мы должны понимать, что писанное в феврале никуда не годится по своему содержанию в августе". -- "Но набор был цел", отвечал он мне на это..-- Это требует справки с делом г. Костомарова. Если я был его соучастником, то я знал, что делается у него. Был ли цел набор, был ли цел станок у него 17 или 18 августа, когда я проезжал через Москву?-- Если нет, то он, когда бы я был его соучастником, мог бы рассказывать мне об уничтожении станка и набора, если это не было сообщено мне прежде. Но уж никак в этом случае не оставалось места моей мнимой просьбе о печатании.
   Если же станок и набор были целы, является другое соображение. Когда я выехал из Петербурга, весь Петербург уже знал, что в Москве арестованы некоторые лица, обвиняемые в тайном печатании. И, без сомнения, я стал бы просить г. Костомарова не о печатании, а об уничтожении всяких следов печатания. А вернее всего, что я не показал бы носа к г. Костомарову.
   Я мог быть у него только потому, что знал себя и считал его нимало не прикосновенным к делу тайного печатания.
   Но все-таки, зачем я был у г. Костомарова в августе? Когда я прожил весною несколько дней в Москве, я от нечего делать навещал и знакомых, и полузнакомых, и почти незнакомых (например, г. Маслов, управляющий московскою удельною конторою, скорее почти незнакомый, чем полузнакомый мой. особенно тогда; после мы встречались раза три в обществе, когда он приезжал в Петербург). Но в августе я приехал в Москву с петербургским поездом, выехал из нее в тот же день с владимирским, -- не показывает ли короткости, что я поскакал на свиданье с г. Костомаровым? Дело в том, что я поехал вовсе не к нему. Переехав с петербургской станции на владимирскую и взяв билет, я написал письмо к жене. Мне сказали: с этой станции оно не попадет на нынешний петербургский поезд, -- отправляйтесь в отделение почтамта. Я повез письмо. Отдав письмо, я подумал: если уж попал в город, то заеду к Плещееву. Поехал, -- но вспомнил, что его нет в Москве, сказал извозчику "стой" и начал думать, куда бы поехать.-- При моем отъезде из Петербурга Добролюбов дал мне адрес г. Головачева, сказав, что быть может г. Головачев годится в сотрудники "Современника". Я поехал по этому адресу: собственный дом, на каком-то бульваре. "Дома г. Головачев?" -- Нет, -- отвечала служанка. Выходя из калитки, я взглянул -- перед глазами Екатерининский институт. "А, да это рядом с Костомаровым,-- зайду к нему покурить", -- и зашел. Но зашел только покурить. Г. Костомаров, на очной ставке, сказав сначала, что я пробыл у него долго, согласился потом, что я торопился ехать- говоря: "опоздаю на поезд",-- точно, я говорил это: ведь неловко же сказать: мне скучно сидеть с вами, я зашел только выкурить папиросу, -- потому что боюсь курить на улицах. -- На самом деле, я не мог опасаться опоздать, -- я приехал на станцию очень задолго до первого звонка -- вероятно, слишком за час,--это можно поверить. При мне происходила сцена между военным и мужчиною высокого роста, сухощавым, в русском костюме, -- это было очень задолго до первого звонка. Полиция должна знать это. Итак, я предпочел курение у г. Костомарова некурению, одинокое курение на станции курению в разговоре с г. Костомаровым, -- вот пределы, показывающие степень нашей интимности.
   Повторяю: быть внимательным и оказывать услуги -- выгода журналиста и качество моего характера; но от этого еще очень далеко не только до тайных отношений, но и до хорошего знакомства; не только до хорошего знакомства, но и до того, чтоб не предпочитать сиденье на станции сиденью с ним.
   

9. Общее заключение пояснений по всем обвинениям, выводимым из показаний гг. Костомарова и Яковлева

   Если остается на мне хотя малейшая тень подозрения по этим обвинениям, то я прошу Правительствующий сенат разрешить мне употребление средств для получения более полных опровержений. Средствами к тому я нахожу: то, чтобы мне дано было пересмотреть дела г. Михайлова и г. Костомарова, -- в них должно быть много вещей, разрушающих настоящие показания гг. Костомарова и Яковлева; то, чтобы мне дано было рассмотреть "Воззвание к барским крестьянам", -- так как оно не писано мною, то я ожидаю найти в самом его содержании приметы того, что оно не писано мною; позволить мне внимательно рассмотреть записку, отвергаемую мною. Упоминая особенные средства к раскрытию истины, я, конечно, не отважусь считать нужным для меня перечислять общие средства к тому, полезные для всякого подсудимого: мои судьи сами, лучше, нежели мог бы сделать я, откроют все те способы к защите, какие могут быть доставлены мне из этих общих средств.
   

10. Пояснения по некоторым из вопросов, порождаемых предыдущим изложением или изустною частью допросов, деланных мне вовремя следствия

