Письма 1877-1889 годов

Чернышевский Николай Гаврилович

   Я получил Ваше письмо о покупке ковра во вторник вечером, 29 ноября. В среду не мог выйти из дому, не по недосугу (у меня всегда все время в моем свободном распоряжении), а по нездоровью моей жены (поправившейся на другой день). В четверг пошел к персиянину, у которого были куплены те ковры. Он сказал, что совершенно хорошо помнит красный, -- "как будто он перед глазами у меня" -- и что у него есть ковер того же рисунка и требуемого размера; но ib кладовой, надобно искать; это долго; найдет к утру завтра. -- У меня "ет денег; я хотел спросить цену и написать Вам, чтобы Вы прислали. Я сказал: "Найдите; мне пришлют деньги через две недели; тогда я куплю". -- "Возьмете теперь, заплатите после". -- "Благодарю вас; дам расписку в обязанности уплатить". -- "Расписки не возьму; не нужно". -- А надобно сказать, что он лишь видывал меня несколько раз в магазине одного из моих знакомых и раз в своем магазине тогда, при покупке ковров Грачевым. -- На другой день (вчера, в пятницу) ковер был найден; длина та самая, какая требовалась Вами, 3 аршина; ширина на 3 1/2 вершка меньше написанной Вами (не 2 арш., а только 1 арш. 12 1/2 в.). Я рассудил, что недостаток ширины не важен. Вы писали: купленный (красный) ковер оказался короток и поэтому к нему нужно прикупать маленький, в 2 арш. ширины и 3 длины; если таких нет, то 2 1/2 арш. ширины и 3 длины; если таких нет, то 2 1/2 арш. ширины и чуточку будет подлиннее, не беда". -- "Чуточку" подлиннее -- то есть точное соответствие меры по длине важнее, чем по ширине; да и без того ясно, что ковер нужен, чтобы быть приложенным своей длиной к краю прежнего по ширине; а при таком назначении 3 1/2 вершка недостачи в его ширине дело незаметное. Ковер того рисунка 2 аршина длины если 6 и нашелся, по моему соображению, не годился бы, потому что его длина была бы много больше требуемой, коймы не подошли бы в меру. Итак, я попросил моего нового приятеля зашить ковер для отдачи на почту. Посылки, принимаемые в пятницу, лежат здесь до воскресенья; потому я не стал торопить моего приятеля обшивкой ковра вчера же, предпочитая, чтоб он сделал обшивку не спеша, получше; если б и отдать посылку вчера, она пошла бы все равно с нынешними (здесь посылки отправляются лишь в день, следующий за днем приема, а принятые в пятницу лишь вместе с субботними, в воскресенье).
   Пересылка через контору транспортов стоила бы 3 р. 50 к., до Москвы посылка дошла бы -- когда?-- "Через двадцать дней по отправлении".-- А отправление было бы когда? Завтра?-- "Когда соберется партия товара, мы посылаем партиями, а не особыми мелкими посылками".-- Когда же соберется партия?-- "Через неделю, вероятно, соберется". -- Я рассудил, что промедление в получении требуемого будет для покупающего ковер более неприятно, чем лишний расход рубля в три при отправлении ковра по почте.
   Итак, иду взять ковер и сдать на почту.
   Цифры впишу по окончательному определению цены ковра и по уплате денег на почте, потому они будут, вероятно, не тех чернил, как письмо.
   Цена ковра 18 р.
   Плата почте 2 р. 90 коп.
   Попросите покупателя ковра извинить мне ошибки, если я сделал какие-нибудь ошибки при исполнении его желания.
   Жму Вашу руку. Ваш Н. Чернышевский.
   
   P. S. Жена шлет свои приветствия Вам и Вашей супруге.
   P. P. S. Итак, отправление по почте обошлось даже дешевле, чем взяла бы транспортная контора.
   

