Письма 1877-1889 годов
мать о нем, значило: понять его. Публика принудила медиков понять: милые им больницы -- смертоубийственные места. И медики теперь сами твердят это.
Но отстали ль они от своей привычки тащить в больницу всякого больного, которого могут тащить в нее?-- Отстали от этого, я полагаю, и теперь еще очень немногие. В мое время таких почти вовсе не было.
К чему все это?
Все к тому же, о чем мои прежние письма:
Я не имею ни малейшего притязания знать хоть что-нибудь в специальных медицинских вещах. Я не сумею, вероятно, различить катаральную лихорадку от гастрической. По крайней мере никогда не пробовал делать хоть бы эту диагнозу, которая чрезвычайно проста. И я всегда говорю всякому здешнему больному: "мы с вами этих вещей не знаем. Обратитесь к фельдшеру, -- даже к фельдшеру, если нет медика, -- обратитесь к фельдшеру, верьте ему во всем и безусловно исполняйте его предписания".
Так скромно не рассуждает никто из грамотных людей. Я неизменно всегда говорю так.
Но--с людьми необразованными, каковы здешние.
С образованными людьми, не медиками, можно рассуждать о медицинских вещах, насколько они понятны им, -- подобно мне, не учившимся медицине, -- и мне.
А с учеными медиками, -- я хочу сказать: с медиками, заслуживающими названия ученых, -- у меня всегда был другой тон разговора:
"Ваша наука -- Вы сами знаете -- до сих пор остается в нелепом положении. Достаточно ли ясно для вас, что вот такое-то понятие -- нелепость? Достаточно ли ясно для вас, что вот такой-то способ лечения -- нелепость?"
Само собою разумеется, что если мой собеседник, -- серьезно ученый медик, -- был по своему умственному развитию способен понимать вещи своею головою, то он отвечал мне, что он сам знает, о чем я говорю; и если так, то, конечно, он знал эту вещь гораздо лучше, нежели я. Но, может быть, ясная постановка вопроса мною была иной раз не бесполезна для моего ученого собеседника. -- Ставить вопросы ясно это моя врожденная склонность. И иногда, от "натуральной склонности, бывает у меня и уменье давать им ясную постановку.
Прошу тебя, мой милый друг, поговорить с твоим медиком о следующем:
I. Хроническая ли твоя болезнь, или острая. Быть может, я употребляю эти термины не так, как считает правильным' употреблять их твой медик. Или -- почему я знаю?-- может быть, какая-нибудь медицинская школа вовсе отбросила эти термины, и твой медик принадлежит к ней. О словах я не охотник спорить. Дело в смысле речи, а не в словах. Я говорю вот о чем:
Есть болезни, ход которых очень быстр. Например, хоть боль в зубе от удара по челюсти. Две минуты, и, если зуб уцелел, боль начинает утихать. Через день не осталось и следов ее.
Но если зуб болит от гнилости -- это будет тянуться целые годы.
Твой медик может найти, что пример неудачен. И правда: я не знаю, бывает ли боль в зубе от удара по челюсти, если удар оставил зуб неповрежденным.
Но дело не в том, удачно ли я выражаюсь. Я не имею претензии выражаться удачно, когда речь идет о науке, которою я не занимался. Я хочу лишь того, чтобы мои слова, удачные ли, или нет, были поняты. Итак:
Твоя болезнь -- продолжительная ли? Это первый вопрос. Второй: Существует ли аксиома:
"Болезнь проходит не иначе, как по устранении причин, произведших, или, если она произведена и не ими, то поддерживающих ее?" Дальше:
Дурная пища, дурной воздух должны ли быть причисляемы к причинам, поддерживающим болезнь, когда болезнь продолжительна? (О пище лишь для ясности вопроса. Воздух -- наиболее важный сорт пищи. Он -- пища.)
Существует ли разница между комнатным воздухом и воздухом открытого пространства?
Если существует, то в чем состоит она, с химической точки зрения?
Та разница, которая существует между воздухом открытого пространства и комнатным воздухом, не совершенно ли параллельна различию свежей воды от гнилой, свежих овощей от гнилых?
Твой медик скажет, что он сам знал это и без меня и гораздо лучше меня. -- Без сомнения.
Но он может и обидеться?-- Если он обидится, он человек бестолковый и потому не годится быть ни медиком, ни сапожником, ни даже носильщиком. Годится быть разве ткачом или ремесленником по другому какому подобному занятию, не требующему смысла, как требует его даже переноска фортепьяно, которое бестолковый носильщик обломает.
Есть истины, напоминания о которых принимаются с признательностью всеми рассудительными учеными, деятельность которых -- что-нибудь маленькое, специальное, узенькое, как, например, всякая отдельная отрасль естествознания. Специализм постоянно гнет мысли к мелочам и через это к забыванию основных истин, более широких, чем какая-нибудь специальная отрасль науки. -- Всякий разумный специалист с радостью хватается за всякую опору, противодействующую натуральному падению его мыслей с высоты науки в пустоту мелочей.
Если я напрасно предполагаю в твоем медике склонность забывать основные истины науки о человеческом организме, то, конечно, я делаю ошибку. И я всегда с удовольствием выражаю искреннюю готовность сделать всякие извинения, если я напрасно оскорбил кого.
Но из твоих писем, друг мой, я не вижу, чтобы твой медик говорил тебе о необходимости теплого климата для восстановления твоего здоровья.
Продолжать ли мои медицинские рассуждения?-- Буду, но в следующем письме. На этот раз успел я, полагаю, утомить тебя ими. -- Напишу, сколько достанет времени, что-нибудь детям. Едва ли успею написать много.
Написал детям страницы три. Пора отдавать письмо на почту.
Будь здоровенькая, моя милая Лялечка, и все будет прекрасно.
Тысячи и тысячи раз обнимаю тебя, моя радость, и целую твои ножки. Твой Н. Ч.
Мои письма имеют почти беспредельное ученое достоинство в том отношении, что доставляют Вам неисчерпаемый материал для развития в Вас важнейшей научной привычки: не принимать ничего без проверки. Что ни строка, то и ошибка, если не две ошибки, если не больше. Вы всматривайтесь и поправляйте. И напрактикуетесь так, что станете соперниками величайшим ученым по обширности знаний и основательности умозаключений.
Я не могу, разумеется, помнить и десятой доли ошибок, которые делаю в каждом письме к вам. И больше для поощрения вам искать восемнадцать других из -- по крайней мере двадцати в предыдущих моих двух письмах, отмечу здесь две.
В предыдущем письме к Вашей маменьке я рассуждал о том, что для здоровья необходим сухой воздух. И выразился, между прочим, так:
"для всех организмов, не живущих в воде или в болоте, сырой воздух-- яд".
Слово "организм" употреблено тут неправильно. Для липы, сосны, дуба сырость воздуха не яд. Ни для пшеницы, ни для десятков тысяч других растений, не водяных и не болотных. Следовало написать "для всех животных организмов" и т. д.; -- я по ошибке пропустил прилагательное, ограничивающее смысл существительного.
И вот мы в области грамматики. -- В письме к Вам я упомянул об одном из наречий романских языков, -- или, быть может, вернее было бы говорить: об одном из наречий итальянского языка, -- о "ладинском" языке, которым говорит часть населения Граубюндена. Я хотел так и написать "ладинский язык, то есть граубюнденский итальянский", но вместо "ладинский" мое перо написало "латинский". Это я заметил и поправил, прочитывая то письмо. И удовлетворился тем, перевел глаза на следующую строчку. А после "ладинский" осталось в той строке "аппенцель-ский" вместо "граубюнденское наречие итальянского языка". Почему ж попался под перо Аппенцель вместо Граубюндена?-- Я хотел, но рассудил, что было бы длинно пуститься в рассуждения о разветвлениях той части Альпов; -- часть Аппенцеля -- такой же удивительно дикий уголок, как "ладинская" часть Граубюндена. И вот из того брошенного ряда мыслей попалось под перо слово Аппенцель.