   Я ссылаюсь на мои письма к его величеству и к его светлости г. спбургскому генерал-губернатору в пополнение моего настоящего показания. Но в них есть одно утверждение, которого я не могу повторить теперь. Я в них говорю, что против меня нет обвинений, -- теперь против меня выставлено много обвинений. Как мог я говорить тогда, что против меня нет и не может быть обвинений, и что я должен сказать теперь вместо этого?
   Чтобы отвечать на это, прежде всего нужно знать: когда явилось в следствии, производившемся надо мною, каждое из показаний или обстоятельств, служащих материалами для обвинений. При допросе 30 октября мне не было сказано, что есть письмо, говорящее о согласии Герцена издавать со мною журнал, -- находилось ли тогда это письмо в руках комиссии?-- Мне не было сказано о картонных лоскутках, -- имела ли тогда комиссия в виду эти лоскутки и считала ли их достойными того, чтобы спрашивать о них, не шифр ли они?-- и так далее, по каждому обвинению. Как из положительного, так и из отрицательного ответа на каждый из этих вопросов является новый вопрос. Из положительного ответа, является вопрос: если это обвинение существовало, почему не спрашивали о нем? Из отрицательного ответа является вопрос: почему ж этого обвинения не было тогда в руках комиссии, или почему она прежде не находила, а потом нашла его достойным быть предметом допроса?
   Вот факты: я был арестован 7 июля. Первый допрос мне был сделан 30 октября. Но это допрос -- говорю не в порицательном, а в юридическом смысле слова, не заключающем в себе ничего предосудительного -- чисто только формальный, -- он совершенно удовлетворительно исполнял юридическую форму, необходимость и почтенность которой я вполне понимаю и ценю: отобрать у подсудимого показания о имени, звании, летах и проч.; я знаю, что эта форма служит для ограждения подсудимого, и уже одна сама иногда открывает его невинность. Но существа дела этот допрос не представлял. Существо дела явилось только на первом мартовском допросе, более чем через восемь месяцев после моего ареста.
   Эти факты многознаменательны; -- я еще не имею права говорить, в какую сторону они многознаменательны; это право даст мне или отнимет у меня приговор моих судей; -- но они в том, и другом случае многознаменательны.
   Когда я был призван в комиссию 1 или 2 ноября (не для допроса, а для формальной замены некоторых моих выражений другими, -- замены, почтенность которой я вполне понимаю), один из членов комиссии, -- я теперь знаю его имя, он сказал мне его 28 апреля, это г. Огарев, -- я сказал ему в глаза, что считаю человеком честным и хорошим, и, конечно, не скажу за глаза меньше, -- скорее я говорю в подобных случаях больше за глаза, чем в глаза, -- но не потому я составил себе очень выгодное мнение о его честности, чтоб он защищал меня на допросах, -- напротив, он живее всех налегал на то, чтоб я признал записку за мою, а лоскутки -- за шифр, но я могу понимать и всегда ценю, когда человек честно высказывает свое мнение,-- асс. равно, ошибочно ли или справедливо само это мнение на мой взгляд, в мою ли пользу оно, или против меня,-- я в том и другом случае одинаково признаю его честность и уважаю за него человека, -- итак, г. Огарев 2 ноября сказал мне, что за несколько времени перед моим арестом, я более или менее официальным образом спрашивал, могу ли я получить заграничный паспорт. Я прошу Правительствующий сенат исследовать истину по этому вопросу. Лицо, манеры и тон голоса г. Огарева всегда внушали и теперь внушают мне полную уверенность, что он никогда не унизится до уловок для получения признания, -- да это и говорилось вовсе не к тому, чтобы получить от меня показание, -- не г, он, конечно, считал основательным сведение, которое высказывал. Такое сведение важно, если основательно, для подкрепления обвинения меня в намерении эмигрировать, если же неосновательно, то как пример того, что гг. члены Следственной комиссии могли иметь неверные сведения обо мне и принимать их за верные, -- то есть с полною добросовестностью ошибаться во вред мне. Где, как, у кого я более или менее официальным образом спрашивал, за несколько дней перед моим арестом, могу ли я получить заграничный паспорт?-- Мне кажется, что это заслуживает исследования; если же не заслуживает, прошу Правительствующий сенат извинить то, что я напрасно утруждал его представлением этого моего мнения.
   В изустных объяснениях на допросах в Следственной комиссии я говорил многое из того, что письменно представляю теперь Правительствующему сенату в свою защиту; но многого не говорил. Почему же я не говорил тогда? Если это не разъяснится самым ходом моего процесса, то я с полнейшею готовностью объясню это Правительствующему сенату, точно так же, как и все, что потребует объяснения, по мнению Правительствующего сената. Это показание дал 1 июня 1863 года Правительствующему сенату отставной титулярный советник Н. Чернышевский.
   

14

   1863 года июля 24 дня я, нижеподписавшийся, будучи вызван в присутствие 1 отделения 5 департамента Правительствующего] сената, по предъявлении мне г. сенатора Карла Бурхгартовича фон-Венцеля, имеющего судить. дело мое, честь имею объяснить, что никакого подозрения не имею.

Отст. тит. сов. Н. Чернышевский.

   

15

   Протокол допросов, предложенных 24 июля 1863 года присутствием I отделения 5-го департамента Правительствующего сената отставному титулярному советнику Чернышевскому
   Допросы производили гг. сенаторы: Матвей Михайлович Карниолин-Пинский, Карл Бурхгартович фон-Венцель, Алексей Владимирович Веневитинов, Николай Евгеньевич Лукаш.
   Вам предъявляется письмо с заглавием: "Добрый друг Алексей Николаевич", причем имеете объяснить:
   

1

   Когда и где писано вами это письмо?
   Ответ. Это письмо не мое; я не знаю, кем и когда оно написано.
   

2

   Кто такой "Алексей Николаевич", к которому написано оно, какое у него звание и фамилия, когда вы с ним познакомились, в каких были и находитесь отношениях, где он проживал в то время, когда вы писали к нему письмо, и где теперь проживает?
   Ответ. Я не знаю, кто такой Алексей Николаевич, к которому писано это письмо.
   Но в ответе на 12 пункт я высказываю свое предположение о том, кого разумеет автор письма под этим именем, если письмо это есть подделка,, нарочно составленная.
   В какой слишком большой доверчивости и по какому поводу упрекал вас "Алексей Николаевич" и кого вы разумели под людьми едва вам знакомыми, которым вы оказывали доверчивость?
   Ответ. Это не мои слова, потому что письмо не мое.
   

4

   Противу чего и какие вы принимали предосторожности и чем, несмотря па оные, по вашему выражению, очень многим "рискуете"? Ответ. Это не мои слова, потому что письмо не мое.
   

5

   К каким обстоятельствам или предположениям относятся слова, что вpeмени терять нельзя, что должно быть теперь или никогда и почему раздумывать о сем много было бы преступлением, слабостью, ничем не оправдываемой, и ошибкою, никогда не поправимой?
   Ответ. Не знаю, потому что письмо не мое.
   

