В сказочной стране

Гамсун Кнут


Кнут Гамсун

В сказочной стране:

Переживания и мечты

во время путешествия по Кавказу

I фventyrland:

Oplevet og drЬmt i Kaukasien (1903)

Перевод норвежского языка М.П. Благовещенской

   Источник текста: Гамсун К. В сказочной стране / Пер. М.П. Благовещенской // Полное собрание сочинений: В 5 тт. Спб.: Изд-во А.Ф. Маркса, 1910. Т. 3. С. 450--606.

I

   Только в сентябре мы очутились наконец в Петербурге. Я получил стипендию от правительства на путешествие по Кавказу, Персии, Турции и вообще Востоку [Сразу после выхода романа "Виктория" в свет (1898) Гамсун получил государственную стипендию, в которой ему было отказано раньше. После целого года мучений, который писатель назвал "самым ужасным годом из моих 37 лет", Гамсун хотел обрести наконец покой и счастье.]. Мы приехали в Петербург из Финляндии, где прожили целый год...
   На девятнадцати болотистых островах Пётр основал большой город около двухсот лет тому назад. Нева в несколько рукавов омывает его со всех сторон. Город самым причудливым образом разорван на несколько кусков, в нём смешаны самые разнообразные стили: громадные, роскошные здания в западноевропейском стиле чередуются с византийскими куполами и очаровательными особняками. Тут и там стоят тяжёлые здания музеев и картинных галерей, но громадные частные дома также выделяются на солнце и гордо занимают видные места. Поднимался разговор о том, чтобы перенести город на более сухое место [В данном случае Гамсун говорит, очевидно, о поднимающихся у нас время от времени толках о необходимости перемещения государственно-политического центра из Петербурга. Толки эти своеобразно отразились в его сознании в смысле -- "перенесения города на более сухое место". Самое интересное для русского читателя из гамсуновских описаний путешествий "В сказочной стране" может представить и наибольшее число страниц, способных вызвать его недоумение. Здесь есть немало наивностей, неточностей, а иногда и прямо ошибок, естественных в сочинении чужеземца о впервые посещаемой стране. Вот новое доказательство яркого своеобразия России, кажущейся такой красочной и непохожей ни на какие страны даже северному, в сущности, духовно родственному ей писателю. Нечто, конечно, должно быть отнесено и на долю необычного гамсуновского юмора и манеры беллетриста, позволяющего себе, например, передавать чьи-либо думы или разговор после только что сделанного заявления, что он не понимает на незнакомом языке ни слова. Это не "заведомая ложь", какую автор рассчитывает провести незамеченной. Это условная манера, где автор надеется, что читатель сам поймёт его полуиронию-полусерьёзность. Так как русскому читателю слишком близок предмет, о котором говорится во всей этой книге, то редакция нашла ненужным подчёркивать примечаниями все наивности или неточности путешествующего иностранца. Они видны сами всякому. Примечания сделаны только там, где ошибка Гамсуна рискует пустить в русский обиход какое-либо ложное мнение или создать явное недоразумение. -- Примечание переводчика.], но это было бы то же самое, как если бы предложили перенести на другое место всю Россию. Есть в Петербурге здания, которые невозможно перенести: Зимний дворец, Петропавловская крепость, Эрмитаж, храм Воскресения, Исаакиевский собор. Но Петербург сам собою переносится на другое место, как и вся Россия: он всё расширяется, становится всё больше, больше...
   Наше пребывание в Петербурге было очень кратковременно. Погода была сырая и холодная, было не более десяти градусов, сады и парки отцветали. Тут мне в первый раз в моей жизни пришлось позаботиться о паспорте для себя, и я отправился в посольство соединённых государств [Посольство Швеции и Норвегии, находящихся в 1814--1905 гг. в унии.]. Я приехал слишком поздно, канцелярия была заперта. Перед посольством стоит красивый молодой человек и читает письмо. На его палке с золотым набалдашником корона. Вид у него не русский, и я приподнимаю шляпу и заговариваю с ним по-норвежски. Он отвечает мне по-шведски и сообщает, в какое время открыта канцелярия посольства.
   Я снова возвращаюсь в посольство к назначенному времени и тут я опять встречаюсь с молодым человеком. Это капитан Берлинг, он военный атташе в Петербурге. Позже его имя часто упоминалось в газетах, когда у него было дело с полковником Бьёрншерна.
   Так как я заблаговременно не позаботился о своём паспорте, то я доставил посольству много хлопот. Но барон Фалькенберг отнёсся ко мне чрезвычайно любезно. Он приготовил мне большой паспорт с короной и горностаевой мантией, а потом сам съездил в азиатские посольства, где ему наставили на этой же бумаге всевозможные крючки, значки и печати. Без помощи барона мы не могли бы уехать в этот день, и я чрезвычайно признателен ему за его помощь.
   Как свет мал! На улицах Петербурга я вдруг встретил знакомого.
   Вечером мы заблаговременно приехали на Николаевский вокзал. Тут я в первый раз увидал зажжённую лампаду перед иконой. Когда открывалась дверь в глубине залы, то врывался грохот и пыхтенье локомотива. И среди этого шума перед святой иконой горит неугасимая лампада день и ночь, день и ночь. Эти иконы образуют нечто вроде маленьких алтарей, к ним ведут с пола две ступеньки, и они всегда сияют тихим светом.
   И русские крестятся, когда проходят мимо икон. Они крестятся, склоняются и снова крестятся; всё это они проделывают очень быстро и торопливо. Я слышал, что русские никогда не отправляются в путешествие, не исполнив этой церемонии. Матери подносят своих детей к иконам, а старые, разукрашенные орденами офицеры снимают фуражки и молятся со множеством поклонов и крестных знамений, прося у Бога счастливого пути.
   А там, за дверью, раздаётся грохот локомотива и громадных колёс, -- это ревущая Америка.
   Но вот в залу входят гвардейцы; на них белые фуражки с красным околышем. В гвардейцы идут дворяне со всех концов России; это люди, которые во время своего пребывания в Петербурге должны держать в конюшне четыре лошади, а в доме множество лакеев. Таким образом они отбывают свою воинскую повинность и избегают необходимости быть в обществе армейских офицеров. Входит молодой гвардеец, за ним идут три одинаково одетых лакея, которые несут его багаж. Один из лакеев уже состарился на службе, он мучит молодого барина своей заботливостью и называет его ласкательными именами. И барин отвечает ему и со снисходительной улыбкой смотрит на старика; он избавляет его также от хлопот и рассылает в разные стороны других двух лакеев. В путешествие с собою он берёт только одного лакея.
   Мы обратили внимание на одну молодую красавицу с множеством брильянтовых колец на руке. У неё на каждом пальце по три и по четыре кольца, это производит странное впечатление, кольца покрывают целые суставы. По-видимому, она знатная особа; она нежно прощается с двумя пожилыми дамами, экипаж которых стоит у подъезда. Наш поезд должен отходить; молодая дама отправляется в путь в сопровождении двух слуг.
   Наконец мы благополучно выехали из Петербурга. Моя жена [Бергльот Бек, первая жена писателя (1898--1906).] не забыла ничего, кроме своего пальто.
   Наши спутники любезнейшие люди в мире -- это финский инженер, который находится на службе у Нобеля в Баку [Имеется в виду нефтепромышленное предприятие, основанное в 1876 в Баку шведскими предпринимателями братьями Людвигом, Робертом и Альфредом Нобели.] и который жил в России много лет, и его жена, родом из Баку, родной язык которой русский. С ними едет также их маленькая дочка.
   Каждое купе представляет собою спальное купе. Пассажиров множество, мои спутники рассеиваются по всему поезду, и сам я в конце концов очутился в тесном купе с тремя мужчинами, из которых один оказывается немцем, сильно подвыпившим.
   В вагоне есть сквозной проход, но такой узкий, что двоим с трудом можно разойтись.
   И вот мы въезжаем в великую Россию.
  
   К моему огорчению, я просыпаюсь ночью, и храп пьяного немца не даёт мне больше заснуть. Я встаю и кашляю возле него, он бессознательно перевёртывается на другую сторону и продолжает так же храпеть. Я подхожу ещё ближе к нему, чтобы как-нибудь разбудить его; он вдруг перестаёт храпеть, и тогда я снова ложусь. Но едва я лёг, как он снова начинает храпеть.
   Я лежу с открытыми глазами бесконечно долгое время, не знаю, сколько именно, потому что мне трудно достать свои часы из-под подушки. Наконец я засыпаю.
   Вдруг я просыпаюсь. Поезд стоит. За окном брезжит свет, духота в купе душит меня, и я опускаю окно на несколько дюймов. Тут до меня доносятся какие-то странные звуки. И при этих звуках меня наполняет смутное, но радостное чувство, -- я быстро одеваюсь и выбегаю на площадку вагона. Оказывается, что я услыхал пение скворцов. Я был крайне удивлён, услышав здесь скворцов в это время года: неужели они при перелёте на юг не улетели дальше?
   Моросит дождь, но воздух тёплый и приятный. Поезд двигается дальше, видно, что крестьяне просыпаются в избах, мимо которых мы проезжаем; в дверях некоторых изб стоят мужчины без курток, совсем как у нас на родине. В семь часов я выхожу на одной станции, чтобы напиться кофе. Прислуживают лакеи во фраках, белых галстуках и белых бумажных перчатках. Я выучился спрашивать по-русски: "сколько?". Но я не понимаю ответа, однако я и вида не подаю, что не понял, и даю монету, которую надо разменять. Когда мне дают сдачу, то я тщательно пересчитываю деньги, хотя я ровно ничего не смыслю в этих деньгах, и кладу на поднос двадцать копеек на чай лакею, следуя примеру других; затем я снова иду в поезд. "Да, -- думаю я про себя, -- ты прямо молодчина! Как ловко ты путешествуешь по России!" Если бы мне случилось повстречаться в пути с одним из моих соотечественников, который пожелал бы выпить кофе, то я сейчас же предложил бы ему показать, как надо действовать в таком случае, и я выучил бы его спрашивать: "сколько?". Вообще я мог бы оказать всевозможные услуги моим соотечественникам.
   Так вёл себя по отношению ко мне Бреде Кристенсен [Кристенсен Уильям Бреде (1867--1953) -- голландский религовед и социолог.] в Париже. Он вызвался обучать меня французскому языку. "Когда ты выучишься говорить по-французски, -- уверял он меня, -- то итальянскому и испанскому ровно ничего не стоит выучиться", -- говорил он. "Да, и вот я буду знать три хороших языка", -- подумал я. "А после этого выучиться португальскому тоже уж не Бог знает как трудно", -- убеждал он меня далее. Одним словом, он прельщал меня немного даже и наречием басков, чтобы подзадорить меня. Но я так никогда и не выучился французскому языку, ну, а тогда другие языки отпали уж сами собой. И хотя Бреде Кристенсену никогда не приходилось и наполовину так много трудиться, как мне, он всё-таки теперь занимает кафедру египтологии в Лейдене [Имеется в виду Лейденский университет, старейший в Нидерландах. Основан в 1575 в городе Лейден принцем Вильгельмом I Оранским в ознаменование героической обороны города от испанских войск.]. Но в России он, конечно, очутился бы в безвыходном положении, и мне пришлось бы прийти ему на помощь.
   Мои спутники ещё не встали. Мы несёмся по равнине, прорезаем болота и ржаные поля. Кое-где встречаются лиственные леса, берёза и ольха, как и у нас на родине, а в ветвях деревьев порхают птички. На одном поле работают кирками и лопатами мужчины и женщины. "Это славяне", -- думаю я, и я удивляюсь, что они ведут себя ничуть не иначе, чем германцы. Они одеты так же, как и мы, и они так же прилежны, они провожают поезд своими голубыми глазами и затем снова принимаются за работу. Мы проносимся мимо кирпичного завода, рабочие выкладывают кирпичи на землю для сушки на солнце. Они хлопотливо ходят и работают, и я не вижу ни одного надсмотрщика с кнутом в руках.
   Далеко кругом простирается широкая равнина. Налево лес, среди деревьев извивается тропинка и исчезает в чаще; по тропинке идёт человек. От этой картины пахнуло на меня чем-то родным, я так давно не был на родине, и теперь эта картина вызвала во мне радостное настроение. Тропинка наполовину заросла травой, и человек, который пробирается по ней, тащит на спине мешок. "Куда он идёт так рано поутру? -- думаю я. -- У него, вероятно, есть какое-нибудь дело по ту сторону леса". Он мелким и ровным шагом пробирается вперёд и вскоре исчезает из моих глаз.
   Мы снова несёмся по открытой равнине, здесь пасётся скот. Пастух опирается на свой высокий посох и следит глазами за поездом; на нём бараний тулуп, хотя идёт тёплый дождь. Это старик, я успеваю посмотреть ему прямо в лицо и махаю ему рукой с площадки вагона, но он не отвечает мне. Как знать, может быть, он так же счастлив, как и мы, ему немного надо, -- простая пища, кое-какое платье и одна икона. Но, может быть, то ограниченное право голоса, которое он имеет в своей маленькой деревушке, не представляется ему самым идеальным в свете. Хотелось бы мне знать, вспоминает ли он когда-нибудь того путешественника, который махал ему рукой с поезда, как я теперь вспоминаю о нём, сидя у себя.
   Пятнадцать часов спустя после того, как мы отъехали от Петербурга, мои спутники наконец встали. Мы в Москве.
  

II

   Я побывал в четырёх из пяти частей света. Конечно, я путешествовал по ним немного, а в Австралии я и совсем не бывал, но можно всё-таки сказать, что мне приходилось ступать на почву всевозможных стран света, и что я повидал кое-что; но чего-либо подобного московскому Кремлю я никогда не видал. Я видел прекрасные города, громадное впечатление произвели на меня Прага и Будапешт; но Москва -- это нечто сказочное! Кстати, я обратил внимание на то, что русские говорят не "Москва", а "Масква". Что правильнее -- не знаю.
   В Спасских воротах извозчик оборачивается на своих козлах к нам, снимает шапку и делает нам знаки, чтобы мы последовали его примеру. Эту церемонию установил царь Алексей. Мы сняли наши шляпы, увидев, что и все другие проезжающие и проходящие в ворота снимают шляпы. Извозчик поехал дальше -- и мы очутились в Кремле.
   В Москве около четырёхсот пятидесяти церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на земле может существовать подобный город: всё кругом пестреет зелёными, красными и золочёными куполами и шпицами. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет всё, о чём я когда-либо мечтал. Мы стоим у памятника Александру Второму и, облокотившись о перила, не отрываем взора от картины, которая раскинулась перед нами. Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными.
   Справа от нас перед арсеналом стоит Царь-пушка, -- "королева пушек". Она напоминает мне круглую часть локомотива, так она необыкновенно велика. Диаметр жерла этой пушки ровно в один метр, а ядра её весят по две тысячи килограммов каждое. Я читал где-то, что эту пушку пускали в дело, но истории её я не знаю; на ней обозначен 1586 год. У москвичей часто бывали войны, и им часто приходилось защищать свой святой город ["Царь-пушка", действительно, предназначалась для обороны Кремля, но из неё никогда не стреляли.]. В другом месте на земле лежит гигантский колокол, а возле него находятся сотни завоёванных пушек. Колокол "Царь-колокол" восьми метров вышины [На самом деле, высота "Царь-колокола" (вместе с ушками) составляет 6,14 м.], и в нём могут помещаться двадцать человек.
   В Кремле на самом высоком месте стоит Успенский собор. Сама церковь невелика, но в ней больше драгоценных камней, чем где бы то ни было на всём свете. Здесь коронуются цари. Золото, серебро, драгоценные камни, повсюду орнаменты, мозаика с самого пола и до верхних сводов, сотни икон, портреты патриархов, изображение Христа, потемневшие картины. В церкви есть одно небольшое пустое место в стене: в это место обыкновенно новые цари вставляют громадный и драгоценный камень в дар церкви. И стена в этом месте усеяна вся брильянтами, смарагдами, сапфирами и рубинами.
   Церковный сторож показал нам также кое-какие другие мелочи. В то время, как набожные москвичи стоят перед различными алтарями и иконами и молятся, сторож объясняет нам не слишком тихим голосом, что это часть ризы Христовой, а это под стеклом гвоздь из Креста Господня, в этой шкатулке под замком находится частица ризы Девы Марии. Мы с удовольствием даём денег служителю и нищим у дверей, и выходим из собора, совершенно ошеломлённые этим сказочным великолепием.
   Мне кажется, что я не преувеличиваю. Очень может быть, что в мои воспоминания о церкви вкралась какая-нибудь ошибка, потому что я не мог делать заметок там же, на месте; я не видел конца этим несметным сокровищам и совершенно растерялся, и я знаю, что об очень многом забыл упомянуть, а многого даже и не видал. Во всех углах сверкало, а свет в некоторых местах был такой скудный, что многие детали пропали для меня. Но вся церковь -- это не что иное, как одна громадная, сплошная драгоценность. Однако избыток украшений не всегда производил приятное впечатление. В особенности драгоценные камни царей в стене производили нелепое впечатление и показались мне бессмысленными и безвкусными. Когда позже мне пришлось видеть персов с единственным драгоценным камнем на шапке, то это показалось мне красивее.
   Мы осмотрели также памятник Пушкину, посетили несколько церквей, пару дворцов, Грановитую Палату, музеи, Третьяковскую галерею. Мы поднимались на колокольню Ивана Великого с четырьмястами пятьюдесятью ступенями и любовались с неё на Москву. Лишь отсюда можно вполне насладиться величественным зрелищем, которое представляет собой бесподобный город Москва.
   Но до чего тесен свет! Я нахожусь в самом центре России и вдруг встречаю на улице капитана Тавастшерна...
   Время отъезда назначено. Бесполезно желать остаться ещё на один лишний день; но жалко, здесь есть так много, на что стоит посмотреть. Даже сам Мольтке немного растерялся в этом городе, он пишет, что Москва -- это город, "который можно нарисовать в своём воображении, но которого никогда нельзя увидеть в действительности". Перед этим он как раз побывал на колокольне Ивана Великого и оттуда любовался на сказочный город...
   Я стою в дверях нашей гостиницы и вдруг замечаю, что пуговица на моей зелёной куртке висит на нитке. "Это самая важная пуговица", -- думаю я, стараясь затянуть нитку, но я только порчу дело. Я вспоминаю, что у меня с собой взяты швейные принадлежности, но в который из чемоданов я их положил? Вот вопрос. Одним словом, я отправляюсь в город разыскивать портного.
   Я иду себе да иду. Я не знаю, как по-русски "портной", но по-фински портной -- "рээтэли", и в Финляндии я прекрасно справлялся целый год с моим знанием языка, но здесь другое дело. Я с четверть часа брожу по улицам и заглядываю в окна, не сидит ли где-нибудь за работой портной; но мне не везёт.
   В дверях одного дома стоит пожилая женщина. Я хочу пройти мимо неё и не имею ни малейшего желания вступать с ней в разговоры, но она сама заговаривает со мной, кланяется и показывает на мою болтающуюся на нитке пуговицу. Я киваю головой: вот в том-то всё и дело, что пуговица того и гляди отвалится, и что я разыскиваю портного. И я знаками стараюсь объяснить ей всё и спрашиваю её, нет ли здесь где-нибудь портного. На это женщина опять кланяется мне, начинает идти впереди меня и указывает куда-то. Мы идём несколько минут, и женщина останавливается наконец у каких-то дверей. Здесь она указывает на самый верх дома и хочет покинуть меня, она кланяется, видимо, очень довольная тем, что вывела меня из затруднения. Я вынимаю из кармана серебряную монету, показываю её женщине и выражаю желание, чтобы она проводила меня на лестницу. Но этого она не понимает -- а может быть, она понимает это как-нибудь иначе: во всяком случае она отказывается идти со мной. Тогда я решаюсь идти вперёд и стараюсь заманить её с собой, так как я прекрасно сознаю, что без её помощи мне невозможно найти портного в этом громадном доме. Я показываю ей монету, киваю ей и начинаю подниматься по лестнице. Тут она как-то странно смеётся, но всё-таки следует за мной, покачивая головой. Этакая старая чертовка!
   У первых дверей я останавливаюсь, указываю на болтающуюся пуговицу и затем на дверь, и при этом вопросительно смотрю на неё. Тогда её наконец осеняет светлая мысль, что я действительно ищу портного, она перестаёт смеяться и сама, по-видимому, довольна этим оборотом дела. Теперь она берёт на себя роль вожатого и быстро поднимается вверх по лестнице. Она вбегает на самую верхнюю площадку и стучит в дверь, на которой прикреплён кусок картона с какими-то странными буквами. Дверь открывает человек. Женщина сдаёт ему меня с рук на руки и со смехом долго говорит ему что-то; всё это время человек стоит за дверью, а женщина и я на площадке лестницы. Когда человек наконец понимает, что у меня серьёзное и твёрдое намерение пришить отваливающуюся пуговицу, и что у меня самого нет под рукой швейных принадлежностей, то он раскрывает дверь. Я плачу женщине, она смотрит на монету, кланяется и называет меня генералом и князем. Потом она кланяется ещё раз и спускается с лестницы.
   Обстановка в комнате портного состоит из стола, пары стульев, дивана и одной иконы, на стенах висит также несколько картин религиозного содержания. На полу играет двое детей. По-видимому, жены портного нет дома, отец один с детьми. Я глажу детей по головке, и они смотрят на меня тёмным взором своих чёрных глаз. Пока портной пришивает пуговицу, мы с детьми становимся друзьями, они болтают со мной и показывают мне разбитую чашку, с которой они играют. Я всплескиваю руками от восторга и делаю вид, что нахожу чашку великолепной. Они приносят мне ещё много других вещей, которые разыскивают в разных углах, и в конце концов мы принимаемся строить на полу дом.
   Когда пуговица была пришита, я спросил:
   -- Сколько?
   Портной ответил мне что-то, но я ничего не понял. Я уже раньше знал уловку портных: если их спросить, сколько надо заплатить за то, что они пришили пуговицу, то они обыкновенно отвечают: "это ничего не стоит", или: "сколько пожелаете". Но это, конечно, одна только уловка. Если я сам вздумаю назначать цену, то это может обойтись очень дорого. Ведь каждому хочется сойти за графа и дать побольше. А портной мог бы честно и благородно потребовать за свою работу двадцать пять эре; если же я сам назначу цену, то придётся дать пятьдесят. И вот оказалось, что и русский портной знал эту уловку, он стоял передо мной и говорил нечто такое, из чего я заключил, что он предоставляет мне самому назначить ему плату. Но как мог я знать цены в России? Об этом он не подумал.
   Я показал на самого себя и сказал:
   -- Иностранец.
   Он засмеялся, кивнул и что-то ответил.
   Я повторил, что я иностранец.
   Тогда он опять сказал что-то, но слово "копейка" он не произнёс.
   И вот мне снова пришлось быть графом. Часто имеешь искреннее намерение путешествовать, как скромный, незаметный гражданин, но это ни к чему не ведёт.
   Выйдя на улицу, я решил ехать назад в гостиницу на конке. По прошествии некоторого времени ко мне подходит кондуктор и говорит что-то. "По всей вероятности, он спрашивает, куда я еду", -- подумал я, и я назвал свою гостиницу. И вот вся публика, сидевшая в вагоне, начинает смотреть на меня и говорить что-то, а кондуктор указывает назад, далеко назад, желая дать мне понять, что я еду как раз в противоположном направлении, что моя гостиница совсем в другой стороне. Мне пришлось спрыгнуть с конки.
   Я иду по улице и вдруг замечаю, что много людей входят в один дом и поднимаются по лестнице во второй этаж. Может быть, там есть на что посмотреть, и я следую их примеру. В то время, как я поднимаюсь по лестнице, со мной заговаривает какой-то человек. Я улыбаюсь, смеюсь и снимаю шляпу. Тогда человек также начинает улыбаться и идёт рядом со мной, он раскрывает дверь и пропускает меня вперёд.
   Здесь сидит много публики, это ресторан. Тут принявший во мне участие человек начинает представлять меня публике, он говорит что-то окружившим нас, и я понял, что он рассказывает, как встретил меня на лестнице. Я кланяюсь всем и вынимаю свой большой паспорт. Но никто не понимает его. Я указываю на моё имя и хочу объяснить им, что это я сам, что я такой-то и такой-то. Они ничего не понимают, но дружелюбно хлопают меня по плечу и находят, что всё у меня в порядке. Кто-то из публики подходит к стойке и требует музыки. И тотчас же начинает играть орган. "Это в честь тебя", -- думаю я, и я встаю и кланяюсь во все стороны. Точно по мановению волшебного жезла мне становится вдруг очень весело, я требую вина, и вокруг меня собирается довольно большая компания, и мы все пьём вино. В зале распространяется слух, что я приезжий, и ко мне приводят человека, говорящего по-французски; но мне казалось, что я обходился как нельзя лучше и при помощи русского языка, а так как во французском языке я тоже очень мало смыслил, то появление этого человека не доставило мне никакого удовольствия. Но мы и ему наливаем вина и приглашаем посидеть с нами.
   Здесь всё очень пестро и царит оживление; одежда на посетителях самая разнообразная, -- некоторые одеты очень просто, другие нарядно. За стойкой сидят пожилая женщина и молодая девушка. Один господин пользуется удобным случаем и говорить что-то молодой девушке, и мне вдруг становится ясно, что ей в первый раз говорят нечто подобное. Она смотрит и ничего не понимает, но потом она вдруг краснеет. Блажен, кто может ещё краснеть в первый раз! Что в жизни может быть лучше "первого раза"! Потом люди уже краснеют только от стыда...
   Когда я уходил из ресторана, то два лакея бросились вниз по лестнице и настежь раскрыли передо мной входную дверь, и при этом они называли меня превосходительством.
   Опять я начинаю бродить по улицам, но не знаю, где я, и не имею ни малейшего понятия о том, в каком направлении мне надо идти, чтобы попасть в свою гостиницу. Какое бесподобное чувство сознавать, что ты заблудился; кто не испытал этого, тот не может понять меня. Я преднамеренно решил заблудиться. Я подхожу к какому-то ресторану, и у меня вдруг является желание съесть что-нибудь, чтобы и в этом отношении поступать так, как мне заблагорассудилось в данную минуту. Но так как обстановка здесь очень роскошная, и так как вдобавок ко мне подходит белобрысый лакей во фраке, то я нахожу более симпатичным другой ресторан, мимо которого я перед тем только что прошёл, и я иду туда. Там я усаживаюсь.
   Это также большой ресторан, но он имеет менее европейский вид, посетители одеты очень странно, а два лакея в куртках. В глубине зала теряется сад с деревьями.
   Я чувствую себя свободным и я доволен. У меня такое чувство, словно я нашёл убежище, и мне совсем не надо торопиться домой. Я выучился говорить "щи". Немногие способны выучиться этому, но я выучился. И я умею писать это слово не так, как немцы, без "сии". Щи -- это суп из мяса. Но это не обыкновенный говяжий суп, который никуда не годится, а прекрасное русское блюдо со всевозможной говядиной, яйцами, сливками и зеленью. Итак, я требую щей, и мне подают их. Но слуга хочет предупредить мои желания и подаёт мне ещё какие-то блюда. Кроме того, я сам требую икры, -- не знаю, кстати это было, или нет. Потом я спрашиваю также и пива.
   Вдруг в открытых дверях появляется длинноволосый священник, который начинает крестить и благословлять нас, после чего он идёт дальше по улице. Я счастлив, что открыл это место. В некотором отдалении от меня сидят несколько добродушных пожилых людей, они едят и мирно болтают. И лица у них не безобразные и не сморщенные, какие обыкновенно бывают у стариков, а, напротив, открытые и здоровые, и волосы у них густые. "Славяне, -- думаю я и смотрю на них, -- народ будущего, завоеватели мира после германцев! Неудивительно, что у такого народа может возникнуть такая литература, как русская, литература безграничная в своём величии и поразительная! Она получила питание из восьми неиссякаемых источников, -- от своих восьми гигантов -- писателей. Нам давно надо было бы обратить на них внимание и постараться ближе ознакомиться с ними. Но что касается до театрального хозяйства, то это они предоставляют другим поэтам".
   Посетители приходят и уходят. Является компания немцев и располагается рядом с моим столом. Раздаётся громкая немецкая болтовня и немецкие восклицания. По еде и напиткам, которые им подают, я заключаю, что они намереваются долго сидеть, и я делаю знак слуге, чтобы он перенёс мой прибор в глубину залы, к саду и деревьям; но он не понимает меня. И тогда один из немцев очень любезно спрашивает меня, что мне угодно, и я должен прибегнуть к его помощи. Мне накрыли стол в другом месте, но я забываю поблагодарить немца, и я снова иду через всю залу, чтобы исправить мою оплошность.
   Слуга подаёт мне жаркое. Я не в состоянии больше есть что-нибудь после сытных щей, но слуга со своей точки зрения прав, -- он придерживается того взгляда, что человек должен есть много зараз, но зато потом долго выдерживать без пищи. Это взгляд здоровых людей. У меня является желание покурить и выпить чашку кофе, и мне без особых затруднений подают сигары и кофе.
   За одним из столов сидит небольшое общество; по-видимому, это семья, состоящая из отца, матери, двух сыновей и дочери. У молодой девушки тёмные глаза, непроницаемые и глубокие, -- это целый мир. Руки у неё большие, с длинными пальцами. Я сижу и смотрю на неё и стараюсь подыскать слово, которое могло бы охарактеризовать всю её внешность и её манеры: это нежность. Сидит ли она тихо, или наклоняется в сторону, или смотрит на кого-нибудь -- на всём лежит отпечаток нежности. Взгляд у неё добрый и доверчивый, как у молодой ожеребившейся кобылы. Я читал где-то, что у славян выдающиеся скулы, и у этих были такие скулы, это придавало их лицам сходство с лошадьми. Но смотреть на них было очень занятно. Наконец глава семьи расплатился, и они ушли.
   Я продолжаю сидеть за столом, уставленным блюдами, и слуга ничего не убирает. И это очень хорошо: если бы мне вздумалось в конце концов всё-таки съесть кусок мяса, то всё было к моим услугам. И действительно, я начинаю поглядывать на кушанье. Кто решил, что табак и кофе не хороши в середине обеда? Как бы то ни было, но в данном случае я распоряжаюсь по своему собственному усмотрению. И я с аппетитом ем жаркое.
   Я сижу здесь и чувствую себя, как дома, то есть далеко от дома и следовательно в своей тарелке. Я нахожу, что это самый уютный ресторан, какой мне когда-либо приходилось посещать. И вдруг ни с того ни с сего я встаю, иду к иконе, кланяюсь и крещусь, как это делали другие. Ни слуги ни посетители не обращают ни малейшего внимания на это, и я не чувствую никакой неловкости и возвращаюсь на своё место. Меня всего заполняет чувство радости при мысли о том, что я нахожусь в этой великой стране, о которой я так много читал, и это чувство выражается в какой-то внутренней необузданности, которую я в это мгновение не стараюсь даже сдерживать. Я начинаю напевать, вовсе не желая кому-нибудь сделать неприятности этим, а просто потому, что это доставляет удовольствие мне самому. Между прочим, я замечаю, что масло трогали пальцами, так как на нём два ясных отпечатка. "Что же из этого? -- думаю я, -- то ли ещё будет на Кавказе -- ведь с маслом надо обращаться очень осторожно". Я пользуюсь удобным случаем и несколько раз тыкаю в масло вилкой и сглаживаю следы пальцев. Но тут я ловлю себя на том, что психологически неправильно поддаваться своему настроению, и я начинаю сдерживать себя.
   Я мог бы просидеть в ресторане очень долго, но ко мне подходит немец и спугивает меня. Ему понадобилось пройти в сад в одно загороженное место, и по дороге туда он заговорил со мною и предложил мне свою помощь, если я ещё в чём-нибудь нуждаюсь. Он чрезвычайно любезен, и я крайне обязан этому человеку; но он как-то принижает меня и сравнивает с землёй. Как только он отходит от меня, я сейчас же расплачиваюсь и произношу одно слово, которому выучился ещё в Финляндии: "извозчик". И слуга приводит его превосходительству извозчика.
   Извозчику я говорю: "Вокзал". Но оказывается, что в Москве пять железнодорожных станций, и извозчик спрашивает меня: "Который?". Я делаю вид, будто припоминаю что-то. Так как это продолжается довольно долго, то извозчик начинает отгадывать, называя различные вокзалы, и когда он доходит до Рязанского, то я останавливаю его и даю ему понять, что туда-то мне и надо. И извозчик везёт меня туда и по дороге крестится на все церкви и на все иконы, которые висят в воротах.
   У меня было смутное представление о том, что мне действительно надо на Рязанский вокзал, и оказалось, что я был прав. Когда я наконец очутился там, то я без особого труда нашёл дорогу в свою гостиницу.
  

III

   Ехать в этот день было уже слишком поздно, и мы уехали на следующий день. Ах, если бы мне когда-нибудь ещё раз довелось увидеть Москву!
   На вокзале, к величайшему нашему изумлению, мы снова встретились с дамой, у которой было такое множество колец на пальцах. Она ехала с тем же поездом. Эта странная встреча в конце концов получила некоторое объяснение б глубине земли донских казаков. Молодой гвардеец также едет с нами, он сел в одном купе вместе с дамой, они разговаривают и смотрят друг на друга влюблёнными глазами. У него на груди георгиевский крест. Я обращаю внимание на то, что на его золотом портсигаре герб и корона. Я никак не могу понять, почему эти два человека стали неразлучными, у них есть даже собственное маленькое купе, куда никто не входит. Это, наверное, муж и жена, новобрачные, которые ненадолго останавливались в Москве, чтобы повеселиться. Но на вокзале в Петербурге они, по-видимому, не знали друг друга. И прислуга их как будто ничего не имела общего друг с другом.
   Мы проезжаем мимо дачной местности под Москвой. Дач очень много, все в скучном швейцарском стиле. Но через три часа езды от Москвы мы несёмся уже по обширным полям ржи и пшеницы, по чернозёмной полосе России.
   Начались осенние полевые работы. Здесь пашут гуськом, две или три лошади идут друг за другом, таща за собою маленькие деревянные сохи, за ними следует лошадь с бороной. Я вспомнил, как мы пахали в Америке в необозримых прериях в долине Красной реки [Красная река (Ред-ривер) -- река на юге США, правый приток Миссисипи.] в десять плугов целыми днями и неделями. И мы сидели на плуге, как в кресле, под плугом были колёса, а мы сидели себе, пахали и распевали.
   Там и сям на обширной равнине копошатся люди, они обрабатывают землю, -- видны и женщины и мужчины. На женщинах красные кофты, а мужчины в белых и суровых домотанных рубахах, на некоторых тулупы. Вдоль всей дороги попадаются деревни с избушками, крытыми соломой.
   Благодаря нашим спутникам, семье инженера, в купе стало известно, что мы с женой едем на Кавказ и не знаем языка, -- инженер направляется как раз в Дербент, а оттуда переедет в Баку на пароходе по Каспийскому морю, тогда как мы перевалим через горы в Тифлис и затем отправимся дальше. В то время, как кондуктор прорезает наши билеты, возле нас стоит офицер, который слышит, что мы едем во Владикавказ: он уходит и приводит с собою другого офицера, который заговаривает со мной и изъявляет свою готовность помочь нам при перевале через горы. Он говорит, что ему надо туда же, он только сначала заедет в Пятигорск, город с серными источниками, купаньями и великосветским обществом. Там он останется не более недели, а мы в это время можем подождать его во Владикавказе. Я благодарю офицера. Он -- толстый, пожилой мужчина, со странными манерами щёголя; он говорит на многих языках громко и смело, но с ошибками. Лицо у него неприятное, еврейское.
   Инженер, который всё умеет делать и знает все порядки в этой стране, предлагает дать взятку кондуктору рубля в два, чтобы получить отдельное купе. Мы дали кондуктору взятку, и нас перевели в отдельное купе. Потом инженеру пришло в голову, что нам надо сунуть ему ещё немножко денег, чтобы он взял у нас билеты. Иначе нас будут беспокоить ночью при каждой смене кондукторов. И мы снова дали ему маленькую взятку, соответствовавшую нашим средствам. Всё было устроено в одну минуту. Система взяток весьма практична и удобна! Вы останавливаете одного из кондукторов во время его поспешного служебного обхода по поезду и роняете слово относительно отдельного купе. Это слово принимается как следует, кондуктор уходит, но через несколько минут он возвращается, и оказывается, что он уже приготовил для вас купе. Он сам забирает большую часть вашего багажа и идёт впереди, а вы с вашими спутниками идёте за ним гуськом и вскоре приходите в маленькую комнатку, которая поступает в ваше полное распоряжение. Так всё произошло с нами. После всего этого мы просто суём в руку кондуктора наши два рубля. Все мы смотрим на него, и он смотрит на нас и благодарит, и обе стороны совершенно довольны. Конечно, после приходится ещё вступать в маленькую сделку и с другими кондукторами, но им можно уже без всякой церемонии предлагать гораздо более скромную взятку, так, пустяк какой-нибудь в виде дружеского подарка.
   Надвигается ночь, становится всё темнее и темнее. Купе освещается двумя стеариновыми свечами в стеклянных фонарях, но свет этот слишком скудный, и нам ничего не остаётся, как лечь спать.
   Время от времени я слышу сквозь сон свистки локомотива. Эти свистки не похожи на свистки обыкновенных локомотивов в других странах света, -- они скорее напоминают пароходные свистки. Здесь, среди необозримых русских равнин, поезд -- единственное судно.
   Ночью я просыпаюсь от духоты в купе. Я встаю и пытаюсь открыть вентилятор в потолке, но не могу достать до него. Тогда я падаю на диван и снова засыпаю.
  
   Ясное утро, воскресенье, шесть часов. Мы стоим на станции в городе Воронеже. Здесь родился Алексей Васильевич Кольцов, здесь он бродил по полям и писал. Говорят, будто он так и не выучился писать грамотно на своём языке, но это не помешало ему сделаться поэтом, и шестнадцати лет от роду он написал уже целый томик стихов. Его отец, простой скотопромышленник, не мог иметь крепостных, но у него были средства для этого, и он брал их в залог. И вот среди них была Дуняша, молодая девушка, которую полюбил поэт Кольцов и которая отвечала ему взаимностью. Он ей посвятил прекрасные стихи. Он ходил по лугам и пас отцовский скот, там он написал множество пламенных стихов, проникнутых глубокой тоской. Но однажды отец послал его за покупкой скота в деревню и, пользуясь отсутствием сына, он продал Дуняшу одному помещику, который жил где-то далеко на Дону. Когда молодой Кольцов вернулся домой и узнал об этом, то он смертельно заболел. Однако он выздоровел, но Дуняши никогда не забывал, и после этого стал писать стихи лучше, чем когда-либо раньше. Потом его "открыл" дворянин Станкевич [Станкевич Николай Владимирович (1813--1840) -- русский общественный деятель, философ, поэт. В 1830 в Воронеже случайно встретился с беззвестным тогда Алексеем Кольцовым и "открыл" его для русской литературы, познакомив В.Г. Белинского с его стихами.], который помог ему приехать в Москву и Петербург. Но тут он испортился, сделался пьяницей и сошёл в могилу тридцати четырёх лет от роду [Во всей передаче Гамсуном истории Кольцова чувствуется голос иностранца. Что до трагического конца Кольцова, то он совершенно не верен. Гамсун или заимствовал его из дурного источника, или смешал судьбу Кольцова с судьбой какого-нибудь другого русского писателя-самородка. Кольцов не страдал болезнью Левитовых, Решетниковых, Помяновских или Меев, и умер от злой чахотки. -- Примечание переводчика.].
   Его погубила любовь.
   В Воронеже поставлен ему памятник...
   Гвардеец и дама с брильянтовыми кольцами отворили дверь своего купе вследствие жары. Я вижу их, они уже совершенно одеты, и я замечаю, что лица у обоих печальны. "Верно, произошла маленькая ссора", -- думаю я. Но моё подозрение сейчас же разбивается: я вижу, как они шепчутся по-французски и не стесняются проявлять нежность по отношению друг к другу чуть ли не у нас на глазах. Когда офицер хочет уходить, то дама вдруг останавливает его на мгновение, притягивает его голову к себе и целует его. И они улыбаются друг другу, и видно, что они забыли всё, словно во всём поезде только они вдвоём. Лучших отношений между ними нельзя было желать. Ясно было, что это новобрачные.
   Оказывается, что всю ночь на мою куртку капал стеарин со свечи в купе. Я делаю это открытие слишком поздно. Вид у меня в этой куртке очень неряшливый, и я всеми силами стараюсь соскрести стеарин и ножом и ногтями. Для меня было бы громадным утешением, если бы стеарин наделал неприятностей и другим, кроме меня, но этот шельма-инженер, конечно, повесил свою куртку у другого фонаря. Мне попадается кто-то из поездной прислуги, и я стараюсь объяснить ему на разных языках, что мне нужно помочь, и человек энергично кивает мне в ответ, как бы давая мне понять, что он мне вполне сочувствует. После этого я его отпускаю. Я думаю, разумеется, что через минуту он вернётся и произведёт надо мною необходимые манипуляции. В своём воображении я уже вижу его с горячим утюгом и всевозможными жидкостями для выводки пятен, с куском сукна, пропускной бумагой, горячими углями и щёткой. Дело в том, что я весь в пятнах.
   Возле меня стоит черкесский офицер, вот как он одет: у него высокие лакированные сапоги, на которые спускаются широкие штаны и широкий коричневый со складками бурнус [Бурнус (араб.) -- верхняя мужская одежда, длинный шерстяной плащ с рукавами.] с кожаным поясом. Спереди за поясом заткнут длинный кинжал наискось на животе, рукоятка кинжала резная и золочёная. Поперёк груди торчат верхушки восемнадцати круглых металлических трубочек, вроде напёрстков с гранатовым донышком. Это поддельные патроны. На голове у него барашковая шапка.
   Мимо меня проходит армянский еврей. Это -- купцы, богачи, которых, по-видимому, не угнетает никакое земное горе. На них чёрные атласные кафтаны, подпоясанные отделанными золотом и серебром кушаками. Некоторые из евреев очень красивы, но у молодого мальчика, которого они везут с собою, лицо скопца и заплывшее жиром тело. Крайне отвратительное впечатление производит то, что его спутники обращаются с ним, как с женщиной. Такие евреи-торговцы постоянно разъезжают между Россией и Кавказом. Из больших городов они возят с собой товар в горы, а оттуда они возвращаются в большие города с изделиями и коврами горцев.
   Поезд тронулся. Мы делаем огромную дугу, и ещё через двадцать минут в стороне открывается вид на большой город Воронеж со множеством домов, куполов и шпицев. Потом мы пересекаем большие поля с арбузами и подсолнечниками, растущими вперемежку на одном и том же поле. Арбузы лежат на земле, как большие жёлтые снежки, а подсолнечники возвышаются над ними, словно огненно-жёлтый лес. Подсолнечники разводят в южной и средней России ради подсолнечного масла. Из лепестков цветов варят варенье, которое считается большим лакомством. Все здесь жуют подсолнечное семя, выплёвывая шелуху. Для местного населения это заменяет собою наш жевательный табак, но семя чище и занятнее. Кондуктор стоит и добродушно грызёт семечки, прорезая наши билеты, извозчик на козлах, приказчики за прилавками, а также и почтальоны, переходя от двери к двери со своими письмами -- все грызут подсолнечное семя, выплёвывая шелуху.
   Далеко, на самом горизонте, низко над землёй мы замечаем большое чёрное пятно. Оно представляется нам шаром, который держится над самой равниной и не поднимается выше. Нам объясняют, что мы видим корону громадного дерева. Оно далеко кругом известно под названием "дерева".
   Мы на Дону.
   На равнине разбросано бесчисленное множество стогов соломы и сена, которые напоминают ульи; там и сям стоят ветряные мельницы, тихие и неподвижные, стада рогатого скота пасутся также как-то неподвижно. Иногда мне приходит в голову сосчитать, сколько голов в стаде. И я делаю быстрый подсчёт следующим образом: сперва я сосчитываю ровно пятьдесят голов, а затем смотрю, какую площадь на равнине они занимают, потом я закрываю один глаз и намечаю приблизительно такую же площадь, которую складываю с первой, и таким образом получается сто голов скота. И вот я начинаю считать только площадями в сто годов, при чём мне приходится то прибавлять, то убавлять, смотря по тому, идёт ли скот сплочённой массой, или врассыпную. Таким образом я делаю вывод, что стада бывают до и свыше тысячи голов волов, коров и телят. Двое или трое пастухов пасут гурты с длинными посохами в руках; они одеты в тулупы, несмотря на знойное солнце. И они, наверное, живут ленивой и беспечной жизнью, хотя у них нет собак. Я невольно вспомнил жизнь среди огромных пастбищ в Техасе, где пастухи разъезжают верхом и где им приходится пускать в дело револьвер против соседних пастухов, крадущих скот. Самому мне этого не пришлось испытать, я старался несколько раз получить место ковбоя, но меня каждый раз забраковывали по разным причинам. Кстати о близорукости: я вижу теперь дальше, чем десять лет тому назад. Но зато теперь по ночам, когда я работаю при лампе, я начинаю замечать, что зрение моё ослабевает. Кончится, вероятно, тем, что мне придётся прибегать к выпуклым очкам.
   Станция Колодезная. Поезд встречают ярко и пёстро одетые женщины; на них так много красного и синего, что издали они похожи на поле, поросшее маком, который движется и колышется. Они продают фрукты, и мы покупаем виноград. Я хочу купить неимоверное количество винограда, чтобы иметь запас; но инженер советует мне не делать этого: теперь как раз время сбора винограда, и качество его будет улучшаться по мере того, как мы будем приближаться к Кавказу. Женщины понимают, что инженер не даёт мне покупать у них много, но они не озлобляются на него за это, они дружелюбно разговаривают с этим человеком, знающим их язык, и болтают с ним о том и о сём. Это крепкие и здоровые крестьянки с загорелыми лицами, с чёрными волосами и вздёрнутыми носами. Глаза у них карие. На голове и на шее у них синие и красные платки по случаю воскресного дня, юбки у них также красные и синие. На многих бараньи полушубки, а на некоторых кофты из материи, обшитые мехом. Но, несмотря на весь этот мех, в которой они одеваются, это не мешает им ходить босиком. Ноги у них красивые.
   Начинается степь, но всё ещё встречаются группы ив или лип возле деревень. Стадо гусей бродит в степи и щиплет траву, я насчитываю до четырёхсот гусей в одном большом стаде. Ближайшие гуси поворачивают свои шеи к поезду и гогочут в то время, как мы проносимся мимо них. Повсюду царят мир и тишина по случаю воскресенья, ветряные мельницы стоят неподвижно, время от времени до нас доносится колокольный звон. Мы во многих местах видим на дорогах кучки пешеходов, -- по всей вероятности, они идут в церковь и по дороге болтают друг с другом о своих делах, -- совсем как у нас на родине. Когда мы проезжаем мимо деревень, то дети машут нам, а курицы, сломя голову, разбегаются в разные стороны.
   Я здороваюсь с офицером, который хотел быть нашим спутником до Кавказа, но он отвечает важно и холодно. Но вдруг он узнаёт меня и протягивает мне обе руки. Он не узнал меня, но теперь он сейчас же вспомнил меня.. Хорошо ли я спал? В России так неудобно путешествовать.. Итак, нам придётся подождать во Владикавказе только одну неделю, а потом он нагонит нас. В Пятигорск ему никак нельзя не заехать, -- там дамы!
   Его еврейская физиономия невыносима, и он сам помогает мне избавиться от него. Видя, что я отхожу от него и отвечаю ему молчанием, он сейчас же догадывается, в чём дело, и отвечает тем же, заговаривает с другими и не обращает на меня внимания. Слава Богу!
   Во всех купе заваривают чай и всюду курят; многие дамы также курят. Кипяток достают на станции, а самовары [По всей вероятности, автор подразумевал чайники. -- Примечание переводчика.] имеются у пассажиров; с этих пор чаепитие продолжается до самого вечера.
   Одиннадцать часов, солнце начинает невыносимо печь в купе. Мы открыли вентилятор в потолке и наполовину опустили окно. Но тут нас начинает одолевать пыль!
   В двенадцать часов мы подъезжаем к маленькой станции Подгорное. Здесь мы видим на песчаной дороге форейторов [Форейтор -- в упряжке цугом: слуга, сидящий верхом на передней лошади.], солдат, пустую карету с цветочными гирляндами, запряжённую четвёркой, и конвой верховых казаков. Рядом со всем этим идут пешком генерал и молодой офицер, оба в мундирах. На станции карета, конвой и солдаты останавливаются как раз в ту минуту, когда подходит поезд.
   Тут я слышу рыдания и французские восклицания, которые раздаются в купе новобрачных. Дама с брильянтовыми кольцами выходит оттуда бледная, заплаканная, растерянная, она оборачивается и обнимает гвардейца, потом она выпускает его из своих объятий и стремглав выбегает из поезда. Гвардеец остаётся в купе растерянный и взволнованный, он бросается к окну и смотрит в него.
   В ту минуту, как дама сошла с поезда, солдаты и казаки делают ей на караул. Она бросается к генералу на грудь; раздаются разные приветствия по-французски; она оставляет генерала и бросается к молодому офицеру, и эти три человека обнимаются и целуют друг друга в величайшем волнении. Кто это: отец, дочь и брат? У брата вырывались такие странные восклицания. "Да перестань же плакать!" -- говорят генерал и офицер, и они успокаивают её и ласково гладят. Но дама продолжает плакать и иногда улыбается сквозь слёзы. Она рассказывает, что заболела в Москве, но не хотела телеграфировать, пока не выздоровела и не была в состоянии ехать дальше. Молодой человек называет её своей милой и в восторге от её геройского молчания, с которым она перенесла болезнь, и вообще от всего её беспримерного поведения. Инженеру удаётся узнать от одного из конвойных, что это князь ***, его дочь и жених дочери; молодые должны обвенчаться сегодня же. Невеста выздоровела и приехала домой в самое последнее мгновение. Да благословит её Бог!
   И дама садится в украшенную гирляндами карету, а отец и жених садятся верхом на своих лошадей и скачут по обе стороны её и всё время разговаривают, наклоняясь к ней. Когда карета, всадники и конвой выехали на песчаную дорогу, то дама машет своим носовым платком, -- но она собственно не машет, а как бы расправляет его прежде, чем употребить.
   Но вот локомотив свистит, и мы отъезжаем от станции.
   Гвардеец всё стоит, прижавшись лицом к стеклу, пока может видеть украшенную гирляндами карету. Потом он запирает дверь своего купе и несколько часов сидит один в душной комнатке.
  
   Отворив дверь нашего купе, мы выходим в коридор. Здесь расположился один армянин. Он устроил себе целую постель из подушек. Под ним вышитый жёлтый шёлковый матрац, а закрылся он красно-коричневым шёлковым одеялом. На этом великолепном ложе он растянулся перед открытым окном и лежит в целом облаке пыли. Он снял сапоги и остался в одних носках, которые все в дырах, так что пальцы торчат наружу. Под головой у него две подушки в очень грязных наволочках, но в отверстия прошивки видна сама подушка, покрытая шёлком, расшитым золотом.
   Приходят новые пассажиры и располагаются в проходе возле армянина. Это кавказские татары. У их женщин лица закрыты покрывалами, они одеты в одноцветные красные бумажные платья и сидят тихо и безмолвно. Мужчины со смуглыми лицами, рослые, в серых плащах поверх своих бурнусов и с разноцветными шёлковыми шарфами вокруг талии. За шарфом они носят кинжалы в ножнах, рукоятки кинжалов выложены серебром.
   Теперь наш локомотив отапливается нефтью из Баку, и запах этого топлива в сильной жаре гораздо неприятнее каменноугольной гари.
   Мы вдруг останавливаемся на крошечной станции среди степи. Мы должны ждать встречного поезда из Владикавказа. В ожидании мы выходим, чтобы поразмяться немного. Тихо и жарко, множество пассажиров толпятся тут, слышатся разговоры и пение. Тут снова появляется гвардеец. Он уже не грустит больше, несколько часов, проведённые им в полном одиночестве в его купе, ободрили его; Бог знает, может быть, ему удалось даже вкусить подкрепляющего сна за эти несколько часов. Он разгуливает теперь с молодой дамой, которая курит сигаретки. Она без шляпы и предоставляет солнцу жечь свои чёрные волосы. Они говорят по-французски, и разговор их не умолкает ни на минуту, их смех так и звенит в воздухе. Но княжеская дочь, дама с брильянтовыми кольцами, стоит, может быть, в это мгновение перед алтарём с другим.
   Какой-то человек спрыгивает с поезда с узлом в руках. У него совсем коричневое лицо, а волосы и борода блестящие и чёрные, как смоль. Это перс. Он выбирает себе маленькое местечко на земле, развязывает свой узел и расстилает на земле две скатерти. Потом он снимает свои башмаки. Я начинаю догадываться, что этот человек собирается показывать фокусы с ножами и шарами. Но оказывается, что я ошибся. Перс собирается совершать свою молитву. Он вынимает несколько камешков из-за пазухи и кладёт их на скатерть, потом он поворачивается к солнцу и начинает обряд. Сначала он стоит совершенно прямо, не двигаясь. С этой минуты он не видит больше никого в окружающей его толпе, он только смотрит пристально на два камня и весь погружён в молитву. Потом он бросается на колени и совершенно склоняется к земле, он делает это несколько раз; при этом он перекладывает камни на другие места: тот, который был дальше, он придвигает ближе в левую сторону. Наконец он встаёт, вытягивает руки перед собой ладонями наружу и шевелит губами. В эту минуту раздаётся грохот проносящегося мимо нас владикавказского поезда, и наш локомотив подаёт свисток; но перс не проявляет никакого беспокойства. Поезд не уйдёт без него, а если и уйдёт, -- на то воля Аллаха. Он снова бросается на колени и перекладывает камешки, в конце концов он так быстро перекладывает их с места на место, что я не могу больше следить за ним. Все пассажиры уже вошли в поезд, а он всё продолжает сидеть на земле. "Торопись же!" -- думаю я. Но перс и не думает торопиться, он делает ещё несколько поклонов и медленно разводит руками перед собою. Поезд начинает трогаться, в это мгновение перс снова выпрямляется и стоит, как вкопанный, повернувшись лицом к солнцу, -- потом он собирает свои скатерти, камешки и башмаки и входит в поезд. В его движениях не было и следа торопливости. Некоторые зрители, стоявшие на площадке вагона, пробормотали какое-то одобрение, нечто вроде "браво", но невозмутимый магометанин не удостаивает вниманием слова "неверующих собак"; и он величественно проходит в вагон и садится на своё место.
   На одной из станций, где мы долго стоим и забираем воду, я замечаю наконец поездного слугу, который должен был вывести стеариновые пятна на моей куртке. Он стоит на земле, вагона за два от меня. Я кланяюсь ему и улыбаюсь, чтобы не спугнуть его, потому что я задался целью во что бы то ни стало поймать его, и когда я подхожу к нему вплотную, то я всё ещё не решаюсь заговаривать с ним и только продолжаю добродушно улыбаться. И он также кивает мне в ответ и улыбается, а когда его взгляд падает на белую полосу, оставшуюся на моей куртке от стеарина, то он всплескивает руками и говорит что-то; потом он вдруг бросается в своё отделение в поезде. "Теперь он побежал за жидкостью для выводки пятен и горячим утюгом", -- думаю я. Что он сказал, я не понял, но, по всей вероятности, его слова должны были означать нечто вроде того, что он сейчас вернётся, ваше сиятельство! И я стал ждать. Локомотив напился воды, свистнул и начал двигаться, -- больше я не мог ждать...
   Я несколько раз встречался с офицером, нашим будущим спутником при перевале через горы. Он совсем не узнаёт меня больше. Он обиделся на меня, -- слава Богу! На одной из станций, где мы ужинали, он сидел рядом со мной. Он положил своё набитое портмоне на самом виду. Конечно, он сделал это не для того, чтобы соблазнить меня украсть его портмоне, но для того, чтобы показать мне, что на нём серебряная корона. Бог знает, была ли эта корона серебряная, и имел ли он право на эту корону. Когда я раскланивался, то он не сказал ни слова и не предложил своих услуг; но другой господин, сидевший рядом со мною по другую сторону, обратил моё внимание на то, что я получил слишком мало сдачи. Он говорит лакею, что произошла ошибка, и я тотчас же получаю свои деньги обратно. Я встаю, кланяюсь господину и благодарю его.
   Мы решили не брать офицера в спутники и скрыться от него во Владикавказе.
   В девять часов вечера становится совершенно темно. Среди непроницаемого мрака кое-где в степи в деревнях светятся огоньки, больше ничего не видно. Время от времени мы совсем близко проносимся мимо одинокого огонька в крытой соломой избушке, в которой, наверное, живут крайне бедные люди.
   Вечер мягкий и тёмный, душный и тёмный. Я стою в коридоре у открытого окна, а кроме того держу дверь на площадку вагона полуоткрытой, и всё-таки так невыносимо жарко, что я должен всё время держать платок в руке и вытирать им лицо. Из соседнего вагона до меня доносится пение армянских евреев. Это поют необыкновенно тучный старый еврей и жирный скопец, они поют нечто в роде дуэта. Это продолжается довольно долго, часа два; изредка пение прерывается смехом, и затем они снова начинают тянуть свою заунывную песню. Голос скопца скорее птичий, чем человеческий.
   Ночью мы проезжаем мимо большого города Ростова, где мы почти ничего не видели вследствие тьмы. Здесь многие из пассажиров сходят.
   На платформе мне удалось увидать толпу киргизов. Как они попали сюда из восточных степей, я не понимаю; но я слышал, что их называют киргизами. На мой взгляд они немногим отличаются от татар. Это кочевники, которые гоняют своих баранов и коров с одного места на другое в степи, где пасут свой скот. Бараны -- это их денежная единица, другой у них нет: за жену они платят четыре барана, а за корову восемь баранов. За лошадь они дают четыре коровы, а за ружье три лошади. Это я где-то читал. Я смотрю на этих коричневых людей с раскосыми глазами и киваю им. Они улыбаются мне и тоже кивают. Я даю им немного мелочи, и они очень радуются и благодарят меня. Мы стоим вдвоём ещё с одним европейцем и смотрим на них, другой европеец может кое-как объясняться с ними. Красивыми их назвать нельзя по нашим понятиям, но у них детский взгляд и чрезвычайно маленькие руки, которые производят какое-то беспомощное впечатление. Мужчины одеты в тулупы, а на ногах у них зелёные и красные высокие сапоги; у них кинжалы и палки. Женщины в пёстрых бумажных платьях; на одной из женщин соломенная шляпа, опушённая лисьим мехом. У них совсем нет украшений, и они кажутся очень бедными. Европеец, стоящий рядом со мной, даёт им рубль, и они снова благодарят и завязывают серебряную монету в платок.
  
   Прекрасное ясное утро в степи; высокая и пожелтевшая трава тихо шелестит на ветру. Необозримый простор со всех сторон.
   Есть три рода степей: травяные степи, песчаные и солончаковые; здесь только травяные степи. Только раннею весною трава здесь может служить кормом для скота, уже в июле она твердеет, деревенеет и становится негодной для корма. Но вот наступает осень, как теперь, и случается, что в это время идут проливные дожди, а солнце не так уже жжёт, и вот вдруг между сухою, увядающей степной травой вырастает мягкая зелёная трава и расцветает множество прекрасных цветов. Насекомые, животные и птицы снова оживляются и собираются сюда; далеко в степи раздаются разнообразные трели и свист перелётных птиц, а бабочки снова порхают и кружатся в мягком воздухе. Но если не обратить на это внимания, то и не увидишь ничего, кроме жёлтой сожжённой травы на целые мили кругом. Поэтому в это время года степь не похожа на море, а скорее на пустыню с жёлтым песком.
   Из поэзии всех степняков казацкая наиболее прочувствованная, и она воспета лучше других. Ни о калмыцких, ни о киргизских или татарских степях не было сказано таких прекрасных и задушевных слов, как о казацких. И всё-таки степь более или менее одна и та же у всех этих народов в обширной русской земле. Но казаки сами отличаются от остальных степняков. Во-первых, степь -- настоящая родина казаков, где они жили из поколения в поколение, тогда как другие лишь пришельцы, -- одни остатки "Золотой", другие -- "Синей" орды. Кроме того, казаки -- воины, тогда как другие -- пастухи и землепашцы. Казаки никогда не были в рабстве у ханов, панов или бояр, тогда

КНУТЪ ГАМСУНЪ.
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ.
ТОМЪ VI.

Изданіе В. М. Саблина.

МОСКВА.-- 1910.

Въ сказочной странѣ.
Пережитое и передуманное на Кавказѣ.

Переводъ Е. Лютшъ.

Третье изданіе.

  

I

   Начало сентября, и мы въ Петербургѣ. Я собираюсь, пользуясь правительственной стипендіей, совершить путешествіе на Кавказъ и далѣе на востокъ. въ Персію и Турцію. Прибыли мы изъ Финляндіи, гдѣ прожили цѣлый годъ...
   На девятнадцати болотистыхъ островахъ ровно двѣсти лѣтъ тому назадъ Петръ великій заложилъ городъ. Нева повсюду пронизала его, причудливо разрѣзавъ и расчленивъ на части. Весь онъ представляетъ странную путаницу западно-европейскихъ великолѣпныхъ громадъ вперемежку съ византійскими куполами и восхитительными кирпичными домиками. Массивныя зданія музеевъ и картинныхъ галлерей занимаютъ почетное мѣсто, но на ряду съ этимъ и кіоски, и лавки, и всякія невѣроятнѣйшія человѣческія обиталища гордо красуются на солнцѣ и не помышляютъ скрываться. Заходила рѣчь и томъ, чтобы перенести городъ на болѣе сухое мѣсто, но это не легче сдѣлать чѣмъ перенести Россію. Въ Петербургѣ есть вещи, которыя не могутъ быть оторваны отъ своей почвы: Зимній Дворецъ, Петропавловская крѣпость, Эрмитажь, церковь Воскресенія, Исакіевскій соборъ. Такимъ образомъ, Петербургъ будетъ перенесенъ на другое мѣсто лишь въ томъ же смыслѣ, какъ, отчасти, перемѣщается и сама Россія: онъ раздвигается и дѣлается все больше и больше...
   Пребываніе наше въ Петербургѣ было кратковременное. Погода стояла суровая и прохладная, всего десять градусовъ; сады и парки роняли свою листву. Я долженъ былъ въ первый разъ въ жизни получить паспортъ и поѣхалъ за этимъ въ посольство соединенныхъ королевствъ. Явился я не во время, канцелярія была заперта. Передъ посольствомъ стоялъ красивый молодой человѣкъ и читалъ письмо. На золотомъ набалдашникѣ его трости была корона. Онъ выглядѣлъ нерусскимъ; я снялъ шляпу и заговорилъ съ нимъ по-норвежски. Онъ отвѣтилъ мнѣ по-шведски и сообщилъ, когда въ посольствѣ пріемные часы.
   Въ назначенный часъ явился я вновь и опять встрѣтилъ того же молодого человѣка. Это былъ капитанъ Берлингъ, жившій здѣсь въ качествѣ военнаго атташе; имя его часто впослѣдствіи упоминалось въ газетахъ во время его спора о правахъ съ полковникомъ Бьёрнстьерномъ.
   Такъ какъ я не позаботился во время привести свой паспортъ въ порядокъ, то посольству было много хлопотъ изъ-за меня. Но баронъ Флекенбергъ оказался премилымъ человѣкомъ. Онъ выдалъ мнѣ внушительный паспортъ съ короной и горностаевой мантіей, поѣхалъ потомъ по всѣмъ азіатскимъ посольствамъ и заполучилъ нацарапанные зубчики и значки самыхъ причудливыхъ формъ.
   Безъ помощи барона наврядъ ли удалось бы намъ выѣхать въ тотъ день, и я очень благодаренъ ему за его любезность.
   Однако, какъ мала вселенная! На улицахъ Петербурга я вдругъ неожиданно столкнулся со знакомымъ.
   Вечеромъ мы своевременно пріѣхали на Николаевскій вокзалъ. Тамъ я увидѣлъ впервые горящія лампадки передъ образами святыхъ. Когда отворялись двери гдѣ-то въ глубинѣ, то издали доносился шумъ локомотивовъ и стукъ колесъ; а среди этого грохота день и ночь горятъ неугасимыя лампады передъ иконами. Послѣднія установлены словно маленькіе алтари, къ которымъ ведутъ двѣ ступеньки, и лампадки тихо озаряютъ ихъ.
   Русскіе совершаютъ передъ ними молитву, пріѣзжая и отъѣзжая. Они крестятся, наклоняютъ голову, сгибаются и вновь крестятся, и все это продѣлываютъ весьма проворно и поспѣшно. Какъ я слышалъ, ни одинъ русскій не отправится въ дорогу, не продѣлавъ впередъ всей этой церемоніи; матери подталкиваютъ своихъ дѣтей къ образамъ, а старые, украшенные орденами офицеры снимаютъ фуражку и молятся о счастливомъ путешествіи со многими поклонами и крестными знаменіями.
   Извнѣ же шумятъ локомотивы и колеса; настоящая шумная Америка. Вотъ входятъ кавалергарды; на нихъ бѣлыя фуражки съ краснымъ околышемъ.
   Въ кавалергарды поступаютъ дворяне со всѣхъ концовъ Россіи; во время своего пребыванія въ Петербургѣ они держатъ по четыре лошади и массу домашней прислуги. Такимъ образомъ отслуживаютъ они свой годъ на военной службѣ и избѣгаютъ черезъ это близости съ прочими офицерами.
   Входитъ молодой кавалергардъ, за нимъ три совершенно одинаково одѣтые лакея несутъ его поклажу. Одинъ изъ лакеевъ, посѣдѣвшій на службѣ, мучитъ своего молодого господина своею заботливостью и называетъ его ласкательными именами. Господинъ отвѣчаетъ ему всякій разъ и снисходительно улыбается старику; онъ избавляетъ его также отъ разныхъ порученій, между тѣмъ какъ разсылаетъ двухъ другихъ по всѣмъ направленіямъ. Въ дорогу беретъ онъ съ собою только одного слугу.
   Мы невольно обращаемъ вниманіе на молодую красавицу со множествомъ брилліантовыхъ колецъ на лѣвой рукѣ. У нея ихъ по три, по четыре на каждомъ пальцѣ, и очень странно смотрѣть, какъ кольца покрываютъ почти весь суставъ. Очевидно, это знатная дама; она нѣжно прощается съ двумя дамами постарше, экипажъ которыхъ стоитъ на улицѣ; двое слугъ сопровождаютъ даму въ пути. Наконецъ, наступаетъ время отхода нашего поѣзда.
   И такъ тронулись мы въ путь благополучно и невредимо съ петербургскаго вокзала. Моя жена забыла всего только свой плащъ.
   Нельзя себѣ вообразитъ лучшихъ и любезнѣйшихъ спутниковъ, чѣмъ оказались у насъ: это инженеръ финляндецъ, имѣющій мѣсто въ Баку на промыслахъ Нобеля и давно уже живущій въ Россіи, и жена его, уроженка Баку; русскій -- ея родной языкъ. Съ ними также ихъ дочка.
   Всѣ вагоны въ поѣздѣ спальные и переполнены пассажирами. Спутники наши распредѣлены по всему поѣзду, и я самъ оказываюсь втиснутымъ въ узенькое купэ, гдѣ сидятъ уже трое, между ними нѣмецъ, который сильно на-веселѣ.
   Вагоны проходные, но корридоръ такъ узокъ, что двое едва могутъ въ немъ разойтись.
   Такъ въѣзжаемъ мы въ великую Россію.

* * *

   Къ несчастью, я просыпаюсь среди ночи, и храпъ пьянаго мѣшаетъ мнѣ вновь уснуть. Я поднимаюсь и начинаю покашливать, онъ съ ворчаніемъ перевертывается, не просыпаясь, и продолжаеть храпѣть. Я встаю и подхожу совсѣмъ близко, чтобы разбудить его; но храпъ внезапно замолкаетъ, и я вновь укладываюсь. Немного спустя онъ снова принимается за свое.
   Цѣлую вѣчность лежу я безъ сна; на дворѣ уже свѣтло; жара въ купэ удручающая, и я опускаю окно сантиметра на два. Извнѣ доносятся ко мнѣ удивительные звуки. Отрадное ощущеніе счастія охватываетъ меня вдругъ, я одѣваюсь и высовываю голову наружу. Это скворцы щебечутъ на волѣ. Непостижимо. Скворцы въ это время года! Быть можетъ, они добрались сюда на обратномъ перелетѣ и тутъ остались?
   Идетъ мелкій дождь, но воздухъ мягокъ и пріятенъ.
   Въ крестьянскихъ домикахъ, мимо которыхъ мы проѣзжаемъ, просыпаются и поднимаются люди; мужчины въ однѣхъ рубахахъ стоять у дверей, совсѣмъ какъ у насъ дома. Въ семь часовъ я выхожу на одной станціи и заказываю себѣ кофе; подаютъ кельнеры во фракахъ, бѣлыхъ галстукахъ и бѣлыхъ шерстяныхъ перчаткахъ. Я научился спрашивать, "сколько", но отвѣта я не понимаю въ точности; однако, естественно, дѣлаю видъ, какъ будто понялъ, и даю монету покрупнѣе. Я тщательно пересчитываю, вѣрно ли я получилъ сдачу, хотя и не имѣю о ней ли малѣйшаго представленія, затѣмъ кладу обратно двадцать копеекъ "на чай" на подносъ, какъ, я видѣлъ, дѣлаютъ другіе, и вхожу снова въ свое купэ. Теперь я опытный русскій путешественникъ, думаю я про себя. Если бъ я теперь повстрѣчалъ кого-нибудь съ родины, кому захотѣлось бы напиться кофе, я предложилъ бы свои услуги, чтобы показать ему, какъ это дѣлается, научилъ бы его спрашивать "сколько", короче, постарался бы быть ему полезнымъ.
   Такимъ же руководителемъ былъ для меня Бреде Кристенсенъ въ Парижѣ. Онъ хотѣлъ научить меня по-французски. Если же ты знаешь по-французски, сказалъ онъ, то уже довольно легко научиться по-итальянски и по-испански. И того три прекрасныхъ языка, подумалъ я. А зная ихъ, и португальскій не будетъ представлять непреодолимыхъ трудностей, продолжалъ онъ, затѣмъ обнадежилъ меня даже научиться языку басковъ, чтобы подстрекнуть меня. Но. я никогда не смогъ выучиться по французски, а вмѣстѣ съ тѣмъ, само собою разумѣется, пропала надежда и на прочіе языки. И не взирая на то, что Бреде Кристенсенъ и въ половину столько не потрудился, онъ состоитъ теперь профессоромъ египтологіи въ Лейденѣ. Однако въ Россіи онъ, конечно, былъ бы совершенно безпомощенъ. Тутъ бы я могъ прійти къ нему на помощь.
   Спутники мои еще не вставали. Мы ѣдемъ по плоской луговинѣ, пересѣкаемъ болота, ржаныя поля. Здѣсь и тамъ раскинулся по равнинѣ лиственный лѣсъ: березы да ольхи, совсѣмъ какъ дома, и птицы такія же на деревьяхъ. Въ каменоломнѣ работаютъ кирками и заступами мужчины и женщины. Такъ вотъ они, славяне, думаю я, но не замѣчаю, чтобъ они держали себя иначе, чѣмъ германцы. Они также одѣты, какъ и мы, и такъ же прилежны, лишь въ теченіе нѣсколькихъ секундъ слѣдятъ они голубыми глазами за поѣздомъ, потомъ снова принимаются за работу. Мы проѣзжаемъ мимо кирпичнаго завода, гдѣ какъ разъ раскладываютъ на солнцѣ кирпичи для просушки. И здѣсь также неусыпно работаютъ люди, и я не вижу никакого надсмотрщика съ кнутомъ въ рукахъ.
   Всюду страна далеко открывается намъ. Налѣво лѣсъ, тропинка извивается прямо въ чащу, и по ней идетъ человѣкъ. Есть что-то родное въ этой картинѣ; я давно уже не былъ на родинѣ, и съ радостью смотрю на нее. Тропинка наполовину заросла, и человѣкъ, идущій по ней, несетъ мѣшокъ на спинѣ. Куда бы итти ему такъ рано утромъ?-- думаю я; вѣрно есть у него дѣло по ту сторону лѣса. Онъ шагаетъ мѣрно и покойно впередъ, скоро я теряю его изъ виду.
   Снова обширная равнина, на которой пасется стадо. Пастухъ опирается на длинную палку и смотритъ намъ вслѣдъ, онъ одѣтъ въ овчину, несмотря на теплый дождь. Это старикъ, я смотрю ему прямо въ лицо и киваю ему съ площадки, но онъ не отвѣчаетъ на мой поклонъ. Человѣкъ этотъ, быть можетъ, счастливъ не менѣе насъ. Немного пищи, двѣ перемѣны платья, да святой образокъ, вотъ все, что ему нужно; а то маленькое право голоса, которое онъ имѣетъ въ деревнѣ, наврядъ ли ему дороже всего на свѣтѣ. Мнѣ хотѣлось бы знать, подумаетъ ли онъ потомъ такъ же о путешественникѣ, который какъ-то разъ кивалъ ему съ поѣзда, какъ я сижу теперь и думаю о немъ.
   Послѣ пятнадцатичасового пути спутники мои наконецъ встаютъ. Мы пріѣхали въ Москву.
  

II.

   Я могу сказать, что побывалъ въ четырехъ изъ пяти частей свѣта. Правда, я не проникалъ въ нихъ слишкомъ далеко, а въ Австраліи не былъ и вовсе, однако ноги мои изрядно постранствовали по свѣту, и я всего навидался, но никогда не видывалъ ничего хоть нѣсколько похожаго на Московскій Кремль. Я видалъ прекрасные города и нахожу Прагу и Будапештъ красивыми; но Москва сказочно хороша! Я слышалъ, какъ сами русскіе называли городъ М_а_с_к_в_а_а, -- не знаю вѣрно это, или нѣтъ.
   У Спасскихъ воротъ кучеръ повернулся на козлахъ, снялъ шляпу и указалъ намъ, что и мы должны сдѣлать то же. Эта церемонія производится вслѣдствіе указа царя Алексѣя. Мы обнажили головы и видѣли, что и другіе пѣшіе и въ экипажахъ проѣзжали ворота безъ шляпъ; кучеръ проѣхалъ ихъ -- и мы въ Кремлѣ.
   Въ Москвѣ четыреста пятьдесятъ церквей и часовенъ, и когда звучатъ колокола на всѣхъ колокольняхъ, то воздухъ сотрясается надъ городомъ съ милліоннымъ населеніемъ. Съ высоты Кремля взоръ погружается внизъ въ цѣлое море великолѣпія. Я никогда и не думалъ, чтобы на свѣтѣ существовалъ такой городъ: повсюду зеленые, красные и золотые купола и колокольни. Эта позолота и лазурь затмеваетъ все, о чемъ я когда-либо мечталъ. Мы стоимъ у памятника императору Александру, крѣпко держимся за перила и смотримъ внизъ; мы не находимъ времени, чтобы перекинуться словомъ; глаза же наши становятся влажными.
   Направо, передъ арсеналомъ, стоитъ "царь-пушка". Она напоминаетъ круглую утробу локомотива. Жерло ея имѣетъ какъ разъ метръ въ поперечникѣ, а ядра для нея вѣсятъ двѣ тысячи кило. Я читалъ, что ее гдѣ-то употребляли, но подлинной ея исторіи не знаю; она помѣчена годомъ 1586-мъ. Москвитяне вели много войнъ и часто защищали свой святой городъ. Здѣсь же поодаль лежатъ на землѣ сотни завоеванныхъ пушекъ подлѣ огромнаго колокола, называемаго "царемъ-колоколомъ"; вышиною онъ въ восемь метровъ, и человѣкъ двадцать могутъ помѣститься подъ нимъ.
   На высшей точкѣ Кремля стоитъ Успенскій соборъ, Церковь, собственно говоря, не велика, но она богаче всѣхъ церквей въ мірѣ, изукрашена драгоцѣнными камнями. Здѣсь коронуются цари. Золото, серебро, драгоцѣнности повсюду, украшенія, мозаика покрываютъ стѣны отъ пола до самаго высокаго свода, сотни иконъ, изображеній патріарховъ, фигуръ Христа, потемнѣвшихъ отъ времени картинъ. Только на одномъ мѣстѣ стѣны еще видно маленькое пустое мѣстечко, какъ разъ тамъ, гдѣ всякій новый царь имѣетъ обыкновеніе вставлять крупный драгоцѣнный камень, въ качествѣ дара церкви. Маленькое пустое мѣстечко, ожидающее драгоцѣнныхъ камней отъ новыхъ царей. А подлѣ на стѣнѣ всевозможные камни: брилліантъ, сапфиръ, рубинъ.
   Есть здѣсь также и пустяки, которые намъ показываетъ духовное лицо. Пока благочестивые москвичи стоятъ передъ различными алтарями и иконами и творятъ молитву, духовное лицо поясняетъ намъ, и не особенно пониженнымъ голосомъ, что вотъ это кончикъ рубашки Христа, а вотъ та странная вещица подъ стеклянной крышкой -- гвоздь съ Его креста, вонъ тамъ, въ ящичкѣ съ замкомъ, лоскутокъ отъ одежды Дѣвы Маріи. Мы охотно удѣляемъ нѣчто служителю, равно какъ и нищимъ при входѣ, и выходимъ совершенно смущенные этой сказкой.
   Я отнюдь не имѣю склонности преувеличивать. Возможно, что въ мои воспоминанія объ этой церкви вкрались ошибки, такъ какъ я не могъ дѣлать замѣтокъ на мѣстѣ, былъ смущенъ и подавленъ всѣми этими неслыханными драгоцѣнностями; но я вполнѣ увѣренъ, что тамъ находится еще многое, о чемъ я не упомянулъ и даже, пожалуй, не видалъ. Сверкало во всѣхъ углахъ, а освѣщеніе было во многихъ мѣстахъ такъ слабо, что многія детали были для меня потеряны. Вся церковь одна сплошная, громадная драгоцѣнность. Преувеличенная отдѣлка ея впрочемъ не вездѣ отличается изяществомъ, особенно крупные, безсмысленные камни царей на стѣнѣ показались мнѣ нелѣпыми и безвкусными. Позже, когда я увидѣлъ персіянъ съ однимъ единственнымъ драгоцѣннымъ камнемъ на шапкѣ, это показалось мнѣ гораздо красивѣе.
   Мы видѣли памятникъ Пушкина, посѣтили нѣсколько церквей, нѣсколько дворцовъ, сокровищницу, музеи, Третьяковскую галлерею. Мы поднимались на колокольню Ивана Великаго, четыреста пятьдесятъ лѣстничныхъ ступеней вверхъ, и смотрѣли внизъ на Москву. Лишь здѣсь можно составить понятіе о величинѣ и несравненной красотѣ этого города.
   Но какъ же мала вселенная! Я нахожусь въ сердцѣ Россіи, и въ одинъ прекрасный день встрѣчаю вновь на улицѣ капитана Тавастьерна.
   Часъ отъѣзда назначенъ. Было бы напрасно теперь еще выпрашивать одинъ лишній денекъ; а все-таки здѣсь можно еще многое посмотрѣть. Самъ Мольтке нѣсколько смутился въ этомъ городѣ; онъ пишетъ, что Москва -- городъ, "который можно только въ мысляхъ представить себѣ, но никогда нельзя, не побывавъ здѣсь, увидѣть въ дѣйствительности". Говоря это, онъ какъ разъ стоялъ на колокольнѣ Ивана Великаго...
   Я стою у дверей нашей гостиницы и осматриваю свою зеленую куртку, на которой болтается одна пуговица. Какъ разъ самая нужная пуговица, думаю я, и стараюсь оборвать ее, но дѣлаю этимъ только еще хуже. Конечно, у меня было все нужное для шитья; но въ какомъ сундукѣ запрятано все это? Вотъ въ чемъ вопросъ. Коротко сказать, я отправляюсь разыскивать портного по московскимъ улицамъ.
   Я захожу дальше и дальше. Я не знаю, какъ портной называется по-русски; по-фински его зовутъ рээтэли (Räätäli), въ Финляндіи я этимъ пробавлялся цѣлый годъ, но здѣсь я ничего не знаю. Я странствую около четверти часа по улицамъ и заглядываю въ окна, не сидитъ ли гдѣ кто-нибудь и шьетъ; но счастіе мнѣ пока не благопріятствуетъ.
   Подъ воротами стоитъ пожилая женщина. Я собираюсь пройти мимо, не обращая на нее вниманія, но она говоритъ что-то, присѣдаетъ и указываетъ на мою болтающуюся пуговицу. Я киваю головой: въ томъ-то и дѣло, что пуговица болтается, и я отыскиваю портного; я стараюсь знаками объяснить ей это. Женщина кланяется вновь и идетъ передо мною, все указывая мнѣ впередъ. Наконецъ женщина черезъ нѣсколько минутъ останавливается у какой-то двери. Здѣсь она мнѣ указываетъ высоко наверхъ одного дома и хочетъ уйти, при чемъ она присѣдаетъ и необыкновенно довольна всей этой исторіей. Я вынимаю изъ кармана монету, показываю ее женщинѣ и предлагаю, чтобы она поднялась со мною по лѣстницѣ. Она этого не понимаетъ, а, можетъ быть, понимаетъ превратно; словомъ, она не соглашается. Я рѣшаюсь самъ пойти впередъ, чтобы, если удастся, убѣдить ее пойти со мною, такъ какъ я вижу, что для меня совершенно немыслимо отыскать безъ ея помощи портного въ этомъ громадномъ домѣ. Я показываю ей монету, поднимаясь по лѣстницѣ и знаками приглашаю ее слѣдовать за мною. Тогда она начинаетъ смѣяться страннымъ смѣхомъ и идетъ со мною, хотя и покачиваетъ головою. Удивительная старушенція.
   У первой же двери я останавливаюсь, показываю на пуговицу на моей курткѣ, затѣмъ на дверь и смотрю вопросительно. Наконецъ-то свѣтъ озаряетъ ее, и она понимаетъ, что я дѣйствительно ищу портного; она перестаетъ смѣяться, очень довольна такимъ оборотомъ дѣла, беретъ на себя руководительство и спѣшитъ передо мною вверхъ по лѣстницѣ. Она взбѣгаетъ почти на самый верхній этажъ и стучитъ въ дверь, гдѣ на карточкѣ написано нѣсколько странныхъ буквъ. Мужчина отворяетъ дверь. Женщина, смѣясь и съ цѣлымъ потокомъ словъ, передаетъ меня съ рукъ на руки; между тѣмъ мужчина стоитъ по ту сторону двери, а женщина и я по сю сторону. Когда мужчина наконецъ понимаетъ, что я вполнѣ серьезно и твердо рѣшился дать пришить себѣ пуговицу, потому что самъ я не могу добраться до своихъ швейныхъ принадлежностей, то онъ совсѣмъ растворяетъ дверь. Я даю деньги женщинѣ, она смотритъ на нихъ, присѣдая и величая меня генераломъ и княземъ. Потомъ она присѣдаетъ еще одинъ послѣдній разъ и спускается внизъ по лѣстницѣ.
   Вся меблировка въ комнатѣ портного состоитъ изъ стола, двухъ стульевъ, дивана и образа, по стѣнамъ виситъ пара картинокъ религіознаго содержанія. На полу играютъ двое дѣтей. Жена портного вѣрно вышла, только отецъ да дѣти дома. Я глажу дѣтей по головкѣ, и они поглядываютъ на меня своими глубокими, темными глазками. Пока портной пришиваетъ пуговицу, я успѣваю свести дружбу съ дѣтьми, они заговариваютъ со мною и показываютъ мнѣ разбитую чашку, которой играютъ. Я всплескиваю руками и нахожу чашку прелестной. Они разыскиваютъ еще и другія вещи, притаскиваютъ ихъ ко мнѣ и наконецъ мы принимаемся строить на полу домикъ.
   Когда пуговица пришита, я спрашиваю: сколько?
   Портной отвѣчаетъ что-то, чего я не понимаю.
   Портные, которыхъ я до того времени знавалъ, имѣли привычку на вопросъ, что они желаютъ получить за пришитую пуговицу, отвѣчать: "охъ, объ этомъ не стоитъ толковать". Или: "какъ вамъ будетъ угодно". Въ этомъ-то вся и хитрость. Если я долженъ дать, сколько мнѣ угодно, то это всегда выйдетъ дорогая пуговица. Приходится, конечно, разыграть роль графа и заплатить много. Портной могъ бы, по моему, спокойно спросить за это и получить двадцать пять ёре; если же я долженъ дать по своему усмотрѣнію, то они превратятся въ пятьдесятъ. А тутъ оказалось, что даже и этому Русскому портному знакома была уловка и онъ говорилъ нѣчто похожее на "какъ вамъ будетъ угодно". Откуда же долженъ я знать цѣну различныхъ вещей въ Россіи? Объ этомъ я совершенно и не помышлялъ.
   Я указалъ на самаго себя и сказалъ: иностранецъ. Онъ улыбнулся, кивнулъ головой и что-то отвѣтилъ.
   Я повторилъ то же.
   Онъ снова отвѣчалъ, но слово копейка не попадалось въ его отвѣтѣ.
   Такимъ образомъ, пришлось снова разыграть роль графа. Можно стараться, сколько душѣ угодно, путешествовать въ качествѣ простого гражданина, это ни къ чему не поведетъ.
   Сойдя внизъ на улицу, я рѣшился отправиться назадъ въ гостиницу по конкѣ. Черезъ нѣсколько времени ко мнѣ подошелъ кондукторъ и сказалъ мнѣ что-то. Вѣроятно, онъ спрашиваетъ, куда мнѣ нужно ѣхать, подумалъ я, и сказалъ названіе своей гостиницы. Тогда всѣ пассажиры въ вагонѣ обернулись на меня и принялись говорить съ своей стороны, а кондукторъ показалъ назадъ, далеко назадъ, -- я ѣхалъ, такимъ образомъ, совсѣмъ въ противоположную сторону, гостиница была тамъ. Я долженъ былъ спрыгнуть.
   Идя внизъ по улицѣ, я вижу, какъ множество людей входитъ въ какой-то домъ и поднимается по лѣстницѣ во второй этажъ. Можетъ быть, тамъ есть что-нибудь любопытное; поэтому вхожу слѣдомъ за ними и я.
   На лѣстницѣ какой-то человѣкъ заговариваетъ со мною. Я улыбаюсь, потомъ смѣюсь и снимаю шляпу. Тогда человѣкъ также начинаетъ смѣяться и идетъ рядомъ со мною наверхъ, онъ отворяетъ дверь и впускаетъ меня.
   Внутри большое собраніе, это трактиръ: тогда мой спутникъ принимается представлять меня, говорить что-то окружающимъ, и я замѣчаю, что онъ объясняетъ имъ, какъ нашелъ меня на лѣстницѣ. Я раскланиваюсь на всѣ стороны и вытаскиваю изъ кармана свой огромный паспортъ. Никто не понимаетъ, чего я хочу. Я указываю на то мѣсто, гдѣ стоитъ мое имя, и объясняю, что меня зовутъ такъ-то и такъ-то. Они не понимаютъ ни слова, но хлопаютъ меня по плечу и находятъ, что все въ порядкѣ. Потомъ одинъ изъ нихъ идетъ къ буфету и требуетъ музыки. Тотчасъ же начинаетъ играть оркестріонъ. Это дѣлается въ честь тебя, думаю я, встаю и раскланиваюсь по всѣмъ сторонамъ. Словно по мановенію волшебнаго жезла я вдругъ становлюсь чудовищно веселъ, требую вина и цѣлая толпа присоединяется къ нашей выпивкѣ. Въ залѣ распространяется слухъ, что я прибылъ въ Москву, призываютъ человѣка, умѣющаго говорить по-французски; но я нахожу, что и по-русски выходитъ не хуже, а кромѣ того мои познанія во французскомъ языкѣ не велики, и человѣкъ этотъ мнѣ такимъ образомъ оказывается ненуженъ. Но мы наливаемъ вина и ему и приглашаемъ сѣсть съ нами.
   Царитъ постоянная сутолока, множество удивительныхъ костюмовъ, нарядныхъ и обыденныхъ мелькаетъ передо мною. Пожилая женщина и молодая дѣвушка стоятъ за буфетомъ. Одинъ господинъ пользуется случаемъ что-то сообщить дѣвушкѣ, и меня поражаетъ, что словно въ первый разъ случается ей выслушивать нѣчто подобное. Она стоитъ съ минуту и не понимаетъ, потомъ краснѣетъ. Кто же сталъ бы краснѣть, будь это не въ первый разъ! Позже краснѣютъ уже только отъ стыда.
   Когда я уходилъ, два кельнера бросились внизъ по лѣстницѣ и отворили мнѣ наружную дверь и величали меня превосходительствомъ. Я снова скитаюсь по улицамъ, не зная, гдѣ я, и гдѣ дорога домой. Чудесно бродить такимъ образомъ; кто самъ не испыталъ этого, не знаетъ, какъ это пріятно. Я совершенно самовластно распорядился своимъ правомъ заблудиться. Я прошелъ мимо ресторана и рѣшилъ войти и съѣсть что-нибудь, чтобы я въ этомъ отношеніи поступить по собственному усмотрѣнію. Но такъ какъ здѣсь все выглядѣло черезчуръ парадно, и кромѣ того, ко мнѣ устремился бѣлокурый кельнеръ во фракѣ, то я пошелъ назадъ въ трактиръ, мимо котораго я незадолго до того проходилъ, и который мнѣ больше нравился. Тамъ я и усѣлся.
   Это также большой ресторанъ, но смотритъ не такимъ европейскимъ, посѣтители одѣты оригинальнѣе, а слуги оба въ курткахъ. На заднемъ планѣ зала теряется въ садикѣ, усаженномъ деревьями.
   Я доволенъ и свободенъ. Мнѣ кажется, словно я сижу въ укромномъ уголкѣ, и мнѣ вовсе не нужно торопиться домой. Я научился говорить "щи". Вовсе не многіе умѣютъ это, но я могу не только сказать, но даже написать это слово безъ помощи нѣмецкаго "ш". Щи -- это мясной супъ, но не обыкновенный, непозволительно скверный мясной супъ, а чудесное русское кушанье съ наваромъ изъ разныхъ сортовъ мяса, съ яйцами, сметаной и зеленью. Такимъ образомъ, я требую щи и получаю ихъ. Только кельнеръ хочетъ мнѣ нѣсколько помочь и приноситъ мнѣ также различныя другія вещи. Ко всему этому я спрашиваю самостоятельно икры, все равно, кстати это, или нѣтъ. Я заказываю себѣ также пива.
   Вдругъ въ открытой двери останавливается длинноволосый священникъ, крестится и благословляетъ насъ, а, сдѣлавъ это, идетъ далѣе внизъ по улицѣ. Я очень радъ, что нашелъ этотъ трактиръ; недалеко отъ меня сидитъ парочка честныхъ старичковъ, болтаетъ и ѣстъ; лица ихъ не безобразны и не сморщены, какъ у большинства старыхъ людей, но наоборотъ свѣжи и открыты, а волосы все еще густы. Славяне! думаю я и смотрю на нихъ, этотъ народъ будущаго, побѣдителей міра послѣ германцевъ! такой народъ можетъ породить литературу подобную русской безграничную, все перевернувшую, изливающуюся восемью горячими потоками отъ восьми гигантовъ поэзіи. Намъ всѣмъ понадобится немало времени, чтобы только освоиться съ ней и къ ней приблизиться.
   Однако театральную литературу предоставляютъ они всего охотнѣе иностраннымъ писателямъ. Люди приходятъ и уходятъ. Входитъ компанія нѣмцевъ, усаживается невдалекѣ отъ моего столика, громко болтая за бутылкою пива и безпрестанно восклицая: "Donner-wetter" или "Famos". По ѣдѣ и напиткамъ, которые имъ подаютъ, я вижу что они намѣреваются сидѣть долго и дѣлаю потому служителю знакъ, чтобы онъ отодвинулъ мой приборъ въ глубину залы, поближе къ деревьямъ садика; однако онъ не понимаетъ меня. Тогда одинъ изъ нѣмцевъ весьма любезно спрашиваетъ, что мнѣ угодно, и я вижу себя вынужденнымъ воспользоваться его помощью. Мой столикъ отодвинутъ, но я забылъ поблагодарить нѣмца, и поэтому пришлось опять итти назадъ черезъ всю залу.
   Кельнеръ подаетъ мнѣ мясо. Собственно говоря, мнѣ кажется немыслимо ѣсть что-либо послѣ щей, но кельнеръ, вѣроятно, правъ, предполагая, что лишь человѣкъ, какъ слѣдуетъ поѣвшій, достаточно долгое время остается выносливымъ. Мнѣ хочется курить и выпить кофе, и я получаю, какъ папиросы, такъ и кофе, при чемъ мнѣ приходится объясняться знаками не болѣе разу.
   За однимъ изъ столовъ сидитъ цѣлое общество, повидимому, одна семья, состоящая изъ отца, матери, двухъ сыновей и одной дочери. У молодой дѣвушки темные огромные глаза, серьезные и глубокіе, въ которыхъ отражается ея внутренній міръ. Руки ея велики и длинны. Я смотрю на нее и подыскиваю выраженіе, которымъ бы могъ охарактеризовать ея существо и образъ: она вся нѣжность. Сидитъ ли она тихо, наклоняется ли въ сторону, или смотритъ на кого-либо, въ каждомъ движеніи сквозитъ нѣжность. Взглядъ ея глазъ открытъ и мягокъ, какъ взоръ, бросаемый кобылицею на своего жеребенка. Я читалъ, что у славянъ выдающіяся скулы и всѣ они обладаютъ этой особенностью; крупныя скулы дѣлаютъ ихъ лица похожими на лошадиныя, но на нихъ интересно взглянуть. Вскорѣ глава семейства расплачивается, и вся компанія удаляется.
   Я остаюсь сидѣть за своимъ сплошь уставленнымъ столикомъ, и кельнеръ ничего не принимаетъ. Это и хорошо; если мнѣ все-таки въ концѣ концовъ захочется съѣсть кусочекъ мяса, мнѣ не будетъ въ этомъ отказано. И дѣйствительно, я начинаю поглядывать на ѣду; кто будетъ увѣрятъ меня, что кофе и табакъ неумѣстны при этомъ? Коротко сказать, я здѣсь самъ себѣ господинъ и могу принять любое рѣшеніе. И я храбро приступаю къ мясу.
   Сижу и чувствую себя какъ дома, совершенно въ своей стихіи. Это самый уютный ресторанъ, въ которомъ я когда-либо бывалъ. Вскорѣ я встаю съ мѣста, подхожу къ иконѣ, кланяюсь передъ ней и трижды крещусь, совсѣмъ такъ, какъ, видѣлъ я, дѣлаютъ это другіе. Никто, ни слуги, ни посѣтители не обращаютъ на это вниманія, и я не ощущаю ни малѣйшаго смущенія, когда снова возвращаюсь на свое мѣсто. Единственное испытываемое мною чувство это -- радость, что я нахожусь въ этой великой странѣ, о которой столько читалъ. Все это выражается внутреннимъ ликованіемъ, котораго я въ настоящую минуту не имѣю малѣйшей охоты обуздывать. Я начинаю напѣвать, не желая тѣмъ никого оскорбить, а единственно для того, чтобы порадовать себя самого. Я взглядываю на масло, стоящее на моемъ столикѣ и вижу, что оно было отжато руками, на немъ ясно видно два явныхъ оттиска пальцевъ. Ничего, думаю я, на Кавказѣ можетъ случиться и хуже; масло нѣжный товаръ. Самъ того не сознавая, провожу я нѣсколько разъ вилкой по маслу, чтобы сгладить слѣды пальцевъ. Затѣмъ я ловлю себя на такой психологической непослѣдовательности и не поддаюсь дальнѣйшимъ внушеніямъ.
   Я могъ бы еще гораздо дольше посидѣть въ ресторанѣ, но подошелъ нѣмецъ и спугнулъ меня. Онъ хотѣлъ пройти за загородку въ садъ и мимоходомъ заговорилъ со мною, предлагая мнѣ свою дальнѣйшую помощь въ случаѣ нужды.
   Онъ необыкновенно любезенъ, и я долженъ быть очень благодаренъ этому человѣку, но онъ принижаетъ меня и возвращаетъ на землю. Какъ только онъ уходитъ, я расплачиваюсь и произношу слово, которому научился еще въ Финляндіи: извозчикъ, а служитель тотчасъ же доставляетъ дрожки его превосходительству.
   Кучеру я говорю: вокзалъ. Но въ Москвѣ пять вокзаловъ, и кучеръ спрашиваетъ: который? Я дѣлаю видъ, что вспоминаю. Такъ какъ это продолжается черезчуръ долго, то кучеръ начинаетъ угадывать, и когда доходитъ до Рязанскаго вокзала, я подтверждаю и говорю: да, онъ и есть. Кучеръ везетъ меня туда и крестится трижды на каждую церковь, мимо которой мы проѣзжаемъ, и на каждыя ворота, гдѣ есть образъ.
   Я имѣю лишь смутное представленіе, что мнѣ нужно именно на Рязанскій вокзалъ, но, по нечаянности, оказываюсь правъ. Доѣхавъ до него, я уже безъ труда нахожу свою гостиницу.
  

III.