Кстати о лингвистике. Попалось мне в руки какое-то рассуждение об экономии. Я и вспомнил с своих заметках на книгу Милля. Там есть удивительные вещи. Между прочим, заметка о ново-персидском языке, что он, по коренным законам своей фонетики, занимает средину между верхним немецким и нижним немецким. Непостижимо было бы, как удалось мне написать такую нелепость, если бы, на беду моему восхищению этим замечательным открытием, не пришло мне в голову, что я читал когда-то Лейбница. Я поверил тогда его уверению, что он -- конечно, не учившись по-персидски -- понимал по два, по три стиха сряду в персидских поэмах. И я верил этому! А я знал тогда несколько стихов по-персидски. Теперь, на досуге, я попробовал, не вспомню ли чего из них. И успел припомнить два стиха. Этих двух довольно, чтобы ясно было: ни Лейбниц, ни десять Лейбницев и Ньютонов вместе не в состоянии понять при помощи своих родных языков -- немецкого ли, английского ли, никаких трех слов сряду, не то что трех стихов по-персидски, не поучившись хоть немножко персидскому.
Лейбниц, разумеется, не солгал. Но он был в какой-нибудь иллюзии. Вероятно, ему был сказан смысл стихов, которые сумел он понять; а в то время, когда он говорил о своем понимании персидских стихов, ему забылось, что смысл их был уж известен ему, когда он начал всматриваться в них.
А я, хоть имел в голове материалы для проверки слов Лейбница, не догадался тогда проверить их, приняв его уверение за факт; он послужил мне побуждением согласиться с филологами (были такие между немцам"), находившими, что персидский и немецкий языки ближе друг к другу, чем, например, немецкий к латинскому. И, углубившись в эту ошибку, я написал ту нелепость. Припоминается мне из тех же заметок на Милля другой курьез. Есть там расчеты о действии земледельческих усовершенствований на урожай хлеба. Целые колонны цифр. Все вычислено посредством логаритмов. Но -- вот штука!--колонна результатов вычислена по масштабу, который я бросил, вычеркнул, а основная колонна вычислена по другому масштабу. И выходит нечто в таком вкусе:
2 X 2 = 5
3 X 2 = 7 1/7
4 X 2 = 9 2/9
Этот курьез в моих ученых трудах открыл не сам я, а один из моих знакомых, имевший терпение проверять все мои рассуждения по таблицам логаритмов. Он был очень огорчен таким моим недосмотром.
Но все те мои логаритмические рассуждения в том ученом труде -- совершенно лишнее бремя в труде, совершенно напрасном. Я там толковал о Мальтусе, будто о чем-то серьезном. А Мальтус -- пустой шарлатан, на которого стоит лишь плюнуть.
Да, мои милые друзья, было время, и я был молод. И не имел силы понимать, что могут бывать совершенно пусты целые долгие направления науки, имевшие сильных представителей, -- например, мальтусианство, которое положительным образом подчинило себе почти всех английских экономистов, а в борьбу против себя, то есть опять-таки в зависимость от себя, вовлекло всех немецких и французских -- я не понимал, что, например, оно -- совершенно пустая софистика и что это не один такой случай, что много бывало долгих сильных направлений в науке, совершенно не заслуживающих внимания. Русские ученые моего времени находили, что я мало уважаю знаменитых ученых. Я слишком уважал многих знаменитых ученых, которых не стоило нисколько уважать.
Это, мой друг Саша, продолжение моих размышлений о твоих университетских занятиях. Да, я опасаюсь, что вместо математики твои бывшие профессора преподают какую-нибудь науку о том, чего не стоит знать человеку, желающему быть дельным ученым, -- что-нибудь вроде науки о гороскопах "или о бородавке на правой щеке Ньютона -- и хорошо, если еще Ньютона, а не какого-нибудь подлинного или подновленного Мопертюи. Кстати,-- о французах. Правда ли, что вся начертательная геометрия (так, что ли? (Дескриптивная, зовут ее немцы), -- великое изобретение Монжа, -- совершенно ни к чему не ведущая схоластика?-- Я что-то читывал об этом у какого-то английского математика. Но, быть может, он и ошибался: мне помнится, будто англичане в то время были людьми, отставшими от французов и немцев в математике. Но так ли это, или нет, мне все равно. И ты не делай себе труда отвечать на мой вопрос о достоинстве науки, созданной Монжем...
И я в твои годы был настолько наивен, что копался в каком-то шафариковском мелкословии, -- и, убивши на славянские наречия страшно много времени, остался не знающим ни одного славянского наречия. По-польски, по-чешски, по-сербски я не знал ровно ничего. А переписывал какую-то пустяковщину из каких-то харатейных драгоценностей Румянцевского музеума. Так велика была моя славянская ученость, что печатных книг уж недоставало для ее насыщения, и дошло дело до пожирания пергамента.
И после сколько трудился я над этой мельчайшею пустяковщиною, над моим словарем к Ипатьевской летописи! То, что напечатано было в каком-то -- уж не помню каком -- сборнике трудов русских славянистов, лишь маленький экстракт из моего словаря. Вообрази, в нем были перечислены все места летописи, в которых попадается слово "идти" или слово "ехать", или слово "земля", -- можно верить такой невообразимой глупости?-- Так этого еще мало, друг; было там еще и не то: там были перечислены все места, где употреблено слово "ты", слово "я" и даже -- о, ужас! -- слово "и". А слово "и" попадается почти на всякой строке! -- а на иной строке, раз десять, -- ты знаешь, каков слог летописей:
и пошел воин, и пришел воин, и звали его Иван, и пришел другой воин, и звали его Павел, и пришли Степан и Петр и Сидор и... и... и... и...
И все эти "и" были у меня собраны и перечислены с такою старательностью, как жемчужины по ореху величиною заботливо нанизываются на нитку, чтобы не затерялась ни одна из таких драгоценных редкостей.
Это была славянская филология.
Ох, не такая ли ж процветает в голове Чебышева математика? Прости, если огорчаю тебя. Жму твою руку.
Ты, Миша, прости, что и в этот раз не написал ничего особо для тебя. Жму твою руку.
Будьте здоровы, мои милые друзья. Целую Вас.
Вот снова отправляется отсюда почта, и снова у меня радость, что пишу к тебе.
Я совершенно здоров и живу очень хорошо.
Я получил письма, твое и Сашино, от 19 февраля. Благодарю тебя и его за них.
Буду отвечать сначала на то, что пишешь ты о нем и он пишет о себе. Я очень доволен, что получил он, наконец, свой кандидатский диплом. -- В прошлых письмах к нему я называл пустыми педантами его бывших профессоров. Я думаю, это огорчило его. Но пора ж ему узнать правду о них. С первого приема правда бывает иногда невкусна. Как быть!-- Зато после о"а становится сладка. -- Эти школьные великие ученые, профессоры, -- почти все бывают от природы людьми посредственного ума, да и тот у них пропадает от пустоты их школьных занятий. И почти все они мелкотравчатые ученые, если не вовсе невежды. А что хуже всего, почти все они -- чванные педанты. Из-за их педантства Саша потерял полтора года. И теперь, повидимому, еще не успел обдумать, как ему устроить свою карьеру. По крайней мере он не пишет об этом ничего определенного. Я предполагаю, что его спутывает педантический вздор, который так любят провозглашать школьные ученые: практическая жизнь -- это нечто низкое; а высокое -- это их деятельность, то есть вековечное школьничанье в компании легковерных юношей, которых они поучают тайнам премудрости. В этом предположении я пишу теперь Саше, что забота о куске хлеба -- самое разумное дело, и что если он желает быть ученым, то и для науки можно сделать больше, позаботившись предварительно обеспечить себе кусок хлеба.
Он найдет в этом моем письме к нему, как и во всяком другом, много фактических ошибок. Без них не обойдешься, когда пишешь, не имея под руками большой библиотеки. Память не может удерживать фактических мелочей. Она удерживает общее впечатление от фактов. И того довольно. Место мелочам -- не в голове, а в справочных книгах.
