Заметки о журналах

Чернышевский Николай Гаврилович


   Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
   Том IV.
   М., ОГИЗ ГИХЛ, 1948
   

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ

<ИЗ No 1 "СОВРЕМЕННИКА">

Декабрь 1856

<Рассказы графа Л. Н. Толстого. -- "Областные учреждения России в XVII веке" Кавелина. -- "Последние дни жизни Николая Васильевича Гоголя" из воспоминаний А. Тарасенкова. -- "Русский вестник" и Тургенев.>

   В прошедшем месяце, когда, по случаю издания "Детства", "Отрочества" и "Военных рассказов", мы выражали свое мнение о тех качествах, которые должны считаться отличительными чертами в таланте графа Л. Н. Толстого1, мы говорили только о силах, которыми теперь располагает его дарование, почти совершенно не касаясь вопроса о содержании, на поэтическое развитие которого употребляются эти силы. Между тем нельзя не помнить, что вопрос о пафосе поэта, об идеях, дающих жизнь его произведениям,-- вопрос первостепенной важности. Нельзя также не заметить, что было бы очень легко определить гра"ицы этого содержания, насколько оно раскрылось в произведениях, бывших известными публике в то время, когда писалась наша статья. Но мы не сделали этого, считая такое дело преждевременным, потому что речь шла о таланте молодом и свежем, до сих пор быстро развивающемся. Почти в каждом новом произведении он брал содержание своего рассказа из новой сферы жизни. За изображением "Детства" и "Отрочества" следовали картины Кавказа и Севастополя, солдатской жизни (в "Рубке леса"), изображение различных типов офицера во время битв и приготовлений к битвам,-- потом глубоко-драматический рассказ о том, как совершается нравственное падение натуры благородной и сильной (в "Записках маркера"), затем изображение нравов нашего общества в различные эпохи ("Два гусара"). Как расширяется постепенно круг жизни, обнимаемой произведениями графа Толстого, точно так же постепенно развивается и самое воззрение его на жизнь. Настоящие границы этого воззрения было бы легко определить, но кто поручится, что все замечания об этом, основанные на прежних его произведениях, не окажутся односторонними и неверными с появлением новых его рассказов? В последних главах "Юности", которая напечатана в этой книжке "Современника", и читатели, конечно, заметили, как, с расширением сферы рассказа, расширяется и взгляд автора. С новыми лицами вносятся и новые симпатии в его поэзию,-- это видит каждый, припоминая сцены университетской жизни Иртеньева. То же самое надобно сказать о рассказе графа Толстого "Утро помещика", помещенном в декабрьской книжке "Отечественных записок". Мы упоминаем об этом рассказе не с намерением рассматривать основную идею его,-- от этого нас удерживает уверенность, что определять идеи, которые будут выражаться произведениями графа Толстого, вообще было бы преждевременно. Тот ошибся бы, кто захотел бы определять содержание его севастопольских рассказов по первому из этих очерков,-- только в двух следующих вполне раскрылась идея, которая в первом являлась лишь одною своею стороною. Точно так же мы должны подождать второго, третьего рассказов из простонародного быта, чтобы определительнее узнать взгляд автора на вопросы, которых касается он в первом своем очерке сельских отношений. Теперь очень ясно для нас только одно то, что граф Толстой с замечательным мастерством воспроизводит не только внешнюю обстановку быта поселян, но, что гораздо важнее, их взгляд на вещи. Он умеет переселяться в душу поселянина,-- его мужик чрезвычайно верен своей натуре,-- в речах его мужика нет прикрас, нет реторики, понятия крестьян передаются у графа Толстого с такою же правдивостью и рельефностью, как характеры наших солдат.
   В новой сфере его талант обнаружил столько же наблюдательности и объективности, как в "Рубке леса". В крестьянской избе он так же дома, как в походной палатке кавказского солдата. Сюжет рассказа очень прост: молодой помещик живет в деревне затем, чтобы заниматься улучшением быта своих крестьян. Для этой, как он верует, святой и достижимой цели, он бросил все,-- и столицу, и знакомства, и удовольствия, и честолюбивые надежды на блестящую карьеру,-- он хочет жить для блага своих крестьян,-- это у него не фраза, а правдивое дело: он трудится неутомимо, он рвется из всех сил. Каков же результат его усилий? Это мы видим из рассказа об одном его "Утре", когда он, по обыкновению, ходит по избам тех мужиков, которым случалось до него дело в течение предыдущей недели, чтобы своими глазами видеть состояние семейства, разобрать, основательна ли просьба, и если основательна, то с общего совета придумать способ, как исполнить ее. Каковы эти консультации и к чему приводят они, читатель может видеть из первой сцены -- в избе Чуриса или Чурисенка. Мы выбираем этот отрывок потому, что фигура Чурисенка -- одна из самых законченных, самых рельефных и вместе самых типичных в рассказе, который, вообще, представляет очень много страниц, дышащих правдою:
   
   "-- Бог помощь!-- сказал барин, входя на двор.
   "Чурисенок оглянулся и снова принялся за свое дело. Сделав энергическое усилие, он выпростал плетень из-под навеса и тогда только воткнул топор в колоду и, оправляя поясок, вышел на середину двора.
   "-- С праздником, ваше сиятельство!-- сказал он, низко кланяясь и встряхивая волосами.
   "-- Спасибо, любезный. Вот пришел твое хозяйство проведать,-- с детским дружелюбием и застенчивостью сказал Нехлюдов, оглядывая одежду мужика. -- Покажи-ка мне, на что тебе сохи, которые ты просил у меня на сходке.
   "-- Сошки-то? Известно, на что сошки, батюшка, ваше сиятельство. Хоть мало-мальски подпереть хотелось, сами изволите видеть; вот анадысь угол завалился, еще помиловал бог, что скотины в ту пору не было. Все-то еле-еле висит,-- говорил Чурис, презрительно осматривая свои раскрытые, кривые и обрушенные сараи. -- Теперь и стропила, и откосы, и переметы только тронь: глядишь, дерева дельного не выйдет. А лесу где нынче возьмешь? сами изволите знать.
   "-- Так на что ж тебе пять сошек, когда один сарай уже завалился, а другие скоро завалятся? Тебе нужны не сошки, а стропила, переметы, столбы -- все новое нужно,-- сказал барин, видимо щеголяя своим знанием дела.
   "Чурисенок молчал.
   "-- Тебе, стало-быть, нужно лесу, а не сошек; так и говорить надо было.
   "Вестимо нужно, да взять-то негде: не все же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к вашему сиятельству за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, насчет дубовых макушек, что на господском гумне так, без дела лежат,-- сказал он, кланяясь и переминаясь с ноги на ногу: -- так, може, я которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь соорудую.
   "-- Как же из старого? Ведь ты сам говоришь, что все у тебя старо и гнило: нынче этот угол обвалился, завтра тот, после завтра третий; так уж ежели делать все заново, чтоб не даром работа пропадала. Ты скажи мне, как ты думаешь, может твой двор простоять нынче зиму, или нет?
   "-- А кто ее знает!
   "-- Нет, ты как думаешь? завалится он, или нет?
   "Чурис на минуту задумался.
   "-- Должон весь завалиться,-- сказал он вдруг.
   "-- Ну, вот видишь ли, ты бы лучше так и на сходке говорил, что тебе надо весь двор пристроить, а не одних сошек. Ведь я рад помочь тебе...
   "-- Много довольны вашей милостью,-- недоверчиво и не глядя на барина, отвечал Чурисенок. -- Мне хоть бы бревна четыре да сошек пожаловали, так я, может, сам управлюсь; а который негодный лес выберется, так в избу на подпорки пойдет.
   "-- А разве у тебя изба плоха?
   "-- Того и ждем с бабой, что вот-вот раздавит кого-нибудь,-- равнодушно сказал Чурис. -- Намедни и то накатина с потолка мою бабу убила!
   "-- Как убила?
   "-- Да так, убила, ваше сиятельство: по спине как полыхнет ее, так она до ночи замертво пролежала.
   "-- Что ж, прошло?
   "-- Прошло-то прошло, да все хворает. Она, точно, и от роду хворая.
   "-- Что ты, больна? -- спросил Нехлюдов у бабы, продолжавшей стоять в дверях и тотчас же начавшей охать, как только муж стал говорить про нее.
   "-- Все вот тут не пущает меня, да и шабаш,-- отвечала она, указывая на свою грязную, тощую грудь.
   "-- Опять!-- с досадой сказал молодой барин, пожимая плечами: -- отчего же ты больна, а не приходила сказаться в больницу? Ведь для этого и больница заведена. Разве вам не повещали?
   "-- Повещали, кормилец, да недосуг все: и на барщину, и дома, и ребятишки -- все одна! Дело наше одинокое...
   "Нехлюдов вошел в избу. Неровные закопченные стены в черном углу были увешаны разным тряпьем и платьем, а в красном буквально покрыты красноватыми тараканами, собравшимися около образов и лавки. В середине этой черной, смрадной, шестиаршинной избенки, в потолке была большая щель и, несмотря на то, что в двух местах стояли подпорки, потолок так погнулся, что, казалось, с минуты на минуту угрожал разрушением.
   "-- Да, избенка очень плоха,-- сказал барин, всматриваясь в лицо Чурисенка, который, казалось, не хотел начинать говорить об этом предмете.
   "-- Задавит нас, ребятишек задавит,-- начала слезливым голосом приговаривать баба, прислонившись к печи под полатями.
   "-- Ты не говори!-- строго сказал Чурис и с тонкой, чуть заметной улыбкой, обозначившейся под его пошевелившимися усами, обратился к барину;-- и ума не приложу, что с ней делать, ваше сиятельство, с избой-то; и подпорки, и подкладки клал -- ничего нельзя изделать!
   "-- Как тут зиму зимовать? Ох-ох-о! -- сказала баба.
   "-- Оно, коли еще подпорки поставить, новый накатник настлать,-- перебил ее муж, с спокойным, деловым выражением,-- да кой-где переметы переменить, так, может, как-нибудь пробьемся зиму-то. Прожить можно, только избу всю подпорками загородишь -- вот что; а тронь ее, так щепки живой не будет; только поколи стоит, держится,-- заключил он, видимо весьма довольный тем, что он сообразил это обстоятельство.
   "Нехлюдову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого положения и не обратился прежде к нему, тогда как он с самого своего приезда ни разу не отказывал мужикам и только того добивался, чтоб все прямо приходили к нему за своими нуждами. Он чувствовал даже некоторую злобу на мужика, сердито пожал плечами и нахмурился; но вид нищеты, окружавшей его, и среди этой нищеты спокойная и самодовольная наружность Чуриса, превратили его досаду в какое-то грустное, безнадежное чувство.
   "-- Ну, как же ты, Иван, прежде не сказал мне? -- с упреком заметил он, садясь на грязную, кривую лавку.
   "-- Не посмел, ваше сиятельство,-- отвечал Чурис с той же, чуть заметной улыбкой, переминаясь своими черными, босыми ногами по неровному земляному полу; но он сказал это так смело и спокойно, что трудно было верить, чтоб он не посмел притти к барину.
   "-- Наше дело мужицкое: как мы смеем!.. -- начала было, всхлипывая, баба.
   "-- Ну, гуторь,-- снова обратился к ней Чурис.
   "-- В этой избе тебе жить нельзя; это вздор!-- сказал Нехлюдов, помолчав несколько времени.-- А вот что мы сделаем, братец..."
   