   Сегодня уже поздно было помышлять объ отъѣздѣ; мы уѣзжаемъ только на слѣдующій день. Ахъ, если бъ только мнѣ удалось еще разокъ взглянуть на Москву! На вокзалѣ мы снова къ нашему изумленію встрѣчаемъ даму со множествомъ брилліантовыхъ колецъ. Она собирается ѣхать съ тѣмъ же поѣздомъ. Эта странная встрѣча нѣсколько разъяснилась лишь позже далеко въ области донскихъ казаковъ. И молодой кавалергардъ снова тутъ же, онъ встрѣтился съ дамой, они говорятъ другъ съ другомъ и смотрятъ другъ на друга восхищенными глазами. У него на груди Георгіевскій крестъ. Я замѣчаю, что его портсигаръ изъ золота и украшенъ гербомъ и короной. Для меня загадка, какимъ образомъ эти двое людей стали такъ неразлучны, у нихъ есть даже собственное купэ, недоступное для постороннихъ. Это, вѣроятно, мужъ и жена, новобрачные, остановившіеся ради удовольствія дня на два въ Москвѣ. Но на вокзалѣ въ Петербургѣ они, казалось, вовсе не были знакомы, да и слуги ихъ не одновременно прибыли на вокзалъ.
   Мы ѣдемъ по дачной мѣстности подъ Москвою: безчисленные, скучные домики въ современномъ швейцарскомъ стилѣ. Но послѣ трехчасовой ѣзды мы уже миновали ихъ, и катимъ среди безконечныхъ полей ржи и пшеницы по черноземной полосѣ Россіи.
   Началась уже осенняя пахота. Здѣсь пашутъ гусемъ, двѣ или три лошади одна за другой, каждая тянетъ маленькій деревянный плугъ, сзади тащится лошадь съ бороной. Мнѣ вспоминается, какъ мы дни и недѣли пахали своими десятью плутами въ Америкѣ, въ долинѣ Красной рѣки, по безконечнымъ преріямъ. Мы сидѣли на плугѣ, какъ на стулѣ, внизу были колеса, а мы сидѣли, пѣли и ѣхали.
   Здѣсь и тамъ копошатся по равнинѣ люди, мужчины и женщины заняты полевой работой; женщины въ красныхъ блузахъ, мужчины въ бѣлыхъ и сѣрыхъ рубахахъ, нѣкоторые съ накинутыми сверху овчинными тулупами. По всему пространству попадаются села съ соломенными кровлями.
   Благодаря нашимъ спутникамъ, семьѣ инженера, въ вагонѣ распространяется слухъ, что здѣсь ѣдутъ двое людей, желающихъ пробраться за Кавказъ и не умѣющихъ говорить по русски, -- семейство же инженера собирается взять путь на Дербентъ, а оттуда ѣхать пароходомъ по Каспійскому морю въ Баку, между тѣмъ какъ мы ѣдемъ черезъ горы и Тифлисъ. Одинъ офицеръ стоитъ по близости, когда контролеръ прорѣзаетъ наши билеты и слышитъ, что мы ѣдемъ на Владикавказъ; онъ идетъ и приводитъ съ собой другого офицера, который заговариваетъ со мною и разсказываетъ, что онъ охотно поможетъ намъ при нашемъ путешествіи черезъ горы. Онъ ѣдетъ тою же дорогою, но хочетъ только сдѣлать прежде крюкъ на Пятигорскъ, городокъ съ сѣрными источниками и купаньями, гдѣ собирается высшее общество. Онъ останется тамъ съ недѣлю, а мы пока можемъ подождать его въ Владикавказѣ. Я благодарю офицера. Это плотный, уже пожилой человѣкъ, съ замѣчательно щеголеватыми манерами; говоритъ онъ на множестве языковъ, громко и смѣло, но съ ошибками. Лицо его еврейскаго типа и несимпатично.
   Инженеръ, который все умѣетъ и все знаетъ въ этой странѣ, предлагаетъ подкупить за пару рублей кондуктора, чтобы получить для себя отдѣльное купэ. И мы подкупили и были переведены. Попозже инженеру пришло въ голову подкупить кондуктора еще разъ, чтобы онъ совсѣмъ взялъ къ себѣ наши билеты. Иначе насъ будутъ будить ночью при каждой смѣнѣ кондукторовъ. И мы, по мѣрѣ возможности, подкупили его еще разъ. Все это было живо устроено. Преудобная практическая система -- эта система подкуповъ. Останавливаютъ кондуктора во время его служебнаго обхода поѣзда и закидываютъ словечко насчетъ отдѣльнаго купэ. Это нисколько не обижаетъ кондуктора, черезъ нѣсколько времени онъ возвращается: купэ для васъ уже приготовлено. Онъ самъ нагружается большей частью вашей поклажи, идетъ впередъ, и мы всѣ гуськомъ позади, и вскорѣ сидимъ уже въ маленькой комнаткѣ, принадлежащей исключительно намъ. Тогда наступаетъ моментъ, когда мы совершенно просто всовываемъ нашему кондуктору въ руку два рубля. Всѣ мы поглядываемъ на него, онъ отвѣчаетъ намъ тѣмъ же, благодаритъ насъ, и обѣ стороны довольны. Разумѣется, приходится уговариваться съ каждымъ вновь приходящимъ кондукторомъ, но тому уже можно, не краснѣя отъ стыда, предложить гораздо менѣе значительную сумму подкупа, скорѣе маленькій дружескій подарокъ.
   Ночь наступаетъ, дѣлается все темнѣе и темнѣе. Купэ освѣщается двумя стеариновыми свѣчами въ стеклянныхъ фонаряхъ, но освѣщается плохо, и намъ ничего не остается дѣлать, какъ лечь и уснуть.
   Время отъ времени я слышу во снѣ свистъ локомотива. Это не обычный свистокъ, какъ у локомотивовъ всѣхъ другихъ странъ на свѣтѣ, онъ звучитъ, скорѣе, какъ свистокъ парохода. Здѣсь, среди русскихъ равнинъ желѣзная дорога и есть единственный корабль.
   Поздно ночью я просыпаюсь отъ жары въ купэ. Я стараюсь привстать и открыть вентиляторъ на потолкѣ, но это мнѣ не удается. Я откидываюсь назадъ и снова засыпаю.
   Ясное воскресное утро. Шесть часовъ. Мы стоимъ на станціи въ городѣ Воронежѣ. Здѣсь родина Алексѣя Васильевича Кольцова; здѣсь бродилъ онъ по полямъ и писалъ свои стихотворенія. Онъ во всю жизнь не могъ научиться безъ ошибокъ писать на родномъ языкѣ, но былъ дѣйствительнымъ поэтомъ, и уже шестнадцати лѣтъ отъ роду написалъ цѣлый томикъ лирическихъ стихотвореній. Его отецъ, бывшій всего только скототорговцемъ, не имѣлъ права владѣть крѣпостными, но былъ достаточно богатъ для этого и, несмотря ни на что, покупалъ ихъ и бралъ также въ залогъ. Между ними была и Дуняша, та молодая дѣвушка, которую любилъ Кольцовъ, и которая платила ему тѣмъ же. Ей посвятилъ онъ нѣсколько прекрасныхъ стихотвореній. Онъ стерегъ скотъ своего отца въ лугахъ и тамъ писалъ къ ней безчисленныя, пылкія, страстныя стихотворенія. Но разъ, уславъ его за покупкой скота, отецъ взялъ и продалъ Дуняшу одному помѣщику далеко на Донъ. Молодой Кольцовъ вернулся домой и, когда узналъ о случившемся, опасно заболѣлъ. Поправившись, онъ никогда не могъ забыть Дуняши и сталъ писать лучше, чѣмъ когда-либо прежде. Затѣмъ онъ былъ "открытъ" однимъ дворяниномъ по фамиліи Станкевичъ, переѣхалъ въ Москву, потомъ въ Петербургъ, испортился, сталъ пьянствовать и сошелъ въ могилу тридцати четырехъ лѣтъ.
   Ради любви своей...
   Въ Воронежѣ воздвигнутъ ему памятникъ.
   Кавалергардъ и дама съ брилліантовыми кольцами растворили у себя дверь отъ жары. Я вижу ихъ въ купэ, они уже встали и совершенно готовы, но у обоихъ грустныя лица. Маленькая супружеская ссора, думаю я. Но, немного спустя, я уже измѣняю свое мнѣніе, они шепчутся между собою по-французски и обращаются другъ съ другомъ на глазахъ у всѣхъ съ большою нѣжностью. Когда офицеръ хочетъ выйти, дама вдругъ задерживаетъ его на мгновеніе, наклоняетъ къ себѣ его голову и цѣлуетъ его. Оба они улыбаются другъ другу; имъ кажется, словно они одни въ цѣломъ поѣздѣ. Нельзя себѣ вообразить лучшихъ отношеній. Тотчасъ видно, что они обвѣнчались недавно.
   Я замѣчаю, что свѣча въ купэ цѣлую ночь капала стеариномъ на мою куртку.
   Я дѣлаю это открытіе слишкомъ поздно, внѣшность моя въ значительной степени пострадала, и я принимаюсь соскребать стеаринъ карманнымъ ножичкомъ и собственными ногтями. Утѣшительно было бы, если бы стеаринъ закапалъ по крайней мѣрѣ не меня одного, но инженеръ, этакій шельма, разумѣется, не повѣсилъ своей куртки подъ другой фонарь.
   Мнѣ удается поймать человѣка изъ поѣздной прислуги, и я увѣряю его на различныхъ языкахъ, что со мною нужно что-нибудь сдѣлать, а человѣкъ усерднымъ киваньемъ даетъ мнѣ понять, что вполнѣ согласенъ со мною. Тогда, я отпускаю его. Само собою разумѣется, я вполнѣ увѣренъ, что онъ вернется тотчасъ же, чтобы привести меня въ порядокъ. Я уже вижу его въ своемъ воображеніи снабженнымъ различными жидкостями, горячими утюгами, шерстяными тряпочками, пылающими угольями и щетками.
   Подлѣ меня стоитъ черкесскій офицеръ, внѣшность котораго такова: на немъ лакированные сапоги съ отворотами, въ которые вправлены обширные шаровары и коричневый со многими складками кафтанъ, перетянутый кожанымъ поясомъ. Спереди за поясомъ торчитъ наискось длинный кинжалъ, рукоятка котораго блещетъ чеканкой и позолотой. Наискось же поперекъ груди выглядываютъ кончики восемнадцати круглыхъ металлическихъ штучекъ, нѣчто въ родѣ наперстковъ съ гранатнымъ донышкомъ. Это фальшивые патроны. На головѣ у него барашковая шапка.
   Мимо проходятъ армянскіе евреи. Это богатые купцы, которыхъ, повидимому, не удручаетъ никакая земная нужда. На нихъ кафтаны изъ чернаго шелковаго атласа съ поясами, окованными золотомъ и серебромъ. Двое изъ евреевъ очень красивы, но одинъ юноша ѣдущій съ ними, и лицомъ и тонкой фигурой напоминаетъ кастрата. Я испытывалъ очень противное впечатлѣніе, видя, что его спутники обращались съ нимъ совсѣмъ, какъ съ дамой. По Россіи и Кавказу ѣздятъ взадъ и впередъ много такихъ евреевъ торговцевъ. Они ввозятъ въ горы товары изъ большихъ городовъ и забираютъ оттуда у жителей горъ ткани и ковры для крупныхъ центровъ,
   Поѣздъ снова трогается. Мы дѣлаемъ крутой поворотъ, и минутъ двадцать большой городъ Воронежъ со своими тысячами домовъ, куполовъ и колоколенъ все еще виденъ въ сторонѣ. Потомъ мы ѣдемъ по полямъ, засѣяннымъ вперемежку арбузами и подсолнечниками. Дыни лежатъ на землѣ, словно большіе желтые снѣжные шары, а подсолнечники склоняются надъ ними, точно огненно-желтый лѣсъ. Подсолнечникъ разводятъ въ южной и средней Россіи ради масла. Листья цвѣтовъ обсахариваются и считаются любимымъ лакомствомъ. Повсюду можно встрѣтить людей, грызущихъ семячки цвѣтовъ подсолнечника и выплевывающихъ скорлупки. Эта же табачная жвачка, только гораздо болѣе чистая и невинная. Кондукторъ прорѣзая ваши билеты, добродушно жуетъ, жуетъ и кучеръ на козлахъ, и продавецъ за прилавкомъ, и почтальоны въ городахъ, бѣгая съ письмами изъ дома въ домъ, жуютъ сѣмячки подсолнечника и выплевываютъ скорлупки.
   Далеко на горизонтѣ видно большое темное пятно, какое-то тѣло, возвышающееся надъ уровнемъ земли. Оно похоже на воздушный шаръ, стоящій покойно тамъ на полѣ и не поднимающійся кверху. Намъ поясняютъ, что это большое дерево, отъ котораго намъ видна одна верхушка. Оно зовется на десятки верстъ кругомъ просто "деревомъ".
   Мы въѣзжаемъ въ Донскую область.
   Безчисленные стога соломы и сѣна раскинуты по равнинѣ, словно пчелиные ульи, тамъ и сямъ тихо стоятъ вѣтряныя мельницы, стада почти неподвижно пасутся. Время отъ времени я пытаюсь сдѣлать хотя приблизительный подсчетъ животныхъ, и поступаю для этого слѣдующимъ образомъ: сначала, по возможности точно отсчитываю пятьдесятъ штукъ и соображаю, какъ велико пространство, занимаемое ими на полѣ, потомъ окидываю взоромъ и откладываю равное первому, на обоихъ вмѣстѣ помѣщается такимъ образомъ сто головъ скота. Тогда отсчитываю я уже пространство по сотнѣ штукъ скота, при чемъ прибавляю или убавляю тамъ, гдѣ скотъ стоить тѣснѣе или рѣже. Такимъ образомъ, я прихожу къ заключенію, что стада эти состоятъ изъ тысячи быковъ, коровъ и телятъ, а иногда и болѣе. Два или три пастуха стерегутъ скотъ, держа въ рукахъ длинныя палки; они одѣты въ овчинные полушубки, несмотря на яркое солнце и, вѣроятно, большую часть времени стоятъ безъ дѣла, находясь къ тому же еще и безъ собакъ. Я вспоминаю невольно о жизни на Техасскихъ пастбищахъ, гдѣ пастухи всегда ѣздятъ верхомъ, готовые каждую минуту отражать съ револьверомъ въ рукахъ нападенія на ихъ скотъ сосѣднихъ пастуховъ. Правда, я не испыталъ этого самъ; раза два я пробовалъ получить мѣсто "cowboy'я", но получалъ отказъ по разнымъ причинамъ. Кстати, относительно близорукости: я вижу теперь гораздо лучше, чѣмъ десять лѣтъ тому назадъ. Однако ночью, сидя при лампѣ, я начинаю постепенно смотрѣть все хуже и хуже. Въ концѣ-концовъ мнѣ, вѣроятно, останется только прибѣгнуть въ выпуклымъ стекламъ, а тамъ наступитъ и время очковъ и книги псалмовъ.
   Станція Колодезная. Цѣлая толпа пестро наряженныхъ женщинъ подходитъ къ поѣзду; на нихъ такъ много краснаго и синяго, что съ поѣзда онѣ кажутся похожими на цѣлое поле маковъ и васильковъ, устремившееся къ намъ. Онѣ продаютъ фрукты, и мы принимаемся покупать виноградъ. Я хочу закупить невѣроятное количество винограду, чтобы сдѣлать добрый запасъ; но инженеръ отсовѣтываетъ мнѣ это; теперь время винограднаго сбора, и чѣмъ ближе будемъ мы подъѣзжать къ Кавказу, тѣмъ лучше будетъ виноградъ. Женщины замѣчаютъ, что инженеръ удерживаетъ меня отъ покупки у нихъ, но, несмотря на это, продолжаютъ охотно говорить съ этимъ человѣкомъ, умѣющимъ объясняться на ихъ языкѣ и разсказываютъ ему всякую всячину. Это сильныя, здоровыя крестьянки съ загорѣлыми лицами, черными волосами и вздернутыми носами. Глаза у нихъ темные. На голову и шею, по случаю воскресенія, онѣ надѣли красные и голубые платки, также нарядились въ красныя и синія юбки. Большая часть въ овчинныхъ шубкахъ, шерстью внизъ, на иныхъ суконныя съ мѣховой опушкой. Но, несмотря на то, что онѣ наряжены въ мѣхъ, ихъ красивые ноги босы.
   Начинается степь, но около поселковъ еще видны группы липъ или ивъ. Стаи гусей ходятъ по степи и щиплютъ траву, я насчитываю ихъ до четырехсотъ въ большой стаѣ. Ближайшіе оборачиваются къ поѣзду и вытягиваютъ къ намъ шеи. Все тихо и мирно: сегодня воскресенье. Вѣтряныя мельницы не работаютъ, время отъ времени до насъ доносится звонъ колоколовъ. Мы видимъ часто людей, идущихъ группами. Это, навѣрно, богомольцы, отправляющіеся въ церковь, и болтающіе по дорогѣ о своихъ житейскихъ дѣлахъ; они болтаютъ совсѣмъ точно также, какъ люди, идущіе въ церковь, тамъ у насъ, на родинѣ. Въ селеніяхъ, мимо которыхъ мы проѣзжаемъ, дѣти киваютъ намъ, а куры бѣгаютъ взадъ и впередъ, словно отъ этого зависитъ ихъ жизнь.
   Я кланяюсь офицеру, который хотѣлъ быть нашимъ спутникомъ по Кавказу, но онъ отвѣчаетъ гордо и холодно. Потомъ вдругъ узнаетъ меня и протягиваетъ мнѣ обѣ руки... Начался разговоръ. Какъ же я спалъ? Скверныя условія для спутниковъ въ Россіи, не такъ ли?.. Итакъ, только недѣльку во Владикавказѣ, а тамъ онъ пріѣдетъ, ему нельзя обойтись безъ Пятигорска, тамъ есть дамы, прелесть! Его іудейская физіономія невыносима, и онъ самъ помогаетъ мнѣ уклониться отъ него. Онъ скоро замѣчаетъ мою холодность и молчаніе и въ отместку заговариваетъ съ другими, словно не видя меня, благодареніе Богу.
   Во всѣхъ купэ принимаются заваривать чай и курить; курятъ также и многія дамы. На станціяхъ добываютъ кипятокъ, чайники есть у самихъ пассажировъ; цѣлый день до поздняго вечера чаепитіе въ полномъ ходу.
   Уже одиннадцать часовъ, солнце въ купэ начинаетъ дѣлаться несноснымъ. Мы открыли вентиляторъ въ потолкѣ и на половину спустили окно. Да, но какая пыль!
   Въ двѣнадцать часовъ пріѣзжаемъ на маленькую станцію по имени Подгорная. Здѣсь видимъ мы на песчаной дорогѣ форейторовъ, солдатъ, пустой экипажъ, украшенный цвѣтами и запряженный четверней, дальше отрядъ казаковъ верхомъ на лошадяхъ, направляющійся къ станціонному зданію. Подлѣ идутъ пѣшкомъ генералъ и молодой офицеръ, оба въ формѣ. У станціи экипажи, отрядъ и солдаты останавливаются какъ разъ въ тотъ моментъ, какъ подходитъ поѣздъ.
   Я слышу рыданія и французскіе возгласы изъ купэ, занятаго новобрачными, дама съ брилліантовыми кольцами выходитъ блѣдная, заплаканная и разстроенная, она оборачивается и обнимаетъ въ дверяхъ кавалергарда, потомъ выпускаетъ его и спѣшитъ вонъ изъ поѣзда. Молодой человѣкъ, разстроенный и растроганный, летитъ къ окну.
   Когда дама вступаетъ на платформу, ей отдаютъ честь оружіемъ. Она бросается въ объятія къ генералу, слышны веселыя привѣтствія на французскомъ языкѣ; затѣмъ она выпускаетъ генерала и переходитъ въ объятія молодого офицера, и всѣ трое обнимаются и цѣлуются въ сильнѣйшемъ волненіи. Что это, отецъ, дочь и братъ? Удивительно, что за возгласы вырываются у брата! Не плачь же больше, говорятъ оба, успокаивая и лаская ее. Но дама все продолжаетъ плакать, время отъ времени улыбаясь. Она разсказываетъ что лежала больная въ Москвѣ и только тогда хотѣла телеграфировать, когда будетъ совсѣмъ здорова и соберется въ путь. Молодой человѣкъ называетъ ее возлюбленной, восхищенъ ея геройскимъ мужествомъ въ болѣзни, ея молчаніемъ, а въ особенности ея душевнымъ величіемъ во всѣхъ отношеніяхъ. Инженеръ вскорѣ узналъ отъ одного изъ людей свиты, что это князь***, его дочь и женихъ дочери, и что молодые люди должны сегодня же обвѣнчаться; какъ разъ въ послѣднюю минуту невѣста выздоровѣла и вернулась домой, да благословитъ ее Господь!
   И дама садится въ украшенный цвѣтами экипажъ, отецъ и женихъ ѣдутъ верхомъ по сторонамъ; они говорятъ все время, наклоняясь къ ней.
   Когда же экипажъ, всадники и свита снова выѣзжаютъ на песчаную дорогу, дама киваетъ изъ экипажа назадъ -- не то, чтобы киваетъ, нѣтъ, а какъ будто немного машетъ платкомъ.
   Нашъ локомотивъ даетъ свистокъ, и мы двигаемся прочь отъ станціи.
   Кавалергардъ же прижимается лицомъ къ оконному стеклу до тѣхъ поръ, пока еще можетъ слѣдитъ глазами за экипажемъ, украшеннымъ цвѣтами. Потомъ онъ запираетъ дверь своего купэ и сидитъ нѣсколько часовъ одинокимъ въ душной комнаткѣ.

* * *

   Отворивъ дверь нашего купэ, мы попадаемъ въ отдѣленіе. Здѣсь усѣлся армянинъ. Онъ устроилъ себѣ ложе изъ подушекъ. Подъ нимъ вышитый, желтый шелковый матрацъ, а надъ нимъ покрышка изъ краснокоричневой шелковой матеріи. Въ такомъ великолѣпномъ убранствѣ лежитъ онъ самъ, вытянувшись у открытаго окна, окруженный облаками дыма. Онъ снялъ свои сапоги и шерстяные чулки на его ногахъ порядочно продырявлены, большіе пальцы высовываются изъ дыръ. Подъ головой у него двѣ подушки, наволочки очень грязны, но съ прошивками, черезъ отверстія которыхъ видны самыя подушки: онѣ обтянуты вышитой желтой шелковой матеріей.
   Новые путники входятъ, и усаживаются рядомъ съ армяниномъ. Это кавказскіе татары. Жены ихъ съ закрытыми лицами одѣты въ платья изъ одноцвѣтнаго краснаго ситца и сидятъ тихо и безмолвно на своихъ подушкахъ. Мужчины съ темнымъ цвѣтомъ кожи, высоки ростомъ и одѣты въ сѣрые плащи сверхъ кафтана; разноцвѣтные шелковые шарфы служатъ имъ вмѣсто пояса. За шарфомъ заткнуть кинжалъ въ ножнахъ. Ихъ карманные часы висятъ на длинныхъ серебряныхъ цѣпочкахъ.
   Нашъ локомотивъ отапливается теперь невыдѣланной Бакинской нефтью, и запахъ этого горючаго матеріала по сильной жарѣ гораздо противнѣе дыма отъ каменнаго угля.
   Мы останавливаемся вдругъ у крохотнаго станціоннаго домика въ степи. Здѣсь должны мы встрѣтиться съ поѣздомъ изъ Владикавказа. Въ ожиданіи его, выходимъ изъ вагоновъ и расправляемъ члены. Солнце слегка припекаетъ, и цѣлый рой пассажировъ снуетъ съ пѣснями и шумной болтовней на мѣстѣ остановки. Здѣсь я опять вижу стараго знакомаго: кавалергарда. Онъ уже не груститъ, -- одинокіе часы, проведенные имъ въ своемъ запертомъ купэ, снова подняли его духъ; Богъ вѣсть, не предавался ли онъ въ теченіе этихъ часовъ крѣпительному сну? Онъ прогуливается теперь съ молодой дамой, которая куритъ папироску. Она гуляетъ безъ шляпы, подставляя свои роскошные волосы жгучимъ лучамъ солнца. Они не умолкая разговариваютъ по-французски, ихъ смѣхъ весело звучитъ. А княжна, дама съ брилліантовыми кольцами, стоитъ, можетъ быть, въ это мгновеніе съ другимъ передъ алтаремъ.
   Человѣкъ съ узелкомъ въ рукѣ выпрыгиваетъ изъ вагона, у него желто-коричневый цвѣтъ лица и блестящіе волосы цвѣта воронова крыла. Это персіянинъ. Отыскавъ небольшое мѣстечко на землѣ, онъ развязываетъ уголокъ и разстилаетъ на травѣ два платка Затѣмъ онъ снимаетъ башмаки. Я предполагаю, что этотъ человѣкъ собирается продѣлывать какія-нибудь фокусы съ ножами и шарами; однако, я ошибаюсь: персіянинъ собирается совершить свою молитву. Онъ вынимаетъ изъ кармана пару камешковъ и кладетъ ихъ на платки, потомъ оборачивается лицомъ къ солнцу и начинаетъ свои церемоніи. Сначала онъ долго стоить выпрямившись. Съ этой минуты онъ не видитъ болѣе ни одного человѣка изо всей толпы, его окружающей, устремивъ взоръ только на оба камешка и весь погружаясь въ молитву. Потомъ онъ бросается на колѣни и пригибается нѣсколько разъ къ землѣ. При этомъ онъ перемѣщаетъ камешки на платкѣ, передвигая болѣе отдаленный поближе и лѣвѣе. Затѣмъ онъ поднимается, раскидываетъ руки и шевелитъ губами. Вдругъ пролетаетъ мимо Владикавказскій поѣздъ, и нашъ локомотивъ начинаетъ подавать сигналы; но персіянинъ не обращаетъ на это вниманія: поѣздъ, конечно, не уйдетъ, пока онъ не кончитъ, а если и уйдетъ, то такова воля Аллаха. Снова бросается онъ на землю, снова перемѣщаетъ свои камешки, но теперь уже такъ перемѣшиваетъ, что я не могу ихъ отличать одинъ отъ другого. Всѣ пассажиры уже заняли свои мѣста, кромѣ его одного.
   "Да торопитесь же"! думаю я. Но онъ дѣлаетъ еще пару поклоновъ, вытягивая руки впередъ. Поѣздъ трогается, персіянинъ стоитъ еще мгновеніе выпрямившись и обратя лицо къ солнцу, -- потомъ собираетъ платки, камешки и башмаки и входитъ въ вагонъ. При этомъ во всѣхъ его движеніяхъ ни тѣни поспѣшности. Нѣкоторые изъ зрителей на платформѣ говорятъ ему нѣчто вродѣ "браво", но невозмутимый магометанинъ не обращаетъ вниманія на слова "невѣрныхъ собакъ", онъ неторопливо проходитъ къ своему мѣсту.
   На одной станціи, гдѣ паровозъ набираетъ воду, я замѣчаю, наконецъ, вновь того служащаго, который собирался вывести стеаринъ съ моей куртки. Онъ стоитъ на платформѣ, вагона за два впереди меня. Я киваю ему и улыбаюсь при этомъ, чтобы опять не спугнуть его, твердо намѣреваясь наконецъ поймать его, а когда я подхожу совсѣмъ близко, то улыбаюсь во всю и посматриваю очень добродушно. Онъ также киваетъ мнѣ и смѣется. Увидавъ же бѣлую полосу стеарина на моей курткѣ, хватается обѣими руками за голову, что-то говорить и бросается затѣмъ въ свое отдѣленіе при поѣздѣ. "Ну, теперь онъ побѣжалъ доставать жидкости и горячіе утюги", думаю я. Я не понялъ, что онъ сказалъ, но вѣроятнѣе всего, что онъ вернется черезъ минуту къ господину графу! И я поджидалъ. Локомотивъ взялъ воды, засвисталъ и тронулся; дальше я уже не могъ ждать...
   Я нѣсколько разъ встрѣчался со вчерашнимъ офицеромъ, нашимъ предполагаемымъ спутникомъ черезъ горы. Онъ меня больше не узнаетъ, я оскорбилъ его, слава Богу. На одной станціи, гдѣ мы ужинали, онъ сидѣлъ рядомъ со мной, положивъ свой толстый кошелекъ подлѣ себя на видномъ мѣстѣ. Разумѣется, это было сдѣлано не только съ цѣлью ввести меня въ искушеніе украсть кошелекъ, сколько для того, чтобы показать мнѣ красующуюся на немъ серебряную корону. Но Богъ вѣсть была ли серебряная ворона настоящей, и имѣлъ ли онъ вообще право имѣть корону. Когда я расплатился, онъ не сказалъ ни слова и не принялъ никакихъ мѣръ; но господинъ, сидѣвшій у меня съ другой стороны, обратилъ мое вниманіе на то, что я получилъ слишкомъ мало сдачи. Онъ провѣрилъ ошибку у кельнера, и я тотчасъ же получилъ свои деньги. Я всталъ и поклонился этому господину, благодаря его. Мы рѣшили не принимать офицера въ качествѣ спутника и ускользнуть отъ него во Владикавказѣ.
   Въ девять часовъ вечера уже совершенно темно. Изъ деревушекъ въ степи мерцаютъ лишь огоньки больше ничего не видно. Время отъ времени проѣзжаемъ мы мимо одинокаго маленькаго огонька, свѣтящагося въ крытой соломой лачужкѣ, гдѣ навѣрно живутъ страшно бѣдные люди.
   Вечеръ тепелъ, душенъ и теменъ. Я стою въ корридорѣ у открытаго окна, пріотворивъ еще къ тому же дверь на наружную площадку, но, не смотря на это, такъ тепло, что я долженъ все время держать въ рукѣ платокъ и обтирать потъ съ лица. Изъ отдѣленія, занятаго армянскими евреями, въ задней части вагона несется пѣніе, жирный старый еврей и жирный евнухъ поютъ поперемѣнно. Шумъ этотъ длится безконечно долго, цѣлыхъ два часа; то одинъ, то другой смѣются надъ тѣмъ, что они спѣли, и начинаютъ затѣмъ снова свое монотонное пѣніе. Голосъ евнуха похожъ скорѣе на птичій, чѣмъ на человѣческій.
   Ночью проѣзжаемъ мы большой городъ Ростовъ, -- вслѣдствіе темноты почти ничего не видно. Многіе изъ нашихъ спутниковъ здѣсь выходятъ.
   Мнѣ удалось увидать на платформѣ толпу киргизовъ. Какъ могли они забрести сюда изъ степей востока, я не знаю; но я слышалъ, что это были дѣйствительно киргизы. Въ моихъ глазахъ они очень мало отличаются отъ татаръ. Это кочевой народъ, гоняющій своихъ овецъ и коровъ съ мѣста на мѣсто и пасущій ихъ по степямъ. Овца ихъ денежная единица, другой нѣтъ у нихъ; за жену платятъ они четыре овцы, за корову восемь овецъ. За лошадь даютъ они четырехъ коровъ, а за ружье трехъ лошадей: это я гдѣ-то читалъ. Я гляжу на темно-желтыхъ, косоглазыхъ людей, и киваю имъ; они киваютъ мнѣ въ отвѣть и смѣются. Я дарю имъ пару мелкихъ монетъ, они радуются и благодарятъ. Вотъ насъ двое европейцевъ, стоящихъ и смотрящихъ на нихъ; сосѣдъ мой знаетъ немного ихъ языкъ. Они не красивы по нашимъ понятіямъ, но во взглядѣ ихъ есть что-то дѣтское; руки ихъ необыкновенно малы, я сказалъ бы даже безпомощны. У всѣхъ мужчинъ овчины и зеленые или красные башмаки съ загнутыми носками, въ качествѣ оружія носятъ они кинжалъ и копье. Женщины одѣты въ пестрыя ситцевыя платья; на одной надѣта соломенная шляпа, отдѣланная лисьимъ мѣхомъ. Онѣ безъ всякихъ украшеній и кажутся очень бѣдными. Европеецъ, стоящій подлѣ меня, даетъ имъ рубль, они снова благодарятъ и завязываютъ подарокъ въ платокъ.
   Чудное ясное утро въ степи; трава высока, потемнѣла отъ солнца и тихо лепечетъ по вѣтру. Необозримая равнина раскинулась далеко на всѣ стороны.
   Есть три рода степей: поросшія травой, степи песчаныя и солончаки; здѣсь только неизмѣримыя пространства травяной растительности. Только ранней весной можетъ трава служить кормомъ для скота, уже въ полѣ она дѣлается жестка и деревяниста, и скотъ не ѣстъ ее. Когда приходитъ осень, какъ теперь, напримѣръ, то перепадаютъ изрѣдка сильные дожди, солнце уже не такъ палитъ; тогда-то зарождаются спѣшно подъ сухой шелестящей степной травой мягкія, тонкія, зеленыя былинки и множество прекрасныхъ цвѣтовъ. Насѣкомыя, птицы и животныя вновь пробуждаются съ жизни, далеко звучатъ трели и свистъ перелетныхъ птицъ, бабочки порхаютъ взадъ и впередъ, вверхъ и внизъ по воздуху. Но если не обратить на это пристальнаго вниманія, то на цѣлыя версты не увидишь кругомъ ничего, кромѣ высокой спаленой травы; потому-то въ это время года степь похожа не на море, а скорѣе на пустыню.
   Что касается до поэзіи всѣхъ степныхъ обитателей, то самой прочувствованной и наилучше выраженной является поэзія казаковъ. Ни о калмыцкой, ни о киргизской, ни о татарской степи не говорится такихъ прекрасныхъ и нѣжныхъ словъ, какъ о степи казаковъ. А между тѣмъ, степи всѣхъ этихъ народовъ, раскинувшіяся по широкому простору Россіи, имѣютъ такъ много сходства. Но казакъ разнится отъ всѣхъ прочихъ степныхъ жителей. Во-первыхъ, онъ коренной обитатель степи, между тѣмъ какъ другіе пришельцы, составляющіе кто остатки "золотой", кто -- "голубой" орды. Затѣмъ, казакъ -- воинъ, между тѣмъ какъ всѣ остальные либо пастухи, либо земледѣльцы. Онъ никогда не былъ рабомъ никакого хана, пана или боярина, всѣ же остальные были таковыми. "Казакъ" -- значитъ "свободный человѣкъ", какъ я гдѣ-то читалъ. Казаки живутъ на собственной землѣ. Имъ принадлежатъ большія пространства въ высшей степени плодородной земли. Они свободны отъ государственныхъ налоговъ, но должны въ военное время сами заботиться о своемъ снаряженіи. Въ мирное время они обрабатываютъ свои поля, сѣютъ кукурузу, пшеницу, разводятъ виноградъ и гоняютъ скотъ по степи, но въ военное время они являются самыми отчаянными храбрецами среди храбраго русскаго войска.
   Мы проѣзжаемъ теперь по области казаковъ...
   Здѣсь далеко отъ всѣхъ станцій и всѣхъ городовъ встрѣчается намъ телѣга, гдѣ сидитъ офицеръ въ фуражкѣ съ красными околышемъ. Онъ ведетъ отрядъ казаковъ, направляясь наискось отъ насъ въ степь. Можетъ быть, онъ ѣдетъ въ городъ, быть можетъ, гдѣ-нибудь тамъ въ степи есть станица, казацкій городъ, но намъ за горизонтомъ этого не видно. Немного спустя проѣзжаемъ мы мимо татарскаго аула. Ихъ шатры имѣютъ видъ стоговъ сѣна. Татаръ, какъ и вездѣ въ южной Россіи, можно встрѣтить и въ казацкой области. Это, по большей части, пастухи, честные и способные люди, всѣ безъ исключенія умѣющіе читать и писать, что, какъ я слышалъ, умѣютъ не всѣ казаки.
   Одинъ изъ армянскихъ евреевъ говоритъ мнѣ что-то, но я разбираю только одно названіе Петровскъ. Нѣтъ, отвѣчаю я совершенно правильно по-русски, нѣтъ, Владикавказъ, Тифлисъ. Онъ киваетъ и понимаетъ рѣшительно все. Итакъ, я могу объясняться по-русски. Пусть бы кто-нибудь тамъ, дома, послушалъ меня теперь. Такъ какъ мнѣ приходитъ въ голову, что еврею, можетъ быть, хочется посмотрѣть вслѣдъ офицеру въ телѣгѣ, то я подаю ему мой бинокль. Онъ мотаетъ головой и не беретъ его. Затѣмъ, онъ снимаетъ свои серебряные часы съ длинной серебряной же цѣпочки держитъ ихъ передо мною и говоритъ: восемьдесятъ рублей! Я ищу въ своемъ спискѣ цифръ и соображаю, сколько онъ за нихъ хочетъ получить. Я въ шутку разсматриваю часы, они велики, тяжелы и напоминаютъ собою старомодную луковицу. Я подношу ихъ къ уху, они стоятъ. Тогда я вынимаю изъ кармана свои собственные золотые часы и думаю поразить еврея ихъ видомъ. Но онъ не проявляетъ ни малѣйшаго признака изумленія, какъ будто бы онъ откуда-то прослышалъ, что часы эти только и существуютъ у меня на тотъ случай, чтобы заложить ихъ въ минуту нужды. Я думаю: что бы дали мнѣ за его часы? Можетъ быть, кронъ десять. За мои же собственные я иногда получалъ по сорока. Значить, и рѣчи не могло бытъ о сравненіи. Нѣтъ, говорю я рѣшительно и отдаю ему часы обратно. Но еврей продолжаетъ держать ихъ передъ собою, медлитъ и наклоняетъ голову на бокъ. Коротко сказать, я снова беру часы въ руки и показываю ему, какъ они стары и обыкновенны, прикладываю ихъ къ уху еще разъ и не слышу ни звука. Стою, говорю я коротко и рѣшительно, потому что не желаю имѣть съ нимъ дальнѣйшихъ объясненій. Тогда еврей улыбается и беретъ часы обратно. Онъ даетъ мнѣ понять, что хочетъ мнѣ кое-что показать; затѣмъ открываетъ заднюю крышку и даетъ мнѣ поглядѣть. Часы внутри очень забавны, сквозной чеканной работы, но все же въ нихъ нѣтъ ничего замѣчательнаго. Но тутъ еврей проситъ меня обратить вниманіе на то, что будетъ сейчасъ. Онъ открываетъ также и чеканную крышку и даетъ мнѣ поглядѣть. Внутри въ высшей степени непристойная картинка. Картинка эта, повидимому, тѣшитъ его. Онъ смѣется, глядитъ на нее, наклоняетъ голову на бокъ и снова приглашаетъ меня хорошенько посмотрѣть. Тутъ онъ вкладываетъ ключъ, поворачиваетъ его разъ кругомъ, и часы идутъ. Но идутъ не одни часы, а также и картинка приходитъ въ дѣйствіе.
   Въ эту минуту я, естественно, соображаю, что часы имѣютъ гораздо большую цѣнность, чѣмъ я думалъ. Нашлись бы, вѣроятно, люди, готовые дорого за нихъ заплатить.
   Тогда еврей глядитъ на меня и говоритъ: пять тысячъ! Пятъ тысячъ! въ ужасѣ восклицаю я и ничего не понимаю. Но еврей захлопываетъ часы, кладетъ ихъ въ карманъ и уходитъ. Такая старая скотина! Десять тысячъ кронъ за безнравственные часы. Напади онъ не на такого стойкаго малаго, какъ я, то торгъ, вѣрно, состоялся бы. Всякій, взглянувъ разокъ, пожелалъ бы не заводить часовъ, но лишь поворачивать немножко ключикъ, чтобы поберечь драгоцѣнный механизмъ...
   Девять часовъ, но солнце грѣетъ такъ жарко, какъ вчера въ одиннадцать; мы стараемся укрыться въ тѣни. Здѣсь въ степи видны знакомые цвѣты, мальвы, желтоголовникъ, колокольчики. Въ общемъ же ландшафтъ тотъ же, что и вчера: все равнины, да равнины ржаныя и кукурузныя поля, стада; тамъ и сямъ скирды сѣна и соломы, время отъ времени деревушка съ купами изъ круговъ. Обязательно имѣется хоть пара деревьевъ у жилища любого степняка, а около станицъ побольше; подлѣ же церквей попадаются даже акаціи. Повсюду на поляхъ люди и лошади за работой; надъ стадомъ овецъ въ отдаленіи паритъ съ клекотомъ орелъ.
   Внезапно мы ѣдемъ очень медленно, и я могъ бы при навыкѣ, пріобрѣтенномъ мною за время службы кондукторомъ въ Америкѣ, отлично спрыгнуть съ поѣзда, ухватиться за послѣдній вагонъ и вновь впрыгнуть. Мы проѣзжаемъ мѣсто, на которомъ чинится полотно дороги, потому-то поѣздъ и идетъ такъ тихо. Обѣденное время, и всѣ работники укрываются въ тѣни шатра, но изъ отверстія высовываются женскія и мужскія головы.
   Собака сидитъ у шатра и лаетъ на насъ.
   Станція Тихорѣцкая. Здѣсь у нашего спутника инженера украли въ прошломъ году деньги. Онъ стоялъ у буфета съ бутылкою пива; какъ разъ въ ту минуту, какъ онъ поднесъ стаканъ ко рту, почувствовалъ онъ, что его дернули, но выпилъ прежде все-таки пиво. Потомъ онъ ощупалъ свой боковой карманъ, его бумажникъ исчезъ. Вора и слѣдъ простылъ. Однако, послѣдній былъ черезчуръ жаденъ, захотѣлъ еще хоть немного поживиться, распространивъ свою дѣятельность на весь поѣздъ; тутъ-то его и словили, какъ разъ въ то время какъ онъ собирался унести ручной чемоданчикъ одного офицера. Были призваны жандармы, вора обыскали, и инженеръ тутъ же на мѣстѣ получилъ свои деньги обратно. Другому, пожалуй, и не удалось бы такъ счастливо отдѣлаться, по инженеру повезло.
   Мы пріѣзжаемъ на станцію Кавказъ, гдѣ имѣемъ четверть часа остановки для завтрака. Это уже преддверіе Кавказа. Мы видимъ обширныя поля кукурузы и подсолнечиковъ, но также теперь уже и обширные виноградники. Налѣво расположена княжеская резиденція. Я вижу въ бинокль замокъ съ флигелями и куполами, мерцаетъ свѣтло-зеленая кровля. Кругомъ замка расположены строенія съ красными и золотыми крышами. Позади разстилается лѣсъ, вѣроятно, паркъ. Все это воздымается на здѣшнемъ черноземѣ среди степей. Въ дрожащемъ воздухѣ, пронизанномъ сіяніемъ солнечныхъ лучей, чудится, будто этотъ уголокъ виситъ надъ землей, колышется въ пространствѣ. Copia моріа... {Легендарный замокъ.}
   Чѣмъ ближе подъѣзжаемъ мы къ горамъ, тѣмъ меньше народа остается въ поѣздѣ. Армянинъ съ шелковымъ матрацемъ отыскалъ себѣ другое мѣстечко на солнышкѣ, а я занялъ его прежнее, потому что оно въ тѣни. Но для вѣрности я сначала основательно и долго вычищаю его. Добрый армянинъ въ своемъ убранствѣ лежалъ нѣсколько неспокойно.
   Часы летятъ.
   Близъ города и станціи Армавиръ мы снова покупаемъ груши и виноградъ. Виноградъ лучше всего, что я когда-либо пробовалъ въ жизни, и мнѣ немножко стыдно, что я раньше охотно ѣлъ такую вещь, какъ европейскій виноградъ. Въ сравненіи съ этимъ французскій, венгерскій, нѣмецкій, греческій виноградъ похожи на лѣсныя ягоды. Этотъ таетъ во рту, сама кожура распускается вмѣстѣ съ мякотью, наполняя весь ротъ сокомъ. У него, вообще, и не существуетъ кожуры, а едва замѣтная кожица. Это кавказскій виноградъ. Цвѣтомъ онъ похожъ на виноградъ другихъ странъ, темный, зеленый и синій, только, пожалуй, немного покрупнѣе.
   На станціи гуляетъ среди другихъ молодой черкесскій офицеръ взадъ и впередъ. Вотъ какъ онъ одѣть: лакированные сапоги для верховой ѣзды съ золотыми пряжками на наружной сторонѣ икры. Коричневая черкеска, достающая ему почти до лодыжки, придерживается въ таліи золоченнымъ поясомъ, изъ-за котораго торчитъ отдѣланный въ золото кинжалъ. Наискось черезъ всю грудь видны кончики восемнадцати позолоченныхъ патронныхъ оболочекъ. Сбоку длинная узкая сабля волочится по землѣ; рукоять ея усѣяна бирюзой. Ч как остальные находились в рабстве. Я читал где-то, что "казак" -- это означает "свободный человек".
   Казаки населяют свою собственную землю. Им принадлежит огромная площадь чрезвычайно плодородной земли. Они освобождены от податей, но в военное время обязаны снаряжаться на свой собственный счёт. В мирное время они обрабатывают поля и возделывают кукурузу и пшеницу, а также и виноград, а кроме того они охотятся на зверей в степи. Но в военное время они представляют собою сказочно храбрый контингент в храбром русском войске.
   Теперь мы едем по земле казаков...
   Здесь, в глуши, вдали от всех станций я вдали от всех городов, мы видим телегу с офицером, у которого на голове фуражка с красным околышем. С ним конвой казаков. Он едет по степи наперерез нам. Может быть, он направляется в какой-нибудь город, или в какую-нибудь станицу, казацкое местечко, или вообще в какое-нибудь другое место в степи, но мы этого не увидим, потому что земля -- шар. Час спустя мы проезжаем мимо татарского аула. Его палатки напоминают стога сена. Татары живут повсюду в южной России, даже здесь, в земле казаков. По большей части это пастухи; это очень ловкие и очень даровитые люди, все они без исключения умеют читать и писать, но я читал, что не все казаки грамотны.
   Один из армянских евреев говорит мне что-то, но я понимаю только слово: "Петровск". "Нет, -- отвечаю я на прекрасном русском языке, -- нет, Владикавказ, Тифлис". Он кивает, оказывается, что он понял каждое слово. Итак, я могу вести беседу по-русски; послушал бы меня кто-нибудь из моих соотечественников! Мне вдруг приходит в голову, что еврею хочется посмотреть на офицера, который едет по степи в телеге, и я протягиваю ему свой бинокль. Он отрицательно качает головою и не берёт его. Потом он снимает с себя серебряные часы на длинной серебряной цепочке, держит их передо мною и говорит: "Восемьдесят рублей!". Я раскрываю свой словарь и вижу, что он спрашивает с меня восемьдесят рублей. Ради забавы я рассматриваю часы, -- они большие, толстые, и похожи на старинную луковицу. Я прислушиваюсь, часы стоят. Тогда я вынимаю из кармана мои золотые часы и хочу уничтожить еврея этим зрелищем. Но он не проявляет ни малейшего признака изумления, точно он догадался, что часы эти я держу при себе только для того, чтобы в случае надобности заложить их. Я прикидываю мысленно: сколько я мог бы получить под его часы? Может быть, десять крон. Но под мои часы мне приходилось получать до сорока крон.
   Нечего было и сравнивать! "Нет!" -- говорю я решительно и отвожу его руку с часами. Но еврей продолжает держать часы перед собою, медлит их спрятать и наклоняет голову набок. Тогда я беру их ещё раз в руку и показываю ему, какие они старые и плохие, я прикладываю их к уху и даю ему понять, что они стоят. "Стоят!" -- говорю я односложно, потому что у меня нет никакого желания вступать с ним в разговоры. Еврей улыбается и берёт свои часы назад. Он даёт мне понять, что теперь сделает что-то. Он открывает вторую крышку и показывает мне, какой вид имеют часы внутри. И действительно, внутри часы резные, но ничего особенного в них нет. Но еврей просит меня посмотреть, что будет дальше. Он открывает также и резную крышку и даёт мне посмотреть внутрь. Оказывается, что на внутренней крышке в высшей степени неприличная картинка. Но эта картинка, по-видимому, забавляет его, он смеётся и склоняет голову набок и смотрит на картинку. И он всё время заставляет меня следить за тем, что он будет делать дальше. И вот он всовывает ключик в отверстие и поворачивает его на полуоборот -- часы идут. Но идут не одни часы, картинка также приходит в движение, на ней всё движется.
   Мне в то же время становится ясно, что эти часы стоят гораздо дороже моих. Конечно, найдутся люди, которые дорого заплатят за них и оценят их по достоинству.
   Тут еврей смотрит на меня и говорит:
   -- Пять тысяч!
   -- Пять тысяч! -- восклицаю я в ужасе, ничего не понимая.
   Но еврей закрывает часы, суёт их в карман и уходит. Старая скотина! Десять тысяч крон за безнравственные часы! Если бы ему попался менее устойчивый человек, то торговля состоялась бы. Я видел, как неохотно он повернул ключик только на полуоборот, -- так ему не хотелось пускать в ход драгоценный механизм...
   Ещё только девять часов, но солнце печёт так же горячо, как вчера в одиннадцать часов, и мы стараемся держаться в тени. Здесь в степи мы увидали несколько знакомых цветков: лютики, колокольчики и просвирняк. Вообще же ландшафт тот же самый, что и вчера: равнина, повсюду равнина, поля ржи, кукурузы и пасущиеся стада; кое-где стоят стога сена и соломы, там и сям деревушки с группами ив. Степняки также имеют потребность в деревьях, в больших станицах церкви окружены даже акациями. Люди и лошади всюду за работой в полях; над стадом баранов вдали плавно кружится орёл.
   Мы двигаемся совсем медленно, и я мог бы, вспомнив, как я исполнял свои кондукторские обязанности в Америке, соскочить с поезда и потом снова вскочить в последний вагон. Мы проезжаем по участку пути, который чинят, потому мы и двигаемся так медленно. Теперь время завтрака, и все рабочие сидят в палатке, чтобы скрыться от солнца, но у входа в палатку появляются головы мужчин и женщин. Перед палаткой сидит собака и лает на нас.
   Станция Тихорецкая. Здесь год тому назад у нашего попутчика-инженера украли деньги. Он стоял у буфета с бутылкой пива; едва он успел поднести стакан ко рту, как почувствовал, что кто-то толкнул его, но он всё-таки допил свой стакан. Потом он хватился за боковой карман, но бумажника уже больше не было. Вора также нигде не было видно. Но вором овладела жадность, и ему захотелось наворовать побольше, он решил распространить свою деятельность также и на поезд. Там-то его и поймали как раз в тот момент, когда он хотел улизнуть с чемоданом одного офицера. Позвали жандарма, вора обыскали, и инженер тут же получил свой бумажник назад. В другом случае это, пожалуй, не кончилось бы так скоро, но инженеру повезло.
   Мы приехали на станцию Кавказскую, где у нас есть четверть часа на завтрак. Здесь начинается Кавказ. Повсюду расстилаются обширные поля кукурузы и подсолнечника, попадаются также и большие виноградники. Налево находится княжеская резиденция. В бинокль я вижу замок с флигелями и куполами, крыша ярко выделяется своим зелёным цветом. Вокруг замка много других строений с красными и позолоченными крышами. Позади них стоит лес, но это, вероятно, парк. Всё это высится здесь среди степи на чернозёмной почве. В дрожащем воздухе, насыщенном золотыми лучами, этот замок как будто приподнимается от земли и плывёт дальше к горизонту, всё дальше. Фата-Моргана... [Фата-Моргана (итал. fata morgana) -- сложное оптическое явление в атмосфере, состоящее из нескольких форм миражей, при котором отдалённые предметы видны многократно и с разнообразными искажениями.]
   В поезде всё прибавляются пассажиры по мере того, как мы приближаемся к горам. Армянин с шёлковым матрацем нашёл себе другое место на солнцепёке, а я занял его место, потому что там тень. Но предварительно я долго и тщательно вытираю и чищу это место на всякий случай. Добрый армянин выказывал некоторое беспокойство, когда лежал на своём роскошном ложе.
   Часы идут.
   В городе и на станции Армавире мы снова покупаем груши и виноград. Такого винограда мне ещё никогда не приходилось отведывать в своей жизни, и в глубине души мне становится даже немножко стыдно за то, что я раньше с удовольствием ел европейский виноград, который не что иное, как жалкое подобие винограда. В сравнении с этим виноградом французский, немецкий, венгерский и греческий виноград не более как лесные ягоды. Этот виноград тает во рту, а кожица как бы растворяется в жидкости, наполняющей ягоду. У этого винограда почти и нет кожицы. Вот каков кавказский виноград. Цветом он такой же, как и виноград других стран, -- жёлтый, зелёный и синий, но он, пожалуй, немного покрупнее.
   По платформе у станции, среди многих других людей, ходит молодой черкесский офицер. Вот как он одет: на нём лакированные высокие сапоги с золотыми пряжками наверху с наружной стороны. Его коричневая черкеска, доходящая почти до пяток, перехвачена в талии золочёным поясом, за которым наискось на животе торчит отделанный золотом кинжал. На груди торчат концы восьми позолоченных патронов гильз. Сбоку у него длинная узкая сабля, которая волочится за ним, рукоятка сабли выложена бирюзой. Рубашка или нижнее платье у него из белого сырого шёлка; черкеска его открыта на груди, и белая шёлковая рубашка отливает на солнце серебром. Волосы у него чёрные и блестящие, а на голове надета папаха из белоснежного, длинношёрстного меха тибетской козы; длинные прядки меха свешиваются ему слегка на лоб. Его одежда производит несколько франтоватое впечатление, но его лицо не соответствует этому. Мне объясняют, что форма его узаконена, но то, что у других из полотна, у него из шёлка, а что у других из меди, то у него из золота. Он княжеский сын. Все кланяются ему на станции, и он всем отвечает; с некоторыми он сам заговаривает и спокойно выслушивает длинные ответы. Кажется, будто он спрашивает, как они поживают, как идут их дела, как чувствует себя жена и здоровы ли дети. Как бы то ни было, но видно, что ничего неприятного он не говорит, потому что все благодарят его и кажутся довольными. Два мужика-крестьянина, в блузах и с кожаными кушаками, подходят к нему и кланяются, они снимают шапки и суют их под мышки, кланяются и говорят что-то. И им также молодой офицер отвечает, и они как будто довольны его ответом. Но вдруг они снова заговаривают, объясняют что-то и даже перебивают друг друга. Офицер прерывает их коротко, и они надевают свои шапки. Очевидно, он приказал им это в виду жары. После этого они продолжают говорить что-то; но офицер смеётся, отрицательно качает головой и повторяет: "Нет, нет", и затем отходит от них. Но мужики следуют за ним. Вдруг офицер оборачивается, делает повелительный жест рукой и говорит: "Стоять!". И мужики останавливаются. Но они продолжают говорить хныкающим голосом. Другие смеются над ними и стараются их уговорить, но они не унимаются; я слышу их хныканье ещё и после того, как поезд начинает двигаться.
   Я стою и думаю об этом офицере и о мужиках. По всей вероятности, он их хозяин, может быть, ему принадлежит и та деревня, в которой мы только что останавливались, а может быть, ему принадлежит также и тот замок, который мы видели утром, и обширная площадь чернозёма, по которой мы проезжали. "Стоять!" -- сказал он мужикам, и они остановились. Когда однажды в Петербурге грозная толпа преследовала на улицах Николая Первого, то он только обернулся, вытянул руку и крикнул своим громовым голосом: "На колени!". И толпа опустилась на колени [Своеобразная трактовка исторического дня 1825 года, едва ли простительная даже для иностранца! -- Примечание переводчика.].
   Когда человек умеет приказывать, его слушаются. Наполеона слушались с восторгом. Слушаться -- это наслаждение. И русский народ способен ещё на это.
   Валишевский [Валишевский Казимир Феликсович (1849--1935) -- польский историк, писатель, социолог и экономист. Наиболее известен как автор жизнеописаний русских царей и императоров, основанных на архивных материалах и исторических документах. В России его исторические сочинения по цензурным соображениям были запрещены до 1905.] рассказывает в своём сочинении о Петре Великом следующее: когда Берггольц в 1722 году был в Москве, то он присутствовал на трёх казнях через колесование. Старший преступник умер после шести часов истязания. Двое остальных пережили его. Когда одному из них среди ужасных мучений удалось приподнять свою изувеченную руку, чтобы вытереть лицо, то он заметил, что пролил несколько капель крови на колесо, на котором лежал. Тогда он ещё раз поднял израненную руку и вытер ею кровь, насколько мог. С такими людьми можно пойти далеко. Но если дело идёт о том, чтобы преодолеть их врождённые инстинкты, их понятия и их предрассудки, то едва ли можно добиться многого кротостью. Тогда чудесное действие оказывает приказание, царское слово, кнут. "Стоять!" -- сказал офицер, и мужики остановились.
   Какой-то господин возле меня говорит мне что-то. Я не понимаю его слов, но так как он в то же время указывает на мою куртку, я догадываюсь, что он говорит о стеариновых пятнах. Я объясняю ему на добром старом норвежском языке, что как раз жду человека, который должен прийти со всякими жидкостями для выводки пятен и горячим утюгом. Но тогда у него на лице появляется сострадательное выражение, словно он совсем не верит, что этот человек придёт. И, недолго думая, он начинает тереть мою куртку своим рукавом. На носу у него пенсне, оно падает, но он не обращает ни на что внимания и продолжает усердно тереть. Немного спустя стеарин начинает исчезать. К моему удивлению, я вижу, что имею дело со специалистом, и что белая дорожка на моей куртке наконец совершенно исчезла. Тут я начинаю раздумывать, что мне дать этому человеку -- мою визитную карточку, сигару или рубль. Я останавливаюсь на визитной карточке -- это приличнее всего; но оказывается, что карточки при мне не нашлось, они, вероятно, остались где-нибудь в багаже. Я ограничиваюсь тем, что благодарю незнакомого господина, пускаю в ход все мои языки и благодарю его, а он улыбается и энергично кивает мне в ответ. И вот теперь мы как будто заключили с ним дружбу на всю жизнь; незнакомый господин вступает со мной в разговор по-русски. Я почти ничего не понимаю, но я догадываюсь, что он говорит о стеарине, так как он несколько раз произносит это слово. Таким образом я понимаю, о чём он ведёт речь; но отвечать ему я не имею возможности: по-видимому, он не понимает ни одного из тех языков, на которых я говорю. Он подзывает к себе ещё несколько пассажиров, как бы на помощь, и в конце концов вокруг меня собирается человек десять. Я не могу стоять среди них молча. И я начинаю говорить по-норвежски без всякого удержу. Этого мои собеседники не ожидали. Они кивают и соглашаются со мною, когда я говорю что-нибудь очень громко и заглушаю их. Среди моих слушателей находится также и поездной служащий, который несколько раз обещал мне вывести стеариновые пятна, и когда я указываю на куртку и даю ему понять, что пятна исчезли, то он говорит что-то и кивает, -- по-видимому, он также доволен таким оборотом дела.
   Но мои спутники в купе высовывают головы в дверь и не могут понять, где я разыскал норвежца. Вскоре в купе раздаётся громкий хохот, который приводит в смущение моих слушателей, и они мало-помалу умолкают и расходятся.
   В одной маленькой станице, где мы останавливаемся, молотят зерно на утрамбованной, покрытой глиной земле. Множество пшеничных снопов раскладывают по земле, потом по ним гоняют и лошадей и волов, пока из колосьев не выпадет всё зерно. Это -- молотьба. Теперь меня больше не удивляет, что в русском зерне попадаются песок и мелкие камешки. Помню, что когда я был ребёнком и жил в Нурланне [Нурланн - область на северо-западе Норвегии.], то приехали к нам как-то рыбаки из Финмарка [Финмарк -- самая северная область Норвегии.], у которых было с собою архангельское зерно, и маленькой мельнице моего отца приходилось очень плохо от русского зерна. Случалось даже, что я видел искры, которые сыпались из-под жерновов, когда между ними перемалывалось архангельское зерно. Это меня тогда очень удивляло. В то время я ещё не имел понятия о различных способах молотьбы. Но теперь я познакомился со всевозможными методами. В Америке мы молотили в пшеничных прериях при помощи огромной паровой молотилки, причём мякина, земля и солома целой тучей поднимались над прерией. Но самый интересный способ молотьбы я увидал здесь, где молодые казачки молотили при помощи волов. Они держали обеими руками длинный бич и громкими криками подгоняли животных. А когда они взмахивали бичом, то он описывал в воздухе красивую изогнутую линию. К тому же и сами казачки не отличались ни неповоротливостью, ни излишней полнотой, да и одежда на них была довольно лёгкая.
   Равнина уже не такая плоская. Далеко-далеко налево мы замечаем даже на фоне голубого неба целую цепь гор, -- это начало Кавказских гор. Здесь местность очень плодородная и равнина более густо населена, а на вершинах гор видны посёлки. Повсюду большие виноградники и плодовые сады, но лесов нет; только вокруг посёлков разведены рощицы акаций. Жара увеличивается. Мы попеременно уходим в купе и переодеваемся в самое лёгкое платье, какое только у нас есть с собою.
   На телеграфных столбах, которые всё время сопровождают нас, то больше, то меньше проволок; здесь их девять.
   Жара становится всё более и более невыносимой, и это меня несколько удивляет, так как мне приходилось раньше бывать в местностях, лежащих гораздо южнее. Правда, мы далеко на востоке, но мы находимся на широте Сербии, Северной Италии и Южной Франции. К тому же и не на столько тихо, чтобы только вследствие этого могло быть душно; в нашем вагоне раскрыты все окна и все двери, и ветер такой сильный, что мы должны держаться за шляпы. Лица у нас всех, словно тёмно-красный пион, а у дам лица даже как-то распухли, носы стали большие и смешные всем на потеху. Дамы, конечно, вымылись утром. А за такую неосторожность и стремление к кокетству во время долгого путешествия по железной дороге всегда приходится дорого расплачиваться.
   Мы встречаем поезд с керосином и нефтью из Баку, и запах от этих вагонов, наполненных пахучим маслом, отравляет раскалённый воздух, которым и без того тяжело дышать.
   Пятигорск находится дальше, налево; мы останавливаемся на маленькой станции и высаживаем едущих туда на воды пассажиров. Слава Богу, здесь офицер-еврей покидает поезд; он окончательно перестал узнавать меня. Надо принять все меры для того, чтобы уехать из Владикавказа раньше, чем он появится там.
   В Пятигорске есть санатории и купания. Горы стоят порознь, выделяясь своими вершинами. Там есть горячие источники, до сорока градусов тепла, есть также источники с таким большим содержанием серы, что если положить в эту воду гроздь винограда, то, в течение нескольких часов виноград покрывается кристалликами серы, и ветки и ягоды принимают такой вид, словно они целиком сделаны из серы. Эти диковинки продают на станциях.
   Вдали мы видим снеговые горы, которые почти сливаются с белыми облаками на небе. Эти огромные горные массы, которые поднимаются из степи и стоят, сверкая на солнце, представляют собою волшебное зрелище.
   В семь часов вечера жара начинает спадать, слева от нас всё время высятся Кавказские горы, мы приближаемся к ним, и мало-помалу становится всё холоднее и холоднее. Мы затворяем двери в вагоне. Часа через два становится ещё прохладнее, и мы поднимаем даже окна. Тут я замечаю, что стеариновые пятна на моей куртке снова выступили, -- это от холода. Итак, мой специалист оказался просто шарлатаном, он хотел только пустить пыль в глаза.
   Солнце уже давно скрылось за горизонтом, горы стали бледно-зелёными. Когда смотришь издалека на эту мощную массу, то она представляется каким-то далёким самостоятельным миром. Там выступают шпицы, купола, башни и минареты -- и всё это из снега. И мы, иностранцы, начинаем понимать то, что написали Пушкин, Лермонтов и Толстой о первом впечатлении, которое производит зрелище этой мистической красоты.
   Начинает быстро темнеть. Мы подъезжаем к станции Беслан, где инженер должен пересесть на другой поезд и ехать прямо в Баку. После этого мы должны продолжать путь одни. Взошёл месяц, собственно полумесяц, а кроме того на небе зажглось также множество звёзд. Громады гор всё время теснятся рядом с нами. Часа через два небо заволакивает тучами, месяц и звёзды исчезают, и наступает непроглядная тьма. В этой тьме мы видим в степи два огромных костра, это обжигают известь под открытым небом. Искры целыми снопами высоко взлетают в воздухе, на фоне огня движутся тёмные фигуры, раздаётся лай собак.
   На станции довольно темно, несколько фонарей, расставленных там и сям, дают скудный свет, и мы едва различаем наших спутников, с которыми прощаемся. Ещё долго спустя после того, как поезд, направляющийся на Петровск и Дербент, отошёл с семьёй инженера, мы ходим в темноте по станции. Зачем мы стоим здесь? Интересно было бы узнать это! Но у кого мы могли бы спросить? И кто мог бы нам ответить? Более двух часов мы бродим по станции и всё более и более привыкаем к темноте, и в конце концов мы начинаем видеть довольно хорошо. Пьяный крестьянин свалился и лежит у стены. Он или спит, или лишился сознания, но он не проявляет ни малейших признаков жизни. Какой-то господин в форме и с полоской на шапке приказывает убрать крестьянина, и два железнодорожных сторожа тащат его за руки вдоль платформы в какой-то сарай. Подтяжек у крестьянина нет, штаны и жилет отделились друг от друга у него на животе, и тогда мы видим, что на нём нет даже рубашки. И его поволокли, как животное, как труп. Если бы мы даже и могли ему помочь чем-нибудь, то больше на это у нас не было времени. Мимо станции проносится поезд, и наша линия освобождается, раздаётся свисток, мы спешим в наше купе и снова несёмся вперёд во мраке ночи.
   Через полтора часа мы во Владикавказе. Половина двенадцатого. Мы опоздали на три часа.
  

IV.

   Владикавказ.
   -- Носильщик! -- зовём мы несколько раз. Наконец слово, которое мы, по-видимому, произносим неправильно, понимают. И к нам подходит носильщик. Он несёт наши вещи и берёт для нас извозчика. Извозчик везёт нас в гостиницу.
   Час ночи, но гостиница ещё освещена. Два швейцара с золотой полоской на шапке встречают нас у подъезда.
   -- Вы говорите по-французски?
   -- Нет.
   -- По-немецки?
   -- Нет.
   -- По-английски?
   -- Нет. Говорю по-русски, по-татарски, по-грузински, по-армянски и по-персидски.
   -- Только?
   Тем не менее мы входим в гостиницу, предварительно расплатившись с возницей, и поднимаемся в номер третий вместе с нашим багажом. Оказывается, что в номере только одна кровать. При помощи мимики мы даём понять, что нам нужна ещё одна кровать, и нам в ответ кивают утвердительно. Уже поздно, и мы голодны, надо сейчас же потребовать чего-нибудь, пока повар ещё не улёгся спать. Но моя жена заговаривает о том, что надо бы сперва помыться как следует. Однако я хорошо знаю свои обязанности и настаиваю на том, что прежде всего надо подумать о пище, а потом уже о разных пустяках, о нарядах и кокетстве. И мне удаётся настоять на своём.
   Внизу в столовой нам дают жареную баранину, пирожки и щи. Лакей говорит по-русски, он понимает также по-английски "пиво" и "мясо", но эти слова мы сами знаем по-русски, так что от этого нам не легче. В общем же всё проходит благополучно и даже забавно. За исключением, впрочем, того, что еда необыкновенно дорога.
   После ужина мы выходим на улицу. Уже два часа, но по другую сторону улицы мы видим много табачных и фруктовых лавочек, в которых ещё торгуют. Мы идём туда и покупаем виноград.
   Когда мы возвратились в гостиницу, то увидали, что в нашей комнате действительно стоит вторая кровать, но она была не постелена. Мы звоним. Появляется горничная. Она босая и вообще легко одета в виду жары. Мы даём ей понять, что теперь нужно предпринять что-нибудь со второй постелью, и она кивает и уходит. Она не произнесла ни слова, и мы не могли понять, на каком языке она говорит, но нам почему-то показалось по её виду, что она должна говорить по-татарски. Мы снова выходим на улицу и опять покупаем фрукты, два мешка, так что у нас их довольно много. Нам хорошо на воздухе, и мы бродим в темноте.
   А тьма царит непроглядная, но перед каждым навесом, где продают фрукты, табак и горячие пирожки, висит лампа. Лезгин, или черкес, или как их там, стоит у каждого навеса, сильно вооружённый, и мирно продаёт виноград и папироски; за поясом у него сабля, кинжал и пистолет. По аллее из акаций ходит взад и вперёд много народа, изредка кто-нибудь покупает что-нибудь, но по большей части люди просто гуляют, напевают про себя или молча мечтают, некоторые останавливаются под деревьями и стоят неподвижно. Чем дальше на восток, тем меньше люди говорят. Древние народы преодолели потребность болтать и смеяться, они молчат и улыбаются. Так, может быть, и лучше. Коран создал миросозерцание, которого нельзя обсуждать на собраниях и о котором нельзя спорить. Это миросозерцание выражается следующим образом: счастье заключается в том, чтобы перенести жизнь, потом будет лучше. Фатализм.
   Перед одним из навесов, сидит человек и тренькает на балалайке, которая издаёт простые, неопределённые звуки -- это музыка доисторических времён. Мы думаем: как хорошо, что он сидит и наигрывает. Своей игрой он доставляет нам маленькое развлечение, а раз он не перестаёт играть, то, значит, и он сам находит в этом удовольствие. Что за странный народ живёт в этой необыкновенной стране! Он находит время играть, и у этих людей есть способность держать язык за зубами. Да благословит Бог такие страны, раз они существуют ещё на свете! У такого народа не может быть лучшего соседа, нежели славянин, ибо у самого славянина в груди звучат струны. Когда греки около 500 года воевали с арабами, то они взяли однажды в плен целый отряд своих врагов. Среди пленников были три славянина. У этих славян были в руках только гусли -- это было их оружие.
   Но вот музыкант начинает тихо напевать под свою балалайку, мы не понимаем ни слова, но эта убаюкивающая, тихая задушевность напева действует на нас. И нам приходит на ум "Сакунтала" Драхмана [Драхман Хольгер (1846--1908) -- датский поэт-романтик, драматург. Основная тема его пьес -- разлад мечты и реальности, противопоставление светлой одухотворённости героев (главным образом людей искусства) филистерскому миру.], в которой также нет ничего определённого, уловимого -- но это сплошной золотой поток. Время от времени мы встречаемся с русскими офицерами -- христианами, состоящими в здешнем гарнизоне. Офицеру приходится проходить мимо всех этих проявлений магометанства, но он не выражает никакого недружелюбия, потому что он славянин. Может быть, он возвращается из своего клуба и идёт домой спать. Но лезгин и не думает отправляться домой, он продолжает наслаждаться своей музыкой и ночью. До чего только ни дошли мы, европейцы, -- мы с радостью ложимся, и кровати наши полны подушек и одеял. Мало того, мы начинаем даже тосковать по зиме после нашего короткого лета в несколько недель, и нас радует снег и мёртвый покой природы. Никого не угнетает сознание того, что лето миновало, никто не страдает от этого и не горюет. Понятия так извращены, что не знаешь, что и думать. Худшее осуждение жизни заключается в том, что никто не печалится о её смерти. А когда желание наше удовлетворено и снова наступает зима, то мы не удаляемся тихо в берлогу, что было бы вполне естественно, -- нет, мы работаем, стремимся к нашим целям, мы продолжаем копошиться в, снегу. И в долгие вечера, когда ничто живое не двигается, страшась мороза, тогда мы топим наши печи и читаем. Мы читаем романы и газеты. Но древние народы не читают, они проводят ночи под открытым небом и тихо наигрывают песни. Вон тот человек сидит себе под акацией, мы видим его и слышим его игру -- вот в какой стране мы очутились. Когда один варварский император европеизировался, то он начал пользоваться Кавказом, как местом ссылки. И он ссылал сюда преимущественно поэтов [Очевидно, речь идёт о российском императоре Николае I (1796--1855), жертвами гонений и репрессий которого стали А.С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, Т.Г. Шевченко и др.].
   Ночь проходит, но здесь так принято, что люди не ложатся спать. Они любят жизнь больше сна, особенно если ночь тёплая, звёздная. Коран не запретил людям радостей жизни, люди могут наслаждаться виноградом, им не возбраняется петь под звёздным небом. Оружие, которое местные жители носят за поясом, имеет своё значение, оно означает войну, торжество победы и барабанный бой. Но и балалайка на ряду с этим что-нибудь да означает -- она служит символом любви, волнующейся степи и тихого шелеста в листве акаций. Когда началась последняя война между греками и турками [Имеется в виду Греческая национально-освободительная революция 1821--1829, вследствие которой было свергнуто османское иго и завоёвана независимость Греции.], то один турецкий офицер предсказал самым определённым образом, кто проиграет. И потом он ещё прибавил: "О, у них в реках потечёт кровь, и все цветы обагрятся кровью -- вот как будут падать греки!". Я читал это где-то, и эти слова поразили меня своей красотой, и поэтическим сравнением. Цветы обагрятся кровью! Господа прусские офицеры, когда вы говорили так?..
   Когда мы возвратились домой, то кровати были постелены до известной степени, но недоставало воды для мытья, полотенец, спичек. В сущности, постели даже вовсе не были приготовлены, они были только кое-как прикрыты простынями. Моя жена начинает расправлять и разглаживать простыни, конечно, не ради собственной пользы, а только для того, чтобы выучить служанку этому искусству, то есть из любви к делу они помогают друг другу, и так как обе они стараются подражать речи друг друга, то мне приходится слушать нечто необычайное. Мы просим одеял к постелям, потому что нам дали только простыни -- горничная уходит и возвращается с одним одеялом. Мы просим ещё одно одеяло, то есть по одному на каждую кровать, и тогда горничная приносит ещё одно одеяло. После этого мы узнаём, нельзя ли нам получить воды. Тут горничная ничего не понимает. Мы стараемся объяснить ей это на все лады, и наконец она делает открытие, что речь идёт о воде. Но тут оказалось, что глупыми-то оказались мы сами. Горничная ставит только босую ногу на педаль в умывальнике, и из крана вылетает струя воды. Так здесь устроены умывальники; в России всегда моются в проточной воде, и это нам следовало бы помнить по Москве. "Ведь вы, иностранцы, моетесь в вашей собственной грязи", -- говорят русские. Но вот в заключение всего дело дошло до полотенец, -- нельзя ли нам получить полотенец? Горничная уходит и возвращается с одним полотенцем. Спички нашлись у меня в кармане, и мы киваем горничной, желаем ей спокойной ночи и запираем за ней дверь, чтобы наконец покончить с ней.
   Длинное путешествие по железной дороге растрясло все наши мозги, в наших головах как будто трясётся что-то, мы продолжаем ещё ехать. Я лично чувствую вдобавок какую-то особенную истому, какое-то недомогание, -- у меня жар. Это легко можно вылечить крошечной рюмочкой, -- говорю я. И я пользуюсь удобным случаем и наливаю коньяку в пивной стакан.
   Проспав час, я просыпаюсь от нестерпимой жары в комнате, и мне становится ясно, что я ни за что на свете не должен был требовать одеял. Я опять засыпаю, на этот раз только под одной простыней. Около пяти часов я просыпаюсь от холода, и мне становится ясно, что я ни за что на свете не должен был сбрасывать одеяла. Одним словом, у меня началась кавказская лихорадка, и мне пришлось провести очень тревожную ночь.
   Ах, мне пришлось провести много таких ночей!
  

V

   Утром мы справляемся относительно нашего путешествия через горы; мы ведём переговоры при помощи господина, говорящего по-немецки и по-французски, и которого на наше счастье мы встретили в гостинице. Оказывается, что нет ни одной свободной почтовой лошади, проезжающая компания французов в 64 человека по телеграфу заблаговременно наняла для себя всех имеющихся на почте лошадей. Вот так неожиданность! Нам советуют отправиться для переговоров на почтовую станцию; здесь мы встречаем служащего, говорящего по-немецки. Он заявляет нам, что все казённые лошади заняты на шесть дней вперёд. Сидеть шесть дней во Владикавказе! В горах мы могли бы не так спешить и в случае необходимости остановиться где-нибудь на некоторое время, но не здесь в равнине, в степном городе. А кроме того, оставаясь здесь в течение шести дней, мы рисковали снова встретиться с офицером из Пятигорска, который мог нас здесь нагнать.
   Почтовый чиновник советует нам нанять частный экипаж с четырьмя лошадьми. Правда, это будет стоить несколько дороже, но что же делать? Кроме того, он советует нам взять возницею молоканина [Молокане -- религиозная секта в России, сложившаяся в конце XVIII в. в Тамбовской губернии; одна из разновидностей духовных христиан. Отрицают церковь, церковную иерархию, иконы и богослужебные обряды православия. Формы богослужения подверглись баптистским влияниям.] -- "пьющего молоко". Эти люди -- религиозные сектанты, которые никогда ни в каком виде не пробуют алкоголя.
   Предложения почтового чиновника показались нам весьма благоразумными, за исключением одного: предложение нанять четыре лошади показалось нам неблагоразумным. Если бы ещё мы были княжескими особами, то я мог бы примириться с этой мыслью, но он даже и не справлялся у меня об этом. Пусть это будет капризом с нашей стороны, или необходимостью, которая заставляет нас поступать так, а не иначе, но мы решили путешествовать, как простые граждане, и я дал ему это понять. Тогда он объяснил нам, что четыре лошади необходимы в виду крутых гор, да к тому же надо принять во внимание, что нас двое, и что у нас с собою багаж; сам он также переваливал через, горы на четырёх лошадях. Это другое дело: оба предложения чиновника оказались благоразумными. Судя по внешнему виду этого человека, никак нельзя было предположить, что он когда-нибудь позволял себе излишнюю роскошь, напротив, можно было подумать, глядя на него, что после своего перевала через горы на четырёх лошадях он лишился последнего шиллинга. Такой у него был вид. Это был тощий, изнурённый человек с растрёпанными волосами и длинным тонким носом. Я от всего сердца благодарю его за его любезность по отношению к нам и хочу уходить. Но тут моя жена предлагает дать ему два рубля. Мне удаётся сторговаться с нею на одном рубле, и я деликатным образом протягиваю ему серебряную монету. Но он говорит, что ему не нужно никакой благодарности, что это ничего не стоит. Но я настаиваю на том, что нам хочется проявить свою благодарность. Тогда человек принял монету и положил её в сторону на конторке. После этого он снова продолжал спокойно работать над своими бумагами. Моя жена сказала:
   -- Теперь ты сам видишь, что он гораздо более обрадовался бы двум рублям.
   Из гостиницы мы посылаем к молоканину за экипажем с четырьмя лошадьми. Господин, говорящий по-немецки и по-французски, снова помогает нам. Этот любезный человек статский, он в обыкновенном европейском платье, одет элегантно и по моде, но он производит впечатление военного, мы награждаем его чином полковника. Он с проседью.
   Является молоканин.
   -- Вы молоканин? -- предложил я его спросить. Надо сказать, что я в первый раз в жизни справлялся о религиозной точке зрения кучера, прежде чем нанять его.
   Да, он молоканин.
   Кучер требует пятьдесят семь рублей за доставку нас через горы в Тифлис. Но, конечно, за эту плату он не берётся нанять для нас казачьего конвоя.
   Казачьего конвоя? На что он нам? Разве он боится ехать без конвоя?
   Кучер, в свою очередь, спрашивает, решимся ли мы ехать без казачьего конвоя?
   Мы смотрим друг на друга.
   Тогда наш переводчик, полковник, разрешает этот вопрос и говорит, что нам не нужно никакого конвоя; мы принадлежим к числу тех, кто полагается на волю Божью. Что могли бы взять с нас разбойники и грабители? Ведь у нас денег нет, мы миссионеры, мы едем в Персию и в Китай, и в наших чемоданах одни только Библии. А поэтому мы не нуждаемся ни в каком конвое.
   И молоканин, с своей стороны, также доволен этим оборотом дела. На что нам казачий конвой из семи человек впереди нас и позади нас? Да и опасности никакой нет. Он уже раньше проезжал по этой дороге и хорошо знает её.
   Мы пришли к соглашению. Мы даём кучеру десять рублей вперёд и получаем в залог его извозчичью бляху с номером. В пути он должен получить ещё пять рублей на харчи для себя и на корм для лошадей, а когда мы приедем в Тифлис, то уплатим ему остальные сорок два рубля. Путешествие будет продолжаться трое суток. Выехать надо завтра утром в пять часов.
   Но в дверях молоканин оборачивается и прибавляет к условиям ещё следующие: если мы начнём сворачивать с дороги в горах и предпринимать экскурсии в аулы и к различным племенам в соседние горы, то за каждый день ожидания он берёт ещё лишних пятнадцать рублей. Мы сбавляем цену до двенадцати и приходим к соглашению.
   Всё в порядке.
   Мы идём осматривать город Владикавказ. "Владыка Кавказа" -- полуевропейский городок с 45 тысячами жителей; в нём есть театр, парки и обсаженные деревьями бульвары. Ничего особенно интересного в этом городе нет, за исключением того, что ремесленники сидят и работают на улице, как в южной Европе, но разница заключается в том, что эти ремесленники, как и вообще все кавказцы, красивые люди, -- это смуглые красавцы арабского типа. Мы подходим к одной скамье, на которой сидят трое человек и работают над металлом. Они вырезают и вытравляют серебро для рукояток кинжалов и сабель, а также для женских украшений и поясов. Я покупаю себе палку, которую только что кончил отделывать один из художников, она отделана металлом и четырьмя зелёными камнями. Она очень дешёва, я заплатил за неё восемь рублей; узор на ней византийский. Я подсчитал приблизительно, что ручка палки отделана 9 тысячами гвоздиков и кусочков металла.
   Видно было, что продавец вовсе не желал во что бы то ни стало продать свой товар. Он встал, когда мы подошли к его станку, но он не произнёс ни слова и только продолжал стоять. Я осмотрел все его палки и не торопился; а когда я справился о цене, то он дал короткий ответ по-русски и снова замолчал. Когда я заплатил ему, то он поблагодарил меня не по-русски, а сказал какое-то слово на другом языке и кивнул головой. Он стоял всё время и, только когда мы отошли, он сел.
   Нам надо было купить ещё пледы. Ведь в горах будет холодно, а у нас нет с собою почти никакого верхнего платья. Наш полковник, говорящий по-французски и по-немецки, идёт с нами. Вскоре мы находим лавку с пледами; хотя полковник также приезжий и не знает города, но ему очень легко найти дорогу, куда угодно.
   Перед нами раскладывают всевозможные скучные европейские пледы, и мы бракуем их. Но зато мы останавливаемся сейчас же на нескольких мягких, пушистых, шерстяных одеялах, которые приводят нас в восторг. Сколько они стоят?
   Голубоглазый человек в чёрной шёлковой куртке стоит за прилавком, он смотрит на прейскурант и отвечает:
   -- Восемнадцать рублей.
   -- Это за оба, -- объясняет нам полковник. -- Восемнадцать рублей за оба одеяла.
   Но голубоглазый человек понимает по-немецки, может быть, он даже и немец, и он отвечает:
   -- Нет, восемнадцать рублей за каждое одеяло. Полковник, конечно, знал это с самого начала, но он притворяется крайне изумлённым. Он вынимает своё пенсне, надевает его на нос, смотрит на одеяла, затем переводит свой взгляд на продавца и не может опомниться от изумления, не может произнести ни слова. Продавец в свою очередь смотрит на полковника, и так они оба стоят некоторое время.
   Однако купцу приходится первому сделать уступку и заговорить:
   -- Да, восемнадцать рублей.
   И он раскладывает одеяла и начинает расхваливать цвет, сорт шерсти и обработку. Ведь дело идёт не о каком-нибудь простом одеяле, всякий должен понять это...
   Но полковник молча отталкивает от себя одеяла и собирается уходить. Мы следуем за ним. Но тут полковник оборачивается и говорит:
   -- Ну, спрашиваю вас в последний раз -- сколько вы хотите за одеяла?
   Продавец настаивает на тридцати шести рублях и снова принимается расхваливать одеяла.
   Тогда полковник говорит нам по-французски, что, по всей вероятности, эти одеяла дешевле купить нельзя.
   -- Нет, дешевле их купить нельзя, -- говорит проклятый немец, который к тому же, может быть, не немец, а француз.
   Полковник спорит с ним ещё некоторое время, но это ни к чему не ведёт: одеяла заворачивают, и я должен платить. В то время, как я отсчитываю бумажки и дохожу до тридцати четырёх рублей, полковник вдруг останавливает меня. И он протягивает продавцу деньги и заявляет, что тот не получит больше ни одной копейки. Продавец жмётся и не хочет принимать денег.
   -- В таком случае берите назад свои одеяла, пусть они лежат у вас, -- говорит полковник.
   Но в то же время он суёт мне под мышку большой пакет и толкает меня к двери. После этого он бросает деньги на прилавок и выходит за нами на улицу.
  
   Бессонная ночь из-за кавказской лихорадки и кавказских клопов.
   Я окончательно просыпаюсь в половине четвёртого и встаю. Темно, но фруктовые и табачные лавки по другую сторону улицы, по обыкновению, освещены. Я слышу, как где-то в гостинице звонят. Значит, не слишком рано звонить, и я тяну за шнурок. Никто не приходит. Я снова звоню и ложусь на подоконник открытого окна, смотрю на улицу и жду. Никто не идёт. Тогда я снова звоню. Нам пришлось звонить шесть раз, прежде чем мы получили наши башмаки и кое-какой завтрак.
   Из наших окон мы видим, что молоканин сдержал слово и подъехал к подъезду гостиницы в половине пятого. Он перекидывается со швейцаром несколькими словами и снова уезжает. Мы спускаемся вниз и находим швейцара, но мы не имеем возможности разговаривать с ним на каком-нибудь языке и не понимаем ни слова из того, что он нам объясняет. Уже пять часов.
   Молоканин опять подъезжает к гостинице; но когда я начинаю выносить наш багаж в коляску, то его сейчас же снимают и снова уносят в гостиницу. Мы недоумеваем, что всё это должно означать. Конечно, мы ни звука не понимаем из всего того, что болтают кучер и швейцар. Тогда мы приходим к тому выводу, что в гостинице задержали наш багаж вследствие того, что мы не уплатили ещё нашего счёта. Тут я гордо выпрямляюсь, изображаю из себя важную персону и произношу по-норвежски громовую речь. Я забываю, что мы миссионеры, вынимаю свой бумажник, хлопаю по нему и произношу слово "миллион", так как это слово по-русски произносится приблизительно так же, и можно ожидать, что оно произведёт некоторое впечатление. Когда это не помогает, то я повышаю голос и кричу, чтобы мне подали счёт -- пусть сейчас же подадут этот ничтожный счёт!
   Видя, что им со мной никак не объясниться, и не зная, как быть, прислуга идёт и будит полковника. Он спускается вниз весьма легко одетый, здоровается и просит извинения за свой туалет. И тут сейчас же выясняется, что нашему отъезду препятствует полиция. В местности свирепствует лошадиная эпидемия, наши лошади должны быть освидетельствованы, нашего кучера известили об этом накануне только поздно вечером.
   Вот тебе и путешествие!
   -- Когда же мы можем уехать?
   -- Так около полудня, может быть.
   -- Но тогда нам не попасть к ночи на станцию.
   Тут полковник ломает себе голову, чтобы вывести нас как-нибудь из затруднения, и долго совещается со швейцаром и кучером. В конце концов он приходит к решению, что мы сейчас же должны ехать на квартиру полицеймейстера и обратиться к нему с просьбой частным образом. Я должен послать к нему мой паспорт и мою визитную карточку, а служитель из гостиницы должен сопровождать нас, чтобы повлиять на него своим ручательством за лошадей.
   Теперь всё дело сводилось к тому, чтобы разыскать мои визитные карточки. Мы начинаем обыскивать все наши чемоданы, и тут, к нашему огорчению, всем окружавшим нас становится ясно, что в наших чемоданах нет и помину о Библиях. Но моих визитных карточек так мы и не нашли нигде. Куда же они девались? У меня была с собою целая коробка, у меня всегда целая коробка карточек по той простой причине, что я никогда не употребляю их. Очевидно, их забыли нечаянно среди тех вещей, которые ми оставили в Гельсингфорсе [Гельсингфорс -- шведское название Хельсинки, столицы Финляндии.]. Вместо своих карточек я случайно нахожу визитные карточки композитора Сибелиуса [Сибелиус Ян (1865--1957) -- крупнейший финский композитор, автор 7 симфоний.], Альберта Эдельфельта [Эдельфельт Альберт (1854--1905) -- финский художник, глава национальной школы.], Венцеля Хагельстама [Хагельстам Венцель -- финский художник.], фру Марии Хагельстам. Полковник останавливает свой выбор на визитной карточке Венцеля Хагельстама и говорит, что она годится. Мы опасаемся несколько, что имя на карточке не совсем-то подходит к имени в паспорте, но на это полковник отвечает, что не станут же имена сличать в такой ранний час. И вот мы отправились к полицеймейстеру.
   Но оказывается, что полицеймейстер ещё не вставал...
   Мы снова возвращаемся в гостиницу. Опять приходится беспокоить полковника. Он телефонирует полицеймейстеру прямо в постель и добивается письменного разрешения на наш отъезд, которое будет послано на почтовую станцию.
   Ну, теперь, кажется, всё в порядке.
   Мы складываем наш багаж в коляску и уплачиваем счёт в гостинице. Комната сама по себе стоила дёшево, всего пять рублей, но, кроме того, за подушки с нас взяли рубль, за полотенце -- пятьдесят копеек и ещё за какие-то мелочи, -- нам показалось это очень странным. Но мы уплачиваем беспрекословно, в последний раз благодарим нашего несравненного полковника и уезжаем из гостиницы. Было уже половина седьмого.
   На почтовой станции я передаю карточку Хагельстама. Любезный чиновник, с которым я имел дело накануне, берёт её, смотрит на имя и выдаёт нам письменное разрешение полицеймейстера. И вот мы покончили с Владикавказом.
   -- Счастливого пути! -- провожает нас почтовый чиновник.
  

VI

   Свежее утро, горы заволокло тучами, и солнце ещё не вставало. Мы едем по аллее из пирамидальных тополей и встречаем множество телег с фруктами, направляющихся в горы; мы покупаем почти за бесценок несколько мешков винограда. Потом мы едем вдоль берега Терека и подъезжаем к месту водопоя. Нас поражает, что это место носит совершенно норвежский характер, и мы выходим из коляски и остаемся здесь несколько долее, чем это нужно. Тучи рассеиваются, горы выступают всё яснее и яснее, но верхушек мы ещё не видим. Мы подъезжаем к шлагбауму, где требуют платы, а так как нам долго приходится ждать квитанцию на два рубля, то мы снова выходим из коляски и болтаем с лошадьми и кучером. Нашего молоканина зовут Корнеем Григорьевичем, он -- русский, лет пятидесяти, с тёмными длинными волосами и бородой, на нём синий кучерской кафтан. Он спрашивает, не французы ли мы. Но когда мы стараемся объяснить ему, откуда мы, то он ничего не понимает и безнадёжно смотрит на нас. Если бы мы были французами, то он сейчас же сообразил бы, что мы из Франции; имя Франции проникло на Кавказ со времени свидания царя с Феликсом Фором в Кронштадте [Феликс Фор (1841--1899) -- президент Французской республики в 1895--1899, сторонник укрепления союза с Россией. В 1896 он принимал Николая II в Париже, а в 1897 с ответным визитом посетил Петербург.] и Корней Григорьевич произносит даже слово "альянс", и при этом он улыбается, гордясь своей осведомлённостью.
   Наконец мы получаем квитанцию, шлагбаум поднимается, и мы проезжаем.
   Во время нашего подъёма в гору мы не находим ничего особенного, о чём стоило бы упоминать. Мы проезжаем по глубокой долине, которая кажется непроходимо тесной между высокими горами по обе стороны; из самой глубины до нас продолжает ещё доноситься глухой шум Терека. Терек немноговоден в это время года, но он течёт очень быстро, потому что изливается прямо с горы Казбек и имеет очень высокое падение. Мы едем среди известковых гор, дорога высечена в горе, так что над нами крыша, недостаёт ещё только стены со стороны Терека, тогда это был бы туннель. Здесь ужасная известковая пыль, которая стоит неподвижно и насыщает воздух, она осаждается на очки и бинокль. Тот склон горы, который мы видим перед собой, покрыт лиственной порослью, можжевельником и маленькими хвойными деревьями почти до самой вершины.
   Часа два спустя завеса тумана спадает с горных вершин; светит солнце, и становится всё теплее и теплее. Корней расстёгивает свой кожаный пояс и снимает кафтан, который он тщательно складывает, так как он любит порядок, и садится на него. Мы раскрываем зонтики в защиту от солнца.
   Но вот мы приехали на первую станцию в горах, Балту, которую однако минуем. Я знал уже ранее из некоторых описаний. которые я читал, что с Балты начинаются горы. Странно, словно до Балты нет гор! Ландшафт меняется, перед нами раскрывается громадное ущелье. Между высокими горами, вершины которых уходят в небеса, в туманной дали мы видим снеговые вершины, но справа и слева от нас горные склоны покрыты зеленью; однако ни деревьев ни кустарников на них нет, одни лишь травы. Над вершинами кружатся орлы. Мы видели сегодня уже несколько орлов. Миновав эти обнажённые горы, мы подъезжаем к другим, густо поросшим кустарником. Это особенность Кавказа. В то время, как одна гора покрыта одной лишь травой до самой вершины, без единого куста, соседняя гора покрыта самой пышной растительностью. Это не лес, а кустарник, иногда довольно высокий, перемежающийся небольшими лиственными деревьями. Здесь различной вышины дубы, каштаны, бук, изредка ели, но больше всего берёзы. Наша милая северная берёза не сдаётся и растёт до самой вершины, тогда как все другие деревья замерзают и останавливаются на полпути.
   Теперь дорога поднимается очень круто, лошади идут шагом, и мы часто останавливаемся. Мы минуем станцию Ларс, окружённую горами вышиною более чем в тысячу метров. Дорога извивается зигзагами, перед нами нет никакого вида, мы ничего не видим ни позади ни впереди, нам остаётся смотреть только на спину и голову Корнея. Там и сям по обе стороны дороги валяются и спят люди; это рабочие, которые должны посыпать щебнем и исправлять дорогу, но они не торопятся и устраивают себе отдыхи. Они одеты по-черкесски, но за поясом у них нет оружия. Оказывается, что все люди, которых нам приходится встречать в горах, одеты по-черкесски, вовсе не будучи черкесами. Даже татары и русские одеваются так. А черкесов здесь даже и нет. Большая часть из них переселилась в Турцию после того, как русские покорили их; а те, что остались ещё, живут по эту сторону Кавказа, на реке Кубани; одно племя кабардинцев живёт на севере от Владикавказа. Это племя, которое было когда-то самым непримиримым из всех и которое отказалось даже вступить в войско Шамиля, чтобы тем ожесточённее бороться самостоятельно против русских, живёт теперь ближе к России, чем какое-либо другое кавказское племя, жившее раньше в горах. Славяне покорили его, и оно стало их соседом.
   Дорога так узка, что мы пробираемся по ней шаг за шагом. Но вот горы раздвигаются, и мы переезжаем через Терек по железному мосту. Русло реки здесь очень тесное, вода бурлит и пенится, и она грязновато-жёлтая от извести, -- это суп какой-то. У моста попадается несколько спалённых солнцем одуванчиков. Мы выходим из коляски и смахиваем известковую пыль с некоторых из них; чтобы дать им вздохнуть, мы даже приносим в цинковом ведре Корнея воды из Терека и поливаем их. Корней стоит и смотрит на нас и начинает проявлять нетерпение. Вообще мы не делаем подобных глупостей, но на этот раз между нами возник спор, пока мы сидели в коляске, относительно того, сохранилась ли ещё жизнь в этих цветочках, или уже они окончательно умерли? Вот этот-то вопрос мы и решили выяснить. В конце концов Корней оставляет нас, спокойно садится на краю дороги и молча смотрит на нас. Может быть, он думает, что мы совершаем перед одуванчиком какой-нибудь религиозный обряд, раз мы миссионеры.
   Ока еркеска немного открыта спереди на груди, и бѣлая шелковая рубашка сверкаетъ на солнцѣ, словно серебро. У него блестящіе черные волосы и бѣлоснѣжная шапка изъ длинношерстной тибетской козы, шерсть которой свѣшивается ему низко на лобъ. Одежда его производить впечатлѣніе фатовской. Мнѣ поясняютъ, что форма его вполнѣ согласна съ уставомъ, только то, что у другихъ сдѣлано изъ полотна, у него изъ шелка, и что у другихъ изъ мишуры, то у него изъ золота. Это княжескій сынъ. Всѣ на станціи кланяются ему, и онъ отвѣчаетъ всѣмъ; съ нѣкоторыми онъ заговариваетъ самъ и спокойно выслушиваетъ длинные отвѣты. Я думаю, онъ спрашиваетъ у нихъ, какъ они поживаютъ, что подѣлываетъ жена и здоровы ли дѣтки. Очевидно, во всякомъ случаѣ, что онъ не говоритъ ничего непріятнаго, потому что всѣ благодарятъ его и смотрятъ очень довольными. Двое мужиковъ въ блузахъ съ кожаными поясами подходятъ къ нему и привѣтствуютъ его, они снимаютъ шапки, суютъ ихъ подъ мышку, кланяются и что-то говорятъ. И имъ молодой офицеръ, повидимому, даетъ благопріятный отвѣтъ. Теперь, однако, хочется имъ ему еще что-то растолковать, и они при этомъ перебиваютъ другъ друга. Офицеръ коротко перерываетъ ихъ, и они надѣваютъ шапки. Это онъ, вѣроятно, приказалъ имъ вслѣдствіе жары. Потомъ они продолжаютъ болтать; тогда офицеръ смѣется, качаетъ головой и говоритъ: нѣтъ, нѣтъ, при чемъ идетъ своей дорогой. Однако мужики идутъ за нимъ слѣдомъ. Вдругъ офицеръ оборачивается, показываетъ на нихъ рукой и говоритъ: Стоять! И мужики останавливаются, все еще не переставая ныть. Окружающіе смѣются надъ ихъ воемъ и уговариваютъ ихъ, но они не сдаются; я слышу ихъ жалобные голоса, когда поѣздъ уже отошелъ.
   Этотъ офицеръ и оба мужика не выходятъ у меня изъ головы. Онъ, навѣрно, былъ ихъ господиномъ. Быть можетъ, ему принадлежалъ городъ, гдѣ мы стояли, ему же, статься можетъ, принадлежалъ и замокъ Copia моріа, видѣнный нами нынѣ утромъ, и всѣ тѣ безчисленныя мили чернозема, которыя мы съ тѣхъ поръ проѣхали. Стоять! сказалъ онъ этимъ людямъ, и они остановились.
   Когда Николая I преслѣдовала однажды на петербургскихъ улицахъ угрожающая толпа черни, то онъ оглянувшись кругомъ, протянулъ руку и вскричалъ своимъ громовымъ голосомъ: на колѣни! Толпа пала на землю.
   Человѣку, который умѣетъ повелѣвать, покоряются. Какому-нибудь Наполеону повиновались съ упоеніемъ; было наслажденіемъ повиноваться ему. И русскій народъ все еще способенъ на это.
   Валишевскій говоритъ въ своемъ сочиненіи о Петрѣ Великомъ: когда Берггольцъ въ 1722 г. въ Москвѣ присутствовалъ при казни колесованіемъ трехъ преступниковъ, старѣйшій изъ нихъ умеръ послѣ шестичасовой пытки, оба другіе его пережили. Одинъ изъ нихъ въ тяжкихъ мученіяхъ немного поднялъ свои изуродованныя руки, чтобы отереть съ лица потъ, замѣтилъ, что нѣсколько капель крови попало на колесо; онъ засмѣялся этому. Потомъ онъ приподнялъ изуродованную руку еще разъ и вытеръ съ колеса кровь, насколько могъ. Съ такими людьми можно многаго достигнуть. Но тамъ, гдѣ понадобится пересилить ихъ инстинкты, ихъ представленія и предразсудки, наврядъ ли далеко уйдешь съ одной только мягкостью. Тогда приказаніе, царское слово, кнутъ творятъ чудеса. Стоять! приказалъ офицеръ. И мужики остановились....
   Господинъ, стоящій подлѣ меня, что-то говоритъ мнѣ. Я не понимаю его, но такъ какъ онъ въ то же время указываетъ на мою куртку, то я догадываюсь, что дѣло идетъ о стеариновыхъ пятнахъ. Я прямодушно объясняю ему на своемъ старомъ норвежскомъ языкѣ, что только и жду одного человѣка, который долженъ тотчасъ прійти со всевозможными жидкостями и утюгами, чтобы вывести стеариновыя пятна. Лицо этого господина принимаетъ сострадательное выраженіе, какъ будто бы онъ не особенно вѣрилъ въ то, что человѣкъ этотъ когда либо появится. И безъ дальнѣйшихъ разговоровъ онъ начинаетъ тереть мою куртку своимъ рукавомъ. Пенснэ его падаетъ на землю, но онъ не обращаетъ на это вниманія, а третъ себѣ да треть. Немножко погодя, стеаринъ начинаетъ исчезать. Я вижу къ моему изумленію, что имѣю дѣло съ мастеромъ своего дѣла, и что бѣлая полоса на моей курткѣ наконецъ совсѣмъ пропадаетъ. Я раздумываю, что бы мнѣ дать этому человѣку: мою визитную карточку, сигару или рубль. Карточка кажется мнѣ наиболѣе изящнымъ способомъ выразить свою благодарность; но, когда я принимаюсь ее разыскивать, то не нахожу ни одной, онѣ запрятаны, по всей вѣроятности, въ одномъ изъ сундуковъ. Итакъ, я ограничиваюсь тѣмъ, что благодарю господина, принося свою благодарность на всѣхъ извѣстныхъ мнѣ языкахъ, а онъ въ отвѣтъ смѣется и киваетъ мнѣ изо всѣхъ силъ. Мы словно заключили дружескій союзъ на всю жизнь; человѣкъ заводитъ со мною разговоръ по-русски.
   Всего я, правда, не понимаю, къ сожалѣнію, -- это немыслимо для меня, но я замѣчаю, что онъ говоритъ о стеаринѣ, потому что слово стеаринъ попадается въ его рѣчи нѣсколько разъ. Главный предметъ его разговора такимъ образомъ понятенъ мнѣ, но я не могу отвѣчать ему, онъ, кажется, не понимаетъ ни одного изъ моихъ нарѣчій. Онъ призываетъ къ намъ еще нѣсколькихъ другихъ людей и втягиваетъ ихъ также въ разговоръ, -- въ концѣ-концовъ около меня стоитъ человѣкъ десять. Тогда я не считаю болѣе возможнымъ молчать и начинаю снова весело говорить по-норвежски и говорю не меньше другихъ.
   Противъ всякихъ ожиданій дѣло идетъ на ладъ, они киваютъ мнѣ, и всякій разъ, когда я что-нибудь говорю и покрываю ихъ голоса своимъ громкимъ голосомъ, они оказываются совершенно согласны со мною. Между моими слушателями замѣчаю я и того служащаго, который нѣсколько разъ обѣщался мнѣ вывести стеаринъ съ моей куртки, и, когда я показываю ему свою куртку, на которой нѣтъ больше пятенъ, онъ говоритъ что-то и киваетъ головой, съ своей стороны крайне довольный этимъ обстоятельствомъ.
   Тогда мои спутники по поѣзду высовываютъ головы за дверь и не могутъ постигнуть, что это за норвежцевъ я тамъ вдругъ нашелъ. Скоро они принимаются громко и безъ стѣсненія хохотать, и этотъ смѣхъ поражаетъ моихъ слушателей, которые одинъ за другимъ начинаютъ умолкать и расходиться.
   Близъ маленькой станицы, гдѣ мы останавливаемся, молотятъ на твердо-убитой глинистой почвѣ степи хлѣбъ. Пшеница многими связками разложена по полю. По снопамъ этимъ ѣздятъ кругомъ лошади и быки, пока, наконецъ, колосья не растоптаны до тла. И это называютъ здѣсь молотитъ.
   Теперь я больше не удивляюсь, что въ русскомъ хлѣбѣ такъ много песку и камешковъ. Я припоминаю изъ временъ своего дѣтства на сѣверѣ, что финляндскіе рыбаки привозили съ собою хлѣбъ изъ Архангельска, и маленькая мельница моего отца не мало труда переносила съ этимъ хлѣбомъ. Случалось даже, что изъ мельницы искры сыпались, когда она перемалывала русское зерно. Я находилъ это страннымъ. Тогда я не видѣлъ еще всѣхъ способовъ молотьбы. Теперь же я знаю всѣ: начиная отъ способа, примѣняемаго въ американскихъ преріяхъ, засѣянныхъ пшеницей, гдѣ мы управляли громадной паровой молотилкой, а мякина, зерно и солома облаками вздымались надъ преріей. Но самый забавный способъ, -- это тотъ, что мы видимъ здѣсь, гдѣ казачки молотятъ быками. Онѣ держатъ длинный кнутъ въ обѣихъ рукахъ и ободрительно покрикиваютъ на животныхъ. Когда онѣ щелкаютъ кнутомъ, то онъ описываетъ въ воздухѣ красивую фигуру. Сами же казачки не слишкомъ толсты, откормлены и богато одѣты, -- скорѣе напротивъ.
   Равнина дѣлается болѣе волнистой, она уже не такъ гладка; далеко, далеко, налѣво виднѣются на горизонтѣ сливающіяся очертанія горныхъ хребтовъ, -- это первые предвѣстники Кавказскихъ горъ. Мѣстность здѣсь очень плодородна, города, раскинутые по равнинѣ, становятся многочисленнѣе; а по склонамъ горъ лѣпятся деревушки. Большіе виноградники и фруктовые сады повсюду, но все еще нѣтъ лѣса; только вокругъ городовъ разрослись небольшія рощицы акацій. Жаръ усиливается, мы поочередно входимъ въ купэ, чтобы надѣть на себя легкое платье, какое у насъ имѣется.
   Телеграфные столбы, сопровождавшіе насъ все время, имѣютъ иногда больше, иногда меньше проволокъ; здѣсь я насчитываю ихъ девять.
   Все тяжелѣе и невыносимѣе становится жара; собственно говоря, я нѣсколько удивленъ этимъ сильнымъ зноемъ, я побывалъ уже много южнѣе въ другихъ странахъ. Положимъ, мы здѣсь далеко на востокѣ, но на той же широтѣ, какъ Сербія, Сѣверная Италія и Южная Франція. Однако, нѣтъ полнаго затишья, и жара потому не томительна; всѣ окна и двери у насъ настежь, и дуетъ такой сильный вѣтеръ, что мы должны придерживать шляпы на головахъ. Но это горячій вѣтеръ, и едва можно дышать въ вагонѣ. Мы дѣлаемся похожими на темнокрасные піоны, а дамы, къ великому нашему увеселенію, пріобрѣтаютъ пузыри на лицѣ и смѣшные толстые носы, Дамы, разумѣется, сегодня утромъ умывались; и теперь получаютъ возмездіе за такое кокетство, неумѣстное во время долгой поѣздки по желѣзной дорогѣ.
   Поѣзда съ керосиномъ и нефтью изъ Баку мчатся мимо насъ. Масляный смрадъ заражаетъ раскаленный воздухъ.
   Налѣво отъ насъ лежитъ Пятигорскъ; мы останавливаемся на маленькой станціи и высаживаемъ здѣсь ѣдущихъ на курорты. Слава Богу, здѣсь сходитъ съ поѣзда и офицеръ, похожій на еврея; онъ рѣшительно больше не признаетъ меня; мы хотимъ устроиться такъ, чтобы уѣхать изъ Владикавказа раньше, чѣмъ онъ туда прибудетъ!
   Въ Пятигорскѣ курортъ и купанья. Горы поднимаютъ каждая отдѣльно свои пять вершинъ. Здѣсь есть горячіе ключи, температурой до 40 градусовъ, и сѣрные источники, содержащіе такъ много сѣры, что, если положить вѣтку винограда на нѣсколько часовъ въ эту воду, то сѣра кристаллизуется на ней и образуетъ твердую вѣтку и ягоды изъ сѣры. На станціи продаются подобныя диковинки.
   Вдали видны снѣговыя горы, которыя почти сливаются съ бѣлыми облаками. Точно въ сказкѣ подымаются среди степей эти громадныя горныя массы и сверкаютъ на солнцѣ.
   Въ семь часовъ вечера жара стала спадать; Кавказскія горы лежатъ у насъ слѣва, и становится все прохладнѣе и прохладнѣе. Мы постепенно затворяемъ въ поездѣ двери. Часа черезъ два становится такъ холодно, что мы запираемъ даже окна. Тогда появляется вдругъ снова на моей курткѣ стеариновое пятно: отъ холода оно снова выступаетъ наружу. Мой мастеръ оказался, такимъ образомъ, просто пачкуномъ и обманщикомъ.
   Солнце давно уже скрылось за горизонтомъ, горы приняли бѣловато-зеленый оттѣнокъ, онѣ выглядятъ въ своемъ неприступномъ величіи отдѣльнымъ міромъ. Зубцы и башни, сѣдла и минареты, все это изъ снѣга; и мы, чужестранцы, начинаемъ теперь понимать то, что Пушкинъ, Лермонтовъ и Толстой написали подъ первымъ впечатлѣніемъ этого мистическаго великолѣпія.
   Быстро темнѣетъ. Мы подъѣзжаемъ къ станціи Бесланъ, гдѣ должна выйти семья инженера, что-бы ѣхать прямо въ Баку. Отсюда должны мы уже путешествовать одни. Серповидная луна взошла, масса звѣздъ затеплилась на небѣ. Горныя цѣпи тянутся все время сбоку поѣзда. Черезъ нѣсколько часовъ небо заволакивается, луна и звѣзды исчезаютъ, и наступаетъ темная ночь. Среди этого мрака видимъ мы въ степи два большіе огня; это известковыя печи подъ открытымъ небомъ. Время отъ времени высоко въ воздухѣ брызжутъ искры, фигуры движутся вокругъ огня, собаки лаютъ.
   На станціи довольно темно, только здѣсь и тамъ проливаетъ фонарь скудный свѣтъ, и мы при прощаніи едва видимъ нашихъ спутниковъ. Долго спустя послѣ того, какъ поѣздъ на Петровскъ и Дербентъ уже ушелъ, увозя семейство инженера, бродимъ мы въ темнотѣ по станціи Бесланъ. Что-то предстоитъ намъ? Да, когда бы кто это зналъ! Но у кого могли бы мы объ этомь спросить? И кто могъ бы намъ отвѣтитъ? Больше двухъ часовъ прогуливаемся мы взадъ и впередъ по платформѣ, привыкаемъ къ мраку все болѣе и болѣе, такъ что въ концѣ-концовъ отлично все видимъ.
   Пьяный крестьянинъ повалился у стѣны. Онъ спитъ, а можетъ быть обрѣтается въ безсознательномъ состояніи и не подаетъ признаковъ жизни. Какой-то господинъ въ мундирѣ и фуражкѣ съ околышемъ приказываетъ, чтобы его убрали, и двое желѣзнодорожныхъ служащихъ волочатъ его подъ руки черезъ всю платформу въ уголъ.
   У него нѣтъ подтяжекъ, штаны и куртка раскрылись на животѣ, и мы при этомъ видимъ, что на немъ нѣтъ и рубашки. Его тащатъ, словно животное, или мертвеца. Но, къ сожалѣнію, нѣтъ уже времени хоть немного помочь ему.
   Пролетаетъ съ шумомъ поѣздъ, и нашъ путь наконецъ, свободенъ, слышенъ свистокъ, мы поспѣшно влѣзаемъ въ свое купэ и чувствуемъ, что погружаемся дальше въ темноту.
   Черезъ полтора часа мы во Владикавказѣ. Уже половина двѣнадцатаго. Запоздали на три часа.
  

