ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР
ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР
10--17 января 1839 г. Владимир.
Января 10-го. 1839. Владимир.
Вы забыли меня, почтеннейший Александр Лаврентьевич, и не знаю, чему приписать ваше молчание на мое последнее письмо, которое, кажется, требовало ответа, т. е. насчет Наташина брата. Ужели письмо до вас не дошло?
В одном из последних No "Живописного обозрения" находится политипажная картинка, представляющая ваш храм. Я очень этому удивился, кто его дал в редакцию и кто писал всю статью. Впрочем, это недурно, пусть сличат, чувство изящного принадлежит не одним артистам, всякий, имеющий очи, увидит.
На днях день вашего рождения. Поздравляю с этим днем Академию художеств и вообще зодчество. -- Подвиг ваш не останется втуне, нет, человечество имеет свою мерку великому, и ваше место в истории искусства занято. -- Вспомните, как в 1837 году я был Дантом, этот вечер отмечен в моей памяти светлой чертою. Вы были тронуты тогда, и ваша слеза принадлежала отчасти мне.
Как встретили вы Новый год? Отчасти грустно; но в вашей душе награда за все. Эрн писал мне, что в праздник (25 дек<абря>) он обедал у вас, много было говорено обо мне, меня обрадовала эта весть, не из суетного самолюбия, а из той симпатии глубокой и сердечной, которая соединила нас в горькую эпоху жизни.
Читали ли вы посланный Пр<асковье> Петр<овне> отрывок из моей поэмы? Впрочем, по идее нельзя судить обо всем. Когда угодно прочесть всё, то попросите у Скворцова, я ему посылаю черновой, измаранный -- когда найду переписчика, пришлю вам.
11 января.
Получил ваше письмо. Из него я вижу, что вы не получили ни письма моего от 8 декабря, ни посылки от 15 -- это странно. Потрудитесь справиться в почтовой конторе. Не мудрено, ежели вы не отвечали мне о Наташином брате -- не получивши вопроса. -- Новый год я не вовсе так встретил, а у постели больной Наташи, которой, впрочем, теперь лучше. Однако вас не забыли, а в XII часов без вина поздравили вас. "Благословенье друзьям в Вятке", -- сказал я и сделал крест рукою. Дружба хиротонисала меня, и она дает право благословлять.
Вы, кажется, хороши с губ<ернатором> -- это меня удивляет, потому что я об нем со всех сторон слышу пакости. Я еще не чиновник особ<ых> пору<чений>, понеже это будет зависеть от министра вн<утренних> д<ел>, ну да, впрочем, я иначе теперь помышляю о службе, лишь бы асессорский чин, а с ним в отставку. -- Теперь я все еще редактор газеты, и она идет, кажется, недурно. -- Ежели мин<истр> утвердит, то буду получать 1200 жалов<анья>, да 500 за редакц<ию> (потому так мало, что я требовал помощника), да домашние стипендии, и все это вместе мне далеко не хватает, ибо здесь дороговизна ужасная.
В том письме, которое пропало, я спрашивал вас об том, не обяжете ли вы нас тем, что возьмете en pension Наташиного меньшего брата, который мечтает быть живописцем. Но теперь, кажется, его определяют в Медико-хирургическую академию. -- Однако скажите об этом, т. е. о потере письма, Казимирскому, а я здесь справлюсь.
Это письмо отправлю с Владимиром Машковцевым, который вам передаст живую весть об нас.
Прощайте, всем вашим salut et amitié[1].
В потерянном письме была и благодарственная епистола от Наташи Вере Ал<ександровне> за ее
из волос.
Поздравляю вас и все семейство ваше с торжественным для него днем. Машковцев еще не являлся. -- Письмо ждет его.
Наташа также вас поздравляет, много и много желаний -- вы их знаете, это желания души, пламенно желающей вам добра.
И второе письмо ваше, любезнейший Александр Лаврентьевич, мы получили, благодарю вас за совет насчет Наташина брата, теперь обстоятельства бросили его в Медико-хирургическую академию вопреки желанию. Недостаток средств у нас не позволил дальнейшие действия в пользу юноши, по-видимому, с хорошими талантами.
Ну, душевно сожалею о книжке Люденьке... право, забыл содержание, а помнил, что оно сочинение Свифта и детское, -- пришлю что-нибудь другое.
Корсет в отпуску до лета, и тогда будет употребляться с воздержанием. Благодарю вас, очень благодарю за внимание. Наташа вообще получила от природы в обратной пропорции души и тела. Сколько здорова и тверда душа, столько утло и хрупко тело. Прощайте. Я думаю, скоро явится и Машковцев во Владимир.
Я, кажется, догадываюсь, с какою целью Прасковья Петровна не читала вам отрывка -- она его берегла к 15. Итак, чтоб не отстать, посылаю я вам отрывочек -- судите и пишите ваше мнение.
14 января 1839 г. Владимир.
Письмо твое, caro, carissimo[2], получил. Твое сообщение несправедливо о праве благословлять и проклинать. Подобное распоряжение сделано -- но не у нас, а у Л<ьва> А<лексеевича>, и притом я тебе говорю не гадательно, а наверно. No 2. С чего ты вообразил, что Матвей отходит, это вздор даже и потому, что он взял жалованье до апреля...
Нового ничего. Да и забыл, 27 декаб<ря> пошло обо мне от губ<ернатора> представление, на днях будет ответ. Что-то? С праздников Наташа очень была больна, теперь ей лучше. Третьего дня мы оба вспомнили твою именинницу и вспомнили, что следовало бы приуготовительно отписать проздравление -- да вот причина: мы люди вовсе не порядочные. Поздравляю и я. Ну, как вы поживаете -- а мы славно. Точно будто нас выбросили в степь и мы пируем там вдвоем медовый год. Людей и не слыхать. Никуда не ездим и живем припеваючи...
Я и Огареву писал еще по почте -- Кетчер молчит. Благодарю тебя, ты не забываешь опального друга.
Прощай. Первая часть "Лициния" готова, я опять принялся за свою биографию и довольно удачно написал "Университет" и "Холера". Теперь пишу "Вятка". Смертельно хочется печатать -- или уж подождать освобожд<ения>?
К прочим новостям принадлежит то, что я, совсем отвыкнувши от латинского чтения, вздумал привыкнуть и, хотя не без труда, читаю "Енеиду" и Тацита. -- Мне кажется, что из всех римлян писавших один Тацит необъятно велик -- остальные ежели и гениальны, то ужасные мерзавцы по жизни. А, воля ваша, жизнь неразрывна с человеком.
7 февраля 1839. Владим<ир>.
Pardon, caro, что я тогда тебя обманул, вина была не моя. Пожалуйста, не сердись.
Прилагаю записочку о деле Чаадаева.
Что ты скажешь о редакции "Отеч<ественных> запис<ок>", 1 No не дурен, особенно разбор "Фауста", в направлении есть что-то сбивающееся на Вадимовы восклицания. "У нас свои Лейбницы -- Погодины, свои Гёте -- Загоскины". -- Вы, московские журналисты, что так бедны? Я в самом деле дивлюсь, кажется, вся литературная деятельность переехала в Петербург. Впрочем, много очень странных явлений на белом свете, и к ним принадлежит современное состояние французской литературы. Во всем множестве выходящих книг ужасная пустота, я разлюбил даже Гюго, одна G. Sand растет талантом, взглядом, формой (попроси для меня у Кат<ерины> Гавр<иловны> 1 No "Revue", там окончание "Spiridion", и статьи Ав. Тьери). Вспомни теперь время Ресторации, когда новая историческая школа, новая философская, новая поэтическая печатала прекраснейшие произведения. Вспомни даже первое время после Июльской революции, эти Flitterwochen de la charte désormais vérité, и тогда было увлеченье, Енфантен являлся каким-то Иоанном Лейденским, Базар -- Савонаролой. Тогда были молодые люди, обещавшие тьму, например, Ch. Didier. Теперь передо мною роман, который ты присл<ал>, "Chavornay", и его путешествие по Калабрии и Базиликату, и то и другое очень посредственно. И при всем этом сумма идей, находящихся в обороте, велика, нынче нет таких огромных банков идей, как Гёте, Лейбниц, их разменяли на мелкое серебро и пустили по рукам. -- A propos, спасибо за Barchou, впрочем, я им недоволен, не умеют французы писать об философии, их надутый язык, пестрый метафорами, не идет и Софии Федоровны больше и больше доказывает нам, как вы умеете прекрасною душой вашей помнить людей, имеющих одно право на вашу память беспредельною и искреннею любовью. Передайте тоже почтеннейшему Ивану Емануйловичу нашу благодарность за старания об улучшении нашего настоящего положения; если необходимость заставит меня служить, то молю бога об одном -- чтобы служить у такого начальника, как Иван Емануйлович.
Наташа -- пятая дочь ваша -- именно с чувствами дочерней любви благодарит вас за все теплое внимание и свидетельствует свое почтение Ивану Емануйловичу.
