Лурд

Золя Эмиль


Эмиль Золя

Лурд

Первый день

I

   Поезд катился по рельсам. Паломники и больные, скучившиеся на жестких скамьях вагона третьего класса, допели мелодию Аve maris Stella, которую они затянули, когда поезд отходил от орлеанского вокзала. Мария приподнялась на своем скорбном ложе и, волнуясь, заметила укрепления.
   -- Ах, укрепления! -- радостно воскликнула она, несмотря на свои страдания. -- Наконец-то мы выехали из Парижа!
   Сидевший напротив отец Марии де Герсен ответил улыбкой на ее радостное восклицание; аббат Пьер Фроман, смотревший на нее с нежностью любящего брата, невольно высказал вслух мысли, тревожившие его сострадательное сердце:
   -- В вагоне придется пробыть до завтрашнего утра; мы приедем в Лурд только в сорок минут четвертого. Больше двадцати двух часов езды.
   Поезд отошел в половине шестого. Солнце недавно взошло и лучезарно разгоралось в прозрачной синеве ясного утра. Это было в пятницу, 19-го августа. На краю неба небольшие, как бы отяжелевшие облака предвещали удушливо знойный день. Косые луча солнца прорезали отделения вагона, наполнив его колебавшимися золотистыми пылинками.
   Мария, вновь охваченная нетерпеливым волнением, прошептала:
   -- Да, двадцать два часа! Господа, как долго ждать еще!
   Отец помог ей улечься в узкий ящик, похожий на желоб, в котором она жила уже семь лет. В багаж, в виде исключения, согласились принять две пары колес, которые отвинчивались и прилаживались, когда Марию вывозили на прогулку.
   Заключенная между досками этого подвижного гроба, она занимала три места на скамье. Девушка опустила веки. Исхудалое лицо ее приняло землянистый оттенок; несмотря на свои двадцать три года, она сохранила хрупкость ребенка, казалась очаровательной в убранстве чудных русых волос, которые пощадила даже болезнь.
   У ворота простенького платья из скромной черной шерстяной ткани висел билет от общины сестер милосердия, с номером и именем опекаемой. Мария сама пожелала проявить в этом свое смирение, тем более что ей хотелось избавить от расходов на нее родных, которые постепенно впали в большую нужду. Таким образом, она очутилась в вагоне третьего класса, в "белом" поезде, -- в поезде труднобольных, самом скорбном из четырнадцати поездов, отходивших в Лурд в этот день. Кроме пятисот здоровых богомольцев, в этом поезде теснилось около трехсот несчастных, изнуренных болезнью, страданиями, мчавшихся на всех парах из одного конца Франции в другой.
   Пьер пожалел, что его неосторожные слова огорчили больную. Он продолжал смотреть на нее взором растроганного старшего брата. Ему исполнилось тридцать лет; он был бледен, худощав, с большим лбом. Подготовив мельчайшие подробности поездки, он решил сопровождать Марию. Его приняли в члены помощники общества l'Hospitalite de Notre-Dame de Salut. На рясе Пьера значился красный с оранжевой каймой крест санитаров.
   Де Герсен приколол булавкой к своему серому суконному пиджаку маленький пурпурный крест простых паломников. Он, по-видимому, чрезвычайно радовался путешествию, заглядывал в окна, то и дело оборачивал свое добродушное, птичье лицо с рассеянным взглядом; он казался очень моложавым, хотя ему перевалило за пятьдесят.
   В соседнем отделении, несмотря на жестокую тряску, вырывавшую стоны из груди Марии, сестра Гиацинта встала со своего места. Она заметила, что молодая девушка не защищена от солнечного припека.
   -- Господин аббат, опустите-ка штору... Примемся за дело: нам надо устроиться, наладить наше маленькое хозяйство.
   Сестра Гиацинта, в черном платье сестер общины Успения, смягчаемом белым чепцом, нагрудником и широким передником, бодро улыбалась, собираясь приступить к хлопотам. Небольшой рот, румяные губы, прекрасные голубые глаза, всегда светившиеся добротой, -- все дышало в ней молодостью. Черты ее лица, быть может, не были красивы, -- но это не мешало ей производить чарующее впечатление; стройная, высокая, с неразвитою грудью, закрытою передником, она напоминала мальчика с белоснежным цветом лица, цветущего здоровьем, веселостью и невинностью.
   -- Солнце уже припекает нас! Прошу вас, сударыня, опустите и вашу штору.
   Госпожа де Жонкьер сидела в углу, около сестры милосердия. Небольшой дорожный мешок лежал на ее коленях. Она неторопливо опустила штору. Полная брюнетка, она еще сохранила привлекательность, хотя дочери ее Раймонде уже исполнилось двадцать четыре года. Госпожа де Жонкьер сочла необходимым, в видах приличия, поместить дочь в вагоне первого класса с двумя дамами-патронессами, госпожами Дезаньо и Вольмар. Сама же она, в качестве директрисы одной палаты в больнице de Notre-Dame des Douleurs, в Лурде, сопутствовала своим больным; снаружи, на двери отделения, колебался обычный аншлаг с ее именем, под которым значились и фамилии двух сопровождавших директрису сестер общины Успения.
   Овдовев после того, как муж ее разорился, она скромно существовала с дочерью на ренту в четыре с небольшим тысячи франков, занимая квартиру, выходящую на двор одного дома в улице Вано, л вся отдалась делу благотворения. Она все свое время посвящала обществу l'Hospitalite de Notre-Dame de Salut; на ее сером шерстяном платье также красовался красный крест этого учреждения. Госпожа де Жонкьер принадлежала к числу самых деятельных ревнительниц его. Отличаясь характером не чуждым некоторого тщеславия, она любила внушать сочувствие и выслушивать похвалы. Ежегодные поездки в Лурд всегда радовали ее, доставляя удовлетворение и самолюбию, и влечениям сердца.
   -- Вы правы, сестра, нам пора устроиться. Я и сама не знаю, с какой стати вожусь с этим мешком.
   Она положила ридикюль подле себя, под скамейку.
   -- Поглядите, -- заметила сестра Гиацинта, -- у вас в ногах стоит жбан с водой. Он стесняет вас.
   -- Нет, уверяю вас. Оставьте его, пусть себе стоит. Надо же ему стоять где-нибудь.
   Затем обе женщины стали устраивать, как они выражались, свое хозяйство, чтобы с наибольшим комфортом прожить в вагоне сутки со своими больными. Они очень сожалели, что не могли включить Марию в свое отделение, так как молодая девушка не хотела, чтобы Пьер и ее отец сидели отдельно. Но через низкую перегородку ничто не мешало им переговариваться, установить добрые соседские отношения. Притом же весь вагон, пять отделений по десять мест, составлял как бы одну палату, движущуюся общую залу, которую можно было окинуть одним взором. Желтые деревянные доски перегородок, покрытый белой краской потолок придавали вагону йодное сходство с бараком; беспорядок, господствовавший вокруг, напоминал наскоро устроенный перевязочный пункт. Из-под скамеек виднелись миски, тазы, веники, губки. В поезд не принимали багажа в отдельный вагон; повсюду была нагромождена поклажа, чемоданы, жестянки, картонки со шляпами, пешки, разный хлам, перевязанный веревками; над сиденьями раскачивались от сотрясения вагона одежда, узлы, корзины, висевшие на медных розетках у окон. Больные, страдающие тяжелыми недугами, лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, колеблясь от толчков, сообщаемых вагону грохочущими колесами; больные, которые могли сидеть, прислонились к перегородкам, подложив под голову подушки. По правилу, на каждое из отделений полагалось по одной надзирательнице. На другом конце вагона хлопотала вторая сестра общины Успения, сестра Клэр Дезанж. Здоровые паломники встают с мест, уже пьют и едят. В дамском отделении теснятся десять паломниц, -- молодых и старых; все они одинаково жалки и некрасивы. Присутствие чахоточных не позволяло опустить стекла; становилось жарко; с каждым сотрясением несшегося на всех парах поезда в вагоне все больше сгущался невыносимый запах.
   В Жювизи прочли молитву.
   Пробило шесть часов, поезд промелькнул, как стрела, мимо станций Бретиньи. Сестра Гиацинта встала; она читала все молитвы, большинство паломников следило за ней по книжечкам в синей обложке.
   -- Молитва к Пресвятой Богородице, дети мои, -- сказала она, улыбаясь с материнской ласковостью, производившей чарующее впечатление по контрасту с юностью сестры Гиацинты.
   Вагон снова огласился многократными Аvе. Когда смолкли звуки молитвы, Пьер и Мария стали присматриваться к двум женщинам, занимавшим два остальных угла их отделения. Одна из них, сидевшая у ног Марии, имела вид мещанки; худая блондинка, лет тридцати с небольшим, она, по-видимому, состарилась преждевременно. Она старалась не обращать на себя внимания, не занимать много места; от ее темного платья, блеклых волос, исхудалого и грустного лица веяло глубоким одиночеством, безграничною печалью. Сидевшая напротив, рядом с Пьером, другая женщина такого же возраста, работница в черном чепце, с лицом, изможденным от нужды и горя, держала на коленях семилетнюю девочку, такую бледную и исхудалую, что ее можно было принять всего за четырехлетнюю. Девочка сидела с опущенными, посинелыми веками, с неподвижным, принявшим восковой оттенок, лицом. Она не могла говорить; уста ее издавали лишь тихий стон, каждый раз раздиравший сердце склонившейся над нею матери.
   -- Не скушает ли она немного винограду? -- робко предложила молчавшая все время дама. -- У меня есть виноград, он здесь, в корзине.
   -- Благодарю вас, сударыня, -- ответила работница. -- Она питается одним молоком, да и то с трудом... Я позаботилась захватить для нее бутылку молока.
   Чувствуя, как и все несчастные, потребность налить свое горе, она рассказала свою печальную повесть. Ее зовут Венсан; муж ее, занимавшийся позолотным мастерством, умер от чахотки. Овдовев, она стала работать день и ночь иглой, чтобы воспитать свою обожаемую маленькую Розу. Но девочка заболела. Вот уже четырнадцать месяцев, как она держит ее так, на своих руках; дочь все слабеет, тает, как свеча. Однажды она, никогда не ходившая на мессу, вошла в церковь и, охваченная отчаянием, стала молиться об исцелении дочери. Там ей послышался голос, приказавший ей свезти дочь в Лурд, где Пресвятая Дева смилосердится над нею. Не имея никаких знакомств, не зная, как устраиваются паломничества, она вся предалась осуществлению своего плана; скопить, работая изо всех сил, денег на путешествие и купить билет; она уехала с оставшимися у нее тридцатью су и бутылкой молока для ребенка, не позаботившись запастись хотя бы куском хлеба для себя.
   -- Какою болезнью страдает ваша девочка? -- спросила дама.
   -- Ах, сударыня, у нее верно детская сухотка. Но доктора называют эту болезнь по-своему... Сначала у нее появились легкие боли в желудке, затем живот вздулся, бедная девочка переносила такие страдания, что нельзя было смотреть без слез. Теперь живот опал; но она точно перестала жить, не держится на ногах от истощения и при этом постоянный пот...
   Роза простонала, приподняв веки; мать побледнела, заглянула ей в лицо с чрезвычайным волнением.
   -- Сокровище мое, золото мое, что с тобой?.. Ты хочешь пить?
   Но девочка уже закрыла свои, на мгновение взглянувшие, мутно голубые глазки; она даже не ответила и снова впала в беспамятство. Она казалась побелевшею в своем белом платье, -- мать, движимая чувством скорбного кокетства, пожелала произвести эту бесполезную трату, в надежде, что Богоматерь скорее смилуется над беленькой и нарядной маленькой больной девочкой.
   Помолчав немного, госпожа Венсан спросила:
   -- А вы, сударыня, вероятно, для себя едете в Лурд? По вашему лицу заметно, что вы нездоровы.
   Дама всполошилась, встревоженно юркнула в свой угол и пробормотала:
   -- Нет, нет! Я не больна... О, если бы Господь смилостивился и послал мне болезнь! Я страдала бы меньше.
   Ее зовут госпожа Маз, сердце ее поражено безысходным горем. Выйдя замуж по любви за красивого, цветущего молодого человека, она была покинута им после года счастливой жизни. Муж ее постоянно разъезжает, торгуя ювелирными вещами, зарабатывает много денег, пропадает по шесть месяцев, изменяя жене по всему пространству Франции, да возит с собою негодниц. А она обожает его, страдает так ужасно, что с горя ударилась в набожность. В конце концов, она решилась поехать в Лурд, чтобы умолить Пресвятую Деву исправить и вернуть ей неверного мужа.
   Госпожа Венсан бессознательно чувствовала, что тут кроется глубокое нравственное горе; и обе продолжали смотреть друг на друга, -- покинутая жена, изнывавшая от своей страсти, и мать, погибавшая от того, что умирал ее ребенок.
   Однако Пьер слышал все, так же, как и Мари. Он вмешался в разговор и выразил удивление по поводу того, что работница не отдала в попечительство своей больной дочки.
   Общество Notre-Dame de Salut было основано после войны отцами августинцами Успения, с целью содействовать общими молитвами и делами благотворительности спасению Франции и защите церкви. Вызвав к жизни большие паломничества, они, в частности, создали и неустанно расширяли в течения 30-ти лет ежегодное национальное паломничество в Лурд, происходившее к концу августа месяца. Таким образом, мало-помалу образовалась и усовершенствовалась обширная организация: значительные пожертвования собирались по всему миру, в каждом приходе вербовались больные, с железнодорожными обществами заключались договоры. Кроме того, видными деятелями явились сестры общины Успения и попечительство Notre-Dame de Salut, -- грандиозный источник милосердия, -- где мужчины и женщины, большею частью хорошего общества, под надзором директора паломничеств, ухаживали за больными, переносили их и заботились о поддержании дисциплины. Больные должны были подавать письменное заявление о принятии их в попечительство, которое за свой счет возило их и кормило на месте. За ними являлись на дом -- и доставляли их туда же обратно; следовательно, им оставалось только запастись кое-какой провизией на дорогу. Большая часть больных, конечно, была рекомендована священниками или благотворителями, наблюдавшими за собиранием справок и точным записыванием их, за удостоверениями личности и докторскими свидетельствами. А затем больным уже ни до чего не было дела: они превращались в печальные тела, подвластные стараниям и чудесам в братских руках попечителей и попечительниц.
   -- Однако, сударыня, -- объяснял Пьер, -- вам стоило лишь обратиться к вашему приходскому священнику. Это бедное дитя заслуживало общих симпатий. Ее бы немедленно приняли.
   -- Я не знала этого господин аббат.
   -- Так как же вы поступили?
   -- Господин аббат, я взяла билет в месте, которое мне указала одна соседка, читающая газета.
   Она говорила о билетах, продававшихся по крайне пониженным ценам паломникам, которые могли платить. Слушая это, Мария почувствовала великую жалость и отчасти стыд: обладая все-таки кое-какими средствами, она попала в попечительство, благодаря Пьеру, тогда как эта мать и ее бедное дитя, истратив свои несчастные сбережения, остались без гроша.
   В это время, от более сильного толчка вагона, у нее вырвался крик.
   -- Отец! Умоляю тебя, подними меня немного. Я не ногу более лежать на спине.
   И когда господин де Герсен усадил ее, она тяжко вздохнула. Поезд только что прошел Этамп, на расстоянии полутора часа от Парижа, но усталость уже чувствовалась от более горячих лучей солнца, от пыли и шума. Госпожа Жонкьер приподнялась и через перегородку стала утешать молодую девушку. Сестра Гиацинта, в свою очередь, также снова встала и весело захлопала в ладоши для того, чтобы могли слышать ее приказания во всем вагоне.
   -- Ладно, ладно! Перестанем думать о наших болезнях. Давайте молиться и петь, Святая Дева будет с нами.
   Она сама начала петь молитву, по тексту, установленному для Notre-Dame de Louvres, и все больные паломники последовали ее примеру. Это были пять радостных таинств -- Благовещение, Посещение, Рождество, Сретение и Обретение Христа. Затем все запели псалом: "Contemplons le celeste archange..." Голоса и покрывались шумом колес, и слышен был лишь глухой гул этого стада, которое задыхалось в закрытом вагоне, безостановочно катившемся вдаль.
   Де Герсен, хотя и старался выполнять религиозные обряды, однако, никак не мог дождаться терпеливо, пока окончится пение псалма. Он то вскакивал, то снова садился. Наконец, он облокотился на перегородку и стал вполголоса разговаривать с больным пассажиром, сидевшим в соседнем отделении, прислонявшись к этой же перегородке. Господин Сабатье было около пятидесяти лет, он был приземист, с большой, совершенно лысой головой и добродушным лицом. Он уже пятнадцать лет болен спинной сухоткой, припадками которой страдал периодически; ноги его, разбитые параличом, отнялись безвозвратно. Жена, сопровождавшая Сабатье, передвигала ему омертвелые ноги, когда они, подобно свинцовым слиткам, утомляли его своею тяжестью.
   -- Да, сударь, вот в каком я положении!.. А прежде я служил преподавателем пятого класса в лицее Шарлеман. Сначала я думал, что у меня простой ревматизм. Затем появилась острая, стреляющая боль, точно от укола раскаленной шпаги в мускулы. В продолжение десяти лет болезнь постепенно одолевала меня, я советовался со всеми докторами, ездил на всевозможные воды; теперь боли сделались слабее, вот я не могу двинуться с кресла... И вот, я, который жил прежде, не заботясь о религии, вернулся к Богу: сознавая себя столь несчастным, я подумал, что Лурдская Богоматерь не может не сжалиться надо мною.
   Пьер, заинтересовавшись словами больного, также наклонился над перегородкой и стал вслушиваться.
   -- Не правда ли, господин аббат, -- страдания есть лучшее средство для пробуждения души? Я уже седьмой год езжу в Лурд, не отчаиваясь в своем излечении. В нынешнем году, я убежден, Пресвятая Дева исцелит меня. Да, я еще надеюсь ходить, и живу только этим упованием.
   Господин Сабатье прервал свою речь, попросив жену передвинуть ноги влево; Пьер с удивлением смотрел на него, пораженный столь упорной верой у человека интеллигентного, принадлежащего к университетскому персоналу, обыкновенно закоренелому в вольтерьянстве. Каким образом зародилась и упрочилась в его сознании вера в чудеса?
   По словам самого Сабатье, только тяжкое испытание могло вызвать эту потребность в иллюзии, этот расцвет вечно утешающей силы.
   -- Моя жена и я, как видите, одеты нищенски, потому что в нынешнем году я хотел превратиться в бедняка; я поехал ради уничижения, за счет благотворительного общества, чтобы Пресвятая Дева присоединила меня к числу несчастных своих детей... Однако, не желая отнять место у действительно нуждающегося, я внес пятьдесят франков в кассу Hospitality, -- что, как вам известно, дает право предоставить участие в паломничестве одному больному по своему назначению. Я даже познакомился с этим больным, едущим на мой счет. Мне представили его перед отходом поезда, на вокзале. У него, как говорят, чахотка, он, на мой взгляд, совсем, плох, совсем плох...
   Снова наступило молчание.
   -- Что же, пусть Пресвятая Дева спасет и его. Она может сделать все, -- тогда я буду вполне счастлив. Она исполнит все мои желания!
   Трое собеседников продолжали разговаривать, как бы уединившись около своей перегородки; заговорив о медицине, они перешли к романскому стилю архитектуры, заметив вдали, на холме, колокольню, при виде которой все паломники перекрестились. Молодой священник и его два спутника, увлеченные привычкой к размышлению, которую привило им образование, как будто забыли, что их окружают бедные, страждущие люди, неразвитые умы, подавленные скорбью. Так миновал час, паломники пропели еще два псалма, поезд миновал станции Тури и Дезобре; в Божанси они прекратили, наконец, свой разговор, услышав, что сестра Гиацинта, похлопав в ладони, запела своим свежим, певучим голосом:
   -- Parce, Domine, parce populo tuo...
   И снова раздались звуки пения; голоса паломников слились в один аккорд, непрерывно оглашая вагон словами молитв, утоляющих скорбь, возбуждающих надежду, постепенно захватывающих страждущее сердце, томящееся жаждой милости и исцелений, за которыми эти несчастные пускаются в столь далекий путь.
   Пьер, садясь на скамью, посмотрел на Марию; он заметил, что она побледнела, веки ее опустились. Тем не менее, по болезненному выражению ее лица он понял, что больная не спит.
   -- Вам хуже? Вы страдаете, мой друг?
   -- О, да, ужасно. Я не вынесу этого... эти постоянные толчки измучили меня...
   Мария простонала, раскрыла глаза. Присев на своей постели, она в изнеможении стала смотреть на других страдальцев. В соседнем отделении, против господина Сабатье, поднялась со скамьи высокая девушка, Ла-Гривотт, лежавшая до тех пор неподвижно, точно мертвая. Ей было лет за тридцать; она ходила, переваливаясь, и производила странное впечатление своим круглым, поблекшим лицом, казавшимся почти красивым, благодаря вьющимся волосам и глазам, горевшим лихорадочным блеском. У нее была чахотка в третьем периоде.
   -- Послушайте, mademoiselle, -- обратилась она к Марии осипшим, невнятным голосом, -- как хорошо было бы теперь вздремнуть хоть малость. Но нет никакой возможности забыться, -- мне так и кажется, что все эти колеса вертятся у меня в голове...
   Несмотря на утомление, которое она чувствовала при разговоре, чахоточная упорно вдалась в подробное тесание своей жизни.
   Она -- матрацница, долго занималась, вместе с одной из своих теток, производством тюфяков, переходя из дома в дом, в Борея; она приписывает свою болезнь заражению от шерсти, которую расчесывала в молодости. За последние пять лет она обошла все парижские больницы. О знаменитых докторах ока говорила, как о близких знакомых. Сестры общины Ларибуазьер, заметив, что Ла-Гривотт страстно увлекается религиозными обрядностями, уверяли чахоточную, что Пресвятая Дева ожидает ее в Лурде и исцелит ее.
   -- Нечего говорить, что я нуждаюсь в ее помощи: они уверяют, что у меня одно легкое никуда не годится, да и другое немногим лучше... Знаете, -- каверны... Сначала у меня болело между плечами, я отхаркивала мокроты. Затем я исхудала до такой степени, что страшно было смотреть. Теперь я постоянно обливаюсь потом; от сильного кашля у меня точно обрывается сердце, я не могу отхаркивать мокроту, -- она слишком густа... И, как видите, ноги не держат меня, я ничего не ем.
   Кашель заставил ее умолкнуть; она задыхалась, посинела.
   -- А, все-таки, я не хотела бы поменяться с миссионером, которого поместили в другом отделении, за вами. У него то же самое, что у меня, но в худшей степени.
   Больная заблуждалась. За перегородкой, рядом с Марией, действительно, лежал на тюфяке молодой миссионер, брат Изидор; его не видно было, потому что он не мог пошевелить даже пальцем. Но он умирал не от чахотки, а от воспаления печени, которым заболел в Сенегале. Длинный, тощий, с желтым, высохшим, как пергамент, мертвенным лицом, он страдал невыносимо. Нарыв, образовавшийся в печени, вскрылся наружу, гнойное истечение изнуряло больного. Он не переставал лихорадочно дрожать, подвергался тошноте и бредил. Жизнь сохранилась только в глазах его, светившихся неугасимой любовью, озарявших своим выражением лицо, напоминавшее лик страдавшего святого; черты простого крестьянского типа, освещенные верой и душевным увлечением, казались по временам дивно прекрасными. Он был родом из Бретани, -- тщедушный отпрыск слишком многочисленной семьи, он покинул родину, чтобы старшим братьям досталось больше земли. Ему сопутствовала одна из сестер; Марта была моложе его на два года. Она служила "одной прислугой" у господ в Париже, -- ничтожная служанка проявила высокое самоотвержение, она оставила место, чтобы последовать за больным братом, не жалея своих скудных сбережений.
   -- Я лежала на дебаркадере, когда его втащили в вагон, -- снова заговорила Ла-Гривотт, -- четверо людей несли его...
   Она не окончила рассказа. Удушливый приступ кашля потряс все ее тело, заставил опуститься на скамью. Она задыхалась, красные пятна на щеках привяли синеватый оттенок.
   Сестра Гиацинта тотчас же подошла к ней, приподняла голову и обтерла губы полотенцем: полотно окрасилось багровыми пятнами. Госпожа Жонкьер в тоже время ухаживала за больной, сидевшей против нее. Ее звали госпожой Ветю; муж ее бедный часовщик из квартала Муффетар, не мог отлучиться из своего магазина, чтобы проводить ее в Лурд. Она заручилась опекой благотворительного общества, чтобы не лишиться ухода во время путешествия. Страх, внушаемый смертью, заставил ее обратиться к религии, хотя она ни разу не побывала в церкви со дня своего первого причащения.
   Она знала, что доктора призвали ее неизлечимой: рак в желудке подтачивает ее жизненные силы. Лицо ее уже приняло зловещий вид желтоватой маски, присущий страдающим этою беспощадною болезнью; испражнения ее сделались совсем черными, точно организм выделяет сажу. Она не произнесла ни слова с самого начала пути, губы ее судорожно сжались от жестокой боли. Затем ее стало тошнить, она лишилась сознания. Когда она раскрыла рот, вокруг распространялось невыносимое, надрывающее душу зловоние.
   -- Это невыносимо, -- прошептала госпожа де Жонкьер, чувствуя, что голова ее кружится, -- необходимо несколько проветрить вагон.
   Сестра Гиацинта уложила чахоточную на подушки.
   -- Конечно, мы можем открыть окно на несколько минут. Но, пожалуйста, не с этой стороны, я боюсь, что приступ кашля повторится... Откройте с вашей стороны.
   В вагоне жара становилась все более удушливой, воздух сделался спертым и зловонным. Когда открыли окно, стало несколько свежее. Сестра милосердия торопливо занялась очисткой, она опростала за окно сосуды и тазы, а дама-патронесса вытерла губкой пол, вздрагивавший от сильной качки. Затем пришлось все прибрать. В это время прибавилась новая забота: четвертая больная, ничем не проявившая до тех пор своего присутствия, -- худенькая девушка с лицом, закутанным в черную косынку, -- заявила, что ей хочется есть.
   Госпожа Жонкьер не замедлила, с присущим ей спокойно-самоотверженным видом, предложить свои услуги.
   -- Не трудитесь, сестра моя. Я нарежу ей хлеба небольшими кусочками.
   Мария, стараясь чем-нибудь развлечься, заинтересовалась неподвижной женщиной, прячущей свое лицо под черным покровом. Она догадывалась, что косынка закрывает какое-нибудь повреждение на лице. Ей сообщили, что эта девушка служила бонной. Несчастная, уроженка Пикардии, но имени Элиза Рукэ, должна была оставить свое место и поселиться в Париже, у сестры, которая обращалась с нею очень дурно. Ее не принимали ни в какую больницу, не признавая серьезно больною. Отличаясь глубокою набожностью, она всею душой стремилась в Лурд.
   Мария ожидала с бессознательной тревогой, когда же раскроется косынка.
   -- Достаточно ли мелко порезала я кусочки? -- материнским тоном спросила госпожа де Жонкьер. -- Можете ли вы просунуть их в рот?
   Из-под черной косынки послышался хриплый голос:
   -- Да, да, сударыня.
   Наконец, косынка опустилась. Мария содрогнулась от ужаса. Нос и рот оказались покрытыми волчанкой (lupus), которая постепенно распространилась путем медленного нагноения. Лицо с большими, круглыми глазами, удлинившееся и принявшее сходство с очертаниями передней части собачьей головы, было обрамлено жесткими волосами и производило отталкивающее впечатление. Хрящи носа уже почти разрушились, рот скосился влево от опухоли на верхней губе, сделался похожим на кривую, гнойную и безобразную трещину. Из огромного темного изъязвления сочилась гнойная материя, смешанная с кровью.
   -- О, посмотрите, Пьер! -- прошептала, содрогаясь, Мария.
   Священник также вздрогнул, взглянув на Элизу Рукэ, осторожно просовывающую небольшие кусочки хлеба в кровоточивую рану, в которую превратился ее рот. Пассажиры вагона ужаснулись при виде отталкивающего зрелища. И все эти сердца, исполненные надежды, прониклись одним страстным желанием: "Пресвятая, Всемогущая Дева, -- вот будет чудо, если такая язва исцелится!"
   -- Дети мои, перестанем думать о себе, чтобы исцелиться, -- воскликнула сестра Гиацинта, не изменяя своей ласковой, утешающей улыбке.
   Она подала знак к чтению второй молитвы, сопровождаемой перебиранием четок; в ней упоминается пять скорбных моментов: Христос в Масличном саду, Христос, побиваемый тростью, Христос, увенчанный терниями, Христос, несущий крест, Христос, умирающий на кресте. Затем последовало пение псалма: "Je mets ma confiance, Vierge, en votre secours"... ("Уповаю на Твое заступничество, Пресвятая Дева")...
   Поезд уже миновал Блуа, со времени отъезда прошло больше трех часов. Мария, перестав смотреть на Элизу Рукэ, обратила внимание на пассажира, поместившегося в углу другого отделения, с правоq стороны, где положили брата Изидора.
   Мария уже несколько раз посматривала на этого молодого человека с редкою, уже седеющею бородою; он был одет в поношенный черный сюртук. Небольшой, тощий, с впалым, покрытым испариной лицом, он, по-видимому, переносил тяжелые страдания. Тем не менее, он хранил полную неподвижность, как будто замер в своем углу, не произнес ни одного слова и не переставал всматриваться своими расширившимися зрачками в одну точку. Мария заметила, что его веки вдруг опустились: больной паломник лишился сознания.
   Она поспешила позвать сестру Гиацинту.
   -- Посмотрите-ка, сестра! Этому господину, кажется, дурно.
   -- Которому, мое дорогое дитя?
   -- Вон тому, который откинул назад голову.
   Все население вагона заволновалось; здоровые паломники встали с мест, чтобы досмотреть. Госпожа де Жонкьер крикнула Марте, сестре Изидора, чтобы она потрогала за руки больного.
   -- Расспросите его, узнайте, что у него болит.
   Марта приблизилась, стала расспрашивать. Но паломник не откликался, хрипел и не открывал глаз.
   Кто-то крикнул испуганным тоном:
   -- Кажется, он умирает.
   В вагоне водворился еще больший переполох, отовсюду доносились восклицания, советы. Никто из паломников не был знаком с пассажиром, которому сделалось дурно. Он, несомненно, не принадлежал к числу лиц, состоящих под опекой благотворительного общества Hospitality, у него на груди не было билета, -- белого, как и сам поезд. Кто-то сообщил, что больной явился на вокзал всего за три минуты до отхода поезда. Он едва дотащился до вагона и с необычайно утомленным видом забился в угол, где готовится теперь испустить последнее дыхание. С самого начала пути он не трогался с места. На крючке, возле него, висела потертая, высокая шляпа, за лентой которой виднелся железнодорожный билет.
   Сестра Гиацинта воскликнула:
   -- Он очнулся! Спросите, как его зовут?..
   Но больной и на этот раз ничего не ответил на вопрос Марты; из груди его вырвался стон, невнятная жалоба:
   -- О, как я страдаю!
   С этих пор он не переставал повторять эти слова. В ответ на расспросы, -- кто он такой, где живет, какою болезнью страдает, чем можно помочь ему, он не давал никакого разъяснения, не прекращая своих стонов:
   -- О, как я страдаю!.. О, как я страдаю!..
   Сестра Гиацинта едва сдерживала свое нетерпение.
   Увы, она попала не в одно отделение с этим больным! Она непременно пересядет на первой же станции, на которой остановится поезд. К сожалению, остановка предстоит не скоро. Впечатление, производимое больным, сделалось потрясающим, когда он снова откинул к спинке скамьи свою голову.
   -- Он кончается, он кончается, -- повторил прежний голос.
   Господи, что же теперь делать? Сестра Гиацинта знала, что один из отцов ордена Успения, отец Массиас, сопровождает поезд со священным елеем для напутствования умирающих; во время поездок ежегодно повторялись смертные случаи между паломниками. Сестра, однако, не решалась подать сигнал для остановки поезда.
   В поезде имеется также отделение с различный припасами, которым заведует сестра Сен-Франсуа; это отделение снабжено небольшой аптекой. В нем же помещается доктор. Если больной доживет до Пуатье, где они остановятся на полчаса, ему будет оказана самая тщательная медицинская помощь. Но доживет ли он? -- вопрос мучительный и ужасный.
   Понемногу, однако, все успокоились. Хотя обморок продолжался, но больной дышал свободнее, казался уснувшим.
   -- Умереть, не доехавши, -- прошептала Мария, вздрагивая всем телом, -- умереть у предела земли обетованной.
   Отец стал успокаивать ее.
   -- Но я также трудна и так мучительно страдаю!
   -- Уповайте, -- сказал Пьер, -- Пресвятая Дева бодрствует над вами.
   Мария не могла больше сидеть на постели; пришлось снова уложить ее в ее тесную домовину. Отец и священник принуждены были соблюсти при этом чрезвычайную предусмотрительность, так как малейшее сотрясение вызывало стон у больной девушки. В ореоле своих пышных, золотистых волос, недвижная, почти бездыханная, с лицом, отражающим страдание, она напоминала покойницу.
   Прошло уже четыре часа, поезд мчится, мчится без остановки. Вагон трясло невыносимо, раскачивая, как маятник, вследствие того, что он был прицеплен в хвосте поезда, лязг цепей и грохот колес казались оглушительными. В окна, которые пришлось оставить полуоткрытыми, проникала едкая и горячая пыль. Но больше всего изнурял паломников удушливый, палящий зной, предшествующий грозе. Небо, окрасившееся бурым колоритом, все гуще заволакивалось тяжелыми тучами. Нагревшиеся отделения вагона превратились в духовые печи; в этих движущихся клетках люди ели, пили, больные удовлетворяли всем своим потребностям, дыша испорченным воздухом, среди шума стонов, звуков молитв и пения псалмов.
   Не одна только Мария чувствовала себя хуже, другие больные также изменились в дороге. Маленькая Роза лежала неподвижно на коленях впавшей в отчаяние матери, не сводившей с ее лица своих больших глаз, наполненных слезами. Девочка так сильно побледнела, что госпожа Маз два раза наклонялась и пожимала ей руки, боясь, что они похолодели.
   Госпожа Сабатье должна была ежеминутно передвигать мужу ноги; он жаловался, что они своею тяжестью оттянули ему бедра.
   Брат Изидор, несмотря на свое беспамятство, издавал глухие стоны; сестра, чтобы облегчить его страдания, приподняла брата и держала на своих руках.
   Ла-Гривотт, казалось, уснула, но все тело ее вздрагивало, точно от икоты, тонкая струйка крови сочилась изо рта.
   Госпожа Ветю еще раз наполнила вагон зловонием своего черного выделения. Элиза Рукэ не старалась больше сбывать отвратительную язву, зиявшую на ее лице. Неизвестный пассажир продолжал хрипеть в своем углу, тяжело дыша, точно готовясь умереть с минуты на минуту.
   Госпожа де Жонкьер и сестра Гиацинта хлопотали неутомимо, но и они не успевали облегчить всех страданий. По временам этот вагон, мчавшийся на всех парах, сотрясаемый боковою качкой, колеблющею багаж, разный хлам, развешенный на розетках, и старые корзины, перевязанные веревками, представлялся скорбным и зловещим порождением кошмара. В дамском отделении, десять старых и молодых паломниц, все одинаково жалкие и невзрачные, пели, не умолкая, пронзительными, заунывными и фальшивыми голосами.
   Пьер перенесся мысленно в остальные вагоны поезда, -- этого "белого" поезда, в котором перевозили труднобольных: все они мчатся, вмещая в себе страдальцев, -- триста больных и пятьсот здоровых паломников.
   Затем он подумал о других поездах, которые выходят в этот день из Парижа; поезда серый и синий предшествуют белому, поезда зеленый, желтый, розовый, оранжевый отходят позже. По всему протяжению линии поезда назначены ежечасно. Молодой священник вспомнил об иных еще поездах, отходящих в этот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марсели, Каркасона. Почва Франции в эту минуту испещрена по всем направлениям подобными поездами, стремящимися туда, к Священной Пещере, влекущими тридцать тысяч больных и паломников к стопам Богоматери. Толпы богомольцев, спешащие в Лурд в этот день, не прекращают своего наплыва и в остальное время. Не проходит недели без того, чтобы туда не прибыло партии паломников; поклониться Лурдской Богоматери стремится вся Европа, весь мир, а не одна Франция: в некоторые годы, отмеченные особенным подъемом религиозного чувства, число паломников в больных достигает трехсот и даже пятисот тысяч.
   Пьеру как будто слышится грохот этих быстрых поездов, исходящих отовсюду и стекающихся к одной цели: к скалистой пещере, где теплятся свечи. Все эти поезда стучат колесами, оглашаются стонами страдальцев и пением псалмов. Это -- движущиеся госпитали для безнадежных больных, подхваченные волной человеческого страдания, рвущегося в надежде на излечение, -- в непреодолимой жажде облегчения, несмотря на опасность ускорить смерть лишениями в пути и беспомощною скученностью в вагонах. Поезда мчатся, мчатся один за другими, мчатся без конца, катя по рельсам земное страдание, жаждущее небесной иллюзии, дающей исцеление недужным и утешающей скорбящих.
   И сердце Пьера переполнилось безграничною жалостью к слабому, беспомощному человечеству, проливающему столько слов, переносящему столько скорби и болезней; глубокая печаль охватила его душу; в тайниках ее разгорелось жгучее сострадание, неугасимый пламенник братской любви во всему существующему и живущему.
   В половине одиннадцатого, когда поезд отошел от станции Сен-Пьер-де-Кор, сестра Гиацинта подала знак к чтению третьей молитвы, произносимой с четками; в этой молитве прославлялись пять светлых таинств: Воскресение Господа нашего Иисуса Христа, Вознесение Его, Сошествие Св. Духа, Успение Пресвятой Богородицы и Собор Пресвятой Богородицы. Затем паломники спели псалом Бернадетты, -- бесконечную, жалобную песнь, состоящую из семидесяти двух стихов, после каждого из которых неизменно повторяется "ангельское целование"; псалом этот постепенно убаюкивает, овладевает всем существом и переходит, наконец, в грезы экстаза, в сладостное предчувствие чуда.
   

II

   По обеим сторонам полотна железной дороги замелькали зеленые полосы равнин Пуату. Аббат Пьер Фроман смотрел в окно на точно убегавшие из виду деревья; мало-помалу глаз перестал различать их. Показалась и так же быстро скрылась колокольня; все паломники перекрестились.
   В Пуатье поезд должен был прибыть лишь в тридцать пять минут первого; вагоны продолжали нестись по рельсам, прорезая сгустившийся, удушливый воздух знойного, грозового дня. Молодой священник углубился в свои мечты, звуки псалмов доносились до него, как убаюкивавший напев морского прибоя.
   Пьер утратил сознание настоящего, воспоминания о прошлом овладели всеми его помыслами. Он стал перебирать свои самые ранние воспоминания.
   Он видит себя в Нейли, в доме, где он родился и живет поныне, -- в этом мирном, трудовом доме с садом, в котором зеленеет несколько тенистых деревьев; живая изгородь и плетень отделяют их от сада соседнего, совершенно такого же дома. Ему года три, четыре; Пьеру представляется летний день, стол в тени коренастого каштанового дерева, сидящие за завтраком отец, мать и старший брат. Отца, Мишеля Фроман, он видит неясно, точно сквозь туман; знаменитый химик, член академии, он уединился в лаборатории, которую устроил на окраине малолюдного квартала. Но образ брата Гильона, которому в то время было лет четырнадцать, памятен Пьеру вполне отчетливо; Гильом с утра отпущен домой из лицея по какому-то праздничному случаю. В особенности ясно проносится перед ним кроткое, ласковое лицо матери, с глазами, выражавшими нежную заботливость.
   Позднее Пьер узнал, какие огорчения перенесла эта религиозная, веровавшая женщина, согласившаяся, из уважения и по долгу признательности, выйти замуж за человека наворовавшего и старше ее на пятнадцать лет; он оказал ее семье важные услуги. Пьер, позднее дитя этого брака, родился, когда отцу было уже под пятьдесят; он помнит свою мать только в то время, когда она преклонялась и благоговела перед мужем, пламенно полюбив его, -- но сердце ее ужасалось при мысли, что душа любимого человека обречена на гибель.
   Затем другое, ужасное воспоминание овладело вниманием Пьера: ему вспомнилась смерть отца, убитого в своей лаборатории взрывом реторты. Ему было тогда пять лет, в его памяти неизгладимо врезались мельчайшие подробности, -- крик матери, когда она увидела раздробленное, лежавшее среди обломков тело, затем ее ужас, ее рыдания и молитвы, при мысли, что Господь поразил Своим молниеносным гневом нечестивого, осужденного на вечные муки.
   Но осмеливаясь сжечь бумаги и книги, она ограничилась лишь тем, что заперла кабинет на ключ и никого не пускала туда. С этого рокового мгновения ее стали преследовать картины воображаемого ада, ее умом овладело одно желание -- приобрести неограниченное влияние над меньшим, столь юным сыном и воспитать его в строгой набожности, сделать из него искупительную жертву за грехи отца. Старший сын, Гильом, уже вне ее власти. Он вырос в коллеже и уже проникся современными идеями. Зато младший, Пьер, не расстанется с домашним кровом, в наставники ему будет приглашен священник; втайне мать мечтала, питала сокровенную, страстную надежду увидеть когда-нибудь самого сына священником, представляла себе его служащим первую мессу, облегчающим страдания душ, обреченных на вечные муки.
   На фоне зеленых ветвей, осыпанных блестками солнечных лучей, выступила другая живая картина. Пьер увидел перед собою Марию де Герсен, -- однажды утром она представилась ему такою, когда он заметил ее сквозь щель в изгороди, разделявшей соседние сады. Господин де Герсен, потомок одного из незнатных дворянских родов Нормандии, был по профессии архитектором и по влечению ума -- изобретателем. Он занимался в то время постройкой селений для рабочих, с церковью и школой; увлекающийся, беспечный, точно артист-неудачник, он рискнул своим состоянием в триста тысяч франков для этого крупного, но недостаточно обдуманного дела. Госпожу Герсен с госпожой Фроман сблизила одинаковая страстность религиозной веры. Первая из них, женщина энергичная и суровая, держала весь дом в своих твердых руках, оберегая семью от упадка. Она воспитывала своих обеих дочерей, Бланш и Марию, в строго набожном духе. Старшая дочь унаследовала сдержанный характер матери; Мария, несмотря на глубокую религиозность, была полною жизни, резвою девочкою, оглашавшею дом своим беззаботным, звонким смехом, Пьер и Мария были товарищами игр с первых лет своего детства, обе семьи сталкивались постоянно, то и дело, сносясь через живую изгородь.
   В ясное солнечное утро, которое вспомнилось Пьеру, девочке исполнилось десять лет. Ему стукнуло шестнадцать, в следующий вторник он поступил в семинарию. Он раздвинул зеленые ветви и смотрел. Никогда еще Мария не казалась ему столь прекрасной. Ее золотистые волосы так длинны, что совершенно закрывают ее, когда она распускает косы. Пьер с поразительной отчетливостью воскрешает в своем воображении ее лицо, каким оно было тогда, -- ее полные щеки, голубые глаза, румяные губы и, в особенности, белоснежный атлас ее кожи. Она была свежа и ослепительна, как солнце; и на ресницах ее дрожали слезы: она узнала о предстоящем отъезде Пьера. Они присели вместе под тень изгороди, в глубине сада. Руки их соединились, им хотелось плакать. Во время своих игр они никогда не обменивались никакими клятвами. Наивность и невинность их были безграничны. Но накануне разлуки сердечная нежность сама собой просилась на уста, они говорили, не понимая значения своих слов, давали обещание постоянно думать друг о друге, встретиться когда-нибудь, как встречаются на небесах, -- чтобы изведать блаженство. Затем, сами не понимая, как это случилось, они крепко обнялись и, обливаясь горючими слезами, стали осыпать поцелуями друг друга. Пьер сохранил чарующее воспоминание об этих мгновениях, -- воспоминание это нигде не покидало его, оно до сих пор живет в его душе, после стольких лет и стольких скорбных утрат.
   Резкий толчок вывел его из задумчивости. Он скользнул рассеянным взором по лицам страдальцев, ехавших в вагоне, досмотрел на застывшую, сокрушенную горем госпожу Маз, на маленькую Розу, жалобно стонавшую на коленях матери, на Ла-Гривотт, задыхавшуюся от хриплого кашля. На мгновение внимание его привлекло улыбающееся лицо сестры Гиацинты, окаймленное белым чепцом. Трудный путь продолжается по-прежнему, маня вдаль лучом божественной надежды. Потом все окружающее понемногу снова расплылось в поток воспоминаний, нахлынувших из пережитого; до слуха Пьера доносится лишь убаюкивающее пение псалма, -- чьи-то невнятные голоса, долетающие из незримого пространства.
   Вот, Пьер поселился в семинарии. Он отчетливо помнит классы, двор, обсаженный деревьями. Но перед ним, точно в зеркале, ярче всего вырисовывается образ юноши: это он сам. Он глядит на этот образ, рассматривает с такою подробностью, точно это кто-то посторонний. Высокий и тонкий, он, выделяется удлиненным лицом, с сильно развитым лбом, прямым и высоким точно башня, челюсти суживались, завершались почти острым подбородком. Рассудочность, по-видимому, всецело преобладала в нем, -- только губы, довольно пухлые, сохраняли нежное выражение. Когда серьезность лица смягчалась, рот и глаза дышали неутомимою жаждою любви и ласки, неудержимым стремлением отдаться всей душой и испытать очарование жизни. Впрочем, такие порывы тотчас же подавлялись пытливою рассудочностью, он постоянно стремился -- знать и понимать.
   Он не без удивления вспоминает о годах, проведенных в семинарии. Как мог он переносить так долго суровую дисциплину слепой веры, как мог он подчиняться приказанию верить во все, не проверяя? У него требовали полного отречения от своей мысли, -- и он принудил себя к этому, ему удалось подавить в себе мучительное влечение к исканию истины. Его воля, очевидно, была подавлена слезами матери, его воодушевляло лишь одно желание: осчастливить ее, осуществив заветную мечту.
   Теперь он припоминает, однако, что по временам его смущало желание сбросить с себя этот гнет, -- он проводил иногда ночи в слезах, они плакал, сам не зная отчего... В такие ночи перед ним проносились смутные очертания пестрых видений: ему слышался трепет свободной и деятельной жизни, кипевшей за стенами семинарии, и в то же время ему беспрестанно чудился образ Марии, -- сияющей красотой заплаканной и целующей его от всей души, как в то незабвенное утро. И только эти минуты сохранились в его душе: годы духовного обучения, однообразные уроки, службы и обрядности слились в объятую мертвенным безмолвием, сумеречную дымку.
   Поезд, не останавливаясь, пролетел на всех парах мимо станции. Под стук колес в смутных мечтах Пьера продолжал развертываться свиток воспоминаний. Он увидел перед собой обширное, пустынное, обнесенное заборами поле. Ему двадцать лет. Довольно продолжительная болезнь, прервав учение, заставила отослать его в деревню. Он долго не виделся с Марией: два года, во время каникул, проведенных в Нейли, Пьер не мог встретиться с нею, потому что она постоянно путешествовала. Он знал, что подруга детства опасно заболела вследствие падения с лошади; этот несчастный случай произошел, когда ей было тринадцать лет, в период созревания. Госпожа де Герсен, в отчаянии, теряясь от противоречивых советов докторов, ежегодно возила дочь на воды по различным лечебным станциям. Затем Пьер услышал о скоропостижной смерти этой суровой, но столь необходимой для своей семьи, матери. Она умерла при трагических условиях: ее в пять дней свело в могилу воспаление легких, которым госпожа де Герсен заболела в Бурбуле, на вечерней прогулке, сняв с себя накидку, чтобы покрыть плечи Марии, привезенной туда лечиться. Отцу пришлось ехать в Бурбул, привезти домой свою дочь, почти обезумевшую от горя, и тело покойной жены. К довершению несчастья, после кончины матери материальное положение семьи пошатнулось: дела архитектора все больше запутывались, он безрасчетно расточал свое состояние, затевая рискованные предприятия. Мария уже не вставала со своего переносного стула-кушетки; хозяйством заведовала одна Бланш, -- но старшая сестра была всецело поглощена своими последними экзаменами, настойчиво добиваясь дипломов, в предвидении, что в будущем ей непременно придется искать заработков.
   Среди этих неясных, полузабытых воспоминаний ярко выделяется отчетливая картина. Когда ему исполнилось двадцать четыре года, слабое здоровье снова заставило его испросить отпуск. Он на много отстал от своих сверстников, получил только четыре младших духовных чина: но, по возвращении из отпуска, его назначают помощником диакона, причем он должен будет навсегда отречься от мирской жизни, пронести ненарушимую присягу.
   Как ясно представляется ему свидание, пережитое в том же садике де Герсенов, в Нейли, где он так часто играл в детстве! Кресло Марии подкатили к высоким деревьям, зеленевшим у изгороди. Они беседовали наедине, среди печального безмолвия осеннего вечера. Мария, в глубоком трауре по своей матери, полулежит; ноги ее неподвижны. Пьер, также в черной одежде -- он уже носил рясу -- сидит возле нее, на железном стуле. Прошло уже пять лет с тех пор, как она заболела. Ей было тогда восемнадцать лет; она сделалась бледною и исхудала, но казалась по-прежнему очаровательной, болезнь пощадила ее пышные, золотистые волосы.
   Пьер считал ее неизлечимо больной, осужденной никогда не дозреть, не сделаться женщиной. Доктора, расходившиеся во мнениях о ее болезни, отказались от нее. В тот сумрачный осенний вечер, который ему вспоминается, она, вероятно, рассказывала ему обо всем этом, под шелест осыпающихся, поблекших листьев. Но он не запомнил ее слов. В его памяти сохранилась лишь кроткая улыбка молодого, все еще столь прекрасного лица, на которое легла тень отчаяния, сожаления о неизведанной и уже загубленной жизни. Он догадался, что Мария вспоминает их давнишнее прощание перед разлукой, на этом же месте, у изгороди, озаренной блестками солнечных лучей. Все прежнее, -- их слезы, поцелуи, обеты встретиться со временем для несомненного счастья, -- все как будто умерло... Они встретились, -- но что за польза теперь в этом? Она как бы перестала жить, а он собирается отречься от радостей земного существования. Врачи признали свое бессилие, признали, что она никогда не сделается женщиной, не будет ни женой, ни матерью, что же препятствует и ему отречься от стремлений своего пола, предаться всем существом Богу, на служение Которому посвятила его мать? Пьер переживает скорбное обаяние этого последнего свидания; Мария печально улыбалась, вспоминая их детскую привязанность, говорила о счастье, которое ему, несомненно, сулит служение Господу. Эта мысль так растрогала ее, что она взяла с Пьера слово, что он пригласит ее на свою первую мессу.
   У станции Сент-Мор послышался стук, заставивший Пьера обратить внимание на вагон. Он подумал, что с кем-нибудь из спутников снова случился припадок или обморок. Но лица страдальцев, которых он увидел перед собой, не изменились; эти лица сохранили прежнее напряженное выражение, отражая тревожное ожидание божественной, так долго медлящей помощи. Господин Сабатье тщетно старался поудобнее уложить свои ноги; брат Изидор продолжал стонать жалобно, точно умирающий ребенок. Госпожа Ветю, пересиливая невыносимую боль в желудке, сдерживала дыхание, стиснув губы; почерневшее и сумрачное лицо ее казалось разлагающимся. Стук раздался по неосторожности госпожи де Жонкьер, уронившей цинковый круг при очистке сосуда. Неловкое движение дамы-патронессы рассмешило больных, несмотря на переносимые ими страдания; болезнь как будто превратила в детей этих простых душою страдальцев. Сестра Гиацинта, основательно называвшая их детьми и заставлявшая слушаться одним своим словом, тотчас же приказала продолжать молитву, в ожидании Angelus'a, который должен быть, по установленной заранее программе, прочитан в Шателлеро. Ave повторялись без конца, сливаясь в глухой шепот, в невнятное бормотание, покрывавшееся лязгом цепей и грохотанием колес.
   Пьеру двадцать шесть лет, он сделался священником. За несколько дней до посвящения в духовный сан, в его уме возникли запоздалые сожаления: он стал сознавать, что принимает на себя обязанности, не проверив своего призвания с полною отчетливостью. Он избегал всякого обсуждения, старался относиться бессознательно и бесповоротно принятому решению; ему казалось, что он, точно одним взмахом топора, искоренил в себе все человеческие стремления. Тело его как бы умерло вместе с наивным романом детства; героиня его, беленькая девочка с золотистыми кудрями, прикована к ложу своей болезни, телесно умерла, как и он.
   Затем он пожертвовал своим разумом, -- он полагал сначала, что эту жертву принести легче, надеясь, что достаточно лишь пожелать, чтобы остановить работу мысли. Притом же он стал обдумывать этот вопрос слишком поздно, он не мог отступить в последнюю минуту. Хотя, произнося окончательные, торжественные обеты, Пьер испытал затаенное смущение, глубокое чувство страха и неопределенного сожаления, однако, он забыл обо всех своих сомнениях, получив величайшее нравственное удовлетворение в тот день, когда мать дождалась, наконец, осуществления своей заветной мечты, -- выслушала отслуженную им первую мессу. Ему ясно видится его бедная мать в небольшой церкви в Нейли, которую она сама избрала: в этой церкви отпевали останки его отца.
   В холодное ноябрьское утро кроме нее почти никого не было в темной, маленькой капелле; коленопреклоненная, закрыв лицо руками, она долго рыдала в то время, когда он поднимал святые дары. Мать Пьера испытала в это мгновение последнюю радость, -- она доживала свою жизнь в печали и одиночестве, совсем не видясь со своим старшим сыном, который, увлекшись другими убеждениями, ушел из дому с тех пор, как брат его стал готовиться в священники. Про Гильома рассказывали, что он, пойдя в химии по стопам отца, отстранился от общества и вдался в революционные мечтания; он поселился в небольшом доме, за городом, и посвятил себя опасным опытам над взрывчатыми веществами. Кроме того, -- это порвало последнюю связь между ним и его столь набожною, строго нравственною матерью, -- Гильом, по слухам, вступил в незаконное сожительство с женщиной неизвестного, темного происхождения. Пьер, в детстве страстно любивший старшего брата за его доброту и веселый характер, уже три года не виделся с ним.
   Затем сердце его мучительно сжалось: он вспомнил о смерти матери. Она также скончалась внезапно, проболев всего три дня, -- сошла в могилу так же нежданно, как госпожа де Герсен. Однажды вечером, после безумно-торопливых розысков доктора, он увидел свою мать, умершею во время его отсутствия. Она лежала бледная, недвижная. На губах Пьера навсегда запечатлелось ледяное выражение прощального поцелуя. Он не помнит ни о чем больше, -- бодрствование над телом матери, траурные приготовления, похоронное шествие, все изгладилось из его памяти; он пережил такое сильное потрясение, столь жестокую и мучительную скорбь, что едва не умер от этого. Он вернулся с кладбища в лихорадочном состоянии и заболел горячкой. В течение трех недель он не проходил в сознание, бредил, боролся между жизнью и смертью. Во время болезни явился старший брат и стал ухаживать за ним; затем Гильом произвел дележ небольшого наследства, оставил Пьеру дом и скромную ренту, а свою часть взял деньгами. Увидев, что опасность миновала, старший браг тот час же удалился, вернувшись к своей таинственной деятельности.
   Дни выздоровления казались бесконечными в стенах опустелого дома. Пьер не сделал никакой попытка удержать Гильома, -- он понимал, что они разошлись безвозвратно. Сначала он страдал от одиночества; потом, однако, он стал испытывать успокоение в глубоком безмолвии комнат, не смущаемом шумом, изредка доносившимся с улицы; ему полюбился небольшой тенистый сад, где он проводил целые дни, не видя ни души. Особенно охотно отдыхал он в прежней лаборатории, в кабинете покойного отца, который мать Пьера в течение двадцати лет держала запертым на ключ, как бы желая замуровать в нем воспоминание о минувшем безверии. Если бы смерть ни застала ее врасплох, она, быть может, решилась бы, наконец, уничтожить бумаги и книги, не смотря на свою кротость и не смотря на покорность и уважение, которые она выказывала прежде к мужу.
   Пьер приказал раскрыть окна, очистить от пыли письменный стол и библиотеку, и избрал своим местопребыванием большое кожаное кресло. Он проводил в нем отрадные часы; болезнь точно возродила его, вернула ему юность. Читая книги, которые ему попадались под руку, он испытывал чрезвычайное умственное наслаждение.
   В продолжение двух месяцев медленного выздоровления Пьеру остались памятными лишь посещения доктора Шассеня. Он был старым другом отца Пьера; врач с большими познаниями, Шассень ограничивался скромной ролью практического деятеля, все честолюбие его было направлено к облегчению человеческих страданий. Ему не удалось вылечить госпожу Фроман, -- зато молодой священник счастливо отделался, при его помощи, от опасной болезни. Шассень время от времени навещал его, развлекал беседой, рассказывал Пьеру об его отце, знаменитом химике, забавные анекдоты, -- вдаваясь в трогательные подробности, так и веявшие пламенной дружбой.
   Мало-помалу в сознании выздоравливающего ярко сложился образ человека, очаровательного по своей простоте, сердечности и добродушию. Таким был его отец в действительности; наслушавшись матери, Пьер как нельзя более ошибочно представлял его черствым тружеником науки. Мать, конечно, никогда не внушала сыну ничего, кроме уважения к незабвенной памяти отца; но разве она не считала мужа неверующим, отрицателем, о котором плачут ангелы, поборником нечестия, восстающим против дела рук Божиих? Таким образом, воспоминание о нем сохраняло сумрачный оттенок, -- он, казалось, бродит по дому, как призрак души, обреченной на скитания. Между тем, теперь его образ озарился светлым, ласкающим глаз сиянием; это был неутомимый труженик, пламенный искатель истины, стремившийся только к общему счастью и любви. Доктор Шассень, родившийся в Пиренеях, к глухой деревне, где верят в колдуний, впал некоторую склонность к религии, хотя ни разу не был в церкви за все сорок лет, которые он прожил в Париже. Но он верил непоколебимо: если существует рай, то Мишель Фроман непременно пребывает в нем.
   Пьер пережил в несколько минут жестокую борьбу, которая в течение двух месяцев терзала его душу. Кризис этот разразился над ним не потому, что в библиотеке оказалась книга, заключавшая в себе нападки на религию: отец, бумаги которого он разобрал, никогда не выходил из пределов технических, ученых изысканий. Тем не менее, помимо его воли, ум Пьера озарился светом науки. Он усвоил себе ряд доказанных опытом явлений, опровергавших католические догматы, подрывавших в его сознании факты, в которые он обязан верить.
   Болезнь как бы возродила его, -- ему казалось, что он вступает в новую жизнь, снова начинает учиться, отрадное чувство выздоровления обновляло его, несмотря на медленное восстановление телесных сил, мышление молодого священника приобрело чрезвычайную проницательность. В семинарии, по совету своих учителей, он всегда обуздывал в себе дух пытливости, влечение к точному знанию. Преподаваемое часто удивляло Пьера, но он успел подавить протест разума, приносил жертву, которой требовала от него вера. И вдруг все, с таким трудом возведенное здание догматов рухнуло под напором возмутившегося разума, громко предъявившего свои права. И он не в силах заставить умолкнуть этот тайный голос. Истина хлынула кипучим, непреодолимым потоком; Пьер понял, что ему никогда не удастся вновь водворить заблуждение в своем сознании. Он лишился, безвозвратно лишился всей своей веры.
   Он нашел в себе мужество умертвить запросы своей телесной природы, он отрекся от юношеской любви, восторжествовал над чувственностью. Все эти жертвы ему доступны, но есть, он теперь понимает это, одна непосильная жертва: он не может отказаться от размышления. Он ясно сознавал, что в сокровенных тайниках его существа возрождается отец, преодолевший, наконец, в борьбе двойственной наследственности влияние матери, так долго тяготевшее над Пьером. Верхняя часть его лица, -- прямой лоб, напоминавший своею формой башню, -- как будто сделалась еще выше, тогда как нижняя часть головы, -- острый подбородок в нежно обрисованный рот, -- стушевались.
   Однако, по временам, когда сгущались сумерки, в нем просыпалась потребность любви, сердце его смягчалось; он тяжело страдал, скорбел всею душою об утрате веры, страстно жаждал вернуть ее. И только после того, как в комнату вносили лампу, и все вокруг озарялось светом, мысли его прояснялись; он снова чувствовал в себе энергию, самообладание, силы для мученичества, решимость пожертвовать всем для спокойствия совести.
   Душевный разлад определился: Пьер сделался аббатом и, вместе с тем, утратил веру. На его жизненном пути, перед ним внезапно очутилась бездонная пропасть. Все рухнуло, дальнейшее существование утратило всякий смысл. Как же следовало поступить в таком случае? Не предписывала ли ему простая честность сбросить с себя рясу, вернуться в мир? Но ему случалось встречать священников-ренегатов, эти отступники возбуждали в нем презрение. Один знакомый священник женился, -- его поступок кажется Пьеру отвратительным. Это, несомненно, лишь следы многолетнего духовного образования: он сохранил убеждение в непозволительности отречения от священства; отдавшись однажды Богу, нельзя нарушить своего обета. Возможно также, что он сознавал себя носящим слишком резкий внешний отпечаток, слишком непохожим на остальных людей, опасался казаться неловким и лишним в их среде. Его заставили отречься от своего пола, -- он останется чуждым для людей, хотя бы из болезненного самолюбия. Пережив иного тревожных дней, перенося томительную, постоянно возобновлявшуюся борьбу с возродившейся вместе с восстановлением сил жаждой личного счастья, он принял героическое решение: остаться священником -- и священником, честно выполняющим свой долг. У него достанет сил на такое самоотречение. Хотя он не мог заглушить своего разума, однако, он преодолел запросы тела, -- он уверен, что сдержит обет целомудрия; он, безусловно, убежден, что жизнь его останется чистой и безупречной.
   Что ему до всего остального, если страдает именно он, если никто в мире не подозревает, что скорбь испепелила его сердце, что вера угасла в его душе, и вся жизнь превратилась для него в агонию, в бесплодную борьбу с ужасною ложью! Он найдет твердую опору в своей честности, будет добросовестно выполнять свой долг, не нарушая ни одного из произнесенных им обетов, не отступая от установленных обязанностей священнослужителя, -- станет проповедовать, прославлять Бога у алтаря, распределяя между верующими хлеб вечной жизни. Кто осмелится вменить ему в преступление утрату веры, если даже обнаружится когда-нибудь это великое несчастие? И чего больше можно требовать от него, если он посвятит всю свою жизнь выполнению обетов, станет относиться с полным рвением к своему служению, принесет все способности в жертву делу милосердия, не надеясь на награду в будущей жизни? Приняв такое решение, он успокоился, почувствовал под собою твердую почву и снова высоко поднял голову, сознавая скорбное величие своей задачи: священник, лишившийся веры, он не перестанет бодрствовать над верою ближних. И он, конечно, не один несет такое бремя, -- он чувствует, что другие католические священники, братья по смущенному, снедаемому сомнением духу, также остаются у алтаря, как солдаты, лишившиеся отечества, и находят в своей душе мужество осенять небесною иллюзией коленопреклоненные толпы молящихся.
   Окончательно оправившись от болезни, Пьер возобновил свое служение в небольшой церкви, в Нейли. Каждое утро он служил мессу. Но он твердо решился не принимать ни повышения, ни лучшего места, так протекли месяцы, годы: Пьер упорствовал в желании остаться безвестным приходским священником, одним из тех незаметных тружеников, которые, исполнив долг, бесследно исчезают с житейской арены. Всякое повышение в сане показалось ему усиливающим сознательную ложь, украденным более достойных. Ему приходилось ограждать себя частых предложений, так как его достоинства могли остаться не залеченными: архиепископ удивился упорной скромности Пьера, духовным властям желательно было прилепить к делу склы, которые, очевидно, таятся в нем. Иногда, однако, он горько жалел, что лишен возможности приносить пользу, принять участие в каком-нибудь великом предприятии, в подготовке господства мира на земле, в деле для спасения и счастья народов, к которому неудержимо влечет его пламенное призвание. К счастью, он пользовался обильным досугом и находил утешение в усиленной работе. Он жадно прочел все книги из библиотеки своего отца, возобновил и проверил прежние изыскания, углубился в кропотливое изучение истории народов, увлекаясь желанием разоблачить коренные причины социальных и религиозных бедствий, чтобы убедиться, действительно ли они необратимы.
   Однажды утром, перебирая бумаги в одном из больших ящиков, поме

Эмиль Золя

Лурд

Перевод с французского Т. Ириновой

Первый день
I

   Поезд шел полным ходом. Паломники и больные, теснившиеся на жестких скамейках вагона третьего класса, заканчивали молитву "Ave maris stella" {"Привет тебе, звезда морей" (лат.).}, которую они запели, лишь только поезд отошел от Орлеанского вокзала; в это время Мари, увидев городские укрепления, в лихорадочном нетерпении приподнялась на своем горестном ложе.
   -- Ах, форты, -- радостно, несмотря на свое болезненное состояние, воскликнула девушка. -- Наконец-то мы выехали из Парижа!
   Ее отец, г-н де Герсен, сидевший напротив, улыбнулся, заметив радость дочери, а аббат Пьер Фроман с глубокой жалостью и братской нежностью посмотрел на девушку и невольно произнес вслух:
   -- А ведь придется ехать так до завтрашнего утра, в Лурде мы будем только в три сорок. Более двадцати двух часов пути!
   Это происходило в пятницу, девятнадцатого августа. Было половина шестого утра, сияющее солнце только что взошло, но собравшиеся на горизонте густые облака предвещали душный, грозовой день. Косые солнечные лучи пронизывали золотом крутящуюся в вагоне пыль.
   Опять тоска охватила Мари, и она прошептала:
   -- Да, двадцать два часа. Боже мой! Как долго.
   Отец помог ей снова улечься в узкий ящик, нечто вроде лубка, в котором она провела семь лет жизни. В виде исключения в багаж приняли две пары съемных колес, которые привинчивались, чтобы возить ящик. Зажатая между досками этого передвижного гроба, девушка занимала на скамье целых три места. С минуту она лежала, смежив веки; худенькое землисто-серое лицо Мари было все же прелестно в ореоле прекрасных белокурых волос, которых не коснулась болезнь, и выражение его было детски-наивно, несмотря на то, что ей уже минуло двадцать три года. Одета она была очень скромно, в простенькое черное шерстяное платье, а на шее у нее висел билетик Попечительства с ее именем и порядковым номером. Мари по собственной воле проявила такое смирение; к тому же ей не хотелось вводить в расходы своих близких, впавших в большую нужду. Поэтому она и оказалась здесь, в третьем классе белого поезда для тяжелобольных, самого скорбного из всех четырнадцати поездов, отправлявшихся в тот день в Лурд, того поезда, который, кроме пятисот здоровых паломников, мчал на всех парах с одного конца Франции на другой еще триста несчастных, изнемогающих от слабости людей, измученных страданиями.
   Жалея, что он огорчил девушку, Пьер продолжал смотреть на нее с такой нежностью, словно он был ее старшим братом. Пьеру недавно исполнилось тридцать лет. Это был бледный, худощавый человек с высоким лбом. Взяв на себя все заботы о путешествии, он захотел сам сопровождать Мари и вступил членом-соревнователем в Попечительство богоматери всех скорбящих; на сутане его красовался красный с оранжевой каймой крест санитара. Г-н де Герсен приколол к своей серой суконной куртке алый крестик паломника. Любезный и рассеянный, очень моложавый, несмотря на пятьдесят с лишним лет, он, казалось, был в восторге от путешествия и то и дело поворачивал к окну свою птичью голову.
   В соседнем купе, несмотря на отчаянную тряску вагона, вызывавшую у Мари болезненные стоны, поднялась сестра Гиацинта. Она заметила, что девушка лежит на самом солнце.
   -- Опустите, пожалуйста, штору, господин аббат... Ну, вот что, пора располагаться и привести в порядок наше маленькое хозяйство.
   Сестра Гиацинта, всегда улыбающаяся и энергичная, была в форме сестер Общины успения богородицы, -- в черном платье, которое оживляли белый чепец, белая косынка и длинный белый передник. От ее прекрасных голубых глаз, таких кротких и нежных, и свежего маленького рта веяло молодостью. Сестру нельзя было назвать красивой, но стройный, тонкий стан, мальчишеская грудь под форменным передником, белоснежный цвет лица -- все в ней дышало прелестью, здоровьем, веселостью и целомудрием.
   -- Как нестерпимо палит солнце! Прошу вас, сударыня, спустите и вашу штору.
   Рядом с сестрой, в уголке, сидела г-жа де Жонкьер с маленьким дорожным мешком на коленях. Она медленно спустила штору. Г-жа де Жонкьер, полная, еще очень миловидная брюнетка, хорошо сохранилась, хотя у нее уже была двадцатичетырехлетняя дочь Раймонда, которую она из приличия посадила в вагон первого класса вместе с двумя дамами-попечительницами, г-жой Дезаньо и г-жой Вольмар. Сама г-жа де Жонкьер, начальница палаты в Больнице богоматери всех скорбящих в Лурде, должна была ехать со своими больными; на дверях купе покачивался плакат с уставом, где под ее именем значились имена сопровождавших ее двух сестер Общины успения. Г-жа де Жонкьер, вдова, муж которой разорился незадолго до смерти, скромно жила с дочерью на улице Вано в квартире, выходившей окнами во двор, на ренту в четыре -- пять тысяч франков. Отличаясь неисчерпаемым милосердием, г-жа де Жонкьер все свое время отдавала Попечительству богоматери всех скорбящих и была самой активной ревнительницей этого дела; ее коричневое поплиновое платье украшал красный крест. Женщина гордая, она любила лесть и поклонение и с радостью совершала ежегодное путешествие в Лурд, где находила удовлетворение своим пристрастиям и стремлениям.
   -- Вы правы, сестра, нам надо устроиться поудобней. Не знаю, зачем я держу этот мешок.
   Она положила его возле себя под лавку.
   -- Погодите, -- сказала сестра Гиацинта, -- у вас в ногах кувшин с водой. Он вам мешает.
   -- Да нет, уверяю вас. Оставьте, надо же ему где-нибудь стоять/
   И обе принялись, как они говорили, устраивать свое хозяйство, чтобы больные могли провести с наибольшим удобством сутки в вагоне. Обеим было досадно, что они не могли взять к себе Мари -- она пожелала остаться с Пьером и отцом; впрочем, они без труда общались через низенькую перегородку купе. Да и весь вагон -- все пять купе по десяти мест в каждом -- представлял собою как бы единую движущуюся залу, которую можно было сразу охватить взглядом. Это была настоящая больничная палата; между голыми желтыми деревянными перегородками, под выкрашенным белой краской потолком, царил беспорядок, как в наскоро устроенном походном госпитале: из-под скамеек торчали тазы, метелки, губки. Вещей в багаж не принимали, поэтому всюду громоздились узлы, чемоданы, деревянные баулы, шляпные картонки, дорожные мешки -- жалкий скарб, перевязанный веревками; на медных крюках висели, покачиваясь, пакеты, корзины, одежда. Тяжелобольные лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, занимая по нескольку мест каждый, -- громыхание колес мчавшегося поезда укачивало их; те же, кто мог, сидели мертвенно-бледные, прислонившись к перегородкам, подложив под голову подушку. По правилам полагалось, чтобы в каждом купе присутствовала дама-попечительница. Вторая сестра Общины успения, Клер Дезанж, находилась на другом конце вагона. Здоровые паломники уже вставали, и некоторые даже принялись за еду и питье. Одно из купе занимали десять женщин, -- они сидели, тесно прижавшись друг к другу, -- молодые и старые, все одинаково безобразные и жалкие. Окон нельзя было открывать из-за чахоточных больных; в вагоне стояла духота; казалось, с каждым толчком мчавшегося на всех парах поезда зловоние становилось все более нестерпимым.
   В Жювизи прочли, перебирая четки, молитву. А когда в шесть часов вихрем промчались мимо станции Бретиньи, сестра Гиацинта поднялась с места. Она руководила чтением молитв, и большинство паломников следило за их чередованием по маленькой книжке в синей обложке.
   -- Angelus, дети мои, -- проговорила сестра Гиацинта с обычной своей улыбкой, исполненной материнского добродушия, которому девичья юность придавала особое очарование и нежность.
   Затем прочли "Ave". Когда чтение молитв окончилось, Пьер и Мари обратили внимание на двух женщин, сидевших с краю в их купе. Одна из них, та, что поместилась в ногах у Мари, на вид мещанка, в темном платье, была преждевременно увядшей, худенькой блондинкой, лет тридцати с лишним, с выцветшими волосами и продолговатым страдальческим лицом, на котором лежала печать беспомощности и бесконечной тоски; она старалась занимать как можно меньше места и не привлекать к себе внимания. Напротив нее, на скамейке Пьера, сидела другая женщина одних лет с первой, по-видимому мастерица, в черном чепце, с измученным нуждою и тревогой лицом; на коленях она держала девочку лет семи, такую бледненькую и крошечную, что ей едва можно было дать четыре года. Нос у ребенка заострился, глаза, обведенные синевой, были закрыты, лицо казалось восковым; девочка не могла говорить и только тихонько стонала, надрывая сердце склонившейся над ней матери.
   -- Может быть, она съест немного винограду? -- робко предложила молчавшая все время дама. -- У меня есть, в корзинке.
   -- Благодарю вас, сударыня, -- ответила мастерица. -- Она ничего не ест и только пьет молоко, да и то... я взяла с собой бутылку.
   Уступая свойственной беднякам потребности откровенно изливать свое горе, она рассказала о себе. Ее звали г-жой Бенсен, она потеряла мужа, золотильщика по профессии, умершего от чахотки. Оставшись вдвоем с Розой, которую она обожала, г-жа Венсен дни и ночи шила, чтобы вырастить дочь. Но вот пришла болезнь. Четырнадцать месяцев г-жа Венсен не спускает девочку с рук, а та с каждым днем все больше страдает и худеет, совсем истаяла, бедняжка! Однажды г-жа Венсен, никогда раньше не ходившая в церковь, с отчаяния пошла к обедне помолиться о выздоровлении дочери, и там она услыхала голос, сказавший ей, чтобы она отвезла девочку в Лурд, где пресвятая дева смилостивится над нею. Г-жа Венсен никого не знала, не имела ни малейшего понятия о том, как организуется паломничество, но ею всецело овладела одна мысль: работать, накопить денег на поездку, купить билет и уехать; она взяла с собой только бутылку молока для ребенка, даже не подумав о том, что и ей нужен хоть кусок хлеба. У нее осталось всего тридцать су.
   -- Чем же больна ваша милая крошка? -- спросила дама.
   -- Ах, сударыня, скорее всего это запор... но доктора все называют по-своему. Сперва у нее немного болел живот, потом он вздулся и начались сильные боли, просто плакать хотелось, глядя на нее. Теперь живот опал, только она так; похудела, что ноги больше не носят ее от слабости, и она все время потеет...
   Роза застонала, открыв глаза; мать побледнела и взволнованно наклонилась к ней.
   -- Что с тобой, моя радость, мое сокровище?.. Хочешь пить?
   Но девочка уже закрыла затуманившиеся голубые глаза, даже не ответив матери, и снова впала в беспамятство; она лежала совсем беленькая в белоснежном платьице, -- мать пошла на этот излишний расход в надежде, что пресвятая дева окажется милостивее к нарядной маленькой больной, одетой во все белое.
   После минутного молчания г-жа Венсен спросила:
   -- А вы, сударыня, вы ради себя едете в Лурд? Видать, что вы больны.
   Но дама смущенно забилась в свой уголок и горестно прошептала:
   -- Нет, нет! Я не больна... Дал бы мне бог заболеть, я бы меньше страдала!
   Она звалась г-жой Маэ, у нее на сердце было неисцелимое горе. После медового месяца, длившегося целый год, ее муж, жизнерадостный толстяк, за которого она вышла по любви, бросил ее. Коммивояжер по ювелирному делу, он зарабатывал большие деньги и по полгода находился в разъездах; путешествуя по всей Франции, от одной границы до другой, он походя изменял жене и даже возил с собою женщин. А жена обожала его и, жестоко страдая, стала искать прибежище в религии; наконец она решила отправиться в Лурд, чтобы умолить пресвятую деву обратить мужа на путь истинный и вернуть его жене.
   Госпожа Венсен не понимала ее страданий, но чутьем угадывала, какую душевную муку приходится ей терпеть; и обе продолжали смотреть друг на друга -- покинутая женщина, умиравшая от страстной любви, и мать, страстно боровшаяся со смертью, готовой унести ее дочь.
   Пьер и Мари внимательно прислушивались к разговору. Аббат принял в нем участие, выразив удивление, что портниха не поместила маленькую Розу в больницу. Попечительство богоматери всех скорбящих было основано монахами августинского ордена Успения после войны -- на благо Франции и для укрепления церкви при помощи молитвы, а также милосердия ради; их стараниями были организованы большие паломничества; им принадлежала мысль устроить паломничество в Лурд, которое потом, в течение двадцати лет, совершалось ежегодно в конце августа месяца. Таким образом, в их ловких руках возникла целая организация: собирались значительные пожертвования, в каждом приходе вербовались больные, заключались договоры с железнодорожной администрацией, не говоря уже о деятельной помощи сестер Общины успения и о создании Попечительства богоматери всех скорбящих, широкого братства, в которое входили мужчины и женщины преимущественно из высшего общества; они подчинялись лицу, возглавлявшему паломничество, ухаживали за больными, пере- носили их, поддерживали дисциплину. Больные подавали письменное заявление в Попечительство о госпитализации и освобождались от всех расходов по поездке и пребыванию в Лурде; за ними приезжали на квартиру и доставляли их обратно, им оставалось только запастись на дорогу провизией. Правда, большинство больных получало рекомендации от священников или благотворителей, которые проверяли справки, удостоверения личности, медицинские свидетельства и заводили дело на каждого больного. После этого больным ни о чем больше не приходилось думать: они становились страждущей плотью, ожидающей чуда и отдавшей себя в заботливые руки сестер и братьев милосердия.
   -- Видите ли, сударыня, вам надо было обратиться к священнику вашего прихода, -- объяснял Пьер. -- Бедный ребенок заслуживает всяческого сочувствия. Ваша девочка была бы немедленно принята.
   -- Я не знала, господин аббат.
   -- Так как же вы сюда устроились?
   -- Одна моя соседка, которая читает газеты, указала мне место, где взять билет. Я пошла туда и купила.
   Речь шла об удешевленных билетах; их распределяют между паломниками, которые в состоянии хоть что-нибудь заплатить. Мари слушала, и глубокая жалость охватила ее; девушке стало немного стыдно: она была не такой уж неимущей, однако благодаря Пьеру ехала за счет Попечительства, а эта мать с несчастным ребенком, истратив все свои сбережения, осталась без гроша.
   Но тут вагон так сильно качнуло, что Мари вскрикнула.
   -- Пожалуйста, папа, приподними меня. Я больше не могу лежать на спине.
   Господин де Герсен посадил дочь, и Мари глубоко вздохнула.
   Ехали только полтора часа, миновали станцию Этамп, а между тем все уже испытывали усталость от возраставшей жары, пыли и шума. Г-жа де Жонкьер поднялась со своего места, чтобы ласковым словом через перегородку ободрить девушку. Сестра Гиацинта тоже встала и весело захлопала в ладоши, желая привлечь к себе внимание.
   -- Полно, полно, не надо думать о своих болезнях. Будем молиться, петь, и святая дева снизойдет к нам.
   Она начала молитву в честь лурдской богоматери, и все больные и паломники последовали ее примеру. Это была первая молитва по четкам -- пять песнопений о светлых праздниках: благовещении, посещении, рождестве, очищении и нахождении. Потом все запели: "Воззрим на небесного архангела...". Голоса врывались в грохот колес, словно глухой прибой; люди задыхались в запертом вагоне, мчавшемся все вперед и вперед.
   Хотя г-н де Герсен и соблюдал обряды, однако он никогда не мог допеть молитвы до конца. Архитектор вставал, снова садился; наконец, облокотившись о перегородку, он заговорил вполголоса с больным, сидевшим в соседнем отделении, прислонившись к той же перегородке. Г-н Сабатье, коренастый мужчина лет пятидесяти, с крупным добрым лицом и лысым черепом, пятнадцать лет страдал атаксией. Болезнь лишь периодически напоминала ему о себе в минуты приступов, однако ноги у него отнялись совершенно; сопровождавшая его жена перекладывала их, как покойнику, когда становилось невтерпеж держать их в одном положении, -- они словно наливались свинцом.
   -- Да-с, сударь, видите, каким я стал, а ведь я бывший учитель пятого класса лицея имени Карла Великого. Сперва я думал, что у меня обыкновенный ишиас; потом почувствовал острые боли в мышцах, словно в меня вонзали лезвие кинжала. Лет десять болезнь постепенно развивалась, я советовался со всеми врачами, побывал на всевозможных курортах; теперь я меньше мучаюсь, но прикован к креслу... И вот, прожив всю жизнь неверующим, я обратился к богу, и меня осенила мысль, что лурдская пресвятая дева не может не сжалиться над моим несчастьем.
   Пьер заинтересовался разговором и, облокотившись в свою очередь о перегородку, стал слушать.
   -- Не правда ли, господин аббат, страдание лучше всего способствует пробуждению души? Вот уже седьмой год как я езжу в Лурд и не теряю надежды на выздоровление. Я убежден, что в этом году святая дева исцелит меня. Да, я еще буду ходить, этой надеждой я только и живу.
   Господин Сабатье, попросив жену переложить ему ноги чуть влево, умолк, а Пьер смотрел на него и удивлялся, откуда взялась такая упорная вера у этого интеллигентного человека, -- ведь люди с университетским образованием обычно отличаются безбожием. Каким образом могла созреть и укорениться в его мозгу вера в чудо? По словам самого г-на Сабатье, только сильные страдания объясняют эту потребность в извечной утешительнице -- иллюзии.
   -- Как видите, мы с женой оделись очень скромно: я прибегнул к милости Попечительства, мне не хотелось в этом году выделяться среди бедняков, чтобы пресвятая дева приняла и во мне участие, как и в прочих своих страждущих чадах... Но, не желая отнимать места у настоящего бедняка, я уплатил Попечительству пятьдесят франков, что, как вы знаете, дает право везти одного больного за свой счет. Я даже знаю моего больного, мне только что представили его на вокзале. У него туберкулез, и он, по-видимому, очень, очень плох...
   Снова наступило молчание.
   -- Да исцелит его всемогущая пресвятая дева, я буду так счастлив, если исполнится мое пожелание.
   Трое мужчин продолжали беседовать; речь шла сперва о медицине, затем они заговорили о романской архитектуре -- поводом послужила колокольня на холме, при виде которой паломники осенили себя крестным знамением. Молодой священник и его собеседники увлеклись разговором, столь обычным для образованных людей, а вокруг них были страждущие бедняки, простые разумом, отупевшие от нищеты. Прошел час, пропели еще две молитвы, миновали станции Тури и Обре; наконец в Божанси де Герсен, Сабатье и аббат прервали беседу и стали слушать сестру Гиацинту: хлопнув в ладоши, она запела свежим, звонким голосом.
   -- Parce, Domine, parce populo tuo... {Смилуйся, господи, смилуйся над народом твоим... (лат.).}
   И снова все голоса слились в молитве, притупляющей боль, пробуждающей надежду, что постепенно овладевает всем существом, истомленным жаждой милости и исцеления, за которым приходилось ехать в такую даль.
   Садясь на свое место, Пьер заметил, что Мари побледнела и лежит с закрытыми глазами; по болезненной гримасе, исказившей ее лицо, он понял, что она не спит.
   -- Вам хуже?
   -- О да, мне очень плохо. Я не доеду... Эти беспрерывные толчки...
   Мари застонала, открыла глаза. В полубессознательном состоянии смотрела она на других больных. Как раз в это время в соседнем купе, напротив г-на Сабатье, больная, по имени Гривотта, до тех пор лежавшая как мертвая, почти не дыша, привстала со скамейки. Это была высокого роста девушка лет под тридцать, какая-то своеобразная, нескладная, с широким изможденным лицом; курчавые волосы и огненные глаза очень красили ее. У нее была чахотка в последней стадии.
   -- А? Каково, барышня? -- обратилась она к Мари хриплым, еле слышным голосом. -- Хорошо бы заснуть, да невозможно, колеса словно вертятся у тебя в голове.
   Несмотря на то, что ей трудно было говорить, девушка упорно продолжала рассказывать о себе. Она была матрасницей и долгое время вместе с теткой чинила матрасы по всем дворам Берси. Свою болезнь Гривотта приписывала загрязненному волосу, который ей приходилось чесать в юности. За пять лет девушка перебывала во многих парижских больницах и говорила обо всех известных врачах, как о старых знакомых. Сестры больницы Ларибуазьер, видя, как ревностно выполняет она религиозные обряды, превратили ее в настоящую фанатичку и убедили, что лурдская богоматерь непременно ее исцелит.
   -- Конечно, мне это очень нужно; они говорят, что одно легкое никуда не годится, да и другое не лучше. Каверны, знаете ли... Сначала у меня болели лопатки, и я выплевывала мокроту, потом стала худеть и до того отощала, что смотреть стало не на что. Теперь я все время потею, кашляю так, что все нутро выворачивается, и не могу отхаркнуть, такая густая мокрота... И, понимаете, я едва держусь на ногах и совсем не могу есть...
   Она помолчала, задыхаясь от кашля; мертвенная бледность покрыла ее лицо.
   -- Ничего, мне все-таки лучше, чем вон тому больному, в купе позади вас. У него то же, что у меня, только ему гораздо хуже.
   Она ошибалась. За спиной Мари, на тюфяке, действительно лежал молодой миссионер, брат Изидор, которого совсем не было видно, потому что от слабости он не мог даже двинуть пальцем. Однако болел он не чахоткой, а умирал от воспаления печени, которое схватил в Сенегале. Он был очень длинный и худой; его пожелтевшее, высохшее лицо казалось безжизненным, как пергамент. Нарыв, образовавшийся в печени, прорвался, и гной изнурял больного; его била лихорадка, мучили рвота, бред. Только глаза жили еще, излучая неугасимую любовь; их пламень освещал это лицо умирающего на кресте Христа, простое крестьянское лицо, которому страстная вера порой придавала величие. Он был бретонцем, последним хилым отпрыском многочисленной семьи; свой небольшой надел он оставил старшим братьям. Миссионера сопровождала его сестра Марта, на два года моложе его; она служила в Париже прислугой, но из преданности к брату бросила место, чтобы ехать с ним, и теперь проедала свои скудные сбережения.
   -- Я была на платформе, когда его сажали в вагон, -- продолжала Гривотта. -- Его несли четыре человека.
   Больше она не могла говорить. У нее начался сильный приступ кашля, и она упала на скамейку. Девушка задыхалась, багровые пятна на ее скулах посинели. Сестра Гиацинта тотчас приподняла ей голову и вытерла губы платком, на котором проступили красные пятна. А г-жа де Жонкьер в это время оказывала помощь г-же Ветю, больной, лежавшей напротив нее. Г-жа Ветю была женой мелкого часовщика из квартала Муфтар, который не мог закрыть свою лавку, чтобы сопровождать жену в Лурд. Поэтому она обратилась в Попечительство: по крайней мере хоть кто-то позаботится о ней. Страх перед смертью обратил ее к церкви, куда она не заглядывала с первого причастия. Г-жа Ветю знала, что она обречена: у нее был рак желудка, и лицо ее уже приобрело растерянное выражение и желтизну, свойственную людям, страдающим этой болезнью, а испражнения были черными, точно сажа. За все время, пока поезд находился в пути, она еще не произнесла ни слова: губы ее были плотно сжаты, она невыносимо страдала. Вскоре у нее началась рвота, и она потеряла сознание. Как только она открывала рот, из него вырывалось зловонное дыхание, заражавшее воздух и вызывавшее тошноту.
   -- Это невозможно, -- пробормотала г-жа де Жонкьер, почувствовав себя нехорошо, -- надо проветрить вагон.
   Сестра Гиацинта как раз уложила Гривотту на подушку.
   -- Конечно, откроем на несколько минут окно. Только не с этой стороны, я боюсь нового приступа кашля. Откройте у себя.
   Жара усиливалась, в тяжелом, тошнотворном воздухе нечем было дышать, и все с облегчением вздохнули, когда в открытое окно хлынула свежая струя. В вагоне началась уборка: сестра вылила содержимое сосудов, дама-попечительница вытерла губкой пол, который ходуном ходил от жестокой тряски. Надо было все прибрать. Тут явилась новая забота: четвертая больная, сидевшая до сих пор неподвижно, захотела есть. Это была худенькая девушка, лицо ее было закрыто черным платком.
   Госпожа де Жонкьер со спокойной самоотверженностью сейчас же предложила ей свои услуги.
   -- Не беспокойтесь, сестра, я нарежу ей хлеб маленькими кусочками.
   Мари хотелось немного отвлечься от своих мыслей, и она заинтересовалась неподвижной фигурой, скрытой под черным покрывалом. Она подозревала, что на лице девушки, очевидно, язва. Ей сказали, что это служанка. Несчастная девушка, пикардийка, по имени Элиза Руке, вынуждена была оставить место и теперь жила в Париже у сестры, которая очень грубо с ней обращалась. В больницу с такой болезнью ее не брали. Очень богомольная, Элиза уже много месяцев жаждала попасть в Лурд. Мари с затаенным страхом ждала, когда девушка откинет платок.
   -- Кусочки достаточно мелкие? -- ласково спросила г-жа дг Жонкьер. -- Вы сумеете просунуть их в рот?
   Хриплый голос пробормотал из-под платка:
   -- Да, да, сударыня. Наконец платок был снят, и Мари вздрогнула от ужаса. У девушки была волчанка -- мало-помалу она разъела ей нос и губы; на слизистых оболочках образовались язвы; некоторые из них подживали и покрывались корочками, но тут же возникали другие. Лицо, обрамленное жесткой шевелюрой, как-то вытянулось, приобрело сходство с собачьей мордой, которое особенно подчеркивали большие круглые глаза. Носовых хрящей почти не существовало, рот запал, верхняя губа вспухла и потеряла форму. Из огромной язвы вытекал гной с сукровицей.
   -- Ах, Пьер, посмотрите! -- прошептала, дрожа, Мари.
   Священник содрогнулся, глядя, как Элиза Руке осторожно просовывает маленькие кусочки хлеба в кровоточащую дыру, заменявшую ей рот. Все в вагоне побледнели при виде этого страшного зрелища. И одна мысль овладела паломниками, жившими только надеждой: "О пресвятая дева, всемогущая матерь божья, какое чудо исцелиться от такой болезни!"
   -- Не будем думать о себе, если мы хотим быть здоровыми, дети мои, -- сказала сестра Гиацинта.
   И она начала второй круг молитв -- пять скорбных песнопений: Иисус в саду Гефсиманском, Иисус бичуемый, Иисус, увенчанный терниями, Иисус, несущий крест, Иисус, умирающий на кресте. Затем последовала молитва: "На тебя, пресвятая дева, уповаю..."
   Проехали Блуа, прошло уже добрых три часа, как поезд покинул Париж. Мари, отвернувшись от Элизы Руке, устремила теперь взгляд на больного, занимавшего место в другом купе, направо от нее, там, где лежал брат Изидор. Она уже раньше обратила внимание на этого бедно одетого, не старого еще человека в черном сюртуке; небольшого роста, худой, с изможденным лицом, по которому струился пот, и реденькой, седеющей бородкой, он, видимо, очень страдал. Больной сидел неподвижно в углу и ни с кем не говорил, устремив в пространство пристальный взгляд широко раскрытых глаз. Вдруг Мари заметила, что веки у него смежились и он теряет сознание.
   Она обратила на него внимание сестры Гиацинты.
   -- Сестра, больному, кажется, дурно.
   -- Где, милое мое дитя?
   -- Вон там, у него запрокинулась голова.
   Поднялось волнение, паломники встали, они хотели посмотреть на больного. Г-жа де Жонкьер крикнула сестре миссионера, Марте, чтобы та похлопала больного по рукам.
   -- Расспросите его, узнайте, чем он болен.
   Марта тряхнула его, стала задавать вопросы. Человек ничего не отвечал, только хрипел, не открывая глаз. Раздался чей-то испуганный голос:
   -- Он, кажется, кончается.
   Страх рос; по всему вагону поднялись разговоры, посыпались советы. Никто не знал больного. Он, по-видимому, ехал не от Попечительства, так как на шее у него не было билета того же цвета, что и поезд. Кто-то рассказал, что видел, как он прибыл за три минуты до отхода поезда, у него был усталый, измученный вид, и он еле дотащился до угла, где теперь умирал. Он едва дышал. Тут кто-то заметил билет, засунутый за ленту старого цилиндра, висевшего рядом.
   -- Слышите, он вздохнул! -- воскликнула сестра Гиацинта. -- Спросите, как его зовут.
   Но в ответ на новый вопрос Марты больной только еле слышно простонал:
   -- Ох, как мне плохо!
   Больше ничего нельзя было от него добиться. На все вопросы -- кто он, откуда, чем болен, как ему помочь -- он отвечал непрерывным стоном:
   -- Ох, мне плохо!.. Так плохо!
   Сестра Гиацинта страшно волновалась: хоть бы ехать с ним в одном купе... Она решила обязательно к нему перейти. Но до Пуатье не было остановок. На больного было страшно смотреть, голова его снова запрокинулась.
   -- Он кончается, он кончается, -- повторил тот же голос. Боже мой! Что делать?
   Сестра знала, что в поезде едет со святыми дарами отец Массиас из Общины успения, готовый напутствовать умирающих: каждый год в дороге кто-нибудь умирал. Но она не решалась воспользоваться тормозом, чтобы остановить поезд. Был и вагон-буфет, который обслуживала сестра Сен-Франсуа; там находился врач с аптечкой. Если больной доедет живым до Пуатье, где предполагалась получасовая остановка, ему будет оказана всяческая помощь. Ужасно, если он умрет до прибытия в Пуатье. Но мало-помалу все успокоились, больной начал дышать ровнее и, казалось, уснул.
   -- Умереть, не доехав до места, -- прошептала, вздрагивая, Мари, -- умереть у земли обетованной...
   Отец пытался ее ободрить.
   -- Но ведь я тоже так страдаю, так страдаю! -- воскликнула девушка.
   -- Доверьтесь святой деве, -- сказал Пьер, -- она хранит вас. Мари не могла больше сидеть, пришлось снова уложить ее
   в тесный ящик. Отец и священник делали это с бесконечными предосторожностями, так как малейший толчок вызывал у нее стон. Она лежала точно мертвая, едва дыша, лицо ее, обрамленное пышными белокурыми волосами, выражало страдание. А поезд уже четыре часа все мчался и мчался вперед. Вагон неистово качало оттого, что он был в хвосте поезда, сцепы скрипели, колеса неимоверно стучали. В окна, которые приходилось держать полуоткрытыми, влетала едкая, обжигающая пыль, жара становилась невыносимой, было душно, как перед грозой; рыжеватое небо постепенно заволокло тяжелыми, неподвижными тучами. Тесные, зловонные купе, эти ящики на колесах, где люди ели, пили и удовлетворяли свои естественные надобности среди одуряющих стонов, молитв, песнопений, превратились в настоящее пекло.
   Не одна Мари чувствовала себя хуже, чем обычно; другие также измучились в пути. Маленькая Роза, неподвижно лежавшая на коленях у своей безутешной матери, которая смотрела на ребенка большими, полными слез глазами, была так бледна, что г-жа Маэ дважды наклонялась и щупала ее руки, в страхе, что они уже похолодели. Г-жа Сабатье каждую минуту перекладывала с места на место ноги своего мужа -- они так отекали, что он не в состоянии был держать их долго в одном положении. Брат Изидор, по-прежнему не приходивший в сознание, стал кричать; его сестра, не зная, чем ему помочь, приподняла его и прижала к себе. Гривотта как будто заснула, но всю ее сотрясала упорная икота, а изо рта текла струйка крови. Г-жу Ветю снова вырвало зловонной черной жидкостью. Элиза Руке перестала закрывать страшную зияющую рану на лице. А человек в дальнем углу продолжал хрипеть; дыхание его было прерывистым, казалось, он с минуты на минуту скончается. Тщетно г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта разрывались на части -- они не в состоянии были облегчить столько страданий. Поистине адом был этот мчавшийся вагон, в котором скопилось так много горя и мук; от быстрого движения качался багаж -- развешанное на крюках ветхое тряпье, старые корзинки, перевязанные веревками; а в крайнем купе десять паломниц, и пожилые и молодые, жалкие и безобразные, без устали пели плаксивыми, пронзительными и фальшивыми голосами,
   Пьер подумал об остальных вагонах этого белого поезда, перевозившего главным образом тяжелобольных: и в них были те же страдания. Потом он вспомнил о других поездах, выехавших в то утро из Парижа -- сером и голубом, предшествовавших белому, а также зеленом, желтом, розовом, оранжевом, следовавших за ним. По всей линии от разных станций каждый час отходили поезда. Пьер думал и о тех поездах, которые вышли в тот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марселя, Каркасона. Всю Францию по всем направлениям бороздили подобные поезда; они мчались к святому Гроту, чтобы выбросить к стопам святой девы тридцать тысяч больных и паломников. И в другие дни поток людей устремлялся туда, ни одной недели не проходило без того, чтобы в Лурде не появлялись паломники; не только Франция, вся Европа, весь мир пускался в путь, и в некоторые годы особенного религиозного подъема там бывало от трехсот до пятисот тысяч человек.
   Пьеру казалось, что он слышит стук колес этих поездов, прибывающих отовсюду, стекающихся к одной точке, к Гроту, где пылают свечи. Их грохот мешался с болезненными воплями, с песнопениями, которые уносились вдаль. То были больницы на колесах, мчавшие безнадежно больных, исстрадавшихся людей, жаждущих выздоровления, обуреваемых неистовой надеждой получить хоть какое-то облегчение, уйти от угрозы смерти, страшной, скоропостижной смерти среди суетливой толпы. Они мчались и мчались, неся с собой всю скорбь земной юдоли, стремясь приблизиться к чудесной иллюзии, утешающей скорбящих и несущей исцеление больным.
   Огромная жалость переполнила сердце Пьера, его охватило благоговейное чувство милосердия при виде стольких слез, при виде всех этих страданий, гложущих слабого, обездоленного человека. Он испытывал смертельную тоску, а в сердце его горел неугасимый огонь братской любви ко всем этим несчастным созданиям.
   В половине одиннадцатого, когда отъехали от станции Сен-Пьер-дэ-Кор, сестра Гиацинта подала знак, и паломники начали третий курс молитв -- пять славословий: воскресению Христову, вознесению, сошествию святого духа, успению пресвятой богородицы, венчанию пресвятой богородицы. Потом запели хвалу Бернадетте, бесконечную жалобу, состоявшую из шестидесяти строф с припевом "Ave Maria!" Убаюканные напевным ритмом, который медленно охватывал все существо, несчастные впадали в восторженное, полусонное состояние, блаженно ожидая чуда.

II

   За окнами расстилались зеленые пространства Пуату; аббат Пьер Фрсман все глядел на убегающие деревья и наконец перестал их различать. Появилась и исчезла колокольня, -- паломники перекрестились. В Пуатье должны были прибыть только в двенадцать тридцать пять, а пока поезд все мчался и мчался. Усталость от тяжкого, грозового дня росла. Молодой священник глубоко задумался; песнопение убаюкивало его, как равномерный звук прибоя.
   Пьер забыл настоящее, он весь был во власти воскресшего прошлого. Он стал вспоминать то, что было давно, давно. Ему представился дом в Нейи, где он родился и жил по сей день, мирное жилище, располагавшее к труду, сад, засаженный прекрасными деревьями, отделенный от соседнего, точно такого же сада живой изгородью, обнесенной решеткой. Пьеру вспомнился летний день; вокруг стола, в тени развесистого каштана, сидели за завтраком отец, мать и старший брат; ему самому было в то время года три -- четыре. Смутно припоминался отец, Мишель Фроман, знаменитый химик, член Института, почти не выходивший из своей лаборатории, которую он сам построил в этом пустынном квартале. Яснее представлялся Пьеру брат Гийом, которому тогда было четырнадцать лет -- в тот день его отпустили из лицея и он находился дома, -- а особенно хорошо видел он мать, такую кроткую и тихую; живые глаза ее светились добротой. Позднее Пьер узнал, сколько горя перенесла эта богобоязненная, верующая женщина, решившаяся из уважения и благодарности выйти замуж за человека неверующего, старше ее на пятнадцать лет, -- он когда-то оказал большие услуги ее семье. Пьер, поздний плод этого брака, появился на свет, когда отцу шел уже пятидесятый год; он только помнил, что его мать была почтительна и во всем покорна воле отца, которого страстно полюбила; ее ужасно мучило сознание, что он обрек себя на погибель. И вдруг другое воспоминание нахлынуло на Пьера, страшное воспоминание о том дне, когда от несчастного случая -- взрыва реторты в лаборатории -- погиб его отец. Пьеру было тогда пять лет, он помнил малейшие подробности ужасного события, крик матери, когда она нашла изуродованный труп мужа среди обломков, затем ее ужас, рыдания и молитвы: она была уверена, что бог сразил нечестивца и навеки осудил его. Не решаясь сжечь его бумаги и книги, мать удовольствовалась тем, что заперла кабинет, куда никто больше не входил. С той минуты, преследуемая видениями ада, она носилась с мыслью оставить при себе младшего сына и воспитать его в строго религиозном духе: он должен был искупить неверие отца и вымолить ему прощение. Старший, Гийом, уже ушел из-под ее влияния, он вырос в коллеже, поддался веяниям века, а этот, маленький, не уйдет из дому, наставником его будет священник. Ее тайной мечтой, страстной надеждой было увидеть сына священником, который служит свою первую обедню, освобождая души от вечных мук.
   Другой образ возник перед глазами Пьера словно живой. Он вдруг увидел среди зеленых ветвей, пронизанных солнцем, Мари де Герсен такою, какой она предстала перед ним однажды утром у изгороди, отделявшей два соседних владения. Г-н де Герсен, принадлежавший к мелкому нормандскому дворянству, был архитектором-новатором. В то время он увлекся сооружением рабочих поселков с церквами и школами -- это было большое начинание, но еще малоизученное; г-н де Герсен вложил в дело весь свой капитал -- триста тысяч франков -- с пылкостью и беспечностью, свойственными художникам-неудачникам. Г-жа де Герсен и г-жа Фроман сблизились на почве религии; но первая, строгая и решительная, была женщиной властной и железной рукой удерживала дом от крушения; она воспитывала обеих дочерей, Бланш и Мари, в суровом благочестии. Старшая отличалась серьезностью, как и мать, младшая, очень богомольная, обожала игры, была жизнерадостна и весь день заливалась звонким смехом. С раннего детства Пьер и Мари играли вместе, то и дело перелезая друг к другу в сад через изгородь; обе семьи жили общей жизнью. В то солнечное утро, о котором вспоминал Пьер, девочке было десять лет; ему уже минуло шестнадцать, и в следующий вторник он поступал в семинарию. Никогда еще Мари не казалась ему такой красивой, как в ту минуту, когда, раздвинув ветви, она внезапно появилась перед ним. Золотистые волосы девочки были такие длинные, что, распустившись, накрывали ее как плащом. Пьер снова с необычайной ясностью увидел ее лицо, круглые щечки, голубые глаза, розовые губы, матовый блеск белоснежной кожи. Мари была весела и ослепительна, как солнце, но на ресницах ее повисли слезы: она знала, что Пьер уезжает. Оба уселись в тени изгороди. Пальцы их сплелись, на сердце лежала тяжесть. Они были так невинно чисты, что никогда, даже во время игры, не обменивались клятвами. Но накануне разлуки нежность охватила их; не сознавая, что произносят уста, они клялись, что будут непрестанно думать друг о друге и встретятся когда-нибудь, как встречаются в небе -- для вечного блаженства. Потом -- они и сами не могли бы объяснить, как это произошло, -- Пьер и Мари крепко обнялись и, обливаясь горючими слезами, поцеловались. Это дивное воспоминание всюду сопутствовало Пьеру и после стольких лет тяжелого самоотречения жило в нем до сих пор.
   Резкий толчок вывел его из задумчивости. Пьер оглянулся и как сквозь сон увидел всех этих страждущих людей: застывшую в своем горе г-жу Маэ, тихо стонавшую на коленях у матери маленькую Розу, Гривотту, задыхающуюся от кашля. На секунду мелькнуло веселое лицо с гетры Гиацинты в белой рамке воротника и чепца. Тяжелое путешествие продолжалось, вдали мерцал луч чудесной надежды. Постепенно прошлое снова завладело Пьером, новые воспоминания нахлынули на него; только убаюкивающий напев молитвы да неясные, как в сновидении, голоса долетали до его сознания.
   Пьер учился в семинарии. Ясно представились ему классы, внутренний двор с деревьями. Но вдруг он, как в зеркале, увидел собственное лицо, лицо юноши -- такое, каким оно было тогда, и он внимательно рассматривал его, как физиономию постороннего человека. У высокого и худого Пьера лицо было удлиненное, лоб очень крутой и прямой, как башня; книзу лицо суживалось, заканчиваясь острым подбородком. Он казался воплощением рассудочности, нежной была только линия рта. Когда серьезное лицо Пьера освещала улыбка, губы и глаза его принимали бесконечно мягкое выражение, проникнутое неутолимой жаждой любви, желанием отдать себя целиком чувству и жить полной жизнью. Но это продолжалось недолго, его снова обуревали мысли, им овладевало то стремление все познать и все постичь, которое постоянно жило в нем. Он всегда с удивлением вспоминал о семинарских годах. Как мог он так долго подчиняться суровой дисциплине, налагаемой слепою верой, послушно следовать ее канонам, ни в чем не разбираясь? От него требовалось полное отречение от разума, и он напряг волю, он подавил в себе мучительное желание узнать истину. Очевидно, его тронули слезы матери, и он хотел доставить ей то счастье, о котором она мечтала. Но теперь Пьер припоминал вспышки возмущения, в глубине его памяти вставали ночи, проведенные в беспричинных, казалось бы, слезах, ночи, полные неясных видений, когда ему представлялась свободная, яркая жизнь и перед ним непрестанно реял образ Мари; она являлась ему такой, какой он видел ее однажды утром, ослепительно прекрасной; лицо ее было залито слезами, и она горячо целовала его. И сейчас один только этот образ остался перед ним, все остальное -- годы обучения с их однообразными занятиями, упражнениями и религиозными обрядами, такими одинаковыми, -- пропало в тумане, стерлось в сумерках, исполненных смертельной тишины.
   Поезд на всех парах с грохотом промчался мимо какой-то станции. Пьера вновь обступили смутные видения. Мелькнула изгородь, а за нею поле, и Пьер вспомнил себя двадцатилетним юношей. Мысли его мешались. Серьезное недомогание заставило его прервать занятия и уехать в деревню. Он долго не видел Мари: дважды приезжал он в Нейи на время каникул и ни разу не мог с нею встретиться, потому что она постоянно бывала в отъезде. Пьер знал, что она серьезно заболела после падения с лошади; это случилось, когда ей минуло тринадцать лет, в переходный возраст. Мать, в отчаянии от болезни Мари, подчиняясь противоречивым предписаниям врачей, каждый год увозила ее на какой-нибудь курорт. Потом, словно гром среди ясного неба, пришла весть о внезапной кончине матери, такой суровой, но такой необходимой для семьи. Это произошло при трагических обстоятельствах, в Бурбуле, куда она отвезла дочь для лечения. Воспаление легких свело ее в могилу в пять дней, а заболела она оттого, что как-то вечером на прогулке сняла с себя пальто и надела его на Мари. Отец поехал за телом умершей жены и за обезумевшей от горя дочерью. Хуже всего было то, что со смертью матери дела семьи в руках архитектора все больше запутывались: он без счета бросал деньги в бездну все новых предприятий. Мари, прикованная болезнью к кушетке, не двигалась с места; оставалась одна Бланш, но она была всецело поглощена в то время выпускными экзаменами. Девушка упорно добивалась диплома, сознавая, что ей придется зарабатывать средства на всю семью.
   Внезапно среди полузабытых, неясных воспоминаний перед Пьером всплыло четкое видение. Расстроенное здоровье заставило его снова взять отпуск. Ему уже двадцать четыре года, он очень отстал от своих сверстников, преодолев за это время лишь четыре низших ступени церковной иерархии, однако по возвращении ему обещан сан младшего дьякона -- это навсегда свяжет его с церковью нерушимым обетом. Перед взором Пьера с необычайной ясностью встало былое: он увидел сад Герсенов в Нейи, где так часто когда-то играл; под высокие деревья у изгороди прикатили кресло Мари, и они остались вдвоем в тот печальный осенний день; вокруг царил покой, девушка полулежала в глубоком трауре, откинувшись на спинку кресла, вытянув неподвижно ноги; Пьер, также в черном, одетый уже в сутану, сидел возле нее на железном стуле. Мари проболела пять лет. Ей минуло теперь восемнадцать, она похудела, побледнела и все же была очаровательна в ореоле пышных золотых волос, которые -пощадила болезнь. Но Пьер знал, что она осталась калекой на всю жизнь и ей не суждено стать женщиной. Врачи, не сговариваясь, отказались ее лечить. По-видимому, об этом и говорила с ним Мари в тот хмурый осенний день, когда осыпались пожелтевшие листья. Пьер не помнил ее слов, но и сейчас видел лишь ее бледную улыбку, прелестное лицо этого разочарованного в жизни юного существа. Потом он понял, что она вызывает в памяти далекий день их прощания на этом самом месте, за изгородью, пронизанной солнечными лучами; но все умерло -- и слезы, и поцелуи, и обещание встретиться для взаимного счастья. Они, однако, встретились, но к чему это теперь? Она была все равно что мертвая, а он собирался умереть для мирской жизни. С той минуты, как врачи произнесли над нею свой приговор и ей не суждено было стать ни женщиной, ни супругой, ни матерью, он тоже мог от всего отречься и посвятить себя богу, которому отдала его мать. Пьер остро ощущал нежную горечь последнего свидания: Мари болезненно улыбалась, вспоминая их былые ребячества, и говорила о счастье, -- он, без сомнения, найдет его в служении богу; она была растрогана и взяла с него обещание пригласить ее на первую свою обедню.
   На станции Сен-Мор внимание Пьера на минуту привлек какой-то шум в вагоне. Он подумал, что с кем-нибудь случился припадок, новый обморок. Но страдальческие лица, которые он обвел взглядом, не изменились и хранили то же выражение боязливого ожидания божественной милости, медлившей снизойти. Г-н Сабатье старался уложить поудобнее ноги, брат Изидор беспрерывно стонал, словно умирающий ребенок, а г-жа Ветю, у которой опять начался ужасный приступ, еле дышала, стиснув губы от невероятной боли в желудке; почерневшее лицо ее перекосила болезненная гримаса. Оказалось, что г-жа де Жонкьер, споласкивая таз, опрокинула цинковый кувшин. И, несмотря на муки, это развеселило больных -- страдания превращали простодушных людей в младенцев. Тотчас же сестра Гиацинта, справедливо называвшая их детьми, послушными первому ее слову, предложила взяться за четки в ожидании Angelus'a, который, согласно установленному порядку, должны были прочесть в Шательро. Начались молитвы богородице, и еле слышное бормотание затерялось в грохоте колес.
   Пьеру исполнилось двадцать шесть лет, он сделался священником. Сомнения стали одолевать его. Только за несколько дней до произнесения обета в нем пробудилось запоздалое сознание, что он навеки связывает себя этим обетом, не подумав как следует о последствиях своих действий. Но он избегал об этом думать, оставался глух ко всему, кроме своего решения, считая, что одним ударом отсек в себе все человеческое. Правда, плоть его умерла вместе с невинным романом детства; беленькая девочка с золотыми волосами превратилась теперь в калеку, прикованную к своему скорбному ложу, и плоть ее была так же мертва, как и его собственная. Он принес в жертву церкви и свой разум, предполагая тогда, что пожертвовать им еще легче, чем чувством: стоит лишь пожелать -- и не будешь думать. К тому же было слишком поздно, ведь нельзя отступать в последнюю минуту; и если в тот час, когда Пьер произносил торжественный обет, он ощутил тайный ужас, смутное сожаление, то это уже позабылось; он был несказанно вознагражден за все огромной радостью своей матери: она наконец дождалась дня, когда сын в ее присутствии отслужил первую обедню. Пьеру казалось, что он и сейчас еще видит свою мать в маленькой церкви в Нейи, которую она сама избрала для его первой службы, -- в этой церквушке отпевали его отца. Пьер вспомнил, как холодным ноябрьским днем она почти одна стояла на коленях в темной часовне и, закрыв лицо руками, долго плакала, в то время как он давал причастие. Там она вкусила последнюю радость, так как жизнь ее протекала в одиночестве и печали; она не встречалась со старшим сыном, который ушел от нее, отдавшись новым веяниям, после того как Пьер стал готовиться в священники. По слухам, Гийом, такой же талантливый химик, как и его отец, но человек, отошедший от своей среды, увлекшись революционными утопиями, жил в маленьком домике в пригороде и занимался опасными опытами со взрывчатыми веществами; поговаривали также, -- и именно это послужило причиной окончательного разрыва его с набожной матерью, придерживавшейся строгих взглядов на жизнь, -- что он находится в связи с женщиной сомнительного происхождения. Прошло три года, как Пьер, с детства обожавший весельчака Гийома, не виделся со старшим братом, который заменял ему отца. Сердце Пьера сжалось, он вспомнил о смерти матери. Это тоже было подобно удару грома среди ясного неба: она умерла внезапно, как и г-жа де Герсен, проболев едва три дня. Проискав целый вечер доктора, Пьер застал ее мертвой, недвижимой, похолодевшей. И на всю жизнь у него сохранилось ледяное ощущение последнего поцелуя. Он не помнил остального -- ни бодрствований у тела покойной, ни приготовлений, ни похорон. Эти воспоминания потонули в охватившем его мрачном оцепенении, в безысходном горе, от которого он чуть не умер; по возвращении с кладбища Пьер заболел горячкой и три недели метался в бреду, был между жизнью и смертью. Старший брат ухаживал за ним, потом уладил все денежные дела, разделив наследство: Пьеру достался дом и скромная рента; свою часть Гийом взял деньгами, а как только Пьер оказался вне опасности, он ушел и вернулся к своему безвестному существованию. Как долго поправлялся Пьер -- один, в пустынном доме! Он ничего не сделал, чтобы удержать Гийома, он понимал, что их разделяет бездна. Сначала Пьер тяготился одиночеством, потом он познал его сладость в тиши комнат, редко нарушаемой уличным шумом, в скромной тени маленького садика, где он проводил целые дни, не видя живой души. Убежищем ему служили главным образом бывшая лаборатория и кабинет отца, которые не открывались в течение двадцати лет. Мать Пьера наглухо заперла их точно для того, чтобы навеки замуровать там прошлое осужденного на погибель нечестивца. Быть может, несмотря на ее мягкость и почтительную покорность мужу в былое время, она в конце концов уничтожила бы документы и книги, не застигни ее внезапно смерть. Пьер велел открыть окна, вытереть пыль с письменного стола и книжного шкафа и, устроившись в большом кожаном кресле, проводил там восхитительные часы, словно возродившись после болезни; к нему снова вернулась молодость, и он с наслаждением читал все, что попадалось под руку.
   Единственный человек, которого он принимал у себя в течение двух месяцев медленного выздоровления, был доктор Шассень, старый друг его отца; обладая большими знаниями, Шассень довольствовался скромной ролью практикующего врача и единственное удовлетворение своему честолюбию находил в успешном лечении пациентов. Он безрезультатно пользовал г-жу Фроман, но зато мог похвастать, что вылечил молодого священника от серьезной болезни; доктор иногда заходил к Пьеру, болтал с ним, развлекал его, говорил о его отце, великом химике, и был неистощим, рассказывая о нем забавные истории, проникнутые чувством горячей дружбы. Мало-помалу перед выздоравливающим возникал обаятельный образ, исполненный простоты, нежности и добродушия. Таким в действительности и был его отец, а вовсе не тем суровым человеком науки, каким представлялся он когда-то Пьеру со слов матери. Само собою разумеется, она всегда воспитывала в сыне глубокое почтение к дорогой памяти покойного; но тем не менее он был неверующим, он отрицал религию и ополчался против бога. Таким и сохранился в памяти сына сумрачный облик отца: призраком, осужденным на вечные муки, бродил он по дому; теперь же он стал светлой улыбкой этого дома, тружеником, жаждавшим истины, стремившимся к всеобщему счастью и любви.
   Доктор Шассень, родом из пиренейской деревни, где еще верили в колдовство, имел, пожалуй, некоторую склонность к религии, хотя за сорок лет, что он прожил в Париже, Шассень ни разу не зашел в церковь. Но он был совершенно уверен, что Мишель Фроман, если существует небо, занимает там место у престола, одесную господа бога.
   В несколько мгновений Пьер вновь пережил то ужасное смятение духа, в котором он когда-то пребывал целых два месяца. Быть может, его тогда натолкнули на это книги антирелигиозного содержания, найденные им в библиотеке отца, или, разбирая бумаги покойного ученого, он сделал открытие, что тот занимался не только техническими изысканиями; а быть может, просто мало-помалу и помимо его воли в самом Пьере совершился переворот -- ясность научной мысли просветила его: совокупность доказанных явлений разрушила догматы, ничего не оставив из того, во что ему, как священнику, полагалось верить. Казалось, болезнь обновила его, он вновь начал жить и заново учиться; а физическая слабость и сладость выздоровления придавали его разуму особую проницательность. В семинарии, по совету наставников, он всегда обуздывал в себе дух исследования, желание все познать. То, чему его учили, не захватывало его; но он приносил в жертву свой разум, этого требовало благочестие. И вот разум возмутился и предъявил свои права на существование. Пьер уже не мог заставить его безмолвствовать, и все тщательное построение догматов было вмиг сметено. Истина кипела, переливалась через край таким неудержимым потоком, что Пьер понял -- никогда больше не вернуться ему к прежним заблуждениям. Это было полное и непоправимое крушение веры. Если он мог умертвить свою плоть, отказавшись от увлечений юности, если он сознавал себя господином своей чувственности и сумел подавить в себе мужчину, то он знал, что пожертвовать разумом он не в силах. Он не обманывал себя -- в нем возрождался отец, который в конце концов победил влияние матери, так долго тяготевшее над Пьером. Прямой высокий лоб, казалось, стал теперь еще выше, тогда как острый подбородок и мягкий рот как-то стушевались. Однако Пьер страдал; порой им овладевала безысходная грусть от сознания, что он не верит, и от безумного желания верить; особенно одолевала его тоска в сумеречные часы, когда в нем пробуждалась доброта, неутолимая жажда любви; но вносили лампу, вокруг делалось светло, и покой восстанавливался. Пьер вновь чувствовал прилив энергии и сил, стремление пожертвовать всем ради спокойствия совести.
   В душе его произошел перелом -- Пьер был священником и в то же время неверующим. У ног его внезапно разверзлась бездонная пропасть. Это был конец, полное крушение жизни. Что делать? Разве простая честность не подсказывала ему, что надо сбросить сутану, вернуться к людям? Но Пьеру встречались отступники, и он презирал их. Один из его знакомых священников женился -- это вызывало в Пьере отвращение. Несомненно, здесь сказывалось длительное религиозное воспитание: в его душе сохранилось убеждение в нерушимости священнического обета -- раз посвятив себя богу, нельзя отступать. Быть может, подействовало и то, что Пьер чувствовал себя как бы отмеченным, слишком отличным от других, и боялся оказаться чересчур неловким, никому не нужным. Приняв священнический сан, он хотел жить особняком, замкнувшись в своей скорбной гордыне. И после многих дней глубокого раздумья и непрекращающейся борьбы с самим собою, с потребностью счастья, громко заявившей о себе в связи с восстановившимся здоровьем, Пьер принял героическое решение -- остаться священником и притом священником честным. У него хватит силы воли на такое самоотречение. И если он не мог укротить свой разум, то сумел смирить плоть и дал клятву! Сдержать обет целомудрия; его решение было непоколебимо, и Пьер был совершенно уверен, что проживет жизнь чистую и праведную. Кому какое дело до остального, ведь он один будет страдать; никто в мире не узнает, что в его сердце затаено отсутствие веры, ужасная ложь, которая будет терзать его всю жизнь. Его твердой поддержкой станет порядочность, он честно выполнит свой долг священника, не нарушая данных им обетов, продолжая соблюдать все ритуалы в качестве божьего слуги; он будет молиться и прославлять с амвона бога. Кто же осмелится вменить ему в вину утрату веры, даже если когда-нибудь и узнают об этом великом несчастье? И что еще смогут потребовать от него, если он, без всякой надежды на награду в будущем, будет чтить свой сан и отдаст всю жизнь исполнению своей клятвы и милосердию. Пьер успокоился, не падал духом, ходил с высоко поднятой головой; в нем было скорбное величие неверующего священника, зорко наблюдающего, однако, за верой своей паствы. Он сознавал, что не одинок, у него, несомненно, есть братья по убеждениям, такие же священники, истерзанные сомнением, опустошенные, но оставшиеся у алтаря, как солдаты без отечества, и находившие в себе мужество поддерживать у коленопреклоненной толпы иллюзорную веру в божество.
   Окончательно выздоровев, Пьер вернулся к своим обязанностям аббата маленькой церкви в Нейи. Каждое утро он служил обедню. Но он твердо отказывался от каких бы то ни было повышений. Проходили месяцы, годы, а он упорно оставался тем безвестным, скромным священником, какие встречаются в небольших приходах, -- они появляются и исчезают, выполнив свой долг. Всякое повышение в сане, казалось Пьеру, усугубило бы обман, было бы воровством в отношении более достойных. Ему нередко приходилось отклонять всевозможные предложения, так как достоинства его не могли остаться незамеченными; архиепископ удивлялся его упорной скромности -- ему хотелось воспользоваться силой, которая угадывалась в Пьере. Лишь иногда Пьер горько сожалел, что не приносит достаточной пользы; его мучило пламенное желание способствовать какому-нибудь великому деянию, умиротворению на земле, спасению и благоденствию человечества. К счастью, днем он был свободен и находил утешение в исступленной работе: поглотив все книги из библиотеки отца, Пьер стал изучать его труды, а потом с жаром принялся за историю народов, желая вникнуть в сущность социального и религиозного зла, чтобы узнать, нет ли способов исцеления от него.
   Однажды утром, роясь в одном из больших ящиков книжного шкафа, Пьер наткнулся на объемистую папку, содержавшую множество материалов о лурдских чудесах. Там были копии допросов Бернадетты, судебные протоколы, донесения полиции, врачебные свидетельства, не считая интереснейшей частной и секретной переписки. Пьера удивила находка, и он обратился за разъяснениями к доктору Шассеню, который вспомнил, что его друг, Мишель Фроман, действительно как-то заинтересовался делом ясновидящей Бернадетты и с увлечением изучал его; он сам, уроженец соседней с Лурдом деревни, добыл для химика часть документов. Пьер, в свою очередь, целый месяц увлекался этим делом; его подкупал образ Бернадетты, девушки прямой и чистой сердцем, но все, что возникло впоследствии -- варварский фетишизм, болезненное суеверие, преступная торговля таинствами, -- глубоко возмущало его. При переживаемом им душевном переломе эта история была словно создана для того, чтобы ускорить крушение его веры. Но она возбудила и любопытство Пьера, он хотел бы расследовать это дело, установить бесспорную научную истину, оказать незапятнанному христианству услугу, избавив его от ненужного шлака, засоряющего эту трогательную детскую сказку. Однако Пьеру пришлось отказаться от своего исследования -- его остановила необходимость поездки в Лурд, к Гроту, и величайшие трудности, связанные с получением недостающих сведений. Но у него сохранилась нежность к очаровательному образу Бернадетты, и он всегда думал о ней с бесконечной жалостью.
   Шли дни, и одиночество Пьера становилось все более полным. Доктор Шассень бросил клиентуру и уехал в Пиренеи в смертельной тревоге: он повез в Котере больную жену, которая медленно угасала у него на глазах; с ним вместе уехала прелестная дочь, уже взрослая девушка. С этой поры опустелый маленький дом в Нейи погрузился в мертвую тишину. У Пьера осталось лишь одно развлечение -- иногда он навещал де Герсенов, выехавших из соседнего дома и поселившихся в тесной квартирке бедного квартала. И воспоминание о первом посещении их было так живо, что у Пьера сжималось сердце каждый раз, как он вспоминал свое волнение при виде печальной Мари.
   Пьер очнулся и, посмотрев на Мари, увидел ее такой, какой застал тогда: она уже лежала в своем лубке, прикованная к этому гробу, который в случае необходимости можно было поставить на колеса. Девушка, такая жизнерадостная, любившая движение и смех, теперь умирала от бездеятельности и неподвижности. Единственно, что сохранилось в ней, -- это волосы, покрывавшие ее золотистым плащом; но она так похудела, что казалась ребенком. А больше всего надрывал сердце ее пристальный, но отсутствующий взгляд, говоривший о забвении всего, кроме ее тяжелой болезни.
   Мари заметила, что Пьер смотрит на нее, и чуть улыбнулась, но тут же застонала; и какой жалкой была улыбка бедной, пораженной недугом девушки, убежденной, что она не доживет до чуда! Пьер был потрясен; он никого не видел и не слышал, кроме нее, во всем этом переполненном страданиями вагоне, словно все муки сосредоточились в ней одной, в медленном умирании ее молодости, красоты, веселости.
   Не спуская глаз с Мари, Пьер снова вернулся к воспоминаниям о прошедших днях; он вкушал часы горького и грустного очарования, которые пережил подле нее во время посещений маленькой, убогой квартирки. Г-н де Герсен разорился вконец, мечтая возродить церковную живопись, раздражавшую его своей посредственностью. Последние гроши его поглотил крах типографии, печатавшей цветные репродукции; рассеянный, неосмотрительный, полагаясь на бога, вечно носясь с ребяческими иллюзиями, он не замечал возраставшей нужды, не видел, что старшая дочь, Бланш, проявляет чудеса изобретательности, чтобы заработать на хлеб для своего маленького мирка -- своих двух детей, как она называла отца и сестру. Бланш давала уроки французского языка и музыки; она с утра до вечера, и в пыль и в слякоть, мерила улицы Парижа и находила средства для постоянного ухода за Мари. А той нередко овладевало отчаяние, она заливалась слезами, считая себя главной виновницей разорения семьи, которая столько лет тратилась на докторов и возила ее по всевозможным курортам -- в Бурбуль, Экс, Ламалу, Анели. Теперь, через десять лет, после противоречивых диагнозов и лечений, врачи отказались от нее: одни считали, что у нее разрыв связок, другие находили опухоль, третьи констатировали паралич; а так как она не допускала подробного осмотра, который возмущал ее девическую стыдливость, и даже не отвечала на некоторые вопросы, то каждый из врачей оставался при своем мнении, считая ее неизлечимо больной. Впрочем, сама больная надеялась только на божье милосердие -- с тех пор, как Мари заболела, она стала еще более набожной. Большим огорчением для нее была невозможность ходить в церковь, но она каждое утро читала положенные молитвы. Неподвижные ноги совсем омертвели, и порой она была так слаба, что сестре приходилось ее кормить.
   Пьер вспомнил один вечер. Лампы еще не зажигали; он сидел возле Мари в темноте, и вдруг она сказала, что хочет поехать в Лурд, она уверена, что вернется оттуда исцеленной. Ему стало не по себе; забывшись, он назвал безумием веру в такие ребяческие бредни. Пьер никогда не говорил с Мари о религии, отказавшись не только быть ее духовником, но даже разрешать невинные сомнения набожной девушки. В нем говорили целомудрие и жалость, ей он не мог лгать, а с другой стороны, он чувствовал бы себя преступником, если бы хоть немного омрачил огромную, чистую веру, в которой Мари черпала силу, помогавшую ей переносить страдания. Вот почему он был недоволен собой за невольно вырвавшиеся слова и очень смутился. Вдруг маленькая холодная ручка коснулась его руки; тихо, ободренная темнотой, Мари надломленным голосом решилась открыть ему, что знает его тайну, -- она догадалась о его несчастье, страшной муке неверия, непереносимой для священника. Он сам невольно все поведал ей в их беседах, а она с интуицией больного человека, дружески расположенного к нему, проникла в самую сокровенную глубину его совести. Она страшно беспокоилась за него, она жалела его больше, чем себя самое, сознавая томившую его смертельную муку. А когда пораженный Пьер не нашел ответа, подтверждая своим молчанием истину ее слов, Мари снова заговорила о Лурде, добавив тихо, что хотела и его поручить святой деве, умолить ее вернуть ему веру. С этого вечера Мари не переставала говорить о Лурде, повторяя, что вернется оттуда исцеленной. Но ее останавливал вопрос о деньгах, и она даже не решалась заговорить об этом с сестрой. Прошло два месяца, Мари слабела с каждым днем; ее одолевали мечты, и взор ее обращался туда, к сиянию чудодейственного Грота.
   Для Пьера н щавшихся под шкафами библиотеки, Пьер нашел целое дело о явлениях в суде. В папке оказались подробные документы, показаний Бернадетты, протоколы административных властей, доклады полиции, мнения врачей и, кроме того, чрезвычайно интересные письма частных и конфиденциальные записки. Удивленный такою находкой, -- Пьер обратился за разъяснением к доктору Шассеню; последний припомнил, что друг его Мишель Фроман, действительно, одно время с особенною страстностью изучал историю Бернадетты. Сам Шассень, уроженец деревни в окрестностях Лурда, оказал химику содействие в приобретении некоторых документов найденного Пьером архива.
   Молодой священник посвятил целый месяц на изучение интересных бумаг. Чистый образ простодушной и пламенно верующей девушки очаровал его, и Пьер возмущался всем, что впоследствии возникли на этой почве, негодовал на варварский фетишизм, пагубные суеверия и торжество симонии. Во время душевного перелома, который он переживал, история Бернадетты могла лишь ускорить утрату веры. Но она вместе с тем, затронула его любознательность: его соблазняла мысль произвести расследование, выяснить неоспоримую научную истину, оказать католичеству услугу, избавив его от этой накипи, от этой столь трогательной и столь ребяческой сказки. Затем ему пришлось отложить свое намерение; Пьер отступил перед необходимостью поехать к Пещере, а добыть необходимые сведения заочно оказалось слишком трудным. В душе его сохранилось от всех этих попыток лишь нежное сочувствие к Бернадетте; при мысли о ней, Пьер всегда испытывал трогательное очарование и бесконечную жалость.
   Дни проходили за днями, Пьер жил все более и более уединенно. Доктор Шассень уехал в Пиренейский департамент, пораженный тяжелым горем.
   Он бросил свою практику, увез в Котерэ заболевшую жену; Шассень и его дочь, взрослая очаровательная девушка, тревожно следили за развитием болезни, с каждым днем подрывавшей силы дорогого им существа. После их отъезда, домик Нельп окончательно опустел, в нем водворилось могильное безмолвие. Единственным развлечением для Пьера остались редкие посещения де Герсенов, давно уже выехавших из соседнего дома. Пьер отыскал их в тесной квартире, в глубине одной из самых жалких улиц квартала. Первое посещение так глубоко потрясло его, что сердце его болезненно сжалось, когда он вспомнил свою встречу с опечаленной Марией.
   Пьер прервал свои воспоминания, посмотрев на Марию; она лежит вдоль скамьи, в своих носилках, Пьер отыскал де Герсенов, она уже была прокована к этому гробу, к которому привинчивают колеса, иногда вывозят больную подышать свежим воздухом. Веселая, резвая девушка, в которой жизнь кипела прежде ключом, умирает от неподвижности и бездействия. Неизменными остались лишь волосы, покрывающие ее точно золотою мантией; она так исхудала, что рот ее кажется уменьшившимся. Мария как будто снова превратилась в девочку. Но больше всего поражали на ее бледном лице скорбные глаза: они как будто утратили зрение, казались застывшими и определенно смотрящими в одну неведомую точку. Больная, видимо, перестала сознавать окружающее, сосредоточилась в ощущении страха и боли. Она заметила, однако, что Пьер глядит на нее, попыталась улыбнуться, -- но с уст ее невольно срывались стоны. Улыбка несчастной страдалицы, убежденной, что не доживет до чуда, произвела потрясающее впечатление на молодого священника. Он все свое внимание устремил на нее, видел и слушал только ее, хотя вагон был переполнен страдальцами; все эти страдания как бы сосредоточились в существе Марии, в медленной агонии ее красоты, веселости и молодости.
   Пьер, не сводя глаз с Марии, постепенно вернулся к воспоминаниям о минувшем. Он вновь перешил полные горечи и печального очарования часы, которые проводил возле Марии, когда приходил в тесную, бедную квартиру развлекать больную. Де Герсен довершил свое разорение, возмечтав поднять на небывалую высоту производство картин, изображающих религиозные сюжеты. Несостоятельность одной хроматографии лишила его последних крох. Рассеянный, беспечный, он во всем полагался на волю Божию, жил как дитя, под влиянием постоянного самообмана. Не замечая все настоятельнее дававшей чувствовать себя нужды, де Герсен углубился в отыскивание способа управлять движением воздушных шаров; он даже не замечал, что его старшей дочери, Бланш, приходилось проявлять чудеса трудолюбия, чтобы заработать на хлеб своему небольшому семейству, своим двум детям, -- как она называла отца и сестру. Бланш, бегая с утра до вечера, в пыль и слякоть, по Парижу, давала уроки французского языка и фортепианной игры, добывала средства, необходимые для постоянного ухода, в котором нуждалась Мария. Больная девушка нередко горько рыдала, с отчаянием обвиняя себя в разорении родных; она считала себя главною причиной этого разорения: из-за нее в течение стольких лет приходится платить докторам, ее возили на всевозможные воды, в Ла-Бурбуль, Экс, Ламалу, Амели-ле-Бек. Наконец, после десятилетнего лечения по различным диагнозам, доктора отступились от нее. Некоторые из врачей полагали, что болезнь вызвана разрывом больших связок, другие приписывали ей то опухоли, то паралич мозга. Мария, движимая чувством стыдливости, отказывалась от исследования, врачи не решались даже задавать ей прямых вопросов; весьма естественно, и каждый из них отстаивал свое мнение, заявляя, что болезнь неизлечима. Впрочем, несчастная молодая девушка надеялась лишь на помощь Божию; она сделала чрезвычайно набожной с тех пор, как заболела, находила единственное облегчение в своей пламенной вере. Ее чрезвычайно огорчала невозможность посещать церковь, и она каждое утро читала мессу. Ее недвижные ноги казались омертвевшими; Мария утратила последние силы, в некоторые дни сестре приходилось кормить ее. Пьеру особенно памятен один вечер. Смеркалось, в комнате еще не зажгли лампы. Он сидел возле нее среди сгущавшегося мрака; и вдруг, Мария сказала ему, что она хочет поехать в Лурд, она уверена, что вернется оттуда здоровою. Он смутился, потерял самообладание, воскликнул, что верить в подобное ребячество -- чистейшее безумие. Он никогда не говорил с нею о религии, отказался не только использовать ее, но даже помогать своими советами в исполнении мелких обрядностей. Пьер поступал таким образом под влиянием совестливости и сострадания: было бы слишком тяжело лгать перед ней, и он, с другой стороны, счел бы себя преступным, если бы бросил хоть тень на ее великую, чистую веру, давшую ей силы переносить страдания. Он тотчас же раскаялся, что не сумел подавить своего душевного движения, выдал его неуместным возгласом. Он испытывал глубокое недовольство собою, как вдруг почувствовал, что холодная рука больной прикоснулась к его руке. Мария, ободряемая сгустившимися сумерками, решилась сказать ему тихим, растроганным голосом, что она знает его тайну, ей известно ужасное несчастье, постигшее его: он -- священник, и лишился веры. Во время своих бесед с нею, Пьер, помимо желания, выдал свои мысли; Мария, с нежною остью страдающей, любящей подруги проникла в глубину его совести. Она мучительно тревожилась за него, оплакивала его смертельную духовную жизнь даже больше, чем свою. Он точно онемел от этих слов, не находил никакого ответа, своим мнением как бы подтверждая справедливость догадки. А Мария снова стала говорить о Лурде; она добавила совсем тихим шепотом, что хочет поручить и его милосердию Пресвятой Девы, будет умолять Ее возродить в его душе угаснувшую веру.
   С этого вечера она не переставала говорить о Лурде; Мария твердила, что если бы ей удалось съездить туда, она вернулась бы исцеленной. Ее останавливает лишь вопрос о деньгах на путешествие, она даже не решается заговорить о нем с сестрою. Прошло два месяца, больная с каждым днем становилась все слабее, изнуряла себя мечтаниями, мысленно уносясь вдаль к сиянию чудотворной Пещеры.
   Пьеру пришлось пережить трудные дни. Сначала он наотрез отказался сопровождать Марию. Затем решимость его несколько поколебалась при мысли, что, предприняв путешествие в Лурд, он может воспользоваться случаем пополнить свои изыскания о Бернадетте, очаровательный образ которой врезался в его сердце. Кроме того, он почувствовал, что в сознании его зародилась смутная, но сладостная надежда: быть может, Мария права, быть может, Пресвятая Дева сжалится и над ним, возвратит ему слепую веру, веру младенца, который любит и не рассуждает. О, если бы возможно было верить от всей души, отдаться всем существом своему верованию! Он не сомневается, что большего счастья быть не может. Пьер жаждал веры со всем пылом молодости, со всею страстностью любви, которую питал к матери, -- он сгорал желанием избавиться от пытки, которую причиняли ему вдумчивость и знание, хотел, навсегда забыться в небесном неведении. Надежда отрешаться от сознания, превратиться в предмет, подчиняющийся Промыслу, манила его соблазнительной негой. Мало-помалу он проникся желанием испробовать последнюю попытку.
   Неделю спустя окончательно решено было предпринять поездку в Лурд. Но Пьер потребовал, чтобы врачей в последний раз пригласили на консилиум для разрешения вопроса, вынесет ли Мария путешествие. Тот эпизод также воскресает в его памяти. Некоторые подробности запечатлелись в его уме с поразительной отчетливостью, другие -- уже изгладились. Двое докторов, лечивших прежде больную, -- тот, который нашел разрыв больших связок, и другой, приписывающий болезнь параличу, вызванному повреждением мозга, -- пришли, наконец, к соглашению. Они оба признали паралич, с вероятными осложнениями в пасти связок. Все признаки оказались на лицо, диагноз не возбуждал ни малейшего сомнения, -- оба врача выписали по формальному удостоверению, определив болезнь почти в одинаковых выражениях. Оба они, тем не менее, признали, что пациентка вынесет путешествие, хотя пребывание в пути окажется для нее весьма мучительным.
   Мнение их рассеяло последние колебания Пьера; он признал, что эти доктора отнеслись к своей задаче весьма осмотрительно. Он сохранил лишь небольшое воспоминание о третьем докторе, Боклэре, -- молодом человеке с острыми способностями, не пользующемся пока известностью и слывущем за чудака. Боклэр долго и внимательно всматривался в Марию; он с особенною настойчивостью расспрашивал об ее предках, выказав большой интерес к сведениям о господине де Герсене, в лице которого архитектор сочетался с легковерным, увлекающимся изобретателем. Он пожелал измерить у больной зрительное поле, убедился, осторожно ощупывая ее, что боль сделалась местной, сосредоточилась в левом яичнике; он нажимал на то место, боль как будто подступает к горлу, производят впечатление тяжелой массы, которая душит больную. Он, по-видимому, не приписал никакого значения параличу ног. Когда его спросила, что он думает о поездке в Лурд, Боклэр воскликнул, что Марию надо свезти туда, что она, несомненно, исцелится, если уверена в этом. Молодой доктор добавил с улыбкой, что одной веры достаточно для исцеления: две его пациентки, отличавшиеся усердною набожностью, год тому назад поехали в Лурд, по его совету, и вернулась оттуда с цветущим здоровьем. Он даже предсказал, как произойдет чудо. Выздоровление наступит мгновенно, с молниеносною быстротою, при сильнейшем возбуждении всего организма; во время этого экстаза, боль -- бесовский гнет, который душит молодую девушку, -- в последний раз подступит к горлу и исчезнет, как бы улетучившись вместе с дыханием. Но Боклэр, безусловно, отказался выдать медицинское свидетельство. Он не пришел к соглашению с двумя сотоварищами по профессии; последние отнеслись к нему с видимою холодностью, считая за увлекающегося, по молодости, фантазера.
   Пьер смутно припоминает отрывки спора, возобновившегося в его присутствии, некоторые из мнений, высказанных Боклэром во время консилиума. По его словам, падение с лошади причинило смещение органа, вывих с легкими разрывами связок. Затем повреждения медленно заживали, анатомическое строение восстановилось в формальном виде, но возникли осложнения чисто нервного свойства. Таким образом, больная, по мнению Боклэра, страдает лишь от потрясения, причиненного первоначальным испугом; внимание ее приковано к месту повреждения и, так сказать, застыло в ощущении усиливающейся боли. Молодая девушка неспособна освоиться с новыми представлениями о себе, -- только спасительный толчок посредством нового потрясающего впечатления извлечет из оцепенения ее волю. Впрочем, Боклэр допускал также расстройство в питании, -- влияние такого расстройства недостаточно изучено, так что он не взял на себя смелости определить его ход и назначение.
   Предположение, будто Мария страдает от воображаемой болезни, и переносимые ею мучительные боли причиняются давно устраненным повреждением, казалось самому Пьеру столь парадоксальным, когда он видел перед собой Марию с уже омертвевшими ногами, умирающею на ее скорбном ложе, -- что он уже не задумался над таким странным мнением, но обрадовался только, что все врачи, приглашенные на консилиум, единогласно разрешили путешествие в Лурд. Ему достаточно того, что исцеление признано ложным, -- для этой цели он готов сопровождать хоть на край света.
   Последние дни перед отъездом прожиты им в ризе в торопливых хлопотах. Приближалось время эмоционального паломничества, -- Пьер решил, для воздержания значительных расходов, записать Марию в число больных, отправляемых в Лурд под опекою за счет благотворительного общества. Кроме того, пришлось немало набегаться, чтобы поступить самому в состав персонала Hospitality de Notre-Dame Saint. Де Герсен был в восторге от предстоящего путешествия; страстно любя природу, он сгорал от нетерпения посетить Пиренеи. Он не заботился ни о чем, беспрекословно позволял молодому священнику заплатить за проезд и принять на свой счет ходы в гостинице, на месте; Пьер взял его под свое покровительство, точно ребенка. Когда старшая дочь, Бланш, сунула в его руку при прощании монету в двадцать франков, он почувствовал себя палачом. Бедная Бланш, не пожалела даже заветных пятидесяти франков, отложенных с невероятным трудом на черный день; пришлось принять эти деньги, чтобы не сердить ее. Она хотела хоть чем-нибудь помочь излечению своей сестры, не имея возможности уехать из Парижа, от своих уроков. Она будет продолжать свою беготню по мостовым, в то время как ее родные, склоняясь на колени, обратят взоры к очарованиям Пещеры.
   Наконец, они собрались, сели в поезд и двинулись в дальний путь.
   На станции Шателлеро громко раздалось созвучие голосов и вывело Пьера из его глубокой задумчивости. Что случилось? Неужели они приехали в Пуатье. Нет, было всего двенадцать часов; сестра Гиацинта подала знак прочесть Angelas (католическую молитву к Пресвятой Богородице). Паломники три раза повторили по три Аvе, голоса замерли; затем богомольцы снова затянули жалобный псалом.
   Осталось еще двадцать пять томительных дней до Пуатье; остановка в полчаса, как казалось паломникам, облегчит все страдания. Пребывание в нагревшемся, зловонном вагоне слишком утомительно, жестокая качка невыносима. Чаша страданий переполнилась: по щекам госпожи Венсан струили крупные слезы, господин Сабатье, обыкновенно столь сдержанный, проворчал какое-то ругательство, брат Изидор Ла-Гривотт и госпожа Ветю как будто оцепенели, и уподобившись безжизненным обломкам, подхваченным волною.
   Мария опустила веки, не отзывалась, не хотела раскрыть глаз; ее томил, как призрак, ужасный вид лица Элизы Рукэ, -- эта голова с зияющей язвой, точно олицетворяющая смерть.
   Поезд мчался с еще более ускоренною стремительностью, мчал груз человеческих страданий все дальше по выжженным солнцем равнинам, под покровом темного, точно отяжелевшего неба. Перед станцией Пуатье в вагоне еще раз произошел переполох. Неизвестный пассажир перестал дышать, кто-то крикнул, что он умирает.
   Как только поезд остановился в Пуатье, сестра Гиацинта поспешила выйти из вагона, вмешалась в толпу кондукторов, открывавших двери, и паломников, спешивших на станцию.
   -- Подсадите, подождите! -- повторяла она. -- Пропустите меня вперед; я хочу посмотреть, действительно ли он скончался.
   Войдя затем в другое отделение вагона, она приподняла голову больному и подумала сначала, что он, в самом деле, умер, увидев, что лицо его посинело, и глаза утратили жизненное выражение. Но она вскоре заметила, что дыхание еще не прекратилось.
   -- Нет, нет, он дышит, скорее надо поспешить.
   И увидев другую сестру милосердия, надзиравшую за этою частью вагона, она добавила:
   -- Прошу вас, сестра Клэр Дезанж, сбегайте за отцом Массиасом; он, должно быть, едет в третьем вагоне. Скажите ему, что один из наших больных очень плох, -- пусть отец Массиас сейчас же придет со священным елеем.
   Сестра милосердия ничего не ответив Гиацинте, скрылась в толпе, теснившейся на дебаркадере. Эго была девушка небольшого роста, стройная и кроткая; несмотря на задумчивое выражение лица и глаз, которые, казалось, скрывали какую-то тайну, она проявляла энергичную деятельность.
   Пьер, следивший за этой сценой, стоя в соседнем отделении, позволил себе сделать замечание:
   -- Не следует ли позвать также и доктора?
   -- Конечно, конечно, я только что думала об этом, -- ответила сестра Гиацинта. -- Ах, господин аббат, окажите нам услугу, сбегайте за доктором сами!
   Пьер и без того собирался сходить в буфетный фургон за бульоном для Марии. Почувствовав некоторое облегчение, когда прекратилась тряска, больная раскрыла глаза и попросила отца посадить ее. Сгорая от желания подышать свежим воздухом, она хотела, чтобы ее хоть на минуту вынесли из вагона. Но почувствовала, что желания ее чрезмерны, -- она причинит слишком много хлопот, когда придется втаскивать ее носилки обратно. Де Герсен, позавтракав, как большинство паломников и больных, во время пути, в поезде, остановился на дебаркадере, у открытой двери вагона, и закурил папиросу. А Пьер, тем временем, поспешил к буфетному вагону, где помещался также дежурный доктор с небольшой аптекой.
   В вагоне остались и другие больные, вынести которых на станцию не было никакой возможности. Ла-Гривотт задыхалась и бредила; из-за нее пришлось остаться даже госпоже де Жонкьер, условившейся со своей дочерью Раймондой и госпожами Вольмар и Дезаньо встретиться и позавтракать вчетвером в буфете. Но возможно ли покинуть эту несчастную, по-видимому, терзающуюся в предсмертной агонии на жесткой скамье вагона?.. Господин Сабатье, также прикованный к своему месту, ожидал свою жену, ушедшую купить для него Ветку винограда, Марта не тронулась с места, не желая отойти от своего брата, миссионера, с уст которого не переставали срываться жалобные стоны.
   Все остальные пассажиры, не лишенные возможности передвигаться, бросились гурьбой к двери, тесня друг друга, торопясь вырваться хоть на мгновение из этого вагона, точно порожденного кошмаром, -- расправить суставы, истомленные семичасовым пребыванием в дороге. Госпожа Маз тотчас же отошла от шумливой толпы, забралась в один из уединенных уголков станции и углубилась в свои печальные размышления. Отупевшая от боли госпожа Ветю принудила себя сделать несколько шагов и присела на скамью, под припеком солнца, которого она даже не замечала. Элиза Рукэ, снова закутавшая свое лицо в черную косынку, разыскивала повсюду кран, сгорая от желания поскорее освежиться прохладною водою. Госпожа Венсан вынесла на руках свою маленькую Розу и прогуливалась медленною походкой, принуждая себя улыбаться, стараясь развлечь девочку ярко размалеванными картинами, на которые дитя смотрело сосредоточенным взором, по-видимому, совсем не замечая их.
   Пьеру пришлось приложить чрезвычайные усилия, чтобы пробраться сквозь толпу, запрудившую весь дебаркадер станции. Трудно себе представить что-нибудь подобное потоку живых, увечных и здоровых существ, хлынувшему сюда из поезда, -- около тысячи человек бегали, суетились, теснили друг друга. Каждый вагон обнаружил свой груз человеческих страданий, точно больничная палата, из которой перевели пациентов.
   Здесь выяснилось, какой ужасающий итог недугов представляет этот страшный "белый" поезд, породивший на пути своего пробега зловещую легенду. Некоторые увечные ползли, других несли на руках, многие лежали на панели. Толпа колыхалась, время от времени чувствовались резкие толчки, раздавались громкие возгласы, около буфета и у чана с водой происходила давка. Каждый из пассажиров торопился, спешил удовлетворить свои потребности. Получасовая остановка промелькнет так быстро, -- а другого отдыха до самого Лурда не предвидится! Среди черных ряс, поношенных, неопределенной окраски бедных одежд, единственным светлым, веселящим взор пятном выделялись белоснежные чепцы, нагрудники и передники свежих и хлопотливых сестер общины Успения.
   Когда Пьер добрался, наконец, до вагона с припасами, помещенного в середине поезда, здесь толпилось уже множество паломников. В вагоне горела керосиновая кухня, окруженная целым поваренным арсеналом. Бульон, приготовленный из сгущенного мясного сока, кипел в тазах из кованого железа; сгущенное молоко, хранившееся в ящиках, разводилось водой и применялось к делу лишь по мере надобности. На полках лежали некоторые другие припасы: сухари, фрукты, шоколад. Заведующая кухней, сестра Сен-Франсуа, -- женщина лет сорока пяти, низенькая и полная, с румяным, благодушным лицом, -- несколько растерялась от наплыва требований. Не переставая распределять провизию между множеством жадно протягиваемых рук, она прислушивалась к голосу Пьера, явившего доктора, который поместился со своею дорожной аптекой в другом отделении вагона. Молодой священник рассказал ему о несчастном, умирающем на пути к чудотворной пещере. Сестра Сен-Франсуа попросила, чтобы ее заместили: ей хотелось пойти вместе с доктором, посмотреть на больного.
   -- Послушайте, сестра, я, признаюсь, пришел и вам допросить бульона для одной больной.
   -- Ну что же, я, кстати, сама снесу ей, господин аббат. Ступайте вперед.
   Они поспешно направились к вагону; доктор и священник на ходу обменивались беглыми вопросами и ответами, сестра Сен-Франсуа следовала за ними, неся кружку с бульоном и с чрезвычайной предусмотрительностью оберегая ее от толчков среди давки. Доктор оказался красивым брюнетом, приблизительно лет двадцати восьми. Голова его напоминала, черты молодого римского императора, -- люди такого типа еще не перевелись под жарким солнцем Прованса.
   Сестра Гиацинта, увидев его, сильно удивилась, не могла удержаться от недоумевающего восклицания.
   -- Вы, господин Ферран! Неужели вы едете с нами?
   Неожиданная встреча поразила в равной степени, как доктора, так и сестру Гиацинту. Сестры общины Успения исполняют высокий обет: посвящают себя уходу за больными, помогают исключительно бедным, -- тем, которые не в состоянии платить, которые страдают в убогих мансардах. Сестры милосердия проводят всю свою жизнь в среде бедняков, не отходят от постели больного, делят с ним тесную коморку, не брезгают никаким работами, стряпают, убирают, исполняют роль сиделок и служанок, заменяют родных -- до выздоровления или смерти больного. Сестра Гиацинта, -- эта столь юная девушка с молочно-белым лицом и смеющимися голубыми глазами, -- поселилась таким же образом у Феррана, в бытность его еще студентом; он заболел тифозной горячкой и был в то время так беден, что обитал в улице du Four, в комнате, похожей на чулан, под крышей, куда надо было взбираться по деревянной лесенке. Она не отходила от него, спасла ею своим самоотвержением; сердцу сестры Гиацинты была знакома лишь одна страсть -- жизнь для других, отдаваться всем существом подвигу любви и милосердия: подкидыш, найденный у порога церкви, она не знала родных, считала своею семьей -- всю семью страждущих и несчастных. Месяц, прожитый ею у Феррана, оставил по себе трогательное и светлое воспоминание, -- между ними установились истинно товарищеские отношения, сердца их породнились в чистом братстве по страданию! Когда он называл Гиацинту "сестра моя", он чувствовал, что, действительно, обращается к сестре. Она служила ему также и матерью, помогала ему вставать, укладывала в постель, как своего ребенка, -- и между ними не зародилось ничего, кроме возвышенного сострадания, трогательного, самоотверженного милосердия. Она никогда не теряла своей веселости, забывала свой пол, увлекалась лишь одним стремлением -- утешать и облегчать страдание; Ферран обожал ее, благоговел перед ней, сохранил о ней самое целомудренное и восторженное воспоминание.
   -- О, сестра Гиацинта! Сестра Гиацинта! -- воскликнул он прерывавшимся от радостного волнения голосом.
   Они встретились лишь благодаря случайному стечению обстоятельств. Ферран не принадлежал к числу верующих; он очутился при паломничестве только потому, что согласился в последнюю минуту заменить друга, которого задержали непредвиденные препятствия. Он уже около года состоял врачом при больнице Pitie. Командировка в Лурд при столь исключительной обстановке показалась ему интересной.
   Но радостная встреча отвлекла их внимание от умирающего. Сестра милосердия спохватилась:
   -- Пожалуйте сюда, господин Ферран, вас позвали к этому несчастному. Во время дороги нам показалось даже, что он умер... Мы стали опасаться за его жизнь от станции Амбуаз; я послала за священным елеем... Полагаете ли вы, что он безнадежен? Не удастся ли вам немного подбодрить его?..
   Молодой доктор приступил к осмотру; другие больные, оставшиеся в вагоне, заинтересовались, стала смотреть. Сестра Сен-Франсуа подала Марии кружку с бульоном. Заметив, что кружка колеблется в ее ослабевших руках, Пьер взял бульон и попытался помочь ей; но девушка не могла допить кружки, глаза ее пристально смотрели на умиравшего, во взорах ее отражалось такое волнение, точно вопрос касался ее собственной участи.
   -- Скажите, -- снова спросила сестра Гиацинта, -- каков он, по вашему мнению? Чем он болен?
   -- Чем он болен? -- тихо повторил ее вопрос Ферран. -- У него всевозможные болезни.
   Он достал из кармана небольшой пузырек, приложил все усилия, чтобы влить несколько капель сквозь стиснутые губы больного. Он тяжело вздохнул, приподнял веки и тотчас же снова опустил их. Этим ограничилось действие лекарства, умирающий не подавал больше никаких признаков жизни.
   Сестра Гиацинта, обыкновенно столь сдержанная, никогда не терявшая надежды, не могла скрыть своего нетерпения.
   -- Господи, это ужасно! И сестра Блэр Дезанж все не возвращается! А ведь я очень хорошо объяснила ей, в каком вагоне едет отец Массиас... Боже мой, что нам теперь делать?
   Сестра Сен-Франсуа, убедившись, что присутствие ее не может принести никакой пользы, решила вернуться к покинутой кухне. Она справилась, однако, перед своим уходом, не умирает ли неизвестный просто с голода; такие случаи бывали, она пришла только затем, чтобы предложить свои припасы. Уходя, она обещала поторопить сестру Блэр Дезанж, если встретится с нею. Удалившись на расстояние всего в каких-нибудь двадцать метров, она обернулась, указала взмахом руки на сестру Блэр, которая возвращалась одна, идя своею скользящею, мелкою походкой.
   Сестра Гиацинта, высунувшись из двери вагона, осыпала приближавшуюся нетерпеливыми возгласами.
   -- Идите же скорее, скорее!.. Ну, что же, где отец Массиас?
   -- Его там не оказалось.
   -- Что вы говорите? Куда же он девался?
   -- Я не нашла его. Как не торопись, нет возможности пройти быстро сквозь эту давку. Когда я достигла вагона, отец Массиас уже вышел из него и. вероятно, уехал со станции.
   Сестра Клэр Дезанж пояснила, что отец Массиас, как ей сообщили, вероятно, отправился переговорить с приходским священником в Sainte-Radegonde. Национальное паломничество в прежние годы останавливалось здесь на сутки. Больных помещали в городскую больницу, паломники устраивали религиозную процессию, шли на богомолье в Sainte-Radegonde. Но в нынешнем году оказались препятствия, поезд должен был направиться в Лурд без обычной остановки. Отец Массиас, очевидно, посетил местного кюре, чтобы переговорить с ним о каком-нибудь деле.
   -- Мне обещали непременно исполнить мое поручение, прислать его сюда со священным елеем, как только отыщут его.
   Случай этот поразил сестру Гиацинту, как истинное несчастие. Если наука оказалась бессильной, быть может, священный елей облегчит страдания больного. Она уже много раз убеждалась в этом на опыте.
   -- Ах, сестра моя, сестра моя, если бы вы знали, как я огорчена!.. Будьте добренькой, не откажите мне вернуться туда, посторожить и привести отца Массиаса, как только он возвратится.
   -- Хорошо, сестра, -- послушно ответила сестра Блэр Дезанж; она тотчас же повернулась и с прежним торжественно-таинственным видом вмешалась в толпу, скользя среди них с легкостью тени.
   Ферран продолжал осматривать больного, искренно сожалея, что не может порадовать сестру Гиацинту, оживив его. Когда он безнадежно махнул рукою, сестра милосердия воскликнула умолявшим тоном:
   -- Господин Ферран, не покидайте меня, подождите, пока придет отец Массиас... Ваше присутствие несколько успокоит меня.
   Доктор остался, помог ей приподнять больного, склонившегося на скамью. Затем сестра Гиацинта вытерла полотенцем страдальцу лицо, на котором все время выступала густая испарина. Затем томительно потекли минуты ожидания; больные, оставшиеся в вагоне, продолжали переносить свои страдания, у окон начинала скопляться толпа любопытных.
   Какая-то молодая девушка пробилась сквозь толпу; поднявшись на ступеньки, она окликнула госпожу де Жонкьер:
   -- Что же ты, мама? Тебя уже давно ждут в буфете.
   Это была Раймонда де Жонкьер, казавшаяся несколько старше своих двадцати пяти лет; совсем темная брюнетка, с крупными очертаниями носа и рта, полным и приятным лицом она удивительно походила на свою мать.
   -- Ах, дитя мое, ты видишь сама, что я не могу покинуть эту бедную женщину.
   Она указала на Ла-Гривотт, все существо которой содрогалось, в эту минуту от удушливого кашля.
   -- Какая досада! Госпожа Дезаньо и госпожа Вольмар с таким нетерпением ожидали тебя, мама, -- завтрак вчетвером доставил бы им такое удовольствие!
   -- Что же делать, дитя мое?.. Начните завтракать без меня. Скажи этим дамам, что я при первой же возможности присоединюсь к ним.
   Она добавила, немного подумав:
   -- Впрочем, к нам в вагон пришел доктор, я постараюсь поручить ему надзор за моей больной... Ступай, я сейчас приду. Признаюсь, я просто умираю от голода!
   Раймонда поспешно вернулась к буфету; госпожа де Жонкьер попросила Феррана войти в ее отделение, посмотреть, нет ли какой-либо возможности помочь чахоточной. Доктор по просьбе Марты уже произвел осмотр брата Изидора, не перестававшего стонать жалобным голосом; Феррану опять-таки пришлось с прискорбием признать свое бессилие.
   Молодой врач исполнил желание госпожи де Жонкьер; он посадил больную, надеясь, что остановить этим кашель, который, действительно, понемногу прекратился. Он помог затем даме-патронессе напоить чахоточную успокоительным лекарством.
   Присутствие доктора в вагоне взволновало больных. Господин Сабатье, медленно евший виноград, который принесла ему жена, не стал расспрашивать Феррана, зная наперед, что ему скажет доктор; ему, как он выражался, надоело советоваться со светилами науки. Тем не менее, ему было приятно, что он поднял несчастную девушку, соседство которой стесняло его. Даже Мария с возраставшим интересом следила за его действиями, -- не решаясь, однако, позвать доктора к себе: она также была твердо уверена, что он ничем не может помочь ей.
   На дебаркадере давка усилилась. До отхода поезда оставалось всего четверть часа. Госпожа Ветю, казалось, оцепенела, ее широко раскрытые глаза ничего не замечали, она бессознательно старалась заглушить гложущую боль под припеком яркого солнца. Перед ней госпожа Венсан продолжала расхаживать медленною, убаюкивающею походкой, укачивая свою маленькую Розу; девочка легкая, точно больная птичка, так исхудала, что руки матери почти не ощущали ее тяжести.
   Многие из пассажиров спешили к крану наполнить водой жбаны, кувшины, бутылки. Госпожа Маз, всегда заботившаяся о своей наружности, и брезгливая, подошла к водоему, собираясь вымыть руки. Но она увидела там Элизу Рукэ, утолявшую свою жажду. Госпожа Маз отошла с отвращением от этого уродливого лица, напоминавшего изъязвленное рыло собаки, подставлявшего под струю кривое отверстие своей болячки с высунутым, лакающим языком. Все паломники, стоявшие вокруг, испытывали такое же впечатление, колебались после того, как здесь пила Элиза Рукэ, наполнить свои бутылки, кувшины и жбаны.
   Немало паломников занялись едой па дебаркадере. Там и сям раздавался стук костылей какой-то женщины, без конца переходившей от группы к группе. По панели с трудом полз калека, вероятно, искавший чего-то. Многие, сидевшие кучами, не шевелились. Весь этот передвижной госпиталь, высаженный сюда на полчаса, дышал свежим воздухом, среди торопливой толкотни здоровых пассажиров; при ярком солнечном освещении еще сильнее выступали мрачные краски этого жалкого, надрывавшего сердце зрелища.
   Пьер не отходил от Марии, так как де Герсен исчез, соблазнившись зеленеющим пейзажем, видневшимся за станцией. Молодой священник, встревоженный отказом больной допить бульон, старался, с улыбавшимся видом, возбудить в ней желание полакомиться, предлагая, пойти купить для нее персик. Но Мария не соглашалась, -- она слишком страдает, ничто не может доставить ей удовольствия. Мария безмолвно смотрела на него своими большими, грустными глазами: ей хотелось, чтобы поскорее прошла эта остановка, отдаляющая ожидаемое выздоровление и, вместе с тем, страшилась возобновления качки во время этого бесконечного, трудного пути.
   К Пьеру подошел и тронул его за руку какой-то толстый господин. В волосах его пробивалась проседь, он носил большую бороду, обрамлявшую широкое, приветливое лицо.
   -- Позвольте затруднить вас, господин аббат, не в этом ли вагоне находится несчастный больной, впавший в агонию?
   Когда священник ответил утвердительно, лицо толстяка приняло еще более добродушное выражение; он заговорил ласковым, фамильярным тоном:
   -- Меня зовут Виньерон, я служу помощником столоначальника в министерстве финансов; мне разрешили отпуск для сопровождения жены и сына, Гюстава, в Лурд... Дорогое дитя возлагает все свои надежды на Пресвятую Деву, которую мы молим за него каждое утро и каждый вечер. Мы едем в вагоне, который прицеплен впереди вашего, и занимаем купе второго класса.
   Затем он обернулся и подозвал своих спутников взмахом руки.
   -- Подойдите, подойдите, это здесь. Несчастный больной, в самом деле, совсем плох.
   Госпожа Виньерон оказалась женщиною небольшого роста, с длинным и синеватым лицом, малокровие, довольно заметное и у нее, несмотря на ее прилично-буржуазный вид, проявилось зловещим образом у Гюстава. В пятнадцать лет он казался десятилетним мальчиком, сгорбленный, тощий, как скелет, с отнявшейся правой ногой, он принужден был ходить, опираясь на костыль. На его небольшом, исхудалом лице с неправильными чертами выделялись лишь светлые, проницательные глаза, в которых светился преждевременно созревший от страданий ум, как бы читающий сокровенные мысли в глубине души.
   За ними следовала старая женщина с ожиревшим, упитанным лицом, с трудом передвигавшая ноги; господин Виньерон, вспомнив, что не упомянул о ней, вернулся к Пьеру, чтобы представить и ее.
   -- Госпожа Шэз, старшая сестра моей жены, -- она также пожелала сопровождать Гюстава, которого очень любит.
   И, наклонившись, он добавил вполголоса:
   -- Эта госпожа Шэз, вдова фабриканта шелковых тканей, страшная богачка. Она страдает болезнью сердца, внушающею ей большие опасения.
   Затем вся семья Виньерона, соединившись в тесную группу, стала с живейшим любопытством присматриваться к тому, что происходит в вагоне. Толпа все прибывала; отец, чтобы доставить сыну возможность видеть яснее, поднял его на руки, -- тетка, тем временем, держала костыль, а мать глядела, приподнимаясь на цыпочки.
   В вагоне ничто не изменилось: умирающий сидел в своем углу, откинув голову к спинке жесткой деревянной скамьи. Лицо его посинело, веки закрылись, рот судорожно вздрагивал под влиянием агонии; сестра Гиацинта, время от времени, вытирала полотенцем холодный пот, обильно выступавший на лице больного. Сестра милосердия перестала говорить и проявлять свое нетерпение; спокойная и благодушная, она возложила свои упования на Провидение, лишь изредка окидывая взором панель дебаркадера, чтобы посмотреть, не идет ли отец Массиас.
   -- Присмотритесь хорошенько, Гюстав, -- сказал господин Виньерон своему сыну, -- это, должно быть, чахоточный.
   Золотушный мальчик, с бедром, поряженным костоедой и начинающимся омертвением позвонков, по-видимому, чрезвычайно заинтересовался зрелищем этой агонии. Оно не пугало его, лицо его осветилось бесконечно грустной улыбкой.
   -- О, это ужасно! -- прошептала госпожа Шэз, побледневшая при одной мысли о смерти, грозящая ей опасность скоропостижной смерти переполняла душу старухи глубоким ужасом.
   -- Ничего не поделаешь! -- с невозмутимым спокойствием заметил господин Виньерон. -- Для каждого настанет свой черед, мы все смертны.
   Улыбка Гюстава приняла оттенок скорбной насмешливости: ему как будто послышались другие слова, бессознательное желание, надежда на то, что старая тетка умрет раньше его и что он, унаследовав обещанные пятьсот тысяч франков, в свою очередь, недолго будет обременять родных.
   -- Отпусти его, -- сказала госпожа Виньерон своему мужу. -- Ты утомляешь его, держа за ноги.
   Она вместе с госпожой Шэз стала хлопотать, стараясь оградить мальчика от малейшего сотрясения. Бедный ребенок так нуждается в заботливом уходе! Родители опасаются с минуты на минуту лишиться его. Отец посоветовал тотчас же унести его обратно, в занимаемое ими отделение вагона. Когда обе женщины повели больного мальчика, он добавил взволнованным голосом, снова обратившись к Пьеру:
   -- Ах, господин аббат, если Господь отнимет его от нас, мы не переживем такой утраты... Само собою разумеется, что состояние его тетки перейдет к другим племянникам. Неужели он умрет раньше нее? Ведь, это противно законам природы, в особенности, при состоянии здоровья тетки... Впрочем, мы все в руках Провидения, -- мы возлагаем свои упования на Пресвятую Деву, которая, конечно, устроит все к лучшему.
   Госпожа де Жонкьер, положившись на доктора Феррана, решилась, наконец, покинуть чахоточную. Она позаботилась, однако, предупредить Пьера:
   -- Я умираю от голода, хочу сбегать на минутку в буфет... Если моя больная снова закашляется, пожалуйста, пошлите за мной.
   Пробравшись с немалым трудом чрез дебаркадер, госпожа де Жонкьер попала в новую такую же давку. Состоятельные паломники брали приступом столы, многие, в особенности священники, чрезвычайно торопились, слышался громкий стук вилок, ножей и посуды. Три или четыре гарсона не успевали удовлетворять требования, тем более что теснота мешала им, -- толпа теснилась около прилавка, покупала фрукты, холодную говядину и другие припасы.
   Раймонда завтракала с госпожами Дезаньо и Вольмар.
   -- Ах, мама, наконец-то! -- воскликнула она. -- Я хотела еще раз пойти за тобою. Должны же они дать тебе хоть поесть!
   Она смеялась, казалась весьма оживленною, по-видимому, забавляясь, как путевым приключением, этим торопливым, беспорядочным завтраком.
   -- Кушай, пожалуйста! Я оставила для тебя твою долю форели под зеленым соусом, а вот и котлетка, ожидающая тебя... Мы-то добрались уже до артишоков.
   За столом водворилось шумное веселье, этот уголок буфетной залы выделялся светлым пятном на общем сумрачном фоне.
   Молодая госпожа Дезаньо была очаровательна. Блондинка с нежною кожею, с вьющимися, пышно взбитыми, желтовато-русыми волосами, с небольшим, круглым, молочно-белым лицом, с ямочками на щеках, она охотно смеялась и отличалась чрезвычайною добротой. Выйдя за очень богатого человека, она, в течение трех лет, в средине августа, покидала своего мужа в Трувиле и сопутствовала национальному паломничеству в качестве дамы-патронессы. Она относилась к своим пятидневным обязанностям с лихорадочною страстностью, отдавалась всем существом уходу за больными; расточала свои силы с беспредельным самоотвержением и всегда возвращалась в восторге от этих утомительных путешествий. Ее печалило только отсутствие детей, она нередко высказывала, с комическим увлечением, сожаление о том, что не последовала своему призванию -- сделаться сестрою милосердия.
   Госпожа де Жонкьер, директриса палаты, относилась к ней, тем не менее, весьма благосклонно.
   -- Настанет и ваша очередь, моя милая, усните, если можете; вы понадобитесь, когда я свалюсь от усталости.
   Затем госпожа де Жонкьер обратилась к своей дочери:
   -- А тебе, моя девочка, я советую не слишком увлекаться.
   Раймонда возразила ей, улыбаясь.
   -- Зачем ты это мне говоришь, мама?.. Разве я недостаточно сдержанна?
   В ее упреке, очевидно, не было волнения. В серых глазах Раймонды отразилась твердая решимость самостоятельно устроить свою жизнь. Она обыкновенно имела вид беззаботно молодой и бессознательно наслаждающейся радостям жизни.
   -- Это правда, -- согласилась мать, несколько насытившись, -- эта девочка иногда рассудительна! Подай-ка мне котлету. Господи до чего я проголодалась!
   Они продолжали завтракать, развлекаясь петушиным смехом госпожи Дезаньо и Раймонды. Дочь де Жонкьер развеселилась, лицо ее, начинающее желтеть в напрасном ожидании замужества, порозовело, казалось свежим, точно в пору молодости. До отхода поезда осталось всего десять минут. В буфетном зале стало еще шумнее, все торопились доесть завтрак, опасаясь, что не хватит времени выпить кофе.
   -- Ах, милая моя, -- возразила она Раймонде. -- И не сожалейте, что вашею матерью так завладели больные. Это, по крайней мере, дает ей занятие.
   Она добавила, обратившись к госпоже де Жонкьер:
   -- Вы не можете себе представить, как весьма медленно тянется время в нашем роскошном вагоне первого класса! Там не позволяют заниматься рукоделиями... Я просила, чтобы меня поместили у больных; но все места уже разобраны. Делать нечего, мне остается только спать в своем углу.
   Она засмеялась.
   -- Не правда ли, госпожа Вольмар, мы проспим ночь, -- разговор, кажется, утомляет вас.
   Госпоже Вольмар было уже за тридцать; брюнетка с продолговатым лицом, с тонкими удлиненными очертаниями, она поражала своими большими блестящими глазами, которые, по временам, заволакивались темной дымкой. На первый взгляд она не казалась красивой. И стоило всмотреться, и эта женщина смущала своим возрастным, жгучим очарованием. Она, впрочем, стала казаться незаметной, держалась очень скромно, носила всегда черное платье, без всяких драгоценных украшений, хотя муж ее торговал бриллиантами.
   -- О, что касается меня, -- вполголоса произнесла она, -- я всем довольна, лишь бы не было давки.
   Она уже два раза побывала в Лурде в качестве помощницы, но совсем не показывалась в больнице де Notre-Dame des Douleurs; по прибытии на место она почувствовала такое утомление, что принуждена была оставаться в своей комнате.
   Но Пьер прервал веселый завтрак: с чахоточной снова начался удушливый кашель. Госпожа де Жонкьер скоро доела артишоки и вернулась в свой вагон, простившись с дочерью.
   Молодой священник едва сдержал свое изумление при виде госпожи Вольмар, на черном корсаже которой оделялся красный крест дамы-патронессы. Пьер был знаком с нею, -- он до сих пор изредка посещает старую госпожу Вольмар, мать торговца бриллиантами, давешнюю знакомую его матери. Эта старая ханжа, суровая жестокая, способна опустить шторы, чтобы ее невестка не могла смотреть на улицу. Пьеру известна вся история бедной молодой женщины: на другой же день после свадьбы она очутилась взаперти под надзором деспотической свекрови и мужа, урода, отвратительного по своему безобразию, ревнующего до безумия и даже бьющего жену, что не мешает ему иметь содержанок. И не позволяли отлучаться ни на минуту никуда, кроме церкви. Пьер случайно обнаружил ее тайну, заметив однажды, что она обменялась за церковью Trinite несколькими торопливыми словами с каким-то прилично одетым, видным господином. Молодой священник угадал неизбежный и столь простительный грех, -- падение в объятиях преданного и молчаливого друга, скрываемую, жгучую, неутолимую страсть, c трудом улучаемые, мимолетные свидания, которые пользуются с такою жадностью, что время как будто сдвинется в одну вспышку, в один порыв страсти.
   Госпожа Вольмар смутилась, протянула Пьеру маленькую, продолговатую и полную руку.
   -- Вот нежданная встреча, господин аббат. Мы давно с вами не видались.
   Она пояснила, что уже третий год ездит Лурд, -- свекровь заставила ее вступить в общество Association de Notre-Dameme de Salut.
   -- Странно, что вы не встретились с нею на станции. Она усаживает меня в поезд и отвозит домой.
   Она сказала это самым простым тоном, но в словах ее невольно чувствовалась затаенная ирония, и Пьер догадался. Он знал, что она совсем не pелигиозна, исполняет обряды лишь затем, чтобы улучить время от времени хоть час полной свободы; молодой священник понял, что госпожу Вольмар ожидают в Лурде. Она, вероятно, стремится к предмету своей любви, скрывая свою страстность под маской скрытности, заволакивая блеск своих глаз дымкой холодного равнодушии.
   -- А я, -- сказал он, в свою очередь, -- сопровождаю подругу детства, одну несчастную больную молодую девушку... Прошу вас не отказать ей в вашем внимании, -- вы позаботитесь о ней...
   Госпожа Вольмар слегка покраснела, -- смущение рассеяло последние сомнения Пьера.
   Раймонда расплатилась по счету, проверив его самоуверенностью молодой хозяйки, понимающей толк в денежных расчетах. Госпожа Дезаньо увела госпожу Вольмар. Официанты выбивались из сил, торопились поспеть всюду, -- пассажиры вставали из-за столов, все бросались к вагонам, заслышав звонок.
   Пьер также поспешил вернуться к своему вагону, но его снова задержали на дороге.
   -- Господин кюре! -- воскликнул он, -- я заметил вас при отъезде, но не мог отлучиться, чтобы пожать вам руку.
   Он протянул руку старому священнику, приветствовавшему его добродушною улыбкой. Аббат Жюден служил приходским священником в Салиньи, в небольшой общине департамента de l'Oise. Высокий, полный, с широким румяным лицом, обрамленным седыми кудрями, он с первого же взгляда производил впечатление праведника, никогда не изведавшего ни телесных, ни духовных искушений. Невозмутимый в своей невинности, он обладал твердою, непоколебимою верой, не знал ни борьбы, ни сомнений: он верил, как младенец, чуждый греховным вожделениям. После того, как Лурдская Богоматерь исцелила его от глазной болезни, -- слухи об этом чуде разнеслись повсюду и поныне не перестают волновать верующих, -- старый священник стал верить еще более смело. Вера его как бы озарилась трогательно идеальною благодарностью.
   -- Я радуюсь, что вы едете с нами, друг мой, -- ласково сказал он, -- молодым священникам очень полезны эти паломничества. Меня уверяли, что в них иногда вселяется дух возмущения. Вот, вы увидите, как молятся все эти несчастные люди, -- это зрелище тронет вас до слез... Можно ли не возложить своего упования на промысел Божий при виде стольких страдальцев, исцеленных или нашедших утешение?
   Старый священник также сопровождал больную. Он вошел в отделение первого класса; на двери этого купа значилась надпись: "Господин аббат Жюден, занято".
   Жюден сказал Пьеру, понизив голос:
   -- Это госпожа Дьелафэ, -- знаете, жена крупного банкира. Их вилла, -- чисто королевское поместье, -- принадлежит к моему приходу. Узнав, что Пресвятая Дева оказала мне неизреченную милость, они стали умолять меня о заступничестве за несчастную больную. Я уже отслужил несколько месс, горячо молился... Посмотрите, -- она вон там, на дебаркадере: больная потребовала, чтобы ее вынесли, как ни трудно будет водворить ее обратно.
   На дебаркадере станции, в тени, действительно, виднелся длинный ящик, в котором лежала женщина с прекрасным, правильным лицом и прелестными глазами; судя по ее лицу, ей было не более двадцати шести лет.
   Она была поражена ужасным недугом, -- истощением известковых солей, повлекшим за собою размягчение остова, медленное разложение костей. Три года тому назад, разрешившись от бремени мертвым ребенком, она стала чувствовать тупую боль в спинном хребте. Затем кости ее постепенно размягчались, теряли естественные очертания, -- позвонки ослабели, кости таза сплющились, кости рук и ног сделались неимоверно тонкими; она утратила вес и объем, как бы расплавилась, слилась в одну бесформенную массу. Эти останки человеческого существа, эту расплывчатую груду дряблого тела переносили с невероятными предосторожностями, опасаясь, что больная при первом же толчке распадется. Но лицо, неподвижное, с напряженным и бессмысленным выражением, -- сохранило свою дивную красоту. Потрясающее впечатление, производимое этими жалкими останками красавицы, еще более усиливало окружавшая ее пышная роскошь: ящик был оббит голубою шелковою материей, больная покрывалась драгоценными кружевами, голова ее была убрана наколкой из настоящих valenciennes. Богатство наложило свой отпечаток даже на агонию.
   -- Несчастная! -- продолжал вполголоса пояснять аббат Жюден, -- подумайте только: ведь, она так молода, так прекрасна, может располагать миллионами! И вы не можете себе представить, как ее любили, каким преклонением она окружена поныне!.. Высокий господин, который стоит около ящика, -- ее муж; а нарядная дама, которую вы видите рядом, -- сестра больной, -- госпожа Жуссер.
   Пьер вспомнил, что в газетах часто упоминалась фамилия госпожи Жуссер, жены дипломата, игравшей видную роль среди высшего католического, общества в Париже.
   До молодого священника донеслись слухи о романической любви, подавленной после тяжелой душевной борьбы. Госпожа Жуссер обладала весьма привлекательной внешностью; наряд ее отличался изысканною, изящною простотой. Она, по-видимому, всецело отдалась самоотверженным заботам о своей больной сестре. Муж, унаследовавший в тридцать пять лет грандиозную фирму от своего отца, был красивым, статным мужчиной; свежий цвет его лица оттенялся стройно облегающим тело черным сюртуком; глаза его были полны слезами, он обожал свою жену. Он пожелал отвезти ее в Лурд, -- бросил все свои дела, возлагая последнюю надежду на это обращение к божественному милосердию.
   Пьер с утра насмотрелся на много ужасных недугов, переполняющих скорбный "белый" поезд. Но ни один из них не потряс его душу в такой степени, как зрелище этого жалкого остова женщины, разлагающейся йод своими кружевами, при всех своих миллионах.
   -- Несчастная! -- содрогаясь, шепотом повторил он возглас старого священника.
   Но аббат Жюден сделал рукою жест, выражающий, что в душе его не угасла светлая надежда.
   -- Пресвятая Дева исцелит ее, я так много молился Ей.
   Снова прозвенел станционный колокол. До отъезда осталось всего две минуты. На дебаркадере в последний раз заволновалась толпа. Паломники возвращались с припасами, завернутыми в бумагу, с бутылками и кувшинами, наполненными водой. Многие, не находя своего вагона, растерянно бегали вдоль поезда. Калеки также спешили вернуться, учащенно стуча костылями; больные, с трудом передвигающие ноги, старались поскорее добраться до своих мест, опираясь на руки дам-патронесс и сестер милосердия.
   Четверо слуг прилагали чрезвычайные усилия, чтобы благополучно водворить госпожу Дьелафэ в ее купе первого класса. Виньероны, довольствовавшиеся помещением второго класса, уже уселись на свои места; среди невообразимой груды корзин, ящиков, чемоданов, маленький Гюстав едва находил место для своих исхудалых ног, напоминавших своим видом лапки насекомого.
   Вскоре появились все пассажиры последнего вагона: госпожа Маз, безмолвно проскользнувшая к своей скамье; госпожа Венсан, приподнявшая на ладонях свою любимицу и с ужасом прислушивавшаяся, не стонет ли девочка; госпожа Ветю, которую пришлось подвести к вагону, выведя из болезненного оцепенения; Элиза Рукэ, вымочившая себе все платье под краном, обтирающая свое чудовищно-обезображенное лицо. Все занимали свои места, вагон снова переполнился. Мария слушала отца, выражавшего свое восхищение живописным пейзажем, который он открыл, миновав станцию и дойдя до будки стрелочника.
   -- Хотите, мы уложим вас сейчас же? -- спросил Пьер, встревоженный страдальческим выражением лица Марии.
   -- О, нет, нет, подождите! -- ответила она. -- Я успею еще наслушаться грохота этих колес, точно вертящихся в моей голове и раздробляющих мои кости.
   Сестра Гиацинта упросила Феррана -- перед возвращением в буфетный вагон еще раз осмотреть умирающего. Она все еще ожидала отца Массиаса, удивляясь его непонятному промедлению; она не отчаивалась, однако, потому что сестра Клэр Дезанж не вернулась.
   Молодой доктор снова стал осматривать, щупать, выслушивать. Затем он безнадежно махнул рукой и сказал шепотом:
   -- По моему убеждению, вы не довезете его живым до Лурда.
   Из-за перегородок отовсюду высунулись испуганные лица. Всех, видимо, волновало, что там удалось узнать, как зовут этого человека, кто он такой, откуда взялся! Злополучный незнакомец не проронил ни слова: он умрет здесь, в этом вагоне, и никто не окажется в состояния даже назвать его!
   Сестре Гиацинте пришло в голову пошарить в карманах умиравшего. При столь исключительных условиях она не сочла это предосудительным.
   -- Господин Ферран, посмотрите-ка, что лежит у него в карманах.
   Доктор осторожно исполнил ее просьбу. В карманах оказались четки, нож и три су. Тем и ограничились все результаты обыска.
   Кто-то крикнул, что сестра Клэр Дезанж приближается в сопровождении отца Массиаса. Последний просто замешкался, увлекшись разговором с кюре Sainte-Radegonde в одной из зал станции.
   Появление его произвело глубокое впечатление, возродилась надежда на спасение умирающего. Но поезд уже готовился к отходу; кондуктора закрывали двери вагонов, приходилось совершить помазание священным елеем как можно скорее, чтобы не задержать слишком долго поезда.
   -- Сюда, сюда, ваше преподобие! -- кричала сестра Гиацинта. -- Войдите в наш вагон, несчастный больной здесь.
   Отец Массиас был старше Пьера на пять лет; они были, тем не менее, товарищами по семинарии. Массиас, высокий и худой, напоминал своею внешностью аскета; лицо его окаймляла светлая борода, глаза горели лихорадочным блеском. Его не смущали сомнения, но вера его не была простодушною верой ребенка: страстный, как апостол, он жаждал борьбы и побед, ради прославления Пречистой Девы. В черной рясе с большим капюшоном, и в войлочной шляпе с широкими полями, он весь сиял неутомимым стремлением к подвижничеству.
   Он поспешно вынул из кармана серебряный ларец со священным елеем. Обряд начался под шум последних, захлопываемых кондукторами дверей и беготни запоздавших паломников; начальник станция тревожно посматривал на часы, сознавая, что придется на несколько минут задержать поезд.
   -- Gredo in unum Deum... -- быстро шептал отец Массиас.
   -- Amen, -- ответили сестра Гиацинта и все паломники вагона.
   Здоровые склонили колени на скамьях. Остальные молитвенно сложили руки, осеняя себя крестным знамением. Когда вслед за тихими звуками молитв послышались установленные церковью певучие возгласа молебствий, в стройном хоре поющих kyrie, затрепетало пламенное моление об отпущении грехов о телесном и духовном исцелении умирающего. Да простится ему вся его, -- неведомая, -- жизнь, да войдет он, безвестный и торжествующий, в царство Божие!
   -- Christe, exaudi nos.
   -- Ora pro nobis, sancte Dei Genitrix.
   Отец Массиас вынул серебряную иглу, -- на конце ее колебалась капля освященного елея. При тесноте помещения и недостатке времени, -- весь поезд ожидал окончания обряда, встревоженные пассажиры высовывала головы из дверей вагонов, -- он не мог совершить обычного помазания различных органов чувств, -- этих ворот, в которые проникает порок. Канонический устав разрешал в исключительно спешных случаях ограничиваться одним помазанием уст. Отец Массиас прикоснулся к посиневшим, полуоткрытым губам, больной почти перестал дышать, лицо с опущенными веками казалось омертвелым, принявшим землянистый оттенок, точно готовясь превратиться в прах, из которого оно создано.
   -- Per istam unctionem et suam piissimam misericordiam, indulgent tibi Dominus quidquid per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum deliquisti.
   После произнесения этой формулы отпущения грехов, пришлось выпустить всю остальную часть обряда. Отец Массиас едва успел вытереть каплю елея клочком ваты, который заранее приготовила сестра Гиацинта. Он был вынужден удалиться из вагона, вернуться в свое отделение почти бегом, приводя на пути в порядок ларец с освященным елеем.
   -- Мы не можем ждать больше, это немыслимо! -- взволнованно повторял начальник станции. -- Поспешите, поспешите, поезд сейчас тронется!
   Паломники окончательно водворились на свои места. Госпожа де Жонкьер, продолжая опасаться за Ла-Гривотт, переменила место, чтобы сидеть поближе к чахоточной. Она села напротив господина Сабатье, погрузившегося в терпеливое и безмолвное ожидание.
   Сестра Гиацинта не вернулась в свое отделение; она решила остаться возле умирающего, чтобы, в случае нужды, оказать ему помощь. Кроме того, она хотела помочь Марте, выбивавшейся из сил, чтобы облегчить страдания брата Изидора.
   Мария побледнела; она уже чувствовала в своем трепещущем теле толчки поезда, -- хотя удушливые и зловонные вагоны еще не помчались в дальнейший путь под припеком знойного солнца.
   Раздался пронзительный свисток, паровоз запыхтел. Сестра Гиацинта поднялась с места и воскликнула:
   -- Magnificat, дети мои!
   

III

   Когда поезд тронулся, дверь вагона раскрылась, кондуктор втолкнул в отделение, где помещались Мария и Пьер, девочку лет четырнадцати.
   -- Садитесь скорее, там есть одно свободное место.
   Лица пассажиров приняли недовольное выражение. Некоторые собирались протестовать. Но сестра Гиацинта воскликнула:
   -- Здравствуйте, Софи! Вы едете еще раз поклониться Пресвятой Деве, исцелившей вас в прошлом году?
   Госпожа Жонкьер добавила:
   -- Вы хорошо сделали, милая Софи! Не следует забывать благодеяний.
   -- Да, сестра моя! Вы правы, сударыня! -- лаской улыбаясь, ответила девочка.
   Дверь захлопнулась; пришлось поневоле примирять с присутствием новой паломницы, упавшей точно с неба в ту минуту, когда отходил поезд. Софи еле не опоздала. Девочка была худенькою, она не займет много места. Притом же дама-патронесса и сестра милосердия знакомы с нею, взоры всех больных устремились к Софи, когда сестра Гиацинта сказала, что Пресвятая Дева исцелила ее.
   Вагон миновал станционные здания, паровоз и колеса стучали все громче; сестра Гиацинта повторяла, захлопав в ладоши:
   -- Ну, дети мои, начинайте Magnificat!
   Пока паломники пели под стук и толчки вагона хвалебный гимн, Пьер рассматривал Софи. Она, очевидно, крестьянского происхождения, -- дочь какого-нибудь бедного землевладельца из окрестностей Пуатье; родители, вероятно, балуют ее, обращаются, точно с барышней, с тех пор, как она сподобилась чуда, сделалась предметом особенного внимания приходских священников всего округа. Она была одета в соломенную шляпу с розовыми лентами и серое шерстяное платье, сделанное воланом. Круглое лицо Софи нельзя было назвать красивым, -- оно казалось, тем не менее, признательным, благодаря свежести кожи и светлым голубым глазам, придававшим ей скромное и улыбающееся выражение.
   Когда паломники допели Magnificat, Пьер не мог сдержаться от желания расспросить Софи. Его чрезвычайно интересовало, что скажет эта, по-видимому, наивная и непохожая на лгунью молоденькая девушка.
   -- Итак, дитя мое, вы едва не опоздали на поезд.
   -- О, господин аббат, мне было бы очень стыдно, если бы это случилось... Я ждала на станции с полудня. Так вот, я увидела вдруг господина кюре из Sainte-Radegonde, который хорошо знает меня. Он подозвал меня, поцокал, сказав, что я хорошая девочка, и похвалил то, что я возвращаюсь в Лурд. А поезд в это время уже отходил, я едва успела добежать. Зато добежала же я!
   Она смеялась, все еще с трудом переводя дух, и, тем не менее, чувствовала угрызения совести, стыдясь, что едва не провинилась, вследствие своей легкомысленности.
   -- Как вас зовут, дитя мое?
   -- Софи Куто, господин аббат.
   -- Вы живете, должно быть, не в самом Пуатье?
   -- Нет, конечно, мы не городские... Мы из Вивонны, -- это в семи, километрах от Пуатье. У моих родителей есть кое-что за душой; мы могли бы жить не дурно, если бы в доме не было восьми детей... Я пятая. К счастью, четверо старших уже начинают работать.
   -- А чем же занимаетесь вы, дитя мое?
   -- О, я, господин аббат, -- я не приношу особенной пользы... С прошлого года, с того времени, как я вернулась исцеленною, меня ни на один день не оставляют в покое. Вы понимаете, на меня приходят смотреть, меня свели к монсеньору, возили по монастырям, повсюду. А до этого я долго болела, я не могла ходить без палки, я кричала при каждом шаге, так больно было моей ноге.
   -- Следовательно, Пресвятая Дева исцелила вас и от боли в ноге?
   Софи не успела ответить. Сестра Гиацинта, слушавшая разговор, перебила девочку:
   -- От костоеды левой пяты, длившейся три год: Нога была опухшею, искривленною, фистулы постоянно сочились гнойным выделением.
   Все больные, находившиеся в вагоне, заволновались. Они не сводили глаз с исцелившейся, видели в ней олицетворение чуда. Те, которые могли стоять поднимались с места, чтобы получше рассмотреть девочку; недужные, прикованные к своим тюфякам старались опереться на локти и повернуть к ней голову. После отъезда из Пуатье, страдальцы, устрашенные предстоящим пятнадцатичасовым мучительным переездом, сочли внезапное появление этого ребенка, сподобившегося милости Господней, -- божественным лучом надежды, которая облегчит их страдания, даст им силы достигнуть цели путешествия. Стоны замолкли, все лица обратились к Софи, во всех взорах засияла пламенная жажда веры.
   Особенно оживилась Мария; она приподнялась на постели, сложила свои руки и тихо умоляла Пьера:
   -- Прошу вас, расспросите ее, пусть она расскажет нам все подробности... Она исцелилась! Господи, -- исцелилась от такой ужасной болезни!
   Госпожа де Жонкьер взволнованно наклонилась над перегородкой и поцеловала девочку.
   -- Наша милая девочка, конечно, расскажет нам обо всем... Не правда ли, голубушка, вы расскажете нам, что сделала для вас Пресвятая Дева?
   -- С большим удовольствием, сударыня...
   Лицо ее сохранило прежнее скромное и, вместе с тем, улыбающееся выражение. Она хотела немедленно приступить к рассказу, подняла правую руку, точно прося своим грациозным жестом внимания. Она, очевидно, уже освоилась с публикой.
   Но девочку трудно было видеть с некоторых мест вагона. Сестра Гиацинта придумала способ устранить это неудобство.
   -- Встаньте на скамью, Софи, и говорите погромче, чтобы стук не мешал слышать вас.
   Девочка засмеялась; приступая к повествованию, она должна была сделать некоторое усилие, чтобы сосредоточиться.
   -- Итак, я совсем лишилась ноги, я не могла сходить даже в церковь, приходилось постоянно обвертывать больную ногу в холст, потому что из нее вытекала грязная жидкость. Господин Ривуар, доктор, сделавший разрез, чтобы посмотреть, что делается там, внутри, сказал, что он будет принужден удалить часть кости. От этого я, конечно, сделалась бы хромой... Тогда, хорошенько помолившись Пресвятой Деве, я отправилась погрузить мою ногу в воду. Я сделала это с таким страстным желанием излечиться, что даже не дала себе времени снять повязку. И вот, все осталось в воде, -- когда я вынула ногу, на ней не осталось и следа болячки.
   Этот рассказ о поразительном чуде, столь отрадный для больных, отчаявшихся в своем излечении, вызвал шепот удивления и восторга. Она перевела дух и произнесла завершительные слова с новым жестом, несколько подняв и разведя руки.
   В Вивонне господин Ривуар, снова осмотрев мою ногу, сказал: "Мне безразлично, Господь или бес исцелял эту девочку, -- несомненно, лишь одно: что она исцелена".
   На этот раз вагон огласился смехом. Девочка говорила несколько напыщенным тоном, -- она столько раз повторяла свой рассказ, что выучила его наизусть. Слова доктора составляли уже испытанный эффект; Софи заранее улыбалась, готовясь произнести их, она была убеждена, что слушатели станут смеяться. Девочка, видимо, сохранила полную трог астали тяжелые дни. Сперва он наотрез отказался сопровождать Мари. Потом решение его поколебалось, он подумал, что может с толком использовать время, потраченное на путешествие, и собрать сведения о Бернадетте, чей очаровательный образ жил в его сердце. Наконец он проникся сладостным чувством, неосознанной надеждой, что, быть может, Мари права: святая дева сжалится над ним и вернет ему слепую веру, невинную веру ребенка, который любит не рассуждая. О, верить, всей душой погрузиться в религию! Какое невероятное счастье! Он стремился к вере со всею радостью молодости, со всею силой любви к матери, со жгучим желанием уйти от муки знания, уснуть навеки в божественном неведении. Какая дивная надежда и сколько малодушия в этом стремлении обратиться в ничто, отдаться всецело в руки бога!
   Так у Пьера возникло желание сделать последнюю попытку.
   Через неделю вопрос о поездке в Лурд был решен. Но Пьер потребовал созвать консилиум, чтобы узнать, можно ли перевозить Мари, и тут ему вспомнилась еще одна сцена, его упорно преследовали некоторые подробности, тогда как другие уже стерлись из памяти. Двое врачей, давно пользовавших больную, -- один, констатировавший разрыв связок, другой паралич, явившийся следствием поражения спинного мозга, -- сошлись в мнении, что у Мари паралич и, возможно, некоторые нарушения со стороны связок; все симптомы были налицо, случай казался им настолько ясным, что они, не задумываясь, подписали свидетельства с почти одинаковым диагнозом. Они считали путешествие возможным, но крайне тяжелым для больной. Мнение этих врачей заставило Пьера решиться, так как он считал их очень осторожными, очень добросовестными в своем желании выяснить истинное положение вещей. У него сохранилось смутное воспоминание о третьем враче, Боклере, его дальнем родственнике, пытливом молодом человеке, но малоизвестном и слывшем чудаком. Он долго смотрел на Мари, интересовался ее родственниками по восходящей линии, внимательно выслушал то, что ему рассказали о г-не де Герсене, архитекторе-изобретателе, преувеличенно впечатлительном и бесхарактерном. Затем он измерил зрительное поле больной, незаметно, путем пальпации, выяснил, что боль локализовалась в левом яичнике и что при нажиме эта боль подступала к горлу тяжелым клубком, который душил ее. Он не придавал никакого значения диагнозу своих коллег о параличе ног. И на прямой вопрос воскликнул, что больную надо везти в Лурд, больная непременно исцелится, раз она в этом уверена. Он говорил о Лурде вполне серьезно, -- лишь бы была вера; две его пациентки, очень верующие, которых он послал в прошлом году в Лурд, вернулись совершенно здоровыми. Он даже предсказал, как произойдет чудо: это будет молниеносно, больная очнется после состояния сильнейшего возбуждения, и адская боль, которая мучит девушку, появившись в последний раз, исчезнет вдруг. Но врач решительно отказался дать письменное свидетельство. Он расходился в мнении со своими коллегами, а они очень холодно отнеслись к его молодому задору. Пьер смутно припоминал отдельные фразы спора, обрывки высказываний Боклера на совещании врачей: вывих с легкими разрывами связок вследствие падения с лошади, затем медленное восстановление пораженных связок; а позже возникли уже нервные явления: больная под действием первоначального испуга не переставала думать о своем недуге, все ее внимание сосредоточилось на пораженной точке, и боль стала расти. Только сильный толчок, какое-нибудь исключительное потрясение может вывести больную из этого состояния. Впрочем, он допускал неправильный обмен веществ, однако вопрос этот был еще мало исследован, поэтому он не решался высказаться о большом значении этого фактора. Но мысль, что болезнь Мари воображаемая, что ужасные страдания, мучившие ее, были следствием давно вылеченного повреждения, показалась Пьеру настолько парадоксальной, что он даже не придал ей значения -- ведь он видел девушку умирающей, он видел ее безжизненные ноги. Его только радовало, что все три врача сошлись в мнении, допускавшем поездку в Лурд. Достаточно было сознания, что Мари может поправиться, -- и он готов был сопровождать ее на край света.
   Ах, в какой суматохе провел он последние дни в Париже! Скоро начнется паломничество. Пьеру пришла на ум мысль просить Попечительство госпитализировать Мари, чтобы избежать лишних расходов. Затем ему пришлось немало похлопотать, чтобы его самого приняли в Попечительство богородицы всех скорбящих. Г-н де Герсен был в восторге; он любил природу и горел желанием видеть Пиренеи; он ни о чем не заботился, ничего не имел против того, чтобы молодой священник взял на себя дорожные расходы, оплату гостиницы на месте -- словом, ухаживал бы за ним, как за малым ребенком; а когда Бланш в последнюю минуту сунула отцу луидор, он счел себя богачом. Бедная, доблестная Бланш! Она скопила пятьдесят франков, пришлось взять их, иначе она бы обиделась: ей тоже хотелось хоть чем-то помочь выздоровлению сестры, а сопровождать ее она не могла: она осталась в Париже, чтобы по-прежнему мерить его из конца в конец, бегая по урокам в то время, как ее родные будут преклонять колена в чудодейственном Гроте. Они уехали. И поезд все мчался и мчался вперед.
   На станции Шательро внезапный гул голосов встряхнул Пьера, оторвав его от мечтаний. Что случилось? Разве уже приехали в Пуатье? Но был только полдень, и сестра Гиацинта возвестила чтение Angelus'a, состоящего из трех троекратно повторяемых молитв богородице. Голоса то затихали, то звучали вновь, начиная новое песнопение, изливаясь в длительной жалобе. Еще добрых двадцать пять минут -- и будет получасовая остановка в Пуатье; это хоть немного облегчит страдания. Как было плохо, как ужасно качало в зловонном, жарком вагоне! Сколько горя! Крупные слезы катились по щекам г-жи Венсен, глухие проклятия вырывались у г-на Сабатье, обычно такого сдержанного, а брат Изидор, Гривотта и г-жа Ветю казались безжизненными, бездыханными, подобными обломкам корабля, уносимым волной. Мари молча лежала с зажмуренными глазами и не хотела их открывать; ее преследовало, как призрак, страшное лицо Элизы Руке с зияющей язвой, -- оно казалось воплощением смерти. И пока поезд, ускоряя ход, мчал под грозовым небом по пылающим от зноя равнинам все это людское торе, среди пассажиров снова началась паника: больной в углу перестал дышать, кто-то крикнул, что он кончается.

III

   Как только поезд остановился в Пуатье, сестра Гиацинта заторопилась к выходу, проталкиваясь сквозь толпу поездной прислуги, открывавшей двери, и паломников, спешивших покинуть вагон.
   -- Подождите, подождите, -- повторяла она. -- Дайте мне пройти первой, я должна посмотреть, неужели все кончено?
   Войдя в соседнее купе, она приподняла голову больного и, увидев его смертельно бледное лицо и безжизненные глаза, подумала сперва, что он действительно умер; но он еще дышал.
   -- Нет, нет, он дышит. Скорее, надо торопиться.
   И, обратившись ко второй сестре, которая была на этом конце вагона, сказала:
   -- Прошу вас, сестра Клер Дезанж, сбегайте за отцом Массиасом, он, должно быть, в третьем или четвертом вагоне. Скажите ему, что у нас здесь тяжелобольной, пусть сейчас же несет святые дары.
   Не ответив, сестра исчезла в толпе. Она была небольшого роста, худенькая, с загадочным взглядом, кроткая и очень сдержанная, но чрезвычайно деятельная.
   Пьер, молча следивший за этой сценой из своего купе, спросил:
   -- Не пойти ли за доктором?
   -- Конечно, я тоже об этом думала, -- ответила сестра Гиацинта. -- Ах, господин аббат, не откажите в любезности, сходите за ним сами!
   Пьер как раз собирался пойти в вагон-буфет за бульоном для Мари. Когда прекратилась тряска, больной стало немного легче, она открыла глаза и попросила отца посадить ее. Ей очень хотелось хоть на минуту спуститься на перрон, чтобы глотнуть свежего воздуха. Но она чувствовала, что такая прось- ба обременительна, слишком было бы трудно внести ее обратно.
   Господин де Герсен, позавтракав в вагоне как и большинство паломников и больных, закурил папиросу возле открытой двери, а Пьер побежал к вагону-буфету, где находился дежурный врач с аптечкой.
   Несколько больных остались в вагоне -- нечего было и думать куда-то их выносить. Гривотта задыхалась и бредила, из-за нее задержалась г-жа де Жонкьер, которая условилась встретиться в буфете со своей дочерью Раймондой, г-жой Вольмар и г-жой Дезаньо, чтобы вместе позавтракать. Как же оставить эту несчастную, почти умирающую больную одну, на жесткой скамейке? Марта также не двинулась с места и продолжала сидеть возле брата; миссионер тихонько стонал. Прикованный к своему месту, г-н Сабатье ждал жену, она пошла купить ему винограду. Остальные пассажиры, те, что могли передвигаться, толкались, торопясь хоть на миг выйти из кошмарного вагона и размять ноги, онемевшие за семь часов пути. Г-жа Маэ тотчас же отошла в сто- ронку, стремясь спрятать от людей свое горе. Г-жа Ветю, отупевшая от боли, с усилием прошла несколько шагов и упала на скамью на самом солнце -- она даже не чувствовала его обжигающих лучей; а Элиза Руке, которую мучила жажда, искала, закрывшись черным платком, где бы напиться свежей воды. Г-жа Венсен медленно прогуливалась с Розой на руках; она пыталась улыбаться и как могла развлекала дочь, показывая ей ярко раскрашенные картинки, а девочка серьезно смотрела на них невидящими глазами.
   Пьер с большим трудом пробивал себе дорогу в толпе, запрудившей платформу. Трудно представить себе этот живой поток калек и здоровых, которых поезд выбросил на перрон; свыше восьмисот человек волновались, суетились, куда-то бежали, задыхались. Каждый вагон выгрузил столько горя, сколько может вместиться в целом походном госпитале; сумма страданий, которые перевозил этот страшный белый поезд, была невероятной; недаром в пути о нем создавались легенды, исполненные ужаса. Немощные, еле живые люди кое-как тащились по платформе, некоторых несли на носилках, там и сям стояли, сбившись в кучу, группы людей. Вокруг была толчея, люди громко перекликались, без памяти спеша в буфет и к стойкам, где продавались напитки. Каждый торопился по своим делам. Эта получасовая остановка, единственная по дороге в Лурд, была такой короткой! И только сияющая белизна одежды деловито мелькавших сестер Общины успения -- их белоснежные чепцы, нагрудники и передники -- вносила разнообразие в море черных сутан и поношенного платья неопределенного цвета, в которое был одет весь этот бедный люд.
   Когда Пьер наконец подошел к вагону-буфету, находившемуся в середине поезда, толпа людей уже осаждала вход. Там стояла маленькая керосиновая плита и целая батарея кухонной посуды. Бульон из концентратов подогревался в жестяных котелках; тут же выстроились литровые банки сгущенного молока, -- его разводили и употребляли по мере надобности. Другие запасы -- печенье, шоколад, фрукты -- лежали в шкафу. Сестра Сен-Франсуа, работавшая в буфете, женщина лет сорока пяти, низенькая и полная, с добрым свежим лицом, теряла голову от множества протянутых к ней жадных рук. Продолжая раздавать еду, она слушала Пьера, который беседовал с доктором, сидевшим со своей дорожной аптечкой в другом купе вагона.
   Узнав из рассказа молодого священника о несчастном умирающем, сестра Сен-Франсуа попросила заменить ее: ей хотелось пойти посмотреть на больного.
   -- Сестра, а я хотел получить у вас бульону для одной больной.
   -- Ну что ж, господин аббат, я принесу. Идите вперед.
   Они поспешно вышли -- аббат и доктор переговаривались между собой, а сестра Сен-Франсуа шла за ними с чашкой, осторожно продвигаясь в толпе, чтобы не пролить бульон. Доктор, высокий брюнет лет двадцати восьми, был очень красив собой и походил на молодого римского императора; такие лица еще и сейчас встречаются на выжженных полях Прованса. Заметив его, сестра Гиацинта с удивлением воскликнула:
   -- Как! Это вы, господин Ферран?
   Оба были изумлены встречей. Сестрам Общины успения поручалась доблестная миссия ухаживать за больными, главным образом за бедняками, умирающими в своих мансардах из-за недостатка средств; сестры проводят всю жизнь возле этих больных, в тесных комнатах, подле убогих коек, выполняют самую тяжелую работу, готовят, хозяйничают, заменяют прислугу и родственниц и остаются у больных до их выздоровления или смерти. Вот каким образом молоденькая сестра Гиацинта с молочно-белым лицом и смеющимися голубыми глазами попала однажды к молодому человеку, тогда еще студенту, заболевшему брюшным тифом; он был очень беден н жил на улице Дюфур в комнате на чердаке, под самой крышей, куда вела деревянная лесенка. Сестра Гиацинта не покидала его и, ухаживая за ним со свойственной ей страстной самоотверженностью, спасла от смерти; когда-то ее ребенком нашли на церковной паперти, и у нее не было другой семьи, кроме больных, которым она была предана всей своей пылкой, любящей душой. Молодые люди провели вместе чудесный месяц, а после между ними установились чистые, товарищеские, братские отношения, скрепленные страданием. Называя ее "сестра", Ферран как бы на самом деле обращался к родной сестре. Она была для него и матерью, -- помогала CMV вставать и укладывала спать, как свое родное дитя; и никогда ничто не возникало между ними, кроме великой жалости, глубокого умиления, которым проникаются люди, творящие милосердие. Она была веселым существом, всегда готова помочь и утешить, и порой даже забывала о том, что она женщина, а он обожал ее, питал к ней величайшее уважение и сохранил о ней самые целомудренные и нежные воспоминания.
   -- Ах, сестра Гиацинта, сестра Гиацинта! -- прошептал он в восторге.
   Их встреча была совершенно случайной. Ферран не был верующим и оказался здесь только потому, что в последний момент согласился заменить товарища, которому что-то помешало ехать. Уже с год как Ферран был практикантом в одной из парижских больниц. Его очень заинтересовала поездка в Лурд при таких исключительных обстоятельствах.
   Обрадовавшись свиданию, они позабыли о больном. Но сестра Гиацинта быстро спохватилась:
   -- Видите ли, господин Ферран, мы позвали вас к этому несчастному человеку. Одно время мы даже думали, что он умер... От самого Амбуаза он очень беспокоит нас, я только что послала за святыми дарами... Как вы находите, он очень плох? Нельзя ли ему помочь?
   Молодой врач уже осматривал умирающего; остальные больные в вагоне заволновались, глядя во все глаза на происходящее. Рука Мари, державшая принесенную сестрой Сен-Франсуа чашку с бульоном, так дрожала, что Пьер должен был взять ее, чтобы накормить девушку; но она не могла допить бульон, глаза ее выжидающе следили за больным, как будто речь шла о ней самой.
   -- Скажите, как вы находите его, -- снова спросила сестра Гиацинта, -- чем он болен?
   -- Чем он болен? -- пробормотал Ферран. -- Да всем на свете!
   Он вынул из кармана пузырек и попробовал разжать стиснутые зубы больного, влить ему в рот несколько капель. Тот вздохнул, поднял веки, снова опустил их, и это было все -- больше он не проявлял никаких признаков жизни.
   Сестра Гиацинта, обычно такая спокойная и никогда не приходившая в отчаяние, заволновалась:
   -- Но это ужасно! А сестра Клер Дезанж не идет! Ведь я ей точно объяснила, в каком вагоне отец Массиас... Бог мой, что с нами будет?
   Видя, что ее присутствие бесполезно, сестра Сен-Франсуа решила вернуться в свой вагон. Сперва она спросила, не умирает ли человек просто от голода; это случается, вот она и пришла, чтобы предложить ему что-нибудь съесть. Уходя, ока обещала поторопить сестру Дезанж, если встретит ее; но не успела она пройти и нескольких шагов, как обернулась и указала на сестру, возвращавшуюся своей неслышной походкой, без священника.
   Сестра Гиацинта, стоя в дверях, торопила сестру Дезанж.
   -- Скорей, идите же скорей!.. А где отец Массиве?
   -- Его там нет.
   -- Как! Его там нет?
   -- Нет. Как я ни спешила, пробраться быстро сквозь эту толпу не было никакой возможности. Когда я вошла в вагон, отец Массиас уже ушел -- очевидно, в город.
   Она объяснила, что, по слухам, отец Массиас должен был встретиться со священником церкви святой Радегонды. Прошлые годы паломники останавливались в Пуатье на сутки: больных помещали в городской больнице, а остальные отправлялись процессией в церковь святой Радегонды. Но в этом году что-то помешало устроить такое шествие и решено было проследовать прямо в Лурд, а отец Массиас, очевидно, отправился по делам к священнику.
   -- Мне обещали прислать его сюда со святыми дарами, как только он вернется.
   Сестра Гиацинта пришла в полное отчаяние. Раз наука не может ничем помочь, быть может, святые дары облегчили бы состояние больного. Ей часто приходилось это видеть.
   -- Ах, сестра, сестра!.. Как я огорчена!.. Будьте так добры, вернитесь туда, дождитесь отца Массиаса и приведите его, лишь только он появится.
   -- Хорошо, сестра, -- послушно ответила сестра Дезанж и ушла со свойственным ей серьезным и таинственным видом, как тень скользя в толпе.
   Ферран все смотрел на больного, огорчаясь, что не может доставить сестре Гиацинте радость и оживить его. И когда врач безнадежно махнул рукой, она попросила:
   -- Господин Ферран, останьтесь со мной, пока не придет отец Массиас... Мне будет спокойней.
   Он остался и помог приподнять больного, который соскальзывал со скамейки. Сестра взяла полотенце и вытерла умирающему лицо, то и дело покрывавшееся обильным потом. Ожидание продолжалось: находившимся в вагоне становилось не по себе, у дверей толпились любопытные.
   Какая-то девушка, пробравшись сквозь толпу, быстро поднялась на ступеньку вагона и окликнула г-жу де Жонкьер.
   -- Что случилось, мама? Мы ждем тебя в буфете.
   Это была Раймонда де Жонкьер, двадцатипятилетняя, чересчур пышная для своего возраста брюнетка с крупным носом, большим ртом и приятным, полным лицом, удивительно похожая на мать.
   -- Дитя мое, ты же видишь, я не могу оставить эту бедную женщину.
   Госпожа де Жонкьер указала на Гривотту, сотрясавшуюся от кашля.
   -- Ах, мама, какая жалость! Госпожа Дезаньо и госпожа Вольмар с таким нетерпением ждали этого завтрака вчетвером!
   -- Что же делать, милочка!.. Начните без меня. Скажи им, что я приду, как только освобожусь.
   Внезапно ей пришла в голову мысль:
   -- Подожди, здесь доктор, я попытаюсь поручить ему больную... Иди, я скоро буду. Знаешь, я просто умираю от голода!
   Раймонда быстро вернулась в буфет, а г-жа де Жонкьер попросила Феррана оказать помощь Гривотте. По просьбе Марты он уже осмотрел брата Изидора, продолжавшего стонать, и снова безнадежно махнул рукой. Затем, поспешив к чахоточной, он посадил ее, надеясь остановить кашель, который в самом деле постепенно прекратился, и помог даме-попечительнице дать больной глоток успокоительного лекарства.
   Присутствие врача взволновало больных. Г-н Сабатье медленно ел виноград, принесенный женой, и не обращался к доктору, заранее зная ответ, -- он уже устал советоваться со светилами науки, как он выражался; все же и он приободрился, когда врач помог бедной девушке, чье соседство было ему неприятно. Даже Мари с возрастающим интересом смотрела на врача, не решаясь подозвать его: она была уверена, что он бессилен ей помочь.
   Толкотня на перроне увеличилась. До отхода поезда оставалось всего четверть часа. Бесчувственная ко всему, с открытыми, невидящими глазами, г-жа Ветю дремала на солнцепеке, а г-жа Венсен, укачивая Розу, продолжала медленно прогуливаться с больной девочкой на руках, такой легкой, что мать не ощущала ноши. Многие бежали к крану, чтобы наполнить водой жбаны, бидоны, бутылки. Г-жа Маэ, женщина аккуратная и чистоплотная, хотела помыть руки, но, подойдя к крану, отшатнулась: она увидела Элизу Руке, -- девушка собиралась напиться. Многие отступили, не решаясь брать воду, содрогаясь при виде этой страшной маски -- головы с лицом, похожим на собачью морду, изуродованную огромной язвой, из которой высовывался язык. Множество паломников расположилось завтракать на платформе. Слышался ритмичный стук костылей -- какая-то женщина без конца ходила взад и вперед. По земле полз непонятно зачем и куда безногий калека. Несколько человек, усевшись в кружок, застыли, словно изваяния. Весь этот походный госпиталь, выгруженный на полчаса, отдыхал на свежем воздухе, а кругом, под полуденным солнцем, сновала ошалелая толпа здоровых, бесконечно печальных и несчастных бедняков.
   Пьер не отходил от Мари, так как г-н де Герсен исчез, привлеченный зеленеющим пейзажем, открывавшимся за станцией. Молодой священник, обеспокоенный тем, что Мари не доела бульон, попытался, улыбаясь, соблазнить больную лакомством и предложил купить ей персик, но она отказывалась: ей было очень плохо, и ничто не доставляло удовольствия. Она смотрела на Пьера своими большими, полными безысходной грусти глазами; ее раздражала эта остановка, отодвигавшая возможность исцеления, и в то же время ужасала перспектива тряски во время тяжелого, бесконечного пути.
   Какой-то тучный мужчина подошел и коснулся руки Пьера. У него были чуть тронутые сединой волосы, длинная борода обрамляла широкое слащаво-благообразное лицо.
   -- Простите, господин аббат, не в этом ли вагоне умирает несчастный больной?
   Священник ответил утвердительно, и незнакомец исполнился еще большего добродушия и дружелюбия.
   -- Меня зовут Виньерон, я -- помощник начальника отдела в министерстве финансов и взял отпуск, чтобы сопровождать жену и сына Гюстава в Лурд... Милое дитя всю свою надежду возлагает на святую деву, и мы молимся ей денно и нощно... Мы тут, рядом, занимаем купе в вагоне второго класса.
   Потом он повернулся и поманил рукой своих.
   -- Идите, идите, это здесь. Несчастный больной в самом деле очень плох.
   Госпожа Виньерон была аккуратная мещаночка, маленькая, щуплая, с бескровным длинным лицом; сын очень походил на мать. Ему исполнилось пятнадцать лет, но на вид казалось не больше десяти; он был худ, как скелет, его высохшая правая нога безжизненно висела, и мальчик опирался на костыль. На худеньком личике, перекошенном гримасой, жили одни глаза; их взгляд, в котором светился ум, обостренный страданием, казалось, пронизывал человека насквозь.
   За ними, с трудом переставляя ноги, шла старая дама с одутловатым лицом; г-н Виньерон, забывший было про нее, снова подошел к Пьеру, чтобы уж познакомить его со всеми членами семьи.
   -- Госпожа Шез, старшая сестра моей жены; она очень любит Гюстава и также захотела сопровождать его.
   Наклонившись, он доверительно добавил тихим голосом:
   -- Госпожа Шез -- вдова фабриканта шелков и очень богата. У нее порок сердца, это ее беспокоит,
   И все семейство, сгрудившись, стало с величайшим любопытством наблюдать за тем, что происходило в вагоне. То и дело подходили новые люди; отец взял сына на руки, чтобы тому было виднее, г-жа Шез держала костыль, а мать приподнялась на цыпочки.
   В вагоне все оставалось по-прежнему; больной сидел в углу, вытянувшись, прислонясь головой к жесткой дубовой перегородке. Он закрыл глаза, губы его передергивала судорога, мертвенно-бледное лицо покрывалось холодным потом, который сестра Гиацинта время от времени вытирала полотенцем; она больше не говорила ни слова, к ней вернулась ясность духа, и, ничем не выражая своего нетерпения, она уповала на бога; изредка она поглядывала на платформу, не идет ли отец Массиас.
   -- Смотри, Гюстав, -- сказал г-н Виньерон сыну, -- это, должно быть, чахоточный?
   Золотушный мальчик, с искривленным позвоночником, весь в чирьях, казалось, со страстным интересом следил за агонией умирающего. Ему ничуть не было страшно, и он только улыбался бесконечно грустной улыбкой.
   -- О, это ужасно! -- пробормотала г-жа Шез; она побледнела от страха перед смертью, всегда охватывавшего ее при мысли о внезапном конце.
   -- Что ж, -- глубокомысленно произнес г-н Виньерон, -- всякому свой черед, все мы смертны.
   Какая-то странная ирония промелькнула в болезненной улыбке Гюстава, -- он будто слышал иные слова, неосознанное пожелание, надежду, что старая тетка умрет раньше него и он получит в наследство обещанные пятьсот тысяч франков; да и сам он недолго будет обременять семью.
   -- Спусти его на землю, -- сказала г-жа Виньерон мужу. -- Ты утомляешь его, держа за ноги.
   Она и г-жа Шез засуетились, оберегая мальчика от толчков. Голубчик, о нем все время надо заботиться! Родные каждую минуту боялись его потерять. Отец считал, что лучше всего сейчас же посадить Гюстава в вагон. И когда женщины повели его в купе, т-н Виньерон с волнением добавил, обращаясь к Пьеру:
   -- Ах, господин аббат, если господь бог отнимет его у нас, с ним вместе уйдет наша жизнь... Я уже не говорю о наследстве, которое перейдет к другим племянникам. Ведь это было бы противоестественно -- он не может умереть раньше тетки, особенно если учесть состояние ее здоровья... Что делать? Все в божьей воле, а мы уповаем на святую деву; уж, конечно, она сделает так, чтобы все было к лучшему.
   Наконец г-жа де Жонкьер, успокоенная доктором Ферраном, оставила Гривотту на его попечении. Однако, уходя, она сказала Пьеру:
   -- Я умираю от голода, побегу на минуту в буфет. Только прошу вас, если моя больная снова раскашляется, придите за мной.
   С большим трудом перейдя платформу, она снова попала в толчею. Более состоятельные паломники с бою заняли в буфете все столики; особенно торопились священники, их было очень много; кругом стоял стук ножей, вилок и посуды. Три или четыре официанта разрывались на части, не успевая подавать; им мешала толпа, теснившаяся возле стойки, покупая фрукты, хлебцы, холодное мясо. Там-то за столиком, в глубине залы, и завтракала Раймонда в обществе г-жи Дезаньо и г-жи Вольмар.
   -- Ах, мама, наконец-то! Я хотела опять идти за тобой. Надо же тебе поесть!
   Девушка оживленно смеялась, радуясь дорожным приключениям и этому скверному завтраку на скорую руку.
   -- Я тебе оставила порцию форели с подливкой и котлетку... А мы уже едим артишоки.
   Завтрак прошел чудесно. Приятно было смотреть на эту беззаботную компанию.
   Особенно очаровательна была молоденькая г-жа Дезаньо, нежная блондинка с копной золотистых волос и молочно-белым круглым личиком с ямочками, смеющимся и добрым. Она была замужем за богатым человеком и три года подряд, оставив мужа в Трувиле, сопровождала в середине августа паломничество в качестве дамы-патронессы: она страстно увлекалась этим, ее охватывала трепетная жалость, потребность в течение пяти дней всецело отдавать себя больным; она делала это от всей души и возвращалась разбитая от усталости, но довольная. Ее единственное огорчение состояло в том, что у нее не было ребенка, и она иногда с комической горячностью сожалела, что не знала раньше о своем призвании сестры милосердия.
   -- Ах, милочка, -- с живостью сказала она Раймонде, -- не жалейте, что вашу мать так поглощает забота о больных. По крайней мере у нее есть дело.
   И, обращаясь к г-же де Жонкьер, она продолжала:
   -- Если б вы знали, как долго тянутся часы в нашем прекрасном купе первого класса! Нельзя даже заняться рукоделием, это запрещено... Я просила, чтобы меня поместили с больными, но все места оказались заняты, и этой ночью мне только и остается, что спать в своем углу.
   Рассмеявшись, она добавила:
   -- Ведь мы заснем, госпожа Вольмар, правда? Разговор утомляет вас!
   Госпоже Вольмар, брюнетке с продолговатым, изможденным и тонким лицом, было за тридцать; по временам ее прекрасные, большие, горящие, как уголь, глаза словно заволакивались пеленой и как будто угасали. С первого взгляда г-жа Вольмар не казалась красивой, но в ней было что-то волнующее и покоряющее, что-то вызывавшее в мужчинах страстное желание. Впрочем, она старалась не привлекать к себе внимания; женщина скромная, она одевалась всегда в черное и не носила драгоценностей, хотя была женой ювелира.
   -- О, -- пробормотала она, -- лишь бы меня не трогали, больше мне ничего не надо.
   В самом деле, г-жа Вольмар уже дважды ездила в Лурд в качестве дамы-помощницы, но ее ни разу не видели в Больнице богоматери всех скорбящих -- она так уставала с дороги, что, по ее словам, не в состоянии была выйти из комнаты.
   А начальница палаты, г-жа де Жонкьер, относилась к ней чрезвычайно снисходительно.
   -- Ах, боже мой! У вас хватит работы, мои милые. Спите, если можете, вы замените меня, когда я свалюсь с ног. А ты, душечка, -- обратилась она к дочери, -- не волнуйся слишком, а то совсем потеряешь голову.
   Но Раймонда, улыбаясь, с упреком посмотрела на нее.
   -- Мама, мама, зачем ты так говоришь?.. Разве я не достаточно благоразумна?
   Она не хвасталась, ее серые глаза выражали твердую волю, решимость самой устроить свою судьбу, несмотря на беспечность молодости, просто-напросто радующейся жизни.
   -- Это верно, -- немного смущенно призналась мать, -- моя девочка иногда более практична, чем я... Ну-ка, дай мне котлетку, она очень кстати! Боже, как я голодна!
   Завтрак продолжался, г-жа Дезаньо и Раймонда вносили в него оживление своим беспрерывным смехом. Девушка развеселилась, ее лицо, слегка пожелтевшее в ожидании замужества, приобрело свежие краски. Ели за обе щеки, потому что времени оставалось только десять минут. Шум в зале усилился, пассажиры боялись, что не успеют выпить кофе.
   Появился Пьер: Гривотта снова задыхалась. Г-жа де Жонкьер доела артишоки и вернулась в вагон, поцеловав на прощание дочь, которая весело пожелала ей доброй ночи. Священник подавил невольное удивление, заметив г-жу Вольмар с красным крестом дамы-попечительницы на черном корсаже. Он был с ней знаком, так как до сих пор изредка навещал мать ювелира старую г-жу Вольмар, давнишнюю знакомую его матери. Это была страшная женщина, благочестивая сверх всякой меры, жесткая, невероятно строгих правил: она даже закрывала ставни, чтобы невестка не могла смотреть на улицу. Пьер знал историю этого брака -- молодая женщина с первого же дня после свадьбы жила взаперти между грозной свекровью и уродом мужем, который чуть ли не бил ее из дикой ревности, хотя сам имел содержанок. Ее пускали изредка только в церковь. Однажды в троицын день Пьер узнал ее тайну: он увидел ее за церковью с хорошо одетым, интеллигентного вида мужчиной; она быстро обменялась с ним несколькими словами. Священник находил оправдание ее греху, неизбежному падению, бросающему женщину в объятия случайного друга, умеющего хранить тайну; он понимал,, какая страсть сжигала их, не находя удовлетворения, с каким трудом было добыто это свидание, которого ждали неделями и которое пролетит как миг в пламени ненасытного желания.
   Госпожа Вольмар смутилась и подала ему свою маленькую теплую руку.
   -- Ах, какая встреча! Господин аббат... как я давно вас не видела!
   Она рассказала, что уже третий год ездит в Лурд -- свекровь заставила ее вступить в Попечительство богоматери всех скорбящих.
   -- Удивительно, что вы не видели мою свекровь на вокзале. Она обычно сажает меня в вагон и встречает, когда я возвращаюсь.
   Это было сказано очень просто, но за словами ее скрывалась такая ирония, что Пьер, казалось, угадал, в чем дело. Он знал, что г-жа Вольмар совсем не религиозна и ходит иногда в церковь, только чтобы вырваться на свободу; чутье подсказало ему, что ее ждут в Лурде. Скромная и пылкая, с огненными глазами, пламя которых она скрывала под маской холодного равнодушия, эта женщина, видимо, устремлялась навстречу своей страсти.
   -- А я, -- сказал Пьер, -- сопровождаю подругу детства, несчастную больную девушку... Я рекомендую ее вашему вниманию, поухаживайте за ней...
   Госпожа Вольмар слегка покраснела, и Пьер все понял. Раймонда стала расплачиваться за завтрак, держась уверенно, как молодая особа, разбирающаяся в цифрах, а г-жа Дезаньо увела г-жу Вольмар. Официанты суетились, столы пустели, публика, услышав звонок, бросилась на перрон
   Пьер также заторопился, но его снова задержали.
   -- А, господин кюре, -- воскликнул Пьер, -- я видел вас перед отъездом, но не мог к вам подойти и поздороваться!
   Он протянул руку старому священнику, смотревшему на него с добродушной улыбкой. Аббат Жюден служил в Салиньи, небольшой коммуне департамента Уазы. Он был высокого роста, полный, с широким розовым лицом, обрамленным седыми кудрями; чувствовалось, что это благочестивый человек, здоровый телом и духом. Спокойный и простодушный, он твердо, непоколебимо верил, как верят дети, не зная ни борьбы с сомнениями, ни страстей. С тех пор, как лурдская богоматерь исцелила его от болезни глаз -- прогремевшее чудо, о котором не переставали всюду говорить, -- вера его стала еще более слепой и умиленной, исполненной неизъяснимой благодарности.
   -- Я рад, что вы с нами, мой друг, -- проговорил он тихо, -- молодым священникам очень полезно такое паломничество... Мне говорили, что иногда их обуревает дух возмущения. Вы увидите, как молятся все эти бедняки, и это зрелище исторгнет у вас слезы... Как не покориться воле божьей, когда столько страждущих могут обрести исцеление и утешиться!
   Аббат также сопровождал больную; он показал купе первого класса, на дверях которого висела карточка с надписью: оставлено для г-на аббата Жюдена. И, понизив голос, Жюден добавил:
   -- Это госпожа Дьелафе, знаете, жена банкира. Их имение, богатейшее поместье, в моем приходе. Когда они узнали, что пресвятая дева отметила меня своей милостью, то просили предстательствовать перед нею за бедную больную... Я уже отслужил две обедни, воссылая пламенные молитвы... Погляди- те, вон она; больная непременно хотела, чтобы ее вынесли из вагона, несмотря на то, что внести ее обратно будет трудно.
   На перроне, в тени, действительно стояло нечто вроде длинного ящика, и в нем лежала красивая женщина лет двадцати шести, с правильным овалом лица и прекрасными глазами. Ужасная болезнь поразила ее: исчезновение из организма известковых солей повлекло за собой медленное разрушение всего костного остова. Два года тому назад, разрешившись от бремени мертвым ребенком, она почувствовала боли в позвоночнике. Вследствие деформации костей вся она стала как будто меньше, тазовые кости сплющились, позвонки осели, тело стало менее упругим и потеряло устойчивость; в конце концов она превратилась в жалкое подобие человека, в нечто текучее, чему нет названия; ее должны были переносить на руках с бесконечными предосторожностями, из опасения, как бы она тут же не растаяла. Голова ее была по-прежнему красива, но лицо словно окаменело, поражая своим бессмысленным и тупым выражением. Сердце невольно сжималось при взгляде на это жалкое подобие женщины, и даже не столько от вида несчастной, сколько от роскоши и богатства, окружавших ее даже в агонии, -- от этого обитого стеганым голубым шелком ящика, от покрывала из дорогих кружев, чепчика из валансьена.
   -- Ужасно жаль ее! -- вполголоса проговорил аббат. -- Подумать только, такая молодая, красивая и богатая! А если бы вы знали, как ее любили, каким обожанием окружают еще и теперь!.. Высокий мужчина возле нее -- ее муж, а нарядная дама -- ее сестра, госпожа Жуссер.
   Пьер вспомнил, что часто встречал в газетах имя жены дипломата, г-жи Жуссер, игравшей очень видную роль в парижских высших католических кругах. Ходили даже слухи о каком-то романе -- страстной любви, с которой она боролась и которую наконец превозмогла. Г-жа Жуссер, женщина очень красивая, одетая просто, но с изумительным вкусом, самоотверженно ухаживала за своей несчастной сестрой. Муж больной, совсем недавно, в тридцать пять лет получил в наследство от отца огромное дело; этот красивый, цветущий, выхоленный мужчина, затянутый в черный сюртук, обожал жену; бросив дела, он повез ее в Лурд, возлагая все надежды на божественное милосердие; в глазах его стояли слезы.
   Пьер с самого утра видел немало ужасных страданий в этом скорбном белом поезде. Но ничто не потрясло так его душу, как этот жалкий, разлагающийся остов миллионерши, одетой в кружева.
   -- Несчастная! -- прошептал он с содроганием.
   Аббат Жюден, исполненный непоколебимой надежды, взмахнул руками.
   -- Пресвятая дева исцелит ее! Я так молился!
   Вновь послышался звонок, до отхода поезда осталось две минуты. Паломники на перроне бросились к своим вагонам, нагруженные пакетами с едой, бутылками и бидонами, наполненными водою. Многие, заблудившись, не находили своих вагонов и растерянно бежали вдоль поезда; торопливо стуча костылями, тащились больные; те из них, кто передвигался с трудом, пытались ускорить шаги -- их поддерживали под руки дамы-попечительницы. Четыре человека с большим трудом втаскивали в купе первого класса г-жу Дьелафе. Виньероны, которые удовольствовались путешествием во втором классе, уже уселись среди груды корзин, баулов и чемоданов, мешавших Гюставу вытянуть ноги и руки, похожие на лапки искалеченного насекомого. Затем появились и остальные: молча проскользнула г-жа Маэ; за нею г-жа Венсен, приподнимая свою любимую дочурку на вытянутых руках из опасения, как бы та не застонала от боли; г-жу Ветю пришлось пробудить от ее мучительного сна; Элиза Руке, тщетно пытавшаяся напиться, промокла насквозь и теперь вытирала свое ужасное лицо. Пока все занимали места, Мари слушала г-на де Герсена, который прогулялся по перрону и дошел до будки стрелочника; теперь он восторженно рассказывал, какой оттуда открывается чудесный вид.
   -- Хотите, мы сейчас же уложим вас? -- спросил Пьер, огорченный страдальческим выражением лица Мари.
   -- Ах, нет, нет, не сейчас! -- ответила она. -- Меня еще успеет оглушить грохот этих колес, от него голова разламывается.
   Сестра Гиацинта упросила Феррана перед возвращением в вагон-буфет еще раз осмотреть больного. Она продолжала ждать отца Массиаса, удивляясь его необъяснимому запозданию и все еще надеясь увидеть его, так как сестра Клер Дезанж не вернулась.
   -- Господин Ферран, прошу вас, скажите, бедняга в самом деле так плох?
   Молодой врач снова выслушал больного и, безнадежно махнув рукой, тихо произнес:
   -- Я убежден, что вы не довезете его до Лурда живым.
   Все боязливо вытянули головы. Хотя бы знать, как его зовут, откуда и кто он! Ведь от несчастного незнакомца нельзя было добиться ни слова, он так и умрет в этом вагоне безыменным!
   Сестра Гиацинта решила его обыскать. Право, при данных обстоятельствах в этом не было ничего плохого.
   -- Господин Ферран, посмотрите у него в карманах.
   Тот осторожно обыскал больного. В карманах он нашел только четки, нож и три су. Так больше ничего и не узнали.
   В эту минуту кто-то сказал, что пришла сестра Клер Дезанж с отцом Массиасом. Тот, оказывается, разговаривал в одной из зал ожидания с кюре из церкви святой Радегонды. Все заволновались; казалось, найден выход из положения. Но поезд уже отправлялся, кондуктора закрывали дверцы вагонов, надо было спешно совершить соборование, чтобы слишком долго не задерживать поезд.
   -- Сюда, преподобный отец! -- воскликнула сестра Гиацинта. -- Да, да, поднимитесь сюда, наш несчастный больной здесь.
   Отец Массиас учился в семинарии вместе с Пьером, но был на пять лет старше его. Высокого роста, худой, с лицом аскета, обрамленным светлой бородкой, и с горящими глазами, страстный проповедник, он всегда готов был бороться и побеждать во славу пресвятой девы. Его не смущали сомнения, но в нем не чувствовалось и детской веры. В этом священнике в черной сутане с большим капюшоном и мягкой широкополой шляпе ощущалось неуемное стремление к борьбе.
   Подойдя к больному, отец Массиас поспешно вынул из кармана серебряный ковчежец со святыми дарами. Обряд начался под хлопанье дверей: запоздавшие паломники спешили занять места, а начальник станции с беспокойством глядел на часы, понимая, что приходится жертвовать несколькими минутами.
   -- Credo in unum Deum... {- Верую во единого бога (лат.).} -- быстро бормотал священник.
   -- Amen, -- ответила сестра Гиацинта, а за нею и весь вагон.
   Кто мог, стал на скамейках на колени. Другие сложили руки, крестились, а когда за молитвами последовали, согласно ритуалу, литании, голоса молящихся зазвучали громче, в них слышалось страстное желание получить отпущение грехов, помолиться духовно и физически. Да будет прощена вся безвестная жизнь умирающего, да вступит он, неведомый и торжествующий, в царство божье.
   -- Christe, exaudi nos {- Христос, услышь нас.}.
   -- Ora pro nobis, sancta Dei genitrix {- Молись за нас, пресвятая матерь божья (лат).}.
   Отец Массиас вынул серебряную иглу, на кончике которой дрожала капля елея. Он не мог в этой спешке, когда целый поезд ждал его и любопытные головы высовывались из окон, совершить соборование по всем правилам, помазав елеем все органы чувств -- эти двери, через которые проникает зло. Как это допускается церковью в экстренных случаях, ему пришлось ограничиться помазанием губ, полуоткрытых бледных губ, откуда вырывалось едва заметное дыхание, в то время как лицо с закрытыми веками, казалось, уже не принадлежало этому миру, обретя пепельный оттенок праха земного.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidqmd per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum, deliquisti {- Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешил ты зрением, слухом, обонянием, вкусом и осязанием (лат.).}.
   Конец обряда был скомкан в суете отъезда. Отец Массиас едва успел вытереть каплю елея ваткой, которую сестра Гиацинта держала наготове. Он торопился к себе в вагон и убирал ковчежец со святыми дарами, пока присутствующие доканчивали молитву.
   -- Нельзя больше ждать, это невозможно! -- повторял начальник станции вне себя. -- Скорее, скорее!
   Наконец все было готово к отправлению. Пассажиры заняли места, каждый забился в свой уголок.
   Госпожа де Жонкьер, обеспокоенная состоянием Гривотты, села поближе к ней, напротив г-на Сабатье, который молча, покорно ждал, что будет дальше. Сестра Гиацинта не вернулась в свое купе, решив остаться возле умирающего; кстати, там ей было удобнее присматривать за братом Изидором, -- Марта не знала, как ему помочь. А Мари, побледнев, казалось, уже чувствовала всем своим наболевшим телом толчки поезда, хотя он еще не двинулся с места, чтобы везти под палящим солнцем в духоте и зловонии перегретых вагонов свой груз больных и несчастных людей. Раздался свисток, паровоз запыхтел, и сестра Гиацинта встала:
   -- Magnificat {- Величит (лат.).}, дети мои!