   Чтобы помочь Чурисенку совершенно, а не на время, не кое-как, Нехлюдов предлагает ему выселиться на новые места, на хутор,-- там он найдет себе готовую новую избу. Чурисенок не может решиться на это -- ему дорога родная изба, дорог родной двор с ветлами, которые посадил его отец, да и разорительно было б ему бросить свой удобренный участок, свой конопляник, чтобы получить на хуторе глинистую, неудобренную землю.
   
   "Молодому помещику, видно, хотелось еще спросить что-то у хозяев; он не вставал с лавки и нерешительно поглядывал то на Чуриса, то в пустую, нетопленную печь.
   "-- Что, вы уж обедали? -- наконец спросил он.
   "Под усами Чуриса обозначилась насмешливая улыбка, как будто ему смешно было, что барин делает такие глупые вопросы; он ничего не ответил.
   "--Какой обед, кормилец?-- тяжело вздыхая, проговорила баба: -- хлебушка поснедали, вот и обед наш. За сныткой нынче ходить неколи было, так и щец сварить не из чего, а что квасу было, так ребятам дала.
   "-- Ныньче пост голодный, ваше сиятельство,-- вмешался Чурис, поясняя слова бабы: -- хлеб да лук -- вот и пища наша мужицкая. Еще, слава-ти господи, хлебушка-то у меня, по милости вашей, по сю пору хватило, а то сплошь у наших мужиков и хлеба-то нет. Луку ныне везде незарод. У Михаила огородника анадысь посылали, за пучок по грошу берут, а покупать нашему брату неоткуда. С Пасхи почитай что я в церкву божью не ходим, и свечку Миколе купить не на что.
   "Нехлюдов уже давно знал не по слухам, не на веру к словам других, а на деле всю ту крайнюю степень бедности, в которой находились его крестьяне; но вся действительность эта была так несообразна со всем воспитанием его, складом ума н образом жизни, что он против волн забывал истину, н всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осязательно напоминали ее, у него на сердце становилось невыносимо тяжело н грустно, как-будто воспоминание о каком-то свершенном, неискупленном преступлении мучило его.
   "-- Отчего вы так бедны? -- сказал он, невольно высказывая свою мысль.
   "-- Да каким же нам н быть, батюшка, ваше сиятельство, как не бедным? Земля наша какая.-- вы сами изволите знать: глина, бугры, да и то, видно, прогневили мы бога, вот уж с холеры почитай хлеба не родит. Лугов и угодьев опять меньше стало: которые показали в экономию, которые тоже в барские поля поприбрали. Дело мое одинокое, старое... и где и рад бы похлопотал -- сил моих нету. Старуха моя больная, что ни год, то девчонок рождает: ведь всех кормить надо. Вот один маюсь, а семь душ дома. Грешен господу богу, часто думаю себе: хоть бы прибрал которых бог поскорее: н мне бы легче было, да н нм-то лучше, чем здесь горе мыкать...
   "-- О-ох!-- громко вздохнула баба, как бы в подтверждение слов мужа.
   "-- Вот моя подмога вся тут,-- продолжал Чурис, указывая на белоголового шершавого мальчика лет семи, с огромным животом, который в это время робко, тихо скрипнув дверью, вошел в избу и, уставив исподлобья удивленные глаза на барина, обеими ручонками держался за рубаху Чуриса. -- Вот и подсобка моя вся тут,-- продолжал звучным голосом Чурис, проводя своей шершавой рукой по белым волосам ребенка:-- когда его дождешься? а мне уж работа не в мочь. Старость бы еще ничего, да грыжа меня одолела. В ненастье хоть криком кричи. А ведь уж мне давно с тягла, в старики пора. Вот Ермилов, Демкин, Зябрев -- все моложе меня, а уж давно земли посложили. Ну, мне сложить не на кого -- вот беда моя. Кормиться надо: вот и бьюсь, ваше сиятельство.
   "-- Я бы рад тебя облегчить, точно. Как же быть? -- сказал молодой барин, с участием глядя на крестьянина.
   "-- Да как облегчить? Известное дело, коли землей владать, то н барщину править надо -- уж порядки известные. Как-нибудь малого дождусь. Только, будет милость ваша, насчет училища его увольте, а то намедни земский приходил, тоже, говорит, и его ваше сиятельство требует в училищу. Уж его-то увольте: ведь какой у него разум, ваше сиятельство? Он еще млад, ничего не смыслит.
   "-- Нет, уж это, брат, как хочешь,-- сказал барин:-- мальчик твой уж может понимать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подрастет, хозяином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь, и в церкви читать -- ведь все у тебя дома с божьей помощью лучше пойдет,-- говорил Нехлюдов, стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и заминаясь.
   "-- Неспорно, ваше сиятельство: вы нам худа не желаете, да дома-то побыть некому: мы с бабой на барщине -- ну, а он хоть и маленек, а все подсобляет, и скотину загнать и лошадей напоить. Какой ни есть, а все мужик,-- и Чурисенок с улыбкой взял своими толстыми пальцами за нос мальчика и высморкал его.
   "-- Все-таки присылай его, когда сам дома и когда ему время -- слышишь? непременно.
   "Чурисенок тяжело вздохнул и ничего не ответил".
   
