Письма 1877-1889 годов
асположен думать, -- это правда. -- Этого я не ожидал.
Это я говорю уж не о твоем здоровье, моя милая Лялечка, а в собственное свое удовольствие.
Я издавна полагаю, что медики и физиологи ошиблись, причислив человека к плотоядным по природе существам. Зубы и желудок, устройство которых решает вопросы этого рода, у человека не такие, как у плотоядных млекопитающих. Еда мяса для человека -- дурная привычка. Когда я стал думать так, я не встречал в книгах специалистов ничего, кроме решительного противоречия этому мнению: "мясо лучше хлеба", говорили все. Понемножку стали попадаться кое-какие робкие намеки, что, быть может, мы (медики и физиологи) слишком унижаем хлеб, слишком превозносим мясо. Теперь говорится это чаще, смелее. А иной специалист, -- вот как этот Поль Нимейер, уж и вовсе расположен предполагать, что мясо для человека пища, быть может, вредная. Впрочем, я замечаю, что я преувеличил его мнение, передавая своими словами. Он говорит только:
"Я не могу допустить, что можно ставить правилом совершенное воздержание от мяса. Это дело вкуса".
И после того хвалит, что вегетарианцы гнушаются обжорством; а обжорство мясом бывает чаще всякого другого.
Я никогда не имел охоты чудачествовать. Все едят мясо; потому и для меня все равно: ем, что едят другие. Но -- но, все это нимало нейдет к делу. Мне приятно, как ученому, видеть, что правильный, по-моему, ученый способ понимания отношений хлеба к мясу начинает не быть безусловно отвергаем специалистами. Вот я и разболтался о своем ученом удовольствии.
А когда буду перечитывать эти листки, что увижу?-- То же, что будешь видеть ты, мой милый друг, когда будешь читать их:
"И ровно-то в них ничего нет, ни нового для тебя, ни хоть бы и не нового, надобного тебе".
Ну да: я несколько промахнулся, припоминая впечатление, какое оставила во мне эта статья Поля Нимейера: вообразил, будто помню, что полезно будет перевести ее для тебя. -- А ничего, должно быть, и не помнилось мне; по всей вероятности, просто было то, что всегда при всяком деле, при всяком чтении: мои мысли, к чему бы, поверхностно, слегка ни обращались, в сущности все лишь только о тебе.
Этак, пожалуй, я могу припомнить, что думал: "вот надобно перевести для нее эту статью", обо всякой статье, какой угодно, на русском языке писанной.
Но так мне припомнилось. Я и стал переводить. Вижу: "это не нужно"; -- "это не нужно". А все-таки пишутся строка за строкой.
Кончил. И -- что вышло в целом?
То, что я вижу разницу между устройством зубов человека и зубов, положим, льва или кота. Что ж, факт усмотрен мною хорошо. И мудрено усмотреть его. Это большая честь мне: усмотрел.
И что еще можно извлечь из этих листков любопытного?
То, как рассуждали карпы в пруду. Эта побасенка, в самом деле, недурно выдумана. Улыбнешься ты над нею, то все-таки хорошо, что я вздумал перевести вовсе не стоившую перевода, хоть и не дурную статью.
Здорова ли ты?-- А о Саше я уж не думаю.
Я получил от него известие, что его отослали из армии по болезни.
Это самое лучшее из всего, что могло быть с ним. Остаться здоров и цел мог во всю войну, хоть длилась бы она и год и больше. Многие остаются такими. Но я нахожу, что Саша был более счастлив, тяжко заболевши.
Жить ему, -- он сам говорит, -- надобно работою. А он хотел оставаться ребенком, который лишь забавляется и которого кормят родные. Теперь будет сам кормить себя.
Я не полагал, что я люблю детей и сам, по собственному чувству. Я думал: что мне любить их? Довольно, что ты их любишь.-- Видишь, я смеюсь. -- Нет, вышло: на меня Сашино дурачество подействовало так же, как на тебя. -- Я ходил, как с разбитою грудью и полуразбитыми ногами и руками. Но до того, чтобы слечь в постель, не дошло у меня, конечно. Мое здоровье крепкое. Меня и обухом не скоро сбить с ног можно.
Очень отрадно, мой милый друг, что болезнь спасла и, повидимому, немножко вразумила ребенка, каким был Саша.
Целую его и Мишу.
Пора отдать письмо. Потому-то и пишу лишь гак коротко. Детям напишу в другой раз.
Я совершенно здоров. Живу хорошо.
Крепко обнимаю и целую тебя, моя радость.
Целую твои ножки. Твой Н. Ч.
Посылаю несколько листков ученых моих рассуждений с нашими возлюбленными деточками.
И прошу тебя, моя милая радость, чтобы ты сама сделалась, по материнской обязанности, необыкновенно ученым человеком, и притом по всем наукам, -- и все это в одну минуту.
Исполнить мою просьбу менее трудно, чем может казаться: испытай, и увидишь.
Дело вот в чем: мне казалось бы полезным для детей, если бы ты спросила их: "о чем рассуждает с вами отец? И что именно он говорит?" -- и имела бы терпение сидеть и слушать, что будут они говорить.
Видишь ли, моя милая голубочка: хороши они у нас с тобою, -- особенно на твой взгляд; но ребятишки они, наши деточки.
И поэтому вот, например, как они могут рассудить:
Я смеюсь над тупоумием и невежеством ученых невежественных математиков и астрономов, -- а Саша может понять это так: я порицаю его милую математику. И -- чего доброго!-- вообразит: давай-ко я брошу ее и поступлю в университет снова, чтоб учиться -- чему там вообразит учиться.
Учиться хорошо. Но переучиваться в университете человеку Сашиных лет -- это удобно, лишь когда он имеет независимое состояние. А Саше надобно: пользоваться тем, чему уж выучился, чтобы зарабатывать себе кусок хлеба.