IV.

   Владикавказъ.
   Носильщикъ! кричимъ мы раза два. Наконецъ, слово это понято, несмотря на нашъ выговоръ, и носильщикъ является. Онъ складываетъ багажъ на извозчика, а тотъ везетъ насъ въ гостиницу.
   Уже часъ ночи, но гостиница еще освѣщена. Два швейцара въ фуражкахъ съ золотыми галунами выходятъ встрѣтитъ насъ у входа.
   Говорите вы по-французски?
   Нѣтъ.
   По-нѣмецки?
   Нѣтъ.
   По-англійски?
   Нѣтъ. Только по-русски, по-татарски, по-грузински, по-армянски и по-персидски.
   "Только".
   Несмотря на это, мы выходимъ изъ экипажа, расплачиваемся съ кучеромъ и попадаемъ вмѣстѣ со своимъ багажемъ въ No 3. Здѣсь только одна кровать. Мы заказываемъ знаками вторую кровать, и намъ отвѣчаютъ утвердительнымъ киваніемъ. Поздно, и мы голодны, надо поэтому поскорѣе, пока поваръ еще не убрался на покой, добыть чего-нибудь поѣсть. Мой дорожный товарищъ закидываетъ словечко о предварительной основательной чисткѣ. Я знаю свое дѣло и настаиваю: нѣтъ, сперва поѣсть, а тамъ уже уборы, прикрасы и прочее кокетство. И я добиваюсь того, что желаніе мое исполнено.
   Внизу, въ ресторанѣ получаемъ мы жареную баранину, пироги и щи.
   Кельнеръ умѣетъ говорить по-русски, онъ знаетъ также, что значитъ по англійски "beer" и "meat", но какъ разъ тѣ же слова извѣстны намъ и по-русски, потому познанія его совсѣмъ непригодны для насъ. Но все обходится очень мило къ общему удовольствію. Только ѣда здѣсь очень дорога.
   Поѣвши, мы выходимъ на улицу. Уже два часа ночи, но на другой сторонѣ улицы множество еще открытыхъ фруктовыхъ и табачныхъ лавочекъ. Мы переходимъ на другую сторону и покупаемъ себѣ винограду.
   Когда мы возвращаемся домой, то вторая кровать, дѣйствительно, стоитъ уже въ комнатѣ, но неоправленная. Мы звонимъ. Является дѣвушка. Она съ босыми ногами и вообще одѣта очень легко вслѣдствіе жары. Мы пробуемъ внушить ей, что со второю постелью надо бы что-либо предпринять, она киваетъ намъ и уходить. Она не произносить ни слова, такъ что мы никакъ не можемъ отгадать, на какомъ языкѣ умѣетъ она говорить, но по ея внѣшности мнѣ думается, что она можетъ объясняться по-татарски. Тѣмъ временемъ мы снова выходимъ на улицу и снова покупаемъ фрукты, два большіе пакета, чтобъ быть снабженными въ изобиліи. Потомъ еще скитаемся нѣсколько времени, пользуясь теплотою ночи.
   Не видно ни зги, но въ открытыхъ лавочкахъ, гдѣ продаются фрукты, табакъ и горячіе пироги, горятъ лампы. Въ каждой лавочкѣ стоитъ лезгинъ или чеченецъ, или человѣкъ другой какой національности, въ полномъ вооруженіи и продаетъ мирный виноградъ и папиросы; за поясомъ у него сабля, кинжалъ и пистолетъ. Подъ тѣнью акацій прогуливаются взадъ и впередъ люди, время отъ времени что-нибудь покупая, но большинство просто ходитъ, напѣвая про себя или безмолвно мечтая; два человѣка остановились подъ деревьями и стоятъ. Чѣмъ дальше на востокъ, тѣмъ люди менѣе говорливы. Древнія націи прошли стадію болтовни и смѣха, онѣ молчатъ и улыбаются. И это, можетъ быть, всего лучше. Коранъ создалъ такое міровоззрѣніе, противъ котораго нельзя ни возставать, ни спорить, и смыслъ котораго таковъ: переносить жизнь называется счастіемъ, а впослѣдствіи будетъ лучше. Фатализмъ.
   Передъ одной изъ лавочекъ сидитъ человѣкъ и бренчитъ по струнамъ балалайки: это что-то простое и неопредѣленное, совершенно музыка изъ жизни каменнаго вѣка. Мы думаемъ: слава Богу, что этотъ человѣкъ сидитъ тутъ. Онъ доставляетъ намъ всѣмъ небольшое, но искреннее удовольствіе, а такъ какъ онъ не прекращаетъ своей музыки, то тѣшится ею, вѣроятно, и самъ. Изумительный народъ въ этой изумительной странѣ! У него хватаетъ времени, чтобы играть, и умѣнья, чтобы держать языкъ за зубами. Истинное благословеніе, что еще существуютъ на свѣтѣ такія страны! При томъ, они не могли бы имѣть лучшихъ сосѣдей, чѣмъ славяне, потому что у славянина въ груди звучатъ струны.
   Когда греки вели въ 500 году войну съ арабами, взяли они разъ въ плѣнъ вражескій отрядъ. Между плѣнными было трое славянъ. У нихъ въ рукахъ были струнные инструменты, гусли: то было ихъ оружіе.
   Но вотъ музыкантъ принимается потихоньку подпѣвать своему бренчанію. Мы не можемъ понять ни слова, но убаюкивающій, слегка хриплый, задушевный голосъ пѣвца своеобразно дѣйствуетъ на насъ. Намъ приходитъ на память "Сакунтала" Драхманна; это тоже, собственно говоря, ничто -- только золотая струя.
   Время отъ времени проходитъ кто-либо изъ русскихъ офицеровъ христіанъ, которые стоятъ здѣсь гарнизономъ. Ему надо пройти мимо всего этого магометанства, но онъ не выказываетъ неудовольствія, потому что это славянинъ. Онъ идетъ, можетъ быть, изъ клуба и спѣшитъ домой въ постель. Но лезгинъ не уходить домой, онъ продолжаетъ наигрывать среди глубокой ночи. Мы, европейцы, далеко ушли отъ нихъ, мы охотно ложимся въ постель, и постель наша устлана подушками.
   Мы ушли даже такъ далеко, что тоскуемъ по зимѣ, если двѣ недѣли у насъ простояло лѣто; мы любимъ снѣгъ и умираніе. Ни одинъ человѣкъ не чувствуетъ себя удрученнымъ, когда проходитъ лѣто, никто по немъ не скучаетъ, не печалится, какъ ни странно, ни непонятно это кажется. "Худшій приговоръ для жизни то, что никто не печалится о ея смерти". И когда мы видимъ, что снова исполнилось наше завѣтнѣйшее желаніе, мы не заползаемъ съ отчаяніемъ въ душѣ въ зимнее убѣжище, что было бы всего естественнѣе, нѣтъ, мы работаемъ, копошимся и роемся въ снѣгу. А въ долгіе вечера, когда снаружи ничто живое не смѣетъ шелохнуться отъ стужи, мы затапливаемъ у себя печи и читаемъ, читаемъ романы и газеты. Но древніе народы не читаютъ, они проводятъ ночи на воздухѣ и наигрываютъ пѣсни. Вотъ и теперь сидитъ подъ акаціей человѣкъ, мы видимъ его и слушаемъ его игру, -- что же это за страна! Когда одинъ варварскій король сталъ европейцемъ, то началъ употреблять Кавказъ въ качествѣ мѣста ссылки. Главнымъ образомъ ссылалъ онъ туда поэтовъ.
   Ночь проходитъ, но таковы уже здѣшніе люди; они все-таки не отправляются на покой. Жизнь имъ милѣе сна, потому что ночь такъ тепла и усѣяна звѣздами.
   Коранъ не все доступное воспретилъ людямъ: они могутъ утолять жажду виноградомъ, они могутъ съ наслажденіемъ пѣть при мерцаніи звѣздъ. Оружіе за поясомъ имѣетъ здѣсь свое значеніе, оно означаетъ войну и величіе, побѣду и звукъ барабана. Но рядомъ съ нимъ имѣетъ свое значеніе и балалайка: она есть символъ любви, колышащейся степи и шелестящей листвы акацій. Когда возгорѣлась послѣдняя война между турками и греками, то одинъ турецкій офицеръ, какъ нѣчто само собою понятное, заранѣе предсказывалъ, кто будетъ побѣжденъ. И онъ прибавлялъ: О, кровь польется ручьями, и кровь прольется на цвѣты, такъ много падетъ грековъ! Это я гдѣ-то прочелъ, и меня тронулъ языкъ и своеобразное представленіе. Кровь на цвѣты! Вы, господа прусскіе офицеры, умѣете ли такъ говорить?..
   Когда мы снова пришли домой, то постели оказались до нѣкоторой степи оправлены, но не хватало воды для умыванія, полотенецъ и спичекъ. Да, собственно говоря, постели и не были готовы, на каждой было только кое-какъ разостлано по двѣ простыни. Моя спутница выправляетъ и разглаживаетъ простыни, впрочемъ, не съ цѣлью себѣ самой принести этимъ пользу, а скорѣе для того, чтобы научить дѣвушку этому благородному искусству, -- такимъ образомъ, скорѣе изъ любви къ дѣлу. Обѣ стараются рука объ руку и, такъ какъ каждая со своей стороны подражаетъ языку другой, то мнѣ приходится выслушивать самыя удивительныя вещи. Мы предлагаемъ дѣвушкѣ добыть намъ также и одѣяла, потому что налицо только простыни, -- она идетъ и возвращается съ однимъ одѣяломъ. Мы просимъ дать намъ и другое, по одному на каждую кровать, и дѣвушка приносить еще одѣяло.
   Теперь, если бъ еще воды для умыванья; нельзя ли добыть воды умыться? Дѣвушка не понимаетъ ни звука. Мы объясняемъ ей, прилагая къ тому все свое стараніе, и, наконецъ, она догадывается, что намъ нужна вода. Но на этотъ разъ мы попали впросакъ. Дѣвушка наступаетъ своей голой ногой на педаль умывальника, и тотчасъ изъ крана вытекаетъ струя воды. Такъ устроены здѣсь умывальники; въ Россіи всегда моются при помощи струи воды, это мы должны бы знать еще съ Москвы. Вы, иностранцы, моетесь въ собственной грязи, говорятъ русскіе. Но напослѣдокъ нужны еще полотенца, нельзя ли намъ получитъ также полотенца? Дѣвушка идетъ и возвращается съ однимъ полотенцемъ. Нельзя ли попросить дать и другое? Дѣвушка приносить и другое. Спички есть у меня самого въ карманѣ, тогда киваемъ мы дѣвушкѣ на прощаніе и запираемъ за нею дверь, чтобы избавиться отъ нея.
   Длинное путешествіе по желѣзной дорогѣ совсѣмъ разбило и растрясло насъ, масса отдѣльныхъ вещей словно танцуютъ у насъ передъ глазами, мы все еще ѣдемъ; сверхъ того, я ощущаю еще нѣкоторую слабость, недомоганіе и лихорадочное состояніе. Это мы вылѣчимъ стаканчикомъ водки, говорю я. При этомъ удобномъ случаѣ я тороплюсь налить коньяку въ пивной стаканчикъ.
   Черезъ часъ я снова просыпаюсь отъ удушливой жары въ комнатѣ, и мнѣ дѣлается ясно, что я ни въ какомъ случаѣ не долженъ былъ требовать одѣяла. Я снова засыпаю на этотъ разъ подъ одной простыней. Часамъ къ пяти снова просыпаюсь, потому что зябну, и мнѣ становится ясно, что я отнюдь не долженъ былъ сбрасывать одѣяла. Короче сказать, то было начало кавказской лихорадки, которую я захватилъ, и провелъ очень безпокойную ночь.
   Ахъ, мнѣ суждено было провести еще немало подобныхъ ночей.
  

V.

   На другой день мы освѣдомляемся относительно переѣзда черезъ горы; мы ведемъ переговоры съ помощью одного господина, говорящаго по-французски и по-нѣмецки, съ которымъ по счастію, встрѣтились въ гостиницѣ. Невозможно достать ни одного мѣстечка въ дилижансѣ, -- компанія, состоящая изъ 64 французовъ туристовъ, удержала за собою по телеграфу всѣ мѣста. Вотъ такъ исторія! Насъ посылаютъ на почтовую станцію; здѣсь попадается намъ чиновникъ, умѣющій говорить по-нѣмецки. Онъ объясняетъ намъ, что всѣ казенныя лошади уже заняты въ теченіе шести дней. Шесть дней во Владикавказѣ! Еще въ горахъ мы бы пожили нѣкоторое время, если бъ это понадобилось, но здѣсь на равнинѣ, въ степномъ городѣ! Кромѣ того, если мы останемся здѣсь шесть дней, то насъ навѣрно догонитъ офицеръ изъ Пятигорска, и тогда уже намъ не уйти отъ него. Почтовый чиновникъ совѣтуетъ намъ нанять частный экипажъ четверней. Конечно, это будетъ стоить немножко дороже, но... Затѣмъ онъ совѣтуетъ намъ нанять кучера молоканина. Эти люди принадлежатъ къ религіозной сектѣ и никогда, ни въ какомъ видѣ не употребляютъ алкоголя.
   Оба предложенія почтоваго чиновника звучатъ совершенно разумно, за исключеніемъ однако одного пункта. Предложеніе ѣхать четверней не совсѣмъ понятно для насъ. Что касается вопроса, не сіятельныя ли мы особы, то я никоимъ образомъ не отрицалъ этого, такъ какъ онъ меня объ этомъ вовсе и не спрашивалъ; но, причуда это, или необходимость, какъ разъ теперь-то мы бы желали путешествовать, какъ самые простые граждане, и я далъ ему это понять. Тогда онъ объяснилъ мнѣ, что, такъ какъ насъ двое да багажъ, то для подъема на крутыя горы необходимо четыре лошади, онъ самъ такъ же ѣхалъ черезъ горы на четверкѣ. Это было другое дѣло; такимъ образомъ, оба его предложенія были разумны. Человѣкъ этотъ никоимъ образомъ не казался безумно-расточительнымъ, казалось скорѣе, что путешествіе на четверкѣ стоило ему въ свое время послѣднихъ грошей. Это былъ худой, заработавшійся чиновникъ съ лохматыми волосами и длиннымъ тонкимъ носомъ. Я сердечно благодарю его за любезность и хочу уходить. Мой товарищъ предлагаетъ дать этому человѣку два рубля. Я выторговываю одинъ и скромно подаю человѣку серебряную монету. Нѣтъ, ему не нужно благодарности, это не стоить ничего. Хорошо, хорошо, но мы все же очень бы хотѣли засвидѣтельствовать ему нашу признательность. Тогда человѣкъ беретъ монету, кладетъ ее подлѣ себя на столъ и начинаетъ вновь работать надъ своими бумагами. Товарищъ же мой говоритъ: видишь, два рубля порадовали бы его болѣе.
   Изъ гостиницы посылаемъ мы за молоканиномъ, имѣющимъ экипажъ и четверку лошадей; господинъ, говорящій по-французски и по-нѣмецки, снова приходить намъ на помощь. Этотъ обязательный человѣкъ одѣтъ въ штатское платье, въ обыкновенный европейскій костюмъ, модный и изящный, но производитъ впечатлѣніе военнаго; мы полагаемъ, что онъ, вѣроятно, полковникъ. Онъ уже съ просѣдью.
   Приходитъ молоканинъ.
   Вы молоканинъ, прошу я спросить у него. Въ первый разъ въ жизни освѣдомляюсь я о религіозныхъ воззрѣніяхъ кучера раньше, чѣмъ нанять его.
   Да, онъ молоканинъ.
   Кучеръ просить 57 рублей, чтобы перевезти насъ черезъ горы въ Тифлисъ. Но, само собою разумѣется, онъ не можетъ доставить намъ за тѣ же деньги проводниковъ казаковъ.
   Проводниковъ казаковъ? Да зачѣмъ же они намъ? Развѣ онъ не осмѣливается ѣхать безъ проводниковъ? Кучеръ спрашиваетъ въ свою очередь, отважимся ли мы ѣхать безъ казаковъ.
   Мы смотримъ другъ на друга. Тогда нашъ толмачъ, полковникъ, рѣшаетъ вопросъ и говоритъ, что намъ не нужно никакихъ проводниковъ, мы принадлежимъ къ числу тѣхъ людей, говоритъ онъ, которые поручаютъ себя милосердію Божію. Чего могутъ хотѣть отъ насъ разбойники и убійцы? У насъ нѣтъ богатства въ этомъ мірѣ, мы миссіонеры, желающіе проникнуть въ Персію и Китай, а въ нашихъ сундукахъ только Библіи. Поэтому намъ не нужно проводниковъ.
   И молоканинъ смиряется. Къ чему намъ, въ самомъ дѣлѣ, семь человѣкъ казаковъ спереди и сзади? Короче сказать, опасности никакой нѣтъ, онъ уже не разъ ѣздилъ по этой дорогѣ и хорошо знаетъ ее.
   Мы приходимъ, такимъ образомъ, къ соглашенію, даемъ кучеру десять рублей задатка и получаемъ въ залога его извозчичій билетъ съ номеромъ. Дорогою онъ долженъ истратить на себя и лошадей пять рублей, а когда мы пріѣдемъ въ Тифлисъ, то заплатимъ ему остальные 42 рубля. Путешествіе продолжится три дня. Завтра утромъ въ пять часовъ мы отправимся.
   У дверей молоканинъ обертывается еще разъ и хочетъ, какъ слѣдуетъ, уговориться, что если мы въ горахъ захотимъ взять въ сторону или предпринять поѣздки по ауламъ и народамъ сосѣднихъ горъ, то онъ желаетъ получить за каждый день промедленія по пятнадцати рублей. Мы торгуемся до двѣнадцати рублей и, наконецъ, уговариваемся.
   Теперь все въ порядкѣ.
   Мы оправляемся осматривать городъ. Владикавказъ, "господинъ Кавказа", имѣетъ 45,000 жителей, смотритъ на половину европейскимъ городомъ, обладаетъ театромъ, парками и засаженными деревьями бульварами. Нѣтъ въ немъ ничего особенно интереснаго для туриста, развѣ то, что ремесленники сидятъ со своей работой снаружи, на улицѣ, какъ и въ южной Европѣ, съ тою однако разницей, что ремесленники эти, какъ всѣ кавказцы, очень хороши собою, темнокожіе красавцы арабскаго типа. Мы подходимъ къ скамьѣ, на которой сидятъ три человѣка и работаютъ металлическія вещи. Они чеканятъ и изготовляютъ оправы для кинжаловъ и сабель, пряжки для поясовъ, женскія украшенія; я покупаю трость, только что оконченную однимъ изъ художниковъ, она покрыта чеканными узорами и снабжена украшеніями изъ металла и четырехъ зеленыхъ камушковъ. Она стоитъ очень дешево, всего восемь рублей; рисунки на ней въ византійскомъ стилѣ. Я дѣлаю вычисленіе, что въ набалдашникъ трости вбито ровно девять тысячъ гвоздиковъ и металлическихъ пластинокъ.
   Человѣку этому, казалось, мало было дѣла до того, чтобы сбыть свой товаръ. Когда мы подошли къ его прилавку, онъ всталъ, но не сказалъ ни слова и стоялъ совершенно спокойно. Я долго рылся въ его палкахъ и нисколько не торопился; когда я спросилъ его о цѣнѣ, то онъ далъ мнѣ короткій ясный отвѣтъ по-русски и снова замолкъ. Когда я заплатилъ, онъ не поблагодарилъ по-русски, а сказалъ что-то на другомъ языкѣ и кивнулъ головой. Все время онъ продолжалъ стоять, и мы видѣли, что онъ сѣлъ тогда, когда мы отошли.
   Намъ хочется купить плэды, потому что высоко въ горахъ будетъ навѣрно холодно, а у насъ нѣтъ съ собою почти никакихъ теплыхъ вещей. Нашъ полковникъ, говорящій по-французски и по-нѣмецки, идетъ съ нами. Скоро мы находимъ магазинъ, гдѣ продаются плэды; хотя полковникъ также чужой въ городѣ, но для него нетрудно повсюду найти настоящій путь.
   Намъ предлагаютъ скучные, европейскія плэды разныхъ сортовъ, но мы отвергаемъ ихъ всѣ. Наконецъ, находимъ мы пару мягкихъ съ большимъ начесомъ шерстяныхъ одѣялъ, восхитительнѣе которыхъ трудно было бы что-либо придумать. Что они стоятъ? Голубоглазый человѣкъ въ черной шелковой курткѣ стоитъ за прилавкомъ, взглядываетъ на разцѣночный листъ и отвѣчаетъ: восемнадцать рублей.
   Разумѣется, за оба, объясняетъ намъ полковникъ. Восемнадцать рублей за оба одѣяла!
   Но голубоглазый человѣкъ понимаетъ по-нѣмецки, можетъ быть, онъ даже нѣмецъ, и отвѣчаетъ: нѣтъ восемнадцать рублей за штуку.
   Полковникъ зналъ это, разумѣется, съ самаго начала, но тѣмъ не менѣе представляется очень изумленнымъ. Онъ вытаскиваетъ свое пенснэ, надѣваетъ его на носъ, глядитъ на одѣяла, затѣмъ на купца, и никакъ не можетъ оправиться отъ испуга, почему не произноситъ ни слова. Купецъ смотритъ на полковника, и такъ стоятъ оба нѣсколько минутъ.
   Купецъ сдается первымъ, онъ говоритъ: да, восемнадцать рублей за штуку. При этомъ онъ развертываетъ одѣяла и начинаетъ толковать о цвѣтѣ, сортѣ шерсти, качествѣ товара. Разумѣется, мы видимъ передъ собою не заурядныя одѣяла, должны же мы это понять...
   Но полковникъ, не говоря ни слова, отодвигаетъ одѣяла и дѣлаетъ видъ, что хочетъ уйти. Мы слѣдуемъ за нимъ. Тогда полковникъ оборачивается и говоритъ: послушайте, послѣднее слово -- сколько вы хотите за одѣяла?
   Купецъ отвѣчаетъ: тридцать шесть рублей и снова принимается за свои объясненія. Тогда полковникъ говоритъ по-французски, что врядъ ли получимъ мы одѣяла дешевле.
   Да, это совершенно невозможно продать ихъ дешевле, говоритъ намъ нѣмецъ, который, статься можетъ, вовсе не нѣмецъ, а французъ.
   Полковникъ спорить съ нимъ еще нѣкоторое время, но напрасно; одѣяла завернуты, и я собираюсь платить. Когда я пересчитываю свои ассигнаціи и дохожу до тридцати четырехъ, полковникъ вдругъ восклицаетъ: будетъ! Онъ подаетъ купцу деньги и говоритъ, что онъ не получитъ ни копейки болѣе. Купецъ кривляется и не беретъ денегъ.
   Ладно, тогда вы можете оставить себѣ одѣяла, говоритъ полковникъ. Въ то же время онъ суетъ мнѣ подъ мышку громадный свертокъ и указываетъ на дверь, при чемъ бросаетъ ассигнаціи на столъ и выходитъ за нами слѣдомъ на улицу.

* * *

   Наполовину безсонная ночь въ обществѣ кавказской лихорадки и кавказскихъ клоповъ. Въ половинѣ четвертаго я просыпаюсь и встаю. Еще темно, но фруктовыя и табачныя лавочки напротивъ, по ту сторону улицы, освѣщены по обыкновенію. Я слышу, что гдѣ-то въ домѣ звонятъ. Итакъ, не черезчуръ рано для того, чтобы позвонить, думаю я и хватаюсь за шнурокъ. Никто не идетъ. Я снова звоню, а пока ложусь на открытое окно, смотрю на улицу и жду. Никто не идетъ. Я звоню тогда еще разъ. Шесть разъ пришлось намъ звонить, чтобъ получить свои башмаки и что-нибудь позавтракать.
   Дѣйствительно, нашъ молоканинъ останавливается подъ нашими окнами въ половинѣ пятаго. Онъ говоритъ минутку съ швейцаромъ и снова отъѣзжаетъ. Мы сходимъ внизъ и ловимъ швейцара, но не можемъ, понятно, объясниться съ нимъ ни на одномъ языкѣ и сами не понимаемъ ни слова изъ того, что онъ говоритъ намъ. Уже пять часовъ.
   Молоканинъ катитъ опять мимо гостиницы; но, когда я преспокойно приподнимаю свой багажъ, чтобы уложить его въ экипажъ, его снова самымъ любезнымъ образомъ снимаютъ и уносятъ въ гостиницу. Мы никакъ не можемъ постичь столь изумительнаго поступка; такъ же мало понимаемъ мы и изъ того, что тамъ болтаютъ кучеръ и швейцаръ. Въ концѣ-концовъ мы приходимъ къ убѣжденію, что въ гостиницѣ задерживаютъ нашу поклажу потому, что мы еще не уплатили по счету. Тогда я возмущаюсь, вхожу въ роль вельможи и произношу по-норвежски пространную, пышную рѣчь, изобилующую многими звучными словами. Я забываю, что мы миссіонеры, вынимаю свой бумажникъ, ударяю по немъ рукою и употребляю слово милліоны, что звучитъ по-русски приблизительно такъ же, какъ и по-норвежски, чтобы они могли составить о насъ хоть нѣкоторое представленіе. Когда не помогаетъ и это, начинаю я говорить еще гораздо громче и требую счетъ -- подать сюда этотъ жалкій счетъ!
   Теперь, когда служители гостиницы убѣждаются, что невозможно что-либо намъ втолковать, рѣшаются они въ виду крайней необходимости разбудитъ нашего вчерашняго переводчика, полковника. Онъ сходитъ внизъ, довольно легко одѣтый, здоровается съ нами и просить извиненія за свой туалетъ. Тогда-то выясняется, что нашему отъѣзду препятствуетъ полиція. Въ окрестностяхъ появилась эпидемія на лошадей, и наша четверка должна предварительно подвергнуться осмотру. Полиція послала повѣстку нашему кучеру еще вчера, поздно вечеромъ.
   Опять премиленькая исторія.
   Когда же намъ можно будетъ ѣхать?
   Такъ, около полудня.
   Но тогда вѣдь намъ невозможно до ночи добраться до извѣстной станціи въ горахъ.
   Нашъ полковникъ ломаетъ себѣ голову и, потолковавъ довольно долго со швейцаромъ и кучеромъ, рѣшаетъ, что намъ нужно отправиться на квартиру къ полиціймейстеру и обратиться къ нему приватнымъ образомъ. Я долженъ буду переслать ему свой паспортъ и визитную карточку, а одинъ изъ слугъ гостиницы долженъ отправиться съ нами, чтобы попробовать смягчить его, гарантируя, что лошади совершенно здоровы.
   Теперь дѣло въ томъ, чтобы разыскать мои визитныя карточки. Мы обыскиваемъ нашъ сундукъ, и при этомъ, къ сожалѣнію, всѣмъ присутствующимъ ясно, что въ немъ не однѣ только Библіи. Но моихъ визитныхъ карточекъ нигдѣ не находится. Гдѣ могутъ онѣ быть? У меня была ихъ цѣлая коробочка, такъ какъ я никогда ихъ не употребляю. Онѣ, вѣроятно, попали между вещами, которыя мы оставили въ Гельсингфорсѣ. Вмѣсто моей собственной мы случайно находимъ карточку музыканта Зибеліуса, карточку Альберта Эдельфедьдта, Венцеля Хагельштама и госпожи Маріи Хагельштамъ; полковникъ выбираетъ карточку Венцеля Хагельштама и думаетъ, что дѣло обойдется. Мы боимся, что имя на карточкѣ слишкомъ мало походитъ на имя въ паспортѣ, но полковникъ возражаетъ, что такъ рано утромъ никто и не подумаетъ ихъ сравнивать.
   Такимъ образомъ мы отправляемся.
   Но полиціймейстеръ еще не вставалъ.
   Мы ѣдемъ назадъ въ гостиницу. Полковнику снова приходится вступиться. Тогда онъ говорить по телефону съ лежащимъ въ постели полиціймейстеромъ и добивается письменнаго разрѣшенія ѣхать, которое мы и можемъ получить на почтовой станціи.
   Наконецъ-то все въ порядкѣ.
   Мы укладываемъ свою поклажу въ экипажъ и расплачиваемся въ гостиницѣ. Комната была бы сама по себѣ недорога, пять рублей, но въ счетѣ стояли двѣ подушки -- рубль, два полотенца -- пятьдесятъ копеекъ, и еще другія удивительныя вещи. Мы, однако, за все платимъ, не поднимая пререканій, благодаримъ еще въ послѣдній разъ нашего несравненнаго полковника и трогаемся въ путъ. Тѣмъ временемъ часы показываютъ уже семь.
   На почтовой станціи отдаю я карточку Хагельштама. Любезный вчерашній чиновникъ беретъ ее, читаетъ имя и разыскиваетъ письменное разрѣшеніе полиціймейстера.
   Ну, теперь мы покончили счеты съ Владикавказомъ. Счастливаго пути! киваетъ намъ на прощаніе почтовый чиновникъ.
  

VI.

   Прохладное утро, облака еще окутываютъ верхушки горъ и скрываютъ солнце. Мы ѣдемъ по аллеѣ изъ пирамидальныхъ тополей; множество телѣжекъ съ фруктами, которые везутъ въ городъ, попадается намъ навстрѣчу, и мы покупаемъ нѣсколько свертковъ винограду чуть не задаромъ. Потомъ мы ѣдемъ вдоль по берегу Терека и подъѣзжаемъ къ водопою; намъ бросается въ глаза, что мѣстечко это по своему характеру кажется совершенно норвежскимъ, мы выходимъ изъ экипажа и остаемся здѣсь немножко дольше, чѣмъ бы слѣдовало. Облака разсѣиваются, горы обрисовываются все яснѣе и яснѣе, только самыя вершины еще увѣнчаны облаками. Мы подъѣзжаемъ къ заставѣ, гдѣ съ насъ требуютъ деньги за проѣздъ, и такъ какъ намъ долго приходится ждать квитанціи въ полученіи двухъ рублей, то мы снова выходимъ изъ экипажа и начинаемъ бесѣдовать съ лошадьми и кучеромъ. Нашего молоканина зовутъ Карнѣй Григорьевичъ, онъ русскій, ему пятьдесятъ лѣтъ, у него длинные темные волосы и борода и свѣтло-голубой кучерскій кафтанъ. Онъ спрашиваетъ насъ, не французы ли мы, но когда мы ему объясняемъ, откуда мы, онъ ничего не понимаетъ и безнадежно поглядываетъ на насъ. Будь мы французы, онъ тотчасъ же сообразилъ бы, что мы родомъ изъ Франціи; имя Франціи, какъ разъ теперь, со времени союза Царя съ Феликсомъ Форомъ въ Крондштадтѣ, проникло и на Кавказъ. Карнѣй Григорьевичъ упоминаетъ уже о союзѣ и гордо улыбается своими познаніями.
   Квитанція готова, шлагбаумъ отпертъ, и мы катимъ дальше.
   Дорога идетъ едва замѣтно въ гору. Мы ѣдемъ по глубокой долинѣ, которая кажется такъ узка, что ее и не проѣдешь, съ обѣихъ сторонъ вздымаются могучія горы, намъ слышно только далекое журчаніе Терека внизу, въ глубинѣ. Терекъ не глубокъ въ это время года, но очень быстръ, такъ какъ беретъ начало высоко на Казбекѣ и имѣетъ страшную силу паденія. Мы проѣзжаемъ сквозь известковыя горы, дорога пробита въ отвѣсной горной стѣнѣ, надъ нашими головами крыша, не хватаетъ только стѣны со стороны Терека, чтобы образовался только тоннель. Воздухъ напоенъ страшной известковой пылью; пыль медленно поднимается, затуманиваетъ воздухъ и покрываетъ собою стекла очковъ и биноклей. Отвѣсная гора, которую мы видимъ передъ собою, почти до самаго верха поросла кустарникомъ, -- можжевельникомъ и низкорослымъ хвойнымъ лѣсомъ.
   Черезъ нѣсколько часовъ разсѣивается туманъ, покрывавшій верхушки горъ; солнце сіяетъ. Становится все теплѣе и теплѣе. Карнѣй разстегиваетъ свой кожаный поясъ и снимаетъ кафтанъ; аккуратно, какъ человѣкъ, любящій порядокъ, свертываетъ его и садятся на него. Мы распускаемъ зонтики, чтобъ защититься отъ солнца.
   Пріѣзжаемъ на первую горную станцію Балта, гдѣ не останавливаемся. Изъ прочитанныхъ мною описаній я зналъ, что здѣсь отъ Балты начинаются горы. Какъ будто до сихъ поръ не было горъ! Ландшафтъ мѣняется: сквозь громадную пропасть, бока которой словно опираются въ небо, видны намъ въ отдаленіи снѣжныя горы, но какъ справа, такъ и слѣва горы зелены; ни деревьевъ, ни кустовъ, одна только трава. Надъ вершинами горъ кричатъ орлы. Мы видѣли сегодня уже много орловъ.
   Всякій разъ, послѣ такихъ обнаженныхъ горъ попадаются другія, сверху донизу покрытыя кудрявыми кустарниками. Это особенность Кавказа. Между тѣмъ, какъ одна гора зелена до самой верхушки, но не имѣетъ ни единаго кустика, ея сосѣдка вся одѣта роскошнѣйшей растительностью. Лѣса нѣтъ, только кустарникъ, часто очень высокій, состоящій изъ лиственныхъ породъ. Здѣсь находимъ мы, смотря по высотѣ, дубы, буки, немножко елокъ, чаще всего березы. Наша милая сѣверная береза неутомима, она поднимается до самыхъ верхушекъ, тогда какъ прочія деревья останавливаются по пути, боясь холода.
   Отсюда дорога круто подымается, мы ѣдемъ все время шагомъ съ небольшими промежутками. Проѣзжаемъ мимо маленькой станціи Ларсъ, окруженной горами выше тысячи метровъ. Дорога идетъ теперь зигзагами, всякій видъ загражденъ, мы не видимъ ничего ни передъ собою, ни сзади, видимъ только спину и голову Карнѣя. Тамъ и сямъ лежатъ по краямъ дороги люди и спятъ: это, вѣроятно, отдыхаютъ рабочіе, шоссировавшіе и исправлявшіе дорогу. Они одѣты на манеръ черкесовъ, но вынули оружіе изъ-за пояса. Какъ мы видимъ, всѣ, попадающіеся намъ на пути черезъ горы, одѣты черкесами; также и татары, даже русскіе носятъ эту одежду. Черкесовъ здѣсь вовсе нѣтъ; большинство переселилось въ Турцію, послѣ того какъ русскіе покорили ихъ; тѣ же, которые остались, живутъ въ долинѣ Кубани, а одно племя, кабардинцы, живетъ къ сѣверу отъ Владикавказа. Этотъ народъ, нѣкогда самый неукротимый въ мірѣ, отказывавшійся даже вступать въ войска Шамиля только для того, чтобы тѣмъ сильнѣе собственными силами побороть Россію, живетъ теперь ближе къ Россіи, чѣмъ какой-либо изъ кавказскихъ народовъ. Славянинъ побѣдилъ его и сталъ его сосѣдомъ.
   Дорога такъ узка, что мы можемъ подвигаться впередъ только шагъ за шагомъ. Потомъ она немного расширяется, и мы проѣзжаемъ по желѣзному мосту черезъ Терекъ. Русло рѣки здѣсь очень узко. Рѣка сильно шумитъ, вода отъ извести желтовато-сѣрая, точно супъ. На мосту тамъ и сямъ торчитъ опаленный солнцемъ одуванчикъ. Мы выходимъ изъ экипажа, вытираемъ съ нѣкоторыхъ цвѣтовъ известковую пыль и стараемся возвратить ихъ къ жизни; мы приносимъ имъ также въ цинковомъ ведрѣ Карнѣя воды изъ Терека. Самъ же Карнѣй стоитъ, смотритъ на насъ и начинаетъ показывать признаки нетерпѣнія. Мы не всегда предаемся подобнымъ ребяческимъ затѣямъ, но на этотъ разъ возникъ у насъ горячій споръ, живы ли еще эти несчастные одуванчики, или уже погибли, и этотъ-то вопросъ и было намъ желательно выяснить. Карнѣй рѣшается въ концѣ-концовъ потерпѣть и уступаетъ намъ, онъ также сходитъ съ козелъ, садится на краю дороги и смотритъ на насъ. Быть можетъ, онъ думаетъ, что мы совершаемъ надъ одуванчиками нѣчто вродѣ религіознаго обряда, такъ какъ мы вѣдь миссіонеры.
   Но растенія не погибли. Когда мы напали на счастливую мысль срѣзать одно изъ нихъ, то увидали, что внутри было еще много соку.
   И Карнѣй везетъ насъ дальше.
   Мы закрываемъ зонтики, потому что теперь и солнце загорожено отъ насъ. Мы проѣзжаемъ мимо цѣлой толпы возчиковъ съ товаромъ, которые лежатъ по обѣ стороны дороги и спятъ. Ихъ шестеро, и у всѣхъ за поясомъ оружіе. Вѣроятно, они выбрали для отдыха это мѣсто, потому что оно лежитъ въ тѣни. Лошадей они выпрягли, привязали и снабдили маисомъ; одна лошадь ничего не получила, или уже съѣла все до тла; мы останавливаемся и даемъ ей немножко корма отъ другихъ лошадей. При этомъ просыпаются люди, смотрятъ на насъ, опершись на локоть и говорятъ между собою. Когда они видятъ, что мы дѣлаемъ, то киваютъ и смѣются. Они встаютъ, подходятъ къ намъ и даютъ обдѣленной лошади еще больше маиса. Когда мы продолжаемъ свой путь, укладываются они снова.
   Теперь подъѣзжаемъ мы къ крѣпости Дарьялъ съ ея круглыми строеніями, пушками и стражами. Я читалъ, что уже Плиній описывалъ Дарьяльское ущелье и сильную крѣпость Куманія, которая здѣсь стояла и препятствовала проходу многочисленныхъ народныхъ массъ. Горсть солдатъ могла бы удержать въ этой узкой щели цѣлое войско.
   Подъемъ становится круче, горы все тѣснѣе и тѣснѣе обступаютъ насъ; кажется, словно нѣтъ болѣе надежды отсюда выбраться; только прямо надъ нашими головами виденъ клочокъ неба. Это подавляющимъ образомъ дѣйствуетъ на насъ, и мы молчимъ, уничтоженные. Вдругъ, на крутомъ поворотѣ дороги открывается съ права громадная пропасть, и мы видимъ совсѣмъ близко передъ собою ледяную вершину Казбека съ его глетчерами, сверкающими на солнцѣ бѣлыми искрами. Онъ стоитъ близко, словно прижавшись къ намъ, покойный, необъятный и безмолвный. Странное чувство охватываетъ насъ, -- вотъ она, эта гора, выдвинувшаяся, словно волшебною силою, изъ множества другихъ горъ и глядящая на насъ, будто существо изъ иного міра.
   Я выпрыгиваю изъ экипажа, крѣпко держусь за верхъ и смотрю. Въ это мгновеніе словно вихрь какой-то подхватываетъ меня, я чувствую, что оторванъ отъ всего земного, выбитъ изъ колеи, мнѣ кажется, будто я стою лицомъ къ лицу съ божествомъ. Царитъ какая-то полная звуковъ тишина, я слышу лишь свистъ вѣтра далеко на верху облака плывутъ около средней части горы, но не доходятъ до высочайшей ея точки. Я и раньше бывалъ въ горахъ, былъ на фьельдахъ Хардангера и въ Іотунгейменѣ, видѣлъ отчасти баварскіе Альны, горы въ Колорадо и многихъ другихъ мѣстахъ, но никогда я не чувствовалъ себя такимъ безпомощнымъ на землѣ. Потомъ верхушка окутывается облакомъ, которое скрываетъ ее. Видѣніе исчезло. Только шорохъ кругомъ горы, тамъ на верху, въ облакахъ все еще слышенъ.
   Однако меня зовутъ въ экипажъ, и я снова прихожу въ себя.
   Я припоминаю изъ временъ дѣтства моего на сѣверѣ одну странную ночь, тихую лѣтнюю ночь, озаренную сіяніемъ солнца. Я пересталъ грести, опустивъ весла и сидя въ лодкѣ, повернувшись лицомъ къ кормѣ. Всѣ водяныя птицы молчали, и ничто живущее не шевелилось на землѣ. Вдругъ вынырнула изъ прозрачной воды голова, вода каплями падала съ нея. Это былъ только тюлень, но онъ выглядѣлъ, точно существо изъ иного міра, онъ лежалъ и смотрѣлъ на меня открытыми глазами. Его взглядъ былъ точно человѣческій...
   Снова переѣзжаемъ Терекъ по желѣзному мосту. Здѣсь дорога значительно расширяется, и мы видимъ впередъ на полверсты. Мы быстро поднимаемся, дорога идетъ теперь приблизительно по срединѣ горныхъ отвѣсовъ, и вдоль всей дороги замѣчается дѣятельное передвиженіе людей, лошадей, быковъ, ословъ, всадниковъ съ ружьями за плечами. О человѣческихъ жилищахъ нѣтъ здѣсь и рѣчи.
   Большое стадо овецъ пасется у самой дороги, при немъ четыре пастуха съ длинными посохами. На головахъ у пастуховъ громадныхъ размѣровъ мѣховыя шапки, но вообще они одѣты очень легко и въ достаточной степени оборваны. Всѣ овцы бѣлаго цвѣта, стадо смирно стоитъ среди горъ, животныя кажутся каменными изваяніями рядомъ съ настоящими камнями. Бытъ можетъ, онѣ стоятъ такъ неподвижно изъ боязни орловъ и разыгрываютъ роль обломковъ скалы.
   Порядочно времени спустя передъ нами вырастаетъ станція Казбекъ, цѣлый маленькій городокъ. Могучія горы съ пропастями вздымаются кругомъ, но по склонамъ наверху все зелено, и до самой вершины видны намъ стога свѣже-скошеннаго сѣна. Овцы пасутся въ горахъ до самой вершины, мы видимъ ихъ вверху, на самой высокой точкѣ горы, подъ самыми небесами: онѣ похожи на бѣлыя движущіяся точки. На вершинѣ одной изъ горъ стоитъ въ снѣгу монастырь съ высокими башнями. Внизу, вокругъ станціи раскинулось множество небольшихъ засѣянныхъ хлѣбомъ участковъ; двое человѣкъ купаютъ въ Терекѣ своихъ лошадей.
   Мы въѣзжаемъ на станцію.

* * *

   При въѣздѣ насъ окружаютъ дѣти, дѣловито предлагающія намъ купить у нихъ кусочки горнаго хрусталя и разноцвѣтные камешки. Мы проѣхали безъ перерыва 43 версты и должны здѣсь остановиться на три часа. Карнѣй распрягаетъ лошадей. Когда я спрашиваю его, можно ли на это время оставить наши вещи въ экипажѣ, то мнѣ кажется, что онъ дѣлаетъ какой-то неувѣренный жестъ; я считаю потому болѣе безопаснымъ забрать съ собою мелкія вещи.
   Намъ подаютъ на обѣдъ великолѣпно зажаренную баранину и превосходный супъ, да сверхъ того мы еще получаемъ превкусные пироги. Но чистота здѣсь оставляетъ желать многаго. Слуга одѣтъ въ коричневый кафтанъ и прекрасно вооруженъ; онъ всячески старается угодить сіятельнымъ гостямъ. Онъ постилаетъ намъ даже только что выглаженную скатерть. Но стеклянныя пробки изъ флаконовъ съ уксусомъ и прованскимъ масломъ отсутствуютъ, и добродушный слуга снабдилъ ихъ пробками изъ газетной бумаги. Однако, та торжественная осанка, съ которой онъ разставляетъ на столѣ передъ нами все это великолѣпіе, заставляетъ умолкнуть всякую критику.
   Онъ показываетъ намъ изъ окошка на глетчеръ, который теперь, впрочемъ, подернулся туманомъ. Казбекъ, говоритъ онъ. На это мы киваемъ утвердительно, такъ какъ это уже извѣстно намъ; когда же мы его спрашиваемъ относительно монастыря, который видѣли наверху, въ снѣгахъ, то онъ отвѣчаетъ что-то, изъ чего мы понимаемъ только, что это русскій монастырь. Ни одна изъ кавказскихъ націй не считаетъ себя за русскихъ.
   И даже теперь, такъ много времени спустя по завоеваніи, есть наивные кавказцы, утверждающіе, что русскій осмѣлится лишь въ томъ случаѣ вступить на ихъ землю, если захочетъ вѣжливо себя держать, не иначе.
   Карнѣй говоритъ, что мы должны отдыхать до четырехъ часовъ. Мы понимаемъ нѣкоторыя изъ его словъ, и онъ очень искусно поясняетъ намъ ихъ нагляднымъ способомъ. Когда мы показываемъ ему свои часы, онъ осваивается съ циферблатомъ такъ легко, словно то не больше, какъ дѣтская игрушка, беретъ тогда вѣточку или былинку и показываетъ прямо на тотъ часъ, который желаетъ запечатлѣть въ нашей памяти, при чемъ неоднократно повторяетъ намъ число.
   Вдругъ раздается ударъ грома. Вскорѣ падаютъ крупныя капли дождя, но солнце свѣтить. Я выбѣгаю наружу и хочу внести подъ крышу нашъ остальной багажъ; но человѣкъ въ голубой холстинной рубахѣ, доходящей ему до колѣнъ, смотритъ вверхъ на небо и объявляетъ мнѣ, что дождикъ сейчасъ перестанетъ; онъ показываетъ также на самаго себя и даетъ мнѣ понять, что позаботиться о нашей поклажѣ. Онъ идетъ въ конюшню и возвращается оттуда со своимъ кафтаномъ, которымъ покрываетъ тѣ сундуки, которые болѣе страдаютъ отъ дождя.
   Дождь становится сильнѣе и переходитъ въ градъ. Градины очень крупны и, падая, высоко отпрыгиваютъ отъ земли. Это напоминаетъ мнѣ страшные градовые ураганы среди жаркаго лѣта въ американскихъ преріяхъ. Тамъ мы часто должны были свои куртки, или что попадало подъ руку, набрасывать на лошадей, а сами заползали подъ телѣги, чтобы не быть ушибленными градомъ. А лошади, которые инстинктомъ чуяли это явленіе, только наклоняли головы, чтобы защитить глаза, и такимъ образомъ выносили удары.
   Я скрываюсь въ конюшню. Тамъ стоитъ корова съ теленкомъ, маленькій верблюдъ и другія животныя, всѣмъ имъ кажется хорошо и привольно, за исключеніемъ одной только овцы съ жирнымъ хвостомъ, которая лежитъ въ одномъ изъ стойлъ. Овца больна; она глухо стонетъ и закрываетъ глаза. Вѣроятно, она должна быть вскорѣ зарѣзана. Я раскрываю въ ящикѣ коньякъ, наливаю его въ пивной стаканчикъ, оглядываюсь вокругъ и, когда вижу, что я одинъ, то вливаю овцѣ въ горло нѣсколько большихъ глотковъ. Мнѣ приходится порядочно повозиться съ упрямымъ животнымъ, но когда я въ концѣ-концовъ разжимаю зубы, то овца глотаетъ хорошо. Языкъ у нея совсѣмъ синій. Послѣ питья фыркаетъ, трясетъ головой и лежитъ смирно. Я начинаю надѣяться, что все разрѣшится потомъ.
   Дождь съ градомъ проходитъ, и солнце вновь невозмутимо припекаетъ. Я выхожу изъ конюшни и слоняюсь кругомъ; отъ земли поднимается теплый паръ. Мы находимся теперь на высотѣ 1727 метровъ надъ уровнемъ моря и поднялись съ сегодняшняго утра на 43 версты, почти на 1000 метровъ. Здѣсь по близости Казбека должны обитать осетины, народъ, происхожденіе и имя котораго никѣмъ еще не разгаданы; самъ народъ называетъ себя ироны. Я бы очень желалъ что-либо сдѣлать для науки во время моего путешествія, всего ближе было бы предпринятъ нѣкоторыя изслѣдованія касательно осетинъ. Мнѣ понадобилось бы всего нѣсколько часовъ, чтобъ проникнуть подальше въ горы, побыть среди осетинъ и немного изучить ихъ. Нѣкоторымъ образомъ я былъ къ тому хорошо подготовленъ, потому что въ теченіе нѣкотораго времени перечиталъ много книгъ о Кавказѣ. Здѣсь колыбель человѣчества, здѣсь Прометей былъ прикованъ къ скалѣ, тамъ, по ту сторону горъ, въ Баку, горитъ вѣчный огонь, сюда пришли толпы іудеевъ, освободившихся изъ плѣна вавилонскаго, и поселились здѣсь, здѣсь же по близости лежитъ и гора Араратъ, правда, уже въ предѣлахъ Арменіи, но все же и она видна отсюда. Только было бы въ моемъ распоряженіи достаточно времени, а не только эти жалкіе два часа. Я читалъ, что осетины имѣютъ множество хозяйственной утвари, совершенно незнакомой другимъ кавказскимъ племенамъ, щипцы и кадки для тѣста, маслобойки и пивныя кружки, вилы и много другое; это удивляло и ставило втупикъ многихъ прежнихъ изслѣдователей. Но если бы мнѣ только удалось пробраться къ нимъ, я ужъ выспросилъ бы у нихъ, откуда, во имя дьявола, взяли они всѣ эти инструменты, купили ли ихъ, или они существуютъ у нихъ съ незапамятныхъ временъ. Возможно, что выяснились бы вещи, которыхъ никто и не предполагаетъ, да, статься можетъ, я былъ бы даже вынужденъ создать совершенно новую науку о переселеніи народовъ, уничтожилъ бы всѣхъ моихъ предшественниковъ, изучавшихъ тотъ же предметъ, Эркерта и Броссэ, Опферта и Нестора, Боденштедта и Реклю, и добился бы совѣршенно самостоятельныхъ результатовъ. Быть можетъ, это имѣло бы и нѣкоторое значеніе лично для меня, при моемъ возвращеніи домой все украсилось бы флагами, я получилъ бы приглашеніе прочитать докладъ въ географическомъ обществѣ и былъ бы награжденъ большимъ орденомъ Св. Олафа. Я уже видѣлъ все это въ своемъ воображеніи. Вдругъ прибѣгаетъ въ мой далекій уголокъ подъ тѣнью скалъ Карнѣй и докладываетъ, что намъ пора ѣхать.
   Ѣхать! Да вѣдь мы не такъ уговаривались? Я вынимаю часы, указываю Карнѣю на мѣсто по которому онъ похлопывалъ былинкой травы и утверждаю, что теперь на цѣлый часъ раньше. Но Карнѣй не сознается въ ошибкѣ, онъ разыскиваетъ травку, показываетъ на маленькую стрѣлочку и утверждаетъ, что мы должны уѣхать какъ разъ въ тотъ часъ, на который указываетъ маленькая стрѣлка. Мы стоимъ съ нимъ подъ скалою, держимъ въ рукахъ по травинкѣ, между нами помѣщаются часы, и ведемъ переговоры; въ концѣ-концовъ мнѣ приходится уступить, и я слѣдую за нимъ.
   Первая моя мысль обращается къ овцѣ въ конюшнѣ, и ради нея я еще оттягиваю время отъѣзда. Къ несчастію, повидимому, часъ ея насталъ; когда мы уѣзжали, она повалилась на бокъ и, казалось, готова была испустить духъ.
   Когда мы выѣзжаемъ со станціи, то попадаемъ въ громадное стадо овецъ, стоящее среди дороги. Оно не пускаетъ дальше нашихъ лошадей, густою массой окружаетъ и держитъ насъ въ плѣну. Четыре пастуха снабжены длинными посохами, кинжалами за поясомъ и ружьями за плечами, кромѣ того при нихъ есть и собаки. Собаки желто-сѣраго цвѣта и мало похожи на собакъ, а скорѣе на бѣлыхъ медвѣдей.
   Наконецъ, мы освобождаемся и ѣдемъ дальше.
   Дорога идетъ по равнинѣ, которая начинаетъ теперь понижаться; такъ продолжается на протяженіи многихъ верстъ, и мы быстро подвигаемся впередъ. Потомъ дорога снова поднимается вверхъ, круче, чѣмъ прежде, и мы взбираемся подолгу шагомъ. Мы проѣзжаемъ черезъ грузинское село съ церковью; въ общемъ, здѣсь гораздо больше обработанной земли, да и ближайшія горы не такъ отвѣсны. Долина болѣе открыта и зеленѣе, а вокругъ пашенъ и городовъ воздвигъ Самъ Господь наилучшія стѣны. Есть здѣсь также коровы и быки, небольшіе, но тучные и откормленные, есть и стадо овецъ числомъ въ нѣсколько тысячъ головъ. Двѣ женщины стоятъ въ полѣ и косятъ ячмень.
   Другія грузинскія деревни. Подобная деревня представляетъ изъ себя по большей части одну тѣсно сплотившуюся кучку жилищъ, наискось лѣпящихся одно за другимъ по склону горы. Они отдѣлены другъ отъ друга не улицами или дорогами, а лѣстничными ступенями и лежатъ одно надъ другимъ, словно полки, выдолбленныя въ отвѣсной горѣ. Дома не имѣютъ оконъ и, вообще, никакихъ другихъ отверстій, кромѣ двери и дыры въ въ крышѣ надъ очагомъ. Крыша плоска и покрыта или торфомъ, или каменными плитками. На крышахъ лежатъ женщины на подушкахъ, здѣсь же на кровляхъ танцуютъ и играютъ; при благопріятной погодѣ вся семья ни днемъ ни ночью не покидаетъ крыши. Эти грузинскія деревушки имѣютъ такой видъ, словно онѣ подвергались натиску бури, которая и снесла съ ихъ домовъ верхнюю половину.
   Деревня за деревней. У въѣзда въ каждую окружаютъ насъ просящія милостыню ребятишки. Маленькія существа эти клянчатъ съ навязчивостью, подобную которой встрѣтили мы только попавъ на обратномъ пути въ Турцію. На другомъ полѣ снова стоятъ женщины и срѣзаютъ хлѣбъ. Тѣ, что постарше, боязливо пригибаются съ землѣ и продолжаютъ работу, но одна молодая дѣвушка выпрямляется во весь ростъ, смотритъ на насъ и смѣется. На ней синій сарафанъ, волосы повязаны краснымъ платкомъ, бѣлые зубы ея сверкаютъ, глаза у нея темные. Когда она не можетъ больше глядѣть намъ вслѣдъ, то перестаетъ смѣяться, откидываетъ голову равнодушно и отворачивается. У насъ вырывается легкое восклицаніе. Это движеніе головы было неоцѣнимо прекрасно.
   Деревня за деревней. Дорога идетъ въ виду подъема зигзагами, и Карнѣй щадитъ своихъ лошадей, ѣдетъ медленно и часто поитъ ихъ. Близъ одного водопоя нагоняетъ насъ чей-то экипажъ, который Карнѣй преспокойно пропускаетъ впередъ, такъ что намъ, ѣдущимъ сзади, приходится глотать невыносимую пылъ. Мы приказываемъ ему немножко остановиться, чтобы датъ пыли время улечься и разсѣяться, и вообще не особенно благодарны ему за его сонную ѣзду. Карнѣй находитъ, наоборотъ, что все идетъ прекрасно и, предовольный, напѣваетъ себѣ подъ носъ.
   День клонится къ вечеру. Смеркается и становится замѣтно прохладнѣе. Мы накидываемъ на плечи шерстяныя одѣяла. Я дѣлаю открытіе, что стеаринъ на моей курткѣ снова застываетъ и выходитъ наружу; онъ служить намъ здѣсь на высотѣ вмѣсто термометра; мы находимся теперь на двѣ тысячи метровъ надъ уровнемъ моря. Мы все еще ѣдемъ изгибами по горамъ. Карнѣй еще разъ поитъ лошадей, хотя уже холодно. Поля остаются позади; мы уже почти на границѣ древесной растительности.
   Опять экипажъ нашъ съ трескомъ катится по желѣзному мосту, и мы пріѣзжаемъ на станцію Коби, гдѣ должны переночевать. Незадолго до пріѣзда, Карнѣй вдругъ спрыгиваетъ съ козелъ и хватаетъ одну изъ лошадей за хвостъ. Сначала мы не понимаемъ такого удивительнаго поступка, во вскорѣ мы видимъ, что животъ лошади сильно раздулся, и животное едва можетъ итти.
  

VII.

   Премилое и презабавное мѣстечко.
   Мы просимъ себѣ помѣщенія, но всѣ отдѣльныя комнаты заняты. Однако мы все же не остаемся вслѣдствіе этого безпріютными. Спутницу мою направляютъ въ большую общую комнату для женщинъ, меня въ таковую же для мужчинъ. Вдоль стѣнъ стоятъ обшитыя кожей скамейки, на одной изъ нихъ я долженъ спать. Это отлично.
   Мы просимъ поѣсть и тотчасъ же получаемъ превосходное филе, щи и зелень. Лихорадка моя возобновилась, меня предупреждаютъ поэтому удерживаться отъ извѣстныхъ кушаньевъ и напитковъ; но радость, что мы нашли такое уютное мѣстечко въ горахъ, заставляетъ меня забыть о лихорадкѣ и заказать вопреки всякой діэтѣ: филе, щи, зелень, пиво, а кромѣ того кофе.
   Въ то время, какъ мы закусываемъ, приходитъ въ сѣни Карнѣй и желаетъ переговорить со мной. Мы слышимъ за дверью его голосъ и видимъ его самого всякій разъ, какъ дверь пріотворяется; но слуга на нашей сторонѣ и не желаетъ мѣшать намъ ѣсть и вызывать насъ къ нему. Тогда Карнѣй улучаетъ благопріятную минутку и проскальзываетъ къ намъ въ столовую.
   Что ему собственно нужно отъ насъ?
   Карнѣй объявляетъ намъ, что мы можемъ выѣхать завтра не раньше шести часовъ.
   Почему же такъ? Вѣдь это противъ уговора, -- мы согласились ѣхать въ пять часовъ, чтобы достигнуть Ананура раньше завтрашняго вечера. Онъ отвѣчаетъ что-то очень запутанно, по мы замѣчаемъ, что онъ проситъ насъ пойти съ нимъ.
   И мы идемъ.
   Мы не беремъ съ собою ни шляпъ ни пальто, потому что предполагаемъ, что онъ вызываетъ насъ просто за дверь; но Карнѣй ведетъ насъ довольно далеко вверхъ по дорогѣ. Луна еще наполовину не достигла полнолунія, но освѣщаетъ хорошо, кромѣ того небо усѣяно звѣздами. Мы видимъ что-то темное на верхнемъ краю дороги; Карнѣй идетъ впереди насъ прямо къ темному предмету. Мертвая лошадь! Одна изъ лошадей Карнѣя пала. Онъ до смерти запоилъ ее. Животное лежитъ съ животомъ раздувшимся на подобіе шара. Это вѣдь, стоитъ сто рублей, говоритъ Карнѣй. Онъ безутѣшенъ, онъ идетъ за нами, когда мы возвращаемся къ прерванному ужину, и все продолжаетъ говорить о ста рубляхъ. Да разумѣется, сто рублей пропали, никто уже не возмѣститъ ихъ Карнѣю, потому совершенно напрасно говорить о нихъ. Чтобы попрощаться съ нимъ, я говорю Карнѣю нѣчто въ родѣ: доброй ночи! Итакъ, завтра утромъ, въ пять часовъ мы ѣдемъ дальше.
   Нѣтъ, въ шесть, говоритъ Карнѣй.
   Мы никакъ не можемъ столковаться. Карнѣй доказываетъ намъ что-то, изъ чего мы понимаемъ только, что сто рублей погибли, и что завтра у него всего только три лошади.
   Логика его не совсѣмъ ясна намъ. Съ тремя лошадьми еще болѣе причинъ пуститься въ путь съ пяти часовъ, если мы хотимъ добраться до Ананура. Послѣ многихъ операцій съ соломинками и часами и усиленныхъ повтореній указанія времени по-русски, Карнѣй, наконецъ, покоряется и киваетъ намъ въ знакъ пожеланія доброй ночи.
   Поѣвши, мы снова выходимъ наружу, чтобы взглянуть на мертвую лошадь. Зачѣмъ только они оттащили ее такъ далеко отъ станціи? Не скрываются ли за этимъ фактомъ отчасти здѣшнія кавказскія христіанскія воззрѣнія? Здѣсь, какъ и во многихъ другихъ странахъ, первое, разумѣется, чему научились христіане, воздержаніе отъ конины. Потому-то и лежалъ раздувшійся языческій трупъ въ сторонѣ, на дорогѣ, подальше отъ всѣхъ людей, -- казалось, никто не желалъ даже воспользоваться шкурой. Въ этомъ случаѣ кавказцы правы, если бы только христіанство ихъ вообще не было столь сомнительно. Правда на Кавказѣ разбросаны повсюду развалины церквей временъ царицы Тамары (1184--1212), а также и церкви позднѣйшей эпохи, но, несмотря на это, и понынѣ еще большое число кавказскихъ племенъ магометане. По ту сторону горъ, въ Баку, существовали еще лѣтъ пятьдесятъ огнепоклонники, а въ южномъ Кавказѣ, ближе къ Арменіи существуютъ даже поклонники бѣсовъ. Когда чеченцы въ среднемъ Кавказѣ были побѣждены русскими и должны были присягать русскому царю, то они сдѣлали это подъ непремѣннымъ условіемъ, что имъ позволятъ поклясться ихъ собственнымъ богомъ Гальгердомъ.
   Луна и звѣзды сіяютъ. Лошадь все еще лежитъ на прежнемъ мѣстъ, раздувшаяся, языческая и отвратительная, двѣ собаки сидятъ подлѣ и сторожатъ ее. Но вотъ, подходитъ человѣкъ съ клещами въ рукахъ. То молодой еще человѣкъ. Онъ перекатываетъ дальше раздувшійся трупъ, подтруниваетъ надъ нимъ и говоритъ "прр", какъ будто для того, чтобы побудить мертвое животное лежать смирно. Этого онъ, можетъ статься, и не дозволилъ бы себѣ съ христіанскимъ трупомъ. Но вотъ, онъ снимаетъ подковы съ павшей лошади; вскорѣ затѣмъ является Карнѣй, и оба сговариваются воспользоваться также и шкурой. Почему бы и не такъ?
   Оба человѣка распарываютъ кожу вдоль живота и ногъ и начинаютъ обдирать животное. Карнѣй грустенъ и не говоритъ ни слова, но молодой человѣкъ жалуется, что плохо видитъ, посматриваетъ на небо и ворчитъ, словно желая сказать: тамъ наверху, сдается мнѣ, не почистили сегодня хорошенько своей лампы! Потомъ молодой человѣкъ отправляется за фонаремъ и вновь возвращается. Нѣсколько старыхъ и молодыхъ людей приходятъ съ нимъ; они словно почуяли на немъ запахъ бойни, и съ этой минуты не могли отдѣлаться отъ желанія послѣдовать за нимъ.
   Мы всѣ стоимъ подлѣ и смотримъ.
   Вдругъ нѣсколько человѣкъ вытаскиваютъ изъ ноженъ свои ножи и начинаютъ вмѣстѣ съ другими сдирать кожу. При этомъ они, кажется, испытываютъ настоящее наслажденіе, щупаютъ руками обнаженное мясо, грѣются объ него и посмѣиваются разгоряченнымъ, глухимъ смѣхомъ. Или въ нихъ пробуждаются языческіе инстинкты?
   Разъ, два, три, -- кожа содрана съ животнаго черезъ голову, и другая лошадь подъѣзжаетъ съ тачкой, чтобы увезти трупъ. Вдругъ какой-то жадный человѣкъ погружаетъ остріе своего ножа въ животъ мертвой лошади и вскрываетъ его. У всѣхъ вырывается подавленное восклицаніе, какъ бы слабое выраженіе ихъ довольства, и вскорѣ многіе роются руками во внутренностяхъ и громко разговариваютъ, словно хотятъ заглушить одинъ другого. Самъ Карнѣй не принимаетъ въ этомъ участія, онъ, значитъ, лучшій христіанинъ, чѣмъ тѣ, другіе, онъ даже отшвырнулъ отъ себя на землю идолопоклонническую шкуру и ничего не хочетъ имѣть съ ними общаго. Но онъ все-таки посматриваетъ на рѣзню, и въ его глазахъ какъ будто даже загорается огонекъ.
   Со станціи подходитъ еще человѣкъ, и мы едва довѣряемъ нашимъ собственнымъ глазамъ, это хозяинъ гостиницы. Неужто и онъ хочетъ принять участіе? Онъ приказываетъ прекратить изувѣченіе трупа и проситъ у Карнѣя позволенія отрѣзать нѣкоторыя части туловища и ногъ. Карнѣи отворачивается и отказываетъ. Хозяинъ суетъ ему деньги, и Карнѣй снова отворачивается, но беретъ деньги.
   Тогда хозяинъ указываетъ на тѣ куски, которые желаетъ получить, и многіе съ удовольствіемъ принимаются свѣжевать тушу. Хозяинъ беретъ въ помощь двоихъ человѣкъ и уноситъ заднія ноги и филейныя части. Филе, думаю я, филе и щи для проѣзжающихъ путешественниковъ! Если только хозяинъ со всѣмъ своимъ штатомъ не промахъ, то они не позже, какъ сегодня же вечеромъ, попробуютъ этого мяса, потому что онъ, ясное дѣло, пускаетъ въ дѣло конину
   Карнѣй настаиваетъ, чтобъ увезти на тачкѣ останки лошади; но мясники все еще не могутъ съ ними разстаться, тамъ есть еще лакомые кусочки, и каждый раздираетъ себѣ свою часть легкаго или печени, а потомъ уже уходитъ съ добычей прочь. Карнѣй отвертывается и допускаетъ все это. Останки, увезенные, наконецъ, на та залось, что в растениях ещё сохранилась жизнь. Когда нас осенила блестящая идея срезать один из цветочков, то мы убедились в том, что в нём сохранилось ещё много соков.
   И Корней везёт нас дальше.
   Мы закрываем зонтики, потому что солнце снова скрылось за горами. Мы проезжаем мимо нескольких ломовых извозчиков, которые отдыхают; они лежат по обе стороны дороги и спят. Их шестеро, и у всех на животах оружие. По всей вероятности, они выбрали это место, потому что здесь тень. Лошадей они отпрягли, привязали и дали им кукурузы; но одна из лошадей или ничего не получила, или уже съела свой корм, и мы останавливаемся и берём для неё немного корму у других лошадей. В это время ломовики просыпаются, они приподнимаются на локтях, смотрят на нас и разговаривают друг с другом. Когда они видят, что мы делаем, то начинают улыбаться и кивают нам. Потом они встали, подошли к нам и дали обделённой лошади ещё больше кукурузы. Когда мы отъехали, они снова легли.
   Но вот мы подъезжаем к Дарьяльскому форту с его круглыми выступами, пушками и часовыми. Я читал, что уже Плиний описывал Дарьяльское ущелье и сильное укрепление Куманию, находившееся здесь и запиравшее проход бесчисленным племенам. Несколько солдат могли остановить целое войско у этого тесного ущелья.
   Дорога поднимается всё круче, горы всё теснее и теснее смыкаются вокруг нас -- казалось, словно всякая надежда снова когда-нибудь увидать свет окончательно исчезла -- над нашими головами виден только маленький клочок неба. Это действует на нас подавляющим образом, и мы невольно умолкаем. Вдруг на одном крутом повороте дороги открывается справа громадный зев, и мы видим совсем вблизи от себя снеговую вершину Казбека с ослепительно сверкающими на солнце ледниками. Он подавляет нас своей громадой и своей непосредственной близостью и стоит тихий, высокий и безмолвный. Нас пронизывает странное чувство, гора стоит, как бы завороженная другими горами, она представляется нам существом из другого мира, и нам кажется, что она стоит и смотрит на нас.
   Я выхожу из коляски, держусь за неё сзади и смотрю на раскрывшуюся передо мной картину. В эту минуту меня охватывает головокружение, мне кажется, что я приподнимаюсь над землёй, вишу в воздухе, и у меня является такое чувство, словно я стою лицом к лицу с самим Богом. Царит мёртвая тишина, я слышу только дыхание ветра над вершиной, проплывают тучи, как бы перерезая середину горы, но до её верхушки они не поднимаются. Я бывал и раньше в горах, я бывал на плоскогорье Кардангера и в Иотунхейме, и бывал также в Баварских Альпах, и в Колорадо, и во многих других местах, но никогда я ещё не чувствовал себя до такой степени лишённым почвы; а тут я стою и крепко держусь за коляску. Но вот вершину заволакивает туча, и видение исчезает. Из-за тучи доносится ещё только глухой шум ветра в вершине.
   Меня зовут в коляску, и я сажусь...
   Я вспоминаю из своего детства, проведённого в Нурланне, одну странную ночь -- это была тихая летняя ночь. Я плыл в лодке, но я не грёб, я неподвижно держал вёсла в руках и смотрел перед собой. Все морские птицы молчали, и нигде не было видно ни одного живого существа. Вдруг из под зеркальной поверхности воды высовывается голова, и с неё струится вода. То был морж, но мне показалось, что это какое-то неземное существо, которое неподвижно смотрело на меня своими широко раскрытыми глазами и размышляло о чём-то. Его взгляд напоминал человеческий...
   Мы снова переезжаем Терек по железному мосту. Дорога становится здесь значительно шире, и мы видим на полверсты вперёд. Мы круто поднимаемся вверх, дорога теперь проходит приблизительно по середине склона горы, и по ней безостановочно движутся люди, лошади, волы, ослы и всадники с ружьями через плечо. Но человеческого жилья нигде не видно.
   У самой дороги пасётся большое стадо баранов, при нём четыре пастуха с длинными посохами. Они очень легко одеты и все в лохмотьях, но на головах у них огромные меховые шапки. Бараны все белые, всё стадо как бы замерло, и животные кажутся камнями среди камней. Может быть, они стоят так, изображая из себя камни, чтобы ввести в заблуждение орлов.
   Немного спустя мы видим перед собой станцию Казбек -- это целый городок, состоящий из многих домов. Громады гор, как бы оторванных друг от друга, высятся здесь со всех сторон, но склоны их зелёные, и до самой вершины лежит скошенное сено, сложенное в небольшие копны. Бараны пасутся в горах до самого верху, мы видим их на вершинах гор, чуть не в небесах, они кажутся маленькими белыми пятнышками, которые передвигаются с места на место. На одной из вершин стоит монастырь с высокими башнями [Речь идёт, по видимому, о церкви Святой Троицы, расположенной на отроге Казбека напротив селения Степан-цминда.], вокруг монастыря снег. Возле станции множество небольших лугов. В Тереке несколько человек купают своих лошадей.
   Мы подъезжаем к станции.
  
   Нас сейчас же окружает толпа резвых ребятишек, которые предлагают нам горный хрусталь и разноцветные камни. Мы сделали переезд в сорок три версты и теперь должны отдыхать три часа, Корней отпрягает лошадей. Когда я спрашиваю его, можно ли оставить наши вещи в коляске, то мне кажется, что он делает какой-то неуверенный жест; тогда я нахожу за лучшее взять мелкие вещи в комнату.
   Здесь мы обедаем, нам дают прекрасную жареную баранину и великолепный суп, а кроме того ещё очень вкусные пирожки. Но что касается до чистоты, то она оставляет желать очень многого. Слуга в коричневом кафтане и великолепно вооружён; он изо всех сил прислуживает княжеской чете, он даже ставит прибор из накладного серебра. Но стеклянные пробки от бутылок с уксусом и прованским маслом отсутствуют, и добрый слуга заменил их новыми пробками из газетной бумаги. Но его величавая осанка и то достоинство, с которым он ставил на стол всё эти великолепия, заставляли умолкать всякую критику.
   Он показывает нам в окно на ледник, который, впрочем, теперь отчасти закрыт туманом.
   -- Казбек! -- говорит он.
   На это мы ему киваем, но мы уже знали это раньше; а когда мы спрашиваем его относительно монастыря, который мы видим на горе в снегу, то он отвечает что-то, из чего мы понимаем только, что это русский монастырь. Никто из кавказцев не причисляет себя к русским. И уже столько времени спустя после покорения Кавказа находятся ещё наивные и непримиримые кавказцы, которые говорят, что русские могут жить в их стране только в том случае, если будут вести себя хорошо -- иначе нет.
   Корней объявляет нам, что мы должны отдыхать до четырёх часов. Мы понимаем кое-что из его слов, да к тому же он большой мастер объясняться знаками. Когда мы держим перед ним наши часы, то он прекрасно понимает циферблат, он поднимает ветку или соломинку с земли и указывает ею на тот час, который мы должны запомнить, и при этом несколько раз называет нам число.
   Вдруг раздаётся гром. Немного погодя начинают падать тяжёлые капли дождя, но солнце продолжает светить. Я выбегаю на двор, чтобы спасти от дождя наши вещи, оставшиеся в коляске; но там стоит человек в длинной синей полотняной рубахе, доходящей ему до колен, он смотрит на небо и объясняет, что дождь скоро перестанет; потом он указывает на самого себя и даёт мне понять, что позаботится о наших вещах. Затем он уходит в сарай и возвращается со своим кафтаном, который расстилает над некоторыми чемоданами.
   Дождь всё усиливается, он переходит в град. Град очень крупный и высоко подскакивает, падая на землю. Это напоминает мне сильный град среди жаркого лета в американских прериях. Случалось, что нам приходилось накидывать наши куртки или что-нибудь другое на лошадей, а самим заползать под телеги, чтобы не быть контуженными градом, а лошади были знакомы с этим явлением с самого рождения, и они только опускали головы, чтобы защитить глаза, и терпеливо выносили удары града.
   Я убегаю в хлев. Там стоит корова с телёнком, верблюд и другие животные, по-видимому, все чувствуют себя хорошо, за исключением барана с жирным курдюком, лежащим в загородке. Баран болен и весь распух, он тяжело стонет и закрывает глаза. Очевидно, он обречён быть заколотым. Я бегу к своему чемодану, беру коньяк и наливаю большой стакан; я осматриваюсь кругом и, видя, что в хлеву никого нет, вливаю в глотку барана несколько больших глотков. Я долго вожусь с этим, так как животное не даётся, но под конец мне удаётся вытянуть язык у барана, и тогда он глотает. Язык был совсем синий.
   Проглотив коньяк, баран фыркает и трясёт головой и потом лежит тихо. Я надеялся, что моё лечение вызовет испарину.
   Градовая туча проносится, и солнце снова сияет. Я выхожу из хлева и брожу кругом; от земли поднимается тёплый пар. Мы находимся на высоте 1 727 метров над уровнем моря, следовательно с утра, проехав сорок три версты, мы поднялись почти на тысячу метров. Здесь, вокруг Казбека живут осетины, народ, происхождения и имени которого никто не может объяснить. Сами они называют себя иронами. Я охотно сделал бы что-нибудь для науки во время этого путешествия, и было бы легко произвести несколько исследований в Осетии. Мне стоило бы только в течение нескольких часов карабкаться вверх в горы, и я очутился бы в Осетии и мог бы исследовать её. Для этого у меня уже была недурная подготовка, так как я успел прочесть много книг о Кавказе. Здесь -- колыбель человечества, здесь Прометей был прикован к скале, здесь горит вечный огонь в Баку, сюда перекочевало множество евреев, после Вавилонского пленения, здесь поблизости находится гора Арарат, и хотя она уже за границей Армении, но она всё-таки видна отсюда. Но мне необходимо было бы иметь достаточно времени, а не располагать какими-нибудь двумя жалкими часами. Я читал, что у осетин множество различных орудий, которых другие племена на Кавказе не знают: и клещи, и квашня, и маслобойня, и вилы для сена, и кружка для пива, и многое другое. Это удивляло всех исследователей и ставило в тупик. Но если бы мне только удалось добраться до них, то я прямо спросил бы их, откуда, чёрт возьми, они получили все эти инструменты, -- купили ли они их, или же родились вместе с ними. Очень может быть, что обнаружилось бы нечто неожиданное: я открыл бы, пожалуй, целое новое учение о переселении народов; мне удалось бы опровергнуть моих предшественников по специальности -- Эккерта, Броссе [Броссе Марий Иванович (1802--1880) -- ориенталист-лингвист и историк. По национальности француз. Переехал в Россию в 1830-х гг. Академик Петербургской Академии Наук (1838). Был редактором, переводчиком и комментатором редких памятников грузинской и армянской письменности периода средневековья.], Опферта, Нестора, Боденштедта [Боденштедт Фридрих (1819--1892) -- немецкий писатель, переводчик. В 1844 преподавал в гимназии в Тифлисе, где брал уроки восточных языков у азербайджанского поэта Мирщы Шафи Вазеха. Пропагандировал русскую и восточную литературу в Германии.] и Реклю [Реклю Жан Жак Элизе (1830--1905) -- французский географ, социолог, один из теоретиков анархизма. Всемирную извесность приобрёл труд Реклю "Человек и Земля" (1876--1894), в котором он попытался дать общую картину развития человечества и описание стран в форме ярких, живых характеристик.], и сделать самостоятельные выводы. Быть может, это имело бы большое значение для меня самого, в мою честь город украсили бы флагами в день возвращения на родину, и я получил бы приглашение читать доклад в географическом обществе; пожалуй, я получил бы большой крест св. Улафа. Всё это уже необыкновенно ясно представлялось мне в моём воображении.
   Но только что я успел размечтаться, стоя под одной горой довольно далеко от станции, как ко мне подошёл Корней и объявил, что нам пора ехать.
   Ехать? Но это не соответствует нашему уговору. И я вынимаю часы и показываю Корнею цифру, на которую он указывал соломинкой, и даю ему понять, что он хочет уезжать на целый час раньше. Но Корнея это ничуть не смущает, он берёт соломинку и указывает на часовую стрелку, объясняя мне, что именно в этот час, на котором она стоит, мы и должны ехать. Так мы и стоим оба друг перед другом -- он со своей соломинкой, а я с часами -- и совещаемся, стоя под горой. Кончается тем, что я уступаю ему и беспрекословно следую за ним.
   Я не забываю о баране в хлеву и из-за него-то и стараюсь оттянуть отъезд. К моему огорчению оказалось, что часы его сочтены; когда мы уезжали, то он лежал на боку и был при последнем издыхании.
   Едва мы отъехали от станции, как встретили огромное стадо баранов на самой дороге. Лошадям пришлось. остановиться, потому что бараны тесным кольцом окружили нас, и не было никакой возможности двигаться вперёд. У четырёх пастухов были длинные посохи, на животах кинжалы, а через плечо висели ружья, кроме того у них были с собой собаки. Собаки были желтовато-серые, они мало походили на собак и скорее напоминали белых медведей.
   Наконец-то нам удалось выбраться из стада, и мы поехали дальше.
   Теперь дорога идёт по плоскому месту и даже слегка под гору; так продолжается несколько вёрст, и мы быстро двигаемся вперёд. Но вот дорога снова начинает подниматься в гору, круче, чем где бы то ни было раньше, и мы долго едем шаг за шагом. Мы проезжаем грузинское село с церковью; здесь вообще более населённая местность, и ближайшие горы уже не поднимаются так отвесно. Долина внизу шире и зеленее, и сам Господь возвёл прекрасные стены вокруг лугов и полей. Здесь встречаются также коровы и волы, скот малорослый, но хорошо откормленный и сильный, а стада баранов здесь до тысячи голов каждое. Несколько женщин стоят в поле и жнут ячмень.
   Новые грузинские посёлки. Такой посёлок по большей части представляет собою нечто общее, состоящее из множества жилищ, ютящихся друг возле друга, как попало, на горе. Они не разделены улицами или хотя бы даже узкими дорожками, а лишь лестницами, и расположены словно полки друг над другом и друг возле друга, и как бы врыты в склоны горы. В домах нет окон и никаких других отверстий, за исключением дверей и отверстия в крыше над очагом. Крыши плоские, из дёрна или из плитняка. Здесь женщины проводят время, сидя на подушках, они пляшут и играют тут же, и семья не покидает крыши ни днём, ни ночью, если только позволяет погода. У всех грузинских деревушек такой вид, словно над ними только что пронёсся ураган, который снёс верхнюю часть со всех домов.
   Одна деревня следует за другой. В каждой деревне нас обступают нищенствующие мальчики. Эти малыши клянчат с такой назойливостью, которую мы встречали ещё только в Турции. Опять на одном поле стоят женщины и жнут ячмень. Более пожилые скромно смотрят в землю и продолжают работать, но одна молодая девушка выпрямляется, смотрит на нас и улыбается. На ней голубой сарафан, и волосы повязаны красным платком, её белые зубы сверкают, глаза у неё чёрные. Когда ей надоедает смотреть на нас, то она перестаёт улыбаться, равнодушно вскидывает головою и отворачивается. У нас невольно вырывается восклицание -- молодая девушка привела нас в восторг своим движением головы.
   Деревня следует за деревней. Дорога идёт зигзагами вследствие крутого подъёма, и Корней, желая поберечь лошадей, позволяет им идти шагом и часто поит их. У одного из водопоев нас нагоняет какой-то экипаж, и Корней преспокойно позволяет ему перегнать нас; следствием этого является то, что мы попадаем в целые тучи пыли. Мы приказываем ему остановиться на некоторое время, чтобы дать пыли улечься, вообще мы не очень благодарны ему за его медленную и нерадивую езду. Но, по-видимому, сам Корней находит, что теперь всё идёт как нельзя лучше, он спокойно сидит на козлах и напевает про себя что-то.
   Время клонится к вечеру. Смеркается и становится заметно холоднее. Мы набрасываем на плечи шерстяные одеяла. Я замечаю, что стеариновое пятно на моей куртке снова белеет от холода, оно представляет собою нечто вроде термометра; мы поднялись на две тысячи метров над уровнем моря. Мы продолжаем двигаться вперёд зигзагами среди гор. Корней ещё раз поит лошадей, несмотря на холод. Полей больше нигде не видать, мы почти на поясе деревьев.
   Но вот мы с грохотом проезжаем по новому мосту и подъезжаем к станции Коби, где нам предстоит переночевать. За несколько шагов до станции Корней вдруг спрыгивает с козел и начинает тянуть одну из своих лошадей за хвост. Вначале мы не могли понять его странного поведения, но потом мы обратили внимание на то, что у лошади брюхо сильно вздулось, и что она едва может двигаться.
  

