Письма 1877-1889 годов

Чернышевский Николай Гаврилович

ла обед сама; подметала полы сама (но не мыла; мыть приглашала она бедную женщину, знакомую ей).
   При расстроенном здоровье работа была чрезмерная для нее.
   -- Дружочек мой, пожалей меня, я измучился глядя на тебя. Возьми кухарку.
   -- Я мотовка.
   Я знал, что так будет. Но не в этом главная беда, а в душевном волнении.
   Этого я отвратить не мог ничем.
   Но благодаря тому, что она узнала о своем мотовстве из моего письма к Вам, данного на прочтение ей, благодаря тому, что я не сделал уступки ее просьбам о смягчении этого письма, душевное волнение ее было очень тихое и легкое, сравнительно с тем, что произошло бы без этого облегчения удара. Конвульсий не было; истерика была не очень частой и не очень сильной; нервной горячки не было; только понемногу падали силы. Падали и падали, пока, наконец, утром 24 декабря, вышедши из моей комнаты, я увидел, что нет на столе самовара, которому следовало бы быть, пошел в ее комнату, и она сказал мне. "Иди за Павлом Федоровичем" -- Крамером, хорошим врачом и благородным человеком, живущим в доме рядом с нами. "Я не могу встать с постели".
   Врач говорит, что болезнь не опасна; что больной нужно лишь несколько дней отдыха, и она встанет.
   Я убежден, Кузьма Терентьевич, в том, что теперь Вы прощаете мне мое гадкое письмо к Вам не по добродушию только, как сделали Вы, а по согласию со мною в том, что я обязан был написать Вам такое письмо.
   Вы от него не заболели; а оно избавило мою жену от тяжелой болезни, которая имела бы форму нервной горячки.
   Не с первым Вами я поступил так, как поступил. Были случаи, когда я поступал точно так же, а иной раз и хуже того, с людьми, которых безгранично уважал и любил. Для примера приведу Вам поступок мой с Некрасовым.
   Некрасов -- мой благодетель. Только благодаря его великому уму, высокому благородству души и бестрепетной твердости характера я имел возможность писать, как я писал. Я хорошо служил своей родине и имею право на признательность ее; но все мои заслуги перед нею -- его заслуги. Сравнительно с тем, что ему я обязан честью быть предметом любви многочисленнейшей и лучшей части образованного русского общества, маловажно то, что он делился со мною последней сотней рублей (он долго был беден, а "Современник" не имел денег); сколько я перебрал у него, неизвестно мне; мы не вели счета; я приходил, он вынимал бумажник и раздумывал, сколько необходимо ему оставить у себя, остальное отдавал мне. Счеты у меня были, но с "Современником"; а деньгам, которые я брал лично у Некрасова, не было счета. И вот пришел такой случай, что я написал моим петербургским родным несколько писем, в которых называл Некрасова негодяем, подлецом, и, по моему требованию, самое резкое из этих писем было отнесено для прочтения ему. Он, прочитав, отвечал передавшему письмо, что всегда знал меня за мерзавца, но такой гнусной мерзости не ожидал даже и от такого мерзавца. Он понимал, в чем дело. И когда прошла надобность умалчивать перед моими родными, в чем было дело, он сказал, что хоть и хорошо знал силу моей любви к нему, но такого тяжелого для меня проявления ее он не ждал. Да, мне было не очень приятно возбуждать против себя негодование всех честных людей, слышавших о моем гнусном поступке с Некрасовым; но -- что нужно было, то я делал; сделал и в тот раз. То было по поводу общественных интересов. По моим личным надобностям не представлялось мне подобной обязанности до путаницы, наплетенной сумасшедшим Захарьиным.
   Какой длины письмо! И два прежние мои письма к Вам были длинны, хотя и не так длинны.
   Понимаю ль я, что они были утомительны для Вас? И понимаю ли, что нынешнее письмо еще утомительнее тех двух?
   Понимаю ль, иль не понимаю -- но все равно; достаточно и того, что я не имею досуга писать длинные письма. Я лишь с одним из родных переписываюсь не очень редкими и не очень короткими письмами. К старшему сыну, больному, я пишу три, четыре письма в год, в каждом по нескольку строк. С младшим сыном вовсе не переписываюсь; пишу ему, лишь когда его мать лежит в постели и не может писать.
   Из этого ясно, что я не по любви к длинным письмам писал их Вам, и что теперь, когда объяснение дано вполне, я не предполагаю утруждать Вас длинными или частыми письмами.
   И прошу Вас, Кузьма Терентьевич, отвечать на это мое письмо только в том случае, если Вы имеете сказать мне по поводу его какую-нибудь укоризну. Уклониться от укоризны я не имею права. Но если, как я полагаю, Вы теперь одобряете мой поступок, очень дурной относительно Вас, то прошу Вас, оставьте это мое письмо без ответа.
   Через несколько времени я пошлю Вам деловое, короткое письмо, в котором буду просить Вас об издании произведений одного из лиц, уважаемых мною. На то письмо, деловое, я буду просить ответа, который, по всей вероятности, будет согласием на мою просьбу.
   Еще раз прошу Вашего прощения.
   Ваш действительно, а не только по обычной форме выражения, преданный Вам Н. Чернышевский.
   
   P. S. Не вздумайте прислать мне денег без моей просьбы; я рассердился бы на это. Я надеюсь, что сколько я буду просить у Ивана Ильича, столько и будет он немедленно высылать мне. Этого достаточно. Больше, чем нужно мне, я никогда не брал ни у кого и не буду просить от Вас. Счеты с Вами когда-нибудь сведу, если не умру преждевременно. А умру не расплатившись -- то так и быть. Простите еще раз. Ваш Н. Чернышевский.
   
   P. P. S. Прикажите сделать список с этого письма и прислать мне. Я не успел сделать для себя полного списка.
   

1240
E. M. и M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИМ

26 декабря 1888.

Миленькая Леночка,

   Целую Вас, моя милочка, за то, что Вы побывали у Авдотьи Яковлевны. Я хотел просить Вас об этом; но рассудил, что неловко было бы просить, не умея видеть, можете ли Вы исполнить просьбу. Ведь я, собственно говоря, не имею определительного понятия, светская ли Вы женщина, для которой удобно увеличивать число своих знакомств, или живете, замкнувшись в маленьком кругу родных и двух-трех лиц, близких Вам с давнего, детского Вашего возраста.
   Но Вы сама сделали то, о чем я не захотел просить Вас. Тем более благодарен я Вам, моя миленькая душенька.
   Мы очень любили Авдотью Яковлевну, Ваша маменька и я; и сохраняем всю прежнюю нашу любовь к ней.
   Прилагаю записку, на которой не ставлю ни Вашего имени, ни имени Миши, чтоб одинаково удобно было Вам ли, или ему съездить с этой запиской к Авдотье Яковлевне. Она имеет вид второго листа письма к кому-то из Вас, -- к кому именно, остается не определено в ней самой.
   Разумеется, надобно отдать эту записку Авдотье Яковлевне, чтоб она прочла сама. Подлинные слова всегда имеют более точное значение, чем передача их содержания.
   Итак, будет Вам время и удобство, то Вы отвезете записку сама; а нет, то отвезет Миша.
   