IV

   Поезд уже тронулся, когда дверца вагона отворилась и кондуктор втолкнул в купе, где находились Мари и Пьер, девочку лет четырнадцати.
   -- Ну вот! Здесь есть место, торопитесь!
   Лица вытянулись, пассажиры запротестовали было. Но сестра Гиацинта воскликнула:
   -- Как! Это вы, Софи! Вы снова возвращаетесь к святой деве? Ведь она вас исцелила в прошлом году!
   А г-жа де Жонкьер проговорила:
   -- Ах, Софи, милая девочка, как это хорошо, что вы чувствуете такую благодарность!..
   -- Ну, конечно, сестра! Конечно, сударыня, -- кротко отвечала девочка.
   Дверца захлопнулась, пришлось поневоле примириться с новой паломницей, свалившейся как снег на голову в последнюю минуту перед отходом поезда, на который она чуть не опоздала. Девочка худенькая и много места не займет. К тому же ее знают сестра Гиацинта и г-жа де Жонкьер, а то, что пресвятая дева исцелила ее, приковало к ней все взоры. Поезд отошел от станции, паровоз запыхтел, колеса застучали, и сестра Гиацинта повторила, хлопнув в ладоши:
   -- Ну, дети мои, начнем Magnificat.
   Пока продолжалось ликующее песнопение, Пьер разглядывал Софи. По-видимому, она была крестьянкой, дочерью какого-нибудь бедного землепашца из окрестностей Пуатье; но родители, видно, баловали ее и воспитывали барышней, с тех пор как она оказалась избранницей, которую исцелила святая дева, и на нее приезжали смотреть священники со всей округи. На девочке была соломенная шляпа с розовыми лентами и серое шерстяное платье, украшенное воланом. Круглое лицо ее нельзя было назвать красивым, но оно отличалось свежестью и миловидностью, и на нем сверкали светлые лукавые глазки; девочка скромно улыбалась.
   Когда паломники окончили "Magnificat", Пьер не удержался и стал расспрашивать Софи. Девочка, на вид такая правдивая, не могла лгать; она очень заинтересовала его.
   -- Значит, вы чуть не опоздали на поезд, дитя мое?
   -- О господин аббат, мне было бы очень стыдно опоздать... Я пришла на вокзал к двенадцати часам и увидела господина кюре из церкви святой Радегонды, он меня хорошо знает, он позвал меня, поцеловал и сказал, что я хорошая девочка, потому что опять еду в Лурд. И вдруг оказалось, что поезд отходит, и я едва добежала... Ну и бежала же я!
   Она еще не успела отдышаться и, с трудом переводя дух, смеялась, пристыженная тем, что по легкомыслию едва не совершила оплошности.
   -- А как вас зовут, дитя мое?
   -- Софи Куто, господин аббат.
   -- Вы не из самого Пуатье?
   -- Нет, конечно... Мы из Вивонны, в семи километрах от Пуатье. У родителей там небольшой клочок земли, и все шло бы неплохо, да только нас восемь человек детей... Я -- пятая. К счастью, четверо старших уже работают.
   -- А вы, дитя мое, что делаете?
   -- Я, господин аббат? Моя помощь невелика... С прошлого года, когда я исцелилась и вернулась домой, у меня нет дня спокойного: все приезжают смотреть на меня, потом меня возили к его высокопреосвященству, в монастыри, всюду... А до этого я долго болела, ходила с палкой, кричала от каждого шага, такая у меня была боль в ноге.
   -- Так, значит, святая дева исцелила вас от этой боли? Софи не успела ответить, -- в разговор вмешалась сестра
   Гиацинта.
   -- Она исцелена от костоеды на левой пятке -- болезни, длившейся три года. Нога опухла, потеряла форму, образовались фистулы, из них все время тек гной.
   Все больные в вагоне пришли в возбуждение: они не спускали глаз с исцеленной -- живого воплощения чуда. Те, кто мог стоять, вставали, чтобы лучше видеть Софи, калеки, лежавшие на матрацах, приподнимались. Для этих страдальцев, которым после Пуатье предстояло еще пятнадцать часов ужасного пути, появление избранного небом ребенка казалось божественным утешением, лучом надежды; они черпали в нем силу закончить мучительное путешествие. Стоны постепенно утихли, лица прояснились, всем пламенно хотелось верить.
   Особенно оживилась Мари; приподнявшись, сложив дрожащие руки, она тихо упрашивала Пьера:
   -- Пожалуйста, скажите ей, чтобы она нам рассказала об этом... Боже мой, исцелилась! Исцелилась от такой страшной болезни!
   Взволнованная г-жа де Жонкьер перегнулась через перегородку и поцеловала девочку.
   -- Ну, конечно, наш дружок все нам расскажет... Не правда ли, милочка, вы расскажете о том, что сделала для вас святая дева?
   -- Понятно, сударыня... Сколько угодно.
   Девочка скромно улыбалась, глаза ее светились умом. Она хотела начать рассказ сейчас же и подняла правую руку, как бы призывая к вниманию. Очевидно, она уже привыкла выступать перед публикой. Но не всем в вагоне было ее видно, и сестра Гиацинта предложила:
   -- Встаньте на скамейку, Софи, и говорите громче, а то очень шумно.
   Это рассмешило девочку, но, приняв снова серьезный вид, она начала:
   -- Так вот, нога у меня стала совсем плохая, я даже не могла ходить в церковь, и ногу надо было всегда обертывать тряпкой, потому что из нее текла какая-то гадость... Доктор Ривуар сделал надрез -- он хотел посмотреть, что там такое, -- и сказал, что придется удалить часть кости, но я стала бы хромать... Тогда, помолившись как следует святой деве, я окунула ногу в источник; мне так хотелось исцелиться, что я даже не успела снять тряпку... А когда я вынула ногу из источника, на ней уже ничего не было, все прошло.
   Пронесся удивленный, восторженный шепот, чудесная сказка пробудила страстную надежду у всех этих обездоленных людей. Но девочка не кончила. После минутного молчания она развела руками и сказала в заключение:
   -- Когда господин Ривуар увидел в Вивонне мою ногу, он сказал: "Мне все равно, бог или дьявол вылечил эту девочку, -- важно, что она выздоровела".
   Тут все засмеялись. Софи столько раз повторяла свою историю, что знала ее наизусть. Остроумное замечание доктора всегда производило должное впечатление, она знала, что оно вызовет смех, и сама заранее смеялась. И какой у нее был при этом трогательно простодушный вид! Но она, очевидно, забыла одну подробность, потому что сестра Гиацинта, предупредив выразительным взглядом аудиторию, тихонько шепнула Софи:
   -- А что вы сказали графине, начальнице вашей палаты, Софи?
   -- Ах, да!.. Я взяла с собой слишком мало тряпок, чтобы обертывать ногу, вот я и сказала: "Пресвятая дева хорошо сделала, что исцелила меня в первый же день, а то у меня кончился бы весь мой запас".
   Снова раздался смех. Девочка была так мила, и так чудесно было ее исцеление! Ей пришлось, по просьбе г-жи де Жонкьер, рассказать еще историю про башмаки, красивые новенькие башмаки, которые ей подарила графиня; девочка пришла в такой восторг, что принялась бегать, прыгать, танцевать в них. Подумать только! Ведь она три года не могла надеть даже домашних туфель, а тут стала ходить в башмаках!
   Пьер задумался, побледнел; ему было как-то не по себе, он продолжал разглядывать девочку и немного спустя задал ей еще несколько вопросов. Она безусловно не лгала, но он подозревал некоторое искажение истины; от радости, что она выздоровела и стала значительной маленькой особой, Софи, очевидно, приукрасила правду, что было вполне понятно. Кто знает теперь, не потребовалось ли на самом деле много дней на это якобы мгновенное и полное зарубцевание? Где свидетели?
   -- Я была там, -- рассказывала между тем г-жа де Жонкьер, -- Софи находилась не в моей палате, но я видела ее в то самое утро: она хромала.
   Пьер с живостью перебил ее:
   -- Ах, вы видели ее ногу до и после погружения в источник?
   -- Нет, нет, я не думаю, чтобы кто-нибудь видел ее ногу, так как она была в компрессах... Софи сама сказала, что тряпки упали в бассейн...
   И, обращаясь к девочке, она добавила.
   -- Да она покажет вам ногу... Не правда ли, Софи? Расшнуруйте башмак.
   Девочка уже снимала башмак и чулок. Движения ее, быстрые и непринужденные, указывали на то, что это вошло у нее в привычку. Она вытянула чистую, беленькую, даже холеную ножку с розовыми, ровно подстриженными ногтями и принялась поворачивать ее, чтобы священнику удобнее было ее осмотреть. Над лодыжкой отчетливо виднелся длинный белый рубец, свидетельствовавший о том, что здесь была когда-то большая язва.
   -- Ну, господин аббат, возьмите пятку, жмите ее изо всех сил, мне не больно!
   У Пьера вырвался невольный жест, и можно было подумать, что могущество святой девы восхитило его. Но его мучило сомнение. Какая же действовала здесь неведомая сила? Вернее, какой неправильный диагноз врача, какое стечение ошибок и преувеличений привели к этой прекрасной сказке?
   Всем больным захотелось посмотреть на чудесную ножку, на это очевидное доказательство божественного исцеления, к которому все они так стремились. Первой прикоснулась к ней Мари, -- она уже меньше страдала, сидя в своем ящике. Затем г-жа Маэ, оторвавшись от тоскливых дум, посмотрела и уступила место г-же Венсен, а та готова была поцеловать эту ножку за надежду, которую она вселила в несчастную мать. Г-н Сабатье слушал девочку, разинув рот, г-жа Ветю, Гривотта, даже брат Изидор с любопытством открыли глаза, а лицо Элизы Руке приняло необыкновенное выражение, вера преобразила его, сделала почти красивым: исчезнувшая язва разве не была ее собственной язвой, затянувшейся, сглаженной? И лицо ее, на котором останется лишь небольшой шрам, не будет ли снова таким, как у всех?
   Софи все еще стояла, держась за железную перекладину, подпиравшую полку, и без устали поворачивала ногу то вправо, то влево, счастливая и гордая от сознания, какой трепетный восторг, какое благоговейное почтение вызывала частица ее особы, эта маленькая ножка, ставшая как бы священной.
   -- Должно быть, нужно сильно верить и обладать большой духовной чистотой... -- вслух подумала Мари. И, обращаясь к отцу, добавила: -- Я чувствую, папа, что исцелилась бы, будь мне десять лет и имей я чистую душу ребенка.
   -- Да ведь тебе десять лет и есть, милочка! Не правда ли, Пьер, и у десятилетней девочки душа не может быть чище?
   Господин де Герсен, увлекавшийся несбыточными мечтами, обожал истории о чудесах. А священник, глубоко взволнованный беспредельной чистотою девушки, не стал спорить и предоставил ее утешительной иллюзии, парившей над всеми.
   После отъезда из Пуатье воздух отяжелел, медно-красное небо предвещало грозу, поезд, казалось, мчался сквозь раскаленную печь. Под палящим солнцем мелькали угрюмые, пустынные деревни. В Куз-Верак снова прочли молитву и пропели славословие святой деве. Однако религиозное рвение приутихло. Сестра Гиацинта, не успевшая позавтракать, решилась наконец съесть маленький хлебец и фрукты, не отходя от больного, -- его тяжелое дыхание стало ровнее. Только в три часа в Рюфеке прочли вечернюю молитву богородице.
   -- Ora pro nobis, sancta Dei genitrix.
   -- Ut digni efficiamur promissionibus Christi {- Молись за нас, пресвятая матерь божья. -- Дабы стали мы достойны обещаний Христовых (лат.).}.
   Когда кончили молитву, г-н Сабатье, наблюдавший за Софи, пока та надевала чулок и башмак, обратился к г-ну де Герсену:
   -- Случай с этой девочкой, несомненно, представляет интерес, сударь. Но это еще ничего, бывают гораздо более примечательные... Вы знаете историю бельгийского рабочего Пьера Рюдера?
   Все умолкли, прислушиваясь.
   -- Этот человек сломал ногу, упав с дерева. Восемь лет кости не срастались и торчали из раны, которая постоянно гноилась, нога безжизненно повисла, как обрубок... И вот! Стоило ему выпить стакан чудотворной воды, как рана сразу затянулась, он стал ходить без костылей, и врач сказал ему: "Нога у вас совсем здоровая, точно вы только что родились". И в самом деле нога словно и не болела.
   Никто не произнес ни слова, только глаза горели восторгом и надеждой.
   -- Кстати, -- продолжал г-н Сабатье. -- Эта история напомнила мне случай с каменотесом Луи Бурьеттом, он был одним из первых, кто исцелился в Лурде. Вы не знаете?.. Его ранило при взрыве мины. Правый глаз он потерял безвозвратно, опасность угрожала и левому... И вот однажды он послал дочку набрать в источнике, который тогда еле сочился, грязной воды. Потом, горячо помолившись, он промыл глаз этой грязной водой и вдруг вскрикнул: он прозрел, он стал видеть так же хорошо, как мы с вами... Лечивший его врач написал об этом обстоятельстве статью, не вызывающую ни малейшего сомнения.
   -- Изумительно, -- пробормотал восхищенный г-н де Герсен.
   -- Хотите еще пример, сударь? Это знаменитый случай с Франсуа Макари, слесарем из Лавора. Восемнадцать лет он страдал от глубокой гнойной язвы и закупорки вен на левой ноге. Он не мог двигаться, наука приговорила его всю жизнь быть калекой... И вот, как-то вечером, он берет бутылку лурдской воды, снимает повязки, моет обе ноги, а остаток воды выпивает. Затем он ложится спать, засыпает и наутро смотрит, щупает -- ничего! Все исчезло -- и закупорка и язвы... Кожа на колене, сударь, стала гладкой и свежей, как у двадцатилетнего юноши.
   Этот случай вызвал взрыв изумленного восхищения. Больные и паломники вступили в волшебную страну чудес, где на каждом повороте невозможное становится возможным, где спокойно шествуют от чуда к чуду. У каждого нашлось что рассказать, каждый горел желанием привести какое-то доказательство, подкрепить свою веру и надежду новым примером.
   Молчаливая г-жа Маэ до того увлеклась, что заговорила первой.
   -- Моя приятельница была знакома с вдовой Ризан, чье исцеление наделало столько шума... Двадцать четыре года у нее была парализована вся левая сторона тела. Что бы она ни съела, ее начинало рвать, она превратилась в неподвижную колоду -- даже повернуться на другой бок и то не могла; от долгого лежания у нее образовались пролежни... Как-то вечером врач сказал, что она не доживет до утра. Через два часа, очнувшись, она слабым голосом попросила дочь принести ей от соседки стакан лурдской воды. Но она получила воду лишь на следующее утро. И вдруг воскликнула: "Дочь моя, я пью жизнь, омой мне лицо, руку, ногу, все тело!" Дочь исполнила просьбу матери, и страшная опухоль стала опадать, на глазах, парализованные рука и нога приобрели гибкость и свой естественный вид... Мало того, г-жа Ризан воскликнула, что исцелена и хочет есть, хочет хлеба и мяса, -- ведь она не ела этого двадцать четыре года. Она встала, оделась, а дочь ее тем временем говорила соседкам, решившим по взволнованному лицу девушки, что она осиротела: "Да нет, нет! Мама не умерла, она воскресла!"
   Слезы застилали глаза г-жи Венсен. Боже! Вот если б ее Роза также встала, с аппетитом поела, принялась бегать! Ей вспомнился случай с одной девочкой, о котором ей рассказывали в Париже, -- рассказ этот немало способствовал ее решению отвезти свою маленькую больную в Лурд.
   -- Я тоже знаю случай с одной парализованной, Люси Дрюон; эта девочка жила в сиротском доме и не могла даже стать на колени. Ноги у нее свело, их скрючило колесом; правая нога была короче и обвилась вокруг левой, а когда кто-нибудь из подруг носил девочку на руках, ноги у нее беспомощно болтались... Заметьте, она даже не ездила в Лурд; девять дней она постилась, и такое у нее была желание выздороветь, что она молилась ночи напролет. Наконец на девятый день она выпила немного лурдской воды и почувствовала сильную боль в ногах. Она встала, упала, снова встала -- и пошла. Все ее подруги удивились, даже испугались и закричали: "Люси ходит! Люси ходит!" И в самом деле, ноги ее в несколько секунд распрямились, стали здоровыми и крепкими. Она прошла через двор, поднялась в часовню, и там все в порыве благодарности запели "Magnificat". Ах, счастливица, счастливица!
   Две слезы скатились по щекам г-жи Венсен и упали на бледное лицо ее дочери; она исступленно поцеловала девочку.
   Интерес к чудесным рассказам, в которых небо беспрестанно торжествовало над действительностью, все возрастал, они наполняли эти бесхитростные души восторженной радостью -- даже самые больные, и те приподнимались и обретали дар речи. За рассказом каждого из них таилась тревога за свое здоровье, вера в исцеление, раз подобная болезнь может исчезнуть от божественного дуновения, как дурной сон.
   -- Ах, -- простонала г-жа Ветю, с трудом превозмогая невыносимую боль, -- была такая Антуанетта Тардивай; ее, как меня, мучил желудок, словно собаки грызли его, и порой он так вздувался, что становился величиной с детскую голову. Время от времени у нее появлялись опухоли с куриное яйцо, и ее восемь месяцев рвало кровью... Она погибала, от нее остались кожа да кости, она умирала от голода; выпив лурдской воды, она попросила, чтобы ей сделали этой водой промывание желудка. Через три минуты врач, оставивший ее накануне в агонии, почти бездыханной, увидел, как она встала, села у камина и с аппетитом ест мягкое куриное крылышко. Никаких опухолей у нее и в помине не было, она смеялась, как двадцатилетняя девушка, лицо у нее посвежело... Ах, есть все, что хочешь, снова стать молодой, не страдать!
   -- А исцеление сестры Жюльенны! -- проговорила Гривот; та... Глаза у нее лихорадочно блестели, она приподнялась, опершись на локоть. -- Началось у нее с сильного насморка, как у меня; потом она стала харкать кровью. Через каждые полгода она сваливалась, и ей приходилось лежать в постели. В последний раз всем стало ясно, что она больше не встанет. Никакие лекарства не помогали -- ни йод, ни мушки, ни прижигания. Словом, настоящая чахоточная, это признали шесть врачей. Ну и вот она поехала в Лурд. Уж как она мучилась! В Тулузе даже решили, что она кончается, и сестры несли ее на руках. Дамы-попечительницы не хотели купать ее в источнике -- ну прямо покойница... И все же ее раздели, окунули, бесчувственную, всю потную, в бассейн, а когда вытащили, она была так бледна, что ее положили на землю, думали: ну, теперь уже конец. Вдруг щеки ее порозовели, глаза открылись, она глубоко вздохнула. Она исцелилась, сама оделась и отправилась в Грот поблагодарить святую деву, а после этого хорошо пообедала... Ну, что тут скажешь? Ведь чахоточная, а вылечилась, как рукой болезнь сняло!
   Тогда встрепенулся и брат Изидор, но он не мог говорить и только с трудом сказал сестре:
   -- Марта, расскажи ту историю, что мы слыхали от священника церкви Спасителя, про сестру Доротею.
   -- Сестра Доротея, -- неумело начала рассказывать крестьянка, -- встала как-то утром и почувствовала, что у нее онемела нога; с той минуты нога стала холодной и тяжелой, как камень; к тому же у нее заболела спина. Доктора ничего не могли понять. Несколько врачей смотрели ее, кололи булавками, жгли ей кожу всякими припарками, а все без толку... Сестра Доротея поняла, что только святая дева может ей помочь; и БОТ она поехала в Лурд и попросила окунуть ее в источник. Сперва она думала, что умрет, -- так было холодно. Потом вода сделалась теплой, как парное молоко, и сестре Доротее стало очень приятно: точно тепло разлилось по всему телу, оно как будто вливалось в каждую жилку. Никогда она такого не чувствовала. Понятно, раз уж святая дева помогла, значит, жизнь вернулась к ней... Вся боль прошла, она стала ходить, вечером съела целого голубя, ночь спала счастливым сном. Слава пресвятой деве! Вечная благодарность всемогущей матери и ее божественному сыну!
   Элизе Руке тоже хотелось рассказать об известном ей чуде, но она так невнятно говорила, что никак не могла вступить в разговор. Однако, воспользовавшись минутным молчанием, девушка немного откинула платок, скрывавший ужасную язву.
   -- Ах, мне рассказывали занятный случай, только это не про болезнь... Одной женщине, Селестине Дюбуа, во время стирки в руку попала иголка. Семь лет ни один врач не мог ее вытащить. Между тем рука у нее согнулась, и разогнуть ее она никак не могла... Женщина поехала в Лурд, опустила руку в источник и тотчас же с криком выдернула ее. Руку насильно снова погрузили в воду, а женщина зарыдала, все лицо ее покрылось потом. Три раза ей опускали руку, и, как только она попадала в воду, иголка начинала двигаться; наконец она вышла из большого пальца... Конечно, женщина плакала, потому что иголка шла по телу, точно ее кто толкал... Селестина никогда больше не болела, а на руке остался рубец -- это только для того, чтобы не забылось деяние святой девы.
   Этот случай поразил всех еще больше, чем чудесные исцеления от тяжелых болезней. Иголка двигалась в теле, точно кто-то ее толкал! Незримое заселялось видениями, каждому больному чудился за спиной ангел-хранитель, готовый помочь ему по приказу свыше. Было нечто красивое и ребяческое в этом рассказе об иголке, семь лет не желавшей покидать тело несчастной женщины и вышедшей благодаря чудесному источнику! Раздались восклицания, всем стало весело, все смеялись в восторге от того, что для небесных сил нет ничего невозможного и если бог захочет, то все станут снова здоровыми, молодыми, полными сил! Чтобы устыдить природу, достаточно верить и горячо молиться, и тогда осуществятся самые невероятные мечты. Только бы повезло и выбор пал на тебя.
   -- О, как это прекрасно, отец! -- прошептала Мари взволнованно, точно зачарованная, слушая эти рассказы. -- Помнишь, ты говорил мне о бельгийке Иоахине Део, которая пересекла всю Францию, чтобы попасть в Лурд; у нее была язва на вывихнутой ноге, такая зловонная, что люди отшатывались от нее... Сперва пропала язва и девушка перестала чувствовать боль в колене, осталась только краснота... Потом вправился и вывих. Иоахина страшно кричала, когда ее погрузили в воду; казалось, ей ломают кости, отрывают ногу; в то же время и она сама и женщина, которая ее купала, видели, как увечная нога выпрямлялась в воде, словно стрелка, движущаяся по циферблату. Мускулы ноги вытягивались, колено становилось на свое место, но это сопровождалось такой сильной болью, что девушка потеряла сознание. А когда она пришла в себя, то бросилась в Грот, чтобы оставить там костыли.
   Господин де Герсен, заразившись общим восторгом, от души смеялся, жестами подтверждая точность рассказа; он слышал его от одного из отцов общины Успения. Он мог бы привести двадцать случаев, еще более трогательных, один удивитель ательную наивность.
   Однако, она, вероятно, забыла подробность, потому что сестра Гиацинта, подготовившая аудиторию лукавым взглядом к остроте доктора, тихонько подсказала девочке:
   -- Софи, а ваш ответ графине, директрисе вашей палаты?
   -- Ах, да... Я запаслась лишь несколькими бинтами для моей ноги; я сказала графине: "Пресвятая Дева была очень добра, исцелив меня в первый же день, так как на следующий день мой запас быль бы исчерпан".
   Снова раздался взрыв смеха и веселых возгласов. Все любовались девочкой, которая удостоила такого исцеления. Софи пришлось, по желанию госпожи де Жонкьер, дополнить свое повествование историей ботинок -- красивых, совсем новеньких ботинок, которые подарила ей графиня. Она была в восторг: бегала в них, прыгала, танцевала. Подумайте только -- в ботинках! -- после того, как она в течение трех лет не могла надеть даже туфли!
   Пьер продолжал внимательно смотреть на Софи; лицо его приняло сосредоточенное выражение, он побледнел от затаенного смущения. Молодой священник предложил девочке еще несколько вопросов. Она очевидно, не лжет. Пьер подозревал, однако, что истина могла подвергнуться в ее сознании медленному искажению. Девочка, радуясь выздоровлению и выпавшему на ее долю общему вниманию, быть может, непроизвольно поддалась искушению несколько прикрасить факты. Как проверять теперь, не продлилось ли несколько дней заживление раны, которое, по словам Софи, произошло мгновенно, в несколько секунд? Где свидетели?..
   -- Я присутствовала при этом, -- точно отвечая на его сомнения, заговорила госпожа де Жонкьер. Она состояла не в моей палате, но я встретила ее утром в день исцеления: девочка хромала...
   Пьер быстро перебил ее:
   -- Следовательно, вы видели ее ногу до и после погружения?
   -- Нет, нет, я не думаю, чтобы кто-нибудь мог видеть ее ногу, так как рана была забинтована... Софи сама сказала вам, что повязка осталась в купели...
   Госпожа де Жонкьер добавила, обратившись к девочке:
   -- Она сейчас покажет вам свою ногу... Не правда ли, Софи? Снимите ваш башмак.
   Софи уже сдернула башмак и снимала чулок; ее быстрые и уверенные движения свидетельствовали, что она уже привыкла к ним. Она протянула свою опрятную, белую, выхоленную ногу, с розовыми, изящно подстриженными ногтями, и предупредительно повернула ее, чтобы священнику удобнее было рассматривать.
   На ноге, пониже лодыжки, виднелся длинный шрам, отчетливый, беловатый рубец которого указывал значительность раны.
   -- О, господин аббат, возьмите ногу за пятку, сожмите изо всех сил: я не чувствую теперь ни малейшей боли!
   Пьер ответил движением руки. Можно было подумать, что исцеление, совершенное Пресвятою Девой приводит его в восторг. Между тем им овладело тревожное сомнение. Какой неизведанной силе следует приписать это явление? Или, вернее, какая ошибка в диагнозе врача, какое сцепление заблуждений и преувеличений повели к тому, что сложилась эта заманчивая легенда?
   Все больные пожелали посмотреть на исцеленную ногу, -- на это наглядное доказательство чудотворного излечения, в надежде на которое они предприняли дальний путь.
   Мария первая прикоснулась к ноге Софи; она присела на своей постели, сразу почувствовав, что страдания ее уменьшились. Затем госпожа Маз, выведенная рассказом девочки из своего уныния, передала ногу госпоже Венсан, которая готова была расцеловать ее из благодарности за надежду, возрожденную в ней. Господин Сабатье слушал с умиленным видом; госпожа Ла-Гривотт, даже брат Изидор раскрыл глаза, выражая живейший интерес. Лицо Элизы Рукэ, как преображенное верой, сделалось поразительным, почти красивым: если такая рана могла зажить, не исчезнет ли и ее язва? Если от болячки останется лишь незаметный рубец, лицо ее станет таким же, как у всех! Софи, продолжавшая стоять на скамье, вынуждена была держаться за железный прут перекладины; она положила ногу на край перегородки, поворачивала ее налево, направо, не чувствуя утомления, по-видимому, чрезвычайно радовалась и гордилась раздающимися вокруг восклицаниями, трепетным восторгом и религиозным благоговением, выражаемыми но отношению к ее ноге, как бы освященной чудом.
   -- Надо, очевидно, обладать очень твердой верой, -- высказала вслух свои мысли Марии, -- надо иметь безупречно чистую душу...
   Обратившись к де Герсен, она добавила:
   -- Отец, я чувствую, что исцелилась бы, если бы мне было десять лет, если бы моя душа была так же чиста, как у маленькой девочки.
   -- Но, ведь, тебе, в самом деле, не больше десяти дет, мой ангел! Не правда ли, Пьер, у десятилетних девочек не бывает души белее?
   Де Герсен, склонный ко всему фантастическому, горячо увлекался рассказами о чудесах. Священник, глубоко растроганный чистотой души больной девушки, не стал противоречить, он отдался воздействию утешающей иллюзии, которой пахнуло на всех пассажиров вагона.
   Со времени отъезда из Пуатье зной сделался еще более удушливым, небо покрылось грозовыми, медного колорита тучами, поезд мчался точно посреди накалившейся печи. По сторонам мелькали унылые и безлюдные, выжженные солнцем деревни. У станции Кугэ-Верак паломники повторили молитву, сопровождаемую перебиранием четок, и спели затем псалом. Но проявление набожности не отличалось уже прежним рвением. Сестра Гиацинта, не успевшая еще позавтракать, решилась, наконец, наскоро поесть хлеба с фруктами, не переставая, впрочем, ухаживать за умирающим, затрудненное дыхание которого сделалось, как будто, несколько более правильным. Только у Рюффека, куда поезд подошел в три часа, начали читать вечерню Пресвятой Деве.
   -- Ora pro nobis sancta Dei Genitrix.
   -- Ut digni effciamur promissionibus Christi.
   Когда вечерняя окончилась, господин Сабатье, смотревший, как Софи надевала чулок и башмак, обратился к де Герсен.
   -- Случай этой девочки, несомненно, очень интересен. Но бывали исцеления, несравненно более поразительные... Известна ли вам история Пьера Рюддера, бельгийского рабочего?
   Все паломники снова стали прислушиваться.
   -- Этот рабочий сломал себе ногу при падении и дерева. Прошло восемь лет, обломки кости не срослись, оба конца выступали из постоянно гноившейся раны, обессиленная, дряблая нога отвисла, качалась во все стороны... Вообразите, едва лишь выпил он стакан чудотворной воды, как нога его выздоровела в одно мгновение. Он пошел, отбросив свои костыли; доктор сказал, ему: "Ваша нога обновилась, сделалась как у новорожденного ребенка". Вот это чудо! Совсем новая нога!
   Никто не сказал ни слова; больные лишь обмолвились восторженными взорами.
   -- Послушайте! -- продолжал господин Сабатье, -- этот случай напоминает историю Луи Бурьетта, каменолома, это одно из первых чудес Лурда. Вы не знаете этого чуда?.. Луи Бурьетт получил повреждения при взрыве в рудниках. Правый глаз совершенно утратил зрение. Бурьетту грозила потеря и левого глаза... И, вот однажды он послал свою дочь наполнить бутылку грязною водою, едва сочившеюся из источника. Затем он омыл свой глаз этою грязью и погрузился духом в пламенную молитву. И вдруг он вскрикнул: он прозрел, сударь, стал видеть так же хорошо, как мы с вами. Доктор, лечивший его, написал об этом исцелении подробное сообщение, тут не может быть малейшего сомнения.
   -- Это чудесно! -- в восторге прошептал де Герсен.
   -- Хотите, я приведу вам другой пример? Это прославленное исцеление Франсуа Макаки, столяра из Лавора... Он восемнадцать лет страдал глубоким нарывом в левой ноге, осложненным растяжением вен и засорением клеток. Он лишился возможности двигаться, наука признала его болезнь неизлечимой... И вот однажды вечером он заперся с бутылкой воды из источников Лурда. Он снял бинты, обмыл обе ноги, выпил воду, оставшуюся в бутылке. Затем он лег в постель и уснул. Проснувшись, он ощупывает себя, смотрит и не верит своим глазам: все исчезло, -- нарыв, рана, все изгладилось бесследно!.. Кожа на колене возродилась, сделалась такою же свежей и гладкой, какой была в двадцать лет.
   На этот раз слова господин Сабатье вызвали взрыв восторженных возгласов. Больные и паломники унеслись в очарованную страну чудес, где невозможное осуществляется на каждом шагу, где несбыточное сменяет без конца невероятное... И у каждого нашлась своя история, каждый жаждал привести свое доказательство, подтвердить примером свою веру и свои надежды.
   Даже молчаливая госпожа Маз увлеклась; она заговорила прежде всех остальных.
   -- У меня есть подруга, знакомая с вдовой Рязань, исцеление которой также произвело столько шума... Она двадцать четыре года страдала параличом всей левой стороны тола. Желудок ее не принимал пищи, она превратилась в неподвижную массу, которую переворачивали на постели; от многолетнего лежания у нее протерлась кожа... Однажды вечером она почувствовала себя очень плохо; доктор предсказал, что больная не переживет ночи. Черев час, она пришла в сознание, попросила слабым голосом, чтобы ее дочь сходила к соседке за стаканом лурдской воды. Этот стакан воды был принесен ей лишь на следующее утро. Она воскликнула: "О, дочь моя, -- я пью жизнь из этого стакана, оботри мне водою лицо, руки, ногу, все тело!" И по мере того, как девушка исполняла ее просьбу, ее ровная опухоль пропадала, разбитые параличом органы приобретали вновь утраченную гибкость и здоровый вид... Мало того, госпожа Ризан громко восклицала, что она выздоровела, что она чувствует голод, хочет мяса и хлеба -- она, которая не дотрагивалась до хлеба двадцать четыре года! Она встала с постели и стала одеваться; соседки, увидев, что дочь госпожи Ризан чрезвычайно взволнована, вообразили, что бедная девушка осиротела, но она ответила им: "Нет, нет, моя мать не умерла, -- она воскресла".
   Глаза госпожи Венсан заволоклись слезами. Господи, неужели и ей придется увидеть, как выздоровеет Роза, как станет с аппетитом есть, бегать! Ей вспомнился случай с молодой девушкой, о которой ей рассказали в Париже, и который окончательно убедил ее отвезти в Лурд свою больную девочку.
   -- Я также знаю историю одной разбитой параличом молодой девушки, Люси Дрюон, питомицы сиротского приюта. Она лишилась возможности даже приподнять колени. Ноги ее искривились, сделались колесообразными; правая нога, которая была короче, обвилась, наконец, вокруг левой. Когда подруги переносили больные ноги ее, точно омертвевшие, болтались в пространстве... Заметьте, что она даже не поехала в Лурд. Она просто попостилась девять суток; она так горячо желала исцелиться, что проводила ночи в молитвах... Наконец, в девятый день, выпив немного лурдской воды, она почувствовала в ногах сильное сотрясение. Она поднялась, упала, снова поднялась и пошла. Все подруги ее, пораженные, почти испуганные, стали кричать: "Люси ходит! Люси ходит!" И в самом деле, ноги ее в несколько секунд выпрямились, снова сделались здоровыми и. сильными. Она перешла через двор, поднялась по лестнице, где весь приют, воодушевленные благодарностью восторгов, пропел Magnificat; какое счастье, какое блаженство должна была испытывать эта девушка!
   Две слезы скатились по щекам госпожи Венсан на медное лицо ее дочери; она страстно поцеловала ее.
   Восторженные легенды, в которых Провидение так легко торжествует победу над человеческою действительностью, приводили в экстаз эти младенческие сердца; даже наиболее труднобольные поднимались с мест, начинали говорить, с увлечением передавая ее повествование. И в каждом таком рассказе сквозила затаенная мысль о своей болезни, надежда на излечение, -- так как такой же недуг рассеялся, как тяжелый сон, от одного веяния божественной мощи.
   -- Ах, -- забормотала госпожа Ветю, преодолевая ощущение боли, -- была одна больная, Антуанетта Тардибайль, желудок которой также страдал от язвы, как у меня. Казалось, что его терзают собаки, и по временам он разбухал, становился таким большим, как голова ребенка. На стенах его развивались опухоли, величиной с куриное яйцо, в течения восьми месяцев ее рвало с кровью... Она также близилась к смерти, -- кости ее были обтянуты одной кожей, она умирала от голода. Тогда она напилась лурдской воды и дала обмыть ею стенки пустого желудка. Три минуты спустя, доктор, покинувший ее умиравшею, едва дышавшею, увидел, что больная встала с постели, присела у камина и с аппетитом лакомится нежным крылышком цыпленка, опухоли и нарывы исчезли, она смеялась молодым, звонким смехом, на лице ее заиграл прежний румянец... Есть, что хочется, помолодеть, не чувствовать боли, -- какое блаженство!
   -- А исцеление сестры Жюльенны! -- вскрикнула Ла-Гривотт, поднявшись на локте, с лихорадочно блестящими глазами. -- У нее болезнь началась, как у меня, с сильной простуды; затем она стала харкать кровью. Через каждые полгода болезнь обострялась, и Жюльенне снова приходилось слечь в постель. В последний раз все решили, что она не встанет! Все средства, -- йод, мушки, прижигания, -- оказались бессильными, словом, это была заправская чахоточная, шесть докторов признали ее безнадежной. Ну-с, вот она отправляется в Лурд, добирается туда, перенеся, Бог весть, какие страдания! В Тулузе думали, что она умрет в дороге. Сестры милосердия переносили ее на руках. У купели дамы-патронессы хотели погрузить ее... Она казалась мертвою, однако ее раздели и погрузили; она была в бессознательном состоянии, в испарине. Когда ее вынули, она была так бледна, что ее положили на землю, в уверенности, что на этот раз все кончено. И вдруг щеки порозовели, глаза раскрылись, она тяжело вздохнула. Жюльенна выздоровела, -- она оделась без чужой помощи и сытно пообедала, сходив в пещеру, принеся благодарность Пресвятой Деве... Каково? Вот это так чахоточная! И вылечилась радикально, болезнь как рукой сняло.
   После нее захотел говорить брат Исидор, но не мог, с трудом он сказал своей сестре:
   -- Марта, расскажи-ка историю сестры Доротеи, которую вам передавал кюре из Saint-Sauveur.
   -- Сестра Доротея, -- запинаясь, заговорила крестьянка, -- встала однажды утром с отекшей ногой, и этого дня нога отнялась, похолодела, сделалась тяжелой, как камень. Кроме того, у нее сильно болела поясница. Доктора не могли разобраться в ее болезни. Сестра Доротея переменила с полдюжины врачей, -- обкололи ее иглами, обжигали кожу всевозможными мазями. Но толку не было никакого. Она поняла, наконец, только Пресвятая Дева может послать помощь. И, вот она едет в Лурд; там ее погрузили в купель, сначала ей показалось, что она умрет, вода была ледяной. Затем вода согрелась, стала приятной, точно молоко. Никогда не испытывала она такого наслаждения, жилы ее раскрылись, в них проникала вода, понимаете, -- тело ее, конечно, стало оживать, как только вмешалась сама Пресвятая Дева... Боль прекратилась, сестра Доротея начала ходить, съела вечером голубя, проспала всю ночь, как убитая. Слава Пресвятой Деве! Вечная благодарность Всемогущей Богородице и ее Божественному Сыну!
   Элизе Рукэ также захотелось рассказать об известном ей чуде. Говоря очень невнятно, вследствие искривления рта, она не могла до сих пор вставить своего слова. Когда все замолчали, она воспользовалась удобным случаем и заговорила, несколько откинув коленку, закрывавшую отвратительную болячку.
   -- То, что мне рассказывали, не касается тяжелой болезни, но это такой странный случай. Одна женщина, Селестина Дюбуа, моя белье, воткнула себе в руку иголку. В течение семи лет она не могла избавиться от иглы, ни один из докторов не мог вытащить. Руку свело, Селестина лишилась возможности сгибать ее. И вот она приезжает и погружает в купель больную руку. Но она тотчас же выдернула ее, громко вскрикнув. Тогда ее силой заставили снова сунуть руку и держать в воде; Селестина рыдала, лицо ее покрылось потом. Три раза погружали руку, -- с каждым погружением иголка подвигалась все ближе к ногтю большого пальца. Наконец, она вышла наружу... Селестина кричала, конечно, оттого, что иголка, проходила через ее тело, как будто кто-то толкал ее, желая вытащить... С тех пор Селестина не чувствует ни малейшей боли, на руке остался лишь небольшой рубец, -- очевидно, затем, чтобы свидетельствовать о помощи, оказанной Пресвятою Девой.
   Этот анекдот произвел еще большее впечатление, чем рассказы о чудесных избавлениях от опасных болезней. Иголка, движущаяся, точно кто-то толкает ее! Это представление одушевило, населило невидимый мир, убедило каждого больного, что над ним витает ангел-хранитель, готовый оказать помощь по первому повелению свыше. Притом же игла, выпав в чудотворную воду, после упорного семилетнего пребывания в теле, казалась всем забавною, возбуждая смех и веселые восклицания. Больные просияли от радостного сознания, что для небес нет невозможного, что если бы Небо захотело, они все сделались бы здоровыми, молодыми цветущими! Надо только верить и горячо молиться, -- тогда природа с ее законами будет посрамлена, непостижимое осуществится. Все дело сводится к счастливой случайности, потому что Небо, по-видимому, отмечает избранников.
   -- Ах, отец, как это прекрасно! -- прошептала Мария, слушавшая все рассказы с чрезвычайным волнением; сердце ее то порывисто билось, то замирало от восторга. -- Помнишь, ты сам рассказал мне Иошине Дего, прибывшей из Бельгии; она проехала через всю Францию, с искривленной ногой, на которой зиял зловонный нарыв... Сначала был исцелен нарыв: колено можно было сжимать, она не чувствовала никакой боли, осталась лишь небольшая краснота. Затем настала очередь вывиха. Больная кричала, когда ее погрузили, точно ей ломают кости или отрывают ногу. Вместе с тем, Иошина и женщина, погрузившая ее, заметили, что искривленная нога выпрямляется, становится ровной, точно стрелка, движущаяся по циферблату. Нога выпрямилась, мускулы вытянулись, колено водворилось на свое место; боль при этом была так сильна, что Иошина не могла выдержать и лишилась сознания. Но, придя в себя, она встала на обе ноги: побежала отнести свои костыли к пещере.
   Господин де Герсен смеялся от восхищения, подтверждая местами рассказ, который он слышал от одного из отцов Успения. Он уверял, что мог бы рассказать двадцать подобных случаев, еще более трогательных, необычайных. Он ссылался на Пьера; молодой священник, не веривший в чудеса, ограничивался безмолвным склонением головы. Не желая огорчать Марию, он старался отвлечь свое внимание от рассказа, рассматривая мелькающие перед окном вагона поля, деревья, дома.
   Поезд миновал Ангулем; по сторонам точно бегали непрерывно сменяющиеся полосы нив, аллея полей. Вероятно, паломники запоздали, -- поезд мчался на всех парах, шумно прорезая знойный, дышащий грозою воздух, как будто пожирая километры. Пьер вольно, против своего желания, слышал отрывки рассказов, заинтересовывался этими невероятными историями, странно сливающимися с резкими толчками от колес. Обезумевший, без удержу мчащийся паровоз, казалось, увлекает их всех в страну неземных грез и очарований.
   Поезд несется все дальше, все дальше... Пьер стал смотреть в окно, тяжелый, усыпляющий воздух вагона притупил его внимание. Он невольно поддался обаянию царившего вокруг восторженного экстаза -- столь чуждого действительному миру, по которому с такой стремительной быстротой мчится поезд. Оживленное лицо Марии глубоко радовало Пьера. Он разжимал руки, которую держала Мария: она хотела выразить ему этим рукопожатием, что в душе воскресла надежда. Зачем же ему печалить ее своим сомнением, когда он сам жаждет ее исцеление? Он с беспредельной нежностью лелеял маленькую, исхудалую ручку больной девушки, -- сердце его исполнилось томительной жалости к страдающим листьям, ему хотелось верить, что природе не чуждо сострадание, что Верховный Разум старается утолить скорбь отверженных и угнетенных.
   -- Ах, Пьер, -- повторяла она, -- как это прекрасно, как это прекрасно! Вот будет чудо, если Пресвятая Дева соблаговолит снизойти до меня!.. Неужели вы, в самом деле, считаете меня достойной милости?
   -- Конечно, -- воскликнул он, -- вы лучше и чище всех, ваша душа, как выразился ваш отец, белоснежна, -- в раю недостаточно ангелов, чтобы достойно окружить вас.
   Но общая беседа еще не окончилась. Сестра Гиацинта и госпожа де Жонкьер рассказывали обо всех известных им чудесах, перечисляли чудотворные исцеления, которые в течение тридцати лет сменяют друг друга в Лурде, подобно непрерывному расцветанию роз и мистической клумбе. Чудеса эти насчитываются тысячами, возобновляются ежегодно с большею силой, точно почва, производящая их, с каждым круговращением земли около солнца, становится все плодотворнее.
   Больные, слушавшие эти повествования все с большим возбуждением, как будто превратились в маленьких детей, которые после одной волшебной сказки просят другую, и третью, и еще. О, рассказывайте еще и еще, рассказывайте без конца эти истории, осмеивающие неприглядную действительность, бичующие несправедливость природы, представляющие Бога всемогущим Исцелителем, попирающим человеческую науку и ни посылающим счастье по Своему разумению!
   Рассказы начались с глухих и немых, вдруг одаренных слухом и даром слова: Орелия Брюно, неизлечимо оглохшая, с лопнувшею барабанною перепонкой, преисполнилась внезапного восторга, услышав божественные звуки органа; Луиза Бурше, онемевшая сорок пять лет тому назад, углубилась в жаркую молитву перед Пещерой и вдруг воскликнула: "Благословляю Тебя, Мария!", -- я другие, сотня других, совершенно исцелившихся, влив несколько капель воды в свои уши или смочив свой язык.
   Затем настала очередь слепым: отец Герман чувствовал, что нежная рука Пресвятой Девы сдерживает покров, застилающий ему глаза; mademoiselle де Понбриан, которой угрожала потеря зрения на оба глаза, стала видеть лучше, чем когда-либо прежде, совершив простую молитву; мальчик, двенадцати лет, с роговой глазной перепонкой, похожей на безжизненный мрамор, в несколько секунд освободился от своего недуга, глаза его сделались прозрачными и глубокими, точно из зрачков улыбаются ангелы.
   Но больше всего исцелений выпало на долю паралитиков, -- хромых, начавших ходить прямо, расслабленных, лишенных сил двинуться со своего скорбного места, которым Господь изрек: "Встань и иди!". Денуа, страдавший атаксией, испытавший прижигания, взвешивания, горячие припарки, пятнадцать раз лечившийся в парижских больницах, где двенадцать лет одинаково определили его болезнь, почувствовал, что какая-то сила подняла его при принесении Святых даров, и последовал за ними на выздоровевших ног. Мария-Луиза Дельпон, четырнадцати лет от роду, у которой паралич поразил ноги, скривив руки, увидела, что омертвевшие органы оживают, судорога, сводящая рот, исчезает, словно незримая благодетельная рука перерезывает ужасные путы, сковавшие тело несчастной. Мария Вашье, в течение семнадцати лет, прикованная к своему креслу параличом нижней половины тела, не только быстро побежала после погружения в купель, но не нашла даже следов подтеков, покрывших ее тело от продолжительной неподвижности. А Жорже Ганке, пораженный размягчением и спинного мозга, лишенный сознания, непосредственно перешел от агонии к совершенному исцелению. А Леони Шартон, также страдавшая размягчением спинного мозга, и притом горбатая, почувствовала, что выпуклость на ее спине сглаживается, точно по мановению волшебного жезла, а ноги распрямляются, становятся здоровыми, как бы обновленными.
   Далее промелькнули картины всевозможных недугов. Во-первых, тяжелые проявления золотухи, отнявшиеся и исцеленные ноги; Маргарита Гохье, страдая двадцать семь лет язвой в бедре и омертвением правого колена, вдруг упала на колени, славословя Пресвятую Деву за свое исцеление; Фимена Симонно, молодая уроженка Ванда, излечилась от трех ужасных язв на левой ноге, обнаживших разлагающиеся кости. Затем рассказы перешли к водянке: госпожа Анселен, ноги, руки и все тело которой опухли, мгновенно выздоровела, масса воды исчезла неведомо куда и каким образом; mademoiselle Монтаньон, из тела которой в несколько приемов удалили двадцать два литра воды, снова опухла в такой же степени, как раньше, но после наложения простого компресса, смоченного в чудотворном источнике, сразу выздоровела, причем также не оказалось никаких следов воды ни в постели, ни на полу.
   Также бессильны против чудесного действия лурдской воды и все болезни желудка. Мария Сушэ, которую тошнит темною кровью, исхудавшая как скелет, начинает есть с прожорливым аппетитом, полнеет в два дня. Мария Жарлан, обжегшая себе желудок, выпив по ошибке стакан раствора медного купороса, почувствовала, что опухоль, происшедшая от этого мгновенно опала.
   Все, вообще, опухоли бесследно опадают в купели. Но еще больше поражает мгновенное заживление, под дуновением свыше, всевозможных язв, нарывов, рака и других ужасных ран и изъявлений... Один еврейский актер, едва погрузил в воду изъеденную язвой руку, как она исцелилась. Молодой иностранец, известный богач, на правой кисти которого образовался нарост величиною с куриное яйцо, увидел, что этот нарост исчез в одно мгновение. Роза Дюваль, у которой на левом локте гнойная опухоль произвела углубление, куда можно было поместить целый орех, сподобилась увидеть быстрое восстановление телесных тканей, заполнивших изъязвление. Вдова Фрошон, у которой рак разрушил половину губы, омыла язву, -- и от нее не осталось даже красноты. Мария Моро, страшно страдавшая от рака груди, заснула, приложив к ране холст, смоченный в лурдской воде; когда два часа спустя она проснулась, боль прекратилась, тело сделалось гладким, свежим и розовым.
   Наконец, сестра Гиацинта приступила к повествованиям о внезапных и радикальных исцелениях от чахотки, -- этой ужасной болезни, терзающей человечество. Эти исцеления, -- вот истинный триумф Лурда: неверующие утверждали, что Пресвятая Дева не может совладать с чахоткой, а Она, по свидетельству многих, исцеляет от этой болезни одним движением своего мизинца! Можно привести сотни подобных примеров, один поразительнее, необычайнее другого. Маргарита Купель, болевшая чахоткой три года, с верхушками легких, пораженными туберкулезом, встала с постели и пошла, поражая всех своим цветущим видом. Госпожа де Ла-Ривьер, харкавшая кровью, покрытая непрерывно выделяющимся холодным потом, по-видимому, готовилась испустить последнее дыхание; ногти ее посинели, между тем, когда удалось влить чайную ложку воды сквозь ее стиснутые зубы, -- хрипение в горле тотчас же прекратилось, она села, стала молиться, попросила бульону. Жюли Жадо пришлось влить четыре ложечки воды; но она уже настолько обессилела, что не могла поднять головы, при ее нежном телосложении, болезнь, казалось, расплавила ее, в несколько суток Жюля растолстела. Анна Кат с чахоткой в последнем периоде развития, с левым легким, наполовину уничтоженным каверной, вопреки всем предписаниям благоразумия, была пять раз погружена в холодную воду -- и исцеление свершилось: легкое выздоровело. Другая чахоточная, молодая девушка, приговоренная к смерти пятнадцатью докторами ничего не просила у Небес, -- она просто склонила колени перед Пещерой и крайне удивилась, что исцеление последовало после этой случайной молитвы, так сказать, мимоходом, в ту минуту, когда Пресвятая Дева, сжалившись над человеческими страданиями, сеет чудеса своими незримыми руками.
   Чудеса, еще чудеса и чудеса сыпались, точно цветы под голубым и ласковым небом. Трогательные истории сменялись ребячески наивными анекдотами. Одна старуха, тридцать лет не владевшая разбитой параличом рукою, вымылась -- и перекрестилась. Сестра Софи, лаявшая по-собачьи, погрузилась в купель -- вынырнула оттуда, распевая серебристым голосом псалом. Мустафа, турок, воззвал к милосердию Пресвятой Девы, -- и прозрел правым глазом, приложив к нему компресс из лурдской воды. Один офицер тюркосов был спасен под Седаном, один кирасе из Рейхсгоффена умер бы от пули, направленной сердце, если бы эта пуля, пробив бумажник, не остановилась перед образком Лурдской Богоматери. И те бедные, страждущие малютки, также не обделены и милостями ее: маленький пятилетний мальчик разбит параличом, был раздет и продержан пять минут под ледяной струей фонтана, -- он встал и пошел. Другой пятнадцатилетний юноша, издававший со своего скорбного ложа звериное мычание, вынырнул из купели, крича, что он исцелился; двухлетний ребенок, еще не научившийся ходить, маленький и тщедушный, пробыв в холодной воде четверть часа, окреп, улыбаясь, уверенно сделал свои первые шаг. И все ж дети, как и взрослые, испытывали сильные боли, пока совершалось чудо, -- очевидно, процесс восстановления разрушенных болезнью тканей и суставов не может осуществиться без чрезвычайного потрясения во всем организме: кости возрождаются, тело нарастает, изгоняемый недуг исчезает вместе с последними судорогами. Но зато какое сладостное успокоение наступает после этого! Доктора не верят своим глазам, каждое исцеление поражает их глубоким изумлением, когда они видят, что их пациенты начинают бегать, прыгать, есть с волчьим аппетитом. Все эти избранницы, все исцеленные женщины неизменно проходят по три километра, съедают по цыпленку, засыпают крепчайшим сном на полсуток. Но ни в одном случае не упоминается о периоде выздоровления, больные переходят внезапным скачком от агонии к полному исцелению, -- органы обновляются, раны заживают, затягиваются, тело полнеет, -- все с быстротою молнии, наука окончательно посрамлена, -- при погружении пренебрегают самыми простыми предосторожностями, купают женщин во все периоды месяца, опускают чахоточных, несмотря на испарину, в ледяную ванну, не очищают ран от гнойных выделений, не принимает никаких противогнилостных средств. Каждое чудо сопровождается взрывом восторженных, хвалебных и благодарственных восклицаний! Сподобившаяся исцеления бросается на колени, все окружающие проливают слезы, неверующие обращаются, протестанты и евреи переходят в католичество, -- новые чудеса веры, которым радуется само Небо. По возвращении исцелившуюся встречают всей деревней, при громком колокольном звоне, когда она бодро выпрыгивает из телеги, толпа разражается криками, умиленными рыданиями, начинают петь Magnificat. Слава Пресвятой Деве! Вечные благодарность и преклонение.
   От всех этих осуществившихся надежд, всех чудесных проявлений божественной благодати веяло безграничной признательностью Пречистой Богородице, дивной Богоматери. Она -- Всемогущая Дева, Дева Милосердная, Зерцало справедливости, Перст мудрости, -- внушает страстное преклонение всем человеческим душам. Все руки с мольбою простираю в Ней, -- к мистической Розе темных часовен, к Башне из слоновой кости на небосклоне грез, к небесным Вратам, раскрытым вглубь бесконечно. С зарею каждого дня она зияет новым блеском как светлая Утренняя Звезда, разгорающаяся подобно отрадной, юношеской надежде. Не олицетворяет ли этого, кроме того, здоровья для недужных, Убежища грешников, Утешения для всех скорбящих? Франция всегда была ее излюбленною страной. Она всегда видела здесь пламенный культ, с которым сливалось благоговение к жене и матери, порыв страстной юности и любви: и во Франции же охотнее всего является Она молодым пастушкам. Она так добра и малым сим! Она неустанно заботится о них, -- к Ней взывают столь охотно лишь потому, что знай об ее любовном посредничестве между землей и небом. Она каждый вечер проливает золотые слезы у ног Своего Божественного Сына, вымаливая у Нее милости; и Он позволяет Ей совершать чудеса, -- поддерживать цветение пышного поля чудес, благовонных, как райские розы, очаровывающих свои блеском и ароматом.
   Поезд мчался все дальше и дальше. Паломники проехали через Кутра, было шесть часов. Сестра Гиацинта встала со скамьи и, похлопав в ладоши еще раз, провозгласила:
   -- Angelus, дети мои!
   Никогда Ave не возносились с более пламенной верой, с большим желанием, чтобы небеса вняли молитве. Пьер в эту минуту с полной отчетливостью знал значение этих паломничеств, поездов, мчащих богомольцев по всему свету, прилива верующей толпы к Лурду, блещущему вдали надеждою на спасение души и тела. Несчастные, с утра изнемогающие от страданий, едва влачащие свои жалкие остовы, пускаясь в дальнее, тягостное путешествие, -- все это приговоренные в смерти страдальцы, от которых отступись наука, которые устали советоваться с докторами, пережили пытку посредством всевозможных лечений. Так понятно сердцу, что, пламенея жгучим желанием продлить жизнь, не будучи в силах примириться с приговором несправедливой и равнодушной природы, они мечтают о всемогущем Божестве, которое, быть может, нарушит, в их пользу, установленные законы, изменит пути звездных течений, внесет поправку в мироздание. Если земное не может оказать помощи, к кому должны они обратился, как не к Богу? Действительность для них слишком ужасна, внушает им непреодолимую потребность в иллюзии, в самообмане. Они жаждут верить, что где-то верховный судья, поправляющий кажущиеся совершенства существ и явлений, -- верить в искусителя, в утешителя, обладающего беспредельным обществом, властного заставить реки потечь обратно, к истокам, возвращать молодость старцам, воскрешать умерших! Они говорят себе: что если тело покрыто язвами, живот вздулся от опухолей, легкие сгнили, -- все это не имеет никакого значения, все может исчезнуть и возродиться по одному мановению Пресвятой Девы, -- для этого нужно лишь молиться, растрогать Ее, удостоиться ее милости. Как понятно, то эти страдальцы черпают так жадно из небесного родника надежды, слыша столько чудесных повествований о поразительных исцелениях, -- эти очаровательные волшебные сказки убаюкивают и опьяняют распаленное воображение больных и калек! С тех пор как юная Софи Куто появилась в вагоне со своею белою, исцеленною ногою, перед восторженными взорами богомольцев раскрылись беспредельные горизонты божественного и сверхъестественного, повеяло духовным обновлением -- и веяние это мало-помалу подняло с одра болезни самых безнадежных, заставило блестеть глаза у всех: жизнь еще доступна для них, они, быть может, возродятся для радостного существования.
   Да, это, несомненно. Этот жалкий поезд мчал все дальше и дальше, этот вагон переполнен, как и все остальные. Франция и весь свет, даже в самых отдаленных краях, испещрены такими поездами, и триста тысяч верующих, увлекающих за собой тысячи больных, стремятся к Лурду от начала до конца года, -- все эти явления происходят потому, пещера сияет вдали в своей славе, как маяк надежды и иллюзии, как символ протеста и триумфа невозможного над неумолимою материей. Никто не писал более увлекательного романа, ничто не в состоянии сильнее воспламенить умы, вознести их всех над жестокими условиями существования. Отдать этим грезам, -- вот величайшее из доступных человеку блаженств! Если отцы Успения достигли непрерывного, из года в год, расширения успеха их паломничеств, это произошло потому, что они не дают стекающимся отовсюду толпам народа утешение, самообман, восхитительный хлеб надежды, к которому неустанно протягивает руки страдающее человечество, -- и этого голода никогда не насытит никто. И не одни лишь телесные язвы вопиют об исцелении, -- все духовное и нравственное существо взывает о своем страдании, охваченное неутомимою жаждой счастья. Изведать счастье, возложить свои упования на твердую веру, опираться до смерти на этот единственный прочный путевой посох, -- вот желание, вдохновляющее все эти сердца, заставляющее молитвенно преклонять колени, прося об утолении духовных болезней, о распространении благодати, обращении близких, о спасении своей души и душ людей любимых. Из всех грудей вырывается, ширится, наполняя пространство, один потрясающий возглас: стать счастливым навсегда, в жизни и по смерти!
   Пьер убедился воочию, что окружающие его страдальцы перестали ощущать толчки колес, черпали новые силы с каждым промелькнувшим лье, приближающим их к чуду. Даже госпожа Маз разболталась под влиянием уверенности, что Пресвятая Дева возвратит ей мужа. Госпожа Венсан улыбалась, нежно баюкая маленькую Розу; ей казалось, что дочь ее далеко не так опасно больна, как полумертвые дети, которые начинали резвиться после погружения в холодную воду.
   Господин Сабатье шутил с де Герсеном: в октябре, когда у него выздоровеют ноги, он непременно поедет осмотреть Рим. Он пятнадцать лет все собирается совершить это путешествие. Госпожа Ветю успокоилась, острые боли в ее желудке утихли; ей казалось, что она чувствует голод. Она попросила госпожу де Жонкьер помочить ей сухарь в молоке; Элиза Рукэ забыла о своей язве, ела виноград, откинув с лица косынку. Ла-Гривотт, севшая на скамью, и брат Вендор, переставший стонать, все еще испытывали отрадное, лихорадочное возбуждение от выслушанных чудесных рассказов; они справлялись, который час, с нетерпением ожидая несомненного исцеления.
   Неизвестный паломник на мгновение как будто воскрес; когда сестра Гиацинта снова обтерла холодный пот с его лица, он раскрыл веки, светлая улыбка промелькнула по его губам. В его душе блеснула надежда.
   Мария не выпускала из своей маленькой, теплой ладони руки Пьера. Было около семи часов, до Бордо оставалось ехать еще полчаса; запоздавший поезд, наверстывая потерянные при задержке на станции минуты, все более ускоряя свой ход, несет с безумной стремительностью. Гроза, наконец, разразилась, с просветлевшего неба струились потоки прозрачного освежавшего дождя.
   -- Ах, Пьер, как это прекрасно, как это прекрасно! -- снова повторила Мария, с порывистой нежностью пожимая ему руку.
   Наклонившись к молодому священнику, она произнесла вполголоса:
   -- Пьер, я видела сейчас Пресвятую Деву, молилась о вашем исцелении, -- и молитва моя услышана.
   Священник, понимая намек, был до глубины души потрясен блиставшими божественным светом взорами молодой девушки, пристально устремленными в его глаза. Мария задремала, впала в забытье с молитвой об его обращении и чистая мольба о ниспослании веры, исходившая от этого страдающего, бесконечно дорогого существа, взволновала смущенное сердце Пьера. Почему бы не уверовать ему вновь когда-нибудь впоследствии? Ряд необычайных повествований произвел даже на него сильное впечатление. Удушливый знойный воздух вагона ошеломил его, зрелище стольких человеческих страданий надрывало его сострадательное сердце. Экстаз проявил свою заразительность, Пьер перестал различать предел между действительным и невозможным, сознавал себя неспособным разобраться в массе поразительных случаев, подыскать объяснение одним, отстранить остальные.
   Когда вагон огласился звуками нового псалма, Пьер на несколько мгновений потерял самообладание, созвучия гимна как будто увлекли его в очаровательный край, -- ему показалось, что он, наконец, уверовал, поддавшись влиянию безумной галлюцинации, витавшей над этим мчавшимся на всех парах, передвижным лазаретом.
   

IV

   Поезд остановился в Бордо всего на несколько минут; паломники, еще не пообедавшие, поспешили запастись провизией во время этой остановки. Больные, словно дети, не переставали в течение всего пути пробовать то несколько глотков молока, то сухариков.
   Как только поезд отошел от станции, сестра Гиацинта захлопала в ладоши.
   -- Ну, дети мои, спешите, -- принимайтесь за вечернюю молитву!
   Затем в вагоне почти на четверть часа водворилось невнятное шептание, произносилось Pater и Аvе, паломники подвергали проверке свою совесть, каялись грехах, поручали свою душу благоволению Господа, святой Девы и святых угодников, благодарили счастливо пережитый день, завершившийся молитвою всех живущих и отошедших в вечность.
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа... Аминь.
   Было десять минут девятого, сумерки уже надвигались на окрестные поля, -- огромную равнину, казавшиеся еще обширнее от вечернего тумана; вдали, в разбросанных кое-где домах, заискрились светящиеся точки огней. Колебавшееся пламя ламп освещало желтым светом, нагроможденный в вагоне багаж и паломников, встряхиваемых непрерывной качкой.
   -- Вы знаете, дети мои, -- заговорила сестра Гиацинта, не севшая на скамью, -- я попрошу вас прекратить разговоры в Ламоте, приблизительно через час, следовательно, у вас остается еще час на развлечения; но будьте благоразумны, не волнуйтесь чрезмерно. Когда же мы проедем Ламот, в вагоне, -- слышите, не должно раздаваться больше ни слова, я хочу, чтобы вы все успокоились и заснули!
   Паломники засмеялись.
   -- Да, ведь это предписано правилами! Вы, конечно, слишком рассудительны, чтобы не подчиняться им.
   Они, действительно, с утра пунктуально выполняли программу проявлений благочестия, предусмотрительных для каждого часа. Теперь, когда все псалмы пропеты, день считается законченным; паломникам предоставляется небольшой отдых для развлечений и перед сном. Но они не знали, чем его заполнить.
   -- Сестра моя, -- предложила Мария, -- не разрешили ли вы господин аббату вслух почитать для нас? Он читает превосходно, а я, кстати, захватила с собой маленькую книжечку, -- прелестную историю Бернадетты.
   Ей не дали окончить, все закричали, точно дети, с нетерпением ожидающие занимательной сказки.
   -- Да, да, сестра моя! Разрешите, сестра моя!
   -- Я, конечно, позволю, -- ответила сестра Гиацинта, -- я не имею ничего против назидательного чтения.
   Пьер принужден был согласиться. Но он хотел сесть под фонарем, ему пришлось поменяться местом с де Герсен, которого предвкушение интересной истории привело в не меньший восторг, чем 6ольных.
   Когда молодой священник уселся, наконец, на свое новое место и, заявив, что ему достаточно света, раскрыл книгу, по всему вагону пробежал трепет любопытства, все обратились к Пьеру, насторожились, напрягая свое внимание. Он, к счастью, обладал звучным и выразительным голосом, так что чтение его не заглушалось стуком колес, с глухим раскатом, катавшихся по необозримой, темной равнине.
   Приступая к чтению, Пьер обратил внимание на книжку. Это была одна из брошюр, продаваемых разносчиками; католические типографии печатают их в огромном количестве экземпляров и распространяют по всему христианскому миру. Плохо отпечатанная на серой бумаге, брошюра была украшена на синей обложке изображением Лурдской Богоматери; в рисунке, несмотря на его безыскусственность, сквозила какая-то наивная грация. Полчаса, конечно, хватит, чтобы, не торопясь, прочесть брошюру.
   Пьер начал читать звучным, прекрасным голосом, подкупавшим своим приятным тембром.
   -- "Это произошло в Лурде, в небольшом городе Пиренейского департамента, в четверг, 11-го февраля 1858 г. Стояла холодная, несколько пасмурная погода. В доме бедного, но честного мельника, Франсуа Субиру, не было дров, чтобы изготовить обед, но жена Луиза сказала своей второй дочери Марии: Пойди, поищи хвороста на берегах Гава или на лугах общины. Гав -- название речки, протекающей через Лурд.
   У Марии была старшая сестра, по имени Бернадетта, недавно вернувшаяся из деревни, где добрые селяне пользовались ее услугами для присмотра за стадами. Это была нежная и хилая девочка, с чистой невинной душой, но все ее образование ограничивалось уменьем читать молитву, сопровождаемую перебиранием четок. Луиза Субиру сначала не решалась посылать ее в лес вместе с сестрою, опасаясь холода; однако, Мария и маленькая соседка Жанна Абади, попросили мать отпустить с ними Бернадетту.
   Три подруги, спускаясь по течению реки и собирая хворост, очутились перед пещерой, выдолбленной в скалистом утесе, который местные жители зовут Массабиель..."
   Дочитав до конца страницы, Пьер остановился, опустив брошюру на колени. Ребяческая наивность повествования, шаблонные и пустые фразы раздражала молодого священника. Неужели он станет продолжать такое чтение, имея в своих руках все документы этой необычайной истории, -- он, увлекавшийся изучением мельчайших подробностей, таящий в глубине сердца нежное влечение, беспредельное сострадание в Бернадетте! Он подумал, что с завтрашнего же дня может приступить к решительному исследованию, в виду которого он мечтал раньше о путешествии в Лурд. Это намерение послужило одним из поводов, побудивших Пьера сопутствовать Марии. Он почувствовал, что Бернадетта, снова возбуждает в нем страстную любознательность; он любит прозорливицу, потому что угадывает в ней искренность и правдивость, и знает, что она была несчастною. Но ему хотелось бы изучить, разъяснить ее историю. Она, конечно, не лгала; не выдумывала своего видения, она слышала небесные голоса, подобно Жанне. Д'Арк -- и, подобно Жанна Д'Арк, освобождает Францию, по уверению католиков. Какая же сила породила Бернадетту и возбужденное ею движение? Каким образом сложилось видение в душе этой хилой девочки, и как могло оно взволновать всех верующих до такой степени, что возобновили чудеса первобытных времен, создалась почти новая религия, с новым святым городом, к которому устремились толпы богомольцев, небывалые по своей восторженности и многочисленности со времени крестовых походов?
   Перестав читать, Пьер рассказал, что ему известно, что он разгадал и разобрал в этой всей неразъясненной истории, несмотря на потоки чернил, вызванные ею, он ознакомился со страной, с нравами и обычаями, благодаря своим продолжительным разговорам с другом отца, доктором Шассенем, Пьер обладал чарующим красноречием, даром чистого возвышенного вдохновения, талантом проповедника, который обнаружил в себе еще в семинарии, -- но никогда не пользовался им впоследствии. Когда паломники убедились, что он знает историю Бернадетты гораздо лучше, несравненно подробнее, чем изложено в брошюре, и рассказывает таким прочувствованным, вдохновенным тоном, в вагоне водворилось еще более напряженное внимание: эти скорбные души, страстно жаждущие счастья, до самозабвения увлеклись повествованием Пьера.
   Он начал с детства Бернадетты, протекшего в Бартрэ. Она выросла у своей кормилицы и приемной матери, крестьянки Лагэ, которая, когда у нее умер новорожденный сын, пожелала оказать помощь бедной семье Субиру, взялась выкормить и воспитать девочку. Деревня Бартрэ, с населением в четыреста душ, расположенная на расстоянии приблизительно одного лье от Лурда, была тихим, почти пустынным уголком; отдаленная от большой проезжей дороги, она вся точно утопала в зелени. Узкая дорога спускается извилистой лентой, деревенские дома разбросаны посреди лугов, отгороженных изгородями, обсажены ореховыми и каштановыми деревьями. Прозрачные, никогда не умолкающие ручьи струятся по скалам, вдоль тропинок; над пригорком, усеянным могилами сельского кладбища, возвышается лишь старая, небольшая церковь в романском стиле. Окрестности испещрены склонами местных холмов. Деревня напоминает овраг, заросший сочными, свежими, изумрудно-зелеными травами, орошаемыми влагой от подпочвенных бассейнов воды, стекающей с гор.
   Бернадетта, сделавшись подростком, стала оплачивать свое пропитание личным трудом, пасла ягнят, бродила со своим стадом по зеленой пустыне, не встречая ни души. Иногда, взобравшись на лесистый холм, девочка засматривалась на обрисовывающиеся вдали остроконечные вершины Миди и Вико, -- на то ярко-блещущие, то темные громады, меняющие свой колорит, в зависимости от освещения; цепь островских гор теряется в пространстве, очертания каменистых великанов казались Бернадетте призрачные похожими на смутные видения, мелькающие в грезах.
   Дом крестьянки Лагэ, где тогда еще хранила колыбель девочки, уединенный и безмолвный, стоял на самой окраине деревни. За ним тянулся луг, заросший яблонями и грушевыми деревьями; он был отделен от открытых полей узким ручьем, через который можно было перебираться одним прыжком. В низком и сыром доме, по обеим сторонам деревянной лестницы, ведущей на чердак, помещались просторные комнаты с полом из каменных плит. В каждой из них стояло по четыре или пять кроватей. Девочки спали вместе, засыпали, всматриваясь по вечерам в пестрые картины, расклеенные по стенам, прислушиваясь к торжественному бою больших стенных часов в деревянном футляре, нарушающих величавое безмолвие ночи.
   Годы, прожитые в Бартрэ, пронеслись отрадным сном для Бернадетты. Она росла тщедушной, болеющей девочкой, страдала нервной астмой, от которой задыхалась, чуть пахнет ветром. В двенадцать лет не умела ни читать, ни писать, говорила простонародным языком, осталась ребенком, запоздавшим как в умственном, так и телесном развитии. Бернадетт была доброй, очень кроткой, послушной девочкой, выделявшейся среди других детей ничем особенным, она не отличалась разговорчивостью, предпочитала больше слушать, чем говорить. Несмотря на свою неразвитость, она выказывала нередко природный ум, или проявляла находчивость в ответах, наивная веселость ее вызывала улыбку. Пришлось много приложить труда, чтобы выучить ее молитве, сопровождаемой перебиранием четок. Заучив молитву, Бернадетта как будто решилась ограничить свое образование этими познаниями. Она повторяла слова молитвы с утра до вечера; сопровождая свое стадо, девочка не выпускала из рук четок, без конца произнося Pater и Аvе.
   Сколько счастливых часов пережила она на зеленых склонах холмов, вслушиваясь в таинственный, чарующий шепот листвы! Свет оставался неведомым для нее, -- иногда только всматривалась она в отдаленные вершины гор, озаренные солнечными лучами, напоминавшие своими призрачными очертаниями видения мимолетных грез! Дни пролетали бесконечной чередой. Бернадетта продолжала блуждать среди безмолвной природы, сосредоточиваясь в своих скромных мечтаниях, повторяя свою неизменную молитву, не зная иной подруги, иной спутницы, кроме Пресвятой Девы; детство ее расцветало среди простодушного, невинного одиночества.
   И сколько отрадных вечеров провела она зимою, в левой комнате, где разводили огонь! Брат приемной матери Бернадетты был священником; он иногда восхищал девочку своим чтением, повествованиями о святых подвижниках и подвижницах, легендами о чудесных приключениях, потрясавших и радовавших сердце: Бернадетте казалось, что землю посещают райские видения, небеса разверзаются и позволяют взорам насладиться сиянием ангелов. Книги, которые приносил священник, нередко были переполнены рисунками; девочка любовалась на изображения Господа в Его славе, на кроткий и прекрасный лик Христа, озаренный неземным сиянием, всматривалась с особенным вниманием в божественные черты Пресвятой Девы, повторяемые постоянно на множестве картин, восторгалась ее светлым образом, белыми, лазоревыми, золотыми парчовыми одеяниями. Обаяние этого образа было так сильно, что Бернадетта иногда видела его во сне. Чаще всего читали Библию, старую, пожелтевшую от времени книгу, более ста лет хранившую в семье. По вечерам, когда вся семья собиралась, муж кормилицы, умевший читать, брал шпильку и, воткнув ее, куда случится, в книгу, начинал чтение с верхней строки правой страницы. Женщины и дети следили с напряженным вниманием, -- они все заучили, наконец, наизусть древние повествования, так что могли бы продолжать с любого места, не пропуская ни слова.
   Бернадетта предпочитала книги религиозного содержания, в которых упоминалось о Пресвятой Деве, при чтении их девочку как бы озаряла чудная улыбка Богоматери. Почти столь же увлекательной показалась ей, однако, и чудесная история четырех сыновей. На желтой обложке книги, занесенной, вероятно, каким-нибудь заблудившимся ходебщиком, красовалась наивная гравюра, изображающая четырех витязей, Рено и его братьев, сидящих вчетвером на своем знаменитом боевом коне, Баяре, полученном в дар от щедрой феи Орланды. В книжке описывались кровопролитные сражения, сооружение и осада крепости, ужасные стычки между Роландом и Рено, отправившимся, наконец, освободить Святую Землю, волшебника Можиса, несравненная красота принцессы Клариссы, сестры короля Аквитанского.
   Взволнованное воображение отгоняло иногда с очей Бернадетты, -- в особенности, в те вечера, когда книги откладывались в сторону и кто-нибудь из присутствовавших рассказывал историю о воинах и колдуньях. Девочка была очень суеверна, ни за что не согласилась бы пройти после заката солнца возле одной соседней башни, в которой вселилась нечистая сила. Вся местность, населенная простодушными набожными людьми, была как бы перенасыщена таинственными явлениями, -- поющими деревьями, камнями, из которых сочится кровь, перекрестки дорог, где непременно нужно прочесть по три раза Pater и Аvе, чтобы не встретить зверя с семью рогfми, который уносит девочек в ад. Страшным рассказам не было числа, они насчитывались сотнями, -- в те вечера, когда доходила очередь до них, трудно было остановиться, так велик был выбор. Начинали обыкновенно с историй о волках-оборотнях, -- несчастных грешниках, которых черт заставляет принять образ собак, -- больших белых собак горной породы: если выстрелить из ружья в такую собаку и если попадет хоть одна дробинка, грешник спасен; но если свинец заденет лишь тень, несчастный умрет моментально. Затем следовали бесконечные рассказы о проделках колдунов и колдуний. Бернадетту особенно увлекал рассказ о тон, как один архивариус из Лурда захотел посмотреть на черта; колдунья повела его в полночь, в страстную пятницу, в темное поле. Черт явился в роскошном пурпурном одеянии. Он с первых же слов предложил архивариусу продать ему душу; чиновник сделал вид, точно готов согласиться на сделку. У черта, кстати, оказался под мышкой список, куда внесли свои имена жители города, уже продавшиеся нечистому. Но хитрый архивариус вынул из кармана вместо пузырька с чернилами склянку с освященной водой. Он спрыснул ею черта, разразившегося отчаянными криками, а сам убежал, захватив с собою список. Черт погнался за ним, как безумный, -- погоня длилась чуть не всю ночь, по горам, по долам, через леса и потоки. "Отдай мне список!". -- "Нет, ты его не получишь!" И так без конца, -- черт взывал: "Отдай мне список!", архивариус отвечал неизменно: "Ты его не получишь!". Чиновник выбился, наконец, из сил, чувствуя, что ноги больше не держат его, он бросился на кладбище, на освященную землю, и стал поддразнивать оттуда черта, размахивая списком: он спас таким образом души всех несчастных, которые подписали договор. В такие вечера, Бернадетт раньше, чем уснуть, всегда мысленно перечитывал молитву, которую произносят при перебирании четок. Она радовалась, что нечистая сила посрамлена, и, вместе с тем, трепетала от страха при мысли, что бес непременно станет бродить около нее, чуть погасят лампы.
   В течение одной из зим крестьяне собирались на посиделки в церковь. Приходский священник Аден разрешил эти собрания; многие из семейств приходили, чтобы сберечь освещение, -- не говоря уже о том, что сидеть всем вместе теплее... Собравшиеся читать Библию, пели хором молитвы. Дети, обыкновенно, засыпали, не пересилив овладевавшей ими дремоты. Одна только Бернадетта бодрствовала до конца. Ей чрезвычайно нравилось сидеть в тесной деревенской церкви под сводами, мелкие стрелки которых окрашены красный и синий цвета. В глубине возвышался окрашенный и позолоченный алтарь, с изваяниями на колонках и запрестольными образами, изображавшими Марию у Анны и Усекновение главы святого Иоанна, алтарь поражал девочку своим пестрым и несколько варварским великолепием.
   Во время одолевавшей ее дремоты, Бернадетте, вероятно, чудились мистические видения, -- яркие краски икон оживали, из ран струилась кровь, сияющие венцы пламенели, Пресвятая Дева смотрела голубыми, проникновенными глазами и, как будто, собиралась раскрыть свои пурпурные уста, желая говорить с девочкой. В течение нескольких месяцев она проводила таким образом вечера, погружаясь в смутное забытье перед пышным алтарем, унося с собой из церкви как бы начало божественных грез, которые очаровывали ее затем дома, в ее детской кроватке, где она засыпала крепким сном, под сенью крыльев своего ангела-хранителя.
   В этой же старинной церкви, столь невзрачной, дышащей такою пламенною верою, Бернадетта начала брать уроки катехизиса. Ей было около четырнадцати лет, давно уже наступила пора приготовиться в первому причастию. Приемная мать, слывшая скупой женщиной, не посылала девочку в школу, пользуясь с утра до вечера ее помощью в хозяйственных работах. Господин Барбэ, учитель, никогда не видел ее на своих уроках. Но однажды, заменяя захворавшего аббата Адера, он обратил вникание во время урока катехизиса на религиозную и скромную девочку. Священник очень любил Бернадетту; он часто говорил о ней учителю, замечая, что, смотря на нее, всегда вспоминает о детях из Salette, -- эти дети, вероятно, были столь же простодушны, добры и благочестивы, как Бернадетта, если Пресвятая Дева явилась им. Однажды утром, когда аббат и учитель, проходя по поляне, увидели, что девочка скрылась в сопровождении своего маленького стада за большими деревьями, священник несколько раз оборачивался в ту сторону и, наконец, сказал: "Я сам не знаю, что происходит со мною, но при каждой встрече с этим ребенком мне кажется, что я вижу перед собою Меланию, маленькую пастушку, подругу юного Максимина". Эта странная мысль преследовала его, и, как оказалось впоследствии, была предвещанием. Быть может, в какой-либо из дней, после урока катехизиса, или вечером, во время зимних собраний в церкви, аббат Адер рассказал чудесную историю, оглашенную уже двенадцать лет перед тем о явлении Девы в ослепительных ризах, ступавшей по траве, не нагибая стеблей? Быть может, священник рассказал при Бернадетте о том, как Пресвятая Дева явилась Мелании и Максимину на горе, на берегу ручья, чтобы доверить им великую тайну и предсказать гнев Своего Сына? От этого дня источник, возникший из слез Пресвятой Девы, исцеляет все недуги, -- а возвещенная Богоматерью тайна занесена на пергамент, хранящийся в Риме под тремя печатями. Бернадетт, очевидно, выслушала это легендарное повествование с увлечением, безмолвно отражавшимся в ее как бы грезящих и, вместе с тем, широко раскрытых взорах. Она затаила услышанное, пережила в зеленой пустыне, где она проводила целые дни со своими ягнятами, безустанно перебирая тонкими пальцами четки.
   Так протекло детство Бернадетты в Бартрэ. бедной хилой девочке очаровывали лишь восторженные глаза, прекрасные, отражающие вдохновенный экстаз в глазах, в которых, подобно птицам, реющим в небе безоблачного неба, проносились видения божественных грез. У нее был большой рот, с полными губами, выражающими доброту; голова угловатая, с прямым лбом и густыми черными волосами, казалась бы грубой, если бы впечатление не смягчалось кроткой, религиозной сосредоточенностью. Но уловив глубины ее мечтательного взора, на нее не было обратить внимание: Бернадетта произвела бы на такого человека впечатление самого обыкновенного ребенка, убогой нищенки, блуждающей по дорогам, девочки, выросшей в унижении и страхе. Аббат Адер, вероятно, смутился, прочитав в ее взорах все, что должно было распуститься в ней пышным цветом. В глазах Бернадетты отразились -- и одышка, и зеленые, пустые пространства, среди которых она выросла, и блеяние ягнят, и ангельское славословие, повторяя под открытым небом до изнеможения, до галлюцинаций, и рассказы о колдовстве, слышанные у приемной матери, и вечера, проведенные перед оживленными престольными образами в церкви, и вся атмосфера первобытной веры, которою она дышала в этой стране, как бы огражденной горами от остального мира.
   Бернадетте исполнилось 7-го января четырнадцать. Ее родители, Субиру, убедившись, что девочка по-прежнему не учится в Бартрэ, решили ваять ее навсегда себе, в Лурд, чтобы она могла с полным усердием пройти курс катехизиса и серьезно приготовиться к первому причастию. Она прибыла в Лурд пятнадцать или двадцать дней, когда в холодную несколько пасмурную погоду 11-го февраля в четверг.
   Но Пьер принужден был остановиться, сестра Бернадетта встала и громко захлопала в ладоши.
   -- Дети мои, теперь уже больше девяти часов... Молчание! Молчание!
   Поезд, действительно, миновал Ламот, вагоны, громко стуча, неслись через бесконечные равнины, затонувших в сумрачном океане ночи. Уже несколько минут тому назад в вагоне следовало водвориться полному безмолвию, паломники и больные должны спать или переносить страдания, не произнося ни звука. Тем не менее, все возмутились.
   -- О, сестра моя, -- воскликнула Мария, глаза которой разгорелись, -- помедлите еще хоть с четверть, и вы перебили на самом интересном месте!
   Десять, двадцать голосов заговорили вслед за ней.
   -- Да, пожалуйста! Еще хоть с четверть часика. Все хотели услышать продолжение, сгорая от любопытства, точно история Бернадетты совсем неизвестна им, -- до такой степени увлекли их трогательные, человечные подробности, приводимые рассказчиком. Взоры всех спутников не отрывались от него, и, причудливо освещаемые колеблющимся пламенем фонарей, тянулись в его сторону. За повествованием следили не одни только больные, -- десять паломниц женского отделения также заволновались, повернули к Пьеру свои жалкие, некрасивые лица, и хорошевшие от выражения простодушной веры и от радости, что к ним доносится каждое слово.
   -- Нет, нет, я не могу! -- воскликнула сначала сестра Гиацинта. -- Предписание программы не допускает никаких исключений, надо замолчать.
   Однако, она сама чувствовала затаенное желание уступить общим просьбам; сестра Гиацинта так заинтересовалась рассказом, что сердце ее усиленно забилось под белоснежным нагрудником.
   Мария повторила свою просьбу еще более настоянным, умолявшим голосом. Де Герсен, слушавший, затаив дыхание, заявил, что можно заболеть, если рассказ будет прерван. Видя, что госпожа де Жонкьер выслушивает все эти настояния, снисходительно улыбаясь, сестра, наконец, уступила.
   -- Ну, хорошо, еще четверть часа, -- но, смотрите, ни в каком случае не больше четверти часа, не то мне сделают выговор.
   Пьер спокойно ожидал, чем окончатся эти переговоры, не вмешиваясь в них. Он продолжал рассказывать тем же проникновенным тоном, -- тайное сомнение смягчились в нем трогательным сочувствием к тем, которые страдают и надеются.
   Далее повествование переросло слушателей в Лурд, в улицу des Petits-Possds, -- в сумрачную, узкую улицу, извилисто тянущуюся между бедными домами и грубо оштукатуренными стенами. В нижнем этаже одного из этих жалких домиков семья Субиру ютилась и единственной комнате; в ней теснились семь душ: отец, мать и пятеро детей. В комнате царил постоянный полумрак, в узкий и сырой внутренний двор едва проникал зеленоватый свет. Вся семья спала здесь, в одной куче, -- ела, когда в доме был хлеб. Отец, по ремеслу мельник, с некоторого времени лишь с трудом успевал найти работу у хозяев. Из этой-то темной трущобы, дышавшей крайнею нуждой, в холодный февральский день Бернадетта, старшая дочь Субиру, ушла собирать хворост, в сопровождении своей меньшей сестры Марии и маленькой соседки Ханны.
   

V

   Молодой священник продолжал свое повествование с такими же подробностями; он рассказал, как три девочки спустились до берега Гава, обогнули Шато, как они очутились на острове da Chalet, против утеса Массабиель, от которого их отделяла лишь узкая канава мельницы Сави. Это была пустынная местность, куда городской пастух часто загонял свиней; стадо, застигнутое проливным дождем, пряталось под этим утесом, у основания которого образовалась неглубокая пещера, заросшая шиповником и терновыми кустами.
   Хворосту попадалось немного, Мария и Жанна перебрались через канаву, заметив на другой стороне ее целые залежи ветвей, снесенных туда течением. Бернадетта, более чувствительная и уже сознававшая себя почти взрослою, осталась на берегу, не решаясь замочить ноги. У нее появилась сыпь на голове, мать приказала ей хорошенько закутываться в большой белый капюшон, резко выделявшийся на поношенном черном шерстяном платье. Когда Бернадетта убедилась, что спутницы не помогут, она решилась скинуть свои деревянные башмаки и снять чулки.
   Было около двенадцати часов, девять колокольных ударов прозвучали над приходской церковью, прокатившись по спокойному зимнему небу, окутанному пушистыми облаками. Бернадетта почувствовала вдруг необычайное волнение; слух ее наполнился бурными, неясными звуками, -- девочке показалось, что с гор пронесся ураган. Она посмотрела на деревья, -- к величайшему ее изумлению, ни один листок не шевельнулся. Бернадетта додумала, что ошиблась; она нагнулась поднять свои башмаки, как вдруг на нее снова повеяло сильным порывом ветра. На этот раз странное явление поразило не только слух, но и зрение. Деревья скрылись из глаз девочки, она была ослеплена белым, ярким светом, разгоревшимся возле утеса, над пещерой, в узкой и высокой расселине, похожей на архитектурную стрелку собора. Бернадетт в страхе бросалась на колени. Господи, что это такое? временами, в ненастную погоду, когда одышка ее была удушливее, чем обыкновенно, она проводила тягостные ночи в бесконечных сновидениях, в грезах, принимавших гнетущий характер кошмара; и не могла отрешиться от этого угнетавшего впечатления даже после пробуждения, хотя совершенно забывала, что ей приснилось. Бернадетт охватило пламенем, солнце было перед ее глазами. Не грезилось ли ей что-нибудь подобного прошлою ночью? Не продолжается это какой-н нее другого. Он призывал в свидетели Пьера, а утративший веру священник только качал головой. Сначала, не желая огорчать Мари, он старался рассеяться, смотрел в окно на пробегавшие мимо поля, деревья, дома. Проехали Ангулем, равнины тянулись до самого горизонта, быстро, непрерывной чередою проносились мимо ряды тополей. По-видимому, поезд запаздывал: он мчался с грохотом на всех парах в раскаленной грозовой атмосфере, пожирая километры. И Пьер, захваченный удивительными историями, невольно вслушивался сквозь убаюкивающее громыханье колес в обрывки разговоров, и ему казалось, будто стремительно летевший вперед паровоз на самом деле уносил их всех в дивный край мечты. Поезд все мчался, Пьер перестал глядеть в окно, его вновь обдало тяжелым, усыпляющим воздухом вагона, в котором рос экстаз, такой далекий от действительности. Священника радовало оживившееся личико Мари, он протянул ей руку, и девушка пожала ее, вложив в пожатие вновь пробудившуюся надежду. Зачем же отнимать эту надежду, вызывать сомнение, раз он сам так жаждал выздоровления Мари? С бесконечной нежностью задержал он в своей руке маленькую влажную руку больной, взволнованный чувствами, которые мог бы испытывать к ней страдающий брат; ему хотелось верить, что на свете существуют высшая доброта и сострадание, и они оберегают отчаявшихся.
   -- О Пьер, -- повторила она, -- как это прекрасно, как прекрасно! И какой гордостью наполнится мое сердце, если святая дева снизойдет ко мне! Скажите правду, считаете вы меня достойной?
   -- Конечно, -- воскликнул он, -- вы самая хорошая, самая чистая девушка в мире, ваша душа ничем не запятнана, как говорит ваш отец; в раю не хватит добрых ангелов, достойных сопутствовать вам!
   Но разговор на этом не кончился. Сестра Гиацинта и г-жа де Жонкьер стали рассказывать о всех известных им чудесах, о всех чудесах, которые в течение тридцати лет то и дело возникали в Лурде подобно розам, бесконечно расцветающим на мистическом розовом кусте. Их насчитывали тысячами, они с каждым годом становились все ярче и сыпались, как из рога изобилия. И больные, с лихорадочным волнением внимавшие этим повествованиям, напоминали маленьких детей, которые заслушались волшебной сказки и требуют сказок еще и еще. О! Побольше рассказов, осмеивающих злую действительность, посрамляющих несправедливую природу, побольше сказок, где боженька выступает великим целителем, издеваясь над наукой, и по своей прихоти раздает людям радости!
   Глухонемые в этих рассказах начинали слышать и говорить: неизлечимо больная Аврелия Брюно, у которой была повреждена барабанная перепонка, вдруг услышала волшебные звуки фисгармонии; Луиза Пурше, за сорок пять лет не произнесшая ни слова, после молитвы у Грота вдруг воскликнула: "Благословенна ты, Мария!"; да и не только они, а сотни других совершенно исцелились от нескольких капель воды, влитых в уши или на язык. Потом пошли слепые: отец Эрман почувствовал, как нежная рука святой девы снимает покров, застилавший ему глаза; мадмуазель де Понбриан, которой грозила полная слепота, стала видеть лучше, чем когда-либо, от одной лишь молитвы; двенадцатилетняя девочка, чьи глаза были подобны мраморным шарам, в три секунды обрела такую ясность и глубину взгляда, словно в нем улыбались ангелы. Но особенно много было рассказов о паралитиках, несчастных, у которых отнялись ноги, убогих, прикованных к своим жалким койкам, которым бог сказал: "Встань и иди!". Делонуа, у которого" был искривлен позвоночник, пятнадцать раз ложился в различные парижские больницы, и все врачи сходились в диагнозе; ему делали прижигания, подвешивали -- все безрезультатно, а когда мимо него прошел крестный ход со святыми дарами, он вдруг ощутил необычайную силу и, исцеленный, последовал за ним. Мария-Луиза Дельпон, четырнадцатилетняя девочка, у которой параличом свело ноги, руки и скривило рот, вдруг почувствовала, что тело ее стало гибким, будто невидимая рука перерезала сковывавшие его ужасные путы. Мария Вашье, разбитая параличом и в течение семнадцати лет пригвожденная к креслу, не только побежала, выйдя из бассейна, но даже не могла найти следов от пролежней, образовавшихся на теле после долгого лежания. А Жорж Анке, страдавший размягчением спинного мозга и потерявший чувствительность, сразу перешел от агонии к полному выздоровлению. Пораженная тем же недугом Леония Шартон почувствовала, как горб ее стал исчезать словно по волшебству, а ноги выпрямляться -- здоровые, сильные ноги.
   Затем речь зашла о самых разнообразных болезнях. Снова язвы, снова скрюченные и исцеленные ноги: Маргарита Гейе двадцать семь лет страдала от боли в бедре, правое колено у нее не сгибалось -- и вдруг она упала на колени, благодаря святую деву за исцеление; у молодой вандейки, Филомены Симоно, были на левой ноге три страшные язвы, из которых торчали раздробленные кости, -- и вот язвы затянулись, больная исцелилась. Потом пошли рассказы о людях, страдавших водянкой: у г-жи Анселин внезапно опала опухоль -- каким образом вытекла и куда девалась вода, наполнявшая ее руки, ноги, все тело, -- неизвестно; у мадмуазель Монтаньон в несколько приемов выкачали двадцать два литра воды, но больная снова отекла; и вот, после того как ей сделали примочку из воды чудодейственного источника, отечность исчезла, причем ни в постели, ни на полу не осталось никаких следов вытекшей из нее жидкости. Даже всевозможные желудочные заболевания, и те проходят после первого же стакана лурдской воды. Худая, как скелет, Мари Суше, которую рвало черной кровью, начала есть за двоих и поправилась в два дня. Мари Жарлан выпила по ошибке стакан медного купороса и сожгла себе желудок; появившаяся вследствие этого опухоль рассосалась от лурдской воды. Впрочем, самые большие опухоли проходили бесследно, после того как больной погружался в бассейн. Но еще более поразительными казались исцеления от рака, от страшных наружных язв. У одного актера, еврея, была ужасная язва на руке, он опустил ее в чудодейственный источник, и она зажила. У богача иностранца на правой ладони выросла шишка величиной с куриное яйцо -- она рассосалась. У Розы Дюваль была опухоль на левом локте, потом она исчезла, и на месте ее образовалась дырка, в которой мог уместиться орех, -- на глазах Розы дырка затянулась. У вдовы Фромон рак разъел губу, она только приложила примочку, и от рака не осталось и следа. Мария Моро очень страдала от рака груди; она заснула, приложив к груди тряпку, смоченную лурдской водой, а когда через два часа проснулась -- боль прошла, тело стало белое, как роза.
   Наконец сестра Гиацинта рассказала о мгновенных и полных исцелениях от чахотки, этого страшного бича человечества. Сомневающиеся не верили, что святая дева может исцелить от этой болезни; однако, говорят, она вылечивала людей одним мановением руки. Приводились сотни случаев, один необыкновеннее другого. Маргарита Купель страдала чахоткой три года, верхушки ее легких были разрушены туберкулезом, и вот она встала и пошла, вся пышущая здоровьем. Г-жа де ла Ривьер харкала кровью, ногти у нее посинели, она покрылась холодным потом и была при последнем издыхании; но достаточно было влить ей сквозь стиснутые зубы ложечку лурдской воды, как хрипение прекратилось, она села, стала отвечать на вопросы, попросила бульону. Жюли Жадо понадобилось четыре ложечки; правда, у нее от слабости уже не держалась голова, она была такого нежного сложения, что болезнь совсем надломила ее силы, а через несколько дней она располнела до неузнаваемости. У Анны Катри чахотка была в последней стадии, в левом легком образовалась каверна, и оно было наполовину разрушено -- и вот вопреки всякой осторожности ее пять раз погрузили в холодную воду, и она поправилась, легкое восстановилось. Другая чахоточная, молоденькая девушка, приговоренная к смерти пятнадцатью врачами, даже не просила об исцелении, она просто преклонила колена, проходя мимо Грота, и, к удивлению своему, выздоровела; случайно она, как видно, оказалась там в ту минуту, когда святая дева, сжалившись, дарует чудо из своих незримых рук.
   Чудеса, бесконечные чудеса! Они сыпались дождем, словно цветы грез со светлого, ласкового неба. Были чудеса трогательные, были и наивные. Старуха, у которой тридцать лет не сгибалась рука, умылась водой из источника, и вот она может уже креститься этой рукой. Сестра София лаяла, как собака, а тут, после погружения в воду, голос ее стал чист и звонок: она даже пела псалом, выходя из источника. Турок Мустафа помолился Белой даме и приложил к правому глазу компресс, и к нему вернулось зрение. Офицеру из алжирских стрелков святая дева помогла в Седане, а кирасир из Рейнсгофена погиб бы от пули в сердце, если бы, пробив бумажник, она не отскочила от образа, лурдской богоматери. Снисходила благодать и на детей, этих бедных страждущих малюток: пятилетнего парализованного малыша пять минут подержали под ледяной струей источника, и он пошел; другой, пятнадцати лет, который лежал, не вставая, и только рычал, точно зверь, выскочил из бассейна с криком, что он исцелился; еще один, двухлетний ребенок, не умел ходить -- после пятнадцатиминутного пребывания в холодной воде он ожил, улыбнулся и впервые пошел. Но все, большие и малые, испытывали острую боль, пока происходило чудо исцеления, потому что восстановление здоровья вызывает необычайную встряску всего организма: кости срастаются и выпрямляются, ткани обновляются, болезнь изгоняется из тела вместе с последним конвульсивным движением мышц. Но какое блаженное состояние потом! Врачи не верили своим глазам, каждое выздоровление сопровождалось новым взрывом удивления, когда исцеленные больные начинали бегать, прыгать, есть с волчьим аппетитом. Все эти избранные, все эти исцеленные женщины способны были пройти по три километра, ели цыплят, спали без просыпу по двенадцать часов кряду. К тому же все происходило с молниеносной быстротой, внезапным скачком -- от агонии к полному выздоровлению, восстановлению пораженных органов, затягиванию язв, прибавлению в весе. Наука была посрамлена, и потому в источник погружали всех без разбора, не принимая даже элементарных мер предосторожности; в ледяную воду окунали женщин, невзирая на их состояние, и вспотевших чахоточных, и больных с открытыми язвами, и при этом не применялось никаких антисептических средств. А какая радость, сколько благодарности и любви при каждом чуде! Исцеленная падает на колени, все плачут, неверующие обращаются, евреи и протестанты переходят в католичество -- каких только чудес не делает вера! Жители деревни толпой встречают исцеленную под колокольный звон, и, когда она быстро выходит из экипажа, раздаются крики, рыдания, все хором славят пресвятую деву! Воздают вечную благодарность матери божьей!
   За все эти осуществленные надежды, за эти пламенно испрошенные милости неслась благодарность пресвятой деве. Ее страстно обожали, она была всемогущей, всемилостивой матерью, зерцалом справедливости, престолом премудрости. К ней, мистической розе, башне из слоновой кости, двери рая, открывающейся в бесконечность, простирались все руки. Каждый день, на заре, она сияла яркой утренней звездой, она была веселой, юной надеждой и в то же время -- здоровьем калек, прибежищем грешников, утешением страждущих. Франция всегда была дорога ее сердцу; здесь ей поклонялись, здесь существовал ее культ, культ женщины и матери, и именно во Франции она являлась молодым пастушкам. Она была так добра к маленьким людям! Она неизменно пеклась о них! Всего охотней обращались именно к ней, потому что знали: она посредница, исполненная любви, между землей и небом. Каждый вечер проливала она золотые слезы у ног своего божественного сына, чтобы обрести его милость, и он разрешал ей творить чудеса -- цветущее поле чудес, благоухающих, как райские розы.
   Поезд все мчался и мчался. Было шесть часов, проехали Кутра. Сестра Гиацинта поднялась, хлопнула в ладоши и снова повторила:
   -- Помолимся, дети мои!
   Никогда еще молитвы святой деве не возносились с таким пылом, с такой верой, что они будут услышаны на небесах. И Пьер сразу понял, в чем суть этих паломничеств, этих поездов, мчавшихся по всему свету, этих толп, стекающихся к Лурду, сияющему вдали, носителю телесного и духовного спасения. С самого утра перед ним были эти несчастные люди, стонавшие от боли, подвергавшие свое бренное тело утомительному путешествию, обреченные на смерть и покинутые наукой; как они устали от осмотров врачей, как измучены бесполезными лекарствами! И как понятны были их жажда жизни, желание осилить несправедливую, равнодушную природу, их мечты о сверхчеловеческом могуществе, о мощной силе, которая ради них может перевернуть законы природы, изменить движение светил! Неужели им не суждено обрести опору в боге, коль скоро почва ускользает у них из-под ног? Действительность была так отвратительна, что у этих страждущих людей рождалась настоятельная потребность в иллюзии и самообмане. О! Верить в существование высшего судьи, исправляющего явное зло, всемогущего искупителя и утешителя, во власти которого приказать рекам течь вспять, возвратить старикам молодость, воскресить мертвых. А как дорога одна возможность сказать тебе, что хоть ты и покрыт язвами, хоть у тебя и скрючены руки и ноги, живот вздут от опухолей, разрушены легкие, -- все это исчезнет, стоит лишь умолить и растрогать святую деву, оказаться избранным ею для сотворения чуда! И когда обильным потоком полились рассказы о чудесных исцелениях, волшебные сказки, баюкавшие и опьянявшие возбужденное воображение больных и калек, в них пробудилась страстная надежда! С тех пор, как исцеленная Софи Куто вошла в вагон, открыв глазам паломников и больных безбрежный горизонт чудесного, сверхъестественного, у всех, словно порыв ветра, пронеслась мысль о внезапном выздоровлении, и вот самые безнадежные поднялись на своих жалких ложах, лица у всех прояснились -- ведь жизнь еще возможна и для них, и они начнут ее сначала!
   Да, это так! Если скорбный поезд с переполненными вагонами все мчался и мчался вперед, если Францию и весь мир бороздили такие же поезда, шедшие из самых отдаленных уголков земли, если трехсоттысячные толпы верующих, а с ними тысячи больных, пускались в путь во все времена года, то это потому, что там, вдали, пылает осиянный славою Грот, как маяк надежды и иллюзии, как протест, как торжество невозможного над неумолимой материей. Ни один роман, даже самый увлекательный, не мог бы вызвать такой восторженности, так вознести душу над грубой действительностью. Лелеять эту мечту -- вот в чем невыразимое счастье. Из года в год отцы общины Успения видели, как процветает паломничество, и объяснялось это их умением продать людям утешение, обман и надежду -- дивную пищу, которой так жаждет страждущее человечество. И не только физическое страдание искало исцеления, душа и разум взывали о том же, ненасытно стремясь к счастью. Всеми владело одно желание -- добиться счастья: порукой жизни была вера, каждому хотелось до самой смерти опираться на этот посох, каждый преклонял колена с мольбою об исцелении от нравственных мук, о даровании милости любимым, близким. И этот крик души о счастье и в этой жизни и по ту сторону гроба возносился, заполнял пространство.
   Пьер заметил, что окружавшие его больные словно перестали ощущать толчки поезда, силы возвращались к ним с каждым лье, приближавшим их к чуду. Г-жа Маэ разговорилась в полной уверенности, что святая дева вернет ей мужа. Г-жа Венсен, улыбаясь, укачивала Розу, считая, что ее дочь гораздо здоровее тех полумертвых детей, которые после погружения в ледяную воду начинали играть. Г-н Сабатье шутил с г-ном де Герсеном, говорил ему, что в октябре, после выздоровления, съездит в Рим, куда он собирается уже пятнадцать лет. Г-жа Ветю, успокоившись и чувствуя только легкую боль в животе, убедила себя, что она голодна, и попросила г-жу де Жонкьер дать ей бисквитов, размоченных в молоке. Элиза Руке, забыв про свою язву, с открытым лицом ела виноград, а Гривотта и брат Изидор, переставший стонать, были в таком лихорадочном волнении, что уже считали часы, оставшиеся до чудесного исцеления. Даже умирающий воскрес на минуту. Когда сестра Гиацинта снова подошла к нему, чтобы вытереть холодный пот, обильно проступивший на его лице, он открыл глаза и улыбнулся: он вновь стал надеяться.
   Мари продолжала держать руку Пьера в своей теплой руке. Было семь часов, в Бордо они прибудут в половине восьмого; поезд запаздывал и, чтобы нагнать потерянное время, мчался с бешеной скоростью. Гроза прошла, небо прояснилось, воздух стал необыкновенно мягким.
   -- Ах, Пьер, как это прекрасно, как прекрасно! -- вновь повторила Мари, нежно сжимая руку священника.
   И, нагнувшись к нему, шепнула:
   -- Пьер, мне только что явилась святая дева, я просила ее о вашем исцелении, и вы его получите.
   Священник понял; он был потрясен дивным светом, который излучали устремленные на него глаза Мари. Она молила самозабвенно о его обращении, и это пожелание, исходившее от страждущего, дорогого ему существа, потрясло его душу. А может быть, он и станет когда-нибудь верующим? Пьер даже растерялся от этого множества необыкновенных рассказов. Удушливая жара в вагоне вызвала у него головокружение, отзывчивое сердце обливалось кровью при виде всех этих собранных здесь страданий. Священник поддался общему настроению, не отдавая себе отчета, где граница между реальным и возможным, не в силах разобраться, что в этом нагромождении необычайных фактов можно отбросить и что принять. Затянули новую молитву, и на минуту Пьер забылся, вообразил, что он верующий, поддался гипнозу галлюцинации, охватившей этот передвижной госпиталь, мчавшийся на всех парах вперед и вперед.

V

   Поезд вышел из Бордо после небольшой остановки, в течение которой те, кто еще не обедал, поспешили запастись провизией. Впрочем, больные все время пили молоко и, как дети, требовали печенья. Лишь только поезд тронулся, сестра Гиацинта захлопала в ладоши:
   -- Ну-ка, поторопитесь, вечернюю молитву!
   Целых четверть часа слышалось невнятное бормотание -- читали "Отче наш", молитвы богородице, каждый проверял свою совесть и каялся в грехах, посвящая себя богу, святой деве, всем святым, благодарил за счастливо проведенный день и заканчивал молитвами за здравие и за упокой.
   -- Во имя отца и сына и святого духа. Аминь!..
   Было десять минут девятого, сумерки окутывали огромную равнину, тонувшую в вечернем тумане, а вдали, в разбросанных кое-где домах, зажигались огоньки. Лампы в вагоне мигали, освещая желтым светом раскачивающийся багаж и паломников.
   -- Знаете, дети мои, -- проговорила сестра Гиацинта, -- когда мы приедем в Ламот, -- это будет приблизительно через часок, -- я потребую, чтобы в вагоне была полная тишина. Пока можете целый час развлекаться, но будьте умниками, чересчур не возбуждайтесь. А после Ламота, слышите, ни слова, ни звука, надо спать!
   Все засмеялись.
   -- Такое уж у нас правило, вы достаточно благоразумны и не станете его нарушать.
   Действительно, с утра паломники добросовестно читали положенные молитвы. Теперь, когда все молитвы были прочтены, все гимны пропеты, день можно было считать законченным и немного отдохнуть перед сном. Но никто не знал, чем заняться.
   -- Сестра, -- предложила Мари, -- разрешите господину аббату прочитать нам вслух? Он прекрасно читает, а у меня как раз есть очень хорошая книжечка -- история Бернадетты...
   Ей даже не дали договорить -- все с увлечением закричали, как дети, которым обещают интересную сказку:
   -- Разрешите, сестрица, разрешите!..
   -- Ну, конечно, раз речь идет о хорошей книжке, -- проговорила монахиня.
   Пьеру пришлось согласиться. Но ему захотелось сесть поближе к лампе, и он поменялся местом с г-ном де Герсеном, который не меньше больных радовался предстоящему чтению. И когда молодой священник, удобно расположившись под лампой, открыл книгу, любопытство овладело всеми, головы вытянулись, уши навострились. К счастью, у Пьера был звонкий голос, он перекрыл шум колес, глухо громыхавших среди плоской, огромной равнины.
   Но прежде чем начать чтение, Пьер решил наспех перелистать книжку. Это была одна из тех маленьких книжонок, издаваемых католической прессой, которые продаются вразнос и наводняют собою христианский мир. Она была плохо отпечатана, на дешевой бумаге, а на синей обложке было нарисовано наивное изображение лурдской богоматери, неумелое и нескладное. Книжку, несомненно, можно было прочесть в полчаса.
   И Пьер начал читать своим мягким, проникновенным голосом, отчетливо произнося каждое слово:
   -- "Это случилось в маленьком пиренейском городе Лурде в четверг, одиннадцатого февраля тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года. Стояла холодная, немного пасмурная погода. В доме бедного, честного мельника Франсуа Субиру не было дров, чтобы приготовить обед. Жена мельника, Луиза, сказала своей младшей дочери Мари: "Пойди набери валежника на берегу Гава или в общинном лесу". Гав -- это речка, протекающая через Лурд.
   У Мари была старшая сестра по имени Бернадетта, недавно вернувшаяся из деревни, где она нанималась пастушкой. Это была хрупкая и слабенькая девочка, очень простодушная и неискушенная. Все знания ее ограничивались чтением молитвенника. Луиза Субиру не решалась послать ее в лес с сестрой из-за холода; однако Мари и маленькая соседка, Жанна Абади, так настаивали, что мать отпустила девочку.
   Три подруги пошли вдоль речки, чтобы набрать там валежника, и очутились перед гротом, образовавшимся в большой скале, которую местные жители называли Масабиель..."
   Дойдя до этого места, Пьер остановился и опустил книжку. Его раздражали наивность рассказа, бессодержательные, пустые фразы. В свое время он держал в руках подробное описание этой необычайной истории, взволнованно изучал малейшие ее подробности и глубоко в сердце сохранил нежность и жалость к Бернадетте. Он решил, что на следующий же день начнет расследование этого дела, он так мечтал об этом когда-то. Это была одна из причин, побудивших его предпринять путешествие. Любопытство Пьера было возбуждено, ему была глубоко симпатична ясновидящая, он догадывался, что она кротка, правдива и несчастна, но ему хотелось проанализировать и проверить все обстоятельства. Несомненно, Бернадетта не лгала, ее посещали видения, как Жанну д'Арк, она слышала голоса и так же, как Жанна д'Арк, по словам католиков, являлась спасительницей Франции. Какая же сила двигала ею? Как могло возникнуть у этой жалкой девочки видение, которое произвело переворот в душах верующих, вызвав к жизни чудеса первобытных времен, создав чуть ли не новую веру в городе, ставшем святым, -- городе, на постройку которого ушли миллионы, куда стекались многочисленные и восторженные толпы, каких мир не видел со времени крестовых походов?
   И, прекратив чтение, Пьер стал рассказывать все, что знал, что угадал и восстановил в этой истории, так и не выясненной, несмотря на потоки вылитых ради нее чернил. Долгие беседы Пьера с доктором Шассенем познакомили священника с этим краем, его нравами и обычаями. Пьер уже в семинарии обладал свободой изложения, страстностью, ораторским даром, но ни разу не пользовался им. Когда в вагоне увидели, что он знает историю Бернадетты гораздо лучше, чем она описана в книге, и рассказывает ее так любовно и взволнованно, внимание удвоилось; несчастные, жаждавшие счастья люди в едином порыве поддались обаянию рассказчика.
   Священник начал с детства Бернадетты в Бартресе. Она росла у своей кормилицы, некоей Лагю, которая после смерти своего грудного ребенка взяла на воспитание дочь четы Субиру и оказала тем самым услугу очень бедной семье. Деревня в четыре сотни душ, на расстоянии лье от Лурда, стояла как в пустыне, далеко от проезжей дороги, вся скрытая в зелени. Дорога спускается под гору; несколько домов, разбросанных среди пастбища, отделены друг от друга живыми изгородями да аллеями из орешников и каштанов; с окрестных гор, по оврагам, стекают светлые, журчащие ручейки, и над всем господствует на пригорке романская церковка, окруженная могилами сельского кладбища. Со всех сторон вздымаются лесистые холмы; деревня утопает в зелени изумительной свежести, высокую ярко-зеленую траву питают подземные воды, необъятные водные пространства, образовавшиеся от ручейков, сбегающих с гор. Бернадетта, как только выросла, в уплату за свое содержание стала пасти овец и по целым месяцам бродила со своим стадом в этих зарослях, не встречая ни души. Лишь иногда с вершины холма она видела далекие горы, Южный пик или Виско, то ослепительно сверкающие, то темные и мрачные, в зависимости от погоды, а за ними другие, терявшиеся в отдалении горы -- словно неясные видения, какие посещают нас во сне. Затем священник описал дом Лагю, где и сейчас еще стоит колыбелька Бернадетты, -- одинокий дом у околицы. Перед домом был небольшой луг с грушами и яблонями; его отделял от полей ручеек -- такой узкий, что через него можно было перешагнуть. В низеньком строении, справа и слева от деревянной лестницы, которая вела на чердак, было по большой комнате с каменным полом и с четырьмя -- пятью кроватями в каждой. Девочки спали вместе и, засыпая, глядели на красивые картинки -- ими была оклеена вся стена, а большие часы в футляре из елового дерева важно отбивали в тишине время.
   Эти годы в Бартресе Бернадетта прожила в чарующей атмосфере ласки и любви. Она росла хилым ребенком, всегда болела, задыхаясь от астмы, приступы которой возникали от малейшего ветерка; в двенадцать лет она не умела ни читать, ни писать, говорила только на местном наречии, была ребячлива и отставала как в умственном, так и в физическом развитии. Она была доброй маленькой девочкой, кроткой, покорной -- в общем, такой, как все дети, не болтливой, склонной больше слушать, чем говорить. Будучи совершенно неграмотной, она обнаруживала, однако, природный ум, а иногда отвечала на вопросы так остроумно, что даже вызывала смех. С большим трудом ее научили читать молитвенник. Выучившись, она решила закончить на этом свое образование и, пася своих овечек, с утра до вечера читала молитвы, перебирая четки. Сколько часов провела она на заросших травой холмах, затерявшись в зелени таинственной листвы, не видя ни души и глядя лишь на вершины отдаленных гор, тающих в солнечном свете, легких, как еон! Дни шли за днями, девочка блуждала в одиночестве, повторяя все ту же молитву, непрестанно взывая к единственному своему другу -- святой деве. Так проходило время в нехитрых грезах наивного детства. А сколько чудесных зимних вечеров провела она у очага!
   У кормилицы Бернадетты был брат священник; он иногда читал вслух благочестивые истории, необычайные приключения, бросавшие в дрожь и вызывавшие радость; в них говорилось о видениях земного рая, небо разверзалось, и перед взором вставало все великолепие ангелов. В книжках, которые приносил священник, было много картинок, изображавших господа бога во всем его величии, красивого, нежного Иисуса, с нимбом вокруг чела, и главным образом -- святую деву, блистательную в белых, лазурных и золотых одеждах, такую милую, что образ ее даже снился девочке. Но чаще всего они читали библию, старую, пожелтевшую от времени, столетнюю реликвию семьи. Каждый вечер муж кормилицы, единственный, кто знал грамоту, брал булавку, наугад втыкал ее в книгу и начинал чтение сверху, с правой страницы; внимательнс слушавшие его женщины и дети знали уже все наизусть и могли бы продолжать, не ошибившись ни словом.
   Бернадетта предпочитала книги о божественном, повествующие о святой деве с кроткой улыбкой. Но девочке нравилась также чудесная "История о четырех сыновьях Эмона". На желтой обложке маленькой книжечки, случайно занесенной в эти края бродячим книгоношей, была нарисована наивная картинка, изображавшая четырех героев -- Рено и его братьев, взобравшихся вчетвером на своего знаменитого боевого коня Баярда, которого подарила им царственная фея Орланда. В книжке рассказывалось о кровавых битвах, возведении и осаде крепостей, страшных поединках между Роландом и Рено, которому предстояло освободить святую землю, о волшебнике Можи и его чарах и о прекрасной, как ясный день, принцессе Клариссе, сестре короля аквитанского. Бернадетта иногда с трудом засыпала, настолько возбуждено было ее воображение, особенно в те вечера, когда, отложив в сторону книгу, кто-нибудь из собравшихся рассказывал про колдунов. Девочка была очень суеверной, ее нельзя было заставить пройти вечером мимо соседней башни, где, по слухам, водился дьявол. Впрочем, весь этот край, с его набожными и неискушенными жителями, был как бы овеян таинственностью: деревья пели, из камней сочились капли крови, на перекрестках надо было три раза прочесть "Отче наш" и три раза молитву богородице, чтобы не встретить семирогого зверя, который утаскивал девушек на погибель. А какое богатство страшных сказок! Их были сотни, в один вечер и не перескажешь. Прежде всего это были сказки об оборотнях -- несчастных людях, которых дьявол превращал в больших белых или черных собак: если стреляешь в такую собаку из ружья и хоть одна пуля попадет в нее -- человек освобожден, если же пуля попадет в ее тень -- человек тотчас же умирает. Затем шли бесконечные рассказы о колдунах и колдуньях. Одна из этих историй особенно увлекала Бернадетту. В ней шла речь о лурдском писаре; он захотел увидеть черта, и колдунья повела его в святую пятницу на какой-то пустырь. Черт явился разодетый во все красное и сейчас же предложил писарю купить его душу; тот сделал вид, будто соглашается. Под мышкой черт держал свиток со списком горожан, уже продавших ему душу. Но хитрый писарь вытащил из кармана бутылку якобы с чернилами, на самом же деле со святой водой, и окропил черта; тот стал ужасно кричать; тем временем писарь выхватил у черта свиток и пустился наутек. Тогда черт погнался за писарем, и началась бешеная скачка по горам и долам, по лесам и рекам, о которой можно было рассказывать целый вечер. "Отдай свиток!" " Не отдам!" И снова начиналось: "Отдай свиток!" "Не отдам!" Наконец писарь, выбившись из сил, задыхаясь, прибежал на кладбище, на освященную землю, и здесь стал издеваться над чертом, размахивая свитком; так он спас души несчастных, которые расписались на свитке. В такие вечера Бернадетта перед сном читала мысленно молитвы, радуясь, что силы ада посрамлены, но все же дрожала от страха, как бы черт не явился к ней, когда потушат лампу.
   Одну зиму, с разрешения кюре Адера, чтения происходили в церкви, и много семей приходило сюда, чтобы не жечь дома зря свет, не говоря уже о том, что здесь, всем вместе, было теплее. Читали библию, молитвы. Дети засыпали. Одна Бернадетта боролась со сном, радуясь, что она у господа бога, в этом тесном храме со сводом, выкрашенным в красный и синий цвета. В глубине находился раззолоченный алтарь, аляповато раскрашенный, с витыми колоннами, с запрестольным образом святой девы, посещающей святую Анну,* и образом, где было изображено усекновение главы Иоанна-Крестителя. С этих ярко расцвеченных картинок на дремавшую девочку нисходили мистические видения, из ран сочилась кровь, над святой девой пылал нимб, она смотрела на ребенка своими небесно-голубыми глазами, и Бернадетте в полусне казалось, что дева сейчас откроет свои алые уста и заговорит с нею. Месяцами девочка проводила так вечера, сидя в полудреме напротив пышного алтаря и видя наяву удивительные сны, продолжавшиеся и после того, как она ложилась в постель и тихо засыпала под защитой своего ангела-хранителя.
   В этой же старой, скромной церкви, овеянной горячей верой, Бернадетта стала изучать катехизис. Девочке должно было минуть четырнадцать лет, самое время для первого причастия. Ее кормилица-мать, слывшая женщиной скупой, не отдавала девочку в школу, заставляя ее работать в доме с утра до вечера. Учитель, г-н Барбе, никогда не видел ее в классе. Но однажды, заменяя заболевшего аббата Адера на уроке катехизиса, он обратил внимание на скромную, набожную девочку. Священник очень любил Бернадетту; он часто рассказывал о ней учителю и говорил, что она напоминает ему детей из Салетты; они, по-видимому, были так же бесхитростны, добры и благочестивы, и им тоже явилась святая дева. В другой раз учитель и священник, выйдя из деревни, увидали вдали Бернадетту, пасшую свое маленькое стадо в древесной чаще; священник несколько раз оборачивался и смотрел на нее, повторяя: "Не знаю, что со мной, но всякий раз, как я встречаю эту девочку, мне кажется, что я вижу Мелани, маленькую пастушку, приятельницу Максимена". Его явно преследовала эта странная мысль, и она оказалась пророческой. Однажды, то ли после урока катехизиса, то ли вечером в церкви, он рассказал чудесную сказку о том, что случилось двенадцать лет назад,о святой деве в ослепительном одеянии, которая шла по траве, не сгибавшейся под ее стопами; она явилась Мелани и Максимену на горе у ручья и сообщила им величайшую тайну, объявив о гневе своего сына. С той поры источник, возникший из слез богоматери, стал исцелять от всех болезней, а тайна, на пергаменте за тремя печатями, хранится в Риме. Бернадетта, как всегда молчаливая, видевшая сны наяву, жадно слушала эту прелестную сказку и, очевидно, унесла ее с собой в пустынную зеленую чащу, где она проводила целые дни; там, пася своих овечек, она вспоминала все это, перебирая тонкими пальцами четки.
   Так протекало детство Бернадетты в Бартресе. Самым привлекательным в этой хилой и бедной девочке были ее восторженные глаза, прекрасные глаза ясновидящей -- грезы реяли в них, точно птицы в чистом небе. Большой рот и несколько полные губы указывали на доброту, крупная голова с прямым лбом и густыми черными волосами показалась бы очень обыденной, если бы не присущее ей очарование кроткого упорства. Но тот, кому не бросался в глаза взгляд Бернадетты, не замечал ее: она была самой заурядной девочкой, бедной, боязливой и робкой. Аббат Адер, несомненно, прочел в ее взгляде все, что расцвело в ней впоследствии. Он с волнением следил за развитием болезни, от которой задыхался несчастный ребенок, видел бесконечные зеленые просторы, среди которых она выросла, слышал ласковое блеяние ее овечек; он догадался по ее взгляду, какую чистую мольбу возносила она столько раз к небесам, еще до того как у нее появились галлюцинации; в ее взоре запечатлелись чудесные истории, слышанные ею в доме кормилицы, вечера, проведенные в церкви перед оживавшими в ее воображении иконами; атмосфера детской веры окружала ее в этом далеком, огражденном горами краю.
   Седьмого января Бернадетте исполнилось четырнадцать лет, и ее родители Субиру, видя, что она ничему не научится в Бартресе, окончательно решили взять ее домой, в Лурд, чтобы она прошла катехизис и серьезно подготовилась к причастию. И вот недели через две -- три после того, как она вернулась в Лурд, в холодный, пасмурный день, одиннадцатого февраля, в четверг...
   Пьер должен был прервать рассказ, так как сестра Гиацинта поднялась и захлопала в ладоши.
   -- Десятый час, дети мои... Пора на покой!
   Поезд уже миновал Ламот и катился с глухим стуком в полной темноте по бесконечным равнинам Ландов. Еще десять минут назад в вагоне должна была наступить тишина: надо было спать или страдать молча. Между тем послышались протесты.
   -- Ах, сестра! -- воскликнула Мари, глаза ее ярко блестели. -- Еще хоть четверть часика! Сейчас самое интересное место.
   Раздалось десять, двадцать голосов,
   -- Да, пожалуйста! Хоть четверть часика!
   Всем хотелось послушать продолжение рассказа, у всех разгорелось такое любопытство, как будто они не знали истории Бернадетты; все были захвачены трогательной, мягкой манерой повествования, наделявшего ясновидящую чисто человеческими чертами. Паломники не спускали глаз с рассказчика, все головы, причудливо освещенные коптящими лампами, повернулись к Пьеру. И не только больные были увлечены рассказом священника, но и десять паломниц, сидевших в отдельном купе, обратили к нему свои некрасивые лица, похорошевшие от наивной веры, от радости, что они не пропустили ни одного слова.
   -- Нет, не могу! -- объявила сестра Гиацинта. -- Нельзя нарушать порядок, надо спать.
   Однако она готова была уступить, сама глубоко заинтересованная рассказом; у нее даже сердце забилось учащенно. Мари настаивала, умоляла, а ее отец, г-н де Герсен, с удовольствием слушавший Пьера, объявил, что все заболеют, если не узнают продолжения; г-жа де Жонкьер снисходительно улыбнулась, и сестра в конце концов уступила.
   -- Ну, хорошо! Еще четверть часа, но не больше, иначе мне попадет.
   Пьер спокойно ждал, не вмешиваясь в переговоры. И, получив разрешение сестры, он продолжал тем же проникновенным голосом: жалость к несчастным страдальцам, жившим только надеждой, заставляла священника забыть о своих сомнениях.
   Теперь действие рассказа перенеслось в Лурд, на улицу Пти-Фоссе, хмурую, узкую и кривую; по обеим сторонам ее тянутся бедные дома, грубо обмазанные стены. В нижнем этаже одного из этих печальных жилищ, в конце темного коридора, Субиру занимали одну комнату; в ней ютилась семья в семь человек: отец, мать и пятеро детей. Слабый зеленоватый свет скупо проникал в маленький сырой внутренний дворик, и в комнате царил полумрак. Там спала, сгрудившись, вся семья, там ели, когда в доме был хлеб. Последнее время отец, мельник по профессии, с трудом находил работу. Из этой-то темной и бедной дыры в холодный февральский день -- это был четверг -- старшая дочь Бернадетта с сестрой Мари и маленькой соседкой Жанной отправились за валежником.
   Долго длилась прекрасная сказка: как три девочки спустились на берег Гава по другую сторону замка, как оказались на острове Шале, напротив скалы Масабиель, от которой его отделял узкий мельничный ручей. Это было уединенное место, куда деревенский пастух часто гонял свиней, а во время внезапного ливня укрывался с ними под скалой -- внизу находилось нечто вроде неглубокого грота, заросшего кустами шиповника и ежевики. Валежник попадался редко, Мари и Жанна перешли мельничный ручей, заметив на другой стороне множество веток, унесенных и выброшенных потоком, а Бернадетта, девочка более хрупкая, боясь промочить ноги, осталась на этом берегу. У нее была сыпь на голове, и мать посоветовала ей надеть капюшон, большой белый капюшон, составлявший резкий контраст с ее старым черным шерстяным платьем. Увидев, что ее спутницы не собираются помочь ей перебраться на другую сторону, Бернадетта решила снять сабо и чулки. Был полдень, в церкви девять раз ударил колокол, возвещая молитву богородице, и звон его уносился в спокойное необъятное зимнее небо, покрытое легким пухом облаков. Тут Бернадетту охватило странное волнение, в ушах ее засвистела буря, -- казалось, будто с гор несется ураган; она посмотрела на деревья и изумилась: ни один листок не шевелился. Она решила, что ей почудилось, нагнулась за своими сабо, но вихрь снова пронесся над ней; теперь он коснулся не только ее слуха, но и глаз; она перестала видеть деревья, ее ослепил яркий белый свет, появившийся на скале, повыше грота, в узкой и длинной щели, похожей на стрельчатую арку в соборе. Бернадетта испугалась и упала на колени. Что же это, господи? Иногда, в плохую погоду, когда астма особенно мучила ее, ей снились всю ночь тяжелые сны, после которых при пробуждении оставалось удушье, даже когда она ничего не помнила. Языки пламени окружали ее, солнце сияло прямо в лицо. Не снилось ли ей нечто подобное минувшей ночью? Быть может, это -- продолжение забытого сна? "Понемногу обозначились контуры фигуры, девочке показалось, что она видит белое от яркого света лицо. Испугавшись, как бы это не оказался дьявол, -- ведь голова ее была полна рассказов о колдунах, -- Бернадетта схватилась за четки и стала шептать молитвы. Когда свет постепенно исчез и девочка, перейдя мельничный ручей, присоединилась к Мари и Жанне, она с удивлением узнала, что они ничего не видели, хотя собирали хворост перед самым гротом. По дороге в Лурд девочки приступили к ней с расспросами: значит, она что-то видела? Но Бернадетта не хотела отвечать, ей стало стыдно и тревожно; наконец она сказала, что видела фигуру в белом.
   С тех пор пошла, разрастаясь, молва. Субиру, узнав об этой детской болтовне, рассердились и запретили дочери ходить к утесу Масабиель. Но все окрестные дети повторяли историю, и родителям пришлось уступить; в воскресенье они разрешили Бернадетте пойти к гроту с бутылкой святой воды, чтобы убедиться, что здесь не замешан дьявол. Бернадетта снова увидела свет и фигуру улыбающейся женщины, которая не побоялась святой воды. Девочка вернулась туда в четверг, но уже не одна, а в сопровождении нескольких человек, и лишь в этот день сияющая женщина обратилась к ней с речью: "Окажите мне услугу, приходите сюда в течение двух недель". Мало-помалу белое видение стало принимать более четкие очертания и наконец превратилось в прекрасную, царственную женщину, каких видишь только на картинках. Сначала Бернадетта неуверенно отвечала на расспросы, которыми соседи донимали ее с утра до вечера: ее волновали сомнения. Потом, словно под влиянием этих допытываний, девочка явственнее увидела лицо женщины, оно ожило, в нем появились черты и краски, от описания которых Бернадетта никогда уже не отступала. Глаза были голубые и очень кроткие, розовый рот улыбался, очаровательное лицо сияло юностью, и в то же время в нем было что-то матерински-нежное. Под покрывалом, спускавшимся от головы до пят, еле виднелись роскошные белокурые волосы. Ослепительно белое платье было из невиданной на земле материи, сотканной солнцем. Наброшенный на голову небесно-голубой шарф ниспадал двумя длинными концами, легкий, как утренний ветерок. Четки, которые она держала в правой руке, были из молочно-белых бус, а цепочка и крест -- золотые. На босых белоснежных ножках цвели две золотые розы, мистические розы нетленной плоти божьей матери. Где же Бернадетта могла видеть эту святую деву или изображающую ее статуэтку, такую упрощенно традиционную деву Марию, без единой драгоценности, овеянную наивным обаянием, приписываемым ей простым народом? В какой книжке с картинками -- из книжек брага ее кормилицы, доброго священника, который читал такие чудесные сказки? На какой картине или раскрашенном и позолоченном витраже в церкви, где она провела столько дней своего детства? Откуда взялись золотые розы на босых ножках, какое влюбленное воображение благоговейно создало этот образ, символизирующий расцвет женской плоти, з каком рыцарском романе или истории, рассказанной на уроке катехизиса аббатом Адером, нашлось такое описание? А быть может, девочке привиделось это во время ее неосознанных грез наяву, которыми сопровождались ее блуждания в тенистых рощах Бартреса. когда она без конца повторяла молитвы святой деве?
   Голос Пьера стал еще мягче; не все говорил он этим простым духом людям, окружавшим его; но попытка объяснить чудеса, подсказанная скрытым в его душе сомнением, окрашивала его рассказ трепетным чувством братской симпатии, Он еще больше любил Бернадетту за чарующий образ ласковой, привлекательной женщины, созданный ее воображением, -- женщины, которая являлась ей в галлюцинациях, так грациозно то показываясь, то исчезая. Сначала девочка видела яркий свет, потом вырисовывались контуры фигуры, женщина ходила, наклонялась, двигалась легко и незаметно, потом она таяла; свет же оставался еще некоторое время и наконец гас, как падающая звезда. Ни одна живая женщина не могла обладать таким белым и розовым лицом, такой красотой, словно на картинках в книжках катехизиса. Ее босые ноги с цветущими золотыми розами не кололись даже о шиповник, растущий возле грота.
   Затем Пьер стал рассказывать о других видениях. В четвертый и пятый раз Бернадетта видела ее в пятницу и субботу; но светлая женщина еще не сказала своего имени, она только улыбалась и кивала девочке, не произнося ни слова. В воскресенье она заплакала и сказала Бернадетте: "Помолись за грешников". В понедельник, очевидно, желая испытать девочку, она, к величайшему огорчению последней, вовсе не явилась. Но во вторник она поверила Бернадетте тайну, которую та никому не должна открывать, и наконец указала девочке ее миссию: "Иди и скажи священникам, что в этом месте надо построить часовню". В среду она несколько раз произнесла: "Покаяние! покаяние! покаяние!" Девочка повторила это слово, целуя землю. В четверг она сказала: "Иди к источнику, напейся и умойся из него, и ешь траву, что растет тут, рядом". Эти слова Бернадетта поняла лишь после того, как зашла в самую глубину грота и у нее из-под пальцев полилась вода; произошло чудо, возник волшебный источник. Затем наступила вторая неделя: дева не пришла в пятницу, но являлась все пять следующих дней и повторяла свои приказания, с улыбкой глядя на избранную ею смиренную девочку, а Бернадетта при ее появлении читала молитвы; перебирая четки и поцеловав землю, она на коленях подползала к источнику, чтобы попить и умыться из него. Наконец четвертого марта, в последний день мистических свиданий, дева еще раз настоятельно потргбовала построить часовню, чтобы народ стекался сюда со всех концов земли. Однако, несмотря на обращенные к ней просьбы, она пока не называла своего имени; только через три недели, в четверг, двадцать пятого марта, дева, сложив руки и вознеся очи к небу, произнесла: "Я -- непорочное зачатие". Она явилась Бернадетте еще два раза: седьмого апреля и шестнадцатого июня; в первый раз произошло чудо со свечой -- девочка долго держала над огнем руку и не сожгла ее, второй раз дева явилась для прощания и одарила девочку последней улыбкой, последним приветом. В общем, Бернадетта насчитала восемнадцать явлений, но больше святая дева не показывалась.
   Пьер ощущал какое-то раздвоение. Пока он рассказывал прекрасную волшебную сказку, такую сладостную для несчастных слушателей, в душе его возник образ Бернадетты, милой, жалкой девочки, чье страдание распустилось таким пышным цветом. По резкому суждению одного врача, четырнадцатилетняя девочка, поздно развившаяся физически, измученная астмой, была, в сущности, только истеричкой и, несомненно, дегенераткой. Правда, у нее не бывало жестоких припадков, которые сопровождались бы судорожным кашлем и сильным удушьем, она точно запоминала свои сны, но это лишь указывало на то, что болезнь ее носила весьма любопытный и исключительный характер; все необъяснимое воспринимается как чудо, ибо наука так несовершенна, а в природе, да и в самом человеке так много непонятного! Скольким пастушкам до Бернадетты являлась в детских грезах святая дева! И всегда это была та же озаренная светом женщина, та же тайна, тот же забивший вдруг источник, та же миссия, чудеса, которые должны пробудить религиозное чувство в людских толпах. И всегда это видение является нищему ребенку, освещенное традиционным представлением прихожанина о красоте, кротости и добродетели идеального образа, всегда это наивно по методу и тождественно по цели -- избавление народов от неверия, постройка церквей, процессии верующих! Все речи, нисходившие с небес, похожи были друг на друга -- одни и те же призывы к покаянию, обещание божественной милости; в данном случае новым было только необычайное утверждение: "Я -- непорочное зачатие". Оно являлось как бы признанием самою святой девой догмы, провозглашенной с амвона в Риме за три года до того. Получалось, что девочка видела не непорочную деву, а непорочное зачатие, абстракцию, догму, так что естественно возникал вопрос, почему святая дева так назвала себя. Быть может, Бернадетта где-нибудь слышала и другие слова и бессознательно сохранила их в памяти. Но откуда взялось именно это выражение, подтверждавшее пока еще спорный вопрос о безгрешности святой девы?
   Эти события взбудоражили весь Лурд: народ валил валом, начались чудесные исцеления и в то же время -- неизбежные преследования, только утверждающие торжество всяких новых верований. Лурдский священник, аббат Пейрамаль, человек честный, прямой и сильный духом, с полным основанием мог сказать, что не знает Бернадетты, -- он еще ни разу не видел ее на уроках катехизиса. Кто же оказал давление на детский ум, кто заставил ее выучить этот урок? Правда, оставалось детство в Бартресе, первые наставления аббата Адера, беседы и религиозные обряды, прославляющие недавно провозглашенную догму, а может быть, девочку просто натолкнула на эту мысль полученная ею в подарок медаль с изображением мадонны, -- такие медали щедро распространялись среди народа... Аббат Адер, предсказавший миссию Бернадетты, сошел со сцены, о нем не упоминалось ни словом, хотя ему первому довелось понять, что таит в себе детская душа, попавшая в его благочестивые руки. Все неведомые силы глухой деревни пришли в действие, весь этот ограниченный, суеверный мирок бушевал, смущал умы, распространяя атмосферу тайны.
   Кто-то вспомнил, что пастух из Аржелеса, говоря о скале Масабиель, предсказал, что там произойдут великие события. Другие дети стали впадать в экстаз, сотрясаясь от судорог, с широко раскрытыми глазами; но они видели только дьявола. Казалось, безумие охватило весь край. В Лурде, на площади Порш, какая-то старая женщина утверждала, что Бернадетта -- колдунья, она будто бы видела у нее в глазу жабью лапу. Другие, тысячи паломников, набежавших отовсюду, считали ее святой и целовали ее одежду. Люди рыдали, неистовство овладевало толпой, когда девочка падала на колени перед Гротом, держа в правой руке зажженную свечу, а левой перебирая четки. Она бледнела, преображалась, хорошела. Лицо ее приобретало выражение необычайного блаженства, а глаза светились и полуоткрытые губы шевелились, словно девочка произносила неслышные слова. Было совершенно ясно, что у нее нет своей воли, она вся поглощена мечтою и грезит наяву; для нее, жившей в ограниченном и своеобразном мирке, это была единственная бесспорная действительность, за которую она готова была отдать последнюю каплю крови, о которой без конца рассказывала с неизменными подробностями. Бернадетта не лгала, потому что не ведала ничего иного, да и не могла, не хотела ничего иного желать. Тут Пьер углубился в описание старого Лурда, этого маленького благочестивого городка, дремавшего у подножия Пиренеев. Некогда замок, построенный на скале, на стыке семи долин Лаведана, являлся как бы ключом, открывавшим доступ в горы. Но теперь замок был разрушен и превратился в руины, расположенные у входа в тупик. Волны современной жизни разбивались у подножия этой крепости, этих высоких, покрытых снегом гор; и только железная дорога через Пиренеи, если бы ее построили, могла бы оживить этот забытый уголок, вдохнуть свежую струю в застоявшуюся здесь, как болото, общественную жизнь. Итак, Лурд безмятежно, лениво дремал среди вековой тишины; узкие улицы с булыжной мостовой, темные дома, отделанные мрамором, ветхие кровли по-прежнему грудились к востоку от замка; улица Грота, называвшаяся тогда улицей Леса, представляла собой пустынную дорогу, по которой никто не ездил; ни один дом не стоял у самого Гава, катившего илистые воды среди одиноких ив и высоких трав. В будни на площади Маркадаль встречались редкие прохожие, спешившие домой хозяйки, праздно гуляющие мелкие рантье, и только по воскресеньям или в ярмарочные дни можно было видеть принарядившихся обывателей и толпы скотоводов, спустившихся с отдаленных гор со своими стадами. С наступлением лечебного сезона некоторое оживление вносила в городок публика, направлявшаяся в дилижансах дважды в день в Котере и Баньер; дилижансы прибывали из По по отвратительной дороге, пересекали вброд Лапаку, которая часто разливалась, затем поднимались по крутой мостовой улицы Бас и следовали дальше вдоль церковной ограды, в тени высоких вязов. А какая тишина вокруг, да и в самой древней церкви, построенной в испанском стиле, со старинной резьбой, колоннами, алтарями, статуями, золотыми образами и расписными иконами, потемневшими от времени и озаренными светом мистических светильников! Все население приходило сюда молиться; здесь оно находило пищу для таинственных грез. Тут не было неверующих, народ наивно верил, каждая корпорация несла знамя своего святого, всякого рода братства объединяли по праздничным дням весь город в одну христианскую семью. Поэтому, подобно прелестному цветку, взращенному в избранном сосуде, здесь царила исключительная чистота нравов. Молодым людям негде было кутить и развращаться, девушки росли в благоуханной атмосфере красоты и невинности, на глазах у святой девы, башни из слоновой кости, престола премудрости.
   Не удивительно поэтому, что Бернадетта, родившись на этой священной земле, расцвела, как пышная роза, распустившаяся на придорожном шиповнике! Она была цветком, который мог вырасти только в этом древнем, верующем и честном краю; только здесь, в отсталой, наивной, мирно дремлющей среде, скованной суровыми понятиями о морали, навязанными верующим религией, и могла развиваться эта детская душа. Какой любовью к Бернадетте вспыхнули сразу все сердца, какую слепую веру, какое огромное утешение и надежду вызвали первые проявления чуда! Громким криком радости встречено было исцеление старика Бурьетта, обретшего зрение, и воскрешение маленького Жюстена Бугогорта, после того как его погрузили в ледяную воду источника. Наконец-то святая дева выступила в защиту обездоленных, заставила мачеху-природу стать справедливой и милосердной. Наступило новое царство божественного всемогущества, опрокидывающего законы мироздания ради счастья страждущих и бедняков. Чудеса множились, с каждым днем становясь все необыкновеннее, как бы подтверждая непреложную истину и правильность слов Бернадетты. Она была благоухающей розой божественного сада, а вокруг нее распускались другие цветы милосердия и спасения.
   Пьер, дойдя до этого места, рассказал и о других чудесах, о блестящих исцелениях, прославивших Грот, но тут сестра Гиацинта, стряхнув с себя чары, которыми опутала ее волшебная сказка, быстро вскочила с места.
   -- Право, это немыслимо... Скоро одиннадцать часов...
   И в самом деле, поезд уже проехал Морсен и приближался к Мон-де-Марсану. Сестра хлопнула в ладоши.
   -- Тише, дети мои, тише!
   На этот раз никто не решился протестовать, сестра была права. Но какая жалость не дослушать до конца, остановиться на самом интересном месте! Десять паломниц в дальнем купе разочарованно зароптали, а больные, вытянув шею, широко раскрыв глаза, точно в них вливался свет надежды, казалось, еще продолжали слушать. Чудеса, без конца повторяемые, вызывали в них сверхъестественную, огромную радость.
   -- И чтоб я не слышала ни единой жалобы, -- весело добавила монахиня, -- иначе я наложу на провинившихся епитимью!
   Госпожа де Жонкьер добродушно засмеялась.
   -- Слушайтесь, дети мои, спите, набирайтесь сил, чтобы от всего сердца молиться завтра в Гроте.
   Наступило молчание, никто больше не говорил; лишь громыхали колеса да пассажиры качались из стороны в сторону, а поезд мчался на всех парах в темной ночи.
   Пьер не мог заснуть. Сидевший рядом с ним г-н де Герсен уже слегка похрапывал с довольным видом, несмотря на жесткую скамью. Долго еще священник видел раскрытые глаза Мари; в них как бы отражался отблеск чудес, о которых он рассказывал. Она жадно смотрела на Пьера, потом смежила веки, и он не знал, заснула она или переживает, закрыв глаза, бесконечную сказку. Больные грезили вслух, смеялись, бессвязно что-то бормотали. Быть может, им являлись во сне архангелы, освобождающие от мук их тело. Иные переворачивались с боку на бок, не в силах заснуть, заглушая рыдания, пристально вглядываясь в темноту. А Пьер, охваченный трепетом, растерявшись от этой атмосферы тайны, которую он сам же создал, возненавидел себя за свою рассудочность; тесное общение со смиренными, страждущими братьями исполнило его решимости стать верующим, как и они. Зачем ему нужно изучать физическое состояние Бернадетты, -- это так сложно и полно неясностей. Почему не видеть в ней посланницу потустороннего мира, божественную избранницу? Врачи -- невежды с грубыми руками. А как сладостно усыпить себя младенческой верой, блуждать в волшебных садах невозможного! Наконец-то настала для него чудесная минута забвения, он не пытался ничего себе объяснять, отдавшись всецело в руки господа бога, поверив в ясновидящую с ее пышным кортежем чудес. Пьер смотрел в окно, которое не открывали из-за чахоточных; он видел глубокую ночь, окутавшую поля, по которым мчался поезд. Гроза, очевидно, разразилась именно здесь, ночное небо было безупречно чисто, словно омытое ливнем. На его темном бархате сияли яркие звезды и лили таинственный свет на освежившиеся немые поля, мирно спавшие, простираясь в бесконечную темную даль. Скорбный поезд, перегретый, зловонный, наполненный жалобными стонами, мчался через равнины, долины и холмы в прекрасную, безмятежную ночь.
   В час ночи проехали Рискль. В раскачивающемся вагоне стояла тяжкая, бредовая тишина. В два часа утра, в Вик де Бигор, поднялись глухие жалобы: плохое состояние пути вызывало нестерпимую тряску, раздраж-авшую больных. И только после Тарба, в половине третьего, паломники и больные в полной темноте прочли утренние молитвы -- "Отче наш", молитвы богородице, "Верую"; люди взывали к богу, моля дать им счастье и радость в грядущем дне.
   -- О господи! Дай мне силы избегнуть зла, содеять добро, перенести все муки!
   Следующая остановка предстояла уже в Лурде. Еще три четверти часа, и после жестокой, долгой ночи засияет Лурд, а с ним огромная надежда. Пробуждение было мучительным и лихорадочным, паломниками овладело волнение; больные плохо чувствовали себя, снова начинались ужасные страдания.
   Сестра Гиацинта больше всего беспокоилась об умирающем, которому она все время вытирала лицо, покрывавшееся потом. Он все еще жил, и она, не смыкая глаз, сидела над ним, прислушиваясь к его слабому дыханию, страстно желая довезти его хотя бы до Грота.
   Но вдруг ей стало страшно, и, обращаясь к г-же де Жонкьер, она попросила:
   -- Пожалуйста, передайте мне скорее бутылку с уксусом... Я больше не слышу его дыхания.
   И действительно, слабое дыхание на минуту прекратилось. Глаза больного были закрыты, рот полуоткрыт; больше побледнеть он уже не мог, он похолодел, лицо его приняло землистый оттенок. А поезд мчался, гремя железом, и, казалось, даже быстрее обычного.
   -- Я хочу натереть ему виски, -- повторила сестра Гиацинта. -- Помогите мне.
   В эту минуту вагон сильно качнуло, и больной от толчка упал вниз лицом.
   -- Ах, боже мой! Помогите мне, поднимите его!
   Больного подняли, он был мертв. Пришлось посадить его в угол, прислонив спиной к перегородке. Он сидел прямо, застывший, окоченевший, и только голова его слегка качалась от каждого толчка. Поезд мчался дальше с тем же грохотом, а паровоз, видно от радости, что путь подходит к концу, пронзительно свистел, прорезая спокойствие ночи счастливыми фанфарами.
   Прошли бесконечные полчаса, и вот путешествие с мертвецом окончилось. Две крупные слезы скатились по щекам сестры Гиацинты; сложив руки, она стала молиться. Весь вагон содрогался от ужаса перед страшным спутником, которого слишком поздно привезли к святой деве. Но надежда была сильнее боли, и хотя у несчастных, скученных в этом вагоне, вновь пробудились страдания, усугубляемые невероятной усталостью, тем не менее торжественное вступление на землю чудес ознаменовалось радостной молитвой. Больные запели "Привет тебе, звезда морей"; иные плакали от боли, иные выли, шум возрастал, и жалобы сменились надеждой.
   Мари вновь схватила руку Пьера своими дрожащими пальцами.
   -- Ах, боже мой! Этот человек умер, а ведь я сама так боялась умереть, не доехав!.. И вот мы наконец прибыли.
   Священник дрожал, как в лихорадке, так велико было его волнение.
   -- Вы должны исцелиться, Мари, и я тоже исцелюсь, если вы помолитесь за меня.
   Паровоз свистел все сильнее в голубоватой мгле. Поезд подъезжал, на горизонте светились огни Лурда. Весь вагон пел песнопение о Бернадетте, бесконечную, одуряющую жалобу в шесть десятков куплетов, с припевом, славящим ангелов, -- песнопение, приводящее в экстаз.
   
   

Второй день
I

   На вокзальных часах, освещенных рефлектором, было двадцать минут четвертого. Под навесом платформы, длиною в сотню метров, взад и вперед шагали в ожидании людские тени. Вдали, в темных полях, виднелся лишь красный сигнальный огонь.
   Двое шагавших остановились. Тот, что повыше, преподобный отец Фуркад, крепкий шестидесятилетний старик в черной пелерине с длинным капюшоном, священник Общины успения, ведавший всем паломничеством, приехал накануне. Своей красивой головой, властным взглядом светлых глаз и густой седеющей бородой он напоминал военачальника, воспламененного волей к победе. Он немного волочил ногу, скованную внезапным приступом подагры, и опирался на плечо своего спутника, доктора Бонами; врач, приземистый человек с гладко выбритым, спокойным лицом, мутными глазами и крупным носом, работал в бюро регистрации исцелений.
   -- Что, белый поезд намного опаздывает, сударь? -- спросил отец Фуркад начальника станции, выбежавшего из служебной комнаты.
   -- Нет, преподобный отец, самое большее на десять минут. Он будет здесь в половине четвертого... Но меня беспокоит поезд из Байонны, он должен был уже пройти.
   И он побежал отдать какое-то распоряжение, а затем вернулся. Начальник станции был худой, нервный и беспокойный человек; во время больших паломничеств его охватывало лихорадочное возбуждение, он круглые сутки оставался на ногах. В то утро, помимо обычной работы, он должен был принять восемнадцать поездов, более пятнадцати тысяч пассажиров. Серый и голубой поезда, вышедшие первыми из Парижа, уже прибыли в положенное время. Но опоздание белого поезда осложняло положение, тем более, что ничего не было известно и о прибытии экспресса из Байонны; естественно поэтому, что начальнику станции приходилось зорко следить за всем, что происходит, и держать весь персонал начеку.
   -- Значит, через десять минут? -- повторил отец Фуркад.
   -- Да, через десять минут, если путь будет свободен! -- бросил на бегу начальник станции, устремляясь на телеграф.
   Священник и доктор медленно возобновили прогулку. Они удивлялись, как в такой суете не случалось серьезных аварий. Раньше здесь царил совершенно невероятный беспорядок. Отец Фуркад вспомнил первое паломничество, которое он организовал в 1875 году: ужасное, бесконечное путешествие, без подушек и тюфяков, с полумертвыми больными, которых нечем было привести в чувство. А затем, по приезде в Лурд, беспорядочная высадка, причем для больных ничего не было приготовлено -- ни лямок, ни носилок, ни колясок. Теперь же существовала мощная организация, больных ожидали больницы, их не приходилось укладывать на солому под навесом. Но какую встряску переживали эти несчастные! Какая сила воли направляла верующих к чудесному исцелению! И священник ласково усмехался, говоря о своем детище.
   Он стал расспрашивать теперь доктора, продолжая опираться на его плечо.
   -- Сколько было у вас паломников в прошлом году?
   -- Около двухсот тысяч. Эта средняя цифра удерживается... В год, когда праздновали собор пресвятой богородицы, их понаехало тысяч пятьсот. Но это был исключительный случай, пришлось вести усиленную пропаганду. Конечно, такую уйму людей можно собрать лишь однажды.
   После минутного молчания священник пробормотал:
   -- Разумеется... Дело это благословенное, оно ширится с каждым днем: на одну только эту поездку мы собрали подаяниями около двухсот пятидесяти тысяч франков, и бог пребудет с нами; я убежден, что вы удостоверите завтра множество исцелений.
   -- А что, отец Даржелес не приехал? -- спросил он затем. Доктор Бонами неопределенно развел руками, давая понять, что он этого не знает.
   Отец Даржелес редактировал "Газету Грота". Он был членом ордена "Непорочного зачатия", учрежденного в Лурде епископатом; члены этого ордена были здесь полными хозяевами. Но когда отцы Общины успения привозили из Парижа паломников, к которым присоединялись верующие из городов Камбре, Арраса, Шартра, Труа, Реймса, Сана, Орлеана, Блуа, Паутье, они нарочно отстранялись от дел и словно исчезали: их не видно было ни в Гроте, ни в Базилике; они как будто передавали отцам Общины успения вместе с ключами и ответственность. Их настоятель, отец Капдебарт, неуклюжий, угловатый человек с грубым лицом, на котором словно запечатлелся угрюмый, бурый отблеск земли, даже не показывался. Только отец Даржелес, маленький вкрадчивый человечек, всюду вертелся, собирая материал для газеты. Но если отцы "Непорочного зачатия" исчезали, то их присутствие неизменно чувствовалось за кулисами этого грандиозного предприятия; они были скрытой силой, всевластными хозяевами, выколачивавшими деньги, без устали работавшими ради успешного процветания фирмы. И для этого они пускали в ход все, вплоть до собственного смирения.
   -- М-да, пришлось сегодня рано подняться, в два часа, -- весело проговорил от ибудь изгладившийся из памяти сен? Мало-помалу стали выделяться смутные очертания, девочке показалось, что она различала чей-то образ, казавшийся совершенно белым от яркого освещения.
   Опасаясь, не бес ли это, Бернадетта, напугана рассказами о колдовстве, стала читать молитву и перебирать свои четки. Когда свет постепенно погас, она перебралась через канаву и присоединилась к своим юным спутницам, Марии и Жанне. Она была поражена, что ни та, ни другая ничего не видели, и собирали хворост перед самой пещерой. Возвращаясь в Лурд, три девочки разговорились: неужели Бернадетте, в самом деле, явилось какое-то видение? Она не хотела отвечать, чувствуя смущение и некоторую неловкость; она призналась, наконец, что видела ее в белом.
   С тех пор стали распространяться слухи об этом видении. Чета Субиру отнеслась неодобрительно к разговорам, возбужденным детскими выдумками, и запретили старшей дочери ходить к утесу Массабиель. Дети всего околотка уже разгласили видение, родители принуждены были уступить, позволили Бернадетте пойти в воскресенье к пещере с бутылкой освященной воды, чтобы удостовериться, не привиделась ли ей нечистая сила.
   Девочка снова увидела свет, очертания озаренного образа выступили ярче, лик улыбался, не смущаясь освященной воды.
   В следующий четверг Бернадетта снова посетила пещеру, в сопровождении других лиц, и в этот день блещущий образ Девы настолько воплотился, наконец, что произнес, обращаясь к девочке, следующие слова: "Будь любезна, приходи сюда в течения пятнадцати дней". Мало-помалу, Дева обрисовалась отчетливее, нечто в белом превратилось в Деву, прекраснейшую, чем королева, похожую лишь на иконописные изображения.
   Сначала Бернадетта колебалась отвечать на расспросы, которыми с утра до вечера осыпали ее соседи. Затем, точно под влиянием внушения от этих расспросов, видение становилось все определеннее, сложилось в живой образ, приняло отчетные очертания и краски, так что девочка никогда не сбивалась, когда описывала его. Глаза казались ей голубыми и очень ласковыми, губы -- румяными и улыбающимися, овал лица отличался грацией молодости и, месте с тем, материнскою добротой, под сгибом покрова, закрывавшего голову и спускавшегося до самых пят, едва пробивались вьющиеся пряди роскошных русых волос. Белоснежное, блестящее платье, вероятно, было сделаю из неведомой на земле материи, сотканной из солнечных лучей. Шарф, лазурного цвета, был повязан легким бантом, два конца которого развевались, колеблясь. Четки, перекинутые через правую руку, состояли из шариков молочной белизны, звенья и крест были из золота. На обнаженных ногах -- на прелестных ногах белее девственного снега, -- цвели две золотые розы, мистические розы непорочного тела Божественной Матери. Где видела Бернадетта такое изображение Пресвятой Девы, столь неизменное в своем бесхитростном замысле, лишенное всяких украшений, дышащее первобытной прелестью, наивным творчеством пребывающего в младенчестве народа? В какой книге с картинки, принадлежащей брату ее кормилицы и приемной матери, и доброму священнику, который читал вслух такие занимательные истории? На какой статуе или картине иль, быть может, на украшенных живописью и позолотой окнах в церкви, около которой она выросла? И всего удивительнее -- эти золотые розы на обнаженных ногах, этот прелестный образ, порожденный грезами любви, религиозный расцвет девственного тела, из какого рыцарского романа заимствовала его Бернадетт, из какой легенды, рассказанной на уроках катехизиса аббатом Адером? Не порожден ли он бессознательными мечтами, навеянными блужданием по тенистым рощам Бартрэ, во время бесконечного повторения десяти однообразных возгласов ангельского целования.
   Голос Пьера принял еще более трогательное выражение, потому что он не высказывал всех соображений слушавшим его простодушным людям. Человечное объяснение, которое он подыскивал этим чудесам, побуждаемый затаенным в душе сомнением, придавало его повествованию оттенок трепетного чувства и братской любви. К личному обаянию Бернадетты присоединялось очарование ее галлюцинаций. Он полюбил ее еще больше за образ этой Девы, обходительной и приветливой, появлявшейся и ночевавшей с такою благосклонной грацией. Сначала показывалось яркое сияние, затем выступало видение, склонившееся и колебавшееся, точно волнуемое легкою, неуловимою зыбью; когда видение исчезало, сияние длилось еще несколько мгновений и затем гасло, словно меркнущая звезда. Ни одна из дев этого мира не могла сравниться белизной и розовым румянцем с этим ликом, прекрасным особой святой прелестью. Даже шиповник пещеры не осмеливался повредить своими колючками очаровательных обнаженных ног, цветущих золотыми розами.
   Пьер описал последующие явления. Четвертое и пятое произошли в пятницу и субботу; но озаренная ярким сиянием Дева, не назвавшая еще своего имени, ограничилась улыбкой и поклоном, не произнесла ни слова. В воскресенье она плавала и сказала Бернадетте: "Молись за грешников". В понедельник она глубоко огорчила девочку, вовсе не явившись ей. Она, конечно, хотела испытать ее. Но, во вторник, она доверяла ей личную тайну, запретив оглашать ее. Затем Она, наконец, сообщила девочке возлагаемую на нее миссию: "Пойди к священникам и скажи, чтобы они соорудили здесь часовню". В среду Она несколько раз принималась шептать слово: "Покаяние! Покаяние! Покаяние!". Девочка повторила этот возглас, целуя землю. В четверг Она сказала: "Пойди к источнику, напейся, вымойся в его воде и скушай травы, растущей возле него". Прозорливица поняла эти слова, когда в глубине пещеры из-под ее пальцев брызнула вода. Так возник чудотворный источник. Далее началась вторая неделя. В пятницу Она не явилась, но в последующие пять дней не пропустила ни одного свидания, повторила своя повеления, взирая с кроткою улыбкой на свою невзрачную юную избранницу, которая при каждом явлении читала свою молитву, сопровождаемую перебиранием четок, целовала землю, поднималась на коленях до источника, чтобы напиться из него и произвести омовение. Наконец, в четверг, 4-го марта, в последний день мистических свиданий, Она еще настойчивее потребовала сооружения часовни, чтобы народы стекались туда на поклонение со всех концов земного шара. Однако, несмотря на настояния Бернадетты, Она постоянно отказывалась назвать себя, и только три недели спустя в четверг, 25-го марта, неведомая Дева, сложив молитвенно руки и обратив взоры к небесам, сказала: "Я -- Непорочное Зачатие". Она явилась еще два раза, с довольно продолжительными промежутками 7-го апреля и 16-го июля: в первый раз для совершения чуда со свечой, когда девочка по забывчивости долго не снимала руки с горящей восковой свечи и не чувствовала обжога; во второй раз, с целью проститься, послать Бернадетте последнюю улыбку и обратиться к ней с последним благосклонным приветствием. Всего по точному счету, произошло восемнадцать явлений, -- и больше она не показывалась.
   Пьер как бы раздвоился. Продолжая рассказывать чудесную легенду, столь утешительную для страждущих, он, вместе с тем, воскрешал и для самого себя трогательный и привлекательный образ Бернадетты, страдания которой послужили почвой, где распустился столь чудный цветок. По грубому суждению одного врача, это четырнадцатилетняя девочка, волнуемая проявлениями запоздалого созревания, организм которой был уже расшатан астмой, представляла, в сущности, не что иное, как случай непроизвольной истерии, проявление несомненного вырождения, и этот врач видел в ней признаки недостаточного умственного развития. Если у нее не было тяжелых припадков, если с ней не случалось оцепенения мускулов, если она сохраняла отчетливое воспоминание в своих грезах -- все это сводится лишь к исключительно болезненным проявлениям ее недуга; чудеса являются не более, как результатом невыясненности, наука знает еще так мало, сравнительно с бесконечным разнообразием явлений, изменяющихся соответственно прирожденным свойствам отдельных существ! Сколько пастушек, до Бернадетты, видели таким же образом Пресвятую Деву, -- даже при такой же самой ребячески наивной обстановке! Разве во всех подобных случаях не повторяется та же самая история, разве не всем таким пастушкам Богоматерь является в сиянии, разве не всем поверяет она тайну, извлекая из земли чудотворный источник, поручая особенную миссию, совершая чудеса, обаяние которых должно обратить массы? И всегда являются на сцену сновидения бедного ребенка, греза, расцвеченная, подобно картинке из молитвенника, идеал, сложившийся из очертаний традиционной красоты, кротости и приветливости, всегда налицо те же наивные средства и та же цель, -- избавление народов, сооружение церквей, богомолье верующих. Кроме того, все слова, возвещенные небом, совершенно сходны, -- одинаковые призывы в покаянию, обещания божественной помощи и заступничества; новым в истории Бернадетты оказывается лишь удивительное заявление: "Я -- Непорочное Зачатие". Заявление это сделано было как нельзя более кстати: в нем Пресвятая Дева сама подтвердила догмат, провозглашенный три года тому назад в Риме. Бернадетте явилась не Непорочная Дева, а Непорочное Зачатие, отвлеченная идея, догмат, так что невольно возникает вопрос, сделала бы сама Пресвятая Дева такое заявление. Что касается остальных слов, возможно, что Бернадетта где-нибудь слышала их и бессознательно сохранила в каком-нибудь из тайников своей памяти. Но откуда же проникло на ее уста заявление, подкрепившее еще оспариваемый догмат чудесным свидетельством Матери, зачавшей непорочно?
   В Лурде явления Богородицы произвели необычайное впечатление; толпы народа стали стекаться, начались чудесные исцеления и в то же время возникли неизбежные гонения, обеспечивающие торжество новым религиям. Аббат Пейрамаль, кюре из Лурда, безупречно честный человек, прямодушный и непреклонного характера, имел полное право заявить, что он не знает Бернадетты, и что она еще не посещала его уроков катехизиса. Где же давление, кого бы можно заподозрить, что он заставил девочку заучить ее повествование как урок? Считаться можно только с детством, прожитым в Бартрэ, с первоначальным обучением у аббата Адера, с вероятными разговорами и религиозными церемониями в честь введения обнародованного догмата; быть может, в руки Бернадетты просто попала одна из медалей, которые распространялись в обильном количестве. Аббат Адер, предсказавший миссию прозорливицы, не играет далее никакой роли в этой истории, даже не появляется больше. Он первый предугадал, что таится в душе набожной девочки, но не оказалось никакого влияния на ее дальнейшее развитие. Тем не менее, все силы, дремлющие в отдаленной деревушке, в зеленом ограниченном уголке, продолжали оказывать свое действие, смущали умы, распространяли как бы эпидемическую склонность к таинственному. Кто-то припомнил, что один пастух из Аржеля, говоря об утесе Массабиель, предсказал, что там, совершая великие события, другие дети также приходили в экстаз, падали с широко открытыми глазами, в конвульсиях; но они видели черта. Над страной как будто промчалось поветрие безумия. В Лурде одна дама утверждала, что Бернадетта колдунья, что она видела в ее глазу ногу паука. Для других, для паломников, стекавшихся тысячами, она была святой, у которой лобызали край одежды. Раздавались судорожные рыдания, сердца содрогались в неудержимом восторге, когда она падала на колени перед пещерой, держа в правой руке горящую свечу, перебирая левою рукой четки. Она становилась бледною, прекрасною, неузнаваемою. Лицо преображалось, черты как бы удлинялись, выражая неземное блаженство; глаза разгоралась чрезвычайным блеском, полуоткрытые уста шевелились, точно она произносила неслышные слова. Она, несомненно, утратила свободу воли, -- увлеченная своим видением, она всецело отдалась его обаянию, подпала под влияние узкой и односторонней среды. Она продолжала грезить наяву, считая непреложною действительностью лишь свою мечту, готова была исповедовать ее, хотя бы пришлось пролить свою кровь; она без конца упрямо повторяла одни и те же неизменные подробности. Она не лгала, потому что она не хотела и не могла желать чего-либо иного, потому что вся жизнь ее сосредоточилась в чудесном видении.
   Пьер несколько уклонился от главной темы своего повествования, вдавшись в подробное описание старинного Лурда, -- этого богомольного городка, скромно приютившегося у подножия Пиренеев. В прежние времена Шато, -- замок, воздвигнутый на скале, над распутьем семи долин Лаведана, -- считался ключом гор. Теперь же, лишенный своих укреплений, он извратился в развалины, медленно разрушающиеся на краю ущелья. Современная жизнь, казалось, не могла проникнуть сюда, перенестись за грозный оплот остроконечных снеговых вершин. Только железнодорожный путь, если бы его проложили чрез Пиренеи, быть может, установил бы деятельный круговорот общественной жизни в этом забытом захолустье, где господствовал застой неподвижного болота. Забытый, счастливый и тяжелый на подъем, Лурд не пробуждался от своей вековой дремоты, охватившей его узкие, вымощенные булыжником улицы, его черные дома с панелями под мрамор. Ветхие кровли теснились тогда с восточной стороны Шато; улица de la Grotte (Пещеры), называвшаяся улицей du Bois, представляла запущенную, непроезжую дорогу. Дома не доходили до Гава, катившего в то время свои пенистые струи между пустынными берегами, окаймленными ивами и высокой травой. На площади du Marcadal в обычные дни почти не видно было прохожих, -- лишь кое-где проходили торопливой походкой спешащие к своим очагам хозяйки, да гуляли досужие мелкие рантьеры. Только по воскресеньям и в базарные дни на Сhamp Commun теснилось разряженное по-праздничному население, толпы скотопромышленников, спустившихся с отдаленных горных долин со своими стадами. Во время купального сезона некоторое оживление замечалось в городе при проезде туристов, направлявшихся к купаньям в Котерэ и Баньер, дилижансы два раза в сутки проезжали через Лурд. Из По приходилось ехать по отчаянной дороге, переходить вброд Лапаку, часто выступавшую из берегов. Затем экипаж поднимался на крутой склон улицы Basse и проезжал по площадке возле церкви, утопающей в тени высоких вязов. Каким спокойствием веяло около старого здания и в самой церкви, полуиспанского стиля, наполненной старинными изваяниями, колоннами, запрестольными образами, статуями, как бы населенной золоченными и расписными изображениями, потемневшими от времени, словно озаренными мистическим отблеском мерцающих светильников. Все жители стекалась сюда на молитву, углублялись в созерцание этих таинственных видений. Здесь не было неверующих, народ воодушевлялся первобытной верой, каждый цех шествовал под хоругвью своего святого, всевозможные братства соединяли в праздничные утра весь город в одну христианскую семью. Среди населения, подобно чудному цветку, выросшему в драгоценной вазе, укоренилась чрезвычайная чистота нравов: в городе даже не было притопов, в которых юноши могли бы развратиться, все девушки возрастали, точно обвеянные благоуханием и прелестью невинности, под призором Пресвятой Девы, Башни из слоновой кости, Престола премудрости.
   Бернадетта, родившаяся на этой благочестивой почве, расцвела, подобно дикой розе, распустившейся на придорожном кусте шиповника. В ее лице как бы дала свой цвет сама страна, -- в тот край непоколебимой веры и безупречной нравственности. Прозорливица не могла явиться в другом месте, она должна была зародиться и достигнуть развития, именно, здесь, среди отставшего от современности населения, среди скудного познаниями, младенчески безмятежного народа, под духовным воздействием религии. И сколько любви тот час же внушила она! Какую слепую веру в свою миссию, какое утешение, какие надежды, при первых чудесах! Исцеления -- старого Бурьетта, прозревшего, и маленького Жюстена Бугогора, ожившего в холодной воде источника, вызвали взрыв радости и восторга. Наконец-то Пресвятая Дева вступилась за безнадежных страдальцев, заставила злую мачеху-природу проявить справедливость и милосердие! Воцарилось божественное всемогущество, попирающее законы мироздания на благо страждущих и угнетенных. Чудеса множились, принимали с каждым днем все более поразительный характер, служа неопровержимыми доказательствами правдивости Бернадетты. Она казалась розою неземного цветника, которая благоухает и порождает вокруг другие цветы спасения и благодати.
   Пьер, снова перечислив чудесные исцеления, собирался перейти к не менее чудесному прославлению торжества Пещеры, но сестра Гиацинта, внезапно стряхнувшая с себя очарование рассказа, быстро поднялась с места.
   -- Говоря по совести, это безрассудно. Скоро пробьет одиннадцать часов...
   Она сказала правду. Поезд миновал Морсо, приближался к Мон-де-Марсан. Сестра Гиацинта, захлопала в ладони.
   -- Молчание, дети мои, молчание!
   На этот раз никто из паломников не решил возражать; сестра очевидно, права, -- так увлекать безрассудно. Но, как жаль, что нельзя выслушать продолжения: рассказ прерван на самой средине! Десять женщин, занимавших крайнее отделение, видимо, были раздосадованы помехой; среди них послышался глухой ропот. Больные, с напряженными лицами, с расширившимися зрачками, озаренными блеском надежды, казалось, вслушивались еще в повествование. Без конца повторяемые рассказы о чудесах взволновали их, наполнив сердца необычайным, беспредельным восторгом.
   -- И, смотрите, -- добавила, улыбаясь, сестра милосердия, -- чтобы ни одна из вас не пикнула, не то наложу на вас епитимию!
   Госпожа де Жонкьер добродушно засмеялась.
   -- Слушайтесь, дети мои, -- усните, усните хорошенько, чтобы хватило сил помолиться завтра от всего сердца пред Пещерой.
   В вагоне водворилась тишина, все перестали разговаривать, слышался только грохот колес, толчки поезда, мчавшегося на всех парах под покровом черной ночи.
   Пьер не мог уснуть. Возле него де Герсен уже слегка похрапывал; не смотря на жесткость скамьи, на лице его отражалось полное удовлетворение. Священник долго смотрел на широко раскрытые глаза Марии, они еще блестели под влиянием чудес, о которых рассказывал Пьер. Больная девушка, в свою очередь, не сводила с него пламенных очей; затем она опустила веки, -- он не знал, задремала ли Мария, или продолжает переживать с закрытыми глазами очарование чудесных повествований.
   Некоторые больные забылись тяжелым сном, бредили, то смеясь, то оглашая вагон невольными стонами и жалобами. Быть может, им чудилось, что архангелы рассекают им тела, чтобы вырвать оттуда недуг. Другие, томясь бессонницей, ворочались, пристально всматривались в сумрак. Пьер, взволнованный таинственностью обновленных в сознании событий, чувствовал, что теряет самообладание в потрясающем соприкосновением с страдающими братьями; духовно сблизившись с этими обделенными судьбой простыми людьми, он стал, наконец, видеть свою рассудочность, решился верить так же, как они. Какая польза из психологического исследования о Бернадетте, -- исследования столь сложного и гадающего такими значительными пробелами? Почему не признать в ней посланницы небес, избранницы ведомого божества? Врачи оказались бы в таком случае лишь невеждами, прикасающимися к священной тайне грубыми руками, -- зато как сладостно 6ыло бы уверовать, точно ребенок, проникнуть в сады несбыточных грез! Пьер пережил несколько минут отрадного успокоения, -- он перестал искать разъяснений, примирился с ореолом чудес, увенчавших прозорливицу, возложив все упования на Бога, предоставляя ему желать и думать за себя.
   Молодой священник смотрел в окно, стекло которое не решились опустить, опасаясь вредных последствий для чахоточных... Он всматривался в глубокий сумрак казавшихся беспредельными полей, по которым несся поезд. Гроза, вероятно, разразилась над этой местностью; небосклон очаровывал своею прозрачно синевой, как будто омытою ливнем. На темной, точно бархатной лазури рассыпались огни звезд, которые они озаряли таинственным светом безмолвные, освеженные дождем поля, развертывавшиеся без конца под покровом безмолвного, дремотного сумрака ночи. Вагон, наполненный скорбными страдальцами, удушливый и зловонный, продолжал нестись через нивы и луг; через холмы и равнины, среди торжественного и ласкового покоя величавой ночи.
   В час ночи поезд миновал Рикль. Несмотря на мучительную качку, в вагоне продолжало господствовать безмолвие. В два часа, около Вик де Бигорр, послышались сдержанные стоны: неровности рельсового пути невыносимо терзали непрерывно встряхиваемых больных. И только в Тарбе, в половине третьего прервали, наконец, обязательное молчание; паломники прочли утренние молитвы, хотя густой сумрак ночи еще не рассеялся. Послышались Pater, Аvе, credo, воззвания к Господу, мольбы о ниспослании счастья и благополучного дня во славу Божию. Господи, пошли сил избегнуть всякого зла, исполнить все доступное добро, перенести безропотно все страдания!
   Поезд миновал последнюю станцию перед Лурдом. Осталось пробыть в вагоне всего каких-нибудь три четверти часа, -- вдали, в темной глубине этой томительной, бесконечной ночи уже сияет Лурд и связанные с представлением о нем радужные надежды. Больные просыпались в лихорадочном возбуждении среди первых проблесков рассвета, возобновились прежние мучительные страдания.
   Сестру Гиацинту особенно тревожил неизвестный паломник; она не переставала обтирать ему губкой лицо, беспрестанно покрывавшееся новою испариной. Он дожил до утра; сестра милосердия бодрствовала над ним, не смыкая глаз ни на мгновение, прислушиваясь к едва заметному дыханию, -- ею овладело упорное желание довести его, по меньшей мере, до Пещеры.
   Но вдруг сердце ее сжалось от ужаса. Она обратилась к госпоже де Жонкьер:
   -- Будьте любезны, передайте мне поскорее бутылку с уксусом... Я не слышу больше его дыхания!
   Действительно, умирающий как будто перестал дышать. Глаза его все еще были закрыты, рот полуоткрыт, он не побледнел: похолодев, он сохранил пепельно-серый цвет лица. А вагон, тем временен, продолжал нестись все с большей быстротой под грохот своих железных доспехов.
   -- Я потру ему виски, -- сказала сестра Гиацинта. -- Помогите мне.
   Вагон сильно встряхнуло, -- неизвестный упал вниз лицом.
   -- Ах, Господи! Помогите мне, поднимите же его!
   Паломника подняли, он оказался мертвым. Пришлось усадить его на прежнее место, в угол скамьи, прислонив спиной к перегородке. Он сидел прямо с окоченевшим туловищем, -- только голова слегка качалась при каждом толчке вагона. Поезд продолжал увлекать его, грохоча колесами и цепями, а паровоз, вероятно, радуясь прибытию, разразился резкими свистками, -- пронзительными фанфарами ликования, нарушившими торжественное спокойствие ночи.
   Полчаса пути с мертвецом в вагоне показались паломникам и больным бесконечными. Две крупных слезы скатились по щекам сестры Гиацинты; затем сна сложила руки и стала молиться. Все путешественники содрогались от соседства с ужасным пассажиром, которого слишком поздно везут к Пресвятой Деве. Но надежда пересилила скорбь, -- несмотря на то, что все недуги обострились под влиянием подавляющего утомления, тем не менее, триумфальное вступление в край чудес ознаменовалось пением радостного гимна. Больные задели хором Аve Maria stella, -- звуки гимна сливались с рыданиями от боли, с оглушительным шумом стонов и жалоб, завершавшимися возгласами надежды.
   Мария снова лихорадочно сжала руку Пьера своими маленькими пальцами.
   -- О, Господи, этот человек умер, -- я так боялась, что также не доживу до утра!.. И, вот, наконец, мы приехали, мы приехали!
   Священник вздрогнул от охватившего все существо глубокого волнения.
   -- Вы должны исцелиться, Мария, -- и мне также суждено вылечиться, если вы помолитесь за меня.
   Паровоз просвистел еще пронзительнее, -- точно разрывая покров темной лазури. Поезд подходит к станции, огни Лурда показались на горизонте. И все паломники запели последний псалом, -- историю Бернадетты, бесконечную жалобную песнь, состоящую из семидесяти двух куплетов, прерываемых, в виде припева, славословием ангельского целования, -- песнь, очаровывающую и томящую небеса для взоров, окрыленных экстазом.

Конец первого дня.

   

Второй день

I

   Стрелки часов, на циферблат которых падал свет от фонаря, показывали двадцать минут четвертого. Под навесом дебаркадера, имевшего около сотни метров в длину, мелькали тени людей, обреченных на ожидание. Вдали, в глубине темного пространства, выделялся лишь красный диск сигнального фонаря.
   Двое из гулявших по дебаркадеру остановились. Один из них, принадлежащий к ордену Успения, преподобный отец Фуркад, директор национального паломничества, прибывший накануне, был ростом выше своего спутника; старик лет шестидесяти, он производил внушительное впечатление своею наружностью, оттененной черною рясою с длинным клобуком. Красивое лицо со светлыми, властными глазами и густою бородою, посеребренною сединой, имело выражение лица генерала, озаренного сознательным стремлением к победе. Он несколько волочил ногу, страдая от неожиданно обострившейся подагры, опирался на плечо доктора Бонами, врача, состоящего при бюро засвидетельствования чудес, -- низкого, коренастого человека, с угловатым, бритым лицом, тусклыми, как бы мутными глазами и крупными, спокойный чертами.
   Отец Фуркад воскликнул, обращаясь к начальнику станции, выбежавшему из своей конуры:
   -- Скажите, пожалуйста, на много ли запоздал белый поезд?
   -- Нет, преподобный отец, -- не больше, чем на десять минут. Он прибудет в половине четвертого. Меня тревожит поезд из Байонны, который должен был уже проехать.
   Начальник станции побежал дальше, спеша отдать какое-то приказание. Затем он вернулся. Худощавый, нервный, он, видимо, волновался, находился в лихорадочном возбуждении, дававшем ему силы проводить без сна дни и ночи во время больших паломничеств. В этот день он ожидал, помимо обычной службы восемнадцать поездов с пятнадцатью тысячами пассажиров. Серый и синий поезда, вышедшие раньше них из Парижа, уже прибыли в назначенное расписанием время. Но запоздание белого поезда грозит спутать весь порядок, тем более, что экстренный поезд из Байонны также не оповестил еще сигналом о своем приближении; очевидно, всем служащим на станции приходилось ни на минуту не ослаблять своего внимания, ожидая с каждым мгновением тревоги.
   -- Итак, через десять минут? -- переспроси отец Фуркад.
   -- Да, через десять минут, если только не придется преградить путь, -- на ходу обронил начальник станции, торопливо направляясь к телеграфу.
   Отец Фуркад и доктор возобновили свою медленную прогулку. Они дивились, что, несмотря на водворившиеся во время паломничеств суету и переполох: никогда не случалось крупных несчастий. Прежде, особенно, господствовал невероятный беспорядок. Отец Фуркад вспомнил первое паломничество, которое он устроил и которым руководил в 1875 году, ужасный, нескончаемый переезд, без подушек, без тюфяков, с полумертвыми больными, которых знали, чем привести в чувство; затем прибытие в Лурд, высадка как попало, отсутствие всяких приспособлений, носилок, тележек, экипажей. Теперь все предусмотрено, больных ожидает целый лазарет; их не придется больше лежать в сараях, на соломе. Какие страдания выпадали на долю этих несчастных! Какую огромную силу воли и веры проявил человек, увлекавший их к чуду. Отец Фуркад кротко улыбался, размышляя о совершенном им подвиге.
   Он стал расспрашивать доктора, продолжая опираться на его плечо.
   -- Сколько паломников значилось по вашим спискам в прошлом году?
   -- Около двухсот тысяч. Это средний уровень, установившийся за последние годы... В тот год, когда состоялось увенчание Пресвятой Девы, число паломников повысилось до пятисот тысяч. Но для этого нужен был чрезвычайный повод, пришлось приложить особенные усилия к пропаганде. Само собой разумеется, что подобный наплыв не повторяется.
   Оба замолчали; затем отец Фуркад прошептал:
   -- Вы правы... Дело наших рук преуспевает с каждым днем, мы собрали около двухсот пятидесяти тысяч франков пожертвований на это паломничество; Господь не оставит нас; я убежден, что завтра вам придется засвидетельствовать многочисленные исцеления.
   Фуркад прервал свою речь вопросом:
   -- Отец Даржеле еще не пришел?
   Доктор Бонами сделал неопределенный жест рукой: ему неизвестно, пришел ли отец Даржеле. Последнему было поручено редактировать "Journal de l'Grotte". Он принадлежал к ордену отцов Непорочного Зачатия, учрежденному в Лурде епископом, пользовавшемуся там неограниченным влиянием. Но когда отцы Общины успения привозили из Парижа паломников, к которым присоединялись верующие из городов Камбре, Арраса, Шартра, Труа, Реймса, Сана, Орлеана, Блуа, Паутье, они нарочно отстранялись от дел и словно исчезали: их не видно было ни в Гроте, ни в Базилике; они как будто передавали отцам Общины успения вместе с ключами и ответственность. Их настоятель, отец Капдебарт, неуклюжий, угловатый человек с грубым лицом, на котором словно запечатлелся угрюмый, бурый отблеск земли, даже не показывался. Только отец Даржелес, маленький вкрадчивый человечек, всюду вертелся, собирая материал для газеты. Но если отцы "Непорочного зачатия" исчезали, то их присутствие неизменно чувствовалось за кулисами этого грандиозного предприятия; они были скрытой силой, всевластными хозяевами, выколачивавшими деньги, без устали работавшими ради успешного процветания фирмы. И для этого они пускали в ход все, вплоть до собственного смирения.
   -- М-да, пришлось сегодня рано подняться, в два часа, -- весело проговорил отец Фуркад, -- но мне хотелось быть здесь, а то что сказали бы бедные чада мои?
   Так он называл больных, этот материал для проявления чуда, и никогда не упускал случая быть на вокзале, независимо от часа, для встречи скорбного белого поезда -- поезда величайших страданий.
   -- Двадцать пять минут четвертого, осталось пять минут, -- сказал д-р Бонами, взглянув на часы и подавляя зевок, очень недовольный, несмотря на свою чрезмерную почтительность, тем, что ему пришлось так рано подняться.
   На платформе, напоминавшей крытую аллею для прогулки, продолжалось медленное шарканье в темноте, пронизанной желтыми полосами света от газовых рожков. Смутные фигуры -- священники, мужчины в сюртуках, драгунский офицер -- маленькими группами непрерывно ходили взад и вперед, слышался сдержанный гул голосов. Некоторые сидели на скамейках, расставленных вдоль фасада, и разговаривали или терпеливо ждали, устремив глаза в темную даль полей. Служебные помещения и залы для ожидания были ярко освещены, а в буфете с мраморными столиками, также ярко освещенном, были расставлены на стойке корзины с хлебом и фруктами, бутылки и стаканы.
   Справа, там, где кончался навес, было особенно много народа; отсюда выносили больных. Широкий тротуар был загроможден носилками, повозками, подушками, тюфяками. Здесь ожидали поезда три партии санитаров, принадлежавших к различным классам населения; особенно много было молодых людей из высшего общества, одежду которых украшал красный крест с оранжевой каймой; на плечах у них висели желтые кожаные лямки. На многих были береты -- местный головной убор. Некоторые, снарядившись словно в далекую экспедицию, надели красивые гетры до колен. Одни курили, другие, усевшись в повозку, спали или читали газету при свете соседнего фонаря. Поодаль спорила группа людей.
   Внезапно санитары вскочили. К ним подошел седой человек с добродушным полным лицом и большими голубыми детски-доверчивыми глазами. Это был барон Сюир, местный богач, стоявший во главе убежища для паломников -- Дома богоматери всех скорбящих. Санитары поклонились ему.
   -- Где Берто? -- спрашивал он у всех с озабоченным видом, -- где Берто? Мне надо поговорить с ним.
   Каждый из носильщиков отвечал, давая различные указания. Берто состоял директором носильщиков. Одни видели господина директора с преподобным отцом Фуркадом, другие утверждали, что он, вероятно, ушел на станционный двор -- осматривать санитарные повозки.
   -- Если господину председателю угодно, мы поищем господина директора...
   -- Нет, нет, благодарю вас! Я сам отыщу ее.
   В это время Берто, севший на скамью в другом конце станции, беседовал в ожидании поезда со своим молодым другом, Жераром де Пейрелозье. Это был мужчина лет сорока, с красивым и правильным лицом, сохранивший выхоленные судейские бакенбарды. Происходя из семьи, принадлежащей в партии воинствующих легитимистов, и будучи сам убежденным реакционером, Берто служу прокурором в одном из городов южной Франции, но на следующий же день по обнародовании декретов против духовных конгрегаций, он резко подал в отставку, обратившись к министру юстиции с соответствующим письмом. И он не сложил оружия, вступив в виде протеста в общество Hospitality de Notre-Dame de Salut, являлся ежегодно для проявления своих чувств в Лурд, будучи убежден, что эти и паломничества неприятны и вредны для республики, и одна лишь Пресвятая Дева в силах восстановить монархию, совершив чудо, подобное расточаемым из Пещеры. Крайности убеждений не мешали ему в высокой степени обладать здравым смыслом, веселым характером, сердечною бодростью и добротой по отношению к несчастным больным, переноской которых он заведовал в течения трех дней национального паломничества.
   -- Итак, мой добрый Жерар, -- говорил он сидевшему возле молодому человеку, -- ты окончательно решил жениться в нынешнем году?
   -- Да, конечно, если только я найду подходящую жену, -- ответил молодой человек. -- Послушай, кузен, дай-ка мне добрый совет.
   Жерар де Пейрелонг, низенький, худощавый, рыжий, с крупным носом и костлявыми скулами, приехал из Тарба, где скончались его отец и мать, оставив сыну не больше семи, восьми тысяч франков ренты. Крайне честолюбивый, он не мог отыскать в своей провинции желательной ему невесты, -- девушки из хорошей влиятельной семьи, родство с которою помогло бы ему сделать блестящую карьеру. Поэтому он вступил в общество Hospitality и каждый год ездил в Лурд, с затаенной надеждой найти в толпе верующих, среди наплыва благонамеренных дам и молодых девиц, семью, которая ему необходима, чтобы преуспеть в этом бренном мире. Он волновался, так как, наметив многих молодых девушек, ни на одной не решался остановить свой выбор.
   -- Неправда ли, кузен, ты -- человек опытный, ты не откажешь мне в совете... Mademoiselle Лемерсье едет сюда со своей теткой. Она очень богата, за нее, как говорят, дадут около миллиона. Но эта девушка не принадлежит к нашему кругу, и мне кажется, она очень легкомысленна.
   Берто покачал головой.
   -- Я тебе уже говорил, -- я выбрал бы на твоем месте маленькую Раймонду, mademoiselle де Жонкьер.
   -- Но у нее нет ни су за душой!
   -- Это верно, у нее хватит денег разве лишь на пропитание. Но она очень недурна собой, получила приличное воспитание, не привыкла к мотовству. Рассуди сам, -- стоит ли жениться на богатой девушке, если она промотает все свое приданое? Кроме того, мой друг, я хорошо знаю этих дам, я встречаюсь с ними в течение всего зимнего сезона в самых влиятельных парижских салонах. Не забудь, наконец, о дяде, дипломате, выказавшем плачевную решимость остаться на службе у республики -- он сделает своего племянника, кем захочет.
   Жерар, склонившийся в пользу этих доводов, вскоре снова увлекся своими сомнениями.
   -- У нее нет ни су, ни су!.. Нет, это невозможно... Я, конечно, еще подумаю об этом, но, право, мне слишком боязно!
   На этот раз Берто разразился откровенным смехом.
   -- Послушай, ты честолюбив, -- в таком случае, будь смелым игроком. Говорят тебе, что тут речь идет о посте секретаря при посольстве... Госпожа Жонкьер и ее дочь прибудут с белым поездом, который мы поджидаем. Решайся, начни ухаживать, не теряя времени.
   -- Нет, нет!.. Я повременю, мне надо обдумать.
   На этих словах разговор их оборвался. Барон Сюир, уже прошедший один раз мимо них, не разглядев Берто в сумраке, окутавшем этот уединенный уголок, узнал бывшего прокурора республики по его добродушному, раскатистому смеху. Он тотчас же заговорил с быстротою увлекающегося человека, осыпал директора различными распоряжениями, касающимися повозок, тележек, переноски, сожалея, что больных нельзя доставить к Пещере немедленно по прибытии, по причине, действительно, слишком раннего времени. Надо водворить их в больнице Notre-Dame des Douleurs, где больные несколько отдохнут от утомительного путешествия.
   Пока барон и начальник санитаров совещались о мерах, которые необходимо принять для переноски больных, Жерар поздоровался с одним священников, присевшим на скамью. Дегермуазу было не больше тридцати восьми лет; он обладал красивою внешностью вращающегося в светском обществе аббата, тщательно расчесывающего свои волосы, надушенного, обожаемого женщинами. Изыскано любезный, с изящными манерами, он приезжал в Лурд в качестве любознательного священника, пользующегося, как делали многие, свободным временем, чтобы попутешествовать для собственного удовольствия. В глубине его красивых глаз мелькала насмешливая искорка, по губам пробегала улыбка скептика, считающего себя выше всякого идолопоклонства. Он, конечно, верит, благоговеет, -- но католическая церковь не высказалась по поводу чудесных исцелений; аббат, по-видимому, не прочь оспаривать их. Он жил в Тарбе и познакомился там с Жераром.
   -- А, ведь, это ожидание поездов среди ночного мрака производит впечатление, -- сказал аббат Дегермуаз. -- Я жду одну даму, которая исповедовалась у меня, когда я служил в Париже, но я не знаю, с каким поездом она приедет, и, как видите, не схожу с платформы, до такой степени увлекает меня это зрелище.
   Затем, на ту же скамью присел другой священник, старый деревенский кюре. Дегермуаз заговорил с ним снисходительным тоном, хвалил живописность окрестностей Лурда, восторгался сценическим эффектом рассвета: горы сейчас выступят во всем своем обаянии, чуть выглянет солнце.
   На дебаркадере снова произошел переполох. Пробегал начальник станции, выкрикивая приказания. Отец Фуркад, не смотря на боль в ноге, поспешно подошел к нему, сняв руку с плеча доктора Бонами.
   -- Застрял экстренный поезд из Байонны, -- ответил на его расспросы начальник станции. -- Я хотел бы узнать, что случилось с ним, меня беспокоит это промедление.
   В это мгновение раздались сигнальные звонки, один из железнодорожных агентов скрылся в темноте, размахивая фонарем. Начальник станции воскликнул:
   -- Вот, наконец, и белый поезд! Надеюсь, что мы успеем высадить больных до прибытия экстренного из Байонны.
   Он побежал дальше. Берто позвал Жерара, состоявшего начальником одного из санитарных отрядов; оба они поспешили присоединиться к своим подчиненным, которым уже отдавал приказания барон Сюир. Носильщики прибывали со всех сторон, суетились, стали подкатывать свои тележки, через полотно к платформе для высадки больных; эта платформа была без крыши. Здесь, в полной темноте, скоро нагромоздились подушки, тюфяки, носилки Отец Фуркад, доктор Бонами, священники, драгунский офицер и другие, ожидавшие поезда, лица перешли на платформу, чтобы присутствовать при высадке больных. В глубине черного пространства, издали показался лишь фонарь паровоза, похожий на красную все увеличивавшуюся в объеме звезду. Пронзительные свистки, казалось, раздирали покров ночи. Все умолкли, раздавались лишь пыхтение паровика и глухой грохот постепенно замедлявших свое вращение колес. Вдруг явственно донеслось пение псалма, -- жалобная песнь Бернадетты, которую хором пел весь поезд с ее настойчиво повторяющимися Аvе в припеве. И вот этот поезд страдания и веры, этот стонущий и поющий поезд, торжественно вступающий в Лурд остановился.
   Двери вагонов тотчас же распахнулись; толпы здоровых паломников и больных, которые еще могли ходить, хлынули на платформу. Скудные газовые рожки тускло освещали толпу бедных людей в одеждах неопределенных оттенков, несущую всевозможную поклажу, -- узлы, корзины, чемоданы, деревянные ящики. Среди толкотни и давки этого растерянного стада, ищущего, куда направиться, чтобы найти выход, раздавались восклицания призыва членов семей, оттесненных друг от друга, шумные приветствия и поцелуи паломников, которых встретили родственники или друзья. Одна женщина заявляла с блаженно-самодовольным видом: "Я выспалась славно". Какой-то приходский священник прошел с чемоданом в руках, сказав увечной женщине: "Желаю вам успеха!". На лицах большинства паломников отражались усталость и радостное недоумение людей, -- высадившихся из увеселительного поезда на незнакомой станции. Давка и сумятица при сумраке, господствовавшем на станции, дошли до того, что пассажиры не слушали кондукторов, охрипших от выкрикивания: "Идите сюда, сюда!", -- прилагая все усилия поскорее очистить платформу.
   Сестра Гиацинта проворно спустилась по ступенькам вагона, оставив умершего под надзором сестры Клэр Дезанж; она побежала к буфетному вагону, в смутной надежде, что Ферран поможет ей выйти из затруднительного положения. К счастью, она встретила перед вагоном отца Фуркада, которому сообщила об этом несчастном случае.
   Отец Фуркад, едва сдержав недовольный жест, подозвал барона Сюира и наклонился к его уху. Они перешептывались несколько секунд. Затем барон Сюир торопливо скрылся и вскоре вернулся, расчищая среди толпы дорогу двум санитарам, несшим закрытые ручные носилки. Покойника унесли, точно больного, просто лишившегося сознания; паломники, взволнованные прибытием в цели своего путешествия, даже не заметили этого. Двое санитаров, предшествуемые бароном, временно положили покойника в товарном складе, за бочками. Один из носильщиков сын генерала, остался у мертвого тела.
   Сестра Гиацинта вернулась в свой вагон, попросив сестру Сен-Франсуа и Феррана подождать ее на станционном дворе, возле экипажа, который должен отвезти их в больницу Notre-Dame des Douleurs. Услышав, что она перед отъездом собирается помочь своим больным выбраться из вагона, Мария заявила, чтобы ее не трогали.
   -- Нет, нет, не беспокойтесь обо мне, сестра моя. Я выберусь последней... Мой отец и аббат Фроман пошли в буфетный вагон за колесами; я жду их, они знают, как прилаживаются колеса, они вынесут меня, будьте спокойны.
   Господин Сабатье и брат Изидор также пожелали, чтобы их не трогали, пока не прекратится давка. Госпожа де Жонкьер, принявшая на себя попечение о Ла-Гривотт обещала позаботиться также, чтобы госпожу Ветю перевезли в санитарной повозке.
   Тогда сестра Гиацинта решилась немедленно уехать, чтобы приготовить в больнице все, что необходимо для приема больных. Она увела с собою маленькую Софи Куто и Элизу Рукэ, у которой сама старательно обвязала лицо. Госпожа Маз шла перед ними, а госпожа Венсан пробилась через толпу, унося на руках свою совершенно побелевшую, лишившуюся чувств дочь, она думала лишь о том, чтобы скорее добежать, положить девочку в Пещере, к стопам Пресвятой Девы.
   В дверях, у выхода, произошла ужасная давка; чтобы облегчить отплыв публики, пришлось открыть двери багажной конторы. Служащие, не успевая отбирать билеты, протягивали свои фуражки, куда сыпались цветным дождем кусочки картона.
   На просторном дворе, прилегающей тремя сторонами к станционным зданиям, господствовали такой же шум и суматоха. Здесь скучились экипажи всевозможных фасонов; дилижансы гостиниц, выстроившиеся в ряд у края панели, были снабжены большими вывесками, на которых значились самые священные надписи -- имена Марии и Иисуса Христа, святого Михаила, Святого Сердца. Далее толпились санитарные повозки, коляски, ландо, шарабаны, фургоны для перевози мебели, тележки, запряженные ослом; кучера кричали, ругались, хлопали бичами, среди сутолоки, увеличившейся вследствие темноты, в которой ярко светились огни фонарей.
   Гроза продолжалась часть ночи, лошади разбрызгивали копытами целое болото жидкой грязи; пешеходы в ней вязли. Господин Виньерон, за которым следовали запыхавшиеся жена и госпожа Шэз, поднял на руки Гюстава, усаживая его с костылями в дилижанс гостиницы dee Apparatione, туда же влезли он сам и обе дамы. Госпожа Маз, слегка вздрагивая, точно кокетливая кошечка, опасающаяся загрязнить лапки, подозвала кучера старой кареты и исчезла в ней, приказав отвезти себя в монастырь, dee Soeura bleues. Сестра Гиацинта добралась, наконец, в сопровождении Элизы Рука и Софи Куто, до просторного шарабана, в котором уже сидели Ферран и сестры Сен-Франсуа и Клэр Дезанж. Кучера хлестали своих маленьких, резвых лошадей, экипажи разъезжались с необычною стремительностью, стуча колесами и брызгая грязью, посреди шума крикливой толпы.
   Госпожа Венсан не решалась перейти через двор, пронести свою драгоценную ношу среди наплыва приезжих. По временам около нее раздавались звуки смеха. Какая грязища! Женщины подбирали платья, проходили мимо госпожи Венсан. Наконец, когда толпа несколько поредела, она отважилась. Она вся холодела от ужаса, опасаясь поскользнуться в луже, упасть в такой темноте! Добравшись до дороги, она увидела у склона толпу местных горожанок, поджидавших постояльцев, предлагавших внаймы комнаты, углы и стол, смотря по средствам каждого.
   -- Сударыня, -- обратилась она к одной женщине, -- будьте любезны, укажите мне, как пройти к Пещере?
   Старуха не ответила, предложила недорогую комнату.
   -- Все переполнено, вы не найдете ни одного свободного угла в гостиницах... Быть может, и удастся поесть, но переночевать не рассчитывайте.
   Есть, спать! Ах, Господи, да разве госпожа Венсан мечтает об этом, уехав в дальний путь с тридцатью су в кармане, оставшимися у нее после все затрат, которые ей пришлось сделать!
   -- Сударыня, укажите, пожалуйста, как пройти к Пещере?
   Среди женщин, вербовавших постояльцев, выделялась высокая и полная девушка, в нарядном костюме служанки, опрятная, с выхоленными руками. Она пренебрежительно пожала плечами. Заметив ходившего мимо широкогрудого священника с румянцем на щеках, она торопливо бросилась к нему, стала предлагать меблированную комнату и продолжала следовать, шепча ему на ухо.
   -- Послушайте, -- сказала, наконец, госпоже Венсан другая, сжалившаяся над ней девушка, -- сойдите вниз по этой дороге, сверните направо и вы дойдете до Пещеры.
   Внутри станции, на платформе, куда высаживали пассажиры, все еще продолжалась давка. По мере того, как здоровые паломники и больные, которые могут ходить, удалялись, очищая постепенно панель, медленно выносили опасно больных. Санитары выбивались из сил, бегали по всем направлениям со своими носилками и тележками, теряли самообладание, не зная, как приступить к трудной задаче.
   Берто, проходя с Жераром, которому он говорил что-то, размахивая руками, заметил стоявших около газового рожка и, видимо, кого-то ожидавших двух дам и молодую девушку. Он узнал Раймонду, поспешно остановил своего спутника.
   -- Ах, mademoiselle, как я рад, что вижу вас! Ваша матушка, надеюсь, здорова, вы проехала благополучно?
   Затем, не ожидая ответа, он добавил:
   -- Мой друг господин Жерар де Пейрелонг.
   Раймонда внимательно посмотрела своими светлыми, улыбающимися глазами на молодого человека.
   -- Я имела уже удовольствие несколько познакомиться с господином де Пейрелонг. Мы уже встречались в Лурде.
   Жерар, находя, что его двоюродный брат Берто действует слишком откровенно, и, не желая принимать на себя никаких обязательств, ограничился церемонно вежливым поклоном.
   -- Мы ожидаем маму, -- сказала Раймонда. -- Она очень занята, у нее на руках трудные больные.
   Маленькая госпожа Дезаньо тряхнула своею красивою белокурою головкой с пышно взбитыми прядями, стала уверять, что госпожа де Жонкьер сама виновата, зачем она отказалась от ее помощи? Она не могла устоять на месте от нетерпения, сгорала от желания вызваться, оказать какую-нибудь услугу. Госпожа Вольмар держалась в стороне, безмолвно всматривалась в темноту, точно отыскивая кого-то своими чудными глазами, сквозь обычную поволоку которых пробивалось теперь жгучее пламя страсти.
   Толпа на платформе заволновалась. Из купе первого класса вынесли госпожу Дьелафэ. Госпожа Дезаньо воскликнула с невольным сочувствием:
   -- Ах, Господи, бедная женщина!
   Эта молодая женщина, окруженная своею царственной роскошью, лежала под кружевами, точно в гробу действительно, представляя жалкое зрелище: она казалась совершенно расслабленной, превратившеюся в бесформенную массу, ожидающую, когда ее уберут с панели. Ее муж и сестра стояли возле, -- оба одетые с изысканною элегантностью и глубоко опечаленные. Лакей и горничная побежали с чемоданами, спеша справиться, прибыла ли на станционный двор коляска, заказанная заблаговременно по телеграфу. Аббат Жюден также присутствовал при перенесении больной. Когда двое слуг подняли ее, он наклонился, простился и произнес несколько ободрительных слов, которые она, по-видимому, не расслышала. Затем, следя глазами, как ее уносят, он заметил Берто, с которым был знаком:
   -- Бедные люди! как жаль, что так не могут купить исцеление! Я сказал им, что перед ликом Пресвятой Девы драгоценнейшее золото -- молитва; и сам так усердно молился, что надеюсь на небесное милосердие... Тем не менее, они, все-таки, запасли великолепным подношением, золотым подсвечником для собора, осыпанным драгоценными камнями, поразительно художественной работы... Да удостоит их Непорочная Мария милостивой улыбки!
   В поезде прибыло много других подарков; к платформе пронесли огромные букеты, между которыми выделялся один, состоявший из трех рядов роз, в деревянной ручке. Старый священник пояснил, что он ожидает, пока выгрузят хоругвь, дар прекрасной госпожи Жуссер, сестры госпожи Дьелафэ.
   Тем временем подошла госпожа де Жонкьер; заметив Берто и Жерара, она воскликнула:
   -- Умоляю вас, господа, поспешите в мой вагон, он неподалеку отсюда. Нам нужны носильщики, им следует вынести трех или четырех больных... Я в отчаянии, не знаю, что мне делать.
   Раскланявшись с Раймондой, Жерар обратился в бегство; Берто посоветовал госпоже де Жонкьер не оставаться больше на платформе, уверяя, что ее помощь больше не нужна: он берется уладить все, не пройдет и трех четвертей часа, как больные будут доставлены в больницу, в ее палату. Госпожа де Жонкьер уступила, наконец, его настояниям, села в экипаж с Раймондой и госпожой Дезаньо. Госпожа Вольмар исчезла в последнюю минуту, точно в порыве овладевшего ею нетерпения. Спутницам ее показалось, что она подошла к какому-то незнакомому господину, вероятно, чтобы справиться о чем-нибудь. Впрочем, они встретятся с нею в больнице.
   Берто присоединился к Жерару в то время, когда он, при помощи двух товарищей, хлопотал над переноской господина Сабатье. Задача оказалась весьма трудной, -- больной был очень толст и грузен, санитары сомневались, пролезет ли он в дверь отделения. Пришлось попросить еще двух санитаров обойти через другую дверцу; общими усилиями удалось, наконец, вынести господина Сабатье на платформу.
   Чуть брезжило. При бледном освещении раннего утра железнодорожная платформа, загроможденная импровизированным переносным лазаретом, представляла плачевное зрелище Ла-Гривотт лежала в обмороке на тюфяке, в ожидании носилок. Госпожу Ветю посадили у газового рожка, боль от сделавшегося с нею припадка была так сильна, что к ней не решались прикоснуться. Санитары с трудом катили руками, облеченными в перчатки, свои маленькие тележки с убогими старухами, у ног которых виднелись принадлежащие им ветхие корзины; другие прилагали тщетные старания пробраться с носилками, на которых безмолвно покоились расслабленные тела больных, смотревших страдальческими глазами; некоторым калекам молодому хромому священнику; мальчику на костылях горбатому, с ампутированною ногою, пробиравшемуся подобно гному, между группами, -- удалось, однако, выбраться из давки. Около одного больного, разбитая параличом, согнувшегося в пояснице, собралась цела толпа: его пришлось перенести на опрокинутом стуле с ногами и головой, свесившимися вниз.
   На платформе водворился невероятный переполох, когда начальник станции пробежал, восклицая:
   -- Экстренный поезд из Байонны приближается. Торопитесь, торопитесь! Вам остается только три минуты.
   Отец Фуркад, остававшийся в давке, опираясь на руку доктора Бонами, ободрял своими улыбками наиболее страдавших больных; он подозвал Бертс и сказал ему:
   -- Вынесите их сначала из вагонов, потом успеете очистить платформу.
   Санитары поспешили исполнить благоразумный совет. В вагоне осталась лишь Мария, терпеливо ожидавшая своей очереди. Наконец, появились де Герсен и Пьер с двумя парами колес; Пьер, торопясь вынести молодую девушку, ограничился помощью одного Жерара. Мария казалась легкою, как птичка, неудобно было вынести только ящик. Они поставили его на колеса и привинтили гайки. Пьер мог бы тотчас же увезти Марию, если бы дорога не была заграждена толпой.
   -- Торопитесь! Торопитесь! -- взволнованно повторял начальник станции.
   Он сам помогал носильщикам, поддерживал ноги одного больного, чтобы его поскорее вынесли из вагона. Начальник станции откатывал тележки, старался очистить край платформы. Но в вагоне второго класса с последнею пассажиркой, оставшейся в поезде, произошел жестокий истерический припадок. Она кричала, вырывалась из рук. Нечего было и думать о перенесении ее на платформу. А экстренный поезд все подвигался, электрический звонок не переставал гудеть, возвещая о его приближении! Пришлось захлопнуть дверь вагона, перевести поезд на запасный путь, где он должен был оставаться запертым трое суток, пока не наступит время снова нагрузить его паломниками и больными. Когда вагоны удалялись, из поезда доносились крики несчастной, которую оставили под надзором монахини; звуки постепенно замирали, напоминая крики больного ребенка, которого, наконец, утешили.
   -- Слава Богу! -- прошептал начальник станции, -- путь очистили вовремя.
   Экстренный поезд из Байонны приблизился на всех парах и с быстротой молнии промелькнул вдоль платформы, загроможденной больными и приспособлениями переносного лазарета. Тележки, носилки содрогнулись, но дело обошлось без несчастного случая, -- железнодорожные служащие внимательно следили, отстраняя с полотна растерянное человеческое стадо, -- продолжавшее толпиться, ища выхода. Вскоре, впрочем, стало несколько просторнее, санитары могли окончить переноску больных, не беспокоя их излишнею торопливостью.
   Мало-помалу, становилось светлее; небо прояснилось, отблески бледной зари медленно разгоняли мрак, облегавший еще землю. Люди и предметы выступали из темноты все отчетливее.
   -- Нет, нет, не надо, подождем немного, пока толпа поредеет! -- повторяла Мария Пьеру, старавшемуся пробиться к выходу.
   Она заинтересовалась мужчиной лет шестидесяти, по-видимому, отставным офицером, прохаживавшимся среди больных. Угловатая голова, седые, подстриженные ежом волосы, вся его наружность имела еще бодрый вид, хотя он волочил левую ногу, отбрасываемую при каждом шаге. Он тяжело опирался левой рукой на толстую палку.
   Господин Сабатье, ездивший на богомолье уже шесть лет, радовался, увидев его.
   -- Ах, это вы Командор!
   Быть может, это была его фамилия. Весьма возможно, однако, что его прозвали Командором, потому что он имел орден и носил широкую красную ленту, -- хотя орден был простым кавалерским. Никто не знал в точности его прежней жизни; у него, как будто, остались где-то родные, вероятно дети -- но эти смутные сведения были окружены не проницаемой таинственностью. Он уже три года служил на станции надзирателем почтового отделения ему дали это скромное место, не требовавшее никакой сложной работы, в виде особенной милости. Скудно жалованье давало ему возможность жить, чувствуя себя вполне счастливым. На пятьдесят пятом году с ним случился первый апоплексический удар; второй удар последовал через три года, причинив легкий паралич левой стороны тела. Теперь он невозмутимо ждет третьего припадка. Он живет, как он выражался, пока угодно смерти, может умереть сегодня вечером, завтра, сию же минуту. Он приобрел известность во всем Лурде, вследствие своей привычки встречать во время паломничеств каждый поезд, прохаживаться по платформе, волоча ногу, опираясь на свою палку и журя больных за их неудержимое желание исцелиться во что бы то ни стало.
   Встретив в третий раз господина Сабатье, он обрушился на него с упреками:
   -- Как, вы опять приехали сюда? Видно, вы очень дорожите своею жалкой жизнью?.. Неужели, черт возьми, вы не понимаете, что гораздо лучше умереть спокойно у себя дома, на своей кровати! Может ли быть что-либо завиднее этого в нашем злополучном мире!
   Господин Сабатье засмеялся, нисколько не рассердившись на Командора, хотя чувствовал себя совсем разбитым после утомительной высадки.
   -- Нет, нет, я предпочитаю выздороветь!
   -- Выздороветь, выздороветь! Они все заладили одно и то же. Едут через сотни лье, приезжают разбитыми, кричащими от боли, чтобы исцелиться, то есть чтобы пережить снова то же самое, перенести такие же скорбные страдания!.. Возьмем хотя бы вас, сударь, с вашим расслабленным организмом, -- как славно попались бы вы, если бы Пресвятая Дева исцелила вам ноги. Скажите на милость, какую пользу извлекли бы вы из них? Неужели вам доставило бы удовольствие продолжить на несколько лет гадкую старость... Умрите-ка лучше теперь же, не откладывая в дальний ящик. В этом состоит истинное счастье!
   Он говорил не как верующий, стремящийся к блаженству загробной жизни, -- в его словах слышалось утомление человека, рассчитывающего превратиться в ничто, насладиться безмятежным покоем небытия.
   Господин Сабатье с улыбкой пожимал плечами, точно разговаривая с ребенком; аббат Жаден, отыскавший, наконец, свою хоругвь, остановился, проходя мимо, чтобы кротко побранить Командора. Священник также был хорошо знаком с ним.
   -- Не богохульствуете, друг мой, -- отрекаться от жизни и не любить здоровья -- значит оскорблять Бога. Если бы вы послушались меня, вы сами давно уже помолились бы Пресвятой Деве об исцелении вашей ноги.
   Командор рассердился.
   -- Об исцелении моей ноги! Никуда она не годится, я забыл и думать о ней! И пусть поскорее приходит смерть, пусть все покончится, навсегда!.. Когда надо помирать, поворачиваются к стене и умирают, вот и все. Это так просто!..
   Но старый священник перебил его. Он указал на Марию, слушавшую их, лежа в своем ящике.
   -- Вы отсылаете всех наших больных умирать у себя дома, не так ли? Вы, вероятно, желаете такой же участи и этой девице, в расцвете молодости, жаждущей жизни?
   Мария смотрела пламенными глазами, в которых горело страстное желание бытия, своей доли в мире. Командор подошел к ней, глядел на нее, охваченный глубоким волнением, от которого дрогнул ее голос.
   -- Если mademoiselle исцелится, я желаю ей второго чуда -- изведать счастье!
   Он отошел, стал продолжать свою прогулку, видом раздраженного философа, посматривая на больных, волоча свою ногу и постукивая по плитам дебаркадера железным наконечником толстой палки.
   Платформу понемногу очистили; госпожу Ветю и Ла-Гривотт унесли. Жерар увез господина Сабатье в небольшой коляске. Барон Сюир и Берто отдавали уже приказания в ожидании следующего "зеленого" поезда, площадке осталась одна Мария, о которой ревностно заботился Пьер. Он впрягся в ее ящик, довез до станционного двора; здесь они заметили, что де Герсен внезапно исчез куда-то. Они тотчас увидели, впрочем, что он вступил в горячую беседу с аббатом Дегермуазом, с которым он только что познакомился. Их сблизило одинаковое восхищение красотами природы. Совсем рассвело, горы выступили во всем своем величии. Де Герсен проявлял свой восторг шумными восклицаниями.
   -- Какая чудная местность! Я уже тридцать лет мечтаю посетить Cirque de Gavarnie. Но мы еще далеки оттуда, поездка обойдется дорого; мне, вероятно, не удастся совершать эту экскурсию.
   -- Вы ошибаетесь, эта поездка весьма доступна. Если выбраться большой компанией, расходы окажутся незначительными. Я как раз собираюсь и в нынешнем году побывать там, так что, если вам угодно присоединиться к нашему обществу...
   -- С особенною готовностью сударь!.. Мы поговорим еще об этом. От души благодарю вас!
   Услышав, что дочь зовет его, де Герсен поспешил к ней, обменявшись с аббатом радушным рукопожатием. Пьер решил довезти Марию до самой больницы, чтобы избавить ее от перемещения в другой экипаж. Дилижансы, коляски, фургоны уже возвращались, вновь переполняя станционный двор в ожидании зеленого поезда.
   Пьер с трудом выбрался на дорогу, низкие колеса ящика почти наполовину вязли в грязи. Дежурные полицейские проклинали грязь, пачкавшую сапоги. Только молодые и старые горожанки, вербующие постояльцев, надрывались, хлопоча сдать внаймы свои комнаты; они не обращали никакого внимания на лужи, разгуливали по ним повсюду, в погоне за паломниками.
   Когда колеса ящика покатились свободнее по спускавшейся склоном лестнице, Мария спросила вдруг де Герсена, шедшего возле нее:
   -- Отец, какой сегодня день?
   -- Суббота, моя деточка.
   -- Да, нынче суббота, день Пресвятой Девы... Не сегодня ли она исцелит меня?
   А вслед за нею, тайком, в крытом ящике, двое носильщиков тащили вниз труп умершего паломника, который был взят ими из глубины багажной конторы, из-за темных бочек; они несли его в потайное место, указанное им отцом Фуркадом.
   

II

   Больница de Notre-Dame des Douleurs, сооруженная в одном сострадательным каноником и не достроенная, за недостатком средств, представляет обширное четырехэтажное здание; оно слишком высоко и неудобно для подъема больных. В нем обыкновенно помещается около ста сирых и престарелых больных. Но на время национального паломничества этих стариков переводят на три дня в другие здания. Больница переходит в ведение отцов Успения, которые размещают в ней иногда от пятисот -- до шестисот недужных. Несмотря на все старания скучить их, в палатах все-таки не хватает места. Остальных трех или четырех больных размещают -- мужчин в Hopital du Salut, женщин -- в Hospice de lа ville.
   В это утро, когда взошло солнце, на усыпанном песком дворе, перед дверью, охраняемою двумя священниками, господствовал большой переполох. Служебный персонал временного управления водворился накануне в зале нижнего этажа, везя с собой множество реестров, билетов, печатных бланков. Дирекция хотела превзойти в отношении порядка предыдущий год. Палаты нижнего этажа решено было предоставить самым слабым больным. Кроме того, раздачу билетов с названием палаты и номером кровати постановили произвести с особенною тщательностью, так как прежде случались ошибки.
   Однако, когда из белого поезда хлынули труднобольные, все добрые намерения разлетелись прахом. Новые формальности настолько усложнили задачу, что пришлось размещать больных во дворе, по мере их прибытия, пока не удастся водворить, соблюдая хоть какой-нибудь порядок.
   Повторилась выгрузка на железнодорожной станции, плачевное зрелище бивуака больных под открытым небом, между тем, как санитары и служащие в канцелярии, молодые семинаристы, сбегались отовсюду, с растерянным видом.
   -- Они перемудрили, -- в отчаянии восклицал барон Сюир.
   Он был прав, никогда еще не было принято столько бесполезных предосторожностей, -- оказалось, что больных, которых всего труднее перевозить, разместили, по какой-то непонятной ошибке, в палатах верхнего этажа. Произвести перемещение не представлялось никакой возможности, пришлось снова устроиться по воле случая.
   Началась раздача билетов, молодой священник записывал при этом в реестр имена и адреса больных, дли контроля. Кроме того, каждый больной должен был представить свой билет от общества Hospitality, на картоне одного цвета с поездом, с обозначением имени и номера; на этом билете описывались название палаты и номер кровати. Размещение больных, вследствие соблюдения этих формальностей, -- тянулось без конца.
   Снизу доверху, по всем четырем этажам обширного здания, началась непрерывная толкотня. Господин Сабатье одним из первых попал в палату нижнего этажа, называвшуюся семейною, так как помещавшимся в ней больным мужчинам разрешалось не расставаться со своими женами. Вообще, в больницу Notre-Dame des Douleurs принимали только женщин. Хотя брата Изидора сопровождала не жена, а сестра, однако, их приютили, как супружескую чету, и отвели им кровать рядом с господином Сабатье. В этой палате прилегала капелла, выбеленная пока простой известкой, с просветами, закрытыми досками.
   Другие палаты также остались незаконченными; это не помешало наполнить их тюфяками, на которых поспешно размещали больных. Толпы больных, не лишенных возможности ходить, осаждали уже столовую, длинную галерею, широкие окна которой ец Фуркад, -- но мне хотелось быть здесь, а то что сказали бы бедные чада мои?
   Так он называл больных, этот материал для проявления чуда, и никогда не упускал случая быть на вокзале, независимо от часа, для встречи скорбного белого поезда -- поезда величайших страданий.
   -- Двадцать пять минут четвертого, осталось пять минут, -- сказал д-р Бонами, взглянув на часы и подавляя зевок, очень недовольный, несмотря на свою чрезмерную почтительность, тем, что ему пришлось так рано подняться.
   На платформе, напоминавшей крытую аллею для прогулки, продолжалось медленное шарканье в темноте, пронизанной желтыми полосами света от газовых рожков. Смутные фигуры -- священники, мужчины в сюртуках, драгунский офицер -- маленькими группами непрерывно ходили взад и вперед, слышался сдержанный гул голосов. Некоторые сидели на скамейках, расставленных вдоль фасада, и разговаривали или терпеливо ждали, устремив глаза в темную даль полей. Служебные помещения и залы для ожидания были ярко освещены, а в буфете с мраморными столиками, также ярко освещенном, были расставлены на стойке корзины с хлебом и фруктами, бутылки и стаканы.
   Справа, там, где кончался навес, было особенно много народа; отсюда выносили больных. Широкий тротуар был загроможден носилками, повозками, подушками, тюфяками. Здесь ожидали поезда три партии санитаров, принадлежавших к различным классам населения; особенно много было молодых людей из высшего общества, одежду которых украшал красный крест с оранжевой каймой; на плечах у них висели желтые кожаные лямки. На многих были береты -- местный головной убор. Некоторые, снарядившись словно в далекую экспедицию, надели красивые гетры до колен. Одни курили, другие, усевшись в повозку, спали или читали газету при свете соседнего фонаря. Поодаль спорила группа людей.
   Внезапно санитары вскочили. К ним подошел седой человек с добродушным полным лицом и большими голубыми детски-доверчивыми глазами. Это был барон Сюир, местный богач, стоявший во главе убежища для паломников -- Дома богоматери всех скорбящих. Санитары поклонились ему.
   -- Где Берто? -- спрашивал он с озабоченным видом, переходя от одной группы к другой. -- Где Берто? Мне нужно с ним поговорить,
   Все давали противоречивые указания. Берто был начальником санитаров. Одни только что видели господина начальника с преподобным отцом Фуркадом, другие утверждали, что он, должно быть, на вокзальном дворе осматривает фургоны для перевозки больных.
   -- Если господин председатель желает, мы пойдем поищем господина начальника...
   -- Нет, нет, спасибо, я сам его найду.
   А в это время Берто, усевшись на скамью в противоположном конце вокзала, беседовал в ожидании поезда со своим молодым другом Жераром Пейрелонгом. Берто было лет сорок; его красивое, правильное лицо обрамляли холеные бакенбарды. Выходец из семьи воинствующих легитимистов, он сам придерживался весьма реакционных взглядов; после 24 мая он был назначен прокурором республики в один из южных городов, но как только были изданы декреты, направленные против конгрегации, он написал министру юстиции дерзкое письмо и со скандалом вышел в отставку. Однако он не сложил оружия и в знак протеста вступил в Общину заступницы небесной; каждый год он появлялся в Лурде, убежденный, что паломничества раздражают правительство, что они опасны для республики и что только святая дева может восстановить монархию с помощью одного из своих многочисленных чудес. Впрочем, Берто обладал здравым смыслом, охотно смеялся и сочувственно относился к несчастным больным, заботясь об их транспортировке в течение трех дней организованного паломничества.
   -- Итак, милый Жерар, -- говорил он сидевшему рядом с ним молодому человеку, -- ты хочешь в этом году жениться?
   -- Конечно, если найду подходящую жену, -- ответил тот. -- Послушай, кузен, дай мне хороший совет!
   Жерар де Пейрелонг, небольшого роста, худощавый, рыжий, с длинным носом и костлявым лицом, был родом из Тарба; он недавно лишился родителей, оставивших ему ренту в семь или восемь тысяч франков. Будучи очень честолюбив, он не нашел у себя в провинции подходящей невесты из хорошей семьи, с помощью которой он мог бы сделать карьеру. Поэтому он вступил в члены Попечительства и ездил каждый год в Лурд в смутной надежде найти в толпе верующих, в этом потоке благомыслящих женщин и девушек, ту, которая поможет ему пройти свой жизненный путь в сей земной юдоли. Но он оказался в затруднительном положении; у него на примете было несколько молодых девиц, однако ни одна не удовлетворяла полностью его требованиям.
   -- Нет, правда, кузен, ты человек опытный и дашь мне совет... Сюда приезжает мадмуазель Лемерсье с теткой; она очень богата, говорят, за ней дают больше миллиона... Но она не нашего круга и довольно легкомысленна.
   Берто покачал головой.
   -- Я тебе уже говорил, женись на Раймонде де Жонкьер.
   -- Но у нее нет ни гроша за душой!
   -- Верно, они еле сводят концы с концами. Но она довольно хороша собой, прекрасно воспитана, не расточительна, а это имеет решающее значение; к чему жениться на богатой девушке, если она истратит все, что принесет в приданое? К тому же, видишь ли, я очень хорошо знаком с госпожой де Жонкьер и ее дочерью, я встречаюсь с ними зимой в самых влиятельных салонах Парижа. Наконец не следует забывать, что у Раймонды есть дядя дипломат, у которого хватило печального мужества остаться на службе у республики, -- он сделает для племянника все, что захочет.
   С минуту Жерар колебался, а затем нерешительно произнес:
   -- Ни гроша, ни гроша! Нет, это невозможно... Я еще подумаю, но, право... боюсь!
   Тут Берто откровенно рассмеялся:
   -- Послушай, ты честолюбив, надо дерзать. Я же тебе говорю, что он секретарь посольства... Де Жонкьеры едут в поезде, который мы встречаем. Решайся, начни ухаживать.
   -- Нет, нет!.. Потом, я хочу подумать.
   Их разговор перебил барон Сюир, который уже раз проходил мимо, но не заметил их в темном углу, а теперь узнал бывшего прокурора республики по добродушному смеху. Он тут же, с живостью, свойственной легко возбуждающимся людям, отдал Берто распоряжения относительно экипажей и транспортировки больных, сокрушаясь, что из-за слишком раннего часа их нельзя сразу доставить к Гроту. Больных должны были разместить в Больнице богоматери всех скорбящих, чтобы дать им отдохнуть после трудного пути.
   Пока барон и начальник санитаров обсуждали меры, которые следовало принять по прибытии поезда, к Жерару подошел священник и, поздоровавшись, сел рядом с ним на скамью. Аббат Дезермуаз, мужчина лет тридцати восьми, был хорош собой, тщательно причесан, надушен, любим женщинами -- словом, это был светский священник. Любезный и приятный в обращении, он приезжал в Лурд, как многие, ради собственного удовольствия; в его красивых глазах искрилась скептическая улыбка человека, свысока относящегося к идолопоклонству. Конечно, он был верующим, преклонялся перед святой девой, но, поскольку церковь не высказала своего суждения относительно чудес, он готов был оспаривать их существование. Аббат жил в Тарбе и знал Жерара.
   -- Не правда ли, какое сильное впечатление производит это ожидание поезда ночью!.. Я встречаю одну даму из Парижа, мою духовную дочь; только не знаю, с каким поездом она приедет, но, как видите, остаюсь, настолько это меня увлекает.
   К ним подошел еще один священник, старый деревенский кюре; аббат Дезермуаз снисходительно заговорил с ним о красотах Лурда и о том поистине театральном эффекте, какой производят горы при восходе солнца.
   Внезапно на перроне снова началось оживленное движение. Пробежал начальник станции, на ходу отдавая распоряжения. Отец Фуркад, несмотря на больную ногу, перестал опираться на плечо доктора Бонами и быстро подошел к сидевшим.
   -- Да, байоннский экспресс застрял, -- послышался голос начальника станции, отвечавшего кому-то на вопрос. -- Я очень беспокоюсь, хотелось бы узнать, в чем дело.
   Раздались звонки, один из железнодорожных служащих бросился в темноту, размахивая фонарем, а вдали показались сигнальные огни.
   -- Ну, на сей раз это белый поезд, -- воскликнул начальник станции. -- Надеюсь, мы успеем высадить больных до прибытия экспресса.
   Он вновь убежал. Берто позвал Жерара, возглавлявшего партию санитаров, и оба поспешили к своим людям, уже собиравшимся вокруг барона Сюира. Санитары сходились со всех сторон, волновались, подвозили в темноте тележки к открытой платформе, возле которой вскоре выросла груда подушек, тюфяков, носилок; отец Фуркад, доктор Бонами, священники, мужчины в штатском, драгунский офицер -- все подошли, чтобы присутствовать при высадке больных. Очень далеко, в темных полях, виднелся фонарь паровоза, похожий на растущую красную звезду. Пронзительные свистки прорезали тьму. Но вот они стихли, слышно было лишь пыхтение пара и глухое громыханье колес, постепенно замедляющих ход. Тогда встречающие отчетливо услышали звуки песнопения -- жалобу Бернадетты, с неизменным, без конца повторяющимся припевом, которую пели пассажиры. Скорбный, полный горячей веры, стенаний и пения, поезд остановился.
   Тотчас же раскрылись дверцы, группа паломников и ходячих больных вышла и запрудила платформу. Редкие газовые фонари слабо освещали толпу невзрачно одетых бедняков, нагруженных пакетами, корзинками, чемоданами, деревянными баулами; началась толкотня -- растерянные люди метались из стороны в сторону в поисках выхода; потерявшие друг друга родственники перекликались, встречавшие поезд друзья и родные целовали прибывших. Какая-то женщина блаженно объявила удовлетворенным тоном: "Как я выспалась!" Священник мимоходом сказал искалеченной даме: "Желаю успеха!" У большинства было растерянное, усталое и довольное выражение лица, как у людей, высадившихся из поезда на незнакомой станции для увеселительной прогулки. Наконец суета в темноте достигла таких размеров, что путешественники уже не слышали голосов служащих, кричавших до хрипоты: "Сюда! сюда!", чтобы как можно скорее освободить перрон.
   Сестра Гиацинта быстро вышла из вагона, оставив умершего на попечение сестры Клер Дезанж, и побежала к вагон-буфету, немного растерянная, надеясь на помощь Феррана. К счастью, она увидела перед вагоном отца Фуркада и тихонько рассказала ему о происшествии. Подавив раздражение, он подозвал проходившего мимо барона Сюира и наклонился к его уху. Несколько мгновений они шептались, затем барон Сюир растолкал толпу и вернулся с двумя санитарами, несшими крытые носилки. Покойника унесли как больного, впавшего в бессознательное состояние, и паломники, взволнованные прибытием, не обратили на это никакого внимания; санитары, следовавшие за бароном, поставили пока что носилки в багажное отделение, за бочонками. Один из них, небольшого роста блондин, сын генерала, остался сторожить тело.
   Сестра Гиацинта вернулась к себе в вагон, попросив сестру Сен-Франсуа подождать ее во дворе вокзала возле экипажа, который должен был отвезти их в Больницу богоматери всех скорбящих; в вагоне она сказала, что не уедет, пока не поможет своим больным высадиться на перрон; Мари попросила, чтобы ее не трогали.
   -- Нет, нет, не беспокойтесь обо мне сестра, я выйду последней... Отец и аббат Фроман пошли к багажному вагону за колесами; я их жду, они знают, как это делается, и привезут меня, не беспокойтесь.
   Господин Сабатье и брат Изидор также просили не трогать их, пока не схлынет толпа. Г-жа де Жонкьер, взявшая на себя заботу о Гривотте, обещала последить за тем, чтобы г-жу Ветю перевезли в больницу в санитарной карете.
   Тогда сестра Гиацинта решила тотчас же уехать, чтобы все приготовить в больнице. Она взяла с собой маленькую Софи Куто и Элизу Руке, заботливо закутав ей лицо. Г-жа Маэ пошла вперед, а г-жа Венсен, держа на руках потерявшую сознание девочку, пробивала себе дорогу в толпе с единственной мыслью бежать к Гроту и скорее положить ребенка к стопам святой девы. Теперь все толпились у выхода. Пришлось открыть двери багажного зала, чтобы толпа могла быстрее рассосаться; контролеры, не зная, как проверить билеты, подставляли фуражки, куда дождем сыпались картонные квадратики. На большом прямоугольном дворе, куда с трех сторон выходили станционные постройки, теснились всякого рода экипажи и стоял невообразимый гул. На омнибусах гостиниц, придвинутых задками к краю тротуара, значились всеми почитаемые имена Марии и Иисуса, св. Михаила, монастырей Розер и Сердца Иисусова. За ними вытянулись в ряд санитарные кареты, ландо, кабриолеты, повозки, маленькие тележки, запряженные осликами; кучера кричали, ругались -- стоял невероятный шум, усиливаемый темнотой, пронизанной ярким светом фонарей. Часть ночи бушевала гроза, и теперь лошади месили ногами жидкую грязь, пешеходы по щиколотку увязали в лужах. Г-н Виньерон, за которым следовали растерянные г-жа Виньерон и г-жа Шез, взял на руки Гюстава вместе с его костылями и посадил мальчика в омнибус Гостиницы явлений, куда следом за ним вошли его спутницы. Г-жа Маэ с ужимками чистоплотной кошки, боящейся запачкать лапки, подозвала кучера и села в старую карету, назвав адрес сестер Общины святого духа. Наконец и сестра Гиацинта уселась с Элизой Руке и Софи Куто во вместительный шарабан, где уже находились Ферран и сестры Сен-Франсуа и Клер Дезанж. Кучера хлестали маленьких быстрых лошадок, экипажи с адовым грохотом трогались с места, народ кричал, кругом летели брызги грязи.
   Госпожа Венсен не решалась перейти со своей драгоценной ношей через это волнующееся море. Порою вокруг нее раздавался смех. "Ах, какая грязь!" -- говорил кто-то, и люди, отряхиваясь, шли дальше. Понемногу двор опустел, и г-жа Венсен двинулась в путь. Какой ужас, если она поскользнется в темноте и упадет в лужу! Выйдя на спускавшуюся под гору дорогу, г-жа Венсен заметила группу местных жительниц, поджидавших приезжих, чтобы предложить им по умеренным ценам комнаты с постелью и столом.
   -- Сударыня, -- обратилась она к одной старушке, -- скажите, пожалуйста, как пройти к Гроту?
   Женщина, не отвечая на вопрос, предложила недорогую комнату:
   -- Все переполнено, вы ничего не найдете в гостиницах... Еще стол, пожалуй, получите, но уж где переночевать, и не ищите.
   Есть, спать! Ах, боже мой, да разве г-жа Венсен думала об этом, когда после всех издержек у нее осталось тридцать су в кармане.
   -- Как пройти к Гроту, сударыня?
   Среди женщин, искавших клиентов, была высокая полная девушка, с виду похожая на служанку, очень чистенькая и опрятная. Она тихонько пожала плечами. Увидя проходившего мимо широкоплечего румяного священника, она бросилась за ним, предложила меблированную комнату и, продолжая идти рядом, стала нашептывать ему что-то на ухо.
   -- Идите по этой дороге, -- сказала г-же Венсен другая девушка, сжалившись над нею, -- потом сверните направо, так и дойдете до Грота.
   На платформе по-прежнему продолжалась толкотня. Паломники и больные, которые в состоянии были ходить, постепенно освобождали перрон, но с тяжелобольными было труднее, -- требовалось немало усилий, чтобы высадить их из вагона и увезти. Растерянные санитары бегали со своими носилками и тележками, не зная, с какого конца взяться за дело.
   Берто в сопровождении Жерара шел по перрону, жестикулируя на ходу, как вдруг заметил двух дам и молоденькую девушку; они стояли подле фонаря и, казалось, кого-то ждали. Он узнал Раймонду и быстрым движением руки остановил своего спутника.
   -- Ах, как я рад вас видеть, мадмуазель! Надеюсь, ваша матушка здорова и вы добрались благополучно?
   И, не дожидаясь ответа, продолжал:
   -- Мой двоюродный браг, господин Жерар де Пейрелонг. Раймонда внимательно оглядела молодого человека своими
   светлыми, улыбающимися глазами.
   -- О, я имею удовольствие немного знать господина Жерара. Мы уже встречались в Лурде
   Жерар, считая, что его двоюродный брат слишком круто повел дело, и твердо решив не брать на себя никаких обязательств, удовольствовался весьма учтивым поклоном.
   -- Мы ждем маму, -- продолжала Раймонда. -- Она очень занята, у нее тяжелые больные.
   Белокурая хорошенькая г-жа Дезаньо воскликнула, что так и надо г-же де Жонкьер, зачем она отказалась от их услуг? От нетерпения г-же Дезаньо не стоялось на месте, она вся горела желанием быть полезной; а молчаливая г-жа Вольмар, стараясь оставаться незамеченной, вглядывалась во тьму своими чудесными искристыми глазами с поволокой, точно искала кого-то.
   В это время толпа заколыхалась; г-жу Дьелафе выносили из купе первого класса, и г-жа Дезаньо не могла удержаться от восклицания:
   -- Ах, бедняжка!
   Действительно, это было грустное зрелище: молодая женщина, худая, как скелет, лежала в своем ящике, словно в гробу, утопая в роскошных кружевах, и терпеливо ждала, когда ее унесут. Ее муж и сестра, изысканно одетые, печально стояли рядом, а слуга тем временем побежал с чемоданами во двор узнать, приехала ли за ними большая коляска, заказанная по телеграфу. Аббат Жюден также находился при больной, и, когда два человека подняли ее, он нагнулся, сказал ей: "До свиданья!" и произнес несколько ободряющих слов, которых она даже не расслышала. Затем добавил, обращаясь к Берто, с которым был знаком:
   -- Несчастные! Если бы они могли купить ей выздоровление! Я сказал им, что самое бесценное золото -- это горячая молитва святой деве; надеюсь, что и я достаточно помолился, чтобы тронуть небеса... Они привезли роскошный подарок для Базилики -- золотой фонарь, осыпанный драгоценными камнями, настоящий шедевр... Да соблаговолит улыбнуться им непорочная дева!
   В Лурд привозили множество даров; среди огромных букетов особое внимание привлекал тройной венок из роз на деревянной подставке. Старый священник пояснил своему собеседнику, что ему должны передать хоругвь, дар красивой г-жи Жуссер, сестры г-жи Дьелафе, поэтому он задерживается на вокзале.
   В эту минуту появилась г-жа де Жонкьер; увидев Берто и Жерара, она подозвала их жестом:
   -- Прошу вас, господа, зайдите вот в этот вагон. Мне нужна ваша помощь: здесь трое или четверо больных, которых необходимо вынести... Я в отчаянии, одной мне никак не справиться.
   Жерар, попрощавшись с Раймондой, уже бежал к вагону, а Берто посоветовал г-же Жонкьер уехать, уверяя, что ей нет нужды здесь оставаться -- он все берет на себя и через три четверти часа ее больные будут доставлены на место, в больницу. Она согласилась и наняла коляску вместе с Раймондой и г-жой Дезаньо. В последний момент исчезла г-жа Вольмар; она подошла к какому-то незнакомцу, очевидно, чтобы о чем-то его спросить. Впрочем, они встретятся с ней в больнице.
   Берто подошел к Жерару в тот момент, когда молодой человек с помощью двух товарищей старался вынести из вагона г-на Сабатье. Это была нелегкая задача, потому что больной был очень грузен, и казалось, не пройдет в дверь купе. Однако раньше ведь его внесли! Два санитара вошли с другой стороны, и наконец больного удалось положить на перрон. Занимался бледный день, и платформа, с выгружавшимся импровизированным походным госпиталем, представала при этом сером свете особенно жалкой. Гривотта без сознания лежала на тюфяке, -- за ней должны были прийти санитары, -- а г-жу Ветю пришлось посадить под газовым фонарем: у нее начались такие острые боли, что она кричала при малейшем прикосновении. Санитары в перчаткчх с трудом везли на своих маленьких тележках омерзительно грязных женщин со старыми корзинками в ногах; другие не могли выбраться из толчеи из-за носилок, на которых лежали, вытянувшись, сжав губы, больные с тоскующими глазами. Убогим и калекам как-то удавалось пробираться к выходу; хромой священник ковылял рядом с маленьким мальчиком на костылях, безногим и горбатым, похожим на гнома. Несколько человек собралось вокруг согнутого вдвое паралитика, которого пришлось нести на стуле, -- голова и ноги его свешивались вниз.
   Но совершенное смятение овладело толпой, когда начальник станции, бросившись вперед, закричал:
   -- Подходит экспресс из Байонны... Скорей! Скорей! Осталось три минуты.
   Отец Фуркад, на целую голову возвышавшийся над толпой, стоял, опираясь на руку доктора Бонами, и весело подбадривал тяжелобольных; он подозвал жестом Берто и сказал:
   -- Кончайте высадку, потом увезете их.
   Совет был мудрым, высадку закончили. В вагоне осталась только Мари, терпеливо ожидавшая отца и Пьера; они наконец пришли с двумя парами колес. Пьер с помощью Жеpapa торопливо высадил девушку, легонькую, как озябшая птичка; затруднение представлял только ящик. Наконец мужчины вытащили его и поставили на колеса. Пьер мог бы сейчас же увезти Мари, но толпа не пускала их.
   -- Скорей, скорей, -- повторял начальник станции.
   Он сам помогал при высадке, поддерживал ноги больного, чтобы его поскорее вынесли из купе, подталкивал тележки, освобождая перрон. В одном из вагонов второго класса осталась женщина, у которой начался страшный нервный припадок; она вопила, вырывалась из рук. До нее нельзя было дотронуться. А экспресс уже приближался, возвещая о своем прибытии непрерывной трелью электрического звонка. Пришлось закрыть дверцы и отвести поезд на запасный путь, где он должен был простоять три дня, чтобы потом снова принять свой груз больных и паломников. Он отошел под непрерывные крики несчастной больной, запертой в вагоне с монахиней; но эти крики становились все слабее и наконец затихли.
   -- Слава богу! -- пробормотал начальник станции. -- Как раз вовремя!
   В самом деле, байоннский экспресс молнией пронесся на всех парах мимо перрона, забитого несчастными горемыками. Тележки, носилки тряхнуло как следует, но несчастных случаев не произошло: станционные служащие следили за тем, чтобы обезумевшая толпа, теснившаяся к выходу, не загромождала пути. Вскоре порядок был восстановлен, санитары с осторожной медлительностью закончили переноску больных.
   Дневной свет становился ярче, заря, разгораясь, освещала небо, и отблеск ее ложился на землю. Из мрака выступали люди и предметы.
   -- Нет, еще минутку! -- повторяла Мари Пьеру, который пытался выбраться из толпы. -- Подождем, пока схлынет народ.
   Ее заинтересовал старик лет шестидесяти, с большой головой и седыми волосами, подстриженными щеточкой, с виду бывший военный. Он выглядел бы еще крепким, если бы не волочил левую ногу, опираясь левой рукой на толстую палку.
   Господин Сабатье, семь лет ездивший сюда, заметил его и весело окликнул:
   -- А, это вы, командор!
   Был ли это его чин или фамилия -- неизвестно. Он носил орден на широкой красной ленте, и его могли так прозвать, хотя он был просто кавалером этого ордена. Никто в точности ничего не знал о нем; у него была, вероятно, где-нибудь семья, дети, однако ни один человек о них не слыхал. Три года он служил на товарной станции, занимая скромное место, предоставленное ему из милости, и получал небольшое жалованье, позволявшее ему жить не нуждаясь. В пятьдесят пять лет с ним случился апоплексический удар, который повторился через два года, -- следствием его явился частичный паралич левой стороны. Теперь он совершенно спокойно дожидался третьего удара, готовый умереть в любую минуту. И весь Лурд знал о его мании -- встречать каждый поезд с паломниками, волоча ногу и опираясь на палку, и гневно упрекать больных за их страстное желание выздороветь.
   Три года подряд он встречал г-на Сабатье и обрушивал на него весь свой гнев.
   -- Как, вы опять здесь? Вы, видно, очень держитесь за эту гнусную жизнь?.. Черт возьми, да умрите вы спокойно дома, в своей постели! Разве это не лучше всего на свете?
   Господин Сабатье засмеялся, нисколько не обижаясь; но его так грубо выволокли из вагона, что он остался совсем без сил.
   -- Нет, нет, я предпочитаю выздороветь!
   -- Выздороветь, выздороветь, все этого хотят! Мчаться за сотни лье, приехать разбитым, воя от боли, для того, чтобы выздороветь и снова -- те же мучения!.. Взять хотя бы вас, -- многого вы добьетесь в ваши годы, да еще с таким расшатанным здоровьем, если ваша святая дева исцелит вам ноги? На что это вам, господи! Какая вам радость продлить еще на несколько лет отвратительную старость? Уж лучше умрите сейчас, вот это действительно счастье!
   Он говорил это вовсе не как верующий, который надеется на вознаграждение в будущей жизни, а как усталый человек, жаждущий вечного покоя, небытия.
   Господин Сабатье пожал плечами, как будто имел дело с ребенком, а аббат Жюден, получивший наконец хоругвь, подошел к командору; он тоже его знал и тихонько побранил:
   -- Не богохульствуйте, дорогой мой. Отказываясь от жизни и презирая здоровье, вы гневите бога. Поверьте, вам самому надо было бы испросить у святой девы исцеления.
   Командор вышел из себя.
   -- Исцелить мою ногу! Ничего ваша святая дева не может сделать, я совершенно на этот счет спокоен! Пусть явится смерть, и пусть все кончится!.. Когда приходит пора умирать, надо просто повернуться к стене и умереть!
   Но старый священник прервал его и, указывая на Мари, которая слушала их разговор, лежа в ящике, проговорил:
   -- Вы хотите, чтобы все наши больные умирали у себя дома? И эта девушка, полная молодости и желания жить, тоже?!
   Мари жадно глядела вокруг своими огромными глазами, она хотела жить, хотела получить свою долго счастья в необъятном мире. Командор подошел, посмотрел на нее с глубоким волнением и сказал дрожащим голосом:
   -- Если вы исцелитесь, мадмуазель, я желаю вам другого чуда -- счастья.
   И разгневанный философ отошел, волоча ногу и стуча по железным плитам тяжелой тростью.
   Понемногу перрон опустел, г-жу Ветю и Гривотту унесли. Жеррар увез в маленькой тележке г-на Сабатье, а барон Сюир и Берто уже отдавали приказания для принятия следующего поезда -- зеленого. Осталась одна Мари, которую ревниво оберегал Пьер. Аббат повез ее во двор при вокзале, как вдруг они заметили, что г-н де Герсен кудато исчез; впрочем, они недолго искали его: он стоял совсем рядом и разговаривал с аббатом Дезермуаз, с которым только что познакомился. Их сблизила любовь к природе. Стало совсем светло, во всем своем величии показались окрестные горы, и г-н де Герсен восторженно воскликнул:
   -- Что за край, сударь! Вот уже тридцать лет, как я хочу посетить котловину Гаварни. Но это далеко отсюда и поездка туда так дорого стоит, что я, наверно, не осилю такого путешествия.
   -- Вы ошибаетесь, сударь, нет ничего проще; нужно только подобрать компанию, расход будет небольшой. Я как раз собираюсь туда, и если вы хотите принять участие...
   -- А как же, сударь!.. Мы еще поговорим об этом, премного вам благодарен!
   Дочь позвала его, и он направился к ней, сердечно попрощавшись с аббатом. Пьер решил довезти Мари до больницы, чтобы избавить ее от необходимости пересаживаться в экипаж. Омнибусы, ландо, дилижансы возвращались, снова заполняя двор в ожидании зеленого поезда, и Пьер с трудом добрался до дороги с маленькой тележкой, низенькие колеса которой увязали в грязи по самые ступицы. Полицейские поддерживали порядок, проклиная ужасное месиво, пачкавшее их сапоги. Только владельцы меблированных комнат, старые и молодые, горя желанием сдать свои помеш.ения, не обращали внимания на лужи и перепрыгивали через них в своих сабо, гоняясь за постояльцами.
   Тележка Мари легко спускалась по отлогой дороге, и девушка, подняв голову, спросила отца, шагавшего рядом:
   -- Папа, какой сегодня день?
   -- Суббота, душенька.
   -- Верно, суббота, день святой девы... Она сегодня исцелит меня, правда?
   А за нею следом двое санитаров украдкой уносили на закрытых носилках покойника, которого они взяли в багажном зале за бочонками; его должны были спрятать в потайном месте, указанном аббатом Фуркадом.