Я пропустил два урока за хлопотами и не столько от недосуга, но от того, что я не мог ни мыслей привести в порядок, ни памяти. Я боялся, что, говоря о Цезаре, буду говорить о Сашке и перемешаю Каролину Карловну с Агриппиной.
Позвольте мне, наконец, освободить ваше внимание от моего письма, но позвольте это на том условии, что вы не имеете ни малейшего сомнения в тех чувствах искреннего уважения и преданности, с которыми честь имею пребыть, милостивая государыня, вашего превосходительства покорнейшим слугой.
Прасковья Андреевна Эрн, которой одолжения нам не имеют ни меры, ни веса, просит приобщить и ее почтение.
27--30 июня 1839 г. Владимир.
Александр Герцен Николаю Кетчеру, Baro ab Upsala[19].
α) Чаадаеву скажи, чтоб он благомилостиво взглянул в "Свод", там он увидит, что дело могло и должно было перенестись в ту губ<ернию>, где большая часть. Это же сделано по сенатскому указу. Ergo мысль его подать просьбу в Сенат гораздо вернее напечатанной в историческом 15 No "Телескопе". Во Владимирской губ<ернии> ничего не производится, кроме собрания справок. Он думает, что дв<орянская> опека хочет продолжить владение именьем -- kann möglich sein, habe nichts dagegen![20] -- (3 извещенье!).
ß) Ты, верно, слышал, что 13 у меня родился сын. При свиданье я тебе сообщу план воспитанья, etc. etc.
γ) О, дружба, кто тебя не знает,
Не знает тот и тщетных просьб.
Николай Упсальский, исполни хоть раз so ein bischen[21], попробуй, самому слюбится, ну для шутки, а именно:
Rp. Уложи Витберговой работы портрет Їβ
Перемешать с ароматическими травами "сено" propr. sic dictum[23].
Dms.
Для втирания в мозговую плеву.
1828VI39.
Представь себе, что хочу поправить "Лициния" и продолжить -- и не могу, потому что M-me Ogareff, точно черниговская дворянская опека, перенесла все дело о "Лицинии" в упсальское (trans-basmano) владение.
О портрете же просит Наташа.
А propos. Нельзя ли наградить "Revu'ями", "Jahrbücher'ами", а Феника даром не надобно. У меня твой Раумер. -- Что прочел, посылаю.
100 литерат<оров>.
Портрет Сенковского мне служит подтверждением, что все гнусные души имеют представителя в лице человека. Да что это за дрянь "Лейзевиц" Кукольн<ика>, а Сенк<овский> пишет: "Надобно понимать сердцем, всем сердцем".
Наши журналы очень дурны, кроме "Отечеств<енных> записок". Что же вы плошаете в Москве?
Отошли же по рецепту все к Егору Ивановичу, да сделай же одолженье. Rogo, peto, ich bitte, je vous en prie[25].
Сегодня я, кроме глупостей, ничего не в состоянии писать.
Июня 27.
Сделай же одолженье, прямо с доставившим сие (это Senkowskii) Ларивоном пришли Егор<у> Ив<ановичу> "Лициния" etc., запечатав "гербом печати".
Мой сын плачет тебе.
На обороте: Его еминенцу Николаю Христофоровичу Кетчеру. С присовокуплением того и сего, завернутого в бумагу.
27. И. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ
25 июля 1839 г. Владимир.
Отчего мы друг к другу давно не писали? Отчего... да мало ли отчего, я это ясно вам расскажу; во-вторых, что у меня все время душа была и взволнована и не на месте. Да, тут я выпил море забот, страху... Она больная, слабая, видимо тающая и без минуты покоя; малютка нездоров... это фонд всего, а там мелочи частной жизни толпою. Нянька не умеет пеленать, Матвей сошел с ума от жаров и воображает, что главнейшая награда за прежнюю службу сводится на то, чтоб вовсе не служить теперь. Другой человек лежит больной... Проза, проза... и такая скверная, как Двигубского, и такая докучливая, как крик сверчка, и такая отвратительная, как Сенковский. Право, будто княгиня Марья Алексеевна рассыпалась этой саранчой пакостей и восстала, и не душит, а засыпает дресвой. -- Наташа все это умеет переносить с ангельским терпением; а я -- бешусь. Да тут еще жары, а с жарами мухи. Я уверен, что мухи выдуманы Меттернихом, для того чтоб отвлекать от всех умственных занятий добрых людей; для того им и дана привилегия носить шесть ног независимо от крыльев из слюды.
Что я делаю? -- Ничего, т. е. чрезвычайно много. Ничего потому, что нет осадка ни стихами, ни прозой. Много потому, что душа битком набита мыслями, чувствами, болью, восторгом, яблоку негде упасть.
Кетчер сердится, что я не пишу; что же пришлось мне делать, которому он на три письма отвечает тем, что ничего не отвечает, минус письмом; что делать? -- Видно, написать, и напишу.
Жду, жду из Петерб<урга> привет, да нет его, а кажется просто бы:
Коли любишь -- так скажи,
А не любишь -- откажи!
И дело с концом. Уж наступил шестой год, через девять лет я могу требовать пряжку за XV лет, а посему
Около 25 июля -- 28 июля 1839 г. Владимир.
Письмо ваше от 11-го июля, почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, мы получили. Читая ваши строки к Ог<ареву>, написанные со всей поэзией и огнем юности, я еще более удостоверился в истине слов Жан-Поля, что душа высокая юнеет, очищается с каждым годом. -- В начале августа он проедет здесь, и тогда я ему вручу. -- Вы совершили ваш храм, видите ли, какой энтузиазм производит один рассказ. Толпа не восхищается -- что за дело -- ей надобно отлить мысль в камне, чтоб заставить понять. Но есть люди, умеющие постигать величие в идее. -- Ваш храм будет и из камня, вы оставляете богатое наследье детям, благословите их в зодчие и велите идти строить там -- где укажет бог. -- Вот мой совет!
Все время после нашей разлуки я очень много занимался, особенно историей и философией, между прочим я принялся за диссертацию, которой тема "Какое звено между прошедшим и будущим наш век?" Вопрос важный, я обработал очень много. Вдруг вижу что-то подобное, напечатанное в Берлине "Prolegomena zur Historiosophie", выписываю и представьте мою радость, что во всем главном я сошелся с автором до удивительной степени. Значит, мои положения верны -- и я еще больше примусь за обработку се. Поэма "Вильям Пенн" почти окончена. Видите ли, что и я не поджав руки сижу. -- Об освобождении меня ничего официального нет, там собираются так же, как Прасковья Петровна, -- on so hâte lentement[26]. А между тем 5 лет.
Высочайшим повелением 20 июля я прощен.
Сегодня еду в Москву на несколь<ко> дней.
26 августа 1839 г. Москва.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Вот уже мы и пользуемся вашим позволением писать и пишем из Москвы, куда довольно благополучно приехали в середу вечером в 7 часов. Малютка было занемог; но, кажется, ему гораздо лучше; Наташа перенесла дорогу очень хорошо. -- Я еще не огляделся, еще не понимаю себя в Москве и потому ничего не могу сказать о себе, слишком много и чувств, и воспоминаний, и мыслей, и знакомых лиц, и знакомых улиц, и пыли, и колокольного звона, и новостей -- и все это в ужасном беспорядке сыплется в голову, а у меня голова гораздо не так поместительна, как у общего знакомого нашего -- слона, которого я еще раз имел удовольствие видеть в Ундолах. А главное -- что все-то вместе так сухо, скучно и так не переменилось в 5 лет, что мне подчас становится грустно по нашей пустой улице, в начале которой М. И. Алякринский, а в конце ничего нет, грустно по Владимиру, т. е. хотелось бы идти к вам, -- такого искренного привета нам здесь где же взять? Может, в Петровском -- ну, там я еще не был, а говорят, что все туда выезжает дышать пылью. Истинно, Юлия Федоровна, здесь мы со всяким днем яснее, светлее понимаем вашу дружбу, ваше внимание, вы избаловали нас. О, дай бог, чтоб с января и вы переехали в Москву. Впрочем, дурное впечатление пройдет, большие города -- это большие поэмы, надобно вчитаться, чтоб постигнуть поэзию Даyта, так и Москва -- поэма немного водянистая, с большими маржами, с пробелами, но лишь только приживешься, поймешь поэму в 40 квадратных верст.
Батюшку я застал довольно здоровым, он усердно кланяется и свидетельствует свое почтение вам и Ивану Емануйловичу -- повторяя, что до гроба будет считать себя облагодетельствованным Иваном Емануйловичем. Присоедините к этому и от меня подтверждение тех чувств преданности, в которых, я думаю, Иван Емануйлович и не сомневался.
Обещанное мною относительно Пр<асковьи> Петр<овны> начинает сбываться, несколько добрых знакомых обещались достать ей место; но я к ней тогда напишу, когда наверное узнаю.
Приехала ли София Федоровна? Сделайте одолжение свидетельствуйте ей мое почтение, также Евгении Ивановне, Ольге Ивановне, а ученицам учительский поклон. Засим позвольте мне замолчать, но не прежде, как повторивши (и притом не пером, а сердцем, всем сердцем) те чувства искренного уважения, с которым честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.