Милый Миша,

   Благодарю тебя за то, что ты сообщил мне ответ Авдотьи Яковлевны на мое письмо к ней.
   Продолжаю писать, обращаясь уж к Вам обоим.
   Ваша маменька поздравляет вас через меня с Новым годом, целует вас, желает вам всего, что может быть предметом желаний любящей матери детям. Она действительно любит вас очень горячо.
   Она не пишет сама, потому что со вчерашнего дня лежит в постели. На-днях, я надеюсь, встанет.
   Одна из причин ее болезни то, что она не могла послать Вам такого поздравления с рождеством и Новым годом, как желала.
   В этом виноват я. -- Видите ли, с начала ноября мои дела пришли в сильное расстройство. В последней трети (или, точнее сказать, в последней четверти) ноября расстройство приняло вид, устранявший вероятность продолжения некоторых моих отношений. Беды в этом не было; но было большое временное неудобство.
   Я принял меры для замены исчезнувших, как мне казалось, отношений другими. Я имел уверенность в успехе этих мер; но во-первых, лишь мою личную уверенность, а не положительное знание, что она не ошибочна; во-вторых -- перспективу ожидания, что новые отношения станут пригодными для замены прежних -- в половине февраля, не раньше.
   Этим и определялись действия вашей маменьки.
   Расстройство моих прежних отношений кончилось не прекращением, а восстановлением характера, какой имели они до расстройства. Новые отношения установились; но лишь письмом, полученным мною вчера (25 дек.) под вечер.
   Все это хорошо. И через несколько времени -- вероятно, с первых чисел февраля, -- мы, ваша маменька и я -- получим возможность держать себя так, как желаем. Но теперь -- конец декабря, а не начало февраля.
   Теперь мы уж не стеснены; но для лучшего устройства моих новых отношений я предпочитаю не пользоваться ими до начала февраля. Если б оказалось необходимо, то я отбросил бы церемонии; но если не представится необходимости, то буду соблюдать правила расчета, требующие церемонности.
   А прежними отношениями я не желаю пользоваться в размере, в каком мог бы. Этого тоже требует расчет лучшего упрочения их.
   Из всего этого следует, что я дал вам объяснение едва ли в точности понятное для вас. Но я и не хотел, чтоб оно было понятно вам; я писал только для того, чтобы вы видели: ваша маменька слегла в постель отчасти -- и, как я думаю, главным образом -- по расстройству наших дел, которое -- могло ли бы быть предотвращено мною?-- без сомнения, могло бы, если б у меня достало сообразительности предусмотреть его. Но я не предусмотрел. В этом виноват я, как само собою разумеется.
   Особенной важности в моей вине перед вашей маменькой нет, потому что это не первый приятный ей результат моей непредусмотрительности; не первый, и не десятый, и не двадцатый; и сравнительно с некоторыми из прежних очень, очень маловажный. Потому я говорю, что важности в нем нет. Это, как Вы сами можете рассудить, доставляет мне удовольствие.
   Однако я хотел написать Вам обоим вместе только три, четыре строки. Пора хоть теперь прекратить мое -- в сущности излишнее -- обременение себя письменным многословием. Недосуг, мои милые, недосуг. Работа запущена, и когда перестанет быть запущенной, не умею определить.
   Целую вас. Будьте здоровы. Кланяйтесь всем нашим; пожелайте им от имени вашей маменьки всего, чего желают любящие родственницы в Новый год, и объясните, почему она сама не пишет.
   Снова целую вас. Ваш Н. Ч.
   

[Второй лист письма от 26 декабря 1888.]

   Но о нас с Оленькой довольно.
   Отвечаю на ответ Авдотьи Яковлевны.
   Я думал бы сделать так: дождаться выхода январской книжки "Исторического вестника", в которой будет помещено начало ее записок. Это даст мне право говорить о них по личному моему знанию, которое полезно для успеха переговоров с Солдатенковым.
   В успехе не могу я сомневаться.
   Я думал бы написать ему так: вот появилось в печати начало воспоминаний такого-то русского автора; вы видите, что они интересны. Часть их продана тому журналу, в котором напечатано начало. Я полагаю, что вы окажете услугу русской публике, если примете на себя издание целого; некоторые эпизоды воспоминаний, изданием которых вы заслужите благодарность русской публики, хорошо известны мне; потому я считал бы своей обязанностью прибавить в примечаниях и в предисловии мои пояснения этих эпизодов.
   То есть я соглашаюсь с Авдотьей Яковлевной, что та часть воспоминаний, за которую уплачены деньги Сувориным, должна быть напечатана в его журнале.
   Печатать ли в нем и все остальное?-- Если думать об издании отдельной книгой, то для ее успеха необходимо, чтобы значительная доля ее была новой для публики.
   Прошу Авдотью Яковлевну сказать мне свое мнение об этом моем плане ко времени получения здесь январской книжки "Исторического вестника".
   Если она вздумает отдать свои записки Солдатенкову для напечатания отдельной книгой, то, без сомнения, всю выгоду от издания он предоставит ей. Таковы его издательские правила.
   Но должно рассчитать, какую выгоду даст издание.
   Положим, книга будет иметь такую величину, что можно будет назначить цену ей в 3 р. Пусть чистая выгода от экземпляра будет 1 р. Положим, разойдется 2 000 экз. Принимая для примера эти цифры, должно рассчитать: не даст ли той же суммы -- 2 000 р. -- "Исторический вестник" за остальную, еще не проданную ему часть записок. Если это будет 25 листов (кроме десяти проданных), то по 75 руб. за лист гонорар будет 1 875; из-за излишка 125 р. не стоило б отказывать "Историческому вестнику" в предоставлении ему всего целого. Тем более следовало бы отдать ему все, что тут цифра была бы верная и получение ее было бы более скорое.
   Но если цена будет 4 р., выгода от экземпляра 1 р. 50 к. и быстро раскупится 3 000 экз., то выгода будет 4 500 р. В таком случае следует, по моему мнению, отдать книгу Солдатенкову; и должно большую часть записок оставить не напечатанной в журнале, и сохранить значительную (чем больше, тем лучше) пропорцию рукописи для этого издания, как новое, нигде еще не напечатанное.
   Устал. Надобно сказать Авдотье Яковлевне, что Оленька выражает ей свою любовь, а я целую ее руки. Н. Чернышевский.
   

1241
В. М. ЛАВРОВУ

29 дек. 1888.

