Письма 1877-1889 годов

Чернышевский Николай Гаврилович

у. Это потому, что для ведения серьезных дел нужен разум, или, попросту говоря, здравый смысл.
   Длинны были мои разъяснения, мои милые друзья. Но, при всей своей длинноте, не слишком ли кратки они?-- Не знаю.-- Масса книг, -- я говорю о книгах ученых, -- читаемая вами, почти сплошь напичкана вздором...
   И потому: достаточны ли были для вас, милые мои друзья, те мои длинные разъяснения?-- Не знаю.
   Или они были излишни для вас?-- Не знаю. Но желаю думать так.
   Применим теперь те мысли, изложение которых было, я желаю думать, излишним для вас, к разбору вопроса: насколько правдоподобно для меня, что я ошибся, сказавши: "большинство астрономов упрямилось признать Лапласову гипотезу за истину, до самого того времени, как было вынуждено к тому спектральным анализом".
   Дело это, лично для меня, индиферентно. Пусть кто угодно говорил как угодно о Лапласовой гипотезе, мне было все равно, -- вот теперь уж тридцать лет, -- было все равно.
   Лапласова гипотеза была для меня с моей ранней молодости "знанием". Сам Лаплас никакими отречениями от этих своих выводов не мог бы нимало поколебать моего "знания", что эти его выводы -- бесспорная, с научной точки зрения, научная истина.
   Тем меньше мог я иметь охоты влагать какой-нибудь нравящийся лично мне смысл в отзывы каких-нибудь живших после Лапласа или живущих ныне астрономов ли в частности, вообще ли натуралистов. Никто из них не авторитет для меня. И "мнения" их не имеют веса для меня и по таким вещам, о которых я сам имею лишь "мнение". А всякие их отзывы о научных истинах, по-моему, вовсе неуместны, кроме одного простого выражения: "это истина".
   И вот этого-то единственного справедливого отзыва о Лапласовой гипотезе не попадалось мне, сколько я помню, ни в одной книге, ни в одной статье, писанной кемгнибудь из живших после Лапласа или живущих ныне астрономов ни в одной из всех, читанных мною до "недавнего времени", когда господа большинство астрономов прославили себя открытием, что Лаплас прав.
   Все отзывы, помнящиеся мне, были только варияциями на тему: "Лапласова гипотеза -- лишь гипотеза". Иной толковал, что это "гипотеза" неосновательная; иной, что это "гипотеза" правдоподобная или даже очень правдоподобная. Но никто, сколько я помню, не говорил: это истина.
   Воспоминания других людей моих лет или старших меня летами о тех временах, предшествовавших "недавнему времени" великого открытия: "Лаплас прав", могут быть неодинаковы с моими. Многие могут "помнить", что "издавна" или и "всегда" Лапласова гипотеза была признаваема "большинством" астрономов, или даже "почти всеми", или и вовсе "всеми" астрономами за "истину".
   Но я говорю: я полагаю, что подобные "воспоминания" не "воспоминания", а дело недоразумения или результат иллюзии.
   "Очень правдоподобно" -- это вовсе иное нечто, нежели простое "да".
   "Я почти нисколько не сомневаюсь, что Лапласова гипотеза верна", -- это нечто совершенно иное, нежели простое: "Лапласова гипотеза верна".
   Друзья мои, кто сказал бы: "очень правдоподобно, что таблица умножения верна", тот был бы трус, или лжец, или невежда. О научных истинах выражаться так -- неприличная вещь, пошлая вещь, бессмысленная вещь.
   Но кому, по недостатку специальных знаний, воображается, что он имеет лишь "мнение" о каком-нибудь специальном деле, и воображается, что лишь специалисты компетентны решать это дело, -- тот, в своей личной беспомощности, жадно хватается за опору, какую могут, по его предположению, давать ему отзывы авторитетных для него специалистов, и влагает в их слова такой смысл, какого жаждет. Он читает: "Это вероятно",-- и он в восторге; и через пять минут ему уж воображается, будто он прочел: "Это просто несомненно"; еще пять минут, и он уж воображает, будто бы в прочтенном им отзыве было сказано: "это несомненно".
   Я избавлен моими научными правилами от охоты к таким подкрашиваньям читаемых мною книг в колорит, нравящийся мне.
   Лично для меня совершенно все равно, в каком вкусе кому из ученых угодно писать. Те немногие ученые, которые авторитетны для меня, авторитетны для меня лишь потому, что не выделывают фокус-покусов, не чванятся, не презирают разума, дорожат научною истиною.
   И переделывать их слова по моему вкусу я не имею склонности, потому что не имею надобности: у них и у меня нет никакого особенного предпочтения к какому бы то ни было "вкусу"; им, как и мне, хороша лишь истина. В чем бы ни состояла истина, все равно: для меня, как и для всякого, любящего истину, она хороша.
   Друзья мои, рассудим: с какой стати стала бы моя память обманывать меня по вопросу: как держало себя большинство астрономов относительно Лапласовой гипотезы, в тот -- наверное же не меньше чем шестидесятилетний -- период между обнародованием этой истины и открытием спектрального анализа.
   Ровно никакое специальное решение по чему бы то ни было, специально относящемуся к естествознанию, не имеет ровно никакого влияния ни на мои личные ученые интересы или ученые желания, ни на предметы моих личных ученых занятий. И потому лично для меня, с ученой точки зрения, совершенно все равно, кто прав: Коперник или Птоломей, Кеплер или Кассини-отец, Ньютон или Кассини-отец и Кассини-сын. Пусть было бы правда,-- по Птоломею,-- что Солнце и все планеты и все звезды обращаются вокруг земли; или, по Кассини-отцу, с сонмом вилявших перед ним хвостами астрономов,-- было бы правда, что орбиты планет не эллипсы, а "линии четвертой степени", Кассиноиды, -- как они были названы в честь его, победителя над Кеплером; или пусть было бы правда, что земной шар сплюснут не по оси суточного вращения, как утверждал "невежда и фантазер, вообще дурак", Ньютон, а по линии экватора, так что экваториальные диаметры меньше диаметра между полюсами, согласно гениальному Кассини-отцу и не менее гениальному Кас-сини-сыну; пусть все это было бы так; и пусть было бы хоть правда даже и то, что млекопитающие имеют каждое по две или по три головы и лишь по одной ноге, -- для предметов моих личных занятий все это было бы индиферентно. Для них нужно от естествознания лишь одно: чтобы в естествознании владычествовала истина; а какова именно истина по какому бы то ни было вопросу естествознания, все равно. Прав Птоломей? Правы Кас-сини? У млекопитающих по три головы у каждого?-- Это, лично для меня, индиферентно. Я требую лишь: пусть будет доказано, что это истина.
   И противно мне все это почему?-- лишь потому, что это ложь. Ясно ли говорю я?-- Не специальное содержание лжи по естествознанию противно мне: оно чуждо мне; противно мне в этой лжи лишь то, что она ложь. -- И, наоборот: не специальное содержание истины по естествознанию нужно или мило мне: оно не нужно ни для чего по предметам моих личных ученых интересов или занятий; в истине по естествознанию нужно и мило мне, собственно, лишь то, что она -- истина.
   Ясно ли это?-- Не знаю, мои милые друзья, сумел ли я изложить мои отношения к естествознанию так, чтоб они были ясны для вас. Сами по себе, они легки для понимания. Но из нынешних ученых -- натуралистов ли, историков ли, ученых ли по другим отделам знаний, лишь очень немногие понимают эти вещи так, как понимаю их я. Мои понятия об этом -- понятия Лапласа.
   Переписывать и -- поправлять!-- Лапласа все астрономы большие мастера. Но понимать, как смотрел Лаплас на отношения естествознания к другим отделам наук, это умеют очень немногие.
   Почему?-- Потому, что для понимания этих вещей ученому надобно быть мыслителем той единственной научной системы общих понятий, -- мыслителем или учеником мыслителей той системы понятий, которой держался Лаплас.
   Само по себе, дело ясно. Но масса ученых затемняет его своими фантазиями.
   Достаточно ли просто для вас изложил его я? Не знаю.
   Но ясны ли, не ясны ли для вас эти мои разъяснения, -- быть может, недостаточные для вас, -- быть может, -- и желаю думать: липшие для вас, -- я прилагаю их, "наконец, к делу:
   Прав ли Коперник, или Ньютон, или Лаплас, это нимало не занимательно лично для меня. Лично для меня важно лишь то, что прав Левкипп, или -- чтобы говорить о современной Лапласу науке, что прав Гольбах. А Левкипп одинаково прав, если б и неправ был Архимед. Истина, которую разъяснял Левкипп, шире и глубже хоть и великих, хоть и фундаментальных открытий Архимеда. И Гольбах прав, независимо от того, правы ли Коперник и Галилей, и Кеплер, и Ньютон, и Лаплас.
   Употребить ли сравнение из математики? Пожалуй, для ясности:
   Я подобен человеку, который хочет и имеет надобность держаться лишь первых четырех действий арифметики. Та истина, которой держится он, очень элементарна. Но она самая фундаментальная часть математической истины. И она независима ни от геометрии, ни от алгебры, ни от высшего анализа. Наоборот: все эти отделы математики основаны на той простенькой, вовсе простенькой истине. И все, что несообразно с нею, не математика, и вообще не наука, и еще более вообще: не правда.
   Ясно ли?
   И, отбрасывая сравнение, взятое лишь для ясности, я говорю:
   Все, что несогласно с простенькою, вовсе простенькою истиною, первым из наиболее известных истолкователей которой был Левкипп, -- то все не правда.
   И я проверяю этою простенькою истиною всякую теорию в естествознании ли, в другом ли каком отделе наук; -- "теорию" -- то есть догадку; не "истину", а лишь "догадку".