Теперь буду продолжать мою беседу с тобою о тебе, мой милый друг.
Когда ты получишь это письмо, будет уж лето, во всей своей прекрасной, благотворной силе. И, я надеюсь, твое здоровье будет хорошо. Но позаботься же, чтоб оно вновь не подвергалось влияниям холода и сырости, вредным для него. Осенью отправляйся в Южную Италию, жить там до лета. И постоянно делай так, пока твои силы укрепятся настолько, что холодная и сырая погода, снег и мороз не будут вредить твоему здоровью. А в летние месяцы пользуйся курсами тех минеральных вод, которые наилучшие для тебя. Из твоих писем видно, что это, по мнению медиков, карльсбадские воды. Это уж вопрос технический, в котором компетентные судьи -- только медики.
Но карльсбадские ли, или какие другие воды, сами по себе,, по своему химическому составу, наилучшие, во всяком случае курс вод приносит пользу лишь тогда, когда жизнь на этих водах устроена комфортабельно. В Карльсбаде это сделано. На Кавказе этого еще нет. Потому, каковы бы ни были в химическом отношении кавказские минеральные воды, лечиться ими еще не должно. Это уж не технический вопрос. Это вещь понятная всем, желающим вникнуть в дело. И если медики не обращают на это внимания и рекомендуют кавказские воды, то они не правы. Где нет удобств жизни, там невозможно успешное леченье.
Но курсы минеральных вод, как бы ни были важны, все-таки менее важны, чем теплый климат, для восстановления твоего здо* ровья.
Надоел я тебе этим постоянным повторением все одного и того же. Нет нужды. Буду продолжать.
В одном из прошлых писем я говорил, что при неудовлетворительном состоянии наших медицинских знаний медикам трудно удерживаться от ошибочных увлечений односторонними, узкими теориями. Я уж не говорю о невеждах или бессовестных шарлатанах, называющих себя гомеопатами, гидропатами и разными другими мудреными именами. О них не стоит говорить в письмах к тебе, потому что твой медик, наверное, презирает этих людей и их теории, как они того заслуживают. Но и между медиками,, верными серьезной науке, есть очень много людей более или менее одностороннего направления. В пример приведу одного из, величайших ученых между медиками нашего времени. -- Вся нынешняя медицина основывается на микроскопических исследованиях. Один из отцов этого направления -- Распаль. Это гениальный человек и великий ученый. Но он увлекся пристрастием к камфоре до такой степени, что чуть не все болезни лечил камфорою и чуть не изгонял из медицины всякие лекарства для своей милой камфоры. Разумеется, кончилось тем, что он потерял всякий кредит между медиками, стал посмешищем для публики, и даже ученые часто забывают о его заслугах, так привычно стало им только смеяться при имени Распаля. Это пример увлечения, которое не вошло в моду. Противоположный пример -- Бруссе. Он увлекся мыслью о роли, действительно очень важной, которую играет в болезнях "воспаление" или "прилив крови", -- и принялся лечить болезни кровопусканием. Теория его в начале нынешнего века имела громадный успех повсюду. В Италии лет двадцать назад она еще владычествовала. Знаменит ужасный результат ее применения к леченью итальянского министра Кавура. Его болезнь была какая-то довольно опасная, но в легком градусе, так что собственно у него она должна была миновать совершенно благополучно. И миновала бы, если б его лечил один медик. У одного недостало бы храбрости действовать так решительно. Беда произошла от того, что собралась толпа итальянских ученейших медиков. Все делалось по консультациям. Все были единодушны. У каждого совесть была спокойна: не он один, все находят, что надобно лечить, как следует лечить, по его мнению. И вот, подкрепляя и ободряя друг друга, эти люди единодушно принялись предписывать больному кровопусканье за кровопусканьем. Семь раз успели пустить кровь Кавуру; собирались пустить в восьмой раз, -- но раньше того он умер от истощения крови.
Очень возможно, что теория Бруссе и до сих пор свирепствует в Италии. В Германии и у нас, следующих в медицине германским ученым, это гибельное увлечение давным-давно отброшено всеми порядочными медиками с проклятиями, с омерзением, каких оно достойно.
Это подготовка к тому, что я начинаю теперь.
В Германии, как и у нас, бессовестные или слабохарактерные медики злоупотребляли учением о пользе теплого климата. Всякий развратник, всякая пустая женщина, желая побесчинствовать на приволье вдали от знакомых, говорили медику: "скажем, что мы больны, и вы предпишете нам ехать в Италию". И он объявлял здоровых людей больными, и они отправлялись бесчинствовать в Италию. Общество возмущалось этою пошлостью. Медики, уважающие себя, начали, под ободрением со стороны общества, ратовать против такого унижения науки, такого стыда всему медицинскому сословию. Мотив был благороден. Но из него выросла односторонняя теория: теплый климат -- это пустяки. Климат Северной Германии не хуже итальянского. О климате Северной Германии речь тгошла потому, что теперь у немцев центры наисильнейшей ученой работы в медицине -- Берлин и другие ученые города Северной Германии (прежде центры были в Вене и в Праге; то была эпоха Рокитанского и Шкоды. Но движение, о котором я говорю, началось уж после этой эпохи).
Итак, теперь в Германии приобрела большую силу односторонняя теория, отрицающая всякие (недостатки климата Северной Германии. Сильна ли эта школа в России, я не знаю. (В России, конечно, слова немцев о климате Гамбурга и Берлина переносятся на климат Петербурга и Москвы)... О том, каковы медицинские мнения твоего медика, я ровно ничего не знаю. Но на случай, что он не чужд этого увлечения, в следующий раз разберу теорию, утверждающую, будто бы климат Северной Германии ничуть не хуже ни итальянского, ни алжирского, ни египетского. Мне эта теория известна довольно хорошо, и потому я могу рассмотреть ее основательно.
Р. S. Я успел написать начало этого разбора. Влагаю написанное в другой конверт, потому что иначе в этом было бы больше лота.
Я написал тоже целый лист детям.
И на этот раз пусть будет довольно.
Будь здоровенькая и старайся быть веселенькою, моя милая радость, и все будет прекрасно.
Целую твои ножки.
Тысячи и тысячи раз обнимаю тебя, моя милая Лялечка. Твой Н. Ч.
Обзор содержания статьи немецкого медика Поля Нимейера "Klimakunde" -- "Учение о климатах". -- Статья помещена в немецком учено-литературном издании Unsere Zeit 1873 года, NoNo 18 и 22; по нумерации страниц часть 2-я, страницы 414 и 693.
Автор статьи Поль, Paul Niemeyer, однофамилец, поклонник и, вероятно, родственник -- вероятно, младший по летам родственник -- знаменитого F. Niemeyer'a -- Фридриха, что ли? Не помню. -- одного из главных руководителей новой ученой медицинской деятельности в Северной Германии... Автор статьи, вероятно, писал ее по мыслям этого своего однофамильца, -- вероятно, дружного с ним.
Unsere Zeit -- журнал не для одних только медиков, а для образованных людей вообще. Педанты расположены думать, что внимания их достойны только специальные издания по их специальности. Умные специалисты умеют различать дельные вещи от пустых не по обертке на книге, а по достоинству самых вещей. Надеюсь, и твой медик делает так. Это первое. А второе: по моему мнению, Unsere Zeit -- издание довольно посредственного достоинства. Но это по моему мнению А немецкие ученые считают за честь себе участвовать в этом журнале. И более ученого журнала, более серьезного и дельного в немецкой литературе нет, я полагаю -- кроме специальных изданий, превосходящих его более подробными, но не более учеными монографиями. -- Итак, мое мнение -- само по себе А журнал этот все-таки заслуживает величайшего уважения от всякого специалиста.-- О самой статье Поля Нимейера, я полагаю, что она плоховата. Но это опять-таки мое мнение. А в целой Германии, тем больше у нас, на[пе]речет ученые, которые были бы в состоянии написать статью не хуже этой.
После этого предисловия начинаю обзор содержания статьи.
