Адольф

Констан Бенжамен


   Бенжамен Констан.

Адольф

  

Перевод Е. Андреевой.

  
   Источник: Р.Шатобриан. Ренэ. Б. Констан. Адольф. "История молодого человека XIX века" - Серия романов под редакцией М.Горького. М.: Журнально-газетное об'единение, 1932, Стр. 77-144.
   OCR: В.Есаулов, 20 февраля 2003 г.
  
  

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

  
   Не без некоторого колебания согласился я на переиздание этой маленькой книги, выпущенной десять лет назад. Если бы я не был почти убежден в том, что это сочинение хотели подделать в Бельгии, подобно большинству распространяемых в Германии и ввозимых во Францию подделок, исказив его добавлениями и вставками, в которых я не принимал участия, то я бы никогда не стал заниматься этой повестью. Она написана с единственной мыслью - убедить двух-трех друзей, собравшихся в деревне, в возможности создать интересный роман, в котором было бы только два лица, находящихся все время в той же ситуации.
   Но коль скоро я занялся этой работой, я захотел развить несколько других мыслей, пришедших мне в голову и показавшихся мне не бесполезными. Я пожелал изобразить то зло, которое испытывают даже жестокие сердца, когда они причиняют страдания, и то заблуждение, которое заставляет их считать себя или более легкомысленными, или более испорченными, чем это есть на деле. На известном отдалении причиняемое нами страдание кажется смутным и неясным, подобно облаку, через которое легко пройти; чувствуешь поддержку в одобрении лицемерного общества, заменяющего принципы правилами и душевные побуждения - приличиями, ненавидящего скандал, как нечто надоедливое, но не безнравственное, потому что общество довольно охотно мирится с пороком, которому не сопутствует скандал. Думают, что связи, в которые вступают необдуманно, рвутся без труда. Но когда мы видим тоску, рождаемую порванной связью, это горестное изумление обманутой души, это недоверие, сменяющее прежнее доверие, столь полное, - недоверие, которое, будучи вынуждено обратиться против единственного в мире существа, обращается теперь на весь мир, это отвергнутое уважение, не находящее больше себе места, - тогда мы чувствуем, что есть нечто священное в сердце, которое страдает от того, что любит; мы открываем, как глубоки корни привязанности, которую мы внушали, и, казалось, не разделяли; и если мы преодолеем в себе эту, так называемую, слабость, то этим только разрушим все, что в нас есть великодушного, пожертвуем всем, что в нас есть благородного и доброго. Мы выходим из этой победы, с которой нас поздравляют равнодушные люди и друзья, умертвив часть собственной души, оттолкнув симпатию, злоупотребив слабостью, избрав ее поводом для жестокости; и, уничтожив лучшее своей натуры, мы продолжаем жить, устыженные или развращенные этим печальным успехом.
   Такова картина, которую я хотел нарисовать в "Адольфе". Не знаю, удалось ли мне это; но, по-видимому, в моей повести есть известная доля правды, потому что почти все те мои читатели, которых я встречал, говорили мне о себе, как о людях, бывших в положении моего героя. Правда, в их огорчении от причиненных ими страданий проглядывало какое-то удовлетворенное тщеславие; им нравилось изображать себя, подобно Адольфу, преследуемыми упорными привязанностями, которые они внушали, и жертвами огромной любви, вызванной ими. Я думаю, что в большинстве случаев они клеветали на себя и что если бы их не мучило самодовольство, то и совесть их была бы спокойна.
   Но, как бы то ни было, все, что касается "Адольфа", стало для меня весьма безразличным. Я не придаю никакой цены этому роману и повторяю, что моим единственным намерением было, - переиздавая его для публики, которая, по всей вероятности, забыла его, если и вообще когда-нибудь знала, - об'явить, что всякое другое издание исходит не от меня, и я за него не отвечаю.
  
  

ПРИМЕЧАНИЕ ИЗДАТЕЛЮ

  
   Много лет назад я проезжал по Италии. Разлив Нето задержал меня в гостинице Черенца в маленькой деревне Калабрии. В этой же гостинице находился один иностранец, вынужденный остаться здесь по той же причине, что и я. Он был молчалив и казался печальным; он не выражал никакого нетерпения. Иногда я жаловался ему, как единственному человеку, с которым мог здесь разговаривать, на задержку в пути. "Мне безразлично, - ответил он, - находиться здесь или в другом месте". Наш хозяин, который разговаривал с неаполитанским слугой этого иностранца, не знавшим его имени, сказал мне, что он путешествовал не из любопытства, так как никогда не посещал ни руин, ни живописной местности, ни памятников, ни людей. Он много читал, но всегда беспорядочно; он гулял часто по вечерам, всегда один, и проводил целые дни, сидя неподвижно, подперев голову руками.
   В тот день, когда исправленная дорога давала возможность нам выехать, иностранец сильно заболел. По долгу человечности я продлил свое пребывание в этом месте для того, чтобы ухаживать за ним. В Черенце был только деревенский хирург. Я хотел послать в Козенцу за настоящей врачебной помощью. "Не стоит, - сказал мне иностранец, - этот человек именно то, что мне нужно". Он был прав, может быть, больше, чем думал, потому что этот человек вылечил его. "Я не думал, что вы так искусны", - сказал ему иностранец с недовольным видом, отпуская его. Затем он поблагодарил меня за мои заботы и уехал.
   Через несколько месяцев в Неаполе я получил письмо от хозяина гостиницы в Черенце вместе со шкатулкой, найденной на дороге, ведущей в Стронголи, - дороге, по которой мы ехали с иностранцем, но врозь.
   Хозяин, посылавший шкатулку, был уверен, что она принадлежала одному из нас. В ней было множество очень старых писем без адресов, или же со стертыми адресами и подписями, женский портрет и тетрадь со следующей повестью, или историей. Иностранец, которому принадлежали эти вещи, не оставил мне никакой возможности написать ему. Я сохранял их в течение десяти лет, не зная, что с ними делать, и вот однажды, когда я случайно беседовал с некоторыми лицами в одном из городов Германии, один из моих собеседников настоятельно попросил меня доверить ему находившуюся у меня рукопись. Через неделю эта рукопись была мне возвращена вместе с письмом, которое я поместил в конце рассказа, так как оно было бы непонятным, если бы его прочитали перед тем, как ознакомиться с самой историей.
   Это письмо побудило меня напечатать рассказ, убедив в том, что он не может никого обидеть или скомпрометировать. Я не изменил в оригинале ни одного слова. Даже из'ятие собственных имен исходит не от меня: они были обозначены, как и здесь, одними заглавным, буквами:
  

АДОЛЬФ

ПОВЕСТЬ, НАЙДЕННАЯ В БУМАГАХ НЕИЗВЕСТНОГО

  

Глава первая

  
   В двадцать два года я окончил свои занятия в Геттингенском университете. Мой отец, посланник курфюрста, желал, чтобы я об'ездил наиболее интересные государства Европы. После этого он предполагал призвать меня к себе, поместить на службу в департамент, которым он управлял, с тем, чтобы я мог впоследствии заменить его. Несмотря на рассеянную жизнь, которую я вел, благодаря довольно усидчивому труду я достиг успехов, выделивших меня из среды моих товарищей и подавших моему отцу надежды, по всей вероятности сильно преувеличенные.
   Эти надежды сделали его снисходительным к моим многочисленным заблуждениям, и он никогда не заставлял меня страдать от их последствий. Он всегда уступал моим просьбам и часто шел им навстречу.
   К несчастью, его отношение ко мне было более благородным и великодушным, чем нежным. Оно вызывало во мне высокую благодарность и уважение, но между нами никогда не существовало доверия. 'Его характеру была свойственна некая ирония, не отвечавшая моему характеру. В то время я не желал ничего иного, как отдаться тем простым и бурным чувствам, которые вырывают душу из обыденности и внушают ей презрение ко всему окружающему. В отце я нашел не критика, но холодного и язвительного наблюдателя, который в начале разговора сочувственно улыбался, но вскоре нетерпеливо прерывал его. Я не помню, чтобы в первые восемнадцать лет моей жизни, я когда-либо вел с ним хотя бы часовую беседу. Его письма были любящими, полными советов, разумных и чувствительных; но едва мы оставались вдвоем, как в нем пробуждалось какое-то чувство принужденности, действовавшее на меня болезненным образом, и которого я не мог себе уяснить. Я еще не знал тогда, что такое робость, это страдание души, которое преследует нас и в зрелые годы, заставляет скрывать самые сильные впечатления, леденит слова, искажает на устах все, что мы пытаемся высказать, и позволяет произносить лишь неясные и полные горькой иронии фразы, словно мы сами хотим отомстить себе за ту боль, которую причиняет невысказанное чувство. Я не знал, что мой отец был робок даже со своим сыном и что нередко после того, как он долго ожидал от меня каких-нибудь проявлений любви, проявлений, которым не позволяла выйти наружу его кажущаяся холодность, - он покидал меня со слезами на глазах и жаловался другим на то, что я не люблю его.
   Моя сдержанность с отцом имела большое влияние на мой характер. Столь же застенчивый, но более беспокойный, чем он, благодаря моей молодости, я приучился скрывать все свои чувства, создавать в одиночестве планы на будущее, в их осуществлении рассчитывая только на себя и смотреть на советы, внимание, помощь и даже на простое присутствие людей, как на стеснение и препятствие.
   Я усвоил себе привычку никогда не говорить о том, что меня занимало, смотреть на разговоры только, как на досадную необходимость, оживляя их постоянными штуками, которые делали их для меня менее утомительными и помогали скрывать истинные мысли. Отсюда тот недостаток одушевления, в котором мои друзья еще и теперь упрекают меня, и плохо преодолеваемая трудность разговаривать по-серьезному. Отсюда и горячее желание независимости, нетерпение освободиться от связывавших меня уз и непобедимый ужас перед возможностью новых.
   Я чувствовал себя хорошо лишь в полном одиночестве, и даже теперь еще таково настроение моей души, что при возникновении самых незначительных вопросов, при малейшем выборе того или иного, человеческое лицо смущает меня, и мое естественное побуждение - бежать от него, чтобы размышлять в спокойствии. Тем не менее, во мне не было той глубины эгоизма, о которой свидетельствует характер такого рода: интересуясь лишь самим собой, я и собой интересовался очень мало, Я носил в глубине сердца потребность к чувствительности и хотя не сознавал этой потребности, но чувство, не находя себе удовлетворения, постепенно отделяло меня от всего того, что поочередно привлекало мое любопытство.
   Это равнодушие ко всему окружающему еще более усилилось благодаря мысли о смерти, возникшей у меня в ранней молодости. Я никогда не мог понять, каким образом люди могут так легко заглушить ее в себе. В семнадцатилетнем возрасте я видел смерть одной пожилой женщины, замечательный и странный ум которой рано способствовал моему развитию. Подобно многим другим, эта женщина, одаренная смолоду поистине редкими способностями, с запасом душевных сил, бросилась в свет, которого она не знала. И так же, подобно многим другим, она должна была склониться перед ложными, но неизбежными условностями этого света и увидеть, как ее надежды обмануты и как безрадостно протекла ее молодость. Наконец, старость настигла ее, но не подчинила себе. Она жила в замке, вблизи одного из наших поместий, неудовлетворенная и одинокая, сохранив как последнее орудие свой разум, которым она исследовала решительно все. В продолжение почти целого года, во время наших бесконечных разговоров, мы разобрали жизнь со всех сторон и видели в ней всегда как завершение всего - смерть; и вот, после того как столько раз я беседовал с ней о смерти, я увидел ее сраженной смертью на моих глазах.
   Это событие наполнило меня чувством неуверенности в судьбе и смутной мечтательностью, не покидавшей меня. В поэзии я предпочитал то, что напоминало о кратковременности человеческой жизни. Я думал, что никакая цель не стоит никаких усилий. Довольно странно, что такое ощущение ослабевало во мне именно по мере того как проходили годы. Не потому ли в надежде всегда есть тень сомнения, и когда надежда оставляет человека на его жизненном поприще, само это поприще становится более строгим, но и более положительным. Не потому ли жизнь становится более реальной, когда исчезают все иллюзии, подобно тому как горные вершины ярче вырисовываются на горизонте, когда рассеиваются облака.
   Покинув Геттинген, я отправился в маленький городок Д. этот городок был резиденцией князя, который, как большинство германских князей, твердо управлял своей маленькой страной, покровительствовал просвещенным людям, приезжавшим туда жить, предоставлял полнейшую свободу мнений, но, будучи, в силу старых традиций, ограничен обществом своих придворных, окружал себя большей частью лицами мелкими или ничтожными. Я был принят при этом дворе с любопытством, которое, естественно, вызывает каждый иностранец, нарушающий однообразие этикета. В продолжение нескольких месяцев я не замечал ничего, что бы могло привлечь мое внимание. Я был признателен за оказываемую мне любезность, но пользоваться ею мешали то моя застенчивость, то усталость от бесцельного беспокойства. Эти чувства заставляли меня предпочитать одиночество тем безвкусным удовольствиям, участвовать в которых меня приглашали. У меня ни к кому не было ненависти, но лишь немногие внушали мне чувство интереса; однако людей оскорбляет равнодушие, они приписывают его недоброжелательству или притворству и не хотят верить, что они вызывают просто чувство скуки. Иногда я пробовал подавить свою скуку; я погружался в глубокую молчаливость. Ее считали презрением к людям. Порой, сам утомленный своим безмолвием, я переходил к шутке, и тогда мой пробужденный ум заставлял меня терять всякую меру. В один день я обнаруживал в людях все те смешные стороны, которые я наблюдал в продолжение целого месяца. Те, кому я открывал мои внезапные и невольные излияния, ничуть не были благодарны мне, и были правы, потому что мною овладевало не желание довериться им, а просто потребность говорить. Из разговоров с той женщиной, которая впервые пробудила мои мысли, я вынес непобедимое отвращение ко всяким общим местам, к приятным в обществе догматам. И поэтому, когда я слышал снисходительные рассуждения посредственности о непреложных принципах, неоспоримых в отношении морали, приличий или религий, - что охотно ставится на одну доску, - я чувствовал, что должен возражать не потому, что сам придерживался другого мнения, а потому, что меня раздражали столь прочные и тяжеловесные убеждения. Кроме того, по какому-то инстинкту я не доверял этим общим местам, совершенно лишенным определенности или какого-либо частного признака. Глупцы делают из своей морали нечто цельное и незыблемое для того, чтобы оно как можно меньше давило на их поступки и представляло бы им свободу во всех мелочах жизни.
   Благодаря такому поведению я приобрел вскоре репутацию человека легкомысленного, насмешливого и злобного. Мои ядовитые слова считались ненавистничеством, мои шутки принимались как нападки на все наиболее достойное уважения. Лица, над которыми я имел неосторожность посмеяться, сочли удобным для себя выступить в защиту положений, в подрывании которых они меня обвиняли, и благодаря тому, что я невольно заставлял их смеяться друг над другом, все об'единились против меня. Можно было бы сказать, что, осмеивая смешные стороны людей, я предавал их; можно было бы сказать, им открываясь перед моими взорами такими, каковы они были в действительности, они как будто тем самым брали с меня обет молчания. У меня не было сознания, что между нами был заключен столь лестный договор. Они находили удовольствие откровенничать со мной, а я наблюдать и описывать их; то, что они называли вероломством, представлялось мне вполне невинной и законной расплатой.
   Я не хочу оправдываться на этих страницах: я уже давно отказался от этого фривольного и легкого средства, к которому прибегают неопытные умы; я хочу только сказать - и это для других, а не для меня, уже удалившегося от света, - что пришло время для того, чтобы привыкнуть к человеческому роду, каким создали его расчетливость, притворство, тщеславие и страх. Удивление, испытываемое первой молодости при виде общества, столь искусственного и лицемерного, говорит скорее о простоте сердца, чем о злостном уме. Впрочем, и обществу нечего бояться: оно так подавляет нас, его затаенное влияние настолько сильно, что вскоре оно кладет на нас свое уникальное клеймо. И тогда мы удивляемся только своему собственному прошлому изумлению и чувствуем себя хорошо в нашей новой личине, совершенно так же, как в переполненном зрительном зале мы начинаем дышать все более свободно тем воздухом, в котором почти задыхались, войдя в зал.
   Если есть люди, избежавшие этой общей участи, это те, которые нашли в себе порицание; в смешном они видят зачатки пороков и уже не смеются больше над ними, потому что презрение сменяет собой насмешку, а презрение всегда молчаливо.
   Итак, в маленьком обществе, окружавшем меня, установилось некое смутное чувство беспокойства по поводу моего характера. Никто не мог приписать мне чего-нибудь предосудительного, наоборот, за мной даже не могли отрицать таких поступков, которые, невидимому, свидетельствовали о великодушии и преданности; однако, обо мне говорили, что я человек безнравственный и неверный: два эпитета, удачно придуманных для того, чтобы намекнуть на отсутствующие факты, и отгадать то, чего не знаешь.
  
  

Глава вторая

  
   Рассеянный, невнимательный, скучающий, я не замечал впечатления, которое производил, и делил свое время между занятиями, часто прерываемыми невыполняемыми проектами, и удовольствиями, которые меня не интересовали, когда одно событие, повидимому очень не значительное, произвело важную перемену в моем настроении.
   Молодой человек, с которым я был довольно дружен, уже в течение нескольких месяцев старался понравиться одной женщине, наименее пошлой в том обществе, в котором она жила. Я был вполне беспристрастным поверенным его затеи. После долгих усилий он добился того, что его полюбили, и так как он не скрывал от меня своих неприятностей и огорчений, то счел себя обязанным сообщить мне о своем успехе: ничто не могло сравниться с его восторгом и безмерной радостью. Зрелище такого счастья заставило меня пожалеть, что я сам еще не испытал его. До сих пор у меня еще не было связи с женщиной, которая бы льстила моему самолюбию; но теперь как бы новое будущее развернулось перед моим взором, новые потребности зашевелились в глубине моего сердца. Конечно, в этой потребности было много тщеславия, но в ней было не одно тщеславие, и возможно что его было меньше, чем я думал. Чувства человека неясны и спутанны, они состоят из многих разнообразных ощущений, ускользающих от наблюдения, и слова, всегда слишком грубые и слишком общие, могут удачно обозначить, но никогда не могут определить их.
   В доме моего отца я приобрел довольно безнравственный взгляд на женщин. Хотя мой отец строго соблюдал внешнее приличие, тем не менее, он довольно часто позволял себе легкомысленные суждения о любовных связях. Он смотрел на них, как на развлечение, если и не дозволенное, то по крайней мере извинительное, и только к браку он относился серьезно. Он держался того правила, что молодому человеку нужно тщательно избегать того, что принято называть глупостью, то есть он не должен брать на себя никаких длительных обязательств по отношению к особе, не вполне равной ему по богатству, рождению и внешним достоинствам; но помимо этого, и до тех пор пока дело не шло о браке, он находил, что каждую женщину можно свободно взять и потом оставить, и я видел, как он раз одобрительно улыбнулся, услышав пародию на одно известное изречение: "Им это причиняет так мало страдания, а нам дает столько наслаждения".
   Обыкновенно не думают, какое глубокое впечатление производят в ранней молодости такого рода слова, и как в том возрасте, когда взгляды еще не установились и шатки, дети удивляются, когда слышат шутки, вызывающие всеобщее одобрение и противоречащие тем положительным правилам, которые им внушались. Эти правила становятся в глазах детей лишь банальными формулами, которые родители условились повторять для успокоения своей совести, и им кажется, что шутки скрывают настоящую тайну жизни.
   "Я хочу быть любимым", - говорил я себе, мучимый смутным беспокойством, и озирался вокруг себя. Я не видел никого, кто бы мог внушить мне любовь, никого, способного принять ее. Я вопрошал свое сердце и вкусы, и ни к кому не чувствовал предпочтения. Так я волновался внутренне в то время, когда познакомился с графом П., человеком лет сорока, чья семья была в родстве с моей. Он предложил мне навестить его. Роковое посещение! С ним жила его любовница, полька, известная своей красотой, хотя уже не первой молодости. Эта женщина, несмотря на свое невыгодное положение, во многих обстоятельствах жизни выказала благородство своего характера. Ее семья, довольно известная в Польше, разорилась во время смут в этой стране. Отец ее был изгнан; мать уехала искать приюта во Францию, куда привезла свою дочь, оставив ее после своей смерти в полном одиночестве. Граф П. влюбился в нее. Я никогда не узнал, каким образом возникла эта связь, которая, когда я увидал Элеонору, была уже давно установлена и, так сказать, освящена.
   Явилась эта связь результатом ее злополучного положения или неопытностью возраста, выбросившего ее в жизнь, одинаково противную как ее воспитанию и привычкам, так и той гордости, которая являлась весьма значительной чертой ее характера. То, что я знаю и что было известно всем, это то, что, когда граф П. почти совсем лишился своего состояния и боялся даже потерять свободу, Элеонора дала ему такие доказательства преданности, с таким презрением отклонила самые блестящие предложения, разделила с ним опасности и бедность так ревностно и даже радостно, что строгость, наиболее разборчивая, не могла не отдать справедливости чистоте ее намерений и бескорыстию ее поведения. Только ее энергии, мужеству, , ее разуму и всевозможным жертвам, без жалоб принесенных ею, любовник ее был обязан возвращению части своего состояния. Они поселились в Д. из-за процесса, который мог вернуть графу П. все его прежнее богатство, и рассчитывали провести здесь около двух лет.
   У Элеоноры был обыкновенный ум, но ее мысли были верны, а ее выражения, всегда простые, поражали иногда благородством и высотой чувств. У нее было много предрассудков, но все они шли в разрез с ее интересами. Она придавала величайшую цену порядочности поведения именно потому, что ее собственное поведение не было в обычном смысле правильным. Она была очень религиозна, потому что религия строго осуждала ее образ жизни. В разговоре она смутно избегала всего, что другим женщинам могло бы казаться невинной шуткой, потому что она всегда боялась, что ее положение может дать право на неуместные шутки над ней. Она хотела принимать у себя только лиц из высшего круга и безупречной нравственности, потому что те женщины, с которыми она боялась быть сравниваема, обыкновенно окружают себя обществом смешанным и, покорившись потере уважения, ищут в своих сношениях только развлечения. Одним словом, Элеонора была в постоянной борьбе со своей судьбой. Всеми своими инстинктами и словами она как бы протестовала против того круга, в котором она очутилась; но так как она чувствовала, что действительность сильнее, чем она, и что ее усилия ничего не меняли в ее положении, она была очень несчастна. Двух детей, рожденных ею от графа П., она воспитывала с чрезвычайной суровостью. Порой можно было бы сказать, что какое-то тайное возмущение примешивалось к ее привязанности к детям, привязанности скорее страстной, чем нежной, и они становились до некоторой степени в тягость ей. Когда ей делали какое-нибудь доброжелательное замечание относительно роста ее детей, способностях, начинающих проявляться в них, о том поприще, какое они могут избрать, она бледнела при мысли, что однажды она должна будет открыть имя тайну их рождения. Но малейшая опасность или короткое отсутствие вновь приводило ее к детям, причем она проявляла такую тревогу, в которой можно было увидеть и раскаяние, и желание своими ласками дать им то счастье, какого она сама не находила в них. Это противоречие между чувствами и местом, которое она занимала в обществе, сделало ее настроение весьма неровным. Часто она бывала мечтательной и молчаливой; иногда она говорила с запальчивостью. Благодаря тому, что ее всегда мучила одна мысль, она никогда во время самого обыкновенного разговора не оставалась совершенно спокойной. Но именно поэтому в ее манере держаться было что-то бурное и неожиданное, что сделало ее более пикантной, чем она могла бы быть при других условиях: необычность ее положения заменяла в ней оригинальность мысли. Ее можно было наблюдать с интересом и любопытством, как прекрасную грозу.
   Представ перед моим взором в тот момент, когда мое сердце требовало любви, а мое тщеславие - успеха, Элеонора показалась мне достойной завоевания. В свою очередь, и она находила удовольствие в обществе человека, столь непохожего на других, которых она видела до тех пор. Ее круг состоял из нескольких друзей или родственников ее любовника и из их жен, которых граф П. заставил принимать свою подругу. Мужья были лишены как чувств, так и мыслей; жены отличались от своих мужей только посредственностью, более беспокойной, потому что они не обладали, подобно мужьям, тем спокойствием духа, которое дается занятиями и правильностью труда. Шутливость более легкая, разговор более разнообразный, странная смесь меланхолии и веселости, подавленности и заинтересованности, энтузиазма и иронии удивили и привлекли Элеонору. Она говорила на нескольких языках, правда, не слишком хорошо, но всегда с живостью, иногда с изяществом. Казалось, что ее мысли пробиваются сквозь препятствия и выходят из этой борьбы более приятными, более живыми и свежими; это потому, что чуждые языки обновляют мысли и освобождают их от тех оборотов, которые делают их то плоскими, то деланными. Мы вместе читали английских поэтов, мы вместе гуляли. Я часто приходил к ней утром и возвращался вечером: я беседовал с нею о тысяче предметов.
   Я хотел, в качестве холодного и беспристрастного наблюдателя, изучить ее характер и ум, но каждое произносимое ею слово казалось мне исполненным неиз'яснимой грации. Желание ей нравиться сообщало моей жизни новый интерес и необыкновенно оживляло мое существование. Это почти волшебное действие я приписывал ее очарованию, и я бы наслаждался им еще полнее без обязательства, какое я взял на себя по отношению к своему самолюбию. Самолюбие это вставало между мной и Элеонорой. Я чувствовал себя как бы вынужденным итти как можно скорее к цели, которую я себе поставил; поэтому я не мог свободно отдаться своим ощущениям. Мне не терпелось заговорить, чтобы добиться успеха. Я не думал, что люблю Элеонору, но не мог бы отказаться от желания ей нравиться. Я постоянно был занят ею; я придумывал тысячи планов, изобретал тысячи способов завоевания с тем испытанным самодовольством, которое уверено в успехе потому, что никогда ничего не испытало.
   Тем не менее, какая-то непобедимая робость останавливала меня: все мои речи замирали на устах или же заканчивались совершенно иначе, вопреки моему желанию. Я внутренне боролся с собой, восставал против себя. Наконец, я пришел к решению, которое могло бы с честью вывести меня из этой борьбы и оправдать меня перед самим собой. Я сказал себе, что не нужно ничего ускорять, что Элеонора была еще слишком мало подготовлена к моему признанию и что лучше подождать. Для того чтобы жить в мире с самим собой, мы почти всегда прикрываем свою беспомощность и слабость вычислениями и системами: это приносит удовлетворение той части нашего существа, которая является, так сказать, зрительницей другой.
   Это положение затянулось. Ежедневно я назначал себе завтрашний день как неизменный срок для решительного об'яснения я каждый завтрашний день протекал, как предыдущий. Моя робость оставляла меня, как только я уходил от Элеоноры; я возвращался тогда к своим искусным планам и глубокомысленным расчетам, но стоило мне очутиться возле нее, чтобы я снова почувствовал себя трепещущим и взволнованным. Тот, кто мог бы читать в моем сердце в то время, когда она не была со мной, счел бы меня холодным и бесчувственным соблазнителем, тот, кто увидал бы меня около нее, признал бы во мне неопытного, робкого и страстного влюбленного. Оба эти суждения оказались бы одинаково ложными; в человеке нет полной цельности, и почти никогда никто не бывает ни вполне искренним, ни вполне лживым.
   Убежденный повторными опытами, что я никогда не осмелюсь заговорить с Элеонорой, я решил написать ей. Граф П. находился в отсутствии. Борьба, которую я так долго вел со своим характером, нетерпение от невозможности победить его, неуверенность в успехе моей попытки - все это придавало моему письму волнение, сильно походившее на любовь. Возбужденный, кроме того, своим стилем, я ощутил в конце письма долю той страсти, которую я всеми силами старался Выразить.
   Элеонора видела в моем письме то, что было естественно в нем увидеть, - мимолетное увлечение человека, десятью годами моложе ее, чье сердце открывалось чувствам, еще незнакомым, заслуживающего больше сожаления, чем гнева. Она ответила мне ласково, подала добрые советы, предложила свою искреннюю дружбу, но об'явила, что не может меня принять до возвращения графа П.
   Я был потрясен этим ответом. Воображение, раздраженное препятствием, овладело всем моим существом. Любовь, которую я разыгрывал так удачно еще час назад, я вдруг ощутил, как мне показалось со всем неистовством. Я побежал к Элеоноре. Мне сказали, что она вышла. Я написал ей; я умолял ее дать мне последнее свидание. В раздирающих душу выражениях я описал ей свое отчаяние и те роковые последствия, которые повлечет за собой ее жестокое решение. Почти весь день я напрасно ждал ответа. Я успокаивал свое невыразимое страдание только тем, что повторял себе: завтра я преодолею все препятствия, чтобы проникнуть к Элеоноре и поговорить с нею. Вечером мне принесли от нее несколько слов, они были ласковы. Мне казалось, что в них было чувство сожаления и печали, но она настаивала на своем решении, подтверждая, что оно необходимо. На другой день я снова отправился к ней. Она уехала в деревню, название которой было неизвестно слугам. Они даже не могли пересылать ей письма.
   Я долго стоял неподвижно у ее двери, совсем не представляя себе, как мне отыскать Элеонору. Я сам удивлялся тому, как я страдал. Я рисовал себе в памяти те минуты, в которые я убеждал себя, что я стремился только к успеху, что это было лишь попыткой, от которой я легко мог бы отказаться. Я ничего не понимал в той сильной, непобедимой боли, что разрывала мое сердце.
   Таким образом, прошло несколько дней. Я был одинаково неспособен и к развлечениям, и к занятиям. Я непрестанно бродил перед дверью Элеоноры. Я ходил по городу, как-будто на повороте каждой улицы я мог надеяться встретить ее. Однажды утром, во время одной из этих бесцельных прогулок, усталостью от которых я хотел победить свое беспокойство, я увидел карету графа П., возвращавшегося из своего путешествия. Он узнал меня и вышел из экипажа. После нескольких обычных фраз, скрывая свое волнение, я сообщил ему о внезапном от'езде Элеоноры.
   - Да, - сказал он, - с одной из ее подруг, в нескольких лье отсюда, случилось какое-то досадное происшествие, внушившее Элеоноре мысль, что ее утешения будут полезны. Она уехала, не посоветовавшись со мной. Это человек, у которого чувства преобладают над всем, и ее всегда деятельная душа почти находит отдых в самоотверженности. Однако ее присутствие здесь мне слишком необходимо, я напишу ей, и она, конечно, вернется через несколько дней.
   Это уверение успокоило меня. Я почувствовал, что моя боль утихла. Впервые после от'езда Элеоноры я мог вздохнуть свободно. Ее возвращение было не столь быстрым, как предполагал граф П., тем не менее, я вернулся к своей привычной жизни, и испытанное мной страдание начало рассеиваться, когда я получил от графа П. извещение, что Элеонора должна приехать сегодня вечером. Так как он придавал большое значение тому, чтобы удержать за нею ее место, в обществе, место, которого она была достойна и, казалось, была лишена в силу своего положения, он пригласил к ужину нескольких дам - своих родственниц и знакомых, согласившихся посещать Элеонору.
   Мои воспоминания воскресли, сначала смутные, потом все более ясные. К ним примешивалось мое самолюбие. Я был смущен и унижен, увидав женщину, поступившую со мной, как с ребенком. Мне казалось, что я вижу, как при моем появлении она улыбается, думая о том, что кратковременная разлука успокоила молодое возбуждение; и в улыбке этой я усматривал некое презрение к себе. Мало-по-малу. стали просыпаться мои чувства. Я встал в этот день, не думая больше об Элеоноре; через час после того, как я получил известие об ее приезде, ее образ носился перед моими глазами, царил в моем сердце, и я был в лихорадке от страха, что не увижу ее.
   Я целый день пробыл у себя, так сказать, прячась в доме: я трепетал, как бы малейшее движение не отвратило нашей встречи. Правда, ничего не могло быть проще и вернее, но я жаждал этого свидания с такой страстью, что она казалась мне невозможной. Меня терзало нетерпение. Я ежеминутно смотрел на часы. Мне пришлось открыть окно для того, чтобы дышать; кровь, струясь в моих жилах, сжигала меня.
   Наконец, пробил час, когда я должен был отправиться к графу. Внезапно мое нетерпение превратилось в робость. Я медленно одевался. Я больше не торопился, я испытывал такой ужас, что мое ожидание будет обмануто, такое живое ощущение боли, которая могла мне предстоять, что я бы охотно согласился отложить все это.
   Было уже довольно поздно, когда я вошел к господину П. Я увидел Элеонору, сидящую в глубине комнаты. Я не смел двинуться, мне казалось, что глаза всех устремлены на меня. Я спрятался в углу гостиной за группой разговаривавших мужчин. Оттуда я смотрел на Элеонору. Мне показалось, что она слегка изменилась, - она была бледнее обыкновенного. Граф отыскал меня там, где я спрятался; он подошел ко мне, взял меня за руку и подвел к Элеоноре.
   - Представляю вам, - сказал он смеясь, - одного из людей, которых больше всего удивил ваш неожиданный от'езд.
   Элеонора разговаривала с дамой, сидевшей возле нее. Когда она увидела меня, слова замерли у нее на губах. Она остановилась пораженная. Я был поражен не менее ее.
   Нас могли слышать. Я обратился к Элеоноре с какими-то незначительными вопросами. Мы оба приняли спокойный вид. Позвали к столу, я предложил Элеоноре руку, от которой она не могла отказаться.
   - Если вы не обещаете мне, - сказал я ей, ведя ее к столу, - принять меня завтра в одиннадцать часов, то я уезжаю немедленно, покидаю свою страну, семью и отца, порываю все узы, отрекаюсь от всех обязанностей и бегу куда-нибудь, чтобы как можно скорее покончить жизнь, которую вам приятно отравлять.
   - Адольф! - ответила она и остановилась.
   Я сделал движение, чтобы удалиться. Не знаю, что выражало мое лицо, но я еще никогда не испытывал такой сильной боли. Элеонора взглянула на меня. Ужас, смешанный с нежностью, отразился на ее лице.
   - Я приму вас завтра, - произнесла она, - но заклинаю вас...
   За нами шло несколько человек, она не могла кончить фразы. Я прижал ее руку к себе. Мы сели за стол. Я хотел взять место рядом с Элеонорой, но хозяин дома решил иначе: меня посадили почти против нее. В начале ужина она была задумчива. Когда к ней обращались, она приветливо отвечала, но вскоре опять погружалась в свою рассеянность. Одна из ее подруг, удивленная ее молчанием и подавленностью, спросила, не больна ли она.
   - Я нехорошо себя чувствовала последнее время, - ответила она. - и даже теперь еще не совсем поправилась.
   Я хотел произвести приятное впечатление на Элеонору, я желал расположить ее в свою пользу, явясь перед ней любезным и остроумным, я хотел приготовить ее к свиданию, которое она мне подарила. Итак, я пробовал привлечь ее внимание тысячью способов. Я завел разговор на интересные для нее темы; соседи приняли в нем участие; я был вдохновлен ее присутствием, добился того, что она, меня слушала, вскоре увидел, что она улыбнулась, и это наполнило меня такой радостью, мои взоры выразили столько благодарности, что она не могла не почувствовать себя тронутой. Ее печаль и задумчивость рассеялись, она не могла больше противиться тому тайному очарованию, которое разливалось в ее душе при виде счастья, которым я был ей обязан, и когда мы вышли из-за стола, наши сердца бились так согласно, как если бы мы никогда не разлучались.
   - Видите, - сказал я, подавая ей руку, чтобы вернуться в гостиную, - вы располагаете моей жизнью. Что сделал я вам, чтобы вам нравилось мучить меня?
  
  

Глава третья

  
   Я провел ночь без сна. В моей душе не было ни расчетов, ни планов, я чувствовал себя без всякого сомнения по-настоящему влюбленным. Это уже не было надеждой на успех, которая заставляла меня действовать, мною исключительно владела потребность увидать ту, которую я любил, насладиться ее присутствием. Пробило одиннадцать часов. Я пошел к Элеоноре. Она ждала меня. Она хотела заговорить, но я попросил выслушать меня. Я сел около нее, потому что едва мог стоять на ногах, и, часто прерывая свою речь, сказал:
   - Я прихожу не для того, чтобы оспаривать ваш приговор; я прихожу не для того, чтобы взять назад признание, которое могло вас обидеть; это было бы напрасно. Любовь, которую вы отталкиваете, ненарушима: уже одно усилие, которое я делаю сейчас, чтобы хоть сколько-нибудь спокойно говорить с вами, свидетельствует о властности того чувства, которое вас оскорбляет. Но я просил вас выслушать меня не для того, чтобы говорить с вами о нем; напротив, я хочу просить вас забыть его, принимать меня, как прежде, уничтожить воспоминание о моем минутном безумии и не наказывать меня за то, что вы узнали тайну, которую я должен был скрыть в глубине души. Вам известно мое положение, мой характер, который называют странным и нелюдимым, известно мое сердце, чуждое всех интересов света, одинокое среди людей и тем не менее страдающее от одиночества, к которому оно присуждено. Ваша дружба поддерживала меня, без этой дружбы я не могу жить. Я получил привычку видеть вас; вы позволили родиться и вырасти этой сладостной привычке. Что сделал я, чтобы утратить это единственное утешение моего существования, столь печального и мрачного? Я страшно несчастен. У меня нет больше мужества сносить такое длительное несчастье, я ни на что не надеюсь, я ничего не прошу, я хочу только видеть вас. И я должен вас видеть для того, чтобы жить.
   Элеонора молчала.
   - Чего вы боитесь? - продолжал я. - Чего я требую? Того, что вы даете всем равнодушным. Вы боитесь света? Этот свет, поглощенный своей торжественной суетнею, ничего не прочитает в сердце, подобном моему. И как же мне не быть осторожным? Разве дело идет не о моей жизни? Элеонора, уступите моей просьбе. Вы найдете в ней некоторую отраду. Вам будет все же приятно. Но чувствовать себя так сильно любимой, видеть меня возле вас, занятым только вами, существующим только для вас, обязанным вам всеми ощущениями счастья, на какое я еще способен, избавившись благодаря нашей близости от страдания и отчаяния.
   Я продолжал долго в таком же роде, уничтожая все возражения, перебирая на тысячу ладов все доводы, говорившие в мою пользу. Я был таким покорным, таким безропотным, я просил так немного, я был бы так несчастлив, получив отказ.
   Элеонора была тронута. Она поставила мне несколько условий. Она согласилась принимать меня лишь изредка, в многочисленном обществе, обязав меня никогда не говорить ей о любви. Я обещал все, что она хотела. Мы оба были довольны. Я - тем, что возвратил себе то благо, которое боялся потерять, Элеонора - тем, что одновременно показала себя великодушной, чувствительной и осторожной.
   Уже на другой день я воспользовался данным мне позволением и пользовался им и впредь. Элеонора не думала больше о том, чтобы я редко посещал ее: скоро ей стало казаться вполне естественным видеть меня ежедневно. Десять лет ее верности внушили господину П. полное доверие. Он предоставлял Элеоноре самую большую свободу. Благодаря тому, что ему приходилось бороться с общественным мнением, стремившимся исключить его любовницу из круга, в котором он был призван жить, ему нравилось, когда число знакомых Элеоноры увеличивалось. Наполненный гостями дом утверждал в его глазах победу над общественным мнением.
   Когда я приходил, я замечал во взгляде Элеоноры выражение удовольствия. Если разговор казался ей забавным, ее глаза естественно обращались на меня. Когда рассказывали что-либо занимательное, она звала меня послушать. Но она никогда не была одна. Бывало, за целые вечера я ничего не мог сказать ей наедине, кроме нескольких незначительных или отрывистых слов. Вскоре эта стесненность стала раздражать меня. Я сделался мрачным, молчаливым, нервным в своих настроениях, желчным в своих речах. Я едва сдерживался, когда кто-нибудь другой, кроме меня, разговаривал отдельно с Элеонорой, я резко прерывал эти разговоры. Мне не было дела до обиды других, и я даже не всегда останавливался перед боязнью скомпрометировать ее. Она сетовала в разговоре со мной на эту перемену.
   - Чего же вы хотите? - нетерпеливо ответил я. - Вы, конечно, думаете, что много сделали для меня. Я принужден сказать, что вы ошибаетесь. Я ничего не понимаю в вашей новой манере жить. Прежде вы жили замкнуто; вы бежали от скучного общества, вы избегали этих вечных разговоров, которые тянутся именно потому, , что никогда не должны были бы начинаться. А теперь ваши двери открыты для всего мира. Можно сказать, что, попросив вас принимать меня, я для всей вселенной получил то же разрешение, что для себя. Признаюсь, что, видя вас прежде такой осторожной, я не ожидал от вас такого легкомыслия.
   Я прочитал на лице Элеоноры выражение недовольства и печали.
   - Дорогая Элеонора, - сказал я ей, внезапно смягчившись, - неужели я не заслуживаю, чтобы вы; отличили меня от тысячи осаждающих вас докучных людей? Разве у дружбы нет ее тайн? Разве она не является подозрительной и робкой среди шума и толпы?
   Элеонора боялась, что, проявив себя непреклонной, она снова вызовет во мне ту неосторожность, которая пугала ее за себя и за меня. Ее сердце не допускало больше мысли о разрыве. Она согласилась принимать меня иногда наедине. Тогда строгие правила, придуманные ею, быстро изменились. Она позволила мне описывать мою любовь; постепенно она привыкла к ее языку, скоро она призналась, что любит меня.
   Я провел несколько часов у ее ног, называя себя самым счастливым из людей, расточая ей тысячи уверений в нежности, преданности и вечном уважении. Она рассказала мне, что она выстрадала, пытаясь отдалиться от меня; сколько раз она надеялась, что я отыщу ее, несмотря на ее старания скрыться; и малейший звук, казалось, возвещал ей о моем приходе; какую радость, какой страх она почувствовала, снова увидев меня; от какого недоверия к самой себе, для того, чтобы сочетать сердечную склонность с осторожностью, она предалась светским развлечениям и искала толпу, от которой прежде бежала. Я заставлял ее повторять малейшие подробности, и эта история несколько недель казалась нам историей целой жизни. Любовь как бы неким волшебством заменяет собой долгие воспоминания. Для всех других сближений нужно прошлое: любовь, как по волшебству, создает прошлое, которым окружает нас. Она дает нам как бы сознание того, что мы уже много лет жили с человеком, который недавно был для нас почти чужим. Любовь есть только светящаяся точка, и, тем не менее, она покоряет время. Несколько дней назад она еще не существовала, скоро она не будет больше существовать, но пока она есть, она разливает свой свет на время, которое предшествовало ей, так же, как и на то, которое последует за ней.
   Однако это спокойствие длилось недолго. Элеонора была тем более настороже своей слабости, что ее преследовало воспоминание об ее ошибках, а мое воображение, мои желания, самомнение, которого я сам не замечал в себе, восставали против такой любви.
   Всегда робкий, часто раздраженный, я жаловался, сердился, осыпал Элеонору упреками. Она неоднократно намеревалась порвать эту связь, которая вносила в ее жизнь только беспокойство и волнение; неоднократно я смягчал ее своими мольбами, уверениями и слезами.
   "Элеонора, - писал я ей однажды, - вы не знаете, как я страдаю. Около вас, вдали от вас я одинаково несчастен. В те часы, когда мы разлучены, я брожу, где придется, согбенный под бременем существования, которое не знаю, как вынести. Общество надоедает мне, одиночество меня угнетает. Равнодушные люди, которые наблюдают за мною и не знают о том, что заполняет меня, которые смотрят на меня с любопытством, лишенным интереса, с удивлением, без жалости, - эти люди, которые осмеливаются говорить мне о чем-то другом, кроме вас, вселяют в меня смертельную тоску. Я бегу от них, но, одинокий, я напрасно ищу воздуха для моей стесненной груди. Я бросаюсь на землю, которая должна была бы открыться, чтобы навеки поглотить меня. Я 'Опускаю голову на холодный камень, который должен был бы успокоить снедающую меня горячку. Я влачусь на холм, с которого виден ваш дом, я стою там, устремляя взоры на это убежище, в котором я никогда не буду жить вместе с вами. А если бы я вас встретил раньше, вы могли бы быть моею! Я бы сжал в своих об'ятиях единственное существо, которое природа создала для моего сердца, для сердца столько, страдавшего, потому что оно искало вас и нашло вас слишком поздно! Когда, наконец, эти часы исступления проходят, когда приближается минута свидания с вами, я, трепеща, направляюсь к вашему дому. Я боюсь встречи со всеми теми, кто может угадать чувства, что я ношу в себе. Я останавливаюсь, я иду медленными шагами, я отдаляю минуту счастья, которому все угрожает, которое всегда боюсь потерять, счастия, неполного и тревожного, против которого, может быть, ежеминутно злоумышляют и роковые события, и завистливые взгляды, и жесткие прихоти, и ваша собственная воля! Когда я ступаю на ваш порог, когда я приоткрываю дверь, новый ужас овладевает мной: я движусь, как виноватый, прося пощады у всех вещей, попадающихся мне на глаза, как если бы все они были враждебны мне, как если бы все завидовали предстоящему мне часу блаженства. Малейший звук пугает меня, малейшее движение вблизи приводит меня в ужас, самый шум моих шагов заставляет меня отступать. Совсем близ вас, я все еще боюсь какого-нибудь препятствия, которое внезапно может встать между нами. Наконец, я вас вижу, я вижу вас и вздыхаю свободно, я смотрю на вас и останавливаюсь, как беглец, вступающий на безопасную землю, которая должна защитить его от смерти. Но даже в тот миг, когда все мое существо устремляется к вам, когда мне так нужно отдохнуть от мучений, положить голову вам на колени, дать волю своим слезам, нужно, чтобы я изо всех сил обуздывал себя, чтобы даже возле вас я продолжал жить этой жизнью усилий: ни одной секунды свободного излияния! Ни одной секунды забвения! Ваши взгляды наблюдают за мной. Вы смущены, почти оскорблены моим волнением. Я не знаю, какое стеснение заменило собою те сладостные часы, когда вы хотя бы признавались мне в вашей любви. Время бежит, иные заботы призывают вас: вы никогда не забываете их, вы никогда не отдаляете минуту моего ухода. Приходят чужие: мне больше нельзя смотреть на вас; я чувствую, что должен бежать от подозрений, которые меня окружают.
   Я покидаю вас более взволнованный, более измученный, более безрассудный, чем прежде; я покидаю вас и погружаюсь в то страшное одиночество, в котором я бьюсь, не встречая ни одного существа, на которое я мог бы опереться и немного отдохнуть".
   Элеонора никогда не была так любима. Господин П. испытывал к ней очень искреннюю привязанность, большую благодарность за ее самопожертвование, большое уважение к ее характеру, но в его обращении с ней был всегда оттенок превосходства над женщиной, которая отдалась ему открыто, без брака. Согласно общему мнению, он мог бы вступить с ней в более почетную связь; он не говорил ей об этом, может быть, не говорил об этом и самому себе; но то, что не говорят, существует тем не менее, а обо всем, что существует, можно догадаться.
   До тех пор Элеонора не имела никакого понятия о таком страстном чувстве, о таком существовании, всецело отданном ей, и моя ярость, несправедливость и упреки были еще только большими доказательствами этого чувства. Ее упорство воспламенило все мои чувства и помыслы: я возвращался к страстным порывам, которые ее пугали, к покорности, к нежности, к безмерному преклонению. Я смотрел на нее, как на создание неба. Моя любовь была похожа на культ, и имела для нее тем больше прелести, что она постоянно боялась увидеть себя униженной. Наконец, она отдалась мне.
   Горе человеку, который в первые мгновения любовной связи не верит, что эта связь должна быть вечной! Горе тому, который в об'ятиях своей любовницы, только что отдавшейся ему, сохраняет пагубную зоркость и предвидит, что может расстаться с нею! Женщина, уступившая своему сердечному влечению, таит в себе в это мгновение что-то трогательное и священное. Ни наслаждение, ни природа, "и чувственность не развращают нас, но те расчеты, к которым приучает нас общество и размышления, рождаемые опытом. Я любил, я в тысячу раз больше уважал Элеонору после того, как она мне отдалась. Я с гордостью ходил среди людей и смотрел на них взглядом победителя. Уже самый воздух, которым я дышал, был для меня наслаждением. Я устремлялся к природе, чтобы благодарить ее за нечаянное благо, за то огромное благо, которое она подарила мне.
  