VII

   Интересное и хорошее место.
   Мы просим ночлега, но все отдельные комнаты заняты. Однако это не значит, что мы остаёмся без приюта, моей жене дают место в общей комнате для женщин, а мне в такой же для мужчин. В общей комнате для мужчин вдоль стен стоят скамьи с бараньими шкурами, и на одной из них я должен спать. Мы просим чего-нибудь поесть, и нам сейчас же подают превосходное филе, щи и фрукты. Моя лихорадка опять даёт себя чувствовать, так что я должен был бы воздержаться от некоторых блюд и напитков; но я так доволен тем, что мы нашли это место в горах, где так уютно, что я забываю о своей лихорадке и требую вопреки диете филе, щи, фрукты и пиво, а кроме того кофе.
   В то время, как мы едим, в сенях появляется Корней и хочет с нами говорить. До нас доносится его голос, а когда кто-нибудь растворяет дверь, то мы даже видим его; но слуга оберегает наш покой и не хочет ему позволить беспокоить нас во время нашей трапезы. Тогда Корней пользуется благоприятной минутой и пробирается к нам в столовую.
   Что ему надо?
   Корней объясняет, что мы должны выехать отсюда завтра в шесть часов. Почему? Это против уговора, ведь было решено выехать в пять часов утра, чтобы к вечеру того же дня добраться до Ананури. На это он отвечает очень запутанно, но мы всё-таки понимаем из его слов, что он просит нас идти вместе с ним.
   Мы выходим с ним с непокрытыми головами и без верхнего платья, думая, что нам не надо отходить от дома; но Корней ведёт нас куда-то далеко по дороге. Луна не полная, но она ярко светит, а кроме того зажглось множество звёзд. Мы замечаем какое-то чёрное пятно на краю дороги; Корней идёт вперёд и подходит к этому месту. Мёртвая лошадь! Околела одна из лошадей Корнея. Он опоил её. Она лежит со вздутым, как шар, животом.
   -- Это -- сто рублей! -- говорит Корней.
   Он неутешен, он провожает нас назад к прерванному обеду и всё время повторяет, что это сто рублей. Ну, значит, сто рублей пропали; ведь никто не вернёт их Корнею, так о чём же тут разговаривать? И, чтобы отделаться от Корнея, я говорю ему приблизительно следующее:
   -- Спокойной ночи! Завтра в пять часов утра мы выезжаем.
   -- Нет, в шесть часов, -- отвечает Корней.
   Снова между нами возникает разногласие. Корней объясняет что-то, из чего мы понимаем, что теперь сто рублей пропали, и на завтра у него остаются только три лошади...
   Эта логика нам непонятна. Имея только три лошади, он должен был бы иметь гораздо больше основания начать путешествие в пять часов, чтобы добраться до Ананури. После долгих переговоров при помощи соломинки и часов и ясно повторенного несколько раз по-русски числа "пять", Корней наконец утвердительно кивает головой и сдаётся.
   -- Спокойной ночи!
   Пообедав, мы снова выходим на двор посмотреть на околевшую лошадь. Зачем её оттащили так далеко от станции? Уж не сказывается ли в этом отчасти кавказское христианство? Здесь, как во многих других странах, вероятно, осталось кое-что от старого учения христиан держаться подальше от конины. И вот эта громадная языческая туша валяется далеко у проезжей дороги, в стороне от людей, -- по-видимому, никого не соблазняла даже шкура её. И в этом отношении кавказцы правы, если вообще их христианство не проявляется в одном только этом. Правда, на Кавказе повсюду ещё стоят развалины церквей со времён царицы Тамары (1184--1212 гг.) [Тамара (сер. 60-х гг. XII в. -- 1207, по уточнённым данным) -- царица Грузии в 1184--1207. В её царствование Грузия добилась больших военно-политических успехов.], но есть также церкви и позднейшего происхождения; однако в большей или меньшей степени значительная часть кавказцев и по сей день ещё осталась магометанами. В окрестностях Баку какое-нибудь поколение тому назад существовали ещё огнепоклонники, а на южном Кавказе, в Армении, говорят, живут ещё поклонники дьявола. Когда жители среднего Кавказа были покорены Россией и должны были присягать царю, то они поставили непременным условием присягать именем своего собственного бога...
   Месяц и звёзды ярко светят. Туша лошади, вздутая, языческая, отвратительная, продолжает лежать на краю дороги, две собаки сидят и сторожат её. Через несколько времени появляется человек с большими клещами в руках. Это молодой человек, он поворачивает вздувшийся шар, он возится с трупом лошади и шутит, покрикивая "тпру", когда туша не слушается его и перекатывается слишком быстро. Так, пожалуй, он не обращался бы с христианским трупом. Потом он снимает подковы с павшей лошади; вскоре после этого появляется Корней, и они приготовляются сдирать с лошади шкуру. Почему бы и нет?
   Они начинают вдвоём сдирать шкуру и взрезают кожу на брюхе и на ногах. Корней работает молча, но молодой человек жалуется, что плохо видно, он смотрит на небо, ворчит и как будто говорит с укором: "А он сегодня плохо заправил лампу!". Потом молодой человек уходит и возвращается с фонарём. С ним приходит несколько человек постарше, словно они почуяли, что от него пахнет свежинкой, и их неудержимо потянуло за ним.
   Мы стоим все вокруг павшей лошади и смотрим.
   Вдруг несколько человек вынимают свои кинжалы из ножен и начинают также сдирать шкуру. Видимо, это доставляет им величайшее наслаждениё, они щупают руками обнажённое мясо и греются о него, и при этом они глухо и возбуждённо смеются. Неужели в них проснулся язычник?
   Шкуру быстро содрали с павшей лошади, и подъехала другая лошадь с телегой, чтобы увезти падаль. Но тут один разохотившийся горец вонзает в брюхо животного свой нож и вспарывает его. У всех вырывается подавленный возглас, как невольное выражение восторга, и вскоре многие начинают рыться руками во внутренностях лошади, и при этом они громко говорят, как бы желая перекричать друг друга. Сам Корней не принимает во всём этом никакого участия, он слишком христианин для этого, он даже отбрасывает от себя поганую шкуру, не желая иметь с ней никакого дела. Но он смотрит на свежевание, и в глазах его вспыхивает огонёк.
   К группе подходит ещё один человек, мы не верим нашим глазам -- это хозяин станции. Неужели и он присоединится к другим? Он приостанавливает свежевание и просит у Корнея разрешения взять себе часть туши. Корней отворачивается и отказывает ему. Хозяин суёт ему в руку деньги, и Корней снова отворачивается, но деньги берёт. После этого хозяин указывает на те части туши, которые он желает получить, и горцы с видимым удовольствием разрубают тушу. Хозяин берёт на помощь двух человек и уносит филейную часть и задние ноги. "Филе! -- проносится у меня в голове, -- филе и щи для будущих проезжих! А если хозяин и его домочадцы люди не брезгливые, то они сегодня же вечером отведают этого жаркого. Ведь это -- конина".
   Теперь Корней торопится поскорее увезти на телеге остатки околевшей лошади; но мясники продолжают ещё возиться над внутренностями, остались ещё лакомые кусочки, и каждый берёт себе -- кто печёнку, кто лёгкие, кто лопатку. И Корней снова отворачивается и предоставляет им хозяйничать. В конце концов на телеге увезли всё-таки довольно много -- сильно вздутые кишки.
   Я невольно вспомнил Хакона Адальстейнсфостре на кровавом пиршестве при Ладе [Далее пересказывается эпизод "Саги о Хаконе Добром" из цикла "Круг Земной" (ок. 1230) исландского скальда Снорри Стурлусона (1178--1241).]. Король боролся всеми силами и не хотел есть конины, но народ настаивал на том, чтобы он ел её. Однако король был воспитан в христианской вере в Англии и ни за что не хотел есть конины. Тогда крестьяне попросили его отведать хоть супа; но он и от этого отказался и отвернулся. В конце концов они стали требовать от него, чтобы он ел хотя бы один жир; но нет, короля не так-то легко было уговорить. Тогда крестьяне хотели восстать против него. И вот Сигурду Ярлу пришлось быть посредником между королём и народом. "Разинь только рот и наклонись над котлом", -- сказал он королю. Но из котла шёл жирный пар, и король прикрыл его полотенцем прежде, чем разинуть над ним рот. Однако таким разрешением спора обе стороны остались недовольны, говорит предание.
   На следующую зиму на рождественском пиршестве снова возник спор из-за того же. На это пиршество съехалось множество крестьян, и они стали требовать, чтобы король приносил жертву. Но он отказался от этого. А когда ему дали выпить поминальный кубок, то он сделал над ним крестное знамение.
   -- Что он делает? -- спросил Кор Грютинг.
   -- Он делает знак молота Тора, -- ответил Сигурд Ярл, этот хитрец.
   Но крестьяне были очень недоверчивы и потребовали, чтобы король выпил поминальный кубок, не делая над ним знака молота Тора. И король долго отворачивался, но потом он уступил и выпил кубок, не крестя его. Тут снова появилась конина, и короля попросили отведать её. Но он снова отвернулся. Тогда крестьяне стали угрожать ему насилием, и Сигурд Ярл попросил его уступить. Но король был английский христианин, он был непоколебим. И он съел только несколько кусочков конской печёнки.
   Ах, Корней Григорьевич, у тебя было много предшественников и будет ещё много последователей. Уж таков свет...
   Мы возвращаемся на станцию и собираемся ложиться спать. Спокойной ночи! Но вот беда, у меня только один старый номер гельсингфорской газеты "Новая Пресса". И это моё единственное чтение, а между тем я читал этот старый номер такое множество раз, что он никоим образом не может меня больше интересовать. В нём есть статьи о "Военном суде в Ренне" [Осенью 1899 в городе Ренн (Северная Франция) по резолюции кассационного суда проводился вторичный разбор военным судом "дела Дрейфуса", ставшего предметом ожесточённой политической борьбы во Франции в 1890-х годах XIX в. Проходивший по делу офицер французского Генерального штаба еврей Альфред Дрейфуса обвинялся в шпионаже в пользу Германии. В результате разбора дела в Ренне Дрейфус был вновь признан виновным, но при смягчающих вину обстоятельствах, и приговорён к 10 годам заключения. Однако вскоре Дрейфус был помилован, а в 1906 -- полностью оправдан.], о "Заговоре против республики", о "Военных слухах из Трансвааля" [Имеется в виду англо-бурская война 1899--1902, вследствие которой Великобритания аннексировала территории бурских республик Трансвааль и Оранжевая в Южной Африке.], о "Беспорядках в Чехии", о "Чуме в Опорто" [Опорто (Oporto) -- испанское название города Порту в северной Португалии.] -- больше я уже не был в состоянии читать обо всём этом. Увы, сколько раз ещё мне приходилось наслаждаться на сон грядущий этим чтением и даже находить утешение в таком отделе, как "Рыночные цены". И только на возвратном пути по сербским равнинам я выбросил этот старый листок газеты из окна купе...
   Я снова выхожу на двор и брожу во мраке ночи вокруг станции. Я выхожу на задний двор. Это большое открытое место, окружённое со всех сторон домами. При кротком свете месяца и звёзд я вижу, как приходят и уходят одетые в кафтаны люди с лошадьми, которых ведут в конюшню или выводят оттуда, готовясь к отъезду. Время от времени дверь в главное здание отворяется, и оттуда кто-нибудь кричит непонятные слова или имя на двор, и на это отвечают такими же непонятными словами из конюшни. По середине двора лежит верблюд и пережёвывает жвачку; какой-то человек, проходя мимо, дразнит его, тыкая в него палкой; тогда верблюд кричит и, лёжа, поднимает голову на высоту человеческого роста. Из конюшни доносится фырканье лошадей и слышно, как они жуют кукурузу.
   Мне удивительно хорошо со всеми этими людьми и животными в эту тихую, звёздную ночь. У меня такое чувство, будто я нашёл уютный уголок в этом далёком чужом краю. Я останавливаю то одного, то другого человека и предлагаю папиросу, чтобы подружиться с ними и чтобы меня не выпроводили отсюда; а давая огонь, я освещаю спичкой лицо горца и смотрю, какой он. Все они худые и красивые, со стройными фигурами, все похожи друг на друга, у всех смуглые лица арабского типа. К тому же они держатся, как стальные пружины, и наблюдать за их осанкой и походкой -- настоящее наслаждение.
   Всё было бы так хорошо, если бы Корней не потерял свою лошадь, не потерял сто рублей.
   Пока я брожу по конюшням и прислушиваюсь к болтовне людей, вдруг откуда-то появляется Корней.
   -- Сто рублей! -- говорит он и печально качает головой.
   "Ну, довольно, Корней", -- думаю я про себя.
   Но Корней не перестаёт и следует за мною. Потом он опять упоминает о шести часах утра -- время нашего отъезда. Я начинаю раздумывать над тем, почему Корней задался целью раздражать меня этим поздним часом, и я прихожу к тому выводу, что он хочет выманить у меня лишнюю плату, взятку, чтобы выехать в пять часов. Если мы не настоящие миссионеры, то очень может быть, что мы богатые люди, для которых сто рублей не играет никакой роли.
   "Нет ничего невозможного, если он именно так и рассуждает", -- думаю я.
   Я довольно крепко беру Корнея за руку, веду его с собою к человеку, стоящему с фонарём в руках, и указываю ему на цифру пять на моих часах. Потом я громким голосом говорю ему по-русски -- насколько правильно, не знаю, -- "пять часов". И в то же время я почти касаюсь своим указательным пальцем лба Корнея. И Корней вяло кивает мне, очевидно, он понял. Но я вижу, что он и не думает успокоиться на моём решении. Тогда я поскорее ухожу со двора, чтобы покончить с ним.
   Конечно, Корней явится завтра только к шести часам утра, вопреки нашему договору и моему решительному заявлению. К этому надо быть готовым, но тут ещё вопрос, можем ли мы с тройкой лошадей добраться до Ананури.
   Как бы то ни было, но надо идти в дом и лечь.
   В моей большой общей комнате лежит уже один человек, он спит. У другой стены стоит офицер в форме и готовит себе постель; у него свои простыни и белые наволочки. У него очень высокомерный вид, и я не осмеливаюсь заговаривать с ним. У дверей на голом полу лежит солдат. Он ещё не спит. Очевидно, это денщик офицера.
   Я снова выхожу и иду по дороге туда, где лежала павшая лошадь. На некотором расстоянии я слышу весёлый говор множества людей, и я иду на этот говор. Я вижу, что под нависшей скалой разведён огонь, и я направляюсь туда.
   Вокруг костра сидят семеро человек. Необыкновенно красивое зрелище! Они сварили конину и теперь едят её, лица и руки у них в жиру, и все рты усердно жуют и в то же время болтают. Увидя меня, они и мне предлагают отведать их кушанья, один человек пальцами протягивает мне кусок мяса, что-то говорит и улыбается; остальные также улыбаются и, чтобы подбодрить меня, ласково кивают мне. Я беру мясо, но качаю головой и говорю: "У меня лихорадка". Это выражение я нашёл в моём русском "Переводчике". Но они не понимают по-русски и обсуждают, что я сказал; а когда это выясняется, то все начинают очень оживлённо говорить. Насколько я их понял, они объясняют мне, что конина -- лучшее средство против лихорадки, и многие протягивают мне куски мяса. Тогда я начинаю есть, и оказывается, что мясо очень вкусное. "Соли?" -- спрашиваю я. Один из горцев понимает меня и протягивает мне соль в маленькой тряпочке; но соль грязная, и я закрываю глаза, когда беру её. Но сами они едят без соли, они едят быстро и жадно, и в глазах у них какое-то безумное выражение. Я думаю про себя: "Они точно пьяные, неужели же их могла опьянить конина?" Я присаживаюсь к ним, чтобы наблюдать за ними и выяснить себе это.
   Они начинают пить отвар. Для этого они пользуются ковшом, который пускают в круговую; ковш весь в жиру до самой ручки. Когда они напились отвару и утолили жажду, то снова принялись за мясо, и так продолжалось долго. Я совсем перестаю есть, но их угощение хорошо подействовало на меня и прекратило мою лихорадку; когда они ещё предлагают мне, то я благодарю их и отказываюсь.
   Они начинают вести себя всё страннее и страннее и едят мясо, прибегая к странным приёмам. Они прикладывают кусок мяса к щеке и потом тащат его ко рту, как бы лаская его, прежде чем проглотить, и при этом они закрывают глаза и смеются. Некоторые же суют кусок мяса под самый нос и держат его там некоторое время, чтобы насладиться его запахом. Все они лоснились от жира до самых глаз и чувствовали себя прекрасно, несмотря на то, что чужестранец сидел тут же и смотрел на них. Они также катались по земле, испуская звуки, и не обращали ни на что никакого внимания...
   Тут я снова вижу Корнея, который направляется к нам, и я встаю, кланяюсь и ухожу. Добрый Корней начал надоедать мне.
   Я опять иду по дороге, но когда я дошёл до станции, то у меня пропала всякая охота ложиться, так хорошо я чувствовал себя, избавившись от лихорадки. Я обхожу строения и сворачиваю по направлению к горам. У подножия горы я нахожу пару лошадей и пару телег. Небо густо усеяно звёздами, до меня доносится глухой шум Терека, вокруг меня теснятся тёмные, молчаливые горы. Их подавляющее величие действует на меня, я закидываю голову и всматриваюсь в их вершины, уходящие в небеса. Я любуюсь также на звёзды, некоторые из них я даже узнаю, но мне кажется, что они сдвинулись со своих мест, Большая Медведица стоит прямо над моей головой.
   "Теперь, вероятно, в Норвегии вечер, -- думаю я, -- и во многих местах солнце садится в море. И солнце делается совсем красным, когда оно заходит; а в моём родном краю, в Нурланне, оно ещё краснее, чем в других местах, оно багровое. Ну, да что же об этом думать..."
   Никогда не видал я таких ярких звёзд, как здесь, в Кавказских горах. А луна даже неполная, и всё-таки она светит так же, как в полнолуние. Для меня такой яркий свет с ночного неба без солнца -- новость. Это чарует меня и заглушает мою тоску по родине. Я сажусь на землю и смотрю вверх, а так как я принадлежу к числу тех, кто в отличие от многих других ещё не разрешил вопроса о Боге, то я отдаюсь на некоторое время мыслям о Боге и Его творении. Я попал в волшебную и таинственную страну, это древнее место изгнаний оказалось самой удивительной страной из всех. Я всё больше и больше отдаюсь своему настроению и не думаю больше о сне. Горы представляются мне чем-то невероятным, мне кажется, что они пришли из другого места и теперь остановились тут прямо передо мною. Как и все люди, долго обречённые на одиночество, я слишком много разговариваю с самим собою; и тут я съёжился и, весь трепеща от охватившего меня блаженного чувства, я начал говорить громко. Мне захотелось лечь и заснуть. И я растягиваюсь на земле, болтаю ногами, и всё моё тело охватывает радостное чувство, потому что всё так прекрасно вокруг меня. Но холод даёт себя чувствовать, и я встаю и иду к лошадям.
   Обе лошади стоят отпряжённые и разнузданные, но обе они привязаны каждая к своей телеге. У обеих к мордам привязаны пустые мешки для кукурузы. Я снимаю мешки и отпускаю верёвки, на которых привязаны лошади, чтобы дать им возможность щипать траву на зелёном склоне травы. Потом я хлопаю их и ухожу.
   Тогда лошади перестают щипать траву, поднимают головы и смотрят на меня. Я снова подхожу к ним, хлопаю их и хочу уходить, но лошади идут за мной. Видно, что они чувствуют себя одинокими и хотят быть на людях. На это я не обращаю внимания, но когда я уже отошёл на некоторое расстояние, то мне пришло вдруг в голову, что было бы недурно проехаться верхом, и я поворачиваю назад. Я выбираю лошадь, которая получше на вид, хотя и она худая и очень невзрачная. Я отвязываю её и сажусь на неё верхом. И вот я еду в горы в косом направлении от дороги.
   Царит ненарушимая тишина, я слышу только топот лошади. Станция давно скрылась у меня из виду, горы и долины заслонили её, но я знаю, в каком направлении надо ехать, чтобы попасть назад.
   Здесь нет тропинки, но лошадь быстро бежит вперёд по каменистой почве; когда она бежит рысью, то её острый хребет больно режет меня, так как подо мной нет седла. Но она охотно скачет также и галопом, и тогда я чувствую себя прекрасно.
   Здесь гора уже не такая голая, там и сям попадаются лиственные кустарники и мелкий лес, а в некоторых местах кусты крупного папоротника. Проехав некоторое время по поросли, я очутился на тропинке. Она пересекает наш путь. Я останавливаюсь, смотрю вверх и вниз и не знаю, в какую сторону мне ехать. В то время, как я стою и размышляю, я замечаю вдруг человека, который спускается по тропинке с горы; лошадь также видит его и поднимает уши. Я спешиваюсь, и мне становится страшно; я смотрю на приближающегося человека и на лошадь и прислушиваюсь, но я слышу только тиканье часов в моём кармане.
   Когда человек подошёл довольно близко ко мне, то я кивнул ему как бы в знак дружелюбного приветствия. Но тот оставил моё приветствие без внимания и только молча приближался ко мне. На нём серый бурнус и громадная меховая шапка, какие я видал раньше у пастухов. По всей вероятности, он пастух, да и его рваный бурнус соответствовал этому предположению; но на нём богатый пояс, а за поясом кинжал и пистолет. Он равнодушно проходит мимо меня. Я смотрю ему вслед и, когда он отходит на несколько шагов, я останавливаю его и предлагаю ему папиросу. Он оборачивается и с некоторым удивлением берёт папиросу; закурив её, он быстро произносит несколько слов. Я качаю головой отрицательно и отвечаю, что не понимаю его. Он говорит ещё что-то; но так как он убеждается в том, что я не могу говорить с ним, то он уходит своей дорогой.
   Я крайне доволен тем, что эта встреча прошла так благополучно, и снова успокаиваюсь. Я хлопаю лошадь по шее, привязываю её к кусту папоротника, несколько в стороне у тропинки, и даю ей пастись, а сам сажусь тут же. Да, у пастуха, конечно, не было ничего дурного на уме, этого ещё недоставало! Чего доброго, он ещё и сам боялся меня. Он так сердечно поблагодарил меня за папиросу. Ну, предположим, что этот человек хотел убить меня тут, где не было кругом ни души. Так что же из этого? Я вцепился бы ему в горло и, задушив его почти до смерти, дал бы ему слегка вздохнуть, чтобы он хорошенько пожалел о своей жизни. А потом я прикончил бы его.
   Я ничего не имел бы против того, чтобы кто-нибудь из моих соотечественников видел меня в этой ужасной борьбе с дикарём...
   Мне немного холодно, но это не мешает мне чувствовать себя прекрасно. Ну, что это за люди, которые спят в мягких постелях и тратят прекрасные ночные часы для того, чтобы холить своё изнеженное тело! И я сам в течение долгих лет спал в европейских постелях с одеялами и подушками, -- и слава Богу, что я это выдержал. Но ведь у меня богатырская натура!
   Место, где я лежу, нечто вроде ложбины среди гор; у меня является желание жить здесь среди месяца и звёзд и, может быть, среди существ, рождённых облаками, которые спускались бы ко мне.
   Не знаю, где я нашёл бы воду здесь, но я назвал бы это место "Источником", потому что оно находится в самой глубине ложбины, хотя слово "источник" и не обозначает недостатка в воде.
   Я снова сажусь на лошадь и принимаю решение следовать по тропинке. Лошадь отдохнула, и ей хочется бежать рысью, но так как мы спускаемся под гору и я соскальзываю ей на шею, то я удерживаю её. Вдруг при одном из крутых поворотов я вижу перед собой заселённую долину. Тут я останавливаюсь и раздумываю. Это грузинский посёлок, я вижу несколько маленьких хижин, которые как бы приклеились к склону горы. Я не знаю, что мне делать, я боюсь ехать туда. Пожалуй, там у меня ещё отнимут лошадь.
   Я отвожу лошадь назад, чтобы скрыть её от посторонних глаз, и привязываю её в стороне от тропинки. После этого я спускаюсь вниз и осматриваюсь по сторонам; я был ответствен за лошадь и должен был убедиться в том, что ей не грозит никакой опасности. Сперва я решил оставить лошадь там, где она стояла, и пешим спуститься в долину, но потом, я подумал: если что-нибудь случится, то хорошо иметь лошадь под рукой. Я сел на лошадь и стал спускаться вниз.
   Однако, приблизясь к хижинам, я остановился и снова стал раздумывать, Быть может, благоразумнее будет не продолжать этой затеи? Но было поздно. Собаки увидали меня и подняли лай. Вслед затем на крыше одной из хижин во весь рост встаёт какой-то человек и смотрит на меня. Мне ничего другого не оставалось, как подъехать к нему. Но в глубине души я предпочитал быть на станции.
   Уже одни только собаки производили неприятное впечатление; они были большие и жёлтые и походили на белых медведей, а когда они лаяли, то поднимали морды вверх и ощетинивались. У меня явилась маленькая надежда на то, что человек, стоявший на крыше, тот самый пастух, которого я только что угощал папиросой и с которым я подружился; Но когда он спустился на землю, я сейчас же увидал, что это другой. На ногах у него не было ни сапог ни чулок, а болтались какие-то ужасные лохмотья. На голове у него была громадная шапка, но вообще он был очень легко одет.
   -- Добрый вечер! -- приветствую я издалека.
   Он не понимает моего русского языка и молчит. Он упорно молчит и мрачно смотрит на меня. Тут я вспоминаю магометанское приветствие, которое, как я читал, принято у кавказских племён, и я произношу по-арабски: "салам алейкум!". Это было понято сейчас же -- потому ли, что я напал на гения языковедения, или потому, что арабский язык был его родной. Он ответил: "ва, алейкум салам". И поклонился мне. После этого он продолжает говорить на том же языке, но я, конечно, не понимаю ни звука и не могу даже дать себе отчёта в том, на котором из пятидесяти кавказских наречий он говорит. Чтобы не стоять перед ним безмолвно, я пускаю в ход полдюжины известных мне русских слов; но это не производит на него ни малейшего впечатления.
   С крыши хижины спускаются ещё двое полуголых мальчиков и смотрят на меня с крайним изумлением. Эти малыши живут так далеко от людей, что не выучились ещё искусству просить подаяние. Они только тихо стоят и испуганно посматривают. Они смуглые и некрасивые, с круглыми карими глазами и большими ртами.
   Я протягиваю человеку папиросу, чтобы дружелюбно настроить его, и когда он принимает её и берёт также и огонь, то во мне снова просыпается мужество. Мне приходит в голову, что это путешествие я мог бы использовать для служения науке. Я мог бы исследовать жилище этого татарского пастуха. Я начинаю осматривать строение снаружи, и так как русский язык не оказывает мне никакой помощи, то я перехожу на норвежский, который я знаю лучше, и прошу пастуха показать мне его дом. По-видимому, он ничего не имеет против этого, он только отворачивается несколько в сторону, чтобы исполнить своё личное дело. Чтобы как-нибудь не испортить настроения и не прервать разговора, я кланяюсь там, где полагается кланяться, и всё время поддерживаю вежливый разговор, словно он понимает меня; время от времени я также улыбаюсь, когда мне кажется, что мой хозяин сказал нечто смешное. Я поручаю детям держать лошадь и сую им за это несколько медных монет.
   Дом как бы врыт в скалу, но спереди по обеим сторонам двери стены его выведены из камня, замазанного известкой. Крыша выдаётся далеко вперёд и опирается спереди на два каменных столба; эти столбы даже слегка отёсаны. Двери в дверном отверстии нет.
   Ну, этого с меня довольно.
   Когда я поднимаю голову вверх, чтобы осмотреть крышу, я замечаю на ней два человеческих существа, которые лежат там и смотрят на меня; встретившись с моим взором, они робко отодвигаются назад на крыше и прикрывают лица платками. "Гарем, -- думаю я, -- гарем пастуха! Что за несчастье с этими восточными людьми, не могут они этого бросить!" Мне очень хотелось исследовать крышу и её обитателей, но, по-видимому, это вовсе не входило в расчёты моего хозяина, напротив, он сделал вид, будто моё посещение окончено. Тогда я вынимаю мою записную книжку и записываю в неё всё, что видел, чтобы показать ему, что у меня могут быть научные намерения. А так как я обязан в таком случае осмотреть его жилище также и внутри, то я становлюсь в дверях и заманиваю его внутрь новой папиросой. Он берёт мою папиросу и позволяет мне войти в дом. Тут царит тьма, но горец зажигает лампу, меня неприятно удивляет, что он зажигает глупую европейскую лампу с керосином; по потом я вспоминаю, что "вечный" огонь в древности был не что иное, как керосин, и что если где-нибудь на свете должен гореть керосин, то это именно здесь, на Кавказе. Очаг стоит не по середине хижины, а значительно ближе к одной из стен, он сложен из больших камней. Там и сям на полу валяются чашки и деревянные блюда, а также глиняная и железная посуда, -- насколько я заметил, я не имею тут дел ни со стилем "рококо" ни со стилем Людовика XVI; я чувствую отсутствие строгого стиля, и перед моими глазами ясно встаёт брандвахта [Брандвахта (от голл. brandwacht -- сторожевой корабль) -- пост на берегу или на судне для наблюдения за пожарной безопасностью в районе порта.] в Христиании во всём своём известном великолепии. На стенах висят ковры. "Это влияние гарема, -- думаю я, -- следы женских нежных ручек". Я беру лампу и подношу её к коврам. Восхитительные кавказские ковры, старые и новые, плотно сотканные, с разноцветными узорами. Рисунок персидский.
   Ну, этого с меня довольно.
   Я охотно посидел бы, но стульев нигде не видно: на полу валяются две охапки сухого папоротника, и я сажусь на одну из них, при чём раздаётся треск. Вдруг я вижу, что кто-то шевелится в углу. И вслед затем оттуда раздаётся человеческий голос. Я снова беру лампу и освещаю ею угол: там лежит старая сморщенная женщина, она нащупывает вокруг себя руками, она слепа. Пастух, который до этой минуты не проявлял никакой чувствительности, вдруг становится нежным и внимательным, он спешит успокоить старуху и заботливо прикрывает её. "Это его мать", думаю я. И я припоминаю, что читал где-то, будто кавказцы не обращают ни малейшего внимания на желания своих жён, но покорно слушаются своих матерей. Таков уж обычай. Но ему не удаётся успокоить старуху, она хочет знать, что происходит вокруг неё, и сын несколько раз повторяет свои объяснения. Она очень стара, у неё острый нос и ввалившийся рот, глаза у неё мутные, на них белая пелена, они ничего не видят. "Когда лошадей и коров привязывают слишком близко к стене, то они становятся близорукими от этого, -- думаю я, -- кавказских женщин постигает та же участь, их привязывают слишком близко к стене. И вот они слепнут".
   По-видимому, старуха даёт какое-то приказание, которого сын слушается, разводя огонь на очаге при помощи стеблей папоротника. Вспыхнуло яркое пламя, он начинает жарить бараний бок на железной сковороде и бросает также кусочек мяса в огонь, в воспоминание древнего языческого обряда. Мясо хорошее и жирное, оно жарится в своём собственном соку; оно распространяет несколько прогорклый запах, но когда хозяин предлагает мне кусочек жаркого, то я беру его и ем. У него странный вкус, однако когда хозяин предлагает мне ещё несколько кусков, то я съедаю их также. Я догадываюсь, что обязан этим угощением старухе, которая лежит в углу. По моим выразительным жестам и знакам хозяин понимает меня и угощает мясом также и старуху.
   После этого сытного угощения я снова начинаю думать о моих изысканиях, и мне очень хочется начать с крыши. Там лежат две женщины и коченеют от холода в то время, как мы тут пируем, и мне делается обидно за этих несчастных при мысли о том, что муж их так сердечно относится к своей матери и совершенно забывает своих жён. Мне хочется чем-нибудь вознаградить их и подарить им медных денег на туфли, если бы я только мог хоть как-нибудь пробраться к ним. Я представлял себе, что одна из них любимая жена пастуха и что она действительно -- восхитительная женщина. Такой человек, как пастух, не стоил её, это я дал бы ему поесть. Если бы я только захотел этого, то мне ничего не стоило бы совсем вытеснить его. Кроме личного удовлетворения и удовольствия, которое я мог бы извлечь из этого, мне ничуть не повредило бы, если бы у меня было маленькое галантное приключение -- я мог бы занести его в свой дневник.
   Наконец это могло бы иметь громадное значение и для самой жены-фаворитки. Это разбудило бы её. Это могло бы дать толчок целому маленькому женскому движению на Кавказе. Я не стал бы действовать грубо и не оскорблял бы её, потому что женщина всегда остаётся женщиной. Мне казалось, что лучше всего было бы для начала написать ей что-нибудь. Она невольно прониклась бы уважением к человеку, который выводит на бумаге такие интересные крючки. К тому же надо иметь в виду и содержание того, что я написал бы ей. И тут то обнаружилось бы всё моё превосходство. Будь у неё альбом для автографов, я непременно написал бы в нём что-нибудь, и тогда она могла бы открывать его, когда ей только вздумается. Я намекнул бы на печальную жизнь, которую она ведёт; но в то же время я утешил бы её -- детьми. Вот тут моё превосходство одержало бы блестящую победу. Я написал бы следующее:
  
   Мой друг, любовь всегда есть в жизни воскресенье,
   Потом она для нас благословенье, затем проклятие,
   В конце концов проклятие становится благословеньем,
   Ты понимаешь ли меня, и ты согласна ли со сравненьем?
  
   Вот что я написал бы ей, это выходит очень складно и хорошо. С двумя первыми строками она сейчас же согласилась бы, но третьей она не поняла бы. Дети -- благословенье? Для молодой женщины? И она вздохнула бы так глубоко, что её лиф лопнул бы от моего жалкого утешения. Но это утешение я ей даю с преднамеренной целью, из хитрости. Пусть хорошенько прочувствует своё безутешное положение жены жалкого пастуха. И действительно, это становится ей вдруг ясно.
   Всё это случилось сегодня вечером.
   Завтра вечером, по условию, мы встречаемся на другом берегу Терека, где, конечно, есть много красивых мест. Всё залито кротким светом луны, на небе горят звёзды, и всё это приводит нас в известное настроение.
   -- Первые две строки, -- говорит она, -- тебе внушил сам Аллах, это сама истина.
   -- А третья строка? -- спрашиваю я, чтобы испытать её.
   -- Нет, третья не для молодой женщины, -- отвечает она.
   Я знал её ответ заранее. Всё идёт, как по-писанному.
   -- В таком случае, я вытеснил из твоего сердца твоего мужа? -- говорю я и хочу воспользоваться своим выгодным положением.
   Но с этим она не согласна, вообще она не согласна с тем, чтобы я пользовался чем бы то ни было. Я не совсем-то в её вкусе. У меня нет ни пояса, ни блестящего оружия за поясом, нет у меня также и чёрных великолепных глаз.
   Тут я начинаю потешаться над пастухом и беспощадно смеюсь над его огромной шапкой. "Уж не думаешь ли ты, что я где-нибудь во время моих путешествий по белу свету видел такое чудовище? -- спрашиваю я. -- Никогда!" Так я буду высмеивать его шапку. "А что у него за обувь на ногах? Одни лохмотья, фру, одни лохмотья!" И тут же я мог бы показать ей, какую одежду и какое бельё носят цивилизованные люди, но, конечно, моя благовоспитанность не позволила бы мне расстёгиваться.
   Тем не менее я показываю ей пряжку на моём жилете, но она принимает её за украшение для шляпы; пока мы возимся с этим, я крепко прижимаю рукою мой бумажник, чтобы не вводить в искушение это дитя природы. Мои перламутровые запонки также вызывают её изумление. Да и простых запонок она ещё никогда не видала. Но при виде отделки на м чкѣ, все были еще достаточно велики, -- то были раздувшіяся кишки.
   Я невольно вспоминалъ Гаакона Адальштейнефостра на кровавомъ торжествѣ въ Ладѣ. Король боролся, чтобы избѣгнуть конины, но народъ принуждалъ его съѣстъ ее. Король же позналъ христіанское ученіе въ Англіи и не хотѣлъ вкушать лошадинаго мяса. Тогда крестьяне просили его съѣсть по крайней мѣрѣ хоть супу, но и этого не желалъ онъ, и отказался. Въ концѣ-концовъ они требовали только, чтобъ онъ хоть попробовалъ жиру; но нѣтъ, король не измѣнилъ своимъ убѣжденіямъ. Тогда крестьяне хотѣли напасть на него, и Сигурду Ярлу пришлось вступиться и быть посредникомъ.
   Разинь только ротъ надъ котелкомъ, сказалъ онъ королю. Но ручка котелка была покрыта жиромъ отъ пара, подымавшагося отъ кушанья, и король разостлалъ прежде на ручку котла полотняный платокъ, а тамъ уже разинулъ надъ нимъ ротъ. Однако все же онъ сдѣлалъ это; но ни одна изъ партій не была удовлетворена, какъ говоритъ преданіе.
   Легенда разсказываетъ, что на Рождество, годъ спустя послѣ этого, произошла новая ссора. Крестьяне собрались туда большими толпами и требовали, какъ прежде, чтобы король принесъ жертву. Но король не хотѣлъ этого. Выпивая кубокъ воспоминанія, онъ осѣнилъ его крестомъ. Что же это онъ дѣлаетъ, сказалъ Кааръ фонъ Грютингъ. Онъ дѣлаетъ знакъ молота Тора, отвѣчалъ плутоватый Сигурдъ Ярлъ.
   Но крестьяне были недовѣрчивы, они потребовали, чтобы король пилъ кубокъ воопоминанія безъ знака Торова молотка. Король долго отказывался, наконецъ уступилъ и выпилъ кубокъ, не сотворивъ надъ нимъ крестнаго знаменія. Тогда снова выступила на сцену конина, и отъ короля потребовали, чтобы онъ съѣлъ ее. Но онъ отказался. Крестьяне стали угрожать ему насиліемъ, и Сигурдъ Ярлъ просилъ его уступить. Но король былъ христіанинъ англичанинъ, и его нельзя было склонить на это. Онъ съѣлъ только два кусочка лошадиной печенки.
   Ахъ, Карнѣй Григорьевичъ, у тебя много предшественниковъ, и будетъ еще не мало послѣдователей! Такъ суждено, вѣроятно...
   Мы возвращаемся на станцію и собираемся лечь спать. Доброй ночи. Но для чтенія у меня только старый нумеръ "Nya Prassen", который уже такъ много разъ прочитанъ мною, что я не въ состояніи хоть сколько-нибудь заинтересоваться имъ. Тамъ помѣщено о военномъ совѣтѣ въ Реннѣ "Krigsrätten і Rennes", о "Sammaiisvärjningen mot republiken", о "Krigsryktena fran Transvaal", о "Oroligheterna i Böhmen", о чумѣ въ Опорто "Pest in Oporto", -- но мнѣ, право, не хотѣлось ложиться и еще разъ перечитывать обо всѣхъ этихъ вещахъ. Ахъ, я долженъ былъ еще не разъ впослѣдствіи довольствоваться на сонъ грядущій этимъ чтеніемъ и въ немъ искать утѣшенія. Только на обратномъ пути, въ равнинахъ Сербіи могъ я, наконецъ, выбросить эту старую газету за окно купэ... Я снова выхожу на дворъ и, несмотря на темную ночь, брожу по станціи. Я попадаю на задній дворъ. Это большая просторная площадка, окруженная строеніями. При мягкомъ свѣтѣ луны и звѣздъ вижу я, какъ приходятъ и уходятъ одѣтые въ кафтаны люди съ лошадьми, которыхъ ставятъ въ конюшню или выводятъ изъ нея, готовя къ отъѣзду. Время отъ времени отворяются двери главнаго зданія, и кто-то кричитъ во дворъ непонятныя слова, потомъ изъ одной изъ конюшенъ отвѣчаютъ другими, столь же непонятными словами. Среди двора лежитъ верблюдъ и пережевываетъ; какой-то человѣкъ дразнитъ его мимоходомъ и тычетъ въ него палкой, тогда онъ принимается кричать и поднимаетъ голову до человѣческаго роста, не вставая съ мѣста. Я слышу, какъ въ стойлахъ фыркаютъ и жуютъ маисъ лошади.
   Мнѣ такъ необыкновенно хорошо этой звѣздной ночью, среди всѣхъ этихъ людей и животныхъ. Мнѣ чувствуется, словно и здѣсь, на далекой чужбинѣ я нашелъ уютное мѣстечко. Расхаживая взадъ и впередъ останавливаю я одного изъ людей и предлагаю ему папироску, единственно для того только, чтобы войти съ нимъ въ дружескія отношенія и не быть прогнаннымъ изъ моего мѣстечка; когда же я даю ему огня, то свѣчу ему спичкой въ лицо и разсматриваю его. Все это исключительно красивыя, худощавыя фигуры, коричневыя лица арабскаго типа, довольно похожія другъ на друга. Они словно вылиты изъ стали, и положительно удовольствіе наблюдать ихъ походку и осанку.
   Все было бы прекрасно, если бы Карнѣй не загубилъ свою лошадь и не лишился такимъ образомъ ста рублей.
   Пока я такъ брожу отъ одной конюшни къ другой, смотрю и прислушиваюсь, появляется вновь и мой Карнѣй. Сто рублей! говоритъ онъ и огорченно потряхиваетъ головой. Да перестань же, Карнѣй, думаю я. Но Карнѣй не перестаетъ, идетъ за мною, снова упоминая о шести часахъ, какъ о времени отъѣзда. Я обдумываю, во имя чего Карнѣй хочетъ разсердитъ меня этимъ позднимъ часомъ, и прихожу къ убѣжденію, что ему хочется принудить подкупить его, чтобы выѣхать въ пять часовъ. Такъ какъ мы не настоящіе миссіонеры, то, быть можетъ, мы настолько богаты, что сто рублей для насъ не большія деньги. Очень возможно, что таковы его мысли, думаю я.
   Я хватаю Карнѣя очень энергично за руку, тащу его съ какому-то человѣку, стоящему съ фонаремъ въ рукѣ, и показываю ему на своихъ часахъ цифру пять. Потомъ я громко говорю ему: "пьять тшаасаа", пять часовъ, не заботясь о томъ, вѣрно я произношу, или нѣтъ. Въ то же время я прикладываю свой указательный палецъ ко лбу Карнѣя. Карнѣй вяло киваетъ головой, онъ меня понялъ. Но, кажется, онъ рѣшительно не желаетъ примириться. Я вынужденъ, чтобы избавиться отъ него, въ концѣ-концовъ самъ уйти со двора.
   Само собой разумѣется, что Карнѣй, не взирая на уговоръ и мое рѣшительное требованіе, появится завтра только въ шесть часовъ. Мы должны быть готовы къ этому. Тогда надо подумать о томъ, доберемся ли мы до Анапура на тройкѣ лошадей.
   Однако, я долженъ, наконецъ, войти въ домъ и лечь въ постель.
   Въ большой общей комнатѣ кто-то уже лежитъ и спитъ. У другой стѣны стоитъ офицеръ въ мундирѣ и стелетъ постель; у него есть съ собою даже простыни и бѣлыя наволочки. Онъ смотритъ высокомѣрно, и у меня нѣтъ желанія вступить съ нимъ въ разговоръ. У двери лежитъ на голомъ полу солдатъ. Онъ еще не спитъ. Вѣроятно, это денщикъ офицера.
   Я снова выхожу и шагаю вверхъ по дорогѣ, гдѣ лежала лошадь. Въ нѣкоторомъ отдаленіи слышны веселые голоса нѣсколькихъ человѣкъ. Идя на звукъ, я вижу подъ скалою разведенный огонь.
   Семь человѣкъ сидятъ вокругъ костра. Зрѣлище великолѣпное. Они сварили конину и поглощаютъ ее, руки ихъ и лица лоснятся отъ жира, всѣ жуютъ и причмокиваютъ. Когда я подхожу ближе, то и мнѣ тоже предлагаютъ попробовать, кто-то изъ нихъ протягиваетъ мнѣ кусокъ мяса къ самому носу, говоритъ что-то и смѣется, другіе смѣются также и одобрительно киваютъ мнѣ. Я беру мясо, но покачиваю головою и говорю: у меня лихорадка. Это выраженіе нашелъ я въ своемъ русскомъ "Переводчикѣ". Но они плохо понимаютъ по-русски и совѣщаются между собою, что такое я могъ сказать, а когда, наконецъ, догадываются, то принимаются оживленно болтать, перебивая другъ друга. Насколько я могу понять, они объясняютъ, что конина есть лучшее въ мірѣ средство противъ лихорадки, и многіе протягиваютъ мнѣ куски мяса. Тогда я принимаюсь ѣсть, и оно оказывается очень вкусно. Соль! спрашиваю я. Одинъ изъ нихъ понимаетъ меня и подаетъ мнѣ соль въ тряпочкѣ; она очень грязна, и я закрываю глаза, когда беру изъ нея соль. Сами они ѣдятъ безъ соли, поспѣшно невоздержанно глотая, глаза у нихъ при этомъ, словно безумные. Я думаю: люди эти похожи на пьяныхъ, невозможно, чтобы конина такъ ихъ отуманила. Я подсаживаюсь, чтобы наблюдать за ними.
   Они пьютъ кипящее варево, употребляя для этого большую черпальную ложку, которая передается изъ рукъ въ руки; съ ложки каплетъ жиръ по всей ручкѣ. Послѣ конскаго бульону, они снова принимаются за мясо, и такъ далѣе. Мой ужинъ, который, кстати сказать, не повредилъ мнѣ и смягчилъ мою лихорадку, поконченъ; я благодарю и отказываюсь на ихъ неоднократныя приглашенія поѣсть еще.
   Они ведутъ себя болѣе странно и съ необычайными гримасами обходятся съ мясомъ. Они прикладываютъ куски мяса къ щекамъ и тащатъ ихъ оттуда въ ротъ, словно бы хотѣли горячо приласкать его, раньше чѣмъ съѣсть, при этомъ зажмуриваютъ глаза и смѣются. Другіе подносятъ мясо къ носу, держатъ его у самыхъ ноздрей, чтобы упиться его крѣпкимъ запахомъ. Всѣ они до самыхъ глазъ лоснятся отъ жира, чувствуютъ себя въ высшей степени прекрасно и лакомятся отъ души, не обращая вниманія на чужого, наблюдающаго за ними человѣка. Наѣвшись до отвалу, они катаются по землѣ, испускаютъ крики и ни о комъ не заботятся, кромѣ себя...
   Тутъ я замѣчаю подходящаго Карнѣя, встаю, желаю имъ доброй ночи и ухожу. Добрѣйшій Карнѣй начинаетъ меня сильно тяготить.
   Я снова иду внизъ по дорогѣ, но когда прихожу на станцію, то мнѣ все еще не хочется спать, я себя чувствую здоровымъ и свободнымъ отъ лихорадки. Я прогуливаюсь мимо домовъ и сворачиваю въ горы. У подножія горъ стоитъ пара телѣгъ, запряженныхъ лошадьми. Вѣетъ слабый вѣтерокъ, звѣзды сіяютъ на небѣ, до меня доносится тихое журчаніе Терека, а кругомъ высятся мрачныя и молчаливыя горы. Ихъ могучее величіе производитъ на меня впечатлѣніе, я закидываю голову и смотрю на ихъ вершины, достигающія чуть не до неба. Смотрю я и на звѣзды, нѣкоторыя узнаю, но онѣ словно соскользнули со своихъ обычныхъ мѣстъ, Большая Медвѣдица стоитъ какъ разъ надъ головой.
   Теперь у насъ, въ Норвегіи, конечно, вечеръ, думаю я, и солнце погружается въ морскую глубь. Тамъ солнце багрово при закатѣ; да, тамъ, на сѣверѣ, оно иной разъ краснѣе, чѣмъ гдѣ-либо въ другомъ мѣстѣ. Но, полно объ этомъ... Нигдѣ я не видѣлъ, чтобы звѣзды такъ ярко свѣтили, какъ здѣсь на Кавказѣ, а серпъ луны, хотя едва только вышелъ за предѣлы первой четверти, сіялъ, словно въ полнолуніе. Это совершенно ново для меня, такой сильный свѣтъ на полуночномъ небѣ интересуетъ меня и не допускаетъ предаваться тоскѣ по родинѣ. Я сажусь на землю и смотрю вверхъ на небо, а такъ какъ я принадлежу къ тѣмъ изъ людей, которые, въ отличіе отъ многихъ другихъ, еще не привели всѣхъ вопросовъ о Богѣ въ должный порядокъ, то сижу нѣкоторое время, погрузившись въ мысли о Богѣ и Его твореніи. Я попалъ въ новый непостижимый, заколдованный міръ; это древнее мѣсто ссылки чудеснѣйшая изо всѣхъ странъ, когда-либо мною видѣнныхъ. Я все болѣе и болѣе предаюсь своимъ мечтаніямъ и уже не думаю о снѣ. Горы представляются мнѣ чѣмъ-то невѣроятнымъ; точно онѣ пришли откуда-то издалека и остановились какъ разъ подлѣ меня.
   Какъ и всѣ люди, привыкшіе къ одиночеству, я имѣю обыкновеніе часто бесѣдовать самъ съ собою; я ухожу въ самого себя, содрогаюсь отъ блаженства и говорю громко. Здѣсь хотѣлъ бы я уснуть: я укладываюсь, топочу ногами и ощущаю наслажденіе во всѣхъ членахъ своего тѣла, потому что все такъ прекрасно кругомъ. Но холодъ даетъ себя знать, скоро начинаетъ у меня зябнуть бокъ, я встаю и иду назадъ къ лошадямъ. Обѣ лошади стоятъ разсѣдланныя и распряженныя; каждая крѣпко привязана къ своей телѣгѣ. У обѣихъ пустые мѣшки изъ-подъ маиса привязаны къ мордѣ. Я развязываю мѣшки, ослабляю также повода, чтобы онѣ могли пощипать немножко зеленой травки. Потомъ я ласкаю ихъ, глажу и удаляюсь.
   Лошади перестаютъ щипать траву, поднимаютъ головы и смотрятъ мнѣ вслѣдъ. Когда я собираюсь уйти, приласкавъ ихъ напослѣдокъ, то онѣ хотятъ итти за мной. Я замѣчаю, что онѣ чувствуютъ свое одиночество и охотно бы остались въ обществѣ человѣка.
   Разумѣется, я не обращаю на это вниманія, но, когда я иду вдоль луга, у меня вдругъ является соблазнительная мысль проѣхаться верхомъ, и я снова возвращаюсь назадъ. Я выбираю лошадь, которая выглядитъ получше, хотя она тоже тоща и вовсе не элегантна, отвязываю ее и сажусь верхомъ. Затѣмъ я ѣду вверхъ по дорогѣ, наискось въ горы.

* * *

   Все тихо вокругъ, слышенъ только стукъ копытъ. Станція давно исчезла у меня изъ глазъ, горы и долины заволакиваются дымкой, но я знаю дорогу назадъ.
   Дороги, собственно говоря, нѣтъ, однако я быстро подвигаюсь впередъ; когда лошадь бѣжитъ рысью, то ея острая спина безъ сѣдла очень даетъ себя знать; но она охотно переходить въ галопъ, и тогда дѣло идетъ превосходно на ладъ.
   Горы здѣсь не такія обнаженныя, а кругомъ поросли лиственнымъ кустарникомъ и кустиками папоротниковъ. Проѣхавъ немного въ горы, я наталкиваюсь на дорогу, перерѣзающую мой путь. Я останавливаюсь, гляжу впередъ и назадъ, и не рѣшаюсь, по какой мнѣ дорогѣ поѣхать. Когда я такъ стою и раздумываю, то вижу, что съ высоты спускается на дорогу человѣкъ. Лошадь также настораживаетъ уши. Я схожу съ лошади и начинаю побаиваться, поглядывая то на человѣка, то на лошадь; слышу, какъ тикаютъ часы у меня въ карманѣ.
   Когда человѣкъ подходить поближе, я киваю ему въ знакъ привѣтствія, что равносильно словамъ: я твой другъ. Онъ ничего не отвѣчаетъ, но подходитъ еще ближе. На немъ сѣрый плащъ и неслыханныхъ размѣровъ мѣховая шапка, какія я раньше видалъ на пастухахъ. Это, вѣроятно, и есть пастухъ, что можетъ подтвердить его потертый плащъ; но вокругъ таліи у него зеленый поясъ, а за нимъ сбоку кинжалъ и пистолетъ. Онъ равнодушно проходитъ мимо меня. Я смотрю ему вслѣдъ и, когда онъ отошелъ шага на два, зову его, предлагая ему папироску. Онъ оборачивается и, изумленный, беретъ папироску; когда онъ зажегъ ее, то произнесъ быстро нѣсколько словъ. Покачиваніемъ головы я указываю ему, что не могу понять. Онъ опять что-то говоритъ; но такъ какъ я не могу съ нимъ объясняться, то онъ и отправляется вскорѣ своей дорогой.
   Я чувствую величайшую радость, что встрѣча эта такъ благополучно обошлась, и снова успокаиваюсь. Я глажу лошадь, привязываю ее къ кусту папоротника невдалекѣ отъ дороги и пускаю ее на траву, самъ же сажусь подлѣ. Пастухъ, вѣроятно, и въ мысляхъ не имѣлъ ничего худого, скорѣе наоборотъ! Онъ, пожалуй, и самъ испугался меня. За папироску онъ такъ сердечно поблагодарилъ. Но предположимъ, что этотъ человѣкъ захотѣлъ бы убить меня, одинокаго и беззащитнаго. Да, что же было бы тогда? Я бы бросился на него и руками ухватилъ за горло. А задушивъ его чуть не на смерть, я бы передохнулъ на минутку и далъ бы ему возможность покаяться въ грѣхахъ; затѣмъ бы я уже прикончилъ его.
   Я не имѣлъ бы ничего противъ, чтобы кто-нибудь съ родины увидалъ меня въ минуту этой страшной борьбы съ дикаремъ...
   Мнѣ чуточку холодно, но это не мѣшаетъ мнѣ чувствовать себя превосходно. Всѣ люди, спящіе въ своихъ постеляхъ и употребляющіе часы ночи лишь для того, чтобы лелѣять свои слабости, развѣ неневыносимы? И самъ я всю жизнь лежалъ на европейскихъ постеляхъ съ подушками; счастье только, что я вынесъ это. Положимъ, у меня всегда была богатырская натура.
   Мѣсто, на которомъ я лежу, словно островокъ между горами; здѣсь хотѣлъ бы я поселиться между мѣсяцемъ и звѣздами и, быть можетъ, среди невидимыхъ существъ, порожденій эѳира, которыя стали бы навѣщать меня. Я не знаю, гдѣ бы я здѣсь нашелъ воду, но я назвалъ бы это мѣсто источникомъ, потому что оно лежитъ такъ высоко.
   Я снова сажусь на лошадь и рѣшаюсь отправиться по дорогѣ внизъ. Лошадь отдохнула и охотно пускается рысью, но, такъ какъ я едва не перескакиваю ей черезъ голову, то и стараюсь сдержать ее. Вдругъ, на поворотѣ дороги глазамъ моимъ открывается воздѣланная долина. Я слѣзаю съ лошади и размышляю. Передо мною лежитъ грузинская деревушка, нѣсколько маленькихъ хижинъ, пріютившихся на выступахъ отвѣсной горы. Я не знаю, что мнѣ предпринять, я боюсь поѣхать туда. У меня, пожалуй, отнимутъ тамъ мою лошадь.
   Я отвожу лошадь назадъ, чтобы спрятать ее, и привязываю накрѣпко въ сторонѣ отъ дороги. Потомъ я спускаюсь немного внизъ, чтобы убѣдиться въ безопасности; я -- руководитель лошади, и долженъ изслѣдовать, все ли благополучно. Сначала я предполагалъ одному спуститься въ долину, потомъ подумалъ: если что произойдетъ, то всегда лучше имѣть возможность вспрыгнуть на лошадь. Я усѣлся поэтому и верхомъ поѣхалъ внизъ.
   Подъѣзжая къ хижинамъ, я остановился и взвѣсилъ все еще разъ. Быть можетъ, не слѣдовало мнѣ итти поздно. Собаки увидѣли меня и подняли отчаянный лай, вскорѣ я замѣтилъ человѣка, стоящаго на крышѣ и глядящаго на меня. Мнѣ не оставалось, такимъ образомъ, ничего больше, какъ спуститься къ нему. Но я предпочелъ бы очутиться теперь на станціи.
   Собаки глядѣли злобно, онѣ были велики, желты и похожи на медвѣдей; лая, онѣ закидывали головы назадъ, при чемъ шерсть у нихъ на спинѣ поднималась дыбомъ. Я питаю слабую надежду, что человѣкъ на крышѣ и есть тотъ самый пастухъ, которому я передъ тѣмъ далъ папироску и съ которымъ такъ подружился, но, когда онъ спускается съ крыши, то я вижу тотчасъ же, что ошибся. Ноги его обернуты вмѣсто чулокъ и башмаковъ жалкими тряпками; и на немъ также громадная барашковая шапка, но одѣтъ онъ весьма легко.
   Добрый вечеръ! кланяюсь я издалека. Онъ не понимаетъ моего русскаго языка и молчитъ, молчитъ съ злымъ вѣроломнымъ видомъ. Тогда я припоминаю магометанское привѣтствіе, которое, какъ мнѣ случалось читать, употребляется кавказскими народами, и я произношу по-арабски: саламъ алейкюмъ! Это онъ мгновенно понимаетъ, потому ли, что я случайно напалъ на человѣка, одареннаго геніальной способностью къ языкамъ, или потому, что арабскій его родной языкъ. Онъ отвѣчаетъ: "на алейкюмъ сала-амъ" и кланяется. Тогда ему приходитъ въ голову продолжать и дальше все въ томъ же духѣ, но я, разумѣется, не понимаю ни слова и даже не могу отличить, на которомъ изъ полусотни кавказскихъ нарѣчій онъ говоритъ. Чтобы не оставаться совершенно безмолвнымъ, я пускаю въ ходъ съ полдюжины знакомыхъ мнѣ русскихъ словъ, но они не производятъ на него никакого впечатлѣнія. Пара полуголыхъ ребятишекъ слѣзаютъ также съ крыши и глазѣютъ на меня съ такимъ видомъ, словно я съ неба свалился. Эти крохотныя существа живутъ такъ далеко отъ прочихъ людей, они не познали еще искусства просить милостыню, а потому перепуганы и тихи. У нихъ темный цвѣтъ кожи, они некрасивы, глаза темные и круглые, а рты очень велики.
   Я подаю человѣку папироску, чтобы задобрить его, и такъ какъ онъ беретъ ее, а вмѣстѣ съ нею и огня, то я набираюсь храбрости и мужества. Мнѣ приходитъ на мысль, что я все-таки, быть можетъ, что-либо да сдѣлаю для науки во время своего путешествія, напримѣръ, я могъ бы изучить жилище этого татарскаго пастуха. Я начинаю снаружи разсматривать строеніе и, такъ какъ русскій языкъ мнѣ не помогаетъ, то я съ тѣмъ же успѣхомъ перехожу на норвежскій, что мнѣ, во всякомъ случаѣ, удается лучше, и прошу у человѣка позволенія осмотрѣть его домъ. Онъ, кажется, не противится этому, отходить только немного къ сторонкѣ и берется за какую-то работу. Чтобы не сбиться съ тона въ нашемъ разговорѣ, я кланяюсь всякій разъ тамъ, гдѣ полагается кланяться, и все время веду учтивую бесѣду совершенно такъ же, какъ если бы онъ меня понималъ; время отъ времени я улыбаюсь даже, когда онъ говоритъ что-либо, кажущееся мнѣ шуточкой. Я оставляю лошадь на попеченіе ребятишекъ и даю имъ за то пару мѣдныхъ монетъ.
   Домъ вырытъ въ горѣ, но спереди, по обѣ стороны отверстія, онъ возведенъ изъ камня и скрѣпленъ известкой. Крыша далеко выдается впередъ и покоится на каменныхъ столбахъ; столбы эти даже немного обтесаны. Въ отверстіи для входа нѣтъ двери.
   Вотъ и все.
   Когда я поднимаю глаза вверхъ, чтобы разглядѣть крышу, то замѣчаю, что тамъ наверху лежатъ еще двѣ человѣческія фигуры, смотрятъ на меня, потомъ боязливо отодвигаются назадъ и закутываютъ платками свои лица. Гаремъ, думаю я, гаремъ овечьяго пастуха! Что за безуміе у этихъ восточныхъ народовъ: до сихъ поръ не могутъ они отрѣшиться отъ этого! Я охотно изслѣдовалъ бы крышу и ея обитателей, но хозяинъ, повидимому, не намѣренъ пригласить меня туда, -- наоборотъ, онъ дѣлаетъ видъ, что посѣщеніе мое покончено. Я вынимаю изъ кармана свою записную книгу и заношу въ нее все, что видѣлъ; мнѣ хочется показать имъ, что я это дѣлаю лишь съ научной цѣлью, и такъ какъ мнѣ необходимо осмотрѣть его жилище также и внутри, то я останавливаюсь передъ отверстіемъ и новой папироской соблазняю хозяина слѣдовать за мною. Онъ беретъ папироску и позволяетъ мнѣ войти.
   Внутри темно, но хозяинъ зажигаетъ лампу. Эта глупая европейская керосиновая лампа оскорбляетъ меня; но вдругъ мнѣ приходитъ въ голову, что "вѣчный огонь" древнихъ и былъ какъ разъ керосинъ и, если ужъ гдѣ-нибудь на свѣтѣ долженъ онъ горѣть, то, разумѣется, на Кавказѣ. Очагъ находится не посреди комнаты, а довольно далеко въ сторонѣ; онъ сложенъ изъ большихъ камней. Здѣсь и тамъ разбросаны на землѣ чашки и горшки изъ дерева, глины и желѣза; насколько я замѣчаю, мнѣ здѣсь не прійдется имѣть дѣла ни со стилемъ рококо, ни со стилемъ Людовика XVI, я совсѣмъ не нахожу точно подходящаго стиля, и вдругъ встаетъ у меня передъ глазами залъ пожарной команды тамъ, дома, въ Христіаніи, во всемъ своемъ много разъ оспариваемомъ великолѣпіи. По стѣнамъ висятъ ковры. Ага, вліяніе гарема, думаю я, присутствіе нѣжной женской руки. Я беру лампу и освѣщаю ковры; это великолѣпные кавказскіе ковры, старые и новые изъ туго спряденной шерсти, украшенные разноцвѣтными фигурами. Узоръ персидскій.
   Осмотрѣно и это.
   Мнѣ очень бы хотѣлось немножко присѣсть, но нѣтъ ни одного стула; двѣ кучки сухихъ стеблей папоротника лежать на землѣ, и я такъ усаживаюсь на одну изъ нихъ, что она трещитъ. Вдругъ я вижу, что въ одномъ углу что-то шевелится и слышу человѣческій голосъ. Я снова беру лампу и свѣчу въ уголъ: тамъ лежитъ старая, сморщенная женщина, она щупаетъ передъ собою воздухъ руками, она слѣпа. Пастухъ, до сихъ поръ не выказывавшій ни малѣйшихъ слѣдовъ сентиментальности, дѣлается вдругъ нѣжнымъ и готовымъ на всѣ жертвы, онъ торопится успокоить старуху и заботливо укутываетъ ее вновь. Это его мать, думаю я. Мнѣ припоминается, что я читалъ, будто кавказцы ни мало не заботятся о желаніяхъ своихъ женъ, но всегда послушно сообразуются съ приказаніями своихъ матерей. Таковъ обычай. Старуху трудно успокоить, она желаетъ знать, что вокругъ нея происходитъ, и сынъ терпѣливо растолковываетъ ей это.
   Она стара, востроноса, съ провалившимся ртомъ, ея глаза словно затянуты бѣлой, какъ пѣна, пленкой и никого не узнаютъ. Когда лошадей и коровъ привязываютъ слишкомъ близко къ стѣнѣ, то онѣ становятся близорукими, -- мнѣ приходитъ въ голову, что жребій кавказской женщины подобенъ этому, ее тоже держатъ слишкомъ близко привязанной къ стѣнѣ. Потому-то она и слѣпнетъ.
   Старуха отдаетъ, повидимому, приказаніе. которому сынъ повинуется, раскладывая на очагѣ огонь изъ стволовъ папоротника. Потомъ онъ принимается поджаривать на желѣзной сковородѣ ломтики баранины, бросая по старому языческому обычаю также въ пламя кусочекъ мяса, чтобы умилостивить огонь. Мясо хорошее и жирное и жарится въ собственномъ салѣ, -- правда, при этомъ распространяется нѣсколько прогорклый запахъ, но когда хозяинъ предлагаетъ и мнѣ кусочекъ мяса, то я беру и ѣмъ. На вкусъ оно странно, но когда мнѣ подкладываютъ еще, то я съѣдаю и вторую порцію. Этимъ гостепріимствомъ обязанъ я, навѣрно, старухѣ въ углу и, благодаря моимъ выразительнымъ гримасамъ и знакамъ, ей также даютъ попробовать кусочекъ мяса.
   Послѣ закуски я вновь начинаю помышлять о моихъ изысканіяхъ и стремлюсь начать ихъ съ крыши дома. Тамъ наверху лежали, навѣрно, трясясь отъ холода, обѣ жены, пока мы здѣсь угощались; меня положительно оскорбляло, что хозяинъ такъ сердечно относился съ своей матери и въ то же время совершенно забывалъ о женахъ. Я хотѣлъ вознаградить ихъ за это и дать имъ мѣдныхъ денегъ, сколько имъ будетъ угодно, если только мнѣ удастся до нихъ добраться. Я вообразилъ себѣ, что одна изъ нихъ любимая жена пастуха и, дѣйствительно, очаровательное существо. Человѣкъ, подобный пастуху, не стоилъ ея, и я хотѣлъ дать ей это понять. При извѣстномъ стараніи, мнѣ, можетъ быть, и удалось бы взять надъ нимъ верхъ. Рядомъ съ чисто личнымъ удовлетвореніемъ, которое я могъ бы получить, нисколько не мѣшало занести маленькое галантное приключеніе на страницы моего дневника.
   Кромѣ того, и для любимой жены это будетъ имѣть значеніе на всю жизнь. Это пробудить ее и, быть можетъ, дастъ на Кавказѣ толчокъ формальному женскому движенію въ миніатурѣ. Я не хотѣлъ быть черезчуръ рѣзкимъ, чтобы не напугать ея, потому что женщина всегда женщина; я подумалъ, что для начала всего лучше написать ей. Человѣкъ, умѣющій выводитъ на бумагѣ такіе смѣшные зубчики, несомнѣнно, заслужилъ бы ея уваженіе. Сверхъ того и содержаніе моего письма, -- и именно оно-то и выразило бы особенно ярко мое превосходство. Если бъ у меня была книга автографовъ, то я написалъ бы въ ней, и она могла бы тогда при желаніи читать ее всякій разъ. Я сдѣлалъ бы намекъ на ея печальную жизнь, и въ то же время постарался бы ее утѣшить -- мыслью о ея дѣтяхъ. Въ этомъ и сказалось бы особенно ярко мое превосходство. Я написалъ бы ей слѣдующее:
  
   Любовь есть жажда жизни, дитя
   Даритъ сначала радостью, потомъ слезами,
   Но слезы суть источникъ новой радости, --
   Послушайся только моего совѣта, о дитя.
  
   Что-нибудь въ этомъ родѣ я и написалъ бы. Съ первыми двумя строчками она, вѣроятно, была бы вполнѣ согласна, но третью не смогла бы понять. Дѣти благословеніе? Для молодой женщины? И при этомъ она стала бы вздыхать, словно сердце у ней разрывается, и жаловаться на плохое утѣшеніе, которое я ей обѣщаю. Но это утѣшеніе привелъ я сюда только изъ хитрости. Она должна постичь безутѣшность своего существованія рядомъ съ этимъ овечьимъ пастухомъ. И, дѣйствительно, ее осѣняетъ лучъ сознанія. Это сегодня вечеромъ.
   Завтра вечеромъ мы встрѣтимся по уговору по ту сторону, на берегу Терека, гдѣ, навѣрно, есть прехорошенькія мѣстечки. Луна и звѣзды нѣжно сіяютъ, и это особенно настраиваетъ насъ.
   Двумъ первымъ строкамъ научилъ тебя самъ Аллахъ, говоритъ она, такъ онѣ справедливы. А третья? спрашиваю я, чтобы испытать ее. Третья -- ничто для молодой женщины, отвѣчаетъ она.
   И я заранѣе зналъ, что все такъ случится. Все совершается, согласно съ программой.
   Итакъ, я превзошелъ твоего мужа? Не правда ли? говорю я и хочу этимъ воспользоваться.
   Но она не соглашается. Я не совсѣмъ въ ея вкусѣ, у меня нѣтъ кругомъ таліи пояса съ блестящимъ оружіемъ, да и глаза мои не темнаго цвѣта и не сверкаютъ повелительно.
   Тогда я принимаюсь унижать въ ея глазахъ овечьяго пастуха и смѣяться надъ его шапкой. Вообрази, нигдѣ и никогда въ цѣломъ свѣтѣ, во время всѣхъ моихъ путешествій не видалъ я такого невѣроятнаго чудища, говорю я. Никогда! Но не одна только шапка. Что это, собственно, за сапоги на немъ? Тряпки, дорогая моя, просто лохмотья. При этомъ, я могъ бы показать ей, что употребляютъ цивилизованные люди въ качествѣ верхней и нижней одежды, если бъ моя деликатность не приказывала мнѣ оставаться застегнутымъ на всѣ пуговицы. Но все же я показываю ей пряжку на моемъ жилетѣ, которую она принимаетъ за украшеніе для шляпы. Пока мы заняты пряжкой, я крѣпко прижимаю рукою къ груди мой бумажникъ, чтобы не вводить дитя природы въ искушеніе. Она не можетъ прійти въ себя отъ изумленія при видѣ моихъ перламутровыхъ запонокъ. Пуговицъ, обтянутыхъ матеріей, она также никогда не видѣла. Открывъ, наконецъ, пряжки на моихъ подтяжкахъ, она объявляетъ себя побѣжденной и находитъ, что онѣ еще гораздо замысловатѣе, чѣмъ поясъ ея мужа. Вдругъ чертовская женщина говоритъ: а вѣдь въ третьей строчкѣ есть все-таки смыслъ для молодой женщины! Теперь я понимаю ее!
   Мнѣ остается только радоваться, что планъ мой такъ блистательно осуществился. Я снимаю тутъ же мои подтяжки и дарю ихъ ей.
   На другое утро она обѣщаетъ начать женское движеніе на Кавказѣ. Послѣднюю же строчку прибавилъ я только для счета, говорю я ей напослѣдокъ, такъ оно лучше звучитъ, особенно, если тебѣ придетъ когда-либо въ голову пропѣть ихъ.
   И я воображаю, что мое сочиненіе можетъ стать въ этой мѣстности чѣмъ-то въ родѣ національной пѣсни.
   Таковъ былъ мой планъ. Но какъ-то отнесется къ нему пастухъ? На Кавказѣ существуетъ еще обычай кровавой мести; старый Шамиль, правда, уничтожилъ его въ Дагестанѣ, но, вообще, онъ еще не утратилъ своей силы.
   Пастухъ этотъ казался въ достаточной степени коварнымъ, и я счелъ въ данномъ случаѣ за лучшее предложить ему еще новую папироску. Прошу! говорю я и кланяюсь. Онъ беретъ и зажигаетъ ее. Это спокойствіе дѣлаетъ меня недовѣрчивымъ; когда Тиберій казался вѣжливымъ, то былъ наиболѣе опасенъ. Ты, можетъ быть, одинъ изъ тѣхъ, что всегда настороже думаю я, и представляешься, будто бы ничего не замѣчаешь, подстерегая между тѣмъ только благопріятнаго момента; да, именно такимъ-то ты и выглядишь!
   Умнѣе всего было потому держаться поближе къ лошади.
   Я кланяюсь и выхожу изъ пещеры на вольный воздухъ. Пастухъ идетъ за мною. Мнѣ стало жутко, и я бросилъ всего одинъ только взглядъ на крышу; видѣлъ полузакрытыми глазами, что его любимая жена лежала тамъ наверху, опершись на локоть, и умоляюще поглядывала на меня. Когда я подошелъ къ лошади, чтобы сѣсть на нее, пастухъ позвалъ меня обратно и указалъ на сосѣднюю пещеру, приглашая туда войти. Ловушка, думаю я, но представляюсь равнодушнымъ, чтобы сдержать его жажду крови и его безбожіе. Онъ все настаивалъ, рысью бѣжалъ къ дому и манилъ меня за собою. Я былъ, такимъ образомъ, вынужденъ послѣдовать за нимъ.
   Домъ точно такой же, какъ и предыдущій. Здѣсь пастухъ охотно даетъ мнѣ изслѣдовать крышу. Она не плотна, плоска и состоитъ изъ каменныхъ плитокъ, которыя укрѣплены на деревянныхъ стропилахъ. Входъ здѣсь гораздо темнѣе, чѣмъ первый; онъ ведетъ, вѣроятно, глубоко внутрь горы, такъ глубоко, что ни одинъ вздохъ и ни одинъ крикъ не достигнетъ оттуда до прочаго міра. Въ это-то отверстіе входитъ убійца и манитъ меня за собою.
   Тогда я начинаю раздумывать. Быть можетъ, это отверстіе имѣетъ высочайшій научный интересъ, и внутренній голосъ приказываетъ мнѣ исполнить свой долгъ и изслѣдовать его. Но я взвѣшиваю и то обстоятельство, что моя вѣрная смерть принесетъ мало пользы наукѣ. Долгъ -- что это такое? Ревностное отношеніе къ дѣлу. Разумѣется, но подобное же рвеніе имѣетъ и собака, она можетъ быть утомлена до крайности, но все же носитъ поноску. А человѣку полагается все же быть выше животнаго.
   Я взвѣсилъ всѣ за и противъ, и даже охотно простилъ себѣ это состояніе нерѣшительности въ такихъ трудныхъ обстоятельствахъ. Впрочемъ, прямолинейная рѣшимость часто отталкивала меня; немножко слабости, немножко нерѣшительности, которыя суть не что иное, какъ деликатность чувства, сдѣлали бы, поистинѣ, пріятнѣе сожитіе людей.
   Пастухъ смѣется и еще болѣе пристаетъ ко мнѣ итти съ нимъ, а любимая жена тамъ наверху, на крышѣ, чудится мнѣ, лежитъ на локтѣ и насмѣхается надо мною. Такъ, такъ, она, значитъ, заодно съ этимъ негодяемъ! Это заставляетъ меня быть рѣшительнымъ. Ужь я ей покажу! Я сжимаю зубы и вхожу въ пещеру. Мой научный интересъ одержалъ побѣду!
   Внутри темно, но пастухъ зажигаетъ и здѣсь нѣчто въ родѣ лампы; она изъ желѣза, со свѣтильней изъ шерстяныхъ нитей, свѣтъ ея скуденъ, но все же достаточенъ для того, чтобы дать ударъ кинжаломъ.
   Я намѣреваюсь броситься на пастуха, чтобы предупредить его намѣреніе, но онъ открываетъ на землѣ нѣчто въ родѣ гнѣзда изъ листьевъ папоротника, а въ немъ два небольшихъ животныхъ. Эта два медвѣженка. Я смотрю поперемѣнно то на звѣрей, то на человѣка, и мое мужество вновь пробуждается. Онъ говоритъ что-то, изъ чего я понимаю слово рубли, беретъ одного медвѣженка на руки, держитъ передо мною, желая продать его.
   Тогда я совсѣмъ успокаиваюсь. Бѣдный, уродливый татаринъ питаетъ лишь мирныя торговыя намѣренія. Я становлюсь гордъ, морщу слегка носъ, потому что вѣдь это, собственно говоря, хлѣвъ, та пещера, куда онъ меня привелъ; здѣсь стоитъ даже пара тучныхъ козъ у стѣны. Человѣкъ принимается доить козъ и даетъ медвѣдямъ молока.
   Сколько рублей, спрашиваю я, и шевелю по воздуху пятью пальцами.
   Человѣкъ качаетъ отрицательно головой,
   Я поднимаю кверху десять пальцевъ, но и на это онъ отрицательно качаетъ головой. Изъ любопытства относительно кавказскихъ цѣнъ на медвѣдей мнѣ очень бы хотѣлось узнать требованія этого человѣка, и я пожалѣлъ, что ничего не знаю по-арабски, кромѣ "салемъ алейкюмъ". Человѣкъ вытаскиваетъ изъ ноженъ кинжалъ и царапаетъ имъ черточки по землѣ. Онъ не прекращаетъ этого занятія, пока на землѣ не оказывается двадцать черточекъ. Дѣло не подходящее. Онъ вычеркиваетъ пять черточекъ. Тогда я разражаюсь: пятнадцать рублей за медвѣженка, никогда!
   Я выхожу вонъ изъ хлѣва.
   Моя миссія закончена. Я могу послать домой сообщеніе, что везу съ собой богатые научные результаты, для обработки которыхъ мнѣ потребуется по меньшей мѣрѣ четыре года. Съ спокойствіемъ и сознаніемъ собственной безопасности, какихъ я еще не испытывалъ въ теченіе всей этой экспедиціи, подошелъ я къ своей лошади, погладилъ ее и снова почувствовалъ себя ея хозяиномъ. Жалкій уродецъ пастухъ протянулъ ко мнѣ руку. Я терпѣливо снесъ это и далъ ему еще послѣднюю папироску. Онъ снова протянулъ руку, а я кивнулъ ему и милостиво сунулъ ему въ руку пару мѣдныхъ монетъ. Потомъ я сѣлъ на своего коня.
   Сидя на лошади, я бросилъ на женщинъ удивительно бодрящій взоръ; онѣ должны проснуться здѣсь на Кавказѣ, спѣть мое четверостишіе и выйти изъ своего печальнаго положенія.
   Потомъ я отправился въ путь...
   Я прямо спустился съ горы, чтобы въ концѣ-концовъ выѣхать на главную дорогу, ведущую къ станціи. Было уже близко къ разсвѣту, но становилось все темнѣе, такъ какъ наступило то переходное время, когда звѣзды исчезаютъ, а день еще не занялся. Я выѣзжаю на шоссе и ѣду по немъ быстро впередъ, чтобы добраться до станціи раньше разсвѣта. Мнѣ вдругъ вспомнилось, что въ этой странѣ конокрадство считается самымъ безчестнымъ дѣломъ, и мнѣ стало жутко на душѣ: какъ-то сойдетъ съ рукъ моя продѣлка?
   Но все обошлось благополучно. Я старался не утомитъ лошади быстрой ѣздой, такъ что она не вспотѣла; эти удивительныя кавказскія лошади словно скованы изъ желѣза, ничто не можетъ имъ повредить -- за исключеніемъ холодной воды.
   Начало свѣтать. Когда станція была уже въ виду, я сошелъ съ лошади и отвелъ ее прямо наверхъ къ телѣгѣ, вмѣсто того, чтобы продолжать путь. Въ этомъ было мое спасеніе. Иначе, я повстрѣчался бы съ двумя людьми въ плащахъ, которые, болтая между собою, спускались внизъ по дорогѣ. Они взглянули вверхъ, въ мою сторону, когда я по старому крѣпко привязывалъ лошадь къ телѣгѣ, но подумали, вѣроятно, что чужой человѣкъ просто стоитъ тамъ наверху и ласкаетъ животное! Я, впрочемъ, такъ и сдѣлалъ.
   Спускаюсь внизъ на станцію. Тамъ и сямъ бродятъ вокругъ домовъ высокія фигуры, крикнутъ время отъ времени какое-нибудь слово, или имя, и получаютъ отвѣтъ откуда-то издалека. У каменной стѣны, далеко отъ всѣхъ домовъ, нахожу я человѣка, сидящаго и играющаго на какомъ-то инструментѣ. Непостижимые люди, эти кавказцы, они иногда не ложатся спать! Человѣкъ совершенно одинъ, онъ сидитъ на лугу, прислонившись спиной къ стѣнѣ, и играетъ, насколько хватаетъ умѣнья. При томъ, все еще темно, всего только половина пятаго, и, сверхъ того, очень холодно. Человѣкъ этотъ, вѣрно, помѣшался, думаю я. Но въ его музыкѣ есть смыслъ, хотя она бѣдна и однообразна. То, что онъ насвистываетъ, напоминаетъ мелодію на свирѣли.
   Я нахожу, что Карнѣй черезчуръ долго не является. Поэтому я выхожу на дворъ и наудачу кричу его имя. Карнѣй откликивается; онъ былъ недалеко. Сейчасъ! отвѣчаетъ и подходитъ. Я указываю ему цифру пять на моихъ часахъ и гляжу на него. Карнѣй киваетъ и объявляетъ, что онъ готовится въ дорогу.
   Но Карнѣя нѣтъ даже и въ шесть часовъ. Мой спутникъ и я завтракаемъ и не спѣша собираемся въ путь, но Карнѣя нѣтъ какъ нѣтъ. Тогда я чувствую, что въ душѣ моей пробуждается гнѣвъ на Карнѣя.
   Только въ половинѣ седьмого подъѣзжаетъ онъ къ дверямъ.
  

VIII.

   Прохладное утро, иней лежитъ на поляхъ, и пыль не поднимается по дорогѣ, какъ вчера. Карнѣй тоже не похожъ на вчерашняго: онъ безмолвно сидитъ на козлахъ и не напѣваетъ. Тройка лошадей неспѣшно бѣжитъ рысью впередъ, но когда подъемъ снова дѣлается круче, то лошади идутъ цѣлыми часами шагомъ.
   Долина Терека кончилась! Рѣка сворачиваетъ съ дороги и углубляется въ горы. Здѣсь нѣтъ никакой растительности. Когда дорога идетъ вверхъ по обнаженному конусу горы, по которому мы должны зигзагами взбираться до самой вершины, мы выходимъ изъ экипажа и идемъ прямикомъ, пока экипажъ нашъ, пробираясь по всѣмъ изгибамъ, наконецъ догоняетъ насъ. Здѣсь наверху открывается вновь видъ на ледники Казбека, который поднимаетъ свою вершину къ самому небу и залитъ утреннимъ сіяніемъ солнца.
   Мы снова ѣдемъ вдоль отвѣсной стѣны горъ. Тамъ и сямъ дорога покрыта кровлей вслѣдствіе опасности отъ обваловъ снѣга и земли. Мы ѣдемъ, словно по тоннелямъ съ желѣзными крышами. Во многихъ мѣстахъ дорога попорчена и исправляется, надсмотрщики и инженеры распоряжаются толпами рабочихъ. И здѣсь видимъ мы снова много пастуховъ съ громадными стадами овецъ.
   Близъ одного обнаженнаго конуса горы Карнѣй останавливается и ведетъ насъ къ кресту у источника. Онъ зачерпываетъ рукою и показываетъ намъ; вода кипитъ. Мы пьемъ такъ же, какъ и онъ, изъ источника. Вода ледяная, но вся клокочетъ прыгающими пузырьками пѣны, наши руки, опущенныя въ источникъ, бѣлѣютъ; на вкусъ вода напоминаетъ зельтерскую.
   Мы взбираемся все выше и выше; шелъ иней, и мы должны снова закутаться въ свои одѣяла отъ холода. Мы достигаемъ, наконецъ, высшей точки нашего пути, мой измѣритель показываетъ почти 3000 метровъ. На каменномъ столбѣ надпись съ указаніемъ высоты, выраженной футами. Здѣсь Карнѣй отпрягаетъ одну изъ лошадей и привязываетъ ее сзади экипажа. Потому что съ этой минуты задача лошадей уже не тащить экипажъ, но только сдерживать его при спускѣ.
   И тотчасъ же дорога начинаетъ спускаться внизъ. Здѣсь наверху нѣтъ никакой равнины. Дорога проложена между горами, такъ какъ это единственное, возможное для проѣзда мѣсто. Высокія горы кругомъ зелены и голы, и здѣсь также стоятъ до самой вершины небольшіе стога сѣна.
   Лошади тихонько бѣгутъ рысью внизъ по спуску. Иногда онѣ скользятъ одинъ -- два шага впередъ, но не падаютъ. Читая русскіе романы, получаешь такое впечатлѣніе, будто въ Россіи ѣздятъ съ неслыханною быстротою. Также и на картинкахъ, изображающихъ русскихъ курьеровъ, видишь обыкновенно бѣшено мчащихся лошадей и кучера, высоко размахивающаго плеткой. Мы воображали поэтому, что намъ, по всей вѣроятности, придется съ отчаянной скоростью взобраться на вершины Кавказа и въ такой же мѣрѣ безумно спуститься внизъ съ другой стороны. Мы были тѣмъ болѣе поражены, увидя, какъ благоразумно ѣздятъ здѣсь люди. Или Карнѣй Григорьевичъ отличается особенной осторожностью, что весьма вѣроятно, или русскіе поэты и художники преувеличивали, что также возможно. Между всѣми путниками, видѣнными нами во время нашего желѣзнодорожнаго переѣзда по Россіи, не было ни одного, который бы ѣхалъ особенно быстро, зато я не знаю лучшей страны, какъ Финляндія, если вамъ вздумается насладиться быстрой ѣздой въ экипажѣ. Въ финляндскихъ городахъ пережилъ я самыя сильныя ощущенія по этой части. Маленькія финскія лошадки, нѣсколько похожи на нашихъ лошадей съ фіордовъ, вѣтромъ летятъ по улицамъ, а на поворотахъ за уголъ я не разъ думалъ, что сломится колесо. Финнъ хорошо кормитъ, зато и ѣздитъ быстро; когда мнѣ случалось иной разъ просить пощадить лошадь, то меня, улыбаясь, называли Hastgratare, т. е. лошадиный защитникъ. Только разъ въ жизни указалъ я полиціи на одного человѣка, и это былъ финляндскій извозчикъ...
   Лихорадка, безсонная ночь и холодъ наводятъ на меня дремоту, время отъ времени я клюю носомъ. Я чувствую себя необыкновенно хорошо. Черезъ долгіе промежутки встрѣчаются намъ телѣги, запряженныя двумя или четырьмя буйволами; мы осторожно объѣзжаемъ ихъ, правильный ритмъ ѣзды прерывается, и я просыпаюсь. Время отъ времени проѣзжаемъ мы мимо домиковъ изъ обожженыхъ кирпичей, или лачужекъ пастуха, гдѣ женщины въ красивыхъ голубыхъ и красныхъ платьяхъ сидятъ на кровляхъ и разсортировываютъ пряжу для ковровъ или одежды. Когда мы проѣзжаемъ мимо, онѣ смотрятъ на насъ нѣкоторое время и сдвигаются ближе головами. но когда мы черезъ нѣсколько времени оглядываемся, онѣ уже снова заняты своей работой. Полунагія дѣти бѣгутъ за нами на далекія разстоянія, и только съ помощью мѣдной монеты можно отогнать ихъ прочь.
   Дорога становится теперь болѣе дикой, чѣмъ когда-либо прежде, и желѣзныя кровли попадаются все чаще; весною, въ пору таянія снѣга, черезъ эти кровли перекатываются, вѣроятно, прехорошенькія лавины. Слѣва намъ не видно ничего, кромѣ кусочка стѣны, а за нею пропасть. Никогда въ жизни не видывалъ я такихъ глубинъ, я долженъ время отъ времени выходить изъ экипажа и итти пѣшкомъ; тогда я плотно держусь къ той сторонѣ, гдѣ горы. Но глубина словно притягиваетъ меня. Я смотрю время отъ времени назадъ и разглядываю въ бинокль тамъ внизу, въ глубинѣ крохотныя пашни. Когда я сижу въ экипажѣ, то крѣпко за него держусь.
   Солнце жжетъ съ высоты, стеариновое пятно на моей курткѣ словно вѣтромъ унесло, мы снимаемъ свои одѣяла. Дорога идетъ внизъ, все внизъ, пропасти становятся еще страшнѣе, мы зигзагами объѣзжаемъ горныя разсѣлины. Дорога часто испорчена, и люди въ бурнусахъ поправляютъ ее. Карнѣй не особенно внимателенъ, онъ допускаетъ лошадей спотыкаться чаще, чѣмъ нужно, потому что самъ онъ, сидя на своихъ высокихъ козлахъ, забавляется тѣмъ, что глазѣеть внизъ, въ глубину. Такъ проѣзжаемъ мы станцію Гудауръ.
   Здѣсь много аккуратно сложенныхъ изъ камней домовъ, одинъ даже двухъ-этажный. Окрестности суровы и пустынны, но все выглядитъ чисто и привѣтливо; въ дверяхъ стоятъ люди и смотрятъ, какъ мы проѣзжаемъ. У меня такое ощущеніе, словно сегодня воскресенье, хотя сегодня только пятница; люди, стоящіе въ дверяхъ, выглядятъ свободными и довольными. Быть можетъ, по ихъ магометанскому обряду сегодня и есть праздникъ.
   Такъ идетъ дорога все дальше длинными линіями зигзаговъ между отвѣсными стѣнами горъ. Телеграфныя проволоки, сопровождающія насъ, прикрѣплены иногда къ самой горѣ, иногда же проведены подъ землею во избѣжаніе порчи отъ обваловъ. Мнѣ нельзя больше итти пѣшкомъ, это будетъ черезчуръ медленно, я задерживаю такимъ образомъ всю экспедицію; но я охотно пошелъ бы пѣшкомъ, ради своихъ нервовъ. Намъ попадается навстрѣчу почта, отрядъ казаковъ, состоящій изъ семи вооруженныхъ съ головы до ногъ людей, почтальонъ трубитъ въ свой рогъ, а мы сворачиваемъ въ сторону и останавливаемся, пока они проѣдутъ. Потомъ снова начинаемъ спускаться.
   Карнѣй сидитъ, опустя поводья, и тупо посматриваетъ внизъ въ безконечную глубь; когда одна лошадь скользитъ, то другая ее поддерживаетъ. Я не рѣшаюсь кулакомъ расшевелить Карнѣя, этимъ его вниманіе еще болѣе будетъ отвлечено отъ лошадей. Предоставляю все на волю судьбы. Здѣсь дорога прилѣпилась къ гладкой отвѣсной горѣ, она укрѣплена на желѣзныхъ балкахъ и виситъ на воздухѣ. Это мы, однако, замѣтили не раньше, чѣмъ спустились на нѣсколько изгибовъ внизъ по горѣ, тогда обернули мы назадъ головы и посмотрѣли вверхъ на дорогу. Этотъ видъ заставилъ насъ вздрогнуть.
   На одномъ изъ худшихъ мѣстъ, гдѣ низенькая, жалкая стѣна, идущая по внѣшнему краю дороги, кромѣ того еще попорчена, выпрыгиваютъ вдругъ два мальчика, лѣта отъ шести до восьми, и начинаютъ передъ нами танцовать и кувыркаться. Маленькія, испорченныя созданія, вѣроятно, основались здѣсь съ цѣлью нищенствовать у путешественниковъ; меня ужасно озлило, что мальчишки вынырнули такъ внезапно и напугали нашихъ лошадей, я хотѣлъ поэтому отогнать ихъ моей чудесной палкой пріобрѣтенной во Владикавказѣ, но напрасно. Они весело продолжали танцовать и имѣли даже безстыдную и безумную дерзость перекувырнуться по ту сторону края дороги, гдѣ стѣна исчезла въ глубинѣ. Ничего не оставалось, какъ раскошелиться на пару серебряныхъ монетъ и откупиться отъ нихъ. Они глядѣли на насъ дерзкими, широко открытыми глазами, и притворялись, словно и понятія не имѣютъ, почему Его Превосходительство дѣлаетъ такое сердитое лицо. Когда они подобрали деньги, то сползли вновь на краю пропасти за стѣну, гдѣ у нихъ, вѣроятно, было мѣсто отдыха и привала. И если въ теченіе дня проѣдетъ еще экипажъ, то мальчуганы, конечно, вновь устремятся изо всѣхъ силъ на дорогу и станутъ танцовать свой опасный танецъ.
   Вдоль внутренняго края дороги, гдѣ свѣтитъ солнце, растетъ щавель и взъерошенные репейники, позже попадаются намъ одуванчики и голубая гвоздика, которая необыкновенно мила и красива; далѣе внизу находимъ мы розовый клеверъ.
   Часами длится этотъ спускъ, хотя лошади все время бѣгутъ рысью. Почти черезъ три часа выѣзжаемъ мы, наконецъ, на болѣе плоскую дорогу, -- мы близъ станціи Млеты, гдѣ должны отдыхать. Млеты лежатъ на 1500 метровъ надъ уровнемъ моря, мы спустились, такимъ образомъ, въ эти три часа на 1500 метровъ. Солнце здѣсь печетъ, и мы сбрасываемъ кромѣ одѣялъ все, что только возможно, изъ нашей одежды.
   Карнѣй хочетъ отдыхать четыре часа. Я испускаю крикъ изумленія и долго покачиваю головою. Карнѣй показываетъ вверхъ на солнце и даетъ намъ понять, что жара будетъ еще нестерпимѣе, а черезъ часа четыре нѣсколько умѣрится; онъ полагаетъ, несмотря на это, до вечера добраться на станцію Анануръ. Мы раздумываемъ и беремся за свои карты, изображающія горы въ разрѣзѣ; до Ананура намъ остается еще сорокъ верстъ, но на протяженіи тридцати пяти верстъ дорога круто спускается внизъ, и мы поѣдемъ быстро, поэтому мы разрѣшаемъ Карнѣю четыре часа остановки и киваемъ головою въ знакъ своего согласія.

* * *

   Здѣсь, въ Млетахъ телеграфъ въ четыре проволоки. Снаружи у нашего окна стоятъ рябины, осыпанныя ягодами, а часть станціи поросла орѣшникомъ; кромѣ этого нѣтъ никакой растительности. Здѣсь теперь время сѣнокоса, и необычайное множество рабочихъ возитъ сѣно съ луговъ. Млеты -- большое мѣстечко, можетъ быть, самое большое въ горахъ; но, какъ и въ другихъ мѣстахъ, здѣсь царитъ ужасная нечистота. Такъ какъ мы вынуждены были чистить свои ножи и вилки салфеткой, то оказалось, что и сами салфетки стали непригодны къ употребленію, и мы пустили въ ходъ свои носовые платки. Но ѣда и здѣсь была вкусная, только надо было стараться не думать о томъ способѣ, какимъ, по всѣмъ вѣроятіямъ, была она изготовлена въ кухнѣ.
   Пока мы пили и ѣли, въ комнату вдругъ вошелъ господинъ, остановился въ дверяхъ и посмотрѣлъ на насъ. Мы сидѣли удивленные и также смотрѣли на него: это былъ нашъ путевой товарищъ въ поѣздѣ, офицеръ, который хотѣлъ сопровождать насъ черезъ горы, когда покончитъ свое пребываніе въ Пятигорскѣ. Онъ вздрогнулъ, когда узналъ насъ, повернулся и вышелъ изъ двери, не сказавъ ни слова. Со времени нашего прибытія на станцію не пріѣзжалъ ни одинъ экипажъ, офицеръ поэтому явился сюда раньше насъ, и это было для насъ непостижимо. Онъ, вѣроятно, долженъ былъ сократить свое пребываніе въ Пятигорскѣ и употребилъ дни, которые мы пробыли во Владикавказѣ, на то, чтобы насъ опередить -- но было ли это такъ? Къ чему же всѣ эти старанія избѣжать насъ? Мы бы и сами не погнались за его обществомъ. И зачѣмъ онъ остановился въ Млетахъ?
   Когда послѣ обѣда я одинъ сидѣлъ и курилъ на верандѣ, офицеръ также вышелъ изъ дома и прямо направился ко мнѣ. Онъ снялъ шляпу и сказалъ мнѣ по-англійски, что я, вѣроятно, былъ очень изумленъ, увидѣвъ его здѣсь. Я возразилъ, что, собственно говоря, совсѣмъ и не помышлялъ о томъ, гдѣ по-настоящему долженъ бы господинъ офицеръ находиться въ данную минуту. Тогда онъ только посмотрѣлъ на меня и не сталъ задавать дальнѣйшихъ вопросовъ.
   Вы не долго оставались въ Пятигорскѣ, сказалъ я, чтобы быть полюбезнѣе.
   Нѣтъ, отвѣчалъ онъ, я освободился ранѣе, чѣмъ думалъ.
   Такъ какъ я сидѣлъ, а онъ стоялъ, то я также поднялся; постоявъ такимъ образомъ нѣсколько минутъ, я повернулся къ нему спиной и вошелъ въ домъ.
   Офицеръ послѣдовалъ за мною.
   Изъ сѣней шла лѣстница кверху, во второй этажъ, офицеръ сталъ на лѣстницѣ и пригласилъ меня пойти съ нимъ наверхъ.
   Я хотѣлъ сначала продолжать свой путь въ столовую и показать тѣмъ, что я оскорбленъ поведеніемъ этого отталкивающаго человѣка, но мнѣ пришло въ голову, что я все-таки въ Россіи, и что русскіе нѣсколько не похожи на прочихъ людей.
   Что вамъ угодно? спросилъ я.
   Прошу васъ, будьте любезны пойти со мною въ мою комнату, отвѣчалъ онъ вѣжливо; я желалъ бы вамъ кое-что сообщить.
   Я помедлилъ съ минуту, но затѣмъ пошелъ, хотя лицо его было мнѣ противно.
   Когда мы пришли въ его комнату, то онъ заперъ двери и окна, не взирая на жару.
   Прошу васъ садиться, сказалъ онъ. Вы, само собою разумѣется, удивлены, видя меня здѣсь, хотя вы это и отрицаете. Дѣло все въ томъ, что я окончилъ свои дѣла въ Пятигорскѣ ранѣе, чѣмъ предполагалъ.
   Это вы уже мнѣ сообщили, отвѣчалъ я.
   Я искалъ тамъ одного человѣка, но не нашелъ.
   Что за человѣкъ? Какое мнѣ до всего этого дѣло?
   Отлично. Позвольте же мнѣ заранѣе предупредить васъ, что я намѣренъ вести бесѣду въ вѣжливомъ тонѣ.
   Я засмѣялся.
   Ахъ, право? Покорно васъ благодарю.
   Вы, конечно, уже замѣтили, что я вздрогнулъ, войдя тамъ внизу, въ столовую, и увидя васъ. Это движеніе съ моей стороны было притворствомъ.
   Притворствомъ? Ахъ!
   Я зналъ, что вы тамъ сидите.
   Ну, и что же?
   Когда я вышелъ изъ поѣзда и поѣхалъ въ Пятигорскъ, я все-таки не терялъ васъ изъ виду. Меня стало разбирать нетерпѣніе.
   Послушайте-ка, однако, что вамъ собственно нужно отъ меня.
   Я ѣду по служебной обязанности. Моя поѣздка вызвана собственно другимъ человѣкомъ. но, несмотря на это, я не пропускаю и случая съ вами. Откуда вы ѣдете?
   Изъ Финляндіи.
   Онъ вынулъ бумагу, взглянулъ на нее и сказалъ:
   Такъ.
   Такъ? вскричалъ я. Что такъ? Я, право, начиналъ допускать возможность того, что передо мною полицейскій чиновникъ, потому-то и отвѣчалъ я, сообразуясь съ правдой, что я ѣду изъ Финляндіи.
   Мы, русскіе, вѣдь не звѣри, продолжалъ онъ, и мнѣ бы не хотѣлось причинять вамъ непріятности во время вашего путешествія.
   Совершенно напротивъ, мнѣ очень пріятно побесѣдовать съ вами.
   Тогда я поспѣшно сталъ обдумывать, чего онъ собственно можетъ хотѣть, если онъ полицейскій чиновникъ. Понятно, онъ смѣшно заблуждался, если думалъ, что можетъ имѣть дѣло со мною. Я пріѣхалъ изъ Финляндіи, гдѣ прожилъ цѣлый годъ, не сдѣлалъ и даже не пробовалъ сдѣлать ничего дурного. Я читалъ докладъ въ Гельсингфорскомъ университетъ, но тема доклада была литературная, а пара статей, помѣщенныхъ мною въ финскихъ газетахъ, касалась также литературныхъ темъ; я не имѣлъ рѣшительно никакого политическаго значенія.
   Вы ѣдете на Востокъ? спросилъ офицеръ.
   Да, но не можете ли вы, пожалуйста, сказать мнѣ напередъ, чего вы отъ меня желаете?
   Чего я желаю? отвѣчалъ онъ. Я желаю всего болѣе дозволить вамъ спокойно путешествовать. Мы, русскіе, вѣдь не звѣри, но у меня есть приказанія.
   Не можетъ быть! сказалъ я и засмѣялся. Чего же именно касаются ваши приказанія?
   Позвольте мнѣ одинъ вопросъ, отвѣчалъ офицеръ, не были ли всѣ лошади во Владикавказѣ заняты, когда вы туда пріѣхали?
   Да, компанія французскихъ туристовъ завладѣла всѣми лошадьми на цѣлую недѣлю.
   Тутъ офицеръ улыбнулся и сказалъ:
   Я заказалъ всѣхъ этихъ лошадей.
   Вы?
   По телеграфу изъ Пятигорска.
   Хорошо. Что же дальше?
   Я хотѣлъ замедлить вашъ отъѣздъ на день, чтобы мнѣ можно было проѣхать въ горы раньше васъ.
   Это звучало что-то невѣроятно, но передо мною сидѣлъ взрослый человѣкъ и говорилъ все это.
   Быть можетъ, вы можете мнѣ теперь сказать, чего вы собственно отъ меня хотите, сказалъ я.
   Офицеръ отвѣчалъ:
   Я долженъ васъ арестовать.
   Вотъ какъ? Во имя чего же?
   Все это вы узнаете позже. Вѣдь я не инквизиціонный судья. Я исполняю только приказанія.
   И ваши приказанія гласятъ, что вы должны арестовать меня?
   Да.
   Я сидѣлъ съ минуту въ раздумьи.
   Я не вѣрю вамъ, сказалъ я, вставая.
   Офицеръ пошелъ къ окну и оставилъ мнѣ свободною для выхода дверь. Это произвело на меня впечатлѣніе.
   Во всякомъ случаѣ, вы впали въ неслыханное заблужденіе, сказалъ я. Вы путаете меня съ другимъ лицомъ. Вотъ мой паспортъ.
   И я доказалъ ему свой паспортъ. Онъ заглянулъ въ него, прочиталъ, сложилъ его снова и отдалъ мнѣ назадъ.
   Все это я уже знаю, сказалъ онъ. Я зналъ, что паспортъ вашъ въ порядкѣ.
   Въ такомъ случаѣ, вы, разумѣется, видите, что ошиблись въ личности?
   Ошибся въ личности? возразилъ онъ съ нѣкоторымъ нетерпѣніемъ. Онъ вытащилъ изъ кармана нѣсколько фотографическихъ карточекъ, -- всѣ были одной величины и не наклеены на картонъ. Онъ вынулъ одну изъ нихъ и подалъ мнѣ. Я едва повѣрилъ собственнымъ глазамъ; то была моя собственная карточка. Прошло съ минуту, пока я оправился отъ моего изумленія; я позабылъ взглянуть на фамилію фотографа, а также на костюмъ, въ которомъ я былъ снятъ, во всякомъ случаѣ карточка была мнѣ незнакома, никогда раньше я не видѣлъ ея, но то была дѣйствительно моя карточка. Когда онъ снова уложилъ карточку въ свои бумажникъ, во мнѣ пробудилось тайное недовѣріе, и я сказалъ: Да не была ли въ концѣ-концовъ карточка эта снята теперь же, въ поѣздѣ? Я раньше не видалъ ея. Пожалуйста, позвольте мнѣ еще разокъ взглянуть на нее. Онъ помедлилъ. Быть можетъ, это не ваша карточка? спросилъ онъ. Пожалуйста, будьте добры дать мнѣ карточку еще разъ. То была любительская фотографія, мнѣ показалось, что я узналъ костюмъ, тотъ самый, въ которомъ я передъ вами нахожусь.
   Онъ рѣшился, поспѣшно подалъ мнѣ карточку еще разъ и сказалъ:
   Само собою разумѣется, что это костюмъ, въ которомъ вы и сейчасъ. Я снялъ васъ въ поѣздѣ. Такъ дѣлаю я со всѣми, кого преслѣдую. Вы видите, такимъ образомъ, что я не ошибся.
   Когда онъ такъ говорилъ, то все звучало опять очень правдоподобно, и я снова чувствовалъ себя съ минуту взволнованнымъ. Если только этотъ человѣкъ арестуетъ меня здѣсь, то наше путешествіе замедлится; и Богъ вѣсть, сколькимъ продолжительнымъ непріятностямъ придется мнѣ подвергнуться въ этой сторонѣ, гдѣ я даже не могу отвѣчать. Я почувствовалъ себя нѣсколько обезкураженнымъ и сказалъ:
   При другихъ обстоятельствахъ я съ удовольствіемъ допустилъ бы арестовать себя и пережить нѣкоторую неурядицу на своемъ пути; но теперь это нѣсколько мнѣ не по душѣ. Я не одинъ.
   Очень сожалѣю объ этомъ, отвѣчалъ онъ. Мнѣ было бы всего пріятнѣе имѣть возможность пощадить какъ васъ, такъ и вашу спутницу.
   Тогда я серьезно призадумался, какъ быть.
   Куда же вы хотите меня въ настоящее время доставить? спросилъ я.
   Онъ отвѣчалъ:
   Я долженъ отвезти васъ обратно во Владикавказъ.
   Я снова спросилъ:
   Должны вы арестовать насъ обоихъ?
   Нѣтъ, только васъ, отвѣчалъ онъ.
   Опять назадъ черезъ горы! Противъ самаго путешествія я ничего не имѣлъ бы возразить; но наше путешествіе на Востокъ въ силу этого затормозилось бы, можетъ быть, и вовсе бы разстроилось.
   Не могли ли бы вы лучше отвезти меня въ Тифлисъ? спросилъ я. Тифлисъ лежитъ намъ по пути, въ Баку мы можемъ обратиться къ консулу, и онъ тотчасъ же выяснить это маленькое недоразумѣніе.
   Офицеръ подумалъ.
   Чтобы съ своей стороны посодѣйствовать вамъ, какъ можно скорѣе избавиться отъ всѣхъ этихъ непріятностей, я отвезу васъ въ Тифлисъ, отвѣчалъ онъ.
   За это я вамъ очень обязанъ, сказалъ я.
   Такимъ образомъ сидѣли мы оба и разсуждали. Потомъ онъ поклонился и сказалъ:
   Пока мы не уѣдемъ, вы можете итти, куда хотите.
   Недовѣріе мое все еще не покидало меня, и я спросилъ:
   Почему вы сказали сначала, что хотите отвезти меня во Владикавказъ?
   Прежде всего во Владикавказъ, отвѣчалъ онъ снова съ нѣкоторымъ нетерпѣніемъ. Я хотѣлъ прежде всего доставить васъ во Владикавказъ. Это было бы и для васъ много удобнѣе, потому что, собственно говоря, васъ придется отвезти въ Петербургъ.
   А!
   Если же я везу васъ въ Тифлисъ, то это дѣлается лишь во вниманіе къ вашему желанію, но это совершенно противъ моей инструкціи.
   Пожалуйста, позвольте мнѣ взглянуть на ваши бумаги, сказалъ я вдругъ.
   Онъ улыбнулся и вынулъ изъ кармана большой документъ съ печатью, который и положилъ передо мною. Онъ былъ написанъ по-русски и русскими буквами, а потому я ничего не понялъ изъ него. Однако, офицеръ указалъ мнѣ мѣста, гдѣ стояло его имя, а также то, что онъ дѣйствительно полицейскій чиновникъ, и, наконецъ, то, что полиція повсюду, куда онъ бы не прибылъ, должна оказывать ему содѣйствіе.
   Я не смѣлъ дальше разспрашивать и долженъ былъ молча ретироваться.
   Тогда вы разрѣшите мнѣ, можетъ быть, сойти теперь внизъ и сообщить моей спутницѣ объ этомъ перерывѣ въ нашемъ путешествіи, сказалъ я.
   Какъ разъ объ этомъ я и думалъ, отвѣчалъ онъ послѣ недолгаго раздумья, а особенно по поводу вашей спутницы. То-есть, не поймите меня превратно, я думалъ объ этомъ, разумѣется, и по вашему поводу. Для васъ обоихъ перерывъ этотъ можетъ сдѣлаться весьма непріятнымъ.
   Ахъ, только бы намъ добраться до Тифлиса, а тамъ дѣло наше устроится.
   Мнѣ очень не хотѣлось бы лишать васъ вашихъ свѣтлыхъ надеждъ, отвѣчалъ онъ, но я все-таки долженъ приготовить васъ къ тому, что еще немало времени пройдетъ, пока дѣло ваше устроится.
   Но я не сдѣлалъ ровно ничего дурного, вскричалъ я.
   Само собою разумѣется, что ничего; я-то вѣдь вѣрю вамъ. Но чтобы это доказать, надо потратить много времени и много трудовъ. Повѣрьте мнѣ на слово.
   И я повѣрилъ ему въ этомъ. Я снова почувствовалъ себя угнетеннымъ, устремилъ глаза на полъ и сталъ раздумывать.
   Единственный исходъ былъ бы возможенъ, сказалъ онъ. Я только намекаю на него.
   Да развѣ есть исходъ?
   Можно найти исходъ, если приложить старанія съ обѣихъ сторонъ.
   Какимъ же образомъ?
   Вѣдь мы русскіе, не звѣри, сказалъ онъ. Мы имѣемъ обыкновеніе иной разъ устраиваться между собою.
   Я уставился на него во всѣ глаза.
   Могу съ вами поладить? спросилъ я.
   Онъ пожалъ плечами и сдѣлалъ рукою извѣстный жидовскій жестъ:
   Исходъ есть. Намекъ на исходъ.
   Тутъ я вдругъ почувствовалъ себя внѣ опасности и разразился громкимъ смѣхомъ. Я ударилъ его по плечу и сказалъ:
   Вы знаменитый плутъ! Искусный молодецъ! Что же долженъ я вамъ заплатить за вашу бесѣду въ теченіе получаса?
   Онъ спокойно и съ достоинствомъ позволилъ мнѣ похлопать себя по плечу.
   Я не мало видѣлъ такихъ выходокъ, сказалъ онъ. Я охотно допускаю ихъ. Онѣ доставляютъ человѣку облегченіе.
   А теперь прошу васъ извинить меня, если я пойду, сказалъ я. И вы, вѣроятно, извините меня также, если я стану продолжать путь въ Тифлисъ въ собственномъ нашемъ экипажѣ и безъ васъ.
   Пожалуйста, я ничего не имѣю противъ этого, отвѣчалъ онъ. Но вы должны быть приготовлены къ тому, что на каждой станціи, гдѣ вы будете останавливаться, я буду отдыхать также. Вы пріѣдете нынче къ вечеру въ Анануръ, я буду тамъ же.
   Милости просимъ, сказалъ я и ушелъ отъ него.
   Онъ, разумѣется, не пріѣдетъ. Вообще онъ и не думалъ быть полицейскимъ чиновникомъ, это просто жалкій обманщикъ, который желаетъ повыжать отъ меня денегъ. Онъ, вѣроятно, проигрался въ Пятигорскѣ, а теперь бродитъ по Кавказу и не можетъ уѣхать, прикованъ крѣпко.
   Всего лучше будетъ, если я окончательно выкину его изъ головы и не стану упоминать о немъ моей спутницѣ.
   Мы выѣхали изъ Млетъ.
  