Глубокоуважаемый добрый друг
Вукол Михайлович,

   Надоел я Вам моими длинными письмами; нужды нет, вот еще длинное, по содержанию сходное с прежними, по характеру содержания существенно различное от них.
   Те письма носят на себе сильный отпечаток других длинных писем, которые писал в одно время с ними. То были письма резких нападений, от настроения мыслей, высказавшегося в них, переходил тон досады и в письма к Вам.
   Надобно дать Вам некоторое понятие тех писем к другим лицам, из которых переходила досада и в письма к Вам.
   В продолжение лет тридцати одним из людей, близких мне, был Александр Васильевич Захарьин. В октябре, кажется, или в последние дни октября и первые дни ноября он приезжал ко мне, прожил у меня дня четыре. Он хандрил, говоря, что ему придется прожить несколько дней в Москве, прибавлял, что ему нужно там развлечение от хандры и что поэтому он просил меня познакомить его с Вами. Я охотно согласился. -- "Но чтобы познакомить меня с Лавровым, нужен вам какой-нибудь предлог; дайте мне какое-нибудь поручение к нему". -- "Никакого поручения у меня к нему нет, о чем бывает надобно, я пишу ему; на словах не имею ничего передать ему". -- "Когда так, то найдите ж хоть выдуманный предлог мне познакомиться с ним". -- "Никакого предлога не могу выдумать". -- "Так что ж я скажу ему?" -- "Вы скажете, что я жив, здоров, уважаю и люблю его; больше ничего не имею передать ему на словах". -- "Так напишите хоть это". -- "Извольте, напишу, что я просил Вас передать ему мое уважение". -- "И прибавьте, что просите его верить моим словам, как Вашим собственным". -- "Извольте, напишу". -- И я дал ему рекомендательное письмо к Вам в этом смысле. Я просил Вас верить тому, что он будет говорить Вам от моего имени; -- а о чем он должен был говорить Вам?-- О моем уважении к Вам, о моей любви к Вам.-- А кроме этого о чем?-- Ни о чем.
   Был ли он у Вас? Если был, то о чем говорил Вам от моего имени? Перечитывая, вспомнил: Вы писали, что он был у Вас. О чем он говорил с Вами, Вы не упомянули; для меня и не интересно знать теперь. Теперь это все равно для меня и будет все равно для Вас, когда Вы прочтете до конца мой рассказ о путанице, которую произвел он в моих делах своим разговором с некоторыми другими лицами, живущими в Москве.
   Из этих лиц я назову Кузьму Терентьевича Солдатенкова. Знакомы Вы с ним? Если да, не заговаривайте с ним о деле, главные черты которого я представлю Вам в виде, преднамеренно туманном. Оно было одинаково неприятно и Кузьме Терентьевичу, и мне. Сущность его состояла в том, что я некоторое время считал Кузьму Терентьевича прекратившим всякие сношения со мною, как с человеком, заплатившим ему [за] доброе расположение и денежную помощь самой черной неблагодарностью. Кузьма Терентьевич был так великодушен, что выразил мне согласие остаться в прежних отношениях со мною.
   Он действительно человек великодушный.
   В те дни, когда я полагал, что он нашел справедливым разорвать всякие сношения со мною, как с негодяем, я писал те длинные письма к Вам. Не скажу, что я был злым в эти дни; злиться мне было не на что. Кузьма Терентьевич был бы совершенно прав, если бы разорвал всякие сношения со мной. Я не мог бы иметь ни малейшей претензии на него за это. Думаю, что и было с его стороны то, чему следовало быть по моему предположению, -- что он разорвал всякие сношения со мной, я находил его совершенно правым. Я не досадовал ни на него, ни на бедного Захарьина. Но я был печален.
   Не от потери дохода, который получал от Кузьмы Терентьевича за перевод Вебера; я рассчитывал, что денежного убытка не будет мне от этого, что я могу получать столько же от Вас за мое сотрудничество. Причина моей печали была не денежная.
   Этого довольно. Если хотите знать больше, то спросите у заведующего материальной частью издательской деятельности Кузьмы Терентьевича, Ивана Ильича Барышева. А если сведения, которые сообщит он Вам, найдете Вы не вполне объясняющими дело и захотите дополнительных сведений, то я могу сообщить их Вам.
   Вам, вероятно, кажется достаточным объяснением отсутствия досады у меня на Кузьму Терентьевича то мое выражение, что он был бы, по-моему, прав, прекратив сношения со мною, как с негодяем; но каким же образом возможно было, что я не имел досады на Захарьина, устроившего такую путаницу, из которой выходило, что Кузьма Терентьевич должен был считать меня негодяем?-- вероятно, спрашиваете Вы. Объяснение -- обстоятельство очень грустное: Захарьин не просто хандрил, бывши у меня, а находился в угнетенном состоянии души между двумя припадками помешательства. Он сказал мне о своих припадках помешательства лишь в минуту прощанья со мною. Потом прислал мне письмо, в котором подробно описывал мне характер припадков сумасшествия, овладевающих им по временам.
   Жаль бедняка. Но путаница, которую наделал он в припадке помешательства и которую он изложил мне с похвальбой своему подвигу в другом письме, написанном в новом припадке помешательства, имела такой характер, что я прекратил всякие сношения с ним.
   Итак, я не был зол ни на кого в те дни, когда писал Вам длинные письма, но я был печален, потому в них много горького.
   Не скажу, что я был неправ, говоря Вам горькие вещи; я был прав; но я не стал бы говорить их, если бы не было горько у меня на душе.
   В чем же состояла моя печаль? В те дни я не имел права высказывать ее. Теперь она перестала быть секретом. Если захотите, я напишу. Но мне недосуг писать то, в чем нет необходимости. Полагая, что Вы услышите о причине моей печали от Ивана Ильича, я не буду распространяться о ней здесь. А чтобы Вы могли судить, известна ль теперь истинная причина моей печали Ивану Ильичу (я не знаю, а только полагаю, что она теперь известна ему), я скажу Вам, что если он будет объяснять дело моим раздражением от мысли, будто я выставлен был Кузьме Терентьевичу человеком корыстолюбивым или нечестным в денежном отношении, -- то это лишь была моя выдумка, прикрывавшая собою правду, которой я не имел права высказать тогда и которая нимало не похожа на гнев от опасения прослыть мошенником, подобных обвинений я не слишком-то опасаюсь, да и вообще я не имею охоты обижаться какими бы то ни было дурными слухами обо мне. Над всякими обвинениями меня я издавна привык смеяться от искренней души. Я далеко не агнец и не ангел; но на то, хорош ли я в чем, дурен ли в чем, я давно махнул рукою, -- махнул рукой с самого начала моей литературной деятельности. Без того я не мог бы писать так, как писал в моей молодости. А старику и подавно не приходится интересоваться тем, красив ли он; тем более не приходится, что физиология учит: старость не красит.
   Вступление к поэме кончено. Поэма, я надеюсь, будет короче вступления; надежда эта, может быть, окажется ошибочной, но несомненно то, что поэма будет написана не поэтическим слогом, как вступленье, а прозаическим.
   Благодарю Вас, Вукол Михайлович, за письмо от 20 декабря. Из неупоминания о том, что Вы рассчитываете поместить начало бесконечного ряда моих повестей в январской книжке, я заключаю, что у Вас не заведен тот порядок, которого держался Некрасов в "Современнике" и который я описывал Вам с украшением речи любезностями самому себе: "чорт бы меня побрал" и "чорт бы меня подрал!" (мимоходом: это два разные украшения, хоть и одного (чисто русского) стиля; не думайте, что "побрал", встречающееся в некоторых местах, описка вместо "подрал" и наоборот). Какой заведен у Вас порядок, это не мое дело, а Ваше. Следовательно, мне тут не за что быть в претензии.
   Я говорил, что если б я предвидел, что моя повесть (то есть начало романа со вставкой самостоятельной повести) не попадет в январскую книжку, то продержал бы у себя рукопись неделей дольше и значительно улучшил бы ее. Правда. Но существенно важные поправки можно сделать в немногих словах, и я прилагаю эти улучшения на отдельных листках, которых счетом четыре. Прошу, вставьте их, где приходятся они.
   Все другие улучшения были бы важны, если бы были сделаны; а не сделаны, то и не нужны. Посланная мною Вам часть сборника рассказов, охваченных рамкою романа, хороша и без них. Она хороша. Плохого ничего я не намерен печатать, потому что не имею надобности в том. Деньги, какие буду я получать от Вас, важны для меня; очень важны; но -- ведь все равно, писал бы я перевод Вебера и зарабатывал бы во столько же дней приблизительно столько же денег; то с какой стати писал бы что-нибудь для Вас, если бы не имел написать что-нибудь хорошее?
   А вкус у меня -- построже, чем у многих; например: из всех, писавших прозой по-русски после Лермонтова и Гоголя, я вижу очень сильный талант только у одного драматурга -- Островского -- и у одного романиста -- кого?-- Это пока мой секрет (понятно, я говорю не о себе).
   А к себе я строже, чем к другим.
   Уведомьте, помещаете ли первый отдел "Вечеров у княгини Старобельской" в февральской книжке. Нет, так нет; м.не все равно; если и не понравилось Вам это мое произведение и Вы вовсе не хотите печатать его, тоже все равно для меня; напишите без церемонии. А если думаете напечатать, то я напишу для Вас продолжение, так, чтоб оно успело попасть в следующую книжку.
   Видите ли, что: люди, если не согласны были вначале между собою, должны поспорить, поспорить, да и бросить спор. Я нахожу, что поспорил с Вами достаточно, и если не убедил Вас до сих пор, то уж и не должен иметь надежды убедить.
   Вы с Виктором Александровичем поступили относительно меня так, как я не ожидал: Вам показалось, что я такой сотрудник, как другие, которые представляют свои произведения на оценку редакции. Вы взялись судить, следует или не следует напечатать статью, присланную мною.
   Этого я допустить не могу.
   Никакого и ничьего, кроме цензорского посредничества между мной и типографией, я не допускаю.
   Первую Вашу с Виктором Александровичем ошибку я решил не ставить в счет. Это была ошибка незнания, в которую сам же я ввел Вас деликатностями в письмах к Вам и дурацкими своими оговорками против себя в тех же письмах.
   Но если Вы не считаете возможным отправлять, не читая сами (Вы или Виктор Ал-вич) в типографию присылаемое мною, то мое сотрудничество невозможно.
   Да или нет -- я прошу Вас сказать просто, "да" или "нет"; никаких оговорок я не допускаю.
   "Да", то я буду писать для Вас много; так много, что при всем моем нежелании иметь какое-нибудь влияние на характер "Русской мысли", она до некоторой степени или повысится или понизится во мнении публики от моих статей и повестей; это будет листов 50 в год, вероятно больше; подумайте сами: рамка романа создана и целая, довольно большая повесть написана -- в три недели. Я работаю быстро. И как романист или беллетрист, я должен сказать о себе, что фантазия у меня очень богата. Затруднение, с моей точки зрения, вот в чем: торговаться с Вами я не намерен, потому что это не нужно; и без всякого торга Вы будете давать мне высокую плату; это прекрасно для меня; но для кассы журнала?-- Есть пропорция между дорогими и дешевыми листами; очень много дорогих листов не может быть в книжке; не выдержала бы касса. В "Современнике" было так:
   статьи мои и Добролюбова не идут в счет (как и то, что поместит Некрасов, участие которого по числу страниц ничтожно, потому не заслуживает внимания по счету кассы); много ли, мало ли мы поместим в данной книжке, все равно; мы возьмем всякую сумму денег, какая нам нужна; в кассе нет их?-- Тем хуже для Некрасова; деньги приходится нам брать из его кармана; у него нет?-- "Эх, нет денег, Н. Г. -- Это обыкновенно бывал я, Добролюбов очень редко. -- Приходится Вам подождать до завтра; поеду вечером, займу у NN". -- Следовательно, чем больше листов написали мы, тем легче для кассы: меньше остается листов, по которым она должна произвести уплату.
   Из этих других листов (до 200 в год) только 50 могут быть дорогими; большего числа дорогих листов не выдержит касса.
   "Русская мысль" не так бедна деньгами, как был "Современник", но и у нее должна быть и, без сомнения, есть граница количеству дорогих листов; невозможно иначе, не выдержала бы касса.
   Само собой разумеется, что с сотрудником, понимающим условия возможности журнального дела, каков я, рассуждения об этом очень просты и не могут вести ни к чему, кроме простого ответа: "Вы совершенно прав, Вукол Михайлович"; я предполагал бы, что дело всего удобнее определится так:
   дадим пройти трем, четырем месяцам, чтобы нам обоим было видно: может ли мое сотрудничество в полном своем размере стать по числу листов обременительным для кассы; в четыре месяца касса не лопнет от моего напора, это первое; а второе -- мне вовсе и не нужно немедленного расчета, если сумма платы очень велика; мне нужно только такое количество денег, какого тре"> буют мои расходы; они велики, это правда; но -- ие 10 000 р. в год, гораздо меньше; то есть не 800 р. в месяц -- далеко нет.
   Это к чему?-- Опыт трех, четырех месяцев ие представляет, по-моему, ничего опасного для кассы. Я предполагал бы сделать этот опыт, и потом -- предполагая, что полный размер моего сотрудничества оказался бы тяжел, Вы написали бы мне:
   "Вот какое количество Ваших листов" или "вот какую величину ежемесячной платы Вам впредь до расчета" может выносить касса.
   И я (написал бы Вам: "Пусть так и будет, как это возможно по Вашему соображению".
   Не хотите этого опыта, то и не нужно его. Вы прямо, не дожидаясь ни трех, ни двух месяцев, напишите мне: "могу посылать Вам в месяц вот столько" -- предположим, 200 р. -- мне и того довольно.
   При этом Вы и я, мы подразумеваем:
   "Плата будет высылаться не авансом, а только в счет того, что приходится заплатить за присланное" -- и при взаимном доверии, разумеется; за готовое к отправлению на почту.
   А я могу писать больше чем, например, на 200 р.?-- О, разумеется. -- Что ж излишек написанного? пойдет в другой журнал?-- Я не полагаю. Лучше, чем писать в двух журналах, я буду меньше времени употреблять на журнальную работу, оставлять больше времени для работы по счету с Солдатенковым. Конечно, у Вас может выйти такой случай, что Вы в интересах "Р. мысли" найдете надобность сделать удовольствие другому журналу,-- положим, "Северному вестнику", из любезности к Короленко; тогда Вы пишите "мне: "Сделайте для меня удовольствие, дайте что-нибудь для Короленко".-- Почему ж нет, если это нужно журналу, интересы которого я должен считать до некоторой степени своими?-- По Вашей надобности могу сделать любезность "Сев. в-у". Но только для Вас, по Вашей просьбе. Сам я склонности гоняться за двумя журналами не имею.
   Словом, денежная сторона наших отношений не может стать предметом длинных рассуждений между нами: Вы увидите, какими расчетами можно определить ее, и дело в шляпе.
   Но повторяю и повторяю:
   Мое сотрудничество возможно лишь под условием, что все посылаемое мною идет в типографию не читанное никем, кроме меня.
   Повредит это журналу?-- Я буду смотреть; могу не разобрать сам; если не разберу сам, спрошу у Вас месяца через три, четыре; Вы напишете: "да, публике не нравится". -- Не нравится, то что ж с ней делать?-- Не пичкать же ее тем, что не нравится ей; брошу писать для нее -- и только; переводы ученых книг берет Солдатенков всякие, какие буду делать для "его.
   "Да верно ли, что Вы не захотите пичкать публику тем, что не нравится ей?"
   В моей прежней деятельности были примеры тому; увижу, что начатое мною скучно для публики, то и брошу продолжать.
   А вот Вам новый пример: я не умею разобрать, повредила или нет "Р. мысли" моя статья о борьбе за жизнь; потому я не продолжаю ее; увижу: не повредила, пришлю продолжение; пройдет полгода и все еще не будет видно мне, что следует продолжать, то и окончательно отброшу мысль о продолжении.
   Поэма вышла длиннее вступления. Одна надежда не исполнилась, то не следует исполняться и другой; я был уверен, что поэма будет написана прозой; -- а вижу, под конец разыгрывается творческая фантазия; а творческой фантазии приличнее стихотворная одежда, и так:
   