  

Глава четвертая

  
   Очарование любви! Кто может описать тебя? Эта уверенность в том, что мы нашли существо, предназначенное для нас природой; этот свет, внезапно озаривший жизнь и как бы проясняющий ее тайну; эта небывалая ценность, которую мы придаем малейшим обстоятельствам; эти быстрые часы, столь сладостные, что память не сохраняет их подробностей, и оставляющие в душе только долгий след счастья; эта резвая веселость, которая порой беспричинно примешивается к обычной умиленности; столько радости от присутствия и в разлуке столько надежды; этот уход от всех низменных забот, это превосходство над всем окружающим; эта уверенность, что отныне мир не может настигнуть нас в нашей новой жизни; это - взаимное понимание, отгадывающее каждую мысль и отвечающее каждому душевному движению, очарование любви, кто испытывал тебя, тот не может тебя описать!
   Господин П. должен был на шесть недель отлучиться по неотложным делам. Все это время я провел почти без перерыва у Элеоноры. Казалось, что ее привязанность возросла от принесенной мне жертвы. Я никогда не уходил без того, чтобы она не пыталась удержать меня. Она всегда спрашивала, корда я вернусь. Два часа разлуки были для нее невыносимы. С беспокойством и точностью назначала она мне минуту моего возвращения. Я с радостью подчинялся этому, я был признателен, я был счастлив чувством, которое она проявляла ко мне. Однако, интересы совместной жизни не подчиняются по произволу всем нашим желаниям. Иногда мне было неудобно размечать заранее свои шаги и таким образом высчитывать все минуты. Я вынужден был ускорять свои дела и порвать почти со всеми своими знакомствами. Я не знал, что отвечать знакомым, когда они предлагали мне какую-нибудь общую прогулку, от которой отказаться прежде у меня не было повода. Я не сожалел, проводя время с Элеонорой, об этих удовольствиях, которые никогда особенно не интересовали меня, но я бы желал, чтобы она более свободно позволила мне от них отказаться. Мне было бы приятнее возвращаться к ней по собственному желанию, не говоря себе, что час настал, когда она с тревогой ждала меня; я хотел бы, чтобы к мысли о счастье, ожидавшем меня с нею, не примешивалась мысль о ее тоске. Конечно, Элеонора была живой радостью моей жизни, но она не была больше целью: она меня связывала.
   Кроме того, я боялся скомпрометировать ее. Мое постоянное присутствие должно было удивлять ее слуг, ее детей, которые могли наблюдать за мной. Я трепетал от мысли, что могу разрушить ее жизнь. Я чувствовал, что мы не можем быть соединены навсегда и что моей священной обязанностью было уважать ее покой. Итак, я давал ей советы быть осторожной, уверяя ее в то же время в моей любви. Но чем больше я подавал ей такого рода советов, тем меньше она была расположена выслушивать меня. Вместе с тем, я страшно боялся огорчить ее. Лишь только я видел на ее лице выражение печали, как ее воля становилась моей волей. Я чувствовал себя хорошо, когда она была мною довольна. Когда, настояв на необходимости удалиться на несколько минут, я покидал ее, мысль о причиненном ей страдании преследовала меня всюду. Мною овладевала лихорадка раскаяния, которая увеличивалась каждую минуту и, наконец, становилась невыносимой. Я летал к ней, я был счастлив при мысли утешить, успокоить ее. Но по мере приближения к ее дому к моим чувствам примешивалось и чувство негодования против этой странной власти надо мной. Элеонора была вспыльчивой. Я верю, что она чувствовала ко мне то, чего не чувствовала ни к кому. В прежних отношениях ее сердце было оскорблено тяжелой зависимостью. Со мной она чувствовала себя совершенно свободно, потому что мы оба были в совершенно одинаковом положении. Она выросла в собственных глазах благодаря любви, чуждой всяких расчетов, всякой корысти; она знала, что я был уверен в том, что она отдалась мне всецело, она не скрывала от меня ни одного из своих душевных порывов, и когда я входил в ее комнату, радуясь, что пришел раньше срока, я находил ее печальной или раздраженной. Вдали от нее я страдал два часа при мысли, что она тоскует без меня; возле нее я страдал два часа, прежде чем мне удавалось ее успокоить.
   Однако я не был несчастлив... Я говорил себе, что сладостно быть любимым, даже если эта любовь требовательна. Я знал, что делаю ей добро, ее счастье было мне необходимо, и я знал, что я был необходим для ее счастья.
   Кроме того, смутная мысль что, по самому ходу вещей, наша связь не может быть длительной, мысль во многих отношениях печальная, все же успокаивала меня во время приступов усталости или нетерпения. Отношения Элеоноры с графом П., несоответствие нашего возраста, различие положений, мой близкий от'езд, хотя и замедленный всевозможными обстоятельствами, - все эти соображения заставляли меня давать ей и брать от нее возможно больше счастья. Я был уверен в годах, я не оспаривал дней.
   Граф П. возвратился. Он не замедлил заподозрить мои отношения с Элеонорой. С каждым днем он принимал меня все холоднее и мрачнее. Я живо рисовал Элеоноре грозившие ей опасности, я умолял ее позволить мне прервать на несколько дней мои посещения, я говорил ей о необходимости сохранить ее репутацию, ее состояние, ее детей. Она долго слушала меня в молчании. Она была бледна, как смерть.
   - Так или иначе, - сказала она наконец, - но вы скоро уедете.
   Не будем ускорять этой минуты, не огорчайтесь за меня. Будем ловить дни, будем ловить часы. Дни и часы - вот все, что мне нужно. Какое-то предчувствие говорит мне, Адольф, что я умру в ваших об'ятиях.
   Итак, мы продолжали жить попрежнему: я - всегда беспокойный, Элеонора - всегда печальная, граф П.- всегда молчаливый и озабоченный. Наконец пришло письмо, которого я ждал. Отец приказывал мне приехать к нему. Я принес это письмо Элеоноре.
   - Уже! - сказала она, прочитав его. - Я не думала, что это случится так скоро. - Потом, заливаясь слезами, она взяла меня за руки и сказала: - Адольф, вы видите, что я не могу жить без вас. Я не знаю, что будет со мной в будущем, но заклинаю вас не уезжать еще. Найдите предлог, чтобы остаться. Попросите отца раз решить вам еще на шесть месяцев продолжить ваше пребывание здесь. Шесть месяцев, разве это так много?
   Я хотел доказать ей, что надо ехать, но она плакала так горько и она так дрожала, в ее чертах было выражение такого мучительного страдания, что я не мог продолжать. Я бросился к ее ногам, я сжал ее в об'ятиях. Я уверил ее в моей любви и вышел, чтобы написать отцу. Я действительно написал ему, побуждаемый печалью Элеоноры. Я приводил тысячу доводов в доказательство необходимости моего задержания, подчеркнул полезность для меня продолжить в Д. изучение некоторых предметов, чего я не мог сделать в Геттингене, и, когда я отправил свое письмо на почту, я горячо хотел получить просимое согласие.
   Вечером я вернулся к Элеоноре. Она сидела в кресле. Граф П. находился у камина и довольно далеко от нее. Дети были в глубине комнаты. Они не играли, и на их лицах было то выражение детского изумления, когда ребенок замечает волнение, о причине которого он не подозревает. Я жестом показал Элеоноре, что исполнил то, что она хотела. Луч радости засветился в ее глазах, но скоро исчез. Мы ничего не говорили. Для всех троих молчание становилось тягостным.
   - Меня уверяют, сударь, - сказал наконец граф, - что вы уезжаете.
   Я ответил ему, что не знал об этом.
   - Мне кажется, - возразил он, - что в ваши годы не нужно откладывать выбора своей карьеры. Впрочем, - прибавил он, посмотрев на Элеонору, - здесь, может быть, не все придерживаются моего мнения.
   Ответ отца не заставил себя ждать. Распечатывая письмо, я дрожал при мысли о горе Элеоноры в случае отказа. Мне даже казалось, что я с одинаковой горечью разделил бы с нею это горе, но когда я читал о его согласии, все неудобства продления моего пребывания здесь внезапно представились моему уму.
   "Еще шесть месяцев стеснения и принужденности! - воскликнул я. - Шесть месяцев я буду оскорблять человека, который выказал мне дружбу, подвергать опасности женщину, которая меня любит. Я рискую лишить ее того единственного положения, в котором она может жить спокойно и пользоваться уважением. Я обманываю своего отца. И для чего? Для того, чтобы на одно мгновение не пойти навстречу печали, которая рано или поздно все равно неизбежна. Разве мы не испытываем эту печаль каждый день понемногу и капля за каплей? Я причиняю Элеоноре одно зло. Мое чувство, такое как оно есть, не может удовлетворять ее. Я жертвую собой бесплодно для того, чтобы сделать ее счастливой, а сам живу здесь бесполезно, лишенный независимости, не имея свободной минуты, не имея возможности вздохнуть спокойно".
   Я вошел к Элеоноре, поглощенный этими размышлениями. Я нашел ее одну.
   - Я остаюсь еще на шесть месяцев, - сказал я ей.
   - Вы очень сухо сообщаете мне эту новость.
   - Потому что, признаюсь вам, я очень боюсь для нас обоих последствий этого промедления.
   - Мне думается, что для вас, по крайней мере, они не могут быть чересчур неприятными.
   - Вы прекрасно знаете, Элеонора, что я не о себе думаю больше всего.
   - Но и не о счастьи других.
   Разговор принял бурный характер. Элеонора была оскорблена моими сомнениями, она думала, что я разделяю ее радость! Я был оскорблен той победой, какую она одержала над моими недавними решениями. Страсти разгорелись. Мы разразились взаимными упреками. Элеонора обвиняла меня в том, что я обманул ее, что у меня было лишь мимолетное увлечение ею, в том, что я лишил ее привязанности графа, что я снова поставил ее в глазах общества в то двусмысленное положение, из которого она всю жизнь стремилась выйти. Я рассердился, увидев, что она поставила мне на вид то, что я делал только из повиновения ей, из страха огорчить ее. Я жаловался на постоянную принужденность, на то, что молодость моя проходит в бездействии, на ее деспотический контроль над всеми моими поступками. Говоря так, я вдруг увидел ее лицо, орошенное слезами. Я остановился, я готов был взять свои слова обратно, отрицать сказанное, об'яснять. Мы обнялись, но первый удар был нанесен, первая преграда была перейдена. Мы оба произнесли непоправимые слова; мы могли молчать, но не могли забыть их. Есть вещи, о которых долго не говоришь себе, но раз окажешь, то никогда не перестанешь повторять их.
   Таким образом, мы прожили еще четыре месяца в отношениях натянутых, иногда сладостных, всегда не вполне свободных, еще находя в них наслаждение, но уже не видя в них очарования. Тем не менее, Элеонора не отдалялась от меня.
   После ссор наиболее сильных она все так же стремилась меня увидеть и столь же заботливо назначала время наших свиданий, как если бы наш союз был самым мирным и нежным. Я часто думал, что даже самое мое поведение способствовало пребыванию Элеоноры в таком настроении. Если бы я любил ее, как она меня, у нее было бы больше спокойствия, и она бы, в свою очередь, думала о тех опасностях, которые презирала. Но всякая осторожность была ей непосильна, потому что осторожность исходила от меня; она не учитывала размеров своей жертвы, потому что делала усилия для того, чтобы заставить меня принять ее. У нее не было времени охладеть ко мне, потому что все ее время и все силы шли на то, чтобы удержать меня.
   Снова приближалось время, назначенное для моего от'езда. Думая о нем, я испытывал чувство радости и сожаления, похожее на то, какое испытывает человек, которому предстоит верное излечение посредством болезненной операции. Однажды утром Элеонора написала мне, прося притти к ней немедленно.
   - Граф, - сказала она, - запрещает мне принимать вас. Я не хочу повиноваться этому деспотическому приказанию. За этим человеком я последовала в изгнание, я спасла его состояние, я помогала ему во всех его делах. Теперь он может обойтись без меня. Я же не могу обойтись без вас.
   Легко можно отгадать, как я настаивал, чтобы отвратить ее от намерения, которого я не понимал. Я говорил ей об общественном мнении.
   - Это мнение, - ответила она, - никогда не было ко мне справедливым. В продолжение десяти лет я исполняла свои обязанности лучше, чем какая-либо другая женщина, но, тем не менее, общественное мнение не давало мне занять заслуженное мной положение.
   Я напомнил ей о детях.
   - Мои дети - дети господина П. Он признал их, он будет о них заботиться. Для них будет счастьем забыть мать, с которой они могут разделять только стыд.
   Я удвоил свои мольбы.
   - Послушайте - сказала она, - если я порву с графом, откажетесь ли вы меня видеть? Откажетесь ли вы? - повторила она, схватив меня за руку с силой, которая заставила меня затрепетать.
   - Нет, конечно - ответил я. - И чем более вы будете несчастливы, тем больше я буду вам предан, но взвесьте...
   - Все взвешено, - прервала она. - Он сейчас вернется, уходите и не возвращайтесь больше сюда.
   Я провел остаток дня в неиз'яснимой тревоге. Прошло два дня, и я ничего не слышал об Элеоноре. Я страдал от неизвестности о ее судьбе, я страдал даже, что не мог ее видеть, и я был удивлен болью, причиняемой мне этим лишением. Тем не менее, я хотел, чтобы она отказалась от решения, которого я так боялся, и я уже начал радоваться этому, когда какая-то женщина передала мне записку, в которой Элеонора просила меня притти навестить ее, - такая-то улица, такой-то дом, в третьем этаже. Я помчался туда, еще надеясь, что, не имея возможности принять меня у господина П., она в последний раз хотела встретиться со мной в другом месте. Я нашел ее, готовящейся к длительному устройству. Она подошла ко мне с видом одновременно довольным и робким, желая прочитать в моих глазах впечатление от ее слов.
   - Все кончено, - сказала она. - Я совершенно свободна. Я имею свое личное состояние в семьдесят пять луидоров ренты. Этого мне достаточно. Вы пробудете здесь еще шесть недель. Когда вы уедете, я смогу, быть может, поехать к вам; может быть, и вы вернетесь навестить меня.
   И как бы страшась ответа, она стала вдаваться в тысячу подробностей относительно своих планов. На тысячи ладов она старалась убедить меня, что будет счастлива, что она ничем для меня не пожертвовала, что решение, которое она приняла, было для нее удобным независимо от меня. Было ясно, что она делала большое усилие и лишь наполовину верила тому, что говорила. Она опьянялась своими словами из страха услышать мои, она напряженно тянула свою

  

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ

СОЧИНЕНІЙ

КНЯЗЯ П. А. ВЯЗЕМСКАГО

ТОМЪ X.

1853--1878 гг.

  

Изданіе Графа С. Д. Шереметева.

  

С.-ПЕТЕРБУРГЪ,

Типографія М. М.Стасюлевича, Вас. Остр., 2 лин., 7.

1886

  

Scan ImWerden

  

АДОЛЬФЪ

РОМАНЪ.
БЕНЖАМЕН-КОНСТАНА.

АЛЕКСАНДРУ СЕРГѢЕВИЧУ
ПУШКИНУ.

   Прими мой переводъ любимаго нашего романа. Смиренный литографъ, приношу великому живописцу блѣдный снимокъ съ картины великаго художника. Мы такъ часто говорили съ тобою о превосходствѣ творенія сего, что, принявшись переводить его на досугѣ въ деревнѣ, мысленно относился я къ суду твоему; въ борьбѣ иногда довольно трудной мысленно вопрошалъ я тебя, какъ другую совѣсть, призывалъ въ ареопагъ свой и Баратынскаго, подвергалъ вамъ свои сомнѣнія и запросы и руководствовался угадываніемъ вашего рѣшенія. Не страшитесь однако же, ни ты, ни онъ: не налагаю на васъ отвѣтственности за худое толкованіе молчанія вашего. Иначе моя довѣренность къ вамъ была бы для васъ слишкомъ опасна, связывая васъ взаимнымъ обязательством въ случайностяхъ предпріятія моего.
   Что бы ни было, даръ, мною тебѣ подносимый, будетъ свидѣтельствомъ пріязни нашей и уваженія моего къ дарованію, коимъ радуется дружба и гордится отечество.

К. Вяземскій.

   Село Мещерское (Саратовской г.)
   1829 года.
  

ОТЪ ПЕРЕВОДЧИКА.

  
   Если бы можно было еще чему нибудь дивиться въ странностяхъ современной литературы нашей, то позднее появленіи на Русскомъ языкѣ романа, каковъ Адольфъ, должно бы было показаться непонятнымъ и примѣрнымъ забвеніемъ со стороны Русскихъ переводчиковъ. Было время, что у насъ все переводили, хорошо или худо, дѣло другое, по по крайней мѣрѣ охотно, дѣятельно. Росписи книгъ, изданныхъ въ половинѣ прошлаго столѣтія, служатъ тому неоспоримымъ доказательствомъ. Нынѣ мы болѣе нежели четвертью вѣка отстали отъ движеній литтературъ иностранныхъ. Адольфъ появился въ свѣтъ въ послѣднемъ пятнадцатилѣтіи: это первая причина непереселенія его на Русскую почву,
   Онъ въ одномъ томѣ -- это вторая причина. Переводчики наши говорятъ, что не стоитъ присѣсть къ дѣлу для подобной бездѣлицы, просто, что не стоитъ рукъ марать. Книгопродавцы говорятъ въ свою очередь, что не изъ чего пустить въ продажу одинъ томъ, ссылаясь на обычай нашей губернской читающей публики, которая по ярмаркамъ запасается книгами, какъ и другими домашними потребностями, въ прокъ такъ, чтобы купленнаго сахара, чая и романа было на годъ, вплоть до новой ярмарки. Смиренное, однословное заглавіе -- есть третья причина безъизвѣстности у насъ Адольфа. Чего, говорятъ переводчики и книгопродавцы, ожидать хорошаго отъ автора, который не съумѣлъ пріискать даже заманчиваго прилагательнаго къ собственному имени героя своего, не съумѣлъ, щеголяя воображеніемъ, поразцвѣтить заглавія своей книги.
   Остроумный и внимательный наблюдатель литтературы нашей говорилъ забавно, что обыкновенно переводчики наши, готовясь переводить книгу, не совѣтуются съ извѣстнымъ достоинствомъ ея, съ собственными впечатлѣніями, произведенными чтеніемъ, а просто наудачу идутъ въ ближайшую иностранную книжную лавку, торгуютъ первое твореніе, которое пришлось имъ по деньгамъ и по глазамъ, бѣгутъ домой и черезъ четверть часа перомъ уже скрыпятъ по заготовленной бумагѣ.
   Можно рѣшительно сказать, что Адольфъ превосходнѣйшій романъ въ своемъ родѣ. Такое мнѣніе не отзывается кумовствомъ переводчика, который болѣе, или упрямѣе самого родителя любитъ своего крестника. Оно такъ и должно быть. Авторъ, не смотря на чадолюбіе, можетъ еще признаваться въ недостаткахъ природнаго рожденія своего. Переводчикъ въ такомъ случаѣ движимъ самолюбіемъ, которое сильнѣе всякаго другаго чувства: онъ добровольно усыновляетъ чужое твореніе и долженъ отстаивать свой выборъ. Нѣтъ, любовь моя къ Адольфу оправдана общимъ мнѣніемъ. Вольно было автору въ послѣднемъ предисловіи своемъ отзываться съ нѣкоторымъ равнодушіемъ, или даже небреженіемъ о произведеніи, которое, охотно вѣримъ, стоило ему весьма небольшаго труда. Во-первыхъ, читатели не всегда цѣнятъ удовольствіе и пользу свою по мѣрѣ пожертвованій, убытковъ времени и трудовъ, понесенныхъ авторомъ; истина не болѣе и не менѣе истина, будь она плодомъ многолѣтнихъ изысканій, или скоропостижнымъ вдохновеніемъ, или раскрывшимся признаніемъ тайны, созрѣвавшей молча въ глубинѣ наблюдательнаго ума. Во-вторыхъ, не должно всегда довѣрять буквально скромнымъ отзывамъ авторовъ о ихъ произведеніяхъ. Можетъ быть, нѣкоторое отреченіе отъ важности, которую приписывали творенію сему, было и вынуждено особенными обстоятельствами. Въ отношеніяхъ Адольфа съ Элеонорою находили отпечатокъ связи автора съ славною женщиною, обратившею на труды свои вниманіе цѣлаго свѣта. Не раздѣляемъ смѣтливости и догадокъ добровольныхъ слѣдователей, которые отыскиваютъ всегда самого автора по слѣдамъ выводимыхъ имъ лицъ; но понимаемъ, что одно разглашеніе подозрѣнія въ подобныхъ примѣненіяхъ могло внушить Б. Констану желаніе унизить собственнымъ приговоромъ цѣну повѣсти, такъ сильно подѣйствовавшей на общее мнѣніе. Наконецъ, писатель, перенесшій наблюденія свои, соображенія и дѣятельность въ сферу гораздо болѣе возвышенную, Б. Констанъ, публицистъ и дѣйствующее лицо на сценѣ политической, могъ безъ сомнѣнія охладѣть въ участіи своемъ къ вымыслу частной драмы, которая, какъ ни жива, но все должна же уступить драматическому волненію трибуны, исполинскому ходу стодневной эпопеи и романическимъ событіямъ современной эпохи, которыя нѣкогда будутъ исторіей.
   Трудно въ такомъ тѣсномъ очеркѣ, каковъ очеркъ Адольфа, въ такомъ ограниченномъ и, такъ сказать, одинокомъ дѣйствіи болѣе выказать сердце человѣческое, переворотить его на всѣ стороны, выворотить до дна и обнажить наголо во всей жалости и во всемъ ужасѣ холодной истины. Авторъ не прибѣгаетъ къ драматическимъ пружинамъ, къ многосложнымъ дѣйствіямъ, въ симъ вспомогательнымъ пособіямъ театральнаго, или романическаго міра. Въ драмѣ его не видать ни машиниста, ни декоратора. Вся драма въ человѣкѣ, все искусство въ истинѣ. Онъ только указываетъ, едва обозначаетъ поступки, движенія своихъ дѣйствующихъ лицъ. Все, что въ другомъ романѣ было бы, такъ связать, содержаніемъ, какъ-то: приключенія, неожиданные перепонки, однимъ словомъ, вся кукольная комедія романовъ, здѣсь оно -- рядъ указаній, заглавій. Но между тѣмъ, во всѣхъ наблюденіяхъ автора такъ много истины, проницательности, сердцевѣдѣнія глубокаго, что, мало заботясь о внѣшней жизни, углубляешься во внутреннюю жизнь сердца. Охотно отказываешься отъ требованій на волненіе въ переворотахъ первой, на пестроту въ краскахъ ея, довольствуясь, что вслѣдъ за авторомъ изучаешь глухое, потаенное дѣйствіе силы, которую болѣе чувствуешь, нежели видишь. И кто не радъ бы предпочесть созерцанію красотъ и картинныхъ движеній живописнаго мѣстоположенія откровеніе таинствъ природы и чудесное сошествіе въ подземную святыню ея, гдѣ могъ бы онъ, проникнутый ужасомъ и благоговѣніемъ, изучать ея безмолвную работу и познавать пружины, коими движется наружное зрѣлище, привлекавшее любопытство его?
  
   Характеръ Адольфа вѣрный отпечатокъ времени своего. Онъ прототипъ Чайльдъ Гарольда и многочисленныхъ его потомковъ. Въ этомъ отношеніи твореніе сіе не только романъ сегоднешній (roman du jour), подобно новѣйшимъ свѣтскимъ, или гостиннымъ романамъ, оно еще болѣе романъ вѣка сего. Говоря о жизни своей, Адольфъ могъ бы сказать справедливо: день мой -- вѣкъ мой. Всѣ свойства его, хорошія и худыя, отливки совершенно современные, Онъ влюбился, соблазнилъ, соскучился, страдалъ и мучилъ, былъ жертвою и тираномъ, самоотверженцемъ и эгоистомъ, все не такъ, какъ въ старину, когда общество движимо было какимъ то совокупнымъ, взаимнымъ эгоизмомъ, въ который сливались эгоизмы частные. Въ старину первая половина повѣсти Адольфа и Элеоноры не могла бы быть введеніемъ къ послѣдней. Адольфъ могъ бы тогда въ порывѣ страсти отречься отъ всѣхъ обязанностей своихъ, всѣхъ сношеній, повергнуть себя и будущее свое къ ногамъ любимой женщины; но, отлюбивъ однажды, не могъ бы и не долженъ онъ былъ приковать себя къ роковой необходимости. Ни общество, ни сама Элеонора не поняли бы положенія и страданій его. Адольфъ, созданный по образу и духу нашего вѣка, часто преступенъ, но всегда достоинъ состраданія: судя его, можно спросить, гдѣ найдется праведникъ, который броситъ въ него камень? Но Адольфъ въ прошломъ столѣтіи былъ бы просто безумецъ, которому никто бы не сочувствовалъ, загадка, которую никакой психологъ не далъ бы себѣ труда разгадывать. Нравственный недугъ, которымъ онъ одержимъ и погибаетъ, не могъ бы укорениться въ атмосферѣ прежняго общества. Тогда могли развиваться острыя болѣзни сердца; нынѣ пора хроническихъ: самое выраженіе недугъ сердца есть потребность и находка нашего времени. Нигдѣ не было выставлено такъ живо, какъ въ сей повѣсти, что жестокосердіе есть неминуемое слѣдствіе малодушія, когда оно раздражено обстоятельствами, или внутреннею борьбою; что есть надъ общежитіемъ какое-то тайное Провидѣніе, которое допускаетъ уклоненія отъ законовъ, непреложно имъ постановленныхъ; но рано или поздно постигаетъ ихъ мѣрою правосудія своего; что чувства ничего безъ правилъ; что если чувства могутъ быть благими вдохновеніями, то одни правила должны быть надежными руководителями (такъ Колумбъ могъ откровеніемъ генія угадать новый міръ, но безъ компаса не могъ бы открыть его); что человѣкъ, въ разногласіи съ обязанностями своими, живая аномаліи или выродокъ въ системѣ общественной, которой онъ принадлежитъ: будь онъ даже въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ и превосходнѣе ея; но всегда будетъ не только несчастливъ, но и виноватъ, когда не подчинитъ себя общимъ условіямъ и не признаетъ власти большинства.
   Женщины вообще не любятъ Адольфа, то есть характера его: и это порука въ истинѣ его изображенія. Женщинамъ весело находить въ романахъ лица, которыхъ не встрѣчаютъ онѣ въ жизни. Охлажденныя, напуганныя живою природою общества, онѣ ищутъ убѣжища въ мечтательной Аркадіи романовъ: чѣмъ менѣе герой похожъ на человѣка, тѣмъ болѣе сочувствуютъ онѣ ему; однимъ словомъ, ищутъ онѣ въ романахъ не портретовъ, но идеаловъ; а спорить нечего: Адольфъ не идеалъ. Б. Констанъ и авторы еще двухъ трехъ романовъ,
  
   Въ которыхъ отразился вѣкъ
   И современный человѣкъ,
  
   не льстивые живописцы изучаемой ими природы. По мнѣнію женщинъ, Адольфъ одинъ виноватъ: Элеонора извинительна и достойна сожалѣнія. Кажется, приговоръ нѣсколько пристрастенъ. Конечно, Адольфъ, какъ мущина, зачинщикъ, а на зачинающаго Богъ, говоритъ пословица. Такока роль мущинъ въ романахъ и въ свѣтѣ. На нихъ лежитъ вся отвѣтственность женской судьбы. Когда они и становятся сами жертвами необдуманной склонности, то не прежде, какъ уже предавъ жертву властолюбію сердца своего, болѣе или менѣе прямодушному, своенравному, но болѣе или менѣе равно насильственному и равно бѣдственному въ послѣдствіяхъ своихъ. Но таково уложеніе общества, если не природы, таково вліяніе воспитанія, такова сила вещей. Романистъ не можетъ идти по слѣдамъ Платона и импровизировать республику. Каковы отношенія мущинъ и женщинъ въ обществѣ, таковы должны они быть и въ картинѣ его. Пора Малекъ-Аделей и Густавовъ миновалась. Но послѣ предварительныхъ дѣйствій, когда уже связь между Адольфомъ и Элеонорою заключена взаимными задатками и пожертвованіями, то рѣшить трудно, кто несчастнѣй изъ нихъ. Кажется, въ этой нерѣшимости скрывается еще доказательство искусства, то есть истины, коей держался авторъ. Онъ не хотѣлъ въ приговорѣ своемъ оправдать одну сторону, обвиняя другую. Какъ въ тяжбахъ сомнительныхъ, спорахъ обоюдно неправыхъ, онъ предоставилъ обоимъ поламъ, по юридическому выраженію, вѣдаться формою суда. А сей судъ есть трибуналъ нравственности верховной, которая обвиняетъ того и другаго.
   Но въ семъ романѣ должно искать не одной любовной біографіи сердца: тутъ вся исторія его. По тому, что видишь, угадать можно то, что не показано. Авторъ такъ вѣрно обозначилъ намъ съ одной точки зрѣнія характеристическія черты Адольфа, что, примѣняя ихъ къ другимъ обстоятельствамъ, къ другому возрасту, мы легко выкладываемъ мысленно весь жребій его, на какую сцену дѣйствія ни былъ бы онъ кинутъ. Вслѣдствіе того, можно бы (разумѣется, съ дарованіемъ Б. Констана) написать еще нѣсколько Адольфовъ въ разныхъ періодахъ и соображеніяхъ жизни, подобно портретамъ одного же лица въ разныхъ лѣтахъ и костюмахъ.
   О слогѣ автора, то есть о способѣ выраженія, и говорить нечего: это верхъ искусства, или, лучше сказать, природы: таково совершенство и такъ очевидно отсутствіе искусства или труда. Возьмите на удачу любую фразу: каждая вылита, стройна какъ надпись, какъ отдѣльное изрѣченіе. Вся книга похожа на ожерелье, нанизанное жемчугами, прекрасными по одиночкѣ, и прибранными одинъ къ другому съ удивительнымъ тщаніемъ: между тѣмъ нигдѣ не замѣтна рука художника. Кажется, нельзя ни прибавить, ни убавить, ни переставить ни единаго слова. Если то, что Депрео сказалъ о Мальгербѣ, справедливо:
  
   D'un mot mis en sa place enseigna le pouvoir,
  
   то никто этому могуществу такъ не научался, какъ Б. Констанъ. Впрочемъ, важная тайна слога заключается въ этомъ умѣніи. Это искусство военачальника, который знаетъ, какъ разставить свои войска, какое именно на ту минуту и на томъ мѣстѣ употребить оружіе, чтобы нанести рѣшительный ударъ; искусство композитора, который знаетъ, какъ инструментировать свое гармоническое, соображеніе. Авторъ Адольфа силенъ, краснорѣчивъ, язвителенъ, трогателенъ, не прибѣгая никогда въ напряженію силы, къ цвѣтамъ краснорѣчія, къ колкостямъ эпиграмы, къ слезамъ слога, если можно такъ выразиться. Какъ въ созданіи, такъ и въ выраженіи, какъ въ соображеніяхъ, такъ и въ слогѣ вся сила, все могущество дарованія его -- въ истинѣ. Таковъ онъ въ Адольфѣ, таковъ на ораторской трибунѣ, таковъ въ современной исторіи, въ литтературной критикѣ, въ высшихъ соображеніяхъ духовныхъ умозрѣній, въ пылу политическихъ памфлетовъ {Письма о стодневномъ царствованія Наполеона; предисловіе его къ переводу, или подражанію Шиллеровой трагедіи: Валленштейнъ; статья о г-жѣ Сталь, твореніе: о религіи; всѣ политическія брошюры его.}: разумѣется, говорится здѣсь не о мнѣніяхъ его не идущихъ въ дѣло, но о томъ, какъ онъ выражаетъ ихъ. Въ діалектикѣ ума и чувства, не знаю, кого поставить выше его. Наконецъ, нѣсколько словъ о моемъ переводѣ. Есть два способа переводить: одинъ независимый, другой подчиненный. Слѣдуя первому, переводчикъ, напитавшись смысломъ и духомъ подлинника, переливаетъ ихъ въ свои формы; слѣдуя другому, онъ старается сохранить и самыя формы, разумѣется, соображаясь со стихіями языка, который у него подъ рукою. Первый способъ превосходнѣе; второй невыгоднѣе; изъ двухъ я избралъ послѣдній. Есть еще третій способъ переводить: просто переводить худо. Но не кстати мнѣ здѣсь говорить о немъ. Изъ мнѣній моихъ, прописанныхъ выше о слогѣ Б. Констана, легко вывести причину, почему я связалъ себя подчиненнымъ переводомъ. Отступленія отъ выраженій автора, часто отъ самой симметріи словъ, казались мнѣ противоестественнымъ измѣненіемъ мысли его. Пускай назовутъ вѣру мою суевѣріемъ, по крайней мѣрѣ, оно непритворно. Къ тому же, кромѣ желанія моего познакомить Русскихъ писателей съ этимъ романомъ, имѣлъ я еще мою собственную цѣль: изучивать, ощупывать языкъ нашъ, производить надъ нимъ попытки, если не пытки, и вывѣдать, сколько можетъ онъ приблизиться къ языку иностранному, разумѣется, опять, безъ увѣчья, безъ распятья на ложѣ Прокрустовомъ. Я берегся отъ галлицизмовъ словъ, такъ сказать синтаксическихъ или вещественныхъ, но допускалъ галлицизмы понятій, умозрительные, потому что тогда они уже европеизмы. Переводы независимые, то есть пересозданія, переселенія душъ изъ иностранныхъ языковъ въ Русскій, имѣли у насъ уже примѣры блестящіе и развѣ только что достижимые: такъ переводили Карамзинъ и Жуковскій. Превзойти ихъ въ этомъ отношеніи невозможно, ибо въ подражаніи есть предѣлъ неминуемый. Переселенія ихъ не отзываются почвою и климатомъ родины. Я напротивъ хотѣлъ испытать можно ли, повторяю, не насильствуя природы нашей, сохранить въ переселеніи запахъ, отзывъ чужбины, какое-то областное выраженіе. Замѣтимъ между тѣмъ, что эти попытки совершены не надъ твореніемъ исключительно Французскимъ, но болѣе европейскимъ, представителемъ не Французскаго общежитія, но представителемъ вѣка своего, свѣтской, такъ сказать, практической метафизики поколѣнія нашего. Въ подобной сферѣ выраженію трудно удержать во всей неприкосновенности свои особенности, свои прихоти: межевые столбы, внизу разграничивающіе языки, права, обычаи, не доходятъ до той высшей сферы. Въ ней всѣ личности сглаживаются, всѣ рѣзкія отличія сливаются. Адольфъ не французъ, не нѣмецъ, не англичанинъ: онъ воспитанникъ вѣка своего.
   Вотъ не оправданія, но объясненія мои. Оспаривая меня, можно будетъ, по крайней мѣрѣ, оспаривать мою систему, а не винить меня въ исполненіи; можно будетъ заняться изслѣдованіемъ мысли, а не звуковъ. Даю критикѣ способъ выдти, если ей угодно, изъ школьныхъ предѣловъ, изъ инквизиціи словъ, въ которыхъ она у насъ обыкновенно сжата.
  

ПРЕДИСЛОВІЕ *)

Къ третьему изданію на Французскомъ языкѣ.

   Не безъ нѣкотораго недоумѣнія согласился я на перепечатаніе сего маловажнаго сочиненія, выданнаго за десять лѣтъ. Если бы я не увѣренъ былъ почти рѣшительно, что готовится поддѣльное изданіе онаго въ Бельгіи, и что сія поддѣлка, подобно всѣмъ другимъ, распускаемымъ въ Германіи и ввозимымъ во Францію Бельгійскими перепечатальщиками, будетъ пополнена прибавленіями и вставками, въ которыхъ я не принималъ участія, то никогда не занялся бы я симъ анекдотомъ, написаннымъ только для убѣжденія двухъ или трехъ собравшихся въ деревнѣ пріятелей, что можно придать нѣкоторую занимательность роману, въ коемъ будутъ только два дѣйствующія лица, пребывающія всегда въ одинаковомъ положеніи.
   Обратившись къ этому труду, я хотѣлъ развить нѣкоторыя другія мысль, мнѣ раскрывшіяся и показавшіяся несовершенно безполезными. Я захотѣлъ представить зло, которое и самыя черствыя сердца испытываютъ отъ наносимыхъ ими страданій, и показать заблужденіе, побуждающее ихъ почитать себя болѣе вѣтреными, или болѣе развращенными, нежели каковы они въ самомъ дѣлѣ. Въ отдаленіи, образъ скорби, причиняемой нами, кажется неопредѣленнымъ и неяснымъ, подобно облаку, сквозь которое легко пробиться. Мы подстрекаемы одобреніемъ общества, совершенно поддѣльнаго, которое замѣняетъ правило обрядами, чувства приличіями, которое ненавидитъ соблазнъ какъ неумѣстность, а не какъ безнравственность; ибо оно довольно доброхотно привѣтствуетъ порокъ, когда онъ чуждъ огласки. Думаешь что разорвешь безъ труда узы, заключенныя безъ размышленія. Но когда видишь тоску и изнеможеніе, порожденныя разрывомъ сихъ узъ, сіе скорбное изумленіе души обманутой, сію недовѣрчивость, слѣдующую за довѣренностью столь неограниченною; когда видишь, что она, вынужденная обратиться противъ существа отдѣльнаго отъ остальнаго міра, разливается и на цѣлый міръ; когда видишь сіе уваженіе смятое и опрокинутое на себя незнающее болѣе, къ чему прилѣпиться: тогда чувствуешь, что есть нѣчто священное въ сердцѣ страждующемъ, потому что оно любитъ; усматриваешь тогда, сколь глубоки корни привязанности, которую хотѣлъ только внушить, а раздѣлить не думалъ. А если и превозможешь такъ называемую слабость, то не иначе, какъ разрушая въ себѣ самомъ все, что имѣешь великодушнаго, потрясая все, что ни есть постояннаго, жертвуя всѣмъ, что ни есть благороднаго и добраго. Потомъ возстаешь отъ сей побѣды, которой рукоплещутъ равнодушные и друзья, но возстаешь, поразивъ смертью часть души своей, поругавшись сочувствію, утѣснивъ слабость и оскорбивъ нравственность, принявъ ее за предлогъ жестокосердія: и такимъ образомъ лучшую природу свою переживаешь, пристыженный или развращенный симъ печальнымъ успѣхомъ.
   Такова картина, которую хотѣлъ я представить въ Адольфѣ. Не знаю, успѣлъ ли: по крайней мѣрѣ, то придаетъ въ моихъ глазахъ нѣкоторую истину разсказу моему, что почти всѣ люди, его читавшіе, мнѣ говорили о себѣ какъ о дѣйствующихъ лицахъ, бывавшихъ въ положеніи, подобномъ положенію моего героя. Правда, что сквозь показываемое ими сожалѣніе о всѣхъ горестяхъ, которыя они причинили, пробивалось, не знаю, какое-то наслажденіе самохвальства. Имъ весело было намекать, что и они, подобно Адольфу, были преслѣдуемы настойчивою привязанностью, которую они внушали; что и они были жертвами любви безпредѣльной, которую къ нимъ питали. Я думаю, что по большей части они клеветали на себя, и что если бы тщеславіе не тревожило ихъ, то совѣсть ихъ могла бы остаться въ покоѣ.
  

ОТЪ ИЗДАТЕЛЯ 1)

1) Такъ назвалъ себя Б. Констанъ.

  
   За нѣсколько лѣтъ передъ симъ я ѣздилъ по Италіи. Разлитіемъ Нето я былъ задержанъ въ гостинницѣ Черенцы, маленькой деревеньки въ Калабріи. Въ той же гостинницѣ находился другой проѣзжій, вынужденный оставаться тамъ по той же причинѣ. Онъ хранилъ молчаніе и казался печальнымъ. Онъ не обнаруживалъ ни малѣйшаго нетерпѣнія. Иногда ему жаловался я, какъ единственному слушателю моему, на задержку въ проѣздѣ нашемъ. Для меня все равно, отвѣчалъ онъ, здѣсь ли я, или въ другомъ мѣстѣ. Нашъ хозяинъ, который разговаривалъ со слугою неаполитанцемъ, находящимся при этомъ путешественникѣ и не вѣдавшимъ его имени, сказалъ мнѣ, что онъ путешествуетъ не изъ любопытства, потому что не посѣщалъ ни развалинъ, ни достопримѣчательныхъ мѣстъ, ни памятниковъ, ни людей. Онъ читалъ много, но безъ постоянной связи. Онъ прогуливался вечеромъ, всегда одинъ, и по цѣлымъ днямъ сидѣлъ иногда неподвижно, опершись головою на обѣ руки.
   Въ самое то время, когда устроено было сообщеніе, и мы могли уже ѣхать, незнакомецъ сильно занемогъ. Человѣколюбіе заставило меня продлить тутъ пребываніе мое, чтобъ ходить за больнымъ. Въ Черенцѣ былъ только тамошній лѣкарь: я хотѣлъ послать въ Козенцу, искать помощи болѣе надежной. Не стоитъ того, сказалъ мнѣ незнакомецъ; вотъ именно тотъ человѣкъ, который мнѣ нуженъ. Онъ не ошибался, хотя, можетъ быть, думалъ другое; ибо этотъ человѣкъ вылѣчилъ его. Я не предполагалъ въ васъ такого искусства, сказалъ онъ ему съ какимъ-то нерасположеніемъ при прощаніи; потомъ онъ поблагодарилъ меня за мои о немъ попеченія и уѣхалъ.
   Спустя нѣсколько мѣсяцевъ, изъ Черенцы отъ хозяина гостинницы получилъ я въ Неаполѣ письмо съ ларчикомъ, найденнымъ на дорогѣ въ Стронголи, по которой мы съ незнакомцемъ отправились, но только розно. Трактирщикъ прислалъ мнѣ его, полагая навѣрное, что ларчикъ долженъ принадлежать одному изъ насъ. Онъ заключалъ въ себѣ множество давнишнихъ писемъ, безъ надписей или съ надписями и подписями уже стертыми, женскій портретъ и тетрадь, содержащую анекдотъ, или повѣсть, которую здѣсь прочтутъ. Путешественникъ, которому принадлежали сіи вещи, отъѣзжая, не указалъ мнѣ никакого способа писать къ нему. Я хранилъ всѣ эти вещи десять лѣтъ, не зная, какъ ихъ употребить. Однажды проговорилъ я объ нихъ случайно нѣкоторымъ знакомымъ моимъ въ Нѣмецкомъ городѣ: одинъ изъ нихъ просилъ меня убѣдительно показать ему упомянутую рукопись. Черезъ недѣлю рукопись была возвращена мнѣ при письмѣ, которое я помѣстилъ въ концѣ сей повѣсти потому, что оно до ея прочтенія показалось бы непонятнымъ. По этому письму я рѣшился напечатать повѣсть, убѣдясь достовѣрно, что она не можетъ ни оскорбить никого, ни вредить никому. Я не перемѣнилъ ни слова въ подлинникѣ: даже собственныя имена утаены не мною; они, какъ и теперь, означены были однѣми заглавными буквами.
  

