угадывать этого?-- Это "несколько затрудняет" тебе хлопоты о работе для меня. Разумеется, и не "несколько", а "очень" затрудняет. Тем больше я благодарен тебе за эти хлопоты.
Дальше в твоем письме следует приглашение мне написать для тебя воспоминания о литературе 50-х годов, -- так выходит по началу твоих рассуждений об этом твоем приглашении; но дальше выходит, как будто бы нечто совершенно иное: тебе нужны как будто воспоминания мои не о литературе, а о литераторах. Например, ты говоришь: "Некрасов, Тургенев и пр. уже принадлежат если не истории, то биографии". -- Писать воспоминания о литературе нельзя иначе, как имея под руками журналы того времени; без постоянных справок наделаешь анахронизмов. Вероятно, журналы того времени есть здесь. Здесь существует Общественная библиотека. В ней все это время шли починки, и она была закрыта. На-днях откроется. Тогда поищу в ней тех журналов. Думаю, они уцелели. Так сужу по попавшемуся мне в руки "Первому прибавлению" к ее каталогу, обнимающему время 1870--73 годов. В нем нахожу: "Вестник Европы", 1870, двенадцать книг; 1871, двенадцать книг, -- то же и о 72 и о 73; все 12 книг целы. То же и относительно "Отечеств, записок": за все четыре года уцелел полный экземпляр. Потому надобно полагать, что и за прежние годы журналы вовсе успешно, или хоть очень успешно, сохранены от воров и уцелели вовсе "или почти без утраты книжек. -- Напиши, была ль у тебя мысль желать, чтоб я написал для тебя воспоминания о литературе. Если да, то изволь, напишу, сколько будет можно. О литераторах, то есть о их личных качествах и о фактах их жизни, начинаю писать ныне же и сколько успею написать листков, пошлю при этом письме. Но этих воспоминаний у меня очень мало. Я писал тебе об этом года три или четыре тому назад; но ты не читал написанного мною тогда. Дело было так: ты сделал тогда мне приглашение написать для тебя воспоминания о знаменитостях моего времени и поименовал в числе других Тургенева, Достоевского, Островского, Писемского; не помню, еще кого-то. Я отвечал: "Изволь; но я никого из них, кроме Некрасова, не имел в числе своих хороших знакомых. Я видывал их у Некрасова; иной раз встречался с ними в чьей-нибудь иной квартире. Но не был в приятельстве ни с кем из них. И, например, Достоевского я видел только два раза; Писемского знал так мало, что, кажется, ни разу не случилось мне обменяться с ним ни одним словом, кроме разве "здравствуйте" и "прощайте". Ближе всех других знал я Тургенева. Но и с ним не было у меня "близких отношений" и т. д. в этом роде. Мой милый, я был, во-первых, человек, заваленный работою; во-вторых, они все вели обыкновенный образ жизни людей образованного общества, -- а я был чужд привычки и склонности к этому, и их жизнь была чужда мне; в-третьих, я имел понятия, которым не сочувствовали они, а я не сочувствовал их понятиям. По всему этому я был чужой им, они были чужие мне. -- С тобою я жил несколько времени в одной квартире. И ты вел не особенно, я полагаю, рассеянную или роскошную жизнь. Но участвовал ли я в твоей жизни? Я видел, что ты работаешь; иногда, ты говорил мне о своих работах; кроме этого, что я знал о твоей жизни? Почти ничего. -- Я любил Добролюбова; участвовал ли я в его жизни? Любил Некрасова; и тоже не участвовал в его жизни. Потому из жизни Некрасова я знал лишь немногие эпизоды, и они оставались бессвязными отрывками знания. Когда таковы мои знания о Некрасове, то много ль у меня воспоминаний о других?" -- Так отвечал я тебе тогда; и хотел, в угождение тебе, записать то не очень многое, что знаю о Некрасове, и то очень немногое, что знаю о других: Тургеневе и т. д. Но мое письмо осталось непрочтенным тобою, и я увидел, что писать -- значило бы понапрасну тратить бумагу и чернила. Теперь напишу.
Но, мой милый, ты прибавляешь к твоему приглашению оговорку, показывающую, что твои и мои понятия обо мне очень неодинаковы и что я не могу написать ничего в таком тоне, который казался бы тебе справедлив. Ты говоришь: "Я просил бы только одного: писать это, когда... будут складываться воспоминания спокойные, нимало тебя не волнуя или раздражая". Мой милый, я не считаю возможным, чтобы воспоминания о Тургеневе и остальной компании заключали в себе что-нибудь способное навевать на меня какое-нибудь настроение духа, кроме склонности задремать. А по-твоему, они могут "волновать" или "раздражать" меня. Что-нибудь одно: или ты имеешь очень фантастические представления обо мне, или я совершенно ошибаюсь в своих понятиях о том, чем я интересуюсь и чем вовсе не интересуюсь. Те люди были просто-напросто не интересны мне, и в воспоминаниях моих об этих -- впрочем, или милейших, или очень почтенных людях -- нет ровно ничего интересующего меня. Но если стать, в угождение тебе, на твою точку зрения и принять за достоверное, что в моих воспоминаниях о них есть много глубоко волнующего и много очень раздражающего меня, все-таки некоторым успокоением для нас с тобою за мои -- увы! столь слабые! расстроены они у меня, бедняжки!-- за мои столь слабые нервы может служить то, что ни с одним из сколько-нибудь известных поэтов или беллетристов не было у меня ни одного сколько-нибудь неприятного столкновения; исключение -- один человек и один случай в жизни этого человека (ты знаешь, о ком и о чем я говорю?); но его поступок относился не ко мне; и выговор мой ему за этот поступок был выговор от человека, постороннего делу, говорившего лишь по обязанности сказать то, что было сказано мною ему; и -- давным-давно я примирился с этим человеком (в душе примирился, разумеется; видеться или переписываться с ним я не имел случая). Вот лишь к нему применяется твое желание, чтоб я не "волновался" и не "раздражался". Былое давно быльем поросло, и давным-давно я перестал винить этого человека за этот его поступок. Не он был виноват; виноват был Добролюбов. Чем был тут виноват Добролюбов, будет рассказано когда-нибудь кем-нибудь; едва ли мною. Сущность дела в том, что Добролюбов доверял этому человеку больше, чем следовало. Но мне это нимало не повредило. Я был человеком посторонним этому обстоятельству и его последствиям. Кто думает иначе, ошибается. Меня это нимало не коснулось. -- Возвращаюсь к твоей оговорке. Попросив меня не волноваться и не раздражаться, ты продолжаешь, что "был бы рад, если б это" -- мои воспоминания о Тургеневе и всей компании -- "писалось в духе простого добродушия". Увы, мой друг, едва ли я доставлю тебе радость находить, что я пишу в духе добродушия. Писать я буду в духе скучающего писать о том, что нимало не интересует его. А дух скуки, я полагаю, очень близок к духу добродушия, и если разнится от него чем, то разве тем, что уж чрезмерно кроток; это ультрадобродушие, или, пользуясь гоголевским термином, это "добродушие-матрадура, -- то есть двойное добродушие". На деле это, кроме шуток, будет совершенно добродушно. Но тебе покажется вовсе не таким, вероятно. Дело в том, что не обо всем и не обо всех мои понятия одинаковы с твоими. Приведу примеры из того, что писал ты. У тебя есть статья о первом томе русской истории Забелина. Я знаю эту книгу только по твоей статье. Ты судишь об этом труде Забелина с очень крупными оговорками в пользу его. В сущности, ты находишь его мнения неосновательными. Но -- и хорошего в этой книге очень много, по твоему отзыву. По-моему, эта книга -- сплошная ахинея и, кроме нестерпимой белиберды, нет в ней ничего. Я написал бы о ней так: "Жаль, что человек почтенный взялся за дело, к которому не подготовлен; он в этом деле оказался невеждою и сумасбродным галлюцинатором. Уважая его за прежние дельные труды по мелочным, но не совершенно ничтожным частичкам бытовой истории времен Михаила и Алексея, мы просим его, чтоб он не бесславил себя продолжением этой вздорной и не совсем честной чепухи". -- В сущности ты, быть может, не очень далек от такого мнения об этой книге. Но твоя деликатность не дозволяла тебе говорить о ней так. -- В той же статье ты разбираешь книгу Иловайского. Я знаю ее и узнал об ученых свойствах самого Иловайского тоже только из твоей статьи. Забелин -- честный и умный человек и основательный ученый; только взявшийся в этом случае за дело, превышающее силу его ума и размер его учености. Иловайский -- самодовольный дурак и невежда; это видно из твоей статьи. А ты все-таки нашел невозможным не смягчить твоего опровержения его диких невежеств оговорками о том, что в книге есть кое-что порядочное. -- Видишь ли, у меня не совсем такой характер, как у тебя. Ты любишь сдерживать себя. А я не охотник щадить то, что не нравится мне, когда речь идет о вопросах науки или литературы, или чего-нибудь такого, не личного, а общего. Поэтому я далеко не такого высокого мнения о некоторых из поэтов и беллетристов моего времени, как люди более мягкого характера. По-своему, я сужу о них совершенно добродушно. Но они -- мелкие люди, кажется мне. И совершенно добродушно высказываемое о них мнение человека, считающего их мелкими людьми, должно казаться жестким большинству публики, привыкшему считать их крупными людьми. Я полагаю, что в некоторых случаях покажется так и тебе.