1230
К. Т. СОЛДАТЕНКОВУ

8 декабря 1888

Милостивейший государь, Кузьма Терентьевич,

   Спешу отвечать на благородное письмо Ваше ко мне от 1 декабря.
   Само собою разумеется, что я своими прежними письмами к Вам вовлек Вас в доверие к словам А. В. Захарьина, будто я передаю Вам через него мои просьбы; потому в недоразумении, за которое я винил Вас в моем письме от 24 ноября, виноват был исключительно я же сам; Вы совершенно справедливо говорите это.
   Прибавлю: когда я писал то письмо мое, совершенно противное моему -- неизменному и тогда -- чувству благодарности Вам, я превосходно знал, что несправедливо выставляю Вас виноватым в том, в чем виноват исключительно я.
   Но по обязанности, мотивы которой я не имею права открывать Вам ли, или кому бы то ни было, хотя бы ближайшим родным моим, я должен был сделать так. Мне было тяжело выказывать себя перед Вами несправедливым, неблагодарным и злым, но того требовала от меня обязанность более важная, нежели мое нежелание выказывать себя перед Вами дурным человеком. Я исполнил ее.
   Прошу прощения у Вас в том, что для ее исполнения написал я Вам неприличное, несправедливое, неблагодарное письмо.
   Я был уверен, что оно заставит Вас, в справедливом негодовании на меня, прервать всякие сношения со мной. Вы поступили иначе. Тем больше чести Вашему благородству.
   Ваше доброе расположение ко мне давало мне средства жизни. Я был убежден, что прекращаю это моим письмом от 24 ноября. Но, подвергая себя, жену и (старшего) больного сына, неспособного кормить себя своим трудом, 'неприятностям нужды в деньгах на довольно долгое время (пока нашел бы новые средства к жизни), я имел в денежном отношении и отрадное чувство: мне было приятно, что прекращаются денежные потери, которым подвергал я Вас.
   Буду говорить о Ваших и моих денежных средствах без церемонии. Ваши доходы много больше моих. Тот убыток, какой делал я Вам своим переводом Вебера, не кажется для Вас большим, потому что Ваши средства позволяют Вам считать убытки такого размера маловажными. По Вашему масштабу величины денежных счетов это и действительно так, я согласен. Но с моей точки зрения это не так; во-первых, мой масштаб денежных величин не тот, как Ваш; во вторых, если б убыток, делаемый мною Вам, был невелик и по моему масштабу, все-таки мне было бы тяжело, что для приобретения себе средств к жизни я делаю вред другому лицу.
   Когда я думал просить Вас о принятии на Ваш счет расходов по изданию Вебера (главный из которых -- расход на мое содержание во время работы), я имел план издания совершенно не тот, какой пришлось мне исполнять. Дело было вот m чем:
   Я не имею права выставлять на моих книгах мою фамилию. Имя Вебера должно было служить только прикрытием для трактата о всеобщей истории, истинным автором которого был бы я. Зная размер своих ученых сил, я рассчитывал, что мой трактат будет переведен на немецкий, французский и английский языки и займет почетное место в каждой из литератур передовых наций.
   Но для того чтобы сделать такую переделку книги Вебера, в которой все, кроме имени, принадлежало бы мне, я должен был иметь под руками много книг:-- при начале работы -- рублей на тысячу; потом понадобилось бы еще тысячи на две, на три.
   Итак, я собирался, кончив ту маленькую работу, которой жил тогда (в бедности), написать Вам: пришлите мне книг и дайте мне кредит у какого-нибудь московского книгопродавца, имеющего сношения с немецкими и проч. книгопродавцами; я буду писать под названием переделки Вебера совершенно свой труд о всеобщей истории; прошу Вас быть его издателем и содержать меня во время этой работы.
   Это издание имело бы такой объем, что было бы по своей цене доступно массе русской публики; приблизительно, состояло бы из десяти томов величиною с книжку "Русской мысли" или "Вест. Европ.", то есть объем его был бы приблизительно в три раза меньше "Всеобщей истории" Вебера, следовательно и цена всех томов его была бы втрое меньше цены Вебера.
   Издание печаталось бы в 5 000 экземпляров. Через два года по напечатании первого тома понадобилось бы второе издание и т д. Изданий было бы много; никак не три, гораздо больше.
   Уж первое издание дало бы большую (по моему масштабу) выгоду "издателю; следующие издания тем больше.
   Как я думал об этой выгоде?-- Я еще до своего отъезда из Петербурга, 25 лет тому назад, хорошо знал мотивы и правила Вашей издательской деятельности (начавшейся за несколько лет перед тем). Потому я наверное знал, что Вы предложите мне большую часть выгоды, а вероятнее, всю выгоду. Больше чем было бы мне нужно для содержания себя, жены, больного (старшего) сына и на пособия бедным родственникам я не взял бы: остальному я попросил бы Вас давать какое-нибудь другое употребление по Вашему усмотрению. Ио то, что брал бы я, составляло бы, по моему масштабу, много денег.
   Вместо того -- вышло что?
   Я перевожу книгу, положительно не нравящуюся мне; я теряю время на переводческую работу, неприличную для человека моей учености и моих -- скажу без ложной скромности -- моих умственных сил; издание имеет размер, делающий его недоступным массе русской публики; груды этого издания лежат в Вашем складе; для публики пользы от издания очень мало, а Вам от него -- громадный, по моему масштабу, убыток.
   Как это вышло? Захарьин был у меня, когда я собирался обратиться с просьбой к Вам; кое-что слышал о моем намерении; ничего не понял, вообразил, что я хочу переводить Вебера, явился к Вам и от моего имени попросил Вас дать мне переводить Вебера. Вы были так добр ко мне, что согласились на просьбу, которую считали моей.
   Вы скажете, я должен был на Ваше доброе поручение отвечать, что мой план вовсе не тот, что я не принимаю Вашего поручения переводить Вебера и прошу Вас заменить его другим, которое, по моему мнению, должно состоять вот в чем и вот в чем. -- Справедливо; я должен был сделать так. Но не сделал. В этом моя серьезная вина перед Вами. Я полагал, что Вы человек щедрый, великодушный, но не допускающий возражений на его поручения.
   Я увидел, что ошибся, узнал, что Вы вовсе не деспот. Но увидел это поздно, лишь из рассказов Василия Егоровича (кажется, так его имя и отчество?) Грачева.
   А половина Вебера была уж напечатана; переменять дело показалось мне поздно. Я стал делать улучшения, но лишь такие, которые оставляли издание простым, только несколько улучшенным, переводом; то есть улучшения ничтожные, лишь несколько облегчавшие для публики тяжесть покупки громадного издания. Они были ничтожны; потому и эти томы шли из типографии лежать в Вашем складе. Дело оставалось убыточным для Вас, тяжелым и для моей совести, как для кармана публики.
   Потому-то было отрадой для меня убеждение, что письмом от 24 ноября я заставляю Вас, в справедливом негодовании, разорвать сношения со мной.
   Вы поступили иначе. Этим Вы дали мне право производить в остающихся томах Вебера улучшения более значительные.
   Теперь уж набрана половина XI тома; на этот том уж должно махнуть рукой. Но остаются еще четыре тома. Я улучшу их, насколько допускается необходимостью сохранить за ними вид продолжения прежних томов. Для этого мне нужны книги. Для начала переработки XII тома рублей на двести, я полагаю. Не утруждая Вас их перечислением, прошу с этой же почтой Ивана Ильича выслать мне их. С тем вместе прошу Вас открыть мне кредит на тысячу рублей у одного из московских книгопродавцев, торгующих иностранными книгами. Разумеется, серьезная переработка будет итти медленнее, чем перевод, но лишь немного медленнее; я веду и серьезные ученые работы быстро. И позволяю себе без фальшивой скромности уверить Вас, что за эти томы русская публика будет более благодарна Вам, чем за первые одиннадцать.
   Я утомил Вас длиннотою моего письма. Отлагаю более подробное изложение моего плана работы над четырьмя остающимися томами Вебера до времени, когда буду иметь досуг написать письмо почерком менее торопливым и менее неразборчивым.
   Приготовление "Материалов для биографии Добролюбова" подвинулось у меня уж довольно далеко. Русская публика будет благодарна Вам за эту книгу.
   Захарьин передал Вам от моего имени просьбу принять на себя издание русской переработки Conversations-Lexicon'a Брокгауза. Он перепутал слышанное от меня об этом моем намерении. Я имел это намерение; но навел справки у московских и петербургских книгопродавцев и увидел из их определений количества экземпляров и цены, доступной для русской публики, что это издание не окупилось бы. Потому я уж давно (в конце августа) отбросил мысль о нем.
   По окончании работы над переделкой Вебера буду просить Вас о принятии на Ваш счет других изданий.
   Снова прошу Вас извинить мне мой проступок перед Вами.
   Я не раскаиваюсь "в нем; я обязан был сделать его. Но я виноват перед Вами в несправедливости -- и притом несправедливости, сделанной с полным знанием того, что она несправедливость, -- и прошу Вас простить мне ее.
   Никогда не перестававший иметь глубокую благодарность к Вам Я. Чернышевский.
   

1231
И. И. БАРЫШЕВУ

[8 декабря 1888.]

   ...сделать вид, будто сержусь. Но у меня тяжелая рука; легких ударов я не умею наносить, при всем желании сдерживать силу движений моих. Я старался писать К. Т-чу как можно менее обидно, -- Вы читали письмо -- и думали, я бью со всего маху; нет, это были сдержанные, по возможности легкие удары.

-----

   Я пишу К. Т-чу, что, начиная с XII тома, заменяю перевод Вебера переделкой; что для этого мне нужны книги, что я прошу его открыть мне кредит в 1 000 р. у какого-нибудь книгопродавца и, кроме того, разрешить Вам немедленную высылку на мое имя тех книг, которые перечислю я в письме к Вам и которые обойдутся, вероятно, рублей в 200. Без сомнения, он исполнит мою просьбу.
   Вот эти книги:
   Conversations-Lexicon Брокгауза, новое издание; эта книга найдется в Москве.
   Следующих книг, вероятно, нет ни в Москве, ни в Петербурге], их надобно будет выписать из-за границы.
   Сhéruel, Histoire de France pendant la minorité de Louis XIV.
   Четыре тома, Paris, 1879--1880 (может быть, после вышло еще несколько томов; нужны все). Того же автора:
   Histoire de France sous le ministère de Mazarin, 3 тома, Paris 1883 -- я подозреваю, не просто ль это новое издание предыдущей книги; если так, то нужно лишь оно, а та книга не нужна.

-----

   Samuel Rawson Gardiner, History of England, from the accension of James I, 1863, 2 тома;
   его же, Prinse Charles and Spanish Mariage, 1869, 2 тома;
   его же, A History of England under the Duke of Buckingham, London, 1875, 2 тома.
   Предыдущие две книги Rawsona Gardiner'a изданы, вероятно, тоже в Лондоне.
   Вышлите эти книги Chéruel'я и Rawson'a G[ardine]r'а немедленно.
   Жму Вашу руку. Простите, если огорчил Вас. Жена моя шлет свои приветствия Вашей супруге и Вам. Ваш Н. Чернышевский.
   

1232
И. И. БАРЫШЕВУ

9 декабря 1888.

Милостивый государь, Иван Ильич,

   Лицо, читавшее (или, если это было несколько разных лип, то: лица, читавшие) вторую (редакторскую) корректуру моего перевода Вебера, дозволяло себе (или дозволяли себе) в первых восьми томах перевода делать поправки, искажавшие перевод. Продолжалось ли это в следующих томах перевода, не знаю, потому что не заглядывал в них, опасаясь найти ту же мерзость.
   Если это было так и в следующих томах, то не будет узнано мною: я не намерен заглядывать в них, как не заглядывал до сих пор.
   Вперед этого не должно быть.
   Прошу Вас передать от меня лицу, читающему (или лицам, читающим) редакторскую корректуру перевода Вебера, мое приказание помнить, что такой писатель, как я, не нуждается в чужих исправлениях того, что он пишет.
   Прошу Вас уведомить меня об исполнении этой моей просьбы. Ваш Н. Чернышевский.
   

1233
И. И. БАРЫШЕВУ

9 дек 1888

[Послано 10 дек. вместе с письмом от 10 дек.]