ВИДЕНЬЕ ВИСТАРА

             Виденье Вистара
             В девятое лето
             Правленья Джемшара,
             На праздник весны,
   
             В столице Ирана,
             Ширазе прекрасном,
             В саду Дайрианы,
             Джемшира жены.
   
   Весна наступает; Иран, веселися:
   Последней твоей это праздник весны;
   Сплошной от Байкала до Инда ордою
   На запад несутся пустыни сыны.
   
   От скудости стран их тела их скелеты,
   И сквозь их лохмотья их ребра видать;
   Широки их лица, и плоски черты их;
   На плоских чертах их бездушья печать.
   
   Как гривы их коней, жестки волоса их,
   И взгляд их прижмурен, добычи искать;
   Как крючья их руки, как когти их пальцы,
   И цепки и крепки хищенье хватать;
   
   Шумит их дыханье порывами бури,
   И ветр от той бури тлетворней чумы:
   Траву иссушает, и зверя он бесит,
   И ужасом в людях мертвит он умы.
   
   От вопля томленья их жажды до крови
   И топота коней и грома литавр,
   Волнуются реки и море бушует.
   Дрожат Гималаи, колеблется Тавр.
   
   Весна наступает, Иран, веселися:
   Последней твоей это праздник весны;
   Сплошной от Байкала до Инда ордою
   На запад несутся пустыни сыны
   
   Хорошие стихи, Вукол Михайлович.
   Жаль только, что мне очень тяжело писать стихи. Потому у меня лишь в нескольких местах, всего только в вступлении и, кроме приведенного, только еще в двух, трех маленьких эпизодах введена "прямая передача" поэмы, по выражению Вязовского; все остальное, то есть всю поэму, кроме этих нескольких десятков стихов, Вязовский пересказывает "по памяти", "своими словами", прозой. А поэма эта:

Эль-Шемс-Эль-Леила-Наме
Книга Солнца Ночи.