В выноске к тому месту, где говоришь, чтоб я писал для тебя свои воспоминания о литераторах моего журнального времени, ты спрашиваешь, буду ли писать их; если буду, ты пришлешь ряд вопросов о лицах или фактах, интересующих тебя. Пишу, как видишь по прилагаемым листкам. Итак, присылай.
Кончив отвечать на все в твоем письме, прибавлю несколько строк о Саше и о том, почему столько дней промедлил отправлением этого письма к тебе.
У Саши положительно есть поэтический талант. Бывши здесь, он записал для меня несколько своих стихотворений. Перечитывая их, я убедился в справедливости своих первых впечатлений и решил наконец, что следует мне позаботиться о их напечатании. Он записывал пьесы в случайном порядке, в каком вспоминались они ему при разговорах со мною. Для напечатания надобно было расположить их в порядке тех соотношений содержания, какие, перечитывая их, я нашел между ними. Я хотел, как прочел ты в первых строках этого письма, послать их тебе при нем, и переписывал их. В этом прошло два дня; а 9-го числа мы получили от Саши известие, что он едет к нам. Разумеется, я отложил дело о его стихотворениях до его приезда и стал свободен приняться за исполнение твоего желания.
Мои воспоминания о знаменитых поэтах и беллетристах моего журнального времени распадаются на два отдела: одну группу их образуют воспоминания о Некрасове, другую -- обо всех остальных, каких случалось мме видеть. Первая гораздо обширнее объемом. Я хотел, чтобы ты поскорее получил который-нибудь отдел весь в цельности. Второй, сравнительно маленький, я надеялся написать в несколько дней; потому начал с него и хотел послать тебе при этом письме хоть с десяток первых листков, чтобы ты видел: я не то что собираюсь писать и неизвестно когда соберусь, а пишу. Писал вот до нынешнего утра, вот до тех минут, в которые пишу эту добавочную страницу письма. Написал, разумеется, довольно много; еще бы нет! Разочти: с 9 до 13-го, это четыре дня. Но чем дальше писал, тем яснее видел: не понравится тебе этот отдел моих воспоминаний, и вот наконец рассудил, что надобно бросить в печь все, что написано. И бросил. Не понравилось бы оно тебе. -- Принимаюсь писать воспоминания о Некрасове. Его я любил. Потому мои воспоминания о нем не будут, вероятно, действовать на тебя неприятным тебе образом, как подействовали бы те, о других, брошенные в печь. -- Присылай вопросы о других, о ком желаешь услышать от меня что-нибудь. На вопросы буду отвечать на всякие, о ком и о чем хочешь.
13-е. Начало вечера.
Пора отдать письмо на почту.
Успел написать, как видишь, всего только пять страничек воспоминаний.
Через несколько дней пошлю еще, сколько успею написать.
Оленька целует всех вас. Целую тебя, мой добрый друг. Целую твоих детей.
Целую руку Юленьки, руки других сестер. Будьте здоровы все.
Астрахань. 9 декабря 1883.
Благодарю тебя, Варенька, за то, что защищаешь Сашу против отзывов моей досады на него. Действительно, он добрый и хороший человек, и лишь неблагоприятные обстоятельства его поры учения и юношеского развития сил причина тому, что до сих пор он еще не сумел устроить свою жизнь так, как было бы хорошо для него. А в тех неблагоприятных обстоятельствах виноват лишь я. И я же, виноватый относительно его, досадую на него, -- это противно и справедливости и здравому смыслу. Впрочем, я досадую на него лишь изредка, и сам жалею о том, что поддаюсь чувству, иметь которое не должно мне. Но грустно за него бывает мне часто. Иногда, однакоже, думаю о его будущем и с хорошими для "его надеждами. Он потерял много лет жизни без всякой пользы для себя. Но, быть может, успеет хоть отчасти вознаградить потерю. Это было бы даже очень вероятно мне, если 6 он решился поселиться вместе со мною. Мне воображается, что я помог бы ему разъяснить туманный хаос, в котором путаются его соображения о том, чем бы ему заниматься и как жить. Других никого он не считает достаточно учеными для серьезных разговоров с ним о той математической дребедени, которою набита его голова и которую, следуя примеру и внушению великих, по его мнению, двигателей умственного прогресса, он принимает за серьезное научное дело. Источник нелепой ошибки -- обыкновенная мономания специалистов по вспомогательным отраслям знания возводить эти свои специальные науки на степень знаний, имеющих высокое самостоятельное значение. Латинисты возводят в спасительную для людей, независимую от практического приложения науку изучение латинской грамматики, которое не имеет смысла, если заниматься им не как подготовлением себя к чтению латинских книг, а как особою наукою, драгоценною и без всякого практического применения ее, наукою спасительною для человеческого ума по своей необыкновенно умной необходимости для правильной формулировки рассудка. Точно так же масса математиков думает о математике: это наука, сама по себе необходимая для развития разумности в человеке. Ее приложения к астрономии, оптике и т. д., конечно, хорошие занятия; но слишком мелкие и низкие для истинно математических деятелей: эти деятели должны весь век свой размышлять лишь об алгебраических и интегральных фигурках, не заботясь о том, какой реальный смысл могут или не могут иметь их комбинации; реальный смысл в них пусть находят мелкие работники, трудящиеся над мелочными, низкими астрономическими и тому подобными узкими, пошлыми занятиями; а истинные математики должны только разрисовывать страницы математическими фигурками. Этой премудрости набрался Саша от Чебышева, признаваемого Европою за великого математика. Наш с тобою брат Сашенька, такой ли он ученый по части математики, чтобы говорить с ним о внушаемой великим Чебышевым премудрости?-- И если Сашенька скажет своему математическому племяннику, что эта премудрость Чебышева бессмысленная односторонность человека, заигравшегося в своих математических забавах до мономании, то возможно ли ученику великого Чебышева обращать внимание на мнение человека, не знающего интегралов?-- То же, что о трате времени на математическую белиберду, воображающуюся бедняку Саше полезным для человечества проповедыванием необходимых всякому человеку знаний, надобно сказать и о других путаницах мыслей в голове бедняжки. Все пытающиеся говорить о них ему, как о пустяках, на которые не стоит тратить времени, -- люди, не понимающие возвышенности этих великих премудростей. Лишь я имею смелость говорить ему о мономании Чебышева как о мономании, глупость которой ясна для меня и станет ясна ему после достаточного для его образумления числа споров со мною о ней; и спорю, не пугаясь ни терминов, ни формул высшей математики, которыми он озадачивает других, не знающих ее. И поспорив со мною неделю о своих математических занятиях, он как будто начал немножко постигать, что трудился над толчением воды. Поселится со мною, то постепенно образумится от этой и других своих нелепостей, я надеюсь. Но если не будет жить со мною, останется толкущим воду голодным мономаном.