Добрый друг Иван Ильич,

   Вчера я отправил заказными письмами ответы на письма Ваше и Кузьмы Терентьевича от 1 декабря. В письме к Вам я говорил, что хотел бы приложить к нему копию с письма к К. Т-у, но что нельзя было моим молодым помощникам (которых теперь, кроме К. М. Федорова, еще двое) успеть сделать список для Вас ко времени отхода вчерашней почты, потому я прилагаю к моему письму лишь то, что успел списать один из них, -- копию последней страницы. Я, спеша ,итти на почту для отдачи писем, забыл вложить ее в конверт письма к Вам.
   Теперь готова полная копия моего письма к К. Т-у (понятно, что с таких писем я оставляю или списки или черновые у себя; неизвестно, что выйдет; может оказаться надобность в справке). Прилагаю эту копию к нынешнему моему письму.
   Вчерашнее мое письмо к Вам было неприятное. Прошу Вас простить мне его. И если Вы согласен, то оставим это дело.
   Перейду к настоящим моим желаниям, об исполнении которых прошу Вас.
   Корректуру держит кто? Евгений Федорович Корш, по-прежнему? Если он, то я желаю, чтоб она была передана кому-нибудь другому, лучше его понимающему, что в России нет человека, который знал бы русский литературный язык так хорошо, как я.
   Расскажу Вам мою историю с Е. Ф. Коршем, представляющую в миниатюрном виде копию моей истории с Захарьиным. Моя жизнь богата подобными историями, потому что я человек, держащийся утрированных форм деликатности.
   Когда я принимался за перевод Вебера, мне было передано, что поручению этого дела мне много способствовал Е. Ф. Корш, говоривший обо мне К. Т-у самым симпатичным таном. Я почел своей обязанностью благодарить его, послал ему письмо с утрированными, по моему обыкновению, выражениями уважения к его литературным заслугам.
   Он отвечал любезным письмом, в котором говорил между прочим, что поправил орфографию некоторых китайских имен (первый том Вебера начинается Китаем).
   Я не имел под руками книги с изложением правил транскрипции китайских слов на латинский алфавит (и, в данном случае, на русский; это уж легко переложить самому). Но я знал многие из этих правил.
   Евгений Федорович, как оказывалось по его рассуждению о них в письме, знал о них меньше, чем я; я видел, что мою транскрипцию, во многих случаях плохую, он будет искажать нелепым образом; вместо моего правильного или хотя неправильного, но сносного, у него из-под пера будет выходить уродливое. Но я подумал: "Чорт с ними, с китайскими именами; стоит ли из-за них огорчать почтенного человека ответом: я знаю это дело плохо, а вы еще хуже меня; потому не дотрогивайтесь до моего, кажущегося вам ошибочным; вы принимаете правильное за ошибочное, и даже то, что ошибочно, испортите хуже, чем было оно". Итак, вместо этого ответа, который был бы хорош, я написал Корщу, что благодарю его за поправки -- Вы скажете: я сделал глупо. Я согласен. Но таково мое правило обращения с людьми: деликатность, деликатность и деликатность. Вы скажете: в такой утрированности она заслуживает порицания. Согласен. Но от всех дурных качеств и привычек не исправишься; я давяо махнул рукой "а те, какие имею. Некогда, да и не стоит заниматься исправлением себя от них.
   Хорошо. Что же вышло?-- То, чему следовало выйти: расхрабрился мой почтенный Евгений Федорович -- и пошел поправлять всякие имена. Присылаете Вы мне 1-й том перевода; я долго не заглядывал в него. Понадобилось развернуть, чтобы найти, какою страницею перевода следует заменить цифру страницы 1-го тома в ссылке на нее, находящейся во 2-м томе. Это было что-то о Греции. Развертываю, -- что за ахинея в правописании греческих имен!-- Я подумал: "чорт с ними, с греческими именами, да и со всякими другими; мелочь это, не стоит огорчать из-за нее почтенного человека". Заметьте, я не читал; я только вел глазами, разыскивая, на какой странице перевода поместился факт, на который делается ссылка в цитате 2-го тома. Так это шло долго: я только водил глазами по страницам, разыскивая, какую цифру поставить в цитате. Читать, я очень, очень долго не прочел ни одной строки перевода. Наконец случилась надобность отыскать не цифру страницы, а выражение, которым я перевел немецкий термин, повторяющийся в одном из следующих томов, переводимом мною в то время, -- я прочел две, три строки -- и ужаснулся: это уж "не чорт знает что", а нечто такое, чего и сам чорт не знает: дикие слова, нелепые обороты речи. Я развернул том на другом месте -- то же самое. Мне стало мерзко смотреть. И знаете, что я сделал?-- Тот экземпляр перевода, который один оставался у меня, я подарил при первой представившейся возможности подарить. А цитаты страниц стал выпускать, потому что уж не имел, где найти их.
   Хороша история?
   То вот ее развязка: прилагаю к письму формалыную записку Вам; в ней -- диктаторски выраженное приказание корректору не сметь делать поправок в именах ли, в слоге ли.
   Вы видите, добрый друг, я принял решение вступить в свои права.
   При малейшем сопротивлении Кузьмы Терентьевича моим распоряжениям я прерву всякие сношения с ним; конечно, на этот раз уж безобидным для него образом: напишу, что мне некогда, поблагодарю за расположение и только.
   Простите, если сделал неприятность Вам.
   Целую Вас, милый друг. Ваш Н. Чернышевский.
   

1234
И. И. БАРЫШЕВУ

10 декабря 1888

Милый и добрый друг Иван Ильич,

   Не успел отправить вчера письмо, помеченное 9-м декабря. Отправляю ныне, вместе с этой припиской.
   Повелительное распоряжение мое относительно корректора написано так резко только по предположению, что лицом, читающим редакторскую корректуру, остается Е. Ф. Корш.
   Если ж это уж не он, то передайте корректору мое распоряжение в деликатной форме.
   Я требую безусловного исполнения моих распоряжений; но, разумеется, мои распоряжения будут относиться только к литературной стороне издания, а не к деньгам. Денег моих в Ваших руках нет; потому никакими деньгами я не имею права распоряжаться. Я могу только просить их, а не требовать; Кузьма Терентьевич всегда вправе отказать мне в авансах; и собственно этот отказ нимало не испортит моих отношений к нему; надобно только уведомить меня вперед за две недели, что с такого-то числа авансы мне прекращаются, чтоб я имел время выписать себе надобную сумму из другого источника моих доходов.
   24 ноября я еще не имел, но теперь уж имею другой источник доходов и, собственно говоря, бросить дурацкую работу над Вебером было бы выгодно для меня (это между нами; Кузьме Т-чу нельзя говорить этого, чтобы не показалось ему, что он должен увеличить плату за Вебера; какое увеличить!). Как только дозволят мои денежные дела, я пересчитаю число листов в этих дурацких одиннадцати томах Вебера и сосчитаю, как было первоначальное условие, по 25 р. за лист, а остальные полученные мною деньги, еще по 5 р. за лист, поставлю авансом, выданным мне от Кузьмы Терентьевича. Сосчитаю также и поставлю авансом мне от него сумму тех расходов, которые должен был делать я, и принимал на [свой счет] он (покупку немецкого Вебера, плату за пересылку мне денег и проч.).
   Это я надеюсь сделать к концу следующего года.
   Само собою понятно, что покупка Conversations-Lexikon'a и других книг, которые перечислены в моем письме к Вам от 8 декабря, должна быть поставлена теперь же авансом в мой счет.
   Прошу Вас сказать К. Т-чу, что я беру назад свою просьбу к нему об открытии мне кредита в 1 000 р. у какого-нибудь книгопродавца.
   К 24 декабря прошу выслать мне пятьсот рублей, то есть послать их из Москвы немедленно по получении Вами этого письма. А если сказать правду, то я был бы рад получить отказ в этих деньгах. Но если будет отказ, то прошу прислать его по телеграфу не позже 17 числа. Ваш Н. Чернышевский.
   

1235
A. H. ПЫПИНУ

19 декабря 1888.