6

   О каком станке вы пишете, которым водит вас Ал. Ник. около полугода, для чего он был вам нужен и чем именно он довел вас до того, что откладывать вы не можете, если хотите, чтобы дело ваше выиграло? Какое это дело, чье оно, кроме вашего, так как вы пишете "наше дело"? в чем именно оно заключалось и в каком положении находилось и находится?
   Ответ. Это письмо не мое, и я не знаю, о каком станке говорит автор.
   

7

   Кто такие люди, подвернувшиеся вам (кому именно, ибо пишете к нам подвернулись) под руку, более года занимавшиеся тайным печатанием, как их зовут, когда, где, как они с вами познакомились, в каких были с вами отношениях, что в течение более года печатали, где и каким способом, и какое делали употребление из напечатанного? Почему вы их признаете хотя и весьма пустенькими, но энергичными, умеющими вести свое дело?
   Ответ. Я не знаю, кого разумел автор письма, которое не мое, когда говорил о этих людях и какие обстоятельства своего знакомства он разумел.
   

8

   Какой вы напечатали свой манифест, воспользовавшись встречею с упомянутыми выше лицами, в чем заключался этот манифест, сколько напечатано и кем именно экземпляров и где они находятся, и в случае какого неуспеха большая доля ответственности падает на них самих? О какой ответственности вы тут упоминаете и почему полагаете, что большая доля оной должно пасть на них, а не на вас?
   Ответ. Я не печатал никакого манифеста и потому не знаю ничего об обстоятельствах, указываемых этим вопросом.
   

9

   К прекращению каких слухов вы просите принять меры, и чем эти слухи могут вам повредить?
   Ответ. Не знаю, о каких слухах говорит письмо, не принадлежащее мне.
   

10

   Кто такие Сулин, Сор. и К., о которых вы пишете в своем письме, как их имена, отчества, фамилии, звания и где они жили, при каких обстоятельствах вы с ними познакомились, и где они после находились? От кого вы слышали, что Сулин хвастает знакомством с вами и рассказывает, что отдали ему для тайного печатания свое сочинение? Если вы действительно передали ему для сей цели свое сочинение, то какое именно, было ли напечатано и какие были сему последствия?
   Ответ. Имя г. Сулина я узнал из слухов о процессе г. Костомарова; кто такие Сор. и К., я не умею сказать положительно; но судя по сопоставлению фамилий, полагаю, что под Сор. разумеется в письме Сороко, фамилию которого я знаю, как прикосновенную к процессу г. Костомарова, по слухам, и о знакомстве с которым мне были предлагаемы вопросы в высочайше утвержденной комиссии; а под К., -- по тем же основаниям, я предполагаю разумеющеюся фамилию г. Костомарова. Что разумеется под отношениями и отзывами автора письма, я не знаю.
   

11

   Почему вы просите стараться заглушить эти слухи, и присовокупляете, что Сул. и Сороко не пользуются в Москве репутацией людей положительных и деятельных? Почему вы при этом обратили внимание на Москву?
   Ответ. Это не мое письмо, потому я не умею объяснить смысл этих слов.
   

12

   В какой верности и на каком деле надо испытать К. по вашему мнению, прежде нежели с ним откровенничать? Кто и кому благодарен за какое знакомство?
   Ответ. Что обозначают эти слова, я не знаю; но полагаю, что автор письма, если оно поддельное, высказал эти слова по ошибочному предположению, будто бы я познакомился с г. Костомаровым через г. Плещеева, которого зовут Алексей Николаевич. Если же письмо не злонамеренная подделка, а просто, неизвестно мне почему, показавшееся похожим на мое письмо, то я не знаю, что обозначают эти слова.
   

13

   С кем вы послали это письмо, о котором вы пишете, что он спешит?
   Ответ. Это письмо не мое, потому не знаю, с кем оно послано своим автором.
   

14

   О добром исходе какого вашего дела вы пишете сомневается Ал. Ник. и почему вы присовокупили так не годится? В какой успех вы склоняете иметь более энергии, более веры? Что должно понимать под выражениями: дремать грешно в такое удобное время, когда все проснулось?
   Ответ. Не знаю, потому что письмо не мое.
   

15

   Что не выходит у Ал. Ник., в чем вы его упрекаете, присовокупляя, что еы времени не теряете в бесплодном раздумье?
   Ответ. Не знаю, потому что письмо не мое.
   

16

   Кто Л., о котором вы упоминаете, и какие чудеса (как вы выражаетесь) он наделал с своими офицерами? Что значит цифра 23 и потом -- в Понизовьи?
   Ответ. Не знаю по той же причине.
   

17

   В чем именно заключается работа Ал. Ник., которая легче, но подвигается медленно? Медленнее какой другой работы?
   Ответ. Не знаю, по той же причине, то есть потому, что письмо не мое
   

18

   Писали ли вы вскоре После этого письма другое через К., как обещали? Ответ. Это письмо не мое, потому не могу ничего отвечать на этот вопрос.
   

16

   1863 года августа 13 дня я, нижеподписавшийся, будучи вызван в 1 отделение 5-го департамента Прав, сената дал сию подписку в том, что сего числа приступил к чтению записки из дела, обо мне составленной, которое обязуюсь окончить в узаконенный срок и подать рукоприкладство.

Отст. тит. сов. Н. Чернышевский.

   

17

   В Правительствующий сенат от отставного титул, советника Чернышевского. Образец черновой литературной работы Чернышевского, содержащий в себе пятнадцать полулистов и один полулист пояснительной заметки (писанной 14 августа).
   В той части записки по делу Чернышевского, которую Чернышевский прочел 13 августа, очень много говорится о литературной деятельности Чернышевского, о личных свойствах его характера, особенно о его самолюбии. Эти соображения подтверждаются авторами бумаг, их содержащих, посредством извлечений из черновых бумаг и семейных писем Чернышевского.
   Чернышевский находит полезным для разъяснения представить вложенный здесь образец черновой его работы, заключающейся на 15 листах его нумерации, деланной его рукою ныне поутру, 14 августа.
   Это нужно для облегчения разбора дела о Чернышевском -- в его ли пользу, или нет, он предоставляет решить пр. сенату.