II

   Больница богоматери всех скорбящих, построенная благотворителем-каноником и не законченная из-за недостатка средств, представляет собою обширное четырехэтажное здание, с такими высокими лестницами, что больных трудно туда вносить. Обычно там проживает человек сто убогих стариков и ниших. Но в дни паломничества стариков переселяют в другое место, а больницу сдают отцам Общины успения, которые размещают в ней иногда до шестисот человек. Впрочем, как ее ни набивают, всех вместить невозможно, и оставшихся, человек триста -- четыреста, распределяют: мужчин в Больницу спасения, а женщин в городскую больницу.
   В то утро, на рассвете, во дворе, посыпанном песком, у ворот, которые охраняли два священника, происходила невероятная суета. Накануне персонал Временного управления занял канцелярию, где хранились отпечатанные списки и регистрационные карточки. Управление хотело улучшить организацию по сравнению с минувшим годом: палаты нижнего этажа решили предоставить тяжелобольным; кроме того, заполнение карточек с названием палаты и номером кровати, во избежание ошибок, должно было тщательно проверяться. Но из всех этих хороших намерений ничего не получилось ввиду того, что в белом поезде прибыло слишком много тяжелобольных, а нововведенные формальности настолько усложняли дело, что несчастных пришлось довольно долго продержать на дворе -- требовалось известное время, чтобы хоть в каком-то порядке разместить их в здании. Снова, как на вокзале, качалась разгрузка: злосчастных больных расположили лагерем на свежем воздухе, в то время как санитары и молодые семинаристы, работавшие в канцелярии, растерянно бегали взад и вперед.
   -- Мы хотели, чтобы все было уж слишком хорошо! -- в отчаянии восклицал барон Сюир.
   Это было верно -- никогда еще не принималось столько бесполезных мер; в результате необъяснимой ошибки самых тяжелых больных назначили в верхние палаты. И изменить такое распределение было невозможно, опять все пошло как попало. Стали заполнять карточки, молодой священник составлял списки, записывая для контроля имя и адрес больного. Каждый прибывший должен был предъявить билет цвета поезда со своим именем и порядковым номером, а на нем надписывали название палаты и номер кровати. Это до бесконечности затягивало прием.
   Началось беспрерывное хождение взад и вперед по всем четырем этажам обширного здания. Г-на Сабатье одним из первых поместили в палате первого этажа, в так называемой семейной палате, где женам разрешалось оставаться при больных мужьях. В Больницу богоматери всех скорбящих допускались только супружеские пары, но для брата Изидора сделали исключение и разрешили остаться при нем сестре; его поместили рядом с г-ном Сабатье, на соседней кровати. Из окон видна была часовня, еще белая от извести; вход в нее был забит досками. Несколько палат тоже были еще не отделаны, но в них все же разложили тюфяки, на которых быстро размещались больные. Толпа ходячих больных осаждала столовую, длинную галерею, окнами выходившую во внутренний двор; сестры Сен-Фре прислуживали обычно в больнице и после прибытия паломников остались на своем посту, чтобы готовить им пищу; теперь они раздавали чашки кофе с молоком и шоколадом всем этим бедным женщинам, уставшим после тяжелой дороги.
   -- Отдыхайте, набирайтесь сил, -- говорил барон Сюир, который старался быть всюду одновременно. -- Вы можете располагать по меньшей мере тремя часами. Еще нет пяти, а преподобные отцы отдали распоряжение направиться к Гроту не ранее восьми, чтобы дать вам возможность отдохнуть.
   Госпожа де Жонкьер одна из первых поднялась на третий этаж в палату святой Онорины; она была начальницей этой палаты. Ее дочь Раймонда осталась внизу, чтобы обслуживать столовую, так как предписание запрещало молоденьким девушкам находиться в палатах, где они могли увидеть неподходящее для них или слишком страшное зрелище. Но г-жа Дезаньо, обыкновенная дама-патронесса, неотлучно оставалась при начальнице и просила дать ей работу, в восторге, что может наконец посвятить себя больным.
   -- Хорошо ли постланы кровати? Не перестлать ли мне их вместе с сестрой Гиацинтой?
   В палате, выкрашенной в светло-желтый цвет, скупо освещенной, так как она выходила во внутренний двор, стояло вдоль стен в два ряда пятнадцать кроватей.
   -- Сейчас посмотрим, -- ответила озабоченно г-жа де Жонкьер.
   Она сосчитала кровати, осмотрела длинную, узкую палату и сказала вполголоса:
   -- Ну разве я могу разместить здесь двадцать три человека? Придется положить тюфяки на пол.
   Сестра Гиацинта, устроив сестру Сен-Франсуа и сестру Клер Дезанж в соседней маленькой комнате, превращенной в бельевую, последовала за г-жой де Жонкьер. Она приподняла одеяла, осмотрела постельное белье и успокоила г-жу Дезаньо:
   -- О, постели хорошо постланы, белье чистое! Видно, что сестры Сен-Фре приложили к этому руку... Запасные тюфяки здесь рядом, и если вы мне поможете, госпожа Дезаньо, то мы сейчас же разложим их между кроватями.
   -- Конечно! -- воскликнула красивая блондинка в восторге, что будет таскать тюфяки своими нежными ручками.
   Госпоже де Жонкьер пришлось несколько умерить ее пыл:
   -- Пока это не к спеху. Подождем, когда сюда принесут больных... Я не очень люблю эту палату, ее трудно проветривать. В прошлом году у меня была палата святой Розалии, на втором этаже... Ну, да как-нибудь устроимся.
   Пришли еще дамы-патронессы, целый улей трудолюбивых пчел, жаждущих взяться за дело, но вносивших немалый беспорядок. Их было слишком много, больше двухсот, этих сестер милосердия, принадлежавших к высшему обществу и буржуазии. К их великому усердию примешивалась немалая долг: тщеславия. Каждая, вступая в Общину богоматери всех скорбящих, должна была внести свой дар; поэтому, из боязни, что иссякнут даяния, никому не отказывали, и число сестер росло с каждым годом. К счастью, среди дам находились и такие, для которых достаточно было носить на корсаже красный крест; приехав в Лурд, они тотчас же отправлялись в экскурсии. Но те, кто отдавался делу, были действительно достойны похвалы; за пять дней они ужасно уставали, спали по два часа в сутки и видели картины далеко не привлекательные. Они присутствовали при агонии умирающих, перевязывали зловонные раны, выливали тазы и сосуды, меняли грязное белье, поворачивали больных -- словом, занимались тяжелой, непривычной работой. После нее они оставались без сил, но глаза их лихорадочно горели восторженной радостью милосердия.
   -- А где же госпожа Вольмар? -- спросила г-жа Дезаньо. -- Я думала встретить ее здесь.
   Госпожа де Жонкьер осторожно замяла разговор, как будто была в курсе событий и, снисходительно относясь к людским слабостям, не хотела говорить на эту тему.
   -- Она слабенькая и отдыхает в гостинице. Пусть поспит.
   Затем начальница распределила работу между дамами, поручив каждой двух больных. Они стали знакомиться с помещением, ходили взад и вперед, поднимались и спускались по лестнице, узнавали, где находится администрация, бельевая, кухня.
   -- А где аптека? -- опять спросила г-жа Дезаньо. Аптеки не было, так же как и медицинского персонала.
   К чему? Ведь наука отказалась от больных, это были отчаявшиеся люди, прибегавшие к богу за исцелением, которого бессильные смертные не могли им обещать. Во время паломничества всякое лечение, естественно, прекращалось. Если кто-нибудь из этих несчастных оказывался при смерти, к нему вызывали священника. И только молодой врач с аптечкой сопровождал обычно белый поезд, пытаясь хоть немного помочь больному, если тот требовал этого.
   Сестра Гиацинта как раз входила-в палату в сопровождении Феррана, которого сестра Сен-Франсуа поместила в комнатке рядом с бельевой, где он предполагал находиться до конца паломничества.
   -- Сударыня, -- обратился он к г-же де Жонкьер, -- я в полном вашем распоряжении; если я буду нужен, пришлите за мной.
   Но она в эту минуту ссорилась с молодым священником из администрации по поводу того, что на всю палату было только семь ночных сосудов, и лишь краем уха слушала то, что говорил Ферран.
   -- Конечно, сударь, если нам нужно будет успокоительное... Она не докончила, вернувшись к волновавшему ее вопросу.
   -- Словом, господин аббат, постарайтесь достать еще штуки четыре или пять... Как же нам быть? Ведь и без того тяжело!
   Ферран слушал, смотрел и приходил в ужас от этого удивительного мирка, куда он попал со вчерашнего дня. Человек неверующий, приехавший сюда случайно, желая оказать услугу товарищу, он поражался невероятному скоплению обездоленных, страдающих людей, бросавшихся сюда в надежде обрести счастье. Принципы молодого врача особенно оскорбляло полное пренебрежение какими бы то ни было мерами предосторожности, презрение к простейшим указаниям науки, уверенность, что если бог захочет, то исцеление произойдет вопреки всем законам природы. Тогда к чему эта уступка, зачем брать с собой врача, раз его услугами не думают пользоваться? Ему стало стыдно за этих людей, и он вернулся в свою комнату, чувствуя себя лишним и немного смешным.
   -- Приготовьте все-таки пилюли опиума, -- сказала сестра Гиацинта, провожая его до бельевой. -- К вам обратятся за ними, у нас есть больные, за которых я неспокойна.
   Она смотрела на него своими большими голубыми глазами, нежными и добрыми, вечно улыбающимися. От движения ее ослепительная кожа порозовела. Она дружески попросила его:
   -- Вы мне поможете, если надо будет поднять или положить больного?
   Тогда, при мысли, что он может быть ей полезен, доктор Ферран перестал жалеть о том, что приехал. Он вспомнил, как сестра Гиацинта ухаживала за ним, когда он был при смерти, и братской рукой подавала ему лекарства, улыбаясь ангельской улыбкой бесполого существа, в котором было нечто от женщины и нечто от товарища.
   -- Сколько угодно, сестра! Я весь к вашим услугам и счастлив буду вам помочь! Я вам стольким обязан!
   Сестра Гиацинта мило приложила палец к губам, призывая его к молчанию: никто ей ничем не обязан, она только служанка больных и бедняков.
   В эту минуту в зале святой Онорины появилась первая больная. Это была Мари, которую с большим трудом внесли в ящике Пьер и Жерар. Покинув вокзал последней, она прибыла раньше других, которых задерживали бесконечные формальности. Теперь карточки раздавали как попало. Г-н де Герсен расстался с дочерью, по ее желанию, у входа в больницу: она беспокоилась, что гостиницы будут переполнены, и хотела, чтобы отец тотчас же обеспечил себя и Пьера комнатами. Мари устала, и хотя она была очень огорчена тем, что нельзя сразу отправиться к Гроту, она все же согласилась ненадолго лечь в постель.
   -- Милое дитя мое, -- говорила ей г-жа де Жонкьер, -- в вашем распоряжении три часа, мы уложим вас, и вы отдохнете от своего ящика.
   Она приподняла девушку за плечи, а сестра Гиацинта поддерживала ноги. Кровать стояла посреди палаты, у окна. Мгновение больная лежала с закрытыми глазами, как будто это перемещение лишило ее последних сил; затем она потребовала Пьера; она волновалась, говоря, что ей надо кое-что ему сказать.
   -- Не уходите, мой друг, умоляю вас. Поставьте ящик на площадку лестницы, а сами оставайтесь здесь, я хочу, чтобы вы отвезли меня к Гроту, как только позволят.
   -- Вам лучше, когда вы лежите? -- спросил священник.
   -- Конечно... Впрочем, не знаю... Господи, я так хочу поскорее быть там, у ног пресвятой девы!
   Пьер унес ящик; одна за другой стали прибывать больные, и это отвлекло девушку от ее мыслей. Два санитара вели под руки г-жу Вето и, одетую, положили на соседнюю кровать; она лежала неподвижно, еле дыша; лицо у нее было желтое, застывшее, как у всех страдающих раком. Больных укладывали, не раздевая, и советовали им постараться вздремнуть. Те, для кого не хватило кроватей, садились на тюфяки, разговаривали, разбирали свои вещи. Элиза Руке, поместившаяся слева от Мари, развязала корзинку, чтобы достать чистый платок, и очень горевала, что у нее нет зеркала. Не прошло и десяти минут, как все кровати были заняты; когда появилась Гривотта, которую вели, поддерживая, сестра Гиацинта и сестра Клер Дезанж, пришлось положить тюфяк на пол.
   -- Посмотрите, вот тут есть матрац! -- воскликнула г-жа Дезаньо. -- Ей будет здесь хорошо, далеко от двери и сквозняков.
   Скоро прибавилось еще семь тюфяков -- их положили в ряд среди палаты. Стало трудно передвигаться. Лишь узенькое пространство оставалось свободным; ходить по палате приходилось с большими предосторожностями, чтобы не задеть больных. Около каждого стояла картонка или чемодан, а в ногах импровизированного ложа, среди простынь и одеял, образовалась груда тряпья. Эта больница производила впечатление жалкого походного госпиталя, построенного наспех после большой катастрофы, пожара или землетрясения, выбросивших на улицу сотни пострадавших бедняков.
   Госпожа де Жонкьер ходила по палате, подбадривая больных:
   -- Не волнуйтесь, дети мои, постарайтесь немного поспать.
   Но ей не удавалось их успокоить, она сама вместе с дамами-попечительницами, находившимися под ее начальством, своей растерянностью только увеличивала лихорадочное возбуждение больных. Кое-кому надо было переменить белье, иным оказать другую помощь. Одна женщина с язвой на ноге так стонала, что г-жа Дезаньо решила сделать ей перевязку, но, несмотря на все мужество увлеченной своим призванием сестры милосердия, она чуть не упала в обморок от невыносимого зловония. Более здоровые требовали бульону, передавали друг другу чашки; слышались разные вопросы, раздавались противоречивые распоряжения, которые оставались невыполненными. И среди всей этой суеты, от души веселясь, бегала, танцевала и прыгала Софи Куто; ее окликали со всех сторон, лаская и любя за ту надежду на чудо, которую она вселяла в душу каждого из этих обездоленных людей.
   А время шло. Пробило семь часов, и появился аббат Жюден. Он был попечителем палаты святой Онорины и опоздал только потому, что не мог найти свободного алтаря для обедни. Его встретили нетерпеливые восклицания, раздавшиеся со всех кроватей:
   -- Ах, господин кюре, пойдемте, пойдемте сейчас же!
   Больных возбуждало страстное, с минуты на минуту возраставшее желание, как будто их сжигала жажда, которую мог утолить только чудесный источник. Гривотта, сидевшая на тюфяке, сложила руки, умоляя скорее отвести ее к Гроту. Не было ли началом чуда это пробуждение ее воли, эта лихорадочная потребность исцелиться? Девушка прибыла сюда в обморочном состоянии, безучастная ко всему на свете, а сейчас она сидела; ее черные глаза перебегали с предмета на предмет, ее мертвенно-бледное лицо порозовело, она нетерпеливо ждала счастливой минуты, когда за ней придут.
   -- Умоляю, господин кюре, скажите, чтобы меня отнесли к Гроту, я чувствую, что исцелюсь.
   Аббат Жюден с мягкой, отеческой улыбкой слушал больных, ласковыми словами умеряя их нетерпение. Сейчас они отправятся, но надо быть благоразумными, дать время все организовать; к тому же святая дева не любит, чтобы ее тревожили до времени, и распределяет свои милости среди наиболее благонравных.
   Проходя мимо кровати Мари и заметив ее сложенные руки и умоляющий шепот, аббат остановился:
   -- Вы тоже, дочь моя, слишком спешите! Успокойтесь, милосердия хватит на всех.
   -- Отец мой, -- тихо проговорила она, -- я умираю от любви, сердце мое слишком полно мольбы, я задыхаюсь.
   Священник был растроган страстью этой худенькой девушки, такой молодой и красивой и так жестоко страдавшей от тяжелой болезни. Он стал успокаивать ее, указав на г-жу Ветю, неподвижно лежавшую с широко раскрытыми глазами, устремленными на проходивших мимо нее людей.
   -- Взгляните на вашу соседку, как она спокойна! Она собирается с силами, и она права, отдавая себя, как дитя, в руки господа.
   Но г-жа Ветю еле слышно прошептала:
   -- О, как я страдаю, как страдаю!
   Наконец без четверти восемь г-жа де Жонкьер объявила больным, чтобы они готовились, и вместе с сестрой Гиацинтой и г-жой Дезаньо стала помогать им застегивать платье и надевать обувь. Все старались приодеться, всем хотелось предстать перед девон Марией в лучшем виде. Многие помыли руки. Другие развязали свои тряпки, надели чистое белье. Элиза Руке нашла наконец карманное зеркальце у очень кокетливой соседки, огромной женщины, страдавшей водянкой, и, поставив его перед собой, тщательно повязала голову платком, чтобы скрыть чудовищную кровоточащую язву на лице. Софи с глубоким интересом смотрела на нее.
   Аббат Жюден подал сигнал -- пора отправляться к Гроту. Он намерен сопровождать своих дорогих страждущих дщерей во Христе, как он выразился; дамы-попечительницы и сестры остались, чтобы прибрать в палате. Больных свели вниз, палата опустела. Пьер, поставив на колеса ящик, в котором лежала Мари, пошел во главе шествия, состоявшего из двух десятков тележек и носилок. Из других палат также вывели больных, двор наполнялся людьми, шествие беспорядочно строилось. Вскоре нескончаемая вереница стала спускаться по довольно крутой улице Грота; когда Пьер достиг площади Мерласс, последние носилки только еще выносили со двора больницы.
   Было восемь часов, торжествующее августовское солнце пылало высоко в небе изумительной чистоты. Омытая ночной грозой лазурь казалась обновленной и дышала свежестью. И в это лучистое утро под гору, развертываясь нескончаемой лентой, спускалось страшное шествие человеческого страдания, настоящий двор чудес. Это был адский поток, беспорядочная мешанина всех болезней, самых чудовищных, редких и ужасных, вызывающих содрогание: головы в экземе, лица, испещренные крупной, пятнистой сыпью от краснухи; носы и рты, превращенные слоновой болезнью в бесформенные рыла; прокаженная старуха, а рядом с ней другая, покрытая лишаями, точно сгнившее в тени дерево; гигантские животы, распухшие от водянки, словно бурдюки, наполненные водой и прикрытые одеялом; скрюченные ревматизмом руки, свисающие с носилок; бесформенные отечные ноги, похожие на мешки, набитые тряпками. Женщина, страдавшая водянкой головы, сидела в маленькой коляске, и ее огромный, тяжелый череп качался при каждом толчке. Девушка, у которой была пляска святого Витта, безостановочно дергала руками и ногами, судорога сводила ей лицо. Другая, помоложе, словно лаяла, издавая жалобный животный звук всякий раз, когда от болезненного тика у нее кривился рот. Затем шли чахоточные, дрожащие от лихорадки, и люди, истощенные дизентерией, худые, как скелеты, мертвенно-бледные, цвета земли, где они скоро уснут навеки; среди них была одна женщина с ужасающе бледным лицом и горящими глазами -- казалось, в мертвую голову вставили факел. Далее следовали кривобокие, люди с вывороченными руками и искривленными шеями, несчастные существа, искалеченные и изломанные, застывшие в позах трагических паяцев. Особенно обращала на себя внимание одна женщина, правая рука которой была откинута назад, а левая щека лежала на плече; были здесь рахитичные девушки с восковым цветом лица и хилым телом, разъеденным золотухой; женщины с желтыми, болезненно-бессмысленными лицами, обычными у страдающих раком груди; иные лежали, устремив печальные глаза в небо, как бы прислушиваясь к боли, которую им причиняли опухоли величиной с детскую голову, распиравшие их внутренности. Их было много, они следовали друг за другом, вызывая содрогание, одни ужаснее других. У двадцатилетней девушки, со сплющенной, как у жабы, головой, свисал чуть не до живота огромный зоб, точно нагрудник передника. За нею следовала слепая, с белым, как мрамор, лицом, с двумя кровоточащими дырами вместо глаз -- двумя язвами, из которых вытекал гной. Сумасшедшая старуха, впавшая в детство, с провалившимся носом и черным ртом, хохотала страшным хохотом, и тут же эпилептичка билась в припадке на носилках, брызгая пеной. А шествие, не замедляя хода, все текло, словно подгоняемое вихрем лихорадочной страсти, увлекавшей его к Гроту.
   Санитары, священники, больные затянули песнопение, жалобу Бернадетты, с ее бесконечной хвалой богоматери; повозки, носилки, пешеходы спускались по отлогой улице сплошным потоком, с шумом катившим свои волны. На углу улицы Сен-Жозеф, около площади Мерласс, остановилась в глубоком изумлении семья туристов, приехавших из Котере или Баньера. Это было, по-видимому, семейство богатых буржуа -- весьма благопристойные на вид родители и две взрослых дочери в светлых платьях; у них были смеющиеся лица счастливых, развлекающихся людей. Но вскоре изумление их сменилось возрастающим ужасом, как будто перед ними раскрыли ворота какого-нибудь лепрозория, одной из легендарных больниц прошлого после большой эпидемии, и выпустили всех, кто там содержался. Девушки побледнели, отец и мать застыли при виде нескончаемого шествия страшных масок, дышавших на них зловонием. Боже мой! Сколько уродов! Сколько грязи! Сколько страданий! Возможен ли такой ужас под сияющим солнцем, под радостным, светлым небом, в чьей беспредельной синеве веяло свежестью Гава, куда утренний ветерок доносил чистый аромат гор!
   Когда Пьер во главе шествия вышел на площадь Мерласс, его словно залило ярким солнцем, а в лицо пахнуло прохладой, благоуханием утра. Священник посмотрел на Мари и ласково улыбнулся ей; оба пришли в восторг от изумительного вида, открывшегося им, когда они очутились в это чудесное утро на площади Розер.
   Напротив них, на востоке, в широкой расщелине между скалами, лежал старый Лурд. Солнце вставало позади отдаленных гор, в его косых лучах лиловел одинокий утес, увенчанный стенами и башней развалившегося старинного замка, некогда грозного стража, оберегавшего доступ к семи долинам. В летучей золотой пыли виднелись лишь гордые гребни да стены циклопических построек; позади замка смутно вырисовывались выцветшие крыши старого города, тогда как по эту сторону, растекаясь вправо и влево, высился смеющийся, утопающий в зелени новый город с белыми фасадами гостиниц и меблированных комнат, с красивыми магазинами -- богатый, оживленный город, словно чудом выросший в несколько лет. У подножия утеса шумно нес свои прозрачные зеленовато-голубые воды Гав -- глубокая река под Старым мостом, бурлящий поток под Новым, построенным преподобными отцами, чтобы соединить Грот с вокзалом и недавно устроенным бульваром. Фоном для этой прелестной картины, для этих свежих вод, этой зелени, этого помолодевшего города, разбросанного и веселого, служили малый Жерс и большой Жерс -- две громадные скалы, одна голая, другая поросшая травой, принимавшие нежные, лиловатые и бледно-зеленые оттенки, которые переходили постепенно в розовый цвет.
   На севере, на правом берегу Гава, по ту сторону холмов, опоясанных железной дорогой, поднимались вершины Буала с лесистыми склонами, освещенными утренним солнцем. Там находился Бартрес, чуть левее -- оранжерея Жюло, а над ней -- Мирамон. Дальние гряды гор таяли в эфире. А на первом плане, по ту сторону Гава, среди холмов, поросших травою, веселили глаз многочисленные монастыри. Они, казалось, выросли на этой тучной почве, словно буйная поросль; сиротский дом, основанный сестрами Невера, обширные строения которого горели на солнце; напротив Грота, по дороге в По,монастырь кармелиток; выше, у дороги на Пуейфере, -- монастырь Успения; далее виднелись крыши монастыря доминиканцев, затерянного в глуши, и наконец монастырь сестер Святого духа, именуемых синими сестрами, которые основали убежище, где получали пансион одинокие дамы, богатые паломницы, жаждавшие уединения. В этот час утренней службы в кристально чистом воздухе разносился веселый перезвон колоколов; им вторил радостный серебристый звон, доносившийся из монастырей, расположенных на южных склонах. Возле Старого моста заливался колокол монастыря Клариссы -- звук его отличался такой светлой гаммой, что казалось, то было птичье щебетание. По эту сторону города местность снова испещряли долины, и горы вздымали свои голые пики; то был уголок улыбающейся природы, бесконечная гряда холмов, среди которых выделялись холмы Визен, слегка подернутые кармином и нежной голубизной.
   Но, взглянув на запад, Мари и Пьер были совершенно очарованы. Солнце ярко освещало вершины большого и малого Беу, сливая оба холма в ослепительный пурпурно-золотой фон, и на этом фоне выделялась меж деревьев извилистая дорога, ведущая к Крестовой горе. Там, в солнечном сиянии, возвышались одна над другой три церкви, воздвигнутые в скале во славу святой девы, по нежному призыву Бернадетты. На площадке, которую, словно гигантские руки, сжимали отлогие ступени, спускавшиеся к самому Склепу, стояла приземистая круглая церковь Розер, наполовину высеченная в утесе. Пришлось проделать огромную работу, выворотить и обтесать груды камней, воздвигнуть высокие стрельчатые своды, устроить две широкие галереи, для того чтобы процессии с особой пышностью вступали в храм, а больного ребенка можно было бы без труда провезти в колясочке для общения с богом. Чуть повыше церкви Розер, плиточная кровля которой нависала над широкими крытыми галереями, являясь как бы продолжением ведших к ней ступеней, виднелась низенькая дверца подземной церкви -- Склепа. А над ними возвышалась Базилика, стройная и хрупкая, слишком новая, слишком белая, точно драгоценный камень в тончайшей оправе, возникший на утесе Масабиель, подобно молитве, подобно взлету целомудренной голубицы. Шпиль, такой тонкий по сравнению с гигантской лестницей, казался язычком пламени -- словно над зыбью нескончаемых холмов и долин горела свеча. Рядом с густой зеленью Крестовой горы он представлялся хрупким и наивным, как вера ребенка, и вызывал воспоминание о беленькой ручке хилой, ввергнутой в пучину человеческого горя девочки, указывавшей на небо. С того места, где стояли Пьер и Мари, Грота видно не было; вход в него находился левее. Позади Базилики возвышалось только неуклюжее, квадратное здание -- жилище преподобных отцов, а значительно дальше, посреди уходящей в даль тенистой долины, -- епископский дворец. Все три церкви пылали на утреннем солнце; дождь золотых лучей заливал окрестность, а звучный перезвон колоколов, казалось, дрожал в этом ярком свете, как певучее пробуждение наступающего прекрасного дня.
   Пересекая площадь Розер, Пьер и Мари окинули взглядом эспланаду -- сад с продолговатой лужайкой в центре, окаймленной двумя параллельными аллеями, ведущими к Новому мосту. Там, лицом к Базилике, стояла большая статуя богородицы, и все больные, проходившие мимо, при виде ее осеняли себя крестным знамением. Страшное шествие с пением гимна продолжало свой путь, врываясь диссонансом в праздничное веселье природы. Под ослепительным небом, среди пурпурных и золотых гор, столетних деревьев, полных жизненных соков, среди вечной свежести бегущих вод шли больные, осужденные на муки, с разъеденной кожей, изуродованные водянкой и раздутые, как бурдюки; шли ревматики, паралитики, скрючившиеся от боли, шли страдающие пляской святого Витта и чахоточные, рахитики, эпилептики, больные раком, сумасшедшие и идиоты.
   Ave, ave, ave, Maria... Назойливый напев звучал все громче и громче, нес к Гроту отвратительный поток человеческой нищеты и страдания, к величайшему ужасу прохожих, которые останавливались, словно пригвожденные к месту, загипнотизированные кошмарным видением.
   Пьер и Мари первыми вошли под высокий свод одного из уступов и, пройдя по набережной Гава, вдруг оказались перед Гротом. Мари, которую Пьер подвез как можно ближе к решетке, приподнялась в своей тележке и прошептала:
   -- О святейшая дева... Возлюбленная дева...
   Мари ничего не видела -- ни павильонов с бассейнами, ни источников с двенадцатью водоотводными трубами, мимо которых только что проехала; она не заметила слева ни лавки, торгующей священными предметами, ни каменной кафедры, где уже водворился священник. Ее ослепило великолепие Грота, ей казалось, что там, за решеткой, зажжено сто тысяч свечей, которые заливают сияющим светом статую девы, стоящую выше, в узком стрельчатом углублении. Это блистательное видение затмевало все вокруг. Девушка не заметила ни костылей, которыми была увешана часть свода, ни букетов, брошенных в кучу и увядающих среди плюща и шиповника, ни даже аналоя, помещенного в центре, рядом с маленьким органом в чехле. Но, подняв глаза, она увидела в небе, на вершине утеса, тонкую белую Базилику в профиль и ее острый шпиль, уходящий, словно молитва, в бесконечную лазурь.
   -- О всемогущая дева... Царица цариц... Святая из святых...
   Пьер выдвинул тележку Мари в первый ряд, впереди дубовых скамей, расставленных в большом количестве, как в церкви, и уже занятых больными, которые могли сидеть. Все пустое пространство заполнилось носилками, которые опускали прямо на землю, колясками для калек, цеплявшимися друг за друга колесами, ворохом подушек и тюфяков, на которых рядами лежали больные, страдающие всеми недугами. Священник заметил Виньеронов -- их несчастный сын Гюстав лежал на скамье; на каменном полу стояло украшенное кружевами ложе г-жи Дьелафе, а у изголовья больной, опустившись на колени, молились ее муж и сестра. Весь их вагон расположился здесь -- г-н Сабатье рядом с братом Изидором, г-жа Ветю в тележке, Элиза Руке на скамейке. Гривотта, лежа на тюфяке, восторженно приподнималась на локтях. В отдалении, углубившись в молитву, стояла г-жа Маэ, а г-жа Венсен упала на колени с маленькой Розой на руках и страстным жестом убитой горем матери протягивала дочь святой деве, чтобы божественная матерь, преисполнившись милосердия, сжалилась над ней. А вокруг все возраставшая толпа паломников теснилась до самой набережной Гава.
   -- О милосердная дева, -- продолжала вполголоса Мари, -- о святая дева, зачавшая без греха...
   Почти теряя сознание, шевеля губами, точно молясь про себя, Мари растерянно глядела на Пьера. Он нагнулся к ней, думая, что она хочет что-то ему сказать.
   -- Хотите, чтобы я остался здесь и отвел вас сейчас же в бассейн?
   Но, поняв его, она отрицательно покачала головой,
   -- Нет, нет, -- возбужденно ответила она, -- я не хочу сегодня... Мне кажется, чтобы добиться чуда, надо быть очень чистой, очень святой, очень достойной! Я хочу сейчас молиться со всею силой, молиться от всей души...И, задыхаясь, добавила: -- Приходите за мной не ранее одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда.
   Но Пьер не ушел, не покинул ее. Он распростерся на земле. Ему хотелось молиться с такою же пламенной верой, просить у бога исцеления больной девушки, братски и нежно любимой им. С тех пор как он оказался у Грота, ему было не по себе, какое-то странное, глухое возмущение мешало ему молиться. Он хотел верить, всю ночь он надеялся, что вера вновь расцветет в его душе, как прекрасный цветок наивного неведения, лишь только он преклонит колена на земле чудес. А между тем вся эта театральность, эта грубая, мертвенно-белая статуя, освещенная искусственным светом горящих свечей, эта лавочка, где продавались четки и толкались покупатели, эта большая каменная кафедра, с которой взывал один из отцов Общины успения, -- все рождало в нем тревогу и протест. Неужели же так иссушена его душа? Неужели божественная роса не окропит ее невинностью и она не уподобится тем детским душам, которые всецело отдаются во власть ласкового голоса легенды?
   Затем он снова отвлекся от своих дум: в священнике на кафедре он узнал отца Массиаса. Пьер когда-то встречался с ним, и его всегда смущал мрачный пыл Массиаса, худое лицо священника с горящими глазами и большим ртом, красноречие, с каким он неистово призывал небеса снизойти до земли. Пьер смотрел на него, с удивлением думая, до чего они различны: в этот момент он заметил у подножия кафедры отца Фуркада, горячо убеждавшего в чем-то барона Сюира. Тот, казалось, не знал, на что решиться, но наконец согласился с аббатом и любезно кивнул ему головой. Тут же был и отец Жюден, -- он на минуту задержал аббата; его широкое добродушное лицо тоже выражало растерянность, но и он в конце концов кивнул головой в знак согласия.
   Вдруг отец Фуркад взошел на кафедру и выпрямился во весь рост, расправив плечи, немного согнувшиеся от подагры; не желая отпускать своего возлюбленного брата Массиаса, которого он предпочитал всем остальным, отец Фуркад удержал священника на ступеньке узкой лестницы и оперся на его плечо.
   Громким и властным голосом, заставившим всех умолкнуть, он начал:
   -- Дорогие братья, дорогие сестры, прошу прощения за то, что я прервал ваши молитвы; но мне нужно сделать вам сообщение и просить вашей помощи... Нынче утром у нас произошло весьма прискорбное событие: один из наших братьев скончался в поезде, не успев ступить на обетованную землю...
   Он помолчал несколько мгновений. Казалось, он еще более вырос, его красивое лицо, обрамленное длинной бородой, сияло.
   -- Итак! Дорогие братья и сестры, вопреки всему, мне кажется, не следует отчаиваться... Быть может, господь пожелал принести смерть, чтобы доказать миру свое всемогущество!.. Какой-то голос шепчет мне, побуждает меня говорить с вами, просить вас помолиться за этого человека, за того, кого нет с нами и чье спасение в руках пресвятой девы: ведь она может умолить своего божественного сына... Да, человек этот здесь, я велел принести его тело, и если вы с жаром помолитесь и растрогаете небо, от вас, быть может, зависит, чтобы небывалое чудо озарило землю... Мы погрузим тело в бассейн, мы умолим господа, владыку мира, воскресить его, даровать нам этот необычайный знак своей божественной милости...
   Ледяное дыхание, исходящее от невидимого, пронеслось над присутствующими. Все побледнели, и, хотя никто не произнес ни слова, казалось, шепот пробежал по содрогнувшейся толпе.
   -- Но надо молиться с подлинным жаром, -- с силой продолжал отец Фуркад, движимый истинной верой. -- Дорогие братья и сестры, я хочу, чтобы это было от всей души, вы должны вложить в молитву все свое сердце, всю свою жизнь, все, что есть в ней благородного и нежного... Молитесь со всею страстью, молитесь, забыв о том, кто вы, где вы, молитесь так, как любят, как умирают, ибо то, о чем мы будем просить, -- столь драгоценная, столь редкостная милость, что лишь сила нашего смирения может заставить всевышнего снизойти к нам... И для того, чтобы наши молитвы были действенны, чтобы они дошли до предвечного, мы только в три часа дня опустим тело в бассейн... Дорогие братья и сестры, молитесь, молитесь пресвятой деве, царице ангелов, утешительнице скорбящих!
   Вне себя от волнения, аббат взял четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Боязливое молчание прервалось, толпа зажглась, послышались крики, плач, несвязное бормотание. Словно безумие овладело людьми, сковало их волю, обратило в единое существо, изнемогающее от любви, жаждущее неосуществимого чуда.
   Мгновение Пьеру казалось, что почва уходит у него из-под ног, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся и отошел.

III

   Пьеру было не по себе, непреодолимое отвращение охватило его, и он больше не мог здесь оставаться; уходя, он заметил возле Грота г-на де Герсена на коленях, углубленного в молитву. Пьер не видел его с утра и не знал, удалось ли ему снять две комнаты. Первым движением священника было подойти к нему, но он заколебался, не желая нарушать его сосредоточенной молитвы; Пьер подумал, что он, вероятно, молится за Мари, которую обожает, несмотря на свою рассеянность и беспокойный ум, то и дело отвлекающий его от забот о дочери. И Пьер прошел мимо, под деревья. Пробило девять часов, в его распоряжении было два часа.
   Пустынный берег, где когда-то бродили свиньи, превратился с помощью денег в великолепный бульвар, тянувшийся вдоль Гава. Для этого русло реки немного отвели и построили монументальную набережную с широким тротуаром, защищенным парапетом. Бульвар упирался в холм высотой в двести -- триста метров; это была как бы крытая аллея для прогулок со скамейками и великолепными деревьями, но никто здесь не гулял, разве только толпа, не умещавшаяся у Грота, докатывалась сюда. Были тут и уединенные уголки -- между стеной из дерна, ограждавшей бульвар с юга, и огромными полями, простиравшимися на север, по ту сторону Гава, испещренными лесистыми холмами с белыми фасадами монастырей. В жаркие августовские дни под сенью деревьев на берегу реки бывало прохладно.
   Пьер сразу почувствовал облегчение, словно стряхнул с себя тяжелый сон. Его беспокоило то, что происходило у него в душе. Разве не приехал он утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что вера уже вернулась к нему, как в послушные годы детства, когда мать заставляла его складывать руки и учила бояться бога? А стоило ему только очутиться перед Гротом, как изуверство культа, неистовство веры, наступление на разум довели его чуть не до обморока. Что же с ним будет? Неужели нельзя хотя бы попытаться побороть свои сомнения, воспользоваться этой поездкой, чтобы увидеть и убедиться? Начало не внушало надежды, и это его смущало; понадобились прекрасные деревья, прозрачный ручей, прохладная, спокойная аллея, чтобы привести его в се выходили и внутренний двор. Сестры Сен-Фрэ, постоянные сиделки больницы, оставшиеся на своем посту для заведования кухней, раздавали кружки кофе с молоком и шоколадом бедным женщинам, изнуренным тягостные путешествием.
   -- Отдохните, соберитесь с силами, -- повторял барон Сюир, проявлявший неутомимую деятельность, поспевавший всюду. -- Вы можете располагать тремя с лишним часами. Теперь нет еще пяти часов, а преподобные отцы приказали идти к Пещере не раньше восьми часов, чтобы больные не переутомились.
   Выше, на втором этаже, госпожа де Жонкьер одна из первых заняла палату Saint-Honorine, в которой она состояла директрисой. Ей пришлось оставить внизу свою дочь Раймонду, причисленную к служебному персоналу кухни, так как правила паломничества запрещали девушкам доступ в палаты, где они могли бы натолкнуться на явления непристойные или слишком ужасные. Но маленькая госпожа Дезаньо, числившаяся простой дамой-патронессой, не отходила от директрис, радуясь, что настало, наконец, время выказать свое самоотвержение. Она то и дело обращалась к госпоже де Жонкьер за указаниями.
   -- Сударыня, все ли кровати приготовлены, как следует? Не перестлать ли мне их вместе с сестрой Гиацинтой?
   Палата, окрашенная светло-желтой краской, тускло освещаемая с внутреннего двора, вмещала пятнадцать кроватей, расставленных в два ряда, вдоль стен.
   -- Сейчас, мы посмотрим, -- ответила сосредоточенным тоном госпожа де Жонкьер.
   Она считала кровати, осматривала эту длинную узкую комнату. Затем она добавила вполголоса:
   -- Нет никакой возможности поместиться. Мы назначили двадцать три больных, придется положить тюфяки на пол.
   Сестра Гиацинта, последовавшая за ними, оставив сестер Сен-Франсуа и Клэр Дезанж в соседней небольшой комнате, превращенной в склад белья, уже сдергивала одеяла, осматривая простыни и подушки. Она успокоила госпожу Дезаньо.
   -- Кровати приготовлены исправно, белье везде чистое. Сейчас видно, что сестры Сен-Фрэ приложили здесь свою руку... Запасные тюфяки помещаются рядами; если вы, сударыня, поможете мне, мы теперь же положим один ряд их между кроватями.
   -- Конечно, я чрезвычайно рада! -- воскликнула молодая женщина, обрадовавшись, что ей предстоит носить тюфяки своими красивыми, нежными ручками.
   Госпоже де Жонкьер пришлось охладить ее рвение.
   -- Подождите, мы успеем. Сейчас принесут наших больных... Мне не особенно нравится эта палата: ее трудно проветривать. В прошлом году мне отвели палату Sainte-Rosalie, на первом этаже... Ну, что же делать, мы и здесь устроимся как-нибудь.
   В больницу прибывали другие дамы-патронессы, -- рой трудолюбивых пчел, спешивших приняться за работу. Чрезмерное обилие сиделок, из великосветской среды и буржуазии, проявлявших рвение, не лишенное известной доли тщеславия, являлось даже одною из лишних причин суматохи. Сиделок насчитывалось более двухсот. Каждая из них, вступая в общество HosptaIity de Notre-Dame de Salut, вносила денежное пожертвование; организаторы паломничеств не решались отказывать ни одной из них, опасаясь помешать притоку средств. И с каждым годом число дам-патронесс увеличивалось. К счастью, между ними было немало особ, довольствовавшихся ношением на корсаже красного суконного креста и предпринимавших экскурсии в живописные местности немедленно по приезде в Лурд. Но те из них, которые несли самоотверженную службу, заслуживали глубокой признательности, так как приходилось в течение пяти суток пережить чрезвычайное утомление, спать по ночам не более двух часов, вращаться среди ужаснейших и отвратительнейших явлений. Они присутствовали при предсмертных агониях, перевязывали гнойные язвы, споласкивали тазы и сосуды, переменяли у больных грязное белье, помогали им поворачиваться, -- словом, совершали подавляющий, тягостный труд и притом труд, для них совершенно непривычный. Не мудро, что по окончании паломничества они чувствовали себя совершенно разбитыми, возвращались домой с болью в пояснице, с лихорадочно горящими глазами, в крайнем возбуждении от наслаждения, доставленного делом милосердия.
   -- А где же госпожа Вольмар? -- спросила госпожа Дезаньо. -- Я думала, что мы встретимся с нею в больнице.
   Госпожа де Жонкьер поспешила прервать разговор об этом, точно была посвящена в тайну госпожи Вольмар и хотела прекратить толки, как женщина снисходительная, по чувству жалости к человеческим страданиям.
   -- Она слабого здоровья, ей пришлось уехать гостиницу. Пусть она поспит.
   Затем она разделила кровати между сиделками, поручив каждой двух больных. Временные сестры милосердия ознакомились с помещением, приходили, уходили, поднимались и спускались по лестницам, чтобы знать, где находятся канцелярия, склад белья, кухня.
   -- А аптека? -- еще раз обратилась с вопросом госпожа Дезаньо.
   Аптеки не оказалось. При больнице даже не было медицинского персонала. К чему нужна врачебная мощь, когда здесь собрались исключительно такие больные, от которых отступилась наука, которые приехали просить у Бога исцеления, непосильного людям.
   Всякое лечение само собой прерывалось на время паломничества. Если один из больных впадал в агонию, его причащали. Только молодой врач, сопровождавший обыкновенно белый поезд, не покидал несчастных, стараясь, при помощи своей походной аптечки, облегчить страдания, если какая-нибудь из больных призывала его во время припадка.
   Сестра Гиацинта привела Феррана, которому сестра Сен-Франсуа предложила поселиться в комнате, рядом со складом белья.
   -- Сударыня, -- сказал он госпоже де Жонкьер, -- я предоставляю себя в ваше полное распоряжение. В случае если я понадоблюсь вам, стоит лишь послать за мной.
   Она не вслушивалась в его слова, осыпая упреками молодого священника, принадлежащего к администрации, за то, что на всю палату отпустили только семь сосудов.
   -- Благодарю вас, сударь, я, конечно, обращусь к вам, если нам понадобится успокоительное.
   Она не окончила фразы, вернулась к своему спору:
   -- Во всяком случае, господин аббат, постарайтесь добыть еще четыре или пять... согласитесь сами, что нам без них обойтись невозможно!..
   Ферран слушал и смотрел, пораженный странностью обстановки, в которую случайно попал накануне. Он, как человек неверующий, участвующий в паломничестве исключительно по долгу самоотвержения, изумлялся чудовищному наплыву страждущих и скорбящих, ринувшихся, соблазнившись надеждой на счастья. Особенно смущали молодого врача господствовавшие здесь беззаботность, пренебрежение всеми предосторожностями, самыми простыми указаниями науки, в уверенности, что если Провидение захочет, исцеление совершится, победоносно поправ законы самой природы. Но к чему же, в таком случае, эта последняя уступка человеческому самоуважению, зачем приглашают врача сопровождать поезд?.. Он вернулся в свой кабинет несколько пристыженным, чувствуя себя лишним и отчасти даже сошным.
   -- А, все-таки, приготовьте, пожалуйста, опия, -- сказала ему сестра Гиацинта, проводив доктора до склада белья. -- У вас попросят их. У нас есть больные, за которых я опасаюсь.
   Она смотрела на Феррана своими большими голубыми глазами, столь ласковыми, дышащими такою добротой, озаренными неугасающей, божественной улыбкой. Хлопотливая деятельность, которой она себя посвящала, вызывала яркий румянец на ее нежные, цветущие молодостью щеки. Сестра Гиацинта добавила дружественным тоном, точно говоря, что согласна разделить с ней свои задушевные занятия:
   -- Кроме того, если мне понадобится кто-нибудь, чтобы поднять или уложить больного, вы не откажете помочь мне?
   После этих слов он порадовался, что приехал сюда и находится в больнице: он постарается помочь сестре Гиацинте. Ему ясно вспомнилось, как она сидела у его изголовья, когда он был при смерти, и ухаживала за ним своими сестринскими руками ласковою, бодрою грацией бесплотного ангела, в лице которого чувствовались и добрый товарищ, и женщина.
   -- Сколько вам заблагорассудится, сестра моя, я всецело принадлежу вам, я буду так счастлив, вы позволите мне услужить вам! Вы знаете, какой дикий долг признательности мне предстоит выплатить вам?
   Сестра Гиацинта грациозно закрыла пальцем уста, заставляя замолчать. Никто ничем не объяснил ей. Она ничто иное, как служанка обездоленных и недужных.
   В это время в палату Saint-Honorine вступила первая больная. Это была Мария; Пьер, при помощи Жерара, поднял ее по лестнице, не вынимая из деревянного ящика. Увезенная последнею со станции, она прибыла, тем не менее, раньше других, благодаря бесконечным формальностям, которые, остановив всех на пути, давали теперь доступ по мере случайного распределения билетов. Де Герсен должен был, по настоянию дочери, расстаться с нею перед дверью больницы: она боялась, что гостиницы будут переполнены, хотела, чтобы он немедленно запасся двумя комнатами, для себя и Пьера.
   Молодая девушка была так утомлена, что согласилась, чтобы ей уложили, хотя сначала пришла в отчаяние оттого, что не хотят сейчас же отвести ее к Пещере.
   -- Послушайте, дитя мое, вы располагаете тремя часами, -- говорила ей госпожа де Жонкьер. -- Мы уложим вас на вашу кровать, Вы отдохнете, расставшись со своим ящиком.
   Она подняла ее за плечи, сестра Гиацинта держала ее за ноги. Кровать, назначенная для Марии, помещалась посредине палаты, около окна. Больная несколько минут пролежала, закрыв глаза, точно в изнеможении от переноски. Затем пришлось позвать к ней Пьера, так как молодая девушка нервничала, уверяла, что ей необходимо переговорить с ним.
   -- Не уходите, друг мой, умоляю вас. Вынесите ящик на площадку лестницы, но останьтесь около него, потому что я хочу, чтобы вы увезли меня, как только дадут разрешение.
   -- Лучше ли вы чувствуете себя в кровати? -- спросил молодой священник.
   -- Да, да, конечно... Впрочем, я и сама не знаю.
   Господи, как хочется мне добраться поскорее до Пещеры, повергнуться к стопам Пресвятой Девы!
   Когда Пьер увез ящик, Мария несколько развлеклась, наблюдая за постепенным прибытием больных. Госпожу Ветю, поднявшуюся при помощи двух санитаров, поддерживавших ее под мышки, положили в платье на соседнюю кровать. Она лежала, оцепенев, неподвижно, почти не дыша, с пожелтевшим и безжизненным лицом страдающей раком.
   Больных вообще не раздевали; им советовали подремать в одежде, если они могут. Те, которые не пожелали улечься, садились на край своего тюфяка, беседовали, разбирались в своих вещах. Элиза Рукэ, также соседка Марии по кровати, развязала свою корзину, чтобы достать чистую косынку; она очень досадовала, что в палате нет зеркала. Меньше, чем в десять минут все кровати оказались занятыми, так что, когда сестра Гиацинта и Блэр Дезанж внесли почти на руках Ла-Гривотт, пришлось начать раскладывать тюфяки на полу.
   -- Вот один тюфяк! -- воскликнула госпожа Дезаньо. -- Ей будет очень удобно на этом месте, вдали от двери; здесь не дует.
   Вскоре еще семь тюфяков присоединились к первому, заняв средний проход палаты. Для того чтобы пройти по ней, надо было принимать особенные предосторожности, выбирать лазейки, обходя больных. Около каждой из них лежали привезенные узлы, картонки, чемоданы; у подножия наскоро набросанных постелей нагромоздился равный хлам, старая рухлядь, затенявшая простыни и одеяла. Палата приняла вид жалкого перевязочного пункта, устроенного в переполохе после какой-нибудь ужасной катастрофы, -- большого пожара, землетрясения, оставившего под открытым небом сотни раненых и увечных.
   Госпожа де Жонкьер ходила из конца в конец по палате, повторяя:
   -- Послушайте, дети мои, не волнуйтесь, постарайтесь вздремнуть хоть немножко.
   Но ей не удавалось успокоить больных; и сама она, как и другие дамы-патронессы, состоявшие под ее начальством, только усиливали овладевшее всеми лихорадочное возбуждение своею суетливостью. Многим из больных пришлось переменить белье, помочь в их нуждах. Одна женщина, страдавшая язвой на йоге, разразилась такими стонами, что госпожа Дезаньо решилась переменить ей бинты, но она не имела навыка, необходимого, чтобы произвести перевязку, и, несмотря на свое страстное увлечение ролью сестры милосердия, едва не упала в обморок от нестерпимого зловония язвы.
   Больные, чувствовавшие себя лучше, просили бульона, по палате разносили кружки; среди призывов, возгласов, противоречивых приказаний, которых никто не исполнял, маленькая Софи Куто, веселая, толкавшаяся в этой суете, точно приглашенная сестрами милосердия для забавы, -- бегала, плясала, прыгала на одной ноге; все ласкали ее, баловали, радуясь ее присутствию, обнадеживавшему каждую больную близостью чуда.
   Среди этой суматохи незаметно промелькнули два часа. Пробило семь, когда вошел аббат Жюден. Он состоял священником при палате Saint-Honorine и запоздал лишь вследствие трудности найти свободный алтарь, чтобы отслужить мессу. Бак только появился он, отовсюду, со всех кроватей раздались нетерпеливые возгласы:
   -- О, господин кюре, едемте, едемте сейчас же!
   Больные приподнимались на своих постелях, точно охваченные пламенною, усиливавшеюся с минуты на минуту жаждой, утолить которую возможно только из чудотворного источника. Ла-Гривотт села на тюфяк, молитвенно сложа руки и особенно горячо умоляла, чтобы ее отвели к Пещере. Не начинается ли уже чудо, -- воля ее проснулась, она готова бежать под влиянием страстного стремления исцелиться? Ее принесли без чувств, неподвижною, она смотрела вокруг сумрачными взорами, ожидая блаженной минуты, когда придут, наконец, за нею; ее потемневшее лицо порозовело, она уже воскресает.
   -- Умоляю, вас, господин кюре! -- скажите, чтобы меня отнесли! Я чувствую, что исцелюсь.
   Аббат Жюден, с отеческою улыбкой на своем добродушном лице, выслушивал всех, сдерживал нетерпение больных ласковыми словами. Повременить осталось не долго. Надо поступать благоразумно, не забегать вперед, все уладится своевременно: притом же Пресвятая Дева также не любит, чтобы Ее торопили, выжидает своего часа, уделяя божественные милости самым скромным.
   Проходя около кровати Марии и заметив, что она также шепчет мольбы, сложив руки, старый священник снова остановился.
   -- И вы также, дочь моя, и вы торопитесь! Будьте спокойны, небесного милосердия достанет на всех.
   -- Отец мой, -- прошептала она, -- я умираю от любви. Сердце мое переполнилось молитвами, я задыхаюсь.
   Аббата Жюден глубоко тронула страстная вера этой бедной, измученной девушки, столь тяжело пораженной при своей красоте и молодости. Он хотел успокоить ее, указал на ее соседку, госпожу Ветю, которая лежала неподвижно, пристально смотря на проходивших мимо людей расширенными зрачками.
   -- Посмотрите на нее, -- как она терпелива! Она сосредоточилась, поступает вполне основательно, вручая свою участь, как дитя, в руки Божии.
   Но госпожа Ветю пробормотала едва слышным голосом:
   -- О, как я страдаю! Господи, как я страдаю!
   Наконец, в три четверти восьмого, госпожа де Жонкьер известила больных, что им следует приготовиться. Она собственноручно, при помощи сестры Гиацинты и госпожи Дезаньо, застегнула пуговицы на корсажах, обула неподвижные ноги. Палата превратилась в уборную, так как все эти женщины желали предстать в самом нарядном виде перед дивом Пресвятой Девы. Многие просили умыть им руки. Другие разбирались в своей рухляди, одевали чистое белье. Элиза Рукэ успела, наконец, найти ручное зеркало: она увидела его у одной из соседок, высокой, грузной женщины, страдавшей водянкой, что не мешало ей быть весьма кокетливой. Она попросила одолжить ей это зеркальце, поставила его у своего изголовья. Она с чрезвычайной старательностью набросила косынку на голову, задрапировав красивыми складками свое уродливое лицо с гнойной язвой. Маленькая Софи остановилась против нее как вкопанная, с напряженным вниманием следя за всеми ее движениями.
   Аббат Жюден подал знак к отправлению в Пещеру. Он пожелал проводить туда своих дочерей по страданию в Боге, как он называл больных паломниц; дамы-патронессы и сестры милосердия останутся и тем временем приберут палату.
   Палата тотчас же опустела, больных свели и снесли вниз, среди новой суматохи. Пьер, снова прикрепивший колеса к ящику, в который легла Мария, двинулся во главе двух десятков тележек и носилок.
   Другие палаты также опустели, двор переполнялся, процессия составлялась при полном отсутствии порядка. Вскоре по довольно круто спускающемуся склону Аvеnu de la Grotte потянулся бесконечный кортеж, так что, когда Пьер достиг Plateau de Merlagse, последние носилки только покидали двор больницы.
   Было восемь часов утра; в прозрачной, обаятельной лазури безоблачного неба уже высоко разгорелось пламенное августовское солнце. Омытая грозою синева воздуха как бы обновилась, от нее веяло младенческой свежестью. Ужасная процессия, -- этот "двор чудес" человеческого страдания, -- спускалась по склону, озаренному блеском сияющего утра. Больным, казалось, не будет конца; вереница страждущих неизлечимыми недугами становилась все длиннее. Порядка не соблюдалось никакого; здесь смешались все болезни, точно хлынув из преисподней, где собрались чудовищные страдания, редкие и ужасные медицинские случаи, от взгляда на которые невольно содрогаешься. Наряду с лицами, обезображенными экземой, виднелись лбы с венцом из сыпи, носы и рты, превращенные слоновьей проказой в бесформенные свиные рыла. Даже исчезнувшие болезни как бы воскресли. У одной старухи оказалась древняя, библейская проказа, другая была покрыта лишаями, точно дерево, сгнившее без солнца. Тут же проносили больных водянкой, раздутых, точно бурдюки, с огромным животом, вздымающимся из-под одеяла, руки, сведенные ревматизмом, свешивались наружу из носилок. Ноги, отекшие от водянки, принимали совсем неузнаваемый вид, напоминая мешки, набитые тряпками. Одна страждущая головной водянкой, сидя в тележке, раскачивала огромным, откидывавшимся назад от чрезмерной тяжести черепом. Высокая девушка, пораженная пляской св. Вита, безостановочно сотрясала всеми суставами, причем всю левую сторону ее лица сводило корчами. За нею следовала девушка помоложе, лаявшая или, вернее, издававшая жалобный вой, каждый раз, как мучившая ее невралгия лица сводила выпячивающийся наружу рот. Много чахоточных, дрожащих в лихорадке, истощенных поносом, худых, как скелеты, напоминали своею потемневшею кожею цвет земли, в которую они скоро улягутся; одна из них, вся в белом, с пламенными главами, имела вид мертвого черепа, в котором горит свеча. Затем чередовались всевозможные разновидности вывихов, скорченные поясницы, руки, вывернутые конвульсиями, сведенные в бок шеи, -- изломанные, искалеченные жалкие существа, застывшие в трагических позах, подобно паяцам из картона. Особенное впечатление производила одна больная с рукой, вывернутой на хребет, пригнутой к плечу. Несчастные рахитические девушки привлекали внимание восковым колоритом липа, тощими затылками, покрытыми сыпью; пожелтевшие женщины казались впавшими в столбняк от боли, причиняемой раком, разъедающим груди. Другие, лежавшие, вперив свои тоскливые взоры в небеса, как будто прислушивались к раздающемуся внутри шуму встряхиваемых опухолей, достигающих величины головы ребенка. Одна сменяла другую, ужасы не исчерпывались, каждая вновь появившаяся превосходила чудовищностью предшествующую, заставляла содрогаться еще сильнее. Девушка лет двадцати, с приплюснутою головою, похожею на голову паука, поражала необыкновенным зобом, опускавшимся до талии, точно нагрудник у передника. Одна слепая шла, высоко подняв голову, с лицом бледным, как мрамор; воспаленные, налившиеся кровью глаза казались в глубине впадин двумя зияющими гнойными ранами. Безумная старуха, впавшая в идиотизм, с носом, разъеденным сифилисом, с беззубым, черным ртом, разражалась ужасающим хохотом. И вдруг с одной больной, страдающей эпилепсией, сделался припадок падучей: она забилась в конвульсиях на носилках, изо рта показалась вена. Процессия, тем не менее, не замедлила своего движения, -- ее, казалось, мчало вихрем, уносило в лихорадочном порыве к цели всех надежд и упований, -- к Пещере.
   Санитары, священники, даже сами больные запели псалом, жалобную песнь Бернадетты; под однообразные звуки бесконечно повторяющихся Аvе, процессия -- тележки, носилки, пешеходы, -- стремилась все увеличивающимся, шумным потоком по уклону улицы, углу улицы Saint-Goseph, около Plateau de lа Меriа семья туристов, возвращавшихся из Котерэ или Банье, остановилась на краю панели, в глубоком изумлении. Это были, по-видимому, богатые буржуа, -- отец и мать в солидных, опрятных костюмах, две взрослые девушки в светлых платьях, с улыбающимися лицами счастливых людей, путешествующих для своего развлечения. Но первоначальное удивление этой группы превратилось в глубокий ужас, точно перед ней раскрылась одна из древних больниц для людей с проказой, один из легендарных лазаретов, переселившийся после жестокой эпидемии. Обе девушки побледнели, отец и мать замерли от ужаса перед бесконечным чередованием стольких страшных недугов, от которых прямо в лица веяло им заразой. Сколько чудовищного, отвратительного, уродского, сколько страданий! Можно ли было ожидать чего-то подобного при блеске этого лучезарного солнца, и этим сияющим, ликующим голубым небом, с прохлады, веющей от Гава, при свежем утреннем ветерке, доносящим чистое благоухание гор.
   Когда Пьер, во главе паломничества, достиг teau de lа Merlasse, он почувствовал, что это яркое солнце, этот живительный и столь ароматный горный воздух нежат все его существо. Он улыбнулся и с ласковой улыбкой посмотрел на Марию, приближаясь к площадке du Rosaire, священник и молодая девушка залюбовались чарующим видом раскинувшейся перед ними, залитой солнечными лучами, местности.
   Напротив, на востоке, виднелся старый Лурд, положенный в широкой котловине, за утесом, солнце всходило из-за дальних гор, его косые лучи осветили уединенную скалу, выделявшуюся темно-лиловым пятном; ее как бы увенчали башня и обвалившиеся стены старинного замка, грозно господствовавшие в былые времена над семью долинами. Воздух колебался, точно насыщенный золотистою пылью, вдали виднелись лишь живописные очертания стен циклонных построек, а за ними -- смутные контуры выцветших, отдаленных кровель старого города. По другую сторону замка ширился новый город, с обрамлении зеленью белыми фасадами гостиниц, меблированных домов, красивых магазинов, -- богатый шумный, возникший всего в несколько лет, словно чудо. Гав омывал своими светлыми, зеленовато-синими шумливыми струями подножие утеса. У старого замка река казалась глубоким омутом и бурлила под мостом, сооруженным монахами, чтобы соединить Пещеру с вокзалом железной дороги и недавно возведенным бульваром. И, точно служа фоном для его восхитительного пейзажа, -- прозрачного горного истока, густой зелени и веселящего взор, разбросанного обновленного города, вдалеке возвышались большой и малый Жеры, -- две огромных груды обнаженных утесов, покрытых низкою травою, пестревших коричневыми оттенками, сливавшимися с розовым колоритом неба.
   С севера, на правом берегу Гава, за холмами, от которых тянется полотно железной дороги, выделялись возвышенности Бюала, лесистые склоны коих утопали в лучах утреннего солнца. В этой стороне было расположено Бартрэ. Левее возвышались острые вершины Жюло и Мирамон. Гребень других гор терялся вдали, сливаясь с воздушною лазурью. Над Гавом, на зеленых холмах, поднимающихся точно этажами, виднелись красивые здания многочисленных монастырей. Монастыри размножились здесь и растительность, естественно и быстро порожденная плодотворной почвой. Ниже других ярко белели обширные постройки сиротского дома, основанного монахинями.
   Против Пещеры, на дороге в По сооружен монастырь кармелиток; повыше, на краю дороги в cyferre, -- женский монастырь ордена Успения. Вдали в пустынной местности виднелись лишь кровли монастыря доминиканок; сестры Непорочного Зачатия, известные под названием Синих-Се, основали на самой окраине долины убежище, принимали на полное содержание одиноких дам, богатых паломниц, желающих провести некоторое время в уединении.
   В утренний час, когда потянулась процессия, колокола этих монастырей огласили ликующим звоном прозрачную ширь воздушного пространства противоположной, южной стороны горизонта, колокола других монастырей ответили им таким же радостными серебристыми звуками. Около Pont-Vienx колокольня монастыря des Clarisses, разразилась гаммой звонких нот, переливающихся, точно щебетанье птицы. С этой стороны города также видны углубления долин, возвышались скалистые горы, -- природа имела живописный, привлекательный вид; среди бесконечного чередования холмов виднелись возвышенности Визена, испещренные точно нежными полутонами лазури.
   Но когда Мария и Пьер обернулись, чудесное зрелище ослепило их взоры. Солнце позолотило большой и малый Боу, с вершинами, похожими на кувшины неравной высоты. Горы блестели, казались сплошь срытыми пурпуром и позолотой, среди которых вилась лишь дорога, обсаженная деревьями и поднимающаяся к насыпи с крестом, называемой Голгофой. На блещущем, как ореол, залитом солнечными лучами фоне, выделялись одна над другою три церкви, возникшие на утесе во славу Пресвятой Девы, по слову Бернадетты. Внизу выступала круглая, как бы приплюснутая церковь da Rosaire, наполовину высеченная в скале, она помещалась в глубине площадки, огражденной двумя гигантским скатами, отлого возвышающимся до церкви Пещеры. Здесь произведен огромный труд, -- перенесены и обработаны целые каменоломни, воздвигнуты арки, высокие, как купола церкви, сооружены две дороги, подобные ристалищам граненого цирка, -- и все это приспособлено к беспрепятственному доступу пышных процессий, -- к тому, чтобы маленькая тележка больного ребенка могла без труда катиться до Господнего лика. Далее находилась церковь Пещеры, lа Crypte, с выходящими наружу низкими вратами, над выложенной плитами кровлей церкви du Rosaire. Над ним возвышался собор lа Basilique, -- легкое, стройное здание, слишком новое, слишком белое, напоминающее своим архитектурным стилем тонкую ювелирную вещь; собор казался возносящимся над утесами Массабиэля, подобно молитве, воспарившей, как чистая горлица над гигантскими террасами, среди бесконечной смены гор и долин, в беспредельном небесном раздолье, шпиц собора блестел, как небольшое, недвижное пламя восковой свечи. Наряду с густой растительностью холма Голгофы, здание казалось хрупким, дышало скромностью и застенчивостью младенческой веры; невольно приходило на мысль сравнение маленькой, белой рукой, с ручкой тщедушной девочки, указывающей на небо из своей человечной скорби, своего недуга. Пещеры не было видно; отверстие ее находится у подножия утеса. За собором помещается лишь дом для монахов, большое квадратное здание тяжелой архитектуры, -- и, значительно далее, среди постепенно расширяющейся тенистой долины, дворец епископа, три церкви сияли в блеске утренних лучей, как будто осыпало золотыми блестками всю местность; гулкий перезвон колоколов казался вызванных колебаниями самого света и производил впечатление рассвета, пробуждающегося, прекрасного дня.
   Минуя площадку du Rosaire, Пьер и Мария окинули взором эспланаду, сад с длинною лужайкой посредине, окаймленной двумя параллельными аллеями, тянущимися до нового моста. Там возвышалась обращенная к собору, большая статуя Божией Матери. И все больные, подходя к Ней, крестились. Процессия стремилась все дальше чудовищным потоком, точно увлекаемая звуками пса посреди праздничной, ликующей природы. Под ослепительно блещущим небом, среди пурпурно-золотых гор, здоровых вековых деревьев веет прохладой стремительных вод, двигалась процессия неизлечимо больных с накожными недугами, изъязвленных, страдающих водянкой, опухших, точно бурдюки, паралитиков со сведенными, скорчившимися суставами один за другими, бесконечной чередой, ходили больные водянкой головы, страждущие пляской св. Вита, чахоточные, золотушные, женщины с порчей, раком, зобами, умалишенные, слабоумные. Пели аvе, аvе Maria. Жалобная песнь ширилась, как бы подгоняя к Пещере ужасающий поток человеческих скорбей и болезней, приковывая внимание прохожих, пораженных, похолодевших при виде этого чудовищного зрелища, точно и порожденного кошмаром.
   Пьер и Мария первые прошли под высоким сводом одной из арок. Затем они направились берегом Гава, и вдруг перед ними раскрылась Пещера. Марию, которую Пьер подкатил как можно ближе к решетке, собрав все силы, приподнялась на своем ложе и прошептала:
   -- О, Пресвятая Дева... Обожаемая Дева...
   Она не заметила ничего, -- ни маленьких надстроек над купелями, ни фонтана с двенадцатью рожками, перед которым ее провезли. Она не обратила внимания на лавку с образками, помещавшуюся слева, не видела каменной кафедры справа, которую уже завял отец Массиас. Ее ослепило великолепие Пещеры; казалось, сотня тысяч свечей пылает за решеткой, -- наполняя блеском горна низкое отверстие, озаряя сиянием небесного светила статую Пресвятой Девы, поставленную несколько выше, над узким углублением, имеющим форму архитектурной стрелки. Мария не видела ничего, кроме этого лучезарного видения, даже не скользнула взором по костылям, который устлали часть свода, не взглянула на набросанные в кучу букеты, вянущие посреди гирлянд из плюща и шиповника; даже на самый алтарь, поставленный посредине, рядом с небольшим передвижным органом. Но подняв глаза, она снова встретила взором белое здание собора, обрисовывавшееся над вершиной утеса, на голубом фоне неба; собор виднелся теперь сбоку, тонкая игла шпица как бы сливалась с беспредельной синевой, возносилась, словно молитва.
   -- О, Всемогущая Дева... Царица Дев... Пресвятая, Непорочная...
   Пьеру удалось продвинуть ящик Марии в первый ряд, перед дубовыми скамьями, уставленными в значительном количестве под открытым небом, точно в церкви. Эти скамьи покрылись уже больными, которые были в силах сидеть. В проходах теснились носилки, опущенные на землю тележки, колеса которые цеплялись за смежные груды тюфяков и подушек.
   Пьер узнал, проталкиваясь вперед, семью Виньеронов с их жалким сыном Гюставом, положенным вдоль скамьи; он заметил также отделанное кружевами ложе госпожи Дьелафэ, у изголовья которой молились, склонив колени, ее муж и сестра. Все больные вагона встретились тут; господин Сабатье был возле брата Изидора, госпожа Ветю полулежала в лежке, Элиза Рукэ сидела, Ла-Гривотт в экстазе поднималась на обоих локтях. Госпожа Маз опустилась на колени в стороне и углубилась в молитве Госпожа Венсан, также коленопреклоненная, держала на руках маленькую Розу, протягивая ее с пламенной мольбой к Пресвятой Деве; в движении ее ясно выражалась безумная материнская любовь, она, видимо, надеялась, что Пресвятая Дева взглянет и сжалится над больной девочкой. Толпа паломников все прибывала, теснилась около окруженного пространства, постепенно разрослась до берега Гана.
   -- О, Дева Милосердная, -- продолжала вполголоса шептать Мария, -- о, Дева Заступница за всех скорбящих... Дева, зачавшая без греха...
   Она умолкла, не имея сил произнести ни слова больше; уста ее колебались от произносимой молитвы, она смотрела на Пьера пламенными глазами. Священник подумал, что она хочет передать какое-нибудь желание. Он наклонился.
   -- Хотите ли вы, чтобы я оставался здесь в вашем распоряжении, -- я могу вскоре отвезти вас к купелям?
   Когда Мария поняла, о чем говорит ее священник, она отрицательно покачала головой. Затем заговорила с лихорадочным возбуждением:
   -- Нет, нет! Я не хочу погрузиться дня утром... Мне кажется, что надо сделаться такою беспорочною святою, чтобы попытаться, не удостоишься ли чуда!.. Я хочу все сегодняшнее утро молить Пресвятую Деву, сложив руки, -- я хочу молиться всеми силами души.
   Молодая девушка добавила, задыхаясь от волнения:
   -- Вернитесь отвезти меня в больницу не раньше одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда. Пьер, однако, не ушел, остался возле нее. Он на мгновение опустился даже на колени; ему также хотелось молиться, обратиться к Богу с такою же пламенной верой, просить об исцелении этой больной девушки, любимой им с братской нежностью. Но с тех пор, как Пьер очутился перед Пещерой, им стало овладевать смущение, затаенное недовольство, сдерживавшее молитвенный порыв. Он жаждет веры, он надеялся всю ночь, что вера снова зацветет в его душе, как прекрасный цвет неведения и наивности, едва он склонит колени на чудотворной почве. Но он испытывал только раздражение с беспокойством перед этой декорацией, перед статуей, синеющей в мерцающем освещении восковых свечей, между лавкой с образками и четками, где толпятся покупатели, и большою каменной кафедрой, с которой один из отцов Успения трояко провозглашает Аvе. Неужели душа его безнадежно очерствела? Неужели божественная роса не в силах смягчить ее, сделать подобно невинным душам детей, отдающихся всем сердцем очарованию легенды?
   Пьер не мог сосредоточиться в молитвенном настроении, все окружавшее развлекало его. Он узнал отца Массиаса в монахе, занимавшем кафедру. Ему уже случалось встречаться с ним; его смущала сумрачная страстность Массиаса, тощее лицо с блестящими глазами, с большим красноречивым ртом, насилующим небо, заставляя его снизойти на землю. Рассматривая и удивляясь, как чужд для него этот человек, Пьер заметил, что у подножия кафедры отец Фуркад горячо совещается с бароном Сюиром. Последний, по-видимому, не решался на что-то; однако, в конце концов, он согласился, любезно кивнув голоного. Возле них стоял аббат Жюден; он задержал на минуту отца Фуркада. На его широком, добродушно-старческом лице также отразилось некоторое смущение. Затем, он, в свою очередь, покорно преклонился.
   Вдруг на кафедре появился отец Фуркад. Он стоял, выпрямив свой высокий стан, несколько согнувшийся от припадка подагры. Он не хотел, чтобы отец Массиас, его возлюбленный, предпочитаемый всем брат, совершенно покинул кафедру! Отец Фуркад остановил его на верхней ступени узкой лестницы, оперся на его плечи.
   Он заговорил звучным, торжественным голосом, убежденно властным тоном, водворявшим среди паломников глубокое безмолвие.
   -- Мои дорогие братья, мои дорогие сестры, прошу вас простить мне, что я прервал ваши молитвы: но я хочу обратиться к вам с важным сообщением, воззвать к содействию всех наших верующих душ. Сегодня утром вам пришлось оплакивать горестный случай: один из наших братьев умер в поезде, приближаясь к земле обетованной...
   Он на мгновение остановился. Стан его сделался как будто еще выше, прекрасное лицо, обрамленное пышною, длинною бородою, просияло.
   -- И вот, мои возлюбленные братья, мои возлюбленные сестры, меня осенила мысль, что мы не должны, несмотря ни на что, впадать в отчаяние... Как знать, не пожелал ли Господь ниспослать эту смерть, чтобы явить миру Свое всемогущество?.. Мне как бы слышится тайный голос, побуждающий меня взойти на кафедру, обратиться к вам с просьбой помолиться за человека, которого уже нет, но спасение которого, тем не менее, в руках Пресвятой Девы; Она всегда может умилостивить Своего Божественного Сына... Да! Человек этот здесь, я приказал принести тело, -- и, быть может, теперь зависит лишь от вас, чтобы поразительное чудо озарило землю, если ваши молитвы грянут небо... Мы погрузим тело в купель, мы 6удем умолять Господа, Вседержителя мира, воскресить его, ниспослать нам дивное знамение Своей божественной благости...
   На богомольцев повеяло неведомым таинственным холодом. Все лица побледнели; и, хотя никто не раскрыл уст, казалось, что среди присутствовавших пронесся чей-то шепот.
   -- Но, -- снова вдохновенно заговорил отец Фуркад, объятый пламенной верой, -- как, горячо должны мы молиться! Мои дорогие братья, мои дорогие сестры, я прошу у вас всей вашей души, прощу молитвы, в которую вы вложите ваше сердце, вашу кровь, вашу казнь, со всем, что есть в вашем существе наиболее земного и возвышенного... Молитесь с напряжением всех сил, молитесь, забывая, кто вы и где вы, молитесь так же, как любят, как умирают, -- потому, что мы обращаемся теперь к Богу за такою дивною, поразительною, необычайною милостью, что только пыл нашего преклонения может побудить Провидение ответить нам... И чтобы наши молитвы стали убедительнее, чтобы они успели расшириться и вознестись к стопам Предвечного, мы погрузим тело в купель сегодня вечером, в четыре часа пополудни... Мои дорогие братья, моя дорогие сестры, молитесь, молитесь Пресвятой Деве, Царице ангелов, Утешительнице всех скорбящих!
   И сам он, взволнованный, потрясенный, стал перебирать четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Трепетное, гробовое безмолвие нарушилось, толпу охватило заразительное волнение, разразившееся криками, плачем, бессвязным бормотанием молитв. На паломников как будто повеяло бредом, личная воля исчезла, все эти люди превратились в одно существо, изнемогающее от избытка любви, охваченное безумным желанием невозможного чуда.
   Пьеру почудилось на мгновение, что земля обрушилась под ним, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся с колен, отошел в сторону.
   

III

   Пьер удалялся, будучи не в силах преодолеть своего смущения; что-то неудержимо отталкивало его от Пещеры. Проходя около нее, он заметил де Герсена, коленопреклоненного, погрузившегося в горячую молитву. Молодой священник не видел его с самого утра, не знал, удалось ли отцу Марии нанять комнаты. Он хотел было подойти к нему. Затем он поколебался, не желая нарушить сосредоточенного настроения: де Герсен, очевидно, молится о своей дочери, обожаемой им, несмотря на постоянные увлечения своего беспокойного ума. Пьер прошел мимо, углубился в тенистую аллею. Пробило девять часов, в его распоряжении еще два часа.
   Пустынный берег Гава, по которому пастух гнал в былое время свиней, превратился, благодаря притоку денежных средств, в роскошную набережную. Пришлось отвести несколько в сторону течение реки, чтобы расширить свободное пространство и соорудить монументальную набережную с широким тротуаром, отгороженным перилами. Набережная упиралась в холм, тянулась на протяжении от двухсот до трехсот метров; она представляла собой закрытое место гулянья, снабженное скамейками, оттененное прекрасными деревьями.
   Пьер никого не встретил здесь, только конец чрезмерно людной процессии виднелся на краю. Между стеною, отделявшею набережную с южной стороны, и обширными полями, простиравшимися к северу, по другую сторону Гава, таились укромные уголки, лесистые склоны, пестрящие белыми фасадами монастырей. В знойные августовские дни, под тенистыми деревьями, над проточными струями господствовала восхитительная прохлада.
   Пьер тотчас же почувствовал успокоение, точно пробудившись от тяжелого сновидения. Он проверял себя, встревоженный испытанными впечатлениями. Разве он не приехал утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что он уже на пути к обновлению веры, что он начинает снова верить, как в детские годы, когда мать заставляла его молитвенно складывать руки, научая бояться Бога? И вот, как только он очутился перед Пещерой, языческие обрядности католического культа, насильственность веры, борьба против разума едва не довели его до обморока! Что же станется с ним? Неужели он не может даже попытаться побороть свои сомнения, воспользовавшись путешествием для наблюдений, которые убедили бы его? Первые шаги смутили его, он упал духом; и только эти тенистые деревья, этот прозрачный потолок, эта тихая, прохладная набережная помогли ему оправиться от потрясения.
   В конце аллеи Пьера удивила неожиданная встреча. Он несколько мгновений всматривался в шедшего навстречу высокого старика, в застегнутом на все пуговицы сюртуке и в шляпе с плоскими нолями.
   Пьер старался припомнить это бледное лицо с орлиным носом и черными, проницательными глазами. Но длинная седая борода и серебристые пряди длинных волос сбивали его соображение. Старик остановился, также, по-видимому, в сильном изумлении.
   -- Пьер! Вот, не ожидал-то встретиться с вами в Лурде!
   Молодой священник тотчас же узнал де Шассеня, друга покойного отца и своего личного, вылечившего и поддержавшего его во время телесного и духовного кризиса, после смерти матери.
   -- Ах, дорогой доктор, как я рад встрече с вами!
   Они обнялись и расцеловалось с глубоким пением. При виде снежной белизны волос и медленной походки, бесконечно печального лица, вспомнил, что этого человека состарили упорно следовавшие его несчастия. Прошло всего несколько лет, -- и вот Пьер встречает его на смерть пораженным судьбою.
   -- Вы не знали, что я остался в Лурде? Не мудрено: я не веду большой переписки, я прекратил общение с живыми, переселился в страну мертвых.
   В глазах его заблестели слезы; он продолжил дрожащим голосом:
   -- Послушайте, присядемте-ка на эту скамью! Это доставит большое удовольствие на время ожить в вашем присутствии, как в былые годы.
   Священник, в свою очередь, почувствовал, что его душат рыдания. Он не находил утешений, только прошептал:
   -- Ах, мой добрый доктор, мой старый друг, я сожалею о вас от всего сердца, от всей души.
   Вся жизнь доктора Шассеня была разбита утратами. Доктор и его дочь Маргарита, очаровательная девушка двадцати лет, привезли в Котерэ госпожу Шассень, примерную супругу и образцовую мать, здоровье которой внушало им опасение. По истечении двух недель, она значительно поправилась, стала поговаривать о различных экскурсиях вдруг, однажды утром, ее нашли внезапно умершей в постели. Потрясенные этим жестоким ударом, отец и дочь не могли оправиться от коварной изменчивости судьбы. Доктор, уроженец Бартрэ, выстроил на кладбище в Лурде семейный склеп, в котором уже покоились его родители. Поэтому он пожелал, чтобы прах жены похоронили рядом с пустой могилой, в которую он сам рассчитывал улечься в недалеком будущем. Он пробыл в Лурде с неделю; между тем, Маргарита, простудившись, слегла в сильном ознобе и умерла на вторые сутки. Пораженный новой катастрофой, отец не успел даже определить болезнь. На кладбище, в пустой могиле, рядом с матерью, похоронили не его, а дочь, блиставшую в расцвете молодости красотою и здоровьем. Человек, избалованный счастьем накануне, человек, обожаемый двумя любимыми существами, нежная заботливость и привязанность которых согревали ему сердце, превратился в жалкого, хилого старика, холодеющего в одиночестве. Он разом лишился всего, что составляло отраду его жизни, он стал завидовать каменщикам, разбивающим щебень на дорогах, когда встречал босоногих женщин и девочек, несущих им суп. Он решился не выезжать из Лурда, покинул все: свои работы, парижскую практику, чтобы жить здесь, возле могилы, в которой уснули вечным сном его жена и дочь.
   -- Ах, мой старый друг, -- повторил Пьер, -- как горячо я сочувствовал вам!.. Какие ужасные утраты! Но почему вы совсем позабыли о тех, кто вас любит? Зачем вы уединились здесь, углубись в свое горе?
   Доктор взмахнул рукою, точно обводя горизонт.
   -- Я не могу удалиться отсюда, они здесь и хотят, чтобы я был возле... Все кончено, я жду лишь, когда наступит время соединиться с ними.
   Они замолчали. За ними, в кустарниках, порхали птицы; напротив слышался ропот Гава. На склонах холмов солнечные лучи как будто рассыпались золотою пылью. Под густою зеленью листвы, на уединенной скамье, все также веяло восхитительной прохладой, они сидели -- точно в пустыне -- в двухстах шагах от толпы, от которой ни один человек не отделился, не забрел случайно в эту сторону.
   Они долго беседовали друг с другом. Пьер рассказал доктору, при каких обстоятельствах приехал он утром в Лурд, с национальным паломничеством, сопутствуя господину де Герсен и его дочери. Зато он воскликнул, чрезвычайно изумленный:
   -- Как, господин доктор, вы теперь считаете чудо возможными? Вы, которого я всегда знал неверующим, по меньшей мере, совершенно равнодушным религии!
   Пьер всматривался в него, пораженный рассказами доктора о Пещере и Бернадетте. Шассень, -- человек такого положительного ума, ученый, признающий лишь точные знания, в котором Пьер в прежнее время так высоко ценил силу аналитического мышления! Каким образом светлый и возвышенный ум такого закала, ум чуждый всякой веры, воспитывавшийся систематически и на данных опыта, мог дожить до признания чудесных исцелений, производимых божественным источником, который извлекла Пресвятая Дева из-под пальцев девочки?
   -- Однако, дорогой доктор, вспомните хорошенько. Ведь, вы же сами доставили моему отцу сведения о Бернадетте, -- вашей маленькой землячке, как вы называли; вы же, позднее, когда эта история на время увлекла меня, подробно говорили со мною о Бернадетте. В ваших глазах она была лишь больною, страдающей галлюцинациями, недоразвившейся девочкой, действующей полусознательно, неспособною к напряжению воли... Неужели вы забыли о наших беседах, о моих сомнениях, о здравом разуме, в котором вы помогли мне укорениться?
   Пьер волновался. Может ли быть совпадение страннее? Он, священник, в прежнее время примирившийся со слепой верой, утратил веру от сближения с этим врачом, тогда равнодушным в религии, -- и вот встречает его обратившимся, преклоняющимся пред мистическими явлениями, а сам умирает от бессильного стремления к вере!
   Вы признавали только точные, проверенные опытом факты... Неужели вы отреклись от науки?
   Шассень, с лица которого перед тем не сходила кроткая, печальная улыбка, гневно и презрительно взмахнул рукою.
   -- Наука! Что она значит: разве я знаю что-нибудь, разве я властен над чем-либо?.. Вы только что спросили меня, от какой болезни умерла моя бедная Маргарита. Но я решительно ничего не знаю об этом! Я, которого считают таким ученым, так хорошо вооруженным для борьбы со смертью, -- я ничего не понял, я ничего не мог сделать, не мог продлить даже на час жизнь моей дочери. А моя жена? Я нашел ее похолодевшую в постели, хотя она легла с вечера поправляющейся и веселой. Разве я сумел хотя бы предугадать, что моя помощь может понадобиться?.. Нет, нет, не говорите мне о науке, в моих глазах она оказалась несостоятельной. Я не хочу слышать о ней, я ничего не знаю, я невежда, жалкий, слабый человек.
   Он говорил это, возмущаясь и негодуя на свое минувшее самодовольное тщеславие. Успокоившись несколько, он добавил:
   -- Меня мучит больше всего одно угрызение. Я терзаюсь им, эта мысль заставляет меня постоянно блуждать здесь, бродить среди молящихся... Я горько сожалею, что не пришел раньше преклониться перед Пещерой и не привел к ней два любимых существа. Они склонились бы на колени, я опустился бы рядом с ними, и Пресвятая Дева, быть может, целовала бы и охраняла их. А я, глупец, только погубил их.
   Глаза Шассеня наполнились слезами.
   -- В детстве, в Каргрэ, мне, помните, мать моя, простая крестьянка, учила меня, как складывать руки и просить каждое утро молиться. Я отчетливо вспомнил эту молитву, и сделался одиноким, слабым и беспомощным, как ребенок. Что делать, мой друг! Мои руки сами сложились, как в былое время. Я чувствовал себя слишком несчастным, слишком обездоленным, слишком больно испытывал потребность в человеческой помощи, в божестве, которое, думаю, желало бы за меня, которое успокоило бы меня в своей предвечной мудрости... Какой сумбур водворился в моей злосчастной жизни после ужасного удара, который поразил меня как обухом! Я не спал двадцать ночей, надеялся, что сойду с ума. Раздираемый противоречиями, я то досадовал, грозя небу, то простирался ниц перед ним, умоляя Бога прибрать и меня вслед за любимыми существами. Меня успокоила, наконец, уверенность в том, что существует возмездие: беспредельная любовь возвратила мне веру. Вы знали мою дочь, видели прекрасной, полной жизненных сил; разве не было вопиющей несправедливостью, если бы для нее, жившей, не испытавшей радостей бытия, могила лучше сокровенного существования? Она должна родиться, я, безусловно, убежден в этом, потому мне слышится иногда ее голос, она мне говорит, что мы встретимся, увидимся еще. Я живу одной целью на соединение с утраченными возлюбленными существами, я ожидаю новой жизни вместе с ними, -- и только эта уверенность может служить для нас утешением в этом исполненном скорбей мире! Я отдался Богу, потому что лишь Он, Всемогущий, может вернуть мне мою милую дочь, мою дорогую жену.
   Пьер заметил, что Шассень во время разговора не переставал слегка дрожать, как старик, впавший в дряхлость. Священник понял, каким образом произошло это обращение. Ученый, интеллигентный человек состарился, вернулся к вере под влиянием чувствительности. Он не подозревал, что обнаружит нечто вроде атавизма в области верований у этого уроженца Пиренеев, сына горной крестьянской семьи, воспитавшегося на легендах, он не предполагал, чтобы легенды могли вновь поработить его после того, как их вытеснили пятидесятилетние научные изыскания. Кроме того, в данном случае сказалась усталость, разочарование человека, которому наука не дала счастья, который возмутился против науки в тот день, когда она оказалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Помимо этого, в обращении Шассеня играл роль упадок энергии, сомнение во всем, зародившее в душе жажду признать что-либо незыблемым, безусловным: старик, смягчившийся с годами, нашел счастье в усыплении, в слепой вере.
   Пьер не спорил, не смеялся, -- этот высокий, пораженный горем старец и его болезненное одряхление раздирали сострадательное сердце. Как не пожалеть, что самые сильные, проницательные умы впадают в детство под влиянием столь жестоких испытаний.
   -- Ах, -- вздохнув, прошептал он, -- я хотел бы также выстрадать, чтобы мой рассудок умолк, чтобы я мог опуститься на колени перед Пещерой, верить во все эти прекрасные истории!
   На устах Шассеня промелькнула кроткая улыбка, по временам озарявшая еще его лицо.
   -- Вы думаете о чудесах, не так ли? Вы священник, дитя мое, я знаю, что делает вас несчастным... Чудеса кажутся вам невозможными. Но почему вы уверены в этом? Не забывайте, что вы, в сущности, не знаете ничего; кажущееся невозможным для наших чувств, осуществляется ежеминутно. Однако мы с вами заболтались, сейчас пробьет одиннадцать часов, вам нужно вернуться к Пещере. Но я буду ожидать вас в половине четвертого. Я сведу вас в бюро медицинских освидетельствований и надеюсь показать вам вещи, которые удивят вас... Не забудьте же, я жду вас к половине четвертого.
   Доктор Шассень отпустил молодого священника и остался один на скамье. Стало еще жарче, дальние склоны гор пылали, залитые ослепительным солнечным блеском. Старик задумался, углубившись в свои мечты, в зеленоватой тени листвы. Прислуги прислушивались к немолчному шепоту Гава, точно с ним говорил донесшийся из неземных обителей, знакомый любимый голос...
   Пьер поспешил вернуться к Марии. Ему удалось пробраться к ней без особенных усилий. Толпа редела, многие уходили завтракать. Около молодой девушки спокойно сидел ее отец, де Герсен, тотчас принявшийся объяснять, что задержало его так долго. В течение более чем двух часов, он, блуждая утром по всему Лурду, стучался в двери двадцати гостиниц, -- и нигде не мог найти ни одной коморки для ночлега. Паломникам сдали внаем даже комнаты служанок, не было возможности найти хотя бы тюфяк, чтобы устроить постель где-нибудь в коридоре. Он уже отчаивался, как вдруг ему посчастливилось отыскать две комнаты, хотя и тесные, и в хорошей гостинице, des Apparitions, в одном из самых приличных отелей города. Лица, нанявшие эти помещения, сообщила по телеграфу, что их больной скончался. Он весь сиял, радуясь такой необыкновенной удаче.
   Пробило одиннадцать часов, плачевная процессия двинулась обратно по площадям и улицам, озаренным солнечными лучами. Вернувшись в больницу Notre-Dame des Douleurs, Мария упросила своего отца и молодого священника пойти спокойно позавтракать в гостиницу, затем отдохнуть немного и вернуться за ней лишь к двум часам, когда больных снова понесут к Пещере. Но в отеле des Apparitions, после завтрака, когда де Герсен и Пьер поднялись в свои комнаты, отец Марии, изнемогавший от усталости, заснул так крепко, что священник не решился разбудить его. К чему тревожить его? Его присутствие вовсе не так необходимо. Пьер один вернулся в больницу, процессия вновь спустилась к Пещере, миновала Plateau de lа Merlasse и площадь du Rosaire, среди непрерывно прибывавшей толпы, волновавшейся и осенявшей себя крестным знамением, радуясь чудному августовскому дню.
   Водворившись снова перед Пещерой, Мария спросила:
   -- Мой отец присоединится к нам?
   -- Да, он теперь прилег отдохнуть.
   Мария сделала одобрительный жест рукою. Потом она заметила дрожавшим от волнения голосом:
   -- Послушайте, Пьер, придите отвезти меня в купели не раньше, чем через час... Я еще не приготовилась к восприятию небесной милости, я хочу молиться, молиться.
   Хотя она так пламенно стремилась сюда, однако, смутный страх томил ее перед Пещерой; она колебалась, когда настал час попытать чудо. Мария рассказала, что она не могла прикоснуться к пище. В это время к ним подошла молодая девушка.
   -- Дорогая mademoiselle, если вы чувствуете себя слишком слабой, не забывайте, что мы запаслись бульоном.
   Мария узнала Раймонду. Молодым девушкам поручали раздавать больным у Пещеры чашки с бульоном и молоком. В предыдущие годы некоторые из этих девиц проявляли такое щегольство в украшении себя шелковыми передниками, отделанными кружевами, что их обязали носить форменный передник из скромной холстинки с белыми и синими квадратами. Раймонда сумела, однако, придать изящества простенькому костюму, казалась обворожительной, благодаря своей свежести н хлопотливому рвению молодой хозяйки.
   -- Не хотите ли? -- повторила она, -- махните мне только, я сейчас же подам вам бульону.
   Мария поблагодарила, сказав, что, наверное, не станет ничего есть; затем обернувшись к священнику, она добавила:
   -- Один час, еще один час, дорогой друг.
   Пьер хотел остаться возле нее. Но все место приказано было предоставить больным, присутствие носильщиков не допускалось. Увлеченный потоком толпы, священник очутился перед купелями; необычайное зрелище приковало его внимание. Перед тремя надстройками, где помещалось по три купели, -- шесть для женщин и три для мужчин, -- была устроена продолговатая площадка, обсаженная деревьями. Она была отгорожена посредством каната, привязанного к стволам, и оставалась свободной. Больные в маленьких тележках или на тюфяках своих носилок ожидали здесь своей очереди. По другую сторону каната теснилась огромная, восторженная толпа.
   Один капуцин, стоя посредине площадки, руководил молитвами. Возгласы Аvе повторялись непрерывно, подхватываемые шумливою толпою. Когда госпожа Венсан, долго ожидавшая своей очереди, бледнела от волнения, вступила, наконец, за ограду, держа в руках дорогую ношу, исхудалую девочку, похожую на восковую статую, капуцин упал на колени и, скрестив руки, воскликнул: "Господи, исцели наших больных!". Он повторял этот крик десять, двадцать раз, все с большим воодушевлением, и толпа каждый раз вторила ему, волнуясь, рыдая, лобызая. Пронеслось как будто поветрие безумия, склонившее все чела.
   Пьер замер, пораженный страдальческим рыданием, исходившим точно из недр этого народа; мольба звучала все громче, переходя в настойчивый, нетерпеливый, гулкий, почти гневный крик как бы вымогающий чудес у неба. "Господи, исцели наших больных!", "Господи, исцели наших больных!.." Крики следовали один за другим, не умолкая.
   Но вдруг произошел переполох. Ла-Гривотт залилась горючими слезами, потому что ее отказались грузить.
   -- Они толкуют, что я чахоточная, а чахоточным будто бы нельзя погружать в холодную воду... не далее, как сегодня утром, -- я сама видела, -- они грузили такую же больную. Почему же отказывают? Я надрываюсь, целых полчаса убеждаю их, они огорчают Пресвятую Деву. Я исцелюсь, я чувствую это, исцелюсь!..
   Заметив, что Ла-Гривотт привлекает к себе лишнее внимание, один из священников, состоящих в купелях, подошел к ней, стал ее уговаривать, пусть она подождет, они посмотрят, спросят разрешения у преподобных отцов. Если она будет послушна, ее, быть может, погрузят.
   А крики не прекращались: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!.." Пьер, заметивший госпожу Ветю, также ожидавшую возле купелей, не мог отвести глаз от ее лица, утомленного надеждой; она не спускала взгляда с дверей, откуда счастливые избранницы выходят исцеленные!
   Но вот мольбы и заклинания раздались с такой силой; Пьер содрогнулся, слезы невольно вытекали у него на глаза; госпожа Венсан вновь появилась со своего девочкой на руках. Несчастную малютку погрузили в холодную воду без сознания; еще влажное личико осталось так же бледным, как и раньше. Веки были опущены, выражение лица казалось еще более болезненным, мертвенным. Мать, истерзанная бесконечной агонией обожаемой дочери, сведенная в отчаяние отказом Пресвятой Девы, сжалившейся над страданиями малютки, горько рыдала. Однако когда госпожа Ветю вошла, в свою очередь, с порывистой стремительностью умирающей, завидела источник живой воды: заклинающие возгласы разразились, без малейшего признака разочарования или утомления. "Господи, исцели наших больных!" Капуцин распростерся ниц лицом, толпа, молитвенно скрестив руки, гудела, покрывая землю поцелуями.
   Пьер хотел подойти к госпоже Венсан, сказать ей несколько сочувственных слов, ободрить ее; и новый наплыв паломников помешал ему приблизиться, оттеснив его к фонтану, осаждаемому так усердно. Здесь была сложена из камня низкая, длинная стена, покрытая навесом. Несмотря на то, что вода струилась в узкий бассейн из двенадцати кранов, паломникам пришлось сгруппироваться в ряд, ожидая очереди. Многие наполняли водой бутылки, жестянки, каменные кувшины. Во избежание чрезмерной траты воды, краны действовали лишь при нажиме. Женщины мешкотно справлялись с этой задачей, обливая себе ноги. Не запасшиеся сосудами, приходили к фонтану напиться и омыть лицо. Пьер заметил, один молодой человек выпил семь небольших стаканов и столько же раз обмыл себе глаза, не обливаясь. Другие пили из раковин, оловянных кубков, кожаных складней.
   Пьера особенно заинтересовала Элиза Рукэ, которая, считая излишним обращаться к купелям для исцеления ужасной язвы, обезобразившей ее лицо, довольствовалась омовениями, совершаемыми с утра у фонтана, ежечасно. Она опускалась на колени, раскрывала косынку, старательно прикладывала к изъязвлению платок, смачиваемый ею, точно губку. Вокруг нее толпа пела в таком возбуждении, что никто не обращал внимания на чудовищно безобразное лицо несчастной девушки; паломники мылись и пили из того же желоба, в котором она смачивала свой платок.
   Жерар, проходивший в это время, подкатывая к купелям господина Сабатье, подозвал Пьера, заметив, что молодой священник не занят, он попросил его следовать за ними, помочь: паралитика, вероятно, легко выгрузить и окунуть в воду. Таким образом, Пьер пробыл около получаса в мужской кули. Жерар тем временем вернулся к Пещере за другим больным. Купели показались ему устроенными вольно и удобно. Они состояли из трех купален, да спускались по ступенькам; отделения купели были отделены перегородками. Вход в каждую ванну был занавешен занавеской из холста, которую можно было дернуть, чтобы скрыть больного от посторонних взоров.
   Пред купальнями находилась общая комната, выложенное плитами помещение; меблировка этой комнаты состояла из скамьи и двух стульев. Вольные раздевались здесь и затем снова одевались, производя торопливо и с неловкостью, обличавшею тревожную стыдливость. В общей комнате находился обнаженный больной, завернувшийся наполовину в запаску, стараясь дрожащими руками прикрепить повязку. Другой больной, чахоточный, поразительной худой, лихорадочно дрожал; в горле его слышалось хрипение, кожа посинела, испещрялась фиолетовыми пятнами.
   Пьер содрогнулся от ужаса, увидев брата Изидора, которого выносили из купели. Миссионер лишился чувств, обморок приняли за смерть, затем больной снова начал стонать. Сердце сжималось от жалости при виде длинного тела, изнуренного страданиями, похожего на клок человеческого мяса, брошенный на прилавок мясной. Два санитара, погрузившие его, с величайшим трудом надели на него рубашку, опасаясь, что Изидор скончается при малейшем сотрясении.
   -- Господин аббат, не поможете ли вы мне? -- спросил санитар, раздевавший господина Сабатье.
   Пьер с поспешной готовностью принялся помогать ему. Всмотревшись в человека, исполнявшего столь скромные обязанности, он узнал маркиза Сальмон-Рокбэр, на которого указал ему де Герсен, выходя со станции. Маркизу было около сорока лет, на его продолговатом лице выделялся крупный, благородно очерченный нос. Последний представил одного из древнейших и знатнейших французских народов, он обладал крупным состоянием, роскошным отелем в Париже, на улице де Lille, огромными поместьями в Нормандии... Он ежегодно приезжал в Лурд и проводил в нем три дня во время паломничества; он поступал таким образом из простого чувства сострадания, не руководил никакими религиозными соображениями, маркиз исполнял свои духовные обязанности лишь потому, что принято в лучшем обществе. Он упорно отказывался от всякого почета, хотел остаться простым санитаром; в этом году он принял на себя обязанность погружать больных, трудился до изнеможения с утра до вечера, возясь с лохмотьями, снимая и одевая повязки.
   -- Будьте осторожны, -- заметил он, -- снимайте носки не торопясь. Я сейчас вернусь, -- принесли носилки для бедного больного, которого там одевают.
   Он отошел на минуту от господина Сабатье, чтобы обуть несчастного. Маркиз почувствовал, что левый башмак вымок. Он посмотрел внутрь: оказалось, что из язвы на ноге вытек гной, намочивший пятку. Он должен был опорожнить и осушить башмак, раньше, чем одел его на больную ногу; маркиз сделал это с чрезвычайными предосторожностями, боясь разбередить рану.
   -- Теперь, -- сказал он Пьеру, вернувшись к господину Сабатье, -- возьмитесь за другой край кальсон, мы сдернем их одним махом.
   В небольшом зале находились только больные и назначенные для ухода за ними санитары. Тут же присутствовал один священник, читавший Pater и Аvе, так как молитвы не должны прекращаться ни на минуту. Наружная дверь, выходящая на площадку, отгороженную канатом, была задернута простою подвижноq портьерой. Пламенные воззвания молящейся толпы доносились непрерывным гулом, сопровождавшим пронзительный голос капуцина, выкрикивавшего без устали: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!.." Из высоких окон падал бледный, как будто холодный свет, веяло сыростью, затхлым воздухом погреба, залитого водою.
   Наконец господин Сабатье раздели. Ему повязали на живот узкий передник.
   -- Прошу вас, -- сказал он, -- опускайте меня в воду потихоньку.
   Холодная вода приводила его в ужас. Он рассказал, что погруженный впервые, он испытал такие ужасные мучения, что поклялся никогда не повторять своей попытки. Слушая его, можно было подумать, что не существует более жестоких страданий. Зато вода, как он выражался, далеко не заманчива. Опасаясь, что источник иссякнет, отцы-блюстители Пещеры переменяли в то время воду в купелях лишь два раза в сутки. В каждую воду погружалось около ста больных, -- не трудно себе представить, какое месиво получалось под конец омовений. В купели оставались сгустки крови, обрывки кожи, струпья, клочья корпии и бинтов, -- ужасный бульон, настой на всевозможных болезнях, язвах, нагноениях. Вода превращалась в настоящий питомник заразных зародышей, в экстракт самых опасных микроорганизмов: чудо, по-видимому, состояло в том, что больные оставались живыми после погружения в эту человеческую грязь.
   -- Потише, потише, -- повторил господин Сабатье Пьеру и маркизу, посадивших его на скрещенные руки, чтоб отнести в купальню.
   Он смотрел с ужасом боязливого ребенка густую, темную воду, на поверхности которой плавали сальные грязные пятна. У левого края колебался красный сгусток запекшейся крови, точно на этом месте прорвался нарыв. Всюду виднелись обрывки холста, омертвелых телесных тканей. Но ужас господин Сабатье по отношению к холодной воде был так боязлив, что он предпочитал погружения в вечернюю загрязненную купель, так как она несколько согревалась от множества окунувшихся в нее тел.
   -- Мы опустим вас понемногу, по ступенькам, -- вполголоса пояснил маркиз.
   Затем, он посоветовал Пьеру крепко держать больного под мышками.
   -- Не опасайтесь, -- сказал священник, -- я выпущу его из рук.
   Они осторожно опустили господина Сабатье. Из воды выступала только спина, опухшая, вздрагивавшая от боли. Когда больной погрузился, голова конвульсивно откинулась, послышалось, точно захрустели кости. Господин Сабатье порывисто дышал, захлебывался.
   Священник, стоявший перед купелью, стал провозглашать, с особенным рвением: бя. Дойдя до конца аллеи, Пьер неожиданно встретил человека, которому несказанно обрадовался. Уже несколько секунд он всматривался в приближавшегося к нему высокого старика в застегнутом наглухо сюртуке и в шляпе с плоскими полями; Пьер старался вспомнить, где он видел это бледное лицо, орлиный нос и черные проницательные глаза, но его ввели в заблуждение большая седая борода и длинные седые волосы. Старик остановился: он тоже был удивлен.
   -- Как, Пьер! Вы в Лурде!
   Тут молодой священник сразу узнал доктора Шассеня, друга своего отца и своего собственного старого друга, вылечившего его после смерти матери от тяжелого нравственного и физического недуга.
   -- Ах, милый доктор, как я рад вас видеть!
   Они с волнением расцеловались. Теперь седина волос и бороды, медленная поступь, бесконечно печальное выражение лица напомнили Пьеру, какие тяжкие несчастья состарили доктора. Прошло всего несколько лет с тех пор, как они виделись, и как жестоко расправилась с ним за это время судьба!
   -- Вы не знали, что я остался в Лурде? Правда, я больше не пишу, я вычеркнул себя из списка живых и живу в стране мертвых.
   Слезы стояли в его глазах, и Шассень продолжал надломленным голосом:
   -- Сядем на скамью, я буду так рад побеседовать с вами, как когда-то!
   Пьера тоже душили слезы, он не находил слов для утешения и только пробормотал:
   -- Ах, милый доктор, мой старый друг, мне было жаль вас от всего сердца, от всей души!
   Страшное горе сразило Шассеня, вся жизнь его пошла прахом. Доктор Шассень с дочерью Маргаритой, прелестной двадцатилетней девушкой, привез в Котере г-жу Шассень, чудесную жену и мать, чье здоровье внушало им опасения; через две недели она почувствовала себя гораздо лучше, мечтала о том, чтобы поехать куда-нибудь в экскурсию, и вдруг однажды утром ее нашли в постели мертвой. Сраженные страшным ударом, отец и дочь совсем растерялись. У доктора, уроженца Бартреса, был на кладбище в Лурде семейный склеп, где уже покоились его родители. Он захотел похоронить жену тут же, рядом с пустой могилой, которую предназначил для себя, Шассень на неделю задержался в Лурде с Маргаритой. Неожиданно девушку стало сильно лихорадить, вечером она слегла, а на следующий день скончалась, причем потерявший голову отец не мог даже определить ее болезни. В пустую могилу рядом с матерью положили цветущую, молодую, красивую девушку. Счастливый, еще вчера любимый человек, возле которого жили два дорогих его сердцу существа, обратился в несчастного старика, убитого одиночеством. Вся радость жизни от него ушла; он завидовал каменщикам, разбивавшим на дороге камни, когда босые жены или дети приносили им обед. Он решил остаться в Лурде, все бросил: работу, парижскую клиентуру, чтобы жить возле могилы, где жена и дочь спали последним сном.
   -- Ах, мой старый друг, -- повторил Пьер, -- как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? К чему замыкаться здесь со своим горем?
   Доктор жестом обвел горизонт.
   -- Я не могу уехать, они здесь, они меня держат. Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.
   Наступило молчание. Позади в роще щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнечные лучи отбрасывали на склоны холмов столбы золотой пыли, но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне -- Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не пришел помешать друзьям.
   Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена и его дочь. Некоторые высказывания доктора изумили его.
   -- Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был уверен, что вы человек неверующий или по меньшей мере с полным равнодушием относящийся к религии!
   Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор говорить так о Гроте и о Бернадетте. Человек с такой трезвой головой, ученый с таким точным умом, с такими способностями к анализу -- качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, производимых божественным источником, который по велению святой девы забил из-под пальцев бедного ребенка!
   -- Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей "землячки", как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком... Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы помогли мне справиться с нервами.
   Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, поддавшимся сверхъестественному, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!
   -- Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях?.. Значит, вы отрекаетесь от науки?
   Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.
   -- Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита, а я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо делать?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась, я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.
   В словах его чувствовалось сильнейшее возмущение против своего честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:
   -- Меня грызет ужасное раскаяние; да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям... Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила... А я, дурак, сумел только утратить их. Это моя вина.
   Из глаз его катились слезы. -- Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как когда-то, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественной силе, которая бы думала и желала за меня, убаюкала и увлекла бы меня за собой в своем вечном предвидении... Ах, какое смятение было в моей бедной голове первые дни после обрушившегося на меня несчастья! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе. И только уверенность в том, что на свете существуют справедливость и любовь, успокоила меня, вернув мне веру. Вы знали мою дочь, высокую, красивую, жизнерадостную; какая была бы чудовищная несправедливость, если бы для этой девушки, которая только начинала жить, не существовало ничего за гробом! Я совершенно убежден, что она еще вернется к жизни, я слышу иногда ее голос, он говорит мне, что мы встретимся, снова увидим друг друга! О, снова увидеть дорогих, утраченных мною жену и дочь, быть с ними вместе -- в этом единственная моя надежда, единственное утешение от всех земных горестей!.. Я предался богу, потому что только бог может мне их вернуть.
   Мелкая дрожь трясла старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере. Прежде всего -- об этом Пьер до сих пор не подозревал -- он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень попал под власть веры. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, а это всегда вызывает в человеке потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного -- уснуть навеки примиренным с богом.
   Пьер не протестовал и не смеялся; этот убитый горем старик, впавший в дряхлость, производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!
   -- Ах, -- тихо вздохнул священник, -- если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог стать там на колени и поверить во все эти сказки!
   Бледная улыбка осветила лицо старика.
   -- В чудо, не так ли? Вы -- священник, дитя мое, не мне знакомо ваше горе... Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно... Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит... Не забудьте, в половине четвертого.
   Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, яркое солнце заливало далекие холмы. Старик забылся, дремля под зеленой сенью, убаюканный нескончаемым журчанием Гава; ему казалось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.
   Пьер поспешил к Мари. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и не нашел нигде свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе- Гостинице явлений. Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.
   Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице. Мари упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть, а в два часа прийти за ней. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу. Шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; тол-па все росла и в трепете крестилась. Чудесный августовский день в этот час ликовал.
   Когда Пьер снова привез Мари к Гроту, она спросила:
   -- Отец придет сюда?
   -- Да, он сейчас отдыхает.
   Она кивнула и произнесла взволнованным голосом:
   -- Слушайте, Пьер, придите за мной через час, чтобы повезти в бассейн. Я недостаточно подготовлена, мне надо еще помолиться.
   Страстное желание поскорее омыться в источнике сменилось у нее страхом; нерешительность и сомнение овладели Мари у самого преддверия чудесного исцеления. Услышав, что Мари от волнения не могла есть, какая-то молоденькая девушка подошла к ней.
   -- Дорогая моя, если вы почувствуете слабость, я принесу вам бульону.
   Мари узнала в девушке Раймонду. Молоденькие девушки раздавали больным чашки с бульоном и молоком. В предшествующие годы некоторые из них даже наряжались в кокетливые шелковые фартучки, отделанные кружевом, но теперь им предписали форменный передник из простого полотна в синюю и белую клетку. Раймонда все же и в этом скромном наряде ухитрилась быть очаровательной и, сияя молодостью, была распорядительна, как хорошая хозяйка.
   -- Только позовите меня, и я тотчас же подам вам бульон, -- повторяла она.
   Мари поблагодарила, сказав, что ничего не будет есть, и снова обратилась к священнику:
   -- Час, еще час, мой друг.
   Пьер захотел было остаться с ней, но места для больных было так мало, что санитары сюда не допускались. Толпа увлекла его за собой, и он оказался перед бассейнами; тут его задержало необычайное зрелище. Перед тремя павильонами, где находились бассейны, по три в каждом, -- шесть для женщин и три для мужчин, -- было оставлено обширное пространство под деревьями, огороженное канатом, привязанным к стволам; больные в тележках или на носилках ждали там своей очереди, а по другую сторону каната теснилась огромная, исступленная толпа. Монах, стоя посреди огороженного пространства, руководил молитвами. Молитвы богородице, подхваченные толпой, сменяли одна другую. Слышен был смутный гул. Вдруг, когда бледная г-жа Венсен дождалась наконец своей очереди и вошла в павильон со своей драгоценной ношей, со своей девочкой, похожей на воскового Иисуса, монах-капуцин бросился на колени, скрестив руки, и закричал: "Господи, исцели наших больных!" Он повторял этот возглас десять, двадцать раз, с возрастающим пылом, и толпа вторила ему все исступленнее, рыдая, лобызая землю. Это был вихрь безумия. Пьера потрясли мучительные рыдания, поднявшиеся со дна души всех этих людей; сначала то была молитва, она звучала все громче и громче, переходила в требование, нетерпеливое и гневное, оглушительное и настойчивое; оно словно насильно заставляло небо снизойти к страждущим на земле. "Господи, исцели наших больных!.." Крик не прекращался.
   В это время послышался шум: Гривотта плакала горькими слезами, ее не хотели купать.
   -- Они говорят, что я чахоточная и меня нельзя окунать в холодную воду... А я сама видела, как они утром окунули одну... Почему же мне нельзя? Я уже полчаса твержу им, что они огорчают пресвятую деву. Я исцелюсь, я чувствую, что исцелюсь...
   Это грозило скандалом, и, чтобы замять его, к ней подошел один из начальников и попытался ее успокоить: сейчас посмотрят, спросят преподобных отцов. Если она будет умницей, ее, быть может, искупают.
   А крик "Господи, исцели наших больных! Господи, исцели наших больных!.." не прекращался. Пьер заметил г-жу Ветю, также ожидавшую своей очереди, и не мог отвести взгляда от этого лица, измученного надеждой, с глазами, устремленными на дверь, откуда счастливые избранницы выходили исцеленными. Молитвы звучали все громче, неистовые мольбы возносились ввысь, когда г-жа Венсен вышла с дочерью на руках; худенькое личико несчастного, обожаемого ею ребенка, которого без сознания опустили в холодную воду, было еще влажно от воды, смертельная бледность по-прежнему покрывала его, и глаза девочки были закрыты. Мать, истерзанная медленной агонией, в отчаянии от того, что пресвятая дева отказала в исцелении ее ребенку, безутешно рыдала. Когда г-жа Ветю, в свою очередь, порывисто вошла в павильон, как умирающая, идущая испить от источника жизни, назойливый крик зазвучал еще громче, еще порывистее: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!" Капуцин распростерся на земле, толпа, скрестив руки, лобызала землю.
   Пьер хотел догнать г-жу Венсен, чтобы сказать ей слово утешения, но поток паломников помещал ему пройти и отбросил к источнику, который осаждала другая толпа. Это было целое сооружение, наподобие низенькой, каменной стены с обтесанной кровлей и двенадцатью кранами, из которых вода стекала в узкий бассейн; кранов было много, перед ними устанавливалась очередь. Паломники приходили с бутылками, жестяными бидонами, фаянсовыми кувшинами. Во избежание излишней утечки воды каждый кран был снабжен кнопочкой: ее надо было нажать, и тогда вода начинала течь. Слабые женские руки не справлялись с этим устройством. Поэтому женщины задерживались дольше и обливали себе ноги. Те, у кого не было с собой бидонов, пили и умывались. Пьер заметил молодого человека, который выпил семь маленьких стаканов и семь раз, не вытираясь, промыл себе глаза. Другие пили из раковин, оловянных кружек, кожаных ковшей. Больше всего заинтересовала Пьера Элиза Руке, считавшая излишним погружаться в бассейн, но с утра все время промывавшая свою язву у источника. Став на колени и открыв лицо, она подолгу прикладывала к ане носовой платок, пропитанный, как губка, водой, а вокруг нее теснилась бесновавшаяся толпа и, даже не замечая чудовищного лица Элизы, умывалась и пила из того же крана, у которого она мочила свой платок.
   В это время подошел Жерар, волочивший в бассейн г-на Сабатье; он подозвал Пьера, видя, что тот свободен, и просил помочь, так как больного нелегко было передвигать и опускать в воду. Таким образом Пьер с полчаса пробыл в мужском бассейне, пока Жерар пошел в Грот за другим больным. Помещение было хорошо оборудовано. Оно состояло из трех кабин, отделявшихся одна от другой перегородками; в каждой кабине находился бассейн, куда спускались по ступенькам, а у входа в кабины висели полотняные занавески, которые задергивались, чтобы изолировать больного. Ожидальней служила общая зала со скамьей и двумя стульями. Здесь больные раздевались и одевались с неловкой поспешностью и стыдливым беспокойством. Сейчас какой-то голый человек, наполовину скрытый занавеской, дрожащими руками надевал бандаж. Другой, чахоточный, страшно худой, с серой кожей, испещренной фиолетовыми пятнами, хрипел и дрожал от холода. Пьер содрогнулся, увидав брата Изидора; больного вынули из бассейна в бесчувственном состоянии; все решили, что он уже умер, но вдруг из груди его вырвался стон. Огромная жалость наполняла сердце при виде его большого, иссушенного страданием тела, с глубокой раной на боку, тела, похожего на обрубок в мясной лавке. Два санитара, которые только что его искупали, осторожно надели на него рубашку, боясь, как бы он не скончался от резкого движения.
   -- Вы поможете мне, господин аббат? -- спросил санитар, раздевавший г-на Сабатье.
   Пьер тотчас же подошел; он узнал в скромном санитаре маркиза де Сальмон-Рокбера, которого г-н де Герсен показал ему на вокзале. Это был человек лет сорока, с продолговатым лицом и большим носом, напоминавшим лица рыцарей. Последний отпрыск одной из самых старинных и именитых фамилий Франции, он обладал значительным состоянием, роскошным особняком в Париже, на улице Лилля, и громадными поместьями в Нормандии. Каждый год он приезжал во время паломничества в Лурд на три дня с благотворительной целью, но отнюдь не из религиозных побуждений -- он и обряды соблюдал только приличия ради. Маркиз не хотел занимать никакого видного поста, оставался простым санитаром, купал больных и с утра до вечера возился, снимая с них поношенную одежду и делая перевязки.
   -- Осторожнее, -- заметил он, -- снимайте чулки не спеша. Я подойду к тому бедняге: он только что пришел в себя и его теперь одевают.
   Оставив на минуту г-на Сабатье, чтобы переобуть несчастного, он почувствовал, что левый башмак больного насквозь промок от наполнявшего его гноя; маркиз взял башмак, вылил гной и с, величайшими предосторожностями, чтобы не задеть гноившуюся язву, снова обул его.
   -- Теперь, -- сказал маркиз, возвращаясь к г-ну Сабатье, -- помогите мне снять с него кальсоны,
   В маленьком зале были только больные и обслуживавшие их санитары. Там же находился монах, читавший "Отче наш" и молитвы богородице, так как нельзя было ни на минуту прекращать молитв. Дверь в зал заменял занавес, отделявший его от огороженного канатами луга, где теснилась толпа, и в ожидальню доносились моления паломников, сопровождаемые пронзительным голосом капуцина, безостановочно взывавшего: "Исцели, господи, наших больных... Исцели, господи, наших больных!.." Через высокие окна в зал проникал холодный свет, а в воздухе стояла постоянная сырость, приторный запах погреба, наполненного водой.
   Наконец г-на Сабатье раздели донага, только вокруг живота, приличия ради, повязали передник.
   -- Прошу вас, спускайте меня в воду постепенно.
   Его пугала холодная вода. Он рассказывал, что в первый раз у него было ужасное ощущение, и он поклялся никогда больше сюда не возвращаться. По его словам, большее мучение трудно себе представить. К тому же, говорил он, вода была не очень-то приглядной: ведь преподобные отцы, боясь, как бы источник не иссяк, приказывали менять воду в бассейне не более двух раз в день; а так как в одну и ту же воду окунали не менее ста человек, можно себе представить, во что превращалась эта страшная ванна. В ней плавали сгустки крови, лоскутья кожи, корочки, обрывки корпии и бинтов -- отвратительные следы всех болезней, всех видов язв и выделений. Казалось, это был рассадник ядовитых микробов, смесь самых опасных заразных заболеваний, и еще чудо, что люди живыми выходили из этой грязи.
   -- Осторожней, осторожней, -- повторял г-н Сабатье Пьеру и маркизу, которые несли его в бассейн.
   Он с ребяческим ужасом смотрел на эту воду свинцового цвета, по которой плыли блестящие, подозрительные пятна. На краю, слева, был красный сгусток, как будто в этом месте лопнул нарыв, плавали какие-то тряпки, похожие на куски трупа. Но Сабатье так боялся холода, что предпочитал войти в грязную воду, согретую всеми телами, которые перебывали в ней до обеда.
   -- Скользите вниз по ступенькам, мы поддержим вас, -- заметил маркиз вполголоса.
   Он посоветовал Пьеру крепко держать больного под мышки.
   -- Не бойтесь, -- сказал священник, -- я его не отпущу. Сабатье медленно опустили в воду; теперь виднелась только
   его спина, бедная спина страдальца, она раскачивалась из стороны в сторону, горбилась и вздрагивала. Когда он погрузился совсем, голова его судорожно запрокинулась, кости захрустели, он тяжело дышал.
   Монах, стоя перед бассейнами, завывал с удвоенным пылом: "Исцели, господи, наших больных!"
   Господин де Сальмон-Рокбер повторил этот возглас, обязательный для санитаров при каждом погружении. Пьеру также пришлось повторить его, и такая жалость овладела им при виде этих страшных страданий, что в нем почти воскресла вера. Давно уже он так горячо не молился, ему страстно хотелось, чтобы на небе действительно оказался всемогущий бог, который мог бы уменьшить муки несчастного человечества. Но через несколько минут, когда санитары с большим трудом вытащили из воды г-на Сабатье, бледного и озябшего, Пьеру стало еще безотраднее при виде несчастного, почти бесчувственного человека, не получившего ни малейшего облегчения; еще одна напрасная попытка: святая дева в седьмой раз не соблаговолила услышать его! Сабатье закрыл глаза, две крупные слезы скатились по щекам больного, пока его одевали.
   Тут Пьер увидел маленького Гюстава Виньерона, который вошел, опираясь на костыль, принять первую ванну. У дверей с примерным благочестием стояло на коленях все почтенное семейство -- отец, мать и тетка, г-жа Шез. В толпе пронесся шепот, говорили, что Виньерон -- крупный чиновник министерства финансов. Когда мальчик стал раздеваться, послышался шум, появились отец Фуркад и отец Массиас, они распорядились приостановить погружение. Надо испробовать, не свершится ли чудо -- великое чудо, о котором с утра молили бога, -- воскрешение умершего.
   Молитвы продолжались, толпа неистово взывала к святой деве, и голоса терялись в знойном послеполуденном небе. Два санитара внесли и поставили посреди зала крытые носилки. За ними следовали барон Сюир, в чьем ведении находилось Убежище, и Берто, начальник санитаров; этот случай всех взволновал. Сюир и Берто тихо обменялись несколькими словами с отцами Успения. Затем оба аббата упали на колени, скрестив руки, и стали молиться; лица их просветлели, преображенные жгучим желанием доказать всемогущество божье:
   -- Господи, внемли нам! Господи, услыши нас!..
   Господина Сабатье вынесли, в зале остался только сидевший на стуле полуголый Гюстав, о котором все забыли. Занавеси носилок раздвинули, и взорам окружающих предстал покойник, уже застывший и словно осунувшийся, с широко раскрытыми глазами. Надо было его раздеть, и эта ужасная обязанность привела санитаров в замешательство. Пьер заметил, что маркиз де Сальмон-Рокбер, который без отвращения ухаживал за живыми, отошел в сторону и тоже встал на колени, чтобы не прикасаться к трупу. Пьер последовал его примеру.
   Отец Массиас, постепенно войдя в экстаз, стал так громко молиться, что даже заглушил голос своего начальника, отца Фуркада.
   -- Господи, возврати нам нашего брата! Господи, сделай это во славу свою!..
   Один из санитаров решился наконец снять с мертвого брюки, но ноги покойника окоченели, и, чтобы раздеть его, надо было бы поднять тело; другой санитар, расстегивавший старый сюртук, тихо заметил, что проще разрезать одежду, иначе ничего не выйдет. Берто бросился на помощь, наспех посоветовавшись с бароном. Как человек, не чуждый политики, он не одобрял эту авантюристическую затею отца Фуркада, но теперь приходилось идти до конца, толпа ждала, с утра молила бога. И умнее всего было поскорее покончить с этим, по возможности не оскорбляя умершего. Поэтому, чтобы не растрясти его, раздевая догола, Берто решил, что лучше всего погрузить мертвеца в бассейн одетым. Если он воскреснет, его в любую минуту можно будет переодеть, а в противном случае -- не все ли равно, боже мой! Берто быстро сказал об этом санитарам и помог им просунуть в лямки ноги и руки покойника.
   Отец Фуркад кивком головы одобрил его, а отец Массиас продолжал взывать с еще большим пылом:
   -- Господи, дохни на него, и он оживет!.. Господи, верни ему душу, и он будет славить тебя!
   Двое санитаров подняли труп на лямках, отнесли его в бассейн и медленно спустили в воду, боясь, как бы он не выскользнул у них из рук. Пьер в ужасе увидел, как худое, точно скелет, тело, облепленное жалкой одеждой, постепенно погрузилось в воду. Оно плавало, как утопленник. Зрелище было отвратительное: голова трупа, несмотря на окоченение, откинулась назад и ушла под воду, санитары тщетно пытались подтянуть лямки, продетые под мышками. Труп чуть не соскользнул на дно бассейна. Как мог он вздохнуть, если рот его был полон воды, а в широко раскрытых глазах, казалось, вторично отразилась агония!
   Три минуты, которые он пробыл в воде, тянулись бесконечно, и все это время отцы общины Успения, исполненные ревностной веры, усиленно взывали к богу:
   -- Господи, взгляни на него, и он воскреснет!.. Да поднимется он от твоего гласа и обратит всех на земле!.. Господи, произнеси лишь слово, и весь мир восславит имя твое!
   Отец Массиас распластался на полу и, точно в горле у него лопнул сосуд, захрипел, лобызая плиты пола. А извне доносился гул толпы, беспрерывно повторявшей: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!.." Все это было так необычно, что Пьер с трудом удержался от возмущенного возгласа. Маркиз, стоявший рядом с ним, весь дрожал. Присутствовавшие облегченно вздохнули, когда Берто, обозлившись, резко сказал санитарам:
   -- Выньте же, выньте его из воды!
   Покойника вытащили и положили на носилки. Жалкие отрепья облепили его тело, с волос и одежды стекала вода, заливая пол, а он как был, так и остался мертвым.
   Все встали и смотрели на него в тягостном молчании. Затем его закрыли и унесли, а отец Фуркад пошел следом, опираясь на плечо отца Массиаса и волоча подагрическую ногу, о болезненной тяжести которой он на минуту даже забыл. Он уже вновь обрел обычную ясность духа и, обратившись к умолкшей толпе, заговорил:
   -- Дорогие братья, дорогие сестры, бог не захотел вернуть его нам. В своей беспредельной доброте он оставил его у себя среди избранных.
   На этом дело кончилось, о покойнике больше не было речи. В бассейны привели новых больных, две ванны были уже заняты. Меж тем маленький Гюстав, наблюдавший за этой сценой хитрыми и любопытными глазами, без тени страха продолжал раздеваться. Его несчастное золотушное тельце, с выпиравшими костлявыми бедрами, было худобы необычайной, а ноги походили на палки, особенно левая, вся высохшая; на теле зияли две язвы: одна на бедре, а другая, еще более страшная, на пояснице. Но он улыбался, болезнь настолько обострила его восприятие, что этот пятнадцатилетний мальчик, которому на вид можно было дать не более десяти, казалось, обладал философским разумом взрослого человека.
   Маркиз де Сальмон-Рокбер осторожно взял его на руки, отказавшись от помощи Пьера.
   -- Спасибо, он весит не более птички... Не беспокойся, мальчик, я опущу тебя в воду потихоньку.
   -- О, я не боюсь холодной воды, сударь, можете меня окунать.
   Его погрузили в тот же бассейн, что и мертвеца. У дверей г-жа Виньерон и г-жа Шез снова опустились на колени и горячо молились, а отец, г-н Виньерон, которому разрешили остаться в зале, истово крестился.
   Пьер ушел, его помощь была не нужна. Давно уже пробило три часа, Мари ждала его, и он заторопился. Но пока Пьер пробирался сквозь толпу, на пути его попался Жерар, который уже вез тележку молодой девушки к бассейну. Мари не терпелось поскорее окунуться в бассейн, -- внезапно она прониклась уверенностью, что готова к чуду; девушка упрекнула Пьера за опоздание,
   -- Ах, мой друг, вы позабыли обо мне.
   Он не нашел, что ответить; проводив ее взглядом, пока она не исчезла в женском отделении, Пьер упал на колени в смертельной тоске. Так, распростершись, он решил ждать Мари, чтобы потом отвести ее к Гроту исцеленную, воздающую хвалы святой Марии. Раз она так уверена, неужели же она не исцелится? Сам он, взволнованный до глубины души, тщетно пытался найти слова молитвы. Он был совершенно подавлен ужасным зрелищем, которое ему пришлось увидеть, утомлен физически и морально, не знал, на что смотреть и во что, верить. Осталась лишь безумная нежность к Мари, подвигавшая его на мольбы и смирение; ведь любовь и просьбы малых сиз всегда доходят до небес, и эти люди добиваются в конечном счете от бога милостей. Пьер поймал себя на том, что неистово повторял вместе с толпой:
   -- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
   Это продолжалось не более четверти часа Мари появилась в своей тележке, лицо ее побледнело и выражало полную безнадежность; прекрасные волосы, свернутые золотым узлом, были сухи. Она не исцелилась. Оцепенев в безграничном отчаянии, она молчала, стараясь не встречаться с Пьером глазами; у него сердце застыло от щемящей тоски, но он взялся за дышло тележки и повез Мари к Гроту.
   А коленопреклоненная толпа, побуждаемая пронзительным голосом капуцина, стояла со скрещенными руками и, целуя землю, повторяла с возрастающим безумием:
   -- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
   Когда Пьер привез Мари к Гроту, она лишилась чувств. Жерар, находившийся поблизости, увидел, как Раймонда тотчас подбежала к ней с чашкой бульона; подошел и он, и они вдвоем принялись ухаживать за больной. Раймонда, как настоящая сиделка, ласково уговаривала Мари выпить бульон, грациозно держа перед ней чашку; Жерар, глядя на нее, подумал, что эта девушка, хоть и без приданого, все же прелестна, обладает жизненным опытом и при всем своем добродушии и миловидности сумеет твердой рукой вести дом. Берто был прав: она -- подходящая для него жена.
   -- Не приподнять ли ее немного, мадемуазель?
   -- Спасибо, у меня хватит силы... Я покормлю ее с ложечки, так будет лучше.
   Мари пришла в себя и, упорно храня молчание, жестом отказалась от бульона. Она хотела, чтобы ее оставили в покое и не разговаривали с ней. Только когда Жерар с Раймондой ушли, улыбаясь друг другу, Мари спросила глухим голосом:
   -- Значит, отец не пришел?
   Пьер, подумав секунду, вынужден был сказать правду.
   -- Когда я уходил, ваш отец спал, -- по-видимому, он еще не проснулся.
   Мари, снова впав в полузабытье, отослала Пьера тем же движением руки, показывая, что не нуждается в его помощи, Она больше не молилась и лишь пристально смотрела широко раскрытыми глазами на мраморную статую святой девы в Гроте, озаренную сиянием свечей. Пробило четыре часа, и Пьер с тяжелым сердцем отправился в бюро регистрации исцелений, вспомнив о свидании, назначенном ему доктором Шассенем.

IV

   Доктор Шассень ожидал Пьера около бюро регистрации исцелений. У входа теснилась возбужденная толпа и плотным кольцом окружала входивших туда больных, осыпая их вопросами. А когда распространялся слух о новом чуде: об исцелении слепого, который стал видеть, глухого, который стал слышать, паралитика, который вдруг пошел, раздавались восторженные крики. Пьер с большим трудом протиснулся сквозь толпу.
   -- Ну, как, -- обратился он к доктору, -- будет у нас чудо, но только настоящее чудо, неопровержимое?
   Новообращенный врач снисходительно улыбнулся:
   -- Как сказать! Ведь чудо по заказу не делается, бог вступается, когда ему угодно.
   Санитары строго охраняли двери. Но здесь все знали Шассеня и почтительно расступились перед ним и его спутником. Бюро, где происходила регистрация исцелений, находилось в неприглядном деревянном домике, состоявшем из двух комнат -- небольшой передней и зала для заседаний, не очень вместительного. Впрочем, речь уже шла о предоставлении бюро более удобного и обширного помещения под одной из галерей храма Розер; там шли подготовительные работы.
   В передней, где стояла только деревянная скамья, сидели две больные, ожидая под присмотром молодого санитара своей очереди на прием. Но когда Пьер вошел в общий зал, его поразило количество находившихся там людей; удушливая жара от разогретых солнцем деревянных стен пахнула ему в лицо. Это была квадратная голая комната, окрашенная в светло-желтый цвет, с единственным окном, замазанным мелом, чтобы публика, толпившаяся на улице, не могла ничего разглядеть. Окно не открывали даже, чтобы проветрить комнату, -- в него моментально просунулись бы любопытные головы. Обстановка состояла из двух сосновых столов разной величины, без скатерти, тридцати соломенных стульев и двух старых, сломанных кресел для больных, чего-то вроде большого шкафа, заваленного грудой папок, делами, ведомостями, брошюрами.
   Увидев доктора Шассеня, доктор Бонами тотчас же поспешил ему навстречу, ведь Шассень был одним из наиболее славных почитателей Грота, привлеченных за последнее время на сторону верующих. Бонами предложил ему стул и усадил также Пьера, из уважения к его сутане.
   -- Дорогой коллега, -- сказал он чрезвычайно учтиво, -- разрешите мне продолжать... Мы как раз выслушиваем эту молодую особу.
   В одном из кресел сидела глухая двадцатилетняя крестьянка. Но вместо того, чтобы слушать, утомленный Пьер, у которого голова все еще шла кругом, стал осматриваться, пытаясь составить себе представление о тех, кто находился в этой комнате. Здесь было человек пятьдесят, многие стояли, прислонясь к стене. За столами сидело пятеро: посередине -- надзиратель источника, склонившийся над толстой ведомостью, затем один из отцов Успения и три молодых семинариста-секретаря, которые писали, отыскивали папки с делами и ставили их на место после проверки. Пьера заинтересовал монах ордена Непорочного зачатия, отец Даржелес, главный редактор "Газеты Грота", которого ему показали утром. Его худощавое лицо, с прищуренными глазами, острым носиком и тонкими губами, все время улыбалось. Он скромно сидел за низеньким столом и иногда делал заметки, чтоб использовать их потом для своей газеты. Из всей конгрегации только он и показывался в течение тех трех дней, когда продолжалось паломничество, но за его спиной чувствовалось присутствие отцов Грота; они были той скрытой силой, которая, постепенно захватив власть, всем ведала и на всем наживалась.
   Кроме них, в конторе толпились любопытные, свидетели, человек двадцать врачей и четыре или пять священников. Врачи, прибывшие из разных мест, хранили полное молчание; некоторые, набравшись смелости, задавали вопросы и по временам искоса поглядывали на соседей, занятые больше наблюдением друг за другом, чем изучением больных. Кто были эти врачи? Имен их никто не знал, только один, известный врач из какого-то католического университета, обращал на себя всеобщее внимание.
   В тот день заседание вел доктор Бонами; он ни разу не присел, задавал вопросы больным и расточал любезности, главным образом блондину невысокого роста -- писателю и влиятельному редактору одной из самых распространенных парижских газет, случайно попавшему в то утро в Лурд. Почему бы не обратить неверующего и не воспользоваться его влиянием в печати? Доктор усадил журналиста в свободное кресло и, добродушно улыбаясь, объявил, что скрывать ему нечего, -- все происходит на виду.
   -- Мы добиваемся истины, настаивая на осмотре больных, охотно предоставляющих нам это право.
   Так как мнимое исцеление глухой казалось совсем неубедительным, доктор грубовато сказал девушке:
   -- Ну, ну, моя милая, исцеление у тебя только еще начинается. Приди-ка еще раз.
   И добавил вполголоса:
   -- Послушать их, так все они выздоравливают. Но мы регистрируем только вполне доказанное выздоровление, когда все ясно как божий день!.. Заметьте, я говорю выздоровление, а не чудесное исцеление, ибо мы, врачи, не позволяем себе объяснять исцеление чудом, мы призваны сюда, чтобы путем осмотра удостоверить, что у больного не осталось никаких следов болезни.
   Он говорил важным и деловитым тоном, подчеркивая свою беспристрастность, был не глупее и не лживее других, делал вид, что верит, не будучи верующим; он прекрасно знал, что наука настолько темна и полна таких неожиданностей, что самое невозможное оказывается осуществимым. На склоне своей врачебной карьеры он создал себе в Лурде положение, в котором были свои неудобства и свои преимущества; а в сущности, оно делало его жизнь очень приятной.
   Отвечая на вопрос парижского журналиста, Бонами объяснил, что каждый больной, прибывающий в Лурд, имеет при себе дело, в котором почти всегда находится свидетельство пользовавшего его врача, а иногда даже несколько свидетельств от различных врачей, больничные листы, полная история болезни. Если больной выздоравливал и являлся для освидетельствования в бюро, достаточно было просмотреть его дело и ознакомиться с диагнозом врачей, чтобы узнать, чем он был болен, и, осмотрев его, удостовериться в том, что он действительно выздоровел.
   Пьер внимательно слушал; посидев в этой комнате, он успокоился, и ум его снова обрел ясность. Его только смущала жара. Не будь на нем сутаны, он бы вмешался в разговор, -- настолько его заинтересовали объяснения доктора Бонами. Но ряса постоянно обязывала его держаться в стороне. Поэтому он был очень рад, когда маленький блондин -- писатель, пользующийся влиянием, стал возражать доктору. Какой смысл в том, что один врач устанавливает диагноз болезни, а другой удостоверяет выздоровление? В этом, несомненно, кроется возможность бесконечных ошибок. Было бы лучше, если бы медицинская комиссия обследовала всех больных тотчас же по их прибытии в Лурд, устанавливала состояние их здоровья и потом обращалась бы к своим же протоколам в случае выздоровления того или иного больного. Но доктор Бонами справедливо возразил, что одной комиссии недостаточно для такой огромной работы. Подумайте только! За одно утро обследовать тысячу самых разнообразных случаев! Сколько различных теорий, сколько споров, противоречивых диагнозов, вносящих путаницу! Если производить предварительный осмотр, -- что почти неосуществимо, -- это действительно может привести к огромным ошибкам. На деле -- лучше всего придерживаться медицинских свидетельств, выданных ранее, и считать их решающими. На одном из столов лежало несколько папок -- их наскоро перелистали, и парижский журналист ознакомился с содержавшимися в них врачебными свидетельствами. Многие оказались, к сожалению, очень краткими. Другие, лучше составленные, более точно определяли характер болезни. Подписи некоторых врачей были даже засвидетельствованы местным мэром. Все же оставались бесконечные, непреодолимые сомнения: кто эти доктора? Пользуются ли они достаточным научным авторитетом? Не сыграли ли тут роль особые обстоятельства, чисто личные интересы? Следовало бы навести справки о каждом из них. Поскольку все основывалось на свидетельствах, привезенных больными, нужно было бы очень тщательно проверять документы, иначе вся слава Лурда пошла бы прахом, стоило какому-нибудь слишком строгому критику обнаружить маленькую неточность, какой-либо недостоверный факт.
   Красный, потный доктор Бонами лез из кожи вон, стараясь убедить журналиста.
   -- Именно это мы и делаем, именно это мы и делаем!.. Как только какое-нибудь выздоровление кажется нам необъяснимым естественным путем, мы производим самое тщательное расследование, мы просим выздоровевшего больного приехать еще раз для обследования... И, как видите, мы окружаем себя знающими людьми. Присутствующие здесь врачи прибыли со всех концов Франции. Мы убедительно просим их делиться с нами своими сомнениями, внимательно обследовать каждого больного и ведем очень подробные протоколы заседаний. Пожалуйста, господа, возразите, если я сказал что-нибудь, не соответствующее истине.
   Никто не отозвался. Большинство присутствовавших врачей, по-видимому католики, естественно, преклонялись перед чудом. А другие, неверующие, люди, обладавшие большими знаниями, смотрели, интересовались некоторыми из ряда вон выходящими случаями, избегали из любезности вступать в излишние споры и уходили, если им, как разумным людям, становилось очень уж не по себе и они чувствовали, что эта комедия начинает их раздражать.
   Так как никто не сказал ни слова, доктор Бонами торжествовал. И когда журналист спросил, неужели он один выполняет такую тяжелую работу, Бонами ответил:
   -- Совершенно один. Мои обязанности врача при Гроте не так уж сложны, потому что, повторяю, они состоят в том, чтобы удостоверять случаи выздоровления, когда они бывают.
   Впрочем, он тут же спохватился и с улыбкой добавил:
   -- Ах, я и забыл, есть еще Рабуэн; он помогает мне наводить здесь порядок.
   Бонами указал на полного мужчину, лет сорока, седоволосого, с широким лицом и челюстью бульдога. Рабуэн был человеком истово верующим, восторженным поклонником святой девы и не допускал сомнений в вопросе о чудесах. Он очень тяготился своей работой в бюро регистрации исцелений и всегда сердито ворчал, как только начинались споры. Обращение к врачам вывело его из себя, и доктор Бонами должен был его успокоить.
   -- Помолчите, мой друг! Каждый имеет право высказать свое искреннее мнение.
   Между тем подходили все новые и новые больные. В комнату ввели мужчину, все тело его было покрыто экземой; когда он снимал рубашку, с его груди посыпалась какая-то серая мука. Он не выздоровел, но утверждал, что каждый год приезжает в Лурд и всякий раз чувствует облегчение. Затем появилась дама, графиня, ужасающе худая; судьба ее была необычайной: семь лет назад святая дева исцелила ее от туберкулеза. С тех пор она родила четверых детей, а теперь снова заболела чахоткой и к тому же стала морфинисткой. Первая же ванна влила в нее столько сил, что она собиралась вечером присутствовать на процессии с факелами вместе с двадцатью семью членами своей семьи, которых она привезла с собой. Далее пришла женщина, потерявшая голос на нервной почве; после нескольких месяцев совершенной немоты она вдруг обрела голос во время процессии в четыре часа, когда проносили святые дары.
   -- Господа! -- воскликнул доктор Бонами с наигранным добродушием глубоко принципиального ученого. -- Вы знаете, что мы проходим мимо случаев, связанных с нервными заболеваниями. Заметьте все же, что эта женщина полгода лечилась в больнице Сальпетриер, однако ей пришлось приехать сюда, чтобы вновь обрести дар речи.
   Тем не менее доктор Бонами проявлял все признаки нетерпения, ему хотелось преподнести парижскому приезжему какой-нибудь выдающийся случай, какие иногда бывали во время процессии в четыре часа дня -- время наибольшей экзальтации, когда святая дева являла свою милость и вступалась за своих избранников. До сих пор случаи выздоровления, констатированные в бюро, были сомнительны и неинтересны. А из-за двери доносилось пение псалмов, шум и гомон толпы; она лихорадочно жаждала чуда, все более возбуждаясь от ожидания.
   Вошла девочка, улыбающаяся и скромная, с серыми глазками, сверкавшими умом.
   -- А, вот и наша крошка Софи!.. -- радостно воскликнул доктор. -- Замечательный случай выздоровления, господа, который произошел как раз в это время в прошлом году; прошу разрешения показать вам результаты.
   Пьер узнал Софи Куго, чудесно исцеленную девочку, которая вошла в его купе в Пуатье. И перед ним повторилась сцена, разыгранная в вагоне. Доктор Бонами подробнейшим образом объяснял белокурому журналисту, который внимательно слушал его, что у девочки была костоеда на левой пятке; началось омертвение тканей, требовавшее операции, но стоило погрузить ногу в бассейн, как страшная гнойная язва в одну минуту исчезла.
   -- Софи, расскажи, как это было.
   Девочка своим обычным милым жестом потребовала внимания.
   -- Так вот, нога у меня стала совсем плохая, я даже не могла ходить в церковь, и ногу надо было все время обертывать тряпкой, потому что из нее текла какая-то дрянь... Доктор Ривуар сделал надрез, он хотел посмотреть, что там такое, и сказал, что придется удалить кусок кости, но я стала бы хромать. Тогда, помолившись как следует святой деве, я окунула ногу в источник; мне так хотелось исцелиться, что я даже не успела снять тряпку... А когда я вынула ногу из источника, на ней уже ничего не было, -- все прошло.
   Доктор Бонами подтверждал каждое ее слово кивком головы. -- Повтори нам, что сказал доктор, Софи.
   -- Когда доктор Ривуар увидел в Вивонне мою ногу, он сказал: "Мне все равно, бог или дьявол вылечил эту девочку, -- важно, что она выздоровела".
   Раздался смех, острота имела явный успех.
   -- А что ты сказала графине, начальнице палаты, Софи?
   -- Ах, да... Я взяла с собой очень мало тряпок и сказала: "Пресвятая дева хорошо сделала, что исцелила меня в первый же день, а то у меня кончился бы весь мой запас".
   Снова раздался смех; миленькая девочка всем понравилась, и хотя она слишком развязно рассказывала свою историю, которую, по-видимому, заучила наизусть, но впечатление производила очень трогательное и правдивое.
   -- Сними башмак, Софи, покажи господам ногу... Пожалуйста, ощупайте ее, чтобы у вас не оставалось сомнений.
   Девочка проворно разулась и показала беленькую, опрятную ножку с длинным белым шрамом под лодыжкой, доказывавшим серьезность заболевания. Несколько врачей подошли и молча осмотрели ее. Другие, у которых уже составилось определенное мнение на этот счет, не двинулись с места. Один из подошедших очень вежливо поинтересовался, почему святая дева, раз уж она решила исцелить девочку, не даровала ей новую ногу, ведь ей бы это ничего не стоило. Но доктор Бонами поспешил ответить, что святая дева оставила рубец в доказательство свершившегося чуда. Он пустился в изложение специфических подробностей, доказывал, что часть кости и кожные покровы были восстановлены мгновенно, но все же случай оставался необъяснимым.
   -- Боже мой! -- перебил белокурый журналист. -- Зачем столько шума! Пусть бы мне показали палец, порезанный перочинным ножиком и зарубцевавшийся от воды источника: чудо было бы не менее великим, чтобы преклониться перед ним, и я бы уверовал.
   Затем он добавил: -- Если бы в моем распоряжении был источник, вода которого так затягивает раны, я перевернул бы весь мир. Не знаю как, но я призвал бы народы прийти к нему, и народы пришли бы. Я доказывал бы чудеса исцеления с такой очевидностью, что стал бы хозяином мира. Подумайте, каким бы я обладал могуществом!.. Я стал бы почти равен богу!.. Но уж чтобы не было ни малейшего сомнения, я бы принимал во внимание только истину, сияющую как солнце, -- тогда весь мир увидел бы и поверил.
   Он стал обсуждать с доктором способы проверки больных, согласившись с тем, что всех больных невозможно обследовать по прибытии. Но почему бы не выделить в больнице особую палату для больных с наружными язвами? Таких оказалось бы самое большее человек тридцать, их предварительно осмотрела бы комиссия, она составила бы протоколы, можно было бы даже сфотографировать язвы. И тогда, если бы последовало исцеление, комиссии осталось бы только удостоверить его и вновь запротоколировать. Речь шла бы не о внутренней болезни, диагноз которой всегда спорен, а о совершенно ясном факте.
   Немного смущенный, доктор Бонами повторял:
   -- Конечно, конечно, мы требуем только правды... Самое трудное -- составить комиссию. Если бы вы знали, как сложно договориться!.. Но, понятно, мысль ваша правильная.
   К счастью, его выручила новая больная. Пока Софи Куто, о которой все уже успели забыть, обувалась, вошла Элиза Руке и, сняв платок, показала свое страшное лицо; с самого утра она прикладывала к нему тряпку, смоченную в источнике, и ей казалось, говорила она, что язва стала бледнеть и подсыхать. Пьер, к удивлению своему, обнаружил, что язва действительно менее ужасна на вид. Это дало повод к новому обсуждению открытых язв; белокурый журналист настаивал на организации специальной палаты; и в самом деле, если бы в момент прибытия состояние Элизы Руке было установлено врачами и запротоколировано и она бы после этого выздоровела, -- какое это было бы торжество для Грота. Излечение волчанки -- бесспорное чудо.
   Доктор Шассень, молча, стоявший в стороне, как бы давая Пьеру возможность самому убедиться во всем на фактах, вдруг наклонился к нему и сказал вполголоса:
   -- Открытые язвы, открытые язвы... Этот господин и не подозревает, что в наше время ученые врачи считают такого рода язвы болезнью нервного происхождения. Да, все дело, оказывается, просто в плохом питании кожи. Вопросы питания еще мало изучены... Если вера излечивает болезни, она может излечить и язвы, в том числе некоторые виды волчанки. Какой же толк в его знаменитых палатах для обследования открытых язв! Они внесут только еще больше путаницы и страстности в вечные споры... Нет, нет, наука бессильна, это -- море сомнений.
   Он с горечью улыбнулся. Доктор Бонами предложил Элизе Руке продолжать примочки и каждый день приходить для осмотра. Затем он повторил с обычной своей любезностью и осторожностью:
   -- Начало выздоровления, несомненно, налицо, господа.
   Вдруг все бюро всколыхнулось. Пританцовывая, в комнату вихрем влетела Гривотта с громким криком:
   -- Я исцелилась... я исцелилась!..
   Девушка рассказала, что ее сперва не хотели купать, но она настаивала, умоляла, плакала, и тогда, с разрешения отца Фуркада, ее погрузили в воду. Не успела она пробыть в ледяной воде и трех минут, как почувствовала огромный прилив сил, точно ее ударили хлыстом по всему телу. Гривотта ощущала такой восторг, возбуждение и радость, что ей не стоялось на месте.
   -- Я выздоровела, милые мои господа... я выздоровела!..
   Пораженный Пьер смотрел на Гривотту. Неужели это та самая девушка, которая прошлую ночь лежала на скамье вагона без сознания, с землистым лицом, кашляя, харкая кровью? Он не узнавал ее. Стройная, стремительная, с пылающими щеками и сверкающими глазами, -- она жадно хотела жить и радовалась жизни.
   -- Господа, -- объявил доктор Бонами, -- случай, по-моему, очень интересный... Посмотрите...
   Он попросил дело Гривотты. Но в груде папок, наваленных на обоих столах, его не нашли. Секретари-семинаристы все перерыли, надзиратель источника встал, чтобы посмотреть в шкафу. Наконец, усевшись на место, он нашел папку под раскрытой перед ним ведомостью. В деле находились три врачебных свидетельства, которые он прочел вслух. Все три врача констатировали чахотку, осложненную нервными припадками.
   Доктор Бонами жестом дал понять, что такое сочетание не оставляет сомнений. Затем долго выслушивал больную, время от времени бормоча:
   -- Я ничего не слышу... ничего не слышу... Но, спохватившись, добавил:
   -- Вернее, почти ничего.
   Затем он обратился к двадцати пяти или тридцати сидевшим молча врачам:
   -- Господа, кто желает мне помочь?.. Мы ведь собрались здесь для того, чтобы изучать болезни и обсуждать различные случаи заболеваний.
   Сперва никто не двинулся с места. Затем один из врачей выслушал молодую женщину, озабоченно качая головой, но ничего не сказал. Наконец, запинаясь, он пробормотал, что с заключением надо подождать. Его сменил другой и категорически заявил, что ничего не слышит, -- у этой женщины никогда не было чахотки. За ними последовали все остальные, за исключением пяти -- шести врачей, продолжавших молча сидеть с легкой усмешкой на губах. Царила полная неразбериха, ибо каждый высказывал мнение, отличное от других; гул поднялся такой, что присутствующие не слышали друг друга. Только отец Даржелес сохранял безмятежное спокойствие, почуяв, что перед ним один из тех случаев, которые возбуждают толпу и приносят славу лурдской богоматери. Он уже делал кое-какие пометки в своей записной книжке.
   Благодаря шуму, стоявшему в комнате, Пьер и Шассень, сидевшие в сторонке, могли беседовать, не опасаясь, что их услышат.
   -- Ох! Эти ванны! -- сказал молодой священник. -- Я их видел, в них так редко меняют воду! Какая грязь, какой рассадник микробов! Какая насмешка над нашей манией принимать всякие меры предосторожности против заразы! И как только все эти больные не гибнут от грязи? Противники теории микробов, должно быть, злорадствуют.
   Доктор прервал Пьера:
   -- Нет, нет, дитя мое... Несмотря на грязь, ванны не представляют никакой опасности. Заметьте, температура воды в них не выше десяти градусов, а для размножения микробов нужно двадцать пять. Кроме того, в Лурде не бывает больных заразными болезнями -- холерой, тифом, корью, скарлатиной. Сюда приезжают люди с органическими заболеваниями -- параличом, золотухой, опухолями, язвами, нарывами, раком, чахоткой, которые через воду не передаются. Застарелые язвы не представляют никакой опасности в смысле заражения... Уверяю вас, что здесь святой деве нет нужды даже и вмешиваться.
   -- Значит, доктор, в свое время, когда вы занимались практикой, вы, рекомендовали бы окунать больных в ледяную воду -- и ревматиков, и сердечников, и чахоточных, и женщин в любой период? Вы бы стали купать эту несчастную, полумертвую девушку, всю в поту?
   -- Разумеется, нет!.. Существуют сильно действующие средства, которые редко применяются. Ледяная ванна, безусловно, может убить чахоточного; но разве мы знаем, не может ли она при известных обстоятельствах его спасти?.. Признав существование сверхъестественной силы, я тем не менее охотно допускаю, что выздоровление больных происходит естественным путем от погружения в холодную воду, а ведь это считается глупостью и варварством... Все дело в том, что мы ровно ничего не знаем...
   Им снова овладел гнев; он ненавидел науку, презирал ее с тех пор, как в полной растерянности понял свое бессилие спасти от смерти жену и дочь.
   -- Вы требуете достоверности, а медицина не может ее вам дать... Прислушайтесь на минутку к тому, что говорят эти господа, и поучайтесь. Как противоречивы их мнения! Конечно, существуют болезни, хорошо известные во всех своих стадиях вплоть до мельчайших признаков, отмечающих их развитие; существуют лекарства, действие которых изучено тщательнейшим образом; но чего никто не может знать -- это как действует лекарство на того или иного больного, ведь каждый больной представляет собою особый случай, и всякий раз приходится производить эксперименты. Медицина остается искусством, ибо в ней отсутствует точность, основанная на опыте: выздоровление всегда зависит от счастливого стечения обстоятельств, от находчивости врача... Мне смешно слушать, как эти люди спорят здесь, выступая от имени непреложных законов науки. Где в медицине эти законы? Покажите их!
   Шассень хотел кончить на этом разговор, но, увлекшись, уже не мог остановиться.
   -- Я вам сказал, что стал верующим... Но, право, я отлично понимаю, что наш почтенный доктор Бонами отнюдь не испытывает благоговейного трепета, он просто созывает врачей со всего света, чтобы они изучали его чудеса. Однако чем больше врачей, тем труднее добраться до истины: они только спорят о диагнозах и о способах лечения. Если врачи не могут прийти к единодушному мнению по поводу наружной язвы, то где уж им договориться о поражениях внутренних органов, когда одни это отрицают, а другие настаивают. В таком случае почему не считать все чудом? Ведь, в сущности, будь то действие природы или сверхъестественной силы, все равно непредвиденное прекращение, болезни является чаще всего сюрпризом для врача... Конечно, в Лурде все плохо организовано. Нельзя придавать серьезного значения свидетельствам неизвестных врачей, документы надо очень тщательно проверять. Но если даже допустить, что в свидетельстве совершенно достоверно, с точки зрения науки, определена болезнь, все же наивно, милый мой, думать, что это для всех убедительно. Заблуждение кроется в самом человеке, и установление малейшей истины требует героических усилий.
   Только тут Пьер начал понимать, что происходит в Лурде, этом необыкновенном городе, куда годами стекается народ -- одни с набожным преклонением, другие с оскорбительной насмешкой. Очевидно, здесь действуют малоизученные и даже вовсе неизвестные силы самовнушение, задолго подготовляемый шок, увлечение поездкой, молитвы и псалмы, возрастающая восторженность, а главное -- неведомая сила, обещающая исцеление, порыв веры, охватывающий толпу. Поэтому Пьеру казалось, что неумно подозревать обман. Дело гораздо значительнее и проще. Преподобные отцы могут не отягощать своей совести ложью, им достаточно не препятствовать смятению и использовать всеобщее невежество. Даже если допустить, что все были искренни -- и врачи, выдававшие свидетельства, и больные, уверовавшие в собственное исцеление, и свидетели, в своем увлечении утверждающие, что видели собственными глазами, как свершилось чудо, -- то и в этом случае невозможно доказать, было оно или нет. И разве не становилось чудо реальностью для большинства страждущих, живших надеждой?
   Видя, что доктор Шассень и Пьер разговаривают в сторонке, доктор Бонами подошел к ним.
   -- Какой процент составляют выздоравливающие? -- спросил его Пьер.
   -- Приблизительно десять процентов, -- ответил Бонами. Заметив в глазах молодого священника удивление, Бонами добродушно продолжал:
   -- О, их у нас было бы больше... Но я, признаться, выполняю здесь своего рода полицейские функции; моя подлинная обязанность -- сдерживать чрезмерное усердие, чтобы священное не обратилось в смешное... В сущности, мое бюро регистрирует только достоверные излечения, и притом от серьезных болезней.
   Его слова прервало чье-то глухое бормотание. Это ворчал рассерженный Рабуэн:
   -- Достоверные излечения, достоверные излечения... К чему это? Чудеса происходят непрерывно... Какие нужны еще доказательства верующим? Они должны преклоняться и верить. А неверующих все равно не убедишь. Мы тут глупостями занимаемся, вот и все.
   Доктор Бонами строго остановил его:
   -- Рабуэн, вы смутьян... Я скажу отцу Капдебарту, что отказываюсь от вас, потому что вы вносите непослушание.
   Однако этот малый, показывавший зубы и готовый укусить всякого, кто затрагивал его веру, был прав, и Пьер одобрительно взглянул на него. Работа бюро регистрации исцелений была поставлена из рук вон плохо и действительно никому не приносила пользы: все, что там происходило, оскорбляло людей религиозных и не убеждало неверующих. Разве чудо требует доказательств? В него надо верить. Коль скоро вмешался бог, людям нечего рассуждать. В века подлинной веры наука не пыталась объяснять, что такое бог. На что нужна здесь наука? Она мешает вере и сама умаляет свое значение. Нет, нет! Либо броситься на землю, лобызать ее и верить, либо уйти. Никаких компромиссов. Стоило приступить к обследованию, как оно в конечном итоге роковым образом приводило к сомнению.
   Пьера особенно удручали необычные разговоры, которые он здесь слышал. Верующие, присутствовавшие в зале, говорили о чудесах с изумительным спокойствием и непринужденностью. Самые удивительные случаи не выводили их из состояния безмятежности. Еще одно чудо, и еще чудо! Они пересказывали невероятные измышления с улыбкой на устах, нисколько не сообразуясь с доводами разума. Они жили, по-видимому, в мире лихорадочных видений и ничему не удивлялись. Этим были заражены не только простые духом, неграмотные и подверженные галлюцинациям, вроде Рабуэна, но и люди интеллигентные, ученые, доктор Бонами и другие. Это было невероятно. Пьер чувствовал, что ему все больше становится не по себе, в нем поднималось глухое раздражение, которое рано или поздно должно было прорваться. Его разум боролся, словно несчастное существо, брошенное в воду и задыхающееся в волнах, и он подумал, что людям, которых, подобно доктору Шассеню, захватила слепая вера, пришлось пережить такую же борьбу и тревогу, прежде чем они признали свое полное банкротство.
   Пьер посмотрел на Шассеня, бесконечно печального, убитого судьбой, одинокого, как плачущий ребенок, и все же не мог удержаться от протестующего возгласа:
   -- Нет, нет! Если всего не знаешь, даже если никогда всего не узнаешь, это еще не повод для того, чтобы не стремиться к познанию. Скверно, что нашим неведением злоупотребляют. Напротив, мы всегда должны надеяться когда-нибудь объяснить необъяснимое; и нашим здравым идеалом должен быть поход на неведомое, победа разума невзирая на скудость наших физических сил и ума... Ах, разум! Сколько страданий он мне приносит, но в нем же я черпаю силы! Когда гибнет разум, гибнет все существо. И во имя разума я готов пожертвовать своим счастьем.
   Слезы показались на глазах доктора Шассеня. Вероятно, он вспомнил о своих дорогих покойницах. И, в свою очередь, пробормотал:
   -- Разум, разум... Конечно, это гордое слово, в нем достоинство человека... Но существует еще любовь, всемогущая любовь, единственное благо, которое стоит вновь завоевать, если оно утрачено...
   Голос его пресекся, рыдания душили его. Машинально перелистывая папки с делами, лежавшие на столе, он увидел папку, на которой крупными буквами было написано имя Мари де Герсен. Он открыл ее и прочел свидетельства двух врачей, давших заключение о поражении спинного мозга.
   -- Дитя мое, -- проговорил он, -- я знаю, что вы питаете глубокое чувство к мадмуазель де Герсен... Что вы скажете, если она здесь выздоровеет? Свидетельства подписаны почтенными врачами, и вы знаете, что такого рода параличи неизлечимы. Так вот, если эта молодая особа вдруг забегает и запрыгает, как я не раз видел, неужели вы не будете счастливы, неужели не поверите наконец в существование сверхъестественной силы?
   Пьер хотел было ответить, но вспомнил слова своего родственника Боклера, предсказавшего чудо, которое свершится молниеносно, в момент сильнейшей экзальтации; ему стало еще больше не по себе, и он только сказал:
   -- Да, я действительно буду очень счастлив... К тому же, как и вы, я думаю, что всеми этими людьми движет воля к счастью.
   Но он не мог больше здесь оставаться. От жары по лицам присутствующих градом катился пот. Доктор Бонами диктовал одному из семинаристов результат осмотра Гривотты, а отец Даржелес, прислушиваясь к его словам, время от времени поднимался и говорил ему на ухо, как изменить то или иное выражение. Вокруг них продолжали шуметь; врачи в своем споре отклонились несколько в сторону, перейдя к обсуждению чисто технических моментов, не имевших никакого отношения к данному случаю. Между дощатыми стенами нечем было дышать, к горлу подступала тошнота. Влиятельный парижский писатель ушел, недовольный тем, что так и не увидел настоящего чуда.
   -- Выйдем, мне нехорошо, -- сказал Пьер доктору Шассеню.
   Они вышли в одно время с Гривоттой, которую наконец отпустили. У дверей их снова окружила толпа, бросившаяся смотреть на исцеленную. Слух о чуде уже разнесся по Лурду, каждому хотелось подойти к избраннице, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с пылающими щеками и горящими глазами, повторяла, приплясывая:
   -- Я исцелилась... я исцелилась...
   Крики толпы заглушили голос Гривотты, ее поглотил людской поток и унес за собой. На минуту о >   -- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели ваших больных!..
   Маркиз де Сальмон-Рокбэр повторил этот возглас, обязательный для временных братьев милосердия при каждом погружении. Пьеру также пришлось вторить им; его сердце, охваченное глубоким сочувствием при виде стольких страданий, как бы обрело часть утраченной веры. Давно уже не молился он с таких усердием, давно не жаждал так страстно признать в небесах Бога, преимущество Которого может облегчить человеческие немощи. Но, по прошествии трех или четырех минут, когда они с трудом извлекли из купели посиневшего, дрожавшего господина Сабатье, он почувствовал еще сильнейшие скорбь и отчаяние, увидев паралитика таким несчастным, подавленным неудачным исходом своей попытки. Не последовало ни малейшего облегчения; Пресвятая Дева в седьмой раз не снизошла до исполнения его молитвы. Больной закрыл глаза, две крупных слезы скатились из-под его опущенных век, пока его одевали.
   Затем Пьер увидел маленького Гюстава Виньерона, вошедшего на костылях с целью принять первую ванну. За дверью все родные его опустились на колени, -- мать, отец, тетка, госпожа Шэз, -- все трое разодетые, молящиеся с образцовым рвением. В толпе стали перешептываться, говорить, что это один из высших чиновников министерства финансов. Когда мальчик начал раздеваться, послышался шум: поспешно вошедшие отец Фуркад и отец Массиас приказали приостановить погружения. Настало время приступить к попытке великого чуда, необычайной милости, о которой так пламенно возносились молитвы с утра, -- к попытке воскресения умершего.
   Толпа продолжала молиться, настойчивые воззвания возносились к знойному летнему небу. Двое носильщиков внесли и поставили посередине общей комнаты закрытый ящик. Вслед за ними вошли барон Сюир, председатель общества Hospitality, и Берто, один из начальников служебного персонала. Предприятие взволновало всех лиц, причастных к организации паломничеств. Барон и Берто обменялись вполголоса несколькими словами с обоими отцами ордена Успения. Затем оба монаха упали на колени, скрестили руки, стали молиться, обращая к небу вдохновенные, как бы просветлевшие лица, озаренные их жгучим желанием увидеть проявление Господнего всемогущества.
   -- Боже, услышь нас... Господи, исполни наши желания!..
   Господина Сабатье унесли, в раздевальной остался из числа больных лишь один Гюстав, на половину раздетый, покинутый на стуле. Крышку ящика распахнули, показался уже застывший труп неизвестно; тело точно съежилось, казалось уменьшившимся, большие глаза смотрели пристальным, неподвижным взором. Нужно было раздеть его, так как умерший остался в своей одежде. Братья милосердия остановились в нерешительности, колеблясь приняться ужасный труд. Пьер заметил, что маркиз де Сальмон-Рокбэр, проявлявший такое самоотвержение отношению к живым, отошел в сторону и опустился на колени, как бы с целью избегнуть необходимого: прикоснуться к этому телу. Пьер последовал примеру, простерся возле маркиза, чтобы принять удобный и приличный вид.
   Отец Массиас постепенно впал в экстаз, взывал так громко, что голос его покрыл, наконец, мольбы старшего монаха, отца Фуркада.
   -- Господи, верни нам нашего брата!:. Боже, сделай это для славы Твоей!..
   Один из носильщиков решился, наконец, прикупить к разоблачению умершего. Ноги его застыли, приходилось поднять тело. Другой санитар, расстегивавший старый сюртук, высказал соображение, что всего проще разрезать одежду ножницами. В противном случае, им придется долго повозиться с этим.
   Берто торопливо приблизился. Он на ходу перегнулся несколькими словами с бароном Сюиром. В душе он, как человек предусмотрительный, не одобрял затеи отца Фуркада. Но теперь уже нет возможности отступить: народ ожидает, молится с утра. Благоразумие повелевает покончить безотлагательно, обошедшись, по возможности, почтительнее с усопшим. Берто решил, что лучше погрузить его в купель одетым, чем тормошить для снятия всей одежды; они успеют переодеть неизвестного, если он воскреснет, -- в противном же случае обойдется и так! Берто быстро шепнул об этом санитарам и помог им продеть широкие тесьмы под бедрами и плечами умершего.
   Отец Фуркад одобрил распоряжение кивком головы, а отец Массиас продолжал восклицать с удвоенным пылом:
   -- Господи, коснись до него дуновением Твоим, -- и он воскреснет!.. Господи, верни ему душу его, да прославит он всемогущество Твое!
   Два носильщика сразу приподняли усопшего на тесьмах, снесли в купель и медленно опустили в воду, опасаясь, чтобы он не выскользнул. Пьер, сраженный ужасом, не мог отвести в сторону своих взоров; он отчетливо увидел, как тело погрузилось, намокшие ткани бедной одежды прилипли к костям, обрисовав очертания скелета. Труп плавал, точно утопленник. Ужаснее всего казалось, голова, не смотря на окоченение, откинулась назад: она покрылась водою. Санитары тщетно старались поднять тесьмы под плечами: тело едва не выскользнуло и не упало на дно бассейна. Как могло видеться в покойнике дыхание, когда рот его шевелился водой? Широко раскрытые глаза, под покровом влаги, казалось, умирали вторично.
   В течение трех нескончаемых минут, длилось погружение, оба монаха ордена Успения и священник старались в пароксизме желания вынудить у небес просимое чудо, взывали громко, что голос срывался.
   -- Боже, взгляни лишь, и он воскреснет, Боже, пусть восстанет он, и весь мир обрати, Господи, по одному слову Твоему народ Твой проявит Твое величие...
   Отец Массиас упал на руки, точно одна связок оборвалась в его горле; он хрипел, обессиленный, едва мог лобызать плиты. Извне доносился гул толпы, непрерывно повторяемый крик капуцина: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..". Возгласы эти звучали странно, что Пьер испытывал еще большее страдание. Он чувствовал, что маркиз, распростертый возле него, содрогается. Все вздохнули с облегчением, когда Берто, окончательно рассерженный неуместной идеей, громко скомандовал носильщикам:
   -- Выньте же его, вынимайте скорее!
   Умершего вынули из воды, положили обратно ящик, точно утопленника с прилипшею к нему одеждой. С волос текла вода, потоки ее струились на пол. Мертвый, конечно, так и остался мертвым. Все поднялись, переглядывались, среди водворившегося внезапно томительного безмолвия. Когда ящик закрыли и понесли, отец Фуркад последовал за ним, опираясь на плечо отца Массиаса, волоча свою больную ногу, страдание, которой он перестал ощущать на время. Он уже овладел собою и с обычным душевным спокойствием обратился к притихшей толпе:
   -- Дорогие братья, дорогие сестры. Господь не пожелал вернуть его нам. Очевидно, Он, в безмерной благости Своей, приобщил его к лику Своих избранников.
   Тем дело и окончилось, об умершем больше не было и речи! Снова стали приносить больных: обе другие купели были заняты. Маленький Гюстав, слепший за сценой погружения мертвого любопытным и проницательным взором, окончил раздеваться. Истощенное тело золотушного ребенка, с выступающими ребрами и костлявыми позвонками спинного хребта исхудало до такой степени, что ноги стали похожими на палки, -- в особенности, левая нога, совершенно высохшая, превратившаяся в кость, обтянутую кожей, у него были две язвы, -- одна у бедра, другая, ужасная, с обнажившимся телом у поясницы. Он улыбался, однако, настолько развитой, вследствие своих страданий, что казался обладающим умом и философским мужеством взрослого человека, хотя, при своих пятнадцати годах, имел вид едва десятилетнего мальчика.
   Маркиз де Сальмон-Рокбэр, осторожно подняв его на руках, отказался от помощи Пьера.
   -- Благодарю вас, он не тяжелее птицы... И не бойся, мой мальчик, я опущу тебя в воду полегоньку.
   -- О, сударь, я не боюсь холодной воды, вы можете смело погрузить меня.
   Его окунули в купель, в которую погружали мертвого. За дверьми, госпожи Виньерон и Шэз, которым нельзя было войти, снова опустились на пол и набожно молились, между тем как господин Виньерон, допущенный в зал, осенял себя размашистым крестным знаменем.
   Пьер удалился, видя, что помощь его больше нужна. Вспомнив, что три часа пробило уже давно, что Мария, вероятно, ждет его, он ускорил шаг. Стараясь пробиться через толпу, он увидел, что повозку молодой девушки везет Жерар, не перестававший доставлять больных к купели. Мария стала торопиться, почувствовав вдруг уверенность, приготовилась, наконец, к восприятию небесной милости. Она слегка упрекнула Пьера.
   -- О, мой друг, вы, кажется, забыли обо мне.
   Пьер не стал возражать ей. Он увидел, что Мария исчезла в дверях женской купели, упал на колени в глубоком унынии. Он хотел подождать ее, распростершись здесь на земле, чтоб отвезти к Пещере; Мария, конечно, исцелится, будет петь хвалебный гимн. Она уверена, что исцелится, почему же уверенность ее не оправдается? Впрочем, сам он искал и не находил в своей взволнованной душе слов для молитвы. Он был потрясен ужасными зрелищами, очевидцем которых ему довелось быть недавно. Страшно утомленный, с удрученным сердцем, он переставал сознавать, что происходит вокруг него, во что он верит. Незыблемой осталась лишь его нежная привязанность к Марии; это чувство заставляло его возносить мольбы, жаждать смирения: он соображал, что самые ничтожные мира сего, когда они любят горячо и молят сильно, достигают, наконец, милостей. И стал повторять вслед за толпой, глубоко растроганным голосом:
   -- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
   Так прошло десять минут или четверть часа. Затем появилась повозка Марии. Лицо ее побледнело, отражало душевное отчаяние, прекрасные волосы, которых не коснулась вода, были собраны в тяжелый золотистый узел. И она не исцелилась. Беспредельное огорчение и разочарование рисовались на ее потупленном и слегка вытянувшемся лице. Мария отвращала глаза, чтобы не встретиться со взорами священника, который, смущенный, с похолодевшим сердцем, взялся за ручку повозки, чтобы отвезти ее к Пещере.
   А за ним коленопреклоненные верующие, сложив крестообразно руки, лобызая землю, продолжали взывать все громче, подзадориваемые пронзительными возгласами капуцина.
   -- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..
   Перед Пещерой, когда Пьер поставил на прежнее место повозку Марии, с молодой девушкой сделался обморок. Жерар, стоявший возле, увидел тотчас же подбежавшую с чашкой бульона Раймонду, все они стали наперерыв ухаживать за больной. Раймонда упрашивала Марию принять от нее бульон, грациозно подавала чашку, ласково улыбаясь, как ревностная сиделка. Жерар не мог не сознаться, что эта бесприданница очаровательна, -- она, видимо, уже познакомилась с действительностью, сумеет опытною рукой повести хозяйство, не переставая быть любезной и изящной. Берто, вероятно, прав, -- это именно такая жена, какую ему нужно.
   -- Не хотите ли, mademoiselle, я немного приподниму ее?
   -- Благодарю вас, я достаточно сильна сама... Притом же я напою ее с ложечки, так 6удет удобнее.
   Но Мария, упорно хранившая суровое молчание, очнулась, отказалась движением головы от бульона. Она хотела, чтобы ее не тревожили, не говорили с ней. Когда Жерар и Раймонда отошли, она улыбнулась Пьеру и сказала ему глухим голосом.
   -- Мой отец еще не пришел?
   Священник, несколько поколебавшись, счел благоразумным сказать правду.
   -- Я оставил вашего отца уснувшим, должно быть, еще не проснулся.
   Тогда Мария, снова потупившись, отослала отца и его, сделав рукою жест, отвергающий всякую помощь. Она замерла, перестала молиться, не сводя пристального взора своих больших глаз с мраморной, белой статуи Пресвятой Девы, озаренной светильниками Пещеры. Пробило четыре часа. Опечаленный, Пьер отправился в бюро медицины освидетельствований, вспомнив, что доктор Шассень назначил ему свидание к этому часу.
   

IV

   Доктор Шассень ожидал Пьера перед медицинским бюро. Здесь также теснилась густая толпа, ожидавшая выхода больных, осыпавшая их расспросами, ликовавшая, когда распространился слух о новом чуде -- о прозревшем слепом, к которому внезапно вернулся слух, или, например, о женщине, у которой обновились ноги.
   Пьеру пришлось приложить особенные усилия, пробраться при такой давке.
   -- Ну, что, -- спросил он у доктора, -- удастся нам посмотреть на чудо, -- на чудо настоящее, несомненное?
   Доктор улыбнулся, -- новые верования совмещались в нем со снисходительностью.
   -- Чудеса не совершаются по заказу. Господь проявляет свою благодать, когда находит нужным.
   Братья милосердия тщательно ограждали дверь. Но все они знали доктора Шассеня и почтительно отстранились, пропуская его и сопровождающего его священника. Медицинское бюро, в котором удостоверялись факты исцелений, было обставлено более чем скромно. Жалкая постройка из досок разделялась на две части, -- тесную переднюю и небольшую палату для заседаний. Впрочем, тогда уже был поднят вопрос о расширении этого бюро, которое собирались перевести в просторное помещение на площади.
   В передней, где стояла всего одна деревянная скамья, Пьер увидел двух сидящих, ожидая очереди, больных, приведенных сюда молодым санитаром. Когда он вошел в общую палату, его удивило множество собравшихся здесь лиц. Между деревянными стенами, нагретыми солнечным припеком, господствовала невероятная духота. Это была квадратная, окрашенная в бледно-желтый цвет комната, с одним окном, окна которого были замазаны мелом, чтобы толпившийся снаружи народ не мог заглядывать. Не решались даже открыть окно, чтобы хоть немного освежить помещение, так как в отверстие немедленно просовывались десятки любопытных голов. Обстановка отличалась крайней неприхотливостью: два простых сосновых стола различной высоты были приставлены друг к другу и даже не покрыты клеенкой, высокая шторка, загроможденная кипами неряшливых бумаг, реестров, дел, брошюр; наконец, десятка три соломенных стульев, покрывших весь пол, и два старых, ободранных кресла, для больных.
   Доктор Бонами поспешил встретить доктора Шассеня, олицетворявшего одну из последних и наиболее замечательных побед Пещеры. Он подвинул для него стул, пригласил сесть и Пьера, в котором чтил рясу. Затем он сказал предупредительным тоном:
   -- Дорогой собрат, позвольте мне продолжить. Мы собиралась осмотреть эту девицу.
   Он указал на глухую крестьянку, лет двадцать, сидевшую на одном из кресел. Пьер, сильно ослабленный, с головою, еще наполненною гулом и не прислушивался к словам, ограничивался наблюдениями над присутствовавшими в бюро. В комнате находилось около пятидесяти человек, стояли, прислонившись к стене. У двух столов сидело пятеро: начальник служащих при купелях посредине, то и дело наводил справки в толстой канцелярской книге; кроме того, один монах с Успения и трое молодых семинаристов, исправляли обязанности секретарей, писали, рылись в делах, укладывали их после каждого осмотра.
   Пьер обратил особенное внимание на одного мистера, ордена Непорочного Зачатия, отца Даржеле, главного редактора издания "Journal de la Grotte", на которого ему указали утром. Его небольшое лицо, с мощными глазами, заостренным носом и тонкими губами, казалось всегда улыбающимся. Он скромно сел в конце низкого стола и, время от времени, делал пометки для своей газеты. В течение трех дней паломничества, он один показывался в числа всех монахов конгрегации. Но за ним чувствовалась близость других, -- скрытая, медленно нараставшая, главенствующая над всем и всем применяющая свою пользу.
   Остальная аудитория состояла лишь из любопытных, свидетелей, двух десятков врачей и четырех или пяти священников. Большинство врачей, съехавшихся понемногу отовсюду, хранили непроницаемое безмолвие. Некоторые из них изредка отваживались задавать вопросы. По временам, они обменивались косыми взглядами, казалось, старательнее следили друг за другом, чем за фактами, предлагаемыми им на обсуждение. Что они представляли из себя? Их называли по фамилиям, но все имена оказались совершенно неизвестными. Только одно имя произвело впечатление, -- имя знаменитого доктора Католического университета.
   Но в этот день доктор Бонами, совсем не садившийся, руководивший работами, расспрашивавший больных, сосредоточил свою предупредительность в пользу невысокого белокурого посетителя, -- не лишенного дарования писателя, влиятельного сотрудника одной из наиболее читаемых парижских газет, случайно попавшего в Лурд в это утро. Не желательно ли обратить такого неверующего, извлечь пользу из его влияния на публику и газету? Доктор усадил его на второе кресло, обращался к нему с добродушною улыбкой, точно объясняя интересное представление, уверял, что здесь скрывать нечего, все делается гласно.
   -- Мы просим лишь света, -- повторял он. -- Мы не перестаем приглашать для проверки лиц, желающих выяснить эти явления.
   Когда мнимое исцеление глухой представилось в сомнительном виде, доктор слегка прикрикнул на нее.
   -- Полно, полно, дочь моя, у вас только начинается улучшение... Вы придете еще раз.
   Он добавил вполголоса:
   -- Послушать их, так все они исцеляются. Но мы признаем только доказанные, очевидные, как день, выздоровления... Заметьте, я говорю о выздоровлениях, а не о чудесах, мы -- врачи, мы не позволяем себе посторонних истолкований, присутствуем здесь исключительно для того, чтобы удостоверить, что у больных, подвергнутых нашему осмотру, не осталось ни следа болезни.
   Он ограждал себя, предусмотрительно устраняя вопрос о своей добросовестности, не выказывался ни более глупым, ни более лживым, чем другие; верил, так сказать, не веря: наука еще так несовершенна, так полна неожиданностей, что считается сегодня невозможным, завтра осуществляется. На склоне своей жизни, посвященной медицинской этике, он нашел себе при Пещере своеобразное занятие, имевшее свои достоинства и неудобства; в общем, он вполне удовлетворялся своим положением.
   Удовлетворяя любознательности парижского журналиста, он пояснял свой метод исследования. Каждый больной, приезжающий с паломниками, привозит документы, в числе которых почти всегда имеет свидетельство от пользовавшего его врача; случается даже, что больные снабжены несколькими удостоверениями от различных докторов, бюллетенями из больниц, описанием полного течения болезни. В случае выздоровления, если являлся вылечившийся больной, оставалось лишь навести справку, в соответствующей папке прочесть медицинское свидетельство, чтоб определить недуг и удостоверить посредством осмотра, что болезнь действительно устранена.
   Пьер внимательно прислушивался к разъяснениям доктора Бонами, с тех пор, как ему предложили стул, он успокоился, мозг его начал работать с полною отчетливостью. Теперь его беспокоила духота. Заинтересованный словами доктора, Бонами и желая составить себе определенное мнение, он охотно задал бы ряд вопросов, но ряса смущала его. Эго одеяние обрекает его на неводы безмолвие. Он был в восторге, когда русый, влиятельный писатель высказал сомнения, возникшие первую же минуту. Не прискорбно ли, что определил болезнь один врач, а удостоверяет выздоровление другой? Такой порядок должен вести к постоянным ошибкам. Не лучше ли было бы, если бы врачебная комиссия осматривала всех больных по прибытии их в Лурд, ведя обстоятельные протоколы, в случае выздоровления та же комиссия могла бы справляться со своими собственными наблюдениями. Но доктор Бонами с жаром возразил -- и не без некоторого основания, -- что комиссия никогда не одолела бы гигантской задачи: подумаете только! ей пришлось бы осмотреть тысячу различных заболеваний в одно утро! Путаница осложнилась бы столкновением противоречивых теорий, различных диагнозов, спорами и пререканиями. Предварительный осмотр, почти не осуществимый на практике, послужил бы источником столь же крупных ошибок. Поневоле приходится придерживаться свидетельств, выданных врачами, пользовавшими больных; свидетельства эти приобретают на практике преобладающее, решающее значение.
   Писателю предложили перелистать несколько дел, лежавших на одном из столов, прочесть некоторые из медицинских свидетельств. Другие, составленные тщательнее, точно определяли признаки болезней. Некоторые из подписей врачей были даже засвидетельствованы мэрами общин. Но все эти предосторожности не устраняли множества неопровержимых сомнений: что это за доктора? Не действовали ли они под влиянием неизвестных условий, не преследовали ли интересов чисто личного свойства? Обладают ли они необходимым научным авторитетом? Невольно возникало желание произвести расследование о каждом из них. Если все основывается на документах, провозимых больными, обязательно подвергать эти бумаги самому тщательному контролю, -- так как всякая достоверность исчезает, если строгое расследование не установило безусловной наличности фактов.
   Доктор Бонами раскраснелся, вспотел.
   -- Но мы так, именно, и поступаем, так и поступаем! Как только какое-нибудь излечение покажется нам необъяснимым обычными соображениями, мы производим подробнейшее расследование, мы приглашаем выздоровевшее лицо для обстоятельного медицинского осмотра... И как вы видите, мы обставляем осмотр вполне научно. Эти господа, слушающие нас, почти все врачи, съехавшиеся с различных концов Франции. Мы убедительно просим их высказывать свои сомнения, обсуждать сообща все случаи; каждое заседание заносится в подробный протокол... Слышите, господа, я прошу вас выразить протест, если что-либо возмущает в вас чувство правдивости.
   Ни один из присутствовавших не откликнулся. Большинство врачей, конечно, принадлежащих к числу католиков, удовлетворилось почтительным склонением головы. Что касается других, неверующих, ученых, равнодушных к религиозным вопросам, они наблюдали, интересовались некоторыми явлениями, избегали из приличия всяких, в сущности, бесполезных споров, когда им становилось не по себе, когда ими овладевало возмущение при виде фактов, оскорбляющих разум, они просто удалялись из бюро.
   Видя, что никто не решается произнести ни слова, доктор Бонами просиял. Журналист спросил, неужели он без помощников справляется с таким множеством работы?
   -- Я здесь один, -- самодовольно ответил он. -- Мои обязанности, в качестве врача при Пещере, и отличаются сложностью. Я обязан, -- повторяю, -- лишь удостоверить выздоровление, если оно действительно произошло.
   Он добавил, однако, спохватившись с добродушной улыбкой:
   -- Ах, я и забыл, при мне состоит Рабуан, он помогает мне поддерживать здесь некоторый порядок.
   Доктор указал на полного человека лет сорока, с поседевшими волосами, широким лицом и челюстями, точно у дога. Он принадлежал к числу фанатиков, не терпел никаких возражений по поводу чудес. Он не мог примириться со своим назначением -- состоять при медицинском бюро, всегда сердито ворчал, когда возникали споры. Обращение к врачам возмутило его, доктор Бонами вынужден был успокоить его:
   -- Полноте, Рабуан -- успокойтесь, друг мой! Всякое чистосердечное мнение имеет право на внимание.
   Больные чередовались непрерывно. Сначала привели человека, все туловище которого оказалось покрытым экземой, когда он снял рубашку, с кожи посыпалась серая труха. Он не вылечился, уверял только, что ежегодно уезжая из Лурда, всегда чувствует облегчение.
   Его сменила дама, графиня, поразительной худобы, рассказавшая необычайную историю: исцеленная семь лет тому назад Пресвятого Девой от бугорчатки, она родила четырех детей, затем чахотка возобновись, в настоящее время он -- морфинистка. Первое же погружение принесло ей облегчение. Она намерена присутствовать вечером при факельном шествии, в сопровождении привезенных ею с собою двадцати семи родственников. Затем явилась женщина, страдавшая потерей голоса от нервного расстройства; пробыв в течение многих месяцев совершенно немою, она внезапно заговорила во время процессии в четыре голоса, когда вынесли Святые Дары.
   -- Господа, -- заявил доктор Бонами, с несколько манерной уступчивостью ученого, сознающего размах своих воззрений, -- вам известно, что мы не отмечаем оздоровлений от болезней нервного происхождения, Отметьте, однако, что эта женщина полгода лечилась в больнице Salpetriere: и вот ей пришлось приехать сюда, чтобы мгновенно вернуть способность речи.
   Тем не менее, он несколько волновался, ему хотелось предложить вниманию приезжего из Парижа, один из замечательных случаев, происходящих иногда во время четырехчасовой процессии, в это время воодушевление паломников достигало высшего напряжения, Пресвятая Дева изливала Свои милости на избранников. Предыдущие исцеления оказались или мнительными, или лишенными особенного интереса. Доносились топот и гудение толпы, подзадоривая пением псалмов, с лихорадочным нетерпением ожидающей чуда.
   В это время вошла скромная, улыбающаяся девочка, со светлыми смышлеными глазами.
   -- А, -- радостно воскликнул доктор, -- вот и милая Софи!.. Замечательный случай, господа, она лечилась ровно год тому назад, я позволю себе ознакомить вас с результатами.
   Пьер узнал Софи Куто -- девочку, сподобившуюся чудотворного исцеления, которая села в его отделение на станции Пуатье. Ему пришлось вновь присутствовать при сцене, которую он наблюдал в вагоне. Доктор Бонами давал подробные объяснения невысокому блондину, слушавшему его очень внимательно: девочка страдала костоедой левой пяты, начиналось омертвение кости, требовавшее операции, гнойная, ужасная рана затянулась в одно мгновение при первом погружении в купель.
   -- Софи, расскажите этому господину.
   Девочка сделала рукой грациозный жест, как будто требуя внимания.
   -- Итак, я совсем лишилась ноги, я не могла сходить даже в церковь, приходилось постоянно обматывать больную ногу в холст, потому что из раны вытекала грязная жидкость... Господин Ривуар, доктор, сделавший надрез, чтобы заглянуть туда, внутрь, сказал, что нужно удалить часть кости. От этого я, конечно, сделалась бы хромой... Тогда хорошенько помолившись Пресвятой Деве, я отправилась, окунуть мою ногу в воду. Я сделала это с таким страстным желанием вылечиться, что даже не дала себе времени снять повязку. И вот все осталось в воде, -- когда я вынула ногу, болячки как не бывало.
   Доктор Бонами, следил за ее рассказом, поддакивая при каждом слове кивком головы.
   -- Повторите-ка, Софи, как выразился ваш доктор?
   -- У нас в деревне, господин Ривуар, снова осмотрели мою ногу и сказал: "Мне безразлично, Господь или бес исцелил эту девочку, несомненно, лишь одно: что она исцелена".
   Палата огласилась смехом, слова доктора составляли уже испытанный эффект.
   -- Ну, Софи, -- а ваш ответ графине, директрисе вашей палаты?
   -- Ах, да... Я захватила с собой несколько бинтов для моей ноги; я сказала графине: "Пресвятая Дева была очень добра, исцелив меня в первый же день, так как на следующий день мой запас был бы исчерпан"...
   Снова послышался смех, все любовались девочкой. Она передавала свой рассказ несколько напыщенным тоном, видимо, заучила его наизусть, тем не менее, она производила трогательное впечатление и казалась чистосердечной.
   -- Софи, снимите ваш башмак, покажите вашу ногу этим господам... Пусть ощупают ее, чтобы никто не сомневался.
   Маленькая, белая, опрятная и даже выхоленная ножка быстро оказалось разутой. Пониже лодыжки виднелся длинный шрам, отчетливый, беловатый, и свидетельствовал о значительности раны.
   Несколько врачей подошли, безмолвно осмотрели ногу. Другие, вероятно, уже успевшие составить мнение, даже не тронулись с места. Один из врачей спросил с изысканною вежливостью, почему Святая Дева не обновила всей ноги, пока она была погружена в купель, -- ведь, сделать это было труднее! Но доктор Бонами быстро возразил, Пресвятая Дева, очевидно, затем оставила шрам, чтобы остался след, свидетельствующий о чуде. И распространился относительно технических подробностей, доказывал, что часть кости и тело наросли мгновенно, -- чего нельзя объяснить естественными причинами.
   -- Ах, Боже мой! -- прервал его журналист. -- Нет никакой нужды в таком сложном рассказе. Покажите простой порез па пальце, сделанный перочинным ножом, -- и пусть палец окажется после погружения зажившим: чудо будет столь же неповторимым, и я преклонюсь перед величием его.
   Затем он добавил:
   -- Если бы я обладал источником, заживляющим раны, я взволновал бы весь мир. Я не знаю, как я устроил бы это, -- но, ручаюсь вам, звал бы народы -- и народы пришли бы на мой призыв. Я доказал бы чудеса с такою очевидностью, что стал бы властелином земли. Подумайте только ведь, это всемогущество, сила части божественного. Но необходимо устранить даже тень сомнения, необходимо, чтобы истина просияла как солнце. Вся вселенная увидит и уверует.
   Он принялся обсуждать с доктором способы контроля. Он согласен, что немыслимо осмотреть больных после их прибытия. Но почему же не выделить в больнице особой палаты, исключительно для больных с изъязвлениями? В эту палату поступало бы не более тридцати больных, которых не трудно подвергнуть предварительному осмотру в присутствии медицинской комиссии. Врачи составят протоколы, можно снять фотографические снимки с язв. Затем, если произойдет случай выздоровления, комиссии останется лишь засвидетельствовать его в новом протоколе. Речь будет идти не о внутренней болезни, распознавание которой трудно и всегда может быть оспорено. Таким образом, получится полная очевидность.
   Доктор Бонами повторял с некоторым смущением:
   -- Конечно, конечно, мы желаем лишь выяснения... Вся трудность заключается в организации такой комиссии. Если бы вы знали, как мало между нами единения!.. Во всяком случае, в ваших словах кроется хорошая мысль.
   Его вывела из затруднения новая больная. Пока юная Софи Куто обувалась, уже забытая всеми, ввели Элизу Руке; она отдернула косынку, показала свое чудовищное лицо. Несчастная девушка рассказала, что она с утра прикладывает к язве платок, смоченный в воде из фонтана, ей кажется, что гнойная язва начинает бледнеть и подсыхать. Она была права. Пьер с изумлением убедился, что изъязвление приняло менее отталкивающий вид. Появление Элизы Рукэ дало новую пищу спору по поводу наружных язв. Низенький блондин настаивал на необходимости устроить специальную палату. Если бы утром осмотрели эту девушку и если она вылечится, -- какое торжество доставить Пещере исцеление волчанки! Отрицать чудо оказалось бы невозможным.
   Доктор Шассень держался до сих пор в стороне, хранил полное молчание, как бы желая предоставить Пьера исключительному воздействию фактов. Вдруг он наклонился к нему и сказал вполголоса:
   -- Наружные язвы, наружные язвы... Этот господин и не подозревает, что в настоящее время и ученые врачи почти уверены в нервном происхождении многих подобных язв... Да, открыли, что причинены просто дурным питанием кожи. Вопросы питания изучены еще так мало... Теперь доказывали, что вера в исцеление может отлично врачевать язвы, в том числе и мнимые волчанки. Итак, позволю вас спросить, какой очевидности достигнет этот господин, если ему удастся устроить палату нарывных изъязвлений, о которой он так хлопочет? Вечный спор еще более запутается и обострится. Нет, нет! Наука бессильна, в ней все сомнительно и спорно.
   Он улыбнулся печальною усмешкой. Доктор Бонами тем временем советовал Элизе Рукэ продолжать свои примочки и приходить ежедневно для осмотра. Затем он повторил своим сдержанным и предупредительным тоном:
   -- Как бы то ни было, господа, поворот к выздоровлению вне сомнения.
   Вдруг в комнате бюро произошел шумный переполох. Ла-Гривотт влетела стремглав, вприпрыжку крича во весь голос:
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
   Она стала рассказывать, что сначала ее не хотели погрузить, что ей пришлось упрашивать, умолять; ее допустили, когда отец Фуркад дал формальное разрешение. Она, ведь, предсказала: ее погрузили в холодную воду всю в поту, с чахоточным кашлем, -- и вот, спустя три минуты, она почувствовала вдруг, что силы ее обновляются, ей показалось, что ее хлестнули бичом по всему телу. Она пламенела восторгом, готова была плясать, не могла устоять месте.
   -- Я исцелилась, добрые господа... Я исцелилась!
   Пьер смотрел на нее, широко раскрыв изумленные глаза. Неужели это та самая девушка, которую он видел прошлою ночью, лежащей неподвижно на скамье вагона, кашлявшею и харкавшею кровью, с лицом земляного цвета? Она стала неузнаваемой -- стройная, высокая, с разгоревшимися щеками, блестящими глазами, она вся дышала страстных стремлением к жизни.
   -- Господа, -- заявил доктор Бонами, -- этот случай, по моему мнению, весьма интересен... Справимся...
   Он потребовал дело Ла-Гривотт. Но его не нашли в груде бумаг, нагроможденных на обоих столах. Секретари, молодые семинаристы, перерыли все папки. Сам начальник служащих при купелях, спавший посредине, принужден был встать и осмотреть конторку. Наконец, сев на свое место, он нашел дело под реестром, который лежал перед ним, в бумагах оказалось три медицинских свидетельства, тут же прочитанных им громогласно. Все три врача удостоверили, что больная страдает значительно разразившейся чахоткой, осложненной расстройством нервной системы.
   Доктор Бонами махнул рукой, точно желая сказать, что при такой картине болезни не может быть мнений. Затем он обстоятельно исследовал больную. Он шептал при этом:
   -- Я ничего не слышу... Я ничего не слышу...
   Потом он поправился:
   -- Или почти ничего.
   Обратившись к двадцати пяти или тридцати врачам, молча следившим за его выстукиваньем, он добавил:
   -- Господа, быть может, некоторые из вас не кажут мне в своем просвещенном содействии... Мы собрались здесь, чтобы изучать и обмениваться мнениями.
   Сначала никто не отозвался на приглашение. Затем один врач рискнул выступить вперед. Он послушал, в свою очередь, молодую женщину, сказал свое заключение, погрузился в работу, озабоченно покачивая головой. Наконец, он робким голосом, что, по его мнению, надо ограничиться выжиданием. Его сменил тотчас же доктор, высказавшийся с полною определенностью, что не слышит ничего подозрительного, эта женщина никогда не была чахоточною. За ним последовали остальные врачи, за исключением пяти или шести, они ограничились сдержанною улыбкой. Каждый высказывал свое мнение, существенно несходное с суждениями других врачей. Только отец Даржеле оставался спокойным: он угадал, что перед ним один тех случаев, которые возбуждают восторг и служат к прославлению Лурдской Богоматери. Он наклонился к столу и заносил сведения в записную книжку.
   Пользуясь шумом, водворившимся в комнате, и доктор Шассень втихомолку обменялись несколькими словами.
   -- Я видел эти пресловутые купели, -- сказал молодой священник, -- эти купели, в которых меняют воду так редко! Какая грязь, -- сущий ад из микробов!.. Славная, нечего сказать, пощечина современной мании к антисептическим предупредительным мерам! Не чудо ли, что все больные не умирают от общей заразы? Воображаю, как потерпят крушение противники бактериологической теории!
   Доктор перебил его.
   -- Ты ошибаешься, дитя мое... Хотя купели отличаются чистотой, однако, погружение в них не опасно. Заметьте, что температура воды никак превышает десяти градусов, -- для размножения микробов необходимо двадцать пять градусов.
   Кроме того, в Лурд не приезжают с заразными болезнями, сюда не проникают ни тиф, ни оспа, ни корь, ни скарлатина. Мы наблюдаем здесь лишь некоторые органические болезни, -- параличи, золотуху, опухоли, язвы, наросты, рак, чахотку -- последняя не передается посредством воды в ваннах. Застарелые раны, погружаемые в купель, не боятся ничего и не представляют никакой опасности в отношении заразительности... Уверяю вас, что в данном случае нет даже и нужды во вмешательстве Пресвятой Девы.
   -- Однако, доктор, неужели вы решились бы в прежнее время, когда вы занимались практикой, погружать всех больных без разбора в холодную воду, -- женщин во все периоды месяца, страдающих ревматизмом, пациентов с недугом сердца, чахоточных?.. Неужели вы отважились бы выкупать эту несчастную девушку, полумертвую, всю в испарине?
   -- Конечно, нет!.. Существуют так называемые, героические средства, к которым не прибегают в обычной практике. Холодная ванна может, разумеется, убить чахоточного, но поручимся ли мы, что, при известных условиях, она не в состоянии также спасти его? Я, признавший, наконец, что над миром властвует сверхъестественная сила, охотно готов допустить, однако, что исцеления происходят просто от погружения в холодную воду, -- погружения, которое представляется нам нелепым и варварским... Дело в том, что мы такие невежды, знаем так мало, так мало!..
   Доктор Шассень снова проникся гневным презрением к науке, вспомнив, что она не помешала ему остаться бессильным, скорбным зрителем агонии его жены и дочери.
   -- Вы стремитесь к точному знанию, -- поверьте, что в медицине найдете его меньше, чем где-либо... Прислушайтесь к спору этих господ, эго зрелище убедит вас. Согласитесь, что трудно себе представить большую бестолочь, -- каждый высказывает различное мнение. Я не отрицаю, что некоторые болезни изучены превосходно, до мельчайших фазисов своего течения, и существуют также лекарства, действие которых исследовано с безупречною тщательностью. Но нет такой возможности предусмотреть влияние лекарств на болезнь, так как каждая болезнь представляет особый случай и в каждом подобном случае приходится возобновлять опыт. По этой причине медицина осталась искусством, ее нельзя причислить к разряду опытных наук: излечение всегда зависит от случайности, от благоприятного стечения условий, от гениальной находчивости доктора... Поймите же, что люди, которые являются сюда затевать споры, смешат и разглагольствуя во имя безусловных законов. Где эти законы в медицине? Пусть мне укажут их!
   Он хотел, было, ограничиться сказанным, но не мог преодолеть своего увлечения.
   -- Я уже сказал вам, что стал верующим. Тем не менее, мне как нельзя более понятно, наш почтенный доктор Бонами, нисколько не тревожась, созывает врачей со всего мира проверять чудеса исцеления. Чем больше докторов съедется, тем меньше выяснится правды из борьбы противоречивых диалогов и систем врачевания. Если трудно прийти к соглашению, когда речь идет о наружной язве, то мысли разобраться, если вопрос касается внутреннего повреждения, причем одни отрицают, а другие говорят утвердительно. Почему при таком положении дела считать всякое явление чудом? Природа ли оказывает воздействие или иная, неведомая сила, врачи в большей части случаев испытывают изумление при виде исхода болезни, которого они не предвидели. Эти свидетельства безвестных докторов не имеют никакого серьезного значения. Но, допустив даже безусловную, строгую научность освидетельствований, надо быть весьма наивным, мой друг, чтобы думать, что в итоге получится убедительная, неоспоримая истина. Заблуждение коренится в самой натуре человека, -- нет подвига труднее, чем доказать крупицу истины.
   Пьер стал постигать теперь происходящее в Лурде, уяснил себе необычайное зрелище, поражающее мир уже столько дет, возбуждая благоговейный восторг среди верующих и пренебрежительное глумление со стороны людей нерелигиозных. Здесь, несомненно, появляется действие малоизученных, даже неведомых сил: самовнушение, внезапное потрясение организма, подготовляемое задолго, впечатления путешествия, молитв и псалмов, непрерывно усиливающее возбуждение, -- и, в особенности, исцеляющее веяние, неведомая сила, развивающаяся в народных массах в порыве страстной веры. Молодой священник понял, что подозревать обман в данном случае неразумно. Явления, наблюдаемые им, несравненно возвышеннее и, вместе с тем, проще. Монахам, состоящим при Пещере, нет нужды омрачать свою совесть ложью; они только пользуются всеобщим невежеством, спутанностью знаний и представлений. Можно даже, без особенной натяжки, допустить, что все поступают чистосердечно: бездарные врачи, выдающие медицинские свидетельства, утешенные больные, считающие себя исцеленными, увлекающиеся свидетели, готовые поклясться, что они были очевидцами чудес. В итоге подучается лишь одна очевидность: немыслимо доказать, происходят эти чудеса или нет. Немудрено, что при таких условиях чудо представляется действительностью большинству, всем, которые страдают и чувствуют потребность в надежде.
   Доктор Бонами подошел, заметив, что между ними завязалась беседа; Пьер спросил у него:
   -- Как велико отношение исцелений к числу больных, приезжающих в Лурд?
   -- Излечивается приблизительно десятая часть, -- ответил доктор.
   Угадав по глазам молодого священника, что он не решается задать дальнейшие вопросы, доктор Бонами добавил добродушным тоном:
   -- О, мы могли бы насчитать больше, все больные женщины оказались бы исцеленными, если бы мы слушали только их. Но, надо сознаться, я состою здесь лишь для некоторого полицейского надзора за исцелениями. Вся обязанность моя сводится к охлаждению чрезмерного рвения, чтобы на святое дело не пала тень от нелепых уверений... В сущности, мое бюро служит лишь местом для отметки удостоверенных, имеющих значение излечений.
   Его прервал Рабуан, заворчавший глухим и сердитым голосом:
   -- Удостоверенные излечения, удостоверенные излечения... К чему все это?.. Чудо непрерывно. Верующие не нуждаются в удостоверениях. Им остается только верить. Для неверующих это нужно еще менее. Никогда не удастся убедить их... Мы занимаемся здесь сущим вздором.
   Доктор Бонами строго приказал ему замолчать.
   -- Рабуан, вы -- бунтовщик... Я скажу отцу Кадебарту, чтобы больше не пользоваться вашим содействием, потому что вы подаете пример непослушания.
   А, в сущности, этот человек, скаливший зуб, готовясь укусить, когда затрагивают его веру, был прав; Пьер сочувственно посмотрел на него. Великий труд бюро медицинских освидетельствований, выполняемый, притом, так небрежно, действительно, бесполезен: он обиден для набожных, недостаточно убедителен для сомневающихся. Разве можно доказывать чудо? В него следует верить! Пониманию нечего делать, когда вмешивается сам Бог. Во времена истины наука не пыталась разъяснять Бога. Какую роль играет она в Лурде? Она препятствует полету и принижает свое собственное значение. Нет! Здесь надо пасть на землю, лобызать ее и верить, -- удалиться. Раз начинается проверка, ей нельзя писать пределов, она неизбежно приведет ошибке.
   Пьера особенно смущали необычайные разговоры, которые слышались вокруг него. Некоторые из верующих говорили о чудесах с неимоверными убежденностью и невозмутимостью. Самые неправдоподобные нисколько не смущали их. Еще чудо, и еще! Рассказывали вымыслы безумного бреда с благородной улыбкой, без малейшего признака старания. Они, очевидно, живут в среде, охваченной таким лихорадочным возбуждением, что ничто не удивляет их. В числе их не только люди простые, с детским, неразвитым умом, страдающие галлюцинациями; здесь присутствовали представители интеллигенции, ученые и мыслители, доктор Бонами и другие, невероятное зрелище производило потрясающее впечатление. Пьер чувствовал, что им овладевает все большее смущение, затаенный гнев, который, в конце концов, может прорваться наружу. Рассудок его сдался, точно беспомощное существо, брошенное и чувствующее, что поток захватывает его. Он невольно подумал, что умы, которые подобны, например, доктору Шассеню, впадают в слепую веру, должны первоначально пережить испытанное им недовольство и внутреннюю борьбу, раньше не потонуть в беспощадном потоке.
   Пьер взглянул на доктора Шассеня и увидел, старик подавлен горем, превращен безжалостно борьбой в слабого, ребенка, плачущего, оставшись в мире круглым сиротой. Тем не менее, молодой священник не мог затаить в себе просившегося страстного протеста:
   -- Нет, нет! Если нельзя знать всего, если никогда не бывает полного знания -- это не может послужить побуждением перестать учиться. Неизведанное не следует увеличивать своей дряблостью и невежеством, напротив, надо вечно надеяться, что объяснимые явления будут со временем разъяснены, у нас не может быть иного здравого идеала, стремления раскрыть тайны неведомого, шаг за шагом подвигаться по пути завоеваний ума, несмотря на телесные страдания и духовную немощь... Да, мой разум терзает меня, но от него же я жду своего укрепления! Когда ум гаснет, гибнет все существо. Хоть мне пришлось отречься от счастья, я все принесу в жертву пламенной жажде утолять без конца мои божественные запросы.
   На глазах доктора Шассеня набежали слезы, вероятно, вспомнил о тех, которые были так дороги его сердцу и которые навсегда утрачены им, прошептал:
   -- Разум, разум... да, конечно, он источник гордости человека, в нем достоинства жизни, есть еще любовь и в ней -- всемогущество жизни, это -- единственное благо, которого жаждет человек, когда лишится ее...
   Он подавил глухой сгон, стал машинально перелистывать дела, лежавшие на столе. На одной из папок значилось написанное крупными буквами имя Марии де Герсен. Доктор Шассень раскрыл папку, прочел свидетельства двух врачей, выразившихся -- паралич спинного мозга.
   -- Послушайте, дитя мое, -- снова заговорил он, -- я знаю, что вы горячо привязаны к mademoiselle де Герсен. Что скажете вы, если она исцелится завтра? Я нашел в этой папке свидетельства, подписанные уважаемыми именами; вам известно, что паралич такого рода почти неизлечим... И вот, если эта молодая девушка внезапно станет бегать и прыгать, как многие, которые я видел, неужели и тогда вы не признаете вмешательства сверхъестественной силы?
   Пьер хотел ответить, как вдруг ему вспомнилось мнение, высказанное на консультации его двоюродным братом Боклэром: чудо предсказано молодым врачом, оно совершится с быстротою молнии, при необычайном возбуждении всего организма. Чувствуя, что смущение его усиливается, Пьер ограничился сдержанным ответом:
   -- Я, действительно, был бы очень счастлив. Вы правы, в основе всей суеты нашего проходящего мира коренится лишь жажда счастья.
   Пьер не мог оставаться более в бюро. В комнате стало невыносимо жарко, лица присутствовавших оросились потом. Доктор Бонами стал диктовать одному из семинаристов результат осмотра Ла-Гривотт. Отец Даржеле, внимательно следивший за каждым словом, приподнимался, иногда и шептал ему на ухо, изменяя некоторые выражения. Вокруг них шум не унимался, спорящие врачи уклонились в сторону, вдались в пререкания о технических вопросах, не имеющих никакого отношения к случаю, который был предложен на их обсуждение. Среди деревянных стен сделалось так душно, что невольно спиралось дыхание и кружилась голова. Низенький блондин, влиятельный писатель из Парижа, ушел, недовольный, что ему не удалось увидеть настоящего чуда.
   Пьер сказал доктору Шассеню.
   -- Выйдем, мне сделалось дурно.
   Они ушли в одно время с Ла-Гривотт, которую, наконец, отпустили. У дверей их подхватила толпа, ринувшаяся, давившая друг друга, спеша посмотреть в сподобившуюся чуда. Слух об исцелении уже распространился, каждый хотел во что бы то ни стало взглянуть на Ла-Гривотт, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с разрумянившимися щеками и разревевшимися глазами, не переставала припевать, ликующим голосом;
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!
   Крики заглушали ее голос, людской поток подхватил и унес ее. На мгновение ока исчезла с глаз, точно, в самом деле, потонула. Затем очутилась вдруг возле Пьера и доктора, старавшихся выбраться из толпы. Они столкнулись с командором, к числу странностей которого принадлежала привычка обходить купели и Пещеру, чтобы излить свое раздражение. Затянутый по-военному в свой сюртук, он, по обыкновению, опирался на свою палку с серебряным набалдашником, несколько волоча левую ногу, не отошедшую от паралича после второго удара. Лицо его покраснело, глаза блеснули гневом, когда Ла-Гривотт толкнула его, чтобы пройти, продолжая повторять среди восторженно волнующейся толпы.
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
   -- Ну, так что ж! -- крикнул он в гневном порыве, -- тем хуже для вас, моя милая!..
   Вокруг послышались шумные возгласы, смех командора все знали, прощали ему манию восхваления смерти. Однако когда он стал бормотать, что прискорбно смотреть на неудержимое пристрастие к жизни, хотя нет ни красоты, ни состояния, что этой девушке следовало бы предпочесть немедленную смерть дальнейшим страданиям, -- толпа стала выражать неудовольствие. Аббат Жюден, проходивший мимо, поспешил выручить командора. Он отвел старика в сторону.
   -- Замолчите же, наконец, мой друг! Ведь просто скандал... Почему вы восстаете против Бога, когда Он изредка снисходит к нашей беспомощности и облегчает ваши страдания?.. Повторяю вам, -- вам самому следовало бы пасть па колени, умолять Его исцелить ногу, ниспослать вам еще десять лет жизни.
   Командор едва не задохнулся от гнева.
   -- Как вы хотите, чтобы я выпрашивал еще десять лет жизни, когда я почту за самый счастливый день -- день моей смерти! Что бы я дошел до такой низости, как эти тысячи, больных, мелькающих здесь перед моими глазами, пресмыкающихся в низменном ужасе перед смертью, воющих от боли, от пошлого пристрастия к жизни!.. Нет, извините, я стал бы слишком презирать себя!.. Я предпочитаю подохнуть! И чем скорее, тем лучше, хоть сейчас, -- как хорошо было бы перестать жить!
   Доктор Шассень и Пьер, успевшие, наконец, выбраться из толпы паломников, остановилось на берегу Гава. Командор обратился к доктору, с которым он встречался часто.
   -- Разве они не пытались сегодня воскресить человека? Мне рассказали об этом, я едва не получил удара. Каково? Понимаете, доктор, -- этот человек удостоился счастья умереть, а они дерзнули погрузить его в свою воду, с преступной надеждой, что он оживет. Но, если бы это удалось им, если бы их вода воскресила этого несчастного, -- всего ведь можно ожидать в нашем нелепом мире, -- разве оживший имел бы права обрушиться со всею силою своего гнева на этих штукарей, тревожащих вечный покой мертвецов?.. Разве этот покойник просил их оживить его? Откуда узнали они, что он не доволен тем, что умер? Не мешает, по меньшей мере, справиться у человека, желательно ли ему это... Представьте себе, что они вздумают сыграть такую скверную шутку со мной, когда я усну, наконец, крепким, непробудным сном? Славно бы я отделал их! Пусть не суются не в свое дело! И, конечно, я поторопился бы умереть сызнова!
   Негодование командора производило такое странное впечатление, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер остался серьезным, сердце его похолодело: ему показалось, что он услышал отчаянные мольбы Лазаря. Он часто представлял себе, что Лазарь, выйдя из гробницы, разразился скорбными возгласами: "Господи, зачем Ты пробудил меня, вернул к этой горестной жизни? Я задремал так сладко вечным сном без сновидений, я вкусил, наконец, такой отрадный отдых, погрузившись в волнительное небытие! Я испытал все скорби и изведал измену, разочарование в надеждах, без болезни; я уплатил страданию ужасную дань, которую обязан воздать каждый живущий, так как родился, неизвестно почему, жил, неведомо для чего! И вот Ты обрекаешь меня на вторичную уплату, осуждая сызнова отбыть мой срок каторги!.. Разве я совершил какое-либо неискупимое преступление и заслужил столь суровое наказание? Воскреснуть, -- увы! Не значит ли это чувствовать, что с каждым днем понемногу умирает твое тело, что твоего ума хватать лишь сомнение, воли -- лишь для того, чтобы желать недостаточного, -- слез, -- чтобы оплакивать свои скорби! И уже было покончено, -- я перешагнул за ужасный предел смерти, пережил мгновение столь страшное, одной этой секунды достаточно, чтобы отравить все существование. Я чувствовал, что обливаюсь холодным потом агонии, что кровь стынет в моих жилах, дыхание спирается, замирает в последнем вздохе. Неужели я обречен дважды изведать эту муку, умереть два раза, превзойдя плачевностью своей участи скорби долю всех остальных людей... Господи, ниспошли смерть теперь же! Да, я молю Тебя, соверши это великое чудо; пусть я вновь окажусь лежащим в этом гробу, безболезненно усыпленным, погрузившимся в мой прерванный вечный сон. Молю, не карай меня вторичной жизнью, не дай изведать страшное мучение, на которое Ты не обрекал еще ни одного существа. Я всегда любил и чтил Тебя, почему же на меня пал жребий послужить великим примером Твоего гнева, поразить ужасом последующие поколения. Смилуйся, Господи, верни мне сон, который выстрадан мною, дозволь вновь погрузиться в сладостный покой небытия!".
   Аббат Жюден увел командора, которого ему удалось, наконец, успокоить. Пьер пожал руку доктору Шассеню, вспомнив, что уже около пяти часов, Мария, вероятно, ожидает его. Возвращаясь к Пещере, он встретил аббата Дегермуаза, оживленно разговаривавшего с де Герсеном, только что вышедшим из своей комнаты в гостинице. Отец Марии выглядел бодрым, видимо, подкрепившись сном. Оба собеседника восхищаясь необычайною красотою некоторых женских лиц, отражавших религиозный экстаз. Они затронули также свой план экскурсии к цирку de Gavarnie.
   Де Герсен тотчас же последовал за Пьером, зная, что первое погружение Марии не принесло ей никакого облегчения. Они нашли молодую девушку, как бы замершею в скорбном изумлении, с глазами, пристально устремленными на не внявшую ее мольбам Пресвятую Деву, Она не ответила на нежные слова, которыми обратился к ней отец. Мария взглянула на него большими грустными глазами и тотчас же снова устремила свои взоры к мраморной статуе, озаренной янтарным отблеском восковых свечей.
   Пьер ожидал, стоя, -- когда она пожелает вернуться в больницу; де Герсен набожно опустился на колени. Он горячо помолился сначала об исцелении своей дочери. Затем, он стал просить, для самого себя, милостивого ниспослания компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для производства опыта до управлению воздушными шарами.
   

V

   Вечером, часов в одиннадцать, Пьер, оставил де Герсена в гостинице des Apparitions, вздумал вернуться в гостиницу Notre-Dame des Douleufs и решил побыть там несколько времени перед сном. Когда простился с Марией, она была в таком отчаянии, замкнулась в таком безмолвии, что он сильно встревожился.
   Пьер вызвал к дверям палаты Sainte-Hono госпожу де Жонкьер. Молодой священник еще больше смутился, когда она сообщила ему, что Мария ничего говорит, не отвечает никому на вопросы, не открывается даже от пищи. Директриса настоятельно упрашивала его войти в палату. В помещения для женщин мужчины ночью не допускались; но священник не считается мужчиной.
   -- Она любит только вас, она послушается вас. Прошу вас, войдите, посидите у ее кровати; подождете аббата Жюдена, который обещал прийти в час ночи, чтобы причастить самых слабых, которые не могут двигаться и которых мы кормим на свете. Вы поможете ему.
   Пьер последовал за госпожой де Жонкьер, овса, шей его у изголовья Марии.
   -- Дорогое дитя, я привела к вам человека, который горячо любит вас. Вы побеседуете с ним, будьте благоразумной.
   Но больная, узнав Пьера, взглянула на него страдальчески-безнадежным взором; лицо ее казалось сумрачным, возмущенным.
   -- Не хотите ли вы, чтобы он почитал вам что-нибудь, одну из тех прекрасных книг, которые облегчают душу? Помните, как он читал в вагоне... Нет, чтение не развлечет вас, вам не хочется слушать... Ну, хорошо, мы отложим это. Оставляю это около вас. Я убеждена, что вы смягчитесь через несколько минут.
   Пьер напрасно шептал ей все, что мог придумать нежного и ласкового, умоляя ее не предаваться отчаянию. Пресвятая Дева не исцелила ее в первый день, очевидно, сохраняя ее для поразительного чуда. Но молодая девушка отвернулась, по-видимому, даже не слушала его; на устах ее блуждала горькая улыбка, глаза раздражительно смотрели в пространство. Пьер принужден был замолчать, стал осматривать, что происходит вокруг в палате.
   Глазам священника представилось ужасное зрелище. Никогда еще Сердце его не сжиналось так сильно от ужаса и сострадания. Обед давно уже окончился; тем не менее, порции кушаний, принесенных из кухни, были разбросаны по кроватям. В течение всей ночи одни больные не переставали есть, между тем, как другие непрерывно стонали, то и дело прося, чтобы их перевернули на другой бок или подложили им сосуд. По мере того, как ночь близилась к рассвету, палату все больше охватывал смутный бред; лишь немногие больные спали спокойно. Некоторые лежали раздетыми под одеялом, большая же часть просто улеглась поверх постели; многих раздеть было так трудно, что они даже не сменяли белья в течение всех дней паломничества. В полумраке, теснота как будто усилилась. Пятнадцать кроватей было расставлено вдоль стен, семь тюфяков загромоздили средний проход, всюду валялись груды тряпья, старые корзины, ящики, сундуки. Некуда было ступить. Два тусклых фонаря слабо освещали этот бивуак умирающих, зловоние становилось невыносимым, несмотря на то, что два окна были полуоткрыты: в окна веяло лишь удушливым теплом августовской ночи. Во мраке комнаты колебались тени, раздавались крики, как в адском подземелье, где среди зловещей ночи собраны все человеческие страдания.
   Пьер узнал Раймонду, пришедшую, окончив занятия, поцеловать свою мать перед тем, как подняться в одну из мансард, служащих спальней для сестер милосердия. Госпожа де Жонкьер, ревностно выполняя свои обязанности в качестве директрисы, не смыкала глаз в течение трех ночей. Хотя для нее ставили удобное кресло, но она не могла ни на минуту присесть -- ее тотчас же звали куда-нибудь. Маленькая госпожа Дезаньо усердно помогала ей. Она так увлеклась, что сестра Гиацинта, улыбаясь, заметила ей:
   -- Отчего бы вам, в самом деде, не сделаться монахиней.
   Госпожа Дезаньо воскликнула испуганно-изумленным тоном:
   -- Я не могу, я замужем и обожаю моего мужа.
   Госпожа Вольмар даже не показалась в палате. Госпожа де Жонкьер, как говорили, отослала ее спать, пока что она жаловалась на невыносимую мигрень. Госпожа Дезаньо заметила, что не следует браться ухаживать за больными, когда собственное здоровье так слабо. Это не помешало ей самой почувствовать, что руки-ноги отнимаются у нее от усталости. Она, тем менее, не хотела сознаться в этом, бросалась бегом, чуть послышится малейший стон, старалась оказать помощь. Изнеженная барыня, в своих парижских апартаментах позвавшая бы слугу, если бы ей понадобилось передвинуть подсвечник, носила сосуды, тазы, поддерживала больных обеими руками, пока де Жонкьер подсовывала им подушки под спину, когда пробило одиннадцать часов, она выбилась из сил. Соблазнившись желанием улечься на несколько минут в кресло, она мгновенно заснула, склонив свою хорошенькую головку на плечо; пышные, золотистые волосы разметались пушистыми прядями. Она спала так крепко, что ни стоны, ни призывы, ни шум не могли разбудить ее.
   Госпожа де Жонкьер тихо подошла к молодому священнику и сказала ему:
   -- Я хотела послать за господином Ферраном, -- за доктором, который сопровождает нас: он дал бы бедной барышне успокоительного. К сожалению, он теперь занят в семейной палате, у постели брата Изидора. Притом же, вы знаете, что мы не лечимся здесь, мы приезжаем лишь затем, чтобы передать наших дорогих больных в руки Пресвятой Девы.
   Сестра Гиацинта, решившаяся помогать всю ночь директрисе, подошла к ней.
   -- Я только что вернулась из семейной палаты, куда я обещала принести апельсинов господину Сабатье; я видела господина Феррана, которому удалось привести в чувство брата Изидора. Не хотите ли, я схожу за ним?
   Пьер воспротивился.
   -- Нет, нет, Мария успокоится. Я прочту ей сейчас несколько прекрасных страниц, они ободрят ее.
   Мария продолжала хранить упорное молчание. У стены, около ее кровати, висел один из фонарей. Пьер ясно видел ее исхудалое, точно окаменевшее лицо. На следующей кровати он различил голову крепко уснувшей Элизы Рукэ. Она лежала без косынки; ужасная язва на ее уродливом лице как будто продолжала бледнеть. Слева лежала госпожа Ветю; она непрерывно вздрагивала, не могла ни минуту задремать от боли. Молодой священник сказал ей несколько ласковых слов. Она поблагодарила кивком головы и, собрав последние силы, прошептала:
   -- Сегодня многие исцелились, я очень обрадовалась.
   Ла-Гривотт, лежавшая на тюфяке, у ног кровати, не переставала повторять, с поспешностью приподнимаясь, когда кто-либо проходил мимо:
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
   Она рассказывала, что с жадностью съела половину цыпленка, тогда как раньше, в течение нескольких месяцев, не испытывала ни малейшего аппетита. Затем она почти два часа шла за факельной процессией. Она, конечно, протанцевала бы до утра, если бы в честь Пресвятой Девы устроили бал.
   -- Я исцелилась, -- да, исцелилась, совершенно исцелилась!
   Госпожа Ветю произнесла с благодушием ребенка, безусловным, радостным самоотвержением.
   -- Пресвятая Дева хорошо сделала, исцелила бедную. Меня это радует больше, чем если бы я сподобилась милости: у меня, все-таки, есть небольшой часовой магазин, я могу подождать... Для каждого черед, для каждой свой черед!
   И почти все больные проявляли такую же сострадательность, так же поразительно радовались исцелению других, почти ни одна из них не испытывала зависти; больные паломницы были охвачены эпидемией ликования, заразительной надеждой на исцеление, если Пресвятая Дева воззрит на них. Но огорчать Ее, проявлять излишнее нетерпение, так Она, конечно, руководствуется известными основами, знает, почему следует ту или иную недужную исцелить раньше. Даже самые безнадежные больные радовались за своих соседок, духовно роднясь с ними в страданиях и в общем порыве упования. Чудо служит ручательством за чудеса следующие. Вера в сердцах возрождалась непоколебимой. Паломницы рассказывали, что одна работница разбитая параличом, ступила несколько раз у Пещеры, проявив необычайное усилие воли; вернувшись в больницу, она попросила, чтобы ее снесли вниз, намереваясь пойти еще раз поклониться лурдской Богоматери. Но, на половине пути, она зашаталась, посинела. Ее принесли назад на носилках, и она умерла, -- исцелившеюся, как уверяли соседки по больничной палате. Для каждой настанет ее очередь, Пресвятая Дева не забывает ни одной из возлюбленных дочерей, -- если только не имеет намерения сейчас же раскрыть райские врата перед своей избранницей.
   Когда Пьер снова наклонился к молодой девушке, чтобы еще раз предложить ей прочесть что-нибудь, Мария вдруг разразилась отчаянными рыданиями. Она опустила голову на плечо своего друга, высказывала свое возмущение подавленным, страшным голосом, глухо звучащим среди сумрака зловещей палаты. С ней произошел один из редких припадков утраты веры, внезапный упадок энергии, озлобление страдающего существа, не имеющего сил терпеть дольше. Она дошла до богохульства.
   -- Нет, нет, Она не добра, Она несправедлива, -- отчего Она не исцелила меня сегодня же! Я была так уверена, что она услышит меня, я так горячо молилась! Я никогда не исцелюсь теперь; первый день уже миновал. Сегодня -- суббота, а я была убеждена, что исцелюсь, именно, в субботу... Я не смела говорить, не давайте мне говорить, потому что сердце мое слишком удручено, я могу сказать иного.
   Пьер порывистым движением братски обнял ее голову, старался заглушить ее ропот.
   -- Мария, замолчите, умоляю вас. Не надо, чтобы услышали ваши слова. Вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить души всех, окружи вас?
   Но она не могла удержаться, несмотря на все усилия.
   -- Я задыхаюсь, я должна высказаться... Я любила Ее, я больше не верю в Нее. Все, что сказывают здесь, -- ложь, все это выдумки. Она не существует, если не слышит молитв. Если бы вы знали, как усердно я взывала к Ней!.. Я хочу уехать сейчас же. Увезите меня на своих руках, пусть я умру на улице, чтоб прохожие пожалели о моих страданиях.
   Мария ослабела, упала на подушки, продолжила лепетать чуть слышным голосом:
   -- Притом же, никто не любит меня. Да, отец не был там со мною. Вы, мой бедный друг, вы также покинули меня. Когда я увидела, что к купели везет меня чужой, я вся похолодела. На нее повеяло тем холодом сомнения, от которого я содрогалась в Париже... Во всяком случае, именно, что я усомнилась, так как Она не исцелила меня. Я дурно молилась, я недовольно чиста душой.
   Она уже не богохульствовала, старалась оправдать небо. Ее лицо по-прежнему хранило возмущенное выражение, она изнемогала в борьбе с вышней силой, столь горячо любимой и не исполнившей ее желаний. Когда, по временам, на одной из кроватей слышался озлобленный ропот, раздавались отчаянные рыдания, вопли и даже проклятия, дамы-патронессы, сестры, несколько раздраженные проявлениями возмущения, спешила задернуть занавески. Благодать тела, надо ждать пока она вернется. Проходило несколько часов, и вс на скрылась из виду, словно утонула, затем внезапно появилась возле Пьера и доктора, которые старались выбраться из толчеи. В эту минуту они увидели командора; у него была мания спускаться к бассейну и к Гроту и там срывать на ком-нибудь свой гнев. Затянутый по-военному в сюртук, он опирался на палку с серебряным набалдашником, слегка волоча левую ногу, парализованную после второго удара. Он покраснел, глаза его засверкали от гнева, когда Гривотта толкнула его, повторяя в кругу восторженной толпы:
   -- Я исцелилась... я исцелилась...
   -- Ну что ж! -- крикнул он в бешенстве. -- Тем хуже для тебя, моя милая!
   Послышались восклицания, смех; его знали и прощали ему маниакальное стремление к смерти. Но он стал бормотать, что это просто возмутительно -- к чему бедной, некрасивой девушке так жаждать жизни! Лучше ей умереть сейчас же, чем всю жизнь потом страдать. Тут вокруг него раздались негодующие голоса. Проходивший мимо аббат Жюден пришел ему на помощь и увел его в сторону.
   -- Замолчите! Это просто скандал... Зачем вы ополчаетесь против бога, который своей благостью иной раз облегчает наши страдания?.. Уверяю вас, вам следовало бы самому пасть на колени и умолять его исцелить вашу ногу и даровать вам еще десять лет жизни.
   Командор едва не задохнулся.
   -- Как, я буду просить, чтобы мне даровали десять лет жизни? Да я сочту счастливейшим днем тот день, когда умру! Быть таким пошлым трусом, как эти тысячи больных, боящихся смерти, цепляющихся за жизнь! Нет, нет, я стал бы слишком презирать себя!.. Да я готов подохнуть сию же минуту, -- так хорошо прикончить это существование!
   Выбравшись из давки, командор очутился на берегу Гава рядом с доктором Шассенем и Пьером; повернувшись к доктору, с которым часто встречался, он заметил:
   -- Разве они не пробовали только что воскресить мертвеца? Когда мне рассказали об этом, у меня даже дух захватило... Вы понимаете, доктор? Человеку привалило счастье умереть, а они позволили себе окунуть его в воду, в преступной надежде оживить покойника! Да ведь если бы им это удалось, если бы вода воскресила несчастного -- ибо неизвестно, что может случиться в нашем чудном мире, -- он был бы вправе разъяриться и плюнуть в лицо этим починщикам трупов!.. Разве покойник просил их оживлять его? Откуда они знали, доволен он тем, что умер, или нет? Надо хоть спросить человека... Устрой они такую грязную шутку надо мной, когда я усну навеки... Я бы им показал! Не путайтесь в то, что вас не касается!.. И поспешил бы снова умереть!
   Он был так смешон в своем негодовании, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер молчал -- ледяным холодом повеяло на него от лихорадочного трепета, всколыхнувшего весь этот люд. Не проклятия ли отчаявшегося Лазаря слышал он сию минуту? Ему часто казалось, что Лазарь, выйдя из могилы, должен был бы крикнуть Иисусу: "О боже, зачем ты вновь призвал меня к этой отвратительной жизни? Я так хорошо спал вечным сном без сновидений, я наслаждался таким покоем небытия! Я познал все бедствия, все горести, измены, обманутые надежды, поражения, болезни; я воздал страданию свой страшный долг живого, ибо не знаю, для чего я родился, и не знаю, зачем жил; а теперь, боже, ты заставляешь меня воздать вдвое, возвращая меня на каторгу!.. Разве я совершил столь неискупимый грех, что ты меня так жестоко наказуешь? Увы, ожить! Чувствовать, как с каждым днем понемногу умирает твоя плоть, обладать разумом лишь для того, чтобы сомневаться, волей -- для того, чтобы понять свое бессилие, любовью -- чтобы оплакивать свои горести! А ведь все было кончено, я сделал страшный шаг от жизни к смерти, пережил ужасный миг, которого достаточно, чтобы отравить всякое существование. Я почувствовал, как смертный пот окропил меня, как стынет моя кровь, как вместе с предсмертной икотой прекращается мое дыхание. Ты хочешь, чтобы я дважды познал эту муку, дважды умирал, хочешь, чтобы скорбь моя превзошла все людские беды? О боже! Пусть это произойдет тотчас же! Да, я молю тебя, сверши великое чудо, верни меня в могилу, усыпи меня вновь и не дай мне страдать, прервав мой вечный сон. Прошу тебя, смилостивись, не причиняй мне муки, возвращая к жизни, страшной муки, на какую ты никого еще не обрекал. Я всегда любил тебя и служил тебе, не обращай на меня гнев свой, столь великий, что от него содрогнутся поколения. Будь добр и милостив, верни меня в твое сладостное небытие!"
   Аббат Жюден увел командора, который мало-помалу успокоился, а Пьер попрощался с доктором Шассенем, вспомнив, что уже больше пяти часов и Мари ждет его. По дороге к Гроту он встретил аббата Дезермуаза, оживленно беседовавшего с г-ном де Герсеном, который только что вышел из гостиницы, подбодренный крепким сном. Оба любовались необыкновенной одухотворенностью, какую придавала некоторым женским лицам восторженная вера: Они обсуждали также план экскурсии в котловину Гаварни.
   Господин де Герсен, узнав, что первая ванна Мари не дала результатов, тотчас же последовал за Пьером. Они нашли девушку все в том же состоянии горестного изумления, вперившей взор в статую святой девы, которая не вняла ей. Мари не ответила отцу на его ласковые слова, только поглядела на него своими большими грустными глазами и тотчас же перевела их на белую мраморную статую, освещенную яркими огнями свечей. Пьер стоял, ожидая, когда можно будет отвезти ее в больницу, а г-н де Герсен тем временем набожно преклонил колена. Сначала он страстно молился о выздоровлении дочери, затем стал молиться за себя, о том, чтобы найти компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для его затеи -- опытов с управляемыми воздушными шарами.

V

   Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в Гостинице явлений, Пьер решил зайти перед сном ненадолго в Больницу богоматери всех скорбящих. Он очень беспокоился за Мари, которую оставил в полном отчаянии, -- она замкнулась в себе и угрюмо молчала. А когда он вызвал из палаты святой Онорины г-жу де Жонкьер, его беспокойство еще более усилилось, так как она сообщила плохие вести. Начальница сказала ему, что Мари все время молчит, никому не отвечает на вопросы и даже отказалась от еды. Г-жа де Жонкьер попросила Пьера зайти в палату. Вход в женские палаты ночью мужчинам запрещен, но священник -- не мужчина.
   -- Вас она любит и только вас послушается. Прошу вас, зайдите и посидите у ее постели, пока не придет аббат Жюден. Он должен быть здесь около часу ночи, чтобы причастить тяжелобольных, которые не могут двигаться и начинают есть с самого раннего утра. Вы ему поможете.
   Пьер вошел следом за г-жой де Жонкьер, и она посадила его у постели Мари.
   -- Дорогое дитя, я привела к вам кое-кого, кто вас очень любит... Поговорите с ним и будьте умницей.
   Но больная, узнав Пьера, страдальчески посмотрела на него; лицо ее было мрачно и выражало решительный протест.
   -- Хотите, он почитает вам вслух что-нибудь хорошее, как в вагоне?.. Нет? Это вас не развлечет? У вас не лежит к этому сердце?.. Ну, хорошо, потом видно будет... Оставляю вас с ним. Я убеждена, что через минуту вам станет легче.
   Тщетно Пьер говорил с ней, нашептывая все ласковое и нежное, что подсказывала ему любовь, тщетно умолял не впадать в отчаяние. Если святая дева не исцелила ее в первый день, значит, она приберегла для нее какое-нибудь ослепительное чудо. Но Мари отвернулась, вперив раздраженный взгляд в пустоту, она, казалось, не слушала его; губы ее сложились в горькую, сердитую гримасу. Пьер замолчал и оглядел палату.
   Зрелище было ужасное. Никогда еще к сердцу его не подступало столько горечи и жалости. Обед давно кончился, но возле некоторых больных еще стояли тарелки с недоеденной пищей; одни продолжали есть до рассвета, другие стонали, третьи просили повернуть их или оказать им другие услуги. С наступлением ночи почти все больные стали бредить. Мало кто спал спокойно; некоторых раздели и накрыли одеялами, но большинство лежало в одежде: им было так трудно раздеваться, что в течение пяти дней паломничества они даже не меняли белья. Полутемная палата была забита до отказа: вдоль стен стояли кровати, всю середину комнаты занимали тюфяки, положенные прямо на пол; кругом громоздились ворохи тряпья, старые корзины, ящики, чемоданы. Некуда было ступить. Два чадящих фонаря едва освещали этот лагерь умирающих, воздух стоял ужасный, несмотря на приоткрытые окна, откуда входила тяжелая жара душной августовской ночи. Какие-то тени проплывали по комнате, бессвязные крики бредивших во сне, полном кошмаров, населяли этот ад, эту трепетную ночь, исполненную страданий.
   Несмотря на темноту, Пьер узнал Раймонду: кончив работу, она заглянула к матери, прежде чем отправиться спать в мансарду, предназначенную для сестер. Г-жа де Жонкьер, вкладывавшая всю душу в свои обязанности начальницы палаты, три ночи не смыкала глаз. Для нее в палате стояло кресло, где она могла бы отдохнуть, но она не садилась ни на минуту, ее все время кто-нибудь теребил. Правда, у нее была достойная помощница в лице г-жи Дезаньо, -- молодая женщина проявляла столько восторженного усердия, что сестра Гиацинта, улыбаясь, спросила ее: "Почему вы не пострижетесь в монахини?" На что та, слегка растерявшись, ответила: "Я не могу, я замужем и обожаю мужа!" Г-жа Вольмар не появлялась. Говорили, будто она лежит с сильнейшей мигренью, и г-жа Дезаньо заметила, что не к чему приезжать ухаживать за больными, раз у тебя слабое здоровье. Правда, у нее самой отнимались руки и ноги, хотя она и виду не показывала, что устала, и отзывалась на малейший стон, всегда готовая оказать помощь. В своей квартире в Париже она не передвинула бы с места лампы и позвала бы лакея, а здесь бегала с горшками и мисками, выливала тазы, приподнимала больных, в то время как г-жа де Жонкьер подкладывала им под спину подушки. Но когда пробило одиннадцать часов, ее сразило. Присев по неосторожности на минуту в кресло, она тотчас крепко заснула; ее хорошенькая головка с чудесными растрепанными белокурыми волосами склонилась к плечу, и ни стоны, ни зовы -- ничто не могло ее разбудить.
   Г-жа де Жонкьер неслышно подошла к Пьеру.
   -- У меня была мысль послать за господином Ферраном, вы знаете, за врачом, который приехал с нами: он дал бы мадмуазель что-нибудь успокоительное. Но он занят внизу, в семейной палате, хлопочет подле брата Изидора. А кроме того, мы здесь не лечим, мы только передаем наших дорогих больных в руки святой девы.
   Подошла сестра Гиацинта, остававшаяся на ночь с начальницей.
   -- Я была в семейной палате, относила апельсины господину Сабатье и видела доктора Феррана; он привел в чувство брата Изидора... Если хотите, я спущусь за ним. Но Пьер воспротивился.
   -- Нет, нет, Мари будет умницей, сейчас я ей почитаю увлекательную книжку, и она уснет.
   Мари по-прежнему упорно молчала. Один из двух фонарей, освещавших палату, висел неподалеку на стене, и Пьер ясно видел ее худое, точно застывшее лицо. Направо, на соседней кровати, он заметил Элизу Руке; она крепко спала, сняв платок, ее чудовищная язва стала заметно бледнее. А налево лежала г-жа Ветю, обессиленная, обреченная; ее непрерывно сотрясала дрожь, мешая уснуть. Пьер сказал больной несколько ласковых слов. Она поблагодарила и слабым голосом прошептала:
   -- Сегодня было несколько исцелений, я очень рада.
   Гривотта, лежавшая на тюфяке в ногах ее кровати, то и дело приподнималась и в лихорадочном возбуждении повторяла:
   -- Я исцелилась... я исцелилась...
   Она рассказывала, что съела полцыпленка, а ведь до сих пор месяцами не могла ничего есть. Потом около двух часов она шла за процессией с факелами и, без сомнения, протанцевала бы всю ночь, если бы святая дева давала бал.
   -- Я исцелилась... да, совсем, совсем исцелилась.
   Тогда г-жа Ветю с детски ясной улыбкой, в порыве полного самоотречения, произнесла:
   -- Святая дева была права, исцелив эту девушку, ведь она так бедна. Ее исцеление доставляет мне больше удовольствия, чем если бы исцелилась я сама: у меня есть маленькая часовая мастерская, я могу подождать... Каждому свой черед, каждому свой черед...
   Почти все больные проявляли подобную любовь к ближнему и были счастливы, когда кто-нибудь исцелялся. В них редко говорила зависть, они заражались друг от друга надеждой и верили, что на другой день святая дева, если захочет, исцелит и их. Не следовало ее сердить, проявляя нетерпение, ибо у нее, несомненно, был свой расчет, она знала, почему начинала с этой, а не с той. Поэтому самые тяжелые больные не теряли надежды и молились за своих соседей -- братьев по страданию. Каждое новое чудо являлось залогом следующего, вера их непоколебимо росла. Рассказывали про парализованную работницу с фермы, которая, проявив необыкновенную силу воли, дошла пешком до Грота; позже, в больнице, она попросила снова свести ее вниз, желая вновь припасть к стопам лурдской богоматери, но на полпути покачнулась и, мертвенно побледнев, задыхаясь, остановилась, не в силах идти дальше; когда ее принесли на носилках, она была мертва -- умерла исцеленной, по словам соседок по палате. Каждой свой черед, святая дева не забывала ни одной из своих любимых дщерей, если только не желала тотчас же даровать райское блаженство какой-нибудь избраннице.
   Когда Пьер нагнулся, чтобы начать чтение, Мари вдруг разразилась рыданиями. Уронив голову на плечо аббата, она низким, страшным голосом изливала свой гнев в темную муть ужасной палаты. Она внезапно утратила веру, мужество, в ней заговорил протест страждущего существа, которое устало ждать и дошло до богохульства. Случалось это редко.
   -- Нет, нет, она злая, несправедливая. Я была так уверена, что она услышит меня сегодня, я столько молилась ей! А теперь первый день прошел, и я больше никогда не поправлюсь. Вчера была суббота, я была убеждена, что она исцелит меня именно в субботу. Ах, Пьер, я не хотела говорить, заставьте меня молчать, потому что у меня слишком тяжело на сердце и я могу сказать лишнее.
   Пьер быстро, по-братски, привлек ее голову к себе, стараясь заглушить мятежный крик.
   -- Молчите, Мари! Не надо, чтобы вас слышали... Ведь вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить все сердца?
   Но она не могла молчать, несмотря на все свое старание.
   -- Я задохнусь, я должна говорить... Я ее больше не люблю, я ей не верю. Все, что здесь рассказывают, -- ложь: ничего нет, ее и не существует, раз она не слышит, когда ее призывают со слезами... Если бы вы знали, что я ей говорила!.. Кончено, Пьер, я хочу сию же минуту уехать. Уведите меня, унесите меня, пусть я умру на улице, где хоть прохожие сжалятся над моими страданиями.
   Ослабев, она упала на кровать и как-то по-детски залепетала:
   -- Да и никто меня не любит, даже отца не было со мной. И вы меня покинули, мой бедный друг. Когда кто-то другой повез меня к бассейну, я почувствовала такой холод в сердце! Да, тот самый холод сомнения, который я так часто ощущала в Париже... И, понятно, раз я сомневалась, она меня не исцелила. Значит, я плохо молилась, я недостаточно чиста...
   Она больше не богохульствовала. Она находила оправдание небесам. Но лицо ее было мрачно, на нем отразилась борьба с высшей силой, которую она так обожала и так молила и которая не повиновалась ей. Когда временами у спящих больных просыпалась злоба, возмущение, безнадежность, когда слышались рыдания и даже брань, дамы-попечительницы и сестры, растерявшись, спешили задернуть занавески. Милосердие божие покидало больных, надо было ждать, когда оно вернется; через несколько часов все умиротворялось и замирало, водворялась тягостная тишина.
   -- Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, -- повторял Пьер, видя, что Мари от отчаяния переходит к пароксизму сомнений в самой себе, к боязни, что она недостойна исцеления.
   Снова подошла сестра Гиацинта.
   -- Вы не сможете причащаться в таком состоянии, дитя мое. Зачем вы отказываетесь, раз мы разрешили господину аббату почитать вам вслух!
   Мари устало кивнула головой в знак согласия, и Пьер поспешно вынул из чемодана, стоявшего в ногах кровати, книжечку в голубом переплете с наивным повествованием о Бернадетте. Но как и ночью в вагоне, он не придерживался краткого текста, а сочинял сам; как аналитик и резонер, он не мог пойти против истины и, переделывая рассказ по-своему, придавал правдоподобность легенде, которая творила нескончаемые чудеса, помогая выздоровлению больных. Вскоре со всех соседних матрацев стали приподниматься больные, жаждавшие узнать продолжение истории; страстное ожидание причастия все равно не давало им спать.
   Пьер рассказывал, сидя под фонарем, лившим слабый свет; постепенно он повышал голос, чтобы все в палате слышали его:
   -- "После первых же чудес начались преследования. Бернадетту считали лгуньей и сумасшедшей, угрожали ей тюрьмой. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, и тарбский епископ Лоране вместе с клиром держались в стороне и осторожно выжидали, а гражданские власти -- префект, прокурор, мэр, полицейский комиссар -- с достойным сожаления усердием выступали против религии..."
   В то время как Пьер говорил, перед ним с неодолимой силой возникала подлинная история Бернадетты. Он немного вернулся назад и представил себе, как страдала Бернадетта во время первых своих видений -- чистосердечная, прелестная в своем неведении и полная веры. Она была ясновидящей, святой; пока длилось восторженное состояние девочки, она вся преображалась, озаренная какой-то неземной красотой: чистый лоб ее сиял, лицо расцветало, глаза светились любовью, полуоткрытые губы что-то шептали. Все ее существо было исполнено величия, она медленно творила широкое крестное знамение, которое, казалось, заполняло горизонт. В соседних долинах, деревнях, городах только и разговору было, что о Бернадетте; хотя святая дева еще не назвала себя, про видение говорили: "Это она, это святая дева". В первый же базарный день в Лурде стало так людно, что шагу нельзя было ступить. Все хотели увидеть благословенное дитя, избранницу царицы ангелов, столь хорошевшую, когда ее восторженному взору открывалось небо. С каждым утром толпа на берегу Гава возрастала, тысячи людей теснились там, чтобы не пропустить зрелище. Как только появлялась Бернадетта, проносился шепот: "Это святая, святая, святая!" К ней бросались, целовали ее одежду. Она была мессией, тем вечным мессией, которого неизменно из поколения в поколение ждут народы. И каждый раз повторялось одно и то же: пастушке являлось видение, голос призывал людей к покаянию, начинал бить источник и свершались чудеса, изумлявшие громадные, восторженные толпы.
   Ах! Как по-весеннему расцвела надежда -- утешение для бедных сердец, истерзанных нищетой и болезнями, -- когда начались первые лурдские чудеса! Прозревший старик Бурьетт, воскресший в ледяной воде маленький Буор, глухие, начинавшие слышать, хромые, начинавшие ходить, и столько других -- Блез Момюс, Бернад Суби, Огюст Борд, Блезетт Супен, Бенуат Казо, исцеленные от страшных болезней; они становились предметом бесконечных разговоров, возбуждали надежду в тех, кто страдал нравственно или физически. В четверг, четвертого марта, в последний день, когда святая дева пятнадцатый раз являлась Бернадетте, у Грота собралось более двадцати тысяч человек, все жители окрестных селений спустились сюда с гор. И эта огромная толпа находила то, чего алкала, божественную пищу, пир чудес, достаточное количество невозможного, чтобы удовлетворить веру в высшую силу, которая нисходит с небес, вмешивается в жалкие дела бедняков, дабы восстановить справедливость и содеять добро.
   Слышался глас небесного милосердия, простиралась невидимая и спасительная рука, залечивающая извечную рану человечества. Ах! С какой несокрушимой энергией обездоленные возрождали мечту, которую питало каждое поколение, как только обстоятельства подготовляли для этого благоприятную почву! Быть может, веками не бывало такого стечения фактов, которые могли бы разжечь мистический огонь веры так, как это случилось в Лурде.
   Возникал новый культ, и тотчас же начались преследования, так как религии создаются в муках и мятежах. Как некогда в Иерусалиме, лишь только разнесся слух о чудесах, расцветающих под стопами спасителя, так и тут зашевелились гражданские власти -- прокурор, мировой судья, мэр, а особенно тарбский префект. Последний был человеком очень почтенным, искренним католиком, соблюдал обряды, но при этом обладал здравым смыслом администратора, был страстным защитником порядка, ярым противником фанатизма, который порождает смуты и религиозные извращения. В Лурде под его начальством служил полицейский комиссар, обладавший законным желанием доказать свою ловкость и прозорливость. Началась борьба; в первое воскресенье поста, как только Бернадетте явилось видение, комиссар вызвал девочку на допрос. Тщетно пытался он воздействовать на нее сначала лаской, затем суровостью, наконец, угрозами: девочка все время отвечала одно и то же. История, которую она рассказывала, понемногу прибавляя к ней всевозможные подробности, постепенно устоялась в ее детском мозгу. И это не было сознательной ложью: ее истерическую натуру преследовало болезненное видение, воля ее была подавлена, и она не могла избавиться от галлюцинаций. Ах, несчастная, милая девочка, такая ласковая, не приспособленная к жизни, измученная неотвязной мыслью, от которой, возможно, она бы и отделалась, но только сменив среду, где она жила, -- если бы попала на простор и поселилась в каком-нибудь светлом краю, окруженная людской любовью! Но она была избранницей, она видела святую деву, и ей предстояло страдать всю жизнь и умереть.
   Пьер, хорошо знавший жизнь Бернадетты, питавший к ее памяти братскую жалость, преклонявшийся перед этой девушкой, простой духом, искренней и пленительной, в терзаниях исповедовавшей свою веру, разволновался: голос его задрожал, глаза увлажнились. До сих пор Мари лежала неподвижно; лицо ее горело от (возмущения, но тут она с жалостью развела руками.
   -- Бедняжка, -- прошептала она, -- одна против всех этих чиновников, такая невинная, гордая и убежденная!
   Со всех кроватей на рассказчика глядели сочувственные, страдальческие лица. Эта страшная, зловонная палата, исполненная ночной скорби, заставленная жалкими койками, с призрачными тенями усталых санитарок и монахинь, казалось, осветилась ярким лучом небесного милосердия. Бедная, бедная Бернадетта! Всех возмущали преследования, которым она подвергалась за то, что отстаивала достоверность своих видений.
   Пьер стал рассказывать о том, что претерпела Бернадетта. После допроса полицейского комиссара ей пришлось предстать перед судом. Вся судебная палата яростно стремилась добиться, чтобы она отказалась от своих утверждений, будто ей являлись видения. Но упорство, с каким она отстаивала свою мечту, было сильнее доводов всех гражданских властей, вместе взятых. Два врача, привлеченные префектом для освидетельствования Бернадетты, честно констатировали, как это сделал бы любой врач, что девочка страдала нервным расстройством на почве астмы, и это, при известных обстоятельствах, могло вызвать галлюцинации. Тогда ее чуть не поместили в тарбскую больницу. Однако упрятать туда девочку не решились, опасаясь народного гнева. Один епископ специально приехал, чтобы преклонить перед ней колена. Несколько дам готовы были оплатить золотом малейшую ее милость. Толпы верующих стекались поглядеть на нее, утомляя ее своими посещениями. Она укрылась в монастыре, у сестер Невера, которые обслуживали городскую больницу; там она приняла первое причастие и с трудом выучилась читать и писать. Так как святая дева сделала ее своей избранницей на благо других людей, но не исцелила от хронического удушья, Бернадетту благоразумно решили отвезти полечиться водами в Котере, на курорт, находившийся поблизости; но поездка не принесла ей никакого облегчения. Как только она вернулась в Лурд, снова начались муки: допросы, поклонение толпы; это приводило ее в ужас, и она стала бояться людей. Кончилось ее счастливое детство, ей не суждено было стать девушкой, мечтающей о муже, молодой женщиной, целующей толстощеких детей. Она видела святую деву, была избранницей и мученицей. По словам верующих, святая дева доверила ей три тайны, вооружила ее тройным оружием, чтобы поддержать в предстоящих испытаниях.
   Духовенство долго воздерживалось от вмешательства, исполненное сомнений и беспокойства. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, был человеком крутым, но и бесконечно добрым, прямым и энергичным, если знал, что идет по верному пути. Когда Бернадетта пришла к нему в первый раз, он принял девочку, выросшую в Бартресе и еще ни разу не побывавшую на уроках катехизиса, почти так же сурово, как полицейский комиссар: он не поверил ей, рекомендовал с некоторой иронией попросить святую деву, чтобы сначала она заставила расцвести шиповник, росший у ее ног, чего, впрочем, дева не сделала. Позднее, как добрый пастырь, стерегущий свое стадо, он оказал девочке покровительство; это произошло, когда преследования начались с новой силой и хилую девочку с простодушными светлыми глазами, скромно, но упорно стоявшую на своем, хотели засадить в тюрьму. К тому же зачем было отрицать чудо? Сперва он просто сомневался, как осторожный священник, не очень склонный вмешивать религию в подозрительную авантюру. Но ведь священные книги изобилуют чудесами, и вся религия основана на таинствах. Поэтому для священника не было ничего удивительного в том, что святая дева поручила набожной девочке передать ему, чтобы он построил храм, куда будут приходить процессии верующих. Он полюбил Бернадетту за исходившее от нее очарование и стал защищать, но все же держался в стороне, ожидая решения епископа.
   Епископ, монсиньор Лоране, сидел в своей епархии в Тарбе за тремя замками, не подавая признаков жизни, как будто в Лурде не происходило ничего необычного. Он отдал своему клиру строгое распоряжение, и ни один священник не показывался в толпе, целый день проводившей у Грота. Он выжидал и в своих циркулярах довел до сведения префекта, что действия гражданских властей находятся в полном соответствии с мнением властей церковных. В сущности, он не верил в видения и, по-видимому, считал, как и врачи, что больная девочка подвержена галлюцинациям. Происшествие, всполошившее весь край, было слишком важно, чтобы не подвергнуть его тщательному каждодневному изучению, а то, что епископ так долго не интересовался им, доказывало, что он не особенно верил в возможность предполагаемого чуда и главной заботой его было не обесславить церковь историей, обреченной на провал. Монсиньор Лоране, человек очень благочестивый, был наделен практическим, холодным умом и очень здраво управлял своей епархией. В то время нетерпеливые и пламенные последователи Бернадетты прозвали его за упорное сомнение Фомой неверующим, и прозвище это сохранялось за ним до тех пор, пока факты не заставили его вмешаться. Он не хотел ничего слышать и видеть, решив уступить лишь в том случае, если религия ничего на этом не потеряет.
   Но преследования Бернадетты усилились. Министр культов в Париже потребовал прекращения беспорядков, и префект приказал солдатам занять подступы к Гроту. Усердие верующих, благодарность исцеленных украсили его вазами с цветами. Туда бросали монеты, святую деву осыпали подарками. Как-то само собой создавались все условия для того, чтобы источник стал местом паломничества: каменщики вытесали нечто вроде резервуара, куда стекала чудотворная вода; другие убирали большие камни, прорубали дорогу в горном склоне. Видя, что поток верующих все возрастает, префект разумно воздержался от ареста Бернадетты, но принял твердое решение -- запретить приближение к Гроту, загородив его крепкой решеткой. Тут пошли весьма неприятные разговоры: несколько детишек уверяли, что видели дьявола; одни просто врали, другие же заразились общим безумием. Но не так-то просто было запереть Грот. Только к вечеру полицейский комиссар отыскал девушку, согласившуюся за мзду дать ему тележку, а два часа спустя эта девушка упала и сломала себе ребро. Человеку, одолжившему топор, наутро камнем раздробило ногу. Наконец в сумерки комиссар увез, под улюлюканье толпы, горшки с цветами, несколько горевших в Гроте свечей, монеты и серебряные сердца, брошенные на песок. Люди сжимали кулаки, называя комиссара вором и убийцей. Затем была устроена ограда, вбили доски, закрыли тайну, отгородили неведомое, чудо посадили за решетку. Гражданские власти наивно думали, что все кончено и несколько досок остановят бедняков, жаждавших иллюзии и надежды.
   Едва был запрещен новый культ, который закон объявил преступным, как в душе людей вера разгорелась неугасимым пламенем. Верующих, вопреки всему, стекалось все больше и больше, они становились издали на колени, рыдали. А больные, бедные больные, которым жестокий приказ мешал исцеляться, бросались на решетку, невзирая на запрет, пробирались сквозь любые отверстия, преодолевая любые преграды с единственной целью украсть хоть немного воды. Как! Забил чудотворный источник, возвращающий слепым зрение, исцеляющий убогих, вылечивающий в одну минуту от всех болезней, и вот нашлись жестокие люди, которые заперли этот источник на ключ, чтобы помешать бедному люду исцеляться! Да это чудовищно! И весь этот бедный люд, все обездоленные, нуждавшиеся в чуде, как в хлебе насущном, посылали на властей проклятия. Против правонарушителей были возбуждены дела, и перед судом предстали жалкие старухи, увечные мужчины, которых обвиняли в том, что они брали в источнике чудотворную воду. Они что-то лепетали, умоляли, не понимая, почему их приговаривают к штрафу. А на улице гудел народ, страшный гнев обрушивался на головы судей, таких жестоких, глухих к бедствиям народа, безжалостных господ, которые, овладев богатством, не позволяют беднякам даже мечтать о приобщении к высшей силе, доброй и милосердной, помогающей сирым и убогим. Однажды сумрачным утром группа больных бедняков отправилась к мэру и, встав на колени во дворе, принялась с рыданиями умолять его открыть Грот; они говорили так жалобно, что все заплакали. Одна мать протягивала полумертвое дитя; неужели оно должно угаснуть у нее на руках, когда источник спас других детей. Слепой показывал свои мутные глаза, бледный золотушный мальчик -- язвы на ногах, разбитая параличом женщина пыталась сложить скрюченные руки. Неужели хотят их смерти, неужели откажут им в божественной помощи, раз наука от них отвернулась? Велико было горе верующих, убежденных, что в ночи их мрачной жизни приоткрылся уголок неба, возмущенных тем, что у них отнимают эту призрачную радость, это облегчение их страданий, вызванных физическими болезнями и социальными бедами, -- горе людей, уверенных в том, что святая дева спустилась на землю, чтобы помочь им своим бесконечным милосердием. Мэр ничего не мог обещать, и они ушли с плачем, готовые восстать против несправедливости, бессмысленной жестокости к малым сим и простым духом, -- жестокости, за которую небо отомстит.
   Борьба длилась несколько месяцев. И странно было видеть, как кучка здравомыслящих людей -- министр, префект, полицейский комиссар, -- несомненно воодушевленных самыми лучшими намерениями, сражается со все растущей толпой обездоленных, которые не хотят, чтобы перед ними закрыли двери мечты. Власти требовали порядка, уважения к общепринятой религии, торжества разума, а народ стремился к счастью, восторженно жаждал спасения в этом и потустороннем мире. О, не страдать, завоевать равное для всех счастье, жить под покровительством справедливой и доброй матери, умереть и проснуться на небесах! Это жгучее желание масс, безумная жажда радости для всех восторжествовали над суровым и мрачным мировоззрением благоразумного общества, которое осуждает возникающие, подобно эпидемиям, приступы религиозного помешательства, считая это посягательством на покой здравомыслящих людей.
   Все больные в палате святой Онорины стали возмущаться. Пьер опять должен был на минуту прервать чтение: послышались сдавленные восклицания, комиссара обзывали сатаной, Иродом. Гривотта, приподнявшись на тюфяке, пробормотала:
   -- Ах, они чудовища! Ведь добрая святая дева вылечила меня!
   А г-жа Ветю, в которой вновь возродилась надежда, хотя в глубине души она была уверена, что умрет, даже рассердилась: ведь если бы префект одержал победу, то Грота не существовало бы.
   -- Значит, не было бы паломничества, нас бы здесь не было и каждый год не выздоравливали бы сотни больных?
   Она задохнулась, сестре Гиацинте пришлось подойти к кровати и посадить больную. Г-жа де Жонкьер воспользовалась перерывом в чтении, чтобы передать таз молодой женщине, страдавшей поражением спинного мозга. Другие две женщины, которые не могли лежать в такой невыносимой жаре, молча бродили мелкими шажками, словно бледные тени в чадной мгле, а в конце залы слышалось в темноте чье-то тяжелое дыхание, сопровождавшее чтение непрерывным хрипом. Лежа на спине, Элиза Руке спокойно спала, и на глазах у всех постепенно подсыхала ее страшная язва.
   Было четверть первого, и аббат Жюден мог с минуты на минуту прийти для причастия. Сердце Мари смягчилось, теперь девушка поняла -- она сама виновата в том, что святая дева не пожелала ее исцелить: ведь, спускаясь в бассейн, она сомневалась. И Мари раскаивалась в своем бунте, точно совершила преступление: простит ли ее святая дева? Лицо ее, обрамленное белокурыми волосами, побледнело и осунулось, глаза наполнились слезами, она смотрела на Пьера растерянно и грустно.
   -- Ах, мой друг! Какая я была нехорошая. Ведь только услышав о преступной гордыне префекта и судей, я поняла свою вину... Надо верить, друг мой, без веры и любви нет счастья.
   Пьер хотел прекратить чтение, но все просили его продолжать. Он обещал дочитать до того места, когда дело Грота восторжествовало.
   Решетка все еще преграждала доступ к Гроту, люди приходили молиться по ночам, тайком, и уносили украдкой бутылки с водой. Между тем власти боялись бунта, поговаривали, что жители горных деревень собираются спуститься вниз, чтобы освободить бога. Поднимался простой люд: порыв изголодавшихся по чуду был так неодолим, что он, как солому, отметал все доводы здравого смысла и уничтожал порядок. Первым сдался монсиньор Лоране, тарбский епископ. Волнение народа побороло его нерешительность. Целых пять месяцев он держался в стороне, не разрешая клиру следовать за верующими к Гроту, защищая церковь от разнузданного суеверия. Но к чему бороться дальше? Он чувствовал, что его верующая паства -- такая сирая, такая убогая! И почел за благо разрешить это идолопоклонство, которого она так алкала. Впрочем, из осторожности он распорядился создать комиссию, которая должна была произвести расследование: это откладывало признание чудес на отдаленный срок. Монсиньор Лоране, хотя и был человеком расчетливым и холодным, несомненно, пережил немалое волнение в то утро, когда подписал распоряжение о создании комиссии. Он, должно быть, стал на колени в своей часовне и просил всемогущего бога подсказать ему, как поступить. Он не верил в видения, у него было более широкое, более разумное представление о проявлениях божественной благости. Но разве жалость и милосердие не повелевают заглушить в себе сомнения, подсказанные разумом, пожертвовать благородством своего культа ради необходимости накормить хлебом лжи бедное человечество, которое так нуждается в нем, чтобы жить счастливо. "О боже мой, прости меня за то, что я низвожу тебя с вершины твоего вечного всемогущества и унижаю до этой детской игры в бесполезные чудеса. Оскорбительно вмешивать тебя в эту жалкую авантюру, где властвуют болезнь и безрассудство. Но, боже мой, эти люди так страдают, они так алчут чудес, волшебных сказок, чтобы утишить боль, причиненную им жизнью! Ты сам, о боже, помог бы их обмануть, если бы они были твоей паствой. Пусть пострадает твое божественное начало, дабы они утешились в сей юдоли!"
   И епископ, исходя слезами, пожертвовал своим богом во имя трепетного милосердия пастыря, спасающего свою жалкую паству.
   Наконец прибыл сам император, властелин. Он находился тогда в Биаррице; его ежедневно осведомляли о том, как обстоит дело с явлениями, которыми интересовались все парижские газеты, так как преследование Бернадетты было бы далеко не полным, если бы журналисты вольтерианцы не пролили по этому поводу моря чернил. Пока министр, префект и полицейский комиссар боролись за здравый смысл и порядок, император хранил молчание грезящего наяву мечтателя, которого никто никогда не мог постичь. Ежедневно поступали прошения, а он молчал. Епископы беседовали с ним на эту тему, видные государственные деятели и дамы из его окружения ловили каждый удобный момент, чтобы с ним поговорить, а он молчал. Сложная борьба разыгралась вокруг него, все старались сломить его упорство: верующие или просто пылкие головы, увлекавшиеся тайной, тянули в одну сторону, неверующие, государственные мужи, не подверженные мукам, вызываемым игрой воображения, -- в другую, а он молчал. Внезапно, поборов наконец свою робость, он заговорил. Слух прошел, что его решение последовало после просьб императрицы. Она, несомненно, вмешалась в это дело, но главное -- в императоре пробудились прежние утопические мечтания, зашевелилась жалость к обездоленным. Как и епископ, он решил не затворять перед несчастными двери иллюзии и не стал поддерживать приказ префекта, запрещавший пить у святого источника животворящую воду. Он послал телеграмму с распоряжением снять ограду и освободить Грот.
   Тогда запели осанну, это было торжество. Новый приказ объявляли на площадях Лурда под дробь барабанов и звуки фанфар. Полицейский комиссар собственной персоной должен был присутствовать при удалении ограды. Затем и его и префекта сместили. Верующие со всех сторон стекались к Гроту на поклонение. И радостный крик взлетал ввысь: бог победил! Бог? Увы, нет! Победило людское страдание, извечная потребность в обмане, надежда обреченного, который спасения ради отдавался в руки невидимой силы, более могущественной, чем природа, способной противостоять ее непреложным законам. И еще победила милость пастырей, милосердие епископа и императора, давших взрослым больным детям фетиш, утешавший одних, а иногда даже исцелявший других.
   В середине ноября созданная епископом комиссия приступила к расследованию. Она еще раз допросила Бернадетту, изучила многочисленные случаи чудес. Однако достоверными она сочла только тридцать бесспорных исцелений. Монсиньор Лоранс объявил, что вполне убежден. Тем не менее, осторожности ради, он только через три года сообщил своей пастве в специальном послании, что святая дева действительно являлась в гроте Масабиель и после этого там произошло множество чудес. Он купил у города Лурда от имени епархии Грот с окружавшим его обширным участком. Начались работы по благоустройству Грота сперва в скромных масштабах, а затем, по мере притока средств со всего христианского мира, все более и более значительные. Грот обнесли решеткой. Ложе Гава передвинули, чтобы было больше свободного пространства, посеяли траву, устроили аллеи, места для прогулок. Наконец, на вершине скалы стала вырастать и церковь, которую требовала построить святая дева. С самого начала работ лурдский кюре, аббат Пейрамаль, с необычайным рвением взял на себя руководство всем делом, ибо борьба превратила его в самого рьяного, самого искреннего сторонника Грота, глубоко поверившего в происходившие там чудеса. Немного грубовато, но чисто по-отечески он стал обожать Бернадетту, всей душой отдаваясь осуществлению приказаний, переданных небесами через этого невинного ребенка. И он старался изо всех сил, хотел, чтобы все было очень красиво, очень величественно, достойно царицы ангелов, соблаговолившей посетить этот горный уголок. Первый религиозный обряд был совершен лишь через шесть лет после явлений, в тот день, когда с большой пышностью в Гроте была воздвигнута статуя святой девы на том самом месте, где она являлась Бернадетте. В то великолепное утро Лурд расцветился флагами, звонили во все колокола. Пять лет спустя, в 1869 году, отслужили первую обедню в склепе Базилики, шпиль которой не был еще закончен. Приток даяний не прекращался, золото текло рекой, кругом вырос целый город. Это было основанием нового культа. Желание исцелиться исцеляло, жажда чуда творила чудеса. Человеческие страдания, потребность в утешительной иллюзии создали бога жалости и надежды, чудесный потусторонний рай, где всемогущая сила чинит правосудие и распределяет вечное блаженство на веки веков.
   Больные в палате святой Онорины видели в победе Грота только одно -- осуществление их надежд. И радостный трепет объял всех, когда Пьер, растроганный выражением лиц этих несчастных, жаждавших услышать от него подтверждение своих чаяний, повторил:
   -- Бог победил, и с того дня чудеса не прекращались. Самые смиренные получают наибольшее облегчение.
   Он положил книжку. Вошел аббат Жюден, начиналось причастие. Мари, вновь окрыленная верой, нагнулась к Пьеру и дотронулась до него пылающей рукой.
   -- Друг мой! Окажите мне огромную услугу, выслушайте меня и отпустите мои прегрешения. Я богохульствовала, я совершила смертный грех. Если вы мне не поможете, я не смогу причаститься, а мне так нужны утешение и поддержка!
   Молодой священник отрицательно покачал головой. Он ни за что не хотел исповедовать своего друга, единственную женщину, которую он любил и желал в цветущие и радостные годы юности. Но она настаивала.
   -- Умоляю вас, вы поможете моему чудесному исцелению.
   Пьер уступил, она исповедалась ему в своем грехе, в святотатственном мятеже против святой девы, не услышавшей ее молитв; затем он отпустил ей ее грех.
   Аббат Жюден уже поставил на маленький стол дароносицу и зажег две свечи, две печальные звезды в полутемной палате. Решились наконец открыть настежь оба окна, -- настолько невыносим стал запах больных тел и нагроможденных лохмотьев; но с маленького темного двора, похожего на огнедышащий колодезь, не доносилось ни малейшего освежающего дуновения. Пьер предложил свои услуги и произнес молитву "Confiteor" {"Исповедую" (лат.).}. Затем больничный священник в стихаре, прочитав "Misereatur" и "Indulgentiam" {"Да смилуется" и "Отпущение" (лат.).}, поднял дароносицу: "Се агнец божий, очищающий от мирских грехов". Женщины, корчась от боли, с нетерпением ожидали причастия, как умирающий ждет возвращения жизни от нового лекарства, и смиренно трижды повторили про себя: "Господи, я недостойна тебя, но скажи лишь слово, и душа моя исцелится". Аббат Жюден и Пьер стали обходить койки, на которых лежали страдалицы, а г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта следовали за ними, держа каждая по свече. Сестра указывала больных, которым надо было причаститься, и священник нагибался, клал на язык больной облатку, не всегда так, как нужно, и бормотал латинские слова. Больные приподнимались с блестящими, широко раскрытыми глазами. Вокруг царил беспорядок. Двух женщин, крепко уснувших, пришлось разбудить. Многие в полузабытьи стонали, продолжая стонать и после причастия. В конце комнаты хрипела больная, но ее не было видно. Ничто не могло быть печальнее маленького шествия в полутьме палаты, освещенной двумя желтыми язычками свечей!
   Словно дивное видение, появилось из тьмы восторженное лицо Мари. Гривотте, алчущей животворящего хлеба, отказали в причастии: она должна была причащаться утром в Розере, а молчаливой г-же Ветю положили облатку на черный язык, -- икнув, она проглотила ее. Теперь слабое сияние свечей озаряло Мари; ее широко раскрытые глаза, ее лицо в обрамлении белокурых волос, преображенное верой, были так прекрасны, что все залюбовались ею. Она радостно причастилась, небеса явно снизошли к ней, к ее молодому телу, изнуренному такой тяжкой болезнью. На секунду она задержала руки Пьера.
   -- О друг мой, она меня исцелит, она только что сказала мне... Идите отдохните. Я буду крепко спать!
   Выходя из палаты вместе с аббатом Жюденом, Пьер заметил г-жу Дезаньо, мирно уснувшую в кресле, где ее сразила усталость. Ничто не могло ее разбудить. Было половина второго утра, а г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта продолжали ухаживать за больными. Понемногу все успокоились; тяжелая тьма словно стала мягче с тех пор, как в ней реял чарующий образ Бернадетты. Тень ясновидящей скользила между койками, торжествующая, завершившая свое дело, даруя каждой обездоленной и отчаявшейся в жизни немного небесного милосердия; и, засыпая, они видели во сне, как она, такая же хрупкая и больная, наклоняется к ним и с улыбкой их целует.
   