   Вязовский не скоро доберется до того, чтобы рассказать ее; по сказочной форме рамки причиной задержки исполнению его обещания рассказать эту поэму служит длинное сцепление обстоятельств, приводящее княгиню Старобельскую к согласию объявить, что ома вступает в брак с князем Серпуховским. Художественная причина отложить поэму до конца первой части бесконечного романа та, что европейские рассказы бледнеют перед этой поэмой, автором которой Вязовский называет Гюльзаде, царевну прежней персидской династии, тайно живущую в Англии и замышляющую освободить Иран от рабства каджарам, -- каджары это туркмены, это туранцы, это вековечные враги Ирана, истребители просвещения иранцев.
   Начинает писать мой молодой друг (настоящий плохой и будущий хороший артист труппы Гавриила Мироновича Коврова, Константин Михайлович Федоров).
   Я получил вчера книжку Виктора Александровича "Воспитание" и пр. Благодарю его за доброе расположение. Хочу написать рецензию этой книжки для "Русских ведомостей". Если раньше, чем пришлю ее, будет помещена в них другая рецензия, это ничему не помешает, потому что моя рецензия будет, разумеется, своеобразная, не повторяющая ничего, что может быть сказано о книжке другим рецензентом и не могущая противоречить ничему, сказанному им о ней.
   Вот видите, Вукол Михайлович, как умудряет бог младенцев (к которым, без сомнения, и Вы, подобно Константину Михайловичу, причисляете меня, принимая в соображение фазис умственной эволюции, до которого я дожил, нет, Вы не слишком-то считайте меня стариком, отставшим от века: употребляю, как видите, дурацкие новые слова, в доказательство моей погони за успехами просвещения; терпеть не могу слова "эволюция", с которым новомодная наука носится, как дурень с писаной торбой, по выражению Гоголя; открылось по божественному вдохновению мне, куда я могу сбывать через Вас и Виктора Александровича тот избыток моих журнальных работ, который оказался бы лишним для "Русской мысли" по соображению, о котором писал я выше, эти статьи будут находить себе место в "Русских ведомостях"). Кстати поблагодарите редакцию их за ту любезность, что она присылает мне (свою действителыно честную, безукоризненно честную) газету.
   Жму руку Виктору Александровичу. Буду писать ему на-днях; то есть, вероятно, не слишком-то скоро. Не знаю, когда выберется свободный -- хоть получас, если не час.
   Жму Вашу руку, добрый друг Вукол Михайлович. Ваш Н. Чернышевский.
   

1242
В РЕДАКЦИЮ "РУССКОЙ МЫСЛИ"

[Декабрь 1888.]

ВСТАВКА ВТОРАЯ.

   К тому месту, где говорится, что общество перешло из столового/ салона в салон, приготовленный для слушания сказки Вязовского, и описывается "устройство этой аудитории. Там сказано, что перед эстрадой или по бокам эстрады стояли два стола, за которыми сидели стенографы и стенографистки; распределение стенографов и стенографисток на два отдела по двум столам или не обозначено там, или обозначено неудовлетворительно. В моей черновой рукописи это место читается так:
   "По сторонам эстрады стояли два стола для стенографов; на эстраде стояло кресло и кабинетный стол.
   "Вязовский подошел к стенографам, пожал "им руки и (разговаривал с ними, пока общество выбирало места".
   В беловой рукописи, вероятно, изменены некоторые выражения цитируемого мною здесь места черновой рукописи; как бы ни были изменены они, все равно те строки беловой рукописи, которые по смыслу соответствуют цитируемому мною месту черновой, должны быть заменены следующими строками:
   "Между эстрадой и передним полукругом аудитории, несколько правее и левее эстрады, стояли два стола; за тем, который был налево перед эстрадой (если смотреть из середины полукругов к эстраде), сидели шесть стенографов; все шестеро были молодые люди; за другим пять стенографисток и мужчина лет тридцати пяти или несколько побольше; он, очевидно, был глава этого общества стенографисток и стенографов.
   "Вязовский подошел к столу стенографистов и, не обращая внимания на них, низко поклонился девушкам и сидевшему с ними мужчине за другим столом, потом, перестав обращать внимание на тот стол, пожал руки стенографистам и разговаривал с ними, пока" --
   И так далее, те слова, какие соответствуют этим в беловой рукописи.
   

ВСТАВКА ТРЕТЬЯ.

   После первого перерыва сказки Вязовского "Мое оправдание", Септембрини рассказывает, как он ездил в Арль, как возвратился и как ему привезена была записка от мистера Бриггса. Эта записка кончается подписью мистера Бриггса; в подписи стоит:

Джемс Бриггс.

   Личное имя Джемс должно быть заменено другим именем; я, на листке, приложенном к рукописи, говорил, что вместо Джемс должно поставить Альфред; теперь я нашел, что и Альфред не годится; должно поставить Генри, так что подпись будет:

Генри Бриггс.

   Этими тремя переменами и ограничиваются все те изменения, какие надобно сделать в рукописи, с которой производится набор.
   Прошу у гг. наборщиков извинения в том, что рукопись испещрена помарками и вставками, затрудняющими набор. Надеюсь на их снисходительность.
   Жму руки вам, господа труженики, и вам, тоже труженик, г. корректор. Я был когда-то вашим товарищем; корректором был недурным, наборщиком плохим, но усердным, и горжусь тем, что есть в русской литературе страницы, набранные мною. Н. Чернышевский,
   

1243
В. М. ЛАВРОВУ

31 дек. 1888.

Глубокоуважаемый добрый друг Вукол Михайлович,

   Вот опять письмо от старого дурака; но на этот раз короткое -- следовательно, прекрасное.
   Я очень высоко ценю талант Марка Вовчка (Марьи Александровны Маркович). Тот романист, о котором я говорил в предыдущем письме, что только он, после Лермонт[ов]а и Гоголя, писал рассказы, истинно заслуживающие моего уважения по своей художественности, -- М. А. Маркович.
   Я никогда не видывал в лицо эту благородную женщину, этого даровитейшего из русских рассказчиков после Лермонтова и Гоголя. Я и не имею переписки с нею. Но я вижусь с ее сыном, живущим здесь. Через него я получил ее согласие на то, чтоб я позаботился о новом (первом полном) издании ее произведений. Они составят 4 тома такой величины, как книжка "Русской мысли", то есть 6 томов такого формата и числа страниц, какие приняты для полных собраний сочинений беллетристов. Экземпляры прежних изданий, остающиеся нераспроданными, находятся в ее руках и будут уничтожены.
   Я перед появлением этого издания в свет напишу статью о произведениях Марка Вовчка. Для такого писателя я отступлю от своего решения не писать о русской литературе. Если надобно, по Вашему мнению, сделать мне еще что-нибудь для доставления этому изданию того успеха, какого достойно собрание сочинений Марко Вовчка, скажите мне: я вперед готов сделать все, что могу.
   Марко Вовчок забыт публикой. Да и когда писал, не имел той славы, какой был достоин; это потому, что М. А. Маркович сначала жила вдали от литературных кругов, а потом была дружна с Некрасовым (дружба была не романическая; М. А. Маркович] была тогда уж не молодая женщина), и вражда литературных котерий к Некрасову распространялась и на нее. У некоторых влиятельных в литературе людей были и личные причины ненависти к ней.
   Окупятся ль издержки издания? Если да, удобно ль Вам принять их на себя?-- Мое условие подразумевается само собою: за покрытием издержек, вся выручка должна принадлежать автору. Кажется, Вы и держитесь такого правила в делаемых Вами изданиях беллетристов?
   Я нашел своей обязанностью спросить Вас, удобно ль Вам будет принять на себя пруд и авансы этого издания. При малейшем неудобстве отвечайте без всякого стеснения передо мною, что это дело неудобно для Вас. Я имею согласие Солдатенкова издавать все, что пришлю я ему с просьбой об издании; потому, Вы видите, Ваше неудобство заняться изданием сочинений Марка Вовчка нимало не затруднит меня в исполнении моего желания оказать услугу М. А. Маркович и русской публике.
   А Вам -- я думаю -- это издание было бы лишней прибавкой к трудам, и без того тяжелым, которых требует от Вас "Русская мысль". Но так ли это, я не знаю; быть может, у Вас и есть некоторый досуг; потому было бы неловко с моей стороны не обратиться с вопросом к Вам, добрый друг.
   Прилагаю еще листок поправок к началу моей сказки. Это уж последние поправки.
   Прибавляю для Виктора Александровича. -- Вчера я получил тот нумер "Русских ведомостей", в котором помещена рецензия его книги. Рецензия, по моему мнению, справедлива и хороша. Но она нимало не мешает той статье, которую напишу о его книге я; как управлюсь с предисловием к издаваемому (по моей просьбе) Солдатенковым переводу книги Летурно "L'évolution de la morale", сделанному Богданом Афанасьевичем Марковичем, сыном Марьи Александровны (уж не молодым человеком), так и примусь писать статью о книге Виктора Александровича. Жму ему руку.
   Будьте здоров, добрый друг Вукол Михайлович, и, как прибавляли к этому в старину, любите меня, vale ac me ama.
   Жму Вашу руку. Ваш Н. Чернышевский.
   