   Эта сцена показалась нам одною из лучших в рассказе. Но если бы мы захотели указать все удачные липа мужиков, все правдивые и поэтические страницы, нам пришлось бы представить слишком длинный перечень, потому что большая часть подробностей в "Утре помещика" прекрасны.
   В декабрьской книжке "Библиотеки для чтения" также помещена повесть гр. Толстого "Встреча в отряде с московским знакомцем". Но о "Библиотеке для чтения" мы будем говорить в другой раз, а теперь возвращаемся к "Отечественным запискам", последняя книжка которых представляет, кроме рассказа, о котором мы говорили, еще две замечательные статьи,-- одна из них -- "Последние дни жизни Николая Васильевича Гоголя", из воспоминаний г. А. Т. Т--ва2, чрезвычайно интересна по своему предмету, а другая и по ученому достоинству -- это критический разбор книги г. Чичерина: "Областные учреждения России в XVII веке", написанный г. Кавелиным3. Уже давно г. Кавелин ничего не печатал; блистательная роль, которую он играл в исследованиях о русской истории, заставляла сожалеть о том, что он покинул деятельность, столь полезную и для науки и для публики. Ему бесспорно принадлежит одно из первых мест между учеными, занимающимися разработкою русской истории; его статьи, которыми в течение нескольких лет постоянно украшались "Отечественные записки" и "Современник", отличались редкими достоинствами изложения при капитальном значении для науки и пролили свет на многие затруднительнейшие вопросы ее. "Взгляд на юридический быт древней России", критические разборы сочинения г. Соловьева "Об отношениях между князьями Рюрикова дома", книги г. Терещенко "Быт русского народа", "Чтение в Обществе истории и древностей российских" и многие другие его статьи принадлежат к небольшому числу тех изысканий, на которые опираются господствующие ныне понятия о ходе и характере русской истории. Для внутренней истории быта никто из нынешних наших ученых не сделал более, нежели г. Кавелин. Потеря, понесенная наукою от его безмолвия, продолжавшегося уже несколько лет, очень велика. Мы не виним его за. это безмолвие, очень хорошо зная, что у него, как и у многих других, могли быть на то причины очень уважительные. Но мы не можем не радоваться, что наконец он решился возобновить свою литературную деятельность. Статья, помещенная им теперь в "Отечественных записках", очень замечательна по проницательному объяснению причин и смысла учреждений, развившихся в течение московского периода и отношений этого порядка дел к прежнему быту русской земли.
   Статья г. А. Т. Т--ва драгоценна для истории нашей литературы потому, что представляет довольно полное изложение хода загадочной болезни, имевшей своим следствием кончину Гоголя.
   Была ли это болезнь чисто физическая или телесное расстройство происходило от душевного расстройства? И, какова бы ни была эта болезнь, действительно ли Гоголь умер от болезни или смерть была приведена самопроизвольною его решимостью не принимать пищи? Г. А. Т--в -- доктор, который посещал и по возможности лечил Гоголя в последний период этой таинственной агонии. Все симптомы ее, все действия Гоголя в это время так странны, что автор не отваживается ни одного из этих предположений отрицать решительным образом. Он только рассказывает факты, свидетелем которых был,-- это, конечно, лучшее из всего, что можно сказать в настоящее время. Но в примечаниях он склоняется к тому мнению, что психические причины более, нежели физические страдания, участвовали в разрушении организма Гоголя и что самою сильнейшею из этих причин было слишком продолжительное воздержание от пищи. Конечно, мы не имеем возможности с достоверностью решать вопрос, которым затрудняется врач и очевидец. Но, сколько можно судить по фактам, которые он представляет, надобно, кажется, считать ближайшим к истине то ужасное предположение, что Гоголь сам уморил себя голодом,-- не бессознательно, не вследствие психической болезни, а сознательно и, быть может, даже преднамеренно. Вот, по рассказу г. А. Т. Т--ва, факты, которые, кажется нам, ведут к такому заключению:
   
   "Давно мне не случалось быть в доме, где жил Гоголь, и я не слыхал ничего о его болезни. В среду на первой неделе поста прислали из этого дома за мною и объяснили, что происходило с Гоголем. Озабоченный положением больного, хозяин дома (граф Т--ой) желал, чтоб я видел и сказал свое мнение о его болезни.
   "Однако ж Гоголь на этот раз не изъявил желания меня видеть. Наконец посещавший его врач захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: "напрасно, но пожалуй". Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста.
   "Увидев его, я ужаснулся. Не прошло месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык с трудом шевелился, выражение лица стало неопределенное, необъяснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но недолго мог ее удерживать прямо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощупать пульс и посмотреть язык: пульс был ослабленный, язык чистый, но сухой; кожа имела натуральную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячечного состояния и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита...
   "Я настаивал, чтоб он, если не может принимать плотной пищи, то по крайней мере непременно употреблял бы поболее питья и притом питательного -- молока, бульона и т. д. "Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия: разве надобно пить, чтобы прогнать ее",-- сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счастливого окончания болезни. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх.
   "Испуганный, встревоженный мыслью, что Гоголь может скоро умереть, я должен был собраться с силами, чтобы притти в спокойное положение, в каком должно разговаривать с больным. Удалившись от графа, я почел обязанностью зайти опять к больному, чтоб еще сильнее высказать ему мои убеждения. Чрез служителя я выпросил у него позволения войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привыкнув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с видимым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил ему мысль, что врачи в болезни прибегают к совету своих собратий и их слушаются; не врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добросовестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил свое внимание на лицо страдальца, чтобы подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде: ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел, как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с расстановкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: "Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра"; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли, или в знак прощания -- не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтобы сказать, что дело плохо и я не предвижу ничего хорошего, если это продолжится.
   "Как и чем было действовать при таком необыкновенном случае на эту исключительную личность? Граф употреблял все, что возможно было для его исцеления. Советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя, призывал для совещания знаменитейших московских докторов. Одно духовное лицо подало совет убеждать Гоголя, что его спасение не в посте, а в послушании, и просило его непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полноте. Духовник навещал его часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним.
   "Неохотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молитвы, читаемые священником. Какие молитвы вам читать? -- спрашивал он. "Вое хорошо; читайте, читайте!" Друзья старались подействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием: но не было лица, которое могло бы взять над ним верх, не было лекарства, которое бы перевернуло его понятия; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы, глотать какие-либо лекарства. В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла, и в этот же день он согласился было употребить еще одно медицинское пособие (clysma), но это было только на словах, а на деле он решительно отказался, и во все последующие дни он уж более не слушал ничьих увещаний и не принимал более никакой пищи (три дня), а спрашивал только пить красного вина.
   "Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвящения.
   "Спешить с медицинскою помощью теперь казалось еще нужнее. Приезжали врачи; каждый высказывал свое мнение. Думали, судили, толковали; никто не присоветовал ничего решительного, да и не видно еще было близкой опасности. Между тем трудно было предпринимать что-нибудь с человеком, который в полном сознании отвергает всякое лечение. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий, он приписывал это чуду. И в настоящее время сказал он одному из убеждавших его лечиться: "Ежели будет угодно богу, чтоб я жил еще -- буду жить"...
   "Во вторник являюсь я и встречаю гр. Т., чрезвычайно встревоженного сверх ожидания. "Что Гоголь?" -- "Плохо, лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить".
   "Меня пустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица -- образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не отвечал ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать пульс. Он сказал: "Не трогайте меня, пожалуйста". Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни не обнаруживалось.
   "Между тем врачи, один за другим, приезжали проведывать больного и узнавали, что с ним происходит. Один из почтенных врачей предложил магнетизировать больного, чтоб покорить его волю и таким образом заставить его делать что нужно. На следующий день положили собрать большой консилиум из опытнейших врачей, чтоб приступить к мерам энергическим.
   "Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем, а потом бульоном. Повидимому, он уже неясно различал качество питья, потому что сказал только: "Зачем подаешь мне мутное?" однако ж выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: "подай, подай!" Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано.
   "Вечером этого же дня пришел врач для магнетизирования. Когда он положил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: "Оставьте меня!" Продолжать магнетизирование было нельзя.
   "На следующий день, в среду утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма заметно, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет прибегнуть к средствам возбуждающим (moschus). Около полудня собрались вместе приглашенные доктора (пятеро), а также несколько друзей Гоголя и множество знакомых. Предложен был вопрос: оставить ли теперь больного без пособий, которые он отвергает сам, или поступать с ним, как с человеком, не владеющим собою? Решили: лечить больного, несмотря на его нежелание лечиться.
   "Все врачи вошли к больному, стали осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что чрез него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, [также] было для него болезненно, потому что также возбуждало стон или крик. На вопросы докторов больной или не отвечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто "нет", не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряжением: "Не тревожьте меня, ради бога!"
   "Кроме исчисленных явлений, ускоренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном числе. Было поставлено восемь пиявок к ноздрям, приложены холодные примочки на голову, а потом сделано обливание головы холодной водою в теплой ванне. Когда больного раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно. После ванны его опять положили в постель, обернув в простыню. Видно, он прозяб, потому что проговорил: "Покройте плечо, закройте спину!" Во время приставления пиявок он повторял неоднократно: "Не надо, не надо!" Когда они были поставлены, он твердил: "Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!" и стремился их достать рукою, которую удержали силою. Один из консультантов, приехавший позже других и знавший лично Гоголя, выслушав историю его болезни, назвал болезнь gastroenteritis ex inanitione, объявил дурное предсказание, сказав, что "навряд ли что-либо успеете сделать с этим больным при таком его нежелании лечиться"; но другие врачи не теряли надежды на его спасение и в шесть часов вечера опять собрались у больного.
   "Гоголь лежал молча, как бесчувственный, и как будто не обращал внимания или не понимал того, что около него происходило, несмотря на громкий разговор окружающих. Предлагали ему вопросы, называли его по имени, но не добились ни одного слова. Тут положили ему на голову лед, на руки и на ноги горчичники, поддерживали кровотечение из носа, внутрь давали лекарство. Но и эти деятельные пособия не оказали благоприятного действия. Пульс делался все слабее; дыхание, затрудненное уже утром, становилось еще тяжелее. Вскоре больной перестал сам поворачиваться н продолжал лежать смирно на одном боку. Когда с ним ничего не делали, он был покоен; но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон или вскрикивал; по временам он явственно произносил: "давай пить!", уже не разбирая, что ему подают.
   "Позже вечером он, повидимому, стал забываться и терять память. "Давай бочонок!" -- произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтобы он был в состоянии выпить поданное.
   "Еще позже он по временам бормотал что-то невнятное, как бы во сне, или повторял несколько раз "давай, давай! ну что ж?" Часу в одиннадцатом он закричал громко: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку. Во все это время он не глядел и беспрерывно стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться, он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.
   "После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова.
   "В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, повидимому, его оживляло; однако ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо опустилось, как у мертвеца. В это время приехал доктор, который распоряжался лечением. Он продолжал почти во всю ночь давать лекарства и употреблять разные медицинские меры. Больной только стонал, но не произносил более ни слова.
   "На другой день, в четверг 21-го февраля 1852 года, доктора не успели устроить нового совещания, которое предполагали возможным. Приехав в назначенный час, они нашли не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прекратилось дыхание, исчезли все признаки жизни..."
   