   А будет ли согласна с тою простенькою истиною всякая специальная научная истина по естествознанию ли, по другому ли какому отделу наук?-- О, об этом у меня нет ни опасений, ни забот, ни "желаний": я знаю, что это всегда, во всем, везде было и будет так. Таблица умножения была верна во все прошлое вечности, будет верна во все будущее вечности, повсюду: и на Сириусе, и на Альционе, и повсюду, как на Земле: она -- верное формулирование самой "природы вещей", она--"закон бытия"; она -- вечно и повсюду непреложна. Научная истина о таблице умножения и о всякой другой истине такова: всякая истина всегда согласна со всякою другою истиною. И хлопотать о примирении нечего.
   Однако "невыносимо длинна эта скука", -- быть может, думаете вы, мои друзья. Да. И кончим ее; резюмируем дело, характер которого я разъяснял этою скукою:
   Верны ли мои воспоминания о том, каковы были рассуждения по вопросу о Лапласовой гипотезе в книгах астрономов, какие читывал я раньше открытия спектрального анализа?
   Это дело индиферентное для меня. Мои воспоминания о нем,-- насколько они ясны и широки, характеризуют его верно, -- я полагаю.
   Но достаточно ли ясны и широки мои воспоминания?-- Это иной вопрос. Моя начитанность по астрономии не была велика. Да и в тех книгах, какие читал я, что за охота была мне замечать, в каком тоне говорит автор о Лапласовой гипотезе? И если случалось заметить, что за охота была припоминать?
   И, читавший мало, замечавший еще меньше того, я давным-давно позабыл почти все то немногое, что знал когда-то об истории Лапласовой гипотезы в мыслях большинства астрономов.
   Мои воспоминания правильны, но не ясны и очень малочисленны.
   Итак, быть мож'ет, я ошибаюсь, делая по ним вывод о большинстве астрономов?
   Едва ли. -- Почему так?-- Я попрошу вас припомнить то, что говорил я о великом, истинно уважаемом мною, пересоздателе геологии, Лайелле; я говорил: он отвергал Лапласову гипотезу. Стоит вдуматься в этот факт, отчетливо помнящийся мне,-- и отношение огромного большинства астрономов двух поколений к Лапласовой гипотезе оказывается достаточно характеризованным.
   Лайелль знал из математики гораздо меньше, нежели я. Он обращался к астрономам с просьбами решать для него такие простенькие геометрические задачи, какие легки даже для меня; и писал в примечаниях горячие выражения своей признательности астрономам за эти их труды, совершенные .ими для него. Это наивно до смешного. Но еще забавнее, когда он сам пускается в арифметические упражнения: перемножить два целые числа из трех цифр каждое для него уж многотрудная премудрость. -- Это, мимоходом замечу, нимало не вредит ему. Какая ж математика удобоприменима к геологии при нынешнем состоянии геологии! Не пригодна еще, вовсе не пригодна для математического разбора эта груда совершенно неопределенных данных. Даже и самые-то простенькие арифметические выкладки тут такая же напрасная работа, как считание, сколько мошек или комаров родится в данной области в данную весну, в данное лето. -- "Много" -- вот все, что можем мы, при данном материале, знать об этом, без арифметики ли, с арифметикою, все равно.
   Человек, плохо знавший даже арифметику, Лайелль был человек чрезвычайно скромный и необыкновенно добросовестный. Пример тому: его отречение от теории неизменности видов, которую он обширно излагал тридцать лет в каждом новом издании своей "геологии". Это самоотречение семидесятилетнего старика, учителя всех геологов, от любимой своей мысли -- факт, делающий великую честь ему. Мы поговорим о том после.
   Человек, не знающий почти ничего из математики; человек, обо всем, относящемся к астрономии, советовавшийся с астрономами; человек чрезвычайно скромный, -- тридцать лет твердил он в своей "геологии", что Лапласова гипотеза--вздор. Тридцать лет, -- сказал я. Так ли? Не знаю. Знаю лишь вот что: я читал Лайелля в 1865 году. Я читал его в издании, новее которого не было тогда, когда оно вами было куплено для меня. Когда оно было куплено? Не знаю. Но полагаю: в том же году. И какого года было это издание?-- Не знаю. И чем. могу пособить этому моему забвению года того издания?-- Лишь справкою у Брокгауза. Делаю справку. Нахожу: первый том первого издания "Оснований геологии" Лайелля вышел в 1830 году. (О Гипотезе Лапласа говорится в первом томе, это мне очевидно: я помню, это в первых главах трактата.) В 1853 году вышло девятое издание. Дальше этого года данные о Лайелле не идут у Брокгауза в издании, которое у меня. Тот том этого издания словаря напечатан в 1853 году. -- Итак, возможно предположить: издание "Геологии" 1853 года было последним до 1865 года; и было у меня именно это, девятое, издание Лайелля. И если так, то мне можно ручаться лишь за двадцать три года борьбы Лайелля против Лапласа.
   Но правдоподобно ли, что книга, имевшая девять изданий в двадцать три года, оставалась без нового издания целые двенадцать лет после того? Лайелль был жив, был еще крепок силами, усердно работал; все это я твердо знаю; его книга была настольною книгою всех геологов всего цивилизованного света; как же могло пройти двенадцать лет без нового издания ее?
   И я полагаю: издание, которое читал я в 1865 году, -- издание, новее которого не было тогда, (было не девятое, а уж одиннадцатое или двенадцатое; напечатанное не в 1853 году, а около 1860 года или, вероятнее, даже после этого, около 1863 года.-- Это лишь моя догадка. Она, быть может, ошибочна. Но, друзья мои: вы видите, не "вовсе уж без резона сказал я: "борьба длилась тридцать лет". -- И пусть я ошибся. Изменится ли сущность дела?-- Не тридцать лет, но никак не меньше чем двадцать три года Лайелль твердил, что Лапласова гипотеза -- вздор.
   Ну, и двадцать три года этого ошибочного спора Лайелля против Лапласа дают уж достаточно полный аттестат господам астрономам, -- не "большинству" их, нет: почти всем им>, -- почти всем, так что выходит: меньшинство, говорившее о Лапласе правильно, (было вовсе ничтожно по числу, не видно и не слышно было этого здравомыслящего меньшинства.
   Иначе не умею понять факта:
   Человек, очень скромный, всегда готовый отказаться от всякого своего мнения, ошибочность которого будет замечена кем-нибудь и объяснена ему; человек, не знающий астрономии, не имеющий ни малейшей претензии знать ее; советующийся обо всем астрономическом с астрономами; -- он --
   твердит -- наверное, больше двадцати лет, а судя по всему, лет тридцать или больше, что Лапласова гипотеза вздор;
   а его книга, в которой напечатана и постоянно перепечаты-вается эта вещица, -- одна из важнейших ученых книг для всего цивилизованного света; книга, хорошо известная всем натуралистам, в том числе и всем астрономам всего цивилизованного света;
   и никто, стало быть, из господ астрономов не потрудился объяснить автору этой книги, что спорить против Лапласовой гипотезы нельзя, что она -- не гипотеза, а достоверная истина;
   или никто из астрономов не потрудился сказать ему это, или -- хуже того: голос астронома, сказавшего правду, был заглушён шумом массы астрономов: "о, нет! Это лишь гипотеза; спорить против нее очень можно".
   Я полагаю, что было именно второе.
   Ошибаюсь ли я? Быть может.
   Но я полагаю: ошибочность тут очень неправдоподобна.
   Само собою: никогда догадка не может вполне совпадать с фактами.
   Я пишу почти лишь по памяти о предметах, никогда не бывших интересными лично для меня. Мои знания о них, -- обо всем в естествознании, -- всегда были скудны; и почти все из того, что знал когда-то о них, я забыл. Чем пополнять мне пробелы этих чрезмерно скудных моих знаний?-- Словарем Брокгауза. Разве эта книга для ученых? Много ли в ней могу найти я из того, что нужно мне для этих моих бесед с вами, друзья мои?-- И невозможно ж мне не говорить иной раз лишь по соображению.
   Память обманчива. Соображения -- это лишь догадки.
   И каждое мое слово, о котором не знаете вы твердо и ясно, что оно верно, требует проверки с вашей стороны. Но никакие мои ошибки не относятся, не могут относиться к сущности дела. Это как же?-- Вот как, например:
   Как бы там ни было, хорошо ли, не хорошо держало себя большинство астрономов в те шестьдесят лет от издания "Небесной механики" до спектрального анализа, по делу о Лапласовой гипотезе, --
   но, вообще, -- вообще, --
   отношение массы астрономов к научной истине, -- отношение, недостойное людей от природы не глупых и не бесчестных. Добровольно разыгрывать роль глупцов и лжецов дело нехорошее. Они делают это. С какой стати?-- Да ни с какой, кроме того, что это им нравится.
   Это факт такой крупный, что, к сожалению, ошибка относительно характера его невозможна. -- Из десяти книг об астрономии, заключающих в себе хоть что-нибудь кроме формул и цифр, разве в одной нет противонаучной примеси.
   Только в этом и сущность дела, которую стараюсь я выставить на первый план в моих беседах с вами, друзья мои.
   Успеваю ли?-- Не знаю. И полагаю: плохо успеваю; не умею.
   Но стараюсь.
   И довольно на этот раз утомлял я ваше внимание невыносимо скучными разъяснениями, составляющими все лишь постоянно возобновляющийся и бесконечно растягивающийся приступ к делу. Попробуем побыстрее пройти в нашем припоминании все остальное содержание наших прежних бесед.