   

Третий день
I

   В прекрасное воскресное августовское утро, теплое и ясное, г-н де Герсен уже в семь часов встал и был совершенно одет. Он лег спать в одиннадцать вечера в одной из двух маленьких комнат, которые ему удалось снять на четвертом этаже Гостиницы явлений, на улице Грота, проснулся очень бодрым и тотчас же прошел в соседнюю комнату, занятую Пьером. Но священник, вернувшийся в два часа, измученный бессонницей, заснул лишь на рассвете и еще спал. Сутана, брошенная на стул, и раскиданные в беспорядке предметы одежды указывали на усталость и волнение.
   -- Ну-ка, лентяй! -- весело воскликнул г-н де Герсен. -- Вы что же, не слышите колокольного звона?
   Пьер сразу проснулся, не соображая, как он очутился в этой тесной комнате, залитой солнцем. В открытое окно действительно вливался радостный перезвон колоколов, весь город звенел в счастливом пробуждении.
   -- Мы никак не успеем зайти в больницу за Мари до восьми часов, ведь надо позавтракать.
   -- Конечно, закажите поскорее две чашки шоколада. Я встаю, мне недолго одеться.
   Оставшись один, Пьер, несмотря на ломоту в теле, поспешно вскочил с кровати. Он еще мыл в тазу лицо, обливаясь холодной водой, когда вошел г-н де Герсен, которому не сиделось одному.
   -- Готово, сейчас нам подадут... Ну и гостиница! Вы хозяина видели, господина Мажесте? С каким достоинством восседает он во всем белом у себя в конторе! Оказывается, у них пропасть народу, никогда еще не было столько постояльцев... Зато какой адский шум! Меня три раза будили ночью. Не знаю, что там делают в соседней комнате: сейчас опять стукнули в стену, потом шептались и вздыхали...
   Прервав себя, он спросил:
   -- А вы хорошо спали?
   -- Да нет, -- - ответил Пьер. -- Я так устал, что не мог сомкнуть глаз. Вероятно, от шума, о котором вы говорите.
   Он, в свою очередь, пожаловался на тонкие перегородки. Дом набит битком -- прямо трещит, столько народу в него напихали. Какие-то странные толчки, беготня по коридорам, тяжелые шаги, грубые голоса доносятся неизвестно откуда, не говоря уже о стонах больных и ужасном кашле со всех сторон -- так и кажется, что он исходит из самих стен. По-видимому, всю ночь напролет какие-то люди входили и выходили, вставали и снова ложились; время как будто остановилось, жизнь безалаберно текла от одной эмоциональной встряски к другой, все были заняты благочестием, заменявшим развлечения.
   -- А в каком состоянии вы оставили вчера Мари? -- снова спросил де Герсен.
   -- Ей гораздо лучше, -- ответил священник. -- После сильного приступа отчаяния она снова обрела мужество и веру.
   Оба помолчали.
   -- О, я за нее не беспокоюсь, -- проговорил отец Мари с обычным оптимизмом. -- Увидите, все пойдет отлично... Я просто в восторге. Я просил святую деву помочь мне в моих делах Вы ведь знаете о моем изобретении -- управляемых воздушных шарах. А что, если я вам скажу, -- ведь она уже оказала мне милость! Да, вчера вечером я разговаривал с аббатом Дезермуазом, и он обещал мне переговорить со своим другом в Тулузе; это очень богатый человек, интересующийся механикой, он, наверно, не откажет предоставить мне необходимые средства для моей работы. Я сразу увидел в этом перст божий.
   Он засмеялся, как ребенок, и добавил:
   -- Какой милый человек аббат Дезермуаз! Я думаю, мы сможем устроить вместе экскурсию в Гаварни, чтобы это было подешевле.
   Пьер, взявший на свой счет расходы по гостинице и прочие траты, дружески поддержал его:
   -- Понятно, не упускайте случая побывать в горах, раз вам так хочется. Ваша дочь будет счастлива, если увидит, что вы довольны!
   Их беседу прервала служанка, которая принесла на подносе, накрытом салфеткой, две чашки шоколада и две булочки; дверь она оставила открытой, и из комнаты видна была часть коридора.
   -- Смотрите, пожалуйста! Комнату моего соседа уже убирают, -- заметил с любопытством г-н де Герсен. -- Он здесь с женой, не так ли?
   Служанка удивилась.
   -- Нет, он один.
   -- Как один? Да у него в комнате все время какое-то движение, там разговаривали и вздыхали сегодня все утро!
   -- Не может быть, он совсем один. Он только что сошел вниз и приказал поскорее у него убрать. Он занимает комнату с большим шкафом; сейчас он его запер и ключ взял с собой... У него там, наверное, ценности...
   Служанка болтала, расставляя на столе чашки с шоколадом.
   -- Он очень приличный барин!.. В прошлом году он снимал у господина Мажесте один из маленьких уединенных домиков в соседнем переулке, а в этом году опоздал, и ему пришлось, к большому его сожалению, удовлетвориться этой комнатой... Он не хочет обедать со всеми, и ему подают в комнату, он пьет дорогое вино, ест очень хорошо.
   -- То-то он, верно, слишком хорошо пообедал вчера в одиночестве, -- весело заключил г-н де Герсен.
   Пьер молча слушал.
   -- А мои соседи -- две дамы с господином и мальчиком на костыле, верно?
   -- Да, господин аббат, я их знаю... Тетка, госпожа Шез, заняла одну комнату, а господин и госпожа Виньероны с сыном Гюставом поселились в другой... Они второй год приезжают. Тоже очень хорошие господа!
   Ночью Пьеру в самом деле показалось, что он слышит голос г-на Виньерона, которому жара мешала спать. Затем служанка, разговорившись, рассказала про других жильцов: налево по коридору -- священник, мать с тремя дочерьми и пожилая чета, направо -- еще один одинокий господин, молодая дама, потом целая семья с пятью малолетними детьми. Гостиница полна до самых мансард, служанки, уступившие свои комнаты постояльцам, спят все вместе в прачечной. Вчера ночью на всех этажах, на площадках расставили складные койки. Одно почтенное духовное лицо даже вынуждено было лечь на бильярде.
   Когда служанка наконец ушла и мужчины выпили шоколад, г-н де Герсен пошел к себе в комнату вымыть руки: он был аккуратен и очень следил за своей особой. Оставшись один, Пьер, привлеченный ярким солнцем, вышел на маленький балкон. Во всех комнатах четвертого этажа имелись балконы с балюстрадами из резного дерева. Каково же было его удивление. когда он увидел на балконе соседней комнаты, где жил одинокий мужчина, женскую головку и узнал в ней госпожу Вольмар; это была, несомненно, она, ее продолговатое измученное лицо с тонкими чертами, ее огромные, чудесные, горящие, как угли, глаза, которые иногда словно заволакивались дымкой. Узнав Пьера, она испуганно скрылась. Ему тоже стало не по себе, и он поспешно ушел с балкона, в отчаянии, что поставил ее в такое неловкое положение. Теперь он все понял: его сосед, которому удалось снять только эту комнату, прятал от всех свою любовницу, запирая ее в большом шкафу, пока у него убирали, кормил ее заказанными блюдами и пил с ней вино из одного стакана; теперь понятны были шорохи, доносившиеся из этой комнаты ночью. И так будет продолжаться три дня, она три дня проведет взаперти, предаваясь безумной страсти. Повидимому, когда кончилась уборка, она открыла шкаф изнутри и выглянула на балкон, чтобы посмотреть, не идет ли ее возлюбленный. Вот почему она не показывалась в больнице, где г-жа Дезаньо все время спрашивала про нее! Взволнованный до глубины души, Пьер не двигался с места, раздумывая над судьбой этой женщины, с которой он был знаком, над той пыткой, какой была для нее супружеская жизнь в Париже бок о бок с жестокой свекровью и недостойным мужем; и только три дня в году полной свободы в Лурде, вспышка любви, под святотатственным предлогом служения богу! Глубокая печаль охватила Пьера, и, казалось, беспричинные слезы выступили у него на глазах -- слезы, родившиеся где-то в глубине души, скованной добровольным обетом целомудрия.
   -- Ну как? Мы готовы? -- весело воскликнул г-н де Герсен, появляясь в перчатках, затянутый в серую суконную куртку.
   -- Да, да, идем, -- - ответил Пьер, отворачиваясь будто за шляпой, а на самом деле чтобы утереть слезы.
   Когда они выходили, им послышался слева знакомый, сочный голос: г-н Виньерон собирался читать вслух утренние молитвы. В коридоре им встретился мужчина лет сорока, полный и приземистый, с аккуратно подстриженными бакенбардами. Увидев их, он сгорбился и прошел так быстро, что они не успели его разглядеть. В руках он нес тщательно завернутый пакет. Он отпер ключом комнату, потом закрыл за собой дверь и исчез бесшумно, как тень.
   Господин де Герсен обернулся.
   -- Смотрите-ка! Одинокий господин... Он, верно, был на рынке и накупил лакомств.
   Пьер притворился, что не слышит, так как считал своего спутника слишком легкомысленным, чтобы посвящать его в чужую тайну. К тому же ему было неловко, какой-то целомудренный ужас обуял его при мысли, что здесь, среди мистического экстаза, которому невольно поддавался и он сам, люди могут предаваться плотским наслаждениям.
   Пьер и г-н де Герсен подошли к больнице как раз в то время, когда больных спускали вниз, чтобы вести к Гроту. Мари выспалась и была очень весела. Она поцеловала отца, побранила его за то, что он еще не договорился об экскурсии в Гаварни. Если он туда не поедет, она очень огорчится. К тому же, говорила Мари со спокойной улыбкой, сегодня она еще не исцелится. Затем она упросила Пьера выхлопотать ей разрешение провести следующую ночь перед Гротом: об этой милости горячо мечтали все, но ее предоставляли с трудом лишь немногим, пользовавшимся чьим-либо покровительством. Пьер сначала отказал наотрез, опасаясь, что целая ночь, проведенная под открытым небом, вредно отразится на здоровье Мари, но, заметив ее опечаленное лицо, обещал ей похлопотать. Мари, видимо, думала, что святая дева лучше внемлет ей, если они останутся с глазу на глаз в величественной ночной тиши. В то утро, когда они все трое слушали обедню в Гроте, девушка почувствовала себя такой затерянной среди множества больных, что в десять часов попросила увезти ее в больницу, ссылаясь на усталость, -- у нее даже глаза заломило от яркого дневного света.
   Когда отец и священник уложили ее в палате святой Онорины, она попрощалась с ними на весь день.
   -- Не надо за мной приходить, я не вернусь в Грот днем, это лишнее... Но вечером, в девять часов, вы меня повезете туда, Пьер. Это решено, вы дали мне слово.
   Пьер ответил, что постарается получить разрешение, в крайнем случае он обратится к отцу Фуркаду.
   -- Ну, душенька, до вечера, -- сказал, целуя Мари, г-н де Герсен.
   Они ушли, Мари спокойно, с сосредоточенным лицом, лежала в постели; ее большие, мечтательные, улыбающиеся глаза устремлены были вдаль.
   Когда Пьер и г-н де Герсен вернулись в гостиницу, еще не было половины одиннадцатого. Г-н де Герсен, в восторге от погоды, предложил тотчас же позавтракать, чтобы как можно раньше отправиться на прогулку по Лурду. Но прежде он все же хотел подняться к себе в комнату; Пьер последовал за ним, и тут они наткнулись на драму. Дверь в комнату Виньеронов была открыта настежь; на диване, служившем ему кроватью, лежал мертвенно бледный Гюстав после обморока, показавшегося его матери и отцу концом. Г-жа Виньерон, бессильно опустившись на стул, не могла прийти в себя от страха; г-н Виньерон, натыкаясь на мебель, бегал по комнате со стаканом подсахаренной воды, в которую он накапал какое-то лекарство. Подумать только! Такой крепкий мальчик и вдруг упал в обморок и побледнел, как цыпленок! Он смотрел на тетку, г-жу Шез, стоявшую у дивана и в то утро хорошо себя чувствовавшую; руки Виньерона задрожали еще больше при мысли, что умри его сын от этого дурацкого обморока, -- прощай тогда наследство тетки. Он был вне себя; разжав мальчику зубы, он насильно заставил его выпить весь стакан. Однако, когда отец услышал, что Гюстав вздохнул, к нему вернулось отеческое добродушие, он заплакал и стал называть сына ласковыми именами. Подошла г-жа Шез, но Гюстав с ненавистью оттолкнул ее, как будто понял, до какой неосознанной низости доводят его родителей деньги этой женщины. Оскорбленная старуха села в стороне, а родители, успокоившись, принялись благодарить святую деву за то, что она сохранила их голубчика; мальчик улыбался им умной и грустной улыбкой рано познавшего мир ребенка, который в пятнадцать лет уже потерял вкус к жизни.
   -- Не можем ли мы быть вам чем-либо полезны? -- любезно спросил Пьер.
   -- Нет, нет, благодарю вас, господа, -- ответил г-н Виньерон, выйдя на минутку в коридор. -- Мы ужасно испугались! Подумайте, единственный сын, он так нам дорог.
   Час завтрака взбудоражил весь дом. Хлопали двери в коридорах, и на лестницах стоял гул от непрерывной беготни. Пробежали три девушки в развевающихся платьях. В соседней комнате плакали маленькие дети. Вниз устремлялись обезумевшие старики; потерявшие голову священники, забыв свой сан, поднимали сутаны, чтобы они не мешали им бежать скорее. Снизу доверху под тяжелым грузом бегущих людей трещал пол. Служанка принесла одинокому мужчине большой поднос с едой, но ей долго не открывали на стук. Наконец дверь приоткрылась: в спокойной тишине комнаты стоял человек спиной к входящим; он был совершенно один, и когда служанка вышла, дверь тихо затворилась за ней.
   -- О, я надеюсь, что приступ прошел и святая дева исцелит его, -- повторял г-н Виньерон, не отпуская своих соседей. -- Мы идем завтракать, признаться, я зверски проголодался.
   Когда Пьер и г-н де Герсен спустились в столовую, они, к своему огорчению, не нашли ни одного свободного места. Там была невообразимая теснота, а несколько еще не занятых мест оказались уже заранее заказанными. Официант сказал им, что от десяти до часу столовая ни секунды не пустует, -- свежий горный воздух возбуждает аппетит. Пьер и г-н де Герсен решили подождать и попросили официанта предупредить их, когда найдутся два свободных места. Не зная, чем заняться, они стали прогуливаться возле гостиницы, праздно глядя на разодетую уличную толпу.
   Тут к ним подошел хозяин Гостиницы явлений, г-н Мажесте собственной персоной, во всем белом, и чрезвычайно любезно предложил:
   -- Не угодно ли подождать в гостиной, милостивые государи?
   Это был толстяк лет сорока пяти, по мере сил старавшийся с достоинством носить свою величественную фамилию. Совершенно лысый, с круглыми голубыми глазами на восковом лице и тройным подбородком, он имел весьма почтенный вид. Он прибыл из Невера вместе с сестрами, обслуживавшими сиротский дом, и женился на лурдской жительнице. Оба работали не покладая рук, и менее чем за десять лет открытая ими гостиница стала самой солидной и наиболее посещаемой в городе. Несколько лет тому назад Мажесте открыл торговлю предметами культа в большом магазине рядом с гостиницей; заведовала им под наблюдением г-жи Мажесте ее молоденькая племянница.
   -- Вы могли бы посидеть в гостиной, милостивые государи, -- повторил хозяин.
   Сутана Пьера вызвала особую его предупредительность.
   Но Пьер и г-н де Герсен предпочли прогуляться и подождать на свежем воздухе. Мажесте остался с ними- он любил беседовать с постояльцами, считая, что тем самым выказывает им свое уважение. Разговор сначала шел о вечерней процессии с факелами: она обещала быть великолепной благодаря прекрасной погоде. В Лурде находилось более пятидесяти тысяч приезжих, многие прибыли с соседних курортов; этим и объяснялось обилие народа за табльдотом. Может случиться, что в городе не хватит хлеба, как в прошлом году.
   -- Видите, какое столпотворение, -- сказал в заключение Мажесте, -- мы прямо не знаем, что придумать. Я, право, не виноват, что вам приходится ждать.
   В это время подошел почтальон с набитой сумкой; он положил на стол в конторе пачку газет и писем, потом, повертев в руках какое-то письмо, спросил:
   -- Не у вас ли остановилась госпожа Маэ?
   -- Госпожа Маэ, госпожа Маэ, -- повторил Мажесте. -- Нет, конечно, нет.
   Услышав разговор, Пьер вошел в подъезд:
   -- Госпожа Маэ остановилась у сестер Непорочного зачатия, синих сестер, как их, кажется, здесь называют.
   Почтальон поблагодарил и ушел. На губах Мажесте показалась горькая усмешка.
   -- Синие сестры, -- пробормотал он. -- Ах, эти синие сестры... -- Мажесте искоса взглянул на сутану Пьера и сразу остановился, боясь сболтнуть лишнее. Но в нем клокотала злоба, ему хотелось излить перед кем-нибудь душу, а молодой парижский священник казался ему вольнодумцем и не принадлежал, по-видимому, к этой банде, как он называл служителей Грота, -- всех, кто наживался на лурдской богоматери. И он рискнул.
   -- Клянусь, господин аббат, что я хороший католик, как, впрочем, и все, здесь живущие. Я соблюдаю обряды, праздную пасху... Но, право, монахиням, по-моему, не подобает держать гостиницу. Нет, нет, это нехорошо!
   И коммерсант, затронутый бесчестной конкуренцией, выложил все, что наболело у него на душе. Разве мало сестрам Непорочного зачатия, этим синим сестрам, своего дела: изготовления облаток, стирки и содержания в порядке священных покровов? Так нет же! Они превратили монастырь в большую гостиницу, где одинокие дамы снимают отдельные помещения, но столуются все вместе, хотя некоторые предпочитают, чтобы им подавали в комнату. У них очень чисто, дело хорошо поставлено, и берут они недорого благодаря многим льготам, которые им предоставлены. Ни одна гостиница в Лурде не имеет таких прибылей.
   -- А разве это прилично -- монахиням содержать пансион! К тому же настоятельница у них бой-баба. Увидев, что дело, прибыльное, она надумала завладеть всей гостиницей сама и решительно отделилась от преподобных отцов, которые пытались наложить руку и на это. Да, господин аббат, она дошла до Рима и выиграла дело, а теперь прикарманивает все денежки. Вот так монахини! Монахини, которые сдают меблированные комнаты и держат табльдот!
   Он воздевал руки к небу, он задыхался.
   -- Но ведь ваша гостиница битком набита, -- мягко возразил Пьер, -- и у вас нет ни одной свободной кровати и ни одной свободной тарелки. Куда бы вы девали приезжих, если бы к вам приехал кто-нибудь еще?
   Мажесте сразу заволновался.
   -- Ага, господин аббат, вот и видно, что вы не знаете нашей местности. Пока в Лурде находятся паломники, мы все работаем, и нам не на что жаловаться, верно. Но ведь паломничество продолжается четыре-пять дней, а в обычное время поток больных значительно меньше... О! У меня-то, слава богу, всегда полно. Моя гостиница известна, она стоит наряду с гостиницей Грота, а ее хозяин уже два состояния нажил... Дело не в этом! Зло берет на этих синих сестер: они снимают сливки, отнимают у нас богатых дам, которые проводят в Лурде по две-три недели; и приезжают эти дамы в спокойное время, когда народу бывает мало, понимаете? Эти хорошо воспитанные особы ненавидят шум, ходят молиться в Грот, когда там никого нет, проводят там целые дни и платят очень хорошо, никогда не торгуясь.
   Госпожа Мажесте, которую до сих пор не замечали ни Пьер, ни де Герсен, подняла голову от счетной книги и сварливым голосом вмешалась в разговор:
   т- В прошлом году у нас два месяца прожила такая путешественница. Она ходила в Грот, возвращалась оттуда, ела, спала и ни разу не сделала ни одного замечания, всегда была всем довольна и улыбалась. А по счету заплатила, даже не взглянув на него. Да, о таких клиентках, конечно, пожалеешь.
   Она встала, маленькая, щуплая, черненькая, в черном платье, с узеньким отложным воротничком.
   -- Если вы желаете, господа, увезти из Лурда несколько сувениров, -- предложила она, -- то не забудьте про нас. Здесь рядом наш магазин, вы найдете там большой выбор самых любопытных вещей... Постояльцы нашей гостиницы обычно и покупают у нас.
   Мажесте снова покачал головой, как добрый католик, удрученный современными нравами.
   -- Я не хотел бы, конечно, неуважительно говорить о преподобных отцах, но нельзя не признать, что они слишком жадны... Вы видели, какую они открыли лавку около Грота? Она всегда полна народа, там продают священные предметы и свечи. Многие священники находят это постыдным и считают, что надо изгнать из храма торгашей... Еще говорят, будто святые отцы состоят пайщиками большого магазина, что через улицу напротив нас, -- он снабжает товарами всех мелких торговцев города. Словом, если верить слухам, они принимают участие во всех предприятиях, торгующих религиозными предметами, и получают немалый доход в виде процентов, которые они в е смолкало, замирало, сливая невозмутимою тишиной зловещей палаты.
   -- Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, -- уговаривал Пьер молодую девушку, видя, что она впадает в другую крайность, -- сомневается в себе, боится, что недостойна чудесного исцеления.
   Сестра Гиацинта снова подошла к кровати.
   -- Вам нельзя будет причаститься, мое дорогое дитя, если вы не перестанете волноваться... Господину аббату разрешили почитать вам, -- почему же вы не хотите послушать его?
   Мария апатично махнула рукой, как бы говоря, что ей все равно, что она не противится. Пьер поспешил вынуть из чемодана, лежавшего у кровати, брошюру в голубой обложке, содержащую в себе наивное повествование о Бернадетте. Но, как и в прошлую ночь, во время движения поезда, он не ограничился совращенным изложением брошюры, стал импровизировать, передавать рассказ, чтобы увлечь воображение простых людей, слушавших его. Но в душе его не умолкал голос рассудочного анализа, он не мог отрешиться от восстановления истины, истолковывал для себя в человечном смысле легенду, сплошная сверхъестественность которой способствовала исцелению больных. Вскоре женщины стали приподниматься на всех соседних тюфяках. Они хотели услышать продолжение чудесной истории, тем более, что страстно ожидая причащения, не могли сомкнуть глаз. Пьер, освещенный бледным пламенем висевшего на стене фонаря, понемногу повышал голос, чтобы его могли слышать во всей палате.
   -- После первых же чудес начались преследования. Бернадетту обзывали лгуньей и сумасшедшей, грозили ей тюремным заточением. Аббат Пейрамаль, пара из Лурда, и монсеньор Лоранс, епископ Тарбский, так же как и остальное духовенство, держались в стороне, не выходя из пределов самого осторожного выжидания. Между тем, гражданские власти, прокурор, мэр, полицейский комиссар проявляли чрезмерное рвение в гонении на религию...
   Продолжая рассказывать, таким образом, Пьер мог отрешиться, вместе с тем, от действия представления о событиях. Он вернулся несколько к первым видениям Бернадетты, столь застенчивой, столь трогательной в своем неведении, верующей и страдающей. Ее считали прозорливицей, лицо во время религиозного экстаза имело выражение неземной красоты: чело сияло, лицо как будто устремлялось всеми своими чертами к небу, глаза светились пламенным блеском, на полуоткрытых губах играла кроткая блаженная улыбка. Все ее существо казалось величественным; широкие, медленные, прекрасные знамения Бернадетты как будто, обнимали небосклон.
   Соседние долины, деревни, города наполнились стихами о Бернадетте. Хотя Дева еще не назвала имени, Ее признали многие, говорили: "Это -- Она, это -- святая Дева". В первый же базарный день, переполнился толпами народа. Все хотели посмотреть на благословенное дитя, на избранницу Царицы, так дивно преображавшуюся, когда небеса врывались перед ее восхищенными взорами.
   На берегу Гава с каждым днем теснилось больше парода; тысячи зрителей толпились, стараясь пропустить ни одной подробности. При появлении Бернадетты, по рядам пробегал восторженный шепот: "Вот святая, святая, святая". Все бросались и целовали ее одежду. Это было точно явление вечно ожидаемого народами Избавителя надежд; пришествие Которого непрерывно возрождается в каждом новом поколении. Постоянно повторяется одно и то же. Пресвятая Дева является пастушке, раздается голос, призывающий мир к покаянию, из недр земли появляется источник, чудеса поражают и вводят в восторг народ, стекающийся все большими и большими толпами.
   Первые чудеса Лурда падают благотворным посевом почву, подготовленную скорбью, нищетой и страданием, распустились обильным цветом надежды. Исцеленный глаз старого Бугриета, мальчик, пастор, воскресший в холодной воде, глухие, вновь одаренные слухом, калеки, ставшие на ноги и начавшие ходить, многие другие, Блэз Момюс, Бернар Суг, Огюст Борд, Блезетта Супен, Бенуатта Казо, -- исцелившиеся от тяжелых недугов, сделались предметом бесконечных разговоров, раскаляли воображение всех страдавших сердцем или телом. В четверг, 4-го марта, в последние день пятнадцати явлений, возвещенных Пресвятой Девой, перед Пещерой собралось более двадцати тысяч человек, все население окрестных городов стеклось туда. Вся эта огромная толпа находила здесь утоление своей духовной жажде, пищу для удовлетворения своей потребности в сверхъестественном и чудесном, подтверждающем веру в неземную силу, которая нисходит до заботы о бедных людях, вмешивается поразительным образом в прискорбные дела сего мира, для некоторого становления справедливости и милосердия. Наконец, прозвучал голос небесного сострадания, наконец, простерлась невидимая, благотворная десница, чтобы связать вечную язву человечества! Каждое поколение увлекается, в свою очередь, этой мечтой, -- она с неумолимой жизненностью обновляется среди обделенных судьбой, как только находит благоприятную почву, подготовленную условиями. И в течение нескольких столетий все обстоятельства не слагались, быть может, так благоприятно, как в Лурде, чтобы разжечь пламенник веры.
   Основывалась новая религия, -- на первых же порах возникли преследования, так как религии задаются среди замешательств и недовольства. Подобно тому, как в Иерусалиме, около двух тысяч лет тему назад, когда распространился слух о чудесах, множившихся при каждом шаге Спасителя, гражданские власти взволновались; мировой судья, мэр и, в особенности, префект всполошились. Последний оказался ревностным еретиком, безусловно, почтенным и добросовестным, неукоснительным охранителем порядка, завзятым врагом фанатизма, рождаемого смуту и религиозное сектантство. Под его началом в Лурде служил полицейский комиссар, сообразительный, основательно усмотревший в чудесных явлениях удобный случай проявить свою дальновидность и административные дарования.
   Борьба началась. Полицейский комиссар все воскресенье поста, после первых же явлений пригласил Бернадетту в свой кабинет. Старания его остались безуспешными, ни лаской, ни гневными угрозами он не мог заставить девушку отказаться от своих ответов. История, которую постоянно рассказывала, постепенно украшалась иными подробностями и в таком виде запечатлелась в неразвитом сознании Бернадетты. Страдающее, истеричное существо не было способно ко лжи, -- она подчинилась бессознательному внушению, обладая силой воли, чтобы отрешиться от печальной галлюцинации. Бедное кроткое дитя, боявшееся даже помыслить о чем-либо дурном, сделалось жертвой своей idee fixe; ее нужно было спасти, лишь изменив окружающую среду, отдав ее в свободную, полную света, воздуха и нежности страну. Но, увы, она считала себя избранницей, она видела Пресвятую Деву, ей предстояла жизнь страдать от этого и от этого же умереть.
   Пьер, хорошо изучивший историю Бернадетты, братски сочувствовавший ей, как одной из избранниц человечества, простодушной и обаятельной, не скрыл своего волнения: глаза его наполнились слезами, голос дрогнул. Чтение прервалось, -- Мария, слушавшая до этого места безучастно, с возмущенным, суровым видом, разжала руки, слегка всплеснула ими.
   -- Бедняжка! -- прошептала она, -- ей одной пришлось бороться со всеми этими чиновниками. Она была такой невинной, такой непреклонной в своей чистосердечной вере! Со всех кроватей послышались возгласы, выражавшие столь же болезненное сочувствие. Ужасная палата, с ее зловещим сумраком, зловонием, нагроможденными одрами больных и призрачным, неустанным мельканием чуть не падающих от усталости сестер милосердия и монахинь, как бы озарилась отблеском небесного сострадания. Бедная, бедная Бернадетта! Все женщины возмущались преследованиями, которые ей пришлось вынести, чтобы отстоять, реальность своего видения.
   Пьер продолжал повествование о том, что принуждена была вытерпеть Бернадетта. После допроса у полицейского комиссара, ее вызвали в судебную палату. Вся магистратура набросилась на нее, стараясь вынудить отречение. Но упорство ее в своей галлюцинации преодолело ухищрения всех гражданских властей. Два врача, назначенных префектом внимательно осмотрев девочку, добросовестно признали, -- как сделал бы и всякий доктор, -- что нервная система потрясена; астма служит прямым указанием на наличность нервного страдания, которое, при известных условиях, может осложниться галлюцинациями. В результате -- Бернадетту едва не заключили в больницу Тарба. Однако захватить ее не посмели, опасаясь довести народ до отчаяния. Один епископ прибыл преклонить колени перед нею. Дамы оспаривали одна у другой ее улыбки. Толпы верующих осаждали ее жилище. Бернадетта приютилась у монахинь de Nevfas, которые заведовали уходом за больными в городской больнице. В их монастыре она впервые причастилась, выучившись читать и писать. Пресвятая Дева, по-видимому, избрав прозорливицу лишь для блага других, не исцеляла ее от хронической одышки; поэтом девочку решили отвести на соседние воды. Лечение это не принесло ей, впрочем, никакой пользы. По возвращении в Лурд, возобновилась пытка, -- весь народ расспрашивал ее, выражал свое обожание, заставляя все больше проникаться вращением к греховному миру. Беспечное детство промчалось, миновали и радостная грезы девочки-подростка, девушки, мечтающей о муже, О наслаждении целовать своих славных, здоровых детей. Она видела Пресвятую Деву, ей суждено быть избранницей и мученицей. Пресвятая Дева, по словам верующих, вверив ей три тайны, как бы оградила тройными доспехами, чтобы поддержать Бернадетту среди испытаний.
   Духовенство, само исполненное сомнений долго воздерживалось от вмешательства Кюре; аббат Пейрамаль, был человеком прямодушным, чрезвычайно добрым и замечательно энергичным, и был уверен, что защищает правое дело. Бернадетта посетила его в первый раз, он привел эту девочку, выросшую в Бартрэ и не показывавшуюся еще на уроках катехизиса. Он не поверили истории, иронически предложил допросить у являвшейся ей Девы, чтобы расцвел оказавшийся возле куст шиповника; Дева, впрочем, не исполнила этого, он взял девочку под свою опеку, как добрый пастух, защищающий свое стадо, -- лишь позднее, когда начались преследования, когда вознамерились заточить тщедушное дитя с такими светлыми, открытыми глазами, так настойчиво повторяющее свой рассказ, изменяя своей застенчивой кротости. Притом же он не имел причин упорствовать в отрицании чуда -- он только усомнился в действительности его, как благоразумный священник, не желающий, чтобы религию впутали в темное дело. Священное Писание полно чудес, все догматы основаны на таинстве. В глазах священнослужителя не было ничего невозможного в том, что Пресвятая Дева поручила этому благочестивому ребенку передать ему, чтобы он соорудил церковь, куда верующие будут стекаться на богомолье. Таким образом, он стал любить и защищать Бернадетту, вместе с тем тщательно держась в стороне от событий и выжидая решения своего епископа.
   Этот епископ, монсеньор Лоранс, как будто заперся в своей тарбской резиденции, храня глубокое безмолвие, точно в Лурде не происходило ничего особенного. Он сообщил духовенству своей епархии строгие предписания; ни один из священников не показался среди огромной толпы, проводившей целые дни перед Пещерой. Он выжидал, позволял префекту заявлять в его административных циркулярах, что гражданские власти действуют заодно с духовными. В душе он, вероятно, не верил в явления, считая их, как и врачи, лишь галлюцинациями больной девочки. Событие, взволновавшее всю страну, было слишком многозначительно, чтобы он предписал тщательно следить изо дня в день за его развитием. Его здешнее безучастие показывает лишь, как мало придавал он веры мнимому чуду: он, видимо, заботился только о том, чтобы не скомпрометировать церкви историей, не обещающей ничего хорошего. Монсеньор Лоранс, несмотря на свою глубокую набожность, отличался холодною рассудительностью и практическим смыслом, помогавшими ему в деле управления епархией. Он упорствовал в своем сомнении до того дня, когда сами факты вынудили его перейти к действиям; в те время нетерпеливые, увлекающиеся сторонники Бернадетты прозвали его "Неверующим Фомою", епископ сторонился от вмешательства, твердо решившись уступить общим настояниям лишь в том случае, если религия будет ограждена от всякого ущерба.
   Но преследования приняли более резкий характер. Когда о событиях в Лурде сообщили в Париж, министр исповеданий потребовал немедленного прекращения всех беспорядков. Префект захватил силой окрестности Пещеры. Усердие верующих и благодарность исцеленных уже украсили ее цветами. В Пещеру бросали монеты, Пресвятую Деву осыпали дарами. Мало-помалу, сами собою возникли приспособления: каменоломы обтесали бассейн для хранения чудотворной воды; другие убирали крупные камни, провели дорогу по склону.
   Префект, отказавшись от намерения арестовать Бернадетту и убедившись, что наплыв народа увеличивается, решился прибегнуть к крутой мере закрыть доступ к Пещере, оградив ее прочным забором. Событие это сопровождалось зловещими видениями, -- дети уверяли, что они видели дьявола, некоторые из них лгали, другие же испытали нервные припадки, точно заразившись о лихорадочным возбуждением. Очистка Пещеры не обошлась без приключений. Комиссару удалось под вечер найти девушку, согласившуюся отдать внаймы телегу; два часа спустя эта девушка сломала себе ребро. Такая же участь постигла человека, одолжившего топор: на следующий день большим камнем ему отдавило ногу. Комиссар, в сумерки под звуки свистков и шиканья, увез с цветами несколько горевших в Пещере восковых свечей, монеты и серебряные сердца, брошенные на песок. Народ сжимал кулаки, обзывал втихомолку вором и убийцей. Затем стали ставить частокол, прибивать доски, приложили немало труда к тому, чтобы скрыть тайну, преградить доступ к пруду, заточить его. И гражданские власти наивно вообразили, что все кончено, что несколько досок обновят бедных людей, жадно стремящихся к иллюзии и надежде.
   После того, как на новую религию ополчился закон, наложивший на нее запрет, как на преступление, она разгорелась неугасимым пламенем в тайниках всех сердец. Наплыв верующих не только не прекратился, но еще более увеличился. Богомольцы в отдалении склонялись на колени и рыдали, взирая на запрещенную святыню. В особенности, больные, -- бедные больные, которых варварское постановление лишало исцеления, осаждали Пещеру, не обращая вникания на запреты, пролезали через щели, преодолевали препятствия, с единственным и пламенным желанием украсть хоть немного чудотворной воды. Подумайте только, -- там струится чудесный источник, возвращающий зрение слепых, исцеляющий калек, доставляющий мгновенно облегчение от всех недугов, -- и нашлись настолько жестокосердые люди, осмелившиеся преградить доступ к нему, чтобы он не исцелял больше бедных страдальцев! Не чудовищно ли это! Бедный люд, -- все отверженцы общества, нуждающиеся в сверхъестественном в такой же степени, как в насущном хлебе, разразились негодующим ропотом. Согласно постановлению о нарушениях составлялись протоколы; таким образом, перед судом потянулась жалкая процессия старух, увечных и больных, обвиняемых в черпании из источника живой воды. Несчастные что-то бормотали, рассыпались в мольбах, не понимали, в чем дело, когда их присуждали к уплате штрафа. За стенами суда толпа возмущалась, народ с ожесточением бранил чиновников, не знающих жалости и сострадания, жестоких бар, которые, присвоив себе все богатства, хотят лишить нищих даже упования на иную, лучшую жизнь: отобрать веру в неземную и благотворную силу, матерински промышляющую о бедных, возвращающую мир душе и здоровье недужному телу.
   Однажды утром толпа несчастных и больных отправилась к мэру. Просители стали на воле среди двора, рыдая, молили раскрыть Пещеру; говорили так трогательно, что все присутствовавшие плакали. Одна мать указала на своего полумертвого ребенка: неужели допустят, чтобы он умер на руках, когда под руками имеется источник, спасший уже детей другим матерям? Какой-то молодец показывал рукой на свои тусклые глаза; золотушный мальчик раскрыл язвы на ногах, женщина, страдающая параличом, молитвенно сложила свои сведенные руки. Неужели хотят, чтобы они все погибли, неужели им в обращении к источнику божественного откажут после того, как человеческая наука отреклась от них? Верующие скорбели столь же горячо. Они убеждены, что среди сумрака их невзрачного существования блеснул луч небесного просвета. О господа, что их лишают радостных грез, единственного утешения человеческих и общественных страданий, отрадной веры в сошествие Пресвятой Девы для оказания своего безгранично благостного заступничества. Мэр не решился ничего пообещать им, толпа разошлась с плачем, готовая открыто возмутиться, была подавленная сознанием вопиющей несправедливости, бессмысленной жестокости по отношению к слабым смиренным, за которую накажет само Провидение.
   Борьба продолжалась в течение многих лет. Эти здравомыслящие люди, -- министр, префект, комиссар, несомненно, одушевленные намерениями, -- представляли необычайное зрелище, сопротивлялись все усиливающемуся наплыву отверженных, добивающихся, чтобы им не закрывали доступа к миру грез, к мистическому просвету неземного блаженства, в самообману, утешающему их в ужасной жизни. Власти требовали соблюдения порядка, уважения в разумной религии, стремились к торжеству рассудка; между тем, жажда счастье вдохновляла народ страстно, увлекала его искать спасения на земле и в будущей жизни. Не страдать больше, равенство в благосостоянии, жить под заступничеством справедливой и доброй Матери, умереть лишь затем, чтобы проснуться на небесах -- эти мечты народных масс, охваченных священным безумием, не могли не восторжествовать над опорным и холодным настроением благоустроенного общества, осуждающего эпидемические взрывы религиозных галлюцинаций и считающего их покушением на спокойствие здравых умов.
   Палата Sainte-Honorine возмутилась. Пьер снова вынужден был прервать свое повествование. Полянского комиссара озлобленно называли сатаной и иродом. Ла-Гривотт, поднявшись со своего тюфяка, окликнула:
   -- Ах, изверги! Они осмелились посягнуть на Пресвятую Деву, Которая исцеляла меня!
   Госпожа Ветю, снова увлекшаяся надеждой, хотя почти уверилась в неминуемой смерти, также негодовала, сообразив, что Пещеры не было бы, если б префект одержал победу.
   -- Тогда, значит, не было бы паломничества. И не находились бы здесь и не исцелялись бы сотнями.
   Она задыхалась от гневного возбуждения, сестра Гиацинта подошла и усадила ее на постель. Госпожа де Жонкьер воспользовалась перерывом, чтобы передать сосуд молодой женщине, страдающей сухоткой спинного мозга. Две других женщины встали с постели, изнемогая от невыносимой жары; они безмолвно ходили по палате, подобно белым призракам. В глубине комнаты, среди сумрака, слышалось прерывистое дыхание, похожее на хрипение умирающего, не вникавшее во время чтения. Только Элиза Рукэ продолжала крепко спать, лежа на спине; ужасная язва ее будто подсыхала.
   Прошло уже с четверть часа после того, пробила полночь, аббат Жюден мог прийти с минуты на минуту причастить больных. Сердце стало успокаиваться, она была убеждена теперь: Пресвятая Дева не исцелила ее, очевидно, лишь что она усомнилась, погружаясь в купель. Девушка раскаивалась в своем возмущения, чувствуя себя совершившей точно преступление: удостоится когда-нибудь прощения? Ее бледное лицо, обрамленное пышными золотистыми волосами отразило душевное облегчение, глаза наполнились слезами, она смотрела с безграничною грустью.
   -- О, друг мой, как я согрешила! Я поняла: заблуждение, услышав о преступной гордости префекта и чиновников... Надо верить, друг мой; без в любви нет счастья.
   Пьер хотел отложить конец повествования до другого раза; все женщины запротестовали, стал просить, чтобы он продолжал. Священник обещал, что доведет рассказ до Пещеры.
   Святыня все еще была отгорожена забором, приходилось пробираться тайком, ночью, чтобы помолиться и похитить бутылку чудотворной воды. Слухи повторялись все чаще; рассказывали, что из горных деревень собираются спуститься пойти и освободить Пещеру. Обездоленные, жаждущие стали ополчаться, простой здравый смысл и порядок будут развеяны, как солома, этим ураганом смелой веры. Монсеньор Лоранс, засевший в Тарбе, в своей епископской резиденции, должен был сдаться первым. Народное движение восторжествовало над всем его благоразумием, над всеми его сомнениями. В течение пяти месяцев он продержался в стороне, запрещал своему духовенству сопровождать верующих в Пещере, ограждал католическую церковь от суеверного поветрия. Но к чему длить бесплодную борьбу? Епископ чувствовал, как глубоко несчастна его паства, примирился с необходимостью удовлетворить ее запросам, ее жадному стремлению к обожанию кумира. Однако, соблюдая последние предписания благоразумия, монсеньор Лоранс ограничился назначением комиссии для производства расследования: мера была равносильна временной отсрочке признания чудес на более или менее продолжительный срок. Если тарбский епископ, действительно, обладал холодным, развитым умом, как мы предполагаем, -- можно себе представить, как волновался он в утро того дня, когда ему предстоя подписать приказ о назначении комиссии. Он, вероятно, заперся в своей молельне, опустился на колени, моля Бога указать надлежащий образ действий. Он не верил в видения, представлял себе проявление божества гораздо возвышеннее, отвлеченнее. Но не требуют ли милосердие и сострадание, чтобы он подавил колебания своего разума, позабыл о благородстве своего культа, если несчастное человечество не может жить без насущного хлеба -- самообмана? Господи, прости меня, если я принижу предвечное всемогущество, в котором Ты пребываешь, низведя его до ребяческой игры в бесполезные чудеса. Отваживаясь примешать Твое имя к этому плачевному приключению, порожденному болезнью и суеверием, я оскорбляю Но, Боже мой, они страдают так много, они так сильно жаждут чудесного, волшебных сказок, чтобы отвлечься от скорбного внимания жизни! Кто не помог бы и утешиться самообманом, если бы они были его паствой! Идея божества пострадает, -- но пусть они идут в утешение в этой жизни! Растроганный лишь пожертвовал в своих представлениях о Боге любови, состраданию пастыря, опекающего жалкое человече стадо.
   Затем сдался сам властитель, император жил тогда в Биаррице; ему ежедневно доставляли сведения о явлениях в Лурде, которыми заинтересовались все парижские газеты. Гонения не были бы, если бы к ним не присоединялись стаи журналистов-вольтерьянцев. Император, в то время как его министр, префект и полицейский комиссар ратовали за здравый смысл и благочиние, безмолвие мечтателя, которого никому не удалось разгадать. Его ежегодно осыпали просьбами, а он молчал. Епископы, влиятельные лица, знатные: из придворных сфер подстерегали его, нашептывали, а он молчал. Вокруг него кипела неустанная борьба, -- с одной стороны, верующие или просто кающиеся таинственностью мистических явлений, другой -- атеисты, представители правительства, опасавшиеся взрыва разнузданного воображения, а он молчал. И вдруг он заговорил, собрав с духом и подавив свою нерешительность. Прошел слух, что его убедили мольбы императрицы. Она, конечно, вмешалась, но на императора больше всего влияли воспоминания о былых человечных грезах, пробудившееся в его душе сострадание к обездоленным. Подобно епископу, он не хотел закрыть перед несчастными врата иллюзии, оставив в возмущающий народ приказ префекта, запрещай больным черпать воду жизни из священного источника. Он дослал телеграмму, лаконическое повеление снести забор и предоставить толпе свободный доступ к Пещере.
   Тогда наступило время ликований, триумфа. Новый приказ был провозглашен во всеуслышание на всех улицах и площадях Лурда, под бой барабанов и фанфары труб. Полицейский комиссар принужден был самолично присутствовать при снесении ограды. Его, как и префекта, поспешили перевести на другое место. Отовсюду стекались богомольцы, поклонение Пещере превратилось в правильно организованный культ. По стране пронесся ликующий крик: Господь победил. Увы, победил не Господь, а человеческое страдание, вечная потребность в самообмане, надежда осужденного, отдающегося, ради своего спасения, в руки невидимой всемогущей силы, которая могущественнее природы и одна может сломить еде беспощадные законы. Кроме того, победило неотразимое сострадание пастырей стада, милосердие епископа и императора, согласившихся оставить больным взрослым и детям кумир, утешающий многих и некоторых даже исцеляющий.
   В средине ноября в Лурд прибыла комиссия, назначенная епископом для производства расследования. Комиссия еще раз допросила Бернадетту, проверила значительное число чудесных исцелений. Однако решено было остановиться лишь на тридцати, безусловно, достоверных случаях. Монсеньор Лоранс заявил, что расследование убедило его. Он прибегнул, однако, к последней предосторожности, выждал еще три года и, лишь по истечении этого срока, обнародовал оповещение, что Пресвятая Дева, действительно, являлась у Пещеры Массабиэля, и что затем совершились многочисленные чудеса.
   Монсеньор Лоранс купил от города Лурда в пользу епископата Пещеру со всеми прилегающими к ней землями. Тотчас же стали производиться строительные работы, -- сначала скромные, а затем более значительные, по мере притока денежных пожертвований со всех концов христианского и Пещеру украсили, оградили узорчатой решеткой. Те Гава отвели в новое русло, выгадав место широких лужаек, аллей, бульваров. Наконец, вершине утеса стали сооружать церковь, которой требовала Пресвятая Дева, la Basilique.
   Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, с самого начала работ, руководил ими, проявляя чрезвычайное рвение, вынесенная борьба внушила ему пламенную веру в святое дело. Он стал отечески обожать Бернадетту, отдался телом и душою осуществлению приказа, которые ниспосланы ему небесами через посредство невинной девочки. Он расточал свои усилия, старания, чтобы все было сделано прекрасно, монументально, достойно Царицы Ангелов, удостоившей Своим явлением горное захолустье.
   Первое богослужение состоялось лишь спустя пять лет после явлений, в тот день, когда в Пещере установили статую Пресвятой Девы на том месте, где она пролетала перед взорами Бернадетты. В это утро при ясной, солнечной погоде, Лурд украсился флагами, все колокола благовестили.
   Через пять лет, в 1869 году, отслужили первую мессу в соборе, шпиц которого еще не достроен. Пожертвования не иссякали, золотой поток хлынул к Пещере, целый город возник, точнее земли. Новая религия окончательно укрепилась. Желали исцелиться -- исцеляло, жажда чуда -- совершала. Страдающее человечество создало себе милосердное божество, подчиняясь потребности в иллюзии и утешения, которые во все времена рисовала картины эдема, всемогущая сила воздает по справедливости и делает вечное блаженство.
   Больные женщины палаты Sainte-Honorine радовались победе Пещеры, соединяя c представлением о ней свои надежды на исцеление. По всем кроватям точно пробежал радостный трепет, когда Пьер, взволнованный выражением лиц, обращенных к нему и на лету подхватывающих каждое обнадеживающее слово, громко провозгласил:
   -- Господь победил, но с этого дня чудеса не прекращаются; самые смиренные существа получают больше всего облегчения.
   Пьер закрыл брошюру. В палату вошел аббат Жюден, больные стали причащаться. Мария, охваченная лихорадочным порывом веры, наклонилась и стала шептать умоляющим голосом:
   -- Друг мой, не откажите мне в великой услуге: о, выслушайте признание в моем прегрешении и отпустите мне его. Я богохульствовала, впала в смертный грех. Если вы не поможете мне, я не удостоюсь приобщиться святых даров, -- а я так нуждаюсь в утешении и поддержке!
   Молодой священник сделал отрицательный жест. Он никогда не соглашался выслушать исповедь от этой подруги, единственной женщины, которую он любил, которая возбуждала в нем желания на заре здоровой и веселой молодости. Но Мария продолжала упрашивать.
   -- Умоляю вас, вы поможете осуществиться чуду сего исцеления.
   Пьер уступил, выслушал признание в ее грехе, в нечестивом возмущении страдающего тела против Девы, не внявшей усердным молитвам; затем он произнес установленную формулу отпущения.
   Аббат Жюден поставил дароносицу на небольшой стол, между двумя горящими свечами, похожими на печально мерцающие звезды в полумраке палаты. Решились, наконец, распахнуть настежь все окна, так как зловоние от множества больных тел, груды лохмотьев стало невыносимы. Но воздух будто не проникал в комнату, узкий, темный коридор казался похожим на раскаленный колодец.
   Пьер предложил прислуживать, стал шепать Confiteor. Аббат Жюден, облачившись: прочел Misereatur и Indulgentiam и провозгласил: "Вот Агнец Божий, искупи грехи мира". Каждая из женщин, с нетерпением ожидавших причастия, как умирающий -- нового живительного лекарства, три раза мысленно повторяла воззвание: "Господи, я недостойна, чтобы вошел ко мне, но скажи лишь слово, и душа исцелится".
   Аббат Жюден стал обходить кровати в сопровождении Пьера; госпожа де Жонкьер и Гиацинта следовали за ними, держа по подсвечнику. Сестра указывала на больных, которые должны причаститься. Священник наклонялся, клал почти ощупью даров на язык, повторяя латинские слова.
   Почти все ожидала его с широко раскрытыми блестящими глазами; двух, крепко уснувших женщин пришлось, однако, разбудить. Многие бессознательно стонали, не переставая охать и после причащения в глубине палаты слышалось хриплое дыхание остальных паломниц. Шествие небольшой процессии, двигалось среди полумрака, в котором трепетали янтарные горящие свечи, это производило печальное, удручающее впечатление.
   Лицо Марии, снова охваченной религиозным экстазом, казалось божественно прекрасным. Ла-Гривотт не причастили, ей пришлось дожидаться до утра небесной жизни. Госпоже Ветю положили причастие почерневший язык, во время одного из ее стонов. При бледном отблеске свечей, Мария с ее пышными светлыми волосами, расширившимися зрачками и лицом, преображенных верой, невольно очаровывала всех своею трогательною красотою. Она причастилась с жаром, небесная благодать, видимо, снизошла на нее, на это молодое, истощенное недугом тело. Она остановила рукой Пьера.
   -- О, друг мой, Она исцелит меня, Она мне сказала это. Ступайте отдохнуть. А я усну теперь так сладко!
   Уходя с аббатом Жюденом, Пьер заметил маленькую госпожу Дезаньо; она спала в кресле, как убитая. Ничто не могло разбудить ее. Пробила половина второго. Госпожа де Жонкьер, при помощи сестры Гиацинты, не переставала ухаживать за больными, переворачивать их, обмывать, перевязывать.
   Палата мало-помалу затихла, даже сумрак ее стал как будто уютнее, после того как здесь промелькнул обаятельный образ Бернадетты. Легкая тень прозорливицы, казалось, проносилась между кроватями, торжествуя победу, радуясь осуществлению своей миссии, раскрывая небеса перед взорами каждого из отверженцев сего мира; погружаясь в дремоту, все больные женщины грезили, что Бернадетта, -- такая тщедушная и также недужная, -- наклоняется над изголовьем и, улыбаясь, смежает их губы упоительным поцелуем.

Конец второго дня.

   

Третий день

I

   В воскресенье, в жаркий и светлый августовский день господин де Герсен уже в семь часов утра казался вставшим и совершенно одетым в одной из двух маленьких комнат, которые ему посчастливилось нанять на третьем этаже гостиницы Apparitions, на улице de la Crotte. Он лег спать в одиннадцать часов, проснулся свежим и бодрым; и тотчас же вошел в соседнюю комнату, которую занимал Пьер. Молодой священник, вернувшийся к двум часам, долго мучился бессонницей; он задремал лишь под утро и спал еще. Ряса его, кинутая на стул, и другие части одежды, разбросанные по комнате, свидетельствовали об его утомлении и состоянии духа.
   -- Вы все еще нежитесь! -- весело воскликнул Герсен. -- Разве вы не слышите, что уже благовестят?
   Пьер мгновенно проснулся, с удивлением осматривая тесную комнату гостиницы, ярко освещенную солнечными лучами. В окно, оставшееся открытым, действительно, доносился радостный благовест колоколов, оглашавших весь город своими гулкими звуками.
   -- Мы не поспеем зайти к восьми часам за Марией в больницу... Ведь, мы позавтракаем с вами?
   -- Конечно, закажите поскорее две чашки шоколада. Я встану сейчас, не замешкаюсь.
   Оставшись наедине, Пьер, несмотря на свое утомление, быстро соскочил с постели и стал живо одеваться. Он еще умывался холодной водой, когда де Герсен, не переносивший одиночества, вошел в его комнату.
   -- Я заказал, нам сейчас подадут сюда завтрак... Ну, уж и гостиница! Видели вы хозяина почтенного господин Мажестэ, облаченного с ног до головы в белое, восседающего с таким величием за прилавком? Весь дом переполнен, никогда не было такого наплыва... Зато и шумят же. Сегодня ночью меня разбудили три раза. Я, просто могу понять, что такое происходит в смежной моей комнате: сейчас снова кто-то стукнул в стену и слышатся шепот и какие-то вздохи...
   Де Герсен озабоченно спросил Пьера:
   -- А вы хорошо спали у себя в комнате?
   -- Нет, -- ответил священник, -- у меня тело ныло от усталости, я не мог сомкнуть глаз. Вероятно, на меня также повлиял шум, о котором вы говорите.
   Он, в свою очередь, стал жаловаться на стены: дом набит битком, трещит, точно собирается развалиться. Все время раздаются какие-то странные толчки, по коридорам не прерывается беготня, слышатся тяжелые шаги, громкие возгласы, доносятся неведомо откуда; кроме того, больные не перестают стонать, кашель, надрывающий душу, слышится всюду, точно сами стены страдают неизлечимой простудой. Очевидно, в течение всей ночи постоянно приходили и уходили, вставали и снова ложились, и течение времени как бы остановилось, жизнь вышла колеи, превратившись в минуту беспорядочных, страстных порывов.
   -- Скажите, пожалуйста, в каком состоянии вы минули вчера вечером Марию? -- вдруг осведомился де Герсен.
   -- Она чувствовала себя гораздо лучше, -- ответил Пьер. -- Когда прошел ужасный, припадок отчаяния, в ней возродились все ее мужество и пламенная вера.
   Оба собеседника замолчали.
   -- О, я не тревожусь за нее, -- снова заговорил отец Марии с присущим ему спокойным оптимизмом. -- Вы увидите, что все обойдется как нельзя лучше... Что касается меня, то я в восторге. Я прост у Пресвятой Девы помощи относительно известного вам моего важного изобретения в деле управления воздушными шарами. И представьте: Она уже проявила Свою милость ко мне! Вчера вечером я разговаривал с аббатом Дегермуазом, он мне обещал найти капиталиста в Тулузе: это -- один из его друзей, баснословно богатый и интересующийся механикой. Я сейчас же увидел в этом предложении перст Божий!
   Он засмеялся своим детским смехом. Затем он добавил:
   -- Какой превосходный человек этот аббат Дегермуаз! Сегодня вечером я посмотрю, не удастся ли мне экономным способом предпринять в его обществе экскурсию к Cirque de Gavarnie.
   Пьер, желавший заплатить по счету в гостинице и принять на себя все остальные расходы, дружески поощрил его.
   -- Вам, конечно, следует воспользоваться случаем побывать в горах, -- ведь, это ваша давнишняя мечта. Ваша дочь будет так рада, зная, что вы счастливы!
   Служанка внесла в комнату две чашки шоколада и две булки на подносе, прикрытом салфеткой, из раскрывшейся двери виднелась часть коридора.
   -- У моего соседа убирают комнату! -- с любопытством воскликнул де Герсен. -- Он, верно, женат?
   Служанка удивилась.
   -- О, нет! Он приехал один.
   -- Как, один? Но он не переставал двигаться, в его комнате сегодня утром разговаривали и вздыхали!
   -- Не может быть, у него не было никого, только что ушел, приказав поскорее прибрать комнату. Номер состоит из одной комнаты, с большим шкафом, ключ от которого он унес... должно быть, положил туда ценные вещи.
   Служанка стала болтать, расставляя на чашки с шоколадом.
   -- Эго очень приличный господин. В прошлом году он занимал один ив небольших расположенных особняком в соседнем переулке сдаваемых господин Мажестом внаймы. В нынешнем он опоздал, ему пришлось удовлетвориться этой комнатой. Он был просто в отчаянии... Не желая ждать в общей зале, он приказывает приносить кушанья к себе, пьет хорошее вино, ест блюда.
   -- Теперь я понимаю, -- улыбаясь, заметил Герсен, -- вчера вечером он слишком плотно обедал у себя в комнате.
   Пьер также заговорил со служанкой.
   -- Возле меня, кажется, остановились две женщины с одним господином и мальчиком на костылях.
   -- Да, господин аббат, я знаю их. Тетка, госпожа наняла одну из двух комнат, господин и госпожа Виньер со своим сыном Гюставом принуждены были поместиться в другой. Они приезжают сюда второй год. Это также очень хорошие господа!
   Ночью Пьеру, действительно, послышался голос.
   Виньерона, которого, должно быть, потревожила кара. Служанка, разговорившись, перечислила остальных обитателей коридора: слева живут священник, мать с тремя дочерями, старая супружеская чета; справа -- другой одинокий постоялец, молодая одинокая дама и еще целая семья с пятью маленькими детьми. Гостиница переполнена до чердаков. Служанки, уступившие свои комнаты постояльцам, спят все вместе в прачечной. В прошлую ночь пришлось сделать постели из соломы даже в сенях. Один почтенный священник вынужден был лечь на биллиард.
   Когда Служанка, вконец, удалилась и де Герсен с Пьером выпили свой шоколад, отец Марии ушел в свою комнату снова умыть руки; он отличался чрезвычайной чистоплотностью. Пьер, прельстившись блеском солнечного дня, вышел на узкий балкон. Все комнаты третьего этажа, выходившие на эту сторону гостиницы, были снабжены балкончиком с перилами из брусьев.
   Пьер чрезвычайно изумился. На соседнем балконе, принадлежащем к комнате, занятой одиноким постояльцем, он заметил высунувшуюся женскую полову. Молодой священник узнал госпожу Вольмар. Что, несомненно, она с ее продолговатым овалом лица, тонкими чертами, чудными, большими глазами, в которых горело пламя страсти, по временам заволакивавшееся, точно дымкой. Госпожа Вольмар содрогнулась от страха, узнав его. Пьер, смущенный, что его появление произвело такое впечатление на соседку, поспешно удалился с балкона.
   Он сразу понял все, догадавшись, в чем дело: одинокий постоялец, успевший нанять лишь одну комнату, скрывал в ней свою любовницу, запирал в большой шкаф, когда служанка приходила убирать, делился с ней приносимыми обедами, пили из одного стакана. Шум, не умолкавший ночью, прояснился: госпожа Вольмар, очевидно, заточилась в эту уединенную комнату, вся предалась безумному упоению страсти. Когда комнату убрали, вероятно, отважилась изнутри протереть шкаф, сунула голову на балкон, чтобы посмотреть, не возвращается ли ее возлюбленный. Так, вот ее не видно в больнице, где маленькая госпожа не перестает допытываться, куда она девалась.
   Пьер глубоко задумался, в волнении придумал себе существование этой женщины, -- мучения в Париже, между злой свекровью и порочным мужем, затем, ежегодно, трое суток полный жгучий взрыв сдержанной любви, под святым предлогом поездки в Лурд на богомолье, на глаза его сами собой набежали невольные слезы, несмотря на свою духовную чистоту, он чувствовал, что в сердце его закралась глубокая скорбь.
   -- Ну, что же, вы готовы? -- весело воспел де Герсен, входя в перчатках, в застегнутом на все пуговицы сером жакете.
   -- Да, да, едем, -- ответил Пьер, ища шляпу, чтобы украдкой отереть глаза.
   Выходя, они услышали, доносившийся слева густой бас господина Виньерона, громко читая утренние молитвы. В конце коридора они столкнулись с полным, коренастым мужчиной, лицо его было обрамлено представительными бакенбардами. Он сгорбился, промелькнул, так они не успели рассмотреть его лица. Он держал в руке тщательно завернутый сверток. Он вставил ключ в замочную скважину, вошел и закрыл за собой дверь, проскользнув, точно призрак.
   Де Герсен посмотрел ему вслед.
   -- А, ведь, это, кажется, мой одинокий сосед. Он, должно быть, возвращается из рынка, несет себе угощение.
   Пьер сделал вид, точно не слышит; он считал своего спутника слишком легкомысленным, чтобы посвящать его в чужую тайну. В глубине души он испытывал тайное смущение, сознавая, что здесь среда господствующего мистического возбуждения, скрывается страстное упоение влюбленных.
   Они пришли в больницу как раз к тому времени, когда выносили больных, чтобы отправиться к Пещере. Мария была очень весела, крепкий сон подкрепил ее. Она поцеловала отца и пожурила его, узнав, что он еще не принял окончательного решения съездить в Гаварни. Она добавила, улыбаясь, что не исцелится сегодня. Затем она стала умолять Пьера выхлопотать ей позволение провести следующую речь перед Пещерой: этой милости добивались все больные, но разрешение давалось лишь некоторым, по особой протекции. Молодой священник сначала воспротивился, опасаясь, что здоровью Марии повредит ночь, проведенная под открытым небом. Увидев, однако, что его отказ чрезвычайно огорчил больную, он обещал исполнить ее желание. Она, вероятно, надеялась, что голос ее скорее дойдет до Пресвятой Девы, когда они останутся с глазу на глаз, в безмятежной тишине ночи. В это утро она чувствовала себя точно затерянной среди больных, томившихся перед Пещерой. Она попросила, чтобы ее отвезли в больницу в десять часов, жалуясь на утомление глаз от солнечного блеска.
   Когда отец и священник водворили ее в палату Saint-Honorine, Мария отпустила их на весь день.
   -- Не приходите за мной, а не вернусь сегодня пополудни, бесполезно... Но вечером в девять часов, вы прядите за пой, Пьер. Я рассчитываю на вас, вы дали мне слово достать разрешение.
   Пьер повторит, что он постарается, пойдет, если окажется нужным, к самому отцу Фурии.
   -- Итак, деточка, до вечера, -- простился, обнимая ее.
   Они оставили молодую девушку спокойно в постели; лицо ее приняло сосредоточенное выражение, задумчивые и светлые глаза мечтательно устремились в пространство.
   Когда они вернулись в гостиницу, не было еще половины одиннадцатого. Де Герсен радуясь прекрасной погоде, предложил позавтракать сейчас же, чтобы поскорей уйти побродить по Лурду.
   Он пожелал, однако, подняться в свою комнату, Пьер последовал за ним, они натолкнулись на зрелище. Дверь комнаты Виньеронов раскрыта настежь; из коридора виден был Гюстав, лежавший на диване. Лицо его посинело; случавшийся обморок испугал отца и мать, подумав, что мальчик кончается. Госпожа Виньерон, опустилась на кресло, все еще не могла опомниться от этого потрясения. Господин Виньерон метался по комнате, опрокидывая все на пути, торопливо приготовил стакан подсахаренной воды. Он влил несколько капель какой-то жидкости и стал ждать, что от этого лекарства Гюстав сейчас же очнется. Слыханное ли это дело? Мальчик, еще сильный, лишился чувств, побледнел. Он посмотрел на госпожу Шэз, стоявшей перед диваном; она в это утро выглядела здоровой. Руки господина Виньерона еще больше задрожали, когда он невольно подумал, что, умри его сын во время нелепого припадка, наследство тетки было бы для них уже утрачено. Он был вне себя, разжать зубы мальчику, насильно заставил его выпить все лекарство. Однако когда Гюстав вздохнул и раскрыл глаза, отеческая нежность преодолела остальные чувства, он заплакал, стал называть его ласкательными словами. Когда госпожа Шэз приблизилась, Гюстав вдруг, злобным давлением оттолкнул ее, точно понимая, что деньги этой женщины развращают его родителей. Старуха обиженно села в стороне, а мать и отец Гюстава, оправившись от своего страха, благодарили Пресвятую Деву, за то, что она сохранила сына, улыбающегося своей тонкой и печальной усмешкой, понимающего все и, в пятнадцать лет, уже разочаровавшегося в жизни.
   -- Не можем ли мы чем-нибудь помочь вам? -- предупредительно спросил Пьер.
   -- Нет, нет, благодарю вас, господа, -- ответил господин Виньерон, вышедший в коридор. -- Представьте себе, как мы перепугались! Ведь, он у вас -- единственный сын, мы так горячо любим его!
   Вокруг кипела суматоха; слуги суетилась, разнося завтрак. Повсюду хлопали дворы, коридоры и лестница оглашались шумом шагов. Три высоких девушки промелькнули мимо, шурша своими юбками. В одной из соседних комнатах плакали маленькие дети. Пожилые люди торопились, как на пожар, священники, забыв о достоинстве своего звания, приподнимали обеими руками сутаны, чтобы они не мешали ин бегать. Полы во всех этажах качались, едва выдерживая тяжесть множества скученных людей. Одна служанка принесла обильный завтрак на большом подносе к двери одинокого постояльца; она постучала в дверь, но ей раскрыли не скоро. Наконец, дверь приотворилась: жилец был в комнате один, стоял спиной к коридору. Когда служанка ушла, дверь без шума закрылась за нею.
   -- О, я надеюсь, что теперь все обойдется благополучно, Пресвятая Дева исцелит его, -- господин Виньерон, по-видимому, собиравшийся последовать за соседями. -- Я спущусь вниз вместе с вами, просто тошнит от голода.
   В столовой, когда туда вошли Пьер и де Герсен, не оказалось ни одного свободного места. У столов теснилась странная, разношерстная толпа; сколько пустых стульев были заняты.
   Один из официантов заявил им, что с десяти часов утра до часу пополудни столовая наполнена голодными постояльцами: горный воздух возбуждает аппетит.
   Им пришлось примириться с ожиданием; они просили официанта сообщить, когда освободятся прибора. Чтобы как-нибудь сократить ожидание, с Марии и его спутник вышли погулять на площади гостиницы. По улице непрерывно сновала толпа, рядившаяся в праздничные одежды.
   Содержатель гостиницы des Apparitions, господин Мажестэ самолично подошел к ним и с изысканною лаконичностью предложил:
   -- Не угодно ли вам, господа, подождать.
   Господин Мажестэ, толстяк лег сорока пяти, старик с величественными манерами оправдать свою фамилию. Лысый, бритый, с голубыми, круглыми глазами, жирным лицом, с тройным подбородком, он весь дышал сознанием своего достоинства. Он приехал из Невера, с двумя сестрами, служащими в сиротском приюте, и женился на уроженке Лурда, маленькой и смуглой. Не прошло пятнадцати лет, как они, совокупными усилиями, создали гостинице отличную репутацию и приобрели многочисленных клиентов. Несколько лет тому назад господин Мажестэ присоединил к своим занятиям торговлю образками и прочими предметами, пользующимися спросом у богомольцев; обширным складом, помещавшимся в левом флигеле, заведовала его молодая племянница, под надзором госпожи Мажестэ.
   -- Не угодно ли вам посидеть в зале? -- повторил трактирщик, которому ряса Пьера, видимо, внушала особенное уважение.
   Но Пьер и де Герсен оба предпочли погулять на свежем воздухе. Мажестэ не отошел от них; он счел приличным побеседовать с ними, оказать внимание, которым он удостаивал лишь самых почетных клиентов.
   Разговор коснулся сначала факельной процессии, назначенной на этот вечер и обещающей удаться на славу, благодаря чудесной погоде. В Лурд стеклось до пятидесяти тысяч приезжих; со всех соседних лечебных станций прибыло множество туристов. Этим наплывом объясняется давка за табльдотом. В городе, быть может, даже не хватит хлеба, как случилось в предыдущем году.
   -- Вы видели, какая у нас толкотня, -- добавил Мажестэ, -- мы сами не знаем, где примоститься. Поверьте, вам приходится подождать не по моей вине.
   В это время к гостинице подошел почтальон; он положил на стол в конторе объемистую пачку газет и писем. Затем, держа в руке последнее письмо, он спросил:
   -- Не здесь ли остановилась госпожа Маз?
   -- Госпожа Маз, госпожа Маз, -- в раздумье повторил Мажестэ. -- Нет у нас такой жилицы.
   Пьер, услышавший знакомую фамилию, приблизился и сказал:
   -- Я знаю одну госпожу Маз, она, вероятно, остановилась у сестер общины Непорочного Зачатия, -- и кажется, зовут здесь "Синяки" сестрами.
   Почтальон, поблагодарив, удалился. Губы Мажестэ сложились в ироническую усмешку.
   -- Синие сестры, -- прошептал он, -- да, Синие сестры...
   Мажестэ покосился на рясу Пьера и замолчал, вероятно, опасаясь, что скажет что-нибудь лишнее. Однако, ему, видимо, хотелось продолжать, излить свое неудовольствие. Он сообразил, что этот молодой священник из Парижа, с его интеллигентной внешностью, очевидно, не принадлежит к шайке, -- Мажестэ подразумевал под этим собирательным названием всех, пристроившихся к Пещере и наживающихся, пользуясь культом Богоматери. Он, наконец, отважился.
   -- Господин аббат, клянусь вам, я -- ревностный католик. Впрочем, все здешние жители очень религиозны. Я исправно хожу в церковь, говею... Но, позвольте мне сказать, -- монахиням, право, не следовало заниматься содержанием гостиницы. Нет, нет, вовсе не их дело.
   Мажестэ увлекся негодованием торговца, интерес которого подрывает незаконная конкуренция. Да этим сестрам Непорочного Зачатия, этим Синим сестрам не следовало ограничиться своей истинной ролью, изготовлением даров, чисткой и мытьем тканей? А между тем, они превратили монастырь в обширную гостиницу, в которой одни женщины нанимают отдельные комнаты, едят за общим столом. Комнаты содержатся чисто, усмотрено отлично, цены умеренны, благодаря прежним изяществам, которыми пользуются монахи. Ни одна гостиница Лурда не торгует так бойко.
   -- Наконец, прилично ли это? Монахини торгуют супом! Заметьте, что настоятельница их -- особа с расчетом, охулки на руну не положит. Когда она увидела, что торговля приносит крупные барыши, она не захотела делиться ими и решительно отделилась от отцов Пещеры, которые старались наложить на эту доходную статью свою руку. Да, господин аббат, она добралась до самого Рима, отстояла свое дело и загребает теперь всю выручку. Монахини, -- подумайте только, -- монахини сдают меблированные комнаты и держат табльдот!
   Од всплеснул руками, задыхаясь от негодования.
   -- Однако, -- мягко возразил Пьер, -- ваш дом переполнен постояльцами, у вас не пустует ни одна кровать, ни одна тарелка, -- куда же вы поместили бы путешественников, если бы они явились в большем числе?
   -- Ах, господин аббат, -- быстро заговорил Мажестэ, -- сейчас видно, что вы не знаете здешних условий. Во время национального паломничества, мы, конечно, не можем пожаловаться, каждый из нас имеет хороший заработок Но богомолье продолжается всего четыре или пять дней; а в обыкновенное время наплыв приезжих далеко не так значителен... Что касается меня, то я, слава Богу, всегда доволен. Моя гостиница пользуется известностью, сравнялась с отелем de lа Grotte, двое содержателей которого уже нажали состояние. Тем не менее, обидно смотреть, как эти Синие сестры снимают самые сливки, отнимают от нас одних из буржуазии, которые приезжают в Лурд на две или три недели, и притом в тихое время, когда приезжих маю. Это особы, хорошо воспитанные, не любящие шума; они ходят молиться к Пещере одни, проводят там целые дни и расплачиваются щедро, никогда не торгуясь.
   Госпожа Мажестэ, которой Пьер и де Герсена не заметили за конторкой, где она, склонившись над счетною книгой, подводила итоги, вмешалась в разговор, сказав пронзительным голосом:
   -- В прошлом году у нас прожила одна надомница два месяца. Она ходила к Пещере, вращалась, снова уходила туда, ела, спала. И мы не слышали ни одного упрека, она всегда улыбалась довольной улыбкой, находила все прекрасным. Она заплатила по счету, даже не просмотрев, как не пожалеть таких клиенток!
   Госпожа Мажестэ, маленькая, худощавая брюнетка, одетая в черное платье с узким отложным воротником, вышла из-за конторки; она обратилась к постояльцам.
   -- Если вы пожелаете приобрести какие-нибудь вещицы на память о Лурде, прошу вас, господа, оставить нас своим вниманием. У нас рядом имеется магазин, в котором вы найдете большой выбор предметов, пользующихся особенным спросом. Господа приезжие, останавливающиеся в гостинице, обыкновенно, не обращаются в другие магазины.
   Мажестэ снова покачал головой, с сокрушенным видом ревностного католика, оплакивающего упадок современных нравов.
   -- Не в обиду будь сказано почтенным отцам, они положительно разлакомились свыше всякой меры. Вы, вероятно, обратили внимание на лавку, которую ни устроили возле Пещеры; в ней продаются образа и свечи. Лавка всегда переполнена покупателями. Священники говорят, что это сущий срам, следовало бы снова выгнать торгашей из храма. Рассказывают также, что монахи состоят пайщиками большого оптового склада, помещающегося против нас и снабжающего товаром мелких торгов Лурда. Если верить слухам, вся торговля предметами благочестия захвачена ими в свои руки, они пользуются известным процентом с миллионов статуэток и медалей, ежегодно раскупаемых в Лурде...
   Он понизил голос, опасаясь, что определенно высказываемые им обвинения покажутся слишком резкими и незнакомыми, в сущности, людям, которым он доверился так неосторожно. Кроткое выражение внимательного лица Пьера успокоило его; он продолжал, желая высказаться до конца, выражать все свое озлобление против счастливых конкурентов.
   -- Выть может, все эти слухи несколько преувеличены. Во всяком случае, религия, несомненно, страдает от того, что преподобные отцы не брезгают барышами, точно самый жадный из нашей братии, торговцев... Согласитесь, -- я, ведь, не стану требовать, чтобы они делились со мной доходами от месс, не решусь претендовать на получение процента с подносимых им подарков?.. Почему же они позволяют себе продавать товар, которым я торгую? В прошлом году они значительно повредили нашим оборотам. Нас и теперь слишком много, чуть не все население Лурда кормится от продажи реликвий; скоро это дело перестанет окупать хлеб и воду... Да, господин аббат, хотя Пресвятая Дева старается для нас, однако, по временам, дела принимают оборот далеко не утешительный!
   Какой-то жилец отозвал хозяина. Мажестэ вскоре вернулся; в то же время за его женой пришла молодая девушка, уроженка Лурда, хорошенькая, невысокая и полная брюнетка с густыми волосами и круглым, веселым лицом.
   -- Наша племянница, Аполлина, -- объяснил Мажестэ. -- Она уже два года заведует нашим магазином. Аполлина -- дочь бедного брата моей жены; она пасла стада в Бартрэ. Прельщенные ее миловидностью, мы решились взять девочку к себе. И мы не раскаиваемся, у нее много хороших качеств, Аполлина далась очень хорошей продавщицей.
   Он не упомянул, конечно, о двусмысленных слухах, распространившихся на ее счет. Ее видели вечерам, гуляющей с молодыми людьми по берегам Гава. Но для Мажестэ она, действительно, составляла ценное приобретение: ее большие, черные, всегда улыбающиеся глаза привлекали в лавку покупателей. В прошлом году Жерар де Пейрелонг просиживал целые часы у прилавка Аполлины, -- и, вероятно, увлечение планами сватовства удерживало его от вращения туда. Его место, как будто, занял аббат Дегермуаз, приводивший в магазин многих покупательниц.
   -- Вы говорите об Аполлине, -- сказала госпожа Мажестэ, вернувшись из магазина. -- Господа, вы не заметили самого главного: она поразительно похожа на Бернадетту... Посмотрите сами, -- здесь, на стене висит фотографическая карточка последней: она восемнадцати лет.
   Пьер и де Герсен подошли к карточке; Мажестэ воскликнул:
   -- Да, конечно, она вылитая Бернадетта! На портрете изображена наша Аполлина, но подурнее бледной и печальной.
   Официант появился, наконец, и сообщил, что один небольшой стол освободился.
   Де Герсен уже два раза наведывался в столовую, торопясь поскорее позавтракать и воспользоваться для прогулки чудной погодой. Он поспешно последовал за слугой, не слушая больше Мажестэ, заметив любезно улыбаясь, что ожидать пришлось не слишком долго.
   Предназначенный для них стол помещался в глубине комнаты; им пришлось пройти через всю столовую.
   Это был длинный зал, выкрашенный под дуб светлою, желтою краской, испещренною грязными пятнами. На всей обстановке отражались следы разрушительного влияния непрерывной смены голодных постояльцев. В виде роскоши, на камине красовались лишь цинковые часы, покрытые блестящей позолотой; по обеим сторонам их были поставлены жиденькие канделябры. Пять окон с тюлевыми занавесками выходили на улицу, ярко озаренную солнцем. Несмотря на опущенные шторы, в комнату проникали золотистые стрелки знойных лучей.
   Посредине, за общим столом, длиною в восемь метров, теснилось около сорока человек; на столе, по-видимому, помещалось, обыкновенно, не больше тридцати приборов. Слева и справа, вдоль стен, у маленьких столов приютилось еще сорок завтракавших; трое официантов, суетившихся около столов, проходя мимо, каждый раз задевала посетителей.
   Громкий шум, звуки голосов, стук ножей и посуды ошеломлял всякого, кто входил в столовую. Казалось, огромная плита дышит в лицо горячими испарениями, удушливым запахом пищи.
   Пьер сначала не мог разобраться в окружавшем зрелище. Усевшись за столик, очевидно, принесенный специально для этого случая из сада и слишком тесный для двух приборов, он осмотрелся. Вид табльдота смутил его, произвел прискорбное впечатление. Завтрак длился уже с час, вторая смена приезжих разбросала приборы, скатерть испещрялась пятнами от вина и соусов. Две вазы для компота -- единственное украшение сервировки, -- были расставлены, как попало, нарушив симметрию. Но больше всего поражала глаз смесь различных типов, скучившихся за столом: грузные фигуры священников, тщедушные молодые девушки, толстые мамаши, краснолицые одинокие мужчины, целые семьи, представители разных поколений, одинаково жалкие и некрасивые. Все эти люди с потными лицами, жадно проглатывая пищу, теснились боком, не зная, куда девать свои руки. Среди проголодавшихся и утомленных богомольцев, торопливо спешивших наполнить желудки, чтобы после вернуться к Пещере, в центре стола выделялся полный священник, евший, не спеша, смаковавший с видом знатока каждое блюдо, не переставая чавкать челюстями.
   -- Сказать по правде, -- воскликнул де Герсен, -- здесь совсем не холодно! Я, все-таки, позавтракал с аппетитом; с тех пор, как я приехал в Лурд ем за четверых... А вы не проголодались?
   -- Да, да, я также не прочь подкрепиться, -- ответил Пьер, с трудом подавляя отвращение.
   Меню завтрака оказалось обильным: лососина, три вида, котлеты с пюре из тертого картофеля, цветная капуста, холодная говядина и торт; все эти блюда были слишком поджарены, облиты соусом, отдававшим запахом жира. В компотах красовался достаточный запас прекрасных фруктов; в особенности хороши были персики. Притом завтракающие не проявляли прихотливости, пожирали все без разбора. Очаровательная, изящная молодая девушка, с нежными глазами и шелковистой кожей, приютившаяся между старым священником и довольно грязным бородачом, с видимым удовольствием почки, плававшие в сероватой воде, служившей и соусом.
   -- А лососина совсем недурна! -- воскликнул де Герсен. -- Посолите немного, это превкусно.
   Пьер принудил себя есть, сознавая необходимо подкрепиться. За небольшим столом, рядом с ним он увидел госпожу Виньерон и госпожу Шэз. Они, по-видимому, ожидали остальных членов семьи; вскоре действительно к ним присоединились господин Виньерон и сын, Гюстав, все еще бледный, тяжело опиравшийся на свой костыль.
   -- Садись около тети, -- сказал ему отец. -- Я сяду возле твоей матери.
   Заметив соседей, он подошел к ним.
   -- Мальчик совершенно оправился. Я вытер его одеколоном, он в силах принять свою ванну в купели.
   Виньерон сел за стол, с жадностью набросился на кушанья. Это не мешало ему вспоминать о только что перенесенном волнении; он не мог удержаться, чтобы не выдавать своего ужаса при мысли, что сын умрет раньше тетки. Госпожа Шэз рассказала, что, опустившись вчера на колени перед Пещерой, она почувствовала внезапное облегчение. Она радовалась, воображая, что совершенно исцелилась от болезни сердца, сообщала точные подробности. Виньерон слушал ее внимательно, с невольным беспокойством в глазах, конечно, человек добродушный, он никогда не желал никому смерти: его только возмущает несправедливость судьбы. Неужели Пресвятая Дева исцелила эту старую женщину, забыв о его столь юном сыне?..
   Он приступил уже к котлетам, пожирал, торопливо работая вилкой, картофельное пюре, когда заметил вдруг, что госпожа Шэз дуется на племянника.
   -- Гюстав, -- спросил он сына, -- попросил ли ты прощения у твоей тети?
   Мальчик удивленно посмотрел своими большими, светлыми глазами, озарявшими его исхудалое лицо.
   -- Да, ты поступил очень дурно, ты оттолкнул ее там, наверху, когда она подошла в тебе.
   Госпожа Шэз ожидала молча, с достоинством. Гюстав, без аппетита доедавший мелко нарезанную котлету, не поднимал глаз с тарелки, упорно отказываясь на этот раз от навязываемого ему корыстолюбивого ухаживанья за богатой теткой.
   -- Полно, Гюстав, будь умником, ты знаешь, как добра к тебе тетя и что она хочет сделать для тебя.
   Нет, нет! Он не поддастся. Он ненавидел в эту минуту сидящую рядом женщину, медлящую умереть, лишающую его любви родителей: видя их ухаживающими за ним, он затрудняется решить, хотят ли они спасти сына, или связанное с его жизнью наследство!
   Госпожа Виньерон поддержала мужа.
   -- Право, Гюстав, ты меня очень огорчаешь, повинись перед тетей, если не хочешь, чтобы она окончательно рассердилась.
   Гюстав уступил. К чему бороться? Не лучше, в самом деле, чтобы теткины деньги достались родителям? Он успеет умереть, а теперь надо заботиться об интересах семьи. Мальчик знал, понимал все, даже когда не говорили; болезнь поразила его слух -- он слышал даже тайный смысл мыслей.
   -- Простите меня, тетя, я обидел вас недавно.
   Из его глаз выкатились две крупных слезы. На устах промелькнула скорбная усмешка, -- уже взрослого, чувствительного человека, много пожившего и разочарованного. Госпожа Шэз поспешила поцеловать его, уверяя, что она не сердится. Тогда радостное настроение Виньеронов проявилось с полною откровенностью.
   -- Почки неважные, -- сказал де Герсен Пьеру, -- зато цветная капуста хоть куда.
   В столовой по-прежнему раздавалось громкое чавканье. Никогда Пьеру не случалось видеть такой прожорливости, столько склоненных над тарелками голодных лиц; в комнате было душно, точно в натопленной прачечной. Испарения от блюд сгустились, превратившись точно в пар. Чтобы расслышать друг друга, приходилось кричать; все завтракающие разговаривали во весь голос, запыхавшиеся официанты немилосердно стучали посудой. Звуки от перетирающих пищу челюстей сливались в шум мельничного жернова.
   Молодого священника возмущала пестрота этого табльдота, -- мужчины, женщины, девушки, священники смешались, как попало, утоляли свой голод, точно спущенная с привязи свора, хватающая куски на лету. Вокруг стола кочевали передаваемые с рук на руки, постоянно сызнова наполняемые корзины с хлебом. Холодные жаркие, остатки вчерашнего обеда, баранина, ветчина, залитые светлым гарниром, подверглись жадному опустошению. Многие уже пересытились, -- однако, эти жаркие вновь возбуждали аппетит. Хотелось отведать всего. Священник-гастроном, сидевший у средины стола, все еще не мог расстаться с фруктами; он ел уже третий огромный персик, медленно очищая кожу и проглатывая долями, с видом сердечного сокрушения.
   Постояльцы заволновались: в столовую вошел слуга с почтою, которую только что кончила разбирать госпожа Мажестэ.
   -- Письмо ко мне! -- воскликнул господин Виньерон. Это удивительно, я никому не оставил своего адреса.
   Затем он спохватился.
   -- Ах, да, это, должно быть, от Соважо, замещающего меня в министерстве финансов.
   Когда он распечатал письмо и стал читать, руки его задрожали; у него вырвалось громкое восклицание:
   -- Начальник умер!
   Госпожа Виньерон, потрясенная этим известием, также не могла удержать своего языка.
   -- В таком случае тебя произведут!
   Наконец-то, осуществилась их давнишняя, заветная мечта: они ждали смерти начальника бюро, чтобы Виньерон, числившийся помощником начальника десять дет, добился высшей цели своих стремлений, своего маршальского жезла! Он так обрадовался и выболтал все.
   -- Пресвятая Дева положительно благоволит мне... Не далее, как сегодня утром я просил, чтобы меня повысили по службе, -- и, вот, желание мое исполнилось!
   Он сейчас же сообразил, что не следовало торжествовать так явно, встретив взоры госпожи Шэз, сводившей глаз с его лица, и увидев, что он улыбнулся. Впрочем, каждый из его семьи обделывает свои делишки, просит у Пресвятой милостей, которые нужны ему лично. Он добавил добродушным тоном:
   -- Я хотел сказать, что Пресвятая Дева всех нас, что она удовлетворит все наши желания. Бедный начальник, я жалею его от всей души: послать визитную карточку его вдове.
   Несмотря на все усилия, он не мог сдержать сво зимают с миллионов молитвенников, статуэток и медалей, ежегодно продаваемых в Лурде.
   Мажесте понизил голос, так как его обвинения метили не в бровь, а в глаз, и ему стало страшновато, что он поверяет их незнакомым людям. Но его успокаивало кроткое, внимательное лицо Пьера, и он продолжал, решаясь высказать до конца обиду на своих конкурентов. ^
   -- Я бы хотел, чтоб эти слухи оказались преувеличенными. Однако, право, обидно за религию, когда видишь, что святые отцы держат лавочку, словно последние из нас... Ведь я-то не собираюсь делить с ними их доходы за обедни или требовать какой-то процент с подарков, которые они получают. Тогда зачем же они продают то, что продаю я! Прошлый год по их милости мы нажили какие-то жалкие гроши. Нас и так слишком много, ведь все в Лурде торгуют богом, скоро ни пить, ни есть нечего будет... Ах, господин аббат, хотя святая дева и пребывает с нами, все же иногда приходится туго!
   Какой-то приезжий позвал хозяина гостиницы, но он тотчас же вернулся, и одновременно с ним подошла молоденькая девушка, искавшая г-жу Мажесте. Это была явно обитательница Лурда, прехорошенькая, маленькая, пухленькая брюнетка с прекрасными волосами и немного широким лицом, веселым и открытым.
   -- Наша племянница Аполина, -- проговорил Мажесте.Она уже два года заведует нашим магазином. Это дочь брата моей жены. Он очень беден, и до того как попасть к нам, девушка пасла в Бартресе стада; она нам так понравилась, что мы решили взять ее к себе и не жалеем, потому что у нее много достоинств и она очень хорошая продавщица.
   Он не сказал, что об Аполине ходили слухи как о легкомысленной девице. Ее видели по вечерам с молодыми людьми на берегу Гава. И тем не менее она была очень ценным приобретением для супругов Мажесте, так как привлекала покупателей, быть может, благодаря своим большим, черным, смеющимся глазам, В прошлом году Жерар де Пейрелонт не выходил из их лавки, и только мысль о женитьбе, очевидно, мешала ему приходить и сейчас. Его заменил галантный аббат Дезермуаз, который приводил в лавку за покупками много дам.
   -- Ах, вы говорите про Аполину, -- произнесла, выходя из магазина, г-жа Мажесте. -- Вы не заметили, господа, что моя племянница необыкновенно похожа на Бернадетту?.. Взгляните, на стене висит фотография Бернадетты, когда ей было восемнадцать лет.
   Пьер и г-н де Герсен подошли ближе, а Мажесте воскликнул:
   -- Бернадетта, совершенно верно! Вылитая Аполина, только гораздо хуже ее, уж слишком печальна и бедно одета.
   Наконец появился официант и сказал, что у него освободился столик. Дважды г-н де Герсен заходил посмотреть, нет ли места, и все тщетно, а ему хотелось скорей позавтракать и пойти гулять, пользуясь прекрасным воскресным днем. Не дослушав Мажесте, который заметил с любезной улыбкой, что они недолго ждали, г-н де Герсен устремился в столовую. Столик находился в конце комнаты, так что пришлось всю ее пересечь.
   Это была длинная зала, отделанная под светлый дуб, но с облупившейся краской, забрызганной жирными пятнами. Все здесь быстро портилось и пачкалось от беспрерывной смены столующихся. Единственным украшением служили стоявшие на камине позолоченные часы с двумя канделябрами по бокам. На пяти окнах, выходивших на улицу, залитую солнцем, висели гипюровые занавеси. Сквозь спущенные шторы все же пробивались жаркие лучи. Посредине, за большим столом длиною в восемь метров, где с трудом могло разместиться тридцать столующихся, теснилось человек сорок, а за маленькими столиками, вдоль стен, сидело еще сорок человек, причем их все время толкали сбившиеся с ног официанты. С самого порога входившего оглушал невероятный шум голосов, вилок и посуды; казалось, что входишь во влажную печь, лицо обдавало теплым жаром, насыщенным удушливым запахом пищи. Сначала Пьер не мог ничего разглядеть. Когда же он наконец уселся за столик, накрытый на двоих и принесенный из сада по случаю такого наплыва гостей, и окинул взглядом табльдот, ему стало не по себе. В течение часа за табльдотом сменилось две партии завтракавших, приборы стояли в беспорядке, скатерть была залита вином и соусами. Никто уже не думал о том, чтобы вазы, украшавшие стол, стояли симметрично, как в начале завтрака. Но самое неприятное зрелище представляли собой люди, заполнявшие столовую: дородные священники, тощие девицы, расплывшиеся мамаши, мужчины с багровыми лицами, семьи с целым выводком детей, поражавших своим жалким уродством. Все это потело, жадно глотало пищу, сидя как-то боком, прижав к телу неловкие руки. А среди всех этих едоков, пожиравших пищу с огромным аппетитом, удесятеренным усталостью, среди этих людей, спешивших насытиться, чтобы поскорее бежать к Гроту, в центре стола восседал толстый священник, который, не торопясь, чинно поглощал блюдо за блюдом, непрерывно работая челюстями.
   -- Черт возьми! -- воскликнул г-н де Герсен. -- Не очень-то здесь прохладно! Все-таки я охотно поем; не знаю, почемуто с тех пор, как я в Лурде, у меня все время волчий аппетит... А вы голодны?
   -- Да, я буду есть, -- откровенно ответил Пьер.
   Меню было очень разнообразное -- лососина, омлет, котлетки с картофельным пюре, почки в масле, цветная капуста, холодное мясо и абрикосовое пирожное. Bj:e оказалось пережаренным, обильно политым соусом и отдавало приторным вкусом горелого сала. Но в вазах лежали довольно приличные фрукты, особенно хороши были персики. Едоки, впрочем, были непритязательны. Прелестная юная девушка, с нежными глазами и атласной кожей, стиснутая между старым священником и неопрятным бородачом, с наслаждением ела почки, плававшие в какой-то бурде, заменявшей соус.
   -- Честное слово, -- проговорил г-н де Герсен, -- лососина недурна... Прибавьте немного соли, и будет отлично.
   Пьер поневоле ел, -- ведь надо было как-то поддержать силы. Рядом, за маленьким столиком, он заметил г-жу Виньерон и г-жу Шез, сидевших друг против друга; они ожидали г-на Виньерона с Поставом, которые не замедлили появиться; мальчик был еще очень бледен и тяжелее обычного опирался на костыль.
   -- Садись возле тети, -- сказал отец, -- а я сяду рядом с мамой.
   Заметив своих соседей, он подошел к ним.
   -- Малыш совсем оправился. Я растер его одеколоном, и немножко позже он сможет пойти в бассейн принять чудодейственную ванну.
   Господин Виньерон сел к столу и с жадностью принялся есть. Ну и натерпелся же он страху! И г-н Виньерон невольно говорил громко -- настолько ужаснуло его, что сын может умереть раньше тетки. Г-жа Шез рассказывала, будто накануне, молясь на коленях перед Гротом, она вдруг почувствовала себя лучше и теперь надеялась, что исцелится, а ее зять слушал, устремив на нее встревоженный взгляд. Он был, конечно, человеком добрым и не желал никому смерти, но мысль, что святая дева может исцелить эту пожилую женщину и забыть его сына, такого маленького мальчика, возмущала его. Виньерон уже ел котлеты, жадно поглощая картофельное пюре, как вдруг заметил, что г-жа Шез дуется на племянника.
   -- Гюстав, -- обратился он к сыну, -- ты попросил прощение у тети?
   Мальчик удивленно раскрыл большие светлые глаза.
   -- Да, ты был злой, ты оттолкнул ее, когда она к тебе подошла.
   Госпожа Шез с достоинством выжидала, а Гюстав, нехотя доедавший нарезанную мелкими кусочками котлету, уткнулся носом в тарелку, упорно не желая на этот раз разыгрывать надоевшую ему печальную роль любящего племянника.
   -- Ну же, Гюстав, будь хорошим мальчиком, ты ведь знаешь, как добра твоя тетя и как много она хочет для тебя сделать.
   Нет, нет, он не уступит. Мальчик ненавидел в эту минуту старуху, которая так долго не умирала и до такой степени портила отношение к нему родителей, что порой, глядя, как они суетятся вокруг него, он не был уверен, его ли они хотят вырвать из когтей смерти или спасают наследство, которое зависит от его жизни.
   Тут достойная супруга г-на Виньерона присоединилась к мужу.
   -- Право, Гюстав, ты очень меня огорчаешь. Попроси прощения, если не хочешь, чтобы я совсем рассердилась.
   Гюстав уступил. К чему бороться? Уж лучше пусть эти деньги достанутся родителям! Пусть он умрет немного позже, раз это так устраивает семейные дела. Мальчик это знал, он все понимал, даже то, о чем не говорили; болезнь настолько обострила его слух, что он будто слышал мысли.
   -- Простите меня, тетя, за то, что я был нелюбезен с вами.
   Две крупные слезы скатились у него по щекам, но он улыбался улыбкой нежного, разочарованного и много повидавшего на своем веку человека. Г-жа Шез тотчас же поцеловала его, сказав, что не сердится, и к чете Виньеронов вернулась благодушная радость жизни.
   -- Если почки неважные, -- сказал г-н де Герсен Пьеру, -- то уж цветная капуста совсем неплохая.
   В столовой продолжали усиленно работать челюстями. Никогда еще Пьер не видел, чтобы люди так ели, потея в удушливой атмосфере, напоминающей раскаленный воздух прачечной. Запах кушаний сгущался, как дым. Чтобы услышать друг друга, приходилось кричать, потому что все болтали очень гром- ко, а потерявшие голову официанты гремели посудой, да и звук жующих челюстей раздавался настолько явственно, что казалось, это работают жернова, размалывая зерна на мельнице. Противнее всего было Пьеру это смешение всех возрастов и сословий за табльдотом, где мужчины, женщины, юные девицы, священники сидели в тесноте, утоляя голод, словно свора собак, поспешно хватающих куски. Корзинки с хлебом переходили из рук в руки и немедленно пустели. Люди набрасывались на холодное мясо, остатки вчерашних блюд, баранину, телятину, ветчину, утопавшие в светлом желе. Много было уже съедено, но мясо возбуждало аппетит, а едоки считали, что ничего не следует оставлять. Обжора священник, сидевший в центре стола, уничтожал фрукты; он ел уже третий огромный персик, медленно чистя его и сосредоточенно отправляя ломтики в рот.
   В зале произошло движение -- один из официантов стал раздавать письма, сортировку которых окончила г-жа Мажесте.
   -- Смотрите-ка! -- сказал г-н Виньерон. -- И мне письмо! Удивительно, ведь я никому не давал адреса.
   Потом он вспомнил:
   -- Ах, да, это, должно быть, от Соважа, ведь он замещает меня в министерстве.
   Он вскрыл письмо; руки его задрожали, и он воскликнул:
   -- Умер начальник!
   Госпожа Виньерон, потрясенная этим известием, не сумела придержать язык:
   -- Значит, ты получишь повышение?
   Это была их давнишняя, тайно лелеемая мечта: смерть начальника отдела открывала дорогу Виньерону, десять лет состоявшему его помощником; наконец-то он займет высокий пост! От радости он проговорился:
   -- Ах, мой друг, святая дева определенно хлопочет обо мне... Еще сегодня я просил у нее повышения, и она меня услышала!
   Вдруг, заметив устремленные на него глаза г-жи Шез и улыбку сына, он почувствовал, что не следовало так торжествовать. Выходило, что каждый член семьи обделывал прежде всего свои дела, просил святую деву о милостях для себя лично. Поэтому г-н Виньерон, с присущим ему благодушием, продолжал:
   -- Я хочу сказать, что святая дева всех нас любит и постарается всех нас облагодетельствовать... Ах, бедный начальник, как мне его жаль. Надо будет послать его вдове визитную карточку.
   Несмотря на старание сдержаться, он ликовал и ни минуты не сомневался, что все его заветные желания исполнятся, даже те, в которых он сам себе не хотел признаться. Абрикосовым пирожным была воздана честь. Гюставу тоже разрешено было съесть кусочек.
   -- Удивительно, -- заметил г-н де Герсен, заказавший чашку кофе, -- удивительно, здесь как будто вовсе не видно больных. У всей этой публики, право, аппетит, как у здоровых.
   И все же, помимо Гюстава, который ел, словно цыпленок, одни крошки, де Герсен обнаружил несколько больных: человека с базедовой болезнью, сидевшего между двумя женщинами, из которых одна явно страдала от рака. Дальше сидела девушка, такая бледная и худая, что у нее, судя по всему, была чахотка, а напротив -- с бессмысленным выражением глаз и неподвижным лицом сидела идиотка, которую привели под руки две родственницы; она жадно глотала пищу с ложки, и слюни текли у нее на салфетку. Быть может, среди этих шумных, голодных людей затерялись и другие больные, -- больные, возбужденные путешествием, наедавшиеся так, как они уже давно не наедались. Абрикосовые пирожные, сыр, фрукты -- все исчезало с беспорядочно сдвинутых приборов; на скатерти оставались лишь расплывшиеся пятна от соуса и вина.
   Было около полудня.
   -- Мы сейчас же пойдем к Гроту, хорошо? -- сказал Виньерон.
   Повсюду только и слышно было: к Гроту! к Гроту! Люди ели торопливо, спеша поскорее проглотить завтрак, чтобы вернуться к молитвам и песнопениям.
   -- Вот что! -- объявил г-н де Герсен своему спутнику. -- Поскольку в нашем распоряжении весь день, я предлагаю осмотреть город, а кстати поищу экипаж для экскурсии в Гаварни, раз моя дочь этого желает.
   Пьер задыхался от духоты и рад был уйти из столовой. В подъезде он вздохнул свободно. Но там уже снова выстроилась очередь ожидающих места, люди спорили из-за столиков, малейшее пустое пространство за табльдотом тотчас же занималось. Еще час с лишком будет продолжаться это наступление на еду; блюда будут сменять друг друга, а едоки жадно работать челюстями в тошнотворной атмосфере все возрастающей жары.
   -- Ах, извините, мне нужно подняться в комнату, -- сказал Пьер, -- я забыл кошелек.
   Наверху, подходя к своему номеру, Пьер услышал в тишине лестницы и пустынных коридоров легкий шум, доносившийся из соседней комнаты. За стеной раздался нежный смех, -- кто-то слишком громко стукнул вилкой. Затем донесся неуловимый, скорее угаданный, нежели услышанный, звук поцелуя, уста прижались к устам, чтобы заглушить слова. Одинокий сосед тоже завтракал.

II

   Пьер и г-н де Герсен медленно продвигались вперед среди разряженной толпы. На голубом небе не видно было ни облачка, солнце заливало город, в воздухе стояло праздничное веселье, бурлила живая радость, как во время большой ярмарки, когда вся жизнь людей проходит на улице. Пьер и де Герсен спустились по запруженному тротуару улицы Грота к площади Мерласс, но тут им пришлось остановиться, -- слишком много было людей, сновавших среди непрерывного ряда экипажей.
   -- Нам не к спеху, -- сказал г-н де Герсен. -- Я думаю пройти до площади Маркадаль, в старом городе; служанка гостиницы дала мне адрес парикмахера, брат которого дешево сдает экипажи... Вы ничего не имеете против?
   -- Я? -- воскликнул Пьер. -- Пожалуйста, ведите меня куда хотите, я всюду пойду с вами.
   -- Хорошо! Кстати, я там побреюсь.
   На площади Розер, у цветников, которые тянутся до самого Гава, они снова остановились, встретив г-жу Дезаньо и Раймонду де Жонкьер, весело болтавших с Жераром де Пейрелонгом. Обе были в светлых легких платьях, какие носят на курортах; их белые шелковые зонтики блестели на солнце. Они являли собой премилое зрелище -- беззаботная светская болтовня, веселый молодой смех.
   -- Нет, нет! -- повторяла г-жа Дезаньо. -- Мы не пойдем в вашу "трапезную" сейчас, когда там обедают все ваши товарищи!
   Жерар любезно настаивал, обращаясь главным образом к Раймонде, немного полное лицо которой в тот день сияло ослепительным здоровьем.
   -- Я вас уверяю, это очень любопытно, и примут вас изумительно... Можете мне довериться, мадмуазель; к тому же мы, несомненно, встретим там моего двоюродного брата, Берто, и он будет в восторге приветствовать вас в нашем заведении.
   Раймонда улыбалась, в ее живых глазах можно было прочесть согласие. Тут подошли Пьер и де Герсен. Им все объяснили. "Трапезной" называши здесь нечто вроде дешевого ресторона, -- табльдот, организованный членами Общины заступницы небесной, санитарами и братьями милосердия, обслуживавшими Грот, бассейн и больницы, чтобы питаться сообща, так как многие из них были небогаты, принадлежа к самым разным слоям общества. А здесь каждый вносил по три франка в день и имел завтрак, обед и ужин; у них даже оставалась еда, и они раздавали ее бедным. Но они всем, ведали сами, сами покупали провизию, нанимали повара, помощников, даже в случае необходимости убирали помещение, следя за тем, чтобы там всегда было чисто.
   -- Это должно быть очень интересно! -- воскликнул г-н де Герсен. -- Пойдем посмотрим, если мы не помешаем!
   Тогда и г-жа Дезаньо согласилась идти.
   -- Ну, раз собирается целая компания, с удовольствием пойду. А то я боялась, что это будет неприлично.
   Она засмеялась и заразила своим смехом остальных. Г-жа Дезаньо взяла под руку г-на де Герсена, Пьер пошел слева от нее; ему нравилась эта веселая маленькая женщина, живая и очаровательная с растрепанными белокурыми волосами и молочным цветом лица.
   Раймонда шла сзади под руку с Жераром, занимая его серьезным разговором умной барышни, только с виду по-детски беспечной. Наконец она дождалась мужа, о котором так давно мечтала, и твердо решила не упустить его. Она опьяняла его ароматом здоровья и красоты и в то же время восхищала своими взглядами на хозяйство и на экономию в мелочах: она расспрашивала его о том, как делает Община закупки, и доказывала, что можно было бы еще больше сократить расходы.
   -- Вы, должно быть, очень устали? -- спросил де Герсен г-жу Дезаньо.
   -- Да нет же! -- возмущенно воскликнула она, по-настоящему рассердившись. -- Представьте, вчера в больнице я свалилась от усталости в кресло, а наши сердобольные дамы и не подумали меня разбудить.
   Все снова засмеялись. Но г-жа Дезаньо была вне себя.
   -- И я проспаша восемь часов, как сурок. А ведь я дала себе слово не спать всю ночь!
   Но и ее разобрал смех, и она от души расхохоталась, показав чудесные белоснежные зубы.
   -- Хороша сиделка!.. А бедная госпожа де Жонкьер не ложилась до утра. Я только что тщетно пыталась совратить ее и уговорить пойти с нами.
   Услыхав ее, Раймонда подхватила:
   -- Ах, бедная мама едва держалась на ногах! Я заставила ее лечь в постель и уверила, что она может спокойно спать, все будет хорошо.
   Она бросила на Жерара светлый, смеющийся взгляд. Ему даже показалось, что она чуть прижала к себе своим нежным округлым локтем его руку, словно ей приятно было находиться с ним наедине и говорить о своих делах. Это восхищало его; он заметил, что сегодня не завтракал с товарищами, -- знакомая семья, уезжавшая из Лурда, пригласила его позавтракаггь в десять часов в буфете при вокзале, и он освободился только после отхода поезда, в половине двенадцатого.
   -- Вот они, наши весельчаки! Слышите? -- продолжал он, Они пришли. Действительно, из-за купы деревьев, скрывавших старое оштукатуренное известкой строение с цинковой крышей, в котором помещалась "трапезная", доносились шумные молодые голоса. Сперва Жерар провел гостей в кухню -- прекрасно оборудованное обширное помещение с большой плитой, огромным столом и громадными котлами; он показал им повара, из числа паломников, дородного весельчака с красным крестом на белой куртке. Затем Жерар открыл дверь и ввел их в просторную столовую.
   Это была длинная комната с двумя рядами простых сосновых столов, столиком для посуды и множеством стульев с со< ломенными сиденьями. Выбеленные стены и выложенный красными плитками пол блистали чистотой, комната отличалась нарочитой скромностью и напоминала монастырскую трапезную. Царившее здесь непосредственное веселье сразу^ызывало у входящего улыбку, за столами сидело человек полтораста; тут были люди самых разных возрастов, которые собирались с большим аппетитом позавтракать, а пока что кричали, пели и хлопали в ладоши. Необычайное чувство товарищества связывало этих людей, съехавшихся из всех провинций и городов, принащлежащих к различным слоям общества и имеющих самый разный достаток. Многие даже не были между собою знакомы, хотя каждый год в течение трех дней сидели бок о бок, жили, как братья, а затем разъезжались и все остальное время не думали друг о друге. Как приятно было встречаться на почве милосердия и проводить вместе три дня, приносивших усталость и мальчишеское веселье, -- это напоминало увеселительную прогулку под чудесным небом; они чувствовали себя молодыми и радовались, что могут заняться самопожертвованием и посмеяться. Общему хорошему настроению только способствовали скромность стола, гордость за "трапезную", которую они сами организовали, покупка сообща провизии и заказ повару кушаний.
   -- Как видите, -- объяснял Жерар, -- мы не грустим, несмотря на тяжелый труд... Община насчитывает более трехсот членов, но сейчас здесь только полтораста -- у нас столуются в две смены, чтобы не прерывать обслуживания Грота и больницы.
   Заметив маленькую группу посетителей, остановившихся на пороге столовой, присутствующие, казалось, еще больше развеселились. Берто, начальник санитаров, сидевший в конце стола, любезно поднялся навстречу дамам.
   -- Как хорошо пахнет! -- воскликнула восторженная г-жа Дезаньо. -- А вы не пригласите нас к завтраку, попробовать вашей кухни?
   -- Нет, нет, только не дам, -- ответил Берто, смеясь. -- Но если вы, господа, закотите принять участие в нашей завтрашней трапезе, мы будем очень рады.
   Он сразу увидел, что между Раймондой и Жераром установились добрые отношения, и был в восторге: ему очень хотелось женить двоюродного брата на этой девушке.
   -- Это не маркиз де Сальмон-Рокбер сидит там между двумя молодыми людьми, похожими на приказчиков? -- спросила Раймонда.
   -- Они действительно сыновья писчебумажного торговца, владельца маленькой лавки в Тарбе... -- ответил Берто. -- А это маркиз, ваш сосед с улицы Лилль, хозяин роскошного особняка, один из самых богатых и знатных людей Франции... Смотрите, как он уписывает наше баранье рагу!
   И в самом деле маркиз, несмотря на свои миллионы, с удовольствием столовался вместе со всеми за три франка в день, запросто сидел за одним столом с мелкими буржуа и даже рабочими, которые не отважились бы поздороваться с ним на улице. Разве не являлись эти встречи со случайными сотрапезниками символом социального единения на почве человеколюбия, думал маркиз. Он был особенно голоден в то утро, после того как выкупал около шестидесяти больных, которые страдали всеми отвратительными болезнями, поражающими несчастное человечество. А вокруг него, за этим столом, все говорило об осуществлении идеи- евангельского братства; но, очевидно, эта прекрасная, светлая идея могла существовать только три дня.
   Хотя г-н де Герсен только что позавтракал, он из любопытства попробовал баранье рагу и нашел его великолепным. В это время Пьер, увидев директора Попечительства, барона Сюира, который прохаживался с важным видом человека, задавшегося целью блюсти за всем, даже за тем, как питаются его подчиненные, вспомнил вдруг о страстном желании Мари провести ночь возле Грота; он подумал, что барон может дать такое разрешение.
   -- Конечно, иногда мы раврешаем, -- ответил барон Сюир очень серьезно, -- но вопрос этот чрезвычайно деликатный. Вы хоть ручаетесь, что молодая особа не больна чахоткой?.. Ну что же, раз вы говорите, что у нее такое большое желание провести ночь у Грота, я скажу отцу Фуркаду и предупрежу госпожу де Жонкьер, чтобы она отпустила девушку с вами.
   Он был, в сущности, добряком и любил разыгрывать роль незаменимого человека, обремененного тяжелой ответственностью. Он немного задержал посетителей и подробно рассказал им о внутреннем укладе Попечительства: больные молятся все вместе, два раза в день собирается административный совет, на котором присутствуют начальники санитарной службы, преподобные отцы и некоторые священники при больницах. Больных очень часто причащают. А сколько других дел, и притом самых сложных! Персонал сменяется часто, приходится держать в руках множество народа. Сюир говорил словно полководец, который каждый год одерживает великую победу в борьбе с духом времени. Он отослал Берто доканчивать завтрак, желая сам проводить дам до посыпанного песком дворика с прекрасными, тенистыми деревьями.
   -- Очень интересно, очень интересно! -- повторяла г-жа Дезаньо. -- Ах, как мы вам благодарны за вашу любезность!
   -- Не за что, не за что, сударыня! Я в восторге, что представился случай показать вам мой мирок.
   Жерар не отходил от Раймонды. Г-н де Герсен и Пьер переглянулись, им надо было идти на площадь Маркадаль, но тут г-жа Дезаньо вспомнила, что одна приятельница просила прислать ей бутылку лурдской воды. Она обратилась к Жерару с просьбой посоветовать ей, как это сделать.
   -- Хотите, я провожу вас? И если господин де Герсен и господин аббат хотят пойти с нами, я покажу вам склад, где воду нашивают в бутылки, закупоривают, пакуют в ящики и отправляют. Это очень любопытно.
   Господин де Герсен тотчас же согласился, и все пятеро снова отправились в путь. Г-жа Дезаньо шла между архитектором и аббатом, Раймонда и Жерар впереди. Залитая палящим солнцем площадь Розер была переполнена праздной толпой, точно в день народных увеселений.
   Впрочем, склад находился рядом, налево под аркой. Занимал он три чрезвычайно скромные залы. В первой самым обычным образом разливали воду в бутылки; служитель привозил из Грота цинковый бочонок, выкрашенный в зеленый цвет, весьма похожий на бочку для поливки улиц; затем стеклянные бутылки наполняли из крана водой, причем рабочий в короткой блузе не обращал никакого внимания на то, что вода переливается через край и на полу постоянно стоит лужа. На бутылках не было этикеток; только на оловянном колпачке, надевавшемся поверх пробки и обмазанном, очевидно для сохранности, свинцовыми белилами, стояла надпись; указывавшая на происхождение воды. В двух других залах производилась упаковка; это была уже настоящая мастерская, с верстаками, инструментами, кучей стружек. Тут делали красивые ящики для одной и для двух бутылок; но их устилали обрезками тонкой бумаги. Мастерская напоминала магазины в Ницце и Гроссе, откуда отправляют цветы и засахаренные фрукты.
   -- Как видите, -- объяснял с довольным видом Жерар,вода действительно берется из Грота, вопреки распространяемым неуместным шуткам. И все происходит совершенно естественно, без всяких премудростей. Кстати, должен вам сказать, что преподобные отцы вовсе не продают воду, напрасно их в этом обвиняют. За полную бутылку лурдской воды берут двадцать сантимов, то есть ровно столько, сколько стоит стекло. Если вы захотите получить воду по почте, придется, разумеется, уплатить за упаковку и пересылку, и это будет стоить франк семьдесят сантимов... Впрочем, вы вольны наполнить у источника бидоны и сосуды в любом количестве.
   Пьер решил, что на этом деле преподобные отцы не особенно наживаются, но все же какой-то доход получают, так как продают тысячи ящиков и бутылок, которые обходятся им дешевле, чем по двадцать сантимов за штуку. А Раймонда, г-жа Дезаньо и г-н де Герсен, люди с пылким воображением, очень разочаровались, увидя зеленый бочонок, выбеленные капсюли и кучи стружек у верстаков. Они представляли себе, что разлив в бутылки чудотворной воды сопровождается религиозными обрядами, известным ритуалом, благословениями священников в церковном облачении и хором чистых, детских голосов.
   Пьер же, глядя на эту обыденную работу, подумал о могущественной силе веры. Ему представилось, как в комнату больного, где-нибудь очень далеко, прибывает такая бутылка с "чудотворной" водой; больной падает на колени, восторженно пьет эту прозрачную воду и взывает об исцелении, отдаваясь во власть всесильной иллюзии.
   -- Да, кстати, -- воскликнул Жерар, когда они вышли из мастерской, -- хотите посмотреть лавку, где торгуют свечами? Это близко отсюда.
   И, не дожидаясь ответа, он потащил всю компанию на другую сторону площади Розер, стремясь в сущности лишь развлечь Раймонду. Свечная лавка представляла собою зрелище еще менее увлекательное, чем упаковочная мастерская, откуда они вышли. Под аркой, справа, находилось нечто вроде кладовой или глубокого подвала, разделенного перегородками на большие клетки, в которых хранились огромные запасы свечей, рассортированных и разложенных по размеру. Здесь держали излишки свечей, приносимых в дар паломниками; их поступало столько, что специальные повозки, куда паломники складывали свечи у решетки Грота, по нескольку раз в день свозили сюда эти пожертвования. Каждой из пожертвованных свечей полагалось гореть у ног святой девы. Но свечей приносили слишком много; двести штук разной величины пылали в Гроте круглые сутки, и все же невозможно было исчерпать этот невероятный, непрестанно возраставший запас. Ходили слухи, что преподобные отцы вынуждены перепродавать воск. Некоторые почитатели Грота с гордостью признавали, что одного дохода от свечей было бы достаточно для ведения всего лурдского дела.
   Раймонда и г-жа Дезаньо были поражены количеством свечей. Сколько их! Сколько их! Особенно много лежало тут маленьких свечек, тех, что стоили от одного франка до десяти сантимов. Г-н де Герсен пустился в исчисления и запутался. Пьер молча смотрел на эти груды воска, предназначенного для сжигания на ярком солнце во славу божию; и хотя он не считал, что из всего надо извлекать материальную пользу, и понимал, что существуют обманчивые радости и удовольствия, насыщающие человека, как хлеб насущный, он все же подумал, сколько милостыни можно было бы раздать па деньги, которые стоит весь этот воск; а ведь он обратится в дым.
   -- Ну, а как же мне послать бутылку? Я должна исполнить поручение, -- сказала г-жа Дезаньо.
   -- Зайдемте в контору, -- ответил Жерар, -- это дело пяти минут.
   Пришлось снова пересечь площадь Розер и подняться по лестнице, которая вела в Базилику. Контора находилась наверху, налево, -- какая-то невзрачная хибарка, немало пострадавшая от ветра и дождя; вывеска гласила, что сюда можно обращаться по поводу церковных служб, пожертвований, собеседований. Даются советы. Принимаются заказы па посылку лурдской воды и подписка на "Летописи лурдской богоматери". Сколько миллионов людей прошло через эту жалкую контору, которая была, очевидно, выстроена, когда только еще закладывали фундамент соседней с нею Базилики!
   Все с любопытством вошли в контору, но увидели только задвижное окошечко. Г-же Дезаньо пришлось нагнуться к нему, чтобы дать адрес приятельницы, и когда она уплатила один франк семьдесят сантимов, ей выдали квитанцию, какую железнодорожный служащий выдает при приемке багажа.
   Выйдя из конторы, Жерар указал на обширное здание площадью в двести или триста метров.
   -- Посмотрите, вот здесь живут преподобные отцы.
   -- Но их никогда не видно, -- заметил Пьер.
   Жерар удивленно посмотрел на него и, помолчав, добавил:
   -- Их, вероятно, потому не видно, что во время паломничества они предоставляют Грот и все остальное в распоряжение монахов из Общины успения.
   Пьер посмотрел на здание, похожее на крепость. Окна были закрыты, дом как будто вымер. Однако все исходило оттуда и все туда направлялось. И молодому священнику казалось, что он видит гигантские грабли, которые беззвучно подбирают сбежавшийся люд, сгребают для преподобных отцов золото и кровь народных масс.
   А Жерар тихо продолжал:
   -- Посмотрите-ка, они иногда показываются. Вот как раз идет сам настоятель, отец Капдебарт.
   И в самом деле, мимо них прошел монах, неотесанный крестьянин, коренастый, нескладный, с большой головой. В его тусклых глазах нельзя было ничего прочесть, по грубому, угрюмому лицу разливалась желтоватая бледность. Когда-то монсиньор Лоране из политических соображений поручил организацию и ведение хозяйства Грота миссионерам Гарезона, суровым и упорным горцам, страстно влюбленным в землю.
   Компания медленно спустилась через площадь Мерласс на широкий бульвар, огибающий левую лестницу и выходящий на улицу Грота. Был уже второй час, а во всем городе еще продолжался завтрак -- пятьдесят тысяч паломников и любопытных еще не успели запять места за столом. Уходя из гостиницы, Пьер видел, что за табльдотом было полным-полно народа, санитары сидели вплотную в "трапезной", да и на улице, на каждом шагу, ели, ели без конца... Здесь, на свежем воздухе, по обеим сторонам широкой мостовой расположился простой люд; на тротуарах, под натянутым узким холстом, стояли длинные столы, вернее доски, положенные на козлы, и такие же длинные скамьи. Здесь продавали бульон, молоко и кофе по два су за чашку. Хлебцы, грудами лежавшие в высоких корзинах, стоили тоже по два су. На палках, поддерживавших холщовый навес, болтались связки сосисок, окорока, колбасы. Некоторые уличные рестораторы жарили картошку, другие тушили дешевое мясо с луком. Едкий дым, резкие запахи, пыль от непрерывного шарканья ног поднимались к солнцу. Около каждой палатки люди терпеливо ждали очереди, едоки сменяли друг друга, усаживаясь на скамейках вдоль стола, покрытого клеенкой, такого узкого, что на нем едва умещались две миски с супом. Усталые паломники спешили удовлетворить нестерпимый голод, тот ненасытный аппетит, который является следствием сильных нравственных потрясений. Изнурив себя бесконечными молитвами, самозабвенным преклонением перед небесной легендой, человек давал волю своим животным инстинктам. В тот воскресный день, под ослепительным небом, люди обжирались и веселились, точно на ярмарке, радуясь жизни, несмотря на отвратительные болезни и слишком редкие явления чудес.
   -- Что же вы хотите! Едят и веселятся! -- проговорил Жерар, угадывая мысли своих спутников.
   -- Ах, бедные люди! -- пробормотал Пьер. -- Это вполне законно.
   Он сознавал, что природа берет свое, и это его трогало. Но когда они спустились по бульвару на улицу Грота, его возмутило остервенение, с каким продавщицы свечей и букетов набрасывались на прохожих. Это были большей частью молодые женщины, простоволосые или с накинутым на голову платком, -- они приставали к покупателям с необычайной назойливостью; старухи не уступали молодым. У всех под мышкой было по пачке свечей; предлагая их, они размахивали свечкой перед носом гуляющих и совали им в руки свой товар, приговаривая: "Сударь, сударыня, купите свечку, она принесет вам счастье!" Одного прохожего окружили три молоденькие торговки и чуть не оборвали ему фалды сюртука. Не менее назойливы были и продавщицы, предлагавшие туго перевязанные букеты, большие и круглые, как кочан капусты. "Букет, сударыня, купите букет для святой девы!" Если даме удавалось увильнуть, вслед ей неслась брань. Торговля, беззастенчивая торговля преследовала паломников почти до самого Грота. Она не только торжествующе располагалась в лавках, так тесно стоявших одна возле другой, что каждая улица превращалась в базар, но устремлялась вслед за прохожими, преграждала им дорогу, развозила на ручных тележках четки, медали, статуэтки и картинки религиозного содержания. И люди покупали, покупали, почти столько же, сколько ели, покупали, чтобы привезти что-нибудь на память об этой святой ярмарке. В толкучку, создаваемую уличными продавцами, много жизни и веселья вносили мальчишки, кричавшие: "Газета Грота!" Их тонкие, пронзительные голоса так и звенели в ушах: "Газета Грота! Утренний выпуск! Два су. Газета Грота!"
   Среди непрерывных толчков, в движущемся потоке людей, маленькое общество разделилось. Раймонда и Жерар отстали. Улыбаясь, они тихо разговаривали. Г-жа Дезаньо остановилась, позвала их:
   -- Идите же, мы потеряем друг друга!
   Когда они подходили, Пьер слышал, как Раймонда сказала:
   -- Мама так занята! Поговорите с ней перед отъездом. А Жерар ответил:
   -- Обязательно. Я так счастлив, мадмуазель!
   Во время очаровательной прогулки среди достопримечательностей Лурда и был решен этот брак. Раймонда победила. Жерар, ведя под руку веселую и. благоразумную девушку, решил, наконец, сделать предложение.
   Господин де Герсен, подняв голову, воскликнул:
   -- Посмотрите-ка на тот балкон; кажется, это та богатая семья, которая ехала с нами в поезде, помните? Больная дама с мужем и сестрой.
   Он говорил о супругах Дьелафе; на балконе квартиры в новом доме, с окнами, выходившими на газоны Розера, действительно были они. Дьелафе занимали второй этаж, обставленный со всей роскошью, какою можно было располагать в Лурде: в комнатах были ковры, портьеры; прислугу послали сюда из Парижа заранее. По случаю хорошей погоды большое кресло, в котором лежала больная, выкатили на балкон. На ней был кружевной пеньюар. Муж, как всегда, одетый в строгий сюртук, стоял по правую руку от нее, а сестра, в изумительном бледно-сиреневом туалете, улыбаясь, сидела слева; время от времени она наклонялась к больной, чтобы сказать ей что-то, но не получала ответа.
   -- О, я часто слышала о госпоже Жуссер, этой даме в сиреневом, -- рассказывала г-жа Дезаньо. -- Она жена дипломата, но муж ее бросил, несмотря на ее красоту; в прошлом году много говорили о ее романе с молодым полковником, очень известным в парижском обществе. Но в католических салонах утверждают, что она победила свою страсть благодаря религии.
   Все остановились, глядя на балкон.
   -- Подумать только! -- продолжала г-жа Дезаньо. -- Ведь больная была как две капли воды похожа на свою сестру, находили, что она даже лучше, лицо у нее всегда было доброе и веселое... А теперь посмотрите, какая она при свете солнца! Настоящая покойница, это свинцовое, бескостное тело нельзя даже тронуть с места. Ах, несчастная!
   Раймонда рассказала, что г-жа Дьелафе, которая и трех лет не пробыла замужем, привезла в дар лурдской богоматери все драгоценности, полученные ею в подарок к свадьбе, а Жерар добавил, что драгоценности уже переданы в казначейство Базилики, -- он слышал об этом утром; кроме того, г-жа Дьелафе пожертвовала золотую лампаду, осыпанную драгоценными камнями, и крупную денежную сумму в пользу бедных. Но святую деву это, по-видимому, не тронуло, так как состояние больной даже ухудшилось.
   Пьер не спускал глаз с жалкого создания, утопавшего в роскоши, с молодой калеки, лежавшей в кресле на балконе, под которым шумела радостная толпа, веселившаяся в тот чудесный летний день на улицах Лурда. Около нее были нежно оберегавшие ее родные -- сестра, покинувшая ради нее общество, где она блистала, и муж, бросивший миллионные дела в банке, -- но их безупречная выдержка лишь подчеркивала скорбную картину, которую представляла собой эта группа, возвышавшаяся над всеми на балконе, откуда открывался вид на прелестную долину. При всем своем богатстве они были бесконечно несчастны и одиноки.
   Компания, остановившаяся посреди улицы, рисковала каждую минуту попасть под колеса; со всех больших дорог к Лурду неслись коляски, особенно много было ландо, запряженных четверкой лошадей, весело позванивавших бубенчиками. Из По, из Барежа, из Котере приезжали туристы и лечившаяся там публика в костюмах, какие обычно носят на курорте; их привлекали сюда любопытство, хорошая погода, быстрая езда через горы. Они гуляли здесь несколько часов, осматривали Грот, Базилику, затем уезжали со смехом, радуясь, что повидали все это. Семьи, одетые в светлое, группы молоденьких женщин с яркими зонтиками смешивались с серой толпой паломников, -- зрелище это походило на деревенский праздник, удостоенный присутствием развлекающихся светских людей.
   Вдруг г-жа Дезаньо воскликнула:
   -- Берта, ты?
   Она расцеловалась с прелестной брюнеткой высокого роста, которая вышла из ландо вместе с тремя молоденькими, оживленно смеющимися дамами. Они защебетали, радуясь неожиданной встрече.
   -- Ты знаешь, дорогая, мы в Котере и решили приехать сюда вчетвером, как все. А твой муж здесь?
   -- Нет, ведь он в Трувиле, я поеду к нему в четверг.
   -- Ах, да, верно! -- воскликнула высокая брюнетка -- вид у нее был шаловливо-рассеянный. -- Я и забыла, ты здесь с паломничеством... А скажи-ка...
   Она понизила голос из-за Раймонды, которая, улыбаясь, стояла рядом.
   -- Скажи, ты просила у святой девы даровать тебе младенца?
   Слегка краснея, г-жа Дезаньо закрыла приятельнице рот и прошептала на ухо:
   -- Конечно, мне досадно, что два года ничего нет... Но на этот раз, я думаю, будет. Не смейся, я положительно что-то почувствовала сегодня утром, когда молилась в Гроте.
   Но ее разобрал смех, и приятельницы стали болтать, веселясь от души. Г-жа Дезаньо тотчас же вызвалась показать им все достопримечательности за два часа.
   -- Идемте с нами, Раймонда, ваша мама не рассердится.
   Пьер и г-н де Герсен стали прощаться. Жерар также откланялся, нежно пожав руку Раймонде; он глядел ей в глаза, как будто желая окончательно связать себя с нею. Жизнерадостные и нарядные, молодые дамы пошли по направлению к Гроту.
   Когда Жерар тоже ушел, спеша вернуться к своим обязанностям, г-н де Герсен сказал Пьеру:
   -- А парикмахер на площади Маркадаль? Мне надо обязательно к нему... Вы пойдете со мной?
   -- Конечно, куда угодно. Раз мы не нужны Мари, я иду с вами.
   Они пошли к Новому мосту по аллее, проложенной между двух лужаек, раскинувшихся перед Розером. Тут они встретили аббата Дезермуаз, -- он провожал двух дам, приехавших утром из Тарба. Он шел посредине и с присущим ему изяществом светского священника показывал им Лурд, избегая касаться в своих объяснениях темных сторон картины -- бедняков, больных, всей атмосферы унизительной скудости человеческой, почти незаметной в этот чудесный солнечный день.
   При первых же словах г-на де Герсена, который предложил аббату нанять коляску для экскурсии в Гаварни, тот испугался, как бы ему не пришлось покинуть своих красивых спутниц.
   -- Делайте, как вам будет удобнее, дорогой господин де Герсен, возьмите все на себя. И вы правы, -- надо, чтобы все обошлось возможно дешевле, потому что с нами поедут два духовных лица, не очень-то состоятельные. Нас будет четверо... Дайте мне только вечером знать, в котором часу мы поедем.
   Пьер держался в стороне; он устал и прислонился к перилам моста. В первый раз его поразило необычайное множество священников, мелькавших в толпе. Перед ним беспорядочной чередой проходили по мосту все разновидности лиц духовного звания: столичные священники, прибывшие с паломничеством, -- их можно было узнать по самоуверенному виду и опрятным сутанам; бедные деревенские кюре, более робкие, плохо одетые, -- поездка в Лурд стоила им многих жертв, и они растерянно бродили по улицам; наконец множество духовных лиц, которые неизвестно откуда приехали в Лурд и пользовались тут совершенной свободой, причем невозможно было установить, служат они ежедневно обедню или нет. Эта свобода, вероятно, настолько нравилась им, что большая часть их проводила здесь свой отпуск, как аббат Дезермуаз; избавившись от всяких обязанностей, они рады были жить, как простые смертные, теряясь в толпе. Тут были все представители этой профессии, от выхоленного, надушенного молодого викария до старого кюре в грязной сутане и грубых башмаках; были среди них толстые, жирные, худые, высокие, низенькие; иных приводила в Лурд пламенная вера, другие честно занимались своими обязанностями, третьи интриговали, приезжая сюда с особыми политическими целями. Пьера поразил поток священников, проходивших мимо него; у каждого было свое, особое пристрастие к чему-нибудь, и все устремлялись к Гроту, как идут на службу или на празднество, исполняя повинность или в порыве веры. Пьер заметил одного, он был очень мал ростом, худ и черен и говорил с явно итальянским произношением; блестящие глаза его словно снимали план Лурда, и он напоминал шпиона, обследующего местность накануне ее захвата; другой, огромного роста, задыхаясь после плотного завтрака, отеческим тоном говорил с какой-то больной старухой и в конце концов сунул ей в руку сто су. Господин де Герсен подошел к Пьеру.
   -- Нам остается пройти бульвар и улицу Басе, -- сказал он.
   Пьер, не отвечая, пошел за ним. Он сам только сейчас почувствовал на своих плечах сутану; никогда еще она не казалась ему такой легкой, как теперь, в этой толпе паломников. Он жил в каком-то бессознательном забытьи, не переставая надеяться, что его молниеносно осенит вера, несмотря на тягостное чувство, которое вызывало в нем все, что он видел. Его уже не раздражало множество священников, в нем рождалось какое-то братское сочувствие к ним: сколько было среди них таких же неверующих, как он, честно выполнявших свою миссию пастырей и утешителей!
   -- Знаете, ведь это новый бульвар! -- громко заговорил г-н де Герсен. -- Просто удивительно, сколько домов построили за двадцать лет! Право, здесь вырос совсем новый город.
   Направо, позади домов, текла река Лапака. Они свернули в переулок и увидели на берегу узкой речки любопытные старинные строения. Несколько старых мельниц стояло в ряд; им показали мельницу, которую монсеньор Лоране отдал родителям Бернадетты после явлений. Показывали также убогую хибарку, предполагаемое жилище Бернадетты, где поселилось семейство Субиру, переехав с улицы Пти-фоссе. Должно быть, там изредка ночевала Бернадетта, уже жившая тогда у монахинь Неверской общины. Наконец, пройдя улицу Басе, они очутились на площади Маркадаль.
   Эта длинная треугольная площадь была самым оживленным местом в старом городе и блистала роскошью: там находились кафе, аптеки, красивые магазины. Среди них особенно выделялась парикмахерская, выкрашенная в светло-зеленую краску, с высокими окнами; на вывеске золотыми буквами было написано: "Парикмахер Казабан".
   Господин де Герсен и Пьер зашли в парикмахерскую, но в салоне для стрижки и бритья никого не оказалось, и они стали ждать. Из соседней комнаты, обыкновенной столовой, превращенной в табльдот, доносился громкий стук ножей и вилок; там завтракало человек десять, несмотря на то, что было уже два часа. Хотя время завтрака прошло, во всем Лурде еще продолжали насыщаться. Как все лурдские хозяева, независимо от их религиозных убеждений, Казабан в дни паломничества сдавал свою спальню и столовую, а сам с семьей ютился в подвале, на площади в три квадратных метра, без воздуха. Лурдские обыватели, жаждавшие заработать, исчезали в эти дни, словно население покоренного города; они сдавали паломникам все, вплоть до кроватей жен и детей, сажали приезжих за свой стол, кормили из своих тарелок.
   -- Есть здесь кто-нибудь? -- закричал г-н де Герсен.
   Наконец из задней комнаты вышел маленький человечек, необычайно подвижный, как все жители Пиренеев, с длинным, скуластым, смуглым лицом, покрытым красными пятнами; его большие блестящие глаза перебегали с предмета на предмет, и вся худощавая фигурка была полна возбуждения; он сыпал словами, оживленно жестикулировал.
   -- Желаете побриться, сударь?.. Прошу прощения, сударь, мой подмастерье вышел, а я был занят с моими нахлебниками... Благоволите сесть, сударь, я сию минуту вас побрею.
   И Казабан собственной персоной взялся за дело, стал взбивать мыльную пену и править бритву, бросив тревожный взгляд на сутану Пьера, который, не говоря ни слова, сел, развернул газету и, казалось, углубился в чтение.
   С минуту в парикмахерской царило молчание. Но Казабан не мог стерпеть безмолвия и, намыливая г-ну Герсену подбородок, заговорил:
   -- Представьте себе, сударь, мои нахлебники так долго задержались в Гроте, что только сейчас завтракают: слышите? Мне пришлось посидеть с ними из вежливости... Но должен же я заняться клиентами, не правда ли? Надо всех удовлетворить.
   Господин де Герсен, который тоже не прочь был поговорить, спросил:
   -- Вы сдаете комнаты паломникам?
   -- Да, сударь, мы все сдаем комнаты, -- ответил парикмахер просто. -- Так у нас принято.
   -- И вы сопровождаете их в Грот?
   Казабан возмутился и, отведя руку, в которой держал бритву, с достоинством проговорил:
   -- Никоим образом, сударь, никоим образом! Вот уже пять лет, как я не хожу в этот их новый город, который они там строят.
   Он говорил довольно осторожно, косясь на сутану Пьера, прикрывшегося газетой; красный крест на куртке г-на де Герсена также сдерживал его. Но он все же дал волю языку:
   -- Видите ли, сударь, у каждого свое мнение; я уважаю ваши взгляды, но сам не поддаюсь всем этим фантасмагориям! И я никогда этого не скрывал... Еще во времена Империи, сударь, я уже был республиканцем и свободомыслящим. А в те годы таких, как я, вряд ли нашлось бы четыре человека во всем городе. О, я считаю это честью для себя!
   Казабан начал брить клиенту левую щеку. Он торжествовал, и с этой минуты слова его полились неудержимым потоком. Сначала он, как и Мажесте, обвинил преподобных отцов в торговле священными предметами, в бесчестной конкуренции, которую они составляли торговцам, хозяевам гостиниц, частным лицам, сдававшим комнаты. Вот, например, сестры Общины святого духа, ах, как он их ненавидит! К ним переселились от него две жилицы, две пожилые дамы, которые приезжали каждый год в Лурд на три недели. В тирадах парикмахера чувствовался долго накипавший гнев представителя старого города, возненавидевшего новый город, так быстро возникший по ту сторону замка, -- богатый город с огромными, как дворцы, магазинами, где бурлила жизнь и царила роскошь, где загребали деньги паломников, город, который неизменно рос и обогащался, в то время как старший брат его, древний город в горах, с узкими пустынными улицами, с тенистыми деревьями, постепенно чах. Однако борьба продолжалась, старый город не хотел признать себя побежденным, старался вынудить неблагодарного меньшого брата делиться с ним, сдавал комнаты паломникам и открывал лавки; но бойкая торговля шла только в лавках, расположенных ближе к Гроту, а здесь, далеко от центра, селились одни бедняки. И неравная борьба лишь усиливала распрю, обращала верхний и нижний город в непримиримых врагов, в конкурентов, боровшихся между собой с помощью тайных интриг.
   -- Нет, конечно, не так-то скоро увидят они меня у своего Грота! -- продолжал Казабан со злобой. -- А как они злоупотребляют этим Гротом, всюду тычут его! Подумайте, такое идолопоклонство, такое грубое суеверие, и это в девятнадцатом-то веке!.. Спросите-ка их, вылечили ли они за двадцать лет хоть одного жителя Лурда? У нас по улицам достаточно ходит убогих. Вначале здешние жители были облагодетельствованы первыми чудесами. Но оказывается, их чудотворная вода потеряла для нас всякую силу: мы, видно, находимся слишком близко, надобно приехать сюда издалека, тогда водица подействует... Право, как это умно! Нет, я и за сто франков не спущусь туда.
   Молчание Пьера, должно быть, раздражало парикмахера. Он начал брить правую щеку де Герсена и разразился гневной тирадой против отцов Непорочного зачатия, чья жадность являлась единственной причиной раздора. Эти преподобные отцы, скупившие у общины земли для застройки, не выполняли даже заключенного с городом соглашения, по которому им решительно воспрещалась всякая торговля, в том числе продажа лурдской воды и предметов культа. Против них в любое время можно было бы возбудить дело. Но им наплевать, они настолько чувствуют свою силу, что не пропускают в приходскую церковь ни одного даяния; все собранные деньги текут в одном направлении -- в Грот и Базилику.
   -- Хоть бы еще вели себя как люди, согласились бы поделиться! -- непосредственно вырвалось у Казабана.
   Когда г-н де Герсен, умывшись, снова сел в кресло, парикмахер продолжал:
   -- А во что они превратили наш бедный город, сударь! Сорок лет назад наши девушки были так благоразумны! Я помню, в молодости, если какой-нибудь юноша хотел развлечься, он вряд ли нашел бы больше трех-четырех бесстыдниц, которые согласились бы погулять с ним; в базарные дни я сам видел мужчин, стоявших в очереди у их дверей, честное слово! Да, времена изменились, нравы уже не те. А теперь местные девушки. почти все торгуют свечами и букетами, пристают к прохожим и насильно навязывают им свой товар. Просто срам, какие нахалки! Они много зарабатывают, приучаются к лени и ничего не делают всю зиму, дожидаясь паломников. Нынче ухаживатели находят с кем перекинуться словом, уверяю вас. Прибавьте к этому подозрительную публику, наводняющую город с первых ясных дней, всех этих кучеров, разносчиков, продавцов съестного -- целое кочующее племя, от которого разит грубостью и пороком, -- и вы поймете, каким честным городом стал по их милости Лурд со всеми этими толпами, осаждающими их Грот и Базилику!
   Пораженный Пьер уронил газету. Он слушал -- и впервые перед ним предстали два Лурда: старый, честный и благочестивый Лурд, дремлющий в спокойной тишине, и новый Лурд, испорченный и развращенный миллионными предприятиями, приливом богатств, потоком приезжих, молниеносно появляющихся в городе и так же молниеносно покидающих его, неизбежной скученностью, плохими примерами. Вот что осталось от ревностной веры, наивной чистоты первых последователей кроткой Бернадетты, коленопреклоненной перед диким, безлюдным Гротом! Неужели же к таким результатам стремились зачинатели этого дела и в планы их входило отравить край наживой, загрязнить его человеческими отбросами? Достаточно было появиться людям, чтобы распространилась зараза!
   Видя, что Пьер слушает его, Казабан сделал последний угрожающий жест, словно хотел уничтожить все это тлетворное суеверие. Затем он молча подправил в последний раз гребенкой волосы г-на де Герсена.
   -- Пожалуйста, сударь!
   Только теперь архитектор заговорил о коляске. Парикмахер сперва извинился, сказал, что надо спросить у брата, но затем согласился принять заказ. Пароконное ландо до Гаварни стоило пятьдесят франков. Но, обрадовавшись, что ему довелось поговорить по душам, польщенный тем, что к нему отнеслись, как к порядочному человеку, он уступил за сорок. Их четверо, значит, с каждого будет причитаться по десять франков. Условились выехать ночью, часа в три, чтобы вернуться в понедельник вечером, пораньше.
   -- Экипаж будет подан к Гостинице явлений в назначенный час, -- повторил с напыщенным видом Казабан, -- положитесь на меня, сударь!
   Он прислушался. В соседней комнате не прекращался стук посуды. Там по-прежнему ели с той жадностью, которая, казалось, обуяла весь Лурд. Послышался голос, требовавший еще хлеба.
   -- Простите, -- с живостью произнес Казабан, -- меня зовут.
   Не вытерев рук, еще жирных от помады, он устремился в столовую. Дверь на секунду приоткрылась, и Пьер заметил на стене столовой благочестивые картинки; особенно удивил его вид Грота. Вероятно, парикмахер вешал их только в дни паломничества, чтобы доставить удовольствие своим нахлебникам.
   Было около трех часов. Выйдя на улицу, Пьер и г-н де Герсен с удивлением услышали громкий перезвон колоколов. Колоколу Базилики, возвещавшему вечерню, вторила приходская церковь, а теперь вступали один за другим монастыри. Кристальный звон колокола у кармелиток смешивался с низким гулом Общины святого духа, радостные голоса сестер Невера и доминиканок звенели одновременно. В погожие праздничные дни колокольный звон носился над кровлями Лурда с утра до вечера. И не было ничего веселее этой звонкой песни в голубом небе, над прожорливым городом, который наконец насытился и, счастливый и довольный, переваривал на солнышке пищу.

III

   Как только наступил вечер, Мари заволновалась: она узнала от г-жи де Жонкьер, что барон де Сюир получил для нее у аббата Фуркада разрешение и она сможет провести ночь у Грота. Каждую минуту она спрашивала сестру Гиацинту:
   -- Скажите, пожалуйста, сестра, есть уже девять часов?
   -- Нет, нет, дитя мое, только около половины девятого... Вот вам теплый шерстяной платок, накиньте его на рассвете, потому что Гав близко, а утра в этой горной местности прохладные.
   -- Ах, сестра, ночи так хороши! А я так плохо сплю в палате! На свежем воздухе мне хуже не будет... Боже мой, как я счастлива, какое наслаждение -- провести целую ночь со святой девой!
   Вся палата завидовала ей. Молиться ночь напролет перед Гротом! Ведь это несказанная радость, высшее блаженство. Говорили, будто избранные видели в ночной тиши святую деву. Но добиться такой милости нельзя без высокого покровительства. Преподобные отцы неохотно давали разрешение с тех пор, как несколько больных умерло там, словно заснув в экстазе.
   -- Не правда ли, дитя мое, вы причаститесь в Гроте до того, как вас привезут сюда? -- спросила сестра Гиацинта.
   Пробило девять часов. Неужели Пьер, обычно такой точный, забыл о ней? Мари говорили, что она увидит всю процессию с факелами, если отправится тотчас же. Каждый вечер религиозные обряды кончались таким шествием, но в воскресные дни оно было красивее, чем по будням, а в это воскресенье шествие ожидалось на редкость пышное. Должно было пройти около тридцати тысяч паломников с горящими свечами в руках. Все великолепие ночных небес предстанет взору; звезды сойдут на землю. Больные жаловались: какая обида быть прикованным к постели и не видеть этих чудес!
   -- Дорогое дитя, -- сказала г-жа де Жонкьер, -- вот и ваш отец с господином аббатом.
   Мари просияла и забыла про утомительное ожидание.
   -- Ах, Пьер, умоляю вас, поспешим!
   Отец и Пьер спустили ее во двор, священник впрягся в маленькую тележку, и она медленно покатилась под звездным небом; г-н де Герсен шел сбоку. Стояла изумительно прекрасная, безлунная ночь, темно-синее бархатное небо было усеяно алмазами звезд, а мягкий чистый воздух, напоенный ароматом гор, овевал теплом. По улице шли паломники, направляясь к Гроту; но люди вели себя сдержанно, сосредоточенно, не слышно было праздной дневной болтовни. За площадью Мерласс темнота как бы раздвигалась, необъятное небо раскинулось над спокойными, словно тихая гладь озера, лужайками и густыми, тенистыми деревьями; чуть левее вздымался ввысь тонкий шпиль Базилики.
   Пьер забеспокоился -- толпа по мере приближения к Гроту становилась все гуще. По площади Розер уже трудно было двигаться.
   -- И думать нечего подойти близко к Гроту, -- сказал священник, останавливаясь. -- Лучше всего выйти на аллею позади убежища для паломников и там переждать.
   Но Мари очень хотелось увидеть начало шествия.
   -- Друг мой, умоляю вас, дойдите до Гава. Я посмотрю хотя бы издали.
   Господин де Герсен, не менее дочери сгоравший от любопытства, тоже стал настаивать.
   -- Не беспокойтесь, -- сказал он, -- я иду сзади и слежу за тем, чтобы никто ее не толкнул.
   Пьер снова потащил тележку. Ему понадобилось четверть часа, чтобы дойти до одной из арок под правой лестницей, так много было здесь народа. Затем он двинулся наискосок и оказался на набережной Гава, где на тротуаре стояли толпы любопытных; он прошел еще с полсотни метров и поставил тележку у самого парапета, откуда прекрасно был виден Грот.
   -- Вам будет хорошо здесь?
   -- О да, спасибо! Только посадите меня, я лучше увижу.
   Господин де Герсен посадил Мари, а сам встал на каменную скамью, огибающую всю набережную. На ней уже теснились любопытные, словно им предстояло смотреть на фейерверк. Все становились на цыпочки и вытягивали шеи. И Пьео заинтересовался, как другие, хотя ничего еще не было видно.
   В шествии участвовало тридцать тысяч человек, и народ все подходил. У каждого в руках была свечка, обернутая в нечто вроде пакетика из белой бумаги с голубым изображением лурдской богоматери. Но свечи еще не были зажжены. Над волнующимся морем голов сиял огнями Грот, отбрасывая яркий свет, словно кузница. Громкий гул, дыхание толпы создавали впечатление, что здесь собрались тысячи людей, которые задыхаются в этой давке; шествие терялось во мраке, разворачиваясь, словно живой покров. Люди шли под деревьями, по ту сторону Грота, в сгущавшейся тьме, где трудно было даже заподозрить их присутствие. Наконец то тут, то там замелькали огоньки, словно искры, пронизавшие тьму. Их становилось все больше, затрепетали бесчисленные звездочки, потянулись млечные пути, возникли целые созвездия. Тридцать тысяч свечей зажглись одна о другую, затмевая яркий свет Грота; желтые огоньки огромного костра осветили все пространство.
   -- О Пьер, как это красиво! -- прошептала Мари. -- Словно воскресли бедняки, души простых тружеников, -- они проснулись и засияли.
   -- Великолепно, великолепно! -- повторял де Герсен, в котором заговорил художник. -- Посмотрите, вон там две линии огней пересекаются и образуют крест.
   Пьера растрогали слова Мари. Маленькие язычки пламени, светящиеся точки, скромные, как души простых людей, сгрудившись вместе, сияли, словно солнце. А вдали непрерывно возникали все новые и новые огни.
   -- Ах, -- тихо сказал Пьер, -- смотрите, вон появился одинокий мерцающий огонек... Видите его, Мари? Как он медленно вливается в это море огня...
   Стало светло, как днем. Деревья, освещенные снизу, ярко зеленели, словно нарисованные, напоминая декорацию. Хоругви с вышитыми на них фигурами святых, украшенные шелковыми шнурами, резко выделялись своей неподвижностью над этим движущимся костром. Вся скала, до самой Базилики, шпиль которой выглядел особенно белым на черном фоне неба, была озарена отблеском пламени свечей; холмы по ту сторону Гава были также освещены, и среди темной зелени мелькали светлые фасады монастырей.
   Произошла минутная заминка. Пылающее море светильников, катившее свои сверкающие звездами волны, казалось, вот-вот разольется рекою. Но тут хоругви заколебались, и шествие свернуло в сторону.
   -- Как, -- воскликнул де Герсен, -- значит, они здесь не пойдут?
   Пьеру известен был маршрут шествия, и он объяснил, что процессия поднимется сперва по дороге, которая вьется по лесистому склону, -- прокладка ее стоила огромных денег, -- затем, обойдя Базилику, спустится по правой лестнице и развернется в садах.
   -- Посмотрите, в зелени уже мелькают первые свечи. Зрелище было изумительное. Дрожащие огоньки отделялись
   от огромного костра и медленно плыли в гору; казалось, ничто не удерживает их на земле и они вот-вот взмоют ввысь, словно солнечная пыль, клубящаяся во тьме. Вскоре из них образовалась косая полоса света, которая внезапно сломалась под углом, чуть повыше обозначилась новая полоса, и, наконец, весь холм избороздили огненные зигзаги, словно молнии, что на картинках сыплются с темных небес. Но линия огоньков медленно и мягко скользила вверх, как светящийся след; лишь иногда, когда шествие скрывалось за деревьями, цепь вдруг обрывалась, но огоньки тотчас же появлялись опять, то пропадая вновь, то возвращаясь, и возобновляли свой сложный, зигзагообразный путь к небу. Наконец шествие поднялось на вершину холма и скрылось за последним поворотом. В толпе послышались голоса:
   -- Они огибают Базилику.
   -- Им нужно не меньше двадцати минут, чтобы спуститься с другой стороны.
   -- Да, сударыня, их тридцать тысяч; пожалуй, последние пройдут мимо Грота только через час.
   Как только шествие тронулось в путь, воздух огласило песнопение, заглушая глухой рокот толпы, -- сетование Бернадетты, состоявшее из шестидесяти строф, с однообразным, навязчивым припевом, прославлявшим ангелов. И этот бесконечный, томительный, одурманивающий припев: "Ave, ave, ave, Maria!" -- вызывал у тысяч грезивших наяву людей райские видения. Ночью, в постели, им все еще казалось, что они движутся, мерно покачиваясь в такт, и, уже засыпая, они, казалось, продолжали петь.
   -- Мы так здесь и останемся? -- спросил г-н де Герсен, которому быстро все надоедало. -- Ведь ничего нового больше не будет.
   Мари, прислушавшись к отдельным голосам, раздававшимся в толпе, проговорила:
   -- Вы были правы, Пьер; пожалуй, лучше вернуться туда, под деревья... Мне так хочется все увидеть.
   -- Конечно, -- ответил священник, -- поищем место, откуда вы все увидите. Самое трудное теперь -- выбраться отсюда.
   В самом деле, толпа любопытных окружила их плотной стеной. Пьер медленно, но упорно прокладывал себе дорогу, прося уступить место больной, а Мари оборачивалась, стараясь увидеть пылающую полосу перед Гротом, море искрящихся огоньков бесконечной процессии. Г-н де Герсен замыкал шествие, оберегая тележку от толчков.
   Наконец они выбрались из толчеи и оказались возле одной из арок, в уединенном месте, где можно было свободно вздохнуть. Слышалось лишь отдаленное пение с однообразным припевом, да виднелся над Базиликой отблеск свечей, вроде светящейся мглы.
   -- Самое лучшее, -- объявил г-н де Герсен, -- подняться на Крестовую гору. Мне еще утром сказала об этом служанка в гостинице. Оттуда вид просто феерический.
   Но об этом нечего было и думать. Пьер заметил, что взобраться на гору с больной не так-то легко.
   -- Как вы заберетесь туда с тележкой? И ведь потом пришлось бы спускаться, а это очень опасно ночью, да еще в толкотне.
   Мари сама предпочитала остаться в саду, под деревьями, где было так приятно. Они снова двинулись в путь и вышли на эспланаду напротив большой статуи венчанной девы. Она была освещена цветными стеклянными фонариками, голубыми и желтыми, -- казалось, что тут происходит деревенский праздник. Несмотря на все свое благочестие, г-н де Герсен нашел, что это верх безвкусицы.
   -- Вот, -- сказала Мари, -- нам будет очень хорошо возле этой рощицы.
   Она показала на группу деревьев перед убежищем для паломников; действительно, место было превосходное, так как отсюда отлично будет видно, как шествие спустится по левой лестнице и проследует до Нового моста, вдоль куртин, и тем же путем возвратится обратно. Соседство Гава сообщало деревьям восхитительную свежесть. Здесь никого не было, в густой тени больших платанов, окаймлявших аллею, господствовала полная тишина.
   Господин де Герсен становился на цыпочки, ему не терпелось увидеть поскорее первые свечи, которые должны были появиться из-за Базилики.
   -- Ничего нет, -- сказал он. -- Тем лучше, посижу на траве, я ног под собой не чувствую.
   Он забеспокоился о дочери.
   -- Хочешь, я накрою тебя? Здесь очень прохладно.
   -- Нет, нет, отец, мне не холодно. Я так счастлива! Уже давно я не дышала таким свежим воздухом... Здесь, должно быть, растут розы, чувствуешь, как чудесно они пахнут? Друг мой, где же эти розы? -- обратилась она к Пьеру. -- Вы их не сидите?
   Когда г-н де Герсен уселся возле тележки, Пьер пошел посмотреть, нет ли поблизости розовых кустов. Он тщетно разглядывал темные клумбы, на них росла только густо посаженная зелень. На обратном пути, проходя мимо убежища для паломников, он из любопытства решил туда зайти.
   Это был обширный зал с очень высоким потолком и каменным полом; свет проникал туда через большие окна с обеих сторон. Стены были голые, всю обстановку составляли скамьи, расставленные кое-как, во всех направлениях. Ни стола, ни полок не было, так что паломники, которые не имели крова и вынуждены были останавливаться в этом помещении, нагромождали свои корзины, узлы и чемоданы на подоконники, превратившиеся в шкафы для хранения багажа. Впрочем, сейчас в зале было пусто -- жившие здесь бедняки ушли с процессией. Хотя дверь была раскрыта настежь, в зале стоял невыносимый запах; здесь самые стены, казалось, носили отпечаток бедности, грязные плиты пола, сырые, несмотря на солнечный день, были заплеваны, залиты вином и салом. Здесь делали все -- и ели и спали -- на скамьях; грязные тела в отрепьях лежали вповалку.
   Пьер подумал, что отсюда никак не может исходить прекрасный запах роз. Все же он обошел зал, освещенный четырьмя чадящими фонарями, решив, что здесь никого нет, и вдруг с удивлением заметил у стены слева женщину в черном платье, державшую на коленях белый сверток. Она сидела неподвижно, с широко раскрытыми глазами, совсем одна.
   Пьер подошел; он узнал г-жу Венсен, которая сказала ему низким, разбитым голосом:
   -- Роза так измучилась сегодня! С утра она только один раз застонала, и все... Два часа назад она заснула, и я боюсь двинуться, чтобы не разбудить ее, а то ей снова будет больно.
   И она боялась пошевелиться; месяцами эта мученица-мать держала на руках свою дочурку в упорной надежде вылечить ее. Она привезла девочку в Лурд, держа ее на руках, на руках носила ее, на руках укачивала, не имея не только комнаты, но даже больничной койки.
   -- Значит, бедняжке не лучше? -- спросил Пьер. Сердце его обливалось кровью, когда он глядел на несчастную женщину.
   -- Нет, господин аббат, нет, не думаю.
   -- Но вам ведь очень плохо на этой скамье. Надо было бы что-нибудь предпринять, а не оставаться так на улице. Вашу дочку, несомненно, приняли бы куда-нибудь.
   -- А зачем, господин аббат? Ей хорошо у меня на коленях. И потом, разве бы мне позволили быть с ней все время?.. Нет, нет, я предпочитаю держать ее на руках; мне кажется, так она в конце концов выздоровеет.
   Две крупные слезы скатились по ее застывшему, словно окаменевшему лицу. Она продолжала сдавленным голосом:
   -- У нас есть еще деньги. У меня было тридцать су, когда мы выехали из Парижа, теперь осталось десять... Мне достаточно и хлеба, а моя бедняжка не может пить даже молоко... До отъезда у меня денег хватит, а если она поправится, мы будем богаты, богаты, богаты!
   Она нагнулась, всматриваясь при мигающем свете соседнего фонаря в бледное личико Розы, спавшей с полуоткрытым ртом, из которого вырывалось легкое дыхание.
   -- Посмотрите, как она спит!.. Не правда ли, господин аббат, святая дева сжалится и исцелит ее? Остался один день, но я не хочу отчаиваться, я буду молиться всю ночь, не двигаясь с места... Это случится завтра, надо дожить до завтра.
   Бесконечная жалость охватила Пьера, он ушел, чтобы самому не расплакаться, сказав на прощание:
   -- Да, да, надейтесь, бедная женщина.
   Он оставил ее в этом пустом отвратительном зале, среди беспорядочно расставленных скамеек; исстрадавшаяся, любящая мать сидела неподвижно, стараясь не дышать из опасения, как бы не разбудить маленькую больную. В своей крестной муке она пламенно молилась, сомкнув уста.
   Когда Пьер подошел к Мари, она оживленно спросила:
   -- Ну как?.. Есть здесь розы?
   Он не хотел расстраивать ее рассказом о том, что ему довелось увидеть.
   -- Нет, я обыскал все клумбы, роз нет.
   -- Странно, -- задумчиво произнесла она. -- Аромат такой нежный и в то же время резкий... Вы чувствуете его?.. Вот сейчас он необычайно сильный, как будто этой ночью расцвели все розы рая.
   Ее прервало восклицание отца. Г-н де Герсен встал, увидев наверху лестницы, налево от Базилики, светящиеся точки.
   -- Наконец-то, вот они!
   В самом деле, показалась голова процессии. Тотчас же огоньки запрыгали и вытянулись в двойную мерцающую линию. Все вокруг было окутано мраком; казалось, огни появились откуда-то сверху, из тьмы неведомого. В то же время снова послышалось пение, настойчивая жалоба Бернадетты; но оно было таким отдаленным, таким легким, словно шелест, который поднимается в лесу перед бурей.
   -- Я говорил, надо было взобраться на Крестовую гору, оттуда мы бы все увидели, -- произнес г-н де Герсен.
   Он возвращался к своему первому предложению упрямо, как ребенок, жалующийся, что выбрали самое плохое место.
   -- А почему бы тебе не взобраться на Крестовую гору, папа? -- начала Мари. -- Ведь еще есть время... Пьер останется со мной.
   И с грустным смехом добавила:
   -- Иди, меня никто не украдет.
   Сначала г-н де Герсен отказывался, потом сразу согласился, не в силах противиться желанию. Надо было спешить, и он быстро зашагал мимо клумб.
   -- Не уходите отсюда, ждите меня под этими деревьями. Я вам расскажу, что видел наверху.
   Пьер и Мари остались одни в пустынной темноте, где воздух был напоен ароматом роз, хотя ни одной розы кругом не было. Они не разговаривали, они смотрели на шествие, спускавшееся нескончаемым потоком вниз по горе.
   Словно двойной ряд дрожащих звездочек появлялся из-за угла Базилики и плыл по монументальной лестнице, обрисовывая ее контуры. На этом расстоянии не видно было паломников, несших свечи, одни лишь огоньки чертили в темноте удивительно четкие линии. Сами здания неясно вырисовывались темными тенями в голубой мгле. Но по мере того как количество свечей возрастало, из тьмы выступали архитектурные линии, уходящие ввысь срезы Базилики, циклопические пролеты лестниц, тяжелый, приземистый фасад Розера. От непрерывного, медлительного потока ярких огоньков, который не встречал на своем пути препятствий, разливался свет зари, поднималась светящаяся мгла, озарявшая своим сиянием весь горизонт.
   -- Смотрите, смотрите же, Пьер! -- повторяла Мари, радуясь, как ребенок. -- Они все идут и идут!
   И в самом деле, там, наверху, с механической размеренностью появлялись все новые и новые светящиеся точки, словно неисчерпаемый небесный источник изливал солнечную пыль. Голова процессии еще только достигла садов, находившихся на высоте венчанной статуи богородицы, и двойной ряд огней обрисовал линию кровель Розера и большой лестницы. Но приближение ее уже чувствовалось по колебаниям воздуха, по живому дыханию, веявшему издалека; голоса звучали все явственнее, жалоба Бернадетты катилась, как морской прилив, с шумом прибивая к берегу ритмичный припев: "Ave, ave, ave, Maria!", -- раздававшийся все громче и громче.
   -- Ах, этот припев, -- пробормотал Пьер, -- он пронизывает все существо. Мне кажется, что даже тело мое начинает петь.
   Мари снова по-детски рассмеялась. -- Верно, он и меня преследует, я слышала его прошлой ночью во сне. А нынче он снова укачивает меня, словно уносит куда-то ввысь.
   Помолчав немного, она воскликнула:
   -- Вот они! По ту сторону лужайки, напротив нас.
   Процессия направилась по длинной аллее справа, затем, обогнув у Бретонского креста лужайку, спустилась по другой аллее. Это продолжалось более четверти часа. Теперь двойной ряд огней образовал длинные параллельные линии, над которыми торжественно сиял яркий свет. Но прекраснее всего было непрерывное движение этой огненной змеи, -- она тихо ползла, медленно разворачивая на темной земле свои золотые кольца, и казалось, им не будет конца. Несколько раз под напором толпы линии ломались, -- того и гляди оборвутся, -- но порядок быстро восстанавливался, и огоньки снова начинали медленно скользить вниз. На небе как будто стало меньше звезд. Млечный путь словно упал с небес, и хоровод светил, разливая небесно-голубой свет, продолжался на земле. В таинственном сиянии тысяч свечей, число которых все росло, здания и деревья принимали призрачный вид.
   Мари подавила вздох восхищения; она не находила слов и только повторяла:
   -- Как красиво, боже мой, как красиво!.. Смотрите, Пьер, как красиво!
   Но сейчас, когда процессия проходила в нескольких шагах от них, это уже не казалось ритмичным шествием звезд в воз, душном пространстве. В светящейся дымке можно было различить фигуры, иногда Пьер и Мари узнавали паломников, державших свечи. Первой они увидели Гривотту, которая хотела участвовать в процессии, несмотря на поздний час, и уверяла, что чувствует себя как нельзя лучше; она восторженно шла все той же танцующей походкой, вздрагивая от свежести ночи. Затем появились Виньероны во главе с отцом, высоко державшим свечу, за ним шли г-жа Виньерон, г-жа Шез, устало волоча ноги, и измученный Гюстав, тяжело опиравшийся на костыль, -- воск капал на его правую руку. Все способные передвигаться паломники были здесь -- была здесь и Элиза Руке с непокрытым багровым лицом; она прошла как видение осужденной на вечные муки. Многие смеялись. Исцеленная в минувшем году Софи Куто шалила, играя со свечкой, как с палкой. Одна за другой проплывали головы, особенно много было женщин с самыми обыденными лицами; но иные поражали своей красотой; они появлялись на миг в фантастическом свете свечей и тут же исчезали. Шествию не видно было конца; все новые фигуры выступали из тьмы, среди них Пьер и Мари заметили скромную тень и, вероятно, не узнали бы г-жи Маэ, если бы она не подняла на секунду бледное, залитое слезами лицо.
   -- Посмотрите, -- сказал Пьер Мари, -- первые огни процессии подходят к площади Розер, а я уверен, что половина паломников находится еще у Грота.
   Мари устремила взгляд вверх. Налево от Базилики она увидела другие огни, которые все двигались и двигались и, казалось, никогда не остановятся.
   -- Ах, -- сказала она, -- сколько неприкаянных душ! Не правда ли, каждый такой огонек -- это томящаяся душа, которая ищет спасения...
   Пьеру пришлось нагнуться, чтобы ее услышать, -- так оглушительно звучали сетования Бернадетты, распеваемые проходившими мимо паломниками. Голоса раздавались все громче и громче, строфы перепутались, каждый участник процессии неистовым голосом пел сам по себе, не слыша соседа. Вокруг глухо шумела обезумевшая толпа, опьяненная верой. А назойливый припев: "Ave, ave, ave, Maria!", повторяясь, звучал все громче, покрывая весь этот страшный шум.
   Пьера и Мари удивило внезапное появление г-на де Герсена.
   -- Ах, дети мои! Я не хотел задерживаться наверху, пришлось дважды пробираться через процессию, чтобы попасть сюда... Но что за зрелище! Несомненно, это самое лучшее, что я видел здесь до сих пор.
   Он стал описывать процессию, которую видел с Крестовой горы.
   -- Представьте себе, дети мои, -- внизу такое же небо, как вверху, но на нем сияет одно-единственное гигантское созвездие. Далеко в темных глубинах движутся мириады светил, и весь этот поток света изображает дароносицу, да, да, настоящую дароносицу; подножием ей служат ступени, стеблем -- две параллельные аллеи, а облаткой -- круглая лужайка, к которой они сходятся: как будто дароносица из горящего золота, пылающего во тьме, рассыпалась звездами. Это гигантское и величественное зрелище, и я, право, никогда еще не видел ничего подобного!
   Он размахивал руками, его захватило волнение художника, он был вне себя от восторга.
   -- Папочка, -- нежно сказала ему Мари, -- раз ты уже вернулся, иди-ка спать. Сейчас около одиннадцати, а ты должен выехать в три часа утра.
   И она добавила, чтобы убедить отца:
   -- Я так рада, что ты поедешь в эту экскурсию!.. Только вернись завтра пораньше, потому что ты увидишь, увидишь...
   Она не решилась утверждать, что выздоровеет, но была в этом уверена.
   -- Ты права, я пойду лягу, -- ответил, успокоившись, г-н де Герсен. -- Раз Пьер с тобой, я спокоен.
   -- Но я не хочу, чтобы Пьер проводил здесь ночь! -- воскликнула Мари. -- Он только подвезет меня к Гроту, а потом пойдет следом за тобой... Мне никто не нужен, любой санитар отвезет меня утром в больницу.
   Пьер помолчал.
   -- Нет, нет, Мари, я останусь, -- произнес он просто. -- Я, как и вы, проведу ночь у Грота.
   Она открыла было рот, чтобы возразить, но Пьер сказал это так мягко! Она почувствовала в его словах огромную жажду счастья и смолчала, взволнованная до глубины души.
   -- Ну, дети мои, договаривайтесь; я знаю, что оба вы благоразумны, -- проговорил отец. -- Спокойной ночи, не беспокойтесь обо мне.
   Господин де Герсен крепко поцеловал дочь, пожал обе руки Пьеру и ушел, затерявшись в тесных рядах процессии. Ему пришлось снова ее пересечь.
   Мари и Пьер остались одни в тенистом уединенном уголке под деревьями; Мари сидела в тележке, Пьер стоял на коленях в траве, облокотившись на колесо. Шествие со свечами продолжалось, на площади Розер огни сплетались в настоящий хоровод. Больше всего восхищало Пьера то, что от дневного, разгульного веселья не осталось как будто и следа. Казалось, свежий горный ветер унес все запахи обильной пищи, радость воскресного обжорства, смел горячую, зловонную пыль деревенского праздника, носившуюся над городом. Над паломниками раскинулось необъятное небо, усеянное чистыми звездами; от Гава исходила приятная свежесть, легкий ветерок доносил аромат полевых цветов. В глубокой ночной тиши жила бесконечная тайна, единственно материальными были лишь огни свечей, которые его подруга сравнивала со страждущими душами, искавшими спасения. Кругом царил изумительный покой, исполненный безграничной надежды. С тех пор как Пьер находился здесь, воспоминания о прошедшем дне -- об этом обжорстве, бесстыдной торговле духовными предметами, о развращенном, продажном старом городе, обо всем, что так глубоко оскорбляло аббата, -- постепенно отлетели прочь, и сейчас он чувствовал лишь божественную прелесть дивной ночи, воскрешавшей все его существо.
   Мари, также проникнувшись бесконечной нежностью, проговорила:
   -- Ах, как счастлива была бы Бланш, если б увидела все эти чудеса!
   Она подумала об оставшейся в Париже сестре -- учительнице, которая тяжелым трудом добывала для семьи хлеб, бегая по урокам. И достаточно было коротенького слова "сестра", хотя она ни разу не говорила о ней со дня приезда в Лурд, чтобы вызвать воспоминания о прошлом.
   Мари и Пьер, не сговариваясь, вновь пережили свое детство, совместные игры в смежных садах, разделенных живой изгородью. Им вспомнилось прощание, тот день, когда он поступил в семинарию и она, обливаясь горючими слезами, целовала его, поклявшись никогда не забывать. Прошли годы, и они оказались разлученными навеки -- он стал священником, она была прикована болезнью к постели, без надежды стать когда-либо женщиной. Вот и вся их история -- пламенная любовь, о которой они долго не знали сами, а затем полный разрыв, будто они умерли друг для друга, несмотря на то, что жили бок о бок. Им вспомнилась мучительная борьба с самими собой, споры, его сомнения, ее страстная вера, которая в конце концов победила; и вот они приехали в Лурд, оставив в бедной квартирке старшую сестру. Зарабатывая уроками, Бланш старалась придать их жилищу хоть какой-то уют. А сейчас они чувствовали себя так хорошо вдвоем, во мраке восхитительной ночи, когда на земле мерцало столько же звезд, сколько и на небе.
   Мари до сих пор сохранила душу младенца, белоснежную, как говорил ее отец, самую прекрасную и чистую, какая только существует на свете. Болезнь настигла девушку, когда ей едва исполнилось тринадцать лет, и время как бы не коснулось ее. В двадцать три года ей все еще было тринадцать, она так и осталась ребенком, целиком уйдя в себя, вся во власти постигшей ее катастрофы. Об этом говорил ее опустошенный взгляд, отсутствующее выражение лица; казалось, ее преследует неотвязная мысль, и она неспособна думать ни о чем ином. Как женщина, она остановилась в своем развитии, пробуждающаяся страсть не шла у нее дальше поцелуев в щеку, как подобает разумной девушке.
   Единственный ее роман -- прощание в слезах с другом -- десять лет жил в ее сердце. В течение бесконечных дней, которые она провела на своем скорбном ложе, Мари неизменно мечтала лишь о том, что, будь она здорова, Пьер не стал бы священником и жил бы вместе с нею. Она никогда не читала романов. Благочестивые книги, которые ей приносили, поддерживали в ней восторженное чувство безмерной любви. Даже звуки извне замирали у порога ее комнаты; в свое время, когда ее возили по всей Франции с одного курорта на другой, она смотрела на толпу, как лунатик, который ничего не видит и не слышит, вся отдавшись неотступной мысли о несчастье, приостановившем ее физическое развитие. В этом крылась причина ее чистоты и непорочности; эта очаровательная больная девушка сохранила в сердце лишь отдаленное воспоминание о своей неосознанной любви в тринадцать лет.
   Мари захотелось взять руку Пьера, а когда в темноте их руки встретились, она крепко сжала его пальцы и задержала их в своей. Ах, какое счастье! Никогда еще не испытывала она такой чистой, такой совершенной радости, как сейчас, вдвоем с Пьером, вдали от людей, во властном очаровании таинственной тиши. Вокруг них кружился звездный хоровод, убаюкивающее пение уносило их, словно на крыльях. Мари твердо знала, что исцелится на следующий день, проведя пьянящую ночь возле Грота; она была глубоко убеждена, что святая дева снизойдет к ней, когда услышит ее мольбу с глазу на глаз. И она понимала, что хотел сказать Пьер, когда выразил желание также провести ночь у Грота. Не значило ли это, что он решил сделать последнюю попытку, на коленях, как дитя, умолить всемогущую матерь вернуть ему утраченную веру. И сейчас им не нужно было говорить об этом; сплетя руки, они без слов понимали друг друга. Они давали обещание молиться друг за друга, их желание исцеления и обоюдного счастья было так горячо, что их души слились воедино, коснувшись на миг глубин любви, которая ведет к полному самозабвению и самопожертвованию. Они испытывали неземное наслаждение.
   -- Ах, -- шептал Пьер, -- эта голубая ночь, эта безмерная темнота, скрывающая людское уродство, эта прохладная необъятная тишина! Как хотелось бы мне схоронить в ней свои сомнения...
   Голос его оборвался.
   -- А розы, аромат роз... -- тихо проговорила Мари. -- Неужели вы его не чувствуете, мой друг? Где же они, почему вы их не видели?
   -- Да, да, я чувствую запах роз, но их здесь нет. Я обыскал все вокруг и наверное увидел бы их.
   -- Как же вы можете говорить, что здесь нет роз, когда в воздухе разливается их аромат? В иные минуты запах становится таким сильным, что я теряю сознание от счастья, вдыхая его!.. Они, несомненно, где-то тут, у самых наших ног, и их неисчислимое множество.
   -- Нет, клянусь вам, я всюду искал их, здесь нет роз. Или они невидимы, или так пахнет трава, по которой мы ходим, эти высокие деревья, что нас окружают, или аромат их исходит от земли, от соседнего потока, от лесов, от гор.
   На минуту они умолкли. Потом Мари так же тихо сказала:
   -- Как они дивно пахнут, Пьер! Мне кажется, наши сплетенные руки -- букет.
   -- Да, они изумительно хорошо пахнут, а теперь аромат исходит от вас, Мари, как будто розы цветут в ваших волосах.
   Разговор их оборвался. Процессия все шла и шла, яркие язычки пламени непрерывной цепью появлялись из-за Базилики, искрясь в темноте, как неиссякаемый источник. Гигантский поток огоньков опоясывал тьму горящей лентой. Но самое красивое зрелище представляла собою площадь Розер: голова процессии, продолжая свое медленное движение вперед, повернула теперь в обратную сторону -- образовался круг, который все более и более суживался; от этого круговорота усталые паломники совершенно теряли голову, и пение их превратилось в отчаянный вопль. Вскоре круг стал горящим комом, туманным ядром, опоясанным бесконечной огненной лентой, ядро росло, из лужи стало озером. Вся обширная площадь Розер превратилась в море огня, катившее в бесконечном водовороте свои сверкающие волны. Отблеск зари освещал Базилику, а весь горизонт погрузился в глубокий мрак. Несколько свечей бродили вдали, похожие на светлячков, которые прокладывают себе путь во тьме. На вершине Крестовой горы, очевидно, блуждало оторвавшееся звено процессии, потому что и там, наверху, мигали звездочки. Наконец появились последние паломники со свечами; они обошли лужайки и утонули в море огней. Тридцать тысяч свечек с разгорающимся пламенем кружили под необъятным спокойным небом, на котором бледнели звезды. Светящаяся мгла возносилась ввысь вместе с песнопением, звучавшим с той же настойчивостью. Гул голосов и припев "Ave, ave, ave, Maria!", казалось, исходил из огненных сердец, изливавшихся в мольбе об исцелении плоти и о спасении души. Свечи гасли одна за другой; очень темная и теплая ночь снова спустилась над миром, когда Пьер и Мари вдруг заметили, что все еще сидят рука об руку под таинственными деревьями. Вдали, по темным улицам Лурда, расходились заблудившиеся паломники, спрашивая дорогу, чтобы добраться до постелей. Во мраке раздавался шорох -- кто-то брел куда-то, спеша закончить праздничный день. А Пьер и Мари, несказанно счастливые, не двигались с места, вдыхая аромат невидимых роз.

IV

   Пьер подвез тележку Мари к Гроту и поставил ее у самой решетки. Полночь уже миновала. У Грота оставалось еще около сотни людей: одни сидели на скамейках, большинство стояло на коленях, углубившись в молитву. Внутри Грот пылал сотнями свечей, подобно освещенному катафалку, и в этой звездной пыли возвышалась стоявшая в нише статуя святой девы сказочной белизны. Зелень, свисавшая с потолка и стен, казалась изумрудной, а тысячи костылей, развешанных под сводом, походили на хитроумное сплетение голых ветвей, которые вот-вот зацветут. Тьма казалась еще гуще по контрасту с ярким освещением; окрест все окутывала черная мгла, в которой не видно было ни стен, ни деревьев, а под необъятным темным небом, нависшим грозовой тяжестью над землей, слышался неумолчный рокот Гава.
   -- Вам хорошо, Мари? -- тихо спросил Пьер. -- Не холодно?
   Она немного продрогла, -- ей казалось, что ее овевает легкое дыхание Грота.
   -- Нет, нет, так хорошо! Положите только платок мне на колени... Спасибо, Пьер, не беспокойтесь за меня, мне никто не нужен, раз я с ней...
   Голос ее прерывался, она уже впадала в экстаз; сложив руки, устремив глаза на белую статую, Мари вся преобразилась, ее изможденное лицо сияло счастьем.
   Пьер еще несколько минут оставался подле нее. Он хотел завернуть ее в платок, он видел, как дрожат ее похудевшие маленькие руки. Но он боялся противоречить ей и, прежде чем уйти, лишь подоткнул под ее ноги платок, как одеяло. Чуть приподнявшись, опершись локтями о края тележки, Мари уже не видела Пьера.
   Рядом стояла скамеечка; Пьер присел, он хотел сосредоточиться, но в эту минуту взгляд его упал на женщину, опустившуюся во тьме на колени. Она была так скромна в своем черном платье и старалась держаться подальше от людей; сперва он даже не заметил ее, настолько она сливалась с темнотой. Пьер угадал, что это г-жа Маэ. Он вспомнил о полученном ею днем письме. Ему стало жаль ее, он почувствовал, как одинока эта в общем здоровая женщина, молившая святую деву исцелить ее сердечную рану, вернуть ей неверного мужа. Письмо' содержало, очевидно, жестокий ответ, так как женщина, стоявшая, опустив голову, казалась совершенно уничтоженной, словно побитое, униженное существо. И только ночью, когда никто из окружающих не мог проникнуть в ее тяжкую тайну, она забывалась здесь, -- ей радостно было часами плакать, страдать и молить о возвращении былой нежности. Ее губы даже не шевелились, она молилась всем своим разбитым сердцем, неистово требовавшим своей доли любви и счастья.
   И Пьер тоже ощущал эту неутолимую жажду счастья, сжигавшую ему горло, жажду, приводившую сюда всех страждущих физически и духовно, так пламенно желавших утолить ее! Ему хотелось броситься на колени и со смиренной верой этой женщины молить о божественной помощи. Но что-то словно сковало его, он не находил нужных слов и с большим облегчением вздохнул, когда чья-то рука тихо прикоснулась к его плечу.
   -- Идемте со мной, господин аббат; если вы незнакомы с Гротом, я вам покажу его, здесь так хорошо в эту пору!
   Пьер поднял голову и узнал барона Сюира, директора Попечительства заступницы небесной. Этот доброжелательный, простой в обращении человек, очевидно, проникся к нему симпатией. Пьер принял его предложение и последовал за ним в совершенно пустой Грот. Барон даже закрыл за ним калитку, от которой у него был ключ.
   -- Видите ли, господин аббат, в это время здесь действительно хорошо. Когда я приезжаю на несколько дней в Лурд, то редко ложусь спать до рассвета -- я привык проводить ночь здесь. Никого нет, ты один и чувствуешь себя, как у святой девы.
   Он добродушно улыбался, гостеприимно принимая Пьера в Гроте, как завсегдатай этих мест, немного ослабленный годами, искренне любящий этот очаровательный уголок. Барон Сюир, отличавшийся великим благочестием, держался непринужденно, разговаривал и объяснял все тоном убежденного человека, который знает, что бог любит его.
   -- А, вы смотрите на свечи... Здесь горит около двухсот свечей круглые сутки, и, знаете, они обогревают помещение... Зимой здесь тепло.
   Пьер в самом деле немного задыхался от душного запаха воска. Ослепленный сначала ярким светом, он разглядел теперь большой церковный подсвечник в форме пирамиды, стоявший посредине, весь утыканный маленькими свечками, подобно пылающей иллюминационной подставке, усеянной звездами. В глубине, на самом полу, стоял простой подсвечник, и в нем горели большие свечи разной высоты, подобные трубам органа, некоторые толщиной в человеческую ногу. Другие подсвечники, вроде канделябров, были расставлены на выступах скалы. Каменный свод Грота, понижавшийся к левой стороне, почернел от этих вечных огней, которые годами обогревали его. Воск капал непрерывно, словно падал невидимый снег; подножия подсвечников побелели -- воск, словно пыль, оседал на них все более и более толстым слоем; вся скала была сальной на ощупь, а пол покрыт сплошным слоем воска, -- это приводило к несчастным случаям и поэтому пришлось положить соломенные циновки, чтобы люди не падали.
   -- Посмотрите на эти толстые свечи, -- любезно продолжал барон Сюир, -- они очень дорогие, по шестьдесят франков штука, и горят целый месяц... Самых маленьких, по пять су, хватает на три часа, не больше... О, мы не экономим, у нас они всегда имеются в запасе. Посмотрите, вот еще две корзины, их не успели отнести на склад.
   Затем он показал Пьеру остальное: орган, покрытый чехлом шкаф с большими ящиками, куда складывали священные одеяния; скамьи и стулья, предназначенные для привилегированной публики, которую впускали сюда во время обрядов; наконец очень красивый передвижной алтарь, покрытый гравированными серебряными бляхами, -- дар одной высокопоставленной дамы, которым пользовались только во время больших паломничеств, оберегая его от сырости.
   Пьера раздражала болтовня любезного барона. Она мешала ему отдаться религиозному порыву. Войдя сюда, он, несмотря на свое неверие, ощутил неизъяснимое волнение, словно перед ним должна была раскрыться некая тайна, и это было немного страшно, и в то же время сладостно. Его бесконечно трогали букеты, кучами наваленные у ног пресвятой девы, наивные приношения -- стоптанные туфельки, маленький железный корсет, кукольный костыль, похожий на игрушку. В самой глубине Грота, где свод образовал естественную стрельчатую арку, в том месте, где являлось видение и где паломники терли о скалу четки и медали, которые им хотелось увезти с собой, камень весь лоснился. Миллионы пламенных уст прикладывались к нему с такой любовью, что он блестел, как плита из черного мрамора.
   Пьер остановился перед углублением, в котором лежал ворох писем, всевозможные бумажки.
   -- Ах, я и забыл! -- спохватился барон Сюир. -- Ведь самое интересное -- это письма, которые верующие ежедневно бросают через решетку в Грот. Мы собираем их и кладем сюда, а зимой я забавляюсь, сортируя их... Вы понимаете, их нельзя сжигать, не вскрывая, потому что иногда в них вложены деньги, монеты в десять и двадцать су, а главное -- почтовые марки.
   Он перебирал письма, брал наудачу то одно, то другое и показывал Пьеру конверты с надписями, а некоторые вскрывал и читал. Почти все были от полуграмотных бедняков и корявым почерком адресованы лурдской богоматери. Многие заключали в себе просьбы или благодарность, выраженные неуклюжим языком, со множеством ошибок; некоторые просьбы умиляли -- мольба спасти братишку, помочь выиграть процесс, сохранить любовника или помочь выйти замуж. В других письмах богоматерь упрекали за точто она такая неучтивая: не ответила на первое послание и не выполнила желаний писавшего. Были еще письма, написанные более изысканным почерком и слогом, страстные мольбы женщин, обращавшихся к царице небесной с просьбами, которые они не могли вы- сказать священнику. Наконец в последнем конверте была просто фотография девочки, которая посылала свой портрет лурдской богоматери с надписью: "Моей доброй маме". Короче говоря, всемогущая владычица ежедневно получала письма с просьбами и признаниями, на которые она должна была ответить милостями и всякого рода благодеяниями. Монеты в десять и двадцать су являли собой наивные доказательства любви, стремление умилостивить богоматерь, а марки посылались вместо денег; в иных случаях они были признаком чистейшего невежества, -- так, одна крестьянка писала, что посылает марку для ответа.
   -- Уверяю вас, -- сказал в заключение барон, -- среди писем встречаются очень милые и совсем неглупые... В течение трех лет я читал очень интересные письма одной дамы, которая обо всем советовалась со святой девой. Это была замужняя женщина, питавшая опаснейшую страсть к другу своего мужа... И вот, господин аббат, она восторжествовала, -- святая дева ответила ей, вооружив ее своим целомудрием, божественной силой не поддаваться влечению сердца...
   И барон добавил:
   -- Идите сюда, господин аббат, присаживайтесь, вы увидите, как здесь хорошо!
   Пьер сел на скамью слева от него -- в этом месте свод нависал у них над самой головой. Это был поистине чудесный уголок. Оба молчали, водворилась глубокая тишина, и вдруг Пьер услышал за своей спиной еле уловимое журчание, легкий, кристально чистый звук, который как бы исходил из невидимого. Пьер сделал движение, и барон Сюир сразу понял, в чем дело. --
   -- Это источник. Он течет из-под земли, за решеткой... хотите посмотреть?
   Не дожидаясь ответа Пьера, он нагнулся, чтобы открыть одну из решетчатых стенок, ограждавших источник, и тут же пояснил, что решетка поставлена здесь из опасения, как бы какие-нибудь вольнодумцы не бросили туда яду. Такое необыкновенное предположение на миг изумило священника, но Он не замедлил отнести его за счет барона, действительно отличавшегося большой наивностью.
   Барон тщетно пытался открыть секретный замок, который никак не поддавался его усилиям.
   -- Странно, -- бормотал он, -- буквы, с помощью которых открывается замок, составляют слово "Рим", и я совершенно уверен, что его не меняли... От сырости все здесь гниет. Нам приходится каждые два года менять наверху костыли, не то они рассыпаются в прах... Принесите-ка мне свечу.
   Пьер посветил, взяв свечу в одном из подсвечников, и барону Сюиру наконец удалось открыть покрытый плесенью замок. Решетка повернулась, и они увидели источник. Из трещины в скале, по ложу, устланному гравием, медленно текла прозрачная, спокойная вода; но она, очевидно, проходила далекий путь: Барон объяснил, что для того, чтобы подвести воду к водоемам, надо было заключить ее в обцементированные трубы. Он признался, что позади бассейна пришлось вырыть резервуар, чтобы в течение ночи там накапливалась вода, -- из источника она поступала так медленно, что не могла бы удовлетворить ежедневную потребность.
   -- Хотите попробовать? -- предложил он вдруг. -- Здесь, у самого истока, она вкуснее.
   Пьер не ответил, он смотрел на эту спокойную, девственную воду, отливавшую золотом при неверном свете свечи. Капли воска падали в ручей, колебля его поверхность. Священник подумал о тайне, которую несла эта вода из далекой глубины гор.
   -- Выпейте стакан!
   Барон наполнил находившийся тут же стакан, погрузив его в воду, и Пьеру пришлось выпить. Вода была прекрасная, чистая, прозрачная и свежая, какая обычно стекает с высот Пиренеев. Повесив на место замок, оба снова уселись на дубовую скамью. Временами Пьер слышал журчание источника, похожее на щебетание укрывшейся птички. Барон рассказывал Пьеру, каким бывает Грот в разные времена года и при всякой погоде; его умиленная болтовня была полна наивных подробностей.
   Летом наезжали толпы паломников, тысячи их с рвением молились и очень шумели. Осенью начинались проливные дожди, в течение многих дней заливавшие Грот; в эту пору прибывали паломники издалека -- индусы, малайцы, даже китайцы, приходившие маленькими, молчаливыми группами и по знаку миссионеров восторженно опускавшиеся на колени прямо в грязь. Любопытно, что из всех старинных провинций Франции самых благочестивых паломников поставляла Бретань; приезжали они целыми приходами, причем мужчин было столько же, сколько и женщин, и все -- удивительно религиозные; вот на такой простой, благопристойной вере и зиждется мир. Затем наступала зима, декабрь со своей жестокой стужей, свирепыми снегопадами, преграждающими доступ в горы. Тогда уединенные гостиницы наполняли многочисленные семьи, отправлявшиеся каждое утро в Грот; туда шли любители тишины, желавшие поговорить с богоматерью наедине, в сладостном одиночестве. Их никто не знал, они падали ниц в своем преклонении, как ревнивые любовники, но испуганно уезжали при первой же угрозе встретиться с толпой. А как приятно здесь в зимнюю непогоду! В дождь, ветер и в снег в Гроте пылают огни. Даже в жуткие бурные ночи, когда здесь не бывает "и души, Грот горит, как костер любви, который ничто не может затушить. Барон рассказывал, что в прошлую снежную зиму он приходил сюда и часами сидел на этой самой скамье. Несмотря на то, что скамья находится на северной стороне и солнце никогда сюда не заглядывает, здесь всегда тепло. Это объяснялось, очевидно, тем, что камень нагревается от непрерывно парящих свечей; впрочем, разве не могла святая дева в виде особой милости поддерживать тут вечный, апрель? Вот и птички, все окрестные зяблики, когда лапки их замерзают в снегу, прячутся в плюще, летая вокруг святой статуи. Но наконец пробуждалась весна; Гав с грохотом, подобным грому, катил мимо Грота тающие снега, деревья зеленели, набирались соков, и шумные толпы заполняли сверкающий Грот, выселяя оттуда птичек.
   -- Да, да, -- повторял барон Сюир, и голос его звучал все тише и тише, -- я проводил здесь зимой в полном одиночестве очаровательные дни... Кроме меня, тут бывала только одна женщина, которая всегда стояла на коленях вон там, подле решетки, чтобы не заморозить ноги в снегу, -- молодая, лет двадцати пяти, очень красивая брюнетка с чудными голубыми глазами. Она ничего не говорила, даже не молилась, часами не двигаясь с места, и была бесконечно грустна... Я не знаю, кто она, больше я ее не видел.
   Барон умолк; взглянув на него минуты через две, Пьер, удивленный его молчанием, увидел, что он заснул. Сложив руки на животе, уткнувшись в грудь подбородком, барон спал с блуждающей и а устах улыбкой, мирным сном ребенка. Вероятно, когда барон Сюир говорил, что проводит здесь ночи, он подразумевал под этим, что приходит сюда соснуть счастливым сном старого человека, над которым витают ангелы.
   Тогда Пьер насладился полным одиночеством. В самом деле, в этом уголке на сердце нисходило умиление от немного удушливого запаха воска и ослепительного экстаза, который охватывал вас среди великолепия горящих свечей. Пьер уже не различал ни костылей на своде, ни подношений по стенам, ни алтаря с серебряными бляхами, ни органа под чехлом. Его охватывало медленное опьянение, всем существом его овладевала полная отрешенность; у него было дивное ощущение, что все живое где-то далеко-далеко, а сам он у грани неземного и невероятного, как будто эта простая железная решетка отделяет его от бесконечности.
   Услышав слева легкий шум, Пьер вздрогнул: это, щебеча, как птичка, журчал источник. Ах, как хотелось бы Пьеру встать на колени, поверить в чудо, убедиться в том, что божественная вода течет из скалы и исцеляет страждущее человечество! Разве не для того пришел он сюда, чтобы пасть ниц, умолять святую деву Марию вернуть ему детскую веру? Почему же он не молится, почему не просит об этом величайшем благе? Ему стало еще труднее дышать, свечи слепили до головокружения. И вдруг он с удивлением вспомнил, что за эти два дня, пользуясь полной свободой, как и все священники, приезжавшие в Лурд, он не удосужился отслужить обедни. Пьер совершил грех; очевидно, тяжесть этого греха и лежала у него сейчас на сердце. Священник почувствовал такую душевную боль, что вынужден был встать и уйти; слегка толкнув решетку, он вышел, оставив барона Сюира спящим на скамье.
   Мари неподвижно лежала в своей тележке, немного приподнявшись на локтях и вперив восторженный взгляд в лик святой девы.
   -- Мари, вам хорошо? Не холодно?
   Она ничего не ответила. Он пощупал ее руки, -- они были нежные и теплые, только чуть дрожали.
   -- Ведь вы не от холода дрожите, правда, Мари?
   -- Нет, нет! -- ответила она. -- Оставьте меня, я так счастлива! Я увижу ее, я это чувствую. Ах, какое наслаждение!
   Ее тихий голос был подобен дуновению. Пьер натянул ей на ноги платок и ушел в темноту ночи, объятый невыразимым волнением. Выйдя из ярко освещенного Грота, он окунулся в кромешную тьму, в небытие мрака и побрел наугад. Затем глаза его привыкли к темноте, и, очутившись возле Гава, он пошел берегом по аллее, окаймленной высокими деревьями. Веявшая от реки прохлада снова охватила его. Пьеру стало легче от этой успокоительной свежести. Его только удивляло, почему он не упал на колени, почему не молился, как молилась Мари, всей душой! Что его останавливало? Откуда явился этот непреодолимый протест, который мешал ему отдаться вере, даже когда все его измученное существо, находившееся но власти неотвязной мысли, так жаждало забвения? Он отлично понимал, что протестует только его разум, и именно сейчас готов был убить этот жадный разум, который мешал его жизни, счастью, мешал ему разделить блаженство неведающих и простых духом. Быть может, если бы он воочию увидел чудо, то решился бы поверить. Если бы Мари, например, вдруг встала и пошла на его глазах, разве не простерся бы он ниц, не был бы побежден? Возникший перед ним образ исцеленной, выздоровевшей Мари до такой степени взволновал Пьера, что он воздел дрожащие руки к усеянному звездами небу. О боже! Какая чудная ночь, полная таинственной глубины, благоухающая и легкая, и сколько радости хранит в себе надежда на восстановление здоровья, на вечную любовь, бесконечно возрождающуюся, как весна! Он двинулся дальше, дошел до конца аллеи. Но сомнения снова овладели им: раз для веры нужно чудо, значит, человек неспособен верить. Бог не нуждается в доказательстве своего существования. Пьера мучила еще мысль, что пока он не выполнит своего долга священника -- не отслужит обедню, бог не услышит его. Почему не пойти сейчас же в церковь Розер, где алтари с двенадцати ночи до двенадцати утра предоставлены в распоряжение приезжих священников? Он вернулся по другой аллее и снова оказался под деревьями на том самом месте среди листвы, откуда они с Мари наблюдали шествие со свечами; только теперь не видно было ни единой светящейся точки -- все тонуло в безбрежном море тьмы.
   Пьер вновь почувствовал, что слабеет; он машинально вошел в убежище для паломников, как бы желая выиграть время. Дверь была раскрыта настежь, но в огромном, полном народа зале было мало воздуха. С первых же шагов в лицо священника пахнуло душным жаром от скученных тел, тяжелым запахом человеческого дыхания и пота. Чадившие фонари давали так мало света, что Пьеру приходилось шагать очень осторожно, чтобы не наступить на чью-нибудь ногу или руку; скопление людей было необычайное; многие, не найдя места на скамьях, растянулись на влажном, заплеванном полу, усеянном валявшимися с утра объедками. Все лежали вповалку -- женщины, мужчины, священники; их сбила с ног усталость, они спали как убитые, раскрыв рот. Многие храпели сидя, прислонившись к стене, свесив голову на грудь. Другие повалились как попало, ноги их перемешались; одна молоденькая девушка распростерлась поперек старого деревенского священника, который спокойно спал невинным сном младенца. В этот хлев, в это случайное жилище входили, чествуя его в ту пре- красную праздничную ночь, все бездомные, все бедняки с большой дороги и засыпали здесь в братских объятиях друг друга. Иные, однако, не находили покоя; в лихорадочном возбуждении ворочались они с боку на бок, а то даже поднимались, чтобы доесть провизию, оставшуюся в корзинках. Некоторые лежали неподвижно, устремив широко раскрытые глаза в темноту. Другие храпели, вскрикивали во сне, стонали от боли. И огромная жалость, великое сострадание витали над этой обездоленной толпой, лежавшей вповалку среди отвратительных отрепьев, в то время как их чистые души парили, наверно, в сказочном мире мистических грез.
   Пьер с горечью в сердце собрался уже было уйти, но слабый, протяжный стон остановил его. Он увидел г-жу Венсен, она сидела все на том же месте, в той же позе, укачивая на коленях маленькую Розу.
   -- Ах, господин аббат, -- прошептала она, -- вы слышите? Она проснулась около часу назад и с тех пор все стонет... Клянусь вам, я не шевельнула пальцем, я так радовалась, что она спит.
   Священник нагнулся и посмотрел на девочку, у которой не было сил даже поднять веки. Казалось, стон вырывается из ее груди вместе с дыханием; она была так бледна, что Пьер содрогнулся, почувствовав приближение смерти.
   -- Боже мой! Что мне делать? -- говорила намученная, обессилевшая мать. -- Так больше не может продолжаться, я не в состоянии слышать ее стоны... Если б вы знали, чего я только не говорила ей: "Мое солнышко, мое сокровище, мой ангел, умоляю тебя, не плачь, будь умницей, святая дева исцелит тебя!" А она все плачет...
   Мать рыдала, крупные слезы капали на лицо ребенка, продолжавшего хрипеть.
   -- Если б было светло, я ушла бы отсюда, тем более что Роза стесняет соседей; одна старая дама стала уже ворчать... но я боюсь, как бы не было холодно; а потом, куда я пойду ночью?.. Ах! Пресвятая дева, помилуй нас!
   Слезы подступили к горлу Пьера, он нагнулся, поцеловал белокурые волосы девочки и поспешно вышел, чтобы не разрыдаться вместе с несчастной матерью; очутившись на улице, он направился прямо к церкви Розер, как бы решившись победить смерть.
   Пьер уже видел Розер днем, и эта церковь не понравилась ему; архитектор, стесненный пространством, вынужден был сделать ее круглой и слишком низенькой; большой купол ее поддерживали квадратные колонны. Хуже всего было то, что, несмотря на древневизантийский стиль, эта церковь не вызывала религиозного настроения, в ней не чувствовалось ни благоговения, ни тайны; она напоминала новый крытый рынок, залитый ярким светом, льющимся с купола и в широкие стеклянные двери. Впрочем, постройка не была еще закончена, не хватало лепных украшений; на голых стенах, у которых стояли алтари, в изобилии висели только искусственные цветы да жалкие приношения, и потому она еще больше напоминала проходной двор, выложенный плитками, который в дождливые дни становился мокрым, словно в зале ожидания на вокзале. Временный алтарь был из крашеного дерева. Бесконечные ряды скамей заполняли середину церкви, на них разрешалось сидеть в любое время дня и ночи, так как двери были открыты для паломников круглые сутки. Как и Убежище, это был хлев, где бог давал приют своим беднякам.
   Когда Пьер вошел, у него снова создалось впечатление, что си попал на рынок, куда устремляется вся улица. Но тусклые стены уже не заливал яркий свет, свечи, горевшие у каждого алтаря, отбрасывали красноватый отблеск на смутные тени уснувших под сводами людей. В полночь состоялось торжественное богослужение, происходившее в необычайно пышной обстановке: ярко горели огни, пел хор, священники были в золотых облачениях, дымили кадила, распространяя благоухание; а сейчас от всего этого праздничного блеска у каждого из пятнадцати алтарей осталось лишь по свече, необходимой для треб. Службы начинались после полуночи и кончались в полдень. В одном только храме Розер их бывало около четырехсот за эти двенадцать часов. А во всем Лурде, где насчитывалось с полсотни алтарей, количество треб доходило чуть не до двух тысяч в день. Скопление священников было так велико, что многие с трудом выполняли свой долг, часами дожидаясь, пока освободится алтарь. В эту ночь Пьера удивил длинный хвост священников, терпеливо ожидавших на ступеньках в полутьме храма своей очереди, между тем как совершающий требу, захлебываясь от спешки, бормотал латинские фразы, осеняя себя широким крестным знамением; усталость вконец сразила ожидавших -- многие садились на пол и засыпали на ступеньках в надежде, что причетник их разбудит.
   С минуту Пьер был в нерешительности, не зная, ждать ли ему, как другие, или уйти, но то, что он увидел, удержало его. Около всех алтарей толпились паломники, исповедуясь наспех, с каким-то жадным рвением. Дароносицы наполнялись и тут же пустели, руки священников уставали раздавать животворящий хлеб. Снова Пьер удивился: никогда не видел он клочка земли, столь обильно политого божественной кровью, не видел такого неистового тяготения к вере. Словно вернулись легендарные времена владычества церкви, когда люди преклоняли колена в порыве легковерия, под действием страха, порожденного невежеством, которое позволяло им, отдаваясь в руки всевышнего, чувствовать себя счастливыми. Пьеру казалось, что он перенесся на восемь или девять веков назад, -- тогда, веруя в близкое светопреставление, люди публично каялись в своих грехах. Толпа простых, бесхитростных людей, присутствовавших на богослужении, продолжала сидеть на скамьях, чувствуя себя у господа бога, как дома. У многих не было приюта. Разве церковь не была их домом, пристанищем, где днем и ночью их ждало утешение? Те, кому негде было переночевать, кто не нашел места в Убежище для паломников, заходили в Розер и устраивались на скамье или растягивались на полу. Были и такие, которых дома ждала постель, но они тем не менее оставались здесь, радуясь, что могут провести целую ночь в небесном жилище, полном чудных грез. До самого утра в церкви находились сотни людей -- самое необычайное смешение всех возрастов и состояний; все скамьи были заняты, иные спали в одиночку, по углам, за колоннами. Мужчины, женщины и дети сидели все вместе -- одни, прислонясь друг к другу спиной, другие, уронив голову на плечо соседа, и их спокойное дыхание невольно смешивалось в полумраке церкви. Словно гроза пронеслась над святым собранием, поразив всех сном, и храм превратился в случайный приют с настежь раскрытой дверью, куда из тьмы прекрасной августовской ночи входили все прохожие -- добрые и злые, усталые и заблудшие. У каждого из пятнадцати алтарей без устали звонили колокольчики, призывавшие паству подняться и слушать мессу, и из спавших вперемешку людей то и дело вставала какая-нибудь группа верующих, причащалась и снова скрывалась в полутьме, теряясь в безыменной толпе без пастыря.
   Пьер блуждал в тревожном сомнении среди этих еле различимых в темноте групп, как вдруг его окликнул старый священник, сидевший на ступеньке алтаря. Он прождал два часа, а теперь, когда подошла его очередь, старик так ослабел, что, боясь не довести до конца требы, предпочел уступить свое место другому. Вероятно, его растрогал Пьер, мучимый сомнениями, бродивший как неприкаянный по церкви. Священник указал ему, где находится ризница, подождал, пока Пьер вернулся в облачении и с чашей в руках, а затем крепко уснул на соседней скамье. Пьер провел службу по примеру обеден в Париже, так, как подобает честному священнику, выполняющему профессиональный долг. Внешне он похож был на истинно верующего. Но ничто не трогало его, сердце его не согрелось, несмотря на лихорадочные дни, проведенные в Лурде при столь необычайных и волнующих обстоятельствах. Он надеялся, что в минуту причастия, когда свершится божественное таинство, глубокое чувство потрясет его, на него снизойдет милосердие, небо разверзнется перед ним и он увидит бога; однако ничего подобного не произошло, его холодное сердце даже не забилось сильнее, он произносил обычные слова, завершающие службу, делал положенные жесты, машинально выполняя свой долг. Несмотря на усилия Пьера проникнуться религиозным настроением, его все время занимала мысль, что ризница слишком мала для такого огромного количества треб. Как успевали причетники снабжать священников облачениями? Эта мысль преследовала его с нелепой настойчивостью.
   Затем Пьер, к своему удивлению, опять очутился на улице. Снова он шагал во тьме, казавшейся ему теперь еще чернее; кругом была тишь, необъятная пустота. Город замер, не светил ни один огонек. Только слышался рокот Гава, который его привычное ухо перестало уже воспринимать. И вдруг перед Пьером засиял Грот, озарив темноту своим вечным пламенем, горевшим неугасимой любовью. Пьер вернулся сюда бессознательно, вспомнив, очевидно, о Мари. Было около трех часов, скамейки опустели -- у Грота оставалось не более двадцати человек; коленопреклоненные черные тени застыли в полудремотном священном экстазе. Казалось, ночь сгущала сумерки, отодвигая Грот вдаль, туда, где реют грезы. Сладостная усталость объяла все вокруг, утопающие во тьме окрестности погрузились в сон, и лишь невидимые воды урчали, словно чистое дыхание этого сна, которому святая дева улыбалась, сияя белизной в ореоле зажженных свечей. Среди нескольких обомлевших женщин стояла на коленях г-жа Маэ, сложив руки и опустив голову; казалось, она вся растворилась в своей пламенной мольбе.
   Пьер тотчас же подошел к Мари. Он продрог и решил, что она, вероятно, тоже замерзла -- ведь близился рассвет.
   -- Умоляю вас, Мари, накройтесь! Неужели вы хотите еще больше заболеть?
   Он натянул на нее упавший платок, стараясь завязать его у подбородка.
   -- Вам холодно, Мари, у вас ледяные руки.
   Мари не отвечала, она продолжала полулежать все в той же позе, в какой ее оставил Пьер два часа назад. Опершись локтями на края тележки, она вся подалась вперед, глядя на статую святой девы. Лицо ее преобразилось, оно светилось небесной радостью, губы шевелились, но она не произносила ни слова. Быть может, она продолжала свою таинственную беседу в очарованном мире, грезя наяву с тех пор, как очутилась у Грота. Пьер сказал ей еще что-то, но она не ответила. А потом прошептала голосом, донесшимся словно издалека:
   -- О Пьер, как я счастлива!.. Я видела ее, я просила ее за вас, и она мне улыбнулась, она кивнула головой, как бы говоря, что слышит меня и исполнит мои мольбы... Она ничего не сказала, но я поняла, что она хотела сказать. Сегодня в четыре часа, во время крестного хода, я буду исцелена.
   Пьер взволнованно слушал ее. Не спала ли она с открытыми глазами? Не во сне ли видела, что мраморная дева кивнула ей головой и улыбнулась? Дрожь охватила его при мысли, что эта чистая девушка молилась за него. Пьер подошел к решетке, упал на колени и произнес: "О Мария! О Мария!", не сознавая, к кому относится этот крик, исторгнутый из сердца, -- к святой ли деве или к обожаемому другу детства. Он так и остался там, полный смирения, ожидая, что на него снизойдет милосердие.
   Прошло несколько минут, показавшихся ему бесконечными. На этот раз Пьер сделал сверхчеловеческое усилие; он ждал чуда, внезапного прозрения, он ждал, что все сомнения его рассеются, словно унесенные бурей, и он вернется к чистой вере, радостный, помолодевший. Он доверился судьбе, ему хотелось, чтобы высшая сила преобразила его. Но как и недавно, во время службы, все молчало в нем, он ощущал в себе бездонную пустоту. Ничего не произошло, отчаявшееся сердце священника, казалось, перестало биться. Как он ни силился молиться, как ни старался сосредоточить все свои думы на этой всемогущей деве, такой снисходительной к беднякам, его мысль отвлекалась, его снова занимал внешний мир, всякие пустяки. Пьер увидел в Гроте, по ту сторону решетки, барона Сюира, мирно спавшего, сложив руки на животе. Внимание Пьера привлекло и другое: букеты у ног статуи богородицы, письма, сваленные в груду, славно это была небесная почта, кружева из воска, повисшие вокруг горящих толстых свечей, точно богатое резное украшение из серебра. Потом, без всякой видимой связи, Пьер стал думать о своем детстве, и перед ним отчетливо предстало лицо Гийома -- священник не видел своего брата со смерти матери. Он знал только, что брат живет очень замкнуто, занимаясь наукой в маленьком домике, где он уединился со своей возлюбленной и двумя большими собаками; Пьер ничего не знал бы о нем, не прочти он недавно имени Гийома в одной заметке в связи с покушением, подготовлявшимся революционерами. Говорили, будто Гийом Фроман очень увлекается изучением природы взрывчатых веществ и водит знакомство с главарями самых крайних партий. Почему же он вспомнился Пьеру именно здесь, где в мистическом сиянии свечей все дышало экстазом, и вспомнился таким, каким священник знал его когда-то, -- добрым, нежным братом, преисполненным милосердия, стремящимся помочь всем страждущим? На миг перед Пьером встал этот образ и вместе с ним -- горестное сожаление об утраченных хороших отношениях с братом. Но тут же Пьер снова подумал о себе: он понял, что если даже проведет здесь часы, вера не вернется к нему. И все же в нем что-то еще трепетало -- то была последняя надежда; он думал -- соверши святая дева великое чудо, исцели она Мари, и он, конечно, уверует. Священник давал себе последнюю отсрочку, как бы назначая вере встречу на тот же самый день, в четыре часа пополудни, во время крестного хода, как ему оказала Мари. И скорбь его сразу утихла, он продолжал стоять на коленях, разбитый усталостью, охваченный непреодолимой дремотой.
   Часы шли. Грот все еще сиял в ночи, как освещенный катафалк, озаряя отраженным светом соседние холмы и фасады монастырей. Но мало-помалу этот свет бледнел, и Пьер, проснувшись и вздрогнув от холода, с удивлением заметил, что уже забрезжило утро; мутное небо было покрыто свинцовыми тучами. Пьер понял, что с юга быстро надвигается гроза, обычно столь внезапно наступающая в горных местностях. Уже слышался отдаленный гром, а по дорогам порывы ветра несли клубы пыли. Очевидно, он тоже заснул, потому что барона Сюира на скамье не было и Пьер не видел, когда тот ушел. Перед Гротом осталось человек десять, не больше; среди них Пьер узнал г-жу Маэ, она стояла на коленях, закрыв лицо руками. Но заметив, что наступило утро и все ее видят, она встала и исчезла за поворотом узенькой тропинки, которая вела в монастырь сестер Общины святого духа.
   Встревоженный Пьер подошел к Мари и сказал, что ей nopav вернуться в больницу. Пойдет дождь, и она насквозь промокнет.
   -- Я отвезу вас.
   Она отказалась, попросила оставить ее.
   -- Нет, нет. Я жду обедню, я обещала здесь причаститься... Не беспокойтесь обо мне, умоляю вас, идите скорее в гостиницу спать. Вы же знаете, что в дождь за больными присылают крытые экипажи.
   Мари стояла на своем, а Пьер повторял, что не хочет спать. В Гроте рано утром в самом деле служили обедню, и паломники почитали за величайшее счастье причаститься на восходе солнца, после ночи, проведенной в экстазе. Когда начали падать первые капли дождя, появился священник в ризе; его сопровождали двое служек; один из них держал над священником и дароносицей шелковый белый зонт с золотыми узорами.
   Пьер придвинул тележку к решетке под выступ скалы, где укрылись и те немногие паломники, которые находились вместе с ними в Гроте; он видел, с какой горячей верой Мари проглотила облатку. Но тут внимание Пьера привлекло зрелище, взволновавшее его до глубины души.
   Он заметил г-жу Венсен, приближавшуюся к ним со своей драгоценной и скорбной ношей. Она несла Розу на вытянутых руках, словно в дар святой деве. Г-жа Венсен не могла больше оставаться в убежище: непрерывный стон ребенка вызывал всеобщее недовольство. Она вышла глубокой ночью и более двух часов блуждала впотьмах, растерянная, обезумевшая, с этой жалкой плотью от своей плоти, прижимая дочь к груди и не зная, чем ей помочь. Она не сознавала, по каким дорогам идет, под какими деревьями ходит, восставая против несправедливости, заставлявшей так жестоко страдать слабое, невинное создание, которое еще не умело грешить. Разве не отвратительна эта болезнь, неделями мучившая несчастного ребенка, чьи стоны раздирали сердце матери? И мать в отчаянии шагала по дорогам, укачивая девочку в надежде, что та уснет и прекратится стон, от которого изныла вся ее душа. Внезапно, выбившись из сил, испытывая почти такие же смертные муки, как и дочь, г-жа Венсен очутилась возле Грота, у ног чудотворной девы, всепрощающей и исцеляющей.
   -- О матерь божья, исцели ее!.. О всеблагая, исцели ее! Женщина упала на колени, в восторженном порыве она
   дрожащими руками протягивала святой деве умирающую дочь. Она не чувствовала дождя, который с шумом низвергался на землю, словно вышедший из берегов поток, в то время как страшные удары грома сотрясали горы. На миг ей показалось, что святая дева услышала ее мольбы: Роза слегка вздрогнула, как будто ее осенил архангел, открыла глаза и рот; девочка побледнела, испустила последний вздох и перестала стонать.
   -- О матерь божья, исцели ее!.. Всесильная дева, исцели ее!
   Но тут г-жа Венсен вдруг почувствовала, что ребенок стал еще легче, невесомее; теперь она испугалась, что Роза больше не стонет, что девочка неподвижно лежит у нее на руках. Почему она не улыбается, если исцелена? И внезапно душераздирающий вопль прорезал воздух, раздался крик матери, заглу- шивший гром разыгравшейся грозы. Девочка умерла. Мать поднялась, повернулась спиной к этой святой деве, которая не внемлет мольбам и допускает, чтобы умирали дети, и пошла, как безумная, не замечая ливня, не зная, куда идти, унося с собой маленькое тело, которое столько дней и ночей носила на руках, и продолжая его укачивать. Ударил гром; молния, очевидно, сразила соседнее дерево, и оно с треском упало.
   Пьер бросился вслед за г-жой Венсен, чтобы утешить ее и помочь, но он не догнал ее -- женщина тотчас исчезла из виду, скрывшись за сплошной завесой дождя. Когда Пьер вернулся, служба кончалась, дождь поредел, священник уже ушел под белым шелковым зонтом с золотыми узорами, а нескольких больных, которые еще оставались подле Грота, ждал омнибус, чтобы отвезти в больницу.
   Мари пожала Пьеру руки.
   -- О, как я счастлива!.. Приходите за мной не ранее трех, часов дня.
   Оставшись один под сеткой мелкого дождя, который упорно не прекращался, Пьер вошел в Грот и сел на скамью возле источника. Он не хотел спать, сон пугал его, несмотря на усталость, наступившую после нервного возбуждения, в каком он пребывал со дня приезда. Смерть маленькой Розы еще больше повлияла на его нервы; он не мог забыть измученную мать, блуждавшую с телом ребенка по грязным дорогам. Какими же соображениями руководилась святая дева? Его поражало, что она могла выбирать; ему хотелось знать, почему богоматерь исцеляла десять больных из ста, совершала те десять процентов чудес, статистику которых вел доктор Бонами. Пьер еще накануне задавался вопросом: кого бы он выбрал, если бы у него была власть спасти десять человек? Страшная власть, страшный выбор! У него никогда не хватило бы мужества выбрать! Почему этот, а не тот? Где справедливость? Где доброта? Разве не обращались все сердца к могущественной силе, во власти которой было даровать исцеление всем? Богоматерь казалась Пьеру жестокой, неосведомленной, столь же неумолимой и равнодушной, как бесстрастная природа, раздающая жизнь и смерть случайно, согласно законам, неведомым человеку.
   Дождь перестал. Пьер просидел у Грота часа два и тут только заметил, что промочил ноги. Он взглянул и очень удивился: источник вышел за пределы огораживающих его стенок. Грот был полон воды, она широким потоком текла под скамьями, заливая набережную Гава. От прошедших в последнее время гроз вода поднялась во всех окрестных горных ручьях. Пьер подумал, что, как бы ни был чудотворен источник, он все же подчинен общим законам, -- по-видимому, он сообщается с естественными водоемами, куда стекает вся дождевая вода. И Пьер удалился, чтобы еще больше не промочить ног.

V

   Пьер шел, вдыхая свежий воздух, сняв шляпу, -- голова его была как в огне. Несмотря на усталость после ужасной ночи, проведенной в бдении, он и думать не мог о сне; все существо его- было возмущено, и он не находил покоя. Пробило восемь часов, утреннее солнце ярко сияло на безоблачном небе, словно омытом грозой от воскресной пыли.
   Внезапно Пьер поднял голову, не понимая, куда забрел; с удивлением увидел он, что прошел дальний путь и оказался за вокзалом, около городской больницы. На перекрестке двух улиц он заколебался, по какой из ,них идти, но тут чья-то дружеская рука коснулась его плеча.
   -- Куда вы так рано?
   Это был доктор Шассень; он шел выпрямившись, высокий и худой, затянутый в черный сюртук.
   -- Уж не заблудились ли вы, не помочь ли вам найти дорогу домой?
   -- Нет, нет, спасибо, -- ответил Пьер, смутившись. -- Я провел ночь в Гроте с той молоденькой больной, о которой я вам говорил, и мне стало так тяжело на сердце, что я пошел пройтись, чтобы немного прийти в себя, а потом вернусь в гостиницу и лягу спать.
   Доктор все смотрел на Пьера, ясно читая в его лице следы ужасной борьбы, отчаяния от сознания, что он не может заснуть верующим, мучительную боль, порожденную тщетою всех его попыток.
   -- Ах, бедное мое дитя! -- прошептал доктор и, помолчав немного, продолжал отеческим тоном: -- Ну вот! Раз вы гуляете, давайте пойдем вместе. Я шел именно в эту сторону, к берегу Гава... Идемте, вы увидите на обратном пути, какой оттуда открывается прекрасный вид!
   Сам он каждое утро гулял по два часа, стараясь утомлением заглушить свое горе. Прежде всего он ходил на кладбище преклонить колена у могилы любимых, которую. убирал цветами во все времена года. А затем бродил по дорогам, где никто не мешал ему плакать, и возвращался завтракать, разбитый усталостью.
   Пьер жестом изъявил согласие, и они пошли вниз по отлогой дороге, шагая молча рядом. Оба долго не произносили ни слова. В то утро доктор, казалось, был удручен более обычного, как будто от беседы с дорогими покойницами у него сильнее, чем всегда, кровоточило сердце. Его бледное лицо с орлиным носом, обрамленное седыми волосами, было опущено, слезы застилали глаза. А как хорошо светило солнце в то мягкое, чудесное утро! Дорога шла теперь вдоль Гава, по правому его бере ей радости, не сомневался теперь, что осуществятся самые сокровенные его мечты, в которых сознавался даже самому себе. Торт с абрикосом был встречен ликованием, даже Гюставу удалось отведать его.
   -- Не странно ли, -- заметил Пьеру де Герсен, сказавший подать себе чашку кофе, -- не странно, здесь совсем незаметно больных? У всех людей, по-видимому, прекраснейший аппетит.
   Однако, всмотревшись в завтракавших, он обнаружил, -- кроме Гюстава, который питался крохами, точно цыпленок, -- больного, страдающего зобом, сидящего за табльдотом, между двумя женщинами, одна из которых, очевидно, поражена раком. Не далее сидит молодая девушка; бледность обличает чахотку. За ней помещается идиотка, осажденная двумя родственницами. У ней светлые глава в мертвенное лицо; она ложкой подносит ко рту пищу, пуская слюни на салфетку. Быть может, среди этих людей, жадно утоляющих свой голод, затерялись и другие больные, подбодрившиеся от путешествия, едящие с аппетитом, который уже давно не посещал их. Абрикосовый торт, сыр, фрукты, -- все поглощалось этою прожорливой толпой, на скатерти оставались лишь еще больше расплывшиеся пятна от соуса и вина.
   Время приближалось к полудню.
   -- Мы, конечно, сейчас же вернемся к Пещере, не так ли? -- сказал Виньерон.
   Вокруг только и слышались, что эти возгласы: "В Пещеру, в Пещеру!" Плотно набитые рты спешили пережевать пищу, чтобы поскорее вернуться к молитвам и псалмам.
   -- После полудня мы с вами свободны, -- предложил де Герсен, -- не хотите ли несколько осмотреть город? А я поищу экипаж для экскурсии, так как моя дочь хочет, чтобы я прокатился.
   Пьер, задыхавшийся в столовой, поспешил уйти из нее. В сенях он вздохнул облегченной грудью. Здесь толпились другие постояльцы, стоявшие в холле, ожидая очереди; проголодавшиеся клиенты жадно набрасывались на каждый освободившийся столик, на каждое место за табльдотом. Еще с час, по крайней мере, продлится осада столовой, поглощение обильного меню, под шум работающих челюстей, среди усиливающейся духоты и жирных испарении.
   -- Извините, мне нужно подняться в свою комнату, -- сказал Пьер, -- я забыл платок.
   Наверху, среди безмолвия опустевших коридоров и лестницы, он услышал, подходя к своей комнате, легкий шум. В соседней комнате прозвучал тихий смех, вызванный, вероятно, слишком громким стуком вилки. Затем священнику почудился шорох поцелуя, прикосновение губ, приложенных к губам, чтобы заглушить слова... Одинокий сосед также занялся завтраком.
   