Отставной тит. сов. Н. Чернышевский.

   14 августа 1863 г.
   
   P. S. Он просит гг. делопроизводителей просматривать листы по порядку нумерации, деланной им 14 августа,--читать всего сплошь не стоит, по его мнению, достаточно употребить часа полтора или два на пересмотр.
   Но если гг. делопроизводители будут читать внимательно, сплошь, то тем лучше для разъяснения дела. Отставной тит. сов. Н. Чернышевский. 14 августа 1863.
   Чернышевский предполагает, что легче всего понять эти странные работы, если предположить, что этот материал для будущих романов, именно для таких частей романов, в которых изображается состояние очень сильного юмористического настроения, доходящего почти до истеричности. Но, конечно, он не в праве требовать, чтобы гг. делопроизводители ему верили на слово. Отставной тит. сов. Николай Чернышевский.
   

18

   "Прочитав на листах 409--410 черновой (дополнительной) записки по моему делу изложение результатов сличения почерка письма к Алексею Николаевичу, которое я называю непринадлежащим мне, с моими подлинными письмами или бумагами, я осмеливаюсь просить Правительствующий сенат разрешать мне, если то не противно закону, прибегнуть к тем из даваемых наукою для распознавания почерка средств, какие могут быть допущены по закону (мое дополнительное показание, записка, лист 351).
   Из них первое требует, чтобы мне самому дана была возможность сличить отвергаемое мною письмо с А) бумагами, несомненно писанными почерком г. В. Костомарова; В) бумагами, писанными мною, которые были принимаемы за основание для сличения моего почерка с почерком письма.
   Итак, имею честь просить Правительствующий сенат, если не противно закону, дать мне на рассмотрение эти бумаги. При рассмотрении отвергаемого мною письма и бумаг почерка г. Костомарова нахожу полезным пользоваться сильною лупою, увеличивающею в 10--12 раз; прошу у Правительствующего сената или приказания доставить ее мне, или разрешения мне приобресть ее. 20 августа 1863. Отставной титулярный советник Николай Гаврилов сын Чернышевский.
   

19

   1863 года августа 21 дня я, нижеподписавшийся, быв вытребован в присутствие 1 отделения 5 департамента сената, дал сию подписку в том, что заключение сената на просьбу мою о сличении почерка руки моей мне объявлено, -- выслушал. Отст. титул. советн. Н. Чернышевский.
   

20

   Записку сию читал; нахожу ее составленною с делом правильно; на господ сенаторов, обер-прокурора, обер-секретаря и секретаря подозрения не имею; при слушании дела быть желаю; причем покорнейше прошу Правительствующий сенат принять во внимание рукоприкладство мое, при сем прилагаемое на одном листе. Отставной титулярный советник Николай Гаврилов сын Чернышевский [25 сентября 1863].
   

21

   Прошу Правительствующий сенат обратить внимание на следующие обстоятельства:
   1. Выписка л. 15. Я был арестован по подозрению в намерении эмигрировать; но не только намерение эмигрировать, и самое эмигрирование не составляет преступления; преступлением становится уже только ослушание приказанию возвратиться. Св. зак., т. XV, кн. I, ст. 368 (также 367, 369, 370).
   2. Мои письма к его величеству и г. генерал-губернатору, писанные в ноябре, не внесены в дело. Выписка, л. 297.
   3. Картонные лоскутки мнимого шифра, дело л. 167--170 прошу сравнить с действительными ключами шифра, в которых нумерация букв различна, между тем. как на лоскутках одинакова. Дело, л. 297.
   4. Письмо г. Костомарова имеет все признаки, отличающие произведение вымысла от фактического рассказа. Дело, л. 282. Лицо, к которому адресовано письмо, очевидно есть лицо выдуманное. Дело, л. 321.
   5. У г. В. Костомарова 5 марта не было улик против меня, дело, л. 287 обор. А 7 марта явилась в руках лиц, обыскивавших его, записка карандашом, приписываемая мне, дело, л. 303.
   6. Письмо о разговоре г. Яковлева в смирительном доме, л. 434, подтверждено официальными актами, дело, л. 396, и решением комиссии высочайше одобренным, дело, л. 438 и 446.
   7. В дополнительном показании моем Правительствующему сенату я вызывался подтвердить приводимые мною факты. В деле есть уже подтверждения большей части их, например, на листах 342, 305, 306, 326 дела.
   8. Слова мои о влиянии неосновательных слухов обо мне на начатие и ведение процесса против меня (выписка, л. 284) подтверждаются тем, что подобными слухами наполнено дело; примеры их листы 48--53 дела.
   9. Слова мои об истинной причине раздражения г. Костомарова против меня делаются несомненными после того, как сам г. Костомаров ясно намекает на нее и отказывается пояснить свои слова; выписка, л. 318, дело л. 342.
   10. Солидный характер, г. Плещеева, известный сотням лиц, несовместен с отношениями, в которые ставит его ко мне "письмо к Алексею Николаевичу", выписка, л. 397. Лживость этого письма, конечно, уже раскрыта и официальными мерами по поводу этого письма, подвергавшими г. Плещеева неприятностям.
   11. В "письме к Алексею Николаевичу" слово некогда (нет времени) написано нѣкогда (когда-то, когда-либо). Выписка, л. 400 обор.
   12. Это письмо есть подлог, -- факт подобного рода нуждается в точнейших средствах исследования истины, о которых говорю я на листе 346 выписки и в бумаге, поданной мною Правительствующему сенату по поводу акта сличения почерка этого письма.
   13. Появление "письма к Алексею Николаевичу" противоречит словам г. Костомарова перед его появлением, что у него, г. Костомарова, уже не остается улик против меня; дело, л. 341; выписка, л. 418 обор.
   14. Появление "письма к Алексею Николаевичу" заставило делать новые выдумки, противоречащие прежним его показаниям и его письму к Соколову; все его показание 31 июля (л. 411 след.) проникнуто подробностями, несовместными с его прежним изложением его мнимых тайных сношений со мною; вот некоторые черты несовместности:

ПОКАЗАНИЕ Г. КОСТОМАРОВА 31 ИЮЛЯ

ПРЕЖНИЕ СЛОВА Г. КОСТОМАРОВА

   В первый свой приезд в Петербург, имел он рекомендательное письмо ко мне от Плещеева (выписка, л. 413).
   Он, уже познакомившись g Михайловым, "не знал, как устроить знакомство" со мною, и только Михайлов познакомил его. О рекомендательном письме -- ни слова; явно, его не было (л. 325 дел.)
   Первая редакция прокламации к барским крестьянам, при первом чтении ее у меня, не понравилась г. Костомарову; выписка, л. 413 обор.
   При этом первом чтении, г. Костомаров был в гаком восхищении, что даже не мог говорить, и потому Михайлов увез его (дело, л. 287 обор.).
   Итак, г. Костомаров тут же, в первое свидание со мною, при первом чтении в моем кабинете, потребовал изменения редакции; я не согласился; г. Костомаров отказался печатать. Он не помнит, виделся ли со мною еще раз для продолжения переговоров, -- одно или два свидания мои с ним были заняты ими; но он и я лично вели переговоры (выписка, л. 414).
   Требование изменить редакцию прокламации явилось у г. Костомарова только при втором ее чтении (у Михайлова), -- только тут, на другой день после первого чтения; переговоры со мною вел исключительно Михайлов, ездя для этого ко мне один, без Костомарова, и г. Костомаров знает об этих переговорах только по пересказу Михайлова (дело, л. 327, 329, 287).
   Все эти чтения и переговоры -- выдумка г. Костомарова.
   Во время своих занятий тайным печатанием (несколько месяцев) г. Костомаров ездил в Петербург "очень часто", "раза по два в месяц" (выписка, л. 418).
   Он до своего арестования ездил в Петербург, "кажется" ему, только два раза (дело, 290).
   Узнав, что рукопись прокламации в Москве, г. Костомаров "сейчас же" поехал в Петербург предупредить меня; в эту поездку он получил от меня "письмо к Алексею Николаевичу" (выписка, л. 416, 417).
   Узнав, что рукопись в Москве, он занялся приготовлениями] к печатанию и печатанием ее (дело, л. 288), а известил меня письмом о том, зачем, по показанию 31 июля, сам ездил в Петербург (дело, л. 376, ф).
   По всему этому прошу Правительствующий сенат повелеть освободить меня от содержания под арестом; и применить статьи 383, 390, 392, 404, 475, 1206 и 1288 Св. зак., т. XV, книги I к лицам, которые, по исследованию, окажутся виновными в нарушениях закона по моему процессу. Отставной титулярный советник Николай Чернышевский,
   Всепресветлейший, державнейший, великий государь император Александр Николаевич, самодержец всероссийский, государь всемилостивейший.
   Просит отставной титулярный советник Николай Гаврилов сын Чернышевский, а в чем мое прошение, тому следуют пункты:
   

1

   Мой процесс веден так, что решение его в том или другом смысле имеет для правительства важность, далеко превышающую решение того, какова будет моя личная судьба.
   

2

   Потому, сказав это, я исполняю долг русского подданного, прося Правительствующий сенат или принять во внимание политическую сторону фактов, приводимых в моем рукоприкладстве, или принять те меры, какие повелеваются законом в подобных случаях, а потому всеподданнейше прошу,
   Дабы повелено было рассмотреть политическое значение фактов, совершившихся по моему процессу. Отставной тит. сов. Николай Гаврилов сын руку приложил. Сентября 25 дня 1863 года.
   К поданию надлежит в первое отделение пятого департамента Правительствующего сената.
   

23

   Всепресветлейший, державнейший, великий государь император Александр Николаевич, самодержец всероссийский, государь всемилостивейший!
   Просит отставной титулярный советник Николай Гаврилов сын Чернышевский, а в чем мое прошение, тому следуют пункты:
   

1

   По прочтении моего дела для сделания рукоприкладства, я нахожу средства в значительной степени пояснить обстоятельства моего процесса на основании данных, которые представляются бумагами, заключающимися в этом деле. Те, что можно было по закону ввести в форме рукоприкладства, я изложил в нем; пояснения, не вошедшие в рукоприкладство, излагаю в этой моей просьбе.
   

2

   По изложению обстоятельств моего арестования надобно заключать, что самый факт ареста был произведен по распоряжению, еще не уполномоченному высочайшею волею государя императора, которому было доложено об арестовании меня, как о факте уже совершившемся, только для испрошения высочайшей воли по вопросу о том, в каком месте заключения содержать лицо, уже арестованное. Я теперь сужусь по обвинению в политическом преступлении; следственно, самый характер процесса моего обязывает меня выставлять на обсуждение надлежащих правительственных учреждений политическую сторону моего процесса. Не зная, как не-юрист, в праве ли Правительствующий сенат принять во внимание эту (политическую) сторону дела, я излагаю ее в отдельной просьбе, для того, чтобы настоящая моя просьба не погрешала по форме, если просьба к Правительствующему сенату о принятии во внимание политической стороны дела есть погрешность против формы.
   

3

   Фактом моего арестования правительство и один из его органов -- высочайше учрежденная Следственная комиссия -- с одной стороны, а с другой -- один из подданных его императорского величества, именно я, были поставлены в такое отношение: арестован человек, против которого нет обвинений; это положение имело первым своим последствием нарушение Св. законов, т. XV, кн. I, статья 475. Допрос мне в первый раз был сделан спустя только уже около четырех месяцев после моего арестования, и только на этом допросе была высказана причина моего арестования (выписка, л. 54).
   