АДОЛЬФЪ.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

  
   Двадцати двухъ лѣтъ я кончилъ курсъ ученія въ Гёттингенскомъ университетѣ. Отецъ мой, министръ курфистра ***, хотѣлъ, чтобъ я объѣздилъ замѣчательнѣйшія страны Европы. Онъ намѣренъ былъ послѣ взять меня къ себѣ, опредѣлить въ департаментъ, коего управленіе было ему ввѣрено, и приготовить меня къ заступленію своей должности. Трудомъ довольно упорнымъ, посреди самой разсѣянной жизни, удалось мнѣ пріобрѣсть успѣхи, которые отличили меня отъ товарищей въ ученіи и вселили въ родителя моего надежды на меня, вѣроятно, весьма имъ увеличенныя.
   Сіи надежды сдѣлали его чрезмѣрно снисходительнымъ ко многимъ моимъ проступкамъ -- Онъ никогда не подвергалъ меня непріятнымъ послѣдствіямъ моихъ шалостей. Въ этомъ отношеніи, онъ всегда удовлетворялъ моимъ просьбамъ и часто упреждалъ ихъ,
   По несчастію, въ его поступкахъ со мною больше было благородства и великодушія, нежели нѣжности. Я былъ убѣжденъ въ правахъ его на мою благодарность и на мое почтеніе; но никогда не находилось между нами ни малѣйшей довѣренности. Въ его умѣ было что-то насмѣшливое, а это не соглашалось съ моимъ характеромъ. Я тогда былъ побуждаемъ одного неодолимою потребностію предаваться симъ впечатлѣніямъ, первобытнымъ и стремительнымъ, которыя выносятъ душу изъ границъ обыкновенныхъ и внушаютъ ей презрѣніе къ предметамъ, ее окружающимъ. Я видѣлъ въ отцѣ не нравоучителя, но наблюдателя холоднаго и ѣдкаго, который сначала улыбался, и вскорѣ прерывалъ разговоръ съ нетерпѣніемъ. Въ теченіи первыхъ осмьнадцати лѣтъ своихъ, не помню ни одного съ нимъ разговора, который продолжался бы съ часъ. Письма его были благосклонны, исполнены совѣтовъ благоразумныхъ и трогательныхъ. Но когда мы сходились, въ его обращеніи со мною было нѣчто принужденное, для меня неизъяснимое и обратно на меня дѣйствовавшее самымъ тягостнымъ образомъ. Я тогда не зналъ, что такое застѣнчивость, сіе внутреннее мученіе, которое преслѣдуетъ насъ до самыхъ позднихъ лѣтъ, отбиваетъ упорно на сердце наше впечатлѣнія глубочайшія, охлаждаетъ рѣчи наши, искажаетъ въ устахъ нашихъ все, что сказать покушаемся, и не даетъ намъ выразиться иначе, какъ словами неопредѣлительными, или насмѣшливостью болѣе или менѣе горькою, какъ будто на собственныхъ чувствахъ своихъ мы хотимъ отмстить за досаду, что напрасно стараемся ихъ обнаружить. Я не зналъ, что отецъ мой даже и съ сыномъ своимъ былъ застѣнчивъ, что часто, ожидая долго отъ меня изъявленія нѣжности, которую, казалось, заграждала во мнѣ его наружная холодность, онъ уходилъ отъ меня со слезами на глазахъ и жаловался другимъ, что я его не люблю.
   Принужденность моя съ нимъ сильно дѣйствовала на мой характеръ. Какъ онъ, равно застѣнчивый, но болѣе безпокойный, потому что былъ моложе, я привыкалъ заключать въ себѣ всѣ свои ощущенія, задумывать планы одинокіе, въ ихъ исполненіи на одного себя надѣяться, и почитать предостереженія, участіе, помощь и даже единое присутствіе другихъ за тягость и препятствіе. Я пріучилъ себя не говорить никогда о томъ, что меня занимало и, порабощаясь разговору, какъ докучной необходимости, оживлять его безпрерывною шуткою, которая лишала его обыкновенной томительности и помогала мнѣ утаивать истинныя мои мысли. Отъ сего произошелъ у меня въ откровенности недостатокъ, въ которомъ и нынѣ укоряютъ меня пріятели, и трудность повести разговоръ разсудительный для меня почти всегда неодолима. Слѣдствіемъ сего было также пылкое желаніе независимости, нетерпѣніе, раздраженное связями, меня окружающими, и непобѣдимый страхъ поддаться новымъ. Мнѣ было просторно только въ одиночествѣ: таково еще и нынѣ дѣйствіе сей наклонности души, что въ обстоятельствахъ самыхъ маловажныхъ, когда мнѣ должно рѣшиться на одно изъ двухъ, лице человѣческое меня смущаетъ, и я по природному движенію убѣгаю отъ него для мирнаго совѣщанія съ самимъ собою. Я не имѣлъ однакоже того глубокаго эгоизма, который выказывается подобнымъ свойствомъ. Заботясь только о себѣ одномъ, я слабо о себѣ заботился. На днѣ сердца моего таилась потребность чувствительности, мною не замѣчаемая; но, не имѣя чѣмъ удовольствоваться, она отвлекала меня постепенно отъ всѣхъ предметовъ, поочередно возбудившихъ мое любопытство. Сіе равнодушіе ко всему утвердилось еще болѣе мыслію о смерти, мыслію, поразившею меня въ первую мою молодость, такъ что я никогда не постигалъ, какъ могутъ люди столь легко отвлекать себя отъ нея. Семнадцати лѣтъ былъ я свидѣтелемъ смерти женщины уже въ лѣтахъ, которой умъ, свойства замѣчательнаго и страннаго, способствовалъ къ развитію моего. Сія женщина, какъ и многія, при началѣ поприща своего кинулась въ свѣтъ, ей неизвѣстный, съ чувствомъ необыкновенной силы душевной и способностями, въ самомъ дѣлѣ могущественными, и такъ же, какъ многія, за непокорность приличіямъ условнымъ, но нужнымъ, она увидѣла надежды свои обманутыми, молодость, протекшую безъ удовольствій, и наконецъ старость ее постигла, но не смирила. Она жила въ замкѣ, сосѣдственномъ съ нашими деревнями, недовольная и уединенная, имѣя подмогою себѣ единый умъ свой и все подвергая изслѣдованію ума своего. Около года, въ неистощимыхъ разговорахъ нашихъ, мы обозрѣвали жизнь во всѣхъ ея видахъ и смерть неизбѣжнымъ концемъ всего. И столько разъ бесѣдовавъ съ нею о смерти, я наконецъ долженъ былъ видѣть, какъ смерть и ее поразила въ глазахъ моихъ.
   Сіе происшествіе исполнило меня чувствомъ недоумѣнія о жребіи человѣка и неопредѣленною задумчивостію, которая меня не покидала. Въ поэтахъ читалъ я преимущественно мѣста, напоминавшія о кратковременности жизни человѣческой. Мнѣ казалось, что никакая цѣль недостойна никакихъ усилій. Довольно странно, что сіе впечатлѣніе ослабѣвало во мнѣ именно по мѣрѣ годовъ, меня обременявшихъ, отъ того ли, что въ надеждѣ есть нѣчто сомнительное, и что когда она сходитъ съ поприща человѣка, сіе поприще пріемлетъ видъ болѣе мрачный, но болѣе положительный; отъ того ли, что жизнь кажется глазамъ нашимъ тѣмъ дѣйствительнѣе, чѣмъ болѣе пропадаютъ заблужденія, какъ верхи скалъ рисуются явственнѣе на небосклонѣ, когда облака разсѣеваются.
   Оставя Геттингенъ, я прибылъ въ городъ ***; онъ былъ столицею принца, который по примѣру почти всѣхъ Германскихъ принцевъ, правилъ кротко областью необширною, покровительствовалъ людямъ просвѣщеннымъ, въ ней поселившимся, давалъ всѣмъ мнѣніямъ свободу совершенную, но самъ, по старинному обычаю, ограниченный обществомъ своихъ придворныхъ, собиралъ по этой причинѣ вокругъ себя людей, большею частію, малозначущихъ и посредственныхъ. Я былъ встрѣченъ при этомъ дворѣ съ любопытствомъ, которое необходимо возбудить долженъ каждый пріѣзжій, разстраивающій присутствіемъ своимъ порядокъ однообразія и этикета. Нѣсколько мѣсяцевъ ничто въ особенности не приковывало моего вниманія. Я былъ признателенъ за благосклонность, мнѣ оказанную; но частью застѣнчивость моя не давала мнѣ ею пользоваться, частью усталость отъ волненія безъ цѣли заставляла меня предпочитать уединеніе приторнымъ удовольствіямъ, къ коимъ меня приглашали. Я ни въ кому не питалъ непріязни, но немногіе внушали мнѣ участіе: а люди оскорбляются равнодушіемъ; они приписываютъ его недоброжелательству, или спѣсивой причудливости. Имъ никакъ не вѣрится, что съ ними просто скучаешь. Иногда я старался побѣдить свою скуку. Я укрывался въ глубокую молчаливость: ее принимали за презрѣніе. По временамъ, утомленный самъ своимъ молчаніемъ, я подавался на шутки, и умъ мой, приведенный въ движеніе, увлекалъ меня изъ мѣры. Тогда обнаруживалъ я въ одинъ день все, что мною было замѣчено смѣшнаго въ мѣсяцъ. Наперсники моихъ откровеній, нечаянныхъ и невольныхъ, не были ко мнѣ признательны, и по дѣломъ: ибо мною обладала потребность говорить, а не довѣрчивость. Бесѣдами своими съ женщиною, которая первая раскрыла мои мысли, я былъ пріученъ къ неодолимому отвращенію отъ всѣхъ пошлыхъ нравоученій и назидательныхъ формулъ. И когда предо мною посредственность словоохотно разсуждала о твердыхъ и неоспоримыхъ правилахъ нравственности, приличій или религіи, кои любитъ она подводить иногда подъ одну чреду, я подстрекаемъ бывалъ желаніемъ ей противорѣчить: не потому, что держался мнѣній противныхъ, но потому, что раздраженъ былъ убѣжденіемъ столь плотнымъ и тяжелымъ. Впрочемъ, не знаю, всегда какое-то чувство предостерегало меня не поддаваться симъ аксіомамъ, столь общимъ, столь не подверженнымъ ни малѣйшему исключенію, столь чуждымъ всякихъ оттѣнокъ. Глупцы образуютъ изъ своей нравственности какой-то слой твердый и нераздѣлимый, съ тѣмъ, чтобы она, какъ можно менѣе, смѣшивалась съ ихъ дѣяніями и оставила бы ихъ свободными во всѣхъ подробностяхъ.
   Такимъ поведеніемъ я вскорѣ распустилъ о себѣ славу человѣка легкомысленнаго, насмѣшливаго и злобнаго. Мои ѣдкіе отзывы пошли за свидѣтельство души ненавистливой; мои шутки -- за преступленія, посягающія на все, что есть почтеннаго. Люди, предъ коими провинился я, насмѣхаясь надъ ними, нашли удобнымъ вооружиться за одно съ правилами, которыя, по ихъ словамъ, я подвергалъ сомнѣнію: и потому, что мнѣ удалось нехотя позабавить ихъ другъ надъ другомъ, они всѣ соединились противъ меня. Казалось, что, обличая ихъ дурачества, я какъ будто бы выдаю тайну, которую мнѣ они ввѣрили; казалось, что, явившись на глаза мои тѣмъ, чѣмъ были въ самомъ дѣлѣ, они обязали меня клятвою на молчаніе: у меня на совѣсти не лежало согласія на договоръ слишкомъ обременительный. Имъ весело было давать себѣ полную волю, мнѣ наблюдать и описывать ихъ; и что именовали они предательствомъ, то въ глазахъ было возмездіемъ, весьма невиннымъ и законнымъ.
   Не хочу здѣсь оправдываться. Я давно отказался отъ сей суетной и легкой повадки ума неопытнаго: хочу только сказать, что въ пользу другихъ, а не себя, уже въ безопасности отъ свѣта, что нельзя въ короткое время привыкнуть къ человѣческому роду, какимъ является онъ намъ, преобразованный своекорыстіемъ, принужденностью, чванствомъ и опасеніемъ. Изумленіе первой молодости при видѣ общества, столь поддѣльнаго и столь разработаннаго, знаменуетъ болѣе сердце простое, нежели умъ злобный и насмѣшливый. Притомъ же нечего страшиться обществу. Оно такъ налегаетъ на насъ, скрытое вліяніе его такъ могущественно, что оно безъ долговременной отсрочки обдѣлываетъ насъ по общему образцу. Мы тогда дивимся одному прежнему удивленію, и намъ становится легко въ вашемъ новомъ преображеніи: такъ точно подъ конецъ дышешь свободно въ театральной залѣ, набитой народомъ, гдѣ сначала съ трудомъ могъ переводить дыханіе.
   Если немногіе и избѣгаютъ сей общей участи, то они сокрываютъ въ себѣ свое тайное разногласіе: они усматриваютъ въ большей части дурачествъ зародыши пороковъ, и тогда не забавляются ими, потому, что презрѣніе молчаливо.
   Такихъ образомъ разлилось по маленькой публикѣ, меня окружавшей, безпокойное недоумѣніе о моемъ характерѣ. Не могли выставить ни одного поступка предосудительнаго; не могли даже отрицать достовѣрности нѣсколькихъ поступковъ коихъ, обнаруживавшихъ великодушіе или самоотверженіе; но говорили, что я человѣкъ безнравственный, человѣкъ ненадежный. Эти два прилагательныя счастливо изобрѣтены, чтобы намекать о дѣйствіяхъ, про которыя не вѣдаешь, и давать угадывать то, чего не знаешь.
  

ГЛАВА ВТОРАЯ.

  
   Разсѣянный, невнимательный, скучающій, я не замѣчалъ впечатлѣнія, производимаго мною, я дѣлилъ время свое между занятіями учебными, часто прерываемыми, намѣреніями, не приводимыми въ дѣйствіе, и забавами для меня безъ удовольствія, когда обстоятельство, повидимому, весьма маловажное, произвело въ моемъ положеніи значительную перемѣну.
   Молодой человѣкъ, съ которымъ я былъ довольно коротокъ, домогался уже нѣсколько мѣсяцевъ нравиться одной изъ женщинъ нашего круга, менѣе другихъ скучной; я былъ наперсникомъ, вовсе безкорыстнымъ, его предпріятія. Послѣ многихъ стараній онъ достигнулъ цѣли; не скрывавъ отъ меня своихъ неудачъ и страданій, онъ почелъ за обязанность повѣрить мнѣ и свои успѣхи. Ничто не могло сравниться съ его восторгами, съ изступленіемъ радости его. При зрѣлищѣ подобнаго счастія, я сожалѣлъ, что еще не испыталъ онаго. До той поры я не имѣлъ ни съ одной женщиной связи, лестной для моего самолюбія: казалось, новое будущее разоблачилось въ глазахъ моихъ; новая потребность отозвалась въ глубинѣ моего сердца. Въ этой потребности было безъ сомнѣнія много суетности; но не одна была въ ней суетность; можетъ статься, было ея и менѣе, нежели я самъ полагалъ, Чувства человѣка смутны и смѣшаны; они образуются изъ множества различныхъ впечатлѣній, убѣгающихъ отъ наблюденія; и рѣчь, всегда слишкомъ грубая и слишкомъ общая, можетъ послужить намъ къ означенію, но не въ опредѣленію оныхъ.
   Въ домѣ родителя моего я составилъ себѣ о женщинахъ образъ мыслей, довольно безнравственный. Отцу моему, хотя онъ и строго соблюдалъ внѣшнія приличія, случалось, и нерѣдко, говорить легко о любовныхъ связяхъ. Онъ смотрѣлъ на нихъ, какъ на забавы, если не позволительныя, то, по-крайней мѣрѣ, извинительныя, и почиталъ одинъ бракъ дѣломъ важнымъ. Онъ держался правила, что молодой человѣкъ долженъ беречь себя отъ того, что называется сдѣлать дурачество, то есть, заключить обязательство прочное съ женщиною, которая не была бы ему совершенно равною по фортунѣ, рожденію и наружнымъ выгодамъ; но впрочемъ ему казалось, что всѣ женщины, пока не идетъ дѣло о женитьбѣ, могутъ безъ бѣды быть присвоены, потомъ брошены; и я помню его улыбку нѣсколько одобрительную при пародіи извѣстнаго изрѣченія: "имъ отъ этою такъ мало бѣды, а намъ такъ много удовольствія".
   Мало думаютъ о томъ, сколь глубокое впечатлѣніе наносятъ подобныя слова въ молодыя лѣта; сколько въ возрастѣ, въ коемъ всѣ мнѣнія еще сомнительны и зыбки, дѣти удивляются противорѣчію шутокъ, привѣтствуемыхъ общею похвалою, съ наставленіями непреложными, которыя имъ преподаютъ. Сіи правила, тогда въ глазахъ ихъ являются имъ пошлыми формулами, которыя родители условились твердить имъ для очистки своей совѣсти; а въ шуткахъ, кажется имъ, заключается настоящая тайна жизни.
   Раздираемый неопредѣленнымъ волненіемъ, я говорилъ себѣ: "хочу быть любимъ" и оглядывалъ кругомъ себя; смотрѣлъ, и никто не внушалъ мнѣ любви, никто не казался мнѣ способнымъ любить; вопрошалъ я сердце свое и свои склонности, и не чувствовалъ въ себѣ никакого движенія предпочтительнаго пристрастія. Такимъ образомъ, исполненный внутренно мученій, я познакомился съ графомъ П... Ему было лѣтъ сорокъ; его фамилія была въ свойствѣ съ моею. Онъ предложилъ мнѣ побывать у него. Несчастное посѣщеніе! Съ нимъ жила его любовница, полька, прославленная своею красотою, хотя и была она уже не первой молодости. Женщина сія, не смотря на свое невыгодное положеніе, оказала во многихъ случаяхъ характеръ необыкновенный. Семейство ея, довольно знаменитое въ Польшѣ, было раззорено въ смутахъ сего края. Отецъ ея былъ изгнанъ; мать отправилась во Францію искать убѣжища, привезла съ собою свою дочь и по смерти своей оставила ее въ совершенномъ одиночествѣ. Графъ П... въ нее влюбился. Мнѣ никогда не удалось узнать, какъ образовалась сія связь, которая, когда увидѣлъ я въ первый разъ Элеонору, была уже давно упроченною и, такъ сказать, освященною. Бѣдственность ли положенія, или неопытность лѣтъ кинули ее на стезю, отъ которой, казалось, она равно ограждена была своимъ воспитаніемъ, своими привычками и гордостью, однимъ изъ отличительныхъ свойствъ ея характера? Знаю только то, что знали всѣ, а именно, что когда состояніе графа П... было почти въ конецъ раззорено и независимость его угрожаема, Элеонора принесла такія доказательства преданности ему, съ такимъ презрѣніемъ отвергла предложенія, самыя блестящія, раздѣлила опасности его и нищету съ такимъ усердіемъ и даже съ такою радостію, что и самая разборчивая строгость не могла отвязаться отъ справедливой оцѣнки чистоты ея побужденій и безкорыстія поступковъ ея. Единственно ея дѣятельности, смѣлости, благоразумію, пожертвованіямъ всякаго рода, понесеннымъ ею безъ малѣйшаго ропота, любовникъ ея былъ обязанъ за возвращеніе нѣкоторой части своихъ владѣній. Они пріѣхали на житье въ Д... по дѣламъ тяжбы, которая могла вполнѣ возвратить графу П... его прежнее благосостояніе, и думали они пробыть тутъ два года.
   Умъ Элеоноры былъ обыкновенный, но понятія вѣрны, а выраженія, всегда простыя, были иногда разительны по благородству и возвышенности чувствъ ея. Она имѣла много предразсудковъ, но всѣ предразсудки ея были въ противоположности съ ея личною пользою. Она придавала большую цѣну безпорочности поведенія, именно потому, что ея поведеніе не было безпорочно по правиламъ общепринятымъ. Она была очень предана религіи, потому что религія строго осуждала ея родъ жизни. Она неуклонно отражала въ разговорахъ все, что для другихъ женщинъ могло бы вязаться шутками невинными, боясь всегда, чтобы положеніе ея не подало кому нибудь права дозволить себѣ при ней шутки неумѣстныя. Она желала бы принимать къ себѣ только мущинъ почетныхъ и нравовъ безпорочныхъ: потому что женщины, въ которымъ она страшилась быть причисленною, составляютъ себѣ, по обыкновенію, общество смѣшанное, и, рѣшившись на утрату уваженія, ищутъ одной забавы въ сношеніяхъ общежитія. Элеонора, однимъ словомъ, была въ борьбѣ постоянной съ участью своею. Она каждымъ своимъ дѣйствіемъ, каждымъ своимъ словомъ противорѣчила, такъ сказать, разряду, къ которому была прочтена, и чувствуя, что дѣйствительность сильнѣе ея, что стараніями своими не перемѣнитъ ни въ чемъ положенія своего, она была очень несчастлива. Она воспитывала съ чрезмѣрною строгостью двоихъ дѣтей, прижитыхъ ею съ графомъ П... Можно было подумать, что иногда тайное, мятежное чувство сливалось съ привязанностью болѣе страстною, нежели нѣжною, которую она имъ оказывала, и что отъ такого противоборства они бывали ей нѣкоторымъ образомъ въ тягость. Когда съ добрымъ намѣреніемъ говорили ей, что дѣти ея ростутъ, замѣчали дарованія, въ нихъ показывающіяся, угадывали успѣхи, ихъ ожидающіе, она блѣднѣла отъ мысли, что со временемъ должна будетъ объявить имъ тайну ихъ происхожденія. Но малѣйшая опасность, часъ разлуки обращали ее въ нимъ съ безпокойствіемъ, выказывавшемъ родъ угрызенія и желаніе доставить имъ своими ласками счастіе, котораго сама она въ нихъ не находила. Сія противоположность между чувствами ея и мѣстомъ, занимаемымъ ею въ свѣтѣ, дала большую неровность ея нраву и обхожденію. Часто она бывала задумчива и молчалива; иногда говорила съ стремительностью. Постоянно одержимая мыслью отдѣльною, она и посреди разговора общаго не оставалась никогда совершенно покойною, но именно потому во всемъ обращеніи ея было что-то неукротимое и неожиданное, и это придавало ей увлекательность, можетъ быть, ей несродную. Странность ея положенія замѣнила въ ней новизну мыслей. На нее смотрѣли съ участіемъ и съ любопытствомъ, какъ на прекрасную грозу.
   Явившаяся моимъ взорамъ въ минуту, когда сердце мое требовало любви, а чувство суетное успѣховъ, Элеонора показалась мнѣ достойною моихъ искусительныхъ усилій. Она сама нашла удовольствіе въ обществѣ человѣка, непохожаго на тѣхъ, которыхъ она доселѣ видѣла. Кругъ ея былъ составленъ изъ нѣсколькихъ друзей и родственниковъ любовника ея и женъ ихъ, которые изъ трусливаго угожденія графу П... согласились познакомиться съ его любовницею. Мужья были равно лишены и чувствъ и мыслей. Жены отличались отъ нихъ посредственностью болѣе безпокойною и торопливою, потому что не имѣли, подобно мужьямъ, этого спокойствія ума, пріобрѣтаемаго занятіемъ и дѣловою правильностью. Нѣкоторая утонченность въ шуткахъ, разнообразіе въ разговорахъ, соединеніе мечтательности и веселости, унынія и живаго участія, восторженности и насмѣшливости, удивили и привлекли Элеонору. Она говорила на многихъ языкахъ, хотя и несовершенно, но всегда съ движеніемъ, часто съ прелестью. Мысли, казалось, пробивались сквозь препятствія и выходили изъ сей борьбы съ новою пріятностію, простотою и свѣжестью, потому что чужеземныя нарѣчія молодятъ мысли и освобождаютъ ихъ отъ оборотовъ, придающихъ имъ поочередно нѣчто пошлое и вынужденное. Мы читали вмѣстѣ Англійскихъ поэтовъ, ходили вмѣстѣ прогуливаться. Часто бывалъ я у нея по утрамъ и къ ней же возвращался вечеромъ, бесѣдовалъ съ него о тысячѣ предметовъ.
   Я предполагалъ обойти наблюдателемъ холоднымъ и безпристрастнымъ весь очеркъ характера и ума ея; но мнѣ казалось, что каждое слово ея было облечено невыразимою прелестью. Намѣреніе ей понравиться влагало въ жизнь мою новое побужденіе, одушевляло мое существованіе необычайнымъ образомъ. Я приписывалъ прелести ея сіе дѣйствіе почти волшебное: я полнѣе насладился бы онымъ безъ обязательства, связавшаго меня передъ моимъ самолюбіемъ. Сіе самолюбіе было третьимъ между Элеонорою и мною; я почиталъ себя какъ бы вынужденнымъ идти скорѣе къ цѣли, себѣ предположенной и потому не предавался безъ оглядки впечатлѣніямъ своимъ. Я былъ въ нетерпѣніи объясниться. Ибо казалось мнѣ, что для успѣха стоило только мнѣ открыться. Я не думалъ, что люблю Элеонору, но уже не могъ бы отказаться отъ мысли ей нравиться. Она меня занимала безпрестанно: я соображалъ тысячи намѣреній; вымышлялъ тысячи средствъ въ побѣдѣ съ этимъ неопытнымъ самонадѣяніемъ, которое увѣрено въ успѣхѣ потому, что ничего не испытало.
   Однако же застѣнчивость непобѣдимая меня удерживала. Всѣ мои рѣчи прилипали въ языку моему, или договаривались совсѣмъ не такъ, какъ я предполагалъ. Я боролся внутренно и негодовалъ на самого себя.
   Я прибѣгнулъ наконецъ къ умствованію, которое могло бы вывести меня съ честью въ собственныхъ глазахъ изъ сей томительной распри. Я сказалъ себѣ, что не должно ничего торопить, что Элеонора не довольно приготовлена въ признанію, которое я замышлялъ, и что лучше помедлить. Почти всегда, когда хотимъ быть въ ладу съ собою, мы обращаемъ въ разсчеты и правило свое безсиліе и свои недостатки. Такая уловка въ насъ довольствуетъ ту половину, которая, такъ сказать, есть зритель другой.
   Сіе положеніе длилось. Съ каждымъ днемъ назначалъ я завтра срокомъ непремѣннымъ для признанія рѣшительнаго, и завтра было тоже, что наканунѣ. Застѣнчивость покидала меня, какъ скоро я удалялся отъ Элеоноры; тогда опять принимался я за свои искусныя предначертанія и глубокія соображенія. Но едва приближался къ ней, я снова чувствовалъ трепетъ и замѣшательство. Кто сталъ бы читать въ сердцѣ моемъ въ ея отсутствіи, тотъ почелъ бы меня соблазнителемъ холоднымъ и мало чувствительнымъ. Но кто увидѣлъ бы меня близъ нея, тотъ призналъ бы меня за любовнаго новичка, смятеннаго и страстнаго. И то и другое сужденіе было бы ошибочно: нѣтъ совершеннаго единства въ человѣкѣ, и почти никогда не бываетъ никто ни совсѣмъ чистосердечнымъ, ни совсѣмъ криводушнымъ.
   Убѣжденный сими повторенными опытами, что никогда не осмѣлюсь открыться Элеонорѣ, рѣшился я писать ей. Графъ П... былъ въ отлучкѣ. Боренія мои съ собственнымъ характеромъ, досада, что не удалось мнѣ переломить его, невѣдѣніе объ успѣхѣ моего покушенія отразились въ моемъ письмѣ волненіемъ, очень похожимъ на любовь. Между тѣмъ разгоряченный собственнымъ моимъ слогомъ, я ощущалъ въ себѣ, оканчивая письмо, нѣкоторое дѣйствіе той страсти, которую старался выразить со всевозможною силою.
   Элеонора увидѣла въ письмѣ моемъ то, что надлежало видѣть: порывъ минутный человѣка десятью годами ея моложе, котораго сердце растворилось чувствомъ, ему еще неизвѣстнымъ, и болѣе достойнаго жалости, нежели гнѣва. Она отвѣчала мнѣ съ кротостью, дала мнѣ совѣты благосклонные, предложила мнѣ дружбу искреннюю, но объявила, что до возвращенія графа П... она принимать меня не можетъ.
   Сей отвѣтъ переворотилъ мнѣ душу. Мое воображеніе, раздраженное препятствіемъ, овладѣло всѣмъ моимъ существованіемъ. Любовь, которою за часъ передъ тѣмъ я самохвально лукавилъ, казалось, господствовала во мнѣ съ изступленіемъ. Я побѣжалъ къ Элеонорѣ: мнѣ сказали, что ея нѣтъ дома. Я написалъ ей, умолялъ ее согласиться на послѣднее свиданіе; я изобразилъ ей въ болѣзненныхъ выраженіяхъ мое отчаяніе, бѣдственные замыслы, на которые меня осуждаетъ ея жестокое рѣшеніе. Большую часть дня ожидалъ я напрасно отвѣта. Я усмирялъ свое неизъяснимое страданіе, повторялъ себѣ, что завтра отважусь на все для свиданія и для объясненія съ Элеонорою. Вечеромъ мнѣ принесли нѣсколько словъ отъ нея. Они были ласковы. Мнѣ сдавалось, что въ нихъ отзывается впечатлѣніе сожалѣнія и грусти; но она упорствовала въ своемъ рѣшеніи и говорила, что оно непоколебимо. Я снова явился къ ней въ домъ на другой день. Она выѣхала въ деревню, и люди не знали, куда именно. Они даже не имѣли никакого средства пересылать къ ней письма.
   Я долго стоялъ недвижимъ у дверей, не придумывая никакой возможности отыскать ее. Я самъ дивился страданію своему. Память мнѣ приводила минуты, въ которыя говорилъ я себѣ, что добиваюсь только успѣха; что это была попытка, отъ коей откажусь свободно. Я никакъ не постигалъ скорби жестокой, непокоримой, раздиравшей мое сердце. Нѣсколько дней протекло такимъ образомъ. Я былъ равно неспособенъ къ разсѣянію и умственнымъ занятіямъ. Я бродилъ безпрестанно мимо дома Элеоноры; бѣгалъ по городу, какъ будто при каждомъ поворотѣ улицы могъ надѣяться встрѣтить ее. Однимъ утромъ, въ одну изъ сихъ прогулокъ безъ цѣли, которыя замѣняли волненіе мое усталостью, я увидѣлъ карету графа П..., возвращающагося изъ своей поѣздки. Онъ узналъ меня и вышедъ изъ кареты. Послѣ нѣсколькихъ общихъ словъ, я сталъ говорить ему, скрывая свое смятеніе, о неожиданномъ отъѣздѣ Элеоноры. Да, сказалъ онъ, съ одною изъ ея пріятельницъ, за нѣсколько миль отсюда, случилось какое-то несчастіе, и Элеонорѣ показалось, что она можетъ доставить ей нѣкоторое утѣшеніе и пользу. Она уѣхала, не посовѣтовавшись со мною. Элеонора такого свойства, что всѣ чувства ея одолѣваютъ ее, и душа ея, всегда дѣятельная, находитъ почти отдыхъ въ пожертвованіи. Но присутствіе ея мнѣ здѣсь нужно: я напишу ей, и она вѣрно возвратится черезъ нѣсколько дней.
   Сіе увѣреніе меня успокоило: я чувствовалъ, что скорбь моя усмиряется. Въ первый разъ съ отъѣзда Элеоноры я могъ свободно перевести дыханіе. Возвращеніе ея не послѣдовало такъ скоро, какъ надѣялся графъ П... Но я принялся за свою вседневную жизнь, и тоска меня удручавшая, начинала мало по малу разсѣяваться, когда, по истеченіи мѣсяца, графъ П... прислалъ мнѣ сказать, что Элеонора должна пріѣхать вечеромъ. Ему было дорого сохранить ей въ обществѣ мѣсто, на которое по характеру своему имѣла она право, и котораго, казалось, лишена была положеніемъ своимъ: для сего ко дню пріѣзда пригласилъ онъ къ себѣ на ужинъ родственницъ и пріятельницъ своихъ, согласившихся на знакомство съ Элеонорою.
  
   Мои воспоминанія мнѣ явились снова, сперва смутно, потомъ живѣе. Мое самолюбіе къ нимъ пристало: я былъ разстроенъ, уничиженъ встрѣчею съ женщиной, поступившей со мною, какъ съ ребенкомъ. Мнѣ мечталось заранѣе, будто, свидясь со мною, она улыбалась отъ мысли, что кратковременное отсутствіе усмирило пылъ молодой головы: и я угадывалъ въ этой улыбкѣ слѣдъ какого-то презрѣнія ко мнѣ. Постепенно чувствованія мои пробуждались. Въ тотъ самый день всталъ я, не помышляя болѣе объ Элеонорѣ. Черезъ часъ послѣ извѣстія о ея пріѣздѣ, образъ ея носился передо мною, владычествовалъ надъ моимъ сердцемъ, и меня била лихорадка отъ страха, что ее не увижу.
   Я просидѣлъ дома весь день и, такъ сказать, хоронился; дрожалъ, что малѣйшее движеніе предупредитъ нашу встрѣчу. Ничего однако же не было естественнѣе, вѣрнѣе: но я желалъ ея съ такимъ жаромъ, что она вязалась мнѣ невозможною. Мучась отъ нетерпѣнія, безпрестанно смотрѣлъ на часы; открывалъ окно -- мнѣ было душно. Кровь моя палила меня, струясь въ моихъ жилахъ.
   Наконецъ, услышалъ я, что пробилъ часъ, въ который должно мнѣ было ѣхать къ графу. Мое нетерпѣніе перешло вдругъ въ робость; я одѣвался медленно, я уже не спѣшилъ пріѣхать. Такой страхъ, что ожиданіе мое будетъ обмануто, такое сильное чувство горести, мнѣ, можетъ быть, угрожающей, овладѣли мною, что я согласился бы охотно все отсрочить.
   Было уже довольно поздно, когда я вошелъ въ гостиную графа П... Я увидѣлъ Элеонору, сидѣвшую во глубинѣ комнаты. Я не смѣлъ подойти; мнѣ казалось, что всѣ уставили глаза свои на меня. Я спрятался въ углу гостиной за мущинами, которые разговаривали. Оттуда я всматривался въ Элеонору: мнѣ показалось, что она нѣсколько измѣнилась, была блѣднѣе обыкновеннаго. Графъ отыскалъ меня въ убѣжищѣ, въ которомъ я какъ будто притаился, подошелъ ко мнѣ, взялъ за руку и подвелъ къ Элеонорѣ. Представляю вамъ, сказалъ онъ ей, смѣясь, того, который болѣе всѣхъ другихъ былъ пораженъ нечаяннымъ вашимъ отъѣздомъ. Элеонора говорила съ женщиною, сидѣвшею съ нею рядомъ. Она меня увидѣла, и слова ея замерли на языкѣ; она совершенно смѣшалась; я самъ былъ очень разстроенъ.
   Насъ могли услышать; я обратился въ Элеонорѣ съ незначущими вопросами. Мы приняли оба наружность спокойствія. Доложили объ ужинѣ; я подалъ Элеонорѣ руку, отъ которой она не могла отказаться. Если вы не обѣщаете мнѣ, сказалъ я, ведя ее къ столу, принять меня въ себѣ завтра въ одиннадцать часовъ, я сей часъ ѣду, покидаю отечество мое, семейство родителей, расторгаю всѣ связи, отказываюсь отъ всѣхъ обязанностей, и куда бы ни было, пойду искать конца жизни, которую вамъ весело отравить. Адольфъ! отвѣчала она, и запиналась. Я показалъ движеніемъ, что удаляюсь. Не знаю, что мои черты обнаружили, но я никогда не испытывалъ подобнаго сотрясенія.
   Элеонора взглянула на меня: ужасъ, смѣшанный съ нѣжнымъ участіемъ, изобразился на лицѣ ея. Приму васъ завтра, сказала она мнѣ, но умоляю васъ... За нами слѣдовали многіе; она не могла договорить. Я прижалъ къ себѣ ея руку, мы сѣли на столъ.
   Мнѣ хотѣлось-было сѣсть возлѣ Элеоноры, но хозяинъ дома распорядилъ иначе: я сѣлъ почти противъ нея. Въ началѣ ужина она была задумчива. Когда рѣчь обращалась къ ней, она отвѣчала привѣтливо; но вскорѣ впадала въ разсѣянность. Одна изъ пріятельницъ, пораженная ея молчаливостью и уныніемъ, спросила ее: не больна ли она? Я не хорошо себя чувствовала въ послѣднее время, отвѣчала она, и теперь еще очень разстроена. Я домогался произвести въ умѣ Элеоноры впечатлѣніе пріятное; мнѣ хотѣлось показывать себя любезнымъ и остроумнымъ, расположить ее въ мою пользу и приготовить къ свиданію, которое она мнѣ обѣщала. Я такимъ образомъ испытывалъ тысячу средствъ привлечь вниманіе ея. Я наводилъ разговоръ на предметы для нея занимательные: сосѣды наши вмѣшались въ рѣчь; я былъ вдохновенъ ея присутствіемъ: я добился до вниманія ея, увидѣлъ ея улыбку. Я такъ этому обрадовался; взгляды мои выразили такую признательность, что она была ими тронута. Грусть ея и задумчивость разсѣялись: она уже не противилась тайной прелести, разливаемой по душѣ ея свидѣтельствомъ блаженства, которымъ я былъ ей обязанъ; и когда мы вышли изъ-за стола, сердца наши были въ сочувствія, какъ будто никогда мы не были рознь другъ съ другомъ. Вы видите, сказалъ я ей, подавъ руку вести обратно въ гостиную, какъ легко располагаете вы всѣмъ моимъ бытіемъ: за какую же вину вы съ такимъ удовольствіемъ его терзаете?
  

ГЛАВА ТРЕТІЯ.

  
   Я провелъ ночь въ безсонницѣ. Уже въ душѣ моей не было мѣста ни разсчетамъ, ни соображеніямъ; я признавалъ себя влюбленнымъ добросовѣстно, истинно. Я побуждаемъ былъ уже не желаніемъ успѣха; потребность видѣть ту, которую любилъ, наслаждаться присутствіемъ ея, владѣла мною исключительно. Пробило одиннадцать часовъ. Я поспѣшилъ къ Элеонорѣ; она меня ожидала. Она хотѣла говорить: я просилъ ее меня выслушать; я сѣлъ возлѣ нея, ибо съ трудомъ могъ стоять на ногахъ; я продолжалъ слѣдующимъ образомъ, хотя впрочемъ и бывалъ вынуждаемъ прерывать свои рѣчи.
   Не прихожу прекословить приговору, вами произнесенному; не прихожу отречься отъ признанія, которое могло васъ обидѣть: напрасно хотѣлъ бы я того. Любовь, вами отвергаемая, несокрушима. Самое напряженіе, которымъ одолѣваю себя, чтобы говорить съ вами нѣсколько спокойно, есть свидѣтельство силы чувства, для васъ оскорбительнаго. Но я не съ тѣмъ просилъ васъ меня выслушать, чтобы подтвердить вамъ выраженіе нѣжности моей; напротивъ прошу васъ забыть о ней, принимать меня по-прежнему, удалить воспоминаніи о минутѣ изступленія, не наказывать меня за то, что вы знаете тайну, которую долженъ былъ заключить я во глубинѣ души моей. Вамъ извѣстно мое положеніе, сей характеръ, который почитаютъ страннымъ и дикимъ, сіе сердце, чуждое всѣхъ побужденій свѣта, одинокое посреди людей и однако же страдающее отъ одиночества, на которое оно осуждено. Ваша дружба меня поддерживала. Безъ этой дружбы я жить не могу. Я привыкъ васъ видѣть, вы дали возникнуть и созрѣть сей сладостной привычкѣ. Чѣмъ заслужилъ я лишеніе сей единственной отрады бытія, столь горестнаго и столь мрачнаго? Я ужасно несчастливъ: я уже не имѣю достаточной бодрости для перенесенія столь продолжительнаго несчастія; я ничего не надѣюсь, ничего не прошу, хочу только васъ видѣть; но мнѣ необходимо васъ видѣть, если я долженъ жить.
   Элеонора хранила молчаніе. Чего страшитесь? продолжалъ я. Чего требую? Того, въ чемъ вы не отказываете всѣмъ равнодушнымъ и постороннимъ. Свѣтъ ли устрашаетъ васъ? Свѣтъ, погруженный въ свои торжественныя ребячества, не будетъ читать въ сердцѣ, подобномъ моему. Какъ не быть мнѣ осторожнымъ? Не о жизни ли моей идетъ дѣло? Элеонора, склонитесь на мое моленіе, и для васъ оно будетъ не безъ сладости. Вы найдете нѣкоторую прелесть быть любимою такимъ образомъ, видѣть меня при себѣ занятымъ одною вами, живущимъ для васъ одной, вамъ обязаннымъ за всѣ ощущенія блаженства, на которыя я еще способенъ, отторгнутымъ присутствіемъ вашимъ отъ страданія и отчаянія.
   Я долго продолжалъ такимъ образомъ, опровергая всѣ возраженія, пересчитывая тысячью средствъ всѣ сужденія, ходатайствующія въ мою пользу. Я былъ такъ покоренъ, такъ безропотно преданъ, я такъ малаго требовалъ, я былъ бы такъ несчастливъ отказомъ!
   Элеонора была растрогана. Она предписала мнѣ нѣсколько условій. Согласилась видѣть меня, только, рѣдко, посреди многолюднаго общества и подъ обязательствомъ никогда не говорить ей о любви. Я обѣщалъ все, чего она хотѣла. Мы оба были довольны: я тѣмъ, что вновь пріобрѣлъ благо, почти утраченное; она тѣмъ, что видѣла себя равно великодушною, нѣжною и осторожною.
   Съ другаго же дня воспользовался я полученнымъ позволеніемъ. Всѣ слѣдующіе дни дѣлалъ тоже. Элеонора уже не помышляла о необходимости, чтобъ не часто повторялись посѣщенія мои: вскорѣ ей казалось совершенно естественнымъ видѣть меня ежедневно. Десять лѣтъ вѣрности внушили Графу П... довѣренность неограниченную. Онъ давалъ Элеонорѣ полную свободу. Боровшись съ мнѣніемъ, хотѣвшимъ исключить любовницу его изъ общества, къ которому самъ былъ призванъ, онъ радовался, видя, что кругъ знакомства Элеоноры размножается: домъ его, наполненный гостями, свидѣтельствовалъ ему о побѣдѣ надъ мнѣніемъ.
   При входѣ моемъ я замѣтилъ во взорахъ Элеоноры выраженіе удовольствія. Когда разговоръ былъ по ней, глаза ея невольно обращались на меня. При разсказѣ занимательномъ, она призывала меня слушать; но она никогда не бывала одна. Цѣлые вечера проходили такъ, что мнѣ едва удавалось сказать ей съ глазу на глазъ нѣсколько словъ незначительныхъ или перерываемыхъ. Вскорѣ такое принужденіе начало меня раздражать. Я сталъ мраченъ, молчаливъ, неровенъ въ обхожденіи, язвителенъ въ моихъ рѣчахъ. Едва могъ я воздерживать себя, когда видѣлъ, что другіе говорятъ наединѣ съ Элеонорой. Я круто прерывалъ сіи разговоры. Мнѣ дѣла не было, оскорбятся ли тѣмъ или нѣтъ, и я не всегда былъ удерживаемъ опасеніемъ повредить Элеонорѣ. Она жаловалась мнѣ на эту перемѣну. Чтожъ дѣлать? отвѣчалъ я ей съ нетерпѣніемъ. Вы безъ сомнѣнія думаете, что многое для меня сдѣлали: я вынужденъ сказать вамъ, что вы ошибаетесь. Я вовсе не постигаю новаго образа жизни вашей. Прежде вы жили уединенно; вы убѣгали общества утомительнаго; вы устранялись отъ этихъ вѣчныхъ разговоровъ, продолжающихся именно потому, что ихъ никогда начинать бы не надлежало. Нынѣ ваши двери настежъ для всего міра. Подумаешь, что, умоляя васъ принимать меня, я не одному себѣ, но и цѣлой вселенной выпросилъ ту же милость. Признаюсь, видя васъ нѣкогда столь осторожною, не думалъ я увидѣть васъ столь вѣтренною.
   Я разсмотрѣлъ въ чертахъ Элеоноры впечатлѣніе гнѣва и грусти. Милая Элеонора, сказалъ ей тотчасъ, умѣряя себя, развѣ я не заслуживаю быть отличенъ отъ тысячи докучниковъ, васъ обступающихъ? Дружба не имѣетъ ли своихъ тайнъ? Не подозрительна ли и не робка ли она посреди шума и толпы?
   Элеонора, оставаясь непреклонною, боялась повторенія неосторожностей, которыя пугали ее на себя и за меня. Мысль о разрывѣ уже не имѣла доступа къ ея сердцу: она согласилась видѣть иногда меня наединѣ.
   Тогда поспѣшно измѣнились строгія правила, мнѣ предписанныя. Она мнѣ позволила живописать ей любовь мою; она постепенно свыклась съ этимъ языкомъ: скоро призналась, что она меня любитъ.
   Нѣсколько часовъ лежалъ я у ногъ ея, называя себя благополучнѣйшимъ изъ смертныхъ, расточая ей тысячу увѣреній въ нѣжности, въ преданности и въ уваженіи вѣчномъ. Она разсказала мнѣ, что выстрадала, испытывая удалиться отъ меня; сколько разъ надѣялась, что угадаю ея убѣжище вопреки ея стараніямъ; какъ малѣйшій шумъ, поражавшій слухъ ея, казался ей вѣстью моего пріѣзда; какое смятеніе, какую радость, какую робость ощутила она, увидѣвъ меня снова; съ какою недовѣрчивостью къ себѣ, чтобы склонность сердца своего примирить съ осторожностью, предалась она разсѣянности свѣта и стала искать толпы, которой прежде избѣгала. Я заставлялъ ее повторять малѣйшія подробности, и сія повѣсть нѣсколькихъ недѣль казалась намъ повѣстью цѣлой жизни. Любовь какимъ-то волшебствомъ добавляетъ недостатокъ продолжительныхъ воспоминаній. Всѣмъ другимъ привязанностямъ нужно минувшее. Любовь, по мгновенному очарованію, создаетъ минувшее, коимъ насъ окружаетъ. Она даетъ намъ, такъ сказать, тайное сознаніе, что мы многіе годы прожили съ существенъ еще недавно намъ чуждымъ. Любовь -- одна точка свѣтозарная, но, кажется, поглощаетъ все время. За нѣсколько дней не было ея, скоро ея не будетъ; но пока есть она, разливаетъ свое сіяніе на эпоху прежде-бывшую и на слѣдующую за нею.
   Сіе спокойствіе не было продолжительно. Элеонора тѣмъ болѣе остерегалась своего чувства, что она была преслѣдуема воспоминаніемъ о своихъ поступкахъ. А мое воображеніе, мои желанія, какая-то наука свѣтскаго самохвальства, котораго я самъ не замѣчалъ, возставали во мнѣ противъ подобной любви. Всегда робкій, часто раздраженный, я жаловался, выходилъ изъ себя, обременялъ Элеонору укоризнами. Не одинъ разъ замышляла она разорвать союзъ, проливающій на жизнь ея одно безпокойствіе и смущеніи; не одинъ разъ смягчалъ я ее моими моленіями, отрицаніями, слезами.
   Элеонора, писалъ я ей однажды, вы не вѣдаете всѣхъ страданій моихъ. При васъ, безъ васъ, я равно несчастливъ. Въ часы, насъ разлучающіе, скитаюсь безъ цѣли, согбенный подъ бременемъ существованія, котораго я нести не въ силахъ. Общество мнѣ докучаетъ; уединеніе меня томитъ. Равнодушные, наблюдающіе за мною, не знаютъ ничего о томъ, что меня занимаетъ, глядятъ на меня съ любопытствомъ безъ сочувствія, съ удивленіемъ безъ состраданія; сіи люди, которые осмѣливаются говорить мнѣ не объ васъ, наносятъ на душу мою скорбь смертельную. Я убѣгаю отъ нихъ; но одинокій ищу безполезно воздуха, который проникнулъ бы въ мою стѣсненную грудь. Кидаюсь на землю; желаю, чтобы она разступилась и поглотила меня навсегда; опираюсь головою на холодный камень, чтобы утолилъ онъ знойный недугъ, меня пожирающій; взбираюсь на возвышеніе, съ коего видѣнъ вашъ домъ; пребываю неподвиженъ, уставя глаза мои на эту обитель, въ которой никогда не буду жить съ вами. А если бы я встрѣтилъ васъ ранѣе, вы могли быть моею! Я прижалъ бы въ свои объятія твореніе, которое одно образовано природою для моего сердца, для сердца столько страдавшаго, потому что оно васъ искало и встрѣтило слишкомъ поздно. Наконецъ, когда минутъ сіи часы изступленія, когда настанетъ время, въ которое могу васъ видѣть, обращаюсь съ трепетомъ на дорогу, ведущую въ вашему дому. Боюсь, чтобы всѣ встрѣчающіе меня, не угадали чувствъ, которыя ношу въ себѣ; останавливаюсь, иду медленными шагами; отсрочиваю мгновеніе счастія всегда и всѣмъ угрожаемаго, которое страшусь утратить, счастія, несовершеннаго и неяснаго, противъ котораго, можетъ быть, ежеминутно злоумышляютъ и бѣдственныя обстоятельства, и ревнивые взгляды, и тиранническія прихоти, и ваша собственная воля. Когда ступлю на порогъ вашихъ дверей, когда растворяю ихъ, я объятъ новымъ ужасомъ: подвигаюсь, какъ преступникъ, умоляющій помилованія у всѣхъ предметовъ, попадающихся мнѣ въ глаза -- какъ будто всѣ они во мнѣ непріязненны, какъ будто всѣ они завистливы за часъ блаженства, которой я еще готовлюсь вкусить. Вздрагиваю отъ малѣйшаго звука, пугаюсь малѣйшаго движенія около себя; шумъ собственныхъ шаговъ моихъ наставляетъ меня отходить обратно. Уже близъ васъ, я боюсь еще, чтобы какая нибудь преграда внезапно не возстала между вами и мною. Наконецъ я васъ вижу, вижу васъ и дышу свободно, созерцаю васъ и останавливаюсь, какъ бѣглецъ, который коснулся до благодѣтельной почвы, спасающей его отъ смерти. Но и тогда, когда все существо мое рвется въ вамъ, когда мнѣ было бы такъ нужно отдохнуть отъ столькихъ сотрясеній, приложить голову мою въ вашимъ колѣнамъ, дать вольное теченіе слезамъ моимъ, должно мнѣ еще превозмогать себя насильственно, должно мнѣ и возлѣ васъ жить еще жизнью вынужденною. Ни минуты откровенности! ни минуты свободы! Ваши взгляды стерегутъ меня; вы смущаетесь, почти оскорбляетесь моимъ смятеніемъ. Не знаю, что за неволя послѣдовала за часами восхитительными, въ которые вы мнѣ, по крайней мѣрѣ, признавались въ любви вашей! Время улетаетъ; новыя заботы васъ призываютъ: вы ихъ не забываете никогда; вы никогда не отсрочиваете мгновенья, въ которое мнѣ должно васъ оставить. Наѣзжаютъ чужіе; мнѣ уже не позволено смотрѣть на васъ: чувствую, что мнѣ должно удалиться для избѣжанія подозрѣній, меня окружающихъ. Я васъ покидаю болѣе волнуемый, болѣе терзаемый, безумнѣе прежняго; я васъ покидаю, и впадаю снова въ ужасное одиночество; изнемогаю въ немъ, не видя передъ собою ни одного существа, на которое могъ бы опереться и отдохнуть на минуту.
   Элеонора не была никогда любима такимъ образомъ. Графъ П... питалъ въ ней истинную привязанность, большую признательность за ея преданность, большое почтеніе за ея характеръ; но въ обхожденіи его съ нею была всегда оттѣнка превосходства надъ женщиною, которая гласно отдалась ему безъ брака. Онъ могъ заключить союзъ болѣе почетный, по общему мнѣнію; онъ ей не говорилъ этого; можетъ быть, и самъ себѣ въ томъ не признавался: но то, о чемъ мы умалчиваемъ, не менѣе того есть; а все, что есть, угадывается. Элеонора не имѣла никакого понятія о семъ чувствѣ страстномъ, о семъ бытіи, въ ея бытіи теряющемся, о чувствѣ, въ которомъ были безпрекословными свидѣтельствами самыя мои изступленія, моя несправедливость и мои упреки. Упорство ея воспалило всѣ мои чувствованія, всѣ мои мысли. Отъ бѣшенства, которое пугало ее, я обращался къ покорности, къ нѣжности, въ благоговѣнію идолопоклонническому. Я видѣлъ въ ней созданіе небесное: любовь моя походила на поклоненіе, и оно тѣмъ болѣе въ глазахъ ея имѣло прелести, что она всегда боялась оскорбленія въ противномъ смыслѣ. Наконецъ она предалась мнѣ совершенно.
   Горе тому, кто, въ первыя минуты любовной связи, не вѣритъ, что эта связь должна быть безконечною. Горе тому, кто въ объятіяхъ любовницы, которую онъ только что покорилъ, хранитъ роковое предвѣдѣніе, и предвидитъ, что ему нѣкогда можно будетъ оставить ее. Женщина, увлеченная сердцемъ своимъ, имѣетъ въ эту минуту что-то трогательное и священное. Не наслажденія, не природа, не чувства развратители наши, нѣтъ, а расчеты, въ которымъ мы привыкаемъ въ обществѣ, и размышленія, рождающіяся отъ опытности. Я любилъ, уважалъ Элеонору въ тысячу разъ болѣе прежняго, въ то время, когда она отдалась мнѣ. Я гордо представалъ людямъ и обращалъ на нихъ владычественные взоры. Воздухъ, которымъ я дышалъ., былъ уже наслажденіемъ; я стремился къ природѣ, чтобы благодарить ее за благодѣяніе нечаянное, за благодѣяніе безмѣрное, которымъ она меня наградила.
  