Милый друг Сашенька,

   Посылаю тебе для выдач содержания моему бедному Саше 100 р. Прилагаю записку к нему, в которой говорю, что до устройства моих денежных дел не могу давать ему больше 40 р. в месяц.
   Изложу тебе положение моих денежных отношений.
   Я послал тебе копию с моего письма от 24 ноября к Солдатенкову и письмо к тебе, объясняющее нелепо устроившуюся странную необходимость мне написать ему так.
   Разумеется, я должен был полагать, что он в негодовании на мое письмо разорвет сношения со мною. Вышло не так. Он имел твердость души отвечать мне на письмо от 24 н[оября] письмом совершенно благородным, в котором говорил, что восстанавливает прежние отношения свои ко мне, существовавшие до недоразумения, породившего мое письмо от 24 н[оября].
   Я отвечал ему письмом, в котором, принимая всю вину недоразумения на себя (это моя неизменная манера), отдавал (это справедливо) должную похвалу его благородству. Я принимаю на себя вину в письме к нему лишь по моей неизменной манере совершенно оправдывать человека, говорящего мне о прекращении неприятности, на самом деле я -- правильно ли, неправильно ли, все равно, но твердо -- считаю Солд[атенко]ва выказавшим недозволительную взрослым людям степень ребяческой наивности и кругом виноватым передо мной, насколько может считаться виноватым в глупых поступках неразумный ребенок. В письме к Барышеву (от 9 и 10 дек.) я объясняю это (для "его, не для передачи Сол[датенко]ву).
   Это мое письмо было послано 8 дек[абря]; по зимнему ходу почты, оборота ее от Москвы сюда еще не было до утра, когда я пишу тебе.
   Ответ Солдатенкова будет благороден, в том нет сомнения; но я не знаю, найдет ли он возможным сделать ту перемену характеру моей работы над Вебером, которую я предлагаю ему.
   А я решил (и написал Барышеву), что при малейшем несогласии Солдатенкова с моим планом работы, я, докончив начатый перевод XI тома Вебера, бросаю это дело, бывшее в том виде, какой имело до сих пор, неприятным мне и убыточным для Солдатенкова. Кроме того (в том же письме к Барышеву), я прошу Барышева передать лицу, читающему редакторскую корректуру перевода Вебера мое приказание помнить, что работы писателя, перевод которого читает он, не нуждается в чужих поправках. Это лицо -- Е. Ф. Корш, как я полагаю; к приказанию ему, написанному в форме письма к Барышеву на отдельном листе, я присоединяю в письме собственно к Барышеву требование, чтобы редакторская корректура моей работы была отнята у Корша и передана какому-нибудь другому лицу, лучше его умеющему понимать, в каких отношениях к писателю, подобному мне, должен он держать себя. Я прибавляю, что при малейшем сопротивлении Солдатенкова этому моему требованию я прерву всякие сношения с ним письмом, в котором скажу, что мне недосуг работать для него и поблагодарю его еще раз за добро, которое он делал мне с большим убытком для себя.
   Согласится ль Солдатенков исполнить мое требование относительно передачи редакторской корректуры другому лицу с оскорблением (заслуженным, но тяжелым), которому подвергаю я его старинного приятеля, Корша?-- Сомнительно.
   Ты найдешь, что я поступил с Коршем несправедливо, и кроме того, помимо мысли о несправедливости к Коршу, глупо. Это все равно. У меня такой характер. Иначе держать себя я не умею.
   После письма к Солдатенкову от 24 ноября, считая свои отношения к нему порванными, я должен был приискать себе другой источник средств к жизни. Я написал статью из материалов для биографии Добролюбова и послал ее Лаврову, в "Русскую мысль". Понравилась ли она дружескому кругу "Редакции Русской мысли", я еще не знаю. Кончив эту статью, я стал писать для "Русской мысли" начало ряда повестей, вложенных в общую рамку, подобную рамке сказок 1001 ночи. Это начало "Вечеров у княгини Старобельской" (так называется рамка) заключает в себе совершенно самостоятельную повесть, действие которой происходит отчасти в Лондоне, отчасти в Арле и Марсели, между 1853 и 1858 годами, главным же образом в Арле и Марселе в конце июня и первой половине июля 1858 года. Главное лицо -- арльская красавица М-те Элеонора Дюбелле (Dubellay), оставшаяся на 18-м году вдовою и пять лет сопротивляющаяся своему влечению к живущему в Лондоне, служащему там в конторе банкира Бриггса, благороднейшего человека, молодому итальянцу, безгранично преданному ей; она нежно и сильно любила своего Жоржа и не хочет "унизить себя в собственном мнении" вступлением во второй брак, который кажется ей "изменой Жоржу". Все главные действующие лица симпатичные, благородные; некоторые принадлежат к среднему, более или менее зажиточному сословию, другие к высшей финансовой или родовой аристократии. Содержание повести -- невиннейшее. Объем этого рассказа с его частью рамки листов 5 печатных. Я послал 15 дек. первую половину его, вчера почти все остальное, завтра пошлю последние листки.
   Повесть "Мое оправдание", написанная в форме автобиографического рассказа того итальянца, Сеттембрини (это его оправдание) -- очень хороша; рамка -- тоже. Но прийдется ль по вкусу Лаврову и окружающим его, я не знаю.
   Посмотрим, что будет.
   Целую Юленьку и Ваших детей.
   Оленька кланяется всем и кого следует целует.
   Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   
   P. S. Ты не огорчайся за меня моими словами о шаткости моих денежных дел. Деньги у меня есть.
   

1236
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

19 декабря 1888.

Милый друг Саша,

   Благодарю тебя за то, что прислал деньги, вырученные от продажи моей книжки. Сделал хорошо ты и то, что часть их оставил у себя. Если вперед будет получаться тобой подобная выручка (чего не предвидится, но условимся на всякий случай), гы, оставляя у себя сколько необходимо, отдавай остальное твоему дяде Александру Николаевичу, которому я должен.
   Денежные дела мои находятся теперь в шатком положении. Пока оно длится, не могу давать тебе больше 40 р. в месяц, как было первоначально. Когда поправятся мои дела, поправится и это.
   Извини, что пишу тебе редко и мало. Недосуг, мой милый.
   Будь здоров.
   Твоя мамаша целует тебя. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

1237
Е. Н. ПЫПИНОЙ

19 дек. 1888.

Милый друг Евгеньичка,

   Оленька велела мне поздравить тебя за нее с днем твоих именин. Ей самой нельзя писать: нездоровится.
   Прости меня ты, милый друг, что вовсе не пишу тебе; попроси прощенья мне за то же у Поленьки, Сережи, Виктории Ивановны, Петеньки. -- Все недосуг, все недосуг.
   Передай Петеньке от моего имени все, что сердце твое подскажет тебе нежного.
   Твоя жизнь идет немножко похоже на мою; работа, работа, и нет досуга. Привыкла ты? И не тяжело? Разумеется, как мои приятели якуты не чувствуют ни холода, ни голода: привыкли. Но я имел сомнение, действительно ли не чувствуют.
   Мои силы еще крепки. А твои?-- Крепкими никогда не были.
   Милая моя, целую твои ручки, целую тебя.
   Целую всех наших. Твой Н. Ч.
   

1238
В. М. ЛАВРОВУ

20 дек., вторник [1888].