4

   Время шло; надобно же было представить в высочайше учрежденную комиссию что-либо под именем улик или обвинений против меня. И вот явились на внимание комиссии разные бумаги из числа найденных у меня. Из чтения моего процесса я увидел, что не было обращено никакого внимания на особенности положения журналиста и потому выставлены были, как факты подозрительные по своей странности, такие обстоятельства, которые необходимо связаны с профессиею журналиста. Со мною было то самое, как если бы, нашедши в лаборатории химика химические реактивы, стали удивляться этому и строить на этом юридические действия против него. Потому вижу теперь необходимость изложить некоторые особенности профессии журналиста.
   

5

   Первая из них -- та (неприятность для людей нежного темперамента и) безразличная для журналистов, привыкших к своему положению, проделка оскорбляемых ими литературных или сословных самолюбий, что журналист нередко получает пасквили против себя. Таких пасквилей -- немало в моих бумагах. Выбраны были те из них, которые имеют своим содержанием политическую брань на меня. Эти пасквили введены в дело в нарушение Св. зак., т. XV, ч. 2, ст. 53.
   

6

   Ясно, что письмо гг. Герцена и Огарева (дело, л. 72) прислано было ко мне как пасквиль или подметное письмо. Ясно, что оно однако же теперь уже не может быть не принято во внимание, потому что из него уже извлечены комиссиею многие вопросы Чернышевскому (дело, л. 359). Поэтому я уже имею право ссылаться на него. Поясню при этом, что я обязан был, как литератор, сохранить у себя этот документ: он важен для истории литературы, и всякий ученый, занимающийся ею, скажет, что я поступил бы недобросовестно, если бы или уничтожил его или передал в какой-нибудь архив официального места, не открытый для ученых, занимающихся историею литературы. Это письмо показывает неприязненность моих отношений к гг. Герцену и Огареву; оно явно выставляет, что подозрение в моем намерении эмигрировать для сотрудничества с Герценом было неосновательно. Оно показывает также (дело, л. 359что на самом деле я поступал противоположно лживым слухам обо мне, о которых буду говорить ниже.
   

7

   Также я уже имею право ссылаться на другой пасквиль против меня, когда он введен в дело. Это -- анонимное письмо ко мне (дело, л. 83). Я прошу обратить в нем внимание на слова безыменного автора ко мне: "Вспомните, в какую цену вы оценили наши имения" (л. 84). Они показывают истинный источник бывших обо мне олухов, как о человеке злонамеренном: сословное раздражение той части дворян-землевладельцев, которая была недовольна освобождением крепостных крестьян. Видя, что, с одной стороны, напор на правительство по этому делу очень силен (например, требуются невозможные цифры выкупа по расчету дохода в 70 или 80 р. с. с тягла, с капитализацвею из 5%, -- около 600 руб. сер. за ревизскую душу), -- я считал полезным противодействовать этому наивозможно сильным отстаиваньем низких цифр, чтобы правительство имело возможность остановиться на умеренных, возможных величинах выкупа.
   

8

   Это письмо введено в дело; оно послужило одним из источников для письма г. В. Костомарова к г. Соколову. Там и здесь подозрения на меня выводятся из того, что я социалист. -- В печатной литературной полемике мои литературные противники действительно называли меня социалистом; называли также Кромвелем, Бонапарте и проч. Я не имею ровно ничего против употребления этих или каких бы то ни было других укоризненных или обвинительных прозваний против меня в литературной полемике. Я надеюсь, что огромное большинство литераторов, полемизирующих против меня, и большинство рассудительных читателей понимает истинное значение резких выражений в полемике: они служат приправою, без которой спор казался бы скучен публике.
   Это реторические фигуры: метафоры, метонимии, гиперболы. -- Но я не ждал, чтобы полемический термин моих литературных противников был введен в следственное дело против меня с юридическим смыслом. Я твердо убежден, что огромное большинство их вознегодовало бы на этот факт, если бы узнало о нем.
   В юридическом смысле слова, -- в серьезном ученом смысле, который один имеет юридическое значение, термин "социалист" противоречит фактам моей деятельности. Обширнейшим из моих трудов по политической экономии был перевод трактата Милля, ученика Рикардо: Милль -- величайший представитель школы Адама Смита в наше время; он гораздо вернее Адаму Смиту, чем Рошер. Из примечаний, которыми я дополняю перевод, обширнейшее по объему исследование о Мальтусовом законе. Я принимаю его, и стараюсь развить Мальтусову формулу. Этот принцип -- пробный камень безусловной верности духу Адама Смита. Я не социалист в серьезном ученом смысле слова по очень простой причине: я не охотник защищать старые теории против новых. Я, -- кто бы я ни был, -- стараюсь понимать современное состояние общественной жизни и вытекающих из нее убеждений. Распадение людей, занимающихся политическою экономиею, на школы социалистов и не-социалистов -- такой факт в историческом развитии науки, который отжил свое время. Практическое применение этого внутреннего распадения науки также факт минувшего: в Англии, давно; на континенте Западной Европы -- с событий 1848. -- Я знаю, что есть многие отсталые люди, полагающие, что это мое мнение подлежит спору; но это спор уже о том, основательны ли мои ученые убеждения, -- предмет, чуждый юридического значения. А между тем, он введен в дело.
   