Или о Мише. Я с пренебрежением говорю об экзаменах. Говорю я чистую правду. Так. Но кончить курс в университете -- это дело надобное для Миши. А без экзаменов этого не бывает. Какой же смысл моих слов об экзаменах?-- Тот, что учиться по-школьному это еще не ученье, а лишь исполнение необходимой формы; и надобно, кроме того, самому, для самого себя, учиться тому, что нравится; и, главное, надобно развивать в себе любовь к чтению -- не тех, большею частью очень глупых книг, знанием которых важничают перед школьниками их учителя (сами хуже учеников, школьники, ребятишки), а тех вовсе не премудрых книг, которые пишутся не для школьников учителей и не для детей, а для обыкновенных взрослых людей и которые с удовольствием читаются всеми неглупыми людьми, старыми и молодыми, учеными и неучеными, в юбках ли, в сапогах ли, -- все равно: всеми.
Например: у русских, у нас с нашими детьми: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, -- каковы бы они ни были (собственно говоря: не орлы; щеглята), -- все-таки гораздо важнее и в тысячу раз умнее, чем все школьные книги всех на свете школ, от полюса до полюса, по всему свету.
Милый мой дружочек, потрудись сидеть и слушать, что они будут рассказывать; и в чем увидишь что-нибудь неправильное, растолкуй им. Главное во всем простой здравый смысл. Его немало у всех обыкновенных людей, поживших на свете; немало поэтому и у нас с тобою.
Целую тебя, мой милый друг. Твой Н. Ч.
Поздравляю тебя с возвращением домой. Хвалю тебя за твое письмо, в котором ты извещаешь меня об этом радостном для меня событии.
Я думал, мой дружок, что я мало люблю тебя и твоего брата: посмеемся так, по-ученому:
"По науке, любить детей -- это дело матери".
Это так: мать любит их больше. Но, по науке же, и отец все-таки отец:
а = а
"а" в этой формуле "отец".
Вижу: неоспоримо.
Да, мой милый, оказалось неоспоримо: люблю тебя.
Будь здоров.
Жму твою руку. Твой Н. Ч.
Целую тебя. Не знаю, успею ли послать тебе и брату твоему несколько рассуждений. Ты выучи их наизусть. И Сашу экзаменуй, будет ли знать так же. Дело стоит того.
Мудрость моя -- мудрость всех семи греческих мудрецов, которые все были народец полу безграмотный: значит, ученость! Жму твою руку. Твой Н. Ч.
Ну, мои милые друзья, готовьтесь защищать ваше время и мое время, и время дедов ваших:
Пишу -- об астрономии.
Новее Лапласа не терплю ни астрономов, ни математиков.
Ньютон, истолкованный Лапласом!-- иду за их гениальные мысли и --
разбиваю в прах все, что противно Лапласу.
Которого, -- натурально, -- я не читал.
Но сам Гауе, Gauss, падает ниц и просит пощады от меня!-- "Нет тебе пощады, сивуплей!" -- Вы помните, это из Тургенева, что ли? Я забыл:
"Нет тебе пощады, сивуплей, Гауе проклятый! Как смел ты поправлять Лапласа!"
Я смеюсь, мои милые. Но вы увидите: дело будет похоже на то.
Готовьтесь же защищать всех, родившихся после года рождения Лапласа: самих себя, меня, дедов, прадедов и прапрадедов ваших -- насколько кто из нас был астроном. Итак, я, деды ваши и проч. безопасны.
О дети мои, -- напрасно я начал шуткою: -- о, какое дивное величие гения Лапласа!
О Ньютоне, разумеется, я говорю еще с большим чувством восторга, чем о Лапласе.
В следующий раз, вероятно, отправлю эту мою ученость.
Целую вас, мои милые Саша и Миша.
Жму руки вам. Ваш Н. Ч.
Третьего дня отправил я тебе коротенькое письмо о том, как я обрадовался, получивши от Саши известие, что его отослали из действующей армии домой, больного.
Отправивши письмо, вспомнил: чуть ли не выставил на нем "7 января", по описке, вместо "7 февраля". Это замечаю, чтобы ты не подумала: "оно слишком долго шло", -- если, в самом деле, ошибся я, по рассеянности, в имени месяца. По почерку того письма ты видела, что я очень торопился писать его: нельзя же, в самом деле, заставлять ждать какого-нибудь измученного дорогой почтальйона, который мечтает поскорее вернуться домой, в Якутск, чтобы отдохнуть.
Ты знаешь: это часто бывает, что я тороплюсь писать и всегда именно по этой причине.
Итак, моя милая голубочка, я очень обрадован возвращением Саши из похода. И пишет он мне очень благоразумные вещи. Хочет трудиться, чтобы приобретать кусок хлеба себе. Это его главная обязанность. Это умно, что он понял ее.
Был я много виноват, я полагаю, и перед тобою и перед ним, что понапрасну осуждал его и тем увеличивал твое огорчение от его отъезда в армию, огорчал и его самого, когда уж бесполезно было толковать, хорошо ли он рассудил: "ехать воевать".
Но теперь ты не огорчишься, а ему, быть может, пригодится: я объясняю ему, нужны ли -- не то, что в России, а где бы то ни было, для родной страны и для родной армии такие воины, как он. Нигде не нужны они. Везде лишь помеха и убыток от них. -- Или нет: лучше не буду на этот раз писать ему ничего такого. Боюсь, он огорчился бы. Буду лишь хвалить его, бедняжку, за что стоит хвалить. А читать ему мораль отложу до другого раза.
Он вернулся больной. А я только говорю, что я рад возвращению его домой. И точно. Моя радость так велика, что мысль о его болезни -- мелочь в моем чувстве радости.
Но эти лихорадки болот южной Европы -- они вещи менее неважные, чем наши русские лихорадки. Та лихорадка въедается в организм крепко. -- "Прошла совсем", -- думает выздоровевший; -- какое прошла! Она еще сидит в организме, и с нею сладишь разве годами леченья, а главное, осторожности. Но Саша юноша крепкий; и поправится совершенно.
