Письма к М. Горькому

Золотарев Алексей Алексеевич


   Горький и его корреспонденты. Серия "М. Горький. Материалы и исследования". Вып. 7.
   М.: ИМЛИ РАН, 2005.
   

А. А. ЗОЛОТАРЕВ -- КОРРЕСПОНДЕНТ И МЕМУАРИСТ ГОРЬКОГО

   Сохранилось 18 писем Золотарева Горькому за 1910 год. В настоящем издании впервые публикуются 5 из них: 1 и 23 января, 21 февраля, от апреля и после 5 июня 1910 г. Выделенные письма позволяют судить о разных сторонах работы и жизни Золотарева этой поры. В них шла речь о замысле повести "Во едину от суббот" (см. п. 1), начатой еще на Капри, а также о продолжении работы над переводом трактата Дж. Бруно "Изгнание Торжествующего Зверя" (см. п. 1 и 5). Золотарев сообщал Горькому о своем восприятии происходящего в России: явных признаках общественно-экономического подъема ("эпохи Столыпина"), реформаторских усилиях в это послереволюционное время (см. п. 3); писал о своих новых планах в научных переводах (над Ламарком; см. п. 1), а также о поисках литературных связей в Москве, Петербурге и наблюдениях над культурной жизнью там (п. 3).
   Два из сохранившихся писем Горького к Золотареву относятся как раз к 1910 г.: очень заинтересованно относясь к личности Золотарева, писатель горячо и скоро отозвался в них на присланную новую повесть ("На чужой стороне"), что определило ее быстрое продвижение в печать. Они были опубликованы: Архив Г. 7. С. 92--94; Горький. Письма. Т. 8. С. 52--53, 214--216.
   В настоящем издании печатается также и 1 письмо Золотарева итальянскому общественному деятелю У. З. Бьянко от 9 октября 1913 г. (хранится в итальянском архиве -- см. об этом в примеч. к письму).
   

1. А. А. ЗОЛОТАРЕВ -- ГОРЬКОМУ

1 января 1910, Рыбинск

   Рыбинск.
   1 января 1910 года.
   В Рождественский сочельник я читал дома свою первую главу из "Во едину от Суббот"1. Окончательно остановился на эпиграфе, подсказанном Вами -- беру только все восемь последних строчек:
   
   "Блажен, кто посетил сей мир
   В его минуты роковые:
   Его призвали Всеблагие
   Как собеседника на Пир.
   Он их высоких зрелищ зритель,
   Он в их совет допущен был
   И заживо, как небожитель,
   Из чаши их бессмертье пил"2.
   
   А посвящение мое будет такое:
   "Великому историческому Перекрестку, Царским Вратам истории человечества, настежь открытым в грядущую даль веков --
   Городу Парижу
   посвящаю".
   Как и в первом отрывке, это не просто литературная форма, это мой самый искренний дар этим двум городам3 за всё то душевное неизмеримое богатство, кое они дали мне.
   Рассказ мой и теперь взъерошен, торчит в разные стороны, разбегается вперед, назад, вверх и вниз, так что когда здесь был Львович и я читал ему самое начало -- он первым делом стал советовать выключить в отдельный рассказ первый же эпизод с учителем "Ножичек"4. Но я не могу этого сделать, во-первых, потому что не способен к миниатюрной работе мысли -- у меня все-все неуклюже -- во-вторых, потому что всю жизнь я представляю себя какого-то сплошного, без конца и краю.
   И мысли свои мне всегда представляются какими-то большими глыбами5 -- я порою жду, что их станет помаленьку тесать и тесать кропотливая работа сознания -- ан смотришь, к ним прирастают каким-то неведомым процессом новые наслоения.
   Я потому и ждал отсрочки со своею "Субботой", что думал -- пусть отлежится кой-что, отщелочится кой-что, выветрится -- получится выпуклее скульптурная форма, но от скульптуры я дальше, чем когда-либо, и знаете, Алексей Максимович, всё сильнее и сильнее во мне пробуждается любовь к архитектуре6.
   
   Я и занимаюсь сейчас в комнате, откуда виден здешний собор -- очень славная постройка7. Пишу и вспоминаю рассказ о том, что, когда строилась колокольня Собора, один из здешних купцов Григорьевский -- теперь вся их фамилия лежит на кладбище под тяжелыми купеческими памятниками -- ходил к рабочим камнетёсам и каменщикам и штукатурам с пышками и блинами и всякой снедью, кормил их и приговаривал-- "Стройте, ребята, выше!".
   Меня почему-то до слез трогает эта картина -- и если б я умел рисовать, я непременно бы увековечил эту своеобразную сцену. Ведь это есть до сих пор в человеке -- вавилонская черточка достроиться до небес.
   И часто, очень часто не о Великом Инквизиторе8 я думаю, который смирил все языки земли, а о великом Архитекторе, который вознес бы нас и каждому из нас нашел бы свое место на великой и высокой звоннице человеческого духа9.
   Вы пишете о том, что сказочного человека, которого Вы видали, может сыграть только Бетховен10. Я это вполне чувствую и знаю, что есть вещи, которые можно только или петь, или играть, или танцевать.
   Повинюсь Вам даже -- нынче весною, приехав на свой родимый север, некою весенней ночью я пережил то, что, должно быть, называли древние экстазом. Мне, правда, стыдно сознаться, но вдруг первый раз, после очень глубокого и отдаленного детства, почувствовал в себе музыку стиха. Никому я не показывал своего стихотворения, но Вам, своему крестному отцу по литературе и человеку, которого я часто вижу во сне (сегодня ночью я с Вами имел очень сердечный и долгий разговор), я сознаюсь.