   Если действительно Гоголь сам был причиною своей смерти -- в чем, кажется нам, трудно сомневаться после рассказа г. А. Т. Т--ва,-- если действительно он остался бы жив и сделался бы здоров, когда захотел бы о том позаботиться, не отвергал бы и пишу и медицинские пособия, то в самом безрассудстве, с которым он губил себя, все-таки обнаруживается высокая и сильная натура. Какое жалкое, дикое убеждение,-- но какая высокая жертва ради убеждения! Какое поразительное свидетельство с одной стороны -- слабости, с другой стороны -- высоты этого человека.
   Мы нашли столько хорошего в декабрьской книжке "Отечеств[енных] записок", что нам уже не хочется говорить об ответе г. Галахова (в журналистике декабрьской книжки) на замечания, сделанные нами на его статью против г. Лайбова4. Да и нет надобности отвечать ему: от г. Лайбова он обращает свой гнев на нас -- пусть гневается, особенно если это приносит ему удовольствие; собственно sa себя мы не намерены вступать в полемику ни с кем,-- тем более не находим нужды делать этого в настоящем случае; потому что г. Галахову не удалось сказать против наших замечаний ничего такого, что заслуживало бы ответа.
   Точно так же мы не будем ничего отвечать и на "Письмо к г. Филиппову", напечатанное в четвертой книге "Русской беседы",-- автор письма выражает полное свое согласие с мнениями, которые высказаны г. Филипповым в статье, которая помещена была в первой книжке "Русской беседы" 5 и в свое время была строго осуждена нами. Автор письма весьма негодует на нас за это осуждение,-- что весьма натурально в человеке, вполне разделяющем мнения г. Филиппова; статья г. Филиппова безвозвратно осуждена не нами одними, а всею публикою, стало быть, возобновлять историю о ней совершенно бесполезно.
   В прошедшем месяце мы сказали, что те особенные воззрения, которыми славянофилы хотят отличаться от огромного большинства публики, не достигли еще ясности и потому не имеют еще особенной важности. Но с тем вместе мы сказали, что "Русская беседа", независимо от своего направления, заслуживает внимания по довольно значительному числу дельных статей,-- в числе сотрудников ее есть люди ученые и даровитые, которые судят очень здраво, когда речь идет не о туманных отвлеченностях (которыми, к сожалению, многие из них слишком часто заняты), а о таких вопросах, которые имеют действительный смысл. Мы пользуемся выходом четвертой книжки "Русской беседы", чтобы обозреть все четыре книги ее, составляющие годичное издание, и обратить внимание публики на статьи, заслуживающие одобрения.
   Прежде всего мы должны назвать прекрасные "обозрения" кн[язя] Черкасского: "Обозрение политических событий в Европе за 1855 год" ("н[ига] первая), "Протоколы Парижского конгресса (кн[ига] вторая) и "Обозрение внутреннего законодательства" (кн[ига] третья): они заслуживают большого внимания по ясности и благородству взгляда и по замечательной основательности; в том предмете, которым занимается кн[язь] Черкасский, мы имеем очень мало специалистов; но если б у нас было их и много, автор статей, нами (названных, все-таки оставался бы писателем замечательным; теперь же мы почти не можем указать в этом роде ничего равного по достоинству его дельным статьям, написанным с большим знанием предмета. Кто хочет узнать "Русскую беседу" с самой выгодной стороны, должен прочесть эта статьи и стихотворения г. И. Аксакова6 (в первой книге; в свое время мы представили нашим читателям эти стихотворения; к сожалению, в трех следующих книгах г. И. Аксаков не поместил ни одной пьесы. Неужели он так мало пишет?).
   Очень дельны три статьи г. Кошелева о железных дорогах -- две первые были напечатаны в первой книге; на одну из них, заключавшую замечания против статьи, помещенной в февральской книжке нашего, журнала, г. Журавский написал в "Современнике" возражения; третья статья (в четвертой книге) служит ответом на эти возражения. Спор этот самым выгодным для "Русской беседы" образом отличался от скучных прений о народном воззрении, в которых каждым новым объяснением славянофилы все только больше затемняли вопрос о том, чего они хотят. Тут, напротив, дело было совершенно ясно и разумно, каждый читатель очень хорошо понимал, чего и по каким основаниям хочет г. Кошелев; мы не беремся решать, на чьей стороне было больше справедливости, но самый нерасположенный к "Русской беседе" читатель согласится, что г. Кошелев говорил не без доказательств, защищая мысль, что Москва должна быть центральным пунктом всей сети железных дорог. С этим мнением можно соглашаться или не соглашаться, но во всяком случае оно имеет за себя многие факты и заслуживает серьезного внимания. Правда и то, что в нем нет ничего специально славянофильского. Можно быть заклятым западником и все-таки думать, что Москва, центр мануфактурной деятельности и сухопутных торговых путей, должна быть центром железных дорог; можно быть заклятым славянофилом, и предпочитать в этом случае Москве Киев или какой-нибудь другой город.
   В двух последних книгах "Русской беседы" возбудили много толкав статьи г. В. Григорьева о Грановском 7. Многие думали видеть в них следы какой-то вражды против Грановского, какого-то желания унизить его: справедливо или несправедливо такое предположение, во всяком случае нельзя совершенно одобрить удалого тона, в котором написаны эти воспоминания, и довольно частых панегириков автора самому себе. Но как бы то ни было, статьи эти драгоценны, потому что заключают в себе очень много интересных фактов. Биографическая отрасль литературы у нас еще очень слаба, и потому всякие биографические воспоминания, по своей редкости, имеют у нас двойную цену.
   Интерес, возбужденный "Семейною хроникою" г. С. Аксакова, делает излишними всякие похвалы двум статьям его, помещенным в "Русской беседе".
   Чтобы заключить перечень статей "Русской беседы", имеющих положительное достоинство независимо от славянофильского или неславянофильского своего направления, упомянем известия г. Гильфердинга о современной литературно-ученой жизни у некоторых западных славянских племен. Можно посмеяться над г. Гильфердингом, когда он оплакивает участь нынешних пруссаков " саксонцев, к величайшему своему несчастию разучившихся говорить по-славянски, или доказывает, что персияне -- европейцы, а славяне -- азиатцы; но его статьи, помещенные в "Русской беседе", заключают много интересных фактов.
   Этот перечень был бы гораздо длиннее, если бы прибавить к нему статьи, сильнее пострадавшие от слишком неумеренной примеси отвлеченных эпизодов в славянофильском вкусе, но все-таки .имеющих много дельных страниц. Вообще, кто захочет беспристрастно вглядеться в "Русскую беседу", найдет в ней много хорошего. Правда и то, что быть беспристрастным в этом случае довольно трудно. Мы уверены, многим даже не понравится то, что мы, не ограничиваясь выставлением слабых сторон этого журнала, указываем и хорошее в нем. Нерасположение против "Русской беседы" з огромном большинстве публики очень сильно. Иные воображают, что это нерасположение относится собственно к. самому славянофильскому направлению. Нет; нельзя, конечно, думать, чтобы славянофильство, в каком бы виде "и являлось оно, могло приобрести многих приверженцев,-- оно слишком противоречит очевидным фактам и положительным потребностям русского общества. Но все-таки в нем, если рассматривать его в лучших его представителях" нет ничего антипатичного. Оно заблуждение, но заблуждение, могущее иметь очень благородный характер и соединяться со многими прекрасными элементами. Славянофилам вредит не то, что они славянофилы; есть другие причины предубеждения против них. Придавая слишком большую важность своим отвлеченным понятиям о всеобъемлющем характере русской народности, о так называемой односторонности и несостоятельности западной науки и жизни они слишком готовы без разбора восхищаться всяким суждением, лишь бы только оно было в пользу народности против европеизма. Чтобы объяснить эту ошибку, мы воспользуемся прелестною историею, которая открыта была одним из сотрудников "Русской беседы".
   В "Земледельческой газете" (1856 г.), No 23 и 24, помещена была статья г. Великосельцева "Заметки о связи между улучшенною жизнью, нравственностью и богатством в крестьянском быту". Автор рассуждает: отчего многие из наших крестьян бедны? Отчего многие из них пьют? И каким бы образом помочь этому делу? Вся беда, по мнению г. Великосельцева, происходит оттого, что жены крестьян не заботятся об артистической красоте своих поз, не стараются иметь красивую талию. А помочь беде также очень легко,-- пусть крестьянские женщины заботятся о красоте талии,-- и дело пойдет прекрасно. Вы не верите? Но нет, г. Великосельцев говорит не в шутку.
   Возможно ли читать без смеха эти предположения, что для улучшения быта поселян нужно затянуть сельских девушек в корсеты, набить им головы романами, выучить их танцовать французскую кадриль, а мужиков приучить к тому, чтобы они целовали ручки у своих дам? По мнению "Русской беседы", г. Великосельцев -- западник; в самом деле, подобно западникам, он толкует о просвещении, об улучшении быта, о смягчении нравов! Спрашивается теперь, какое мнение стала б иметь публика о западниках, если б они, основываясь на том, что г. Великосельцев с жаром говорит о просвещении, вздумали защищать его проекты, печатать в своих журналах его статьи, а [если б кто в "Русской беседе"] осмелился бы сказать, что напрасно они компрометируют себя союзом с г. Великосельцевым, стали бы печатать в своих журналах объявления, что г. Великосельцев рассуждает очень здраво и основательно? Кто был бы тогда виноват в том, что публика стала бы смеяться над западниками?
   Величайший вред славянофилам приносит, как мы сказали, неразборчивость в выборе союзников. Нет сомнения, что если бы "Русская беседа" остерегалась от статей и мнений, имеющих такое же отношение к славянофильству, как проекты г. Великосельцева к западничеству, то исчезло бы предубеждение против славянофильства. Публика ни в каком случае не сделалась бы последовательницею славянофильских теорий, но, по крайней мере, смотрела бы на них с большим уважением.
   Читатели наши знают о странной выходке редактора "Русского вестника" против г. Тургенева 8. Г. Тургенев отвечал на нее следующим письмом, адресованным на имя г. редактора "Московских ведомостей" и напечатанным в No 151 этой газеты:

"Париж 4-го (16-го) декабря.

   М. Г.,
   Я на-днях получил No "Московских ведомостей", в котором помещено объявление об издании "Русского вестника" в будущем году, вместе с замечанием насчет моих отношений к этому журналу. Как ни неприятно мне занимать публику подробностями дела, лично до меня касающегося -- я не могу не отвечать на это замечание и надеюсь, что вы не откажетесь поместить мой ответ в вашей газете.
   Вот в чем дело. Прошлой осенью я, не назначая, впрочем, определенного срока, обещал г-ну издателю "Русского вестника" повесть под названием "Призраки", за которую я принялся в то же время, но которую и до сих пор кончить не успел. В начале нынешнего года я заключил с гг. издателями "Современника" условие, в силу которого я обязался помещать свои произведения исключительно в их журнале, причем, однако, я выговорил себе право исполнить прежние свои обещания, а именно в отношении к "Русскому вестнику". Следовательно, вся моя вина состоит в том, что я до сих пор не окончил этой повести. Но г-н Катков, несмотря на то, что, по его словам, он питает ко мне уважение, почел себя в праве намекнуть, что эту самую повесть я поместил под именем "Фауст" в No IX "Современника", тогда как тем из наших общих знакомых, которым я сообщаю планы моих произведений, хорошо известно, что между этими двумя повестями нет никакого сходства. Я нахожу, что подобный поступок со стороны г-на Каткова разрешает меня совершенно от обязанности исполнить мое слово -- и это я делаю тем охотнее, что непоявление моей повести на листах его журнала, вероятно, никем замечено не будет. Г-н Катков напрасно старается меня успокоить. Я слишком хорошо знаю сам, что содействие мое в одном журнале -- ни значительно способствовать его распространению, ни повредить другому--решительно не может. Заслуженный успех "Русского вестника" -- лучшее тому доказательство. Примите и пр.

Иван Тургенев".

   Справедливость должна бы была внушить г. Каткову, что, прежде нежели позволять себе оскорбительные намеки о г. Тургеневе, он должен был бы узнать от г. Тургенева положительным образом, имеют ли какое-нибудь основание подозрения, которыми увлекся он, г. Катков. Если б не пренебрег он этим простым и прямым путем к рассеянию своих несправедливых предположений, он был бы избавлен от необходимости,-- конечно, неприятной для него, извиняться. Но дело было сделано, и г. Тургенев вынужден был выходкой г. Каткова напечатать письмо, которое привели мы выше. В следующем нумере (152-м) "Московских ведомостей" г. Катков поместил в свою очередь письмо к редактору этой газеты; в этом письме он, между прочим, как и следовало ожидать от благородного человека, которому раскрыта его ошибка, извиняется перед г. Тургеневым. Вот подлинные слова г. Каткова:.
   
   "Глубоко сожалею, что догадка о сходстве Призраков, обещанных в "Русский вестник", с Фаустом, напечатанным в "Современнике", оскорбила г. Тургенева... Высказывая эту догадку, я, впрочем, не придавал ей особенного значения... Чистосердечно извиняюсь перед г. Тургеневым в том, что могло показаться ему в этой догадке оскорбительным... Теперь, когда г. Тургенев объявил, что между Фаустом и планом другой повести, которой дает он название Призраков, нет ничего общего, я считаю это дело решенным".
   