Согласится ли поселиться со мною?-- Мало надеюсь на это.
Буду ли винить его, если не согласится? Жалеть о нем буду, потому что буду думать: он губит время в толчении воды; и досадовать буду: как не досадовать на остающегося нищим по собственной воле, на губящего свою жизнь, когда этот нищенствующий чудак -- человек близкий, любимый? Но винить бедняжку -- если и буду, то лишь по слабости, поддающейся несправедливому влечению слагать на жертву своей вины свою вину, от которой страдает бедняжка.
Жаль его, бедняка. -- Однако пора кончать.
Итак, все мое письмо к тебе не о тебе. Но что писать тебе о тебе, не придумаю. Так жить, как живешь тьг, нельзя. Это ясно. Но что возможно сделать для улучшения твоей жизни? Не знаю, потому что не знаю о нас, об Оленьке и себе, как устроится наша жизнь.
Целую руку тетеньки. Целую дяденьку.
Целую твои руки, добрый друг наш. Будь здорова. Твой Н. Ч.
Сейчас получена здесь посланная мне Sprachvergleichung etc. Schrader'a; без сомнения, та книга, которую поручается мне перевести. Ныне же принимаюсь переводить. Начало перевода пошлю дня через три. -- Благодарю. Целую твоих, то есть моих.
Сашу прошу ехать к нам, не отлагая дела в длинный ящик. Целую тебя. Твой Н. Ч.
20 декабря 1883. Астрахань.
Посылаю начало перевода той немецкой книги, которую получил третьего дня.
Я воображал, что буду переводить быстро; и, кажется, даже хвалился в письмах к тебе, что буду. А вот в двое суток перевел только двадцать страниц, не очень больших; меньших, чем журнальные. Как быть!-- По расчету такого хода работы, перевод будет кончен не раньше 5 февраля. Досадно, что дело оказывалось в эти оба дня идущим так медленно. Еще досаднее, что не могу надеяться на более быстрый ход работы и в следующие дни; быть может, и во все время занятий ею не будет ей возможности подвигаться вперед быстрее.
Прошу тебя взглянуть на отметку карандашом на поле 25 страницы по нумерации рукописи. В подлиннике санскритское aritra переведено словом Ruder; Ruder может значить и "весло" и "руль"; я не умел припомнить, которое из двух этих значений нормальное; и перевел санскр[итское] слово термином "лодочный гребок", не умея выбрать, следует ли перевести словом "весло" или словом "руль".
Шрадер, по примеру массы немецких филологов, пишет в стиле Гримма; то есть: напихивает в свои периоды целые вороха бессвязных вставок, воображая, что это очень приличный ученому слог, слог сжатый, исполненный сокровищ учености. Я пока принял только одну меру для того, чтобы дать изложению менее тяжелый характер: все вставочные в средину периода цитированья заглавий и страниц я выношу из текста в примечания. На более серьезные меры для придания человеческого облика нестерпимо педантскому лику автора я не решился, опасаясь обвинения в непочтительном обращении с великим деятелем науки. Потому перевод мой остается не совсем удобочитаем; но зато нельзя будет назвать его неточным.
В подлиннике принята транскрипция санскритских и зендских слов, изобилующая дискриминационными точками вверху и внизу фигур латинских литер. В какой же русской типографии найдется такой шрифт? В типографии Академии наук он есть, вероятно; и только в ней, вероятно. Разве в ней будет печататься перевод? Если не в ней, то, вероятно, лучше будет заменить научную транскрипцию менее точным, но более сообразным с бедностью наших типографий шрифтом. Уведомь меня об этом.
Благодарю тебя, добрый друг мой, за то, что ты дал мне работу.
Посылаю две с половиною странички продолжения моих воспоминаний о Некрасове. Просмотрев их и прежние первые странички, ты увидишь, какая штука выходит из этих воспоминаний: они переполнены сведениями, благожелательно собираемыми автором о самом себе, в научение читающего той любопытной истине, что автор очень интересный и превосходный человек: Некрасов, извольте Noидеть, чрезвычайно полюбил автора; читающий должен понимать, что обязан восхищаться таким милым человеком, как автор.
В чем дело?-- Я о Некрасове знаю почти только то, что относилось в его жизни к моему сотрудничеству. И говорить о нем почти нечего мне, кроме того, что, по-настоящему, составляет часть не его биографии, а моей.
Если писать автобиографию, то говорить о себе следует. Но биографию другого лица переполнять сведениями о собственной персоне это, согласись, дело неприятное для пищущего, если он не вполне лишен смысла и такта.
Неприятно мне писать воспоминания о Некрасове, более похожие на дурацкое словоизвержение о себе самом, чем на материал для биографии Некрасова.
Другому не будет неприлично, наслушавшись моих рассказов о Некрасове, записать их. Но мне самому не будет неприлично писать их, лишь когда я буду писать воспоминания о собственной жизни; там натурально мне будет говорить о Некрасове и о себе самом вместе. А "воспоминания о Некрасове" не годится мне писать как особый рассказ.
Впрочем, твое дело рассудить, лучше ли мне будет бросить этот рассказ или следует продолжать его.
Снова благодарю тебя, добрый друг, за то, что ты дал мне работу.
Оленька целует тебя, Юленьку и всех других своих, которые Твои и мои.
Тоже и я.
Целую тебя и Юленьку. Жму ваши руки. Твой Н. Ч.
Астрахань. 27 дек[абря] 1883.
Не успел я ко времени отправления письма Саши, при котором посылаю эту записку, прочесть и поправить переведенные мною страницы книги Шрадера; потому отлагаю отсылку их до поры, когда придет мне охота прочесть и поправить перевод. Ныне он дошел у меня до 76 страницы подлинника; следовало б ему дойти до 97 или 98; но приезд Саши, разумеется, отвлек меня на эти три дня (Саша приехал третьего дня) от работы. Во всяком случае, надеюсь кончить ее к сроку, какой выходит, по расчету хода ее, в первую неделю, -- к 4 или 5 февраля. Кусок ее, страницы до 110 или 120, пошлю около Нового года.
Приезд Саши сюда будет, вероятно, полезен для него. Для Оленьки он очень полезен. Я чрезвычайно рад за них обоих.
Поздравляю Юленьку и всех других твоих, то есть моих, с Новым годом.
Целую их всех.
Целую тебя, добрый друг. Жму твою руку.
Будьте все здоровы. Твой Н. Ч.
P. S. На мои письма отвечай лишь тогда, когда ответ надобен в деловом смысле. У тебя много работы, и прошу тебя не забывать, что я сам когда-то работал много, потому знаю: рабочему человеку некогда писать письма.
Снова целую всех твоих, то есть Оленькиных, и моих, и жму твою руку.
Астрахань. 27 декабря 1883.
Каково-то поживаешь?
Приезд твоего брата очень обрадовал меня. Твою мамашу еще больше. И уж стал очень, очень полезен для нее.
О мой милый, не удалось мне поговорить с тобою ни о ней, ни о тебе самом, как хотелось бы мне. Когда-то увидимся с тобою опять?
О твоем брате я стал бы теперь говорить с тобою менее грустно, чем говорил. Я надеюсь теперь, что его жизнь устроится удовлетворительно.
А о тебе как мне думать с точек зрения твоих интересов? Скоро ли начнет мне казаться, что они обеспечиваются твоими заботами о твоей будущности?