-----

   Теперь всеми признано, что "Лаплас прав".
   Верность его выводов об истории нашей -- и всякой другой -- солнечной системы зависит лишь от того, верна ли так называемая "Ньютонова формула", -- та формула, под которую Ньютон подвел Кеплеровы законы движения планет и спутников по их орбитам. Несомненная достоверность Ньютоновой формулы признана всеми.
   Но эта формула-- лишь алгебраическое изображение так называемой "Ньютоновой гипотезы", то есть мысли Ньютона, что движение небесных тел, алгебраически характеризуемое его формулою, производится силою всеобщего взаимного притяжения вещества.
   Алгебраический смысл его формула имеет и без его гипотезы. Но алгебраический смысл -- нечто пригодное лишь для технической работы, а не для реального мышления о фактах. Для реального мышления о фактах удовлетворительны лишь мысли, имеющие реальный смысл, а не такие, которые имеют одно только техническое значение символов, -- неизвестно, какой смысл представляющих собою и употребляемых лишь для облегчения технической стороны специальных работ.
   Для здравого человеческого смысла Ньютонова формула требует себе реального истолкования. Ньютон дал его своею гипотезою.
   Верна ли Ньютонова гипотеза, это все равно для достоверности выводов Лапласа, рассматриваемых с точки зрения технической, математической проверки. Но здравый человеческий смысл требует, чтобы решено было: верна ли Ньютонова гипотеза.
   Я разбирал дело об этом.
   Не хочу напоминать вам подробностей. Вы помните их.
   Разбором дела о Ньютоновой гипотезе я приведен был к необходимости поставить вопрос: каково же, однако, состояние научной истины в головах тех господ специалистов по математике, которые не хотят ни говорить, ни понимать, что Ньютонова гипотеза -- безусловно достоверное знание.
   И я увидел нечто такое, подобного чему нет в "Сказках тысячи и одной ночи"; я увидел, что в математике совершается вот что:
   "Пространства" разных сортов, "имеющие лишь по два измерения; "разумные существа двух измерений" -- и так далее в этом вкусе, -- совершенно идиотские глупости, изобретаются некоторыми, одобряются и принимаются в математику другими господами знаменитыми специалистами по математике.
   Воздав должную дань хвалы уму этих господ, я хотел разъяснить, как произошли в их головах сотрясения мозга, проявившиеся такими нелепыми подвигами на славу им и на посрамление математики. Для этого надобно было изложить систему Канта, которая сбила их с толку.
   Но изложение системы Канта заняло бы много листов. А дело не стоит того. Система Канта -- галиматья, давным-давно разбитая в прах. А невежественные переделки этой галиматьи, сочиняемые математиками и, вообще, натуралистами, не имеющими подготовки к пониманию какой бы то ни было философской системы идеалистического направления и тем менее способными понимать гениально напутанную Кантом софистику очень замысловатой идеалистической хитросплетенное" -- невежественные продукты философствования этих господ, разумеется, и вовсе не заслуживают траты бумаги и чернил на разбор их.
   И я сказал: буду без длинных рассуждений говорить об этих глупостях, что они глупы. Я полагаю, что имею полное право поступать с ними так бесцеремонно. Люди, изобретающие или одобряющие "новые системы геометрии" и компаньоны этих господ математиков и астрономов, господа большинство натуралистов, благоизволят болтать непонятную для них философскую чепуху; болтая этот вздор, они уж не математики или астрономы, они уж не натуралисты, а просто невежды, болтающие философскую чепуху. Я когда-то изучал историю философских систем. Они забрели в область, в которой я специалист, а они ровно ничего не смыслят. О том, что я много занимался философиею, вы, мои милые друзья, знаете. Следовательно, имеете право полагать, что мои отзывы о философствовании тех невежд в философии не вовсе ж лишены основания, хоть и не сопровождаются аргументацией). А когда так, то я имею право уволить себя от труда писать, а вас от скуки читать сухие рассуждения о философской белиберде тех господ. И уволю себя и вас от этого труда, от этой скуки.
   В этом моем решении я, по всей вероятности, прав. Но я изложил мотивы его, по моей склонности к шуткам, шутливо. А по моему неуменью шутить шутки мои вышли неуклюжи. Это еще не важность бы. Но вот что уж серьезно огорчает меня: мои шутки вышли обидны для вас, мои милые друзья. [Это] разобрал я, припоминая содержание и тон моих шуток, но разобрал уж после того, как письмо было увезено почтою. Не догадался разобрать во-время. И жалею, что не догадался во-время.
   Ну, как быть, когда так. Простите мне, мои милые друзья, эту мою вину перед вами.
   И моя рекапитуляция содержания прежних наших бесед кончена, и я начинаю продолжение их.