И он пишет об этом очень хорошо: понимает, что это не наша русская, ничтожная лихорадка; говорит о надобности серьезного леченья.
Я говорил тебе, мой милый друг, и Саше только о том, что надобно было ему не забывать своей обязанности работать -- обязанности всякого небогатого человека, и не покидать обязанности для забавы себе, -- забавы, ни для чего непригодной, кроме убытка родной стране, не нуждающейся в таких забавляющих себя воинах. Но вся эта мораль напрасная, потому -- в то время -- вовсе лишняя, далеко еще не была полным выражением моих чувств. Мало ли чего еще я чувствовал. Но хоть на столько-то достало у меня воли, чтобы не писать тебе и ему того, что было бы прискорбнее той морали читать ему, и больше той морали ему огорчило бы за него тебя, милый мой дружочек. Поговорю когда-нибудь после, когда увижу по его письмам, что он совсем оправился от болезни. Скоро этого не жду. Дрянная, злая та лихорадка южных болот. Но года через полтора Саша станет совершенно здоров, если -- полтора года!-- легко сказать!-- будет каждую минуту помнить, что должен держать себя не как здоровый, а лишь как выздоравливающий. Приятно такое его состояние и ему и нам с тобою, это разумеется.
Но все это мелочь. Хорошо, что он занемог так сильно. Это самое лучшее, что могло с ним быть.
Кстати, уж не прочесть ли мораль и Мише, которого я все только хвалил? Прочти от моего имени, мой милый дружок, -- прочти ему. Ты сумеешь смягчить мои слова.
Дело, в сущности, пустое. В одном из твоих писем есть такое выражение о Мише: "Миша только что вернулся с охоты".
Милый дружок, помню: это всеобщая забава; и, в сущности, менее дурная, чем другие -- в сущности, тоже, пожалуй, невинные забавы юношей: выпить рюмку мадеры и т. п.
Но ружье -- это не игрушка. Кому угодно быть отличным военным стрелком, чтобы, ставши таким, выбрать себе военную профессию, -- не на год, для забавы, а на всю жизнь, -- тот пусть поступает, как того желает. Но охота к этому вовсе не подходит. Стрелять дробью по птицам -- это лишь портит руку для военной стрельбы. Такие стрелки не выучиваются, не способны выучиваться военной стрельбе. То совсем иные приемы. Это вот все равно, как мне выучиться писать красиво: хоть бы я целые годы старался, уж невозможно поправить почерк. А возьми мужика моих лет, никогда не имевшего пера в руках: через год, у хорошего учителя, он станет прекрасным каллиграфом. Вспомним другое такое же: девушка, которая росла, не бывавши на балах, не учившись танцовать, -- если попадет в семейство, где дамы -- хорошие светские дамы с изящными манерами, и если дадут ей хорошего учителя танцев, -- через полгода делается прелесть какой светской девушкой. Но девушка с дурными светскими -- будто бы, а в самом деле мещански-трактирными ужимками и танцовальными приемами -- хоть до 70 лет старайся стать девушкою, после дамою, хорошего тона, изящною -- напрасно будет стараться: не то, что ты или другая женщина или девушка хорошего общества, -- даже я, -- даже я с первого взгляда вижу: -- "о-го! видно ворону в павлиньих перьях!"
Вот совершенно так и со стрельбою.
Это я к тому, что люди незнающие принимают за резон: "охота -- полезная военная школа". Наоборот: охота портит человека относительно войны.
А когда знать это, то вспомним: был, лет двадцать пять тому назад, у нас с тобою знакомый, милый, добрый юноша, -- живописец Абутьков. Помнишь, как удачно выстрелил?-- И не целившись: прямо в бок себе, между ребер. Очень удачно. Я вспомнил именно его, потому что нам с тобою было очень долго жаль его; я любил его: милый, честный, скромный, талантливый, сберегавший себя от всяких пошлых забав. Но разве он один поохотился так удачно?-- Здешние чудаки, полудикие, и те соглашаются: плохая это забава, охота. Когда прежде я почаще видывался с ними, удавалось мне урезонить даже из этих дикарей кое-кого: бросали ружья; продать некому, у всех уж есть, -- то: при всей неизбежной скупости бедных людей, дарили свои ружья другим: "и денег не жалею, лишь бы не было у меня соблазна", -- слышал я от них. Не то главная опасность, что застрелит себя или товарища невзначай; это не часто. Но здоровье гибнет, вот это уж неизбежно. Таскаться до изнурения сил, в дурную погоду, -- большею частью по болотам;-- от горячности увлечения, будто опьянелому, не помнящему, застегнут ли, подпоясан ли, или уж одежонка расстегнулась, рассунулась, -- голодному, с водой в сапогах, -- да лучше ж прямо сесть в болото, не ходя далеко, и сидеть, пока станут ломить кости: польза та же, лихорадка, ревматизм, а труда меньше. Советую Мише испробовать второй способ, который, по-моему, лучше. Кроме шуток, эта было бы лучше. Скорее отстал бы.
И скажу вот еще что: сам я, положим, был хороший светский молодой человек, в обществе молодых женщин или девушек умел держать себя приятно, и сам находил приятность, -- все так. Но ведь такие чудаки в диковинку же. И едва ли нашим родительским сердцам очень желательно видеть сыночков подобными папаше, когда милый родитель -- помнишь, какой милый молодой человек был?
Но шутки в сторону: зато у меня не было и приятелей. Я никогда, ни ногою, не был в трактире. Я никогда не был в обществе моих сверстников, проводящих время по-своему, когда молодые люди не в семейном обществе. Урод я был неуклюжий; но грубых нравов у меня не было.