"Леченье воздухом, климатическое пневматическое леченье, леченье жизнью на горах (высотах, Höhencur), жизнь зимою в теплом климате (Winteraufenthalt), летняя свежесть воздуха (плохо я перевел это; вернее: чистый воздух лета, -- Sommerfrische) -- вот лозунги, раздающиеся все шире и шире в обществе, особенно во время сезона". -- Эти первые строки статьи уж показывают, что она написана человеком, умеющим писать дельно и живо. Из них ясно также, что автор статьи -- представитель самых новых успехов медицинского знания. Он относительно массы ученых медиков занимает такое же положение, как законодательницы мод относительно массы щеголих. Масса с завистью смотрит, учится и старается следовать примеру этих высших существ, которые все идут и идут вперед, пролагая дорогу к совершенству остальной толпе.
Ясно также, что автор статьи смотрит на массу медиков, от которых распространяются в публике те "лозунги", как на людей отсталых, и самые "лозунги" кажутся ему устарелыми.
Но -- читаешь статью, и видишь: в сущности, автор сам не понимает, о чем толкует. Это обыкновенная судьба ученых и неученых авторов, усердствующих прогрессу науки и жизни. Надобно явиться какому-нибудь истинно великому гению, -- и он растолкует остальным великим ученым, в чем дело. А без него они кое-что видят, кое-что соображают, -- в частности, удается им понять очень многое очень хорошо, но в общем итоге у них все-таки путаница мыслей. Так было в медицине до Фирхова. Теперь, вероятно, Фирхову некогда подвести новый итог новым частным приобретениям науки, сделанным после его прежнего итога; или, быть может, он уж ослабел (кажется, он уж старик), и как бы то ни было, он не подвел нового итога, а без помощи гениального ума этого не могут сделать обыкновенные великие умы вроде знаменитого Нимейера, и новые открытия составляют еще груду разноречивого хаоса.
Посмеявшись над отсталостью медиков и публики, автор рассказывает, как "леченье климатом" изобрел Гален, в начале нашего летосчисления, -- изобрел хорошо, только: ошибся немножко, вообразивши, будто серные пары Везувия полезны для здоровья, и посылал своих больных в Стабию (ныне Кастелламаре), где Везувий душил этих несчастных.
Ясно: и те "лозунги" -- такие же ошибки, по мнению автора статьи.
Дальше идет история о том, как было замечено, что морской воздух полезен больным грудью, и наконец
"Эту мысль" -- о пользе морского воздуха, -- "развил Грегори (Gregory), Эдинбургский профессор, в статье (или маленькой книге, Abhandlung), вышедшей в 1789 году и переведенной в 1791 году Табором (Tabor) на немецкий язык. Это было первое специальное исследование вопроса. Грегори ввел в употребление и самый термин "перемена климата". Он рассуждает о том, что "надобно удлинять лето переездом на зиму в южные места". Но он высказывает это правило не без критики, как видно из следующих его слов: "несомненно, что многие больные чувствуют большое облегчение вследствие собственно только моциона" -- и т. д. и т. д.
Я перевел достаточно, чтобы видно было: статья писана не поверхностно, а очень основательно. Объем ее 25 страниц компактного шрифта большого лексиконного формата. Это равняется 40 страницам русского журнального формата, 50 или 60 страницам русского формата ученых книг. Из этого уж яано, что дело излагается с такою подробностью и серьезностью, какой не бывает посвящаемо ему в обыкновенных трактатах о медицине, служащих сокровищницами знаний для массы медиков. -- Твой медик, конечно, черпает свои знания не из одних только "руководств к терапии и патологии"; конечно, он человек ученый. Но какова бы ни была его начитанность, все-таки статья Поля Нимейера не показалась бы ему неинтересною, если бы ему случилось теперь, по моему указанию на нее, прочесть ее в первый раз. А если он читал ее и прежде, тем лучше.
Я буду стараться сделать мое извлечение как можно короче. Но из этого пусть не выводит твой медик, что я прочел лишь те места статьи, о которых буду говорить. Читать я умею. Пусть он верит этому: да, умею читать.
Или я слишком жесток к твоему медику? Или он не заслуживает этих сарказмов?-- Но в таком случае, почему ж ни разу не случилось тебе упомянуть в письмах о твоем леченье, что твой медик понимает необходимость теплого климата для восстановления твоих сил?
Возвращаюсь к статье Поля Нимейера.
На странице 415 есть о климате Ниццы и всей той части берега. Там бывает мистраль, холодный ветер, очень дурной. Это правда. Но что из того следует?-- Надобно ехать дальше на юг, куда мистраль не достигает. -- А по мнению автора статьи, следует: у них в Берлине или Лейпциге зимой не хуже, чем в Ницце. Даже лучше. О, чудачье, эти ученые!-- Порезать палец вредно. Из этого следует: отрубить руку не вредно. -- Мистраль -- это зефир, это теплый, приятный ветерок сравнительно с зимними ветрами Северной Германии. Бели он вреден, то каково же действие берлинской или дрезденской, или гамбургской зимы?-- Рассуждения о том, что берлинский климат не хуже климата Ниццы, не "а 415-й странице, а дальше. Пусть поищет их сам твой доктор, если не верит, что я читал их; пусть поищет; и найдет; а разыскивая их, прочтет статью. В ней все-таки много дельного.
Дальше следует: Италию выдумали англичане. Это уж такой непосестный народ. Любят таскаться по чужим землям. А для нас, немцев, это вовсе не такая приятность, таскаться по чужим краям. -- Это наука! Это медицинское рассуждение!-- Дальше: да и климат-то родины у англичан туманный. Его так и 'называют "пасмурный"; даже по-английски так-таки прямо и говорится: "пасмурный". А у нас, у немцев, -- и пошла история, что климат Германии лучше английского.
Во-первых: лучше ли, или нет, но чрезмерно плох.
Во-вторых, не лучше, а хуже. Аргументы приводит сам же автор статьи, только не понимает их смысла. Он справедливо говорит: страшно вредны быстрые переходы от холода к теплу, и наоборот. Да. Но он забывает, что климат Англии менее подвержен этим переходам, чем климат Германии.
И все-таки, по его мнению, Италия выдумана лишь англичанами, по пасмурности их климата и по их неусидчивости.
Дальше следуют рассуждения, что под именем "туберкулозы" прежде смешивали две разные болезни. По-нынешнему, туберкулоза лишь довольно редкий случай. А обыкновенное чахоточное расстройство -- еще не туберкулоза. -- Так ли, нет ли, не знаю; да и не хочу знать, потому что это вовсе не идет к делу.
Туберкулоза ли, нет ли, но всякая изнуряющая болезнь легких требует сухого и теплого воздуха; без него леченье пустяки. Автор статьи полагает: нет, мороз не вреден чахоточным. Почему ж так?-- А вот почему: жители Новой Англии, страдавшие грудными болезнями, чувствовали себя зимою в землях Гудсо-нова залива лучше, нежели у себя дома.
Верен ли этот слух?-- Не знаю. И сомневаюсь.
Но пусть он верен. Что из того?
В Новой Англии мороза зимою очень много. Но бывают и частые оттепели.
Зимняя оттепель -- это вещь очень гадкая для здоровья.
И, быть может, зима на Гудсоновом заливе, где нет оттепелей, менее вредна, чем в некоторых или во многих местностях Новой Англии.
Пусть зимние оттепели хуже мороза. Что из того следует?
То ли, что мороз не вреден?-- Синильная кислота вредоноснее мышьяка. Следует ли из этого, что мышьяк не яд?
Дальше идут насмешки над "зонами неподверженности чахотке". Эта теория была, точно, смешна своим ребяческим педантизмом. Один утверждает: выше 1700 футов над уровнем моря чахотка не появляется. Другой, поосторожнее, говорит: ну, повыше 1700 футов она может забраться, но выше 4500 футов уж ни за что не подымется. И все это оказывается вздором.