II

   Выйдя на улицу, Пьер и де Герсен пошли, денно подвигаясь среди густой, все прибывающей по-праздничному разряженной толпы. Небесная синева казалась блестящей, город точно пламенел в солнечных лучей. В воздухе носилось, правда, веселье, веяло разгулом крупных ярмарок, на которых под открытым небом развертывается жизнь целого народа. Спустившись по тротуару, они принуждены были остановиться у площадки Merlasse, где происходила давка, скучились лошади и экипажи.
   -- Нам не к спеху, -- сказал де Герсен, -- думаю подняться к площади de Marcadal, что в старом городе. Служанка сказала мне в гости, что там живет парикмахер, брат которого дает напрокат экипажи по сходной цене. Вас не затруднит пройти через эту площадь?
   -- Меня! -- воскликнул Пьер, -- нисколько! Я следую за вами, куда вам угодно.
   -- Отлично, -- я, кстати, воспользуюсь случаем побриться.
   Они приблизились к площади du Rosaire, простирающейся до Гава, снова хотели остановиться, встретив госпожу Дезаньо и Раймонду, весело разговаривавших с Жераром де Пейрелонг. Обе дамы были в светлых легких платьях; шелковые зонтики их блестели на солнце. Они сделались ярким, веселым пятном, вели светскую болтовню, оглашая воздух звонким, молодым смехом.
   -- Нет, нет! -- повторяла госпожа Дезаньо. -- Мы, конечно, не пойдем осматривать вашу столовую теперь, когда все ваши товарищи завтракают.
   Жерар любезно настаивал, с особенной предупредительностью обращаясь к Раймонде, несколько чересчур полное лицо которой озарялось в этот день обаянием цветущего здоровья.
   -- Уверяю вас, это очень интересно, вас примут с восторгом... Mademoiselle, вы можете положиться на меня; притом же мы, наверно, застанем там моего двоюродного брата Берто, который с наслаждением ознакомит вас с нашим хозяйством.
   Раймонда улыбалась, выражая согласие своими блестящими глазами. В это время Пьер и де Герсен приблизились, чтобы поздороваться с дамами. Их сейчас же посвятили в план задуманной экскурсии. Члены общества Hospitality de Notre-Dame de Saint, санитары, братья милосердия, состоящие при Пещере, в купелях и больницах, учредили табльдот, чтобы приобретать хорошую пищу сообща, за дешевую цену; многие из них обладали ограниченными средствами, так как в братья милосердия поступали представители всех классов общества; поэтому постарались устроить для них три раза в день общий стол за скромную плату всего в три франка. Пищи всегда оставалось для раздачи бедным. Но организаторы принуждены были сами заведовать кухней, покупать провизию, нанимать повара, слуг, не брезгали даже уборкой помещения.
   -- Это, должно быть, очень интересно! -- воскликнул де Герсен. -- Мы с удовольствием пошли бы посмотреть, если не обременим вас!
   Тогда согласилась и маленькая госпожа Дезаньо.
   -- Если мы пойдем всей компанией, я дую с удовольствием! Я опасалась, что это неприлично.
   Все присоединились к ее звонкому смеху, и она пошла под руку с де Герсеном; Пьер с левой стороны. Он чувствовал живейшую симпатию к этой веселой молодой женщине, полно и столь очаровательной с ее вьющимися, пуп волосами и молочно-белым цветом лица.
   За ними Раймонда шла под руку. Она разговаривала с ним спокойным тоном, рассудительная девушка, скрывающая много разума под беззаботно-молодой внешностью и о котором она столько мечтала, теперь перед нею: она давала себе слово не выпустить из своих рук. Она опьяняла молодого человека свежестью своего здорового, молодого тела, вместе с тем, своим умением хозяйничать, сбережения в мелочах. Она заставляла Жерара объяснять, как содержится общая кухня, и доказывать ему, что они могли еще сократить свой расход.
   -- Вы, вероятно, страшно утомлены? -- спросил де Герсен у госпожи Дезаньо.
   Она воскликнула с чистосердечным негодованием.
   -- Вовсе нет! Вообразите, вчера б я в полуночи свалилась от усталости и заснула крепчайшим сном. И эти дамы были настолько жестоки, что не разбудили меня.
   Все снова засмеялись. Но госпожа Дезаньо продолжала жаловаться.
   -- Таким образом, я проспала до восьми, точно сурок. А я еще уверяла, клялась, не сомкну глаз в течение всей ночи!
   Наконец, и она, заразившись общей веселостью, громко расхохоталась.
   -- Нечего сказать, хорошая я сиделка!.. Бедной госпоже Жонкьер пришлось дежурить до утра. И напрасно старалась я соблазнить ее, увлекая теперь вместе с нами.
   Раймонда, слышавшая ее слова, воскликнула.
   -- Бедная мама, -- она едва стояла на ногах! Я заставила ее прилечь, поклялась ей, что она может спать спокойно, -- все обойдется благополучно.
   Раймонда посмотрела на Жерара светлыми, смеющимися глазами. Ему показалось даже, что она едва ощутительно пожала ему руку своею свежею, пухлой руной, точно давая понять, что она радуется свиданию, возможности, с глазу на глаз обделать их маленькие делишки. Эта близость привела его в восторг; он пояснил, что в этот день не завтракает вместе с товарищами, потому что одно уезжавшее знакомое семейство пригласило его к десяти часам утра в станционный буфет. Он освободился после отхода поезда в половине двенадцатого.
   -- Ишь, весельчаки! -- воскликнул он. -- Слышите, как они шумят?
   Из купы деревьев, в зелени которых приютилось старое здание столовой, доносились звонкие, молодые голоса. Жерар провел спутников через обширную, хорошо устроенную кухню с большой плитой, широким столом и огромными чугунками. Повар, добродушный, веселый толстяк, также принадлежал и паломничеству; на его белом костюме выделялся красный крест.
   Затем, Жерар раскрыл дверь и ввел посетителей в общий зал.
   Это была длинная комната, в которой стояло два простых сосновых столов. Кроме еще одного стола для десерта и скромных стульев с соломенными сиденьями, в столовой не было больше никакой мебели. Стены, окрашенные известкой, блестящий красный пол, все отличалось чрезвычайной опрятностью, намеренной скромностью монастырской трапезной больше всего, всякого входящего в столовую и господствовавшее в ней веселье; около ста человек различных возрастов сидели за стол аппетитом, истребляя кушанья, смеялись, рукоплескали. Между представителями всевозможных конфессий и званий, богатыми и бедными, съехавшихся отовсюду, из разных провинций, водворилось братство.
   Многие не были знакомы, друг с другом где угодно сталкивались в течение трех дней, по-братски разъезжались и исчезали на все время года. Ежегодная встреча за делом среди тяжелого труда и, вместе с тем, без веселья радовали их, точно юношей, предпринимали сообща экскурсию для развлечения и принесения им пользы. Даже простота пищи, сознание, устроились без чужой помощи, едят то, что купили и приказали сварить, способствовали радостному настроению.
   -- Как видите, -- сказал Жерар, -- мы печальны, хотя занимаемся трудным делом. Hospitality насчитывает больше трехсот членов, здесь помещается одновременно лишь сто человек. Пришлось организовать две смены не прерывать занятий у Пещеры и в больнице.
   При виде группы посетителей, остановив на пороге, общая веселость как будто удвоилась, начальник носильщиков, сидевший на конце столов, любезно поднялся с места, чтобы приветствовать дам.
   -- Здесь у вас пахнет очень аппетитно, -- легкомысленно воскликнула госпожа Дезаньо, -- вы не пригласите нас на завтра отведать кухни?
   -- К сожалению, дамы к нам не допускаются! -- смеясь, ответил Берто. -- Но если ваши спутники не откажутся пожаловать к нам завтра, они сделают нам большое удовольствие.
   Берто тотчас же замети, что между Жераром и Раймондой установились дружеские отношения; это очень обрадовало его, он горячо желал, чтобы его двоюродный брат женился на дочери госпожи де Жонкьер.
   -- Не маркиз ли Салмон-Рокбэр, -- спросила Раймонда, -- сидит там, между двумя молодыми людьми, похожими на сидельцев из лавки?
   -- Вы правы, -- ответил Берто, -- это сыновья одного мелкого бумажного торговца из Тарба... А между ними, действительно, сидит маркиз, ваш сосед из улицы de Lille, владелец роскошного отеля, один из самых богатых и родовитых людей во Франции. Посмотрите, с каким удовольствием ест он наше рагу из баранины!
   Берто не преувеличивал. Маркиз при всех своих шифонах, по-видимому, был совершенно счастлив, питаясь за три франка в день, демократически находясь в обществе мелких буржуа и даже рабочих, которые не решились бы даже поклониться, ему на лице. Соприкасаясь с этими случайными товарищами по благотворению, он как будто довершал жертву, приносимую ближним и обществу. Маркиз в это утро не мог не проголодаться: он погрузил в купель больше шестидесяти больных, страдающих ужаснейшими недугами, поражающими слабое человечество. Вокруг него, за общей трапезой, осуществилась евангельская мечта о братстве; но, несмотря на веселость и довольство, господствовавшие здесь, та прекрасная мечта могла превратиться в действительность только потому, что ей суждено продлиться трое суток.
   Де Герсен, несмотря на то, что недавно позавтракал, захотел отведать рагу из баранины; нашел кушанье превосходным. Пьер заметил тем временем барона Сюпра, директора благотворительного общества Hospitality, который прохаживался с озабоченным видом, точно считая своей обязанностью присматривать за всем, не исключая пищи персонала. Молодой священник вспомнил, как горячо умоляла Мария, чтобы он выхлопотал ей разрешение провести ночь перед Пещерой; он сообразил, что барон мог бы своею властью получить требуемое позволение.
   -- Мы, действительно, допускаем иногда уклонения от правил, -- ответил барон, сделавшись серьезным, -- но это каждый раз проходит с таким риском. Вы ручаетесь, надеюсь, молодая девушка не больна чахоткой?.. Ну, если говорите, что она так горячо добивается этой милости, я замолвлю за нее словечко отцу Фуркаду, я предупрежу госпожу де Жонкьер, чтобы она разрешила вам отвезти больную.
   Барон был, в сущности, очень добрым человеком, несмотря на преувеличенно важный вид, на нем тяготеет чрезвычайная ответственность, без его содействия все остановится. Он в очередь, задержал посетителей, сообщил им обстоятельные подробности организации общества Hospitality. Совет правления собирается на заседание ежедневно два раза; при обсуждении дел присутствуют все начальники службы, монахи и некоторые. Для паломников устраиваются общие следствия; к причастию допускают их как можно чаще. Приходится выполнять сложные распоряжения управлять постоянным, суетливым перемещением служащих, твердой рукой поддерживать порядок делаю мирка. Барон говорил, как генерал, но одерживающий великую победу над духом века; и отослал Берто доканчивать завтрак, пожелал временно проводить посетительниц до усыпанного, обсаженного тенистыми деревьями двора.
   -- Это очень интересно, очень интересно! -- повторяла госпожа Дезаньо. -- Мы чрезвычайно признательны вам за вашу любезность.
   -- Помилуйте, помилуйте, это я очарован, что имею удовольствие познакомить вас с моим мирком. -- Жерар не отходил от Раймонды, де Герсен и Пьер переглянулись, соображая, не пора ли, наконец, пойти на площадь du Marcadal. Госпожа Дезаньо вспомнила вовремя, что одна из подруг просила выслать ей воды из Лурда.
   Госпожа Дезаньо спросила у Жерара, куда следует обратиться для этой цели.
   -- Не желаете ли, чтобы я и далее послужил проводником? Если эти господа согласны последовать за нами, я покажу, вам склад, где наполняют водой бутылки, которые затем, закупоривая, заделываются в ящики и высылаются. Это интересно.
   Де Герсен поспешили согласиться. Все пятеро отправились в путь, -- госпожа Дезаньо между архитектором и священником, Раймонда и Жерар позади, несмотря на зной, толпа прибывала; на площади народ сновал и теснился с неопределенно опытным видом, точно в дни общественных селений.
   Склад помещался неподалеку, слева под одной арок. Он состоял из трех больших комнат. В первой разливали воду в бутылки, делая это самым обыкновенным образом. Работник возил на тачке небольшую цинковую, окрашенную в зеленый цвет, бочку, наполненную водой у Пещеры. Затем из крана наполняли одну за другой бледно-зеленые бутылки. Рабочий зачастую не обращал внимания на струю, лившуюся сплошь и через край бутылки. На земле образовалась бы лужа. На бутылках не наклеивали этикетов; на головке из свинца, покрывавшей пробку, вытеснена надпись, указывавшая на происхождение из Лурда; головку заливали жидкими белилами; вероятно, для прочности укупорки. Две остальные комнаты служили для заделывания бутылок, здесь была целая мастерская со станками, грудами стружек. В мастерской было больше всего ящиков для одной или двух бутылок. Ящики делались красиво, бутылки покоились на ложе из мелких обрезков. Склад напоминает такие же учреждения для пересылки цветов, засахаренных фруктов, в Грассе.
   Жерар пояснил спокойным и самодовольным тоном.
   -- Как видите, вода, в самом деде, набирается из Пещеры; очевидно, неуместные насмешки этой водой лишены всякого смысла. Тут нет никаких хитростей, все производится совершенно открыто... Позвольте, кроме того, заметьте, монахов столь же несправедливо обвиняют, будто они продают воду. Наполненную водой бутыль продают здесь на месте, за двадцать сантимов за стоимость одной бутылки. Когда бутылки выливают, к этой цене, конечно, следует присоединить расходы по упаковке и пересылке: она обойдется в один франк и семьдесят сантимов... Притом всякому разрешается бесплатно наполнять водой кувшины и, вообще, всевозможные сосуды, принесенными паломниками.
   Пьер подумал, что монахи извлекают из воды сравнительную пользу: они наживаются на производстве ящиков и на бутылках, которые обретаемые тысячами, несомненно, обходятся меньше, чем в двадцать сантимов за штуку.
   Раймонда и госпожа Дезаньо, так же, как и де Герсен, одаренные живым воображениям, сильно разочаровались при виде небольшой зеленой бочки, свинцовых головок, залитых белилами, груды стружек около станков. Они, вероятно, воображали, что, при наполнении бутылок чудотворной водой, соблюдаются известные торжественные обрядности, представляли себе священников в облачениях, воздымающих руки к небесам, под нежные звуки детских голосов, поющих псалмы.
   Пьер, присматриваясь к грубой разливке и упаковке, невольно подумал о могучей силе веры. Когда одна из этих бутылок прибывает в отдаленную местность, когда ей приносят в комнату больного, который, упав на колени, молитвенно взирает на нее, прикасается устами и пьет, доходя до экстаза, исцеляющего болезнь, человек отрешается от действительности, погружается всем существом в пучину всевластной иллюзии.
   -- Не хотите ли, -- воскликнул Жерар, когда они выходили из склада, -- осмотреть свечной магазин, прежде чем зайти в управление? Он помещается в двух шагах отсюда.
   Жерар, не слушая ответа, повел спутников на другую сторону площади du Rosaire; в сущности, ему хотелось занять одну Раймонду. Свечной магазин оказался еще более прозаическим, чем упаковочная мастерская. Он помещался под одной из арок справа, в глубоком погребе, разделенном досками на обширные ящики. В последних был нагроможден огромный запас свечей, рассортированных по величине. Здесь накапливался избыток свечей, подносимых богомольцами Пещере; свечей дарили так много, что приходилось ежедневно по несколько раз отвозить тачки, в которые паломники скидывали их около решетки, и выгружать в ящики из магазина. В сущности, следовало сжигать пред ликом Пресвятой Девы каждую свечу, пожертвованную паломниками. Но этих подношений было слишком много, -- двести свечей всевозможной толщины горели днем и ночью в Пещере, огромный запас не убывал, а все увеличивался. Носились слухи, что монахи оказались вынужденными продавать воск. Некоторые из приверженцев Пещеры сами заявляли не от гордости, что одного дохода от свечей хватало, чтобы покрыть все затраты.
   Нагромождение свечей поразило Раймонду и Дезаньо. Сколько свечей! Какое множество свечей! Большие, стоящие от десяти су до одного франка в особенности выделялось своими грудами. Де Герсен пытался добиться точных цифр, запутался в мечтательных статистических выкладках. Пьер безмолвно смотрел на массу воска, которому предназначено сгореть ярком блеске солнца во славу Божию; хотя он был чрезмерно положительным и понимал наслаждение, доставляемое роскошью, сладостными иллюзиями, необходимыми человеку не менее, чем хлеб, -- один он не мог не подумать о благодеяниях, которые можно было бы содеять на деньги, расходуемые воск, сжигаемый бесполезно.
   -- Так где же можно дать заказ на бутыль освященной воды? -- спросила госпожа Дезаньо.
   -- Мы зайдем в контору, -- ответил Жерар. -- Это потребует не больше пяти минут.
   Им пришлось вернуться к площади du Rosai подняться по лестнице. Контора помещается наверху, слева, у начала du Calvaire. Здание ее имеет жалкий вид, -- это и сколоченный из досок старый сарай. На нем висит деревянная вывеска с надписью: "Здесь принимаются пожертвования, тазы, заявления к начальникам братств. Высылка воды из Лурда. Прием подписки на издание "Annales de Notre-Dame de Lourdes"". Сколько миллионов пришло уже через эту жалкую контору, построенную, вероятно, еще в период наивного увлечения, когда только закладывался фундамент соседнего собора.
   Все вошли, любопытствуя, как устроено внутри по учреждение. Но они увидели перед собой лишь окошечко кассы. Дезаньо пришлось нагнуться, чтобы дать адрес своей знакомой. Когда она внесла франк и семьдесят сантимов, ей протянули узкую квитанцию, клочок бумаги, вроде выдаваемых багажным приемщиком на железнодорожных станциях.
   Выйдя из конторы, Жерар указал на обширное здание, находившееся в двухстах или трехстах метрах:
   -- Посмотрите, это дом отцов Пещеры.
   -- Но они совсем не показываются, -- заметил Пьер.
   Молодой человек, несколько растерявшись, ответ не сразу.
   -- Их, действительно, нигде не видно, потому что они предоставляют Пещеру и остальные учреждения отцам Успения на все время национального паломничества.
   Пьер внимательно осмотрел здание, похожее на крепость. Окна были закрыты ставнями: дом казался необитаемым. Однако отсюда всходили все распоряжения, отсюда же стекались итоги всей деятельности. Молодому священнику почудилось, что огромные грабли безвольно охватили всю долину, сметая нахлынувших богомольцев, сгребая к монахам золото, обагренное кровью народных масс.
   Жерар добавил, понизив голос:
   -- Поглядите!
   Возле них, в самом деле, прошел монах хранивший неуклюжесть крестьянина, коренастый с большой головой, отесанной точно топором. В мутных глазах не было никакого выражения, лицо сохранило землянистый колорит, как бы серовато-бурый цвет почвы. Монсеньор, бывший епископ сделал дальновидный выпад, доверив организацию культа и заведывание Пещерой миссионерами из Гарезона, настойчивым происходящим, большею частью, из горцев, привязанных к земле и жаждущих обладания.
   Пятеро спутников медленно вернулись на площадь du la Merlasse и пошли по широкому бульвару, ведущему в avenue de la Grotte.
   Было уже больше часа, но по всему городу все еще продолжался завтрак; много тысяч паломников и туристов не успели подкрепиться у столов. Пьер, смотревший недавно, с каким аппетитом теснятся в своей столовой сестры милосердия, снова видел перед собой столы, и повсюду едят, едят без конца. Но здесь, на крытом воздухе, по обеим сторонам широкой дороги, толпился простой народ, осаждавший столы, поставленные на панелях; дощатые столы вдоль двух сторон были покрыты узким навесом из парусины. На них торговали бульоном, по два су за чашку. Хлебцы, лежавшие в высоких зонах, также стоили по два су. На жердях, прилаживавших навесы, висели связки сосисок, колбасы. Некоторые из торговцев тут же продавали картофель, варили говядину, обильно приправляя луком. Едкий дым, резкий запах кушаний распространялся по озаренному солнцем простору, смешиваясь с пылью, вздымаемой непрерывно снующими пешеходами. В каждой закусочной голодные богомольцы ожидали очереди, торопливо сменяясь на скамьях, у узкой доски, покрытой клеенкой и заменявшей стол, хотя на ней в ширину с трудом помещались рядом две миски с супом. Все ели спеша, пожирали пищу с алчностью аппетита, возбужденного душевным потрясением. Животное предъявляло свои нрава, упитывалось всласть, наверстывая время, потраченное на истощающие тело бесконечные молитвы, возмещая грезы легенд неотъемлемою действительностью. Под прозрачным, голубых небом господствовало праздничное одушевление; народ объедался, -- точно на ярморочном гульбище, наслаждаясь радостным сознанием жизни, -- не смотря на ужасные болезни и чрезмерную редкость чудесных исцелений.
   Они едят, они веселятся, -- чего же больше! -- сказал Жерар, угадавший, на какие размышления наводит это зрелище его спутников.
   -- Да, это вполне естественно, -- прошептал Пьер, -- бедные люди.
   Его глубоко тронул этот бессознательный протест природы. Но, когда они спустились по бульвару к дороге в Пещеру, молодого священника возмутила назойливость продавщиц свечей и букетов; бродячие толпы торговок захватывали прохожих приступом. Это были, большею частью, молодые женщины, с обнаженными волосами или с головой, повязанной платком; наглость их превосходила всякое описание. Старухи держались нисколько не скромнее. Все они, держа дачку свечей под мышкой, размахивали другою, всовывая свой товар в самые руки прохожих. "Monsieur madame, купите у меня свечу, это принесет вам счастье". Одного господина окружили три самых молодых торговки и тормошили его так, что он едва не оставил в их руках фалда своего сюртука. Далее повторялось то же самое с букетами, грубо перевязанными бечевкой, похожими на кочан капусты.
   -- Букет, madame, букет для Пресвятой Девы.
   Если даме удалось отделаться от назойливых торговок, сзади раздавались глухие ругательства, стыдное торгашество преследовало паломников до Пещеры. Оно водворилось не только в лавках, толпившихся одна возле другой, превращая каждую в базарный ряд, -- торгашество заполонило мостик, преграждало путь, развозило в ручных тележках четки, медали, статуэтки, религиозные изображения. Всюду покупали почти так же много, как если увезти какое-нибудь воспоминание об этом базаре богомолья.
   Среди алчности торговцев, толкотня, разносчиц и продавщиц, веселой нотой выделялись звонкие голоса мальчишек, выкрикивавших в толпе номера "Journal lа Grotte". В ушах так и звенели их признательные возгласы: "Le Journal de la Grotte! Номер, вышел сегодня утром! по два су, le Journal de la Grotte!".
   Среди волнующейся толпы, приливов и отливов живого человеческого потока, Раймонда и Жерар отстали от госпожи Дезаньо и ее кавалеров. Они стали перешептываться, улыбаясь друг другу, чувствуя среди сутолоки точно наедине.
   Госпожа Дезаньо остановилась, наконец, и позвала их!
   -- Ступайте же скорее! Не то мы совсем потеряем вас из вида!
   Когда они подходили, Пьер услышал, что Раймонда сказала Жерару:
   -- Мама так занята! Поговорите с ней до нашего отъезда.
   Жерар ответил:
   -- Я так и сделаю. Вы доставили мне большое счастье, mademoiselle.
   Во время интересной прогулки среди достопримечательностей Лурда, завязалась, и сладилось сватовство. Раймонда победила; Жерар, наконец, принял решение, ведя под руку эту веселую и, по-видимому, столь рассудительную девушку.
   Де Герсен, взглянув вверх, воскликнул:
   -- Посмотрите, там, наверху, на балконе, кажется, сидят богачи, ехавшие вместе с нами, -- помните, та молодая дама, которую сопровождают муж и сестра?..
   Он говорил о семействе Дьелафф. Действительно, они вышли на балкон помещения, которое наняли в доме, выходившем овнами на лужайки da Bosaire. Они занижали первый этаж, отделанный со всем комфортом, какой возможен в Лурде; при них состоял целый штат прислуги, заблаговременно высланный ив Парижа. Пользуясь ясной погодой, больную, лежавшую в большом кресле, выкатили на балкон. На ней был надет кружевной пеньюар. Муж в сюртуке щегольского покроя, стоял по правую сторону; сестра в светло-желтом роскошном платье, сидела слева. Она изредка наклонялась, заговаривала с больной, но та ничего не отвечала ей.
   -- Я немного слышала о госпоже Жуссер, этой молодой даме в светло-желтом костюме, -- сказала госпожа Дезаньо. -- Она замужем за одним дипломатом, который изменяет ей, несмотря на ее поразительную красоту. В прошлом году много говорили о любви, которую внушил ей один молодой полковник, пользующийся известностью в парижском высшем обществе. Но в католических салонах уверяют, что госпожа Жуссер преодолела свое чувство, благодаря религиозности.
   Все остановились, стали смотреть на балкон.
   -- Подумать только! -- продолжала г-жа Дезаньо. -- Ведь больная была как две капли воды похожа на свою сестру, находили, что она даже лучше, лицо у нее всегда было доброе и веселое... А теперь посмотрите, какая она при свете солнца! Настоящая покойница, это свинцовое, бескостное тело нельзя даже тронуть с места. Ах, несчастная!
   Раймонда рассказала, что г-жа Дьелафе, которая и трех лет не пробыла замужем, привезла в дар лурдской богоматери все драгоценности, полученные ею в подарок к свадьбе, а Жерар добавил, что драгоценности уже переданы в казначейство Базилики, -- он слышал об этом утром; кроме того, г-жа Дьелафе пожертвовала золотую лампаду, осыпанную драгоценными камнями, и крупную денежную сумму в пользу бедных. Но святую деву это, по-видимому, не тронуло, так как состояние больной даже ухудшилось.
   Пьер не спускал глаз с жалкого создания, утопавшего в роскоши, с молодой калеки, лежавшей в кресле на балконе, под которым шумела радостная толпа, веселившаяся в тот чудесный летний день на улицах Лурда. Около нее были нежно оберегавшие ее родные -- сестра, покинувшая ради нее общество, где она блистала, и муж, бросивший миллионные дела в банке, -- но их безупречная выдержка лишь подчеркивала скорбную картину, которую представляла собой эта группа, возвышавшаяся над всеми на балконе, откуда открывался вид на прелестную долину. При всем своем богатстве они были бесконечно несчастны и одиноки.
   Компания, остановившаяся посреди улицы, рисковала каждую минуту попасть под колеса; со всех больших дорог к Лурду неслись коляски, особенно много было ландо, запряженных четверкой лошадей, весело позванивавших бубенчиками. На богомолье съезжалась туристы, с купаний в По, Бареусе, Котерэ, привлеченные любопытным зрелищем и радовавшиеся прекрасной погоде, благоприятствующей быстрой езде по горам. Они приезжали всего на несколько часов, в дачных костюмах, бежали к Пещере и собору, затем, шутя и звонко смеясь, усаживались в свои экипажи и уезжали назад, довольные удачной экскурсией. Целые семейства, одетые в светлые ткани, группы молодых женщин, с яркими зонтиками, смешивались с серою, неопределенною массой паломников, довершая превращение богомолья в праздник на ярмарке, которую удостоило своим посещением желающее повеселиться, так называемое хорошее общество.
   Госпожа Дезаньо вдруг воскликнула:
   -- Господи, да неужели это ты, Берта?
   Она расцеловалась с высокою, очаровательною брюнеткой, подъехавшею в коляске с тремя другими молодыми, весело смеявшимися, оживленными дамами. Послышались восторженные восклицания, радостные возгласы, свидетельствовавшие об удовольствии, доставленном неожиданной встречей.
   -- Ты знаешь, ma chere, мы живем в Котерэ. И вот, мы надумали последовать общему примеру, -- предпринять вчетвером экскурсию в Лурд. Твой муж приехал сюда вместе с тобою?
   Госпожа Дезаньо поспешила разуверять подругу.
   -- Нет, нет, ведь я говорила тебе, что он едет в Трувилль! Я присоединюсь к нему в четверг.
   -- Да, это правда, -- спохватилась высокая брюнетка, по-видимому, также не отличавшаяся особенною положительностью. -- Я и забыла, что ты сопровождаешь паломничество... Скажи-ка...
   Она понизила голос, взглянув на Раймонду, которая стояла поблизости и улыбалась.
   -- Скажи-ка, ты не забыла попросить у Девы ребенка, который все медлит своим появлением?..
   Госпожа Дезаньо слегка покраснела и торопливо прошептала ей на ухо:
   -- Конечно, вот уже два года, как я об этом -- и, уверяю тебя, мне очень досадно, мои надежды не оправдываются... Но, на этот раз мне кажется, я не ошибусь. О, не смейся, пожалуйста, я положительно что-то почувствовала сегодня, когда я молилась в Пещере.
   Однако она и сама не могла удержаться, дамы громко болтали, хохотали, точно госпожа Дезаньо тотчас же предложила им свои, обещая свести их всюду и показать все меньше, чем в два часа.
   -- Пойдемте вместе, Раймонда. Ваша матушка будет беспокоиться.
   Пьер и де Герсен откланялись. Жерар простился, нежно пожав руку молодой деву посмотрев ей в глаза, как бы окончательно си свое предложение. Затем дамы удалились по направлению к Пещере; все шесть женщин дышали радостным чувством, пленяли взор очарования своей цветущей молодости.
   Когда Жерар также свернул в сторону, де Герсен сказал Пьеру:
   -- А, ведь, мне все-таки надо зайти к парикмахеру на площадь du Marcadal... Вы не хотите сопутствовать мне?
   -- Конечно, я пойду с вами, куда вам. Располагайте мною, Мария теперь не нуждается в вас.
   Они направились к новому мосту по аллеям, окаймляющим широкие лужайки площади du Rosaire... Здесь они встретили аббата Дегермуаза, сопровождавшего двух молодых дам, приехавших утром из Тарба Он шел посредине и с любезным видом светского аббата показывал, пояснял своим спутницам Лурд, скрывая от них неприглядную сторону медали, -- нищих, больных, потрясающий и отвратительный вид человеческих страданий, как будто исчезнувших при ярком сиянии солнечного дня.
   При первых же словах де Герсена, заговорившего о найме экипажа для поездки в Гаварни, аббат, по-видимому, испугался, не придется ли ему расстаться со своими хорошенькими туристками.
   -- Распорядитесь, пожалуйста, как найдете лучшим, -- торопливо заговорил он. И вы совершенно правы, желая нанять экипаж подешевле, -- тем более, что со мной хотят поехать двое священников, не располагающих большими средствами! Мы отправимся вчетвером... Сообщите мне только сегодня вечером, в котором часу мы поедем.
   Дегермуаз вернулся к своим дамам и повел их к Пещере по тенистой аллее, прилегающей к Таву, -- по прохладной, уединенной аллее, как бы предназначенной для свиданий влюбленных.
   Пьер во время этого разговора держался в стороне; чувствуя усталость, он прислонился к перилам нового моста. И в первый раз ему бросилось в глаза множество священнических ряс, мелькавших в толпе. Он стал всматриваться, потерял счет священникам, проходившим через мост. Тут были налицо всевозможные разновидности католического духовенства: аббаты, приехавшие с паломничеством, выделялись своею самоуверенностью и чистотой сутан; бедные, деревенские кюре, робкие, плохо одетые, истощившие свои сбережения ради поездки, проходили же по улицам с растерянным видом; наконец, много священников, нахлынувших неведомо откуда, взялись, пользуясь полною свободой, быть может, не служат мессы по утрам. Эта свобода, вероятно, больше всего прельщала их; большинство священников и аббат Дегермуаз, приезжали в Лурд точно никуда, радуясь возможности пожить среди толпы обычною мирскою жизнью. Все виды духовенства имели здесь своих представителей, от надушенного викария до старого кюре в грязной сутане и тяжелых башмаках, -- толстые, тощие, и низкие, привлеченные на богомолье пламенной исполняющие лишь добросовестно свою обязанность, интриганы, предпринимающие дальний путь. Пьер был поражен этим потоком священников проходивших пред ним, повинуясь своим тип, спешивших к Пещере, как на службу, развлечения или чтобы только отделаться от и обязанности. Он обратил особое внимание на маленького, худощавого брюнета, с сильным янским акцентом и блестящими глазами, который, казалось, высматривали алан Лурда, подобно и шпионов, бродящих по стране перед победой нашествием. Другой священник, грузный, толстяк, с добродушно-старческим лицом, дышавший после плотного завтрака, остановился пожилою, больною женщиною, поговорив, сунул ей в руку сто су.
   Де Герсен вернулся к Пьеру.
   -- Нам остается пройти по бульвару, свернуть на улицу Basse.
   Молодой священник, молча, последовал за ним и сам вспомнил, что сутана тяготеет на его шее, никогда еще она не казалась ему такой, как среди теснящихся паломников. Он жил в полусне, все еще надеясь на внезапное возвращение веры, хотя в глубине его сознания все нарастало скрытое недовольство окружающим. Множество сновавших вокруг священников больше поражало, он испытывал прилив братского расположения к ним: быть может, многие из них, утратив веру, так же, как он, честно выполняют свое призвание служить человечеству руководителями и утешителями.
   Де Герсен снова заговорил с ним.
   -- Этот бульвар разведен недавно. В течение двадцати лет здесь настроили множество домов! Тут вырос, можно сказать, целый новый город.
   Ручей Ланака протекал справа, за домами. Oita, из любознательности, свернули в переулок и очутились пред старыми, своеобразными постройками, высившимися над узким ручьем. Здесь сохранился целый ряд старых мельниц. Пьеру и де Герсену указали на мельницу, которую монсеньор Лоранс подарил родителям Бернадетты после признания видений. Им предложили, кроме того, осмотреть избушку, выдаваемую за дом, в котором жила Бернадетта; в нее переселилась семья Субиру из улицы des Petits-Lossds. Молодая девушка, уже приютившаяся в обители монахинь de Neyers, вероятно, лишь изредка ночевала в этом доме. Наконец, миновав улицу Basse, они дошли до площади da Marcadal.
   Площадь имела вид треугольника; это было самое оживленное и богатое место старого города, -- здесь помешались кафе, аптеки, лучшие магазины. Между ними ярко выделялась парикмахерская, окрашенная в светло- зеленый цвет п блещущая зеркальными, высокими стеклами; над входом красовалась широкая вывеска, на которой значилось золочеными буквами: "Казабан парикмахер".
   Де Герсен и Пьер вошли. В зале не оказалось ни души, им пришлось ожидать. Из соседней комнаты, служившей в обычное время столовою и превращенной в табльдот; доносился стук вилок и ножей: хотя было уже два часа, там завтракало человек двенадцать. Полдень прошел давно, Лурде повсюду все еще продолжали истреблять Казабан, подобно всем остальным домочадцам Лурда, независимо от их религиозных убеждений, во время паломничеств сдавал в наем собственную комнату, обходился без столовой, заселялся в подвал, где питался, спал, теснился всем семейством в трущобе, лишенной воздушного пространства трех квадратных метров. Насельниками Лурда овладевала лихорадочная жажда наживы, жители стушевывались, точно в завоеванном, уступая паломникам даже кровати жен и сажая их за свои столы, кормя их из своих тарелок.
   -- Есть тут кто-нибудь? -- крикнул де Герсен.
   Наконец, явился низенький человек, подвижный, жилистый пиренеец, со смуглою кожей и выступающими скулами. Его глаза никогда не останавливались на одном месте, вся его суетливая, подвижная фигурка непрерывно источала слова и движения.
   -- Вам угодно побриться, сударь, но я прошу вас извинить меня, -- мой подмастерье из дому, а я был занят при моих постояльцах. Не угодно ли вам присесть, я мигом облажу.
   Казабан, удостаивая лично побрить постояльцев, принялся разводить мыльный порошок, править бритву. Он несколько покосился на рясу Пьера, который, не произнеся ни слова, присел, взял газету, углубился в чтение.
   В парикмахерской водворилось молчание. Казабан тотчас же нарушил его; намыливая лицо своему посетителю, он заговорил:
   -- Представьте себе, сударь, мои постояльцы замешкались в Пещере, что только теперь пришли на завтрак. Слышите, как они работают вилками и ножами? Я по долгу вежливости оставался при них... Но, ведь, я также обязан позаботиться о моих клиентах, не так ли? Надо услужить всем.
   Де Герсен, также любивший поговорить, спросил его:
   -- Вы сдаете комнаты паломникам?
   -- Мы все отдаем внаймы свои помещения, -- ответил парикмахер. -- Здесь это вошло в обычай.
   -- И вы сопровождаете их в Пещеру?
   Казабан при этих словах возмутился и с достоинством ответил, взмахнув бритвой по воздуху.
   -- Никогда, сударь, никогда! Вот уже пять лет, как моя нога не вступала в новый город, который они строят.
   Он еще сдерживался, снова покосившись на рясу Пьера, закрывшегося газетой; красный крест, приколотый к пиджаку де Герсена, также побуждал его оставаться сдержанным. Но болтливость, в конце концов, преодолела все соображения.
   -- Послушайте, сударь, в деле убеждений все одинаково свободны; я уважаю ваши убеждения, но меня-то не подденут на все эти фантасмагории! И я не скрывал этого... Я, сударь, был республиканцем свободно-мыслящим при империи!.. В то время во всем городе не было и четырех таких смельчаков. Да, я горжусь этим.
   Он стал брить левую щеку с видом триумфатора. После вступления, слова полились неистощимым, стремительным потоком. Казабан, во-первых, повторил нарекания трактирщика Мажестэ на отцов Пещеры, поставил им в вину торгашество, незаконную конкуренцию, оказываемую ими продавцам предметов благочестия, содержателям гостиниц и меблированных комнат. Что касается Синих сестер Непорочного Зачатия, то он также ненавидит их, потому что они отбили у него двух нахлебников, некоторых дам, ежегодно проводивших в Лурде три недели. В словах Казабана отчетливо звучала назревавшая зависть старого города к новому, разросшемуся с такою быстротою по ту сторону замка, -- зависть к богатому городу с домами шикарными, как дворцы, домами, куда стекалось все население, роскошь и деньги. Новый город с каждым днем все больше разрастался и богател, старый юг постепенно приходил в упадок; на людных, узких улицах пробивалась трава. И, однако, не прекращалась, старинный город не заглохнуть, порывался принудить неблагодарного собрата к дележу, сдавал помещения паломникам, также открывал магазины. Но лавки то сносно только вблизи Пещеры, а из числа н ков лишь беднейшие соглашались нанимать в дальних кварталах. Неравная борьба все обостряла соревнование, создавала непримиримые между верхним и нижним городами, преследуют друг друга постоянными происками и интригами.
   -- Ну, меня-то они, ручаюсь, не увидят в Пещере! -- продолжал с азартом разглагольствовал Казабан. -- И выжимают же они соки из святой Пещеры, -- в каком только виде не пользуются такое идолопоклонство, такое грубое суеверие тает в девятнадцатом веке... Спросите-ка удалось ли ему, за последние двадцать лет и хотя одного из среды городских жителей? На наших улицах немало калек и увечных, чудеса выпали на долю местных жителей, -- и чудотворная вода, по-видимому, давно утратила свои целительные свойства для здешних: мы слишком привыкли к Пещере: чтобы эта штука подействовала, надо приехать издалека... Все это слишком не право, не соглашусь опуститься туда за сто франков.
   Невозмутимое безмолвие Пьера раздражало парикмахера. Перейдя к правой щеке, он разразился ожесточенными нападками на отцов Непорочного Зачатия, алчность которых является единственной причиной раздора. Эти монахи, распоряжающиеся как у себя дома, потому что они купили у города участки, на которых возведены постройки, не соблюдали даже условия, заключенного с муниципалитетом: в купчей сказано категорически, что монахи отказываются от торговли водою и предметами культа. Против них можно бы затеять форменный процесс. Но они никого не боятся, признают себя настолько сильными, что не уступают общине ни одного дара, захватывают все деньги, стекающиеся к Пещере и собору.
   Казабан воскликнул с наивною горечью:
   -- Если бы они были хоть полюбезнее, согласились поделиться!
   Когда де Герсен, вставший умыться, сел на свое кресло, парикмахер добавил:
   -- Подумайте только, сударь, во что обратили они бедный город! Сорок лет тому назад девушки отличались в нем примерною нравственностью. Я помню, что во времена моей молодости, юноше, вздумавшему пошалить, приходилось ограничить свой выбор тремя или четырьмя распутницами, -- в ярмарочные дни сам видел, как мужчины, -- честное слово! -- стояли в хвосте и ждали очереди перед их дверьми... Ну, теперь в этом нет больше нужды, -- времена переменились и нравы вместе с ними. Нынче все здешние девушки торгуют восковыми свечами и букетами; и видели, как они задевают прохожих, насильно подсовывают им в руки свой товар. Это чистейший срам, наглость их невероятна! Они выручают много денег, становятся неженками и лентяйками, тунеядствуют всю зиму, ожидая нового сезона паломничеств, поверьте, развратным юнцам не приходится ограничивать выбор... Добавьте к этой картине сброд, осаждающий Лурд в первые же дни кучеров, разносчиков, продавцов газет, -- население, грубое и испорченное, -- и вы представьте себе, что новый город соорудили они с помощью народных масс, стекающихся к их и собору!..
   Пьер, пораженный словами парикмахера, выронил из рук газету. Он внимательно слушал, сопоставляя оба Лурда -- старинный Лурд, столь благочестивый в своем тихом уединении, и новый Лурд, испорченный, развращенный сотней миллионов, быстрой наживой и накоплением богатства, наплывом приезжающих, исчезающих, едва пройдя по городу, подверженный заразе дурных примеров, разложению, неизбежному при всяком с людских масс. Какой поразительный результат, когда подумаешь о скромной Бернадетте, склонишь колени перед дикою, пустынною пещерою, о вере, о благочестии и духовной чистоте ревнителей. Могли ли они представить себе, что их поведут к заражению страны продажным развратом? Народ хлынул к новой святыне, этого было достаточно, чтобы возникла зараза.
   Казабан, увидев, что Пьер слушает, за свою речь гневным взмахом руки, как бы смести с лица заразу суеверия. Затем он стал причесывать де Герсена.
   Архитектор заговорил, наконец, о найме. Парикмахер сначала отговаривался, уверяя, что в этом надо переговорить с его братом. Окончилось тем, что он согласился заказать. Коляска, запряженная парой лошадей, стоит при поездке в Гаварни пятьдесят фунтов. Но, довольный, что ему удалось договориться и польщенный, что его называют честным человеком. Казабан уступил экипаж за сорок франков. Каждому из четырех седоков экскурсия обойдется в десять франков.
   Они условились, что коляска выедет ночью, в три аса, чтобы вернуться на следующий день, в понедельник вечером, не очень поздно.
   -- Коляска будет стоять перед гостиницей des Apparitions в назначенный час, -- повторил Казабан с присущим ему пафосом. -- Можете положиться на мое слово, сударь!
   Он насторожил уши: из соседней комнаты по-прежнему доносился стук посуды; завтрак не конался, -- здесь, как и по всему Лурду, еще господствовала стихийная прожорливость. Чей-то громкий голос требовал хлеба.
   -- Извините, господа! -- встрепенувшись, сказал парикмахер. -- Постояльцы зовут меня.
   Он бросился на зов, даже не вымыв рук после бритья и причесыванья.
   В растворившуюся на мгновение дверь Пьер заметил, что на стенах столовой развешены картины религиозного содержания, в особенности удививший его пейзаж Пещеры. Парикмахер, очевидно, развешивал их лишь на время паломничеств, чтобы доставить удовольствие своим постояльцам.
   Было около трех часов. Выйдя на улицу, де Герсен и Пьер подивились раскатистому перезвону колоколов. На первый же призыв к вечерне с колокольни собора откликнулась приходская церковь; затем монастыри один за другим присоединились к благовесту. Кристальный звук колокола Кармелиток сливался с гудением монастыря Непорочного Зачатия: все колокола Неверских монахинь и Доминиканцев одновременно огласили пространство веселым перезвоном. В светлые праздничные дни благовест с утра до вечера витал, проносясь, точно на незримых крыльях, над кровлями Лурда. И трудно представить себе что-либо веселее этой гулкой песни, ширящейся по голубому небу, над городом, окончившим, наконец, за него принявшимся переваривать пищу, гуляя под припеком.
   

III

   Когда стемнело, Марию, лежавшую в боли Notre-Dame des Doulleurs, охватило нетерпение: он от госпожи де Жонкьер, что барон Сюир выпросит для нее у отца Фуркада разрешение провести перед Пещерой. Она то и дело спрашивала у Гиацинты.
   -- Скажите, пожалуйста, сестра, разве с девяти часов?
   -- Да нет же, дитя мое, теперь еще нет половины девятого... Возьмите этот шерстяной шарф, я достала его, чтобы вы хорошенько закутались, потому что Гав протекает около Пещеры, и утром в этой горной стране бывает довольно холодно.
   -- Ах, сестра, ночи здесь так прекрасны, притом же я почти не сплю в этой палатке! Может быть, хуже на открытом воздухе... как я счастлива, какой восторг -- провести перед ликом Пресвятой Девы!
   Вся палата завидовала ей. Больные не могли представить большего блаженства, чем веселиться таким образом перед Пещерой. Среди мятежного сумрака ночи избранницы, как удостаиваются лицезреть Пресвятую Деву. Для получения такой милости нужна сильная протекция, неохотно дают разрешение после того, как несколько больных умерли перед Пещерой, точно заснув в экстазе.
   -- Завтра утром, дитя мое, -- добавила сестра Гиацинта, -- вы, конечно, причаститесь у Пещеры раньше, чем вас привезут сюда обратно.
   Пробило девять. Неужели Пьер, всегда такой аккуратный, позабыл о ней? Молодой девушке говорили о факельной процессии, которую она может увидать на всем протяжении, если отправиться к Пещере сейчас же. Религиозные обрядности каждый вечер завершись подобным шествием; по воскресеньям процессии всегда отличались особенным блеском. Мария знала, что процессия, назначенная на этот вечер, обставлена с пышностью, какую редко удавалось вдеть. Больше тридцати тысяч богомольцев пройдут с горящими свечами в руках. Человеческим взорам раскроются чудеса темного неба, звезды осыплют землю. Больные роптали, жаловались, что они прикованы к кровати и не увидят этого дивного зрелища.
   -- Дорогая дочь моя, -- сказала подошедшая к Марии госпожа де Жонкьер, -- за вами пришли ваш отец и господин аббат.
   Мария просияла от радости, позабыв о своем нетерпеливом ожидании.
   -- Ах, Пьер, умоляю вас, отправимся скорее, скорее.
   Они вынесли молодую девушку; Пьер впрягся в тележку, тихо покатившуюся под усеянным звездами небосводом. Де Герсен шел рядом. Была чудная, безлунная ночь: над землей как будто раскинуло темно-синий бархатный полог, расшитый бриллиантами. Воздух дышал отрадной теплотой, был полон ароматом гор. На улице виднелось иного паломников, решивших идти к Пещере. Но эта толпа имела сосредоточенный, сдержанный вид, ничем не напоминая ярмарочной сутолоки, в течение дня наполнявшей шумом весь город. С площадки de la Меriа речной горизонт расширился, небо стало похожим на темный необозримый океан. Слева, за купами деревьев и черными пятнами лужаек, бледной полоской выделялся узкий шпиц собора.
   Пьер встревожился, заметив, что толпа, того, как они подвигаются вперед, становится гуще. На площади du Rosaire пришлось пробиваться с некоторым трудом.
   -- Нам нечего и думать о приближении к Пещере, -- сказал молодой священник, остановил тележку. -- Лучше всего свернуть в одну из улиц и подождать там.
   Но Марии очень хотелось посмотреть, как идет процессия.
   -- Друг мой, умоляю вас, постарайтесь дойти до Гава. Я посмотрю хоть издалека, я прошу, вы довезли меня до самой процессии.
   Де Герсен, также интересовавшийся редким зрелищем, поддержал просьбу дочери.
   -- Не беспокойтесь, я иду сзади, я смотрю, чтоб никто не толкнул ее.
   Пьеру пришлось потащить тележку дальше, усилилась до такой степени, что прошло с часа раньше, чем молодой священник миновал из арок с правой стороны. Затем он несколько в сторону, выбрался, наконец, на набережную, к берегу Гава, где теснились только запрудившие панель. Пьер успел подвинуться еще на пятьдесят метров и подкатил тележку к самым перилам, откуда была видна Пещера.
   -- Удобно ли вам здесь?
   -- О, да, благодарю вас! Помогите мне присесть, тогда я увижу лучше.
   Де Герсен посадил ее и взобрался сам на скамью, откуда была видна набережная. Любопытные толпились на ней, точно в ожидании фейерверка. Все вытягивали шею, становились на цыпочки. Пьер также стал присматриваться, хотя процессия вырисовывалась пока довольно смутно.
   В ней принимали участие тридцать тысяч человек; и паломники все еще прибывали. Каждый из них нес в руках восковую свечу, вставленную в коробочку из белой бумаги, на которой было напечатано синей краской изображение Лурдской Богоматери, свечи эти еще не были зажжены; над шумным морем человеческих голов выделялась лишь ярко освещенная Пещера, пламеневшая точно кузнечный горн. Слышался глухой рокот, какие-то глубокие вздохи, как будто во мраке шевелилось тысячеголовое существо -- людской поток разливался все шире. Богомольцы теснились всюду, -- под деревьями, за Пещерой, в темных углублениях, которые не были заметны на расстоянии. Наконец, кое-где зажглись отдельные свечи; сумрак, казалось, прорезали быстро промелькнувшие, случайно брошенные искры. Число их стремительно увеличилось, образовались светящиеся островки горящих свечей. В других местах огни разлились млечным путем среди мерцающих в стороне созвездий. Тридцать тысяч свечей зажигались одна за другой, от соседа к соседу, затмевая яркий свет Пещеры, прокатившись янтарными огоньками по всему пространству бульваров и дороги.
   -- Ах, Пьер, как это красиво! -- прошептала Мария. -- Бедные души сирых и убогих как будто воскресли и заблистали светлыми огоньками.
   -- Великолепно, великолепно! -- повторял де Герсен, восхищенный живописностью зрелища. -- Посмотрите-ка туда, на эти две светящиеся полосы, пересекающиеся и образующие крест!
   Пьера тронуло сравнение, сделанное Марией. Мелкие огоньки похожие на светящиеся точки, действительно, напоминают толпу сирых и убогих; каждый огоньков в отдельности едва заметен, а при огромном скоплении они горят и сверкают, как солнце. В стороне то и дело загорались новые, как бы заблудившиеся огни.
   -- Поглядите, Мария, -- прошептал он, указывая на одиноко мерцающий вдали огонек, -- как медленно двигается пламя этой свечи! Оно плывет сливается с широким огненным озером.
   Местность осветилась, точно днем. Деревья, на которые падал снизу свет, имели вид густой зелени, напоминая набросанную мазками картину как на театральных декорациях. Над движущимся потоком резко выступали неподвижные, застывшие хоругви с вышитыми изображениями святых и шелковыми шнурами. Широкий отблеск озарял весь утес, до собора, шпиц которого на фоне неба казался теперь совсем белым. По другую сторону Гава, на освещенных берегах, освещались светлые фасады монастырей, утопавших в сумрачной зелени.
   Процессия на мгновение как бы остановилась, шейное озеро, разливавшееся широким потоком, по-видимому, готовилось прорваться, истоком для светящейся реки. Хоругви заколебались, обнаружив направление нового пути.
   -- Разве они пройдут не мимо нас? -- удивил де Герсен.
   Пьер, предварительно расспросивший, как проходит процессия, объяснил, что она минует зигзагами склон; затем паломники обогнут собор, спустятся с правой стороны к садам.
   -- Взгляните, первые свечи уже поднимаются деревьев.
   Глазам зрителей представилась волшебная картина: маленькие колеблющиеся огни отделялись от огней потока и всплывали кверху, причем не было возможности различить, что связывает их с землею. В темноте казалось, что ветер вздымает и гонит светящуюся пыль, озаренную солнцем. Вскоре обрисовался излом, который свернул далее под острым углом; затем огни переломились новым зигзагом. По всему склону протянулась пламенная извилина, похожая на зигзаг молния, прорезывающей тучи на иконах. Огненный след не затерялся, мерцающие огоньки продолжали вздыматься медленно и плавно. Иногда только след этот как будто обрывался; процессия, вероятно, огибала в это время густую группу деревьев. За препятствием свечи появлялись снова, продолжали свое восхождение к небу, следуя по спутанной и скрещивающейся сети дорожек. Достигнув вершины холма, огни перестали подниматься и скрылись за последним поворотом.
   В толпе заговорили:
   -- Они огибают теперь собор.
   -- Да, пройдет двадцать минут, пока они появятся с другой стороны.
   -- Их тридцать тысяч, сударыня; последние лишь через час отойдут от Пещеры.
   Как только процессия двинулась, из среды шумливой толпы богомольцев стали выделяться звуки псалма. Паломники запели жалобу Бернадетты: шестьдесят куплетов с ангельским приветствием, в виде упорно повторяющегося, утомляющего внимание припева. Окончив шестидесятый куплет, паломники запева ли сначала. Убаюкивающие, усыпляющие сознание возгласы: "Аve, аvе, аvе, Maria!" постепенно очаровывали эти тысячи живых существ, увлекали их в мир грез и райских видений. По ночам, когда они засыпали, в самом деле, им все еще казалось, что постель колеблется в тягучем ритме припевов, что они продолжают петь бесконечную жалобу Бернадетты.
   -- Неужели нам придется остаться здесь? -- сказал де Герсен, внимание которого утомлялось. -- Повторяется одно и то же.
   Мария, прислушивавшаяся к указаниям толи зала, в свою очередь:
   -- Пьер, вы были правы, нам лучше бы вон туда, под деревья... Мне так хочется увидеть.
   -- Конечно, -- отвечал молодой священник, -- поищем места, откуда видно все. Вся трудность заключается теперь в том, чтобы выбраться отсюда.
   Толпа любопытных, в самом деле, обступила сплошной стеной. Пьеру пришлось медленно прервать дорогу, упрашивая окружавших немного расступиться и пропустить больную. Мария оборачивалась, всматривалась в пламенный разлив в озере искрящихся огней, из которого выходила бесконечная процессия. Де Герсен следовал за ней, охраняя ее от толчков.
   Наконец, они выбрались в сторону, очутившись около арок, в уединенном уголке остановились перевести дух. Издали доносилась жалобная песнь Бернадетты с ее настойчиво повторяющимся припевом, виднелся только отблеск, образовавший как бы светящееся облако.
   -- Лучше всего, -- заметил де Герсен, -- взобраться на Голгофу. Мне так сказала утром одна из служанок в гостинице, сверху, вероятно, раскрывается чудесный вид.
   Но об этом нечего было и думать, Пьер стал отговаривать, указывая на препятствия.
   -- Неужели вы думаете, что нам удастся дойти так высоко с тележкой? Притом, после спуститься вниз, а это еще опаснее впотьмах.
   Мария предпочла остаться в садах, под деревьями, где дышится так привольно. Они двинулись в путь, выбрались на эспланаду, к увенчанной высокой статуе Пресвятой Девы. Она была иллюминована цветными шкаликами; синие и желтые стеклянные фонарики образовали вокруг нее ореол. Несмотря на свое благочестие, де Герсен нашел, что эта базарная иллюминация оскорбляет эстетический вкус.
   -- Под этими деревьями, -- воскликнула Мария, -- мы поместимся очень удобно.
   Она указала на группу деревьев и кустарников около Abri des pelarins. Место, действительно, было выбрано очень удачно; отсюда виден был левый скат холма, по которому спустится процессия, и можно было проследить за ходом до нового моста, вдоль лужаек, при параллельном шествии вперед и обратно. Близость Гава разливала под деревьями приятную прохладу. Здесь не было ни души, в уединении под платанами, окаймлявшими аллею, господствовала безмятежная тишина.
   Де Герсен приподнимался на цыпочки, с нетерпением ожидая, когда покажутся над собором первые свечи.
   Он стал хлопотать около дочери.
   -- Хочешь, я прикрою тебя? Здесь очень свежо.
   -- Нет, отец, не надо, мне не холодно. Я так счастлива! Я давно уже не дышала таким чистым воздухом!.. Здесь поблизости где-нибудь, вероятно, цветут розы. Какой восхитительный аромат!
   Обратившись к Пьеру, она добавила:
   -- Друг мой, где же эти розы? Вы не видите их!
   Когда де Герсен присел около тележки, Пьеру вздумалось поискать, нет ли по соседству клумбы с розами. Но внимательно осмотрев темные лужайки, он не заметил ничего, кроме густой массы, зелени.
   На обратном пути, проходя мимо Abri des pelarins, полюбопытствовал заглянуть туда.
   Убежище состояло из большой, очень высокой комнаты, освещаемой с двух сторон широкими окнами. Пол покрыт каменными плитами, на стенах никаких украшений, мебель ограничивается скамейками, расставленными в беспорядке, где попало. В комнате нет ни одного стола; бездомные паломники нагромоздили свои корзины, узлы и чемоданы в нишах окон, превратившихся в багажные склады. Убежище оказалось пустым, все бедняки, поселившиеся в нем, вероятно, присоединились к процессии, смотря на раскрытую настежь дверь, в приюте стояло невыносимое зловоние, на плитах пола мокрые пятна, жирные пятна, разлитое вино; Паломники совершали здесь все свои отправления, ели, спали на скамьях, жили скученною, грязною, оборванною толпой.
   Пьер подумал, что, конечно, не отсюда доносится благоухание роз. Он обошел всю комнату, освещенную четырьмя ладившими фонарями, в полной уверенности, что в ней нет ни души, -- как вдруг замети левой стены неопределенные очертания какой-то женщины в черном платье, держащей на коленях сверток. Одинокая женщина сидела неподвижно широко раскрытыми глазами.
   Молодой священник приблизился к ней и госпоже Венсан, сказавшую ему тихим, разбитым голосом:
   -- Роза сегодня страдала так сильно! Она стонала с самого рассвета... Около двух часов тому назад она заснула, -- я не смею пошевелиться, боясь, что прогнется и боли возобновятся.
   Мученица материнской любви застыла в своей и недвижности: она уже привыкла в течение многих и дней держать, таким образом, свою больную девочку, упорно надеясь вылечить ее. Она привезла дочку в Лурд на своих руках, не спускала ее с рук, она целыми днями убаюкивала, не имея для себя ни комнаты, ни даже больничной койки.
   -- Бедная малютка все еще не поправляется? -- спросил Пьер, сердце которого обливалось кровью при виде несчастной.
   -- Нет, господин аббат, -- нет, ей, кажется, не лучше.
   -- Но вам, должно быть, очень неудобно на этой скамье. Следовало похлопотать о пристанище. Вашу девочку, несомненно, пристроили бы где-нибудь.
   -- Ах, господин аббат, какая польза была бы ей от этого? Ей хорошо у меня на коленях. Притом же, разве мне позволили бы не разлучаться с нею ни на минуту, как теперь?.. Нет, нет! Мне приятнее держать ее при себе, мне кажется, что она, в конце концов, исцелится...
   Две крупных слезы скатились на ее недвижное лицо. Она продолжала глухим голосом.
   -- У меня есть деньги. Я выехала из Парижа с тридцатью су, из них осталось еще десять... Мне достаточно одного хлеба, а бедная моя крошка не пьет даже молока... У меня хватит денег до отъезда, а если она исцелится, о, тогда мы будем богаты, богаты, богаты!
   Она наклонилась, стала всматриваться при мерцавшем свете соседнего фонаря в бледное лицо Розы, уста которой были полуоткрыты.
   -- Посмотрите, как она спит!.. Не правда ли, господин аббат, Пресвятая Дева сжалится и исцелит ее. У нас остался лишь один день, но я не отчаиваюсь; а буду молиться всю ночь, не тронусь с этого места... Исцеление произойдет завтра, надо, чтобы она дожила до завтра.
   Пьер не мог преодолеть овладевшего им безграничного сострадания; он отошел, боясь, что также не удержится от слез.
   -- Да, да, вы правы, бедная женщина надеется.
   Он покинул ее в глубине обширной, безлюдной зловонной комнаты, среди разбросанных скамей: неподвижная, точно застывшая в своей материнской скорби, она сдерживала даже дыхание, боясь, что колебание груди разбудит маленькую больную. Невыразимо страждущая, точно распятая на кресте, она пламенно молилась, не разжимая губ...
   Когда Пьер вернулся к Марии, молодая девушка нетерпеливо спросила у него:
   -- Ну, что же, нашли вы, где цветут розы?
   Он не хотел огорчить ее рассказом об убежище.
   -- Нет, я осмотрел все лужайки, здесь роз.
   -- Это удивительно, -- задумчиво заметила она, -- благоухание так нежно, вместе с тем, сильно... Вы чувствуете его, не правда ли? Вот заметьте, -- оно чрезвычайно густо, как будто вот под покровом ночи, зацвели все райские розы.
   Восклицание отца прервало ее размышления. Герсен вскочил, завидев огни, появившиеся на вершине склона, с левой стороны собора.
   -- Наконец-то, показалась процессия!
   В самом деле, из-за собора выглянули свечи, за которыми вскоре замерцали следующие вытянувшиеся двумя огненными цепями. Вокруг непроницаемый сумрак, процессия, казалось, надвиг с высоты, из темных недр неведомой дали то же время снова послышалась жалобная песнь Бернадетты, но звуки доносились пока чуть слышно, напоминая отдаленный шелест листьев.
   -- Я так и знал, -- прошептал де Герсен, -- чтобы увидеть все, надо взобраться на Голгофы.
   Он с детским упорством отстаивал свой первоначальный план, жалуясь, что они выбрали самое худшее место.
   -- Но, папа, -- сказала, наконец, Мария, -- почему бы тебе, в самом деле, не подняться на этот холм? Ты еще успеешь. Пьер побудет со мной.
   Она добавила, с горечью усмехнувшись:
   -- Ступай, никто не похитит меня.
   Он отказался и, затем, вдруг уступил, как ребенок, неспособный бороться с охватившим его желанием. Ему надо было поторопиться, пробежать через лужайки.
   -- Не уходите отсюда, подождите меня под этими деревьями. Я расскажу вам, что увидел оттуда, сверху.
   Пьер и Мария остались одни в темном, безлюдном уголке, где воздух был напоен ароматом роз, хотя вокруг не оказалось ни одной розы. Они не разговаривали, всматриваясь в спускавшуюся, медленно и непрерывно скользя, процессию.
   С левой стороны собора образовалась как бы двойная ограда из мерцающих звезд, обрисовавших подобие обширного склепа. На этом расстоянии все еще нельзя было различить паломников, несших свечи; виднелись лишь плавно двигавшиеся огни, очерчивавшие среди темноты правильные огненные линии. Под темно-синим небом даже очертания собора едва заметно выступали сквозь сгустившийся сумрак ночи. Но мало-помалу, по мере того, как увеличивалось число свечей, -- все отчетливее выделялись архитектурные очертания, вознесшие к небу контуры собора, циклопические арки на склонах холма, грузный, как бы приплюснутый фасад du Rosaire. От неистощимого потока ярких искорок, струившихся с настойчивостью реки, выступившей из берегов в половодье и не встречающей на своем пут гу, новый же город остался по ту сторону реки. Отсюда видны были сады, лестницы, Базилика. Затем им предстал Грот, пылая неугасимыми свечами, огни которых бледнели при ярком дневном свете.
   Доктор Шассень, обернувшись, перекрестился. Пьер сначала ничего не понял, но, увидев Грот, с удивлением посмотрел, на своего старого друга: этот ученый, атеист и материалист, убитый горем и уверовавший, в надежде встретиться в ином мире со своими дорогими, горячо оплакиваемыми покойницами, поразил его еще два дня назад. Сердце покорило разум, старый одинокий человек жил иллюзией увидеться в раю с теми, кого он любил на земле. Пьеру стало еще больше не по себе. Неужели и ему надо ждать старости и пережить такое же горе, чтобы найти прибежище в религии?
   Они продолжали идти вдоль Гава, удаляясь от города. Речка, катившая по камешкам свои светлые воды меж берегов, окаймленных высокими деревьями, словно баюкала их. И они продолжали молча шагать рядом, погруженные каждый в свою скорбь.
   -- А вы знали Бернадетту? -- спросил вдруг Пьер. Доктор взглянул на него.
   -- Бернадетту... Да, я видел ее однажды уже взрослой. Он помолчал немного, потом стал рассказывать.
   -- В тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году, когда Бернадетте привиделась святая дева, я жил в Париже; мне исполнилось тридцать лет, я был тогда молодым врачом, врагом всего сверхъестественного, и вы понимаете, что мне и в голову не приходило поехать к себе на родину, в горы, для того, чтобы увидеть девочку, подверженную галлюцинациям. Но пять или шесть лет спустя, около тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, я проезжал эти места и из любопытства посетил Бернадетту, которая была в то время в монастыре у сестер Невера.
   Пьер вспомнил, что одной из причин, побудивших его поехать в Лурд, было желание пополнить имевшиеся у него сведения о Бернадетте. И кто знает, не снизойдет ли к нему милость божия через смиренную и милую девушку, когда он убедится, что она выполняла на земле миссию божественного всепрощения? Быть может, достаточно будет узнать ее получше и удостовериться в том, что она действительно избранница и святая.
   -- Расскажите мне о нй, пожалуйста, все, что знаете.
   Слабая улыбка осветила лицо доктора. Он все понял, и ему захотелось успокоить душу священника, раздираемую сомнением.
   -- Охотно, мой милый. Я был бы так счастлив, если бы помог вам прозреть!.. Вы правы, Бернадетту надо любить, это может вас спасти; я много думал о тех, давно минувших годах и утверждаю, что никогда не встречал более доброго и обаятельного существа.
   Они медленно шли по прекрасной солнечной дороге в то прохладное, ослепительное утро, и доктор рассказывал Пьеру о своем посещении Бернадетты в тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Ей тогда минуло двадцать лет, прошло шесть лет со времени видений. Девушка поразила доктора своей простотой и рассудительностью, своей исключительной скромностью. Сестры Невера научили ее читать и оставили при себе в монастыре, чтобы оградить от любопытства толпы. Она занималась, помогала им в мелочах, но так часто болела, что неделями не вставала с постели. Особенно поражали ее изумительные глаза, детски чистые и наивные. Она была некрасива, с нездоровой кожей и крупными чертами лица, посмотреть на нее -- такая же послушница, как и другие, маленькая, невзрачная, тщедушная. Бернадетта осталась глубоко религиозной, но не производила впечатления восторженной и экзальтированной девушки, как можно было думать; напротив, она скорее обнаруживала ум положительный, без всякого полета фантазии; в руках она постоянно держала какое-нибудь рукоделие -- вязанье или вышивку. Словом, Бернадетта была совершенно обыкновенным человеком и ничем не походила на страстных поклонниц Христа. У нее больше не бывало видений, и она никогда сама не заговаривала о восемнадцати явлениях, оказавших решительное влияние на ее жизнь. Приходилось долго и упорно ее расспрашивать, ставя вопрос в лоб. Девушка отвечала односложно, стараясь поскорее кончить разговор, так как не любила касаться этой темы. Если ее спрашивали о трех тайнах, доверенных ей божественным видением, она молчала, отворачивалась. Совершенно невозможно было сбить ее с толку, все детали в ее ответах соответствовали первой версии: казалось, она повторяла в точности одни и те же слова одним и тем же голосом.
   -- Я говорил с ней целый день, -- продолжал доктор. -- Она повторила свой обычный рассказ, не изменив в нем ни слова. Это удручало меня... Я готов поклясться, что она не лгала мне и вообще никогда не лгала, она была неспособна лгать.
   Пьер попытался возразить.
   -- Скажите, доктор, разве вы не верите в болезнь, выражающуюся в потере воли? Разве теперь не установлено, что некоторые дегенераты, люди недоразвитые, попавшие во власть какой-нибудь мечты, галлюцинации, фантазии, так и остаются потом под влиянием поразившей их воображение навязчивой идеи, особенно если они продолжают находиться в той среде, где с ними произошло то или иное явление... Бернадетта, заключенная в монастырь, предоставленная своей неотступной мечте, естественно не могла от нее отделаться.
   Снова на губах Щассеня промелькнула слабая улыбка.
   -- Ах, дорогой мой, вы слишком много от меня требуете! Вы же знаете, что я лишь несчастный старик и не очень горжусь своими знаниями, а тем более не претендую на умение все объяснить... Да, мне знаком известный клинический случай с девушкой, которая умирала с голоду в доме родителей, вообразив, будто у нее тяжелая болезнь желудка, и стала есть, когда ее переселили в другое место... Но что вы хотите? Ведь это только единичный случай, а сколько существует случаев прямо противоположных?
   С минуту они молчали, слышен был лишь размеренный звук их шагов по дороге.
   -- Впрочем, Бернадетта действительно избегала людей и чувствовала себя счастливой только в своем углу, в полном уединении, -- продолжал Шассень. -- У нее никогда не было близкой подруги, ни к кому она не чувствовала особой привязанности. Она была одинаково кротка и добра со всеми и только к детям питала особую нежность... И так как врач еще не совсем умер во мне, то, признаюсь, я иногда хотел дознаться, неужели ее душа так же девственна, как и плоть? Это очень возможно, ибо, заметьте, по темпераменту она человек медлительный и вялый, очень болезненный, не говоря уже о том, что росла она в окружении наивных, неискушенных людей -- сперва в Бартресе, затем в монастыре. Однако я усомнился в своем предположении, узнав, с каким нежным участием она отнеслась к сиротам, жившим в приюте, основанном сестрами Невера на этой самой дороге. Туда принимают дочерей бедняков, чтобы охранить их от влияния улицы. И не потому ли она хотела, чтобы он был очень обширным и вместил всех овечек, которых подстерегает опасность, что помнила, как сама бегала босиком по дорогам и сейчас еще трепетала при мысли о том, какова была бы ее судьба, не помоги ей святая дева.
   Шассень продолжал рассказывать о толпах, которые сбегались смотреть на девушку и поклоняться ей. Для Бернадетты это было очень утомительно. Дня не проходило без того, чтобы к ней не явилась уйма посетителей. Они приезжали со всех концов Франции и даже из-за границы: приходилось делать строгий отбор, устранять любопытствующих и принимать только истинно верующих -- духовенство или людей выдающихся, которых нельзя было вежливо выпроводить за дверь. На приемах всегда присутствовала монахиня, чтобы оградить Бернадетту от слишком назойливых, нескромных вопросов, которые сыпались градом; девушку положительно терзали, выпытывая у нее малейшие подробности. Великосветские дамы падали на колени, целовали ее платье, едва не разрывая его в клочья, -- так им хотелось унести с собой кусочек как реликвию. Ей приходилось чуть не силой защищать свои четки от посягательств этих восторженных особ, которые умоляли продать им эту реликвию за большие деньги. Одна маркиза пыталась выменять у Бернадетты четки, предлагая ей взамен ценные четки из жемчуга с золотым крестиком. Многие надеялись, что Бернадетта в их присутствии совершит чудо, к ней приводили детей, чтобы она прикоснулась к ним, просили у нее совета, как вылечиться от той или иной болезни, пытались купить ее влияние на святую деву. Ей предлагали огромные суммы; ее осыпали бы царскими подарками, изъяви она желание быть королевой, разукрашенной драгоценностями, увенчанной золотой короной. Простой люд преклонял колена у ее порога, знатные господа теснились вокруг нее, считая за честь быть в ее свите. Рассказывали даже, что какой-то необычайно красивый собою и несметно богатый принц явился к ней ясным апрельским утром и просил ее руки.
   -- Но вот что мне всегда не нравилось и очень меня удивляло, -- перебил Шассеня Пьер, -- это отъезд Бернадетты из Лурда, когда ей было двадцать два года, ее внезапное исчезновение и заточение в монастырь святого Жильдара в Невере, откуда она так и не вышла... Не дало ли это повод к слухам о ее мнимом безумии? Не потому ли ее заперли в монастырь, что боялись, как бы она не раскрыла тайны каким-нибудь наивным словом, сказанным невзначай и бросавшим свет на целый ряд мошенничеств?.. И, должен признаться, я сам до сих пор считаю, что, грубо говоря, ее ловко убрали.
   Доктор Шассень медленно покачал головой.
   -- Нет, нет, в этом не было ничего преднамеренного; никто не придумывал мелодраматических эффектов, которые разыгрывались бы затем людьми, в известной мере сознававшими, какую роль им приходится играть. Все совершилось само собой, в силу обстоятельств, тут было много сложного, что требует самого тщательного анализа... Так, например, известно, что Бернадетта сама выразила желание покинуть Лурд. ЕС утомляли непрерывные посещения, она себя плохо чувствовала в атмосфере столь шумного поклонения. Она стремилась к покою, к тихой жизни в мирном уголке, а ее бескорыстие доходило иногда до того, что она бросала на пол деньги, которые ей давали с набожной целью -- отслужить обедню или просто поставить свечку. Она никогда ничего не брала для себя или своей семьи, которая так и продолжала жить в бедности. Вполне понятно, что Бернадетта, с ее гордостью, с присущей ей естественной простотой, с ее вечным стремлением оставаться незаметной, хотела скрыться, уйти от людей и подготовиться к спокойной смерти... Она исполнила свою миссию, благодаря ей возникло необычайное движение, причем она сама не знала толком, почему и как это случилось; а теперь она действительно не могла уже принести никакой пользы; другие взялись за дело и обеспечили торжество Грота.
   -- Допустим, что Бернадетта сама ушла в монастырь, -- проговорил Пьер. -- Каким же это было облегчением для людей, о которых вы говорите, -- они остались единственными хозяевами и на них посыпались дождем миллионы со всего света?
   -- Ну, конечно, я не берусь утверждать, что ее стали бы удерживать! -- воскликнул доктор. -- Откровенно говоря, я даже думаю, что ее натолкнули на мысль о монастыре. Она начинала мешать; не то чтобы боялись неприятных признаний с ее стороны, но она отнюдь не была представительной: чрезмерно робкая, хилая, она часто хворала, подолгу лежала в постели. К тому же, как ни старалась Бернадетта держаться в тени, как ни была смиренна, она все же представляла собой силу, привлекала толпу и могла составить конкуренцию Гроту. Для того чтобы Грот сверкал, осиянный славой, Бернадетте нужно было исчезнуть, стать легендой... Таковы, очевидно, были причины, побудившие его преосвященство тарбского епископа Лоранса, ускорить отъезд девушки. Напрасно только говорили, что ее следует изолировать от мирской суеты, как будто она могла впасть в грех гордыни, предавшись тщеславию, подобно той знаменитой святой, которая известна всему христианскому миру. Этим ей нанесли тяжкое оскорбление, потому что она была так же далека от гордыни, как и от лжи; редко можно встретить более простую и смиренную душу.
   Шассень увлекся, воодушевился. Но внезапно он успокоился, и на лице его снова появилась бледная улыбка.
   -- Право, я люблю ее; чем больше я о ней думаю, тем больше люблю... Но видите ли, Пьер, не надо все же считать, что я совсем поглупел, став верующим. Если я всеми помыслами своими в потустороннем мире, если мне необходимо верить в лучшую и более справедливую жизнь, я знаю, что в сей юдоли живут люди, и хотя некоторые из них носят клобук или рясу, они подчас делают гнусные дела.
   Снова наступило молчание. Каждый думал о своем.
   -- Я поделюсь с вами одной мыслью, которая часто приходила мне в голову... -- продолжал Шассень. -- Допустим, что Бернадетта была бы не простодушной дикаркой, а умной интриганкой, желавшей властвовать, покорять и руководить толпой; представьте себе, что бы тогда случилось... Грот и Базилика, несомненно, оказались бы в ее руках. Она возглавляла бы все религиозные обряды, сидя под балдахином, в золотой митре. И она же распределяла бы чудеса мановением своей властной ручки, направляя толпы в объятия бога. Она была бы царицей, святой, избранницей, единственным лицом, созерцавшим божество. И в сущности это было бы справедливо -- после мук она вкусила бы блаженство и со славою наслаждалась бы тем, что создала своими руками... А между тем, как видите, ее обошли, ограбили. Семена чудес, разбросанные ее рукой, принесли свои всходы, а урожай собирали другие. В течение тех двенадцати лет, что Бернадетта прожила, молясь, в тиши Сен-Жильдара, победители-священники в золотых одеяниях воспевали здесь чудеса, освящали церкви и здания, постройка которых стоила миллионы. Одна лишь Бернадетта не присутствовала на этих торжествах, утверждавших новую веру, созданную ею... Вы говорите, что Бернадетте пригрезилось все это во сне. Какой же это чудный сон! Она перевернула целый мир, а сама так никогда и не проснулась!
   Они остановились и присели отдохнуть на придорожный камень. Гав, очень глубокий в этом месте, катил перед ними свои голубые воды с темным отливом, а дальше он разливался широкой рекой по каменистому руслу, превращаясь в пенистый поток снежной белизны. С гор дуло прохладой, солнце золотым дождем рассыпало свои лучи.
   Рассказ о том, как злоупотребили наивностью Бернадетты и как потом от нее отделались, вызвал новый взрыв возмущения у Пьера; опустив глаза, он думал о несправедливой природе с ее законом, позволяющим сильному пожирать слабого.
   -- А вы знали аббата Пейрамаля? -- спросил Пьер, взглянув на Шассеня.
   Глаза доктора заблестели, и он с живостью ответил:
   -- Конечно! Это был святой человек, прямой и сильный, настоящий апостол! Вместе с Бернадеттой он достаточно потрудился во славу лурдской богоматери. Так же, как Бернадетта, он сильно пострадал и умер за это дело... Тот, кто не знает всей истории, не может понять, какая разыгралась здесь драма.
   И Шассень подробно рассказал Пьеру о том, что произошло в свое время в Лурде. Когда Бернадетте явилось видение, аббат Пейрамаль был лурдским священником. Высокого роста, широкоплечий, с львиной гривой густых волос, истый сын родного края, он обладал живым умом, честностью, добротой, но порою бывал груб и властолюбив. Казалось, он был создан для борьбы; враг ханжества, он выполнял свой священнический долг, ничуть не скрывая широты своих взглядов. Вначале он отнесся к Бернадетте с недоверием, не верил ее рассказам, допытывался, требовал доказательств. Только позднее, когда толпы людей, подхваченные непреодолимым вихрем веры, увлекли за собой самых непокорных, он наконец смирился; и то на него, защитника сирых и убогих, подействовала главным образом угроза, что девочку отправят в тюрьму: гражданские власти преследовали одну из его овечек, в нем пробудилось сердце пастыря, и он принялся защищать ее со всем пылом человека, стоящего за справедливость. Затем он поддался очарованию этого простодушного и правдивого ребенка, слепо уверовал в нее и полюбил так же, как все. Зачем отвергать чудеса, раз о них говорится во всех священных книгах? Ему, священнослужителю, как бы ни был он осторожен, не подобало вольнодумствовать, когда весь народ преклонял колена, а церковь находилась накануне нового, огромного торжества, не говоря уже о том, что таившийся в Пейрамале предводитель людских толп и созидатель нашел, наконец, для себя широкое поле деятельности -- дело, которому он мог отдаться целиком, со всею силой своего темперамента и жаждой победы.
   С этой минуты одна только мысль владела аббатом Пейрамалем -- выполнить заветы святой девы, которая поручила Бернадетте передать их ему. Он взялся за благоустройство Грота. Была поставлена решетка, воду источника заключили в трубы, произвели земляные работы, расчистившие вход. Но святая дева требовала прежде всего, чтобы была построена часовня, и Пейрамаль решил воздвигнуть церковь, триумфальный храм. У него были широкие планы, он теребил архитекторов, требовал от них дворцов, достойных царицы небесной; аббат искренне верил в восторженную помощь всего христианского мира. Впрочем, дары поступали непрерывно, золото прибывало из самых дальних епархий -- то был золотой дождь, который, казалось, никогда не прекратится. Это было лучшее время для Пейрамаля; его всегда можно было видеть среди рабочих, которых он подбадривал веселым смехом, готовый в любую минуту взяться за мотыгу и лопату, лишь бы скорее сбылась его мечта. Но вот настали дни испытаний: аббат Пейрамаль заболел, и четвертого апреля тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, когда первая процессия из шестидесяти тысяч паломников, сопровождаемых огромной толпой, двинулась из его приходской церкви в Грот, он был при смерти.
   Когда аббат Пейрамаль встал после болезни, от которой чуть не умер,, он узнал, что у него отняли все. Его преосвященство, епископ Лоране, еще раньше дал аббату в помощники одного из своих бывших секретарей, отца Сампе, которого он назначил главой миссионеров Гарезона -- учреждения, им же основанного. Отец Сампе был маленький, щуплый человечек, бескорыстный с виду, но снедаемый всеми фуриями честолюбия. Сперва он знал свое место и служил лурдскому кюре, как верный подчиненный, делая все, чтобы помочь ему в трудном деле, входя во все, чтобы стать необходимым. Он сразу понял, какое богатство ожидает Грот, какой колоссальный доход можно будет извлечь из него при известной ловкости. Он не покидал епархии и прибрал к рукам епископа, человека очень холодного и практичного, который крайне нуждался в даяниях. Когда аббат Пейрамаль заболел, отцу Сампе удалось окончательно отделить от лурдского прихода все владения Грота. Он был назначен управлять ими вместе с несколькими отцами Общины непорочного зачатия, которые были ему подчинены по указанию епископа.
   И вот началась борьба, та глухая, ожесточенная, смертельная борьба, какая часто завязывается среди духовенства. Повод к ссоре был налицо, открывалось широкое поле битвы, где в бой вступали миллионы, которых требовала постройка новой приходской церкви, более вместительной и более пышной, чем существовавшая до сих пор. Приток верующих возрастал, и было ясно, что церковь мала и не отвечает своему назначению. Впрочем, аббат Пейрамаль давно уже задумал воздвигнуть другую церковь, желая в точности выполнить приказание святой девы. Говоря о Гроте, она сказала: "Туда будут стекаться процессии". И аббату всегда представлялись процессии паломников, выходящих из города и тем же порядком возвращающихся вечером, как оно и происходило вначале. Но нужен был центр, место сбора, и вот Пейрамаль стал мечтать о роскошной церкви, огромном кафедральном соборе, который мог бы вместить множество людей. Со свойственным ему темпераментом созидателя и страстного проповедника он уже видел, как подымается из земли этот храм, как сияет на солнце его колокольня, слышал, как гудят ее колокола. Он хотел построить свой дом во славу божию, храм, где он займет место верховного жреца и, вспоминая о Бернадетте, будет торжествующе смотреть на Грот, дело рук бедной девушки, от которого ее отстранили.
   Постройка новой приходской церкви до некоторой степени искупала глубокую горечь, которую ощущал аббат Пейрамаль, -- ему принадлежала честь этой постройки, этот труд давал его воинствующей, деятельной натуре возможность примет нить свои силы, гасил сжигавший его жар. Все же сердце его было разбито, и он даже не ходил больше в Грот.
   Вначале вновь вспыхнул было энтузиазм. Старый город почуял, что его оставляют в стороне, и сплотился вокруг своего священника перед угрозой, как бы все деньги, вся жизнь не отошли к новому городу, захватывавшему земельные владения вокруг Базилики. Городской совет отпустил на постройку храма сто тысяч франков, которые, к сожалению, решено было вручить только тогда, когда над ним будет возведена крыша. Аббат Пейрамаль уже согласовал с архитектором проект грандиозного храма и договорился с подрядчиком из Шартра, который обещал закончить постройку церкви в три -- четыре года, если деньги будут поступать регулярно. Даяния, несомненно, посыплются отовсюду дождем, и аббат, нисколько не тревожась, с беззаботной доблестью ринулся в это грандиозное предприятие, убежденный, что бог не покинет его на полпути. Он был уверен и в поддержке нового епископа, монсиньора Журдана, освятившего первый камень и произнесшего речь, в которой он признал необходимость и достоинства нового начинания. Даже отец Сампе с обычным своим смирением, казалось, примирился с разорительной конкуренцией и вынужденным разделом средств; он старался показать, будто всецело отдался управлению Гротом, и даже велел повесить в Базилике кружку для сбора пожертвований на постройку новой приходской церкви.
   А затем началась глухая, неистовая борьба. Аббат Пейрамаль, который был очень плохим администратором, ликовал, видя, как быстро растет его храм. Работы шли полным ходом, аббат ничего больше не требовал, убежденный, что святая дева оплатит труды. Он был совершенно потрясен, заметив, наконец, что даяния иссякают, деньги верующих минуют его, как будто кто-то за его спиной повернул русло источника. Настал день, когда аббат уже не смог произвести обещанных платежей. Он только позднее понял, как ловко затягивали на его шее петлю. Очевидно, отец Сампе сумел снова перетянуть епископа на сторону Грота. Говорили даже, что по епархиям распространялись тайные циркуляры о том, чтобы не посылать денег на адрес приходской церкви. Жадный, ненасытный Грот поглощал все; дошло до того, что банковые билеты по пятьсот франков изымались из кружки, висевшей в Базилике; обкрадывали кружку, обкрадывали приход. Но священник, страстно полюбивший строящуюся церковь, которую он считал своей дщерью, неистово боролся и готов был отдать за нее свою кровь. Сперва он заключал контракты от имени церковного управления, потом, не зная, как расплатиться, стал договариваться уже от своего собственного имени. Вся жизнь его заключалась в этой стройке, он героически отстаивал свое дело. Из четырехсот тысяч франков он мог уплатить подрядчикам только двести, а городской совет уперся на своем: он даст обещанные сто тысяч, но только когда будет готова крыша. Сооружение церкви противоречило интересам города. Отец Сампе, как говорили, не прекращал тайных интриг, ставя палки в колеса, где только мог. Внезапно он восторжествовал: работы прекратились.
   Это был конец. Аббат Пейрамаль, широкоплечий горец с головою льва, зашатался, сраженный прямо в сердце, и повалился, словно дуб, разбитый молнией. Он слег и больше не встал с постели. Ходили слухи, будто отец Сампе старался под благочестивым предлогом проникнуть в приходской дом -- он хотел убедиться в том, что страшный противник действительно сражен насмерть; добавляли даже, что его пришлось выгнать из комнаты умирающего -- присутствие его там было неприлично. А когда побежденный, исполненный горечи священник умер, торжествующего отца Сампе видели на похоронах -- удалить его оттуда никто не осмелился. Утверждали, что он держал себя там отвратительно, не скрывая радости, сиявшей на его ликующем лице. Наконец-то он освободился от единственного препятствия -- человека, который был поставлен законом над ним и которого он так боялся! Теперь, когда оба труженика во славу лурдской богоматери были устранены -- Бернадетта в монастыре, аббат Пейрамаль в могиле, -- ему не нужно будет ни с кем делиться. Грот принадлежит теперь только ему, отцу Сампе, он будет получать все даяния и распоряжаться по своему усмотрению бюджетом приблизительно в восемьсот тысяч франков, которые ежегодно оказывались в его руках. Сампе решил довести до конца гигантские работы -- превратить Базилику в самостоятельный, ни от кого не зависящий мирок; он поставил себе целью помочь расцвету нового города и еще больше изолировать старый, отодвинуть его на задний план, точно убогий приход, и затмить блеском всемогущего соседа. Все деньги и все преимущества отныне окончательно утвердились за новым городом.
   Однако новая приходская церковь, хотя работы в ней приостановились и она стояла в лесах, была все же более чем наполовину закончена. И если город вдруг вздумал бы ее достроить, она стала бы явной угрозой Гроту. Надо было добить ее до конца, превратить в не поддающиеся достройке развалины. Тайная работа продолжалась; отец Сампе проявлял чудеса жестокости, медленно разрушая воздвигнутое здание. Прежде всего он настолько завладел новым священником, что этот простодушный человек даже не распечатывал денежных пакетов, адресованных в приход: все заказные письма тотчас же направлялись святым отцам. Затем стали критиковать место, выбранное для новой церкви, заставили епархиального архитектора составить докладную записку о том, что старая церковь достаточно крепка и вместительна для нужд культа. Но главным образом воздействовали на епископа, доведя до его сведения, какие серьезные денежные затруднения возникли с подрядчиком. Пейрамаля объявили властолюбцем, упрямцем, чуть ли не сумасшедшим, который своим недисциплинированным рвением едва не опорочил религию. И епископ, забыв, что сам освятил первый камень, написал послание, наложившее на церковь запрет: в ней не разрешалось совершать никаких торжественных богослужений, и это доконало ее. Начались бесконечные процессы. Подрядчик, получив только двести тысяч франков из пятисот, причитавшихся ему за выполненные работы, взялся за наследника кюре, за церковный и городской советы; последний продолжал отказываться от выдачи обещанных ста тысяч франков. Сперва совет префектуры объявил, что разбор таких дел не входит в его компетенцию, а когда государственный совет отослал ему дело обратно, он вынес постановление, что городской совет обязан передать наследнику сто тысяч франков, а наследник -- закончить постройку церкви, оставив церковное управление в стороне. Снова была подана жалоба в государственный совет, который кассировал решение префектуры и прекратил дело, обязав церковное управление или наследника уплатить подрядчику, а так как и церковное управление я наследник оказались неплатежеспособными, то дело на этом и закончилось. Весь процесс длился пятнадцать лет. Городской совет решил наконец уплатить сто тысяч франков; таким образом подрядчику причиталось теперь всего двести тысяч. Но всякие расходы и судебные издержки значительно увеличили сумму долга -- она достигла шестисот тысяч, а так как, с другой стороны, на окончание постройки требовалось еще четыреста тысяч, то нужно было бы затратить целый миллион франков, чтобы спасти развалины от окончательного разрушения. Теперь святые отцы могли спать спокойно: они уничтожили церковь, и она погибла.
   Колокола Базилики звонили вовсю, отец Сампе сиял, выйдя победителем из этой гигантской борьбы не на жизнь, а на смерть, -- он убил человека, а теперь убивал в тиши ризниц и камни. Старый, упрямый и неумный Лурд жестоко поплатился за то, что не поддержал своего священника, погибшего из любви к своей приходской церкви: новый город рос и преуспевал за счет старого. Все деньги стекались туда. Отцы Грота набивали мошну, негласно заправляли делами гостиниц и свечных лавок, торговали водой из источника, невзирая на то, что, согласно официальному договору с городским управлением, им строго запрещалось заниматься какой бы то ни было торговлей. Весь край был охвачен разложением. Торжество Грота привело к бешеной жажде приобретения, к лихорадке наживы, к стремлению пользоваться всеми благами жизни; дождь миллионов с каждым днем все больше и больше развращал народ -- Вифлеем Бернадетты стал подлинным Содомом и Гоморрой. Отец Сампе завершил свое дело -- торжество бога он построил на людской мерзости, на растлении человеческих душ. Из земли вырастали грандиозные сооружения, пять или шесть миллионов были уже израсходованы, все принесено в жертву желанию оттеснить приходскую церковь на задворки, чтобы безраздельно владеть добычей. Громадные, так дорого стоившие лестницы были построены вовсе не по желанию богоматери, которая требовала, чтобы верующие процессиями шли к Гроту. Какая же это процессия, если шествие движется по кругу, спускаясь от Базилики по левой лестнице и поднимаясь по правой. Но преподобным отцам удалось добиться того, чтобы молящиеся от них выходили и к ним возвращались, -- они хотели быть единственными властителями этих толп, искусными фермерами, собирающими жатву до последнего зерна. Аббат Пейрамаль лежал в склепе в своей незаконченной церкви, превратившейся в развалины, а Бернадетта медленно умирала вдали, в монастыре, -- теперь она тоже спала вечным сном, под плитой часовни.
   Когда доктор Шассень окончил свой рассказ, наступило длительное молчание. Затем он с трудом поднялся.
   -- Дорогое мое дитя, десятый час, я хочу, чтобы вы немного поспали... Идемте.
   Пьер молча последовал за ним. Они прибавили шагу и возвратились в город.
   -- Да, да, -- продолжал доктор, -- много было тогда несправедливостей, много страданий. Что поделаешь! Человек портит самые прекрасные свои творения... Вы и представить себе не можете, сколько ужасающей грусти в том, о чем я вам рассказал. Надо видеть, надо самому убедиться в этом... Хотите, я поведу вас вечером посмотреть комнату Бернадетты и недостроенную церковь аббата Пейрамаля?
   -- Конечно, охотно пойду.
   -- Ну и хорошо! После процессии, в четыре часа, я буду ждать вас у Базилики.
   Они больше не разговаривали, погрузившись каждый в свои думы.
   Теперь Гав протекал вправо от них в глубоком ущелье, почти исчезая среди кустарников. Но иногда среди зелени мелькала светлая, словно матовое серебро, лента воды. Дальше, за крутым поворотом, Гав появлялся снова, широко разливаясь по равнине и часто меняя русло, -- песчаная, каменистая почва вокруг была вся изрезана оврагами. Солнце начало сильно припекать, высоко поднявшись в необъятном небе, прозрачная синева которого темнела по краю, ближе к горам, окружавшим огромную котловину.
   За поворотом дороги глазам Пьера и доктора Шассеня предстал Лурд. В то роскошное утро город белел на горизонте в летучей золотой пыли, отливавшей пурпуром; с каждым шагом все отчетливее вырисовывались дома и здания. И доктор, не говоря ни слова, широким и печальным жестом указал своему спутнику на этот растущий город, словно приглашая его в свидетели всего, о чем он рассказывал. Город в ослепительном свете утра действительно являл собой наглядное доказательство событий грустного повествования.
   Уже виднелся среди зелени Грот, залитый огнями свечей, потускневшими при ярком дневном свете. За ним простирались гигантские сооружения -- набережная вдоль Гава, русло которого специально отвели в сторону, новый мост, соединивший новые сады с недавно разбитым бульваром, громадные лестницы, массивная церковь Розера и горделиво возвышающаяся надо всем изящная Базилика. Вокруг, с того места, где находился Пьер, виднелись лишь белые фасады нового города, переливающийся шифер новых крыш, большие монастыри, большие гостиницы, богатый город, чудом выросший на древней скудной почве; а позади скалистого массива, на котором вырисовывались контуры обвалившихся стен замка, выглядывали источенные временем кровли старого города, сбившиеся в кучу и боязливо прижавшиеся друг к другу. Фоном для этой картины, вызывавшей представление о прошлом и настоящем, озаренной сиянием вечного солнца, служили малый и большой Жерсы, заслонявшие горизонт своими голыми склонами, испещренными желтыми и розовыми пятнами от косых лучей солнца.
   Доктор Шассень проводил Пьера до Гостиницы явлений и лишь там покинул его, напомнив, что они условились встретиться под вечер. Было около одиннадцати часов. Пьер страшно устал, но прежде чем лечь в постель, хотел что-нибудь съесть -- он чувствовал, что слабость его в значительной мере объясняется голодом. К счастью, за табльдотом оказалось свободное место; он поел, словно во сне, хотя глаза его были раскрыты, не замечая, что ему подают; потом поднялся к себе в комнату и бросился на кровать, не преминув сказать предварительно служанке, чтобы она разбудила его не позже трех часов.
   Но возбуждение мешало ему сомкнуть глаза. Забытые в соседней комнате перчатки напомнили ему, что г-н де Герсен, уехавший на заре в Гаварни, вернется не раньше вечера. Что за счастливый дар беспечность! В полном смятении, полумертвый от усталости, Пьер изнывал в душевной тоске. Все, казалось, препятствовало его искреннему желанию вернуть себе детскую веру. Трагическая судьба кюре Пейрамаля усилила его негодование, вызванное историей Бернадетты, этой избранницы и мученицы. Неужели истина, ради которой он приехал в Лурд, вместо того чтобы вернуть ему веру, вызовет еще большую ненависть к невежеству и легковерию, приведет к горькому сознанию, что человек с его разумом одинок на свете!
   Наконец Пьер заснул. Но его тревожили тяжелые сновидения. Он видел Лурд, растленный деньгами, несущий пагубу, отвратительный, превратившийся в огромный базар, где все продается -- обедни и души. Он видел мертвого аббата Пейрамаля, лежащего среди развалин своего храма, поросших крапивой, которую посеяла неблагодарность. Он успокоился и вкусил сладость небытия, лишь когда стерлось последнее видение -- бледный и такой жалостный образ коленопреклоненной Бернадетты, мечтающей в Невере, вдали от людей, о своем творении, которого ей так и не довелось увидеть.
   
   

Четвертый день
I

   Вернувшись в Больницу богоматери всех скорбящих, Мари все утро пролежала в кровати, прислонившись к подушкам. После ночи, проведенной в Гроте, она отказалась отправиться туда утром. Когда к ней подошла г-жа де Жонкьер, чтобы поправить соскользнувшую подушку, девушка спросила:
   -- Какой сегодня день?
   -- Понедельник, дорогое мое дитя.
   -- Ах, верно. Жизнь течет так быстро, что просто теряешь счет дням!.. Я так счастлива! Сегодня святая дева исцелит меня.
   Мари блаженно улыбнулась, словно грезя наяву; глаза ее были устремлены вдаль, она, казалось, витала где-то, всецело поглощенная неотвязной идеей, твердо уверенная в конечном осуществлении своей надежды. Палата святой Онорины опустела, все больные отправились в Грот, лишь на соседней кровати умирала г-жа Ветю. Но Мари даже не замечала ее, так радовала девушку наступившая вдруг тишина. Одно из окон, выходившее во двор, было открыто, солнце сияющего утра вливалось в комнату широким потоком лучей, и золотая пыль кружилась над простыней Мари, оседая на ее бледные руки. В этой палате, заставленной койками, ночью такой зловещей, зловонной, наполненной стонами, вызванными кошмаром, стало так хорошо, когда ее вдруг залило солнце и в воздухе вместе с успокоительной тишиной повеяло утренней прохладой.
   -- Почему вы не попробуете немного заснуть? -- ласково спросила г-жа де Жонкьер. -- Вы, должно быть, совсем разбиты после бессонной ночи.
   Мари удивилась: она казалась себе такой невесомой, так далека была от земли, что не ощущала своего тела.
   -- Я совсем не устала, мне не хочется спать... Уснуть! О нет, это было бы слишком грустно, ведь я тогда не буду знать, что исцелюсь.
   Госпожа де Жонкьер рассмеялась.
   -- Почему же вы не хотели, чтобы вас отвезли к Гроту? Ведь вы соскучитесь одна.
   -- Я не одна, сударыня, она со мной.
   Мари сложила в экстазе руки, и перед нею возникло видение.
   -- Знаете, я видела ночью, как она кивнула мне головой и улыбнулась... Я прекрасно поняла ее, я отчетливо слышала ее голос, хотя она не разомкнула уст. В четыре часа, во время крестного хода, я буду исцелена.
   Госпожа де Жонкьер хотела успокоить девушку, встревоженная ее странным состоянием, похожим на сомнамбулизм. Но больная продолжала твердить:
   -- Нет, нет, я не больная, я жду... Только видите, сударыня, мне незачем идти утром к Гроту, потому что она назначила мне встречу на четыре часа.
   И добавила тише:
   -- В половине четвертого за мной зайдет Пьер... В четыре часа я буду здоровой.
   Лучи солнца медленно скользили вдоль ее голых, прозрачных, болезненно нежных рук, а чудесные белокурые волосы, рассыпавшиеся по плечам, казалось, сами излучали сияние, пронизанные солнцем, которое заливало ее целиком. На дворе запела птичка, нарушив трепетную тишину палаты. Вероятно, где-то поблизости играл ребенок, которого отсюда не было видно, потому что порой доносился легкий смех.
   -- Хорошо, -- сказала г-жа де Жонкьер, -- не спите, раз не хотите спать. Только лежите смирно, это тоже отдых.
   На соседней кровати умирала г-жа Ветю, Ее побоялись везти к Гроту из опасения, что она может скончаться по дороге. Умирающая лежала с закрытыми глазами; сестра Гиацинта, дежурившая подле нее, знаком подозвала г-жу Дезаньо и поделилась с ней своим мнением. Обе наклонились над умирающей и следили за ней с возрастающим беспокойством. Лицо ее, напоминавшее грязноватую маску, еще больше пожелтело, глаза ввалились, губы были сжаты; сестру и г-жу Дезаньо особенно пугал хрип, медленно вырывающийся из ее груди вместе с тлетворным дыханием, -- рак закончил свою страшную работу. Вдруг г-жа Ветю приподняла веки и испугалась, увидев склонившихся над ней двух женщин. Неужели смерть уже близка, что они так смотрят? Бесконечная печаль заволокла ее глаза, в них отразилось безнадежное сожаление об уходящей жизни. У нее уже не было сил бороться и проявлять бурный протест; но как жестока к ней судьба -- бросить лавку, привычки, мужа и умереть так далеко! Презреть мучительную пытку путешествия, молиться дни, молиться ночи и не быть исцеленной, умереть, когда другие выздоравливают!!
   -- Ах, как я страдаю, как страдаю... Умоляю вас, сделайте что-нибудь, сделайте хоть так, чтобы я больше не мучилась, -- пролепетала она.
   Госпожа Дезаньо была потрясена; ее красивое, молочного цвета личико, обрамленное растрепанными белокурыми волосами, склонилось над больной. Она не привыкла видеть умирающих и отдала бы, по ее собственному выражению, половину своего сердца, чтобы спасти бедную женщину. Г-жа Дезаньо поднялась и отозвала в сторону сестру Гиацинту, тоже тронутую до слез, но уже примирившуюся с этой смертью, которая несла несчастной избавление. Неужели действительно ничего нельзя сделать? Разве нельзя хоть чем-нибудь помочь, исполнить просьбу умирающей? Утром, два часа тому назад, аббат Жюден причастил и исповедал ее. Она получила помощь небес, больше ей не на что было рассчитывать, она уже давно ничего не ждала от людей.
   -- Нет, нет, надо что-то сделать! -- воскликнула г-жа Дезаньо.
   Она подошла к г-же де Жонкьер, стоявшей у постели Мари.
   -- Слышите, сударыня, как несчастная стонет? Сестра Гиацинта полагает, что ей осталось жить несколько часов. Но мы не можем бросить ее на произвол судьбы... Есть же средства успокоить боль. Почему бы не позвать молодого врача, который с нами приехал?
   -- Конечно, -- ответила начальница, -- сейчас!
   О враче в палате никогда не думали. Дамы вспоминали о кем только во время сильных приступов, когда больные вопили от боли.
   Сестра Гиацинта, удивляясь про себя, как это она не подумала о Ферране, находившемся в соседней комнате, спросила:
   -- Хотите, сударыня, я схожу за Ферраном?
   -- Конечно, приведите его поскорей.
   Когда сестра ушла, г-жа де Жонкьер с помощью г-жи Дезаньо приподняла голову умирающей, думая, что ей станет легче. Надо же было случиться такой беде именно сейчас, когда они остались одни, -- остальные сестры милосердия ушли по своим делам. В огромной пустой палате, мирно дремавшей и залитой солнцем, порой раздавался лишь нежный смех невидимого ребенка.
   -- Это Софи так шумит? -- немного раздраженно спросила начальница, предвидя катастрофу и связанные с ней неприятности.
   Она быстро прошла в конец палаты: действительно, это была Софи Куто. Девочка сидела на полу, за кроватью, и, хотя ей было уже четырнадцать лет, играла с тряпичной куклой -- разговаривала с ней, напевала и так увлеклась игрой, что даже смеялась от удовольствия.
   -- Держитесь прямо, мадмуазель! А ну-ка, станцуйте польку! Раз, два! Кружись, пляши, кого хочешь обними!
   К Софи подошла г-жа де Жонкьер.
   -- Деточка, одна наша больная очень страдает, ей плохо... Не надо так громко смеяться.
   -- Ах, сударыня, я не знала.
   Она вскочила с куклой в руках и сразу стала очень серьезной.
   -- Она умрет, сударыня?
   -- Боюсь, что да, детка.
   Софи, затаив дыхание, пошла за начальницей и села на соседнюю кровать; с жгучим любопытством, без малейшего страха, смотрела она своими большими глазами на умирающую г-жу Ветю. Г-жа Дезаньо нервничала, с нетерпением ожидая врача, а Мари, вся залитая солнцем, в восторженной надежде на чудо, казалось, не замечала, что творится вокруг.
   Сестра Гиацинта не нашла Феррана в маленькой комнате возле бельевой, где он обычно находился, и отправилась искать его по всему дому. Молодой врач, пробыв здесь два дня, совсем растерялся: в этой странной больнице его призывали только к умирающим. Маленькая аптечка, которую он привез с собой, оказалась никому не нужной: нечего было и думать о каком-нибудь лечении, поскольку больные приезжали сюда не для того, чтобы лечиться, а просто для молниеносного, чудесного исцеления; поэтому доктор только раздавал пилюли опиума, которые успокаивали слишком сильные боли. Он был поражен, когда ему довелось присутствовать при обходе палат доктором Бонами. Это была просто-напросто прогулка; доктор приходил из любопытства, не интересуясь больными; он не осматривал их и не задавал им вопросов. Его занимали только мнимоисцеленные, он задерживался возле коек знакомых женщин, которых видел в бюро регистрации исцелений. Одна из них страдала от трех болезней сразу, а святая дева до сих пор соблаговолила исцелить только одну из них; правда, оставалась надежда, что она исцелит и остальные. Порой какая-нибудь несчастная, исцеленная накануне, на вопрос, как она себя чувствует, отвечала, что боли у нее возобновились; но это нисколько не нарушало безмятежного и умиротворенного настроения доктора, полагавшегося на бога, который завершит начатое. Разве не прекрасно уже то, что выздоровление началось? Поэтому он любил говорить: "Начало положено, потерпите!" Но больше всего он боялся дам-попечительниц; каждая хотела заполучить его, чтобы показать какой-нибудь исключительный случай, каждая честолюбиво считала, что у нее на руках самые тяжелые больные, самые необычайные, ужасные случаи, и потому ей не терпелось, чтобы их зафиксировали, -- как же она будет потом торжествовать! Одна хватала его за руку, уверяя, что ей кажется, будто у ее больной проказа. Другая умоляла подойти к ее больной, утверждая, что у девушки бедро покрыто рыбьей чешуей. Третья шептала ему на ухо невероятные подробности, касающиеся замужней светской дамы. Он увертывался, отказывался от осмотра, наконец давал обещание прийти в другой раз, когда у него будет время. По его словам, если слушать этих барынь, -- весь день пройдет в бесполезных консультациях. Затем он вдруг останавливался перед какой-нибудь чудесно исцеленной и знаком подзывал Феррана, говоря: "А! Вот интересный случай!" И ошеломленный Ферран должен был выслушивать рассказ доктора о болезни, совершенно исчезнувшей после первого же погружения в бассейн.
   Наконец сестра Гиацинта встретила аббата Жюдена, который сказал ей, что молодого врача вызвали в палату для семейных. Он уже в четвертый раз спускался туда к брату Изидору, чьи мучения не прекращались. Единственная помощь, какую мог ему оказать врач, это давать без конца опиум.
   Измученный миссионер просил хоть немного облегчить боль, чтобы у него достало сил отправиться после обеда в Грот, куда его не могли отнести утром. Однако боли усилились, он потерял сознание.
   Войдя, сестра застала врача у изголовья больного.
   -- Господин Ферран, пойдемте скорее со мной в палату святой Онорины, у нас там умирает женщина.
   Врач улыбнулся сестре. Один вид ее всегда радовал его и поднимал у него настроение.
   -- Иду, сестра. Только подождите минутку, я хочу привести в чувство этого несчастного.
   Сестра Гиацинта вооружилась терпением и стала помогать доктору. Палата для семейных в нижнем этаже была также залита солнцем, свежий воздух врывался через открытые большие окна, выходившие в сад. В то утро г-н Сабатье, как и брат Изидор, остался в постели, чтобы немного отдохнуть, а г-жа Сабатье, воспользовавшись этим, отправилась покупать медали и образки для подарков. Сидя на кровати, прислонившись к подушкам, г-н Сабатье с блаженным видом машинально перебирал четки, но не молился, а смотрел на соседа, с болезненным интересом следя за умирающим.
   -- Ах, сестра, -- обратился он к подошедшей сестре Гиацинте, -- я просто восхищаюсь этим несчастным миссионером. Вчера я усомнился в святой деве, -- ведь семь лет она не удостаивает услышать мои мольбы, -- и вот при виде этого мученика, так покорно переносящего свои страдания, мне стало стыдно за мое маловерие... Вы не представляете себе, как он страдает; надо видеть его перед Гротом, когда глаза его горят великой надеждой. Право, это прекрасно, В Лувре есть картина неизвестного итальянского художника, на ней изображена голова монаха, преображенного точно такой же верой. В этом убитом жизнью человеке, смиренно принявшем помощь Попечительства, чтобы в качестве бедняка быть ближе к богу, проснулся интеллигент с университетским образованием, сведущий в литературе и искусстве. И так твердо жила в нем надежда, которую не могли поколебать семь бесполезных поездок в Лурд, что он добавил:
   -- У меня впереди целый день, раз мы уезжаем только завтра. Вода очень холодная, но я попрошу еще раз погрузить меня в бассейн; я молюсь все утро, вымаливая прощение за вчерашнее... Не правда ли, сестра, ведь святой деве достаточно секунды, чтобы исцелить одно из своих чад... Да будет воля ее, да будет благословенно имя ее!
   Он снова принялся за молитвы богородице и "Отче наш", медленно перебирая четки, полузакрыв глаза; на его добром лице, лице человека, столько лет оторванного от внешнего мира, появилось детски наивное выражение.
   Ферран знаком подозвал Марту, сестру брата Изидора. Девушка стояла в ногах кровати, беспомощно опустив руки, и глядела на умирающего брата, которого она так любила, без единой слезинки, с покорностью бедного, недалекого существа. Она была глубоко преданна ему и последовала за HHMI сюда, истратив последние гроши; не в силах ему помочь, она только молча глядела на его страдания. Поэтому, когда врач попросил ее приподнять немного брата, она была счастлива, что может хоть чем-нибудь быть полезной. Ее угрюмое, веснушчатое лицо просияло.
   -- Поддержите его, а я попробую дать ему лекарство.
   Девушка приподняла брата, и Феррану удалось разжать ложечкой его стиснутые зубы и влить в рот несколько капель. Больной почти тотчас же открыл глаза и глубоко вздохнул. Он стал спокойнее, опиум оказал свое действие, утишил жгучую боль в правом боку. Но миссионер так ослаб, что надо было приложить ухо почти к самым его губам, чтобы его услышать.
   Едва уловимым жестом он попросил Феррана нагнуться.
   -- Вы ведь врач, сударь, правда-? Дайте мне сил добраться после обеда до Грота... Я уверен, что святая дева исцелит меня, если я буду там.
   -- Ну, конечно, вы непременно пойдете, -- ответил доктор. -- Разве сейчас вы уже не чувствуете себя лучше?
   -- Лучше? Нет!.. Я прекрасно знаю, что со мной, -- я ведь видел, как несколько миссионеров умерло там, в Сенегале. Когда у человека больна печень и нарыв прорывается наружу -- все кончено. Пот, лихорадка, бред... Но святая дева коснется меня мизинцем -- и все пройдет... Умоляю вас, отвезите меня к Гроту, даже если я буду без сознания!
   Сестра Гиацинта также наклонилась к больному.
   -- Не бойтесь, дорогой брат. Вас отнесут в Грот после завтрака, и мы все будем за вас молиться.
   Наконец ей удалось увести Феррана; она очень беспокоилась о г-же Ветю и была в отчаянии, что задержалась. Судьба миссионера также вызывала в ней жалость, и, поднимаясь по лестнице, она расспрашивала доктора, нет ли надежды на его выздоровление. Тот безнадежно махнул рукой. Просто безумие в таком состоянии приезжать в Лурд. Он спохватился и улыбнулся.
   -- Прошу прощения, сестра. Вы же знаете, что я, к несчастью, неверующий.
   Но она, в свою очередь, благосклонно улыбнулась, как друг, который терпимо относится к недостаткам тех, кого любит.
   -- О, это ничего не значит, я вас знаю, вы все-таки славный человек... К тому же мы видим столько людей, бываем у таких язычников, что нам не приходится обращать на это внимание.
   Наверху, в палате святой Онорины, все оставалось по-прежнему: г-жа Ветю продолжала стонать от невыносимой боли, г-жа де Жонкьер и г-жа Дезаньо стояли у кровати умирающей, бледные, взволнованные ее непрерывным стоном. На их вопросы Ферран лишь слегка пожал плечами: эта женщина обречена, ей осталось жить несколько часов, а может быть и минут. Единственное, что он может сделать, -- это усыпить ее, чтобы облегчить ужасную агонию, которую он предвидел. Г-жа Ветю смотрела на доктора, она была еще в сознании и очень послушно принимала лекарства. Как и другие, она страстно желала отправиться к Гроту и просила об этом срывающимся детским голоском, боясь, -- что ее не послушают.
   -- В Грот, да? В Грот...
   -- Вас сейчас туда отнесут, обещаю вам, -- сказала сестра Гиацинта. -- Только будьте умницей, постарайтесь уснуть, чтобы немного окрепнуть.
   Больная, казалось, задремала, и г-жа де Жонкьер увела г-жу Дезаньо в другой конец палаты, где они стали считать белье. Это была сложная работа, они путались, не досчитывались нескольких салфеток. Софи, сидя на кровати напротив, не двигалась с места. В ожидании смерти дамы -- поскольку ей сказали, что та умрет, -- она положила куклу к себе на колени.
   Сестра Гиацинта осталась возле умирающей и, чтобы не тратить времени зря, взяла иголку и нитку и стала чинить платье одной из больных, у которого от долгой носки лопнули рукава.
   -- Вы побудете с нами? -- спросила она Феррана.
   Тот продолжал внимательно разглядывать г-жу Ветю.
   -- Да, да... Она может умереть с минуты на минуту. Я боюсь кровоизлияния.
   Заметив на соседней кровати Мари, он спросил, понизив голос:
   -- Как она? Ей легче?
   -- Нет еще. Ах, милое дитя, мы все искренне желаем ей поправиться! Такая молодая, такая очаровательная и так удручена!.. Посмотрите на нее сейчас. Как хороша! Словно святая в ореоле золотых волос, глаза большие, восторженные, вся залита солнцем.
   Ферран, заинтересовавшись, с минуту смотрел на Мари. Его особенно поразил ее отсутствующий взгляд, полная отрешенность от всего, что ее окружало, пламенная вера, глубокая радость, которая всецело владела всеми ее помыслами.
   -- Она выздоровеет, -- пробормотал он, точно взвешивая про себя состояние больной. -- Она выздоровеет.
   Затем он подошел к сестре Гиацинте, сидевшей в амбразуре большого, раскрытого настежь окна; со двора в комнату врывался теплый воздух. Теперь солнце лишь узкой полоской скользило по белой косынке и белому нагруднику сестры. Доктор, прислонившись к перилам балкона, смотрел, как она шьет.
   -- Знаете, сестра, эта поездка в Лурд, на которую я не очень охотно согласился, -- только чтобы выручить товарища, -- дала мне столько счастья! Ведь жизнь не очень-то меня балует.
   Сестра Гиацинта, не поняв его, наивно спросила:
   -- Как это?
   -- Да так. Я снова встретил вас и хоть немного помогаю вам в вашей прекрасной деятельности. Если бы вы знали, как я вам благодарен, как я люблю и чту вас!
   Сестра Гиацинта подняла голову, без всякого смущения посмотрела ему прямо в лицо и решила обратить все в шутку. Она была очень хороша собой: лилейный цвет лица, маленький смеющийся рот, красивые голубые улыбающиеся глаза придавали ей особую прелесть, а своей стройной, гибкой фигурой и неразвитой грудью она напоминала невинную, готовую на самопожертвование девочку.
   -- Вы так меня любите! А за что?
   -- За что я вас люблю? Да вы самое лучшее, самое доброжелательное существо в мире. До сих пор в моем сердце живет глубокое, нежное воспоминание о вас, и когда я нуждаюсь в поддержке, когда теряю мужество, мне достаточно вызвать в воображении ваш образ, чтобы снова почувствовать прилив бодрости. Неужели вы забыли тот месяц, что мы провели вместе в моей бедной комнатке, когда я был так болен и вы с такой любовью за мной ухаживали?
   -- Ну, конечно, помню... Мне, кстати, никогда не приходилось ухаживать за таким милым больным. Вы принимали все лекарства, какие я вам давала, а когда я меняла вам белье и подтыкала одеяло, вы лежали смирно, словно ребенок.
   Она продолжала смотреть на него со своей непосредственной, милой улыбкой. Ферран был очень красив, статен, с несколько крупным носом, чудесными глазами, ярким ртом и черными усиками; от его фигуры веяло силой и молодостью. Но сестра Гиацинта, казалось, была просто рада, что он стоит перед нею, растроганный до слез.
   -- Ах, сестра, я ведь умер бы, если б не вы. Вы меня спасли.
   И вот пока они с такой умиленной радостью смотрели друг на друга, им вспомнился весь тот месяц, проведенный вместе. Они уже не слышали предсмертного хрипения г-жи Ветю, не видели беспорядочной, загроможденной кроватями палаты, напоминающей походный госпиталь, устроенный после какого-то всенародного бедствия. Они перенеслись мысленно в высокий, мрачный дом старого Парижа, в тесную мансарду, куда свет и воздух проникали через маленькое окошечко с видом на целый океан крыш. И сколько очарования было в том, что они совершенно одни -- он, сжигаемый лихорадкой, она, похожая на спустившегося к нему ангела-хранителя: сестра Гиацинта спокойно пришла к нему из монастыря, как товарищ, которому нечего опасаться. Вот так же ухаживала она и за женщинами, и за детьми, и за попадавшимися случайно мужчинами и была счастлива облегчать их страдания. Сестра Гиацинта забывала, что она женщина. Ферран тоже как будто не помнил об этом, хотя у нее были нежные руки, ласкающий голос, мягкая поступь, -- ему казалось, что она заменяет ему родную мать или сестру. В течение трех недель сестра ухаживала за ним, как за малым ребенком, поднимала и снова укладывала его, оказывала ему разные услуги, делала все без малейшего смущения или отвращения -- обоих спасали чистота страдания и милосердия, возвышавшая их над мирской суетой. А когда Ферран стал выздоравливать, между ними установились теплые, дружеские отношения. Сколько было веселья, радостного смеха! Сестра Гиацинта следила за ним, ругала его, шлепала по рукам, когда он непременно хотел держать их поверх одеяла. Она стирала Феррану рубашки в умывальном тазу, чтобы он не тратился на прачку. Никто к нему не ходил, они были одни, далеко от мира, и это одиночество восхищало молодых людей.
   -- Помните, сестра, то утро, когда я в первый раз встал с постели? Вы помогли мне подняться, поддерживали, чтоб я не упал, а я оступался и неловко передвигал ноги, разучившись ими пользоваться... Это нас очень смешило.
   -- Да, да, вы выздоровели, и я была очень довольна.
   -- А тот день, когда вы принесли мне вишни... Я и сейчас помню, как сидел, прислонясь к подушке, а вы -- на краю кровати. Между нами на большом листе белой бумаги лежали вишни; я не хотел прикасаться к ним, пока вы не станете есть их со мной... Тогда каждый из нас стал брать по одной вишне, пакет быстро опустел, а вишни были очень хороши.
   -- Да, да, очень... Помните, вы и смородинный сироп не хотели пить, пока я первая его не попробую.
   Они смеялись все громче, воспоминания приводили их в восторг. Но болезненный вздох г-жи Ветю вернул их к действительности. Ферран нагнулся, взглянул на неподвижно лежавшую больную. В зале стояла трепетная тишина, нарушаемая лишь звонким голосом дамы-попечительницы, считавшей белье.
   Задыхаясь от волнения, доктор Ферран продолжал тише:
   -- Ах, сестра! Если я проживу даже сто лет и познаю все радости любви, я ни одной женщины не полюблю так, как люблю вас!
   Сестра Гиацинта опустила голову и снова принялась за шитье, не обнаруживая, однако, ни малейшего смущения. Лишь лилейное лицо ее покрылось едва заметным румянцем.
   -- Я тоже очень люблю вас, господин Ферран... Только не надо меня излишне хвалить. Я делала для вас то же, что делаю для многих других, -- это мое ремесло. И во всем этом самое приятное, что господь бог помог вам выздороветь.
   Их снова прервали. Гривотта и Элиза Руке раньше других вернулись из Грота. Гривотта тотчас же легла на тюфяк на полу, в ногах кровати г-жи Ветю, вынула из кармана кусок хлеба и стала уплетать его за обе щеки. Ферран еще накануне заинтересовался этой чахоточной, находившейся в состоянии столь удивительного возбуждения, которое выражалось у нее в усиленном аппетите и лихорадочной потребности двигаться. Но еще больше поразила его сейчас Элиза Руке -- ему стало ясно, что ее болезнь шла на улучшение. Девушка продолжала прикладывать к лицу примочки из воды чудотворного источника и сейчас как раз вернулась из бюро регистрации исцелений, где ее встретил торжествующий доктор Бонами. Ферран подошел к девушке и с удивлением осмотрел побледневшую и подсохшую рану, далеко еще не вылеченную, но находившуюся на пути к излечению. Случай показался ему настолько любопытным, что он решил сделать заметки для одного из своих бывших учителей, который изучал происхождение некоторых кожных заболеваний на нервной почве, вызванных нарушением обмена веществ.
   -- Вы не чувствовали покалывания? -- спросил Ферран.
   -- Нет, нет, сударь. Я умываюсь и от всей души молюсь, вот и все!
   Гривотта, в течение двух дней привлекавшая к себе толпы любопытных, снедаемая завистью и тщеславием, подозвала врача.
   -- Посмотрите на меня, сударь, я выздоровела, я совсем, совсем здорова!
   Ферран дружески кивнул девушке, но осматривать ее не стал. -- Я знаю, голубушка. Вы больше ничем не больны. В эту минуту его позвала сестра Гиацинта. Она бросила шитье, увидев, что г-жа Ветю приподнялась и у нее началась отчаянная рвота. Несмотря на поспешность, с какой сестра вскочила, она не успела поднести таз: больную вырвало черной, как сажа, жидкостью, на этот раз с примесью крови. Это было кровоизлияние, приближавшее роковой конец, как и предвидел доктор Ферран.
   -- Предупредите начальницу, -- сказал он вполголоса, усаживаясь у постели больной.
   Сестра Гиацинта побежала за г-жой де Жонкьер. Белье было сосчитано; г-жа де Жонкьер в сторонке беседовала с дочерью, в то время как г-жа Дезаньо мыла руки.
   Раймонда на минуту выбежала из столовой, где она в тот день дежурила. Девушка считала это самой тяжелой повинностью -- ей становилось дурно от этой длинной, узкой залы с двумя рядами засаленных столов, от отвратительного запаха прогорклого сала и бедности. И она быстро поднялась к матери, воспользовавшись тем, что до возвращения больных в ее распоряжении оставалось немного времени. Раймонда задыхалась; разрумянившись, с блестящими глазами, она бросилась к матери.
   -- Ах, мама, какое счастье!.. Все устроилось!
   Г-жа де Жонкьер удивилась, не поняв сразу, в чем дело; у нее голова шла кругом от забот, связанных с заведованием палатой.
   -- Что такое, дитя мое?
   Тогда Раймонда понизила голос и, слегка покраснев, сказала:
   -- Мое замужество!
   Теперь настал черед г-жи де Жонкьер обрадоваться. На полном лице этой зрелой, еще красивой и приятной женщины отразилось удовольствие. Она вспомнила их маленькую квартирку на улице Вано, где после смерти мужа она воспитывала дочь, строго экономя каждое су из оставленных мужем нескольких тысяч франков. Замужество возвращало мать и дочь к жизни -- перед ними раскроются двери салонов, вернется прежнее блестящее положение в обществе.
   -- Ах, дитя мое, как я рада!
   Но вдруг ей стало почему-то неловко. Бог свидетель, что в течение трех лет она ездила в Лурд только из милосердия; единственной ее радостью было ухаживать за своими дорогими больными. Быть может, если бы г-жа де Жонкьер спросила свою совесть, то в самопожертвовании, которому она отдавалась от души, она усмотрела бы некоторую уступку своей властной натуре, находившей радость в этой роли начальницы, командовавшей людьми. Но надежда найти для дочери мужа среди кишевшей здесь толпы светских молодых людей, пожалуй, занимала в ее мыслях последнее место. Г-жа де Жонкьер, правда, думала об этом, как о чем-то вполне возможном, но никогда не говорила. Тем не менее от радости у нее невольно вырвалось признание:
   -- Ах, дитя мое, меня не удивляет твоя удача; я так молила сегодня святую деву!
   Затем ей захотелось удостовериться в том, что это правда, и она потребовала от дочери подробностей. Раймонда еще не рассказывала матери о своей длинной прогулке накануне под руку с Жераром; девушка решила сказать об этом только в том случае, если будет уверена в победе. И вот она добилась ее и теперь так весело возвещала о ней. Утром она встретилась с молодым человеком у Грота, и он сделал ей официальное предложение. Г-н Берто будет просить у г-жи де Жонкьер руки Раймонды для своего двоюродного брата перед отъездом из Лурда.
   -- Ну, -- проговорила г-жа де Жонкьер с радостной улыбкой, оправившись от смущения, -- надеюсь, ты будешь счастлива; ведь ты такая умница и не нуждаешься в моей помощи для устройства своих дел... Поцелуй меня!
   В эту минуту к ним подошла сестра Гиацинта, чтобы сообщить, что г-жа Ветю умирает. Раймонда уже убежала, а г-жа Дезаньо, вытирая руки, бранила дам-помощниц, которые исчезли с самого утра, когда так нужна была их помощь.
   -- Ведь вот, например, госпожа Вольмар, -- добавила она. -- Я вас спрашиваю, куда она девалась! Ее и часу не видели с тех пор, как мы здесь.
   -- Оставьте госпожу Вольмар в покое, -- ответила с легким раздражением г-жа де Жонкьер. -- Я вам сказала, что она больна.
   И тут же обе подошли к г-же Ветю. Ферран ждал их стоя; на вопрос сестры Гиацинты, нельзя ли что-нибудь сделать, он отрицательно покачал головой. Умирающая, которую как будто облегчила рвота, лежала, обессилев, с закрытыми глазами. Но вот ее снова вырвало черной жидкостью с прожилками лиловатой крови. Потом она успокоилась, открыла глаза и заметила Гривотту -- та жадно ела хлеб, сидя на тюфяке на полу.
   -- Она выздоровела? Да? -- спросила г-жа Ветю, чувствуя, что умирает.
   Гривотта услыхала и восторженно воскликнула:
   -- Да, сударыня, выздоровела, выздоровела, совершенно выздоровела!
   На минуту г-жу Ветю, казалось, объяла глубокая грусть, в ней поднялось возмущение существа, которое не хочет покидать мир, когда другие продолжают жить. Но тут же она покорилась и тихо произнесла:
   -- Молодым надо жить.
   Госпожа Ветю обвела широко раскрытыми глазами палату, как бы прощаясь со всеми этими людьми и удивляясь, зачем они здесь. Она силилась улыбнуться, встретив любопытный взгляд маленькой Софи Куто: эта милая девочка утром подошла к кровати г-жи Ветю и поцеловала ее. Элиза Руке, не обращая ни на кого внимания, взяла зеркало и принялась разглядывать свою физиономию: ей казалось, что она явно похорошела с тех пор, как подсохла язва. Но больше всего умирающую восхитила Мари, в экстазе устремившая взор вдаль. Г-жа Ветю долго смотрела на девушку -- взгляд ее то и дело возвращался к ней, словно к светлому, радостному видению. Быть может, несчастной казалось, что перед нею в солнечном сиянии небожительница, святая.
   Внезапно рвота возобновилась -- г-жу Ветю рвало кровью, и так обильно, что простыни и вся кровать были забрызганы ею. Тщетно г-жа де Жонкьер и г-жа Дезаньо подкладывали салфетки; обе были бледны, у них подкашивались ноги. Ферран, чувствуя свое бессилие, отошел к окну, где еще недавно испытал такое сладостное волнение, а сестра Гиацинта инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, также вернулась к окну, словно ища в Ферране защиты.
   -- Боже мой, -- повторяла она, -- неужели вы ничего не можете сделать?
   -- Нет, конечно, ничего! Она угаснет, как светильник, в котором иссякает масло.
   У г-жи Ветю изо рта текла струйка крови и никаких преград, надвигалось зарево, светлое облачко, все ширявшееся, собиравшееся озарить весь горизонт своим блеском.
   -- Посмотрите, Пьер, посмотрите! -- повторяла Мария, радуясь, как ребенок. -- Процессия идет без конца, появляются все новые и новые свечи!
   Действительно, там, наверху, маленькие светящиеся точки продолжали появляться с машинальной точностью, словно какой-то незримый, небесный источник набрасывал эти мелкие огненные брызги. Первые ряды процессии достигли садов, проходили на одной высоте и с увенчанной статуей Пресвятой Девы, так что двойная цепь огней обрисовала лишь очертания кровель широкого подъема. Но в воздухе уже чувствовалось приближение множества людей, -- он как бы волновался от дыхания идущих паломников. Голоса слышались все отчетливее; жалобная песнь Бернадетты нарастала, как шум прилива, утомляя слух протяжным, звучавшим все громче припевом: "Аvе, аvе, аvе, Maria!".
   -- Этот припев проникает вглубь души, -- прошептал Пьер, -- мне кажется, что все мое существо стало, наконец, петь его.
   Мария снова засмеялась, точно восхищающийся ребенок.
   -- Это правда, он всюду преследует меня; в прошлую ночь я слышала его даже во сне. И теперь он меня захватывает, баюкает меня над пределами земли...
   Она прервала свои излияния, указав на процессию.
   Она появилась уже на той стороне лужайки, прямо против них.
   Шествие потянулось вдоль длинной аллеи, справа; обогнув la Croix des Bretons и всю лужайку, оно стало спускаться по другой аллее с той же стороны. На это передвижение понадобилось больше четверти часа. Двойная линия обрисовала теперь две длинных огненных параллели с фигурою торжествующего солнца наверху. Но больше всего очаровывало взор непрерывное удлинение этой пламенной змеи, золотые кольца которой так плавно скользили по черной земле, растягивались без предела, точно никогда не будет конца огромному раскручивающемуся телу. Несколько раз, вероятно, происходило замешательство, -- ряды смешивались, как бы готовясь порвать линию. Вскоре, однако, порядок восстановлялся, огни снова начинали скользить с медленною регулярностью машины. На небе число звезд как бы уменьшилось. В пространстве колебался синеватый свет, в мире как будто осталось одно небо; при таинственном отблеске тысяч свечей, число которых все прибывало, здания и деревья представлялись сказочными видениями.
   Мария вздохнула, подавленная порывом восхищения; не находя слов для выражения своих чувств, она повторяла:
   -- Как это прекрасно; -- Господи, как это прекрасно!.. Посмотрите, Пьер, как это прекрасно!..
   Приблизившись на расстояние всего нескольких шагов от них, процессия уже не напоминала ритмического течения звезд, не поддерживаемых ничьими руками. Пьер и Мария различали теперь людей, узнавали даже некоторых паломников, несущих свечи. Первою они увидели Ла-Гривотт, непременно захотевшую, несмотря на позднее время, участвовать в шествии; она преувеличивала улучшение в своем здоровья, уверяла, что никогда в жизни не чувствовала себя лучше... В походке ее отражалось прежнее возбуждение, хотя свежесть ночи вызывала в ней озноб.
   Затем показались Виньероны, с отцом Гюстава во главе, высоко несшим свою свечу. За ним следовали уставшие госпожи Виньерон и Шэз. Маленький Гюстав выбился из сил, ковыляя по песку своим костылем; правая рука его была вся закапана воском от свечи.
   Все больные, державшиеся на ногах, присоединились к процессии; Элиза Рукэ промелькнула среди них, как зловещее видение, со своим обнаженным багровым лицом. Некоторые паломницы смеялись; девочка, исцелившаяся в предыдущем году, Софи Куто, -- развлекалась, помахивая свечей, точно тростью. Ряды голов сменялись без конца; преобладали женские, большею частью, грубые и некрасивые лица. Изредка выделялись черты, точно преображенные красотою духовного упоения, и тотчас же пропадали в толпе, озаренной фантастическим освещением. Шествие длилось без конца, паломники и паломницы прохода непрерывной чередой; Пьер и молодая девушка различили незаметно пробиравшуюся среди паломниц госпожу Маз, которую они так и не узнали бы, если бы она не подняла на мгновение своего бледного лица, орошенного слезами.
   -- Взгляните, -- заметил Пьер, -- передовые огни процессии приблизились уже к площади du Rosaire, a я совершенно уверен, что половина паломников стоить еще перед Пещерой.
   Мария посмотрела вверх. Там, за левым краем собора, действительно появлялись все новые огни, чередуясь с правильностью заведенного механизма, точно им не будет конца.
   -- Сколько томящихся душ! -- сказала она. -- Ведь каждый из этих огоньков -- душа, которая страдает и ждет освобождения.
   Пьеру пришлось наклониться в ней, чтобы расслышать ее слова. Псалом, все та же жалобная песнь Бернадетты, оглушал их теперь, когда процессия так близко. Голоса звучали все пронзительнее, куплеты мало-помалу перепутались; каждая из групп пела свой. Паломники, в экстазе, по-видимому, не слышали даже собственных голосов. Звуки сливались в оглушительный гул, толпа как бы опьянела от религиозного восторга. И припев: "Аvе, аvе, аvе, Maria!" беспрестанно повторялся преобладая в этом чудовищном горе, очаровывая и раздражая своим протяжным однообразным ритмом.
   Пьер и Мария немало удивились, увидев вернувшегося де Герсена.
   -- Ах, дети мои, я не хотел замешкаться там, вверху; мне пришлось дважды протискиваться сквозь процессию, чтобы добраться до вас... Какое дивное зрелище! Это положительно первое, безусловно, прекрасное зрелище, которым я насладился со времени своего приезда сюда.
   Он стал описывать им процессию, какою она представляется с высот du Calvaire.
   -- Представьте себе, дети мои, внизу другое небо, сражающее небесный свод, -- небо, озаренное одним огромным созвездием. Звезды так и кишат вдалеке, в глубине темных бездн. Огненный лоток обрисовывает очертания колоссального ковчега с дарами; все части его выступают с удивительною отчетливостью. Это дароносица из пламенного золота, сияющая среди глубокого сумрака, переливающая движущимися огнями плывущих звезд. Зрелище, в высшей степени, величественно и великолепно... Признаюсь, я никогда в жизни не видел ничего столь поразительного!
   Архитектор размахивал руками, волновался, вновь переживая испытанное им художественное наслаждение.
   -- Папочка нежно сказала Мария, -- уж если ты вернулся, так не пойти ли тебе прилечь?.. Теперь около одиннадцати часов, а тебе, ведь, надо выехать и три часа утра.
   Она добавила, чтобы уговорить его:
   -- Я так рада, чтобы тебе удалось устроить эту экскурсию! Прошу тебя только, -- вернись завтра вечером пораньше, потому что ты увидишь, ты увидишь...
   Она не решилась сказать, что уверена в своем исцелении.
   -- Ты права, я пойду, лягу в постель, -- ответил, успокоившись, де Герсен. -- Пьер останется с тобой, мне нечего беспокоиться.
   -- Но я не хочу, чтобы Пьер дежурил всю ночь, -- воскликнула она. -- Он сейчас отвезет меня к Пещере и затем вернется к тебе... Мне не понадобятся больше ничьи услуги, любой из носильщиков может доставить меня в больницу завтра утром.
   Пьер, молчавший до сих пор, возразил ей:
   -- Нет, нет, Мария, я останусь... Я проведу рядом с вами, всю ночь перед Пещерой.
   Молодая девушка раскрыла уже рот, чтобы настоять на своем, рассердиться. Но Пьер сказал эти простые слова так ласково, она почувствовала в них столько болезненной жажды счастья, что взволнованная до глубины души тотчас же умолкла.
   -- Ну, дети мои, -- сказал де Герсен, -- устраивайтесь, как вам покажется удобнее; я знаю, что вы оба благоразумны. Спокойной ночи и не беспокойтесь обо мне.
   Он нежно поцеловал свою дочь и крепко пожал обе руки молодому священнику; затем он отошел н затерялся в густых рядах процессии, сквозь которую ежу снова пришлось протискиваться.
   Пьер и Мария остались одни, в своем темном и безлюдном уголке, под ветвями тенистых деревьев. Она, как и прежде, сидела в глубине своей тележки; он опустил на траву колени, прислонился локтем к одному из колес.
   Потекли обаятельные мгновения. Шествие со свечами продолжалось своим чередом, паломники сливались в плотную толпу, сворачивая на площадь da Rosaire. Пьера больше всего восхищало то, что над Лурдом не чувствовалось я следа дневного обжорства. Ему казалось, что с гор пахнуло освежающим ветром, разогнавшим запах пряных кушаний, жгучую и зловонную пыль воскресной ярмарки, спустившуюся над городом.
   Теперь перед взорами Пьера расстилалось лишь широкое небо со светлыми звездами; от Гава веяло восхитительной прохладой, с колебаниями ветерка доносилось благоухание диких цветов. Величавое безмолвие ночи дышало вековечной тайной; о земном и преходящем напоминали одни огоньки свечей, которые Мария сравнила с томящимися, ждущими избавления душами.
   Молодой священник наслаждался сладостным отдыхом, безграничным упованием. В его сознании надо по налу сглаживались раздражающие воспоминания о прожорливости паломников, о бессовестной продажности, об испорченности и разврате, заразивших старинный город. Он упивался очарованием этой дивной ночи, все его существо как бы нежилось в обновляющем источнике.
   Мария, также охваченная безгранично отрадным чувством, прошептала:
   -- Как счастлива была бы Бланш, если бы могла полюбоваться на все эти чудеса!
   Она вспомнила о сестре, которая осталась в Париже и продолжает заниматься неблагодарным ремеслом учительницы, бегающей весь день по урокам. Эти немногие слова, это неожиданное упоминание о сестре, о которой Мария не говорила ни разу со времени приезда в Лурд, сразу воскресило в их памяти все прошлое.
   Мария и Пьер, не произнося ни слова, пережили свое детство, свои былые игры в двух смежных садах, разделенных лишь зеленою изгородью. Затем пм вспомнилась разлука, день его поступления в семинарию, когда она целовала его в щеки, заливаясь горючими слезами, клянясь никогда не забыть о нем. Миновали годы, они встретились навеки разлученными, он -- священником, она -- прикованной к постели болезнью, потерявшей надежду стать когда-нибудь женщиной.
   Вся жизнь их протекла в этой любви, остававшейся так долго неосознанной; затем произошел окончательный разрыв, точно они умерли, хотя жили друг около друга.
   Ин представилась бедная квартира, в которой старшая сестра, надрываясь над уроками, старалась водворить хоть сколько-нибудь благосостояние. Из этой бедной квартиры они выехали в Лурд, после столь продолжительной и упорной борьбы: ее пламенная вера восторжествовала над его сомнениями. И, вот, они очутились вдвоем, с глазу на глаз, в этом уютном уголке, восторгаясь упоительною ночью, когда на земле мерцает столько же звезд, как и на небе.
   Мария до сих пор осталась чистою и наивною, как ребенок. Отец ее был прав, сказав, что душа ее ясна и прекрасна. Пораженная недугом тринадцати лет, она не старилась. Теперь, в двадцать три года, она все еще была тринадцатилетней девочкой, сосредоточенною, подавленною своим несчастием. Это отражалось в ее как бы устремленных вглубь взорах, в удрученном выражении лица, в неумении направить свою волю в другую сторону. Как женщина, она остановилась в своем развитии, не перестала чувствовать, как рассудительная девушка, зарождающаяся любовь которой довольствуется крепкими поцелуями в щеки. Единственного романического события в ее жизни -- слез во время разлуки с другом детства -- было достаточно, чтобы наполнить сердце в течение десяти лет. Во время бесконечных дней, проведенных на скорбном ложе, мечты ее не шли дальше представлений о том, что он не сделался бы священником, если бы она была здорова, и что они стали бы жить вместе. Мария никогда не питала романов. Книги религиозного содержания, которые ей давали, поддерживали ее увлечение неземною любовью. У дверей ее комнаты, где она жила, как в келье, замирали все отголоски внешнего мира. В прежние годы, когда мать возила ее из конца в конец Франции, с одних вод на другие, она проходила мимо толпы, как ясновидящая, которая не видит и не слышит ничего окружающего. Ее всюду преследовала неотступная мысль о непоправимом увечье, поразившем в ней женщину. Таким образом, сложилось это очаровательное в своей детской чистоте, страдающее существо: расслабленное тело ее выросло, а сердце сохранило лишь отдаленное воспоминание о порыве любви, бессознательно изведанном в тринадцать лет.
   Рука Марии стала искать, в потемках, руку Пьера, протянувшуюся на встречу. Найдя, она крепко сжала его руку. Какое наслаждение! Никогда еще не испытывали они такой чистой и полной отрады, уединившись вдали от мира, в этом таинственном и прелестном уголке! Вокруг них светился лишь звездный круговорот, протяжное пение псалма убаюкивало и уносило их к небесам, колебля точно на реющих крыльях. И она была убеждена, что исцелится на следующий день, когда проведет в экстазе всю ночь перед Пещерой. Это была безусловная уверенность, Пресвятая Дева услышит ее, она разжалобит Богоматерь, когда станет молиться перед ее лаком.
   Она поняла, почему Пьер сказал, что также хочет бодрствовать всю ночь перед Пещерой. Он, конечно, решился сделать последнюю попытку возродить утраченную веру. Он преклонит колени и, как дитя, станет молить Всемогущую Матерь вернуть ему прежнюю веру.
   Они молчали, но их соединенные руки пожатиями, переговаривали обо всем этом. Они давали обещание молиться друг за друга, доходили до такого самозабвения в пламенном обоюдном пожелания исцеления и счастья, что соприкоснулись на мгновение с сокровенными тайными любви, отдающейся и жертвующей собою. Эти мгновения наполнили их сердца блаженством.
   -- Ах, -- прошептал Пьер, -- как прекрасна эта синяя ночь, этот беспредельный сумрачный покров, сглаживающий безобразность людей и явлений. Как глубок и безмятежен покой, и как хотелось бы мне усыпить сомнения среда этой освежающей прохлады!
   Голос его замер. Мария в свою очередь, произнесла чуть слышно:
   -- А розы, этот чудный аромат роз?.. Неужели вы не чувствуете его друг мой? Где же они могут скрываться, если вы не нашли их?
   -- Да, да, я вдыхаю благоухание, но роз нет здесь. Если бы они были по близости, я непременно нашел бы их, потому что я искал очень старательно.
   -- Как можете вы утверждать, что роз нет здесь, когда они напоили ароматом весь воздух вокруг нас, когда мы купаемся в их благоухании. По временам, запах роз сгущается до такой степени, что я едва не лишаюсь чувств от наслаждения, вдыхая его!.. Розы, несомненно, здесь же у наших ног, я их много, бесчисленное множество!
   -- Нет, клянусь вам, я осмотрел всю местность, здесь нет роз, -- если только они не окружают нас невидимками, или не превратились в траву, которую мы попираем, в окружающие нас высокие деревья... Быть может, аромат их изливается из самой земли, из соседнего потока, гор и лесов...
   Они замолчали. Мария опять прошептала:
   -- Как чудесно пахнут они, Пьер! Мне кажется, будто наши соединенные руки превратились в букет.
   -- Да, они пахнут восхитительно; аромат распространяется теперь от вас, Мария, точно розы зацвели в ваших волосах.
   Они ничего больше не сказали друг другу. Процессия продолжала идти, яркие искорки все также вспыхивали за собором, загораясь в темноте, словно высекаемые неистощимым огнивом. Описывая двойную окружность, свечи прорезали темное пространство огненной лентой.
   Но наиболее поразительное зрелище представляла площадь du Rosaire, где голова процессии, продолжая медленно двигаться вперед, постепенно скручивалась, описывая все меньшие круги. Это вращение окончательно ошеломило падавших от усталости паломников; в пении их зазвучали надрывающие душу ноты.
   Вскоре около вращающегося центра наросла светящаяся масса; на это ядро стала накручиваться огненная лента, которой, по-видимому, так и не будет конца. Ядро ширилось, превратилось сначала в большую лужу, затем в целое озеро. Вся обширная площадь de Rosaire превратилась в пламенное море, волнующееся жгучею зыбью, крутящееся бесконечным огненным водоворотом.
   Отблеск зарева освещал здание собора. Остальной горизонт утопал в глубоком сумраке. В стороне виднелось лишь несколько разбросанных свечей, одиноко подвигавшихся вперед, как светляки, отыскивающие путь при помощи своего фонарика. На холме du Calvaire показалась, впрочем, целая заблудшая ветвь процессии, огни двигались и там, выступая на фоне неба, словно звезды.
   Настудил, наконец, момент, когда показались последние огни, обогнувшие лужайки, приплывшие к пламенному морю и слившиеся с ним. Тридцать тысяч свечей пылали, не переставая вращаться, разгораясь под безмятежным небом, в котором бледнели светила. Вместе со звуками не умолкавшего псалма в небеса уносилось светящееся облако; гул голосов, припевы "Аvе, аvе, аvе, Maria!", казались, как бы треском от этих огненных сердец, сгорающих в пылу молитв, ради спасения душ.
   Свечи одна за другой погасли; снова водворишь невозмутимая, величавая ночь, когда Пьер и Мария очнулись, вспомнив, что они все еще держатся за руки, притаившись под густыми деревьями. Вдали, в сумрачных улицах Лурда, бродили лишь заблудившиеся паломники, разыскивающие дорогу, чтобы поскорее вернуться к своим кроватям. В темноте слышался какой-то шорох, точно отзвуки города, укладывающегося на покой после шумного праздничного дня.
   А они снова замечтались, не шевелясь, не прерывая восхитительного безмолвия, наслаждаясь взаимной близостью и благоуханием незримых роз.
   

IV

   Пьер отвез тележку Марии к Пещере, подкатив ее как можно ближе к решетке.
   Был первый час ночи. Около сотни богомольцев не ушли еще отсюда. Некоторые из них сидели на скамьях, большая же часть, преклонив колени, углубились в молитву.
   Пещера как будто пылала, ярко освещенная множеством свечей; среди переливающихся огоньков выделялась в своей нише одна лишь белая статуя Пресвятой Девы. Свесившаяся зелень приняла изумрудный колорит. Тысячи ветвей, покрывающих свод, казались спутанной сеткой из хвороста, собирающегося снова зацвести.
   Рядом с блеском пламенной часовни темнота ночи стала еще гуще. Окрестности затонули в сумраке, нельзя было различить ни стен, ни деревьев. Слышалось лишь ворчливое и непрерывное журчанье Гава, катившего по соседству свои струи, разливавшие вокруг приятную свежесть; на темное, беспросветное небо словно надвинулась тяжелая, грозовая туча.
   -- Удобно ли вам, Мария? -- ласково спросил Пьер. -- Не холодно ли вам?
   Она слегка вздрогнула. Ей почудилось, что из Пещеры доносится -- легкое, везенное веяние.
   -- Нет, мне так хорошо! Прикройте только шалью мои колени... Благодарю вас, Пьер, не беспокойтесь больше обо мне, мне ничего не нужно, -- ведь, я теперь с нею...
   Голос ее прерывался, она уже впала в экстаз, молитвенно сложив руки, устремив глаза на светлую статую; исхудалое лицо ее преобразилось, приняв блаженное выражение.
   Пьер остался, однако, еще несколько минут возле нее. Он хотел закутать Марию в шаль, так как видел, что ее маленькие руки дрожат. Но он побоялся раздосадовать ее, ограничился тем, что заправил внутрь края шали, точно покрывая ребенка. Молодая девушка, опершись локтями на борта тележки, полуприподнялась из нее и уже не видела его.
   Он присел на скамью, стоявшую по близости, собираясь сосредоточиться, в свою очередь, но взоры его различили в сумраке коленопреклоненную женщину. Одетая в черное, невзрачная, незаметная, она сначала не привлекла к себе его внимания, как будто сливалась с темнотой ночи. Теперь он догадался, что это госпожа Маз. Молодой священник вспомнил, что она, вероятно, получила днем адресованное на ее имя письмо. Он пожалел ее, представив себе, как страдает эта покинутая, одинокая женщина: она молится не об исцелении телесной язвы, она просит, чтобы Пресвятая Дева облегчила только сердечный недуг, обратила неверного мужа. В письме, должно быть таился какой-то суровый ответ; госпожа Маз вся как-то съежилась, смиренно опустила голову, точно несчастная женщина, только что подвергнувшаяся побоям. Она немного успокоилась лишь здесь, по ночам, радуясь, что никто не видит ее страданий, не мешает ей проводить в слезах долгие часы, политься о возрождении угасшей любви, не подозревает ее скорбной тайны. Ее губы даже не шевелились, -- холилось одно измученное сердце, страстно взывавшее о своей доле любви и счастья.
   Эта непреодолимая жажда счастья привлекает сюда всех, страдающих телом и душою! Пьер чувствует, что и он охвачен пламенным желанием удовлетворить своим сердечным запросам. Ему хотелось бы броситься на колени, молить о помощи Провидение, смиренно веруя, как эта женщина. Но его тело было связано, он не находил слов для молитвы...
   Пьер вздохнул с облегчением, когда кто-то тронул его за руку.
   -- Господин аббат, подите-ка со мной, если вы еще не осматривали Пещеры. Я проведу вас теперь, в это позднее время, там так уютно!
   Пьер поднял голову и узнал барона Сюира, директора общества Hospitality de Notre-Dame de Saint. Этот любезный и прямодушный человек, вероятно, чувствует к нему расположение. Пьер принял предложение барона, последовал за ним в Пещеру, которая оказалась совсем безлюдной.
   Барон закрыл за собою решетку на ключ.
   -- В это время, господин аббат, здесь действительно, очень хорошо. Когда я приезжаю на несколько дней в Лурд, я редко ложусь до рассвета. Я привык проводить в Пещере всю ночь. Тут не бывает ни души, не правда ли, здесь так и чувствуешь себя в гостях у Пресвятой Девы!
   Он добродушно улыбался, показывал Пещеру, как человек, издавна освоившийся с этим прелестным утопом. Несмотря на свою глубокую набожность, барон вовсе не стеснялся, разговаривал, давал объяснения уверенным тоном, видимо, сознавая, что пользуется благоволением небес.
   -- Вы смотрите на свечи... Здесь горят всегда, днем в ночью, около двухсот свечей; они, конечно, нагревают таки воздух... В Пещере тепло и зимой.
   Пьер, в самом деле, несколько задыхался от духоты н запаха воска. Ослепленный ярким освещением, он рассматривал большой стоявший посредине подсвечник, в виде пирамиды. Весь испещренный маленькими свечами, он напоминал треугольный станок для иллюминации, украшенный звездочками. В глубине, пряной подсвечник, стоявший на земле, поддерживал толстые свечи различной величины, вытянувшиеся в ряд, точно трубы органа; некоторые из свечей равнялись толщиною человеческой ноге. На выступах утеса, в разных местах, были расставлены другие подсвечники, похожие на грузные канделябры.
   Свод Пещеры понижался слева, камень как бы обуглился и почернел от неугасаемых светильников, нагревавших его в течение многих деть. Воск непрерывно канал, осаждаясь точно хлопьями снега; подсвечники были покрыты ин, белый слой все нарастал. Весь утес казался наощупь жирным, в особенности пропиталась воском земля; случавшиеся вследствие этого падения заставили покрыть ее половиками.
   -- Толстые свечи, которые стоять здесь, -- продолжал словоохотливо пояснять барон Сюир, -- гораздо дороже остальных; они стоят шестьдесят франков и сгорают в месяц... Самые маленькие, стоящие пять су, горят всего три часа... О, мы не экономничаем, у нас никогда не ощущается недостатка в свечах. Вон, -- еще две корзины, которые не успел отнести в склад.
   Затем он перечислил инвентарь; фисгармонию, покрытую чехлом; большой шкаф с широкими ящиками, в которые укладывались ризы; скамьи и стулья для небольшой, избранной публики, которой разрешало присутствовать при богослужении, и, наконец, очень красивый, передвижной алтарь, крытый серебряными пластинками, дар одной знатной дамы, -- алтарь этот выкатывали, впрочем, лишь для богатых паломников, опасаясь, чтобы сырость не испортила его.
   Пьера смущала словоохотливость предупредительного собеседника. От его пояснений религиозное настроение утрачивало свою привлекательность. Войдя в Пещеру, Пьер, смотря на маловерие, заволновался, сердце его затрепетало, точно готовясь воспринять разгадку таинства. Притом же он видел многое, трогавшее его до глубины души, -- букеты, сложенные грудой у ног Пресвятой Девы, детские ex-voto (приношения по обету), маленькие, проношенные сапожки, небольшой металлический нагрудник, кукольный костыль, похожий на игрушку. Под естественною стрелкой свода, где явилась Пресвятая Дева, паломники терли о камень четки и медали, которые хотели освятить этим прикосновением. Скала казалась отполированной. Миллионы пламенных уст приникли к ней с такой силой любви, что камень как будто перегорел, испещрялся черными жилками как мрамор.
   Священник остановился перед углублением, в котором было нагромождено иного писем и всевозможных бумаг.
   -- Ах, я и забыл! -- спохватился барон Сюир. -- Но самое интересное. Здесь собраны письма, ежедневно бросаемые верующими через решетку, в Пещеру, мы подбираем их и складываем сюда: зимою я развлекаюсь сортировкой... Само собою разумеется, что их нельзя сжигать, не вскрыв, потому что в них бывают вложены деньги, монеты в десять, двадцать су и, в особенности, почтовые марки.
   Он стал ворошить письма, вынимал случайно подвернувшееся под руку, показывал надпись, раскатывал, чтобы прочесть. Почти все послания были исписаны бедными малограмотными людьми; адрес: "Лурдской Богоматери" выделялся крупными буквами. Многие письма содержали в себе просьбы или изъявления благодарности, изложенные неправильными фразами, с необычайным правописанием. Сущность просьб зачастую была весьма трогательна, -- пишущие просили об исцелении маленького брата, о благоприятном исходе процесса, о сохранении верности возлюбленным, о замужестве. Другие письма заключали в себе упреки Пресвятой Деве, не удостоившей ответить на первое письмо, исполнив моление. Были также письма с более великим почерком, написанные старательно составленными предложениями, с исповедями, пламенными мольбами, с излияниями женских сердец, открывающих Царице Небесной то, в чем они не осмеливались сознаться духовнику в полумраке исповедальни. В одном конверте, выбранном наудачу, оказалась видна фотографическая карточка; одна девочка прислала свой портрет Лурдской Богоматери и надписала на нем: "Моей доброй Матери". Ежедневно в Пещере получалась, обильная переписка, точно при дворе всемогущей королевы, к которой обращаются с просьбами и признаниями, надеясь, что она ответит милостями и щедротами. Монеты в десять и двадцать су прилагалась как наивное проявление любви, чтобы умилостивить Ее; к почтовым маркам прибегали, очевидно, лишь ради удобства, чтобы, легче прислать деньги. Впрочем, некоторые корреспондентки простирали свое простодушие еще дальше: одна крестьянка прямо заявила в приписке, что она прилагает марку и ждет ответа.
   -- Уверяю вас, -- добавил барон, -- что многие письма очень милы, далеко не так глупы, как воображают... В течение трех лет я следил за чрезвычайно интересными письмами одной дамы, которая обо всех своих поступках докладывала Пре святой Деве. Это была замужняя женщина, увлекшаяся опасною страстью к другу своего мужа... И что же, господин аббат, -- она восторжествовала над собой -- Пресвятая Дева вняла ее мольбам, облекла ее в непроницаемую броню целомудрия, ниспослав божественную силу противостать влечению сердца.
   Он прервал себя, чтобы пригласить Пьера:
   -- Да присядьте же, господин аббат. Вы увидите, как здесь хорошо.
   Пьер сел рядом с ним на скамье, с левой стороны, где свод понижался. Здесь, действительно, все дышало безмятежным спокойствием. Ни тот, ни другой не говорили больше, вокруг царило глубокое безмолвие. Пьер вдруг услыхал позади точно из невидимого пространства.
   Он невольно сделал движение, тотчас понятой бароном.
   -- Вы услышали журчание источника. Он здесь под этой решеткой... Хотите? Хотите взглянуть на него?
   И прежде, чем Пьер успел выразить согласие, он уже наклонился, с целью поднять одну из досок, поясняя в то же время, что источник охраняется так тщательно, чтобы люди неверующие не вздумали отравить его.
   Фантастическое описание изумило священника, но он отнес его всецело на счет легковерия барона, сохранившего много детских черт в своем характере.
   -- Что за странность, -- бормотал барон, тщетно стараясь открыть висячий замок с секретом. Буквы были проставлены на слово "Рим". Я убежден, что его не переменили. Сырость все портит здесь. Нам приходится переменять замки через каждые два года. Подайте мне, пожалуйста, свечу.
   Когда Пьер посветил, вынул свечу из одного канделябра, барону удалось, наконец, раскрыть медный замок, покрытый плесенью. Решетчатая крышка распахнулась, обнаружив источник. В углублении скалы сквозь камни сочилась прозрачная вода; она разливалась, по-видимому, на обширное расстояние. Барон объяснил, что для отведения ее к водоемам проведены трубы, покрытые цементом. Он сознался даже, что за купелями пришлось соорудить бассейн, в который стекает вода в течение ночи. Небольшого количества воды, доставляемого источником, не хватило бы без этого приспособления для ежедневных потребностей.
   -- Не хотите ли попробовать? -- вдруг предложил он Пьеру. -- Здесь, при истоке, вода еще вкуснее.
   Пьер, не отвечая, всматривался в эту спокойную, безмятежную воду, отливавшую золотистыми блестками, отражая колеблющееся пламя свечи. Вода словно вздрагивала от упадавших в нее капель воска. Пьеру невольно представилось, что она несет столько неведомых тайн из глубоких горных недр.
   -- Выпейте-ка стакан!
   Барон погрузил и наполнил водой стакан, всегда стоявший здесь; священнику пришлось выпить. Это была хорошая ключевая вода, свежая и прозрачная, -- такие источники не редкость на всех высоких плоскогорьях в Пиренеях.
   Когда висячий закон был водворен на прежнее место, оба они снова сели на дубовую скамью. Пьеру по временам слышалось позади журчание ручья, напоминавшее щебетанье спрятанной птицы. А барон рассказывал умиленным тоном, описывая с наивными подробностями Пещеру в различные времена года, при всевозможной погоде.
   Летом наступает сезон шумливых и многолюдных паломничеств, ярмарочной сутолоки, когда тысячи богомольцев проявляют свою набожность в громких мольбах и крикливых воззваниях.
   Осенью начинаются дожди, бесконечные ливни, омывающие порог Пещеры по целым неделям. В это время прибывают паломники из далеких стран, индийцы, малайцы, даже китайцы, небольшие, молчаливые; группы которых в экстазе преклоняют колени в грязь, по знаку миссионеров. Во Франции из всех старинных провинций Бретань доставляет самых ревностных богомольцев, предпринимающих, паломничества целыми общинами, причем мужчины не уступают по численности женщинам. Благочестивость, простота и глубокая вера британцев могут послужить примером для всего мира.
   Зимою, с наступлением декабря, начинают свирепствовать морозы, снег выпадает крупными хлопьями, заносит горные дороги. В опустевших гостиницах водворяются набожные семейства; верующие, не смотра на непогоду, не перестают посещать каждое утро Пещеру. В это время приезжают преимущественно все, избегающие шума, жаждущие помолиться Пресвятой Деве в тишине и уединении. Некоторые из таких паломников не знакомились ни с кем, появлялись только в те дни и часы, когда были уверены, что никто не помешает им преклониться перед ликом Богоматери и углубиться в молитву; они тревожно удалялись, ревниво озираясь, если вокруг них начинала собираться хоть небольшая толпа. И как отрадно здесь зимою! Во время дождя и вьюги, при снеге и метели, Пещера озарялась все тем же блеском. Даже по ночам, когда бушевал ураган, когда здесь не было ни души, она сияла среди непроницаемого мрака, пылала, точно костер, распаленный неугасимою любовью.
   Барон рассказал, что прошлою зимою, во время снежных заносов, он приходил к Пещере и просиживал целые вечера на этом же месте, на скамье, на которой они сидят в настоящую минуту. Здесь не прерывалась приятная теплота, хотя Пещера была обращена отверстием на север, и солнце никогда не проникало в нее. Это явление, конечно, можно объяснить тем, что свечи непрерывно нагревают скалу; но не позволительно ли также допустить, что Пресвятая Дева, по своему чудному благоволению, поддерживает вокруг вечную весну? И соседние мелкие пташки знают это, -- когда морозы начинают леденить лапки, они ищут в ней приюта, порхают вокруг статуи Богоматери.
   С наступлением весны, когда Гав переполнится растаявшими снегами и с громовым шумом катит свои быстрые струи, когда деревья начинают зеленеть под живительным дыханием тепла, толпы паломников снова оглашают своим шумом пламенную Пещеру, разогнав Божиих пташек.
   -- Да, да, -- повторял барон Сюир, в раздумья покачивая головою, -- я проводил здесь зимою, в полном уединении, очаровательные дни... Мне случилось видеть лишь одну женщину, склонившую колени там, около решетки, -- чтобы не опускаться на снег. Она была очень молода, не старше двадцати пяти лет, и очень хороша: брюнетка, с чудными голубыми глазами. Она ничего не говорила, по-видимому, даже не холилась и по целым часам не поднималась с колен, погрузившись в свое горе... Я не узнал, кто она такая, и никогда больше не встречался с нею.
   Он умолк; две минуты спустя, Пьер, удивившись молчанию барона, посмотрел на него и убедился, что он спит. Сложив руки на животе, опустив на грудь подбородок, он задремал с кроткой улыбкой на устах, точно уснувший ребенок.
   Барон, рассказывая, что проводит ночи в Пещере, очевидно, подразумевал свой первый крепкий сон на этой скамье, где в старческих тихих грезах ему улыбаются ангелы.
   Пьер наслаждался теперь безмятежным покоем, царившим в этом скалистом уголке. Душа, действительно, как будто отдыхала здесь, среди несколько резвого запаха воска и яркого сияния свечей, ослеплявших восхищенные взоры. Молодой священник ее различал теперь ни подпоров на своде, ни алтаря из чеканного серебра, ни фисгармонии в Чехии. Им овладевало медленное опьянение, все существо его как-то замирало. Сознание, что он далек от внешнего мира, доставляло ему чрезвычайное наслаждение; ему казалось, что он соприкоснулся с тайнами неведомого и сверхчеловеческого, точно простая железная решетка превратилась в преддверие бесконечности.
   Раздавшийся слева легкий шум заставил его вздрогнуть. Это был источник, не перестававшие журчать, точно щебечущая птица. О, как страстно хотелось ему пасть на колени, уверовав в чудо и проникнуться слепою уверенностью, что этот дивный! Ключ брызнул из скалы лишь для исцеления страдающего человечества! Не затем ли пришел он сюда, чтобы, распростершись пред ликом Пресвято Девы, помолиться о возрождении в его душе наивной младенческой веры? Почему же он не взывает к Ней, не молит Ее сжалиться над ним?..
   Грудь его дышала все порывистее, свечи ослепляли его до самозабвения. Пьер вспомнил, что за последние два дня, пользуясь полною свободою, -- которою злоупотребляли священники в Лурде, он пренебрег своего обязанностью служить мессу. Он согрешил, и, быть может, от этого какое-то бремя удручало его сердце. Ему стало, наконец, так тяжело, что он не выдержал и встал, чтобы удалиться.
   Пьер тихо раскрыл решетку, оставив на скамье заснувшего барона.
   Мария, в своей тележке, не двинулась с места; приподнявшись на локтях, она не переставала всматриваться в лик Пресвятой Девы. Лицо ее светилось религиозным экстазом.
   -- Хорошо ли вам, Мария? Не холодно ли вам?
   Она не ответила. Пьер прикоснулся к ее рукам, -- они были теплы и слегка трепетали.
   -- Вы дрожите не от холода, Мария, не так ли?
   Она произнесла, наконец, чуть слышным шепотом:
   -- Нет, нет, оставьте меня, я так счастлива! Она явится мне, я чувствую это... Ах, какое блаженство.
   Молодой священник оправил шаль и отошел от больной. Погрузившись в Сумрак, он долго не мог преодолеть своего смущения. Вне яркого отблеска Пещеры, сгустилась непроницаемая темнота; он шел наугад. Затем глаза его свыклись с сумраком, он различал Гав, направился вдоль берега, по тенистой аллее, дышавшей ночной прохладой.
   Темнота и свежесть воздуха несколько успокоили его. Теперь его смущало лишь одно: отчего он не склонил колен, не отдался, как Мария, всем своим существом жаркой молитве? Что удерживает его? Откуда возникло непреодолимое упорство, не дозволяющее ему почерпнуть успокоение в вере; хотя его истомленная, скорбная душа так жаждет успокоения.
   Он чувствует, что один лишь разум противится этому; и Пьеру вдруг захотелось умертвить беспощадный разум, отравляющий ему жизнь, мешавший насладиться счастьем невежд и людей, простых духом.
   Быть может, если бы он стал очевидцем чуда, в нем воскресла бы способность верить. Не падет ли он ниц, не признает ли себя побежденным, если, например, Мария вдруг встанет со своего ложа и пойдет перед ним?
   Образ Марии, спасенной, исцелившейся, так глубоко взволновал молодого священника, что он остановился, простер дрожащие руки к усеянному звездами небу. Великий Боже! Как прекрасна эта безмятежная, таинственная ночь, напоенная горным благоуханием. Как заманчива надежда на вечное возрождение здоровья, упование на беспредельную любовь, обновляющуюся, как зелень весны!
   Пьер пошел дальше, достиг конца аллеи. Но здесь сомнения снова овладели им: если просят чуда, чтобы уверовать, значит, способность верить угасла. Богу нет нужды доказывать Свое существование. Кроме того, его смущала мысль, что Бог не услышит его, пока он не исполнит своей обязанности, отслужив мессу.
   Почему бы не сходить ему сейчас же в церковь du Rosaire, алтари которой от полуночи до полудня предоставляются в распоряжение приезжих священников?..
   Он спустился по другой аллее до того уютного уголка под деревьями, откуда он любовался вместе с Марией на процессию с восковыми свечами.
   Здесь царила беспросветная, безграничная темнота. Пьер опять заволновался и бессознательно вошел в убежище для паломников, точно желая лишь оттянуть время.
   Хотя дверь убежища была растворена настежь, в обширном покое, переполненном людьми, ощущался недостаток в воздухе. С первых же шагов священника ошеломило спертое, удушливое зловоние, испарения скученных тел и запах пота.
   Коптевшие фонари освещали комнату так тускло, что Пьеру пришлось внимательно смотреть, чтобы не наступить на чью-либо ногу или руку. Паломников набралось слишком много, скамеек не хватило, большинство ночлежников расположилось на полу, на сырых плитах, загрязненных отбросами.
   Трудно было представить себе большее смешение, -- мужчины, женщины, священники лежали беспорядочной кучей, свалившись где попало, подавленные чрезвычайною усталостью. Многие храпели сидя, опершись спиной о стену, свесив голову на грудь; другие попадали на пол, -- ноги перепутались, одна молодая девушка очутилась поперек старого деревенского кюре, спавшего безмятежным сном младенца.
   Здесь был точно хлев, нищие с дорог сбрелись сюда, радуясь даровому ночлегу; бездомные скитальцы, лишенные крова, братски заснули друг возле друга в этот чудный праздничный вечер. Некоторые, впрочем, все еще не могли успокоиться, в возбуждении ворочались, вставали, чтобы прикончить свои съестные припасы. Кое-где виднелись неподвижно лежащие люди, вперившие свои пристальные взоры в сумрак. Среди храпения и восклицаний спросонку слышались жалобы и стоны. Стадо несчастных, скучившихся в своих отрепьях, внушало глубокую, томительную жалость, а между тем, их чистые души, вероятно, парили далеко, в лазурной стране мистических видений.
   Пьер собирался уйти, как вдруг его отловил чьи-то слабые, непрерывные стоны. Он узнал госпожу Венсан, продолжавшую, в том же положении, качать на коленях маленькую Розу.
   -- Ах, господин аббат, -- прошептала она, -- вы слышите, она проснулась с час тону назад и с тел пор не перестает кричать... А я, клянусь вам, даю слово, не шелохнулась, я была так счастлива, любуясь, как она спит.
   Священник наклонился, посмотрел па девочку, которая не имела сил даже поднять веки. Стоны вырывались из ее рта вместе с дыханием; она была так бледна, что Пьер содрогнулся, почувствовав приближение смерти.
   -- Ах, Господи, да что же мне делать? -- продолжала жаловаться несчастная мать, выбившаяся из сил. -- Я не могу выносить ее крика... Если бы вы 8нали, как я упрашиваю ее. Я говорю ей: "Мое сокровище, моя радость, мой ангел, умоляю тебя, перестань кричать, будь паинька, Пресвятая Дева исцелит тебя!" А она все кричит...
   Госпожа Венсан зарыдала; крупные слезы падали на лицо ребенка, не перестававшего стонать.
   -- Если бы теперь был день, я давно утла бы из этого убежища, тем более что моя малютка беспокоит других... Одна пошлая дама уже рассердилась... Но я боюсь холода; и притом, куда же я пойду ночью?.. Ах, Пресвятая Дева, Пресвятая Дева, сжалься над нами!
   Пьер, едва сдерживая слезы, поцеловал русые волосы Розы; он быстро удалился, боясь, что разрыдается над этой мученицей материнской любви.
   Он отправился в церковь du Rosaire, как бы решившись преодолеть смерть.
   Он уже видел эту церковь при дневном освещении; она ему не понравилась, -- архитектор, не располагая достаточным местом, притиснутый к скале, принужден был выстроить здание круглым и слишком низким. Большой купол покоится на четырех угольных столбах. Хуже всего, что церковь, несмотря на свой древний византийский стиль, совершенно лишена религиозного характера; в ней трудно сосредоточиться, в ней пет ничего таинственного, -- она похожа на новенький огромный амбар, слишком ярко освещаемой куполом и широкими стеклянными вратами.
   Церковь du Rosaire притом же не была закончена, не хватало орнаментовки, -- стены, к которым примыкали алтари, были украшены лишь розами из цветной бумаги и жалкими ex-voto. Это еще более придавало ей сходство с обширным станционным залом; вымощенный плитами пол в дождливую погоду покрывался грязью, точно на железнодорожном вокзале.
   Временный главный алтарь был сделан из окрашенного дерева. В круглом ковчеге церкви были расставлены рядами бесчисленные скамьи. Скамьи эти также служили приютом для публики во всякое время: церковь du Rosaire не закрывалась в период паломничеств ни днем, пи ночью. Подобно убежищу, скамьи служили хлевом для бедных.
   Пьер, войдя, снова испытал впечатление точно от общественного зала, в котором снуют прохожие. Но слишком яркий свет уже не озарял бледных стен; свечи, горевшие на всех алтарях, отбрасывали смутные, длинные тени, колебавшиеся на сводах.
   В полночь была отслужена с чрезвычайною пышностью торжественная месса, при блеске огней, пении псалмов, в парчовых ризах и при фимиаме дымящихся кадил. От всего этого великолепия на каждом из пятнадцати алтарей остались лишь свечи, необходимые, по уставу, для служения месс.
   С полуночи начинались мессы и не прекращали вплоть до полудня. В одной церкви du Rosair, в течение этих двенадцати часов, служили, до четырехсот месс. На весь Лурд, в котором было пятидесяти алтарей, приводилось больше двух тысяч месс ежедневно. Наплыв священников был так велик, что многие успевали лишь с трудом исполнить свою обязанность, дожидаясь очереди, когда освободится алтарь, в продолжение целых часов.
   В эту ночь Пьер был очень изумлен, увидел в полумраке, что все алтари осаждаются подсвечниками, терпеливо ожидающими, вытянувшись в своей очереди. Они стояли на ступеньках, т тем, как служащий мессу торопливо произноси латинские фразы, осеняя себя широкими крестны знамениями. Большая часть опускалась в изнеможении на пол, некоторые даже засыпали на ступеньках в ожидании, когда церковный сторож разбудит.
   Пьер несколько времени прохаживался, не знал, на что решиться. Стоит ли дожидаться, как дела другие? Интересное зрелище удержало его в церкви. Во время служения всех месс, перед всеми дверями толпились паломники, жадно спешившие спрятаться. Дароносицы беспрестанно наполнялись и разживались, руки священников уставали распределить между верующими хлеб вечной жизни. Пьер больше изумился: никогда не случилось ему видеть, чтобы в одном месте расточалось столько невинной крови, никогда не присутствовал он при таком религиозном воодушевлении. Церковь как бы вернулась к своим первым героическим векам, когда не склоняли колени, охваченные общим веянием и, сознавая свое невежество, в страхе вручали свою судьбу Всемогущему Провидению.
   Пьеру казалось, что он перенесся на восемь или девять столетий назад к временам общественных религиозных порывов, когда думали, что близится конец мира. Масса молившихся, присутствовавшая при торжественной мессе, осталась на скамьях, расположившись, в церкви, точно у себя дома. Ведь, храм божий принадлежит им, это -- убежище, в котором и днем и ночью их ожидает утешение.
   Бесприютные паломники, не знающие, где преклонить голову, не нашедшие места даже в убежище, входили в церковь du Rosaire, мостились куда-нибудь на скамью, или просто располагались на плитах пола.
   Другие, которых ожидали постели, оставались ради наслаждения провести всю ночь в храме, полном столь чудных грез.
   Разношерстная толпа до рассвета завладела церковью; в ней царил неописуемый беспорядок, все ряды скамей были переполнены, во всех углах, у всех колонн спали люди. Мужчины, женщины, дети, прислонившись друг к другу, опустив голову на плечо соседа, с безмятежною бессознательностью смешивали свое дыхание. Собрание верующих, точно пораженное внезапным, непреодолимым сном, -- церковь превратило в случайный приют. Двери ее, широко растворенные навстречу дивной августовской ночи, приглашали из мрака всех прохожих, добрых и злых, усталых и заблудших.
   У каждого из пятнадцати алтарей непрерывно звучали колокольчики, возвещая о вынесении Даров, и ежеминутно из скученной толпы спавших вставали группы верующих, шедших причаститься и возвращавшихся снова слиться с безымянным, беспризорным человеческим стадом, дремавшим в полумраке, точно под накинутым из стыдливости покровом.
   Пьер продолжал блуждать с тревожным я нерешительным видом, среди смутно выступавших из темноты групп, как вдруг один старый священник, сидевший на ступенях алтаря, знаком подозвал его. Старик ожидал уже два часа; когда, наконец, настал его черед, он почувствовал себя настолько ослабевшим, что побоялся, как бы у него не хватило сил окончить мессу, и предпочел уступить другому священнику свое место. Вид Пьера, растерянно блуждавшего в сумраке, вероятно, тронул его. Он сам свел его в ризницу, подождал, пока заместитель вернулся с дароносицей и в облачении, и крепко заснул затем на одной из соседних скамей.
   Пьер отслужил мессу, как делал в Париже, с добросовестностью человека, исполняющего профессиональную обязанность. Он продолжал проявлять внешним образом глубокую веру. Но сердце его умилилось, два лихорадочно пережитых им дня не оправдали его надежд. Во время причащения, коп: свершилось божественное таинство, он ожидал, че необычайное волнение потрясет все его существо, что благодать осенит его перед разверзшимся небом, когда он предстанет перед ликом Господа.
   Но ничего подобного не произошло, его холодно сердце не дрогнуло, он до конца произнес обычные слова, исполнил узаконенные движения с машинальной точностью. Несмотря на все его усилия углубиться в молитву, его назойливо преследовала мысль, что разница слишком мала для такого огромного числа месс. Как успевали пономари доставить достаточное количество облачений? Это соображение мешало ему сосредоточиться, обременяя ум с нелепою настойчивостью.
   Выйдя из церкви, Пьер снова зашагал среди полного мрака; ночь показалась ему теперь еще темнее и безмолвнее, все вокруг точно опустело. Город словно вымер, нигде не мерцало ни огонька. Только Гав шумел по прежнему, но привыкший к его рокоту слух почти не замечал этих звуков. И вдруг, как будто видение, перед ним ярко блеснула Пещера, озарявшая сумрак своим варевом, -- пламенником неугасимой любви.
   Пьер бессознательно вернулся сюда, вероятно, привлеченный мыслью о Марии. Пробило три часа, скамьи опустели, смутно виднелось лишь около двадцати человек, молившихся на коленях, замерзших в оцепенении экстаза. Ночь с каждым часом точно сгущала темноту, придавала Пещере все более фантастический вид. Вся окрестность, все огромное, сумрачное пространство вокруг, как бы нежилось в сладостном усыплении; шум незримого потока казался точно дыханием при этой спокойной дремоте, навевавшей чудные грезы. Белая статуя Пресвятой Девы, в ореоле свечей, словно улыбалась. Среди нескольких женщин, лишившихся сознания, госпожа Маз продолжала стоять на коленях, сложив руки и опустив голову, стараясь остаться незаметной и, по-видимому, углубившись в пламенную молитву.
   Пьер поспешил подойти к Марии; он весь дрожал, думал, что и она, вероятно, продрогла под утро.
   -- Умоляю вас, Мария, покройтесь! Неужели вы хотите расхвораться еще больше?
   Он поправил сбившуюся шаль, попытался обвязать ее вокруг шеи молодой девушки.
   -- Вам холодно, Мария, ваши руки совсем оледенели.
   Она не ответила, оставаясь в той же позе, в которой Пьер оставил ее два часа тону назад, когда отошел от нее. Опершись локтями на край тележки, она приподнялась, точно порываясь приблизиться к Пресвятой Деве; лицо ее преобразилось, озаряясь наземным блаженством. Губы шевелились, но она не произносила ни слова. Быть может, она продолжала таинственную беседу в стране чудес, среди грез наяву, в которые углубилась, как только ее привезла к Пещере?..
   Молодой священник еще несколько раз пробовал заговорить с ней, но она все не отвечала. Затея Мария сама прошептала, наконец, восторженным голосом:
   -- Ах, Пьер, как я счастлива!.. Я видела, просила за вас, и Она улыбнулась мне, слегка наклонила голову, обещая исполнить мою молитву... И Они ничего не сказала мне, Пьер, но я все-таки поняли Ее. Я исцелюсь сегодня в четыре часа вечера, когда принесут Святые Дары.
   Слова ее глубоко взволновали Пьера. Не спала ли она с открытыми глазами? Не погрезилось ли ей, что мраморная Пресвятая Дева наклонила голову и улыбнулась? Сердце его трепетно забилось при мысли, что эта чистая душой девушка молилась за него.
   Он подошел к решетке, упал на колени, взывая:
   -- О, Мария, Мария!
   Он сам не знал, к кому взывает его сердце к Деве или к возлюбленной подруге детства. Затем он замер, в сокрушении ожидая чудесного возрождения, веры.
   Мгновения текли, казались нескончаемыми. На этот раз он совершил над собой нечеловеческие усилия, углубился в ожидание чуда, просимого им для себя, в ожидании внезапного откровения, которое, как молния, испепелит его сомнение, обновит его душу, вернет ему несокрушимую, победоносную веру. Он отрешился от своего сознания, хотел, чтобы высшая сила сокрушила все его существо и преобразила его.
   Но и теперь, как и во время мессы, в душе его царило гробовое безмолвие, он не находил в себе никакого отклика. Он не может добиться ничего, сердце переполнилось отчаянием и точно перестало биться.
   Сколько ни старался он думать о молитве, не отрываться мысленно от Всемогущей Девы, столь милостивой к простым людям, -- несмотря на все его усилия, мысль его блуждала, развлекалась внешним миром, подмечала ничтожные подробности. По ту сторону решетки, в Пещере, он вновь увидел спящего барона Сюира, продолжавшего во сне улыбаться, не разжимая сложенных на животе рук. Он смотрел также на букеты, набросанные у стоп Богоматери, на письма, бросаемые сюда, точно в отделение небесной почты, на тонкое кружево из воска, окружавшее пламя толстых свечей, точно ювелирное, богатое резное украшение ив серебра.
   Затем, по-видимому, без всякой связи с этой обстановкой, ему вспомнилось детство. Перед ним ясно обрисовался образ его брата Гильома. Он не виделся с ним со времени смерти матери. Пьеру известно только, что брат живет в уединении, занимаясь учеными работами. Он точно замуровался в своем маленьком домике, с любовницей и двумя большими собаками; Пьер так и не узнал бы о Гильоме ничего, если бы ему не привелось прочесть о нем в одной газете, в статье по поводу революционного покушения. Он, но словам газеты, страстно увлекся изысканиям в сфере взрывчатых веществ, завязал сношения с вождями самых крайних партий.
   Почему же здесь, в этом царстве религиозного экстаза, среди мистического сияния восковых свечей, вдруг вспомнился Пьеру брат, и почему промелькнул перед его взорами, именно, прежний Гильом, Столь добрый, любящий брат, юноша, так горячо отзывавшийся на всякое страдание? Воспоминания развлекли на несколько мгновений Пьера, заставив его душу пожалеть об утраченной, дружественной близости с братом.
   Через несколько временя, он, также внезапно, перешел к думам о самой себе; он понял вдруг, что вера не вернется, хотя бы он упорствовал в своих усилиях в течение многих часов. Однако, он чувствовал, что им овладевает какой-то трепет-сердце его взволновано последней надеждой: если Пресвятая Дева совершит великое чудо, исцелит- Марию, -- он, вероятно, уверует. Он как бы дал себе последнюю отсрочку, назначил крайний предел своему ожиданию, решив, что уверует сегодня же, в четыре часа вечера, когда, как сказала Мария, принесут Святые Дары. Он тотчас же успокоился; измученный чрезвычайною усталостью, коленопреклоненный, он не мог преодолеть неотразимой дремоты.
   Прошло еще несколько часов. Пещера все так же сияла в сумраке ночи яркими огнями свечей, отблеску которых озарял соседние холмы н белеющие на них фасады монастырей. Отблеск этот постепенно бледнел; Пьер, проснувшись, вздрогнул от холода и удивился: день уже брезжил на краю пасмурного заволоченного облаками неба. Он заметил, что юга стремительно приближается одна из гроз, которые так внезапно надвигаются в этой гористой местности. Вдали уже слышались глухие раскаты гром: ветер порывисто взметал пыль по дорогам.
   Быть может, он также заснул, потому что в Пещере уже нет барона Сюира, а Пьер, кажется, не видел, когда он удалился. У решетки вставало не больше пятнадцати молившихся; среди них молодой священник снова увидел госпожу Маз, закрывшую лицо руками. Когда она заметила, что светает, она быстро встала и скрылась по тропинке, идущей к монастырю Синих сестер. Пьер встревожился, подошел к Марии сказать, что не следует оставаться дольше, если она не хочет вымокнуть под ливнем.
   -- Я отвезу вас в больницу.
   Она отказалась, стада умолять его.
   -- Нет, нет! Я подожду мессы, я обещалась причаститься здесь... Пожалуйста, не заботьтесь обо мне, вернитесь поскорее в гостиницу и ложитесь спать, умоляю вас. Вы знаете, что во время дождя сюда приплывают за больными крытые экипажи.
   Мария настаивала на своем, а Пьер, в свою очередь, стал уверять ее, что не хочет спать. На рассвете в Пещере, действительно служили мессу. Паломникам доставляла несравненное наслаждение возможность причаститься после ночи, проведенной в религиозном экстазе, при сиянии восходящего солнца.
   Дождь пошел крупными каплями; появился священник в облачении, в сопровождении двух причетников, один из которых держал над священником и чашей раскрытый белый шелковый зонтик с золотой вышивкой.
   Пьер подкатил тележку к решетке, чтобы защитить Марию от дождя навесом скалы, где приютись и остальные паломники! Он смотрел, с какою пламенной набожностью приобщается молодая девушка, его внимание отвлекло скорбное зрелище, при виде которого сердце его больно сжалось от сострадания.
   Он заметил госпожу Венсан, под проливным, крупным и тяжелым дождем, простиравшую к Пресвятой Деве маленькую Розу, держа на руках свою дорогую и печальную ношу. Не имея возможности остаться в убежище, где все роптали на непрерывные стоны малютки, она унесла девочку, скиталась с нею два часа в темноте, обезумев от отчаяния, прижимая к груди плоть от плоти своей, не зная, чем облегчить страдания дочери. Она не замечала дороги, не видела деревьев, под которыми блуждала, вся пре далась возмущению против несправедливого недуга, так жестоко поразившего столь слабое, невинное существо, способное еще согрешить. Можно ли удержаться от негодования при виде беспощадной болезни, не перестающей в течение многих недель, душит в своих тисках эту бедную малютку? Она несла маленькую Розу по дорогам, укачивала, порывисто стремясь куда-то, в упорной надежде, что ей удастся, наконец, убаюкать ребенка, прекратить крики, разрывающие ее сердце.
   Изнуренная, умирающая при виде агонии своей малютки, она вдруг очутилась перед Пещерой, веред ликом Девы, творящей чудеса, отпускающей прегрешения и исцеляющей.
   -- О Пресвятая Дева, Матерь Заступница, исцели ее! О Пресвятая Дева, подательница божественной милости, исцели ее.
   Госпожа Венсан упала на колени, продолжая протягивать на дрожавших от волнения руках свою удиравшую дочь; она вся трепетала в порыве страстная упования. А дождь, которого она не замечала, лил потоком на ее ноги, напоминая шумом переполнявшийся водопад. Несчастная мать подумала на мгновение, что молитва услышана: рука слегка содрогнулась, точно от прикосновения архангела; глава и рот ее были раскрыты, лицо совсем побелело. Затем девочка вздохнула и перестала стонать.
   -- О Пресвятая Дева-Богородица, исцели ее!.. О Пресвятая Дева, Всемогущая Заступница, исцели ее...
   Но она почувствовала, что дочь стала еще легче; Теперь се пугало, что малютка больше не стонет, она так бледна, не дышит, лежит на руках с скрытыми ртом и глазами. Почему на ее устах я играет улыбка, если она исцелилась? И вдруг пронесся громкий, пронзительный крик, крик несчастной матери, покрывший шум усилившейся грозы. Дочь ее умерла. Госпожа Венсан выпрямилась, повернулась и, не оглянув больше на статую, бросилась, как безумная бежать под ливнем, не разбирая дороги, продолжая убаюкивать маленькое, бездыханное тело, которое она не спускала с рук столько дней и ночей. Молния ударила в одно из соседних деревьев, расщепив его, с треском поломав ветви.
   Пьер бросился вслед за несчастной, чтобы помочь показать дорогу. Но он тотчас же потерял ее з виду за туманной завесой ливня.
   Когда Пьер вернулся, месса оканчивалась. Дождь ил уже не так сильно, священник, служивший мессу, ушел под белым шелковым зонтиком с золотою вышивкой. За больными приехал крытый дилижанс, чтобы отвести их в больницу.
   Мария дожала обе руки Пьеру.
   -- Ах, как я счастлива!.. Придите за мной сегодня не раньше трех часов пополудни!
   Оставшись один, под мелким, упорно моросившим дождем, Пьер вошел в Пещеру и присел на скамью, около источника.
   Он не хотел спать; несмотря на усталость, нервное возбуждение, которое он испытывал от вчерашнего дня, отгоняло от него самую мысль о сне. Смерть маленькой Розы еще больше взволновала его. Его преследовал образ несчастной матери, блуждающей по разным дорогам с телом своего ребенка на руках.
   Какими основаниями руководится лурдская Богоматерь? Пьера поражает, что Она может выбирать. Неужели божественное сердце Пресвятой Девы решается исцелять лишь десять больных из ста, не выходит из рамок десяти процентов чудес, по статистике доктора Бонами? Молодой священник еще накануне снашивал себя, хватило ли бы у него духа остановиться на десяти избранниках, если бы ему был власть на это? Нет, он не отважился бы на ужасный выбор! Почему отдавать предпочтение и пройти мимо другой? Где же справедливость, благость? Все сердца взывают к всемирной силе, которая может спасти всех. И Пещера казалась ему жестокой, недостаточно осведомленной, си равнодушной и неумолимой, как безучастная и распределяющая жизнь и смерть случайно, на основе неведомых человеку законов.
   Дождь перестал. Пьер просидел в Пещере двух часов. Вдруг он почувствовал, что не мокнут. Он посмотрел вниз и очень уд источник переполнился и выступил через крышку. Почва в Пещере уже пропиталась, струя лилась наружу под скамьи, к набережной Гава.
   Недавние грозы переполнили все окрестности. Пьер невольно подумал, что источник, несмотря на свою чудотворность, подчиняется тем же законам, как и остальные ключи, так как он сообщается с подпочвенными бассейнами, куда стекает вода, выпадающая в виде дождя.
   Он ушел из Пещеры, опасаясь, что вода поднимется еще выше.
   

V

   Пьер шел, жадно вдыхая чистый воздух, чувствовал в голове такую тяжесть, что снял и чтобы освежить свой горячий лоб.
   Он страшно устал, но не в силах был уснуть, сердце его негодовало, все существо охвачено глубоким волнением.
   Пробило восемь часов. Он пошел без определенной цели, под яркими лучами утреннего солнца, светившего на безоблачном небе, как будто омытом грозою воскресной пыли.
   Но он вдруг остановился и осмотрелся с неумением; он и не заметил, что отошел так далеко, что очутился за станцией, -- около Hospice municipal.
   Пьер поколебался на перекрестке двух дорог, не зная, которую ему выбрать. В это время кто-то по-приятельски положил руку на его плечо.
   -- Куда идете вы так рано?
   Это был доктор Шассень, -- одетый, как всегда, все черное, казавшийся в сюртуке, застегнутом все пуговицы, еще выше.
   -- Не заблудились ли вы? Не хотите ли, чтобы я показал вам дорогу?
   -- Нет, нет, благодарю вас, -- в смущении ответил Пьер. -- Я провел ночь у Пещеры с больной молодой девушкой, которая очень дорога моему сердцу. Я так взволнован, что решил пройтись, чтобы несколько успокоиться раньше, чем вернуться в гостиницу.
   Доктор пристально смотрел на него, угадывая тяжелую душевную борьбу молодого священника, его покаяние при сознании, что все усилия бесполезны, что это не даст ему успокоения.
   -- Бедное дитя мое! -- прошептал он.
   Доктор добавил отеческим тоном:
   -- Ну, если вы прогуливаетесь, так пройдемте. Я шел как раз по берегу Гава... Пойдемте, увидите, возвращаясь, какой здесь чудесный вид. Доктор Шассень каждое утро прогуливался часа два, наедине со своими скорбными воспоминаниями, он, во-первых, шел на кладбище -- помолиться на могиле жены и дочери; он украшал илу цветами во все времена года. Затем он блуждал по дорожкам, возвращался завтракать, утомив себя до изнеможения.
   Пьер выразил согласие движением руки молча, спустились по склону дороги. Они обменивались ни словом. Доктор в это утро еще больше был удрученным, чем обыкновенно сердце его разбито свиданием с незабвенными грешницами. Он шел, опустив свое бледное орлиным носом, обрамленное седыми волосами лицо, глаза его были отуманены слезами.
   А утро становилось все чудеснее, солнце казалось в лазоревой дали! Дорога следовала то по правому берегу Гава, то по другой стороне нового берега. Вокруг виднелись сады, склоны холмов, собор показалась Пещера с ее неугасимыми пламенем восковых свечей, побледневшими при ярком свете.
   Доктор Шассень, поднявший голову, Пьер сначала не понял, в чем дело. Увидев, в свою очередь, Пещеру, он с удивлением посмотрел на своего старого друга. Он, как и накануне, этот деятель науки, скептик и материалист, убитый горем и уверовавший, ради единственной, собрался на свидание в ином мире с горячо любимыми безутешно оплакиваемыми покойницами. Сердце и рассудок: одинокий старик живет лишь упованием на воскресение в раю, где ждут близкие.
   Смущение молодого священника еще больше увеличилось. Неужели ему надо ждать, неужели он должен пережить такое же горе и найти, наконец, успокоение в вере?
   Они продолжали идти по берегу Гава, удаляясь от города. Их точно убаюкивали светлые струи, журчащие между камнями, между зелеными обсаженными деревьями. И они продолжали молча идти ровным шагом, углубившись каждый в свои скорбные думы.
   -- А вы видели когда-нибудь Бернадетту? -- вдруг спросил Пьер.
   Доктор поднял голову.
   -- Бернадетту... Да, да, я один раз видел ее, позднее.
   Помолчав немного, он снова заговорил:
   -- В 1858 году, во время явлений, мне было тридцать лет, я жил в Париже. Само собой разумеется, что, будучи молодым врачом, отрицателем всего сверхъестественного, я и не думал тогда вернуться в родные горы, чтобы посмотреть на больную девушку, страдающую галлюцинациями... Но пять или шесть лет спустя, в 1864 году, прибыв сюда проездом, я посетил из любознательности Бернадетту, которая жила еще в приюте, у неверских сестер.
   Пьер вспомнил, что желание пополнить сведения о Бернадетте послужило одним из поводов, побудивших его предпринять путешествие в Лурд. Как знать, -- быть может, благодать снизойдет на него от этой простой, очаровательной девушки, в тот день, когда он уверует в ее миссию -- быть провозвестницей на земле божественного милосердия? Быть может, ему достаточно лучше познакомиться с ней, чтобы убедиться, что она, действительно, была святою и избранницей небес.
   -- Поговорите со мною о ней, прошу вас. Расскажите мне все, что вы знаете.
   По лицу доктора скользнула легкая усмешка. Он понял Пьера, ему хотелось успокоить душу священника, терзаемую сомнением.
   -- С большим удовольствием, мое бедное дитя. Я был бы так счастлив, если бы помог вам просветиться... Вы правы, любя Бернадетту, эта любовь может спасти вас. Я много думал об этих, уже ; выбившись из сил, она пристально смотрела на г-жу де Жонкьер, и губы ее шевелились. Начальница наклонилась к умирающей и услышала, как та медленно произнесла:
   -- Я насчет мужа, сударыня... Магазин на улице Муффар, маленький магазин, недалеко от фабрики гобеленов... Он часовщик, он, конечно, не мог ехать со мной из-за клиентуры; он будет очень озадачен, когда увидит, что я не возвращаюсь... Да, я чистила драгоценности, ходила по его поручениям...
   Голос ее слабел, слова прерывались хрипом.
   -- Так вот, сударыня, я прошу вас сообщить ему, что я не успела написать и что все кончено... Скажите ему, пусть тело мое останется в Лурде, а то перевозить его дорого обойдется... И пусть он женится, это нужно для дела... На двоюродной сестре, скажите ему, на двоюродной сестре...
   Умирающая произнесла последние слова невнятным шепотом. Она совсем ослабла, дыхание ее прерывалось. Но открытые глаза еще жили на бледном восковом лице и, казалось, безнадежно цеплялись за прошлое, за все, что больше не будет для них существовать, -- маленький часовой магазин в густо населенном квартале, однообразная и тихая жизнь с работягой-мужем, вечно склоненным над часами, воскресные развлечения, состоявшие в прогулках на укрепления, где супруги любовались воздушными змеями. Потом в ее широко раскрытых глазах, тщетно блуждавших в надвигающемся страшном мраке, отразился ужас смерти.
   Г-жа де Жонкьер снова наклонилась, увидев, что губы г-жи Ветю шевелятся. Но голос умирающей звучал уже издалека, как бы из другого мира, и с глубокой скорбью с последним вздохом донеслись слова:
   -- Она меня не исцелила. Госпожа Ветю тихо скончалась.
   Софи Куто, которая, казалось, только и ждала этой минуты, удовлетворенная спрыгнула с кровати и отправилась на другой конец комнаты играть с куклой. Ни Гривотта, занятая едой, ни Элиза Руке, всецело поглощенная рассматриванием себя в зеркале, ничего не заметили. Но ледяное веяние смерти, к которой не привыкли г-жа де Жонкьер и г-жа Дезаньо, и их растерянный шепот вывели Мари из ее восторженного состояния молитвы без слов, с сомкнутыми устами. И когда она поняла, что случилось, сострадание к товарищу по несчастью вызвало у нее слезы.
   -- Ах, бедная женщина, она умерла так далеко, так одиноко как раз в такую минуту, когда, казалось бы, ее ждало возвращение к жизни.
   Ферран, также глубоко взволнованный, несмотря на профессиональное равнодушие к смерти, подошел к покойнице, чтобы констатировать смерть; по знаку его сестра Гиацинта накрыла лицо умершей простыней, так как нечего было и думать о том, чтобы тотчас же унести тело. Больные группами возвращались из Грота; спокойная, залитая солнцем палата наполнилась обычным шумом, кашлем, шарканьем ног; воздух отяжелел; бедность, страдания, все человеческие немощи были здесь налицо.

II

   В понедельник, последний день пребывания паломников в Лурде, стечение народа было необычайным. Отец Фуркад в своем утреннем воззвании говорил, что надо призвать на помощь всю силу любви и веры и умолить небо ниспослать милость и чудесное исцеление. С двух часов пополудни двадцать тысяч человек, взволнованные, исполненные самых пламенных надежд, собрались у Грота. Толпа росла -- дело дошло до того, что испуганный барон Сюир вышел из Грота и сказал Берто:
   -- Друг мой, народ валом валит... Увеличьте вдвое число санитаров, соберите ваших людей.
   Особого внимания требовала Община заступницы небесной, ибо никто не опекал ее больных; поэтому барон Сюир так и беспокоился. Но Берто в серьезных случаях обнаруживал спокойную уверенность и энергию.
   -- Не волнуйтесь, я за все отвечаю... Я не тронусь с места, пока не пройдет вся процессия.
   Он знаком подозвал Жерара.
   -- Отдай своим людям строгий приказ никого не пропускать без билета... И проверь, крепко ли они держат канат.
   Под нависшим плющом виден был Грот, светящийся неугасимым светом. Издали он казался немного сдавленным, неправильной формы, слишком тесным и маленьким для той огромной, неведомой силы, которая исходила оттуда, заставляя людей бледнеть и склонять головы. Статуя святой девы выделялась белым пятном и словно шевелилась в трепетном воздухе, обогретом желтыми огоньками свечей. Надо было стать на цыпочки, чтобы различить за решеткой серебряный алтарь, орган, с которого сняли чехол, разбросанные на земле букеты и подношения, пестрившие закопченные стены. День был чудесный, над громадной толпой простиралось необычайно чистое небо; после ночной грозы, рассеявшей духоту первьтх двух дней, веял легкий ветерок.
   Жерару пришлось поработать локтями, чтобы передать распоряжение. Началась давка.
   -- Еще двоих сюда! Станьте, если надо, вчетвером, только крепко держите канат!
   Нечто непреодолимое, инстинктивное влекло толпу в двадцать тысяч человек к Гроту; он неотразимо притягивал к себе, вызывая жгучее любопытство, страстное желание познать тайну. Тела, руки, глаза тянулись к бледному сиянию свечей, к зыбкому белому пятну -- мраморной статуе святой девы. Широкое пространство, отведенное у решетки специально для больных, пришлось огородить толстым канатом, который санитары, стоявшие на расстоянии двух -- трех метров один от другого, держали обеими руками, иначе толпа хлынула бы туда без разбора. Санитарам дан был приказ пропускать больных только по билетам, выданным Общиной, а также лиц, имеющих особое разрешение. Канат приподнимался для избранных я тотчас же снова опускался, и никакие просьбы не принимались во внимание. Некоторые санитары вели себя даже грубо- вато, с удовольствием злоупотребляя властью, которой они пользовались только в этот день. Правда, их очень толкали, и им приходилось держаться друг за друга и пускать в ход локти, чтобы их не смяли.
   В то время как скамьи и все пространство перед Гротом заполнялись больными, тележками и носилками, огромная толпа собралась вокруг Грота. Площадь Розера, аллеи и набережная Гава -- все было заполнено людьми, тротуары запружены, движение остановилось. Вдоль парапета сидели в ряд женщины; некоторые, чтобы лучше видеть, стояли, раскрыв яркие шелковые зонтики, переливавшиеся на солнце. Одну из аллей хотели освободить от публики для прохода больных, однако она все время заполнялась толпой, так что тележки и носилки то я дело застревали по дороге, пока кто-нибудь из санитаров не расчищал для них путь. Но толпа была послушной, доверчивой и кроткой, как стадо ягнят; приходилось бороться только с давкой, с этой слепой силой, увлекавшей людей туда, где сияли свечи. Несмотря на возбуждение, доходившее до религиозного помешательства, несчастных случаев никогда не происходило.
   Барон Сюир снова протиснулся вперед, взывая к Берто:
   -- Берто! Берто! Следите за тем, чтобы шествие двигалось помедленнее!.. Здесь давят женщин и детей. На этот раз Берто не сдержался:
   -- А, черт возьми! Я не могу всюду поспеть... Захлопните, если нужно, на время калитку.
   Речь шла о процессии, которую в течение всего дня, начиная с полудня, пропускали через Грот. Верующие входили в левую калитку, а выходили в правую.
   -- Закрыть калитку! -- воскликнул барон. -- Да это будет еще хуже, они передавят друг друга!
   Жерар, находившийся поблизости, в эту минуту был занят разговором с Раймондой, которая стояла по другую сторону каната с кружкой молока для разбитой параличом старухи. Берто попросил молодого человека поставить у входа двух санитаров и строго наказать им пропускать паломников по десять человек. Когда Жерар выполнил приказ и вернулся, он увидел, что рядом с Раймондой стоит Берто и они над чем-то весело смеются. Девушка вскоре отошла. Берто и Жерар посмотрели ей вслед.
   -- Она прелестна! Значит, решено? Ты женишься?
   -- Нынче вечером я буду просить у матери Раймонды ее руки. Надеюсь, ты пойдешь со мной?
   -- Конечно... Ты ведь помнишь, что я тебе говорил? Это самое благоразумное. И полугода не пройдет, как ее дядя тебя устроит.
   Толпа разлучила их. Берто пошел к Гроту удостовериться, что шествие движется в порядке, без толкотни. Поток женщин, мужчин, детей, прибывших со всех концов света, не прекращался. Часами шли эти люди -- без различия классов и сословий: нищие в лохмотьях -- рядом с зажиточными мещанами, крестьянки -- рядом с нарядными дамами, простоволосые служанки и босоногие девчонки, а рядом -- разодетые девочки с лентами в волосах. Вход был свободный, тайна открыта всем, безбожникам и верующим, просто любопытствующим и одержимым экстазом. На них стоило посмотреть: все были почти одинаково взволнованы и слегка задыхались от теплого запаха воска, от тяжелого воздуха, скопившегося под сводами нависшей скалы; все смотрели себе под ноги, чтобы не поскользнуться на чугунных плитах пола. Многие были потрясены, но не молились, а озирались вокруг с той безотчетной тревогой, какая охватывает равнодушных к религии людей, когда они сталкиваются с грозной неизвестностью, таящейся в святилище.
   Верующие истово крестились, некоторые бросали письма, ставили свечи и возлагали букеты, прикладывались к камню под стопами богоматери или просто дотрагивались до него четками, медалями, всевозможными священными предметами, так как этого было достаточно, чтобы обрести божье благословение. Шествие продолжалось, и не было ему конца, оно длилось днями, месяцами, годами; казалось, народы всего земного шара перебывали здесь, у этой скалы, все горе людское, все человеческие страдания, словно под влиянием гипноза, проносились здесь хороводом в погоне за счастьем.
   Когда Берто удостоверился, что все в порядке, он стал прогуливаться, как простой зритель, наблюдая за своими людьми. Единственно, что беспокоило его, -- это крестный ход, во время которого вспыхивал такой неистовый фанатизм, что можно было опасаться несчастных случаев. Предстоял горячий денек, толпа верующих была настроена экзальтированно; лихорадочное путешествие в поезде, бесконечное повторение одних и тех же песнопений и молитв, разговоры о чудесах, неотвязная мысль о божественном сиянии Грота взвинтили народ до последней степени. Многие не спали все три ночи и грезили наяву. Им не давали ни минуты передышки, непрестанные молитвы словно подхлестывали их рвение. Обращения к святой деве не прекращались, священники поочередно сменялись на кафедрах, истошно кричали о людских страданиях и все время, пока в Лурде находились больные, руководили полными отчаяния молениями толпы, распростертой перед бледной мраморной статуей, которая улыбалась, сложив руки и воздев очи к небу.
   В ту минуту с кафедры из белого камня, стоявшей у скалы направо от Грота, проповедовал тулузский священник, знакомый Берто, который немного послушал его, одобрительно кивая головой. Священник, толстяк с густым басом, славился ораторским даром. Впрочем, все красноречие здесь сводилось к здоровым легким и сильному голосу, каким выкрикивались слова, подхваченные толпой; то были вопли, прерываемые молитвами богородице и "Отче наш".
   Закончив молитву, священник вытянулся на своих коротких ногах, чтобы казаться выше, и бросил в толпу молящихся первое обращение из тех, что тут же придумывал по собственному вдохновению:
   -- Мария, мы тебе поклоняемся!
   Толпа повторила тише, смятенными, надломленными голосами:
   -- Мария, мы тебе поклоняемся!
   А дальше все пошло без остановок. Голос священника покрывал все голоса, толпа глухо вторила:
   -- Мария, ты наша единственная надежда!
   -- Мария, ты наша единственная надежда!
   -- Пречистая дева, очисти нас!
   -- Пречистая дева, очисти нас!
   -- Всемогущая дева, исцели наших больных!
   -- Всемогущая дева, исцели наших больных!
   Часто, когда воображение священника иссякало, он, не в силах ничего придумать, до трех раз произносил одно и то же, и послушная толпа трижды повторяла его слова, трепеща от нервного напряжения, вызванного настойчивой жалобой, усиливавшей лихорадочное состояние молящихся.
   Моления продолжались, и Берто повернулся к Гроту. Необыкновенное зрелище представляли собой больные, заполнявшие пространство, огороженное канатами: здесь было свыше тысячи паломников, и в тот чудесный день, под глубоким, чистым небесным сводом они производили удручающее впечатление. Сюда собрали всех, кто наполнял ужасом палаты трех больниц. На скамьи посадили более крепких, которые могли сидеть, но многих пришлось обложить подушками; некоторые прислонились друг к другу, сильные поддерживали слабых. Впереди, около Грота, разместили самых тяжелых больных, и плиты пола исчезли под жалкими отребьями рода человеческого; в неимоверном беспорядке сгрудились здесь носилки, тюфяки, тележки. Некоторые больные приподнялись в своих возках или продолговатых ящиках, похожих на гробы, но подавляющее большинство лежало на земле пластом. Одни были одеты и лежали на клетчатых тюфяках, других перенесли сюда вместе с постельным бельем, и из-под простынь виднелись лишь бледные лица и руки. Белье не отличалось чистотой, только не- сколько подушек, украшенных из подсознательного стремления к кокетству вышивкой, ослепляли белизной, выделяясь среди нищенских грязных лохмотьев, измятых одеял, забрызганных нечистотами простынь. Все это кое-как размещалось по мере прибытия, создавая давку и неразбериху, -- женщины, мужчины, дети, священники; иные были раздеты, другие в платье, а над ними сияло ослепительное полуденное небо.
   Тут были представлены все болезни; страшное шествие дважды в день выходило из больниц и пересекало Лурд к вящему ужасу обывателей. Мелькали лица, покрытые экземой, носы и рты, обезображенные слоновой болезнью; шли страдающие водянкой, раздувшиеся, как бурдюки; ревматики со сведенными руками и распухшими ногами, похожими на мешки, набитые тряпьем; шли чахоточные, дрожавшие от лихорадки, люди, истощенные дизентерией, мертвенно бледные, худые, как скелеты; шли кособокие, кривошеие, несчастные существа с вывороченными руками, застывшие в позе трагических паяцев; жалкие, рахитичные девицы, желтые, как воск, хрупкие, золотушные; женщины с лимонно-желтыми лицами, бессмысленными, отупевшими от страданий, вызванных раком; или бледные, боявшиеся сделать лишнее движение, чтобы не потревожить опухоль, камнем давившую на внутренности и мешавшую дышать.
   На скамьях сидели глухие и, ничего не слыша, все же пели; слепые, выпрямившись, держа высоко голову, часами глядели в ту сторону, где стояла статуя святой девы, которой они не могли видеть. Была тут и безносая сумасшедшая с черным беззубым ртом, смеявшаяся жутким смехом, был- и эпилептик, бледный как смерть после недавнего припадка, с пеной в углах рта.
   Но как только больных приводили сюда, болезни и страдания переставали для них существовать: они сидели или лежали, устремив взгляд на Грот. Изможденные, землистые лица преображались, сияли надеждой. Сведенные руки молитвенно складывались, отяжелевшие веки приподнимались, угасшие голоса звонко повторяли слова священника. Сперва это было несвязное бормотание, похожее на легкий порыв ветерка, носившегося над толпой. Затем голоса окрепли, стали звучать все громче, перекатываясь от одного конца огромной площади до другого.
   -- Непорочно зачавшая Мария, молись за нас! -- взывал громовым голосом священник.
   А больные и паломники все звучнее и звучнее повторяли:
   -- Непорочно зачавшая Мария, молись за нас! И еще громче неслось:
   -- Пречистая матерь, непорочная матерь, твои чада у ног твоих!
   -- Пречистая матерь, непорочная матерь, твои чада у ног твоих!
   -- Царица ангелов, скажи лишь слово, и наши больные исцелятся!
   -- Царица ангелов, скажи лишь слово, и наши больные исцелятся!
   Господин Сабатье сидел во втором ряду, возле кафедры. Он попросил привести его заблаговременно, чтобы выбрать себе место получше, -- как старожил, он знал, где удобнее всего сидеть. К тому же ему казалось, что самое важное -- быть как можно ближе к святой деве, как будто ей нужно видеть своих верноподданных, чтобы не забыть о них. Все семь лет, что он приезжал в Лурд, у него была только одна надежда: попасть на глаза святой деве и получить исцеление; если он и не окажется в числе избранников, то хоть добьется милости за свое постоянство. Нужно лишь вооружиться терпением, -- веру его ничто не могло поколебать. Но этот покорившийся человек устал от вечных отсрочек, на какие обрекла его судьба, и позволял себе иногда отвлекаться от упорных дум об исцелении. Его жене разрешили остаться с ним, и она сидела рядом на складном стуле. Г-н Сабатье любил поболтать и всегда делился с женой своими мыслями.
   -- Посади меня немного повыше, милочка... Я соскальзываю, мне очень неудобно.
   На нем были брюки и пиджак из толстого сукна, он сидел на тюфяке, прислонившись к опрокинутому стулу.
   -- Так лучше? -- спросила г-жа Сабатье.
   -- Да, да...
   Внимание г-на Сабатье привлек брат Изидор, которого все же привезли; он лежал рядом на тюфяке, укрытый до подбородка простыней, видны были только его руки, сложенные поверх одеяла.
   -- Ах, бедняга... Напрасно его привезли, это неосторожно, но святая дева так всемогуща, и если захочет...
   Господин Сабатье снова взялся за четки, но в это время увидел г-жу Маэ среди больных, -- она была такая скромная и тоненькая, что, наверное, незаметно проскользнула под канат.
   Она присела на кончик скамьи, занимая очень мало места; ее продолговатое усталое лицо преждевременно увядшей женщины носило печать безграничной грусти и полного изнеможения.
   Господин Сабатье, кивнув подбородком на г-жу Маэ, тихо сказал жене:
   -- Значит, эта дама молится, чтобы к ней вернулся муж... Ты говорила мне, что встретила ее сегодня утром в лавке!
   -- Да, да, -- ответила г-жа Сабатье, -- а потом я говорила о ней с другой дамой, ее знакомой... Муж госпожи Маэ -- коммивояжер. Он по полгода оставляет ее одну, изменяет ей с каждой юбкой. Он очень милый и веселый малый, заботится о ней и ее отказывает в деньгах. Но она его обожает и не может примириться с тем, что он обманывает ее; вот она и приехала сюда просить святую деву вернуть ей мужа... Он сейчас, кажется, в Люшоне, с двумя дамами, сестрами...
   Господин Сабатье жестом остановил жену. Он смотрел на Грот, и в нем снова проснулся образованный человек, преподаватель, когда-то увлекавшийся искусством.
   -- Посмотри, они хотели украсить Грот и только все испортили. Я уверен, что в своем естественном виде он был гораздо красивее, а сейчас в нем не осталось ничего своеобразного... И что за отвратительную постройку они прилепили сбоку, с левой стороны!
   Но г-н Сабатье тут же одернул себя -- ведь в эту минуту святая дева может избрать предметом своего внимания его соседа, который молится пламеннее, чем он. Сабатье с беспокойством оглянулся и вновь стал кроток и терпелив, глаза его угасли, и он бездумно ждал небесного благоволения.
   Новый голос, зазвучавший с кафедры, вернул его к смирению, подавил вспыхнувшую было мысль. На возвышении стоял теперь другой проповедник, на этот раз монах-капуцин; от его гортанного голоса, настойчиво повторявшего одни и те же возгласы, по толпе прошел трепет:
   -- Будь благословенна святая из святых!
   -- Будь благословенна святая из святых!
   -- Не отвращай лика своего от чад своих, святая из святых!
   -- Не отвращай лика своего от чад своих, святая из святых!
   -- Дохни на раны наши, и раны заживут, святая из святых!
   -- Дохни на раны наши, и раны заживут, святая из святых!
   Семейство Виньеронов, в полном составе, устроилось в первом ряду на скамье, стоявшей у самой центральной аллеи, которая все больше и больше заполнялась людьми. Маленький Гюстав сидел согнувшись, держа костыль между коленями; рядом с ним его мать повторяла молитвы, как подобает доброй мещанке; по другую сторону сидела г-жа Шез, ей было душно от этой толпы, теснившейся вокруг, и, наконец, г-н Виньерон, молча и внимательно наблюдавший за свояченицей,
   -- Что с вами, моя милая? Вам плохо? Она с трудом дышала.
   -- Да не знаю... У меня онемело все тело, и мне тяжело дышать.
   Виньерон как раз подумал о том, что волнение, связанное, с поездкой в Лурд, должно плохо действовать на сердечных больных. Понятно, он никому не желал смерти и никогда ни о чем подобном не молил богоматерь. Если святая дева исполнила его желание продвинуться по службе, послав его начальнику внезапную смерть, значит, последний, по-видимому, был обречен небесами. И если г-жа Шез умрет первой, оставив наследство Гюставу, ему, Виньерону, придется только склонить голову перед волей божьей; ибо бог желает, чтобы пожилые люди умирали раньше молодых. Но, не отдавая себе в том отчета, он все же питал надежду на такой исход и, не утерпев, обменялся взглядом с женой, которая также невольно думала о том же.
   -- Гюстав, отодвинься, -- воскликнул Виньерон, -- ты мешаешь тете!
   И, остановив проходившую мимо Раймонду, попросил:
   -- Нельзя ли стакан воды, мадмуазель? Нашей родственнице дурно.
   Но г-жа Шез отрицательно мотнула головой. Ей стало легче, она с усилием отдышалась.
   -- Ничего не надо, спасибо... Мне лучше... Ах, я, право, думала, что задохнусь.
   Она дрожала от страха, лицо ее побледнело, глаза блуждали. Старая дама снова сложила руки и стала молить святую деву уберечь ее от сердечных припадков и исцелить, а доблестные супруги Виньерон вернулись к своей мечте о счастье, взлелеянной в Лурде, к мечте об обеспеченной старости, заслуженной за двадцать лет честного сожительства, о солидном состоянии, которое они будут на склоне лет проживать в собственном имении, ухаживая за цветами. Постав все видел, все подметил своими проницательными глазами, все понял утонченным болезнью умом; он не молился, и на губах его блуждала загадочная улыбка. К чему молиться? Он знал, что святая дева не исцелит его и он умрет.
   Но г-н Виньерон не мог усидеть на месте, не поинтересовавшись соседями. Посреди главной аллеи, запруженной народом, поместили г-жу Дьелафе, -- ее привезли с небольшим опозданием. Виньерон пришел в восторг от роскошного, обитого стеганым белым атласом подобия гроба, в котором лежала молодая женщина в розовом пеньюаре, отделанном валансьенским кружевом. Муж в сюртуке, сестра в черном туалете, оба одетые элегантно, но просто, стояли рядом, а аббат Жюден, еа коленях возле больной, возносил к небу пламенные молитвы.
   Когда священник встал, г-н Виньерон подвинулся и уступил ему место, рядом с собой; затем принялся его расспрашивать:
   -- Ну как, господин кюре, лучше этой бедняжке? Аббат Жюден с бесконечной грустью махнул рукой.
   -- Увы!.. Нет... А я так надеялся! Ведь я сам уговорил их приехать. Святая дева два года назад проявила необычайное милосердие, исцелив мои глаза, и я надеялся получить от нее еще одну милость... Впрочем, не надо впадать в отчаяние. У нас еще есть время до завтра.
   Господин Виньерон разглядывал лицо этой женщины с чистым овалом и чудесными глазами, теперь изможденное, свинцовое, точно маска смерти в кружевах.
   -- Печально, печально, -- пробормотал он.
   -- А если бы вы ее видели прошлым летом! -- продолжал священник. -- Их замок в Салиньи в моем приходе, и я часто у них обедал. Я не могу без грусти смотреть на ее старшую сестру, госпожу Жуссер, ту даму в черном; она очень похожа на больную, но госпожа Дьелафе была еще лучше, считалась одной из первых парижских красавиц. Сравните их -- тут блеск, величественная грация, а рядом -- это жалкое создание... Сердце сжимается... Какой страшный рок!
   Он замолчал. Аббат, человек простоватый, ничем не увлекавшийся и недалекий, чью веру ничто не могло поколебать, наивно преклонялся перед красотой, богатством, властью, никогда не завидуя их обладателям. Однако он позволил себе выразить опасение, которое выводило его из состояния обычной безмятежности.
   -- Мне бы хотелось, чтобы она была поскромнее, не окружала себя такой роскошью, ведь святая матерь предпочитает смиренных... Но я понимаю, что общественное положение предъявляет свои требования. К тому же ее муж и сестра так любят ее! Подумайте, ведь он бросил все дела, она -- все удовольствия; они так боятся ее потерять, что в глазах у них всегда стоят слезы и они не в силах держать себя в руках. Вот и приходится простить им, что они до последней минуты хотят сохранить ее красивой, чтобы доставить бедняжке удовольствие.
   Господин Виньерон соглашался с аббатом, кивая головой. Да, мало кому из богачей доводилось пользоваться милостями Грота. Служанки, нищие, крестьянки исцелялись, а богатые дамы возвращались домой со своими болезнями, без всякого облегчения, хоть и привозили дары и зажигали толстые свечи. Он невольно посмотрел на г-жу Шез, которая уже оправилась и отдыхала с самым блаженным видом.
   В толпе пронесся шепот, и аббат Жюден сказал:
   -- Отец Массиас идет к кафедре. Слушайте его -- это святой.
   Отца Массиаса все знали, одно его появление будило внезапную надежду, ибо он молился с таким пылом, что его молитва творила чудеса. Говорили, будто святая дева любит его голос -- нежный и в то же время властный.
   Все подняли головы и еще больше заволновались, заметив отца Фуркада, который остановился у подножия кафедры, опираясь на руку возлюбленного брата, -- он пришел сюда, чтобы его послушать. Подагра давала себя знать с утра, и нужно было большое мужество, чтобы стоять да еще улыбаться. Отец Фуркад радовался возрастающему энтузиазму толпы, он предвидел чудесные исцеления во славу Марии и Иисуса.
   Отец Массиас, взойдя на кафедру, заговорил не сразу. Он был высокий, худой и бледный, с лицом аскета, которое еще. больше удлиняла выцветшая борода. Глаза его горели, большой рот приоткрылся, готовясь извергнуть полные страстной мольбы слова.
   -- Господи, спаси нас, мы погибаем!
   И взволнованная толпа лихорадочно повторила:
   -- Господи, спаси нас, мы погибаем!
   Он раскрыл объятия, пламенные слова вырывались из его уст, словно исторгнутые его горящим сердцем:
   -- Господи, если ты захочешь, то исцелишь меня!
   -- Господи, если ты захочешь, то исцелишь меня!
   -- Господи, я недостоин, чтобы ты вошел в дом мой, но скажи лишь слово, и я исцелюсь!
   -- Господи, я недостоин, чтобы ты вошел в дом мой, но скажи лишь слово, и я исцелюсь!
   Сестра миссионера, брата Изидора, тихонько заговорила с г-жой Сабатье, возле которой она сидела. Они познакомились в больнице; страдание сблизило их, и прислуга непринужденно рассказывала барыне о своем беспокойстве за брата: ведь она прекрасно видела, что он едва дышит. Святой деве надо поторопиться, если она хочет его исцелить. Еще чудо, что его живым довезли до Грота.
   Марта не плакала, по простоте души она покорилась судьбе. Но на сердце у нее была такая тяжесть, что слова не шли у нее с языка. Ей вспомнилось прошлое, и она, с трудом преодолевая привычку к молчанию, излила наконец все, что было у нее на душе.
   -- Нас было четырнадцать человек, мы жили в Сен-Жакю, близ Ванн... Изидор, несмотря на высокий рост, всегда был хилым; с ним занимался наш кюре, который устроил его в школу для бедных... Старшие братья забрали наш участок земля, а я решила наняться на место. Да, вот уже пять лет, как одна дама увезла меня с собой в Париж... Ах, сколько в жизни горя, сколько горя!
   -- Вы правы, голубушка, -- ответила г-жа Сабатье, взглянув на мужа, который истово повторял каждое слово отца Массиаса.
   -- Месяц тому назад, -- продолжала Марта, -- я узнала, что Изидор вернулся совсем больным из жарких стран, куда ездил миссионером... И вот, когда я пошла с ним повидаться, он мне сказал, что умрет, если не попадет в Лурд, но это для него невозможно, потому что ему не с кем ехать... Я накопила восемьдесят франков и, бросив место, приехала с ним сюда... Видите ли, сударыня, я люблю его за то, что в детстве он приносил мне из сада кюре смородину, а другие братья меня били.
   Марта снова замолчала; лицо ее вспухло от горя, но глаза, покрасневшие от бессонных ночей, были сухи. Она бессвязно лепетала:
   -- Посмотрите на него, сударыня! Какая жалость!.. Боже мой, какой он худой, поглядите на его подбородок, лицо...
   Действительно, зрелище было грустное. Лицо у брата Изидора, покрытое предсмертным потом, было желтое, землистое.
   Из-под одеяла виднелись только сложенные руки да лицо, обрамленное редкими волосами; и если восковые руки были, как у покойника, если черты узкого лица были неподвижны, то глаза жили и горели неизъяснимой любовью, преображая его, придавая ему сходство с умирающим, распятым Христом. Низкий лоб недалекого, покорного судьбе крестьянина представлял резкий контраст с величественной красотой этой человеческой маски, на которую смерть уже наложила печать, маски, просветленной страданием в последний свой час. В нем еле теплилась жизнь, но взгляд его излучал свет.
   С тех пор как его принесли сюда, брат Изидор не спускал глаз со статуи святой девы, для него больше ничего не существовало. Он не видел огромной толпы, не слышал неистовых криков священников, приводивших в трепет возбужденных людей. Лишь глаза его продолжали жить, горя безмерной нежностью, и они были устремлены на святую деву, от которой им не суждено было оторваться. Глаза эти впивались в нее с единственным желанием исчезнуть, угаснуть, слившись с ней. На секунду он приоткрыл рот, неизъяснимое блаженство разлилось по его лицу, и он остался недвижим, лишь широко раскрытые глаза пристально глядели на белую статую.
   Прошло несколько минут. Марта почувствовала, как ледяной холод пронизал ее до корней волос.
   -- Посмотрите, сударыня, посмотрите!
   Испуганная г-жа Сабатье притворилась, будто не понимает ее.
   -- Что, голубушка?
   -- Посмотрите на моего брата!.. Он больше не шевелится. Он раскрыл рот и больше не шевелится.
   И вдруг обеим стало страшно, они поняли, что он умер. Он скончался без предсмертного хрипа, без вздоха, как будто жизнь ушла из его больших глаз, исполненных любви, горящих страстью. Он умер, глядя на святую деву с несравненной нежностью, и даже мертвый продолжал глядеть на нее.
   -- Постарайтесь закрыть ему глаза, -- шепнула г-жа Сабатье, -- тогда мы узнаем наверное.
   Марта поднялась и, нагнувшись, чтобы ее не видели, стала дрожащими пальцами закрывать брату глаза. Но они снова открывались и упорно глядели на статую святой девы. Он умер, и Марте пришлось оставить глаза его открытыми, словно погруженными в вечный экстаз.
   -- Ах, все кончено, все кончено, сударыня, -- пробормотала она.
   Две слезы скатились по щекам Марты из-под тяжелых век, а г-жа Сабатье схватила ее за руку, чтобы заставить замолчать. Соседи стали шептаться, забеспокоились. Что было делать? Нельзя вынести тело в такой толчее во время молитв, не вызвав переполоха. Лучше всего оставить его тут в ожидании благоприятного момента. Покойник никому не мешал и, казалось, был таким же, что и десять минут назад, -- его пламенные глаза как будто жили и взывали к божественной любви святой девы.
   Только несколько человек из ближайших соседей знали о случившемся. Г-н Сабатье испуганно спросил жену взглядом и, получив немой ответ, продолжал молиться, бледнея при мысли о таинственной силе, посылающей смерть, когда ее молят о жизни. Виньероны, необыкновенно любопытные, шептались, словно речь шла об уличном происшествии, несчастном случае, о котором рассказывал иногда отец, придя из министерства, и которое весь вечер занимало семью. Г-жа Жуссер обернулась, шепнула два слова на ухо г-ну Дьелафе, но оба тотчас же снова вернулись к горестному созерцанию своей дорогой больной, а аббат Жюден, которому Виньерон успел шепнуть о случившемся, встал на колени и начал тихим голосом, взволнованно читать заупокойные молитвы. Разве не был святым этот миссионер, страдавший от смертельной язвы на боку, вернувшийся из стран с убийственным климатом, чтобы умереть здесь, у ног улыбающейся святой девы? Г-жа Маэ стала молить о такой же спокойной смерти, если бог не захочет вернуть ей мужа.
   Но тут голос отца Массиаса зазвучал еще громче, со страшной силой отчаяния, и оборвался рыданием:
   -- Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня! И толпа зарыдала вслед за ним:
   -- Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня!
   Раз за разом мольба становилась все громче, толпа все громче взывала, изливая безысходное человеческое горе:
   -- Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими!
   -- Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими!
   -- Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они!
   -- Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они! Толпа дошла до исступления. Отец Фуркад, стоя у подножия кафедры, подхваченный общим безумием, воздел руки и завопил громовым голосом, как будто хотел принудить бога сжалиться над людьми. Возбуждение росло; казалось, вихрь склонил все головы и несся дальше и дальше, коснувшись даже просто любопытствующих молодых женщин, сидевших под зонтиками вдоль парапета Гава, -- они смертельно побледнели. Жалкое человечество взывало из бездны страданий к небу, отказывалось умирать, хотело силой заставить бога создать вечную жизнь. Ах, жизнь, жизнь! Все эти несчастные, эти умирающие, прибывшие бог весть из каких далеких мест, преодолевая все препятствия, жаждали одного: жить, вечно жить! О боже, какова бы ни была наша нищета, каковы бы ни были мучения -- исцели нас, сделай так, чтобы мы снова начали жить и страдать. Как бы ни были мы несчастны, мы хотим существовать. Мы не просим у тебя неба, мы жаждем жить "а земле и как можно дольше не покидать ее, -- мы бы никогда ее не покинули, если на то будет милость твоя. И даже если мы молим не о физическом, а о моральном исцелении, о счастье, которого жаждем всей душой, -- дай нам счастья и здоровья, мы хотим жить, жить!
   Безумный вопль, истошный вопль отца Массиаса, обращенный к небу и подхваченный всеми этими людьми, исторгал слезы.
   -- О боже, сын Давидов, исцели наших больных!
   -- О боже, сын Давидов, исцели наших больных!
   Берто дважды бросался к канатам, чтобы исступленная толпа не порвала их. Барон Сюир, которого давили со всех сторон, в отчаянии простирал руки, моля о помощи, ибо Грот был взят приступом, словно в него ворвалось топочущее стадо, бросившееся напролом. Тщетно Жерар, оставив Раймонду, пытался водворить порядок и пропускать через калитму по десять человек. Его оттерли, смели с пути. Возбужденные, взволнованные люди бурным потоком врывались туда, где пылали свечи, бросали букеты и письма, прикладывались к камню, лоснившемуся от прикосновения миллионов пламенных уст. Ничто не могло остановить этой разнузданной силы страстей.
   В эту минуту Жерар, прижатый к решетке, услышал разговор двух стиснутых толпой крестьянок, потрясенных зрелищем всех этих лежавших перед ними больных. Одну из них поразило бледное лицо брата Изидора с неестественно широко раскрытыми глазами, устремленными на святую деву. Она перекрестилась и проговорила в набожном восторге:
   -- Посмотри-ка на этого, как он молится от всего сердца и как глядит на лурдскую богоматерь!
   А другая ответила:
   -- Конечно, она его исцелит, он такой красивый!
   Покойник, пристально смотрящий на богоматерь из своего небытия взглядом, полным любви и веры, трогал сердца всех и являл собой поучительный пример для толпы, развернувшейся в бесконечном шествии,

III

   Во время процессии, которая должна была начаться в четыре часа, дароносицу предстояло нести добрейшему аббату Жюдену. С тех пор как святая дева исцелила его от болезни глаз -- чудо, о котором католические газеты трубили до сих пор, -- он стал одной из знаменитостей Лурда, его выдвигали на первое место и были к нему чрезвычайно предупредительны.
   В половине четвертого аббат Жюден поднялся и хотел выйти из Грота. Но его испугало необычайное скопление народа, он опасался, что не успеет вернуться ко времени, даже если и проберется сквозь толпу. К счастью, его выручил Берто.
   -- Господин кюре, -- обратился он к священнику, -- и не думайте идти через Розер, вы застрянете по дороге. Лучше всего подняться тропинками... Идите за мной, я пойду вперед.
   Работая локтями, Берто пробился сквозь плотную массу людей и проложил дорогу священнику, который рассыпался в благодарностях:
   -- Вы очень любезны... Я сам виноват, я запоздал... Но, бог мой! Как же мы пройдем сейчас крестным ходом?
   Крестный ход очень беспокоил Берто. И в обычные-то дни процессия вызывала в (участниках безумную экзальтацию, и Берто принимал специальные меры, чтобы все сошло благополучно; но что делать с этой толпой в тридцать тысяч человек, находящейся уже сейчас на грани религиозного помешательства? Поэтому он воспользовался случаем и дал несколько разумных советов.
   -- Я вас очень прошу, господин кюре, скажите священникам, чтобы они шли не спеша, но без интервалов, один за другим... И особенно пусть крепче держат хоругви, иначе их опрокинут... А вы, господин кюре, последите, чтобы люди, приставленные к балдахину, были посильнее, стяните пелену вокруг дароносицы и не бойтесь держать ее обеими руками как можно крепче.
   Немного напуганный этими советами, кюре усиленно благодарил Берто:
   -- Обязательно, обязательно... вы очень любезны... Ах, сударь, как я вам благодарен за то, что вы помогли мне выбраться из толпы!
   Он поспешил к Базилике, поднимаясь извилистой тропинкой по склону холма, а его спутник спустился обратно и занял свой наблюдательный пост.
   В это же время Пьер, который вез тележку Мари, наткнулся с противоположной стороны площади Розер на непроницаемую стену людей. Служанка гостиницы разбудила его в три часа, и он отправился за девушкой в больницу. Спешить было некуда, оставалось достаточно времени, чтобы до крестного хода пройти к Гроту. Но эта огромная толпа, эта сплошная стена народа, которую ему предстояло пробить, внушала Пьеру некоторое беспокойство. Ему ни за что не пройти с тележкой, если люди не посторонятся.
   -- Пожалуйста, сударыня, прошу вас!.. Вы видите, я везу большую.
   Но дамы не двигались с места, словно загипнотизированные видневшимся вдали пылающим Гротом; они становились на цыпочки, чтобы ничего не упустить. Впрочем, в эту минуту молитвы так гремели, что никто и не слышал голоса молодого священника.
   -- Посторонитесь, сударь, дайте мне пройти... Послушайте! Уступите место больной.
   Но мужчины, как и женщины, стояли точно вкопанные и не отрывали зачарованного взгляда от Грота.
   Мари безмятежно улыбалась, не замечая препятствий, уверенная, что ничто в мире не помешает ее исцелению. Однако, когда Пьер нашел лазейку и смешался с колыхающейся толпой, положение осложнилось. Хрупкую тележку толкали во все стороны, она едва не опрокидывалась на каждом шагу. Приходилось то и дело останавливаться, ждать, умолять людей уступить дорогу. Никогда еще Пьер не испытывал такого страха перед толпой. Она не угрожала, была простодушна и пассивна, точно стадо баранов, но в ней чувствовалось опасное возбуждение, особое состояние, которое пугало Пьера. И, несмотря на его любовь к сирым и убогим, некрасивые лица, обыденные, потные физиономии, зловонное дыхание, поношенная одежда, от которой пахло нищетой, отталкивали его, вызывали тошноту.
   -- Послушайте, сударыня, послушайте, господа, посторонитесь, пожалуйста, пропустите больную!
   Тонущая в этом огромном живом море, колеблемая во все стороны, тележка еле продвигалась вперед. На секунду она совсем исчезла из глаз, но тотчас же снова появилась. Наконец Пьер и Мари добрались до бассейна. Изможденная болезнью, такая хорошенькая девушка возбуждала живейшее сочувствие у всех, кто оказывался на ее пути. Когда, уступая настояниям священника, люди расступались и оборачивались, их умиляло худенькое личико больной, обрамленное пышными белокурыми волосами. Раздавались возгласы участия и восхищения. Ах, бедняжка! Ну разве не жестоко в ее годы так страдать? Да будет милостива к ней святая дева! Других трогал экстаз, в котором находилась Мари, ее раскрытые навстречу надежде светлые глаза. Перед ней разверзлось небо, она, несомненно, будет исцелена. Маленькая тележка, с трудом пробивавшая себе дорогу, словно оставляла за собой след братского милосердия и восхищения.
   Пьер, в отчаянии, совсем выбился из сил, но тут к нему на помощь пришли санитары, старавшиеся освободить проход для процессии; они сдерживали натиск толпы с помощью натянутых канатов, стоя по указанию Берто на расстоянии двух метров друг от друга. Теперь Пьер без задержек покатил тележку Мари и наконец привез ее в огороженное для больных пространство; там он остановился напротив Грота, с левой стороны. Напор толпы с каждой минутой возрастал, так что пробиться сквозь нее не было возможности. Это тяжелое путешествие оставило у Пьера впечатление, будто он пересек океан; у него ныли все кости, словно от непрестанной борьбы с волнами.
   От самой больницы до Грота Мари не разомкнула уст. Но сейчас Пьер понял, что она хочет о чем-то спросить, и нагнулся к ней.
   -- А отец здесь? Он уже вернулся из экскурсии? Пришлось ответить, что г-на де Герсена нет, он, вероятно,
   задержался не по своей вине. Тогда Мари с улыбкой заметила:
   -- Милый папа, как он будет рад, когда увидит меня исцеленной!
   Пьер взволнованно смотрел на нее. Он никогда еще не видел Мари такой прелестной, несмотря на медленное разрушение, сопровождавшее ее болезнь. Золотые волосы накрывали ее словно плащом. Мари грезила, вся во власти своей неотвязней мечты, усугубленной страданием; ее худенькое личико с тонкими, застывшими в своей неподвижности чертами, казалось, только и ждало встряски, которая вызвала бы пробуждение. Это очаровательное существо, эта девушка, в двадцать три года оставшаяся четырнадцатилетним ребенком по воле злого случая, задержавшего ее развитие и помешавшего ей стать женщиной, была наконец подготовлена к шоку -- этому чуду, которое должно было пробудить ее от спячки и поставить на ноги. Экстаз, в котором она пребывала с самого утра, продолжал сиять на ее лице, она сложила руки и точно отделилась от земли, увидев образ святой девы. Мари стала горячо молиться.
   Для Пьера это был час волнующих переживаний. Священник чувствовал, что драма его жизни подходит к развязке и если вера не вернется к нему в этот критический момент, то уже не вернется никогда. У него не было ни дурных мыслей, ни протеста, он тоже искренне желал, чтобы им обоим суждено было исцелиться. О! Поверить, увидев ее исцеленной, спастись вместе с нею! Ему хотелось молиться так же жарко, как молилась она. Но, помимо его воли, мысли Пьера отвлекала безбрежная толпа, и ему трудно было в ней затеряться, исчезнуть, обратиться в листок, который кружится в лесу с другими листьями. Он не мог отказать себе в желании приглядеться к этим людям, поразмыслить над их судьбами. Он знал, что в течение четырех дней они пребывали в состояний крайней экзальтации, под действием непрерывного внушения: длинная дорога, волнение, вызванное сменой впечатлений, дни, проведенные (у сверкающего Грота, бессонные ночи, невыносимые страдания, от которых спасала только иллюзия; затем бесконечные молитвы, песнопения, литании без передышки. Место отца Массиаса занял на кафедре черный худощавый аббат маленького роста; он взывал к Марии и Иисусу резким, точно хлопанье бича, голосом. Отец Массиас и отец Фуркад стояли у подножия кафедры, а вопли толпы становились все громче и неслись вверх, к сияющему солнцу. Экзальтация дошла до предела -- то был час, когда совершались чудеса.
   Вдруг разбитая параличом женщина встала и, подняв костыль, направилась к Гроту; и этот костыль, реющий, как знамя, над зыбкой толпой, вызвал восторженные крики верующих. Чудес ждали в полной уверенности, что они произойдут, и в неисчислимом количестве. Их видели воочию, предсказывали лихорадочными голосами. Еще одна исцеленная! И еще! И еще! Глухая услышала, немая заговорила, чахоточная воскресла! Как, чахоточная? Конечно, ведь это самое обыденное дело! Никто ничему не удивлялся, и никого бы не поразило, если бы отрезанная нога выросла на старом месте. Чудо становилось естественным, обычным, даже банальным, так как распространялось на всех. Самые невероятные истории казались совершенно обычными разгоряченному воображению этих людей; у них была своя логика, и они знали, чего им ждать от святой девы. Надо было слышать, какие распространялись слухи, с какой невозмутимостью, с какой верой относились люди к бреду какой-нибудь больной, кричавшей, что она исцелена. Еще одна! Еще одна! Но иногда скорбный голос произносил: "Ах, она исцелилась, как ей повезло!"
   Уже в бюро регистрации исцелений Пьер поражался людскому легковерию. Но здесь это переходило все границы, его выводили из себя нелепости, которые он слышал; их повторяли безмятежно, с ясной, детской улыбкой на устах. Пьер старался сосредоточиться, не вникать в них: "Боже, смири мой разум, сделай так, чтобы я ничего не понимал, чтобы согласился с несбыточным и нереальным". С минуту ему казалось, что рассудок умер в нем, его увлек этот вопль, эта мольба: "Господи, исцели наших больных!", "Господи, исцели наших больных!" Пьер повторял его со всею страстью своего отзывчивого сердца, сложив руки; он пристально, до головокружения, смотрел на статую святой девы, пока ему не показалось, что она шевельнулась. Почему не стать снова ребенком, как другие, раз счастье только в неведении и во лжи? Пьер уже поддавался общему настроению -- он будет песчинкой среди песчинок, смиреннейшим из смиренных, которых размалывает жернов, он не станет думать о силе, готовящейся его раздавить. И в тот самый миг, когда он был уверен, что убил в себе все, что жило в нем до сих пор, уничтожил свою волю и разум, его мысль снова заработала безостановочно и непреодолимо. Несмотря на все свои усилия не думать, Пьер не мог отрешиться от наблюдений, от поисков истины и от сомнений. Какая же неведомая сила, какой жизненный флюид исходил от этой толпы, так властно внушавший мысль об исцелении, что несколько человек в самом деле выздоравливали? Это явление еще не изучено ни одним ученым физиологом. Быть может, следовало бы рассматривать эту толпу в ее совокупности как некое единое существо, подверженное самовнушению? Или же, в случаях особой экзальтации, толпа становится проводником высшей воли, которой подчиняется материя? Этим можно, пожалуй, объяснить, почему так внезапно выздоравливали те, у кого экзальтированность была искренней, а не наигранной. Действующей силой пут были умиротворение, надежда и жажда жизни. Мысль о человеческом милосердии взволновала Пьера. На какой-то миг он овладел собой и стал молить об исцелении всех страждущих, радуясь, что и его вера будет хоть немного способствовать выздоровлению Мари. Но вдруг, неизвестно в какой связи, он вспомнил о консилиуме, на котором он настоял перед отъездом Мари в Лурд. Он с необычайной ясностью увидел комнату, оклеенную серыми обоями с голубыми цветочками, услышал голоса трех врачей, дававших заключение. Двое, подписавшие диагноз о наличии у больной поражения спинного мозга, говорили с разумной медлительностью, как подобает известным врачам, пользующимся уважением у пациентов; и в то же время в ушах Пьера звучал живой и страстный голос третьего врача, его двоюродного брата Боклера, человека с широким кругозором, смелого в своих умозаключениях, -- коллеги относились к нему очень холодно и считали авантюристом. Пьер с удивлением припомнил в эту критическую минуту такие вещи, о которых он и думать забыл; бывают непонятные явления, когда пропущенные мимо ушей слова западают человеку в голову помимо его собственной воли и вдруг, много времени спустя, ярко возникают в памяти. Ему казалось теперь, что ожидание близкого чуда как раз и создавало те условия, о которых говорил Боклер. Тщетно Пьер пытался отогнать это воспоминание, молясь с удвоенной энергией. Перед ним вновь возникали образы, оглушительно звучали сказанные тогда слова. Он заперся с Боклером в столовой, когда ушли два других доктора, и молодой врач изложил Пьеру историю болезни Мари: падение с лошади, вывих, очевидный разрыв связок и отсюда ощущение тяжести внизу живота и в пояснице, слабость в ногах, доходившая до полного онемения конечностей. Затем последовало медленное восстановление организма; вывих исчез сам по себе, связки зажили, но болезненные явления не прекратились вследствие нервной организации девочки; потрясенный несчастным случаем мозг не мог отвлечься от мыслей о пережитой боли, все внимание больной локализовалось на пораженной точке, и поэтому девочка так и застыла в этом состоянии, не в силах представить себе иного. После выздоровления болевые ощущения остались -- это было явление невропатологического порядка, вызванное нервным истощением, по-видимому, на почве плохого питания, -- но это еще малоисследованная область. Боклер объяснял противоречивые и неправильные диагнозы многочисленных врачей тем, что они лечили девушку без тщательного освидетельствования и поэтому брели ощупью: одни считали, что у нее опухоль, другие -- таких было больше -- были убеждены в поражении спинного мозга. Лишь он один, справившись, какая у больной наследственность, стал подозревать, что все происходит от самовнушения, явившегося следствием первоначального испуга и сильной боли. Доводами ему служили: ограниченное поле зрения, неподвижный взгляд, сосредоточенное выражение лица, рассеянность и, в особенности, самая природа боли, перешедшей с пораженного органа на левый яичник; болевые ощущения выражались в невыносимой тяжести, давившей на живот, подступавшей к горлу комком, отчего больная иногда задыхалась. Единственно, что могло бы поставить ее на ноги -- это волевое усилие, с помощью которого ей удалось бы освободиться от воображаемой болезни, встать, свободно вздохнуть, почувствовать себя обновленной, выздоровевшей, а это возможно в том случае, если Мари будет доведена до состояния сильной экзальтации.
   Пьер сделал в последний раз попытку не видеть, не слышать, ибо он чувствовал, что вся его вера в чудо непоправимо рушится. И, несмотря на все его усилия, несмотря на жаркую мольбу: "Иисусе, сын Давидов, исцели наших больных!" он слышал голос Боклера, говорившего ему со спокойной улыбкой о том, как произойдет чудо. С молниеносной быстротой, под действием сильнейшего аффекта, мышцы освободятся, и больная в радостном порыве встанет и пойдет; ноги ее сделаются легкими, и тяжесть, от которой они так долго были точно свинцовыми, как будто растает, исчезнет. Исчезнет и комок, давивший ей на живот, на грудь, стеснявший дыхание, и это произойдет мгновенно, словно бурный вихрь подхватит и унесет с собой болезнь. Не так ли одержимые в средние века изрыгали ртом дьявола, который долгое время терзал их девственную плоть? Боклер добавил, что Мари станет наконец нормальной женщиной, ее тело пробудится от своей долгой мучительной спячки, разовьется и расцветет, она сразу поздоровеет, глаза ее заблестят, лицо засияет. Пьер посмотрел на Мари и ощутил еще большую тревогу при виде несчастной девушки, прикованной к тележке, страстно молившей лурдскую богоматерь даровать ей исцеление. Ах, если б она была спасена, хотя бы ценою его гибели! Но она слишком больна, наука лжет, как лжет вера, он не верит, чтобы эта девушка, столько лет пролежавшая со скованными ногами, могла вдруг встать. И, несмотря на сомнение, в которое он впал, Пьер еще громче, без конца повторял вместе с исступленной толпой:
   -- Господи, сын Давидов, исцели наших больных! Господи, сын Давидов, исцели наших больных!
   В эту минуту толпа зашевелилась, загудела. Люди дрожали, оборачивались, поднимались на цыпочки. Под одной из арок монументальной лестницы показался крест немного запоздавшей процессии. Приветствующая крестный ход толпа инстинктивно кинулась вперед в таком порыве, что Берто знаком приказал санитарам оттеснить народ, крепче натянув канаты. Санитары, которых чуть было не смяли, подались назад, -- руки у них совсем онемели, стольких усилий стоило держать канат; и все же им удалось несколько расширить путь, по которому медленно разворачивался крестный ход. Во главе процессии шел нарядный служка, одетый в голубую с серебром форму, он следовал за высоким, сверкающим, как звезда, крестом. За ним двигались представители различных паломничеств с бархатными и атласными знаменами, расшитыми золотом, серебром и яркими шелками, с нарисованными на них фигурами и названиями городов: Версаль, Реймс, Орлеан, Тулуза. На великолепном белом знамени была надпись красными буквами: "Сделано рабочими-католиками". Далее шествовало духовенство: человек двести или триста священников в простых сутанах, сотня в стихарях, человек пятьсот -- в золотых облачениях, сверкавших, как солнце. Все несли зажженные свечи и пели во весь голос "Славься". Величественно двигался пурпурный шелковый балдахин с золотыми кистями, который несли четыре священника, явно самых сильных. Под балдахином, в сопровождении двух помощников, шел аббат Жюден с дароносицей, которую он крепко держал обеими руками, как ему советовал Берто; аббат бросал по сторонам беспокойные взгляды на огромную толпу; он с большим трудом нес тяжелый священный предмет, оттягивавший ему руки. Когда косые солнечные лучи падали на его физиономию, она сияла, как второе солнце. Мальчики-певчие размахивали кадилами, и вздымаемая процессией пыль, пронизанная солнцем, словно золотым нимбом, окружала шествие. Позади волновалось зыбкое море паломников, следом текла бурным потоком разгоряченная толпа верующих и любопытствующих.
   Отец Массиас опять поднялся на кафедру, придумав на этот раз новое занятие для толпы. После громоподобных возгласов, исполненных горячей веры, надежды и любви, он вдруг потребовал абсолютной тишины, чтобы каждый, сомкнув уста, в течение двух -- трех минут поговорил наедине с богом. Мгновенное молчание, воцарившееся в огромной толпе, эти несколько минут немых пожеланий, когда каждый раскрывал свою тайну, были полны необычайного величия. Становилось страшно от торжественности момента; казалось, над толпой пронеслось веяние необъятной жажды жизни. Затем отец Массиас обратился только к больным, призывая их молить бога дать им то, что в его всемогущей власти. Сотни разбитых, дрожащих от слез голосов затянули хором: "Господи Иисусе, если ты пожелаешь, то исцелишь меня!.. Господи Иисусе, пожалей чадо свое, я умираю от любви!.. Господи Иисусе, сделай так, чтобы я видел, сделай так, чтобы я слышал, сделай так, чтобы я пошел!.." Звонкий детский голосок покрыл рыдающие голоса, повторяя издали: "Господи Иисусе, спаси их, спаси их!" Слезы градом катились у всех; эти мольбы сжимали сердце, самые черствые, неподатливые люди готовы бьют обеими руками разорвать себе грудь и отдать ближнему свое здоровье и молодость. Отец Массиас снова принялся неистово вопить, подстегивая обезумевшую толпу, пока не остыл ее энтузиазм, в то время как отец Фуркад, стоя на ступеньке кафедры, рыдал, поднимая к небу залитое слезами лицо, как бы приказывая богу сойти на землю.
   Меж тем крестный ход подходил все ближе, делегации и священники стали по сторонам, а когда балдахин появился перед Гротом в огромном, огороженном для больных пространстве, когда все увидели в руках аббата Жюдена сверкавшую, как солнце, дароносицу, сдержать людей было уже невозможно, голоса смешались в едином вопле, толпой овладело безумие. Крики, возгласы, молитвы прерывались стонами. Больные поднимались со своих жалких коек, простирали к Гроту дрожащие руки, искривленные пальцы, словно хотели схватить чудо на пути шествия. "Господи Иисусе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе, сыне бога живого, исцели нас!.. Господи Иисусе, к стопам твоим припадаем, исцели нас!.." Доведенные до отчаяния, обезумевшие люди трижды жалобно взывали к небу, слезы заливали горящие лица, преображенные жаждой жизни. Безумие дошло до предела, все инстинктивно устремились к святым дарам, и этот порыв был так неотразим, что Берто велел санитарам оцепить подход к балдахину, -- это было необходимо для защиты дароносицы. Санитары устроили цепь, крепко держась за шею соседа и образовав таким образом настоящую живую стену. Теперь уже не осталось никаких лазеек, никто не мог бы здесь пройти. Но все же эта живая цепь с трудом сдерживала натиск несчастных, жаждавших жизни, жаждавших прикоснуться к Христу; она колебалась, то и дело отступая к балдахину, а сам балдахин качался среди толпы, точно священное судно в бурю. И вот тогда-то и разразились чудеса -- в атмосфере религиозного помешательства, дошедшего до своего апогея, среди молений и рыданий, словно во время грозы, когда молния разрывает облака. Парализованная встала и бросила костыль. Раздался пронзительный крик, -- и с тюфяка поднялась женщина, закутанная как саваном в белое одеяло; говорили, что это воскресла полумертвая чахоточная. Произошло еще два чуда: слепая внезапно увидела пылающий Грот; немая упала на колени и громким, ясным голосом стала благодарить святую деву. И все распростерлись у ног лурдской богоматери, вне себя от счастья и глубокой признательности.
   Пьер не спускал глаз с Мари, и то, что он увидел, взволновало его до умиления. Глаза больной, еще лишенные всякого выражения, расширились, а бледное лицо исказилось, словно от невыносимой боли. Она ничего не говорила и, казалось, была в отчаянии. Но в ту минуту, как пронесли святые дары и она увидела сверкнувшую на солнце дароносицу, ее словно ослепило молнией. Глаза ее вспыхнули, в них появилась жизнь, и они загорелись, как звезды. Лицо оживилось, покрылось румянцем, осветилось радостной, здоровой улыбкой. Пьер увидел, как она сразу встала, выпрямилась в своей тележке и, слегка пошатываясь, заикаясь, произнесла с огромной нежностью:
   -- Ах, мой друг... ах, мой друг!..
   Он быстро подошел, чтобы поддержать девушку, но она отстранила его жестом. Она была так трогательна, так хороша в своем скромном черном платье из дешевенькой шерстяной материи, в туфлях, которые никогда не снимала, стройная и худенькая, в золотом нимбе роскошных белокурых волос, прикрытых кружевной косынкой. Она встала на ноги, сильная дрожь сотрясала ее девичье тело, словно в нем происходил могучий процесс возрождения. Сперва освободились от сковывавших их цепей ноги, потом она почувствовала, как в венах ее заструилась кровь, в ней зародилась женщина, супруга, мать, и наконец исчезла тяжесть, давившая ей на живот и подступавшая к горлу. Но на этот раз комок не застрял у нее в горле, она не почувствовала обычного удушья и радостно крикнула:
   -- Я исцелена!.. Я исцелена!..
   Необыкновенное зрелище представилось тогда глазам всех. Одеяло упало к ногам Мари, ослепительно прекрасное лицо ее сияло торжеством. Она с таким опьянением закричала о своем исцелении, что всколыхнула всю толпу, она как будто выросла и стояла, радостная, сияющая, а толпа смотрела на нее, никого, кроме нее, не видя.
   -- Я исцелена, исцелена!
   Сильное потрясение вызвало у Пьера слезы, и он заплакал. Вслед за ним разрыдались и остальные. Безудержный восторг овладел тысячами взволнованных паломников, давивших Друг друга, чтобы увидеть исцеленную, оглашавших воздух криками, словами благодарности и восхваления. Раздалась буря аплодисментов, и гром их прокатился по всей долине.
   Отец Фуркад потрясал руками, отец Массиас кричал что-то с кафедры; наконец его услышали:
   -- Бог посетил нас, дорогие братья, дорогие сестры... И он запел "Magnificat".
   Тысячи голосов подхватили гимн. Процессия остановилась, аббат Жюден вошел в Грот с дароносицей, но не спешил давать благословение. По ту сторону решетки его ждал балдахин, окруженный священниками в стихарях и облачениях, сверкавших в лучах заката снежной белизной и золотом.
   Мари, рыдая, опустилась на колени, преисполненная веры и любви, и, пока длилось пение, горячо молилась. Но толпа хотела видеть, как она ходит, женщины, радуясь за нее, звали ее, какие-то люди окружили девушку и почти понесли ее, подталкивая к бюро регистрации исцелений, где было бы доказано это чудо -- ослепительное, как солнце. Мари шла, позабыв про тележку, Пьер следовал за нею, а она, девять лет совсем не владевшая ногами, двигалась неуверенно, с очаровательной неловкостью. и встревоженным, восхищенным видом, словно ребенок, делающий первые шаги; и это было так трогательно, так прелестно, что Пьер думал только об огромном счастье, которое выпало на долю этой девушки, вернувшейся к жизни и молодости. Ах, милый друг детства, нежная далекая любовь! Она станет наконец красивой, очаровательной женщиной, какой обещала быть когда-то в маленьком садике в Нейи, под высокими деревьями, залитыми солнцем.
   Толпа бурно проявляла свои чувства, волной катясь вслед за Мари по направлению к бюро; перед дверью все остановились в лихорадочном ожидании, так как с ней впустили только Пьера.
   В тот день в бюро регистрации исцелений было мало народу. В маленькой квадратной зале с нагретыми деревянными стенами и простой мебелью -- соломенными стульями и двумя, неодинаковой высоты, столами -- находилось, кроме обычного персонала, пять или шесть молчаливых врачей. За столами сидели надзиратель бассейна и два молодых священника, которые разбирали списки и дела; отец Даржелес, сидя за одним из столов, писал заметку в газету. Доктор Бонами как раз осматривал Элизу Руке: она в третий раз пришла в бюро показать заживающую язву.
   -- Вы когда-нибудь видели, господа, чтобы так быстро вылечивалась волчанка?.. Я знаю, появилась новая книга об исцеляющей силе веры; там говорится, что некоторые виды язв возникают на нервной почве. Но это далеко не доказано, и я сомневаюсь, чтобы врачебная комиссия могла объяснить выздоровление мадмуазель естественным путем... Вы написали, отец, в своей заметке, -- обратился он к отцу Даржелесу, -- что нагноение совершенно исчезло и кожа принимает естественный оттенок?
   Но он не дослушал ответа: вошла Мари в сопровождении Пьера, и Бонами по сиянию, разлитому на лице исцеленной, тотчас же угадал, как ему повезло. Она была очаровательна, поистине словно создана для того, чтобы увлекать и обращать толпы. Он быстро отошел от Элизы Руке, узнал имя вновь прибывшей и попросил одного из молодых священников найти ее дело. Мари пошатнулась, и Бонами хотел усадить ее в кресло.
   -- О нет, нет, -- воскликнула она. -- Я так счастлива, что могу стоять на ногах!
   Пьер взглядом искал доктора Шассеня и огорчился, что его здесь нет. Он отошел в сторону, дожидаясь, пока найдут дело Мари, но папки все не находили.
   -- Ну-ка, -- повторял доктор Бонами, -- Мари де Герсен, Мари де Герсен... Я видел это имя.
   Наконец Рабуэн нашел дело под другой буквой алфавита, и Бонами, ознакомившись с врачебными свидетельствами, весь загорелся.
   -- Вот интересный случай, господа. Прошу вас, слушайте внимательно... У барышни, стоящей перед вами, было серьезное поражение спинного мозга. Эти два свидетельства, подписанные врачами парижского медицинского факультета, чьи имена пользуются известностью среди наших коллег, должны рассеять все сомнения даже самых недоверчивых людей.
   Он передал свидетельства находившимся в зале врачам, и те стали читать их, покачивая головой. Нечего отрицать подписи принадлежали врачам, знающим и пользующимся прекрасной репутацией.
   -- Что ж, господа, спорить не приходится; раз у больной такие свидетельства, остается узнать, какие изменения произошли в состоянии мадмуазель.
   Но прежде чем начать опрос, он обратился к Пьеру:
   -- Господин аббат, вы, кажется, приехали с мадмуазель из Парижа. Вы знаете мнение врачей?
   Священник содрогнулся, несмотря на радость.
   -- Я присутствовал при консилиуме, сударь.
   Вновь пред ним предстало то, что было тогда. Он опять увидел обоих врачей, серьезных и рассудительных, и Боклера, с улыбкой смотревшего, как они пишут одинаковые свидетельства. Неужели же он станет отрицать их правдоподобие и ознакомит врачей с третьим диагнозом, который научно объяснял выздоровление? Чудо было предсказано, и этим само наличие его заранее опровергалось.
   -- Заметьте, господа, -- продолжал доктор Бонами, -- присутствие господина аббата придает этим доказательствам особую силу... Теперь, мадмуазель, опишите нам точно ваши ощущения.
   Он нагнулся к отцу Даржелесу и попросил его не забыть упомянуть Пьера в качестве свидетеля.
   -- Боже мой, как вам сказать! -- воскликнула Мари задыхающимся голосом, надломленным от счастья. -- Еще вчера я была уверена, что исцелюсь. И все же, когда по моим ногам пробежали мурашки, я испугалась, что это новый приступ, и усомнилась... Мурашки прекратились. Потом снова появились, когда я стала молиться... Ах, я молилась, молилась от всей души, я, как дитя, отдалась в руки святой девы. Святая дева, лурдская богоматерь, делай со мной, что хочешь... Мурашки не прекращались, мне казалось, что вся кровь во мне кипит, и я услышала голос: " давнишних событиях, -- и смело говорю теперь, что никогда не встречал более простодушного и очаровательного существа.
   Под ритмические звуки медленных шагов, идя по дороге, озаренной солнечными лучами, доктор Шассень рассказал о своем посещении Бернадетты в 1864 году.
   Ей было тогда двадцать дет, прошло уже шесть лет со времени видений. Бернадетта удивила доктора своей простотой и рассудительностью, своим неподдельно-скромным обхождением. Неаварские монахини, научавшие ее грамоте, содержали ее в приюте, чтобы оградить от народного любопытства. Она занималась там работами, помогала монахиням, хворая, впрочем, так, часто, что по целым неделям не вставала с постели. Доктора особенно поразили ее чудные глаза, невинные, как у ребенка, смотревшие открыто и наивно. Лицо несколько огрубело, цвет кожи потускнел, черты стали слишком крупными. Она по внешности ничем не отличалась от всякой служанки, была невзрачной, маленькой и тщедушной. Бернадетта осталась очень набожной, но, к своему удивлению, он не заметил в ней никакого возбуждения, никаких следов экстаза. Напротив, она высказывала скорее положительность, была чужда душевного подъема, не выпускала из рук рукоделья, вязала или вышивала. Вообще, в ней все осталось заурядным, она нисколько не напоминала страстных подвижниц веры. И никогда больше не повторялись те восемнадцать видений, которые решили ее участь; она сама никогда не заговаривала о них. Надо было расспрашивать ее, задать ей прямой, настоятельный вопрос. Она отвечала кратко, старалась прекратить разговор, видимо, тяготясь им. Когда от нее добивались большего, спрашивали о трех тайнах, доверенных чудесным видением, она молчала, смотрела в сторону. И не было возможности уловить ее в противоречии: подробности, передаваемые ею, всегда совпадали с первоначальным рассказом; она, по-видимому, приучилась повторять не только одни и те же слова, но н интонации голоса.
   -- Я расспрашивал весь вечер, -- продолжал доктор, -- и она не сбилась ни в одном слове. Я выбился из сил... Я готов поклясться, что она не лгала, -- она никогда не лгала, была не способна на ложь.
   Пьер решился возразить.
   -- Однако, доктор, разве вы не допускаете возможность болезненного ослабления воли? Разве теперь не установлено наукой, что в некоторых случаях вырождения недоразвившиеся девушки, пораженные сном, галлюцинацией или каким-нибудь вымыслом, не в состоянии отрешиться от них, в особенности, если продолжают жить среди обстановки, при которой произошло повлиявшее на них явление? Бернадетта, заключенная в монастырь, Бернадетта, всецело предоставленная своей idee fixe, естественно, упорствовала в своем ослеплении.
   Доктор снова слегка усмехнулся и возразил, сделав широкий взмах рукою:
   -- Ах, дитя мое, вы от меня спрашиваете слишком много! Вы, знаете, что я теперь только слабый старик, далеко не гордящийся своею ученостью и ее имеющий претензий объяснять что-либо... Да мне известен пресловутый случай из клинических наблюдений, -- молодая девушка, умиравшая от голода в доле своих родителей, воображая, что страдает опасное болезнью желудка, и ставшая принимать пищу, когда ее перенести в другое помещение... Но видите ли, -- ведь, это лишь единичный случай! Что же делать, если столько других фактов опровергают его?
   Оба собеседника замолчали. Тишина нарушалась лишь размеренным шумом шагов. Затем заговорил:
   -- Бернадетта действительно избегала, чувствовала себя счастливой лишь в своем уединенном уголке. У нее никогда не было близкой подруги, она не питала особенной нежности ни к кому, Бернадетта обращалась одинаково ласково со всеми, добра ко всем, проявляла горячее расположение к детям... И, так как, -- сознаюсь, -- доктор вполне умер во мне, я иногда задумывался, оставалась ли она столь же девственною воображением, несомненно, была физически? Это весьма возможно, заметьте, что она отличалась спокойным темпераментом, была тщедушной, почти постоянно хворал, говоря уже о среде, в которой она выросла и сначала в Бартрэ, затем в монастыре. Он несколько усомнился, когда узнал, что Бернадетта чрезвычайно увлеклась приютом для сирот, неверские монахини на этой же дороге в этот приют принимают бедных девочек, спасая их от уличных соблазнов. Если Бернадетта хочет видеть приют очень обширным, достаточный вмещения всех овечек, которым угрожает опасность, -- не свидетельствует ли это, что она вспомнила, как бегала сама босиком по дорогам, содрогаясь при мысли, что могло статься с ней, если бы ее не спасла Пресвятая Дева?
   Доктор продолжал рассказывать. Посмотреть и поклониться ей стекались толпы народа. Это занятие значительно утомляло ее. Не проходило дня, чтобы ее не осаждал поток посетителей. Они съезжались со всех концов Франции, прибывали даже из-за границы. Поневоле приходилось устранять просто любопытных, допускать к прозорливице лишь верующих, духовенство, выдающихся людей, которыми неудобно закрыть двери.
   Одна из монахинь неотступно дежурила при ней, во избежание чрезмерной назойливости, потому что Бернадетту осыпали вопросами, заставляли ее без конца рассказывать свою историю. Знатные дамы бросались перед ней на колени, целовали ее одежду, жаждали оторвать хоть лоскуток и унести с собой, как святыню.
   Ей приходилось отстаивать свои четки, -- все восторженные посетительницы умоляли, чтобы она продала их. Одна маркиза пыталась соблазнить ее, предлагая ей взамен другие четки, с золотым крестом, с зернами из дорогого жемчуга.
   Многие надеялись, что Бернадетта согласится совершать перед ними чудо. К ней приводили детей, упрашивали, чтобы она прикоснулась к ним. С ней советовались относительно болезней, пробовали купить ее предстательство перед Пресвятой Девой. Прозорливице предлагали крупные суммы, ей подносили бы королевские дары, если бы она выразила малейшее желание уподобиться королеве, увенчанной золотой короной, осыпанной драгоценностями. Смиренные богомольцы стояли на коленях у порога, сильные мира сего теснились около нее, сочли бы за честь служить ей свитой. Рассказывали даже, что один прекрасный лицом и несчетно богатый принц приехал в одно светлое апрельское утро предложить ей свою руку.
   Пьер прервал вдавшегося в мелкие подробности доктора Шассеня.
   -- Меня, -- сказал он, -- всегда неприятно удивлял отъезд Бернадетты из Лурда, когда ей исполнилось двадцать два года, -- это внезапное исчезновение, заточение в монастыре Saint-Gildard, в Невере, откуда она никогда больше не вышла... Все эго давало обильную пищу слухам об ее мнимом психическом расстройстве. Согласитесь, что такой образ действий мог возбудить подозрение, будто ее заперли и скрывают, боясь, что она проговорится, выдаст каким-нибудь наивным словом тайну давнишней проделки, если позволительно выразиться так грубо, -- я, правда, теперь думаю, что ее просто сплавили.
   Доктор Шассень слегка покачал головою.
   -- Нет, нет, во всем этом деле нет умысла: никто не сговаривался разыграть втихомолку мелодраму, воспользовавшись ни более ни менее сознательных актеров, события произошли сами собою, в силу естественного стечения благоприятных условий; и событии эти сложны, разобраться в них слишком затруднительно... Во всяком случае, несомненно, что Бернадетта первая пожелала покинуть Лурд. Постоянные посещения утомляли ее, она смущалась шумного проявления восторга со стороны стекавшихся издалека богомольцев. Она мечтала лишь о тихом уголке, в котором жизнь катилась бы безмятежно. Свое презрение она выражала иногда в самой резкой форме, разбрасывала по земле деньги, которые ей вручали с набожною целью, -- чтобы заказать мессу или поставить перед образом свечу. Она никогда не принимала ничего ни для себя, ни для своей семьи. При таком бескорыстии и застенчивости, она, естественно, должна была стремиться к уединению, скрыться от людских взоров, подготовиться к грешной кончине... Она исполнила свою миссию, первый толчок необычайному движению, сама понимая хорошенько, как и зачем делает, действительно, она больше не могла принести другим пользы, ей надлежало принять в свои руки управление делом и обеспечить торжество Пещере.
   -- Допустим, что она удалилась по собственному желанию, -- сказал Пьер. -- Воображаю, однако, обрадовались те лица, о которых вы говорят миллионы, стекавшиеся со всего мира, поступили в их полное распоряжение!
   -- Да, конечно, я не стану утверждать, что Бернадетту старались удержать! -- воскликнул доктор. -- Говоря откровенно, я думаю даже, что ее немного уговаривали уехать из Лурда. ее присутствие сделалось, наконец, несколько обременительным, -- не потому, впрочем, чтобы опасались, что она в чем-либо проговорится: она, просто не отличалась представительностью, была чрезмерно застенчива, слишком часто хворала. И, как ни стушевывалась она в Лурде, проявляя полное послушание, все-гаки, она была силою, привлекала к себе толпы народа, некоторым образом в ущерб обаянию Пещеры. Для того, чтобы. Пещера озарилась сиянием полной славы, полезно было, чтобы Бернадетта отошла на задний план, превратилась в легенду... Такими основаниями, очевидно, руководился тарбский епископ, монсеньор Лоранс, желая ускорять ее отъезд. Напрасно только говорят, будто ее удалили, чтобы она не соблазнилась мирскою суетностью, не возгордилась, увлекаясь славою своей святости, гремевшею во всем христианском мире. Она не заслужила столь обидного подозрения: тщеславие и суетность были столь же не свойственны Бернадетте, как ложь, никогда не было девушки более простодушной, скромной с младенчески прекрасной душою.
   Доктор говорил с жаром и увлечением. Затем, он вдруг успокоился, лицо его снова озарилось легкою улыбкой.
   -- Да, я люблю ее; чем больше я думаю о ней, тем дороже она моему сердцу... Но, право, Пьер, не следует считать меня совсем ослепленным верой. Хотя я признаю теперь, что есть нечто сверхъестественное, хотя я не могу существовать без упования на иную, лучшую и более справедливую жизнь, -- однако, я не забываю, что в этом бренном мире действуют простые смертные. Я знаю, что даже клобук не сможет прикрыть иногда преступные дела.
   Они замолчали, углубившись каждый в свои мышления. Шассень снова заговорил:
   -- Мне хочется поделиться с вами соображением, которое часто преследует меня... Допустим, что Бернадетта не была таким скромным и застенчивым ребенком, -- представим себе ее честолюбивою интриганкой, властолюбивой женщиной. Что же произошло бы в таком случае. Очевидно, она завладела бы Пещерой, подчини своему влиянию и собор. Мы увидели бы ее в и венной роскоши на процессиях, под балдахином в золотой митре. Она раздавала бы небесные милости, рука властным движением указывала бы восторженным толпам пути к спасению. Она блистала бы, слывя святою избранницей, единственно сподобившаяся лицезреть божество. И, в сущности, она воспользовалась бы лишь принадлежащим ей по праву. Между тем, как вы видите, ее лишили и обобрали. Она посеяла чудесную жатву, а другие дали всходы. В течение двенадцати лет она прожила в монастыре Saint-Gildard, склонив колени в глубине своей безвестной кельи, здесь поражались ликующие священники в расшитых ризах, служившие благодарственные молитвы, освящавшие церкви и здания, сооруженные на милостыни, которые стекались отовсюду. Одна только Бернадетта отсутствовала при торжестве основанной ею новой религии. Вы говорите, что она грезила. Но ее грезы взволновали весь мир, -- и сама она, прекрасная, никогда не пробудилась от них!
   Они остановились, присели отдохнуть на скалу у дороги, собираясь вернуться затем к городу. Глубокая река в этом месте катила перед ними свои воды, отливавшие стальными блестками; несколько подальше, широко раскинувшись по каменистому долу, поток шумливо ценился, покрываясь точно хлопьями пушистого снега. С гор, озаренных солнечными лучами, веяло прохладой.
   Выслушав рассказ о том, как Бернадетту устранили и эксплуатировали, Пьер еще больше возмутился; опустив глаза, он размышлял о несправедливости природы, о беспощадном законе, по которому сильный пожирает слабого.
   Затем, подняв голову, он спросил:
   -- Вы, вероятно, были знакомы и с аббатом Пейрамалем?
   Глаза доктора оживились, он тотчас же ответил:
   -- Конечно! Это был человек прямой и с сильною волей, святой, апостол! Он и Бернадетта, -- вот зиждители и ратоборцы во славу Лурдской Богоматери. Аббат Пейрамаль, как и прозорливица, не страдал за святое дело и умер мучеником... Не зная его истории, нельзя разобраться, понять, какая драма разыгралась здесь.
   Он стал рассказывать, не опуская характерных подробностей. Аббат Пейрамаль служил приходским священником в Лурде, во время чудесных явлений. Это был высокий, плечистый человек, с большою, львиною головой, местный уроженец, отличавшийся умственной пытливостью, безукоризненно честный и мягкосердечный, хотя иногда проявлял вспыльчивость и властолюбие. Он был точно создан для кипучей деятельности, осуждал фанатизм и ханжество, выполнял свою миссию, как деятель развитой и мыслящий. Немудрено поэтому, что сначала он высказал недоверие: он отказался поверить рассказам Бернадетты, стал расспрашивать ее, потребовал доказательств. Он сдался лишь гораздо позднее, когда порыв веры стал неотразимым, охватывал самые упорные сердца, увлекал массы. В нем особенно громко заговорил голос любви к слабым и угнетенным, но увидел, что Бернадетте угрожают тюремным заключением. Светские власти преследовали одну духовных дочерей, сердце пастыря заговорило, ступил на защиту Бернадетты со всех пылом любви к справедливости.
   Затем девочка очаровала его своей душевной простотой и наивностью. Аббат Пейрамаль слепо верил в нее, полюбил горячо. На каком основании мог он отвергать, когда Священное Писание переполнено ими? О священнослужителю, как бы ни был он силен, не приличествовало упорствовать, когда толпы народа склоняли колени, когда будущее обещало церкви новую и блестящую. Кроме того, он как бы открыл свое истинное звание, его зиждительные и апостольские споры нашли, наконец, широкое применение; он мог действовать, бороться, отдаться всей душой делу.
   С этого времени аббат Пейрамаль жил одной мыслью: выполнить повеления, которые Пресвятая Дева поручила Бернадетте передать ему. Он приложил все старания к украшению Пещеры; ее обнесли решеткой, воду из ключа от трубы, произвели ряд земляных работ. Но теперь особенно настаивала на сооружении часовни; задумал построить церковь, величественный храм. Он мечтал о грандиозных постройках, возможностях архитекторов, требовал, чтобы они составляли планы чертогов, достойных Царицы Небесной, надеясь на восторженную поддержку всего христианского мира. И действительно, приношения хлынули потоком даже из отдаленных приходов, золото стекалось отовсюду, -- и приток этот не истощался, а все ширился. Наступили счастливые годы для аббата, его можно было встретить в любое время среди рабочих. Он поощрял своею добродушною веселостью, нередко сам брался за кирку и лопату, торопясь осуществить свои мечты.
   Но вскоре настало время испытаний, -- аббат захворал, был близок к смерти, когда 4-го апреля 1864 г. первая процессия богомольцев выступила в его приходской церкви, направляясь к Пещере. Процессия в шестьдесят тысяч паломников развернулась среди огромного стечения зрителей.
   Когда аббат Пейрамаль, оправившийся от первой опасной болезни, встал с постели, его уже оттеснили. Епископ, монсеньор Лоранс, чтобы облегчить аббату трудную задачу, назначил ему помощника, -- одного из своих бывших секретарей, отца Семпэ, произведенного в настоятели основанной им обители миссионеров de Garaison. Отец Семпэ, маленький, худощавый, выказывавший мнимое смирение и бескорыстие, в душе сгорал от честолюбивых замыслов. Сначала он не заносился, служил лурдскому кюре, как преданный подчиненный, старался во всем помогать ему, вникал во все мелочи, желая сделаться необходимым. Он, вероятно, с первых же шагов догадался, какие богатства обещает Пещера, какой огромный доход можно извлечь из нее, при некоторой ловкости. Он не отходил от епископа, приложил все усилия, чтобы вкрасться в доверие к этому холодному, практическому прелату, всегда нуждавшемуся в приношениях. Когда аббат Пейрамаль заболел, он успел окончательно отделить от лурдского прихода весь район Пещеры. Епископ назначил его настоятелем над некоторыми отцами Непорочного Зачатия, которым было поручено заведывание святыней.
   Вскоре началась борьба, -- затаенная, беспощадная, смертельная борьба, какие иногда ведутся под покровом духовной дисциплины. Повод к разрыву был на лицо, -- ареной для битвы, в которой оружием служили миллионы, оказалась постройка новой приходской церкви. Старая церковь была признана недостаточно обширной и слишком невзрачной, после того как начался наплыв верующих. Такова, притом же, была и давнишняя мечта аббата Пейрамаля, желавшего в точности выполнить повеление Пресвятой Девы, сказавшей о Пещере: "Сюда будут приходить процессии". Ему ясно представлялось, как процессия паломников будет выходить из города и возвращаться в него вечером; так впрочем, и делали в первое время. Следовательно, нужно было создать центр, сборный пункт. Аббат жаждал соорудить пышный храм, собор колоссальных размеров, в котором мог бы поместиться целый народ. Пламенный строитель, он мечтал, как вознесется над землей величавый собор с высокою колокольней, оглашающей своим благовестом всю окрестность. К этим мечтам примешивалось н личное честолюбие; он достроит памятник своей вере, возведет храм, в котором водворится первосвященником, торжествуя духовную победу Бернадетты против Пещеры, которую вырвали из его рук. Сердце его переполнилось горечью от этой утраты. Новая приходская церковь как бы вознаграждала его, возмещала часть отобранной славы, давала возможность удовлетворить лихорадочной жажде деятельности, прекратившейся после того, как он перестал даже посещать Пещеру.
   Сначала проект постройки вызвал новый взрыв энтузиазма. Старый город, чувствовавший, что его значение поколебалось, поддержал своего кюре, боясь, что весь приток денег, все оживление направится в сторону нового города, быстро возникшего около сбора. Муниципальный совет постановил ассигновать сто тысяч франков, но, к сожалению, эта сумма должна была поступить в распоряжение аббата лишь после возведения постройки до крыши. Пейрамаль одобрил грандиозный план архитектора и заключил условие с одним подрядчиком из Шартра, обязавшимся окончить постройку в три или четыре года, если обещанные взносы будут поступать аккуратно.
   Аббат, рассчитывая, что приток пожертвований, несомненно, будет продолжаться, приступил к новому крупному предприятию без колебаний, с беззаботною уверенностью, что Провидение не даст ему остановиться на полпути. Он не сомневался и в поддержке нового епископа, монсеньора Журдена, который, освятив первый камень, произнес проповедь и, одобрив благое начинание, признал сего необходимость. Отец Семпэ, со своим обычным смирением, по-видимому, примирился с убыточным соперничеством Пейрамаля, счел себя вынужденным поделиться. Он делал вид, точно всецело погружен в заведывание Пещерой, и даже распорядился поставить в соборе кружку для сбора пожертвований на построение новой приходской церкви.
   Затем глухая, ожесточенная борьба возобновилась. Аббат Пейрамаль радовался, что постройка церкви быстро подвигается вперед. Работы производились усердно, он хлопотал лишь об ускорении их, глубоко уверенный, что Пресвятая Дева поможет ему расплатиться. Он был поражен, когда заметил, наконец, что приношения жертвователей истощаются, что подаяния не доходят больше до него, как будто кто-то украдкой перехватывает их.
   И вот наступил день, когда у него не хватило денег, для уплаты срочного взноса. Вокруг него была сплетена целая сеть интриг, о которых он узнал лишь позднее. Отец Семпэ, вероятно, снова обратил внимание исключительно на Пещеру. Носились даже слухи, что были разосланы конфиденциальные циркуляры, запрещавшие присылать дальнейшие пожертвования в приходскую церковь. Ненасытная, Пещера хотела захватить, поглотить все; дошло до того, что из кружки, поставленной в соборе, стали изымать билеты по пятьсот франков: кружку опрокидывали, обкрадывая приход.
   Злополучный кюре, увлекавшийся сооружаемой церковью, точно она его дочь, упорно боролся, пожертвовать всем, до последней капли крови занимал деньги сначала под фирму фабрики, стал подписывать векселя от своего имени. Защищался как герой, и истощил все усилия. Вместо условленных четырехсот тысяч франков, они оплатил только половину; а муниципальный совет отказывался уплатить ассигнованные сто тысяч франков, пока церковь не будет доведена до крыши, представители города открыто попирали его насущные интересы.
   Отец Семпэ, как рассказывали, втайне хотел произвести давление на подрядчика. И он восторжествовал: работы были приостановлены.
   Аббат Пейрамаль, этот широкоплечий с львиной головой человек, пораженный в самое сердце, перенес горькое разочарование. Мощный дуб, расколотый молнией, накренился и рухнул. Аббат слег и не встал с постели.
   Рассказывали, что отец Семпэ попытался, под каким-то благочестивым предлогом, чтобы убедиться, действительно ли поражен опасный противник. По слухам, интригана хотели выгнать из комнаты страдальца, где его присутствие было вопиющим скандалом.
   Когда кюре, униженный и побежденный, скончался, отец Семпэ появился с торжествующим видом на похоронах; отсюда не решились выпроводить его, будто он не скрывал свое гнусное лицо, оно сияло торжеством. Наконец-то, избавившись от единственного человека, стоявшего у него на дороге, влияние и заслуженный авторитет которого всегда угрожали ему. Теперь никто не принудит его к дележу: оба ратоборца во славу Лурдской Богоматери устранены, Бернадетта -- в монастыре, аббат Пейрамаль -- в могиле. Пещера отныне безраздельно принадлежит ему, пожертвования будут стекаться лишь в его руки, он по своему усмотрению станет распоряжаться ежегодным доходом почти в восемьсот тысяч франков. Он завершит грандиозные сооружения, которые превратят собор в центр отдельного мирка, самостоятельно удовлетворяющего всем своим потребностям; он придаст еще больше блеска новому городу, чтобы старый Лурд заглох за своей скалой, превратился в ничтожный приход, незаметный возле всевластного соседа. Он окончательно воцарится, вся власть и все деньги перейдут в его руки.
   Однако, новая приходская церковь, -- хотя работы были прекращены и кипучая деятельность на лесах, окружавших постройку, сменилась могильным безмолвием, -- была возведена больше, чем наполовину. Можно было опасаться, что настанет день, когда город вздумает достроить ее. Надо было довершить коварный умысел, превратить и эту недостроенную церковь в развалины. Подпольная интрига была поведена дальше, отец Семпэ проявил чудовищную изобретательность, шаг за шагом приближаясь к зловещей цели.
   Он начал с того, что склонил на свою сторону нового приходского священника, человека недальнего ума, не решавшегося даже распечатывать денежных пакетов, адресованных в приход: они отсылались к отцу Семпэ.
   Затем начались нападки на место, избранное для новой церкви; архитектора епархии заставили представить доклад, в котором было заявлено, что прежняя приходская церковь достаточно прочна и вполне удовлетворяет потребностям богослужения.
   Особенное давление постарались оказать на него: ему настойчиво указывали на запутанность дел, расчетов с подрядчиком. Аббата Пейрамаля выставили человеком самовластным и упрямым, неумеренное рвение которого едва не скомпрометировало интересов церкви.
   Епископ, забыв, что он самолично заложил первый камень при закладке, написал приказ, воспрещающий отправлять в церкви богослужения, по законченному делу аббата Пейрамаля нанесли сокрушительный удар. Возникли нескончаемые процессы, подрядчик, получивший всего двести тысяч франков, исполненные им работы стоимостью в полмиллиона, а предъявил иски к наследнику покойного кюре, фабрике и городу, которые все еще упорно отказывались уплатить вотированную им субсидию.
   Совет префектуры сначала признал процесс подсудным; затем, когда государственный препроводил дело обратно, он приговорил уплатить сто тысяч франков и обязал закончить постройку церкви, признав фабрику неответственной.
   На этот приговор была подана новая кассация, государственный совет, отменивший приговор в этот раз, рассмотрев дело по существу, государственный совет приговорил фабрику или, в случае несостоятельности, наследника, возместить убытки подрядчику. Несостоятельными оказались, однако, и фабрика, и наследник. На том дело и кончилось, процесс длился пятнадцать лет. Город примирился с приговором и уплатил, наконец, свои сто тысяч франков; долг подрядчику сократился. Но всевозможные издержки, проценты увеличили эту сумму до такой степени, что она почти утроилась. На покрытие долга нужно было потратить около шестисот тысяч, да на завершение постройки приблизительно четыреста тысяч франков; чтобы спасти злополучное здание от разрушения требовалось около миллиона. Достигнув этого результата, интриганы завладевшие Пещерой успокоились: они довели до конца свое злодеяние, погубили и церковь вслед за ее строителем.
   Колокола собора огласились ликующим звоном! Отец Семпэ вышел победителем из грандиозной борьбы, из поединка на ножах, которыми убили камни, заколов предварительно живого человека. Старый Лурд, упрямый и близорукий, тяжело поплатился за свое неумение и нежелание поддержать самоотверженного кюре, умершего с оружием в руках в бою за свой приход; с этого времени новый город не переставал расширяться и процветать в ущерб старому Лурду. Весь приток денег сосредоточился в первом: отца Пещеры пользовались всеми источниками дохода, заручались паями в гостиницах и лавках восковых свечей, продавали воду из чудотворного источника, хоти на основании формальной статьи контракта, заключенного ими с городом, им было воспрещено заниматься какой бы то ни было торговлей.
   Вся окрестная местность развратилась. Победа Пещеры ознаменовалась лихорадочным стремлением к наживе алчной погоней за золотом и наслаждениями. Под потоком хлынувших миллионом порча нравов с каждым днем все усиливалась, грозя превратить в Содом и Гоморру мирный Вифлеем Бернадетты.
   Отец Семпэ продолжал орудовать во славу Божию, не обращая внимания на растление душ, на страшный упадок нравственности. Гигантские постройки вырастали точно из земли, монахи израсходовали уже от пяти до шести миллионов, не останавливаясь ни перед чем, чтобы устранить и затмить приход, завладеть всей добычей.
   Колоссальные, стоившие огромных сумм, террасы были устроены с единственною целью обойти выраженное Пресвятой Девой желание, чтобы к Пещере приходили процессии богомольцев. Спускаться от собора по левой террасе и возвращаться к нему по правому склону -- вовсе не значит идти процессией к Пещере: паломники кружатся на одном месте. Но патеры добились своего. Богомольцы выходят из их владений и возвращаются к ним же, так что они остались безраздельными хозяевами святыни, самовластными арендаторами, собирающими в свои амбары всю жатву. Кюре Пейрамаль схоронен в своей недостроенной разрушающейся церкви, а Бернадетта долго умирала в заточении, в тиши монастыря, где в настоящее время и она покоятся под могильной плитой, в часовне.
   Водворилось продолжительное молчание, когда доктор Шассень закончил свое скорбное повествование. Затем он, кряхтя, поднялся со своего места.
   -- Дорогое дитя мое, теперь уже около десяти часов, вам пора немного отдохнуть... Вернемся.
   Пьер, молча, последовал за ним. Они направились обратно к городу, несколько ускорив шаги.
   -- Да, добавил доктор, -- здесь совершались вопиющие несправедливости, пролито много слез. Что делать! Люди портят прекраснейшие начинания... И вы не можете еще представить себе с полной ясностью, как прискорбны дела, о которых я вам рассказывал. Надо видеть, надо прикоснуться к зияющим ранам... Хотите, я сведу вас сегодня вечером в покой Бернадетты? Мы посетим и недостроенную церковь аббата Пейрамаля.
   -- Конечно, с большим удовольствием.
   -- В таком случае, когда пройдет процессия, назначенная к четырем часам, я буду ждать вас перед собором.
   Они перестали говорить, углубившись каждый в свои размышления.
   Вправо от них Гав протекал в глубоком ущелье, почти закрытый кустарниками. Лишь кое-где пробивались его светлые струи, похожие на матовое серебро. Несколько далее, за крутой извилиной, русло потока расширялось, образуя местами небольшие разливы. Солнце стало уже припекать, высоко поднявшись на прозрачно-синем вводе, слегка потемневшем по крап своего испещренного горными вершинами горизонта.
   Дорога свернула в сторону; Пьер и доктор Шассень увидели перед собой далекий еще Лурд. При блеске солнечного утра, город белел вдали, точно в облаке золотисто-пурпурной пыли. Дома я грандиозные здания с каждым шагом обрисовывались все явственнее.
   Доктор безмолвно указал спутнику на этот вырастающий город, сделав широкий и печальный жест, точно призывая Лурд в свидетели правдивости своего повествования.
   Сквозь зеленые ветви уже просвечивал побледневший отблеск Пещеры. Далее виднелись гигантские сооружения, -- выложенная каменными плитами набережная, опоясывающая русло Гава, которое пришлось переместить для этой цели, новый мост, соединивший недавно разведенные сады с только что законченными бульварами, колоссальные террасы, массивная церковь da Rosaire, возносящийся к небу собор, изящный и величественный, как бы господствующий над всеми этими памятниками.
   В новом городе, на этом расстоянии, можно было различить лишь множество белых фасадов и блестящих кровель, здания больших монастырей и гостиниц: современный, богатый город возни чудом, на древней бедной почве. За скалой выделялись очертания разрушающихся стен, смутно виднелись низкие кровли старого Лурда, обветшавших убогих крыш, пугливо прижавшихся друг к другу. И, точно образуя фон для сопоставления минувшей и современной жизни, озаренных неизменным светилом, Малый и Жеры вырисовывались на горизонте, со своими склонами, на которых изжелта-розовым играли косые лучи яркого солнца.
   Доктор Шассень проводил Пьера до самой гостиницы des Apparitions. У двери ее он попрощался с молодым священником, напомнив еще раз, где ожидать его вечером у собора.
   Было около одиннадцати часов, Пьер, почувствовавший вдруг чрезвычайное утомление, заставил себя, однако, поесть перед тем, как лечь в постель. Ему посчастливилось найти свободное место за столом. Он ел, едва пересиливая дремоту, и ожидая чая, что ему подают. Затем он поднялся в комнату и бросился на кровать, позаботившись предупредить служанку, чтобы его разбудили в три.
   Когда он лег, лихорадочное возбуждение не давало ему сначала сомкнуть глаз. Перчатки, в соседней комнате, напомнили ему де Герсена, на рассвете в Гаварни обещавшего встретиться к вечеру. Какой завидный дар беспечность! Пьер с ноющим от усталости телом, с удручающим умом, испытывал смертельную тоску. Его попытки вернуться к вере своего детства на каждом шагу разбивались о новые преграды. Трагическая участь аббата Пейрамаля еще больше обострила возмущение, возбужденное в его душе историей Бернадетты, избранницы небес и мученицы. Истина, за которой прибыл в Лурд, вместо того, чтобы вернуть веру, внушает, как будто, лишь большую ненависть к невежеству и суеверию, упрочивает горькое убеждение, что человек предоставлен одному своему разуму...
   Сон, наконец, переселил скорбные думы. Но тяжелое усыпление не мешало образам сменяться в его воображении. Ему виделся Лурд, -- испорченный притоком денег, обратившийся в место пагубы и разврата, в обширный базар, на котором торгуют всем, мессами и совестью. Вот аббат Пейрамаль, умерший и похороненный среди развалин своей церкви, поросших крапивой, которую посеяла неблагодарность.
   Он успокоился, погрузился в отрадный отдых лишь после того, как промелькнуло последнее, бледное и грустное видение: образ Бернадетты в неверском монастыре, склонявшейся на колени в углу темной кельи, мечтающей о деле своих рук, которого ей так н не привелось увидеть.