А вообще, кроме таких чудаков, каким был я, с младенчества робкий, рано пристрастившийся к книгам, кроме таких чудаков, всякому юноше единственное не вредное общество: общество, где люди собираются для своих развлечений целыми семействами. А охота заводит не на вечера же, где пьют чай и танцуют, и болтают -- положим, вздор, и часто глупый, но не гадкий же вздор -- юноши и девушки в кругу своих родных.
Зафилософствовался я. Как есть, две чудеснейших обличительных проповеди по числу милых сынков наших.
Голубочка, это потому, что я в самом деле рад за Сашу. А то и говорить о детях было тяжело.
Но теперь одно у меня: каково-то переносишь ты зиму, голубочка моя?
Только вот эти две строки и есть о тебе самой, моя милая голубочка, в этом письме: пора отдать его на почту. Видишь по почерку, -- тороплюсь отдать.
Я совершенно здоров. Живу очень хорошо.
Будь здоровенькая, моя милая Лялечка, и все будет прекрасно.
Целую детей.
Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя милая радость.
Целую твои ножки. Твой Н. Ч.
Вы говорите, что вам приятно было читать прежние мои беседы с вами о всеобщей истории. Очень рад, мои милые дети, продолжать их.
Чтобы ход моих мыслей и характер моих споров с некоторыми теоретиками был совершенно ясен для вас, мои милые друзья, при чтении того, что буду писать теперь, необходимо нам, разумеется, припомнить, в чем же именно состояло существенное содержание наших прежних бесед.
Я брал частный вопрос. Расширял его в общий. Это давало ему прочную постановку. Как я это делал?-- Я прилагал к разбору мелочей от важного в нем общие научные понятия. В Греках или Китайцах я находил требованием науки: видеть людей. И когда я успевал рассмотреть, какие общие всем людям мысли и желания управляли их поступками, частный исторический вопрос о них разрешался легко и верно.
Итак, вся сущность дела была в разъяснении вам, друзья мои, какие общие понятия, по-моему, научны. Частные вопросы служили только средством разъяснять, как, по-моему, надо ставить и решать всякие вообще вопросы истории человечества.
Она -- рассказ о житейских делах людей. Поэтому чаще, больше всех других отделов системы общих научных понятий надобны для ее понимания те общие научные понятия, которые принадлежат, собственно, к отделу понятий о человеке и его житейских делах. Но по связи человека и его дел с другими отделами фактов надобно было мне прилагать к историческим вопросам и понятия из другого отдела системы общих научных понятий, -- из того отдела, который относится прямым образом к содержанию так называемых, в тесном смысле слова, естественных наук.
По моей ли особенной склонности часто и много беседовал я с вами о естествознании? Вы знаете: нет. Я никогда не занимался ни одной отраслью естественных наук. Почему?-- Что мне мешало? Ровно ничто. У меня не было охоты к тому. Вот все.
Но -- как быть?-- Надобно было мне беседовать с вами о том, о чем я не охотник ни читать, ни говорить, ни думать. И я старался разъяснить вам, каков характер тех общих понятий, которые, по-моему, единственные научные по предметам естествознания.
Вы предвидите, я хочу сказать:
Общие научные понятия будут постоянно надобны нам. Нам необходимо будет припоминать их, какие из них когда понадобятся.
Да, конечно.
И, по ходу моих мыслей, вы предвидите, что я скажу: "теперь нам понадобятся те из общих научных понятий, которые относятся к предметам естествознания".
Разумеется, я скажу так.
И припомним их, милые мои дети.
1. То, что существует, -- вещество.
2. Рассматривая какой-нибудь предмет, мы распределяем наше знание о нем на два класса. В некоторых из наших знаний об этом предмете находится элемент знания, что предмет изменяется, или может когда-нибудь измениться, или мог когда-нибудь изменяться; это мы называем знаниями о формах, состояниях, отношениях вещества. Так, наши знания о воде в капельножидком состоянии не будут верны об этом веществе, когда это вещество, вода, замерзнет, или обратится в пар, или если она разложится на другие вещества. Но вес этой массы воды не изменится, как бы ни видоизменялись формы, состояния, отношения этой массы вещества, находящейся теперь в состоянии воды. Это все-таки останется неизменное весом вещество. -- Простое ли тело золото?-- Мы не знаем. Но если мы успеем разложить его на какие-нибудь другие тела, масса вещества останется неизменна. Это мы знаем.
Такие наши сведения о веществе, как неизменном веществе, мы распределяем на различные подразделения по различным разрядам наших соображений, и мы называем эти различные разряды наших знаний о неизменном веществе "нашими знаниями о различных качествах вещества". Итак:
Разные качества вещества, это: -- все одно и то же неизменное вещество, рассматриваемое с разных точек зрения. Качество вещества, это: само же вещество. Каждое особенное качество вещества, это: все вещество, рассматриваемое с одной определенной точки зрения.
Одно из качеств вещества -- иметь, говоря попросту, какой-нибудь вес, или, выражаясь научным термином: иметь какую-нибудь массу.
Другое качество вещества -- иметь какую-нибудь величину по каждому из трех геометрических измерений.
Каждое из этих качеств -- само же вещество, все вещество.
Одно ли и то же качество эти два качества, вопрос лишь о том, умеем ли мы, или сумеем ли подвести два разряда наших знаний о веществе под одну точку зрения. Это вопрос о развитии науки, а не о веществе.
3. Всякая фактическая часть какой-нибудь фактической величины по какому-нибудь из трех измерений есть какая-нибудь фактическая величина того же измерения. Потому:
Мельчайшие частицы вещества имеют какую-нибудь величину по каждому из трех измерений.
Диференциирование функций и все тому подобные способы наших соображений лишь наши искусственные приемы для облегчения наших соображений. Они имеют смысл лишь пока мы помним, что они лишь искусственные приемы наших соображений. Фактический смысл имеют лишь фактические величины, лежащие в наших мыслях под формулами, а не сами формулы. Цель наших соображений при диференциировании -- получение интеграла. Если мы, диференциировав функцию, не умеем дойти до интеграла, мы знаем, что это значит; это значит: какая-нибудь теория высшего анализа находится еще в неудовлетворительном состоянии. И мы заботимся усовершенствовать ее.