Правда. Это вздор. Но все-таки воздух долины менее чист, нежели воздух на холмах, по краям долины. Дело не в абсолютном числе футов возвышения над уровнем океана, а в том, выше или ниже данного места лежат его непосредственные окрестности. И дело не в том, чтобы какой бы то ни было чистый воздух мог сделать человека неподверженным никакой из тех нравственных слабостей и физических бед, результат которых -- расстройство груди. Бедность, порок, несчастная случайность, -- например, падение грудью на камень, во всяком климате может произвести чахотку. Но все-таки в скверном воздухе чахотка развивается чаще и сильнее, чем в хорошем.
У самого же автора статьи все это высказывается. Но он сам не понимает смысла фактов, которые приводит.
Дальше следуют насмешки над теориею, что горный воздух полезен своею разжиженностью. Насмешки совершенно справедливые. Я полагаю, что также справедливы и насмешки автора над леченьем посредством сгущенного воздуха, под стеклянным футляром вроде водолазного колокола. Мне кажется, это леченье -- нелепость. Впрочем, не знаю. Может быть, его партизаны только рассуждают о нем чрезмерно невежественно. Быть может, при сгущении воздуха грудь легче поглощает нужное ей в некоторых случаях увеличенное против обыкновенного количество кислорода. Но если так, мне кажется, легче для груди прямо нюхать смесь, в которой кислорода больше, чем в нормальном воздухе.
Дальше следует факт, о котором я не имел сведений, прежде чем прочел эту статью.
Обезьяны умирали в Европе от чахотки. Это всегда всем было известно. Но вот этого я не знал бы без Нимейера: найден способ избавлять их от этой судьбы. Надобно держать их не в клетках, где душно, где смрадно, а в обширных садовых помещениях. -- Дальше параллельный тому факт о шелковичных червях и о их болезни "мускардине". Это я знал со времени появления "мускардины", когда-то очень давно. -- Дальше обыкновенные рассуждения о болезненности кварталов, где квартиры тесны, грязны, переполнены людьми.
Дальше о минеральных водах. Автор восхищается изречением Брауна (Braun):
"Квинтэссенция лечения минеральными водами, во-первых -- вода в обыкновенном смысле слова" и т. д.
Тут много правды. Она не новость никому из рассудительных людей. Но Браун и автор статьи в горячности восторга от открытия этой, по их мнению, новой истины хватают через край, воображая, будто бы нет существенной разницы между разными минеральными водами и, по их теории, следовало бы прибавить: "между какой угодно минеральною водою и простою водою"; этого они, однако, не прибавляют: не до такой степени помрачился их рассудок. Но если, например, железная вода не одинакова с простою, то как же одинакова она с соленою?-- Я не против основной мысли: чистый воздух, моцион и т. д. важнее самого питья минеральной воды. Но если полезно в некоторых случаях принимать железо, то почему ж не полезна в этих или каких-нибудь других случаях вода железистого источника?
Автор статьи сам понимает: минеральная вода -- не простая, и оказывает действие, какого не может производить простая. Но он и Браун спутались так, что уж и сами не разберут, что думают они о минеральных водах, чего не думают. А виноват в их недоумении Либих. Прежде считали минеральные воды какими-то непостижимыми вещами. Либих научил определять их состав. Таинственность разрушилась, очаровательность таинственности исчезла, и -- тем лучше?-- По здравому смыслу, да; а Браун и Поль Нимейер огорчились так, -- или, уж не разберешь, (возрадовались так, что потеряли способность отличать соленую воду от железной. Случай прискорбный, но натуральный: в экстазе чувства такие ли вещи можно перепутать!-- Можно, пожалуй, выпить стакан кипятку, не заметивши, что он жжет горло. Бывает, и, к сожалению, нередко, что человек выпивает целый стакан серной кислоты, воображая выпить стакан лимонада или сотерна.
Сбившись с толку на либиховом анализе минеральных вод, -- или, по своему убеждению, воображая, что прекрасно понял вопрос о действии минеральных вод, автор статьи победоносно продолжает:
"С патологической стороны ничто не препятствует перенести это понятие на леченье воздухом".
Так вот источник отрицания благотворности воздуха Италии. Железная вода и серная вода -- все равно. Бесспорно, что когда так, то нет разницы не только между Германиею и Италиею, -- нет разницы между Гренландиею и Бразилиею.
Однако займусь этим дивным открытием в следующий раз. Пора кончать. И, я полагаю, достаточно посмеялся я над путаницею мыслей у ученых дельных и, пожалуй, умных, но -- как быть!-- не имеющих силы выпутаться собственным умом из хаоса собственного -- чрезмерного для их голов -- избытка учености. Прийдет какой-нибудь новый Фирхов или нынешний Фирхов удосужится возобновить свою деятельность для медицины, и исчезнут из медицины эти уродливые теории. А пока нельзя винить никого из медиков за увлечение какою-нибудь из них. Не всем дает природа силу ума, равную силе памяти и усердию набивать голову ученостью.
Не медик я и не могу иметь никакого самостоятельного мнения о технических подробностях медицинской практики. Но чистый воздух, сухой и теплый, важнейшее подспорье здоровью, -- это истина, известная с незапамятных времен всем обыкновенным людям, чуждым медицинской учености, и всем медикам, у которых рассудок не омрачен какими-нибудь дикими учеными туманами.
В следующий раз уж не буду, вероятно, издеваться над чудаком Полем Нимейером, а буду писать с должным уважением к его похвальному усердию понять истину, которая лишь не всегда заметна для него; и мелькает на каждой странице его честного, -- хоть, к сожалению, сбивчивого, уродливого труда.
Будь здорова, моя милая Лялечка. Целую твои ножки. Целую тебя.
Само собою разумеется, мой милый дружок, эти медицинские рассуждения кажутся мне вещью необходимой для тебя лишь потому, что я сомневаюсь в самостоятельности медицинских убеждений твоего доктора. Это не упрек ему, а поддержка.
Целую и целую тебя, моя милая Лялечка. Твой Н. Ч.
Поздравляю тебя, мой милый друг Саша, с окончанием твоих трудов по приобретению кандидатского диплома. Твоя маменька пишет, что выражения, в которых он свидетельствует об успешности твоих университетских занятий, превосходны и что это нравится ей. Потому приятно это и мне.
Но, само собою разумеется, и по твоему, и по ее, и по моему мнению, важность дела состоит в том, что теперь ты сделался самостоятельным человеком и получил возможность зарабатывать себе кусок хлеба. Ты уж нашел себе занятия, дающие вознаграждение, на первый раз очень удовлетворительные. Это радует тебя и твою Маменьку. И меня. От всей души поздравляю тебя, мой друг.
Конечно, твои мысли обращены теперь главным образом на то, как тебе устроить для себя жизнь, обеспеченную в денежном отношении. -- Свои прежние, университетские, интересы, конечно, находишь теперь ты маловажными сравнительно с этим серьезным делом. Как оно будет итти у тебя, представляет, разумеется, величайшую занимательность и для меня. Надеюсь, оно пойдет хорошо.
Прошу простить мне, что в моих письмах к тебе, предшествовавших этому, я высказывал о характере школьной науки такие мнения, которые могли огорчать твою, -- по всей вероятности, совершенно незаслуженную, -- признательность к твоим бывшим профессорам. Не хочу возвращаться к этим рассуждениям, которые теперь, когда я узнал, что твои хлопоты над кандидатской диссертациею кончились, перестают быть нужными для тебя.
Теперь, конечно, ты сам увидел, что это была напрасная трата времени, вынуждаемая пустым педантством схоластической формалистики. И, конечно, твои мысли, выпутавшись из нее, обращены исключительно на то, как обеспечить тебе для себя самостоятельную, безбедную жизнь. Вероятно, у тебя есть желание трудиться для науки. Но, вероятно, ты находишь, что это влечение надобно тебе сдерживать до приобретения хороших средств жизни. Богатство -- вещь, без которой можно жить счастливо. Но благосостояние -- вещь необходимая для счастья. Прежде всего следует позаботиться тебе о твоем благосостоянии. Наука может подождать. И от этой отсрочки твоя деятельность для нее станет более успешною. Кто не имеет куска хлеба, не имеет и средств служить науке. Потому между великими деятелями науки почти не попадается бедняков.