Конец третьего дня.

   

Четвертый день

I

   Мария осталась утром в больнице Notre-Dame des Douleurs; она сидела на своей постели, опершись о подушки.
   Проведя всю ночь у Пещеры, она не захотела, чтобы ее снова отнесли туда.
   Когда в ней подошла госпожа де Жонкьер, чтобы поправить сбившуюся подушку, Мария спросила:
   -- Какой сегодня день?
   -- Понедельник, мое дорогое дитя.
   -- Ах, да! Я просто не замечаю, как летит время... И, кроме того, я так счастлива! Пресвятая Дева исцелит меня сегодня.
   На устах ее блуждала блаженная, улыбка; Мария точно грезила с открытыми глазами, устремленными куда-то вдаль; она, видимо, была всецело поглощена волновавшими ее мыслями, сосредоточилась в ожидания несомненного и скорого исцеления.
   Палата Saint-Honorine опустела. Все больные отправились к Пещере; на соседней кровати осталась лишь одна умирающая госпожа Ветю. Но молодая девушка даже не замечала ее. Она радовалась, что вокруг сразу водворилась тишина. Сестра милосердия растворила одно из окон, выходящих на двор. Широкий солнечный луч проник в палату, завихрился золотистой пылью, озаряя одеяло и бледные руки Марин. Эта комната, столь сумрачная ночью, когда в ней нагромождены скорбные, зловонные ложb и слышатся стоны больных освежилась вдруг утренней прохладой, стал такою светлой b безмолвной.
   -- Отчего вы не попробуете заснуть? -- матерински участливым тоном спросила госпожа де Жонкьер. -- Вы, вероятно, очень устали после бессонной ночи.
   Мария встрепенулась; она чувствовала себя такой свежею я бодрой!
   -- Да я совсем не утомлена, мне не хочется спать... Уснуть, -- нет, нет! тогда я не буду сознавать, что скоро исцелюсь.
   Директриса улыбнулась.
   -- В таком случае, почему вы не хотели, чтобы вас отвезли к Пещере? Вы соскучитесь, сидя одна в постели.
   -- Я не одна, сударыня, я с Ней.
   Мария сложила руки, перед ее восторженными взорами пронеслось светлое видение.
   -- Нынче ночью, я видела, как Она наклонила голову и улыбнулась мне. Я хорошо поняла, что Она говорит, хотя не слышала ее голоса, хотя Она не раскрыла уст. В четыре часа, когда вынесут Святые Дары, я исцелюсь.
   Госпожа де Жонкьер хотела успокоить Марию, несколько встревоженная ее экстазом. Но больная продолжала повторять:
   -- Нет, нет, мне вовсе не хуже, я жду... Но согласитесь, сударыня, мне нет нужды быть сегодня утром у Пещеры, когда Она назначила мне свидание и четырем часам.
   Молодая девушка добавила шепотов:
   -- В половине четвертого, Пьер придет за мной... В четыре я исцелюсь.
   Золотистый луч медленно поднимался, освещая ее обнаженные, прозрачные, болезненно нежные руки. Чудные русые волосы, распустившиеся по плечам, казались отблеском самого светила. Со двора донеслось пение птицы, безмолвная палата как будто повесе. На дворе, вероятно, играл какой-нибудь ребенок: временам теплый утренний воздух оглашался тихим смехом.
   -- Если вам не хочется спать, не принуждайте себя, -- сказала, отходя от Марии, госпожа де Жонкьер. Но сидите спокойно, вы, все-таки, немного отдохнете.
   На соседней кровати госпожа Ветю умирала. Ее решились отвезти к Пещере, боясь, чтобы она скончалась на дороге. Глаза ее закрылись; сестра Гиацинта, смотревшая на нее, подозвала движением госпожу Дезаньо, чтобы поделиться с ней своими опасениями. Они наклонились над умирающей и все тревожно следили за изменениями ее лица. Кожа еще больше желтела, приняла грязный оттенок; глаза впали, и стали как будто тоньше. В горле слышалось хрипение, больная дышала с трудом, и дыхание ее сделалось зловонным, отравленным раком, который з; шил разрушение желудка.
   Госпожа Ветю вдруг приподняла веки и испугалась, увидев склонившиеся над ней лица. Неужели приближается смерть? Не оттого ли так странно смотрят на нее? В глазах ее отразилось беспредельное невыразимое сожаление о жизни. Скорбь ее не давала гневного порыва, она не имела больше сил проявляться. Но как ужасна ее судьба! Она покинула свою лавку и мужа, отрешилась от своих привычек, -- и все это лишь затем, чтобы умереть чужбине! Она решилась вынести столь мучительное шествие, молилась целые дни и ночи, -- и мольбы услышаны, она умирает, когда столько других исцеляются.
   Она могла лишь прошептать:
   -- Ах, как я страдаю, ах как я страдаю.
   Умоляю вас, помогите мне, превратите чем-нибудь мои страдания.
   Маленькая госпожа Дезаньо, с ее молочно-белым лицом и пышно взбитыми белокурыми волосами, растерялась. Она не привыкла видеть умирающих, она готова была, как она выразилась, отдать половину своего сердца, чтобы спасти эту несчастную женщину. Она приподнялась, отвела в сторону сестру Гиацинту, также растроганную до слез, но уже примирившуюся с кончиной, которая поведет к душевному спасению! Неужели, в самом деле, уже ничем нельзя отдалить роковую развязку? Не попытаться ли дать ей чего-нибудь, как просит сама умирающая? В это же утро, всего два часа тому назад аббат Жюден приходил причастить ее. Она подучила помощь от веба, -- и это была единственная помощь, на которую она могла рассчитывать, так как уже давно перестала ожидать облегчения от людей.
   -- Нет, нет, мы должны сделать что-нибудь! -- воскликнула госпоже Дезаньо.
   Она подошла к госпоже де Жонкьер, стоявшей около кровати Марии.
   -- Послушайте, сударыня, как мучится эта несчастная. Сестра Гиацинта уверяет, что ей осталось жить всего несколько часов. Не можем же мы допустить, чтобы она так стонала... Есть успокоительные средства. Отчего бы нам не позвать молодого доктора, сопровождающего нас?
   -- Конечно, вы правы, -- ответила директриса. -- Надо сейчас же пригласить его!
   В палатах никогда не обращались к врачу. Дамы-патронессы вспоминали о нем лишь в моменты ужасных припадков, когда одна из их больных начинала кричать от боли...
   Сестра Гиацинта сама удивилась, что не вспомнила о Ферране, который, как ей известно, остановился тут же в соседней комнате. Она спросила:
   -- Хотите, сударыня, я схожу за господином Ферраном?
   -- Пожалуйста, и приведите его поскорее.
   Когда сестра милосердия ушла, директриса попросила госпожу Дезаньо приподнять вместе с ней голову умирающей, надеясь, что это несколько облегчит боль. Эти две дамы патронессы одни остались в отделении, остальные надзирательницы ушли по своим делам или помолиться.
   Из глубины большой, опупевшей палаты, озаренной солнцем и дышавшей таким безмятежным покоем, продолжал по временам доноситься лишь легкий смех ребенка, которого не было видно.
   -- Уж не Софии ли это шумит? -- спросила госпожа де Жонкьер, несколько раздосадованная предстоящими печальными хлопотами.
   Она быстро отошла к самому концу залы; Софи Куто, девочка, исцеленная в предыдущем году, действительно, сидела на полу, за кроватью и, несмотря на свои четырнадцать дет, забавлялась, мастеря куклу из тряпок. Она разговаривала с ней, чувствовала себя такой счастливой, углубившись в свою игру, что даже смеялась от удовольствия.
   -- Держитесь прямее, mademoiselle! Ну-ка, станцуйте-ка польку, посмотрим! Раз, два! Танцуйте, кружитесь, целуйте ту, которая вам больше всего нравится!..
   Но госпожа де Жонкьер перебила ее.
   -- Послушайте, милая девочка, одна из наших больных лежит здесь н очень страдает, ей совсем дурно, не надо смеяться так громко.
   -- Ах, сударыня, я не знала.
   Софи поднялась с полу, держа в руке свою куклу. Лицо девочки сделалось очень серьезным.
   -- Она умирает?
   -- Я сильно опасаюсь этого, мое бедное дитя.
   Софи притихла; она последовала за директрисой, ела на одну из соседних кроватей и стала с пламенным любопытством, без малейшего страха, глядеть на агонию госпожи Ветю.
   Госпожа Дезаньо нервничала, с нетерпением ожидая замешкавшегося доктора; а Мария, освещенная солнечным лучом в религиозном экстазе, как будто не замечала, что вокруг нее происходит, всем существом углубившись в восторженное ожидание чуда.
   Сестра Гиацинта не нашла Феррана в небольшой охвате, возле склада белья, в котором он, обыкновенно, находился. Она разыскивала его по всему дому.
   За минувшие два дня молодой врач все больше смущался своей отчужденностью среди этой странной больницы, где к его помощи обращались только в случаях предсмертной агонии. Ящик с аптечкой, захваченный им с собою, оказался бесполезным; нечего было и думать о каком-либо лечении, так как больные стекались в Лурд не для того, чтобы пользоваться у докторов, а в исключительной надежде на чудесное, мгновенное исцеление. Потому Ферран раздавал лишь пилюли с опиумом, успокаивавшим слишком мучительные страдания.
   Молодой врач был поражен, присутствуя при обходе доктора Бонами, посетившего все палаты. Доктор точно прогуливался, не расспрашивал и не осматривал никого из больных.
   Он все свое внимание обращал на больных, воображавших себя исцеленными, останавливался перед женщинами, которых уже видел в своем бюро, где констатировались чудеса. Одна из них страдала тремя болезнями; Пресвятая Дева пока избавила ее от одного из недугов, -- надеялись, однако, что и два остальных уступят спасительному воздействию веры.
   Некоторые из несчастных, считавших себя нацеленными накануне, на вопрос о том, как они себя чувствуют, отвечали, что боли возобновились. Доктора Вонами нисколько не смущали подобные заявления; он благоразумно полагался на милосердие Провидения, которое, конечно, довершит свои начинания. Разве не поразительно, что в здоровье уже началось улучшение? Поэтому он постоянно повторял:
   -- Исцеление уже началось, потерпите!
   Больше всего его удручали дамы-директрисы, которые все старались задержать его подольше в своей палате, чтобы показать особенно замечательные случая. Каждая из них тщеславилась, что ее опеке поручены самые опасные, исключительные, ужасные болезни. Они настаивали на необходимости как можно скорее засвидетельствовать эти недуги, надеясь вскоре восторжествовать над ними.
   Одна из них остановила доктора Бонами за руку, уверяя, что в ее палате лежит больная проказой. Другая умоляла обратить внимание на молодую девушку, поясница которой покрыта рыбьей чешуей. Третья нашептывала ему на ухо, сообщала ужасные подробности одной замужней женщине, даме из лучшего общества. Доктор старался отделаться от них, не соглашался осмотреть ни одной больной, обещал вернуться дотом, когда у него будет время. По его словам, если бы он слушал директрису, весь день прошел 6ы в бесполезных осмотрах.
   По временам он останавливался перед исцеленной, подзывал Феррана и восклицал:
   -- Посмотрите, какой интересный случай исцеления!
   Изумленному Феррану приходилось выслушивать описание болезни, совершенно исчезнувшей, после первого же погружения в купель.
   Наконец, аббат Жюден, встретивший сестру Гиацинту, сообщил ей, что молодого доктора позвал в палату для семейных. Он уже в четвертый раз спускался туда, к брату Изидору, мучения которого не прекращались. Ему ничего не оставалось, как пичкать несчастного опиумом. Умирающий миссионер просил лишь некоторого облегчения, чтобы у него хватило сил посетить пополудни Пещеру, куда он не мог попасть поутру, но боль усилилась, он впал в беспамятство.
   Когда сестра Гиацинта вошла в палату, доктор Ферран сидел у изголовья миссионера.
   Господин Ферран, поднимитесь с мной поскорее в палату Sainte-Honorine, одна из больных умирает.
   Доктор встретил ее улыбкой; каждый раз, когда он встречался с сестрой Гиацинтой, он чувствовал себя бодрее.
   -- Я следую за вами, сестра моя. Но не подождете ли вы минуточку? Мне хочется привести в чувство этого несчастного.
   Сестра Гиацинта стала осматриваться, желая принести какую-нибудь пользу во время своего ожидания. Палата для семейных, л помещавшаяся в нижнем этаже, была также ярко озарена солнечным блеском; три больших окна выходили в узкий сад.
   Кроме брата Изидора, в палате остался один господин Сабатье; он в это утро, чтобы несколько отдохнут, не вставал с постели. Госпожа Сабатье, воспользовавшись этим случаем, отправилась сделать некоторые закупки, приобрести медалей и образков для подарков.
   Господин Сабатье спокойно сидел на постели, опершись на подушки, и перебирал пальцами зерна четок, но он перестал молиться, продолжал делать это машинально, не спуская глаз с соседа и сочувственно следя за его страданиями.
   -- Ах, сестра моя! -- обратился он к сестре Гиацинте, подошедшей к его постели, -- этот бедный монах приводит меня в восторг. Вчера я на мгновение усомнился в Пресвятой Деве, увидев, что Она не вняла моим молитвам, хотя я уже седьмой год приезжаю сюда. Пример этого мученика, столь безропотно претерпевающего свои страдания, заставил меня устыдиться моего маловерия... Вы не можете себе представить, что он переносит! А посмотрели бы вы на него перед Пещерой, как светятся его глаза божественной надеждой!.. Он бывает дивно прекрасен. В Лурде есть лишь одна картина неизвестного итальянского мастера, на которой изображена голова монаха с лицом, озаренным такой же непоколебимой верой.
   Интеллигентный человек, университетский деятель, воспитавшийся на литературе и искусстве, сказался-таки в этом страдальце, записавшемся в число паломников, призреваемых благотворительным обществом, чтобы стать бедняком и приблизиться к небу. Он подумал о своей собственной участи и добавил с упорной надеждой, которой не поколебали семь бесполезных путешествий в Лурд.
   -- Во всяком случае, у меня еще остается впереди весь вечер, ведь, мы уедем только завтра. Вода очень холодна, но я, все-таки, попрошу, чтобы меня погрузили в последний раз. Сегодня, с утра, я все молюсь, прошу прощения за мой вчерашний ропот... Не правда ли, сестра, -- ведь, Пресвятой Деве достаточно одного мгновения, если Она захочет исцелить одного из своих детей... Та совершится воля Его и да будет благословенно ее имя!
   Он снова стал повторять Аvе и Pater, несколько медленнее перебирая зерна четок. Веки его наполовину закрылись, лицо приняло детское выражение, как у человека, давно отрешившегося от мира.
   Ферран подозвал Марту, сестру брата Изидора. Она стояла на ногах у кровати, смотрела, опустив руки, на умирающего; несмотря на горячую любовь к нему, из глаз ее не выкатилось ни слезинки. Бедная, неразвитая девушка смиренно примирялась с испытанием. Она последовала за братом, как преданная собака, расходовала свои скудные сбережения, не могла принести ему никакой пользы, только смотрела на его страдания. Когда доктор предложил ей обхватить руками и несколько приподнять больного, она обрадовалась, что удалось, наконец, хоть на что-нибудь пригодиться. Ее широкое, угрюмое лицо, испещренное веснушками, просияло.
   -- Подержите-ка его, пока я постараюсь влить лекарство.
   Марта приподняла больного. Феррану удалось влить ложечкой несколько капель жидкости сквозь стиснутые зубы. Брат Изидор почти тотчас же раскрыл глаза и тяжело вздохнул. Он несколько успокоился, опиум оказал свое действие, смягчив боль, обжигавшую правый бок, точно раскаленным железом. Но он все еще был так слаб, что пришлось приложить ухо к его тубам, когда он захотел сказать несколько слов.
   Он попросил легким движением руки Феррана наклониться.
   -- Вы, кажется, доктор, не так ли? Дайте силы посетить сегодня пополудни Пещеру... Я уверен, что Пресвятая Дева исцелит меня, если я смогу отправиться туда.
   Да, конечно, вас отнесут туда, -- ответил молодой человек. -- Разве вы не чувствуете еще значительного облегчения.
   -- О, нет, мне лучше... Я хорошо знаю, что меня ожидает, потому что я видел, как умирали многие из наших братьев, гам, в Сенегале. Когда печень поражена и нарыв вскроется наружу, смерть неминуема. Наступают обильная испарина; лихорадка, бред... Но, если Пресвятая Дева прикоснется перстом к язве, я исцелюсь. Умоляю вас всех, отнесите меня к Пещере, если я даже лишусь сознания!
   Сестра Гиацинта также наклонилась к умирающему.
   -- Не волнуйтесь, дорогой брат. Вас отнесут послезавтра к Пещере, и мы все помолимся за вас.
   Встревоженная этой задержкой, сестра Гиацинта увела, наконец, Феррана, беспокоясь о госпоже Ветю. Участь миссионера тронула ее; поднимаясь по лестнице, она спросила у доктора, действительно ли на выздоровление его нет никакой надежды. Ферран безнадежно махнул рукой. Приезд в Лурд в таком состоянии чистейшее безумие.
   Он спохватился, ласково улыбнувшись.
   -- Простите меня, сестра. Вы знаете, что я, к несчастию, не обладаю верой.
   Девушка, в свою очередь, ответила улыбкой, как снисходительная подруга, прощающая недостатки тем, кого она любит!
   -- Что же делать, я знаю вас вы, все-таки, славный человек... притом же нам приходится сталкиваться с таким множеством людей; мы посещаем таких язычников, что просто не хватило бы времени обижаться...
   Госпожа Ветю, в палате Saint-Honorine, продолжала стонать, терзаясь невыносимой болью. От кровати не отходили госпожи де Жонкьер и Дезаньо, они побледнели, содрогались от этих непрерывных, предсмертных стонов.
   Когда они шепотом спросили у Феррана, осталась ли надежда, доктор пожал лишь плечами: эта женщина обречена на смерть, ей осталось жить всего несколько часов, -- может быть, даже всего несколько и минут. Он может дать ей только наркотического, чтобы ослабить сильные предсмертные мучения.
   Больная смотрела на доктора, не утратив еще сомнения, она высказала полное послушание, не отказалась от лекарства. Госпожа Ветю, как и все остальные несчастные, пламенно желала одного -- вернуться к Пещере.
   Она прошептала тоном ребенка, который боится, что ему откажут.
   -- В Пещеру, в Пещеру... Ведь, можно, -- не так ли?
   -- Вас сейчас отнесут туда, я обещаю вам, -- сказала сестра Гиацинта. Но вы должны вести себя благоразумно. Постарайтесь уснуть немного, сов воя становит ваши силы.
   Больная, по-видимому, задремала. Госпожа де Жонкьер сочла возможным увести госпожу Дезаньо в другой конец палаты, где они принялись считать белье, ведя целую бухгалтерию, сбивались, не находя салфеток.
   Софи Куто не двигалась с места, сев на соседнюю кровать. Девочка посадила куклу к себе на колени, ожидая, когда же умрет дама, -- так как ей сказали, что она непременно умрет.
   Сестра Гиацинта осталась возле умирающей, не желая терять времени, она взяла катушку ниток и иголку, чтобы починить корсаж одной из своих больных, протершийся на локтях.
   -- Вы побудете немного у нас? -- спросила она Феррана.
   Молодой врач продолжал осматривать госпожу Ветю.
   -- Да, да... Смерть может наступить с минуты на минуту... Я опасаюсь кровоизлияния.
   Заметив на соседней кровати Марию, он спросил, понизив голос:
   -- Как ее здоровье? Чувствует ли она облегчение?
   -- Нет еще... Милое дитя, мы все так горя молимся за нее! Столь юная, прекрасная -- и такая слабая... Посмотрите-ка на него. Как она очаровательна! Ее можно принять за святую -- при этих солнечных лучах, с ее большими, дышащими экстазом глазами и золотыми волосами, блестящими, точно ореол!
   Ферран внимательно посмотрел на Марию. Она поразила его своим сосредоточенным видом, полным равнодушием во всему окружающему и пламенной верой, пламенным душевным восторгом.
   -- Она исцелится, -- прошептал он, точно предсказывая про себя вероятный исход болезни. -- Она исцелится.
   Затем он подошел к сестре Гиацинте, севшей в углублении высокого овна, растворенного настежь. Солнце стало клониться к закату; по белому чепцу к переднику сестры милосердия скользил золотой лентой узкий луч. Ферран остановился перед ней и смотрел, как она шьет, прослонявшись к решетке.
   -- А знаете ли, сестра, ведь эта поездка в Лурд, на которую я с такой неохотой согласился, чтобы лишь выручить друга, останется одним из самых лучших воспоминаний в моей жизни.
   -- Она не повяла, -- наивно спросила Феррана:
   -- Почему же?
   -- Да потому, что я снова встретился с вами, потому что я живу здесь, возле вас, стараюсь немного помочь вам в ваших самоотверженных подвигах. И если бы вы знали, как я признателен вам, как я вас люблю, обожаю!
   Она подняла голову, чтобы взглянуть ему в лицо, стала шутить, нисколько не смутившись! Она была очаровательна со своим девственно-лилейным цветом лица, маленьким, улыбающимся ртом, прелестными, также всегда улыбавшимися голубыми глазами. Все ее существо казалось гибким, и стройным, точно у девочки, воспитанной в наведении жизни и уединении.
   -- Неужели вы так сильно любите меня! За что же?
   -- За что я вас люблю?.. Вы -- лучшая из девушек, самая сострадательная, самая добрая. Вы остались до сих пор в моей жизни самым отрадным, самым глубоким воспоминанием; я призываю ваш образ, когда нуждаюсь в поддержке и ободрении... Неужели вы забыли тот месяц, который мы прожили вместе в моей бедной комнате, когда я сильно захворал, а вы так трогательно ухаживали за иной?
   -- О, нет, я не забыла... Я даже могу сказать, что у меня никогда не было более послушного больного, чем вы. Вы принимала все лекарства, которые я вам давала; и когда я оправляла одеяло, переменив вам белье, вы не шевелились, точно ребенок.
   Сестра Гиацинта продолжала смотреть наивно посмеиваясь. Он был очень красив и статен; несколько крупный нос, прекрасные глаза, алые губы, оттененные черными усами, -- все дышало в нем силой и молодостью. Но она, по-видимому, радовалась только тому, что он стоит перед ней, растроганный до слез.
   -- Ах, сестра, я умер бы без вас. Меня исцелило только ваше присутствие.
   Они смотрели друг па друга, обмениваясь нежными улыбками, вспоминая проведенный вместе счастливый месяц. Они не слышали больше предсмертного хрипения госпожи Ветю, не видели палаты, загроможденной кроватями, похожей, при господствовавшем в нем беспорядке, на случайный перевязочный пункт на месте общественной катастрофы.
   Они видели себя на верху темного дома, в узкой мансарде старого Парижа, куда воздух и свет проникали через небольшое окно, выходившее на океан крыш. Какое наслаждение доставляло им одиночество. Он лежал в изнеможении от горячки, она попала к нему, как добрый ангел, спокойно явилась из своего монастыря, точно товарищ, который не отступает ни перед чем. Она ухаживала таким же образом за женщинами, детьми, мужчинами, за кем случится, чувствуя себе вполне счастливой, если ей удавалось хлопотать и помогать кому-либо страждущему; в ее сознании никогда даже не мелькнуло соображение о своем ноле.
   Ферран также никогда не смотрел на нее, как на женщину, хотя любовался ее нежными руками, наслаждался ласкающими звуками ее голоса: от него веяло, однако, материнской заботливостью, любовью кроткой сестры.
   В течение трех недель, она, действительно, ухаживала за ним, как за ребенком, поднимала с постели и укладывала, оказывала ему самые интимные услуги, не смущаясь и без всякого отвращения, их обоих спасла святая чистота страдания и милосердия. Они витали над грязью низменной жизни.
   Когда наступило выздоровление, между ними установились тесная дружба, они шутили и смеялись, как старые товарищи. Сестра Гиацинта все еще следила за ним, бранила, хлопала по рукам, когда он высовывал их из-под одеяла. Он смотрел, как она суетилась около умывальника, намыливая и стирая ему рубашку, чтобы не пришлось платить три су прачке. К ним в мансарду никто не поднимался, они оставались наедине, точно удалившись на тысячу лье от остального мира.
   -- Помните, сестра, утро, когда я в первый раз стал ходить? Вы помогли мне встать, поддерживали меня, когда я спотыкался, разучившись владеть своими ногами... Мы иного смеялись.
   -- Да, да, я была очень довольна, что вы спаслись от опасности.
   -- А тот день, когда вы принесли мне вишен... Я, так теперь, вижу нас, -- пеня, облокотившимся на подушки, вас сидящею у изголовья кровати, вишни лежали между нами в бумажном картузе. Я не хотел прикоснуться к ним, если вы откажетесь есть вместе со мной... Тогда мы стали, по очереди, брать по одной вишне, -- и сверток опустел... Вишни были превкусные.
   -- Да, да, очень вкусные... То же самое вышло и с сиропом из смородины, вы не желала дотронуться до него, пока я не отведаю.
   Они громко засмеялись, увлекшись приятными воспоминаниями. Но тяжелый стон госпожи Ветю заставил их вернуться к окружающей действительности.
   Ферран наклонился, посмотрел на больную, которая не пошевельнулась. В палате по-прежнему господствовала тишина, нарушаемая лишь звонким голосом госпожи Дезаньо, считающей белье.
   Молодой доктор произнес, понизив дрожащий от волнения голос:
   -- Ах, сестра, пусть я проживу сто лет, пусть изведаю все радости и. ласки, никогда я не полюблю другой женщины так, как люблю вас!
   Сестра Гиацинта склонила после этих слов свою голову, снова принялась за шитье. Белое лицо ее слегка порозовело.
   -- Я также, господин Ферран, люблю вас... Не надо, однако, чересчур превозносить меня. Я сделала для вас не больше, чем для других. Вызнаете, что это моя профессия. И во всем этом отрадно лишь одно, что Господь исцелил вас.
   Беседу их снова прервали. Ла-Гривотт и Элиза Рукэ прежде других вернулись из Пещеры. Ла-Гривотт тотчас же уселась на своем тюфяке, лежавшем на полу, в ногах у кровати госпожи Ветю; она достала из кармана ломоть хлеба и принялась с жадностью есть его.
   Ферран со вчерашнего дня заинтересовался этой чахоточной, впавшей в период столь странного возбуждения, проявляющею преувеличенный аппетит и лихорадочную суетливость. Но в этот момент случаи Элизы поразил его еще больше; теперь же вполне определилось, что язва, разъедавшая ей лицо, начинай заживать. Больная продолжала делать примочки у чудотворного источника, вернулась в палату прямо из бюро засвидетельствований, где доставила доктору Бонами новое торжество.
   Ферран подошел к ней и с удивлением стал рассматривать язву, несколько побледневшую и подсохшую по краям, -- далеко еще не зажившую, но таящую в себе процесс восстановления тканей. Случай этот показался ему настолько достопримечательным, что он решил заносить некоторые сведения для одного из своих прежних профессоров, работающего над изучением нервного происхождения некоторых накожных болезней, вызванных расстройством питания.
   -- Вы не чувствовали колотья? -- спросил он.
   -- Нет, нет, сударь. Я делаю примочки и молюсь от всей души, вот и все.
   Ла-Гривотт, тщеславная и завистливая со вчерашнего дня, торжествовавшая среда народной толпы окликнула доктора.
   -- А я, сударь, исцелилась, исцелилась, совершенно исцелилась!
   Ферран улыбнулся ей и, сделав дружелюбный жест, отказался от осмотра.
   -- Я знаю это и не сомневаюсь, -- вы совершенна выздоровели.
   В это время сестра Гиацинта снова позвала его. Она отложила свое шитье, увидев, что госпожа Ветю приподнялась в ужасном припадке. Несмотря на свою проворность, она не подоспела с тазом: больная извергла еще поток черных, похожих на сажу, выделений. На этот раз они были смешаны с отливающей фиолетовым цветом кровью. Началось предсмертное кровоизлияние, которого опасался Ферран.
   -- Предупредите директрису, -- сказал он вполголоса, подойдя к кровати.
   Сестра Гиацинта побежала за госпожой де Жонкьер. Она окончила считать белье и, отведя в сторону свою дочь, Раймонду, вступила с ней в оживленный разговор; госпожа Дезаньо тем временем мыла руки.
   Раймонда успела вырваться на несколько минут из столовой, где она была дежурной. Это была для нее самая неприятная работа: длинный узкий зал с двумя рядами засаленных столов и удушливым воздухом производил на нее отталкивающее впечатление. Раймонда быстро поднялась по лестнице, улучив полчаса до возвращения больных. С румянцем на щеках и блестящими глазами, она бросилась на шею своей матери.
   -- Ах, мама, как я счастлива!.. Все уладилось!
   Госпожа де Жонкьер, захлопотавшаяся в палате, не поняла ее сначала.
   -- Что такое уладилось, дитя мое?
   Раймонда покраснела и добавила, понизив голос:
   -- Я выхожу замуж!
   Мать, в свою очередь, обрадовалась, чувство живейшего удовольствия озарило ее полное и все еще приятное лицо. Ей тотчас же представилась небольшая квартира на улице Vaneau, где, со времени смерти ее мужа, она вела такую уединенную жизнь, вся отдавшись воспитанию дочери, существуя на ренту в несколько тысяч франков. Дочь ее выходит замуж, -- следовательно, снова начнется прежняя жизнь, они будут выезжать, откроют своп салоны.
   -- Ах, дитя мое, как я рада!
   Но вдруг ей стадо неловко. Господь свидетель, что она ездила в течение трех лет в Лурд лишь ради потребности благотворить, ради наслаждения, доставляема ей уходом за ее дорогими больными. Быть может, если бы она тщательно допросила свою совесть, она улучила бы себя в некотором самовластии, призналась бы, что ей доставляет удовольствие отдавать приказания. Надежда найти жениха для дочери среди светских молодых людей, так охотно стремившихся к Пещере, откровенно говоря, занимала последнее место в соображениях. Госпожа де Жонкьер, конечно, иногда думала об этом, -- просто, как о случайности, кагора возможна, но ни словом не выражала своих надежд.
   Однако неожиданная радость смутила ее, заставила ее проговориться:
   -- Ах, дитя мое, эта удача не удивляет меня, я помолилась об этом сегодня утром Пресвятой Деве.
   Затем, она пожелала узнать подробности, стал расспрашивать Раймонду. Молодая девушка еще не раз сказала ей о своей вчерашней прогулке под руку с Жераром: ей хотелось сообщить обо всем этом, лишь одержав полную победу, убедившись, что муж, Е... конец, найден его. Теперь, действительно, все уладилось, -- она еще раз встретилась утром у Пещеры молодым человеком, и Жерар повторил ей формальное предложение. Господин Берто, несомненно, переговорил с госпожой де Жонкьер, от имени своего двоюродного брата, до их отъезда из Лурда.
   -- Надеюсь, -- сказала госпожа де Жонкьер, оправившись от своего смущения, улыбаясь и, в душе, чрезвычайно обрадовавшись, -- что ты будешь счастлива, так как ты столь умна и умеешь так хорошо устраивать свои дела без моей помощи... Обними меня!
   Сестра Гиацинта подошла в эту минуту, чтобы сообщить о приближающейся кончине госпожи Ветю. Раймонда опрометью убежала в свою столовую. Госпожа Дезаньо, вытиравшая полотенцем руки, сердилась на дам-помощниц, которые все исчезли, именно, в то утро, когда в них нуждались.
   -- Да и эта госпожа Вольмар, -- добавила она. -- Хотела бы я знать, куда она запропастилась! Она с тех пор, как вы приехали, даже часа не пробыла в больнице.
   -- Оставьте в покое госпожу Вольмар! -- прервала ее госпожа де Жонкьер с некоторой раздражительностью. Я сказала вам, что она не здорова.
   Обе дамы патронессы поспешили в госпоже Ветю. Ферран ожидал, стоя у кровати; сестра Гиацинта спросила у него, нельзя ли чем-нибудь помочь? Молодой доктор отрицательно покачал головой. Умирающая, точно облегченная первою рвотой, лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Но ужасный припадок тошноты возобновился; больная снова разразилась потоком черных, смешанных с фиолетовой кровью выделений. Затем снова наступил момент успокоения, госпожа Ветю раскрыла глава, заметила Ла-Гривотт, жадно доедавшую свой хлеб, сидя на тюфяке, на полу.
   Чувствуя приближение смерти, больная прошептала:
   -- Она исцелилась, не правда ли?
   Ла-Гривотт, услышав ее слова, воскликнула возбужденным тоном.
   -- О, да, сударыня, я исцелилась, исцелилась, совершенно исцелилась!
   Госпожа Ветю, по-видимому, впала в отчаяние, возмутилась всем своим существом, вопиющим против смерти, когда другие продолжают жить. Но она тотчас же подавила в себе этот порыв.
   Она беззвучно прошептала:
   -- Молодые должны пережить нас, Пресвятая Дева справедлива.
   Глаза ее, не закрывшиеся больше, обвели взором окружающих, как бы прощаясь со всеми этими лицами, присутствие которых удивило умирающую. Госпожа Ветю принудила себя улыбнуться, встретив напряженно-любопытный взгляд маленькой Софи Куто, не перестававшей смотреть на нее: эта хорошенькая девочка подошла утром к ее постели и поцеловала ее. Элиза Рукэ, не обращая ни на кого внимания, достала свое зеркало и углубилась в рассматривание своего лица, воображая, что она все хорошеет по мере того, как подсыхает язва.
   Умирающую больше всего очаровало лицо Марии, озаренное религиозным экстазом. Госпожа Ветю долга смотрела на нее, все возвращаясь к этому светлому и отрадному видению. Быть может, ей казалось, что очи уже видит святых в раю, в сиянии Господнее славы.
   Тошнота вдруг возобновилась и уже не прекратилась. Струя испорченной, похожей на сгустившееся вино. Кровь извергалась с такою силой, что забрызгала и одеяло, всю кровать. Госпожи де Жонкьер Встань, встань!" Я почувствовала, как затрещали у меня кости, как мое тело словно пронизала молния.
   Пьер слушал ее побледнев. Ведь Боклер именно так и говорил, что выздоровление будет молниеносным, когда под действием перенапряженного воображения в ней вдруг пробудится воля.
   -- Сперва святая дева освободила мне ноги, -- продолжала Мари, -- у меня было такое ощущение, словно сковывавшие их железные путы скользнули вдоль моего тела, как разорванные цепи... Затем комок, всегда душивший меня вот здесь, с левой стороны, поднялся; я думала, что задохнусь, но он поднялся выше, подступил к горлу, и я с силой выплюнула его... Вот и все, болезни моей как не бывало.
   Взмахнув тяжело руками, словно ночная птица крыльями, Мари замолчала и с улыбкой взглянула на взволнованного Пьера. Все это Боклер предвидел и даже употреблял те же выражения и образы. Его прогноз осуществился слово в слово -- все это были естественные и заранее предсказанные явления.
   Рабуэн, вытаращив глаза, слушал с фанатизмом человека горячо верующего, но ограниченного, которого преследует мысль об аде.
   -- Она дьявола выплюнула. Дьявола! -- воскликнул он. Более благоразумный доктор Бонами, остановив его, обратился к врачам:
   -- Вы знаете, господа, что мы всегда избегаем произносить здесь великое слово "чудо". Но перед вами совершившийся факт; интересно знать, как вы объясните его естественным путем. Семь лет мадмуазель была разбита параличом вследствие поражения спинного мозга. Отрицать этого нельзя, у нас имеются неоспоримые свидетельства. Она не могла ходить, малейшее движение вызывало боль, и она дошла до полного истощения, которое ведет к роковому концу... И вдруг она встает, начинает ходить, смеется и радуется жизни. Паралич исчез бесследно, боль также, она такой же здоровый человек, как и мы с вами... Пожалуйста, господа, освидетельствуйте ее, скажите, что произошло.
   Бонами торжествовал. Ни один из врачей не взял слова. Двое, очевидно набожные католики, энергично закивали головами. Остальные не двинулись с места, немного смущенные, не желая ввязываться в это дело. Наконец один из них, маленький худощавый человечек в очках, поднялся, чтобы ближе поглядеть на Мари. Он взял ее за руку, посмотрел ее зрачки, казалось, заинтересовался ее преображенным, радостным видом. Затем, учтиво избегая спора, вернулся на свое место.
   -- Я констатирую, что случай выходит за пределы науки, -- торжествующе заключил доктор Бонами. -- Добавлю, что здесь не просто выздоровление, здоровье сразу вернулось полностью. Посмотрите на мадмуазель. Глаза ее блестят, щеки порозовели, лицо оживлено. По-видимому, ткани будут восстанавливаться медленно, но можно уже сейчас сказать, что мадмуазель воз- родилась. Вы ведь часто видитесь с ней, господин аббат, не; правда ли, она стала неузнаваемой?
   Пьер пробормотал:
   -- Верно, верно...
   И действительно, она казалась ему сильной, щеки ее пополнели и посвежели, вся она оживилась и повеселела. Но Боклер опять-таки предвидел этот расцвет всего ее надломленного существа -- жизнь должна была вернуться к ней вместе, с горячим желанием выздороветь и быть счастливой.
   Доктор Бонами снова нагнулся и стал глядеть через плечо отца Даржелеса, который уже заканчивал заметку -- нечто вроде краткого, протокольно точного описания события. Они обменялись вполголоса несколькими словами, посоветовались друг с другом, и доктор обратился к Пьеру:
   -- Господин аббат, вы присутствовали при чуде, не откажитесь подписать заметку об этом происшествии, отредактированную отцом Даржелесом для "Газеты Грота".
   Как! Подписаться под этой ошибкой, под этой ложью? В Пьере поднялось возмущение, он уже готов был громко высказать правду, но внезапно почувствовал на своих плечах тяжесть сутаны, а безграничная радость Мари переполнила его сердце ликованием. Какое счастье видеть ее здоровой! Когда девушку перестали расспрашивать, она снова подошла к нему и взяла под руку, улыбаясь затуманенными глазами.
   -- О мой друг, -- сказала она очень тихо, -- поблагодарите святую деву. Она такая добрая, вот я опять здорова, красива и молода!.. А как обрадуется мой милый папа!
   И Пьер подписал. Он чувствовал, как все в нем рушится, но главное сейчас в том, что она спасена; он считал святотатством разбить чистую веру этого ребенка, исцелившую ее.
   Когда Мари вышла, снова раздались восклицания. Толпа рукоплескала. Теперь чудо приняло официальный характер. Между тем кто-то из наиболее сострадательных, боясь, что она устанет и ей понадобится тележка, брошенная у Грота, притащил ее к бюро. Мари взволновалась, увидев эту тележку, в которой она прожила столько лет, этот передвижной гроб, где, казалось ей, она будет погребена заживо! Ах, сколько он видел слез, отчаяния, тяжелых дней! И вдруг она подумала, что раз тележка видела столько горя, ей надо присутствовать и при торжестве. Мари вдохновилась и, словно поддаваясь безумному фанатизму, схватила дышло.
   В эту минуту мимо как раз проходил крестный ход, возвращаясь из Грота, где аббат Жюден давал благословение. Мари, потянув за собой тележку, устремилась за балдахином. Она шла в туфлях, в кружевной косынке, с трепещущей грудью, высоко подняв прелестную, сияющую головку, и за ней катился передвижной гроб, в котором она так долго умирала. А поток исступленных людей оглашал воздух криками.

IV

   Пьер последовал за Мари, и их подхватил торжествующий вихрь славы, заставлявший девушку победоносно тащить свою тележку. Но Пьера ежеминутно так толкали, что он, несомненно, упал бы, если бы его не поддержала чья-то сильная рука.
   -- Не бойтесь, дайте мне руку, иначе вы не устоите.
   Он обернулся и, к своему удивлению, увидел отца Массиаса, который оставил на кафедре отца Фуркада, а сам пошел следом за балдахином. Необычайное возбуждение несло его вперед; в своей вере он был непоколебим, как скала, глаза его горели огнем, с восторженного лица струился пот.
   -- Осторожней, возьмите меня под руку.
   Новая волна людей чуть не смела их; Пьер покорно шел за этим фанатиком. Он помнил его еще по семинарии. Какая странная встреча, и как хотелось бы Пьеру так же сильно верить, быть одержимым тем же религиозным помешательством, что и отец Массиас, который задыхался, повторяя с рыданием горячую молитву: "Господи Иисусе, исцели наших больных! Господи Иисусе, исцели наших больных!.."
   Истерические возгласы не прекращались, всегда находился какой-нибудь кликуша, которому поручалось непрестанно теребить силы небесные. Иногда это бывал низкий жалобный голос, иной раз -- пронзительный, звеневший в ушах. Властный голос отца Массиаса прерывался от волнения.
   -- Господи Иисусе, исцели наших больных!.. Господи Иисусе, исцели наших больных!..
   Слух о молниеносном выздоровлении Мари, об этом чуде, которому суждено было потрясти христианский мир, распространился уже по всему Лурду; вот почему у всех кружилась голова, заражающее безумие охватило людей, и они, как морской прибой, хлынули к святым дарам. Каждый невольно хотел увидеть их, дотронуться до них, исцелиться, познать блаженство. Бог плыл мимо, и не только больные горели желанием жить -- всех терзала потребность в счастье; возбужденные, с окровавленным сердцем, они хотели схватить это счастье жадными руками.
   Берто, боявшийся чрезмерного проявления этой любви, сопровождал своих санитаров. Он распоряжался, следил, чтобы не порвалась двойная цепь, ограждавшая с обеих сторон балдахин. --
   -- Стойте плотнее, ближе, ближе, крепче держитесь за руки.
   Молодым людям, выбранным из наиболее сильных, приходилось туго. Они стали стеной, плечом к плечу, обхватив друг друга за талию и за шею, и все же непрестанно сгибались под неодолимым напором толпы. Никто не хотел толкаться, а между тем людские волны то и дело набегали, грозя все поглотить.
   Когда балдахин оказался на середине площади Розер, аббат Жюден решил не идти дальше. На обширном пространстве площади образовалось несколько противоположных течений, люди двигались в разных направлениях, образуя настоящий круговорот. Пришлось остановиться под качающимся балдахином, который, как парус, бичевало ветром. Аббат Жюден очень высоко держал затекшими руками святые дары, опасаясь, как бы толчок сзади не опрокинул их; он понимал, что золотая дароносица, сверкающая на солнце, привлекает страстные взоры всех этих людей, жаждущих обрести бога, приложившись к ней, хотя бы с риском ее разбить. Остановившись, аббат беспокойно оглянулся на Берто.
   -- Никого не пропускайте! -- кричал Берто санитарам. -- Никого, слышите, это категорический приказ!
   Но отовсюду неслись умоляющие голоса, несчастные рыдали, простирая руки, вытянув губы, охваченные безумным желанием подойти ближе и стать на колени у ног священника. Какая благодать быть брошенным на землю, раздавленным, затоптанным крестным ходом! Один убогий протягивал иссохшую руку, в полной уверенности, что она оживет, если ему позволят прикоснуться к дароносице. Немая бешено проталкивалась вперед, сильно работая локтями, -- она надеялась приложиться к дароносице и обрести речь. Другие кричали, умоляли, даже сжимали кулаки, готовые наброситься на жестокосердых, отказывающих им в исцелении плоти и души. Но запрет был строгий, боялись роковых случайностей.
   -- Никого, никого! -- повторял Берто. -- Никого не пропускайте!
   Однако в толпе оказалась женщина, тронувшая все сердца. Она была бедно одета, без платка на голове, с залитым слезами лицом; женщина держала на руках десятилетнего парализованного мальчика, у которого ноги болтались, как тряпки. Он был слишком тяжел для слабой женщины, но она этого не чувствовала. Она принесла своего сына и, не слушая никаких доводов, упорно молила санитаров, чтобы те пропустили ее.
   Наконец взволнованный аббат Жюден знаком подозвал женщину. Послушные просьбе сжалившегося священника, двое санитаров, несмотря на опасение, как бы в цепи не образовалось бреши, посторонились, и женщина со своей ношей бросилась к ногам аббата Жюдена, который на секунду поставил ножку дароносицы на голову ребенка. Мать сама приложилась к ней жадными губами. Затем шествие снова двинулось, и она, задыхаясь, пошла за балдахином, с развевающимися по ветру волосами, шатаясь под тяжелой ношей, которая оттягивала ей руки.
   С большим трудом процессия прошла площадь Розер и стала подниматься по монументальной лестнице; а наверху в самое небо впивался тонкий шпиль Базилики, и оттуда долетал колокольный звон, славивший лурдскую богоматерь. Это был апофеоз: балдахин медленно поднимался к высокой двери святилища, казалось, открытой в вечность, над огромным людским морем, грохочущим внизу, на улицах и площадях. Служка в великолепном голубом одеянии, шитом серебром, шагал во главе процессии, неся крест; он поравнялся уже с церковью Розер; за ним шли представители различных паломничеств, и их яркие шелковые и бархатные знамена развевались в пурпурном зареве заката; далее, сияя как звезды, шествовали священники в белоснежных стихарях и золотых облачениях. Кадильницы взлетали вверх, а балдахин поднимался в невидимых руках, как будто некая таинственная сила, незримые ангелы возносили его в нимбе славы к раскрытым небесным вратам. Раздалось пение. Теперь, когда толпа отстала, никто больше не молился об исцелении больных. Чудо свершилось, его славили во все горло, колокола звонили, воздух радостно сотрясался.
   -- Magnificat anima mea Dominum... {- Величит душа моя господа... (лат.).}.
   Это было благодарственное песнопение, которое уже гремело в Гроте, но здесь оно само рвалось из сердец.
   -- Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo... {- И возрадовался дух мой о боге, спасителе моем... (лат.).}.
   Мари радостно всходила по громадным ступеням к Базилике, ощущая все возрастающее ликование. Ей казалось, что ноги ее, так долго остававшиеся безжизненными, крепнут с каждым шагом. Тележка, которую она торжествующе везла за собой, представлялась ей сброшенной оболочкой ее болезни, адом, откуда вырвала ее святая дева, и, хотя у девушки занемели руки, она хотела непременно дотащить тележку доверху и бросить ее к стопам божьим. Никакие препятствия не могли остановить Мари, крупные слезы катились у нее из глаз, но она смеялась и с решительным видом шла, высоко держа голову. Одна из туфелек ее развязалась, кружево сползло с головы на плечи, но она шла, невзирая ни на что, с сияющим лицом, обрамленным чудесными, белокурыми волосами, чувствуя такой прилив сил, что тяжелая тележка прыгала за ней по ступеням, словно детская колясочка.
   Пьер шел сзади Мари, его вел под руку отец Массиас. Молодой священник утратил всякую способность мыслить, настолько сильно было его волнение. Звонкий голос отца Массиаса оглушал его.
   -- Deposait potentes de sede et exaltavit humiles... {- Низложил сильных с престолов и вознес смиренных... (лат.).}.
   По другую руку от Пьера, справа, спокойно шел Берто; он приказал санитарам распустить цепь и с восторгом любовался людским морем, через которое прошел крестный ход. Чем выше поднималась процессия по лестнице, тем шире казалась площадь Розер с прилегающими к ней улицами и садами. Там, внизу, было черно от народа -- точно муравейник, который виден с птичьего полета.
   -- Посмотрите, -- обратился Берто к Пьеру, -- какое величие, какая красота!.. Да, хороший будет год.
   Для него Лурд служил очагом пропаганды, где он сводил счеты со своими политическими противниками, радуясь множеству паломников, ибо это, по его мнению, должно было вызвать неудовольствие правительства. Вот, если б можно было привлечь сюда городских рабочих, создать католическую демократию!
   -- В прошлом году, -- продолжал он, -- было тысяч двести паломников, не больше; надеюсь, что в этом году цифра будет выше.
   И, несмотря на свою озлобленность оппозиционера, добавил радостным тоном человека, любящего пожить:
   -- Когда сейчас там была давка, я, честное слово, радовался... Идет дело на лад, идет!
   Пьер не слушал его, подавленный величием зрелища. Толпа, возраставшая по мере того как он над ней поднимался, чарующая долина, ограниченная на горизонте горами, наполняли его трепетным восторгом. Волнение овладело им еще сильнее, когда он встретился глазами с Мари и широким жестом указал ей на развернувшуюся перед ними изумительную картину. Но Мари не поняла его жеста; находясь в состоянии экзальтации, она не видела материального мира, и ей казалось, что Пьер берет землю в свидетели величайших милостей, какими осыпала их обоих святая дева; она думала, что и на него распространилось чудо в тот миг, когда она, исцеленная, встала на ноги, что и он, чье сердце билось в унисон с ее сердцем, почувствовал, как на него снизошла благодать и избавила его душу от сомнений, вернув ему веру. Как мог он, присутствуя при ее необычайном исцелении, не уверовать? Она столько молилась накануне перед Гротом! Она видела сквозь радостные слезы, что и Пьер преобразился, и плачет, и смеется, вернувшись к богу. Это подстегивало ее лихорадочную радость, она катила твердой рукой свою тележку и готова была тащить ее бесконечно, все выше, к недосягаемым далям, в ослепительный рай, словно неся в этом восхождении двойной крест -- свое и его спасение.
   -- Ах, Пьер, Пьер, -- лепетала она, -- какое счастье испытать вместе такую радость! Я так страстно молила святую деву, и она соблаговолила спасти и вас и меня!.. Да, я чувствовала, как ваша душа растворяется в моей. Скажите мне, что наша обоюдная молитва услышана, что мне дано было ваше спасение, как и вам дано мое!
   Он понял ее заблуждение и содрогнулся.
   -- Если бы вы знали, -- продолжала она, -- каким величайшим горем было бы для меня одной подниматься к свету! Ах, быть избранницей, идти к радости без вас! Но с вами, Пьер, какое блаженство!.. Быть вместе спасенными, счастливыми навсегда! Я чувствую в себе такие силы, что способна была бы перевернуть весь мир!
   Надо было, однако, что-то ответить, и Пьер солгал; он далее подумать не мог о том, чтобы омрачить ее чистую радость.
   -- Да, да, будьте счастливы, Мари, я тоже счастлив, я искупил свое горе.
   Но при этих словах все в нем оборвалось, как будто грубый: удар топора внезапно отделил их друг от друга. До сих пор они страдали вместе, и она оставалась для него подругой детства, первой женщиной, которую он желал и которая всегда принадлежала ему, потому что не могла принадлежать никому другому. Теперь она выздоровела, а он -- один в своем аду и знает, что она никогда не будет ему принадлежать. Эта внезапная мысль потрясла его, и он отвернулся, в отчаянии, что ему приходится так страдать от ее бьющего через край счастья.
   Пение продолжалось. Отец Массиве ничего не видел и не слышал, весь отдаваясь горячей благодарности богу; громовым голосом он возгласил последний стих песнопения:
   -- Sicut locutus est ad patres nostros, Abraham et semini ejus in saecula {- Как говорил к отцам нашим, к Аврааму и семени его до века (лат.).}.
   Подняться еще выше по этой крутой лестнице, сделать еще одно усилие по скользким широким ступеням -- и конец! Ярко освещенная процессия кончила восхождение. Последний поворот, и колеса тележки звонко ударились о гранитные перила. Выше, выше, к самому небу...
   Балдахин появился наконец на верхушке гигантской лестницы, перед дверью Базилики, на каменном балконе, господствующем над всем краем. Аббат Жюден вышел вперед, высоко держа обеими руками дароносицу. Мари, втащив тележку, стояла возле него с бьющимся сердцем, пылающим лицом, распустившимися золотыми волосами. Дальше расположилось в порядке старшинства духовенство в белоснежных стихарях и сверкающих облачениях; хоругви плескались на ветру, как флаги, пестря белизну балюстрад. Наступил торжественный момент.
   Сверху все представлялось в уменьшенном виде. Темное людское море беспрерывно колыхалось, на миг оно замерло -- теперь видны были едва различимые белые пятна лиц, поднятых к Базилике в ожидании благословения; насколько охватывал взгляд -- от площади Розер до Гава, -- в аллеях, на улицах, на перекрестках, вплоть до старого города, виднелись тысячи бледных блаженных физиономий, с глазами, прикованными к порогу храма, где перед ними должно было раскрыться небо. Затем взору открывался огромный амфитеатр -- долины, холмы и горы с высокими пиками, терявшимися в голубой дали.
   На севере, по ту сторону бурной реки, многочисленные монастыри -- кармелиток, сестер Успения, доминиканцев, сестер святого духа -- золотились среди деревьев, освещенные розовым отблеском заката. Лесные массивы взбирались по холмам к высотам Бюала, над которыми поднималась оранжерея Жюло, а над нею -- Мирамон. На юге -- снова глубокие долины, узкие ущелья, зажатые меж гигантских утесов, подножия которых уже подернула синеватая дымка, тогда как вершины еще сияли прощальной улыбкой заходящего солнца. Визенские холмы отсвечивали пурпуром, прорезая коралловым острием дремлющее озеро прозрачного, как сапфир, воздуха. А напротив них, на западе, у скрещения семи долин, простирался необъятный горизонт. Замок, с его башней и высокими стенами, с черным остовом старинной суровой крепости, стоял точно страж. По эту его сторону взор веселил новый город, раскинувшийся среди садов, -- белые фасады, большие отели, меблированные комнаты и красивые магазины с ярко освещенными витринами, а позади замка темнели в рыжеватой дымке выцветшие кровли старого Лурда. Малый и большой Жерсы -- два громадных голых утеса, кое-где покрытых пятнами травы, служили этой картине фиолетовым фоном, словно два строгих занавеса, задернутых на горизонте, позади которых величественно садилось солнце.
   Оказавшись перед этим необъятным пространством, аббат Жюден еще выше поднял обеими руками дароносицу. Он медленно обвел ею горизонт от края и до края, описав на фоне неба крестное знамение. Повернувшись налево, он поклонился монастырям, высотам Бюала, оранжерее Жюло, Мирамону; направо -- большим пространствам темных долин и пылающим закатным пурпуром визенским холмам; прямо перед ним были оба города, замок, омываемый Гавом, дремлющие малый и большой Жерсы; аббат поклонился лесам, потокам, горам, отдаленным вершинам, вырисовывавшимся неясной цепью на горизонте, -- всей земле. Мир земле, надежда и утешение людям! Внизу толпа дрогнула под этим огромным крестным знамением, объявшим ее целиком. Казалось, неземное дуновение пронеслось над волнующимися бледными лицами, бесчисленными, как волны в океане. Раздался восторженный гул, уста раскрылись, воспевая славу богу, когда дароносица, освещенная заходящим солнцем, снова появилась, сама подобная солнцу, золотому солнцу, начертавшему огненный крест на пороге вечности.
   Хоругви, духовенство, аббат Жюден под балдахином вошли уже в Базилику, когда к Мари, не выпускавшей из рук тележки, подошли две дамы и, плача, расцеловали ее. Это были г-жа де Жонкьер и ее дочь Раймонда; они тоже пришли сюда, чтобы присутствовать при обряде благословения, и узнали о чуде.
   -- Ах, дорогое мое дитя, какая радость! -- повторяла дама-попечительница. -- Как я горжусь, что вы в моей палате! То, что святая дева избрала именно вас, -- большая милость для нас всех.
   Раймонда задержала руку Мари в своей.
   -- Позвольте мне называть вас моим другом, мадмуазель. Мне было так жаль вас, и я так рада, что вы ходите, что вы стали такой сильной и красивой!.. Позвольте мне еще раз поцеловать вас, это принесет мне счастье.
   Мари в восторге лепетала:
   -- Спасибо, от всего сердца спасибо... Я так счастлива, так счастлива!
   -- Мы с вами теперь не расстанемся! -- сказала г-жа де Жонкьер. -- Слышишь, Раймонда? Пойдем, помолимся вместе с нею. А после службы уведем ее с собой.
   Дамы присоединились к шествию и пошли рядом с Пьером и отцом Массиасом между рядами скамеек, занятых делегациями. Одним хоругвеносцам разрешено было подойти к главному алтарю. Мари подошла и остановилась у ступенек со своей тележкой, крепкие колеса которой дребезжали на плитах пола. Повинуясь безудержному фанатизму, ослепленная верой, Мари привезла эту бедную, многострадальную тележку в роскошный дом божий как доказательство свершившегося чуда. Орган разразился торжествующей мелодией, громогласными звуками, славящими бога, и в хоре голосов выделился небесный ангельский голос, чистый, как кристалл. Аббат Жюден поставил дароносицу на алтарь, толпа заполнила неф, сгрудилась, каждый старался занять свое место до начала службы. Мари упала на колени между г-жой де Жонкьер и Раймондой, глаза которой увлажнились от умиления, а отец Массиас, обессиленный после необычайного нервного подъема у Грота, рыдал, распростершись на полу, закрыв лицо руками. Позади него стояли Пьер и Берто, все еще следивший за порядком, -- он держался настороже даже в самые волнующие минуты. Оглушенный звуками органа, весь во власти томившего его беспокойства, Пьер поднял голову и обвел взглядом Базилику. Неф был высокий и узкий, пестро раскрашенный, весь залитый светом из многочисленных окон. Нижние приделы представляли собой нечто вроде коридора, расположенного между столбами и боковыми часовнями; от этого каменный неф казался еще выше, изящные контуры его взлетали вверх и производили впечатление очень хрупких. Золоченая, ажурная, словно кружево, решетка ограждала хор и белый мраморный алтарь, весь в лепных украшениях, пышный и девственно чистый. Но больше всего взгляд поражало обилие подношений: вышивок, драгоценностей, хоругвей -- целый поток даров, испещрявший стены; золото, серебро, бархат, шелк снизу доверху покрывали церковь. На это святилище беспрерывно изливалась горячая благодарность, и заключенные в ней богатства, казалось, пели, славословя веру и признательность.
   Особенно много было в Базилике хоругвей -- словно листьев на дереве, всех и не перечтешь. По меньшей мере штук тридцать свисало со свода. Другие, украшавшие окружность трифориума, казались картинами в обрамлении колонн. Они стояли вдоль стен, развевались в глубине часовен, образуя над хорами подобие неба из шелка, атласа и бархата. Они насчитывались сотнями, глаза уставали любоваться ими. Многие отличались такой искусной вышивкой, что слава о них распространилась за пределами Лурда и знаменитые вышивальщицы специально приезжали на них посмотреть: хоругвь в честь богоматери Фурвьера с гербом города Лиона; черная бархатная хоругвь Эльзаса, шитая золотом; лотарингская, на которой изображена была святая дева, накрывающая плащом двух детей; бретонская -- голубая с белым, с изображением окровавленного святого сердца, окруженного нимбом. Здесь представлены были все империи, все государства. Даже такие далекие страны, как Канада, Бразилия, Чили, Гаити, благоговейно сложили свои знамена к ногам царицы небесной.
   Помимо хоругвей, здесь были еще тысячи удивительных вещей -- золотые и серебряные сердца сверкали на стенах, как звезды на небосводе. Их расположили в виде мистических роз, фестонов, гирлянд, поднимавшихся по колоннам, вокруг окон, в глубине часовен. Над трифориумом из этих сердец крупными буквами были начертаны слова, с которыми святая дева обратилась к Бернадетте; они длинным фризом окружали неф и радовали детски наивные души, которые читали их по складам.
   Это бесконечное количество сердец действовало угнетающе, -- подумать только, какое множество дрожащих от благодарности рук принесло их в дар. Очень много самых неожиданных приношений украшало храм: букеты новобрачных под стеклом, ордена, драгоценности, фотографии, четки и даже шпоры. Были там и офицерские погоны и шпаги, среди которых выделялась превосходная сабля, оставленная на память о чудесном обращении.
   Но это еще было не все -- неисчислимые богатства окружали молящихся: мраморные статуи, бриллиантовые диадемы, роскошный ковер из Блуа, вышитый королевами Франции, золотая пальма, украшенная эмалью, присланная святейшим папой. Лампады, свисавшие со сводов, также являлись дарами; некоторые -- из массивного золота, художественной работы, словно мириады драгоценных светил освещали неф. Перед дарохранилищем горела лампада, присланная из Ирландии, шедевр чеканного искусства. Были лампады из Валенсии, из Лилля, одна из Китая -- настоящие сокровища, сверкавшие драгоценными камнями. А как сияла Базилика, когда во время торжественного богослужения над хором горели все двадцать люстр, сотни лампад и сотни свечей! Вся церковь переливалась в это время огнями, отражавшимися в тысячах золотых и серебряных сердец. Зрелище было необычайное! По стенам струилось яркое пламя, люди словно входили в ослепительную райскую обитель, а бесчисленные хоругви сверкали со всех сторон шелком, атласом, бархатом, вышитыми кровоточащими сердцами, победоносными святыми и мадоннами, чья добрая улыбка рождала чудеса.
   Ах, эта Базилика! Сколько в ней происходило пышных церемоний! Никогда здесь не прекращались службы, молитвы, песнопения! Весь год напролет курился ладан, гремел орган, коленопреклоненные толпы молились от всего сердца. Непрерывные мессы, вечерни сменяли друг друга; с каждой кафедры звучали проповеди и давались благословения; требы совершались каждый день, а праздничные дни отмечались с великолепием, не имеющим себе равных. Всякая дата служила поводом для необычайного торжества. Каждое паломничество приносило сюда свою долю блеска, чтобы все эти смиренные страдальцы, прибывавшие издалека, могли увезти с собой утешение, восторг, видение рая. Они взирали на пышность, окружавшую бога, и сохраняли на всю жизнь вызванный ею восторг. В бедных, голых комнатах, где стояли жалкие койки страдальцев, в разных уголках христианского мира вставал образ Базилики, блистающей несметными богатствами, словно мечта об обещанной награде, словно сама судьба, словно грядущая жизнь, уготованная беднякам после долгого прозябания на земле.
   Но Пьера не радовал этот блеск, в котором он не видел ни утешения, ни надежды. На душе у него лежала тяжесть, его окутывал страшный мрак, и в мыслях и чувствах его было смятение.
   С тех пор как Мари поднялась в своей тележке, воскликнув, что она исцелена, с тех пор как она стала ходить, почувствовав прилив жизни и сил, Пьера охватило огромное уныние. А ведь он любил ее, как брат любит сестру, он испытал беспредельную радость, когда она перестала страдать. Почему же ему было так больно от ее счастья? Он не мог смотреть, как она стоит на коленях, радостная и похорошевшая, несмотря на слезы; бедное сердце его обливалось кровью, словно ему нанесли смертельную рану, И все же Пьеру хотелось остаться. Он отворачивался от Мари, пытаясь переключить свое внимание на отца Массиаса, продолжавшего рыдать, распростершись на полу; он завидовал его смирению, иллюзии божественной любви. На миг Пьера даже отвлекла одна из хоругвей, и он спросил про нее у Берто.
   -- Которая? Кружевная?
   -- Да, налево, -- ответил Пьер.
   -- Эта хоругвь пожертвована Пюи. На ней изображены гербы Пюи и Лурда, объединенные Розером... Кружево такое тонкое, что всю хоругвь можно уместить на ладони.
   В эту минуту показался аббат Жюден, начиналось богослужение. Снова грянул орган, пропели молитву, а на алтаре дароносица сияла, как солнце, среди многочисленных золотых и серебряных сердец, напоминавших звезды. У Пьера больше не было сил оставаться в Базилике. Мари проводят г-жа де Жонкьер и Раймонда; значит, он может уйти, исчезнуть, чтобы поплакать на свободе. Пьер извинился под предлогом, что у него свидание с доктором Шассенем. Его немного пугало, что он не сможет выйти, так как толпа верующих запрудила выход. Он прошел через ризницу и спустился по внутренней лестнице в Склеп.
   Внезапно, после радостных голосов и блеска, Пьер очутился среди глубокого молчания и могильной тьмы. Склеп был высечен в скале и состоял из двух узких коридоров, разделенных массивным нефом; коридоры, соединяясь под аркой, вели в подземную часовню, освещенную неугасимыми лампадами. Темный лес переплетающихся колонн вызывал ощущение мистического ужаса, в полутьме жила трепетная тайна. Голые стены производили впечатление могильного камня, под которым человеку суждено уснуть последним сном. Вдоль коридоров, между перегородками, сверху донизу покрытыми мраморными плитами с подношениями, находился двойной ряд исповедален, -- в этой могильной тишине исповедовали священники, владевшие всеми языками; они отпускали грехи грешникам, прибывавшим со всех концов земли.
   Сейчас, когда наверху теснился народ, в Склепе не было ни живой души, и Пьер в тиши и полной тьме, объятый могильной прохладой, упал на колени. Не потребность в молитве и благоговение привели его сюда, -- все существо его было истерзано нравственною мукой. Его мучило желание познать самого себя. Ах, почему ему не дано еще глубже погрузиться в небытие, понять и наконец успокоиться!
   Пьер был в страшном отчаянии. Он попытался вспомнить все -- с первой минуты, когда Мари вдруг встала со своего жалкого ложа и воскликнула, что исцелена. Почему же, несмотря на чисто братскую радость, которую Пьер испытал при виде ее исцеления, он почувствовал такую сильную боль, словно его постигло смертельное горе? Неужели он позавидовал божественной милости? Или он страдал оттого, что святая дева, исцелив Мари, забыла о нем, у кого так болела душа? Он вспомнил, что дал себе последнюю отсрочку, назначил вере великое свидание, если Мари исцелится, на ту минуту, когда пройдет крестный ход. И вот она выздоровела, а он остался неверующим, и теперь уже безнадежно, так как вера никогда не вернется к нему. Эта мысль была подобна кровоточащей ране, она превратилась в жестокую, ослепляющую уверенность: Мари спасена, а он погиб. Мнимое чудо, вернувшее ее к жизни, погасило в нем всякую веру в сверхъестественное. То, что он мечтал найти в Лурде -- наивную детскую веру, -- стало невозможным, после того как рухнула надежда на чудо: исцеление Мари произошло так, как и предсказал доктор Боклер. Зависть? О, нет! Но Пьер чувствовал внутри полное опустошение, смертельную грусть оттого, что остался один, в ледяной пустыне своего интеллекта, жалея об иллюзии, лжи, неземной любви, которыми живут смиренные духом, чувствуя, что сердце его не способно ничему верить.
   Страшная горечь душила Пьера, слезы брызнули из глаз. Он опустился на плиты пола, охваченный сильнейшим отчаянием. Он вспомнил тот сладостный миг, когда Мари, угадав терзавшие его муки сомнения, увлеклась мыслью об его обращении, взяла в темноте его руку, шепча, что будет молиться за него, молиться от всей души. Забывая о себе, она молила святую деву спасти уж лучше ее друга, чем ее, если богоматерь добьется у своего сына только одной милости. Потом он вспомнил другое -- те чудесные часы, что они провели вместе под густой сенью деревьев во время процессии с факелами. Там они молились друг за друга, слив души воедино, в пламенном желании обоюдного счастья, коснувшись на миг глубин той любви, что всецело отдает себя в жертву. И вот их многолетнее чувство, омытое слезами, эта чистая идиллия общего страдания внезапно оборвалась: Мари спасена и радуется в оглашаемой пением нарядной Базилике, а он погиб и рыдает от отчаяния, подавленный тьмою Склепа, в ледяном молчании могилы. Пьер как будто терял ее во второй раз, и теперь уже навсегда.
   Вдруг его словно ножом кольнула в сердце одна мысль. Он понял наконец причину своей боли, внезапный свет озарил тот страшный мрак, из которого он тщетно пытался найти выход. В первый раз он потерял Мари, когда стал священником и уверил себя, что может подавить в себе мужчину, раз она, пораженная неизлечимой болезнью, никогда не будет женщиной, Но вот Мари выздоровела, стала женщиной! Пьер снова увидел ее сильной, красивой, живой и желанной! А он мертв и не может стать мужчиной. Никогда не сможет он приподнять могильный камень, что давит его, сковывая плоть. Она уйдет одна в широкую жизнь, оставив его в холодной земле. Перед нею раскроется огромный мир, ее озарит улыбка счастья, любовь, что смеется на солнечных Дорогах, она выйдет замуж, родит детей. А он, словно заживо погребенный, останется один, и свободным будет лишь его мозг, который принесет ему еще больше страданий. Пока Мари не принадлежит никому, она еще принадлежит ему; но Пьеру причиняла безумное страдание мысль, что их разделяет пропасть, и теперь уже -- навеки.
   Злоба охватила Пьера. Ему захотелось вернуться наверх, крикнуть правду Мари в лицо. Чудо -- ложь! Доброта всемогущего бога -- чистейшая иллюзия! Здесь действовала лишь природа, победила жизнь. Он привел бы Мари доказательства, показал бы, что только всемогущая жизнь возвращает здоровье, освобождает от земных страданий. Потом они уехали бы вместе, далеко-далеко, и были бы счастливы. Но вдруг им овладел ужас. Как? Коснуться этой чистой души, убить в ней веру, приобщить ее к тем же страданиям неверия, которые измучили его самого! Это показалось ему гнусным кощунством. Он возненавидел бы себя, считал бы себя убийцей, если бы увидел, что не способен дать ей счастье. Быть может, Мари и не поверит ему? Да и выйдет ли она замуж за расстригу; ведь не может же она не сохранить в душе сладостного сознания, что она исцелилась, пребывая в экстазе? Все это показалось Пьеру безумным, чудовищным, грязным. Бунт его утих, осталась лишь бесконечная усталость, жгучее ощущение неисцелимой раны в разбитом сердце.
   Пьер почувствовал себя невероятно опустошенным и одиноким, в душе его возникла тяжкая борьба. Что делать? Он хотел бы бежать, не видеть больше Мари, причинявшей ему столько страданий. Пьер понимал, что должен отныне лгать ей; ведь она считала, что он спасен, как и она, что он преображен, исцелен духовно, как она исцелена физически. Мари с радостью говорила ему об этом, когда тащила свою тележку по громадным лестницам. Ах, испытать вместе с нею это огромное счастье, ощутить, как его душа сливается с ее душой! Но он уже солгал, он обязан будет лгать и впредь, чтобы не нарушить ее чистой иллюзии. Пьер призвал на помощь все свое хладнокровие, поклялся, что милосердия ради притворится умиротворенным и счастливым, как будто и он обрел спасение. Пьер хотел видеть Мари совершенно счастливой, хотел, чтобы у нее не было ни сожаления, ни сомнений, чтобы она сохранила свою чистосердечную веру и была убеждена, что святая дева таинственно соединила их души. Что значат его собственные муки по сравнению с ее мучениями? Быть может, позднее все в нем утихнет. Разве не поддержит его среди мучительных дум радость сознания, что он предоставил ей спокойно жить в утешительной лжи?
   Минуты текли, а Пьер все еще лежал в изнеможении на плитах пола, стремясь успокоить бурлившие в нем чувства. Он перестал думать, перестал существовать, находясь в полной прострации, которая всегда наступает после сильного душевного перелома. Но тут послышались шаги, и он с усилием встал, делая вид, будто читает надписи на мраморных плитах вдоль стен. Впрочем, он ошибся, никого не было; тем не менее он продолжал читать, сперва машинально, чтобы рассеяться, а затем с все возрастающим волнением.
   Это было непостижимо. Надписи, выражающие веру, преклонение, благодарность, выгравированные золотыми буквами на этих мраморных досках, повторялись сотнями, тысячами. Встречались строки до того наивные, что они невольно вызывали улыбку. Какой-то полковник написал: "Вы сохранили мне ногу, да послужит она вам", и тут же лежал слепок ноги. Далее надпись гласила: "Да распространится ее покровительство на стекольное производство!" Иногда по чистосердечной и откровенной благодарности можно было угадать, какою странной была просьба: "Непорочной Марии от отца семейства, который восстановил здоровье, выиграл процесс и получил повышение". Но эти надписи терялись в страстных мольбах: "Поль и Анна просят лурдскую богоматерь благословить их союз". Далее шли благодарности матерей: "Благодарю Марию, трижды она исцелила моего ребенка", "Благодарю за рождение Марии-Антуанетты, которую я поручаю ее милосердию, как и всю мою семью и себя", "П. Д. трех лет от роду сохранен для любящей семьи". Мольбы, супругов, благодарность исцеленных больных, возвращенных к счастью сердец: "Защити моего мужа, сделай так, чтобы он был здоров", "У меня отнялись обе ноги, теперь я исцелена", "Мы пришли, исполненные надежды", "Я молился, я рыдал, и она услышала меня". И снова мольбы, пламенная скрытность которых таила в себе целые романы: "Ты нас соединила, защити нас", "Марии за величайшее из благодеяний". И опять те же страстные слова, исполненные горячей веры, слова благодарности, признательности, поклонения... Эти сотни, эти тысячи молений, навеки запечатленных в мраморе, взывали из глубины Склепа к святой деве, повергали к ее стопам благоговение несчастного человечества!
   Пьер без устали читал их, во рту у него была горечь, в сердце росла скорбь. Неужели только ему нет спасения? Столько страждущих было услышано, и лишь его мольбе она не вняла! Он подумал о том, сколько молитв произносилось за год в Лурде, он попробовал сосчитать их; дни, проведенные перед Гротом, ночи в церкви Розер, службы в Базилике, крестные ходы под солнцем и звездами -- непрестанным, ежесекундным молениям не было конца. Верующие стремились утомить слух господа бога, хотели вырвать у него милость и прощение огромным количеством молитв. По словам священников, Франция должна искупить перед богом свои грехи, и только когда искуплений этих будет достаточно, Франция перестанет страдать. Какая жестокая вера в необходимость кары! Какой мрачный пессимизм! Как ужасна должна быть жизнь, как бездонны духовные и физические страдания, если надо так молить бога, чтобы мольба вознеслась к небу!
   Несмотря на безграничную тоску, Пьер вдруг почувствовал глубокую жалость. Его потрясла мысль о несчастном человечестве, ввергнутом в бездну отчаяния, таком обездоленном и слабом, приносившем свой разум и счастье в жертву галлюцинации и опьяняющей мечте. Слезы снова заструились из глаз Пьера, он плакал о себе, о других, о всех измученных людях, которые ищут средства притупить свою боль, чтобы уйти от реальной жизни. Ему казалось, что он снова слышит мольбу коленопреклоненной перед Гротом толпы в двадцать -- тридцать тысяч человек, пламенную мольбу, которая, словно фимиам, возносится к солнцу. Рядом со Склепом, в церкви Розер, вспыхивала восторженная вера, целые ночи проходили в райском экстазе, там совершались немые исповеди, эти пылкие молитвы без слов, от которых все существо горит, растворяется и возносится ввысь. И словно мало было рыданий перед Гротом и непрерывного преклонения в церкви Розер, страстная мольба звучала и здесь, вокруг него, на стенах Склепа; но тут она была увековечена в мраморе, чтобы до скончания веков кричать о человеческом страдании; здесь к небу взывал мрамор, взывали стены, содрогаясь от жалости, которой проникаются даже камни. И наконец молитва возносилась еще выше, неслась к небу из сверкающей Базилики, наполненной жужжанием голосов; в эту минуту там, наверно, находилась неистовая толпа, и Пьеру казалось, что до него доносится сквозь плиты нефа ее горячее дыхание, ее моления, с надеждой обращенные к богу. И Пьера, в конце концов, захватил этот бурлящий поток молитв и вместе с крутящейся пылью понес ввысь -- от одной церкви к другой, от святилища к святилищу, где самые стены рыдали от жалости; а там, наверху, этот горестный, исполненный отчаяния крик вонзался в небо вместе с белым шпилем Базилики, заканчивающимся высоким золотым крестом. О спасительная сила, господь всемогущий, кто бы ни был ты, сжалься над несчастными людьми, прекрати страдания человечества!
   Внезапно Пьера ослепил яркий свет. Пройдя по левому коридору, он вышел на верхние ступени лестницы и тут же очутился в дружеских объятиях доктора Шассеня. Пьер совсем забыл, что они уговорились встретиться именно здесь, чтобы пойти осмотреть комнату Бернадетты и церковь кюре Пейрамаля.
   -- Ах, дорогой мой, как вы, должно быть, рады!.. Я только что узнал великую новость о необычайной милости, ниспосланной лурдской богоматерью на вашу приятельницу... Помните, что я вам говорил третьего дня? Теперь я спокоен, вы тоже спасены!
   Пьер сильно побледнел, ему снова стало горько. Но он поборол себя и, улыбнувшись, сказал:
   -- Да, мы спасены! Я очень счастлив.
   Так начал он лгать, не желая из милосердия лишать людей их иллюзорной веры.
   Пьер вновь увидел то же зрелище, что и час назад. Большая дверь Базилики была раскрыта настежь, закатное солнце освещало неф, и вся церковь пылала огнями -- золотая решетка хора, золотые и серебряные подношения, лампады, богато украшенные драгоценными камнями, ярко вышитые хоругви, кадильницы, похожие на раскачивающиеся драгоценности. В этой сияющей роскоши, среди белоснежных стихарей и золотых облачений, он увидел Мари, с распущенными волосами, покрывавшими ее золотым плащом. Орган гремел "Magnificat", народ исступленно взывал к богу, а аббат Жюден, вновь подняв над алтарем дароносицу, в последний раз показал ее толпе; очень большая, высоко вознесенная дароносица блистала в ореоле славы, а колокола сверкающей золотом Базилики звонили вовсю, оглашая округу победным звоном.

V

   Когда они спускались с лестницы, доктор Шассень сказал Пьеру:
   -- Вы видели только что триумф, а сейчас я вам покажу две величайшие несправедливости.
   И Шассень повел священника на улицу Пти-Фоссе посмотреть комнату Бернадетты, низкую и темную комнату, откуда она вышла в тот день, когда ей явилась богоматерь.
   Улица Пти-Фоссе начинается от старинной улицы Буа, ныне улицы Грота, и пересекает улицу Трибунала. Эта извилистая, немного покатая улочка исполнена безысходной грусти. Здесь редко встретишь прохожего; лишь высокие стены тянутся вдоль нее да жалкие дома бедняков с мрачными фасадами а наглухо закрытыми окнами. Разве что какое-нибудь дерево во дворе иногда оживляет пейзаж.
   -- Мы пришли, -- сказал доктор.
   В этом месте улица суживалась; дом Бернадетты находился напротив высокой серой стены, на задворках риги. Пьер и, Шассень, подняв головы, принялись рассматривать маленький, словно вымерший, домик с узкими окнами, плохо оштукатуренный лиловатой штукатуркой, изобличающей уродливую бедность. В комнату вел длинный темный коридор, вход в негр преграждала лишь старенькая дверца. Чтобы войти, надо было подняться на одну ступеньку, которую во время дождей заливало водой из канавы.
   -- Входите, друг мой, входите, -- пробормотал доктор. -- Достаточно толкнуть дверцу.
   Коридор был длинный, Пьер шел ощупью вдоль сырой стены, боясь оступиться. Ему казалось, что он спускается в темный подвал; пол под ногами был скользкий, вечно мокрый. Дойдя до конца, он повернул направо, следуя новому указанию доктора.
   -- Нагнитесь, а то ударитесь головой о притолоку... Ну, вот мы и пришли.
   Дверь в комнату, так же как и входная дверца, была раскрыта настежь, указывая на то, что здесь никто не живет. Пьер нерешительно остановился посреди комнаты, ничего не различая, как человек, попавший из света в абсолютную тьму. Ледяной холод, словно от мокрого белья, пронизал все его существо.
   Но понемногу глаза его привыкли к темноте. Два неодинаковых по величине окна выходили на узкий внутренний дворик, откуда в комнату проникал зеленоватый свет, словно со дна колодца; читать здесь даже днем можно было только при свече. Комната в четыре метра длиной и три с половиной шириной была выстлана грубыми каменными плитами; балки потолка почернели и стали цвета сажи. Напротив двери находился оштукатуренный камин со старой, источенной червями доской. Между камином и окном стояла плита. Стены с облупившейся краской покрылись пятнами сырости и, так же как потолок, были черны от грязи и копоти. Мебели -- никакой, комната была заброшена, в темных углах валялись какие-то непонятные, не поддающиеся определению предметы,
   Помолчав, доктор заметил:
   -- Да, комната осталась, но все отсюда исчезло... Ничто не изменилось, только мебели нет... Я пытался восстановить картину: кровати, очевидно, стояли у стены, напротив окон; по меньшей мере три кровати, потому что семейство Субиру состояло из семи человек -- отца, матери, двух мальчиков, трех девочек... Подумайте только! Три кровати в такой комнатушке! И семь человек на нескольких квадратных метрах! И вся эта куча людей похоронена заживо, без воздуха, без света, почти без хлеба! Какая страшная нищета, какое жалкое, унизительное существование!
   Его перебили. Вошла какая-то тень, которую Пьер сначала принял за старую женщину. Это оказался священник, викарий приходской церкви, живший как раз в этом доме. Он был знаком с доктором Шассенем.
   -- Я услышал ваш голос, господин Шассень, и спустился... Вы, значит, опять показываете комнату?
   -- Да, господин аббат, я позволил себе... Я вас не побеспокоил?
   -- О нет, ни в коем случае!.. Приходите сколько угодно, приводите посетителей.
   Он приветливо засмеялся, поздоровался с Пьером, и тот, удивленный его спокойной беспечностью, спросил:
   -- Однако посетители вам, вероятно, иногда надоедают? Викарий, в свою очередь, удивился.
   -- Да нет!.. Ведь никто сюда не заглядывает... Понимаете, никто и не знает о существовании этой комнаты. Все там, в Гроте... Я оставляю дверь открытой, чтобы меня не беспокоили. Но бывают дни, когда я не слышу даже мышиного шороха.
   Глаза Пьера все больше привыкали к темноте, и в груде еле различимых, непонятных предметов, заполнявших углы, он разглядел наконец старые бочки, остатки клеток для кур, сломанные инструменты, всякий мусор, который обычно выбрасывают в подвалы. Затем он заметил кое-какую провизию, подвешенную к балкам на потолке, -- корзинку, полную яиц, связки крупного розового лука.
   -- И вы, как видно, -- заметил Пьер, слегка вздрогнув, -- решили использовать комнату?
   Викарию стало не по себе.
   -- Вот именно, конечно... Домик небольшой, у меня так мало места. К тому же вы не имеете представления, какая здесь сырость; эта комната положительно непригодна для жилья... Ну, мало-помалу все и накопилось здесь как-то само собой.
   -- Словом, кладовка, -- заключил Пьер.
   -- О нет, что вы!.. Незанятая комната! А, пожалуй, если хотите, -- и кладовка!
   Викарию все больше становилось не по себе. Доктор Шассень молчал, не вмешиваясь в разговор; он с улыбкой наблюдал за собеседниками и, по-видимому, был в восторге оттого, что Пьер так возмущен людской неблагодарностью.
   Пьер же, не владея собой, продолжал:
   -- Извините меня, господин викарий, за настойчивость. Но подумайте: ведь вы всем обязаны Бернадетте; не будь ее, Лурд так и остался бы у нас во Франции обычным заштатным городом... И, право, мне кажется, что из благодарности приход Должен был бы эту жалкую комнату превратить в часовню...
   -- Ого, в часовню! -- перебил Пьера викарий. -- Ведь речь идет всего лишь об обыкновенной девушке, церковь не может превращать ее память в культ.
   -- Ну, хорошо, скажем -- не часовню, но пусть здесь хотя бы горели свечи, благоговейные жители и паломники, -- приносили бы свежие цветы, розы, целыми охапками... Наконец хотелось бы видеть немного любви, чтобы висел здесь портрет Бернадетты, который говорил бы, что память о ней жива, одним словом -- хотя бы намек на то, какое место она должна занимать во всех сердцах... Это забвение, эта грязь и весь вид этой комнаты просто чудовищны!
   Бедный викарий, человек малоразвитый и не слишком уверенный в себе, сразу отказался от своего мнения.
   -- В сущности, вы тысячу раз правы. Но ведь я не обладаю никакой властью, я ничего не могу сделать!.. В тот день, когда у меня потребуют комнату, чтобы привести ее в порядок, я ее отдам, уберу бочки, хотя, право, не знаю, куда их девать... Только, повторяю, от меня это не зависит, я ничего не могу поделать!
   И под предлогом, будто ему надо идти по делу, викарий поспешил проститься и быстро вышел, снова повторив Шассеню:
   -- Оставайтесь, оставайтесь сколько угодно. Вы меня нисколько не стесняете.
   Когда доктор вновь оказался наедине с Пьером, он в радостном возбуждении схватил его за руки.
   -- Ну, дорогой мой, вы доставили мне большое удовольствие! Как вы хорошо высказали ему то, что давно накипело у меня в душе! Мне самому хотелось бы приносить сюда каждое утро розы. Я просто велел бы убрать эту комнату, чтобы приходить сюда и ставить на камин два больших букета роз. Надо вам сказать, что я проникся к Бернадетте бесконечной нежностью, и мне кажется, эти розы окружили бы сиянием и ароматом ее память... Только, только...
   Он безнадежно махнул рукой.
   -- У меня никогда не хватало на это мужества. Да, я говорю мужества, так как до сих пор никто еще не осмелился выступать против отцов Грота... Да и кто не заколебался бы, кто не отступил бы перед скандалом на религиозной почве... Подумайте только, какой поднимется отчаянный шум. Вот почему все, кто возмущается, как я, предпочитают молчать.
   И он добавил в заключение:
   -- Грустно видеть, мой друг, людскую алчность и неблагодарность. Каждый раз, как я вхожу сюда и смотрю на эту мрачную нищету, мне становится так тяжело на душе, что я не могу удержаться от слез.
   Он замолчал, и оба не проронили больше ни слова, проникшись непреодолимой печалью, веявшей от этих стен. Их окутывал полумрак, сырость вызывала дрожь, а вокруг них были ободранные стены и пыльное старье, рассованное по углам. Они снова подумали о том, что, не будь Бернадетты, не существовало бы чудес, превративших Лурд в единственный в своем роде город. Ее голос вызвал к жизни чудодейственный источник, забивший из скалы, и Грот засиял свечами. Начались огромные работы, воздвигались новые церкви, громадные лестницы вели прямо в небо, словно чудом вырос целый новый город с садами, аллеями, набережными, мостами, лавками, гостиницами. И люди из самых отдаленных земель толпами стекались сюда, а дождь миллионов падал в таком изобилии, что молодой город, казалось, должен был бесконечно разрастись, заполонить всю долину и растянуться до самых гор. Устраните Бернадетту, и ничего не останется, необычайное происшествие вернется в небытие, старый, неведомый Лурд будет спать вековым сном у подножия замка. Бернадетта была единственной создательницей легенды, а между тем комната, из которой она вы- шла в тот день, когда перед ней предстало видение -- святая дева, эта колыбель чуда, колыбель последующего необычайного расцвета края, оказалась заброшенной, отданной на съедение червям, превращенной в кладовку для хранения лука и старых бочек.
   И по контрасту Пьер сразу вспомнил торжество, на котором только что присутствовал в Базилике и Гроте, экзальтированную, шумящую толпу и Мари, тащившую свою тележку по лестнице вслед за дароносицей. Грот сиял. Это было уже не старое углубление в девственной скале, где на пустынном берегу потока преклоняла когда-то колена скромная девочка, но богатая, благоустроенная часовня, перед которой проходили народы. Шум, свет, поклонение, деньги -- все стекалось туда, в Грот, который торжествовал вечную победу. Здесь же, у колыбели чуда, в этой сырой и темной дыре, не было ни души, не горело ни единой свечки, никто не пел, не приносил цветов. Никто не приходил, никто не молился. Только несколько сентиментальных посетителей, случайно забредших сюда, взяли себе на память осыпавшиеся под их пальцами кусочки полусгнившей каминной доски. Духовенство понятия не имело об этом скорбном месте, куда должны были бы приходить процессии, чтобы славить его. Это здесь, в холодную ночь, когда бедная девочка лежала вместе с сестрами, сотрясаясь от приступа терзавшей ее болезни, в то время как вся остальная семья спала тяжелым сном, у нее возникли первые мечты; отсюда она вышла, унося с собой безотчетную грезу, которая возродилась в ней ярким днем и так красиво воплотилась в легендарное видение. Никто сюда не приходил, эти ясли, где взошло скромное семя, были забыты, а богатую жатву снимали в блеске пышных церемоний те, кто пришел последним.
   Пьер, до слез умиленный трогательной историей, произнес наконец вполголоса, как бы подводя в двух словах итог своим мыслям:
   -- Это -- Вифлеем.
   -- Да, -- ответил Шассень, -- это нищенское жилище -- убежище, где человек сталкивается с жизнью, где рождаются новые культы, исполненные страдания и жалости... Иногда я думаю, не лучше ли, чтобы эта комната осталась такой вот забытой и бедной. Бернадетта от этого ничего не теряет, я, например, люблю ее еще больше, когда захожу сюда на часок.
   Он снова помолчал, затем продолжал с возмущением:
   -- Нет, нет! Это непростительно, людская неблагодарность выводит меня из себя... Я уже говорил вам: я убежден, что Бернадетта добровольно ушла в монастырь в Невере. Но если даже никто и не способствовал ее исчезновению, как легко вздохнулось после ее ухода тем, кого она здесь стесняла! А ведь это те самые люди, которые жаждут властвовать и стараются всеми средствами предать ее память забвению... Ах, мой друг, если бы я вам все рассказал!
   Понемногу он разговорился и излил перед Пьером то, что было у него на душе.
   Преподобные отцы Грота, так жадно пользовавшиеся делом рук Бернадетты, и сейчас боялись ее -- мертвая, она пугала их еще больше, чем живая. При жизни ее они приходили в ужас от мысли, что она может вернуться в Лурд и заставит их поделить с нею добычу; их успокаивало только ее смирение, она не стремилась к власти и сама избрала себе монастырь; там она отреклась от всего и угасла. Но теперь они еще больше трепетали оттого, что чужая воля могла посягнуть на останки ясновидящей, превратить их в реликвию. На следующий день после ее кончины муниципальный совет решил воздвигнуть памятник на ее могиле, поговаривали о подписке. Сестры неверского монастыря категорически отказались выдать тело: по их словам, оно принадлежало им. Все тогда поняли, что за спиной сестер стоят святые отцы, весьма обеспокоенные таким оборотом дела: действуя исподтишка, они всемерно сопротивлялись возвращению в Лурд праха всеми любимой Бернадетты, опасаясь возможной конкуренции Гроту. Можно ли себе представить; большую угрозу? Монументальный памятник на кладбище, процессии паломников, больных, прикладывающихся лихорадочно к мрамору, чудеса в атмосфере священной веры! Да, конкуренции не избежать, и она будет гибельна для Грота, ибо благоговейное поклонение переместится, а вместе с ним и чудеса. И при этом больше всего преподобных отцов пугала необходимость дележа, боязнь, что деньги утекут в другое место, если городское управление, наученное горьким опытом, сумеет извлечь пользу из могилы Бернадетты.
   Преподобным отцам даже приписывали чрезвычайно коварный план. У них было якобы тайное намерение сохранить для собственных целей тело Бернадетты, которое сестры Невера взялись просто приберечь для них в своей часовне. Но святые отцы решили обождать; они хотели привезти останки в Лурд, когда приток паломников начнет убывать. На что сейчас эта торжественная церемония, когда народ и так валит валом; а вот когда необычайная популярность лурдской богоматери пойдет на спад, как все на этом свете, тогда шумное и торжественное возвращение праха Бернадетты снова пробудит уснувшую было веру- весь христианский мир увидит, что избранница покоится в священной земле, где по ее мановению совершилось столько чудес. И на мраморе ее гробницы, перед Гротом или на хорах Базилики, снова возобновятся чудеса.
   -- Можете искать сколько угодно, -- продолжал доктор Шассень, -- вы нигде в Лурде не найдете официально выставленного портрета Бернадетты. В лавках продают ее фотографии, но ни в одном святилище нет ее портрета... Это система, в этом забвении чувствуется то же беспокойство, которое привело в запустение печальную комнату, где мы сейчас находимся. Они так боятся, чтобы не возник культ ее могилы, так боятся, что толпы потекут сюда прикладываться, если на камине будут зажжены две свечи или поставлены два букета роз. Какой вышел бы скандал, какое волнение объяло бы души ловких коммерсантов, орудующих в Гроте, если бы какая-нибудь разбитая параличом женщина внезапно встала с криком, что она исцелилась; как они испугались бы за свою монополию. Они хозяева и хотят остаться хозяевами, не теряя ни гроша прибыли, извлекаемой из великолепного предприятия, которым они завладели и доходами с которого пользуются. Но все же они дрожат, да, дрожат, опасаясь памяти той, которая первой взялась за это дело, памяти маленькой девочки, ставшей великой после смерти, девочки, чье огромное наследие распаляет их такой жадностью, что, отправив ее в Невер, они не смеют перевезти в Лурд ее останки, скрытые, как в тюрьме, под плитой монастырского храма!
   Ах, сколь достойна жалости судьба несчастного создания, отторгнутого от живых, чей труп и то подвергся изгнанию! Как жалел Пьер это бедное существо, словно рожденное для страдания при жизни и после смерти! Даже если допустить, что чья-то настойчивая воля и не подвергала Бернадетту изгнанию до самой могилы, все же, по странному стечению обстоятельств, некто, обеспокоенный огромным влиянием, которое она могла приобрести, всегда ревниво старался держать ее в отдалении! Она оставалась в глазах Пьера избранницей и мученицей; и если он не мог стать верующим, если история этой несчастной довершила крушение его религиозного чувства, все же она взволновала его, открыв ему новый культ, единственно приемлемый для него -- культ жизни и людского страдания.
   -- Вот, мой друг, откуда берется вера! -- воскликнул доктор Шассень, прежде чем уйти. -- Посмотрите на эту темную дыру и вспомните сверкающий Грот, блистательную Базилику, новый город, с его особым мирком, людские толпы, стекающиеся сюда отовсюду! Да если бы Бернадетта оказалась всего лишь сумасшедшей, истеричкой, чем тогда можно было бы объяснить все это? Как, неужели мечта какой-то безумной могла бы так всколыхнуть целые народы? Нет, нет! Только божественным дуновением и можно объяснить все эти чудеса.
   Пьер хотел было ответить. Да, верно, какое-то дуновение носилось в воздухе, но это было рыдание, исторгнутое страданием, непреодолимая жажда упиться безграничной надеждой. Если достаточно было сновидения больного ребенка, чтобы привлечь толпы людей, чтобы посыпались миллионы и вырос новый город, значит это сновидение хоть немного утоляло голод обездоленного человечества, его ненасытную потребность в обмане и утешении! Очевидно, оно приоткрыло завесу над неведомым в благоприятный исторический момент, при благоприятных социальных условиях, и люди ринулись очертя голову в этот неведомый мир. О! Найти прибежище в тайне, раз действительность так жестока, поверить в чудо, раз неумолимая природа так несправедлива! Но как бы вы ни пытались свести неведомое к догматам, как бы ни стремились создавать религии, по существу, всякая вера зиждется на страдании, в основе ее -- крик жизни, требующей здоровья, радости, счастья для всех если не на земле, то в ином мире. К чему верить в догматы? Разве недостаточно плакать и любить?
   И все же Пьер не стал спорить. Он удержался от ответа, готового сорваться с его губ, убежденный, что вечная потребность в сверхъестественном будет поддерживать в несчастном человечестве вечную веру. Чудо, достоверность которого нельзя даже установить, -- это хлеб насущный для потерявшего надежду человечества. К тому же Пьер дал себе слово из милосердия никого не огорчать своими сомнениями.
   -- И сколько здесь чудесного, правда? -- настойчиво повторял доктор.
   -- Несомненно, -- ответил наконец Пьер. -- В этой бедной и темной комнатке разыгралась настоящая человеческая драма. Здесь действовали какие-то неведомые силы.
   Они постояли молча еще несколько минут, оглядели стены и закоптелый потолок, последний раз взглянули на узкий зеленеющий двор. Безысходную тоску навевала эта грязная комната с паутиной по углам, заваленная старыми бочками, ненужными инструментами, всяким мусором, гнившим в куче на полу. Они повернулись и, не сказав ни слова, медленно вышли; печаль сдавила им горло.
   Только на улице доктор Шассень пришел в себя. Он вздрогнул и, прибавив шагу, сказал:
   -- Это еще не конец, друг мой, идемте... Сейчас мы увидим другую величайшую несправедливость.
   Он говорил об аббате Пейрамале и его церкви. Доктор Шассень и Пьер перешли площадь Порш и свернули в улицу Сен-Пьер, на что потребовалось всего несколько минут. Они снова заговорили о преподобных отцах Грота и о беспощадной войне, объявленной бывшему лурдскому кюре отцом Сампе. Побежденный кюре скончался, испытав всю горечь поражения; убив его, эти святоши доконали и недостроенную им церковь, так и стоявшую без крыши, ничем не защищенную от дождей и непогоды. Сколько возвышенных мечтаний было связано у аббата с этой церковью в последние годы его жизни! С той поры, как у него отняли Грот, изгнав из святилища лурдской богоматери, созданного им вместе с Бернадеттой, эта церковь стала его местью, его протестом, его славой, домом божьим, где в священных одеждах он должен был торжествовать, откуда он повел бы (несметные толпы, чтобы выполнить завет святой девы. Человек, по натуре властный, пастырь, строитель храмов, он в радостном нетерпении торопил с работами, проявляя при этом беспечность увлекающегося человека, который, не думая о долгах, тратит деньги без счета, только бы на лесах было как можно больше рабочих. На его глазах церковь росла, он видел ее уже законченной -- прекрасным летним утром она так и засияет в лучах восходящего солнца.
   Этот образ, постоянно вызываемый к жизни аббатом, придавал ему мужества в борьбе, хотя он уже чувствовал мертвую хватку опутывавшей его глухой вражды. Его церковь, возвышавшаяся над обширной площадью, выступила наконец из лесов во всем своем грандиозном величии. Аббат выбрал романский стиль, он хотел, чтобы церковь была огромная и очень простая, с нефом в девяносто метров длиной и шпилем высотой в сто сорок метров. Она сияла в его мечтах на ярком солнце, освобожденная от лесов, свежая, юная, с широким фундаментом из камня, уложенного ровными рядами. И он грезил, как будет ходить вокруг нее, восхищенный ее наготой, ее девственной непорочностью, исполненной необычайной чистоты, без единого лепного украшения, которые только излишне отяжеляют стиль. Кровли нефа, бокового придела и свода алтаря выступали на одинаковой высоте над карнизом строгого рисунка. Окна боковых приделов и нефа были украшены также лишь резным орнаментом. Аббат останавливался перед большими расписными оконницами бокового придела со сверкающими розетками, он обходил здание кругом, огибал круглый боковой придел и прилегающие к нему ризницы с двумя рядами маленьких окон, потом возвращался и не мог наглядеться на величественные пропорции, строгие линии огромного здания, вырисовывавшегося на фоне голубого неба, на кровли, на все это строение, прочность которого бросала вызов векам. Но когда аббат Пейрамаль закрывал глаза, перед его восхищенным взором вставали прежде всего фасад и колокольня; внизу -- портал с тремя пролетами: правым и левым, каменные кровли которых слу и Дезаньо побледневшие, с подкашивающимися ногами, выбились из сил, подавая салфетки.
   Ферран, сознавая свое бессилие, отступил к самому окну, у которого он пережил столь очаровательные мгновения. Сестра Гиацинта бессознательно, очевидно, не отдавая себе отчета в своих движениях, также приблизилась к этому окну, точно прибегая к защите доктора.
   -- Господи! -- повторяла она, -- неужели вы ничем не можете помочь ей?
   -- Увы, ничем! Она так и скончается, точно угасающая лампа.
   Госпожа Ветю, в изнеможении, с тонкою струей крови, сочащейся из уст, пристально смотрела на госпожу де Жонкьер, шевеля губами.
   Директриса наклонилась, стала прислушиваться к медленно произносимым, недоговоренным словам умирающей:
   -- К моему мужу, сударыня... Магазин помещается на улице Mouffetard... Это совсем маленькая лавка, недалеко от мануфактуры Гобеленов... Он часовщик и, конечно, не мог сопровождать меня, бросить работу; он очень встревожится, увидев, что я не возвращаюсь... Да, я чистила золотые вещи, ходила к заказчикам...
   Голос ее ослабел, слова прерывались предсмертным хрипением.
   -- Итак, сударыня, прошу вас, напишите моему мужу, потому что я не сделала этого, а теперь все кончено... Сообщите ему, что тело мое осталось в Лурде, перевозить слишком дорого... И пусть он женится вторично, при торговом деле это необходимо... На кузине, так и скажите ему, -- пусть женится на кузине...
   Речь ее слилась в непонятный шепот. Умирающая слишком ослабела, дыхание ее спиралось. Однако глаза оставались открытыми, в них еще светилась жизнь, хотя мертвенное лицо пожелтело, сделалось точно восковым. Эти глаза, казалось, с отчаянием всматривались в минувшее, перед их взорами проносилось все, что скоро перестанет существовать для них, -- небольшой магазин среди многолюдного квартала, однообразная и счастливая семейная жизнь с работящим мужем, постоянно склоненным над часами, воскресные прогулки к укреплениям, где они любовались на бумажных змеев. Затем зрачки расширились, тщетно ловя проблески света в надвинувшемся сумраке.
   Госпожа де Жонкьер в последний раз наклонилась, снова увидев, что умирающая шевелит губами. Звуки чуть слышного голоса едва колебали воздух, ей слышалось веяние смерти, что-то бесконечно скорбное.
   -- Она не исцелила меня!
   И госпожа Ветю тихо отошла в вечность.
   Софи Куто, как будто лишь ожидавшая этого, с довольным лицом соскочила с кровати и вернула играть с куклой в конец палаты. Ни Ла-Гривотт, занявшаяся своим ломтем хлеба, ни Элиза Рукэ, углубившаяся в созерцание своего отражения в зеркале не заметили катастрофы. Но Мария, когда повеяло холодным дуновением смерти, услышав испуганное перешептыванье де Жонкьер и Дезаньо, не привыкших к таким зрелищам, точно пробудилась от восторженного ожидания чуда, отрешилась от неустанной безмолвной молитвы всего своего существа.
   Когда она поняла, что случилось, глубокое сочувствие к подруге по страданиям заставило ее разрыдаться.
   -- Ах, бедная женщина, она умерла на чужбине вдали от всех близких!
   Ферран, также глубоко тронутый, несмотря на профессиональное равнодушие, подошел удостоверить факт смерти. Сестра Гиацинта, но его указанию, откинула простыню, чтобы покрыть лицо скончавшейся; о переносе тела теперь нечего было и думать. Больные группами возвращались от Пещеры, недавно столь спокойно озаренная солнцем палата наполнилась отзвуками страданий, кашлем, стуком костылей, стонами и зловонием, неизбежно сопровождающим эту жалкую выставку всех человеческих недугов.
   В этот день, в понедельник, у Пещеры толпилось множество богомольцев. Национальное паломничество встретило последний день пребывания в Лурде. Отец Фуркад в своем утреннем приказе заявил, что необходимо прибегнуть к высшему напряжению религиозного рвения и веры, чтобы вымолить у небес как можно больше чудес и необыкновенных исцелений.
   Поэтому, с двух часов дня, перед святыней шумливо теснились двадцать тысяч паломников, взволнованных нетерпеливыми ожиданиями. Наплыв богомольцев с каждым мгновением все усиливался, так, что барон Сюир, встревожившись, вышел из Пещеры, что бы повторить Берто.
   -- Друг мой, нам не удержать их, это, несомненно!.. Удвойте отряды, прикажите потеснее сдвинуться вашим людям.
   Общество l'Hospitalite de Notre-Dame de Salut само принимало на себя заботу о соблюдении порядка. У Пещеры не было никакой охраны, никакой полиции. Немудрено, что председатель общества тревожился. Но Берто, при критических обстоятельствах, умел заставить слушаться, на энергию его можно было положиться.
   Будьте спокойны, я ручаюсь, что все обойдется благополучно... Я нt отойду отсюда до тех пор, пока не пройдет четырехчасовая процессия.
   Он подозвал, однако, Жерара.
   -- Отдай твоим подчиненным строжайший приказ: пропускать тех, кто снабжен билетом... И сдвинь их, скажи, чтобы они держались крепкою цепью.
   Под плющом, прикрывшим утес, Пещера сияла неизменным пламенем свечей. Издали, она казалась несколько придавленной, угловатой, слишком узкой и скромной для того небесного веяния, которое, исходя оттуда, заставляло всех преклоняться. Статуя Богоматери сливалась в белое пятно, которое как бы двигалось в колеблющемся, нагретом янтарными огоньками воздухе.
   Приходилось привставать, из-за решетки трудно было разглядеть серебряный алтарь, фисгармонию, вынутую из футляра, груды букетов, пестрящие по закоптевшим стенам образки ex-voto.
   Погода стояла чудесная; над огромною толпой икрилось прозрачное, бесконечное небо. После пронесшейся ночью грозы, смягчившей удушливый зной двух предыдущих дней, легкий ветерок разливал приятно прохладу.
   Жерар принужден был расталкивать паломников поработать локтями, чтобы передать приказания. Кое-где уже происходила давка.
   -- Еще двоих сюда! Встаньте вчетвером, если надо, и хорошенько потяните веревку!
   Двадцатитысячная толпа, инстинктивно, -- ловишь неотразимому влечению, стремилась к Пещере, уваляв ней из жгучего любопытства и преклонения перед таинственным. Все взоры и уста, все руки и туловища были устремлены к бледному пламени свечей к белой, колеблющейся пятном мраморной Деве.
   Чтобы на широкую площадку, перед решеткой Пещеры, предоставленную больным, не хлынула в:, прибывающая толпа, пришлось окружить это место КУ налом; братья милосердия держали его обеими руками, стоя с промежутками в два-три метра. Им было приказано пропускать лишь больных, снабженных от благотворительного общества удостоверением; и некоторых лиц, заручившихся специальными разрешениями. Санитары приподнимали веревку, пропуская избранных, и затем снова расширяли цепь, не сдаваясь ни на какие мольбы. Они даже несколько преувеличивали скорость, невольно увлекаясь властью, предоставленной им на один день. Впрочем, их самих сильно толкали, -- им приходилось поддерживать друг друга, упираться в землю изо всей силы, чтобы толпа не несла преграды.
   По мере того, как скамьи перед Пещерой я обширная площадка переполнялись больными и носилками, вокруг все громче шумела прибывающая толпа. Начиная с площадки du Rosaire, вдоль бульваров и набережной Гава, панели были переполнены народом. На каменных перилах пестрела бесконечная цепь сидящих женщин; некоторые из них даже встали, чтобы лучше рассмотреть процессию. На солнце светлые шелковые ткани их зонтиков отливали ласкающим глаз блеском.
   Первоначально предполагалось оградить от наплыва публики одну аллею, для доставления больных. Но толпа проникла и сюда; тележки и носилки застревали на дороге, братья милосердия едва успели протискаться с вини. А, между тем, здесь шла послушная толпа, наивная н кроткая, как стадо овец. Приходилось бороться лишь с невольным напором слепой массы, привлекаемой сиянием восковых свечей. Во время подобных процессий не было ни одного несчастного случая, несмотря на все усилившееся возбуждение доходящей до фанатического неистовства массы.
   Барон Сюир снова показался снаружи.
   -- Берто! Берто! наблюдайте же, чтобы шли в Пещеру потише!.. Здесь есть женщины и дети, их могут задавить.
   На этот раз Берто ответил не без досады.
   -- Ах, Боже мой, не разорваться же мне!.. Закройте на минуту решетку, если это необходимо.
   Барон Сюир говорил о шествии, которое устраивалось в Пещере после полудня. Верующих впускали слева и выпускали в дверь справа.
   -- Закрыть решетку! -- воскликнул барон. -- Да это было бы еще ужаснее, они все задохнулись бы перед нею от давки.
   Жерар стоял тут же; он разговаривал с Раймондой, остановившейся по другую сторону веревки, на дороге к разбитой параличом старухе, которой она несла кружку молока... Берто попросил его поставить двух братьев милосердия у входа решетки и отдать им приказание, чтобы они впускали лишь по десять паломников.
   Исполнив это предписание и вернувшись на свой пост, Жерар застал Берто весело болтающим с Раймондой. Молодая девушка удалилась; Берто и Жерар смотрели, как она поила параличную.
   -- Она очаровательна... Итак, это решено: ты женишься на ней?
   -- Сегодня вечером я обращусь к ее матери с предложением. Я надеюсь, что ты не откажешься сопутствовать мне.
   -- Конечно... Ты помнишь, что я тебе говорил. Ты не мог сделать более благоразумного выбора. Не пройдет и шести месяцев, как дядя пристроит тебя.
   Наплыв толпы разъединил их. Берто пошел проверить, устранена ли давка при пропуске паломников через Пещеру. В течение целых часов здесь непрерывно чередовались женщины мужчины, дети, съехавшиеся в Лурд со всего света. В шествии господствовало необычайное смешение представителей всех слоев общества; рядом с нищими в лохмотьях шли напыщенные буржуа, крестьянки, дамы в нарядных туалетах, служанки, девочки с босыми ногами, девочки с напомаженными волосами, перевязанными цветной ленточкой.
   В Пещеру допускались все, святыня была раскрыта для всех, как верующих, так и отрицателей, для привлеченных одним любопытством я переступающих порог с сердцем, замирающим от благоговейного волнения. Все паломники почти с одинаковым смущением погружались в спертый воздух, нагретый пламенем свечей и наполненный запахом; носка, смотрели под ноги, боясь поскользнуться, на железной решетке. Многие озирались с недоумение, даже не преклоняли головы, рассматривая окружающую обстановку с затаенным беспокойством равнодушных путешественников, проникших в святилище неведомого, грозного божества. Но набожные посетители крестились, бросали иногда письма, клали свечи и букеты, прикладывались к свале под пьедесталом статуи, ли же терли об это место четки, медали, образки, которые после такого прикосновения считались священными. И паломники шли, шли без конца, по целым месяцам, в течение многих лет; казалось, все человечество проходит в глубине этой Пещеры, где чередуются все людские скорби и страдания, как бы кружась в гипнотической, заразительной пляске, уносясь в погоне за счастьем.
   Когда Берто убедился, что порядок повсюду беспечен, он стал прогуливаться, как простой зритель, усматривая за подчиненными. Он ожидал с некоторою тревогой лишь процессии со святыми Дарами, во время пронесения которых толпа проникалась таким неистовым восторгом, что всегда можно было опасаться несчастных случаев. В этот последний день паломничества следовало ожидать чрезвычайного подъема религиозного чувства; в толпе уже чувствовался трест энтузиазма. Все условия, -- нетерпеливое ожидание дороге, бесконечное повторение одних и тех же псалмов, одних и тех же религиозных обрядов, безменные разговоры о чудесах, неугасающее сияние Пещеры, -- все подготовило взрыв восторженной веры.
   Многие не спали уже три ночи к ряду, доходили до галлюцинаций наяву, грезя чудесами. Они не давали себе ни минуты отдыха, постоянные молитвы точно подстегивали их души. Воззвания к Пресвятой Деве не умолкали, священники сменяли друг друга, на кафедре, направляя ревностные моления толпы; а больше, тем временем, не сводили глаз с бледной мраморной статуи, улыбавшейся, сложив руки и возведя глаза к небу.
   На кафедре из белого камня, справа около Пещеры в это время произносил проповедь один священник из Тулузы; Берто, который был знаком с ним, послушал с одобрительным видом. Священник выражался ярко, славился своим красноречием. Впрочем, здесь все искусство проповедника сводилось к силе легких, -- надо было выкрикивать каждую фразу, чтобы толпа могла повторить этот возглас. Речь с стояла из одних восклицаний, прерываемых обильными Аvе и Pater.
   Толстяк священник, окончивший читать молитву, приподнялся на коротких ногах, разразился первые возгласом, придумывая тут же свои воззвания, под влиянием охватившего его вдохновения.
   -- Мария, мы любим тебя!
   Толпа повторила потише густым, нестройным хором:
   -- Мария, мы любим тебя!
   Воззвания чередовались без остановки. Голос священника звучал пронзительно и звонко, хор толпы повторял скорбным шепотом:
   -- Мария, на Тебя возлагаем мы все наши надежды!
   -- Мария, на Тебя возлагаем мы все наши надежды!
   -- Пречистая Дева, очисти нас от греха, приобщи нас к сонму праведных!
   -- Пречистая Дева, очисти нас от греха, приобщи нас к сонму праведных!
   -- Царица Небесная, спаси наших больных!
   -- Царица Небесная, спаси наших больных!
   Зачастую, когда фантазия проповедника иссякала, или же, когда он хотел придать особенное значение воззванию, он повторял его, иногда до трех раз, молящиеся также повторяли по три раза его слова, трепетно откликаясь на возглас, усиливающий своим настойчивым однообразием их возбуждение.
   Не дослушав конца воззваний, Берто вернулся в Пещере. Паломники, проходившие внутри ее, очутившись перед площадкой для больных, смотрели на поразительное зрелище. Все обширное пространство, отгороженное веревками, было переполнено больными, примкнувшими к национальному паломничеству в числе от тысячи до тысячи двухсот. При блеске солнечного дня, под лазурным куполом неба, человечество обнажило все свои язвы. Три больницы выгрузили сюда свое ужасное население.
   Сзади, на скамьях тесно разместили больных, которые еще в силах сидеть; многих из них пришлось, однако, обложить подушками, некоторые опирались друг на друга, сильные поддерживали слабых. Впереди, у самой Пещеры, лежали труднобольные, плиты площадки были покрыты страдальцами. Тележки, носилки, тюфяки перепутались; некоторые больные приподнимались из своих ящиков, похожих на гробы, -- большинство казались лежащими на земле. Одних принесли одетыми, на обитых цветным тиковых тюфяках, другие, в белье, были покрыты одеялами, из-под которых виднелись лишь их головы и бледные руки, Большая часть этих постелей не отличались опрятностью. Лишь кое-где, между грязными лохмотьями, испещренными пятнами белья и засаленными старыми одеялами выделялись ослепительной белизны наволочки с кокетливыми, кружевными прошивками. Все эти несчастные, женщины, мужчины, дети, священники, больные в белье и одетые, размещались, где случится, под ослепительным сиянием солнца.
   Все болезни имели здесь своих представителей, на площадке сосредоточилась вся чудовищная процессия, которая дважды в день направлялась из больницы через содрогающийся от ужаса Лурд. Лица, обезображенные экземой, лбы с венцом из густой сыпи, носы и рты, превращенные слоновьей проказой в бесформенные рыла; далее больные водянкой, раздутые, точно и бурдюки, женщины, страдающие ревматизмом, со сведенными руками, с опухшими ногами, принявшими вид мешков, набитых тряпками; больная головной водянкой, с огромным черепом, от чрезмерной тяжести откидывавшимся назад; чахоточные, дрожащие в лихорадке, истощенные поносом, с посиневшею кожей, тощие, как скелеты, затем -- всевозможные разновидности вывихов, скорченные поясницы, вывернутые руки, сведенная в бок шеи -- изломанные, искалеченные жалкие существа, оцепеневшие в трагических дозах точно уродливые паяцы из картона; несчастные рахитические девушки с восковым цветом лица, затылками, покрытыми сыпью; женщины, пожелтевшие, точно впавшие в столбняк от боли, причиняемой раком; другие, лежащие, бледнея, не смея пошевельнуться, чтобы не встряхнуть удушливых опухолей. На скамьях глухие, не слышащие ни звука, не переставали петь; слепые простаивали по целым часам, выпрямив Голову и обернувшись в сторону статуи Пресвятой Девы, хотя и не могли видеть ее. Одна безумная, впавшая в идиотизм, с носом, разъеденным заразительной болезнью, разражалась ужасающим хохоток, раскрывая свой беззубый, черный рот. Больная падучею лежала, побледнев после недавнего припадка, с пеною на углах рта.
   Но болезни и страдания отступили на второй план с тех пор, как все собрались сюда, и легли, устремив глаза на Пещеру. Жалкие, изможденные лица, с кожей земляного цвета, преображались, озаряясь лучом надежды. Больные руки слагались для молитвы, отяжелевшие веки находили силу приподняться, ослабевшие голоса становились звучнее при возгласах священника.
   Сначала в толпе лишь кое-где раздавался незнатный шепот; затем голоса стала сливаться в один громкий крик, проносившийся раскатом от края до края огромной площадки.
   -- Мария, зачавшая без греха, помолись за нас!-- провозглашал священник своим пронзительным голосом.
   Больные и паломники повторяли с каждым воззванием все громче:
   -- Мария! зачавшая без греха, помолись за нас!
   Затем возгласы ускорились, посыпались один за другим:
   -- Матерь Пречистая, Матерь Пренепорочная, дети Твои повергаются с мольбою перед Твоим ликом!
   -- Царица Небесная, изреки слово, -- и больные наши исцелятся!
   -- Царица Небесная, изреки слово, -- и больные ваши исцелятся!
   Господин Сабатье поместился во втором ряду, около кафедры проповедника. Он напросил, чтобы его привезли заблаговременно, желая выбрать лучшее место, как давнишний участник паломничеств, высмотревший удобные уголки. Кроме того, ему казалось весьма существенным устроиться поближе, на глазах у Пресвятой Девы, точно Ей нужно видеть своих ревнителей, чтобы не забыть о них. В течение семи лет, приезжая в Лурд, он лелеял в душе лишь одну надежду, -- что она заметит его, тронется, наконец, его мольбами, и исцелит если не по выбору, то хоть, так сказать, на нравах старшинства. Для этой цели надо было запастись лишь терпением; твердость его веры нисколько не колебалась. Он примирялся с печальною участью, но при всем своем смирении, утомившись постоянными отсрочками, позволял себе иногда развлечься. Он выхлопотал, чтобы жене позволили сидеть на складном стуле, и любил беседовать со своими размышлениями.
   -- Друг мой, подними меня немного... Я мне очень неудобно.
   Он был одет в брюках и толстом пиджаке, он сидел на тюфяке, опершись доложенный боком стул.
   -- Тебе лучше? -- спросила госпожа Сабатье.
   -- Да, да...
   Он с участием посмотрел на брата, которого решились-таки принести. Умирающий лежал на соседнем тюфяке; одеяло покрывало до подбородка, одни молитвенно сложенные рук снаружи.
   -- Несчастный... Это очень неосторожно. Пресвятая Дева может совершить любое чудо, какое захочет!
   Господин Сабатье принялся было за четки, но его развлекла госпожа Маз. Он заметил, что скользнула на площадку для больных: худощавая, невзрачная, она, вероятно, успела пролезть. Она села на край скамьи, заняла не больше места, чем маленькая девочка, и точно оцепенела, долговатое лицо, -- лицо тридцати двухлетней, поблекшей до времени.
   -- Эта дама, -- шепотом сказал господин, обращаясь к своей жене, -- молится, значит об обращении мужа. Ты встретилась с нею сегодня в магазине...
   -- Да, да, -- ответила госпожа Сабатье. -- Кроме того, я говорила о ней с другою дамой, которая знакома. Ее муж занимается комиссионерством, уезжает от нее на полгода, заводит шашни с беспутными женщинами. Он очень недурен, весельчак, не обижает жену в деньгах, она обожает его, не может примириться с его охлаждением, приезжает умолять, чтобы Пресвятая Дева возвратила ей любовь мужа... Теперь, по-видимому, он как раз кутит в Люшоне, с двумя дамочками -- сестрами...
   Господин Сабатье перебил жену. Он смотрел на Пещеру, в нем сказался развитой человек, бывший профессор, увлекавшийся прежде искусством.
   Они, право, испортили Пещеру, слишком стараясь ее прикрасить. Я уверен, что в прежней своей суровой простоте она была гораздо живописнее. Она утратила свою характерность... А какую безобразную лавку они приделали к ней, слева!
   Но он вдруг устыдился своей рассеянности. Быть может, в это время Пресвятая Дева обратила свои благосклонные взоры на одного из соседей, более набожного, держащего себя скромнее? Он встревожился, сосредоточился в своем смиренном ожидании, глаза его потускнели, потеряли мыслящее выражение.
   Притом же, звуки нового, незнакомого голоса напомнили ему о необходимости смириться, забыть о когда-то привычной работе сознания. На кафедру взошел другой проповедник, -- на этот раз капуцин, горловые, упорно повторяемые им возгласы заставляли толпу трепетно содрогаться.
   -- Пречистая Дева, да будет благословенно имя Твое!
   -- Пречистая Дева, да будет благословенно имя Твое!
   -- Пресвятая Богородица, де отвращай взоров от детей Твоих! Пресвятая Богородица, не отвращай взоров от детей Твоих!
   -- Царица Небесная, да коснется дуновение уст Твоих наших язв, -- и язвы наши заживут!
   -- Царица Небесная, да коснется дуновение уст Твоих наших язв, -- и язвы наши заживут!
   Семейство Виньеронов успело примоститься на первой скамейке, прилегающему к средней, переполненной паломниками. Его мать следила за молитвами с буржуазным видом. С другой стороны, тетка задыхалась от давки; господин Виньерон внимательно всматривался в ее лицо.
   -- Что такое с вами, ma chere?
   Госпожа Шэз с трудом переводила дух.
   -- Я не знаю, что со мной. Ноги мои... Я задыхаюсь.
   Господин Виньерон подумал, что волнения, суета паломничества не могут отозваться на здоровье при болезни сердца. Он, конечно, не желает смерти, он никогда не молился о подобном. Пресвятая Дева вняла его мольбам о прощении, которое состоялось, благодаря внезапной смерти начальника. Но, очевидно, последний был приговорен на смерть заранее, но неисповедимым законы провидения. Точно также, если госпожа Шэз умрет, оставив племяннику свое состояние. Виньерон преклонится лишь перед волею Провидения, тем более что вообще пожилые люди умирают раньше молодых. Он бессознательно проникся сильною надеждою, что невольно обменялся взглядом со своей женой, подумавшей об этом же самом.
   -- Гюстав, подвинься! -- воскликнул он. -- Ты беспокоишь твою тетю.
   Он обратился к проходившей мимо Раймонде:
   -- Не найдется ли у вас, mademoiselle, воды? Нашей родственнице, сидящей здесь с нами, дурно.
   Но госпожа Шэз отрицательно махнула рукой. Ей полегчало, она глубоко вздохнула.
   -- Нет, благодарю, мне ничего не надо. Я совсем оправилась... Ах, мне казалось, что на этот раз я окончательно задохнусь!
   Она содрогалась еще от страха, лицо ее посинело, глаза растерянно блуждали по сторонам. Она снова сложила свои руки для молитвы, стала просить Пресвятую Деву спасти ее от новых припадков, исцелить, а почтенная чета Виньеронов углубилась в затаенные мольбы о счастье, ради которого супруги приехали в Лурд: они мечтали о счастливой старости, заслуженной двадцатилетними честными трудами, о солидном состоянии, которое позволит им в довольстве провести остаток жизни в деревне, разводя цветы.
   Маленький Гюстав, заметивший все своими проницательными глазами и понявший своим преждевременно созревшим от страданий умом, не молился; он смотрел куда-то в пространство, улыбался своею неопределенною, загадочною усмешкою. К чему бесплодные молитвы? Он знает, что Пресвятая Дева не исцелит его, что смерть неминуема.
   Господин Виньерон не мог усидеть продолжительное время, не осмотрев соседей. Посередине центральной аллея, запруженной народом, положила запоздавшую госпожу Дьелафэ; он восхищался роскошью этого обитого белым шелком гроба, в котором беспомощно лежало расслабленное тело молодой женщины, одетой в розовый пеньюар, отделанный дорогими валансьенскими кружевами. Муж, в сюртуке, и сестра, в черном, удивительно изящном при всей своей простоте костюме, стояли возле; аббат Жюден, опустившийся на колени около больной, оканчивал пламенную молитву.
   Когда священник встал, Виньерон отодвинулся и пригласил его присесть па угол. Затем он позволил себе задать вопрос.
   -- Скажите господин кюре, не чувствует ли себя как-нибудь лучше эта несчастная молодая женщина?
   Аббат Жюден с огорчением махнул.
   -- Увы, ей не лучше... А я так сильно огорчен. Я-то и уговорил ее родных приехать к Пресвятой Деве, два года тому назад, Она сотворила столь чудное благоволение, исцелив мои зрение, бедные глаза, что я наделся вымолить милость... Но я еще не отчаиваюсь. У нас есть время до завтра.
   Господин Виньерон стал рассматривать лицо; оно сохраняло тонкие очертания, очаровательные глаза, хотя пока поблеклые, имеющие свинцовый оттенок.
   -- Она, действительно, очень жалка, -- пробормотал он.
   -- А если бы вы видели ее прошлым летом, -- заметил аббат. -- У них есть замок в моем приходе, и я часто обедал там, сжимается сердце от боли, когда я смотрю на старшую сестру, госпожу Жуссер, -- на ту, что стоит возле, в черном платье. Больная красивее, чем она, славилась своей красотой. Сравните эту блестящую, величественную красоту с этим жалким, беспомощным существом, ужасный урок! Какое ужасное зрелище!
   Он умолк. Человек, изведавший мятежных страстей, но знавший сомнения и пытливую работу мысли, боялся того, что могло бы смутить его веру, выказывая свое восхищение перед красотой, богатством, которых никогда не желал для самого себя, но осмелился, однако, выразить некоторое неудовольствие, по-видимому, лишавшее его обычной ясности духа.
   -- Мне хотелось, чтобы она прибыла сюда проще, без всей этой роскоши, потому что Пресвятая Дева дает предпочтение смиренным... Но я понимаю также, что общество имеет свои требования. Притом муж и сестра так горячо любят ее! Подумайте, ведь они решились бросить, он -- свои дела, госпожа Жуссер свои развлечения; они так потрясены мыслью, что могут утратить ее, что глаза их всегда влажны от слез. У них постоянно такой же удрученный вид, как теперь. Поэтому, надо отнестись снисходительно к их желанию украшать ее до самой смерти.
   Господин Виньерон поддакивал, качая головою. Да, у Пещеры, счастье не на стороне богатых! Служанки, крестьянки, нищие исцеляются, а дамы уезжают с прежними болезнями, не добившись никакого улучшения, несмотря на свои приношения и возжигаемые ими толстые восковые свечи. Господин Виньерон невольно взглянул на госпожу Шэз, отдыхавшую с блаженным видом.
   Толпа снова заволновалась. Аббат Жюден сказал:
   -- На кафедру поднимается отец Массиас. Это -- святой человек, праведник. Послушайте его.
   Отца Массиаса знали; едва он показывался, как сердца паломников озарялись мгновенно надеждой, Многие уверяли, что его религиозный пыл содействует осуществлению чудес. Пресвятая Дева охотно внимает порывистым и нежным воззваниям.
   Все головы обратились в ту сторону, волнение усилилось, когда паломники увидели отца Фуркада, дошедшего к ступенькам кафедры, опираясь на плечо своего любимца. Он пришел также затем, чтобы послушать. Подагра с утра еще больше заставляла страдать его больную ногу, ему приходилось сделать над собою большое усилие, чтобы стоять. Отец Фуркад радовался усиливающемуся шуму толпы, предвидя чудеса, поразительные во славу Марии и Иисуса Христа.
   Взойдя на кафедру, отец Массиас казался очень высоким, худым и без того вытянутое лицо аскета удлиняла борода. Глаза его горели, губы шевелило ораторское вдохновения.
   -- Господи, спаси нас, мы погибаем!
   Толпа повторила с восторгом, с каким волнением увлекаясь все больше.
   -- Господи, спаси нас, мы погибаем!
   Отец Массиас, воздымая руки, разразился возгласами, точно изливая избыток со страстною верой сердца.
   -- Господи, если Ты пожелаешь, Ты исцелишь меня!
   -- Господи, если Ты пожелаешь, Ты исцелишь меня!
   -- Господи, я недостоин!
   -- Господи, я недостоин!
   Марта, сестра миссионера Изидора, стала разговаривать с госпожой Сабатье и, наконец, присела. Простая девушка смиренно преклонилась воле Провидения; она не плакала. Но сердце переполнено такою скорбью, что она едва произносит отдельные слова. Затем окунуться в воспоминания; отвыкнув говорить, ухаживая за умирающим братом, она принялась отрывисто рассказывать своей собеседнице:
   -- Нас было четырнадцать в семье, около Ванна... Он, хотя был высок, однако, иногда казался тщедушным; поэтому он оставался при нем кюре, который поместил его, наконец, в des Chretiennes... Старшие занялись крестьянством, сестра пошла служить. Да, пять лет тому назад, меня увезла с собой в Париж одна дама... Ах, сколько видел я в жизни! Всем приходится переносить такие сложности!
   -- Вы правы, дочь моя, -- ответила госпожа Сабатье, смотря на мужа, набожно повторявшего каждое воззвание отца Массиаса.
   -- И вот, -- продолжала Марта, -- в прошлом месяце я узнала, что Изидор вернулся из южных стран, где он служил миссионером, заразившись опасною болезнью... Когда я побежала навестить, он мне сказал, что умрет, если не съездит в Лурд, а предпринять это путешествие ему невозможно, так как некому проводить его... Тогда я взяла накопленные мною восемьдесят франков, отказалась от места, и мы поехали вместе... Видите ли, сударыня, я люблю так сильно, потому что, когда я была маленькой, он приносил мне смородины из священнического сада, а остальные братья колотили меня.
   Марта снова замолчала, потупив огорченное лицо: она не могла проронить ни слезы из своих грустных, воспаленных от бессонницы глаз. Она произносила изредка лишь отдельные, бессвязные слова.
   -- Посмотрите-ка на него, сударыня... Бедняжка!. Ах, Господи, как исхудали его щеки, подбородок, лицо...
   Вид умирающего, в самом деле, надрывал душу. Госпожа Сабатье была потрясена пожелтевшим землистым лицом брата Изидора, орошенным смертным потом. Из-под одеяла выступали лишь молитвенно скрещенные руки, обрамленное длинными, редкими волосами. Глаза казались мертвенно-восковыми, они еще пылали любовью, и блеск их озарил все вокруг. Никогда еще не выступал резче контраст между лбом, грубым, тупым крестьянским, и божественной красотой, которой дышали освященные страданием черты, просветлевшие в смертный час, в порыве пламенной веры. Он казался бесплотным, бездыханным: вся душа сосредоточилась в жгучем взоре.
   Брат Изидор, с тех пор, как стоял перед Пещерой, не сводил глаз со статуи Девы. Все остальное как бы перестало существовать для него. Он не видел многотысячной толпы, не слышал даже неистовых восклицаний священника, беспрерывных воззваний, заставлявших содрогаться отупленную толпу. У него остались лишь глаза, горевшие безграничною любовью, и он устремился на Пресвятую Деву с тем, чтобы никогда не отвести их. Он до последнего проблеска лицезрел ее, жаждал исчезнуть, он вверил свой дух в ее божественные руки. Губы на мгновение полу раскрылись, по лицу мелькало желание сладостного успокоения. Затем он подвижен, глаза остались широко раскрыть ленными на мраморную статую.
   Прошло несколько минут. На Марту повеяло холодом смерти.
   -- Посмотрите-ка, сударыня, посмотрите.
   Госпожа Сабатье, сильно встревожившись, спросила:
   -- Что такое, дочь моя?
   -- Мой брат, взгляните!.. Он не шевелится больше, он раскрыл рот, и затем больше не шелохнулся.
   Обе они вздрогнули, убедившись, что брат Изидор умер. Он скончался без агонии, точно жизнь отлегла от него с пламенным взором дышащих страстью любовью глаз. Он умер, смотря на Пресвятую Деву, и продолжал глядеть на нее своими смертными глазами, с выражением небесного блаженства на недвижном лице.
   -- Попробуйте закрыть ему глаза, -- прошептала госпожа Сабатье. -- Тогда мы узнаем.
   Марта встала; и, наклонившись, чтобы не заметили движения, попробовала закрыть глаза дрожащим пальцем. Но веки каждый раз поднимались, упорно не сводя взора с Пресвятой Девы. Брат Изидор умер; Марта принуждена была оставить его глаза раскрытыми, погруженными в невыразимый экстаз.
   -- Ах, все кончено, теперь все кончено, сударыня! -- пробормотала она.
   Две крупных слезы выкатились из-под ее отяжелевших век на побледневшие щеки. Госпожа Сабатье схватила ее за руку, чтобы она замолчала.
   Вокруг уже послышался зловещий шепот. Но что оставалось сделать? Среди такой давки во время молитв не было возможности унести тело, не рискуя произвести плачевное впечатление. Удобнее всего оставить покойника, выжидая благоприятного момента. Он смущает ничьих взоров, умерев, он сохранил тот же вид, какой имел десять минут тому назад. Все могут предполагать, что его пламенные речи не живут, страстно взывая к божественной благости Пресвятой Девы.
   Среди окружавших лишь немногие знали о проведшем. Господин Сабатье, побледнев, незаметным движением осведомился у своей жены; она безмолвно ответила ему утвердительным взором. Он смиренно продолжал свою молитву, содрогаясь от ужаса неведомою всемогущею силою, ниспосылающая, когда у нее молят о жизни.
   Виньероны перешептывались, наклоняясь с чрезвычайным любопытством, -- это произошел один из несчастных случаев, на которых отец семьи, в Париже, сообщал, о возвращении из канцелярии, доставляя материал на весь вечер.
   Госпожа Жуссер обернулась, произнесла на ухо господину Дьелафэ; затем оба они вновь впали в скорбное созерцание своей больной.
   Аббат Жюден, узнав о кончине брата от господина Виньерона, опустился на колени и, стал шептать молитвы по усопшим, святой ли этот миссионер, вернувшийся из дальних стран со своею смертельною язвою, что здесь перед ликом Пресвятой Девы?
   Госпожа Маз, прельстившись безмятежно, решилась молить небо о ниспослании ей кончины, если оно не вернет ей мужа.
   Отец Массиас провозглашал свои речи громче, с необычайною страстностью, с криками, с рыданиями.
   -- Иисус, сын Давидов, я погибаю, спаси меня!
   Толпа богомольцев рыдала.
   -- Иисус, сын Давидов, я погибаю, спаси меня!
   Воззвания участились, вознося к небесам скорби сего мира.
   -- Иисус, сын Давидов, смилуйся над больными детьми!
   -- Иисус, сын Давидов, смилуйся над больными детьми!
   -- Иисус, сын Давидов, приди, исцели их, -- и пусть они живут!
   -- Иисус, сын Давидов, приди, исцели их, -- и пусть они живут!
   Возбуждение толпы достигло крайних пределов. Отец Фуркад, у ступеней кафедры, увлеченный страстным порывом восторженных сердец, воздымал руки, также крича громовым голосом, чтобы вынудить чудеса у неба. Массовый экстаз все ширился, заразительно передаваясь от человека к человеку, заставляя всех молитвенно преклонять голову; даже молодые дамы, сидевшие просто из любопытства на перилах набережной Гава, бледнели от волнения под своими зонтиками.
   Страждущее человечество взывало из бездны своего отчаяния, точно умирая и борясь со смертью, желая заставить Бога дать ему в удел вечное бытие. О, жизнь, жизнь! все эти несчастные, все это умирающие, стекшиеся из столь дальних мест, не смотря на целый ряд препятствий, взывали лишь о тебе, они цеплялись за угасающую жизнь, в безумной жажде жить еще, жить всегда! Господи, каковы бы ни были паши страдания, исцели нас, дай нам вернуться в жизни, сызнова начать ее, чтобы сызнова же перестрадать все, что мы перестрадали! Как бы несчастны ни были мы, мы все-таки хотим быть. Мы просим не неба, мы просим земли, -- чтобы мы как можно позже расстались с нею или совсем не покинули ее, если Промысел не отступит перед такою неизреченной милостью. И даже когда мы молим не о телесном, а духовном исцелении, мы также молим лишь о земном счастье, о единственном счастье, которого мы жаждем. Господи, ниспошли нам счастье и здоровье, продли нашу жизнь, продли нашу жизнь!
   -- Иисус, сын Давидов, исцели наших больных!
   -- Иисус, сын Давидов, исцели наших больных!
   Берто принужден был дважды бросаться на помощь, чтобы не дать бессознательно напирающей толпе порвать цепь. Барин Сюир в отчаянии разводил руками, умоляя о подкреплении: в Пещеру хлынули, не соблюдая очереди, точно стадо, безумием.
   Жерар снова отошел от Раймонды, входной калитки к решетке, чтобы поддержать порядок, впускать лишь по десять человек теснили, отбросили в сторону. Народ в безумном возбуждении врывался в Пещеру, около пылающих свечей, бросал букеты прикладывался к скале, которую отполировала сила пламенных уст. Вера охватила массу порывом, превратилась в стихийную силу, все на своем пути.
   Жерар, притиснутый к решетке, услышал, услышал, как удивились две крестьянки, пораженные зрелищем лежавших перед ними больных. Одна из них, относимая людским потоком, взглянула на брата Изидора, преувеличенно раскрытые глаза которого не отрывались от Пресвятой Девы.
   Она перекрестилась, прошептала в набожном восторге:
   -- Посмотрите-ка на этого; вот, уж видно, что он молится от всего сердца! И как смотрит на Лурдскую Богоматерь!
   Другая крестьянка ответила:
   -- Ну, зато он, конечно, исцелился!
   Покойник, продолжая проявлять безграничную любовь и горячую веру, своим пристальным взглядом трогал все сердца, производил глубокое впечатление на народ, не перестававший проходить через Пещеру.
   

II

   Нести Святые Дары во время процессии, в четыре часа, поручили аббату Жюдену. С тех пор, как Пресвятая Дева исцелила его от глазной болезни, -- чудо, о котором не перестают распространяться католические органы, -- Лурд считает его одним из своих украшений: аббата Жюдена выдвигают на первый план, осыпают всевозможными любезностями.
   В половине четвертого он встал, чтобы уйти из Пещеры. Но чрезвычайное стечение народа испугало его, он встревожился, боясь, что опоздает, если ему не удастся выбраться из толпы. К счастью, Берто помог ему.
   -- Господин кюре, -- пояснил он, -- не пробуйте пройти через le Rosaire, вы не выберетесь... Лучше обойти стороной... Идите за мной, я проведу вас!
   Он стал расталкивать толпу локтями, прокладывая дорогу священнику, расточавшему выражения признательности.
   -- Вы слишком любезны... Я сам виноват, мне следовало уйти раньше... Но, Боже мой, что же станется с нами, когда придется сейчас проходить с процессией!
   Эта процессия особенно тревожила Берто. Даже в обычные дни она вызывала на своем пути неистовый взрыв восторга, так что он должен был принимать чрезвычайные предохранительные меры. Что же произойдет теперь, при стечении тридцати тысяч возбужденных молитвами богомольцев, готовых впасть в необузданный религиозный экстаз? Берто воспользовался, поэтому, случаем предупредить аббата.
   -- Ах, господин кюре, прошу вас, накажите хо почтенному духовенству, чтобы оно шло тесно, не отставая друг от друга, не оставляя между промежутков... И пусть господа священники сложат хоругви, чтобы они не упали... Господин кюре, обратите внимание, чтобы балдахин несли лица, обладающие достаточною силой; и держите дарохранительницу, не стесняясь, обеими руками.
   Священник, несколько испуганный этими упреждениями, продолжал благодарить.
   -- Непременно, непременно, вы очень любезны. Ах, как я благодарен вам за то, что вы мне выбраться из этой давки!
   Аббат Жюден поспешил к собору по тропинке, прорезывающей склон утеса; снова вмешался в толпу, возвращаясь к своему наблюдательному посту.
   В то же время Пьер, подвозивший Мари на тележке, натолкнулся с другой стороны, с площади du Rosaire, на непроницаемую стену человеческих существ.
   В три часа служанка гостиницы разбудила его, и молодой священник отправился в больницу за Марией. Времени было достаточно, они могли, не прибыть к Пещере перед процессией. Но толпа, сплотившаяся стеною, встревожила его, и, казалось, что нет возможности пробиться через нее. Если паломники не окажут некоторого снисходительства, ему ни за что не пробраться со своей тележкой.
   -- Пропустите, сударыня, пропустите, пропустите! Вы видите, я везу больную!
   Сударыни не двигались, точно загипнотизированы были видом сияющей вдали Пещеры, приподнимаясь на носках, чтобы насладиться всеми подробностями зрелища. Притом же, в это время звуки усиленных воззваний покрывали мольбы молодого священника, так что окружавшие даже не слышали его.
   -- Посторонитесь, сударь, пропустите меня... Посторонитесь немного для больной, прошу вас, послушайте же меня.
   Но мужчины так же, как и женщины не хотели даже пошевельнуться, как будто оглохли и онемели от восторга.
   Мария, впрочем, спокойно улыбалась, точно не сознавая препятствия, она была уверена, что ничто в мире не удержит ее на пути к исцелению. Однако, когда Пьер нашел-таки лазейку и проник в шумливую толпу, положение сделалось критическим. Народ напирал отовсюду, угрожая, по временам, сокрушить хрупкую тележку. На каждом шагу приходилось останавливаться, ожидать, снова умолять окружающих. Никогда еще толпа не производила такого сильного впечатления на Пьера. В ней не было ничего угрожающего, народ казался невинным и послушным, как стадо; но, изредка, по густым рядам проносился какой-то странный своеобразный трепет. И, несмотря на любовь к простым, смиренным людям, уродливость грубых потных лиц, зловоние дыханий и потный запах от поношенного платья казались ему противными до тошноты.
   -- Послушайте, сударыни, будьте любезны, господа, пропустите больную... Посторонитесь немного, сделайте милость!
   Тележка, как бы утопая в этом обширном людском море, продолжала подвигаться вперед с остановками, теряя целые минуты на каждые несколько метров. Одно мгновение казалось, что она потонула, толпа затерла ее. Затем тележка снова появилась, на этот раз около купелей. К этой больной молодой девушке, столь изнуренной болезнью н все еще прекрасной, толпа почувствовала, наконец, глубокую жалость. Когда паломникам приходилось расходиться от упорных толчков священника, они оборачивались и не решались сердиться, растроганные лицом больной, озаренным ореолом прекрасных волос. Ей сопутствовали сочувственные возгласы. Бедное дитя! Как ужасно быть без сил в таком возрасте! Да сжалится над ней Пресвятая Дева! Другие удивились, пораженные взглядом, которым светились ее глаза, пристально устремленным к каким-то неземным виденьям. Взорам представлялось небо, она непременно исцелится, тележка, подвигаясь с таким трудом, точно оставляла за собой след восхищения и сострадания.
   Пьер, выбившись из сил, приходил в отчаяние, когда на помощь к нему явились сестры милосердия. Они старалась расчистить путь для Берто, он приказал оградить его веревками через каждые два метра. Тележка стала двигаться свободнее, Пьер подкатил, наконец, девушку к отгороженной площадке; они остановились слева, перед Пещерой. Здесь также господствовала чрезвычайная теснота, как будто усиливавшаяся с каждой минутой.
   Пьер чувствовал себя разбитым после наго им тяжелого перехода. У него все еще звенело в ушах, точно он, в самом деле, проплыл океан, людские волны которого непрерывно усиливались вокруг него.
   Мария, со времени отбытия из больницы, не произнесла ни слова. Пьер понял, что она хочет говорить с ним, и наклонился.
   -- А мой отец, -- спросила она, -- здесь? Вернулся ли он из своей поездки?
   Он вынужден был ответить ей, что он еще не возвратился, вероятно, что-нибудь задергало его.
   Молодая девушка заметила с улыбкой:
   -- Бедный папа, как он обрадуется, когда встреть меня исцелившеюся!
   Пьер смотрел на нее растроганным и восхищенным взором. Никогда еще, с тех пор как болезнь стала медленно разрушать ее организм, не видел он ее столь очаровательной. Волосы, которых не коснулся разрушительный недуг, покрывали ее точно полотою парчой. Исхудалое лицо казалось грезящим, глаза как бы прикованными к страданию; тонкие черты замерли, словно Мария усыплена одною неотвязною мыслью, от которой ее пробудит потрясение, когда свершится так страстно ожидаемое чудо. Она точно отрешилась от себя с тем, чтобы очнуться, когда Богу будет угодно. Она в двадцать три года осталась прелестной девочкой, остановилась в своем развитии; с тех пор, как несчастный случай поразил ее организм, помешав ей созреть в женщину; теперь, наконец, она приготовилась к посещению ангела, к чудесному потрясению, которое развеет ее дремоту и подымет с печального ложа. Она была в таком же экстазе, как утром, молитвенно сложенные руки и все существо устремились к образу Пресвятой Девы. Она молилась, отдавалась всею душою небу.
   Пьер испытывал чрезвычайное смущение. Он сознавал, что сейчас решится вся участь его, как священника: если вера его не возродится во время этого кризиса, она никогда уже не осенит его. Его не обуревали сомнения, он не сопротивлялся, также страстно жаждал исцелиться вместе с нею. О, если бы его могло обратить исцеление, если бы они могли верить одинаково, спастись вместе! Он хотел молиться также пламенно, как она. Но толпа невольно развлекала его внимание, казалась бесчисленной... Ему было так тяжело, когда он тонул, исчезал в ней, смущаясь, точно один из листков шумливого дерева. Он не мог удержаться, чтобы не анализировать и наблюдать эту толпу. Он знал, что за последние четыре дня подготовляли взрыв религиозного возбуждения среди паломников: на них повлияли продолжительное путешествие, вид новых живописных местностей, дни, проведенные перед сияющей Пещерой, бессонные ночи, отчаяние и скорбь, жаждущие самообмана. Кроме того, на толпу действуют без конца повторяющиеся молитвы, пение псалмов, пронзительные возгласы проповедников. Отца Массиаса сменил на кафедре тощий и черный аббат, взывавший к Пресвятой Деве и Иисусу Христу визгливым голосом, напоминавшие свист бича. Отцы Массиас и Фуркад, оставив кафедры, управляли возгласами толпы, жалобные мольбы которых возносилась все выше, к озаренному прозрачному небу. Возбуждение толпы еще увеличивалось, наступил час, когда настойчивые требования вынуждают, наконец, чудеса у неба.
   Вдруг одна из разбитых параличом поднялась и пошла к Пещере, подняв над головой костыль. Этот костыль, потрясаемый над толпой, точно знамя, вызвал среди верующих массу восторженных восклицаний.
   Все ожидали чудес в непоколебимой вере, что они будут бесчисленными, поразительными. И уже представлялись исцеления, возбужденные указывали на сподобившихся. Вот еще одна исцелилась! И еще! И еще! Вот глухая, которая слышит, вот немая, заговорившая, чахоточная, спасенная от смерти! Неужели, исцелилась чахоточная? Что ж удивительного, такие случаи повторяются еще. Паломники сочли бы вполне естественным, отросла отрезанная нога. Чудо стало казаться присущим природе, чем-то обычным, даже заурядным, вследствие своей доступности. Для воспламененных воображений невероятные рассказы представлялись совершенно простыми; ведь они ждут от Пресвятой Девы несравненно большего. Каждый раз, когда доведенная до пароксизма больная вскрикивала, что она исцелилась, среди толпы богомольцев распространялись странные слухи; и с каким непоколебимо убежденным видом, с какою невозмутимою уверенностью повторялись эти сообщения! Вот еще одна исцелилась! И еще! Иногда, однако, раздавался завистливый, скорбный возглас: "Ах, она исцелилась, ей посчастливилось"!
   Пьера еще в бюро медицинских засвидетельствований неприятно поразило легковерие окружающей среды. Во здесь оно превосходило всякое вероятие; молодой священник приходил в отчаяние, выслушивая несообразности, высказываемые спокойным тоном, с наивными улыбками.
   Он старался сосредоточиться, не слушать. Господи, сделай, чтобы мой разум замолчал, чтобы я не стремился больше к пониманию, чтобы я сроднился с невозможным и сверхъестественным!.
   На одно мгновение он почувствовал себя как бы умершим для наблюдений, слившимся душою с громкими мольбами: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных"!.. Он растроганным голосом повторял эти воззвания, молитвенно складывал руки, пристально, до головокружения всматривался в статую Пресвятой Девы; ему стало даже казаться, что она движется.
   Почему бы не превратиться снова в ребенка, подобно другим, если счастье связано с невежеством и самообманом? Заразительное возбуждение повлияет, наконец, и на него, он станет песчинкой среди песчинок, одним из смиренных зерен, гибнущих под жерновом, не вникая в силы, которые их давят. Но, именно, в это мгновение, когда он торжествовал, надеясь, что прежний человек умер вместе с его волей и сознанием.
   Мало-помалу, несмотря на свои усилия, он вернулся к своим размышлениям, стал искать мнения, искать разгадок. Явление это исследовано ни одним ученым физиологом, следует ли признать, что толпа сливается в существо, удесятеряющее силу самовнушения? В момент крайнего возбуждения, толпа, быть может, подвластна проявлению высшей власти, способна принудительно к повиновению? Подобная теория объясняет -- внезапно исцеляются среди толпы больные, которые достигли наибольшего напряжения, исцеления соединяются в одно, и от этого единения вся сила, несущая утешение, надежду и жизнь.
   Мысль о сострадании к человечеству беспокоила Пьера. Он еще на мгновение преодолел свои мысли и стал молиться об исцеления всех недужных с соображением, что, таким образом, и он содействует исцелению Марии.
   Но внезапно, по непонятному сцеплению мыслей, вспомнился созванный, по его настоянию, перед поездкой в Лурд консилиум. Все подробности совещания пронеслись перед ним с необычайной отчетливостью. Он снова себя увидел в оклеенной обоями с голубыми цветами комнате, слышал голоса трех докторов, обменивавшимися мнениями о положении больной. Два врача, выдвигали свидетельства, настаивали на своем диагнозе, что Мария страдает параличом спинного мозга, говорили медленно, положительным тоном уважаемых практиков; но в ушах Пьера еще звучит пылкий, живой голос его родственника Боклэра, третьего консультанта, молодого человека с широким образованием и смелым умом. Двое первых обращались к нему с видимой холодностью, считая его фантазером.
   Пьер невольно подивился, что в памяти его в эту решительную минуту воскресли обстоятельства, о которых он до этого времени никогда не думал; слова, услышанные мимоходом, налету, иногда, словно сами собою, запечатлеваются в уме и, после продолжительного забвения, вдруг вспоминаются с необычайною выпуклостью и настойчивостью. Ему казалось, что само приближение чуда напоминает об условиях, при которых, как предсказал Боклэр, состоится исцеление.
   Молодой священник тщетно старался отогнать от себя это воспоминание; углубляясь в молитву с удвоенным рвением. Знакомые образцы оживали, слова предсказания наполняли ему слух трубным гулом. Когда ушли двое старших докторов, Пьер заперся с Боклэром в столовой. Боклэр описал всю историю болезни: падение на ноги с лошади, в четырнадцать лет, причинило смещение и заворот органа; некоторые связки, очевидно, порвались, вследствие чего явилось ощущение тяжести в нижней части брюшины, слабость в ногах дошла до паралича; затем повреждения медленно заживали, орган сам собою водворился на нормальное место, разрывы связок затянулись, но болевые ощущения не прекратились, так как нервная девушка, потрясенная катастрофой, неспособна освоиться с новыми представлениями о себе, -- внимание ее приковано к месту повреждения, всецело сосредоточено на ощущении боли. Таким образом, болезнь не исчезла и после заживления; Мария впала в невропатическое состояние. Органические повреждения навлекли за собой неявное изнурение, по всей вероятности, осложненное мало изученным пока расстройством питания. Боклэр без труда пояснял, почему многочисленные, пользовавшие девушку доктора, противоречат друг другу, ставя ошибочные диагнозы; на себе произвели необходимый осмотр с завязанными глазами, одни лечили от опухоли, большая часть, -- были уверены, что имеют дело с параличом мозга. Один лишь он, собрав анализ наследственности больной, заподозрил простое заболевание, под влиянием которого молодая девушка, так сказать, оцепенела в ощущении первоначальной боли. Боклэр приводил доказательства: зрительно тело сужено, глаза неподвижны, лицо представлялось сосредоточенным и, вместе с тем, рассеянным. Хуже всего, что боль поднялась к левому яичнику и проявляется невыносимым гнетом, а иногда подступает к горлу, производя спазмы. Внезапное, непреодолимое пожелание отрешиться от представления о мнимой болезни, встать, вздохнуть свободно, освободиться от нее. Одно только может поставить ее на ноги и преобразить, под влиянием чрезвычайного экстаза.
   Пьер в последний раз принудил себя отойти от воспоминаний, чувствуя, что они невозвратно подрывают его доверие к чудесам. Но, несмотря на рвение, с которым он восклицал: "Иисус Давидов, исцели наших больных!" -- образ не отступал от него; Пьеру ясно слышался молодой доктор, спокойно улыбаясь, предсказал: выздоровление наступит мгновенно, с такой быстротой, в момент сильнейшего потрясения; когда решающее обстоятельство окончательно снимет оцепенение мускулов. Больная встанет и в необычайной радости пойдет, внезапно почувствует, что с ног спала так долго сковывавшая их тяжесть: ей покажется, что бремя это расплавилось, ушло в землю. Гнет, давивший брюшину, подступавший груди и горлу, душивший молодую девушку, на этот раз словно улетучится, умчится, как порыв урагана нес с собою всю болезнь. Не так ли, в средние века, одержимые извергали ртом диавола, подолгу знавшего их девственные тела? Боклэр добавил, Мария станет, наконец, женщиной, задержанные явления зрелости пробудят этот младенческий орган, -- она очнется от своего продолжительного, скорбного усыпления прекрасною, цветущею девушкою с сияющими глазами и радостным лицом.
   Пьер посмотрел на Марию, -- и еще больше смутился, видя, как жалка она в своем ящике и как искренно молится, порываясь всем существом к Лурдской Богоматери, дарующей жизнь; о, пусть спасется, хотя бы ценою гибели его души! Но нет, она слишком слаба, наука обманет так же, как вера, -- не может допустить, что эта несчастная, с ее столько лет тому назад отнявшимися ногами, оживет. Борясь с невыносимым сомнением, чувствуя, сердце его обливается кровью, Пьер стал повторять с конца за неистовою толпою:
   -- Иисус, сын Давидов, исцели наших больных!.. Иисус, сын Давидов, исцели наших больных!
   Шумное море голов заволновалось. Паломники ратовали, оборачивались, приподнимались. Под одной аркой монументальной насыпи показался крест трехчасовой процессии, несколько запоздавшей в этот день.
   Толпа встретила ее столь шумным ликованием, неудержимым инстинктивных порывом, будто тревожно размахивая руками, приказал братьям милосердия оттеснить народ, сильно потянув к себе веревки. Сбитые с места, они принуждены были отойти назад; им удалось, наконец, расширить проход, оставленный для процессии, стали медленно вступать в него.
   Во главе хода выступал величественный священник, в голубой с серебром одежде; за ним следовал высокий крест, сиявший, точно звезда; выстроились делегаты различных паломников с хоругвями и знаменами из бархата и атласа, с металлической капителью и яркими шелками с живописными изображениями и названиями городов: Версаля, Реймса, Орлеана, Пуатье, и с одной, совершенно белой, чрезвычайно богато выделялась красными буквами надпись: "Corcles catoliques d'ouvriers", как бы свидетельствует, что среди рабочих осталось немало приверженцев католицизма.
   Затем начались ряды духовенства, триста священников в простых сутанах, в стихарях и около пятидесяти в ризах из парчи, горевших, как жар. Все они несли свечи, все во весь голос пели Laudato Sion. Балдахин из пурпурной шелковой ткани с бахромой и кистями торжественно надвигал, сопровождаемый четырьмя священниками, очевидно, числа самых дюжих. Под балдахином между двумя сопутствующими священниками Жюден нес Святые Дары, крепко придерживая по совету Берто, всеми десятью пальцами несколько тревожный взорам, бросаемые по сторонам на теснящийся народ, прилагая все усилия, чтобы доставить невредимой великолепную дарохранительницу. Когда косые лучи солнца озаряли крест, он сиял, точно, второе солнце. Маленькие певчие, кадильницы, вся процессия казалась блестящей.
   Наконец, сзади, кишел водоворот паломников, слышался топот, точно от бегущего стада; верующие и любопытные бросались, стремительно заполняя просвет, образовавшийся от прохода процессии.
   Отец Массиас снова взошел на кафедру; на этот раз он придумал иной прием. После пламенных воззваний, дышавших верой, надеждой и любовью, он приказал толпе углубиться в безусловное безмолвие, -- так, чтобы каждый богомолец мог, не раскрывая уст, тайно погрузиться на две или три минуты в молитву к Богу. Благоговейная тишина, внезапно водворившаяся среди многолюдной толпы, поражала своим трепетным величием. Торжественность этих мгновений потрясала душу, над народом проносилось веяние страстного, неудержимого стремления к жизни.
   Затем отец Массиас предложил возвысить голос одним больным; пусть они умоляют Господа проявить на них Свое всемогущество. Раздался жалкий хор нескольких сот разбитых, дрожащих голосов, слившихся, в одно скорбное моление:
   -- Господи, Иисусе Христе, если Ты пожелаешь, Ты можешь исцелить меня!.. Господи, Иисусе Христе, сжалься над рабою Твоею, умирающей от избытка любви... Господи, Иисусе Христе, сделай, чтобы я прозрел, сделай, чтобы я слышал, сделай, чтобы, я ходил!
   Звонкий голос девочки, похожий на высокий и пронзительный звук флейты выделялся среди молений, похожих на рыдания:
   -- Спаси других, спаси других, Господи Иисусе Христе!
   Изо всех очей струились слезы, эти мольбы надрывали сердце, внушали самым суровым людям безумную жажду, совершить подвиг, милосердия, разверзнуть обеими руками свою грудь, чтобы отдать ближнему свое здоровье, свою, молодость.
   Отец Массиас, не давая остыть порыву энтузиазма, вернулся, к воззваниям, подхлестывая своими криками неистовую толпу. А отец Фуркад, стоя на одной из ступеней кафедры, рыдал, обращая к небесам свои орошенное слезами лицо, как бы моля Бога сойти на землю.
   Процессия приблизилась, делегации и духовенство остановились справа и слева. Когда балдахин вступил на площадку, предоставленную больным, и остановился перед Пещерой, когда недужные увидели сияющую, как солнце, на руках у аббата Жюдена, дарохранительницу, произошло необычайное волнение. Никто не соблюдал порядка, голоса сливались, толпа забушевала. Крики, воззвания, молитвы смешивались с громкими рыданиями. Истощенные туловища поднимались с одра болезни, дрожащие руки протягивались к ковчегу, сведенные, судорогами пальцы хотели, казалось, ухватиться за проносящееся мимо чудо.
   -- Господи, Иисусе Христе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе Христе, мы покланяемся Тебе, исцели нас!.. Господи, Иисусе Христе, Ты Спаситель наш, Сын Бога живого, исцели нас!..
   Отчаянные, раздирающие душу моления трижды потрясла воздух точно в стремлении прорвать небесную завесу; обильные слезы струились по лицам, воспламененным религиозным экстазом. Инстинктивное влечение к Святым Дарам овладело паломниками с такой силой, что Берто приказал присутствовавшим здесь братьям милосердия составить цепь. В этой предохранительной мере прибегали, лишь в случаях крайней необходимости. Но обеим сторонам балдахина, справа и слева, становились носильщики; каждый из них крепко держался рукой за шею соседа, образуя живую стену. В ней не было промежутков, ничто не могло проникнуть сквозь сплошную преграду. Но эти человеческие барьеры не переставали колебаться от напора несчастных, жаждущих жизни, стремящихся прикоснуться, приложиться к святыне; братьев милосердия оттеснили к защищаемому ими балдахину, да и сан он колыхался среди бушующей толпы, точно священное судно, которому угрожает крушение.
   Среди полного смятения, безумных криков, молитв и рыданий, проявились чудеса, -- так во время грозы, разверзается небо и вспыхивает молния. Одна параличная встала, бросила свои костыли. Послышался пронзительный крик, появилась женщина, вставшая на свой тюфяк; она была закутана в простыню, казалась в саване. В толпе заговорили, что воскресла чахоточная, дышавшая уже на ладан. Небесное Милосердие проявилось почти тотчас же еще два раза: одна слепая внезапно увидела сияющую Пещеру; немая упала на колени в стала громко, звучным голосок благодарить Пресвятую Деву. И все исцеленные поверглись у подножия Лурдской Богоматери, трепеща от признательности и восторга.
   Но Пьер не сводил глав с Марии, и то, что он видел, глубоко трогало его душу. Зрачки больной, все еще лишенные выражения, расширились, ее исхудалое, посивевшее, точно застывшее лицо судорожно подергивалось, точно она переносит мучительные страдания. Она не говорила, вероятно, отчаиваясь, думая, что приближается припадок. Затем, вдруг, когда пронесли Святые Дары, и она посмотрела на ослепительно сияющий ковчег, ее осенило; молодое девушке, показалось, что в него ударила молния. Глаза ее озарились, наконец, жизненным блеском, просияли, точно звезды. Лицо, под влиянием спасительного волнения крови, зарумянилось, осветилось здоровою, ликующею улыбкой. И Пьер увидел, что она порывисто поднялась и, дрожа, шатаясь, встала в своем ящике; уста ее трепетали, она едва могла вымолвить ласковым шепотом.
   -- О, друг мой... о друг мой!..
   Он торопливо приблизился, чтобы поддержать. Но она отстраняла его рукой, встала тверже; Мария казалась трогательно прекрасной в своем скромном черном шерстяном платье, в туфлях, которые она никогда не снимала, в простой кружевной накидке, наброшенной на золотистые, русые волосы. Весь ее женственный организм содрогался, точно перерождаясь внезапного потрясения. Первыми освободились от болезни ноги. Затем, почувствовав в себе силу пробуждения женщины, залог будущей супружеской жизни и материнства, она содрогнулась в последний раз: какой-то тяжелый гнет поднялся к голове. Но на этот раз он не остановился, не причинив удушья, а вырвался из раскрывшихся уст с криком беспредельного ликования.
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
   Трудно себе представить что-либо подобное. Торжествующая девушка, с преобразившимся сияющим лицом, подпирала ногами свое одеяло. Возглас, возвестивший об ее исцелении, звучал таким упорным восторгом, что вся толпа затрепетала. Все устремились на нее, просиявшую, точно выросшую, прекрасную.
   -- Я исцелилась!.. Я исцелилась!..
   Пьер зарыдал от чрезвычайного волнения, объявшее все его существо. Новое чудо опять исторгло слез среди паломников. Тысячи их ринулись взглянуть на сподобившуюся чуда, раздались восторги благодарения и славословие, неистовый энтузиазм охватил всех богомольцев, передаваясь от человека к человеку. Волнующаяся толпа разразилась рукоплескание, перекаты их, точно гром, пронеслись, из конца в конец по всей долине.
   Отец Фуркад размахивал руками; отцу Массиасу удалось, наконец, заставить выслушать себя.
   -- Господь посетил нас, мои дорогие братья и дорогие сестры... Magnificat anima mea, Demintum...
   И все паломники, тысяча голосов запели восторженный благодарственный псалом. Процессия остановилась, аббат Жюден вошел с Дарами в Пещеру ждал момента, чтобы произнести благословение. За решеткой колыхался балдахин, окруженной священниками в ризах, озаренный багряно-золотистыми лучами заката.
   Мария, рыдая, опустилась на колени; пока толпа пела псалом, она отдалась всем своим существом пламенной молитве. Но паломники хотели убедиться, что она ходит, восторженные женские голоса призывали ее; толпа людей окружила и почти насильно увлекла ее к бюро медицинских освидетельствований, чтобы чудо было удостоверено, просияло, как свет солнца.
   Пьер, оставив тележку, последовал за Марией, с грациозною неловкостью передвигавшею ноги, которыми она не пользовалась целых семь лет. Она ступала с тревожным и восхищенным видом ребенка, решившегося сделать первые шаги. Зрелище это казалось Пьеру столь восхитительным и трогательным, что молодой священник был всецело поглощен неизмеримым блаженством видеть ее возродившеюся для молодости. Дорогая подруга детства, предмет первой юношеской любви, станет, наконец, очаровательной красавицей, которой обещала сделаться много лет тому назад, когда хорошенькою и веселою девочкою резвилась в маленьком саду, под тенистыми ветвями пригретых солнцем деревьев!
   Паломники продолжали восторженно восхвалять ее, огромная толпа хлынула, сопровождала ее; и все стали ожидать, с нетерпением посматривая на дверь бюро, куда вместе с молодой девушкой впустили одного Пьера.
   В этот вечер в медицинском бюро собралось немного посетителей. В небольшом зале с нагретыми солнцем деревянными стенами и убогой обстановкой, -- соломенными стульями и двумя столами не равной, высоты, -- кроме обычного персонала, присутствовало пять или шесть безмолвно сидевших врачей. Также сидели начальники служащих при купелях молодых аббатов жили террасами, и центральным, над которым взмывала ввысь колокольня. И тут колонны, поддерживавшие своды арок, были украшены наверху простым орнаментом. Между двумя высокими просветами нефа, у самого конька крыши, стояла под сводом статуя лурдской богоматери. Над ней, на колокольне, были еще просветы, прикрытые свежевыкрашенными деревянными щитами, -- резонаторий для колоколов. Контрфорсы на четырех углах суживались кверху и отличались необычайной легкостью, как и шпиль, смелый каменный шпиль, окруженный четырьмя колоколенками, уходящими в самое небо, также украшенными коньками. И аббату, набожному пастырю, представлялось, что душа его уносится вместе с этим шпилем ввысь, к самому богу, свидетельствуя в веках о его вере. В другой раз его захватило иное видение. Взору его представала внутренность церкви в день первой торжественной мессы, которую он там отслужит. Витражи сверкают, словно драгоценные камни, двенадцать часовен в боковых приделах сияют огнями свечей. Он стоит у главного алтаря из мрамора и золота, четырнадцать колонн из цельного пиренейского мрамора -- роскошные дары, присланные со всех концов христианского мира, -- поддерживают своды нефа, а громогласные звуки органов наполняют храм радостным ликованием. Толпа верующих стоит на коленях на плитах пола, против хоров, окруженных легкой, как кружево, прелестной решеткой из резного дерева. Кафедра для проповедника, царственный подарок одной светской дамы, шедевр искусства, сделана из цельного дуба. Высеченные из камня купели -- работа крупного художника. На стенах -- мастерски выполненные картины; кресты, дароносицы, драгоценные кадильницы, священные одежды, сияющие словно солнце, наполняют шкафы ризницы. Какая чудесная мечта -- быть верховным жрецом такого храма, благословлять народ, стекающийся сюда со всей земли, в то время как звон колоколов возвещает Гроту и Базилике, что здесь, в старом Лурде, у них есть соперница, торжествующая сестра, где также поют славу богу. Пройдя несколько шагов по улице Сен-Пьера, доктор Шассень и его спутник свернули в маленькую улочку Ланжель.
   -- Мы пришли, -- сказал доктор.
   Пьер осмотрелся, но не увидел церкви. Кругом были только жалкие лачуги, целый квартал бедного предместья, загроможденный облезлыми строениями. Наконец он заметил в тупике часть старого полусгнившего забора, который еще окружал обширное четырехугольное пространство между улицами Сен-Пьер, Баньер, Ланжель и Садовой.
   -- Надо повернуть налево, -- сказал доктор и вошел в узкий проход, заваленный мусором. -- Вот мы и пришли!
   И взору их внезапно предстали жалкие развалины во всей своей неприглядности.
   Мощный остов нефа и боковых приделов, а также своды были еще целы: стены повсюду поднимались до самой кровли. Казалось, это самая настоящая церковь, по которой можно побродить в свое удовольствие, и все там на месте. Только подняв глаза, вы видели небо: недоставало крыши, внутрь беспрепятственно лил дождь, свободно гулял ветер. Скоро уже пятнадцать лет, как прекратились работы, но все оставалось в том виде, в каком было брошено последним каменщиком. Первое, что поражало взгляд, -- это десять колонн в нефе и четыре колонны на хорах -- чудесные колонны из цельного пиренейского мрамора, обшитые досками во избежание порчи. Основания и капители колонн были еще без лепных украшений. Эти одинокие колонны в деревянной обшивке производили грустное впечатление. Печаль исходила также и от пустоты, от травы, пробивавшейся сквозь щели в полу и в боковых приделах нефа, -- жесткой кладбищенской травы, в которой жившие по соседству женщины проложили дорожки. Они устроили здесь прачечную и стирали свое нищенское белье -- грубые простыни, рваные сорочки, детские пеленки как раз сушились в последних лучах солнца, проникавшего сюда через большие, зияющие пролеты окон.
   Медленно, в полном молчании Пьер и доктор Шассень обошли здание внутри. Двенадцать часовен в боковых приделах представляли собой как бы отдельные комнатки, полные щебня и мусора. Пол на хорах был цементированный, очевидно, чтобы уберечь от сырости склеп; к сожалению, своды осели и образовалось углубление, которое вчерашняя гроза залила водой, превратив его в маленькое озерцо. Впрочем, эта часть церкви пострадала гораздо меньше, ни один камень не был сдвинут с места; большие центральные розетки над трифориумом, казалось, только и ждали, чтобы в них вставили стекла, а толстые брусья, перекрещивающиеся над остовами стен, наводили на мысль, что их чуть ли не завтра начнут настилать кровельным железом. Но только когда Пьер и доктор Шассень вышли, чтобы осмотреть фасад, им бросилась в глаза грустная картина, которую являли собой эти развалины. Снаружи здание выглядело значительно менее законченным, построен был только портик с тремя входами; пятнадцати лет оказалось достаточно, чтобы разрушить скульптуру, колонки и орнамент, и разрушение это производило странное впечатление -- как будто камень подточили слезы. Сердце сжималось при виде незавершенной постройки, превратившейся в руины. Не начав существовать, она уже раскрошилась! Сколько безысходной печали было в неподвижном колоссе, поросшем травою забвения!
   Пьер и доктор Шассень снова вошли в неф, и там их опять охватила грусть при виде храма, загубленного в самом своем зародыше. На обширном пустыре вокруг здания валялись полусгнившие доски лесов, которые пришлось снять, чтобы они не обрушились на прохожих; в высокой траве лежали обломки арок, доски с гнездами для балок, пучки старых веревок, истлевших от сырости. Был тут и остов лебедки, похожий на виселицу, ручки от лопат, сломанные тачки, разбросанные в беспорядке среди забытых здесь материалов и зеленоватых штабелей кирпича, замшелых, поросших вьюнком. Местами из-под крапивы выступали рельсы подъездной железной дороги, а в углу ржавела опрокинутая вагонетка. Среди этого кладбища всякого лома особенно тоскливо выглядел брошенный в сарае локомобиль; пятнадцать лет стоял он там, остывший, недвижимый. Сарай развалился, сквозь дыры в крыше дождь поливал в непогоду выведенную из строя машину; кусок приводного ремня свисал с лебедки, опутывая ее гигантской паутиной. И все эти остатки металлических сооружений тоже разрушались, покрылись плесенью, этой растительностью старости, желтые пятна которой превращали их в подобие древних орудий, источенных временем. Мертвый, застывший локомобиль с погасшею топкой был душой строительства, и она отлетела, так и не дождавшись, чтобы чье-то большое милосердное сердце пробралось сюда сквозь шиповник и тернии и разбудило спящую красавицу-церковь от тяжелого сна разрушения.
   Наконец доктор Шассень заговорил:
   -- И подумать только, что каких-нибудь пятидесяти тысяч франков было бы достаточно, чтобы избежать такой катастрофы! Эта сумма позволила бы возвести крышу, здание было бы спасено, а там можно было бы и подождать... Но они хотели убить храм, как убили человека.
   Рукою он указал вдаль, на святых отцов Грота, которых избегал называть по имени:
   -- А ведь они ежегодно получают девятьсот тысяч франков дохода! Но они предпочитают посылать подарки в Рим -- надо же поддерживать могущественные связи...
   Доктор Шассень невольно снова начал возмущаться врагами кюре Пейрамаля. Вся эта история вызывала в нем священный гнев против несправедливости. Стоя перед жалкими развалинами, он вспомнил энтузиаста-кюре, который, целиком отдавшись постройке своей церкви, залез в долги и тратил деньги не считая; а в это время отец Сампе настороженно пользовался каждой его ошибкой, дискредитировал его в глазах епископа, пресекал приток даяний и наконец остановил работы. А затем, после смерти аббата, потерпевшего поражение, начались бесконечные процессы, длившиеся целых пятнадцать лет, и время окончательно разрушило дело рук кюре Пейрамаля. Теперь церковь пришла в такое состояние, а долг возрос до такой цифры, что ни о каком строительстве не могло быть и речи! Медленное умирание камней приходило к концу.
   Локомобиль в развалившемся сарае, ничем не защищенный от дождя, изъеденный мхом, казалось, готов был рассыпаться от малейшего прикосновения.
   -- Я знаю, они празднуют победу, теперь им никто больше не мешает. Этого-то они и хотели, они стремились стать хозяевами, захватить в свои руки власть и деньги... Страх перед конкуренцией побудил их устранить из Лурда даже религиозные ордена, пытавшиеся здесь обосноваться. К отцам Грота обращались иезуиты, доминиканцы, бенедиктинцы, капуцины, кармелиты, но святые отцы всегда ухитрялись им отказывать. Они мирятся лишь с женскими монастырями, им нужно стадо... Им принадлежит весь город, они содержат здесь лавки и торгуют богом оптом и в розницу!
   Доктор Шассень медленно зашагал среди обломков нефа и широким жестом указал на царившее кругом запустение.
   -- Посмотрите на эту страшную картину... А там, на площадь Розер и на Базилику, они затратили свыше трех миллионов.
   Внезапно, как и в холодной, темной комнате Бернадетты, Пьеру представилась Базилика во всем своем торжествующем великолепии. Не здесь осуществлялась мечта кюре Пейрамаля, не здесь совершались требы и благословлялся коленопреклоненный народ под ликующие звуки органов. Пьер видел Базилику, сотрясаемую перезвоном колоколов, гудящую от безмерной радости людей, дождавшихся чуда, Базилику, сверкающую огнями, увешанную хоругвями, лампадами, золотыми и серебряными сердцами, с причтом в золотых облачениях, с дароносицей, подобной золотому светилу. Базилика горела в лучах заходящего солнца, касаясь шпилем неба, и стены ее содрогались от миллионов молитв. А эта церковь, умершая, не успев родиться, церковь, в которой приказом епископа запрещались торжественные богослужения, рассыпалась прахом, и ветер свободно гулял по ней. Ливни подтачивали понемногу камни, большие мухи жужжали в крапиве, разросшейся в нефе, и никто из верующих не приходил сюда; только несколько живших по соседству женщин переворачивали свое ветхое белье, сушившееся на траве. В мрачном молчании словно рыдал чей-то глухой голос, быть может, голос мраморных колонн, оплакивавших свою ненужную роскошь, скрытую под деревянными обшивками. Иногда пролетали, щебеча, птицы. Огромные крысы, укрывавшиеся под сваленными в кучу лесами, кусали друг друга, выскакивая из своих нор, и в ужасе стремительно разбегались. Не было зрелища печальней и безнадежней, чем эти руины, возникшие по злой воле человека напротив своей торжествующей соперницы, сияющей золотом Базилики.
   -- Идем, -- сказал просто доктор Шассень.
   Они вышли из церкви, прошли вдоль левого придела и оказались перед грубо сколоченной из досок дверью; спустившись по деревянной, наполовину сломанной лестнице с шатающимися ступеньками, они очутились в склепе.
   Этот низкий зал, придавленный сводами, в точности воспроизводил расположение хоров. Приземистые, неотделанные колонны не имели никаких лепных украшений. Повсюду валялись материалы, дерево гнило на утрамбованной земле, огромный зал побелел от извести, как обычно бывает в недостроенных зданиях. Три окна, когда-то застекленные, но сейчас без единого стекла, заливали холодным светом скорбные голые стены.
   И вот здесь, посредине зала, лежал прах кюре Пейрамаля. Ревностным друзьям аббата пришла в голову трогательная мысль похоронить его в склепе неоконченного храма. Мраморная гробница покоилась на широком цоколе. Надписи золотыми буквами гласили о замысле подписавшихся на постройку памятника; то был крик правды и воздаяния.
   На фронтоне можно было прочесть: "Этот памятник воздвигнут в благословенную память великого служителя лурдской богоматери, на благочестивые оболы, присланные со всего мира". Справа -- слова из послания папы Пия IX: "Ты отдал себя всецело строительству храма матери божьей". Слева -- фраза из евангелия: "Блаженны страждущие, гонимые за истину". Разве не заключалась в этих словах правдивая жалоба, законная надежда человека, погибшего в долгой борьбе за то, чтобы свято исполнить приказания святой девы, переданные через Бернадетту? И тут же стояла лурдская богоматерь -- небольшая статуэтка ее была поставлена немного выше надгробной надписи, в углублении голой стены, на которой висели в качестве украшения лишь венки из бисера. Перед могилой, как и перед Гротом, стояло в ряд пять -- шесть скамеек для верующих, которым захотелось бы здесь посидеть. Взволнованный доктор Шассень молча указал Пьеру на огромное сырое пятно, зеленевшее на одной из стен. Пьер вспомнил лужу, которую он заметил наверху на растрескавшемся цементном полу хоров -- результат вчерашней грозы. Очевидно, в дождливые дни вода просачивалась и заливала склеп. У обоих сжалось сердце, когда они увидели узенькие струйки, бегущие вдоль свода; крупные капли мягко падали на гробницу.
   Доктор не мог сдержать стона.
   -- Смотрите, теперь его заливает дождем!
   Пьер замер в каком-то священном ужасе. Какая трагедия умереть и потом лежать вот так, под дождем, под порывами ветра, который дул зимой сквозь разбитые окна. В образе мертвого аббата, покоившегося одиноко в пышной мраморной гробнице, среди развалин своей церкви, было какое-то суровое величие. Уснувший навеки мечтатель был единственным стражем этого запустения, где реяли ночные птицы, -- олицетворением немого, настойчивого, вечного протеста, воплощенным ожиданием. Перед ним была вечность, и он терпеливо ждал в своем гробу прихода каменщиков, которые, быть может, явятся сюда погожим апрельским днем. Случись это через десять лет -- он будет здесь, через сто -- он тоже будет здесь. Он ждал возрождения прогнивших стропил нефа там, наверху, как воскрешения из мертвых, ждал, что свершится чудо и леса вновь поднимутся вдоль стен. Он ждал, что заросший мхом локомобиль вдруг воспрянет, задышит мощным дыханием и начнет поднимать брусья кровли. Его любимое детище, огромное здание рушилось над его головой, а он лежал с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками, словно сторожил обломки и ждал.
   Доктор вполголоса докончил свой страшный рассказ о том, как, после преследования кюре Пейрамаля и его творения, стали преследовать его могилу. Когда-то здесь стоял бюст кюре, и набожные руки зажгли перед ним неугасимую лампаду. Но однажды какая-то женщина упала навзничь, говоря, что видит душу усопшего, и преподобные отцы всполошились. Неужели тут будут происходить чудеса? Больные уже проводили целые дни перед гробницей, сидя на скамейках, иные склоняли колена, прикладывались к мрамору, умоляли об исцелении. Преподобные отцы пришли в ужас: а вдруг начнутся выздоровления, а вдруг у Грота окажется конкурент в лице этого мученика, одиноко спящего вечным сном среди старых инструментов, забытых каменщиками! Тарбский епископ, которого поставили об этом в известность и постарались соответствующим образом обработать, опубликовал послание, запрещавшее всякий культ, всякие паломничества и процессии к гробнице бывшего лурдского кюре. Воспоминание о нем, как и о Бернадетте, оказалось под запретом, нигде в официальных местах не было его портрета. Как ополчались преподобные отцы на живого человека, так стали они яростно нападать на самую память об усопшем. И сейчас еще они препятствуют возобновлению работ, создавая всевозможные затруднения. Они не желают делиться богатой жатвой подаяний. Они только и ждут, чтобы зимние дожди довершили разрушение, чтобы своды, стены, вся гигантская постройка рухнула на мраморную гробницу, на тело побежденного, чтобы она погребла его и раздробила его кости!
   -- Да, -- прошептал доктор, -- а ведь я знал его таким мужественным, он горел такой жаждой завершить благородное дело! А теперь, вы видите, его заливает дождем!
   Он с трудом опустился на колени и углубился в молитву.
   Пьер не мог молиться, он продолжал стоять. Великая любовь к людям переполняла его сердце. Он слушал, как тяжелые капли одна за другой медленно падали со свода на могилу, словно отсчитывая в глубокой тишине секунды вечности. Он думал о вечной скудости земной юдоли и о том, что страдание всегда избирает лучших. Оба великих созидателя славы лурдской богоматери, Бернадетта и кюре Пейрамаль, пали жертвами жестокости, их терзали при жизни и изгнали после смерти. Несомненно, все это вконец подорвало веру Пьера, ибо Бернадетта, в результате его расследований, оказалась просто сестрой по плоти всех страждущих, обреченной нести на своих плечах людские беды. Все же он сохранил к ней братскую любовь, и две слезы медленно скатились по его щекам.
   
   

Пятый день
I

   Этой ночью Пьер, вернувшись в Гостиницу явлений, снова не мог сомкнуть глаз. Зайдя мимоходом в больницу, где он узнал, что Мари после крестного хода крепко заснула детски-безмятежным, восстанавливающим силы сном, он лег сам, обеспокоенный отсутствием г-на де Герсена. Пьер ждал его самое позднее к обеду; очевидно, что-то задержало архитектора в Гаварни, и священник подумал, как будет огорчена Мари, если отец не придет к ней утром. Всего можно было ожидать, всего опасаться от этого милейшего рассеянного человека с птичьим умом.
   Сначала, очевидно, беспокойство не давало Пьеру заснуть, несмотря на усталость. А затем шум в гостинице, хотя час был и поздний, стал совершенно невыносим. На следующий день, во вторник, надо было уезжать; это был последний день пребывания паломников в Лурде, и они старались использовать оставшиеся часы -- без устали ходили к Гроту и обратно. Не зная отдыха, они стремились, в своем волнении, силой побороть небо. Хлопали двери, дрожали полы, весь дом сотрясался. Раздавался упорный кашель, слышались невнятные грубые голоса. И Пьер, измученный бессонницей, то поворачивался с боку на бок, то вскакивал с постели, проверяя, не идет ли г-н де Герсен. Несколько минут он лихорадочно прислушивался, но из коридора до него доносился лишь необычайный, неясный шум. Что это слева? То ли священник, то ли мать с тремя дочками, то ли старая чета воюют с мебелью? А может быть, это справа? Кто это так расшумелся -- многочисленная семья, или одинокий господин, или одинокая дама? Пьер поднялся и решил пойти в комнату де Герсена, уверенный, что там происходит нечто страшное. Но сколько он ни прислушивался, до него доносился из-за перегородки только нежный шепот двух голосов, легкий, как ласка. Он сразу вспомнил о г-же Вольмар и, озябнув, лег обратно в постель.
   Наконец на рассвете Пьер стал засыпать, как вдруг сильный стук в дверь поднял его. На этот раз он не ошибся, кто-то громким, прерывающимся от волнения голосом звал его:
   -- Господин аббат, господин аббат! Умоляю, проснитесь!
   Это, несомненно, принесли г-на де Герсена, по меньшей мере мертвого. Растерявшись, Пьер в одной рубашке бросился открывать дверь и оказался лицом к лицу со своим соседом, г-ном Виньероном.
   -- Умоляю вас, господин аббат, одевайтесь скорее! Необходимо ваше святое напутствие.
   И Виньерон рассказал, что, поднявшись, чтобы посмотреть, который час, он вдруг услышал тяжкие стоны в соседней комнате, где спала г-жа Шез. Она любила оставлять дверь открытой, чтобы не чувствовать себя так одиноко. Он, конечно, бросился к ней, открыл ставни, впустил свет и воздух.
   -- Ах, какое страшное зрелище, господин аббат! Наша бедная тетя лежит на кровати с посиневшим лицом, раскрыв рот, и не может передохнуть; руки у нее свело, и она судорожно цепляется за простыни... Вы понимаете -- порок сердца... Скорее, скорее, господин аббат, напутствуйте ее, умоляю вас!
   Оглушенный Пьер не мог найти ни брюк, ни сутаны.
   -- Конечно, конечно, я пойду с вами. Но я не могу причастить ее, у меня ничего нет с собою для этого.
   Господин Виньерон, помогая ему одеваться, нагнулся, ища туфли.
   -- Ничего, ничего, один ваш вид поможет ей отойти с миром, если бог принесет нам это горе... Вот, обуйтесь и пойдемте сейчас же, скорее!
   Он вихрем вылетел из комнаты Пьера и скрылся в соседнем номере. Все двери остались раскрытыми настежь. Молодой священник шел за ним следом; в первой комнате, где был ужасный беспорядок, он заметил лишь маленького Гюстава; полуголый мальчик неподвижно сидел на диване, куда его укладывали спать, бледный, забытый и озябший -- драма внезапной смерти прервала его сон. Раскрытые чемоданы стояли среди комнаты, на столе валялись остатки колбасы, постель родителей была смята, одеяла сброшены на пол, словно здесь промчался ураган. Во второй комнате Пьер увидел мать Гюстава, которая, наскоро накинув старенький желтый халат, в ужасе глядела на сестру.
   -- Ну как, мой друг? Как? -- заикаясь, повторял Виньерон.
   Не отвечая, г-жа Виньерон указала жестом на неподвижную г-жу Шез. Голова старухи упала на подушку, руки ее свело, лицо посинело, рот был раскрыт, как при последнем вздохе.
   Пьер нагнулся над ней.
   -- Она мертва, -- сказал он вполголоса.
   Мертва! Это слово гулко отдалось в прибранной комнате, где царило тяжелое молчание. Пораженные супруги растерянно поглядывали друг на друга. Итак, конец? Тетка умерла раньше Гюстава, мальчик получил в наследство пятьсот тысяч франков. Сколько раз они мечтали об этом, а теперь, когда их желание осуществилось, они были словно оглушены! Сколько раз они приходили в отчаяние, боясь, что несчастный ребенок скончается раньше тетки! Умерла, бог мой! Разве они в этом виноваты? Разве они действительно молили об этом святую деву? Она была так добра к ним, что они дрожали от страха, не решаясь высказать малейшее пожелание, -- им казалось теперь, что святая дева немедленно его исполнит. Уже в смерти начальника отделения, умершего так внезапно и словно специально, чтобы уступить Виньерону место, они узнали всемогущий перст лурдской богоматери. Неужели она снова одарила их, подслушав подсознательные мечты, их невысказанное желание? Между тем они не хотели ничьей смерти, они были честные люди, неспособные на дурные поступки, любили семью, ходили в церковь, исповедовались, причащались, как все, без хвастовства. Их помыслы о пятистах тысячах франков, размышления о сыне, который мог умереть первым, о том, как было бы неприятно, если бы наследство перешло к другому, менее достойному племяннику, -- все это было скрыто глубоко в их душе, наивно и вполне естественно! Конечно, они думали об этом и перед Гротом, но разве святая дева не обладает высшей мудростью и не знает лучше нас, что нужно для счастья живых и мертвых?
   И г-жа Виньерон разразилась искренними рыданиями, оплакивая сестру, которую она обожала.
   -- Ах, господин аббат, я видела, как она угасла, она скончалась на моих глазах. Какое несчастье, что вы не пришли раньше и не приняли ее душу!.. Она умерла без священника, ваше присутствие так умиротворило бы ее.
   С полными слез глазами, поддаваясь минутному умилению, г-н Виньерон стал утешать жену.
   -- Твоя сестра была святая, она причащалась еще вчера утром, и ты можешь быть спокойна, душа ее теперь на небе. Конечно, если бы господин аббат пришел вовремя, это доставило бы ей удовольствие... Но что поделаешь? Смерть была так внезапна. Я тотчас же побежал за господином аббатом, нам не в чем себя упрекать...
   И, обратившись к Пьеру, он продолжал:
   -- Чрезмерное благочестие ускорило ее кончину, господин аббат. Вчера в Гроте у нее был сильный приступ удушья. Но, несмотря на усталость, она непременно хотела идти с крестным ходом... Я думал, она пойдет недалеко. Но я ничего не мог ей сказать, она бы испугалась.
   Пьер тихо преклонил колена и прочел положенные молитвы с тем чисто человеческим волнением перед лицом вечной жизни и вечной смерти, которое заменяло ему веру. Несколько минут он оставался на коленях; до него донеслось перешептывание супругов.
   А маленький, забытый всеми Гюстав по-прежнему лежал на диване в неубранной комнате. Он потерял терпение, стал плакать и звать:
   -- Мама! Мама! Мама!
   Наконец г-жа Виньерон пошла его успокоить. Вдруг ей пришла в голову мысль принести его на руках, чтобы он в последний раз поцеловал несчастную тетю. Сперва Гюстав отбивался, не хотел, плакал. Г-ну Виньерону пришлось вмешаться и пристыдить его. Как! Ведь он ничего не боится и, как взрослый, мужественно переносит боль! А бедная тетя, такая милая, до последней минуты, наверное, думала о нем.
   -- Дай мне его, -- сказал г-н Виньерон жене, -- он будет умницей.
   Гюстав повис на шее отца. Он был в одной рубашке и дрожал всем своим жалким, золотушным телом. Чудотворная вода бассейна не только не исцелила, а, наоборот, разбередила рану на пояснице, и его иссохшая больная нога висела как плеть.
   -- Поцелуй ее, -- сказал Виньерон.
   Мальчик наклонился и поцеловал покойницу в лоб. Не смерть волновала его и вызывала протест. С тех пор как Гюстав находился в одной комнате с умершей, он со спокойным любопытством разглядывал ее. Он не любил свою тетку, он слишком долго страдал из-за нее. Душившие его мысли и чувства, обострившиеся с годами, были совсем не детскими. Гюстав хорошо понимал, что он еще ребенок, что детям не следует заглядывать в душу взрослых.
   Отец сел в сторонке, продолжая держать сына на коленях, а мать закрыла окно и зажгла свечи в двух подсвечниках, стоявших на камине.
   -- Ах, голубчик, -- прошептал г-н Виньерон, чувствуя потребность говорить, -- какая жестокая утрата для всех нас. Наша поездка испорчена, сегодня последний день, после обеда мы уезжаем... А святая дева была так добра...
   Сын удивленно, с бесконечной грустью и упреком посмотрел на него, и отец спохватился:
   -- Конечно, я знаю, она еще полностью не исцелила тебя. Только не надо сомневаться в ее расположении... Она нас любит, осыпает нас милостями; разумеется, она исцелит и тебя, ей осталось одарить нас только этой последней благодатью.
   Госпожа Виньерон, услышав слова мужа, подошла к ним.
   -- Какое было бы счастье вернуться в Париж здоровыми всем троим! Никогда человек не получает полного удовлетворения!
   -- Послушай-ка, -- заметил вдруг г-н Виньерон, -- я не могу поехать с вами сегодня, мне придется выполнить кое-какие формальности. Только бы обратный билет был действителен до завтра!
   Оба уже успели прийти в себя после ужасного потрясения; им стало легче. Несмотря на любовь к г-же Шез, они уже забывали о ней и спешили уехать из Лурда, как будто главная цель их поездки была достигнута. Они испытывали неосознанную, но не выходящую из рамок приличия радость.
   -- Сколько мне предстоит беготни в Париже! -- продолжал г-н Виньерон. -- А я так жаждал покоя!.. Ну ничего, мне осталось пробыть в министерстве до отставки еще три года, тем более что теперь я уверен в отставке начальника отдела... Зато после уж я попользуюсь немного жизнью. Раз у нас теперь будут деньги, я куплю на своей родине имение Бильот, замечательный земельный участок, о котором я так давно мечтал. И я не стану портить себе кровь, ручаюсь! Буду жить там мирно среди лошадей, собак и цветов!
   Маленький Гюстав дрожал на коленях у отца всем своим жалким телом недоноска, в задравшейся рубашонке, обнажавшей худобу этого умирающего ребенка. Заметив, что отец забыл о нем, весь отдавшись своей наконец осуществившейся мечте о богатой жизни, мальчик посмотрел на него с загадочной улыбкой, в которой сквозили и грусть и лукавство.
   -- Хорошо, папа, а как же я?
   Господин Виньерон, очнувшись, заволновался. Сначала он как будто даже не понял сына.
   -- Ты, маленький?.. Ты будешь с нами, черт возьми!..
   Но Гюстав продолжал пристально глядеть на него, не переставая улыбаться тонкими губами.
   -- А, ты так думаешь?
   -- Конечно, я уверен в этом!.. Ты будешь с нами, нам так хорошо будет вместе...
   Виньерону стало не по себе, он не находил нужных слов и весь оцепенел, когда мальчик с философским и презрительных видом пожал узенькими плечиками.
   -- Ах нет!.. Я умру.
   Отец с ужасом прочел в проницательном взгляде сына, в его старческом взгляде ребенка, научившегося все понимать, что мальчику знакомы самые отвратительные стороны жизни, потому что он испытал все это на себе. Больше всего Виньерона испугала внезапная уверенность в том, что мальчик всегда проникал в глубь его души, угадывая даже то, в чем отец боялся самому себе сознаться. Он вспомнил, как с самой колыбели глаза маленького больного были устремлены на него; этот взгляд, обостренный болезнью, наделенный силой необыкновенного прозрения, обшаривал все закоулки его черепа, -- где скрывались бессознательные мысли. И теперь Виньерон невольно читал в глазах сына то, в чем иногда не признавался даже самому себе. Перед ним раскрылась вся его жизнь -- вечная жадность, злоба на то, что у него такой хилый отпрыск, беспокойство, что наследство г-жи Шез зависит от столь ненадежного существа, страстное желание, чтобы она поскорее умерла, пока еще жив сын. Ведь это был вопрос дней -- кто умрет первым, ибо конец был неотвратим для обоих; мальчика также подстерегает смерть, и тогда отец прикарманит все деньги и проживет долгую беззаботную старость. И весь этот ужас был так очевиден, его так ясно выражали умные, печальные и улыбающиеся глаза несчастного ребенка, что им обоим -- и сыну и отцу -- казалось, что они громко говорят об этом. Но Виньерон опомнился и, отвернувшись, стал горячо возражать:
   -- Как! Ты умрешь?.. Что за мысли? Какая глупость!
   Госпожа Виньерон опять заплакала.
   -- Гадкий мальчик, как ты можешь доставлять мне такое горе, и именно сейчас, когда мы оплакиваем нашу тяжелую утрату!
   Гюставу пришлось поцеловать родителей, обещать им, что он будет жить ради них. Но улыбка не сходила с его губ; мальчик прекрасно сознавал, что ложь нужна для того, чтобы не предаваться слишком большой печали. Впрочем, поскольку сама святая дева не могла дать ему в этом мире хотя бы маленькой доли счастья, для которого, казалось бы, создано всякое живое существо, он решил -- пусть после его смерти будут счастливы хотя бы его родители.
   Госпожа Виньерон пошла досыпать, а Пьер наконец поднялся с колен; г-н Виньерон кончал приводить в порядок комнату.
   -- Уж вы меня извините, господин аббат, -- сказал он, провожая молодого священника до двери. -- У меня, право, голова идет кругом... Ужасно неприятно. Все же надо как-то это пережить.
   Выйдя в коридор, Пьер некоторое время прислушивался к шуму на лестнице: ему показалось, что он узнает голос г-на де Герсена. В эту минуту произошел случай, который привел его в величайшее смущение. Дверь комнаты, где жил одинокий мужчина, медленно и осторожно приоткрылась, и оттуда легкой походкой вышла дама вся в черном; на секунду мелькнул силуэт мужчины, стоявшего в дверях, приложив палец к губам. Дама обернулась и оказалась лицом к лицу с Пьером. Это случилось так внезапно, что они не могли отвернуться, сделав вид, будто не узнают друг друга.
   Это была г-жа Вольмар. После трех дней и трех ночей, проведенных взаперти в этой комнате любви, она выскользнула оттуда ранним утром с разбитым сердцем. Еще не было шести часов, она надеялась, что никого не встретит и исчезнет, как легкая тень, проскользнув по пустым коридорам и лестницам; ей хотелось показаться в больнице и провести там последнее утро, чтобы оправдать свое пребывание в Лурде. Заметив Пьера, она, вся дрожа, пролепетала:
   -- Ах, господин аббат, господин аббат...
   Увидев, что дверь в комнату Пьера раскрыта настежь, она, казалось, уступила сжигавшему ее лихорадочному возбуждению; ей нужно было говорить, объясниться, оправдаться. Покраснев, она вошла в комнату первой, а он, смущенный всей этой историей, вынужден был последовать за ней. Пьер оставил дверь открытой, но она знаком попросила ее закрыть, желая довериться ему.
   -- Ах, господин аббат, умоляю вас, не судите меня слишком строго.
   У него вырвался жест, говоривший, что он не позволит себе осуждать ее.
   -- Да, да, я знаю, что вам известно мое несчастье... В Париже вы встретили меня однажды за церковью Троицы с одним человеком. А здесь вы узнали меня третьего дня, когда я стояла на балконе. Не правда ли? Вы догадались, что я живу здесь, в комнате рядом с вами, с этим человеком, и прячусь от людей... Но если бы вы знали, если бы вы знали...
   Ее губы дрожали, в глазах стояли слезы. Он смотрел на нее, поражаясь необыкновенной красоте, преобразившей ее лицо. Эта женщина в черном, одетая очень просто, без единой драгоценности, предстала перед ним, снедаемая страстью, -- она была совсем иной, чем обычно, когда старалась стушеваться и гасла. С первого взгляда она не казалась красивой -- слишком она была смуглая, худая, с большим ртом и длинным носом; но чем дольше он на нее смотрел, тем больше очарования находил в ее облике, лицо ее становилось неотразимым, особенно -- большие глаза, блеск которых она всегда гасила под покровом равнодушия. Пьер понял, что ее можно любить и желать до безумия.
   -- Если бы вы знали, господин аббат, если бы я рассказала вам, как я измучена!.. Вы, вероятно, и сами догадываетесь, потому что знаете мою свекровь и моего мужа. В редкие посещения нашего дома вы не могли не заметить, какие там творятся гадости, хотя я всегда старалась казаться довольной и молча уединялась в своем уголке... Но прожить десять лет, не любить и не быть любимой, нет, нет, этого я не могла!
   И она рассказала Пьеру неприглядную историю своего замужества с ювелиром, принесшего ей только горе, несмотря на кажущееся благополучие; ее свекровь -- жестокая женщина с душой палача и тюремщика, муж -- чудовище, отвратительный физически, гнусный морально. Ее запирали, не позволяли даже смотреть в окно. Ее били, возмущались ее вкусами, желаниями, женскими слабостями. Она знала, что ее муж содержит на стороне девиц, но если она улыбалась какому-нибудь родственнику, если в редкий день хорошего настроения прикалывала к корсажу цветок, муж срывал его, устраивал сцены ревности и с угрозами выворачивал ей руки. Годами она терпела этот ад и все же надеялась: в ней было столько жизни, такая жажда любви, она так стремилась к счастью и верила, что оно придет.
   -- Господин аббат, клянусь, я не могла не пойти на этот шаг. Я была слишком несчастна. Всем существом своим я жаждала любви. Когда мой друг сказал мне, что любит меня, я уронила голову ему на плечо -- и все было кончено, я навсегда стала его вещью. Надо понять, какое это наслаждение быть любимой, встречать лишь ласку, нежные слова, предупредительность и внимание, знать, что о тебе думают, что где-то есть сердце, в котором ты живешь; какое наслаждение слиться воедино, забыться в объятиях друг друга, когда тело и душа объединены одним желанием!.. Ах, если это преступление, господин аббат, то я в нем не раскаиваюсь. Я даже не могу сказать, что меня довели до этого, оно так же естественно, как дыхание, и оно было мне необходимо, чтобы жить.
   Она поднесла руку к губам, словно посылая поцелуй всему миру. Пьер смотрел на нее, потрясенный влюбленностью этой женщины, этим воплощением страсти и желания. И огромная жалость пробудилась в нем.
   -- Бедная женщина, -- произнес он тихо.
   -- Нет, не перед священником я исповедуюсь, я была бы счастлива, если бы вы меня поняли... Я неверующая, религия неспособна меня утешить. Некоторые утверждают, что женщины находят в ней удовлетворение, прочное прибежище, ограждающее их от греха. Мне всегда становится холодно в церкви, небытие пугает меня до смерти... И я знаю, что нехорошо притворяться религиозной, прикрывать религией свои сердечные дела. Но меня к этому вынуждают. Вы встретили меня позади церкви Троицы только потому, что это единственная церковь, куда меня пускают одну, а Лурд -- единственное место, где я лишь три дня в году могу пользоваться абсолютной свободой и отдаваться любви.
   Она вздрогнула, горькие слезы покатились у нее по щекам.
   -- Ах, эти три дня, эти три дня! Вы не знаете, как пламенно я их жду, какая страсть сжигает меня, с какой неистовой болью я увожу воспоминание о них!
   Пьер долго жил в целомудрии, и тем не менее он ясно представил себе эти три дня и три ночи, ожидаемые с такою жадностью, так ненасытно прожитые в комнате с закрытыми окнами и дверьми, втайне от всех -- ведь даже прислуга не подозревала о присутствии там женщины. Объятия и поцелуи без конца, забвение всего на свете, полное отрешение во имя неутолимой любви! В такие минуты утрачивалось представление о времени и пространстве -- одна жажда принадлежать друг другу еще и еще, до душераздирающей минуты расставания. Эта жестокость жизни вызывала у г-жи Вольмар дрожь, необходимость покинуть этот рай заставила ее, такую молчаливую обычно, излить всю накопившуюся в ней боль. Слиться в последнем объятии, а потом расстаться на долгие дни и долгие ночи, без возможности даже видеть друг друга!
   -- Бедная женщина, -- повторил Пьер. Сердце у него сжалось, когда он представил себе эти мучения плоти.
   -- Подумайте, господин аббат, -- продолжала она, -- в какой ад я возвращаюсь. На недели, на месяцы небо закроется для меня, и я безропотно буду переносить свое мученичество!.. Снова на год окончилось счастье. Боже милостивый! Каких-то три дня, каких-то несчастных три ночи за целый год -- разве нельзя сойти с ума от желания, от мучительной безысходной тоски?.. Я так несчастна, господин аббат! Скажите, вы не думаете, что я все же честная женщина?
   Пьер был глубоко тронут ее порывом, ее искренним горем. Он чувствовал дыхание страсти, опаляющей весь мир, могучее, всеочищающее пламя; он преисполнился жалости и простил.
   -- Сударыня, мне жалко вас, и я бесконечно вас уважаю. Тогда она замолчала и посмотрела на него своими большими глазами, полными слез. Потом схватила обе его руки, сжала их горячими пальцами и исчезла в коридоре, легкая, как тень. Но когда она ушла, Пьеру стало еще больнее, чем в ее присутствии. Он распахнул окно, чтобы изгнать оставленный ею аромат любви. Уже в воскресенье, когда он узнал, что рядом в комнате спрятана женщина, его охватил целомудренный ужас при мысли, что она олицетворяет собой как бы отмщение плоти за непорочный мистический экстаз, царящий в Лурде. Теперь им снова овладело смятение, он понял всемогущество страсти, непреодолимую волю к жизни, заявляющую о своих правах. Любовь сильнее веры, и, быть может, в обладании кроется неземная красота. Любить, принадлежать друг другу, несмотря ни на что, созидать жизнь, продолжать ее -- не в этом ли единственная цель природы, хотя и приходится подчиняться социальным и религиозным устоям? На секунду перед ним разверзлась пропасть: целомудрие было его последним оплотом, достоинством неверующего священника, жизнь которого не удалась.
   Пьер понимал, что погибнет, если, уступив разуму, даст волю велениям плоти. К нему вернулась гордость целомудрия, вся сила, какую он вложил в свою профессиональную честность, и он снова поклялся убить в себе мужчину, поскольку добровольно вычеркнул себя из числа таковых.
   Пробило семь часов. Пьер не стал ложиться, он окатил себя водой, радуясь, что ее свежесть успокоила его лихорадочный жар. Он кончал одеваться, с волнением думая о г-не де Герсене, но тут услыхал шаги в коридоре, остановившиеся перед дверью его комнаты. Кто-то постучал, Пьер с облегчением открыл дверь и, пораженный, отпрянул.
   -- Как, это вы! Вы уже встали, ходите по улицам, навещаете друзей!
   На пороге стояла, улыбаясь, Мари. За нею, с улыбкой в красивых кротких глазах, -- сопровождавшая ее сестра Гиацинта.
   -- Ах, мой друг, -- сказала Мари, -- я не могла больше лежать. Как только проглянуло солнышко, я вскочила с постели, так мне захотелось ходить, бегать, прыгать, как дитя... И я так долго упрашивала сестру Гиацинту, что она согласилась наконец пойти со мной... Мне кажется, если бы в палате были заперты все двери, я выпрыгнула бы в окно.
   Пьер пригласил их войти; невыразимое волнение сжало ему горло от веселых шуток Мари, от ее непринужденных грациозных движений. Боже! Ведь он столько лет видел, как она лежала со скованными болезнью ногами, мертвенно-бледная! А сейчас, с тех пор как он накануне расстался с ней в Базилике, она помолодела, похорошела! Достаточно было одной ночи, чтобы перед ним снова предстала прелестная, пышущая здоровьем девочка, -- только выросшая и возмужавшая, -- девочка, которую он безумно целовал за цветущей изгородью, под деревьями, пронизанными солнцем.
   -- Какая вы красивая, какая высокая, Мари! -- не удержался он.
   -- Не правда ли, господин аббат, -- вмешалась сестра Гиацинта, -- когда святая дева за что-нибудь берется, она делает все хорошо. Из ее рук люди выходят обновленными и благоухающими, как розы.
   -- Ах, -- воскликнула Мари, -- я так счастлива, так хорошо ощущать в себе силу, здоровье, словно ты родилась вновь!
   Пьер чувствовал себя восхитительно. Казалось, воздух, в котором еще оставалось дыхание г-жи Вольмар, рассеялся, очистился. Мари наполнила комнату своей душевной чистотой, ароматом и блеском целомудренной молодости. А между тем к радости, которую испытывал Пьер при виде этой яркой красоты, этого вновь расцветающего существа, примешивалась глубокая грусть. В сущности, бунт, поднявшийся в его душе, когда он находился в Склепе, рана, нанесенная ему жизнью, превратившая его в неудачника, навсегда будет кровоточить. Сколько грации! Как расцвела эта женщина, которую он обожает! А он никогда не познает обладания ею, он отрешен от мира, он -- в гробнице.
   Пьер больше не рыдал, он чувствовал безграничную печаль, бездонную пустоту при мысли, что он мертв, что женщина эта подобно заре поднялась над могилой, где он похоронил себя как мужчину. Это было добровольное самоотречение, безрадостное величие существ, стоящих выше обыденного. Как и та, страстная любовница, Мари взяла руки Пьера в свои. Но ее маленькие ручки были так нежны, так свежи, так успокаивали. Она смущенно смотрела на него, не смея сказать о почти непреодолимом своем желании. И все же решилась:
   -- Пьер, поцелуйте меня. Я была бы так рада.
   Он вздрогнул, сердце его заныло -- эта последняя пытка была слишком мучительна. Ах! Поцелуи прошлого, вкус которых он всегда ощущал на губах! Он никогда больше не целовал ее с тех пор, а теперь должен был обменяться с ней братским поцелуем. Бросившись ему на шею, Мари звучно поцеловала его в левую щеку, потом в правую, потребовала от него того же, и Пьер так же дважды поцеловал ее.
   -- Я тоже рад, очень рад, Мари, клянусь вам.
   Сломленный волнением, потеряв мужество, Пьер зарыдал от нежности и горечи, как ребенок, закрыв лицо руками, чтобы скрыть слезы.
   -- Ну, ну, не надо так; вы слишком растрогались, -- весело сказала сестра Гиацинта. -- Господин аббат может уж слишком возгордиться, решив, что мы пришли только к нему... Ведь господин де Герсен дома, не правда ли?
   -- Ах, дорогой отец! -- воскликнула Мари с глубокой нежностью. -- Вот кто обрадуется больше всех!
   Пьеру пришлось сказать, что г-н де Герсен еще не вернулся из экскурсии в Гаварни. В его словах сквозило беспокойство, хотя он и старался объяснить запоздание неожиданными помехами и непредвиденными осложнениями. Но Мари совсем не беспокоилась и, смеясь, заметила, что отец никогда не умел быть точным. Между тем ей не терпелось, чтобы он увидел ее здоровой, расцветшей, возвращенной к жизни!
   Сестра Гиацинта вышла на балкон и тотчас вернулась в комнату со словами:
   -- Вот и он... Он внизу, выходит из коляски.
   -- Ах, знаете, -- воскликнула Мари с радостным оживлением, -- надо сделать ему сюрприз!.. Да, надо спрятаться, а как только он войдет, мы сразу выскочим ему навстречу.
   И она увлекла сестру Гиацинту в соседнюю комнату. Г-н де Герсен вихрем влетел в комнату, и Пьер поспешил ему навстречу.
   -- Ну, вот и я!.. -- воскликнул де Герсен, пожимая Пьеру руку. -- Не правда ли, мой друг, вы не знали, что и думать, ведь я обещал приехать еще вчера. Но вы представить себе не можете, сколько было приключений: прежде всего, как только мы приехали в Гаварни, у нашего экипажа сломалось колесо; потом вчера, когда мы все же наконец выехали, нас задержала страшная гроза в Сен-Севере. Мы просидели там всю ночь, и я ни на минуту не сомкнул глаз. Ну, а вы как?
   -- Я тоже не мог уснуть, такой шум был в гостинице, -- ответил священник.
   Но де Герсен перебил его:
   -- В общем, не в этом главное, там было чудесно... Трудно даже себе представить, я вам после все расскажу... Я был с тремя очаровательными священниками. Аббат Дезермуаз -- приятнейший человек... Ох, мы столько смеялись!
   Он снова остановился.
   -- А как моя дочь?
   В эту минуту за его спиной послышался звонкий смех. Он обернулся и остолбенел. Это была Мари, она ходила, у нее было радостное, пышущее здоровьем лицо. Де Герсен никогда не сомневался в чуде, и оно нисколько не удивило его, -- он возвращался в Лурд, глубоко убежденный, что все будет хорошо и он найдет дочь здоровой. Но его до глубины души поразило это удивительное зрелище: он никак не ожидал увидеть свою дочь такой похорошевшей, такой прекрасной в своем простеньком черном платье; она даже не надела шляпки, а лишь набросила на изумительные белокурые волосы кружевную косынку! Она была оживленной, цветущей, ликующей, как все дочери всех отцов, которым он так мучительно завидовал долгие годы!
   -- О дитя мое, дитя мое!
   Она бросилась в его объятия, и оба упали на колени, уносясь в молитве, исполненной веры и любви; этот рассеянный человек с птичьим умом, заснувший, когда надо было сопровождать дочь в Грот, уехавший в Гаварни в тот день, когда, по предчувствию Мари, святая дева должна была исцелить ее, -- этот человек проявил, такую отеческую нежность, такую восторженную веру и благодарность христианина, что на миг показался даже возвышенным в своих чувствах.
   -- О Иисусе, о Мария!.. О дитя мое, у нас не хватит жизни на то, чтобы отблагодарить Марию и Иисуса за дарованное нам счастье... О дитя мое, они воскресили тебя и наделили такой красотой, возьми же мое сердце, чтобы вручить им его вместе с твоим... Я принадлежу тебе, я принадлежу им навеки, дорогое, обожаемое дитя мое...
   Оба стояли на коленях у раскрытого окна, устремив взор в небо. Дочь склонила голову на плечо отца, а он обнял ее за талию. Они слились воедино, слезы медленно катились по их восторженным лицам, озаренным улыбкой, а губы шептали слова благодарности:
   -- О Иисусе, благодарим тебя! О святая богоматерь, благодарим тебя!.. Мы любим тебя, мы преклоняемся перед тобой... Ты влила новую кровь в наши вены -- она принадлежит тебе, она пылает для тебя... О всемогущая матерь, о сыне божий, вас благословляют радостные дочь и отец, они смиренно припадают к стопам вашим.
   Эти два существа, обретшие счастье после стольких мрачных дней, их бессвязные слова радости, словно еще пронизанные страданием!.. Вся эта сцена была так трогательна, что Пьер снова прослезился. Но то были сладкие слезы, они умиротворили его душу. Ах, печальное человечество! Как отрадно было видеть, что оно получило хоть немного утешения, что оно вкусило блаженства, даже если это минутное счастье порождено извечной иллюзией! И разве не являлся этот человек, неожиданно осиянный величием при виде своей дочери, воскрешенной к жизни, разве не являлся он олицетворением всего человечества, несчастного человечества, спасаемого любовью?
   Немного в стороне стояла сестра Гиацинта и тоже плакала; печаль, какой она, не знавшая иных родителей, кроме бога и святой девы, никогда не испытывала, лежала у нее на сердце, охваченном глубоким волнением. В комнате, где эти четверо людей по-братски проливали слезы, царила тишина. Когда отец и дочь наконец встали, разбитые и умиленные, первой заговорила сестра Гиацинта.
   -- А теперь, мадмуазель, -- сказала она, -- надо поторапливаться, мы должны как можно скорее вернуться в больницу.
   Но тут все запротестовали. Г-н де Герсен хотел, чтобы дочь осталась с ним, а у Мари глаза разгорелись от желания жить, двигаться, обойти весь мир.
   -- Нет, нет! -- сказал отец. -- Я вам ее не отдам... Мы сейчас выпьем молока, потому что я умираю от голода, потом пойдем погулять, да, да, вдвоем! Она пойдет со мной под руку, как женушка!
   Сестра Гиацинта засмеялась.
   -- Хорошо! Я оставлю ее у вас, скажу дамам-попечительницам, что вы ее похитили... Ну, а сама побегу. Вы себе представить не можете, сколько у нас перед отъездом дел в больнице: надо собрать больных, вещи, словом -- хлопот полон рот!
   -- Мы уезжаем во вторник? -- спросил рассеянно г-н де Герсен. -- Значит, сегодня вечером?
   -- Конечно, не забудьте!.. Белый поезд отходит в три сорок... И если вы будете благоразумны, то приведете мадмуазель пораньше, чтобы она могла немного отдохнуть.
   Мари проводила сестру до двери.
   -- Не беспокойтесь. Я буду умницей. Я хочу пойти к Гроту и еще раз поблагодарить святую деву.
   Когда они остались втроем в маленькой, залитой солнцем комнате, им стало необычайно хорошо. Пьер позвал служанку и попросил принести молока, шоколаду, пирожных -- все самое вкусное. И хотя Мари уже завтракала, она стала есть еще, -- так разыгрался у нее аппетит со вчерашнего дня. Они пододвинули столик к окну и устроили настоящий пир на свежем горном воздухе, под звон сотни лурдских колоколов, славивших этот ясный день. Они разговаривали, смеялись. Мари рассказывала отцу о чуде, сто раз повторяя мельчайшие подробности, как она оставила в Базилике свою тележку и как проспала двенадцать часов, не шелохнувшись. Затем г-н де Герсен захотел описать свою поездку, но он путал, все время сбивался, то и дело возвращаясь к разговору о чуде. В общем, котловина Гаварни -- это нечто грандиозное; она только издали кажется маленькой, потому что на расстоянии теряешь чувство пропорции. Три гигантских уступа, покрытых снегом, верхний край горы, вырисовывающийся на фоне неба в виде циклопической крепости с усеченной башней и зубчатыми бастионами, большой водопад, струи которого, на первый взгляд, текут так медлительно, а на самом деле с громовым грохотом низвергаются в долину, вся эта величественная картина -- леса направо и налево, потоки, горные обвалы, -- кажется, уместилась бы на ладони, если смотреть на нее с деревенской площади. А больше всего поразили архитектора -- и он все время возвращался к этому в разговоре -- странные очертания, которые принял снег, лежавший среди утесов: словно огромное белое распятие в несколько тысяч метров длиной переброшено поперек котловины с одного ее края до другого.
   Вдруг он прервал свой рассказ и спросил:
   -- Кстати, что происходит у наших соседей? Поднимаясь по лестнице, я встретил Виньерона, он бежал как сумасшедший, а в приоткрытую дверь я увидел госпожу Виньерон, и лицо у нее было красное, красное... У их сына Гюстава снова был приступ?
   Пьер забыл про г-жу Шез, покойницу, уснувшую вечным сном за перегородкой, и ощутил легкий холодок.
   -- Нет, нет, мальчику не хуже...
   Больше он не добавил ни слова, предпочитая молчать. Зачем портить этот счастливый час воскрешения, эту радость вновь обретенной молодости напоминанием о смерти? Но у него самого с этой минуты из головы не шла мысль о соседстве с небытием; и еще он думал о другой комнате, где одинокий мужчина, заглушая рыдания, припал губами к паре перчаток, похищенных у подруги. Вновь он услышал все звуки, наполнявшие гостиницу, -- кашель, вздохи, неясные голоса, беспрерывное хлопанье дверей, треск половиц, шуршание юбок по коридору, беготню людей, готовившихся в спешке к отъезду.
   -- Честное слово, тебе будет плохо! -- воскликнул, смеясь, г-н де Герсен, видя, что дочь берет еще одну сдобную булочку.
   Мари также рассмеялась. Потом сказала с засверкавшими вдруг в глазах слезами:
   -- Ах, как я рада! И мне очень больно, что не все так же счастливы, как я!