Тема для северной симфонии

   посвящаю русскому Бетховену, в пришествие которого я верую -- и жду.

Часть первая.

   На север угрюмый и тусклый, зимой зачарованный злою,
   Приходят весною извечные дивные ночи:
   Всё в пламени зорь незакатных целуется Солнце с Землею,
   И радостно смотрят на Вечно-невестную
   Мудрые звездные очи.
   

<Часть> II.

   Одежды сброшены... Без покрывала небо...
   Земля нагая вся... И ночь без сна... без тьмы...
   О, дети севера! Великой тайны мира
   Призваны быть свидетелями вы.
   Миг чуда!.. Грядет поэт... Исчезла власть заклятья...
   Ночь обратилась в день, тьма в свет, сны в явь и явь во сны...
   О, дети севера! Внемлите Гимн закатный,
   Молитву страстную восторженной Весны.
   

<Часть> III.

   Только музыка.
   Весенний гимн заклятья --
   Единой Богине богов и людей,
   Царице Вселенной -- Любви.
   
   Я, как после сна, вспоминал то, что так отчетливо звучало в моей душе, вспомнил немного начало -- две первые части, но самый гимн Залесья не могу вспомнить и чувствую, что его можно только спеть, и ещё больше того, чувствую, что его когда-нибудь -- и, может быть, и мы еще доживем -- сыграет именно славянский композитор.
   С тех пор я вижу, что могу писать стихи и, написав их несколько, никому не читал и потом по своей растрепанности потерял. И Вас прошу, милый Алексей Максимыч, не показывайте никому -- кроме Марии Федоровны -- в этом отношении я больше, чем в каком ином, боюсь "явиться мертвым".
   Перевод "Изгнания торжествующего Зверя" я начерно совсем кончил. Самая главная часть этой работы осталась сзади и я иной раз осмеливаюсь мечтать о том, как вся работа придет к концу и Дж. Бруно выйдет на русском языке11.
   Последнее время у меня возникла мысль о необходимости перевода на русский язык "Philosophy zoologique" Ламарка. В прошлом году как раз исполнилось столетие со дня появления (Париж, 1809 г.) этой книги, которая, по моему глубочайшему убеждению, значительно выше дарвиновской "Происхождение видов"12.
   В каждой строчке у Ламарка кипит и пенится мысль, он щедро бросает плодотворные мысли, которые только сейчас через сто лет прорастают -- в разрыхленной усилиями упорной научной работы -- в умах его правнуков.
   Я с большим удовлетворением прочел объявление "Знания" о переводе Ле-Дантека и Пуанкаро. Наконец, мы пробили глухую и солидную стену немецкой науки и философии и вырвались на простор к латинской культуре.
   Мне думается, что издательство "Знание" возьмется и за Ламарка13, мы, право, насыщены и перенасыщены Дарвином, мы, на слово не сердитесь, Алексей Максимович, поверили немцам о связи дарвинизма с социализмом и др. тому подобных противоестественных связях.
   Нам нужна творческая эволюционная теория, ибо когда Герцен писал свои вдохновенные строки -- ...в истории всё импровизация, все воля, все ex tempore, впереди, ни пределов, ни маршрутов нет, есть святое беспокойство, огонь жизни... -- то он писал за всю русскую мысль, это она билась у него в каждом слове, неугомонная, ненасытная, неутоленная любовница жизни.
   В скором времени я поеду в Питер и думаю -- там удастся набрать компанию для перевода Ламарка и, если, напр., изд. "Знание" возьмется за это дело, можно будет найти подобающего редактора из ламаркистов, хотя их у нас мало <...>; официальная наука -- дарвинистична и очень многие у нас здесь о Ламарке знают только то, как он объяснил, почему у жирафа длинная шея. Большинство же совершенно не подозревает, насколько была уже разработана эволюционная теория Ламарком к тому самому моменту, когда Дарвин только что родился.
   Не подумайте, что я хочу отнять какие-либо заслуги у Дарвина. Ведь это не первый и не последний раз в истории -- ученик заслоняет учителя. И если Дарвин ссылается во введении на своих европейских и нашей эры предшественников, то Ламарку, как и Копернику, приходилось указывать на древнегреческих философов -- а сколько еще гениальных мыслей этих мудрецов древности было заслонено позднейшими толкователями, даже и не исключая Платона и Аристотеля, которые, если можно выразиться, встали между ними и ев<ропейскими> предшественниками и затмили собою седую отдаленную от нас старину.
   Еще когда я был в Париже и читал о том, как японцы работают над распространением культуры у себя путем всевозможных выставок плавучих, мне казалось, что у нас могла бы привиться эта мысль. И вот теперь я думаю -- хорошо бы подбить наших художников (напр., передвижников), чтобы они отправились или из Москвы по Оке на Волгу, или из Питера по Мариинской системе и затем вниз по Волге с выставкою художественной (живопись, скульптура, архитектура) и с рядом чтений.
   Теперь всюду такая жажда, такая жадность к украшению умножений