Москва.
1839. Авгу<ста> 26.
6 сентября 1839 г. Москва.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Нет, благодарить за ваше второе письмо лучше я не буду, потому что не умею высказать всего, а одну долю мало. Начну просто с повествования о нашем житье-бытье в граде Москве.
Наташа почти здорова, "маленькая собаца" тоже здорова, следственно, у меня на душе легко и досужно присматриваться и вглядываться в Москву.
Важнейшее, что я здесь узнал, состоит в том, что модные духи называются pacciouli и пахнут алоем, что Жуковский получил аренду и деньги вперед за 25 лет, что Блекшмидт делает чудесную мебель (à propos, я обещал Ольге Ивановне заказать ему табурет к фортепиано, но не заказал, потому что он меньше 250 руб. не берет), что князь С. М. Голицын намерен дать бал, а митрополит -- сказать речь на закладке храма. Мне кажется, что все это знать скучно; вот какова Москва, даже Жуковский в ее рассказах является не поэтом, а арендатором. Москва только по костюму похожа на Европу; я решительно недоволен ею в нынешний приезд. Одна из самых замечательных статей для меня был наш старый, забытый каменный дом. Я бродил по пустым комнатам его, и сердце билось: в этот дом я переехал ребенком (в 1824 г.) и прожил 9 лет. Тут родилась первая мысль, первый восторг, тут душа распустилась из почки, тут я был юн, неопытен, чист, свеж. Я всматривался в стены: черты карандашом остались, разные нарезки, как было 10 лет тому назад и будто я 1839 года тот юноша 1829? Я pater familias, я титулярный советник, я возвращенный, не может быть! Примеривая прежние комнатки к душе, вижу, сколько душа переменилась, к лучшему ли? -- может; к изящнейшему ли? -- не знаю. Однако, очень глупо занимать собою.
Днем десять раз, по крайней мере, бываем мы во Владимире, т. е. у вас. Я всегда был очень недоволен, что человек ограничен пространством, ну как это можно снести такое притеснение? Хотим сегодня вечером быть у вас -- нельзя, отчего? оттого, что люди не умеют победить верст. Но это придет, я верую, что откроют средства ездить из Москвы завтракать к Tortoni в Париж, обедать -- в Лондон и после на концерт в римскую консерваторию -- одними сутками! Есть же в Москве церковь, построенная в 24 часа, -- "Илии Обыденного". А видит бог, я сейчас бросил бы Москву с готовящеюся иллюминацией etc. и. явился бы с Наташей к вам и сел бы возле пялец, в которых, я думаю, распустилось много и много цветов после нашего отъезда, и отдохнул бы не от устали, а от треска, шума и хлопотливого безделья. В конце сентября я думаю это совершить очью, до тех пор позвольте мне письменно засвидетельствовать вам, Софии Федоровне, Ивану Емануйловичу, Евгении Ивановне и всему почтенному семейству вашему чувства искреннейшего уважения, с которыми честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.
P. S. Государь приехал 3-го и пробудет до 15-го. Закладка будет 8 или 9-го. Дело Прасковьи Петровны (которое, как гангрена, терзало меня) приводится к концу. М-me Жарнье решается ее взять с детьми.
12 сентября 1839 г. Москва.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Получили мы последнее письмо ваше с тем же восторгом и радостью, с тою же благодарностью, как и предыдущие. -- Много видел я здесь, живу рассеянно, а бедная Наташа так вполне посвятила себя Саше, что не участвует ни в чем. 10-го сентября была закладка: похороны Витберговой славы, колыбель известности Топа, шествие весьма было торжественно -- духовенство, гвардия, посланники и тысячи народа на крышах, на заборах, в окнах; самая рама -- Замоскворечье с своими церквами, хижинами и огромными зданьями -- делала еще торжественнее картину. Видел я и Сильфиду, маленькое, воздушное, грациозное творенье, être papillonnée[27] -- Санковскую, мила, очень мила. Видел я Паскевича, он гораздо выше Санковской и без крылышек, зато с целой системой звезд. Итак, ему некуда лететь, он сам твердь небесная. Видел принца Лейхтенбергского etc. От принца до его полка один шаг. Лишь только я запечатал и отослал к вам мое прошлое письмо, явился к нам Христофор Павлович. С искренним восхищеньем приняли мы его, он представился нам репрезентентом всех нас. Скоро вы увидите его... Ей-богу, мне грустно по Владимиру; быть может, я скорее приеду, нежели вы думаете.
Середь писания я был прерван, во-первых, Христофором Павловичем, который был так добр, что разделил наш обед сегодня, и, во-вторых, Егором Ивановичем, который сообщил мне, что в конторе уже получена бумага от Ивана Емануйловича обо мне. Опять должен я благодарить, опять знак того драгоценного для нас внимания, которое согрело нашу владимирскую жизнь и останется одним из самых лучших воспоминаний в нашей жизни... Прошу вас передать эти чувства Ивану Емануйловичу.
Все наши свидетельствуют Ивану Емапуйловичу, вам, Софии Федоровне усердное почтение. А я прошу, сверх того, напомнить меня Евгении Ивановне, Ольге Ивановне и ученицам.
Вечно готовый к услугам ваш
Владимир[28].
1839. Сент<ября> 12.
Сентября 13-го 1839. Москва.
Почтеннейший друг, Александр Лаврентьевич! Последнее письмо ваше получил я в Москве, где проживу весь сентябрь, а приложенное к Пр<асковье> Петр<овне> отошлю во Владимир. Есть несчастные существования, которым ничего не удается, в этом положении Пр<асковья> Петр<овна>. Куруты ею недовольны (et par malheur moi je vous le garantis[29], что не напрасно); я хлопочу теперь здесь поместить ее в пансион вместе с детьми. Жаль, очень жаль ее, какие тяжкие испытания несла она во всю жизнь!
Что сказать вам о продолжительном свиданье моем с Москвою? Москва похожа на тех добрых людей, о которых часто поминаешь в разлуке и до которых дела нет, когда они налицо. Москва скучна, несмотря на то что теперь шум, беготня, треск, именно эта суета суетствий наводит подчас грусть.
Я виделся здесь с Жуковским, но особенно замечательного сказать не могу. -- В публике вас часто поминают, особенно теперь, когда новая закладка sur le tapis[30], и знаете ли, что большая часть за ваш проект -- кроме аристократов. Есть даже громогласные партизаны, и в том числе архитектор Мирановский и др.
Мейер был во Владимире и в Москве, ни там ни тут он не дал себе труда со мною повидаться. Замятнин здесь, я встретился с ним в театре. Вот и всё.
Прасковья Петровна передала мне все, что вы ей поручили, ряд грустных обстоятельств наводит на вашу душу меланхолические мысли -- ежели вы вызовете из прошедшего все мое поведение относительно вас и вашего семейства, то ясно увидите всю дружбу мою, всю преданность. А что не было ответа на письмо вашей супруги, то совестью клянусь вам, что я вовсе этого не помню и совсем не знаю, о каком письме идет речь. Скворцов пишет на три письма от меня одну записку, и я, право, не сомневался в его дружбе. Конечно, я с вами более сблизился, нежели с Авдотьей Викторовной. Что же из этого? Между мной и вами больше общего, симпатического (хотя я не скажу, чтоб была полная гармония). -- Отвергнете ли вы дружбу искренную, примете ли ее, как прежде принимали, -- это не изменит ни моего уважения, ни моей любви к вам, et cela sera le dernier mot de ma lettre.
Salut et amitié[31].
Авдотье Викторовне, Вере Александровне поклоны etc. А Виктору и Лавреньке поклон и рукожатье от Александра Герцена за No 2.
Государь и иностранные принцы еще здесь, 12 была новая закладка.
Наташа кланяется вам и вашим. Малютке привили оспу. Я здесь до конца сентября.
14 сентября 1839 г. Москва.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Вот какое было положение Веньямина Франклина, жившего посланником в Париже: каждое утро являлись к нему множество особ, просивших рекомендательные письма к Вашингтону, особы, хотевшие par anticipation essayer la république[32]. Что делать? Не дать письма -- совестно перед просителем, дать -- совестно перед собою. Как же быть? Неужели человек, выдумавший громоотводы, не найдется? Он и нашелся: стал всем давать рекомендательные письма такого содержания:
"Му dear general![33]
Le porteur de cette lettre m'est parfaitement inconnu, or il n'y a pas cause de le croire mauvais -- je vous le recommande donc etc.[34]"
То же случилось со мной, когда я приехал в старый свет, как Франклин, а именно -- меня познакомили с г. Лихаревым, который желает получить убийственное место (лекаря) во Владимире, несмотря на то что его зовут Федором Григорьевичем. Этот Ф<едор> Гр<игорьевич> просит неотступно способствовать его погребальным видам, и говорят, что он честный и бедный человек; вследствие чего я ему посоветовал, во-первых, как можно более натирать виски оподельдоком, принимать мятные капли бутылками и, во-вторых, молиться Дионисию Ареопагиту (ибо он один из святых в ранге сенатора и, следс<твенно>, может иметь влияние на получение мест). Наконец, решился даже дать ему это письмо для доставления вам, зная ангельскую доброту, с которой вы готовы протянуть руку помощи каждому просящему, и зная это по собственному опыту.