4. Взаимодействие качества разных частиц вещества или разных масс частиц вещества мы называем "взаимодействием сил природы". Итак:
Сила -- это: качество веществ, рассматриваемое со стороны своего действования. То есть:
Сила -- это: опять-таки само же вещество, рассматриваемое со стороны своего действования, с одной определенной точки зрения.
5. Когда мы успеваем понять способ действия какой-нибудь силы, то есть способ какого-нибудь действования вещества, рассматриваемого со стороны своего действия, мы называем эго наше знание "знанием" этого "закона природы". Итак:
Законы природы -- это: само же вещество, рассматриваемое со стороны способов взаимодействия его частиц или масс его частиц.
Этого пока довольно.
Друзья мои, вы знаете: это не изложение, даже не очерк, это лишь характеристика одной стороны системы общих научных понятий.
Но как характеристика этой системы со стороны ее отношений к предметам естествознания то, что теперь припомнили мы, достаточно для совершенной ясности того, о чем я буду говорить.
В эту характеристику введены две черты, относительно которых пришлось мне самому решать, должны ли они быть введены в нее. Это,
во-первых: признание так называемой Ньютоновой "гипотезы" о силе всеобщего взаимного притяжения, то есть на житейском языке -- веса, на научном -- массы, за фактически и логически неопровержимую истину. Решил ли так Лаплас?-- Не знаю. Сколько могу сообразить, нет. Другого компетентного в подобных делах человека не было еще между натуралистами со времен Ньютона до наших. Спиноза еще не знал ни этого, ни других трудов Ньютона. Никто из мыслителей, живших после Спинозы, не был компетентен в подобных вещах, кроме Людвига Фейербаха. Фейербах нисколько не занимался выработкою того отдела научных общих понятий, который относится к специальному отделу естественных наук. -- Итак, по необходимости, я должен был поступить тут лишь по моему личному решению;
во-вторых, то же самое по вопросу о делимости вещества. Лаплас, не знаю, высказывался ли об этом. А факты сильно разъяснились после Спинозы и Ньютона Дальтоновым законом об эквивалентах. Ньютон жил столетием раньше развития химии до серьезной научной важности. Потому хоть он натуралист, какого другого не было еще после него, так что и Лаплас далеко не равен ему, но я не решаюсь не признавать за натуралистами и мыслителями научного права отвергать его решения, что атомы -- факт. Лично я непоколебимо держался всегда этого решения Ньютона, как строго доказанной истины. И если б она нуждалась до Дальтона в подтверждении, -- чего я не нахожу; я нахожу: со времен Левкиппа она уже не нуждалась в новых подтверждениях; но говорю я, если б нужны были подтверждения решению Ньютона, то Дальтонов закон, по-моему, был бы сильным фактом в пользу Ньютона. И все последующее, узнанное нами в химии ли, в физике ли, говорит, по-моему, за решение Ньютона. Но это лишь мое личное мнение.
Об этих обоих моих личных мнениях я поговорю, когда дойдет до них дело.
Но вот что, ты видишь из этого, Саша:
В обоих случаях я лично всегда непоколебимо держался мыслей Ньютона. Все последующее развитие наук говорит, по-моему, в пользу моего мнения, что Ньютон совершенно прав. Почти все натуралисты думают точно так же.
Но я выражаюсь: "Это лишь мои личные мнения". Никого я не назову человеком ненаучных мнений за то, что он держится в этих двух случаях мнения, противоречащего моему, лично во мне непоколебимому, сколько я могу сам судить о прочности моих мыслей для меня самого, в моих собственных понятиях.
Ты согласишься: я не похож на доктринера.
Но у всякого, сколько-нибудь рассудительного человека, есть граница готовности быть уступчивым. Кто знает что не за свое мнение об истине, а за саму научную истину, тот не имеет права признавать за научную гипотезу никакую гипотезу, противоречащую этой истине.
Такой характер научной истины имеют для меня все, кроме тех двух, черты сделанной мною характеристики системы общих научных понятий, относящихся к содержанию естествознания.
Никакого ученого мнения, противоречащего чем бы то ни было чему бы то ни было в этих остальных, характеризованных мною, моих понятиях, я не могу признавать научным.
Поговорим теперь о достоинстве той характеристики, за исключением тех двух понятий, которые мои личные мнения.
Во всем остальном ровно ничего моего личного нет. Я только усвоил себе мысли других, мысли очень простые. Сотни тысяч людей в моем, или вашем поколениях усвоили себе эти научные истины точно так же, как я.
Итак, моя личность тут ни при чем. И потому я имею право судить о достоинстве той всей остальной характеристики безо всяких церемоний.
И я спрашиваю:
Может ли хоть один из нынешних натуралистов не признать эти истины бесспорными, если он находится в здравом уме? И я отвечаю: не может не признать.
И я спрашиваю:
И кто из них не согласился бы подписаться под тою характеристикою, как ее автор?-- И я отвечаю: с гордостью подписался бы под нею, как ее автор, сам Лаплас.
И из нынешних натуралистов всякий сказал бы о себе: ничего лучшего я никогда не писал и не напишу.
Кажется, так. -- И мы припомнили теперь все, что было нам необходимо припомнить.
Хорошо же. И начинаем нашу беседу, милые мои дети.
О предисловии к истории человечества.
Я буду говорить о "большинстве ученых".
Под этим "большинством ученых" я понимаю:
Большинство натуралистов, включая в это название и ученых, занимающихся математикою; потому что все они в то же время" деятели по подведению теорий или фактов, то есть или гипотез, или фактических знаний и фактических выводов, под формулы высшего анализа; а это дело самое важное из всех специальностей того отдела специальных наук, который привыкли мы все называть естествознанием, в тесном смысле слова;
и, кроме большинства натуралистов, большинство историков; и большинство специалистов по всем остальным специальностям учености.