Не верю я, что у тебя достанет охоты тянуть пять лет лямку студенчества. Думаю, что все то время, которое проведешь ты в этом нестерпимом для взрослого человека состоянии несовершеннолетнего, опекаемого и муштруемого, окажется потраченным тобою на попытку, слишком позднюю для твоих лет.
Можешь ли ты надеяться на способность в себе к приобретению хлеба каким-нибудь другим честным трудом, не требующим такой долгой подготовки, как медицинская практика?-- Каким, все равно, лишь бы честным, -- от работы коммерческого агента, до труда артиста, всякий честный труд, не требующий такой долгой подготовки, лишь был бы сообразен с твоими способностями и склонностями, был бы, по-моему, лучше для тебя, чем твоя попытка -- на пять лет остаться все еще подготовляющимся к приобретению себе куска хлеба.
Прости, что огорчаю тебя противоречием.
Целую тебя. Будь здоров. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
[Конец 1883 -- начало 1884.]
...1) Романы без числа.
2) Издания громадного сборника всех порядочных повестей и романов таких писателей, которые не могут надеяться на распродажу своих произведений отдельными изданиями или писали очень мало.
3) Антология большого размера.
NoNo 2 и 3 печатаются по соглашению с авторами с выгодными для них условиями раздела прибыли.
4) Если может распродаваться быстро, то новое издание политической] эк[ономии] Милля. Я переделал бы текст Милля по своим понятиям о вещах, делая построчные оговорки о том, в чем разница между оригиналом и моею переделкою.
5) Ученые статьи, какие нужны для журналов.
6) Переводы.
Вся важность для меня -- получать деньги, чтобы жить и расплатиться с долгами.
Дело готов иметь со всяким честным человеком, издающим честный журнал или честные книги и имеющим деньги на авансы мне.
Астрахань. 1 января 1884.
Милые дяденька и тетенька,
Прошу Вас принять мое поздравление с Новым годом и выражение моей надежды, что он будет благоприятен для Вашего здоровья и порадует Вас хорошими известиями о Ваших детях и о нас, об Оленьке и мне.
Здоровье Оленьки значительно улучшилось, благодаря тому что зима здесь сравнительно мягкая: до сих пор не было ни одного дня, в который бы в часы позднего утра и до начала вечера не было довольно тепло.
Приезд Саши очень порадовал меня; Оленьку еще больше, разумеется. Это также действует и на ее здоровье благоприятным образом.
Мы теперь устроились здесь уж довольно порядочно.
Целую Вашу руку, милая тетенька.
Целую Вас, милый дяденька. Ваш Н. Чернышевский.
Поздравляю тебя с Новым годом.
Принесет ли он какое-нибудь облегчение твоей, слишком переполненной исполнением тяжких обязанностей, потому слишком трудной жизни, слишком исключительно посвященной только заботам о других?
Я, когда ехал в Россию, полагал, что буду иметь возможность быть полезным для семейства и родных, из которых должен был думать больше всего именно о тебе. Когда-нибудь, быть может, и буду. Но пока -- живу трутнем.
Приезд Саши был очень полезен для здоровья Оленьки. Вероятно, будет полезен и для него самого.
Целую твои руки, наш добрый друг.
Обнимаю и целую тебя. Твой Н. Ч.
7 января 1884. Астрахань.
Твоя мамаша очень беспокоится за тебя, потому что давно ждет письма от тебя и все не получает. Мы с твоим братом, разумеется, знаем, что твое продолжительное молчание значит только: у тебя нет ничего нового написать ей; и, разумеется, говорим ей, что беспокоиться о тебе не существует никаких сколько-нибудь серьезных причин. И опять-таки само собою разумеется, что и сама она не хуже нас умеет рассуждать точно в том же смысле. Но ее здоровье слабо, мой милый; хоть и много улучшилось после того, как ты видел ее, но все таки еще очень слабо. Например, не дальше как вечером в день Нового года она сделалась такою ослабевшею, что легла в постель гораздо раньше обыкновенного, находя надобным дать себе побольше времени для отдыха и надеясь, что к следующему утру ее изнеможение пройдет; -- и оно не прошло, утром она не имела сил подняться с постели. Так прошли сутки; прошли другие сутки. При ее живом характере ей невыносимо неприятно лежать в постели больною. Ты знаешь это. И однакож, она пролежала почти целые трое суток. Только 4-го числа нашла в себе силу Noстать на несколько часов; но ко времени обеда опять уж едва держалась на ногах и после обеда принуждена была снова лечь в постель и лежать. Еще очень слаба она, мой друг, очень слаба. Потому неотвязно расстраивают ее душевное спокойствие даже и такие мысли, о которых сама она знает, что напрасно тревожится ими. Знает она, что в твоем продолжительном молчании нет ничего действительно способного смущать ее опасениями за тебя; но -- му-чится опасениями. Часто, украдкою от меня и Саши, плачет. После говорит мне, что плакала. И в эти дни -- вот уж больше недели -- все ее тревоги и слезы были от мысли о твоем молчании.
Прошу тебя, мой друг, если можешь быть аккуратным, пиши ей по каким-нибудь непродолжительным определенным интервалам. А если можешь не только быть аккуратным, но и ручаться за свою аккуратность, то и назначь в письме к ней, через какие сроки одно твое письмо к ней будет следовать за другим. Но такое обещание ты вправе дать ей лишь в том случае, если совершенно уверен в своей способности неуклонно сдерживать его; иначе, если бы не пришло письмо от тебя в тот день, когда она, по расчету обещанного тобою срока отправки, будет ждать его, ее тревога за тебя развилась бы до слишком тяжелой мучительности. -- Да, мой друг, измучена многолетними страданиями твоя мамаша; измучена, бедная.
Приезд твоего брата приносит большую пользу ей. Я чрезвычайно благодарен Саше за решение поселиться с нами; чрезвычайно благодарен.
Будь здоров, мой милый. Целую тебя. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
P. S. Чтобы легче было тебе почаще отправлять письма к нам, я предлагал бы тебе не обременять себя прибавлениями, назначенными собственно для меня: несколько строк для твоей мамаши -- этого совершенно довольно для того, чтобы письмо вполне удовлетворяло своему мотиву отправления к нам, было успокоением для твоей мамаши; пять, много десять минут на то, чтобы написать три, четыре строки -- это, не правда ли, можно делать часто? Жму опять твою руку, мой друг. Будь здоров. Обнимаю тебя.
P. P. S. Сейчас мы получили письмо твоего дяди, Александра Николаевича, от 31 декабря; оно писано рукою Юлии Петровны. Это уж второе письмо, писанное ее рукою. Хорошо, однакоже, сумел твой дядюшка угостить свои глаза читанием и писанием. Я был сильно огорчен этим известием в предыдущем письме: "болят глаза" и т. д.
Скажи ему, что исполню его советы относительно того, как переводить книгу Шрадера. Теперь у меня переведено 122 страницы. -- Желая угодить Александру Николаевичу, твой брат вызвался писать под мою диктовку те воспоминания мои об отношениях Тургенева к Добролюбову, которые хочет иметь он. Мы написали уж листа полтора печатных и ныне-завтра доведем это дело до конца. Просмотрев эти воспоминания, отобрав для напе-чатания некоторую долю стихотворений Саши и просмотрев сделанную часть перевода книги Шрадера, я отправлю все эти рукописи вместе в виде посылки в редакцию "Вестника Европы", чтобы не делать твоему дяде потери времени на хлопоты с получением посылки. С тою почтою, с которою отправлю посылку, напишу и письмо к нему.
А пока целую руку Юленьки, целую их детей, целую Евгеньичку, Поленьку, братьев; и снова жму твою руку. Будь здоров. Обнимаю тебя. Твой Н. Ч.
Благодарю тебя за известия, которые ты сообщаешь мне в письме от 1 января.