Простите меня!
Пользуюсь сим случаем, чтоб поздравить вас и особенно Евгению Ивановну с Станиславом, о котором в прошлом письме потому я не писал, что Христофор Павлович хотел удивить всех неожиданно. -- Евгения Ивановна завтра, вероятно, увидит Христофора Павловича, Наташа еще прежде увидится с своим мужем, а именно за чаем сегодня.
Огарев здесь -- Москва расцвела.
В заключение прошу свидетельствовать мое почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне, Христофору Павловичу и всем -- ей-богу, мы вас очень, очень любим и уважаем.
Наташа, вероятно, будет писать сама, да и муж в жениных делах не идет в доносчики.
До гроба уважающий А. Герцен.
14 сентяб<ря>.
18--23 сентября 1830 г. Москва.
18 сентября 1839. Москва.
Письмо ваше, любезнейший и почтеннейший друг наш Александр Лаврентьевич, от 5 сентября я на днях получил (оно пролежало несколько дней во Владимире). С восхищеньем читал я о 30 августе, я понял все, что вы должны были чувствовать при закладке -- это росинка благодати на ваше больное сердце. Молю бога, да благословит он новое начинание во славу его, во славу вашего благодетеля, во славу вашу.
Получивши письмо, тотчас повидался я с Григорьем Ивановичем, он чрезвычайно занят, обещал было сегодня ехать к вам в дом со мною; но отложил. -- Извините меня за маленький упрек -- помните ли, сколько раз (и тщетно) я предупреждал вас насчет г. Пузыревского -- вы не верили мне и дали полное время расточить все: Гр<игорий> Ив<анович> говорит, что даже библиотека вся расстроена, картины вырезаны, проданы, брошены. И вы находили чувства и религиозность, вы даже говорили, что г. Пузыревский трезвый человек. Ключарев и ваша сестрица Шарлотта Лаврентьевна мне рассказали его житье, его поступки с матерью и женой. -- Вас, чистого и благородного человека, конечно, мог обмануть chevalier d'industrie[35], но отчего же вы не верили дружбе, предохранявшей вас. -- Но что с возу упало -- пропало! Жаль, что вы не пишете, какие особенно ценные вещи должно отыскать, -- впрочем, мы составили маленькую опись.
Пузыревский решительно отказался от передачи вещей Кошелеву, Ключареву и мне -- дерзость и наглость, с какою он дал письменный ответ г. Кошелеву, превосходит всякие границы. Я еду 28 во Владимир и след. не успею ничего сделать; но ящики пусть пришлют и после меня, он, говорят, скупает вещи кое-какие.
Времени не имею ни секунды. Прощайте. Дай бог вам скорее отделаться.
Всем вашим много и много; во Владимире я пробуду до Нового года.
Salut et amitié.
Он, т. е. Пузыревский, ждет 1-го октября, чтоб еще раз взять с мужиков оброк.
Праск<овья> Петр<овна> здесь.
35. Ю. Ф. КУРУТА (приписка)
21--25 сентября 1839 г. Москва.
Мне даже для поздравления не оставлено места.
29 сентября 1839 г. Москва.
Милостивая государыня София Федоровна!
Вот мой обоз, состоящий из сундука, трех ящиков, одного повара, одной прачки и трех детей. Сделайте милость, препроводите их на мою квартиру, которую я вовсе не знаю. -- Я сейчас же посылаю письмо по экстра-почте, а сам еду завтра. Может, увижусь прежде письма этого.
29 сентяб<ря> 1839.
Главное я пропустил -- буде у Матвея недостанет денег заплатить извозчику, потрудитесь ему дать.
10 октября 1839. Владимир.
Ты -- Араго-Ампер-Астраков -- прельстил меня этой бумагой, пей же горечь ее протекаемости. -- С ужасной головною болью покинул я Москву и с чрезвычайно здоровой головой приехал сюда. (Практический доктор мог бы записать от головной боли[36]:
Rp. CLXXVII stad. Ruth.
Aeris atmosph. Їij
adde
Humiditatis Octobrii Їiiij.
Ехать, как сказано).
Хорошо мне было в Москве, но здесь спокойнее, тише, я рад, что уехал, и грустен от того же. Так странно устроена душа, всему в ней место -- и меду и дегтю -- точно на ярмарке в деревне. Теперь обращаюсь к существенному делу, т. е. к Петруше. Кетчер обещал его взять, но я полагаю несравненно лучшим нанять квартеру у священника, которому прилагается записка: во-первых, зачем без крайности обременять Кетчера, во-вторых, зачем жить в Покровском, куда, конечно, никто не пойдет давать уроки. Петруша получает 500 руб<лей> -- платья у него очень довольно, книги и есть и достать может, итак, нет причины не платить за себя. -- У меня финансы очень плохи. Взять его сюда бесполезно для него и очень беспокойно для меня; сверх того, если его взять, то прогнать Пешкова, что было бы преступно, -- у Пешкова 500 копеек нет, да и сверх того Пешков человек, обещающий много вперед, т. е., между нами, гораздо больше Петр<уши>. Ежели же он с попом не сойдется, то пусть прямо отправляется к Кетчеру и спросит его, может ли к нему переехать, ибо я уж с ним говорил и независимо от того буду писать. -- Я не благодарю тебя за важное одолжение, которое ты сделал ему, т. е. не благодарю на тонкой бумаге, а иначе -- сердцем.
Я, право, не понимаю, что выйдет из него, -- прошу тебя, когда он переедет, присматривать за ним. Прощай.
Жму руку Татьяне Алексеевне.
Около 12 октября 1839 г. Владимир.
Почтеннейший Александр Лаврентьевич!
Вы, может, сетуете на меня, что я не исполнил вашего поручения; больно и самому мне это, но вот в чем дело. 29 сентября г. Кошелев известил меня, что г. Пузыревский соглашается наконец сдать вещи и что Григорий Иванович на днях с ним позовут меня -- но в это время у меня укладывали чемоданы, и я 30 утром уехал. Вот что я вам entre autre[37] замечу. Г-н Кошелев не очень деловой человек, il se prend gauchement[38] знаете ли вы его хорошо? Зачем вы не прислали записочки о главнейших вещах? Что касается до помещения негромоздких вещей, я думаю, это не трудно (хотя дом после отъезда опять вне моих распоряжений). Хорошо бы было некоторые вещи продать, например трюмо, фортепьяно -- как вы думаете об этом?
Я утвержден министром чиновником особых поручений, в генваре поеду на 28 дней в Петербург, папенька желает, чтоб я там служил, Москву увижу только проездом. -- Я часто скучал в Москве, а жаль расставаться было с нею. -- Таков человек!
Эрн, кажется, решительно нанимается у Огарева. Прасковья Петровна, бедная страдалица, еще не нашла места, но сделано много, tout ce qui est humainement possible[39], и, вероятно, удастся. Что, есть ли ответ о пенсии? В Москве я виделся с Владимиром Машковцевым, вятским ренегатом, у меня все еще бьется сердце горячее, когда вижу вятских, когда могу говорить об вас, об Скворцове, -- черные годы провел я там, но полные многого, полные поэзии -- мощной поэзии жизни.
Виделся я с Жуковским, но как-то в шуме, в вихре, когда все в Москве торопилось, суетилось и Вас<илий> Андр<еевич> торопился, суетился.
Наташа дружески кланяется Авдотье Викторовне, и вам, и Вере Александровне. -- Дружески кланяюсь и я.
Прощайте.
Дошли ли до вас слухи об истории Серафима митрополита с раскольником?
На обороте: Александру Лаврентьевичу Витбергу.
39. А. Л., А. В. и В. А. ВИТБЕРГАМ
1--2 ноября 1839 г. Владимир.
1839. Ноября 1-го. Владимир.
Душевно и искренно порадовались мы, любезнейший и почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, получивши ваше письмо, в котором извещаете о повелении, полученном 15 октяб<ря>. Конечно, это еще только начало; но, стало, вы прошли Culminationspunkt гонений и день после тяжкой, полярной ночи возвращается. Пусть вы и не скоро оставите Вятку; но великое дело сознание права. Не думаете ли вы теперь занять место в Академии художеств, я думаю -- на это есть прямые права у вас, и тогда мы увидимся в Петербурге. А как же без вас пойдет храм вятский -- памятник ваших страданий, лет изгнания, он будет ваша Divina Comedia, как же его оставить неисполненным.
Зачем вы поскупились сообщить о духе и содержании полученной бумаги?
Итак, мы увидимся! Я сожму опять руку вашу, вы обнимете Наташу, и слезою радости смоем прошедшее. Не могу без восторга вздумать о нашей встрече. Вы найдете во мне перемены, я больше развился, скажу с гордостью, я вырос духом с 1837 года. Я много занимался, много думал с тех пор, и все это оставило следы, развило новые стороны духа, характера. О, приезжайте, приезжайте.