IX.

   Теперь подлѣ насъ протекаетъ другая рѣка, Арагва. Она такъ же велика и красива, какъ и Терекъ, и все время сопровождаетъ насъ. Горы, какъ и по ту сторону, возвышаются на три-четыре тысячи метровъ, нѣкоторыя обнаженныя и зеленыя отъ подошвы вплоть до облаковъ, другія лохматыя, до самой вершины поросшія густымъ лиственнымъ кустарникомъ. Среди убогой флоры вдоль дороги видимъ мы журавлинникъ, полевую горчицу и желтыя мальвы, совсѣмъ покрытые известковой пылью. И человѣческія жилища здѣсь совсѣмъ такія же, какъ и по ту сторону, и здѣсь, какъ тамъ, проѣзжаемъ мы мимо пастуховъ со стадами и рабочихъ, поправляющихъ дорогу. Масса пыли; солнце горячо припекаетъ; на спинѣ Карнѣя сидитъ муха на мухѣ.
   Мы проѣзжаемъ мимо двухэтажнаго каменнаго домика съ зубчатыми кровлями, въ германскомъ стилѣ, онъ напоминаетъ мнѣ родину; окрашенный въ черную и желтую краску шлагбаумъ наискось перегораживаетъ дорогу: здѣсь русскія власти требуютъ деньги за проѣздъ. Карнѣй указываетъ на свою квитанцію, гдѣ сказано, что онъ уже заплатилъ во Владикавказѣ, шлагбаумъ поднимается, и мы проѣзжаемъ подъ нимъ.
   Послѣ продолжительнаго спуска внизъ пріѣзжаемъ на станцію Пассанануръ, которую, впрочемъ, тотчасъ же и покидаемъ. Здѣсь нѣсколько, повидимому, частныхъ каменныхъ виллъ, окрашенныхъ известкой въ бѣлоснѣжный цвѣтъ; есть и русская церковь, сверкающая самыми пестрыми красками, особенно выдаются голубой, коричневый и красный цвѣта. Мы снова спустились почти на четыреста метровъ, растительность становится богаче. Въ долинѣ очень жарко. Населеніе состоитъ изъ грузинъ и живетъ въ такихъ же совершенно книжныхъ полочкахъ, расположенныхъ одна на другой по отвѣсному горному склону, какія мы видѣли раньше.
   Сквозь громадную скважину въ горной цѣпи видимъ мы налѣво, далеко отъ насъ, другую долину съ деревушками, хижинами и желтыми пашнями вверхъ по горному скату. И тамъ также живутъ люди, думаемъ мы, и у нихъ есть свои радости и свои заботы, своя работа и свой отдыхъ. Въ молодости есть у нихъ своя любовь, а въ старости -- собственный уголокъ земли и свои овцы.
   Нѣтъ ничего на свѣтѣ, что было бы столько несравненно прекрасно, какъ жить такъ вдали отъ всего, думаю я далѣе. Это знаю я еще со временъ своего дѣтства, когда я дома пасъ овецъ. Тогда въ хорошую погоду лежалъ я на спинѣ въ степной травѣ, вперивши взоръ въ небо, и переживалъ блаженные дни. Я часами пускалъ животныхъ бродить, гдѣ имъ угодно, а когда хотѣлъ вновь собрать ихъ, то взбирался только на холмъ или высокое дерево и подстерегалъ оттуда, разинувъ ротъ. Тамъ на высотѣ такъ хорошо было слышно, откуда доносился звукъ колокольчиковъ стада, а, услышавъ ихъ, тотчасъ же находилъ и стадо. Козламъ давалъ я время отъ времени щепотку жевательнаго табаку, который кралъ для нихъ, а коровамъ соли. Барановъ же я училъ бодаться со мною.
   То была чудесная жизнь. И не подумайте, что мнѣ было хуже въ дождливую погоду. Тогда я усаживался поуютнѣе подъ защитою куста или скалы, сидѣлъ тамъ и напѣвалъ, или писалъ на бѣлой корѣ березы, или вырѣзывалъ что-либо своимъ карманнымъ ножемъ. Я зналъ каждое мѣстечко на полѣ, а когда хотѣлъ добраться до стада, то проскальзывалъ по прямой линіи подъ другими, знакомыми мнѣ скалами, и мнѣ было превосходно. Никто не можетъ вообразить себѣ, если только ни сроднился съ этимъ съ дѣтства, что за странное чувство нѣжнаго удовольствія ощущаешь въ полѣ въ дождливую погоду, скрываясь въ укромномъ, защищенномъ мѣстечкѣ. Позже я пробовалъ написать объ этомъ, но мнѣ не удалось. Я хотѣлъ придать этому литературную форму, чтобы быть понятнымъ, но сюжетъ словно растаялъ у меня въ рукахъ.
   Будучи пастухомъ, ходилъ я въ деревянныхъ башмакахъ, и въ дождливую погоду, конечно, промачивалъ ноги. Но наслажденіе ощущать подъ ногами славныя, теплыя деревянныя подошвы, несмотря на то, что весь я промокъ до костей, превосходило десятки другихъ наслажденій въ моей позднѣйшей жизни. То было хорошо, потому что въ ту пору я не зналъ лучшаго. А между тѣмъ и тогда я точно также отличалъ то, что было хорошо и дурно. Въ грибное время, къ концу лѣта весь скотъ, какъ безумный, набрасывался на грибы. Особенно трудно бывало удержать коровъ; а такъ какъ у нихъ были на шеѣ звонки, то они ихъ звономъ и увлекали за собою все стадо. Тутъ пастушонку приходилось почти весь день быть на ногахъ, покою было мало. Мое маленькое тѣло было покрыто ссадинами отъ безпрерывной бѣготни день-деньской, и тогда единственнымъ моимъ удовольствіемъ было самому отыскивать грибы и давать ихъ своимъ любимымъ коровамъ. Коровы давали много молока послѣ грибовъ, но современемъ мнѣ уже не доставляло удовольствія быть пастушенкомъ. Нѣтъ, совсѣмъ не доставляло.
   Такъ сижу я и думаю обо всемъ этомъ, а въ то же время быстро ѣду, сидя въ экипажѣ, впередъ по широкой дорогѣ черезъ Кавказскія горы. Все какъ-то чудно въ душѣ у меня, я чувствую, что могъ бы здѣсь пустить корни и жить въ такомъ чудесномъ отдаленіи отъ всего свѣта...
   Я взглядываю въ послѣдній разъ въ долину налѣво, гдѣ виднѣются желтыя пашни, стада овецъ и хижины. Я нахожу здѣсь все такимъ чудно-прекраснымъ и преисполненнымъ мира. Надъ стадами высоко, высоко въ горахъ кружатся орлы. Праздничное настроеніе паритъ надъ долиной. Сегодня, вѣроятно, пастухъ до блеска вычистилъ свой поясъ и принарядился ради своей возлюбленной...
   Я дремлю, думаю и немножко покачиваюсь. Часа черезъ дв а намъ начинаютъ попадаться каштановыя деревья; дорога все идетъ внизъ, лошади бѣгутъ рысью.
   Навстрѣчу ѣдетъ обозъ пустыхъ телѣгъ, онѣ запряжены буйволами, погонщики растянулись во весь ростъ на своихъ телѣгахъ и спятъ; мы объѣзжаемъ сторонкой и благополучно минуемъ ихъ. Но у одного изъ быковъ ярмо попало между рогами, животное должно итти съ вывихнутой шеей и совсѣмъ изогнувшись на бокъ. Моя спутница хочетъ выйти изъ экипажа и привесть ярмо въ порядокъ; но, когда мы растолковываемъ Карнѣю, чего мы хотимъ, онъ не останавливается, а ѣдетъ дальше и не понимаетъ ни слова. Такимъ образомъ минуемъ мы весь обозъ, уже черезчуръ поздно сдѣлать что-либо, Карнѣй снова пускаетъ лошадей рысью. А быкъ идетъ дальше, проходя свой долгій многоверстный путь, безмолвно уставивъ глаза и со свихнутой шеей. Намъ вдругъ становится какъ-то скверно на душѣ въ нашемъ экипажѣ, никто не будетъ, конечно, этимъ удивленъ. Но время, часы сглаживаютъ все; черезъ нѣсколько времени я начинаю находить утѣшеніе въ мысли о томъ, что есть люди, которымъ не сладко приходится. Чѣмъ раньше такой быкъ замучится до смерти подъ ярмомъ, тѣмъ лучше для него. Въ этомъ его надежда. Точно также и человѣкъ въ минуту страданія вспоминаетъ о томъ, что есть еще у него исходъ сдѣлать жизнь настолько короткой, насколько ему угодно. Ницше правъ, этотъ исходъ утѣшилъ въ страданіи уже не одного человѣка....
   Часы бѣгутъ, время летитъ. Сказочная страна снова прекрасна.
   Близъ одного водопоя считаетъ добрѣйшій Карнѣй Григорьевичъ за должное пропустить впередъ насъ чужой экипажъ. Это русское семейство. Они ѣдутъ скорѣе насъ. Мы видѣли ихъ еще въ Корби; но, такъ какъ мы сегодня выѣхали на много раньше, то они не должны бы были нагнать насъ. Мы снова терпимъ отъ пыли, которую они поднимаютъ, и дѣлается невозможно дышатъ.
   Тогда я ударяю Карнѣя кулакомъ по плечу и даю ему понять, что онъ натворилъ.
   Онъ смотритъ съ минуту на насъ съ какимъ-то ужасомъ и удерживаетъ лошадей.
   Онъ какъ-будто ничего не понимаетъ и попросту хочетъ ѣхать дальше. Тогда я выпрыгиваю изъ экипажа, держу лошадей и дѣлаю отчаянные жесты; однако его изумленіе при видѣ недуга, овладѣвшаго мною, становится все больше и больше. Онъ видитъ пыль, которая тихо и неподвижно стоитъ на томъ мѣстѣ дороги, гдѣ проѣхалъ экипажъ, она щиплетъ ему глаза такъ же точно, какъ и намъ, -- это известковая пыль, она бѣлымъ слоемъ покрываетъ экипажъ, но того, что мы не можемъ ѣхать въ ея облакахъ, этого Карнѣй не можетъ постичь. Я долженъ держать лошадей цѣлыхъ пять минутъ, пока, наконецъ, становится возможнымъ ѣхать дальше. Мнѣ постепенно становится яснымъ, почему повелѣніе, царская воля такъ необходима этому великому народу.
   Люди эти въ извѣстныхъ дѣлахъ черезчуръ глупы, они могутъ бродить на волѣ въ степи и пасти овецъ, заниматься своей землей и сдѣлать два-три удара заступомъ. Но въ отвлеченыхъ вещахъ мозгъ ихъ слишкомъ неразвитъ....
   Я внутренно даю себѣ слово сдѣлать Карнѣю небольшой вычетъ по пріѣздѣ въ Тифлисъ.
   Луна свѣтитъ уже ярко. Пять часовъ; солнце и луна одновременно освѣщаютъ окрестности; въ воздухѣ тепло. Этотъ мірокъ не похожъ ни на одинъ другой, извѣстный мнѣ, и мнѣ снова приходитъ на умъ, что я охотно остался бы здѣсь на всю жизнь. Мы теперь уже спустились такъ низко, что вновь начались виноградники, въ лѣсу растутъ орѣхи, а солнце съ луною свѣтятъ, словно соперничая.
   Чувствуешь себя совсѣмъ безпомощнымъ при видѣ всего этого великолѣпія, если бы я жилъ здѣсь, то могъ бы каждый день созерцать его и бить себя въ грудь отъ изумленія. Здѣшній народъ выдержалъ борьбу, грозившую погубить его, но преодолѣлъ все, онъ силенъ, здоровъ, цвѣтущъ, и доходитъ нынѣ численностью до десяти милліоновъ. Разумѣется, кавказцу незнакома игра на повышеніе и пониженіе на биржѣ Нью-Іорка, его жизнь не есть бѣгъ взапуски, онъ имѣетъ время жить и можетъ стряхнуть съ дерева свою пищу или зарѣзать овцу, чтобы добыть себѣ пропитаніе.
   Но развѣ европейцы и янки не люди болѣе высокаго разбора? Богъ вѣсть. Только Богъ, и никто другой знаетъ это, настолько это вѣрно. Нѣкоторые велики только потому, что окружающая ихъ обстановка мала, потому что столѣтіе мелко, несмотря ни на что. Я думаю о великихъ именахъ, исключительно въ предѣлахъ моего собственнаго призванія, о цѣломъ длинномъ рядѣ именъ, сочленахъ пролетаріата. Я охотно промѣняю дюжину ихъ единственно на коня при Маренго. Достоинства имѣютъ перемѣнную цѣну: ореолъ театральной славы здѣсь соотвѣтствуетъ блестящему поясу тамъ, и обоихъ поглощаетъ время, обоихъ время размѣниваетъ на другія цѣнности. Кавказъ, Кавказъ! Не напрасно черпали изъ твоихъ источниковъ величайшіе гиганты поэзіи, какихъ только знаетъ міръ, великіе русскіе поэты.
   Шесть часовъ. Мы теперь на двѣ тысячи метровъ ниже, чѣмъ высота Дарьяльскаго ущелья. Солнце зашло, свѣтитъ одна луна, здѣсь тепло и томительно тихо.
   Дорога вдругъ начинаетъ вновь подниматься, и мы ѣдемъ шагомъ. Горы становятся ниже, онѣ превращаются въ длинные хребты, надъ которыми высоко плывутъ облака. Сильно темнѣетъ. Мы подъѣзжаемъ къ станціи Анануръ.

* * *

   Много людей стоитъ на улицѣ, благодаря теплому воздуху. Мы выходимъ изъ экипажа и входимъ въ домъ. Человѣкъ, котораго мы принимаемъ за хозяина, говорить намъ что-то и загораживаетъ дорогу. Онъ говоритъ не по-русски, а, вѣроятно, на одномъ изъ кавказскихъ нарѣчій. Мы складываемъ свои вещи и не обращаемся больше къ хозяину. Вдругъ вырастаетъ передъ нами одѣтый въ черкеску человѣкъ, который сообщаетъ намъ на бѣгломъ французскомъ языкѣ, что во всей станціи нѣтъ ни единаго свободнаго мѣстечка.
   Что же дѣлать?
   Онъ подзываетъ маленькаго человѣчка, который стоитъ въ невѣроятно огромномъ бурнусѣ внизу на дорогѣ; его зовутъ Григорій. Какъ только Григорій слышитъ, о чемъ идеть дѣло, онъ утвердительно киваетъ головой, увѣряя, что мы найдемъ себѣ пристанище, и указываетъ намъ впередъ.
   Мы вытаскиваемъ свои вещи снова, усаживаемся въ экипажъ и ѣдемъ. Григорій бѣжитъ подлѣ насъ. Ему никакъ не менѣе пятидесяти лѣтъ, но онъ бѣжитъ, словно мальчикъ, несмотря на свой огромный кафтанъ и массу оружія, которымъ онъ обвѣшанъ.
   Григорій приводитъ насъ къ удивительному двухъэтажному каменному дому, стоящему на каменныхъ же столбахъ. Никогда не видывалъ я ничего смѣшнѣе. Домъ, со множествомъ удивительнѣйшихъ норокъ, лазеекъ и засадъ. Намъ отводятъ комнату во второмъ этажѣ. Можемъ ли мы получить эту комнату въ свое исключительное распоряженіе?
   Да. И наши вещи вносятся въ домъ. Нельзя ли достать бифштексъ съ картофелемъ, хлѣба и пива? Григорій киваетъ и летитъ внизъ по лѣстницѣ въ своемъ кафтанѣ.
   Мы выходимъ и оглядываемся: темныя, совсѣмъ низкія горы; лунный свѣтъ, на югѣ башеньки и купола монастыря, на желѣзныхъ крышахъ котораго отражается сіяніе луны. Блестящіе купола на темномъ фонѣ ночи изумительно красивы. Внизу по дорогѣ бродятъ люди и лошади, почтарь проѣзжаетъ мимо и трубитъ въ свой рогъ.
   Когда мы приходимъ домой, то навстрѣчу намъ выходитъ Григорій и сообщаетъ, что былъ на станціи, но не могъ добыть намъ бифштекса. Не хотимъ ли мы чего-нибудь другого?-- И Григорій вытаскиваетъ изъ складокъ на груди своего кафтана живого цыпленка. Мы утвердительно киваемъ, и находимъ, что жареный цыпленокъ -- превосходное блюдо. Григорій снова летитъ внизъ.
   Черезъ нѣсколько времени Григорій уже зарѣзалъ цыпленка; мы видимъ изъ своего окна яркій свѣтъ на дворѣ: Григорій разводитъ огонь и дѣйствуетъ за повара.
   Очагъ находился подъ открытомъ небомъ, топливомъ служатъ стволы подсолнечника, который походитъ здѣсь на небольшія деревца, и горитъ превосходно. Григорій ставитъ на огонь горшокъ съ водою; когда вода нагрѣлась, обмакиваетъ онъ въ нее цыпленка и принимается ощипывать его. Онъ кажется при свѣтѣ огня маленькимъ и темнымъ, словно подземный духъ. Григорій аккуратно дѣлаетъ свое дѣло, раньше, -- чѣмъ начать жарить, онъ опаливаетъ пухъ до самаго корня.
   Намъ подаютъ поѣсть, и кушанье на вкусъ превосходно; но уже во время ужина начинаютъ насъ такъ кусать клопы, что мы перестаемъ ѣсть раньше, чѣмъ бы хотѣли. Насѣкомыя выползаютъ изъ дивана, на которомъ мы сидимъ за недостаткомъ стульевъ, и взбираются на насъ. Славная намъ предстоитъ ночь, думаемъ мы и рѣшаемъ лечь спать, какъ только можно позже. Мы снова выходимъ на воздухъ.
   У Григорія внизу лавка, онъ купецъ, и когда онъ не прислуживаетъ намъ, то стоитъ въ лавочкѣ и продаетъ разные превосходные нѣмецкіе товары, которыхъ у него настоящее изобиліе. Не безъ гордости показываетъ онъ намъ эти товары, привезенные такъ издалека, карманныя зеркальца, портмонэ и перочинные ножи.
   Но, кромѣ того, въ его лавкѣ лежитъ еще цѣлая груда кавказскихъ ковровъ, и они-то интересуютъ насъ гораздо болѣе. Если бы только не такъ далеко было до дому! И если бы, къ тому же, ковры не были такъ тяжелы! Но они не дороги и въ высшей степени искусно сотканы. Женщины, которыя изготовили эти мастерскія произведенія искусства, имѣли, повидимому, безконечно много времени.
   На улицѣ тихо, на дорогѣ нѣтъ больше ѣзды, но люди и не думаютъ отправляться на покой. Тамъ и сямъ на краю дороги сидятъ люди и болтаютъ между собою, дѣлая это совершенно такъ же, какъ и сосѣди у насъ дома; покуриваютъ свои трубочки, опираются руками на колѣни и вертятъ соломинку между пальцами.
   Лошади со станціи ходятъ по лугу и пощипываютъ тамъ и сямъ травку, далѣе за стѣной одного дома кто то играетъ на струнномъ инструментѣ и подпѣваетъ.
   Мы прислушиваемся и подходимъ ближе. Это молодой мальчикъ, его пѣсня звучитъ однообразно, но хватаетъ насъ за душу. Мелодія напоминаетъ намъ народныя пѣсни, изданныя Торомъ Ланге; здѣсь текстъ ихъ становится глубоко понятенъ намъ, и мы сознаемъ, какимъ изящнымъ поэтомъ былъ этотъ датчанинъ-изгнанникъ.
   Становится поздно, но мальчикъ все еще сидитъ тамъ у дома и играетъ, а старые и малые сидятъ и болтаютъ у края дороги. У людей здѣсь такъ много времени, что одинъ-два часа совсѣмъ не играютъ никакой роли. Выпала сильная роса, лугъ становится сырымъ, но здѣшніе люди могутъ примириться и съ сыростью, къ ней они привыкли съ раннихъ лѣтъ. Когда же они встаютъ и идутъ, то кажутся словно вылитыми изъ стали. По всему Кавказу люди таковы, даже пастухъ, даже погонщикъ быковъ выступаетъ такъ свободно и легко, выставивъ грудь впередъ, и эластичной походкой. Женщинъ здѣсь видно мало, онѣ держатся особнякомъ, магометанство еще глубоко коренится въ этомъ народѣ.
   Когда мы возвращаемся домой, то диваны для спанья намъ уже приготовлены; на каждомъ постлано по два кавказскихъ одѣяла. Григорій, чтобы порадовать насъ, далъ намъ новыя одѣяла изъ своей лавки. Спать намъ здѣсь наврядъ ли удастся, но постели забавны, а одѣяла просто великолѣпны.
   Вдругъ Григорію приходитъ въ голову, что моей спутницѣ необходима простыня, такъ какъ онъ видитъ, что мы, противъ обыкновенія, не привезли съ собою простынь.
   Григорій образованный человѣкъ, его купеческая жизнь внушила ему твердыя понятія объ опрятности, и они мучатъ его, такъ что онъ не можетъ видѣть постели безъ простынь. Чтобы показать ему, какъ поступаютъ генералы во время похода, я завертываюсь не раздѣваясь въ одѣяла и свертываюсь калачикомъ. Григорій допускаетъ это безъ возраженій, онъ не хочетъ вмѣшиваться и спорить съ господиномъ генераломъ, но летитъ внизъ, въ свою лавку, отрываетъ аршина два полотна, которые и даритъ моей спутницѣ въ качествѣ простыни. Сдѣлавши это, онъ кланяется и уходитъ. Мы помышляемъ одно время вынести и хорошенько вытрясти ковры, раньше чѣмъ ими воспользоваться, но отказываемся отъ этой мысли, чтобы не обидѣть Григорія. Тогда мы укладываемся въ надеждѣ на возможно лучшій исходъ.
   Кто то стучитъ въ окно.
   Я выхожу и нахожу на дворѣ Карнѣя. Онъ хочетъ уговориться относительно часа отъѣзда на завтра. Я беру его за воротникъ и спускаюсь съ нимъ по лѣстницѣ. Мы выходимъ на свѣтлое пространство близъ лавки и здѣсь я показываю Карнѣю по своимъ часамъ, что мы выѣдемъ въ пять часовъ.
   Карнѣй твердо стоитъ на шести часахъ.
   Вдругъ чей то голосъ обращается къ Карнѣю на его родномъ языкѣ, я оборачиваюсь и оказываюсь носъ къ носу съ офицеромъ. Проклятый полицейскій поѣхалъ-таки за нами слѣдомъ, какъ говорилъ. Онъ кланяется мнѣ слегка, обращается затѣмъ съ неоцѣненно повелительнымъ жестомъ къ Карнѣю и произноситъ нѣсколько отрывистыхъ словъ. Потомъ вытаскиваетъ свои часы, показываетъ на цифру пять и говоритъ: итакъ, въ пятъ, какъ назначилъ князь! Потомъ указываетъ ему на дорогу внизъ и говоритъ: ступай! На это въ отвѣтъ Карнѣй снимаетъ свою кучерскую шляпу и мгновенно удаляется.
   Я остаюсь одинъ съ офицеромъ.
   Я надѣюсь, что вы получили приличное помѣщеніе, говорить онъ. Я остановился въ станціонномъ домѣ. Я очень упрекаю себя, что наложилъ запрещеніе на одну комнату, которую въ иномъ случаѣ получили бы вы и ваша спутница. Я не зналъ, что здѣсь все будетъ такъ переполнено.
   Мы получили хорошее помѣщеніе, отвѣчаю я и пристально смотрю на него.
   Очень радъ. Покойной ночи, говоритъ онъ, и уходитъ.
   Итакъ, онъ сдержалъ слово и послѣдовалъ за нами. Я снова поколебался въ своей увѣренности. Онъ все-таки могъ быть отличнымъ полицейскимъ чиновникомъ, хотя и хотѣлъ втянуть меня на соглашеніе съ нимъ. Основываясь на томъ, что я читалъ относительно русскихъ чиновниковъ, подкупъ между ними совсѣмъ не является чѣмъ то неслыханнымъ; тотъ намекъ на извѣстный исходъ и былъ, пожалуй, вѣрнѣйшимъ признакомъ того, что онъ дѣйствительно полицейскій чиновникъ. Мнѣ, право, не доставляло никакого удовольствія знать, что меня преслѣдуютъ, и я хотѣлъ, благословясь, спросить завтра утромъ у этого человѣка, сколько онъ считаетъ нужнымъ получить съ насъ за свободу; иначе онъ былъ бы, чего добраго, въ состояніи велѣть задержать насъ при самомъ въѣздѣ въ Тифлисъ.
   Я хотѣлъ такимъ образомъ завтра утромъ пойти къ нему на станцію и откупиться, чтобъ можно было безъ огорченій и заботъ встрѣтить день.
   Съ такою слабостью въ сердцѣ отправился я въ постель.
  

X.

   Въ высшей степени безпокойная ночь. Жесткія доски кровати и ужасные клопы всю ночь безъ перерыва безпокоили насъ. Въ половинѣ пятаго пришелъ Карнѣй и постучался, какъ разъ когда мы, наконецъ, крѣпко заснули.
   Но вовсе не было въ намѣреніяхъ Карнѣя разбудить насъ только для того, чтобы ѣхать дальше, лошади и не думали стоять запряженными у крыльца, онъ явился съ единственною цѣлью узнать, не можемъ ли мы отложить часъ отъѣзда до шести часовъ. Карнѣй какъ былъ, такъ и остался тяжкимъ крестомъ.
   Я колебался, долженъ ли я поколотить его, или сдаться на его требованіе?
   Я избралъ нѣчто среднее, взялъ его вновь за воротникъ, свелъ внизъ по лѣстницѣ, до самой улицы, стряхнулъ его и приказалъ тотчасъ же итти за лошадьми, и Карнѣй отправился, но моя энергія, повидимому, не вошла ему въ плоть и кровь.
   Время ожиданія могъ я, такимъ образомъ, употребить на то, чтобы разыскать полицейскаго, извиниться передъ нимъ за свой ранній визитъ и передать ему требуемую сумму. Я раздумывалъ, можно ли мнѣ будетъ взять съ него расписку, пожалуй, это оскорбило бы его, между порядочными людьми въ этомъ не было необходимости.
   Но, Богъ вѣсть, сколько я долженъ буду ему выложить! Само собою разумѣется, я сталъ бы требовать сумму обратно, а если бы это ни къ чему не повело, то поставилъ бы на видъ русскому правительству различныя дипломатическія осложненія.
   Но послѣ холоднаго обтиранія и превосходной баранины, изготовленной намъ Григоріемъ на завтракъ, мое мужество снова возросло. Крѣпкій сонъ въ послѣднюю минуту, конечно, такъ же не повредилъ мнѣ, -- короче сказать, нервы мои окрѣпли и успокоились; я хотѣлъ переупрямить полицейскаго. А если ужъ нѣтъ другого исхода, ну, тогда онъ задержитъ меня при самомъ въѣздѣ въ Тифлисъ, этакая собака, проклятый мошенникъ! Какъ? Задержать меня? Онъ! Ха, за, ха, этотъ человѣкъ былъ обманщикъ, жидъ, который пробовалъ повыжать изъ меня денегъ.
   Я хотѣлъ донести на него. Если бы онъ въ эту минуту на выстрѣлъ приблизился ко мнѣ, я бы ужъ вдолбилъ ему это въ голову. Онъ поступилъ бы всего умнѣе, еслибъ на три шага близко не подходилъ ко мнѣ. Эй, Григорій! Григорій явился.
   Что слѣдуетъ ему получить за постой? Шесть рублей.
   Что это взбрело малому въ голову? Я предлагаю ему два рубля. Мы соглашаемся на трехъ. Несмотря на это, мы разстаемся друзьями. Если подумать хорошенько, то нѣтъ мнѣ равнаго, чтобы постоять за себя, если только захочу!
   Но Карнѣй не является. Когда было уже половина шестого, я вышелъ и сталъ искать. Я нашелъ его за спокойной бесѣдой съ кучеромъ того русскаго семейства, которое вчера обогнало насъ. Лошади были запряжены, но онъ попросту предоставилъ имъ стоять и болталъ себѣ да болталъ.
   Когда онъ увидѣлъ меня, то самъ нѣсколько оживился, вспрыгнулъ на козлы и выѣхалъ. О, -- о, съ добрѣйшимъ Карнѣемъ собирался я серьезно потолковать въ Тифлисѣ. Пока мы укладывали въ экипажъ наши вещи, было уже преблагополучно шесть часовъ; Карнѣй таки добился своего срока отъѣзда. Такъ какъ мнѣ не хотѣлось уѣхать отсюда, словно бродягѣ, то я вошелъ въ лавку, чтобы попрощаться съ Григоріемъ. Тамъ стоялъ также и полицейскій чиновникъ. Онъ опять поразилъ меня. Я отказался отъ моего намѣренія что-либо вдолбить ему въ голову и механически попрощался съ Григоріемъ.
   Полицейскій чиновникъ приподнялъ шляпу и обратился ко мнѣ со слѣдующими словами:
   Вы будете отдыхать въ Цилканахъ, гдѣ я также остановлюсь. Я ѣду на часъ позже васъ.
   И я не убилъ его на мѣстѣ, я чувствовалъ себя, словно разбитымъ, и не могъ бы въ данную минуту оказать противодѣйствія ни единой человѣческой душѣ. Да и какого мужества можно было ожидать отъ человѣка, напролетъ неспавшаго двѣ ночи и, кромѣ того, совсѣмъ изнемогающаго отъ кавказской лихорадки. Я былъ разъ навсегда свободенъ отъ упрековъ.
   Богъ вѣсть, не было ли у этого всемогущаго русскаго шефа сыщиковъ, кромѣ того и ручныхъ кандаловъ въ карманѣ. Развѣ онъ не задержалъ передъ этимъ однимъ единственномъ словомъ по телеграфу всѣхъ почтовыхъ лошадей во Владикавказѣ...
   Мое положеніе было въ общемъ таково, что я вынужденъ былъ сдаться на капитуляцію, и идти своею дорогою.
   Тихое, теплое утро; еще не совсѣмъ разсвѣло. Мы проѣзжаемъ мимо монастыря съ позолоченными куполами; но я увѣряю самъ себя, что еще черезъ чуръ темно для того, чтобы получше разглядѣть его. Но истина въ томъ, что послѣ встрѣчи съ полицейскимъ чиновникомъ я снова почувствовалъ себя безпокойно. Я ни къ чему не расположенъ. Ахъ, если бы только хватило у меня мужества и отваги для вторичной встрѣчи.
   Мы проѣзжаемъ версты четыре. Я дремлю часочекъ, мы оба спимъ въ экипажѣ, даже и Карнѣй клюетъ носомъ на козлахъ. Послѣ сна я снова становлюсь храбрымъ и испытываю тщетную радость. Кругомъ насъ земля становится все плодороднѣе, хотя мы снова порядочно поднимаемся вверхъ; по обѣимъ сторонамъ дороги раскинулись лѣса, по преимуществу состоящіе изъ дикихъ яблонь. Яблоки мелки; молчаливые, коричневые люди ходятъ тамъ и здѣсь по лѣсу и собираютъ ихъ въ мѣшки, между тѣмъ какъ утро едва-едва брежжитъ. Загадка для меня, когда же собственно спятъ люди на Кавказѣ. Всѣ люди бродятъ при свѣтѣ едва занимающагося дня и собираютъ фрукты, словно они только этимъ и занимались цѣлую ночь напролетъ. Они, вѣроятно, всю ночь пролежали здѣсь въ лѣсу, чтобы въ виду зноя пораньше быть на ногахъ.
   Разсвѣтаетъ совсѣмъ, и дорога не поднимается больше, мы снова ѣдемъ внизъ по горамъ.
   Теперь мы все проѣзжаемъ мимо большихъ площадей обработанныхъ нивъ, кругозоръ расширяется: женщины несутъ на плечахъ воду изъ Арагвы въ кувшинахъ. Снова кажется мнѣ, что настало воскресное утро, праздничное ликованіе царитъ надъ всѣмъ ландшафтомъ, а женщины приводятъ меня въ истинное восхищеніе. Я читалъ, что кавказскія женщины малы ростомъ и невзрачны, и это въ общемъ справедливо; но эти женщины были высоки и стройны, а походка ихъ очень красива. Онѣ охотнѣе всего идутъ группами, и мы слышимъ, какъ онѣ тихо переговариваются между собой. Онѣ идутъ гуськомъ одна за другой съ рѣки, стройными рядами, держа кувшинъ на плечѣ, а другою рукой опершись о бедро. Мы никогда ничего не видѣли столь прекраснаго, онѣ шагаютъ и скользятъ въ своихъ голубыхъ и красныхъ одеждахъ, съ шелковыми платочками на головахъ.
   Всякій разъ, при видѣ такого шествія, дѣлали мы все возможное, чтобы убѣдить ѣхать Карнѣя потише; намъ хотѣлось встрѣтиться съ женщинами, когда онѣ станутъ переходить черезъ дорогу. Но проклятый парень, отказавшійся отъ жизни въ качествѣ молоканина, не заботился нисколько о нашихъ знакахъ и жестахъ. Впрочемъ, насколько мы могли разглядѣть, женщины были не красивы. У нихъ былъ нечистый цвѣтъ лица со множествомъ голубоватыхъ точекъ на немъ, но онѣ были высоки и стройны, какъ ивы, и имѣли высокую грудь.
   Передъ нами вдоль дороги прыгаютъ толпы молодыхъ мальчиковъ и играютъ между собою; они дѣлятся на группы: однимъ по десяти, другимъ лѣтъ по двѣнадцати. Они бѣгаютъ и возятся, играя, отважные и гибкіе; когда они подходятъ къ ручью, то не идутъ по мосту, но перепрыгиваютъ черезъ него, вообще, кажется, добровольно разыскиваютъ препятствія. Хотя мы проѣхали по срединѣ черезъ одну изъ такихъ группъ, мы не слыхали въ догонку ни одного замѣчанія: мальчики ни о чемъ не помышляли, кромѣ своей игры. Лица ихъ оживлены и возбуждены. Только одинъ изъ нихъ настолько взрослый и настолько богатъ, что можетъ носить блестящій поясъ; зато онъ и ходитъ среди другихъ такъ же гордо, какъ молодой жеребенокъ.
   Мы подъѣзжаемъ къ станціи Душетъ. Здѣсь снова начинаются виноградники, такъ глубоко въ долину мы теперь спустились. Станція лежитъ нѣсколько въ сторонѣ отъ города, самъ городъ виденъ намъ на разстояніи полуверсты; въ немъ, должно быть, приблизительно четыре тысячи жителей. Старинная церковь величаво и высоко подымается надъ городомъ, остатки стѣнъ крѣпости и массивной башни напоминаютъ прошедшія времена, когда князья съ Арагвы вели войну съ Грузинами.
   Мы проѣзжаемъ мимо станціи.
   Дорога наша уже не идетъ по горамъ, но по обширнымъ равнинамъ луговъ или пашенъ. Сзади насъ, налѣво, видны еще горы, но онѣ уже не кажутся высокими, такъ далеко отъ нихъ мы отъѣхали.
   Мы можемъ обозрѣвать дорогу почти версты на три впередъ, и повсюду, съ обѣихъ сторонъ, видны люди на поляхъ за работой: кто пашетъ, кто жнетъ пожелтѣвшую, съ короткой соломой рожь. Они пашутъ плугами, запряженными каждый восемью, десятью или двѣнадцатью буйволами, по-двое, длинною цѣпью.
   Мы видѣли разъ восемнадцать буйволовъ, впряженныхъ въ одинъ плугъ; ихъ погоняло четверо человѣкъ. Всякій разъ, какъ борозда была пропахана и надо было поворачивать плугъ, было искуснымъ фокусомъ снова поставить въ порядокъ быковъ. У погонщиковъ длинныя плети, которыми они всегда попадаютъ по тому именно буйволу, который заслужилъ удара, кромѣ того, они поощряютъ животныхъ разнообразными звуками, свистами и производятъ много шуму.
   Населеніе состоитъ здѣсь преимущественно изъ землѣпашцевъ. Жилища становятся выше, а виноградники кругомъ обширнѣе. Мы ѣдемъ по лѣсамъ, состоящимъ изъ деревьевъ дикой сливы и вишни, холмы сверху до низу поросли кустарникомъ.
   Солнце палитъ, -- что же будетъ съ нами, попозже, днемъ! Много и теперь пыли, но пыль станетъ со временемъ еще хуже. Мы видимъ, что дорога наша опять идетъ впередъ на нѣсколько верстъ по обширной равнинѣ на днѣ долины. Здѣсь мѣстность такъ плоска, что теченіе Арагвы едва замѣтно, она извивается причудливыми изгибами и все словно ищетъ себѣ новаго исхода.
   Мы спимъ часа два и пріѣзжаемь въ Цилканы. Полдень, и мы выходимъ изъ экипажей. Карнѣй требуетъ, какъ и вчера, четыре часа отдыха по причинѣ жары.
   Намъ остается еще тридцать пять верстъ до Тифлиса, но половина дороги идетъ подъ гору, а другая половина совсѣмъ ровна, -- ладно, Карнѣй отвоевываетъ свои четыре часа.
  

XI.

   И здѣсь также хозяинъ приходитъ къ намъ съ живымъ цыпленкомъ, котораго предлагаетъ на обѣдъ, и мы соглашаемся съ нимъ наклоненіемъ головы, что жареный цыпленокъ нѣчто очень хорошее. Позже оказывается, что этотъ хозяинъ рожденъ на Кавказѣ отъ нѣмецкихъ родителей, и нѣмецкій -- его родной языкъ. Онъ говоритъ также по-англійски.
   Здѣсь мы не нуждаемся, такимъ образомъ, въ языкѣ знаковъ.
   На станціи появляется жандармскій офицеръ. Онъ разглядываетъ насъ и ведетъ подозрительный разговоръ съ хозяиномъ. У офицера при себѣ двое солдатъ, съ которыми онъ отъ времени до времени говоритъ.
   Безпокойство мое вновь пробуждается съ новою силою и вовсе лишаетъ меня аппетита, несмотря на цыплятъ, ѣду и все прочее; жандармы эти, вѣроятно, прибыли по приказанію полицейскаго чиновника, чтобы задержать меня. Упорный, самонадѣянный глупецъ, зачѣмъ я вчера не сговорился съ этимъ ужаснымъ человѣкомъ! Теперь уже поздно. Вообще всегда должно ладить съ людьми, внушающими страхъ, завязывать хорошія отношенія съ ними и никогда въ жизни не поступать противно ихъ желаніямъ.
   Быть можетъ, мнѣ суждено теперь покончить дни свои въ русской тюрьмѣ; я долженъ въ оковахъ отправиться въ Петербургъ и быть тамъ заживо погребеннымъ къ Петро-Павловской крѣпости. Мнѣ суждено оставить на каменномъ столѣ отпечатокъ моего худого локтя, опираться головою на руку, погружаясь въ мрачное раздумье и исписать стѣны моей убогой кельи изреченіями, которыя будутъ впослѣдствіи изслѣдованы и изданы въ формѣ книги. Послѣ моей смерти дадутъ мнѣ всякое возможное удовлетвореніе; но къ чему будетъ оно мнѣ тогда? Я никогда не мечталъ о почестяхъ, не стремился къ сознанію того, что кругомъ, по городамъ Норвегіи, воздвигнуты въ мою память большія бронзовыя статуи; наоборотъ, всякій разъ, какъ я помышлялъ объ этихъ посмертныхъ статуяхъ, я желалъ гораздо больше тотчасъ же получить за нихъ деньги -- наличныя деньги! Но такова была судьба моя. А какъ же обойдется дѣло съ научными замѣтками, собранными для географическаго общества! Уничтожены, сожжены будутъ онѣ у меня на глазахъ рукою палача на твердо вымощенномъ дворѣ крѣпости. А кругомъ будутъ стоять солдаты съ отточенными штыками, приговоръ будетъ прочтенъ, и я взойду на костеръ, говоря до послѣдняго мгновенія: а все-таки земля шаръ! Тогда затрубитъ вдругъ герольдъ передъ воротами крѣпости, станетъ махать платкомъ, подъѣдетъ на бѣломъ отъ пѣны конѣ и закричитъ: помилованіе именемъ императора! И я буду помилованъ, чтобы провести остатокъ дней въ пожизненномъ заключеніи въ крѣпости. Но я молю о смерти, стою тамъ, въ пламени, съ неподражаемо жизни. Но безчеловѣчные палачи стаскиваютъ меня снова внизъ, несмотря на мои протесты, и отводятъ меня обратно къ каменному столу, который я стеръ и сдѣлалъ тонкимъ во время своего тяжкаго раздумья...
   Пока мы сидимъ за обѣдомъ, жандармскій офицеръ спрашиваетъ черезъ нашего хозяина, служащаго намъ переводчикомъ, не видѣли ли мы по дорогѣ офицера.
   Я забываю отвѣчать, забываю прожевыватъ своего цыпленка, я чувствую вдругъ, что совершенно сытъ. Итакъ, дѣйствительно, существуетъ связь между жандармскимъ офицеромъ и полицейскимъ чиновникомъ!
   Хозяинъ повторяетъ свой вопросъ.
   Да, отвѣчаетъ моя спутница, мы видѣли одного офицера.
   Какъ онъ выглядѣлъ? Средняго роста, немного тучный, іудейской наружности, еврей?
   Да, совершенно вѣрно.
   Жандармскій офицеръ показываетъ намъ фотографическую карточку нашего полицейскаго чиновника въ офицерскомъ мундирѣ, какъ онъ былъ въ поѣздѣ. Онъ ли это?
   Да.
   Жандармскій офицеръ откланивается и удаляется; онъ снова подходитъ къ обоимъ солдатамъ и тихо говоритъ съ ними. Потомъ онъ выходитъ на веранду и слѣдитъ глазами вдоль по дорогѣ, очевидно ожидаетъ ежеминутно полицейскаго чиновника.
   Ты что-то очень блѣденъ, говоритъ мнѣ моя спутница.
   Я встаю и также иду на веранду. Но я не схожу внизъ по ступенькамъ, чтобы не быть остановленнымъ громовымъ "стой!" Въ высшей степени разстроенный, я сажусь и дышу съ усиліемъ.
   На верандѣ сидитъ кромѣ жандармскаго офицера и меня еще молодой англичанинъ, который направляется черезъ горы во Владикавказъ. Я завидую его несказанному спокойствію. Юный британецъ, какъ и всѣ его путешествующіе соотечественники, самодоволенъ, безмолвенъ и равнодушенъ ко всему на свѣтѣ. Онъ куритъ трубку, выкуриваетъ ее до конца, выбиваетъ, вновь набиваеть и снова куритъ, притомъ онъ такъ страненъ, что словно не замѣчаетъ присутствія насъ обоихъ. Я немного посмѣиваюсь надъ нимъ, чтобы позлить его, но онъ представляется, будто ничего не слышитъ. Гм! говорю я, но онъ не трогается. Въ это время ему попадаетъ въ глазъ пылинка, онъ вытаскиваетъ свое ручное зеркальце, разсматриваетъ свой глазъ и при этомъ благодушно продолжаетъ пускать клубы дыма.
   Я желаю ему побольше пылинокъ. Конечно, жандармскій офицеръ врагъ мнѣ и скоро арестуетъ, но что же можетъ онъ лично имѣть противъ меня? Во всемъ виновата система. По крайней мѣрѣ, онъ смотритъ образованнымъ человѣкомъ, иногда поглядываетъ на меня и словно соболѣзнуя о моей судьбѣ. Но англичанинъ, сидящій тутъ же, поступаетъ такъ, словно я пустое пространство.
   Вдругъ слышимъ мы шумъ экипажа, катящагося по песчаной дорогѣ; жандармскій офицеръ вскакиваетъ и ускользаетъ въ дверь, какъ будто хочетъ остаться незамѣченнымъ. Экипажъ останавливается у веранды, и нашъ полицейскій чиновникъ выходитъ изъ него. Онъ пріѣхалъ, какъ и предупредилъ, часъ спустя послѣ насъ. Проходя мимо меня, приподнялъ онъ по обыкновенію шляпу и замѣтилъ смѣясь:
   Какъ я сказалъ, часомъ позже васъ.
   Онъ пошелъ въ столовую и заказалъ себѣ поѣсть.
   Я получаю, такимъ образомъ, отсрочку, пока онъ поѣстъ, думаю я. Потомъ онъ скажетъ одно лишь слово, укажетъ на меня, жандармы войдутъ и схватятъ меня.
   Но жандармы исчезли въ эту минуту, какъ офицеръ, такъ и солдаты, словно ихъ вѣтромъ сдуло. Гдѣ же они попрятались? Удивительная страна, этотъ Кавказъ! Я, плѣнникъ, сидѣлъ на верандѣ и могъ, если хотѣлъ, сойти внизъ по ступенямъ. Мнѣ дали достаточно времени и возможности, чтобы предупредить правосудіе и сократить свою жизнь, накинувъ петлю на шею. Они были такъ увѣрены во мнѣ, но они не должны бы этого дѣлать: отъ меня могутъ они всего ожидать.
   Моя спутница выходитъ на веранду и сообщаетъ мнѣ, что въ домѣ, очевидно, что то неладно. Жандармскій офицеръ и оба его солдата стоятъ на верху во второмъ этажѣ въ сѣняхъ, прислушиваются на лѣстницѣ къ тому, что происходитъ внизу, и ведутъ себя въ высшей степени подозрительно. Быть можетъ, они должны кого-нибудь арестовать, отвѣчаю я почти безсознательно.
   Хозяинъ прислуживаетъ полицейскому начальнику съ большой вѣжливостью и величаетъ его превосходительствомъ; онъ понимаетъ, конечно, что имѣетъ дѣло съ человѣкомъ всемогущимъ. Что касается до его превосходительства, то онъ рѣшительно и кратко отдаетъ приказанія насчетъ обѣда, а когда онъ оконченъ, то платитъ точно такъ же рѣшительно и быстро и выходитъ къ намъ на веранду.
   Онъ садится подлѣ англичанина, который, разумѣется, не отодвигается вы на единый миллиметръ. Онъ вытаскиваетъ носовой платокъ съ вышитой на немъ короной и отираетъ съ лица пыль, потомъ вынимаетъ портсигаръ съ короной и закуриваетъ сигару. Такъ сидитъ онъ и молча куритъ.
   Спутница моя спускается по ступенькамъ и отправляется на лугъ рвать цвѣты.
   Мы, трое мужчинъ, остаемся одни.
   Тогда я вижу, какъ жандармскій офицеръ съ обоими солдатами крадутся внизъ по лѣстницѣ со второго этажа. Гдѣ-то въ груди моей раздается безмолвный крикъ, я поднимаюсь и стою, выпрямившись. Настала минута! Даже и хозяинъ появляется въ двери столовой, чтобы не упустить зрѣлища. Жандармскій офицеръ выходитъ на веранду и останавливается передъ полицейскимъ чиновникомъ. Но такъ ли я вижу? Такъ ли я слышу? Онъ кладетъ ему руку на плечо и арестуетъ его. Арестуетъ его. Вы мой плѣнникъ, говоритъ онъ ему по-французски.
   Полицейскій чиновникъ смотритъ на офицера и вздрагиваетъ, потомъ сбрасываетъ пепелъ съ сигары и отвѣчаетъ:
   Что вы говорите?
   Вы арестованы.
   Какимъ образомъ? Что вамъ угодно?
   Экипажъ, бывшій наготовѣ, подъѣзжаетъ, солдаты берутъ полицейскаго чиновника подъ руки и сводятъ его внизъ на дорогу; офицеръ слѣдуетъ за ними.
   Я слышу, какъ жидъ увѣряетъ, что это обойдется дорого офицеру, онъ можетъ доказать свои права, подождите только! Всѣ четверо размѣщаются въ экипажѣ, кучеръ щелкаетъ кнутомъ, и экипажъ катится по направленію къ Тифлису.
   А я все стоялъ.
   Я поворачивался на всѣ стороны и искалъ повсюду объясненія. Англичанину бы и въ голову не пришло взглянуть на все происшедшее, онъ снова сидѣлъ со своимъ ручнымъ зеркальцемъ и разглядывалъ свой глазъ. Какъ только я оказался вновь въ состояніи говорить, спросилъ я у хозяина, что все это должно было значить. Было ли все здѣсь происшедшее арестомъ?
   Хозяинъ, который вовсе не былъ погруженъ въ мечты, кивнулъ утвердительно.
   Но, ради Господа Бога, восклицаю я; вы киваете головою, словно это такъ, ничего. Неужто, дѣйствительно, сію минуту арестовали живого человѣка?
   Разумѣется. По донесенію изъ Пятигорска, отвѣчалъ хозяинъ.
   Я никакъ не могъ постигнуть того неслыханнаго дѣянія, что сейчасъ произошло у насъ на глазахъ. Еслибъ что-либо подобное случилось со мною, то я провалился бы сквозь землю, сказалъ я.
   Хозяинъ состроилъ равнодушное лицо.
   Тогда я сказалъ:
   Вы, кажется, все-таки не находите въ этомъ ничего особеннаго. Какъ же вы думаете, смогъ ли бы я это перенести? И какъ пережила бы это моя спутница?
   Нѣтъ, нѣтъ, о васъ тутъ не можетъ быть и рѣчи, отвѣчалъ, сдаваясь, хозяинъ.
   Теперь вся эта исторія сдѣлала меня радостнымъ и счастливымъ. Хотя во мнѣ свирѣпствовала лихорадка, я дрожалъ всѣмъ тѣломъ и обливался холоднымъ потомъ, но не было во мнѣ ни единаго мѣстечка, которое не было бы преисполнено радости.
   Спутница моя вернулась и сказала:
   Теперь на лицѣ твоемъ снова показался румянецъ. Да. отвѣчалъ я, довольно уже мнѣ все мучиться мыслью о быкѣ. Помнишь быка, котораго мы видѣли, еще у него ярмо попало между роговъ, и онъ шелъ съ вывихнутой шеей. Теперь ему хорошо.
   Хорошо? Какимъ образомъ?
   Офицеръ сейчасъ сказалъ мнѣ объ этомъ. Знаешь, тотъ офицеръ, что былъ въ поѣздѣ. Онъ ѣхалъ тотчасъ же за нами и тоже видѣлъ быка.
   Да, и что же?
   Онъ поправилъ ярмо.
   Слава Богу, сказала моя спутница.
   И я былъ также доволенъ.
   Я назвалъ нѣкоторыя кушанья, которыхъ бы охотно поѣлъ теперь и, хотя мнѣ отъ души совѣтовали лучше воздержаться отъ нихъ по причинѣ моей лихорадки и выбрать что-либо другое, я упорствовалъ въ своемъ неблагоразуміи и заказалъ опасныя кушанья. Аппетитъ мой возросъ до неслыханныхъ размѣровъ. Мнѣ также не хотѣлось дозволить англичанину и дольше сидѣть въ молчаніи и одиночествѣ. Поэтому, когда спутница моя ушла и предоставила мнѣ свободное поле дѣйствія, я обратился къ англичанину и сказалъ, желая его поразить:
   Въ Опорто чума. Знаете вы это?
   Онъ уставился на меня.
   Я повторилъ, что въ Опорто чума, но это, казалось, не испугало его, онъ продолжалъ курить.
   Тогда я вынулъ свой номеръ "Nya Prassen" и сказалъ англичанину:
   Я замѣчаю также въ извѣстіяхъ о рыночныхъ цѣнахъ въ Финляндіи, что куры тамъ стоятъ марку, или марку семьдесятъ пять пенни.
   Молодой англичанинъ, кажется, все еще пробовалъ не замѣчать меня, но онъ былъ еще черезъ чуръ юнъ, не могъ устоять, и презабавно было наблюдать, какъ сильно мучился онъ тѣмъ, что не могъ выдержатъ до конца характера.
   Куры? спросилъ онъ. Въ Финляндіи? Какъ же это?
   Вы путешествуете черезъ горы, сказалъ я, поѣдете по Россіи и пріѣдете, наконецъ, въ Финляндію, оттуда направитесь вновь домой къ своему жизнерадостному и любезному народу, англичанамъ. Я только хотѣлъ предупредить васъ о цѣнахъ въ Финляндіи, чтобы вы знали ихъ, когда станете заказывать себѣ поѣсть. Притомъ замѣтьте, не за пару, а за каждую штуку.
   Сколько вы сказали? спросилъ онъ.
   Отъ марки до марки семидесяти пяти пенни.
   Сколько же это будетъ на англійскія деньги?
   Это я приблизительно зналъ и могъ сообщить ему.
   Я не ѣду въ Финляндію, сказалъ онъ.
   Невозможно было вовлечь его въ споръ.
   Быть можетъ, удастся мнѣ заинтересовать его чѣмъ-либо другимъ, подумалъ я и началъ читать вслухъ изъ газеты о "Krigsryktena frän Transvaal". Когда я прочелъ до конца, то сталъ переводить ему и терзалъ его тѣмъ, что не зналъ самыхъ простыхъ словъ на его языкѣ и во всемъ спрашивалъ у него совѣта. Въ концѣ-концовъ онъ совершенно осовѣлъ и отвѣчалъ да на всѣ мои предложенія. Потомъ онъ поднялся съ мѣста и отдалъ приказаніе, чтобы подавали его телѣжку, -- я его совсѣмъ доконалъ. Онъ попробовалъ собраться съ остатками своего великобританскаго достоинства, когда пошелъ: онъ снова не замѣчалъ меня. Тогда я сказалъ:
   Счастливаго пути! Не забывайте вѣжливо кланяться, когда пріѣзжаете, или уѣзжаете. Таковъ обычай повсюду на свѣтѣ.
   Онъ вспыхнулъ, какъ огонь, и въ смущеніи схватился за шляпу.
   Потомъ онъ уѣхалъ...
   Разъ на конкѣ въ Мюнхенѣ случилось мнѣ видѣть англичанина, вѣроятно, художника, живописца, -- онъ желалъ взойти на верхнюю площадку. Мы быстро катимъ внизъ по улицѣ и едва не переѣзжаемъ ребенка, маленькую дѣвочку, она падаетъ, попадаетъ подъ лошадей, онѣ наступаютъ на нее и ушибаютъ ее, но намъ счастливо удается вытащить ее живою. Въ теченіе всего этого происшествія британецъ стоитъ и покуриваетъ свою трубку. Когда все готово, и кучеръ еще на мгновеніе замедляетъ отъѣздъ, британецъ съ досадой смотритъ на часы. Каждый изъ насъ бросаетъ на него взоръ, но мы для него словно воздухъ. Онъ требуетъ на своемъ изумительномъ англо-германскомъ нарѣчіи деньги обратно. Онъ желаетъ выйти. Ему дѣла нѣтъ до того, что переѣхали ребенка. Одинъ изъ пассажировъ подаетъ ему заплаченную имъ сумму. Онъ бросаетъ на пассажира равнодушный взоръ, медленно и невозмутимо отводитъ отъ него глаза и не беретъ денегъ. Онъ неуязвимъ противъ негодованія, которое все разгорается въ окружающихъ, и эта стойкость навѣрно заслужила бы ему одобреніе всѣхъ его соотечественниковъ: такъ и должно, всегда будь стоекъ, Джонъ! Онъ остался стоять на конкѣ вплоть до мѣста своего назначенія.
   Часто бываетъ хорошо, даже лучше, если при катастрофѣ не присутствуетъ черезчуръ много народу. Но, кажется, никому не запрещается забыть при видѣ ея свою трубку, вѣдь смотрятъ всѣ, и всякій словно толчокъ получаетъ въ сердце.
   Если бы я былъ королемъ Англіи, то шепнулъ бы на ухо своему народу одинъ маленькій совѣтъ, и мои народъ сталъ бы лучшимъ народомъ на свѣтѣ...
   Экипажъ, проѣхавшій вчера мимо насъ, нагоняетъ насъ здѣсь. Русское семейство обѣдаетъ, даетъ лошадямъ вздохнуть всего три четверти часа и хочетъ ѣхать дальше.
   Вдругъ подъѣзжаетъ со своимъ экипажемъ и Карнѣй и желаетъ ѣхать одновременно.
   Отъ четырехъ часовъ, потребованныхъ Карнѣемъ, осталось еще три четверти часа; но теперь Карнѣй готовъ на уступки, онъ желаетъ именно теперь воспользоваться случаемъ ѣхать въ обществѣ. Онъ останавливается позади другого экипажа и киваетъ намъ. Мы предоставляемъ ему манить насъ, сколько угодно. Онъ начинаетъ звать, браниться, посылаетъ даже къ намъ русскаго, чтобы переговорить съ нами на европейскихъ языкахъ и увезти насъ отсюда. Мы остаемся непоколебимы.
   Русскіе уѣзжаютъ.
   Карнѣй стоитъ, смотритъ вслѣдъ уѣзжающему экипажу и ругаетъ насъ, словно бѣшенный. Мы предоставляемъ ему браниться. Карнѣй упрямецъ: не дай мы ему четырехъ часовъ отдыха, онъ самъ бы устроилъ ихъ себѣ, но такъ какъ мы дали ему свое согласіе, то онъ не пожелалъ ими воспользоваться. Однако, если онъ ожидалъ прибавки платы за то, чтобы не ѣхать въ облакѣ пыли, поднимаемомъ переднимъ экипажемъ, то очень обманулся. Прибавки не суждено ему было получить, ибо онъ всю дорогу угощалъ насъ своимъ упрямствомъ.

* * *

   Мы мучимъ, однако, Карнѣя не болѣе получаса, потомъ садимся въ экипажъ. Карнѣй золъ, ворчитъ и ѣдетъ очень быстро, словно желая, на зло намъ, догнать передній экипажъ. Мы дозволяемъ ему такъ ѣхать. Насколько мы знаемъ своего Карнѣя, ему скоро надоѣстъ такъ гнать своихъ лошадей.
   Мы ѣдемъ по обширнымъ плоскостямъ и видимъ, какъ разстилается передъ нами среди зелени длинная, желтая дорога. Черезъ нѣсколько времени дорога идетъ по полямъ маиса. Мы теперь на высотѣ Тифлиса, приблизительно 450 метровъ надъ уровнемъ моря; отсюда начинается ровная дорога. Земля здѣсь плодородна: маисъ, которому, по старой поговоркѣ, нужно сто дней тепла, созрѣваетъ хорошо. Вдоль дороги стоятъ пирамидальные тополи, ивы и дикія фруктовыя деревья; холмы понижаются; передъ нами въ отдаленіи голубоватыя горы, но и онѣ кажутся высокими.
   У одного водопоя Карнѣй слѣзаетъ съ козелъ, оглядываетъ поодиночкѣ каждую лошадь и льетъ имъ на головы воду. Онъ снова пріобрѣтаетъ свою молоканскую осторожность, когда видитъ, что его усиленная ѣзда не возбуждаетъ нашего протеста, и съ этой минуты начинаетъ ѣхать такъ же спокойно, какъ и прежде. Это и необходимо, потому что жара ужасная, мы должны держать руки подъ кожанымъ фартукомъ экипажа, а то солнце жжетъ насъ сквозь перчатки.
   Въ отдаленіи видна крѣпость съ огромными башнями, а дальше все луга да пашни, тамъ и сямъ пара деревьевъ, маленькіе грузинскіе кирпичные и глиняные домики и пашущіе быки.
   Раза два встрѣчаемъ мы экипажи, крытые парусиной и запряженные буйволами, лѣниво шагающими впередъ. Въ экипажахъ сидятъ и лежатъ люди совсѣмъ иного типа: это красновато-коричневыя лица кочующихъ цыганъ. Въ одной телѣгѣ сидятъ ихъ десятеро; красивая молодая дѣвушка въ красномъ платкѣ чинно сидитъ тамъ же и, смѣясь, показываетъ намъ свои бѣлые зубы.
   Мы подъѣзжаемъ къ громадной развалинѣ городка изъ камня и глины, -- это цѣлый хаосъ обрушившихся стѣнъ. Стѣны растрескались, но нѣкоторыя возвышаются еще метровъ на пятьдесятъ: два изъ многочисленныхъ обломковъ, кажется, каждую минуту собираются рухнуть. Быть можетъ, это одинъ изъ многочисленныхъ замковъ царицы Тамары, разбросанныхъ кругомъ по Грузіи и Кавказу. Минуту спустя подъѣзжаемъ мы къ двумъ зданіямъ, похожимъ на храмы, они окружены множествомъ человѣческихъ жилищъ; это монастырь и церковь; они лежатъ вправо и влѣво отъ дороги; оба зданія очень сходны между собою своимъ стариннымъ видомъ. Многочисленные дома вокругъ не подходятъ къ нимъ, все это современныя постройки, нѣкоторыя въ два этажа со ставнями и черепичными кровлями, какая-то скучная, глупая, безцѣльная смѣсь.
   Мы приближаемся съ большому мѣстечку, которое видѣли издали. Это не руина, но цѣлый рядъ зданій, изъ которыхъ одни круглы, другія четвероугольны, съ громаднымъ главнымъ крыломъ, которое также кругло и похоже на крѣпость Св. Ангела въ Римѣ. Крѣпость хорошо сохранилась, она обитаема и называется Анна-Цикебургъ; это самая древняя княжеская резиденція въ странѣ. Какъ мы слышали, она обращена теперь въ монастырь, но больше ничего не знаемъ о ней.
   Мы проѣзжаемъ мимо пыльной мельницы.. Она приводится въ движеніе не паромъ и не лошадьми, а человѣческой силой. По обѣимъ сторонамъ громадной пилы стоитъ по два человѣка, и распиливаютъ доски. Они босоноги и съ головы до ногъ одѣты въ красную фланель. По своему виду и вѣчному движенію тѣла взадъ и впередъ похожи они на деревянныхъ куколъ, окрашенныхъ въ красный цвѣтъ.
   Наконецъ доѣзжаемъ мы до станціи Мцхетъ.
   Здѣсь Карнѣй дѣлаетъ послѣднюю попытку извлечь изъ насъ хоть маленькую выгоду; онъ оборачивается на козлахъ и предлагаетъ намъ доѣхать отсюда до Тифлиса по желѣзной дорогѣ. Намъ нужно, такимъ образомъ, поѣхать въ городъ, подняться вверхъ на станцію, лежащую нѣсколько поодаль отъ него, потомъ ждать поѣзда, мучиться по жарѣ съ сундуками и прочими вещами, потомъ вновь брать билеты, -- я снова натягиваю Карнѣю носъ и произношу рѣшающее слово: Тифлисъ. Карнѣй ворчитъ, злится и снова принимается ѣхать поскорѣе.
   Города Мцхета мы почти что не видали. Онъ лежитъ при впаденіи Арагвы въ Куру; это одинъ изъ стариннѣйшихъ грузинскихъ городовъ и былъ до Тифлиса мѣстной столицей. Я читалъ, что городъ теперь бѣденъ и въ развалинахъ; самое замѣчательное зданіе въ немъ это соборъ, относящійся еще къ четвертому столѣтію. Здѣсь погребены грузинскіе цари.
   Немного времени спустя послѣ Мцхета подъѣзжаемъ мы снова къ шлагбауму, гдѣ Карнѣй долженъ предъявлять квитанцію, выданную за уплаченныя деньги.
   Вверху по полотну желѣзной дороги проѣзжаетъ поѣздъ въ Баку; мы насчитываемъ сорокъ шесть сѣрыхъ цилиндрическихъ цистернъ съ керосиномъ и попадаемъ въ ужасную вонь масломъ.
   Телеграфъ идетъ теперь въ двѣнадцать проволокъ. Мы приближаемся къ Тифлису. Дорога идета вдоль берега Куры, прекрасной, величественной рѣки. Какъ разъ, когда мы хотимъ пересѣчь линію желѣзной дороги, опускается шлагбаумъ у насъ передъ носомъ, и мы должны ждать. Идетъ поѣздъ; снова сорокъ восемь вагоновъ съ масломъ; онъ гремитъ между горами, словно водопадъ. Потомъ шлагбаумъ поднимается, и мы ѣдемъ дальше.
   Теперь намъ виденъ въ отдаленіи Тифлисъ, словно цѣлая масса точекъ, цѣлый отдѣльный мірокъ. Надъ городомъ носится дымный туманъ. Итакъ, вотъ Тифлисъ, городъ, о которомъ такъ много писали русскіе поэты, и гдѣ происходить дѣйствіе многихъ русскихъ романовъ. Одну минуту я чувствую себя, словно какъ юноша, смотрю пораженный вдаль и слышу, какъ стучитъ мое сердце. У меня то же чувство, что и въ тотъ день, когда я въ первый разъ долженъ былъ услышать Георга Брандеса. Мы цѣлую вѣчность стояли на дождѣ на улицѣ и тѣснились у запертыхъ дверей; наконецъ, дверь отворилась, и мы галопомъ устремились вверхъ по лѣстницѣ, вдоль коридора и въ залу, гдѣ я нашелъ мѣстечко. Потомъ мы снова долго ждали, зала наполнялась, она шумѣла и гудѣла множествомъ голосовъ. Вдругъ все смолкло, настала мертвая тишина, я слышалъ біеніе своего сердца. Тогда онъ взошелъ на кафедру...
   Мы ѣдемъ по пустынной, безплодной равнинѣ; пыль неподвижно, густымъ слоемъ лежитъ по дорогѣ. Намъ попадается на встрѣчу почта. Вооруженный возчикъ разсыпается трелью на своей зурнѣ, я снимаю шляпу, возчикъ отвѣчаетъ на мой поклонъ, въ то же время продолжаетъ играть и проѣзжаетъ мимо. Все чаще встрѣчаемъ мы быковъ, ословъ съ погонщиками, экипажи, всадниковъ и нагруженныя рабочія телѣги. Встрѣчаются также и пьяные, чего не случалось съ нами за все время путешествія черезъ горы. Потомъ мы въѣзжаемъ въ городъ. Уже смеркается, на улицахъ и въ домахъ зажигаются огоньки, люди такъ и кишатъ. Между ними выступаетъ тамъ и сямъ вдоль по улицѣ съ невозмутимымъ спокойствіемъ персъ въ высокомъ тюрбанѣ и съ длинной бородой. Онъ идетъ своею дорогой, словно верблюдъ.
   Наступаетъ минута расчета съ Карнѣемъ. Когда онъ получилъ свои деньги, то потребовалъ на чай. Я отвѣтилъ ему черезъ переводчика, что онъ не заслужилъ ничего на чай. Но, когда ему было объяснено, въ чемъ заключалась его провинность, то онъ скроилъ физіономію, словно еще никогда въ жизни не доводилось ему возить такой нелѣпой княжеской четы. Онъ не могъ ровно ничего понять. Въ заключеніе получилъ онъ все-таки еще рубль на молоко. Но Карнѣй Григорьевичъ оказался недоволенъ такимъ мизернымъ на-чай и бранился такъ долго и такъ храбро, что въ концѣ-концовъ его пришлось вывести вонъ изъ гостинницы.
  

XII.

   Ночью было черезчуръ жарко, я спалъ безпокойно. Много разъ я просыпался, вытиралъ потъ съ лица, пыхтѣлъ, сопѣлъ и вновь засыпалъ.
   Во время одного изъ своихъ пробужденій увидѣлъ я, что моя спутница читала при свѣтѣ лампы какую-то книгу. Мнѣ слишкомъ хотѣлось спать, да и лихорадило вдобавокъ, и я не постарался выяснить, что должна была обозначать подобная странность. Можетъ быть, то была одна изъ тайкомъ провезенныхъ книгъ, между тѣмъ какъ я изнывалъ надъ единственнымъ старымъ номеромъ "Nya Prassen"?
   Никогда не слѣдуетъ брать съ собою путевого товарища; всякій спутникъ думаетъ только о себѣ и умѣетъ всегда выбрать себѣ лучшіе кусочки!
   Послѣ безпокойнаго полусна просыпаюсь я и озираюсь вокругъ. Уже совсѣмъ свѣтло, пять часовъ. Я вскакиваю и одѣваюсь. Затѣмъ я обращаюсь съ рѣчью къ противоположной стѣнѣ и высказываюсь относительно полнѣйшей невозможности оставаться долѣе въ постели.
   Вдругъ спутница моя спрашиваетъ:
   Послушай-ка, что это за полицейскій чиновникъ, котораго ты повстрѣчалъ по дорогѣ?
   Полицейскій чиновникъ? Ахъ, вотъ что, мой дневникъ былъ предметомъ ночного чтенія!
   Я ничего не разсказывалъ о полицейскомъ чиновникѣ, Боже сохрани, я пощадилъ всѣхъ и схоронилъ тайну въ своей груди; развѣ это не заслуживало признательности!
   Это просто неприлично такъ безсовѣстно выдумывать, слышу я дальше у противоположной стѣны. Что касается твоей поѣздки верхомъ въ горы въ Коби, то я ей также не вѣрю.
   Объ этой поѣздкѣ я также ничего не разсказывалъ. Я предпринялъ ее въ интересахъ науки, радостно пожертвовавъ сномъ въ теченіе цѣлой ночи, чтобы оказать услугу географическому обществу, перенесъ всѣ волненія, не промолвивъ ни слова. Словомъ, поступилъ, какъ истый путешественникъ, стремящійся совершитъ новыя открытія.
   Впрочемъ, сказала моя спутница, я нахожу, что ты записываешь черезчуръ много мелочей.
   Тутъ чаша переполнилась. Моя достопочтенная спутница не только воспользовалась тайкомъ ночнымъ временемъ, когда болѣзненное лихорадочное состояніе мѣшало мнѣ защищаться, чтобы перерыть мой путевой архивъ, нѣтъ, она хотѣла еще заставить меня усомниться въ своей способности вести превосходный дневникъ. Нѣтъ, чаша терпѣнія моего переполнилась.
   Я иду въ городъ, сказалъ я и вышелъ изъ комнаты, сурово настроенный....
   Вся гостиница была еще погружена въ сонъ, но, когда я сошелъ внизъ, въ сѣни, то появился швейцаръ, протирая себѣ глаза. То былъ одинъ изъ тѣхъ субъектовъ, существующихъ при гостиницахъ на востокѣ, которые умѣютъ такъ бѣгло говорить по-французски, какъ только можно себѣ представить. Я молчалъ, потому что не могъ отвѣчать однимъ словомъ на тысячу, я далъ только знаками понять ему, чтобы онъ отперъ дверь. Когда я вышелъ на улицу, то припомнилъ все, что этотъ человѣкъ мнѣ наговорилъ; онъ однимъ духомъ со мною поздоровался, выразилъ свое мнѣніе о погодѣ, освѣдомился, какъ я спалъ, и предложилъ себя въ качествѣ проводника по городу. И это еще было только то, что я понялъ, но цѣлая масса его словъ была потеряна для меня. Правда -- теперь я и это припомнилъ: онъ собирался также почиститъ мои сапоги.
   Какъ ни рано -- люди сидятъ уже у своихъ дверей и болтаютъ или же бродятъ по улицамъ: кавказскіе жители не спятъ. Солнца еще нѣтъ, но утро ясно и тепло. Напротивъ гостиницы расположенъ большой паркъ, туда-то я и направляюсь, пересѣкаю его наискось и выхожу изъ него по другую сторону.
   Большинство людей, которыхъ я вижу, носятъ кавказскую одежду и оружіе; нѣкоторые одѣты также въ европейскіе жакеты и твердыя фетровыя шляпы, на офицерахъ черкесскіе костюмы. Женщинъ почти не видать на улицахъ.
   Я, собственно говоря, предполагалъ до завтрака изучить городъ отъ одного конца до другого, но тотчасъ увидѣлъ, что это для меня немыслимая вещь; я проголодался и купилъ для подкрѣпленія винограду, но въ качествѣ сѣверянина ощутилъ потребность въ мясѣ и бутербродахъ, чтобы быть сытымъ. Я обошелъ паркъ и вернулся въ гостиницу.
   Все еще никто не вставалъ. Въ сѣняхъ швейцаръ снова принялся болтать, я толкнулъ наудачу одну изъ дверей, чтобы спастись отъ него, и вошелъ въ читальню гостиницы. Здѣсь нашелъ я на одномъ изъ столовъ Бедекера "Россію" и "Кавказъ", и, отыскавъ мѣсто, гдѣ говорилось о Тифлисѣ, сталъ читать.
   Моя гостиница, Лондонъ, была снабжена звѣздочкой. Въ городѣ 160.000 жителей, вдвое болѣе мужчинъ, чѣмъ женщинъ. Здѣсь говорятъ на семидесяти языкахъ. Средняя цифра лѣтняго зноя 21 градусъ, средняя цифра зимняго холода 1 градусъ.
   Тифлисъ находился подъ владычествомъ римлянъ, персовъ и турокъ, теперь же находится во власти русскихъ. Своимъ возвышеніемъ за послѣднее время Тифлисъ обязанъ своему благопріятному мѣстоположенію: это узелъ для торговыхъ сношеній съ Каспійскимъ и Чернымъ морями, съ Армянскимъ плоскогорьемъ и Россіей черезъ Кавказскія горы. Въ городѣ существуетъ превосходный музей, театръ, собраніе художественныхъ произведеній, ботаническій садъ и крѣпость.
   Въ городѣ сохраняется также дворецъ грузинскихъ царей, употребляемый, впрочемъ, теперь какъ тюрьма. Наконецъ, въ городѣ есть еще памятникъ одному русскому генералу. Высоко, высоко надъ городомъ расположенъ монастырь св. Давида. Онъ стоитъ на священной для грузинъ горѣ Мтацминдѣ. Близъ монастыря находится памятникъ Грибоѣдову.
   Я захлопываю Бедекера и припоминаю, что именно случалось мнѣ прочесть о Грибоѣдовѣ. Весьма немного. Только то, что онъ написалъ "Горе отъ ума", ту единственную сатиру на общество, которая сдѣлала его безсмертнымъ въ Россіи.
   Я не понимаю этихъ странныхъ словъ: "Горе отъ ума"; но книга переведена на многіе языки подъ заглавіемъ въ родѣ "Изгнаніе генія", и т. п. Грибоѣдовъ женился въ Тифлисѣ на одной княжнѣ, которой было шестнадцать лѣтъ. Онъ былъ посланникомъ въ Персіи, гдѣ былъ убитъ чернью тридцати-пяти лѣтъ отъ роду; его вдова пережила его двадцатью восемью годами и отказывала всѣмъ женихамъ. Она воздвигла своему мужу прекрасный памятникъ близъ монастыря св. Давида. На памятникѣ надпись, говорящая о его незабвенности.
   Мнѣ приходятъ въ голову многіе русскіе поэты, побывавшіе здѣсь, въ Тифлисѣ: Пушкинъ, Лермонтовъ, Толстой и другіе. Такъ какъ я сижу здѣсь довольно долго, то принимаюсь дѣлать со всей возможной скромностью обзоръ русской поэзіи. Еще такъ рано, эта небольшая комната принадлежитъ исключительно мнѣ, она такъ хорошо приспособлена для небольшого скромнаго обзора, такъ она уютна и тиха, въ ней нѣтъ даже ни одного окна, выходящаго на улицу.
   Русская поэзія вообще обширна и трудно постижима. Она широка, -- что зависитъ отъ простора русскихъ земель и русской жизни. Безграничность на всѣ стороны.
   Ивану Тургевеву отвожу я, однако, мѣсто отдѣльно отъ прочихъ. Онъ былъ европеецъ, по крайней мѣрѣ на столько же французъ, какъ и русскій. Его герои не подчиняются той непосредственности, наклонности выбиваться изъ колеи, тому безразсудству, которыя свойственны единственно русскому народу. Гдѣ же есть еще страна, въ которой бы пьяница, подлежащій аресту, могъ бы ускользнутъ отъ него лишь потому, что обнимаетъ, цѣлуетъ и молитъ полицейскаго о пощадѣ среди улицы? Герои Ивана Тургенева мягки и поразительно прямолинейны, они думаютъ и дѣйствуютъ не достаточно порывисто по-русски, но они симпатичны, логичны и похожи на французовъ. Тургеневъ не обладалъ великимъ умомъ, но имѣлъ прекрасное сердце.
   Онъ вѣрилъ въ гуманизмъ, изящную литературу, западно-европейское развитіе. Въ это вѣрили также и его французскіе современники, но не всѣ русскіе; нѣкоторые изъ нихъ, напримѣръ, Достоевскій и Толстой, нарушали его прямолинейность. Тамъ, гдѣ западный европеецъ видѣлъ спасеніе, они находили безнадежность.
   И они подпали наиболѣе отсталому вѣянію семидесятыхъ годовъ: преклоненіе предъ Божествомъ. Иванъ Тургеневъ устоялъ, онъ нашелъ однажды ясный, широкій путь, который свойственъ былъ въ то время всякой посредственности; путъ этотъ пришелся по немъ, и онъ пошелъ имъ. Про него говорятъ, что когда онъ вернулся по окончаніи университетскаго курса изъ Берлина, то привезъ съ собою свѣжія культурныя вѣянія. Когда же онъ лежалъ на смертномъ одрѣ, то написалъ Толстому трогательное письмо и умолялъ его вернуться къ своей прямолинейности и заняться изящной литературой. Онъ былъ бы свыше мѣры счастливъ, писалъ онъ, если-бъ просьба эта была услышана. Со смертью Тургенева умеръ истинно вѣрующій человѣкъ.
   Достоевскій же умеръ фантазеромъ, безумцемъ, геніемъ. Онъ былъ такъ же измученъ и неуравновѣшенъ, какъ и герой его произведеній. Его славянофильство было, пожалуй, черезчуръ истерично, чтобъ назваться дѣйствительно глубокимъ. То было скорѣе легко раздражаемое упорство больного генія, которое онъ порывисто выказывалъ, бросалъ въ лицо другимъ. Его вѣра въ Божество Россіи была, статься можетъ, не тверже вѣры Тургенева въ Божество Европы, т.-е. вѣра обоихъ была величиною въ зерно горчичное. Тамъ, гдѣ онъ желаетъ философствовать, какъ, напримѣръ, въ "Братьяхъ Карамазовыхъ", проявляетъ онъ странное смятеніе. Онъ болтаетъ, разглагольствуетъ, пишетъ, словно метлой, пока снова не овладѣваетъ своимъ перомъ, которое тонко, какъ игла. Никто не разобралъ подробнѣе сложныхъ явленій человѣческой души, его психологическое чутье неодолимо, отличается какимъ то ясновидѣніемъ. Для опредѣленія его величины не хватаетъ намъ мѣры, онъ стоитъ особнякомъ. Современники его хотѣли измѣрить его талантъ, но это не удалось; онъ былъ такъ неизмѣримо великъ. Однажды явился къ Некрасову, редактору журнала "Современникъ", молодой человѣкъ съ рукописью. Человѣкъ этотъ назвался Достоевскимъ, а рукопись его была озаглавлена: "Бѣдные люди". Некрасовъ читаетъ ее, сразу снимается съ мѣста, бѣжитъ среди ночи по городу и будитъ великаго Бѣлинскаго съ возгласомъ: У насъ появился новый Гоголь! Но Бѣлинскій отнесся къ этому скептически, какъ и полагалось критику; только прочитавши новое произведеніе, порадовался онъ вмѣстѣ съ другомъ. При первой же встрѣчѣ съ Достоевскимъ, высказалъ онъ юному писателю свою живѣйшую признательность; но этотъ послѣдній оттолкнулъ отъ себя тотчасъ же великаго критика тѣмъ, что самъ считалъ себя геніемъ. Великій Бѣлинскій не нашелъ у Достоевскаго привычной скромности.
   Тогда Бѣлинскій сдѣлался сдержанъ. Что за несчастіе! писалъ онъ, у Достоевскаго несомнѣнный талантъ; но если онъ теперь уже воображаетъ себя геніемъ вмѣсто того, чтобы работать надъ своимъ развитіемъ, то онъ не сможетъ идти впередъ.-- И Достоевскій, считая себя геніемъ, работалъ надъ своимъ развитіемъ и ушелъ такъ далеко, что до сихъ поръ еще никто не могъ сравняться съ нимъ. Богъ вѣсть, задавался ли бы Достоевскій болѣе высокими задачами, если бы не мнилъ себя геніемъ? Вотъ передъ нами двѣнадцать томовъ его произведеній, и никакіе другіе двѣнадцать томовъ не могутъ помѣряться съ этими.
   Что я говорю, никакіе другіе двадцать четыре тома. Вотъ, напримѣръ, маленькая повѣсть: "Кроткая". Совсѣмъ маленькая книжечка, но для всѣхъ насъ она черезчуръ велика, черезчуръ недостижимо велика. Сознаемся въ этомъ.
   Я думаю, что заявленіе Бѣлинскаго, будто Достоевскій не пойдетъ впередъ, если станетъ теперь же считать себя за генія вмѣсто того, чтобы работать надъ своимъ развитіемъ, было имъ вычитано и заучено, ибо подобныя представленія были весьма употребительны въ современной ему Западной Европѣ. Столько-то и столько-то фунтовъ бифштекса въ недѣлю, столько-то и столько-то прочесть книгъ, столько-то и столько-то просмотрѣть картинъ, извѣстная порція "культурныхъ вѣяній" -- необходимы для развитія генія. Достоевскому, дескать, слѣдовало бы побольше поучиться, прежде всего скромности, которая въ глазахъ всѣхъ заурядныхъ людей является добродѣтелью...
   Думаю о Толстомъ. Я не могу подавить въ себѣ подозрѣнія, что въ жизнь этого великаго писателя замѣшалось что-то поддѣльное, словно какая-то честная фальшь. Первоначально это, вѣроятно, произошло отъ истинной безпомощности: что-нибудь сильный человѣкъ да долженъ измыслить, а такъ какъ жизненныя утѣхи были уже исчерпаны, то онъ и ударился со своей природной суровостью въ религіозное ханжество. Въ началѣ онъ, вѣроятно, немножко притворялся, но затѣмъ это вошло въ привычку, даже, статься можетъ, въ природу. Всегда опасно заводить какую-нибудь игру. Генрихъ Ибсенъ дошелъ до того, что годами въ извѣстный часъ въ извѣстномъ Мюнхенскомъ кафе изображалъ сфинкса. Потомъ ему поневолѣ пришлось дѣлать то же; куда бы онъ ни пришелъ, онъ долженъ былъ въ извѣстный часъ и на извѣстномъ стулѣ изобразить людямъ сфинкса, потому что всѣ люди этого ожидали. Его это, можетъ быть, страшно стѣсняло подчасъ; но онъ былъ черезчуръ силенъ, чтобы прекратить эту игру. Ахъ, что же за два гиганта силы, Толстой и Ибсенъ! всякій другой наврядъ ли смогъ бы выдержать подобную игру дольше недѣли. А все же оба проявили бы, пожалуй, еще большую силу, если-бъ своевременно могли прекратить игру. Къ несчастью, и я, и многіе другіе обыкновенные люди только насмѣхаемся надъ ними за это. Разумѣется, чтобы перенести это, надо быть въ достаточной мѣрѣ великимъ; мы и сами будемъ также осмѣяны. Но будь они сами еще хоть чуточку помельче, то, быть можетъ, они и сами посмѣялись бы надъ своею собственной, годами существовавшей глупостью. То, что они хотятъ другихъ, а въ концѣ-концовъ и себя самихъ увѣрить, будто игра эта является для нихъ истинною необходимостью, показываетъ лишь переломъ въ ихъ личности, которая умаляетъ ихъ, низводитъ съ пьедестала. Великое поэтическое произведеніе стремится къ тому, чтобы изгладить этотъ переломъ. Стоять на одной ногѣ -- это фокусъ! естественное положеніе -- это стоять на двухъ ногахъ, не прибѣгая къ безумнымъ тѣлодвиженіямъ.
   "Война и Миръ", "Анна Каренина" -- никто не создавалъ величайшихъ произведеній поэзіи въ этомъ родѣ. И нисколько не удивительно, что впечатлительный сотоварищъ по литературѣ на смертномъ своемъ одрѣ просилъ Толстого побольше писать такихъ произведеній. Но, сидя здѣсь и раздумывая обо всемъ этомъ, я болѣе чѣмъ хорошо понимаю и прощаю Толстому его отвращеніе создавать для людей произведенія изящной литературы, хотя бы даже самыя превосходныя. Пусть заботятся объ изящной литературѣ другіе, чувствующіе себя отрадно въ этой области, дорожащіе ею, какъ подвигомъ, и высоко ставящіе приносимую ими славу. Но напрасныя попытки великаго автора творитъ въ сферѣ философіи и мышленія, по моему мнѣнію, онѣ отталкиваютъ отъ него. Это-то и дѣлаетъ его положеніе похожимъ на придуманную позу. Онъ раздѣляетъ участь Ибсена. Ни одинъ изъ нихъ не мыслитель, но оба во что бы то ни стало желаютъ быть таковыми. Этимъ, какъ они полагаютъ, они являются болѣе интересными, болѣе содержательными. Тутъ-то появляемся мы, мелкіе людишки, и высмѣиваемъ ихъ, что они, впрочемъ, переносятъ съ свойственнымъ имъ величіемъ. Мышленіе есть одно, а разсужденіе совсѣмъ другое. Раздумье же есть нѣчто третье. Они мечтатели, но мечтателей такъ много на свѣтѣ. Одинъ крестьянинъ въ Гудбрансдамнѣ промечталъ всю свою жизнь и сдѣлался всеобщей басней, какъ ни свѣтелъ былъ его умъ. Лобъ его былъ такъ же высокъ, какъ у любого поэта. Между прочимъ, онъ изобрѣлъ часы, которые могли бы одновременно со всѣхъ четырехъ сторонъ показывать время. Въ моментъ этой идеи онъ былъ какъ разъ въ горахъ и везъ домой кормъ для скота.
   Всегда, когда позже разсказывалъ онъ объ этомъ событіи, онъ плакалъ, обыкновенно прибавляя, что онъ также и въ тотъ день везъ домой кормъ для скота. И онъ сдѣлался, какъ въ своихъ глазахъ, такъ и въ глазахъ прочихъ жителей, басней всей долины.
   Философія Толстого представляетъ собою смѣшеніе старыхъ аксіомъ съ удивительно плохими собственными выдумками. Недаромъ онъ принадлежитъ къ народу, который во всей своей исторіи не можетъ указать ни одного мыслителя. Точно такъ же, какъ и соотечественники Ибсена, Норвегія и Россія обѣ произвели немало великаго и прекраснаго, но не дали ни одного мыслителя, по крайней мѣрѣ, вплоть до появленія обоихъ великихъ писателей, Толстого и Ибсена.
   Я нахожу, впрочемъ, совершенно понятнымъ, что поэты въ этихъ странахъ сдѣлались мыслителями: такъ и должно было случиться. Это не было при томъ добровольнымъ выборомъ, нѣтъ, было совершенно послѣдовательно, что именно поэты, а не сапожники стали мыслителями. Я могъ бы пояснить это еще больше и высказать свои соображенія, какъ все это случилось, но тогда пришлось бы мнѣ напередъ еще разъ хорошенько осмотрѣть, плотно ли закрыты также и окна, а тамъ уже развить свои взгляды.
   Кто достаточно пожилъ на свѣтѣ, чтобы припомнить семидесятые годы, знаетъ, что за перемѣна въ писателяхъ произошла съ той поры. До той эпохи они были пѣвцами, людьми настроенія, разсказчиками, потомъ они были захвачены духомъ времени и стали работниками, воспитателями, реформаторами. Англійская философія со своими стремленіями къ пользѣ и счастію первая стала властвовать надъ людьми и преображать литературу. Отсюда возникла литература, если и не богатая фантазіей, зато обладающая трудолюбіемъ и разумностью. Можно было писать обо всемъ, что только являлось осязательнымъ, было бы только написанное "вѣрно дѣйствительности", и это-то создало въ различныхъ странахъ множество великихъ писателей. Литература разрослась. Она популяризировала науку, толковала о соціальныхъ вопросахъ, реформировала установленія. На сценѣ можно было описать въ драматической формѣ спину доктора Ранка и мозгъ Освальда, а въ романахъ открывалось обширное поприще даже спорамъ о погрѣшностяхъ въ переводахъ Библіи. Писатели стали людьми съ разносторонними воззрѣніями; читатели спрашивали другъ друга, что думаютъ авторы объ эволюціонной теоріи, что новаго сказалъ Золя относительно законовъ наслѣдственности, что отк оих подтяжках она признаёт себя побеждённой и сознаётся, что это украшение гораздо интереснее пояса её мужа. Я сейчас же обещаю подарить ей подтяжки. Вдруг она говорит -- этакое коварное дитя: "А третья строка всё-таки для молодой женщины! Теперь я её поняла!".
   Тогда я киваю головой от радости, что весь мой план так блестяще удался, и я тут же снимаю свои подтяжки и дарю их ей.
   Одним словом, она пробуждена. В эту же звёздную ночь она обещает мне начать женское движение на Кавказе. "А последнюю строку, -- говорю я ей под конец, -- я написал только для рифмы, так будет лучше, если когда-нибудь ты вздумаешь петь это стихотворение". И мне уже представляется, что мои стихи могли бы стать народным гимном в этой стране...
   Вот каков был мой план. Как-то к этому отнесётся пастух? Ведь на Кавказе царит кровавая месть; старый Шамиль уничтожил её в Дагестане и Чечне, но во всех других местах она ещё не утратила своего значения. И действительно, пастух мрачно смотрел на меня, и потому я нашёл необходимым из предосторожности предложить ему ещё одну папиросу. "Пожалуйста!" -- сказал я, кланяясь ему. Он принял папиросу и закурил её. Это спокойствие кажется мне подозрительным: когда Тиберий становился любезным, то он был опасен [Тиберий Клавдий Нерон (42 до н.э. -- 37 н.э.) -- римский император в 14--37. Источники рисуют Тиберия подозрительным, недоверчивым и лицемерным.]. "Быть может, ты один из тех, кто пускается на хитрости, -- думал я про пастуха, -- ты и виду не подаёшь, но вместе с тем только поджидаешь удобной минуты. Вот какой у тебя вид!"
   На всякий случай надо иметь лошадь под рукой и не удаляться от неё. Я раскланиваюсь и выхожу из берлоги на свежий воздух. Пастух следует за мною. Тут мне становится страшно, и я не смею бросить ни единого взгляда на крышу. Я только замечаю мимоходом, что жена-фаворитка лежит, подперев голову руками, и умоляюще смотрит на меня. Когда я подошёл к лошади и хотел уже садиться на неё, пастух окликнул меня и показал на соседнюю хижину, давая понять, что он зовёт меня туда. "Западня!" -- думаю я, но представляюсь совершенно равнодушным, чтобы как-нибудь не пробудить его кровожадности и злых инстинктов. Он не сдаётся и ковыляет к хижине, маня меня за собою. Я принуждён следовать за ним.
   Хижина такая же, как и первая. Тут пастух без всяких возражений предоставляет мне исследовать крышу. Она была плоская, из каменных плит, положенных на деревянные стропила. Входная дверь гораздо темнее, чем дверь в другом доме: она ведёт в самую глубь скалы, так что ни единый крик и ни один вздох не могли бы донестись оттуда наружу. И вот разбойник входит в эту чёрную дверь и манит меня за собою.
   Тут я начал раздумывать. Кто знает, может быть, эта дверь представляет собою предмет высокого научного интереса, -- и внутренний голос побуждал меня исполнить свой долг и исследовать её. Но я стал доказывать, себе, что моя верная смерть не принесёт никакой пользы науке. Долг -- что это такое? Услужливость? Да, но услужливостью обладает также и собака: как бы она ни устала -- она всегда понесёт поноску. А человек, конечно, должен стоять хоть сколько-нибудь выше животного.
   Я взвешивал доводы за и против, и должен был простить себе эту нерешительность, принимая во внимание затруднительные обстоятельства. Кстати, эта некрасивая четырёхугольная решительность всегда производила на меня отталкивающее впечатление; некоторая слабость, маленькое колебание действительно делают для людей совместную жизнь гораздо приятнее.
   Но пастух улыбается и ещё усерднее старается завлечь меня в хижину. А его жена-фаворитка лежит на другой крыше, подперев голову руками, и, конечно, издевается надо мною. Так вот как, она сообщница этого мошенника! Это повлияло на моё решение. Вот я ей покажу! Я стискиваю зубы и вхожу в пещеру. Моя научная любознательность победила.
   Внутри было темно, но пастух и здесь зажёг нечто в роде лампы. Она -- жестяная, а вместо фитиля в ней горит шерстяная нитка; свет очень скудный, но его вполне достаточно для того, чтобы нанести кинжалом удар.
   Я уже готов броситься на человека, чтобы предупредить его нападение, но тут пастух открывает двух маленьких животных под кучей папоротника на полу. Это два медвежонка. Я смотрю то на животных, то на горца, и понемногу становлюсь смелее. Он мне говорит что-то, но из всех его слов я понимаю только слово "рубль". Он берёт одного из медвежат на руки, держит его передо мною и, по-видимому, хочет продать его мне.
   Я сейчас же вздохнул свободнее. У бедного, уродливого татарина были только самые мирные виды на меня. Я принимаю вид превосходства, нахмуриваю слегка брови, как бы выражая этим своё недовольство по поводу того, что он позвал меня в какой-то хлев; там стоят также несколько тучных коз у стены. И человек начинает доить коз, чтобы дать медвежатам молока.
   -- Сколько рублей? -- спрашиваю я и поднимаю вверх пять пальцев.
   Человек отрицательно качает головой.
   Тогда я поднимаю десять пальцев, но он опять отрицательно качает головою. Из любопытства, желая узнать, какие цены ходят на кавказских медвежат, я спросил, что требует за них этот человек, и при этом я горько жалею о том, что по-арабски умею сказать только "салам алейкум". Человек вынимает из ножен кинжал и проводит по земляному полу острием кинжала чёрточки. Он провёл двадцать черт и наконец остановился. Значит, торговля не может состояться. Тогда он зачёркивает пять чёрточек. Тут я воскликнул:
   -- Пятнадцать чёрточек за какого-то маленького медвежонка? Никогда!
   После этого я выхожу из хлева.
   Моя миссия была окончена. Я мог послать на родину сообщение о том, что везу с собою богатые научные результаты, и что мне понадобится, по крайней мере, четыре года для обработки этого материала. Со спокойствием и уверенностью, каких я не испытывал в течение всей моей маленькой экспедиции, я подошёл к своей лошади и похлопал её по шее с видом хозяина. Тогда жалкий пастух протянул мне руку. Я выказал снисхождение и дал ему последнюю папиросу. Он снова протянул руку, и я кивнул ему в знак того, что и впредь буду относиться к нему снисходительно, и высыпал ему в руку несколько медных монет. После этого я вскочил на своего коня.
   Со спины лошади я бросил женщинам на крыше многозначительный ободряющий взгляд, который говорил им, что они должны наконец проснуться здесь, на Кавказе, проснуться и петь моё стихотворение, и выйти из своего печального положения.
   И я уехал...
   Я стал спускаться круто вниз, чтобы найти главную дорогу, ведущую к станции. Было уже очень поздно, приближалось утро; стало темнее, потому что наступило то переходное время ночи, когда звёзды исчезают, а рассвет ещё не начался. Наконец я выезжаю на шоссе и тут я начинаю гнать лошадь, чтобы до рассвета добраться до станции. Я вдруг вспоминаю, что в этой стране конокрадство -- самое позорное деяние, и меня охватывает страх: чем-то всё это кончится для меня?
   Но всё кончилось очень хорошо. Я не слишком гнал лошадь, чтобы она не вспотела; а ведь эти удивительные кавказские лошади словно из железа, они переносят всё, ничто на них не действует -- за исключением слишком холодной воды.
   Начинает светать. Когда я издали увидел станцию, то спешился и повёл лошадь прямо к телеге вместо того, чтобы идти по дороге. И это спасло меня. Если бы я пошёл по дороге, то встретил бы двух одетых в бурнусы людей, которые спускались вниз, разговаривая друг с другом. Проходя мимо, они посмотрели на меня в ту минуту, как я стоял и привязывал лошадь, -- они, конечно, подумали, что прохожий просто стоит и гладит лошадь. Впрочем, это я и делал.
   Я иду на станцию. Там и сям вокруг домов раздаются окрики, бродят высокие фигуры, выкрикивают какое-нибудь слово или имя, и издали раздаётся ответ. У каменной стены вдали от всех домов сидит человек и играет на каком-то инструменте. Что за странные люди эти кавказцы, они никогда не спят! Человек совсем один, он сидит на земле, прислонясь спиною к стене, и играет, что ему приходит в голову. А ведь ещё совсем темно, только половина пятого, да к тому же и холодно. "Он просто сумасшедший", -- думаю я. Но в его музыке есть смысл, хотя мелодия бедна и однообразна. Инструмент, на котором он играет, нечто вроде свирели.
   Так как мне кажется, что Корней не очень-то будет спешить, то я вхожу на двор и кричу его имя наудачу. Но Корней ответил, оказалось, что он был тут же. "Сейчас!" -- отвечает он и подходит ко мне. Я показываю ему цифру пять на моих часах и смотрю на него. И Корней утвердительно кивает головой и объявляет, что он будет готов вовремя.
   Но Корней не явился даже и в шесть часов. Мы с женой успеваем позавтракать и приготовиться в путь, а Корнея всё нет. Тут я немного рассердился на Корнея.
   Только в половине седьмого он подъехал к дверям.
  