Издатель, или помощник издателя, которому ты передал первые листы моего перевода книги Шрадера, -- лицо, фамилия которого совершенно неизвестна мне. Но это обстоятельство не имеет влияния на меня. Я имею полнейшее доверие к этому твоему знакомому и прошу тебя сказать ему, что он имеет право находить в этих моих словах все то, о чем было б приятно или надобно ему услышать от меня. (Ты дашь ему прочесть все это письмо.)
Я исполню его советы относительно перевода книги Шрадера. Теперь я перевожу 138-ю страницу подлинника. Всех страниц текста около 450; кроме того есть страниц 30 приложений, перевод которых потребует лишь нескольких часов. Когда придет твой ответ на это мое письмо, будет переведено больше половины книги.
Когда твой брат кончит пересмотр своих стихотворений, я в одной посылке с ними отправлю и ту часть перевода, которая будет готова к тому времени. Приложу и Noсе листы немецкого подлинника, перевод которых пошлю: печатный подлинник необходим для корректуры перевода.
Ты пишешь, что издатель обещается дать мне по окончании этой работы другую. Вполне верю этому его обещанию, как и во всем безусловно верю ему.
Но я просил бы его вторую книгу для перевода мне выбрать такую, которая по своему содержанию могла бы быть покупаема в большем количестве экземпляров. Такие книги, как переводимые мною теперь, слишком тяжеловесны, потому не могут доставлять выгоды ни издателю, ни переводчику. А мне нужно зарабатывать много денег. Этого не передавай твоему дяде, а то он огорчился бы, что я считаю выбор книги Шрадера для перевода мне выбором неудачным. Теперь это дело прошлое: я взялся переводить и кончу. Да и поздно было б бросать перевод: прежде чем получена будет мною от издателя (твоего знакомого) другая книга для перевода, пройдет столько времени, что я доведу перевод Шрадера до конца или до страниц, недалеких от конца. И было бы еще хуже сидеть это время вовсе без работы, чем работать над делом, которое не таково, как я желал бы.
Целую тебя. Будь здоров. Жму твою руку.
Астрахань. 10 января 1884.
Благодарю тебя за любовь к Оленьке и ко мне.
Оленька рассказывала мне о тебе все, что знает. Судя по ее рассказам, думаю, что она права, считая тебя счастливою, и радуюсь этому.
Почему я так долго не писал тебе? Я говорю в письме, которое тоже ныне посылаю Евгеньичке, почему не писал до сих пор ни ей, ни тебе. И помимо других соображений, мне просто-напросто тяжело писать к кому бы то ни было из братьев или сестер. Я и к тебе пишу теперь только по принуждению от Оленьки, подобно тому как пишу к Евгеньичке.
Если не будешь отвечать на мое письмо, то, быть может, это будет всего лучше.
Прошу Петра Петровича принять с добрым расположением мое родственное приветствие ему.
Целую ваших детей.
Целую твою руку, миленькая моя сестрица.
Обнимаю тебя. Твой Н. Ч.
10 января 1884. Астрахань.
Начну с того, что я чувствую себя обязанным иметь очень, очень большую благодарность тебе за твои заботы о восстановлении здоровья Оленьки в те эпохи, когда оно бывало особенно сильно расстроенным и без твоей помощи пострадало б совершенно неисправимо.
В одну из таких эпох я, не знавший, что мне думать, был успокоен твоим письмом ко мне. Только из него я узнал, в чем состоит главное страдание организма Оленьки, как идет врачевание, чего ожидать мне. Это твое письмо было чрезвычайно важно для меня. Само собою разумеется, я желал ответить тебе на него и просить тебя о продолжении переписки. И отвечал. Но переписка оказалась невозможностью.
Вот, через несколько лет, опять пишу тебе. Это мое письмо, без сомнения, дойдет до тебя. И, разумеется, корреспонденция между нами может теперь пойти без Noсяких помех. Но я желал бы не писать ничего ни тебе, ни кому из других братьев и сестер; ни даже Вареньке, для которой из всех вас наименее неудобно получать письма от меня и посылать письма ко мне. Не хотелось бы мне переписываться ни с кем из вас. Но Оленька принудила меня писать Вареньке и Сашеньке. От ее требований, чтобы я писал тебе и Поленьке, я, как видишь, успел уклоняться больше двух месяцев. Ныне принужден ею наконец писать к тебе и к Поленьке. Не знаю, желать ли, чтобы ты или она отвечали мне. По-моему, пожалуй, лучше бы и не делать вам этого, пока мои дела остаются в таком же положении, как теперь.
На другом полулистке пишу два, три слова в привет Сереже и Виктории Ивановне.
Обнимаю тебя, добрая наша сестра.
Жму твою руку. Целую обе твои ручки. Твой Н. Ч.
[10 января 1884. Астрахань.]
Обнимаю тебя, милый друг Сережа.
Ответа от тебя не жду.
Целую вашу руку, добрая сестрица, Виктория Ивановна. Благодарю Вас за Ваше расположение к Оленьке. Ваш Н. Ч.
21 января 1884. Астрахань.
Чтоб не было тебе искушения утомлять чтением твои больные глаза, пишу не тебе, а Юленьке то, что имею написать тебе. Целую тебя, мой милый друг. Твой Н. Ч.
21 января 1884. Астрахань.
Благодарю Вас за те письма, которые потрудились Вы написать под диктовку Сашеньки. Прошу Вас прочесть ему это мое письмо.
Письма, диктованные им Вам, нимало не отличаются по языку от тех, которые писал он своею рукою. Из этого ясно, что он напрасно возражал мне (в нашей прежней переписке), будто мой совет ему, чтобы он диктовал свои статьи и книги переписчику, неудобоисполнимы для него, -- его возражение не более, как результат его прежней беззаботности о самом себе. Теперь, когда довел свои глаза чрезмерным утруждением их до болезненного состояния, он обязан держать себя на будущее время рассудительнее и приучить себя к тому, чтобы диктовать. Несколько дней труда над приучением себя к этому -- и привыкнет; работа пойдет не только не хуже, даже лучше того, как шла, когда он писал своею рукою. И в полтора раза быстрее. Я, когда работал много, то несколько раз делал опыт сравнения скорости, с какою человек пишет свои статьи или книги своею рукою, и скорости, с какою идет дело, когда он диктует их; я замечал время по часам и считал написанные буквы (разумеется, приблизительным способом; например, считал буквы на каждой десятой или двадцатой строке рукописи, и считал число строк). Постоянно выходила одна и та же пропорция: при диктовании бывает написано в час слишком в полтора раза большее число букв, чем когда пишет своею рукою автор. Это когда я диктовал человеку, пишущему обыкновенными литерами. Стенографов не было тогда в Петербурге. А теперь?-- Теперь я диктовал бы стенографу. И это уж не тот ход работы. Пусть Сашенька приучит себя сначала диктовать обыкновенному писцу. Привыкнув к этому, пусть приучает себя диктовать стенографу. Надобно вперед обдумать; надобно разложить по порядку книги, из которых будут цитаты и т. д.;-- приготовив себя и приготовив материалы, легко диктовать так, что стенограф едва будет успевать записывать. И тогда -- один час диктования стенографу дает количество работы, какое потребует восьми или девяти часов сидения с пером в руке, если пишешь сам обыкновенными литерами.