Наташа бредит скорым свиданьем с вами -- она теперь едва оправляется после горячки. Весть о счастливой перемене вашего положения была радостною вестью, выкупившей горькие недели болезни.
Вот вам программа, где (буде ничего особенного не случится) меня искать. До половины января я решительно во Владимире на Дворянской улице, в доме Рагозиной. В половине января думаю ехать один в Петербург; на случай, ежели вас туда прямо призовут дела, то вот адрес: На Невском проспекте, дом Петилиа (с Адмиралтейской площади 2 дом), спросить Сергея Львовича Львицкого. Его же можно найти в собственной канцелярии мин<истерства> внутр<енних> дел. Это мой двоюрод<ный> брат. Ну, в Москве вы знаете, как меня отрыть.
Теперь к вам, Авдотья Викторовна, обращаю мое поздравление, дайте руку поцеловать, вы знаете, что я без важных оказий не целую дамских рук; и вашу руку, Вера Александровна.
Не вините меня насчет Медведевой, вина ее -- она решительно не имеет таланта пользоваться настоящим. Так в Москве она пропустила уж одно место. Готов все делать для нее, но je m'en lave les mains pour les suites et résultats[40]. Сам возраст имашь, как вы говорите. Прощайте.
Рукой Н. А. Герцен:
Не стану описывать вам, почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, радости, которую принесло последнее ваше письмо. И так -- есть надежда, что я вас увижу!!!
Поздравляю, Авдотья Викторовна, вас и вас, Вера Александровна, поздравляю всей моей душою. Да пошлет вам всем господь неистощимые блага! А у меня в глазах потемнело от этих немногих строк, прощайте! Ваша всей душою
Кланяйтесь Скворцову и прощайте. Дай бог, чтоб мое письмо вас застало без такой головной боли, как теперь у меня.
На обороте: Его высокоблагородию Александру Лаврентьевичу Витбергу.
В губ<ернском> гор<оде> Вятке.
40. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ
4 ноября 1839 г. Владимир.
Любезнейшие друзья, я думаю, до вас дошел слух о тяжелой болезни, которую вынесла Наташа; хлопот, досады было довольно. Были минуты, в которые мне смертельно хотелось ну хоть обморока, чтоб не видать страданий малютки и ее. Теперь, слава богу, главная потеря -- коса, "нашла коса на горячку". А ведь воля ваша, ежели эта жизнь, т. е. на земле, не есть только предисловие к будущей небесной, ежели она цель, то я выполнением ее решительно недоволен. Хороша, полна, исполнена поэзии, да зачем в ней горячки, костоеды, дураки, скверные журналы, чахотки, начальники, княгиня Марья Алексеевна, бельмы и пр. и пр. (зри Патологию). Ведь все равно было из земли делать Адама с зародышем болезни или здоровья. Ан нет. Чем же бы тогда занимался медицинский факультет и Бауэр, которому дружески кланяюсь.
Прощайте.
Наташа вам кланяется и пр.
Буде увидите Петрушу, скажите ему, что я денег ему не дошлю и что все сведения, которые до меня об нем доходят, отнимают даже и желание посылать что б то ни было. -- Нет, из него ни я, ни ты не сделают человека. -- Слышали ли вы о освобождении Витберга?
4 нояб<ря> 1839. Влад<имир>.
4 ноября 1839 г. Владимир.
Милостивый государь Дмитрий Павлович!
Прежде нежели я пуду утруждать вас просьбою об обмене аттестата, выданного мне в 1833, позвольте мне удостовериться, в самом ли деле нужно это. У меня не свидетельство, получаемое на акте, а аттестат, только писанный и на простой бумаге. Гражданский губернатор говорит, что он не видывал аттестатов из университета непергаментных. Но ежели это все равно и писанный аттестат тоже gültig[41] при представлении к чину кол<лежского> ас<ессора>, то для чего же менять? -- Ежели, напротив, в Сенате могут сделать затруднения, то я покорнейше попросил бы вас принять на себя труд приказать мне выслать печатный аттестат, а я тотчас возвращу писанный (на котором никакой надписи нет). Прислал бы я его и теперь, да боюсь, скоро пойдут представления. -- Извините, что я вас беспокою такой неважной просьбою, зато будьте уверены -- третьего аттестата просить не буду до тех пор, пока или опять вступлю в студенты или мой сын выйдет из него, итак, в обоих случаях не так-то скоро.
Прошу свидетельствовать наше искреннейшее почтение Надежде Владимировне.
В заключение позвольте повторить те чувства уважения, с которыми честь имею пребыть вашим покорнейшим слугою.
Владимир.
1839. Нояб<ря> 4.
Р. S. При сем прилагаю приметы аттестата.
42. В. В. и Т. П. ПАССЕКАМ
4 ноября 1839 г. Владимир.
Благословляю вас, под 55-ю градусами 45 минутами северной широты; благословляю вас под 55 градусами 11 минутами восточной долготы, благословляю вас в первопрестольном, многодорожном граде Москве, стоящем при реке Москве, Неглинной и Яузе, с 350 000 жителей, университетом etc. Так-то географически-статистически поздравляю я с приездом историка и географа Вадима Пассека в наши края, а вместе с ним и Таню.
Знаете ли вы, помните ли вы, что между тем временем, в которое насыпали курганы, о которых пишет Кеппен и о которых Кеппен не пишет, и 1839 годом есть один исторический период, часто занимающий меня, -- это маленький промежуток от 1825 до 1833 года. Правда, это время наполнено мифами, как царствование Тезея, но мифы так же изящны, как эти типические Медузы, Язоны. Я начинаю не верить, что они были, т. е. очью совершались, а люблю passer et repasser[42] 1825 год и приезд Тани к нам. Все это юно, мило. -- Путешествие Бартелеми и Вертеровы страдания читаются, Озерова трагедии декламируются, и миф Герцен с широкими мечтами, и миф Темира с пылкими мечтами, с описаниями Волги (а впоследствии и Волхова с свинцовыми волнами)... кто не пророчил бы тогда обоим мифам и Вадиму par dessus marché[43] -- желтый дом, но увы, явился мир реальный -- эта огромная Прокрустова кровать, на которую кладут все идеи, все мифы Герцена, Вадима, Тани, Мехмет-Али, М. П. Погодина,
Чумакова etc., чтобы подрубить им ноги или голову, смотря по надобности. И что же -- из мифических лиц вышли люди, так-таки просто люди -- чиновники особых поручений, отцы семейства, матери семейства, путешествующие, очерчивающие Русь. -- Где же мифы? -- А где у бабочки куколка? -- Где у лягушки образ червячка, в котором она родилась? Теперь лягушка пришла в полное развитие. Итак, поздравим друг друга лягушками вполне развитыми, остается давать концерты au rez-de-chaussée[44], в болоте.
Еще тут был миф, и именно одетый в киариньевский костюм, в бешмет, шитый золотом, серебром, адамантами и виссоном, и имя ему Диомид. Что он? Ежели мифическое существование продолжается, то он, верно, еще ходит в испанском, или татарском, или мексиканском костюме. Если же и он побывал на Прокрустовой постеле, то, во-первых, ходит comme il faut[45], во-вторых, думает comme il n'en faut jamais[46].
Мечты, мечты, где ваша сладость!
Право жаль, что мы сбились с дороги и не попали в сумасшедший дом. Прощай.
Прошу отдать мой решпект Алексею Петровичу; вот он самобытнее нас, не изменил себе -- все тот же практический профессор теории вероятностей.
7 ноября 1839 г. Владимир.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Позвольте мне попросить вас извинить меня перед моими ученицами, я сегодня не могу быть. Сатин, с которым я не видался с лишком 5 лет, проездом в Москву остановился у меня и пробудет до вечера завтрашнего дня -- и это время посвящаю я ему исключительно.
Наташа свидетельствует вам свое искреннее почтение.
Нояб<ря> 7.
На обороте: Ее превосходительству милостивой государыне Юлии Федоровне Курута от Герцена.
14 ноября -- 4 декабря 1839 г. Владимир.
14 ноября 1839. Владимир.
Вот тебе, друг, большущее послание, т. е. которое будет большущее, ежели напишется все, что очень хочется сказать. Все время после отъезда Сатина я постоянно думал о друзьях и о себе, думал -- ты пойми -- это не значит тосковал, нет, думал об вас и как-то так ясно анализировал, как-то совершенно объективно понял вас и себя яснее оттого. Середь этого анализа вдруг письмо от тебя, в котором ты, как на блюдечке, любящий, поэтический и ленивый. Благодарю тебя за грусть при вести о Наташиной болезни, этой-то грусти и хотелось мне тогда как врачеванья. Но к делу.