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

  
   Прелесть любви, кто могъ бы тебя описать! Увѣреніе, что мы встрѣтили существо, предопредѣленное намъ природою; сіяніе внезапное, разлитое на жизнь и какъ будто изъясняющее намъ загадку ея; цѣна неизвѣстная, придаваемая маловажнѣйшимъ обстоятельствамъ; быстрые часы, коихъ всѣ подробности самою сладостью своею теряются для воспоминанія и оставляютъ въ душѣ нашей одинъ продолжительный слѣдъ блаженства; веселость ребяческая, сливающаяся иногда безъ причины съ обычайнымъ умиленіемъ; столько радости въ присутствіи и столько надежды въ разлукѣ; отчужденіе отъ всѣхъ заботъ обыкновенныхъ; превосходство надъ всѣмъ, что насъ окружаетъ, убѣжденіе, что отнынѣ свѣтъ не можетъ достигнуть насъ тамъ, гдѣ мы живемъ; взаимное сочувствіе, угадывающее каждую мысль и отвѣчающее каждому сотрясенію; прелесть любви -- кто испыталъ тебя, тотъ не будетъ умѣть тебя описывать!
   По необходимымъ дѣламъ графъ П. принужденъ былъ отлучиться на шесть недѣль. Я почти все это время провелъ у Элеоноры безпрерывно. Отъ принесенной мнѣ жертвы привязанность ея, казалось, возросла. Она никогда не отпускала меня, не старавшись удержать. Когда я уходилъ, она спрашивала у меня, скоро ли возвращусь. Два часа разлуки были ей несносны. Она съ точностью боязливою опредѣляла срокъ моего возвращенія. Я всегда соглашался радостно. Я былъ благодаренъ за чувство, былъ счастливъ чувствомъ, которое она мнѣ оказывала. Однако же обязательства жизни ежедневной не поддаются произвольно всѣмъ желаніямъ нашимъ. Мнѣ было иногда тяжело видѣть всѣ шаги мои, означенные заранѣе, и всѣ минуты такимъ образомъ изсчитанныя. Я былъ принужденъ торопить всѣ мои поступки и разорвать почти всѣ мои свѣтскія сношенія. Я не зналъ, что сказать знакомымъ, когда мнѣ предлагали поѣздку, отъ которой въ обыкновенномъ положеніи я отказаться не имѣлъ бы причины. При Элеонорѣ я не жалѣлъ о сихъ удовольствіяхъ свѣтской жизни, которыми я никогда не дорожилъ; но я желалъ, чтобы она позволила мнѣ отвязываться отъ нихъ свободнѣе. Мнѣ было бы сладостнѣе возвращаться къ ней по собственной волѣ, не связывая себѣ, что часъ приспѣлъ, что она ждетъ меня съ безпокойствомъ, и не имѣя въ виду мысли о ея страданіи, сливающейся съ мыслью о блаженствѣ, меня ожидающемъ при ней. Элеонора была, безъ сомнѣнія, живое удовольствіе въ существованія моемъ; но она не была уже цѣлью: она сдѣлалась связью! Сверхъ того я боялся обличить ее. Мое безпрерывное присутствіе должно было удивлять домашнихъ, дѣтей, которые могли подстерегать меня. Я трепеталъ отъ мысли разстроить ея существованіе. Я чувствовалъ, что мы не могли быть всегда соединены, и что священный долгъ велитъ мнѣ уважать ея спокойствіе. Я совѣтовалъ ей быть осторожною, все увѣряя ее въ любви моей. Но чѣмъ болѣе давалъ я ей совѣтовъ такого рода, тѣмъ менѣе была она склонна меня слушать. Между тѣмъ я ужасно боялся ее огорчить. Едва показывалось на лицѣ ея выраженіе скорби, и воля ея дѣлалась моею волею. Мнѣ было хорошо только тогда, когда она была мною довольна. Когда настаивая въ необходимости удалиться отъ нея на нѣкоторое время, мнѣ удавалось ее оставить, то мысль о печали, мною ей нанесенной, слѣдовала за мною всюду. Меня схватывали судороги угрызеній, которыя усиливались ежеминутно и наконецъ становились неодолимыми; я летѣлъ къ ней, радовался тѣмъ, что утѣшу, что успокою ее. Но, по мѣрѣ приближенія въ ея дому, чувство досады на это своенравное владычество мѣшалось съ другими чувствами. Элеонора сама была пылка. Въ ея прежнихъ сношеніяхъ, сердце ея было утѣснено тягостною зависимостью. Со мною была она въ совершенной свободѣ; потому что мы были въ совершенномъ равенствѣ. Она возвысилась въ собственныхъ глазахъ любовью чистою отъ всякаго расчета, всякой выгоды; она знала, что я былъ увѣренъ въ любви ея во мнѣ собственно для меня. Но отъ совершенной непринужденности со мною она не утаивала отъ меня ни одного движенія; и когда я возвращался къ ней въ комнату, досадуя, что возвращаюсь скорѣе, нежели хотѣлъ, я находилъ ее грустною или раздраженною. Два часа заочно отъ нея мучился я мыслію, что она мучится безъ меня: при ней мучился я два часа пока не успѣвалъ ее успокоить.
   Между тѣмъ я не былъ несчастливъ: я утѣшался, какъ сладостно быть любимымъ, даже и съ этою взыскательностью. Я чувствовалъ, что дѣлаю ей добро: счастіе ея было для меня необходимо, и я зналъ, что я необходимъ для ея счастія.
   Къ тому же, неясная мысль, что по самымъ обстоятельствамъ связь сія не могла продлиться, мысль печальная по многимъ отношеніямъ, содѣйствовала отчасти къ успокоенію моему въ припадкахъ усталости или нетерпѣнія. Обязательство Элеоноры съ графомъ П..., неровность лѣтъ нашихъ, разность нашихъ положеній, отъѣздъ мой, и то уже по различнымъ случаямъ отлагаемый, однако же неминуемый и въ скоромъ времени, всѣ сіи соображенія побуждали меня еще расточать и забирать какъ можно болѣе счастія: увѣренный въ годахъ, я за дни не спорилъ.
   Графъ П... возвратился. Онъ скоро началъ подозрѣвать сношенія мои съ Элеонорою. Съ каждымъ днемъ пріемъ его былъ со мною холоднѣе и мрачнѣе. Я съ участіемъ говорилъ Элеонорѣ объ опасностяхъ, ей предстоящихъ; умолялъ ее позволить мнѣ прервать на нѣсколько дней мои посѣщенія; представлялъ ей пользу ея добраго имени, благосостоянія, дѣтей. Долго слушала она меня въ молчаніи: она была блѣдна какъ смерть. Какъ бы то ни было, сказала она мнѣ наконецъ, ни скоро уѣдете; не станемъ упреждать эту минуту: обо мнѣ не заботьтесь. Выгадаемъ нѣсколько дней, выгадаемъ нѣсколько часовъ: дни, часы, вотъ все то, что мнѣ нужно. Не знаю, какое-то предчувствіе мнѣ говоритъ, Адольфъ, что я умру въ вашихъ объятіяхъ.
   И такъ мы продолжали быть попрежнему: я всегда безпокоенъ, Элеонора всегда печальна, Графъ П... угрюмъ и молчаливъ. Наконецъ, ожиданное мною письмо пришло. Родитель мой приказывалъ мнѣ пріѣхать къ нему. Я понесъ это письмо къ Элеонорѣ. Уже! сказала она мнѣ, прочитавъ его; я не думала, что такъ скоро. Потомъ, обливаясь слезами, взяла она меня за руку и сказала: Адольфъ! вы видите, я не могу жить безъ васъ; не знаю, что со мной будетъ, но умоляю васъ, не сейчасъ уѣзжайте, останьтесь подъ какимъ-нибудь предлогомъ, попросите родителя вашего позволить вамъ пробыть здѣсь еще шесть мѣсяцевъ. Шесть мѣсяцевъ, долго ли это? Я хотѣлъ оспорить ея мнѣніе, но она такъ горько плавала, такъ дрожала, черты ея носили отпечатокъ скорби столь раздирающей, что я не могъ продолжать. Я кинулся къ ногамъ ея, сжалъ ее въ свои объятія, увѣрилъ въ любви и вышелъ писать отвѣтъ отцу моему, Я въ самомъ дѣлѣ писалъ съ движеніемъ, приданнымъ мнѣ горестью Элеоноры. Я представилъ тысячу причинъ къ отлагательству, выставилъ пользу продолжать въ Д. нѣсколько курсовъ, которые не успѣлъ выдержать въ Геттингенѣ и, отправляя письмо на почту, я горячо желалъ получить согласіе на мою просьбу.
   Вечеромъ возвратился я въ Элеонорѣ. Она сидѣла на софѣ; графъ П... былъ у камина, довольно поодаль отъ нея; двое дѣтей сидѣли въ глубинѣ комнаты, не играя и выражая на лицахъ своихъ удивленіе дѣтства, которое замѣчаетъ разстройство, не постигая причины. Даннымъ знакомъ я увѣдомилъ Элеонору, что исполнилъ ея желаніе. Лучъ радости проблеснулъ въ ея глазахъ, но вскорѣ исчезнулъ. Мы не говорили ни слова; молчаніе становилось затруднительнымъ для всѣхъ троихъ. -- Меня увѣряютъ, милостивый государь, сказалъ мнѣ наконецъ, графъ, что вы готовитесь ѣхать. Я отвѣчалъ, что еще не знаю того. -- Мнѣ кажется, возразилъ онъ, что въ ваши лѣта не должно медлить вступить на какое-нибудь поприще: впрочемъ, продолжалъ онъ, взглядывая на Элеонору, можетъ быть, здѣсь не всѣ думаютъ одинаково со мною.
   Я не долго ждалъ отцовскаго отвѣта. Распечатывая письмо, трепеталъ, вообразивъ, какую печаль нанесетъ Элеонорѣ отказъ отца моего. Мнѣ казалось даже, что я раздѣлилъ бы сію грусть съ равною силою; но, прочитавъ изъявленіе его согласія, я скоропостижно былъ объятъ мыслію о всѣхъ неудобствахъ дальнѣйшаго здѣсь пребыванія. -- Еще шесть мѣсяцевъ принужденія и неволи, вскричалъ я, еще шесть мѣсяцевъ оскорблять мнѣ человѣка, который принималъ меня съ дружбою, предавать опасности женщину, меня любящую, которой угрожаю утратою единственнаго положенія, обѣщающаго ей спокойствіе и уваженіе, еще обманывать отца моего; и для чего? чтобы на минуту не преодолѣть печали, рано или поздно неминуемой? Не испытываемъ ли сей печали ежедневно по частямъ, по каплѣ за каплею? Я только гублю Элеонору. Мое чувство, каково оно есть, не можетъ ее удовольствовать. Я жертвую ей собою безплодно для счастія ея; я живу здѣсь безъ пользы, въ неволѣ, не имѣя ни минуты свободной, не видя возможности часъ одинъ подышать спокойно. Я вошелъ въ Элеонорѣ, еще весь озабоченный этими размышленіями и засталъ ее одну. -- Остаюсь еще на шесть мѣсяцевъ, сказалъ я ей. -- Вы увѣдомляете меня о томъ очень сухо. -- Признаюсь, отъ того, что за васъ и за себя страшусь послѣдствій отсрочки. -- Кажется, по-крайней мѣрѣ, для васъ не могутъ они быть слишкомъ непріятны. -- Вы увѣрены, Элеонора, что я не о себѣ всегда болѣе забочусь. -- Но не очень и о счастія другихъ. -- Разговоръ принялъ бурное направленіе. Элеонора оскорбилась моимъ сожалѣніемъ въ такомъ случаѣ, гдѣ, казалось ей, долженъ я былъ раздѣлить ея радость. Я оскорбленъ былъ торжествомъ, одержаннымъ ею надъ прежнимъ моимъ рѣшеніемъ. Ошибка наша разгорѣлась. Мы вспыхнули взаимными упреками. Элеонора обвиняла меня въ томъ, что я обманулъ ее, имѣлъ въ ней одну минутную склонность, отвратилъ отъ нея привязанность графа и поставилъ ее въ глазахъ свѣта въ то сомнительное положеніе, изъ коего выдти старалась она во всю жизнь свою. Я досадовалъ, зачѣмъ она обращаетъ противъ меня все то, что я исполнилъ изъ одной покорности въ ней, изъ одного страха ее опечалить. Я жаловался на свое жестокое утѣсненіе, на бездѣйствіе, въ которомъ изнемогала моя молодость, на деспотизмъ ея, тяготѣющій на всѣхъ моихъ поступкахъ. Говоря такимъ образомъ, я увидѣлъ лицо ея, облитое слезами: я остановился; подаваясь обратно, отрицалъ, изъяснялъ. Мы поцѣловались: но первый ударъ былъ нанесенъ; первая преграда была переступлена. Мы оба выговорили слова неизгладимыя: мы могли умолкнуть, но не могли забыть сказаннаго. Долго не говоришь иного другъ другу; но что однажды высказано, то безпрерывно повторяется.
   Мы прожили такимъ образомъ четыре мѣсяца въ сношеніяхъ насильственныхъ, иногда сладостныхъ, но никогда совершенно свободныхъ. Мы находили въ нихъ еще удовольствіе; но уже не было прелести. Элеонора однакоже не чуждалась меня. Послѣ нашихъ самыхъ жаркихъ споровъ, она такъ же хотѣла нетерпѣливо меня видѣть, назначала часъ нашего свиданія съ такою же заботливостью, какъ будто связь наша была попрежнему равно безмятежна и нѣжна. Я часто думалъ, что самое поведеніе мое содѣйствовало къ сохраненію Элеоноры въ такомъ расположеніи. Еслибы я любилъ ее такъ, какъ она меня любила, то она болѣе владѣла бы собою: она съ своей стороны размышляла бы объ опасностяхъ, которыми пренебрегала. Но всякая предосторожность была ей ненавистна; потому что предосторожность била моимъ попеченіемъ. Она не исчисляла своихъ пожертвованій, потому что была озабочена единымъ стараніемъ, чтобы я не отринулъ ихъ. Она не имѣла времени охладѣть ко мнѣ, потому что все время, всѣ ея усилія были устремлены къ тому, чтобы удержать меня. Эпоха, снова назначенная для моего отъѣзда, приближалась -- и я ощущалъ, помышляя о томъ, смѣшеніе радости и горя, подобно тому, что ощущаетъ человѣкъ, который долженъ купить несомнительное исцѣленіе операціею мучительною.
   Въ одно утро Элеонора написала мнѣ, чтобы я сейчасъ явился къ ней. Графъ, связала она, запрещаетъ мнѣ васъ принимать: не хочу повиноваться сей тираннической волѣ. Я слѣдовала за этимъ человѣкомъ во всѣхъ его изгнаніяхъ; я спасла его благосостояніе; я служила ему во всѣхъ его предпріятіяхъ. Онъ теперь можетъ обойтись безъ меня; я не могу обойтись безъ васъ. Легко угадать всѣ мои убѣжденія для отвращенія ея отъ намѣренія, котораго я не постигалъ. Говорилъ я ей о мнѣніи общественномъ. -- Сіе мнѣніе, отвѣчала она, никогда не было справедливо ко мнѣ. Я десять лѣтъ исполняла обязанности свои строже всякой женщины, и мнѣніе сіе тѣмъ не менѣе отчуждало меня отъ среды, которой я была достойна. Я напоминалъ о дѣтяхъ ея. -- Дѣти мои -- дѣти графа П... Онъ призналъ ихъ; онъ будетъ о нихъ заботиться: для нихъ будетъ благополучіемъ позабыть о матери, съ которою дѣлиться имъ однимъ позоромъ. Я удвоивалъ мои моленія. -- Послушайте, связала она: если я разорву связь мою съ графомъ, откажетесь ли вы меня видѣть? Откажетесь ли? повторила она, схватывая меня за руку съ сильнымъ движеніемъ, отъ котораго я вздрогнулъ. -- Нѣтъ, безъ сомнѣнія, отвѣчалъ я, и чѣмъ вы будете несчастнѣе, тѣмъ я буду вамъ преданнѣе. Но разсмотрите... -- Все разсмотрѣно, прервала она. Онъ скоро возвратится; удалитесь теперь; не приходите болѣе сюда.
   Я провелъ остатокъ дня въ тоскѣ невыразимой. Прошло два дня; я ничего не слыхалъ объ Элеонорѣ. Я мучился невѣдѣніемъ объ ея участи; я мучился даже и тѣмъ, что ее вижу ея, и дивился печали, наносимой мнѣ симъ лишеніемъ. Я желалъ однако же, чтобы она отвязалась отъ намѣренія, котораго я такъ боялся за нее, и начиналъ ласкать себя благопріятнымъ предположеніемъ, какъ вдругъ женщина принесла мнѣ записку, въ которой Элеонора просила меня быть въ ней въ такой-то улицѣ, въ такомъ~то домѣ, въ третьемъ этажѣ. Я бросился туда, надѣясь еще, что за невозможностью принять меня въ жилищѣ графа П... она пожелала видѣться со мною въ другомъ мѣстѣ въ послѣдній разъ. Я засталъ ее за приготовленіями перемѣщеній: она подошла во мнѣ съ видомъ довольнымъ и вмѣстѣ робкимъ, желая угадать изъ глазъ моихъ впечатлѣніе мое. -- Все расторгнуто, связала она мнѣ: я совершенно свободна. Собственнаго имѣнія моего у меня семьдесятъ пять червонцевъ ежегоднаго доходу: ихъ станетъ мнѣ. Вы остаетесь еще шесть недѣль; когда уѣдете, мнѣ авось можно будетъ сблизиться съ вами: вы, можетъ быть, возвратитесь ко мнѣ. И какъ будто, страшась отвѣта, она приступила ко множеству подробностей, относительныхъ до плановъ ея. Она тысячью средствъ старалась увѣрить меня, что будетъ счастлива, что ничѣмъ не пожертвовала, что рѣшеніе, избранное ею, до мысли ей и независимо отъ меня. Очевидно было, что она сильно превозмогала себя и не вѣрила половинѣ того, что говорила. Она оглушала себя своими словами, боясь услышать мои: она дѣятельно распложала рѣчи свои, чтобы удалить минуту, въ которую возраженія мои повергнутъ ее въ отчаяніе. Я не могъ отыскать въ сердцѣ своемъ силы ни на одно возраженіе. Я принялъ ея жертву, благодарилъ за нее, сказалъ, что я оною счастливъ; сказалъ ей еще болѣе: увѣрилъ, что я всегда желалъ приговора неизмѣнимаго, который наложилъ бы на меня обязанность никогда не покидать ее; приписывалъ свое недоумѣніе чувству совѣстливости, запрещающему мнѣ согласиться на то, что совершенно ниспровергаетъ ея состояніе. Въ эту минуту, однимъ словомъ, я полонъ былъ единою мыслію: отвратить отъ нея всякую печаль, всякое опасеніе, всякій страхъ, всякое сомнѣніе въ чувствѣ моемъ. Пока я говорилъ съ нею, я не взиралъ ни на что за сею цѣлью, и я былъ искрененъ въ моихъ обѣщаніяхъ.
  

ГЛАВА ПЯТАЯ.

  
   Разрывъ Элеоноры съ графомъ П... произвелъ въ обществѣ дѣйствіе, которое легко было предвидѣть. Элеонора утратила въ одну минуту плодъ десятилѣтней преданности и постоянности: ее причислили къ прочимъ женщинамъ разряда ея, которыя увлекаются безъ стыда тысячью поочередныхъ склонностей. Забвеніе дѣтей заставило почитать ее за безчувственную мать, и женщины имени безпорочнаго твердили съ удовольствіемъ, что небреженіе добродѣтели, нужнѣйшей для ихъ пола, должно вскорѣ распространиться и на всѣ прочія. Между тѣмъ жалѣли объ ней, чтобъ не упустить случая винить меня. Видѣли въ поведеніи моемъ поступокъ соблазнителя неблагодарнаго, который поругался гостепріимствомъ и пожертвовалъ, для удовлетворенія бѣглой прихоти, спокойствіемъ двухъ особъ, изъ коихъ одну долженъ былъ почитать, а другую пощадить. Нѣкоторые пріятели отца моего строго выговаривали мнѣ на мой проступокъ; другіе, менѣе свободные со мною, давали мнѣ чувствовать неодобреніе свое разными намеками. Молодежь напротивъ восхищалась искусствомъ, съ которымъ я вытѣснилъ графа; и тысячью шутокъ, которыя напрасно я хотѣлъ остановить; она поздравляла меня съ моей побѣдою и обѣщалась подражать мнѣ. Не умѣю выразить, что я вытерпѣлъ отъ сихъ строгихъ осужденій и постыдныхъ похвалъ. Я увѣренъ, что если бы во мнѣ была любовь къ Элеонорѣ, я успѣлъ бы возстановить мнѣніе о ней и о себѣ. Такова сила чувства истиннаго: когда оно заговоритъ, лживые толки и поддѣльныя условія умолкаютъ. Но я былъ только человѣкъ слабый, признательный и порабощенный. Я не былъ поддерживаемъ никакимъ побужденіемъ, стремящимся изъ сердца. И потому я выражался съ замѣшательствомъ; старался прервать разговоръ; и если онъ продолжался, то я прекращалъ его жесткими словами, изъявляющими другимъ, что я готовъ былъ на ссору. Въ самомъ дѣлѣ, мнѣ пріятнѣе было бы драться съ ними, нежели имъ отвѣчать.
   Элеонора скоро увидѣла, что общее мнѣніе возстало противъ нея. Двѣ родственницы графа П..., принужденные его вліяніемъ сблизиться съ нею, придали большую огласку разрыву своему, радуясь, что подъ сѣнію строгихъ правилъ нравственности могли предаться долго обузданному недоброжелательству. Мущины не переставали видѣть Элеонору; но въ обращеніи съ нею допускали какую-то вольность, показывающую, что она уже не была ни поддержана покровительствомъ сильнымъ, ни оправдана связью почти освященною. Иные говорили, будто ѣздятъ къ ней потому, что знали ее издавна, другіе потому, что она еще хороша, и что послѣдняя вѣтренность ея пробудила въ нихъ надежды, которыхъ они отъ нея уже не таили. Каждый объяснялъ свою связь съ нею: то-есть, каждый думалъ, что эта связь требуетъ извиненія. Такимъ образомъ несчастная Элеонора видѣла себя навсегда упадшею въ то положеніе, изъ котораго всю жизнь свою старалась выдти. Все содѣйствовало къ тому, чтобы стѣснять ея душу и оскорблять гордость ея. Она усматривала въ удаленіи однихъ доказательство презрѣнія, въ неотступности другихъ признакъ какой-нибудь надежды оскорбительной. Одиночество мучило ее, а общество приводило въ стыдъ. Ахъ! конечно мнѣ должно было ее утѣшить, прижать къ своему сердцу, сказать ей: будемъ жить другъ для друга, забудемъ людей, насъ не разумѣющихъ, будемъ счастливы однимъ собственнымъ уваженіемъ и одною собственною любовію: я то и дѣлалъ. Но можно ли принятымъ по обязанности рѣшеніемъ оживить чувство угасающее?
   Мы притворствовали другъ передъ другомъ. Элеонора не смѣла повѣрить мнѣ печали, плода своей жертвы, которой, какъ ей извѣстно было, я не требовалъ. Я принялъ сію жертву: я не смѣлъ жаловаться на несчастіе, которое я предвидѣлъ, но котораго не имѣлъ силы предупредить. Мы такимъ образомъ молчали о единой мысли, васъ безпрестанно занимающей. Мы расточали другъ другу ласки, говорили о любви, но говорили о любви изъ страха говорить о другомъ.
   Когда уже есть тайна между двухъ сердецъ, любовью связанныхъ; когда одно изъ нихъ могло рѣшиться утаить отъ другаго единую мысль -- прелесть исчезла, блаженство разрушено. Вспыльчивость, несправедливость, самое развлеченіе могутъ быть примиримы; но притворство кидаетъ въ любовь стихію чуждую, которая ее искажаетъ и опозориваетъ въ собственныхъ глазахъ.
   По странной необдуманности, въ то самое время, когда я отклонялъ съ негодованіемъ малѣйшій намекъ, предосудительный Эдеонорѣ, я самъ содѣйствовалъ къ тому, чтобы вредить ей въ общихъ разговорахъ. Я покорился ея волѣ, но возненавидѣлъ владычество женщинъ. Я безпрестанно возставалъ противъ ихъ слабостей, ихъ взыскательности и самовластія печали ихъ. Я выказывалъ правила самыя жесткія, и сей самый человѣкъ, которой не могъ устоять противъ слезы, который уступалъ грусти безмолвной и бывалъ въ разлукѣ преслѣдуемъ образомъ скорби, имъ нанесенной -- сей самый человѣкъ показывался во всѣхъ рѣчахъ своихъ пренебрегающимъ и безпощаднымъ. Всѣ мои похвалы непосредственныя въ пользу Элеоноры не уничтожали впечатлѣнія, произведеннаго подобными словами. Меня ненавидѣли, ей сострадали, но не уважали ея. Обвиняли ее въ томъ, что она не умѣла внушить любовнику своему болѣе почтенія къ ея полу и болѣе благоговѣнія къ связямъ сердечнымъ.
   Одинъ изъ обыкновенныхъ посѣтителей Элеоноры, который, послѣ разрыва ея съ графомъ П..., изъявилъ ей живѣйшую страсть и вынудилъ ее искательствами нескромными отказать ему отъ дома, дозволилъ себѣ разсѣявать о ней насмѣшки оскорбительныя: я не могъ ихъ вынести. Мы дрались: я ранилъ его опасно, и самъ былъ раненъ. Не могу выразить безпокойствія, ужаса, благодарности и любви, изобразившихся въ чертахъ Элеоноры, когда она меня увидѣла послѣ сего приключенія. Она переѣхала ко мнѣ, не смотря на мои просьбы; она не покидала меня ни на минуту до моего выздоровленія. Днемъ она мнѣ читала, большую часть ночи сидѣла при мнѣ: наблюдала малѣйшія мои движенія, предупреждала каждое желаніе. Ее заботливое сердоболіе размножало ея услуги, удвоивало силы ея. Она безпрестанно твердила мнѣ, что не пережила бы меня. Я исполненъ былъ умиленія я растерзанъ угрызеніями. Я желалъ быть способнымъ вознаградить привязанность столь постоянную и столь нѣжную: призывалъ на помощь къ себѣ воспоминаніе, воображеніе, разсудокъ самый, чувство обязанности. Усилія тщетныя! затруднительность положенія, увѣренность въ будущемъ, которое должно разлучить насъ, можетъ быть, невѣдомое возмущеніе противъ узъ, которыхъ я расторгнуть не могъ, меня внутренно снѣдали. Я укорялъ себя въ неблагодарности, которую старался сокрыть отъ нея. Мнѣ больно было, когда она повидимому сомнѣвалась въ любви столь ей необходимой: мнѣ не менѣе было больно, когда она ей вѣрила. Я чувствовалъ, что она меня превосходнѣе; я презиралъ себя, видя, что я ея недостоинъ. Ужасное несчастіе не быть любимымъ, когда любишь; но еще ужаснѣе быть любимымъ страстно, когда уже любить перестанешь. Я пренебрегалъ жизнью своею для Элеоноры, но я тысячу разъ отдалъ бы эту самую жизнь, чтобы она была счастлива безъ меня.
   Шесть мѣсяцевъ, отсроченные мнѣ родителемъ, миновались: должно было думать объ отъѣздѣ. Элеонора ему не противилась, даже и не пыталась удерживать меня; но требовала обѣщанія, что по исходѣ двухъ мѣсяцевъ я или возвращусь къ ней, или ей позволю съѣхаться со мною: я торжественно далъ ей въ томъ клятву. Какимъ обѣщаніемъ не обязался бы я въ минуту, когда видѣлъ, что она борется сама съ собою и одолѣваетъ свою печаль? Она могла бы требовать отъ меня не покидать ея: я чувствовалъ въ глубинѣ души моей, что я не ослушался бы слезъ ея. Я благодаренъ былъ, что она не прибѣгаетъ къ своей власти. Мнѣ казалось, что за это я ее болѣе полюбилъ. Впрочемъ я и самъ не безъ живѣйшаго сожалѣнія разставался съ существомъ, которое столь исключительно было мнѣ предано. Есть въ связяхъ продолжительныхъ что-то столь глубокое! Онѣ безъ вѣдома нашего обращаются въ столь неотъемлемую часть нашего бытія! Издали съ спокойствіемъ мы замышляемъ рѣшительное намѣреніе разорвать ихъ; намъ сдается, что мы ожидаемъ нетерпѣливо эпохи, для сего назначенной: но когда сей часъ настаетъ, онъ поражаетъ насъ ужасомъ; и таково своенравіе нашего немощнаго сердца, что мы съ ужаснымъ терзаніемъ покидаемъ тѣхъ, при которыхъ пребывали безъ удовольствія.
   Во время разлуки я писалъ исправно Элеонорѣ. Я раздѣленъ былъ между страхомъ огорчить ее моими письмани и желаніемъ живописать ей только то, что я чувствую. Я желалъ, чтобы она угадала меня, но угадала безъ горести. Я поздравлялъ себя, когда мнѣ удавалось словами: привязанность, дружба, преданность -- замѣщать слово любовь; но вдругъ мнѣ представлялась бѣдная Элеонора, въ грусти и одиночествѣ, имѣющая отраду въ однихъ моихъ письмахъ: и въ концѣ двухъ страницъ холодныхъ, мѣрныхъ, я наскоро приписывалъ нѣсколько выраженій пламенныхъ, или нѣжныхъ, способныхъ обманывать ее снова. Такимъ образомъ, никогда не договаривая того, что могло бы ее удовольствовать, я проговаривался достаточно, чтобы оставлять ее въ заблужденіи. Страннаго рода лживость, которая и самымъ успѣхомъ своимъ обращалась противъ меня, длила мою тоску и была мнѣ нестерпима.
   Я стралъ съ безпокойствіемъ дни, часы истекающіе. Желаніями моими я замедлялъ ходъ времени: я трепеталъ, видя приближеніи эпохи, назначенной для исполненія обѣщаній. Я не вымыслилъ никакого средства къ отъѣзду; не придумывалъ, какъ Элеонора могла бы поселиться въ одномъ городѣ со мною. Можетъ статься, ибо должно быть чистосердечнымъ, можетъ статься я и не желалъ того, Я сравнивалъ жизнь свою независимую и спокойную съ жизнью торопливости, тревогъ и страданій, на которую обрекала меня страсть ея. Мнѣ такъ было любо чувствовать себя свободнымъ, идти, придти, отлучиться, возвратиться, не озабочивая никого. Я въ равнодушіи другихъ отдыхалъ, такъ сказать, отъ томительности любви ея.
   Я не смѣлъ однакоже подать подозрѣнія Элеонорѣ, что желалъ бы отказаться отъ нашихъ предположеній. Она поняла изъ моихъ писемъ, что мнѣ было бы трудно оставить родителя, и написала мнѣ, что вслѣдствіе того начинаетъ она готовиться къ отъѣзду. Я долго удерживался оспаривать ее; не отвѣчалъ ей ничего точнаго по сему предмету; говорилъ ей неопредѣлительно, что всегда буду радъ знать, потомъ прибавилъ, стараться о ея счастія: жалкія двоесмыслія, рѣчи запутанныя! мнѣ больно было видѣть, что они такъ темны, и я трепеталъ пояснить ихъ. Наконецъ рѣшился я говорить съ нею откровенно: сказалъ себѣ, что я къ тому обязанъ. Я возставилъ мою совѣсть противъ моей слабости; я подкрѣплялъ себя мыслью о ея спокойствія въ виду образа печали ея. Скорыми шагами ходилъ я по комнатѣ моей; я твердилъ себѣ изустно то, что намѣревался ей писать. Но едва вывелъ я нѣсколько строкъ -- и мое расположеніе измѣнилось: я разсматривалъ слова свои, уже не по смыслу, въ нихъ содержащемуся, но по дѣйствію, которое они произведутъ неминуемо. Сверхестественная сила правила, какъ вопреки мнѣ самому, рукою моею порабощенною, и я довольствовался тѣмъ, что совѣтовалъ ей отсрочку на нѣсколько мѣсяцевъ. Я не сказалъ того, что думалъ. Письмо мое не носило никакихъ признаковъ чистосердечія. Доводы, представляемые мною, были слабы, потому что они были не истинные.
   Отвѣтъ Элеоноры былъ гнѣвенъ; она полна была негодованіемъ отъ желанія моего несвидѣться съ нею. Чего она отъ меня требовала? жить при мнѣ безъизвѣстною. Чего могъ я страшиться отъ присутствія ея въ убѣжищѣ сокровенномъ, посреди большого города, гдѣ никто ее не зналъ? Она всѣмъ мнѣ пожертвовала: фортуною, дѣтьми, доброю славою, она не просила другого возмездія за приношеніе свое, кромѣ позволенія ждать меня смиренной рабынею, проводить со мною нѣсколько минутъ въ сутки, наслаждаться мгновеніями, которыя могу ей удѣлить. Она безропотно согласилась на двумѣсячное отсутствіе, не потому, что это отсутствіе казалось ей необходимымъ, но потому, что я того желалъ; и когда она, тяжело досчитывая день за днемъ, достигла до срока, мною самимъ назначеннаго, я предлагаю ей начать снова сію продолжительную казнь. Она могла ошибиться, могла предать жизнь свою человѣку жестокому и безчувственному; я властенъ былъ располагать своими поступками, но не властенъ былъ заставить ее страдать, брошенную тѣмъ, для котораго она все принесла на жертву.
   Элеонора скоро послѣдовала за письмомъ своимъ. Она увѣдомила меня о своемъ пріѣздѣ. Я пошелъ къ ней съ твердымъ намѣреніемъ показать ей большую радость: мнѣ не терпѣлось успокоить сердце ея и доставить ей, по крайней мѣрѣ мгновенно, нѣсколько счастія и отдыха. Но она была уязвлена, оглядывала меня съ недовѣрчивостью; она вскорѣ разсмотрѣла мои усилія; она раздражила гордость мою своими укоризнами; она оскорбила мой характеръ. Она мнѣ представила меня столь ничтожнымъ въ моей слабости, что возмутила меня противъ себя еще болѣе, нежели противъ самого меня. Безумное изступленіе овладѣло нами. Пощада была отвергнута; вѣжливость забыта. Можно было подумать, что мы другъ на друга были устремлены фуріями. Мы взаимно примѣняли къ себѣ все, что неукротимѣйшая вражда объ насъ разгласила: и сіи два существа несчастныя, которыя одни на землѣ были не чужды другъ другу, одни могли отдавать себѣ справедливость, понимать, утѣшать другъ друга, казались двумя врагами непримиримыми, алчущими взаимной гибели.
   Мы разстались послѣ трехчасовой бури: и въ первый разъ въ жизни разстались мы безъ объясненія, безъ примиренія. Едва оставилъ я Элеонору, и глубокая горесть заступила гнѣвъ во мнѣ. Я былъ въ какомъ-то безпамятствѣ, какъ оглушенъ тѣмъ, что было. Я повторялъ себѣ рѣчи свои съ удивленіемъ: я не постигалъ поступка своего; искалъ въ себѣ самомъ, что могло вовлечь меня въ такое заблужденіе.
   Уже было поздно: я не смѣлъ возвратиться къ Элеонорѣ. Далъ себѣ слово увидѣть ее рано на другой день, и поехалъ домой къ отцу. У него было много гостей; мнѣ легко было въ собраніи многолюдномъ держаться въ сторонѣ и скрывать смятеніе. Когда мы остались одни, онъ сказалъ мнѣ: меня увѣряютъ, что прежняя любовница графа П... въ здѣшнемъ городѣ. Я всегда предоставлялъ тебѣ большую свободу и не хотѣлъ знать ничего о связяхъ твоихъ: но тебѣ неприлично въ твои лѣта имѣть гласно признанную любовницу. Сказываю напередъ, что я принялъ мѣры для удаленія ея отсюда. При сихъ словахъ онъ ушелъ. Я послѣдовалъ на нимъ; знакомъ велѣлъ онъ мнѣ удалиться. Богъ свидѣтель, сказалъ я ему, что она здѣсь не по моему приглашенію; Богъ свидѣтель, что, лишь бы она была счастлива, я согласился бы за эту цѣну никогда болѣе не видать ее. Но будьте осторожны въ томъ, что предпринимаете: думая меня разлучить съ нею, вы можете легко привязать къ ней навсегда.
   Я тотчасъ позвалъ къ себѣ служителя, ѣздившаго со мною въ моихъ путешествіяхъ и знавшаго связь мою съ Элеонорою. Я поручилъ ему развѣдать въ тотъ же часъ, если можно, каковы были мѣры, о которыхъ говорилъ мнѣ отецъ. Онъ возвратился послѣ двухъ часовъ. Секретарь отцовскій ввѣрилъ ему за тайну, что Элеонора должна была на другой день получить приказаніе выѣхать. Элеонора изгнанная! воскликнулъ я, изгнанная съ позоромъ! она, пріѣхавшая сюда единственно для меня! она, которой растерзалъ я сердце, которой слезы видѣлъ я безъ жалости! Гдѣ же преклонила бы она голову, несчастная, скитающаяся, и одна въ свѣтѣ, котораго уваженія я же лишилъ ее! Кому повѣдала бы она свою скорбь! Я скоро рѣшился. Я подкупилъ человѣка, который ходилъ за мною: расточалъ предъ нимъ золото и обѣщанія. Я заказалъ почтовую коляску къ шести часамъ утра, замышлялъ тысячу предположеній для моего вѣчнаго соединенія съ Элеонорой; я любилъ ее болѣе, нежели когда нибудь. Все мое сердце снова обратилось къ ней; я съ гордостью представлялъ себя покровителемъ ея; я алкалъ прижать ее въ мои объятія; любовь во всемъ могуществѣ своемъ возвратилась въ мою душу. Я ощущалъ въ головѣ, въ сердцѣ, въ чувствахъ лихорадку, которая обуревала мое существованіе. Если бы въ эту минуту Элеонора рѣшилась на разрывъ со мною, я умеръ бы у ногъ ея, умоляя остаться при мнѣ.
   Разсвѣтало; я побѣжалъ къ Элеонорѣ, Она еще не вставала, за тѣмъ, что всю ночь провела въ слезахъ; были еще глаза ея заплаканы и волоса въ безпорядкѣ. Она увидѣла меня съ удивленіемъ. Вставай, сказалъ я ей, поѣдемъ. Она хотѣла отвѣчать. Поѣдемъ, повторилъ я: имѣешь ли на землѣ иного покровителя, иного друга, кромѣ меня. Объятія мои не одно ли твое прибѣжище? Она упорствовала. У меня причины важныя, прибавилъ я, причины мнѣ личныя. Ради Бога слѣдуй за мною; я увлекъ ее насильно. Дорогою осыпалъ я ее ласками, прижималъ ее въ сердцу, на всѣ вопросы ея отвѣчалъ одними поцѣлуями. Наконецъ сказалъ я ей, что, замѣтивъ въ отцѣ моемъ желаніе разлучить насъ, я почувствовалъ, что не могу быть счастливъ безъ нея, что хочу посвятить ей всю мою жизнь и соединиться съ нею всѣми возможными узами. Благодарность ея была сначала безмѣрна; но вскорѣ разсмотрѣла она противорѣчія въ разсказѣ моемъ. Силою убѣдительности вырвала она изъ меня истину; радость ея исчезла, лицо покрылось мрачнымъ облакомъ. -- Адольфъ, сказала она мнѣ, вы сами себя обманываете -- вы великодушны, вы мнѣ жертвуете собою потому, что меня преслѣдуютъ; вы думаете, что въ васъ дѣйствуетъ любовь: въ васъ дѣйствуетъ одна жалость. Зачѣмъ она произнесла сіи бѣдственныя слова? Зачѣмъ повѣдала мнѣ тайну, которой никогда бы я знать не хотѣлъ? Я старался успокоить ее; быть можетъ, и успѣлъ; но истина проникла мою душу: движеніе было остановлено; я былъ твердъ въ моей жертвѣ; но я не былъ отъ того счастливѣе, и уже во мнѣ была мысль, которую я снова принужденъ былъ таить.
  

ГЛАВА ШЕСТАЯ.