II

   Было восемь часов. Мари не терпелось уйти из комнаты, она все время поворачивалась к окну, как будто хотела одним духом выпить все свободное пространство, все огромное небо. Ах, ходить по улицам, по площадям, уйти так далеко, как захочется! Тщеславно показать всем, как она теперь сильна, -- ведь она может пройти несколько лье, после того как святая дева ее исцелила! Это был подъем, непреодолимый взлет всего ее существа, она жаждала этого всей душой, всем сердцем.
   Но когда они уже собрались уходить, Мари решила, что надо прежде всего пойти с отцом к Гроту еще раз поблагодарить лурдскую богоматерь. Потом они будут свободны, у них останется целых два часа для прогулки, а затем она вернется в больницу завтракать и уложит свои вещи.
   -- Ну что, готовы? Идем? -- повторял де Герсен.
   Пьер взял шляпу, они спустились по лестнице, громко разговаривая и смеясь, словно школьники, отпущенные на каникулы. Они уже вышли было на улицу, но тут в подъезде их остановила г-жа Мажесте, которая, по-видимому, поджидала их.
   -- Ах, мадмуазель, ах, господа, разрешите вас поздравить... Мы узнали о необычайной милости, которой вы удостоились, а мы всегда бываем так счастливы, так польщены, когда святой деве угодно отличить кого-нибудь из наших клиентов!
   Ее сухое и суровое лицо расплылось в любезной улыбке, она ласкающим взглядом смотрела на удостоенную чуда. Мимо прошел ее муж, и она окликнула его:
   -- Посмотри, мой друг! Эта мадмуазель, мадмуазель...
   На гладком одутловатом лице Мажесте появилось радостное, благодарное выражение.
   -- В самом деле, мадмуазель, я и выразить не могу, какой чести мы удостоились... мы никогда не забудем, что ваш папаша жил у нас. Уже многие нам завидуют.
   А г-жа Мажесте тем временем останавливала других жильцов, выходивших из гостиницы, подзывала тех, кто уже усаживался за стол, и, дай ей волю, призвала бы всю улицу в свидетели того, что именно у нее пребывало чудо, со вчерашнего дня восторгавшее весь Лурд. Понемногу собралась целая толпа, и каждому она шептала на ухо:
   -- Посмотрите, это она, та самая молодая особа, знаете...
   Вдруг, что-то вспомнив, она воскликнула:
   -- Пойду в магазин за Аполиной. Она должна взглянуть на мадмуазель.
   Но тут Мажесте, державшийся с большим достоинством, остановил жену:
   -- Не надо, оставь Аполину в покое, она занята с тремя дамами... Мадмуазель и почтенные господа, несомненно, купят что-нибудь, прежде чем покинуть Лурд. Так бывает приятно впоследствии любоваться маленькими сувенирами! А наши клиенты всегда покупают все у нас, в магазине при гостинице.
   -- Я уже предлагала свои услуги, -- подчеркнула г-жа Мажесте, -- и снова прошу. Аполина будет так счастлива показать мадмуазель все, что у нас есть самого красивого, и по невероятно сходным ценам! О, прелестные, прелестные вещицы!
   Мари начинала раздражать эта задержка, а Пьеру причиняло подлинное страдание все возраставшее любопытство окружающих. Что же касается г-на де Герсена, то он был в восторге от популярности и успеха своей дочери. Он обещал зайти в магазин на обратном пути.
   -- Конечно, мы купим несколько безделушек -- сувениров для себя и в подарок знакомым... Но позднее, когда вернемся.
   Наконец они вырвались и пошли по аллее Грота. После двух ночных гроз установилась великолепная погода. Свежий утренний воздух благоухал, весело сияло яркое солнце. С деловитым видом сновали по улицам люди, радуясь, что живут на свете. Какой восторг ощущала Мари, для которой, все было ново, прекрасно, неоценимо! Утром ей пришлось занять у Раймонды ботинки, потому что она побоялась положить в чемодан свои из суеверного страха, как бы они не принесли ей несчастья. Ботинки так шли к ней, она с детской радостью прислушивалась к бодрому постукиванию каблуков по тротуару. Она не помнила, чтобы ей приходилось когда-либо видеть такие белые дома, такие зеленые деревья, таких веселых прохожих. Казалось, все ее чувства находились в особенно радостном возбуждении и необычайно обострились: она слышала музыку, ощущала отдаленные запахи, жадно глотала воздух, словно вкушая сочный плод. Но самым приятным, самым сладостным для нее было гулять под руку с отцом. Никогда еще она не испытывала такой радости, -- ведь она мечтала об этом годами, считала несбыточным счастьем, усыпляла мыслью об этом свои страдания. Теперь мечта осуществилась, сердце Мари ликовало. Девушка прижималась к отцу, старалась держаться прямо, хотела быть красивой, чтобы он мог гордиться ею. И он действительно был очень горд, он чувствовал себя таким же счастливым, как и она, желал, чтобы все ее видели: в нем ключом била радость оттого, что она -- его дочь, его кровь, плоть от плоти его, сияющая отныне молодостью и здоровьем. Когда все трое вышли на площадь Мерласс, на ней уже кишмя кишели торговки свечами и букетами и положительно не давали паломникам проходу.
   -- Надеюсь, мы пойдем в Грот не с пустыми руками! -- воскликнул г-н де Герсен.
   Пьер, шедший рядом с Мари, остановился; его подкупала смеющаяся веселость девушки. Их тотчас окружила плотная толпа торговок, совавших им прямо в лицо свой товар: "Красавица! Господа хорошие! Купите у меня, у меня, у меня!" Приходилось от них отбиваться. Г-н де Герсен купил наконец самый большой букет -- пучок белых маргариток, твердый и круглый, как кочан капусты, у красивой девушки, пухленькой блондинки, лет двадцати, не более, в таком откровенном наряде, что под полурасстегнутой кофточкой угадывалась округлость груди. Букет стоил только двадцать су, и г-н де Герсен настоял на том, чтобы заплатить за него из собственных скромных средств; архитектора немного смущала развязность высокой девицы; он подумал, что эта-то уж наверное занимается другим промыслом, когда святая дева спит. Пьер, со своей стороны, заплатил за три свечи, которые Мари купила у старухи; свечи были по два франка -- очень недорого, по словам торговки. Старуха, с острым лицом, хищным носом и жадными глазами, рассыпалась в медоточивых благодарностях: "Да благословит вас святая дева, красавица моя! Да исцелит она вас и ваших близких от болезней!" Это снова рассмешило их; все трое отошли хохоча, веселясь, как дети, при мысли, что пожелания старухи уже сбылись.
   Когда пришли к Гроту, Мари захотелось сначала положить букет и свечи, а потом уже преклонить колена. Народу было еще мало, они стали в очередь и минуты через две-три вошли. С каким восторгом смотрела на все Мари -- на серебряный алтарь, на орган, на подношения, на закапанные воском подсвечники с пылающими среди бела дня свечами! Этот Грот она видела лишь издали, со своего скорбного ложа; теперь же она вошла сюда, словно в рай, вдыхая теплый, благоуханный воздух, от которого у нее перехватывало дух. Положив свечи в большую корзину и приподнявшись на цыпочки, чтобы прикрепить букет к одному из прутьев решетки, Мари приложилась к скале у ног святой девы, к тому месту, что залоснилось от тысяч лобызавших его уст. Она припала к этому камню поцелуем любви, исполненным пламенной благодарности, -- поцелуем, в котором отдавала всю свою душу.
   Выйдя из Грота, Мари распростерлась ниц, смиренно выражая свою признательность. Ее отец стал рядом на колени и также с жаром принялся благодарить богоматерь. Но он не мог долго заниматься чем-то одним; он начал беспокойно озираться по сторонам и наконец шепнул на ухо дочери, что должен, уйти -- он только сейчас вспомнил об одном важном деле. Ей, пожалуй, лучше всего остаться и подождать его здесь. Пока она будет молиться, он быстро покончит с делами, и тогда они вволю нагуляются. Мари ничего не поняла, она даже не слышала, что он говорит, и только кивнула головой, обещая не двигаться с места; девушка снова прониклась умиленной верой, глаза ее, устремленные на белую статую святой девы, увлажнились слезами.
   Де Герсен подошел к Пьеру, стоявшему в стороне.
   -- Понимаете, дорогой, это дело чести, -- пояснил он. -- Я обещал кучеру, возившему нас в Гаварни, побывать у его хозяина и осведомить его об истинной причине опоздания. Вы знаете, это парикмахер с площади Маркадаль... Кроме того, мне надо побриться.
   Пьер встревожился, но уступил, когда г-н де Герсен дал слово, что через четверть часа они вернутся. Опасаясь, как бы дело не затянулось, священник настоял на том, чтобы нанять коляску со стоянки на площади Мерласс. Это был зеленоватый кабриолет; кучер в берете, толстый парень лет тридцати, курил папиросу. Сидя на козлах боком и расставив колени, он правил с хладнокровием сытого человека, чувствующего себя хозяином улицы.
   -- Подождите нас, -- сказал Пьер, когда они приехали на площадь Маркадаль.
   -- Ладно, ладно, господин аббат, подожду!
   Бросив свою тощую лошадь на солнцепеке, кучер подошел к полной, растрепанной, неряшливой служанке, мывшей собаку у соседнего водоема, и принялся шутить с нею.
   Казабан как раз стоял на пороге своего заведения, высокие окна и светло-зеленая окраска которого оживляли угрюмую и пустынную по будням площадь. Когда не было спешной работы, он любил покрасоваться между двумя витринами, где банки с помадой и флаконы с парфюмерией переливались яркими цветами.
   Он тотчас же узнал г-на де Герсена и аббата.
   -- Весьма тронут, весьма польщен такой честью... Соблаговолите, пожалуйста, войти.
   Он добродушно выслушал г-на де Герсена, который принялся оправдывать кучера, возившего компанию в Гаварни. Кучер, конечно, не виноват, он не мог предвидеть, что сломаются колеса, и уж явно не мог предотвратить грозу. Если седоки не жалуются -- значит, все в порядке.
   -- Да, -- воскликнул г-н де Герсен, -- чудесный край, незабываемый!
   -- Ну что ж, сударь, раз вам нравятся наши места, значит; вы приедете сюда снова, а больше нам ничего и не надо.
   Когда архитектор сел в одно из кресел и попросил себя побрить, Казабан снова засуетился. Его помощник опять отсутствовал, -- его куда-то услали паломники, которых приютил парикмахер, -- семья, увозившая с собой целый ящик с четками, гипсовыми святыми девами и картинками под стеклом. Со второго этажа доносились их громкие голоса, отчаянный топот, суетня потерявших голову людей, упаковывающих в спешке перед самым отъездом ворох покупок. В соседней столовой, дверь в которую была открыта, двое детей допивали шоколад, оставшийся в чашках на неубранном столе. Это были последние часы пребывания в доме чужих людей, чье вторжение заставляло парикмахера с женой ютиться в тесном подвале и спать на раскладной койке.
   Пока Казабан густо мылил щеки г-на де Герсена, архитектор стал расспрашивать его:
   -- Ну как, довольны сезоном?
   -- Конечно, не могу жаловаться. Вот, слышите? Мои жильцы сегодня уезжают, а завтра утром я жду других, дай бог времени хоть немного прибрать... И так будет до октября.
   Пьер ходил по комнате взад и вперед, нетерпеливо поглядывая на стены; парикмахер вежливо обернулся к нему:
   -- Присядьте, господин аббат, возьмите газету... Я скоро.
   Священник молча поблагодарил, но отказался сесть; тогда Казабан, который не мог не почесать языком, продолжал:
   -- Ну, у меня-то дела идут хорошо, мой дом славится чистотой постелей и хорошим столом... А вот город недоволен, да, недоволен! Могу даже сказать, что я еще ни разу не видел такого недовольства.
   Он на минуту умолк, брея левую щеку г-на де Герсена, и вдруг его неожиданно прорвало:
   -- Святые отцы Грота играют с огнем, вот что я вам скажу.
   Язык у него развязался, и он говорил, говорил без умолку, вращая своими большими глазами, выделявшимися на его смуглом удлиненном лице с выдающимися скулами, покрытыми красными пятнами. Все его тщедушное тело неврастеника трепыхалось от избытка слов и жестов. Он вернулся к своим обвинениям, рассказывая о бесчисленных обидах, нанесенных старому городу преподобными отцами. На них жаловались содержатели гостиниц и торговцы предметами культа, не получавшие и половины тех барышей, на какие они могли рассчитывать; новый город прибрал к рукам и паломников и деньги, -- процветали лишь те гостиницы, меблированные комнаты и магазины, которые были расположены вблизи Грота. Шла беспощадная борьба, смертельная ненависть росла изо дня в день. Старый город с каждым сезоном терял крохи жизни и безусловно обречен был на гибель, его задушит, убьет новый город. Уж этот их грязный Грот! Да он, Казабан, скорее согласится, чтобы ему отрубили обе ноги, чем пойдет туда. Прямо с души воротит глядеть на эту лавочку, что они приспособили рядом с Гротом. Просто срам! Один епископ был очень возмущен этим и, говорят, написал даже папе! Он сам, хваставший своим свободомыслием, своими республиканскими взглядами, еще во времена Империи голосовавший за кандидатов оппозиции, имеет полное право заявить, что не верит в их грязный Грот -- ему наплевать на него!
   -- Вот послушайте, сударь, я вам расскажу один случай. Мой брат-член муниципального совета, от него я и узнал эту историю. Прежде всего надо вам сказать, что муниципальный совет у нас теперь республиканский, и его весьма удручает развращенность города. Нельзя вечером выйти из дому, чтобы не встретить на улице девок, знаете -- этих продавщиц свечей. Они гуляют с кучерами, личностями п ; они вели списки, перелистывая их. Отец Даржеле, примостившийся на одном из них, записывал сведения для своего издания.
   Доктор Бонами рассматривал язву Элизы, которая в третий раз пришла удостоверить -- заживление продвигается вперед.
   -- Ну, скажите же, господа, -- восклицал он, -- случалось ли вам наблюдать, чтобы lupus таким образом и с такою стремительностью поддался бы исцелению?.. Я знаю, что недавно вышло сочинение о той силе веры, в котором сказано, что язвы, по всей вероятности, нервного происхождения, это утверждение как нельзя более голословно по отношению к волчанке... Пусть соберется комиссия, и попробуем сообща подыскать естественное объяснение исцелению этой девицы...
   Он прервал свои объяснения, обратившись к Даржеле.
   -- Вы отметили, что гнойное выделение прекратилось, и что кожа принимает нормальную форму.
   Он не стал ждать ответа, увидев Марию, стоявшую в сопровождении Пьера. Доктор Бонами тоже взглянул, по сияющему лицу исцеленной понял, что предстоит засвидетельствовать замечательное чудо. Молодая девушка поражала красотой, казалась способной увлекать и обращать народные массы.
   Доктор поспешно отослал Элизу Рукэ, узнав, как зовут исцеленную, и потребовал ее подойти. Заметив, что она замешкалась, он хотел усадить ее в кресло.
   -- О нет, нет! -- воскликнула она. -- Я счастлива, что могу пользоваться своими ногами.
   Пьер осмотрелся и пожалел, что доктора нет среди присутствующих. Он отошел в сторону, стал ждать, пока искали в перерытых ящиках, не находя обложки с фамилией Марии.
   -- Да где же оно? -- повторял доктор Бонами. -- Мария де Герсен, Мария де Герсен... Я отлично помню, что видел это имя.
   Наконец, Рабуану удалось разыскать дело, ошибочно положенное под другую букву. Доктор, прочтя содержавшиеся в нем два медицинских свидетельства, заволновался.
   -- Какой интересный случай, господа! Прощу вас выслушать внимательно... Девица, которую вы видите стоящею здесь, страдала тяжелым повреждением спинного мозга. Если бы могло существовать малейшее сомнение, эти два свидетельства убедили бы самых недоверчивых скептиков, так как они подписаны двумя парижскими докторами, имена которых хорошо известны всем нашим собратьям.
   Он показал свидетельства присутствовавшим врачам, прочитавшим их, слегка покачивая головою. Документы казались неопровержимыми, подписавшие их доктора пользовались репутацией честных и искусных практических врачей.
   -- И так, господа, если вы не оспариваете диагноза, -- его и невозможно подвергнуть сомнению, когда больная представляет столь убедительные доказательства, -- приступим к выяснению изменений, происшедших в состоянии ее организма.
   Но раньше, чем обратиться в молодой девушке, он задал вопрос Пьеру.
   -- Господин аббат, вы, кажется, приехали из Парижа с мадмуазель де Герсен? Беседовали ли вы с докторами веред отъездом?
   Молодой священник почувствовал, что на него повеяло холодом, несмотря на радостное возбуждение.
   -- Я присутствовал при консилиуме.
   В его памяти снова ожили двое серьезных, положительных докторов, промелькнуло лицо Боклэра, усмехавшегося, пока его коллеги составляли свои однородные удостоверения. Не придется ли ему обнаружить неосновательность этих документов, огласить другой диагноз, позволяющий научно объяснить исцеление? Чудо был предсказано, -- так сказать, подорвано в своем основании еще до осуществления.
   -- Заметьте, господа, -- продолжал доктор Бонами, -- свидетельство господина аббата придает еще большую силу этим доказательствам. Теперь я попрошу вас, mademoiselle, рассказать нам подробно, что вы испытали.
   Он наклонился к плечу отца Даржеле, напомнил, чтобы в описании Пьер был выставлен в роли свидетеля.
   -- Ах, Боже мой, я, право, не знаю, как рассказать вам об этом, господа! Я со вчерашнего дня была уверена, что исцелюсь. И, тем не менее, недавно, когда у меня в ногах забегали мурашки, я испугалась, не начинается ли новый припадок, и усомнилась на мгновение. Тогда мурашечное ощущение прекратилось. Затем оно возобновилось, когда я опять углубилась в молитву... О, я молилась горячо, от всей души. Я предалась, наконец, на волю Божию, как ребенок. "Пресвятая Дева, Лурдская Богоматерь, да будет со мною воля Твоя"... Мурашки больше не прекращались, мне казалось, что кровь моя закипела, чей-то голос взывал ко мне: "Встань! Встань!". И я почувствовала, что сподобилась чуда по хрусту всех моих костей и содроганию тела, точно меня поразила молния...
   Пьер побледнел, слушая ее. Боклэр так и предсказал, что выздоровление произойдет с молниеносной быстротой, когда под влиянием сильного подъема воображения, в молодой девушке внезапно проснется так долго дремавшая воля.
   -- Пресвятая. Дева, -- продолжала рассказывать Мария, -- исцелила сначала ноги. Я ясно почувствовала, что железные обручи, связывавшие их, скользнули по моей коже; как разбитые цепи... Затем поднялась тяжесть, которая всегда душила меня здесь, в левом боку; я думала, что умираю -- до того было сильно удушье. Но гнет миновал мою грудь, миновал горло, я ощутила его во рту и выплюнула... Все было кончено, болезнь исчезла, улетучилась.
   Она сделала жест точно ночная птица, махающая крылья ми и замолчала, улыбнувшись потрясена ому ее словами Пьеру. Боклэр все это описал ему заранее, пользуясь почти теми же швами, почти теми же образами. Предсказания его оправдались от буквы до буквы, все эти явления оставалось признать предусмотренными и естественными.
   Рабуан следил за рассказом молодой девушки, выпучив глаза, с увлечением ограниченного ханжи, преследуемого мыслями об аде.
   -- Она выплюнула дьявола, -- воскликнул он, -- несомненно, дьявола.
   Но доктор Бонами, более благоразумный, заставил его замолчать. Обратившись к докторам, он сказал:
   -- Господа, вам известно, что мы избегаем произносить великое слово -- чудо. Но вот перед вами факт, и я, признаюсь, хотел бы знать, как объясните, вы его естественными причинами... Эта девица семь лет страдала опасным параличом, происшедшим, очевидно, от повреждения спинного мозга. Оспаривать это немыслимо, медицинские свидетельства установили это обстоятельство непоколебимо. Она не могла ходить, не могла двигаться без стона, дошла до крайнего истощения, предвещающего всегда близкую развязку, и вдруг эта больная, расслабленная, встает, ходит, смеется, сияет от радости. Паралич исчез бесследно вместе с ощущением боли, она чувствует себя столь же бодрой, как мы... Неугодно ли вам, господа, приблизиться, осмотреть ее, объяснить, как могла произойти подобная перемена.
   Доктор Бонами торжествовал. Ни один из врачей не произнес ни слова. Двое, вероятно, принадлежащих к числу усердных католиков, одобрительно покачали головой. Остальные не двигались с места, с несколько смущенным видом, не желая вмешиваться в эту историю. Один низенький, худощавый врач, глаза которого блестели за стеклами его очков, встал, наконец, чтобы поближе присмотреться к Марии. Он взял ее за руку, поглядел на зрачки, видимо, интересуясь лишь восторженным настроением, преобразившим молодую девушку. Затем он весьма учтиво отошел и, даже не вступая в спор, вернулся за свой стул.
   -- Случай этот выходит из сферы поникания науки, -- вот все, что я могу констатировать, -- торжествующим тоном провозгласил доктор Бонами. -- Мне только остается добавить, что здесь мы видим перед собой не выздоравливающую: здоровье восстановилось сразу в полном расцвете... Посмотрите на mademoiselle; взор ее светел, лицо порозовело, привяло оживленное, веселое выражение. Восстановление тканей, конечно, потребует некоторого времени, но теперь уже можно сказать, что недавняя больная переродилась... Не правда ли, господин аббат, вы видели ее так часто, -- вас сражает происшедшая перемена?
   Пьер пробормотал:
   -- Это правда, это правда...
   Ему, действительно, казалось, что Мария уже пополнела, щеки ее закруглилась и посвежели. Но Боклэр предсказал и это возрождение истощенного организма, когда он проникнется желанием исцелиться, воскреснуть для новой, счастливой жизни.
   Доктор Бонами снова наклонился к плечу отца Даржеле, заканчивавшего свою статью или, вернее, протокол со всеми подробностями исцеления. Они перекинулись вполголоса несколькими словами.
   После этого совещания, доктор сказал:
   -- Господин аббат, вы были очевидцем этого чуда; вы, конечно, не откажетесь подписать весьма точное повествование о нем, составленное почтенным отцом для "Journal de la Grotte"?
   Ему предлагают подписаться под этой исполненной ошибок, лживой страницей! Пьер возмутился, готов был объявить во всеуслышание истину. Но в этот момент он почувствовал, как тяготеет на нем сутана; но еще больше смущало его необычайное ликование Марии. Он сам так безгранично счастлив, видя ее излечившеюся! Когда окончились расспросы, она приблизилась к нему, оперлась на его руку, улыбалась, смотря на него упоенными глазами.
   -- О, друг мой, -- шепотом промолвила она, -- благодарите Пресвятую Деву. Она так милостива, -- и теперь чувствую себя такою бодрою, здоровой, молодою и красивою!.. А мой отец, мой бедный отец, как он-то обрадуется!
   Пьер подписал. Он попрал все свои убеждения, -- но ему достаточно того, что Мария исцелилась, он почел бы за богохульство коснуться веры молодой девушки, великой веры, которая спасла ее.
   Когда Мария вышла из бюро, снова раздались громкие возгласы, толпа рукоплескала. Чудо теперь казалось, так сказать, признанным официально. Однако некоторые сострадательные паломники, опасаясь, чтобы исцелившаяся не утомилась, подвезли тележку, брошенную ею у Пещеры, к бюро медицинских засвидетельствований.
   Мария, увидев свой ящик, испытала глубокое волнение. Сколько слез пролито в этом подвижном гробе, в котором она прожила столько лет, в котором она воображала себя схороненной заживо, -- сколько печальных дней, -- сколько мгновений отчаяния видел он! Она подумала вдруг, что ящик, служивший ей так долго в годы испытания, также имеет право на участие в триумфе. И вот, точно в порыве вдохновения, священного безумия, -- она ухватилась за ручку тележки.
   В это время процессия проходила, возвращаясь от Пещеры, где аббат Жюден благословил молящихся. Мария, везя свою тележку, поместилась за балдахином. В туфлях, с головою, покрытой кружевной косынкой, она шла, вся трепеща, высоко подняв сияющее, прекрасное лицо, и влекла за собой свой одр недуга, подвижной гроб, в котором так долго умирала. И толпа, восторженная толпа, приветствовавшая ее, следовала за нею.
   

III

   Пьер, не отходивший от Марии, также очутился за балдахином, как бы подхваченный общим восторженным порывом, приобщенный к славе чудесного исцеления. Но толпа все время напирала так сильно, что он, вероятно, не устоял бы на ногах, если бы чья-то твердая рука не поддерживала его.
   -- Не бойтесь, дайте мне руку. Иначе вам не устоять.
   Пьер обернулся, с удивлением увидел возле себя отца Массиаса, который, оставил отца Фуркада у проповеднической кафедры, чтобы последовать за балдахином.
   Отца Массиаса поддерживало необычайное возбуждение, увлекавшее его все вперед. Он казался мощным, как скала; глаза его горели, точно раскаленные угли, по пламеневшему лицу катились капли пота.
   -- Осторожнее! Дайте мне руку!
   Новый прилив толпы едва не затер их. Пьер отдался во власть этого ужасного человека. Какая странная встреча с давнишним товарищем по семинарии Пьер хотел бы обладать такой же пламенной, необузданной верой, так же содрогаться от рыданий, продолжая взывать к небесному милосердию:
   -- Господи Иисусе Христе, исцели наших больных!.. Господи Иисусе Христе, исцели наших больных!
   За балдахином крики не прерывались; проповедники сменялись, не давая отдыха мешкающей благости. Густой, заунывный бас чередовался с пронзительным дискантом.
   Властный голос отца Массиаса прервался, наконец, от волнения.
   Господи Иисусе Христе, исцели наших больных!.. Господи Иисусе Христе, исцели наших больных!
   Слухи о мгновенном исцелении Марии, о чуде, слава которого озарит весь христианский мир, распространилась уже по всему Лурду. Толпа точно обезумела от восторга, рвалась к Святым Дарам, хлынула, точно водный прилив, подгоняемый бурным ветром. Каждый бессознательно стремился взглянуть на Дары, прикоснуться к ним, чтобы исцелиться, стать счастливым. Пронеслось веяние Божества, и не только больные, -- все паломники затрепетали от жажды счастья, простирали руки к чреватому милостями небу.
   Берто, опасавшийся этого страстного порыва, сопровождал своих подчиненных. Он отдавал им приказания, следил, чтобы толпа не прорвала двойной цепи носильщиков, по обеим сторонам балдахина.
   -- Сдвиньтесь теснее, еще теснее, еще! И крепче держитесь руками!
   Молодые братья милосердия, избранные из числа самых сильных, едва выдерживали натиск. Живая стена, которую они образовали, став плечо к плечу, обхватив руками шею и стан соседа, колебалась, ежеминутно подвергаясь опасности прорваться. В толпе никто не замечал, что он толкает; каждая из волн набегала, издалека, грозя все смыть на своем стремительном пути.
   Когда балдахин достиг середины площади du Rosaire, аббат Жюден подумал, что дальше подвинуться ему не удастся. На обширном пространстве образовалось несколько противоположных течений, водоворотов, напиравших во все стороны. Он принужден был остановиться под балдахином, колеблющимся точно парус, подхваченный внезапным порывом ветра.
   Аббат Жюден высоко держал обеими затекшими от усталости руками дарохранительницу, боясь, что новый натиск толпы опрокинет его. Он сознавал, что золотой ковчег, сияющий, как солнце, сосредоточил в себе душу этого народа, стал для него Божеством, к которому жаждут прикоснуться устами. Аббат остановился, обратив к Берто тревожные взоры.
   -- Не пропускайте никого! -- кричал последний своим подчиненным. -- Никого! Соблюдайте приказ без всяких послаблений!
   Но вокруг раздались жалкие голоса, несчастные рыдали, протягивали руки и уста, умоляли, чтобы им дозволили приблизиться, преклонить колени перед священником. Они жаждали броситься на землю, чтобы вся процессия прошла по их изможденному страданием телу! Один увечный показывал свою высохшую руку, уверенный, что она оживет, если ему позволят коснуться дарохранительницы. Одна немая протискивалась, неистово толкая соседей своими сильными плечами, чтобы обрести утраченный дар слова в благоговейном поцелуе. Множество других больных кричали, умоляли, сжали даже кулаки, возмущаясь против жестоких людей, противящихся их исцелению от телесных и душевных недугов. Приказ соблюдался, однако, строго, во избежание несчастных случаев.
   -- Не пропускайте никого, никого! -- громко повторяя Берто.
   Но вид одной женщины невольно трогал сердца. Одетая в рубище, с обнаженными волосами, с мокрым от слез лицом, она держала на руках мальчика лет десяти, обе ноги которого, разбитые параличом, безжизненно отвисли. Слабая женщина сгибалась под чрезмерною тяжестью, но она как будто не замечала этого. Она принесла своего мальчика, молила носильщиков с непреодолимым упорством, не обращая внимания ни на слова, ни на толчки.
   Аббат Жюден, сжалившись, наконец, над несчастной, знаком подозвал ее. Сочувствуя душевному движению священника, двое носильщиков расступились, несмотря на опасность прорвать цепь. Женщина бросилась и опустилась со своей ношей у ног священника. Аббат на мгновение прикоснулся дарохранительницей в голове больного мальчика. Мать его прильнула к ковчегу жадными устами. Затем, когда процессия двинулась дальше, она осталась за балдахином, шла с развевающимися по ветру волосами, задыхаясь, едва не падая под непосильным бременем.
   Процессия с большим трудом миновала площадь du Rosaire. Началось торжественное восхождение на монументальный склон; наверху, возносясь в небо тонким шпицем, собор огласился перезвоном колоколов, прославлявших Лурдскую Богоматерь.
   Балдахин медленно поднимался к апофеозу, к высоким вратам святилища, как бы раскрытым в бесконечность. А внизу, на площадях и улицах продолжала колебаться толпа, шумливая как море.
   Величественный привратник, в голубой с серебряным шитьем одежде, показался с крестом процессии на высоте купола du Rosaire. Делегации паломничества развернулись за ним, колебля яркие, шелковые и бархатные хоругви, утопая в багряных лучах заката. Далее блистало духовенство в белоснежных стихарях и в ризах из золотой парчи. Кадила распространяли фимиам, балдахин поднимался все выше: несущих не было видно, казалось, что таинственная сила, -- незримые ангелы, -- возносят его к славе разверзнувшихся небес.
   Раздалось пение; голоса не взывали больше об исцелении больных, процессия отрешилась от толпы. Чудо совершилось, его громогласно прославляли псалмами и ликующим благовестом колокола.
   Magnificat anima mea Dominum.....
   Благодарственный псалом, исполненный уже перед Пещерой, снова вырвался из глубины потрясенных сердец:
   -- Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo...
   Мария все радостнее поднималась к озаренному сиянием собору. Ей казалось, что она с каждым шагом становилась все бодрее, все тверже стоит на оживших, бывших так долго мертвыми ногах. Тележка, которую она везет, как бы олицетворяет останки ее недуга, ад, из которого извлекла ее Пресвятая Дева. И хотя Мария натерла руку, вкатывая тележку на склон, однако она непременно хотела довезти ящик до собора. Никакое препятствие не останавливало ее, она смеялась среди проливаемых слез, шла, подняв грудь, стремительною поступью. Во время шествия одна туфля развязалась, кружевная косынка соскользнула с волос на плечи. Но она все шла вперед, с развевающимся пышными русыми волосами и радостным лицом; воля и сила возродились в ней так порывисто, что тяжелый ящик так и грохотал за ней, подпрыгивая по каменным плитам, точно игрушечная тележка.
   Пьер, не отстававший от Марии, шел по-прежнему под руку с отцом Массиасом. Он утратил способность размышлять, потрясенный необычайным волнением. Звучный голос спутника оглушал его.
   -- Deposuit potentes de sede ete? exaltavit humiles.
   С другой стороны, справа от Пьера, Берто также следовал за балдахином. Теперь он успокоился: он приказал своим носильщикам распустить цель и с восхищенным видом озирался на людское море, которое миновала процессия. Чем выше поднимался ход, тем шире развертывались внизу площадь du Rosaire, улицы, аллеи садов, бульвары, кишащие народом. Казалось, с птичьего полета развертывается огромный муравейник.
   -- Посмотрите-ка! -- воскликнул он, наконец, обращаясь к Пьеру. -- Какое прекрасное, какое величественное зрелище... Ну, нынешний год будет не из плохих.
   Для него Лурд имел значение, главным образом, как центр пропаганды; Берто отводил здесь душу после политических неудач, радовался, что паломничества многолюдны, полагая, что правительству эго неприятно. Ах, если бы удалось привлечь городских рабочих, создать католическую демократию!
   -- В прошлом году, -- продолжал он, -- число паломников едва дошло до двухсот тысяч. В нынешнем году, я надеюсь, мы превзойдем эту цифру.
   Он добавил с веселою улыбкой:
   -- Недавно, во время давки, я, право, испытывал удовольствие. Я говорил себе: дело идет на лад!
   Но Пьер не слушал его, пораженный величественностью зрелища. Он с восторгом смотрел на все ширящуюся под ним толпу, на живописную долину, на раскрывшийся горизонт с величавыми очертаниями горных вершин.
   Молодой священник в волнении старался уловить взор Марии. Он указал ей рукой на грандиозное зрелище. Этот жест ввел ее в заблуждение. Она ничего не видела вокруг, сосредоточившись в своем чисто духовном возбуждении. Мария подумала, что он призывает весь мир в свидетеля чудесных милостей, которых они оба сподобились от Пресвятой Девы. Она воображала, что друг детства также причастен к чуду, что Провидение, мгновенно исцелившее ее страждущее тело, воскресило его веру, спасло его душу от гибельных сомнений. Возможно ли, чтобы он не уверовал, став очевидцем ее столь необычайного исцеления? Притом же она так горячо молилась прошлою ночью перед Пещерой! Ослепленная избытком радости, она смотрела на Пьера, -- он казался ей также преобразившимся, плачущим от восторга, вернувшимся к Богу. Эта мысль все больше усиливала ее ликование, она неутомимо везла свою тележку, рада была бы идти еще много лье, подниматься все выше, до недосягаемых вершив, до сияющего эдема, как бы вознося двойной крест, искупление свое и своего друга.
   -- Ах, Пьер, Пьер! -- шептала она. -- Как отрадно, что мы оба разделили эту великую радость! Я так горячо молилась об этом, и Она спасла вас, исцелив меня!.. Да, я чувствовала, что ваша душа слилась с моей. О, скажите мне, что наши обоюдные молитвы услышаны, что я вымолила вше спасение, как вы достигли моего!
   Он понял ее заблуждение и содрогнулся.
   -- О, если бы вы знали, -- продолжала она, -- как смертельно была бы я огорчена, если бы мне пришлось одной приобщиться к свету. Спастись без вас, вознестись одной!.. Но рядом с вами, Пьер, -- это было бы блаженством... Спастись вместе, достигнуть вечного счастья. О, я чувствую в себе столько сил, я могу поднять весь мир, чтобы завоевать счастье!
   Принужденный ответить, Пьер солгал, -- он не мог вынести мысли, что смутит, нарушит чистое, радостное настроение любимой девушки.
   -- Да, да. Будьте счастливы, Мария, потому что я также чрезвычайно счастлив, мы вознаграждены за все наши страдания.
   Но в душе его совершился перелом, точно грубый удар топора навсегда отторгнул их друг от друга. До сих пор, во время общих страданий, она оставалась для него юною подругой детства, первою женщиной, возбудившею в йен наивное чувство; он знал, что она принадлежит ему, потому что не может принадлежать никому другому. Теперь она исцелилась, -- и он осиротел, остался один в своем аду, с потрясающим сознанием, что она стала чуждой для него.
   Внезапно мелькнувшая мысль об этом так смутила Пьера, что он отвратил глаза. Он с отчаянием убедился, что беспредельная радость, наполнившая ее душу, заставляет его страдать невыносимо.
   Пение продолжалось; отец Массиас, ничего не видевший и не слышавший, веем существом отдавшийся жгучей благодарности к Богу, громовым голосом провозгласил последний стих:
   -- Sicut locutus est ad patres nostros, Abraham et semini ejus in soecula.
   Процессия поднималась по широким плитам, приближаясь к ярко освещенной вершине склона; остался последний поворот, колеса тележки застучали, ударившись о гранитный выступ. Выше, еще выше, все выше! К самому небу!
   Балдахин появился вдруг на вершине огромного склона, перед вратами собора, на каменной площадке, господствующей над всею окрестностью. Аббат Жюден выстудил, подняв обеими руками на воздух Святые Дары. Около него Мария подняла свою тележку; грудь ее вздымалась от скорого восхождения, лицо, обрамленное золотистыми распущенными волосами, пламенело. За ними выстроилось все духовенство, белоснежные стихари, блестящие парчовые ризы; хоругви и знамена колыхались, пестрея над перилами. Настала торжественная минута.
   Сверху раскрывалось грандиозное зрелище. Внизу словно застыло людское, темное море, в котором выделялись бледными пятнами лица, обращенные к собору, в ожидании благословения, от площади du Rosaire до Гава, насколько мог обнять взор, аллеи, улицы, площади, даже отдаленный старый город были испещрены бесчисленными бледными точками лиц, не сводивших глаз с величественного преддверия, где раскроется небо.
   Далее, ширился огромный амфитеатр холмов и гор, с бесконечными вершинами, теряющимися в голубой дали, обступившими долину со всех сторон. На северной стороне, за потоком, на нижних лесистых склонах розовели, точно позлащенные багряным закаток, многочисленные монастыри кармелиток, доминиканок, Неверских сестер. Лесистые уступы громоздились до вершин Буала, над которыми возвышался Жюло, в свою очередь превзойденный высотами Мирамона.
   К югу раскрывались другие глубокие долины, узкие ущелья с грудами гигантских утесов по сторонах; основания свал утопали в голубоватых сумерках, тогда как вершины горели отблеском прощальных солнечных лучей. С этой стороны холмы Вязана казались пурпурными, походили на коралловую зубчатую ограду, возносящуюся к прозрачному, сапфировому небу.
   На востоке горизонт раскрывался еще шире. Замок защищавший в былые годы семь окрестных долин, чернеет на скале, омываемый Павок, своей башней и высокими стенами производя впечатление суровой, заброшенной старинной крепости. Далее весело раскинула новый город со своими садани, множеством белых фасадов, высокими отелями, меблированными домами, богатый магазинами, зеркальные окна которых точно горели в лучах заката, а старый Лурд, словно притаился за замком, пряча свои выцветшие крыши, озаренные красноватым отблеском. В этот вечерний час Малый и Большой Жеры, две огромных груды диких утесов, кое-где испещренных скудной травой, за которыми царственно опускалось солнце, привяли фиолетовый оттенок, уподобившись двум темным занавесям, опущенным на краю горизонта.
   Аббат Жюден, окинув взоров всю эту ширь, поднял обеими руками, как мог выше, Святые Дары. Он медленно обвел вин весь горизонт, от края до края, описав, дарохранительницей большой крест по воздуху. Слева он благословил монастыри, вершины Буала, Жюло и Мирамона; справа -- темные громады долин и пурпурные холмы Визана; перед собой -- оба города, замок, омываемый Гавом, уже как бы задремавшие Малый и Большой Жеры; он благословил леса, горные потоки, горы, неясные очертания дальних вершин, всю землю, в пределах и за пределами видимого горизонта. Мир земле, людям -- надежда и утешение.
   Внизу толпа молящихся содрогнулась под осенившим ее широким знамением креста. Казалось, по волнам миниатюрных человеческих лиц, многочисленным, точно зыбь океана, пронеслось дуновение божества Благоговейный возглас вырвался из каждой груди, все уста раскрылись, славословя величие Господне; дарохранительница, на которую прямо падали лучи заходящего солнца, снова появилась, как второе, отлитое из червонного золота светило, и провела огненными чертами знамение креста на пороге бесконечности.
   Хоругви, духовенство и аббат Жюден, под балдахином, вернулись в собор. Марии также вошла в церковь, но переставая везти за собой тележку; у входа ее задержала немного две дамы. Они стали плакать и обнимать ее. Это были госпожа де Жонкьер и ее дочь, Раймонда, поднявшиеся сюда, чтобы присутствовать при благословении, и узнавшие о чуде.
   -- Ах, дорогое дитя, какая великая радость! -- повторяла дама-патронесса, -- и пак я горжусь, что вы состоите в моей палате! Мы все считаем для себя чрезвычайной милостью, что Пресвятая Дева остановила на нас Свой выбор.
   Раймонда не выпускала из своих рук руки исцелившейся девушки.
   -- Позволите ли вы мне назвать вас своим другом, mademoiselle. Я так сочувствовала вам, мне так отрадно, что вы ходите, стали такой сильной и уже так похорошели!.. Дайте еще поцеловать вас: это принесет мне счастье.
   Мария едва могла говорить от восторга.
   -- Благодарю, благодарю вас от всего сердца... Я так счастлива, так счастлива!
   -- О, мы теперь не отойдем от вас! -- сказала госпожа де Жонкьер. -- Слышишь, Раймонда? Мы дойдем преклонить колени рядом с нею. Мы и проводим ее обратно, после богослужения. Дамы присоединились к процессии, пошли рядом с Пьером и отцом Массиасом, за балдахином, до середины клироса, миновав ряды стульев, уже занятых делегациями. По обеим сторонам алтаря допускались лишь хоругвеносцы.
   Мария прошла, однако, вперед, остановилась лишь у ступеней, подкатив туда же тележку, большие колеса которой гулко прозвучали по плитам. Она привезла ее в пышный дом Господень: пусть эта жалкая тележка, свидетельница долгих страданий, служит доказательством чуда.
   Как только вошла процессия, органы огласили собор ликующею песнью торжествующего, счастливого народа, среди которого скоро выделился небесный голос, -- голос ангела, пронзительно-радостный, чистый, как кристалл.
   Аббат Жюден поставил Святые Дары на алтарь. Толпа продолжала наполнять собор, каждый пристраивался, отыскивал свое место в ожидании богослужения.
   Мария тотчас же опустилась на колени между госпожой де Жонкьер и Раймондой, которые были растроганы до слез. Отец Массиас, выбившись из сил после необычайного нервного возбуждения, овладевшего им еще у Пещеры, рыдал, упав ниц и закрыв лицо руками. Сзади стояли Пьер и Берто, последний продолжал наблюдать за порядком, не отвлекаясь от своей обязанности даже среди самых глубоких впечатлений.
   Смущенный и потрясенный музыкой органов, Пьер поднял голову, стал осматривать внутреннее помещение собора. Среднее пространство для молящихся, узкое и высокое, испещренное яркими красками, обильно озарялось частыми просветами Приделов, можно сказать, почти не было; они были превращены в простые коридоры с колоннадами и боковыми капеллами. От этого корабль собора казался еще выше, стройнее и грандиознее. Вызолоченная, прозрачная, точно кружево, решетка замыкала клирос; алтарь, из белого мрамора, с лепными украшениями, несмотря на свою пышность, дышал девственною чистотой. Но больше всего поражала необычайность украшений, нагромождение которых превратило всю церковь в огромную выставку вышивок и ювелирных изделий, хоругвей, бесчисленных ex-voto, целого потока даров, хлынувшего на стены, залившего их сверху донизу золотом, серебром, бархатом, шелком. Это святилище непрерывно украшается проявлениями благоговейной благодарности, воспевает своими тысячами сокровищ неумолчный псалом веры и признательности.
   Особенно удивляли своею многочисленностью хоругви, -- частые, точно листва на деревьях. Около тридцати хоругвей колебались у купола. Множество их украшало карнизы колонн. Хоругви пестрели по стенам, развевались в нишах капелл, окружали клирос покровом из шелка, атласа и бархата. Хоругви насчитывались сотнями, глаз уставал любоваться ими. Многие из них славились изяществом своей работы, искуснейшие вышивальщицы приезжали, осматривали хоругви -- Notre-Dame de Fourvieres, с гербом города Лиона; эльзасскую, из черного бархата, вышитого золотом; лотарингскую, с изображением Пресвятой Девы, покрывающей ила тем двух младенцев; бретонскую, голубую с белым, за которой вышито окровавленное Святое -- Сердце, озаренное ореолом. Все империи, все королевства мира прислали сюда свои дары. Отдаленнейшие страны, Канада, Бразилия, Чили, Гаити благоговейно склонили свои знамена перед престолом Царицы Небесной.
   Кроме хоругвей, собор поражал тысячами золотых и серебряных сердец, развешенных повсюду, блестевших на стенах, точно звезды на небосводе, Ил них составили мистические розы, жетоны, гирлянды, обвивающие колонны, окна, глубокие капеллы. Под куполом вокруг карниза, остроумно вывели из этих сердец, крупными буквами, различные слова, которые услышала Бернадетта от Пресвятой Девы. Простодушные паломники с наслаждением всматривались в эти узорчатые надписи, стараясь прочитать их. Бесчисленное множество этих блестящих сердец производило тем сильнейшее впечатление, что, при виде их, невольно представлялось множество даривших их рук, дрожавших от благодарного волнения. Впрочем, в состав украшений, входили и многие другие ex-voto, -- подношения, иногда самого неожиданного свойства. В рамках, под стеклом, висели букеты новобрачных, ордена, ювелирные изделия, фотографии, четки, -- даже шпоры. Сюда, же попали офицерские эполеты, шпаги, роскошная сабля, оставленная на память о чудесном исцелении.
   Но этими подношениями далеко не ограничивались сокровища собора; всюду виднелись всевозможные драгоценности, мраморные статуи, венцы, осыпанные бриллиантами, великолепный ковер, вышитый дамами изо всей Франция по рисунку из Блуа, золотая пальмовая ветвь с разноцветною эмалью, присланная самим напою. Лампады, висевшие под сводами, также составляли пожертвования; некоторые из них были из массивного золота, тонкой работы Им потеряли счет, они светились в церкви, точно звезды. Лампада, подаренная Ирландией, -- шедевр чеканки. Другие, присланные из Баланса, Лиля, Макао, из глубины Китая, так и сверкали драгоценный каменьями, которыми было осыпаны. Каким блеском озарялся собор, когда на клиросе зажигало двадцать светильников, когда сотни лампад, сотни свечей пламенели во время торжественных вечерних богослужений! Все эти огни мириадами блесток отражались на тысячах золотых и серебряных сердец. Среда ослепительная освещения, стены храма казалась как бы залитыми ярким сиянием райской славы; а бесчисленные хоругви колебали свои шелковые, атласные и бархатные вышивки с кровоточивыми сердцами, ликами святых, изображениями Пресвятой Девы, ласковая улыбка которой порождает чудеса.
   Сколько пышных месс отслужено в этом соборе! Богослужение, молитвы и псалмы никогда не умолкали в нем. От начала года до конца, кадила дымились, органы гудели, коленопреклоненная толпа паломников молилась от всей души. Месса следовала за мессой, сменяясь вечерними, праздниками, обходимыми с чрезвычайным великолепием. Каждою сколько-нибудь выдающеюся годовщиной пользовались для пышных церемоний. Каждым из паломничеств старались ослепить по мере возможности. Эти страждущие смиренные богомольцы прибывают из таких дальних стран, -- надо же отпустить их утешенными, восхищенными, унесшими в душе воспоминание о развернувшемся перед ними эдеме. Увидев блеск Господнего храма, они некогда не забудут пережитого трепетного экстаза. В убогих пустых коморцах, у постелей больных, в пределах всего христианского мира представление о Лурдском соборе и его сокровищах не перестанет волновать сердца, как мечта о награде, как-воплощение самого блаженства грядущей жизни, в которую бедные, после своих долгих страданий на земле, несомненно, вступят когда-либо.
   Но Пьера нисколько не радовали эти богатства, не дающие ни утешения, ни надежды. Его смущение все усаливалось, в душе его сгустились сумерки, в душе его было темно, как в грозу, мысли, и чувства боролись и вытесняли друг друга. С тех пор, как Мария встала на своей тележке, крича, что она исцелилась, с тех пор, как она ходит так бодро, так жизнерадостно, душу молодого священника охватило глубокое отчаяние. А он, тем не менее, питает к ней горячую, страстную любовь, он безгранично обрадовался, увидев, что она перестала страдать. Почему же теперь сердце его так мучительно потрясено ее блаженством? Когда он смотрит на нее, молящуюся на коленях, с лицом, омоченным слезами и сияющим от восторга, когда он любуется на вновь цветущую красоту, сердце его обливается кровью, точно пораженное на смерть.
   Пьер не хотел, однако, уйти; он принудил себя смотреть в другую сторону, старался не сводить взоров с отца Массиаса, который, сотрясаясь от рыданий, все еще лежал распростертым на плитах. Пьер завидовал его самозабвению, пламенному увлечению иллюзией неземной любви. Он попробовал даже обратиться к Берто, притворился восторгающимся одною хоругвью и стал расспрашивать о ней.
   -- Вы говорите о той хоругви из кружев?
   -- Да, она там, слева.
   -- Эта хоругвь прислана из Пюи. На ней вышиты соединенные гербы Пюи и Лурда... Кружева так тонки, что всю хоругвь можно зажать в ладони.
   Аббат Жюден выступил вперед, богослужение началось. Органы снова загудели, раздалось пение псалма, на алтаре Святые Дары сияли, точно солнце, среди звездочного блеска бесчисленных золотых и серебряных сердец.
   Пьер не мог оставаться дальше. С Марией теперь госпожа де Жонкьер и Раймонда, они проводят молодую девушку, -- следовательно, ничто не препятствует ему уйти, притаиться где-нибудь в темном углу и дать, наконец, волю своим слезам. Он в нескольких словах извинился пред спутниками, сослался на свидание, назначенное ему доктором Шассенем. Пьер опасался только, что не успеет выбраться из собора, до такой степени густо столпились паломники, преграждая доступ к двери. Но он догадался войти в ризницу и спустится по узкой лестнице в Пещеру.
   Ослепительный блеск собора и радостные голоса сменились вдруг невозмутимым безмолвием, темнотой склепа. Высеченная в свале, пещера под собором состояла из двух узких проходов, разделенных каменным устоем, на котором покоится корабль храма. Проходы эти веля в подземную часовню, освещаемую небольшими неугасимыми лампадами. Здесь возвышался целый лес столбов, между которыми господствовал таинственный полумрак, навевающий мистический ужас. Обнаженные каменные стены напоминали о вечном успокоении гробницы. Вдоль проходов, за перегородками, покрытыми сверху донизу мраморными памятными досками, виднелся лишь двойной ряд исповедален; среди этого могильного безмолвия, исповедовали, сюда спускались священники, горящие на всех языках, чтобы отпускать прегрешения богомольцам, съезжающимся со всех концов света.
   В то время как наверху теснилась многотысячная толпа, в подземелья не было на души. Пьер, среди невозмутимой тишины и сырого могильного сумрака, опустился на колени. Он сделал это не потому, что душа его была охвачена жаждой молитвы -- все существо его изнемогло под наплывом нравственных страданий. Он никак не мог разобраться в своих чувствах. О, если бы ему было дано проникнуть еще глубже в призрачные основы бытия, уяснить себе все, понять и, наконец, успокоиться!
   Пьер пережил ужасные минуты. Он старался восстановить в своей памяти все мгновения, последовавшие за внезапным исцелением Марии. Почему же, не смотря на братскую радость, охватившую его, когда он увидел, что она поднялась со своего скорбного ложа, он не перестает испытывать жестокую пытку, точно его поразило непоправимое несчастие? Неужели он завидует? Неужели он страдает так оттого, что Пресвятая Дева, исцелив Марию, презрела его, душа которого поражена столь мучительным недугом?..
   Он вспомнил, что назначил себе крайний срок, возложил последние надежды на процессию со Святыми Дарами, уповая, что Мария, в самом деле, исцелится; и вот она выздоровела, а он все-таки не уверовал... И отныне для него нет больше надежды, вера никогда не осенит его. Сознание это поразило его сердце, кровь сочится из раскрытой раны. Безотрадная истина очевидна, он изнемогает йод тяжестью рокового удара: она спасена, а он погиб безвозвратно.
   Мнимое чудо, возвратившее ее к жизни, окончательно подорвало в нем веру в сверхъестественное. Напрасно мечтал он вернуть когда-нибудь, -- быть может, в Лурде, -- простодушную веру, блаженную веру ребенка: все надежды его рухнули, он никогда уже не уверует в чудеса, после того, как предсказания Боклэра с такою точностью осуществились в мельчайших подробностях. О, нет, он не завидует подруге детства! Он только потрясен горестным сознанием своего одиночества, чувствует себя обреченным блуждать в ледяной пустыне рассудочности, скорбеть об иллюзии, самообмане, о божественной любви людей простых сердцем, -- любви, на которую больше неспособно его сердце!
   Слезы брызнули из глаз Пьера. Исполненный горечи, он упал на каменные плиты, беспомощно распростерся на них. Ему вспомнился незабвенный день, когда Мария, угадав его мучительную борьбу с сомнением, страстно предалась желанию обратить его; ома в. сумерках взяла его за руку и, держа в своих руках, стали шептать, что она будет молиться за него, молиться горячо, от всей души! Она забывала о себе, умоляла Пресвятую Деву спасти Пьера, а не ее, если Пречистая испросит лишь одну хилость у Своего Божественного Сына.
   Картина эта сменилась другим сладостным воспоминанием, -- воспоминанием о счастливых часах, пережитых вместе в густом сумраке деревьев, во время процессии со свечами. Здесь они еще раз молились друг за друга, неразрывно слились душою, так пламенно желая обоюдного счастья, что коснулись на мгновение сокровенной сущности любви, отдающейся безраздельно, ищущей блаженства в самопожертвовании. И, вот, эта многолетняя, освященная слезами, любовь, чистая идиллия их страданий завершилась грубым разрывом. Она спасена, сияет от восторга среди песнопений ликующего собора, -- он погиб, рыдает, распростершись в недрах темного подземелья, среди холодного, могильного безмолвия. Он как будто вторично лишился ее, и на этот раз безвозвратно.
   Пьер почувствовал вдруг, что эта мысль словно ножом поразила его в самое сердце. Он понял, наконец, причину своей тоски, своего отчаяния: безнадежный сумрак души его внезапно озарился ярким светом. Впервые Мария погибла для него в тот день, когда он сделался священником: он сказал себе, что может отречься от своей телесной природы, если и Мария никогда не станет женщиной, будучи поражена неизлечимой болезнью. И, вдруг, она исцелилась, сразу превратилась в женщину, он увидел ее перед собой преобразившеюся, сильною, прекрасною, исполненною жизни, внушающею желания! А он заживо похоронит себя, он никогда уже не воскреснет для личного счастья. Никогда не сбросить ему могильной плиты, придавившей его тело. Она спаслась одна, оставила его в сырой земле. Перед нею раскрылся необозримый мир, с озаренными солнцем путями к счастью и любви, она изберет себе мужа, у нее, вероятно, будут дети. Между тем, он, точно зарытый по шею в земле, свободно располагает лишь своим умом, усиливающим его страдания. Мария принадлежала ему, пока не могла принадлежать никому другому; и он испытывает уже час столь ужасную пытку только потому, что на этот раз окончательно лишился ее, только потому, что этой разлуке не будет и не может быть предела.
   Порыв отчаяния охватил душу Пьера. Он готов был бросаться обратно, наверх, раскрыть истину перед Марией. Он объяснит ей, что не произошло никакого чуда, что она увлекается миражем сверхъестественной благости! Подействовала одна природа, жизнь еще раз одержала победу. Он приведет доказательства, убедит ее, что властвует лишь жизненная сила, восстановляющая здоровье и исцеляющая от всех земных страданий. Затем они уедут вместе, далеко, очень далеко, туда, где их ждет счастье...
   Но сердце его содрогнулось вдруг от ужаса. Как, неужели он посягнет на чистоту этой невинной души, убьет в ней веру, обречет на терзающую его самого пытку сомнений? Мысль об этом показалась ему теперь гнусным святотатством. Он ужаснулся бы потом своего злодеяния, почел бы себя убийцей Марии, не будучи в силах вернуть ей утраченное счастье. Быть может, она не поверила бы ему. Да и согласится ли она когда-либо выйти замуж за изменившего своим обетам священника, сохранив в душе неизгладимое впечатление исцелившего ее экстаза? Все эти замыслы представились ему безумными, чудовищными, преступными. Возмущение его уже улеглось, оставив лишь ощущение чрезвычайной усталости, точно в груди его раскрылась и сочится кровью неисцелимая рана.
   Так что же теперь девать, как поступить? В нем завязалась жестокая борьба. Им овладел страх перед страданием, ему хотелось бежать, не видеться больше с Марией. Он понимал, что ныне ему придется лгать, так как она считает его спасенным вместе с ней, уверовавшим, исцелившимся духовно так же, как она исцелилась телесно. Она выразила ему свою радость, везя тележку по плитам высокого склона. О, как счастлив он был прежде, когда они были так родственны душою, когда их существа как бы сливались в одно. И вот, он уже солгал, и будет принужден лгать всегда, чтобы не смутить ее прекрасной иллюзии.
   Пьер заглушил последние, бурные биения сердца, поклялся, ради сострадания, выказывать притворное спокойствие, радостную веру. Он хотел, чтобы счастье Марии не было омрачено ничем, ни скорбью, ни сомнением, он хотел, чтобы она безмятежно верила своею чистою душою, что Пресвятая Дева благословила их мистический союз. Что за беда, если ему придется домучиться? Обреченный на безрадостное одиночество, он будет черпать утешение в сознании, что она счастлива, благодаря не разоблаченному им спасительному самообману.
   Прошло еще несколько минут; Пьер в изнеможении лежал на плитах, стараясь преодолеть свое волнение. Работа мысли остановилась, необычайный упадок и сменил недавнее возбуждение. Но вдруг ему послышались шаги; он с трудом поднялся, сделал вид, словно читает ex-voto, надписи, выгравировавшие на мраморных досках, по стенам. Оказалось, однако, что он ослышался, никого не было вокруг. Молодой священник продолжал, тем не менее, читать, сначала машинально, стараясь развлечься, а потом все внимательнее, поддаваясь новому волнению.
   На этих мраморных досках, испещренных золотыми буквами, сотни и тысячи надписей выражали веру, благоговейное преклонение в глубокую благодарность.
   Некоторые подписи своим простодушием вызывали улыбку. Один полковник пожертвовал изображение. Далее Пьер прочел: "Да оградит Дева попечительством стеклянное производство!"
   По наивной откровенности благодарений можно было угадать, с какими молитвами обращались к Лурдской Богоматери. Например, от отца семьи за выигранный процесс, полученное повышение...
   Одни и те же слова, одни и те же благодарственные обращения повторялись с поразительною страстностью и настойчивостью, тысячи возгласов, навсегда воплощенных в мраморе, взывали из глубины склепа к Провидению.
   Пьер не переставал читать, и сердце жалось все в большее отчаяние. Неужели один лишь он лишен всякой надежды на помощь? Голоса стольких страждущих услышаны, только он не сумел вознести своей молитвы? Ему невольно представилось, какое невероятное множество молитв произносится в Лурде, от начала до конца года. Он старался подсчитать, но не было никакой возможности выразить цифрами непрерывные мольбы, не умолкавшие ни на секунду, -- дни, проводимые перед пещерой, ночи, переживаемые в церкви du Rosaire, богослужения в соборе, процессия при свете солнца и звездном блеске. Верующие старались утомить вышний слух, вынудить у неба милости и прощение, именно, давлением массы, огромной массы молитв. Патеры уверяли, что необходимо искупить прегрешения Франции: когда сумма этих искупающих молений возрастет до надлежащей степени, на Францию перестанут сыпаться удары. Какая жестокая уверенность в необходимости наказания! Какое беспощадное измышление беспросветного пессимизма? Как горька должна быть жизнь, чтобы человечество разразилось столь скорбным молением, столь громким кряком телесного и духовного страдания!
   Несмотря на свое беспредельное отчаяние, Пьер почувствовал, что им овладевает глубокая жалость. Как горячо скорбит он о несчастном, беспомощном, слабом, покинутом человечестве, обреченном отрекаться от разума, считать счастье возможным лишь при опьянении галлюцинациями и грезами! Глаза его снова наполнились слезами, он плакал о себе, о других людях, о всех несчастных страдальцах, которые должны заглушать, усыплять свой недуг, чтобы отрешиться от земной действительности.
   Пьеру живо слышались пламенные молитвы огромной толпы, коленопреклоненной перед Пещерой -- толпы в двадцать или тридцать тысяч душ, возносивших к небу, точно фимиам, свои страстные просьбы. Под этим подземельем, в церкви du Rosaire, сердца разгорались со столь же жгучей верой; там целые ночи пролетают в блаженных, райских видениях, в экстазе причащения, в жарких безмолвных молитвах, поглощающих, воздымающих к небу все существо. Затем, точно возгласов перед Пещерой, непрерывных коленопреклонений в церкви du Rosaire недостаточно, настойчивые мольбы вопияли со стен подземелья; но здесь они были увековечены мрамором, здесь они не перестанут свидетельствовать грядущим векам о людских немощах. Мрамор, стены приобщились к общим молениям, жалость проникла даже в камни.
   Молитвы возносились все выше, витали над сияющим собором, переполненным в эту минуту волнующимся, шумливым народом, дыхание которого как будто доносилось через каменные штаты, сливалось в оглушительный гимн надежды. Пьер чувствовал, что и его охватывает неисчерпаемый наплыв молений, зарождающихся во прахе земли, проникающих в нагроможденные одна на другую церкви, возбуждающих такое сострадание в камнях, что они рыдают; воззвания немощного человечества разверзают, наконец, самое небо, врезываясь в него светлым шпицем, высоким золоченым крестом, блистающим над собором. О всемогущий Боже, о Божество, благотворная сила, какова бы ни была твоя сущность, сжалься над жалкими людьми, преврати человеческие страдания!
   Яркий свет вдруг ослепил Пьера. Подвигаясь пи левому проходу, он очутился на воздухе, наверху террасы. Кто-то тотчас же нежно заключил его в объятия. Это был доктор Шассень, о свидания с которым Пьер позабыл; старик ожидал его, чтобы свести в комнату Бернадетты и в церковь кюре Пейрамаля.
   Ах, дитя мое, как велика должна быть ваша радость!.. Ине только что сообщили великую новость, необычайное чудо, которого сподобилась у Лурдской Богоматери подруга вашего детства... Вспомните-ка, что я вам говорил третьего дня! Теперь я спокоен, вы также спасены.
   Священник побледнел, подавив горестное смущение. Он нашел в себе силы улыбнуться, ответил кротким тоном:
   -- Да, мы спасены, я очень счастлив.
   Итак, ложь уже началась, он не мог, из сострадания, отказать ближним в божественной иллюзии.
   Пьеру представилось еще потрясающее зрелище. Большие врата собора были растворены настежь, багряный отблеск заката озарял все среднее пространство храма. Все сияло, точно в зареве пожара, -- золоченая решетка клироса, серебряные и золотые ex-voto, лампады, осыпанные драгоценными каменьями, хоругви с яркими вышивками, колеблющиеся кадила. В глубине залитого огнями храма, среди белоснежных стихарей и риз из золотой парчи, он узнал Марию; распущенные волосы покрывали ее также словно золотой мантией. Органы оглашали храм величавым гимном, народ восторженно взывал к Богу; аббат Жюден взял с алтаря Святые Дары и, в последний раз, высоко подняв сияющую дарохранительницу, осенил, наполненный золотым блеском, собор, все колокола которого громогласно благовествовали о чудесном торжестве.
   

IV

   Доктор Шассень, сходя по склону холма, сказал Пьеру:
   -- Вы присутствовали при триумфе, я укажу вам теперь на два проявления вопиющей несправедливости.
   Он повел молодого священника в улицу des Petits-Fosses осмотреть комнату Бернадетты, низкую и темную комнату, из которой она вышла в тот день, когда ей явилась Пресвятая Дева.
   Улица des Petits-Fosses начинается от прежней улицы du Bois, теперь улицы de la Grotte, и пересекает улицу du Tribunal. Это узкий, извилистый, слегка покатый переулок, производящий печальное впечатление. Прохожих здесь почти не видно; по сторонам тянутся длинные заборы, прерываемые жалкими домишками с сумрачными фасадами, в которых совсем не видно раскрытых окон. Кое-где, на дворах зеленеют одинокие деревья.
   -- Вот мы и пришли, -- сказал доктор.
   Улица в этом месте суживалась, дом упирался в обнаженную, высокую, серую стену какого-то амбара. Оба они, подняв голову, осмотрели небольшое, точно омертвевшее, некрасивое здание с узкими оконницами и грубой известковой, посиневшей окраской; от него веяло нищетой. Внизу чернел узкий проход закрытый старой, решетчатой калиткой.
   Доктор предложил Пьеру войти.
   -- Войдите, мой друг, войдите. Вам стоит лишь толкнуть калитку.
   Аллея оказалась довольно длинной, Пьер держался рукой за сырую стену, опасаясь оступиться. Ему казалось, что он спускается в темный подвал, ноги то и дело скользили, ступая на мокрую землю. В конце аллеи он, по новому указанию доктора, свернул направо.
   -- Наклонитесь, дверь низка, вы можете ушибиться... Теперь мы прошли.
   Как и калитка, выходящая на улицу, дверь комнаты была не заперта, свидетельствуя о заброшенности дома.
   Пьер остановился посредине комнаты; погрузившись после яркого наружного света в темноту, он точно ослеп. Его охватило сыростью, как будто вокруг было развешено мокрое белье.
   Но, мало-помалу, глаза его освоились. Два окна, различной величины, выходили на тесный внутренний двор, куда проникал лишь зеленоватый свет, точно в глубину колодца. Для того, чтобы читать в этой комнате, надо было зажечь свечу даже в полдень. Пол, в четыре метра длины почти три с половиною метра ширины, был устлан шероховатыми каменными плитами. Продольная и поперечные балки, не покрытые потолком, закоптели, покрылись точно сажей. Против двери стояла убогая печь; между нею и одним из окон помещался судомойный камень. Старая штукатурка осыпалась, была покрыта пятнами от проступившей сырости, казалась от грязи почти такою же черною, как потолок. Мебели не осталось, комната имела нежилой вид, в темноте неопределенно выступали лишь смутные очертания каких-то странных предметов.
   -- Да, из этой-то комнаты началось все... Здесь ничего не изменили, только мебель унесена отсюда. Кровати, вероятно, стояли у этой стены против окон; кроватей было не меньше трех, потому что семейство Субиру состояло из отца, матери, двух мальчиков и трех девочек... Подумайте только, -- три кровати загромождали эту каморку! Семь человек жили на пространстве нескольких квадратных метров! И вся эта многочисленная семья была похоронена заживо, без воздуха, света, почти без хлеба! Какая ужасная нищета!
   Его прервали. В комнату проникла какая-то тень; Пьер принял ее сначала за старуху. Это был священник, приходский викарий, занимавший дом, в котором некогда жила Бернадетта. Он был знаком с доктором.
   -- Я услышал ваш голос, господин Шассень, и спустился сюда... Вы, должно быть, снова показываете комнату:
   -- Да, господин аббат, я позволил себе... Я не стесняю вас?
   -- О, нисколько, нисколько!.. Приходите, когда вам угодно, приводите посетителей.
   Он посмеивался с поощрительным видом, поклонился Пьеру, который, удивившись его беспечному спокойствию, спросил:
   -- Однако, посетители, по всей вероятности, иногда тревожат вас?
   Викарий, в свою очередь, удивился.
   -- Уверяю вас, -- нисколько! Сюда никто не приходит... Вы понимаете, эта комната не пользуется известностью. Все толпятся там, у Пещеры... Я оставлю дверь незакрытой, чтобы не надо было отворять ее. Мне по целым неделям не приходится услышать даже шороха крысы.
   Глаза все больше свыкались с темнотой; в странных предметах, наполнявших углы, Пьер смог различить, наконец, старые бочки, сломанные курятники, инструменты, разный хлам, который сваливают в подвалы, куда попало. На балках была привешена провизия, корзина с яйцами, пучки больших розовых луковиц.
   -- Судя по тому, что я вижу, -- добавил он, слегка вздрогнув, -- вы сочли нужным извлечь некоторую пользу из комнаты?
   Викарий несколько смутился.
   -- Да, конечно... Что же делать! Дом так тесен, в нем так мало места! Притом же, вы не можете себе представить, до чего сыра эта комната, в ней положительно нет возможности устроить жилье. Ну, и, мало-помалу, все это накоплялось здесь само собою, совсем незаметно.
   -- Это чулан для ненужных вещей, -- возразил Пьер.
   -- О, нет, этого нельзя стать!.. Просто нежилая комната, -- и, если хотите, действительно, служащий для хранения всякой всячины!
   Викарий еще больше смутился. Доктор Шассень молчал, не вмешиваясь в разговор; но он улыбался, по-видимому, восхищаемый негодованием спутника на людскую неблагодарность.
   Пьер не удержавшись от выражения волновавших его чувств, продолжал.
   -- Извините меня, пожалуйста, господин викарий, но я, право, не ногу не напомнить, что вы всем обязаны Бернадетте, что, не будь ее, Лурд остался бы одним из самых безвестных городков Франции... Мне кажется, что приходу, из чувства признательности, следовало превратить эту убогую комнату в часовню...
   -- О, в часовню! -- прервал викарий. -- Ведь она была созданием божества, церковь не может воздавать ей культ.
   -- Допустим, что часовня здесь неуместна, -- в и таком случае, все-таки, можно бы осветить комнату, украсить цветами, розами, постоянно обновляемыми благочестивыми жителями и паломниками... Наконец, я хотел бы хоть некоторого проявления любви, желал бы видеть что-либо, трогающее душу, изображение Бернадетты, что-нибудь свидетельствующее о месте, которое по праву принадлежит ей в сердцах всех верующих... Эта грязь и запустение в комнате Бернадетты просто чудовищны!
   Злополучный викарий, человек, по-видимому, пугливый и мало развитой, -- вдруг согласился с мнением Пьера.
   -- В сущности, вы как нельзя более правы. Но я не имею никакой власти, я ничего не могу сделать!.. Если бы ко мне пришли отобрать комнату, чтобы отделать ее, я, тем не менее, отдал бы ее, убрал бы бочки, хотя, право, и сам не знаю, куда девать их. Но, повторяю вам, это зависит не от меня, а не могу ничего, решительно ничего поделать!
   Он поторопился уйти, еще раз повторив доктору Шассеню:
   -- Оставайтесь, оставайтесь, пожалуйста, сколько вам угодно. Вы никогда не стесняете меня.
   Оставшись наедине с Пьером, доктор пожал ему руки, в избытке радостного волнения.
   -- Ах, дорогое дитя мое, вы доставили мне чрезвычайное наслаждение! Как хорошо вы выразили чувства, которыми переполнена издавна моя душа! Мне самому приходило в голову приносить сюда каждое утро свежие розы... Я ограничился бы возложением на камин двух пучков роз; вы знаете, что я свято чту память Бернадетты, мне казалось, что розы благоухали бы здесь, точно воспоминание о ней... Но, однако...
   Он уныло махнул рукой.
   -- У меня все не хватало мужества... Да, именно, мужества, так как до сих пор никто не осмелился открыто выступить против отцов Пещеры... Все колеблются, не отваживаясь возбудить скандальное дело. Подумайте только, какой шум произвело бы оно; и те, которые возмущаются, как я, вынуждены молчать, во избежание слишком громкой огласки.
   Доктор добавил:
   -- Что может быть плачевнее, дитя мое, людской неблагодарности и алчности. Каждый раз, когда и прихожу сюда и вижу эту нищету и запустение, я не могу удержаться от слез.
   Он перестал говорить, Пьер также молчал, подавленный скорбным впечатлением, навеваемым темной комнатой. Они вздрагивали от холодной сырости, смотрели на обвалившуюся, потрескавшуюся штукатурку, на пыль, покрывшую кучу хлама. Они не могли отрешиться от мысли, что без Бернадетты не было бы чудес, выдвинувших Лурд среди всех городов мира. Чудесный источник и Пещера раскрылись, озарились пламенем свечей, отозвавшись на ее голос.
   Выполнены огромные работы, из земли выросли новые церкви, словно по мановению волшебного жезла, возниц целый новый город с садами, бульварами, набережными, мостами, магазинами, гостиницами. Отдаленнейшие народы земле стекаются толпами, наплыв миллионов так велик, что молодому городу как бы суждено шириться без конца, заполонив всю долину между горами. А если бы не было Бернадетты, все осталось бы по-прежнему, безвестный древний Лурд спал бы своим вековым забытьем у подножия заика. Одна Бернадетта создала все движение, -- и вот, комната, из которой она вышла в тот день, когда ей явилась Пресвятая Дева, эта колыбель чудес будущего поразительного расцвета, заброшена, отдана на жертву плесени и разрушению, превращена в чулан, пригодный лишь для свалки пустых бочек и хранения лука.
   В сознании Пьера с чрезвычайной выпуклостью обрисовался контраст торжества, при которой он только что присутствовал, восторг толпы в Пещере и в соборе, в то время как Мария, везя свою тележку, поднималась вслед за Святыми Дарами. Но особенно ярко запечатлелось сияние Пещеры; прежняя впадина дикого утеса, перед которым, на берегу потока, склоняла свои колени набожная девочка, исчезла, превратившись в роскошную, залитую огнями часовню, служащую целью паломничеств всех народов. Там -- блеск и гул победы, преклонение молящихся, непрерывный приток золота н сокровищ; здесь, в колыбели всего движения, в этом темном и холодном подвале, нет ни души, не теплятся ни одна свеча, не слышно пения, не видно ни цветка. Сюда не приходит никто, никто не преклоняет коленей, не произносить молитв. Лишь немногие посетители, желая унести отсюда какое-нибудь воспоминание, искрошили почти сгнившую доску, заменявшую подставку на камине. Духовенство пренебрегает этим убогим уголком, к которому следовало бы нам относиться, как к святыне. Отсюда вышла она, зародыш бессознательных грез, распустившийся цветом легенды. И никто уже не помнит первоначальный путь, в котором произросло смиренное дитя.
   Пьер, тронутый до слез этой ситуацией, с драмой в голосе, произнес, наконец:
   -- Это Вифлеем.
   -- Да, это жалкое убежище, один из приютов, в которых живет страдание и новые религии... И иногда я невольно думаю, не лучше ли, что все произошло именно так, что эта комната заброшена и забыта? Бернадетта ничего не теряет.
   Он снова умолк, но почти тотчас добавил негодующим тоном:
   -- Нет, нет, я не могу, неблагодарность выводит меня из равновесия. Теперь они прилагают все усилия, чтобы искоренить самую память о ней... Ах, дорогое дитя мое, если бы я все рассказал вам!
   Он понемногу разговорился, дал волю своему возмущению. Патеры Пещеры, столь алчно эксплуатирующие дело рук Бернадетты, боятся ее после смерти еще больше, чем при жизни. Пока она жила, они больше всего опасались, чтобы она не вернулась в Лурд делить добычу; их успокаивало только смирение Бернадетты, так она была не властолюбива и, по собственному желанию провела остаток дней своих вдали от мира. Но теперь они содрогаются при мысли, что когда-нибудь чужая воля может привезти обратно останки прозорливицы. Вскоре после ее смерти муниципальный совет подумал, было, соорудить гробницу, стал поговаривать об открытии подписки. Неверские монахини отказались выдать тело, так как, по их мнению, оно принадлежит им. За монахинями, как почувствовали тогда все, скрывались патеры, втайне противившиеся возвращению почитаемого праха, предугадывая, что он может оказать конкуренцию Пещер. Корыстолюбивые отцы ясно представляли монументальную гробницу на кладбище, паломников, предпринимающих к ней процессии, больных, в экстазе припадающих к мрамору, чудеса, происходят в порыве религиозного восторга! Нельзя было сомневаться в разорительной конкуренции, в перемещении чудес и притока богомольцев. Опасение необходимости дележа, отхода денег в другую сторону, и город, наученный уже горьким опытом, сумеет извлечь выгоды из гробницы, висело и продолжает висеть дамокловым мечом над алчными эксплуататорами Пещеры.
   Патерам приписывали даже замысел, исполненный глубокого коварства. Они рассчитывают втайне образовать в свою пользу прах Бернадетты, просто порученный Неверским монахиням на сохранение в глубине их часовни. Они выжидают, однако, хотят водворить его у Пещеры лишь в то время, когда наплыв паломников станет заметно уменьшаться. К чему, в самом деле, устраивать теперь торжественно перенесение останков прозорливицы, если богомольцы стекаются все более многочисленными толпами? Между тем, когда необычайная слава Лурдской Богоматери пойдет на убыль, как все в этом бренном мире, пышная церемония перенесения останков избранницу небес взволнует весь католический мир, обновит угасающую веру: Бернадетта как бы вернется, чтобы вступить, наконец, в обладание священной почвой, на которой, благодаря ей, распустился столь дивный цветник чудес. И поразительные исцеления снова начнутся у мраморных плит ее гробницы, перед Пещерой или на клиросе собора.
   Сколько ни ищите, -- продолжал доктор Шассень, -- вы не найдете в Лурде ни одного, так сказать, официального изображения Бернадетты. Портреты имеются в продаже, но их нет ни в одном монастыре, ни в одной из церквей... Ее систематично подвергают забвению, подчиняясь тому же чувству затаенного страха, которое обрекло на запустение шумную комнату, в которой мы находимся. Боясь, чтоб не возник культ памяти Бернадетты на ее гробнице, патеры точно так же опасаются, чтобы толпы паломников не хлынули сюда благоговейно преклонять колени, если хотя две восковых свечи озарят эту комнату, если хотя два букета роз украсят этот камин... Представьте, какой скандал произойдет, и какая-нибудь разбитая параличом, больная бросила свои костыли, встанет и пойдет, крича, что исцелилась! Как смутятся сердца почтенных торговцев Пещеры, когда они увидят, что их монополии угрожает серьезная опасность! Они хозяева, и намерены остаться полновластными хозяевами, не желая упустить ни малейшей доли завоеванной ими и эксплуатируемой великолепной фирмы. Но они дрожат, боясь памяти о первых зиждителях великого дела, боясь смиренной девушки, столь возвеличенной своей кончиной, огромное наследство которой распалило их корыстолюбие до такой степени, что, сослав ее при жизни в Невер, они не осмеливаются вернуть даже ее тела, заточенного под могильной плитой монастыря!
   Как плачевна ее участь: удаленная от мира живых людей, она и после смерти обречена на изгнание! Пьер от всего сердца скорбел об этом несчастном существе, как бы избранном судьбою для страданий при жизни и за гробовой доской! Допустив даже, что чья-то упорная, сознательная воля не устранила Бернадетты и не заточила в самой могиле, не странно ли стечение обстоятельств, так одозрительными, которые бог весть откуда съезжаются к нам каждый сезон... Да будет вам также известно, что у преподобных отцов существуют определенные обязательства перед городом. Когда они покупали участки вокруг Грота, то подписали договор, запрещающий им всякую торговлю. Это не помешало, однако, преподобным отцам открыть там лавку. Разве это не бесчестная конкуренция, недостойная порядочных людей?.. И вот сейчас новый городской совет решил послать к ним делегацию с требованием выполнять договор и немедленно прекратить торговлю. Знаете, что они ответили, сударь? Да они двадцать раз повторяли и продолжают повторять одно и то же, всякий раз, как им напоминают об их обязательствах: "Хорошо, мы согласны, но мы у себя хозяева, и мы закроем Грот".
   Он привстал, держа на отлете бритву, вытаращив от возмущения глаза, и повторил, скандируя:
   -- Мы закроем Грот.
   Пьер, продолжавший медленно шагать по комнате, остановился и сказал:
   -- Ну что же! Муниципальный совет должен был ответить: "И закрывайте!"
   Казабан от неожиданности чуть не задохнулся; лицо его побагровело, и он был вне себя. Он только пролепетал:
   -- Закрыть Грот!.. Закрыть Грот!
   -- Разумеется! Если он вас так раздражает и вызывает такое неудовольствие! Если он является причиной постоянных раздоров, несправедливости, порчи нравов! Всему этому наступил бы конец, о Гроте перестали бы толковать... Право, это было бы прекрасным разрешением вопроса, окажи кто-нибудь из власть имущих услугу городу и заставь преподобных отцов осуществить свою угрозу.
   Пока Пьер говорил, с Казабана понемногу сходил гнев. Он успокоился, слегка побледнел, и в глубине его больших глаз Пьер прочел растущую тревогу. Не слишком ли далеко он зашел в своей ненависти к святым отцам? Многие духовные лица недолюбливают их; быть может, этот молодой священник приехал в Лурд, чтобы вести против них кампанию? Тогда как знать? Возможно, что в будущем Грот и закроют. Но ведь все только им и существуют. Хотя старый город бесновался от злобы, сетуя, что на его долю остаются одни крохи, он все же был доволен и этим; самые свободомыслящие из его обитателей, наживавшиеся на паломниках, как и все остальные, молчали -- им становилось не по себе, как только кто-нибудь соглашался с ними и критиковал неприятные стороны нового Лурда. Надо быть осторожнее.
   Казабан занялся г-ном де Герсеном. Он стал брить другую щеку клиента, бормоча с независимым видом:
   -- Ну, если я что и говорю про их Грот, -- мне-то он, по правде, не мешает. А жить ведь всем надо.
   Дети в столовой разбили чашку и оглушительно орали. Пьер снова посмотрел на священные картинки и гипсовую мадонну, которыми парикмахер украсил стены, чтобы угодить своим жильцам. Со второго этажа раздался чей-то голос, что вещи уже уложены: когда вернется подмастерье, пусть поднимется и перевяжет сундук.
   Казабан, в сущности совершенно не знавший двух своих посетителей, стал недоверчив, забеспокоился, в уме его зародились тревожные предположения. Он был в отчаянии, что они уйдут, а он так ничего и не узнает о них, в то время как сам разоткровенничался вовсю. Если бы можно было вернуть резкие слова против святых отцов! Когда г-н де Герсен поднялся, чтобы помыть подбородок, Казабан решил возобновить разговор:
   -- Вы слышали о вчерашнем чуде? Весь город взбудоражен, мне рассказывали об этом человек двадцать... Да, святым отцам, как видно, выпало на долю необыкновенное чудо -- одна барышня, паралитичка, говорят, встала и дотащила свою тележку до самой Базилики.
   Господин де Герсен вытер лицо и собирался вновь сесть, но, услышав слова парикмахера, рассмеялся с довольным видом.
   -- Эта молодая особа -- моя дочь.
   При таком неожиданном известии Казабан расцвел. Он успокоился и снова обрел дар речи; бурно жестикулируя, он подправил г-ну де Герсену прическу.
   -- Ах, сударь, поздравляю, я польщен, -- такая честь обслужить вас... Раз ваша барышня выздоровела, ваше родительское сердце должно быть удовлетворено.
   У него и для Пьера нашлось любезное словцо. Решившись наконец отпустить их, он посмотрел на священника проникновенным взглядом и проговорил тоном здравого человека, высказывающего свое заключение о чудесах:
   -- Счастья, господин аббат, на всех хватит. Нам только надо, чтобы время от времени случалось такое чудо.
   Выйдя из парикмахерской, г-н де Герсен пошел за кучером, который продолжал шутить со служанкой; вымытая собака отряхивалась на солнце. Через пять минут коляска доставила их на площадь Мерласс. Поездка заняла добрых полчаса; Пьер решил оставить коляску за собой: он хотел показать Мари город, не слишком утомляя ее. Отец побежал за ней к Гроту, а священник стал ждать их под деревьями.
   Кучер, закурив с фамильярным видом папиросу, тотчас же завел с Пьером разговор. Сам он был родом из деревни в окрестностях Тулузы и не мог пожаловаться: хорошо зарабатывал в Лурде. Здесь и едят хорошо и развлекаются, можно сказать -- край неплохой. Он говорил развязно, как человек, которого не очень стесняют религиозные принципы, но который не забывает, впрочем, о почтении к духовному лицу.
   Наконец, развалившись на козлах, он свесил ногу и медленно проронил:
   -- Да, господин аббат, дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется.
   Пьера поразили эти слова, и ему невольно захотелось глубже вникнуть в их смысл, но тут возвратился г-н де Герсен с Мари. Он нашел дочь на том же месте, коленопреклоненной у ног святой девы в порыве веры и благодарности; казалось, в глазах девушки запечатлелся пылающий Грот -- так сияли они от великой радости исцеления. Мари ни за что не хотела ехать в коляске. Нет, нет, она предпочитала идти пешком, ее совсем не интересует осмотр города, ей важно еще часок походить под руку с отцом по улицам, площадям, где угодно! И когда Пьер расплатился с кучером, она устремилась в аллею сада, разбитого на эспланаде, в восторге, что может гулять мелкими шагами вдоль цветущих газонов, под высокими деревьями. От трав, листьев и бесчисленных одиноких аллей веяло такой свежестью, там слышалось вечное журчание Гава! Затем она захотела снова пройти по улицам, смешаться с толпой; в ней ключом било желание видеть движение, жизнь, слышать шум.
   Заметив на улице святого Иосифа панораму, изображавшую старый Грот, а перед ним коленопреклоненную Бернадетту в день, когда произошло чудо со свечой, Пьер вздумал зайти туда. Мари радовалась, как дитя, и г-н де Герсен был тоже очень доволен, особенно когда заметил, что среди паломников, толпой входивших вместе с ними в темный коридор, нашлось несколько человек, которые узнали его дочь, исцеленную лишь накануне, но ставшую уже знаменитостью, чье имя переходило из уст в уста. Когда они поднялись на круглую эстраду, освещенную рассеянным светом, проникавшим сюда сквозь большой тент, Мари устроили своего рода овацию; ее появление встретили ласковым перешептыванием, изумленными взглядами, восторгом, близким к экстазу; всем хотелось ее видеть, идти за нею следом, дотронуться до нее. Это была слава -- теперь перед ней будут преклоняться, куда бы она ни пошла. Чтобы немного отвлечь от нее внимание публики, служитель, дававший объяснения, пошел вперед и стал рассказывать о том, что было изображено на огромном полотне в сто двадцать шесть метров, опоясывавшем эстраду. Речь шла о семнадцатом явлении святой девы Бернадетте; девочка, стоя со свечой на коленях перед Гротом, увидела богоматерь; она прикрыла пламя рукой, да так и замерла, забыв ее отдернуть, но рука не сгорела; полотно живо воссоздавало пейзаж тех времен, Грот в его девственном состоянии и всех, кто, по рассказам, присутствовал при этом: врача, устанавливающего чудо с часами в руках, мэра, полицейского комиссара, прокурора; при этом служитель называл их имена, а следовавшая за ним публика только ахала.
   Мысли Пьера почему-то вдруг вернулись к фразе, произнесенной кучером: "Дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется". Действительно, в этом-то и заключался вопрос. Сколько уже построили почитаемых святилищ, внимая голосу невинных, избранных детей, которым являлась святая дева! И вечно повторялась одна и та же история: пастушка, которую преследовали, называли лгуньей, затем глухое брожение среди несчастных, изголодавшихся по иллюзии, и наконец пропаганда, победа сияющего, как маяк, святилища, а дальше -- закат, забвение и потом возникновение нового святилища, рожденного восторженной мечтой другой ясновидящей. Казалось, могущество иллюзии истощилось, и для того, чтобы оно могло возродиться, надо было переместить ее, перенести в новую обстановку, создать новые приключения. Салетта свергла древних святых дев из дерева и камня, которые исцеляли болящих. Лурд сверг Салетту и, в свою очередь, будет свергнут какой-нибудь святой девой, чей нежный спасительный лик явится невинному ребенку, еще не родившемуся на свет. Но если Лурд так быстро, так бурно вырос, то, несомненно, он обязан этим неискушенной душе, обаятельному образу Бернадетты. На сей раз обошлось без мошенничества, без обмана: хилая, больная девочка даровала страждущему человечеству свою мечту о справедливости и равенстве в обретении чуда. Она была лишь воплощением вечной надежды, вечного утешения. К тому же исторические и социальные условия в конце этого страшного века позитивного опыта, казалось, способствовали неистовой жажде мистического порыва; вот почему торжествующий Лурд, вероятно, долго еще продержится, прежде чем обратится в легенду и станет одним из тех мертвых культов, чей аромат, когда-то сильный, теперь уже выдохся.
   Ах, с какой легкостью разглядывая огромное полотно панорамы, Пьер мысленно восстанавливал старый Лурд, этот мирный верующий город, единственную колыбель, где могла родиться легенда! Это полотно говорило обо всем, являлось наглядным доказательством происшедших тогда событий. Пьер даже не слышал монотонных пояснений служителя, пейзаж говорил сам за себя. На первом плане был изображен Грот, отверстие в скале на берегу Гава -- девственный край, край грез, с лесистыми холмами, обвалами, без дорог, без всяких новшеств: ни монументальной набережной, ни аллей английского сада, извивающихся среди подстриженных деревьев, ни благоустроенного Грота за решеткой, ни лавки с предметами культа, этого преступного торга, возмущавшего благочестивые души. Лучшего, более уединенного уголка святая дева не могла бы найти, чтобы явиться избраннице своего сердца, бедной девочке, что в грезах блуждала там мучительно длинными ночами, собирая валежник. Дальше, по ту сторону Гава, позади замка, раскинулся доверчивый, уснувший старый Лурд. Перед глазами вставало былое: маленький городок с узкими улицами, мощенными булыжником, с темными домами, облицованными мрамором, с древней полуиспанской церковью, полной старинных лепных изображений, золотых образов и раскрашенных кафедр. Только дважды в день Лапаку переезжали вброд дилижансы из Баньер и Котере и поднимались затем по крутой улице Басе. Дух времени еще не овеял эти мирные кровли, укрывавшие отсталое, наивное население, подчинявшееся строгой религиозной дисциплине. Там не знали разврата, веками жили изо дня в день в бедности, суровость которой оберегала нравы. И никогда еще Пьеру не было так понятно, почему именно на этой почве, где царили вера и честность, могла родиться и вырасти Бернадетта, словно роза, распустившаяся на придорожном кусте шиповника.
   -- Это все-таки любопытное зрелище, -- объявил г-н де Герсен, когда все вышли на улицу. -- Я доволен, что посмотрел.
   Мари также смеялась от удовольствия.
   -- Не правда ли, папа? Словно мы там побывали. Иногда кажется, что фигуры сейчас задвигаются... А как прелестна Бернадетта, в экстазе, на коленях, когда пламя свечи лижет ей пальцы, не оставляя ожога.
   -- Ну, вот что, -- снова заговорил архитектор, -- у нас остался только час, надо подумать о покупках, если мы хотим что-нибудь приобрести... Давайте обойдем лавки? Мы, правда, обещали Мажесте отдать ему предпочтение, но это не мешает нам посмотреть, что есть у других... А? Как вы думаете, Пьер?
   -- Разумеется, как вам будет угодно, -- ответил священник. -- Кстати мы прогуляемся.
   Он пошел вслед за Мари и ее отцом, и вскоре они снова очутились на площади Мерласс. С тех пор как Пьер вышел из помещения панорамы, он испытывал странное чувство -- ему было как-то не по себе. Он словно вдруг перенесся из одного города в другой, из одной эпохи в другую. Из сонной тишины древнего Лурда, подчеркнутой унылым светом, пробивавшимся сквозь тент, он сразу попал в новый, шумный Лурд, залитый ярким светом. Только что пробило десять часов, на улицах царило необыкновенное оживление, все спешили до завтрака покончить с покупками, чтобы готовиться затем к отъезду. Тысячи паломников наводнили улицы, осаждали лавки. Крики, толкотня, беспрерывный стук колес мчащихся мимо экипажей напоминали ярмарочную суету. Многие запасались в дорогу провизией, опустошая лавчонки, где продавали хлеб, колбасу, ветчину. Покупали фрукты, вино, несли полные корзины бутылок и пакетов, пропитанных жиром. У одного разносчика, торговавшего сыром, мигом расхватали весь товар, который он вез на тележке. Но больше всего публика покупала религиозные сувениры; иные торговцы, чьи тележки были полны благочестивых статуэток и картинок, делали блестящие дела. У лавок стояли очереди на улице, женщины несли под мышкой святых дев, в руках -- бидоны для чудотворной воды, а шеи обмотали множеством четок. Бидоны от одного до десяти литров, одни без картинок, другие, украшенные лурдской богоматерью в голубом, новая жестяная посуда, кастрюльки -- все это звенело и сверкало на солнце. Лихорадочный торг, удовольствие истратить деньги, уехать с полными карманами фотографий и медалей разрумянили все лица, превратив эту толпу в завсегдатаев ярмарок с чрезмерными и неудовлетворенными аппетитами.
   На площади Мерласс г-н де Герсен соблазнился было одной из самых красивых и бойко торгующих лавок с вывеской, на которой крупными буквами было написано: "Субиру, брат Бернадетты".
   -- А? Не купить ли нам все, что нужно, здесь? Наши сувениры носили бы более местный колорит и выглядели бы более занимательными!
   Затем он прошел мимо, повторяя, что надо сперва все осмотреть.
   У Пьера сжалось сердце, когда он взглянул на лавку брата Бернадетты. Его огорчило, что брат продавал статуэтки святой девы, которую видела сестра. Но ведь надо было жить, а Пьер знал, что семья ясновидящей отнюдь не процветала, имея столь сильного конкурента в лице победоносной Базилики, сверкающей золотом. Паломники оставляли в Лурде миллионы, но торговцев предметами культа было более двухсот, не считая содержателей гостиниц и меблированных комнат, забиравших львиную долю доходов, так что столь жадно оспариваемая прибыль сводилась к пустякам. Вдоль всей площади -- по правую и по левую руку от лавки брата Бернадетты -- непрерывным рядом тянулись другие лавки; они жались одна к другой в каком-то подобии деревянного барака или галереи, построенной городским управлением, которое наживало на этом около шестидесяти тысяч франков. Это был настоящий базар, раскинувший свою выставку товаров чуть не до самого тротуара, задевая прохожих. На триста метров не было другой торговли: поток четок, медалей, статуэток без конца украшал витрины. А на вывесках огромными буквами значились наиболее почитаемые имена -- святого Рока, святого Иосифа, Иерусалима, непорочной святой девы, сердца Иисусова -- самое лучшее из того, что мог предоставить рай, чтобы тронуть и привлечь покупателей.
   -- Честное слово, -- воскликнул г-н де Герсен, -- я думаю, что всюду одно и то же! Войдем в любую лавку.
   Он устал от этой непрерывной выставки безделушек. -- Раз ты обещал купить у Мажесте, -- сказала неутомимая Мари, -- лучше всего вернуться.
   -- Правильно, идем к Мажесте.
   Однако на улице Грота перед ними снова вытянулся тесный ряд лавок; среди них были ювелирные магазины, модные лавки, торговля зонтами -- наряду с предметами культа, -- был даже кондитер, продававший коробки с лепешками, замешенными на лурдской воде, -- на крышках коробок красовалось изображение святой девы. Витрины фотографа изобиловали видами Грота и Базилики, портретами епископов, святых отцов всех орденов, прославленными видами соседних гор. В книжной лавке были выставлены последние новинки католической литературы, томы с благочестивыми заглавиями и многочисленные книги о Лурде, опубликованные за двадцать лет; некоторые из них имели шумный успех, отголосок которого сохранял им цену. По этой людной дороге, залитой ярким солнцем, толпа текла широким потоком, звенели бидоны, жизнь била ключом. Казалось, конца не будет статуэткам, медалям, четкам; витрины шли за витринами, простираясь на километры, -- опустошая улицы города, который был захвачен базаром, торгующим все теми же предметами.
   Дойдя до Гостиницы явлений, г-н де Герсен снова заколебался.
   -- Значит, решено, мы покупаем здесь?
   -- Конечно, -- ответила Мари. -- Посмотри, какая красивая лавка.
   Она первой вошла в магазин, действительно один из самых больших на этой улице, -- он занимал весь нижний этаж гостиницы, слева от главного подъезда. Г-н де Герсен и Пьер вошли за ней следом.
   Племянница супругов Мажесте Аполина, стоя на табурете, собиралась снять с высокой витрины чаши для святой воды, чтобы показать их молодому человеку, элегантному санитару в сногсшибательных желтых гетрах. Она смеялась воркующим смехом; пышные черные волосы и красивые глаза, освещавшие немного крупное лицо с прямым лбом, полными щеками и пухлыми красными губами, делали ее прехорошенькой. Пьер отчетливо увидел, как рука молодого человека щекотала у подола юбки ногу девушки, видимо, не имевшей ничего против. Но это длилось одно мгновение. Девушка проворно спрыгнула на пол и спросила:
   -- Значит, вы думаете, что эта чаша не подойдет вашей тетушке?
   -- Нет, нет! -- ответил санитар уходя. -- Добудьте чашу другой формы, я еще вернусь, я уезжаю завтра.
   Когда Аполина узнала, что Мари -- та самая чудесно исцеленная, о которой ей со вчерашнего дня говорила г-жа Мажесте, она стала необычайно предупредительной. Она смотрела на девушку с веселой улыбкой, в которой было удивление, затаенное недоверие и насмешка здоровой женщины над детски неразвитым телом сверстницы. Тем не менее ловкая продавщица рассыпалась в любезностях:
   -- Ах, мадмуазель, мне так приятно услужить вам! Какое удивительное произошло с вами чудо!.. Весь магазин к вашим услугам, а у нас самый большой выбор.
   Мари стало неловко.
   -- Спасибо, вы очень любезны... Мы хотим купить кое-какие пустяки.
   -- Если позволите, -- сказал г-н де Герсен, -- мы сами выберем. --
   -- Ну что ж, сударь, выбирайте, а там увидим.
   Вошли другие покупатели, и Аполина забыла про Мари с ее спутниками, вернувшись к своему ремеслу хорошенькой продавщицы; она расточала любезные слова и обольстительные улыбки, в особенности мужчинам, и они уходили с полными карманами покупок.
   У г-на де Герсена осталось два франка из луидора карманных денег, который сунула ему на прощание старшая дочь, поэтому он не мог особенно расщедриться, выбирая сувениры. Но Пьер сказал, что они очень огорчат его, если не примут от него несколько вещиц на память о Лурде. Тогда было решено, что сперва выберут подарок для Бланш, а затем Мари и ее отец возьмут то, что им больше всего понравится.
   -- Не будем спешить, -- весело сказал г-н де Герсен. -- Ну-ка, Мари, поищи хорошенько... Чем можно доставить больше всего удовольствия Бланш?
   Все трое смотрели, рылись, искали, но нерешительность их возрастала по мере того, как они переходили от предмета к предмету. Обширный магазин с прилавками, витринами и полками до самого потолка представлял собой море с неисчислимыми волнами всех религиозных предметов, какие только можно себе вообразить. Тут были четки -- связки четок висели на стенах, груды четок лежали в ящиках, от скромных четок по двадцать су дюжина до четок из ароматического дерева, агата, ляпис-лазури на золотых и серебряных цепочках; некоторые, неимоверно длинные, были сделаны с таким расчетом, чтобы ими можно было дважды обвить шею и талию, -- тщательно отполированные бусины величиной с орех перемежались в них с черепами. Были тут медали -- груды медалей, полные коробки медалей всех размеров и всех сортов, от самых скромных и до самых драгоценных, с различными надписями и изображениями Базилики, Грота, непорочного зачатия, -- медали гравированные, штампованные, покрытые эмалью, медали ручной и фабричной работы, смотря по карману. Были тут и святые девы, большие, маленькие, цинковые, деревянные, из слоновой кости и особенно гипсовые, одни -- белые, другие -- ярко раскрашенные, до бесконечности воспроизводившие описание Бернадетты: ласковое, улыбающееся лицо, длинное покрывало, голубой шарф, золотые розы на ногах; но каждая модель чем-то отличалась от других, отражая индивидуальность создавшего ее скульптора. И наконец, целый поток других предметов культа -- сотни разных нарамников, тысячи благочестивых изображений, тонкие гравюры, яркие хромолитографии, утопающие в массе раскрашенных, позолоченных, покрытых лаком, окруженных букетами, отделанных кружевами картинок. Были там ювелирные изделия -- кольца, броши, браслеты, усыпанные звездами и крестами, украшенные ликами святых. Но над всем преобладали изделия Парижа: наконечники для карандашей, портмоне, портсигары, пресс-папье, ножи для разрезания книг, даже табакерки -- неисчислимое множество предметов, на которых на разный лад всеми возможными способами были воспроизведены Базилика, Грот и святая дева. В ящике пятидесятисантимовых вещей лежали вперемешку кольца для салфеток, рюмки для яиц и деревянные трубки с резьбой, изображавшей светозарное явление лурдской богоматери.
   Мало-помалу г-на де Герсена взяла досада, им овладели грусть и раздражение человека, который гордился своей принадлежностью к художникам.
   -- Все это безобразно, просто безобразно! -- повторял он, разглядывая каждый новый предмет.
   Он отвел душу, напомнив Пьеру о своей попытке полностью обновить религиозную живопись, попытке, на которую он ухлопал остатки своего состояния. Теперь архитектор еще строже стал относиться к товарам, которыми перегружена была лавка. Виданное ли дело, сколько здесь глупо-уродливых, вычурных и замысловатых вещей? Вульгарность замысла, отсутствие всякого мастерства в изображении говорили о том, что это была работа ремесленников. Все это отдавало модной гравюрой, конфетной коробкой и восковыми куклами в витринах парикмахерских; сколько фальши и вымученной наивности было в красивости этого искусства, лишенного подлинной человечности, выразительности и искренности! Затронув эту тему, г-н де Герсен не мог уже остановиться, стал нападать на строения нового Лурда, на жалкий, изуродованный Грот, безобразно громоздкую лестницу и отсутствие пропорций у церкви Розер и Базилики -- первая слишком тяжеловесна и напоминает хлебный рынок, другая слишком тонка, без всякого стиля, вернее, разностильна.
   -- Да, -- сказал он в заключение, -- надо очень любить милосердного бога, чтобы иметь смелость поклоняться ему в такой уродливой обстановке! Все здесь неудачно, все, как нарочно, испорчено, ни один из этих строителей не испытал подлинного волнения, не обладал настоящей наивностью, искренней верой, которые рождают шедевры. Все это ловкачи, копировщики, не вложившие в свою работу ни капли душевной теплоты. Да и что могло бы их вдохновить, если они не сумели создать ничего великого даже на этой земле чудес!
   Пьер не ответил. Но его чрезвычайно поразили рассуждения архитектора, и он понял наконец, что мучило его с момента приезда в Лурд. Несоответствие между современностью и верой прошедших веков, которую пытались воскресить, и порождало эту неудовлетворенность. Он вызвал в памяти старинные соборы, где трепетно молились верующие, вспомнил древние предметы культа, иконопись, церковную утварь, святых из дерева и камня, прекрасных по силе и выразительности изображения. В те далекие времена мастера верили, вкладывали в свои создания плоть и душу со всей наивностью своих переживаний, как говорил г-н де Герсен. А ныне архитекторы строят церкви, спокойно применяя к своей работе знания, так же как строят пятиэтажные дома; предметы же культа -- четки, медали, статуэтки -- изготовляют оптом в перенаселенных кварталах Парижа мастеровые, гуляки, которые даже не ходят в церковь. Отсюда и эти красивенькие игрушки, дешевка и хлам, от нелепой сентиментальности которых тошнит! Лурд был наводнен, обезображен ими до такой степени, что людям с мало-мальски изысканным вкусом, бродившим по улицам города, становилось невмоготу. Все это было грубо и никак не вязалось с попытками воскресить прошлое, с легендами, церемониями, процессиями минувших веков, и Пьер вдруг подумал, что в этом-то и заключается историческая и социальная обреченность Лурда: когда народ без благоговения строит церкви, без религиозного чувства изготовляет оптом четки, у него не может быть веры -- она безвозвратно угасает.
   Мари с детским нетерпением продолжала рыться в выставленных товарах, колеблясь, не находя ничего, что было бы достойно восторженной мечты, которую она хотела сохранить.
   -- Папа, время идет, ты должен проводить меня в больницу... Я подарю Бланш медаль на серебряной цепочке; это самое простое и красивое из всего, что здесь есть. Бланш будет носить ее как украшение... А себе я возьму вот эту статуэтку лурдской богоматери, она довольно мило раскрашена. Я поставлю ее в свою комнату, уберу свежими цветами... Не правда ли, будет хорошо?
   Господин де Герсен одобрил ее выбор. Сам он был в затруднении.
   -- Ах ты, господи! Как трудно что-нибудь найти! -- Он рассматривал ручку из слоновой кости с шариками на конце вроде горошин, в которых были помещены микроскопические фотографии. Приложив глаз к крохотным отверстиям, он вдруг с восхищением воскликнул: -- Смотрите-ка! Котловина Гаварни!.. Замечательно, все как на самом деле. Каким это образом здесь уместился такой колосс?.. Честное слово, куплю эту ручку, она забавная и будет мне напоминать нашу экскурсию.
   Пьер выбрал портрет Бернадетты, большую фотографию, на которой она была изображена на коленях, в черном платье, с шелковой косынкой, -- говорили, что это единственная фотографическая карточка, снятая с натуры. Он поспешил расплатиться, и все трое собрались уходить, но тут в магазин вошла г-жа Мажесте и, вскрикнув от радости, захотела непременно сделать Мари подарок, заявив, что это принесет счастье ее дому.
   -- Прошу вас, мадмуазель, возьмите чашу для святой воды, выбирайте вот из этих! Святая дева, отметившая вас, оплатит мне сторицей.
   Она повысила голос, добилась, что покупатели, набившиеся в магазин, заинтересовались и жадными глазами стали глядеть на девушку. Снова вокруг нее собралась толпа, стали останавливаться и прохожие на улице; тогда хозяйка гостиницы вышла на порог и стала делать знаки торговцам, чьи лавки были напротив, возбуждая любопытство всех соседей.
   -- Пойдем, -- повторяла Мари, которую все это крайне смущало.
   Но отец снова задержал ее, увидев входившего в магазин священника.
   -- Господин аббат Дезермуаз!
   Это был действительно красавец-аббат, в тонкой сутане, надушенный, веселый, с свежевыбритым лицом. Не замечая своего вчерашнего спутника, он быстро подошел к Аполине и отвел ее в сторону. Пьер услышал, как он сказал ей вполголоса:
   -- Что же вы не принесли мне утром три дюжины четок?
   Аполина засмеялась своим воркующим смехом, лукаво посмотрела на аббата снизу вверх и ничего не ответила.
   -- Это четки для моих маленьких духовных дочерей в Тулузе, я хотел положить их на дно чемодана; к тому же вы обещали мне помочь уложить белье.
   Она продолжала смеяться, возбуждая его, искоса поглядывая, на него краешком красивых глаз.
   -- Теперь я уеду только завтра; принесите мне их вечером, хорошо? Когда освободитесь... Я живу в конце улицы, у Дюшен, меблированная комната в нижнем этаже... Будьте милой, приходите сами.
   Улыбаясь уголками своих ярких губ, она сказала наконец кокетливым тоном так, что он не мог понять, сдержит она обещание или нет:
   -- Разумеется, господин аббат, приду.
   Их прервали; г-н де Герсен подошел к аббату, чтобы пожать ему руку. Они тотчас же завели разговор о котловине Гаварни: очаровательная прогулка, чудесные часы, проведенные вместе. Они никогда их не забудут. Затем они посмеялись над своими незадачливыми спутниками, славными людьми, развлекавшими их своей наивностью. Архитектор напомнил аббату об обещании заинтересовать тулузского миллионера его работами по управлению воздушными шарами.
   -- Сто тысяч франков в качестве первого аванса вполне хватит, -- сказал он.
   -- Положитесь на меня, -- ответил аббат Дезермуаз, -- вы не зря молились святой деве.
   Пьер, держа в руках портрет Бернадетты, поразился необычайному сходству Аполины с ясновидящей. То же, несколько крупное, лицо, тот же пухлый рот, те же чудесные глаза; он вспомнил, что г-жа Мажесте уже указывала ему на это удивительное сходство, тем более что Аполина провела в Бартресе детство в такой же бедной семье, пока тетка не взяла ее к себе в лавку помощницей. Бернадетта! Аполина! Какое неожиданное перевоплощение через тридцать лет! Эта Аполина с любезными улыбками, соглашавшаяся приходить на свидание, эта девушка, о которой шли самые недвусмысленные слухи! И вдруг перед его глазами снова встал Лурд: извозчики, продавщицы свечей, содержательницы комнат, ловящие на вокзале постояльцев, сотни меблированных домов с укромными квартирками, толпы ничем не занятых священников, пылкие монахини и просто случайные прохожие, являвшиеся сюда, чтобы удовлетворить свои желания. Он видел торгашество, разнузданное миллионами, которые сыпались дождем, -- город, жаждущий наживы, лавки, превращающие улицы в базар, грызущихся между собой хозяев гостиниц, жадно обирающих паломников, всех, вплоть до сестер ордена святого духа, содержательниц табльдота и преподобных отцов Грота, торгующих своим богом! Какое страшное и грустное зрелище -- чистый образ Бернадетты, увлекающий толпы, которые гонятся за иллюзией счастья, притягивающий груды золота и, в конечном счете, ведущий к растлению! Достаточно было пробудить суеверие, как люди повалили сюда толпами, потекли деньги и навсегда развратили этот честный край. Там, где цвела целомудренная лилия, теперь взросла, на почве алчности и наслаждения, чувственная роза. С той поры как невинное дитя увидело здесь святую деву, Вифлеем превратился в Содом.
   -- А? Я вам говорила? -- воскликнула г-жа Мажесте, заметив, что Пьер сравнивает ее племянницу с портретом. -- Аполина -- вылитая Бернадетта.
   Девушка подошла с обычной своей любезной улыбкой, польщенная сравнением.
   -- Посмотрим, посмотрим! -- сказал аббат Дезермуаз, живо заинтересовавшись.
   Он взял фотографию, сравнил, пришел в восторг.
   -- Изумительно, те же черты... Я и не заметил раньше.
   -- Только, по-моему, -- заметила Аполина, -- у нее нос был больше моего.
   -- Конечно, вы красивее, гораздо красивее, это ясно... И все же вас можно принять за сестер! -- воскликнул аббат.
   Пьер не мог удержаться от улыбки, такими странными ему показались слова аббата. Бедняжка Бернадетта умерла, и у нее не было никакой сестры. Она не может родиться вновь, таким не место в этом шумном, созданном ею городе.
   Наконец Мари ушла под руку с отцом, и было решено, что мужчины зайдут за ней в больницу, чтобы вместе отправиться на вокзал. На улице Мари ожидало с полсотни экзальтированных людей. Ее приветствовали, шли за ней следом; одна женщина сказала своему искалеченному ребенку, которого она несла из Грота, чтобы он коснулся платья чудесно исцеленной.

III

   С половины третьего белый поезд, который должен был отправиться из Лурда в три сорок, стоял у второй платформы. Три дня он находился на запасном пути, наглухо закрытый и запертый в том виде, как прибыл из Парижа; на переднем и заднем вагонах его висели белые флаги, служившие указанием для паломников, -- посадка производилась обычно долго и стоила больших трудов. В этот день отбывали все четырнадцать поездов с паломниками. В десять часов утра отправился зеленый, затем розовый и желтый поезда, а после белого поезда уходили оранжевый, серый и голубой. Персоналу станции предстоял горячий денек, шумный и суетливый, служащие теряли от этого голову.
   Но белый поезд возбуждал наибольший интерес и волнение, потому что он увозил доставленных им тяжелобольных; среди них, несомненно, находились избранники святой девы, отмеченные ею для свершения чуда. Под навесом платформы теснилась толпа, осаждавшая широкий крытый проход в сотню метров длиной. Все скамьи были заняты, загромождены багажом и ожидающими паломниками. На одном конце с бою занимали столики в буфете -- мужчины пили пиво, женщины заказывали газированный лимонад, а на противоположном конце, перед дверью почтово-пассажирской конторы, санитары очищали место, чтобы обеспечить быструю переноску больных: скоро их должны были привезти. Вдоль широкого перрона не прекращалась беготня растерянных бедняков и священников, которых было тут -всегда полным-полно, любопытных и миролюбивых господ в сюртуках; это была самая смешанная, самая пестрая вереница людей, когда-либо сталкивающихся на вокзале.
   Барон Сюир был очень озабочен -- не хватало лошадей: неожиданно нахлынувшие пуристы наняли все экипажи для экскурсий в Бареж, Котере, Гаварни, а было уже три часа. Наконец, завидев Берто и Жерара, он бросился им навстречу; обегав весь город, они возвратились и утверждали, что все идет превосходно: они раздобыли лошадей, и перевозка больных будет организована в наилучших условиях. Во дворе санитары уже приготовились и ожидали с носилками и тележками, когда подойдут фургоны и всевозможные экипажи, нанятые для доставки больных на вокзал. У газового фонаря громоздилась гора подушек и тюфяков. Прибыли первые больные, и барон Сюир снова засуетился, а Берто и Жерар поспешили на перрон. Они наблюдали за переноской больных и отдавали приказания среди возрастающей суматохи.
   Отец Фуркад, прогуливавшийся вдоль поезда под руку с отцом Массиасом, остановился, увидев доктора Бонами.
   -- Ах, доктор, как я счастлив... Отец Массиас -- он сейчас уезжает -- сообщил мне только что о необыкновенной милости, какой отметила святая дева эту интересную молоденькую девушку, мадмуазель Мари де Герсен. Уж сколько лет мы не видели такого ослепительного чуда. Это необыкновенная удача для всех нас, это благословение, и оно оплодотворит наши усилия, озарит, ободрит, обогатит весь христианский мир.
   Отец Фуркад сиял от удовольствия, и доктор немедленно изобразил ликование на своем чисто выбритом, спокойном лице с обычно усталыми глазами.
   -- Замечательно, замечательно, преподобный отец! Я напишу брошюру, такого явного исцеления сверхъестественным путем еще никогда не бывало... Да, это наделает много шума!
   Все трое возобновили прогулку, и тут врач заметил, что отец Фуркад еще больше волочит ногу, крепко опираясь на плечо своего спутника.
   -- Что, приступ подагры усилился, преподобный отец? -- спросил он. -- Вам, видно, очень больно.
   -- И не говорите, я всю ночь не сомкнул глаз. Так досадно, что приступ начался как раз в день моего приезда сюда! Уж не мог подождать... но делать нечего, не будем об этом говорить. Я так доволен результатами этого года!
   -- Да, да! -- в свою очередь, сказал отец Массиас дрожащим от пылкой веры голосом. -- Мы можем уехать, полные гордости, энтузиазма и благодарности. Сколько еще чудес, кроме этой девушки! Они уже и в счет не идут -- исцелились глухие и немые, изъязвленные лица стали гладкими, как ладонь, умирающие от чахотки едят, танцуют, они воскрешены! Вместо больных я увожу с собой в прославленном поезде воскресших.
   Ослепленный верой, он не видел вокруг себя больных и шел, окрыленный сверхъестественным триумфом. Все трое продолжали свою медленную прогулку мимо вагонов, которые начинали уже наполняться, улыбались кланявшимся им паломникам, временами останавливались с добрым словом перед носилками, где лежала какая-нибудь бледная, трясущаяся от лихорадки женщина. Они говорили ей, что она гораздо лучше выглядит и, наверное, поправится.
   Прошел озабоченный начальник станции и резко крикнул:
   -- Не загромождайте платформу! Не загромождайте платформу!
   Берто заметил ему, что ничего не поделаешь: приходится пока ставить носилки на землю. Он рассердился.
   -- Да разве это годится? Посмотрите, там поставили тележку поперек пути... Вы что же, хотите, чтобы передавили ваших больных? Через несколько минут прибывает поезд из Тулузы!
   Он бросился бегом расставлять по местам служащих, которые очищали полотно дороги от толпы испуганных паломников, не знавших, куда идти. Многие -- старики и малограмотные -- забыли даже, какого цвета их поезд, хотя у каждого на шее висел билет того же цвета, чтобы их могли направить куда следует и усадить, словно помеченный и поставленный в загон скот. А в какой спешке все это происходило -- ведь четырнадцать дополнительных поездов должны были отойти от станции, не нарушая обычного расписания!
   Когда Пьер с чемоданом пришел на вокзал, ему уже стоило большого труда протиснуться на перрон. Он был один. Мари выразила желание еще раз преклонить колена перед Гротом, она хотела до последней минуты благодарить святую деву. Пьер предоставил г-ну де Герсену сопровождать ее, а сам отправился в гостиницу, чтобы расплатиться. Впрочем, он взял с них обещание нанять коляску, так что через четверть часа они должны были приехать. В ожидании их он прежде всего решил отыскать свой вагон и освободиться от чемодана. Но это была нелегкая задача; наконец он узнал вагон по именам г-жи де Жонкьер, сестры Гиацинты и сестры Клер Дезанж на карточке, болтавшейся все эти три дня на двери -- и на солнце и под дождем. Это был все тот же вагон. Пьер вспомнил своих спутников по купе: подушки обозначали место, занятое для г-на Сабатье, а на скамье, где так страдала Мари, в дереве даже осталась выемка от железной гайки тележки. Поставив на место чемодан, Пьер вышел на платформу и стал терпеливо ждать, немного удивляясь, что не видит доктора Шассеня, который обещал его проводить.
   Теперь, когда Мари была на ногах, Пьер снял лямки санитара, и на его сутане красовался лишь красный крест паломника. Он видел вокзал в бледной полумгле страшного утра, когда приехал в Лурд, и теперь его поразили просторные проходы и дневной свет. Гор не было видно, но по другую сторону, напротив зала ожидания, поднимались очаровательные, покрытые зеленью холмы. Стояла необыкновенно мягкая погода, легкий пух облаков скрывал солнце, а с неба молочного цвета падал рассеянный свет, словно перламутровая пыль, -- серенький денек, как говорят в народе.
   Пробило три часа. Пьер для верности посмотрел на большие станционные часы. В это время на перроне показались г-жа Дезаньо и г-жа Вольмар, а за ними следом г-жа де Жонкьер с дочерью. Дамы приехали из больницы в ландо и тотчас же принялись разыскивать свой вагон. Раймонда узнала купе первого класса, в котором она приехала.
   -- Мама, мама! Сюда!.. Побудь немного с нами, успеешь пойти к своим больным, тем более что их еще нет.
   Пьер очутился лицом к лицу с г-жой Вольмар. Их взгляды встретились, но он не узнал ее. У нее лишь слегка вздрагивали ресницы: она снова стала женщиной в черном платье, медлительной, апатичной, скромной, старающейся держаться в тени. Огонь в ее больших глазах померк, лишь иногда в ее равнодушном взоре пробегала искорка и тотчас же гасла.
   -- Ох, какая у меня была жестокая мигрень! -- говорила она г-же Дезаньо. -- Вы понимаете, у меня до сих пор голова словно чужая. Это от поездки. Все эти годы я уже заранее знаю, что так будет.
   Оживленная, розовая и еще более растрепанная, чем всегда, г-жа Дезаньо щебетала:
   -- К вашему сведению, дорогая, сейчас у меня тоже голова прямо раскалывается. Да, нынче утром началась такая невралгия, что хоть плачь... Только...
   Она нагнулась и тихо продолжала:
   -- Только я думаю, что на этот раз уж наверно... Да, да, ребенок, которого я так хочу... Я все время молила святую деву, а проснувшись, почувствовала себя совсем больной! Словом, все признаки!.. Представьте себе, как удивится мой муж в Трувиле! Вот обрадуется!
   Госпожа Вольмар слушала ее с серьезным видом, а затем спокойно сказала:
   -- Ну и хорошо! А я, душечка, знаю одну особу, которая больше не хотела иметь детей. Она приехала сюда, и у нее все прекратилось.
   Жерар и Берто, увидев дам, поспешили подойти. Утром оба явились в Больницу богоматери всех скорбящих, и г-жа де Жонкьер приняла их в маленькой конторе рядом с бельевой. Там, добродушно улыбаясь и принося извинения за то, что он пришел в такую неподходящую минуту, Берто попросил руки мадмуазель Раймонды для своего двоюродного брата Жерара. Все сразу почувствовали себя в своей тарелке, а г-жа де Жонкьер умилилась, говоря, что Лурд принесет молодоженам счастье. И брак был мгновенно решен, к общему удовлетворению. Назначена была даже встреча на пятнадцатое сентября в замке Берневиль близ Канн, в имении дяди, дипломата. Берто был с ним знаком и обещал Жерару представить его старику. Затем позвали Раймонду, и она, краснея, вложила обе ручки в руки, жениха.
   Жерар засуетился, спросил девушку:
   -- Не надо ли вам подушек на ночь? Не стесняйтесь, я могу дать вам и вашим спутницам все, что требуется.
   Раймонда весело отказалась:
   -- Нет, нет, мы не такие неженки. Оставьте их для бедных больных.
   Дамы говорили все разом. Г-жа де Жонкьер объявила, что: так устала, так устала, просто ног под собой не чувствует; но все же она была счастлива, ее смеющийся взгляд то и дело обращался на дочь и молодого человека, о чем-то тихо беседовавших. Но Берто и Жерар не могли больше оставаться с ними, служба требовала их присутствия. Они попрощались, напомнив о встрече: пятнадцатого сентября, в замке Берневиль, не так ли? Да, да, решено! Все снова рассмеялись, пожали друг другу руки, договаривая восхищенными взглядами то, чего нельзя было сказать в такой толпе вслух.
   -- Как! -- воскликнула г-жа Дезаньо. -- Вы едете пятнадцатого в Берневиль! Если мы останемся в Трувиле до двадцатого, как предполагает муж, мы непременно приедем к вам в гости!
   Она обернулась к молчаливой г-же Вольмар.
   -- Приезжайте тоже. Вот забавно будет всем снова встретиться!
   Молодая женщина медленно развела руками и ответила утомленным и безразличным тоном:
   -- О, для меня развлечения кончились. Я еду домой.
   Ее глаза снова встретились с глазами Пьера, оставшегося с дамами, и ему показалось, что она на миг смутилась и на безжизненном лице ее появилось выражение невыразимого страдания.
   Прибыли сестры Общины успения, и дамы столпились у вагон-буфета. Ферран, приехавший в коляске вместе с монахинями, вошел в вагон первым и помог сестре Сен-Франсуа взобраться на высокую подножку; он встал в дверях вагона, превращенного в кухню и кладовую, где хранилась провизия на дорогу -- хлеб, бульон, молоко, шоколад, а сестра Гиацинта и сестра Клер Дезанж, стоя на перроне, передали ему аптечку и прочую мелочь.
   -- Все взяли? -- спросила сестра Гиацинта. -- Хорошо. Теперь вам остается забраться в свой угол и спать, раз вы жалуетесь, что никто не прибегает к вашей помощи.
   Ферран тихонько засмеялся.
   -- Я буду помогать сестре Сен-Франсуа... зажгу керосинку, буду мыть чашки и разносить порции на остановках, помеченных в расписании. И все же, если вам нужен будет врач, придите за мной.
   Сестра Гиацинта также засмеялась.
   -- Но нам не нужен врач, все наши больные исцелились! И, глядя ему прямо в глаза, добавила спокойным, дружеским тоном:
   -- Прощайте, господин Ферран.
   Он еще раз улыбнулся, несказанное волнение вызвало слезы на его глаза. Дрожь в голосе указывала на то, что он никогда не забудет этой поездки, что встреча с сестрой Гиацинтой доставила ему огромную радость, что он навеки сохранит нежное воспоминание о ней.
   -- Прощайте, сестра.
   Госпожа де Жонкьер решила войти в вагон вместе с сестрами Клер Дезанж и Гиацинтой, но последняя сказала, что спешить нечего, больных только еще начинают привозить. Сестра Гиацинта ушла и увела с собой Клер Дезанж, обещая за всем присмотреть; она даже взяла у г-жи де Жонкьер дорожную сумочку, сказав, что положит ее на место. Дамы, весело разговаривая, продолжали прогулку по широкому перрону, где было так приятно ходить.
   Пьер, не отрывая глаз от часов, смотрел, как двигается стрелка, и не мог понять, почему нет Мари с отцом. Только бы г-н де Герсен не заблудился! Он ждал и вдруг увидел обозленного г-на Виньерона, который злобно подталкивал перед собой жену и маленького Тюстава.
   -- Ох, господин аббат, прошу вас, покажите, где наш вагон, Помогите мне запихнуть туда наш багаж и этого ребенка... Я теряю голову, они вывели меня из терпения...
   У дверей вагона второго класса его вдруг прорвало, и он схватил за руки священника как раз в ту минуту, когда Пьер намеревался внести маленького больного.
   -- Можете себе представить! Они хотят, чтобы я уехал, они сказали, что завтра мой обратный билет будет недействителен!.. Сколько я им ни твердил о том, что случилось, они и слушать не хотят. Ведь не очень-то приятно оставаться с этой покойницей, сидеть тут над ней, класть ее в гроб, везти ее завтра в Париж. А они объявляют, что это их не касается, они, мол, делают достаточно скидок на билеты паломников, и не их дело, если кто-нибудь умирает.
   Госпожа Виньерон слушала, дрожа, а маленький Гюстав, о котором все позабыли, качаясь от усталости и опираясь на костыли, с любопытством смотрел на них большими глазами умирающего ребенка.
   -- Я им на все лады кричал, что это из ряда вон выходящий случай... Что же они прикажут мне делать с покойницей? Не могу же я сунуть ее под мышку и принести сюда как: багаж -- значит, мне необходимо остаться... Нет! До чего люди глупы и злы!
   -- А вы говорили с начальником станции? -- спросил Пьер.
   -- Ах, да! Начальник станции! Он где-то тут, только его не найдешь. Ну как же вы хотите, чтобы все шло как следует при такой неразберихе? Однако надо все-таки его откопать. Я должен ему высказать, что у меня на душе!
   Видя, что жена его стоит неподвижно, точно окаменев, он закричал:
   -- А ты что тут делаешь? Войди в вагон, тебе передадут вещи и мальчика.
   Он засуетился, стал подталкивать ее, потом передал ей свертки, а Пьер взял на руки Гюстава. Несчастный ребенок был легче птички; казалось, он еще больше похудел от своей язвы, которая так болела, что он тихонько застонал, когда Пьер поднял его.
   -- Я сделал тебе больно, голубчик?
   -- Нет, нет, господин аббат, мне пришлось много ходить. Я сегодня очень устал.
   Гюстав грустно улыбался своей умной улыбкой, потом он забрался в свой уголок и закрыл глаза, разбитый этим ужасным путешествием.
   -- Мне, понимаете ли, -- продолжал г-н Виньерон, -- вовсе не хочется умирать здесь от скуки, в то время как жена и, сын без меня вернутся в Париж. Но тут уж ничего не поделаешь -- жить в гостинице я больше не хочу, к тому же я был бы вынужден еще раз заплатить за три места, раз они не хотят ничего слушать... А жена у меня бестолковая, она не сумеет найтись, если встретится затруднение.
   Тут он впопыхах стал подробнейшим образом наставлять г-жу Виньерон, что и как она должна делать во время поездки, как ей войти в квартиру, как ухаживать за Гюставом, если у него будет приступ. Послушно и немного растерянно она отвечала на все:
   -- Да, да, мой друг... Разумеется, мой друг...
   Но вдруг им снова овладел гнев.
   -- В конце концов будет действителен мой билет или не будет? Да или нет? Я хочу знать... Надо найти этого начальника станции!
   Он снова бросился в толпу и вдруг увидел на перроне костыль Гюстава. Это было уж слишком! Он воздел руки к небу, призывая его в свидетели, что он, видно, не избавится от всех хлопот, потом бросил костыль жене и ушел вне себя, крикнув ей:
   -- Возьми! Ты вечно все забываешь!
   Больные все прибывали, и так же, как в день приезда, вдоль перрона, по путям бесконечной чередой выстроились носилки и повозки. Снова прошли вереницей все отвратительные болезни, все виды язв и уродства; число и серьезность их нисколько не уменьшились, а несколько случайных выздоровлений были лишь скромным светлым пятном на фоне мрачной действительности. Больных увозили такими же, какими привезли. Маленькие тележки с убогими старухами, в ногах у которых лежало их добро, звенели на рельсах; носилки, где лежали завернутые в одеяла тела с бледными лицами и блестящими глазами, покачивались на ходу среди толчеи. Кругом царила бессмысленная спешка, невероятное смятение, сыпались вопросы, оклики, народ бегал или толкался на месте, словно стадо, которое не находит ворот своего хлева. Санитары теряли голову, не зная куда идти, а тут еще раздавались тревожные предупреждения железнодорожных служащих, каждый раз пугая и без того до смерти растерявшихся людей.
   -- Осторожно, осторожно, эй, вы там!.. Поторапливайтесь! Нет, нет, не переходите!.. Поезд из Тулузы, поезд из Тулузы!
   Пьер, вернувшись на перрон, снова увидел г-жу де Жонкьер и остальных дам -- они продолжали весело разговаривать. Рядом с ними стоял Берто, которого отец Фуркад остановил, чтобы поздравить с образцовым порядком во время паломничества. Бывший судья, весьма польщенный, поклонился.
   -- Не правда ли, преподобный отец, хороший урок республике? Когда в Париже празднуется какая-нибудь кровавая дата их гнусной истории, толчея бывает такая, что дело доходит чуть не до смертоубийства. Пусть приедут сюда, поучатся!
   Его приводила в восторг мысль хоть чем-нибудь досадить правительству, заставившему его подать в отставку. Он был безумно счастлив, когда в Лурде бывал особенно большой наплыв верующих и создавалась давка. Между тем его не удовлетворяли результаты политической пропаганды, которую он вел ежегодно в течение трех дней. Его брало нетерпение, все шло недостаточно быстро. Когда же лурдская богоматерь вернет монархию?
   -- Видите ли, преподобный отец, единственное, что явилось бы нашим подлинным торжеством -- это если бы мы привели сюда массы городских рабочих. Теперь я стану думать и заботиться только об этом. Ах, если бы можно было создать католическую демократию!
   Огец Фуркад стал очень серьезен, взгляд его умных, красивых глаз был мечтательно устремлен вдаль. Как часто он ставил себе целью перевоспитать, обновить народ! Но не требовался ли для этого гений нового мессии?
   -- Да, да, -- бормотал он, -- католическая демократия. Ах, это было бы началом возрождения человечества!
   Отец Массиас страстно перебил его, сказав, что все нации мира в конце концов придут к этому, но доктор Бонами, чувствовавший, что в среде паломников уже назревает охлаждение пламенной веры, качал головой, утверждая, что верующим надо проявить больше усердия. Он считал, что успех зависит прежде всего от рекламы -- надо шире рекламировать чудеса. И доктор сиял, добродушно посмеиваясь, показывая на шумную толпу больных.
   -- Посмотрите на них! Разве они не выглядят лучше, чем когда приехали? Многие хоть и не выздоровели, но, поверьте, уезжают, неся в себе зародыш выздоровления! Да, хорошие они люди! Они больше нас всех способствуют славе лурдской богоматери.
   Ему пришлось умолкнуть -- мимо них пронесли г-жу Дьелафе в обитом шелком ящике и опустили у двери вагона первого класса, где горничная уже размещала багаж. Жалость объяла все сердца: за три дня своего пребывания в Лурде несчастная женщина, очевидно, так и не очнулась от забытья. Какой ее вынесли санитары из вагона в день приезда, такой она и осталась, одетая в кружева, вся в драгоценностях, с безжизненным лицом рассыпающейся мумии. Она как будто стала еще меньше: ужасная болезнь, разрушившая кости, разрушала теперь мышцы. Неутешные муж и сестра, с покрасневшими глазами, подавленные утратой последней надежды, шли за ней вместе с аббатом Жюденом, точно провожая на кладбище покойника.
   -- Нет, нет! Повремените, -- сказал священник носильщикам, собиравшимся внести ящик в вагон. -- Она еще натерпится в вагоне, пусть до последней минуты насладится мягкой погодой и чудесным небом.
   Увидев Пьера, он отвел его в сторону и сказал надломленным от горя голосом:
   -- Ах, я так удручен... Еще утром я надеялся. Я предложил отнести ее к Гроту, отслужил за нее обедню, молился до одиннадцати часов. Но святая дева не услышала меня... Меня, никому не нужного старика, она исцелила, а для этой женщины, красивой, богатой, чья жизнь должна быть сплошным праздником, я не добился исцеления!.. Разумеется, святая дева лучше нас знает, как ей поступить, и я преклоняюсь перед нею и благословляю ее имя. Но душа моя исполнена печали.
   Он не все сказал, он не сознался в том, какая мысль угнетала его, простого, хорошего и наивного человека, который никогда не ведал сомнений и страстей. У этих несчастных, заплаканных людей, у мужа и сестры, было слишком много миллионов, они одарили Базилику безмерно богатыми дарами, пожертвовали слишком много денег. Чудо нельзя купить, мирские богатства скорее вредят перед лицом бога. Несомненно, святая дева осталась глуха к ним, сердце ее приняло их холодно и сурово, чтобы лучше слышать слабый голос бедняков, которые пришли к ней с пустыми руками и чье богатство состояло в любви; их она осыпала своею милостью, на них излила горячую нежность божественной матери. И несчастные богачи, не добившиеся милости, муж и сестра, увозившие жалкое тело молодой женщины, чувствовали себя как парии среди толпы получивших если не выздоровление, то хоть утешение; казалось, они стеснялись своего богатства, им было стыдно, что лурдская богоматерь облегчила страдания нищих, а красивую, могущественную даму, умирающую в кружевах, не удостоила даже взглядом.
   Пьеру вдруг пришла в голову мысль, что он не заметил, как пришли г-н де Герсен и Мари, и они, быть может, уже в поезде; он вошел в вагон, но на скамейке был только его чемодан. Сестра Гиацинта и Клер Дезанж уже устраивались в ожидании больных; Жерар привез в тележке г-на Сабатье, и Пьер помог внести его в вагон-дело оказалось нелегкое, они даже вспотели. Бывший учитель, подавленный, но очень спокойный и смиренный, сразу улегся в свой угол.
   -- Спасибо, господа... Вот я и на месте, и то хорошо! Остается только выгрузить меня в Париже.
   Госпожа Сабатье, завернув ему ноги в одеяло, вышла на перрон постоять возле открытой двери вагона. Она заговорила с Пьером и вдруг, прервав беседу, сказала:
   -- Смотрите-ка! Вот идет госпожа Маэ... Она вчера откровенно рассказала мне все о себе. Бедняжка очень несчастна!
   Госпожа Сабатье любезно предложила ей посмотреть за вещами. Но та была словно не в себе -- смеялась и, вертясь во все стороны, повторяла:
   -- Нет, нет, я не еду!
   -- Как, не едете?
   -- Нет, нет, я не еду... То есть еду, но не с вами, не с вами.
   Она выглядела так необычно, так светилась счастьем, что ее трудно было узнать. Лицо этой безвременно увядшей блондинки сияло, она помолодела на десять лет. Куда девалась печаль покинутой женщины!
   Госпожа Маэ радостно крикнула:
   -- Я еду с ним... Да, он приехал за мной, мы едем вместе... Да, да, в Люшон, вместе, вместе!
   Указывая восторженным взглядом на полного, веселого брюнета с пушком на губах, покупающего газеты, она сказала:
   -- Смотрите, вон там мой муж, тот красивый мужчина, который шутит с продавщицей... Он неожиданно приехал ко мне сегодня утром и увозит меня, через две минуты мы садимся в тулузский поезд... Ах, дорогая, ведь я вам рассказала про мое горе, вы теперь понимаете, как я счастлива, правда?
   Но она не могла молчать и сообщила об ужасном письме, полученном в воскресенье; он писал, что если она, воспользовавшись своим пребыванием в Лурде, заедет к нему в Люшон, он не впустит ее к себе. Человек, за которого она вышла замуж по любви! Человек, десять лет не обращавший на нее внимания, пользовавшийся своими постоянными разъездами, чтобы возить с собой женщин по всей Франции!.. На этот раз все было кончено, она просила у бога смерти: ведь она знала, что неверный супруг находился в это самое время в Люшоне с двумя сестрами, своими любовницами. Что же случилось, бог мой? Это был словно гром небесный! Должно быть, обе дамы получили предостережение свыше, осознали свой грех, быть может, увидели во сне, что они в аду. Однажды вечером, без всякого объяснения, они взяли и уехали, оставив его в гостинице, а он не мог жить в одиночестве и почувствовал себя до такой степени наказанным, что внезапно решил поехать за женой и пожить с ней недельку. Он ничего не говорил, но, видимо, и на нем сказалась милость божья, он был так мил с женой, что нельзя было не поверить в истинное его обращение.
   -- Ах! Как я благодарна святой деве! -- продолжала г-жа Маэ. -- Это она оказала на него воздействие, я все поняла вчера. Мне показалось, что она кивнула мне как раз в тот момент, когда муж решил за мной приехать. Я спросила у него точно, который был час, -- время совпало минута в минуту... Видите ли, это самое большое чудо, меня просто смешат всякие там исцеленные ноги да затянувшиеся язвы. Ах! Благословенна будь лурдская богоматерь, излечившая рану моего сердца!
   Полный брюнет обернулся, она бросилась к нему, забыв попрощаться. Нежданная любовь, запоздалый медовый месяц- неделя, которую она проведет в Люшоне с любимым человеком, -- сводили ее с ума от радости. А он, этот добрый малый, взяв ее в минуту досады и одиночества, вдруг умилился: эта история забавляла его, к тому же он нашел, что его жена гораздо лучше, чем он думал.
   Наконец подошел тулузский поезд. Приток больных усилился, шум и смятение стояли невообразимые, звонили звонки, вспыхивали сигналы. Мимо пробежал начальник станции, крича во все горло:
   -- Вы там, посторонитесь!.. Очистите пути!
   Один из служащих бросился к рельсам и оттолкнул с путей позабытую тележку, в которой лежала старая женщина. Растерянная группа паломников перебежала через рельсы в каких-нибудь тридцати метрах от паровоза, который медленно приближался, грохоча и выбрасывая клубы дыма. Несколько паломников, совсем потерявших голову, попали бы под колеса, если бы служащие не оттащили их, схватив грубо за плечо. Наконец поезд остановился среди тюфяков, подушек и обалдевших людей, никого не раздавив. Дверцы открылись, из вагонов высыпали пассажиры, а другие входили, и этот встречный поток приехавших и отъезжавших довершил сумятицу на перроне. В закрытых окнах показались головы; сперва на лицах было любопытство, затем оно сменилось удивлением при виде необычайного зрелища. Наивные глаза двух очаровательных девушек выражали глубокую жалость.
   Госпожа Маэ вошла в вагон, за нею следом ее муж; она была так счастлива и двигалась так легко, будто ей снова стало двадцать лет, как в дальний вечер свадебного путешествия. Дверцы вагонов закрыли, паровоз издал продолжительный свисток, качнулся и медленно, тяжело отошел от платформы, оставив за собой толпу, растекавшуюся по путям, как из открытого шлюза.
   -- Закройте выход на перрон, -- закричал начальник станции своим служащим, -- и смотрите в оба, когда подадут паровоз!
   Прибыли запоздавшие паломники и больные. Прошла танцующей походкой возбужденная Гривотта, с лихорадочно горящими глазами, за ней -- Элиза Руке и Софи Куто, веселые, немного запыхавшиеся от быстрой ходьбы. Все трое поспешили в вагон, где их побранила сестра Гиацинта. Они чуть не остались в Гроте; паломники часто не могли оторваться от него, продолжая молиться и благодарить святую деву, в то время как поезд ожидал их на станции.
   Встревоженный Пьер, не зная, что и думать, вдруг увидел г-на де Герсена и Мари: они спокойно стояли под навесом, разговаривая с аббатом Жюденом. Пьер поспешил подойти к ним -- он так о них беспокоился!
   -- Что вы делали? Я уже потерял надежду увидеть вас.
   -- Как что мы делали? -- миролюбиво ответил г-н де Герсетс. -- Вы ведь знаете, что мы были в Гроте... Там один священник говорил замечательную проповедь. Мы и сейчас были бы там, если б я не вспомнил об отъезде... Мы даже наняли извозчика, как обещали вам...
   Он посмотрел на станционные часы.
   -- Да и спешить-то некуда! Поезд отправится не раньше чем через четверть часа.
   Это было верно, и Мари улыбнулась счастливой улыбкой.
   -- Ах, Пьер, если бы вы знали, сколько радости доставило мне последнее, посещение святой девы! Она улыбнулась мне, и я почувствовала в себе столько жизненных сил... Право, это было дивное прощание, не надо нас бранить, Пьер!
   Он улыбнулся: ему стало немного неловко за свое волнение. Неужели ему так хотелось быть подальше от Лурда? Или он боялся, что Грот удержит Мари и она не вернется? А теперь, когда она была здесь, он даже сам удивился своему спокойствию.
   Пьер все же посоветовал г-ну де Герсену и Мари войти в вагон; в это время он заметил приближавшегося к ним доктора Шассеня.
   -- А, дорогой доктор! Я поджидал вас. Я был бы так огорчен, если бы мне пришлось уехать, не простившись с вами!
   Старый врач, взволнованный до глубины души, перебил его:
   -- Да, да, я задержался. Всего десять минут тому назад я по дороге сюда разговорился с этим оригиналом командором. Он насмехался над больными, -- вот, мол, едут умирать к себе домой, когда с этого, по его мнению, следовало бы начать. Вдруг он упал на моих глазах: с ним случился третий удар, которого он ждал...
   -- Ох, господи... -- пробормотал слышавший все аббат Жюден. -- Он богохульствовал, и вот бог покарал его.
   Господин де Герсен и Мари взволнованно слушали Шассеня.
   -- Я велел отнести его под навес товарной станции, -- продолжал доктор. -- Это конец, я ничем не могу помочь ему, он не проживет и четверти часа... Я подумал, что ему сейчас куда нужнее священник, и пошел сюда. Господин кюре, вы его знали, пойдемте со мной. Нельзя, чтобы христианин умер без покаяния. Быть может, он смягчится, осознает сваи ошибки и примирится с богом.
   Аббат Жюден тотчас же отправился с доктором Шассенем; г-н де Герсен, заинтересованный этой драмой, потащил за ними следом Пьера и Мари. Все пятеро вошли под навес товарной станции; в каких-нибудь двадцати шагах от них шумела толпа, которая и не подозревала, что рядом умирает человек.
   Там, в уединенном углу, между двумя мешками с овсом, на тюфяке, взятом из запасов общины, лежал командор. Он был одет в свой неизменный сюртук, с широкой красной ленточкой в петлице, и кто-то, бережно подняв его палку с серебряным набалдашником, положил ее на пол рядом с ним.
   Аббат Жюден наклонился к нему.
   -- Мой бедный друг, вы узнаете нас? Вы нас слышите?
   Одни глаза жили у умирающего, они сверкали упрямой энергией. На этот раз удар поразил правую сторону, очевидно, командор лишился речи. Все же он пробормотал несколько бессвязных слов, из которых окружающие поняли, что он хочет умереть здесь, хочет, чтобы его не трогали и не докучали ему.
   У него не было в Лурде родных, никто не знал ни его прошлого, ни его семьи; три года он прожил, занимая скромную должность на вокзале, и был этим вполне удовлетворен. И вот наконец исполнилось его страстное, единственное желание -- уйти в небытие, уснуть навеки. В глазах его была подлинная радость.
   -- Нет ли у вас какого-нибудь желания? -- продолжал аббат Жюден. -- Не можем ли мы быть вам чем-нибудь полезны? Нет, нет, ему хорошо, он доволен -- отвечали его глаза. В течение трех лет он вставал каждое утро с надеждой, что вечером будет лежать на кладбище. Когда сияло солнце, он обычно говорил: "Вот бы в такой день умереть!" -- И смерть, освобождавшая его от этого ужасного существования, была желанной.
   Доктор Шассень с горечью повторил старому священнику, умолявшему его попытаться помочь умирающему:
   -- Я ничего не могу сделать, наука бессильна... Он обречен.
   В этот момент под навес забрела восьмидесятилетняя старуха паломница; она заблудилась, не зная, куда идти. Хромая, горбатая, пораженная всеми старческими недугами, она опиралась на палку, а на ремне, перекинутом через плечо, у нее висел бидон с лурдской водой, с помощью которой она хотела продлить свою ужасную старость. На миг старушка растерялась; она посмотрела на умирающего, и вдруг вместо старческого слабоумия в мутных глазах ее мелькнула мудрая доброта, братское чувство дряхлого, страждущего существа к такому же страдальцу, и она подошла ближе. Дрожащими рукам разительно наводящее на мысль, что кто-то, опасаясь подавляющего влияния, которое могло выпасть ей на долю, постоянно и ревниво старался отодвинуть ее на задний план? Бернадетта осталась в глазах Пьера избранницей, мученицей; если он не в силах верить, если история этой несчастной девушки окончательно подорвала в нем остатки веры, он, тем не менее, страстно, братски сочувствует ей, черпает в своем возмущении новую религию, переполняющую его сердце, религию жизни, человеческого страдания.
   Доктор Шассень, собираясь покинуть комнату, воскликнул:
   -- И здесь-то, мое дорогое дитя, громче всего разгорается вера. Взгляните на этот мрачный подвал, вспомните сияющую Пещеру, пышный собор, быстро разросшийся новый город, огромный наплыв богомольцев! Если бы Бернадетта была лишь безумной, подверженной галлюцинациям, разве явление это не казалось бы еще более поразительным, необъяснимым? Неужто стоило пригрезиться видениям безумной девочке, -- и этого оказалось достаточным, чтобы взволновать народы!.. Нет, нет! Здесь пронеслось веяние божества, оно одно может объяснить чудеса!..
   Пьер уже готовился ответить. Да, это правда, здесь пронеслось веяние скорби, здесь проявилось неискоренимое стремление к вечности и надежде. Грезы больной девочки могли привлечь народы, создать приток миллионов, воздвигнуть из земли новый город, потому что эти грезы несколько утолили духовный голод бедных людей, неутомимую жажду иллюзии и утешения. Бернадетта распахнула врата неведомого, несомненно, в благоприятный социальный и исторический момент. И толпы бросились за нею. Не сладостно ли уверовать в чудеса, когда действительность столь неприглядна, возложить упование на чудеса, когда бездушная природа совершает, по-видимому, бесконечный ряд несправедливостей? И сколько бы ни разбирались в неведомом, сколько бы ни сводили его к догматам, в каждой новой религии таится призыв страдания, клик жизни, взывающий о здоровье, радости, братском, благополучии, готовый ждать счастья в ином мире, если оно невозможно на земле. К чему же верить в догматы? Не достаточно ли плакать и любить?
   Пьер, однако, не стал спорить. Он затаил в себе ответ, рвавшийся на уста, в том убеждении, что вечное стремление к сверхъестественному, всегда будет поддерживать в человечестве вечную веру. Чудо, не поддающееся проверке, вероятно, составляет хлеб, необходимый человеческому отчаянию. Притом же Пьер дал себе слово, из сострадания, никого не огорчать своим сомнением.
   -- Как все это необыкновенно, не правда ли? -- настаивал доктор.
   -- Конечно, -- ответил, наконец, молодой священник. -- Здесь, в этой убогой, столь сырой и темной комнате разыгралась вся драма человечества, проявились все сокровенные силы.
   Оба умолкли. Они пробыли в комнате еще несколько минут, обошли еще раз стены, осмотрели закоптевший потолок, окинули последним взором тесный зеленоватый двор. Паутина, грязь, старые бочки, сломанные инструменты, всевозможные обломки, гниющие грудой по углам, представляли, поистине, жалкое зрелище.
   Пьер и доктор, не произнося больше ни слова, медленно вышли из комнаты, навеявшей на них очень скорбное раздумье.
   Доктор Шассень опомнился, лишь выйдя на улицу. Он вздрогнул и сказал, ускорив шаг:
   -- Мы еще не кончили, мое дорогое дитя, последуйте за мною... Нам предстоит увидеть еще одно проявление вопиющей несправедливости.
   Он говорил о кюре Пейрамале и его недостроенной церкви. Они миновали площадь du Porche, свернули в улицу Saint-Pierre; оставалось пройти всего несколько минут.
   Они снова заговорили об отцах Пещеры, о беспощадной, ужасной борьбе отца Семпэ с покойным приходским священником Лурда. Аббата Пейрамаля победили, он умер с горьким сознанием своего поражения. Убив строителя, умертвили и строение, предали на жертву дождям и непогодам неоконченную церковь, не огражденную кровлей.
   Какую славную будущность провидел для монументального храма энергичный кюре в последние годы своей жизни! После того, как его вытеснили из Пещеры, отрешили от служения Лурдской Богоматери, в котором он, наряду с Бернадеттой, был первым зиждителем. Пейрамаль видел в своей церкви возмездие, протест, приобщение к славе святыни: в этом храме он будет торжествовать в священных ризах, поведет отсюда бесконечные процессии, осуществляя желание, ясно выраженное Пресвятой Девой. В душе его таилось стремление к власти, он был, по призванию, настроением народа, соорудителем храмов, с радостным настроением торопил строителей. Он действовал не предусмотрительно, как увлеченный страстью человек, не беспокоился о долгах, позволял обворовывать себя подрядчикам, лишь бы с лесов не сходила армия рабочих. Он следил, как выростам церковь, представлял себе ее достроенною, озаренною во всей красоте лучами яркого летнего рассвета.
   Видение это не отступало от него, внушало ему мужество, поддерживало в борьбе, хотя он чувствовал, что злодеи втайне умышляют против него, опутывают своими кознями. Церковь величаво вознесся, наконец, над обширной площадью. Он хотел, чтобы здание, в романском стиле, отличалось грандиозными размерами и простотой; среднее помещение должно иметь в длину девяносто метров. Шпиц вышиной в сто сорок метров. Освобожденная накануне от последних лесов церковь заблещет под яркими лучами солнца, свежая, молодая, сложенная из широких, ровно уложенных рядами, камней. Пейрамаль, мысленно, уже обходил вокруг нее, восторгаясь ее девственною, целомудренною наготой, величавостью, которую только нарушили бы орнаменты и скульптурные украшения. Кровли среднего помещения, поперечника и свода одинаково возвышались над строгим, резным карнизом. Просветы по сторонам и в корабле церкви также украшены с чрезвычайной простотой. Аббат обходил вокруг церкви, представлял себе каждую из ее частей, разницу с двумя этажами маленьких окон, и снова начинал свой обход, не уставая любоваться грандиозными очертаниями куполов, выделяющихся на синеве неба, и массивностью постройки, как бы бросающей вызов самому времени.
   Аббат Пейрамаль в мечтах с особенною яркостью рисовал себе фасад церкви и колокольню, -- паперть с тремя ступенями, правую и левую колоннады с каменной кровлей, образующей террасу, колокольню, возносящуюся могучим размахом. Здесь также единственным украшением служат колонны с лепными карнизами и своды. Под навесом стены, между высокими просветами церковного корабля, воздвигнется статуя Лурдской Богоматери. Архитектурные контрфорсы, исходя от четырех углов, суживались, утончаясь, до шпица, смело возносящегося в голубое небо. Аббату казалось, что его душа, пламенная душа священнослужителя, выросла, вознеслась с этим шанцем, чтобы свидетельствовать в течение веков о своей вере там, наверху вблизи Господнего престола.
   Еще больше очаровывало его иное видение. Ему представлялся внутренний вид церкви в тот день, когда он отслужит в ней первую торжественную мессу. Стекла блещут, точно драгоценные камни, двенадцать боковых капелл озарены блеском восковых свечей. Он стоит у главного алтаря из мрамора и золота; четырнадцать колонн церковного корабля, высеченные из цельного пиренейского мрамора, -- великолепные дары от всего католического мира -- поддерживают купол; оглашаемый радостною песнью протяжных органов. Толпа верующих теснится, преклонив колени на каменные плиты, против клироса, отгороженного тонкою, как кружево, решеткой, покрытого дивными резными, деревянными панелями. Кафедра для проповедей, -- царственный дар одной знатной дамы, из цельного, резного дуба, также чудо искусства. Купели высечены из твердого камня весьма талантливым художником. Картины великих мастеров украшают стены, кресты, дароносицы, драгоценные чаши переполняют шкафы в ризнице. Какая радость стать первосвященником такого храма, властвовать в нем, соорудив его с любовным увлечением, благословлять толпы богомольцев, съехавшихся со всех концов света, в то время, как гулкий благовест колокольни возвестит Пещере и собору, что там, в старом Лурде, есть соперница, победоносная сестра, также прославляющая имя Господне.
   Пройдя немного по улице Saint-Pierre, доктор Шассень и его спутник свернули в небольшую улицу de Langelle.
   -- Мы приближаемся, -- сказал доктор.
   Пьер осмотрелся, но не увидел церкви. Вокруг виднелись лишь жалкие лачуги, целое предвестье убогих, грязных домишек. В глубине глухого переулка он заметил старый, полусгнивший забор, окружающий обширный, квадратный участок земли, между улицами Saint-Pierre de Bagndres, de Langelle i des Jardins.
   -- Надо свернуть налево, -- предупредил доктор, вошедший в узкий проход между развалинами. -- Вот, мы и пришли!
   Недостроенное здание вдруг выступило среди закрывавших его безобразных, жалких строений. Весь могучий остов церковного корабля, поперечника и боков уцелел. Стены всюду были выведены до основания сводов. Войдя точно в настоящую церковь, здесь можно было свободно прохаживаться, различить все обычные части здания. Но, подняв голову, посетитель видел над собою синее небо; крыши не было, дождь лил и ветер врывался сюда беспрепятственно. Прошло уже почти пятнадцать лет с тех пор, как прекращены работы, постройка осталась в том виде, в каком ее покинули последние каменщики.
   Больше всего поражали с первого взгляда десять средних колонн и четыре колонны клироса, -- великолепные колонны, высеченные из цельного пиренейского мрамора, покрытые дощатой обшивкой, для предохранения их от повреждений. Подножия и капители их не были отделаны, ожидали еще руки скульптора. Эти одинокие колонны, покрытые досками, производили скорбное впечатление. Такою же грустью веяло от зияющего пространства, обнесенного стенами, поросшего, точно запущенное сельское кладбище, высокою травою, в которой окрестные женщины успели протоптать тропинки. Они приходили сюда развешивать белье. Убогое белье, -- простыни из грубого холста, порванные сорочки, детские пеленки, -- досушивалось и теперь, при последних лучах заката, проникавших через широкие, пустые просветы.
   Пьер и доктор Шассень медленно, безмолвно обошли внутреннее помещение. Десять боковых капелл образовали ниши, наполненные мусором п обломками. Пол клироса покрыли цементом, вероятно, затем, чтобы оградить от просачивания в помещающийся внизу склеп. Но своды, вероятно, накренились, в покатости от прошедшей накануне грозы образовалась большая лужа. В общем, однако, эта часть постройки пострадала сравнительно меньше. Камни остались на своих местах, толстые дубовые доски, забытые на стенах, производили впечатление, точно на утро придут рабочие настилать кровлю.
   Но, когда они вернулись по своим следам и вышли из отгороженного помещения взглянуть на фасад, развалины предстали перед ними во всем своем плачевном разрушении. С этой стороны, постройка не подвинулась так далеко, закончена была лишь паперть с тремя уступами. Пятнадцать зим, пронесшихся над этими колоннами, скульптурными украшениями и сводами, произвели странное разрушительное действие: камень, казалось, потрескался, раскрошился, словно размытый потоками слез. Сердце невольно сжималось при виде разрушения постройки ранее, чем довершилось ее сооружение. Еще не возникнуть, -- и уже распасться, остановиться на пути грандиозного возрастания, -- и порасти травою и повиликой руин, -- какая жестокая, роковая участь!
   Они вернулись в церковный корабль; их снова охватило горестное чувство, точно здание вопиет об убийстве. Внутренняя площадь была загромождена остатками подгнивших лесов, которые пришлось свалить, из опасения, чтобы они, рухнув, не раздавили кого-нибудь. В высокой траве всюду валялись планширы, подвязи, кружала, связки старых веревок, разъедаемых сыростью. Остов ворота возвышался, словно виселица. Среди заброшенных материалов, зеленоватых куч кирпича, поросшего мхом и цветами вьюнка, попадались ручки от лопат, части сломанных тачек. Местами, из-под густых зарослей крапивы, выступали рельсы небольшой железнодорожной ветви, проложенной для подвоза тяжестей; один из вагонов лежал в углу опрокинутым.
   Наиболее удручающее впечатление среди этого общего разрушения производил, однако, паровик, оставшийся под ограждавшим его навесом. Паровик стоит здесь уже пятнадцать лет, -- он умер, похолодел. Сарай обвалился на него; сквозь широкие щели, при каждом дожде, на машину струились потоки воды Обрывок приводного ремня, приводившего в действие ворот, висел, словно нить гигантской паутины. Стальные и медные части механизма заржавели, покрылись желтоватыми пятнами, как бы поросли от старости, паровик казался одряхлевшим, изведавшим бремя многих зим и непогод.
   Эта умершая, похолодевшая машина, с погасшею тонкой, безмолвным и пустым котлом воплотила самую душу прерванного труда, -- словно недожавшегося сострадательного подвижника, которому надлежало пробиться сквозь шиповник и терновые кусты, чтобы пробудить завороженную, спящую церковь от ее тяжелой, разрушительной дремоты.
   Доктор Шассень, наконец, заговорил:
   -- Как подумаешь, что пятидесяти тысяч франков хватило бы, чтобы предотвратить такое несчастие. На пятьдесят тысяч франков можно было соорудить крышу; существенная часть здания была бы спасена, оно держалось бы сколько угодно... Но они хотели убить предприятие, как убили самого предпринимателя.
   Доктор указал рукой на отцов Пещеры, о которых он избегал упоминать.
   -- А они-то заграбастывают ежегодно по девятьсот тысяч франков. Они предпочитают посылать в Рим подарки, для поддержания влиятельных связей.
   Он не мог удержаться от нареканий на врагов аббата Пейрамаля. Вся эта история не давала ему повоя, возмущала его до глубины души своею несправедливостью.
   В виду унылых развалин, доктор стал восстанавливать прошлое. Кюре Пейрамаль восторженно увлекся идеей сооружения церкви, запутался в долгах, позволял себя обворовывать, -- между тем, как отец Семпэ зорко выслеживал каждую его ошибку. Хитрый патер успел настроить против него епископа, перехватил приток пожертвований, остановил работы. Затем, после смерти побежденного подвижника, начались нескончаемые процессы, которые в течение пятнадцати лет дали непогодам время разрушить постройку. Теперь она приведена в столь плачевное состояние, долг возрос до столь крупной суммы, что впереди не остается, по-видимому, ничего, кроме окончательной гибели. Медленное убийство, убийство камней завершится. Паровик, под своим обвалившимся навесом, омываемый дождями, подтачиваемый ржавчиной, сам рухнет и распадется.
   -- Мне хорошо известно, что они ликуют: теперь у них не осталось соперников. Они только этого и добивались, -- стать неограниченными хозяевами, захватить в свой руки всю власть, весь приток денег. Уверяю вас, они так алчны, до того боятся конкуренции, что не пустили в Лурд даже монашеских орденов. Иезуиты, доминиканцы, бенедиктинцы, капуцины, кармелиты просились сюда; и отцы Пещеры всегда успевали устранить их. Они примиряются только с женскими монастырями, хотят, чтобы пим подчинялись беспрекословно... Они всю жизнь направили по своему усмотрению, открыли лавочку и торгуют католичеством оптом и в розницу.
   Доктор, медленно ступая, вернулся на средину церковного помещения, остановился среди обломков. Он обвел широким жестом, всю картину окружающего разрушения.
   -- Посмотрите, какою тоской, каким запустением веет здесь отовсюду, а там... Церковь du Res и собор обошлись им больше, чем в три миллиона.
   Пьеру вспомнился, -- как прежде, в сумрачной холодной комнате Бернадетты, -- собор во всем облике и сиянии его триумфа. Мечта кюре Пейрамаля, представлявшего себе коленопреклоненную толпу, которую он благословляет под ликующие аккорды протяжных органов, осуществилась не здесь. Собор оглашался теперь радостным перезвоном колоколов, славословя неземным чудесам, блещет бесчисленными огнями и хоругвями, лампадами, золотыми и серебряными сердцами, парчовыми ризами духовенства, дароносицей, подобно золотому светилу. Он озарен багрянцем заката, возносится в небеса своим шпицем, миллиарды молений, от которых сотрясаются стены. А здесь церковь, умершая до рождения, церковь, упраздненная епископом, превращается в прах от разрушительных непогод. Каждый ливень, каждая гроза оставляют новый след на камнях; большие мухи гудят в густой крапиве, которою порос церковный корабль. Вместо богомольцев, лишь окрестные женщины приходят сюда переворачивать свое убогое белье, разостланное по траве. Среди скорбного безумства слышатся затаенные рыдания, как будто мраморные колонны оплакивают свою бесполезную пышность, гибнущую под дощатой обшивкой. Изредка пролетают птицы, оглашая своими криками опустевшее здание, бездомные крысы, приютившиеся под обломками снесенных лесов, грызлись, выскакивали из своих нор, обезумев от страха. Это умышленно разрушенное здание против торжествующего соперника, блещущего плотом, собора, производило безгранично тоскливое, удручающее впечатление.
   Доктор Шассень снова сказал Пьеру:
   -- Пойдемте.
   Они вышли из церкви и, пройдя вдоль левой стены, очутились у двери, грубо сколоченных из нескольких досок. Спустившись по расшатавшейся, деревянной лестнице, они проникли в склеп.
   Он состоял из большого зала с низкими, как бы придавленными сводами, точного воспроизведения клироса. Колонны, отделанные вчерне, также не дождались скульптурных украшений. На утоптанной земле валялись материалы, допивали доски, все обширное помещение белело известкой, дышало запустением, запустением заброшенной постройки. В глубине три просвета, закрытые прежде стеклами, из которых не уцелело ни квадрата, уныло освещали наготу стен. Посредине склепа покоится тело аббата Пейрамаля. Преданные друзья осуществили трогательную мысль: похоронить кюре в его недостроенной церкви. Гробница из мрамора возвышалась над широким выступом. Надписи, выведенные золотыми буквами, свидетельствуют о намерении жертвователей восстановить истину, придать памятнику протестующий характер. С лицевой стороны значилось: Благочестивые лепты, прибывшие со всего мира, соорудили эту гробницу блаженной памяти великого подвижника Лурдской Богоматери. Справа выгравированы слова из послания папы Пия IX: "Вы всем своим существом отдались сооружению храма Матери Бошей". Слева приведено, изречение из Евангелия: "Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное". Слова эти правдиво выражают жалобу обиженного, упования того, который боролся до последней возможности, с единственною целью вполне точно выполнить переданные ему Бернадеттой повеления Пресвятой Девы. Сама Лурдская Богоматерь присутствовала здесь, в виде небольшой статуи, помещенной над надгробною надписью, на обнаженной стене, украшенной лишь несколькими венками из бисера, развешанными на гвоздях. Перед гробницей стояло пять или шесть скамей, как перед Пещерой, для верующих, желающих помолиться здесь.
   Доктор Шассень безмолвно скорбным движением руки указал Пьеру на огромное, зеленоватое пятно, образовавшееся на стене от сырости. Пьер вспомнил обширную лужу, которую он заметил наверху, на потрескавшемся цементном полу клироса; эта масса воды, вероятно, осталась после грозы, разразившейся накануне. Вода, очевидно, просачивается, стекает вниз, затопляя во время обильных ливней внутренний склеп.
   Пьер и доктор Шассень с болью в сердце увидели, что вода течет тонкой струей по своду и падает ровными, ритмическими крупными каплями на гробницу.
   Доктор не удержался от негодующего возгласа:
   -- Теперь на него льет дождь, вода затопляет его!
   Пьер замер, содрогаясь, как бы от священного ужаса. Эта усыпальница, обреченная на жертву дождям и зимним ураганам, врывающимся в разбитые оконницы, казалась ему трагической, ужасной. Умерший аббат Пейрамаль, одиноко лежащий в своей пышной, мраморной гробнице, посреди мусора, под разрушающимися развалинами своей церкви, внушал ему душевный трепет своим суровым величием. Одинокий страж, уснувший и грезящий мертвец; точно ограждает непокрытое здание, доступное ночным птицам. Он олицетворяет безмолвное, настойчивое, вечное обличение вечное ожидание. Покоясь в своем гробу, имея впереди целую вечность, он спокойно и неутомимо ждет рабочих, которые, быть может, вернутся когда-либо, в одно прекрасное апрельское утро. Промедлив десять лет, они застанут его; если они придут через столетие, он также встретит их здесь. Он ожидает, что сгнившие наверху в церковном корабле, поросшие травой леса, воскреснут, как мертвецы: произойдет чудо, -- и они вновь покроют стены. Он ожидает, что паровик внезапно согреется, оживет под ржавчиной и мхом, приведет в движение ремни своим тяжелым, могучим дыханием. Его излюбленное дело, его гигантская постройка обрушивается на его голову, а кюре Пейрамаль, скрестив руки, закрыв глаза, ждет и охраняет обломки.
   Доктор вполголоса закончил возмутительную историю; враги, преследовавшие аббата Пейрамаля и его предприятие, не пощадили и гробницы. Прежде здесь стоял бюст аббата, благочестивые руки поддерживали перед ним пламя неугасимого светильника. Но одна женщина пала ниц на землю и воскликнула, что видит душу покойного; отцы Пещеры всполошились. Не произойдут ли чудеса? Больные стали просиживать по целым дням на скамьях перед гробницей. Другие преклоняли колени, целовали мрамор, молили об исцелении. Патеры ужаснулись: что, если они, в самом деле, исцелятся, если Пещера встретит конкурента в этом, мученике, одиноко покоящемся среди старых материалов, брошенных каменщиками? Тарбский епископ, уступав настояниям отцов Пещеры, огласил приказ, налагающий на церковь запрещение, не позволяющий совершать в ней никакого богослужения, никаких паломничеств и процессий к гробнице старого лурдского кюре. Память о нем, как память Бернадетты, подлежит искоренению, из официальных мест изгнаны даже портреты.
   В настоящее препятствуют они возобновлению постройки, бесконечные задержки, отказываясь поделиться жатвой подаяний. Они ждут, что произойдет естественное разрушение, чтобы своды, стены и вся стройка рухнула на мраморную плиту побежденного, чтобы ее раздавило под обломками!
   Он с удрученным видом и углубился в усердную молитву. А Пьер стоял, не мог молиться, сердце его трепетало от избытка любви к человечеству. Он вслушивался в шум падения капель, падавших на гробницу, точно глубокое безмолвие, секунды вечной несправедливости. Крупные слезы медленно выкатились на его лицо.

Конец четвертого дня.

   

Пятый день

I

   Вернувшись в гостиницу deg Apparitions, Пьер снова почти всю ночь протомился бессонницей. Он наведался перед тем в больницу; Мария, по возвращении из процессии, заснула крепким, обновляющим сном ребенка.
   Пьер разделся и лег в постель, несколько встревоженный запозданием де Герсена. Он ожидал отца Марии к обеду; вероятно, что-нибудь задержало его в Gavarnie. Священник представлял себе, как будет беспокоиться молодая девушка, если отец не придет обнять ее завтра утром. Легкомысленный, рассеянный, он может внушить самые тревожные опасения.
   Быть может, эти размышления сначала помешали Пьеру заснуть, несмотря на его чрезвычайную усталость. Но затем в гостинице поднялись шум и невыносимая суматоха. Завтра -- вторник, день отъезда, последний день пребывания национального паломничества в Лурде. Паломники, очевидно, спешат воспользоваться остающимися в их распоряжении часами, приходят из Пещеры, возвращаются туда, несмотря на позднюю ночь, стараются вынудить у неба исцеления, по-видимому, нисколько не чувствуя позыва ко сну.
   По всем этажам хлопали дверями, пол дрожа, весь дом сотрясался, точно от множества бегущих в смятении людей. Никогда еще не раздавалось за стенами столь упорных приступов кашля, столь громкого гула голосов, произносящих какие-то невнятные слова.
   Пьер то и дело вздрагивал, ворочался, поднимал голову с подушек; ему все казалось, что де Герсен вернулся. Он по несколько минут прислушивался и не в силах различить ничего явственного в шуме, который доносился из коридоров. Слева священник, мать с тремя дочерями, пожилая чета как будто разносили мебель; или, быть может, справа другая многочисленная семья, одинокий жилец, одинокая молодая дама подняла тревогу вследствие каких-то непонятых происшествий? Он вскочил даже на момент со своей кровати, чтобы осмотреть пустую комнату отсутствующего де Герсена, уверенный, что там дерутся. Но сколько ни прислушивался он, из-за тонкой перегородки доносился лишь нежный шепот, воркование двух влюбленных. Пьер вспомнил о госпоже Вольмар и в смущении вернулся к себе на кровать.
   Наконец, под утро, Пьер задремал, но кто-то застучал кулаком по двери, заставил его вскочить о постели. На этот раз ему не почудилось, чей-то прерывающийся от волнения бас кричал ему:
   -- Господин аббат, господин аббат, ради Бога, проснитесь!
   Ну, так и есть: очевидно, де Герсена несут мертвым. Пьер бросился опрометью, в рубашке, к двери, раскрыл ее -- и увидел перед собой соседа по гостинице, господин Виньерона.
   -- Господин аббат, умоляю вас, оденьтесь поскорее!..
   Встав с постели, чтобы посмотреть на часы, положенные им на камин, Виньерон услышал, что из смежной комнаты, где спала госпожа Шэз, доносится громкое оханье. Она, с вечера, оставила свою дверь не закрытой, чтобы, из любезности, быть ближе к ним. Само собой разумеется, он бросился тотчас же к окнам, распахнул занавески, дал просторный доступ воздуху и свету.
   -- Какое ужасное зрелище представилось мне, господин аббат! Наша бедная тетя лежала на кровати, почти посинев, с раскрытым ртом, едва переводя дыхание; руки ее судорожно впились в одеяло... Вы понимаете, это от ее болезни сердца... Придите, придите скорее, господин аббат, окажите ей напутствие, умоляю вас!
   Пьер, ошеломленный этим потоком слов, растерялся, не находил своей одежды.
   -- Да, да, я, конечно, сейчас последую за вами. Но я не могу причастить ее, у меня нет с собой принадлежностей.
   Господин Виньерон помогал молодому священнику одеться, присел на корточки, отыскивая туфли.
   -- Это не беда, одно наше присутствие поможет ей отойти с миром, если Господь ниспошлет нам эту тяжелую утрату... Обуйтесь скорее и, пожалуйста, последуйте за мною сейчас же, сейчас же!
   Он стремительно вернулся в соседний номер; все двери в нем остались растворенными настежь.
   Молодой священник, не отстававший от господина Виньерона, увидел в первой комнате, среди невероятного беспорядка, одного маленького Гюстава, полуобнаженного, неподвижно сидевшего на диване, который служил ему кроватью; мальчик был очень бледен, дрожал, пораженный внезапным веянием смерти. На полу лежали раскрытые чемоданы, стол был загрязнен остатками колбасы, кровать отца и матери как будто подверглась погрому, простыни были скомканы, одеяло упало на землю. Во второй комнате Пьер застал госпожу Виньерон, накинувшую наскоро старый желтый пеньюар и стоявшую с потрясенным видом.
   -- Ну, что, друг мой? как она себя чувствует? -- взволнованно спросил господин Виньерон.
   Жена молча указала ему на госпожу Шэз, неподвижно лежавшую, откинув голову на подушки, с судорожно оцепеневшими руками. Лицо ее посинело, рот зиял, точно застыв в последнем, предсмертном хрипении. Пьер наклонился. Затем он произнес вполголоса:
   -- Она умерла.
   Умерла! Слово это звучно огласило комнату, в которой водворилось тяжелое безмолвие. Муж и жена в изумлении смотрели друг на друга. Итак, значит, все кончено? Тетка умерла раньше Гюстава, мальчик получит наследство в полмиллиона франков. Сколько раз мечтали они об этом, -- и, вот теперь, когда эти мечты внезапно осуществились, они не могут очнуться от изумления! Сколько раз они уже отчаивались, боясь, что бедное дитя умрет раньше! Она умерла! Да разве они виноваты? Разве они, в самом деле, молились об этом Пресвятой Деве? Она так милостиво отнеслась к ним, что они опасались своих пожеланий: стоит им только пожелать чего-нибудь, и все осуществляется. В кончине начальника канцелярии, скоропостижно очистившего вакансию для господина Виньерона, они уже увидели всемогущий перст Лурдской Богоматери. Неужели Она снова пожелала осыпать их своими щедротами, услышав даже смутные мечты, почти неосознанные надежды? А, ведь, они никогда никому не желали смерти, они -- честные люди, неспособные на дурной поступок, любящие свою семью, не забывающие церкви, исповедывающиеся и приобщающиеся, как все. Положим, они иногда думали об этом полумиллионе франков, о том, что сын их может умереть раньше, -- и тогда им будет очень прискорбно, что наследство достанется другому, менее достойному племяннику, -- но все эти мысли были так глубоко затаены в их сознании, зарождались так простодушно и, в сущности, так естественно! Они, конечно, думали об этом и перед Пещерой, -- но Пресвятая Дева премудростью Своей лучше нас постигает, что нужно совершить Ей для блага живых и умерших...
   Госпожа Виньерон разразилась, наконец, как нельзя более искренними слезами, оплакивая любимую сестру.
   Ах, господин аббат, я видела, как она угасала, она скончалась на моих глазах. Какое несчастие, что вы не поспели раньше, чтобы принять ее душу!.. Она умерла без священника, ваше присутствие так обрадовало бы ее!
   Господин Виньерон, растроганный, с веками, отягченными слезами, стал утешать жену.
   -- Твоя сестра была святой женщиной, она причащалась не далее, как вчера утром. Ты можешь быть спокойна, душа ее вознеслась прямо на небо... Если бы господин аббат поспел вовремя, присутствие его, конечно, доставило бы ей большое удовольствие. Но, что же делать? Смерть опередила нас. Я побежал, не теряя ни минуты, нам не в чем упрекать себя.
   Обернувшись к Пьеру, он добавил:
   -- Господин аббат, развязку, вероятно, ускорила ее слишком ревностная набожность. Вчера, у Пещеры, с нею уже произошло удушье, весьма знаменательное по своей силе. И, несмотря на усталость, она настояла на желании сопровождать процессию... Я так и думал, что ей угрожает большая опасность. Но, видите ли, это такой щекотливый вопрос, мы не осмеливались ничего сказать ей, боясь испугать.
   Пьер медленно опустился на колени, прочел установленные молитвы, с чувством человечного сострадания, заменившим ему веру, -- сострадания, к братьям, обреченным на вековечную смену жизни и смерти. Затем, оставшись еще несколько времени на коленях, он услышал, что Виньероны перешептываются.
   Маленький Гюстав, покинутый, забытый на своем диване, среди беспорядка, господствовавшего в смежной комнате, стал плакать и с нетерпением звать:
   -- Мама! Мама! Мама!
   Госпожа Виньерон поспешила успокоить сына. Ей пришло в голову привести его на руках, чтобы он в последний раз поцеловал скончавшуюся тетку. Нальчик сначала заупрямился, заплакал еще громче. Господину Виньерону пришлось вмешаться, пристыдить его. Ведь, он ничего не боится, выказывает в болезни мужество, точно взрослый, и не хочет обнять свою бедную тетю, которая всегда так любила его, последняя мысль которой, наверно, была о нем!
   -- Дай-ка я возьму его, -- сказал он жене, -- Гюстав образумится.
   Мальчик обнял, наконец, отца за шею. Его принесли дрожащим, в одной рубашке; обнаженное, истощенное золотухой, тело поражало своей худобой. Чудотворная вода купели, казалось, не только не исцелила, но еще более разъела его язвы; худосочная нога висела, точно высохшая палка.
   -- Поцелуй ее, -- повторил господин Виньерон.
   Мальчик наклонился, прикоснулся губами ко лбу тетки. Его пугала и тревожила вовсе не смерть ее. Он смотрел на усопшую спокойно, с некоторым любопытством. Гюстав не любил госпожи Шэз, он слишком долго страдал из-за нее. В душе его зарождались мысли и чувства взрослого человека, развивающиеся и обострившиеся вместе с болезнью. Чувства эти подавляли его, он сознавал, что он слишком мал, что детям не следует понимать всего, что копошится в душе у взрослых.
   Отец сел, держа его на коленях, в стороне, а мать закрыла окна и зажгла свечи в двух шандалах, стоявших на камине.
   -- Ах, бедный мой мальчик, -- прошептал господин Виньерон, чувствуя потребность высказаться, -- мы все поняли жестокую утрату. Теперь наше путешествие окончательно испортилось, сегодня, ведь, последний день, паломничество уезжает пополудни... А Пресвятая Дева отнеслась к нам так милостиво...
   Смущенный изумленным взором сына, в глазах которого отразились упрек и безграничная скорбь, он поспешил добавить:
   -- Да, конечно, я знаю, что Она еще не совсем исцелила тебя. Никогда не следует, однако, сомневаться в Ее благосклонности... Она слишком возлюбила нас, осыпает нас своими щедротами, теперь Она, несомненно, исцелит тебя, так как ей осталось оказать нам лишь эту великую милость.
   Госпожа Виньерон, слышавшая его слова, подошла к сыну.
   -- Как счастливы были бы мы, если бы вернулись в Париж все трое вполне здоровыми! Счастье никогда не бывает полным.
   -- Какая досада! -- заметил вдруг господин Виньерон. -- Мне сегодня нельзя будет поехать с вами, меня задержат хлопоты по соблюдению формальностей... Надеюсь, впрочем, что мой обратный билет останется действительным и на завтра!
   Супруги уже оправились от неожиданного потрясения, почти радовались, несмотря на свою привязанность к госпоже Шэз. Они уже забыли о ней, торопились лишь уехать из Лурда, точно достигли главной цели своего путешествия. Затаенная радость светилась в их взорах.
   -- Затем, в Париже, мне предстоит столько хлопот! -- продолжал господин Виньерон. -- А я стремлюсь только к отдыху, на покой!.. Тем не менее, я прослужу еще три года в министерстве, выйду в отставку с пенсией; теперь я уверен, что получу пенсию по окладу начальника канцелярии... Зато после, -- после-то уж я доживу в свое удовольствие. На деньги, которые мы получим в наследство, я куплю на родине поместье des Billottes, превосходное имение, о котором я всегда мечтал. И уверяю вас, я не стану портить себе крови, окруженный моими лошадьми собаками и цветами!
   Маленький Гюстав сидел на его коленях, дрожа всем своим тщедушным телом; приподнявшаяся рубашка обнажила худобу умирающего ребенка. Когда он убедился, что отец даже не замечает его, увлекшись планами богатого существования, наконец-то перешедшего из области мечтаний в действительность, на губах мальчика заиграла загадочная улыбка, грустная и, вместе с тем, исполненная едкой иронии.
   -- А что же, папа, станется со мной?
   Господин Виньерон, точно внезапно пробужденный от сна, заволновался, сначала, по-видимому, даже не поняв, о чем говорит его сын.
   -- С тобой, мой мальчик?.. Ты, -- ты, конечно, будешь жить вместе с нами!
   Но Гюстав продолжал пристально, сосредоточенно смотреть на него, не переставая скорбно улыбаться своими тонкими губами.
   -- Ты уверен в этом?
   -- Еще бы, конечно, я уверен!.. Ты будешь с нами, вам будет так хорошо жить всем вместе...
   Господин Виньерон смутился, не находя слов, похолодел, когда сын его дожал своими худыми плечами и произнес с философским пренебрежением:
   -- О, нет!.. Я умру.
   Отец ужаснулся, встретившись с глубоким взором ребенка, -- взором пожилого человека, изведавшего многое и отстрадавшего все, что есть неприглядного в жизни. Господина Виньерона больше всего встревожила неожиданная уверенность, что это дитя всегда донимало его самого до сокровенных тайников души, угадывало то, в чем он не осмеливался сознаться даже себе. Он припомнил, что больной мальчик с колыбели не сводил с него глаз, сделавшихся столь проницательными от страдания, как бы одаренных необычайной силой проникновения, читающих в душе почти несознаваемые помышления. И вдруг, по странному совпадению, помыслы, которых он никогда не высказывал себе, отразились в эту минуту в глаза его ребенка. Он хотел отвести взоры, и не мог оторваться от них. Вся история его многолетней, алчной погони за богатством проносилась перед ним; он вспомнил, как досадовали, что у него родился столь тщедушный сын, как тревожился при мысли, что виды на состояние госпожи Шэз связаны с жизнью такого слабого существа. Как пламенно желал он, чтобы тетка умерла поскорее, чтобы мальчик пережил ее, обеспечив отцу наследство! Весь вопрос сводился к своеобразной дуэли, к выжиданию, кто умрет раньше. В конце, пережившего также ожидала смерть: мальчик, в свою очередь, последует за теткой, оп захватит весь куш, станет наслаждаться долгою, безмятежною старостью. И все эти ужасные разоблачения так отчетливо выступали в проницательных, скорбных и насмешливых глазах несчастного, обреченного на гибель существа, приняли столь поразительный оттенок очевидности, что отцу и сыну показалось на мгновение, будто они громко кричат обо всем этом друг другу.
   Но господин Виньерон опомнился, отвернулся, стал горячо возражать сыну:
   -- Как, ты умрешь?.. С чего это пришло тебе в голову!.. Какая нелепость, как можно думать о чем-нибудь подобном!
   Госпожа Виньерон снова принялась плакать.
   -- Злой мальчик, как тебе не стыдно так огорчать нас, когда мы и без того оплакиваем столь жестокую утрату!
   Гюстава заставили обнять родителей, обещать, что он будет жить, сделает это для них. Однако он не перестал улыбаться, как бы убежденный, что ложь необходима, чтобы не совсем поддаться отчаянию; щитом же он примирился с мыслью, что после смерти его родители заживут счастливо. Что же делать, если сама Пресвятая Дева не может дать ежу в этом мире хоть небольшой доли счастья, для которого следовало бы рождаться каждому существу.
   Мать отнесла мальчика на диван. Пьер встал, когда господин Виньерон окончил убирать комнату.
   -- Извините меня, господин аббат, -- сказал он, провожая молодого священника до двери. -- У меня голова не совсем в порядке. Приходится переживать тяжелые минуты; я постараюсь, однако, переломить себя, не поддаться отчаянию.
   В коридоре Пьер остановился, прислушиваясь к шуму, доносившемуся с лестницы. Он подумал о де Герсене, ему даже послышался голос архитектора. Пока он стоял, произошло событие, в высшей степени смутившее его.
   Дверь комнаты, занимаемой одиноким постояльцем, открылась с осторожною медленностью; из номера вышла дама, вся в черном, проскользнувшая так быстро, что в просвете едва можно было разглядеть стоявшего мужчину, посылавшего рукой воздушный поцелуй. Когда дама обернулась, она очутилась вдруг и лицом к лицу с Пьером. Встреча произошла так близко, так неожиданно, что они не могли разойтись, притворившись, будто не узнали друг друга.
   Это была госпожа Вольмар. Проведя три дня и три ночи в полном заточении, в комнате, ставшей для нее приютом любви, она ушла оттуда на рассвете; не пробило еще шести часов; она надеялась, что ее никто не увидит, -- она проскользнет, как тень, по лестнице и пустым коридорам. Она хотела показаться в больнице, провести там последнее утро, чтобы засвидетельствовать о своем пребывании в Лурде.
   Встретившись с Пьером, она содрогнулась, пробормотала в чрезвычайном замешательстве:
   -- О, господин аббат! Господин аббат!..
   Заметив, что священник оставил свою дверь раскрытой, она, по-видимому, увлеклась неудержимым желанием излить в словах свою жгучую страсть, объясниться, оправдать себя в глазах Пьера. Госпожа Вольмар, с краской на лице, первой вошла в комнату; он принужден был последовать, крайне смущенный этим приключением.
   Увидев, что он снова оставил дверь раскрытой, она движением руки попросила ее притворить, желая во всем признаться ему.
   -- О, господин аббат, умоляю вас, не осуждайте меня слишком строго!
   Пьер сделал жест, желая пояснять, что он не берет на себя смелости судить ефе.
   -- Нет, нет, я знаю, что вам известно, как я несчастна. В Париже вы меня заметили за церковью de la Trinity, я была не одна. Кроме того, здесь вы меня узнали, когда я выглянула с балкона. Сознайтесь, вы догадались, что я живу рядом с вами, скрываясь в смежной комнате... Но если бы вы знали все, если бы вы знали!
   Губы ее дрожали, глаза наполнились слезами. Пьер смотрел на нее, пораженный необычайной красотой ее преобразившегося лица. Эта женщина, всегда одетая в черное, простое платье, не носящая никаких ценных украшений, предстала перед ним во всем блеске страсти, отбросив свою обычную скромность и старание остаться незамеченной. Она на первый взгляд казалась совсем некрасивой; слишком смуглая и худая, с удлиненными чертами лица, больными ртом и носом, госпожа Вольмар, чем больше всматривался в нее Пьер, дышала какою-то чарующею, неотразимою прелестью. В особенности, глаза, чудные, большие глаза, блеск которых она тщательно скрывала в обычной жизни, разгорелись теперь ярким пламенем непреодолимой страсти.
   -- Если бы вы знали, господин аббат, если бы я могла передать вам, сколько я выстрадала!.. Вы, конечно, подозревали об этом, так как вы знакомы с моею свекровью и с моим мужем. Во время своих редких посещений, вы, несомненно, догадались, какие низости происходят у вас в доме, несмотря на мои старания казаться всегда довольной моим тихим и незаметным уголком... Но прожить таким образом десять лет, не испытав любви, никогда не будучи любимой, -- нет, нет, это было выше моих сил!
   Она рассказала печальную повесть своего брака с бриллиантщиком, гибельного, не смотря на, по-видимому, блестящую для нее партию; свекровь -- черства душой, как палач и тюремщик, муж -- чудовище телесного безобразия и нравственного уродства. Ее запирали, не позволяли подходить одной даже к овну. Ее били, преследовали за ее вкусы, привычки, женские слабости. Она знает, что муж содержит распутниц. Между тем, если она улыбнется одному из родственников, наколет на корсаж цветок в один из редких дней, когда она в духе, муж срывает цветок, неистовствует от ревности, ломает ей руки, произнося отвратительные угрозы. В течение многих лет она жила в этом пекле, не теряя все-таки, надежды, чувствуя в себе такой избыток сил, такую пламенную жажду любви, что счастье, как ей думалось, не может миновать ее.
   -- Господин аббат, клянусь вам, я не могла не сделать того, на что решилась... Я была слишком несчастна, все мое существо сгорало от стремления любви... Когда мой друг в первый раз сказал, что любит меня, я опустила голову ему на плечо, и все было кончено, и стала его рабой, его вещью навсегда. Надо испытать, какое наслаждение быть любимой, видеть своего возлюбленного всегда предупредительным и любезным, встречать у него только ласки, слышать лишь нежные признания, знать, что он думает о тебе, что есть где-то сердце, в котором живешь, забывать обо всем мире, сливаться в одно существо, телом и душою!.. Ах, господин аббат, если это преступление, оно не оставляет в моей душе угрызений! Я даже не говорю, что меня обольстили, -- я поступила столь же естественно, как дышу, я не могу жить без любви.
   Она прикоснулась рукой к губам, точно желая послать поцелуй всему миру. Пьер не мог преодолеть своего волнения, видя перед собой эту влюбленную женщину, воплощение страсти, вечного желания. Затем сердце его переполнилось состраданием.
   -- Бедная женщина! -- прошептал он.
   -- Я исповедуюсь не перед священником, -- продолжала госпожа Вольмар, -- я обращаюсь к человеку, и буду счастлива, если он поймет меня... Нет, я не богомольна, одного католичества иве не довольно. Говорят, будто женщины находят в нем успокоение, твердую опору против соблазна. Мне всегда как-то холодно в наших церквах, я скучаю в них... Я знаю, что не следует притворяться верующей, ради моих сердечных дел... Но что же мне делать? Меня принуждают к этому. Вы встретили меня в Париже, за церковью de lа Trinite, только потому, что эта церковь -- единственное место, куда меня отпускают одну. И вы видите меня в Лурде единственно по той причине, что, в течение целого года, я пользуюсь лишь этими тремя сутками безусловной свободы, безграничного счастья. Она снова вздрогнула, крупные слезы брызнули из ее глаз.
   -- Ах, эти три дня, эти три дня! Вы не можете себе представить, с каким жгучим нетерпением я ожидаю и как порывисто переживаю их, как безумно наслаждаюсь воспоминаниями!
   Пьер ясно представил себе, как быстро пролетели желанные три дня и три ночи для влюбленной четы, уединившейся от мира в комнате отеля, за запертыми окнами и дверью: даже служанки не подозревали, что там скрывается женщина. Непрерывные поцелуи, жаркие объятия, полное самозабвение в забвение всей вселенной, погружение всего существа в чарующую негу любви! Для госпожи Вольмар и ее возлюбленного как бы уничтожилось представление о пространстве, самое время словно остановилось; они спешили отдаваться, принадлежать друг другу. С какою болью в сердце убедились они, что настало время расстаться! Госпожа Вольмар содрогается от этой разлуки; отрываясь от своего блаженства, она не могла преодолеть скорби; и, всегда столь сдержанная, обнаружила слезами и жалобами свою муку. В последний раз они забылись в неге любви, в последний раз прильнули друг к другу, как бы желая слиться навсегда в одно существо, -- затем, расстались, точно оторвав половину своего тела; и души. Сколько томительным дней, сколько бессонных ночей пройдет раньше, чем им удастся обменяться хотя бы взорами.
   Пьер повторил с глубоким состраданием:
   -- Бедная женщина!
   -- Подумайте, господин аббат, -- продолжала госпожа Вольмар, -- в какой ад мне надо вернуться! Пройдут недели, пройдут месяцы безотрадной разлуки, снова начнется пытка без стонов, без жалоб... Еще раз придется проститься на год с кратковременным счастьем. Господи! Я просто готова лишиться рассудка, когда подумаю, что этих трех скудных дней и ночей при моем страстном стремлении к блаженству взаимной любви, надо безропотно ждать целых двенадцать месяцев... Я так несчастна, господин аббат! Неужели вы откажете мне в своем уважении?
   Молодой священник, глубоко тронутый ее искренним порывом, ее пламенной страстностью и скорбью, почувствовал, что на него повеяло мировым влечением к любви, стихийною мощью, оправдывающею все и все очищающею. Сердце его переполнилось жалостью, он произнес слова всепрощения:
   -- Сударыня, я от всей души жалею и уважаю вас.
   Госпожа Вольмар, перестав говорить, пристально посмотрела на него своими прекрасными, заплаканными глазами. Затем она вдруг порывисто взяла его за руки, сжала их своими горячими пальцами и вышла из комнаты, исчезнув, как тень, в глубине коридора.
   Когда она скрылась, Пьеру представился еще ярче ее образ. Он распахнул окно, чтобы свежий воздух развеял оставленный ею аромат любви. Еще в воскресенье, когда он заметил, что в соседней комнате скрывается женщина, его охватил целомудренный ужас, ему казалось, что это -- плоть, вопиющая о возмездии среди мистического экстаза непорочного Лурда.
   Теперь он вновь ощутил этот ужас, понял всемогущество, непоколебимые законы жизни, требующей себе простора. Любить друг друга, принадлежать друг другу, вопреки всем препятствиям, жить и служить к продолжению жизни, -- не к этому ли сводится единственная цель природы?
   Пьер почувствовал, что приблизился к краю бездны: целомудрие -- его единственная опора, лишь она выдает достоинство его неудачной жизни, его деятельности, в качестве утратившего веру священника. Он сознавал, что погибнет, если поддастся своему телу, подобно тому, как не обуздал перед тем своего рассудка. В нем громко заговорило горделивое сознание своей непорочности, сознание необходимости приложить все усилия к соблюдению профессиональной добросовестности. Пьер еще раз дал себя клятву подавить в себе стремления своего пола, так как он добровольно отстранил себя от остальных людей.
   Пробило семь часов. Пьер не лег обратно в постель, стал умываться холодной водой, радуясь, что она освежает и успокаивает его. Когда он оканчивал одеваться, в коридоре послышался шум; он снова тревожно подумал о де Герсене. Кто-то остановился у двери, постучал; он пошел открыть, несколько успокоившись.
   Пьер воскликнул с радостным удивлением.
   -- Как, это вы! Вы уже встали, гуляете по улицам, отдаете друзьям визиты!
   Мария стояла, улыбаясь, на пороге. За нею осетра Гиацинта, сопровождавшая молодую девушку, также улыбалась своими чудными, ясными глазами.
   -- Ах, друг мой, -- сказала Мария, -- я не моги лежать в постели. Как только взошло солнце, я соскочила с кровати, чувствуя непреодолимое желание ходить, бегать, резвиться, как девочка... Я упрашивала до тех пор, пока сестра Гиацинта не согласилась оказать мне любезность и проводить меня... Мне кажется, я выскочила бы через окно, если бы заперли двери.
   Пьер пригласил их войти. Невыразимое волнение овладело им, когда он услышал ее веселый голос, увидел, что она движется так легко и грациозно. Неужели это она, -- та больная девушка, которая в течение стольких лет лежала с омертвелыми ногами с лицом свинцового цвета! Со вчерашнего дня, с того времени, как Пьер расстался с нею в соборе, она расцвела, блистала молодостью и красотою. Прошла всего одна ночь, -- и он сразу узнал в ней выросшую, нежную, прекрасную девочку, которую так безумно целовал некогда за цветущею изгородью, в тени деревьев, озаренных солнечными лучами.
   -- Как вы выросли, Мария, как похорошели! -- невольно вырвалось у него восторженное восклицание.
   Сестра Гиацинта заметила:
   -- Не правда ли, господин аббат, Пресвятая Дева великолепно сделала свое дело? Когда она прикоснется, из Ее рук, как видите, выходят со свежестью и благоуханием розы.
   -- Ах, -- воскликнула молодая девушка, -- я чувствую себя такой счастливой, бодрою, сильною, здоровой, точно я только что родилась!
   Пьер наслаждался ее присутствием. Ему казалось, что оно развеяло последние следы пребывания госпожи Вольмар, очистило комнату, Мария наполнила ее блеском и ароматом своей чистоты и юности. И, вместе с тем, он не без тайной горечи любовался ее красотой и возрождением. Душевная борьба, выстраданная им в склепе собора, скорбь о своем загубленном существовании навсегда поразили его сердце. Любимая женщина обновилась, расцвела во всем обаянии своей прелести, -- а он никогда не узнает радостей обладания, он вычеркнут из списка живых, заживо похоронил себя. Но он уже не рыдал, он чувствовал только беспредельную грусть, думая о своем небытии, об этом расцвете женственной красоты, озаряющем могилу, в которой погребены его лучшие силы. Он добровольно отрекся от своего личного существования, дал величавый и скорбный обет ополчиться на законы природы.
   Мария так же, как страстная госпожа Вольмар, пожала руки Пьеру. Прикосновение ее маленьких рук было так нежно, действовало так освежающе, так отрадно! Она смотрела на него, несколько смутившись, по-видимому, не решаясь выразить своего желания. Затем она воскликнула решительным тоном:
   -- Пьер, хотите поцеловать меня? Это доставит мне большое удовольствие.
   Он содрогнулся, сердце его мучительно сжалось от этой последней пытки. Как памятны ему былые поцелуи! Они до сих пор еще обжигают ему уста! Он никогда после этого случая не целовал Марию, -- и, вот, теперь она превратилась в сестру, которая от радости бросается к нему на шею. Она громко поцеловала его в правую и левую щеки, подставила свои, требуя, чтобы он расквитался с нею. Пьер, в свою очередь, два раза поцеловал ее.
   -- Клянусь вам, Мария, я также счастлив, очень счастлив.
   Волнение, испытанное им, истощило его силы; он зарыдал, закрыв лицо ладонями, как ребенок, который не хочет, чтобы видели его слезы.
   -- Ну, полно, полно, не надо слишком волноваться, -- весело вмешалась сестра Гиацинта. -- Господин аббат слишком возгордится, вообразив, что мы пришли только для него... Господин де Герсен вернулся, не так ли?
   Мария воскликнула с чрезвычайной нежностью:
   -- Ах, дорогой папа! Он, все-таки, обрадуется больше всех!
   Пьеру пришлось сообщить, что де Герсен еще не вернулся из своей экскурсии в Gavarnie. Он не мог скрыть своего беспокойства, хотя старался оправдать промедление, придумывая разные задержки и неожиданные осложнения. Мария, однако, не встревожилась, стала смеяться, уверяя, что отцу никогда не удается прийти в назначенное время. А ей так хотелось, чтобы он поскорее увидел ее обновленною, исцелившеюся, цветущею молодостью и красотою...
   Сестра Гиацинта, вышедшая на балкон, вернулась в комнату.
   -- Вот н он!.. Он внизу выходит из экипажа.
   -- Надо устроить ему сюрприз! -- с резвостью школьницы воскликнула Мария. -- Да, да, нам надо спрятаться; как он войдет, мы вдруг покажемся ему.
   Она увела сестру Гиацинту в смежную комнату. Де Герсен, почти тотчас же, стремительно влетел из коридора в дверь, которую ему поспешил открыть Пьер. Пожав руку молодому священнику, он воскликнул:
   -- Ну, наконец-то, я приехал!.. Вы, верно, друг мой, терялись в догадках, не зная, что сталось со мной, ожидали меня с четырех часов вчерашнего дня! Вы не можете себе представить, сколько приключений задержало меня: во-первых, у нашей коляски сломалась ось, едва мы приехали в Gavarnie; затем, вчера вечером, когда нам удалось-таки выехать обратно, разразилась ужасная гроза, задержавшая нас на целую ночь в Saint-Sauveur!.. Я не сомкнул глаз.
   Он прервал свое повествование вопросом:
   -- Ну, а вы, -- как вы себя чувствуете?
   -- Я также не мог уснуть, -- сказал священник, -- в гостинице всю дочь страшно шумели.
   Де Герсен снова увлекся своими путевыми впечатлениями.
   -- А, все-таки, я в восторге от поездки. Вы не можете себе представить, как там хорошо; я подробно расскажу вам... Я ехал с тремя премилыми священниками. Аббат Дегермуаз, несомненно, один из самых приятных собеседников, которых мне случалось встречать... И посмеялись же мы в дороге.
   Он снова остановился и затем спросил:
   -- А моя дочь?
   За ним послышался звонкий смех. Он обернулся, -- и остолбенел. Перед ним -- Мария, она ходит, лицо ее сияет восторженной радостью, цветет здоровьем. Де Герсен никогда не сомневался в возможности чуда, он возвращался с уверенностью, что все окончится отлично, что он найдет ее исцелившеюся. Его поразило до глубины души лишь необычайное зрелище, которого он никак не предвидел: его дочь так дивно, так божественно прекрасна в своем скромном черном платье! Его дочь, даже не захватившая с собой шляпы, с кружевной косынкой, повязанной на чудных, золотистых волосах! Его дочь, полная жизни, цветущая, радостная, подобная всем дочерям всех отцов, которым он завидовал так долго!
   -- О, дитя мое, о, дитя мое!
   Мария бросилась к нему, он обнял ее, они вместе опустились на колени, в порыве пламенной любви и веры. Этот рассеянный, легкомысленный человек, -- спавший, когда следовало проводить дочь к Пещере, уехавший в Gavarnie в тот самый день, когда Пресвятая Дева должна была исцелить ее, -- проявил столь горячую отцовскую привязанность, столь глубокую христианскую веру и восторженную благодарность, что сам стал на мгновение поразительным по своей духовной красоте.
   -- Господи, Иисусе Христе, Пресвятая Дева, примите мое благодарение за то, что Вы возвратили мне мое дитя!.. О, дочь моя, всей нашей жизни, всей нашей души мало, чтобы выразить Спасителю и Богородице, благодарность за великое счастье, которое они мне ниспослали... О, дочь моя, воскрешенная Ими, о, дочь моя, которую Они одарили столь дивною красотою, возьми мое сердце, чтобы принести в жертву вместе со своим... Я весь твой, я отдаюсь Им навеки, о, возлюбленное, обожаемое дитя мое!..
   Стоя на коленях перед открытым окном, они устремили пламенные взоры к небесам. Дочь прислонилась головой к плечу отца, а он обнял ее одной рукой за стан. Они слились в одно существо, слезы медленно струились по их лицам, озаренным улыбкой экстаза, неземного блаженства; из уст де Герсена и Марии вырывались лишь бессвязные слова и выражения благодарности.
   -- Слава тебе, Господи Иисусе Христе! Благодарю Тебя, Матерь Божия!.. Мы любим, мы обожаем Вас... Вы обновили наши сердца, они сгорают от любви к Вам... О, Матерь Божия, божественный, возлюбленный Сын ее, Вас благословляют отец и его дочь, распростершиеся от восторга у вашего подножия...
   Это единение двух существ, изведавших счастье после стольких дней скорби, этот блаженный лепет, в которых все еще как будто слышатся отзвуки страданий, -- вся эта сцена была так трогательна, что Пьер снова не мог преодолеть слез. Но теперь, слезы казались ему отрадными, умиротворяющими сердце. Жалкое человечество! Как сладостно видеть его несколько утешенным и счастливым! Не все ли равно, что оно обязано своими редкими мгновениями блаженства вековечному самообману? Не отразилось ли все человечество, злополучное человечество, спасенное любовью, -- в этом бедном человеке-ребенке, поразившем вдруг своим духовным величием, когда он увидел свою дочь обновленною?..
   Сестра Гиацинта, стоявшая несколько поодаль, также плакала, сердце ее болезненно сжалось: она никогда не изведала такой радости, у нее нет никого родных, кроме Бога н Пресвятой Девы. В комнате водворилось трепетное безмолвие; слезы, исторгнутые родственным чувством, сблизили всех этих людей узами братства.
   Сестра Гиацинта заговорила первая, когда растроганные отец и дочь поднялись, наконец, с колен.
   -- Теперь, mademoiselle, нам надо торопиться, чтобы поскорее вернуться в больницу.
   Все стали протестовать. Де Герсен хотел, чтобы дочь осталась с ним, у Марии глаза разгорелись от пламенного желания пользоваться жизнью, ходить, двигаться, любоваться миром.
   -- О, нет, нет! -- воскликнул отец. -- Я не отпущу ее теперь... Мы выпьем по кружке молока, я умираю от голода; потом мы пойдем гулять, да, да, я поведу ее под руку!
   Сестра Гиацинта засмеялась.
   -- Ну, в таком случае, я оставляю се. Я скажу директрисе, что вы у меня похитили ее... А я должна проститься с вами. Вы не можете себе представать, сколько хлопот предстоит нам в больнице, чтобы приготовиться к отъезду. Надо снарядить, всех больных, собрать вещи, -- дела по горло!
   -- Сегодня, значит вторник? -- спросил де Герсен, снова впавший в свою рассеянность. -- Мы уезжаем нынче веером?
   -- Да, конечно, не забудьте этого!.. Белый поезд отходит в сорок минут четвертого... И если хотите поступить благоразумно, приведите к нам барышню пораньше, чтобы она успела немного отдохнуть.
   Мария проводила сестру милосердия до двери.
   -- Будьте спокойны, я буду осторожна. Я хочу посетить Пещеру, чтобы еще раз поблагодарить Пресвятую Деву.
   Оставшись втроем в небольшой комнате, освещенной солнечными лучами, они почувствовали себя безмерно счастливыми. Пьер позвал служанку и приказал подать молока, шоколада, пирожков, всевозможных лакомств. Хотя Мария уже позавтракала, однако, не отказалась от угощения: со вчерашнего дня у нее появился ненасытный аппетит. Они придвинули стол к окну, устроили пирушку, вдыхая горную прохладу, при благовесте ста колоколов Лурда, прославлявших этот чудный день. Они перебивали друг друга восклицаниями, смеялись, молодая девушка рассказывала отцу о чуде, повторяла по десятку раз подробности, -- как она оставила свою тележку в соборе, как проспала двенадцать часов кряду, словно убитая.
   Де Герсен также хотел рассказать о своей поездке, но сбивался, припутывал обстоятельства чуда. Cirque de Gavarnie, в общем, производит грандиозное впечатление. Но, издали, утрачивается представление об истинных размерах, все кажется гораздо меньшим, чем в действительности. Три гигантских уступа, покрытых снегом, верхние отроги, очертания которых, выделяясь на синеве неба, напоминают циклопическую крепость, водопад, бесконечное падение которого кажется медленным, тогда как он низвергается с поразительною стремительностью, огромные леса справа и слева, потоки, нагромождения утесов на утесы, -- все эти громады представляются игрушечными, когда на них смотрят с деревенской площади. Больше всего поразили де Герсена странные очертания снега. Между утесами, в особенности, огромное распятие, белый крест в несколько тысяч метров, словно переброшенный из конца в конец цирка.
   Де Герсен перебил себя, спросив:
   -- Кстати, что такое произошло у наших соседей? Поднимаясь по лестнице, я встретил господин Виньерона, бежавшего опрометью; сквозь полуотворенную дверь их комнаты, я заметил госпожу Виньерон, она показалась не раскрасневшеюся... Не случилось ли снова припадка с их сыном, Гюставом?
   Пьер позабыл о госпоже Шэз, покойнице, позабывшейся вечным сном по ту сторону перегородки. На него повеяло холодом смерти.
   -- Нет, нет, мальчик чувствует себя Хорошо...
   Он не продолжал, предпочитая умолчать о печальном событии. К чему портить эти счастливые минуты, омрачать упоминанием о смерти радостное настроение исцелившейся и ее отца?.. Но сам он с этой минуты не переставал думать о траурном соседстве, он доставлял себе и другую комнату, где одинокий постоялец заглушал свои рыдания, прильнув устами к паре перчаток, оставленной у него возлюбленною, о всей гостиницы доносился обычный шум, -- звуки кашля, стоны, невнятные слова, постоянное хлопанье дверьми, шелест платьев, проносящихся но коридору, беготня семейств, спешащих собраться к отъезду.
   -- Честное слово, ты захвораешь, -- воскликнул, смеясь, де Герсен, видя, что дочь отрезала еще теста.
   Мария также засмеялась. Затем она воскликнула со слезами, набежавшими вдруг на ее глаза.
   -- Ах, как я счастлива! И как мне больно, когда я вспоминаю, что не все так счастливы, папа!
   

II

   Пробило восемь часов; Мария с нетерпением ожидал, когда они выйдут из комнаты, беспрестанно подходила к окну, точно собираясь вдохнуть в себя сразу весь воздух, всю небесную ширь. Ей хотелось обегать все улицы, все площади, весь город, уйти далеко, показать, как она сильна, сколько лье может пройти на глазах у всех теперь, когда Пресвятая Дева исцелила ее!..
   Когда они собрались, Мария решила, что следует начать с посещения Пещеры, где она и отец должны принести благодарения Лурдской Богоматери. Затем они могут свободно располагать целыми двумя часами, гулять где угодно, перед тем, как она вернется в больницу позавтракать и сложить своя вещи.
   -- Ну, детки, пойдемте, -- сказал де Герсен.
   Пьер взял свою шляпу, все трое спустились по лестнице, весело разговаривая и смеясь, точно школьники, распущенные на каникулы. Они собирались уже выйти на улицу, когда госпожа Мажестэ, очевидно, подстерег их, настигла их в сенях.
   -- Ах, mademoiselle, ах, господа, позвольте мне поздравить вас... Мы узнали о великой милости, которой вы сподобились; мы так счастливы, так польщены, когда Пресвятая Дева отличит кого-нибудь из числа наших постояльцев!
   Она старалась продать своему грубому и сумрачному лицу выражение чрезвычайной любезности, смотрела на исцелившуюся заискивающими глазами. Затем она окликнула проходившего мимо мужа.
   -- Посмотри-ка, друг мой! Подойди сюда.
   Бритое, испещренное веснушками, лицо Мажестэ озарилось радостной улыбкой.
   -- Я не в силах выразить вам, mademoiselle, как высоко ценим мы выпавшую на нашу долю честь... Мы никогда не забудем, что ваш батюшка остановился у нас. Нам и теперь многие завидуют.
   Госпожа Мажестэ, тем временем, останавливала выходивших из гостиницы путешественников, подзывала семейства, уже усевшиеся в столовой, готова была пустить всех прохожих, чтобы похвастать, что чудо, которым со вчерашнего дня восторгается весь Лурд, находится здесь, у нее. Мало-помалу, действительно, обралась толпа любопытных. Госпожа Мажестэ шептала всем на ухо:
   -- Посмотрите, это она, та молодая девушка, которая, вы знаете, исцелилась...
   Она воскликнула вдруг:
   -- Я сбегаю в магазин за Аполлиной, пусть Аполлина поглядит на mademoiselle.
   Но Мажестэ величественным жестом удержал жену.
   -- Нет, нет, оставь Аполлину, она занята с тремя покупательницами... Mademoiselle и эти господа, конечно, не уедут из Лурда, не сделав некоторых покупок. Впоследствии так приятно взглянуть на безделушки, приобретенные во время путешествия! И наши клиенты всегда любезно соглашаются не покупать ничего в другом месте, удостаивают своим вниманием магазин, который мы устроили при отеле.
   -- Я уже предложила свои услуги, -- поддержала мужа госпожа Мажестэ. -- Я позволяю себе еще раз напомнить, что Аполлина сочтет за большое счастье показать, mademoiselle все, что у вас есть самого красивого; дешевизна просто невероятная! У нас есть восхитительные вещицы!
   Мария стала тяготиться этой задержкой; Пьер страдал, чувствуя вокруг любопытные взоры, обращенные на них. Но де Герсен наслаждался популярностью, триумфом своей дочери. Он обещал вернуться.
   -- Мы, конечно, купим несколько вещиц на память, для подарков, когда вернемся.
   Им удалось, наконец, выбраться на улицу. Они спустились по avenue de la Grotte. После гроз, омывших долину в две предыдущие ночи, снова установилась чудная погода. Утренняя прохлада была напоена ароматом гор, солнце весело сыпало снопы золотистых лучей. По панелям уже сновала радостная, суетная толпа.
   Мария восхища и она взяла бидон и протянула его умиравшему командору.
   Аббат Жюден воспринял это как откровение свыше. После того, как он столько молился о ниспослании здоровья г-же Дьелафе и святая дева не вняла его мольбе, в нем вдруг с новой силой вспыхнула пламенная вера, и он стал убеждать себя в том, что если командор выпьет лурдской воды, то исцелится. Священник упал на колени возле умирающего.
   -- Брат мой, эту женщину послал вам бог... Примиритесь с богом, выпейте и помолитесь, а мы будем молить его о милосердии... Господь докажет вам свое могущество, сотворит великое чудо и поставит вас на ноги, чтобы вы долгие годы поклонялись ему и прославляли его.
   Нет, нет! Сверкающие глаза командора говорили: нет! Обнаружить такое же малодушие, как это стадо паломников, прибывших издалека, превозмогших усталость, чтобы валяться на земле и рыдать, умоляя бога продлить им жизнь на месяц, на год, на десять лет! Ведь так хорошо, так просто, спокойно умереть у себя в постели. Повернуться лицом к стене и уснуть навеки.
   -- Пейте, брат мой, умоляю вас... Вы выпьете жизнь, силу, здоровье и радость... Пейте, и вам возвратится молодость, вы начнете новую, праведную жизнь! Пейте во славу божественной Марии, которая спасет вашу плоть и душу!.. Святая дева говорит со мной, воскрешение ваше несомненно.
   Нет, нет! В глазах командора был отказ, они с возрастающим упорством отталкивали жизнь, и теперь в них можно было прочесть затаенный страх перед чудом. Командор был неверующим, три года он только плечами пожимал, когда при нем заходила речь о пресловутых исцелениях. Но как знать, что может случиться в этом чудном мире? Бывали случаи совершенно необычайные! А вдруг их вода действительно обладает чудодейственной силой, и, если они заставят его выпить ее, он оживет и для него снова начнется каторжное существование, -- отвратительное существование, которое Лазарь, жалкий избранник великого чуда, испробовал дважды! Нет, нет! Он не хочет пить и не хочет испытать страшную горечь воскрешения.
   -- Пейте, пейте, брат мой, -- со слезами на глазах повторял старый священник, -- не ожесточайтесь, отказываясь от божественной помощи!
   И вдруг произошло невероятное -- полумертвый человек приподнялся, стряхнув с себя сковывавшие его путы паралича, и заплетающимся языком хрипло проговорил:
   -- Нет, нет, нет!
   Пьер увел совершенно сбитую с толку старуху. Она не могла понять, как это человек мог отказаться от воды, которую она берегла, словно сокровище, словно вечную жизнь, дарованную самим господом богом беднякам, не желавшим умирать. Хромая, горбатая, опираясь на палку всем своим дряхлым восьмидесятилетним телом, она исчезла в толпе, страстно цепляясь за существование, жадно глотая воздух, наслаждаясь солнцем и шумом.
   Мари и ее отца охватила дрожь, им были непонятны это тяготение к смерти, эта жажда небытия. Ах! Уснуть, уснуть без сновидений, в вечном мраке -- что могло быть сладостней! Командор не надеялся на лучшую жизнь, не желал счастья в раю, где все равны и где царит справедливость, ему хотелось только одного -- погрузиться в темную ночь, в бесконечный сон, навсегда уйти из жизни. Доктор Шассень также вздрогнул, потому что и он жил лишь одной мечтой, ждал лишь счастливой минуты, когда прекратится его существование. Но по ту сторону могилы его встретят на пороге вечной жизни дорогие покойницы, жена и дочь; как застыло бы его сердце, если бы он на миг представил себе, что больше никогда не увидится с ними!
   Аббат Жюден с трудом поднялся. Ему показалось, что командор устремил свои живые глаза на Мари. Огорченный бесполезными увещеваниями, старый священник хотел показать ему пример доброты господней.
   -- Вы узнаете ее, не правда ли? Да, это та самая девушка, которая приехала в субботу такая больная, у нее был паралич обеих ног. А теперь вы видите ее здоровой, сильной, красивой... Небо сжалилось над ней, она выздоровела, возродилась к жизни -- долгой жизни, которая ей предначертана... Неужели при виде ее у вас не возникло никаких сожалений? Вы хотели бы, чтобы и она умерла, вы не посоветовали бы ей выпить чудотворной воды?
   Командор не мог ответить; но он не спускал глаз с юного лица Мари, на котором можно было прочесть радость исцеления, надежду прожить неисчислимое множество дней. Слезы заструились по холодеющим щекам командора. Он плакал о ней, он думал о другом чуде, которое пожелал бы ей, если она совсем исцелится, -- о счастье. Этот старый человек, познавший все жизненные невзгоды, умилился: он искренне расстроился при мысли о тех горестях, которые ожидают эту девушку! Ах, бедная женщина, быть может, она не раз пожалеет, что не умерла в двадцать лет!
   Глаза командора затуманились, казалось, слезы последней в этом мире жалости заволокли их. Это был конец -- предсмертная икота, и... сознание покинуло его вместе с последним вздохом. Он отвернулся и умер.
   Доктор Шассень тотчас же увел Мари.
   -- Поезд отходит, скорей, скорей.
   И правда, сквозь усилившийся шум до них ясно донеслись звонки. Доктор Шассень поручил двум санитарам стеречь тело, которое должны были унести после отхода поезда, и пошел проводить своих друзей до вагона.
   Все спешили. Аббат Жюден, прочитав краткую молитву за упокой этой бунтарской души, догнал их. Мари бежала по перрону, за нею торопливо шли Пьер и г-н де Герсен; в эту минуту кто-то остановил девушку -- то был доктор Бонами, он тут же торжественно представил ее отцу Фуркаду.
   -- Преподобный отец, вот мадмуазель де Герсен, так чудесно исцеленная вчера, в понедельник.
   Отец Фуркад улыбнулся, сияя словно полководец, которому напомнили о самой блестящей его победе.
   -- Как же, как же, я был при этом... Дочь моя, бог благословил вас среди всех, идите и прославляйте его имя.
   Затем он поздравил г-на де Герсена, который тотчас же преисполнился отцовской гордостью. Снова начались овации. Ласковые слова, восхищенные взгляды, какими встречные провожали девушку еще утром на улицах Лурда, -- вся эта восторженная атмосфера окружила ее вновь в последнюю минуту перед отъездом. Напрасно заливался звонок: вокруг Мари образовался кружок экзальтированных паломников, казалось, что в ее лице воплотилось все величие и торжество религии, и слух об этом должен был разнестись по всему миру.
   Пьер смутился, заметив печально стоявших рядом с ним г-на Дьелафе и г-жу Жюссер. Они тоже смотрели на Мари, удивляясь, как и другие, необычайному исцелению этой красивой девушки: ведь ее видели немощной, исхудавшей, с землистым цветом лица. Почему именно она? Почему не молодая женщина, их дорогая жена и сестра, которую они умирающей увозили домой? Им было тяжело и стыдно, они чувствовали себя париями, богатство тяготило их. Когда три санитара с большим трудом внесли в купе первого класса г-жу Дьелафе, им стало легче, они могли скрыться в вагоне; аббат Жюден последовал за ними.
   Кондукторы крикнули: "По местам! По местам!" Отец Массиас, назначенный Общиной успения сопровождать поезд с паломниками, занял свое место, а отец Фуркад остался на перроне, опираясь на плечо доктора Бонами. Жерар и Берто быстро распрощались с дамами, Раймонда вошла в вагон, где уже устроились г-жа Дезаньо и г-жа Вольмар; г-жа де Жонкьер побежала, наконец, к своему вагону и оказалась там одновременно с де Герсенами. Отъезжающие суетились у поезда, к которому уже прицепили медный паровоз, блестевший, как солнце.
   Пьер пропустил вперед Мари; в эту минуту он увидел стремглав бежавшего к ним г-на Виньерона, который еще издали крикнул:
   -- Годен! Годен!
   Весь красный, потрясая билетом, он подбежал к вагону, где сидели его жена и сын, чтобы сообщить им приятную новость.
   Когда Мари и г-н де Герсен уселись, Пьер вышел на перрон попрощаться с Шассенем; доктор отечески поцеловал его. Священник звал доктора в Париж, убеждая его вернуться к работе. Но старик отрицательно покачал головой.
   -- Нет, нет, дорогой мой, я останусь... Они здесь, они меня держат.
   Шассень подразумевал своих дорогих покойниц. Помолчав немного, он растерянно добавил:
   -- Прощайте!
   -- Не прощайте, милый доктор, а до свидания!
   -- Нет, нет, прощайте... Командор был прав. Лучше всего умереть, но только для того, чтобы возродиться.
   Барон Сюир приказал убрать белые флаги с первого и последнего вагонов. Станционные служащие продолжали кричать: "По местам! По местам!" Суета была страшная, запоздавшие паломники растерянно бежали по перрону, пот лил с них градом. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта пересчитывали больных. Гривотта, Элиза Руке, Софи Куто -- все были здесь. Г-жа Сабатье сидела напротив своего мужа, а тот, полузакрыв глаза, терпеливо ждал отбытия поезда. Раздался чей-то голос:
   -- А госпожа Венсен разве не едет с нами?
   Сестра Гиацинта перегнулась через окно вагона и, обменявшись улыбкой с Ферраном, крикнула:
   -- Вот она!
   Госпожа Венсен бегом перебежала полотно и, растерзанная, запыхавшаяся, самая последняя вскочила в вагон. Пьер невольно взглянул на нее -- на руках у нее ничего не было.
   Дверцы, щелкая, захлопывались одна за другой. Вагоны были переполнены, ждали только сигнала к отправлению. Пыхтя и выпуская клубы дыма, паровоз дал резкий свисток. В эту минуту солнце, разорвав легкую мглу, озарило поезд с сверкающим, словно золото, паровозом, который, казалось, уносил его в легендарный рай. Паломники покидали Лурд с детской радостью и без всякой горечи. Все больные как будто исцелились. Хотя их и увозили в том же состоянии, в каком привезли, они уезжали просветленные, счастливые, пусть на один только час. Они не чувствовали друг к другу никакой зависти; те, кто не выздоровел, радовались выздоровлению других. Придет, несомненно, и их черед, вчерашнее чудо было залогом завтрашнего. За три дня страстных молений их лихорадочное желание выздороветь не иссякло, они верили, что святая дева просто отложила их исцеление во спасение их же души. Все эти несчастные, жадно цеплявшиеся за жизнь, горели неиссякаемой любовью, непреодолимой надеждой. И вот они уезжали радостные, возбужденные, со смехом и криками: "До будущего года! Мы вернемся, мы вернемся!" А сестры Успения весело хлопнули в ладоши, и все восемьсот паломников запели благодарственный гимн:
   -- Magnificat anima mea Dominum... {- Величит душа моя господа... (лат.).}
   Только тут начальник станции успокоился и махнул флагом. Паровоз снова дал свисток, дрогнул и рванулся вперед, весь залитый солнцем. Отец Фуркад остался на перроне, опираясь на плечо доктора Бонами, и, хотя у него сильно болела нога, провожал улыбкой своих возлюбленных чад. Берто, Жерар и барон Сюир уже готовились к отъезду следующей партии паломников, а доктор Шассень и г-н Виньерон махали на прощание платками. В раскрытые окна проплывавших мимо вагонов виднелись радостные лица, отъезжающие тоже махали платками, развевавшимися на ветру. Г-жа Виньерон заставила Гюстава высунуть в окно бледное личико. Раймонда долго махала пухленькой рукой. А Мари последней оторвала взгляд от исчезающего в зелени Лурда.
   Поезд скрылся среди полей, сияя, громыхая; из окон его неслось громогласное пение:
   -- Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo {- И возрадовался дух мой о боге, спасителе моем (лат.).}.

IV

   Белый поезд мчался обратно в Париж. Вагон третьего класса, где резкие голоса, певшие благодарственный гимн, покрывали стук колес, являл собой все тот же походный госпиталь, который можно было окинуть одним взглядом; там царил все тот же беспорядок, та же неразбериха. Под скамейками валялись горшки, тазы, метелки, губки. Всюду были нагромождены баулы, корзины -- жалкий скарб бедняков; на медных крюках, качаясь, висели мешки и свертки. Те же сестры Успения, те же дамы-попечительницы находились среди больных и здоровых паломников, уже страдавших от невыносимой жары и зловония. По-прежнему в конце вагона сидели в тесноте десять женщин, молодых и старых, одинаково уродливых, тянувших фальшивыми голосами тот же напев.
   -- В котором часу мы будем в Париже? -- спросил де Герсен Пьера.
   -- Завтра, около двух пополудни, кажется, -- ответил священник.
   С самого отъезда Мари смотрела на него со скрытым беспокойством, как будто была чем-то огорчена, но не хотела говорить, чем именно. Внезапно на губах ее снова появилась улыбка.
   -- Двадцать два часа пути! Но обратный путь всегда проходит скорее и легче!
   -- К тому же, -- сказал де Герсен, -- стало свободнее, не все возвращаются.
   Действительно, на месте отсутствующей г-жи Маэ теперь сидела Мари, -- ее тележка не загромождала больше всю скамейку. Софи посадили в соседнее отделение, где не было ни брата Изидора, ни его сестры; по слухам, она осталась в Лурде, в услужении у одной благочестивой дамы. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта воспользовались местом г-жи Ветю. Они избавились и от Элизы Руке, посадив ее вместе с Софи; таким образом, на их попечении остались только супруги Сабатье и Гривотта. Благодаря новому распределению стало менее душно, быть может, удастся и соснуть.
   Пропели последнюю строфу благодарственного гимна, и дамы принялись устраиваться поудобнее. Надо было разместить мешавшие им цинковые кувшины с водой. Потом они задернули шторы с левой стороны, чтобы косые лучи солнца не накаляли воздух в вагоне. Впрочем, последние грозы прибили пыль, и ночь, несомненно, будет прохладной. Да и народу было теперь меньше, -- смерть унесла самых тяжелых больных, остались только отупевшие, оцепенелые от усталости люди, которыми медленно овладевало безразличие. Наступала реакция, она всегда следует после сильной моральной встряски. Все силы отданы, чудеса свершились, теперь можно и отдохнуть.
   До Тарба паломники были очень заняты: каждый устраивался на своем месте. А когда отъехали от этой станции, сестра Гиацинта хлопнула в ладоши.
   -- Дети мои, не следует забывать святой девы, которая была так добра к нам... Возьмите четки.
   Весь вагон повторял за нею первый круг молитв, пять радостных гимнов. Затем запели "Воззрим небесного архангела" так громко, что крестьяне на пашне поднимали головы и провожали глазами поющий поезд.
   Мари любовалась необозримыми полями, необъятной шириной ослепительно голубого неба, постепенно освободившегося от туманной дымки. Чудесный день клонился к закату. Девушка перевела взгляд на Пьера, в глазах ее стояла немая грусть; и вдруг она услышала страшные рыдания. Песнопение умолкло; это рыдала г-жа Венсен, бормоча бессвязные слова, задыхаясь от слез:
   -- Ах, моя крошка... Мое сокровище, жизнь моя...
   До сих пор она угрюмо сидела в своем углу, стараясь не попадаться никому на глаза, не говоря ни слова, сжав губы, сомкнув веки, словно стремясь уединиться со своим ужасным горем. Но вот она открыла глаза и заметила кожаную петлю, свисавшую у окна; вид этого ремня, которым играла маленькая Роза, потряс ее, и бурное отчаяние овладело ею с такою силой, что она забыла про свое намерение молчать.
   -- Бедная моя Роза... Она трогала этот ремень своей маленькой ручкой, вертела его, смотрела на него, это была ее последняя игрушка. Мы сидели здесь вдвоем, она была еще жива, я держала ее на коленях. Было так хорошо, так хорошо!.. И вот ее нет, и никогда я больше не увижу мою маленькую Розу, мою бедную крошку Розу!
   Рыдая, она растерянно смотрела на свои пустые колени, на ничем не занятые руки, не зная, куда их девать. Она так долго укачивала, так долго держала свою дочь на руках, что ей теперь казалось, будто у нее отняли часть ее существа. И руки и колени стесняли ее.
   Взволнованные Пьер и Мари придумывали ласковые слова, стараясь утешить несчастную мать. Мало-помалу, несвязно, вперемежку со слезами, она рассказала им про свои скорбные скитания после смерти дочери. Утром, во время грозы, унеся на руках ее трупик, она долго блуждала, глухая ко всему, ничего не видя, под проливным дождем. Она не помнила, по каким улицам и площадям бродила в этом проклятом Лурде, который убивает детей.
   -- Ах, я и сама не знаю, право, не знаю, как это было... Какие-то люди меня приютили, пожалели, я их в первый раз видела, они живут где-то там... Не знаю, где-то наверху, очень далеко, на другом конце города... Но они, видно, очень, очень бедные; я помню, что сидела с моей дорогой девочкой, уже совсем застывшей, в очень бедной комнате; они положили Розу на кровать...
   При этом воспоминании ее снова стали душить рыдания.
   -- Нет, нет, я не хотела расставаться с ее дорогим тельцем, я не хотела оставлять ее в этом отвратительном городе... Не могу сказать вам точно, но, должно быть, эти бедные люди водили меня ко всяким господам из паломничества и к железнодорожному начальству... Я говорила им: "Вам-то что? Позвольте мне увезти ее в Париж на руках... Так я привезла ее живую, так могу отвезти и мертвую. Никто ничего не заметит, подумают, что она спит..." Но все они кричали, гнали меня прочь, точно я просила о чем-то плохом. Тогда я стала говорить всякие глупости. Верно ведь? Раз создают такой шум, привозят столько умирающих, следовало бы взять на себя и отправку умерших... А на станции мне сказали, что это должно стоить триста франков! Господи, где же взять триста франков мне, вдове; я приехала сюда с тридцатью су в кармане, а осталось у меня из них пять! Да я за полгода не наработаю столько шитьем. Если бы они потребовали мою жизнь, я бы охотно отдала ее... Триста франков за маленькое тельце легче птички. А мне было бы так отрадно, если бы я могла увезти ее, у себя на коленях!
   Потом она тихо запричитала:
   -- Ах, если бы вы знали, сколько разумного сказали мне эти бедняки, уговаривая меня уехать!.. Мне, работнице, нужно трудиться, у меня нет таких средств, чтобы терять обратный билет, и поэтому надо вернуться в Париж, ехать поездом в три сорок... Еще они сказали, что тому, кто беден, приходится мириться с обстоятельствами. Богачи, те хоронят своих покойников, где хотят... Я не помню, не помню, что еще они говорили! Я даже не знала, который час, и ни за что не нашла бы дороги на вокзал. Эти бедняки похоронили мою дочурку там, где стоят два дерева, потом увели меня; я была как безумная, они проводили меня сюда и втолкнули в вагон, как раз когда отходил поезд... И это так ужасно, так ужасно, боже мой; я как будто похоронила свое сердце!..
   -- Бедная! -- прошептала Мари. -- Мужайтесь, помолитесь святой деве, она никогда не отказывает в помощи горюющим.
   При этих словах женщиной овладела неистовая злоба.
   -- Неправда! Святой деве наплевать на меня, святая дева -- лгунья!.. Зачем она меня обманула? Я никогда не поехала бы в Лурд, если бы не услышала в церкви голос. Моя дочурка была бы жива, быть может, врачи вылечили бы ее... Я не стала бы водиться с попами и была бы права! Нет никакой святой девы! Нет бога!
   Она продолжала богохульствовать со злобной грубостью женщины из простонародья -- у нее не было ни иллюзий, ни смирения, и она глубоко страдала. Сестра Гиацинта прикрикнула на нее:
   -- Замолчите, несчастная! Господь бог наказывает вас, вот вам и больно.
   Эта сцена продолжалась довольно долго, и только когда поезд на всех парах промчался мимо Рискля, сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, давая знак к новой молитве.
   -- Ну, ну, дети мои, начнем все вместе и от всего сердца.
   
   Святую деву славят
   На небе и земле,
   Святую деву славят
   Везде.
   