Ни я, ни ты, ни Сатин, ни Кетчер, ни Сазонов (которого вы уже как-то совсем отчуждили) не достигли совершеннолетия, мы вечноюные, не достигли того гармонического развития, тех верований и убеждений, в которых бы мы могли основаться на всю жизнь и которые бы осталось развивать, доказывать, проповедовать. Оттого-то все, что мы пишем (или почти все), неполно, неразвито, шатко, оттого и самые предначертания наши не сбываются, -- как иначе может быть? Сколько раз, например, я и ты шатались между мистицизмом и философией, между артистическим, ученым, политическим не знаю каким призванием. Нет, друг, не таков путь творчества, успеха. Причина всему ясная: мы все скверно учились, доучиваемся кой-как и готовы действовать прежде, нежели закалили булат и выучились владеть им. А ты, caro, пишешь я отвык читать, в то время как одно из мощнейших средств для нас теперь чтение. -- Я не отвык, я и иду вперед, решительно иду. А ты часто стоишь с твоими теургически-философскими мечтами. Грех нам схоронить талант, грех не отдать в рост, иначе мы ничего не сделаем, а можем сделать, право, можем. Ты говоришь, что много пишешь; во-первых, я этому не верю, во-вторых, еще меньше верю, что ты допишешь это многое. А я так намерен много жечь. Одна моя биография хороша, одушевленна, она и останется. Подумай об этом и пойдем в школьники опять, я учусь, учусь истории, буду изучать Гегеля, я многое еще хочу уяснить во взгляде моем и имею залоги, что это не останется без успеха. Мы ничего не потеряли, что теряли много времени в отношении образования, мы жили, и как полна была наша жизнь последних годов, как свята любовью, мы узнали практический элемент человечности; тем лучше можем усвоить себе многосторонность и глубину. От наших будущих произведений не будет пахнуть лампой кабинета, они прозябли на чистом воздухе, под открытым небом; прибавить соков -- и плоды будут свежи, как лимоны в Италии... или мы просто ничтожности, о нет, anch'io son pittore, и ты больше, нежели я! Я рад, что так холодно мог рассмотреть нас, да это оттого, что время не терпит. Кончились тюрьмою годы ученья, кончились с ссылкой годы искуса, пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического. Между прочим меня повело на эти мысли письмо Белинского к Сатину (с которым однако я не вовсе согласен, Белинский до односторонности многосторонен), еще прежде самая встреча с новыми знакомыми, еще прежде свои ум (довел же Ляпкина-Тяпкина свой ум до узнания, как было сотворение мира); но я все боялся анализа, было много восторженности, полно ликовать.
И что за удивительное различие в людях близких между собою, больше, нежели между мышью и петухом, больше, нежели между кошкой и фазаном. Ты и я все еще сходнее, нежели ты и Сатин, я и Сатин, ты и Кетчер, я и Кетчер, Кетчер и Сатин, Сазонов и пр. (помнишь N. P. Q. -- ...учил Давыдов). Никто лучше бога не пишет варьяций на одну тему, может, оттого, что ни у кого темы такой нет. Кетчер человек решительно практический, характер его выражается весь двумя словами: симпатия и доброта, но этот характер завернут в какую-то угловатость; террорист и Лафайет, он прескверно сделал, что обелинился, ему нейдет пиетизм, абсолютизм... Он отродясь не занимался делом, служил губернским переводчиком при русской литературе. Он не поэт (хотя в жизни его много поэзии du bonhomme Patience), отчего же он не занимается положительными науками, отчего не переводит учебные книги, зачем служит при театре, с потерею времени, зачем присутствует в коллегии Бажанова так часто? Люблю его, как родного брата, но ругаю. Примусь ругать Сатина, потом тебя и себя, которых также люблю, как братьев.
У Сатина времени впереди больше нашего, и занимался он меньше зато. Его душа очень чиста и очень любяща, ну не жаль ли, что он не дал ей всего полета? Его образование не твердо, дамское, как локоны его, такое же, как у твоей жены например. Французская философия французских романов чуть ли это не равняется нулю, беда еще, коли минус чему-нибудь. Белинский во многом неправ относительно его, но во многом и прав. Пусть же он занимается немецкой литературой, укажи ему и философию, да пусть в нее входит со смирением; философского образования он еще вовсе не имеет. Завтра наш черед; теперь прощай, ибо давно уже 14-е ноября перешло в 15. Felicissima notte, Eccelenza![47]
Слабость характера и лень -- вот тифон твоей души, это наказание тебе за твои чудные достоинства: у тебя и взгляд обширен и чувство верно -- разум силен, и все то вместе растворено в флегме. Не верю, чтоб воля не могла победить. Ежелн про тебя Белинский скажет так решительно, как про Сатина, что ты не поэт, не художник, он соврет, я сознаю в тебе поэтическое призвание не потому, что твои стихи хороши, а потому что знаю тебя с первого дыхания в мире умственном и художественном. Я тебе писал в 1833, что ты поэт, и теперь повторяю; но поэт in potentia, от тебя зависит развить эту возможность или подавить ее. И про Сатина я не скажу так резко, он еще не поднялся до мира высших сознаний, почем мы знаем, как он на него подействует; Сатин в высшем развитии, т. е. он же, но с обширной творческой мыслью, мне сдается Шиллером (у них и лица сходны); а ведь как хочешь люби Шиллера, в нем нет той универсальности, как в Шекспире и Гёте. Шиллер понимал односторонно жизнь, оттого-то он и аспирировал беспрестанно к будущей жизни, оттого ему и казалось und das Dort wird nimmer Hier[48], а оно Hier, этого никогда не поймет Сатин, слишком нежна, слишком аркадическа его душа, оттого он написал "Ты позабыл, ты человек!" Blasphème![49]
Написавши то, что написано, я был отвлечен и тем и сем от продолжения, но не от мысли. В одном из последних писем от тебя нашел я лучшие подтверждения моим словам -- во-первых, твои мистические фантазии улетучиваются ad totalem evaporabionem[50], во-вторых, ты жалуешься на недосуг от дружбы и друзей. Capisco[51], повторяется 1833 год в улучшенном издании, как "Дон-Кихот" Масальского. Я настоятельно требую перемены в твоей жизни, признай мою власть, она законна, свята, ты знаешь источник ее. Повторяю: пусть грустно мне будет без тебя в Петерб<урге>, но хорошо, что я не возвращаюсь в Москву. И ты поговариваешь "о глуши, о Саратове".
Еще многое я придумал. Все это будет темой, о которой мы поговорим, лишь бы нашелся досуг. Теперь прощай, я думаю, что тебе не нужно писать, что я лечу на твои именины -- ты узнаешь факт прежде сообщения.
Totus tuus[52] А. Герцен.
Я получил сейчас твое последнее письмо -- зачем я его получил -- о зачем! Я совершенно забыл все холодные отношения и, как дитя, радовался сюрпризу, который сделаю тебе, явившись в твои именины, -- прочитавши письмо, я испугался, была минута (одна минута, прости!), в которую я сомневался, ехать мне или нет. -- Ты обвиняешь меня, "это факт", -- говоришь ты. Дай бог, чтоб ты был прав, я чист в своих поступках, не раскаиваюсь, так понимал я, -- ежели ошибся -- вина ума. Зачем все это протеснилось между Николаем и Александром? -- двадцатый раз повторяю, благодарю бога, что я в Москве буду проездом; Наташа сейчас принесла мне записку к вам, я прочел ее, и слеза навернулась, прелестная душа, -- она не умела даже обидеться обидным молчанием. Пусть так, свезу записку, свезу и себя, ведь я для тебя еду, а ты -- ты будешь рад, мой Николай.
23 ноября 1839 г. Владимир.
Любезнейший и почтеннейший Александр Лаврентьевич! Душевно и искренно поздравляю вас, благословенье божие да сойдет на милую и добрую Веру Александровну. Письмо ваше нас очень удивило, мы как-то не ждали этой новости. Будущее закрыто, вы не дозволяете об нем говорить, но вероятность дана уму человеческому, вот, на вероятности основываясь, можно предполагать, что Вера Александровна будет счастлива, ее тихий кроткий нрав делал ее до встречи с Яковом Ивановичем голубкой. -- Но, monsieur père, будьте осторожны, Яков Иванович опасный человек, ему знакомо дело, как похищают невест; он некогда конвоировал коляску за город, в которой лежало приданое, а после сидели жених с невестой; в трех верстах от Москвы стоит Перов трахтир, и там доселе память сохранилась увоза, бегства etc. А Яков Иванович -- участник.
Поздравляю и вас, Авдотья Викторовна. Да, кажется, что тяжелый искус, который был положен на Александра Лаврентьевича, начинает облегчаться -- три письма кряду, и в каждом радостная весть. Теперь пора нам свидеться, -- когда же вы едете или, может, Ал<ександр> Лавр<ентьевич> один вздумает посетить Москву? -- Я, кажется, раньше предполагаемого поеду в Петербург.
Холста не берусь прислать, есть здесь -- это правда; но очень дорог, все владимирские покупают в Москве. Буде же вам угодно каких-нибудь fichus, модных мелочей, прошу приказать -- я прямо из Петербурга вам пришлю, даже испрашиваю позволение прислать какую-нибудь безделицу и от себя Вере Алекс<андровне> -- она, верно, не отучилась меня считать братом.