1244
В РЕДАКЦИЮ "РУССКОЙ МЫСЛИ"

[31 декабря 1888.]

НОВЫЕ ПОПРАВКИ К РАССКАЗУ "ВЕЧЕРА У КНЯГИНИ СТАРОЖИЛЬСКОЙ".

   По окончании чтения сказки Вязовского подходит к нему князь Серпуховский. В тексте имя Серп-кого

Константин Николаевич

   отчество -- кажется, так? Николаевич?-- Но так ли оно, не так ли, как помнится мне, все равно: оно остается, какое находится в тексте; а должно быть переменено личное имя; оно должно быть не "Константин", а

Валерий.

   Таким образом, полное имя с отчеством должно быть сделано таким:

Валерий Николаевич.

   Княгиня зовет его одним личным именем -- в простой форме; потому в ее разговорах с ним вместо "Константин" должно быть поставлено

Валерий.

   Баронесса, графиня и Глинский зовут Серпуховского уменьшительным именем ласковой формы; она у меня производится от имени "Валерий" не обычным способом (который дает форму "Валенька"), а своеобразным, который дает форму

"Леренька";

   итак, в разговорах баронессы, графини и Глинского с князем Серп-им вместо "Костя" или "Костенька" должно быть поставлено сообразно ласковому окончанию этой формы, должна быть поправлена и форма имени, которую употребляет Серп-ий, обращаясь к Глинскому; я не знаю, правильно ль я вспоминаю личное имя Глинского; мне помнится, оно в тексте "Владимир", и Серп-ий называет Глинского "Володя".
   Если действительно Глинского зовут Владимир, то в обращениях Серп-го к нему вместо "Володя" должно быть поставлено

Володенька.

   А если его зовут, например, Дмитрий или Григорий, то форма его личного имени в словах Серп-го, обращенных к нему, будет Митенька или Гришенька.
   Имя Глинского, какое б ни было оно в тексте, остается прежнее; изменяется лишь форма окончания ласкательного имени, которым называет его Серп-ий.
   Жму Ваши руки, господа мои товарищи по прежним моим занятиям. Н. Чернышевский.
   

1245
Е. Ф. КОРШУ

3 января 1889.

Милостивейший государь Евгений Федорович,

   Вы с такой дерзостью злоупотребляли моей деликатностью, что я принужден просить Вас о прекращении корректурного чтения присылаемых мною рукописей. Н. Чернышевский.
   

1246
Ю. П. ПЫПИНОЙ

4 января 1889.

Миленькая Юленька,

   Оленька радуется счастью Наташи и Вашему счастью от ее счастья. Я, разумеется, разделяю чувство Оленьки. Мы оба целуем Наташу, поздравляя ее.
   Вы этим радостным уведомлением много помогли, как мне кажется, восстановлению сил Оленьки. На рождество она была так больна, что несколько дней не могла встать с постели. Теперь ходит; но все еще слаба. Главною причиной ее болезни было огорчение, о котором я не хочу говорить ничего, кроме того, что оно отозвалось на моих денежных делах. Я, разумеется, принял меры, чтобы смягчить этот неожиданный для меня удар, упавший на Оленьку. Но все-таки он так тяжело подействовал на нее, что она слегла в постель. -- Теперь мои денежные дела пришли в положение, лучше прежнего. Надеюсь, что и здоровье Оленьки восстановится со временем.
   А теперь я пишу Вам потому, что сама она еще не может писать.
   Читая Ваш рассказ о том, какой здоровенький, миленький и умненький ребенок Ниночка, Оленька тоже радовалась; но и много плакала, вспоминая об утрате нашего с нею внука.
   Оленька поздравляет с наступившим Новым годом и целует Вас и Ваших милых, которые тоже и ее милые.
   Целую Вас и их и я.
   Целую Ваши руки, моя миленькая сестричка. Ваш Н. Ч.
   Прилагаю письмо к Сашеньке.
   

1247
А. Н. ПЫПИНУ

4 января 1889.

Милый Сашенька,

   Ты осуждаешь меня за тот мой поступок, о котором сообщил я тебе, посылая копию с письма к Солдатенкову о разрыве моем с ним. Я тогда же прибавлял, что знаю: ты осуждаешь меня. Итак, я вперед принял твое осуждение мне. Но если ты желаешь знать, как думает теперь об этом деле Солдатенков, то спроси у него. Я не знаю и, вероятно, не узнаю, потому что, отвечая на его просьбу о продолжении прежних моих отношений к нему и изложив в этом ответе истинный мотив оскорбления, нанесенного мною ему, -- мотив, не имеющий ничего общего с выдумкой о моей обидчивости относительно предположения во мне желания разбогатеть, -- выдумкою, предназначенною лишь для прикрытия истины, которую открыть ему я не имел тогда права, -- я закончил письмо просьбою не отвечать н>а него, если он теперь считает меня поступившим хорошо. Я полагаю, что ответа не будет. Но не знаю, может быть ошибаюсь; может быть, он порицает меня. Потому, если хочешь судить обо мне с знанием дела, то попроси Солдатенкова прислать тебе копию с моего письма, раскрывшего ему правду (у меня не сделано копии), и попроси чтоб он высказал тебе свое мнение о моем поступке, осуждаемом тобой.
   Понятно, что мои отношения к нему изменились: прежде я просил у него денег; теперь -- он просил меня не разрывать отношений к нему; следовательно, не может быть и речи о том, оказывает ли он мне услуги, исполняя мои желания; я лишь по любезности к нему не отказываюсь от сношений с ним. Я веду теперь свои работы так, чтобы не мне быть в денежном долгу у него, а ему быть моим должником. Месяца через три надеюсь достичь этого. А пока я имею право брать из его кассы столько денег, сколько мне понадобится, не спрашиваясь у него, брать ли. Понятно, я не употреблю во зло это право. Напротив, я хочу брать у него как можно меньше денег. И вовсе не стал бы брать, если бы не требовала того деликатность. В марте я перестану нуждаться в его авансах, и он обратится в моего должника.
   Однако не имею досуга писать тебе много. Работа запущена страшно. Эта история отняла у меня недели две на писание писем Солдатенкову, Лаврову и некоторым другим знакомым.
   Целую тебя. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