Берем для примера твою специальность, математику, с ближайшими ее прикладными науками, астрономиею, математическою физикою и т. п.
Коперник был каноник, то есть, говоря по-нынешнему, получал большие доходы с поместий. -- Тихо де Браге был богатый вельможа. Галилей имел богатые доходы. Декарт имел довольно богатое состояние. Кеплер -- вот исключение. Он долгие, долгие годы терпел нужду. Но это была случайность: те лица, от которых следовало ему получать, по контрактам, хорошие доходы, -- например, хоть бы Рудольф, сами разорились. И притом какое было это время!-- Тридцатилетняя война, от которой обнищала вся Германия. -- Но Кеплер -- единственный бедняк в ряду людей, имена которых упоминаются наравне с его именем. Паскаль был богач. Гейгенс -- человек очень зажиточный. Лейбниц нажил себе большое состояние, Ньютон нажил себе богатство. И так далее -- до Лавуазье, богача, и Александра Гумбольдта, богача.
Бедность -- помеха всему хорошему. В том числе и научному труду. Я не отрицаю возможности исключений. Я сам привел пример Кеплера. Чего ие бывает на свете! Временами полуслепой, временами вовсе "слепой, Прескотт сумел стать очень ученым человеком. Говорят, был какой-то слепой живописец и довольно хороший, не помню, итальянец или голландец, в XVI или XVII веке. Но, вероятно, этот слепой, если бы мог приобрести зрение, не пожалел бы усилий на то. И, конечно, его живопись не проиграла бы от этого.
Будь здоров, мой милый. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
Милый мой друг Миша, Благодарю тебя за то, что ты прислал мне свою фотографическую карточку. Ты уж взрослый человек, мой милый. И, судя по карточке, я полагаю: славный молодой человек.
Ты, повидимому, любишь драматическое искусство. И, по тем ролям, какие предоставляют тебе твои товарищи, заметно, что ты считаешься у них талантливым артистом. Кажется, что они уважают и твои мнения и выбор пьес для ваших спектаклей. Все это прекрасно.
По части исполнения ролей не могу я быть советником тебе. Я любил театр. Но очень мало бывал в нем. Пока я был студентом, я опасался, что если раз пойду в театр, то меня будет сильно тянуть бывать в нем беспрестанно. А это отвлекало бы меня от занятий. И больше чем три года из четырех я удерживал себя от посещения театра. Под конец курса вышло такое обстоятельство, что я не сумел отделаться от надобности быть в нем. -- Был на свете Иринарх Иванович Введенский -- известный переводчик с английского и под конец жизни главный советник Ростовцева по управлению военно-учебными заведениями. Ему понадобилось сделаться доктором филологии, что ли, или русской словесности, не помню, только доктором. Он был ласков ко мне, юноше, робкому, безответному. Я предложил ему учиться у меня чему-то нужному для его докторства, чем он не занимался прежде. Платить мне за это он не мог и подумать: при всей своей робости я не так держал себя, чтоб это было возможно. Он желал, конечно, чем-нибудь показать мне свою признательность. Но я умел отстранять всякую попытку его или его семейных сделать мне какой-нибудь хоть пустой подарок. И вот однажды я учу его -- и оказывается: его семейство собралось в театр. Берут с собою его. Зовут меня. Вертел, вертел я в уме, как отказаться; -- нельзя: выходило бы слишком обидно для них. И я поехал с ними. Беды не произошло: у меня достало характера не бывать после того в театре чаще, чем случался у меня и досуг и лишний четвертак. Но все-таки я сожалел о времени и деньгах, уходивших у меня на развлечение. Такой чудак я был тогда. -- А после у меня уж действительно не было досуга посещать театр. Щепкина я видел только раз. Мартынова только два раза. Рашель я не видел. Из итальянцев не слышал большинства первых теноров и примадонн, бывавших в мое время в Петербурге. Следовательно, какой же я судья по части исполнения?
Но по части выбора пьес могу иметь кое-какие понятия. Вы избираете пьесы, кажется мне, очень удачно. Лучше "Ревизора" нет ничего в русском репертуаре. И, пожалуй, мало в нем вещей лучше комедии Грибоедова. Возразить против этих пьес нечего, если дело идет собственно о русском репертуаре. Но он беден. И даже "Ревизор", лучшее сокровище в нем, хоть и гениальная вещь, вещь очень мелкая по содержанию. -- Французский репертуар не в моем вкусе. Драмы Виктора Гюго -- нелепая дичь, как и его романы, и лирические его произведения. Нестерпим он мне. И я даже полагаю, что у него нет таланта, а есть только дикая заносчивость воображения. Горько и смешно было мне прочесть, что английский поэт Суинборн пишет стихотворные панегирики ему, своему будто бы, учителю. Суинборн в десять раз талантливее его. И такое заблуждение мысли, как фантазия уважать Виктора Гюго, не может не действовать очень вредно на прекрасный талант Суинборна. -- Кроме Виктора Гюго, и сами французы не находят у себя, кем из драматургов похвалиться. Итак, о их репертуаре говорить не стоит. -- У англичан такой неудобоподражаемый способ выговора, что играть по-английски иностранцам нет возможности. Да и знают ли по-английски твои товарищи?-- Но по-немецки они знают. Что, если бы вы попробовали сыграть что-нибудь из Лессинга, Шиллера или Гете?-- Это уж не то, что русский репертуар. Но, конечно, в десять раз лучше играть пьесу в оригинале, чем в переводе. Потому-то я и говорил о знании немецкого языка. Да и есть ли порядочные переводы чего-нибудь драматического из тех трех поэтов? "Орлеанская дева" в переводе Жуковского хороша. Но язык устарел. Русский язык быстро развивается. И я не знаю, годится ли для сцены язык Жуковского. А кроме него, хороших переводчиков у нас не было ни одного. -- Пора кончить письмо. В следующий раз напишу тебе что-нибудь из моих размышлений о всеобщей истории. -- Жму твою руку. Твой Н. Ч.
Я совершенно здоров и живу очень хорошо. Денег у меня много. Всяких вещей, нужных для удобства жизни, тоже. Прошу тебя и детей: не присылайте мне ничего.
Здесь начинается весна. Половина снега уж растаяла. Через несколько дней вскроется река. Вода на ней уж выступила. Среди дня можно уж подолгу оставаться на открытом воздухе в комнатном платье.
В предыдущие случаи отправки почты я писал тебе, иной раз успевал написать и детям, довольно длинные письма. В этот раз пишу лишь несколько строк, потому что случай отправки почты представился неожиданно. Я несколько раз объяснял тебе, как это бывает: особенных почтальонов здесь нет. Почту возят отсюда и привозят сюда казаки. И вот приедет из Якутска казак и должен, как сдаст почту, немедленно ехать назад, потому что нужен для какого-нибудь нового поручения в Якутске. Вероятно, так и теперь.
Поэтому ты избавляешься на этот раз от моих медицинских рассуждений; избавляются и дети от моих диссертаций обо всем ученом на свете.
Но хоть в двух словах повторю мою просьбу к тебе, моя милая радость: отправляйся осенью в теплый климат и оставайся там до лета; а летом лечись водами в Карльсбаде. Умоляю тебя!
Целую детей.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя милая Лялечка. Заботься о твоем здоровье, и все будет прекрасно. -- Целую твои ножки. Твой Н. Ч.
Я начал писать длинное письмо к тебе, имеющее содержанием медицинские рассуждения для подкрепления моей просьбы к тебе, все той же неотступной моей просьбы: решись ехать на зиму в Южную Италию.
Не знаю, успею ли я отдать то письмо на почту в нынешний раз. И, уж вижу, что не успею написать в этот раз детям. Прошу их извинить меня. Все время уйдет у меня на то письмо к тебе.
И на этом листе пишу тебе лишь несколько строк.
Я совершенно здоров. Живу очень хорошо. Всего, что нужно для комфорта, у меня много. И денег в запасе много.