Это о том, как избавить глаза от утомления письменною работою. Другое обременение им -- излишнее чтение. Сашенька обязан избавить их от этого. Три четверти книг, которые читает он, -- такой хлам, которому истинное назначение -- служить оберточной бумагой в мелочных лавочках. Пусть не прогневается Сашенька за такую обиду многоученым авторам читаемого им хлама. Эрудиция -- вещь хорошая; добросовестное изучение литературы предмета -- вещь превосходная. Но эрудиция не растет, а уменьшается от чтения книг, в которых нет ничего, кроме белиберды. И добросовестность изучения состоит вовсе не в том, чтобы читать школьные упражнения невежд. Приведу пример из старины. Что, кроме белиберды, можно извлечь из Буслаева?-- Тупоумный человек помешался на Гримме и находил индийские и исландские мифы в каждом русском выражении. "Я сижу, ты идешь, он лежит" -- попадись эти слова Буслаеву, он тотчас примется искать объяснения им в Ведах, в Эдде и в "немецком животном эпосе", и через несколько времени откроет: "я [сижу]" -- это туча (туча засела на небе); "ты идешь" -- это солнце; "он лежит" -- это равнина вод океана; и смысл тех пустейших и простейших слов выйдет: Индра поразил молниею демона, который похитил небесных коров. -- Стихи Пушкина:
На берегу пустынных волн и т. д.
у Буслаева окажутся тоже рассказом о том, как Индра поразил и т. д. Петр Великий -- это, явное дело, молния, разгоняющая тучу, аллегорически называемую у Пушкина шведским войском, и т. д. -- Читать такие бредни, из которых сплошь сплетены все многоученые произведения Буслаева, значит просто-напросто терять время. Впрочем, забыл: скандинавские боги у него фигурируют даже больше Индры. -- Буслаев -- это старина. А масса новых ученых книг лучше?-- Такая же белиберда, только по новой моде, из других ингредиентов. Сашенька уже давно приобрел такой огромный запас учености, что лишь очень немногие из вновь выходящих книг могут сообщить ему что-нибудь важное новое, и потому лишь немногие должны быть читаемы им.
Он станет говорить Вам, что я несправедлив к ученым, книги которых он читает, что я несправедлив вот почему и вот почему, и много наберет аргументов в опровержение моего совета ему не утруждать глаз чтением ученого хлама. Я прошу Вас, Юленька, не смущаться его доводами и твердо держаться своего: "Попробуй бросить читать вздор, и через полгода подведи расчет, отстал ли ты в эти полгода от прогресса науки". Две, три книги в полгода, достойные прочтения, -- это не каждые полгода так изобилен урожай на поле какой угодно отрасли знаний, а в истории литературы и тому подобных поросших бурьяном пустынях проходит часто и по нескольку лет без такого урожая.
От Сашенькиных дел перехожу к своим.
Ныне утром я отправил посылку в редакцию "Вестника Европы" для передачи Сашеньке. Он найдет в посылке:
1) мои воспоминания об отношениях Добролюбова к Тургеневу и о ссоре Тургенева с Некрасовым. Саша (мой сын) вызвался записать их, желая сделать приятное дяде. Если б я стал писать своею рукою, я бросил бы в печь первый лист, написав несколько строк, и не возобновил бы опыта. Но Саша садился к столу и ждал диктовки, и мне приходилось диктовать. -- Мой добродушный братец огорчится, милая Юленька, тем, что Тургенев изображен мною не в очень выгодных чертах. Но -- не я желал припоминать его мелочность и пошлость, Вашему супругу было угодно, чтобы я припомнил. -- Понятно, эти воспоминания вовсе не для печати. Каков бы ни был Тургенев, но теперь не время говорить о нем дурно в печати.
2) Стихотворения Саши, Вашего с Сашенькою племянника, моего сыночка, при моих напоминаниях удосужившегося наконец переписать те стихотворения, которых не было у меня в руках прежде, и кое-что поправить в них. Прошу Сашеньку передать этот сборник Стасюлевичу и попросить Стасюлевича от моего имени напечатать. Я хотел избавить Сашеньку от этого посреднического труда и написать прямо Стасюлевичу. Но вот вышло, что послал стихотворения Саши Вашему Сашеньке. Прошу его передать мне (Вашею рукою) ответ Стасюлевича.
Кстати: если Стасюлевич ужасается сношений со мною, то пусть Сашенька скажет ему, что все эти ужасы -- продукт праздной фантазии людей, не знающих ничего, кроме вздора, о моих отношениях к официальному миру. Ни с кем из официальных людей, с которыми имел какие-нибудь серьезные дела, я никогда не был в неприятных отношениях; все эти люди были хороши со мною. Полагаю, что и теперь не имею ни одного не расположенного ко мне хорошо. Понятно, что я говорю о лицах, занимающих действительно важные для меня официальные положения. Передавая Стасюлевичу, что ужасаться сношений со мною нет серьезных резонов, кстати и сам Сашенька пусть попробует отстать от напрасной привычки воображать, что я дряхлый старик, которому нужно отдыхать, отдыхать и отдыхать от неизвестно какого утомления поездкою сюда. Смею уверить Сашеньку, что я еще не совершенно дряхл.
3) Часть перевода книги Шрадера и соответствующие листы немецкого подлинника. -- В месяц я перевел 198 страниц; остается около 250 (не считая приложений, в которых мало вещей, требующих замены немецких или иных слов русскими). Итак, если работа пойдет, как шла, кончу перевод около 25--26 февраля.
Целую Вас, миленькая сестрица.
Целую Ваших деток.
Будьте здорова. Целую Вашу руку. Ваш Н. Ч.
Оленька целует Вас, Верочку, Наташу, Митю и Колю. Ей всю эту неделю так нездоровилось, что она с воскресенья до нынешнего утра не вставала с постели. Но, хотя и тяжела для нее нынешняя зима, все ж это, по ее словам, далеко не то, что выстрадала она в прошлую зиму. -- Передайте ее сестринское приветствие и Сашеньке. Вам хотела писать она сама, но чувствует себя утомленною и просит извинить, что поручила мне писать за нее.
4 февраля 1884. Астрахань.
Благодарю тебя за письмо. Отвечаю на него.
1) О книге Шрадера. 21 января я послал перевод ее до 196 или 198 страницы и эту часть подлинника (необходимого для корректуры) на имя твоего дяденьки, Александра Николаича, по адресу "в редакцию Вестника Европы". Это стоило только 1 р. 26 к. А если бы посылать маленькими кусочками в письмах, как я говорил прежде, это стоило бы рублей пять. Расчет заставил меня отлагать отправление, пока наберется побольше листов перевода, чтобы расходы, одинаковые при всяком весе посылки, не были повторяемы много раз.-- С 21 января до 2 февраля, когда получил другую книгу для перевода, я перевел еще страниц 90, до 285 или 287 страницы подлинника. Остается перевести около 170 или 165 страниц. Но об этом после когда-нибудь. А теперь
2) 2 февраля к вечеру я получил для перевода книжку Carprenter'a. Теперь, в начале вечера, у меня переведено 34 страницы ее. А всех страниц в ней около 210. Остается перевести около 175. Считая хоть по 10 на день, кончу перевод и отправлю числа около 22 или 24. Вместе с переводом пошлю подлинник, чтобы перерисовать с этого экземпляра картинки и чертежи. Их много. Потому я советовал бы издателю купить другой экземпляр теперь же и отдать рисовальщикам немедленно. Прибавлю к переводу несколько страниц заметок о содержании и об изложении книги. Это сделает русский перевод ее более ценным для публики.
3) Посылать буду все по адресу "в редакцию Вестника Европы". Твое предложение принять на себя труд получения посылок очень мило. Но тебе время должно быть дорого и тратить его на напрасные беганья за посылками, которые могут быть получены без хлопот для тебя, дело не желаемое мною.
4) Ты пишешь, что мне послана для перевода книга Спенсера. Душевно благодарю за это. Получу, вероятно, завтра или (послезавтра. Увидев, какой она величины, поступлю сообразно количеству часов, какое понадобится для перевода.
Если это будет много, то приму меры переводить листа по полтора журнального формата в день.
5) Кстати о моей работе. Прошу тех, кому случается думать обо мне с расположением, то есть твоего дяденьку, других родных и тебя, выбросить из головы заботы о моих расстроенных нервах и моей дряхлости и т. д. Все эти фантазии очень милы. Но благодаря им я целые два месяца оставался без работы, и пока они не будут отброшены вами, мои друзья, я буду оставаться нищим.