   В этом "чистосердечном извинении" г. Каткова перед г. Тургеневым заключается сущность ответа г. Каткова. [И если вообще его ответ проникнут чувством досады, то эту досаду, очень естественную в человеке, принужденном публично просить извинения, легко простит г. Каткову каждый, кто хотя на минуту перенесется мыслью в положение г. Каткова. Это положение неловкое и жалкое. Каждый сострадательный человек будет душевно скорбеть об участи, которой подверг себя г. Катков].
   

<ИЗ No 2 "СОВРЕМЕННИКА">

Январь 1857

<"Отечественные записки" (Дудышкин) о Тургеневе. -- "Богдан Хмельницкий" Костомарова. -- "Черты из русской жизни в XVII столетии" И. Забелина.-- "Библиотека для чтения": "Столичные родственники" Григоровича.-- "Морской сборник": "Еще несколько слов моим сослуживцам" г. П.>

   Очень много написано было в последние годы о старых наших авторах, сочинения которых теперь служат более памятниками прошедшего, нежели чтением современной публики. Ломоносов и Сумароков, Тредьяковокий и Кантемир, Лукин и Княжнин, и проч. и проч. становились поочередно предметом внимательного исследования. Это было хорошо; но дурно было то, что, углубившись в старину, мы забывали о настоящем. Почти ни один из писателей, действующих ныне, не был оценен надлежащим образом. О г. Тургеневе, г. Григоровиче, г. Островском, г. Писемском и других наших современниках вообще вы найдете в журналах только отзывы или слишком краткие, или слишком поверхностные. Пора нам перестать довольствоваться такими беглыми замечаниями, пора заговорить с должным вниманием о деятельности писателей, которые в истории литературы занимают, конечно, не менее важное место, нежели писатели предшествовавших периодов, сочинения которых для нас гораздо важнее, нежели все то, что писалось сорок, шестьдесят лет тому назад и уже не читается теперь.
   С этой точки зрения, мы очень рады появлению, в январской книжке "Отечественных записок", большой статьи г. Дудышкина о сочинениях г. Тургенева. Она еще не кончена в этой книжке, но взгляд критика на автора "Записок охотника" уже совершенно выразился в той части разбора, которую прочли мы 1.
   Г. Дудышкин очень справедливо считает интереснейшим для критики вопрос о том, какое воззрение на жизнь выразилось в произведениях писателя. Он считает первою обязанностью критика определить отношение писателя к современной .идее. "Стать в уровень с идеею в том объеме, как она выработана современною наукою, современною жизнью, в том значении, которое она получает, как последнее слово истории -- это одна из первых потребностей и вместе заслуг каждого писателя. Кто не имеет никакого отношения к этой идее, тот не имеет и значения в современной литературе" -- это понятие очень справедливо. "Но,-- продолжает критик,-- стать на высоте современной идеи нашему русскому писателю еще недостаточно, по крайней мере, не значит решить вопрос окончательно. Наш писатель должен показать отношение идеи к той почве, на которой заставляет он идею жить, к тому обществу, которое должно служить ей обстановкой" -- и, это правда; одно только выражение в этих словах кажется нам не совсем точным: "нашему русскому писателю недостаточно... наш писатель должен". Почему ж именно "наш" писатель, а не вообще всякий писатель всякой нации должен определить отношение идеи к обществу, им изображаемому? Эта обязанность равно лежит и на немецком, и на английском, и французском писателе, и ни один из их замечательных писателей не уклонялся от нее,-- если у китайцев или персиян есть в настоящее время замечательные писатели, то, конечно, и они показывают отношение своих идеалов к изображаемому ими обществу. Или, при определении отношения идеала к жизни, "а русском писателе лежат какие-нибудь особенные условия, которыми не обязаны стесняться другие писатели? Кажется, что критик думает так: "что, если эти отношения будут чисто отрицательные, как тогда помирить их? " -- продолжает он. "А если писатель найдет, что между ними может быть гармония, то в какие формы облечет он свои идеи?" Если не ошибаемся, в этих словах уже выражено мнение, что идеал непременно должен представляться у писателя, о котором говорит критик, гармонирующим с окружающею его жизнью. Если это условие имел он в виду, то едва ли можно назвать его мнение справедливым. Почему ж идеал необходимо должен представляться примиренным с действительностью? Этого примирения в таком смысле, как понимается оно обыкновенно людьми, требующими его, нет даже у Шекспира, не только величайшего, но и спокойнейшего из всех поэтов. Ни один из его идеалов не умеет устроить свои дела так, чтобы жить да поживать в довольстве и благополучии. Гамлет и Офелия, Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона,-- все они наделали много хлопот и горя и себе и другим, ни одного из них Шекспир не мог поставить "в гармонию с обстановкою". Зачем же налагать на русского писателя обязанность, которой не исполнял сам, этот невозмутимо спокойный, гений Шекспира? Нам кажется, что г. Дудышкин не совсем прав, приготовляясь выражать неодобрение современному писателю, у которого не найдет "гармонии идеала с обстановкою" -- ни у какого писателя, никакой нации и эпохи не найдет он этой гармонии; или поголовно осудит он всех поэтов, от Гомера по 1857 год включительно?
   Определив таким образом свои требования, г. Дудышкин хочет определить черты идеала, изображаемого г. Тургеневым, но прежде считает нужным объяснить, каковы были господствующие литературные взгляды в то время, когда явились первые произведения господина Тургенева. Туг следуют выписки из "Отеч<ественных> записок" 1841--1845 годов, и г. Дудышкин подсмеивается над неосновательностью мнений, какие тогда выражались журналом, который теперь украшается прекрасными статьями г. Дудышкина 2. Журнал с пренебрежением отзывается о своем прошедшем -- это вообще было бы неловко; а когда прошедшее журнала имеет неоспоримое и высокое достоинство, это и несправедливо. Неужели прошедшее "Отеч<ественных> записок" так забавно, что сами "Отеч<ественные> записки" не могут вспомнить о нем без улыбки сожаления? Но какое нам дело до того, уважают ли "Отеч<ественные> записки" свое прошедшее! В настоящем случае жаль только, что эта насмешка вовлекла г. Дудышкина я некоторые ошибки при определении идеала, изображаемого г. Тургеневым. Выписав из "Отеч<ественных> записок" старых годов суждения о героях Баратынского н Лермонтова и посмеявшись над этими суждениями, г. Дудышкин решает, что главные лица многих повестей г. Тургенева сходны с героями Баратынского и Лермонтова, что повести г. Тургенева принадлежат той же литературной школе, как "Герой нашего времени". На каком же это основании? На том, что все их главные лица "лишние люди", не находящие себе счастия и благотворного труда в жизни. После того и "Гамлет", вероятно, покажется написанным под влиянием литературной школы, к которой принадлежал Лермонтов,-- ведь Гамлет тоже лишний человек. Каким же образом явилась эта натяжка? Г. Дудышкин предполагает, во-пеовых, что все главные лица мужеского пола во всех повестях г. Тургенева, от "Андрея Колосова" до "Рудина", изображаются г. Тургеневым, как идеалы; во-вторых, что все эти лица списаны с одного и того же типа. Вот до каких предубеждений доводит односторонняя теория! Но какое же сходство между Пасынковым и Вязовкиным, между Рудиным и Бреттером? И возможно ли сказать, что хотя одно из этих лиц выставлено идеалом? Ничего подобного и не бывало. И какое же сходство между мыслью тех повестей, в которых действуют эти лица, и мыслью "Героя нашего времени"? Все выводы эти основаны на недоразумении. Г. Дудышкин читал в старых "Отеч<ественных> записках" и в первых годах "Современника", что Евгений Онегин сменился в нашем обществе и литературе Печориным, Печорин -- Бельтовым 3,-- недавно прочел он в "Современнике", что за этими типами последовал Рудин,-- он вздумал развить эту параллель, но понял ее вовсе не в том смысле, как она высказывалась; ему вздумалось, что Печорин -- список с Онегина, что Бельтов -- список с Печорина,-- естественным продолжением такой ошибки было, что и в Рудине ему вздумалось видеть список с Печорина. Но параллель между ими проводилась вовсе не затем, чтобы показать их одинаковость -- сходства между этими четырьмя людьми четырех разных эпох общественного развития вовсе нет -- а затем, чтобы показать различие между характерам эпох, которым принадлежат они. Онегин скучает потому, что он, хотя и добрый, но в сущности пустой человек, начитавшийся Байрона н избалованный обществом. Чего