Глубокоуважаемый Вукол Михайлович,

   Неисправен я перед Вами. Но к лучшему для "Русской мысли", в том случае, если Вы захотите поместить в ней мои "Вечера у княгини Старобельской".
   Посылая Вам начало первого вечера, главную часть которого составляет рассказ "Мое оправдание", образующий совершенно самостоятельное целое, и предназначая этот вечер для январской книжки "Русской мысли", я телеграфировал Вам, что пошлю окончание через два дня, то есть в субботу, 17 числа, и что оно лишь третья доля вечера по объему, то есть непосланная доля вдвое меньше посланной.
   Вместо 17-го я послал уж только 18-го в воскресенье, -- и то лишь большую часть оставшегося не посланным в посылке 15 дек., а не все. И, однакоже, послал телеграмму Вам и объяснил в одновременно отправленном письме, что последние листы, вложенные в заказное письмо, дойдут до Вас одновременно с листами второй посылки. Мне сказали, что заказные письма, отданные в понедельник, отправляются в тот же день; а посылки, отданные в воскресенье, отправляются, это я знал, тоже только в понедельник. На деле вышло, что мне соврали: заказные письма, принятые в понедельник, отправляются вместе с посылками в среду. Потому отдать письма в понедельник было бы бесполезно. Таким образом, вышло еще два дня просрочки в получении Вами (отправления мною Вам) окончания первого отдела моего ряда рассказов.
   Я просрочил, в сумме, пятью днями против обещанного Вам (отдаю на почту 20 числа, во вторник, вместо обещанного 15 числа, четверга, то есть делаю так, что Вам будет послан этот конец 21 числа, в среду, вместо 17 числа, пятницы). От этой просрочки в отправлении Вы получите конец не 20 или 22, -- как я желал и обещал, и ждали по первой моей телеграмме Вы, -- а 27 или 28 дек. Отправляю конец посылкой, а не заказным письмом, потому что оно не дает выигрыша времени.
   Моя склонность влечет меня смеяться над собой за это и ругать себя. Но считаю более полезным говорить серьезно.
   Когда кончается набор книжки "Русской мысли"? Как идет формирование состава книжки?-- Я этого не знаю. У нас в "Современнике" делалось по порядку, заведенному раньше моего сотрудничества Некрасовым, так:
   Заранее определялся состав книжки; иногда на три, на четыре месяца вперед; но когда начиналось печатанье, он непрерывно мог быть изменяем, сообразно поступления новых материалов; эта свобода изменения длилась до последнего дня возможности изменять состав книжки.
   Объясню примером, в котором подвергающийся перемене отдел журнала--беллетристика (с которой и бывало это особенно часто).
   Она печаталась крупным шрифтом, цицеро. У нас типография была бедна шрифтами, так что каждый месяц часть каждого из двух главных шрифтов (цицеро и боргеса) шла в дело два раза, даже три.
   Положим, в книжке должно было быть 15 листов цицеро. А у нас всего этого шрифта было только на 12 листов. -- И даже при такой скудости шрифта набранные повести были отлагаемы -- в наборе, готовом, прошедшем через две корректуры, -- на месяц, на два, на три, если являлся материал более важный. Например, так: набор книжки начат 29 числа; первый готовый оригинал -- посредственная повесть, 4 листа. Прошло 4 дня, она набрана. Дальше есть повести получше в 4 листа и в 7 листов, из них идет в набор та, которая в 7 листов; около 8 числа присылается хорошая повесть в 5 листов; Некрасов говорит: вторая, уж набираемая, и третья, еще не набираемая, повести останутся в книжке, а первая наименее полезная журналу, уж набранная, отлагается до той поры, когда не будет лучшего материала; набор ее пусть стоит и ждет. -- Осталось только 7 листов шрифта; а надобно его на 15 листов; ну, вертись типография, как знаешь.-- Вторая повесть в 4 листа, ставшая первой, набрана, но еще не вышла из цензуры; набрано 3 листа второй, недостает шрифта на 3 листа; Некрасов говорит: разобрать 3 листа набора отложенной повести. -- Первая вышла из цензуры, стало свободно 11 листов набора; хватит на 2-ю повесть (6 листов) и на третью, в 5 листов, новую, не предвиденную при составлении плана книжки и вытеснившую из нее прежнюю первую. А если третья повесть имела 6 листов?-- недостает одного листа шрифта; Некрасов велит разобрать и единственный остававшийся лист набора отложенной повести. Если она не останется выброшенной за борт, попадет в одну из следующих книжек, это будет уж новый набор.
   Это (по тогдашней цене) было 44 или 48 рублей убытку. Карл Иванович (Вульф, честнейший человек, всей душой преданный Некрасову и "Современнику", фактор "Совр-ника", впоследствии хозяин типографии, где печатался этот журнал) горюет, жалуется Некрасову на его распоряжение: "Николай Алексеевич, Вы делаете 48 рублей убытка журналу". -- "Нужды нет, Карл Иванович; так будет выгоднее для журнала".
   Такой ли порядок у Вас? Я думаю, такой; для Вас он тем легче, я думаю, что предполагаю: Ваша типография не бедна шрифтом. Если так, то моя повесть с своей долей рамки попадет в январскую книжку.
   Если же нет, то я буду не для забавы своему дурачеству, а серьезно ругать себя за то, что отослал ее Вам для январской книжки, а не продержал у себя еще неделю, чтоб улучшить. Я много улучшил бы ее в неделю. Дав себе просрочку в пять дней вместо двух, я приобрел время сделать великолепное улучшение во второй половине ее, над которой работал эти пять дней. -- Депеши, получаемые Сеттембрини из Марселя, были в первой редакции, для краткости, пересказываемы самим Сеттембрини. Это был слог Сеттембрини, человека умного, но не блестящего. В переработанной редакции я восстановил прямую форму депеши, и получились страницы блистательные. В той редакции не было даже имени Джеррольда, было только упоминаемо в рассказе Сеттембрини, что эти известия доставлял ему "корреспондент" -- посланный Брштсом, тоже коммерческий человек, подобный Бриггсу, очень проницательный, но неизменно докторальный. А теперь это новое лицо, Джеррольд, -- самое лучшее из всех с точки зрения вкусов публики. Будь у меня неделя, я имел бы время написать десяток страниц об М-те Дюбелле, другие два десятка о миссис Бриггс, я изобразил бы домашний быт Гастона Форкалькье, обрисовал бы фигуры его, жены его, Ремона, Леонии; я отказывался от всего этого, чтоб ограничиться числом страниц, какое возможно успеть написать для январской книжки. Не все, разумеется, в улучшении было бы расширением; я упростил бы обстоятельства; повесть выиграла бы в сжатости и силе также и от других приемов; например, я успел применить форму тостов к оценке действующих лиц; это вышло великолепно; и стали не нужны рассуждения о том, что хорошо, что дурно в повести; а без оценки тостами было необходимостью, чтобы слушатели и слушательницы рассуждали о повести, спорили между собой и нападали на Вязовского, который отмалчивался бы и под конец разъяснил бы: "Эх, вы! потому-то я и не хотел разговаривать с вами в библиотеке, что вы говорили пустяки", -- и растолковал бы, в чем дело. Теперь, после тостов, нападения на него невозможны, и гости немедленно разъезжаются; но -- знает или не знает Вязовский без чужих указаний что хорошо, что дурно в его повести, что ясно, что не ясно?-- Знает; потому что -- очевидно -- да и прямо сказано в предисловии:-- Вязовский -- это сам Полянский, преувеличивающий для лучшего комизма свои забавные странности и неуклюжести. (А Полянский -- это я, Н. Чернышевский?-- Разумеется. -- И по поводу этого вот штука, которая очень досадна мне, но устранить которую было нельзя, держась стесненного объема, по желанию послать повесть во-время для янв. книжки: Вязовский получает теперь очень (мало дохода и притом нового дохода, а прежний доход его исчез; как исчез?-- Коротко, это было можно сделать одним способом: он подарил его; будь у меня время, я оставил бы кляузу совладетеля сада, и Вязовский вышел бы не человеком, сделавшим добро нуждающемуся родному семейству, а просто любителем спокойствия, бросающим собаке свой кусок, чтоб она отстала от него. Это было бы лучше; "о требовало бы нескольких страниц. А у меня не было времени для них.) Итак, Вязовский знает все, что можно сказать против его первой повести, и отвечает на эти неслышанные им замечания второю повестью (на втором вечере). И если я без пользы для январской книжки отказал себе в исполнении того, что было нужно для улучшения "Первого вечера", то я буду сердиться на себя за ошибку.
   Но -- я говорю, что "Первый вечер" мог бы быть сделан лучше, чем он теперь. Не следует ли из этого, что в нынешнем своем виде он плох? Следует ли, или нет, пусть это будет решено Вами и Вашими литературными товарищами по чтению "Первого вечера" в книжке "Русской мысли". Настойчиво говорю Вам: не читайте в рукописи и не давайте никому читать того, что присылаю я Вам для "Русской мысли". Никаких иных отношений ко мне я не могу допустить.
   Хотите иметь меня своим сотрудником, то посылайте в типографию, не читая сами и не давая читать никому, то, что получаете от меня.
   Пожалуй, кто-нибудь из близких Вам или Виктору Александровичу скажет: "Да как же это возможно?" -- Кто скажет Вам или ему это, тому Вы или он должны сказать: "Молчи, милый; ты прекрасный человек, но ты глуп". По иным правилам невозможно вести хорошим образом никакой работы, превышающей физические силы одного человека. -- Будь Вы способен писать 24 часа в день, выходило бы 24 страницы формата "Русской мысли" в сутки; Вы и успевали бы собирать в голову материал цля того, что писали бы; тогда Вы могли бы вести журнал без доверия к труду других. Три четверти листов "Русской мысли" попадают в нее лишь по форме, под контролем Вашим или Виктора Алекс-вича, а на самом деле без контроля: "чорт их разберет" -- это в сущности мнение каждого из нас по всем вопросам, кроме немногих, и мы принимаем то или другое решение не решенных лично нами вопросов по доверию к другим, -- так и о повестях, и о статьях журнала, всякого порядочного: выбирай сотрудников и, выбрав, не мешай. Так было в "Современнике". Не говорю о себе и Добролюбове, -- но читал ли кто статьи Григ. Зах. Елисеева? Никто. Ответственность за них лежала на мне. Я никогда не читал их (кроме первых, по которым увидел, что можно доверять Елисееву). А Некрасов тем меньше читал их. -- Досадую я на Вас и Виктора Александровича, что Вы своим поступком с моей статьею о Дарвине заставили меня писать Вам длинные письма. Чорт бы побрал длинные письма мои! И мало того, что принуждаете меня писать длинные письма,-- принуждаете меня самого хвалить Вам себя!-- меня! Хвалить себя! Чорт бы побрал и меня с моими похвалами себе! Недостало места для рукопожатия Вам и Викт. Алексеевичу в конце 2-го (второго!) листа почтовой бумаги и Вы с Викт. Ал-чем принудили меня тратить время на такие письма! Зол я на Вас, зол. Ну, так и быть, жму руки Вам и ему. Ваш Н. Ч.
   