-----

   Масса натуралистов говорит: "мы знаем не предметы, каковы они сами по себе, каковы они в действительности, а лишь наши ощущения от предметов, лишь наши отношения к предметам". Это чепуха. Это чепуха, не имеющая в естествознании ровно никаких поводов к своему существованию. Это чепуха, залетевшая в головы простофиль-натуралистов из идеалистических систем философии. По преимуществу из системы Платона и 'из системы Канта. У Платона она не бессмысленная чепуха; о, нет!-- Она очень умный софизм. Цель этого очень ловкого софизма -- нис* провержение всего истинного, что приходилось не по вкусу Платону и, -- не знаю теперь, уж не помню ясно, но полагаю:-- приходилось не по вкусу и превозносимому наставнику Платона Сократу. Сократ был человек, доказавший многими своими поступками благородство своего характера. Но он был враг научной истины. И, по вражде к ней, учил многому нелепому. И, друзья мои, припомните: он был учитель и друг Алкибиада, бессовестного интригана, врага своей родины. И был учитель и друг Крития, перед которым сам Алкибиад -- честный сын своей родины. А Платон хотел вести дружбу с Дионисием Сиракуз-ским. -- Понятно: людям с такими тенденциями не всякая научная истина могла быть приятна. Это о системе Платона.
   А Кант так-таки прямо и комментировал сам свою систему провозглашением: все, что нужно для незыблемости фантазий, казавшихся ему хорошими, надобно признавать действительно существующим. -- То есть: наука -- пустяки; эти пустяки надобно сочинять по нашим личным соображениям о том, что нравится мечтать тем людям, какие нравятся нам. Это научная мысль? Это любовь к истине? И у Канта та чепуха, без смысла болтаемая простофилями-натуралистами, имеет очень умный смысл; такой же умный, как у Платона; тот же самый, очень умный и совершенно противунаучный смысл: отрицание всякой научной истины, какая не по вкусу Канту или людям, нравящимся Канту.
   Платон и Кант отрицают все то в естествознании, чем стесняются их фантазии или фантазии людей, нравящихся им.
   А натуралисты разве хотят отрицать естествознание? Разве хотят, что[бы] наука была сборником комплиментов их приятелям? Нет. С какой же стати болтают они ту чепуху?-- По простофильству; они хотят щеголять в качестве философов -- вот и все; мотив невинный; лишь глупый. И, не понимая сами, что и о чем болтают, оказываются, чванные невежды, отрицателями -- дорогой для них -- научной истины. Жалкие педанты, невежественные бедняки-щеголи.
   Я сказал: обойдусь и без аргументаций. Но вот, для примера, маленькая аргументация:
   Мы знаем предметы. Мы знаем их точно такими, каковы они на самом деле.
   Берем для примера то чувство, о котором любят болтать натуралисты, что знания, получаемые через него, недостоверны или не вполне сообразны с действительными качествами предметов, берем чувство зрения.
   Мы видим что-нибудь, -- положим, дерево. Другой человек смотрит на этот же предмет. Взглянем! в глаза ему. В глазах у него то дерево изображается совершенно таким, каким мы видим его. Итак?-- Две картины совершенно одинаковые: одну мы видим прямо, другую -- в зеркальцах глаз того человека. Эта другая картинка -- верная копия первой картинки.
   Итак?-- глаз ровно ничего не прибавляет и не убавляет. Мы видим это: разницы между двумя картинками нет.
   Но "внутреннее чувство", или "клеточки центров органа зрения", или "душа", или "деятельность нашей сознательной жизни", не переделывает ли чего-нибудь в той картинке?-- Опять мы знаем: нет. Спросим у того человека, что такое он видит?-- Пусть он описывает, что такое он видит, когда та картинка нарисовалась в его глазах. Оказывается: он видит именно эту картинку. О чем же тут толковать?

А = В; В = С;

   Стало быть, А = С.
   Подлинник и копия одинаковы; наше ощущение одинаково с копиею.
   Наше знание о нашем ощущении -- это одно и то же с нашим знанием о предмете. (Это популярное изложение; строго философское будет говорить о "картинке в одной паре" и в "двух парах зеркалец"; но смысл тот же, и вывод все тот же.)
   Мы видим предметы такими, "какими они действительно существуют.
   "Но ночью мы плохо видим". Ну, да.
   "Но в микроскоп мы видим такие подробности, которых не видим простыми глазами". Ну, да.
   И надобно прибавить: "А вот слепые, то и вовсе не видят". И это правда.
   И прибавим: "Пустые болтуны болтают пустяки". И это будет правда.
   Но все эти совершенно справедливые мысли не имеют ни малейшего отношения к делу о том, верно ли мы видим то, что мы видим, когда у нас глаза здоровы.
   Видим лишь то, что видим. Например, не видим атомов углерода, а видим лишь большие груды этих атомов. Или: ночью не видим разноцветности предметов.
   Чего мы не видим, того мы не видим. Это так. Но вовсе не о том речь в той чепухе. В той чепухе говорится, будто мы видим не то, что мы видим, или будто нам кажется, что мы видим то, чего мы не видим. Это чистейший вздор, когда мы в добром умственном здоровье и когда глаза у нас здоровы. Здоровый умственно человек видит здоровыми глазами те самые предметы, какие видит;-- так ли это?-- Тем простым анализом доказывается, как 2 X 2 = 4, что это так. А простофили натуралисты болтают: "нет".
   И пусть будет довольно этого, о глупости бессмысленной философской болтовни господ большинства натуралистов.
   Воля ваша, милые друзья мои: обидно за естествознание, что вот я, которому нет ровно никакого дела ни до чего в естествознании, принужден защищать естествознание против огромного большинства людей, посвятивших свою жизнь усердному труду на пользу естествознания. Умны работнички!-- Усердны, это так; но -- умны.
   Помните сказку об умном мужике, усердно рубившем сук, на котором уселся. Этот мужик, уму которого дивились проезжие и прохожие, -- несомненно, "общий предок" всех тех философствующих по Платону и Канту натуралистов. Нетрудно найти прототип еще более первобытный: это -- попугай, наученный смеющимися над ним шалунами кричать, что он дурак. Увы!-- такова судьба всех попугаев, попадающихся в руки дурным шутникам: все, бедняжки, выучиваются кричать с восторгом, что они -- дураки.
   Невинные птички, сколь злосчастна их участь!-- подумает иной.
   Нет, нимало. Они счастливы: они так умны. Они совершенно довольны собой.
   Но бросим же, бросим, наконец, их попугайскую философию.
   И вернемся к Ньютоновой гипотезе. Мы можем теперь по достоинству оценить важность сомнения массы натуралистов, прав ли Ньютон.
   Люди, сбитые Кантом с толку до того, что уж не знают, действительно ли существует Солнце, или только "кажется" им, будто бы оно существует, -- такие люди, конечно, вполне способны не знать, прав ли Ньютон.

-----

   Следовало б изложить историю Ньютоновой гипотезы. Разумеется, не с нынешних астрономов началась эта постыдная для астрономии, для математики, для всего естествознания болтовня: "прав ли Ньютон, неизвестно".
   Но так и быть. Обойдемся и без истории этой умной болтовни.
   Это была, разумеется, и в старые времена до постыдности глупая болтовня. Но лишь пустая, глупая болтовня, не имевшая никакого реального значения, по крайней мере, с той поры, как измерен был градус меридиана под полярным кругом, -- раньше половины прошлого века, она стала вовсе пустою. Педанты болтали: "Ньютонова гипотеза -- лишь гипотеза", -- были счастливы, что выказали этою премудрою фразою свое непостижимое простым смертным глубокомыслие, -- и этим невинно-глупым самовосхищением кончалось у них все дело. Реальных замыслов воспользоваться своею болтовнёю для переделок астрономии по своему вкусу, во славу себе, в погибель Ньютону, они не имели, добряки-простофили старого времени.
   И если бы оставалось так, то, разумеется, не стал бы я ровно ничего говорить о Ньютоновой гипотезе. Что мне за надобность была бы защищать ее?-- Никто не нападал на нее. Никто и не имел в мыслях ни малейшего сомнения о ее достоверности, неопровержимости. Лишь говорили пустой вздор и сами чувствовали, что говорят пустой вздор.
   Но "в недавнее время" господа большинство натуралистов благоволило наделать столько великих -- истинно изумительных -- открытий, что не на шутку подверглось одурению.
   Еще бы нет!-- оно открыло, что "Лаплас прав"; оно открыло "единство сил"; оно открыло "молекулярное движение"; оно открыло "механическую теорию природы".
   Все это было известно давным-давно всякому, желавшему знать.
   И, например, даже в русских журналах, уж больше тридцати лет тому назад, были подробные трактаты о "единстве сил" и обо всем остальном, перечисленном мною.
   Но масса публики лишь недавно вздумала вынудить массу господ натуралистов высказаться без ужимок и оговорок, высказаться прямо, ясно, решительно, что эти истины -- действительно бесспорные истины. И у массы натуралистов закружились головы.
   