   Этот гимн любви заглушил голос г-жи Венсен, а она продолжала рыдать, закрыв лицо руками, обессилев от горя и усталости.
   Как только пропели гимн, на всех стало сказываться утомление. Только оживленная, по обыкновению, сестра Гиацинта да ко всему привычная, сердечная и ласковая сестра Клер Дезанж сохраняли обычную профессиональную невозмутимость: такими они выехали из Парижа, такими же пребывали в Лурде, -- их белые чепцы и нагрудники веселили глаз. Г-жа де Жонкьер, почти не спавшая за эти пять суток, с трудом удерживалась, чтобы не заснуть, и, тем не менее, была в восторге от поездки, радуясь, что удалось выдать замуж дочь и что в ее вагоне едет чудесно исцеленная, о которой все говорят. Она предвкушала сладкий сон этой ночью, несмотря на жестокие толчки. Втайне г-жа де Жонкьер опасалась за Гривотту: у девушки был странный вид, она казалась возбужденной, растерянной, глаза ее были мутны, на щеках выступили фиолетовые пятна. Раз десять г-жа де Жонкьер просила ее успокоиться, но не могла добиться, чтобы та посидела спокойно: не двигалась, сложила руки и закрыла глаза. К счастью, другие больные не причиняли ей беспокойства: одним стало легче, другие так утомились, что уже дремали. Элиза Руке купила себе большое круглое карманное зеркало и без устали смотрелась в него; девушка считала, что она красавица, что болезнь явно идет на поправку, и кокетливо поджимала губы, стараясь на все лады улыбаться. Ее страшное лицо стало похоже на человеческое. Софи Куто тихонько играла; хотя никто не просил ее показать ножку, она все же разулась, уверяя, что ей в чулок, вероятно, попал камешек; никто не обращал внимания на маленькую ножку, которой коснулась святая дева, но девочка продолжала держать ее в руках, ласкала ее и играла с ней, как с игрушкой. Господин де Герсен встал и, опершись о перегородку, стал глядеть на г-на Сабатье.
   -- Отец, отец, -- сказала вдруг Мари, -- посмотри на углубление, здесь, в дереве! Это след от гайки моей тележки!
   Это напоминание о ее исцелении вызвало в Мари такую радость, что она позабыла о своем тайном огорчении и не хотела о нем говорить. Как г-жа Венсен зарыдала, заметив кожаную петлю, которой касалась ее дочка, так и Мари обрадовалась, увидев углубление, напомнившее ей о долгих муках; она вы- терпела их на этом самом месте, но все ее страдания рассеялись теперь, как кошмар.
   -- Подумать только, что с тех пор прошло всего четыре дня! Я здесь лежала, не могла двигаться, а теперь хожу, мне так хорошо, боже мой!
   Пьер и г-н де Герсен улыбались. А г-н Сабатье, услышав, о чем она говорит, медленно произнес:
   -- Это верно, в каждой вещи всегда остается частица ее владельца, -- какие-то крохи его страданий, его надежд, и когда видишь ее вновь, она говорит о чем-то либо грустном, либо веселом.
   С самого отъезда из Лурда он с покорным видом молча сидел в своем углу, и даже когда жена, заворачивая ему ноги, спрашивала, как он себя чувствует, отвечал ей лишь кивком головы. Он не страдал, но находился в очень подавленном состоянии.
   -- Вот я, например, -- продолжал г-н Сабатье, -- во время долгого пути считал полосы на потолке. Их было тринадцать -- от лампы до двери. Я пересчитал их только что, конечно, их и осталось тринадцать... Или эта медная кнопка возле меня. Вы не представляете себе, о чем я только не думал, глядя на ее блестящую поверхность, в ту ночь, когда господин аббат читал нам историю Бернадетты. Да, я воображал себе, как я выздоровлю, поеду в Рим, о чем мечтаю уже двадцать лет, как я буду ходить, путешествовать -- короче говоря, я мечтал о несбыточном и прекрасном... И вот мы возвращаемся в Париж, полос как было тринадцать, так и осталось, кнопка блестит, как прежде, -- все это говорит мне, что я снова лежу на скамейке и ноги у меня все такие же безжизненные... Да, так оно и есть, я был и останусь убогим, старым дураком.
   Две крупные слезы покатились по его щекам; он, видно, немало горечи испил за этот час. Однако, подняв свою крупную голову с упрямым подбородком, бывший учитель продолжал:
   -- Я седьмой раз ездил в Лурд, но святая дева не услышала меня. Ничего, поеду в будущем году опять. Быть может, она все же меня услышит.
   Он не возмущался, и Пьер поразился упорному легковерию, которое продолжало жить и рождалось вновь у этого культурного, интеллигентного человека. Только страстным желанием выздороветь и можно было объяснить это отрицание очевидности, это добровольное ослепление. Г-н Сабатье упорно хотел добиться спасения вопреки природе; несмотря на то, что на его глазах чудеса столько раз терпели крушение, он склонен был обвинять себя в очередной неудаче, говоря, что недостаточно сосредоточился, когда молился у Грота, недостаточно каялся в своих мелких прегрешениях, а они-то и огорчили святую деву. И собирался уже в будущем году дать обет и девять дней подряд читать молитвы, прежде чем ехать в Лурд.
   -- Кстати, -- сказал он, -- вы знаете, какая удача выпала на долю моего больного, -- вы помните, туберкулезного, за дорогу которого я заплатил пятьдесят франков... Ну, вот! Он совершенно поправился.
   -- Неужели? Туберкулезный? -- воскликнул г-н де Герсен.
   -- Совершенно, сударь, болезнь как рукой сняло!.. Когда я впервые увидел его, он был в очень тяжелом состоянии, желтый, истощенный; а в больницу пришел меня навестить совсем молодцом. Честное слово, я дал ему сто су.
   Пьер подавил улыбку, он узнал об этой истории от доктора Шассеня. Чудесно исцеленный оказался симулянтом, это было установлено в бюро регистрации исцелений. Он приезжал в Лурд по меньшей мере три года подряд. В первый год под видом парализованного, во второй -- с опухолью, и оба раза совершенно выздоравливал. Каждый раз его привозили, давали ему приют, кормили, и он уезжал, набрав подаяний. Когда-то он служил в больницах санитаром, а теперь гримировался и с таким необычайным искусством изображал больного, что только случай помог доктору Бонами догадаться о мошенничестве. Впрочем, святые отцы потребовали, чтобы эту историю замолчали. К чему давать пищу газетам и шутникам! Когда раскрывалось мошенничество с чудесами, они просто удаляли виновных. Но надо сказать, что симулянты попадались довольно редко, несмотря на забавные анекдоты, распространяемые о Лурде вольнодумцами. Увы! Помимо веры, достаточно было глупости и невежества.
   Господина Сабатье очень волновало то, что бог исцелил человека, приехавшего на его счет, тогда как сам он возвращается все в том же жалком состоянии. Он вздохнул и, несмотря на все свое смирение, не удержался от завистливого замечания:
   -- Что поделаешь! Святая дева знает, как поступить. Ни вы, ни я не станем требовать у нее отчета в ее действиях... Когда она соблаговолит подарить меня взглядом, я всегда буду у ее ног.
   В Мон-де-Марсане сестра Гиацинта пропела вместе с паломниками второй круг молитв -- пять горестных песнопений: Иисус в саду Гефсиманском, Иисус бичуемый, Иисус, увенчанный терниями, Иисус, несущий крест, Иисус, умирающий на кресте. Затем в вагоне пообедали, так как до Бордо, куда поезд прибывал в одиннадцать часов вечера, остановок не значилось. Корзины паломников были набиты провизией, не считая молока, бульона, шоколада и фруктов, присланных сестрой Сен-Франсуа из вагона-буфета. Паломники братски делились друг с другом, еда лежала у всех на коленях, каждое купе представляло собой маленькую столовую, и всякий вносил в общую трапезу свою долю. Когда обед был окончен, остатки хлеба и пропитанную жиром бумагу уложили обратно в корзины; в это время проезжали мимо станции Морсен.
   -- Дети мои, -- сказала сестра Гиацинта, вставая, -- вечернюю молитву!
   Послышалось невнятное бормотание, за молитвой богородице последовал "Отче наш". Каждый совещался со своей совестью, каялся, всецело отдаваясь на милость божью, святой девы и всех святых, благодарил за счастливо проведенный день и кончал молитвой за живых и усопших.
   -- Предупреждаю, в десять часов, когда мы приедем в Ламот, -- сказала монахиня, -- я попрошу вас, чтобы была полная тишина. Но я полагаю, что вы будете разумны и мне не придется вас укачивать.
   Все засмеялись. Было половина девятого, на поля медленно спускалась ночь. Только по холмам еще разливался прощальный сумеречный свет, тогда как низменность уже тонула в густом мраке. Поезд на всех парах мчался по огромной равнине, и ничего не было видно, кроме этого темного моря, да черно-синего неба, покрытого звездами.
   Внимание Пьера привлекло странное поведение Гривотты. Паломники и больные стали уже засыпать среди качавшегося от толчков багажа, как вдруг Гривотта встала во весь рост и в ужасе ухватилась за перегородку. Под лампой, освещавшей ее танцующим желтым светом, она казалась осунувшейся, мертвенно-бледной, лицо ее исказила судорога.
   -- Сударыня, осторожней, она сейчас упадет! -- крикнул священник г-же де Жонкьер, которая закрыла было глаза, уступая непреодолимому желанию заснуть.
   Она было вскочила, но сестра Гиацинта быстро повернулась и приняла в объятия Гривотту, упавшую на скамейку в сильном приступе кашля. Целых пять минут девушка задыхалась, содрогаясь всем телом. У нее пошла горлом кровь, и красные струйки потекли изо рта.
   -- Боже мой, боже мой! Все начинается сначала, -- повторяла г-жа де Жонкьер в отчаянии. -- Я подозревала, что так и будет, она казалась такой странной... Подождите, я сяду с ней рядом.
   Монахиня не согласилась.
   -- Нет, нет, сударыня, поспите, я присмотрю за ней... Вы не привыкли, вы в конце концов сами заболеете.
   Сестра Гиацинта села, положила голову больной к себе на плечо и вытерла ей губы. Приступ прошел, но несчастная так ослабла, что еле проговорила:
   -- Ох, это ничего, это ничего не значит... Я выздоровела, совсем, совсем выздоровела!
   Пьер был потрясен. Все в вагоне застыли при виде внезапного возврата болезни. Многие поднимались и с ужасом смотрели на Гривотту. Потом каждый забился в свой угол. Никто не говорил, не двигался. Пьер стал думать об этом удивительном с точки зрения медицины случае: в Лурде силы больной восстановились, у девушки появился огромный аппетит, она ходила танцующей походкой в далекие прогулки, лицо ее сияло -- и вдруг она опять стала харкать кровью, кашлять, лицо ее покрылось смертельной бледностью; болезнь победила, грубо вступив в свои права. Так значит, это особый вид чахотки, усложненной неврозом? А быть может, другая болезнь, совершенно неизвестная, спокойно разрушала ее организм -- ведь диагнозы были противоречивы? Среди каких ошибок, невежества, мрака барахтается наука! Пьер вспомнил, как доктор Шассень презрительно пожимал плечами, когда доктор Бонами с необычайным благодушием, невозмутимо констатировал исцеления, в полной уверенности, что никто не докажет ему абсурдности этих чудес, так же как он сам не может доказать их существования.
   -- О, я не боюсь, -- бормотала Гривотта, -- они все сказали мне там, что я совсем выздоровела.
   А поезд все мчался в темную ночь. Каждый устраивался, укладывался, чтобы лучше уснуть. Г-жу Венсен заставили лечь на скамейку, подложили ей под голову подушку, и несчастная забылась кошмарным сном, а из закрытых глаз ее тихо текли крупные слезы. Элиза Руке, которой также предоставлена была целая скамейка, готовилась улечься спать; но, продолжая глядеться в зеркало, она повязала на голову черный платок, которым в свое время прикрывала лицо, и сейчас любовалась собой -- ведь она так похорошела, с тех пор как с ее губы спала опухоль. И снова Пьер удивился, глядя на заживающую язву, на обезображенное лицо, уже не возбуждавшее ужаса. Новое сомнение. Быть может, это не настоящая волчанка? Быть может, это, язва неизвестного происхождения, возникшая на почве истерии? Или бывают малоизученные виды волчанки, происходящие от плохого питания кожи, и они могут быть ликвидированы сильным моральным потрясением? Это было чудо, если только через три недели, три месяца или три года не получится рецидива, как с чахоткой Гривотты.
   Было десять часов, когда поезд отъезжал от Ламот; весь вагон уже дремал. Сестра Гиацинта сидела не шевелясь, положив к себе на колени голову заснувшей Гривотты; лишь из желания не отступать от правил она сказала негромким голосом, затерявшимся в грохоте колес:
   -- Тихо, тихо, дети мои.
   Между тем в соседнем купе кто-то все время двигался; этот шум раздражал сестру, и она, наконец, догадалась, в чем дело.
   -- Софи, зачем вы стучите ногами о скамейку? Надо спать, дитя мое.
   -- Я не стучу, сестра. Под мой башмак закатился какой-то ключ.
   -- Какой ключ? Дайте его мне.
   Сестра взглянула: это был старый, почерневший ключ на запаянном кольце. Каждый пошарил у себя, -- никто ключа не терял.
   -- Я нашла его в углу, -- сказала Софи, -- это, должно быть, ключ того человека.
   -- Какого человека? -- спросила монахиня.
   -- Да того, который умер.
   О нем уже успели забыть. Сестра Гиацинта вспомнила: да, да, это его ключ; когда она вытирала ему со лба пот, что-то упало. Сестра вертела никому не нужный теперь ключ, которым никто уже не откроет незнакомый замок где-то в огромном мире. Она хотела положить его в карман из жалости к скромному, таинственному кусочку железа -- и это все, что осталось от человека! Потом ей пришла в голову благочестивая мысль, что не следует привязываться к чему бы то ни было в этом мире, и она бросила ключ через полуоткрытое окно в ночной мрак. -- Не надо больше играть, Софи, спите, -- сказала она. -- Тихо, дети мои, тихо!
   Только после короткой остановки в Бордо, около половины двенадцатого, все утихомирились и вагон уснул. Г-жа де Жонкьер, не в силах совладать со сном, задремала, опершись головой о перегородку, усталая и счастливая; чета Сабатье спокойно спала; в соседнем купе, где Софи и Элиза Руке лежали на скамейках друг против друга, тоже было тихо; иногда из уст г-жи Венсен, спавшей тяжелым сном, вырывался жалобный, сдавленный крик боли или ужаса. И только сестра Гиацинта сидела с широко раскрытыми глазами; ее очень беспокоило состояние Гривотты. Больная лежала неподвижно, тяжело дыша, -- из груди ее вырывался непрерывный хрип. Во всех углах, под бледным танцующим светом ламп, спали в разных позах паломники и больные, скрестив руки, качаясь от тряски мчавшегося на всех парах поезда, а в конце вагона спали десять жалких паломниц, молодых и старых, одинаково некрасивых; казалось, сон сразил их, когда они кончали петь молитву, и они так и заснули с раскрытыми ртами. И всем этим несчастным людям, измученным пятью днями безумных надежд и бесконечных восторгов, предстояло вернуться на другой день к суровой действительности.
   Теперь Пьер почувствовал себя как бы наедине с Мари. Она не захотела лечь на скамейку, говоря, что слишком долго, целых семь лет, пролежала, а Пьер предоставил свое место г-ну де Герсену, и тот от самого Бордо спал крепким сном младенца. Священник сел рядом с Мари. Его раздражал свет лампы, он натянул занавеску, и они оказались в приятной прозрачной полутьме. Поезд мчался, должно быть, по равнине: он скользил в ночи, словно летел на огромных крыльях. В открытое окно на Пьера и Мари веяло чудесной прохладой с темных, необозримых полей, где не видно было даже огонька далекой деревни. На миг Пьер повернулся к Мари и увидел, что она сидит с закрытыми глазами. Но он угадал, что она не спит, наслаждаясь покоем среди грохота колес, уносивших их на всех парах во тьму; и, как она, он смежил веки, отдаваясь мечте. Еще раз ему вспомнилось прошлое, домик в Нейи, поцелуй, которым они обменялись у цветущей изгороди, под залитыми солнцем деревьями. Как это было давно, но какой аромат сохранился у него от этих дней на всю жизнь! Потом Пьер с горечью вспомнил день, когда он стал священником. Мари не суждено было стать женщиной, -- он решил забыть, что он мужчина, и это должно было оказаться для них вечным несчастьем, потому что насмешница-природа дала ей возможность стать супругой и матерью. О, если бы у него хоть сохранилась вера -- он нашел бы в ней утешение. Но все его попытки были тщетны: поездка в Лурд, молитвы перед Гротом, надежда, что он станет верующим, если Мари чудесно исцелится. Вера рухнула невозвратно, когда выздоровление оказалось научно обоснованным. И вся чистая и грустная история их идиллических отношений, вся их долгая, омытая слезами любовь прошла перед его умственным взором. Мари, угадав его печальную тайну, поехала в Лурд, чтобы вымолить у бога чудо -- его обращение. Когда они остались вдвоем под деревьями, овеянные ароматом невидимых роз, во время процессии с факелами, они молились друг за друга, пламенно желая друг другу счастья. И даже перед Гротом она молила святую деву забыть о ней, спасти его, если богоматерь может добиться у своего сына только одной милости. А потом, выздоровев, вне себя от любви и благодарности, поднявшись со своей тележкой по ступеням до самой Базилики, она думала, что ее желание исполнилось, она крикнула ему о своем счастье -- ведь они спасены оба, оба! Ах, эта спасительная ложь, рожденная любовью и милосердием, каким бременем она лежала на его сердце! Тяжелая плита придавила Пьера в его добровольной могиле. Он вспомнил страшный час, когда чуть не умер в тиши Склепа, вспомнил свои рыдания, бунт души, желание сохранить Мари для себя одного, обладать ею, вспомнил страсть, вспыхнувшую в его пробудившейся плоти и постепенно утонувшую в потоке слез, вспомнил, как он, чтобы не убить в подруге иллюзии, уступил чувству братской жалости и дал героическую клятву лгать ей. А теперь он жестоко страдал.
   Пьер вздрогнул. Хватит ли у него сил сдержать клятву? Когда он ждал Мари на станции, он ловил себя на ревности к Гроту, на нетерпеливом желании скорее покинуть любимый ею Лурд, в смутной надежде, что она вернется к нему, Пьеру. Не будь Пьер священником, он женился бы на ней. Какое блаженство отдаться ей всецело, взять ее всю, продлить свою жизнь в ребенке, который от нее родится! Нет ничего выше обладания, ничего могущественнее зарождающейся жизни. Мечты его приняли другое направление, он увидел себя женатым, и это наполнило его такой радостью, что он задался вопросом, почему эта мечта неосуществима. Мари наивна, как десятилетняя девочка, он просветит ее, переделает ее духовный облик. Мари поймет, что выздоровлением, которое она приписывает святой деве, она обязана единственной матери -- бесстрастной и безмятежной природе. Но вдруг Пьер почувствовал священный ужас, в нем заговорило религиозное воспитание. Боже мой! Откуда он знает, стоит ли людское счастье, каким он хочет ее наделить, святого неведения, ее детской наивности? Как будет он упрекать себя впоследствии, если не принесет ей счастья! И какая драма -- сбросить сутану, жениться на чудесно исцеленной! Разрушить ее веру, чтобы получить от нее согласие на такое святотатство! Но ведь в этом и заключается мужество, за это говорит разум, это жизнь, великое и необходимое соединение подлинного мужчины с подлинной женщиной. Отчего же он не дерзает, господи!.. Глубокая печаль рассеяла его мечты.
   Поезд мчался словно на огромных крыльях, во всем спящем вагоне не спала одна сестра Гиацинта. Мари, нагнувшись к Пьеру, тихо сказала:
   -- Странно, мой друг, я страшно хочу спать и не могу уснуть!
   Потом она добавила улыбнувшись:
   -- Я думаю о Париже.
   -- Как о Париже?
   -- Ну да, он ждет меня, я приеду... Ах, Париж, ведь я его совсем не знаю, а придется там жить!
   Сердце Пьера сжала тоска. Он это предвидел, она не может ему принадлежать, ее возьмут другие. Лурд ее отдал, но Париж отнимет. Он представил себе, как невинная девушка роковым образом превратится в женщину. Как быстро созреет эта чистая, оставшаяся детски нетронутой душа двадцатилетней девушки; которую болезнь держала вдали от жизни, даже от романов! Пьер видел Мари смеющейся, здоровой, всюду бывающей, со всем знакомящейся; она встретится с новыми людьми, наконец выйдет замуж, и муж завершит ее образование.
   -- Значит, вы собираетесь веселиться в Париже?
   -- Я? О друг мой, что вы говорите?.. Разве мы так богаты, чтобы веселиться?.. Нет, я думаю о моей бедной сестре Бланш и задаю себе вопрос, чем бы я могла заняться в Париже, чтобы ей немного помочь. Она такая добрая, она так мучается, я хочу тоже зарабатывать на жизнь.
   Помолчав и видя, что молчит и он, Мари продолжала:
   -- Когда-то я довольно прилично рисовала миниатюры. Помните, я сделала папин портрет, очень похожий, все находили, что он хорош... Ведь вы мне поможете? Вы найдете мне заказчиков?
   Потом она заговорила о новой жизни, которая ждет ее. Она хочет отделать свою комнату, обить ее кретоном с голубыми цветочками на первые же заработанные деньги. Бланш рассказывала ей о больших магазинах, где можно дешево все купить. Как весело будет ходить с Бланш; ведь с детства прикованная к постели, она ничего не знала, ничего не видела. Пьер, на миг было успокоившийся, снова затосковал, почувствовав в ней жгучую жажду жить, все увидеть, все узнать, все испробовать. В ней пробуждалась женщина, которую он угадывал когда-то, которую обожал в веселой и пылкой девочке с пунцовыми губками, с глазами, как звезды, молочным цветом лица, золотыми волосами, -- девочке, так радовавшейся своему бытию.
   -- О, я буду работать, работать! И вы правы, Пьер, я буду веселиться, ведь нет ничего дурного в веселье, верно?
   -- Нет, конечно, нет, Мари.
   -- В воскресенье мы поедем за город, о, далеко, в леса, где красивые деревья.... Мы и в театр пойдем, если папа нас поведет. Мне говорили, что есть много хороших пьес... Но дело не в этом. Самое главное -- гулять, ходить по улицам, все видеть. Как я буду счастлива, как весело мне будет!.. Как хорошо жить, не правда ли, Пьер?
   -- Да, да, Мари, хорошо.
   Смертельный холод пронизал Пьера, его снедало сожаление о том, что он больше не мужчина. Почему не сказать ей правды, если она так возбуждает его своей раздражающей наивностью? Он взял бы ее, он бы ее покорил. Никогда еще в нем не происходило такой страшной борьбы. Минута -- и у него вырвались бы непоправимые слова.
   Но вдруг она произнесла тоном счастливого ребенка: -- О, посмотрите-ка на папу, он до того доволен, что спит -- не добудишься.
   Действительно, напротив них на скамейке блаженно, словно в собственной постели, спал г-н де Герсен, казалось, даже не ощущая непрерывных толчков. Впрочем, громыханье колес и монотонная качка, как видно, усыпляли весь вагон.
   Всех морил сон, даже багаж, висевший под коптящими лампами, как будто перестал качаться. Колеса стучали с безостановочной ритмичностью, поезд несся в неведомый мрак. Только время от времени, когда проезжали мимо станции или по мосту, шум усиливался, но движение тотчас же снова становилось размеренным, убаюкивающим.
   Мари тихонько взяла руку Пьера. Они были совсем одни среди спящих людей. Голубые глаза Мари заволокла печаль, которую она до сих пор скрывала.
   -- Пьер, мой добрый друг, вы часто будете приходить к нам, не так ли?
   Он вздрогнул, почувствовав, как маленькая ручка сжала его руку. Он решил было высказаться откровенно, но сдержался и пробормотал:
   -- Мари, я не всегда свободен, священник не может всюду бывать.
   -- Священник, -- повторила она, -- да, да, священник, я понимаю...
   Тогда Мари заговорила. Она открыла Пьеру смертельную тайну; с самого отъезда у нее ныло от этого сердце. Она еще ближе склонилась к нему и тихо сказала:
   -- Слушайте, добрый друг мой, мне бесконечно грустно. Я делаю вид, что довольна, но на самом деле мне очень тяжело... Вы солгали мне вчера.
   Он растерялся и не понял сперва.
   -- Я солгал! Как?
   Ее удерживал стыд, она еще колебалась, надо ли касаться тайны, тяготеющей над чужой совестью. Но затем решилась.
   -- Да, вы позволили мне поверить, будто исцелились вместе со мной, а это неправда, Пьер, вы не обрели утраченной веры.
   Боже мой! Она знает. Это было новым горем, такой катастрофой, что он даже забыл про собственные мучения. Сперва он хотел упорствовать в своей спасительной лжи.
   -- Но уверяю вас, Мари! Откуда вам пришла в голову такая гадкая мысль?
   -- О мой друг, молчите, сжальтесь! Меня очень огорчит, если вы будете продолжать лгать... Там, на вокзале, когда умер тот несчастный, аббат Жюден опустился на колени, помолился за упокой этой бунтарской души. И я все поняла, все почувствовала, когда вы не встали на колени, -- молитва не шла у вас с языка.
   -- Право, Мари, уверяю вас...
   -- Нет, нет, вы не стали молиться за умершего, вы не верите. И потом другое, -- я угадываю отчаяние, которое вы не можете скрыть, печаль в ваших глазах, когда они встречаются с моими. Святая дева не услышала меня, не вернула вам веры, и я очень несчастна!
   Мари заплакала, горячая слеза упала на руку священника, которую она продолжала держать. Это взволновало Пьера, он прекратил борьбу, признался и, заплакав сам, сказал:
   -- О Мари, я тоже очень, очень несчастен!
   На миг они умолкли; между ними разверзлась бездна -- его неверия, ее веры. Они никогда не будут больше тесно связаны друг с другом, их приводила в отчаяние окончательная невозможность сближения, раз само небо разорвало связывавшую их нить. И они плакали, сидя рядом.
   -- А я-то, -- горестно начала Мари, -- я так молилась о вашем обращении, я была так счастлива!.. Мне казалось, что ваша душа растворяется в моей душе, -- так сладостно было исцелиться вместе! Я чувствовала в себе столько силы, казалось, я переверну весь мир!
   Пьер не отвечал, он молча, безутешно плакал.
   -- И вот я исцелилась, это огромное счастье я обрела без вас. У меня сердце разрывается при мысли о вашем горе, о вашем одиночестве, когда сама я так полна радости... Ах, как строга святая дева! Почему она не исцелила вашу душу, исцелив мою плоть!
   Пьеру представлялся последний случай. Он должен был говорить, должен был наконец, просветить эту наивную девушку, объяснить ей, что чудес не бывает. И жизнь, вернув ей здоровье, завершила бы свое дело, бросив их в объятия друг друга. Он тоже исцелился, ум его отныне рассуждал здраво, и оплакивал он вовсе не утраченную веру, он плакал, потому что потерял Мари. Но, помимо печали, в нем заговорила непреодолимая жалость. Нет, нет! Он не станет смущать ее душу, он не отнимет у нее веры, которая, быть может, когда-нибудь окажется ее единственной поддержкой среди жизненных бурь. Нельзя требовать от детей и от женщин горького героизма -- жить только разумом. У него не хватило сил, он даже думал, что не имеет на это права. Это казалось ему насилием, отвратительным убийством. Он ничего не сказал Мари, лишь молча проливал жгучие слезы. Он подавит свою любовь, пожертвует личным счастьем, чтобы она по-прежнему осталась наивной, беспечной и радостной.
   -- О Мари, как я несчастлив! На больших дорогах, на каторге нет людей несчастнее меня!.. О Мари, если бы вы знали, как я несчастлив!
   Мари растерялась, обняла Пьера дрожащими руками, хотела утешить его своим братским объятием. В этот миг в ней проснулась женщина, которая все угадала, и она зарыдала при мысли о жестокости божьих и людских законов, разлучавших их. Она никогда не думала о таких вещах, а теперь перед нею предстала жизнь, с ее страстями, борьбой и страданиями; она искала ласковых слов, какими могла бы умиротворить истерзанное сердце друга, и только тихо повторяла:
   -- Я знаю, знаю...
   И вдруг нашла, но, прежде чем сказать, тревожно оглянулась, как будто то, что она хотела ему поведать, могли услышать только ангелы. Все, казалось, уснули еще крепче. Отец ее спал невинным сном младенца. Ни один из паломников, ни один из больных, убаюканных уносившим их поездом, не шевелился. Даже разбитая усталостью сестра Гиацинта не удержалась и смежила веки, опустив в своем купе абажур лампы. Лишь неясные тени, едва уловимые образы вырисовывались в полумраке вагона, вихрем несшегося в ночную тьму. Но Мари боялась даже тех неведомых темных полей, лесов и речек, что бежали по обе стороны поезда. Вот промелькнули яркие искры, быть может, то были отдаленные копи, печальные лампы рабочих или больных, но тотчас же глубокая тьма, беспредельное темное безыменное море снова окутало все вокруг, и поезд летел все дальше и дальше.
   Тогда Мари, целомудренно краснея, вся в слезах, приблизила губы к уху Пьера.
   -- Послушайте, мой друг... У меня со святой девой большая тайна. Я поклялась ей никому об этом не говорить, но вы так несчастны, вы так страдаете, что она мне простит, если я доверю вам эту тайну. В ту ночь, помните, что я в экстазе провела перед Гротом, я связала себя обетом, я обещала святой деве отдать ей в дар мою девственность, если она исцелит меня... Она меня исцелила, и я никогда, слышите, Пьер, никогда не выйду ни за кого замуж.
   Ах! Какое неожиданное счастье! Пьеру казалось, что роса освежила его наболевшее сердце. Дивное очарование! Она никому не будет принадлежать, значит, будет немного принадлежать ему. Как она поняла его страдания, какие сумела найти слова, чтобы облегчить ему жизнь!
   Пьеру хотелось, в свою очередь, найти бесконечно ласковые слова благодарности, обещать ей, что он будет принадлежать ей одной, любить ее одну, как любит ее с детства, он хотел сказать ей, как она дорога ему, как единственный ее поцелуй наполнил ароматом всю его жизнь! Но она заставила его молчать, боясь испортить это чистое настроение.
   -- Нет, нет, мой друг! Не надо говорить. Это будет нехорошо... Я устала, теперь я спокойно засну.
   Она доверчиво, как сестра, положила голову ему на плечо и тотчас же уснула. Они вместе вкусили скорбную радость самоотречения, -- теперь все было кончено, оба принесли себя в жертву. Он проживет одиноким, никогда не узнает женщины, никогда от него не родится живое существо. Ему оставалось утешаться гордым сознанием скорбного величия, которое достается на долю человека, добровольно согласившегося на самоубийство и ставшего выше обыденного.
   Однако усталость взяла свое, веки его смежились, он уснул. Голова его скользнула вниз, щека коснулась щеки подруги, тихо спавшей, прижавшись головой к его плечу. Волосы их спутались, локоны Мари распустились, лицо Пьера утонуло в ароматных золотых волнах ее волос. Очевидно, им снился один и тот же дивный сон, потому что их лица выражали одинаковый восторг. Этот чистый, невинный сон невольно бросил их в объятия друг друга, их теплые губы сблизились, дыхание смешалось -- они были словно дети, спящие в одной колыбели. Такой была их брачная ночь, так завершился их духовный брак в сладостном забвении, в едва мелькнувшей мечте о мистическом обладании, а вокруг, в этом безостановочно мчавшемся в темную ночь вагоне, царили нищета и страдания. Часы шли за часами, колеса стучали, на крючках раскачивался багаж, усталые, надломленные физически люди возвращались из страны чудес к будничному существованию.
   В пять часов, на восходе солнца, все внезапно проснулись; поезд с грохотом остановился на большой станции, слышались оклики служащих, открывались дверцы вагонов, толкался народ. Приехали в Пуатье. Весь вагон вскочил на ноги, раздались восклицания, смех.
   Здесь сходила Софи Куто. Она расцеловалась на прощание с дамами, прошла даже в купе, где ехала сестра Клер Дезанж -- маленькая и молчаливая, сестра Дезанж забилась в уголок, глаза ее словно хранили какую-то тайну. Затем девочка вернулась, взяла свой небольшой узелок и весело распрощалась со всеми, а особенно с сестрой Гиацинтой и г-жой де Жонкьер.
   -- До свидания, сестра! До свидания, сударыня!.. Спасибо за вашу доброту.
   -- Приезжайте в будущем году, дитя мое.
   -- О сестра, конечно! Это мой долг.
   -- Ведите себя хорошо, милая крошка, будьте здоровы, чтобы святая дева гордилась вами.
   -- Обязательно, сударыня, она была так добра, мне так нравится ездить к ней!
   Когда девочка вышла на платформу, все паломники в вагоне высунулись из окон, махали ей платками, что-то кричали; лица их сияли от счастья.
   -- До будущего года! До будущего года!
   -- Да, да, спасибо! До будущего года!
   Утреннюю молитву должны были прочесть только в Шательро. После остановки в Пуатье, когда поезд снова двинулся в путь, г-н де Герсен, слегка вздрогнув от утренней свежести, весело объявил, что изумительно выспался, несмотря на жесткую скамейку. Г-жа де Жонкьер также хорошо отдохнула, в чем очень нуждалась; но ей было немного стыдно перед сестрой Гиацинтой, которая одна ухаживала за Гривоттой; девушка дрожала от лихорадки, страшный кашель снова сотрясал ее. Остальные паломники занялись туалетом; десять паломниц, бедных и безобразных, с каким-то стыдливым беспокойством завязывали шейные платки и ленты своих чепцов. Элиза Руке, с зеркалом в руках, разглядывала свой нос, рот, щеки, любуясь собой, считая, что она положительно похорошела.
   Глубокая жалость охватила Пьера и Мари, когда они посмотрели на г-жу Венсен; ничто не могло вывести ее из состояния отупения -- ни шумная остановка в Пуатье, ни громкие голоса, раздавшиеся в вагоне, как только снова загрохотали колеса. Скрючившись на скамейке, она продолжала спать; ее, видимо, мучили страшные сны. Крупные слезы лились у нее из закрытых глаз, она охватила подушку, которую ей насильно сунули под голову, и крепко прижала ее к груди. Ее бедные материнские руки, так долго державшие умирающую дочь, которую ей никогда больше не придется держать, наткнулись во сне на эту подушку, и она обвила ее, словно призрак, в слепом объятии.
   Господин Сабатье проснулся в очень веселом расположении духа. Пока г-жа Сабатье заботливо заворачивала в одеяло его безжизненные ноги, он принялся болтать; глаза его блестели, им снова овладела иллюзия. Он рассказал свой сон -- ему приснился Лурд, святая дева наклонилась к нему с улыбкой, и он прочел в ней благосклонное обещание. Перед ним была г-жа Венсен, мать, потерявшая под таким же благосклонным взором святой девы дочь, и несчастная Гривотта, -- ее святая дева якобы исцелила от чахотки; но бедная девушка теперь умирала от этой страшной болезни, а Сабатье радостно говорил г-ну де Герсену:
   -- О сударь, я спокойно вернусь домой... В будущем году я буду исцелен... Да, да! Как сказала только что милая крошка: до будущего года! До будущего года!
   Им владела иллюзия, которая побеждает даже против очевидности, вечная надежда, которая не хочет умирать и, взрастая на развалинах, становится еще более живучей после каждой неудачи.
   В Шательро сестра Гиацинта прочитала вместе с паломниками утреннюю молитву о ниспослании счастливого дня: "О господи! даруй мне силы избегнуть всякого зла, творить всяческое добро и пережить все муки!"

V

   Поезд все мчался и мчался. В Сент-Море прочли молитвы, положенные для обедни, а в Сен-Пьер-дэ-Кор спели псалом. Но благочестивое настроение мало-помалу спадало, люди устали от длительного восторженного напряжения. Сестра Гиацинта поняла, что лучше всего развлечь переутомившихся путников чтением; она обещала, что разрешит господину аббату дочитать жизнеописание Бернадетты, чудесные эпизоды которого он уже дважды им рассказывал. Ждали только остановки в Обре; тогда от Обре до Этампа будет два часа пути -- достаточно, чтобы без помех окончить чтение.
   Станции следовали одна за другой с той же монотонностью, поезд мчался по тем же равнинам, что и по дороге в Лурд. В Амбуазе снова взялись за четки, прочли пять радостных молитв, в Луа пропели "Благослови мя, святая матерь", в Божанси прочли пять скорбных молитв. С утра солнце заволокло мелким пухом облаков, печальные поля убегали в веерообразном движении; деревья и дома, подернутые сероватой мглой, мелькали как сновидения, а холмы, окутанные туманом, проплывали медленнее, зыблясь вдали. Между Божанси и Обре поезд как будто замедлил ход, ритмично громыхая колесами, -- паломники даже не замечали их стука.
   После Обре в вагоне стали завтракать. Было без четверти двенадцать. А когда прочли "Angelus" и трижды повторили молитвы святой деве, Пьер вынул из чемодана Мари маленькую голубую книжку с наивным изображением лурдской богоматери на обложке. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши -- и все стихло. Священник начал читать своим красивым, проникновенным голосом; внимание всех пробудилось, эти взрослые дети увлеклись чудесной сказкой. Повествование шло о жизни Бернадетты в Невере и о ее смерти. Но как и в первые два раза, Пьер быстро перестал заглядывать в текст, передавая прелестные рассказы по памяти; и для него самого раскрывалась подлинно человечная и бесконечно грустная история Бернадетты, которой никто не знал и которая глубоко потрясла его.
   Восьмого июля тысяча восемьсот шестьдесят шестого года Бернадетта покинула Лурд. Она отправилась в Невер, чтобы постричься в монастыре Сен-Жильдара; там жили сестры, обслуживавшие убежище, где она научилась читать и где провела восемь лет жизни. Ей было тогда двадцать два года, прошло восемь лет с тех пор, как ей явилась святая дева. Бернадетта со слезами прощалась с Гротом, Базиликой, с любимым городом. Но она не могла больше там жить, ее преследовали людское любопытство, посещения, почести, поклонение. Слабое ее здоровье резко пошатнулось. Врожденная застенчивость и скромность, любовь к тишине пробудили в ней страстное желание скрыться в безвестной глуши от громкой славы избранницы, которой люди не давали покоя; она мечтала о простой, спокойной жизни, проводимой в молитве и в будничных трудах. Ее отъезд был, таким образом, облегчением как для нее, так и для преподобных отцов Грота: она стесняла их своим присутствием и тяжелой болезнью.
   Монастырь Сен-Жильдара в Невере показался Бернадетте раем. В нем было много воздуха, солнца, большие комнаты, огромный сад с красивыми деревьями. Но и там, в отдаленной пустыне, она не обрела покоя, полного забвения мирских сует. Прошло не больше трех недель, как она приняла постриг, под именем Мари-Бернар, и снова толпы потекли к ней. Ее преследовали даже в монастыре, желая воспользоваться милостями святой ее особы. Ах, видеть ее, прикоснуться к ней, созерцать ее, в надежде, что это принесет счастье, незаметно потереть об ее платье какую-нибудь медаль! Верующие, в своей легковерной страсти к фетишу, совсем затравили это несчастное существо, в котором они видели господа бога; каждый хотел унести свою долю надежды, чудесной иллюзии. Бернадетта плакала от усталости, от раздражения, повторяя: "Чего они меня так мучают? Чем я лучше других?" В конце концов ей стало в самом деле горько быть "занятным зверем", как она сама себя называла с печальной страдальческой улыбкой. Она защищалась, как могла, отказывалась видеть кого бы то ни было. Ее по-прежнему, а при некоторых обстоятельствах даже чересчур оберегали, показывая только тем посетителям, которым разрешал ее видеть епископ. Ворота монастыря оставались закрыты, и одни только духовные лица позволяли себе нарушать запрет. Но и этого было слишком много для девушки, жаждавшей полного уединения; часто она упрямилась, не желая принимать священников, заранее утомляясь от повторения все той же истории и тех же ответов на те же вопросы. Они оскорбляли в ее лице святую деву. Но по временам ей приходилось уступать, его преосвященство самолично приводил к ней высокопоставленных особ, прелатов; тогда она выходила с серьезным лицом, вежливо, но кратко отвечала на вопросы и была рада, когда ее оставляли в покое. Ни одно существо не тяготилось так своим великим призванием. Как-то на вопрос, не возгордилась ли она оттого, что епископ постоянно посещает ее, девушка ответила: "Его преосвященство вовсе не посещает меня, а показывает посетителям". Князья церкви, известные воинствующие католики, хотели ее видеть, умилялись, рыдали; а Бернадетта, в ужасе оттого, что стала предметом зрелищ, раздосадованная в своей душевной простоте посетителями, уходила от них, ничего не понимая, усталая и печальная.
   Все же Бернадетта приспособилась к жизни в Сен-Жильдаре; она вела однообразное существование и вскоре приобрела привычки, милые ее сердцу. Она была такой хилой, так часто хворала, что ее приставили к лазарету. Помимо ухода за больными, она работала, стала довольно ловкой рукодельницей и тонко вышивала стихари и покровы для алтаря. Но часто силы покидали ее, и она не могла выполнять даже самую легкую работу. Если Бернадетта не лежала в постели, то проводила долгие дни в кресле, перебирая четки или занимаясь чтением благочестивых книг. С тех пор как она научилась грамоте, она полюбила читать интересные истории об обращениях, легенды, где фигурировали святые, красивые и страшные драмы, где дьявола изгоняли и повергали в ад. Но ее любимой книгой, вызывавшей непрерывное восхищение, оставалась библия, новый завет, где описывались чудеса, и она неустанно перечитывала, ее. Бернадетта еще помнила бартресскую библию, пожелтевшую старую книгу, столетнюю семейную реликвию; она вспоминала, как муж ее кормилицы втыкал наудачу булавку и начинал читать сверху правой страницы; в то время она так хорошо знала наизусть все эти прекрасные сказки, что могла начать с любой фразы. Теперь, когда она сама умела читать, она открывала в библии каждый раз что-нибудь новое, приводившее ее в восхищение. Рассказ о страстях господних особенно волновал ее, словно необыкновенное и трагическое происшествие, случившееся накануне. Она рыдала от жалости, все ее больное тело часами сотрясалось, и, быть может, в этих слезах она бессознательно оплакивала свой собственный недуг, тяжелый крестный путь, доставшийся ей с детства.
   Когда Бернадетта чувствовала себя более здоровой и могла работать в лазарете, она бывала весела, как дитя. До самой смерти она оставалась простодушной, ребячливой, любила смеяться, прыгать, играть. Она была низенького роста, самая маленькая во всей общине; поэтому подруги всегда обращались с ней, как с девочкой. Лицо ее удлинялось, худело, теряло сияние молодости; но глаза ясновидящей сохранили изумительную чистоту, -- они были прекрасны, как ясное небо, в них отражался трепетный полет мечты. Постоянно болея, Бернадетта с годами стала немного резкой и вспыльчивой, характер ее испортился, сделался беспокойным, порой грубым; эти маленькие недостатки вызывали у нее после приступов раздражения тяжелое раскаяние. Она смирялась, считала себя проклятой, просила у всех прощения; но чаще всего была необычайно добродушна. Она отличалась живостью, проворством, находчивостью, смешила всех и обладала своеобразным обаянием, за которое ее обожали. Несмотря на свое благочестие, несмотря на то, что она целые дни проводила в молитве, Бернадетта не кичилась, показной религиозностью, была терпима и сердобольна. В этой женственной, самобытной натуре обнаруживалась вполне определившаяся личность, которая очаровывала своей наивностью. И этот дар оставаться чистой и простодушной, как дитя, привлекал к ней малышей; они взбирались к ней на колени, обнимали ее за шею своими ручонками; сад гудел тогда от беготни, криков, игр, и она не меньше детей бегала, кричала, радуясь, что к ней возвращаются счастливые дни детства, дни бедности и безвестности в Бартресе! Позднее рассказывали, будто одна мать принесла в монастырь своего парализованного ребенка, чтобы святая коснулась и исцелила его. Несчастная так рыдала, что настоятельница дала согласие пустить ее. Но так как Бернадетта всегда возмущалась, когда от нее требовали чудес, ей ничего не сказали, только попросили отнести больного ребенка в лазарет. Она взяла его на руки и, когда опустила на землю, ребенок пошел. Он был здоров.
   Ах, сколько раз вспоминался ей Бартрес, вольное детство, годы, проведенные на лесистых холмах, где она бродила со своими овечками; сколько раз мечтала она об этом времени, устав от молитв за грешников! Никто не читал в ее душе, никто не скажет, не хранило ли ее израненное сердце невольных сожалений. По словам биографов Бернадетты, девушка высказала однажды мысль, которую они приводят с целью растрогать читателя описанием ее страданий. Вдали от родных гор, прикованная болезнью к постели, она как-то воскликнула: "Мне кажется, я была создана для того, чтобы жить, действовать, двигаться, а всевышний обрекает меня на бездеятельность!" Какое откровение, какое страшное свидетельство, таящее безграничную печаль! Почему же бог обрек это веселое, обаятельное существо на бездеятельность? Разве она почитала его меньше, живя свободной, здоровой жизнью, для которой родилась? И разве она принесла бы меньше счастья людям и себе, если бы отдала свою любовь мужу и детям, рожденным от нее, вместо того, чтобы молиться за грешников, вместо того, чтобы вечно предаваться этому праздному занятию? Говорили, будто иногда по вечерам Бернадетта, обычно такая веселая и деятельная, вдруг впадала в тяжкое уныние. Она становилась мрачной, замыкалась в себе, словно подавленная горем. Вероятно, чаша становилась слишком горькой и постоянное самоотречение было ей не под силу.
   Часто ли думала Бернадетта в Сен-Жильдаре о Лурде? Что она знала о торжестве Грота, об изобилии, ежедневно менявшем лицо этого края чудес? Этот вопрос остается неясным. Ее подругам запретили рассказывать о Лурде и Гроте, ее окружили полным молчанием. Сама она не любила говорить о таинственном прошлом, не интересовалась настоящим, каким бы оно ни было блестящим. Но разве воображение не рисовало ей волшебный край ее детства, где жили ее родные, колыбель ее мечты, самой необычной мечты, какая выпадала когда-либо на чью-либо долю? Без сомнения, она мысленно посещала прекра лась всем, все казалось ей новым, прекрасным, неоценимым! Ей пришлось согласиться утром и принять от Раймонды пару ботинок, так как она, из суеверия, не запаслась ими, воображая, что обувь в дорожном чемодане принесет ей несчастие. Ботинки пришлись ей как раз впору, сна с наслаждением ребенка прислушивалась к постукиванию каблучков по плитам панели.
   Никогда еще дома не казались ей столь белыми, деревья столь зелеными, прохожие такими веселыми. Все ее чувства как будто обострились, сообщили ей праздничное настроение. Молодой девушке слышалась музыка, она вдыхала благоуханный воздух, наслаждаясь, точно сочным, ароматным плодом. Но больше всего, приводило ее в восторг, что она гуляет под руку с отцом. Она никогда еще не испытала этого счастья, но лишь мечтала о нем в течение многих лет, как о недоступном для нее блаженстве. Мечта ее осуществилась, сердце ее трепетало от восхищения. Она прижималась к отцу, старалась идти прямее, казаться красивее, чтобы ему было приятно. Де Герсен с гордостью вел свою дочь, чувствовал себя столь же счастливым, как она, наслаждался общим вниманием: он все еще не мог опомниться от радости, что его кровь и плоть, его дочь, отныне цветет молодостью и здоровьем.
   Проходя по площади de la Merlasse, уже переполненной продавщицами свечей и букетов, вышедшими на погоню за паломниками, де Герсен воскликнул:
   -- Мы, само собой разумеется, не явимся в Пещеру с пустыми руками!
   Пьер, шедший по другую сторону Марии и любовавшийся ее ликующею веселостью, остановился. Их в то же мгновение окружила тесная толпа продавщиц, совавших алчными руками свой товар чуть не в лицо покупателям. "Прекрасная барышня! Добрые господа! Купите у меня, купите у меня, у меня, у меня..."
   Пришлось защищать себя, отбиваться от назойливых торговок. Де Герсен выбрал, наконец, самый большой букет из белых маргариток, похожий на толстый кочан капусты. Он купил его у красивой, полной блондинки, лет двадцати, не больше; она в своем бесстыдстве даже не позаботилась застегнуть на все пуговицы, распахивавшуюся кофту. Букет обошелся всего в двадцать су. Де Герсен настоял, чтобы ему позволили заплатить из своих карманных денег; несколько смущенный ухватками продавщицы, он невольно подумал, что эта рослая девушка, очевидно, занимается иным торгом, когда в Лурде нет паломников.
   Пьер, в свою очередь, заплатил по два франка за три свечи, которые Мария взяла от одной старухи. Торговка, с морщинистым лицом, крючковатым, хищным носом и жадными глазами, рассыпалась в благодарностях. "Да благословит вас Лурдская Богородица, прекрасная барышня! Да исцелит она от болезней вас и всех ваших родных!". Слова эти снова развеселили их, они ушли, смеясь, как дети, радуясь, что пожелание старухи запоздало.
   У Пещеры Мария пожелала сейчас же войти внутрь, чтобы самой поднести свечи и букет раньше, чем преклонить колени для благодарственной молитвы. Паломников было еще немного, но пришлось стать в очередь, дожидаться всего три или четыре минуты.
   С каким восторгом рассматривала она все, -- алтарь с чеканными, серебряными украшениями, орган-фисгармонию, ex-voto, пылающие огни восковых свечей! Она раньше видела Пещеру лишь издали, со своего скорбного ложа, -- теперь она вступила в нее, вдыхала, точно в раю, благоуханную теплоту, испытывала неземной трепет.
   Положив свечи в большую корзину н, привстав на носки, чтобы повесить букет на решетку, Мария прильнула долгим поцелуем к скале, у подножия Пресвятой Девы, к тому месту, которое уже отполировано прикосновением миллионов уст. В этот поцелуй молодая девушка вложила всю свою душу, всю свою пламенную благодарность.
   Выйдя из Пещеры, Мария преклонила колена, углубилась в усердную молитву. Де Герсен распростерся возле дочери, в избытке столь же горячей благодарности. Но он не мог долго сосредоточивать на чем-нибудь свое внимание, стал огладываться и, наконец, наклонился к уху дочери, чтобы сказать, что вспомнил об одном деле, по которому ему надо отлучиться. Пусть она останется здесь помолиться и подождет его, а он, тем временем, покончит свое дело. Потом они погуляют на досуге, пойдут, куда ей угодно. Мария не поняла, о чем он говорит, по-видимому, даже не расслышала его. Она лишь кивнула головой, обещая не сойти с места; наполнившиеся слезами, растроганные глаза ее не огрызались от белой статуи Пресвятой Девы.
   Де Герсен подошел к Пьеру, стоявшему в стоке, и объяснил, в чем дело.
   -- Я обещал, друг мой, кучеру, который возил нас в Gavarnie, повидаться с его хозяином и сообщить об истинной причине промедления... Надо сходить к парикмахеру, живущему на площади du Marcadal... И, кроме того, мне не мешало бы побриться!
   Пьер принужден был уступать, -- де Герсен дал слово, что они вернутся всего через четверть часа. Найдя, однако, что идти довольно далеко, он настоял на необходимости сесть в экипаж, стоявший у площадки le la Merlasse. Возница этого зеленоватого шарабана, толстяк лет тридцати, курил папиросу. Сидя на козлах бочком, растопырив колени, он подергивал вожжами со спокойною небрежностью хорошо упитанного человека, сознающего себя властелином улицы.
   -- Вы подождете нас, -- сказал Пьер, вылезая из шарабана, когда они приехали на площадь du Marcadal.
   -- Будьте спокойны, господин аббат! Я подожду.
   Оставив свою тощую клячу на припеке, он пошел заигрывать с толстой служанкой, купавшей собаку в бассейне ближнего фонтана.
   Казабан стоял на пороге своего магазина, высокие зеркальные окна и ярко-зеленые вывески которого несколько оживляли сумрачную, безлюдную площадь, когда не было спешной работы, парикмахер любил порисоваться между своими двумя витринами, на которых пестрели яркими красками банки с помадой и пузырьки с духами.
   Он с первого же взгляда узнал обоих посетителей.
   -- Чрезвычайно польщен вашим посещением... Войдите, пожалуйста.
   Когда де Герсен заговорил, оправдывая кучера, возившего их в Gavarnie, Казабан отнесся к просившемуся благодушно. Кучер, конечно, не может мешать оси сломаться или предотвратить грозу. Если путешественники не жалуются, значит, все обстоит благополучно.
   -- О, -- воскликнул де Герсен, -- это чудная местность, я не в силах забыть ее!
   -- Теи лучше, сударь, тем лучше, -- если наша страна нравится вам, вы еще раз побываете у нас, а нам ничего больше не надо.
   Казабан засуетился, когда архитектор сел в одно из кресел я попросил побрить его. Его подмастерье снова ушел по поручению паломников, которые остановились у него, -- это целое семейство, оно увозит с собою большой ящик четок, гипсовых статуэток Пресвятой Девы, гравюр в рамках и под стеклом. Из первого этажа доносилось торопливое беганье, громкие оклики, суетливая возня путешественников, наскоро укладывающих свои покупки и боящихся опоздать на поезд. В соседней столовой двое детей вылизывали чашки от шоколада среди беспорядочно разбросанной посуды. Наступали последние часы вторжения паломников, вытеснивших парикмахера и его жену в подвал, где им пришлось спать на соломе.
   Пока Казабан намыливал щеки, де Герсен принялся рассматривать парикмахера.
   -- Ну, что, довольны ли вы нынешним сезоном?
   -- Слава Богу, судят, я не могу пожаловаться. Вы слышите, мои нахлебники уезжают сегодня, но завтра утром я ожидаю других. Мы едва успеем прибрать комнаты... Так продолжится до октября.
   Пьер не садился, ходил по магазину, с видимым нетерпением посматривая на стены. Парикмахер сказал любезно, обернувшись к нему:
   -- Прошу вас присесть, господин аббат, не угодно ли вам просмотреть газету!.. Я не задержу вас.
   Священник движением руки отклонил приглашение; Казабан снова заговорил, будучи не в силах сдержать своей болтливости.
   -- О, у меня дела всегда идут недурно, мой дом славится чистотой кроватей и хорошим столом... Но народ, вообще, недоволен, чрезвычайно недоволен! Я могу даже сказать, что никогда еще не видел такого недовольства!
   Он замолчал на минуту, выбрил левую щеку, и, нова прервав работу, провозгласил, точно сама истина заговорила его устами:
   -- Отцы пещеры играют с огнем, сударь, -- и ничего не могу сказать больше.
   Плотину прорвало, Казабан говорил, говорил без умолку, говорил без конца. Глаза, длинное загорелое лицо с красными жилками на щеках, а его нервное существо трепетало от волнения, выражавшегося в непрерывной смене слов и ужасов. Он снова принялся за свой обвинительный акт, продолжая высказывать бесчисленные нарекания старого города на патеров. Содержатели гостиниц жалуются, торговцы свечами и образками не делают и половины надлежащих оборотов, новый город перехватывает паломников и деньги, наживаются одни меблированные дома, отели, магазины, помещающиеся по соседству с Пещерою. Беспощадная борьба обостряется с каждым сезоном, взаимная ненависть усиливается с каждым днем, старый Лурд постепенно теряет жизненные силы, близится к гибели, к исчезновению, убиваемый новым городом. Хороша, нечего сказать, их Пещера! Он скорее позволит отрезать себе ноги, чем пойдет туда. Разве не возмущается душа при виде лавки с образками и безделушками, которую они примостили возле Пещеры? Чистейший позор -- один епископ, говорят, так возмутился этим кощунством, что написал папе! Он, имея честь считать себя свободомыслящим и старым республиканцем, подававшим голос за оппозиционных кандидатов еще во время империи, не стесняясь, заявляет, что не верит в их Пещеру и не ценит ее ни в грош!
   -- Слушайте, сударь, я расскажу вам действительный факт. Мой брат состоит членом муниципального совета, я узнал от него об этом... Надо вам сказать, во-первых, что теперь у нас в муниципальном совете преобладают республиканцы, весьма огорченные упадков нравственности в городе. По вечерам нельзя выйти из дому, чтобы не натолкнуться на потаскушек -- из этих торговок свечами. Здешних девушек развращают извозчики, которые стекаются сюда во время сезона, темные личности, проходимцы, являющиеся Бог весть откуда... Не мешает также напомнить вам об отношениях отцов к городу. Когда они купили местность с Пещерой, они подписали контракт, по которому категорически отказываются от права производить какую-бы то ни было торговлю. Между тем, они открыли лавку, открыто нарушив свое обязательство. Разве это честная конкуренция, достойная порядочных людей?.. Поэтому новый муниципальный совет постановил послать к ним депутатов и потребовать соблюдения запродажных условий, немедленного закрытия давки. Знаете ли, сударь, что они ответили? О, они давали этот ответ уже двадцать раз, они всегда отвечают, когда им напоминают их обязательства: "Хорошо, мы согласны выполнить их, но мы у себя распоряжаемся, как нам угодно; мы закроем Пещеру".
   Казабан приподнялся, размахивая бритвой, повторял, отчеканивая каждое слово, вытаращив зрачки, изображая всем существом чудовищность заявления патеров:
   -- "Мы закроем Пещеру"?
   Пьер, продолжавший медленно прохаживаться по парикмахерской, остановился и сказал, смотря в глаза Казабану:
   -- Ну, что ж! -- муниципальному совету оставалось сказать лишь одно: "Закройте вашу Пещеру!"
   Парикмахер едва не задохнулся от волнения, кровь бросилась ему в лицо, он едва мог повторить:
   -- Закрыть Пещеру!.. Закрыть Пещеру?..
   -- Конечно, -- ведь, эта Пещера так раздражает и возмущает вас! Вы считаете ее причиной постоянной вражды, несправедливостей, разврата! Все было бы кончено, о ней перестали бы говорить... Это было бы, в самом деле, наилучшим походом и, если бы лица, имеющие власть, принудили отцов выполнить угрозу, они оказали мы вам большую услугу.
   Пока Пьер говорил, Казабан постепенно охлаждался; он притих и побледнел. Священник заметил по его глазам, что он встревожен. Не хватил ли он через край в своих нападках на отцов Пещеры? Многие из духовенства недолюбливают их, быть может, этот молодой аббат приехал в Лурд лишь затем, чтобы повести кампанию против них. Как знать, чем кончится борьба? Чего доброго, через несколько времени, в самом деле, закроют Пещеру. А все они кормятся около нее. Старый Лурд ропщет, негодуя, что на его долю перепадают лишь крошки с чужого стола, но он счастлив, все-таки, что пользуется хоть чем-нибудь. Даже свободномыслящие отрицатели, наживавшиеся от паломников, как все остальные горожане, тревожно умолкали, когда собеседники слишком охотно соглашались с их нареканиями на вредное влияние нового города. Не мешает быть осторожным.
   Казабан снова принялся за де Герсена. Брея другую щеку, он прошептал равнодушным тоном:
   -- Я говорю, положим, против их Пещеры не потому, что она чем-нибудь вредит мне. И притом же всякому хочется заработать...
   Дети разбили в столовой одну из кружек; поднялся оглушительный гам. Пьер снова заметил гравюры религиозного содержания, гипсовую статуту Лурдской Богоматери, которыми парикмахер украсил комнату, чтобы доставить удовольствие своим постояльцам.
   Из первого этажа кто-то крикнул, что чемодан уложен, пусть подмастерье, когда вернется, завяжет его.
   Казабан с недоверием поглядывал на двух посетителей, в сущности, ему совершенно неизвестных, топился тревожными предположениями. Он быль в отчаянии, что придется отпустить их, не выведав ничего, тогда как сам он сильно скомпрометировал себя. И к чему разразился он такими резкими нападками на отцов?..
   Когда де Герсен поднялся, чтобы обмыть подбородок, парикмахер не выдержал и возобновил разговор.
   -- Слышали ли вы о вчерашнем чуде? Весь город взволновал им, более двадцати человек говорили мне уже об этом... На этот раз произошло необычайное чудо: молодая параличная девушка встала и довела свою тележку до клироса в соборе.
   Де Герсен, садясь обратно в кресло, добродушно усмехнулся.
   -- Эта молодая девушка -- моя дочь.
   Казабан, услышав это, просиял. Он совершенно успокоился, закончил причесыванье лихим взмахом гребня; к нему вернулась вся его живость и самоуверенность.
   -- Ах, сударь, поздравляю вас, я польщен, что мне довелось прикоснуться к вам... Ваша дочь исцелилась, и, конечно, вашему отцовскому сердцу до всего остального нет дела.
   Он обратился к Пьеру с любезностью. Решившись, наконец, отпустить их, он пытливо посмотрел на священника и сказал примирительным тоном:
   -- Счастье не составляет ничьей привилегии, господин аббат. Нам нужно, чтобы время от времени оно выпадай на долю столь выдающегося лица.
   Выйдя на улицу, де Герсен принужден был пойти позвать извозчика, возившегося со служанкой, мокрая собака которой отряхивалась на солнце. Экипаж, впрочем, в пять минут довез их обратно к площадке de la Merlasse. Поездка продолжалась больше получаса. Пьер оставил за собой шарабан, чтобы показать Марии город, не подвергая молодую девушку чрезмерному утомлению.
   Де Герсен поспешил к Пещере за дочерью, а Пьер остался ждать их под деревьями.
   Извозчик тотчас же вступил в разговор с молодым священником. Он снова закурил папиросу, держал себя весьма фамильярно. Он родом из деревни в окрестностях Тулузы, не жалуется на свою судьбу, -- в Лурде выпадают прибыльные дни. Здесь плотно едят, веселятся, вообще, Лурд -- хорошая сторонка. Извозчик рассказывал все это с непринужденностью человека, мало заботящегося о религии, хотя и не забывал о некотором уважении к своему собеседнику-священнику.
   Развалившись на козлах, небрежно свесив одну ногу, он завершил свои излияния скептическим восклицанием:
   -- Да, господин аббат, Лурд привился отлично, весь вопрос лишь в том, долго ли это протянется.
   Пьер, пораженный этими словами, углубился в раздумье о таящейся в них, непонятном для извозчика, глубоком смысле, как вдруг появился де Герсен с Марией. Он застал дочь коленопреклоненною на том же месте, молящеюся с тою же пламенною благодарностью перед ликом Пресвятой Девы. Молодая девушка как бы унесла в своих глазах отражение сияющей пещеры, они горели блеском божественного восторга и безграничной признательности за исцеление.
   Она не согласилась поехать в экипаже. Нет, нет, она предпочитает ходить; ей нет нужды, что она не успеет осмотреть город, лишь бы погулять еще часок, под руку с отцом, по аллеям садов, по улицам, площадям, где вздумается!
   И когда Пьер расплатился с кучером, она устремилась в аллею сада, разбитого на эспланаде, в восторге, что может гулять мелкими шагами вдоль цветущих газонов, под высокими деревьями. От трав, листьев и бесчисленных одиноких аллей веяло такой свежестью, там слышалось вечное журчание Гава! Затем она захотела снова пройти по улицам, смешаться с толпой; в ней ключом било желание видеть движение, жизнь, слышать шум.
   Заметив на улице святого Иосифа панораму, изображавшую старый Грот, а перед ним коленопреклоненную Бернадетту в день, когда произошло чудо со свечой, Пьер вздумал зайти туда. Мари радовалась, как дитя, и г-н де Герсен был тоже очень доволен, особенно когда заметил, что среди паломников, толпой входивших вместе с ними в темный коридор, нашлось несколько человек, которые узнали его дочь, исцеленную лишь накануне, но ставшую уже знаменитостью, чье имя переходило из уст в уста. Когда они поднялись на круглую эстраду, освещенную рассеянным светом, проникавшим сюда сквозь большой тент, Мари устроили своего рода овацию; ее появление встретили ласковым перешептыванием, изумленными взглядами, восторгом, близким к экстазу; всем хотелось ее видеть, идти за нею следом, дотронуться до нее. Это была слава -- теперь перед ней будут преклоняться, куда бы она ни пошла. Чтобы немного отвлечь от нее внимание публики, служитель, дававший объяснения, пошел вперед и стал рассказывать о том, что было изображено на огромном полотне в сто двадцать шесть метров, опоясывавшем эстраду. Речь шла о семнадцатом явлении святой девы Бернадетте; девочка, стоя со свечой на коленях перед Гротом, увидела богоматерь; она прикрыла пламя рукой, да так и замерла, забыв ее отдернуть, но рука не сгорела; полотно живо воссоздавало пейзаж тех времен, Грот в его девственном состоянии и всех, кто, по рассказам, присутствовал при этом: врача, устанавливающего чудо с часами в руках, мэра, полицейского комиссара, прокурора; при этом служитель называл их имена, а следовавшая за ним публика только ахала.
   Мысли Пьера почему-то вдруг вернулись к фразе, произнесенной кучером: "Дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется". Действительно, в этом-то и заключался вопрос. Сколько уже построили почитаемых святилищ, внимая голосу невинных, избранных детей, которым являлась святая дева! И вечно повторялась одна и та же история: пастушка, которую преследовали, называли лгуньей, затем глухое брожение среди несчастных, изголодавшихся по иллюзии, и наконец пропаганда, победа сияющего, как маяк, святилища, а дальше -- закат, забвение и потом возникновение нового святилища, рожденного восторженной мечтой другой ясновидящей. Казалось, могущество иллюзии истощилось, и для того, чтобы оно могло возродиться, надо было переместить ее, перенести в новую обстановку, создать новые приключения. Салетта свергла древних святых дев из дерева и камня, которые исцеляли болящих. Лурд сверг Салетту и, в свою очередь, будет свергнут какой-нибудь святой девой, чей нежный спасительный лик явится невинному ребенку, еще не родившемуся на свет. Но если Лурд так быстро, так бурно вырос, то, несомненно, он обязан этим неискушенной душе, обаятельному образу Бернадетты. На сей раз обошлось без мошенничества, без обмана: хилая, больная девочка даровала страждущему человечеству свою мечту о справедливости и равенстве в обретении чуда. Она воплотила в себе вечную надежду, вечное утешение.
   Кроме того, все исторические в общественные условия совпали, как бы с предвзятою целью распалить мистический порыв в конце ужасного века опытного изучения; по этой причине Лурд, вероятно, продержится еще долго на высоте своего триумфа, пока не обратится в легенду, в одну из вымерших религий, -- сохраняющих веками поэтический ореол минувшего обаяния.
   Обходя обширное полотно панорамы, Пьер ясно представлял себе старый Лурд, тихий набожный город, колыбель, в которой только и могла зародиться легенда. Эта картина говорила без слов, служила самым красноречивым назидательным пояснением к свершившимся событиям. Монотонное повествование проводника казалось излишним, пейзаж сам говорил сам за себя.
   Во-первых, выделялась Пещера, впадина в свале на берегу Гава, -- местность, исполненная суровой красоты, лесистые склоны, груды камней, -- без признака проложенной дороги. Здесь не было еще ничего искусственного, никаких украшений, -- ни монументальной набережной, ни аллей английского парка с обстриженными деревьями, ни искаженной преобразившейся Пещеры, закрытой решеткой, ни, в особенности, лавки для продажи вещей религиозного культа, возмущавшей, как синовия, совесть верующих богомольцев. Мадонна не могла избрать более очаровательного, пустынного уголка, чтобы предстать перед своей избранницей, бедной девочкой, собиравшей тут хворост, размышляя о грезах своих скорбных ночей. Затем, по другую сторону Гава, за скалой замка, был изображен старый, спокойно дремлющий Лурд. Зритель переносило! мысленно в ивой век, в небольшой город с узкими, вымощенными булыжником, улицами, грязными домами, старинною, полу-испанскою церковью, наполненной изваяниями, навевающею чудесные грезы. Всего два раза в сутки дилижансы из Баньера в Котерэ переправлялись вброд через Лапаку и проезжали, поднимаясь по крутой улице Basse. Дух века не проник под эти мирные кровля, прикрывавшие отсталое, оставшееся младенческим, население, связанное узами строгой религиозной дисциплины. Здесь не было и признака разврата; веками установившаяся, спокойная торговля обеспечивала насущные нужды; неприхотливость бедной жизни ограждала чистоту нравов. Никогда еще Пьер не представлял себе с такой живостью детство Бернадетты, выросшей в этой религиозной и честной стране, распустившейся как дикая роза на придорожном кусте шиповника.
   -- А, ведь, это, право, очень интересно, -- решил де Герсен, когда они вышли из здания. -- Я очень доволен, что мне удалось посмотреть на панораму.
   Мария радостно улыбнулась.
   -- Не правда ли, папа, картина производит почти полную иллюзию действительности? Временами кажется, точно действующие лица сейчас двинутся... И как очаровательная Бернадетта, молящаяся на коленях, в экстазе, в то же время, как пламя восковой свечи лижет ей пальцы, не оставила следа обжога.
   -- В нашем распоряжении, -- заметил архитектор, -- остаюсь не больше часа, пора подумать о наших покупках, если мы хотим приобрести что-нибудь на память... Хотите, наведаемся в лавки? Мы обещали Мажестэ отдать ему предпочтение, но это не мешает нам навести раньше кое-какие справки... Бак вы думаете, Пьер?
   -- Конечно, пойдемте, если вам угодно, -- ответил священник, -- притом же мы заодно погуляем.
   Он последовал за молодою девушкой я ее отцом, вернувшимся к площадке de lа Merlasse. Выйдя из панорамы, Пьер почувствовал себя как-то неловко, точно нош в незнакомую местность. Его как будто перенесли из одного города в другой, на сотни лет новейший. Мирная тишина старого Лурда, озаренного бледным светом, внезапно сменилась шумливым, ярким новым городом. Пробило десять часов, на панелях водворилось необычайное оживление, толпы народа спешат окончить до завтра свои закупки, чтобы посвятить остальное время исключительно сборам в дорогу. Тысячи богомольцев национального паломничества теснились на улицах, осаждали магазины. Судя по шуму, давке, непрерывному стуку колес, можно было подуют, что в городе оканчивается ярмарка. Многие путешественники запасались провизией, опустошали лавки, устроенные под навесами, в которых продавались колбасы, ветчина, булки. Столь же быстро раскупались фрукты и вино, корзины туго набивались бутылками, свертками в жирной бумаге. Разносчик, развозивший сыры на тележке, распродал свой товар с такою стремительностью, и точно его сдуло ураганом. С особым усердием толпа раскупала предметы религиозного культа; странствующие торговцы, тележки которых нагружены статуэтками ни гравюрами религиозного содержания, наживались на славу. Покупателя ожидали очереди в хвосте, на панелях перед лавками; женщины, опоясанные огромными четками, со статуэтками Лурдской Богоматери под мышками, спешили со жбанами к чудотворному источнику. Эти жбаны вместимостью от одного до десяти литров, некоторые без рисунков, другие с синими изображениями Лурдской Богоматери, оживляли блеском новой жести и позвякиванием шумливую толпу. Лихорадочное стремление к покупкам, к наслаждению израсходовать свои деньги, набив карманы фотографиями и медалями, придавало лицам паломников праздничное выражение, превратило их в разгульную, ликующую ярмарочную толпу.
   На площадке de la Merlasse, де Герсен едва не решился войти в одну из самых красивых и наиболее переполненных покупателями лавок, на вывеске которой крупными буквами значилось: "Субиру, брат Бернадетты".
   -- Не сделать ли нам здесь свои закупки? Наши маленькие сувениры приобрели бы лишний интерес, напоминали бы об этой местности.
   Затем он прошел мимо, повторив, что сначала все надо осмотреть.
   Пьер глядел на лавку брата Бернадетты с душевным сокрушением. Его огорчало, что браг торгует изображениями Пресвятой Девы, которая явилась сестре. Но что же делать, надо чем-нибудь кормиться, притом же родственники прозорливицы не нажились возле вышнего, сияющего блеском золота, собора, до такой ужасающей степени развилась конкуренция. Паломники расходовали в Лурде миллионы, зато и торговцев религиозными предметами насчитывалось более двухсот, помимо содержателей гостиниц и меблированных комнат, которым перепадала значительная доля. Барыши, оспариваемые столь жадно, оказались, в конце концов, довольно посредственными. Вправо и влево от магазина брата Бернадетты тянулся бесконечный рад лавок, помешавшихся в отделениях деревянной галереи, построенной городом, выручавшим в год около шестидесяти тысяч франков. Этот ряд вмел вид настоящего базара, с открытыми лотками, с товаром, расставленным на панели, мешавшим движению. На расстоянии почти трехсот метров не было иной торговли: на витринах пестрели груды одних четок, медалей, статуэток. На вывесках красовались огромными буквами почитаемые имена: "Saint Roch", "Saint Joseph", "Jerusalem", "la Vicrge Immaculee", "lе Sacre-Coeur de Marie", все святые, именами которых торговцы надеялись растрогать и привлечь покупателей.
   -- Мне кажется, -- заявил де Герсен, -- что здесь всюду одно и то же. Войдем в первый попавшийся магазин.
   Его утомило однообразие без конца сменяющихся витрин.
   -- Но ведь ты обещать купить там, -- возразила Мария, не чувствовавшая никакой усталости, -- не лучше ли вернуться в гостиницу?
   -- Ты права, вернемся к Мажестэ.
   На avenue de la Grotte снова потянулись, по обеим сторонам улицы, такие же давки, вперемежку с магазинами ювелиров, портных, торговцев зонтиками, занимающихся также, продажей предметов местного культа; один кондитер пустил в обращение коробки с лепешками на лурдской воде, на крышке которых помещено изображение Пресвятой Девы... Витрины фотографов изобиловали видами Пещеры и собора, портретами епископов и монахов всех орденов, знаменитыми пейзажами соседних гор. Книготорговец выставил последние новинки католической литературы, толстые тома с благочестивыми заглавиями; тут же красовались многочисленные сочинения о Лурде, выпущенные в течение двадцати лет. Некоторые из последних имели поразительный успех, до сих пор еще неисчерпанный. На этом широком, людном проспекте, толпа катила свободнее свои шумливые, жизнерадостные волны; лучи яркого солнца освещали улицу по всему ее протяжению. И статуэтки, медали, четки мелькали в глазах без конца, витрина сменялась витриной на расстоянии целых километров, как будто на всех улицах Лурда устроен огромный базар одних и тех же предметов.
   Перед гостиницей des Apparitions до Герсен еще раз поколебался.
   -- Итак, это решено, мы сделаем здесь наши закупки?
   -- Да, конечно, -- оказала Марш, -- посмотри, как красива эта лавка!
   Она первая взошла в магазин, действительно, принадлежавший к числу самых обширных на этой улице; он занимал левую часть нижнего этажа гостиницы. Де Герсен и Пьер последовали за молодою девушкой.
   Аполлина, племянница Мажестэ, влезла на скамейку и доставала с верхней полки кропильницы для молодого покупателя, франтоватого брата милосердия, щеголявшего желтыми штиблетами. Она смеялась переливчатым смехом, воркуя, точно горлица; с густыми, черными волосами, прекрасными глазами, освещавшими широкое лицо, пряным лбом, полными щеками и пухлыми красными губами, она казалась прехорошенькой. Пьер заметил, что рука молодого человека пощекотала у подола юбки икру ноги, подставленной, по-видимому, не без умысла. Он уловил это движение на лету. Мгновение спустя, продавщица легко соскочила на пол и сбросила:
   -- Так вы думаете, что кропильница в этом роде не понравится вашей тете.
   -- Нет, нет, -- ответил, удаляясь, брат милосердия. -- Достаньте кропильницу другого образца. Я уезжаю лишь завтра, еще раз зайду к вам.
   Когда Аполлина узнала, что Мария -- та исцелившаяся девушка, о которой не перестает со вчерашнего дня говорить госпожа Мажестэ, она высказала особенную предупредительность. Она посматривала на молодую покупательницу с любезной улыбкой; красивая, невоздержная девушка отнеслась не без затаенной насмешливости к девственной скромности и запоздалому развитию Марии.
   Аполлина, как искусная продавщица, не пожалела восторженных уверений.
   -- Ах, mademoiselle, я так счастлива, что ногу услужить вам! Чудо, которого вы сподобились, так поразительно прекрасно!.. Потрудитесь посмотреть, весь магазин к вашим услугам. У нас самый обширный выбор.
   Мария несколько смутилась.
   -- Благодарю вас, вы очень любезны... Мы пришли к вам купить лишь несколько безделушек.
   -- Если вас не затруднит, -- сказал де Герсен, -- мы выберем их сами.
   -- Выбирайте, пожалуйста, сударь. Потом мы сойдемся.
   Аполлина занялась с не перестававшими прибывать покупателями, перестала обращать на них внимание. Оправдывая свою репутацию хорошенькой и ловкой продавщицы, она расточала ласковые слова и улыбки, в особенности, по отношению к мужчинам, когорт I отпускала, лишь навьючив покупками.
   У де Герсена оставалось всего два франка от луидора, который старшая дочь, Бланш, сунула ему в руку при прощанье, на карманные расходы. Архитектор решился, поэтому, ограничить свой выбор самыми скромными предметами. Но Пьер заявил, что друзья очень огорчат его, если не позволят подарить им несколько вещиц на память о Лурде. Тогда было решено купить сначала подарок для Бланш, затем, Мария и ее отец выберут для себя вещи по своему вкусу.
   -- Посмотрим, не, торопясь, -- повторял обрадованный де Герсен, -- ну-ка Мария поищи хорошенько, что больше всего понравится Бланш?..
   Они принялись втроем осматривать, рыться, выбирать. Но выбор становился все затруднительнее, чем больше вещей проходило перед их глазами. Обширный магазин, со свами прилавками, витринами, шкафами, покрывавшими стены от полу до потолка, был набит невообразимым множеством всевозможных предметов религиозного культа. Четки висели огромными связками по стенам, груды их лежали в ящиках, начиная от скромных четок в двадцать су за дюжину до самых дорогих, из пахучего дерева, агата, малахита, на золотых и серебряных цепочках; длинные четки, для двойного обвязывания вокруг пояса и шеи, выделялись резвыми, крупными, как орехи, зернами, чередующимися с черепами.
   Медали также подавляли своим изобилием; ящики были переполнены медалями всевозможной величины, из самого разнообразного материала, самыми дешевыми и дорогими, с различными надписями, с изображениями лурдского собора, пещеры Непорочного Зачатия, чеканный, эмалированными, ручной тщательной работы и штампованный сотнями, на любую цену. Статуэтки Пресвятой Девы, маленькие, большие, из цинка, дерева, слоновой кости, в особенности, из алебастра, совершенно белые, другие расцвеченные яркими красками, воспроизводили до бесконечности видение Бернадетты: ласково улыбающийся лик, длинный покров, голубой шарф, золотые розы на ногах; в каждом образце были легкие изменения, для ограждения собственности фабриканта. Далее взор поражала груды других предметов, сотни различных нарамников, тысячи оттисков клише на религиозные сюжеты, художественные гравюры, пестрые хромолитографии, раскрашенные, вызолоченные, покрытые лаком, отделанные цветами н кружевами образки. Не меньше было и ювелирных изделий, колец, брошек, браслетов, украшенных звездами, крестами, изображениями святых. Но все эти массы вещей тонули во множестве вещей специального парижского производства, -- на портмоне, портсигарах, ручках для карандашей, прессах для бумаги, разрезальных ножах и даже табакерках без конца повторились Лурдский собор, Пещера, Пресвятая Дева, воспроизведенные на тысячу ладов, всеми известными способами. В ящике для вещей по пятьдесят сантимов за штуку были навалены обручи для салфеток, деревянные рюмки для яиц и трубки, с ярко раскрашенными, точеными явлениями Лурдской Богоматери.
   Де Герсен все больше разочаровывался, раздражаясь, как человек, считающий, себя одаренным тонким художественным вкусом.
   -- Да это ужасно, это безобразно! -- повторял он, рассматривая каждую из вещей.
   Он напомнил Пьеру о своей убыточной попытке возродить производство картин на религиозные сюжеты. Он потерял на этом предприятии остатки своего состояния; де Герсен отвел душу, сурово порицая жалкий товар, которым наполнен магазин. Можно ли представить себе что-нибудь грубее, претенциозное, глупее? Низменность идеи, нелепость выражения шли рука об руку с шаблонной прилизанностью исполнения. На всем следы подражания модным картинкам, коробкам для конфет, восковым куклам, вращающимся на витринах парикмахеров: мнимая красивость, ребяческое, пошлое искусство, лишенное искренности, чувства, колорита.
   Архитектор, увлекшись, не ограничился магазином. Он излил все свое отвращение к сооружениях нового Лурда, к позорному искажению Пещеры, к чудовищному безобразию террас, к вопиющей разладице церкви du Rosaire и собора, первой, -- слишком тяжелой, сплющенной, похожей на амбар, второй, -- тощей, лишенной стиля, так сказать, худосочной в архитектурном отношении.
   -- Право, -- воскликнул он, -- надо крепко любить Бога, чтобы отважиться ехать поклониться ему среди таких пошлостей Они все испортили, все извратили, точно с умыслом, ни одного из них ни на одно мгновение не осенило вдохновение истинной, простодушной и искренней веры, порождающей чудеса искусства. Все они перемудрили, все оказались жалкими подражателями, ни один не отдался своей задаче телом и душою. Что же нужно им, чтобы вдохновиться, если они не сумели создать ничего великого на этой чудотворной почве!
   Пьер не ответил; но его глубоко поразили эти замечания. Он уяснил себе, наконец, причину странного недовольства, овладевшего им по приезде в Лурд. Оно вызвано несоответствием между вполне современною обстановкой и верою минувших веков, которую пытаются воскресить здесь. Ему живо представились старинные соборы, стены которых пережми трепетную веру народов, вспомнились прежние предметы культа, иконы, серебряная и золотая церковная утварь, деревянные и каменные статуи святых, поразительные по красоте и силе выражения. В те отдаленные времена работники горячо верили, отдавались священному труду всем телом и всею душою, со всем простодушием искреннего порыва, как справедливо заметил де Герсен. А теперь архитекторы строят церкви с таким же самоуверенным равнодушием, с каким возводят пятиэтажные дома; предметы религиозного культа, медали, четки, статуэтки фабрикуются сотнями, в простонародных кварталах Парижа, беспутными рабочими, даже не заглядывавшими в церковь. Зато -- какой упадок вкуса, какая пачкотня, какое господство пустяковины, сколько стремления к возмущающему глаз прихорашиваниям, в нелепой сентиментальности. Лурд завален, обезображен этой пародией на искусство; людям, сколько-нибудь не лишенным развитого вкуса, становится просто неловко на улицах Лурда. Вся эта обстановка резко контрастирует с попыткой возрождения веры, с легендами, обрядами, процессиями кинувших веков; Пьер подумал, что в этом-то и коренится исторический и социальный приговор над Лурдом, что вера навсегда умерла среди народа, который не вдохновляется ею ни при сооружении церквей, ни при выделке четок.
   Мария продолжала рыться в товаре, с нетерпением ребенка, колеблясь, не находя ничего достойного воспоминания об озарившем ее душу религиозном экстазе.
   -- Папа, время проходит, тебе надо проводить меня в больницу... чтобы поскорее покончить, я возьму для Бланш эту медаль на серебряной цепочке. Медаль, в сущности, и проще, и красивее всего остального. Она будет носить ее... Для себя я выбираю эту статуэтку лурдской Богоматери, небольшого образца, -- она окрашена довольно изящно. Я поставлю ее в моей комнате, окружу живыми цветами... Не правда ли, это будет очень красиво?
   Де Герсен одобрил. Затем, вернувшись к своему собственному выбору, он воскликнул:
   -- Ах, Боже мой! Я просто теряюсь, не знаю, на чем остановиться!
   Он осматривал ручки для перьев из слоновой кости, с шариком в конце, похожим на горошину; в этих шариках помещались микроскопические фотографии. Приложив глаз к одному из маленьких отверстий, архитектор с восхищением воскликнул:
   -- Цирк Гаварни!.. Какая прелесть, вся местность, как на ладони! Удивительно, как такая громада вместилась в одну точку!.. Я возьму это перо, оно оригинально и будет напоминать о моей экскурсии...
   Пьер ограничился для себя портретом Бернадетты, большим фотографическим снимком, изображающим ее на коленях в черном платье с платком на голове; портрет этот, как говорят, единственный, снятый с натуры. Священник поспешил расплатиться, все трое собрались уже уйти из магазина, как госпожа Мажестэ воспротивилась, пожелала непременно предложить небольшой подарок Марии, уверяя, что это принесет счастье ее дому.
   -- Mademoiselle, прошу вас, выберите один из этих нарамников! Пресвятая Дева, сподобившая вас чуда, воздаст мне сторицей.
   Она возвысила голос, шумела, так что покупатели, томившиеся в магазине, обратили внимание на молодую девушку, стали смотреть на нее с возрастающим интересом. Она снова явилась предметом популярности, волнение сообщилось даже улице, когда владелица гостиницы вышла за порог лавки, стала переговариваться с соседними торговцами, взбудоражила всю окрестность.
   -- Пойдемте же, -- предложила Мария, смущенная общим вниманием.
   Но отец еще раз задержал ее, увидев вошедшего священника.
   -- Ах, господин аббат Дегермуаз!
   В магазин, действительно, вошел изящный аббат, в щегольской сутане, надушенный, веселый, с предупредительной улыбкой на своем свежем лице. Не заметив своего вчерашнего спутника, он торопливо подошел к Аполлине, отвел ее в сторону.
   Пьер расслышал, как он сказал ей вполголоса:
   -- Почему вы не принесли мне сегодня утром заказанные мною три дюжины четок?
   Аполлина снова засмеялась своим воркующим смехом, лукаво посмотрев на аббата и не отвечая ему.
   -- Эти четки предназначены для моих прихожанок из Тулузы. Я хотела положить их на дно моего чемодана, вы обещали мне помочь в укладке белья.
   Аполлина продолжала смеяться, подзадоривая Дегермуза блеском своих глаз.
   -- Теперь мне придется отложить отъезд до завтра. Принесите же мне хоть сегодня вечером эти четки, после того, как закроете магазин... Я живу в конце улицы, у Ла-Дюшен, в меблированной комнатке нижнего этажа... Будьте любезны, не откажите привести их сами.
   Она ответила, наконец, улыбнувшись своими пунцовыми губами так, что аббат не мог понять, шутит ли она, или исполнит свое обещание.
   -- Будьте спокойны, господин аббат, я принесу.
   Де Герсен прервал их разговор; он подошел пожать руку священнику. Они тотчас же стали говорить о цирке Гаварни: они никогда не забудут очаровательных часов, пережитых вовремя этой интересной поездки. Затем, они посмеялись над своими двумя спутниками, небогатыми кюре, почтенными людьми, наивность которых служила для них обильным источником развлечения в дороге. Архитектор напомнил своему новому другу его обещание заинтересовать одного миллионера из Тулузы в опытах де Герсена по управлению воздушными шарами.
   -- Я удовлетворился бы на первое время ста тысячами франков, -- сказал он.
   -- Рассчитывайте на мое содействие, -- ответил Дегермуаз. -- Вы не напрасно молились Пресвятой Деве.
   Пьер, державший в руке портрет Бернадетты, был поражен необычайным сходством Аполлины с прозорливицей. У обоих одинаково широкое лицо, слишком крупный рот, чудные глаза; он вспомнил, что госпожа Мажестэ предупреждала его об этом сходстве, чем более, что Аполлина также выросла в бедности, в Бартрэ, перед тем, как тетка взяла ее к себе в продавщицы. Бернадетта! Аполлина! Какое странное совпадение, какое неожиданное перевоплощение, спустя всего тридцать лет! Наряду с этой Аполлиной, назначавшей свидании, служившей предметом самых недвусмысленных слухов, воркующей и улыбающейся, перед глазами Пьера пронесся весь Лурд: извозчики, торговки свечами, содержательницы комнат, вербующие постояльцев на вокзале, сотни меблированных домов с укромными помещениями, толпа праздных священников, дам патронесс и сестер милосердия, простых туристов, съехавшихся в Лурд для удовлетворения своих инстинктов. Кроме того, здесь свирепствует неистовая погоня за наживой, распаляемая притоком миллионов, -- весь город охвачен безумием торгашества, лавки превращают улицы в базар, соперничают между собой до взаимного поглощения, гостиницы жадно извлекают барыши из паломников, даже Синие сестры содержат табльдот, даже отцы Пещеры выколачивают деньги из поклонения святыне! Как ужасен, как безотраден исход видений Бернадетты! Она, столь чистая душой, вдохновила толпы, заставила их ринуться за иллюзией счастья, создала неистощимый приток золота, которое тотчас же стало источником разврата! Едва повеяло суеверием, едва случились народные массы, явился наплыв денег, как этот мирный я честный уголок земли развратился навсегда. Там, где прежде расцветала стыдливая лилия, теперь благоухает чувственная роза, распустившаяся на новой почве, удобренной корыстолюбием и похотливостью. Вифлеем превратился в Содом, -- Вифлеем, в котором невинной девочке привиделась Пресвятая Дева.
   -- А что, ведь, я вам говорила! -- воскликнула госпожа Мажестэ, заметив, что Пьер сличает ее племянницу с портретом. -- Аполлина как две капли воды похожа на Бернадетту.
   Молодая девушка приблизилась со своею предупредительной улыбкой, ей сначала польстило это сравнение.
   -- Покажите-ка, покажите! -- сказал, видимо, заинтересованный аббат Дегермуаз.
   Он взял фотографию, сравнил и также удивился.
   -- Сходство, поразительно, те же черты... Я еще не заметил этого, я просто в восторге...
   -- А мне, все-таки, кажется, -- возразила, наконец, Аполлина, -- что у нее нос был толще.
   Аббат воскликнул восторженным тоном:
   -- О, вы, очевидно, гораздо красивее, несравненно красивее... Тем не менее, вас можно принять за родных сестер.
   Пьер невольно засмеялся, до того странным показалось ему такое сопоставление. Увы, несчастная Бернадетта умерла, у нее нет сестры. Она не может возродиться, она стала явлением уже немыслимым в этой развращенной, многолюдной стране.
   Мария вышла, наконец, из магазина под руку со своим отцом. Они условились, что Пьер и архитектор зайдут за молодой девушкой в больницу, чтобы вместе отправиться на станцию железной дороги.
   На улице с нетерпением ожидали появления Марии человек пятьдесят. Ее приветствовало, следовали за ней; одна женщина заставила своего больного ребенка, принесенного ею из Пещеры, прикоснуться к платью исцелившейся.
   

III

   В половине третьего пополудни белый поезд, который должен был выехать из Лурда в сорок минут четвертого, стоял уже на станции, вдоль второго дебаркадера. Он пробыл трое суток в полном составе, как пришел из Парижа, на запасном пути. После того, как его подали на станцию, на переднем и последнем вагонах вывесили, белые флаги, чтобы отметить его дли паломников, размещение которых всегда хлопотливо и продолжительно. В этот день должны были отбыть в обратный путь все четырнадцать поездов национального паломничества. В десять часов утра ушел зеленый поезд, затем поезда розовый и желтый; за белым поездом последуют остальные, оранжевый, серый и синий. Служащим на железнодорожной станции предстояло пережить ужасный день, среди оглушительного шума и давки...
   Отбытие белого поезда неизменно возбуждало живейший интерес, составляло главное событие дня, так как с ним уезжали обратно самые трудные больные и, в том числе, конечно, избранники Пресвятой Девы, сподобившиеся чуда. Поэтому, на крытом дебаркадере, длиною в сотню метров, теснилась толпа любопытных. Все скамьи были заняты поклажей и паломниками, уже ожидавшими отъезда. У буфета занимали нарасхват небольшие столы; мужчины пили пиво, женщины приказывали принести себе лимонада. Вдоль широкой площадки непрерывно проходили из конца вконец захлопотавшиеся бедняки, священники, спокойные зрители в сюртуках, -- пестрая, странная толпа, которую можно увидеть лишь в Лурде.
   В три часа барон Сюир чрезвычайно встревожился, опасаясь, что не хватит лошадей, -- неожиданно нахлынувшие туристы разобрали экипажи для поездок в Барэж, Потерэ, Гаварни. Он бросился навстречу к Берто и Жерару, вернувшимися, наконец, из поисков по городу. Они сообщили, что все обстоит вполне благополучно; они успели добыть необходимое количество лошадей, перевозка больных будет произведена при наилучших условиях. Во дворе уже собрались отряды носильщиков, поджидая со своими носилками и тележками, фургоны, кареты, всевозможные экипажи, завербованные для перевозки паломников из больницы. Запасные тюфяки и подушки были нагромождены у фонаря. Когда стали прибывать больные, барон Сюир снова заволновался, а Берто и Жерар поспешили на площадку, к белому поезду. Они следили за порядком, распоряжались, среди усиливающейся суматохи.
   Перед вагонами этого поезда прогуливался отец Фуркад, опираясь на руку отца Массиаса; увидев приближающегося доктора Бонами, он воскликнуть:
   -- Ах, доктор, как я счастлив!.. Уезжающий отсюда отец Массиас только что рассказывал мне о поразительной милости, которой сподобилась от Пресвятой Девы симпатичная молодая девушка, Мария де Герсен. Столь необычайного чуда не было уже много лет. Это -- неизреченная радость для всех нас, это -- благословение свыше, которое оплодотворит итоги наших стараний... Весь католический мир будет озарен, ободрен, обогащен этим чудом.
   Лицо его сияло от радости; доктор тотчас же заговорил восторженным тоном, -- бритое лицо его с крупными, спокойными чертами и обыкновенными усталыми глазами, вдруг оживилось.
   -- Это удивительно, непостижимо, ваше преподобие!.. Я напишу по этому поводу брошюру, -- никогда еще исцеление, благодаря сверхъестественному вмешательству, не проявлялось с такою очевидностью... Воображаю, какой шум произведет оно!
   Когда они втроем стали продолжат прогулку, доктор заметил, что отец Фуркад еще больше волочит ногу, тяжело опираясь на руку своего спутника.
   -- Ваш припадок подагры, кажется, обострился? -- спросил Бонами. -- Вы, по-видимому, очень страдаете.
   -- Ах, уж и не говорите, я не сомкнул глаз в течение всей ночи. Какая досада, что припадок разразился в самый день моего приезда сюда... Болезнь могла бы повременить... Но, делать нечего, не стоят говорить об этом. Я все-таки особенно доволен результатами нынешнего паломничества.
   -- О, да, да! -- сказал, в свою очередь, отец Массиас голосом, дрожащим от волнения. -- Мы можем гордиться, уехать с сердцем, переполненным энтузиазмом и благодарностью. Сколько Чудес, кроме этой молодой девушки! Мы сбились со счета, глухие исцеляются, слепые прозревают, лица, разъеденные язвами, становятся гладкими, как руна, умирающие чахоточные воскресают, жадно просят пищи, танцуют! Этот поезд, -- поезд недужных, -- превратился в поезд возрождения!
   Он перестал замечать больных вокруг себя, уезжал в священном восторге, в полном ослеплении безграничной веры.
   Они медленно пошли дальше вдоль вагонов, отделения которых стали наполняться, улыбались кланявшимся им паломникам, останавливаясь иногда, чтобы ободрить несколькими словами одну из бледных, печальных женщин, проносимых братьями милосердия. Они неизменно повторяли, что больная выглядит теперь несравненно лучше, что здоровье ее, несомненно, поправится.
   Начальник станции торопливо пробежал возле них, крича пронзительным голосом:
   -- Не загромождайте площадки! Не загромождайте площадки!
   Берто заметил ему, что необходимо, однако, ставить носилки перед тем, как вносить больных. Начальник станции рассердился.
   -- Послушайте, ведь, это же неосторожно! Посмотрите, там поперек рельсов стоит тележка. Я жду через несколько минут поезд из Тулузы. Неужели вы хотите, чтобы ваши больные попали под вагоны?
   Он стремительно убежал расставить сторожей, чтобы устранить с полотна дороги растерявшееся, снующее наугад стадо паломников. Многие, -- старики, крестьяне, -- даже не замечали цвета своего поезда; по иной причине у всех висел на шее билет соответствующего цвета, чтобы можно было направить, загнать их в вагон, как заклейменный скот. Немудрено, что на станции водворялась невообразимая суматоха; помимо четырнадцати добавочных, через станцию продолжали проходить поезда обычного расписания.
   Пьер, приехав с чемоданом, с трудом пробрался по дебаркадеру. Он был один, Мария пожелала еще раз помолиться в пещере, чтобы выразить какою пламенною благодарностью Пресвятой Деве, до последней минуты, полна ее душа. Де Герсен пошел проводить ее, а Пьер остался расплатиться по счету в гостинице. Он, впрочем, взял с них обещание, что они вернутся, в экипаже; они прибудут на вокзал, по всей вероятности, не позже, чем через четверть часа.
   В ожидании, он первым делом позаботился отыскать свой вагон, чтобы положить туда чемодан. Это оказалось не легкой задачей; он узнал, наконец, вагон лишь по аншлагу из папки, провисевшему трое суток под солнечным припеком и дождями: на нем значились имена госпожи де Жонкьер, сестер Гиацинта и Клэр Дезанж. Войдя внутрь, молодой священник вспомнил своих спутников. В одном из углов уже лежали подушки для господина Сабатье. На скамье, на которой столько выстрадала Мария, он увидел след от врезавшегося в дерево винта тележки.
   Поставив чемодан, Пьер вернулся на площадку, стал ожидать, несколько удивленный отсутствием доктора Шассеня, обещавшего прийти проститься с ним.
   С тех пор, как Мария выздоровела, Пьер снял с себя повязку брата милосердия, на сутане его остался лишь красный крест паломников. Он только теперь рассмотрел, как следует, обширную станцию, окинутую взглядом мельком в пасмурное, печальное утро приезда; отсюда не видно было тор, но с другой стороны, против зал для пассажиров, возвышались живописные зеленые холмы. В этот вечер погода дышала каким-то нежащим очарованием, солнце подернулось легкою облачною дымкой, небо казалось молочно-белым, точно насыщенным жемчужною пылью.
   Пробило три часа. Пьер, посмотревши на большой циферблат станционных часов, увидел приближающихся госпожу Дезаньо и госпожу Вольмар, а которыми следовала госпожа де Жонкьер с дочерью Дамы патронессы, приехавшие в коляске из больницы, также сейчас же стали отыскивать свой вагон.
   Раймонда первая узнала отделение первого класса, которым она приехала.
   -- Мама, мама, вот он!.. Побудь немного с нами, ты успеешь еще устроиться возле твоих больных, они еще не собрались.
   Пьер столкнулся лицом к лицу с госпожой Вольмар. Взоры их встретились. Но она преобразилась, только ресницы ее слегка задрожали. Она снова стада скромною, застенчивою женщиною, одевающеюся в черное, чтобы как можно меньше привлекать на себя внимание. В ее больших глазах погас пламенник страсти, иногда лишь проблеск душевного огня озарял ее равнодушное, печальное лицо.
   -- О, я ужасно страдала от мигрени! -- повторяла она госпоже Дезаньо. -- Вы видите, я и теперь еще не могу прийти в себя... Это бывает со мной после путешествия. Каждый год повторяется та же история.
   Собеседница ее, розовая, свежая, оживленная больше, чел когда-либо, заволновалась.
   -- Ах, ma chere, теперь и я чувствую себя ю лучше. Со мной случалось это сегодня утром. Голова трещат невероятие... Но...
   Она наклонилась, продолжала вполголоса.
   -- Но я зато уверена, что мое желание исполнилось... Я так хочу иметь ребенка... Я горячо молилась Пресвятой Деве, умоляла ее, -- а, проснувшись, почувствовала себя так дурно, так дурно!.. Словом, все признаки!.. Воображаю, как изумится мой муж, ожидающий меня в Трувиле! Как он обрадуется!
   Госпожа Вольмар слушала ее с самым серьезным видом; затем она добавила:
   -- А я ma chere, знаю одну женщину, которая не хотела больше иметь детей... Она приехала сюда, я с тех пор не рожает.
   Жерар и Берто, увидев дам, подбелили к ним. Они посетили утром больницу de Notre-Dame des Douleurs; госпожа де Жонкьер приняла их в небольшой комнате, возле склада белья. Здесь, в изысканно почтительных выражениях, извиваясь с добродушною улыбкой на некоторую торопливость и несвоевременность этого шага, Берто вопросил руки mademoiselle Раймонды для своего двоюродного брата Жерара. Все они сразу почувствовали себя по-родственному; госпожа де Жонкьер прослезилась, сказав, что Лурд принесет Счастье молодой чете. Сватовство закончили в нескольких словах, к общему удовольствию. Они даже уговорились съехаться, к пятнадцатому числу сентября, в замок Берневиль, в окрестностях Кана в поместье дяди дипломата; Берто, знакомый с ним, обещал привезти туда Жерара. Затем позвали Раймонду. Она, порозовев от удовольствия, протянула свои маленькие ручки жалу.
   Жерар засуетился, стал предлагать молодой девушке:
   -- Не хотите ли подушек на ночь? Не стесняйтесь, я многу доставить их и для вас, и для ваших спутниц.
   Раймонда, смеясь, отказалась.
   -- Нет, нет, мы вовсе не такие неженки! Подписи понадобятся для ваших бедных больных!
   Дамы заговорили все вместе. Госпожа де Жонкьер зашила, что она устала до изнеможения; тем не менее, она так и сияла от радости, не переставала любоваться дочерью и молодым человеком, разговаривавшими меж собою. Но Берто не мог остаться дольше, спеша к своим служебным обязанностям: Жерар последовал его примеру; они простились, еще раз напомнив об условленной встрече. Итак, пятнадцатого сентября, в Берневильском замке? Да, да, это дело решенное!
   Послышался снова смех, молодые люди обменялись рукопожатиями, взоры ласкающих, радостных глаз дополняли то, чего не решались высказать уста этой толпы.
   -- Как, -- воскликнула маленькая госпожа Дезаньо, -- вы едете пятнадцатого в Берневиль! Но мой муж желает, чтобы мы пробыли в Трувиле до двадцатого, мы поедем навестить вас!
   Она обернулась к безмолвной госпоже Вольмар.
   -- Приезжайте-ка и вы. Вот было бы славно, если бы мы все встретились там!
   Молодая женщина ответила со своим утомленным и равнодушным видом:
   -- О, для меня время развлечений миновало. Я возвращаюсь домой.
   Глаза ее снова встретились со взорами Пьера, остававшегося возле дам; ему показалось, что госпожа Вольмар на мгновение смутилась, тень невыразимого страдания промелькнула по ее застывшему льду.
   Сестры милосердия приехала, дамы присоединились к ним около буфетного вагона. Ферран, сопровождавший в экипаже сестер, первым поднялся в вагон и помог сестре Сен-Франсуа взобраться на высокую ступеньку. Доктор остался на площадке, двери этого вагона, превращенного в кухню и в склад припасов для дороги: хлеба, бульона, молока, шоколада. Сестры Гиацинта н Клэр Дезанж передавали Феррану с дебаркадера дорожную аптечку, разные мелкие пакеты.
   -- Ну, теперь, кажется, все? -- спросила у него сестра Гиацинта. -- Вам остается лишь улечься в своем углу и заснуть, так как вы жалуетесь, что вашими услугами не пользуются.
   Ферран ответил, посмеиваясь:
   -- Я постараюсь помочь сестре Сен-Франсуа... и зажгу керосиновую кухню, стану перемывать чаши разносить порции во время остановок, отмеченных в этом расписании... И если все-таки понадобятся доктор, вы не откажетесь прийти за мной.
   Сестра Гиацинта также засмеялась:
   -- Да, ведь, нам больше не нужен доктор, все наши больные исцелились!
   И, не отводя своего взора от его глаз, она добавила своим спокойным, дружеским тоном:
   -- Прощайте, господин Ферран.
   Он еще раз улыбнулся, но глаза его стали влажными от чрезвычайного волнения. В дрогнувших звуках его голоса отразились впечатления незабвенного путешествия, радость встречи, навсегда запечатлевшиеся в душе сладостные воспоминания.
   -- Прощайте, сестра.
   Госпожа де Жонкьер собиралась, в свой вагон с сестрами Клэр Дезанж и Гиацинтой. Но последняя уверила ее, что еще рано, так как только начали приносить больных. Сестра Гиацинта ушла, уведя другую сестру, обещала, что все будет приведено в порядок. Она даже настояла, чтобы госпожа де Жонкьер отдала ей свой дорожный мешок, -- она положит его на место. Таким образок, дамы, не прерывая прогулки по широкой площадке, продолжали вести веселую беседу.
   Пьер, следивший за минутной стрелкой больших станционных часов, стал тревожиться, удивляясь промедлению Карий н ее отца. Уж не потерялся ли де Герсен на дороге! Высматривая их, он заметил господин Виньерона, чрезвычайно взволнованного, гневно проталкивающего вперед свою жену и маленького Гюстава.
   -- Ах, господин аббат, прошу вас, скажите, где стоит ваш вагон, помогите сбыть туда поклажу и этого мальчика... Я теряю голову, они вывели меня из себя...
   Перед отделением второго класса он разразился негодующими восклицаниями, схватив руку священника в тот момент, когда Пьер собирался внести маленького больного.
   -- Можете себе представить, они хотят, чтобы я уехал сегодня... Они ответили мне, что, если я останусь до завтра, мой обратный билет станет недействительным!.. Я рассказал вам, в чем дело, но они и не слушают. Не правда ли, и без того не сладко оставаться при этой покойнице, бодрствовать над нею, уложить в гроб, чтобы увезти завтра в назначенный срок... И, что же вы думаете? Они уверяют, что это вовсе не касается до них, что они и без того делают огромную скидку с билетов для паломничеств я не желают разбираться в историях об умерших людях.
   Госпожа Виньерон, содрогаясь, вслушивалась в слова мужа, а Гюстав, забытый, шатающийся от утомления на своем костыле, поднял свое исхудалое лицо.
   -- Я, наконец, втолковывал им на все лады, что бывают случаи, когда принимаются во внимание непреодолимые причины... Ну что я могу поделать с этим мертвым телом? Не ногу же я притащить ее сюда и сдать сегодня же, как багаж?.. Следовательно, я присужден остаться... И бывают же такие глупые и скверные люди!
   -- Вы поговорили с начальником станции? -- спросил Пьер.
   -- С начальником станции! Ищите его, этого начальника станции, в такой давке! Нет возможности поймать его. Разве может выйти какой-нибудь толк при подобной кутерьме?.. Но я хоть из-под земли выкопаю его, я напою ему все, что следует!
   Посмотрев на свою оцепеневшую, неподвижную жену, он закричал:
   -- Чего же ты стоишь? Влезай, чтобы принять багаж и мальчика.
   Господин Виньерон втолкнул ее на площадку вагона и стал бросать свертки; молодой священник поднял тем временем Гюстава. Легкий, как птица, мальчик, казалось, еще больше исхудал, стал тщедушнее; он слегка застонал.
   -- Бедный мальчик! Разве я ушиб тебя?
   -- Нет, нет, господин аббат, меня слишком потревожили, я очень устал сегодня вечером.
   Он улыбался своею тонкою, скорбною усмешкой. Гюстав скорчился в своем углу и закрыл глаза, убийственное путешествие доконало его.
   -- Вы понимаете, -- снова заговорил господин Виньерон, -- мне вовсе нежелательно оставаться здесь, в то время как жена и сын вернутся в Париж без меня. Но ничего не поделаешь, в гостинце проживать дольше нет никакой возможности; притом же я вовсе не намерен во второй раз платить за все три места, если мне так и не удастся уломать их... Беда еще в том, что жена моя вечно все перезабудет, ей ни за что не справиться.
   Он осыпал госпожу Виньерон подробнейшими наставлениями, -- и что ей следует делать во время путешествия, и как вернуться на квартиру ухаживать за Гюставом, если с ним произойдет припадок. Она послушно, с некоторым беспокойством, повторяла после каждой фразы:
   -- Да, да, мой друг... Конечно, мой друг...
   Но господин Виньерон снова увлекся порывом гнева.
   -- Да, что же, в конце концов, действителен или недействителен мой обратный билет? Я хочу выяснить это, во что бы то ни стало... Я должен разыскать начальника станции!
   Он снова бросился в толпу, но заметил на площадке оброненный костыль Гюстава. Он всплеснул руками, призывая небеса в свидетели, что ему никогда не отделаться от стольких хлопот, и крикнул жене, убегая:
   -- Вот, видишь! Ты вечно все растеряешь!
   Больные появились во множестве; как и после прибытия белого поезда, по панелям и полотну дороги потянулись всевозможные тележки, началась невероятная давка. Все ужасные недуги, язвы, уродства, прошли еще раз чудовищною чередой, по-видимому, нисколько не уменьшившись в числе. Несколько исцелений уподобились едва мелькнувшим проблескам на огромном траурном фоне. Больных увозили такими же, как привезли. Тележки с разбитыми параличом старухами, с корзинами в ногах, застучали по рельсам. Носилки с неподвижно лежащими, как тюки, обмотанными телами, бледными лицами и лихорадочно блестящими глазами, колыхались, среди отливов и приливов толпы. Все спешили куда-то, суетились, спрашивали, кричали, бегали, кружились без толку, как стадо, не находящее ворот скотного двора. Сами носильщики растерялись, не зная, куда идти, сбиваемые беспрестанными криками железнодорожной команды, пугавшей своими предупреждениями паломников.
   -- Эй, вы, осторожнее, осторожнее! Переходите ж скорее! Остановитесь, больше нельзя переходить через рельсы! Поезд из Тулузы? Поезд из Тулузы!
   Пьер, вернувшись обратно, вновь встретил дам патронесс, продолжавших весело беседовать. Возле них отец Фуркад остановил Берто, чтобы поблагодарить его за соблюдение отличного порядка во время всего паломничества. Берто кланялся, польщенный вниманием.
   -- Не правда ли, ваше преподобие, это хороший урок республиканцам. В Париже душат людей, когда подобные толпы народа празднуют какую-либо из кровавых годовщин их позорной истории... Пусть они приедут сюда поучиться!
   Он был в восторге, что причиняет неприятность правительству, которое принудило его выйти в отставку. Он никогда не чувствовал себя в Лурде более счастливым, чем в те дни, когда давка угрожала женщинам и детям. Однако, он не был доволен плодами политической пропаганды, для которой приезжал ежегодно на трое суток с паломниками. Он не смог сдержать своего нетерпения, дело подвигается недостаточно быстро. Когда же, наконец, Лурдская Богоматерь восстановит монархию?
   -- Истинный триумф, ваше преподобие, настанет лишь тогда, когда нам удастся привлечь кассами городских рабочих. Я думаю лишь об этом, посвящу мои усилия только этой цели. Ах, если бы нам удалось создать католическую демократию.
   Отец Фуркад задумался. Его прекрасные, умные глаза устремились вдаль, приняли мечтательное выражение. Сколько раз и он порывался направить свои усилия к обновлению народа! Но доступен ли такой подвиг кому-нибудь, кроме Мессии?
   -- Да, да, -- прошептал он. -- Католическая демократия обновила бы историю человечества!..
   Отец Массиас пылко прервал его, воскликнув, но все народы со временем стекутся сюда. Доктор Бонами, заметивший уже легкие признаки охлаждения среди паломников, покачал головою, полагая, что радетелям Пещеры необходимо удвоить свое рвение. Он ожидает особенного успеха от придания чудесам как можно более широкой гласности. Бонами принял ликующий вид, стал радостно посмеиваться, указывая на шумную вереницу больных.
   -- Посмотрите-ка на них! Разве они, уезжая, не выглядят бодрее? Многие, как будто, нисколько не поправившиеся, наверно, увозят с собой зародыш исцеления!.. Славные люди! Они делают больше, чем мы все для прославления Лурдской Богоматери.
   Ему пришлось умолкнуть. Перед ними пронесли в ящике, оббитом шелком, госпожу Дьелафэ. Ее положили у дверей вагона первого класса, в котором горничная уже укладывала дорожный багаж.
   При виде несчастной молодой женщины невольно сжималось сердце; она, по-видимому, так и не очнулась от своего забытья в течение тех дней, прожитых в Лурде. Носильщикам при сную страну своих грез и знала все, что происходило в Лурде. Но ее ужасала перспектива поехать туда лично, и она всегда отказывалась от такой поездки, зная, что не может появиться там незаметно; она пугалась людских толп, преклонявшихся перед нею. Какая слава окружила бы ее, будь она властной, тщеславной, волевой натурой! Она вернулась бы туда, где являлась ей святая дева, совершала бы чудеса в качестве пророчицы, непогрешимой избранницы и подруги богоматери. Святые отцы никогда не боялись этого, хотя и отдали приказ ради спасения души удалить ее от мира. Они были спокойны, зная ее ласковый, скромный нрав, ее страх перед обожествлением; к тому же она не имела понятия об огромной машине, которую сама пустила в ход и эксплуатация которой привела бы ее в ужас, если бы она поняла, в чем дело. Нет, нет, этот край насилия, торгашества и людских толп был ей чужд. Она бы страдала там, растерялась и устыдилась, была бы выбита из колеи. И когда паломники, отправляясь в Лурд, с улыбкой спрашивали у нее: "Хотите ехать с нами?" -- она, слегка вздрогнув, спешила ответить: "Нет, нет! Но будь я птичкой, я полетела бы туда".
   Это была ее единственная мечта -- как бы она хотела стать быстролетной птичкой и порхать в Гроте. Она не поехала в Лурд ни на похороны отца, ни когда умерла ее мать, но в грезах постоянно жила там. Между тем она любила своих родных, заботилась о том, чтобы найти им работу, приняла старшего брата, приехавшего к ней в Невер пожаловаться на свою судьбу. Но он нашел ее усталой и смиренной, она даже не спросила его о новом Лурде, как будто рост этого города пугал ее. В праздник обручения святой девы один священник, которому она поручила помолиться за нее у Грота, вернувшись, стал рассказывать ей о незабываемой красоте церемоний, о ста тысячах паломников, о тридцати пяти епископах в золотых облачениях, служивших мессы в сверкающей огнями Базилике. Бернадетта, как всегда, слегка вздрогнула от желания и беспокойства. А когда священник воскликнул: "Ах! Если бы вы видели это великолепие!" -- она ответила: "Я! Что вы, да мне гораздо лучше у себя в больнице, в моем уголке". У нее украли славу, дело рук ее сверкало, сияло в непрерывной осанне, а она вкушала радость лишь в глуши забвения, в монастырской тиши. Дородные фермеры, эксплуатировавшие свою пасеку -- Грот, забыли о ее существовании. Не пышные празднества влекли ее; птичка, жившая в ее душе, таинственно улетала туда лишь в тихие часы уединения, когда никто не мог помешать ей молиться. Бернадетта преклоняла мысленно колена перед диким, девственным Гротом, среди кустов шиповника, Гротом тех времен, когда Гав не был еще одет в монументальную набережную. А на склоне дня в душистой прохладе гор она посещала в мечтах старый город, церковь в испанском стиле, раскрашенную и раззолоченную, где она приняла первое причастие, старое убежище, где за восемь лет привыкла к отшельничеству, -- весь этот старый, бедный, простодушный город, где каждый камень вызывал у нее нежные воспоминания.
   А разве не блуждали мечты Бернадетты в Бартресе? Надо думать, что иногда, сидя в кресле, выронив из усталых рук благочестивую книжку, она, смежив веки, видела в грезах Бартрес. Ей представлялась романская церковь с нефом небесного цвета и кроваво-красным алтарем, стоявшая среди могил тесного кладбища. Потом она видела себя в доме Лагю, в большой комнате налево, где топился очаг и где зимой рассказывали такие прекрасные сказки, а большие старинные часы важно отбивали время. И вся местность расстилалась перед нею -- бесконечные луга, каштановые деревья-великаны, пустынные плато, с которых открывался вид на далекие горы -- Южный пик, пик Вискос, -- легкие, розовые, как сновидения, как уносящиеся в рай легенды. А там, там -- картины привольной юности, когда она р. тринадцать лет одиноко бродила среди природы, мечтала и радовалась жизни. И не блуждала ли она мысленно в тот час по берегу ручья, вдоль кустов боярышника, в высоких травах, как тогда -- жарким июльским днем? А когда она подросла, рядом спею шел влюбленный юноша, которого и она любила всем своим бесхитростным сердцем. Ах, стать вновь молодой, свободной, безвестной и счастливой и снова любить, любить по-иному! Как нежное видение проходит перед нею обожающий ее муж, весело прыгающие вокруг нее дети -- все такое же, как у других людей, радости и печали, какие переживали ее родители, какие должны были пережить, в свою очередь, и ее дети. Но мало-помалу все стиралось, -- она сидела больная в своем кресле, замурованная в четырех холодных стенах, и жаждала лишь одного -- скорой смерти, ибо не было в этом мире для нее счастья, самого обычного счастья, такого же, как у всех.
   Болезнь Бернадетты прогрессировала с каждым годом. Начиналось подлинное мученичество этого нового мессии в лице ребенка, явившегося на свет, чтобы принести облегчение сирым и убогим и возвестить людям культ справедливости, заставить их поверить, что все равны в обретении чудес, попирающих законы бесстрастной природы. Она вставала на несколько дней, но еле передвигала ноги и снова ложилась в постель. Страдания ее становились невыносимыми. Нервный организм, астма, усилившаяся от монастырского режима, привели к чахотке. Страшный кашель разрывал ей грудь. В довершение беды на правом колене у нее образовалась костоеда, и несчастная кричала от боли. Ее немощное тело обратилось в сплошную рану, кожу раздражало тепло постели, у нее сделались пролежни. Все жалели ее, а она терпеливо переносила свое мученичество. Бернадетта пробовала лечиться лурдской водой, но она не принесла больной облегчения. Всемогущий боже, почему святая дева исцеляла других, а не ее? Во спасение ее души? Но почему же, господи, ты не спасаешь другие души? Что за необъяснимый выбор, что за нелепая необходимость терзать это несчастное существо.
   Она рыдала и, чтобы подбодрить себя, повторяла: "Я вижу конец, я вижу небо, но почему конец не приходит так долго?" В ней жила извечная иллюзия, что муки -- это испытание, что надо страдать на земле, чтобы быть счастливой на небе, страдание необходимо и благословенно. А разве это не богохульство, о господи? Разве не ты создал молодость и счастье? Разве ты не хочешь, чтобы люди радовались солнцу, природе, любви, -- украшающей их плоть? Бернадетта боялась возмущения, порой душившего ее, и хотела подавить в себе боль, от которой ныло ее тело; сложив руки крестом, она мысленно желала соединиться с Иисусом, истекать кровью, как он, и, как он, испить горечь до дна. Иисус умер в течение трех часов, ее агония длилась дольше; она умирала, искупая страданием жизнь других. Когда боль, сводила ее суставы, она стонала, но тотчас же принималась упрекать себя за это: "О, я страдаю, мне больно! Но как сладко страдать!" Ужасные слова, полные мрачного пессимизма. Сладко страдать, но зачем? Ради какой неизвестной и бессмысленной цели? К чему эта; ненужная жестокость, это возмутительное прославление страдания, когда все человечество только и жаждет здоровья и счастья?
   Двадцать второго сентября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года сестра Мари-Бернар, истерзанная болезнью, приняла монашеский обет. Прошло двадцать лет с тех пор, как Бернадетте явилась святая дева, снизойдя к девушке, как к ней самой снизошел ангел, и избрав ее, как сама она была избрана, среди самых смиренных и простодушных для того, чтобы та скрыла в себе тайну Христа. Так мистически объяснялись страдания, на которые была обречена несчастная девушка, жестоко оторванная от мира, подверженная всем болезням, принявшая на себя все людские горести. Она была вертоградом, столь милым взору небесного супруга, который избрал ее, а потом похоронил в изгнании. И когда бедняжка шаталась под бременем креста, который ей суждено было нести, подруги говорили ей: "Разве ты забыла? Святая дева обещала тебе, что ты будешь счастлива не в этой, а в той жизни". Она отвечала, оживляясь, ударяя себя по лбу: "Забыла? Нет, нет! Я помню!" И лишь химерическая мечта навеки обрести счастье в сияющем раю, куда ее отведут серафимы, поддерживала ее силы. Три тайны, поведанные ей святой девой, которые должны были вооружить ее против зла, заключали в себе, очевидно, посулы красоты, благоденствия, небесного бессмертия. Какой чудовищный обман, если по ту сторону могилы она не найдет ничего, кроме мрака, если святая дева ее грез не явится ей, не сдержит своих чудесных обещаний! Но Бернадетта ни на минуту не сомневалась в этом и охотно принимала от своих подруг их наивные поручения: "Сестра Мари-Бернар, передайте боженьке то-то, передайте это... Сестра Мари-Бернар, поцелуйте моего брата, если встретите его в раю... Сестра Мари-Бернар, сохраните мне местечко возле вас, чтобы я была с вами, когда умру..." И она добродушно отвечала каждой: "Не беспокойтесь, ваше поручение будет выполнено". Ах, всемогущая иллюзия, сладостный покой, всеутешительная, вечно юная сила!
   И вот наступила агония, пришла смерть. В пятницу, двадцать восьмого марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года все думали, что Бернадетта не проживет ночь. С надеждой отчаявшегося человека она жаждала могилы, чтобы больше не страдать, чтобы воскреснуть на небе. Она упорно отказывалась принять святое причастие, говоря, что дважды оно излечило ее. Она хотела, чтобы бог даровал ей, наконец, смерть, она не в силах больше страдать. В конце концов она все же согласилась собороваться, и после этого агония длилась еще около трех недель. Священник часто повторял ей: "Надо пожертвовать своей жизнью, дочь моя". Однажды, потеряв терпение, она с живостью ответила ему: "Да это вовсе не жертва, отец мой". В этих страшных словах отражалось все ее отвращение, все великое презрение к жизни, и если бы она могла, то одним жестом уничтожила бы себя. Правда, несчастной девушке не о чем было жалеть: у нее отняли здоровье, радость, любовь, и ей оставалось только освободиться от жизни, как освобождаются от грязного, изношенного белья. Она была права, кляня свое бесполезное жестокое существование и говоря: "Мои муки кончатся только со смертью и будут длиться, пока передо мной не разверзнется вечность". Эта мысль о муках преследовала ее, крепче привязывала к кресту ее божественного учителя. Она попросила дать ей большое распятие, изо всех сил прижала его к своей хилой девичьей груди, сказала, что хотела бы вонзить его в свое тело, чтобы оно так и осталось там. Когда силы покинули Бернадетту и она не смогла больше держать распятие в дрожащих руках, она попросила: "Привяжите крест ко мне покрепче, я хочу чувствовать его до последнего вздоха". То был единственный мужчина, которого она познала, единственный кровавый поцелуй ее отвергнутому, бесполезному, не нашедшему себя материнству. Монахини просунули под ее наболевшее тело веревку и крепко-накрепко привязали к ее груди распятие.
   Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на пасхе, ее стало сильно знобить. Начались галлюцинации, она дрожала от страха, ей казалось, что вокруг нее, насмехаясь, бродит дьявол. "Уйди, сатана, не тронь меня!" Она говорила в бреду, что дьявол хотел броситься на нее, дышал на нее адским пламенем. Зачем, о господи, явился дьявол к той, что прожила жизнь так чисто, так безгрешно! Зачем ей нанесен такой удар, ниспослано последнее страдание, кошмарный конец, смерть, нарушаемая страшными видениями? Ведь жизнь ее была так простодушна, чиста и невинна. Неужели нельзя было дать ей уснуть с миром в целомудренной душе? Видно, до последнего вздоха ей суждено было ненавидеть жизнь и бояться ее. Жизнь угрожала ей, и она гнала ее прочь, отрицала ее, отдавая небесному супругу свою истерзанную, пригвожденную к кресту девственность. Догмат непорочного зачатия, этот плод мечты больного ребенка, оскорбляет женщину, супругу и мать. Идея, что лишь женщина, оставшаяся девственной, достойна культа, что мать, непорочно зачавшая, сама родилась от непорочных родителей, -- это насмешка над природой, отрицание жизни, отрицание женщины, чье величие в плодовитости, в вечном продолжении жизни. "Изыди, изыди, сатана! Дай мне умереть бесплодной!" И она изгоняла солнце, изгоняла свежий воздух, лившийся в окно, аромат цветов, отягченных семенами, которые повсюду разносили любовь.
   На пасхе, в среду, шестнадцатого апреля, начался последний приступ агонии. Говорят, что в тот день подруга Бернадетты, безнадежно больная монахиня, лежавшая рядом с ней в палате, внезапно выздоровела, выпив стакан лурдской воды. А Бернадетта -- избранница, казалось бы имевшая все преимущества, тщетно пила чудотворную воду. Наконец бог удовлетворил ее желание, и она уснула последним сном, ушла туда, где нет страданий. Она попросила у всех прощения. Муки ее кончились; подобно Иисусу, она подняла взор к небу, раскинула, как на кресте, руки и громко воскликнула: "Боже мой!" И, как Иисус, сказала в три часа: "Я хочу пить". Обмакнув губы в стакан, она склонила голову и скончалась.
   Так умерла прославленная святая, лурдская ясновидящая, Бернадетта Субиру, сестра Мари-Бернар из Общины сестер милосердия в Невере. Ее тело было выставлено в течение трех дней; сбежались толпы народа, образовалась бесконечная очередь верующих, жаждавших потереть о платье покойницы медали, четки, образки, молитвенники, извлечь из нее еще одно благодеяние, еще один фетиш, который принесет им счастье. Даже смерть не дала ей желанного покоя, -- вокруг ее гроба была давка. Несчастные бедняки упивались иллюзией. Левый глаз покойницы упорно не закрывался -- именно с левой стороны явилась ей святая дева. Последнее чудо привело в восторг весь монастырь -- тело Бернадетты не изменилось после смерти; когда ее хоронили на третий день, оно было гибким и теплым, губы -- розовыми, кожа -- белой, девушка словно помолодела и вся благоухала. И вот Бернадетта Субиру, великая лурдская изгнанница, безвестно спит последним сном в маленькой часовне Сен-Жильдара, под сенью старых деревьев, в то время как Грот сияет во всей своей славе.
   Пьер умолк, чудесная сказка кончилась. Но весь вагон продолжал слушать, потрясенный этой трогательной, трагической смертью. Слезы струились по щекам умиленной Мари, а Элиза Руке и даже Гривотта, которая стала гораздо спокойнее, сложили руки и молили ту, что была на небе, походатайствовать об их окончательном выздоровлении. Г-н Сабатье широко перекрестился и стал есть пирожное, которое жена купила ему в Пуатье. Г-н де Герсен, не любивший печальных историй, заснул в середине повествования. И только г-жа Венсен, уткнувшись лицом в подушку, не двинулась с места, словно она ослепла и оглохла, и не хотела ничего видеть и слышать.
   А поезд все мчался. Г-жа де Жонкьер, высунув голову в окно, объявила, что подъезжают к Этампу. А когда станция осталась позади, сестра Гиацинта подала знак, и паломники стали читать новые молитвы -- пять славословий: воскресении Христово, вознесение, сошествие святого духа, успение пресвятой богородицы, венчание пресвятой богородицы. Затем пропели молитву: "Уповаю, пресвятая дева, на твою помощь".
   Пьер погрузился в глубокое раздумье. Он смотрел на залитые солнцем, убегавшие вдаль поля; самый их вид словно убаюкивал его. Пьера оглушало громыханье колес, он не узнавал знакомых очертаний пригорода, который когда-то так хорошо знал. Бретиньи, потом Жювизи и наконец через каких-нибудь полтора часа -- Париж. Итак, большое путешествие кончилось! Пьер все узнал, что хотел узнать, и сделал попытку, к которой так страстно стремился! Он хотел удостовериться, изучить на месте историю Бернадетты, испытать на себе молниеносное чудо возвращения веры. Теперь он окончательно убедился: неизлечимо больная Бернадетта была лишь мечтательницей, а сам он никогда не станет верующим. Наивная вера коленопреклоненного ребенка, первобытная вера невежественных людей, пребывающих в священном страхе, отошла в область преданий. И пусть тысячи паломников ездят ежегодно в Лурд -- народы не с ними, попытка воскресить всеобщую веру, безропотную веру ушедших в вечность столетий, обречена на неудачу. История не возвращается вспять, человечество не вернется в первобытное состояние, времена изменились, новые веяния посеяли новую жатву, и нынешние люди не станут вчерашними. Лурд -- явление вполне объяснимое, а сила его воздействия на толпы паломников только доказывает, что древняя католическая вера доживает последние дни. Никогда больше целая нация не преклонит колен, как это было в соборах, в двенадцатом веке, когда послушное стадо верующих падало ниц по мановению пастырей церкви. Слепо упорствовать в этом -- все равно что стремиться к невозможному, пожалуй, даже навлечь на себя величайшую моральную катастрофу.
   От всей поездки в Лурд у Пьера осталось только чувство огромной жалости. Он вспоминал слова аббата Жюдена; он видел тысячи несчастных, которые молились, плакали, просили бога сжалиться над их страданием, и он рыдал вместе с ними, а сердце его, словно открытая рана, истекало кровью от сочувствия к их мукам и от страстного желания помочь им. Не следовало ли закрыть Грот и искать других путей утешения, раз вера смиренных оказывалась недостаточной, раз существовала опасность отстать от своего века? Но против этого восставала его жалость. Нет, нет! Было бы преступлением отнять мечту у этих страждущих телом и духом, находивших успокоение в молитве среди блеска горящих свечей и неумолчных песнопений. Он сам скрыл от Мари истину, принес себя в жертву, чтобы сохранить ей радостную иллюзию, будто ее исцелила святая дева. Найдется ли в мире человек, у которого хватит жестокости помешать смиренным духом верить, убить в них радость утешаться сверхъестественным, надежду, что бог думает о них и уготовит им лучшую жизнь в раю? Все человечество было бы повержено в неутешную скорбь, оно рыдало бы, подобно неизлечимому больному, которого может спасти только чудо. Сердце Пьера сжималось от жалости к обездоленному христианству, униженному, невежественному, к этим беднякам в лохмотьях, больным, покрытым зловонными язвами, ко всему этому мелкому люду, страждущему в больницах, монастырях, трущобах, грязному, уродливому, отупевшему. Все это безмерно восставало против здоровья, против жизни, против природы, во имя торжества справедливости, равенства и доброты. Нет, нет, не надо отнимать надежду, надо относиться терпимо к Лурду, как терпимо относятся ко лжи, которая помогает жить. Пьер вспомнил, что он сказал в комнате Бернадетты, -- да, эта мученица открыла ему единственный культ, к которому стремилось его сердце, культ человеческого страдания. О, быть добрым, врачевать недуги, усыплять боль мечтой, даже лгать, чтобы никто больше не страдал!
   Поезд на всех парах промчался мимо какой-то деревни, и Пьер увидел мельком церковь среди высоких яблонь. В вагоне все паломники перекрестились. Но Пьером овладело беспокойство, сомнения наполняли его страхом. Культ человеческого страдания, искупление страданием -- не есть ли это тот же обман, усугубление скорби и терзаний? Суеверие опасно, допускать его существование -- в этом есть даже известная трусость. Относиться к нему терпимо -- не значит ли это навсегда примириться с невежеством, возродить мрак средневековья? Суеверие ослабляет, оглупляет; этот порок благочестия, передающийся по наследству, порождает униженное, боязливое потомство, целые народы, запуганные и послушные, представляющие легкую добычу для сильных мира сего. Этих людей, отдающих все свои силы завоеванию счастья в иной жизни, обкрадывают, эксплуатируют, разоряют. Не лучше ли одним махом разбить иллюзии человечества, закрыть все чудотворные гроты, куда оно идет рыдать, и заставить его таким образом набраться мужества и жить реальной жизнью, пусть даже в страданиях. Разве поток неумолчных молитв, который заливал его и так умилял в Лурде, не нес опасного умиротворения, не приводил к полному упадку энергии? Эти молитвы усыпляли волю, растворяли все существо, вызывали отвращение к жизни, к деятельности. К чему желать, к чему действовать, раз отдаешься всецело капризу неведомого всемогущества? А с другой стороны, какая странная штука это безумное желание чуда, потребность заставить бога преступить законы природы, установленные им же самим в его бесконечной премудрости! Здесь-то и была опасность, в этом и заключалось безрассудство, -- вот почему следует с детских лет воспитывать в человеке мужество всегда отстаивать правду, приучать его действовать на свой страх и риск, не боясь утратить дивную утешительную иллюзию веры в божество.
   Яркий свет ослепил Пьера. Он был воплощенным разумом, протестовавшим против прославления абсурда, против отрицания здравого смысла. Ах, этот разум! Он приносил Пьеру и страдание и счастье. Пьер сказал как-то доктору Шассеню, что у него одно желание -- действовать сообразно с требованиями разума, даже рискуя собственным счастьем. Он понимал теперь, что только разум все время противился и мешал ему уверовать в Гроте, в Базилике, в Лурде. Он не мог убить этот разум, смириться и уничтожить свою личность, как сделал его старый друг, когда в его жизни случилась катастрофа, этот старец, впадавший в детство. Разум был его хозяином, разум не позволил ему смириться, невзирая на неясность и туманность высказываний науки. Когда Пьер не мог объяснить себе какое-нибудь явление, разум шептал ему: "Для этого, несомненно, существует очень простое объяснение, но я не могу его уловить". Он говорил себе, что познать свой идеал можно, лишь постигнув неведомое, медленно побеждая это неведомое разумом, несмотря на немощь телесную или интеллектуальную. Раздираемый борьбой между двумя линиями наследственности: разумом, унаследованным от отца, и верой -- от матери, он, священник, мог загубить свою жизнь, но не способен был нарушить обет. У него хватило силы воли обуздать свою плоть, отказаться от женщины, но он чувствовал, что наследие отца победило: пожертвовать разумом он не в силах, он не откажется от разума, не обуздает его. Нет, нет! Даже человеческое страдание, священное страдание бедняков не может заставить разум умолкнуть, оправдать невежество и глупость. Разум прежде всего, лишь в нем спасение. Если весь в слезах, изнемогая от боли, Пьер говорил себе в Лурде, что достаточно любить и плакать, то он жестоко ошибался. Жалость -- это только удобный выход из положения. Надо жить, действовать, надо, чтобы разум, наоборот, поборол страдание, иначе оно станет вечным.
   И вот среди быстро бегущих мимо полей снова мелькнула церковь, на этот раз у самого горизонта; это была, очевидно, часовня, построенная по обету на холме; над нею высилась статуя святой девы. И снова все паломники перекрестились. Мысли Пьера приняли другое направление, и он погрузился в горестное раздумье. Почему страждущему человечеству так настоятельно необходима вера в потустороннее существование? Откуда это берется? Почему так стремится оно к равенству и справедливости, когда в бесстрастной природе их, казалось, не существует. Человек ищет их в неведомом и таинственном мире, в мистическом раю, созданном верующими, и тем надеется утолить свою жажду, неутолимую жажду счастья, которая всегда жгла и всегда будет жечь. Святые отцы Грота оттого и вели так блестяще свои дела, что торговали божественным. И эта жажда божественного, которую веками не могли утолить, казалось, возрождалась сейчас вновь, в наш век науки и познаний. Лурд служил блестящим, неопровержимым доказательством того, что человек не может обойтись без мечты о боге, с помощью чуда восстанавливающем равенство, дарящем людям счастье. Когда человек до дна испил горечь жизни, он обращается к божественной иллюзии -- вот где исходная точка всех религий; человек слаб и наг, у него нет сил жить в сей земной юдоли, не утешаясь вечной ложью о будущем рае. Ныне опыт произведен, -- как видно, наука пока еще бессильна, и дверь в неизведанное придется оставить открытой.
   Пьер сидел, глубоко задумавшись, и вдруг его словно осенило. Новый культ. Открытая дверь в неведомое и есть, в сущности, новый культ. Грубо оторвать человечество от мечты, силой отнять у него веру в чудесное, необходимое ему как хлеб насущный, -- равносильно убийству. Найдет ли оно в себе мужество философски относиться к жизни, брать ее такой, какая она есть, прожить жизнь ради самой жизни, не думая о будущих муках или наградах? Казалось, что пройдут века, прежде чем общество станет достаточно разумным, освободится от пут какого бы то ни было культа и заживет, не ища утешения в идее загробного равенства и справедливости. Да, новый культ. Эти слова отдавались во всем существе Пьера, они казались ему криком народов, настоятельной, насущной потребностью современного человека. Утешение и надежда, принесенные миру католичеством, иссякли за восемнадцать веков истории, -- столько было пролито слез и крови, столько было никому не нужных жестокостей. Одна иллюзия уходила в прошлое, на смену ей нужна была другая. Когда-то люди устремились в христианский рай, и это случилось потому, что его восприняли как новую надежду.
   Новая религия, новая надежда, новый рай! Да, мир жаждет их, жить стало тяжело и беспокойно. И отец Фуркад прекрасно сознавал это, когда говорил, что в Лурд надо привлекать жителей больших городов, мелкий люд, составляющий нацию. Сто, двести тысяч паломников в год -- это капля в море. Нужны народы, народы целых стран,
   Но народ навсегда покинул церковь, он не верит больше в святых дев, которых сам же измышляет, и ничто не вернет ему утраченной веры. Католическая демократия... Ведь это не возврат к прошлому. Да и возможно ли создать новое христианство? Не понадобится ли для этого пришествие нового спасителя, одушевляющая сила нового мессии?
   Как колокольный звон гвоздила эта мысль мозг Пьера. Новый культ! Новый культ! Он должен быть, несомненно, более жизненным, в нем должно быть уделено больше места земным делам, учтены завоеванные истины. А главное -- никаких призывов к смерти. Бернадетта мечтала о смерти, доктор Шассень стремился к могиле, словно к счастью, -- все это спиритуалистическое отрицание бытия разрушало волю к жизни, вызывало ненависть и отвращение к ней, парализовало действие. Правда, всякая религия в конечном счете обещает бессмертие, красоту потустороннего существования, очаровательный сад после смерти. Сможет ли новая религия создать на земле этот очаровательный сад вечного блаженства? Где найти ту формулу, ту догму, которая преисполнит надеждой современного человека? Какое верование следует посеять, чтобы собрать жатву силы и миролюбия? Как оплодотворить всеобщее сомнение, чтобы родилась новая вера? И может ли на современной земле, истерзанной, вспаханной веком науки, созреть какая бы то ни было иллюзия или ложь о существовании божества?
   В этот миг, когда Пьера терзали тревожные мысли, перед ним внезапно возник образ его брата Гийома, но Пьер не удивился этому; очевидно, сомнения Пьера были неуловимо связаны с мыслью о брате. Как они любили когда-то друг друга, каким добрым был этот честный и ласковый старший брат! Теперь между ними произошел полный разрыв, они больше не встречались, с тех пор как химик Гийом замкнулся в своей работе, поселившись в маленьком доме, в предместье, с любовницей и двумя большими псами. Затем думы Пьера снова приняли другое направление, он вспомнил процесс, на котором упоминалось имя его брата, подозреваемого в компрометирующих знакомствах с революционерами самых крайних взглядов. Говорили, будто в результате продолжительных исследований Гийом открыл взрывчатое вещество такой силы, что одного фунта его хватило бы для взрыва целого собора. И Пьер подумал об анархистах, которые хотели спасти и обновить мир, разрушив его. То были мечтатели, необычайные мечтатели, но такими же мечтателями были и толпы простодушных паломников, преклонявших в экстазе колена перед Гротом. Если анархисты и крайние социалисты рьяно требовали равенства в обладании материальными благами -- чтобы все блага мира были для всех, то паломники слезно молили о равном распределении здоровья, о справедливом разделе морального и физического покоя. Одни рассчитывали на чудо, другие обращались к грубому действию. В сущности, это была все та же мечта доведенных до отчаяния людей о братстве и справедливости, вечная потребность в счастье -- когда нет ни бедных, ни богатых и все одинаково счастливы. Разве в древности первые христиане не были в глазах язычников опасными революционерами, которые угрожали им и в самом деле их уничтожили? Те, кого тогда преследовали и старались истребить, стали ныне безобидными, ибо они -- уже прошлое. Человек, мечтающий о грядущем, всегда олицетворяет собою страшное будущее, а ныне это мечтатель, который носится с суровой мыслью о социальном обновлении, об очищении мира огнем пожаров. Это чудовищно. Но как знать? Быть может, это и принесет миру молодость.
   Растерянность и нерешительность овладели Пьером; ужас перед насилием привел его в лагерь старого общества, которое отчаянно отбивалось от нового, не зная еще, откуда придет благостный мессия, в чьи руки оно хотело бы передать несчастное, страждущее человечество. Новый культ, да, новый культ! Однако нелегко его измыслить. Пьер не знал, на что решиться, и метался между древней, умершей верой и новой религией завтрашнего дня, которой предстояло родиться.
   В отчаянии он был уверен лишь в одном -- он сдержит свой обет, останется священником; не веруя сам, он будет опекать веру других, целомудренно и честно заниматься своим ремеслом, исполненный печалью гордыни, ибо он не сумел отказаться от разума, как отказался от плоти. И он будет ждать.
   Поезд мчался теперь среди больших парков, паровоз дал продолжительный свисток. Этот радостный клич вырвал Пьера из задумчивости. В вагоне вокруг него царило оживление. Все засуетились: только что отъехали от Жювизи, через каких-нибудь полчаса будет наконец. Париж. Каждый собирал свои вещи, Сабатье перевязывали пакеты, Элиза Руке в последний раз гляделась в зеркало, г-жа де Жонкьер беспокоилась о Гривотте, решив, ввиду ее тяжелого состояния, отправить девушку прямо в больницу, а Мари старалась вывести из оцепенения г-жу Венсен. Надо было разбудить заснувшего г-на де Герсена. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, и весь вагон запел благодарственное молебствие:
   "Те Deum laudamus, te Dominum confitemur..." {"Тебя, бога, хвалим, тебя, господа, исповедуем..." (лат.).}
   Голоса возносились в последнем порыве, все эти пламенные души благодарили бога за прекрасное путешествие, за чудесные благодеяния, которые он даровал им и еще дарует в будущем.
   Укрепления. В беспредельном, чистом и ясном небе медленно спускалось солнце. Над огромным Парижем вздымался легкими облаками рыжий дым -- могучее дыхание трудящегося колосса. Это была гигантская кузница Парижа, со всеми его страстями и битвами, с его неумолчно грохочущими громами, кипучей жизнью, вечно рождающей жизнь завтрашнего дня. Белый поезд, скорбный поезд, полный бедствий и страданий, подъезжал на всех парах, возвещая о своем прибытии душераздирающей фанфарой свистков. Пятьсот паломников и триста больных затеряются в огромном городе, разойдутся по твердым камням своего существования. Окончился чудесный сон, который возникнет вновь, когда утешительница-мечта опять заставит их предпринять извечное паломничество в страну тайны и забвения.
   Ах, бедные люди, больное человечество, изголодавшееся по иллюзии! Как оно растерялось, как изранено, как устало, с какой жадностью набросилось оно к концу века на знания! Ему кажется, что некому врачевать его физические и душевные недуги, что ему грозит опасность впасть в неизлечимую болезнь, и оно возвращается вспять, оно молит о чудесном исцелении мистические Лурды, а они навсегда отошли в прошлое. Там Бернадетта, такая по-человечески трогательная, новый мессия страдания, служит страшным уроком, примером жертвы, обреченной на забвение, одиночество и смерть, -- она не стала ни женщиной, ни супругой, ни матерью, оттого что ей привиделась святая дева.
   
   1894

------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Эмиль Золя. Собрание сочинений в 18 томах. Том 17. -- М., "Правда", 1957. Издание выходит под общей редакцией А. Пузикова.
   OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
   
   
   
   
шлось внести ее обратно в вагон такою, какою они вынесли ее в утро приезда, -- окруженную роскошью, одетую в кружева, украшенную драгоценностями, с омертвелым, безжизненным лицом разлагающейся мумии. Казалось даже, что она стала еще меньше, что ее увозят умалившеюся до размеров ребенка; ужасная болезнь, размягчив кости, довершила разложение дряблых мускулов.
   Муж и сестра госпожи Дьелафэ, неутешные, с покрасневшими от слез глазами, подавленные утратой последней надежды, следовали за ящиком, в сопровождении аббата. Жюдена, как провожают гроб на кладбище.
   -- Нет, нет, повремените! -- сказал священник носильщикам, не давая им внести ящик. -- Вы успеете еще отнести ее в вагон. Пусть, по крайней вере, до последней минуты расстилается над ней это чудное небо?
   Увидев возле себя Пьера, он отвел его в сторону и сказал голосом, дрожащим от скорбного волнения;
   -- Ах, я глубоко огорчен!.. Сегодня утром еще надеялся. Я посоветовал отвести ее к Пещере, отслужил за нее мессу, молился за нее до одиннадцати часов. И все это оказалось напрасным. Пресвятая Дева не услышала меня... Я, исцеленный Ею, ничтожный, никому ненужный старик, не могу вымолить спасения этой столь прекрасной, молодой и богатой женщине, жизнь которой могла быть сплошным праздником!.. Пресвятая Дева, конечно лучше нас знает, что нужно сделать, я преклоняюсь, благословляю ее имя. Но не могу не сознаться: душа моя ноли невыразимой печали.
   Он высказался не с полной откровенности, объяснил, какая мысль так волнует его простодушный ум, чуждый страстям и сомнению. Его смущало, что у этих несчастных людей у плачущих мужа и сестры, слишком много миллионов; и не слишком ли ценные дары пожертвовали они, не внесли ли слишком много денег в собор?.. Чудеса нельзя купить, богатства вира сего скорее могут повредить перед лицом Господа. Пресвятая Дева, конечно, не вняла и мольбам, отнеслась к ним холодно и сурово лишь затем, чтобы с большим вниманием выслушать робкие голоса бедняков, пришедших к ней с пустыми руками, богатых одною своею любовью; она излила на них все свои милости, всю свою божественную, материнскую нежность. И эти нищие, отвергнутые богачи, эта сестра, этот столь несчастный дух, увозящий жалкое тело любимой жены, сами чувствовали себя париями среди толпы сморенных людей, утешенных или исцеленных. Они как бы стыдились своей роскоши, сторонились от всех, видя, что Лурдская Богоматерь облегчила страдания убогих, и даже не удостоила взоров прекрасную и могущественную даму, угасающую под своими кружевами.
   Пьер вдруг сообразил, что он, быть может, не заметил, как прошли де Герсен и Мария; не сидят ли они уже в вагоне?.. Он вернулся туда, но нашел на скамье лишь один свой чемодан. Сестры Гиацинта и Клер Дезанж стали устраиваться, в ожидании своих больных.
   Жерар подвез господин Сабатье в тележке. Пьер; подсобил ему внести больного; задача оказалась нелегкой, они выбились из сил. Отставной учитель, опечаленный, но успокоенный и примирившийся со своею участью, тотчас же расположился в своем углу.
   -- Благодарю вас, господа... Наконец-то я добрался до вагона!.. Ну, теперь, слава Богу, остается только выгрузят меня в Париже.
   Госпожа Сабатье, закрыв ему ноги плодом, вышла из вагона, встала перед растворенною дверью. Разговаривая с Пьером, она вдруг воскликнула:
   -- А, вот и госпожа Маз возвращается на свое место... Она рассказала мне о своем горе. Бедная женщина!
   Она любезно окликнула госпожу Маз, предложила присмотреть за ее вещами. Но вновь прибывшая заволновалась, стала смеяться, радоваться, как безумная.
   -- Нет, нет! Я не еду.
   -- Как, вы не едете?
   -- Нет, нет! Я не еду... То есть, я еду, но не с вами, не с вами!
   Она выглядела такой странной, такой счастливой, что Пьер и учительница едва узнали ее. Лицо преждевременно поблекшей блондинки сияло, она казалась помолодевшею на десять лет, сразу стряхнула с себя бремя безграничной скорби.
   Она продолжала объяснять, захлебываясь от радости:
   -- Я еду с ним... Да, он приехал за мной, он берет меня с собой... Да, да, мы едем Лондон, вместе, вместе!
   Госпожа Мазь указала восхищенным взором на полного, веселого брюнета, покупающего газеты.
   -- Посмотрите, вот мой муж, этот красивый мужчина, балагурящий там с продавщицей... Он нагрянул сегодня утром ко мне, он увозит меня, мы едем в Тулузу, поездом, который придет через две минуты... Ах, сударыня, вы, которой я рассказала обо всех моих огорчениях, -- вы понимаете, не правда ли, как я счастлива?
   Овна не могла сдержать потока своих слов, она стала рассказывать об ужасном письме, полученном ею в воскресенье. В этом письме муж предупреждал ее, что не впустит к себе, если она отважится воспользоваться близостью Лурда и приехать к нему в Люшон. И это писал человек, за которого она вышла по любви! Муж, пренебрегавший ею в течение десяти лет, пользовавшийся своими постоянными переездами по комиссионным делам, чтобы развевать любовниц из конца в конец Франции! На этот раз она думала, что всему конец, просила себе у Провидения смерти: ей было известно, что изменник живет в Люшоне с двумя сестрами, своими любовницами. И что же случилось вдруг? Разразился точно громовой удар! Сестрам, вероятно, было послано внушение свыше, они внезапно созвали всю тяжесть своего греха. Быть может, им привиделось во сне, что они попали в ад. Однажды вечером они скрылись, не предупредив из гостиницы, бросили его. А муж ее, не вынося одиночества, почувствовал себя столь наказанным, что ему внезапно пришло в голову поехать за женой, привезти ее к себе на неделю. Он не сознается, но, очевидно, его осенило свыше, -- он так ласков и нежен, она не может не верить, что положено начало его обращению на истинный путь.
   -- Как благодарна я Пресвятой Деве! Она смилостивилась надо мною, я поняла это вчера вечером. Мне показалось, что она сделала пне легкий знак как раз в тот момент, когда мой муж решил приехать за мной. Я спросила у него, который час был тогда, и время вполне совпало. Я не знаю более поразительного чуда, -- остальные -- эти исцеленные ноги, исчезнувшие язвы, -- вызывают на моих устах лишь улыбку. Да будет благословенна Лурдская Богоматерь исцелившая мое сердце.
   Полный брюнет обернулся; госпожа Маз бросилась к нему, позабыв даже проститься. Она почти обезумела от радости, когда на ее долю выпали неожиданные ласки любви, запоздалое повторение медового месяца, надежда прожить целую неделю в Люшоне с обожаемым, столь горько оплакиваемым человеком. Луж, снисходительно вспомнивший о ней в минуту досады и одиночества, был почти тронуть ее любовью, забавлялся приключением, найдя, что жена гораздо миловиднее, чем он думал.
   Поезд из Тулузы прибыл, наконец, удвоив суматоху на станции. Произошла невообразимая давка, бродя наплыва больных, раздавались, звонки, слышался оглушительный шум. Начальник станция пробежал, крича изо всей силы:
   -- Осторожнее!.. Говорят вам, что надо очистить путь!..
   Одному из служащих пришлось броситься на полотно дороги и стащить с рельсов тележку с больной старухой. Испуганная группа паломников перешла через путь, всего в тридцати метрах от приближавшегося, дымя и громыхая, паровоза. Другие, окончательно растерявшись, готовы были вернуться на рельсы, но кондуктора успели оттащить их за плечи.
   Наконец, поезд, к счастью, не задавив никого своими колесами, остановился среди разбросанных тюфяков, подушек и носилок, среди ошеломленных групп, продолжавших метаться из стороны в сторону. Двери вагона распахнулись, множество пассажиров вышло и столько же почти старалось войти; сталкиваясь, эти два противоположных течения довершили водоворот на дебаркадере. Из окон закрытых дверей высунулись, сначала с выражением любопытства, и затем, пораженные необычайным зрелищем головы пассажиров; особенно выделялись две замечательно красивые молодые девушки, в больших, кротких глазах которых отражалось глубокое сострадание.
   Госпожа Маз, сопровождаемая мужем, вспорхнула в вагон так весело и легко, точно ей было двадцать дет, как в день, -- увы, уже давно минувший, -- ее свадебного путешествия.
   Двери вагонов захлопнулись, паровоз разразился пронзительным свистком, содрогнулся и, медленно, тяжело покатился, оставляя за собой толпу паломников, которая вновь хлынула на рельсы, точно поток, прорвавший плотицу.
   -- Поставьте перила! -- крикнул начальник станции своим подчиненным. -- И будьте внимательны, когда подадут паровоз!
   Стали прибывать запоздавшие паломники больные. Ла-Гривотт прошла с лихорадочно блестящими глазами, возбужденной походкой; за нею следовали Элиза Рукэ и Софи Куто. Они были очень веселы, запыхались от скорой ходьбы. Сестра Гиацинта стала бранить их, когда они добрались до вагона. Они едва не остались в Пещере; паломники, иногда, до того увлекались прощальными и благодарственными молитвами, что забывали перед статуей Лурдской Богоматери об ожидающем их поезде.
   Пьер, крайне встревоженный, терявшийся уже в догадках, заметил вдруг де Герсена и Марию, спокойно остановившихся под навесом и вступивших в разговор с аббатом Жюденом. Он подбежал к ним, стал объяснять, как он беспокоился.
   -- Что случилось с вами? Я почти потерял надежду дождаться вас.
   -- Что же могло случиться с вами? -- спокойно ответил, несколько удивившись, де Герсен. -- Ведь, вы же знаете, что мы пошли в Пещеру... Один священник произносил там проповедь с замечательным красноречием. Мы н теперь были бы там, если бы я не вспомнил, что мы уезжаем. И мы даже наняли извозчика, как обещали вам...
   Он обернулся и посмотрел па станционные часы.
   -- Да и торопиться-то нечего! Посмотрите, поезд отойдет не раньше, чем через четверть часа.
   Он был прав; лицо Марии озарилось восторженной улыбкой.
   -- Ах, Пьер, если бы вы знали, сколько счастья доставило мне это прощальное посещение Пресвятой Девы! Я видела ее улыбку, я чувствовала, что Она одаряет меня жизненными силами... Право, это было чудное прощание, не браните нас, Пьер!
   Молодой священник сам стал улыбаться, несколько устыдившись своего волнения. Неужели он так сильно желает уехать поскорее из Лурда? Не опасается ли он, что Мария, привлеченная Пещерой, никогда не вернется? Теперь, когда она возле, он не понимает своих опасений, он совершенно спокоен.
   Советуя им, тем не менее, пойти устроиться в вагоне, Пьер заметил торопливо приближающегося доктора Шассеня.
   -- Ах, дорогой доктор, я ожидал вас, я был бы так огорчен, если бы мне не удалось обнять вас перед отъездом...
   Но старый доктор прервал его голосом, дрожащим от волнения.
   -- Да, да, я опоздал... Представьте себе, десять минут тому назад, идя сюда, я остановился поговорить с командором. Чудак посмеивался над вашими больными, садящимися обратно в поезд, чтобы, как он говорит, вернуться умирать к себе домой, -- с чего им, в сущности, следовало начать. И вдруг он, точно подкошенный, упал передо мной, пораженный ударом... Он ожидал этого третьего припадка...
   -- Ах, Господи! -- прошептал аббат, услышав слова доктора. -- Он богохульствовал, Провидение покарало его!
   Де Герсен и Мария прислушивались с большим интересом.
   -- Я распорядился отнести его туда, в угол кладовой, -- продолжал доктор Шассень. -- На этот раз все кончено, я бессилен, он проживет, вероятно, не больше четверти часа... Тогда я подумал, что надо позвать священника, побежал сюда...
   Обратившись к аббату, он добавил:
   -- Господин кюре, вы были знакомы с ним, пойдите со мною. Нельзя же допустить, чтобы христианин скончался бея религиозной помощи. Быть может, он смягчится, поймет свое заблуждение, примирится с Богом.
   Аббат Жюден поспешно последовал за доктором. Де Герсен, увлекшись драматизмом зрелища, влек вслед за ними Марию и Пьера. Все пятеро вошли в багажную кладовую; в двадцати шагах шумела толпа, не подозревая, что так близко от нее умирает человек.
   Там, в отдаленном углу, между двумя грудами мешков с овсов, на запасном тюфяке, взятом в Hospitalite, лежал командор. На нем был, носимый им обычно, сюртук с широкой красной ленточкой в петлице; кто-то поднял его трость с серебряным набалдашником и положил тут же, рядом с тюфяком.
   Аббат Жюден тотчас же наклонялся к нему.
   -- Вы узнаете нас, мой бедный друг? Вы нас слышите, не правда ли?
   У командора оставались живыми одни глаза, но они жали, они светились пламенем непреклонной воли. Апоплексический удар, поразивший на этот раз правую сторону, должен был парализовать и язык, но, несмотря на это, больной пробормотал несколько слов, силясь выразить свое желание. Он дал понять, что желает умереть здесь. Пусть его не трогают, не надоедают ему. У командора не было родных в Лурде, где никто не имел понятия о его прошлом и семейных обстоятельствах, он прожил здесь три года, занимая небольшую должность при станции железной дороги. Теперь он чувствовал себя совершенно счастливым, его страстное, но единственное желание -- готово исполниться. Он умирает, он погружается в вечный сон, в великое ничто, несущее с собою обновление. И глаза его выражали всю переполнявшую его радость.
   -- Не желаете ли вы сообщить нам свою последнюю волю? -- продолжал аббат Жюден. -- Не можем ли мы оказать вам какую-нибудь услугу?
   -- Нет, нет! -- Глаза умирающего ответили, что ему хорошо, что он счастлив. В продолжение трех лет, он каждое утро просыпался с надеждой отдохнуть вечеров в ноте. Любуясь солнечным сиянием, он часто говорил тоном сожаления -- как хорошо было бы умереть в такой день! Смерть, явившаяся освободят его от ненавистной жизни, была желанной гостьей.
   Доктор Шассень с горечью повторял старому священнику, умолявшему его что-нибудь предпринять:
   -- Я ничем не ногу помочь ему. Наука здесь бессильна. Он осужден.
   В эту самую минуту одна из паломниц, старуха лет восьмидесяти, нечаянно забредя в сарай. Кривоногая и горбатая, сгорбленная под бременем всех недугов, являющихся уделом глубокой старости, и тяжело опиралась на палку, но на поясе у нее висел жбан с лурдской водой: она запаслась ей в надежде продлить свое жалкое существование.
   При виде этого, распростертого на земле, умирающего человека, в ее одряхлевшей голове мелькнул луч сознания. В тусклых глазах засветилось выражение доброты; инстинктивное сочувствие слабого и страждущего существа к другому страдальцу -- заставило ее приблизиться. Она взяла жбан своими вечно дрожащими руками и протянула его больному.
   Это движение было для аббата Жюдена лучом света, откровением свыше. Он, так горячо молившийся об исцелении госпожи Дьелафэ, и молитвам которого не вняла Пресвятая Дева, почувствовал себя охваченным новым приливом веры, убеждением, что командор исцелится, выпив чудодейственной воды. Он опустился на колени на краю тюфяка.
   -- Брат мой, сам Господь посылает вам эту женщину. Примиритесь с Богом, выпейте, помолитесь; мы также обратимся к Нему с мольбою за вас, уповая на Его неизреченное милосердие. Господь не откажет доказать вам Свое могущество. Он совершит великое чудо, исцелив вас для того, чтобы вы прожили долгие годы, любя Его и прославляя Его Святое Имя.
   -- Нет, нет! -- Сверкающие глаза командора ясно говорили: нет. Он не будет настолько слаб, как эта, притащившаяся издалека, толпа паломников, распростертых на земле и с рыданием умоляющих небеса продлить срок их жизни на месяц, на год, на десять лет! Не проще ли, не достойнее ли умереть спокойно на своей постели. Обернуться лицом к стене и умереть.
   -- Сделайте глоток, брат мой, умоляю вас. В этом источнике таятся все: жизнь, сила, здоровье, радость бытия... К вам вернется молодость, вы начнете новую жизнь верующего человека. Вместе с нами вы вознесете хвалы Богоматери, исцелившей ваше тело и душу... Она здесь, Она говорит со мною: ваше воскресение несомненно!
   -- Нет, нет! -- Глаза умирающего с возрастающим упорством выражали отказ, к которому примешивалось теперь смутное опасение перед возможностью чуда. В течение трех лет не веривший ни во что, командор только пожинал плечами, слыша рассказы о воображаемых исцелениях. Но разве в этом мире, здесь происходят такие необычайные вещи, можно быть в чем-нибудь уверенным? Что, если в их воде таится, на самом деле, нечто сверхъестественное, и они, силою заставив его отведать ее, снова осудят его на жизнь? Как ужасно будет начать эту каторгу снова?
   -- Пейте, пейте, брат мой! -- повторял со слезами старый священник -- не ожесточайте вашего сердца, отказываясь от божественного милосердия.
   И тогда произошло нечто ужасное. Этот полумертвый человек внезапно приподнялся, борясь с оковывавшею его члены апоплексией. На мгновение он застать себя повиноваться свой коснеющий, парализованный язык, и, сделав нечеловеческое усилие, пробормотал хриплым голосом:
   -- Нет, нет и нет!
   Пьер увел ничего не сознававшую старуху. Она не понимала, чтобы можно было отказываться от воды, казавшейся ей неоцененным сокровищем, даром Господним, ниспосланным беднякам, не желающим расставаться с жизнью. Сгорбленная, хромая, изнемогающая под бременем своих восьмидесяти лет, она исчезла в шумной толпе, унося с собою потребность жить, жажду воздуха, света и движения.
   Марию и отца ее охватила дрожь при виде высказанной командором неутолимой жажды смерти, обращения в ничто. Заснуть навсегда, без сновидений, погрузиться в вечный мрак -- что могло быть отраднее этого?
   Доктор Шассень также вздрогнул, он лелеял с любовью мысль о смерти, но за пределами земного существования, на пороге вечности, его ожидали дорогие усопшие: жена и дочь, -- и какой мертвящий холод охватил бы все его существо, если бы он, хотя на минуту, допустил мысль о том, что ему не суждено свидеться с ними за гробом!
   Аббат Жюден с трудом приподнялся. Он заметил, что острый взгляд командора остановился на Марии. Огорченный тем, что мольбы его не достигли цели, он хотел показать ему наглядный пример милости Божией, которую умирающий так упорно отвергал.
   -- Вы узнаете ее, не правда ли? Да, это молодая девушка, приехавшая в субботу. У нее были парализованы ноги. И вот, вы видите ее теперь здоровой, сильной, похорошевшей... Небо сжалилось над ней; она возрождается для новой жизни. Неужели вы не чувствуете сожаления при взгляде на нее? Неужели вы желали бы видеть ее также мертвою, неужели и ей вы отсоветовали бы отведать спасительной воды?..
   Командор не был в силах отвечать, но взор его оставался прикованным к юному лицу Марии, выражавшему такое безграничное счастье, такие светлые надежды на будущее, казавшееся ей бесконечным. Слезы выступили у него на глазах и медленно покатились по его уже похолодевшим щекам. Он плакал о ней, думая о том чуде, которого он желал ей на случай, если она выздоровеет, -- о чуде, называющемся счастьем. В нем говорила жалость человека пожилого, хорошо знакомого с земными бедствиями и скорбящего при мысли о страданиях, ожидающих это юное существо. Бедняжка! Может быть, много раз ей придется пожалеть о том, что она не умерла в двадцать лет?
   Затем, глаза командора потускнели; казалось, что эти последние, вызванные сожалением слезы, растопили их. Конец приближался. Его охватывало оцепенение; вместе с дыханием угасал и разум. Он повернулся и испустил дух.
   Доктор Шассень поспешил отстранить Марию.
   -- Поторопитесь... Поезд сейчас отходит.
   Действительно, среди возрастающего шума и говора толпы, до слуха их отчетливо долетел звонок. Поручив тело, которое придется перенести позднее, охране двоих носильщиков, доктор пошел проводить своих друзей до вагона.
   Все заторопились. Огорченный аббат Жюден, прочтя краткую молитву об успокоении мятежной души командора, также присоединился к ним. Но пока Мария, в сопровождении Пьера и господина де Герсена, бежала вдоль набережной, ее остановил доктор Бонами, торжественно представивший ее отцу Фуркаду.
   -- Преподобный отец, вот мадмуазель де Герсен, молодая девушка, столь чудесно исцелившаяся вчера, в понедельник.
   Патер улыбнулся торжествующей улыбкой полководца, которому напоминали о выигранной решительной победе.
   -- Знаю, знаю... Я сам присутствовал при этом. Милое дитя, сам Господь выбрал вас между всеми. Ступайте и прославляйте Его святое имя!
   Затем он поздравил господина де Герсен, отцовская гордость которого получила полное удовлетворение. Теперь, в минуту отъезда, молодая девушка снова сделалась предметом оваций -- ласковых слов, восхищенных взглядов, какими приветствовали ее с утра на улицах Лурда. Напрасно станционный колокол продолжал звонить, -- вокруг Марии составился восхищенный кружок паломников; казалось, в особе ее сосредоточилась вся слава паломничества, все торжество религии, слух о которых разнесется, благодаря ей, по всем концам земли.
   Пьер был искренно огорчен, заметив неподалеку печальную группу, состоявшую из господина Дьелафэ и госпожи Жуссер. Они не сводили глаз с Марии; подобно многим другим, они были изумлены чудесным исцелением молодой девушки, виденной им неподвижною, исхудалою, с землистым цветом лица. Почему исцелилась именно она, а не эта дорогая для них женщина, которую они увозили отсюда умирающей.
   Ими овладели, возраставшие с каждой минутой, смущение и стыд, они старались стушеваться, чувствуя себя какими-то париями, и сознание своего богатства еще более увеличивало собою неловкость их положения. Оба ощутили невольное облегчение, войдя с аббатом Жюден в купе первого класса, куда троим носильщикам с трудом удалось внести ящик, в котором покоилась госпожа Дьелафэ.
   Послышались возгласы служащих:
   -- Садитесь, господа, садитесь!
   Отец Массиас, принявший на себя обязанность духовного руководителя находившихся в поезде паломников, поспешил занять место, простившись с отцом Фуркадом, опиравшимся на плечо доктора Бонами. Жерар и Берто еще раз раскланялись с дамами, Раймонда присоединилась к госпожам Дезаньо и Вольмар, уже устроившимся в своем уголке, и госпожа де Жонкьер бросилась к своему вагону, куда она поспешила одновременно с семьей де Герсен.
   Пассажиры толкали друг друга, суетились, бегая из конца в конец по длинному поезду, к которому уже прицепили медный, сиявший ослепительным блеском, локомотив.
   Пьер посторонился, давая пройти Марии, когда возвращавшийся бегом Виньерон крикнул ему:
   -- Он действителен! Он действителен!
   Красный, запыхавшийся, он показывал свой билет, размахивая им, как трофеем.
   И он на рысях подбежал к вагону, где сидели его жена и сын, спеша сообщить им эту новость.
   Устроив Марию и отца ее, Пьер вернулся на минуту к доктору Шассеню, обнявшему его с материнскою нежностью. Пьер надеялся взять с него обещание побывать в Париже, вернуться к прежней жизни, но старый врач только покачал головою.
   -- Нет, дитя мое, я остаюсь!.. Они здесь, я не могу их покинуть.
   Он говорил о своих дорогих усопших. Затем он прибавил растроганным голосом:
   -- Прощайте!
   -- Не прощайте, дорогой друг, а до свидания.
   -- Нет, прощайте... Видите ли, командор был прав. Нет ничего лучше смерти, когда она служит переходом в другую жизнь.
   Барон Сюир отдал приказание поднять белые флаги во главе и в хвосте поезда. Возгласы служащих: "Садитесь, господа, садитесь!" -- звучали все повелительнее. Толкотня и давка усилились до последней степени; волны запоздавших, обливавшихся потом пассажиров, все прибывали. В вагоне госпожа де Жонкьер и сестра Гиацинта считали, все ли их пациентки на лицо? Ла-Гривотт, Элиза Рукэ, София Куто -- были здесь. Госпожа Сабатье заняла место напротив мужа, который, полузакрыв глаза, терпеливо ждал отъезда.
   Чей-то голос спросил:
   -- А где же госпожа Венсан? Разве она не едет с нами?
   -- Вот она! -- ответила сестра Гиацинта, которая, стоя в двери вагона, слегка наклонилась вперед, обмениваясь последней улыбкой с доктором Ферраном.
   Госпожа Венсан, запыхавшаяся, растерянная, бежала к вагону по рельсам. Невольно Пьер обратил внимание на ее руки, окинув их быстрым взглядом. На этот раз они были пусты.
   Двери со стуком захлопывались одна за другой. Вагоны были полны, оставалось только подать сигнал. Извергающий клубы пара локомотив дал первый свисток, прозвучавший резко и весело, и в ту же минуту солнце, скрывавшееся до сих пор за тучей, озарило казавшуюся золотою громадную машину, словно увозившую богомольцев в тот рай, о котором повествуют предания. Отъезд ознаменовывался общею, детскою, божественно чистой радостью, без малейшей примеси горького чувства. Все больные казались исцелившимися. Несмотря на то, что они возвращались домой в том же состоянии, в каком приехали -- они, по крайней мере, на короткое время испытывали облегчение. Ни малейшая зависть не омрачала собою их братского общения; те, кому не суждено было выздороветь, радовались исцелению других! Настанет я их черед; чудо, совершившееся вчера, служило им как бы залогом, обещанием подобного же чуда в будущем. По истечении трех дней, проведенных в горячей молитве, они еще жили прежней лихорадкой ожидания и надежды; вера их оставалась непоколебимою. Если Пресвятая Дева не исцелила их немедленно, то это произошло исключительно для того, чтобы дать им время подумать о спасении души. Во всех этих жаждущих жить несчастных горела неугасимая любовь к жизни, непобедимая надежда. Из переполненных вагонов смешались крики, смех, слившиеся в один общий взрыв радости и ликования.
   -- До свидания в будущем году! Мы вернемся к вам!
   Веселые, приветливые сестры Assomption захлопали в ладоши и голоса восьмисот паломников запели благодарственную песнь Magnificat.
   -- Magnificat anima mea Dominum.
   Тогда успокоенный начальник станции подал сигнал. Снова машина дала свисток, потом заколебалась и двинулась вперед, озаренная солнечным сиянием, окружившим ее, словно ореолом. Отец Фуркад продолжал стоять, опираясь на плечо доктора Бонами; страдая от боли в ноге, он, тем не менее, приветствовал отъезжающих улыбкой. Берто Жерар, барон Сюир -- составляли другую группу. Стоя рядом с ними, доктор Шассень и господин Виньерон махали платками. Из окон удаляющихся вагонов весело кивали головы, белели платки, развеваемые попутным ветром. Госпожа Виньерон заставила Гюстава показаться у окна. Долго еще виднелась полная ручка Раймонды, посылавшая приветствия остающимся. Мария последней увидела исчезающий среди зелени Лурд.
   Поезд несся вперед по рытвинам -- шумный, сияющий, торжествующий, оглашаемый сотнями сливавшихся в общий хор голосов.
   -- Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo.
   

IV

   Снова белый поезд уносился обратно в Парк. Вагон третьего класса, где звуки резких голосов, громко певших Magnificat, покрывали шум колес, представлял собою ту же общую палату походного лазарета во всем ее порядке, очевидном для взора, свободно проникавшего за низенькие перегородки. Задвинутые под скамейку, виднелись сосуды, тазы, щетки, губки. Везде понемногу были навалены кипы с товаром, жалкие груды поношенных вещей, нагроможденных до самого потолка; на медных крючках висели свертки, корзинки, мешки, находившиеся в постоянном движении. Тут были те же сестры в общины Assomption, те же дамы патронессы, хлопотавшие возле своих больных, уже страдавших от изнуряющей жары, задыхавшихся от невыносимого запаха. И в глубине отделения, предназначенного исключительно для женщин, виднелись, как и тогда, десять паломниц, тесно прижавшихся друг к другу. Все они, старые и молодые, были отмечены одинаковой печатью грустного безобразия, я громкие голоса их звучали жалобно и фальшиво.
   -- В котором часу приедем мы в Париж? -- спросил де Герсен у Пьера.
   -- Завтра, к двум часам пополудни, -- ответил священник.
   С минуты отъезда Мария с тревожной озабоченностью наблюдала за Пьером, внезапно охваченная грустным чувством, которое она не решалась высказать. Тем не менее, она улыбнулась светлой улыбкой существа, к которому вернулось здоровье.
   -- Двадцать два часа! И все же обратный путь покажется менее долгим и утомительным, чем путешествие туда.
   -- Притом, -- продолжать ее отец, -- мы многих оставили там. Теперь здесь гораздо свободнее.
   Действительно, благодаря отсутствию госпожи Маз освободилось место в углу скамья; ящик Марии, занявшей место рядом с другими, не загромождая более прохода; даже маленькую Софи перевели в соседнее отделение, где не было уже ни брата Исидора, ни сестры его Марты, оставшейся в Лурде и поступившей в услужение к какой-то богомольной даме. С другой стороны, госпожа де Жонкьер и сестра Гиацинта воспользовались сообща местом госпожи Ветю. Им пришла мысль освободиться от Элизы Рукэ, устроив ее в одном купе с Софи; таким образом, в их отделении оставались только супруги Сабатье и Ла-Гривотт. Благодаря этому расположению, воздух сделался менее удушливым и, может быть, удастся хоть немножко подремать.
   Когда отзвучала последняя строфа Magnificat, дамы принялись доканчивать устройство своего маленького хозяйства, стараясь расположиться с возможно большим удобством. Надо было разместить цинковые жбаны с водою, мешавшие протянуть нога. С левой стороны пришлось опустить все шторы, так как косые лучи солнца яркою полосою проникали в вагон. К счастью, недавние грозы прибили пыль, я ночь обещала быть прохладной. Страдания также уменьшились, смерть унесла наиболее страждущих; боль притупилась, сменяясь оцепенением усталости, полузабытьем. Наступила неизбежная реакция, следующая за всеми сильными нравственными потрясениями. После необычайного подъема духа, после совершившихся чудес, общее напряжение ослабело, разрешилось в бессознательном чувстве облегчения.
   До Тарба все были заняты исключительно заботой о том, чтобы разместиться удобнее. Когда же поезд отошел от станции, сестра Гиацинта поднялась и захлопала в ладоши.
   -- Дети мои, не будем забывать Пресвятую Деву, оказавшую нам столько милостей! Помолимся ей.
   Весь вагон повторял вслед за нею первые молитвы, пять радостных таинств, Благовещение, Посещение Богородицею св. Елизаветы, Сретение Господне, Рождество Христово, Обретение Иисуса Христа. Затем паломники панели псалом: "Contemplons lе сеleste archange..." так громко, что крестьяне, возделывавшие поля, поднимали голову, смотря вслед поющему поезду.
   Мария любовалась расстилавшимся перед ней полями, бесконечной далью неба, которое, когда валящий зной несколько спал, засияло яркой синевой. Чудный летний день сменялся восхитительным вечером. И снова, с грустью, отуманившей их и ранее, взоры ее не отрывались от лица Пьера, когда поблизости раздались отчаянные рыдания. Плакала госпожа Венсан, у которой вырывались бессвязные, заглушаемые плачем слова:
   -- Моя бедная малютка! Мое сокровище, жизнь моя!..
   До сих нор она оставалась без движения в своем углу, стараясь затеряться, стушеваться среди других. Мрачная, безмолвная, с плотно сжатыми губами, с опущенными веками, она, видимо, желала уединиться, уйти в свою безутешную скорбь. Но, открыв глаза, она случайно заметила висевший у окна кожаный ремень, до которого дотрагивалась ее девочка, и при взгляде на эту вещь, служившую забавой маленькой Розе -- ею овладел порыв безумного отчаяния, оказавшийся сильнее ее воли.
   -- Моя бедная крошка! Она хваталась за него ручейками, вертела его, разглядывала... Он был ее последней игрушкой! Давно ли мы были здесь вместе... Я держала ее на коленях, укачивала на руках. Как нам было хорошо! И теперь ее нет, и я никогда больше не увижу ее! Моя бедная Роза! Моя бедная маленькая Роза!
   Обезумевшая, задыхаясь от рыданий, она смотрела на своя руки, на свои колени. Ей так долго приходилось укачивать на них свою девочку, что теперь она не знала, что с ними делать? Ей казалось, что над нею совершили ампутацию, что ей чего-то недостает, что сама она сделалась отныне лишнею, ни для кого не нужною.
   Глубоко растроганные Пьер и Мария старалась утешить бедную мать, выражая ей сочувствие ласковыми словами. Мало-помалу из ее бессвязных, прерываемых рыданиями слов, им сделалось ясно, какой тернистый путь пришлось ей пройти со времени смерти дочери.
   Накануне утром, слепая и глухая ко всему на свете, она бродила где-то, под проливным дождем, сжимая мертвую малютку в своих объятиях. Она не помнит, где была, не помнит ни улиц, ни площадей этого ненавистного Лурда, где гибнут дети, этого проклинаемого ею Лурда!
   -- Ах, я не помню, я ничего не помню... Какие-то незнакомые люди, живущие очень далеко, в другом конце города, приютили... меня... Должно быть, они очень бедны, так как, опомнившись, я увидела себя в бедной комнате. Мою милую крошку, и уже похолодевшую, они положили на свою постель...
   При этом воспоминании ее потряс новый взрыв рыдания.
   -- Я не хотела расставаться с ее телом, оставлять его в этом отвратительном городе. Не могу сказать, наверное, но, должно быть, меня свели туда бедняки, приютившие нас... Мы вместе ходили, вместе объяснялись с господами распорядителями и железнодорожным начальством. Я твердила им: какое вам дело? Позвольте мне увезти ее на руках... Я привезла ее, таким образом, живою, почему же мне не довезти ее обратно мертвою? Никто этого не заметит; подумают, что она спит! -- Тогда все принялись кричать на меня, гнать меня вон, как будто я просила их о чем-либо дурном. Тут я не выдержала, я наговорила им лишнего... Когда распространяют такие истории, когда привозят столько людей, находящихся при последнем издыхании, не мешает, не правда ли, позаботиться перевозкой покойников!.. Знаете ли, сколько они спросили с меня на железной дороге? Триста франков! Такова такса... Господи! Требовать триста франков с меня, приехавшей с тридцатью су в кармане, из которых у меня осталось пять! Да мне в полгода не заработать такой суммы шитьем. Если бы они потребовали мою жизнь, я с радостью отдала бы ее. Триста франков за крошечное тельце, которое не тяжелее птички... Каким утешением было бы дли меня увезти ее с собою на руках!
   Она затихла, только по временам у нее вырывались глухие жалобы.
   -- Если бы вы знали, сколько разумного наговорили мне эти добрые люди, убеждая меня уехать! Конечно, я живу работой, для меня необходимо вернуться в Париж. Для того чтобы билет не пропал, я должна была поспеть к поезду в три часа сорок минут. Они говорили мне также, что бедняки обязаны покоряться... Не правда ли, ведь только богачи могут перевозить своих покойников, распоряжаться ими по усмотрению? А у меня совсем отшибло память... Я не помнила, который час и мне бы ни за что не отыскать вокзала.
   После погребения моей девочки, похороненной в углу кладбища, под двумя деревьями, они увели меня оттуда, обезумевшую, потерявшую сознание, и втолкнули в вагон, в ту самую минуту, когда поезд уже трогался.
   Но как мне тяжело было оторваться оттуда; мне кажется, что я схоронила там свое сердце... И как все это ужасно, Боже мой, как ужасно!
   -- Бедняжка! -- прошептала Мария. -- Ободритесь, обратитесь с мольбою к Пресвятой Деве, никогда не отказывающей в утешении страждущим.
   Госпожой Венсан овладел припадок гнева.
   -- Неправда! Пресвятая Дева и думать забыла о нас. Не позови Она меня -- я никогда бы не поехала в Лурд, и моя девочка осталась бы в живых! Может быть, доктора вылечили бы ее!
   Утратив все иллюзии, всякую надежду, даже самую покорность судьбе, она продолжала богохульствовать со всею резкостью простолюдинки, изливая свою скорбь с таким ожесточением, что сестра Гиацинта сочла обязанностью вмешаться.
   -- Замолчите, несчастная! Господь наказывает вас, заставляя сочиться кровью вашу рану.
   Тяжелая сцена слишком затянулась и в то время, когда поезд мчался на всех парах мимо Riscle, она снова ударила в ладоши, подавая сигнал к пению молитвы: Laudate, laudate, Mariam.
   
   "О, Мария, о Мать Пресвятая,
   Прославляют Тебя небеса.
   И да славят, Тебя воспевая,
   Всех народов земных голоса!".
   
   Звуки дышащего любовью гимна покрыли собою рыдания госпожи Венсан; обессиленная припадком возбуждения, измученная усталостью, бедная женщина тихо плакала, закрыв лицо руками.
   После пения гимна, все бывшие в вагоне почувствовали усталость. Только веселая сестра Гиацинта и кроткая, серьезная сестра Клер Дезанж оставались верны себе. В своих производивших приятное впечатление белых чепцах и нагрудниках, проникнутые спокойной ясностью, составлявшею отличительную черту их профессии, привыкшие ко всему и умеющие со всем справиться -- они и теперь были такими же, как в минуту отъезда из Парижа или во время пребывания в Лурде. Госпожа де Жонкьер, не смыкавшая глаз в продолжение пяти дней, делала неимоверные усилия для того, чтобы не заснуть. Тем не менее, она радовалась поездке; не только судьба ее дочери устроена, но она еще везет с собою наглядное доказательство чуда: девушку, об исцелении которой все говорят. Несмотря на смутную тревогу, возбуждаемую в ней видом Ла-Гривотт, сильно возбужденной, с тусклым взглядом и багровыми пятнами на щеках, госпожа де Жонкьер надеялась заснуть в эту ночь. Раз десять она тщетно убеждала исцелившуюся не шевелиться, отдохнуть с закрытыми глазами и сложенными руками. К счастью, другие больные, почувствовавшие облегчение, усталые или задремавшие, не подавали ей доводов к беспокойству, Элиза Рукэ приобрела себе карманное зеркало, в которое ока постоянно смотрелась, любуясь собою и наблюдая за процессом заживления раны, подвигавшийся, как ей казалось, с каждой минутой. Теперь, когда ее чудовищное лицо начинало приобретать человеческий вид, она обнаруживала даже попытки к кокетству, сжимая губы сердечком и пробуя улыбаться. Что же касается Софи Куто, она забавлялась по своему: девочка разулась, но видя, что никто не просит ее повязать свою ногу, повторяла про себя, что должно быть к ней в чулок попал камешек. И так как по-прежнему никто не обращал внимания на маленькую ножку, сподобившуюся быть исцеленной Богоматерью, девочка продолжала держать ее в руке, гладя на нее и забавляясь ею, как игрушкой.
   Господин де Герсен встал и, облокотясь о перегородку, смотрел на господина Сабатье.
   -- Посмотри, папа! -- воскликнула вдруг Мария. -- Видишь эту зарубку на дерева скамьи? Эго след от моей тележки.
   Сделанное открытие привело ее в такой восторг, что на мгновение она позабыла таившуюся в душе ее печаль. Подобно тому, как госпожа Венсан разразилась рыданиями при виде ремешка, которым играла ее дочь, Марию охватил порыв радости при взгляде на эту царапину, напоминавшую ей о перенесенных ею долгих мучениях, исчезнувших, как рассеявшийся кошмар.
   -- Подумайте только, что едва четыре дня тому назад я лежала здесь, прикованная к месту, а теперь -- теперь, Господи, я могу двигаться, ходить, я чувствую себя так хорошо!
   Пьер и господин де Герсен улыбались ей. Господин Сабатье, слышавший их разговор, медленно произнес!..
   -- Это правда... В вещах сохраняется частица нас самих, наших горестей и надежд, и при взгляде на них нам живо припоминается все, что огорчало или радовало нас.
   С самого отъезда из Лурда он сидел в своем углу, молчаливый и покорный. Когда жена, закутывая ему ноги, спрашивала его, не страдает ли он, ей не удавалось добиться от него иного ответа, кроме отрицательного покачивания головой. Он не страдал, но его охватила непобедимая апатия.
   -- Вот я, например, -- продолжал он, -- во время долгого пути развлекался, разглядывая фразы на потолке. Их было тринадцать, считая от лампы до окна. Сейчас я снова пересчитал их, разумеется, их столько же, как было! А вот посмотрите на эту медную розетку. Вы не можете себе представить, какие мечты роились в моей голове в ту ночь, когда, глядя на нее, я слушал господина аббата, рассказывавшего нам историю Бернадетты. Я представлял себя выздоровевшим, мечтал о путешествии в Рим, о котором я говорю уже двадцать лет, мне жалось, что я двигаюсь, что я могу объехать весь свет... Словом, безумные и восхитительные грезы... И вот, мы снова возвращаемся в Париж, я вижу над собой на потолке тринадцать фризов, розетка блестит, -- и все это словно говорит мне о том, что я по-прежнему прикован в скамье... Теперь, очевидно, что воя песенка спета...
   Две крупные слезы блеснули на его глазах; он переживал мучительно горькие минуты. Но вскоре он снова поднял свою массивную, четырехугольную голову с челюстью, выражавшею терпеливое упрямство.
   -- Вот уже седьмой год мы ездим в Лурд, и Пресвятая Дева не вняла моим молитвам. Все равно! Мы опять отправимся туда в будущем году. Может быть, Она смилуется надо мною.
   Он не возмущался, и Пьер был приведен в изумление слепой верой, возрождавшейся, не взирая ни на что, в мозгу этого интеллигентного человека. Какое страстное желание жить и выздороветь заставило его отвергать очевидность, упорствуя в своем добровольном ослеплении! Несмотря на неоднократно повторявшуюся неудачу, он упрямо ожидал спасения. На этот раз он объяснял постигшее его разочарование -- рассеянностью, овладевшею им во время службы у Пещеры, множеством мелких прегрешений, без сомнения, оскорбивших Пресвятую Деву, Он дал обещание выдержать в будущем году, перед поездкой в Лурд, девятидневную епитимию.
   -- Кстати, -- продолжал он, -- вы знаете, как посчастливилось моему заместителю? Помните, этому чахоточному, которому я еще дал пятьдесят франков на путевые издержки? Представьте, он радикально исцелился!
   -- Чахоточный? В самом деле? -- воскликнул господин де Герсен.
   -- Совершенно выздоровел... Как рукою сняло!.. Я видел его таким слабым, желтым, изнуренным, а затем, когда он навестил меня в госпитале, я был поражен его цветущим видом. Я дал ему сто су, честное слово!
   Пьер сдержал улыбку. Он знал подробности этой истории от доктора Шассеня. Чудесно исцелившийся человек, о котором шла речь, оказался обманщиком, уличенным, наконец, в бюро медицинских засвидетельствований. Он приезжал сюда, по крайней мере, третий год. Первый раз он прикидывался разбитым параличом, второй раз -- страдающим опухолью, и, разумеется, оба раза наступало полное выздоровление.
   Ему оказывали гостеприимство, помещали, кормили, -- и он уезжал, увозя с собою щедрые даяния. Бывший госпитальный служитель, он гримировался с таким необыкновенным искусством, делая себе соответствующее болезни лицо, что только, благодаря случайности, доктору Бонами удалось открыть обман. Притом, отцы Пещеры тотчас же потребовали, чтобы происшествие это осталось втайне. К чему разглашать скандал, которым воспользуются газеты, как материалом для своих обычных шуточек? Открывая фальсификацию чудес, патеры довольствовались обыкновенно изгнанием виновных. Но, невзирая на басни, распространяемые вольтерьянцами о Лурде, случаи обмана были, в сущности, редки. Увы! Помимо веры, невежество и ограниченность человеческие оказывались вполне достаточными.
   Господин Сабатье был потрясен мыслью, что небо исцелило человека, приехавшего сюда на его счет, между тем, как сам он оставался в прежнем жалком состоянии. Он вздохнул, и в его заключительных словах невольно заслышалась завистливая нотка, прорывавшаяся сквозь покорность судьбе.
   -- Что делать? Такова вода Пресвятой Девы! Нам не приходится спрашивать у Нее отчета в Ее действиях. Когда бы Она ни пожелала посетить меня Своею милостью -- я постараюсь быть достойным ее!
   После Angelus, когда поезд остановился у Mont-de-Massan, пение гимнов возобновилось. Паломники спели пять трогательных мистерий: Христос в роще Гефсиманской, бичуемый Христос, Христос в терновом венце, Христос, несущий крест Свой, смерть Господа Иисуса на кресте.
   Затем, так как ранее Бордо, куда поезд должен был прибыть в 11 часов ночи, остановки не полагалось, путники пообедали в вагоне. Помимо молока, бульона, шоколада, фруктов, присланных сестрою Сен-Франсуа, корзины их были переполнены провизией. Паломники всем делились по-братски; они обедали, держа припасы на коленях, что невольно сближало всех между собою. Каждое отделение превратилось в одну общую трапезную, куда, всякий вносил свою долю. Обед уже окончился и остатки провизии, вместе с пропитанными маслом бумагами, были уложены в корзины, когда поезд поравнялся с Morceux.
   -- Дети мои, -- сказала сестра Гиацинта, вставая, -- пора помолиться на сон грядущий.
   В ответ на ее воззвание, отовсюду послышалось невнятное бормотанье "Pater" и "Аvе-Maria". Паломники облегчали свою совесть, поручая себя милосердию Господа, Богоматери и святых; они возносили благодарение за счастливое путешествие и закончили молитвою обо всех живущих и скончавшихся с миров.
   -- Предупреждаю вас, -- сказала монахиня, -- что в десять часов, когда мы будем в Lamothe, я потребую полнейшей тишины. Но я надеюсь, что вы окажетесь паиньками, и мне не придется укачивать вас.
   Все засмеялись. Было половина девятого, и ночь медленно окутывала поля. Только холлы еще выделялись в неясном свете сумерек, меж тем, как ночная мгла уже затопила собою поляны. Летевший на всех парах поезд вынесся на просторную равнину; он мчался вперед в этом океане мрака, под темно-синим, усеянным звездами небом.
   Уже несколько минут Пьер наблюдал за Ла-Гривотт, пораженный ее странным видом. В то время как паломники и больные начинали дремать, среди пришедшей в беспорядок груды багажа, она вдруг поднялась, выпрямившись во весь рост и судорожно цепляясь руками за перегородку. При желтоватом, колеблющемся свете лампы ее бледное, конвульсивно подергивавшееся лицо казалось снова похудевшим до неузнаваемости.
   -- Скорее, сударыня! Она сейчас упадет! -- закричал священник госпоже де Жонкьер, которая, не будучи в состоянии бороться со сном, закрыла глаза.
   Она поспешно вскочила, но сестра Гиацинта предупредила ее, приняв в свои объятия Ла-Гривотт, потрясаемую страшным припадком кашля, которая бессильно опустилась на скамью. В течение пяти минут несчастная буквально задыхалась; припадок был так силен, что, казалось, ее хрупкое тело не вынесет его.
   Затем, показались красные струйки: у нее пошла кровь горлом.
   -- Боже мой, Боже мой, она опять заболела! -- повторяла в отчаянии госпожа де Жонкьер. -- Я боялась этого, видя ее такою странною... Подождите, я сяду рядом с нею.
   Но монахиня запротестовала.
   -- Нет, отдохните немного. Я сама буду с нею... Вы -- человек непривычный, и кончите тем, что заболеете сами!
   Она села рядом с Ла-Гривотт, положив ему голову на свое плечо, отирая ее окровавленные губы...
   Припадок прекратился, но слабость несчастной была так велика, что у нее едва хватило сил прошептать:
   -- О, это пустяки, сущие пустяки. Я исцелилась, и совершенно исцелилась!
   Пьер был потрясен. Этот неожиданный, разразившийся как трон, возврат болезни -- оледенил всех ужасом. Больные испуганно приподнимались, кидая взгляды на Ла-Гривотт и, затем, молча я бесшумно усаживалась на свои места. Пьер думал о том, какую задачу представляет собою эта девушка для врачей. Он вспомнил возвратившиеся к ней силы и аппетит, отсутствие утомления при ходьбе, ее цветущее лицо, эластичные члены. Чем же объяснить теперь хлынувшую у нее из горла кровь, этот кашель, это мертвенное лицо, ясно говорящие о внезапном возврате торжествующей несмотря ни на что болезни? Неужели она страдает особенной, осложненной неврозом, чахоткой? Может быть, тут замешалась еще иная, неведомая болезнь, спокойно продолжавшая свое дело разрушения, не соображаясь с противоречащими друг другу диагнозами врачей? Снова все погружалось в бездну неведения и ошибок, во мрак, среди которого бьется до сих нор человеческое звание. Ему представилось, как доктор Шассень презрительно пожимает плевами, между тем, как доктор Бонами спокойно продолжает свои засвидетельствования, в полной уверенности, что никто ни докажет ему невозможности чудес, так же, как он сам не в силах убедить других в их существовании.
   -- Я не боюсь, -- с усилием шептала Ла-Гривотт, -- недаром все это говорят. Я исцелилась, я вполне здорова.
   Вагон продолжал нестись среди ночного сумрака. Паломники располагались поудобнее, чтобы провести ночь во сне. Госпожу Венсан заставили лечь на скамью, дали ей подушку, на которую она, наконец, преклонила свою скорбную голову; она сделалась послушной, как ребенок; погрузилась в тяжелое забытье. Крупные слезы не переставали струиться из-под ее опущенных век.
   Элиза Рукэ, в распоряжение которой также предоставили целую скамью, собралась лечь; она довязывала черную косынку, служившую прежде для прикрывания язвы, хлопотала над своим ночным туалетом, не переставая любоваться в зеркало, находя, что чрезвычайно похорошела с тех пор, как опала опухоль на ее губе. Пьер снова подивился на ее зажившую, почти подсохшую язву, на это чудовищное лицо, теперь уже не отталкивающее своим безобразием. Он снова терялся в сомнениях и догадках. Быть может, язва вовсе не произошла от волчанки. Не причинена ли она истерическим путем, не представляла ли неисследованную разновидность? Можно также допустить, что некоторые, мало изученные виды lupus'a, происходящие от дурного питания кожи, излечиваются при сильном нравственном потрясении? Или это -- чудо, если только через три недели, или три месяца, или три года язва не возобновится, как чахотка у Ла-Гривотт.
   Было десять часов, весь вагон стал засыпать, когда поезд вышел из Ламота. Сестра Гиацинта, на коленях которой покоилась голова задремавшей Ла-Гривотт, не могла встать; ради соблюдения формальности, она сказала, однако, тихим голосом, слившимся с грохотом колес.
   -- Молчание, дети мои, молчание!
   Но что-то продолжало шевелиться в глубине соседнего отделения; оттуда доносился какой-то шум, раздражавший сестру милосердия. Она поняла, наконец, в чем дело.
   -- Софи, зачем вы стучите ногой по скамье? Пора спать, дитя мое.
   -- Я совсем не стучу ногой, сестра. Это -- ключ, перекатывающийся около моего башмака.
   -- Какой ключ? Передайте мне его.
   Сестра Гиацинта стала рассматривать его; это был простой, очень старый, черноватый ключ, протершийся, точно отполированный, вследствие долгого употребления, с припаянным кольцом. Паломники пошарили в своих карманах, никто не потерял ключа.
   -- Я нашла его в углу, -- пояснила Софи. -- Его, должно быть, выронил тот человек.
   -- Какой человек? -- спросила сестра милосердия.
   -- Да тот, который умер здесь.
   О нем уже забыли. Сестра Гиацинта вспомнила: да, да, ключ, несомненно, принадлежит умершему пассажиру, она слышала, как упало что-то, когда она обтирала ему лоб. Она вертела в руках, смотрела на этот жалкий, невзрачный, отныне бесполезный ключ, который никогда больше не откроет неведомого замка в неизвестном уголке широкого света. Ей захотелось положить ключ в карман, из какого-то сострадания к этому таинственному, смиренному куску железа, кроме которого ничего не осталось от скончавшегося в пути паломника. Но тотчас же в уме ее мелькнула набожная мысль, что ничем не следует дорожить в этом мире. Она выбросила ключ в опущенное до половины стекло, и он упал, затерявшись в черной бездне ночи.
   -- Софи, переставьте играть, пора ко сну, -- повторила сестра Гиацинта. -- Итак, молчание, дети мои, молчание!
   Лишь после краткой остановки в Бордо, около половины двенадцатого, все паломники вагона погрузились в крепкий сон. Госпожа де Жонкьер, не в силах бороться больше с дремотой, прислонилась головой в деревянной перегородке; на усталом лице ее замелькала во сне счастливая улыбка. Чета Сабатье спала также крепко; ни шороха не слышалось в соседнем отделении, в котором лежали на скамьях Софи Куто и Элиза Рука. Госпожа Венсан глухо и жалобно стонала, терзаемая тяжелыми сновидениями. Одна только сестра Гиацинта не смывала глав, озабоченная состоянием Ла-Гривотт, лежавшей неподвижно, дыша с трудом и непрерывной хрипотой в горле. На всех скамьях подвижного дортуара, содрогавшегося от толчков мчащегося на всех парах поезда, паломники и больные спали, разметавшись, озаренные колеблющимся, бледным светом фонарей. В отделении для десяти паломниц причудливо смешались некрасивые, старые и молодые лица, как будто уснувшие среди пения неоконченного псалма. Грустное зрелище представляли эти утомленные люди, разбитые пятидневными переходами от безумных надежд к религиозному экстазу; утром ожидает их скорбное пробуждение, беспощадная, суровая действительность.
   Пьер почувствовал себя точно наедине с Марией. Она не захотела лечь на скамейку, говоря, что слишком долго, целых семь лет, пролежала, а Пьер предоставил свое место г-ну де Герсену, и тот от самого Бордо спал крепким сном младенца. Священник сел рядом с Мари. Его раздражал свет лампы, он натянул занавеску, и они оказались в приятной прозрачной полутьме. Поезд мчался, должно быть, по равнине: он скользил в ночи, словно летел на огромных крыльях. В открытое окно на Пьера и Мари веяло чудесной прохладой с темных, необозримых полей, где не видно было даже огонька далекой деревни. На миг Пьер повернулся к Мари и увидел, что она сидит с закрытыми глазами. Но он угадал, что она не спит, наслаждаясь покоем среди грохота колес, уносивших их на всех парах во тьму; и, как она, он смежил веки, отдаваясь мечте. Еще раз ему вспомнилось прошлое, домик в Нейи, поцелуй, которым они обменялись у цветущей изгороди, под залитыми солнцем деревьями. Как это было давно, но какой аромат сохранился у него от этих дней на всю жизнь! Потом Пьер с горечью вспомнил день, когда он стал священником. Мари не суждено было стать женщиной, -- он решил забыть, что он мужчина, и это должно было оказаться для них вечным несчастьем, потому что насмешница-природа дала ей возможность стать супругой и матерью. О, если бы у него хоть сохранилась вера -- он нашел бы в ней утешение. Но все его попытки были тщетны: поездка в Лурд, молитвы перед Гротом, надежда, что он станет верующим, если Мари чудесно исцелится. Вера рухнула невозвратно, когда выздоровление оказалось научно обоснованным. И вся чистая и грустная история их идиллических отношений, вся их долгая, омытая слезами любовь прошла перед его умственным взором.
   Снова вспомнилось ему прошлое, домик в Нейли, поцелуй, которым они обменялись у цветущей изгороди, под залитыми солнцем деревьями. Как это было давно, но какой аромат сохранился у него от этих дней на всю жизнь! Потом Пьер с горечью вспомнил день, когда он стал священником. Мари не суждено было стать женщиной, -- он решил забыть, что он мужчина, и это должно было оказаться для них вечным несчастьем, потому что насмешница-природа дала ей возможность стать супругой и матерью. О, если бы у него хоть сохранилась вера -- он нашел бы в ней утешение. Но все его попытки были тщетны: поездка в Лурд, молитвы перед Гротом, надежда, что он станет верующим, если Мари чудесно исцелится.
   Он навсегда, безвозвратно утратил веру, когда выздоровление произошло вполне согласно с научным, точным предсказанием. Их чистая и скорбная идиллии, вся история их любви обильно омыта слезами, воскресала в его памяти, разгадав его горестную тайну, поехала с ним затем, чтобы вымолить у Бога чуда -- его обращения в веру. Во время процессии со свечами, оставшись под деревьями одни, среди благоухания незримых полей, они молились друг за друга, слились душою, но желая обоюдного счастья. У Пещеры она молила Пресвятую Деву забыть о ней и спасти его, лишь одна милость суждена им Всевышним.
   И она исцелилась, в экстазе любви и благодарности, она устремилась к собору, катя свою тележку. Она была уверена, что молитва ее услышана, что спаслись вместе. Каким тяжелым бременем на сердце Пьера была эта сознательная ложь, ложь из сострадания, заблуждение, которое он поддерживает в ней с того мгновения. Эта ложь, точно могильная плита, замуровала его в добровольном гробу. Он вновь пережил жестокий момент, от которого он едва не умер в сумраке Склепа, вспомнил свои рыдания, свое возмущение сначала, вспыхнувшую страсть, жажду безраздельного обладания любимой девушкой, которая, как он знает, всем сердцем принадлежит ему. Затем волнение его улеглось, он как бы загасил пламенник их вожделений обильными потоками слез. И чтоб не лишить ее дивной иллюзии, уступая влечению плотского сострадания, он дал себе героическую клятву -- лгать ей, -- и вот от этой клятвы он умирал и страдал.
   Потревоженный в своих мечтаниях, Пьер вздрогнул. Всегда ли он будет в силах сдержать клятву.
   Ожидая ее на станции, не уловил ли он в своем сердце чувство нетерпения, почти ревности, побуждавшее его скорее оставить этот Лурд, который она так полюбила?
   Когда он ждал Мари на станции, он ловил себя на ревности к Гроту, на нетерпеливом желании скорее покинуть любимый ею Лурд, в смутной надежде, что она вернется к нему, Пьеру. Какое блаженство отдаться ей всецело, взять ее всю, продлить свою жизнь в ребенке, который от нее родится! Нет ничего выше обладания, ничего могущественнее зарождающейся жизни. Мечты его приняли другое направление, он увидел себя женатым, и это наполнило его такой радостью, что он задался вопросом, почему эта мечта неосуществима. Мари наивна, как десятилетняя девочка, он просветит ее, переделает ее духовный облик. Мари поймет, что выздоровлением, которое она приписывает Пресвятой Деве, она обязана единственной матери -- бесстрастной и безмятежной природе. Но вдруг Пьер почувствовал священный ужас, в нем заговорило религиозное воспитание. Боже мой! Откуда он знает, стоит ли людское счастье, каким он хочет ее наделить, святого неведения, ее детской наивности? Как будет он упрекать себя впоследствии, если не принесет ей счастья! И какая драма -- сбросить сутану, жениться на чудесно исцеленной! Разрушить ее веру, чтобы получить от нее согласие на такое святотатство! Но ведь в этом и заключается мужество, за это говорит разум, это жизнь, великое и необходимое соединение подлинного мужчины с подлинной женщиной. Отчего же он не дерзает, господи!.. Глубокая печаль рассеяла его мечты. Поезд мчался, словно на огромных крыльях, во всем спящем вагоне не спала одна сестра Гиацинта. Мари, нагнувшись к Пьеру, тихо сказала:
   -- Странно, мой друг, я страшно хочу спать и не могу уснуть!
   Потом она добавила улыбнувшись:
   -- Я думаю о Париже.
   Мари, нагнувшись к Пьеру, тихо сказала:
   -- Странно, мой друг, я страшно хочу спать и не могу уснуть!
   Потом она добавила, улыбнувшись:
   -- Я думаю о Париже.
   -- Как о Париже?
   -- Ну да, он ждет меня, я приеду... Ах, Париж, ведь я его совсем не знаю, а придется там жить!
   Сердце Пьера сжала тоска. Он это предвидел, она не может ему принадлежать, ее возьмут другие. Лурд ее отдал, но Париж отнимет. Он представил себе, как невинная девушка роковым образом превратится в женщину. Как быстро созреет эта чистая, оставшаяся детски нетронутой душа двадцатилетней девушки, которую болезнь держала вдали от жизни, даже от романов! Пьер видел Мари смеющейся, здоровой, всюду бывающей, со всем знакомящейся; она встретится с новыми людьми, наконец выйдет замуж, и муж завершит ее образование.
   -- Значит, вы собираетесь веселиться в Париже?
   -- Я? О друг мой, что вы говорите?.. Разве мы так богаты, чтобы веселиться?.. Нет, я думаю о моей бедной сестре Бланш и задаю себе вопрос, чем бы я могла заняться в Париже, чтобы ей немного помочь. Она такая добрая, она так мучается, я хочу тоже зарабатывать на жизнь.
   Помолчав и видя, что молчит и он, Мари продолжала:
   -- Когда-то я довольно прилично рисовала миниатюры. Помните, я сделала папин портрет, очень похожий, все находили, что он хорош... Ведь вы мне поможете? Вы найдете мне заказчиков?
   Она продолжала развивать планы новой жизни. Первые сбережения она употребит на отделку своей комнаты, обтянув ее кретоном с мелкими голубыми цветочками. Бланш говорила, что в больших магазинах можно купить недорого. Как будет весело выходить из дому вместе с Бланш, подышать воздухом, побегать на свободе.
   Прикованная к постели с самого детства, она ничего не видела, ничего не знает! И Пьер, на минуту успокоившийся, снова страдал, чувствуя в ней жгучее желание жить, потребность все видеть, все узнать, все испытать. Это было пробуждением той женщины, которую он предугадывал и любил в ребенке. Перед ним было полное веселья и страсти юное существо, с цветущим ротиком, с блестящими, как звезды, глазами, с молочным цветом лица и золотым ореолом волос, -- существо, олицетворившее собою радость бытия.
   -- О, я буду работать, буду трудиться... Но, вы правы, Пьер, я намерена также я веселиться, ведь, в этом нет ничего дурного, не так ли?
   -- Конечно, нет, Мария.
   -- По воскресеньям мы будем ездить в деревню, далеко-далеко... Мы отправимся в лес, где растут чудные деревья... И в театре мы также станем бывать, если папа возьмет нас туда. Говорят, есть много пьес, которые можно смотреть... Но все это не то! Главное в том, чтобы я могла ходить по улицам, все видеть, -- и я буду возвращаться домой совершенно счастливою... Не правда ли, Пьер, так хорошо жить?
   -- Да, Мария, очень хорошо.
   Смертельный холод охватывал его, смертельное сожаление о том, что он сам умер для жизни. Но почему же теперь, когда она искушала его в своей непосредственной невинности, он не сказал ей истины, раздиравшей ему сердце? Он мог покорить ее, и она принадлежала бы ему. Никогда еще его сердце и воля не вступали между собою в такую ожесточенную борьбу. Было мгновение, когда он готовился произнести бесповоротные слова.
   Но она уже продолжала своим веселым, детским голоском:
   -- Посмотрите на папу! Как он крепко заснул!
   Действительно, сидевший напротив них господин де Герсен, не чувствуя постоянных толчков, покоился сном праведника. Впрочем, покачивание поезда словно убаюкивало находившихся в вагоне пассажиров. Посреди пришедшего в беспорядок багажа, при тусклом свете ламп, измученные люди забылись тяжелым сном. А поезд, мерно постукивая колесами, по-прежнему, несся во мраке. Иногда, при остановке на станциях, при переезде через мост слышно было, как проносился со свистом ветер, как шумел вихрь, -- и затем все снова стихало, и раздавался лишь мерный, однообразный стук колес.
   Мария тихо взяла руку Пьера. Казалось, их было только двое среди безмолвного, катившегося во мраке ночи поезда. Глубокая грусть, которую она до сих пор таила в душе, омрачила голубые глаза молодой девушки.
   -- Мы часто будем видеться с вами, мой добрый друг, не правда ли?
   Он вздрогнул, когда ее маленькая рука сжала его руку; он готов был заговорить, высказал ей все, -- но он сдержался и только прошептал:
   -- Я не всегда свободен, Мария, притом священник не может везде бывать.
   -- Священник? -- повторила она. -- Да, я понимаю...
   Тогда она заговорила первая, решаясь открыть тайну, терзавшую ее со времени отъезда. Она ближе наклонилась к нему и еще более понизила голос.
   -- Милый Пьер, я очень опечалена. Я только прикидываюсь веселою, но в душе у меня -- смертельная тоска. Вчера вы солгали мне...
   Пьер испугался; сначала он не понял ее.
   -- Я солгал вам? Каким образом?
   С минуту она колебалась, удерживаемая чувствен, похожим на стыд, которое запрещало ей вторгаться в тайны чужой совести. Наконец, она заговорила тоном друга, любящей сестры:
   -- Вы дали мне понять, что обрели спасение вместе со мной, но это неправда, Пьер. Утраченная вера не вернулась к вам.
   Боже, она разгадала его. Это показалось ему таким ужасным несчастьем, что он позабыл собственные муки. Сначала, движимый чувством братской жалости по отношению к ней, он хотел упорствовать в своем обмане.
   -- Вы ошибаетесь, Мария! Откуда явилась у вас подобная мысль?
   -- Молчите, друг мой, умоляю вас, молчите. Ваша дальнейшая ложь еще более огорчит меня. Помните, там на станции, когда умер этот несчастный, и добрый аббат Жюден начал молиться об упокоении его души. Тогда, увидев, что вы не преклонили колени, что молитвы не сходят с ваших уст -- я сразу почувствовала, что все поняла...
   -- Уверяю вас, Мария...
   -- Нет, нет, вы не молились за усопшего, вы не верите!.. Но я и без итого угадала бы истину по печальному выражению ваших глаз, когда они встречаются с моими, я сердцем чувствую ее... Пресвятая Дева не вняла моей мольбе, Она не возвратила вам веры и это делает меня глубоко опечаленной.
   Она заплакала. Горячая слеза увала на руку священника, которую девушка не выпускала из своей. Ее горе лишило его самообладания, он перестал бороться с собою. Не сдерживая более своих слез, он шептал, задыхаясь:
   -- Я также очень несчастлив, Мария, я глубоко страдаю...
   Они смолкли, сознавая в своем отчаянии, какая бездна разделяет их благодаря несходству их верований. Им не суждено более тесное сближение и их угнетало то, что это -- бесповоротно. Сам Господь порвал соединявшую их связь.
   Сидя рядом, они оплакивали предстоящую разлуку.
   -- Как я молилась о вашем обращении, как была счастлива! -- продолжала она с грустью. -- Мне казалось, что ваша душа сливается с моей душой. Как было бы отрадно обрести вместе спасен ие! Я сознавала в себе столько сил, мне казалось, что я могу перевернуть весь мир!
   Он не отвечал; слезы его лились без конца.
   -- И вдруг, -- продолжала она, -- я исцелилась одна, мне не было суждено испытать это счастье вместе с вами. Сердце мое разрывается, когда я вижу вас покинутым и страдающим, меж тем, как милость Господня так щедро посетила пеня... Пресвятая Дева поступила слишком сурово! Почему одновременно с моим телом не исцелила Она и вашей души.
   В последний раз ему представлялся случай заговорить, просветив эту невинную душу светом разума, объяснив ей совершившееся чудо. И тогда сама жизнь, же Возвратившая ей здоровье, довершит свое дело, бросив их в объятия друг друга. Обладая здравым умом, он также считал себя исцелившимся, он оплакивал не утрату веры, а потерю любимой женщины. Но среди его собственных страданий Пьера охватывало чувство неотразимой жалости. Нет, он не решится смутить эту душу, отняв у нее веру, которой суждено, может быть, сделаться ее единственной опорой среди житейских бедствий. Нельзя требовать от женщин и детей сурового геройства разума.
   У него не хватало на это сил, он даже полагал, что не имеет на это права. Такой поступок равнялся бы с насилием, с убийством. И сознательно принося в жертву свою любовь, свое счастье, ради того, чтобы она оставалась в прежнем блаженном неведении, он подавил в себе готовые сорваться с его уст слова, и только слезы его полились еже жгучее, еще безутешнее.
   -- Как я несчастлив, Мария! Нигде ни на больших дорогах, ни в каторге -- не найдется несчастливца более несчастного, чем я. Если бы вы знали, Мария, если бы только вы знали, как глубоко я страдаю!
   Потеряв сознание, она обхватила его дрожащими руками, обняла его, как сестра, пытаясь успокоить, утешить его. И в эту минуту пробудившаяся в ней женщина угадала истину. Она также зарыдала, оплакивая разлучавшие их божеские и человеческие законы. Ранее ей не случалось думать об этом; теперь внезапно перед нею открылась жизнь со всеми своими страстями, борьбою, страданием. Она искала слов, чтобы утешить его измученное сердце и, страдая от того, что ей не приходит на мысль ничего более нежного и ласкового, тихо шептала:
   -- Я знаю, знаю...
   Но вдруг ее осенила одна мысль. Она тревожно огляделась кругом, словно то, что ей следовало сказать, могли слышать только ангелы. Но сон паломников казался еще глубже. Отец ее спал по-прежнему -- сном взрослого ребенка. Не шевелился ни один из убаюканных тряскою вагона путников, даже сестра Гиацинта, задернув в своем отделении занавеску у фонаря, закрыла глаза, уступая непреодолимой усталости. Кругом виднелись лишь смутные, неопределенные очертания тел и предметов, уносимым вперед, в сумрак ночи, какою-то невидимою, могучей силой, мчавшей их с головокружительной быстротою. Мария глядела с недоверием в этот зиявший по обеим сторонам вагона сумрак, скрывавший собою реки, долины, мимо которых проносился поезд. Вот сейчас на мгновение мелькнули огоньки; может быть, они светятся в кузнице, или это -- отблеск лампы, озаряющей комнату труженика или больного, -- и затем снова их охватило бесконечное, глубокое море мрака, и поезд опять мчался куда-то вперед, в неведомое пространство.
   Заплаканная, но разгоревшаяся от стыдливого смущения, Мария приблизила свои губы к уху Пьера.
   -- Послушайте, друг мой, между Пресвятой Девой и мной есть тайна, которую я поклялась не выдавать никому. Но вы слишком несчастны, слишком страдаете, и Она простит мне, если я доверю вам ее.
   Она добавила голосом тихим, как дыхание:
   -- В ночь религиозного экстаза, проведенную мной перед Пещерою, я связала себя священным обетом: я обещала Пресвятой Деве принести ей в дар мою девственность, в случае если Она ниспошлет мне выздоровление. Она исцелила меня и никогда, слышите, Пьер, никогда я не выйду замуж!
   Ему показалось, что на это израненное сердце падает небесная роса, он ощутил невыразимое, сладостное облегчение. Не принадлежа другому, она всегда будет отчасти принадлежать ему. Так она поняла его горе, как она сумела найти единственные слова, дающие ему силу выносить существование!
   В свою очередь, он искал слов, чтобы поблагодарить ее, обещать ей, что он также будет любить ее без конца, как он любил ее с детских лет. Она навеки останется для него дорогим существом, единственный поцелуй которого озарил лучом света его жизнь. Не опасаясь омрачать чистое счастье этого мгновения, Мария заставила его умолкнуть.
   -- Нет, друг мои, ни слова более... Это было бы грехом. Я так устала, я хочу заснуть спокойно. И с доверчивостью сестры, прислонясь головою к его плечу, она сейчас же задремала. В течение нескольких минут Пьер еще бодрствовал, переживая мучительную сладость отречения, которую они вкусили вместе. На этот раз жертва была принесена до конца. Он проживет одиноким, вдали от жизни, выпадающей на долю других людей; он не узнает женской ласки, не даст жизни другому существу, в утешение ему остается только сознание всей неизмеримости, добровольно принесенной им жертвы.
   Но скоро, побежденный усталостью, он смежил веки и, в свою очередь, заснул. Затем голова его соскользнула; во сне щека его коснулась щеки его подруги, тихо спавшей, склонившись лбом на его плечо. Волосы их свешались, ее золотистые, царственные волосы наполовину распустились, закрыв ему лицо, и он ощущал во сне их благоухание. Должно быть, обоим снился тот же чудный сон, так как лица их светились тем же выражением блаженства. Они словно отдавались друг другу в этом случайном, целомудренном и страстном объятии, сближением их, как двоих покоящихся в одной колыбели детей: тела их соприкасались, дыхание смешалось. Такова была их брачная ночь посреди переполненного несчастными и страждущими, уносившегося в темную даль вагона, это было освящение духовного союза на всю жизнь, восхитительное изнеможение, неясная, полусознательная греза о мистическом обладании. Часы проходили; по-прежнему стучали колеса, раскачивался подвешенный на крючьях багаж, меж тем как изнуренные, обессиленные человеческие тела все еще находились под гнетом непреодолимой усталости, явившийся последствием чрезмерного напряжения душевных сил.
   В пять часов, с восходом солнца, все сразу пробудилось с прибытием на большую станцию; послышались возгласы служащих, началась ходьба, толкотня. Поезд был у Паутье, и, среди говора, восклицания, смеха -- все в вагоне поднялось на ноги.
   Здесь выходила маленькая Софи Куто, со всеми прощавшаяся и поцеловавшая дам. Она даже заглянула за перегородку, чтобы проститься с сестрою Клер Дезанж. Хрупкая, молчаливая, с загадочным взором сестра, по обыкновению, забилась в угол и со вчерашнего вечера ее никто не видал.
   Вернувшись, девочка захватила свой узелок. Она особенно благодарила сестру Гиацинту и госпожу де Жонкьер.
   -- До свидания, сестрица, до свидания, сударыня! Благодарю вас за вашу доброту.
   -- Вы должны приехать в будущем году, дитя, мое.
   -- О, разумеется, я приеду, это мой долг.
   -- Ведите себя хорошо, милочка, не болейте. Пусть Пресвятая Дева останется довольна вами.
   -- Она была так милостива ко мне, сударыня. Я с радостью приезжаю сюда помолиться Ей.
   Когда она очутилась на платформе, все следившие за нею взором паломники проводили ее веселыми кивками головы, восклицаниями:
   -- До свидания в будущем году!
   -- Да, да... Благодарю вас! До будущего года.
   Предполагалось прочесть утренние молитвы лишь в Chatellerant. Когда после остановки в Пуатье, поезд снова тронулся, и в воздухе повеяло утренней прохладой, проснувшийся господин де Герсен весело заявил, что, несмотря на жесткую скамью, он прекрасно выспался. Госпожа де Жонкьер также радовалась, что ей удалось отдохнуть, в чем она сильно нуждалась, хотя ей было немного совестно, что она предоставила Ла-Гривотт исключительно попечениям сестры Гиацинты. Чахоточная снова кашляла своим ужасным кашлем. Чувствуя сильнейший приступ лихорадки, она тряслась от озноба. Все паломницы занялись приведением своего туалета в некоторый порядок; десять ломавших дальний угол вагона путешественниц оправляли свои косынки, завязывали ленты чепцов со свойственным им видом тревожного целомудрия. Прильнув лицом в зеркалу, Элиза Рукэ не переставала разглядывать свой нос, рот, щеки, любуясь собою и находя, что она положительно хорошеет.
   С чувством глубокого сожаления взглянули Пьер и Мария на госпожу Венсан, которую ни шумная остановка у Пуатье, ни говор голосов не вывели из ее апатии. Разбитая волнением, она по-прежнему дремала на скамье, тревожимая мучительными сновидениями. Она машинально прижимала к своей груди данную ей кем-то подушку, между тем как из-под ее сомкнутых век продолжали катиться слезы. Руки бедной матери, так долго укачивавшие умиравшую девочку, теперь, под влиянием овладевшего ею кошмара, судорожно сжимали первый попавшийся предмет.
   Г. Сабатье проснулся в веселом настроении. В то время как госпожа Сабатье тщательно укутывала одеялом его омертвевшие ноги, он заговорил с сияющими оживлением глазами, вполне вернув себе прежнюю иллюзию надежды. Он сказал, что ему снился Лурд, Пресвятая Дева, с милостивой улыбкой склонившаяся к нему. Здесь, в присутствии госпожи Венсан, потерявшей свою дочь, в присутствии Ла-Гривотт, исцелившейся лишь для того, чтобы снова стать жертвою смертельного недуга, -- он выражал свою радость, он повторял господину де Герсену тоном глубокой уверенности:
   -- Я возвращаюсь домой совершенно спокойным. В будущем году Она исцелит меня. Итак, до будущего года! -- как говорила сейчас эта малютка.
   Он был во власти непоколебимой иллюзии, восторжествовавшей даже над очевидностью. В нем жила надежда, победоносно возрождавшаяся после каждой новой неудачи, подобно траве, пробивающейся среди развалин.
   В Chatelleraut сестра Гиацинта заставила прочесть утренние молитвы "Pater", "Аvе-Maria", "Credo". Все обратились к Господу с мольбою о ниспослании им счастливого дня. Боже, не введи нас во искушение, пошли нам сил творить добро и переносить страдания!
   

V

   Путешествие продолжалось, поезд по-прежнему уносился вперед. В Saint-Maure были прочтены все, относившиеся в литургии молитвы, в Saint-Pierre-des-Corps спели "Верую". Но после длившейся так долго экзальтации душ, религиозное рвение измученных возраставшею усталостью паломников -- значительно ослабело. Сестра Гиацинта поняла, что чтение будет приятным отдыхом для изнуренных людей, и она обещала, что господин аббат докончит историю Бернадетты, из жизни которой он дважды рассказывал им такие удивительные эпизоды. Но следует подождать до Aubrais: между этой станцией и Estampes в их распоряжении будут два часа, во время которых можно без помехи докончить рассказ.
   Станции сменяли друг друга, и при каждой остановке повторялось то же самое, что происходило на пути в Лурд. Солнце подернулось с утра легкою дымкой облаков; от развертывавшихся по обеим сторонам дороги с полей веяло тихой грустью. При бледном свете дня, дома и деревья исчезали с быстротой сновидений, в то время как отдаленные, окутанные туманом холмы, медленнее скрывались от взора, как будто уносимые легкой зыбью. Между Beaugency и Aubrais поезд замедлил ход; мерный, ритмический стук колес продолжался по-прежнему, но прислушавшиеся к нему путники уже не замечали его.
   После Aubrais наступила пора завтрака; было без четверти двенадцать. Прослушав Angelas и трижды повторенное Аvе-Maria, Пьер вынул из дорожной сумки Марии книжечку, на синей обложке которой виднелось наивное изображение Лурдской Богоматери. Сестра Гиацинта ударила в ладоши, призывая всех к молчанию.
   Окруженный слушателями, которые с наивностью взрослых детей увлекать чудесным повествованием, священник начал чтение своим симпатичным, проникающим в душу голосом. Теперь говорилось о пребывании Бернадетты в Nevers, о ее кончине. Но так же, как и в оба первых раза, Пьер скоро перестал справляться с содержанием книжки; из того, что он знал и что угадывал -- создался новый увлекательный рассказ. Перед ним раскрылась истинная история Бернадетты, человечная, глубоко печальная история, надрывавшая ему сердце и которой до тех пор никто не поведал миру.
   8-го июля 1866 господин Бернадетта покинула Лурд с тем, чтобы заключиться в монастыре Saint-Gildart в Невере, в обители сестер, враждовавших с больницею (Hospice), где ее научили читать, где она прожила восемь лет. Ей было в то время двадцать два года; с тех пор как ей явилась Пресвятая Дева, прошло уже восемь лет. При прощании с Пещерой, с соборов, с любимым ею городом, она обливалась слезами. Но преследуемая любопытством толпы, утомлявшей ее своими посещениями, просьбами, поклонением -- она не могла долее оставаться здесь. Ее слабое здоровье было окончательно подорвано. Искреннее смирение, любовь к тишине и уединению поселили в ней жгучее желание удалиться от мира, скрыть во мраке неизвестности свою славу избранницы Божией, которую люди не желали оставить в покое. Она мечтала о простой, безмятежной жизни, протекающей в молитвах и исполнении мелких, повседневных обязанностей. Ее отъезд был облегчением как для нее самой, так и для отцов Пещеры, которых она начинала смущать своим чрезмерным простодушием и тяжкими страданиями.
   Монастырь Saint-Gildart в Невере должен был показаться ей раем. Там было все: воздух, солнце, просторные комнаты, большой сад с чудными деревьями. И все же она не нашла тут спокойствия, полного забвения всего мирского.
   Через три недели после приезда она приняла малый постриг под именем сестры Марии Бернар. Но свет, от которого она бежала, последовал за нею и сюда: преследования толпы не прекращались и у дверей кельи: люди надеялись сподобиться через нее божественной благодати. Они были убеждены, что один взгляд на нее, прикосновение к ее платью -- принесут им счастье. Верующие накидывались на божественную избранницу, как на добычу, надеясь, благодаря общению с нею, вымолить свою долю милостей у неба.
   Утомленная, возмущаясь духом, она плакала, повторяя: "За что они терзают меня? Что есть во мне такого, чего нет у. других?" Она мучилась мыслью, что на нее сбегаются смотреть, как на "диковинного зверя", как она называла себя с грустной улыбкой. Она защищала, насколько хватало сил, свое уединение, отказывалась принимать кого бы то ни было; окружающие также охраняли ее, показывая ее лишь являвшимся от имени епископа посетителям. Двери монастыря оставались закрытыми для всех, за исключением лиц духовного звания. Но при ее любви к уединению даже это тяготило ее, измученную повторением одного и того же рассказа, выслушиванием все тех же вопросов, -- и, порою, заупрямившись, она отказывалась выходить к патерам, но иногда ей приходилось уступать: сам архиепископ являлся к ней в сопровождении важных должностных лиц, садовников, прелатов. Тогда она выходила к ним, сдержанная, серьезная, отвечая вежливо и возможно кратко на вопросы, и успокаивалась лишь в то время, когда ей представлялась возможность вернуться к своему уединению. Никому из смертных бремя известности не казалось столь тяжелым. Когда однажды ее спросили: не гордится ли она постоянными посещениями своего епископа, она отвечала:
   -- Его высокопреосвященство приезжает не для того, чтобы меня видеть, а с тем, чтобы показывать меня другим! -- Князья церкви, воинствующие католики также явились к ней на поклонение; они плакали, умилялись перед нею, и, в своем отвращении ко всяким зрелищам, ко всему, делающемуся на показ, она чувствовала себя после этих посещений грустною, утопленною, в сущности ничего не понявшею.
   Тем не менее, она устроилась в Saint-Gildart; жизнь ее протекла однообразно среди занятия и привычек, сделавшихся ей дорогими. Здоровье ее было так слабо, она так часто хворала, что ей пришлось поручить должность при больнице. Кроме того, она научилась работать; сделавшись весьма искусной вышивальщицей, она трудилась над стихарями и покровами для алтаря. Но часто силы совершенно изменяли ей, так что даже эти несложные работы становились ей в тягость. Когда Бернадетта не лежала в постели, она проводила целые часы в кресле, погруженная в во молитву, сопровождаемую перебиранием четок, или занималась чтением душеспасительных книг. С тех нор, как она выучилась читать, ее интересовали книги, чудные рассказы об обращении неверующих, трогательные легенды, героями которых являлись святые, и в которых посрамленный и уличенный диавол с позором изгонялся в ад. Но ее любимою, приводившею ее в неизменный восторг книгою оставалось священное писание, в особенности -- Новый Завет, с его повествованием о чудесах. У нее еще сохранилась в памяти Библия, которую она видела в Bartres, старая пожелтевшая книга, хранившаяся в их роде целых сто лет. Она помнила, как перед каждым чтением на сон грядущий, отец, раскрыв книгу наудачу, начинал читать с верхней строки правой страницы. И тогда уже эти рассказы были ей так хорошо знакомы, что она, после какой угодно фразы, могла продолжать чтение наизусть.
   Теперь, читая их сама, она всякий раз открывала в них нечто новое, трогавшее и очаровавшее ее. Рассказ о Страстях Господних потрясал ее, как только что случившаяся накануне страшная драма. Она рыдала над ним от жалости; все ее измученное недугом тело содрогалось целыми часами при воспоминании о нем. Может быть, сама того не сознавая, она оплакивала также собственные муки, тот тернистый путь, которым ей приходилось идти с самого детства.
   В те дни, когда наступало облегчение, и она могла исполнять свои обязанности при больнице, Бернадетта оживлялась, наполняя всю обитель своею детскою веселостью. До самой кончины она оставалась простодушным ребенком, любившим побегать, посмеяться, поиграть. Ростом она была меньше всех сестер, что заставляло их относиться к ней, как к школьнице. Лицо ее удлинялось, худело, теряло свежесть молодости; только глаза ее, эти дивные глаза прозорливицы, сохранили свой блеск, свою удивительную ясность. В них, как в безоблачном небе, реяли ее грезы. Под гнетом лет и страданий, характер ее портился, она делалась резкой, нетерпеливой, раздражительной, и вслед за припадками дурного расположения духа ею овладевали мучительные укоры совести. Считая себя погибшею, она смирялась, умоляла всех о прошении. Но в большинстве случаев ее доброта, веселость, находчивые, вызывавшие общий смех замечания, -- делали ее общей любимицей, сообщая ей своеобразное очарование.
   Несмотря на свою набожность, на целые дни, проводимые в молитве, она была далека от показной, фанатической набожности, отличаясь терпимостью и милосердием по отношению к другим. Словом, ни одна святая не была более женщиной, сохранившей свою индивидуальность, симпатичной даже в самой своей мелочности. И эта сохранившаяся в ней детская чистота и простодушие невольно привлекали к ней детей; завидя ее, они кидались к ней, влезали к ней на колени, обвивали ее шею своими маленькими ручками. В саду поднимались тогда крики, беготня, игры, -- и сама она бегала и кричала не менее остальных, чувствуя, что в ней просыпается прежняя девочка из Бартрэ, бедная и безвестная. Однажды какая-то мать привезла в обитель разбитого параличом ребенка, прося, чтобы Бернадетта исцелила его своим прикосновением. Она так рыдала, что настоятельница изъявила, наконец, согласие на опыт. Но так как Бернадетта всегда приходила в негодование, когда ее просили о чем-либо подобном -- ее позвали для того, чтобы она отвезла больного ребенка в больницу. Она взяла ребенка, и когда она снова опустила его на землю -- он стал ходить. Он был исцелен.
   Сколько раз в те часы, когда утомленная молитвами за грешный мир, она предавалась мечтам, перед нею воскресало Бартрэ, проведенное на свободе детство, счастливые годы, прожитые среди тенистых лесов и поросших густой травою долин. Никто не умел заглянуть вглубь ее души, меж тем, как невольные сожаления о прошлом -- заставляли, быть может, исходить кровью ее сердце. Однажды у нее вырвались, сохраненные ее биографами слова, показывающие, как сильна была в ней эта страсть. Томясь в заключении вдали от своих гор, пригвожденная к одру страдания, она воскликнула:
   -- Мне кажется, что я была рождена для того, чтобы жить, двигаться, работать, а Господу было угодно поразить меня неподвижностью!
   Сколько бесконечной грусти слышится в этих словах! Почему Господу угодно было лишить свободы движения это милое существо? Разве она менее прославила бы Его имя, живя той здоровой, естественной жизнью, для которой она была рождена? Вместо того чтобы молиться за грешников, не принесла ли бы она более пользы людям себе самой, уделив часть любви, согревавшей ее душу -- набранному ее мужу, рожденным от ее плоти детям? Иногда по вечерам она -- такая веселая и деятельная -- впадала в глубокое уныние. Она уходила в себя, становилась мрачною. Без сомнения, при мысли о вечном отречении, чаша ее страдания переполнялась.
   Живя в Saint-Gildard, часто ли вспоминала Бернадетта о Лурде? Было ли ей известно о торжестве Пещеры, об изменениях, совершенно преобразивших эту чудотворную местность? Этот вопрос остался неразрешенным. Ее подругам воспрещалось говорить с нею об этом, ее окружали постоянным молчанием. Но не рвалась ли она сердцем в очаровательную страну детства, где жили близкие ей люди, где она пережила самую удивительную грезу, какая только выпадала на долю человеческого существа? Без сомнения, она не раз совершала мысленно это путешествие, и ей, хотя в общих чертах, было известно о происшедших в Лурде переменах. Ее страшила мысль предпринять такое путешествие в действительности; она знала, что ей не удалось бы остаться там незамеченной, укрыться от ожидающего ее поклонения толпы. Будь она честолюбива, желай она властвовать -- какая слава ожидала бы ее! Она вернулась бы в страну своих видений творящею чудеса пророчицею, избранницею небес, подругою Пресвятой Девы. Хотя существовало формальное приказание удалить Бернадетту от мира, спасения ее ради, -- патеры никогда серьезно не опасались подобных притязаний с ее стороны. Они знали ее кротость, ее смирение, страх, внушаемый ей прославлением ее личности. Пойми она значение чудовищного механизма, пущенного в ход благодаря ей -- Бернадетта пришла бы в ужас от совершающейся там эксплуатации. Нет, те места, куда ворвалась толпа, где царили торгашество и насилие, -- уже не принадлежали ей. Она сознавала бы себя там лишнею, затерянною, смущенною. И когда отправлявшиеся туда паломники с улыбкой предлагали ей поехать с ними -- она отвечала с легкой дрожью:
   -- Нет, я не поеду. Но будь я птицей -- я на крыльях полетела бы туда!
   Этой птицей были ее мечты, постоянно уносившиеся к Пещере. Даже, когда скончался ее отец, а затем -- мать, она и тогда не поехала в Лурд, но мыслью она всегда была там. Между тем она любила родных, она заботилась о доставлении работы семье, остававшейся по-прежнему бедной, и приняла брата, приехавшего в Невер с жалобою, которого не хотели допустить к ней в монастырь. Но он нашел ее усталою, покорившеюся; она даже не расспрашивала его о новом Лурде; этот все разраставшийся город внушал ей страх.
   В том году, когда совершилось увенчание Пресвятой Девы, священник, которого она просила помолиться за нее у Пещеры, рассказал ей все поразительные подробности церемонии, описывая стотысячную толпу паломников, тридцать пять залитых в золоте епископов, совершавших богослужение в сияющем соборе. Она вздрогнула, в ней пробудилось беспокойство, мутное желание. И когда священник воскликнул: "Если бы только вы могли видеть это великолепие!", -- она отвечала:
   -- Я чувствую себя лучше в моем уголке!
   У нее украли ее славу, дело ее рук, и теперь она искала отрады лишь в уединении монастыря, где позабыли о ней разбогатевшие арендаторы Пещеры. Душа ее стремилась туда не в дни торжества, а в часы уединения, когда ничто не могло нарушить ее молитвенного созерцания.
   Она мысленно преклоняла колени перед первобытною Пещерой, окруженной кустами шиповника, которые цвели в ту пору, когда Гав еще не был заключен в каменную ограду. На закате дня, когда от гор веет благоуханной прохладой -- она посещала в мечтах старый город, украшенную фресками и позолотою, старинную, полуиспанскую церковь, где она впервые причащалась.
   Ей припоминалось Убежище, где в течение восьми лет она привыкала к уединению, весь старый город, бедный и простодушный, каждый камень которого пробуждал в ее душе нежные воспоминания.
   Случалось ли Бернадетте посещать в своих мечтах родной Бартрэ? Порою, когда больная покоилась в своем кресле, и священная книга скользила у нее из рук, а века невольно смежались -- перед ее закрытыми очами являлся Бартрэ. Старинная, маленькая церковь романского стиля, окрашенная внутри в небесно-голубой цвет -- восставала перед нею, окруженная могилами тесного кладбища. Затем она переносилась в дом Лагю, в просторную комнату налево, где всегда топился камин, и где рассказывались зимою такие чудесные истории, под мерное тиканье больших часов. Перед нею расстилалась поля, бесконечные равнины, гигантские каштаны, далеко бросавшие от себя тень, открытые площадки, с которых открывался вид на отдаленные горы, прозрачные и розовые, как мечта, несущаяся в область рабских легенд. Тут заключалась вся ее, протекшая на свободе и вольном воздухе, беззаботная юность; здесь она помнила себя мечтательною, склонной в уединению, тринадцатилетней девочкой, бродящей по лесам, инстинктивно радующейся жизни. И в эту минуту не представлялась ли она себе выросшею, созревшею на ярком июльском солнце, среди благоухающего шиповника и трав; не рисовалась ли ей встреча с юношей ее лет, которого она полюбила бы в чистоте и невинности своего сердца? О, если бы она могла помолодеть, вернуть себе свободу, быть безвестной, счастливой; снова -- и на этот раз иначе -- полюбить! В смутных грезах перед нею проходили: любящий муж, весело растущие вокруг нее дети, радости и печали, когда-то испытанные ее родителями и которые суждено испытать, в свою очередь, ее детям... Но видения мало-помалу исчезали; она снова видела себя недужной, прикованной к креслу, заключенной в четырех стенах монастыря. В душе ее оставалось лишь одно желание: скорой смерти, так как судьба отказала ей даже в частице обыкновенного, будничного счастья. Недуги Бернадетты становились тяжелее с каждым годом. Для нее, явившейся провозвестницею чуда, перед которым все равны, чуда, попирающего собой законы бесстрастной природы, для нее, послужившей орудием для облегчения чужих мук -- начиналась пора страданий. Она вставала на несколько дней, с трудом передвигаясь с места на место, и затем ей снова приходилось слечь. Ее наследственный невроз, ее одышка, усилившаяся со времени заключения в монастыре -- перешли в чахотку, и мучения ее делались невыносимыми.
   Она кашляла раздирающим, смертельно изнурявшим ее кашлем. К довершению несчастия, в колене у нее образовалась костоеда, причинявшая такую острую боль, что страдалица не могла удержаться от крика. Ее тело представляло собою под перевязками одну сплошную рану, раздражаемую теплотой постели, соприкосновением с простынями, следствием чего явились пролежни. Все, бывшие свидетелями ее мученичества, говорили, что невозможно себе представить больших и с большим терпением переносимых страданий. Она пробовала испытать на себе врачебную силу лурдской воды, не принесшей ей, однако, никакого облегчения. Желая ободрить себя, она повторяла среди рыданий: "В конце пути я вижу небо, вот как долог этот путь!". Страдания казались ей горнилом, через которое необходимо пойти для того, чтобы очиститься, они являлись необходимыми, желанными: кто не пострадает -- тот не спасется. Но ведь Сам Господь даровал людям юность и счастье. Разве Он не желает, чтобы создания Его наслаждались солнцем, расцветом природы, земной любовью? Бернадетта страшилась порывом возмущенной плоти; она стремилась завалиться, мысленно распиная себя, подобно Христу, переживая с Ним Его мучения. Когда кости ее хрустели, у нее вырывались порою жалобы, но она сейчас же упрекала себя за них:
   -- Как я страдаю, как я страдаю! Но я радуюсь, что могу пострадать!
   Она радовалась страданию! К чему ведет это прославление мук, когда от всего человечества исходит лишь одно жгучее желание -- жажда счастья и здоровья?
   Среди своих терзаний 22-го сентября 1878 года сестра Мария-Бернар приняла великий постриг. Прошло двадцать лет с тех пор, как ей явилась Пресвятая Дева, посетившая ее, подобно тому, как и Ее посетил когда-то архангел Гавриил; избравшая ее среди беднейших и смиреннейших, так же, как Она Сама была избрана для спасения народа. Таково было мистическое объяснение страдания, выпадающего лишь на долю избранных. Им утешалась несчастная, отторгнутая от жизни, явившаяся жертвою всевозможных действий. И когда она изнемогала под тяжестью креста, подруги просили ее не забывать, что Пресвятая Дева обещала ей счастье не в этой жизни, но в будущей. Она, мгновенно оживляясь, повторяла:
   -- Нет, нет, я помню!
   Только ожидание вечного блаженства в раю, куда она вступит, сопровождаемая сонмом серафимов -- поддерживало ее силы. Три доверенные ей Пресвятою Девою тайны -- были обещанием райского бессмертия, небесного счастья и красоты, ожидавших ее в будущей жизни.
   Агония смерти приближалась. В пятницу 28-го марта 1879 года думали, что она не переживет ночи. Ее охватила жажда могильного покоя, ей хотелось отдохнуть от мук, с тем, чтобы воскреснуть в новой жизни. Неужели Господь не сжалится над нею, не дозволит ей умереть? Поэтому она упорно отказывалась от соборования, говоря, что оно уже исцелило ее дважды. Однако она все же согласилась исполнить обряд, и агония ее продлялась еще три недели. Находившийся при ней священник говорил ей: "Дочь моя, приготовьтесь принести в жертву вашу жизнь!". В припадке нетерпения она однажды ответила ему: "Это не будет жертвою, отец мой!".
   Страшные слова, полные ненависти и презрения в жизни, которой она жаждала положить конец! Правда, бедняжке не о чем было сожалеть, у нее отняли радость, здоровье, любовь, и она покидала жизнь, как сбрасывают с себя изношенное, загрязнившееся белье. И она была нрава; она осуждала свое печальное, бесполезное существование, говоря: "Мои муки окончатся только с жизнью, и будут длиться до вступления моего в вечность".
   Мысль о страдании преследовала ее, пригвождала ее ко кресту, вместе с божественным Учителем. Она велела принести к себе большое Распятие, которое она судорожно прижимала к своей девственной груди. Перед концом, когда силы оставили ее, и она не могла более удерживать его своими дрожащими руками, она просила, чтобы его привязали к ней. Она хотела ощущать его близость до последней минуты. Уступая ее желанию, сестры положили ей на грудь Распятие, и привязали его так крепко, что веревки впились в ее исхудалое тело.
   Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на Пасху, ее охватил сильный озноб. Она дрожала от ужаса, преследуемая страшными галлюцинациями: ей казалось, что диавол со злобной усмешкой бродит вокруг нее.
   -- Изыди, изыди, сатана! Не прикасайся ко мне! Оставь меня! -- повторяла она.
   Она говорила в бреду, что диавол хотел кинуться на нее, что она чувствовала на своих устах его пламенное дыхание. Какую роль мог играть диавол в этой светлой, безгрешной жизни? Почему суждено ей было это последнее испытание? Почему, прожив столько лет чистою и непорочною, она умирала такой ужасной смертью, преследуемая адскими видениями, изнемогая под гнетом мучений, которым не предвиделось ни меры, ни конца? Неужели не могла она скончаться в мире? Нет, до последнего издыхания, под видом диавола, ее преследовали ненависть и отвращение к жизни.
   И она гнала проникавшее в комнату солнце, гнала врывавшийся в окно свежий воздух, напоенный благоуханием цветов, насыщенный атомами, разносящими любовь во все концы вселенной. 16-го апреля, в среду, на Пасхе, началась последняя агония. Рассказывают, что с утра этого дня одна из подруг Бернадетты, страдавшая смертельным недугом монахиня, которая занимала соседнюю кровать -- внезапно исцелилась, выпив стакан лурдской воды, между тем, как ей -- избраннице, вода эта не принесла облегчения.
   Господь исполнил, наконец, ее молитву, ниспослав ей успокоение. Она просила присутствовавших отпустить ей ее грехи: мукам ее настал конец. Подобно Божественному Искупителю, она возвела глаза к небу, простерла руки и воскликнула; "О, Господи!". Около трех часов она промолвила: "Меня мучит жажда!". Она омочила губы в стакане, склонила голову и испустила дух.
   Так отошла в вечность лурдская прозорливица, святая и благочестивая Бернадетта Субиру, сестра Мария-Бернар из общины сестер милосердия в Невере. В продолжение трех дней тело ее было выставлено, и отовсюду стекались целые толпы народа, бесконечная вереница жаждущих поклониться ее праху людей и ожидавших от прикосновения к нему великих и богатых милостей. Даже после смерти ее не могли оставить в покое; упиваясь иллюзией, толпа несчастных производила смятение вокруг ее гроба. Было замечено, что левый глаз ее, обращенный во время видений в сторону Пресвятой Девы, упорно оставался открытым. Произошло еще одно, поразившее монастырь, чудо: тело усопшей не изменилось, когда на третий день его предали земле, оно еще оставалось теплым, не окоченевшим; уста алели, кожа приняла нужную белизну, и от него исходило благоухание.
   Но теперь, в то время, как Пещера сияет во всем своем великолепии, Бернадетта Субиру, изгнанная из Лурда и всеми позабытая, покоится последним сном в маленькой часовне обители Saint-Gildard, в тени и безмолвии старых деревьев монастырского сада...
   Пьер умолк; чудное повествование окончилось. Но все, бывшие в вагоне, потрясенные рассказом об этой трогательной и трагической смерти -- еще находились под его впечатлением. Слезы жалости струились из глаз Марии, между тем, как другие, Элиза Рукэ, даже немного успокоившаяся Ла-Гривотт, сложив руки, молилась за ту, которая отошла к Господу, чтобы ходатайствовать перед Ним об их окончательном исцелении. Господин Сабатье осенил себя широким крестным знамением и затем принялся за пирожок, который жена купила ему в Пуатье; Господин де Герсен, которому грустные вещи были не по сердцу, заснул на половине рассказа. И только госпожа Венсан, уткнувшись головою в подушку, не пошевелилась, оставаясь слепою и глухою ко всему на свете.
   А поезд все уносился вперед. Госпожа де Жонкьер, посмотрев в окно, объявила, что они приближаются в Estampes. После этой станции началось чтение пяти торжественных мистерий: Воскресение Христово, Вознесение Господне, Сошествие Святого Духа, Успение Пресвятой Девы, Увенчание Пресвятой Девы. Затем паломники спели гимн: "Все упование мое возлагаю на Тебя, Матерь Божия...".
   Пьер погрузился в глубокую задумчивость. Его словно убаюкивало мелькание проносившихся мимо, теперь озаренных солнцем, полей. Стук колес оглушал его; он переставал различать знакомые окрестности. Теперь будет Бретиньи, затем -- Жюлизи, а потом, через каких-нибудь полтора часа, они уже в Париже! Великое путешествие окончилось; желанная, страстно ожидаемая попытка была сделана. Он хотел убедиться, проверить себя, изучить на месте историю Бернадетты, увидать, не вернется ли к нему утраченная им вера? И теперь все выяснилось для него.
   Из своего паломничества Пьер вынес только чувство бесконечного сострадания, терзавшее и переполнявшее его сердце. Он вспоминал снова доброго аббата Жюдена; он видел, как тысячи несчастных плавали, молились, рыдали, умоляли Господа умилосердиться над их бедствиями, и он плакал вместе с ними, и братское к ним сочувствие запечатлелось жгучей раной в его сердце. Он не мог подумать о страждущих, не испытывая страстного желания приносить им облегчение. Если простодушная вера оказывается несостоятельной, если, желая вернуться назад, человечество рискует заблудиться -- следует закрыть Пещеру, возвестить им проповедь иной любви, иных упований? Но чувство сострадания возмущалось в нем. Здесь, в отчаянии и скорби своей рыдало все человечество, схожее с бесповоротно осужденной больной, которую может спасти лишь чудо. Он сознавал всю глубину его несчастия, его охватывала братская нежность при виде невежества, при виде бедности с ее лохмотьями, болезни с ее язвами и зловонием.
   Все эти бедняки, наполнявшие больницы, монастыря, нищенские притоны; их грязь, безобразие, бессмысленное выражение лиц -- все это, во имя добра, справедливости, равенства, являлось вопиющим протестом против жизни, здоровья, самой природы. Нет, никто не имел права повергать их в отчаяние.
   Поезд на всех порах пронесся мимо деревни, и Пьер смутно различил скрывавшуюся за высокими яблонями церковь. Паломники перекрестились. Но Пьера уже охватила тревога, в душу его закрадывалось сомнение. Эта религия людских страданий, искупление посредством мук -- не была ли она новою ложью, усилившей распространение бедствий и нищеты?
   Перед Пьером словно блеснул ослепивший его свет. Во имя разума, он протестовал против прославления нелепости, против упадка здравого смысла. Начало и конец -- все заключалось для него в разуме, в нем таилась причина всех его радостей и страданий. Во время пребывания в Пещере, в соборе, в Лурде, вообще, -- им руководил разум, мешавший ему принимать все на веру, -- и теперь это было очевидно для него. Он не мог убить его, смириться, уничтожиться, как смирился его старый друг, пораженный жестоким ударом, вернувшийся в годы старости к верованиям детства.
   Разум первенствовал у него над всем; он служил ему опорою даже во мраке науки. Не понимая чего-нибудь, Пьер говорил себе: вероятно, существует какое-нибудь логическое объяснение, только оно ускользает от меня. Он повторял, что вне победы разума, идущего медленным, но верным ходом посреди страданий тела и ума, нет и не может быть идеала. Он, священник, унаследовавший от матери -- ее веру, и от отца -- его умственное развитие, вечно борющиеся в его душе, -- он был способен умертвить свою плоть для того, чтобы сдержать данную им клятву. Он мог отказаться от женщины, победить в себе плотские вожделения, но он не умертвит своего разума: влияние отца оказывалось наиболее сильным. Нет, даже, людские страдания, священные страдания бедняков, не должны служить предлогом, поощрением невежества и безумия. Разум -- прежде всего; помимо него нет спасения! Если в Лурде, размягченный слезами и видом мучений, он говорил себе, что достаточно слез и любви -- он впадал в опасную ошибку. Сострадание является лишь удобным компромиссом. Надо жить, надо действовать; пусть разум вступит в борьбу с невежеством и страданием для того, чтобы победить их.
   Но вот, среди проносившихся мимо долей, снова мелькнула церковь, ясно обрисовавшаяся на горизонте. Она имела вид часовни, построенной вследствие данного обета, и была увенчана высокой статуей Пресвятой Девы. Снова все паломники осенили себя крестом. И опять думы Пьера приняли другое направление, возбудившее в нем прежнюю тревогу. Откуда являлось это стремление страждущего человечества к чему-то высшему?
   Почему жаждет оно равенства и справедливости, не существующих в бесстрастной природе? Человек отнес их к области таинственного, сверхъестественного, соединил с понятием о рае, и тем утолил томящую жажду. Эта жажда всегда горела в нем, и она никогда не угаснет... Если отцы Пещеры так ловко обделывали свои дела, то это лишь потому, что они торговали божественным. Существовавшая во все века неугасимая жажда божественного возрождалась с особенной силою в конце нашего положительного века. Лурд являлся блистательным, неопровержимым доказательством того, что человек не может обойтись без мечты о всемогущем, восстановляющем равенство, совершающем чудеса Божестве. Когда человек заглянул вглубь жизни, он возвращается в иллюзии божественного, и этим объясняется происхождение всех религий: без надежды на блаженство в жизни вечной, слабый и бессильный человек не был бы в состоянии выносить бедствия земного существования. Опыт был сделан; казалось, ничто, помимо науки, не могло удовлетворить современное человечество, и, тем не менее, приходилось допустить существование чего-то таинственного.
   Новая религия! Слова эти мгновенно потрясли сознание углубившегося в раздумье Пьера. Просвет, который нужно оставить таинственному, в сущности, не что иное, как новая религия. Грубо отрезвить увлекающееся мечтой человечество, отнять у него насильственно, точно хирургическим ножом, чудесное, в котором оно нуждается для жизни столько же, как в хлебе, быть может, то же, что умертвить его. Достигнет ли оно когда-нибудь философской отваги, чтобы примириться с жизнью, какова она есть.
   Да, нужна новая религия! Слова эти неотступно звучали в нем, как настойчивый крик целых народов, как отчаянный запрос современного духа. Утешение, надежда, доставленные миру католицизмом, как будто истощились после девятнадцати веков истории, после потоков слез и крови, тщетных и варварских волнений. Одна иллюзия отживает, надо, по крайней мере, заменить ее другой. Если в былые времена народы жадно стремились к христианскому раю, эго происходило потому, что врата его манили, как новая надежда.
   Католический мир, изнемогая под бременем неверия, жаждет новой религии, новых упований, нового эдема. И отец Фуркад чувствует это, он, именно, это имел в виду, волнуясь, умоляя, чтобы в Лурд старались привлечь чернь больших городов, темную массу простонародья, составляющую ядро нации. Сто тысяч, двести тысяч паломников, прибывающих ежегодно в Лурд, составляют лишь песчинку. Нужно, чтобы устремился народ всею своею громадой. Но этот народ навсегда охладел к церквям, он не влагает больше своей души в выделываемые им статуэтки Мадонн, ничто не в силах возродить в нем утраченную веру. Возникни католическая демократия, -- о, тогда возобновилось бы течение истории. Но возможно ли создание нового христианского народа? Не требует ли подобная задача пришествия нового Спасителя, чудесного мановения нового Мессии?
   Новая религия! Новая религия! Звуки эти продолжали слышаться Пьеру, ширились в нем, точно призывный благовест. Новая религия, очевидно, должна приблизиться в жизни, отнестись к земному благосклоннее, примениться к добытым наукою истинах. Она, в особенности, не должна распалять стремления к смерти. Бернадетта, живущая лишь затем, чтобы умереть; доктор Шассень, жаждущий могилы, как единственного, доступного счастья; все подобные увлечения спиритуализмом происходят лишь от постоянного расстройства воли. Они, в конце концов, питают отвращение к жизни, вялость, паралич дееспособности. Какое верование надо посеять, чтобы позвать силу и мир?
   В это время, по-видимому, без всякой связи с общим смутным течением мыслей Пьера, ему вспомнился его брат, Гильом. Он не удивился, однако, он предчувствовал, что тайное сцепление представлений вызовет этот образ. Как они горячо любили прежде друг друга, и как добр был к нему этот старший брат, столь прямодушный и ласковый. Теперь они дошли до полного разрыва, Пьер не видится с ним с тех пор, как Гильом всецело углубился в свои химические исследования, поселился дикарем в небольшом доме предместья, с любовницей и двумя большими собаками.
   Пьер, ужасаясь насилия, сочувствовал старому, защищающему себя обществу, -- не решаясь, вместе с тем, сказать, откуда придет кроткий Мессия, в руки которого молодой священник хотел бы передать несчастное, больное человечество. Новая религия! Да, необходима новая религия. Но нелегко изобрести ее, трудно заполнить пробел между отжившей древней верой и молодой верой, которая еще родится. Удрученный сомнениями, он был уверен лишь в том, что выполнит свои обеты. Неверующий священник, он будет поддерживать веру в ближних, целомудренно и честно выполнять свою профессию, скорбеть о том, что не мог отрешиться от гордыни своего разума, как принес в жертву свое тело, и он будет ждать.
   Поезд пронесся среди обширных парков, паровоз разразился протяжным, ликующим свистком, прервавшим размышления Пьера. Вокруг него, в вагоне, закопошились, зашумели. Паломники миновали станцию Жювизи, подъезжают, наконец, к Парижу, осталось ехать всего с полчаса. Все занялись укладыванием своих вещей, супруги Сабатье связывали свои свертки, Элиза Рукэ в последний раз посмотрелась в зеркало. Госпожа де Жонкьер, беспокоясь о Ла-Гривотт, решила прямо с вокзала отвезти ее в больницу; Мария старалась заставить госпожу Венсан стряхнуть с себя горестное оцепенение. Де Герсена пришлось разбудить, он сладко задремал. Сестра Гиацинта захлопала в ладони, весь вагон запел Те Deum, благодарственный псалом "Те Deum laudamus, te Dominum conbitemur"... Паломники пели в последнем порыве религиозного рвения, все эти пламенные души благодарили Бога за чудное путешествие, за дивные милости, которых они сподобились и которых еще сподобятся.
   Укрепления. Два часа. Солнце медленно опускается в прозрачном, озаренном яркими лучами небе. Над огромным Парижем легкими облачками сгустились клубы дальнего рыжеватого дыма, выдыхание работающего великана. Вот он, Париж, со своею кузницей, страстями, борьбою, неумолчным грохотом, кипучей жизнью, непрерывно рождающею дальнейшую жизнь. Белый поезд, скорбный поезд, нагруженный всеми горестями и недугами, возвращается туда на всех парах, оглашая воздух все громче пронзительный фанфарами свистков. Пятьсот паломников, триста больных снова затеряются в нем, пробудятся для жалкого будничного существования от недавнего, упоительного дня, пока потребность утешиться новыми грезами не заставит их повторить вечное паломничество к таинственному источнику забвения.

КОНЕЦ