1239
К. Т. СОЛДАТЕНКОВУ

26 декабря 1868.

Милостивый государь Кузьма Терентьевич,

   Благодарю Вас за письмо от 16 декабря, в котором Вы говорите, что исполняете мои просьбы к Вам.
   Единственное место его, которое требует особенного моего заявления о совершенном моем согласии с Вами, относится к моему намерению улучшить следующие томы Вебера, начиная с 12-го. Вы совершенно справедливо говорите, что, издав перевод 11 томов, не годится прекратить перевод и давать вместо продолжения перевода кииги, совершенно другую книгу. Я и не сделаю так. Я докончу перевод Вебера. Разница от прежних томов будет только в том, что, начиная с 12-го тома я буду прибавлять к переводу Вебера дополнения, заимствованные из других источников; это будет делаться в виде особых примечаний и вставочных глав, с отметками, откуда что взято. Перевод останется переводом. Заглавие книги останется прежнее.
   Кстати, о достоинстве моей работы. Являлись в плохих журналах порицания и насмешки, вроде того, что переводчик невежда. Я не читал этих журналов, и когда читавшие их мои знакомые сообщали мне о дурных отзывах, я не интересовался взглянуть, что именно там написано. Но я читаю "Вестник Европы". Это хороший журнал, пользующийся заслуженным уважением хорошей части публики. Издатель и редактор его, Стасюлевич, принадлежит к числу людей, считающих меня пустым крикуном, не вполне честным. Когда я, возвратившись из отдаления в Россию и не имея никаких средств к жизни, просил у него работы, он отказал мне. Вероятно, Вы знаете его лично. Он вращается в кругах, в которых, по всей вероятности, бываете Вы. Вашего мнения о нем я не могу угадывать; мое мнение о нем то, что он человек честный и хороший. Мои мнения о людях не зависят от моих личных отношений к ним. В ноябрьской книжке "Вестника Европы", в библиографическом листке (помещающемся на третьей странице обертки, т. е. на внутренней странице заднего полулиста обертки), я прочел насмешливый отзыв о моем переводе Вебера. Лично я не дорожу никакими похвалами, не способен обижаться никакими порицаниями или насмешками, печатаемыми на русском языке. Я считаю себя человеком, (компетентными судьями которого могут быть лишь такие ученые, каких в настоящее время Россия не имеет. Итак, лично для меня насмешливый отзыв "Вестника Европы" был индиферентен. Но этот журнал пользуется авторитетом в хорошей части публики. Его дурной отзыв о переводе Вебера должен был повредить книге, интересами которой я не имею права пренебрегать. Я обязан был наказать "Вестник Европы" за глупый отзыв и внушить ему на будущее время страх вновь провиниться передо мною. Я хотел наказать его в лице издателя и редактора Стасюлевича, на котором лежит ответственность за неподписанные статьи, к отделу которых принадлежит тот отзыв. Наказанием был бы ученый разбор сочинений Стасюлевича по всеобщей истории; разбор холодный, совершенно деликатный по форме. Стасюлевич на некоторое время спрятался б от людей и был бы вперед осторожнее в отзывах обо мне.
   Но пока я дожидался свободных двух-трех дней, чтобы наказать Стасюлевича, я получил от моего двоюродного брата А. Н. Пыпина, сотрудника "Вестника Европы", письмо, отрывок из которого, относящийся к делу, приведу здесь для вас:
   "На этих днях, -- говорит А. Н. Пыпин в цитируемом мною письме, помеченном 24 числом ноября, -- я прочел на обложке последней книжки "Вестника Европы" (раньше не читал и не видывал, потому что, конечно, читаю лишь то, что мне нужно) отзыв о Вебере, именно о сокращении немецкого текста, отзыв несочувственный и с шуточками. Я спросил Стасюлевича при свидании, знает ли он, кто переводит Вебера; -- "Да ведь какой-то Андреев {Подразуме[ва]ется: сказал Стасюлевич. Примечание H. Г. Чернышевского. Ред.}" -- и был смущен, когда я ему объяснил дело. Он просил написать тебе об этом недоразумении, которое ему очень прискорбно".
   Я отвечал Пыпину просьбой передать Стасюлевичу, что я не сержусь на него.
   Я не имел права послать Стасюлевичу такой ответ, потому что он своей неосторожностью повредил не мне, следовательно и не принадлежала мне власть наказывать или не наказывать его; на мне лежала -- нимало не власть, а исключительно -- обязанность наказать его. Но в сущности я человек не злой, и потому для меня приятно превышать свои права в вопросах о снисхождении к ошибкам людей.
   И кстати обо мне; я люблю шутить; я всегда смеюсь (главным образом над собой); то вот, чтобы вставить шутливый эпизод в это письмо, тяжелое для меня -- как Вы увидите на следующих страницах, говорящих о том, как я встретил праздник рождества, -- я спрошу Вас: "Добрый ко мне Кузьма Терентьевич, не желаете ль Вы лично познакомиться со мною?" -- Вы, отвечаете, конечно, "да". -- В уверенности, что таков Ваш ответ, прошу Вас прочесть первые страницы повести "Вечера у княгини Старобельской" в, вероятно, февральской книжке "Русской мысли" следующего года. -- Я послал эту повесть В. М. Лаврову (издателю и редактору "Русской мысли") 21 декабря; в январскую книжку она, я полагаю, не попадет; полагаю, что будет помещена в февральской. В предисловии автор, подписавшийся псевдонимом "В. Полянский", делает признание, что под именем П. С. Вязовского изобразил самого себя. Познакомьтесь с П. С. Вязовским, человеком очень почтенным, и Вы будете знать г. Полянского, как узнали бы его, разве съевши с ним три пуда соли. Разумеется, я для забавности рассказа несколько преувеличиваю мои смешные и уродливые качества; но действительно я скряга, я не умею держать себя в обществе, у меня дикие манеры. И однакоже, если вы прочтете дальше, Вы увидите, что этот дикий человек, не умеющий сам ступить шагу без смешных неловкостей, этот кабинетный труженик, знает жизнь как немногие и в серьезных случаях не смущается ничем, готов на все, и ловко ли, не ловко ли, но успешно ведет дело, как надобно для любимых им людей; что он, по всей вероятности, человек крайних прогрессивных мнений, умеет любить честных богатых и знатных людей. Я действительно таков. И как полюбила Вязовского какая-то принцесса Корлеоне (остающаяся пока еще в тумане) и живо обрисованная в рассказе княгиня Старобельская и ее воспитательница баронесса и жених княгини Старобельской, князь Серпуховский, так Вы, будьте уверен в том, полюбите меня, если мне случится быть в гостях у Вас. Я могу на первый раз шокировать моими неуклюжестями, но не было в моей жизни примера, чтобы человек, уважаемый мною не на словах, а на деле, не полюбил меня; это потому, что кого я действительно уважаю, тех люблю сильно, а для людей, любимых мною, готов на все.
   Вы увидите дальше, что та дикая выходка, которая делала меня в Вашем мнении злым и неблагодарным, заслуживает полного одобрения -- Вашего же собственного, хотя она была направлена против Вас.
   Однако возвращаюсь к делу.
   По моей просьбе Вы открыла мне кредит у книгопродавцев, в размере, какого желал я. Через два дня по отправлению к Вам письма, заключавшего в себе, между прочим, и эту просьбу, я рассудил, что она не хороша, и, не желая утруждать Вас письмом о моем отказе от нее, написал Ивану Ильичу, что беру ее назад, прося его передать Вам это изустно. Но, как я вижу из Вашего письма, она была уж исполнена Вами до получения Иваном Ильичем моего отказа от нее. Отменять открытый Вами мне кредит было бы, разумеется, неловкостью перед книгопродавцами. Он открыт, то тем лучше. Но я буду пользоваться им с крайней умеренностью, потому что я действительно скряга, на свои ли, на чужие ли деньги, все равно: скряга. Мало ли каких мне книг нужно! Но я до сих пор не покупал для себя -- в пять лет -- ни одной книги, ни одной, хотя благодаря Вам уж больше трех лет живу безбедно и могу по первой своей прихоти бросить на всякий мой каприз десятки рублей без заметной убыли в моем кармане. Я буду покупать книги только для дополнений к переводу Вебера; для других своих надобностей расщедрюсь разве, разве на десяток рублей; да и то сомнительно. Для 12-го тома Вебера понадобится книг, быть может, на 150 руб.; но едва ли столько. Если бы понадобилось мне потом брать в счет открытого кредита больше книг, чем на определенную мною теперь цифру 150 р., я каждый раз буду писать Ивану Ильичу особое уведомление, насколько воспользоваться кредитом, открытым Вами мне.