   На том, что вы прочли, я остановился, услышавши: "завтра отправляется почта"; стал писать вашей маменьке, мои друзья.
   Отделались вы, я полагаю, от моих вступительных рассуждений; хочу удовольствоваться теми бесконечностями окук, которые уж навел на вас; а сам я рад, что успел окончить мой отзыв о Канте и философии господ Кантовых попугаев -- от Джона Гершеля (Да!-- милые друзья: и Джон Гершель попугайство-вал по Канту или философам худшим, нежели Кант) и Тиндаля (Да! и Тиндаля) до Дюбуа-Ремона (да! и Дюбуа-Ремона) и Либиха (да! Либиха, -- великого, истинно великого Либиха),-- рад, что успел написать мой отзыв обо всем этом и обо всех о них не на множестве листков, а на двух страницах.
   Мало этого; чрезмерно мало. Но была бы скука вам, скука читать длинное изложение давно сданной в архив галиматьи Канта и еще худшей белиберды его попугаев.
   И пусть будет довольно того чрезмерно сжатого, что написано мною об этом.
   Если удержусь от возобновления вступительных рассуждений и от изложения философии господ попугаев, то, разумеется, мы быстро пройдем через все предисловие к истории; разумеется, быстро: очень. Мне важно разбирать то, что действительно принадлежит естествознанию! Не знаю я и не хочу знать естественных наук, -- я принимаю все содержание естествознания, как принимаю "теорию функций", -- не зная, не разбирая, принимаю все, все, -- но "естествознание", а не глупость, примешиваемую к нему попугаями; от этих попугаев, которыми изволят бывать по временам, -- изволят, к позору для естествознания, на срам себе перед потомством, -- изволят бывать -- к прискорбию моему за науку и за них -- многие великие специалисты по естествознанию, глубоко уважаемые мною за их скромные специальные работы, -- от этих попугаев-философов противунаучного направления должен был я защищать естествознание.
   И боязнь изнурить скукою вас помешала мне защитить его, как следовало бы.
   Ну, пусть будет довольно того, что написал в защиту его.
   А само, по своему специальному содержанию, естествознание очень мало мне известно и еще гораздо меньше того занимательно.
   Я уважаю его больше, чем кто-нибудь из натуралистов, считающихся ныне лучшими его представителями. Но у каждого из ученых должно ж быть "самоограничение" в выборе предметов для своих ученых трудов. И я всегда считал себя не имеющим права тратить время на занятия естествознанием: я и без того не успел узнать десятой доли фактов и соображений, которые нравственно обязан был изучить по избранным мною предметам моих ученых занятий.
   Потому, конечно, мы быстро пройдем все предисловие к истории человечества, если -- если я не возобновлю моих вступительных рассуждений и не возвращусь к защищению естествознания от глупостей философствующей компании натуралистов.
   Полагаю, воздержусь от обеих этих скук вам, мои милые друзья. Будьте здоровы. Жму ваши руки. Ваш Н. Ч.
   

671
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

24 апреля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Я получил твои, письма от 6 и от 24 декабря, от 8, от 19 и от 22 января. Благодарю тебя, моя радость, за них; благодарю и за то, что ты заставляешь детей делать приписки к твоим письмам.
   Дружочек мой, разумеется, я люблю детей. Но извини меня, моя милая голубочка: ты ошибаешься, полагая, что известие об отъезде Саши на войну могло поколебать мое здоровье; -- извини, в моем сердце очень мало места для личной любви к кому-нибудь, кроме тебя: все занято тобой, мое сердце. И моя любовь к детям -- это лишь отражение твоей любви к ним. Это похоже на то, как я любил твоего отца: ты любила его -- ну, и я любил. Любовь моя к детям -- ну да, конечно, любовь; но не моя, а только твоя.
   И все, что я могу чувствовать о детях, -- лишь повторение того, что чувствуешь ты. И -- повторение слабое.
   Ты перенесла отъезд Саши в армию, то у меня мало мыслей об отъезде его. Но ты слегла в постель от его отъезда, однакоже, хоть и перенесла, -- и у меня чувствовалось несколько времени отражение твоей болезни: как будто нездоровится; ни малейшего нездоровья нет, но нехорошо чувствуется мне в плечах, -- будто я устал, как устал бы от продолжительной ходьбы или если бы утомился физическою работою.
   Это вовсе не то, моя милая, что мои впечатления, относящиеся собственно к твоему здоровью. Я понимал: то, что ты от огорчения отъездом Саши слегла в постель, не какое-нибудь расстройство собственно твоего организма; это не опасное что-нибудь; это пройдет безвредно; прошло, то и прошло, и следов не осталось.
   А собственно твое здоровье, -- твое, -- не какие-нибудь влияния посторонних твоему организму дел или чувств, но состояние деятельностей твоего собственного организма, -- это совсем иного разряда интерес для меня.
   Дружок мой, извини меня: я люблю лишь тебя. Кроме любви к тебе, личных привязанностей у меня нет с того времени, как я познакомился с тобою. Когда-нибудь я поговорю о моем странном -- действительно странном -- чувстве моем к тебе -- вот, посмейся:-- поговорю с ученой точки зрения. Тогда ты поймешь его, если не бросишь мою диссертацию со словами: "Вот скука-то! И глупость, должно быть".
   Вот я и посмеялся над собою. Потому что, разумеется: я полагаю, что ты будешь права, решив так о моей будущей диссертации и бросив ее без прочтения. Но я напишу ее. Получишь. -- О, моя милая: мое чувство к тебе странное.
   Вот через несколько дней ты будешь думать: "Ныне день нашей свадьбы". А я никогда не хвалил тебя за то, что ты рассудила согласиться на мои просьбы принять мою любовь к тебе.
   Но ты не можешь представить себе, как порадовала ты меня, написавши о том, что над твоими словами, сколько тебе лет, смеются, кто не знает, что не мистифируешь ты, а говоришь правду.
   Как согласить этот оттенок моего чувства к тебе с тем, что я советовал тебе не принимать моего предложения?
   Это, мой друг, все я разъясню с ученой точки зрения в той диссертации.
   Но вывод из всей диссертации будет -- проповедь тебе, что ты должна получше, нежели делала до сих пор, заботиться о твоем здоровье?-- В этом, вероятно, ты не ошибаешься.
   А пока та -- вероятно, неизбежная и в той диссертации, как в моих мыслях каждый день с утра до ночи, -- обличительная проповедь тебе будет написана, -- исправься же, моя милая голубочка, так, чтобы могла ты по совести написать мне, что обличения мои несправедливы, что ты делаешь для своего здоровья все, что обязана делать.
   И, во-первых, ты обязана не хандрить.
   Старайся быть веселенькою, моя милая голубочка.
   Скоро, вероятно, надобно будет отдать письмо на почту. И, вероятно, успею прибавить лишь несколько строк.
   Я совершенно здоров. Живу очень хорошо.
   Напишу по нескольку слов детям. -- Успел написать им, каждому, довольно много.
   В письме к Саше, -- не в записке ему о том, какие книги я получил, а в письме к нему о нем, -- написал я две, три строки, в которых повторяю мое суждение о его поездке в армию. Повторение это значит: я очень порицаю его. Иначе довольно было сказать раз. Хорошо ли он поправился после болезни? Если еще не вполне окреп, то три строки могут быть тяжелы для него. Ты прочти их, прежде чем отдать ему письмо. Они почти в конце письма; на второй странице, 10-я строка снизу, "и две, принадлежащие к тому же маленькому параграфу. Рассудишь, что может он не почувствовать их тяжелыми, то отдашь письмо. А увидишь, что лучше не читать- ему тех трех строк, то брось все письмо к нему, -- весь листок -- в печь.
   Тороплюсь писать. Потому и намазал каракули свои даже безобразнее обыкновенной своей каллиграфии.
   Будь здоровенькая, моя милая голубочка, и я буду счастливейший человек на свете.
   Крепко обнимаю тебя, моя милая Лялечка, и тысячи и тысячи раз целую.
   Целую твои ножки. Твой Н. Ч.
   