Итак, я употребляю выражение "большинство ученых" в точном и справедливом смысле слова.
Иной вопрос, справедливы ли мои мнения об этом "большинстве ученых". Это мои личные мнения. Я не имею права сам знать, справедлив ли я в чем бы то ни было. Это обо всяком человеке могут знать лишь другие люди, а не сам он. Где замешана собственная личность, там суждение о справедливости суждение не компетентное.
Я могу лишь знать, как я сужу о большинстве ученых. И я буду говорить это; и также, могу знать, считаю ли я свои суждения о них справедливыми. Это я знаю. Да, по моему некомпетентному мнению о справедливости моих суждений, я сужу о большинстве ученых справедливо.
И, кроме того, я знаю: всякий обязан помнить о себе, часто ли он ошибался в своих суждениях. Я помню: я очень часто ошибался; ошибался в очень многом, очень важном, очень часто.
Но пока человек не увидит, что он ошибался в чем-нибудь, он думает об этом так, как он думает. Это обо всяком. И обо мне.
Пока я не вижу, что я ошибаюсь, я держусь своего суждения.
Это обо всяком моем суждении.
И обо всех моих суждениях о большинстве ученых.
Большинство ученых стало с недавнего времени находить, что предисловием к истории человечества надобно ставить:
Астрономическую историю возникновения нашей планеты;
Геологическую историю земного шара; и
Историю развития того генеалогического ряда живых существ, в конце которого мы находим людей.
Как я смотрю на это мнение, бесспорно новое для ученых, недавно принявших его?
Для меня оно не ново. И для меня такой взгляд на вещи не "мнение", а взгляд, с научной точки зрения, единственный возможный. О специальном содержании предисловия с таким характером я буду говорить после, по порядку специальных частей. Теперь я говорю лишь о сущности дела.
Все существенные черты того предисловия к истории человечества -- принадлежность той, единственной научной системы общих понятий, которую я усвоил себе в ранние годы моей молодости, -- вот уж лет тридцать теперь тому; которой я с того времени всегда твердо держался; и которой, (надеюсь, буду твердо держаться, пока буду сохранять силу мыслить.
И, разумеется, я чувствую глубокое душевное удовольствие, видя, что большинство ученых приняло по некоторым, -- хоть лишь специальным только, а не общим, но очень важным вопросам издавна известные специальные решения, совершенно научные и совершенно достоверные, и сделалось через то более способным и расположенным понемножку усвоить себе мировоззрение великих мыслителей, любивших истину, от которых научился я любить ее и, насколько достало у меня способности понимать их, понимать ее.
Так я смотрю на все это дело в его существенных чертах.
Но большинство ученых полагает о себе, конечно, не то, что говорю я об этом большинстве.
Оно полагает, что оно вполне усвоило себе научное мировоззрение.
Это, по-моему, иллюзия людей, которые плохо знают то, о чем они стали охотники толковать.
Перейдем теперь, мои милые друзья, к специальному содержанию того предисловия.
Я сказал, что специальные решения важнейших специальных вопросов этого предисловия даны давно и издавна были известны людям, державшимся научной системы общих понятий; что почти все, державшиеся этой системы, издавна считали те специальные решения за совершенно достоверные.
Я говорю о решениях, данных:
по отделу астрономической истории, Лапласом;
по отделу геологической истории, Лайеллем;
по вопросу о происхождении человека, Ламарком.
Книга Лайелля "Основания Геологии" была издана лет сорок пять тому назад. Я был тогда еще ребенок.
По другим двум отделам научные решения были даны раньше, в начале нашего века, вы знаете.
Когда именно ознакомился я с этими решениями, я не умею припомнить определительным образом. Но, сколько могу сообразить, -- быть может, целым годом, -- быть может, лишь несколькими, немногими неделями после того, как усвоил себе научную систему общих понятий. Только этим, конечно, и можно объяснить тот факт, который ясен в моих воспоминаниях.
При чтении выводов Лапласа я с первых же строк видел, что все существенные черты этого специального решения -- неизвестные еще мне, -- покажутся мне, по всей вероятности, совершенно правильными. И это, в самом деле, шло так: я читал вывод за выводом, вполне соглашаясь с каждым, строка за строкою, как бывает при чтении мыслей, давно известных читающему и давно признанных им за правильные. А между тем все тут было ново для меня. И, однакож, ничего похожего на обыкновенные впечатления от новых, очень важных знаний не производило это на меня. Я только дивился гениальности Лапласа, сумевшего так просто разъяснить такой трудный вопрос.
О Лайелле и Ламарке я буду говорить после, где будут соответствующие места, по порядку отделов. Сходство с тем, что я говорил о моем первом знакомстве, с выводами Лапласа было в том, что ровно никакой перемены в моих понятиях о вещах ни Лайелль, ни Ламарк не произвели: и от них я приобрел то же, лишь новые знания по специальным вопросам. Разница та, что геология и -- Лайелль, это: не математика и -- Лаплас: я постоянно видел: "вот эта частность сомнительна; а эта, вероятно, ошибочна". И общее впечатление было: "так; но полного разъяснения еще подожду". -- То же и о Ламарке. -- Я говорю, конечно, лишь о специальном содержании решений Лайелля и Ламарка. Мировоззрение Ламарка не вполне научное. О Лайелле и толковать нечего: он отвергал и Лапласа, и Ламарка в тех первых изданиях своего великого труда.
Мировоззрение Лапласа, насколько оно известно мне, вполне научное. И я полагаю, что он, большой чудак в своих житейских рассуждениях, никогда не высказывал, как ученый, никакой не научной мысли.
И займемся теперь астрономическим отделом того предисловия, мои милые друзья.