1248
И. И. БАРЫШЕВУ

5 января 1889

Добрый друг Иван Ильич,

   Ныне я послал на Ваше имя перевод книги Летурно, сделанный г. Марковичем по моему уверению, что К. Т. Солдатенков согласился принять на себя издание этой книги в русском переводе.
   Перевод г. Марковича очень хорош, так что я, прочитывая его и сличая с подлинником, почти вовсе не (находил случаев делать поправки.
   Все, могущее возбудить цензурные затруднения, выброшено из книги г. Марковичем и мною, так что книга в его переводе стала совершенно невинной.
   Я обещал Кузьме Терентьевичу написать предисловие к ней. Я пришлю его к Вам не позже как через две недели (т. е. отправлю отсюда 19 января, если не раньше).
   Корректура книги не может быть поручена Е. Ф. Коршу Если у Вас нет лица, которое могло бы читать редакторскую корректуру, обратитесь от моего имени к Вуколу Михайловичу Лаврову (издателю "Русской мысли") или к Виктору Александровичу Гольцеву (сотруднику этого журнала) с просьбою рекомендовать Вам опытного, образованного и умного человека для чтения редакторской корректуры перевода книги Летурно, посылаемого мною теперь, и других -- моих ли, чужих ли, все равно -- рукописей, которые буду я посылать на Ваше имя.
   Никакая рукопись, посылаемая мною, не может быть поручаема для чтения корректуры г. Коршу.
   Это моя непременная воля. Никаких объяснений я не даю. Я так хочу, и только.
   Прошу уведомить об исполнении этого моего требования. Прошу помнить, что малейшее сопротивление ему имело бы немедленным последствием разрыв моих отношений к Кузьме Терентьевичу. Это было бы прискорбно мне; но было бы неизбежно.
   Другое дело мои денежные просьбы. В них может быть отказываемо мне, и я не обижусь отказом.
   После того, что произошло от разговоров Ваших и Кузьмы Терентьевича с Захарьиным, я должен с каждой минутой ждать какой-нибудь новой истории в таком же вкусе или другом, не менее приятном. Мало ли в Москве и приезжих и своих бродячих людей? Зайдет кто-нибудь из них, наговорит Вам ахинеи, а Вы всему поверите и исполните его советы. Потому я постоянно готов получить отказ в моих денежных просьбах.
   Я писал Вам, что в случае прекращения авансов мне я прошу уведомить меня об этом решении за две недели до срока, с которого оно начнет быть приводимо в исполнение. Я нахожу, что двухнедельный срок, определенный мною, условие стеснительное для Кузьмы Терентьевича и Вас, потому несправедливое с моей стороны. Я отменяю его и говорю:
   Прошу не стесняться никакими сроками предуведомления о прекращении авансов мне, ни даже хотя бы пятью минутами; как принято решение прекратить авансы, так пусть и будут они отменены с той же минуты.
   Прошу лишь об одном: немедленно по принятии решения прекратить их, уведомить меня телеграммой, что они отменены;
   на исполнение этой моей просьбы я желаю надеяться.
   Я буду постоянно ждать телеграммы об отказе мне в авансах и нимало не обижусь ей; буду попрежнему исполнять мои обязанности относительно Кузьмы Терентьевича.
   Чтобы Вы имели удобство исполнить мою просьбу о немедленном уведомлении меня телеграммой о прекращении авансов мне, я принимаю правило просить денег у Noaie не письмами, а телеграммами с оплаченным ответом.
   Первую из таких телеграмм Вы получите, вероятно, раньше получения этого моего письма. Она будет говорить, что я прошу перевести просимые мною деньги телеграммой на здешнее отделение Волжско-Камского банка, не почтовой корреспонденцией, а телеграммой на Волжско-Камский банк. Это потому, что я буду отлагать мои просьбы о деньгах до последней крайности, и промедление в получении их будет невозможным для меня. Я справлялся, сколько времени нужно здешнему отделению Волжско-Камского банка для получения телеграммы из Москвы и приобретения права выдать деньги по ней. Бухгалтер (истинный правитель дел здешнего отделения Волжско-Камского банка при неспособности директора) сказал мне, что здешнее отделение выдает деньги утром дня, следующего за днем отправления телеграммы из Москвы. Итак, на это идут одни сутки; другие сутки я полагаю для того, чтобы дошла моя телеграмма до Вас. Итого, двое суток. Но я кладу три. Итак: если я пошлю телеграмму Вам, например, во вторник, я буду ждать выдачи мне денег из здешнего отделения Волжско-Камского банка до пятницы; неполучение их в пятницу я буду считать равнозначительным отказу.
   И повторяю: нимало не обижусь.
   Вы, читая, думали: "Чернышевский -- человек тяжелого характера, дурного характера". Да, мой добрый друг: я человек тяжелого и дурного характера. Но исправляться мне поздно, и если бы не было поздно, то я [не] хотел бы.
   Еще одно: не рискуйте посылать мне деньги без моей просьбы или посылать больше, чем я буду просить.
   Простите за неприятное впечатление, произведенное на Вас этим письмом. Жму Вашу руку. Ваш Н. Чернышевский.
   

1249
А. Н. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

7 января 1889.

Милый друг Саша,

   Я получил твое письмо от 19 декабря. Благодарю за него.
   Хочу коротко рассказать тебе о положении своих дел, чтобы мог ты видеть, основателен ли совет, который хочу я предложить тебе. Напишу коротко, потому что не имею досуга.
   В начале ноября мои денежные дела подверглись неожиданному приключению, отнявшему у меня половину моего дохода. Я должен был принять этот тяжелый урон молча, потому что кредитор имеет право уменьшить свои ссуды должнику; но в коице ноября дело выказало иную сторожу свою, поставившую меня в необходимость совершенно отказаться от получения дохода, которым жили мы, твоя мамаша, я и ты.
   Я занялся тогда другой работой, которая должна была давать мне новый доход. Но, мой друг, люди, с которыми вступил я в новые денежные отношения, не могут еще судить, полезна ли, пригодна ли для них моя работа. При всем желании давать работу бедному человеку, не могут же они, будучи не миллионерами, давать деньги за работу, непригодную для них.
   Прежний источник моих доходов открылся для меня вновь. Но переговоры, предшествовавшие этому, имели с моей стороны такое направление, что я поставлен в надобность как можно меньше брать из этого источника. Буду брать, сколько принуждает крайность, но не больше. В счет крайне надобной суммы заимствований из этого источника входит, разумеется, отправление денег тебе в прежнем размере, по 50 р. в месяц.
   Откроется ль новый источник доходов, я еще не знаю; и если (как я думаю) он откроется, то я еще довольно долго буду не знать, надежен ли он; и обилен ли будет он, если окажется надежным, я тоже не скоро могу увидеть.
   Друг мой, что станется с тобою, если мои источники доходов иссякнут?-- У тебя нет своих доходов. Литературная деятельность не может дать их тебе. Частные уроки тоже не могут прокормить тебя. Я высказываю эти свои убеждения не для того, чтоб услышать от тебя возражения против них. Знай, что никакими возражениями ты не можешь переубедить меня. Потому прошу тебя стать на мою точку зрения и подумать, правилен ли с нее тот совет, который я даю тебе.
   Ты не можешь получать для себя кусок хлеба ничем, кроме службы. Говорят, что должность учителя в казенном заведении неудободостижима для тебя. Так ли? Я полагаю, эта мысль ошибочна; я думаю, что лишь бы нашли тебя способным занимать должность учителя в гимназии, то дали бы ее тебе. Но пусть казенные учебные заведения закрыты для тебя. В таком случае, я говорю: не имея казенной учительской должности, нельзя прожить должностью учителя в частных учебных заведениях и надобно искать какой-нибудь конторской службы.
   Я говорю это не для того, чтобы ты спорил против моего совета. Я не хочу спорить с тобой. Я только прошу тебя принять, если можешь, мой совет.
   Друг мой, пока я здоров и имею работу, у нас с твоей мамашей будет возможность и не будет недостатка в охоте делиться с тобою. Но мы с нею сами можем каждую минуту увидеть себя лишенными средств к жизни. А что будет с тобой, когда я одряхлею? Это время не за горами. Мне уж больше 60 лет, и некоторые стороны моего здоровья не вполне удовлетворительны.
   Друг мой, позаботься устроить себя так, чтоб у тебя был свой кусок хлеба. Мой хлеб ненадежен и, по ходу человеческих лет, не будет получаться долго.
   Прости, что огорчаю тебя.
   Прошу, последуй моему совету. Ищи себе службы. Нашедши, держись ее, отбрось желание управлять людьми, дающими тебе жалованье; они нуждаются не в менторах, а в исполнителях их поручений.
   Прости, прости, что огорчаю тебя.
   Твоя мамаша целует тебя.
   Целую тебя и я. Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

1250
А. Н. ПЫПИНУ

[7] января 1889.