672
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

24 апреля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружок Саша,

   Вероятно, ты делаешь хорошо, рассуждая, что курс Инженерской школы будет полезен тебе.
   Вообще, мой милый, я расположен только хвалить тебя. И, вероятно, вперед ты будешь постоянно рассудителен, так что я буду все только хвалить тебя.
   Твои выражения "Вы простите меня" -- за твою поездку на войну, -- "прошу Вас простите меня" и т. п. -- относительно отца, по моим понятиям, неуместны. Отец -- не мать. С отцом почтительность -- дело, без которого очень можно обходиться сыну. Отец -- лишь приятель.
   Мать -- совершенно иное. Собственно говоря, мать -- существо священное. Это, с нравственной точки зрения, потому так, что чувство матери к детям -- совсем иное, нежели чувство отца.
   Кроме того, есть точка зрения материальных обязанностей. И с этой точки зрения, то же самое: мать -- существо священное.
   Не вообрази, мой милый, что я назидаю тебя, собственно, о том, что надобно любить мать. Нет: я полагаю, что толковать тебе об этом я не имею надобности. Я говорил те назидания, собственно, для разъяснения тебе моих понятий о том, что такое отец. Это -- приятель.
   А для чего понадобилось мне толковать о том, что такое отец? Вот для чего:
   Твоя маменька и ты, вы совершенно ошибаетесь, воображая, будто твоя поездка в армию была обстоятельством, относительно которого я судил и чувствовал что-нибудь личное.
   Твоя маменька имела личные чувства относительно этого. Я не имел. Кроме того, разумеется, что жалел о твоей маменьке.
   Дружок мой, я писал тебе: я ученый, и сужу о твоей поездке в армию, как ученый.
   Все остальное, что я лично о себе говорил по поводу этого твоего поступка, не важно. И, так как эти неважные мои личные мысли и чувства отвлекли твое внимание от того, что говорил я, как ученый, то ты отбрось их: я вижу, что они были вовсе лишние для чтения тебе, лишь помешали тебе понять единственную важную мысль мою о твоей поездке в армию. Отбрось их и перечитай те мои письма с целью вникнуть в ученое мое суждение.
   Теперь пора отдать письмо на почту. Потому отлагаю повторение того ученого моего суждения до другого раза.
   Мой милый, рассудительность -- вот все, чего я желаю от тебя или Миши.
   Не воображай, что когда бы то ни было я одобрял какие бы то ни было увлечения.
   Никогда, никогда этого не было.
   Говорят: "благородные увлечения прекрасны". -- Мой милый, это лишь туманная фраза, в которой совмещены понятия несовместные.
   "Но Гораций Коклес защищал свою отчизну; но Курций бросился в бездну". -- Да. Но это не было "увлечение", это была "потребность природы" этих людей. И дела "их были нужны, -- не им самим, а их родине.
   А например, Лермонтов, идущий на дуэль, -- заслуживает ли сочувствия?-- Это, изволите видеть, нравится ему!-- Из-за того, что "нравится" давить мух, давили мух некоторые люди. И за то, что нравилось им давить мух, признаны они дурными людьми.
   А убивать -- не турок русскому, но русских русскому -- хорошо?-- Это не о Лермонтове. Это о тебе. Ты воображал, что едешь убивать турок. Ты ошибся, мой друг.
   Друг мой, ты написал, что твоя поездка в армию "была полезна тебе. Ну, если была полезна, то прекрасно.
   Пользы тебе я желаю. Но не желаю тебе иметь никаких "увлечений", -- никаких.
   Кроме, разумеется, увлечений маловажными забавами вроде театра, шахматной игры, танцев или сигар, кофе, конфект. Такие увлечения хороши -- все равно, что вздремнешь, и чувствуешь себя свежее, веселее.
   Будь здоров, жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

673
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

24 апреля 1878. Вилюйск.

Милый мой друг Саша,

   Я получил следующие книги:
   "История землевладения русских крестьян" и т. д. Кейслера (по-немецки).
   Дружок мой, надоело мне все подобное. Тошнит меня от "крестьян" и от "крестьянского землевладения". Это о предмете книги. А автор книги -- осел. Я читать книгу не хотел, хоть думал, что она писана хорошо. Но развернулась книга, по моей небрежности, попались на глаза какие первые попались строки, -- и вышло: автор книги -- осел. (Я читал похвалы книге. Но похвалы вздорны, это видно и по двум строкам ее, прочтенным мною.) Читана мной она не была бы, если б и была умна. От предмета ее тошнит меня, тошнит.
   Яносона, опыт статистического исследования о крестьянских наделах. -- Книга, вероятно, хорошая. Но прочтено мною не будет ни одной строки из нее. От предмета ее тошнит меня, мой милый друг, -- я говорил. Не осуди меня за то, что тошнит меня от этого предмета. Как быть!-- Тошнит.
   Профессиональная гигиена, Эрисмана. Эту книгу прочту. Благодарю за нее.
   Индейские сказки, Минаева. -- Такие сборники напрасно издаются отдельными книгами. Это лоскутки, пригодные лишь для специального журнала. -- Автор полагает, что слово boy, которым кличут англичане на Сейлоне трактирного слугу, искаженное санскритское слово, смысл которого он разыскивал, но так-таки и не открыл. Если он по-камаонски знает так же, как по-английски, то сказки записаны и переведены хорошо. -- Boy, слуга, -- "парень", "малый" -- не знать этого слова, доехавши до Индии с англичанами! Это мило. -- Автор не читал "Сказок тысячи и одной ночи"!-- Так хорошо приготовился он к изучению сказок. Это ребенок, должно быть. У кого есть лишний пятак, сделает доброе дело, купивши и подаривши этому дитяти конфетку. Последние песни Некрасова. За эту книгу благодарю, разумеется. "Unsere Zeit" NoNo 4--17, 1877. И за эти, конечно. Но, разумеется, мой милый, благодарю и вообще за все присланные книги. Видно, что в выборе их было приложено усердное желание угодить на мой вкус. Это главное. И благодарю за это.
   Но, мой милый друг, не тратьте денег на присылку мне книг о "землевладении" или о "крестьянах" -- серьезно говорю: тошнит меня от них. Жму твою руку.
   Будь здоров. Милый дружок, много я обижаю тебя. Ну так и быть. Твой Н. Ч.
   

674
M. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

24 апреля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружок Миша.