Переводить книги -- такому ли человеку, как я, тратить время на эту грошовую работу? (Впрочем, не философствуйте по поводу этих слов. Не вообразите, что отказываюсь от переводов. Пока не имею другой работы, как могу быть не рад хоть этой.) Прочти это письмо твоему дяденьке, скажи Юлии Петровне и их детям, и моим другим сестрам и братьям, что я целую их. У Юленьки и других сестер целую руки.
Целую тебя. Будь здоров. Твой Н. Ч.
Прошу твоего дяденьку и тебя извинить, что спорю против ваших добрых -- но фантастических -- попечений о моей дряхлости.
Третьего дня я отправил в редакцию "Вестника Европы" для передачи А. Н. Пыпину посылку, в которой находятся:
1) Перевод книжки Carpentera "Энергия в природе". Три четверти книжки переведены мною; четвертую я отдал перевести Вашему племянничку, потому что он желал того. Я лишь уступил его желанию; а сам не хотел бы делать так. Я пересмотрел его перевод, и переправил так, чтобы не было разницы между этими страницами и теми, перевод которых писан моею рукою. -- Последние две, три страницы подлинника, противоречащие моим понятиям, я отбросил и заменил несколькими страницами заметок, в которых изложен мой образ мыслей. Первые страницы этих моих заметок написаны серьезным тоном, на последних я осмеиваю беднягу автора за его антропоморфическую философию. Прошу Вас, милая Юленька, сказать Сашеньке, что я прошу его передать издателю русского перевода: кроме чисто корректурного чтения набора для исправления очевидных описок, никаких поправок в посланной мною рукописи я не позволяю. Некоторые термины физики или механики переведены мною ошибочно?-- Ошибочно, то ошибочно; пусть так и остаются. Язык перевода плох? Плох, то плох; пусть и останется плохим. Тем сильнее применяется это мое требование к написанному мною "Предисловию переводчика" и к тому, что отброшенные мною последние страницы книжки должны остаться отброшенными, и страницы заметок, которыми я заменил их, должны быть напечатаны в том самом виде, как написаны мною. При малейшем противоречии издателя этому моему требованию рукопись перевода должна быть брошена в печь.
2) К рукописи перевода приложен в посылке английский подлинник. Книга изорвана и перепачкана чернилами. Если перевод будет напечатан, цена экземпляра пусть будет вычтена из платы за перевод. Если рукопись перевода будет брошена в печь, то прошу Вас, сестрица, уплатить цену испорченного экземпляра из Ваших денег.
3) К переводу и экземпляру переведенной книги присоеди[не]н в посылке перевод статьи Тиндаля "об атомах", сделанный Вашим племянничком и предназначенный им для напечатания в жалкеньком журнальчике скорбного головой приятеля Вашего племянничка. Адрес скорбного головою выставлен на обложке тетрадки Вашим племянничком. Передайте Сашеньке мою просьбу отправить эту тетрадку по адресу.
Ох, мало делает Вам чести, милая сестрица, то, что у Вас есть такой племянничек. В тридцать лет он хуже семнадцатилетнего мальчика. Вы, в качестве тетки, обиженной моим мнением о нем, скажете: "Подождем, слишком суровый брат; твой старший сын станет со временем способен думать и поступать, как следует взрослому человеку". Надеюсь, Юленька, что Ваше мнение о нем оправдается со временем. Но теперь пока он жалкий ребенок, бедняжка. -- Первый месяц по приезде его сюда пожить вместе с нами я имел с ним много разговоров, тяжелых для него. Мать стала жалеть, что я заставляю его так много страдать (несколько раз она замечала, что он не спал целую ночь от страдания; сам он молчал об этом, скрывал свои впечатления; но напоследок был так измучен бессонницею, что принужден был сказать мне о своих мучениях). Мать велела мне прекратить эти тяжелые для него разговоры. Я прекратил их. С той поры он едва ли испытывает много страданий от меня. Он говорил мне, что стал серьезнее прежнего. Работает он усердно. И кажется, не ошибается в себе, говоря, что решился употребить время, какое проживет здесь, на то, чтобы подготовить себя к добыванию куска хлеба себе.
Думаю, милая сестрица, что и другой Ваш племянничек тратит свое время попусту, как истратил старший его братец лет двенадцать лучшей поры жизни. Занимается ли Миша медициной или тем, что входит в круг занятий первого года студентов, предназначивших себя к медицинской карьере? Думаю, что гораздо больше, чем подготовлением себя к избранной им карьере, он занимается бесполезными препровождениями времени. Я только говорю Вам, сестрица, как я думаю об этом. Не спрашиваю Вас, ошибаюсь ли я. Отвечать на такие вопросы отцу тяжело для тетки, когда ответ должен быть: "Да, в сущности, твой сын -- праздношатающийся юноша, беззаботный о том, чтобы сделать себя способным зарабатывать себе кусок хлеба". Итак, не отвечайте мне на мои мысли о Мише.
Кончив перевод книжки Карпентера, я принялся продолжать перевод книги Шрадера. Ныне у [меня] лежит готовый перевод этой книги до 298 страницы. Остается перевести около 152 страниц текста и переделать на русский язык те клочки "указателей", которые должиы быть в русском издании переведены; это работа очень небольшая, равная переводу какого-нибудь одного десятка страниц текста. Буду употреблять на перевод свободные кусочки тех часов дня, в которые беспрестанно отрываюсь от письменной работы и в которые поэтому работать можно лишь над механическим делом, каково занятие переводом. Он будет подвигаться у меня страницы по четыре в день; потому будет кончен и отправлен Сашеньке в начале апреля. Но если бы мне была прислана раньше его окончания какая-нибудь другая книга для перевода и если б я был уведомлен, что могу получать книги для перевода так, что не будет у меня недостатка в постоянной переводческой работе, я стал бы диктовать, и работа могла б итти по полтора печатных листа журнального формата в день.
[Если я гожусь зарабатывать себе кусок хлеба хоть переводами, если присланные мне для перевода первые две книги не последние, какие могут найтись для перевода мне, то, разумеется, я желал бы, чтобы книги выбираемы были не такие, как эти две первые. У меня нет каталогов (и прошу Сашеньку не присылать мне их: это был бы лишний расход). Потому не могу выбирать сам. Но, разумеется, я желал бы, чтобы выбираемые для перевода мне книги удовлетворяли следующим условиям:
1) Издание книги должно приносить выгоду, а не убыток. Это возможно лишь тогда, если книга по своему содержанию очень интересна для публики; не для специалистов, а для публики. Таковы романы, исторические книги, путешествия и т. п.
2) Книга должна быть замечательно хороша.
Книга Шрадера не удовлетворяет первому условию. Книга Карпентера -- нескладная болтовня специалиста, взявшегося написать популярную книгу и лишенного способности писать популярно; это смесь ребяческого пустословия (от неуменья автора не хватать через край в стремлении писать понятно) с кусочками изложения во вкусе совершенно педантском, превышающими своим головоломным содержанием способность публики понимать читаемое. Впрочем, русская публика, подобно английской, не разберет, что книжка плоха, и будет покупать ее. Но мне совестно было переводить дрянь, покупать которую -- значит терять деньги на покупку дряни. Я не желал бы употреблять мой труд на содействие издательству пустых книжонок. Не желал бы и делать моими переводами убыток издателям их.
Не желал бы. Но -- перевел пустословную дрянь Карпентера и продолжаю перевод книги Шрадера, переводить которую на русский такое же бесполезное для русской публики и убыточное для издателя дело, как было бы издавать в русском переводе грамматику баскского языка или словарь готтентотского языка. И буду переводить всякие книги, какие будут присылаемы мне, лишь бы содержание их не противоречило моим понятиям об истине.