   Я получил Ваше письмо от 16 декабря уж четыре дня тому назад. Я медлил отвечать на него, потому что не мог решить вопроса, должен ли мой ответ состоять только в выражении признательности Вам, полного согласия с Вашим мнением о надобности довести до конца перевод Вебера и объяснения, что я нашел свою просьбу о кредите у книгопродавцев нехорошей и взял ее назад, -- или я имею право прибавить объяснение моего поступка, который Вы благородно предали забвению.
   Вчера был день рождества. Я должен был принять относительно праздничных визитов наших знакомых к нам такую меру, которая отнимает у меня возможность хранить тайну, и потому я имею возможность, т. е. обязанность открыть Вам истинную причину моего прощенного Вами поступка.
   Моя жена больна. У нас бывает очень мало гостей. Но на праздник рождества все-таки было б у нас десятка три людей с визитами. По состоянию здоровья моей жены я вынужден был вывесить на двери уведомление: "Чернышевские не принимают никого, кроме врача. Просят не звонить".
   После этого я утратил возможность хранить в секрете истинный мотив моего дурного относительно Вас поступка. Я толковал в том дурном письме, что клевета, возмутившая меня, была взведением на меня намерения составить себе капитал. Это выдумка для прикрытия истины. Я точно так же равнодушен к обвинению меня в корыстолюбии, как и к обвинению в воровстве и вообще ко всякому обвинению против меня. Да и что дурного в желании обеспечить дряхлые годы мои и моей жены? Это честная надобность. И что предосудительного было б, если б я разбогател или желал разбогатеть? Прочтите в моей повести эпизод, называющийся "Мое оправдание"; Вы увидите в нем, с каким сочувствием и уважением Вязовский от имени Сеттембрини говорит, -- то есть я, Чернышевский, говорю о мистере Бриггсе, который был в молодости беден, а в 50, или, вероятнее, в 40 лет, был уже одним из богатейших людей Англии. Я могу быть каких бы то ни было мнений о наилучшем устройстве общества; но я не такой осел, чтобы не считать честным делом честное приобретение богатства.
   Это была выдумка, мое негодование на обвинение меня в желании разбогатеть. Я не считаю желания разбогатеть дурным. Я повторил, с развитием моего благородного негодования, ту же выдумку в письме к моим петербургским родным, уведомляя их о прекращении мною всяких сношений с Захарьиным. Я и от "их, как от Вас, скрыл истинный мотив моего поступка, прикрыл его вымыслом и от них, как от Вас.
   Дело шло о том, мотовка ли моя жена, и поступает ли она со мною нечестно, бросая на свои прихоти деньги, получаемые мною от Вас. Захарьин написал мне, что он говорил Вам это от моего имени. Мне было невозможно сделать, чтоб моя жена не узнала этого. Она женщина догадливая. Захарьин хвалился своим поступком в письме ко мне; из того следовало, что он будет хвалиться им в Петербурге перед моими родными; невозможно было, чтобы в каком-нибудь письме какой-нибудь из (двоюродных, но все равно, что родных) сестер и племянниц, переписывающихся с моею женою (не со мною; мне некогда вести переписку с родными о нежностях и новостях, -- не со мною, а только с моей женой) не проскользнуло какое-нибудь отражение похвальбы Захарьина, что он спас меня от мотовства моей жены. Моя жена женщина очень догадливая. Она понимает вещи по самым туманным намекам.
   Что должно было выйти, если б она узнала не от меня о клевете Захарьина на нее? Должна была выйти тяжелая болезнь.
   Я, прочитав письмо Захарьина, написал письмо к Вам и дал прочесть моей жене. Она пришла в негодование на черную неблагодарность мою к Вам, на наглость моих выражений злобы; она упрашивала меня смягчить мое письмо. Я сказал: "Душенька, есть вещи, в которых я не слушаюсь тебя. Это письмо -- одна из таких вещей".
   Она негодовала на меня за Вас. Но это было мне все равно. Важность была для меня только в том, чтоб она видела, равнодушен ли я к клеветам на нее. И она увидела, что я раздражен до забвения благодарности к Вам, до забвения приличий, что я не пощажу никого и ничего для защиты ее чести.
   А я вовсе и не был раздражен, я поступал хладнокровно, я был только опечален тем, что моей бедной жене предстоит болезнь.
   Это было единственное средство смягчить удар, отвратить который не мог я от нее, бедняжки; единственное средство облегчить неотвратимое последствие этого удара, болезнь моей бедной жены.
   Надобно было заставить и моих петербургских родных сказать Захарьину то, что, по-моему, было нужно для предотвращения подобных новых штук его. Потому я послал моим петербургским родным копию с моего письма к Вам.
   Дав жене прочесть мое письмо, посылая копию с него моим петербургским родным, мог ли я оставить его не посланным к Вам?
   Если б было другое средство облегчить неотвратимую болезнь моей жены, разве прибег бы я к этому средству? Разве же приятно было мне выставлять себя перед женой, перед моими петербургскими родными, перед Вами человеком черной неблагодарности? Но всякое другое средство было бы недостаточно для такого смягчения неотвратимой болезни моей жены, чтоб болезнь могла быть вынесена ею, женщиною ослабевшего здоровья.
   Как быть, Кузьма Терентьевич, как быть! Неизбежно было это для исполнения моей обязанности облегчить неотвратимую болезнь моей бедной жены.
   И простите, что я войду в такие подробности относительно моего домашнего быта, которые тяжело будет читать Вам; для всякого другого, кроме меня, неловко было бы сообщать их Вам, потому что очевидный, бесспорный смысл их -- выпрашиванье у Вас денег; но я не такой человек, чтобы бояться обвинений в какой бы то ни было низости. Я говорю: я пишу эти подробности не за тем, чтоб выпрашивать у Вас денег; верьте или не верьте, мне все равно. Подлец я -- то подлец, мне все равно. Дочитаете, то увидите, что если вздумалось Вам -- "выпрашивает денег", то та единственная и потому нисколько не обидная для меня мысль была ошибочна. Речь будет итти совершенно к "ному. В ноябре, когда я получил от Ивана Ильича уведомление, что мне будет присылаемо по 250 р. в месяц, я должен был произвести такие же расходы, как произвел в предыдущие месяцы и предполагал производить в следующие. Вот некоторые из этих расходов.