Каковы твои математические знания, мой милый Миша? Вполне ли, или не вполне утратил ты способность понимать, что твой возлюбленный родитель -- великий знаток математики?-- Надеюсь, вполне.
Полагаю, что не только ты, мой милый Саша, но и твой брат, -- вы оба будете равно благодарны мне за разъяснения вам, как могут, например, не только жить, но и вести торговлю народы, не знающие цифр. Многое возможно для них без цифр, что для нас, привычных к цифрам, кажется невозможным без знания цифр.
Все это знают. Но как же это?-- Понять мудрено. -- Знаете и вы. Но не понимаете?
Вы, мои друзья, надейтесь: "Вот через минуту поймем". И надежда ваша не постыдит вас: в самом деле поймете.
Ваш возлюбленный родитель -- совершенно подобен купцу, без цифр ведущему торговые дела.
Кроме шуток. Вы знаете: мое знакомство с математикою не идет, в сущности, дальше арифметики.
Теперь хотите видеть, что я делаю, например, для того, чтобы понять:
Какое значение для житейских чувств астрономов и, со слов астрономов, для житейских чувств всего образованного общества имело решение Лапласа.
"Пертурбации орбит планет нашей солнечной системы -- факт периодического характера. Все колебания всех элементов орбит планет (и спутников) нашей солнечной системы -- колебания около неизменных средних величин",--
Хотите видеть, мои милые друзья, что возможно тут понять человеку, не знающему в сущности ничего, кроме арифметики?
Практическую важность имеет, разумеется, лишь вопрос об орбите земли.
У меня есть книга, где показаны (очень округленные и притом старые) цифры масс планет, их перигеев и апогеев. С первого взгляда видно, что сила Меркурия над Землею невелика перед силою Венеры и Юпитера. То же о Марсе и т. д. Для моей цели довольно соображений о Венере и Юпитере. Беру их цифры.
Вечера. Масса 0,375 массы Земли. Перигей 5,25 милл. миль. Апогей 96.
Юпитер " 338 " " " 81,25 " " " 133,75
По смыслу моей задачи, я должен искать величину пертурбационных сил в долях силы Солнца над Землей. И должно сравнивать наибольшую силу планет с наименьшею силою Солнца, наименьшую силу планет с наибольшею силою Солнца. Беру цифры для Солнца:
Солнце. Масса 35.000. Перигелий 20,25. Афелий 21.
Избавляю вас от перемножений и т. д. Получаю в результате:
Наибольшая сила Юпитера = 0.000.058 наименьшей силы Солнца.
Наименьшая сила Юпитера = 0.000.022 наибольшей силы Солнца.
Говорю: пусть будет такой случай, что в периоде от одной данной квадратуры Венеры до второй такой же квадратуры, --
Целую половину этого периода действует наиболее сильная комбинация пертурбационных сил Венеры и Юпитера в направлении подтягивания Земли к Солнцу. Какова будет величина пертурбации, я не только не могу вычислить, но и не имею ни малейшего понятия о формулах, служащих для этого. Но момент наибольшей силы действия я имею. Это = 58 и 39, = 0.000.097.
И пусть во всю другую половину того периода будет комбинация наименьшей оттягивающей от Солнца силы обеих планет. Опять я могу понимать лишь момент наименьшего действия. Я имею его. Это будет = 22 + 1 = 0.000.023.
Я хоть не умею вычислить, но, разумеется, понимаю: пропорция между суммами гораздо менее далека от единицы, чем пропорция между крайними моментами. Но все-таки:
Два, три месяца длится сила подтягивания, но очень много меньшая, чем 97.
И два, три месяца компенсирующая сила остается не очень много больше, чем 23.
И я вижу: беспокойство астрономов до решения вопроса Лапласом могло быть очень живое. Я понимаю: лишь начнется дело, оно при каждом повторении будет расти по пропорции более быстрой, чем квадраты. И, скольких повторений достаточно, чтобы эллипс согнулся так, что уж не будет распрямляться: афелий не существует больше; все только уменьшающийся перигелий; эллипс превратился в спираль. Сколько оборотов спирали нужно, чтобы Земля упала на Солнце? Я не знаю, правильно ли я выражаюсь: "уменьшающийся перигелий", когда хочу сказать, что Земля все только приближается и приближается к Солнцу; и я не знаю, правильно ли я называю эту линию спиралью. Но так ли, не так ли, я немножко понимаю, в чем тут дело. И вижу: число оборотов той линии не велико.
Пока довольно вам, мои милые друзья, для разъяснения вопроса: как торгует купец, не знающий грамоты? Как дикари пашут суком, который сами тащат? Как двигаются безногие и безрукие. -- Не очень легки им эти дела; и плохо идут их дела. Но кое-какой результат, очень плохонький, но все-таки: некоторый результат выходит из их жалкого, бессильного, но все-таки какого-нибудь -- некоторого -- труда.
Я говорил, что не помню, когда именно прочел в первый раз порядочное изложение выводов Лапласа о возникновении и дальнейшей истории нашей солнечной системы. Знаю лишь, что когда мне было лет двадцать пять, мои знания о том, что не относилось прямо к моим занятиям, уж перестали расширяться. Мне уж было некогда читать лишь для удовлетворения любознательности. И, знаю, что, когда вошел в круг ученых, я спорил с ними по всем вопросам того предисловия к истории человечества совершенно так же, как спорил бы теперь с людьми таких мнений, как тогдашние ученые. И помню, что при первых из этих споров мысли, которые разъяснял я этим ученым невеждам, были уж привычны мне, а не новизна в моей голове.
Мне было тогда двадцать пять лет. В таких летах внозь узнанное скоро делается привычным. Но все ж не в год. И притом: я помню, какими науками из чуждых мне отделов занимался я в двадцать два, три, четыре года. Это были занятия, -- хоть лишь для отдыха от серьезных занятий, но все-таки: ученые занятия, а не просто чтение. И знаю: с двадцати двух лет я уж не читал почти ничего по естествознанию.