9

   В дело введено мое письмо к жене (л. 154). О политической стороне этого факта не говорю здесь: она излагается мною в другой просьбе моей. Письмо это дало тему, также вошедшую в письмо г. В. Костомарова к Соколову, и несколько строк, в которых я тут называю себя Аристотелем, много раз повторяются потом в деле, как уличение меня собственными моими устами в непомерности самолюбия, и наведения тем на мысль, что человек с подобным самолюбием не может не быть врагом общественного порядка (дело, л. 157, л, 283 и 286). В числе моих слабостей есть гордость, -- качество, противоположное мелкому самолюбию, хотя бы и непомерному, -- но все-таки качество, имеющее свои забавные стороны. Я люблю смеяться над своими слабостями. Все мои статьи, все мои письма к людям близким наполнены моим иронизированием над собою. Может быть, это также недостаток. Но до него нет дела уголовному следствию. Ирония не предмет XV тома Свода законов. Между тем я нашел в деле факт, о котором говорю.
   Действительно ли я человек непомерного самолюбия?-- Пусть прочтут серьезные страницы моих статей. В них я называю -- даже в нашей бедной современной русской литературе -- нескольких людей, которых ставлю выше себя по ученой и публицистической деятельности. Пусть обратятся с вопросом к людям, знающим меня близко, -- такой ли я человек, который бы тяготил кого-нибудь своим самолюбием. Пусть же употребят серьезные, достойные средства к разъяснению психологического вопроса, который не подлежит суду по XV тому Свода законов, но который я вижу введенным в дело для осуждения меня по этому тому.
   Но, -- нарушая границы между биографическим любопытством и юридическими обязанностями, не захотели даже принять серьезных средств к открытию истины, а сделали гораздо проще: дали юридический смысл ироническому отрывку.
   Мое письмо к жене, приводимое в деле, состоит из двух частей: в одной я говорю о себе так, что посмеется над этою частью письма всякий, -- и я смеялся, когда писал ее, -- смеялся над собою, преувеличивая до нелепости ту сторону моих ученых предположений, которая забегает в будущее: я излагаю план таких ученых работ, для исполнения которых нужно несколько сот лет работать день и ночь, работ, которых не в состоянии исполнить никто на свете; в этой части письма я называю себя продолжателем Аристотеля. В другой половине письма, о действительных делах, я просто говорю моей жене, что она, по моему мнению, может лучше меня рассудить, потому что умнее меня (л. 155, оборот). Ясно, что первая половина письма -- мое иронизирование над самим собой. Но не умели или не могли обратить внимание на такой простой способ понять, в чем тут вся вещь.
   

10

   Но при всех этих вещах все-таки не было ни улик, ни даже таких фактов, на которых можно бы было основать серьезное следствие против меня. Высочайше учрежденная комиссия видела это. Желая дать ей путь выйти из положения, в которое она была поставлена фактом моего арестования, я написал, после первого моего допроса, письма к его величеству и к г. генерал-губернатору. Этих писем нет в деле (выписка из дела, л. 297). Почему их нет в нем, я говорю в другой моей просьбе.
   

11

   Комиссия видела недостаточность подозрений, взводившихся на меня бумагами, бывшими в ее руках во время первого допроса (30 октября). Потому после этого допроса (16 ноября, по отметке на л. 164) были доставлены ей тетради моего дневника (л. 181 следд.) с картонными лоскутками (л. 167 следд.), которые в бумаге, передающей их комиссии, названы "указателями" "шифра", хотя в это время уже было удостоверение от министерства иностранных дел, что мой дневник писан не шифром (тот же 164 лист).
   

12

   Политическую сторону введения в дело вещей, подобных моему дневнику, я разъясняю в другой моей просьбе. Здесь оставляю политическую сторону вопроса без рассмотрения.
   Способ сокращенного писания подобного моему, употребленному в дневнике, употребляется, в большей или меньшей удачности сокращений, почти всеми студентами университетов, записывающими лекции. Это служит заменою стенографии, а не тайным письмом. Я с детства писал очень много, и еще в семинарии записывал таким образом лекции, -- тетради этого периода, еще детского, находятся в моих бумагах. В университете привычка развилась у меня. Из того периода в моих бумагах есть между прочим весь "Герой нашего времени" Лермонтова, переписанный таким способом. И после я точно так же писал почти все, что писал для себя (например, в деле л. 61 и 62, черновые списки с моих писем к профессору Андреевскому, оставленные у себя мною для будущих справок). Все это было в руках и перед глазами лиц, разбиравших мои бумаги. И все-таки на л. 164 дневник мой выдается за написанный шифром, -- даже после уверения министерства иностранных дел, что он писан не шифром.
   Что такое этот дневник?-- Министерство иностранных дел нашло, что не следует понимать его в смысле обыкновенного дневника (л. 164, оборот). В бумаге, присланной в комиссию, это мнение министерства передается словами: "можно думать, что слог этот имеет условный смысл". Я не знаю, до какой степени точно передан этот отзыв министерства в этой бумаге; подлинного отзыва министерства нет в деле. Разбиравшим бумаги мои должно была бы знать, что они разбирают бумаги литератора. При разборе бумаг они могли бы заметить, что им попадаются повести, писанные моею рукою. Если бы они потрудились заметить эти два обстоятельства, мне не пришлось бы утруждать Правительствующий сенат объяснениями факта, которому не следовало бы попадать в дело.
   Я издавна готовился быть, между прочим, и писателем беллетристическим. Но я имею убеждение, что люди моего характера должны заниматься беллетристикою только уже в немолодых годах,-- рано им не получить успеха. Если бы не денежная необходимость, возникшая от прекращения моей публицистической деятельности моим арестованием, я не начал бы печатать романа и в 35-летнем возрасте. Руссо ждал до старости, Годвин также. Роман -- вещь, назначенная для массы публики, дело самое серьезное, самое стариковское из литературных занятий. Легкость формы должна выкупаться солидностью мыслей, которые внушаются массе. Итак, я готовил себе материалы для стариковского периода моей жизни. Мною написаны груды таких материалов -- и брошены; довольно написать, хранить незачем,-- цель: утверждение в памяти -- уже достигнута. Но я не мог уничтожить некоторых моих черновых работ, потому что они были писаны на одних листах с вещами, которые я считал интересными для меня. Тетради, внесенные в дело,-- именно таковы. Среди материалов для будущих романов набросаны кое-какие отметки из моей действительной жизни (например, список дней, когда я в первый раз говорил с моею невестою, когда она дала мне слово).
   Надобно объяснить, что у меня, как почти у всех беллетристов, порядок возникновения романа таков: берется факт, отдается на волю фантазии, она играет им,-- это самый важный период так называемого "поэтического творчества". Итак, тут в моем дневнике вольная игра моей фантазии над фактами. Я ставлю себя и других в разные положения и фантастически развиваю эти вымышляемые мною сцены.
   Что же я вижу здесь в деле? Берут одну из этих сцен и дают ей юридическое значение. На этом основан весь ход моего процесса до передачи его в Правительствующий сенат. Сцена состоит в том, что какое-то "я" говорит девушке, что может со дня на день ждет ареста, и если его будут долго держать, то выскажет свои мнения, после чего уже не будет освобожден. В тех же тетрадях есть многие другие "я". Одного из этих "я" бьют палкою при его невесте (л. 213). Можно удостовериться справкою, что ни тогда, ни вообще когда-либо со мною, Чернышевским, ни при его невесте, ни без невесты не случалась ничего такого. Я могу объяснить, из каких фактов взята мною, как литератором, сцена, вошедшая в дело с таким важным влиянием на него. Это прикрашенный идеализациею случай из жизни Иоганна Кинкеля (известного немецкого ученого, о котором тогда много писали в газетах), приспособленный мною, как романистом, к рассказу, незадолго перед тем слышанному мною от Николая Ивановича Костомарова (не имеющего ничего общего с г. В. Костомаровым) -- он был арестован в то время, как собирался жениться (за пять лет перед тем). Два очень простые соображения могли бы показать, что сцена, созданная мною, литератором, для будущего романа, не могла относиться к моей действительной жизни: 1) у меня, Чернышевского, не было тогда не только друзей, даже близких знакомых между важными людьми; в этой сцене действует человек, имеющий за себя сильных в правительстве друзей; 2) тогда (весною 1853) не было в России, не только в Саратове, где я жил уже два года, даже в столицах, никакой политической, жизни, не только тайных обществ. Это факт, принадлежащий истории.
   