Весна здесь началась. Показалась трава. Лед на реке прошел. -- Иной день скучно было бы весь день проводить на воздухе, потому что бывает ветер, и надобно беспрестанно хватать руками полы, раздувающиеся в виде парусов. Тогда гуляю с промежутками. Но большею частью только пью чай и обедаю в комнате, а то все брожу по городу, по полям, по опушке леса. Терпеть не могу прогуливаться. И нет для меня ни малейшей надобности в том, чтобы гулять. Я и без того все равно был бы совершенно здоров. Но усердствую соблюдать мудрые правила гигиены. Соблюдаю все. То не нарушать же этого одного. И гуляю.
Целую Сашу и Мишу.
Будь здоровенькая, моя милая радость.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя.
Целую твои ножки.
Будь здоровенькая, моя милая Лялечка, и я буду счастлив. Целую тебя. Твой Н. Ч.
В одном из прежних писем к тебе я начал разбор той медицинской теории, которая провозглашает, будто бы холод не вреден здоровью.
П6 моему обыкновению, прежде чем продолжать начатое, повторю то, что сказано мною в прошлый раз.
Я говорил, что единственный материал, какой имею я под руками для анализа этой нелепости, -- статья горячего приверженца ее, немецкого медика Поля Нимейера, медика очень ученого, умного и совершенно добросовестного.
Конечно, было бы гораздо лучше для обеспеченности успеха моих опровержений, если бы я имел под руками те -- без сомнения, обширные -- специальные трактаты, в которых эта теория излагается со всеми техническими подробностями, для ученой медицинской публики. Тогда не осталось бы возможности возразить против моего разбора, что кроме аргументов, опровергнутых мною, есть какие-нибудь другие основания, поддерживающие эту теорию. А теперь можно будет сказать: "Да, опровергнутые в его" -- этих моих -- "заметках аргументы вздорны, в том он" -- то есть я -- "прав. Но материал, им разобранный, не полон; потому и теория не вполне опровергается его опровержениями".
Это можно будет сказать. Но это не будет справедливо. И, я полагаю, твой медик в состоянии понимать, что это не может быть справедливо.
Я надеюсь, он человек ученый и умный. А когда так, то, просмотревши разбираемую мною статью, он убедится, что автор статьи очень хороший ученый и что, в частности, предмет статьи -- один из самых любимых предметов его ученых занятий; что статья вполне и мастерским образом излагает всю сущность дела; что автор с тактом умного человека, превосходно знающего это дело, опускает лишь мелочи, в которых нет ничего важного; что все, могущее служить в пользу защищаемой им теории, превосходно выставлено им в самом ярком свете.
Для всякого умного человека, привыкшего читать ученые вещи, такой характер статьи Поля Нимейера очевиден.
Дальше я говорил в прошлый раз о том, почему я нашел нужным подвергнуть разбору эту теорию. Из статьи Поля Нимейера видно, что эта теория имеет своими последователями большинство тех ученых немецких медиков, которые следят за успехами своей науки и содействуют ее развитию своими почтенными трудами...
Потому, считая твоего медика человеком серьезной учености, я полагаю, что он очень может или быть смущаем в своих мыслях этою теориею, или вовсе быть решительным ее приверженцем.
Вот почему, -- говорил я, -- показалось мне, что я должен анализировать эту совершенно ошибочную теорию.
И принявшись за это, я в прошлый раз анализировал предисловие статьи Поля Нимейера.
Оно очень важно для цели моего разбора. Вся сущность теории изложена в нем. Вся статья основывается лишь на том, что изложено в этом предисловии.
Повторю сущность моих заметок о существенных мыслях этого предисловия.
"То мнение, что теплый климат необходим" для восстановления здоровья, введено в медицину английскими медиками". Так или нет, я не могу проверить. Но пусть так. Что ж из этого? Английские медики ошиблись? Разберите их мысли научным образом и обнаружьте их ошибки.
Автор статьи не делает этого.
Почему не делает?-- Он не догадывается сам, почему он этого не делает. Этого нельзя сделать. Все факты физики, химии, физиологии, медицины, -- все факты, какие только могут иметь какое-нибудь отношение к вопросу, свидетельствуют в пользу отвергаемого автором мнения.
Есть только один разряд страданий, для исцеления которых холодный климат удобнее теплого, -- при небрежности лечения: при лечении небрежном раны от пореза острым орудием скорее подвергаются гниению в теплом воздухе, чем в холодноватом. Но это лишь при неопрятном, грязном, гадком лечении. При соблюдении правил опрятности рана заживает в теплом воздухе быстрее. -- Поль Нимейер не упоминает о ранах от острых орудий. Это уж я привожу единственный случай, который мог бы служить хоть маленьким извинением для опровергаемой мною теории. Но и этот разряд фактов при должном разборе дела оказывается, как я объяснил, все-таки в пользу теплого воздуха. Вред не от теплого климата; от него и в этом деле лишь польза. Вред от неопрятности. -- Если дело должно итти о неопрятности, то, разумеется, чем холоднее воздух, тем меньше вреда от нее. И когда грязь замерзает, она становится безвредным куском мерзлой земли. -- Так, вреда от нее тогда нет, но замерзание -- это вместе с прекращением вредного процесса гниения есть прекращение органической жизни. -- Волк, овца могут жить в атмосфере ниже нуля, потому что у них есть на теле натуральная шуба, организация которой не мешает испарению из их кожи. Человек до сих пор не умеет устроить себе теплую одежду так, чтобы она не задерживала испарения. И когда температура воздуха ниже теплой комнатной, одежда человека неизбежно такова, что служит вместилищем миазмов. -- Это я говорил в прежних письмах. Повторяю здесь лишь для удобства твоему медику видеть, что мне не были бы нужны трактаты противников опровергаемой мною теории для опровержения трактатов, защищающих ее всяческими учеными мелочами, опущенными в статье Поля Нимейера: я не медик и вообще не натуралист. Но для анализа невежественных недоразумений, в которые очень часто впадают первоклассные специалисты, всегда достанет у меня собственных моих сведений по какой угодно отрасли естествознания.
Не нужно быть зоологом для того, чтобы знать, легкими ли, или жабрами дышат млекопитающие. Теория, опровергаемая мною, такая же грубая ошибка, как было бы мнение, что млекопитающие дышат жабрами. Это и все тому подобное в состоянии я опровергнуть и без помощи справочных книг. Возвращаюсь к предисловию Поля Нимейера. Он воображает, будто бы наука доказала, что холод не вреден здоровью. Какая наука доказала это?-- он не знает: ему лишь помнится, что он читал и слышал, будто бы это доказано. Такова очень, очень часто злополучная судьба специалистов и специальных наук: принимаются за научные истины совершенно пустые фразы, противоречащие всем фактам науки.
И Поль Нимейер преспокойно воображает, что мнение о здоровости теплого климата не нуждается в новом опровержении: где-то, в каких-то трактатах, -- быть может, об астрономии, -- о физической астрономии, -- или, быть может, об интегральном исчислении, -- теория теплоты дело высшей математики, -- словом, где-то, в каких-то неудобопонятных медику трактатах о каких-то неизучаемых медиками отраслях науки, -- там это наверное доказано.
Очевидно, так воображает Поль Нимейер. Что ж ему хлопотать о научном опровержении мысли, которую приписывает он английским медикам?-- Она уж опровергнута где-то кем-то.
И он воображает, будто бы не опровергает ее только по своему нежеланию заниматься делом излишним.
Это -- невежество. Горько мне употреблять такое слово, говоря о медиках, очень ученых и добросовестных, которые изобрели или защищают теорию, разбираемую мною по статье одного из них. Но как быть?-- Надо же называть вещи истинными их именами.
Итак, мнение о благотворности теплого климата не нуждается в опровержении, по мнению Поля Нимейера. Англичане смешны своею неусидчивостью. Вот и все, что нужно сказать, по его мнению.
Вот, в сущности, и все аргументы, на которых построена теория, будто бы холод не вреден: невежественное недоразумение -- это первое и последнее ее основание. Никакого другого она не имеет.