Сегодня мои именины, 23 ноября, вспомнили ли вы, а уж ежели вспомнили, верно, побранили за шампанское и пуще всего за откупоривание con amore. А мы сегодня будем пить за обрученных.
Прощайте. Дай бог вам здоровья, остальное начинает, кажется, изменяться на полусвет -- и, стало, может перейти в свет. Обнимаю, целую вас, ваш искренний друг
Хотел писать особо к Якову Ивановичу, но опоздал, поздравьте его дружески и скажите, что друг его Сатин прощен, теперь в Москве, проездом жил дней 5 у меня, здоров etc.
1839. Ноября 23.
Владимир.
1839 г. (до 6 декабря). Владимир.
Благодарю за Марбаха и посылаю его. Если вы прочли 2 отдел, то одобрите. Хорошо, но очень неудовлетворительно; по этой книжке можно столько же понять германскую литературу, сколько по очеркам "Художественной газеты" картины Рафаэля и др. Гегель относится к Марбаху, как Христос к какому-нибудь кардиналу <...>, как Гёте к Эккерману, что нисколько не мешает мне засвидетельствовать почтение Михаилу Николаевичу.
И вот, мой ангел, после полуторагодового свиданья, светлого и радостного, мы опять в разлуке; но мы уже не те, и разлука не та. Мы с спокойным сознанием нашего счастия, его продолжения, и у разлуки отнята вся горечь (грусть совсем другое), потому что на конце ее наше свидание... Ну дай же поцеловать тебя, благословить, благословить Сашку, и потом примусь за рассказ.
Приехал я в 17 часов, т. е. в шестом часу вышел, и Огар<ева> -- дома нет. Досадно. М-mе приняла холодно, сухо. Он у Кетч<ера> -- туда, искал, искал, он переехал; морозу град<усов> 28, наконец попал к барону, тот был в восторге, и Ог<арев>, и Сатин, но как-то впечатленье начальное было у меня не в пользу радости. Огарев должен был ехать в Собранья, я лег спать и утром явился домой. И так вот эти приготовленные impromptu; впрочем, у Кет<чера> провел время хорошо, там познакомился с известным актером Щепкиным и хохотал, как безумный, от его дара рассказывать анекдоты.
Еду я в понедельник утром, в 9 часов. Завтра буду опять писать, ты знаешь ли, когда надобно посылать на почту? Каждое воскресенье и каждый четверг вечером в 8 часов.
Pour en finir avec les nouvelles: M-me Og est vraiment au dessous encore de mon opinion, c'est une femme sans cœur, sans esprit de conduite même; déjà il y a des histoires qu'on raconte d'elle[53].
Бедный, бедный Огарев, и еще повязка не спала с глаз его.
Ну, ты, мой ангел, как проводишь время без меня, что наш малютка Сашка, здоров ли он, пиши как можно подробнее, вот мой адрес в Петерб<урге>.
Его высокоб<лагородию> Ивану Яковлевичу Лисенкову.
В С.-Петербург. В канцелярию г. обер-прокурора Святейшего синода. Для доставления Герцену.
По получении этого письма ты пиши прямо в Петербург.
Татьяны Петр<овны> я еще не видал, это удовольствие предстоит сегодняшнему числу.
Я опять в московских суетах насилу нашел свободную минуту, и потому все не устоялась душа от вздору, хлопот, россказней без интереса и видов с интересами -- я хотел ехать завтра, это значило бы двумя днями сократить разлуку нашу.
Шляпка отправлена еще 25 ноября с Найденовым. Скажи ему, что пап<енька> очень сердится на него за неаккуратную доставку.
Ты знаешь мои чувства, мое уважение к Юлии Федоровне, Ивану Емануйловичу -- и можешь их передать без того, чтоб я повторял. Виделась ли ты с Софьей Федоровной? Была ли Похви<снева> у тебя? Что концерт etc. etc.?
Я так живо представляю тебя и Сашку, как будто с вами; его ба... ба... дрррр... ангельскую улыбку, голос; твое босополье и твой взгляд на него, полный любви, молитвы -- о как он счастлив тобою, да будет же благословенье божие над вами.
Прощай. Жди от меня записки, но не письма до Петербурга.
Мамзель Катиш -- поклон преусердный. Как ведет себя нянька и вся честная компания?
При сем знаменитая поэма "Барон Упсальский". Все наши кланяются. Пап<енька> ждет, что ты будешь писать к нему.
Прощай, мой ангел, в первый раз подпишусь: муж твой
Не забудь, что я завтра опять буду писать.
48. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ
9 декабря 1839 г. Москва.
Представьте, друзья, вот я двое суток здесь и не мог урваться приехать к вам, а между тем уже место в дилижансе взято на понедельник. Вопрос когда -- завтра или сегодня явиться мне и в какое время (кроме вечера после 8). Наташа обнимает вас, есть записочка.
1839. Декаб<ря> 9.
На обороте: Благочестивейшему математику и православнейшему механику Астракову Николаю Ивановичу, магистру физико-математического отделения императорского Московского университета.
Здравствуй, мой ангел, чувствуешь ли ты по вечерам мое благословение, посылаемое вам обоим; чувствуешь ли, что середь всякого рода хлопот я с вами?
Место в дилижансе взято, я еду 11 декабря в 9 ч. утра, т. е. в понедельник; писавши вчера, я прав был -- здесь нет минуты спокойной: или друзья или tutti frutti[54]. Тебе кланяется Надежда Владимировна, которая очень мило и умно у княгини уверяла как то на днях, что неправда, что я покидаю тебя, и что ты оттого больна. Все вести переносит и все мерзости от Елиз<аветы> Мих<айловны> Кучиной, entre autre[55] она сказала, что Николенька М<едведев> мой сын.
Видел Татьяну Петровну -- лучше б не видать, что-то толсто-толсто, бабовато-бабовато. Ни он, ни она ни на шаг вперед, стоят спокойно привинченные к 1833 году.
Прасковья Петровна кланяется -- странного много в ней: и скрытность и откровенность, и комедия и трагедия. Дети определены.
Засим прощай, времени ни секунды. Схожу к Ог<ареву>, у Астракова еще не мог урваться побывать.
Может быть, ты по следующей почте письма не будешь иметь, потому что я не знаю, по каким дням надобно писать с Петерб<ургской> дороги.
Будьте здоровы -- расцелуй Сашку. Душка, как я давно его не видал. Прощай.
Вероятно, ты получила 1-е письмо.
Понедель<ник>. 11-го декабря 1839.
Милый друг мой Наташа, теперь шестой час, в девятом я еду, нарочно встал, чтоб иметь время написать строчку-другую.
Главное, что меня беспокоит, -- это неизвестность, спокойна ли ты; сегодня должно прийти письмо -- но оно меня не застанет. Что наш малютка, хочется взять его на руки, глядеть на него. -- Я люблю вас, люблю.
Ог<арев> видит многое, страдает, мучится, мое письмо сделало ужасную сцену, я помирился с М-me для того, чтоб успокоить его, я видел, что это необходимо для его любящей души, и сделал первый шаг; принес на жертву гордость, оскорбление и протянул руку -- и тут, стало, дружба победила любовь. У меня с нею было объяснение. Боже мой, какая горькая чаша достается ему, ежели все останется как есть -- и еще разовьется.
Мои вести нехороши -- что делать; не лучше и то, что могу сказать о Петруше. Астрак<ов> жалуется, что, переехав от него, он ни разу не был у него; я спросил П<етрушу>, по какой причине -- "Не хотелось". -- "Да надобно же было из благодарности". -- "Когда придет желание, я поблагодарю". После этого я дал ему 25 руб. и решительно не говорил ни слова, ибо я ясно вижу дерзость подобных ответов и совершенную глупость того, кто отвечает.
Шуба Матвеева не нашлась.
Праск<овью> Петр<овну> я видел раз. Татьяна Петр<овна> просидела вчера весь вечер, она всех больше переменилась, ни одной европейской ни мысли, ни слова, ни даже произношения, -- харьковское наречие, харьковские идеи etc. Алеша Кучин отправлен с жандармом из Москвы, tant va la cruche...
Астракова будет писать к тебе -- люблю ее я, она как-то неразрывна с воспоминаниями от 3 марта до 9 мая.
До сих пор мне не дали сосредоточиться в моей разлуке, барабанный бой со всех сторон, и музыка дружбы возле. Я разлуку чувствую теперь par boutades[56], вдруг сделается немо больно, недостает половины бытия, недостает той души, в которую погружена моя душа, -- по Сашке тоже очень грустно сделается, таким жалкеньким кажется он в эти минуты. А добрые люди тотчас прыгать, кривляться, гримасничать, несут водку и вино, сыр и журналы, шумят, и опять с ними, как в "Волшебной флейте", пляшешь. -- Прощай, благословляю вас три раза. Кат<иш> поклон.
Эту записку пошлют 13-го. До Петерб<урга> вряд будет ли возможность написать. Прощай.
На обороте: Наталье Александровне Герцен.
14--15 декабря 1839 г. Петербург.
14 декабря 1839. Петербург.