ему хочется, о чем он тоскует -- он сам не знает,-- а в сущности он скучает о том, что не о чем ему погоревать серьезно, о том, что в голове у него нет сильной мысли, а сердце его износилось от волокитства. Печорин человек совершенно другого характера и другой степени развития. У него душа действительно очень сильная, жаждущая страсти; воля у него действительно твердая, способная к энергической деятельности, но он заботился только лично о самом себе. Никакие общие вопросы его не занимают. Надобно ли говорить, что Бельтов совершенно не таков, что личные интересы имеют для него 'второстепенною важность? Но Бельтов еще не находит никакого сочувствия себе в обществе и мучится тем, что ему совершенно нет поля для деятельности. Все эти три типа были изображены, как идеалы. Рудин изображен вовсе не идеалом -- только в конце повести автор несколько смягчается к выведенному им типу и, думая, что уже с достаточною силою выставил Noго недостатки, говорит, что было в нем н нечто хорошее,-- именно его пламенная ревность трудиться, трудиться неутомимо,-- но, прибавляет он, возвращаясь к прежней точке зрения, с которой смотрел на него во все продолжение рассказа,-- но эта ревность мало принесла пользы, потому что у Рудина недоставало практического такта, не было уменья взяться с надлежащей стороны за дело. Вы видите разницу между Рудиным и Бельтовым: один -- натура созерцательная, бездейственная, быть может потому, что еще не приходило время являться людям деятельным. Другой трудится, трудится неутомимо,-- но почти бесплодно. Еще менее возможно найти сходство между Рудиным и Печориным: один -- эгоист, не думающий ни о чем, кроме своих личных наслаждений; другой -- энтузиаст, совершенно забывающий о себе и весь поглощаемый общими интересами; один живет для своих страстей, другой -- для своих идей. Это люди различных эпох, различных натур,-- люди, составляющие совершенный контраст один другому. Скорее вы найдете сходство между Дон-Кихотом и Манфредом, между Фаустом и Дон-Жуаном, нежели между Рудиным и Печориным или Онегиным, который еще дальше от Рудина.
   Каким же образом можно было сказать, что Рудин не представляет ничего нового после Печорина и Онегина? В нем все ново, от его идей до его поступков, от его характера до его привычек. Мы здесь не можем пересматривать всех повестей г. Тургенева с их действующими лицами, но довольно и этого одного примера, чтобы видеть, до каких странных ошибок довело г. Дудышкина ошибочное развитие мысли, вычитанной им в старых "Отеч<ественных> записках", но не понятой им. Скажите, каким образом можно соединять в один тип с Печориным, Онегиным, Бельтовым (которые и по себе представляются каждый особенным типом) не только Рудина, но точно так же и Астахова (в "Затишье") -- этого бездушного пошлеца, который свою низость и бесчувственность прикрывает европейскими фразами и приличными манерами,-- и Вязовкина (в "Двух приятелях"), человека хорошего и образованного, но вовсе не мечтательного и наклонного к тихому, счастливому успокоению среди самой будничной обстановки? Все это люди совершенно различных типов.
   Каким образом произошла эта странная ошибка, спутавшая в один портрет черты совершенно различных людей? Г. Дудышкин увлекся теориею о необходимости "примирять идеал с его обстановкою" и мыслью, впрочем прекрасною, о необходимости "трудиться". В этом увлечении создалась у него довольно любопытная эстетическая система, которую изложим в нескольких словах.
   Что такое значит "человек должен гармонировать с обстановкою"? Вот что: если у вас есть тетка или бабушка, держите себя так, чтобы она была вами довольна; если у вас есть начальник, держите себя так, чтобы он отзывался о вас: "славный человек НН"; если у вас есть соседи, живите с ними в приятельских отношениях; если вы еще не женаты, то женитесь на первой девушке, которую соседские сплетни объявят вашею невестою; иначе тетка будет вами недовольна, начальник не даст вам повышения, соседи объявят вас фармазоном, девушка, на которой соседи вздумали женить вас, подвергнется осуждению за то, что не умела удержать жениха,-- все будут вами недовольны, и будет ясно, как дважды два четыре, что "вы не годитесь для окружающей вас обстановки", что вы "лишний человек", что вы даже пустой и жалкий человек.
   Что такое значит: "трудиться"?-- трудиться значит быть расторопным чиновником, распорядительным помещиком, значит устраивать свои дела так, чтобы вам было тепло и спокойно, не нарушая, однако же, при этом устроении своих делишек, условия, которые соблюдает всякий порядочный и приличный человек.
   Если вы недовольны такими правилами, вы не годитесь для окружающей вас обстановки, вы не хотите трудиться, вы опять-таки пустой и праздношатающийся человек.
   Г. Дудышкин в статье, о которой мы говорим, так увлекся этою теориею "гармонии с обстановкою", что, чей бы рассказ ни попался ему под руку, он тотчас отыскивает главное лицо мужеского пола и спрашивает его: "Гармонируешь ли ты с обстановкою?" -- "Трудишься ли ты?" Герои Баратынского и Пушкина, Лермонтова и г. Тургенева -- все одинаково конфузятся от этих вопросов -- не очевидно ли, что все они люди одного и того же разряда, все -- портреты с одного и того же типа. Если бы продолжить такое следствие и допросить по двум вышеприведенным пунктам героев Шекспира и Лопе де Веги, Гете и Корнеля, Байрона и Софокла, все они были бы точно так же переконфужены, не умели ничего отвечать в свою защиту, оказались бы подходящими под один и тот же тип "людей не трудящихся и не гармонирующих с обстановкою",-- словом сказать, оказались бы ни более, ни менее как переделками лермонтовского Печорина и вместе с ним подверглись бы строгому осуждению.
   Вот до каких результатов доводит даже умного человека желание построить систему на основании не понятой им мысли.
   Достигнув открытия, что главные действующие лица г. Тургенева "не гармонируют с обстановкою", он не считает уже нужным рассматривать, действительно ли эти лица изображались г. Тургеневым как идеалы, как люди, безукоризненно действующие и вполне удовлетворяющие своими поступками его воззрению на жизнь,-- или г. Тургенев изображал своего Вязовкина, Рудина и проч. вовсе не идеальными, а простыми людьми, имеющими и дурные и хорошие качества, поступающими в иных случаях умно и благородно, в иных ошибочно,-- нет, он воображает, что все они были идеалами автора, и каждое их слово принимает выражением понятий самого автора.
   Если не объяснять эту ошибку запутанностью понятий, до которой довела его система "гармонии с обстановкою", то мы не знаем, чем и объяснить ее. Да и вообще мы не можем объяснить многих мест в статье г. Дудышкина никакими литературными основаниями. Она производит самое странное впечатление,-- видно, что критику хочется сказать что-то такое, чего он не решается высказать прямо, видно, что он старается как-нибудь примирить те суждения, которые принадлежат исключительно ему, с мнением, которое непоколебимо утвердилось в публике о произведениях г. Тургенева. Он кружится около мысли, которую хотел бы, но не отваживается высказать, намекает на нее,-- старается особенно распространяться о тех произведениях г. Тургенева, которые слабее других,-- о лучших его произведениях он или старается сказать как можно меньше, или вовсе не говорит,-- видно, что ему хочется пошатнуть нечто такое, до чего неловко ему коснуться. Видно, что ему хотелось бы возобновить суждения "Москвитянина" и "Московских сборников" о таланте и произведениях г. Тургенева 4, но что он не решается этого сделать... Почему же бы не говорить прямо? Или опасение возбудить против себя общественное мнение мешает ему сделать это? К счастию, у нас есть общественное мнение. Оно слабо,-- но все-таки оно уже приносит большую пользу нашей литературе,-- теперь никто не отважится открыто восставать против таланта, признанного общественным мнением. Великое дело общественное мнение.
   Мы не заговорили бы вовсе о январской книжке "Отечественных записок", если бы кроме вещей, которых нельзя одобрить, не должны были указать в ней другую статью, достоинства которой заставили нас обратить внимание на эту книжку. Мы говорим о "Богдане Хмельницком" г. Костомарова5.
   "Богдан Хмельницкий и возвращение Южной Руси к России" -- обширное историческое сочинение, которое должно упрочить за ученым автором о

   Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
   Том III.
   М., ОГИЗ ГИХЛ, 1947
   

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ

Декабрь 1855 и январь 1856 года.