Итак, мое ознакомление с Лапласом, -- как и с Лайеллем, и с Ламарком, относится, по всей вероятности, к годам, бывшим за двадцать восемь, девять лет до нынешнего.
Велико теперь богатство моих математических знаний. Такое же оно было и тогда. Что я знал -- два, три месяца -- года за четыре перед тем, -- то есть: что я знал перед экзаменом для поступления в университет, давным-давно было уж забыто. Я уж оставался лишь с тем, что еще ребенком узнал по любознательности, для самого себя, а не для исполнения формальности.
Итак, я читал изложение выводов Лапласа, зная лишь арифметику.
Да. Но вот это оказалось важнее всяких интегралов:--у меня не было желания отрицать истину; по какому бы специальному вопросу ни являлась передо мною какая-нибудь специальная истина, -- она, в чем бы ни состояла она, не могла не быть принимаема мною с любовью. Я уж имел привычку смотреть на всякий ученый вопрос с научной точки зрения. Никаких иллюзий никакая специальная истина не могла отнять у меня. Что ж была бы за охота смотреть на нее враждебно?
Это постоянно было очень полезным для меня элементом моей ученой жизни.
Так и при первом чтении выводов Лапласа. Нужды нет, что я знал лишь арифметику. Я смотрел на мысли Лапласа с научной точки зрения, и мне легко было видеть: все это чистая правда.
В самом деле, к чему сводится все по вопросу о достоверности выводов Лапласа?-- Вы знаете, вот к чему:
Верна ли формула, под которую Ньютон подвел Кеплеровы законы?-- Я знал: да.
Действительно ли, при сгущении вещества развивается теплота?-- Я знал: да.
А как даны эти два ответа, ни в чем важном у Лапласа не остается ничего гипотетического: все получает характер математически достоверной истины.
Годы шли за годами. Я почти ничего не читал по естествознанию. И, вообще, у меня не было досуга читать. Редко встречались мне случаи хоть вспомнить имя Лапласа. А из того, что знал когда-то о его истории нашей солнечной системы, я давным-давно почти все забыл.
И вот я читаю: "Найден способ видеть химический состав тел по их спектрам. Он приложен к спектрам небесных тел. Найдены: на таком-то небесном теле вот такие и такие-то вещества и т. д. и т. д."
Я читаю и радуюсь великому открытию. Кое-какие из веществ, найденных на каком-нибудь небесном теле, -- те самые, какие правдоподобно было прежде предполагать существующими на нем; то, что нашлись там некоторые другие, показывает, что Левкипп и Демокрит были люди умнее очень многих из нас, в том числе и меня: это, впрочем, для меня не новость. Вот хоть бы я, например: я хотел думать, что азот разлагается сравнительно при низких температурах; положим, при каких-нибудь пяти или десяти тысячах градусов. А теперь это, повидимому, оказалось вздором. Что ж за охота была мне думать вздор? Левкипп и Демокрит, хоть не знали химии, не любили рассуждать, кто прав: Талес или Анаксимандр. И меня за подобные соображения не похвалили бы. -- И читаю я таким образом, -- не предвидя удара. Читаю, читаю и -- протираю глаза: что за нелепость? Не может быть!-- Смотрю опять: так!-- "Из этого следует заключать, что Лаплас прав".
Лаплас прав!
Не прав ли и Коперник?
И -- чего нельзя ожидать, когда дело приняло такой оборот?-- Пожалуй, нас пригласят убедиться, что таблица умножения не "гипотеза".
И этот шум и гул: "Лаплас прав", -- сколько уж лет идет?
О, милые друзья мои, всему есть мера. И невежеству специалистов по широким вопросам их специальности должна ж быть мера.
Пусть историк удивится, узнавши, что "Коперник прав". Не похвально. Но, пожалуй, извинительно. Пусть астроном удивится, узнавши, что существовал на свете Александр Македонский:-- не похвалю, но -- готов извинить.
Но астрономы возопили: "Лаплас прав!"
А вот мы не верили Гоголю, что "выплыла из моря рыба и сказала два слова".
Проглаголали же астрономы: "Лаплас прав". И тоже два слова. И надобно предвидеть:
Прийдет в лавку корова и спросит себе фунт чаю.
Горько, мои милые друзья, -- горько думать о таких приключениях, какие разыгрались над астрономами.
Шестьдесят лет или молчали, или выражались о Лапласовой "гипотезе" в таком вкусе:
"Мысль, более остроумная, чем основательная".
Я хотел думать: это лишь плохих астрономов читал я. Хорошие не могут так говорить. -- Какое, плохих я читал! Читал плохих, читал и хороших. Но в моих воспоминаниях сваливал все на плохих, выгораживая хороших.
Ну, вот и отличились, -- чуть ли не все.
Кто из них сказал товарищам: "Приятели, говорили бы об этом вы прежде. А теперь молчите: знают все и без вас. Стыдитесь. Спрячьтесь в свои обсерватории и записывайте цифры ваших наблюдений над прохождением звезд восьмой величины через меридиан. На это вы хороши. Но о Лапласе вы уж помалчивайте, господа, пока забудется ваш позор".
Быть может, кто-нибудь из астрономов и говорил так. Я не читал ничего такого. Но быть может. Если кто из астрономов говорил так, этого астронома я уважаю.
(без подписи).
643
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
7 [февраля] 1878. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
644
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
7 февраля 1878. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
645
A. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ
[7 февраля 1878.]
Милый мой Саша,
646
M. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ
[7 февраля 1878.]
Милый мой Миша,
647
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
9 февраля 1878. Вилюйск.
Милый мой дружочек Оленька,
648
А. Н. и M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИМ
9 февраля 1878. Вилюйск.
Милые мои друзья Саша и Миша,
-----
-----
-----
-----
-----
-----
-----
Венеры = 0.000.039
Венеры = 0.000.001.
-----
-----
-----
-----