  
   Доѣхавъ до границы, я написалъ къ отцу. Письмо мое было почтительно, но въ немъ отзывалась горечь. Я досадовалъ на него, что онъ скрѣпилъ мои узы, думая разорвать ихъ. Я объявлялъ ему, что не покину Элеоноры, пока не будетъ она прилично устроена и будетъ нуждаться въ моей помощи. Я умолялъ, чтобы дѣятельною враждою своею, онъ не вынуждалъ меня быть навсегда къ ней привязаннымъ. Я ждалъ его отвѣта, чтобы знать на что рѣшиться. "Вамъ двадцать -- четыре года, отвѣчалъ онъ мнѣ: не буду дѣйствовать противъ васъ по праву власти, уже близкой предѣла своего и которой никогда я не обнаруживалъ: стану даже, по мѣрѣ возможности, скрывать вашъ странный поступокъ: распущу слухъ, что вы отправились по моему приказанію и по моимъ дѣламъ. Рачительно озабочусь содержаніемъ вашимъ. Вы сами скоро почувствуете, что жизнь, избранная вами, не пристала вамъ. Ваше рожденіе, ваши дарованія, ваша фортуна готовили васъ въ свѣтъ не на званіе товарища женщины безъ отечества и безъ имени. Ваше письмо мнѣ доказываетъ уже, что вы недовольны собою. Помните, что нѣтъ никакой выгоды оставаться въ положеніи, отъ котораго краснѣешь. Вы расточаете напрасно лучшія лѣта вашей молодости, и сія утрата не возвратится".
   Письмо отца пронзило меня тысячами кинжаловъ: я сто разъ твердилъ себѣ то, что онъ мнѣ говорилъ, и сто разъ стыдился жизни своей, протекающей во мракѣ и въ бездѣйствіи. Я предпочелъ бы упреки, угрозы; я поставилъ бы себѣ въ нѣкоторую славу противоборствовать, и почувствовалъ бы необходимость собрать силы свои для защиты Элеоноры отъ опасностей, ее постигающихъ. Но не было опасностей: меня оставляли совершенно свободнымъ; и сія свобода служила мнѣ только къ перенесенію съ живѣйшимъ нетерпѣніемъ ига, которое я, казалось, избралъ добровольно.
   Мы поселились въ Баденѣ, маленькомъ городкѣ Богемскомъ. Я твердилъ себѣ, что, разъ возложивъ на себя отвѣтственность участи Элеонориной, я долженъ беречь ее отъ страданій. Я успѣлъ приневолить себя, и заключилъ въ груди своей малѣйшіе признаки неудовольствій, и всѣ способы ума моего стремились созидать себѣ искусственную веселость, которая могла бы прикрывать мою глубокую горесть. Сія работа имѣла надо мною дѣйствіе неожиданное. Мы существа столь зыбкія, что подъ конецъ ощущаемъ тѣ самыя чувства, которыя сначала выказывали изъ притворства. Сокрываемыя печали мои были мною отчасти забыты. Мои безпрерывныя шутки разсѣявали мое собственное уныніе; и увѣренія въ нѣжности, коими ласкалъ я Элеонору, разливали въ сердцѣ моемъ нѣжное умиленіе, которое почти походило на любовь.
   По временамъ воспоминанія досадныя осаждали меня. Когда я бывалъ одинъ, я предавался припадкамъ тоски безпокойной: я замышлялъ тысячу странныхъ предпріятій, чтобы вдругъ вырваться изъ сферы, въ которой мнѣ было неумѣстно. Но я отражалъ сіи впечатлѣнія, какъ тяжелые сны. Элеонора казалась счастливою; могъ ли я смутить ея счастіе? Около пяти мѣсяцевъ протекло такимъ образомъ.
   Однажды я увидѣлъ Элеонору смущенною: она старалась утаить отъ меня мысль, ее занимавшую. Послѣ многихъ просьбъ она потребовала отъ меня обѣщанія не противиться рѣшенію, принятому ею, и призналась, что графъ П... писалъ къ ней. Тяжба его была выиграна. Онъ вспоминалъ съ признательностью услуги, ею оказанныя, и свою десятилѣтнюю связь. Онъ предлагалъ ей половину фортуны своей, не съ тѣмъ, чтобы соединиться съ нею (соединеніе было уже дѣломъ невозможнымъ), но на условіи, что она броситъ неблагодарнаго предателя, ихъ разлучившаго. Я отвѣчала, сказала она мнѣ, и вы угадаете, что я отвергла предложеніе. Я слишкомъ угадалъ ее, я былъ тронутъ; но я въ отчаяніи отъ новой жертвы, принесенной мнѣ Элеонорою. Не смѣлъ я однакоже представить никакого возраженія: всѣ попытки мои въ этомъ отношеніи были всегда такъ безплодны!... Я вышелъ, чтобы обдумать, на что рѣшиться, мнѣ ясно было, что наши узы должны быть разорваны. Онѣ были прискорбны мнѣ, становились вредными ей: я былъ единственнымъ ей препятствіемъ въ новомъ пріобрѣтеніи пристойной чреды и уваженія, рано или поздно послѣдующаго въ свѣтѣ за богатствомъ. Я былъ единственною преградою между ею и дѣтьми ея. У меня въ собственныхъ глазахъ не было оправданія. Уступить ей въ этомъ случаѣ было бы уже не великодушіе, но преступная слабость: я обѣщалъ отцу своему быть снова свободнымъ, когда уже не буду нуженъ Элеонорѣ. Наконецъ, настало для меня время вступить на поприще, начать жизнь дѣятельную, пріобрѣсть нѣкоторыя права на уваженіе людей, оказать благородное употребленіе моихъ способностей. Я возвратился къ Элеонорѣ. Мнѣ казалось, что я непоколебимо утвержденъ въ намѣреніи принудить Элеонору не отвергать предложеній графа П... и объявить ей, если нужно будетъ, что уже во мнѣ нѣтъ къ ней любви. Милый другъ, сказалъ я ей, можно нѣсколько времени бороться съ участью своею, но должно наконецъ покориться ей: законы общества сильнѣе воли человѣческой; чувства самыя повелительныя разбиваются о роковое могущество обстоятельствъ. Напрасно упорствуемъ, совѣтуемся съ однимъ сердцемъ своимъ: рано или поздно мы осуждены внять разсудку. Я не могу удерживать васъ долѣе въ положеніи, недостойномъ равно и васъ, и меня: я не могу того позволить себѣ ни для васъ, ни для самого себя. По мѣрѣ словъ моихъ, которыя произносилъ я, не глядя на Элеонору, я чувствовалъ, что мысли мои становились темнѣе, и рѣшимость моя слабѣла. Я хотѣлъ завладѣть опять своими силами; я продолжалъ голосомъ торопливымъ: я всегда останусь вашимъ другомъ; всегда сохраню къ вамъ глубочайшую нѣжность. Два года связи нашей не изгладятся изъ памяти моей; они пребудутъ навсегда лучшею эпохою жизни моей. Но любовь, восторгъ чувствъ, сіе упоеніе невольное, сіе забвеніе всѣхъ выгодъ, всѣхъ обязанностей, Элеонора, уже не существуютъ во мнѣ. Я долго ожидалъ отвѣта, не подымая глазъ на нее. Наконецъ взглянулъ. Она была неподвижна: она созерцала всѣ предметы, какъ будто не различая ни одного. Я схватилъ ея руку; она была холодна. Она меня оттолкнула. Чего хотите отъ меня? сказала она. Развѣ я не одна, одна въ мірѣ, одна безъ существа, мнѣ внимающаго? Что еще сказать хотите? Не все ли вы мнѣ уже сказали? Не всему ли конецъ, конецъ безвозвратный? Оставьте меня, покиньте меня: не того ли вы желаете? Она хотѣла удалиться, она зашаталась; я старался поддержать ее; она безъ чувствъ упала къ ногамъ моимъ; я приподнялъ ее, обнялъ, привелъ въ память. -- Элеонора, вскричалъ я, придите въ себя; придите ко мнѣ; люблю васъ любовью, любовью нѣжнѣйшею. Я васъ обманывалъ, хотѣлъ предоставить вамъ болѣе свободы въ выборѣ вашемъ. Легковѣріе сердца, ты неизъяснимо! Сіи простыя слова, изобличенныя столькими предъидущими словами, возвратили Элеонору въ жизни и къ довѣренности. Она заставила меня повторить ихъ нѣсколько разъ: она, казалось, вдыхала ихъ съ жадностью. Она мнѣ повѣрила: она упоилась любовью своею, которую признавала нашею; подтвердила отвѣтъ свой графу П..., и я увидѣлъ себя связаннымъ болѣе прежняго.
   Спустя три мѣсяца, новая возможность перемѣны показалась въ судьбѣ Элеоноры. Одинъ изъ поворотовъ обыкновенныхъ въ республикахъ, волнуемыхъ раздорами, призвалъ отца ея въ Польшу и утвердилъ его въ владѣніи имѣнія. Хотя онъ и едва зналъ дочь свою, по третьему году увезенную во Францію матерью ея, но пожелалъ имѣть ее при себѣ. Слухъ о приключеніяхъ Элеоноры глухо доходилъ до него въ Россіи, гдѣ онъ провелъ все время изгнанія своего. Элеонора была единственною наслѣдницею его. Онъ боялся одиночества, хотѣлъ для себя родственной попечительности: онъ занялся исключительно отысканіемъ пребыванія дочери своей, и когда узналъ о немъ, приглашалъ ее убѣдительно пріѣхать къ себѣ. Ей нельзя было чувствовать истинную привязанность въ отцу, котораго она не могла вспомнить. Она понимала однакоже, что ей надлежало повиноваться. Такимъ образомъ она обезпечивала судьбу дѣтей своихъ большою фортуною и сама входила снова на степень, съ которой низвели ее бѣдствія и ея поведеніе. Но она мнѣ объявила рѣшительно, что не иначе поѣдетъ въ Польшу, какъ со мною. Я уже въ тѣхъ лѣтахъ, сказала она мнѣ, въ которыя душа раскрывается къ новымъ впечатлѣніямъ! Отецъ мой для меня незнакомецъ. Если я здѣсь останусь, другіе окружать его охотно; онъ такъ же будетъ счастливъ, Дѣтямъ моимъ придется имѣніе графа П... Знаю, что вообще осудятъ меня, почтутъ дочерью неблагодарною и безчувственною матерью; но я слишкомъ страдала, я уже немолода, и мнѣніе свѣта мало владычествуетъ надо мною. Если въ моемъ рѣшеніи и есть жестокость, то вамъ, Адольфъ, винить себя въ этомъ. Если бы я могла довѣрить вамъ, можетъ быть, и согласилась бы на разлуку, которой горечь была бы умѣрена упованіемъ на соединеніе сладостное и прочное: но вы рады были бы увѣриться, что я въ двухъ стахъ миляхъ отъ васъ, довольна и спокойна въ нѣдрахъ семейства моего и богатства. Вы писали бы мнѣ но этому предмету письма благоразумныя, которыя вижу заранѣе: они раздирали бы мое сердце; не хочу себя подвергнуть тому: не имѣю отрады сказать себѣ, что жертвою всей жизни своей я успѣла внушить вамъ чувство, коего достойна; по крайней мѣрѣ вы приняли эту жертву. Я уже довольно страдала отъ холода обращенія вашего и сухости нашихъ отношеній: я покорилась симъ страданіямъ, вами мнѣ налагаемыхъ: не хочу вызывать на себя добровольныхъ.
   Въ голосѣ и рѣчахъ Элеоноры было что-то рѣзкое и неукротимое, означающее болѣе твердую рѣшительность, нежели чувство глубокое, или трогательное; съ нѣкотораго времени она раздражаема была заранѣе, когда меня просила о чемъ нибудь, какъ будто я ей уже отказалъ. Она располагала моими дѣйствіями; но знала, что мой разсудокъ отрицаетъ ихъ. Она желала бы проникнуть въ сокровенное святилище мысли моей и тамъ переломить тайное сопротивленіе, возмущавшее ее противъ меня. Я говорилъ ей о моемъ положеніи, о требованіяхъ отца моего, о моемъ собственномъ желаніи. Я умолялъ, и горячился: Элеонора была непоколебима. Я хотѣлъ пробудить ея великодушіе, какъ будто любовь не самое исключительное и себялюбивое изъ всѣхъ чувствъ, и слѣдовательно, когда разъ оно уязвлено, не менѣе ли всѣхъ великодушно! Я старался страннымъ усиліемъ умилить ее несчастіемъ, на которое осужденъ я, оставаясь при ней; я успѣлъ только вывести ее изъ себя. Я обѣщалъ ей посѣтить ее въ Польшѣ: но она въ неоткровенныхъ обѣщаніяхъ моихъ видѣла одно нетерпѣніе оставить ее.
   Первый годъ пребыванія нашего въ Каденѣ былъ на исходѣ, и еще не было перемѣны въ положеніи нашемъ. Когда Элеонора видѣла меня мрачнымъ и утомленнымъ, она сначала грустила, послѣ оскорблялась и вырывала у меня упреками своими признаніе въ утомленіи, которое желалъ бы я таить. Съ моей стороны, когда Элеонора казалась довольною, я досадовалъ, видя, что она наслаждается положеніемъ, стоющимъ мнѣ счастія моего, и я тревожилъ ее въ этомъ краткомъ наслажденія намеками, объясняющими ей то, что я внутренно ощущалъ. Мы такимъ образомъ поражали другъ друга поперемѣнно словами косвенными, чтобы послѣ отступить въ увѣренія общія, оправданія темныя и укрыться въ молчаніи. Мы такъ знали взаимно, о чемъ готовы были связать другъ другу, что молчали, дабы не слыхать того. Иногда одинъ изъ насъ готовился уступить; но мы упускали минуту благопріятную для сближенія нашего. Наши сердца недовѣрчивыя и уязвленныя уже не сходились.
   Я часто вопрошалъ себя, зачѣмъ остаюсь въ такомъ тяжкомъ положеніи: я отвѣчалъ себѣ, что, если удалюсь отъ Элеоноры, она за мною послѣдуетъ, и что такимъ образомъ я вынужу ее на новую жертву, Наконецъ сказалъ я себѣ, что должно удовлетворить ей въ послѣдній разъ, и что ей нечего уже будетъ требовать, когда я водворю ее посреди семейства. Когда я готовъ былъ ей предложить ѣхать съ нею въ Польшу, она получила извѣстіе, что отецъ ея умеръ скоропостижно. Онъ назначилъ ее единственною по себѣ наслѣдницею; но его духовная не согласна была съ послѣдующими его письмами, которыми угрожали воспользоваться дальніе родственники. Элеонора, не смотря на слабыя сношенія, существовавшія между ею и отцемъ, была живо опечалена кончиною его. Она пеняла себѣ, что оставила его. Вскорѣ начала она меня осуждать за вину свою. Вы меня оторвали, говорила она мнѣ, отъ обязанности священной. Теперь дѣло идетъ объ одномъ имѣніи моемъ: имъ еще скорѣе пожертвую для васъ. Но рѣшительно не поѣду одна въ землю, гдѣ встрѣчу однихъ непріятелей. Я не хотѣлъ (отвѣчалъ ей) отвратить васъ ни отъ какой обязанности; а желалъ, признаюсь, чтобы вы потрудились посудитъ, что и мнѣ было тяжело измѣнить своимъ; а не могъ заслужить отъ васъ сей справедливости. Я сдаюсь, Элеонора. Польза ваша побѣждаетъ всѣ прочія соображенія. Мы поѣдемъ вмѣстѣ, когда вамъ будетъ угодно.
   Мы въ самомъ дѣлѣ отправились въ дорогу. Развлеченіе пути, новизна предметовъ, усилія, которыми мы перемогали сами себя, пробуждали въ насъ по временамъ остатокъ искренности. Долгая свычка наша другъ съ другомъ, обстоятельства разнообразныя, извѣданныя нами вмѣстѣ, придали каждому слову, почти каждому движенію воспоминанія, которыя переносили насъ вдругъ въ минувшее и погружали въ умиленіе невольное. Такъ молніи разсѣкаютъ ночь, не разгоняя ее. Мы жили, такъ сказать, какою-то памятью сердца: она еще могла пугать насъ горестью при мысли о разлукѣ; но мы уже не могли находить въ ней счастія, оставаясь вмѣстѣ. Я предавался симъ впечатлѣніямъ, чтобы отдыхать отъ принужденія обычнаго. Я желалъ показывать Элеонорѣ доказательства въ нѣжности, которыя казались бы ей удовлетворительными; я принимался иногда съ нею за языкъ любви: но сіи впечатлѣнія и сіи рѣчи походили на листья блѣдныя и обезцвѣченныя, которыя остаткомъ изнемогающаго прозябанія томно растутъ на вѣтвяхъ дерева, вырваннаго съ корнемъ.
  

ГЛАВА СЕДЬМАЯ.

  
   Элеонора съ самаго пріѣзда своего водворена была въ управленіе оспариваемыхъ у нея помѣстій, подъ обязательствомъ не располагать ими до окончательнаго рѣшенія тяжбы. Она поселилась въ одномъ изъ нихъ. Отецъ мой, никогда въ письмахъ своихъ не приступавшій прямо, только наполнялъ ихъ намеками противъ моей поѣздки. "Вы извѣщали меня, писалъ онъ, что вы не поѣдете. Вы развили подробно предо мною всѣ причины, по которымъ рѣшились не ѣхать. И я вслѣдствіе того увѣренъ былъ, что вы поѣдете. Могу только жалѣть о васъ, видя, какъ съ вашимъ духомъ независимости вы всегда дѣлаете то, чего не хотите. Впрочемъ не берусь судить о положеніи, не совершенно мнѣ извѣстномъ. Доселѣ вы казались мнѣ покровителемъ Элеоноры, и въ этомъ отношеніи было въ вашихъ поступкахъ что-то благородное, возвышающее вашъ характеръ, не смотря на предметъ вашей привязанности. Нынѣ отношенія ваши уже не тѣ: уже не вы ей покровительствуете, она покровительствуетъ вамъ: вы живете у нея. Вы посторонній, котораго вводитъ она въ свое семейство. Не произнесу приговора надъ положеніемъ, избраннымъ вами; но оно можетъ имѣть свои неудобства: и я желалъ бы умалить ихъ по мѣрѣ возможности своей. Пишу къ барону Т..., нашему министру въ вашемъ краю, и поручаю васъ его благосклонности. Не знаю, почтете ли вы за нужное воспользоваться моимъ предложеніемъ; признайте въ этомъ, по крайней мѣрѣ, доказательство моего усердія, а ни мало не покушеніе на независимость, которую вы завсегда умѣли защищать съ успѣхомъ противъ отца вашего".
   Я подавилъ въ себѣ размышленія, рождаемыя во мнѣ слогомъ сего письма. Деревня, въ которой жилъ я съ Элеонорою, была не въ дальнемъ разстояніи отъ Варшавы. Я поѣхалъ въ городъ къ барону Т...; онъ обошелся со мною ласково, разспросилъ меня о причинахъ пребыванія моего въ Польшѣ, о моихъ дальнѣйшихъ намѣреніяхъ: я не зналъ, что отвѣчать ему. Послѣ нѣсколькихъ минутъ принужденнаго разговора, онъ сказалъ мнѣ: хочу говорить съ вами откровенно. Знаю причины, которыя привели васъ въ здѣшній край; вашъ отецъ меня о нихъ увѣдомилъ. Скажу даже, что понимаю ихъ: нѣтъ человѣка, который не былъ бы разъ въ жизни мучимъ желаніемъ пресѣчь связь неприличную, и страхомъ огорчить женщину, которую онъ любилъ. Неопытность молодости увеличиваетъ безъ мѣры затрудненія подобнаго положенія: пріятно довѣрять истинѣ всѣхъ свидѣтельствъ горести, замѣняющихъ въ полѣ слабомъ и заносчивомъ всѣ средства силы и разсудка. Сердце отъ того страдаетъ, но самолюбіе наслаждается; и тотъ, кто добродушно полагаетъ, что предаетъ себя въ возмездіе на жертву отчаянію имъ внушенному, въ самомъ дѣлѣ жертвуетъ только обманамъ собственнаго тщеславія. Нѣтъ ни одной изъ страстныхъ женщинъ, населяющихъ шаръ земной, которая не клялась, что убьютъ, покидая ее: нѣтъ ни одной еще, которая не осталась бы въ живыхъ и не утѣшилась. Я хотѣлъ прервать слова его. Извините меня, мой молодой другъ, сказалъ онъ мнѣ, если изъясняюсь прямо: но все хорошее, объ васъ мнѣ сказанное, дарованія, замѣтныя въ васъ; поприще, по коему должны вы пройти -- все налагаетъ на меня обязанность ничего отъ васъ не утаивать. Читаю въ душѣ вашей вопреки вамъ и лучше васъ: вы уже не влюблены въ женщину, господствующую вами и влекущую васъ за собою; если бы еще любили ее, то не пріѣхали бы ко мнѣ. Вы знали, что отецъ вашъ писалъ ко мнѣ: вамъ легко было догадаться о томъ, что скажу вамъ; вамъ не досадно было слушать изъ устъ моихъ разсужденія, которыя вы сами себѣ повторяете безпрерывно и всегда безуспѣшно. Имя Элеоноры не совершенно безпорочно... Прекратите, прошу васъ, отвѣчалъ я, разговоръ безполезный. Бѣдственныя обстоятельства могли располагать первыми годами Элеоноры; можно судить о ней неблагопріятно по лживымъ признакамъ: но я знаю ее три года, и нѣтъ въ мірѣ души возвышеннѣе, ея характера благороднѣе, сердца чище и безкорыстнѣе. Какъ вамъ угодно, возразилъ онъ, но подобныхъ оттѣнокъ мнѣніе не будетъ глубоко изслѣдовать. Дѣйствія положительны; они гласны. Запрещая мнѣ напоминать о нихъ, думаете ли, что ихъ уничтожаете? Послушайте, продолжалъ онъ, надобно знать въ свѣтѣ, чего хочешь? Вы на Элеонорѣ не женитесь? Нѣтъ, безъ сомнѣнія, вскричалъ я; она сама никогда не желала того. Что же вы намѣрены дѣлать? Она десятью годами васъ старѣе. Вамъ двадцать-шесть лѣтъ; вы позаботитесь о ней еще лѣтъ десять. Она состарится: вы достигнете до половины жизни вашей, ничего не начавъ, ничего не кончивъ для васъ удовлетворительнаго. Скука овладѣетъ вами; тоска и досада овладѣютъ ею: она съ каждымъ днемъ будетъ вамъ менѣе пріятна, вы съ каждымъ днемъ будете ей нужнѣе; и рожденіе знаменитое, фортуна блестящая, умъ отличный ограничатся тѣмъ, что вы будете прозябать въ углу Польши, забытые друзьями вашими, потерянные для славы и мучимы женщиною, которая, чтобы вы ни дѣлали, никогда довольна не будетъ. Прибавлю еще слово, и мы болѣе уже не возвратимся въ предмету, который приводитъ васъ въ замѣшательство. Всѣ дороги вамъ открыты: литературная, воинская, гражданская; вы имѣете право искать свойства съ почетнѣйшими домами; вы рождены достигнуть всего; но помните твердо, что между вами и всѣми родами успѣха есть преграда необоримая, и эта преграда Элеонора. Я почелъ обязанностью, милостивый государь, отвѣчалъ я ему, выслушать васъ въ молчаніи; но обязанъ я и для себя объявить вамъ, что вы меня не поколебали. Никто, кромѣ меня, повторяю, не можетъ судить Элеонору. Никто не оцѣниваетъ достаточно истины ея чувствованій и глубины ея впечатлѣній. Пока я буду ей полезенъ, я останусь при ней. Никакой успѣхъ не утѣшитъ меня, если оставлю ее несчастною; а хотя и пришлось бы мнѣ ограничить свое поприще единственно тѣмъ, что буду служить ей подпорою, что буду подкрѣплять ее въ печаляхъ ея, что осѣню ее моею привязанностью отъ несправедливости мнѣнія, не познавшаго ея, и тогда бы еще думалъ я, что дано мнѣ было жить не напрасно.
   Я вышелъ, доканчивая сіи слова: но кто растолкуетъ мнѣ, по какому непостоянству, чувство, внушившее мнѣ ихъ, погасло еще прежде, нежели успѣлъ я ихъ договорить? Я захотѣлъ, возвращаясь пѣшкомъ, удалить минуту свиданія съ этою Элеонорою, которую сейчасъ защищалъ; я поспѣшно пробѣжалъ весь городъ: мнѣ не терпѣлось быть одному.
   Достигнувъ поля, я пошелъ тише: тысяча мыслей обступили меня. Сіи роковыя слова: "между всѣми родами успѣха и вами есть преграда необоримая и эта преграда Элеонора", звучали вокругъ меня. Я кинулъ долгій и грустный взглядъ на время, протекшее безъ возврата: я припоминалъ себѣ надежды молодости, довѣрчивость, съ которою нѣкогда повелѣвалъ я будущимъ, похвалы, привѣтствовавшія мои первые опыты, зарю добраго имени моего, которая блеснула и исчезла предо мною; я твердилъ себѣ имена многихъ товарищей въ ученіи, которыми пренебрегалъ я съ гордостью, и которые однимъ упорнымъ трудомъ и порядочною жизнью далеко оставили меня за собою на стезѣ фортуны, уваженія и славы: мое бездѣйствіе давило меня. Подобно скупцамъ, представляющимъ себѣ въ сокровищахъ, собираемыхъ ими, всѣ блага, которыя бы можно было купить на эти сокровища, я видѣлъ въ Элеонорѣ лишеніе всѣхъ успѣховъ, на которые имѣлъ я права. Я сѣтовалъ не объ одномъ поприщѣ: не покусившись ни на одно, я сѣтовалъ о всѣхъ поприщахъ. Не испытавъ никогда силъ своихъ, я почиталъ ихъ безпредѣльными и проклиналъ ихъ: я тогда желалъ бы родиться отъ природы слабымъ и ничтожнымъ, чтобы оградить себя, по крайней мѣрѣ, отъ упрека въ добровольномъ униженіи: всякая похвала, всякое одобреніе уму или познаніямъ моимъ были мнѣ укоризною нестерпимою: мнѣ казалось, что слышу, какъ удивляются мощнымъ рукамъ бойца, скованнаго желѣзами въ глуши темницы. Хотѣлъ ли я уловить мою бодрость, сказать себѣ, что пора дѣятельности еще не миновалась: образъ Элеоноры возникалъ предо мною какъ привидѣніе и откидывалъ меня въ ничтожность; я чувствовалъ въ себѣ движенія бѣшенства на нее, и по странному смѣшенію сіе бѣшенство ни мало не умѣряло страха, во мнѣ внушаемаго мыслію опечалить ее.
   Душа моя, утомленная сими горькими чувствами, искала себѣ вдругъ прибѣжища въ чувствахъ противоположныхъ. Нѣсколько словъ, сказанныхъ, можетъ быть, случайно барономъ, Т... о возможности союза сладостнаго и мирнаго, послужили мнѣ къ созданію себѣ идеала подруги, Я размыслился о спокойствіи, объ уваженіи, о самой независимости, обѣщанной мнѣ подобною участью: ибо узы, которыя влачилъ я такъ давно, держали меня въ зависимости, тысячу разъ тягостнѣйшей, нежели та, которой покорился бы я союзомъ признаннымъ и законнымъ. Я воображалъ себѣ радость отца моего; я ощущалъ въ себѣ живѣйшее нетерпѣніе пріобрѣсть снова въ отечествѣ и въ сообществѣ мнѣ равныхъ мѣсто, принадлежавшее мнѣ по праву; я видѣлъ себя, строгою и безукорительною жизнію опровергающимъ приговоры, произнесенные обо мнѣ злорѣчіемъ холоднымъ и вѣтреннымъ, и всѣ упреки, коими поражала меня Элеонора. Она обвиняетъ меня безпрерывно, говорилъ я, въ томъ, что я суровъ, неблагодаренъ, безжалостливъ. Ахъ, еслибы небо даровало мнѣ подругу, которую приличія общественныя позволили бы мнѣ назвать своею, которую родитель мой, не краснѣя, могъ бы наречь дочерью, я въ тысячу разъ былъ бы счастливѣе, видя себя виновникомъ ея счастія! Чувствительность, которой не признаютъ во мнѣ, потому что она сжата, страдаетъ, потому что требуютъ отъ нея повелительно доказательствъ, въ которыхъ сердце мое отказываетъ заносчивости и угрозѣ, чувствительность сія обнаружилась бы во мнѣ, еслибы могъ я предаваться ей съ любимымъ существомъ, спутникомъ моимъ въ жизни правильной и уваженной. Чего я не сдѣлалъ для Элеоноры? Для нея покинулъ я отечество и семейство; для нея опечалилъ я сердце престарѣлаго отца, который груститъ еще въ разлукѣ со мною; для нея живу я въ краяхъ, гдѣ молодость моя утекаетъ одинокая, безъ славы, безъ чести, безъ удовольствія: столько пожертвованій, совершенныхъ безъ обязанности и безъ любви, не показываютъ ли, чего могли бы ожидать отъ меня любовь и обязанность? Если я столько страшусь горести женщины, господствующей надо мною единою горестью своею, то какъ заботливо устранялъ бы я всякую скорбь и досаду отъ той, которой могъ бы я себя гласно посвятить безъ угрызеній и безраздѣльно! Сколько былъ бы я тогда не похожъ на то, что я нынѣ! Какъ горечь сія, которую мнѣ ставятъ теперь въ преступленіе, потому что источникъ ея невѣдомъ, быстро убѣжала бы отъ меня! Сколько былъ бы я благодаренъ небу и благосклоненъ къ людямъ!
   Я говорилъ такимъ образомъ: глаза мои увлажнились слезами; тысяча воспоминаній вторгались потоками въ мою душу. Мои сношенія съ Элеонорою сдѣлали всѣ сіи воспоминанія для меня ненавистными. Все, что припоминало мнѣ мое дѣтство; мѣста, гдѣ протекли мои первые годы; товарищей моихъ первыхъ игръ; престарѣлыхъ родственниковъ, расточавшихъ предо мною первыя свидѣтельства нѣжнаго участія -- все ото язвило, гнѣло меня: я вынужденъ былъ отражать, какъ мысли преступныя, образы самые улыбчивые, желанія самыя сродныя. Подруга, которую воображеніе мое внезапно создало, сливалась напротивъ со всѣми этими образами и освящала всѣ сіи желанія. Она соучаствовала мнѣ во всѣхъ моихъ обязанностяхъ, во всѣхъ моихъ удовольствіяхъ, во всѣхъ моихъ вкусахъ. Она сдвигала мою жизнь настоящую съ тою эпохою моей молодости, когда надежда разверзала мнѣ столь обширную даль, съ эпохою, отъ которой Элеонора отдѣлила меня, какъ бездною. Малѣйшія подробности, маловажнѣйшіе предметы живописались предъ моею памятью: я видѣлъ вновь древнюю обитель, въ которой жилъ я съ родителемъ; лѣса, ее окружающіе; рѣку, орошающую подошву стѣнъ ея; горы, граничившія съ небосклономъ. Всѣ сіи явленія вязались мнѣ столь очевидными, столь исполненными жизни, что они поражали меня трепетомъ, который я выносилъ съ трудомъ, и воображеніе мое ставило возлѣ нихъ творенье невинное и молодое, ихъ украшающее, одушевляющее ихъ надеждою. Я скитался, погруженный въ это мечтаніе, все безъ рѣшенія твердаго, не говоря себѣ, что должно разорвать связь съ Элеонорою, имѣя о дѣйствительности одно понятіе глухое и смутное, и въ положеніи человѣка, удрученнаго горестью, котораго сонъ утѣшилъ видѣніемъ, и которой предчувствуетъ, что сновидѣніе пропадаетъ. Я усмотрѣлъ вдругъ замокъ Элеоноры, къ которому приближался нечувствительно: я остановился, поворотилъ на другую дорогу: счастливъ былъ, что отсрочу минуту, въ которую услышу голосъ ея.
   День угасалъ; небо было чисто; поля пустѣли; работы людскія кончились: люди предавали природу себѣ самой. Думы мои означались постепенно оттѣнками болѣе строгими и величавыми. Мраки ночи, густѣвшіе безпрестанно, обширное безмолвіе, меня окружавшее и перерываемое одними отзывами, рѣдкими и отдаленными, замѣнили мое волненіе чувствомъ, болѣе спокойнымъ и благоговѣйнымъ. Я пробѣгалъ глазами по сѣроватому небосклону, коего предѣлы были мнѣ уже незримы: тѣмъ самымъ раскрывалъ онъ во мнѣ, нѣкоторымъ образомъ, ощущеніе неизмѣримости. Я давно не испытывалъ ничего подобнаго: безпрерывно поглощаемый размышленіями, всегда личными, всегда обращающій взоры свои на свое положеніе, я сдѣлался чуждымъ всякому общему понятію: я занятъ былъ только Элеонорою и собою; Элеонорою, къ которой хранилъ одно состраданіе пополамъ съ усталостью; собою, котораго уже вовсе не уважалъ: я себя сжалъ, такъ сказать, въ новомъ родѣ эгоизма -- въ эгоизмѣ безъ бодрости, недовольномъ и уничиженномъ: я любовался тѣмъ, что возрождаюсь къ мыслямъ другаго разряда, что отыскиваю способность забывать себя самого, предаваясь думамъ безкорыстнымъ; казалось, душа моя возстаетъ отъ паденія долгаго и постыднаго.
  
   Почти всю ночь провелъ я такимъ образомъ. Я шелъ, куда глаза глядятъ: я обѣжалъ поля, лѣса, селенія, гдѣ все было безъ движенія. Изрѣдка усматривалъ я въ отдаленномъ жилищѣ блѣдный свѣтъ, пробивающій темноту. Тутъ, говорилъ я себѣ, тутъ, быть можетъ, какой нибудь несчастный раздирается скорбью или борется со смертью -- со смертью, таинствомъ неизъяснимымъ, въ которомъ опытность вседневная какъ будто еще не убѣдила людей, предѣломъ неизбѣжнымъ, который не утѣшаетъ, не усмиряетъ насъ; предметомъ безпечности необычайной и ужаса преходящаго: и я такъ же, продолжалъ я, предаюсь сей вѣтрености безумной! я возмущаюсь противъ жизни какъ будто этой жизни не имѣть конца! я разсѣваю несчастія кругомъ себя, чтобы на свою долю завоевать себѣ нѣсколько годовъ ничтожныхъ, которыхъ время не замедлитъ у меня похитить! Ахъ, откажемся отъ сихъ тщетныхъ усилій: насладимся, глядя, какъ сіе время убѣгаетъ, какъ одни сходятъ дни на другіе: останемся неподвижными, равнодушными зрителями бытія, уже до половины истекшаго; пускай овладѣютъ имъ, пускай раздираютъ его: теченія его не продлятъ: стоитъ ли его оспаривать?
   Мысль о смерти имѣла надо мною всегда большое владычество. Въ моихъ живѣйшихъ чувствахъ она всегда смирила меня: она произвела на душу мою свое обычайное дѣйствіе: расположеніе мое къ Элеонорѣ смягчилось; раздраженное волненіе исчезло: изъ впечатлѣній сей ночи безумія оставалось во мнѣ одно чувство, сладостное и почти спокойное; можетъ быть, усталость физическая, ощущаемая мною, содѣйствовала этому спокойствію.
   Начинало разсвѣтать. Я уже различалъ предметы. Я узналъ, что я былъ довольно далеко отъ жилища Элеоноры. Я представлялъ себѣ ея безпокойство и спѣшилъ во речь, чтобы отдалить момент, когда мои возражения вновь ввергнут ее в отчаяние. Я не мог найти в своем сердце ни одного возражения. Я принял ее жертву, я благодарил за нее. Я сказал, что счастлив от ее поступка, я сказал ей еще больше: уверил ее, что всегда хотел, чтобы какое-нибудь непоправимое решение поставило меня в необходимость никогда не покидать ее; я приписал мою нерешительность чувству деликатности, не позволявшему мне согласиться на то, что перевернуло бы всю ее жизнь. Одним словом, у меня не было иного желания, как отогнать от нее всякую боль, всякий страх, всякое сомнение, всякую неуверенность в моем чувстве. Пока я говорил с ней, я имел в виду только эту цель и был искренен в своих обещаниях.
  
  

Глава пятая

  
   Разрыв Элеоноры с графом П. произвел в обществе впечатление, которое было не трудно предвидеть. Элеонора в одно мгновение потеряла то, что было ею достигнуто десятилетней преданностью и постоянством. Ее отнесли к женщинам той категории, которые легко переходят от одной привязанности к другой. То, что она оставила своих детей, заставило смотреть на нее, как на порочную мать, и женщины безупречной репутации с удовольствием повторяли, что пренебрежение добродетелью, наиболее важной для их пола, быстро влечет за собой и пренебрежение всеми другими. В то же время ее жалели, чтобы не лишиться удовольствия осуждать меня. В моем лице видели соблазнителя, неблагодарного, поправшего закон гостеприимства и для удовлетворения мгновенной прихоти принесшего в жертву спокойствие двух лиц, из которых я был обязан уважать одно и беречь другое. Некоторые друзья моего отца выразили мне серьезное порицание, другие, не столь откровенные, скрытыми намеками дали мне почувствовать свое осуждение. Молодые люди, наоборот, были восхищены ловкостью, с которой я занял место графа, и в своих многочисленных шутках, от которых я тщетно пытался удержать их, поздравляли меня с победой и обещали подражать мне. Я не могу описать всего, что мне пришлось выстрадать и от этой строгой критики, и от этих постыдных похвал. Я убежден в том, что если бы я любил Элеонору, то я сумел бы обратить общественное мнение в нашу пользу. Такова сила истинного чувства: когда оно говорит, все ложные толкования и условные приличия смолкают. Но я был лишь слабым человеком, признательным и подчиняющимся, меня не поддерживало ни одно побуждение, которое бы исходило из сердца. Поэтому я высказывался принужденно, старался прекратить разговор, а если он затягивался, я резко обрывал его, показывая собеседникам, что я готов поссориться с ними.
   И Элеонора очень скоро заметила, что общество было против нее. Две родственницы господина П., которых он своим авторитетом принудил сблизиться с Элеонорой, постарались придать как можно больше огласки своему разрыву с него. Они были счастливы проявить свое недоброжелательство, столь долго сдерживаемое суровыми принципами морали. Мужчины продолжали посещать Элеонору, но в их обращение с нею проникла некоторая фамильярность, говорившая о том, что у нее не было больше сильного защитника, не было оправдания связи, почти признанной. Одни приходили к ней потому, что, как говорили, давно ее знали; другие - потому, что она была еще красивой, и потому, что ее недавнее легкомыслие давало им право на домогательства, которые они не старались скрыть от нее. Каждый мотивировал свои отношения с ней, так как считал, что эти отношения требуют об'яснения. Таким образом, несчастная Элеонора увидела себя находящейся всегда в том положении, из которого она всю жизнь хотела вырваться. Все способствовало оскорблению ее души и гордости. На разрыв с одними она смотрела, как на доказательство их презрения, на частые посещения других, - как на признак какой-то оскорбительной надежды. Она страдала в одиночестве, она краснела в обществе. О, конечно, я должен был утешать ее, я должен был прижать ее к своему сердцу и сказать ей: "Будем жить друг для друга, забудем людей, не понимающих нас. Будем счастливы одним нашим взаимным уважением и одной нашей любовью". Я и пробовал поступить так, но разве может вынужденное решение разжечь чувство, которое угасает?
   Элеонора и я - мы притворялись друг перед другом. Она не смела раскрывать передо мной свои страдания - результат той жертвы, которой, как она хорошо знала, я не просил ее приносить. Я принял эту жертву. Я не смел жаловаться на несчастье, которое предвидел и которое я был бессилен предотвратить; Итак, мы молчали о том единственном, что нас занимало непрестанно. Мы расточали друг другу ласки, мы говорили о любви, но мы говорили об этом из страха, чтобы не заговорить о другом.
   Как только в сердцах двух любящих появляется тайна, как только один из них решился скрыть от другого хотя бы одну мысль, - очарование разрушено, счастье уничтожено. Гнев, несправедливость и даже рассеянность поправимы, но притворство вносит в любовь чуждый ей элемент, который извращает и губит ее в ее собственных глазах.
   В силу какой-то странной непоследовательности, в то время, как я с негодованием отвергал малейшие намеки, направленные против Элеоноры, я сам в разговорах содействовал осуждению. Подчиняясь ее воле, я возненавидел власть женщины. Я непрестанно порицал в беседах их слабость, их требовательность, деспотизм их страдания. Я провозглашал самые суровые принципы. И тот же самый человек, который не мог устоять ни перед одной слезой, который уступал молчаливой печали, которого в разлуке преследовал образ причиненного им страдания, во всех речах своих являлся презирающим и безжалостным. Все мои непосредственные похвалы Элеоноре не уничтожили впечатления, производимого подобными речами. Меня ненавидели, ее жалели, но не уважали. Ей ставили в вину то, что она не сумела внушить своему любовнику большего почитания ее пола и большего уважения к сердечным узам.
   Один человек, всегда посещавший Элеонору, который со времени ее разрыва с графом П. выказывал ей сильнейшую страсть и благодаря своим нескромным преследованиям вынудивший ее не принимать его больше, позволил по отношению к ней столь оскорбительные насмешки, что мне показалось немыслимым терпеть их. Мы дрались. Я опасно ранил его и был ранен сам. Я не могу описать то выражение волнения, ужаса, признательности и любви, которое отразилось на лице Элеоноры, когда она увидела меня после этого события. Она поселилась у меня, несмотря на мои просьбы, она не оставляла меня ни на минуту вплоть до моего выздоровления. Днем она читала мне вслух, большую часть ночи она бодрствовала около меня, она наблюдала за моими малейшими движениями, предупреждала каждое мое желание. Ее изобретательная доброта увеличивала ее способности и удваивала ее силы. Она постоянно уверяла, что не пережила бы меня. Я был полон нежности, я мучился раскаянием. Я хотел бы найти в себе то, чем вознаградить столь постоянную и нежную привязанность. Я призывал на помощь воспоминания, воображение, даже рассудок и чувство долга. Напрасные усилия! Трудность положения, уверенность в том, что будущее должно нас разлучить, какой-то непонятный протест против уз, которых я не мог разорвать, - все это внутренне с'едало меня. Я упрекал себя в неблагодарности, которую старался от нее скрыть. Я огорчался, когда видел ее сомневающейся в любви, столь для меня необходимой, но я огорчался не менее, когда она верила ей. Я чувствовал, что она была лучше меня, я презирал себя за то, что был недостоин ее. Ужасное несчастье не быть любимым, когда сам любишь, но очень большое несчастье и тогда, когда ты страстно любим, а сам не любишь. Жизнь, которую я только что подвергал опасности ради Элеоноры, я отдал бы тысячу раз за то, чтобы она была счастлива без меня.
   Шесть месяцев, подаренных мне отцом, кончились. Нужно было думать об от'езде. Элеонора не воспротивилась моему от'езду, она даже не попыталась отдалить его, но она взяла с меня обещание, что через два месяца я вернусь к ней или позволю ей приехать ко мне. Я торжественно поклялся ей в этом. И какого обещания я не дал бы в эту минуту, когда видел, как она боролась сама с собой и сдерживала свою печаль? Она могла бы потребовать от меня не покидать ее. Я знал в глубине души, что не мог бы устоять перед ее слезами. Я был признателен ей за то, что она не воспользовалась своей властью. Мне кажется, что я больше любил ее за это. Но и я, в свою очередь, расставался не без печали с существом, столь исключительно мне преданным. В долго длящихся связях есть что-то очень глубокое! Они становятся, помимо нас, такой интимной частью нашего существования! Вдали мы принимаем спокойное решение порвать их; нам кажется, что мы с нетерпением ждем этого времени, но когда момент разрыва наступает, он наполняет нас ужасом. И такова причудливость нашего жалкого сердца, что мы с мучительным страданием покидаем тех, возле которых жили без радости.
   Во время моего отсутствия я аккуратно писал Элеоноре. Я разрывался между страхом, что мои письма могут причинить ей боль и желанием изобразить ей свое истинное чувство. Я хотел, чтобы она угадала мои переживания, но чтобы она, угадав их, не огорчилась этим. Я радовался, когда мог заменить слова любви словами участия, дружбы, преданности, но вдруг я представлял себе бедную Элеонору печальной и одинокой, не имеющей иного утешения, кроме моих писем, и тогда в конце двух холодных и сострадательных страниц я быстро прибавлял несколько горячих или нежных фраз, которые снова могли обмануть ее. Таким образом, никогда не говоря того, что могло удовлетворить ее, я всегда писал то, что могло бы ввести ее в заблуждение. Странный вид лживости, которая, даже достигая своей цели, обращалась против меня, длила мою муку и была для меня невыносимой.
   Я беспокойно считал протекавшие дни и часы; своими желаниями я замедлял ход времени; я дрожал, видя, как приближается срок исполнения моего обещания. Я не представлял себе возможности от'езда. Я не считал для Элеоноры допустимым поселиться в одном городе со мной, может быть, если говорить откровенно, я и не желал этого. Я сравнивал свою независимую и спокойную жизнь с той торопливой, беспокойной и тревожной жизнью, на которую меня осуждала ее страсть. Мне было так приятно чувствовать себя свободным, уходить, приходить, итти куда-нибудь, возвращаться и знать, что никому нет до этого никакого дела! В равнодушии других я, так сказать, отдыхал от утомительности се любви.
   Тем не менее, я не смел высказать Элеоноре, что желал отказаться от наших планов. Из моих писем она поняла, что мне было бы трудно оставить отца. Итак, она написала мне, что начала приготовляться к своему от'езду. Я долго не спорил по поводу ее решения; я не отвечал ей по этому поводу ничего определенного. Я неясно намекнул, что буду всегда очень рад ее присутствию, и потом прибавил, что буду рад сделать ее счастливой; жалкие увертки, вынужденные слова, о неясности которых я сожалел и которые страшился сделать более ясными! Наконец, я решил говорить с нею откровенно. Я сказал себе, что обязан это "сделать. Против своей слабости я выставлял совесть, виду ее печали я противопоставлял ее спокойствие. Я ходил большими шагами по комнате, громко произнося все то, что собирался сказать ей. Но едва я написал несколько строк, как мое настроение изменилось. Я не рассматривал больше мои слова по их смыслу, но по тому действию, какое они неминуемо должны будут произвести, и, как бы руководимый некой сверхъестественной силой, я ограничился тем, что посоветовал ей отложить свой приезд на несколько месяцев. Я не высказал то, что думал. В моем письме не было никакой искренности. Доводы, приводимые мной, были слабы, потому что не были правдивы.
   Ответ Элеоноры был бурным. Она была возмущена моим желанием не видеть ее. Чего просила она? Жить около меня в полной неизвестности. Почему бы я мог бояться ее присутствия в каком-нибудь скрытом уголке большого города, где ее никто не знал. Она пожертвовала для меня всем богатством, детьми, репутацией; в награду за эти жертвы она не требовала ничего другого, как только ждать моего прихода, подобно смиренной рабыне, проводить со мной ежедневно несколько минут, наслаждаться теми мгновениями, которые я захочу подарить ей. Она покорно приняла двухмесячную разлуку не потому, что эта разлука казалась ей необходимой, но потому, что я, повидимому, желал ее; а когда, наконец, с тоскою, считая день за днем, она дожила до срока, который я сам назначил, я предлагаю ей снова начать эту долгую пытку! Она могла ошибиться, могла отдать свою жизнь жестокому и сухому человеку, я был нолей в своих поступках, но я не имел права обрекать на страдания се, покинутую тем, для кого она всем пожертвовала.
   Вскоре за этим письмом приехала сама Элеонора. Она известила меня о" своем приезде. Я зашел к ней с твердым решением выразить большую радость. Мне не терпелось успокоить ее сердце и дать ей, хотя бы на мгновение, счастье и мир. Но она была оскорблена. Она смотрела на меня с недоверием: она заметила мою напряженность. Она раздражала мою гордость своими упреками, она жестоко порицала мой характер, она изобразила меня таким ничтожным в моей слабости, что восстановила меня против себя еще больше, чем против себя же самого. Нами овладела безумная ярость: всякая осторожность была отброшена, всякая деликатность забыта. Можно было сказать, что фурии толкали нас друг против друга. Мы приписывали друг другу все, что самая беспощадная ненависть могла измыслить против нас. И эти два несчастных существа, знавших на земле лишь друг друга, единственные, могущие оправдать, понять и утешить друг друга, казались двумя непримиримыми врагами, готовыми растерзать один другого.
   Мы расстались после трехчасовой сцены. И в первый раз в жизни мы разлучились без об'яснения, без примирения. Едва я удалился от Элеоноры, как глубокая печаль сменила мою злобу. Я был как бы в оцепенении, оглушенный всем случившимся. Я с удивлением повторял себе мои собственные слова, я не
   Было очень поздно. Я не смел вернуться к Элеоноре. Я дал себе слово пойти к ней завтра рано утром и вернулся к отцу. У него было много гостей, и в этом большом обществе мне было легко держаться в стороне и скрыть свое волнение. Когда мы остались одни, мой отец сказал мне:
   - Меня уверяют, что бывшая любовница графа П. здесь, в городе. Я всегда предоставлял вам большую свободу, никогда ничего не хотел знать о ваших связях, но в ваши годы не подобает открыто иметь любовницу, и я предупреждаю вас о том, что я принял меры к ее удалению.
   Сказав эти слова, он вышел. Я последовал за ним в его комнату. Он сделал мне знак, чтобы я вышел.
   - Отец, - сказал я ему, - бог мне свидетель, что я желал бы видеть ее счастливой, и этой ценой я согласился бы никогда с нею не встречаться, но смотрите, будьте осторожны. Желая разлучить меня с ней, вы легко можете привязать меня к ней навсегда.
   Я немедленно позвал к себе своего слугу, сопровождавшего меня во всех путешествиях и знавшего о моей связи с Элеонорой. Я поручил ему сейчас же, насколько ему удастся, разузнать, каковы были те меры, о которых говорил мой отец. Через два часа он вернулся. Секретарь отца сообщил мне под строжайшей тайной, что завтра Элеонора должна была получить приказ о выезде.
   - Элеонора изгнана! - воскликнул я. - Изгнана с позором. Она, приехавшая сюда ради меня, она, чье сердце я растерзал, она, на чьи слезы я смотрел без жалости! Где преклонит она голову, несчастная, бездомная и одинокая в обществе, которое из-за меня лишило ее уважения? Кому поведает она свою печаль?
   Скоро мое решение было принято. Я подкупил человека, который служил мне, не пожалев золота и обещаний. Я заказал почтовый дилижанс к шести часам утра у городской заставы.
   Я строил тысячи планов вечного моего соединения с Элеонорой. Я любил ее, как еще не любил никогда; мое сердце снова обратилось к ней. Я гордился возможностью защищать ее, я жаждал держать ее в об'ятиях. Любовь снова вошла в мою душу, моя голова, сердце, чувства были охвачены лихорадкой, взволновавшей все мое существо. Если бы в этот миг Элеонора захотела порвать со мной, я бы умер у ее ног, чтобы удержать ее.
   Наступило утро. Я побежал к Элеоноре. Она лежала, проплакав всю ночь, ее глаза были еще влажны, волосы в беспорядке. Она с удивлением посмотрела на меня, когда я вошел.
   - Уедем, - сказал я.
   Она хотела отвечать.
   - Уедем, - повторил я. - Разве есть у тебя на земле защитник, друг, кроме меня? Разве мои об'ятия - не единственное твое убежище?
   Она сопротивлялась.
   - У меня важные причины, - прибавил я, - и причины личные. Следуй за мной во имя неба, - и я увлек ее за собой.
   Во время пути я осыпал ее ласками, я прижимал ее к сердцу, на ее вопросы отвечал поцелуями. Наконец, я сказал ей, что, заметив намерения отца разлучить нас, я почувствовал, что не могу быть счастливым без нее, что я хочу посвятить ей свою жизнь, хочу соединиться с нею неразрывными узами. Сначала ее признательность была чрезмерной, но вскоре она заметила противоречие в моем рассказе. Своими настояниями она вынудила у меня правду. Ее радость исчезла, ее лицо покрылось мрачным облаком.
   - Адольф, - сказала она, - вы ошибаетесь сами в себе. Вы великодушны, вы жертвуете собой для меня, потому что меня преследуют, вы думаете, что любите, но вы только сострадаете мне.
   Зачем произнесла она эти злополучные слова? Зачем открыла она мне тайну, которую я не хотел знать? Я постарался разуверить ее, может быть, мне и удалось это, но истина пронизала мою душу, порыв был уничтожен. Я остался твердым в моем самопожертвовании, но уже не был больше счастлив с нею, и опять у меня были мысли, которые я снова должен был скрывать.
  