13

   В другой моей просьбе я поясняю отношение между предположением, основанным на этой сцене, и фактами моего процесса, здесь я только скажу, что действительно я, Чернышевский, поступил, наконец, так, что оказалась разница между ним и романическим лицом, слова которого были ему приписаны (дело, л. 247, 252, 256, 257, 258; поясняются листом 261; но в деле нет первых записок моих по этому обстоятельству, и нет письма, написанного мною с целью открыть комиссии истинное положение дела. Письмо это имеет форму ответа моей жене на ее вопрос о том, в чем состоит мое дело. Я не знаю, было ли оно доложено комиссии).
   

14

   Итак, по связи между предыдущими фактами, объясняемой мною в другой просьбе, в начале марта (8 марта по отметке на л. 281) в комиссию были, наконец, доставлены,-- только уже по прошествии восьми месяцев после моего арестования,-- такие документы, которые она могла принять за основания для начатия процесса против меня.
   

15

   Первый из этих документов -- письмо к Соколову. По приблизительному моему счету, оно имеет до 30 000 букв; оно занимает в выписке 117 страниц. Требуется значительное время, чтобы переписать набело такое произведение. Список, взятый у г. В. Костомарова г. Чулковым и находящийся в деле (л. 282 следд.), очевидно, есть беловой список.
   Изготовление чернового подлинника требовало времени, еще более значительного, чем переписка его набело. Литературная отделка труда тщательна. Расположение его частей многосложно и обдуманно. Г. Костомаров приехал в Тулу 5 числа марта поутру (318). В тот же день, 5 марта, письмо это было уже найдено у него г. Чулковым (л. 318). На письме выставлено "Тула, 5 марта",-- но оно не могло быть ни изготовлено, ни даже только набело переписано в Туле. Оно заготовлено раньше, это очевидно по расчету физической невозможности противного. Итак, где же оно изготовлено? 1 марта г. Костомаров приехал в Москву, и у него был посетитель, г. Яковлев (л. 317); посещение г. Яковлева было продолжительно, как видно из важности предмета их совещания и из того, что г. Костомаров и г. Чулков должны были убеждать г. Яковлева (л. 317, 300, 470). 2-го числа г. Костомаров был уже болен, или должен был держать себя, как больной (л. 317, оборот); это продолжалось до самого его выезда из Москвы; он не мог в эти три дня много заниматься письменною работою; и кроме того, у него в это время бывало много посетителей (317, оборот). Человек опытный в литературных работах видит, что и в Москве не могло найтись достаточно времени у г. Костомарова,-- что он взял с собою свою работу (или не свою, а только переделанную им с другой, чужой работы), когда поехал из Петербурга (28 февраля). Сличение этой работы с письмом Герцена обо мне, найденным у меня,-- с пасквилем на меня, найденным у меня,-- с ироническою частью моего письма к жене (л. 72, 2, 154) обнаруживает, что "письмо к Соколову" есть литературная работа, половина которой основана на этих документах,-- что они были под глазами у составителя "письма к Соколову" во время его работы. Это очевидно для человека, имеющего опытность в разборах подобного рода вопросов (в критической технике),-- точно так же, как и следующее: "письмо к Соколову" есть произведение вымысла (зачеркнуто: "поэма", как шутливо выражается о нем сам г. Костомаров), "чуть ли не целая эпопея", по шутливому выражению самого г. Костомарова (л. 282); -- в ученом и истинном юридическом смысле это, конечно, не "эпопея" в частности, но "произведение вымысла". Как всякое произведение вымысла, оно пропитано подробностями, не выдерживающими юридических вопросов: "кто", "когда" и "где".
   Г. Костомаров приписал этому произведению вымысла юридическое значение (322 лист, он готов подтвердить присягою подробности письма, которые можно будет ввести в дело; это пи