Ну вот, душа моя, твой Александр почти за 1000 верст от тебя сидит в комфортабельном No de l'hôtel des diligences[57] и думает все об вас же, мои милые, мои два ангела. -- Петербург будет для меня великой поэмой, которую я стану читать три недели. Мыслей много явилось и на дороге; но это после. Вот тебе подробности путевые. Поехал я 11-го в дилижансе, погода была скверная, гостиницы зато прекрасные, здесь я еще не огляделся. Я вместе с этим письмецом отсылаю другое завтра, чтоб посмотреть, которое придет скорее -- через Москву или прямо. Итак, не сердись за мои бессвязные записки, дай устояться.
Я здоров, Сережа кланяется, а я благословляю вас.
На обороте: Наталье Александровне Герцен во Владим<ир>.
15--16 декабря 1839 г. Петербург.
15 декабря 1839. С.-Петербург.
Вот первая минута, мой ангел, после отъезда, в которую я физически свободен; в душе не то -- все еще волнуется, беспорядок ужасный, много-много нового -- образов и мыслей, ощущений и бог знает чего; но все это еще не приняло формы, неясно. Итак, я в Петербурге, не странно ли; сегодня был я в вашем доме и ушел скоро, что-то грустен он, разваливается. Всего больше меня поразил Зимний дворец своей наружностью, я не смотрел, стоя у колонны, ни на главный штаб, ни на министерство, а на один дворец -- лучше я ничего не видывал даже на картинах, он что-то припоминает Эскуриал, впрочем. Хороша будет Исаакиевская церковь, чудно хорош и монумент Петра, но в нем мне именно все нравится, кроме Петра: какое-то натянутое, педантски академическое положение, зато лошадь и огромная масса гранита как пьедесталь великому царю выкупают все. А моря нет, и Невы нет. -- Остальное мало действовало; главное отличие от Москвы -- чрезвычайная комфортабельность, бóльшая пышность и комнат и платья; деятельность торговая и административная главного города целой части света. -- И при всем этом я уныл, это нехорошо, отчасти виновата в этом ты -- т. е. твое отсутствие, но есть и другие причины. Я и прежде меня все, от Адама до Пешкова, повторяли: удивительно необъятна душа человека, что может ее наполнить до краев? Океана мало, Петербурга мало; может одно -- душа любящая. Вероятно, завтра получу письмо от тебя (доселе, душка, ни весточки с 5 декабря), твое письмо вылечит многое, а остаюсь я грустен, не пора ли домой? -- Нет, я еще не видал Эрмитажа.
Ну, на сон грядущий об вздоре. Я переехал в Hôtel de Londres, против самого Адмиралтейства, за неделю 40 руб. Две комнаты, убранные хорошо и, главное, с прекрасным видом. Прощай, завтра буду опять писать. Вероятно, я здесь не заживусь, уж верно не больше двух недель. Что Сашка, что его зубки, здоров ли он, хоть бы на него взглянуть. Я видел во сне, спавши в дилижансе, Сашку как-то странно, видел и тебя. Множество птиц летало, и я ловил их и носил тебе -- что это значит, где Афимьин "Ракул"? Прощайте, благословляю вас. Я и в дилижансе ночью благословлял вас.
Мы готовимся переехать сюда, много страшного в этом, люди после 25 лет трудно меняют некоторые основные привычки жизни. Лишь бы прежде путешествовать, это будет эпилог поэтической жизни. Ну да об этом после. Досадно, что нет писем. Кажется, сегодня надобно бы получить, до 12 часов подожду, потом пошлю, вместе с этим письмом отправлю я к Юлии Федоровне грамоту.
Писем еще нет. Итак, прощай пока. -- Целую тебя много и много раз.
16 декабря 1839 г. Петербург.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Хотя и не предвидится возможность, чтоб мое письмо пришло к 20, но позвольте мне иметь честь приобщить и мое поздравление с днем вашего рождения, оно будет позднее, но ведь жаворонки, прилетающие после 9 марта, не худшие, особенно ежели их сравнить с печеными на постном масле. -- Дай бог вам одного вознаграждения за ту небесную доброту, с которой вы встретили нас, странников и скитальцев.
Я в Петербурге. Доселе одно здание привело меня в восторг -- это Зимний дворец, дивно-чудное здание, может, одни Palazzi в Венеции и Эскуриал могут стать с ним на одну доску, самый беспорядок этих пристроек, дополнений, разнохарактерность частей -- все придает ему то широкое, многообразное изящество, которое находим мы в трагедиях Шекспира. Я непременно куплю дагерротипный вид его; но это нелегко, солнце здесь живет бонтонно, встает в 10-м часу и такое бледное, торопливое, как все петербургские жители, что его не поймаешь в дагерротип. -- Здесь раскупили все картинки, привезенные из Парижа, -- в самом деле, удивительная верность рисунка и отделки; ежели привезут еще, я попрошу позволение прислать одну или две вам для образца.
К Ольге Александровне я поеду завтра и тотчас напишу Ивану Емануйловичу, папенька меня также снабдил письмом к ней.
Вот уж одиннадцатый день, как я не имею вести об Наташе, и от этого мне грустно и шпиц Адмиралтейства, который перед самым окном моим, меня не утешает. Мне что-то страшна и даль от Владимира, и одиночество в этой огромной массе людей; должно быть, я скоро отсюда уеду. Я здесь не дома, в дилижансе я как-то привык жить, а здесь нет.
В заключение позвольте мне попросить вас передать мое усерднейшее поздравление Евгении Ивановне с 24 декабрем, я душою приду сам поздравить в 12 часов и для этого надену фрак и белые перчатки, сидя дома в Hôtel de Londres, No 4. Также позвольте утрудить вас просьбою засвидетельствовать мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне, Ольге Ивановне и моим ученицам. Прелестный голос Ольги Ивановны здесь известен, меня спрашивал генерал Коровин, имел ли я во Владимире случай слышать Ольгу Ивановну.
С чувством истинного уважения и преданности честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.
1839. Декабря 16.
С.-Петербург.
17 18 декабря 1839 г. Петербург.
Ну вот, душечка, наконец твое письмо, мой ангел, моя бесценная подруга. И в этом письме видна ты, ты, моя Наташа. Сегодня мне счастье, с утра пошло хорошо, я был у Жуковского -- он тот Жуковский, о котором писано в "I Maestri", потом был у Ольги Ал<ександровны> Жеребцовой и нашел столько приветливости и доброты, сколько не ждал. Пришел домой -- твое письмо. Я прочел его -- и, точно как бывало в Вятке, мне сделалось узко в комнате, захотелось бежать к Неве, на Невский проспект, где б было обширно, где б ничто не теснило моего счастья. Наташа, о, напрасно сказала ты как-то, что я уж не влюблен в тебя. Друг мой, напрасно.
Я был у Анны Александровны, она и ее муж приняли меня как брата, просили переехать к ним, я просидел целый вечер, говорили о тебе, о будущем приезде, о том и о сем, и я тут только узнал проделку Ал<ексея> Ал<ександровича>, он сжег духовное завещание вашего отца.
Сережа un homme répand u[58],
В вицмундире, в башмаках
Вальсирует по паркету.
Я больше и больше вглядываюсь в Петер<бург>. Ко многому привык, ко многому никогда не привыкну. Мне часто бывает досадно, когда я долго займусь чем-нибудь новым, досадно, что в эти минуты не чувствую разлуки -- и мне тотчас представишься ты печальная и один утешитель -- Сашка. Я рвусь домой -- но определенно сказать, когда еду, нельзя.
Мои письма ужасно беспорядочны и сбиты от вечной суеты, здесь ежели люди мешают мне меньше, нежели в Москве, так домы, улицы мешают, и не то чтоб я на них радовался, или чему-нибудь радовался, нет, как-то первое впечатление по въезде было не в пользу Петерб<урга>, и сердце сжалось, и до сих пор не доступно истинной радости, -- но это только до Эрмитажа, там надеюсь провести чудесный день -- билет уже есть.
Здоровы ли вы, мои дети Наташа и Сашка? Фу, какая даль в самом деле 900 верст! Я сегодня иду смотреть Каратыгина в "Гамлете", еще ни разу не был в театре, вообще я воображал, что буду еще больше суетиться, метаться; а может, и оттого я мало даю воли душе, что дела много, хлопот довольно сухих и скучных.
Объяви Сашке мое благоволение за приписку, -- я так живо, ясно вижу его перед собой: "ну тяни же ручонки к папе". Я не забыл о поясе ему, но не могу догадаться какой. Поеду на днях в лавки, т. е. на Невский п<роспек>т, с Анн<ой> Ал<ександровной> и разом куплю нужное.
Скучно, друг мой, встретишь ты праздник, да я не веселее, скоро оба мы будем встречать и провожать его здесь в Петербурге. Я виделся с Арсеньевым, -- кажется по всему, недолго нам жить во Владимире, жалеть нечего, ибо и Иван Емануйлович недолго останется. Завтра буду опять писать. Прощайте, мои милые. Что хочешь делай, а тоски не заглуши<шь>.
Благословляю вас.
На обороте: Наталье Александровне Герцен.