  

Глава шестая

  
   Когда мы приехали на границу, я написал отцу. Мое письмо было почтительно, но в нем была горечь. Я чувствовал к отцу неприязнь за то, что, желая разорвать мои узы, он еще более затянул их. Я извещал его, что не оставлю Элеоноры до тех пор, пока она не устроится прилично и не будет больше нуждаться во мне. Я умолял не преследовать ее, чтобы этим не принудить меня остаться навсегда привязанным к ней. Я ждал его ответа, чтобы принять решение относительно нашего устройства. "Вам двадцать четыре года, - отвечал он мне. - Я не стану применять по отношению к вам власть, уже иссякающую, которой я никогда не пользовался. Насколько могу, я даже скрою ваше странное поведение. Я распространяю слух, что вы уехали по моему приказанию и по моим делам. Я буду щедро покрывать ваши расходы. Скоро вы сами почувствуете, что жизнь, которую вы ведете, не для вас. Ваше рождение, способности, богатство предназначали вам иное место в обществе, чем быть другом безродной и непризнанной женщины. Ваше письмо уже доказывает, что вы сами недовольны собой. Подумайте, человек ничего не выиграет, затягивая положение, от которого приходится краснеть. Вы бесполезно тратите лучшие годы вашей молодости, и потеря эта невозвратима".
   Письмо отца поразило меня, как тысяча ударов кинжала. То, что он сказал мне, я говорил себе сто раз. Я сто раз стыдился своей жизни, протекавшей в неизвестности и бездействии. Я бы предпочел упреки и угрозы, я бы вменил себе в похвалу сопротивление и почувствовал бы необходимость собрать свои силы, чтобы защищать Элеонору от могущих обрушиться на нее опасностей. Но опасностей не было: меня оставляли совершенно свободным, и эта свобода служила мне лишь для того, чтобы с большим нетерпением нести бремя, которое я как бы сам избрал.
   Мы поселились в Канаде, маленьком городке Чехии. Я твердил себе, что, взяв на себя ответственность за судьбу Элеоноры, я не должен был заставлять ее страдать. Я сумел победить себя. Я затаил в себе всякое выявленное недовольство, и все измышления моего ума были направлены на то, чтобы создать в себе искусственную веселость, которая могла бы скрыть мою глубокую печаль. Эта работа оказала неожиданное действие на меня самого. Мы - существа столь восприимчивые, что действительно начинаем переживать те чувства, которые сперва только разыгрываем. Я наполовину забывал горести, которые скрывал. Мои вечные шутки рассеивали мою меланхолию, а уверения в нежности, которые я расточал Элеоноре, проливали в мое сердце сладостное волнение, почти походившее на любовь.
   Время от времени меня преследовали досадные воспоминания. Оставаясь один, я предавался беспокойству, я строил тысячи нелепых планов, чтобы немедленно вырваться из сферы, в которую был втянут. Но я гнал от себя эти настроения, как дурные сны. Элеонора казалась счастливой. Мог ли я тревожить ее счастье? Таким образом прошло около пяти месяцев.
   Однажды я увидел Элеонору взволнованной. Она старалась скрыть от меня занимавшие ее думы. После долгих просьб она взяла с меня обещание, что я не буду противиться принятому ею решению и призналась мне, что господин П. написал ей: его процесс был выигран, он с признательностью вспоминал услуги, которые она ему оказала, и их десятилетнюю Связь. Он предлагал ей половину своего состояния не для того, чтобы соединиться с ней, что было уже невозможно, но с условием, что она покинет неблагодарного и вероломного человека, который разлучил их.
   - Я ответила, - сказала она мне, - и вы догадываетесь, что я отказалась.
   Я слишком хорошо догадывался об этом. Я был тронут, но я пришел в отчаяние от новой жертвы, которую мне принесла Элеонора. Однако я ничего не смел возразить ей: мои попытки в этом смысле были всегда такими бесплодными. Я удалился, чтобы подумать о том, что предпринять. Мне было ясно, что наши узы должны быть порваны. Для меня они были тяжкими, для нее они становились вредными. Я был единственным препятствием для того, чтобы она вернулась к подобающей ей жизни и нашла то уважение, которое в свете рано или поздно следует за богатством. Я был единственной преградой между ней и ее детьми. Мне не было больше извинения перед самим собой. Уступка в этом случае являлась не великодушием, а преступной слабостью. Я обещал моему отцу снова стать свободным, как только я перестану быть необходимым Элеоноре. Уже давно пора было выбрать себе занятие, начать деятельную жизнь, приобрести некоторый вес в глазах людей, найти благородное приложение своим способностям.
   Я вернулся к Элеоноре. Я считал себя непоколебимым в решении принудить ее не отказываться от предложений графа П. и, если нужно, высказать ей, что я не люблю ее больше.
   - Милый друг, - сказал я ей, - мы боремся некоторое время против своей судьбы, но, в конце-концов, мы всегда уступаем ей. Законы общества сильнее, чем воля людей. Чувства самые властные разбиваются о неизбежность жизненных обстоятельств, мы напрасно упорствуем в желании спрашивать только наше сердце. Рано или поздно мы вынуждены слушаться рассудка. Я не могу дольше удерживать вас в положении, одинаково недостойном вас и меня. Я не должен делать этого ни для вас, ни для себя самого.
   По мере того как я говорил, не глядя на Элеонору, я чувствовал, что мои мысли становились все более неясными, и что мое решение все больше ослабевало. Я захотел снова овладеть собой и продолжал поспешно:
   - Я навсегда останусь вашим другом, я всегда буду чувствовать к вам самую глубокую привязанность. Два года нашей связи не изгладятся из моей памяти - они навеки останутся самым прекрасным временем в моей жизни. Но любовь, этот экстаз чувств, это невольное опьянение, это забвение всех интересов, всех обязанностей, Элеонора... у меня нет ее больше.
   Я долго ждал ответа, не поднимая на нее глаз. Когда, наконец, я посмотрел на нее, она была неподвижна. Она глядела кругом, точно ничего не узнавая. Я взял ее за руку, она была холодна; Элеонора оттолкнула меня.
   - Что вы хотите от меня? - сказала она мне. - Разве я не одна, не одна на свете? Одна, не имея ни одного существа, которое бы поняло меня? Что можете вы еще сказать мне? Разве вы не все сказали? Разве не все кончено, кончено невозвратно? Оставьте меня, оставьте меня! Разве это не то, чего вы желаете?
   Она хотела выйти и пошатнулась. Я попробовал удержать ее, Она упала без памяти к моим ногам. Я поднял ее, обнял, старался привести в чувство.
   - Элеонора! - воскликнул я. - Придите в себя, вернитесь ко мне, я люблю вас любовью самой нежной. Я обманул вас для того, чтобы вы могли сделать более свободный выбор.
   Легковерие сердца, ты необ'яснимо! Эти простые слова, опровергнутые столькими предыдущими, вернули Элеоноре жизнь и доверие. Она несколько раз заставила меня повторить их. Казалось, она жадно вдыхала воздух. Она поверила мне, она опьянялась своей любовью, которую принимала за взаимную. Она подтвердила свой ответ графу П., и я стал более связанным, чем когда-либо.
   Спустя три месяца в положении Элеоноры произошла новая возможность перемены. Одна из тех обычных превратностей, которые постоянно происходят в республиках, раздираемых партиями, призвала ее отца в Польшу и восстановила его во владении его поместьями. Хотя он едва знал свою дочь, которую мать трех лет увезла во Францию, но, тем не менее, пожелал устроить ее вблизи себя. Слухи о похождениях Элеоноры лишь смутно дошли до него в Россию, где он жил все время своего изгнания. Элеонора была его единственным ребенком. Он боялся одиночества, он хотел, чтобы за ним был уход. Он постарался узнать, где находится его дочь, и как только выяснил это, горячо позвал ее к себе. Она не могла иметь действительной привязанности к отцу, которого не помнила. Однако, она чувствовала, что долг ее был послушаться: благодаря этому, она обеспечивала детям большое богатство и сама поднималась до того общественного круга, которого лишилась из-за своих несчастий и своего поведения. Но она решительно об'явила мне, что поедет в Польшу только в том случае, если я буду сопровождать ее.
   - Я уже не в том возрасте, - сказала она, - когда душа доступна для новых впечатлений. Мой отец для меня - незнакомец. Если я останусь здесь, другие поспешно окружат его, и он будет этим доволен точно так же. У моих детей будет состояние господина П. Я знаю, что заслужу всеобщее порицание, меня будут находить неблагодарной дочерью и бесчувственной матерью, но я слишком страдала, я уже не настолько молода, чтобы мнение общества имело надо мной, большую власть. Если в моем решении есть жестокость, то, Адольф, это ваша вина. Если бы я могла рассчитывать на вас, я согласилась бы, быть может, на от'езд, горечь которого уменьшилась бы от перспективы сладостного и длительного союза, но вам ведь только и надо знать, что я нахожусь вдали от вас, довольная и спокойная, в семье и в богатстве. Затем вы писали бы мне благоразумные письма, предвижу какие: они растерзали бы мое сердце. Я не хочу подвергать себя этому. Для меня не будет утешением сказать себе, что жертвой всей моей жизни я внушила вам чувство, которого заслуживаю, но во всяком случае вы приняли эту жертву. Я уже достаточно страдаю от сухости вашего обращения и натянутости наших отношений. Я переношу страдания, причиняемые мне вами, я не хочу добровольно итти на новые.
   В голосе и в тоне Элеоноры было что-то горькое и резкое, что говорило скорее о твердой решимости, чем о глубоком или трогательном волнении. С некоторых пор она раздражалась заранее, когда просила меня о чем-нибудь, словно я уже отказал ей. Она распоряжалась моими поступками, но знала, что мое суждение противоречит им. Она желала бы проникнуть в сокровенное святилище моей мысли, чтобы разбить в нем то глухое противодействие, которое поднимало ее против меня. Я говорил ей о моем положении, о воле моего отца, о моем собственном желании, я просил, я сердился. Элеонора была непоколебима. Я хотел пробудить ее великодушие, словно любовь не была наиболее эгоистическим из всех чувств, а следовательно, когда она оскорблена, наименее великодушным. С усилием, довольно странным, я попробовал смягчить ее, указывая на несчастье, которое я испытывал, оставаясь около нее. Я достиг лишь того, что привел ее в отчаяние. Я обещал ей приехать навестить ее в Польшу, но в моих обещаниях, лишенных искренности и увлечения, она увидела только нетерпеливое желание покинуть ее.
   Первый год нашего пребывания в Канаде прошел без всякого изменения в нашем положении. Когда Элеонора видела меня мрачным или подавленным, она сначала огорчалась, потом оскорблялась и своими упреками вырывала у меня признание в усталости, которое я хотел скрыть. Со своей стороны, когда Элеонора казалась довольной, я приходил в раздражение, видя, что она наслаждалась положением, которое ей доставалось ценой моего счастья, и я смущал ее короткую радость намеками, открывавшими ей мое внутреннее состояние. Итак, мы нападали друг на друга уклончивыми фразами для того, чтобы потом перейти к общим возражениям, к неопределенным оправданиям и потом вернуться к молчанию. Мы оба слишком хорошо знали, что скажем друг другу, и молчали, чтобы не услышать этого. Иногда один из нас был готов на уступку, но мы пропускали благоприятный момент для сближения. Наши недоверчивые и оскорбленные сердца более не встречались.
   Я часто спрашивал себя, зачем я остаюсь в столь тягостном положении? И отвечал себе, что, если оставлю Элеонору, она последует за мной, и этим я вызову ее на новую жертву. Наконец, я сказал себе, что нужно в последний раз пойти ей навстречу и что она не будет больше ничего требовать, когда я верну ее в ее семью. Я готовился предложить ей сопровождать ее в Польшу, когда она получила известие о внезапной кончине отца. Он назначил ее единственной наследницей, но его завещание опровергалось позднейшими письмами, которыми угрожали воспользоваться ее дальние родственники, несмотря на отсутствие каких-нибудь отношении между нею и отцом. Элеонора была болезненно поражена его кончиной. Она упрекала себя в том, что покинула его, вскоре она обвинила меня в своей ошибке.
   - Вы заставили меня, - сказала она, - нарушить мой священный долг. Теперь дело идет только о моем состоянии. Я еще легче пожертвую им для вас. Конечно, я не поеду одна в страну, где могу встретить только врагов.
   - Я не хотел, - отвечал я, - чтобы вы пренебрегали каким-либо долгом. Признаюсь, я желал бы, чтобы вы удостоили поразмыслить над тем, что мне, со своей стороны, было тягостно невыполнение моих обязанностей, но я не мог добиться от вас этой справедливости. Я сдаюсь, Элеонора, ваши интересы важнее всяких других соображений. Мы уедем вместе, когда вы захотите.
   Мы действительно отправились в путь. Разнообразие путешествия, новые впечатления, усилия, которые мы делали сами над собой, порой снова создавали между нами некоторую близость. Долгая привычка друг к другу, различные обстоятельства, пережитые вместе, присоединяли к каждому слову и почти к каждому движению воспоминания, которые внезапно переносили нас в прошлое и наполняли нас невольной нежностью, подобно молниям, прорезающим ночь, но не рассеивающим ее; мы жили как бы некоторой памятью сердца, достаточно сильной для того, чтобы мысль о разлуке причиняла нам боль, слишком слабой для того, чтобы мы нашли счастье в союзе. Я отдавался ощущениям, чтобы отдыхать от обычной принудительности. Я желал бы дать Элеоноре доказательство нежности, которое обрадовало бы ее. Иногда я вновь говорил с него на языке любви, но эти ощущения и этот язык походили на бледные, выцветшие листья, которые чахло растут на ветвях вырванного дерева.
  
  

Глава седьмая

  
   Как только Элеонора приехала, она получила право пользоваться имуществом, право на которое у нее оспаривали, но при условии не распоряжаться им до исхода процесса. Она поселилась в одном из владений своего отца. Мой отец, никогда не затрагивавший в своих письмах ко мне прямо ни одного вопроса, довольствовался тем, что делал намеки, направленные против моего путешествия.
   "Вы извещали меня, - говорил он, - что не уедете. Вы пространно развивали передо мной все причины против от'езда, поэтому я был уверен, что вы уедете. Я могу только сожалеть, что при вашем понимании независимости вы всегда делаете то, чего не хотите. Впрочем, я не осуждаю положения, известного мне лишь отчасти. До сих пор вы мне казались защитником Элеоноры, и с этой точки зрения в ваших поступках был элемент благородства, который возвышал вас, каков бы ни был предмет вашей привязанности. Но теперь ваши отношения уже не те. Уже не вы, а она является вашей покровительницей. Вы живете у нее, вы - иностранец, которого она вводит в свою семью. Я не восстаю против положения, которое вы избрали, но так как оно может иметь неудобные последствия, то я хотел бы, насколько это от меня зависит, предотвратить их по возможности. Я написал барону Т., нашему посланнику в той стране, где вы находитесь, чтобы рекомендовать вас ему. Я не знаю, захотите ли вы воспользоваться этой рекомендацией, но по крайней мере усмотрите в ней доказательство моей заботы о вас, но никак не покушение на независимость, которую вы всегда так успешно защищали против вашего отца".
   Я подавил размышления, вызванные во мне тоном этого письма. Имение, где я жил вместе с Элеонорой, находилось недалеко от Варшавы. Я поехал в этот город к барону Т. Он принял меня ласково, спросил меня о причинах моего пребывания в Польше, расспрашивал о моих планах. Я не знал хорошо, что
   - Я буду говорить с вами откровенно. Мне известны мотивы, которые привели вас в эту страну. Ваш отец сообщил мне о них, - скажу вам даже, что я их понимаю: нет человека, который бы раз в жизни не разрывался между желанием покончить с неудобной связью и страхом огорчить женщину, которую о" любил. Неопытность молодости делает то, что мы сильно преувеличиваем трудности подобного положения. Мы хотим верить в правдивость проявлений печали, которые в слабом и пылком поле заменяют собой все потери силы и разума. Сердце страдает здесь, но самолюбие торжествует. И человек, искренне думающий, что приносит себя в жертву причиненному им отчаянию, на самом деле приносит жертву иллюзии собственного тщеславия. Нет ни одной страстной женщины, которыми полон свет, не уверявшей, что если ее покинуть, она умрет, и нет ни одной из них, которая не осталась бы в живых, и не утешалась бы.
   Я хотел прервать его.
   - Простите, мой юный друг, - сказал он мне, - если я беспощаден в своих выражениях, но все то хорошее, что мне говорили о вас, ваши способности, поприще, которое вы должны были бы избрать, все это побуждает меня ничего не скрывать от вас. Я читаю в вашей душе помимо вас и лучше вас. Вы не влюблены больше в женщину, которая владеет вами и возит вас за собой. Если бы вы еще любили се, то вы бы не пришли ко мне. Вам было известно, что отец ваш писал мне; вам не трудно было предвидеть то, что я мог сказать вам; вам не было неприятно услышать из моих уст рассуждения, которые вы сами себе постоянно и всегда бесполезно повторяли, - репутация Элеоноры далеко не безупречна.
   - Прекратим, прошу вас, этот бесплодный разговор, - ответил ему я. - Несчастные обстоятельства могли повлиять на первые годы жизни Элеоноры. О ней можно плохо судить, руководствуясь обманчивой видимостью, но я знаю ее три года. На земле не существует души более возвышенной, характера более благородного, сердца более чистого и великодушного.
   - Как вам угодно, - возразил он, - но все это - оттенки, с которыми не считается общественное мнение. Перед нами определенные и общеизвестные данные. Мешая мне вспоминать о них, вы думаете их уничтожить. Послушайте, - продолжал он, - в этом мире нужно знать, чего хочешь. Вы не женитесь на Элеоноре?
   - Конечно, нет! - воскликнул я. - Она сама этого никогда не желала.
   - Так что же вы хотите делать? Она на десять лет старше вас. Вам двадцать шесть. Еще десять лет вы будете заботиться о ней, и она состарится, вы же достигнете половины жизни, ничего не начав, не завершив ничего, что могло бы удовлетворить вас. Вами овладеет скука, ею овладеет дурное настроение. С каждым днем она будет для вас менее приятной, вы с каждым днем будете для нее все более необходимым. И что же станет с вашим знатным происхождением, блестящим состоянием, выдающимся умом? Вы будете прозябать в захолустном углу Польши, забытый друзьями, потерянный для славы, и мучимый женщиной, которая, что бы вы ни сделали, никогда не будет довольна вами. Еще одно слово, и мы не будем возвращаться к смущающей вас теме. Все дороги для вас открыты: литература, военная и государственная служба, вы можете мечтать о самых знатных связях; вы созданы, чтобы иметь все. Но помните, что между вами и всеми видами успеха стоит одно непреодолимое препятствие, и это препятствие - Элеонора.
   - Моим долгом, сударь, - ответил я ему, - было выслушать вас в молчании, но я обязан по отношению к самому себе об'явить вам, что вы не вызвали сомнений во мне. Я повторяю, что никто, кроме меня, не может судить об Элеоноре. Никто не может достаточно оценить искренность ее чувств и глубину ее переживаний. Я останусь возле нее до тех пор, пока она будет нуждаться во мне. Если я оставлю ее и она будет несчастна, никакой успех не утешит меня. Если бы я должен был ограничить мое жизненное поприще тем, что буду служить для нее опорой, поддерживать ее в горе, окружать ее любовью вопреки общественному мнению, не признающему ее, то я бы все-таки не считал свою жизнь бесполезной.
   Сказав эти слова, я вышел. Но кто бы мог об'яснить мне, благодаря какой непрочности угасло чувство, продиктовавшее мне эти слова, в то время как я произносил их? Я хотел, вернувшись домой пешком, замедлить момент встречи с той самой Элеонорой, которую я только что защищал. Я быстро пошел из города, - мне хотелось остаться одному.
   Выйдя за город, я замедлил шаги, и тысячи мыслей осадили меня. Роковые слова: "Между вами и всеми видами успеха стоит одно непреодолимое препятствие, и это препятствие - Элеонора", - раздавались вокруг меня. Я обратил долгий и печальный взгляд на безвозвратно ушедшее время. Я припоминал надежды моей юности, то доверие, с которым некогда я думал управлять будущим, похвалы моим первым опытам, зарю той репутации, которая, как я видел, блеснула и исчезла. Я повторял себе имена многих моих товарищей по учению, к которым я относился с горделивым презрением, и которые теперь, благодаря просто усидчивому труду и правильной жизни, оставили меня далеко позади себя на дороге успеха, уважения и славы. Я был подавлен своим бездействием. Подобно скупцам, видящим в накопляемых ими богатствах все те блага, которые они могли бы на них купить, я видел в Элеоноре потерю всех успехов, на какие я бы мог рассчитывать. Я не печалился о каком-нибудь одном определенном поприще: не испробовав ни одного, я грустил о всех. Никогда не применяя своих сил, я воображал их безмерными и проклинал их. Я бы хотел, чтобы природа создала меня слабым и ничтожным, чтобы по крайней мере избежать раскаяния, обвинения и уничтожения самого себя. Всякая похвала, всякое одобрение моему уму или познаниям были для меня нестерпимым упреком. Это. казалось мне похожим на восхищение перед мощными руками атлета, обремененного цепями и брошенного в глубину темницы. Как только я пробовал ободрить себя, сказать самому себе, что время деятельности еще не ушло, образ Элеоноры, подобно призраку, вставал передо мной и снова толкал меня в бездну. Я чувствовал против нее приступы ярости, и в силу какого-то странного смешения чувств эта ярость ничуть не уменьшала того ужаса, который внушался мне мыслью огорчить ее.
   Моя душа, утомленная этими горькими чувствами, стала внезапно искать защиты в чувствах обратных. Несколько слов, случайно произнесенных бароном. Т. о возможности сладостного мирного союза, послужили к тому, что я создал себе идеал подруги. Я размышлял об отдыхе, об уважении общества и даже о независимости, которую дала бы мне такая судьба, ибо те узы, которые я влачил столько времени, делали меня в тысячу раз более зависимым, чем это мог бы сделать скромный и признанный брак. Я представлял себе радость моего отца. Я испытывал нетерпеливое желание снова занять на родине и в обществе равных мне лиц подобающее мне место. Я представлял себе самого себя, отвечающим строгим и безукоризненным поведением на все те осуждения, которые произнесла против меня холодная и вздорная злоба, на все упреки, которыми осыпала меня Элеонора.
   Она постоянно обвиняет меня, говорил я, в жестокости, неблагодарности, в безжалостности. О, если бы небо даровало мне жену, которую общественные условия позволили бы мне признать, которую мой отец, не краснея, мог бы принять как свою дочь, я бы тысячу раз был счастлив сделать ее счастливой, О, эта чувствительность, которую не признают, потому что она является страдающей и оскорбленной, чувствительность, от которой настойчиво ждут проявлений, - а к ним мое сердце неспособно из-за гнева и угрозы, - как сладко мне было бы отдаться ей с милым спутником правильной и почтенной жизни! Чего только я не сделал для Элеоноры? Для нее я покинул свою страну и семью, для нее я огорчил сердце старого отца, который еще тоскует вдали от меня; для нее я живу там, где одиноко протекает моя молодость, - без славы, без почестей и без радости. Разве столько жертв, принесенных без чувства долга и без любви, не показывают, на что я был бы способен, побуждаемый долгом и любовью? Если я так страшусь огорчить женщину, которая только своей печалью владеет мной, как заботливо стремился бы я оградить от всякого огорчения, от всякой скорби ту, которой я мог бы отдать себя вполне и без раскаяния! Насколько я бы тогда переменился! Как быстро бы ушла от меня эта горечь, которую считают преступлением, потому что не знают ее источника! Как был бы я признателен небу и добр к людям!
   Я говорил так. Мои глаза увлажнялись слезами. Тысячи воспоминаний, словно потоками, вливались в мою душу. Мои отношения с Элеонорой сделали для меня ненавистными все эти воспоминания. Все, что напоминало мне мое детство, места, где протекали первые годы моей жизни, товарищи моих первых игр, старые родственники, расточавшие мне первые знаки внимания, - все это оскорбляло и причиняло мне боль. Я принужден был отталкивать от себя, как дурные мысли, образы, наиболее привлекательные, и желания, наиболее естественные. Наоборот, та подруга, которую так внезапно создало мое воображение, соединялась со всеми образами и освещала все эти обеты. Она разделяла вое мои обязанности, все мои удовольствия, все мои вкусы, она связывала мою настоящую жизнь с той порой моей молодости, когда надежда открывала передо мной такое широкое будущее, с порой, от которой Элеонора отделила меня, как пропастью. Все предметы до мельчайших подробностей вставали к моей памяти: я снова видел перед собой старинный замок, где я жил вместе с отцом, окружавшие его леса, реку, омывавшую подножие его стен, горы, окаймлявшие горизонт. Все эти предметы казались мне такими близкими и полными жизни, что вызывали во мне дрожь, которую я с трудом превозмогал. А рядом с ними мое воображение ставило невинное существо, которое украшало их и одушевляло надеждой. Я бродил, погруженный в эту мечту, по-прежнему без определенного плана, не говоря себе, что нужно порвать с Элеонорой, имея о действительности лишь глухое и смутное представление, и находясь в состоянии человека, подавленного скорбью, который в своем сне был утешен грезой, но который чувствует, что эта греза скоро кончится. Вдруг я увидел замок Элеоноры, к которому я незаметно приближался. Я остановился и пошел по другой дороге. Я жаждал отдалить ту минуту, когда снова услышу ее голос.
   День склонялся к вечеру. Небо было ясное, поля становились пустынными. Работы прекратились - люди предоставили и природу самой себе. Мало-по-малу мои мысли приняли более серьезный и высокий характер. Ночные тени, постепенно сгущавшиеся, окружившие меня, глубокое молчание, прерываемое лишь редкими и отдаленными звуками, сменились в моем воображении чувством более спокойным и более торжественным. Я смотрел на сереющий горизонт, краев которого я уже не видел, и который поэтому давал мне ощущение вечности. Уже давно Я не испытывал ничего подобного. Постоянно погруженный в личные размышления, со взглядом, всегда устремленным на свое положение, я сделался чуждым всяким обобщениям. Я занимался только Элеонорой и самим собой, - Элеонорой, внушавшей мне только жалость, смешанную с утомлением, и собой, к которому у меня не было больше никакого уважения. Я как бы унизил самого себя новым видом эгоизма, эгоизма, лишенного бодрости, недовольного и оскорбленного. Я был рад, что мог вернуться к мыслям иного порядка, что мог позабыть самого себя и отдаться бескорыстным размышлениям. Казалось, что душа моя поднималась от долгого постыдного падения.
   Таким образом, прошла почти целая ночь. Я шел наугад, проходил через деревушки, где все было неподвижно. Иногда я замечал в каком-нибудь далеком доме бледный свет, который пронизывал мрак. Там, говорил я себе, может быть, какой-нибудь несчастный терзается горем или борется со смертью - этой необ'яснимой тайной, в которой ежедневный опыт, невидимому, еще не убедил людей, с этим верным фактом, который не утешает и не умиротворяет нас, с предметом обычной беззаботности и преходящего ужаса!
   И я, продолжал я, тоже отдаюсь этой безумной непоследовательности! Я восстаю против жизни, как если бы жизнь не кончилась! Я распространяю вокруг себя несчастие для того, чтобы отвоевать несколько жалких годов, которые время скоро вырвет у меня! Ах, откажемся от этих бесполезных усилий, будем радостно смотреть, как протекает время, как дни бегут один за другим, будем пребывать в неподвижности, как равнодушный наблюдатель бытия, уже наполовину прошедшего, пусть овладевают им, пусть разрывают его - этим не продлят его! Стоит ли спорить с ним?
   Мысль о смерти всегда имела надо мной большую власть. Она могла мгновенно успокаивать мои чувства, наиболее пылкие; теперь она оказала на мою душу обычное действие; мое настроение по отношению к Элеоноре стало менее горьким. Все мое раздражение исчезло. От этой безумной ночи у меня осталось лишь кроткое и почти спокойное чувство. Возможно, что этому спокойствию способствовала испытываемая мною физическая усталость.
   Начинался день. Я уже различал предметы. Я убедился, что был довольно далеко от жилища Элеоноры, Я рисовал себе ее волнение и торопился, поскольку позволяла мне усталость, когда встретил верхового, которого она послала на поиски за мною. Он рассказал мне, что вот уже одиннадцать часов, как она находилась в самом сильном страхе, что, с'ездив в Варшаву и об'ехав окрестности, она вернулась к себе в невероятной тревоге, и что все крестьяне были разосланы на поиски. Сначала этот рассказ наполнил меня мучительным нетерпением. Я сердился, что по вине Элеоноры находился под неприятным надзором. Напрасно я повторял себе, что единственной причиной этого была ее любовь. Но была ли эта любовь также и причиной всего моего несчастья? Однако, я подавил в себе это чувство, за которое упрекал самого себя. Я знал, что она встревожена и страдает. Я сел на лошадь и быстро проехал разделявшее нас расстояние. Она встретила меня с восторгом. Я был растроган ее волнением. Наш разговор был кратким, потому что вскоре она вспомнила, что мне нужен отдых. И я оставил ее, по крайней мере на этот раз, не сказав ничего, что могло бы опечалить ее сердце.
  
  

Глава восьмая

  
   Наутро я проснулся, преследуемый теми же мыслями, которые волновали меня накануне. В следующие дни мое волнение удвоилось. Элеонора напрасно пыталась проникнуть в причину его: на ее нетерпеливые вопросы я отвечал сдержанно и односложно. Я замыкался от ее настойчивости, слишком хорошо зная, что за моей откровенностью последует ее печаль, а что печаль ее принудит меня к новому притворству;
   Обеспокоенная и удивленная, она прибегла к помощи одной из своих подруг, чтобы раскрыть тайну, в сокрытии которой она меня обвиняла. Сама желая ошибиться, она искала факты там, где было только чувство. Эта подруга говорила со мной о моем странном настроении, о моем старании уничтожить всякую мысль о длительной связи, о моей необ'яснимой жажде разрыва, о желании одиночества. Я долго слушал в молчании. До сих пор я еще никому не говорил, что не люблю больше Элеонору, мои уста противились этому признанию, которое казалось мне предательством. Однако мне захотелось оправдаться. Я рассказал свою историк? сдержанно, очень хвалил Элеонору, признавал всю непоследовательность моего поведения, об'яснял их трудностью нашего положения и не позволял себе ни одного слова, которое могло бы ясно показать, что истинная трудность заключалась с моей стороны в отсутствии любви. Женщина, слушавшая меня, была взволнована моим рассказом. Она увидела великодушие в том, что я называл слабостью, несчастие - в том, что я называл жестокостью. Те же самые об'яснения, которые приводили в ярость страстную Элеонору, убеждали ум ее беспристрастной подруги. Мы так справедливы, когда не заинтересованы! Кем бы вы ни были, никогда не сообщайте другому тревоги вашего сердца. Только сердце может быть собственным защитником, оно одно видит свои раны. Всякий посредник становится судьей, он разбирает, он заключает, он видит равнодушие, он признает его возможность, он считает его неизбежным, прощает его благодаря этому и, к своему изумлению, находит его законным в своих глазах. Упреки Элеоноры убедили меня в том, что я был виновен. От ее защитницы я узнал, что я был только несчастен. Я увлекся полной исповедью своих чувств. Я сознался, что испытывал к Элеоноре чувство преданности, симпатии, жалости, но прибавил, что любовь не играет никакой роли в тех обязанностях, которые налагал я на себя. Эта истина, скрытая до тех пор в моем сердце и которую я всего лишь несколько раз открывал Элеоноре в волнении и гневе, получила теперь в моих глазах больше действительности и силы, только благодаря тому, что другой сделался ее хранителем. Это большой шаг и шаг непоправимый, когда мы вдруг, перед глазами третьего человека, обнаруживаем сокровенные изгибы нашего интимного чувства. Свет, проникший в это святилище, утверждает и завершает то разрушение, которое ночь окутывала своими тенями. Так тела, заключенные в гробницах, часто сохраняют свою первоначальную форму, пока внешний воздух не охватит и не превратит их в прах.
   Подруга Элеоноры ушла. Я не знаю, какой отчет она дала ей о нашем разговоре, но, подходя к гостиной, я услышал очень возбужденный голос Элеоноры. Заметив меня, она замолчала. Вскоре она на разные лады стала высказываться в общих выражениях, в которых сквозили отдельные нападки на меня.
   - Нет ничего более странного, - говорила она, - как усердие некоторых друзей. Есть люди, стремящиеся защищать ваши интересы для того, чтобы лучше изменить вам. Они называют это привязанностью. Я бы предпочла ненависть.
   Я понял без труда, что подруга Элеоноры приняла мою сторону против нее и вызвала этим ее раздражение, так как, невидимому, не сочла меня достаточно виновным. Я почувствовал себя более уверенным, найдя поддержку против Элеоноры.
   Несколько дней спустя, Элеонора пошла еще дальше. Она была совершенно неспособна владеть собой. Как только ей казалось, что ей есть на что сетовать, она шла прямо на об'яснение, не щадя себя, не рассчитывая, и предпочитала опасность разрыва принуждению скрывать. Обе подруги расстались, поссорившись навсегда.
   - Зачем впутывать чужих в наши интимные споры? - сказал я Элеоноре. - Разве нам нужно третье лицо для того, чтобы понять друг друга? А если мы уже
   - Вы правы, - отвечала она, - но это ваша вина. Прежде я не обращалась ни к кому, чтобы найти дорогу к вашему сердцу.
   Вдруг Элеонора об'явила о намерении изменить свой образ жизни. Из ее речей я понял, что она приписывала терзавшее меня недовольство тому одиночеству, в котором мы жили. Она исчерпала все ложные об'яснения прежде, чем решиться принять истинное. Мы проводили вдвоем монотонные вечера в молчании и недовольстве, - источник долгих бесед иссяк.
   Элеонора решила пригласить к себе дворянские семьи, жившие по соседству или в Варшаве. Я легко предвидел препятствия и опасности ее попыток. Родственники, оспаривавшие ее наследство, узнали о ее прежних заблуждениях и распространили о ней множество разных сплетен. Я трепетал при мысли об унижениях, которым она шла навстречу, и старался отговорить ее от этой затеи. Мои доводы оказались бесполезными. Я оскорблял ее гордость своими опасениями, хотя и выражал их с осторожностью. Она предположила, что я был смущен нашими отношениями, потому что ее существование было двусмысленным, и стала еще более стремиться завоевать почетное место в свете. Ее усилия имели некоторый успех. Богатство, которым она владела, красота, лишь слегка тронутая временем, самые слухи о ее похождениях - все это вызывало любопытство. Вскоре она увидела себя окруженной многочисленным обществом, но ее преследовало тайное чувство смущения и беспокойства. Я был недоволен моим положением. Она воображала, что я был недоволен ее положением, она волновалась, чтобы выйти из него. Ее страстное желание не позволяло ей делать расчеты, ее ложное положение придавало неровность ее поведению и поспешность ее поступкам. У нее был верный, но не широкий ум: верность была извращена пылкостью ее характера, а узость мешала ей увидеть способ, наиболее искусный, и охватить оттенки, наиболее тонкие. Впервые в жизни у нее была цель, и благодаря тому, что она устремилась к ней, она не достигла ее. Какие неприятности выносила она, не сообщая мне о них! Сколько раз я краснел за нее, не имея сил сказать ей об этом! Понятие порядочности у людей таково, что я видел ее более уважаемой друзьями графа П. в качестве его любовницы, чем теперь ее соседями в качестве наследницы большого состояния, окруженной своими вассалами. То надменная, то просящая, иногда предупредительная, иногда обидчивая, она хранила в поступках и словах какую-то бурность, разрушающую уважение, зависящее только от спокойствия.
   Подчеркивая таким образом недостатки Элеоноры, я обвиняю и осуждаю себя самого. Одно мое слово могло бы ее успокоить: почему я не мог произнести его?
   Тем не менее, мы жили вместе более мирно: развлечения освобождали нас от обычных мыслей. Мы лишь по временам оставались одни, и так как, за исключением наших интимных чувств, мы имели один к другому безграничное доверие, то на их место мы ставили наблюдения и факты, и наши разговоры снова приобрели некоторую прелесть. Но скоро этот новый образ жизни сделался для меня источником нового недоумения. Затерянный в толпе, окружавшей Элеонору, я заметил, что стал предметом удивления и порицания. Приближалось время ее процесса. Ее враги утверждали, что она оттолкнула отцовское сердце своими бесчисленными заблуждениями. Мое присутствие поддерживало их уверения. Ее друзья упрекали меня в том, что я врежу ей. Они извиняли ее страсть ко мне, но обвиняли меня в неделикатности. Они говорили, что я злоупотреблял чувством, которое должен был укротить. Только я один знал, что, оставив ее, я увлеку ее за собою и что для того, чтобы последовать за мной, она пренебрегла бы всякими заботами о своем состоянии, всякими соображениями об осторожности. Я не мог открыть обществу эту тайну, и таким образом казался в доме Элеоноры лишь чужим, вредящим успеху тех стараний ее, которые могли решить ее судьбу. И благодаря странному искажению истины, в то время когда я был жертвой ее непреклонных желаний, ее жалели, как жертву моего влияния.
   Еще новое обстоятельство усложнило это тяжелое положение.
   В поведении и манерах Элеоноры вдруг произошла странная перемена. До сих пор она казалась занятой только мною одним. Внезапно я увидел, что она принимает и ищет поклонения окружавших ее мужчин. Казалось, что характер этой женщины, такой сдержанной, такой холодной, такой мрачной, вдруг переменился. Она поощряла чувства и даже надежды целой толпы молодых людей, из которых одни были увлечены ее красотой, а другие, несмотря на ее прошлые заблуждения, серьезно добивались ее руки. Она разрешала им долгие свидания наедине, она высказывала им то сомнительное, но влекущее отношение, которое мягко отталкивает лишь для того, чтобы удержать, потому что свидетельствует скорее о нерешительности, чем о равнодушии, и больше говорит о промедлении, чем об отказе. Впоследствии я узнал от нее, и факты доказали мне это, что она поступала так из ложного и прискорбного расчета. Она надеялась оживить мою любовь, возбуждая мою ревность, но это было размешиванием золы, которую ничто не могло воспламенить. Возможно, что к этому расчету примешивалось и бессознательное тщеславие женщины: она была оскорблена моей холодностью, она хотела доказать самой себе, что еще может нравиться. Возможно, наконец, что в том одиночестве, в котором я оставлял ее сердце, она находила некоторое утешение, внимая словам любви, которых я давно уже не произносил.
   Как бы то ни было, в течение некоторого времени я ошибался насчет ее побуждении. Я увидел зарю своей будущей свободы и поздравлял себя с ней. Боясь каким-нибудь необдуманным шагом помешать этому важному перелому, с которым я связывал свою свободу, я сделался более кротким, я казался более довольным. Элеонора сочла мою кротость за нежность, за надежду видеть ее наконец счастливой без меня, за желание сделать ее счастливой. Элеонора поздравляла себя со своей хитростью. Однако порой она тревожилась, не замечая во мне никакого беспокойства. Она укоряла меня в том, что я не препятствовал этим связям, грозившим, повидимому, отнять ее у меня. Я отшучивался от ее обвинения, но мне не всегда удавалось ее успокоить; ее характер всегда пробивался наружу сквозь притворство, которым она прикрывалась. У нас возникали сцены на другой почве, но не менее бурные. Элеонора обвиняла меня в собственных ошибках, она намекала, что одно единственное слово вернуло бы ее целиком ко мне. Потом, обиженная моим молчанием, она снова с какой-то яростью начинала кокетничать.
   Я чувствую, что, может быть, именно здесь меня обвинят в слабости. Я хотел быть свободным и мог бы освободиться с общего одобрения и, может быть, должен был стать свободным: поведение Элеоноры разрешало и даже как бы вынуждало меня к этому. Но разве я не знал, что это поведение было вызвано мной? Разве я не знал, что в глубине сердца Элеонора не переставала любить меня? Мог ли я наказать ее за неосторожность, к которой сам ее принудил, и с холодным лицемерием искать в этой неосторожности предлога для того, чтобы безжалостно покинуть ее?
   Конечно, я не могу оправдываться, я осуждаю себя более строго, чем это, может быть, сделал бы другой на моем месте. По крайней мере, я могу торжественно засвидетельствовать, что никогда не поступал по расчету и что мной всегда руководили искренние и естественные чувства. Как же произошло, что с такими чувствами я так долго приносил только несчастье себе и другим?
   Общество, между тем, с удивлением следило за нами. Мое пребывание у Элеоноры могло об'ясняться только исключительной привязанностью к ней, но мое равнодушное отношение к связям, в которые она всегда, казалось, готова была вступить, опровергало эту привязанность. Мою необ'яснимую терпимость приписывали беспринципности, легкому отношению к морали, которое обнаруживало человека, глубоко эгоистичного и испорченного светом. Эти догадки, тем больше производившие впечатление, чем больше они подходили к придумывавшим их душам, принимались и повторялись. Наконец, слух о них дошел до меня. Я был смущен этим неожиданным открытием: в награду за долгие старания я был непризнан, и меня оклеветали. Для женщины я позабыл все интересы и отказался от всех радостей жизни, и в результате меня же оклеветали.
   И горячо об'яснился с Элеонорой, Одно слово заставило исчезнуть эту толпу обожателей, созванную ею лишь для того, чтобы испугать меня возможностью ее потерять. Она ограничивала свое общество несколькими женщинами и немногими пожилыми мужчинами. Все вокруг нас приняло добропорядочный вид, но от этого мы стали еще более несчастными: Элеонора признавала за собой новые права, я чувствовал себя обремененным новыми цепями.
   Я не могу описать, к какой горечи и к каким припадкам ярости привели наши столь сложные отношения. Наша жизнь превратилась в непрестанную бурю. Интимность потеряла все свое очарование и любовь - всю свою сладость. Между нами не было больше даже тех преходящих моментов сближения, которые на короткое время как бы излечивают неизлечимые раны. Истина пробивалась со всех сторон, и для того, чтобы дать ей понять меня, я прибегал к самым жестоким и самым безжалостным выражениям. Я не останавливался до тех пор, пока не видел Элеонору в слезах, и эти слезы были только жгучей лавой, которая, капля за каплей падая на мое сердце, вырывала у меня крики, но не могла вырвать опровержения моих признаний. В это время я неоднократно видел, как она вставала с места и предсказывала, бледнея:
   - Адольф, вы не знаете, какое зло вы делаете, но придет день, когда вы узнаете, узнаете, благодаря мне, когда столкнете меня в могилу.
   Несчастный! Почему, когда она говорила так, я не кинулся туда прежде, чем она?
  