VIII

   Прохладное утро. Земля покрыта инеем, и пыль по дороге не поднимается, как вчера. Да и Корней уж не тот, каким был вчера, он молча сидит на козлах и не напевает. Тройка плетётся мелкой рысью. Но немного спустя, когда подъём становится круче, она по целым часам идёт шагом.
   Долина Терека кончается, река круто сворачивает в горы, в сторону от нашей дороги. Здесь нет уже больше никакой растительности. На одной голой вершине, откуда мы видим дорогу, извивающуюся вверх зигзагами, мы выходим из коляски и поднимаемся по тропинке пешком напрямик, в то время, как коляска без конца поворачивает по зигзагам, пока не нагоняет нас. Здесь наверху мы опять мельком видим ледники Казбека, вершина которого устремляется в небеса, озарённая утренними лучами солнца.
   Мы снова едём по склону горы. Там и сям дорога покрыта навесом в защиту от снежных лавин и обвалов. Кажется, словно мы едем в туннеле с железной крышей над нами. Во многих местах дорога разрыта, и её исправляют; надсмотрщик и инженер дают указания и распоряжаются толпой рабочих. Кроме того, мы встречаем ещё пастухов с огромными стадами баранов.
   На вершине новой скалы Корней останавливает лошадей и ведёт нас к кресту и источнику. Он набирает воды в пригоршню и показывает нам: вода шипит. Мы следуем его примеру и пьём из источника. Вода холодна, как лёд, но она шипит, и из неё выскакивают и лопаются пузырьки, руки наши белеют от неё. Вкусом она походит на сельтерскую воду.
   Мы взбираемся всё выше и выше, всё покрыто инеем, и мы снова должны кутаться от холода в наши одеяла. Мы достигаем теперь высшей точки нашего путешествия, мой гипсометр [Гипсометр (гипсотермометр) -- прибор для определения высоты места над уровнем моря по температуре паров кипящей воды.] показывает около трёх тысяч метров. Каменный столб, находящийся здесь, обозначает высоту футами. Здесь Корней отпрягает одну из лошадей и привязывает её сзади к коляске. Потому что теперь уже лошадям не надо больше тащить вперёд, а лишь упираться и задерживать коляску.
   И действительно, дорога сейчас же начинает круто спускаться вниз. Здесь совсем нет ровной плоскости, дорога проложена по самому горному гребню, как единственному проходимому мосту. Высокие горы вокруг нас покрыты зеленью, но леса на них нет, и здесь также повсюду стоят стога сена до самой вершины.
   Лошади бегут ровной рысью под гору. Иногда они спотыкаются, так как им трудно задерживать коляску; но они всё-таки не падают. Из русских романов можно вынести то впечатление, что в России ездят на лошадях с неслыханной быстротою. На картинках, изображающих русских курьеров, лошади несутся, как вихрь, и, несмотря на это, кучер высоко замахивается своим кнутом. Мы представляли себе, что и нам придётся вихрем пронестись на нашей четвёрке по Кавказским горам, и что мы как с неба свалимся по другую сторону гор. Мы были очень удивлены этой умеренной ездой. Или Корней Григорьевич очень берёг своих лошадей, -- а это действительно так и было, -- или же русские писатели и художники преувеличивают, что также вполне возможно. Из того, что нам пришлось наблюдать из поезда во время нашего переезда по России, мы вынесли то впечатление, что на лошадях там ездят не очень быстро. Но зато для любителей скорой езды на лошадях я не могу указать лучшей страны в этом отношении, нежели Финляндия. Это мне пришлось испытать самому во время моего пребывания в финляндских городах. Маленькие финские лошадки похожи на наших фьордских, они, как ветер, несутся по улицам, и на углах мне не раз приходилось лететь на одном колесе. Финны хорошо кормят своих лошадей, но зато и ездят очень быстро; когда мне приходилось просить пощадить лошадей, меня с улыбкой называли "лошадиным заступником". Один только раз в своей жизни мне пришлось жаловаться полиции на человека, и этот человек был финский извозчик...
   Лихорадка, бессонная ночь и холод в горах наводят на меня дремоту, и я время от времени дремлю и чувствую себя прекрасно. Изредка нам встречаются телеги, запряжённые двумя или четырьмя волами, тогда мы медленно разъезжаемся, равномерное покачивание нашей коляски нарушается, и это пробуждает меня. И тут на этой вышине нам приходится проезжать мимо домиков, сложенных из дикого камня, мимо жилищ пастухов, на крышах которых сидят женщины в живописных синих сарафанах и возятся с шерстью для пряжи ковров или материй. Когда мы проезжаем мимо них, то они смотрят на нас и переговариваются между собою; но когда мы, проехав, оглядываемся назад, то видим, что они уже снова принялись за работу. Полуголые ребятишки долго бегут за нами, и их можно остановить, только бросив медную монету.
   Дорога становится всё более и более дикая, и железные навесы над дорогой попадаются всё чаще и чаще; весною, во время таяния снегов, этим навесам не раз приходится выдерживать довольно значительные обвалы. Налево мы видим только очень низкую стену, а за стеной зияет бездна. Никогда ещё мне не приходилось видеть такой бездны; время от времени я выхожу из коляски и иду пешком, стараясь при этом идти как можно ближе к скале. Но глубина влечёт, влечёт, и я иногда заглядываю в неё и при помощи бинокля различаю на самом дне бездны крошечные пятна полей. Сидя в коляске, я невольно крепко держусь за неё руками. Солнце ярко светит на нас, стеаринового пятна на моей куртке как не бывало, мы сбрасываем с себя наши одеяла. Мы всё спускаемся, спускаемся, пропасти становятся всё страшнее, мы извиваемся зигзагами по ущельям. Во многих местах дорога разрыта, и её чинят люди, одетые в бурнусы. Корней не считает больше нужным быть внимательным. Он даёт лошадям трусить несколько скорее, чем это нужно, потому что ему нравится смотреть с своего высокого сидения в бездонную пропасть. Между тем мы проехали станцию Гудаур.
   Здесь много хорошо выстроенных каменных домов в один и даже в два этажа. Окрестности голые, каменистые, но вообще это место производит очень приятное впечатление; несколько человек стоят в дверях станционного дома и смотрят на нас. У меня является такое чувство, будто сегодня воскресенье, хотя на самом деле сегодня пятница; люди, стоящие в дверях, имеют такой спокойный и беспечный вид. А может быть, по магометанским порядкам у них сегодня праздник? Мы продолжаем спускаться длинными зигзагами среди горних стен. Телеграфные проволоки, которые всё время сопровождают нас, прикреплены иногда к скале, а иногда уходят под землю, прячась от лавин. Я не иду больше пешком, это слишком замедляет наше путешествие; но в сущности для меня было бы гораздо лучше, если бы я всё время шёл пешком, так как при этом мои нервы менее страдали бы. Навстречу нам попадается почта. Её сопровождает конвой из семи казаков с заряжёнными ружьями, почтальон трубит в свой рог, мы отъезжаем в сторону и останавливаемся, пока мимо нас проезжает почта. Потом мы опять начинаем спускаться с горы.
   Корней сидит, опустив вожжи, и тупо смотрит в бездонную пропасть; если одна лошадь поскользнётся, то другая должна удержать её. Я не смею взять Корнея за шиворот и встряхнуть его, потому что внимание его тогда было бы окончательно отвлечено от лошадей. Мне приходится покориться своей участи. Здесь дорога проведена вдоль отвесной горной стены, она лежит на железных балках, она висит в воздухе. Однако мы заметили это только после того, как сделали несколько изгибов вниз по горе; мы закинули головы вверх и посмотрели на дорогу, которую только что проехали. И это зрелище заставило нас содрогнуться.
   На одном из самых опасных мест, где даже не было низкой каменной ограды, отделявшей дорогу от пропасти, вдруг вынырнули два маленьких мальчика шести и восьми лет и начали плясать перед нами и кувыркаться. Очевидно, эти маленькие испорченные создания устроили себе здесь постоянный нищенский пункт во время движения. Я очень рассердился на то, что они появились так неожиданно и даже испугали лошадей, которые шарахнулись к стене; а потому я хотел прогнать их своей великолепной владикавказской палкой, но это ни к чему не повело. Они продолжали плясать, и их нахальство дошло до того, что они кувыркнулись даже разок у самого края дороги, где не было стены, отделявшей дорогу от пропасти. Мне не оставалось ничего другого, как дать им несколько шиллингов. Они смотрели на нас широко раскрытыми детскими глазами и с таким видом, словно им и невдомёк, почему у его превосходительства написано на лице такое бешенство. Выманив деньги, они снова заползли за стену на самом краю пропасти, где у них, по-видимому, был крошечный кусочек скалы, на котором они могли стоять. По всей вероятности, они стали ждать другой коляски, чтобы снова выскочить неожиданно на дорогу и проплясать свой опасный танец.
   Вдоль внутреннего края дороги, куда светит солнце, растёт щавель и жестокий чертополох; на каждом шагу попадается одуванчик и синяя фиалка, необыкновенно красивая и нежная; ниже нам попадается красный клевер. Наш спуск продолжается час за часом, хотя лошади всё время бегут рысью. Через три часа приблизительно мы выезжаем наконец на более ровную дорогу, мы на станции Млеты, где должны отдыхать. Млеты находятся на высоте 1 500 метров над уровнем моря; следовательно в эти три часа мы спустились на 1 500 метров от вершины горы. Солнце здесь сильно печёт. Кроме одеял, мы скинули с себя всё, что только было возможно.
   Корней хочет отдыхать четыре часа. Я вскрикиваю от удивления и долго качаю перед ним головою. Тогда Корней указывает на солнце и даёт понять нам, что зной сделается нестерпимым, но что через четыре часа жара начнёт спадать; он же во всяком случае обязуется доставить нас к вечеру на станцию Ананури. Мы раздумываем над этим и изучаем нашу профильную карту: до Ананури ещё сорок вёрст, но тридцать пять вёрст этой дороги спускаются круто под гору, а потому этот путь мы сделаем очень быстро, -- мы даём Корнею согласие на четыре часа отдыха и киваем ему в знак того, что всё хорошо.
   В Млетах телеграф состоит из четырёх проволок. Перед нашим окном стоит усыпанная ягодами рябина, а в нескольких шагах от станции растёт орешник; но больше нет никакой растительности. Здесь теперь время сенокоса; и излишне большая толпа рабочих возит сено с лугов. Млеты -- большое местечко, может быть, самое большое в горах; но грязь здесь, как и в других местах, невероятная. Когда нам пришлось по необходимости вытереть наши ножи и вилки о салфетки, то оказалось, что и салфетки для этого не годятся, их пришлось выбросить, и мы пустили в ход наши носовые платки. Однако и здесь еда была очень вкусная, не надо было только задумываться над тем, как кушанье приготовлялось в кухне.
   В то время, как мы сидели и ели в комнате, вдруг появляется господин, который стоит и смотрит на нас. Мы также смотрим на него и не можем опомниться от удивления: это был наш спутник по поезду, офицер, который должен был нас сопровождать через горы, но свернул в Пятигорск. Его как-то передёрнуло, когда он узнал нас, и он повернулся и вышел из комнаты, не сказав ни слова. После того, как мы приехали на станцию, никто больше не приезжал туда, следовательно офицер был здесь уже до нас, и это обстоятельство было для нас загадкой. Неужели он прервал своё пребывание в Пятигорске раньше времени и воспользовался тем временем, которое мы провели в Владикавказе, чтобы опередить нас? И зачем он затруднял себя всем этим, чтобы избегнуть нас? Мы вовсе не жаждали его общества. Зачем он остановился в Млетах?
   Когда я после обеда сидел один на веранде и курил, офицер появился в дверях передней и подошёл прямо ко мне. Он приподнял фуражку и сказал по-английски, что я, вероятно, удивлён, видя его здесь. Я ответил, что, в сущности, не задумывался над тем, где следовало бы быть в настоящее время господину офицеру. Тогда он молча продолжал смотреть на меня, но уже не спрашивал больше ничего.
   -- А вы недолго пробыли в Пятигорске? -- сказал я, чтобы быть хоть сколько-нибудь учтивым.
   -- Нет, -- ответил он, -- я кончил там дела раньше, чем предполагал.
   Так как я сидел, а он стоял, то я также поднялся; но, постояв так с минуту, я повернулся к нему спиной и вошёл в дом.
   Офицер последовал за мной.
   В передней была лестница, которая вела во второй этаж, офицер остановился у этой лестницы и пригласил меня пойти с ним наверх.
   Сначала я хотел идти в столовую и представиться обиженным на этого незнакомца; но потом мне вдруг пришло в голову, что я в России, и что, по всей вероятности, многие русские во многих отношениях отличаются от других людей.
   -- Что вам угодно? -- спросил я.
   -- Будьте любезны пойти со мной в мою комнату, -- ответил он вежливо, -- я хочу сообщить вам кое-что.
   На одно мгновение я задумался, но потом последовал за ним, несмотря на то, что лицо его мне было противно.
   Когда мы вошли в его комнату, то он закрыл окна и двери, хотя было очень жарко.
   -- Пожалуйста, садитесь, -- сказал он. -- Конечно, вы очень удивились, увидя меня здесь. Но, как я вам уже говорил, я кончил свои дела в Пятигорске раньше, чем рассчитывал.
   -- Об этом вы мне действительно уже сообщали, -- ответил я.
   -- Я искал там одного человека, но не нашёл.
   -- Какого человека? И какое мне дело до этого?
   -- Хорошо. Впрочем, позвольте вам сказать сейчас же, что я желаю говорить в вежливом тоне.
   Я засмеялся и спросил:
   -- В самом деле? Очень вам благодарен.
   -- Вы, конечно, обратили внимание на то, что когда я только что вошёл в столовую внизу, то вздрогнул, увидя вас. Я только притворился.
   -- Вы притворились? Вот как!
   -- Я уже раньше знал, что вы находитесь в столовой.
   -- Ну, так что же из этого?
   -- Если я оставил поезд и свернул на Пятигорск, то это ещё не значит, что я выпустил вас из виду.
   Мне это стало надоедать, и я спросил:
   -- Однако, послушайте, голубчик, что вам от меня нужно?
   -- Я еду по делам службы, -- сказал он. -- Собственно, моё путешествие вызвано другим человеком, но я не пренебрегаю также и делом с вами. Откуда вы едете?
   -- Из Финляндии.
   Он вынул из кармана бумагу, заглянул в неё и сказал:
   -- Совершенно верно.
   -- Верно? -- воскликнул я. -- Что такое верно?
   У меня в голове промелькнуло подозрение, что я имею дело с полицейским чиновником, а потому я ответил, как это и было в действительности, что еду из Финляндии.
   -- Мы, русские, люди не злые, -- продолжал он, -- и я вовсе не желаю причинять вам неприятностей во время вашего путешествия.
   -- Напротив, мне очень приятно беседовать с вами, -- ответил я.
   Я старался скорее сообразить, что ему нужно от меня, если он в самом деле полицейский чиновник. Конечно, с его стороны это было смешной ошибкой, если он думал, что у него могут быть какие-нибудь дела со мной. Я приехал из Финляндии, где прожил целый год, не сделал ничего дурного и даже не пытался делать что-нибудь дурное. Правда, я читал лекцию в Гельсингфорсском университете, но на литературную тему; затем я написал несколько статей в финских газетах, но они также касались литературы. А в политике я не играл никакой роли.
   -- Вы направляетесь на Восток? -- спросил офицер.
   -- Да. Но не скажете ли вы теперь, что вам от меня угодно?
   -- Что мне угодно? -- ответил он. -- Во-первых, мне хотелось бы предоставить вам спокойно уехать. Мы, русские, люди не злые. Но у меня есть предписание,
   -- Вот как? -- сказал я и рассмеялся. -- В чём же заключается ваш предписание?
   -- Позвольте вас спросить, -- ответил офицер, -- не были ли все почтовые лошади заняты во Владикавказе, когда вы туда приехали?
   -- Да. Компания французов заняла всех лошадей заранее на целую неделю.
   Тогда офицер улыбнулся и сказал:
   -- Это я занял их.
   -- Вы?
   -- По телеграфу из Пятигорска.
   -- Прекрасно. Что же из этого?
   -- Я хотел задержать ваш отъезд из Владикавказа на один день, чтобы опередить вас здесь в горах.
   Это казалось невероятным, но ведь передо мною сидел взрослый человек, который говорил всё это.
   -- Теперь вы, может быть, могли бы мне сказать, чего вы, собственно, от меня хотите? -- спросил я.
   -- Я хочу арестовать вас.
   -- Почему? За что?
   -- Ну, всё это вы потом узнаете. Я не следователь. У меня только предписание арестовать вас.
   -- Разве ваше предписание состоит в том, чтобы арестовать меня?
   -- Да,
   На минуту я призадумался.
   -- Я вам не верю, -- сказал я, поднимаясь. Офицер отошёл к окну и предоставил мне свободный проход к двери на случай, если бы мне вздумалось уйти. Это подействовало на меня.
   -- Это во всяком случае страшное недоразумение, -- сказал я. -- Вы смешиваете меня с кем-нибудь другим. Вот мой паспорт.
   И я показал ему свой паспорт.
   Он посмотрел на паспорт, прочёл его, сложил и затем возвратил его мне.
   -- Всё это я раньше знал, -- сказал он. -- Я знал, что ваш паспорт в порядке.
   -- В таком случае, вы признаёте, что спутали двух лиц?
   -- Двух лиц? -- ответил он нетерпеливо. Он вынул из кармана несколько фотографических карточек, все они были одного формата и не наклеенные. Он отобрал одну из них и протянул мне.
   Я почти не верил своим глазам: это была моя собственная фотография. Прошло несколько минут, прежде чем я опомнился от изумления, я даже забыл посмотреть на имя фотографа, не обратил внимания на то, в каком платье я был снят; во всяком случае я не узнал портрета, так как никогда не видал его раньше, но сомнения не было -- это был мой портрет, снятый в профиль.
   Когда я возвратил ему портрет, который он тотчас же спрятал в свой бумажник, то у меня вдруг явилось маленькое подозрение, и я сказал:
   -- Не сняли ли вы этой фотографии с меня в поезде? Я никогда не видал её раньше. Дайте мне взглянуть на неё ещё раз.
   Он медлил.
   -- Разве это не ваша фотография? -- спросил он.
   -- Будьте так любезны, позвольте мне взглянуть на неё ещё раз. Это была любительская фотография, мне даже показалось, что я узнал платье, тот самый костюм, который был на мне одет.
   Он решительно протянул мне портрет и сказал:
   -- Конечно, это то самое платье, которое теперь на вас надето. Я снял с вас фотографию в поезде. Так я всегда делаю, когда слежу за кем-нибудь. Теперь вы видите сами, что я не спутал вас с другим лицом.
   Раз он повернул дело так, то это казалось правдоподобным, и на мгновение я растерялся. Если этому человеку вздумается арестовать меня, то всё наше путешествие будет расстроено; Бог знает, каким неприятностям я мог бы подвергнуться в этой стране, где я не мог защищаться. Я несколько упал духом и сказал:
   -- При других обстоятельствах для меня было бы удовольствием быть арестованным и пережить маленькое приключение во время моего путешествия. Но теперь это не входит в мои расчёты, я не один.
   -- Я очень сожалею, -- ответил он. -- Я искренно желаю не доставлять неприятностей ни вам, ни вашей спутнице.
   Тут я призадумался не на шутку.
   -- Куда же вы отправите меня в таком случае? -- спросил я.
   Он ответил:
   -- Я доставлю вас обратно во Владикавказ.
   Тогда я спросил опять:
   -- Вы арестуете нас обоих?
   -- Нет, только вас, -- ответил он.
   Ехать назад через горы! Против поездки я ничего не имел, поездка сама не пугала меня; но наше путешествие на Восток было бы окончательно расстроено.
   -- А вы не могли бы отправить меня в Тифлис? -- спросил я. -- Тифлис находится на нашем пути, в Баку мы могли бы обратиться к нашему консулу, который сейчас же выяснил бы это маленькое недоразумение.
   Офицер стал обдумывать мои слова.
   -- Чтобы помочь вам поскорее избавиться от неприятностей, я отправлю вас в Тифлис, -- сказал он.
   -- Я вам очень благодарен за это, -- ответил я.
   Мы оба замолчали и задумались. Наконец он встал, поклонился и сказал:
   -- До нашего отъезда вы можете идти куда угодно.
   Я не мог отделаться от своих подозрений и сказал:
   -- Почему вы сначала сказали, что хотите отправить меня во Владикавказ?
   -- Сначала во Владикавказ, -- ответил он несколько нетерпеливо. -- Да, я хотел отправить вас сначала во Владикавказ. Так было бы удобнее для вас. Ведь вы, собственно, должны ехать в Петербург.
   -- Ах!
   -- А если я согласился везти вас в Тифлис, то лишь только для того, чтобы пойти навстречу вашему личному желанию. Но это противоречит моим предписаниям.
   -- Покажите мне ваши бумаги, -- сказал я вдруг.
   Он улыбнулся и вынул из кармана большой документ с печатями, который и разложил передо мной. Бумага была написана по-русски, так что я ничего не понял. Но офицер указывал на разные места документа, объясняя, что тут стоит его имя, тут стоит, что он полицейский чиновник, а тут стоит, что всюду, куда бы он ни явился, местная полиция должна оказывать ему содействие.
   Больше мне ничего не оставалось делать, как удалиться и молчать.
   -- Так вы разрешаете мне спуститься вниз и сообщить моей спутнице об этом перерыве в нашем путешествии? -- спросил я.
   -- Как раз об этом-то я и думаю в настоящую минуту, -- ответил он, помолчав немного. -- И главным образом меня этот вопрос занимает именно ради вашей спутницы. Поймите меня, о вас я также думаю. Это будет очень неприятно для вас обоих.
   -- Дайте нам доехать только до Тифлиса, и тогда всё выяснится!
   -- Мне очень не хотелось бы разочаровывать вас, -- ответил он, -- но я должен предупредить вас, что разъяснение всего этого потребует много времени.
   -- Но я не сделал ничего дурного, решительно ничего! -- воскликнул я.
   -- Само собой разумеется. Я верю вам. Но, чтобы доказать это, потребуется много времени и много неприятных хлопот. Верьте мне.
   И в этом отношении я верил ему. На меня напало уныние, и я пристально смотрел в землю и думал.
   -- Впрочем, есть выход, -- сказал он. -- Я считаю своим долгом указать вам на это.
   -- Так есть выход?
   -- Должен быть выход, При некотором желании с обеих сторон.
   -- Каким образом?
   -- Ведь мы, русские, люди не злые, -- сказал он. -- Иногда мы стараемся как-нибудь поладить друг с другом.
   Я пристально посмотрел на офицера.
   -- Так не могу ли я поладить с вами? -- спросил я.
   Он пожал плечами и сделал жест рукой, присущий евреям.
   -- Выход есть. Намёк на выход.
   Тут я вдруг почувствовал себя спасённым и разразился хохотом. Я похлопал его по плечу и сказал:
   -- Вы великолепны! Вы прямо сокровище! Как мне расплатиться с вами за эту получасовую беседу?
   Он стоял с достоинством и позволил мне хлопать себя по плечу.
   -- Такие выходки мне приходилось видеть со стороны многих, -- сказал он. -- Я против них ничего не имею. Ведь это приносит людям облегчение.
   -- А теперь извините меня, но я ухожу, -- сказал я. -- Прошу вас также простить меня, если я буду продолжать своё путешествие в Тифлис в нашей собственной коляске и без вас.
   -- Против этого я также ничего не имею, -- ответил он. -- Но вы должны быть готовы к тому, что на каждой станции, где вы будете отдыхать, я также буду отдыхать. Сегодня вечером вы будете в Ананури, и я там также буду.
   -- Добро пожаловать! -- сказал я и ушёл.
   Конечно, он не приедет туда. Он вовсе не полицейский чиновник, это просто жалкий шарлатан, который хотел выжать из меня денег. Он побывал в Пятигорске и там проиграл все свои деньги, а теперь попал в глубь Кавказа и не может никуда дальше двинуться, он сел на мель.
   Я решил просто забыть о нём и ни слова не сказал своей жене об этом человеке.
   Мы покинули Млеты.
  

IX

   Теперь мы ехали вдоль другой реки, Арагвы. Она такая же большая и такая же красивая, как и Терек, и мы всё время видим её. Горы, как и по другую сторону, в три-четыре тысячи метров вышиной, некоторые голые, покрытые лишь зелёной травой до самых облаков, другие покрыты густой порослью до самой вершины. Из бедной флоры вдоль дороги нам встречаются герань, горчица и жёлтый просвирняк. Все растения совершенно покрыты известковой пылью. Человеческие жилища здесь такие же, как и по ту сторону гор, и здесь так же мы проезжаем мимо пастухов, стад и рабочих, занятых исправлением шоссе. Сильно пылит, солнце печёт нестерпимо; вся спина Корнея усеяна мухами.
   Мы подъезжаем к двухэтажному каменному дому в немецком стиле, в нашем германском; у дома находится выкрашенный в белый и чёрный цвет шлагбаум, который лежит поперёк дороги: здесь русские власти взимают дорожную подать. Корней предъявляет свою квитанцию, указывающую на то, что он уплатил эту подать уже во Владикавказе. Шлагбаум поднимается, и мы проезжаем.
   После долгой езды под гору мы прибываем на станцию Пассанаур, которую минуем. Здесь много каменных дач, по-видимому, частных, их заново выбелили, и они сверкают своей белизной; над всем этим возвышается русская часовня самых пёстрых цветов: коричневого, голубого и красного. Мы опять спустились приблизительно на четыреста метров, растительность становится богаче, в долине удушливая жара. Народонаселение состоит здесь из грузин, которые живут в таких же, расположенных ярусами хижинах, какие мы видели раньше, домики их гнездятся на склоне горы, один над другим.
   В громадном ущелье в цепи гор мы видим налево далеко-далеко в стороне другую долину, также усеянную деревьями, хижинами и жёлтыми пятнами полей по склонам гор. И там также живут люди, думаем мы, быть может, они так же счастливы, как мы, у них также есть свои радости и горести, свой труд и свой отдых. В молодости у них есть своя любовь, а под старость свой клочок земли и свои бараны. Нет ничего, ничего на свете, что походило бы на то чувство, которое охватывает человека, когда он вдали от всего! -- думаю я. Я помню это из моего детства, когда я пас скот у себя на родине. В хорошую погоду я лежал на спине в вереске и исписывал указательным пальцем весь небесный свод, и я переживал блаженные дни. Я позволял скоту беспрепятственно бродить по целым часам на полной свободе, а когда мне нужно было разыскать его, то я всходил на пригорок или влезал на высокое дерево и, раскрыв рот. прислушивался.
   В вышине я сейчас же слышал, откуда доносится звон колокольчиков, и затем я легко находил скот. Козлам я давал иногда табаку, который мне удавалось украсть для них, а коровам -- соль. А баранов я учил бодаться со мной.
   Это была дивная жизнь. И пусть никто не думает, что мне жилось хуже в дождливую погоду. Тогда я сидел под кустом или под нависшей скалой, где находил хороший приют от непогоды. Там я сидел, напевал, или же писал на белой берёсте, а иногда вырезал что-нибудь ножом. Я знал каждый камень в этой местности, и когда мне нужно было догнать скот, то я перебегал только под другую нависшую скалу, которую я хорошо знал, и снова чувствовал себя прекрасно. Никто, не переживавший этого в раннем детстве, не может представить себе того странного и прекрасного чувства, которое испытываешь, когда находишься в дождливую погоду в полях и в то же время сидишь в таком месте, куда не попадает дождь. Позже я пытался написать что-нибудь об этом, но это мне не удалось. Я хотел попробовать придать такому описанию некоторый стиль, чтобы быть лучше понятым, но тогда вся картина ускользала от меня.
   Когда я пас, я ходил в деревянных башмаках, и в дождливую погоду ноги у меня, конечно, промокали. Но я никогда не забуду того наслаждения, которое я испытывал, чувствуя теплую деревянную подошву под ногами в то время, как всё моё тело было мокрое, -- этого наслаждения нельзя сравнить со множеством других, которые я испытывал позже. Быть может, это происходило потому, что в то время я не знал ничего лучшего. А между тем я уже тогда прекрасно знал разницу в том, что хорошо и что дурно. В конце лета в грибную пору скот прямо бесновался из-за грибов. В особенности коров никак нельзя было сдержать; но так как именно на коровах были колокольчики, то коровы и увлекали за собой весь скот во время своего снования по лесу в поисках за грибами. Тогда пастухам приходилось плохо, они весь день должны были быть на ногах почти без отдыха. Моё несчастное маленькое тело болело и ныло от безостановочной беготни изо дня в день, и тогда у меня было одно только утешение -- я сам собирал грибы и угощал ими тех коров, которые были моими любимицами. И коровы давали много молока от грибного корма. Но в такое время было не особенно приятно быть пастухом. Нет, нет.
   Я сижу в коляске и думаю обо всём этом, двигаясь вперёд по широкой дороге в глубине Кавказа. У меня такое странное чувство, мне кажется, что я мог бы пустить корни в этой стране и испытать блаженство, сознавая себя так далеко от всего света. Другое дело было бы, если бы я был достаточно культурен для того, чтобы довольствоваться моей настоящей жизнью; но я недостаточно культурен для этого.. Я ещё раз заглядываю в долину налево, на дне которой видны маленькие жёлтые пятна полей, стада баранов и хижины, и эта картина кажется мне такой прелестной, мирной. Над стадами высоко в воздухе парят большие орлы. От всей местности веет праздничным настроением. Сегодня пастух, наверное, хорошо вычистил свой блестящий пояс и принарядился для своей девушки...
   Меня охватывает дремота, я думаю и время от времени погружаюсь в сон. Часа два спустя нам начинают попадаться каштаны; мы продолжаем спускаться; лошади бегут рысью.
   Мы встречаем целый обоз пустых телег, запряжённых волами; погонщики растянулись во весь свой рост на дне телег и спят; мы отъезжаем совсем в сторону и таким образом разъезжаемся с обозом. Но тут мы замечаем, что у одного вола ярмо очутилось между рогами, шею его свернуло набок, и он так боком и идёт. Моя жена хочет выйти из коляски, чтобы поправить ярмо; когда мы объясняем Корнею, в чём дело, он не останавливается, а продолжает себе ехать дальше, не поняв ни слова. И вот -- мы далеко отъехали от обоза, уже больше ничего нельзя сделать, к тому же Корней снова погнал лошадей рысью. А вол продолжает идти по бесконечной дороге, немой, выпучив глаза, с вывернутой шеей. Нам становится всё более и более не по себе в нашей коляске, да и неудивительно. Но время идёт, часы сглаживают всё: немного спустя мы находим утешение в мысли, что и людям очень часто бывает не легче. Чем скорее такой вол надорвётся под ярмом, тем лучше для него. В этом его утешение. То же самое бывает и с человеком, который попал в безвыходное положение: он вдруг утешается при мысли о том, что от него самого зависит прекратить жизнь, когда он только этого пожелает. Ницше нрав: возможность такого выхода послужила утешением для многих несчастных в тёмную ночь...
   Часы бегут, время идёт. Сказочная страна снова становится прекрасной.
   У одного водопоя доброму Корнею Григорьевичу опять приходит в голову пропустить вперёд какую-то коляску. Это русская семья, она едет скорее нас. Мы видели этих людей в Коби; но так как мы сегодня выехали гораздо раньше их, то они не должны были бы нагнать нас. И вот мы попадаем в облака пыли, поднимаемой их коляской, и почти не можем дышать.
   Тогда я опускаю свой кулак на плечо Корнею и даю ему понять, что он сделал. Одно мгновение он с испугом смотрит на меня и останавливает лошадей, но, по-видимому, он так и не понимает меня и хочет ехать дальше. Тогда я выскакиваю из коляски и держу лошадей, и вообще принимаю по отношению к Корнею строгие меры. Но он только всё больше и больше изумляется, глядя на меня, и недоумевает, что на меня нашло. Он видит пыль, она так и стоит в виде облака над дорогой, где проехала коляска, она жжёт глаза и ему и нам, потому что это известковая пыль, она ложится белым слоем на дороге; но Корней так и не может понять, почему нам нельзя ехать в этих облаках пыли. Я принуждён по крайней мере пять минут держать лошадей, чтобы дать пыли улечься. Мне начинает становиться ясно, почему для этого великого народа необходимо приказание, царское слово. Эти люди необыкновенно глупы в некоторых отношениях, они могут бродить в степи, пасти баранов, стоять в поле и шевелить немного лопатой. Но их мозги так необыкновенно тупы для восприятия отвлеченных понятий. Я даю себе слово свести с Корнеем маленькие счёты в Тифлисе.
   Месяц светит уже довольно ярко, пять часов, солнце и луна освещают одновременно ландшафт, и воздух очень тёпел. Этот край совсем особенный, он не похож на другие страны, которые я раньше видел, и мною снова овладевает желание поселиться здесь на всю жизнь. Мы спустились уже так низко, что начинаются виноградники, а в лесу попадается орешник; и месяц и солнце светят, как бы соперничая друг с другом. Это великолепие подавляет, и если бы здесь жить, то можно было бы каждый день бить себя в грудь от восторга. Народ здесь выдержал борьбу, которая грозила ему полным уничтожением, но он перенёс всё, он здоровый и сильный, он процветает и теперь в общей сложности составляет народонаселение в десять миллионов. Конечно, кавказцы не знают повышения и падения курса на нью-йоркской бирже, их жизнь не представляет собой безумной скачки, они имеют время жить, они могут питаться, снимая плоды с деревьев, и, когда надо, зарезать барана. Но разве европейцы и янки не выше их, как люди? Бог знает. Этот вопрос такой сомнительный, что один только Бог мог бы ответить на него. Величие создаётся благодаря тому, что вокруг него всё мелко, что век, несмотря ни на что, ничтожен. Я вспоминаю великие имена только в области моей специальности и их бесчисленное множество в длинном ряду гениев пролетариата. Я с радостью променял бы два десятка из них на одного коня из Маренго. Ценности не имеют постоянной цены: театральный ореол в другом месте соответствует блестящему поясу здесь; время уничтожает и то и другое, оно разменивает их на другие ценности. Кавказ, Кавказ! Недаром величайшие гиганты поэзии, известные всему миру великие русские были здесь и черпали из твоих источников...
   Шесть часов. Теперь мы спустились на тысячу метров после вершины у Дарьяльского ущелья. Солнце зашло, теперь месяц светит один, тепло, царит ненарушимая тишина. Дорога вдруг снова начинает подниматься в гору, мы едем шагом. Горы становятся ниже, они превращаются в длинные хребты, над которыми простирается небо. Начинает быстро смеркаться. Мы прибыли на станцию Ананури.
  
   Много людей стоят здесь на дворе и на веранде, наслаждаясь тёплым вечером. Мы выходим из коляски и идём в дом. Какой-то человек, по-видимому, хозяин, говорит нам что-то и загораживает нам дорогу. Он говорит не по-русски, а, очевидно, на одном из кавказских наречий. Мы ставим наши вещи и не обращаем внимания на хозяина. Вдруг появляется одетый в бурнус человек, который обращается к нам на французском языке, говоря очень быстро, и объявляет, что для нас нет ни одного свободного места на станции.
   Что нам было делать?
   Он кричит маленькому человеку в необыкновенно длинном бурнусе, стоящему на дороге, -- его зовут Григорием. Как только Григорий услышал, в чём дело, он кивает в знак того, что мы можем получить ночлег, и указывает вперёд.
   Мы снова выносим наши вещи, садимся в коляску и едем. Григорий бежит за нами. На вид ему лет пятьдесят, но он бежит, как мальчик, несмотря на то, что он в длиннополом кафтане и на нём много оружия.
   Григорий ведёт нас к странному двухэтажному дому, который стоит на каменных столбах. Таких домов мне не приходилось видеть раньше. К тому же внутри дома были какие-то необыкновенные закоулки, перегородки и каморки. Нас отвели в комнату наверху. Можем ли мы поместиться в этой комнатке одни? Да. И в комнату внесли наши вещи. Нельзя ли нам получить бифштекса, картофеля, хлеба и пива? Григорий кивает головой и слетает вниз с лестницы в своём развевающемся длиннополом бурнусе.
   Мы выходим на двор и осматриваемся кругом: тёмные и очень низкие горы, лунный свет; прямо на юге башни и купола монастыря, золочёные купола ярко сверкают в лунном свете и представляют редкое по красоте зрелище, рельефно выделяясь на тёмном фоне неба. Внизу по дороге бродят люди и лошади; проезжает мимо почтальон, трубя в свой рог. Когда мы возвратились домой, то Григорий вышел к нам навстречу и объявил, что был на станции, но не мог там получить бифштекса. Но не хотим ли мы вместо бифштекса чего-нибудь другого? И Григорий вынимает из-за пазухи своего бурнуса живого цыплёнка. Мы киваем в знак того, что очень довольны цыплёнком. И Григорий снова летит вниз.
   Немного спустя Григорий казнил цыплёнка; из нашего окна мы видим на дворе свет: это Григорий развёл огонь и собирается исполнять обязанности повара. Очаг под открытым небом, топливом здесь служат стебли подсолнечника, которые напоминают маленькие деревца и горят превосходно. Григорий ставит над огнём котёл с водою; когда вода достаточно согрелась, он погружает в неё цыплёнка и начинает щипать его. Его маленькая чёрная фигурка при свете огня производит впечатление чего-то подземного. Григорий исполняет свою работу добросовестно, он даже опаливает последние остатки пуха на цыплёнке, прежде чем начать жарить его.
   Нам подают ужин, цыплёнок очень вкусный; но уже во время еды нас так жестоко кусают клопы, что мы должны прекратить нашу трапезу раньше времени. Насекомые переползают на нас с кроватей, на которых мы сидим за не имением стульев. Нечего сказать, весёлая ночь нам предстоит! -- думаем мы и решаем лечь как можно позднее. Мы снова выходим во двор.
   У Григория есть лавка внизу, он купец, и когда он не прислуживает кому-нибудь, то стоит у себя за прилавком и продаёт всевозможные немецкие товары, которых у него много. Не без гордости показывает он нам эти товары, которые прибыли сюда из таких далёких стран: карманные зеркальца, кошельки и перочинные ножи. Но там же в лавке навалена большая куча кавказских ковров, которые интересуют нас гораздо больше. Если бы родина не была так бесконечно далеко! И если бы эти ковры не были так тяжелы! Но они недороги. Они сотканы с большим искусством. У женщин, которые работали над ними, было много времени, бесконечно много времени.
   На дворе всё тихо, на дороге больше нет никакого движения, но люди и не думают ложиться спать. Там и сям по краям дороги сидят тёмные фигуры и переговариваются друг с другом; это напоминает мне мою родину, где по вечерам сходятся соседи и болтают, покуривают трубку, положив локти на колени, и вертят пальцами соломинку. Станционные лошади бродят возле дома и щиплют траву; в некотором отдалении, у стены, кто-то играет на струнном инструменте и подпевает. Мы прислушиваемся и подходим ближе. Это поёт молодой грузин, его пение монотонно, но оно производит чарующее впечатление в этот тихий вечер. Мелодия напоминает нам народные песни, изданные Тором Ланге [Ланге Тор (1851--1915) -- датский поэт и переводчик.].
   Становится поздно, но мальчик сидит и играет у стены, а старики и молодёжь болтают на дороге. У рылъ Стриндбергъ въ области химіи. Изъ всего этого вышло то, что писатели выдвинулись въ жизни на такое мѣсто, котораго никогда раньше не занимали. Они стали учителями народа, они знали обо всемъ и поучали всему. Журналисты спрашивали ихъ мнѣнія относительно вѣчнаго мира, религіи и міровой политики, и какъ скоро появлялись о томъ замѣтки въ иностранныхъ газетахъ, мѣстные листки тотчасъ же перепечатывали ихъ, какъ бы для пущаго доказательства, что ихъ писатели знаменитые люди. Въ концѣ-концовъ у людей составилось представленіе, что ихъ писатели явились завоевателями вселенной, они властно захватили въ свои руки современную духовную жизнь, они заставляютъ задумываться цѣлыя націи. Это ежедневное восхваленіе, естественно, должно было въ концѣ-концовъ воздѣйствовать на людей, и безъ того имѣвшихъ ранѣе склонность къ позированію. Я, поистинѣ, удивительный человѣкъ! говорили они, вѣроятно, про себя; такъ напечатано во всѣхъ газетахъ, весь свѣтъ держится того же мнѣнія, не можетъ же это быть неправдой! И такъ какъ у народа не было мыслителей, то поэты и сдѣлались таковыми; они заняли это мѣсто безъ возраженій, безъ улыбокъ. У нихъ было, быть можетъ, не болѣе познаній въ философіи, чѣмъ у любого среднеобразованнаго человѣка, но на основаніи вышесказаннаго они нашли возможнымъ стать на одну ногу, наморщить чело и возвѣстить современникамъ свою философію.
   Вотъ и наикратчайшее объясненіе того, какъ это произошло. Разъ начатая игра должна была продолжаться, хотя, быть можетъ, прекратить ее было бы лучшимъ доказательствомъ силы.
   На долю великаго писателя Толстого выпало также занять мѣсто мыслителя. Ему самому, разумѣется, больше чѣмъ другимъ, кажется, что у него есть природная склонность къ этой профессіи, не знаю, какъ думаютъ объ этомъ другіе, но такъ предполагаю это я. Время отъ времени печатаютъ газеты различные перлы его философскаго мышленія, кромѣ того, онъ нѣтъ-нѣтъ, да и напишетъ книгу, въ которой излагаетъ свои взгляды на эту и будущую жизнь. Нѣсколько лѣтъ тому назадъ онъ провозгласилъ свое знаменитое ученіе о полнѣйшемъ цѣломудріи, полнѣйшей половой воздержаности. Когда противъ этого ученія возражали, что такимъ образомъ земля должна опустѣть и обезлюдѣть, то мыслитель отвѣтствовалъ: да, это такъ и должно быть, родъ людской долженъ вымереть! -- ахъ, старое ученіе!
   Маленькій разсказъ Толстого носитъ названіе: "Сколько человѣку земли нужно?" Рѣчь идетъ о крестьянинѣ, по имени Пахомъ, который увѣренъ, что у него черезчуръ мало земли, и покупаетъ себѣ поэтому еще пятнадцать десятинъ. Черезъ нѣсколько времени заводитъ онъ ссору со своими сосѣдями и рѣшаетъ, что ему нужно прикупить также и ихъ владѣнія; тогда онъ становится уже какъ бы маленькимъ помѣщикомъ. Еще черезъ нѣсколько времени приходитъ къ Пахому крестьянинъ съ Волги и разсказываетъ ему, какъ чудесно живется тамъ крестьянамъ, сколько земли даютъ имъ даромъ, и на сколько тысячъ рублей они ежегодно продаютъ пшеницы. Пахомъ ѣдетъ на Волгу. Здѣсь онъ безъ всякихъ затрудненій получаетъ богатый участокъ; но въ своемъ стремленіи все больше и больше урвать для себя, Пахомъ зарабатывается на смерть. Его работники находятъ его однажды мертвымъ на полѣ. Работники подобрали своего хозяина и вырыли ему могилу -- могила была длиною въ два метра, И, добавляетъ мыслитель, какъ разъ столько земли и нужно человѣку, два метра земли для могилы.
   Можетъ быть, вѣрнѣе было бы сказать, человѣку слишкомъ мало двухъ метровъ земли, но для его трупа больше не требуется. Точно также можно бы сказать, что человѣку не нужны даже и эти два метра. Во-первыхъ, потому что трупъ не человѣкъ, а, во-вторыхъ, потому, что трупъ не нуждается въ погребеніи. Мыслитель можетъ поэтому получить обратно даже и свои два метра.
   Другой небольшой разсказецъ Толстого: одинъ человѣкъ былъ недоволенъ своею участью и ропталъ на Бога. Онъ говорилъ: другимъ даруетъ Господь богатство, мнѣ же не даеть ничего. Какъ же мнѣ перебиваться въ жизни, когда у меня ничего нѣтъ? Одинъ старикъ услыхалъ эти слова и сказалъ: развѣ ты дѣйствительно такъ бѣденъ, какъ думаешь? Развѣ Господь не далъ тебѣ молодости и здоровья? -- Этого человѣкъ не могъ отрицать, у него было и то и другое.-- Тогда старикъ взялъ человѣка за правую руку и сказалъ: хочешь ты за десять тысячъ рублей датъ себѣ отрубить эту руку?-- Нѣтъ, человѣкъ на это не былъ согласенъ.-- Тогда, можетъ быть, лѣвую?-- О, нѣтъ, ея я также не хочу терять.-- Позволилъ ли-бъ ты за десять тысячъ рублей лишить тебя зрѣнія? Боже сохрани, этого человѣкъ и подавно не хотѣлъ.-- Видишь ли, -- сказалъ ему тогда старикъ, -- видишь ли, сколько богатствъ даровалъ тебѣ Господъ, а ты все еще жалуешься!
   Положимъ, былъ бы бѣднякъ, лишенный правой и лѣвой руки, лишенный за десять тысячъ зрѣнія, къ нему могъ бы прійти старикъ и сказать: Ты бѣденъ? Развѣ нѣтъ у тебя желудка, стоящаго пятнадцать тысячъ рублей, и спинного хребта, стоящаго двадцать тысячъ?
   Много значитъ имя Толстого....
   Въ логикѣ нельзя ему отказать. То, за что онъ берется, онъ перерабатываетъ такъ, какъ должно переработать по его мнѣнію. Нѣтъ у него недостатка и въ органахъ мысли, но самое содержаніе мышленія у него пусто. У лодки есть весла и всѣ принадлежности, -- но не хватаетъ рулевого.
   Или же всему виною я, которому не хватаетъ способности все это понять. То, что я говорю, не имѣетъ общаго значенія, кто только мое личное воззрѣніе. Я думаю, что врядъ ли гдѣ-нибудь еще найдешь столько философской бѣдности, какъ въ сочиненіяхъ Толстого.
   Но все же онъ симпатичнѣе многихъ своихъ коллегъ, также разыгрывающихъ изъ себя мыслителей, потому что душа его такъ чрезмѣрно богата и такъ охотно дѣлится съ другими своимъ избыткомъ. Онъ не умолкаетъ, едва успѣвъ произнести первыя десять словъ, и не заставляетъ предполагать за ними неизмѣримыя глубины; онъ говоритъ дальше и дальше возвышенныя слова, предостереженія и убѣжденъ въ своей правотѣ! Онъ не боится сказать черезчуръ много, такъ чтобы свѣтъ могъ заглянуть въ сокровенные уголки его внутренняго существа; онъ говоритъ охотно. Голосъ его могучъ и глубокъ безъ всякой аффектаціи. Это древній пророкъ, и въ наше время нѣтъ ему равнаго. Люди могутъ слушать его слова, изслѣдовать ихъ и поставить на должное мѣсто. Или же могутъ ими поучаться и по нимъ жить. Даже и это возможно, если только люди безразлично относятся къ тому, что ихъ понятія о возможномъ и разумномъ на землѣ такъ беззастѣнчиво лѣзутъ имъ въ глаза.
  

XIII.

   Мы осмотрѣли городъ безъ содѣйствія словоохотливаго швейцара и, вообще, безъ услугъ какого-либо проводника. Городъ совсѣмъ не интересенъ, но въ немъ былъ маленькій уголокъ, къ которому мы постоянно возвращались и которымъ мы не могли досыта налюбоваться; это азіатскій кварталъ. Магазины съ зеркальными стеклами, конно-желѣзныя дороги, театръ Варіетэ, господа и дамы въ европейскихъ туалетахъ, заполонили весь остальной городъ; но здѣсь, въ азіатскомъ кварталѣ, не было ничего подобнаго; едва ли было здѣсь то, что можно назвать улицами, -- какія то лазейки, лабиринты вверхъ и внизъ, лѣстницы отъ дома къ дому.
   Тамъ то сидѣли всевозможные типы народовъ, которые продавали въ своихъ лавочкахъ и на рынкахъ удивительныя вещи. Въ Тегеранѣ и Константинополѣ торговцами являются персы, здѣсь же купцы принадлежали со всѣмъ народностямъ Кавказа, тутъ были грузины, горцы, уральско-алтайскія племена, всѣ племена татаръ, затѣмъ индоевропейцы, персы, курды, армяне, люди съ далекаго юга, изъ Аравіи и Туркестана, люди изъ Палестины и Тибета. И все шло здѣсь тихо и мирно, никто не торопился, восточное спокойствіе на все наложило свою печать. Преобладали бѣлые и пестрые тюрбаны, здѣсь и тамъ виднѣлась зеленая или голубая чалма, вѣнчавшая прекрасную, длиннобородую голову. Пояса были или изъ чеканнаго металла, или, какъ напримѣръ, у персовъ изъ разноцвѣтнаго шелка. Кавказцы курды и армяне были вооружены.
   Въ полдень очень жарко, но во многихъ мѣстахъ улицы крытыя и даютъ хорошую тѣнь. Ослы, лошади и собаки живутъ въ тѣсномъ единеніи съ людьми. Мы видимъ лошадь, стоящую наприпекѣ; кожа у ней стерта на загривкѣ, и безчисленныя мухи гнѣздятся въ глубокихъ ранахъ. Лошадь стоитъ безучастно, она худа, какъ скелетъ, и низко повѣсила голову, представляя мухамъ сидѣть на ея ранахъ. Она смотритъ совсѣмъ тупо; кажется, прогони мы сейчасъ съ нея мухъ, она не почувствуетъ никакого облегченія, стоитъ, жарится на солнцѣ и тупо щуритъ глава. Она запряжена въ рабочую телѣгу и, вѣроятно, поджидаетъ своего господина. Изъ ранъ ея воняетъ... Это лошадь-мудрецъ, лошадь стоикъ. Сдѣлавъ два-три шага, она могла бы укрыться въ тѣни, но остается покойно стоять. Она не обращаетъ вниманія на сидящихъ на ней мухъ, такъ полна съ краями мѣра ея заброшенности. Въ обществѣ ословъ, собакъ и лошадей сидятъ на улицѣ ремесленники за своей работой. Кузнецы накаливаютъ желѣзо въ маленькихъ печкахъ и куютъ его на маленькихъ наковальняхъ; работники по металлу пилятъ, рѣжутъ, чеканятъ и гравируютъ, вставляютъ тамъ и сямъ бирюзу и другіе камни. Портные шьютъ длинные суконные бурнусы и работаютъ на западныхъ швейныхъ машинахъ, вооруженные съ головы до ногъ и въ чудовищныхъ мѣховыхъ шапкахъ на головахъ. Лѣтъ за двѣсти тому назадъ и наши сѣверные портные и сапожники такъ же сидѣли за своей работой со шпагой на боку; здѣсь обычай этотъ еще сохранился.
   Въ лавкахъ продаютъ по большей части шелковыя ткани, вышивки, ковры, оружіе и украшенія. Можно прекрасно разсматривать все это, ничего не покупая, а захочешь что-либо пріобрѣсти, и то хорошо, купцы эти всегда хранятъ благословенное спокойствіе. Неопрятность въ лавкахъ поразительна; въ лавкахъ, гдѣ продаютъ ковры, самые дорогіе изъ нихъ лежатъ на полу, въ дверяхъ, внизъ по ступенькамъ вплоть до сосѣдняго дома. Это драгоцѣнные персидскіе и кавказскіе ковры. И люди, и собаки топчутся по нимъ и пачкаютъ ихъ, такъ что просто жалко смотрѣть.
   Тамъ и сямъ сидитъ писецъ, въ маленькой будочкѣ, и пишетъ людямъ все, что имъ угодно. Онъ развернулъ передъ собою книги съ изумительными буквами, и мы думаемъ, что совсѣмъ не удивительно, если онъ выглядитъ такимъ сѣдымъ и почтеннымъ, разъ онъ знаетъ и можетъ объяснить значеніе такихъ буквъ.
   Мы видѣли также молодыхъ, серьезныхъ людей, идущихъ съ рукописями подъ мышкой; то были, вѣроятно, ученики теологіи или права, идущіе къ своему учителю или отъ него. Когда они проходятъ мимо будочки писца, то склоняютъ головы и почтительно кланяются. Искусство писать есть искусство священное, даже бумага, на которой пишутъ, священна. Знаменитый шейкъ Абдулъ Кадеръ Гилани, никогда не проходилъ мимо писчебумажной лавки, не очистившись предварительно омовеніемъ, и сталъ въ концѣ-концовъ настолько святымъ и неземнымъ человѣкомъ, что могъ цѣлую недѣлю питаться одной единственной оливкой.
   Бумага служитъ для того, чтобы умножатъ священную книгу, потому то и пользуется она такимъ уваженіемъ. Бумагу для переписыванія ея выбираютъ съ величайшей заботливостью, очиниваютъ перо и мѣшаютъ чернила съ благоговѣніемъ. Вообще, исламъ высоко ставитъ искусство чтенія и письма, но о научной жизни, даже, напримѣръ, въ лучшія времена Самарканда, не можетъ быть и рѣчи. Это я прочелъ у Вамбери. Въ Константинополѣ, Каирѣ или Бухарѣ, куда ни посмотришь, повсюду университеты въ сильнѣйшемъ упадкѣ, и тамъ, гдѣ раньше собирались арабскіе ученые всего свѣта, сидѣлъ одинъ только учитель съ длинной палкой въ рукѣ и обучаетъ ребятишекъ. И все-таки старую культуру нельзя уничтожить: въ Средней Азіи есть еще мѣста, гдѣ существуютъ уважаемыя всѣми высшія школы, привлекающія къ себѣ учениковъ изъ Аравіи, Индіи, Кашмира, Китая и даже съ береговъ Волги. Само собой понятно, что у единичныхъ личностей можно найти неслыханную ученость.
   Съ почтеніемъ проходимъ и мы мимо этихъ лавочекъ съ рукописями и бумагой, ибо человѣкъ, сидящій на ней, переполненъ огромнымъ чувствомъ собственнаго достоинства.
   Полонъ чувства собственнаго достоинства -- да кто же здѣсь не полонъ имъ? Если мы остановимся передъ лавочкой, владѣлецъ которой отсутствуетъ, то онъ не подбѣжитъ къ намъ, чтобы попросить войти. Онъ предоставляетъ намъ спокойно стоять. Онъ преспокойно сидитъ, можетъ быть, у сосѣда за дверьми и болтаетъ. Крикнутъ ему откуда-нибудь, что въ его лавкѣ покупатели, онъ медленно и величественно поднимется и подойдетъ. Почему не подошелъ онъ раньше, тотчасъ же? Потому что самъ онъ не можетъ прежде всего отличить своихъ покупателей, хотя, вѣроятно, все это время видѣлъ насъ. Восточный человѣкъ, если только онъ не деморализованъ сѣверянами, вовсе не падокъ до выгоды. Если же мы, идя дальше вверхъ по улицѣ, подойдемъ къ другой лавочкѣ, собственникъ которой также отсутствуетъ, то первый купецъ отплатитъ ему той же монетой и крикнетъ, что теперь покупатели стоятъ въ его лавкѣ. Безпримѣрное и благословенное равнодушіе къ намъ "англичанамъ".
   Вдругъ выскакиваетъ передъ самымъ нашимъ носомъ швейцаръ изъ нашей гостиницы, -- здѣсь, въ азіатскомъ кварталѣ. Онъ пронюхалъ, какою дорогою мы пошли, и нашелъ насъ. Онъ принимается болтать, кланяется всѣмъ тюрбанамъ, обращаетъ наше вниманіе на оружіе и ковры и портить намъ всю улицу. Но, должно отдать ему справедливость, ему были извѣстны лазейки, которыхъ мы бы не нашли. Онъ, не стѣсняясь, провелъ насъ наискось черезъ лавку, на задній дворъ одной, еще болѣе замѣчательной, лавочки. Такъ таскался онъ за нами. Подчасъ мы садились -- и тогда намъ предлагали кофе, папиросы или трубку. Притомъ, мы вовсе не обязаны были покупать что-либо изъ этихъ товаровъ, и свободно могли на все глядѣть.
   Вѣроятно, люди, къ которымъ мы подходили, часто были обладателями зеленаго тюрбана. Они, вѣроятно, совершили свои три паломничества ко гробу пророка, видѣли Мекку и были благочестивыми, святыми людьми; мы были, такимъ образомъ, въ знатномъ обществѣ. Здѣсь сознаніе собственнаго достоинства достигало грандіозныхъ размѣровъ.
   Съ вашего позволенія, говоримъ мы, нельзя ли намъ посмотрѣть эти ковры?
   Сколько вамъ угодно! гласитъ отвѣтъ.
   Переводчикъ говоритъ:
   Чужеземцы желаютъ купить коверъ.
   И получаетъ въ отвѣтъ:
   Они должны получить его въ подарокъ!
   Переводчикъ сообщаетъ намъ отвѣтъ и благодаритъ отъ нашего имени.
   Теперь очередь за нами отплатить любезностью за любезность. Переводчикъ говоритъ:
   Чужеземцы пріѣхали издалека, но они добрые люди и охотно желали бы что-нибудь подарить тебѣ. Они бѣдные люди, у нихъ нѣтъ украшеній и лошадей; но у нихъ есть деньги, немножко денегъ, которыя собственно должны бы пойти на долгое путешествіе, но которыя они желаютъ теперь подарить тебѣ. Какъ же ты думаешь, сколько бы денегъ могли они тебѣ предложить?
   Достойный мусульманинъ до смерти недоволенъ деньгами и ничего ровно не отвѣчаетъ.
   Переводчикъ повторяетъ настойчиво и почтительно свой вопросъ.
   Тогда мусульманину кажется неловкимъ еще дольше быть невѣжливымъ съ чужеземцами и отвергать ихъ даръ, и онъ отвѣчаетъ, что готовъ взять сто рублей.
   Переводчикъ сообщаетъ его отвѣтъ. Это, по крайней мѣрѣ, на двѣ трети превышаетъ стоимость ковра, говоритъ онъ и прибавляетъ: Теперь я отвѣчу старику, что, если-бъ вы дали ему сто рублей, то это значило бы то же, что заплатитъ за коверъ, а его желаніе не таково.
   Такъ какъ мы понимаемъ, что торгъ здѣсь долженъ происходить такимъ образомъ и въ такомъ порядкѣ, то мы и предоставляемъ переводчику дѣйствовать и говорить, что ему вздумается.
   Завязываются долгіе переговоры между обоими. Мы нѣсколько разъ подходимъ къ двери и хотимъ уйти отсюда, но торги и болтовня все не прекращаются, и въ концѣ-концовъ мы-таки получаемъ коверъ за ту цѣну, которую сами назначили.
   И мы разстаемся самымъ любезнымъ и вѣжливымъ образомъ съ благочестивымъ человѣкомъ.
   Но времени было у насъ въ изобиліи.
   Тюрбаны у купцовъ пестрые, потому-то и встрѣчаешь здѣсь такое множество пестрыхъ тюрбановъ. Но здѣсь почти также много и бѣлыхъ, которые являются достояніемъ дворянства, науки, благочестія, т.-е., часто принадлежать сумасбродамъ. Ибо кому же не хочется быть дворяниномъ, ученымъ или благочестивымъ человѣкомъ? Многіе пробуютъ заявить это также и передъ другими. Тюрбаны евреевъ и христіанъ темнаго цвѣта и сдѣланы изъ грубой шерстяной ткани въ знакъ ихъ подчиненія; въ Персіи этимъ отщепенцамъ вообще воспрещается носить тюрбанъ.
   Но что же это за кирпично-красные люди, которыхъ мы время отъ времени встрѣчаемъ на улицѣ? У нихъ борода, ладони рукъ и всѣ десять ногтей на пальцахъ окрашены въ желтый цвѣтъ. Это персы, афганцы, нѣкоторые также татары. Они выступаютъ такъ гордо, словно красно-кирпичный цвѣтъ есть единственный приличный цвѣтъ. Европеецъ таращитъ отъ изумленія глаза, впервые натыкаясь на такое великолѣпіе, но потомъ свыкается съ ихъ внѣшнимъ видомъ и смотритъ на нихъ такъ же, приблизительно, какъ и на тюрбанъ. Когда я видѣлъ индѣйцевъ въ боевомъ вооруженіи и парижскихъ расфранченныхъ кокотокъ, то невольно думалъ про себя: есть и еще люди, которые красятся, какъ эти странные чудаки, только они употребляютъ другую краску.
   Въ Тифлисѣ разсказывали намъ люди, которымъ собственно слѣдовало бы это знать, что право выкрашиваться желтой краской давалось лишь тѣмъ, кто достигалъ извѣстной степени благочестія. Это оказалось невѣрно: съ Персіи красятся желтой краской и женщины, Вамбери говоритъ даже, что красятъ и дѣтей. Я не говорю уже о томъ, что лошадей изъ конюшни шаха можно узнать по ихъ окрашеннымъ въ желтый цвѣтъ хвостамъ. Но возможно, что въ Тифлисѣ развился мѣстный обычай, по которому лишь люди благочестивые имѣютъ право на это отличіе, ибо мы видѣли носящими его все однихъ только серьезныхъ людей.
   Такъ-то стоитъ тихо и мирно азіатскій кварталъ, словно отдѣльный уголокъ вселенной. Онъ окруженъ современнымъ американскимъ шумомъ торговаго города, но здѣсь все покойно. Лишь изрѣдка можно услыхать громкое слово или лишнее восклицаніе. Здѣсь слышится лишь тихая болтовня, да виднѣются задумчиво покачивающіеся тюрбаны. Женщинъ встрѣчается мало, только время отъ времени увидишь, какъ онѣ стоятъ вдвоемъ, каждая съ ребенкомъ на рукѣ, и потихоньку болтаютъ между собою. Армяне въ своихъ лавочкахъ составляютъ исключеніе, они выставляютъ на продажу свое оружіе и громкимъ голосомъ зазываютъ покупателей, какъ и повсюду въ другихъ мѣстахъ.
   Жидъ можетъ надуть десятерыхъ грековъ, но армянинъ надуваетъ, какъ грековъ, такъ и жидовъ, слышали мы на Востокѣ. Но вѣдь армяне владѣютъ горою Араратомъ и мѣстомъ истока четырехъ рѣкъ, -- на которомъ расположенъ былъ Эдемъ.
   Кромѣ того, они христіане, которые гораздо громогласнѣе магометанъ. Въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ имъ принадлежитъ экономическое господство, они доказываютъ, между прочимъ, свое великое превосходство тѣмъ, что не отвѣчаютъ на поклонъ бѣднаго, проходящаго мимо мусульманина. Не должно думать, что мусульманинъ съ своей стороны принимаетъ это черечуръ близко съ сердцу, ничто не можетъ лишить его спокойствія, -- развѣ лишь, когда невѣрный оскорбитъ его религіозныя понятія, осквернитъ его святыню, или въ качествѣ соперника приблизится къ его женѣ. Тогда испускаетъ онъ крикъ, подобно верблюду-самцу, и дѣйствуетъ подъ вліяніемъ сильнаго гнѣва. Только тогда. Если только онъ имѣетъ средства къ жизни, и судьба не поразила его болѣзнью, онъ доволенъ и благодаренъ, а если и терпитъ нужду и лишенія, то несетъ свой крестъ съ достоинствомъ. Онъ не жалуется въ газетахъ. Ничто не можетъ измѣнить рѣшенія Аллаха, и ему онъ покоряется.
   Родина фатализма на Востокѣ. Это простая, извѣданная философія, подчиняющаяся простой, не знающей ограниченій системѣ, и если страны и народы и признаютъ иныя системы, то все же многіе индивидуумы возвращаются обратно къ фатализму. Они вновь становятся лицомъ къ лицу съ его вѣчною силою. Онъ такъ простъ и такъ испытанъ, онъ словно скованъ изъ желѣза...
   Когда мы собрались уходить, лошадь все еще стоически жарилась на солнцѣ, а запахъ ея ранъ привлекалъ къ ней многочисленные рои мухъ.
   Ежедневно возвращались мы въ азіатскій кварталъ Тифлиса, то былъ совсѣмъ иной мірокъ, ни мало не напоминавшій намъ нашу обычную обстановку.
   Но, въ концѣ-концовъ, мы даже стали смотрѣть на вещи съ обыкновенной точки зрѣнія и нашли здѣсь знакомыя намъ черты изъ своей собственной жизни. Генри Друмондъ разсказывалъ объ одномъ изъ своихъ черныхъ носильщиковъ въ Африкѣ, щеголѣ, который не хотѣлъ носить тяжести на головѣ, чтобы не испортить свои драгоцѣнныя кудри. И мы также нашли здѣсь щеголей среди всего этого народа въ тюрбанахъ. Мы нашли здѣсь также ревность. Закутанная въ покрывало женщина стояла на улицѣ, болтала съ другой постарше и не могла отказать себѣ въ удовольствіи время отъ времени нѣсколько приподнять покрывало. Тогда явился, вѣроятно, поклонникъ и шепнулъ мимоходомъ нѣсколько торопливыхъ словъ, на что красавица отвѣтила, согнувъ одинъ, два или три пальца на рукѣ. Между тѣмъ старшая изъ женщинъ стояла невинно тутъ же, ничего не замѣчала и разыгрывала изъ себя посредницу. Но иногда появлялся и собственникъ женщины, и онъ могъ испустить крикъ, подобно верблюду-самцу, хотя онъ былъ полонъ сознанія собственнаго достоинства и весь вымазанъ красно-кирпичной краской. Потомъ исчезли вдругъ женщины и вспрыгнули наверхъ, въ свою жилую клѣтку съ рѣшетками на окнахъ.
  

XIV.

   Мы въ поѣздѣ, отходящемъ въ Баку.
   Намъ хотѣлось ѣхать во второмъ классѣ, но тамъ было все такъ переполнено пассажирами, что это оказалось невозможнымъ; лишь съ большимъ трудомъ заполучили мы мѣстечко для сидѣнья, но для нашей поклажи мѣста не было; лишь послѣ многихъ хлопотъ помѣстили насъ и нашъ багажъ въ купэ перваго класса. Устроившись, мы въ изнеможеніи опустились на свои мѣста. Термометръ въ купэ показывалъ свыше 31 градуса.
   Тамъ сидѣло уже трое человѣкъ. Двое изъ нихъ посмотрѣли на насъ, когда мы протискивались, весьма недружелюбно, третій, напротивъ, молча пуская дымъ въ свою густую бороду, даже немного подвинулъ ноги, чтобы пропустить насъ на мѣсто возлѣ окошка.
   Всегда и всюду на свѣтѣ приходится наблюдать одни и тѣ же явленія въ вагонѣ желѣзной дороги. Всякому новому пассажиру неохотно даютъ мѣсто. На него смотрятъ, какъ на врага, ненавидятъ его, затрудняютъ ему доступъ къ его мѣсту, не отвѣчаютъ на его поклонъ, когда онъ снимаетъ шляпу. Но на ближайшей станціи путешественникъ, съ которымъ обошлись такъ нелюбезно, выказываетъ тѣ же самыя непріязненныя чувства къ новому спутнику!
   Еще наблюденіе: если входитъ одинъ господинъ, то онъ по большей части ведетъ себя скромно и даже спрашиваетъ иногда, нѣтъ ли гдѣ свободнаго мѣста. Затѣмъ онъ смирно усаживается. Это является словно примирительнымъ аккордомъ. Но если онъ является въ сопровожденіи спутника, то тотчасъ швыряетъ свой сундукъ въ сѣтку и говоритъ, обращаясь къ другому: здѣсь отличныя мѣста! Онъ безъ стесненія отпихиваетъ весь остальной багажъ въ сторону и ждетъ сверхъ того помощи отъ тѣхъ, кто раньше усѣлся. Потому-то путешественники ничего и не боятся такъ, какъ двухъ новыхъ пассажировъ, которые знакомы между собою и садятся вмѣстѣ.
   Также и на этой дорогѣ отапливаютъ неочищенной нефтью, почему, при зноѣ, воздухъ очень не свѣжій. Этой бѣдѣ нѣсколько помогаетъ куренье, особенно папироски дѣйствуютъ на меня освѣжающимъ образомъ. Здѣсь курятъ по всѣмъ купе, отдѣленій для некурящихъ не существуетъ, даже въ дамскихъ купэ есть пепельницы. Нечистота поразительная, клопы преспокойно прогуливаются взадъ и впередъ по сидѣньямъ и по обоямъ.
   Кондукторъ знаетъ по-французски нѣсколько заученныхъ фразъ, я даю ему ассигнацію, чтобы онъ могъ уплатить за насъ разницу между вторымъ и первымъ классомъ, онъ беретъ деньги и уходитъ. На ближайшей станціи онъ приноситъ намъ билеты и отдаетъ сдачу. Тогда длиннобородый пассажиръ вмѣшивается въ дѣло.
   Онъ, кажется, знаетъ таксу билетовъ наизусть и начинаетъ экзаменовать кондуктора. Пока они обмѣниваются вопросами и отвѣтами, я кладу полученную сдачу на столъ, ее пересчитываютъ, и при этомъ оказывается, что не хватаетъ рубля. Кондукторъ говоритъ нѣчто въ родѣ того, что ему не додали на станціи, а потому это вина тамошнихъ служащихъ, но длиннобородый что-то энергично ему возражаетъ, кондукторъ вытаскиваетъ изъ кармана рубль и кладетъ его къ прочимъ деньгамъ. Тогда длиннобородый становится надмененъ и церемоненъ и, желая показать, что онъ за птица, требуетъ отъ кондуктора, присутствовать, пока деньги вновь не будутъ пересчитаны.
   Я кланяюсь и многократно говорю обоимъ мерси, и что теперь все въ порядкѣ. Длиннобородый, повидимому, одинъ изъ высшихъ желѣзнодорожныхъ служащихъ, онъ вытаскиваетъ изъ кармана множество печатныхъ бумагъ и даритъ кондуктору таксу билетовъ.
   Ландшафтъ до жалости бѣденъ, -- все сожжено и погребено подъ песками пустыни и степи. Нигдѣ нѣтъ лѣса. Мы пріѣзжаемъ на станцію Акстафа, гдѣ есть буфетъ. Меня все время мучила лихорадка, и я пилъ пиво, слабое русское пиво, чтобы утолить свою жажду, но такъ какъ пиво горячило, то я и перешелъ на кавказское вино. Вино это походило вкусомъ на извѣстный сортъ итальянскаго вина и въ данную минуту великолѣпно мнѣ помогало. Но это лишь на одну минуту. Потомъ мнѣ снова стало хуже. Мнѣ бы должно было, по-настоящему, пить чай. Не напрасно забираютъ съ собою туземцы даже на желѣзную дорогу свои чайники и цѣлый Божій день возятся со своимъ чаепитіемъ.
   Въ Акстафѣ я ударился въ другую крайность и сталъ пить воду, воду изъ рѣки Куры. Это было какъ разъ противоположное тому, что бы мнѣ надо было дѣлать. Говорятъ, кто хоть разъ напился изъ водъ Куры, тотъ вѣчно будетъ тосковать по Кавказу.
   Наступаетъ вечеръ. Пассажиры всѣ вышли, мы одни. Кондукторъ такъ мало понимаетъ по-французски, что считаетъ насъ за французовъ. Со времени союза въ Кронштадтѣ во всей странѣ царитъ большое расположеніе къ намъ, французамъ. Кондукторъ сообщаетъ намъ, что мы можемъ удержать купэ для однихъ себя на всю ночь, онъ просто-на-просто запретъ нашу дверь. И, хотя онъ и дѣлаетъ это не безъ нѣкоторой надежды ни признательность, онъ все же проявляетъ не мало природнаго добродушія.
   Мы слышали потомъ, какъ кондукторъ всю ночь, словно стражъ, оберегалъ нашу дверь съ цѣлью помѣшать какому-то контролеру, или Богъ вѣсть еще кому, войти къ намъ. Весьма внушительно кто-то требовалъ отворить дверь, но кондукторъ просилъ за насъ и упорно напиралъ на то обстоятельство, что мы французы, а у меня сверхъ того и лихорадка. И дверь осталась запертою. Мы могли бы спокойно спать, если бы не мѣшали ужасные клопы. Какъ только началъ немного заниматься день, я покинулъ купэ.
   Разсвѣтъ и лунное сіяніе, прохладно и тихо.
   Равнины, безконечныя равнины, безъ признака деревьевъ. Что-то справа отъ насъ кажется мнѣ озеромъ, но это не озеро. Часъ за часомъ тянется оно безъ всякой перемѣны вдоль нашего пути, -- это солончаковая степь. Оттуда, издали, вѣроятно, и то мѣсто, по которому мы ѣдемъ, кажется озеромъ. Становится свѣтлѣе. Соль глыбами лежитъ по всей степи. Соль священна. Даже и соль есть въ этой чудесной странѣ! Отсюда въ былыя времена перевозили этотъ драгоцѣнный товаръ маленькими мѣшками въ Багдадъ и даже въ Индію. Не расточай соли, соль священна. У Леонардо да Винчи Іуда опрокидываетъ солонку и, какъ извѣстно, Іудѣ плохо пришлось. Евреи повсюду толкуютъ о соли, начиная отъ книгъ Моисея, и вплоть до посланій къ Коринфянамъ, -- всѣмъ народамъ она въ равной мѣрѣ дорога и священна. Въ Тибетѣ же она была даже болѣе дорога, чѣмъ священна, тамъ употребляли ее въ формѣ пирожковъ, какъ деньги.
   Солончаковой степи намъ еще никогда не приходилось видѣть.
   Здѣсь увидѣли мы также впервые караванъ верблюдовъ. Животныя выступаютъ гуськомъ, одно за другимъ, ихъ двадцать штукъ, съ тяжелой ношей на спинѣ, они идутъ по степи раскачивающимся, равномѣрнымъ шагомъ. Двое изъ погонщиковъ, состоявшихъ при караванѣ, идутъ сзади, другіе ѣдутъ, высоко-высоко сидя на спинѣ верблюдовъ. Ни одного звука не доносится къ намъ отъ каравана. Молча и торжественно совершаютъ животныя и люди свой походъ къ югу, къ Персію.
  

XV.

   Половина седьмого утра. Баку раскинулся, окутанный цѣлымъ облакомъ бѣлой пыли. Все здѣсь принимаетъ бѣлый или сѣрый оттѣнокъ, известковая пыль ложится на людей и животныхъ, на оконныя стекла и на немногочисленныя растенія и кусты въ паркѣ. Все кругомъ кажется какимъ-то сумасшедшимъ міркомъ, въ которомъ все бѣло. Я пишу по пыли буквы на доскѣ стола въ гостиницѣ, но черезъ нѣсколько минутъ онѣ уже снова завѣяны пылью и сравнялись съ прочею поверхностью.
   А затѣмъ вонь масломъ по всему городу! Она повсюду, на улицахъ и въ домахъ; масло примѣшивается къ вдыхаемому воздуху, и раньше, чѣмъ хотъ сколько-нибудь привыкнешь къ этому, непремѣнно начнешь неумолимо кашлять. Масло соединяется также и съ пылью на улицахъ, а при вѣтрѣ, что бываетъ здѣсь почти постоянно, напоенная масломъ пыль оставляетъ жирныя пятна на платьѣ. Баку самый непривѣтливый изъ всѣхъ посѣщенныхъ нами городовъ, хотя мы и видѣли тамъ Каспійское море.
   Въ Баку приблизительно 135.000 жителей; это важнѣйшій торговый пунктъ на Каспійскомъ морѣ. Внизу, въ гавани, царитъ оживленное движеніе кораблей, лодокъ, желѣзнодорожныхъ поѣздовъ и всякаго рода паровыхъ машинъ. Странное впечатлѣніе производитъ, когда видишь среди этой современной сутолоки передъ каждымъ амбаромъ цѣлые ряды верблюдовъ, лежащихъ на землѣ и ожидающихъ очереди принять свой грузъ товаровъ. Взглядъ верблюда иногда принимаетъ своеобразное, злобное выраженіе. Однажды верблюда принудили встать, когда онъ былъ лишь наполовину нагруженъ, а затѣмъ снова лечь. Животное повиновалось, но со взглядомъ, въ которомъ зажглась жажда мести. Онъ заскрипѣлъ своими большими желтыми клыками, а темные глаза его стали жестки и бѣшены. Тогда онъ получилъ ударъ по мордѣ и закрылъ глаза. Наблюдая за нимъ дальше, я увидѣлъ, что онъ пріоткрылъ глаза и слѣдилъ за своимъ мучителемъ съ лукавымъ выраженіемъ.
   Намъ хотѣлось осмотрѣть Черный городъ, предмѣстье Баку, центръ всѣхъ керосиновыхъ фирмъ. Насъ везетъ персіянинъ; здѣсь всѣ извозчики персіяне. Они дьявольски ѣздятъ, и такъ какъ немыслимо ихъ вразумить, а они не понимаютъ жестовъ и просьбъ христіанина пощадить лошадей, то остается только одно: сидѣть смирно. Или, пожалуй, выйти вонъ изъ экипажа.
   Я выразилъ нашему извозчику съ помощью самыхъ ясныхъ жестовъ, что лошади -- созданія, подобныя намъ, что по новѣйшимъ изысканіямъ есть у нихъ даже душа, а потому онѣ очень близко подходятъ къ человѣку; но дьявольскій персіянинъ осмѣялъ меня и мои западныя теоріи и продолжалъ гнать дальше и везти насъ по направленію къ Черному городу то на одномъ, то на другомъ колесѣ. Тогда заставили мы его остановиться, расплатились и стали поджидать парового трамвая. Не воображаете ли вы, что извозчикъ извлекъ какую-нибудь нравственную пользу изъ этого урока. Ни слѣда! Онъ достаточно часто возилъ "англичанъ" и зналъ, что они подвержены сплину. Онъ принялся завтракать на козлахъ. Вытащилъ изъ экипажнаго кузова пару ломтей пшеничнаго хлѣба и кисть винограда, онъ сталъ поперемѣнно кусать то отъ того, то отъ другого. Мы невольно подумали о кучерахъ въ нашемъ дорогомъ климатѣ, требующемъ мясной пищи.
   Паровой трамвай довезъ насъ до мѣста назначенія. Черный городъ весь перерѣзанъ подъ землей трубами, по которымъ течетъ масло. Нашъ вагонъ проходитъ надъ небольшими маслянистыми прудами, которые вырываются изъ-подъ земли и отливаютъ самыми красивыми металлическими оттѣнками. Здѣсь запахъ еще гораздо хуже, чѣмъ въ самомъ городѣ. Какъ ни песчана и пропитана масломъ здѣсь почва, все же подлѣ нѣкоторыхъ человѣческихъ жилищъ виднѣются небольшіе садики -- въ отличіе отъ цѣлыхъ озеръ керосина, которыя случалось мнѣ видѣть въ Пенсильваніи. Люди здѣсь были одѣты, и бѣдные, и богатые безъ разбора, всѣ въ шелку, въ персидскомъ сырцовомъ шелку.
   Мы спросили, гдѣ торговый домъ Нобеля, и это произвело аналогичное тому впечатлѣніе, какъ если-бы кто-нибудь, находясь въ Христіаніи, спросилъ, гдѣ дворецъ. Мы разыскали здѣсь нашихъ спутниковъ во время желѣзнодорожнаго переѣзда по Россіи, инженера и его семью; домъ ихъ былъ красивъ и уютенъ, у нихъ былъ позади дома и садикъ, въ которомъ хозяйка сама насадила акаціи. У этихъ милыхъ людей было прекрасно, но все-таки иногда приходилось запирать окна, когда вонь на улицѣ дѣлалась черезчуръ сильна. А, надо признаться, что было тяжело сидѣть съ закрытыми окнами въ такую жару. Инженеръ каждый годъ страдалъ отъ кавказской лихорадки; она покидала его на время лѣтнихъ каникулъ, проведенныхъ дома, въ Финляндіи, и снова онъ ею заболѣвалъ, какъ только возвращался въ Баку. Наоборотъ, жена его, родившаяся здѣсь, находилась вполнѣ въ своей стихіи и съ нѣжностью защищала свой Баку.
   Инженеръ водилъ меня по многочисленнымъ дворамъ, мастерскимъ и конторамъ громаднаго торговаго дома. У фирмы есть свои собственныя кузницы, литейныя, плотничныя, образцовыя столярныя мастерскія и чертежныя залы. Здѣсь на службѣ находится много финляндцевъ, шведовъ и датчанъ. Инженеръ водилъ меня также и по фабрикамъ. Печи были здѣсь такія страшныя, что я былъ совсѣмъ ошеломленъ. Жара достигала 400 градусовъ. Воздухъ доведенъ былъ до степени бѣлаго каленія, и этотъ безумный жаръ вылеталъ изъ отверстія печи со свистомъ, похожимъ на шумъ колесъ. Я поспѣшилъ къ двери, преслѣдуемый этимъ бѣлымъ свистомъ, и остановился только въ мастерской, гдѣ снова могъ по-человѣчески видѣть и слышать.
   Инженеръ все объяснялъ мнѣ; когда же я хотѣлъ сдѣлать замѣтки, то онъ дружески попросилъ меня прекратить это, такъ какъ не зналъ, какъ отнесутся къ этому его начальники. Я воздержался тогда отъ писанія при свидѣтеляхъ, но держалъ записную книжку за спиной и все-таки писалъ. Но это была нелегкая работа и подвигалась очень медленно, а между тѣмъ я упустилъ массу отвѣтовъ на свои вопросы, не имѣя возможности достаточно скоро записывать. Кромѣ того, буквы стали невозможныя, онѣ сдѣлались похожи на значки въ книгахъ у писцовъ въ Тифлисѣ. Кромѣ того, я долженъ былъ все заносить въ книгу въ кратчайшей формѣ, и теперь многаго не могу разобрать.
   Что значитъ, напримѣръ, слѣдующая замѣтка: 261 паровой котелъ? Не знаю. Это количество паровыхъ котловъ, вѣроятно, должно было давать понятіе о величинѣ фирмы, но, простите, я не знаю, ни гдѣ они стоятъ, ни для чего употребляются, ни съ какой цѣлью безпрерывно отапливаются. Нобель былъ богатый человѣкъ, естественно, что онъ могъ имѣть изрядное количество паровыхъ котловъ. Онъ любилъ паровые котлы и стоялъ на томъ, чтобы ихъ отапливали. Когда онъ увидѣлъ, что у Сюлли Прюдома нѣтъ огня подъ котелкомъ, то далъ ему сто тысячъ кронъ на дрова.
   Другая моя замѣтка гласитъ такъ: тринадцать сортовъ индиговой краски въ банкахъ.
   Здѣсь также ничего не могу понять. Вѣрно только то, что Нобель чувствовалъ необходимость въ краскахъ. Этотъ проклятый городъ, этотъ Баку до такой степени бѣлъ отъ известковой пыли, что можно отъ этого одного стать душевно больнымъ. Но стремиться изукрасить его посредствомъ тринадцати различныхъ сортовъ индиго -- это уже черезчуръ! Этого и Нобель не можетъ. Это было бы поразительно.
   Признаюсь, что замѣтки мои недостаточны. Строки направляются то вверхъ, то внизъ, такъ что сердце щемитъ, когда я гляжу на нихъ. Я думаю, что индиговая краска попала не въ свою строку. Пусть не обвиняютъ меня въ легкомысліи при изученіи моего дневника, добросовѣстно разбираю я темныя мѣста и радуюсь, какъ истинный ученый, когда выискиваю что-либо дѣйствительное.
   По моему мнѣнію дѣло было такъ:
   Инженеръ таскалъ меня повсюду и привелъ прежде всего въ одинъ домъ. Тамъ кипѣла коричневато-зеленая влага, которая по виду была не цѣннѣе всякой другой грязи, но это была неочищенная нефть. И здѣсь-то, въ этомъ домѣ перерабатывалась она и дистиллировалась, образуя бензинъ, газолинъ, лигроинъ и т. д. Потомъ потащилъ онъ меня въ другой домъ и показалъ мнѣ, что происходитъ дальше съ неочищенной нефтью, перечислилъ мнѣ множество сортовъ масла, которыхъ я абсолютно не могу разобрать въ своихъ замѣткахъ. Трудно было писать все это у себя за спиной, и я прямо высказалъ ему, что изъ этой дряни дистиллируется черезчуръ много разныхъ разностей. Много дистиллируется! отвѣчалъ инженеръ и указалъ мнѣ на полочкѣ тринадцать сортовъ въ банкахъ. Тутъ-то и случилось, что я отодвинулся на нѣсколько метровъ и не могъ удержатъ въ порядкѣ строкъ въ моемъ дневникѣ.
   Инженеръ же все продолжалъ объяснять мнѣ нефтяное дѣло. А когда взято все, что можно изъ нея взять, говорилъ онъ, то остается слѣдующее. И онъ показалъ мнѣ большіе сосуды съ чѣмъ-то, что онъ назвалъ металлическимъ жировымъ веществомъ. Я слыхалъ о многихъ сортахъ жировыхъ веществъ: о почетномъ жирѣ и жирѣ сельдей, о спермацетѣ, но никогда не слыхивалъ о металлическомъ жировомъ веществѣ. Здѣсь оно было. По правдѣ говоря, оно походило на какую-то отвратительную мазь. Однако, вещество, такъ жалко выглядѣвшее. что вызвало даже слезы, какъ на глазахъ у инженера, такъ и на моихъ, -- подумайте только, оно-то и было главнѣйшимъ продуктомъ.
   -- Прежде мы выбрасывали его въ море, сказалъ онъ, -- теперь употребляемъ, какъ горючій матеріалъ, мы топимъ имъ наши котлы, приводимъ въ движеніе наши пароходы и желѣзныя дороги, снабжаемъ имъ пароходы на Каспійскомъ морѣ, пересылаемъ его въ Астрахань и оттуда снабжаемъ всѣ рѣчные волжскіе пароходы. Господи помилуй! -- сказалъ я.-- А въ концѣ-концовъ вырабатываемъ мы изъ него индиговую краску. Такъ-то случилось, что въ эту минуту я записалъ индиговую краску въ свою книжечку, но попалъ, очевидно, не на ту строку.

* * *

   Инженеръ ѣдетъ съ нами въ городъ и всюду насъ водить. Жара страшнѣйшая, и я покупаю въ лавкѣ готовую желтую шелковую куртку. Въ виду этого наружный видъ мой, навѣрно, нѣсколько страненъ; но я почувствовалъ, что мнѣ стало легче жить, когда я освободился отъ своего сѣвернаго одѣянія. Къ тому же я еще вооружился вѣеромъ.
   Впрочемъ, здѣсь всѣ люди болѣе или менѣе странно одѣты, городъ болѣе персидскій, чѣмъ европейскій, и представляетъ странную смѣсь того и другого элемента. Здѣсь попадается много шелковыхъ одеждъ; мы видѣли дамъ въ шелковыхъ, вышитыхъ руками платьяхъ, но, къ сожалѣнію, часто обвѣшаны скверной берлинской мишурой. Мужчины, одѣтые въ персидскій сырцовый шелкъ, щеголяютъ пестрыми нѣмецкими ситцевыми галстуками. Въ гостиницѣ лѣстницы и полы устланы были драгоцѣнными персидскими коврами, диваны и стулья обиты были тканью въ персидскомъ вкусѣ, но сами диваны и стулья были, такъ называемой, вѣнской фабрикаціи, равно и туалетное зеркало съ мраморнымъ столикомъ. А у хозяина на носу сидѣли золотыя очки...
   Мы ѣдемъ въ крѣпость. Она возвышается среди древняго Баку, колоссальная, съ украшеніями въ персидско-византійскомъ стилѣ. Въ стѣнахъ ея находятся дворецъ хана и двѣ мечети. Дворецъ хана обращенъ теперь въ военный складъ, и надо испрашивать разрѣшенія у коменданта, чтобы проникнуть въ стѣны крѣпости. Но, чтобы получить таковое, нужно было послать ему мою визитную карточку, а у меня ея не было.
   Я стою передъ часовымъ и не мало озабоченъ тѣмъ, что мнѣ предпринять. Такъ какъ во Владикавказѣ такъ удачно была пущена въ ходъ карточка Венцеля Хагельштама, то мнѣ приходитъ въ голову употребить въ дѣло карточку его жены. Поэтому я даю часовому карточку, на которой стоитъ: фру Марія Хагельштамъ. Онъ киваетъ головой и спрашиваетъ мой паспортъ. Помоги мнѣ, Боже! думаю я; но отдаю и паспорта. Онъ смотритъ на оба документа, сравниваетъ имена, и, вѣроятно, находитъ въ буквахъ сходство. Потомъ стучится въ одну изъ дверей и идетъ съ карточкой и паспортомъ къ коменданту. Теперь должно выясниться, удалась ли моя плутовская продѣлка, не очень-то я надѣлся на успѣхъ.
   Часовой возвращается, подаетъ мнѣ паспортъ и отдаетъ молодому офицеру приказъ пропустить насъ. Я спасенъ. Офицеръ кланяется и идетъ съ нами, вооруженный съ головы до ногъ, казакъ идетъ за нами по пятамъ.
   Между тѣмъ спутники мои стояли на улицѣ, не испытывая никакихъ мученій. Дворецъ хана относится, вѣроятно, къ 15 вѣку. Снаружи онъ не представляетъ ничего замѣчательнаго, а внутрь мы не могли проникнуть. Понятно, не было здѣсь и рѣчи о запертыхъ дверяхъ, потому что всѣ ворота и порталы лишены дверей; но мы не могли пробраться во внутреннія залы и пещеры сверженнаго повелителя. Офицеръ понималъ только по-русски, и было очень хорошо, что съ нами пошелъ инженеръ.
   Намъ показали парадный входъ. Кромѣ изящныхъ орнаментовъ въ персидскомъ вкусѣ надъ порталомъ не было другихъ украшеній. Входъ въ гаремъ былъ узокъ, какъ и приличествуетъ быть восточному входу на женскую половину; отдѣльный входъ для любимыхъ женъ былъ нѣсколько попригляднѣе. Въ длинныхъ корридорахъ отверстія въ стѣнахъ вели въ маленькія, похожія на кельи, комнатки, и ихъ была цѣлая масса. Послѣдній ханъ въ Баку имѣлъ до полусотни женъ, разсказывалъ офицеръ. Потомъ онъ бѣжалъ со всѣми своими женами, когда въ 1808 году русскіе завоевали страну и вступили въ его столицу. Этотъ ханъ, Гуссейнъ Кули, проявилъ большое вѣроломство, приказавъ заколоть кинжаломъ завоевателя, генерала Циціанова, въ тотъ самый мигъ, когда тому были вручены городскіе ключи.
   Мы стояли, такимъ образомъ, передъ дворцомъ восточнаго владыки. Что онъ былъ выстроенъ въ безпокойное время, видно было по окружающимъ его стѣнамъ съ бойницами. Въ домѣ нѣтъ оконъ, а только большія дугообразныя отверстія, черезъ которыя обильный свѣтъ проникаетъ въ залы. Здѣсь, внутри стѣнъ, подъ тѣнистыми ивами, былъ для насъ, измученныхъ палящимъ зноемъ, сущій рай. Мы проникли такъ далеко, какъ только могли: здѣсь допускался къ хану народъ, тамъ была зала суда, гдѣ произносились приговоры, а тамъ еще зала съ чѣмъ-то вродѣ возвышенія, гдѣ, вѣроятно, засѣдалъ повелитель. Шаги наши гулко раздавались въ высокихъ стѣнахъ. Ровно сто лѣтъ тому назадъ не могли бы мы такъ свободно разгуливать здѣсь, потому что ханъ въ Баку былъ могучій властелинъ.
   Двѣ мечети находились въ стѣнахъ крѣпости, изъ нихъ особенно одна украшена была необыкновенно изящнымъ орнаментомъ надъ входомъ. Мы ждали услышать, какъ мулла станетъ созывать правовѣрныхъ къ молитвѣ съ вершины своего минарета; но пробило двѣнадцать часовъ, а мулла не появлялся. Когда мы сообщили объ этомъ офицеру, онъ тотчасъ подозвалъ двухъ человѣкъ въ чалмахъ, сидѣвшихъ вблизи мечети; въ концѣ-концовъ ему удалось растолковать имъ, что нужно; они покачали головой: мулла былъ боленъ.
   Русскій офицеръ съ казакомъ водили насъ въ крѣпости повсюду, и когда мы на прощанье благодарили его, то онъ отвѣчалъ съ улыбкой, что ему доставило истинное удовольствіе быть намъ пріятнымъ. И онъ долго еще стоялъ, приложивъ въ знакъ привѣтствія руку къ фуражкѣ.
   Мы намѣревались проѣхать въ Кисъ-Кале къ Дѣвичьей башнѣ, о которой существуетъ романтическая легенда; но жара была такъ томительна, что пришлось отказаться отъ своего намѣренія. Мы поѣхали въ паркъ. Здѣсь все поблекло отъ солнца, было сожжено, запылено и носило свѣтло-сѣрую окраску. Жалко было смотрѣть. Было тутъ нѣсколько деревьевъ, акацій, миндальныхъ и фиговыхъ деревъ; было и немного жалкихъ цвѣтовъ, которые научились кое-какъ существовать въ промежутки отъ одного дождя до другого. Все въ цѣломъ производило безотрадное впечатлѣніе. Нѣсколько листьевъ, съ которыхъ я слюною стеръ пыль, требовали осторожнаго обхожденія, ибо трещали у меня подъ рукою, до того были они спалены солнцемъ и известковою пылью. Минуту спустя послѣ того, какъ я открылъ ихъ поры и далъ имъ подышать, они жалобно свернулись, такъ что я вновь долженъ былъ посыпать ихъ известковой пылью. Не будь по ночамъ обильной росы, они не могли бы существовать.
   Но на солончакахъ, на вольномъ воздухѣ, растетъ репейникъ еще въ худшихъ условіяхъ. Земля, на которой онъ вырастаетъ, состоитъ изъ глины и соли, вѣтеръ и солнце сожигаютъ ее.-- Репейникъ поднимается отдѣльными, небольшими кустиками. Онъ жестокъ, колючъ, онъ словно сдѣланъ изъ металлической проволоки съ колючками. На эти маленькія репейники смотришь съ большою радостью. Они стоятъ въ степи, словно маленькіе, возмутившіеся народы. Да, возмутившіеся. Когда они дождутся дождя, то нагибаются къ землѣ -- какъ и люди, склоняющіеся въ знакъ благодарности за слово участія; въ долгое же, невыносимое время засухи они выпрямляются еще больше, становятся горды, непреклонны и тверды -- какъ люди въ годину бѣдствій. Только челюсти верблюда, твердыя, словно машина, могутъ раскусить этотъ репейникъ.
  

XVI.

   Пароходикъ изъ флотиліи, принадлежащей дому Нобеля, отданъ въ наше распоряженіе для небольшой поѣздки на керосиновые пріиски. Уже не въ первый разъ случается кораблямъ громадной фирмы возить туда посѣтителей; ежегодно дѣлается это съ большою готовностью, и нѣтъ въ томъ ничего особеннаго. Цѣлая толпа скандинавовъ любезно сопровождала насъ и давала намъ всяческія объясненія.
   Былъ тихій, лунный вечеръ. Послѣ получаса ѣзды отъ Баку мы видимъ вдругъ, что море кипитъ какими-то черными водоворотами. Водовороты эти мѣняли свое направленіе. двигались, сталкивались съ другими водоворотами, напоминали своимъ безпрерывнымъ движеніемъ сѣверное сіяніе. Зажигаютъ пригоршню стружекъ, бросаютъ въ водоворотъ, и мгновенно море на томъ мѣстѣ объято пламенемъ. Море горитъ. Черные водовороты -- это нефтяной газъ. Потомъ намъ приходилось ѣхать по пламени, чтобы колесомъ потушить его.
   Мы ѣдемъ дальше и пристаемъ къ берегу. Земля сыра и жирна отъ масла; по песку этому ступаешь, словно по мылу, и повсюду царитъ сильный запахъ нефти и керосина, причиняющій намъ, чужеземцамъ, головную боль. Область добыванія нефти раздѣлена на бассейны, озера, окруженныя песчаными валами; но не легко заградить доступъ маслу, оно просачивается сквозь валы и дѣлаетъ ихъ жирными и влажными.
   Неочищенная нефть извѣстна была уже древнимъ евреямъ и грекамъ, а здѣсь, на Апшеронскомъ полуостровѣ, населеніе еще въ отдаленнѣйшія времена употребляло ее, какъ горючій и освѣтительный матеріалъ. Но только за послѣднія тридцать лѣтъ стали приготовлять изъ нея керосинъ, не говоря уже о "тринадцати сортахъ въ банкахъ", представляющихъ изъ себя еще позднѣйшій продуктъ. Теперь здѣсь, насколько можно окинуть глазомъ, раскинулся городъ буровыхъ построекъ, самый неуютный и самый изумительный городъ въ мірѣ, состоящій изъ черныхъ, пропитанныхъ жиромъ, наскоро сколоченныхъ башенокъ, гдѣ помѣщаются буравы для сверленія земли. Внутри ихъ день и ночь гудятъ машины; рабочіе перекликаются, заглушая шумъ, башни сотрясаются отъ движенія громадныхъ буравовъ, которые проникаютъ въ землю. Рабочіе все персіяне и татары.
   Мы входимъ въ одну изъ башенокъ. Шляпа моя ударяется о перекладину и, кажется, погибла окончательно, до того стала онъ жирна и черна; однако, меня увѣряютъ, что на фабрикахъ въ Баку минутное дѣло вывести химическимъ способомъ масляныя пятна. Шумъ оглушителенъ, темнокожіе татары и желтые персіяне стоятъ подлѣ машинъ и наблюдаютъ за ихъ дѣйствіемъ. Здѣсь вычерпываютъ неочищенную нефть; механизмъ опускается въ землю, и черезъ 50 секундъ поднимаетъ кверху 1200 фунтовъ нефти, ныряетъ снова внизъ, остается внизу 50 секундъ, и снова вытаскиваетъ 1200 фунтовъ нефти -- такъ продолжается день и ночь, безъ отдыха. Но шахта стоила много денегъ, она глубиною въ 500 метровъ, ее сверлили цѣлый годъ, и израсходовали на нее 60.000 рублей.
   Мы идемъ въ другую башню; здѣсь еще сверлятъ. Шахта еще суха, буравъ работаетъ день и ночь, пробивая камень и песокъ. Эта шахта съ причудами, она извѣстна по всему городу своей злостностью. Въ прошломъ году было найдено это мѣсто; оно давало вѣрные признаки нахожденія нефти, какъ, впрочемъ, и всѣ мѣста здѣсь, и началось буреніе. Проникли уже на 50 метровъ въ глубь земли почти безъ всякихъ результатовъ -- вдругъ поднялась нефть кверху, могучій фонтанъ брызнулъ изъ земли, убивая людей и разнося на части башенку. Фонтанъ неистощимъ, нѣтъ въ немъ ни мѣры, ни порядка, онъ выгоняетъ вверхъ нефть такими неслыханными массами, что образуетъ кругомъ озера и затопляетъ землю. На озерахъ устраиваютъ плотины, нагромождаютъ кругомъ валы, но плотины скоро оказываются черезчуръ узкими, надо насыпать также новые валы вслѣдъ за первыми -- фонтанъ выбрасываетъ нефти на полтора милліона рублей въ день. Такъ продолжается два дня. Потомъ все вдругъ прекращается. И съ той поры никакая сила въ мірѣ не можетъ добиться, чтобы онъ давалъ хоть одинъ, единый литръ въ день. Онъ самъ заткнулъ свое отверстіе пробкой. Вѣроятно, онъ встрѣтилъ внутри, въ нѣдрахъ земли, обломокъ скалы, который самъ и швырнулъ въ отверстіе. Съ тѣхъ поръ все сверлятъ, да сверлятъ, и все понапрасну; теперь проникли уже на глубину 650 метровъ, но тщетно. Продолжаютъ и теперь сверлить: когда-нибудь да удастся же пробуравить скалу. Желтые персіяне и коричневые татары находятся вѣчно въ опасности лишиться жизни; стоитъ только этому неукротимому потоку тамъ, внутри, вновь прорваться, какъ въ прошлый разъ, и каждое живое существо вылетитъ по волѣ Аллаха черезъ крышу бурильной башенки и въ минуту окажется разорваннымъ въ клочки. Но тогда это случится по волѣ Аллаха. La illaha il Allah.
   На этомъ мѣстѣ первоначально не ко двору пришелся весь этотъ стукъ машинъ; Америка осквернила его и проникла въ святилище со своимъ ревомъ и свистомъ, ибо здѣсь было въ древности мѣстопребываніе "вѣчнаго огня". Нигдѣ здѣсь не убѣжишь отъ Америки: система буравленія, лампы, даже самое дистиллированіе принадлежитъ Америкѣ -- Маккавеи жгли "густую воду" для очищенія храма.
   Такъ какъ мы утомлены отъ шума и почти поражены слѣпотой вслѣдствіе присутствія нефтяныхъ газовъ, да притомъ же уже осмотрѣны здѣшнія мѣста, то мы спѣшимъ домой въ лодкѣ, изобрѣтенной Робертомъ Фультономъ.
   На другой день ѣдемъ мы въ Сураханы. Тамъ долженъ быть, благодареніе Господу, храмъ огнепоклонниковъ.