Милая Юленька, то, что написано на предыдущей странице, вышло у меня резко, потому может огорчить Сашеньку. Передайте ему содержание моих отзывов о переведенной и переводимой мною книгах Вашими словами, смягчая тон. Или, еще лучше, оставьте вовсе не переданными ему эти мои отзывы. (Эти заметки лишние, если Вы исполните мою просьбу не читать Сашеньке предыдущую страницу и не передавать ему ее содержание.)]
Отвечаю теперь на письмо от 5 февраля, продиктованное Вам Сашенькою.
Он говорит, что ему было горько читать некоторые из моих выражений в письме, ответ на которое диктует он. Правда, не хороши были те выражения. Прошу Сашеньку простить мне их.
Он говорит: даже в типографии Академии наук не нашлось шрифтов для передачи индийских и проч[их] слов в той форме транскрипции, которую употребляет Шрадер, и Сашенька советуется с какими-то филологами о том, как поступить с этими словами. Напрасно советуется. Выйдет что-нибудь убыточное издателю: заказывать какие-нибудь литеры и т. д. Следовало бы Сашеньке положиться в этом на меня. Написал бы он мне с самого начала: "распоряжайся с переводом книги, как знаешь",-- и я переделал бы книгу так, что она стала бы удобочитаемою для публики и издание ее в моей переделке было бы не в убыток издателю, Я уничтожил бы в ней все излишества, щегольства автора ученостью, уничтожил бы его бессмысленную витиеватость; от педантских глупостей, вроде албанского шрифта, употребляемого для пущей важности Шрадером и замененного в самой письменности некоторых албанских племен латинским шгуифтом, не осталось *бы следов в моей переделке: я переложил бы всяческие слова всяких языков на обыкновенный латинский шрифт, без всяких вычурных значков под буквами и над буквами, и моя транскрипция, удобочитаемая всякому грамотному человеку, имела бы не меньшую научную точность, чем эти вычуры. Если не поздно, пусть Сашенька пришлет мне алфавиты: (перечисляю по порядку указателя слов " книге Шрадера) санскритский, зендский, персидский (армянский есть у меня), албанский, кельтский, литовский (семитических не нужно, я помню их), (тюркских не нужно, я помню их), грузинский.
Пусть вырвет по листку из грамматик этих языков (из каждой грамматики тот листок, на котором алфавит) и пришлет мне.
Я не филолог. Но настолько я еще помню кое-что филологическое, чтобы суметь переложить всякий алфавит с соблюдением всей научной точности на обыкновенный латинский шрифт.
О моих воспоминаниях о Тургеневе. -- Сашенька говорит, что кроме "хронических причин", которые вели и привели Тургенева к разрыву с Некрасовым, был повод, по которому произошел долго подготовлявшийся разрыв. Без сомнения. Но я не помню теперь, в чем состоял этот повод. Сашенька слышал: это было стихотворение Добролюбова по поводу обеда в память Белинского. Что ж, очень может быть, что так. Но я ничего не помню не только о каком-нибудь стихотворении Добролюбова по поводу обеда в память Белинского, не помню ровно ничего и о самом этом обеде. Я мало знал о том, что делают литераторы. Я мало знал о их обедах и т. п. И, быть может, ровно ничего не слышал об этом обеде. А если слышал, то совершенно все забыл.
Целую Вас, Юленька, Сашеньку, Ваших детей, целую всех братьев и сестер Ваших и моих.
Оленька несколько дней пролежала в постели; встала три дня тому назад, но все еще слаба. Потому не пишет Вам сама, посылает Вам всем свой поцелуй.
Обнимаю Вас, милая сестрица, обнимаю Сашеньку. Ваш Н. Ч.
Астрахань. 17 марта 1884.
Твоя мамаша прочла мне те строки твоего письма к ней, в которых ты говоришь о твоем намерении приехать повидаться с нею и со мною и о той перемене в твоей жизни, которая, по твоему предположению, будет предшествовать твоей поездке к нам. (Я говорю о твоем письме от 9 марта, разумеется.) Эти строки произвели на нее такое впечатление, какого ты, без сомнения, желал и, вероятно, ожидал. Что касается меня, то, я уверен, тебе достаточно известно, что вообще я руковожусь мыслями и чувствами твоей мамаши. Потому, читая здесь мои слова о том, каково было ее впечатление, ты, я надеюсь, вперед знал, что я прибавлю: я и в данном случае совершенно разделяю мысли и чувства твоей мамаши.
При письме к твоей мамаше ты прислал письмо и ко мне. В нем ты говоришь о книгах. Ответ на него напишу, когда кончу перевод книги Шрадера и буду отправлять рукопись в Петербург. Содержание тех строк твоего письма к мамаше, которые она прочла мне, так важно, что у меня нет ныне охоты думать ни о чем ином.
Будь здоров и будь счастлив, мой милый друг. Обнимаю тебя. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
29 марта 1884. Астрахань.
Прошу тебя отправить в редакцию наиболее распространенных газет следующее извещение:
"Мы слышали, что Н. Г. Чернышевский приготовляет к изданию собрание своих сочинений".
Будь здоров, мой милый. Целую тебя и твоих. Жму твою руку. Твой Н. Чернышевский.
P. S. Сделай одолжение, не бери на себя судить о том, благоразумна ли моя просьба, а исполни ее; исполни, и только всего. О том, исполнишь ли, напиши мне просто и ясно. Целую тебя. Твой Н. Ч.
29 марта 1884. Астрахань.
Благодарю Вас за сотрудничество в переписке между Сашенькою и мною. Я получил Ваше письмо, в котором Сашенька объясняет мне мои ошибки. Жалею, что огорчил его ими. Прошу прощенья у него. Он приложил к Вашему письму записку, в которой защищает Сашу. Благодарю его за это.
Я отлагал ответ до того времени, когда кончу перевод книги Шрадера. Вот, кончил. И посылаю рукопись. Посылка адресована "в редакцию "Вестника Европы", для передачи А. Н. Пыпину". К рукописи перевода присоединен немецкий подлинник. Саша посылает при этом случае перевод маленького рассказа о Ниагарском водопаде, адресуя тетрадку на имя брата.
По поводу затруднений, в которые поставил я Сашеньку своими мыслями о переводе книжки Carpenter'a, он нашел надобным, чтоб я дал ему право распоряжаться моими рукописями переводов, как найдет наилучшим он. Разумеется, я даю ему это право. Прошу лишь о двух вещах: 1) ни на книжке Carpenter'a, ни на книге Шрадера не выставлять моего имени. Это не такие труды, чтобы мне могло быть приятно хвалиться ими. Потому: 2) прошу Сашеньку сказать издателю, что я не желаю иметь экземпляров этих переводов; мне совестно и думать об этих моих работах, в особенности о второй, о работе над Шрадером, которую сделал я лишь по праву нищего получать деньги задаром, в убыток дающему их благотворителю. Разумеется, когда буду иметь возможность, возвращу издателю деньги и выражу ему мою благодарность за то, что он подавал милостыню нищему. Добрый, должно быть, это человек; как его фамилия? Билибин, что ли? Благодарю его.
О переводе книги Шрадера сделаю следующие заметки.
1) Я никогда не знал по-гречески; а теперь давным-давно позабыл и те скудные сведения в этом языке, какие были у меня тридцать пять лет тому назад. Греческого словаря у меня не было. Поэтому я мог перевести лишь немногие из греческих цитат. Остальные надобно перевести, если нет готовых переводов цитируемых авторов. Но. кажется, кроме поэмы "Форонида", из которой приведено у Шрадера несколько стихов (о дактилях горы Иды), все остальные греческие произведения, цитируемые им, переведены на русский: о Геродоте и Ксенофонте нечего и толковать: они переведены; но и все другие греческие авторы, цитируемые Шрадером, переведены, помнится мне, на русский. Стихи из Одиссеи должны быть приведены по переводу Жуковского, стихи из Илиады -- по переводу Гнедича.
2)