  

Глава девятая

  
   Я не приходил к барону Т. со времени моего последнего посещения. Однажды утром я получил от него следующую записку:
   "Советы, которые я вам дал, не заслуживают столь долгого отсутствия. К какому бы решению вы ни пришли, вы тем не менее остаетесь сыном моего самого дорогого друга, и ваше общество всегда будет мне приятно. Я бы очень желал ввести вас в круг, в который - смею обещать вам- вам приятно будет войти. Позвольте мне прибавить, что чем более странным является ваш образ жизни, который я не могу порицать, тем необходимее вам рассеять предубеждения, без сомнения плохо основанные, и показаться в свете".
   Я был признателен за благосклонность, высказываемую мне этим пожилым человеком. Я поехал к нему. Об Элеоноре не было речи. Барон оставил меня обедать. В этот день у него было всего несколько мужчин, довольно остроумных и любезных. Сначала я был смущен, но, сделав над собою усилие, я одушевился, я говорил, я раскрыл весь свой ум и все свои знания. Я заметил, что мне удалось заслужить одобрение. Я нашел в успехе такого рода удовлетворение моему самолюбию, которого был так долго лишен. Это удовлетворение сделало для меня общество барона Т. более приятным.
   Мои посещения к нему участились. Он поручил мне кое-какие дела, касавшиеся его миссии, которые, как он думал, он мог свободно доверить мне. Сначала Элеонора была удивлена такой переменой в моей жизни, но я рассказал ей о дружбе барона с моим отцом и о том, что мне было приятно утешить его в разлуке со мной, делая вид, что я занимаюсь полезными делами. Бедная Элеонора (сейчас я с раскаянием пишу об этом) была обрадована, что я кажусь более спокойным, и покорно, не особенно жалуясь, часто проводила большую часть дня врозь со мной. Барон, со своей стороны, как только между нами установилось некоторое доверие, опять заговорил со мной об Элеоноре. Моим решительным намерением было всегда говорить об Элеоноре только одно хорошее, но, сам того не замечая, я выражался о ней в тоне более легком и развязном или указывал в общих положениях на то, что признав вал необходимым расстаться с нею; порой шутка приходила мне на помощь, и я, смеясь, говорил о женщинах и о трудностях порывать с ними. Подобные речи забавляли старого посланника, душа которого уже многое пережила и который смутно припоминал, что в молодости и он мучился от любовных интриг. Таким образом, уже благодаря одному тому, что у меня было чувство, которое я скрывал, я обманывал более или менее всех: я обманывал Элеонору, потому что знал, что барон впоследствии отдалит меня от нее, и молчал об этом; я обманывал господина Т., потому что давал ему надежду на то, что я был готов порвать свои узы. Подобная двойственность была весьма чужда моему природному характеру, но человек портите, как только у него заводится мысль, которую он постоянно вынужден скрывать.
   До сих пор я познакомился у барона Т. только с одними мужчинами, составлявшими его кружок. Однажды он предложил мне остаться на большое празднество, которое он давал в день рождения своего государя.
   - Вы увидите, - сказал он мне, - самых красивых женщин Польши. Вы не найдете здесь той, кого вы любите. Я сожалею об этом, но есть женщины, которых можно видеть только у них в доме.
   Эта фраза подействовала на меня болезненно. Я молчал, но внутренне упрекал себя за то, что не защищал Элеонору, которая горячо защищала бы меня, если бы на меня нападали в ее присутствии.
   Общество было большое. Меня внимательно рассматривали. Я слышал вокруг себя вполголоса повторяемые имена моего отца, Элеоноры, графа П. При моем приближении умолкали и снова начинали говорить, когда я отходил. Мне было ясно, что рассказывали друг другу мою историю, и, конечно, каждый рассказывал ее по-своему. Мое положение было невыносимо, мой лоб покрылся холодным потом. Я то краснел, то бледнел.
   Барон заметил мое смущение. Он подошел ко мне, удв звратиться къ ней, по возможности силъ моихъ утомленныхъ: дорогою встрѣтилъ я человѣка верхомъ, посланнаго ею отыскивать меня, Онъ сказалъ мнѣ, что она уже двѣнадцать часовъ въ живѣйшемъ страхѣ, что, съѣздивъ въ Варшаву, объѣздивъ всѣ окрестности, возвратилась она домой въ тоскѣ неизъяснимой, и что жители ея разосланы по всѣмъ сторонамъ искать меня. Этотъ разсказъ исполнилъ меня тотчасъ нетерпѣніемъ довольно тяжкимъ. Мнѣ стало досадно, видя себя подверженнаго Элеонорою надзору докучному. Напрасно твердилъ я себѣ, что любовь ея одна виною тому; но не самая ли эта любовь была виною сего моего несчастія? Однако же я успѣлъ одолѣть сіе чувство, въ которомъ упрекалъ себя. Я зналъ, что она страшится и страдаетъ. Я сѣлъ на лошадь. Я проскакалъ поспѣшно разстояніе, насъ раздѣлявшее. Она приняла меня съ восторгами радости. Я былъ умиленъ ея нѣжностью. Разговоръ нашъ не былъ продолжителенъ, потому что она помнила, что мнѣ нужно отдохновеніе: и я оставилъ ее, по крайней мѣрѣ на этотъ разъ ничего не сказавъ прискорбнаго для сердца ея.
  

ГЛАВА ОСЬМАЯ.

  
   На другой день всталъ я, преслѣдуемый мыслями, волновавшими меня наканунѣ. Волненіе мое усиливалось въ слѣдующіе дни: Элеонора тщетно хотѣла проникнуть причину онаго. На ея стремительные вопросы я отвѣчалъ принужденно односложными словами. Я, такъ сказать, хотѣлъ закалить себя противъ ея увѣщеваній, зная, что за моею откровенностью послѣдуетъ скорбь ея, и что ея скорбь наложитъ на меня новое притворство.
   Безпокойная и удивленная, она прибѣгла къ одной своей пріятельницѣ, чтобы развѣдать тайну, въ которой она меня обвиняла: алкая сама себя обманывать, искала она событія тамъ, гдѣ было одно чувство. Сія пріятельница говорила мнѣ о моемъ своенравіи, объ усиліяхъ, съ коими отвращалъ я всякую мысль о продолжительной связи, о моей непостижимой жаждѣ разрыва и одиночества. Долго слушалъ я ее въ молчаніи; до той поры я еще никому не сказывалъ, что уже не люблю Элеонори: языкъ мой отказывался отъ сего признанія, которое казалось мнѣ предательствомъ. Я хотѣлъ однакоже оправдать себя; я разсказалъ повѣсть свою съ осторожностью, говорилъ съ большими похвалами объ Элеонорѣ, признавался въ неосновательности поведенія моего, приписывая ее затруднительности нашего положенія, и не позволялъ себѣ промолвить слово, которое ясно показало бы, что истинная затруднительность съ моей стороны заключается въ отсутствіи любви. Женщина, слушавшая меня, была растрогана моимъ разсказомъ: она видѣла великодушіе въ томъ, что я называлъ суровостью; тѣ же объясненія, которыя приводили въ изступленіе страстную Элеонору, вливали убѣжденіе въ умъ безпристрастной ея пріятельницы. Такъ легко быть справедливымъ, когда бываешь безкорыстнымъ. Кто бы вы ни были, не поручайте никогда другому выгодъ вашего сердца! Сердце одно можетъ быть ходатаемъ въ своей тяжбѣ. Оно одно измѣряетъ язвы свои; всякій посредникъ становится судіею; онъ слѣдуетъ, онъ мирволить, онъ понимаетъ равнодушіе, онъ допускаетъ возможность его, признаетъ неизбѣжность его, и равнодушіе находитъ себя чрезъ это, къ чрезвычайному удивленію своему, законнымъ въ собственныхъ глазахъ своихъ. Упреки Элеоноры убѣдили меня, что я былъ виновевъ: я узналъ отъ той, которая думала быть защитницею ея, что я только несчастливъ. Я завлеченъ былъ до полнаго признанія въ чувствахъ моихъ; я согласился, что питаю къ Элеонорѣ преданность, сочувствіе, состраданіе: но прибавилъ, что любовь не была нимало участницею въ обязанностяхъ, которыя я возлагалъ на себя. Сія истина, доселѣ заключенная въ коемъ сердцѣ и повѣданная Элеонорѣ, единственно посреди смущенія и гнѣва, облеклась въ собственныхъ глазахъ моихъ большою дѣйствительностью и силою именно потому, что другой сталъ ея хранителемъ. Шагъ большой, шагъ безвозвратный проложенъ, когда мы раскрываемъ вдругъ передъ взорами третьяго изгибы сокровенные сердечной связи; свѣтъ, проникающій въ сіе святилище, свидѣтельствуетъ и довершаетъ разрушенія, которыя тьма окружала своими мраками: такъ тѣла, заключенныя въ гробахъ, сохраняютъ часто свой первобытный образъ, пока воздухъ внѣшній не коснется ихъ и не обратитъ въ прахъ.
   Пріятельница Элеоноры меня оставила: не знаю какой отчетъ отдала она ей о нашемъ разговорѣ; но, подходя къ гостиной, услышалъ я голосъ Элеоноры, говорящій съ большою живостью. Увидя меня, она замолчала. Вскорѣ развертывала она подъ различными измѣненіями понятія общія, которыя были ничто иное, какъ нападенія частныя. Ничего нѣтъ страннѣе, говорила она, усердія нѣкоторыхъ пріязней: есть люди, которые торопятся быть ходатаями вашими, чтобы удобнѣе отказаться отъ вашей пользы: они называютъ это привязанностью; я предпочла бы ненависть. Я легко понялъ, что пріятельница Элеоноры была защитницею моею противъ нея, и раздражила ее, не находя меня довольно виновнымъ. Я такимъ образомъ былъ въ нѣкоторомъ сочувствіи съ другимъ противъ Элеоноры: это между сердцами нашими была новая преграда.
   Спустя нѣсколько дней, Элеонора была еще неумѣреннѣе; она не была способна ни къ какому владычеству надъ собою: когда полагала, что имѣетъ причину къ жалобѣ, она прямо приступала къ объясненію безъ бережливости и безъ разсчета, и предпочитала опасеніе разрыва принужденію притворства. Обѣ пріятельницы разстались въ ссорѣ непримиримой.
   Зачѣмъ вмѣшивать постороннихъ въ наши сердечныя перемолвки? говорилъ я Элеонорѣ, Нужно ли намъ третьяго, чтобы понимать другъ друга? А если уже не понимаемъ, то третій поможетъ ли намъ въ этомъ? -- Вы сказали справедливо, отвѣчала она мнѣ: но вина отъ васъ; бывало, я не прибѣгала ни къ кому, чтобы достигнуть до сердца вашего.
   Неожиданно Элеонора объявила намѣреніе перемѣнить образъ жизни своей. Я разгадалъ по рѣчамъ ея, что неудовольствіе, меня пожиравшее, она приписывала уединенію, въ которомъ живемъ. Прежде, чѣмъ покорить себя истолкованію истинному, она истощала всѣ истолкованія ложныя. Мы проводили съ глаза на глазъ однообразные вечера между молчаніемъ и досадами: источникъ долгихъ бесѣдъ уже изсякнулъ.
   Элеонора рѣшилась привлечь къ себѣ дворянскія семейства, живущія въ сосѣдствѣ или въ Варшавѣ. Я легко предусмотрѣлъ препятствія и опасности попытокъ ея. Родственники, оспаривавшіе наслѣдство у ней, разгласили ея прежнія заблужденія и разсѣяли тысячу злорѣчивыхъ поклеповъ на нее. Я трепеталъ уничиженій, которымъ она подвергается, и старался отвратить ее отъ этого предположенія. Мои представленія остались безуспѣшными; я оскорбилъ гордость ея моими опасеніями, хотя и выражалъ ихъ бережно. Она подумала, что я тягощусь связью нашею, потому что жизнь ея была двусмысленна: тѣмъ болѣе поспѣшила она завладѣть снова почетною чредою въ свѣтѣ. Усилія ея достигли нѣкотораго успѣха. Благосостояніе, которымъ она пользовалась; красота ея, еще мало измѣненная временемъ; молва о самыхъ приключеніяхъ ея -- все въ ней возбуждало любопытство. Вскорѣ увидѣла она себя окруженною многолюднымъ обществомъ: но она была преслѣдуема сокровеннымъ чувствомъ замѣшательства и безпокойствія. Я досадовалъ на свое положеніе: она воображала, что я досадую на положеніе ея; она выбивалась изъ него. Пылкое желаніе ея не давало ей времени на обдуманность; ея ложныя отношенія кидали неровность на поведеніе ея и опрометчивость на поступки. Умъ ея былъ вѣренъ, но мало обширенъ; вѣрность ума ея была искажена вспыльчивостью нрава; недальновидность препятствовала ей усмотрѣть черту надежнѣйшую и схватить тонкія оттѣнки. Въ первый разъ назначила она себѣ цѣль: и потому, что стремилась въ этой цѣли, она ее миновала. Сколько докукъ вытерпѣла она, ее открываясь мнѣ! сколько разъ краснѣлъ я за нее, не имѣя силы сознаться ей въ томъ! Таковы между людьми господство осторожности въ приличіяхъ и соблюденіе мѣрности, что Элеонора бывала болѣе уважена друзьями графа П... въ званіи любовницы его, нежели сосѣдами своими, въ званіи наслѣдницы большихъ помѣстій, посреди своихъ вассаловъ. Поперемѣнно высокомѣрная и умоляющая, то привѣтливая, то подозрительно взыскательная, она въ поступкахъ и рѣчахъ своихъ таила, не знаю, какую-то разрушительную опрометчивость, низвергающую уваженіе, которое обрѣтается единымъ спокойствіемъ.
  
   Исчисляя, такимъ образомъ, погрѣшности Элеоноры, я себя обвиняю, себѣ приговоръ подписываю. Одно слово мое могло бы ее усмирить; почему не вымолвилъ я этого слова?
   Мы однако же между собою жили миролюбивѣе. Развлеченіе было намъ отдыхомъ отъ нашихъ мыслей обычайныхъ. Мы бывали одни только по временамъ и, храня другъ къ другу довѣренность безпредѣльную во всемъ, за исключеніемъ ближайшихъ чувствъ нашихъ, мы замѣщали сіи чувства наблюденіями и дѣйствительностью, и бесѣды наши были снова для насъ не безъ прелести. Но вскорѣ сей новый родъ жизни обратился для меня въ источникъ новаго безпокойствія. Затерянный въ толпѣ, окружавшей Элеонору, я замѣтилъ, что былъ предметомъ удивленія и норицанія. Эпоха рѣшенію тяжбы ея приближалась: противники ея утверждали, что она охолодила въ себѣ сердце родительское проступками безчисленными; присутствіе мое было засвидѣтельствованіемъ увѣреній ихъ. Пріятели ея винили меня за вредъ, который ей причиняю. Они извиняли страсть ея ко мнѣ; но меня уличали въ безчувственности и въ небреженіи добраго имени ея: я, говорили они, употребляю во зло чувство, которое мнѣ должно было бы умѣрить. Я зналъ одинъ, что, покидая ее, увлеку по слѣдамъ своимъ, и что она изъ желанія не разлучиться со мною пожертвуетъ всѣми выгодами фортуны и всѣми разсчетами осторожности. Я не могъ избрать публику повѣренною тайны сей; такимъ образомъ я въ домѣ Элеоноры казался не иначе, какъ постороннимъ, вредящимъ даже успѣху дѣла, отъ котораго зависѣла судьба ея; и по странному испроверженію истины, въ то время, когда я былъ жертвою воли ея непоколебимой, она впутала жалость, и выдаваема была за жертву господства моего.
   Новое обстоятельство припуталось въ этому положенію страдательному.
   Необыкновенный оборотъ оказался неожиданно въ поведеніи и обращеніи Элеоноры; до той поры, казалось, она занята была мною однѣмъ: вдругъ увидѣлъ я, что она не чуждается и домогается поклоненій мущинъ, ее окружавшихъ. Сія женщина, столь осторожная, столь холодная, столь опасливая, вяжется, внезапно перемѣнилась въ нравѣ. Она ободряла чувства и даже надежды молодежи, изъ коей иные, прельщаясь ея красотою, а другіе, не смотря на минувшія заблужденія, искали дѣйствительно руки ея; она не отказывала имъ въ долгихъ свиданіяхъ съ глаза на глазъ; она имѣла съ ними это обращеніе сомнительное, но привлекательное, которое отражаетъ слабо, чтобы удерживать, потому что оно обличаетъ болѣе нерѣшительность, нежели равнодушіе, болѣе отсрочку, нежели отказъ. Я послѣ узналъ отъ нея самой, и событія меня въ томъ увѣрили, что она поступала такимъ образомъ по разсчету ложному и бѣдственному. Она, надѣясь оживить мою любовь, возбуждала мою ревность: но она тревожила пепелъ, который ничѣмъ не могъ уже быть согрѣтъ. Можетъ быть, съ этимъ разсчетомъ и безъ вѣдома ея самой сливалось нѣкоторое тщеславіе женское: она была уязвлена моею холодностью; она хотѣла доказать себѣ самой, что можетъ еще нравиться. Можетъ быть, въ одиночествѣ, въ которомъ оставилъ я сердце ея, находила она нѣкоторую отраду, внимая выраженіямъ любви, которыхъ я давно уже не произносилъ.
   Какъ бы то ни было, но я нѣсколько времени ошибался въ побужденіяхъ ея. Я провидѣлъ зарю моей свободы будущей; я поздравилъ себя съ тѣмъ. Страшась прервать какимъ нибудь движеніемъ необдуманнымъ сей важный переломъ, отъ котораго ожидалъ я своего избавленія, я сталъ кротче и казался довольнѣе. Элеонора почла мою кротость за нѣжность; мою надежду увидѣть ее счастливою безъ меня за желаніе утвердить ея счастіе. Она радовалась своей уловкѣ. Иногда однако же пугалась она, не замѣчая во мнѣ никакого безпокойствія: она попрекала мнѣ, что не ставлю никакихъ преградъ симъ связямъ, которыя повидимому могли ее отъ меня похитить. Я отражалъ ея обвиненія шутками, но не всегда удавалось мнѣ успокоить ее. Характеръ ея сквозилъ изъ подъ притворства, которое она на себя налагала. Сшибки загорались на другомъ полѣ, но были не менѣе бурны. Элеонора приписывала мнѣ свои проступки; она намекала мнѣ, что одно слово мое обратило бы ее ко мнѣ совершенно; потомъ оскорбленная моимъ молчаніемъ, она видалась снова въ кокетство съ нѣкоторымъ изступленіемъ.
   Особливо же здѣсь, я это чувствую, обвинятъ меня въ малодушія. Я хотѣлъ быть свободнымъ, и могъ быть свободнымъ при всеобщемъ одобренія; я въ тому и былъ обязанъ, можетъ быть; поведеніе Элеоноры подавало мнѣ право, и казалось, вынуждало меня на то, Но не зналъ ли я, что сіе поведеніе было плодомъ моимъ? Не зналъ ли я, что Элеонора въ глубинѣ сердца своего не переставала любить меня? Могъ ли я наказывать ее за неосторожность, въ которую вовлекалъ ее? Могъ ли я холоднымъ лицемѣромъ искать предлога въ сихъ неосторожностяхъ для того, чтобы покинуть ее безжалостно?
   Рѣшительно не хочу извинять себя; осуждаю себя строже, нежели, можетъ быть, другой на моемъ мѣстѣ осудилъ бы себя: но могу по крайней мѣрѣ дать за себя торжественное свидѣтельство, что я никогда не дѣйствовалъ по разсчету, а былъ всегда управляемъ чувствами истинными и естественными. Какъ могло случиться, что съ такими чувствами былъ я такъ долго на несчастіе себѣ и другимъ?
   Общество однако же наблюдало меня съ удивленіемъ. Мое пребываніе у Элеоноры могло быть объяснено одною моею чрезмѣрною привязанностью къ ней; а равнодушіе, оказываемое мною при видѣ новыхъ узъ, которыя она вязалась всегда готовою принять, отрицало эту привязанность. Приписывали мою непостижимую терпимость вѣтренности правилъ, безпечности въ отношеніи въ нравственности, которыя (такъ говорили) изобличаютъ человѣка, глубоко проникнутаго эгоизмомъ и развращеннаго свѣтомъ. Сіи заключенія, тѣмъ болѣе способныя къ впечатлѣніямъ, чѣмъ болѣе принаравливалась они къ душамъ ихъ выводящимъ, были охотно одобрены и разглашены. Отзывъ ихъ достигъ наконецъ и до меня; я негодовалъ при семъ неожиданномъ открытіи: въ возмездіе моихъ продолжительныхъ пожертвованій я былъ неоцѣненъ, былъ оклеветанъ: я для женщины забылъ всѣ выгоды, отклонилъ всѣ радости жизни -- и меня же осуждали.
   Я объяснился горячо съ Элеонорою: одно слово разсѣяло сей рой обожателей, созванный ею только съ тѣмъ, чтобы пугать меня утратою ея. Она ограничила свое общество нѣсколькими женщинами и малымъ числомъ мущинъ пожилыхъ. Все облеклось вокругъ насъ правильною наружностью: но мы отъ этого были только несчастнѣе; Элеонора полагала, что она присвоила себѣ новыя права; я почувствовалъ себя отягченнымъ новыми цѣпями.
   Не умѣю описать, сколько горечи и сколько изступленій было послѣдствіемъ сношеній нашихъ, такимъ образомъ омногосложенныхъ. Наша жизнь была гроза безпрерывная. Искренность утратила всѣ свои прелести, и любовь всю свою сладость. У насъ уже не было и тѣхъ преходчивыхъ промежутковъ, которые на нѣсколько мгновеній какъ будто исцѣляютъ язвы неисцѣлимыя. Истина пробилась со всѣхъ сторонъ, и я для повѣданія ея избиралъ выраженія самыя суровыя и самыя безжалостныя. Я только тогда смирялся, когда видалъ Элеонору въ слезахъ; и самыя слезы ея была не что иное, какъ лава горящая, которая, падая капля за каплею на мое сердце, исторгала изъ меня вопли, но не могла исторгнуть отрицанія. Въ это самое время видѣлъ я не одинъ разъ, какъ вставала она блѣдная, и вдохновенная пророчествомъ: "Адольфъ, восклицала она, вы не вѣдаете зла, которое мнѣ наносите; вы о немъ нѣкогда узнаете, узнаете отъ меня, когда низринете меня въ могилу". Несчастный, когда я слышалъ эти слова, почто я самъ не бросился въ могилу до нея!
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

  
   Я не возвращался къ барону Т... съ послѣдняго посѣщенія моего. Однажды утромъ получилъ я отъ него слѣдующую записку:
   "Совѣты, мною данные вамъ, не должны были надолго такъ разлучить насъ. На что бы вы не рѣшились въ обстоятельствахъ, до насъ касающихся, вы все не менѣе того сынъ друга моего; не менѣе того пріятно будетъ мнѣ насладиться вашимъ обществомъ и ввести васъ въ кругъ, въ которомъ, смѣю васъ увѣрить, увидите себя съ удовольствіемъ. Позвольте мнѣ прибавить, что чѣмъ болѣе родъ жизни вашей, который порицать я не намѣренъ, имѣетъ въ себѣ что-то странное, тѣмъ болѣе предстоитъ вамъ обязанность, показываясь въ свѣтъ, разсѣять предубѣжденія, безъ сомнѣнія, неосновательныя".
   Я былъ признателенъ за благосклонность, оказываемую мнѣ человѣкомъ въ лѣтахъ. Я поѣхалъ къ нему: не было рѣчи объ Элеонорѣ. Баронъ оставилъ меня обѣдать у себя. Въ этотъ день было у него только нѣсколько мущинъ, довольно умныхъ и доведено любезныхъ. Мнѣ сначала было не ловко, но я принудилъ себя, оживился, стадъ разговорчивъ: я развилъ, сколько могъ, ума и свѣдѣній. Я замѣтилъ, что мнѣ удавалось задобрить къ себѣ вниманіе. Я находилъ въ этомъ родѣ успѣховъ наслажденіе самолюбія, уже давно мнѣ невѣдомое. Отъ сего наслажденія общество барона Т... стало для меня пріятнѣе.
   Мои посѣщенія повторялись. Онъ поручилъ мнѣ нѣкоторыя занятія по своему посольству, которыя могъ ввѣрить безъ неудобства. Элеонора сперва была поражена симъ переворотомъ въ жизни моей, но я сказанъ ей о дружбѣ барона къ отцу моему и объ удовольствіи, съ которымъ утѣшаю послѣдняго въ отсутствіи моемъ, показывая себя занятымъ полезно. Бѣдная Элеонора (пишу о томъ въ сіе мгновеніе съ чувствомъ угрызенія) ощутила нѣкоторую радость, думая, что я кажусь спокойнѣе, и покорилась, сѣтуя мало, необходимости проводить часто большую часть дня въ разлукѣ со мною.
   Баронъ, съ своей стороны, когда утвердилась между нами нѣкоторая довѣренность, возобновилъ рѣчь объ Элеонорѣ, Рѣшительнымъ намѣреніемъ моимъ было всегда говорить о ней доброе, но, самъ не замѣчая того, я отзывался о ней менѣе уважительно и какъ-то вольнѣе: то указывалъ я заключеніями общими, что признаю за необходимое развязаться съ нею, то отдѣлывался я съ помощію шутки, и говорилъ, смѣясь, о женщинахъ и о трудности разрывать съ ними связь. Сіи рѣчи забавляли стараго министра, душею изношеннаго, который смутно помнилъ, что въ молодости своей и онъ бывалъ мучимъ любовными связями. Такимъ образомъ, именно тѣмъ, что я скрывалъ въ себѣ потаенное чувство, болѣе или менѣе я обманывалъ всѣхъ: я обманывалъ Элеонору, ибо зналъ, что баронъ Т... хотѣлъ отклонить меня отъ нее, и о томъ я ей не сказывалъ; я обманывалъ г-на ***, ибо подавалъ ему надежду, что я готовъ сокрушить свои узы. Это лукавое двуличіе было совершенно противно моему характеру: но человѣкъ развращается, коль скоро хранитъ въ сердцѣ своемъ единую мысль, въ которой онъ постоянно вынужденъ притворствовать.
   До сей поры у барона Т... познакомился я съ одними мущинами, составляющими его короткое общество. Однажды предложилъ онъ мнѣ остаться у него на большомъ пиру, которымъ онъ праздновалъ день рожденія Государя своего. Вы тутъ увидите, сказалъ онъ мнѣ, первѣйшихъ красавицъ Польши. Правда, не увидите вы той, которую любите; жалѣю о томъ; но иныхъ женщинъ видишь только у нихъ дома. Я былъ тяжко пораженъ этимъ замѣчаніемъ; я промолчалъ, но упрекалъ себя внутренно, что не защищаю Элеоноры, которая такъ живо защитила бы меня, если бы кто задѣлъ меня въ ея присутствіи.
   Собраніе было многолюдное. Меня разсматривали со вниманіемъ. Я слышалъ, какъ вокругъ меня твердили тихо имена отца моего, Элеоноры, графа П***; умолкали, когда я приближался; когда я удалялся, снова заговаривали. Мнѣ было достовѣрно, что передавали другъ другу повѣсть мою, и каждый, безъ сомнѣнія, разсказывалъ ее по своему. Мое положеніе было невыносимо: по лбу моему струился холодный потъ; я краснѣлъ и блѣднѣлъ поперемѣнно.
   Баронъ замѣтилъ мое замѣшательство. Онъ подошелъ ко мнѣ, удвоилъ знаки своей внимательности, привѣтливости; искалъ всѣ случаи отзываться обо мнѣ съ похвалою, и господство его вліянія принудило скоро и другихъ оказывать мнѣ тоже уваженіе.
   Когда всѣ разъѣхались, "я желалъ бы, сказалъ мнѣ баронъ Т..., поговорить съ вами еще разъ откровенно. Зачѣмъ хотите вы оставаться въ положеніи, отъ котораго страдаете? Кому оказываете вы добро? Думаете ли вы, что не знаютъ того, что бываетъ между вами и Элеонорою? Всей публикѣ извѣстны ваши взаимныя размолвки и неудовольствія. Вы вредите себѣ слабостью своею; не менѣе вредите себѣ и своею суровостью, ибо, къ дополненію неосновательности, вы не составляете счастіе женщины, отъ которой вы такъ несчастливы".
   Я еще былъ отягченъ горестью, которую испыталъ. Баронъ показалъ мнѣ многія письма отца моего. Они свидѣтельствовали о печали его. Она была гораздо живѣе, нежели я воображалъ. Это меня поколебало. Мысль, что я долгимъ отсутствіемъ продолжаю безпокойствіе Элеоноры, придала мнѣ еще болѣе нерѣшительности. Наконецъ, какъ будто все противъ нея соединилось. Въ то самое время, какъ я колебался, она сама своею опрометчивостью рѣшила мое недоумѣніе. Меня цѣлый день не было дома. Баронъ удержалъ меня послѣ собранія: ночь наступила. Мнѣ подали письмо отъ Элеоноры въ присутствіи барона Т... Я видѣлъ въ глазахъ его нѣкоторую жалость къ моему порабощенію. Письмо Элеоноры было исполнено горечи. Какъ, говорилъ я себѣ, я не могу провести день одинъ на свободѣ! Я не могу дышать часъ въ покоѣ! Она гонится на мною всюду, какъ за невольникомъ, котораго должно пригнать къ ногамъ ея. Я быхъ тѣмъ болѣе озлобленъ, что чувствовалъ себя слабымъ. -- Такъ, воскликнулъ я, пріемлю обязанность разорвать связь съ Элеонорою; буду имѣть смѣлость самъ объявить ей о томъ. Вы можете заранѣе увѣдомить отца о моемъ рѣшеніи.
   Сказавъ сіи слова, я бросился отъ барона; я задыхался отъ словъ, которыя выговорилъ -- и едва вѣрилъ обѣщанію, данному мною.
   Элеонора ждала меня съ нетерпѣніемъ. По странной случайности, ей говорили въ моемъ отсутствіи въ первый разъ о стараніяхъ барона Т... оторвать меня отъ нее. Ей пересказали мои рѣчи, шутки. Подозрѣнія ея были пробуждены, и она собрала въ умѣ своемъ многія обстоятельства, ихъ подтверждающія. Скоропостижная связь моя съ человѣкомъ, котораго я прежде никогда не видалъ; дружба, существовавшая между этимъ человѣкомъ и отцемъ моимъ, навались ей доказательствами безпрекословными. Ее волненіе такъ возросло въ нѣсколько часовъ, что я засталъ ее совершенно убѣжденною въ томъ, что называла она моимъ предательствомъ.
   Я сошелся съ нею въ твердомъ намѣреніи ей все сказать. Обвиняемый ею (кто этому повѣритъ?), я занялся только стараніемъ отъ всего отдѣлаться. Я отрицалъ даже, да, отрицалъ въ тотъ день то, что я твердо былъ рѣшенъ объявить ей завтра.
   Уже было поздно; я оставилъ ее. Я поспѣшилъ лечь, чтобы кончить этотъ долгій день, и когда я былъ увѣренъ, что онъ конченъ, я почувствовалъ себя на ту пору облегченнымъ отъ бремени ужаснаго.
   Я на другой день всталъ около половины дня; какъ будто удаляя начало нашего свиданія, я удалилъ роковое мгновеніе.
   Элеонора успокоилась ночью и своими собственными размышленіями, и вчерашними моими рѣчами. Она говорила мнѣ о дѣлахъ своихъ съ довѣрчивостью, показывающею слишкомъ явно, что она полагаетъ наше обоюдное существованіе неразрывно соединеннымъ. Гдѣ найти слова, которыя оттолкнули бы ее въ одиночество?
   Время текло съ ужасающею быстротою. Каждая минута усиливала необходимость объясненія. Изъ трехъ дней, положенныхъ мною рѣшительнымъ срокомъ, второй былъ уже на исходѣ. Г. Т... ожидалъ меня, но крайней мѣрѣ, черезъ день. Письмо его къ отцу моему было отправлено, и я готовился измѣнить моему обѣщанію, не совершивъ для исполненія его ни малѣйшаго покушенія. Я выходилъ, возвращался, бралъ Элеонору за руку, начиналъ фразу и точасъ прерывалъ ее, глядѣлъ на теченіе солнца, спускающагося по небосклону. Ночь вторично наставала. Я отложилъ снова. Оставался мнѣ день одинъ; довольно было часа.
   День этотъ минулъ, какъ предыдущій. Я писалъ къ барону Т... и просилъ у него отсрочки на малое время -- и, какъ свойственно характерамъ слабымъ, я приплелъ въ письмѣ моемъ тысячу разсужденій, оправдывающихъ мою просьбу. Я, доказывалъ, что она ни въ чемъ не препятствуетъ рѣшенію, въ которомъ я утвердился, и что съ того самаго числа можно почесть узы мои съ Элеонорою навсегда разорванными.
  

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.

  
   Слѣдующіе дни провелъ я спокойнѣе. Необходимость дѣйствовать откинулъ я въ неопредѣленность: она уже не преслѣдовала меня, какъ привидѣніе. Я полагалъ, что у меня довольно времени приготовить Элеонору. Я хотѣлъ быть ласковѣе, нѣжнѣе съ нею, чтобы сохранить, но крайней мѣрѣ, воспоминаніе дружбы. Мое смятеніе было иногда совершенно различно отъ испытаннаго мною до того времени. Я прежде молилъ небо, чтобы оно воздвигло вдругъ между Элеонорою и мною преграду, которой не могъ бы я преступить. Сія преграда была воздвигнута. Я вперялъ взоры свои на Элеонору, какъ на существо, которое скоро утрачу. Взыскательность, казавшаяся мнѣ столько разъ нестерпимою, уже не пугала меня; я чувствовалъ себя разрѣшеннымъ отъ нее заранѣе. Я былъ свободнѣе, уступая ей еще -- и я уже не ощущалъ сего возмущенія внутренняго, отъ котораго нѣкогда порывался все растерзать. Во мнѣ уже не было нетерпѣнія: было напротивъ желаніе тайное отдалить бѣдственную минуту.
   Элеонора замѣтила сіе расположеніе къ ласковости и чувствительности: она сама стала менѣе раздражительна. Я искалъ разговоровъ, которыхъ прежде убѣгалъ; я наслаждался выраженіями любви ея, недавно докучными, драгоцѣнными нынѣ, потому что каждый разъ могли они быть послѣдними.
   Однимъ вечеромъ разстались мы послѣ бесѣды, которая была сладостнѣе обыкновеннаго. Тайна, которую заключилъ я въ груди моей, наводила на меня грусть, но грусть моя не имѣла ничего порывнаго. Невѣдѣніе въ эпохѣ разрыва, желаннаго мною содѣйствовало мнѣ къ отвращенію мысли о немъ. Ночью услышалъ я въ замкѣ шумъ необычайный; шумъ этотъ утихъ, и я не придавалъ ему никакой важности. Утромъ, однако же, я вспомнилъ о немъ, хотѣдъ развѣдать причину и пошелъ къ покою Элеоноры. Какое было мое удивленіе, когда узналъ я, что уже двѣнадцать часовъ была она въ сильномъ жару, что врачъ, призванный домашними, находилъ жизнь ея въ опасности, и что она строго запретила извѣстить меня о томъ, или допустить меня къ ней.
   Я хотѣлъ войти силою. Докторъ вышелъ самъ во мнѣ и сказалъ о необходимости не наносить ни малѣйшаго потрясенія. Онъ приписывалъ запрещеніе ея, котораго причины не зналъ, желанію не напугать меня. Я разспрашивалъ людей Элеоноры съ тоскою о томъ, что могло повергнуть ее скоропостижно въ столь опасное положеніе. Наканунѣ, разставшись со мною, полиняла она изъ Варшавы письмо, привезенное верховымъ посланнымъ. Распечатавъ и пробѣжавъ его, упала она въ обморокъ; пришедши въ себя, бросилась она на постель, не произнося ни слова. Одна изъ женщинъ, при ней служащихъ, устрашенная волненіемъ, замѣченнымъ въ ней, осталась въ ея комнатѣ безъ ея вѣдома. Около половины ночи эта женщина увидѣла Элеонору объятую дрожью, отъ которой шаталась кровать, гдѣ она лежала; она хотѣла призвать меня. Элеонора тому противилась съ нѣкоторымъ ужасомъ, столь поразительнымъ, что не посмѣли ослушаться ея. Тогда послали за докторомъ. Элеонора не согласилась, не соглашалась и еще отвѣчать ему. Она провела ночь, выговаривая слова перерывныя, которыхъ не понимали; часто прикладывала она платокъ свой къ губамъ, какъ будто съ тѣмъ, чтобы не давать себѣ говорить.
   Пока мнѣ разсказывали всѣ эти подробности, другая женщина, остававшаяся при Элеонорѣ, прибѣжала испуганная: Элеонора, казалось, лишилась чувствъ и движенія. Она не различала ничего кругомъ себя. Иногда испускала вопль, твердило мое имя; потомъ, устрашенная, подавала знакъ рукою, какъ будто указывая, чтобы удалили отъ нея предметъ ей ненавистный.
   Я, вошелъ въ ея горницу. Я увидѣлъ у подножія кровати ея два письма: одно изъ нихъ было мое въ барону Т..., другое отъ него самого къ Элеонорѣ. Тогда постигъ я слишкомъ явно слова сей ужасной загадки. Всѣ усилія мои для исходатайствованія времени, которое хотѣлъ посвятить на послѣднее прощаніе, обратились, такимъ образомъ, противъ несчастливицы, которую желалъ я поберечь. Элеонора прочла начертанныя рукою моею обѣщанія покинуть ее, обѣщанія, подсказанныя мнѣ единымъ желаніемъ оставаться долѣе при ней -- и живость сего самаго желанія побудила меня повторить его, развить тысячью образами. Взглядъ равнодушный барона Т... легко разобралъ въ сихъ увѣреніяхъ, повторяемыхъ на каждой строкѣ, нерѣшительность, которую утаивалъ я, и лукавство моего собственнаго недоумѣнія. Но жестокій расчелъ слишкомъ вѣрно, что Элеонора увидитъ въ нихъ приговоръ неотрѣшимый. Я приблизился къ ней: она взглянула на меня, не узнавая. Я заговорилъ съ ней: она вздрогнула. Что слышу? вскричала она: это голосъ, который былъ для меня такъ пагубенъ. Докторъ замѣтилъ, что присутствіе мое умножаетъ жаръ и разстройство ея, и умолялъ меня удалиться. Какъ изобразить то, что я испыталъ въ теченіе трехъ часовъ продолжительныхъ? Докторъ, наконецъ, вышелъ; Элеонора была въ глубокомъ забытьи. Онъ не отчаивался въ спасеніи ея, если послѣ пробужденія жаръ ея умѣрится.
   Элеонора спала долго. Узнавъ о пробужденіи, я написалъ ей, испрашивая позволенія придти въ ней. Она велѣла впустить меня. Я началъ говорить; она прервала рѣчи мои. -- Да не услышу отъ васъ, сказала она, ни одного слова жестокаго. Я уже ничего не требую, ничему не противлюсь, но не хочу, чтобы сей голосъ, который такъ любила, который отзывался въ глубинѣ сердца моего, проникалъ его нынѣ для терзанія, Адольфъ, Адольфъ, я была вспыльчива, неумѣренна; я могла васъ оскорбить, но вы не знаете, что я выстрадала. Дай Богъ вамъ никогда не узнать того.
   Волненіе ея становилось безмѣрнымъ. Она приложила руку мою ко лбу своему: онъ горѣлъ; напряженіе ужасное искажало черты ея. -- Ради самого Бога, вскричалъ я, милая Элеонора, услышьте меня! такъ, я виновенъ: письмо сіе... Она затрепетала и хотѣла удалиться; я удержалъ ее. -- Слабый, мучимый, продолжалъ я, я могъ уступить на мгновеніе увѣщаніямъ жестокимъ, но не имѣете ли сами тысячи доказательствъ, что не могу желать того, что разлучитъ насъ. Я былъ недоволенъ, несчастливъ, несправедливъ; можетъ быть, слишкомъ стремительными бореніями съ воображеніемъ непокорнымъ дали вы силу намѣреніямъ преходящимъ, которыми гнушаюсь нынѣ; но можете ли вы сомнѣваться въ моей привязанности глубокой? Наши души не скованы ли одна съ другою тысячью узъ, которыхъ ничто разорвать не можетъ? Все минувшее намъ не обоимъ ли заодно? Можемъ ли кинуть взглядъ на три года, теперь истекшіе, не припоминая себѣ впечатлѣній, которыя мы раздѣляли, удовольствій, которыя мы раздѣляли, удовольствій, которыя вкушали; печалей, которыя перенесли вмѣстѣ. Элеонора, начнемъ съ нынѣшняго дня новую эпоху, воротимъ часы блаженства и любви. Она поглядѣла на меня нѣсколько времени съ видомъ сомнѣнія. Вашъ отецъ, сказала она мнѣ наконецъ, ваши обязанности, ваше семейство, чего ожидаютъ отъ васъ?... Безъ сомнѣнія, отвѣчалъ я, со временемъ, когда нибудь, можетъ быть... Она замѣтила, что я запинаюсь. -- Боже мой! вскричала она, къ чему возвратилъ онъ мнѣ надежду, чтобы тутъ же и похитить ее! Адольфъ, благодарю васъ за усилія ваши: они были для меня благодѣтельны, тѣмъ благодѣтельнѣе, что вамъ не будутъ стоить, надѣюсь, никакой жертвы, но умоляю васъ, не станемъ говорить болѣе о будущемъ. Не вините себя ни въ чемъ, чтобы ни было. Вы быль добры для меня. Я хотѣла невозможнаго. Любовь была всею жизнью моею: она не могла быть вашею. Позаботьтесь обо мнѣ еще нѣсколько дней. Слезы потекли обильно изъ глазъ ея; дыханіе ея было менѣе стѣснено. Она преклонила голову свою на плечо мое. -- Вотъ здѣсь, сказала она, всегда я умереть желала. Я прижалъ ее къ сердцу моему, отрекался снова отъ моихъ намѣреній, отрицалъ свое изступленіе жестокое. -- Нѣтъ, возразила она, вы должны быть свободнымъ и довольнымъ. Могу ли быть имъ, если вы будете несчастны? Я не долго буду несчастлива; вамъ не долго будетъ жалѣть обо мнѣ. Я уклонилъ отъ себя страхъ, который хотѣлъ почитать вымѣшленнымъ. -- Нѣтъ, нѣтъ, милый Адольфъ, когда мы долго призывали смерть, небо посылаетъ намъ, наконецъ, какое-то предчувствіе безошибочное, увѣряющее насъ, что молитва наша услышана. Я клялся ей никогда не покидать ее. -- Я всегда надѣялась на то, теперь я въ томъ увѣрена.
   Тогда былъ одинъ изъ тѣхъ зимнихъ дней, въ которые солнце, вяжется, озаряетъ печально сѣроватыя поля, какъ будто глядя жалостно на землю, уже имъ несогрѣваемую. Элеонора предложила мнѣ пройтись съ нею. -- Холодно, сказалъ я ей. -- Нѣтъ нужды, мнѣ хотѣлось бы пройтись съ вами. Она взяла меня за руку. Мы шли долго, не говоря ни слова; она подвигалась съ трудомъ и озиралась почти вся на меня. -- Остановимся на минуту. -- Нѣтъ, отвѣчала она, мнѣ пріятно чувствовать, что вы меня еще поддерживаете. Мы снова углубились въ молчаніе. Небо было чисто, но деревья стояли безъ листьевъ; ни малѣйшее дуновеніе не колебало воздуха; никакая птица не разсѣкала его: все было неподвижно, и слышался только шумъ травы замерзнувшей, которая дробилась подъ шагами нашими. -- Какъ все тихо! сказала мнѣ Элеонора. Какъ природа предается покорно! Сердце также не должно ли учиться покорности? Она сѣла на камень; вдругъ упала на колѣна и, склонивъ голову, уперла ее на обѣ руки свои. Я услышалъ нѣсколько словъ, произнесенныхъ тихимъ голосомъ. Я догадался, что она молится. -- Привставъ, наконецъ, -- возвратимся домой, связала она: холодъ проникнулъ меня. Боюсь, чтобы не сдѣлалось мнѣ дурно. Не говорите мнѣ ничего: я не въ состояніи слышать васъ.
   Отъ сего дня Элеонора стала слабѣть и изнемогать. Я собралъ отовсюду докторовъ. Одни объявили мнѣ, что болѣзнь неизцѣлима, другіе ласкали меня надеждами несбыточными, но природа мрачная и безмолвная довершала рукою невидимою свой трудъ немилосердный. Мгновеніями, Элеонора, казалось, оживала. Иногда можно было подумать, что желѣзная рука, на ней тяготѣвшая, удалилась. Она приподнимала голову свою томную; щеки ея отцвѣчивались красками, болѣе живыми; глаза ея становились свѣтлѣе; но вдругъ, какъ будто игрою жестокою невѣдомой власти, сей благопріятный обманъ пропадалъ, и искусство не могло угадать причину тому. Я видѣлъ ее, такимъ образомъ, подвигающуюся постепенно къ разрушенію. Я видѣлъ, какъ означались на семъ лицѣ, столь благородномъ и выразительномъ, примѣты -- предшественницы кончины. Я видѣлъ зрѣлище унизительное и прискорбное -- какъ сей характеръ, силы исполненный и гордый, принималъ отъ страданія физическаго тысячу впечатлѣній смутныхъ и построеныхъ, какъ будто въ сіи роковыя мгновенія душа, смятая тѣломъ, превращается всячески, чтобы поддаваться съ меньшимъ трудомъ упадку органовъ,
   Одно чувство не измѣнялось никогда въ сердцѣ Элеоноры -- чувство нѣжности ко мнѣ. Слабость ея позволяла рѣдко ей разговаривать со мною; но она вперяла на меня глаза свои въ молчаніи, и мнѣ казалось тогда, что взгляды ея просили отъ меня жизни, которой уже я не въ силахъ былъ ей дать. Я боялся потрясеній, слишкомъ для нее тяжкихъ; я вымышлялъ тысячу предлоговъ, чтобы выходить изъ комнаты; я обѣгалъ наудачу всѣ мѣста, гдѣ бывалъ вмѣстѣ съ нею; орошалъ слезами своими камня, подошвы деревьевъ, всѣ предметы, напоминавшіе мнѣ о ней.
   То не были сѣтованія любви: чувство было мрачнѣе и печальнѣе; любовь такъ соединяется съ любимымъ предметомъ, что и въ самомъ отчаянія ея есть нѣкоторая прелесть. Любовь борется съ дѣйствительностью, съ судьбою: пылъ ея желанія, ослѣпляетъ ее въ измѣренія силъ своихъ и воспламеняетъ ее посреди самой скорби. Моя скорбь была томная и одинокая. Я не надѣялся умереть съ Элеонорою; я готовился жить безъ нея въ сей пустынѣ свѣта, которую желалъ столько разъ пройти независимый. Я сокрушилъ существо, меня любившее; я сокрушилъ сіе сердце, бывшее товарищемъ моему -- сердце, которое упорствовало въ преданности своей ко мнѣ, въ нѣжности неутомимой. Уже одиночество меня настигало. Элеонора дышала еще, но я уже не могъ повѣрять ей мысли мои: я былъ уже одинъ на землѣ; я не жилъ уже въ сей атмосферѣ любви, которую она разливала вокругъ меня. Воздухъ, которымъ я дышалъ, казался мнѣ суровѣе, лица людей, встрѣчаемыхъ мною, казались мнѣ равнодушнѣе: вся природа какъ будто говорила мнѣ, что я навсегда перестаю быть любимымъ. Опасность Элеоноры скоропостижно возрасла: признаки неотвергаеные удостовѣрили въ близкой ея кончинѣ. Священникъ объявилъ ей о томъ. Она просила меня принести ларецъ, хранящій много бумагъ. Нѣсколько изъ нихъ велѣла она сжечь при себѣ; но, казалось, искала она одной, которой не находила, и безпокойствіе ея было безмѣрно. Я умолялъ ее оставить эти розыски, для нея утомительные, видя, что она уже два раза падала въ обморокъ. -- Соглашаюсь, отвѣчала она, но, милый Адольфъ, не откажите мнѣ въ просьбѣ. Вы найдете между бумагами моими, не знаю гдѣ, письмо на ваше имя; сожгите его не прочитавъ; заклинаю васъ въ томъ именемъ любви нашей, именемъ сихъ послѣднихъ минутъ, услажденныхъ вами! Я обѣщалъ ей; она успокоилась. -- Оставьте меня теперь предаться обязанностямъ моимъ духовнымъ: мнѣ во многихъ проступкахъ очиститься должно: любовь моя къ вамъ была, можетъ быть, проступокъ. Я однако же не подумала бы того, если бы любовью моею были вы счастливы. Я вышелъ. Я возвратился къ ней только со всѣми ея домашними, чтобы присутствовать при послѣднихъ и торжественныхъ молитвахъ. На колѣнахъ, въ углу комнаты ея, я то низвергался въ мои мысли, то созерцалъ по любопытству невольному всѣхъ сихъ людей собранныхъ, ужасъ однихъ, развлеченіе прочихъ и сіе странное вліяніе привычки, которая вводитъ равнодушіе во всѣ обряды предписанные и заставляетъ смотрѣть на дѣйствія самыя священныя и страшныя, какъ на исполненія условныя въ совершаемыя только для порядка. Я слышалъ, какъ эти люди твердили машинально отходныя слова, какъ будто не придется и имъ быть нѣкогда дѣйствующими лицами въ подобномъ явленіи, какъ будто и имъ не придется никогда умирать. Я, однако же, былъ далекъ отъ пренебреженія сими обрядами: есть ли изъ нихъ хотя одинъ, котораго тщету осмѣлится признать человѣкъ, въ невѣдѣніи своемъ? Они придавали спокойствіе Элеонорѣ; они помогали ей переступить сей шагъ ужасный, къ которому мы подвигаемся всѣ, не имѣя возможности предвидѣть, что будемъ тогда ощущать. Удивляюсь не тому, что человѣку нужна одна религія. Меня удивляетъ то: какъ онъ почитаетъ себя столько сильнымъ, столько защищеннымъ отъ несчастій, что дерзаетъ отвергнуть хотя единую! Онъ долженъ бы, мнѣ кажется, въ безсиліи своемъ призвать всѣ. Въ ночи глубокой, насъ окружающей, есть ли одно мерцаніе, которое могли бы мы отвергнуть? Посреди потока, насъ увлекающаго, есть ли хотя одна вѣтвь, отъ которой смѣли бы мы отвязаться для спасенія?
   Впечатлѣніе, произведенное надъ Элеонорою священнодѣйствіемъ столь печальнымъ, казалось, утомило ее. Она заснула сномъ довольно спокойнымъ; пробудившись, она менѣе страдала! Я былъ одинъ въ ея комнатѣ. Мы другъ съ другомъ говорили по временамъ и по долгимъ разстановкамъ. Докторъ, который въ своихъ предположеніяхъ показался мнѣ достовѣрнѣе, предсказалъ мнѣ, что она не проживетъ сутокъ. Я смотрѣлъ, поочередно, на стѣнные часы и на лицо Элеоноры, на коемъ не замѣчалъ никакого новаго измѣненія. Каждая истекающая минута оживляла мою надежду, и я начиналъ сомнѣваться въ предсказаніяхъ искусства обманчиваго. Вдругъ Элеонора воспрянула движеніемъ скоропостижнымъ; я удержалъ ее въ объятіяхъ моихъ. Судорожная дрожь волновала все тѣло ея; глаза ея искали меня; но въ глазахъ ея изображался испугъ неопредѣленный, какъ будто просила она о помилованіи у чего-то грознаго, укрывавшагося отъ моихъ взоровъ. Она приподымалась, она падала; видно было, что она силится бѣжать. Можно было думать, что она борется съ владычествомъ физическимъ невидимымъ, которое, наскучивъ ждать мгновенія роковаго, ухватило ее и держало, чтобы довершить ее на сей постелѣ смертной. Наконецъ, уступила она озлобленію природы враждующей: члены ея разслабли. Казалось, она нѣсколько пришла въ память; она пожала мою руку. Ей хотѣлось говорить -- уже не было голоса. Какъ будто покорившись, она склонила голову свою на руку, ее поддерживающую; дыханіе ея становилось медленнѣе. Прошло еще нѣсколько минутъ, и ея уже не стало.
   Я стоялъ долго неподвиженъ близь Элеоноры безжизненной. Убѣжденіе въ ея смерти не проникло еще въ мою душу. Глаза мои созерцали съ тупымъ удивленіемъ сіе тѣло неодушевленное. Одна изъ женщинъ, вошедшая въ комнату, разгласила по дому бѣдственное извѣстіе. Шумъ, раздавшійся кругомъ, вывелъ меня изъ оцѣпѣненія, въ которое я былъ погруженъ; я всталъ. Тогда только ощутилъ я скорбь раздирающую и весь ужасъ прощанія безвозвратнаго. Столько движенія, сей дѣятельности жизни ежедневной, столько заботъ, столько волненія, которыя уже всѣ были чужды ей, разсѣяли заблужденіе, которое я продлить хотѣлъ -- заблужденіе, по которому я думалъ, что еще существую съ Элеонорою. Я почувствовалъ, какъ преломилось послѣднее звено, какъ ужасная дѣйствительность стала навсегда между нею и мною, какъ тягчила меня сія свобода, о которой прежде я такъ сѣтовалъ, какъ недоставало сердцу моему той зависимости, противъ которой я часто возмущался! Недавно мои всѣ дѣянія имѣли цѣль: каждымъ изъ нихъ я увѣренъ былъ отклонить неудовольствіе, или доставить радость. Тогда я жаловался на это; мнѣ досаждало, что дружескіе взоры слѣдятъ мои поступки, что счастіе другаго въ нимъ привязано. Никто теперь не сторожилъ за ними, никто о нихъ не заботился. У меня не оспоривали ни времени, ни часовъ моихъ; никакой голосъ не звалъ меня, когда я уходилъ. Я былъ дѣйствительно свободенъ; я уже не былъ любимъ -- я былъ чужой всему свѣту.
   По волѣ Элеоноры принесли мнѣ всѣ бумаги ея. На каждой строкѣ встрѣчалъ я новыя доказательства любви и новыя жертвы, кои она мнѣ принесла и сокрывала отъ меня. Я нашелъ, наконецъ, то письмо, которое обѣщался было сжечь, я сначала не узналъ его: оно было безъ надписи и раскрыто. Нѣсколько словъ поразили взоры мои противъ моей води. Напрасно покушался я отвести ихъ отъ него: я не могъ воспротивиться потребности прочитать письмо вполнѣ. Не имѣю силы переписать его. Элеонора начертала его послѣ одной изъ бурныхъ сшибокъ нашихъ, незадолго до болѣзни ея. Адольфъ, говорила она мнѣ, зачѣмъ озлобились вы противъ меня? Въ чемъ мое преступленіе? Въ одной любви моей къ вамъ, въ невозможности жить безъ васъ! По какому своенравному состраданію не смѣете вы сокрушить узы, которыя вамъ въ тягость, и раздираете существо несчастное, при которомъ состраданіе васъ удерживаетъ. Почему отказываете на мнѣ въ грустномъ удовольствіи почитать васъ, по крайней мѣрѣ, великодушнымъ? Зачѣмъ являетесь бѣшенымъ и слабымъ? Мысль о скорби моей васъ преслѣдуетъ; зрѣлище сей скорби не можетъ васъ остановить. Чего вы требуете? Чтобы я васъ покинула? Или не видите, что недостаетъ мнѣ силы на это? Ахъ, вамъ, которые не любите, вамъ найти эту силу въ сердцѣ усталомъ отъ меня, и которое вся любовь моя обезоружить не можетъ! Вы мнѣ не дадите этой силы: вы заставите меня изныть въ слезахъ моихъ и умереть у вашихъ ногъ. Скажите слово, писала она въ другомъ мѣстѣ, -- есть ли край, куда я не послѣдовала бы за вами? Есть ли потаенное убѣжище, куда я не сокрылась бы жить при вѣсъ, не бывъ бременемъ въ жизни вашей? Но нѣтъ, вы не хотите того. Робкая и трепетная, потому что вы меня оковали ужасомъ, предлагаю ли вамъ виды свои для будущаго -- вы ихъ всѣ отвергаете съ досадою. Легче всего я добивалась отъ васъ молчанія вашего. Такая жестокость несходна съ вашимъ нравомъ. Вы добры;: ваши поступки благородны и безкорыстны. Но какіе поступки могли бы изгладить ваши слова? Сіи язвительныя слова звучатъ вокругъ меня. Я слышу ихъ ночью; они гоняются за мною, они меня пожираютъ; они отравляютъ все, что вы ни дѣлаете. Должно ли мнѣ умереть, Адольфъ? Пожалуй, вы будете довольны. Она умретъ, сіе бѣдное созданіе, которому вы покровительствовали, но которое разите повторенными ударами. Она умретъ, сія докучная Элеонора, которую не можете выносить при себѣ, на которую смотрите, какъ на препятствіе, для которой не находите на землѣ мѣста вамъ не въ тягость. Она умретъ. Вы пойдете одни посреди сей толпы, въ которую вамъ такъ не терпится вмѣшаться. Вы узнаете людей, которыхъ нынѣ благодарите за ихъ равнодушіе -- и, можетъ быть, нѣкогда, смятые сими сердцами черствыми, вы пожалѣете о сердцѣ, которымъ располагали; о сердцѣ, жившемъ привязанностью къ вамъ, всегда готовомъ на тысячу опасностей для защиты вашей; о сердцѣ, которое уже не удостоиваете награждать ни единымъ взглядомъ.
  