Милый Сашенька,

   Прошу тебя, прочитав прилагаемое в особом конверте письмо мое к твоему племяннику Саше, заклей и отдай ему заклеенное. Пусть то, что я пишу ему, он считает секретом между ним и мною. Захочет ли он говорить с тобою о содержании моего письма к нему?-- Едва ли. -- Захочет ли он последовать моему совету?-- Едва ли. -- И если бы захотел, то оказался ль бы способен зарабатывать себе кусок хлеба?-- Я полагаю, оказался бы неспособен. Потому-то с самого отъезда Саши отсюда в Петербург я и не заводил с ним речи о надобности ему искать работы. Но вот подумал: все-таки обязан же я сказать ему свое мнение, что он проводит время в пустых надеждах и что если чем может он избавить себя от голода в случае моей смерти или одряхления моего, то не чепухой, которой бесплодно занимается, а лишь машинальной работой.
   Дела мои теперь вовсе не в таком шатком положении, как я пишу ему. Я могу брать у Солдатенкова сколько хочу. С "Русской мыслью" я -- сошелся ль?-- еще не знаю, но это все равно: если не сошелся, то сойдусь; об этом у меня нет сомнения; вопрос лишь в том, понадобится ль написать еще несколько писем к Лаврову, или дело уж решено прежними моими письмами, которые шли к нему одно за другим так быстро, что он, не успев приняться за ответ на одно, составлявшее целую диссертацию, уж получал другое, бывшее тоже целой диссертацией.
   Недосуг писать тебе больше. Страшно запустил я работу.
   Целую руки Юленьки.
   Целую ваших детей.
   Оленька целует вас всех.
   Жму твою руку. Твой Н. Ч.
   

1251
В. М. ЛАВРОВУ

10 янв. 1889.

Добрый и глубокоуважаемый друг Вукол Михайлович,

   Вам не понравилась моя повесть. Не понравилась, то не понравилась. Как мог бы я сердиться на Вас за это? Разве Вы виноват в том, что она не понравилась Вам? Разве Вам хотелось, чтоб она не понравилась Вам? Виновата она. Стану я досадовать из-за этого! Пустое вышло дело, и забудем его.
   Когда у меня найдется досуг продолжать роман, начало которого имеет название "Вечеров у княгини Старобельской", я попрошу Вас переслать обратно мне находящуюся у Вас рукопись; но когда это будет, не знаю; вероятно, не скоро. А до той поры, пусть валяется рукопись у Вас; все равно валялась бы она и у меня, ненужная пока мне. -- Если найду досуг кончить роман, то издам его отдельной книгой. Но работы у меня столько, что не умею определить, когда найдется месяц досуга для труда, более нравящегося мне, чем работа, которой живу.
   Добрый друг, благодарю Вас за Ваше расположение ко мне. И прошу, верьте прочности моего расположения и -- искренно говорю -- моего уважения к вам. Жму Вашу руку. Ваш Н. Чернышевский.
   

1252
И. И. БАРЫШЕВУ

10 января 1889. Астрахань.

[Телеграмма ]

   Получил письмо Кузьмы Терентьевича 5 января. Благодарю. Отменяю все мое письмо вам 5 января. Пусть Корш читает корректуры, если хочет. Простите за неприятности Вам. Пришлите триста рублей телеграммой Волжского банка; телеграммой потому, что не имею денег ждать присылки почтой. Чернышевский.
   

1253
К. Т. СОЛДАТЕНКОВУ

12 января 1889.

Милостивейший государь Кузьма Терентьевич,

   Благодарю Вас за Ваше великодушие. Не хочу утруждать длинным письмом. Буду сообщать подробности о своих работах для Вас Ивану Ильичу; к нему же буду и обращаться с моими просьбами. Прошу Вас только принять уверенность в моей преданности.
   Глубоко благодарный Вам -- не столько за себя, очень мало нуждающегося в житейских удобствах, сколько за мою жену, расстроенное здоровье которой издавна требует их и которая благодаря Вам уж несколько лет пользуется ими и для которой они снова обеспечены теперь. Ваш Н. Чернышевский.
   

1254
И. И. БАРЫШЕВУ

12 января 1889.

Добрый друг Иван Ильич,

   Простите неприятности, какие делал я Вам.
   Письмо К-ы Т-вича от 5 января показало мне, что прекратилась надобность мне выказывать себя человеком злым.
   Все, что говорил я в письме к Вам от 5 января, стало излишним и, как уведомил я Вас телеграммою 10 числа, на которую получил вчера ответ Ваш, я отменяю все содержание этого моего злобного письма. Уверять ли Вас, что выказывать себя злым вовсе не доставляло мне удовольствия?
   Я говорил о Корше, только чтобы выказать себя злым. На самом деле -- мне все равно, хорошо ли, плохо ли читается корректура посылаемых мною рукописей. Разве в самом деле интересуюсь я подобными пустяками?
   Впрочем, если Корш хочет продолжать читать корректуру, то попросите его не делать поправок. Они действительно нелепы и навлекают справедливые насмешки на мой перевод Вебера; благодаря этим поправкам перевод представляется работой человека безграмотного, не знающего истории и слишком плохо знающего немецкий язык.
   Я получил посланные Вами триста рублей. Благодарю за них. Я просил прислать их телеграммой, а не почтой, действительно только потому, что у меня "не было денег на уплату за квартиру, а срок уплаты уж был так близок, что по почте деньги не могли бы прийти к наступлению его.
   Буду писать Вам на-днях; тогда сообщу сведения о ходе моих работ для К. Т-вича. Теперь недосуг.
   Жена шлет свои приветствия Вам и Вашей супруге.
   Жму Вашу руку. Ваш Н. Ч.
   P. S. Вместе с этим письмом отдаю на почту письмо к К. Т-вичу, служащее ответом на его письмо ко мне от 5 янв. Вот копия.
   

1255
Н. Ф. СКОРИКОВУ

Четверг. 19 янв. 1889.

   Прошу Вас, добрый Николай Фомич, извинить моего молодого приятеля Александра Иванова, плохо приготовившего уроки к пятнице; в этом виноват я, отнявший ныне у него слишком много времени моими поручениями.
   Жму Вашу руку. Жду Вас в субботу. Ваш Н. Чернышевский.
   

1256
Е. М. и М. Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ

22 января 1889.

Милые Леночка и Миша,

   Благодарю Вас за исполнение моих просьб о передаче моих мыслей Авдотье Яковлевне и о сообщении мне ответов ее.
   Теперь обращаюсь к Вам с новой такой же просьбой.
   Я прочел первый отдел "Воспоминаний" Авдотьи Яковлевны, помещенный в январской книжке "Историч. вестника", и потому имею формальное право говорить от собственного имени, что эти "Воспоминания" очень хороши. Итак, я теперь могу по первому слову Авдотьи Яковлевны написать Солдатенкову предложение издать их. В его согласии не имею сомнения. Потрудитесь же, мои милые, попросить Авдотью Яковлевну сказать Вам, должен ли я написать Солд-ву, и если должен, то какие желания ее велит она мне высказать Солд-ву (конечно, от моего лица, как мои собственные желания, чтобы не вмешивать ее имя в денежные рассуждения; впрочем, если она предпочитает переговоры от ее имени, то я буду писать от ее имени).
   Милые друзья, Вы видите, что это дело, не терпящее проволочки; проволочка может быть убыточна для Авдотьи Яковлевны, интересы которой дороги для меня, как мои личные. Потому прошу Вас, побывайте у нее как можно скорее и немедленно передайте мне ее (Волю.
   Целую Вас, милые друзья мои. Ваш Н. Ч.
   

1257
И. И. БАРЫШЕВУ

22 янв. 1889.

Добрый друг Иван Ильич,

   Пишу с этой почтой благодарность Кузьме Терентьевичу за чай.
   В деловом письме к Вам прошу Вас послать 100 р. Пыпину в Петербург и исполнить просьбу мою о посылке 200 р. Марковичу (просьбу эту он сам перешлет Вам при своем письме, которое отправит по переселении своем отсюда в Черный Яр, -- вероятно, числа около 27).
   Здесь на-днях дадут Вашу пьесу "Маленькая война". Жена, если будет не совсем слаба здоровьем в тот вечер, непременно поедет в театр; поеду с ней и я.
   Она шлет приветствия Вашей супруге и Вам.
   Больше писать некогда. Страшно отстал я с своими работами, и долг мой Кузьме Терентьевичу растет.
   Работаю сколько могу.
   Жму Вашу руку. Ваш Н. Чернышевский.
   

1258
И. И. БАРЫШЕВУ

22 янв. 1889.