* * *

   Нѣкоторыя изъ нашихъ религіозныхъ представленій. Древніе израильтяне не избѣжали вліянія окружающихъ народовъ, кое-что привилось къ нимъ въ Египтѣ, во время ихъ тамошняго пребыванія, другое заимствовано изъ Ассиріи, Вавилона и Персіи. Въ книгахъ Ветхаго Завѣта неизвѣстны, напримѣръ, дѣйствія злыхъ духовъ, но у персовъ въ это время было множество добрыхъ и злыхъ духовъ. Жители Мессопотаміи унаслѣдовали, судя по надписямъ, эти представленія отъ персовъ, перенесли ихъ на Западъ и въ Сирію, и, такимъ образомъ, ко времени Іисуса Христа -- по крайней мѣрѣ въ Іудеѣ -- процвѣтали ученіе о духахъ и дьяволахъ. Оно перешло и въ христіанство. Оттуда проникло оно и ко многимъ народамъ и подожгло множество костровъ, на которыхъ погибали вѣдьмы. Оттуда пришло это ученіе и въ предѣлы финскихъ странъ и погубило многихъ женщинъ, которыя настолько одержимы были злымъ духомъ, что не могли плавать по водѣ, "какъ пробка".
   Здѣсь стоимъ мы на томъ самомъ мѣстѣ, откуда христіанство получило свое поэтическое представленіе о "вѣчномъ огнѣ". Здѣсь, въ землѣ гнѣздился огонь, не требовавшій никакой пищи, онъ горѣлъ самъ собою и никогда не угасалъ, этотъ огонь былъ священенъ. Древніе были такъ мало освѣдомлены въ наукахъ, они не вѣдали, что нефть происходитъ отъ доисторическаго растенія, точно такъ же, какъ и каменный уголь. Они не знали даже, что наука позже отвергла эту теорію и создала другую: что нефть образуется въ землѣ изъ животныхъ веществъ, прямѣе сказать, изъ рыбы. Древніе были такъ мало свѣдущи въ наукѣ. Они научились только распознавать "густую воду", опускали въ нее горящее полѣно, -- и что же, она горѣла, горѣла вѣчно. Они привели это въ связь съ Митрой, солнцемъ, которое также вѣчно горѣло и являлось прообразомъ Божества. И горящая вода стала для нихъ священной, они обожали ее, они приходили къ ней на поклоненіе. Когда же въ концѣ-концовъ кто-то воздвигъ храмъ надъ огненнымъ источникомъ, то благодарность ихъ была велика.
   Тогда случилось, что добрые иранцы породили своего великаго основателя ихъ религіи Зардустра, или Заратустру. Онъ нашелъ, что народъ его служитъ чужимъ богамъ, какъ и всѣ основатели религій находятъ это относительно своего народа -- и сталъ поучать, что не должно имѣть столькихъ боговъ. Онъ опредѣлилъ, что существуетъ только богъ добра, по имени Ормуздъ, и богъ зла, называемый Ариманомъ. Этого достаточно. Съ теченіемъ времени понадобилось, однако, еще и третье божество, которое должно было господствовать надъ другими, и назвалось Митрой. И Митра, воистину, былъ великъ въ Иранѣ.
   Этому-то самому Митрѣ и поклонялись здѣсь, въ Баку, у источника вѣчнаго огня.
   А Заратустра творилъ далѣе и создалъ весьма отрадную религію. Кромѣ трехъ божествъ, изъ которыхъ Митра былъ верховнымъ, существуетъ три рода добрыхъ, сверхъестественныхъ существъ, ангеловъ, стоящихъ выше людей; далѣе, три рода злыхъ сверхъестественныхъ существъ, демоновъ, чертей. Коротко сказать, Заратустра научилъ христіанство многимъ хорошимъ вещамъ.
   И все шло хорошо и прекрасно.
   Но иранцы не могли удовольствоваться одними только божествами. Они пожелали имѣть также богиню. Où est la femme? сказали они. И они возвели женщину въ богиню и нарекли ее Анаитисъ. Но стоило разъ приняться за исправленіе ученія Заратустры, какъ появилось еще болѣе боговъ, заимствованныхъ откуда попало, изъ Вавилона, изъ Греціи и т. д., и народъ вновь впалъ въ идолопоклонство и многобожіе. Иранскіе цари презирали ученіе Заратустры, оно не было заимствованнымъ отъ другихъ, что же особеннаго могло въ немъ быть? Цари покровительствовали эллинизму, а народъ и самъ нашелъ въ своей религіи маленькую прорѣху и на эту-то прорѣху принялся указывать пальцами и много шумѣлъ по этому поводу.
   Первоначальное происхожденіе добра и зла, а также соотношеніе между добрымъ и злымъ божествомъ, вотъ что не удалось ясно растолковать Заратустрѣ. Иранцы сказали про себя: если добро и зло происходятъ отъ Ормузда, то-есть, изъ одного и того же источника, то они теряютъ свой характеръ абсолютной противоположности -- будь же такъ добръ, объясни намъ это маленькое недоразумѣніе, -- мы считали это пробѣломъ, погрѣшностью. Ахъ, добрые иранцы не знали нашей мудрости въ этомъ вопросѣ, -- мы очень просто приводимъ такой пустякъ въ порядокъ, посредствомъ змѣи и яблока...
   Тѣмъ временемъ ученіе Заратустры много потеряло въ глазахъ людей, а когда магометанскіе калифы захватили власть въ странѣ въ свои руки, то оно было почти совершенно искоренено. Но немного вѣрующихъ переселились въ Индію, храня ученіе Заратустры свято въ сердцахъ, и тамъ живутъ и понынѣ подъ именемъ парсовъ; часть ихъ существуетъ еще въ Персіи, всего нѣсколько тысячъ, -- это такъ называемые гебры, огнепоклонники. Немногіе изъ нихъ жили почти до послѣдняго времени здѣсь, близъ храма огнепоклонниковъ, въ Баку.
   Сюда притекали на молитву парсы изъ Индіи и гебры изъ Персіи. Для этихъ благочестивыхъ людей Митра былъ попрежнему богомъ всѣхъ боговъ, вѣчнымъ, какъ солнце и какъ вѣчный огонь. Гдѣ же были еще люди, обладавшіе подобнымъ святымъ мѣстомъ? Магометане имѣли только одну Медину, а въ Мединѣ только одну гробницу; здѣсь же былъ живой огонь, нѣчто вродѣ солнца на землѣ, -- Божество. Уже издалека, при первомъ взглядѣ на бѣлыя стѣны храма, бросались паломники на землю, объятые благоговѣніемъ, и смиренно приближались со многими колѣнопреклоненіями къ храму. Бѣдны и убоги стали эти люди, магометане стали господами надъ ихъ народомъ и оттѣснили ихъ самихъ въ самый уголокъ ихъ страны; но въ сердцахъ ихъ жило могучее утѣшеніе, что они, и никто другой, хранятъ истинную и правильную вѣру въ Божество. Магометанскіе халифы и персидскіе шахи жестоко преслѣдовали ихъ въ пути къ своему бѣлому храму; но вѣра ихъ была такъ велика, что они скорѣе рѣшались облечься въ нечистое одѣяніе магометанъ и путешествовать переодѣтыми, чѣмъ пожертвовать опаснымъ путешествіемъ въ Баку.
   Когда же они подходили къ храму, то кругомъ этого благословеннаго дома были маленькія кельи и жилища, въ которыхъ они могли поселиться. Въ каждой кельѣ горѣлъ маленькій свѣтильникъ изъ нефти, маленькое, никогда не угасавшее солнце. Здѣсь-то лежали гебры и парсы ницъ на землѣ, и были словно оторваны отъ міра.
   Тогда-то явилась на ихъ святое мѣсто Америка и заревѣла. Однажды, когда паломники пришли вновь, они наткнулись вплоть у самаго своего святилища на керосиновую фабрику. Всѣ маленькія солнца въ кельяхъ угасли, всѣ струи газа были отведены на фабрику.
   Тогда гебры и парсы постепенно стали покидать это мѣсто. Разбитые, ушли они обратно въ свой уголокъ въ странѣ. Ихъ святилище близъ Баку обратилось теперь для нихъ въ легенду. Но живой огонь все же будетъ священенъ для нихъ, пока послѣдній изъ вѣрующихъ въ него не умретъ.
  

XVIІ.

   Мы никакъ не можемъ получить денегъ по своему аккредитиву, тому французскому документу, на которомъ значится благословенная Богомъ крупная сумма. Даже филіальное отдѣленіе нашего Тифлисскаго банка въ Баку, которое никогда раньше не видывало подобной бумаги, не осмѣлилось уплатить намъ по ней деньги, а отослало насъ обратно въ Тифлисъ.
   Такимъ образомъ, намъ ничего болѣе не остается, какъ снова отправиться въ Тифлисъ.
   Но деньги нужны намъ были теперь же, счетъ въ гостиницѣ требовалъ уплаты, да кромѣ того хотѣлось кое-что купить въ городѣ. По совѣту инженера обратился я къ довѣренному нобелевской фирмы, который былъ, помимо этого, и шведско-норвежскимъ консуломъ въ Баку, и попросилъ у него взаймы сто рублей. Деньги получилъ я по первому слову, и съ меня даже не захотѣли взять расписки. Господинъ Хагелинъ -- свѣтскій, любезный человѣкъ, который далъ намъ кромѣ того рекомендательное письмо къ одному видному лицу въ Тифлисѣ. Во всемъ его существѣ не было ничего поспѣшнаго; онъ далъ себѣ срокъ выслушать мое маленькое объясненіе, что я нуждаюсь въ деньгахъ и вышлю ему ихъ въ Тифлиса. Хорошо, сказалъ онъ, и вынулъ ассигнаціи изъ своего стола. Я хотѣлъ показать ему свой аккредитивъ, но онъ заявилъ, что этого не нужно, и только когда я развернулъ передъ его глазами бумагу, бросилъ онъ на нее мимолетный взглядъ. Не отрицаю, что я испытывалъ весьма пріятное чувство, видя, что ко мнѣ относятся съ полнымъ довѣріемъ, вмѣсто того, чтобы сразу освѣдомиться объ аккредитивѣ. И все-таки мнѣ и въ голову не пришло, хоть на мгновеніе усомниться, что я нахожусь лицомъ къ лицу съ крупнымъ дѣльцомъ. Взоръ, брошенный имъ на бумагу, попалъ какъ разъ на приведенную въ ней сумму, punctum salieus.

* * *

   На обратномъ пути въ Тифлисъ въ нашемъ купэ сидѣли два замѣчательно одѣтыхъ человѣка, то были желто-коричневые азіаты; у одного сверхъ шелковаго исподняго платья надѣтъ былъ бѣлый, а у другого сѣрый кафтанъ. Шаровары были такъ широки, какъ юбки, на ногахъ были сапоги изъ краснаго сафьяна, голенища которыхъ закрывали часть шароваръ, а сзади на пяткахъ были вышиты. Вокругъ таліи поясъ, но безъ оружія. У обоихъ шапки вродѣ чалмы, а пальцы унизаны были кольцами съ бирюзой.
   Господинъ татарскаго типа, но въ европейскомъ костюмѣ разговариваетъ съ обоими. Онъ умѣетъ также немножко говорить по-нѣмецки и разсказываетъ намъ, что это два паломника изъ Бухары, направляющіеся въ Медину. Паломники, ѣдущіе во второмъ классѣ по желѣзной дорогѣ! Это богатые купцы, они могутъ себѣ это позволить.
   Оба купца ведутъ себя странно; вслѣдствіе жары они стаскиваютъ сапоги и сидятъ съ босыми ногами. Впрочемъ, ноги у нихъ опрятны и очень красивы.
   Когда проходилъ русскій кондукторъ, то приказалъ имъ коротко и ясно надѣть сапоги, что они послушно и сдѣлали. Послушно, но безъ смущенія. Естественно, они должны были подчиняться обычаямъ чуждой страны, но обычаи въ Бухарѣ все же были лучше. Они гордились Бухарой, ничто на свѣтѣ не могло сравниться съ ней. Они вытащили изъ двухъ бумажныхъ пакетовъ свой обѣдъ, состоявшій изъ твердыхъ, какъ камень, пшеничныхъ сухарей съ небольшими дырочками и сухого изюма. Они предложили поѣсть и намъ, говоря: покушайте, вѣдь это изъ Бухары! Ихъ чайникъ былъ красивой формы и, навѣрно, драгоцѣнный сосудъ, покрытый эмалью и украшенный каменьями.
   Татаринъ, также и самъ магометанинъ, даетъ намъ объясненія относительно нѣкоторыхъ вещей, интересующихъ насъ.
   Зачѣмъ эти богатые люди ѣдутъ такъ далеко? Вѣдь у нихъ и въ Бухарѣ есть священная гробница?
   Татаринъ спрашиваетъ у купцовъ и получаетъ въ отвѣтъ, что у нихъ, разумѣется, есть въ Бухарѣ священная гробница, но это не гробница пророка. Зато нѣтъ у нихъ Мекки и нѣтъ горы Арарата.
   Какой дорогой поѣдутъ они?
   Черезъ Константинополь и Дамаскъ, гдѣ они примкнуть къ каравану.
   Правда ли, что было бы болѣе заслуги ѣхать сухимъ путемъ? Это я гдѣ-то читалъ.
   Пророкъ не запретилъ ѣхать также и водою.
   Откуда же вы сами?-- спросилъ я татарина.
   Я изъ Тифлиса.
   Гдѣ же научились вы говорить по-бухарски?
   Я никогда не былъ въ Бухарѣ.
   Гдѣ же вы, въ такомъ случаѣ, выучились по-бухарски?
   Да вѣдь я не учился по-бухарски, я изъ Тифлиса.
   Однако, вы говорите на языкѣ обоихъ этихъ купцовъ.
   Нѣтъ, они говорятъ на моемъ языкѣ. Они купцы, а потому выучились ему. И тутъ же прибавляетъ съ большимъ презрѣніемъ: я не учился по-бухарски.
   Но по-нѣмецки вы учились же?-- спрашиваю я, такъ какъ теченіе его мыслей неясно мнѣ.
   Я умѣю говорить также по-англійски и по-русски, возражаетъ онъ гордо. И, дѣйствительно, оказалось, что онъ знаетъ по-англійски нѣсколько заученныхъ фразъ.
   То былъ передъ нами, навѣрно, современный татаринъ.
   Онъ обращался съ обоими паломниками съ сознаніемъ своего превосходства и смѣялся, когда имъ пришлось снова надѣть свои сапоги. Нѣчто, несказанно насъ удивившее, былъ цилиндрическій револьверъ новѣйшаго образца, который онъ носилъ въ карманѣ. Онъ вынулъ револьверъ и показалъ его паломникамъ; но намъ казалось, что онъ сдѣлалъ это ради насъ. Интересно встрѣтиться съ такимъ человѣкомъ.
   Время отъ времени, когда поѣздъ останавливался, оба паломника выскакивали изъ купэ и бѣжали къ одному изъ вагоновъ, гдѣ принимались выдѣлывать разныя кривлянья; они нагибались впередъ и назадъ, кланялись и скрещивали на груди руки. Татаринъ пояснялъ намъ, что эмиръ, ханъ Бухары, ѣхалъ въ томъ же поѣздѣ, и что они выдѣлывають свои странныя тѣлодвиженія передъ нимъ.
   Какъ? Самъ Бухарскій эмиръ?
   Да.
   Онъ также ѣдетъ въ Медину?
   Нѣтъ, въ Константинополь, къ султану.
   Мы разговорились объ этомъ. Такимъ образомъ, мы ѣдемъ въ отборномъ обществѣ. Эмиръ сидитъ въ купэ перваго класса, въ самомъ хвостѣ поѣзда, объяснилъ татаринъ, а вся его громадная свита ѣдетъ, смотря по чину, кто во второмъ, а кто и въ третьемъ классѣ. Тутъ мы перестали удивляться, что поѣздъ былъ такъ длиненъ. Замѣчательно, однако, что не произошло въ Баку большого оживленія, въ виду присутствія самого эмира Бухарскаго.
   Татаринъ находитъ это вполнѣ естественнымъ: эмиръ бухарскій вѣдь не царь. Однако, онъ все-таки, господствуетъ надъ большой, извѣстной страной съ милліонами жителей, сказали мы. Да, но царь господствуетъ и надъ нимъ, царь властелинъ многихъ земель и ста двадцати милліоновъ людей.
   Я безкорыстнѣйшимъ образомъ защищалъ эмира бухарскаго, но татаринъ твердо держался за царя.
   Мы сгорали отъ желанія какъ-нибудь взглянуть на этого настоящаго восточнаго владыку и совершили путешествіе къ единственному вагону перваго класса, чтобы, если возможно, хоть на мигъ увидѣть его; но намъ не посчастливилось. Наконецъ, мы были уже недалеко отъ Тифлиса, а все еще не удалось увидѣть эмира бухарскаго. Я рѣшился поэтому войти въ первый классъ, чтобы добиться своего.
   У дверей нѣтъ стражи, а такъ какъ всѣ вагоны проходные, то я безпрепятственно дохожу туда. Я заглядываю во всѣ купэ перваго класса, но не нахожу ни одного человѣка, похожаго на эмира. Только европейцы въ бѣлыхъ шемизеткахъ сидятъ тамъ и сямъ по диванамъ. Тогда я иду дальше, вхожу въ третій классъ; тамъ также сидитъ множество мужчинъ, женщинъ и дѣтей на деревянныхъ скамьяхъ, но ни одинъ не выглядитъ принадлежащимъ къ свитѣ эмира.
   Татаринъ надулъ меня!
   Я пробираюсь назадъ черезъ всѣ вагоны; на длинномъ своемъ пути я слышу вдругъ, какъ поѣздъ свиститъ, въѣзжая въ Тифлисъ. Я дохожу до своего вагона, въ ту самую минуту, какъ поѣздъ останавливается. Оба паломника складываютъ свои матрацы и мѣшки; татаринъ исчезъ.
   Безъ всякаго сомнѣнія татаринъ выдумалъ всю исторію съ эмиромъ бухарскимъ. Такимъ образомъ, пропала для насъ возможность видѣть и второго восточнаго властелина, если считать также и хана въ Баку.
   Теперь стало намъ также ясно, почему оба паломника бѣгали постоянно съ переднему вагону: они хотѣли свершить свой молитвенный обрядъ и избирали для этой цѣли самый малолюдный изъ вагоновъ, гдѣ не смотрѣли изъ оконъ люди.
   Паломники? Кто знаетъ, были ли то паломники; можетъ быть, проклятый татаринъ выдумалъ и это. Еслибъ мнѣ только поймать этого молодца, я бы собственноручно раздѣлался съ нимъ! Я желалъ бы только знать, къ чему устроилъ онъ съ нами такую про всех этих людей так много времени, какой-нибудь час или два не играет для них никакой роли. Всё покрылось обильной росой, земля совсем мокрая. Но люди прекрасно переносят здесь также и сырость, они привыкли к этому с детства. А когда они встают и идут, то кажется, словно они из стальной пружины. У всех кавказцев гордая осанка, даже у пастухов и погонщиков волов лёгкая, эластичная походка, и они держатся прямо, откинув плечи назад. Но женщин мало видно, они сидят по большей части у себя дома; магометанский дух коренится здесь ещё до сих пор. Возвратившись домой, мы находим наши кровати покрытыми парой кавказских ковров. Чтобы доставить нам удовольствие, Григорий дал нам новые ковры из лавки. Спать будет довольно жёстко, но кровати пресмешные, а ковры великолепны.
   Тут Григорию вдруг приходит в голову, что моей жене надо дать простыню, так как он заметил, что мы не привезли с собою простынь, как это вообще водится. Григорий человек образованный, его коммерческая жизнь развила в нём любовь к чистоте, и он не может видеть кровати без простыни. Чтобы показать ему, как поступают генералы в походе, я заворачиваюсь в ковры и так ложусь, не раздеваясь. И Григорий ничего не имеет против этого, он не считает нужным протестовать против генеральской нечистоплотности; но он летит вниз в свою лавку и отрывает локтя два полотна, которое и преподносит моей жене на простыню. После этого он раскланивается и уходит. С минуту мы раздумываем, как бы нам вынести ковры и вытрясти хорошенько, прежде чем пользоваться ими; но мы отказываемся от этой мысли, боясь обидеть Григория. И вот мы ложимся, отдав себя в руки Божьи.
   Вдруг раздаётся стук в окно.
   Я выхожу на площадку и нахожу там Корнея. Он пришёл условиться насчёт отъезда на следующее утро. Я беру Корнея за шиворот, и так мы спускаемся бок о бок с лестницы. Когда мы попадаем в полосу света из лавки, то я показываю Корнею на моих часах цифру пять.
   Корней настаивает на шести часах.
   Тут раздаётся голос, обращающийся к Корнею на его родном языке; я оборачиваюсь и стою лицом к лицу с офицером. Этот проклятый полицейский чиновник всё-таки последовал за нами, как обещал. Он слегка кланяется мне и, обращаясь к Корнею, говорит ему несколько слов с невероятно властным видом. Потом он вынимает свои часы, указывает на цифру пять и говорит:
   -- В пять часов, так приказал князь. -- Затем он указывает на дорогу и говорит, -- Ступай! -- после чего Корней снимает свою кучерскую шапку и, ковыляя, исчезает в ту же минуту.
   Я остаюсь один с офицером.
   -- Надеюсь, вы нашли сносное помещение, -- сказал он. -- Я остановился в станционном здании. Искренно сожалею о том, что заранее заказал себе комнату, так как в противном случае вы смогли бы занять её вместе с вашей спутницей. Я не знал, что гостиница будет так переполнена.
   -- Мы нашли хорошее помещение, -- ответил я, пристально глядя на него.
   -- Хорошо, спокойной ночи! -- сказал он и ушёл. Он сдержал своё слово и последовал за нами. Я начал колебаться в своей уверенности. Ведь он действительно мог быть полицейским чиновником, если даже он и хотел вступить со мною в сделку. Судя по тому, что я читал о русских чиновниках, взятка не была неслыханным делом среди них; его намёк на какой-то выход был, быть может, лучшим доказательством того, что он полицейский чиновник. Не очень-то приятно было сознавать, что за тобою следят и следуют по пятам, а потому я решил на следующее утро с Божьей помощью спросить этого человека, сколько он возьмёт за то, чтобы оставить нас в покое. Кто его знает, он мог арестовать нас при самом въезде в Тифлис. Завтра я встану пораньше и пойду к нему на станцию, чтобы откупиться от него и чтобы провести спокойно день.
   Так я и лёг в постель, приняв это решение и сознавая свою слабость в глубине своего сердца.
  

X

   Весьма неприятная ночь. Жёсткие доски кровати и безжалостные клопы не давали нам покоя всю ночь напролёт. В половине пятого к нам постучал Корней, а перед тем мы как раз только что забылись наконец тяжёлым сном.
   Однако Корней вовсе не собирался поднимать нас в этот ранний час, он и не думал готовить лошадей, он разбудил нас исключительно только для того, чтобы спросить, не можем ли мы отложить наш отъезд до шести часов. Корней был и остался нашим крестом.
   Я колебался, дать ли ему по уху или уступить его требованию. Я выбрал среднее, я снова схватил его за шиворот, повёл его вниз с лестницы, вывел на самую дорогу, встряхнул его и приказал немедленно идти за лошадьми. И Корней убежал, но, по-видимому, мой напускной повелительный вид не заставил его содрогнуться до мозга костей.
   Между тем я мог воспользоваться временем ожидания и пойти к полицейскому чиновнику, попросить у него извинения за свой ранний визит и передать ему сумму, которую он потребует. Я раздумывал, не попросить ли мне у него квитанцию на выданную ему сумму, но потом решил, что это, быть может, оскорбило бы его, так как подобные формальности между джентльменами излишни. Одному Богу известно, сколько мне теперь придётся выложить денег! Но я во всяком случае потребую, чтобы мне возвратили эти деньги, а если мои хлопоты ни к чему не поведут, то я пригрожу русскому правительству дипломатическими осложнениями.
   Однако, после холодного обтирания и прекрасного завтрака, состоявшего из баранины, которую нам подал Григорий, мужество моё возросло. Да и короткий, но крепкий утренний сон также оказал своё действие, одним словом, нервы мои были спокойны и нечувствительны, и я решил не обращать больше внимания на полицейского чиновника. Ну, а в крайнем случае, пусть хватает меня при въезде в Тифлис, кровожадный пёс, палач! Так он и посмел охватить меня! Хе-хе, ведь он просто мошенник, еврей, который пытается выжать из меня деньги. Вот я донесу на него. А попадись он мне теперь под руку, я здорово проучу его! Он умно поступает, скрываясь от меня.
   Я бродил кругом, подбадривал и подзадоривал самого себя и чувствовал себя героем.
   -- Эй, Григорий!
   Является Григорий.
   Сколько ему нужно за ночлег?
   Шесть рублей.
   Что такое? Я предлагаю ему два рубля. И мы сговариваемся на трёх. Тем не менее мы расстаёмся друзьями. Дело в том, что я бесподобно умею обращаться с людьми, если только этого захочу!
   Корнея всё нет. В половине шестого я отправляюсь разыскивать его. Я застал его за спокойной и благодушной болтовнёй с кучером русской семьи, которая обогнала нас вчера. Лошади у него были запряжены, но он преспокойно давал им стоять, а сам болтал, нимало не смущаясь.
   Когда он увидал меня, то вдруг засуетился, вскочил на козлы и поехал к крыльцу. Хо-хо, и будет же у меня разговор с Корнеем в Тифлисе!
   Когда наши вещи были наконец уложены в коляску, то было уже шесть часов; Корней настоял-таки на своём. Я не хотел исчезнуть отсюда, как какой-нибудь бродяга, я пошёл в лавку, чтобы попрощаться с Григорием. В лавке я застал полицейского чиновника. Это было для меня неожиданностью. Я отказался от своего плана проучить его и машинально простился с Григорием.
   Полицейский снял фуражку и обратился ко мне со следующими словами:
   -- Вы будете отдыхать в Челканах, где и мне придётся остановиться. Я прибуду туда часом позже вас.
   И я не убил его тут же на месте, он парализовал меня, и в это мгновение я не мог бы причинить никакого вреда этому человеку. Да и много ли мужества можно ожидать от несчастного, который не спал две ночи и страдал от кавказской лихорадки! Мне было всё простительно. Бог знает, нет ли у этого всемогущего русского сыщика наручников в кармане. Ведь он недавно одним словом по телеграфу задержал всех почтовых лошадей во Владикавказе.
   Положение моё было таково, что мне оставалось только капитулировать и уйти своей дорогой...
   Тихое, тёплое утро, но ещё не рассвело. Мы проезжаем мимо монастыря с позолочёнными главами; мысленно я говорю себе, что слишком темно для того, чтобы я мог хорошенько рассмотреть их. Но всё дело в том, что я нахожусь в тревожном состоянии после встречи с полицейским. Мне не по себе. Если бы только мне набраться храбрости и силы к нашей следующей встрече!
   Много вёрст мы едем в гору. Я сплю некоторое время, мы оба засыпаем в коляске, даже сам Корней дремлет на козлах. После сна я снова становлюсь более мужественным и еду в самом радостном настроении духа.
   Местность становится всё более и более плодородной, несмотря на то, что мы снова довольно круто поднимаемся в гору; по обе стороны дороги тянутся леса, леса дикой яблони. Яблоки маленькие. Безмолвные, смуглые люди бродят в лесу там и сям и собирают их в мешки в то время, как понемногу светает. Для меня неразрешимая загадка, когда кавказцы спят? Вот эти люди ходят теперь и собирают плоды на рассвете, словно они только это и делали всю ночь. По-видимому, они провели всю ночь в лесу, чтобы приняться за работу с рассветом, до наступления жары.
   Становится совсем светло, и дорога не поднимается больше, мы снова едем под гору. Мы проезжаем всё более и более обширные площади возделанной земли; вид здесь шире; женщины носят воду из Арагвы в кувшинах на плечах. Мне снова кажется, будто это воскресное утро, от всего веет праздником, от всего ландшафта и от женщин, которые приподнимают моё настроение. Я где-то читал, будто кавказские женщины маленького роста и невзрачны на вид. Очень может быть, что в общем это справедливо, но эти женщины во всяком случае высокие и стройные, и походка у них необыкновенно красивая. Они идут группами по несколько человек, но они разговаривают тихо друг с другом. Они поднимаются с реки гуськом, с кувшином на плечах, подбоченясь одною рукой. Мы никогда не видали такой красивой картины, они идут плавно, скользят. На них голубые и красные сарафаны, а головы покрыты шёлковыми платками.
   Каждый раз, при виде такой вереницы женщин, мы всеми силами старались заставить Корнея ехать медленнее, чтобы иметь возможность встретить их, когда они пересекают дорогу. Но этот проклятый Корней, как молоканин, отрёкшийся от мира, не обращал никакого внимания на наши знаки и намёки. Насколько мы могли разглядеть, женщины были действительно некрасивые. Цвет лица у них был какой-то нечистый, да к тому же кожа была в каких-то синих крапинках. Но они были высокие и стройные, как лоза, и держали грудь высоко.
   Далее мы встречаем на дороге группу молодых парней, которые играют. Их человек десять-двенадцать, и все они моложе двадцати лет. Они бегают и ловко прыгают; дойдя до ручья, они не переходят через него по мосту, а перескакивают на другой берег рядом с мостом; вообще они забавляются тем, что ищут всевозможных препятствий по дороге. Хотя мы проезжаем в середине самой группы, мы не слышим никаких замечаний на наш счёт. Парни исключительно заняты своей игрой. Лица у них весёлые и живые. Только один из них находится уже в довольно солидном возрасте и настолько богат, что носит блестящий пояс; но потому-то он идёт среди других, гордо выпрямившись, словно жеребёнок.
   Мы приезжаем на станцию Душети. Здесь снова начинается виноград -- это доказывает, насколько мы спустились вниз. Станция находится на некотором расстоянии от города, приблизительно в полуверсте; мы видим издали город, говорят, в нём около четырёх тысяч жителей. Видна старая церковь, высокая, большая; остались в городе также толстые крепостные стены и массивные башни, напоминающие о минувших временах, когда князья Арагвы воевали с грузинами.
   Наша дорога идёт уже не по горам, перед нами расстилаются большие равнины с лугами и полями, позади нас и налево от нас ещё стоят горы, но они уже не кажутся больше такими высокими, потому что мы далеко отъехали от них.
   Теперь мы видим дорогу версты на три вперёд, и повсюду по обе стороны дороги в полях работают люди: одни пашут, другие жнут золотистую рожь с коротким стеблем. Здесь пашут на восьми, десяти или двенадцати волах за каждым плугом, длинной вереницей по два вола в ряд. Раз мы видели восемнадцать быков за одним плугом, и четыре человека погоняли их. Каждый раз, когда кончалась борозда и нужно было повернуть плуг, требовалось большое искусство, чтобы снова привести волов в порядок. У погонщиков длинные бичи, которыми они ловко стегают именно того вола, которому предназначается удар; кроме того, они погоняют волов самыми разнообразными звуками и воем и вообще поднимают большой крик.
   Народонаселение здесь состоит главным образом из землепашцев. Дома становятся выше и виноградники вокруг домов обширнее. Здесь леса диких слив и вишен; холмы до самой вершины покрыты кустарником.
   Солнце жжёт невыносимо -- что же будет позже, днём! На дороге поднимается пыль, но и в этом отношении позже будет также хуже. Мы снова видим дорогу на много вёрст вперёд, она проходит по широкой равнине на дне долины. Здесь местность такая ровная, что Арагве как будто трудно выбраться отсюда, и она извивается самыми замысловатыми изгибами взад и вперёд, ища выхода.
   Мы снова погружаемся в сон часа на два, после чего приезжаем в Челканы. Уже полдень, мы выходим из коляски. Корней требует четыре часа на отдых как вчера. До Тифлиса осталось ещё тридцать пять вёрст, но половина этого пути идёт под гору, а другая половина -- равниной. Хорошо, Корней получает разрешение на четыре часа отдыха.
  

XI

   И здесь также хозяин является с живым цыплёнком, которого предлагает нам на обед, и мы киваем в знак согласия. Впрочем, потом оказывается, что хозяин -- родившийся на Кавказе немец, и что его родной язык -- немецкий. Он говорит также и по-английски. Таким образом здесь нам уже не приходится прибегать к мимике.
   На станции появляется жандармский офицер. Он осматривает нас и как-то таинственно переговаривается с хозяином. При офицере два солдата, к которым он время от времени обращается с каким-нибудь словом.
   Меня снова охватывает тревога и отбивает у меня всякую охоту и к цыплёнку, и к еде, и ко всему вообще: само собою разумеется, что эти жандармы выехали навстречу мне по распоряжению полицейского чиновника, чтобы арестовать меня здесь. Как непростительно глупо и самоуверенно было с моей стороны не войти вчера в сделку с этим ужасным человеком! Теперь уже поздно. Вообще следует всегда так или иначе ладить с опасными личностями, задабривать их и ни в чём не противоречить им.
   Кто знает, быть может, мне теперь придётся закончить мои дни в русской тюрьме, может быть, меня скованным отвезут в Петербург и заживо похоронят в Петропавловской крепости. Я продолблю каменный стол моим худым локтем, опираясь на него, положив голову на руку и погрузившись в глубокие мысли; я испишу стены моей ужасной камеры изречениями, которые впоследствии будут исследованы и изданы отдельной книгой. Я буду вознаграждён за все мои страдания после смерти; но какая мне польза от этого теперь? Никогда я не мечтал о чести распространиться по всем городам Норвегии в виде бронзовых статуй, напротив, каждый раз, когда я думал об этих статуях и о том, что они появятся только после моей смерти, у меня являлось сильное желание получить их стоимость теперь же -- подавайте наличными! И вот судьба моя должна решиться здесь. А что будет с моими научными исследованиями для географического общества? Их уничтожат, их сожжёт палач у меня же на глазах на вымощенном камнем дворе крепости. А солдаты будут стоять вокруг меня со штыками, и после того, как прочтут приговор, я взойду на костёр и буду до последнего издыхания говорить: "А земля всё-таки круглая!". Вдруг перед крепостными воротами появится герольд, который будет трубить и махать платком, он прискачет на взмыленном коне и закричит: "Помилование, именем императора!". И я помилован, мне заменяют смертную казнь пожизненным заключением. Но тут я буду молить о казни, я буду стоять среди пламени с самой горделивой осанкой и буду молить о смерти вместо жизни. Однако, несмотря на мой протест, бесчеловечные палачи берут меня силой из пламени и снова тащат к каменному столу, который я источил моими думами...
   В то время, как мы сидим за обедом, жандармский офицер подходит к нам с хозяином, который исполняет обязанности переводчика, и спрашивает, не видели ли мы по дороге офицера.
   Я не хочу отвечать и не хочу больше жевать цыплёнка, я вдруг чувствую себя совершенно сытым. Итак, жандармы и полицейский чиновник в стачке!
   Хозяин повторил свой вопрос.
   -- Да, -- отвечает моя жена, -- мы видели одного офицера.
   -- Какой он был на вид? Среднего роста довольно полный, еврейского типа, еврей?
   -- Да, именно.
   Жандармский офицер показывает нам фотографию полицейского чиновника в форме, в которой он был, когда ехал с нами в поезде.
   -- Это он?
   -- Да.
   Жандармский офицер кланяется и удаляется, он снова идёт к своим солдатам и тихо разговаривает с ними. Потом он выходит на веранду и испытующе смотрит на дорогу. По-видимому, он ждёт каждое мгновение полицейского чиновника.
   -- Какой ты бледный, -- говорит мне моя жена.
   Я встаю из-за стола и тоже выхожу на веранду. Но я не спускаюсь с лестницы, потому что боюсь быть остановлённым громовым: "Стой!". И под бременем своего ужасного положения я сел, тяжело дыша.
   На веранде, кроме жандармского офицера и меня, сидит ещё молодой англичанин, который едет через горы во Владикавказ. Я завидую его невозмутимому спокойствию. Молодой британец, как и все путешествующие британцы, самодоволен, безмолвен и равнодушен ко всему на свете. Выкурив свою трубку, он вытряхнул из неё пепел, снова набил и продолжал спокойно курить; и при этом он делает вид, будто не замечает находящихся тут же. Я подсмеиваюсь над ним, чтобы досадить ему, но он делает вид, будто ничего не слышит. "Гм!" -- говорю я, но он не оборачивается. Ему в эту минуту попала в глаз пылинка. И он вынимает своё карманное зеркальце и, не переставая курить, рассматривает свой глаз. Я завидую его пылинке в глазу. Правда, жандармский офицер мой враг и скоро должен арестовать меня. Но лично он был тут не при чём. Тут виновата система. А он человек образованный, который с некоторым состраданием поглядывал на меня и, по-видимому, проклинал свою судьбу. Но что касается до англичанина, то я был для него не более, как воздух.
   Вдруг с дороги доносится шум приближающейся коляски, жандармский офицер вскакивает и исчезает в дверь, как бы желая спрятаться. Коляска останавливается перед верандой, и из неё выходит полицейский чиновник. Он явился, как заранее предупреждал, часом позже нас. Проходя мимо меня, он, по обыкновению, приподнимает фуражку и замечает с улыбкой:
   -- Как я сказал: через час после вас.
   Он пошёл в столовую и попросил чего-нибудь поесть.
   "Я имею маленькую отсрочку, пока он ест, -- подумал я, -- а потом он скажет слово, сделает знак, жандармы подойдут и арестуют меня".
   Но жандармов нигде не видно, они вдруг исчезли, -- и офицера и солдат как не бывало. Куда они девались? Что за удивительная страна этот Кавказ! Я сижу на веранде, как бы в плену, но в то же время могу сойти с лестницы, если пожелаю. Мне давали и возможность и время предупредить правосудие, надев на шею петлю и сократив свою жизнь, -- они были слишком уверены во мне. Но было бы лучше, если бы они были менее беспечны и ожидали от меня всего.
   Моя жена приходит и сообщает мне, что в доме происходит нечто странное: жандармский офицер и оба его солдата стоят в коридоре во втором этаже и к чему-то прислушиваются, и вообще ведут себя как-то подозрительно.
   -- Может быть, им надо арестовать кого-нибудь, -- отвечаю я, почти лишаясь чувств.
   Хозяин сам прислуживает полицейскому с величайшей предупредительностью и величает его превосходительством; он, конечно, понимает, что имеет дело со всемогущим человеком. И его превосходительство с необычайной важностью бросает свои распоряжения через стол, а пообедав, он с такой же важностью расплачивается и затем выходит к нам на веранду.
   Он садится рядом с англичанином, который, конечно, и не думает даже подвинуться хоть на один миллиметр. Он вынимает свой носовой платок с вышитой короной и вытирает с лица пыль, потом он вынимает портсигар с короной и закуривает сигару. И вот он сидит, курит и молчит.
   Моя жена спускается со ступенек и направляется в поле собирать цветы. Таким образом мы, трое мужчин, остаёмся одни.
   Вдруг появляется жандармский офицер в сопровождении солдат, которые тихо прокрались с верхнего этажа. Внутренне я испускаю крик ужаса, поднимаюсь и стою. Теперь свершится! Даже хозяин появляется в дверях столовой, чтобы присутствовать при интересном зрелище. Жандармский офицер выходит на веранду и останавливается перед полицейским. Верить ли мне моим глазам? Верить ли моим ушам? Он кладёт ему руку на плечо и арестует его. Арестует его.
   -- Вы мой пленник, -- говорит он по-французски.
   Полицейский смотрит на офицера и в первое мгновение вздрагивает. Потом он стряхивает пепел со своей сигары и отвечает:
   -- Что вы говорите?
   -- Я говорю, что вы арестованы.
   -- Почему? Что вам от меня надо?
   Коляска, которая, по-видимому, была уже заранее приготовлена, подъезжает к веранде. Солдаты берут полицейского чиновника под руки и ведут его на дорогу. Офицер следует за ним. Я слышу, как еврей уверяет жандармского офицера, что тот затеял опасную игру, что у него есть бумаги, которыми он может удостоверить свою личность, -- вот подождите! Все четверо размещаются в коляске, кучер щёлкает бичом, и коляска уезжает по направлению к Тифлису.
   Я был поражён.
   Я поворачивался во все стороны, стараясь найти объяснение всему происшедшему. Англичанин даже и головы не поднял, он всё сидел с карманным зеркальцем и рассматривал свой глаз. Как только ко мне вернулась способность говорить, я сейчас же спросил хозяина, что всё это означало. Неужели здесь произошёл арест?
   Хозяин кивнул головою и вовсе не казался поражённым.
   -- Но послушайте! -- восклицаю я, -- вы спокойно киваете головой, как будто бы ничего и не случилось. Разве не схватили и не арестовали только что живого человека у вас на глазах?
   -- Ну, да, по донесению из Пятигорска, -- ответил хозяин.
   Я не мог понять этого невероятного происшествия, которое случилось тут же у нас на глазах.
   -- Если бы что либо подобное случилось со мною, то я провалился бы сквозь землю, -- сказал я.
   У хозяина был совершенно равнодушный вид.
   Тогда я сказал:
   -- Вам продолжает казаться, что всё это пустяки. Но, как вы думаете, как я перенёс бы что-либо подобное? А как вы думаете, что сделалось бы с моей женою?
   -- Ну да, ну да, но ведь ничего с вами и не случилось, -- ответил хозяин, как бы уступая.
   Но тут я пришёл в восторг от всего происшедшего. Несмотря на то, что лихорадка снова завладела мною и я дрожал, покрываясь холодным потом, великая радость наполняла каждый атом моего тела.
   Моя жена вернулась и сказала:
   -- У тебя на лице снова появилась краска.
   -- Да, -- ответил я, -- дело в том, что я ходил тут и думал о воле, ты помнишь, о том воле, у которого ярмо попало между рогами и который шёл, свернув шею набок? Теперь этому волу хорошо.
   -- Ему теперь хорошо? Каким образом?
   -- Офицер рассказал мне об этом. Ты знаешь, тот офицер, который ехал с нами в поезде. Ведь он ехал сейчас же вслед за нами, он также видел вола.
   -- Ну, так что же?
   -- Он поправил ярмо.
   -- Слава Богу, -- сказала моя жена.
   Я также был доволен. Я упомянул о двух кушаньях, которые я мог бы теперь съесть, и несмотря на то, что мне дали добрый совет воздержаться от этих кушаний в виду моей лихорадки и взять что-нибудь другое, я всё-таки настоял на своём безумии и потребовал запрещённого плода. Дело в том, что я вдруг почувствовал какой-то чудовищный аппетит.
   Мне захотелось также, чтобы англичанин не был больше таким молчаливым и нелюдимым. Пользуясь тем, что моя жена ушла и у меня было свободное поле действия, я обратился к англичанину и сказал, чтобы сразу озадачить его:
   -- А в Опорто чума. Вы это знаете?
   Он пристально посмотрел на меня.
   Я повторил, что в Опорто чума; но это его, по-видимому, ничуть не испугало, он продолжал спокойно курить.
   Тогда я достал свой старый номер "Новой Прессы" и сказал англичанину:
   -- Я как раз обратил внимание на последние рыночные цены в Финляндии. Оказывается, что куры стоят от марки до марки семидесяти пяти пенни штука.
   Маленький британец всё ещё старался относиться ко мне, как к воздуху, но он был слишком молод и не мог выдержать характера; смешно было видеть, как он старался сохранить своё достоинство, в чём он ещё не имел достаточно практики.
   -- Куры? -- спросил он. -- В Финляндии? Так что же?
   -- Вы едете через горы, -- сказал я. -- Потом вы проедете через Россию и наконец очутитесь в Финляндии, откуда вы направитесь на вашу родину, к весёлому и любезнейшему народу, англичанам. Я хотел подготовить вас к ценам в Финляндии, чтобы вы знали их, когда будете требовать себе обед. Не забывайте, что столько стоит не пара кур, а штука.
   -- Сколько, сказали вы? -- спросил он.
   -- От одной марки до марки семидесяти пяти пенни.
   -- Сколько это будет на английские деньги?
   Я знал это приблизительно и мог ответить ему на его вопрос.
   -- Я в Финляндию не поеду, -- сказал он.
   Не было никакой возможности завязать с ним спор.
   Может быть, я мог бы возбудить в нём интерес к чему-нибудь другому, подумал я, и начал читать вслух статью под заглавием: "Военные слухи из Трансвааля". Прочитав статью, я перевёл её, терзая его незнанием самых простых слов на его языке и вдобавок призывая его ещё на помощь. Под конец он сидел совершенно безучастно и тупо отвечал мне "да" на все мои обращения. Наконец он встал и потребовал, чтобы ему подали его "телегу", -- это я выгнал его. Когда он уходил, то у него явилось желание собрать остатки своего великобританского характера: он снова перестал видеть меня. Тогда я сказал:
   -- Счастливого пути! Не забывайте вежливо кланяться, когда будете входить и уходить. Так принято на свете.
   Он весь вспыхнул и в смущении слегка приподнял свою шляпу.
   Потом он уехал...
   Я видел одного англичанина на конке в Мюнхене; по всей вероятности, это был художник, живописец, он ехал в Галерею Шака [Галерея Шака -- частная коллекция позднеромантического немецкого искусства, основанная в 1865 Адольфом Фридрихом фон Шака в Мюнхене.]. Мы едем по улице полным ходом, ребёнок, маленькая девочка, чуть не попадает под вагон -- она падает, её топчут лошади и калечат; но нам удаётся вытащить её живой из-под лошадей. В это время британец стоит и курит свою трубку. Когда всё было кончено и проходит ещё мгновение, прежде чем кучер едет дальше, британец раздражённо смотрит на часы. Все мы смотрим на него, но мы для него всё равно, что воздух, и он требует на отвратительном англо-немецком наречии свои деньги обратно, он хочет сойти с конки. Его нимало не касается то, что переехали какого-то ребёнка. Тогда один пассажир протягивает ему истраченные им деньги. Он бросает на пассажира равнодушный взгляд, медленно и равнодушно отводит свои глаза и не берёт денег. Его ничуть не трогает закипевшее вокруг него негодование, и эта его стойкость, конечно, встретила бы одобрение всех его соотечественников; "Правильно! Главное, будь стойким, Джон!". Он простоял в конке до самого места своего назначения. Потом он сошёл.
   Часто, конечно, очень хорошо, когда поменьше народа бросается на место катастрофы. Но вполне естественно, что всякий забудет докурить свою трубку, всякий поднимет голову и даже слегка вздрогнет. Всякий. Без всякого сомнения.
   Будь я английским королём, я шепнул бы кое-что на ушко моему народу. И мой народ стал бы самым великолепным народом на всём свете...
   Коляска, обогнавшая нас вчера, теперь нагнала нас. Русская семья обедает, даёт лошадям отдыхать каких-нибудь три четверти часа и снова едет дальше. Тут и Корней подаёт свою коляску и хочет уезжать одновременно с ними. Остаётся ещё три четверти часа из тех четырёх часов, которые он требовал на отдых; но Корней вдруг стал уступчивым, он хочет воспользоваться случаем иметь попутчиков. Он останавливается позади другой коляски и делает нам знаки. Но мы не обращаем на него внимания. Он начинает кричать, браниться, он посылает к нам даже русских, чтобы те поговорили с нами на каком-нибудь европейском языке и как-нибудь заставили бы нас сдвинуться с места. Но мы неподвижны. Русские уезжают.
   Корней стоит и смотрит вслед уезжающей коляске и бранит нас. Мы предоставляем ему браниться. У этого Корнея всё как-то навыворот: если бы мы не согласились дать ему четыре часа на отдых, то он во что бы то ни стало добился бы этого, а теперь, когда мы согласились на эти четыре часа, он отказывается от них. Но если он ожидал какой-нибудь прибавки за то, что не вёз нас в облаках пыли, поднимаемой коляской, которая едет впереди нас, то он жестоко ошибался. Он не получит никакой прибавки. Потому что он всю дорогу только и делал, что досаждал нам.
  
   Мы мучаем Корнея не более получаса, потом садимся в коляску. Корней угрюм и зол и гонит лошадей, словно на зло нам хочет догнать первую коляску. Если Корней останется верен себе, насколько мы его знаем, то ему очень скоро надоест гнать своих лошадей.
   Мы едем по широкой равнине и видим, как дорога желтеет далеко впереди нас среди зелёной местности. Немного спустя нам попадается кукуруза. Теперь мы находимся на высоте Тифлиса, около четырёхсот пятидесяти метров над уровнем моря, теперь у нас всё время ровная дорога. Местность здесь плодородная; кукуруза, которой, по старой поговорке, нужно сто дней тепла, хорошо созревает здесь. Вдоль дороги стоят пирамидальные тополи, ивы, дикие фруктовые деревья; холмы становятся всё ниже, перед нами вдали синеют горы, но и они кажутся теперь низкими.
   У одного водопоя Корней слезает с козел, осматривает каждую лошадь и поливает им головы водой. К нему снова возвращается его молоканская осторожность, так как он заметил, что его быстрая езда не вызывает нашего протеста, и, начиная отсюда, он снова, как прежде, едет ровно и спокойно. Да это и не лишнее: жара нестерпимая, мы должны держать руки под фартуком, иначе солнце жжёт сквозь перчатки.
   Вдали мы видит замок с громадными башнями, но вообще вокруг расстилаются поля, луга, изредка попадаются деревья, маленькие грузинские домики из кремня и глины, пашущие волы.
   Раза два нам попались навстречу повозки с парусиновым верхом, запряжённые волами, которые плетутся ленивым шагом. В повозках сидят и лежат люди другого типа, цыгане, кочевые татары с бронзовой кожей. В одной повозке было десять человек, одна молодая девушка в красном платке сидит прямо в красивой позе и смеётся нам, показывая белые зубы.
   Мы подъезжаем к развалинам огромного замка из камня и глины -- это целый хаос из массивных стен. Стены потрескались, но некоторые из них достигают ещё метров пятидесяти в вышину; два флигеля того и гляди обрушатся.
   Может быть, это один из многих дворцов царицы Тамары, рассеянных по всей Грузии. Немного дальше от этих развалин мы видим два строения, напоминающие храмы и окружённые множеством жилых домов: это монастырь и церковь на противоположных сторонах дороги, оба очень похожи друг на друга по своей старинной и своеобразной архитектуре. Множество домов, которые гнездятся вокруг них, портят впечатление; некоторые из этих домов двухэтажные, все в современном стиле, со ставнями у окон и черепичными крышами, все очень скучные, глупые и производят впечатление каких-то пошлых выродков.
   Но вот мы приближаемся к большому замку, который видели ещё издали. Это не развалины, это общая масса, состоящая из всевозможных флигелей и надстроек, круглых, четырёхугольных; но огромное главное здание совершенно круглое и напоминает башню Святого Ангела в Риме [Башня Святого Ангела (130 г. н.э.) -- мавзолей римского императора Адриана (76--138) и его семьи. В средние века был превращён в папский замок-крепость и получил название Замок Святого Ангела по украшающей его статуе ангела с мечом.]. Замок хорошо сохранился, и в нём живут люди, это -- замок Арма-Цике, самая старинная резиденция в стране. Мы слышали, что теперь он обращён в монастырь, но подробностей я не знаю.
   Мы проезжаем мимо лесопильного завода, он работает не при помощи пара или воды, а человеческой силой. Четверо человек стоят по двое с каждой стороны и исполинской пилой пилят доски. Они стоят с непокрытыми головами, одетые в красную фланель с ног до головы. Весь их вид и их безостановочное движение вверх и вниз над пилой делает их похожими на фигуры, вырезанные из дерева и окрашенные в красный цвет.
   Наконец мы приезжаем на станцию Мцхета.
   Тут Корней в последний раз старается выжать из нас некоторую выгоду для себя: он оборачивается на козлах и предлагает нам ехать отсюда до Тифлиса по железной дороге. В таком случае нам пришлось бы сперва ехать в город на вокзал, который находится в стороне, затем ждать поезда, возиться с нашим багажом в эту жару и наконец тратиться на билеты. Я показываю Корнею вперёд прямо под самым его носом и говорю слово, которое разрешает всё: Тифлис! И Корней с недовольным надутым видом едет несколько быстрее.
   Города Мцхета мы почти не видели. Он расположен при впадении Арагвы в Куру, это один из древнейших городов Грузии и раньше был столицей края. Я читал, что город теперь обеднел и весь в развалинах; наиболее достопримечательное здание в нём -- собор IV века [Имеется в виду патриарший собор Светицховели, построенный в 1010--1029 на месте первой в Грузии христианской церкви IV в.]. Здесь погребены грузинские цари.
   Едва отъехав от города, мы опять очутились перед шлагбаумом, где Корнею снова приходится показывать квитанцию, удостоверяющую, что он уплатил дорожную подать. Несколько выше по горе проходит поезд из Баку, мы насчитываем сорок шесть цилиндрических керосиновых цистерн-вагонов. Нас охватывает удушливый запах нефти.
   Теперь телеграф в двенадцать проволок. Мы приближаемся к Тифлису.
   Мы едем всё время вдоль берега реки Куры. Кура величественна и красива. Мы должны пересекать полотно железной дороги; но перед нами спускают шлагбаум так как должен пройти поезд, и нам приходится ждать. Поезд наконец проносится, в нм снова сорок восемь керосиновых вагонов, он грохочет среди гор, словно водопад. Но вот шлагбаум подымается, и мы едем дальше.
   Наконец вдали показался Тифлис, он представляется нам группой точек, каким-то отдельным миром. Над городом висит туча дыма. Итак, это Тифлис, о котором писали многие русские поэты и который так часто является местом действия для русских романов. На мгновение я превращаюсь в юношу, с изумлением смотрю вперёд и слышу, как стучит моё сердце. У меня такое же чувство, какое я испытывал, когда должен был в первый раз слушать Георга Брандеса [Брандес Георг (1842--1927) -- датский литературный критик, публицист.]. Это было в зале копенгагенского университета. Нам пришлось бесконечно долго стоять в дождливую погоду на улице, тесня друг друга, перед запертой дверью; но вот дверь раскрылась, и мы галопом бросились вверх по лестнице, в коридор, а оттуда в какую-то залу, где я нашёл себе место. Потом нам долго пришлось ждать, зала наполнялась, стоял гул голосов и смешанный говор. Но вдруг наступила тишина, мёртвая тишина, я слышал биение моего собственного сердца, и вот он взошёл на кафедру.. Однако оказалось, что я сам мог говорить гораздо лучше. Ну, конечно.
   Мы проезжаем по бесплодной, пустынной и песчаной равнине, над дорогой стоит густая неподвижная туча пыли, мы встречаем почту. Вооружённый курьер наигрывает что-то на своей зурне, я приподнимаю свою шляпу, курьер кланяется в ответ и, проезжая мимо, продолжает играть. Нам попадается навстречу всё больше и больше волов, ослов и погонщиков, экипажей, всадников и рабочих возов с кладью. Тут мы встречаем также пьяных, чего нам не приходилось видеть за всю нашу поездку через горы. Потом мы въезжаем в город. Быстро смеркается, на улицах и в домах зажигаются огни, на улицах взад и вперёд снуют люди. Время от времени проходит перс в большом тюрбане и с длинной бородой, -- он идёт среди этой суетящейся толпы с невозмутимым спокойствием. Его походка напоминает походку верблюда.
   Но вот дело дошло до расплаты с Корнеем. Получив плату, он требует на чай. Я прошу переводчика передать Корнею, что он совсем не заслужил денег на чай. Когда Корнею объясняют, почему именно он не заслужил никакой награды, он делает такой вид, будто никогда в своей жизни не видал более странной княжеской четы. Он ровно ничего не понимает. В конце концов он всё-таки получает рубль на молоко. Однако Корней Григорьевич недоволен такой маленькой наградой и он начинает браниться, и бранится так долго и так яростно, что его наконец выпроваживают из гостиницы.
  

XII

   Ночь была невыносимо жаркая, я спал очень неспокойно: беспрестанно просыпался, вытирал испарину, пыхтел, отдувался и снова засыпал.
   Раз, когда я проснулся, я увидел, что моя жена читает какую-то книгу при свете лампы. Я находился в каком-то оцепенении от сна и от мучительного лихорадочного состояния, а потому не мог дать себе отчёта, что означает это сумасбродство. Неужели она тайком захватила с собою книги и читала их, тогда как я изнывал всё время над старым номером "Новой Прессы"? Никогда не надо брать с собою в путешествие спутников, спутники думают только о самих себе и забирают себе лучшие куски! После неспокойной получасовой дремоты я снова просыпаюсь и осматриваюсь кругом. Уже довольно светло, пять часов. Я вскакиваю и одеваюсь. Потом я говорю, так, в воздух, обращаясь к противоположной стене, и заявляю, что больше спать нет никакой возможности.
   Тогда моя жена спрашивает:
   -- Что за полицейского ты встретил в дороге?
   -- Полицейского?
   А, вот оно что: ночным чтением был мой дневник! Я ни одним словом не упоминал о полицейском, -- нет, я щадил других и хранил эту тайну в своей груди. Разве это не заслуживало одобрения?
   -- Недостойно лгать так грубо, -- слышу я от противоположной стены. -- И твоей поездке в горы верхом из Коби я также не верю.
   Об этой поездке я также не заикался. Я предпринял эту маленькую экскурсию с научной целью, я с радостью пожертвовал покоем одной ночи, чтобы быть опорой географического общества; я безропотно переносил всякие невзгоды, затаив всё в своём сердце, -- так и подобает вести себя истинным жертвам науки.
   -- А кроме того, -- говорит моя жена, -- кроме того мне кажется, что ты описываешь слишком много всяких мелочей.
   Тут чаша переполнилась. Моя милая жена пользуется глухим ночным часом, когда лихорадка и болезненное состояние не позволяют мне вступиться за себя самого и за свои вещи, и перерывает весь мой дорожный архив. Прекрасно! Но вдобавок ко всему этому моя жена хочет ещё внушить мне неуверенность в своей способности вести превосходный дневник. Это было слишком -- чаша переполнилась!
   -- Я ухожу в город, -- сказал я и вышел из комнаты в состоянии озлобления.
   Вся гостиница была ещё погружена в сон; но когда я спустился в вестибюль, то оттуда-то выскочил швейцар, протиравший себе глаза. Это был один из тех молодцов, которые встречаются в гостиницах на Востоке, -- он говорят по-французски с такой невероятной быстротой, какой мне раньше никогда ещё не приходилось встречать. Я оставался немым, стоя перед ним, потому что не было никакой возможности ответить хоть одним словом на тысячу его слов; я делаю только знак, чтобы он отпер мне дверь. Когда я очутился на улице, то я постарался припомнить последовательно всё, что сказал мне этот удивительный человек: он, не переводя дух, поздоровался со мной, сделал замечание относительно погоды, осведомился о том, хорошо ли я спал, и предложил свои услуги в качестве провожатого по городу. Вот всё, что я понял из его слов; но очень многого я не уловил. А впрочем, я вспомнил ещё, что он предложил вычистить мои башмаки.
   Ещё очень рано, но, несмотря на это, люди уже сидят у своих дверей и болтают или бродят по улицам, -- кавказцы никогда не спят. Солнце ещё не взошло, но утро тёплое и ясное. Как раз напротив гостиницы расположен большой парк, и я отправляюсь туда, пересекаю его и выхожу на противоположную сторону. По большей части все люди, которых мне приходится встречать, одеты по-кавказски и вооружены; впрочем, встречаются также мужчины в европейских куртках и котелках, офицеры в черкесской форме. Женщин почти не видно.
   Я имел в виду до завтрака изучить город вдоль и поперёк, но очень скоро я убедился в том, что это невозможно. Проголодавшись, я купил мешочек винограду, которым и подкрепился, хотя, как северянину, мне нужно было бы мясо и хлеб, чтобы насытиться. Я обошёл весь парк и вернулся в гостиницу.
   Ещё никто не вставал.
   Швейцар в передней снова принялся разговаривать со мной; тогда я открыл первую попавшуюся дверь, чтобы спастись от него, и очутился в читальне. Здесь я нашёл на столе Ведекера -- путеводитель по России и Кавказу; я раскрыл описание Тифлиса и принялся читать.
   Моя гостиница, "Лондон", помечена звёздочкой. В городе 160 тысяч жителей, из которых мужчин вдвое больше, чем женщин. В городе говорят на семидесяти языках. Средняя температура лета равняется двадцати одному градусу, а зимы -- одному градусу. Тифлис находился под властью римлян, персов и турок, в настоящее время он находится под властью русских. Теперь Тифлис обязан своим выгодным положением тому обстоятельству, что он служит перекрёстком на торговых путях от Каспийского и Чёрного морей и из Армянской возвышенности и из России через Кавказские горы. В городе есть великолепный музей, театр, картинные галереи, ботанический сад, крепость. Есть в городе также дворец грузинских царей, но теперь он обращён в тюрьму. В городе к тому же есть и статуя какого-то русского генерала. А высоко-высоко над горами расположен монастырь Св. Давида. Он находится на святой для грузинов горе Мтацминде, у монастыря стоит памятник Грибоедову, где этот и поэт и похоронен.
   Я закрываю Ведекера и задумываюсь над тем, что я читал о Грибоедове. Я читал немного о нём. Знаю только, что он написал "Горе от ума", эту единственную общественную сатиру, сделавшую его имя бессмертным в России. Замысловатые слова "Горе от ума" я не понимаю; но эта книга переведена под заглавием "Проклятие гения", или нечто в этом роде, заглавие переведено различно на различных языках. Грибоедов был женат на княжне родом из Тифлиса, которой было всего шестнадцать лет, когда он на ней женился. Он был послом в Персии, где во время возмущения его убила чернь, ему было тогда тридцать пять лет от роду. Его вдова прожила ещё двадцать восемь лет и отказывала всем женихам. Это она поставила мужу прекрасный памятник у монастыря Св. Давида. На памятнике есть надпись, в которой она говорит, что он навсегда останется для неё незабвенным.
   Я начинаю вспоминать многих русских поэтов, побывавших в Тифлисе: Пушкина, Лермонтова, Толстого и других. Кончается тем, что я долго сижу, погружённый в раздумье. и стараюсь нарисовать самому себе общую картину русского творчества. Ещё так рано, маленькая комната, в которой я нахожусь в полном одиночестве, вполне располагает к составлению маленького мнения, потому что она уютная и тесная, и в ней даже ни одно окно не раскрыто на улицу.
   Русское творчество в своём целом так обширно, что его трудно обнять. Оно несколько широко -- это происходит от широкого простора русской земли и русской жизни. Это -- необозримый простор, куда ни поглядишь. Я оставляю несколько в стороне Ивана Тургенева. Он превратился в европейца, он стал французом настолько же, насколько был русским. Его люди не отличаются ни непосредственностью, ни наклонностью сбиваться с пути и быть "нелепыми", что свойственно одному только русскому народу. Видано ли где-нибудь в другой стране, чтобы пьяницу, которого задержала полиция, отпускали на свободу только благодаря тому, что он тут же посреди улицы обнял полицейского, расцеловал его и попросил, чтобы тот его освободил? Герои Ивана Тургенева -- мягкие и необыкновенно прямолинейные люди, они мыслят и поступают не по-русски. Они внушают симпатию, они логичны, -- они французы. Тургенев не представляет собою сильного ума, но у него было доброе сердце. Он верил в гуманизм, в изящную литературу, в западноевропейское развитие. В это же верили также и его французские современники, но не все русские, а некоторые, как Достоевский и Толстой, старались даже обуздать свою прямолинейность. Где западноевропеец видел спасение, они видели безнадёжность. И они впали в самое несовременное богопочитание семидесятых годов: почитание Бога. Иван Тургенев был твёрд, он нашёл ясный, широкий путь, который тогда находила всякая посредственность, и путь этот пришёлся ему по вкусу, и он пошёл по нему. Рассказывают, что когда он окончил занятия в берлинском университете и вернулся на родину, то он "привёз с собою свежий дух культуры". А когда он лежал на смертном одре, то написал Толстому трогательное письмо, в котором умолял его вернуться к своей прямолинейности и посвятить себя больше изящной литературе. Он писал, что был бы очень счастлив, если бы его мольба была услышана.
   В лице Тургенева умер истинно верующий.
   Но Достоевский умер фанатиком, безумцем, гением. Он был такой же раздражённый и необузданный, как и его герои. Его славянофильство было, быть может, несколько слишком истерично для того, чтобы быть глубоким; это было раздражительное упорство болезненного гения, он кричал о своём славянофильстве, шипел о нём. И его вера в русского Бога была, может быть, не твёрже веры Тургенева в Бога Европы, -- иначе говоря, вера обоих уподоблялась горчичному зерну. Где Достоевский, -- например, в "Братьях Карамазовых" -- хочет быть философом, он проявляет необыкновенную запутанность. Он болтает, говорит, пишет -- одним духом, -- пока снова не попадает в свою колею, где является мастером пера. Никогда ещё сложность человеческой натуры не была никем так тонко разобрана, как им. Его психологическое чутьё обладает всепоглощающей силой, силой ясновидения. При определении его оказывается, что для него нет мерила, ибо он единственный в своём роде. Его современники пытались измерить его, но им это не удалось, потому что он был так беспредельно велик. Нет, вы подумайте: был человек, которого звали Некрасов -- он был редактором журнала "Современник". Однажды является к Некрасову молодой человек и передаёт ему рукопись. Молодого человека звали Достоевский, и он принёс рукопись рассказа под заглавием "Бедные люди". Некрасов читает её, рассказ поражает его, и он среди ночи бежит в город и будит великого Белинского восклицанием: "У нас появился новый Гоголь!". Но Белинский был скептиком, как это и подобает критикам, и только прочтя рукопись, он стал радоваться вместе с Некрасовым. При первой же встрече с Достоевским он горячо приветствовал молодого писателя; но тот сейчас же оттолкнул от себя великого критика тем, что просто-напросто сам, как оказалось, считал себя гением. Маленький великий Белинский не нашёл обычной скромности у Достоевского. Он не подходил ни под какие мерки, он был единственный в своём роде. Но после этого, как я читал, Белинский стал очень сдержанным по отношению к Достоевскому. "Что за несчастье! -- писал он -- Достоевский несомненный талант; но если он уже теперь воображает себя гением, вместо того, чтобы работать над своим дальнейшим развитием, то он далеко не пойдёт!" А Достоевский воображал себя гением и работал над своим развитием, и ушёл так далеко, что никто ещё не возвысился до него. Бог знает, что было бы, если бы Достоевский не воображал себя гением, -- может быть, он не решался бы браться за разрешение величайших задач. И вот он написал двенадцать томов, которые нельзя сравнить ни с какими другими двенадцатью томами. Нет, ни с какими двадцатью четырьмя томами! Вот, например, у него есть маленький рассказ под заглавием "Кроткая". Это крошечная книжка. Но она слишком велика для всех нас, она недосягаема для нас по своему величию. Пусть все признают это.
   Однако мнение Белинского о Достоевском восхитительно, думаю я: "Достоевский не уйдёт далеко, если он уже теперь воображает себе, что он гений, вместо того, чтобы работать над своим развитием". Белинский читал и изучал всё то, что было ходячим представлением в Западной Европе в его время. Столько-то фунтов английского ростбифа в неделю, столько-то прочтённых книг, столько-то осмотренных картин, столько-то "культурного воздуха" -- вот что такое "развитие" гения. Достоевскому следовало поучиться кое-чему, и прежде всего скромности, которая в глазах всех будничных людей является добродетелью...
   Мысли мои переходят на Толстого, и я не могу подавить в себе подозрения, что в жизнь этого великого писателя вкралось нечто поддельное, ложное. Первоначально это могло произойти от искреннего чувства беспомощности; но сильный человек должен был остановиться на чём-нибудь, и вот, когда все радости земные были исчерпаны, Толстой со свойственной ему силой отдался религиозному ханжеству. Правда, вначале он как бы играл немножко этим, но он был слишком силён, чтобы остановиться, и эта игра превратилась в его привычку, может быть, даже в его натуру. Опасно начинать игру. Генрик Ибсен довёл игру до того, что годами в определённый час сидел сфинксом на определённом стуле в определённом кафе в Мюнхене. А уж потом ему пришлось продолжать эту игру; куда бы он ни приезжал, ему всюду приходилось сидеть сфинксом напоказ людям в определённое время и на определённом стуле. Потому что люди ждали его. По всей вероятности, это было для него иногда очень мучительно; но он был слишком силён, чтобы прекратить эту игру. Ах, что это за силачи, Толстой и Ибсен! Многие другие не могли бы вести подобной игры более недели. А может быть, оба они проявили бы более силы, если бы вовремя остановились. К сожалению, они теперь возбуждают насмешку как у меня, так и у других обыкновенных людей. Ну, что же, они достаточно велики, чтобы перенести это; а мы сами будем предметом насмешек в свою оч дѣлку? Вѣроятно, лишь для того, чтобы часокъ-другой потѣшить собя самого. Я читалъ, что жители востока любятъ устраивать самыя дурацкія шутки съ путешествующими "англичанами" и катаются потомъ со смѣха, когда онѣ имъ удаются. Говоря откровенно, вовсе не такъ и страшно, что жители востока нѣсколько безжалостно относятся къ любопытству и навязчивости сѣверянъ. Сами они считаютъ ниже своего достоинства чему-либо хоть мало-мальски удивляться, а мы глазѣемъ на каждую замѣчательную вещь, показываемъ ее другъ другъ и испускаемъ крики изумленія. Я видѣлъ разъ въ Парижѣ араба. Онъ шелъ по улицамъ въ своей бѣлой, развѣвающейся одеждѣ, а парижане, этотъ смѣшной, взбалмошный народъ, были, натурально, въ конецъ поражены его страннымъ видомъ. Но арабъ спокойно шелъ своей дорогой.
   Татаринъ, ты былъ правъ, давши намъ этотъ маленькій урокъ!
   Но мнѣ хотѣлось выяснить, дѣйствительно ли мы ѣхали съ паломниками, или нѣтъ. Я становлюсь передъ бухарцемъ въ бѣлой одеждѣ, дотрагиваюсь пальцемъ до его груди, показываю затѣмъ на югъ и спрашиваю:
   Медина?
   Этого онъ не понимаетъ.
   Я ищу въ своемъ словарѣ и нахожу имя на арабскомъ языкѣ. Тогда лицо его проясняется, человѣкъ въ сѣромъ кафтанѣ подходитъ также, и оба, указывая на себя, киваютъ, показываютъ на югъ и говорятъ:
   Medinet el Nabi, Om el Kora, Medina и Mekka.
   Я снялъ шапку и поклонился нимъ. Этимъ пріобрѣлъ я ихъ уваженіе, хотя ни единымъ словомъ не могъ пожелать имъ счастливаго пути.

* * *

   Я отправляюсь одинъ въ Тифлисскій банкъ получить деньги и обѣщаюсь вернуться, какъ можно скорѣе. Но въ банкѣ мнѣ говорятъ, что еще слишкомъ рано, и занимающійся этими дѣлами чиновникъ приходитъ не ранѣе десяти часовъ; мнѣ нужно подождать. Такимъ образомъ, я брожу по городу, разглядывая людей и выставки на окнахъ, покупаю фотографическіе снимки. Между прочимъ, покупаю я и эмира бухарскаго, снятаго вмѣстѣ со своимъ первымъ министромъ. Солнце быстро поднимается на небѣ, и скоро становится жарко; утро прекрасное, птички громко распѣваютъ въ паркѣ. Когда часы мои показываютъ десять, я снова отправляюсь въ банкъ, разыскиваю нужное мнѣ отдѣленіе и нужнаго чиновника и подаю ему свой аккредитивъ. Я стою у прилавка, сдвинувъ отъ жары шляпу на затылокъ.
   Мнѣ посылается приказаніе отъ имени директора снять шляпу. Я гляжу въ ту сторону, гдѣ сидитъ татаринъ, отдающій мнѣ такое приказаніе, -- я вижу того самаго человѣка, который такъ нагло надулъ меня эмиромъ бухарскимъ. Когда я обращаю къ нему свои взоры, то онъ даетъ мнѣ понять посредствомъ отчаянныхъ жестовъ и гримасъ, что я долженъ обнажить голову.
   Тутъ мнѣ вдругъ начинаетъ казаться, что надменный татаринъ не имѣетъ никакого права дѣлать мнѣ дальнѣйшія замѣчанія, наоборотъ, во мнѣ съ новой силой просыпается желаніе проучить его. Помимо того, я видѣлъ тотчасъ же при входѣ въ банкъ множество татаръ, грузинъ и русскихъ офицеровъ, сидѣвшихъ съ покрытой головой; почему же я долженъ былъ снять шляпу? Чтобы заставить директора подойти ко мнѣ, я весьма насмѣшливо снимаю шляпу, низко кланяюсь и затѣмъ вновь надѣваю ее. Кромѣ того, я еще раза два отдаю ему поклонъ чуть не до земли, чтобы отмѣтить мое глубокое почтеніе. Служащіе кругомъ начинаютъ пересмѣиваться и директоръ стремительно поднялся со своего стула и направился ко мнѣ. Развѣ я не видѣлъ, что у него въ карманѣ есть револьверъ? Подобному человѣку я осмѣливался сопротивляться? Однако, уже подходя ко мнѣ, онъ понемножку терялъ свою увѣренность, а когда подошелъ совсѣмъ близко, то сказалъ мнѣ весьма любезно, что здѣсь заведено снимать шляпу при входѣ въ домъ. На это онъ до извѣстной степени имѣлъ право, и разъ онъ ставилъ вопросъ на эту почву, у меня пропадало желаніе проучить его, а втайнѣ я даже радовался, что могу отказаться отъ этого. Но я сказалъ ему, что я вовсе не нуждаюсь въ его урокахъ, здѣсь онъ къ моимъ услугамъ, я оказалъ ему честь, взявши аккредитивъ на его дрянной банкъ. Въ концѣ-концовъ, онъ совсѣмъ смягчился и попросилъ меня садиться.
   Ахъ ты, татаринъ! Ему, вѣроятно, хотѣлось продлить свою шутку надъ "англичаниномъ". Когда же шутка не удалась, онъ тотчасъ же сдался на капитуляцію. Онъ даже не полагался на силу своего револьвера, вещички, которой въ Европѣ платятъ дань уваженія; онъ сдался безпрекословно. Его чувство собственнаго превосходства не было, такимъ образомъ, врожденнымъ, а только заученнымъ, навязаннымъ; то была просто европейская деморализація. Очень вѣроятно, что онъ научился въ какой-нибудь европейской банкирской конторѣ держать себя въ банкѣ надменно и чопорно. Банкъ -- не лавка: долой шляпу. Вотъ вѣсть, откуда первоначально появилась эта важность; вѣроятнѣе всего, вслѣдствіе преклоненія передъ золотомъ и деньгами. Входя въ банкъ, обыкновенно прочитаешь впередъ всѣ вывѣски надъ окошечками, чтобы знать, куда нужно обратиться. Однако, подойдя къ нужному окошку, почти непремѣнно услышишь, что нужно обратиться къ окошку "какъ разъ напротивъ"; тогда-то предстоитъ задача разыскать между всѣми окошками "какъ разъ напротивъ" именно то, въ которомъ нуждаешься. Отдаешь, наконецъ, свою милую маленькую бумажку, свой чекъ, который долженъ бы вызвать уваженіе, его заносятъ въ книги и отсылаютъ васъ ко второму и третьему окошку, гдѣ его снова заносятъ въ книги, что-то записываютъ, а въ концѣ-концовъ, кліентъ долженъ самъ отыскать то отдѣленіе, гдѣ онъ будетъ, наконецъ, имѣть счастье получить свои деньги. Среди всѣхъ этихъ важныхъ особъ и сановниковъ кліентъ чувствуетъ себя, совершенно, какъ проситель; уже у перваго окошечка, откуда его посылаютъ къ окошечку "какъ разъ напротивъ", онъ замѣчаетъ по тону, какъ много онъ причиняетъ затрудненій. И при всемъ этомъ вся эта процедура тянется съ такой убійственной медленностью, какъ ни въ одномъ другомъ, подобномъ ему, торговомъ дѣлѣ.
   Насколько было бы пріятнѣе смотрѣть на банкъ, какъ на лавку, гдѣ совершается купля и продажа! Если бы служащіе въ банкѣ были просто приказчиками, конторщиками, какъ въ другихъ лавкахъ! Но осмѣлься-ка только кто-либо предложить подобную вещь! Что, если бы банки хоть немножко поучились бы у почтоваго вѣдомства? Почтовое вѣдомство имѣетъ дѣло съ суммами и цѣнностями, въ тысячу разъ большими, чѣмъ банки, однако не творитъ столькихъ глупостей. Пишешь свое имя на бумажкѣ, отдаешь записочку и получаешь свое денежное письмо.
   Я не знаю болѣе пріятнаго и легкаго способа получать деньги, какъ по почтѣ. Деньги эти приходятъ рано поутру, раньше еще, чѣмъ встанешь съ постели, онѣ пробуждаютъ насъ отъ сна, словно сваливаются съ неба. И всѣ непріятныя ночныя сновидѣнія, въ родѣ того, что явились описывать вашу мебель, исчезаютъ, какъ дымъ.
   Мы цѣлыми часами бродимъ по Тифлису, идемъ въ азіатскій кварталъ и глазѣемъ на мастеровъ по металлу, на ковры и на людей въ чалмахъ. Время летитъ. Когда я наконецъ, прихожу въ почтовую контору, чтобы отослать консулу Хагелину его сто рублей, то уже слишкомъ поздно. Отдѣленіе, гдѣ принимаютъ денежныя письма, закрыто. Мы снова получили такимъ образомъ отличный предлогъ посѣтить еще разъ нашъ азіатскій кварталъ.
   Вечеромъ, однако, мы пришли къ убѣжденію, что еще не можемъ со спокойнымъ сердцемъ покинуть Кавказъ. Мы были теперь снова въ Тифлисѣ, нужно же было посмотрѣть также и западныя страны: Грузію, Гурію.-- На другой день, послѣ полудня, мы уже сидѣли въ поѣздѣ, отправлявшемся въ Батумъ, на Черномъ морѣ.
  

XVIII.

   Нельзя сказать, чтобы можно было хорошо разсмотрѣть страну изъ окошка вагона. Если бы было у насъ время и деньги, то мы сдѣлали бы это путешествіе на лошадяхъ съ большими уклоненіями въ сторону, по боковымъ долинамъ. Теперь же мы были вынуждены любоваться на ландшафты, по которымъ проносились, изъ окошка вагоннаго купэ, и наблюдать лишь людей, путешествующихъ съ нами вмѣстѣ, во всякомъ случаѣ -- этого было даже болѣе, чѣмъ достаточно. Мы ѣдемъ часъ за часомъ, и мѣстность кругомъ пустынна; однако, мало-по-малу она мѣняется, и, въ концѣ-концовъ, мы ѣдемъ по одной изъ роскошнѣйшихъ мѣстностей Кавказа. Растительность такъ богата, какъ я нигдѣ не видывалъ. Лѣса кажутся непроходимыми, а когда мы останавливаемся на одной станціи и можемъ лучше разглядѣть, то дѣлаемъ открытіе, что они всѣ обвиты вьющимися растеніями. Здѣсь растутъ каштаны, грецкіе орѣхи и дубы, мелколѣсье состоитъ изъ кустовъ орѣшника. Между лѣсами разстилаются равнины, засаженныя кукурузою, виноградомъ и всякими фруктовыми деревьями, все это стоитъ и зрѣетъ на солнцѣ, растетъ и поспѣваетъ на стебляхъ, пахнетъ яблоками. Мы смотримъ изъ окна на несравненную, Богомъ благословенную страну, -- она такъ богата и прекрасна, и намъ суждено было увидѣть ее. Луна взошла еще ранѣе захода солнца, проглянули цѣлые рои звѣздъ, и поѣздъ скользитъ надъ землей, весь облитый серебрянымъ сіяніемъ.
   Мы видимъ теперь лишь смутныя очертанія, но и очертанія прекрасны. Силуэты холмовъ, горъ и долинъ проносятся передъ нами. Здѣсь и тамъ мерцаетъ въ деревушкѣ огонекъ, похожій на каплю крови въ этомъ морѣ бѣловатаго сіянія. Тихъ и тепелъ длинный вечеръ, тиха и тепла ночь.
   Повидимому, здѣсь выпадаетъ обильная роса, перчатки мои прилипаютъ къ рукамъ, а моя желтая шелковая куртка темнѣетъ отъ сырости. Лихорадка гонитъ меня съ площадки.
   Но въ скучномъ купэ едва можно сидѣть, кромѣ того, освѣщеніе плохо, а старая газета все еще является моимъ единственнымъ чтеніемъ. Я стараюсь убитъ время тѣмъ, что стараюсь вновь завести мои часы, которые остановились. Меня, впрочемъ, не удивляетъ, что они, наконецъ, устали, потому что я безпрестанно долженъ былъ переставлять ихъ то впередъ, то назадъ, въ теченіе этихъ послѣднихъ недѣль. Въ Петербургѣ свое время, а въ Москвѣ свое; когда мы переѣхали черезъ Донъ, время измѣнилось снова, а во Владикавказѣ пришлось подвинуть часы на цѣлые полчаса впередъ. Оттуда черезъ горы до Тифлиса время мѣнялось каждый день; въ самомъ же Тифлисѣ, пока мы тамъ были, имѣли мы точно обозначенное время. Но едва пріѣхали мы въ Баку, какъ всѣ бакинцы стали подсмѣиваться надъ нашимъ бѣднымъ тифлисскимъ временемъ и заставили насъ поставить часы, согласно ихъ времени. Когда же мы снова вернулись въ Тифлисъ, то бакинское время оказалось непригоднымъ относительно часовъ обѣда и отхода поѣздовъ. Часы мои до сихъ поръ выносили все; наконецъ, остановились. Собственно говоря, было почти забавно видѣть такую самостоятельность послѣ того, какъ я такъ долго водилъ ихъ за носъ.
   Промучившись съ часами битый часъ и немножко разобравъ ихъ, я не могъ вновь собрать ихъ за неимѣніемъ нужныхъ инструментовъ, а потому уложилъ все, и собранное и разобранное, въ свой бумажникъ. Потомъ я прошелъ въ третій классъ, помѣщавшійся въ концѣ поѣзда. Здѣсь всѣ еще были на ногахъ; вѣдь жители Кавказа не спятъ. Я ищу себѣ мѣстечко, словно я тутъ дома, и два имеретина сдвигаются немного, чтобы дать мнѣ сѣсть. Я предлагаю имъ въ знакъ благодарности сигары, и они съ благодарностью принимаютъ ихъ; къ сожалѣнію, у меня больше нѣтъ сигаръ, и мнѣ нечего дать тѣмъ, что сидятъ напротивъ.
   Здѣсь, безспорно, множество клоповъ; но все же при такомъ бѣдствіи лучше сидѣть, чѣмъ спать, и я курю, съ наслажденіемъ наблюдая за своими спутниками. Это, повидимому, все бѣдняки, но всѣ, по обычаю черкесовъ, снабжены оружіемъ и всѣми принадлежностями. Человѣка два убрались вышитыми головными платками, чѣмъ-то въ родѣ полотенецъ, завязанныхъ лентой на затылкѣ. Они были красивы. Женщинъ здѣсь не было.!
   Черезъ нѣсколько времени мнѣ все же стало скучно, потому что я не единаго словечка не разумѣлъ изъ того, что говорилось; а такъ какъ здѣсь не было ни музыки, ни пѣнія, то я всталъ и пошелъ въ ближайшій вагонъ. Здѣсь сидѣли и спали два персіянина; остальные бодрствовали и болтали потихоньку между собой. На одномъ сидѣньи лежитъ между прочимъ багажомъ балалайка, и я прошу сидящихъ по-ближе сыграть что-нибудь, но они не отвѣчаютъ. Они глядятъ непривѣтливо, словно знаютъ, что у меня нѣтъ больше сигаръ. Тогда я ухожу.
   Такъ странствую я большую часть ночи изъ вагона въ вагонъ, а когда поѣздъ останавливается, то спрыгиваю и забавляюсь тѣмъ, что примѣшиваюсь къ толпѣ людей на станціи. Лихорадка снова терзаетъ меня, и я прекрасно знаю, что даю ей обильную пищу своими безразсудными ночными странствованіями, но я не могъ бы унять ее и въ томъ случаѣ, если бы легъ спать, т.-е. уступилъ бы ей, а потому я предпочитаю оставаться на ногахъ, -- это доставляетъ мнѣ больше удовольствія. Въ концѣ-концовъ, однако, я усѣлся въ свое купэ и проспалъ немного. Я имѣлъ счастье проснуться какъ разъ, когда начало свѣтать и увидѣлъ, что снова перенесся въ страну сказочныхъ сновидѣній. Мы находимся нѣсколько выше въ горахъ и спускаемся теперь внизъ, среди обильныхъ плодородныхъ равнинъ. Плодовыя деревья и виноградъ въ дикомъ состояніи, лѣса кишатъ множествомъ птицъ.
   Становится свѣтлѣе; вскорѣ показывается на горизонтѣ солнце, въ тотъ же мигъ локомотивъ пронзительно свиститъ, мы дѣлаемъ поворотъ, я свѣшиваюсь съ площадки и смотрю, какъ работаютъ блестящія части машины; мнѣ кажется, что я подымаюсь въ высь и лечу, -- такъ все величественно и гордо кругомъ; локомотивъ, шумя и свистя, непобѣдимо проникаетъ въ глубину горъ, словно нѣкое божество
   Скоро мы у цѣли. Внизу, направо, видимъ мы море, Черное море.
  

XIX.

   Батумъ -- городъ, имѣющій до сорока тысячъ, или немного болѣе, жителей; видомъ онъ похожъ на Тифлисъ и Баку, -- это смѣсь большихъ, современныхъ каменныхъ построекъ съ маленькими, низенькими каменными домиками, оставшимися еще со времени владычества турокъ. Улицы широки, но немощены, и ѣздишь, и ходишь по песку. Въ гавани снуютъ корабли, маленькія парусныя лодки, дѣлающія переходъ отсюда въ южные города и даже Турцію, и громадные европейскіе пароходы, идущіе въ Александрію и Марсель.
   Городъ расположенъ въ болотистой и нездоровой, по плодородной мѣстности, и окруженъ лѣсами, полями кукурузы и виноградниками. Высоко, наверху, горы тамъ и сямъ обнажены и сожжены солнцемъ, тамъ курды пасутъ своихъ овецъ. Развалины крѣпости выглядываютъ изъ темной зелени лѣсовъ. Въ этой-то мѣстности и лежитъ на болотѣ Батумъ.
   Лихорадка моя становится здѣсь злѣе прежняго, -- отъ ѣды ли въ гостиницѣ, или отъ воздуха въ городѣ, Богъ вѣсть! Мнѣ было даже трудно сходить въ почтовую контору, чтобы отослать деньги консулу Хагелину. Насъ сопровождаетъ туда слуга изъ гостиницы. Помѣщеніе темно и довольно неопрятно. Въ то время, какъ я подхожу къ окошечку, проводникъ мой шепчетъ мнѣ на ухо: снимите шляпу. Я взглянулъ на него, онъ держалъ курсъ къ окошечку съ непокрытой головой; татаринъ въ Тифлисѣ былъ, пожалуй, болѣе правъ, чѣмъ я.
   Я отдаю свое письмо и получаю маленькую квитанцію. Но я не разумѣю въ этой квитанціи ни единаго слова. Я все еще берегу ее, потому что и донынѣ не знаю, получилъ ли консулъ Хагелинъ свои деньги.
   Отсюда слуга идетъ со мною къ часовщику. Это армянинъ, какъ и мой проводникъ. Часовщикъ испускаетъ легкій крикъ, когда видитъ, что я разобралъ свои часы, и начинаетъ выражать сомнѣніе, можно ли будетъ вновь собрать ихъ. Я объявляю ему, что самъ часовщикъ, а потому не нужно говорить вздора. Я дамъ ему рубль, говорю я рѣшительно, чтобы вычистить песчинку, попавшую между часовыхъ колесиковъ. Но часовщикъ улыбается, трясетъ головой и говоритъ, что и за пятъ рублей не берется починить часы.
   Тогда я энергично отбираю часы назадъ и иду со своимъ проводникомъ къ другому часовщику.
   Это старикъ русскій, сидящій у двери въ своемъ магазинѣ и грѣющійся на солнышкѣ. Мой проводникъ беретъ на себя переговоры и выдумываетъ, что я самый искусный часовщикъ-чужеземецъ, который желалъ бы только позаимствоваться у него инструментами, чтобы собрать вновь свои часы. Русскій выслушалъ все это, разиня ротъ и удивленно поглядывая на меня. Какъ же можно ему давать свои инструменты взаймы? Что же ему дѣлать самому, если кто-нибудь принесетъ въ починку часы? Нѣтъ, это дѣло не подходящее. Но войдите же въ магазинъ, дайте мнѣ взглянуть на часы. Не повреждена ли пружина?
   Мы вошли въ магазинъ. Мнѣ хотѣлось дать заработокъ этому человѣку. Когда онъ взялъ въ руки часы и сталъ въ лупу смотрѣть на нихъ, то жилки на его вискахъ вздулись и посинѣли, словно онъ усиленно соображалъ. Съ этой минуты онъ пересталъ быть мнѣ чужимъ, я узналъ то выраженіе лица, которое свойственно всѣмъ людямъ, желающимъ что-либо придумать. Дѣло совсѣмъ не такъ плохо, -- сказалъ онъ.
   Онъ поднесъ со рту длинную тоненькую трубочку и подулъ въ часы, держа ихъ на извѣстномъ разстояніи. Значитъ, все-таки песчинка, подумалъ я. Затѣмъ онъ вновь посмотрѣлъ въ лупу на часы, взялъ щипцы, вытащилъ изъ часовъ крохотный волосокъ и поднялъ его кверху. Часы тотчасъ же пошли. Потомъ онъ быстро собралъ ихъ. Что же я ему долженъ за это? Тридцать копеекъ.
   Такой дешевизны не видывалъ я во всю жизнь.
   Однако, я едва могъ стоять на ногахъ, а потому вынужденъ былъ сѣсть въ магазинѣ. Когда старикъ русскій услыхалъ, чѣмъ я боленъ, то послалъ моего проводника въ аптеку за лекарствомъ. Между тѣмъ онъ бесѣдовалъ со мной и въ простотѣ сердечной величалъ меня часовыхъ дѣлъ мастеромъ. Слово это было почти единственное, которое я понялъ.
   Когда принесли лекарство, то часовщикъ отлилъ половину, которую и далъ мнѣ принять. Если это хининъ, подумалъ я, то не будетъ никакого холку. Лекарство напоминало вкусомъ мяту, но было жирно и маслянисто, и я долженъ былъ усиленно курить послѣ пріема, чтобы избѣгнуть рвоты. Но оно, дѣйствительно, помогло мнѣ и подѣйствовало такъ живительно, что черезъ четверть часа я могъ уже итти со своимъ проводникомъ. Мнѣ становилось все лучше и лучше.

* * *

   Жизнь здѣсь въ Батумѣ напоминаетъ собою южноамериканскую. Въ столовую гостиницы приходятъ люди въ модныхъ костюмахъ и шелковыхъ туалетахъ, украшенные драгоцѣнностями. Они ѣдятъ тонкія блюда и пьютъ шампанское. Двѣ еврейки, очевидно мать и дочь, жалуются кельнеру на свои салфетки, которыя недостаточно чисты. Имъ приносятъ на тарелкѣ другія салфетки, но и эти кажутся имъ нечисты, и онѣ получаютъ еще третьи. Затѣмъ они вытираютъ ножи, вилки и стаканы, раньше, чѣмъ пустить ихъ въ дѣло; ихъ пальцы жирны и смуглы, унизаны брилліантовыми кольцами. Потомъ онѣ принимаются за ѣду. Онѣ навѣрно очень богаты и необыкновенно изящно дѣйствуютъ своими толстыми пальцами. Послѣ обѣда онѣ спрашиваютъ тазъ съ водой и моютъ руки, совершенно такъ же, какъ дѣлаютъ это ежедневно, обѣдая у себя дома со своимъ Авраамомъ или Натаномъ. Потомъ каждая беретъ по зубочисткѣ и чиститъ себѣ зубы, при чемъ держатъ другую руку у рта, какъ, вѣроятно, онѣ видѣли, дѣлаютъ прочіе благовоспитанные люди въ Батумѣ. Этикетъ различенъ въ различныхъ климатахъ; здѣсь онъ, вѣроятно таковъ. Въ сущности говоря, одинъ стоитъ другого. Какой-нибудь французскій король дѣлаетъ многое, чего не сталъ бы дѣлать китайскій императоръ, и наоборотъ. За каждымъ изъ столовъ въ этой кавказской столовой вели себя различно. Здѣсь сидѣлъ даже молодой китаецъ съ длинной, толстой косой, болтавшейся у него по спинѣ, и обѣдалъ съ двумя дамами. Онъ сильно былъ занятъ ухаживаніемъ за одной изъ нихъ, повидимому, своей невѣстой, и выбѣгалъ даже изъ-за стола, чтобы принесть ей цвѣтовъ. Онъ уже совершенно пересталъ быть китайцемъ, походка его была увѣренна, и онъ щеголялъ передъ своей красавицей французскими оборотами рѣчи. Тотъ фактъ, что онъ сохранилъ свою національную одежду, дѣлалъ изъ него здѣсь рѣдкостную птицу, и молодая дама гордилась, повидимому, тѣмъ вниманіемъ, которое онъ возбуждалъ. Южно-американская манера проявляется здѣсь и въ томъ, какъ посѣтители расплачиваются. Они охотно выкладываютъ черезчуръ крупныя ассигнаціи, которыя кельнеръ долженъ размѣнивать у хозяина, и даютъ помногу на чай. Они оставляютъ недопитое вино въ бутылкахъ и стаканахъ. Обѣ еврейки оставили на половину полную бутылку; онѣ заторопились уйти, потому что за столикомъ китайца громко говорили и смѣялись: это было очень неизящно. Онѣ бросили не одинъ недовольный взоръ на желтаго человѣка. Въ концѣ-концовъ, онѣ вышли и усѣлись въ свой экипажъ, поджидавшій ихъ на улицѣ... Лавки въ городѣ переполнены пестрою смѣсью нѣмецкихъ и восточныхъ товаровъ. Здѣсь можно найти турецкія и арабскія ткани, персидскіе ковры и армянское оружіе. Населеніе, повидимому, предпочтительно носитъ европейскую одежду, даже на настоящихъ татарахъ видишь здѣсь жакетки и твердыя шляпы. Но въ глубинѣ души они все же остаются татарами; мы видѣли однажды магометанское богослуженіе, въ которомъ принимали участіе многіе изъ такихъ по-европейски одѣтыхъ господъ. Однако, старые персіяне въ своихъ длинныхъ рубашкахъ и чалмахъ брали надъ ними верхъ. Тамъ и сямъ встрѣчаешь на улицѣ такихъ старыхъ персіянъ. Они по большей части высоки и стройны, несмотря на свои годы, и идутъ своей дорогой съ извѣстнымъ спокойствіемъ и достоинствомъ, очень часто совершенно оборванные. Одинъ разъ я шелъ слѣдомъ за такимъ старикомъ, чтобы посмотрѣть, какъ онъ себя будетъ держать по дорогѣ. Онъ былъ на улицѣ. погрѣлся на солнышкѣ, и теперь шелъ домой отдохнуть. Мы подошли къ маленькому домику съ плоской кровлей и наружной лѣстницей; онъ взошелъ вверхъ по лѣстницѣ въ сѣни, потомъ опять по лѣсенкѣ въ нѣсколько ступенекъ еще выше. Многіе видѣли меня, а потому я не счелъ дѣломъ черезчуръ безумной храбрости пробраться за нимъ въ сѣни и вплоть до послѣдней лѣстницы. Въ дверномъ отверстіи не было двери, а въ окошкѣ вверху на стѣнѣ не хватало стекла, поэтому здѣсь прекрасно и прохладно продувало. Я не слышалъ больше шаговъ старика, но, взойдя слѣдомъ за нимъ по немногимъ ступенямъ, я увидѣлъ его, лежавшаго на голомъ полу, подложивъ подъ голову руку.
   Мнѣ невольно подумалось, что кто очень жесткое ложе для человѣка его лѣтъ; но онъ довольствовался имъ. Онъ не звалъ такъ же свѣдущаго человѣка, чтобы спросить его мнѣнія относительно сквозного вѣтра въ домикѣ. Онъ даже не вскрикнулъ, увидѣвъ меня, но лицо его приняло тупое выраженіе. Замѣтивъ, что докучаю ему, я скрестилъ руки на груди и поклонился, это должно было обозначать нѣчто въ родѣ привѣтствія, прежде чѣмъ уйти. Такъ-то лежатъ и всѣ они, эти старые великолѣпные люди, которыхъ мы, время отъ времени, встрѣчаемъ на улицѣ, подумалъ я. Повидимому, живется имъ не особенно приглядно, но они свыкаются съ такою жизнью, старятся и умираютъ, не зная иной. Если же они прожили жизнь такъ, что могутъ начертать на своемъ могильномъ памятникѣ зеленую чалму, тогда ихъ жизнь полна, Аллахъ былъ милостивъ къ нимъ. А между тѣмъ, нѣтъ у нихъ ни человѣческихъ правъ, ни права голоса, ни сословныхъ собраній. Они не носятъ въ карманѣ газеты "Впередъ". Ахъ, бѣдный, убогій Востокъ, -- мы, пруссаки и американцы, должны жалѣть тебя, да, поистинѣ такъ!..
   Въ Батумѣ есть также любимое мѣсто для гулянья. Во время солнечнаго заката набережная полна катающимися и гуляющими. Горячія лошади и шелестъ шелковыхъ платьевъ, зонтики, поклоны и женскія улыбки, совсѣмъ какъ въ южно-американскомъ городѣ. Есть здѣсь и пшюты, уличные франты, въ высочайшихъ воротничкахъ и вышитыхъ шелковыхъ рубашкахъ, со шляпами набекрень и толстѣйшими палками. Пшютъ здѣсь, какъ и вездѣ, добродушная тварь. Если познакомишься съ нимъ поближе, то будешь пріятно пораженъ его добродушіемъ и любезностью. Онъ наряжается такъ не изъ высокомѣрія, нѣтъ, ему просто хочется въ свою очередь сдѣлаться "изящнымъ малымъ", и онъ выбираетъ поэтому такой, нѣсколько внѣшній способъ, быстро приводящій его къ цѣли и стоющій мало труда. Шляпой человѣкъ можетъ прославиться скорѣе, чѣмъ книгой, или произведеніемъ искусства. Этимъ и пользуется пшютъ; почему бы и нѣтъ? Быть можетъ, онъ внутренно радуется тому, что такъ прогремѣлъ, въ такихъ случаяхъ онъ уже является пшютомъ по убѣжденію. Богъ вѣсть, насколько его жизненная миссія велика и имѣетъ право на существованіе. Онъ пробный камень моды, онъ знакомитъ съ нею, вводитъ ее. И ни въ какомъ случаѣ нельзя быть настолько слѣпымъ, чтобы отказать ему въ мужествѣ, которое не разъ доказываетъ онъ намъ, надѣвая на шею рукавную манжету вмѣсто воротника.
   Именно здѣсь въ Батумѣ, видѣлъ я пшюта, имѣвшаго длиннѣйшіе и самые востроносые лаковые сапоги въ мірѣ. Люди поглядывали на сапоги, на ихъ обладателя и посмѣивались надъ нимъ. Но онъ не сворачивалъ въ боковую улицу, не исчезалъ изъ виду, нѣтъ, онъ шелъ далѣе и снисходительно относился къ насмѣшникамъ. Тутъ появился какой-то субъектъ, желавшій плюнуть ему на лаковый сапогъ, но пшюту стоило только показать свою чудовищную палку, и онъ могъ вновь мирно прогуливаться. Когда я снялъ шляпу и попросилъ у него спичку, то онъ снялъ шляпу въ свою очередь и съ искренней готовностью исполнилъ мое желаніе. Затѣмъ онъ пошелъ дальше со своимъ курьезнымъ англійскимъ проборомъ на затылкѣ...
   У двери гостиницы появлялся время отъ времени персидскій дервишъ, нѣчто въ родѣ монаха, студентъ богословія. Онъ обвернулся въ пестрый, вытертый коверъ и ходилъ босой, съ обнаженной головой, съ длинными волосами и бородой. Время отъ времени онъ слѣдилъ пристальнымъ взоромъ за проходившими мимо чужеземцами и начиналъ говорить. Мнѣ разсказали въ гостиницѣ, что онъ безумный. Аллахъ коснулся его, а потому онъ трижды священъ! Если бы только его безуміе не было притворствомъ. Ему, кажется, доставляло удовольствіе показываться людямъ, выступать въ роли удивительнаго святого человѣка, возбуждать вниманіе и получать милостыню. У фотографа можно было даже достать его портретъ, настолько онъ былъ замѣчательный человѣкъ. Онъ, казалось, привыкъ къ почтенію, которое ему оказывали со всѣхъ сторонъ, и чувствовалъ себя при этомъ отлично. То былъ весьма красивый мужчина, съ необыкновенно свѣтлой кожей, пепельно-бѣлокурыми волосами и горящими глазами. Даже прислуга въ гостиницѣ, состоящая изъ татаръ, бросала всякое дѣло, когда онъ приходилъ, чтобы только взглянуть на него и выказать передъ нимъ свое благоговѣніе.
   Что бы такое могъ онъ говорить?
   Заставь же его какъ-нибудь заговорить, сказалъ я, и передай мнѣ потомъ его слова.
   Швейцаръ спросилъ, не можетъ ли онъ чѣмъ нибудь служить ему?
   Дервишъ отвѣчалъ:
   Всѣ вы ходите съ поникшей головой, я хожу съ головой, поднятой кверху. Я вижу все, все сокровенное.
   Какъ же давно началъ ты видѣть то, что сокрыто ото всѣхъ?
   Давно уже.
   Какъ же это случилось?
   Я увидѣлъ иной міръ, вотъ какъ это случилось. Я вижу Единственнаго.
   Кто же этотъ Единственный?
   Этого я не знаю. Онъ изощряетъ мои силы. Я часто бываю на горѣ.
   На какой горѣ?
   Птицы летятъ мнѣ навстрѣчу.
   На горѣ?
   Нѣтъ, здѣсь на землѣ...
   Мнѣ хотѣлось перехитрить и разгадать его, а такъ какъ онъ показался мнѣ подозрительнымъ, то я нѣсколько презрительно отнесся къ его притворному сумасшествію и пошелъ прочь, ничего не давъ ему. Но, когда я увидѣлъ, что онъ и не думаетъ провожать меня неодобрительнымъ взглядомъ, то поколебался въ своей увѣренности и далъ ему какую-то мелочь. Если человѣкъ этотъ дѣйствительно разыгрывалъ комедію, то продѣлывалъ это блистательно. Но какъ же объяснить его фотографическій портретъ, на которомъ онъ словно принялъ извѣстную позу?
   Какъ объяснить то, что онъ, какъ будто, кокетничалъ своими большими глазами, обладавшими силой гипнотизма? И то вниманіе, которое возбуждалъ онъ, благодаря своему сумасшествію? Очень бы хотѣлось мнѣ поглядѣть на этого человѣка, когда онъ взбирается вверхъ по лѣсенкѣ въ свою хижину и ложится на полъ въ своей безмолвной каморкѣ...
   Лихорадка истощаетъ мои силы. Лекарство часовщика, которое я вновь принималъ, не дѣйствуетъ болѣе. Мнѣ придется покинуть эти мѣста, не видавъ многаго, не побывавъ въ лѣсахъ, не осмотрѣвъ жилища курда. Сегодня ночью, когда лихорадка особенно жестоко мучила меня, и мнѣ никого не хотѣлось будить въ гостиницѣ, я перешелъ черезъ улицу въ лавку, гдѣ на окнѣ стояли бутылки. За маленькимъ прилавкомъ стоялъ человѣкъ, а двое смуглыхъ субъектовъ сидѣли на землѣ и пили изъ оловянныхъ стакановъ.
   Я спрашиваю у человѣка за прилавкомъ коньяку. Человѣкъ за прилавкомъ понимаетъ меня и снимаетъ съ полки бутылку. Это вино неизвѣстной мнѣ марки, -- на ярлыкѣ надпись: Одесса. Фуй, говорю я, развѣ нѣтъ у тебя другого? Онъ не понимаетъ. Я смотрю, снимаю съ полки другую. На ней та же марка, -- Одесса, но съ пятью звѣздочками. Я смотрю на нее и нахожу посредственной. Нѣтъ ли у него сорта получше? Этого онъ не понимаетъ. Я пересчитываю ему звѣздочки и самъ добавляю карандашемъ еще пару. Это ему понятно, и онъ появляется дѣйствительно съ Одесской бутылкой, украшенной шестью звѣздочками.
   Что же она стоитъ? Четыре съ полтиной. А другая? Три съ полтиной. Значитъ, по рублю за звѣздочку. Я взялъ бутылку съ пятью звѣздочками, и въ ней оказался очень крѣпкій коньякъ, послѣ котораго я могъ, наконецъ, уснуть.
   Сегодня же чувствую я себя на зло всѣмъ лекаркамъ и всяческой мудрости гораздо лучше, а между тѣмъ я пилъ коньякъ.
   Полдень давно уже миновалъ. Я сижу у открытаго окна и смотрю, какъ голые люди ѣдутъ верхомъ купать своихъ лошадей и спускаются на берегъ Чернаго моря. Ихъ фигуры темными силуэтами вырѣзываются на синемъ фонѣ моря. А солнце все освѣщаетъ развалины крѣпости Тамары, которая возвышается среди густого лѣса.
   Завтра мы снова уѣзжаемъ въ Баку, а потомъ и дальше на Востокъ. Скоро мы покинемъ эту страну, но я вѣчно буду тосковать по ней. Не даромъ я пилъ воды Куры.
  