   Я посылал больному сыну по 50 р.; другому (женатому) по 25 р.; я посылал бедным моим родным по 25 р. У меня работали с утра до ночи трое молодых людей; каждому я платил по 35 р.; это было мало; мне было совестно перед ними, но они, бедные и скромные, были благодарны и за то; -- итак: 3 X 35 = 105 р. --Они пили чай и двое из них обедали у нас; наш обед более чем скромен; расходы его на человека нельзя ценить дороже 12 к.; но это, когда человек ест, как обыкновенный здоровый мужчина; они ели гораздо меньше; они оба люди не совсем крепкого здоровья, потому съедали не больше, как на 8 к. каждый; 30 X 2 X 8 = 4 р. 80 к.; чай мы пьем хороший, густой, с печеньем из булочной; цена чая (3 раза в день) едва ли меньше 5 к. на человека, кладу 3 к.; 3 раза в день, 3 человека по 3 к., это составит в месяц 3 X 3 X 3 X 30 = 8 р. 10 к. Обед и чай моих молодых сотрудников оказывается составлявшими расход в 4 р. 80 + 8 р. 10 к. = 12 р. 90 к.; бывали каждый месяц мелкие подарки то одному, то другому: рубашка или сапоги и т. п.; знаю, было больше 1 р. 10 к. в месяц, считаю для округления суммы только 1 р. 10 к. -- Итого, сумма расходов, производимых мною помимо всякого мотовства моей жены, на надобности или моих сыновей и родных, не живущих с нами, или на надобности моей работы, составляли в месяц 219 рублей. Таков счет. В действительности, эти расходы были несколько больше. Вы понимаете: сапоги с калошами стоят не 1 р. 10 к.; кроме того, бывали подарки от меня и на маленькие удовольствия моим бедным молодым друзьям: а главное, я много раз в год посылал подарки жене моего сына. -- Все ли эти расходы производил лично я?-- Мне некогда заниматься самому этими мелочами; я не имею времени даже переписываться с моим женатым сыном и его женой; они переписываются с матерью, а не со мной; притом я хочу, чтоб они, насколько они способны быть благодарными, были благодарны матери, а не мне; я в их благодарности не нуждаюсь; если одряхлею, меня прокормит кто-нибудь из многих любящих меня за то честное, что писал я в молодости. Но моя жена, по всей вероятности, переживет меня: кому будет дело до нее? Никому из посторонних; если сын (младший) и его жена не будут помогать ей, то ей придется жить на 7 или 6 р. в месяц, как жила много лет без меня. Потому деньги и подарки младшему сыну и его жене идут от ее имени. Но, Кузьма, Терентьевич, ведь это лишь пустая форма; моя жена не расходует ни одного рубля (кроме как на мою одежду, которой у меня много лишней, по-моему) без знания, что я желаю этого расхода.
   А легко ли держать меня под башмаком, это вы можете рассудить теперь: по моему поступку с Вами, Вы знаете, каков у меня характер на самом деле. Я мягок, деликатен, уступчив -- пока мне нравится забавляться этим. Но -- женщине ли держать меня в руках?-- Я ломаю каждого, кому вздумаю помять ребра; я медведь. Я ломал людей, ломавших все и всех, до чего и до кого дотронутся; я ломал Герцена (я ездил к нему дать ему выговор за нападение на Добролюбова; и -- он вертелся передо мной, как школьник); я ломал Некрасова, который был много покрепче Герцена. -- Кузьма Терентьевич, бьете ли Вы маленьких детей? Нет?-- Я полагаю, Вы ласков и уступчив с ними. Таковы мои обыкновенные отношения к близким мне, начиная с жены и до А. Н. Пыпина, ко всем встречным на улице; я подаю руку всем тем полицейским служителям, которые держат посты на улицах, часто проходимых мною; жму руку каждому извозчику, которому отдаю плату (только редко езжу я на извозчиках; я скряга), -- но что ж из этого, что я подаю руку городовым и извозчикам? Я боюсь их? И они командуют мною? Моя жена -- мотовка; мотовка она или (нет, она не расходует и 20 коп. без моей воли. Она не боится меня, это правда; но она жалеет, что я работаю без отдыха; ей хотелось бы, чтоб я отдыхал; потому ни копейки не истратит она без положительного знания, что этот расход одобряется мною. И на себя ль расходует она деньги, идущие через ее руки, по недосугу мне заниматься пустяками? У нее нет ни одного шелкового платья: у нас из-за этого было много ссор; но я не мог добиться, чтоб она купила себе шелковое платье. Она любит кататься; она каталась раза три в эти пять лет. Кузьма Терентьевич! Вам стыдно читать, мне было бы стыдно писать, при другом характере, бухгалтерские отчеты о моих расходах.
   Но не стыжусь ничего такого, что обязан сделать.
   К чему я вел все это? Вот к чему. Мои расходы в октябре и ноябре делились на две доли: одну составляли расходы не на личные надобности мои и моей жены; сумма их в каждой из месяцев, предшествовавших ноябрю, превышала 219 р.
   Имел ли хотя малейшее понятие о величине этой доли Захарьин, предполагая, что я могу прожить на 250 р. в месяц? Вы видите, он не имел никакого понятия о характере моих расходов. Он льнул ко мне, как банный лист, тридцать лет. Но в откровенности с ним я никогда не входил; никогда, ни о чем. Он человек вовсе не той сферы жизни, в которой могут находиться люди, удостоиваемые мною доверия. Я был дружен с жандармскими унтер-офицерами; я был дружен с поддельщиком кредитных билетов; это случайная дружба, это случайное преступление. Но человек, вертящийся около аферистов--иное существо; это пройдоха, это любитель дурной наживы, не по крайности плутующий, а по любви к плутовству. Входить ли в интимные подробности? Младшая сестра моей жены, жившая у нас, имела Захарьина своим лакеем; по ее просьбе моя жена была ласкова к нему; к кому ласкова моя жена, ласков и я. Таким образом он и укоренился в знакомстве с нами. Он оказывал мне много услуг. Как было мне, при моей деликатности, не обращаться с ним приветливо? Но прислужник аферистов -- не негоциантов, не банкиров, не землевладельцев, не каких бы то ни было частных людей богатого сословия, а пустокарманных пройдох, ворочающих чужими миллионами во вред своим доверителям и делу, которые ведут, -- такой человек не мог никогда быть предметом моего доверия.
   Как отважился он на нелепую клевету против моей жены? Я писал Вам: он полупомешанный. Вы в ответ на это мое черное неблагодарностью письмо выразили сомнение, действительно ли он полупомешанный. Я прошел молчанием это Ваше сомнение, отвечая на Ваше благородное письмо, содержавшее в себе прощение моей черной неблагодарности. Теперь дам ответ. -- Кузьма Терентьевич, я не написал бы о человеке, что он помешанный, если б не имел доказательств тому. Бедняга перед отъездом отсюда, в минуту прощания, когда матросы готовились снять мостки с парохода и торопили меня сойти, сказал мне, что он чувствует себя близким к помешательству, подвергается временами припадкам этой болезни и для спасения себя от непрерывного помешательства решился убить себя. Может быть, я лгу? Кузьма Терентьевич, нет; не лгу, могу доказать, что не лгу; без того не стал бы и говорить. Через несколько времени по отъезде отсюда он, многими днями раньше письма его с похвальбою, что спас меня от мотовства моей жены, прислал мне письмо, в котором прибавляет подробности к кратким словам о своем сумасшествии, сказанным мне при прощанье. Копию с этого письма его я послал в Петербург к моим родным; и могу послать Вам, если Вам будет угодно.
   Возвращаюсь к делу о мотиве моего письма, наполненного черной неблагодарностью к Вам.
   Я сократил мои расходы на сыновей, родных и моих помощников, получив письмо от Ивана Ильича, что будет присылаемо мне по 250 р. в месяц. Больному сыну стал посылать вместо 50 р. только 40 р., прекратил посылку денег и подарков моему младшему сыну и его жене, отпустил из трех моих помощников того, у которого есть хоть скудный обед в своем семействе, и стал взамен его труда сидеть по ночам. Таким образом, я произвел сбережение в расходах на предметы, не относящиеся к личному пропитанию (т. е. мотовству) нашему, моему с женой; и мы могли попрежнему мотать деньги на себя: пить чай по 2 р. 60 к. фунт (лучший из черных чаев здесь, как говорят мои друзья, члены фирмы "И. Козлова сыновья", у которых мы берем чай). Примешивать к этому чаю довольно большую долю лянсина (как люблю я), иметь по воскресеньям пирог с морковью (какой люблю я), и проч.
   И все шло благополучно.
   Только здоровье моей жены со дня на день ослабевало.
   Между прочим, оттого, что она отпустила кухарку и готови