   Твоя маменька пишет, что ты желал бы поступить лучше в одну из специальных высших школ, чем в университет.
   Есть специальные школы, которые отличаются от университета лишь именем и особенными служебными преимуществами, какие дают воспитанникам. Эти школы могут, по достоинству своих профессоров или по каким другим причинам, быть в хорошем состоянии или плохом. Но то же самое и с университетами: иной в иное время хорош, иной -- плох. Это уж исторические подробности.
   Но, по сущности самого дела, специальные школы, подобные факультетам университетов, те же университеты. Таково, например, Училище правоведения. Против таких школ я ничего не имею. -- И если ты желаешь поступить в Училище правоведения, то я хвалю тебя.
   Только я не знаю: допускается ли ныне поступление прямо в высшие курсы Училища правоведения?-- Прежде этого не было. Воспитанники принимались только до какого-то детского числа лет, -- до одиннадцати? до двенадцати?
   Или ты хочешь поступить в Медицинскую академию?-- Что ж, и это все равно, что университет.
   Чем дорог университет, чем дорога высшая школа, как Училище правоведения, подобная университету?-- Люди привыкают там думать, как думают вообще все рассудительные люди; привыкают быть благоразумными людьми.
   В этом главное значение образованности.
   Будь здоров, мой милый.
   Ты писал мне, как проводишь время. И проводишь ты время благоразумно, прекрасно. Благодарю тебя за то.
   Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

675
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

14 мая 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Думаю, -- разумеется, о чем: каково-то поживаешь ты, моя радость, и главное: каково-то твое здоровье!
   Мое совершенно хорошо. И живу я удобно, с комфортом. Здесь началась весна. Снега уж не видно нигде в окрестности. На реке лед уж почти совсем прошел.
   Деревья еще не распустились. Но травка уж показалась. Есть и цветочки. Здешняя флора, конечно, не очень богата ими. Но все-таки есть много видов их. Некоторые очень миленькие. Я мало знаю их по именам.
   И вот, например, не знаю, как называется этот вид цветков, который везде, -- и здесь, -- первый является приветствовать возвращение весны. -- Несколько дней тому назад нашел я три такие цветка. Положил их в книгу. Они высохли хорошо. Только не поломаются ли в дороге?-- Путь почты отсюда до Якутска очень труден все теплое время года. А весною в особенности. Но, быть может, и случится почтовому тюку не подвергаться таким толчкам по рытвинам, перепутанным кореньями деревьев, чтоб слишком гнулись лежащие в нем письма. Если так, то не пострадают те три цветка. Я вложу их в это письмо.
   Покажутся другие виды здешних цветочков, буду собирать, посылать тебе. Есть в самом деле хорошенькие; гораздо лучше этих.
   Я много гуляю.
   Заботься ты, моя милая голубочка, о соблюдении правил гигиены. Будешь заботиться, то я буду совершенно счастлив.
   Подумываю немножко и о детях. Немножко, сравнительно с тем, сколько думаю о тебе. А если говорить, не делая сравнения, то что ж, разумеется: я очень люблю детей.
   Только если мое чувство к тебе называть любовью, то чувство мое к детям вовсе не стоит называть этим именем.
   Напишу им по нескольку слов.
   Весенний путь почты отсюда до Якутска такой трудный, не может, конечно, не быть медленным. И, чтобы медленно доехавшее до Якутска письмо это быстро совершало всю остальную дорогу, пусть оно будет коротенькое.
   Заботься, заботься о своем здоровье, моя милая "голубочка.
   Крепко обнимаю и тысячи, и тысячи раз целую тебя, моя радость.
   Целую твои ножки, моя Лялечка. Твой Н. Ч.
   

676
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

14 мая 1878. Вилюйск.

Милый мой Саша,

   Окрепло ли твое здоровье? И помнишь ли ты, что тебе долго, долго следует держать себя не как здоровому, а только все как еще лишь выздоравливающему?
   Это одно важно изо всего, что относится лично до тебя. Все другие твои дела должны быть для тебя маловажны сравнительно с этою твоею надобностью.
   И напиши мне хорошенько о состоянии твоего здоровья и и о твоих заботах упрочить его. Хорошенько напиши. Обстоятельно.
   Целую тебя, мой милый друг. Твой Н. Ч.
   

677
M. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

14 мая 1878. Вилюйск.

Милый мой Миша,

   Я когда-то советовал тебе и твоему брату заботиться о том, чтобы приобрести привычку читать по-французски, по-английски и по-немецки так же легко и с такою же приятностью, как по-русски. Твоему брату теперь не следует утомлять себя ничем, даже самым безвредным из всех умственных утомлений, продолжительным чтением беллетристических книг. Но тебя я спрошу: много ли ты прочел в подлиннике -- например, из французской беллетристики: романов Жоржа Занда?-- Из английской: романов Диккенса?-- "Они устарели". -- Они устареют, когда явится что-нибудь написанное с таким же талантом, с таким же умом, с такою же честностью. У немцев таких романистов не было в нашем столетии. Но Шпильгаген -- не бездарен. Быть может, и Цахер-Мазох; но я читал из него слишком мало; лишь два крошечные рассказца (в русском переводе). Эти рассказцы очень понравились мне. Особенно "Лунная ночь". -- Во всяком случае Цахер-Мазох много выше Флобера, Зола и других модных французских романистов (из которых Доде уж вовсе пошляк). А Шпильгаген, -- это я говорю положительно, -- гае бездарен. И все те французы в подметки ему не годятся. -- Но что советую я тебе читать, надобно читать все в подлиннике. Целую тебя, мой милый. Твой Н. Ч.
   

678
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

17 мая 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Я получил твое письмо от 5 февраля и письмо Саши с припискою Миши от 12 февраля.
   Козак, который привез эту почту, отправляется, не отдыхая, назад в Якутск. Потому я успею, вероятно, написать лишь несколько строк.
   Радуюсь тому, что твое здоровье, моя милая голубочка, довольно хорошо перенесло эту зиму. Но только "довольно хорошо",-- это я вижу из подробностей о том, как проводила ты холодное время года. Надобно, чтобы вперед ты была вовсе здорова. Заботься об этом.
   Хорошо, что здоровье Саши поправилось. Но внушай ему, друг мой, чтоб он не воображал, будто б уж оно достаточно окрепло. Нет, южная лихорадка не исцеляется так быстро: она очень долго остается в организме, затаившись и готовая развиться с новою энергиею при малейшем поводе. Необходимо несколько лет большой гигиенической осторожности, чтоб она действительно исчезла.
   Хвалю Сашу, что он опять занялся честным делом, как следует благоразумному молодому человеку: заботится об устройстве своей карьеры, о приобретении куска хлеба. Желаю ему оставаться впредь непоколебимым в этом рассудительном образе поступков.
   Но прошу его помнить, что он еще только выздоравливающий и что поэтому он должен не утомлять себя излишним трудом. Пусть поменьше заботится о скором устройстве своей карьеры, пусть будет приобретать мало денег, -- пока его здоровье вовсе окрепнет.
   Целую его и Мишу.
   Хвалю Мишу за то, что он ведет благоразумный образ жизни.
   О моем здоровье не беспокойся, милая моя голубочка: оно превосходно. И останется таким. Я умел жить благоразумно в моей юности: не портил организма никакими ни пороками, ни глупостями. И силы мои остались иеповреждены, не истрачены.
   А теперь я живу, соблюдая все правила гигиены.
   Денег у меня много. Прошу тебя и детей не присылать мне их. То же и о всяких вещах, какие нужны для комфорта: у меня все в изобилии. Прошу не присылать мне никаких вещей.
   Заботься о своем здоровье, моя милая голубочка, и я буду совершенно счастлив.
   Крепко обнимаю и тысячи и тысячи раз целую тебя, моя милая Лялечка.
   Будь здоровенькая и веселенькая.
   Целую твои ножки. Твой Н. Ч.
   