ПИСЬМО КЪ ИЗДАТЕЛЮ.

  
   Возвращаю вамъ, милостивый государь, рукопись, которую вамъ угодно было мнѣ повѣрить. Благодарю васъ за это снисхожденіе, хотя и пробудило оно во мнѣ горестныя воспоминанія, изглаженныя временемъ. Я зналъ почти всѣ лица, дѣйствовавшія въ сей повѣсти, слишкомъ справедливой, и видалъ часто своенравнаго и несчастнаго Адольфа, который былъ авторомъ и героемъ оной. Я нѣсколько разъ покушался оторвать совѣтами моими сію прелестную Элеонору, достойную участи счастливѣйшей и сердца постояннѣйшаго, отъ человѣка пагубнаго, который, не менѣе ея бѣдствующій, владычествовалъ ею какимъ-то волшебствомъ и раздиралъ ее слабостью своею. Увы, когда я видѣлся съ нею въ послѣдній разъ, я полагалъ, что далъ ей нѣсколько силы, что вооружилъ разсудокъ ея противъ сердца! Послѣ слишкомъ долгаго отсутствія, я возвратился къ мѣстамъ, гдѣ оставилъ ее -- и нашелъ одинъ только гробъ.
   Вамъ должно бы, милостивый государь, напечатать сію повѣсть. Она отнынѣ не можетъ быть никому оскорбительна и была бы, по моему мнѣнію, не безполезна. Несчастіе Элеоноры доказываетъ, что самое страстное чувство не можетъ бороться съ порядкомъ установленнымъ. Общество слишкомъ самовластно. Оно выказывается въ столькихъ измѣненіяхъ; оно придаетъ слишкомъ много горечи любви, не освященной имъ; оно благопріятствуетъ сей наклонности къ непостоянству и сей усталости нетерпѣливой, недугамъ души, которые захватываютъ ее иногда скоропостижно посреди нѣжной связи. Равнодушные съ рѣдкимъ усердіемъ спѣшатъ быть досадниками во имя нравственности и вредными изъ любви къ добродѣтели. Подумаешь, что зрѣлище привязанности имъ въ тягость, потому что они не способны къ оной, и когда могутъ они воспользоваться предлогомъ, они съ наслажденіемъ поражаютъ и губятъ ее. И такъ, горе женщинѣ, опершейся на чувство, которое все стремится отравить, и противъ коего общество, когда не вынуждено почитать его законность, вооружается всѣмъ, что есть порочнаго въ сердцѣ человѣческомъ, чтобы охолодить все, что есть добраго.
   Примѣръ Адольфа будетъ не менѣе назидателемъ, если вы добавите, что, отразивъ отъ себя существо, его любившее, онъ не переставалъ быть неспокойнымъ, смутнымъ, недовольнымъ, что онъ не сдѣлалъ никакого употребленія свободы, имъ вновь пріобрѣтенной цѣною столькихъ горестей и столькихъ слезъ, и что, оказавшись достойнымъ порицанія, оказался онъ такъ же и достойнымъ жалости!
   Если вамъ нужны доказательства, прочтите, милостивый государь, сіи письма, которыя вамъ повѣдаютъ участь Адольфа. Вы увидите его въ обстоятельствахъ различныхъ и всегда жертвою сей смѣси эгоизма и чувствительности, которые сливались въ немъ, къ несчастію его и другихъ, Предвидя зло до совершенія онаго, и отступающій съ отчаяніемъ, совершивъ его; наказанный за свои благія качества еще болѣе, нежели за порочныя, -- ибо источникъ первыхъ былъ въ его впечатлѣніяхъ, а не въ правилахъ, поочередно, то самый преданный, то самый жестокосердый изъ людей, но всегда кончавшій жестокосердіемъ то, что начато было преданностью, онъ оставилъ по себѣ слѣды однихъ своихъ проступковъ.
  

ОТВѢТЪ.

  
   Такъ, милостивый государь, я издамъ рукопись, возвращенную вами (не потому, что думаю согласно съ вами о пользѣ, которую она принести можетъ: каждый только своимъ убыткомъ изучается въ здѣшнемъ свѣтѣ, и женщины, которымъ рукопись попадется, вообразятъ всѣ, что онѣ избрали не Адольфа, или что онѣ лучше Элеоноры; но я ее выдамъ, какъ повѣсть довольно истинную о нищетѣ сердца человѣческаго). Если она заключаетъ и себѣ урокъ поучительный, то сей урокъ относится къ мущинамъ. Онъ доказываетъ, что сей умъ, которымъ столь тщеславятся, не помогаетъ ни ни находить ни давать счастія; онъ понимаетъ, что характеръ, твердость, вѣрность доброта суть дары, которыхъ должно просить отъ неба, и я не называю добротою сего состраданія переходчиваго, которое не покоряетъ нетерпѣнія и не препятствуетъ ему раскрыть язвы, на минуту залѣченныя сожалѣніемъ. Главное дѣло въ жизни есть скорбь, которую наносимъ, и самая замысловатая метафизика не оправдаетъ человѣка, разодравшаго сердце, его любившее. Ненавижу, впрочемъ, сіе самохвальство ума; который думаетъ, что все изъяснимое уже извинительно; ненавижу сію суетность, занятую собою, когда она повѣствуетъ о вредѣ, ею совершенномъ, которая хочетъ заставить сожалѣть о себѣ, когда себя описываетъ и, паря неразрушимая посреди развалинъ, старается себя изслѣдовать, вмѣсто того, чтобы раскаиваться. Ненавижу сію слабость, которая обвиняетъ другихъ въ собственномъ своемъ безсиліи и не видитъ, что зло не въ окружающихъ, а въ ней самой. Я угадалъ бы, что Адольфъ былъ за характеръ свой наказанъ самимъ характеромъ своимъ, что онъ не слѣдовалъ никакой стезѣ опредѣленной, не совершилъ никакого подвига полезнаго, что онъ истощилъ свои способности безъ направленія инаго, кромѣ своенравія, безъ силы, кромѣ раздраженія; я угадалъ бы все это, если бы вы и не доставили мнѣ объ участи его новыхъ подробностей, коими, не знаю еще, воспользуюсь, или нѣтъ. Обстоятельства всегда маловажны: все въ характерѣ. Напрасно раздѣлываешься съ предметами и существамъ внѣшними: съ собою раздѣлаться невозможно. Мѣняешь положеніе, но переносишь въ каждое скорбь, отъ коей отвязаться надѣялись; перемѣщая себя, не исправляешься, и потому прибавляешь только угрызенія къ сожалѣніямъ и проступки къ страданіямъ.
  
оил внимание и предупредительность, искал всюду случая похвалить меня, и благодаря его вниманию вскоре и другие стали проявлять его ко мне.
   Господин Т. сказал мне, когда все ушли:
   - Я бы хотел еще раз поговорить с вами открыто. Зачем вы хотите оставаться в положении, от которого страдаете? Кому от этого хорошо? Думаете ли вы, что никто не знает о том, что происходит между вами и Элеонорой? Весь свет осведомлен о вашем озлоблении и о вашем взаимном недовольстве. Вы вредите себе своей слабостью и не менее вредите себе своей жестокостью, потому что в довершение ко всей непоследовательности вы не даете счастья женщине, которая делает вас таким несчастным.
   Я был оскорблен испытанной мною болью. Барон показал мне несколько писем моего отца. Они говорили об огорчении, гораздо большем, чем я предполагал. Я был потрясен. Моя нерешительность увеличилась при мысли, что я растягиваю тревоги Элеоноры. Наконец, как если бы все соединилось против нее, в то время как я медлил, она сама, своей собственной горячностью, заставила меня решиться. Я отсутствовал целый день. Барон задержал меня после собрания. Приближалась ночь. Мне подали письмо от Элеоноры в присутствии барона Т. Я увидел в его глазах нечто вроде сочувствия моему рабству. Письмо Элеоноры было полно горечи, "Как? - сказал я себе. - Ни одного дня я не могу провести свободно! Я не могу дышать спокойно ни одного часа! Она преследует меня повсюду, как раба, которого нужно пригнуть к своим ногам". И я воскликнул, тем более пылко; чем более слабым я чувствовал себя:
   "Да, я обещаю порвать с Элеонорой, я посмею сам об'явить ей это. Вы можете заранее известить моего отца".
   Сказав эти слова, я убежал от барона. Я был подавлен произнесенными мною словами и сам с трудом верил своему обещанию.
   Элеонора ожидала меня с нетерпением. По странной случайности во время моего отсутствия ей впервые сказали о старании барона Т. разлучить меня с ней. Ей передали мои слова, мои шутки. С подозрениями, пробужденными в ней, она мысленно сопоставила различные обстоятельства, повидимому, подтверждавшие их. Моя внезапная дружба с человеком, которого я раньше никогда не видал, близость, существовавшая между этим человеком и моим отцом, казались ей неоспоримыми доказательствами. В несколько часов ее беспокойство возросло настолько, что я нашел ее совершенно убежденной в том, что она называла моим вероломством.
   Я пришел к ней, решившись все сказать. Но (можно ли поверить этому?), когда она стала обвинять меня, я старался только увертываться. Я отрицал даже, да, я отрицал сегодня то, что я решился об'явить ей завтра.
   Было поздно. Я оставил ее. Я спешил лечь спать, чтобы кончить этот длинный день, и, убедившись, что он кончен, я почувствовал себя на мгновение освобожденным от огромной тяжести.
   На следующий день я поднялся только к полудню; как будто отдаляя начало нашего об'яснения, я отдалял этим роковую минуту. За ночь Элеонора успокоилась, ее успокоили н ее размышления, и мои слова накануне. Она говорила мне о своих делах с видом доверия, слишком хорошо свидетельствовавшим о том, что она считала нашу жизнь связанной неразрывно. Где же было найти слова, которые снова толкнули бы ее в одиночество?
   Время проходило с ужасающей быстротой. Каждая минута делала предстоящее об'яснение все более необходимым. Из назначенных мною трех дней был на исходе уже второй; господин Т. ждал меня самое позднее через день. Его письмо к моему отцу уже ушло, и я готовился нарушить свое обещание, не сделав ни малейшей попытки привести его в исполнение. Я выходил, я приходил, я брал Элеонору за руку, я начинал фразу, которую тотчас же обрывал, я смотрел на солнце, которое склонилось к горизонту. Наставала ночь, и я снова откладывал об'яснение. Мне оставался день. Было довольно одного часа.
   Этот день прошел, подобно предыдущему. Я написал господину Т., чтобы испросить у него еще времени, и, как это свойственно слабым натурам, я нагромоздил в своем письме тысячу доводов, для того, чтобы оправдать мое промедление, чтобы показать, что то ничего не меняет в моем решении и что с этой минуты могли считать мою связь с Элеонорой навеки разорванной.
  
  

Глава десятая

  
   Следующие дни я провел более спокойно. Я отодвинул в неопределенное будущее необходимость действовать; она больше не преследовала меня, подобно призраку. Я хотел иметь время для того, чтобы приготовить Элеонору. Я хотел быть более кротким и нежным с нею, чтобы сохранить по крайней мере дружеские воспоминания. Мое волнение было совершенно иного рода, чем прежде. Я умолял небо, чтобы оно вдруг воздвигло преграду между Элеонорой и мною, через которую я не мог бы перешагнуть. Преграда эта воздвиглась. Я устремлял свой взгляд на Элеонору, как на существо, которое должен был потерять. Ее требовательность, столько раз казавшаяся мне невыносимой, не пугала меня больше: я чувствовал себя заранее освобожденным. Я был свободнее, пока уступал ей, и не ощущал больше в себе того внутреннего протеста, который прежде постоянно толкал меня к разрыву. Во мне не было больше нетерпения, напротив, - я испытывал тайное желание отдалить роковой миг.
   Элеонора заметила это более внимательное и чувствительное настроение: она стала менее грустной. Я искал разговоров, которых прежде избегал; я наслаждался ее проявлениями любви, прежде докучными, теперь драгоценными, потому что каждый раз они могли быть последними.
   Однажды вечером, мы разошлись после разговора, более ласкового, чем обыкновенно. Тайна, которую я скрывал в моей груди, делала меня печальным, но в моей печали не было бурности. Неуверенность насчет срока той разлуки, которую я желал, помогала мне не думать о ней. Ночью я услышал в замке непривычный шум. Вскоре он прекратился, и л не придал этому значения. Однако утром я вспомнил о нем, мне захотелось узнать причину, и я направился к комнате Элеоноры. Каково же было мое изумление, когда мне сказали, что вот уже двенадцать часов, как она находится в сильной лихорадке, что врач, которого позвали слуги, нашел, что жизнь ее в опасности, и она строго приказала, чтобы меня не предупреждали об этом и не пускали к ней.
   Я хотел настаивать. Врач вышел ко мне, чтобы сказать о необходимости не причинять ей никакого волнения. Он приписывал это запрещение, мотивов которого не знал, ее желанию не напугать меня. Я стал с тревогой расспрашивать слуг Элеоноры о том, что могло так внезапно привести ее в такое опасное состояние. Накануне, расставшись со мной, она получила из Варшавы письмо, привезенное верховым. Распечатав и пробежав его, она упала в обморок. Придя в себя, она бросилась на постель, не произнося ни слова. Одна из женщин, обеспокоенная волнением, которое она заметила у Элеоноры, осталась в ее комнате, незамеченная ею. Среди ночи эта женщина увидела ее охваченную дрожью, от которой сотрясалась постель, на которой она лежала. Она хотела позвать меня; Элеонора воспротивилась этому с таким ужасом, что ее не посмели ослушаться. Послали за врачом; Элеонора отказалась и отказывалась еще и теперь отвечать ему: она провела ночь, произнося прерывистые слова, которых не могли понять, и часто прикладывая свой платок ко рту, как бы для того, чтобы помешать самой себе говорить.
   В то время как мне сообщили эти подробности, другая женщина, остававшаяся около Элеоноры, прибежала в испуге, Элеонора, повидимому, лишилась чувств. Она не различала ничего из окружавших ее предметов. Порой она вскрикивала, повторяла мое имя, затем в ужасе делала знак рукой, как бы для того, чтобы от нее удалили ненавистный предмет.
   Я вошел в ее комнату. В ногах ее постели я увидел два письма. Одно из них было мое, адресованное барону Т., другое было от него к Элеоноре. Только тогда я нашел ключ к этой ужасной загадке. Все мои усилия для того, чтобы выиграть время, которое я хотел посвятить последнему прощанию, обратились, таким образом, против несчастной, которую я стремился пощадить. Элеонора прочитала написанное моею рукой обещание оставить ее, обещание, продиктованное лишь желанием остаться с нею дольше и которое сама сила желания заставила меня повторить и развивать на тысячи ладов, равнодушный взор господина Т. легко разобрал в этих повторяемых на каждой строке протестах нерешительность, которую я скрывал, и уловки моей собственной неуверенности; но жестокий человек слишком хорошо рассчитал, что Элеонора увидит в них неизменный приговор. Я приблизился к ней: она посмотрела, не узнавая меня. Я заговорил, она задрожала.
   - Что это за шум? - воскликнула она. - Это голос, причинивший мне боль. - Врач заметил, что мое присутствие усиливало ее бред, и заклинал меня удалиться. Как описать то, что я испытывал в продолжение долгих часов? Наконец, врач вышел. Элеонора погрузилась в глубокий сон. Он не отчаивался спасти, ее, если по пробуждении лихорадка утихнет.
   Элеонора спала долго, Узнав о ее пробуждении, я написал ей, прося принять меня. Она велела сказать, что я могу войти. Я хотел заговорить, она меня перебила.
   - Я не хочу услышать от вас ни одного жестокого слова. Я ничего не требую больше, я ничему не противлюсь; но пусть этот голос, который я так любила, голос, звучавший в глубине моего сердца, не проникает туда для того, чтобы терзать его. Адольф, Адольф, я была несдержанной, я могла обидеть вас, но вы не знаете, как сильно я страдала. Дай бог, чтобы вы никогда не узнали этого!
   Ее волнение стало чрезмерным. Она опустила голову, касаясь лбом моей руки. Ее лоб горел; ужасная судорога исказила ее черты.
   - Во имя неба, - воскликнул я, - дорогая Элеонора, выслушайте меня! Да, я виноват... это письмо...
   Она задрожала и хотела выйти. Я удержал ее.
   - Слабый, беспокойный, - продолжал я, - я на одно мгновение мог уступить жестокому настоянию, но разве у вас нет тысячи доказательств, что я не могу желать разлуки? Я был недоволен, несчастен, несправедлив. Возможно, что, борясь слишком страстно против моего непокорного воображения, вы усилили те мимолетные побуждения, которые я теперь презираю, но можете ли вы сомневаться в моем глубоком чувстве? Не связаны ли наши души тысячью нитей, которых ничто не может разорвать? Не общее ли у нас прошлое? Разве можем мы взглянуть на эти три протекших года без того, чтобы не вспомнить все впечатления, что мы делили, радости, которые мы имели, горести, которые мы перенесли вместе? Элеонора, начнем с этого дня новую эпоху, припомним часы счастья и любви.
   Она некоторое время глядела на меня с видом сомнения.
   - Ваш отец., - сказала она наконец, - ваши обязанности, ваша семья, возлагаемые на вас надежды!
   - Конечно, - ответил я, - когда-нибудь, может быть впоследствии...
   Она заметила, что я колебался.
   - Боже мой, - воскликнула она, - зачем вернул он мне надежду для того, чтобы тотчас же отнять ее у меня! Адольф, благодарю вас за ваши усилия, они помогли мне, тем более что я надеюсь, они не будут стоить вам такой жертвы! Но, заклинаю вас, не будем больше говорить о будущем... Что бы ни случилось, не упрекайте себя ни в чем. Вы были добры ко мне. Я желала невозможного. Любовь была для меня всей жизнью. Она не могла быть жизнью для вас. Позаботьтесь обо мне еще несколько дней.
   Слезы обильно потекли из ее глаз; ее дыхание было менее сдавленным: она прислонилась головой к моему плечу.
   - Вот так, - сказала она, - я хотела бы умереть.
   Я прижал ее к сердцу, я снова отрекся от своих намерений, я отрицал свои жестокие вспышки гнева.
   - Нет, - продолжала она, - нужно, чтобы вы были свободны и довольны.
   - Разве я могу быть им, если вы несчастны?
   - Я недолго буду несчастной, вам недолго жалеть меня.
   Я отбросил далеко от себя страхи, призрачные, как хотелось мне думать.
   - Нет, нет, милый Адольф, - сказала она, - когда долго призываешь смерть, то небо, наконец, посылает нам некое непреложное предчувствие, уведомляющее нас о том, что наша молитва услышана.
   Я клялся никогда не покидать ее.
   - Я всегда надеялась на это, теперь в этом уверена.
   День этот был одним из тех зимних дней, когда солнце печально озаряет сереющие поля, как бы с сожалением смотря на землю, которую оно перестало согревать. Элеонора предложила мне выйти.
   - Очень холодно, - сказал я ей.
   - Ничего, мне хотелось бы пройтись с вами.
   Она взяла меня под руку. Мы долго шли в молчании. Она подвигалась с трудом и почти всей тяжестью опиралась на меня.
   - Остановимся на минуту.
   - Нет, - ответила она, - мне приятно чувствовать, что вы еще поддерживаете меня.
   Мы снова погрузились в молчание. Небо было ясным, но на деревьях не было листвы. Ни одно дуновение не волновало воздуха, ни одна птица не пролетала. Все было недвижимо, и единственным слышным звуком был треск обледенелой травы, которая ломалась под нашими ногами.
   - Как все спокойно! - сказала мне Элеонора. - Какая покорность в природе! Не должно ли и сердце научиться покорности?
   Она села на камень. Вдруг она опустилась на колени, склонив голову, сжала ее руками. Я услышал несколько слов, произнесенных тихим голосом. Я заметил, что она молилась.
   - Вернемся, - наконец сказала она, поднявшись, - мне стало холодно. Я боюсь, что мне будет плохо. Не говорите мне ничего: я не в состоянии вас слушать!
   Начиная с этого дня, я видел, как слабела и чахла Элеонора. Я отовсюду созвал врачей к ней: одни говорили мне о неизлечимой болезни, другие убаюкивали меня напрасными надеждами, но природа, мрачная и молчаливая, невидимой рукой продолжала свою безжалостную работу. Иногда казалось, что Элеонора возвращается к жизни, словно порой отодвигалась железная рука, которая тяготела над ней. Она поднимала свою томную голову; ее щеки покрывались более живой краской, глаза одушевлялись, но вдруг, словно благодаря жестокой игре какой-то неведомой силы, это обманчивое улучшение исчезало, и причина его оставалась скрытой для медицины. Так я видел ее, постепенно идущей к разрушению. Я видел, как обозначались на этом благородном и выразительном липе признаки, предвещающие смерть. Я видел прискорбное и жалкое зрелище того, как этот энергичный и гордый характер получал от физического страдания тысячи неясных и бессвязных впечатлений, словно в эти страшные минуты душа, оскорбленная телом, изменялась на все лады для того, чтобы с меньшим страданием подчиниться разрушению органов.
   Одно только чувство оставалось неизменным в сердце Элеоноры: это была ее нежность ко мне. Ее слабость редко позволяла ей говорить со мной, но она безмолвно устремляла на меня глаза, и тогда мне казалось, что ее взгляды просили у меня жизни, которую я не мог больше дать ей. Я боялся причинять ей сильное волнения, я изобретал предлог, чтобы уходить. Я проходил по всем местам, где бывал с нею, я орошал слезами камня, стволы деревьев, все предметы, которые напоминали мне ее.
   Это не были сожаления любви, это было чувство, более мрачное и более печальное; Любовь настолько сживается с любимым предметом, что даже в ее безнадежности есть некоторая прелесть. Она борется против действительности, против судьбы; страстность желания обманывает ее насчет ее собственных сил и поддерживает ее в скорби. Моя любовь была мрачной и одинокой. Я не надеялся умереть вместе с Элеонорой. Мне предстояло жить без нее в пустыне общества, мимо которого я столько раз желал пройти независимым. Я разбил любившее меня существо, я разбил это сердце, сопутствовавшее моему, которое не переставало отдаваться мне в своей неустанной нежности. Одиночество еще настигало меня. Элеонора еще дышала, но я уже не мог больше поверять ей мои мысли. Я уже был один на земле, я уже не жил более в той атмосфере любви, которую она разливала вокруг меня. Воздух, которым я дышал, казался мне более резким, лица встречных людей - более равнодушными. Вся природа, казалось, говорила мне, что я уже никогда больше не буду любим.
   Опасное состояние Элеоноры вдруг ухудшилось. Признаки, в которых нельзя было ошибиться, возвестили о ее близкой кончине. Священник ее вероисповедания предупредил ее об этом. Она попросила меня принести ей шкатулку, в которой было много бумаг. Она велела многие из них сжечь в ее присутствии, но она, казалось, искала какую-то бумагу, которой не находила, и ее беспокойство стало чрезвычайным. Я умолял ее прекратить эти волнующие ее поиски, во время которых она два раза теряла сознание.
   - Я согласна, - ответила она мне, - но, милый Адольф, не откажите мне в одной просьбе. Вы найдете среди моих бумаг, я не знаю где, письмо, адресованное вам; сожгите его, не читая, заклинаю вас во имя нашей любви, во имя этих последних минут, которые вы усладили.
   Я обещал ей это. Она успокоилась.
   - Теперь, - сказала она, - дайте мне выполнить требования моей религии; я должна искупить много грехов. Может быть, моя любовь к вам была грехом, но я не поверила бы этому, если бы она могла сделать вас счастливым.
   Я оставил ее и вернулся только для того, чтобы присутствовать, со всеми ее людьми при последних и торжественных молитвах. Стоя на коленях в углу ее комнаты, я то погружался в свои мысли, то с невольным любопытством рассматривал всех этих собравшихся людей, ужас одних, рассеянность других и то странное действие привычки, которое сообщает равнодушие предписанным обрядам и которое заставляет смотреть на самые возвышенные и страшные службы, как на вещи условные и формальные. Я слышал, как люди машинально повторяли похоронные слова, как будто и им не предстояло в свое время играть роль в подобной же сцене, как будто и они не должны были умереть. Но я был далек от того, чтобы презирать эти обряды. Есть ли хоть один обряд, который человек в своем невежестве мог бы назвать бесполезным? Они возвращали спокойствие Элеоноре, они помогали ей перейти ту страшную грань, к которой мы все приближаемся, и ощущение которой никто из нас не может предвидеть. Я удивляюсь не тому, что человеку нужна религия. Меня удивляет то, что он считает себя всегда достаточно сильным, достаточно защищенным от несчастий, чтобы сметь отбрасывать религию. Мне кажется, что его слабость должна была бы побуждать его признавать их все. В окружающей нас густой ночи есть ли хоть один луч света, который мы могли бы оттолкнуть? Среди увлекающего нас потока есть ли хоть одна ветка, за которую мы могли бы не ухватиться?
   Впечатление, произведенное на Элеонору этой мрачной торжественностью, повидимому, утомило ее. Она забылась довольно спокойным сном, она проснулась менее страдающей. Я был один в ее комнате, мы обращались друг к другу время от времени и после долгих промежутков. Тот врач, который показал себя наиболее сведущим в своих заключениях, предсказал мне, что она не проживет и суток. Я смотрел то на часы, то на лицо Элеоноры, в котором не замечал никакой перемены. Каждая проходившая минута оживляла мою надежду, я и сомневался в предсказаниях обманчивой науки. Вдруг Элеонора вскочила. Я удержал ее в об'ятиях. Все ее тело потрясала конвульсивная дрожь, ее глаза искали меня, но в них выражался смутный ужас, словно она просила пощады у какого-то угрожающего существа, скрытого от моих взоров. Она приподнималась, опять падала. Было видно, что она силилась бежать. Она словно боролась с какой-то невидимой физической силой, которая, устав ждать рокового мгновения, схватила и держала ее, чтобы прикончить на этом смертном ложе. Наконец, она уступила ожесточенным усилиям враждебной природы. Тело ее опустилось, она, казалось, вернулась к некоторому сознанию. Она сжала мне руку, она хотела говорить, - голоса больше не было. Как бы покорившись, она уронила голову на руку, ее дыхание стало медленнее. Через несколько мгновений ее не стало.
   Я долго оставался неподвижным возле бездыханной Элеоноры. Уверенность в ее смерти еще не проникла в мою душу. Мои глаза с тупым изумлением созерцали это безжизненное тело. Одна из вошедших женщин распространила в доме зловещую новость. Шум, начавшийся вокруг меня, вывел меня из летаргии. Я встал, и вот тогда я почувствовал раздирающую скорбь и весь ужас безвозвратного прощания. Вся суета обыденной жизни, множество хлопот и волнений, не касавшихся больше ее, рассеяли иллюзию, которой я предавался, иллюзию, что я еще жил с Элеонорой. Я почувствовал, что порвалась последняя связь, и что ужасная действительность навсегда встала между ею и мною. Как тяготила меня эта свобода, о которой я столько раз сожалел! Как сильно недоставало моему сердцу той зависимости, которая так часто возмущала меня! Прежде каждый мой поступок имел цель: я знал, что каждый из них избавлял от боли или причинял удовольствие. И тогда я жаловался, досадовал на то, что дружеский взор наблюдает за моими поступками, что счастье другого связано с ними. Теперь никто не наблюдал за ними, они никого не интересовали; никто не спорил со мной из-за времени, из-за часов; ничей голос не призывал меня, когда я выходил; я был на самом деле свободен; я не был больше любим; я был чужим всему миру.
   Согласно ее приказанию мне принесли все бумаги Элеоноры. На каждой строке я встречал новые доказательства ее любви, новые жертвы, которые она принесла и скрыла от меня. Я нашел, наконец, то письмо, которое обещал сжечь. Я не узнал его сначала, - оно было без адреса и не запечатано. Несколько слов, помимо моей воли, поразили меня. Я тщетно пытался отвернуться, я не мог противостоять желанию прочитать все письмо. У меня нет силы привести его здесь: оно было написано Элеонорой после одной из бурных сцен, предшествовавших ее болезни.
   "Адольф, - писала она, - зачем ожесточаетесь вы против меня? В чем мое преступление? В том, что я люблю и не могу существовать без вас. В силу какой странной жалости не решаетесь вы порвать тяготящие вас узы, но терзаете несчастное создание, возле которого жалость вас удерживает? Почему лишаете вы меня печального удовольствия считать вас по крайней мере великодушным? Почему вы показываете себя таким яростным и слабым? Вас преследует мысль о моей скорби, но зрелище этой скорби не может остановить вас. Чего вы требуете? Чтобы я оставила вас? Разве вы не видите, что у меня нет сил для этого? Ах, это вы должны сделать, вы, который не любит, вы должны найти эту силу в своем утомленном сердце, которого не могла обезоружить вся моя любовь. Вы мне ее не дадите, вы заставите меня изойти слезами, вы заставите меня умереть у ваших ног".
   "Скажите одно слово, - писала она в другом месте. - Разве есть страна, куда бы я не последовала за вами? Разве есть угол, куда бы я не спряталась, чтобы жить возле вас, не будучи тяжестью в вашей жизни? Но нет, вы не хотите этого. Вы нетерпеливо отталкиваете все предложения, которые я вам делаю робко и боязливо, потому что вы холодите меня ужасом. Лучшее, что я получаю от вас, - это молчание. Такая жестокость не свойственна вашему характеру. Вы добры, действия ваши благородны и самоотверженны, но какие действия изгладят ваши слова? Эти злые слова звучат вокруг меня; я слышу их по ночам; они преследуют, они с'едают меня, они уничтожают все, сделанное вами. Или нужно, чтобы я умерла, Адольф?, Ну, хорошо, вы будете довольны; оно умрет, это бедное создание, которое вы защищали, но которому вы наносите новые удары. Она умрет, эта надоедавшая Элеонора, которую вы не можете выносить около себя, на которую смотрите, как на препятствие, для которой вы не можете найти на земле места, где бы она вас не утомляла. Она умрет. Вы пойдете один среди толпы, с которой вам так не терпелось смешаться! Вы их узнаете, этих людей, которых сейчас вы благодарите за равнодушие. А может быть однажды, оскорбленный этими бесплодными сердцами, вы пожалеете о сердце, которым располагали, которое жило вашей привязанностью, которое, защищая вас, встретило бы тысячу опасностей и которое вы не удостаиваете больше ни одним взглядом".
  
  

ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЮ

  
   Сударь, я возвращаю вам ту рукопись, которую вы имели любезность доверить мне. Я благодарен вам, хотя эта рукопись и пробудила во мне печальные воспоминания, стертые временем. Я знал многих участников этой столь правдивой истории. Я часто видел странного и несчастного Адольфа, который является одновременно ее автором и героем. Моими советами я старался вырвать прелестную Элеонору, достойную участи более мягкой и сердца более верного, у зловредного существа, которое, будучи не менее ее несчастным, властвовало над ней какой-то непонятной силой и терзало ее своей слабостью. Увы! Когда я видел ее в последний раз, мне казалось, что я дал ей силы, что я вооружил ее рассудок против ее сердца. После очень долгого отсутствия я вернулся в покинутые места и нашел только могилу.
   Вы должны были бы, сударь, опубликовать эту повесть. Отныне она уже никого не может задеть, и, на мой взгляд, она была бы полезной. Несчастие Элеоноры доказывает, что чувство, даже самое страстное, не может бороться против установленного порядка. Общество слишком сильно, оно возникает все в новых формах, оно примешивает слишком много горечи к неосвященной им любви, оно поощряет ту склонность к непостоянству и то нетерпеливое утомление, ту болезнь души, которая порой внезапно овладевает ею в интимных отношениях. Равнодушные люди так горячо и усердно ратуют за мораль, что вредят добродетели. Можно было бы сказать, что вид привязанности раздражает их, потому что сами они на нее не способны; и когда они находят какой-нибудь предлог, они с радостью нападают и разрушают ее. Итак, горе женщине, опирающейся на чувство, против которого все соединились, чтобы отравить его, и против которого общество, если только оно не вынуждено уважать его как законное, вооружается всем, что только есть дурного в человеческом сердце, чтобы обескуражить все доброе! - Пример Адольфа не будет менее поучительным, если вы прибавите, что, после того как он оттолкнул любившее его существо, он не стал ни менее беспокойным, ни менее взволнованным, ни менее недовольным; он ни на что не употребил свою свободу, приобретенную ценой стольких страданий и стольких слез, и, сделавшись достойным порицания, он также сделался достойным сожаления.
   Если вы хотите доказательств, сударь, то прочитайте эти письма, которые расскажут вам о судьбе Адольфа. Вы увидите его во многих обстоятельствах, и всегда - жертвой этой смеси эгоизма и чувствительности, сочетавшейся в нем на его несчастье и на несчастье других; предвидящего зло, прежде чем его сделать, и отступающего в отчаянии после его совершения; наказанного за свои качества еще больше, чем за недостатки, потому .что его качества вытекали из порывов, а не из принципов; он был то наиболее преданный, но наиболее жестокий из людей, то, начинавший с преданности, но всегда кончающий жестокостью и потому оставивший по себе лишь следы своих заблуждений.
  
  

ОТВЕТ

  
   Да, сударь, я опубликую рукопись, которую вы мне отсылаете (не потому, чтобы я, подобно вам, считал ее полезной; каждый в этом мире учится только на собственном опыте, и все женщины, которые прочтут ее, вообразят, что встретили человека лучшего, чем Адольф, или что сами они стоят большего, чем Элеонора); но я опубликую ее как довольно правдивую историю о злосчастии человеческого сердца. И если в ней заключается поучение, то поучение это направлено на мужчин: оно показывает, что ум, которым они столь гордятся, не пригоден ни к тому, чтобы найти счастье, ни к тому, чтобы давать его; оно показывает, что сила характера, твердость, верность, доброта - это дары, которых нужно просить у неба, и я не назову добротой ту минутную прихоть, которая не побеждает нетерпение и не мешает снова открывать раны, закрытые в минуту сострадания. Великий вопрос жизни - это боль, которую мы причиняем, и наиболее остроумная метафизика не может оправдать человека, растерзавшего любящее сердце. И я ненавижу это тщеславие рассудка, думающего, что можно извинить то, что он об'ясняет. Я ненавижу это высокомерие, которое занимается самим собою, повествуя о причиненном им зле, притязающее на соболезнование, в то время как оно описывает самого себя, и которое, несокрушимо витая среди руин, анализирует себя, вместо того чтобы раскаиваться. Я ненавижу эту слабость, всегда обвиняющую других в собственном бессилии, и не видящую, что зло находится не в окружающем, но в ней самой. Я бы угадал, что Адольф в самом себе понес наказание за свой характер, что он не пошел ни по какой определенной дороге, не выполнил никакой полезной жизненной задачи, что он растратил свои способности, руководимый только прихотью, не знающий другой силы, кроме раздражения. Повторяю, что я бы отгадал все это, если бы вы мне и не сообщили новых подробностей относительно его судьбы, о которых я еще не знаю, воспользуюсь ли я ими. Обстоятельства значат очень мало, характер, это - все. Напрасно порываем мы с вещами и, с существами внешнего мира, мы не можем порвать сами с собой. Мы меняем положение, но в каждое из них привносим то мучение, от которого надеялись избавиться. А так как, перемещаясь, мы не исправляемся, то видим, что мы только прибавляли раскаяние к сожалению и ошибки к страданиям.