  
  
  
ередь. Но если бы они были более велики, то они, может быть, не относились бы к самим себе так серьёзно. Они улыбнулись бы слегка своему собственному многолетнему чудачеству. То обстоятельство, что они внушают другим, а в конце концов и самим себе, что их игра является для них необходимостью, доказывает недостаток в их личности, что и делает их меньше, унижает их. Для того, чтобы заплатать эту прореху, необходимо великое произведение. Чтобы позировать -- надо стоять на одной ноге, а естественное положение -- это стоять на двух ногах без всякого жеманства.
   "Война и мир", "Анна Каренина" -- более великих произведений в своём роде никто не создавал. И нет ничего удивительного в том, что впечатлительный коллега даже на своём смертном одре просил великого писателя создать ещё больше таких произведений. Размышляя над всем этим, я с радостью понимаю и с радостью готов простить Толстому его отвращение к созданию самых великолепных художественных произведений для человечества. Поставлять изящную литературу могут другие, кто чувствует себя хорошо при этом, кто высоко ставит эту деятельность и находит в ней великую честь. Но против чего я по своему разумению восстаю, так это против тщеславной попытки великого писателя сочинять философию, мышление. Вот это-то и искажает его положение в позу. Он разделяет участь Ибсена. Ни тот, ни другой не мыслители, но оба они стоят на одной ноге и хотят быть мыслителями. Они думают, что это придаёт им больше цены. И вот мы, остальные, при всей своей незначительности, смеёмся над ними, -- что они при своём величии прекрасно переносят. Мышление -- это одно, а резонёрство -- это другое. А размышление -- третье; но в этом отношении есть много различных родов проявления человеческой мысли. Один крестьянин из Гудбрансдаля размышлял всю свою жизнь, и все только о нём и говорили, какая у него хорошая голова. И при этом лоб у него был не меньше, чем у любого поэта. Между прочим, он самостоятельно выдумал часы, которые показывали время зараз на все четыре стороны. Однажды он был в горах и вёз домой сено для скота, и вот тогда-то он выдумал эти часы. Позже, когда он рассказывал об этом событии, то он плакал над своею находчивостью и всегда прибавлял, что он вёз в этот день сено с гор. И он стал басней для самого себя и для жителей всей местности.
   Философия Толстого -- это смесь старых избитых истин и поразительно несовершенных собственных измышлений. Недаром он принадлежит народу, который за всю свою историческую жизнь не дал человечеству ни одного мыслителя. Точно так же, как и народ Ибсена. Как Норвегия, так и Россия создали много великого и хорошего, но обе страны не дали человечеству ни одного мыслителя. Во всяком случае, до появления двух великих писателей, Толстого и Ибсена.
   Меня ничуть не удивляет, что оба эти писателя стали мыслителями в своих странах. Других не было. И это не случайность -- есть большой смысл в том, что мыслителями сделались писатели, а не сапожники. И я мог бы объяснить, каким образом это произошло на мой взгляд. Но предварительно я должен ещё раз посмотреть, хорошо ли закрыты окна, и тогда я разовью свою мысль.
   Кто жил достаточно долго, чтобы помнить семидесятые годы, тот знает, какая перемена произошла с писателями, начиная с этого времени. До этого они были певцами, выразителями настроения, повествователями, -- а потом они увлеклись духом времени и стали работниками, воспитателями, реформаторами. Эта английская философия с её стремлением к практической пользе и счастью начала руководить людьми и преобразовывать литературу. И вот проявилось творчество без особенной фантазии, в котором зато было много старания и много здравого смысла. Можно было писать обо всём, что только окружало обыкновенного человека, лишь бы оставаться "верным действительности", и это создало множество великих писателей во всех странах. Литература раздулась, она популяризировала науку, занималась общественными вопросами, преобразовывала учреждения. В театре можно было видеть спинной хребет доктора Ранка и мозг Освальда, окружённые драматическим ореолом; а в романах было ещё больше свободного простора, простора даже для обсуждения ошибок в переводе Библии. Писатели превратились в людей, у которых было наготове мнение обо всём; читатели спрашивали друг друга, что Золя открыл в законах наследственности, что Стриндберг открыл в химии. Всё это привело к тому, что писатели заняли в жизни такое место, какого никогда раньше не занимали. Они стали вождями наций, они знали всё, поучали всему. Журналисты интервьюировали их, узнавая их мнение о вечном мире, о религии, о всемирной политике, и если в иностранных газетах иногда появлялась заметка о них, то отечественные газеты видели в этом доказательство молодечества их писателей. В конце концов люди проникались убеждением в том, что их писатели -- завоеватели мира, которые проникали в самую глубину духовной жизни известной эпохи и приучали народ к мышлению. Это повседневное бахвальство должно было под конец оказать известное действие на людей, которые уже и без того были склонны к позировке. "Что за молодчина из тебя вышел!" -- говорили они, наверное, самим себе. Но ведь об этом пишут во всех газетах и говорят все люди, значит, это верно! А так как у народов не было других подходящих людей, то писатели и превратились в мыслителей. И они заняли это место без всяких возражений и даже не улыбнулись. Они, быть может, обладали философской начитанностью в той мере, в которой обладает ею всякий человек со средним образованием, и с этой-то подготовкой, как с основанием, они стали на одну ногу, наморщили лоб и стали возвещать человечеству философию.
   Так, по всей вероятности, всё это и случилось в коротких словах, а раз игра была начата, то приходилось продолжать её. Хотя прекращение такой игры гораздо более служило бы доказательством силы.
   Даже такой великий писатель, как Толстой, не избёг участи и унизил себя, сделавшись мыслителем. Очень может быть, что его врождённая наклонность к этой профессии представляется другим гораздо менее значительной, нежели ему самому; не знаю, что на этот счёт думают другие, но я допускаю это. Время от времени в газетах появляются различные цветы его мышления, а кроме того он пишет книги, в которых излагает своё мнение относительно жизни земной и жизни грядущей. Несколько лет тому назад он обнародовал своё знаменитое учение об абсолютном целомудрии, о полном половом воздержании. Когда на это учение возразили, что на земле в таком случае люди вымерли бы, то мыслитель ответил: "Да, в этом-то вся и суть, пусть люди вымрут!". Ах, старое учение!
   Один маленький эскиз Толстого носит заглавие: "Много ли человеку земли нужно?". Речь идёт об одном крестьянине, Пахоме, который находит, что у него слишком мало земли, и потому прикупает ещё пятнадцать десятин. Через некоторое время у него возникают ссоры с соседями, после чего он принимает решение прикупить ещё и их землю, и вот он становится маленьким помещиком. Прошло ещё некоторое время, и к Пахому приходит один крестьянин с Волги и рассказывает ему, как там хорошо живётся крестьянам, сколько земли они получают даром и на сколько тысяч рублей в год они продают пшеницы. Пахом отправляется на Волгу. Здесь он действительно не встречает никаких затруднений и получает землю в большом количестве; но в своём стремлении получить всё больше и больше земли он окончательно выбивается из сил. В один прекрасный день его рабочие находят его мёртвым в поле, так он там и свалился [Пересказывая сказку Толстого по памяти, Гамсуи не совсем точен. Она разыгрывается не на Волге, а в башкирской земле, и башкиры, а не рабочие, находят труп Пахома. -- Примечание переводчика.].
   Они вырыли своему хозяину могилу -- а могила была длиной лишь в два метра. И вот мыслитель говорит, что столько земли и нужно одному человеку, то есть два метра на могилу.
   Может быть, было бы вернее сказать, что двух метров земли слишком мало для одного человека; но для трупа этого достаточно. Пожалуй, ещё вернее было бы сказать, что даже и этих двух метров человеку не нужно. Во-первых, потому, что труп перестаёт быть человеком, а во-вторых, потому, что труп может обойтись и без погребения. И мыслитель может получить обратно свои два метра.
   Вот ещё маленький образец философии Толстого: один человек был недоволен своей судьбой и роптал на Господа. Он сказал: "Милосердый Бог даёт другим богатства, а мне ничего не даёт. Как мне пробиться в жизни, раз у меня ничего нет?". Один старец услышал эти слова и сишахь, -- "Неужели ты так беден, как тебе это кажется? Разве Бог не дал тебе молодость и здоровье?" Да, этого человек не мог отрицать, был он молод и здоров. Тогда старец взял человека за правую руку и сказал: "Позволишь ли ты отрубить эту руку за тысячу рублей?". Нет, на это человек не соглашался. "Ну, а левую?" -- "Конечно, нет!" -- "Но позволил ли бы ты лишить глаза твои света за десять тысяч рублей?" -- "Нет, Боже меня упаси!". Конечно, человек на это не согласился. Тогда старец сказал: "Вот видишь, -- сказал он, -- какие богатства дал тебе Господь, а ты ещё ропщешь".
   Допустим, что это был бедный человек без правой руки, без левой руки, без глаз, стоящих десять тысяч рублей, -- и вот к нему приходит старец и говорит: "Ты беден? Но у тебя есть желудок в пятнадцать тысяч рублей, спинной хребет приблизительно в двадцать тысяч!".
   Имя Толстой означает "толстый"...
   Толстой не лишён известной логики. Если он берётся за что-нибудь, то ведёт свою линию и делает именно тот вывод, какой ему нужен. Он не лишён и органов. Но самый центр мышления у него пуст. У ладьи есть вёсла и оснастка, но в ней нет гребца.
   А может быть, я сам лишён всякой способности разобраться во всём этом. В таком случае моё мнение не имеет никакого значения -- это только моё личное мнение. Я нахожу даже, что можно найти ещё худшее философское убожество, нежели рассуждения Толстого.
   Но он гораздо симпатичнее других своих коллег, играющих в мыслителей. Потому что душа его так безгранично богата и так охотно раскрывается. Он не замыкает своих уст после первых десяти слов и не заставляет отгадывать скрытые за ними непостижимые глубины; он всё говорит и говорит красноречивыми словами, предостерегая и назидая: истинно говорю вам! Он вовсе не заботится о том, чтобы не сказать свету лишнего, дабы свет мог только заглянуть в его душу; он говорит более чем охотно. И в голосе его нет аффектации. Его голос глубокий и сильный. Толстой -- древний пророк, вот что он. И в наше время нет ему равного.
   И люди могут прислушиваться к его словам, взвешивать их и отводить им надлежащее место. Или же слова эти могут служить для них поучением. И это возможно. Если людям только безразлично, что их понятия о земном, возможном и разумном так беззастенчиво извращают.
  

XIII

   Мы осмотрели город без содействия болтливого швейцара, да и вообще без всякого содействия. Город показался нам чем угодно, только не интересным; но в нём оказался маленький уголок, куда мы то и дело возвращались, так как мы не могли вдоволь насмотреться на него, -- это был азиатский квартал. В самом городе были обычные магазины с зеркальными окнами, театр Варьете, конки, мужчины и дамы в европейских платьях; но здесь, в азиатском квартале, ничего подобного не было, даже улиц почти не существовало, а были одни лишь закоулки, тупики, ступеньки вверх и ступеньки вниз от дома к дому.
   Здесь в своих лавочках сидели представители всевозможных народностей и продавали диковинные вещи. В Тегеране и в Константинополе торгуют персы и турки; здесь же собрались все кавказские народности: грузины, горцы, древнеалтайские племена, всякого рода татары, а затем индоевропейцы -- персы, курды, армяне, люди из самой глубины Аравии и из самой глубины Туркестана, жители Палестины и Тибета. И всё здесь было так мирно, никто не торопился, восточный покой царил над людьми. Белые и пёстрые тюрбаны преобладали, только изредка зелёный или синий тюрбан венчал великолепную голову с длинной бородой. Пояса были или из чеканного металла, или, как у персов, из разноцветного шёлка. Кавказцы, курды и армяне были вооружены.
   Было очень жарко в полуденные часы, но во многих местах над улицами были крыши, которые давали тень. Ослы, лошади и собаки перемешиваются с людьми. Одна лошадь стоит на солнцепёке, на загривке у неё большие раны, и на них сидит множество мух. Лошадь ничего не замечает, она тощая до невозможности, она стоит, низко опустив голову, и предоставляет мухам копошиться у себя в ранах. Она совершенно бесчувственна; мы отгоняем мух, но, по-видимому, это не приносит ей никакого облегчения, она продолжает стоять на солнцепёке и только тупо моргает глазами. Судя по тому, что она впряжена в рабочую телегу, она ждёт своего хозяина. От её ран распространяется зловоние.. Это какая-то необыкновенная лошадь, стоическая лошадь. Сделав несколько шагов, она могла бы найти спасение в тени; но она стоит неподвижно, равнодушная к тому, что на ней сидят мухи. Страдания её выше всякой меры.
   Тут же, среди ослов, лошадей и собак, сидят на улице ремесленники за своими работами. Кузнецы раскаляют железо на маленьких горнах и куют его на маленьких наковальнях; ремесленники, обрабатывающие металлы, пилят, рубят, чеканят и вырезают, иногда они оправляют бирюзу и другие камни. Портные шьют длиннополые суконные бурнусы, вертят швейные машины, привезённые с Запада, и при этом они вооружены с ног до головы, а на головах у них огромные меховые шапки. Каких-нибудь двести лет тому назад наши норвежские портные и сапожники работали со шпагой на боку, а здесь этот обычай сохранился и по сей день.
   В лавках по большей части продаются шёлковые материалы, вышивки, ковры, оружие, украшения. Придя в лавку, чтобы купить что-нибудь, можно осмотреть всё, ничего не купив; а если торговля уже состоялась, то и это очень хорошо, эти купцы принимают всё с блаженным спокойствием. Во всех лавках царит порядочная грязь; в лавках, где продают ковры, самые драгоценные ковры валяются на полу, в дверях, на крыльце и чуть ли не на улице вплоть до другого дома, А между тем это драгоценные персидские и кавказские ковры. И люди и собаки топчут их и до того пачкают, что на них больно смотреть.
   Там и сям сидят писцы в маленьких будках и пишут людям, что им нужно. Такой писец весь обложен книгами с необыкновенно странными буквами. "Неудивительно, что он стал таким седым и почтенным, -- думаем мы, -- раз он выучился таким буквам и может разбирать их". Мы видели также молодых серьёзных людей с письменами под мышкой; по всей вероятности, это ученики теологов и юристов, которые идут к своему учителю или возвращаются от него. Когда такой ученик подходит к лавочке писца, то он кланяется и почтительно приветствует его. Искусство писать -- священное искусство, даже бумага, на которой пишут, священна. Знаменитый шейх Абд аль-Кадер Гиляни [Абд аль-Кадер Гиляни -- багдадский шейх, один из крупнейших исламских просветителей.] никогда не проходил мимо писчебумажной лавки, не очистив себя предварительно омовением, и он стал таким святым и неземным человеком, что под конец целыми неделями питался только одной маслиной. Бумага служит для распространения священной книги, а потому к ней и питают такое уважение. Бумагу для переписывания этой книги выбирают с величайшей заботливостью, чинят перо и мешают чернила с благоговением. Вообще, как говорят, искусство читать и писать стоит ещё очень высоко в исламе. Но о какой-нибудь учёности, как, например, в великие времена в Самарканде, не может быть больше и речи. Об этом я читал у Вамбери [Вамбери Арминий (1832--1913) -- венгерский востоковед, путешественник, полиглот. С целью накопить материал в поддержку своей гипотезы о тюркском происхождении венгерского языка, переодевшись мусульманским дервишем, предпринял путешествие в страны Средней Азии (Афганистан, Бухарское ханство и др.).]. Куда бы мы ни обратились, в Константинополь, Каир или Бухару, университеты везде находятся в крайнем упадке. И где ранее арабские учёные собирали со всех сторон учеников, там теперь сидит один учитель и обучает детей с длинной палкой в руке. И всё-таки старая культура умирает медленно; в Средней Азии есть места, где до сих пор ещё существуют высшие школы, пользуются таким уважением, что к ним стекаются ученики из Аравии, Индии, Кашмира, Китая и даже с приволжских стран. И у отдельных лиц, конечно, можно встретить иногда огромную учёность.
   Вот почему мы сами проходим мимо этих лавок с письменами и бумагой не без благоговения. Дело в том, что люди, сидящие в этих лавочках, производят внушительное впечатление своей необыкновенно почтенной внешностью.
   Но кто здесь не почтенен? Если мы, например. останавливаемся перед какой-нибудь лавочкой, и владелец в ней отсутствует, то этот последний и не думает бросаться к нам стремглав, чтобы попросить нас войти. Он предоставляет нам стоять. Он сидит тут же на улице у своего соседа, болтает с ним и спокойно продолжает сидеть. Но вот ему кричат с другого конца улицы, что в его лавку пришли покупатели, и тогда он медленно встаёт и идёт величественно и не торопясь. Почему он не пришёл раньше? Почему он не поспешил сейчас же? А потому, что сам он не должен замечать своего покупателя, хотя, быть может, он видел нас всё время. Восточным человеком ещё не овладела жадность, до сих пор он ещё не испорчен жителями Запада. Но вот мы идём дальше по улице и подходим к другой лавке, где владелец также отсутствует. Тогда первый купец как бы в отплату кричит второму, что у его лавки покупатели. И после этого тот является. В этом проявлялось самое необычайное и невероятное равнодушие к нам, "англичанам".
   Но вот перед самым нашим носом откуда-то всплывает в азиатском квартале швейцар нашей гостиницы. Он пронюхал, куда мы пошли, и разыскал нас. И он болтает и здоровается со всеми тюрбанами и показывает нам оружие и ковры и вообще портит нам вид всей улицы. Но нужно отдать ему справедливость, он знал о таких закоулках, которых мы никогда не разыскали бы сами. Он водил нас без всякого стеснения через одну лавку на двор, а оттуда в другую лавку, ещё более интересную. Так он долго бродил с нами кругом. Время от времени мы садились, и тогда нам подавали кофе и папиросы или трубку. И нам вовсе не надо было покупать никаких товаров, мы могли свободно осматривать всё, что хотели. Случалось, что мы заходили к обладателю зелёного тюрбана. Он совершил три раза путешествие ко гробу Господню [Имеется в виду гробница пророка Мухаммеда в Медине.], он видел Мекку, он был благочестивый и святой, мы, так сказать, оказывались в знатном обществе. И тут почтенность доходила до высших пределов.
   -- Не прогневайся на меня, -- говорил я, -- не дозволишь ли нам осмотреть эти ковры?
   -- Сколько вам угодно! -- гласил ответ.
   Переводчик говорит:
   -- Эти чужестранцы хотят, может быть, купить этот ковёр.
   На это следует ответ:
   -- Я дарю им его.
   Переводчик передаёт нам ответ и благодарит торговца от нашего лица. Но тут мы должны ответить на эту любезность, как подобает. Переводчик говорит:
   -- Эти чужестранцы приехали сюда из далёких стран, но они добрые люди и охотно сделают тебе подарок. Они бедные, у них нет ни драгоценностей, ни коня, но у них есть немного денег, совсем немного денег, на которые они должны были бы ехать дальше. Но они хотят подарить их тебе. Как ты думаешь, сколько они должны подарить тебе?
   Почтенному мусульманину смертельно надоели деньги, и он ничего не отвечает.
   Переводчик возобновляет почтительно, по вместе с тем настоятельно свой вопрос.
   Тогда мусульманину становится неловко быть невежливым по отношению к чужестранцам и не принимать их подарка, и он отвечает, что может принять сто рублей.
   Переводчик передаёт ответ.
   -- Это, по крайней мере, на две трети больше того, что стоит ковёр, -- говорит он нам и затем прибавляет, -- теперь я отвечу старику, что если вы дадите ему сто рублей, то это значило бы, что вы заплатите за ковёр, а ведь этого не предполагалось.
   Так как мы поняли, что здесь таким образом происходит торг, то мы предоставили переводчику действовать и объясняться, как ему угодно.
   И вот между ним и почтенным старцем идут долгие переговоры. Несколько раз мы отходим к двери и хотим уйти из лавки, но они всё ещё продолжают разговаривать и торговаться, и дело кончается тем, что мы получаем ковёр за ту цену, которую сами пожелаем назначить. И мы расстаёмся с благочестивым человеком самым дружеским и самым почтительным образом.
   Но времени у нас было достаточно у всех.
   У торговцев тюрбаны пёстрые, вот почему мы видели здесь столько пёстрых тюрбанов. Но здесь почти столько же белых тюрбанов, потому что белые тюрбаны служат признаком знатности, учёности, благочестия, -- а по большей части, следовательно, шарлатанства. Кому не хочется быть знатным, учёным и благочестивым? И вот многие стараются внушить другим, что они действительно таковы. Тюрбаны у евреев и христиан -- чёрные и из грубой шерстяной ткани, так как это знак их рабства; в Персии этим париям вообще запрещено носить тюрбаны.
   Но что это за люди с кирпично-красным цветом лица, которые время от времени появляются на улице? Они красят бороду, ладони и все десять пальцев горным укропом [Горный укроп -- то же, что лавсония; растение семейства дербенниковых. Из его листьев получают косметическую краску хну.]. Это персы, афганцы, а иногда и татары. Они выступают так гордо, словно единственный цвет на всём свете -- это кирпично-красный. В первый раз европеец таращит на них глаза, но потом он привыкает к этому зрелищу и смотрит на этих диковинных людей, как, например, на тюрбаны. И кто видел индейца в боевом наряде и парижскую кокетку в парадном уборе, тот думает про себя: красятся не одни эти чудаки, и разница только в том, что эти употребляют горный укроп.
   В Тифлисе мы слышали от сведущих людей, что право краситься горным укропом требовало известной степени благочестия. Но оказалось, что это неправильно, так как в Персии даже женщины красятся горным укропом, а Вамбери пишет, что этой же краской красят даже маленьких детей. Не говоря уже о том, что лошадей из конюшен шаха узнают по крашеным хвостам. Но очень может быть, что в Тифлисе установился обычай, по которому только благочестивые имеют право на эту роскошь, потому что мы видели выкрашенных этой краской только почтенных людей.
   И вот нашёлся угол на свете, где тихо и мирно приютился азиатский квартал. Он окружён современным американским шумом торгового города, но в самом квартале царит невозмутимая тишина. Лишь изредка раздаётся здесь громкое слово и ещё реже ненужный крик. Слышатся только тихие речи и видны степенно кивающие тюрбаны. Женщин здесь почти не видно, только изредка можно встретить двух женщин, разговаривающих друг с другом, с детьми на руках, и они также разговаривают тихо. Торговцы-армяне представляют здесь исключение: они предлагают своё оружие и нагло обманывают своих покупателей, как везде на свете. Еврей может обмануть десять греков, но армянин обманывает и греков и евреев, -- так нам говорили па Востоке. Однако армянам принадлежит и гора Арарат, и верховье четырёх рек, где был расположен рай. А кроме того, ведь они христиане, а потому они значительно болтливее магометан. Там, где они добивались экономического господства, они проявляли иногда свою заносчивость тем, что не отвечали на приветствия бедного мусульманина. Конечно, в свою очередь мусульманин и не думал обижаться на это, ничто не может нарушить его покоя, исключая, впрочем, тех случаев, когда неверный оскорбляет его религиозные понятия, оскверняет его святыню, или когда соперник приближается к его женщине. Тогда он издал бы крик, как самец-верблюд, и вышел бы из себя. Только в таких случаях. Если у него есть чем жить и судьба не наказала его болезнью, то он доволен и благодарен, а если он терпит нужду и недостаток, то он и это переносит с достоинством. Он не жалуется на свою судьбу в газетах. Ведь ничто не может изменить волю Аллаха, и он покоряется ей. Восточные страны -- это родина фатализма, этой древней и испытанной философии с её простой и абсолютной системой. А если в других странах другие народы исповедуют другие системы, то всё-таки многие отдельные личности снова возвращаются к фатализму. И они снова стоят перед его непреложностью. Он такой простой и испытанный, это -- железо...
   Когда мы уходили из квартала, то заметили, что лошадь всё ещё стоит на солнцепеке и стоически переносит всё. А зловоние от её ран привлекало тучи мух...
   Каждый день мы возвращались в азиатский квартал в Тифлисе, потому что это был мир, не имевший ничего общего с нашим. Но в конце концов мы уже не смотрели во все глаза, мы смотрели на всё совершенно спокойно и стали находить и тут знакомые в жизни черты. Генри Друммонд [Друммонд Генри (1851 -- ?) -- английский богослов и натуралист. Пытался примирить естественные науки с Библией. В 1883--1884 осуществил путешествие в Центральную Африку с целью исследовать в геологическом и ботаническом отношениях области озёр Ньяса и Танганьика. Об этом путешествии он издал книгу "Тропическая Африка (1888).] рассказывает об одном из своих носильщиков в Африке, об одном щёголе, который не хотел носить тяжестей на голове, чтобы не испортить своей забавной прически. Мы нашли щёголей также и здесь, среди людей с тюрбанами. Мы нашли также и ревность. Стоит, например, на улице женщина под покрывалом и разговаривает с женщиной более солидного возраста; во время разговора она не может не приподнять иногда покрывала. И вот появляется поклонник и мимоходом быстро шепчет ей несколько слов, на что красавица отвечает ему, согнув один, или два, или три пальца на своей руке. Между тем пожилая женщина стоит с невинным видом и ничего не замечает, но она сообщница. Однако иногда появляется собственник, собственник женщины, и тогда он издаёт крик, словно самец-верблюд, невзирая на то, что он важен и выкрашен в кирпично-красный цвет. Тут женщина моментально исчезает и убегает в свою клетку с решётками в окнах, где проводит все свои дни.
  

XIV

   Мы в поезде, который несёт нас в Баку.
   Мы хотели ехать во втором классе, но он был так переполнен пассажирами, что пришлось отказаться от этого намерения; мы с большим трудом могли найти место для себя, но наши вещи некуда было поставить. После долгого блуждания по поезду мы водворились наконец с нашими чемоданами в первом классе. Когда эти хлопоты были окончены, мы вдруг сразу увяли. Термометр в купе показывал несколько более 31 градуса.
   До нашего появления в купе уже сидели трое мужчин. Двое из них посмотрели на нас крайне недружелюбно, третий же молча продолжал курить в свою огромную бороду и даже подобрал под себя ноги, чтобы пропустить нас к окну.
   Всегда и везде на свете приходится испытывать одно и то же в железнодорожном купе: новому пассажиру дают очень неохотно место. Пассажиры, находившиеся в купе раньше, смотрят на вновь прибывшего, как на своего врага, они ненавидят его, затрудняют ему доступ к его месту, не отвечают, когда он приподнимает шляпу и здоровается. Но уже на следующей станции этот, столь недружелюбно встреченный пассажир проникается таким же недружелюбием к новоприбывшему пассажиру!
   Ещё одно наблюдение: если входит только один господин, то он ведёт себя очень скромно, а иногда он даже спрашивает, есть ли ещё одно свободное место. И он тихо садится. Это производит примиряющее впечатление. Но если он приводит другого господина, своего товарища, то он сейчас же бросает свои вещи в сетку и говорит другому: "Здесь отличное место". Он без всякой церемонии отодвигает в сторону вещи остальных пассажиров и даже ждёт, чтобы эти последние помогли ему в этом. А потому путешественник больше всего боится появления в купе двух пассажиров, которые приходят вместе и знакомы друг с другом...
   На этой линии также локомотив отапливается сырой нефтью, и запах от неё невыносим при такой жаре. Но нам, курящим, не так ещё плохо, на меня в особенности папиросы действуют освежающим образом. Здесь курят во всех купе, нет ни одного купе для некурящих; даже в дамских отделениях есть пепельницы. Грязь в вагоне ужасная, клопы так и ползают по сиденью и по стенам.
   Кондуктор знает несколько французских слов, и когда я передаю ему бумажку для уплаты разницы между первым и вторым классами, то он берёт её и уходит. На следующей станции он приносит нам добавочные билеты и сдачу. Тогда в дело вмешивается длиннобородый господин. Он, по-видимому, знает добавочную таксу наизусть, он начинает проверять кондуктора. Следуют вопросы и ответы, и мне приходится выложить полученные деньги на стол, их пересчитывают, и оказывается, что не хватает одного рубля. Кондуктор что-то говорит: его обсчитали на станции, там и произошла ошибка; но бородатый господин отвечает несколькими повелительными словами, после чего кондуктор вынимает из кармана рубль и прибавляет к деньгам, лежащим на столе. Но тут бородач становится очень важным и внушительным и, как бы желая показать, что он за человек, требует, чтобы кондуктор остался тут до тех пор, пока он ещё раз не пересчитает деньги. Я кланялся и неоднократно благодарил обоих, потому что теперь всё было в порядке. Бородач, очевидно, был высокий железнодорожный служащий, он вынул из кармана пачку печатных железнодорожных бумаг и дал кондуктору лист с таксой.
   Местность бедная и печальная, всё выжжено и засыпано песком пустыни, песком степей. Лесов нигде не видно. Мы приезжаем на станцию Акстафа, где есть буфет. Меня всё время мучила лихорадка, и я выпил пива, лёгкого русского пива, чтобы утолить жажду; но так как оказалось, что от пива становится ещё жарче, то я перешёл на кавказское вино. Это вино напоминает вкусом итальянское простое вино, и в первое мгновение оно мне очень помогло. Но только на одно мгновение. А потом мне стало совсем плохо. Чего мне следовало бы выпить, это чаю. Недаром местные жители всегда возят с собою в поезде самовары и целый день возятся с чаепитием. Здесь в Акстафе я перешёл в другую крайность и выпил воды. Воды из реки Куры. Но это было чистым безумием. Ибо тот, кто хоть раз напился воды из реки Куры, будет вечно тосковать по Кавказу и стремиться туда обратно...
   Наступил вечер. Пассажиры вышли, мы одни. Кондуктор так мало знает французский язык, что принимает нас за французов. А к нам, французам, в этой стране очень хорошо относятся после кронштадтского свидания. Кондуктор сообщает, что мы получим отдельное купе на всю ночь; он просто запрёт нашу дверь. И хотя он питает большую надежду на благодарность с нашей стороны, его заботливость тем не менее доказывает его природную доброту.
   Потом ночью мы слышали даже, как кондуктор боролся у наших дверей словно телохранитель, не давая кондуктору или кому-то другому проникнуть в наше купе. Мы слышали, как кто-то настойчиво требовал открыть дверь, но кондуктор заступался за нас и убедительно отвечал, что мы французы, и что у меня лихорадка. И дверь так и осталась запертой. Мы могли бы спать мирным сном, если бы не было этих ужасных клопов. Как только начало светать, я вышел из купе.
   Свет едва брезжил, на небе стояла луна, было холодно и тихо.
   Повсюду равнины, необозримые равнины без единого деревца. Направо как будто расстилается озеро, но это не озеро. Час за часом оно тянется там и не меняется, это солончаковая степь. Издали кажется, что это озеро, и что мы едем по этому озеру. Становится светлее; соль лежит пластами по всей степи. А соль священна, и на Кавказе есть соль. Даже и солью богата эта чудесная страна. И отсюда драгоценный товар некогда возили в маленьких мешках в самый Багдад и даже в самую Индию. Не тратьте напрасно соли, она священна. У Леонардо да Винчи Иуда опрокидывает солонку -- и вот как плохо кончил Иуда [Имеется в виду знаменитая фреска Леонардо да Винчи "Тайная вечеря" (1495--1497) в трапезной монастыря Санта Мария делле Грацие в Милане. Изображённый на фреске апостол Пётр, сжимая правой рукой рукоятку ножа, нечаянно ударяет им Иуду в бок так, что последний пугается и резко подаётся вперёд, опрокидывая случайно солонку.]! Евреи говорят о соли, начиная с книг Моисея и до послания к коринфянам; и у всех народов соль была столь же дорога и священна. Однако в Тибете соль была более дорога, нежели священна, она играла там роль денег, спрессованная в форме лепёшек.
   Нам никогда ещё не приходилось видеть раньше солончаковой степи.
   Здесь же мы в первый раз увидали также караван верблюдов. Животные идут одно за другим, гуськом, двадцать голов, с тяжёлой кладью на спине; они покачиваются и идут мерным шагом по степи. Некоторые из сопровождающих их людей идут сзади, а другие едут, взгромоздившись высоко-высоко на спину верблюда. От каравана не доносится ни малейшего звука. Безмолвно и величественно шествуют животные и люди, направляясь на юг, в Персию.
  

XV

   Половина седьмого утра. Баку весь окутан огромной тучей белой пыли. Всё здесь или белое, или серое, известковая пыль покрывает людей, животных, дома, окна и те немногие растения и деревца, которые растут в парке. Вся местность кажется какой-то странной, потому что всё белое. Я вывожу буквы на столе гостиницы, покрытом пылью, но немного спустя они снова засыпаются пылью и исчезают.
   Кроме того, воздух во всём городе насыщен запахом керосина. Он преследует людей повсюду, и на улицах и в домах. Первое время с непривычки этот воздух вызывает кашель. Керосин примешивается также и к пыли на улице, и когда дует ветер, -- а ветер здесь почти никогда не перестаёт, -- то от этой пропитанной керосином пыли появляются жирные пятна на платье. Нам казалось, что мы очутились в самом неприятном месте, хотя мы и увидели Каспийское море.
   В Баку около 125 тысяч жителей, и это самый важный торговый город на Каспийском море. В гавани большое движение, там суетятся на кораблях, на лодках и на железной дороге и при всевозможных паровых машинах. Странное впечатление производит эта суетливая современная жизнь наряду с целой вереницей верблюдов, лежащих перед каждым складом, где на них нагружают товары. В глазах верблюдов бывает иногда необыкновенно странное и злое выражение. Раз одного полунагруженного верблюда заставили встать и потом снова лечь. Но сделал он это с таким видом, точно поклялся отомстить. Он оскалил большие жёлтые зубы, и его тёмные глаза загорелись яростью. Его ударили по морде, и он закрыл глаза. Однако когда я стал наблюдать за ним, то заметил, что он снова приоткрыл немного глаза и искоса посматривал на своего мучителя.
   Мы должны были поехать в Чёрный Город, предместье Баку, резиденцию керосиновых компаний. Нас везёт туда перс; все извозчики -- персы; они едут, как дьяволы, а так как нет никакой возможности разговаривать с ними, и сами они не желают понимать знаков христианина, которыми хотят дать им понять, чтобы они пожалели лошадей, то остаётся только одно: сидеть смирно. И ещё одно: выйти из экипажа.
   Я дал кучеру ясно понять знаками, что лошади такие же Божьи твари, как и мы, и что по новейшему исследованию предполагается даже, что у них есть душа, и что они следовательно почти люди; но этот проклятый перс только смеялся над моими западными теориями и продолжал скакать с нами в Чёрный Город так стремительно, что мы ехали то на одном колесе, то на другом. Наконец-то мы остановили этого человека, расплатились с ним и стали ждать паровика. Уж не думаете ли вы, что извозчик извлёк какое-нибудь назидание из этого урока? Ничуть не бывало. Ведь он вёз "англичан", и он знал, что они взбалмошны. Он принялся завтракать тут же на козлах. Он вынул из ящика под сиденьем два ломтя пшеничного хлеба и кисть винограда и стал откусывать поочерёдно то от одного, то от другого. Мы невольно вспомнили об извозчиках в нашей милой стране пожирателей мяса.
   Паровик доставил нас на место нашего назначения, Чёрный Город минирован трубами, по которым течёт керосин; конка проходит по маленьким жирным прудам, пробивающимся из-под земли; поверхность этих прудов отливает самыми разнообразными металлическими цветами. Запах здесь ещё сильнее, чем в Баку, и всё-таки, несмотря на то, что всё здесь покрыто пылью с примесью керосина, кое-где при жилых домах видны маленькие садики, чего совсем нет в керосиновых городках в Пенсильвании. И люди здесь иначе одеты, -- всё ходят в шелку, в персидском суровом шелку, как бедные, так и богатые.
   Мы спросили, где дом Нобеля -- это было то же самое, что спросить в Христиании, где королевский дворец. Мы разыскали наших спутников во время поездки через Россию, инженера и его семью. У него был хорошенький и уютный домик с садом на дворе, в котором сама хозяйка дома посадила акации. Этим прекрасным людям жилось здесь хорошо и спокойно; но иногда им приходилось закрывать окна на улицу, когда запах керосина становился невыносимым. А в такую жару бывало очень тяжёло сидеть с закрытыми окнами. Инженер страдал кавказской лихорадкой в течение всего времени, которое он провёл в Баку. Когда он в свободное время приезжал на лето в Финляндию, то он избавлялся от неё, но едва он возвращался в Баку, как лихорадка снова овладевала им. Жена его, которая родилась здесь, чувствовала себя в этом нездоровом городе, как дома. И она с любовью отстаивала Баку.
   Инженер водил меня по многочисленным зданиям, мастерским и конторам этого грандиозного предприятия. У фирмы есть свои собственные кузницы, литейные, плотничьи мастерские, модельные мастерские и чертёжные. Во многих из этих заведений служат финны, шведы и датчане. Инженер показывал мне также и заводы. Здесь были такие чудовищные печи, что я совсем растерялся, жара доходила до 400 градусов. Это был жар, накаливавший добела, и этот адский огонь гудел, словно маховое колесо. Я поспешил к двери, спасаясь от этого белого гуденья, и остановился только в одной мастерской, где я снова мог видеть и слышать по-человечески.
   Инженер всюду давал мне объяснения. Но когда я хотел записывать то, что он говорил, то он просил не делать этого. Он не знал, понравится ли это его хозяевам. И я избегал писать на виду у всех, но держал книжку за спиной и писал. Однако это была трудная работа и подвигалась она очень медленно. Я пропустил много ответов на мои вопросы, так как не мог достаточно быстро записывать. А кроме того, буквы представляли собою нечто невозможное и походили на замысловатые крючки в лавочках писцов в Тифлисе. К тому же я должен был быть так краток, что уже только по этой причине мои записи были непонятны.
   Что, например, означает следующая фраза: "261 паровой котёл"? Этого я не знаю. Такое количество паровых котлов, конечно, может дать мне понятие о могуществе фирмы; но пусть меня простят, я не знаю, где они стоят, на что они употребляются, почему под ними постоянно топят. Нобель -- богатый человек и мог, конечно, завести у себя порядочное количество паровых котлов. Он любил паровые котлы и любил разводить под ними огонь. Когда он заметил, что у Сюлли-Прюдома не было огня под его котлом, то он дал ему сто тысяч крон на топливо [Сюлли-Прюдом Рене (настоящее имя: Рене Франсуа Арман Прюдом; 1839--1907) -- французский поэт. Член группы "Парнас". Под "стами тысячами крон на топливо" Гамсун подразумевает Нобелевскую премию по литературе, первым лауреатом которой Сюлли-Прюдом стал в 1901.].
   Другая фраза в моих заметках гласит следующее: "13 сортов индиго в стаканах".
   Из этого тоже ничего нельзя понять. Но я отлично понимаю, что Нобель старался придумать различные краски. Этот проклятый город Баку до такой степени побелел от извести, что от этого только можно сойти с ума. Но красить его тринадцатью различными сортами индиго -- это уже, пожалуй слишком! На это, пожалуй, и у самого Нобеля не хватит средств. Это одно хвастовство.
   Должен признаться, что заметки мои действительно очень запутаны. Строчки идут таким колесом, что мне больно смотреть на них, и я подозреваю, что краска индиго попала не на свою строчку. Но пусть меня не обвиняют в легкомыслии при изучении своего дневника. Я добросовестно разгадываю тёмные места и искренно радуюсь, как истый учёный, когда прихожу к верному выводу.
   А всё дело, по-моему, в следующем: инженер повёл меня сперва в один дом. Туда валилась зеленовато-коричневая каша, которая, по-видимому, имела не более ценности, нежели всякая другая грязь; но оказалось, что это было сырьё, нефть. И вот здесь, в этом доме, этот суп дистиллировали и превращали в бензин, газолин, риголин и тому подобное. Потом инженер повёл меня в другой дом и показал мне, во что может ещё превратиться сырая нефть, и при этом он перечислил мне такое множество различных веществ, что я не имею никакой возможности разобраться в моих заметках. Было очень трудно записывать всё это у себя за спиной, и я прямо сказал инженеру, что на мой взгляд из этой грязи дистиллируют слишком много всевозможных веществ. "Слишком много?" -- спросил инженер и показал мне полку, на которой стояло тринадцать сортов стаканов. Вот тут-то я и сделал несколько шагов в сторону и перепутал строчки в моём дневнике.
   Но инженер продолжал объяснять мне всё, что касалось нефти. "И вот, когда всё извлечено, -- сказал он, -- то остаётся это". И при этом он указал мне огромные сосуды с чем-то, что он называл металлическим жиром. Я слышал о всевозможных жирах и салах, о селёдочном жире, о трупном жире, но никогда -- о металлическом жире. И вот теперь я увидал его. По правде сказать, эта страшная замазка производила отвратительное впечатление. Но это жалкое вещество, при виде которого у нас с инженером выступили слёзы на глазах, было не что иное, как главный продукт.
   -- Раньше мы выбрасывали его в море, -- сказал инженер, -- теперь же мы употребляем его на топливо, мы топим им наши котлы, приводим в движение наши пароходы на Каспийском море, отправляем его в Астрахань и снабжаем им речные пароходы на Волге.
   -- Боже ты мой! -- воскликнул я.
   -- А в заключение мы перегоняем из него краску индиго, -- продолжал инженер.
   Вот тогда-то я и записал краску индиго в мою книжку, куда попало. И перепутал строчки.
   Инженер едет с нами в город и водит нас повсюду. Жара нестерпимая, и я покупаю себе в одной из лавок готовую куртку из жёлтого шёлка. Теперь я приобрёл несколько странный вид; но мне стало гораздо легче жить после того, как я расстался с моей скандинавской курткой. Кроме того я приобрёл также и веер, который взял в руки.
   Все люди здесь были одеты более или менее странно; город стал настолько персидским, что перестал быть европейским, но он остался ещё настолько европейским, что не сделался персидским. Шёлковых платьев здесь множество; мы видели дам в шёлковых платьях с вышивкой ручной работы; но на платьях висели дрянные берлинские украшения. Мужчины в персидских шёлковых платьях щеголяли в разноцветных немецких галстуках. В гостинице были драгоценные персидские ковры на полу и на лестнице, а кресла и диваны были обтянуты персидской материей; но сами диваны и кресла были так называемой венской работы, как и туалетное зеркало с мраморным подзеркальником. А хозяин носил золотые очки...
   Мы едем в крепость. Она расположена в центре старого Баку; эти колоссальные стены с завитками возведены в персидско-византийском стиле. Они окружают ханский дворец [Так называемый Ширваншахов дворец, выдающийся памятник средневекового азербайджанского зодчества (XV в.). Ныне -- музей.] и две мечети. В настоящее время ханский дворец превращён в военный склад, и необходимо разрешение коменданта, чтобы проникнуть за стены крепости. Но чтобы получить это разрешение, я должен послать коменданту свою визитную карточку. А карточек у меня не было.
   Я стою перед часовым и не знаю, как мне быть. "Раз во Владикавказе тебе так повезло с карточкой Венцеля Хагельстама, то ты можешь попытать теперь счастья с карточкой его жены", -- думаю я. И я предъявляю дежурному карточку, на которой напечатано: "Фру Мария Хагельстам". Дежурный кивает головою и просит показать ему мой паспорт. "Господи, помоги и помилуй!" -- воскликнул я мысленно, но я вынимаю свой паспорт и показываю его. Дежурный смотрит на оба документа, сравнивает имена и, конечно, находит, что буквы совпадают. Потом он стучит в дверь и идёт с паспортом и карточкой к коменданту. Теперь мы посмотрим, удалась ли моя мошенническая проделка. Я не очень надеялся на удачу.
   Дежурный возвращается, отдаёт мне паспорт и посылает молодого поручика показать мне всё. Я был спасён. Поручик кланяется и ведёт нас. Казак с заряжённым ружьём следует за нами по пятам.
   Пока я хлопотал со всем этим, мои спутники стояли снаружи, как ни в чём не бывало, и не испытывали ни малейшей тревоги.
   Ханский дворец, как говорят, пятнадцатого столетия. Снаружи он не представлял собою ничего особенного, а во внутреннее помещение нас не пустили. Конечно, во дворце двери были не заперты, потому что у всех этих дверей и порталов нет створов; но тем не менее мы не получили доступа во внутренние покои и закоулки низложенного властелина [Имеется в виду Гусейн Кули-Хан, последний правитель Бакинского ханства, присоединённого к России в 1806.]. Поручик говорил только по-русски, а потому было очень хорошо, что с нами был инженер.
   Нам показали главный вход. За исключением художественного персидского орнамента над порталом, ничего особенного в этом входе не было. Вход в гарем был очень узкий, как и подобает быть восточному входу для женщин; особый вход для фавориток был несколько лучше. В длинных коридорах были дверные отверстия в маленькие комнаты, в кельи, которых было очень много. У последнего хана в Баку было с полсотни жён, -- сообщил нам поручик, -- и он бежал со всеми своими женами, когда русские в 1806 году завоевали его край и заняли город. Но он был большой негодяй, этот самый Гусейн Кули-Хан, он велел заколоть покорителя, генерала Цицианова [Цицианов Павел Дмитриевич (1754--1806) -- князь, русский военный деятель, генерал от инфантерии (1804). В 1806 во главе отряда русских войск подошёл к Баку, но был предательски убит во время переговоров с бакинским ханом.], кинжалом в то самое мгновение, когда ему передавали ключи города. И вот мы стояли перед дворцом восточного властелина. Окружающие этот дворец стены с бойницами доказывали. что он был построен в не особенно мирное время. Это жилище необходимо было защищать оружием. В доме нет окон, а лишь большие полукруглые отверстия, через которые в изобилии проникает свет в палаты. Здесь между колоннами был настоящий рай, и тень показалась нам необыкновенно живительной после жгучего солнца, от которого мы здесь спаслись. Мы пошли всюду, куда только могли иметь доступ: здесь принимали народ, здесь была зала суда, где объявлялись приговоры, здесь палата с каким-то возвышением, на котором, быть может, восседал властелин на своём троне. Звуки наших шагов отдавались от каменных стен. Каких-нибудь сто лет тому назад мы не могли бы так свободно ходить здесь, потому что хан в Баку был могущественным властелином.
   В стенах крепости находились также две мечети, вокруг портала одной из них были необыкновенно изящные орнаменты. Мы ждали, что какой-нибудь мулла будет созывать с вершины минарета правоверных на молитву; однако пробило двенадцать часов, а он всё не появлялся. Когда мы сказали это поручику, то он сейчас же крикнул нескольким старикам в тюрбанах, сидевшим по близости мечети, -- и в конце концов они поняли его; они покачали головами: мулла был болен.
   Русский поручик со своим казаком водил нас по всей крепости, и когда мы расставались с ним и благодарили его, то он с улыбкой ответил, что ему доставило только удовольствие быть нам полезным. И он долго стоял, приложив руку к козырьку.
   Мы хотели было поехать к Кыз-Каласы [Кыз-Каласы (Девичья башня) -- памятник средневековой азербайджанской архитектуры (XII в.). Представляет собой мощный цилиндрический объём (высота 27 м, толщина стен у основания 5 м) с огромным выступом с восточной строны.], к Башне Девы, о которой ходит романтическое предание, но жара сделалась настолько удушливой, что мы принуждены были отказаться от нашего намерения. Мы поехали в парк. Всё здесь завяло от жгучего солнца, всё было сожжено, покрыто пылью, всё было светло-серого цвета. Это зрелище производило тяжёлое впечатление. Здесь были кое-какие маленькие деревца, акации, миндальные и фиговые деревья. Было ещё несколько жалких цветочков, которые привыкли поддерживать в себе жизнь от дождя до дождя. Но вообще всё казалось таким безнадёжным. Листья, которые я смочил слюной и очистил от пыли, я должен был вытирать очень осторожно, так как они хрустели -- до того они были выжжены солнцем и пропитаны известковой пылью. Мгновение спустя после того, как я открыл им поры и они могли начать дышать, они свернулись от зноя и производили такое беспомощное впечатление, что я сейчас же снова покрыл их известковой пылью. Не будь ночной обильной росы, они не могли бы вынести этого.
   Но в солончаковой степи живёт чертополох при ещё более тяжёлых условиях. Почва, на которой он растёт, состоит из глины и соли, а солнце жжёт его и жгучий ветер треплет, -- и всё-таки чертополох растёт там маленькими кустами. Он твёрдый, деревянистый, он похож на металлическую проволоку с шипами. На эти пятна чертополоха, выделяющиеся в солончаковой степи, смотришь с большим удовольствием. Эти жёсткие растения стоят там, словно люди, смелые и дерзкие. Если на чертополох падает дождь, то он склоняется, как бы благодаря за ласковое слово; но в долгую нестерпимую засуху он только ещё больше выпрямляется и стоит гордый, несокрушимый и твёрдый, как человек во время невзгоды.
   Только челюсти верблюда, сильные, как машина, могут жевать такой чертополох.
  

XVI

   В наше распоряжение предоставляется пароход из нобелевского флота для поездки к керосиновым источникам в Валаханах. И не в первый раз этот большой пароход фирмы вёз туда посетителей, это делается постоянно из года в год с большой готовностью и не считается событием. С нами поехало несколько любезных скандинавов, которые всё объясняли нам.
   Был тихий вечер с лунным светом. После получасовой езды от Баку мы увидали, что море кипит чёрными водоворотами. И водовороты меняются, перемещаются и смеваются друг с другом, и своим беспрерывным движением они напоминают северное сияние. В "водовороты бросают пригоршню зажжённой пакли, и в то же мгновение всё море на этом месте вспыхивает ярким огнём. Море горит. Чёрные водовороты -- это нефтяной газ. И вот мы должны плавать взад и вперёд в пламени и тушить огонь винтом.
   Мы причаливаем к назначенному месту и сходим на берег. Земля влажная и жирная от керосина, по песку идёшь, словно по мылу, воздух насыщен таким острым запахом нефти и керосина, что вызывает у людей непривычных головную боль. Вся область с нефтяными источниками разделена на бассейны, на озёра, окружённые песочными валами; но бесполезно огораживать масло, оно просачивается в валы и делает их жирными и влажными.
   Сырая нефть была известна древним евреям и грекам, и здесь на Апшеронском полуострове она употреблялась населением на топливо и освещение очень долгое время. Но только в последние тридцать лет из неё стали добывать керосин. Не говорю уже о "13 сортах в стаканах", как о ещё более поздних продуктах. Теперь здесь целый город буровых вышек, они повсюду, куда только х ватает глаз -- это целый мир, в котором вредно жить, это какой-то невероятный город из чёрных, жирных, грубо сколоченных нефтяных вышек. Но в вышках грохочут машины день и ночь; рабочие громко перекрикиваются, стараясь перекричать шум, вышки дрожат от исполинского бурава, который вонзается в глубь земли. Рабочие -- персы и татары.
   Мы входим в одну из вышек. Я задеваю шляпой балку, и шляпа становится такой чёрной и жирной, что уже никуда больше не годится; но меня уверяют, что на фабриках в Баку в одно мгновение удаляют масляные пятна химическим путём. Шум ужасен: смуглые татары и жёлтые персы стоят каждый у своей машины и исполняют свою работу. Здесь выкачивают нефть: черпало опускается в землю и через пятьдесят секунд возвращается назад с 1 200 фунтов нефти, потом снова погружается в землю на пятьдесят секунд и возвращается с новыми 1 200 фунтов нефти -- и так это продолжается круглые сутки, беспрерывно. Но пробуравленная в земле скважина стоила денег, она глубиной в 500 метров, и буравили её целый год, она обошлась в 60 00 рублей.
   Мы идём к другой вышке -- здесь бурят.
   Скважина ещё суха, бурав работает день и ночь в песке и камне, в скале. Эта скважина очень капризная, она известна своим своенравием во всём городе вышек. Это место открыли в прошлом году, здесь были верные признаки нефти, как, впрочем, и везде здесь, и его начали бурить. Проникли на пятьдесят метров в землю, а это почти и считать нельзя -- вдруг вырывается фонтан нефти, фонтан невероятной силы бьёт из-под земли, убивает людей, сносит вышку. Фонтан такой, который нельзя ничем удержать, это что-то стихийное, он извергает нефть в таком количестве, что образует целые озёра вокруг себя, заливает всю землю. Стараются запрудить его и насыпают валы, но валы слишком тонки, и вокруг них возводят новые валы, -- фонтан выбрасывал нефти на полтора миллиона рублей в сутки. Он бил двое суток. Потом вдруг остановился. И уже после этого никакими силами земными нельзя было заставить его дать ещё хотя бы один только литр нефти. Скважина закупорилась. Очевидно, какая-нибудь скала в недрах земли закрыла источник. С тех пор всё время бурили и бурили, но безуспешно; теперь проникли на 650 метров в глубину, но всё напрасно. А бурить продолжают, ведь когда-нибудь да пробурят скалу. Жёлтые персы и смуглые татары стоят у бурава с опасностью для жизни; начнёт бить этот неудержимый фонтан, как в первый раз, и Аллах вышвырнет всех людёй через крышу вышки, и они в один миг будут разорваны на куски. Но так уж судит Аллах. La illaha il Allah!
   Этот шум машин вначале не был слышен на этом месте, Америка осквернила его и внесла этот грохот в святыню. Ибо здесь место "вечного огня" древности. От Америки здесь нигде не спасёшься: способ бурения, лампы, даже очищенный керосин -- всё это Америка. Маккавеи жгли "густую воду" для очищения храма [Маккавеи -- братья из иудейского священнического рода Хасмонеев, возглавившие в 167--142 гг. до н.э. народное восстание в Иудее против налогового и религиозного гнёта Селевкидов (т.н. "Маккавейская война"). В 164 старший брат Маккавей Иуда захватил Иерусалим и заново освятил храм.]. Когда мы, устав от шума и почти ослепнув от нефтяных газов, собрались домой, то мы сели на пароход Роберта Фултона [Фултон Роберт (1765--1815) -- американский изобретатель, создатель первого практически пригодного парохода.].
   Завтра мы будем осматривать Сураханы [Сураханы -- посёлок на Апшеронском п-ве, в 18 км к северо-востоку от Баку.]. Слава Богу, там, говорят, стоит храм Огню.
  
   По всей вероятности, мы заимствовали очень многие из наших религиозных представлений у иранских племён. Древние израильтяне никоим образом не могли остаться без духовного влияния окружающих народов: кое-что они заимствовали у Египта во время своего пребывания там, кое-что у Ассирии, Вавилона и Персии. Так, в Ветхом Завете деятельность злых духов и одержимость дьяволом ещё неизвестны израильтянам. Но у персов было множество добрых и злых духов. Судя по надписям, жители Месопотамии переняли эти представления от персов и занесли их на запад к сирийским племенам, а во времена Христа во всяком случае в Иудее учение о духах и дьяволах было в полном расцвете. И вот потом оно проникло в христианство. А затем оно перешло ко многим народам и разложило много костров для сожжения ведьм. Оно проникло даже в Финмарк и сожгло там много женщин, которые были одержимы и не могли держаться на воде, "как поплавок".
   И вот мы стоим на том месте, откуда христианство заимствовало своё поэтическое представление о "вечном огне". Здесь в недрах земли таился огонь, который не нуждался ни в каком питании, он горел сам собой и никогда не погасал, такой огонь был священный. Древние были плохими учёными, они не знали, что нефть происходит из допотопных растений, как и каменный уголь. Они не знали даже и того, что наука оставила эту теорию и перешла к другой, а именно, что нефть происходит из органических веществ в земле, или просто от рыб. Древние были так глупы в науке. Они открыли эту густую воду, зажгли её, и она горела, горела вечно. Они поставили её в связь с Митрой, солнцем, которое также вечно горело и было образом Божьим. И густая вода стала для них священной, они поклонялись ей и совершали к ней паломничество. А когда кто-то воздвиг храм над этим источником огня, то благодарность их была очень велика.
   Но вот среди добрых иранцев родился великий основатель их религии, по имени Зардуст, Заратустра. Ему казалось, что его народ поклоняется чужим богам, -- это, впрочем, кажется всем основателям религий, -- и вот он стал поучать о том, что не надо иметь так много богов. Он решил, что должен быть один добрый бог, по имени Ормузд, и один злой бог, по имени Ариман. Этого было вполне достаточно. Но с течением времени ему понадобился ещё один бог, который должен был стоять выше всех других, и он назвал его Митрой. И действительно Митра сделался очень великим во всём Иране.
   И вот этому-то Митре и поклонялись здесь, у священного огня возле Баку.
   А Заратустра продолжал развивать свою религию и очень хорошо исполнил своё дело. Он учил, что кроме тех трёх богов, из которых Митра был главным, существуют ещё три разряда добрых сверхъестественных существ: ангелы, которые также выше людей. Затем он учил, что есть ещё три разряда злых сверхъестественных существ: демоны и дьяволы. Одним словом, Заратустра научил христианство много хорошему.
   И всё было хорошо и прекрасно.
   Но случилось так, что иранцы не могли обойтись с одними только богами, им понадобились также и богини. "Ou est la femme?" -- спрашивали они. И они возвели в богини одну женщину и назвали её Анаитис. Но тут иранцы принялись изменять и совершенствовать учение Заратустры и стали брать богов без разбора, даже из Вавилона и из Греции, и народ снова впал в идолопоклонство и многобожие. Иранские цари стали презирать учение Заратустры, оно было не иноземное, а потому могло ли оно быть особенно ценным? Цари покровительствовали эллинству, и даже сам народ нашёл маленькую прореху в своей религии, и указал на эту прореху, и поднял страшный шум. Дело в том, что Заратустра не выяснил происхождение Добра и Зла и отношение между добрым богом и злым богом. Иранцы говорили так: если Добро и Зло происходят от Ормузда, а следовательно из одного и того же основного существа, то они теряют свой характер абсолютных противоположностей, -- вот разберись-ка в этом маленьком обстоятельстве, говорили они, -- а мы называем это прорехой. Вот видите, иранцы не были проникнуты нашими познаниями в этом вопросе. Мы такие пустяки очень просто разрешаем змием и яблоком.
   Между тем, благодаря этому, учение Заратустры потеряло своё значение, а когда страной завладели магометанские калифы, то оно почти окончательно исчезло. Но некоторые, оставшиеся верными этому учению, переселились в Индию, где сохраняли свою веру неприкосновенной и где они живут ещё и по сей день под именем парсов [Парсы живут главным образом в Бомбее и являются потомками зороастрийцев, пришедших из Ирана в VII--X вв. после его завоевания арабами и осевших в Гуджарате.]; некоторые же остались в Персии, их всего несколько тысяч, это так называемые гебры, огнепоклонники. Из них некоторые до самого последнего времени жили возле храма Огня близ Баку.
   Сюда стекались на поклонение парсы из Индии и гебры из Персии. Для этих благочестивых людей Митра остался тем же, чем был и раньше, богом над всеми богами, вечным, как солнце и как вечны огонь. Более священного места, нежели это, не было для человека. Магометане, эти выходцы, могли совершать паломничество только в Медину, а в Медине была одна только гробница; здесь же был живой огонь, своего рода солнце в недрах земли, Бог! Уже издалека, едва завидя очертания белого храма, пилигримы бросались ниц, и их охватывал трепет, и они подходили к храму с величайшим смирением, часто падая ниц. Эти люди стали бедными и несчастными, потому что выходцы сделались господами их народа и оттеснили их самих в глухой угол их собственной земли; но в глубине своих сердец они хранили утешение, что только они, и никто другой, сохраняют истинную веру в Бога. Магометанские калифы и персидские шахи жестоко преследовали их, когда они совершали своё паломничество к белому храму; но их вера была так велика, что они предпочитали надевать нечистое платье выходцев и совершать паломничество переодетыми, чем отказываться от своего опасного путешествия в Баку.
   Прибыв к этому храму, они находили себе убежище в маленьких кельях, построенных вокруг этого благословенного дома. И в каждой келье горела маленькая керосиновая лампа, маленькое неугасимое солнце. Здесь гебры и парсы падали ниц и лежали так, отрешаясь от мира.
   Но вот и в это место вторглась Америка и завыла. Когда пилигримы явились однажды, то нашли керосиновый завод, выстроенный возле самой святыни. Маленькие солнца в кельях были погашены, все струи газа были отведены на завод.
   Тогда гебры и парсы мало-помалу покинули это место. Выходцы с востока воевали с ними, но победили их выходцы с запада. И они удалились в глухой угол своей земли, чувствуя себя побеждёнными. Теперь их святыня возле Баку стала одним лишь сказанием. Но живой огонь останется для них священным до тех пор, пока последний из этих верующих не умрёт. Потому что они огнепоклонники.
  

XVII

   Мы не можем получить здесь денег по нашему аккредитиву [Аккредитив -- именная ценная бумага, удостоверяющая право лица, на имя которого она выписана, получить в кредитном учреждении указанную в аккредитиве сумму.], этому французскому документу, который указывает на такую громадную сумму денег. Даже отделение нашего тифлисского банка в Баку никогда не видало раньше такой бумаги, и оно не решалось выдать нам по ней деньги, оно посылало нас в Тифлис.
   Нечего делать, нам опять придётся ехать в Тифлис.
   Но деньги нам были нужны сейчас же, необходимо было уплатить счёт в гостинице, а кроме того мы хотели купить кое-что в городе. По совету инженера, я пошёл к директору фирмы Нобеля, господину Хагелину, который к тому же исполнял одновременно обязанности шведско-норвежского консула в Баку. Я получил от него сто рублей, и получил эти деньги по первому слову, при чём расписка была отклонена. Господин Хагелин был изысканно любезный человек, который дал нам рекомендательное письмо к одному высокопоставленному лицу в Тифлисе. Он не спешил, у него нашлось время выслушать моё маленькое объяснение, и я объяснил ему, почему мне эти деньги нужны сейчас же, и сказал, что вышлю ему их из Тифлиса. "Хорошо, очень вам благодарен", -- ответил он и вынул из своего ящика бумажки. Я хотел показать ему аккредитив, но он сказал, что это лишнее. И только когда я развернул перед ним бумагу, он мельком взглянул в неё. Но тогда дело уже было окончено. Было очень приятно встретить такое доверие, а не быть вынужденным предварительно показывать аккредитив. Тогда мне ни на одну минуту не пришло в голову, что я стою перед большим дельцом. Тот мимолётный взгляд, который он бросил на мою бумагу, упал, конечно, именно на выведенную в ней сумму, на самое существенное, в чём и заключалась вся суть.
  
   На обратном пути в Тифлис в нашем купе сидели два странно одетых человека, жёлтых азиата, один в белом кафтане, другой в сером, поверх шёлкового нижнего платья. Штаны у них были такие широкие, что напоминали юбки, на ногах у них были высокие сапоги из красного сафьяна, концы штанов уходили в высокие голенища, на пятках сапоги были расшиты. На них были надеты пояса, но оружия за поясами не было. На головах у них были тюрбанообразные шапки, а на пальцах кольца с бирюзой. Один господин татарского типа в европейском платье разговаривает с ними. Этот татарин понимает немного по-немецки, и он объясняет нам, что те двое из Бухары и в настоящее время совершают паломничество в Медину. Пилигримы во втором классе, в железнодорожном поезде. Это богатые купцы, у них есть средства на путешествие.
   Эти купцы ведут себя несколько странно, они снимают с себя сапоги и сидят босые в виду жары. Впрочем, у них были чистые и очень красивые ноги. Когда русский кондуктор, проходя мимо, коротко и ясно приказал им надеть сапоги, то они сейчас же исполнили его приказание. Они повиновались, но без малейшего смущения: само собою разумеется, что им приходилось покоряться странным обычаям в чужой стране, но тем не менее бухарские обычаи всё-таки оставались самыми лучшими. Они гордились своей Бухарой, ничто не могло сравниться с Бухарой. Они вынули из мешков свой обед, он состоял из твёрдых, как камень, пшеничных сухарей с примесью коринки и с маленькими дырками. Они предложили и нам попробовать их кушанья и гордо говорили: "кушайте, это бухарское кушанье!" Их чайники были красивой формы и, наверное, они были очень драгоценные, так как были эмалированы и усеяны камнями.
   Татарин, такой же магометанин, даёт нам кое-какие объяснения и отвечает на наши вопросы.
   Почему эти двое совершают такое далёкое путешествие? Ведь у них в Бухаре есть свой святой гроб.
   Татарин спрашивает купцов, которые отвечают, что у них действительно есть гробница Бехауддина [Бехауддин (Мухаммад ибн Мухаммад ан-Накшбенди; 1318--1389) -- знаменитый во всём исламском мире аскет и святой, основатель дервишского ордена Накшбенди. После его смерти над его могилой бухарским эмиром Абд ал-Азизом был сооружён мавзолей (1544--1545), со временем превратившийся в целый архитектурный комплекс Бехауддин (XVI--XIX вв.).]. Но у них нет гроба пророка. Нет у них также и Мекки, нет горы Арафат [Арафат (Джебель-Арафат, то eсть гора Познания) -- священная для мусульман гора близ Мекки (высота 80 м), где, согласно преданию, молился пророк Мухаммед. Ежегодно в девятый день месяца Силхидже здесь читается проповедь перед собирающимися паломниками.].
   Какой дорогой они едут?
   Через Константинополь в Дамаск, где они присоединятся к каравану.
   Но не было бы более заслуги, если бы они ехали сухим путём? Я об этом читал.
   Пророк не запретил совершать путешествие по морю.
   -- А вы сами откуда? -- спрашиваю я татарина.
   -- Я из Тифлиса.
   -- Где вы изучили бухарский язык?
   -- Я не был в Бухаре.
   -- Но где же вы изучили бухарский язык?
   -- Я не изучал бухарского языка. Я из Тифлиса.
   -- Но ведь вы говорите на языке этих купцов?
   -- Нет, они говорят на моём языке. Они купцы, они должны были выучиться ему. -- И он прибавляет с большим презрением: -- Я никогда не изучал бухарского языка.
   -- Но вы изучали немецкий язык? -- спрашиваю я, не понимая его логики.
   -- Я знаю также русский и английский, -- гордо отвечает он. И оказалось, что он действительно знал несколько английских слов.
   Конечно, мы имели дело с современным татарином. Он свысока обращался. с обоими пилигримами и засмеялся, когда кондуктор приказал им надеть сапоги. Но больше всего нас удивило то, что он носил в кармане современный револьвер. Он вынул его из кармана и показал пилигримам, но нам показалось, что в сущности он хотел похвастать им перед нами. Он представлял собою очень интересный тип. Время от времени, когда поезд останавливался, оба пилигрима выбегали из купе и становились перед одним вагоном в конце поезда, где принимали странные позы: кланялись и выпрямлялись и снова низко кланялись, сложив руки на груди. Татарин объясняет нам, что в поезде едет эмир бухарский, и вот перед ним-то они стоят и кривляются.
   -- Сам эмир бухарский?
   -- Да.
   -- И он также едет в Медину?
   -- Нет. Он едет в Константинополь, к султану.
   Мы немного говорим об этом. В таком случае, мы путешествуем в очень знатном обществе. Эмир сидит в вагоне первого класса в самом конце поезда, объяснил татарин, а вся его многочисленная свита едет во втором и третьем классах, смотря по чину. Теперь мы не удивлялись больше тому, что наш поезд такой длинный. Но почему же в Баку не было большого оживления, раз там был эмир бухарский? Татарин находит это вполне естественным: ведь эмир бухарский не царь. Однако он правит всё-таки большой и известной страной с миллионами жителей? Да, но над ним стоит царь; царь правит многими странами и ста двадцатью миллионами людей.
   Я защищал эмира бухарского самым бескорыстным образом, но татарин продолжал стоять за царя.
   Нам вдруг самим захотелось посмотреть на этого настоящего восточного властелина. И мы начали совершать маленькие прогулки к единственному в поезде вагону первого класса, чтобы хоть одним глазом взглянуть на него; но это нам не удалось. Наконец мы стали приближаться к Тифлису, а эмира бухарского нам так и не удалось увидать. Тогда я решил войти в вагон первого класса и взглянуть на него.
   У дверей вагона не видно никакой стражи, а так как все вагоны проходные, то я иду туда без всяких затруднений во время движения поезда, Я заглядываю во все купе первого класса, но не нахожу никого, кто бы мог быть эмиром; там сидят только несколько белогрудых европейцев. Тогда я иду в третий класс и ищу свиты эмира, и там действительно сидит много всевозможных мужчин и женщин на деревянных скамьях, но мне кажется, что никто из них не может принадлежать к свите эмира.
   Татарин обманул меня. Я снова пробираюсь назад через все вагоны. Во время моего длинного шествия раздаётся свисток, мы подъезжаем к Тифлису, и я возвращаюсь в своё купе как раз в ту минуту, когда поезд останавливается. Оба пилигрима приводили в порядок свои матрацы и мешки; татарин исчез.
   Нет никакого сомнения в том, что татарин подшутил над нами и сочинил всю эту историю об эмире бухарском. Итак, нам не удалось увидать второго восточного властелина, если считать первым хана в Баку, которого уже давно не существовало.
   Теперь мы поняли, почему пилигримы предпринимали эти прогулки к вагону первого класса. Они молились там и выбрали себе именно место перед вагоном первого класса, где никто не выглядывал из окон.
   Пилигримы? Да, может быть, они вовсе не пилигримы; проклятый татарин, конечно, налгал нам и про них. Попадись он мне только теперь под руку, я задал бы ему хорошую трёпку! Но зачем он вообще дурачил нас? Может быть, просто для своей собственной забавы. Я читал, что восточные люди выкидывают иногда самые уморительные штуки с путешествующими "англичанами" и надрываются от смеха, если им удаётся одурачить их. По правде сказать, нет ничего удивительного в том, что восточные люди стараются отомстить хоть чем-нибудь жителям Запада за их назойливость и любопытство. Сами они находят ниже своего достоинства обнаруживать изумление перед чем бы то ни было, тогда как мы на всё таращим глаза, показываем друг другу что-нибудь поразившее нас и издаём восклицания. Я видел в Париже одного араба, он шёл по улице в своём белом развевающемся одеянии, и парижане, этот неимоверно легкомысленный народ, были совершенно поражены этим редким зрелищем. А араб продолжал себе идти спокойным шагом, нимало не смущаясь.
   Татарин был прав, проучив нас.
   Однако мы хотели выяснить, по крайней мере, действительно ли мы ехали вместе с пилигримами. Я подхожу к одетому в белое бухарцу, показываю на него пальцем, затем показываю на юг и спрашиваю:
   -- Медина?
   Он ничего не понимает.
   Я смотрю в свой словарь и нахожу это имя по-арабски.
   Тогда лицо его проясняется, и бухарец в сером также подходит к нам, показывает на себя, кивает на юг и отвечает:
   -- Medinet el Nabi, Om el Kora, Медина и Мекка.
   Я снимаю перед ними шляпу и низко кланяюсь. И это, и по-видимому, им очень понравилось, хотя я не мог сказать ни слова, чтобы пожелать им счастливого пути.
  
   Я иду один в тифлисский банк за деньгами и обещаю очень скоро вернуться. Но в банке мне заявляют, что ещё слишком рано, и что тот служащий, к которому я должен обратиться, придёт только к десяти часам; я должен ждать. Тогда я иду бродить по городу, смотрю на людей, останавливаюсь перед окнами магазинов и покупаю фотографии. Между прочим, я купил портрет эмира бухарского и его первого министра, снятых вместе. Солнце быстро поднимается, и становится жарко, утро прекрасное, и в парке раздаётся знакомое щебетание птичек. В десять часов я иду снова в банк, там я нахожу соответствующее окошко и соответствующего служащего, которому и передаю мой аккредитив. Стоя у окна, я сдвигаю шляпу на затылок вследствие жары.
   Тут ко мне подходит посланный от директорского стола и говорит, чтобы я снял шляпу. Я смотрю на маленького татарина, который посылает мне это приказание. Но, Боже мой, да ведь это тот самый человек, который так ловко одурачил меня историей с эмиром бухарским. Я смотрю на него, а он сидит и делает мне энергичные знаки, чтобы я обнажил свою голову.
   Но я нахожу, что достаточно было получить один урок от этого дерзкого татарина, и мною снова овладело желание задать ему трёпку. При самом моём входе в банк я видел, что здесь много татар, грузин и русских военных сидели в шапках, -- почему же я должен снимать свою шляпу? Чтобы заманить к себе директора банка, я иронически снимаю шляпу перед ним, низко опускаю её и снова надеваю. И несколько раз я даже касаюсь шляпой пола, чтобы показать ему, как низко я кланяюсь. Тогда служащие вокруг меня начинают фыркать; директор резко встаёт со своего стула и направляется ко мне. Разве я не видел, что у него в кармане револьвер? Смел ли я оказывать сопротивление такому человеку? Но, уже приближаясь ко мне, он стал терять свой заносчивый вид, а когда вплотную подошёл ко мне, то вполне дружелюбно сказал, что здесь принято снимать шляпы, когда входят в дом. В этом он был до некоторой степени прав, и у меня уже не было больше основания задавать ему трёпки, раз он перешёл на такой тон. По правде сказать, в глубине души я был даже рад такому обороту дела. Но я всё-таки прямо заявил ему, что не намерен выслушивать его замечаний, так как здесь он мой слуга, а я оказал ему честь, написав аккредитив на его маленький банк. В конце концов он совсем укротился и попросил меня сесть и подождать.
   Итак, этому татарину вздумалось продолжать дурачить "англичанина". Но когда ему это не удалось, то он сейчас же сдался. Он не понадеялся больше даже на уважение к его револьверу, к этому маленькому предмету, который пользуется таким почётом в Европе, он сейчас же окончательно сдался. Его наглость не была врождённой, он выучился ей, напустил её на себя; это была просто европейская деморализация.
   Он, вероятно, выучился также в каком-нибудь европейском банке, что надо держать себя гордо и заносчиво в банковом учреждении. Банк -- не лавка: здесь клиент должен кланяться! Одному Богу известно, откуда вначале взялась эта важность; по всей вероятности, это следствие преклонения перед деньгами, перед золотом. Когда входишь в банк, то прежде всего на всех окошках читаешь, куда и с чем надо обращаться. Но когда подходишь к соответствующему окошку, то тебя часто отсылают к другому, "прямо напротив", и среди всех этих окошек на противоположной стороне надо ещё разыскать то, которое тебе нужно. Здесь ты выкладываешь свою маленькую бумажку, чек на получение денег, и его заносят в книгу и отсылают тебя ко второму и третьему окну, где чек также заносят в книги и подтверждают; и вот теперь клиенту остаётся ещё отыскать последнее окно, где его наконец осчастливят тем, что выдадут ему его же деньги. При всех этих торжественных манипуляциях несчастный клиент стоит, как проситель какой-нибудь; уже в первом окошке, откуда его отослали к окошку "прямо напротив", он замечает по тону, что здесь очень тяжёлая, ответственная деятельность. И вся эта процедура совершается с такой убийственною медлительностью, какой нет ни в каких других учреждениях.
   А что, если банк действительно не что иное, как лавка, торговая лавка, где покупают и продают? А что, если служащие в банке не что иное, как приказчики, стоящие за прилавком, как в любой лавочке? Но попробуйте только подумать так!
   Банкам не мешало бы поучиться немного у почтового ведомства. Почтовое ведомство оперирует с количеством денег, и денежных ценностей в тысячу раз большим, чем большая часть банков, и тем не менее в этом учреждении не прибегают к глупым выходкам. Там надо написать только свою фамилию на листке бумаги, вручить этот листок -- и затем получаешь денежное письмо.
   Я не знаю более лёгкого и приятного способа получения денег, нежели по почте. Эти деньги приходят утром, пока ты ещё не встал, они будят тебя, падают словно с неба. И все злые ночные сновидения о ком-то, кто приходит и забирает твою мебель, забываются, как по мановению волшебного жезла...
   В течение нескольких часов мы бродим по Тифлису и попадаем в азиатский квартал, где рассматриваем металлические изделия, ковры и жителей Востока в тюрбанах. Время идёт. И когда я прихожу в почтовую контору, чтобы отослать консулу Хагелину сто рублей, то оказывается, что уже слишком поздно, денежная экспедиция заперта. Тогда у нас оказывается ещё лишнее основание снова пойти в азиатский квартал.
   Но вечером мы пришли к тому заключению, что нам нельзя ещё расставаться с Кавказом. Ведь мы снова были в Тифлисе, но мы должны ознакомиться также и с западным краем страны, с Грузией, Гурией. На следующий день под вечер мы сидели в поезде, направляясь в Батуми, на берегу Чёрного моря.
  

XVIII

   Нельзя получить определённого впечатления о стране, когда глядишь на неё из окна железнодорожного вагона. Если бы у нас были на это средства и время, то мы предприняли бы это путешествие на лошадях, верхом, и совершали бы длинные поездки в боковые долины. Теперь нам приходилось любоваться на местность, по которой мы проносились, только из окна и наблюдать людей, которые ехали вместе с нами. Конечно, и того и другого оказалось более чем достаточно.
   Мы едем много-много часов, местность производит безотрадное впечатление; но мало-помалу это меняется, и наконец мы попадаем в самый богатый и плодородный край Кавказа. Растительность здесь такая роскошная, какой я нигде ещё не видывал. Леса кажутся непроходимыми, и когда мы останавливались на станции, то заметили, что леса сплошь переплетены вьющимися растениями. Здесь растут каштаны, грецкие орехи и дуб, мелкий лес состоит из орешника. На расчищенных под пашни маленьких участках земли разводят кукурузу, виноград и всевозможные фрукты -- всё растёт, зреет на корню, и весь воздух насыщен ароматом яблок. Мы с жадностью всматриваемся в этот благословенный край, подобного которому нет другого; всё здесь так дивно прекрасно и богато, и мы всё это видели! На горизонте появляется месяц, прежде чем солнце зашло, звёзды зажигаются на небе целыми группами, а поезд плывёт в этом серебристом море, которое расстилается над землёй.
   Мы уже почти не можем больше видеть ландшафта, мы видим только силуэты, но и линии этих силуэтов изящны. Здесь горные хребты, вершины гор и долины, а вдали силуэты скал.
   Костёр, разложенный где-нибудь в посёлке, выделяется ярким кровавым пятном в серебристом свете луны. А вечер и ночь так теплы, и повсюду царит безмятежная тишина. Я замечаю, что здесь выпадает обильная роса, мои перчатки прилипают к рукам, а моя жёлтая шёлковая куртка слегка темнеет от сырости. И лихорадка гонит меня прочь с площадки вагона.
   Но оставаться в скучном купе почти невыносимо, да и освещение в нём очень плохое, к тому же и чтение у меня было всё то же самое -- старый номер газеты. Кое-как я коротаю час, стараясь заставить мои часы идти -- они стояли. Меня ничуть не удивило, что им наконец надоело идти, ведь в последнее время я то и дело переводил их то вперёд, то назад. В Петербурге было одно время, в Москве другое; а когда мы подъехали к Дону, то время окончательно изменилось, а во Владикавказе я должен был переставить часы на целые полчаса вперёд. Наконец за последние дни время менялось каждый день при переезде в Тифлис и обратно; впрочем, в Тифлисе у нас было в течение нескольких дней, которые мы провели там, постоянное время. Но не успели мы приехать в Баку, как весь этот нефтяной народ поднял нас на смех за наше глупое тифлисское время и заставил нас принять своё время, а теперь, когда мы снова вернулись в Тифлис, то, в свою очередь, бакинское время там никуда не годилось, вследствие часов обеда и отхода поездов. Однако раньше мои часы выдерживали всё; но теперь они остановились. В конце концов было смешно видеть в них проявление такой самостоятельности после того, как я столько времени водил их за нос.
   Провозившись с часами целый час и разобрав отчасти их механизм, я не мог собрать их снова, вследствие недостатка инструментов, а потому я завязал их как попало в мой носовой платок. Я предпринял маленькую экскурсию в третий класс. Здесь пассажиры ещё не спали; кавказцы не спят. Я разыскиваю себе место, словно водворяюсь здесь навсегда, и два имеретина слегка отодвигаются и предлагают мне сесть возле них. В свою очередь, я предлагаю им сигары, и они благодарят меня; но у меня не было больше сигар для тех, которые сидели против нас.
   Здесь не было отбою от клопов; но во всяком случае лучше было сидеть и бодрствовать, нежели спать при таких невозможных условиях, и я курил и наблюдал за моими спутниками, а это доставляло мне самое искренне удовольствие. Все они, по-видимому, были бедными людьми, но все они были одеты по-черкесски, с оружием и прочими принадлежностями. Несколько мужчин надели себе на головы расшитые платки, которые были завязаны сзади тесёмочками. Это были красивые люди. Женщин здесь не было.
   Через некоторое время мне, однако, надоело сидеть и не понимать ни одного слова из того, что говорилось вокруг меня, а так как здесь не было ни музыки, ни пения, то я встал и пошёл в следующий вагон. Там лежало несколько персов, которые спали; но все остальные сидели и тихо болтали. На одной из скамеек среди прочего багажа лежит балалайка, и я прошу сидящих поближе сыграть что-нибудь, но они ничего не отвечают мне. Они смотрят на меня недружелюбно, словно знают, что у меня нет больше сигар для них. И я ушёл.
   Большую часть ночи я брожу из вагона в вагон, а когда поезд останавливается, то я выскакиваю из него и смешиваюсь с толпой на станциях. Лихорадка жестоко трясёт меня при этом, и я прекрасно знаю, что даю ей хорошую пищу этим неблагоразумным времяпрепровождением ночью; но я дал бы ей такую же хорошую пищу, если бы лёг спать, то есть если бы сдался, и я предпочитаю не ложиться, потому что так мне веселее. Но наконец я сел в моё купе и проспал с добрый час.
   Мне повезло, и я проснулся как раз тогда, когда только что начал брезжить свет. И вот я снова вижу себя в сказочной стране. Мы очутились несколько выше в горах, а теперь спускаемся, всё спускаемся по изнемогающей от плодородия земле. Здесь растут плоды и виноград в диком состоянии, а в лесах бродят и живут всевозможные звери и птицы.
   Светает, и через несколько времени над горизонтом всплывает солнце; в это мгновение локомотив подаёт пронзительный сигнал. Мы описываем дугу, и я высовываюсь с площадки вагона и вижу, как работают блестящие части локомотива. Мне чудится, будто я отрываюсь от земли и лечу -- всё так величественно и так горделиво прекрасно! Свистящий локомотив несётся среди гор, несётся стремительно и с грохотом, словно надвигающийся бог.
   Мы скоро будем у цели. Внизу направо мы уже видим море, Чёрное море.
  

XIX

   В Батуми сорок тысяч жителей или несколько больше, и по внешнему виду этот город до известной степени напоминает Тифлис и Баку; в нём большие современные каменные здания перемешиваются с забавными маленькими каменными хижинами из времён владычества турок. Улицы в городе широкие, но не мощёные, ездят и ходят по песку. В гавани кишмя кишат корабли, небольшие парусные суда, которые приходят сюда с юга, даже из Турции, и большие европейские пароходы, совершающие рейсы в Александрию и Марсель.
   Город расположен в болотистой, нездоровой, но чрезвычайно плодородной местности; он окружён лесами, полями кукурузы и виноградниками. Там и сям вершины гор выжжены, и по их голым склонам бродят курды и пасут своих баранов. Над верхушками густых лесов высятся развалины замков. На фоне этого ландшафта выделяется Батуми, а сам он стоит на болоте.
   Здесь моя лихорадка одолевает меня более, чем где-либо в другом месте, -- происходит ли это от стола в гостинице или от городского воздуха -- не знаю. Мне было очень тяжело пойти на почту с деньгами консула Хагелина. Человек из гостиницы провожает меня туда. Помещение почты тёмное и довольно грязное. В то время, как я подхожу к окошку, мой проводник шепчет: "Снимите шляпу!". Я посмотрел на него, он держал свою шляпу в руке. Тогда я тоже снял шляпу и стал держать её в руке. Таков уж, верно, обычай в этой стране, что надо подходить к окошку с непокрытой головой. Пожалуй, татарин в Тифлисе был более прав, чем я.
   Я сдал письмо и получил маленькую квитанцию. Но я не понимаю ни слова в этой квитанции. Она всё ещё хранится у меня; потому что я до сих пор не знаю, получил ли консул свои деньги.
   Затем человек из гостиницы ведёт меня к часовщику. Этот последний -- армянин, как и мой проводник. У часовщика вырывается крик, когда он видит, что я разобрал свои часы, и он начинает выражать сомнение относительно того, возможно ли ещё починить их. Я заявляю ему, что я сам часовщик, и, пожалуйста, не болтайте тут всякого вздора; я согласен дать ему один рубль, если он удалит песчинку, которая попала в механизм и не позволяет колёсикам вертеться. Но часовщик улыбается и трясёт головой, и говорит, что он не желает починить эти часы даже за пять рублей. Тогда я энергичным жестом беру у него часы и отправляюсь с моим проводником к другому часовщику.
   Это старик, русский, который сидит на крылечке у себя и греется на солнце. Мой проводник берёт на себя обязанность посредника и говорит по собственному почину, что я великий чужеземный часовщик, который только просит одолжить ему маленький инструмент, чтобы собрать свои часы. Русский старик с разинутым ртом смотрит на нас, он таращит на меня свои голубые глаза. Разве он может дать свои инструменты? Чем же он сам будет работать, если кто-нибудь придёт к нему чинить часы? Дело в пружине?
   Мы вошли в лавочку. Я доставил этому человеку заработок. Когда он взял часы в руки и стал рассматривать механизм в лупу, то на висках у него выступили синие жилы, словно он соображал что-то. Его лицо стало для меня сразу знакомым, так как выражение его напомнило мне других людей, которые стараются выяснить себе что-то.
   -- Это пустяки, -- сказал он.
   -- Но они стоят, -- сказал я.
   Но он повторил, что это пустяки. Он приставил ко рту длинную тонкую трубку и дунул в часы с одной стороны. "Так, значит, и в самом деле в часы попала песчинка", -- подумал я. Он снова приставил к часам лупу, потом взял щипчики и вытащил из механизма крошечный волосок, который он показал мне. Часы сейчас же начали идти. После этого он свинтил разобранные части. Сколько это стоит? Тридцать копеек.
   О такой скромной цене я ещё никогда не слыхал.
   Но тут я почувствовал себя так дурно, что чуть не упал и должен был сесть в лавке. Когда старый русский узнал, что со мной, то он послал моего проводника в аптеку за лекарством. В это время он занимал меня разговором и в невинности души называл меня часовщиком. Это было единственное слово, которое я понял.
   Когда проводник принёс лекарство, то часовщик налил мне полстакана. Я подумал: "Если это хинин [Хинин -- алкалоид, содержащийся в коре и других частях хинного дерева. Обладает противомалярийным, тонизирующим и антисептическим действием.], то совершенно лишнее принимать его". Однако лекарство имело привкус перечной мяты, но вместе с тем было жирное, маслянистое, и после него мне пришлось долго курить, чтобы удержать лекарство в себе. Но оно мне действительно несколько помогло, и я настолько оправился, что через четверть часа мог уйти вместе со своим проводником. И мне с каждым шагом становилось всё лучше.
   Жизнь в Батуми носит отчасти южноамериканский характер. В столовую гостиницы приходят люди, одетые в модное платье, в шёлковых туалетах и драгоценностях. Они едят изысканные блюда и пьют шампанское. Две дамы-еврейки, очевидно, мать и дочь, жалуются лакею на то, что салфетки у них грязные. Им подают другие салфетки на тарелке, но и эти кажутся им недостаточно чистыми, и они в третий раз требуют салфетки. После этого они вытирают свои стаканы, ножи и вилки, прежде чем употреблять их; пальцы у них толстые и грязноватые, но в брильянтовых кольцах. И вот они едят. Видно, что они очень богаты, и они сидят и манерничают со своими толстыми пальцами. Пообедав, они требуют чашки с водой и моют свои руки, словно привыкли делать это каждый день, когда они обедают со своими Авраамами и Натанами. После этого они берут зубочистки и чистят себе зубы, при чём закрывают рот другой рукой, как это делали на их глазах другие знатные люди в Батуми. Этикет различен в различных странах; здесь он был такой. И один стоит другого. Какой-нибудь французский король делал многое, чего не стал бы делать китайский император. И наоборот.
   За каждым столом в этой кавказской столовой люди ведут себя различно. Тут сидел даже молодой китаец с длинной толстой косой на спине и обедал с двумя дамами. По-видимому, он был сильно увлечён ухаживанием за одной из дам, которая, быть может, была его невестой. Во время обеда он даже выбежал из столовой и возвратился с цветами, которые преподнёс ей. Он уже совсем перестал быть китайцем, его поведение было такое уверенное, и он кичился перед красавицей своим французским выговором. А то обстоятельство, что он сохранил ещё своё китайское платье, делало его редкой птицей в этих местах, и молодая девушка, по-видимому, очень гордилась тем вниманием, которое он обращал на себя.
   Южноамериканские нравы сказываются даже и в том, как посетители уплачивают по своим счетам. Они, по большей части, дают излишне крупную бумажку, которую лакей должен менять у самого хозяина. И они дают много на чай и оставляют вино недопитым в бутылках и стаканах. Две еврейки оставили свою бутылку недопитой наполовину; они торопились поскорее уйти. Дело в том, что там у стола с китайцем начали громко смеяться, а это было неизящно. Они бросили не один недовольный взгляд на жёлтого человека. Потом они вышли и сели в свою коляску, стоявшую у подъезда...
   В городе магазины полны немецкими и восточными товарами вперемежку. Здесь же можно получить турецкие и арабские вещи, а также и персидские ковры и армянское оружие. У населения заметна наклонность одеваться по-европейски, даже татары иногда ходят в куртке и котелке. Но в глубине души они всё-таки продолжают оставаться татарами: нам пришлось как-то видеть магометанское богослужение, в котором принимало участие много таких по-европейски одетых господ. Но старые персы совсем затмили их своими долгополыми одеяниями и тюрбанами.
   От поры до времени мы встречали таких старых персов на улице. Они высокие и стройные, несмотря на старость, идут спокойно и с достоинством, хотя они и в лохмотьях. Однажды я шёл за таким стариком, чтобы посмотреть, как он вообще будет вести себя всю дорогу. Он шёл домой. Он выходил гулять и погреться на солнце, теперь он шёл домой отдыхать. Мы пришли к маленькому дому с плоской крышей и наружной лестницей; он поднялся по лестнице, вошёл в коридор и потом снова начал подниматься по маленькой лестнице в несколько ступеней. Снаружи стояли люди, которые смотрели на меня, так что я был не очень-то смел; но я вошёл в коридор и подошёл к последней лестнице. Здесь не было створов в дверях, и стёкол в окне также не было, так что здесь приятно продувало и было прохладно. Я не слышал шагов старика и не видел его больше; но когда я поднялся ещё на несколько ступеней, то увидал его лежащим тут же на голом полу, под голову он подложил себе руку. Мне показалось, что это довольно жёсткое ложе для такого старика, но он был доволен им. И он никому не жаловался на сквозняк, который разгуливал у него в доме. Он не вскрикнул, когда увидал меня, но на лице у него появилось идиотичное выражение; когда я заметил, что стесняю его, то я сложил руки на груди и поклонился ему; это означало своего рода привет, когда я уходил.
   Так вот как спят эти величественные старики, которых мы иногда встречаем днём, подумал я. По-видимому, они живут без особенного комфорта, но они примиряются с этим, стареют и умирают в этой обстановке. А если они ещё прожили свою жизнь так, что имеют право изобразить зелёный тюрбан на своём могильном столбе, то нет ничего, ничего решительно, чего бы им недоставало в их жизни, тогда можно сказать, что Аллах был милостив к ним. А у них ведь нет ни человеческих прав, ни права голоса, ни союзов. И они не разгуливают с ""Vorwärts" ["Vorwärts" (нем. 'Вперёд') - центральный печатный орган Социал-демократической партии Германии (1890-1933)..] в кармане. Бедный Восток, и мы, пруссаки и американцы, не можем не пожалеть о тебе, не можем!..
   В Батуми есть также и бульвар. При закате солнца бульвар на набережной кишмя кишит экипажами и пешеходами. И здесь есть великолепные кони и шелестящий шёлк, и зонтики, и улыбки, и поклоны -- совсем как в южноамериканском городе. Есть тут также и уличные щёголи, франты, в высоких, как манжета, воротничках, вышитых шёлковых рубашках, в шляпе со шнурком и с палкой толщиною в руку. Щёголь здесь, как и в других местах, премилый человек. Узнав его поближе, непременно очаруешься его добродушием и его услужливостью. Он наряжается не из высокомерия, но он также хочет выделиться, и вот он выбрал это внешнее средство, чтобы скорее достичь цели при наименьших хлопотах. Шляпа скорее может сделать человека известным, нежели книга или художественное произведение. Этим-то щёголь и пользуется. А почему бы и нет? Очень может быть, что он испытывает даже внутреннее удовлетворение оттого, что разряжен, и в таком случае он уже щёголь по призванию. Бог знает, может быть, и его миссия в жизни велика и имеет своё оправдание. Он пробный камень моды, он -- форпост, он влечёт моду за собой, узаконяет её, вводит её. И нельзя также закрывать глаза на то мужество, которое он проявляет, показываясь на людях с манжетой на шее.
   Раз как-то я видел в Батуми франта, у которого на ногах были самые длинные, самые остроконечные лакированные башмаки, какие только могут существовать на свете. Люди смотрели на эти башмаки и осматривали всего человека с ног до головы и смеялись над ним. Он и не думал скрываться в боковую улицу, чтобы спрятаться от людей, он шёл себе вперёд, как ни в чём не бывало, и, по-видимому, чувствовал себя прекрасно. Но вот какой-то праздношатающийся вздумал было плюнуть на его лакированные башмаки; тогда франт показал ему свою чудовищную дубинку, и его оставили в покое. Когда я приподнял шляпу и попросил у него огня, то он также принял свою шляпу и дал мне огня с искренним удовольствием. И он пошёл дальше во всём блеске своего удивительного наряда и со своим смешным шведским пробором на затылке...
   Время от времени у дверей гостиницы появлялся персидский дервиш, монах, студент богословия. Он был завёрнут в пёстрое одеяло, но ходил босиком и с непокрытой головой. У него были длинные волосы и борода. Иногда он вдруг пристально всматривался в какого-нибудь человека и начинал что-то говорить. Мне сообщили в гостинице, что это сумасшедший. Аллах коснулся его, а потому он был втройне святой, если он только не притворялся сумасшедшим. Казалось, будто он любил выставлять себя напоказ, прикидываться святым и юродивым, привлекать всеобщее внимание и собирать щедрое подаяние. Его портреты продавались даже у фотографов, вот каким замечательным человеком он был. Видно было, что он привык к благоговейному отношению к себе со всех сторон и что он чувствовал себя прекрасно в своей роли. Это был очень красивый человек с необыкновенно светлой кожей, русыми волосами и сверкающими глазами. Даже прислуга в гостинице, по большей части татары, бросала всё, чтобы посмотреть на него, и она обращалась с ним необыкновенно почтительно, когда он приходил. Но о чём же говорил этот святой?
   -- Пусть он скажет что-нибудь, -- попросил я. -- А потом расскажите мне, что он сказал.
   Швейцар спросил его, чем он может ему служить. Дервиш ответил:
   -- Вы все ходите, поникнув головою, а я хожу, подняв голову. Я вижу всё, все глубины.
   -- Давно ли он стал видеть все глубины?
   -- Давно уже.
   -- Как же это случилось?
   -- Я узрел другой мир, вот как это случилось. Я вижу Единственного.
   -- Но кто же этот Единственный?
   -- Этого я не знаю. Он принуждает меня. Я часто бываю на горе.
   -- На какой горе?
   -- Птицы слетаются ко мне.
   -- На горе?
   -- Нет, здесь на земле...
   Я проявил бы, конечно, большую догадливость, если бы понял его как следует; но так как он казался мне подозрительным, то я с насмешкой отнёсся к его поддельному сумасшествию и отошёл от него, ничего не дав ему. Но, заметя, что он не провожает меня недовольным взглядом, как я этого ожидал, я потерял уверенность, вернулся и дал ему мелочи. Если этот человек и притворялся, то притворялся мастерски. Но чем же объяснить эти фотографии, на которых он, видимо, рисовался? Странное впечатление производили также его остановившиеся гипнотизирующие глаза, которыми он несомненно играл. Видно было также, что он ожидал со стороны всех внимания, так как был сумасшедшим. Вот за этим человеком я хотел бы проследить, когда он по узкой лестнице взбирался в свой угол и ложился в полном одиночестве...
   Лихорадка истощает мои силы. Лекарство часовщика, которое я продолжаю принимать, не помогает мне больше. По-видимому, мне придётся уехать отсюда, не посмотрев ни лесов, ни жилищ курдов. Сегодня ночью, когда я был в сильнейшем пароксизме лихорадки и не хотел будить никого в гостинице, я вышел на улицу и зашёл в лавку, где увидал в окне бутылки. За маленьким прилавком стоял человек, а несколько смуглых людей сидели на полу и пили из жестяных кружек.
   Я подхожу к прилавку и спрашиваю коньяку. Человек за прилавком понимает меня и ставит передо мною бутылку. На ней неизвестная мне этикетка, на которой напечатано: "Одесса".
   -- Фу! -- говорю я. -- Нет ли другого?
   Этого он не понимает. Я сам достаю с полки другую бутылку коньяку. Оказывается, что она той же одесской марки, но на ней пять звездочек. Я смотрю на неё, исследую и нахожу, что это простой коньяк. Нет ли у него получше? Продавец не понимает. Я считаю перед ним звёздочки и показываю, что их пять, а потом я прибавляю к ним карандашом ещё две звёздочки. Это он наконец понял. И действительно он приносит одесскую бутылку с шестью звёздочками. Сколько это стоит? Четыре с половиною рубля. А первая бутылка? Три с половиною рубля. Рубль за каждую звёздочку. Однако я взял, бутылку с пятью звёздочками, и оказалось, что это был невероятно крепкий коньяк, от которого я заснул.
   И сегодня, вопреки премудрости всех рассудительных жён и всех туристов, мне гораздо лучше, лихорадка не так мучит меня, несмотря на то, что я пил коньяк ночью.
   День склоняется к вечеру. Я сижу у открытого окна и смотрю на голых людей, которые сидят верхом на лошадях и купают их в Чёрном море. Их тёмные тела выделяются на фоне синей воды. А солнце всё ещё озаряет своими последними лучами развалины замка Тамары, который возвышается над густым тёмным лесом.
   Завтра мы опять едем в Баку, а оттуда дальше на Восток. Итак, мы скоро покидаем этот край. Но я всегда буду тосковать по нём и стремиться сюда. Ибо я пил воду из реки Куры.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
d>