679
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

29 мая 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Каково-то поживаешь ты?
   Только об этом все мои раздумья.
   Я совершенно здоров. Живу очень хорошо. Денег и всего, что нужно для комфорта, у меня много.
   Весна здесь уж в полном своем развитии. Не великолепна она здесь, правда. Но все-таки и здесь она хороша.
   Недели через полторы можно будет начать купаться. Я не умею делать ничего, чего может не уметь делать человек. Поэтому плавать не умею. И даже не постигаю, как могут другие обладать таким мудреным искусством. Но река здесь очень удобна для препровождения времени в ней неумеющему плавать: на много сажень от берега вода имеет всего аршин глубины; дно ровное, песчаное. И можно прогуливаться в воде вдоль берега, сколько достанет охоты. Говорят, что на глубине двух аршин вода реки остается все лето холодна. На это постоянно жалуются здешние простолюдины, каждый год расчищающие в нескольких местах дно реки для ловли рыбы сетями. Но у берега, до глубины в аршин, каждый ясный день летом вода бывает очень теплая. Ночью остывает. Но днем становится так тепла, что можно оставаться в ней по три, по четыре часа сряду, не озябнув. Это приятное развлечение, даже и при моем неуменье плавать.
   Вчера я совершил гастрономическое открытие. Здесь очень много смородины. Иду я между кустами ее и вижу: она цветет. Мне вздумалось нагнуться, рассмотреть форму ее цветков, которой, разумеется, я не знал хорошенько. Нагнулся и рассматриваю. А с другого отростка лезет мне прямо в губы другой гроздик цветков, окаймленный молоденькими листками. Я и попробовал, вкусно ли будет все это вместе, цветки с молоденькими листками. И съел; мне показалось: это походит вкусом на салат; только много нежнее и лучше. Салата я не люблю. Но это понравилось мне. И обглодал я куста три смородины. -- Открытие, которому едва ли поверят гастрономы: смородина -- это самый лучший сорт салата. Но я делывал по части гастрономии открытия даже замечательнее этого. Однажды сидел я за великолепным обедом. Все пьют вино. Я рассудил: надобно и мне для соблюдения приличия налить вина в рюмку и хоть немножко отпить из рюмки, чтобы хозяин видел: я исполняю его приглашение, пью. Хорошо. Взял я бутылку, не посмотревши, какую беру: налил рюмку, поставил бутылку на место; отпил из рюмки и, рассудивши, что это мадера, сказал хозяину: "Вот, видите, я пью; да еще мадеру, а не то, что какое-нибудь слабое вино". -- Все расхохотались, и сосед по месту за столом показал мне на ярлык бутылки, из которой налил я мою рюмку. Оказалось: то, что я принял за мадеру, было пиво, простое, обыкновенное русское пиво. Кто-то из гостей был охотник до простого пива и для него поставили эту бутылку, подвернувшуюся под руку мне.
   Этой своей ошибке я уж и сам дивился: ну, как же, в самом деле, не знать разницы вкуса пива от вкуса мадеры?-- Но вышло: я не знал.
   Действительно, смешной человек.
   Но хоть и люблю я думать о забавных вещах и смеяться, -- веселое настроение духа будет постоянным у меня только тогда, когда я буду знать, что твое здоровье совершенно окрепло.
   А теперь иногда я не бываю веселым. От раздумыванья о твоем здоровье.
   О детях нечего мне думать: Саша выздоровел; и он, и Миша пишут мне вещи рассудительные; я надеюсь, будут благоразумны, и жизнь их устроится хорошо.
   Целую их.
   Будь здоровенькая и старайся быть веселенькою, моя милая Лялечка.
   Крепко обнимаю и тысячи, и тысячи раз целую тебя.
   Будь здоровенькая.
   Целую твои ножки. Твой Н. Ч
   

680
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

7 июня 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Раздумываю о том, каково-то твое здоровье.
   Сам я совершенно здоров и живу очень хорошо.
   Я полагал, что почта отправится еще не скоро. А вот мне сказали, что она отправится через час, через полчаса.
   Тем лучше.
   Но длинных писем к тебе и к детям, начатых у меня, нет времени кончить к отъезду нынешней почты. И я заменяю посылку их тем, что пошлю вот это, которое пишу наскоро. А те длинные вырастут к следующей почте еще длиннее, чем были б, если б успел я дописать их ко времени, когда пойдет, рассчитывал я, эта почта, которая вот успела быть готовой в путь двумя сутками раньше, чем я рассчитывал.
   Милый мой дружочек, заботься о своем здоровье.
   Не располагаешь ли провести зиму, которая будет уж близка, когда ты будешь читать это письмо, -- не располагаешь ли провести ее в теплом климате? Это было бы очень полезно тебе.
   Дети, я надеюсь, здоровы. Целую их.
   Крепко обнимаю и тысячи, и тысячи раз целую тебя, моя радость.
   Будь здоровенькая и старайся быть веселенькою.
   Целую твои ножки, моя милая Лялечка. Твой Н. Ч.
   

681
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

3 июля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Я получил твои письма от 12 и 15 марта, от 4 и 16 апреля. Благодарю тебя за них, моя радость.
   По почерку ты видишь, что я очень тороплюсь писать: почта сейчас отправляется.
   Отвечать на твои письма и на приписки детей и брата Сашеньки буду со следующею почтою. Теперь скажу только вообще, что хвалю все твои распоряжения и планы по устройству твоих денежных дел.
   Будь здоровенькая и старайся быть веселенькою, и все будет прекрасно.
   Я совершенно здоров. Живу очень хорошо.
   Целую детей. Целую братьев и сестер.
   Целую руки у тетеньки. Целую дядю.
   Крепко обнимаю и тысячи раз целую тебя, моя Лялечка.
   Целую твои ножки.
   Твой Н. Ч.
   

682
О. С ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

18 июля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   В прошлый раз я успел лишь в самых коротких словах написать тебе, что я получил твои письма от 2 и 15 марта, от 4 и 16 апреля, с приписками детей и брата Александра к ним, и похвалиться, что IB следующий раз отправлю длинные письма к тебе и к детям.
   Вот слышу: "ныне отправляется почта". А длинное письмо к тебе написано у меня лишь меньше чем наполовину. Письмо к детям остается подвинувшимся еще не дальше первой страницы.
   Видишь ли, в чем дело: погода прекрасная; и пользуюсь я ею, чтобы гулять с утра до ночи. А день -- почти круглые сутки. И остается у меня от моих прогулок лишь время соснуть.
   Для чего я гуляю с таким усердием?-- Для того, чтобы иметь возможность по чистой совести сказать тебе: подражай моему примеру.
   Терпеть не могу гулять. И если бы не принуждал себя, то оставался бы безвыходно в своей комнате по целым неделям. Но вот гуляю ж каждый, каждый день, с утра до ночи, с утра до ночи, лишь с перерывами для питья чаю и для еды.
   Бери пример с меня, моя радость, и здоровье твое будет превосходное.
   Я совершенно здоров. Живу очень хорошо. Денег и всяких надобных для удобства вещей у меня большой запас. Прошу тебя и детей, не присылайте мне ни денег, никаких вещей.
   Хвалю, мой друг, твои хлопоты о том, чтобы устроить обстановку твоей жизни поудобнее прежнего.
   Целую детей. Напишу им по два слова.
   Написал. По два слова. Больше не успел. Пора отдать письмо на почту.
   К следующему разу длинное письмо к тебе уж наверное будет у меня готово. За то, что успею приготовить и длинное письмо к детям, не хочу ручаться. -- Погода, в самом деле, прекрасная. И хоть нет мне никакой надобности заботиться об укреплении моего здоровья, потому что оно и без того крепко, но дышать чистым воздухом все-таки хоть и не нужно мне, и очень скучновато мне, -- все-таки хорошо.
   Будь здоровенькая и старайся быть веселенькою, моя милая радость, и все будет прекрасно.
   Крепко обнимаю и тысячи, и тысячи раз целую тебя. Целую твои ножки, моя милая Лялечка. Будь здоровенькая. Твой Н. Ч.
   

683
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

18 июля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружок Саша,

   Хвалю тебя за твою решимость добывать себе кусок хлеба честным, скромным трудом. Это благоразумнее всего, но и благороднее всего.
   Благодарю тебя за твое рассудительное решение. Будь здоров.
   Целую тебя и жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

684
M. H. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

18 июля 1878 Вилюйск.

Милый мой дружок Миша,

   Хвалю тебя за то, что ты хочешь окончить курс в гимназии.
   Не знаю, до какой степени омерзительна тебе гимназия. А по-моему, школьное учение вообще, и гимназическое в частности,-- вещь омерзительная.
   Омерзительны гимназии. И университеты тоже. Не то что русские в особенности, а всякие, от Пекинского до Акапулькского, если в Акапулько есть университет.
   Но все-таки это самые лучшие курсы учения -- гимназия и университет.
   Будь здоров. Целую тебя. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

685
О. С. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ

25 июля 1878. Вилюйск.

Милый мой дружочек Оленька,

   Очень хорошо ты делаешь, что пишешь мне о своем здоровье всю правду. Впрочем, и хвалить тебя за это не надобно, потому что неправды не можешь ты говорить;-- справедливо, что и хвалить человека не надобно за то, что он поступает так, как не мож