И все факты из какой бы то ни было отрасли естествознания, имеющие отношение к делу, противоречат ей.
Взглянуть на дело с этой точки зрения не догадались господа изобретатели или приверженцы нелепой мысли о безвредности холода. Они воображают, что это уже исполнено за них какими-то, другими специалистами и что все уж доказано -- доказано то, что на самом-то деле опровергается и физикою, и химиею, и физиологиею.
И медициною. Но это уж их собственная специальность. Что говорит она?
О, она говорит в их пользу. -- Например, что ж такое говорит она в их пользу?
В их собственных медицинских наблюдениях ничего такого нет. И быть не может. Они хорошие медики, ученые люди, добросовестные люди. Лично они не в состоянии были увидеть ничего такого: все, что они видели, вовсе не то понимают они. -- Нэ истина их теории, по их мнению, доказана в каких-то неизвестных им отраслях естествознания А когда так, то должна ж она подтверждаться и медициною. Отчего ж у них нет фактов в пользу их теории? О, это очень просто. Они немцы. Лечат немцев. Все у них лишь наблюдения, относящиеся к немецкому климату. Они и вздумали рассудить: в Германии много ли холода? Не так много, чтобы очевидна была его благотворность. Надобно поискать фактов из таких стран, где больше холода, чем в Германии.
И стали искать. В наблюдениях шведских медиков не нашлось ничего. В наблюдениях русских медиков не нашлось ничего.
Не нашлось ничего. И не могло найтись. Это потому, что они, искавшие, искали честно. Они рассматривали рассказы шведских, русских медиков так же добросовестно, как разбирали свои собственные, немецкие, наблюдения. Они отбрасывали в сторону то, что было в читаемых ими шведских и русских книгах признано вздором, не выдерживающим научной критики. Они хотели верить лишь хорошим шведским или русским медикам. У таких медиков, и в Швеции, и в России, как в Германии, не может быть найдено то, чего они искали.
В чем дело?-- Вот в чем. Пусть как-нибудь случилось, что какой-нибудь плохой шведский медик напечатал свои плохие наблюдения. В той местности, где он производил их, живут другие медики, получше, нежели он. Прочитавши его вранье, кто-нибудь из них и напечатает: "это вранье. Я видел, как было на самом деле то, что переврал он. Это было вот как". -- Авторы теории -- люди ученые; они прочли это опровержение вздорного рассказа. Они добросовестны и отбрасывают изобличенное вранье.
Потому-то не нашли, и не могли найти, и никогда не найдут они ни в шведской, ни в русской медицинской литературе ничего в подтверждение своей теории.
Теория вздорна; потому и не может быть никакого факта в пользу ее ни в какой литературе, где есть хорошие медики, изобличающие вранье плохих.
Но они этой причины неуспешности своих поисков не подозревают; и не могут подозревать, пока остаются при своем заблуждении, будто бы их теория где-то кем-то доказана. Им воображается, что отсутствие фактов в пользу ее -- случайный пробел в их собственных наблюдениях и в наблюдениях шведских и русских медиков.
И они продолжали искать, пока -- о, радость!-- наконец-таки нашли.
То, что они нашли, я уж разобрал в прошлый раз.
Это стыд за них, это смех.
Какие-то простолюдины кому-то что-то рассказывали о том, что какие-то простолюдины, жившие зимою где-то около Гудсонова залива и бывшие чем-то нездоровы, чувствовали, что зима там не вредна для них.
Это научный факт. Да то ли можно услышать от безграмотных людей, -- где угодно, и в самой Германии, как везде. Но немецкое вранье безграмотных людей и всякое другое подобное вранье безграмотных людей в других странах проверяется медиками тех местностей и оказывается враньем. Потому не годится.
А это -- вранье или нет, неизвестно, остается непроверенным, потому что некому было проверять его.
Вот и прекрасно! Нашлось!
В прошлый раз я объяснял, что если это и правда, а не вранье, то ровно ни к чему это не пригодно, потому что ровно ничего из этого не следует.
А этот смешной, постыдный аргумент -- единственный аргумент в пользу теории, которую я разбираю.
Я называю его постыдным для почтенных людей, пользующихся им. Мне горько выражаться так. Но того требует истина.
Это позор для науки, это постыдное пятно на репутации ученого, такое нелепое легковерие, такая безрассудная опрометчивость в суждениях.
Какие-то безграмотные люди, рассказывающие неизвестно о ком, неизвестно что такое, -- они авторитет, и их рассказ -- фундамент для научной теории.
Это позор, это позор.
Довольно об этом. Горько это мне. И всякому, уважающему медицину и честных медиков, горько, -- всякому, кто понимает, что это такое.
Впрочем, я не видал тех обширных трактатов. Быть может, там не один такой факт. Быть может, там их тысячи.
Чем больше их, тем хуже, конечно, для научной репутации авторов трактатов.
Таких фактов можно, разумеется, набрать сколько душа желает, в пользу какой угодно бессмыслицы.
Фактов иного разряда, фактов, проверенных наукою, нет и не может быть ровно ни одного в пользу той бессмысленной теории, противоречащей всем законам органической жизни.
Это теория -- пустая нелепая фантазия. Только.
С чего ж взялась у людей, ученых и умных, охота утверждать глупость, противоречащую всем фактам науки?-- Они не потрудились подумать о том, сообразно ли с их научными сведениями их простонародное самохвальство. Они наслышались от своих нянек, дядек, своих школьных товарищей, что мороз укрепляет силы немецких кулаков; как же, не так?-- Полторы тысячи лет немцы ходили грабить Италию, всех там били и душили. Это почему?-- Итальянские кулаки слабы, а немецкие крепки; а это почему?-- У итальянцев теплый климат, они и расслаблены; у немцев -- много холоднее, они и крепче. Как же нет?-- Огурец в тепле -- дряблый, а на холоде -- крепкий. То же и с яблоком, и с картофелем. Подобные невежественные понятия существуют и у русского простонародья, и по глупости, повторяют их тоже и русские грамотные люди. Помнишь стихи для ребятишек:
Хоть весною и тепленько,
А зимою холодненько,
Но и в стуже
Нам не хуже;
В зимний холод
Всякий молод.
Это плохие стихи. Но есть у нас и прекрасные, в том же вкусе; например, у Пушкина, в числе особенных достоинств Петербурга, выставляется зимний холод:
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз.
Из этого само собою следует, -- не помню, у Пушкина ли, или у Вяземского:
Полезен русскому здоровью
Наш освежительный мороз.
Это -- отголоски простонародного мнения.
Но простонародье лечит болезни -- и у немцев, как у нас, -- нашептыванием на воду; надобно полагать, что его медицинские понятия не чрезмерно хороши, не чрезмерно умны и полезны.
Если достанет времени, буду продолжать рассуждения об этом в письме к Саше. А тебя можно, я полагаю, избавить от этой скуки.
Возвращаюсь к статье Поля Нимейера.
Предисловие посвящено изложению теории; оно глупо, постыдно для науки.
Но надобно ж автору перейти от теоретических рассуждений к фактическим соображениям.
И роль невежды, глупца -- кончена. Вступает в свои права человек ученый и умный.
Содержание статьи прямо противоречит ее предисловию.
Покажу это для образца всему остальному на маленьком примере.
Ты помнишь, предисловие кончается рассуждением о минеральных водах:
"Мы, -- изволите видеть, -- такие удивительные мастера, что сумели анализировать мине
608
А. Н. и M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИМ
[21 апреля 1877.]
Милые мои друзья Саша и Миша,
(без подписи).
609
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск. 25 апреля 1877
Милый мой дружочек Оленька.
(перевожу)
610
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ
25 апреля 1877. Вилюйск.
611
M. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ
25 апреля 1877. Вилюйск.
612
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
30 апреля 1877. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
613
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск, 24 мая 1877.
Милый мой дружочек Оленька,
614
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
Вилюйск, 24 мая 1877.
Милый мой дружочек Оленька,
-----
-----
-----