   Читатели, без сомнения, ожидают от нас мнения о новом журнале, основание которого возбудило в публике надежду, что русская литература будет иметь одним хорошим периодическим изданием больше, нежели имела в предыдущие годы; и мы, конечно, замедлили бы исполнением своей обязанности перед читателями, если бы не поспешили отдать им отчет о впечатлении, которое произвели на публику первые книжки "Русского вестника". Составлять решительное мнение о характере нового издания по двум первым его нумерам было бы преждевременно. Этого еще не сделала публика, не будем делать и мы. Надобно дать журналу срок более продолжительный, нежели один месяц, чтобы совершенно установиться, вполне определительным образом выразить свое направление, показать, какими силами он обладает в своих постоянных сотрудниках, чем хочет и чем может быть. Это отсрочка, всегда справедливая, тем необходимее в настоящем случае, что первые книжки "Русского вестника" не содержат статей, которые могли бы назваться прокламациями принципов и надежд журнала.
   Начнем с внешности. Формат журнала, близкий к формату "Отечественных записок" и "Современника", красив; бумага хороша; шрифт так называемый "тонкий". Вообще, наружность журнала недурна.
   Программу "Русского вестника" читатели знают по объявлениям, и нам нет нужды повторять ее здесь. Журнал считает у себя два отдела: в первом, не имеющем особенного названия, совмещаются беллетристика, большие статьи ученого и критического содержания. Второй отдел, под именем "Современной летописи", содержит "политическое" и "учено-литературное" обозрение и "театральные заметки". Третьим отделом можно считать "Приложение", определенное для перевода иностранных романов.
   Первая книжка, очень выгодным для журнала образом, открывается неизданным отрывком из IX главы первого тома "Мертвых душ". Это первоначальная редакция рассказов о расспросах со стороны чиновников города N у Коробочки и Собакевича относительно загадочной личности и намерений Чичикова. Сами по себе, страницы этого отрывка своим достоинством не совершенно соответствуют другим страницам поэмы, и Гоголь, с своим тонким вкусом, вероятно, заметил, что довольно подробные сцены, первоначально им написанные, содержат как бы повторение тех положений и описаний, которые уже даны читателю в предыдущих главах, и потому значительно сократил этот эпизод в окончательной редакции (стр. 372--374 нового издания), отбросив все черты, уже достаточно раскрытые в других сценах. Сравнение отброшенного автором и напечатанного ныне отрывка с соответствующими местами "Мертвых душ" интересно для того, кто хочет удостовериться, как строг сделался Гоголь к себе после издания "Ревизора".
   Замечательна также именем своего автора статья, которою открывается вторая книжка: это -- "Об Океании и ее жителях", покойного Т. Н. Грановского,-- лекция, записанная с его слов в 1852 году и поправленная автором. После прекрасных и в высокой степени справедливых воспоминаний о Грановском, написанных многими из ближайших друзей его, нам нет нужды говорить о том, какое сильное и благодетельное влияние имел Грановский на нашу литературу, на утверждение любви ко всему доброму и прекрасному во всех, кто знал его; а большая часть тех молодых ученых и литераторов, имена которых мы все произносим с уважением, принадлежала к этому числу. Нет надобности говорить, как много содействовали его лекции развитию нескольких поколений воспитанников Московского университета, славою и гордостию которого был он в последнее время, хотя желал быть только полезным, отказавшись от славы. Он знал, что ученая слава у нас, еще так мало привыкших отличать ученость от гелертерства, скорее всего достигается выказыванием мелочных сведений и сухого пристрастия к мелочным вопросам. Но он слишком горячо любил науку и литературу, слишком ревностно стремился быть истинно полезным нашему просвещению и обществу, чтобы заботиться лично о себе. Он слишком живо сознавал, что у нас нужнее двигатели просвещения, любви к благу и истине, посредники между наукою и нами, нежели люди, обращающие свои силы преимущественно на разработку второстепенных вопросов науки, и не хотел своей личной ученой славе принесть того, к чему чувствовал призвание, в чем находил истинную пользу для науки у нас в настоящее время. Но добрая слава пришла к нему и дала ему, скромному, самоотверженному подвижнику добра, одно из первых мест в истории русского просвещения во второй четверти XIX века.
   С этой точки зрения, объясняющей всю деятельность Грановского, надобно смотреть и те немногочисленные сочинения, им изданные. Они -- отрывки из его лекций или разговор с друзьями, и сохраняют характер, который имели его лекции, то есть характер истинной, высокой учености, без тех внешних, формалистических прикрас гелертерства, которые, будучи вредными для публики по своей утомительности, смешны и жалки для истинно ученых ценителей по своей научной малоценности или плоскости, но кажутся важны и ослепительны для полу-ученых дилетантов и бездарных гелертеров. Но публика оценила по достоинству свежесть мысли и увлекательность изложения в статьях Грановского, и истинно ученые люди видели в них высокую самостоятельность и верность основных воззрений, полную соответственность обширного и глубокого знания с самыми строгими требованиями истинно ученой критики, которым могут удовлетворять знаниями своими лишь немногие люди, стоящие во главе науки. Они знают, что если бы Грановский был французом или англичанином, то мог бы стоять наряду с первыми современными историками. Но он был русский и сознательно действовал в духе своего положения, сообразно потребностям своей родины. Во Франции Грановский был бы Огюстеном Тьерри; на кафедре русского университета Огюстен Тьерри был бы Грановским.
   "Русский вестник", основание которого тесно связано с воспоминаниями о Грановском, исполняет свою прямую обязанность, обещаясь сообщать публике "выдержки из его лекций, записанных его слушателями", и чем полней сдержит он это обещание, тем более заслужит признательности от публики. Желаем видеть в нем десятки тех лекций, первою из которых является "Чтение об Океании и ее жителях". Это сжатое, быстрое, чрезвычайно популярное по изложению, но глубокое по научному достоинству обозрение результатов научных исследований о происхождении, истории быта океанийских островитян до прибытия европейцев, их положении в то время, влиянии, которое имеет на них соприкосновение с европейцами. Тут нет щегольства ученостью; но, читая каждую страницу, вы чувствуете, что она плод глубокого изучения, что автором прочитаны сотни книг по этому предмету, соображены и приведены к истинному значению тысячи фактов, десятки мнений, и все подчинено мысли проницательной и самостоятельной. И следствие всего этого сообщение читателю взгляда на предмет столь же простого, как и глубокомысленного, столь же нового, как и справедливого, и возведение частного вопроса о судьбе Океании к общему вопросу о цивилизации. Если бы подобных статей являлось у нас больше, быстро подвигалась бы вперед наша образованность.
   Кроме комедии г. Островского, о которой мы будем подробнее говорить впоследствии, помещена в "Русском вестнике" довольно большая повесть г-жи Евгении Тур: "Старушка". Она может иметь свои недостатки, но не принадлежит к числу слабейших произведений этой писательницы, хотя не идет в разряд с первыми и лучшими. В приложении переводится английский роман "Невестка". Упомянем в нескольких словах и об ученых статьях "Русского вестника". "Древняя Русь" г. Соловьева излагает общий взгляд ученого исследователя на весь исторический ход развития общественной и умственной жизни русского народа. Это -- хорошее извлечение существенных мыслей из многочисленных его сочинений. Первая статья г. Кудрявцева о "Карле V" читается с пользою и удовольствием. Г. Кудрявцев имеет предметом объяснить русским читателям странную решимость Карла V оставить престол и рассказать последние годы его жизни, проведенные в монастыре,-- факты, поразительные своею загадочною оригинальностью и удовлетворительно объясненные только в последнее время изданием новых актов и, по поводу их, нескольких хороших монографий. Мы уверены, что и следующие статьи будут так же хороши, как первая. Две статьи г. Каткова "О Пушкине", повидимому, составляют введение к очень полному разбору творений Пушкина. Надобно ожидать дальнейшего развития мнений автора, чтобы точным образом характеризовать дух этих статей. -- С большим удовольствием увидели мы во второй книжке перевод статьи Маколея о войне за наследство испанского престола. Говоря о достоинствах Маколея, одного из первых между современными историками, значило бы говорить то, в чем убежден каждый читатель.
   Из четырех помещенных в No 2 стихотворений нам понравились пьесы г. Н. Огарева "Первая любовь" и "Кокетке". Публике, вероятно, приятно встретиться с поэтом, который так мало печатал в последние годы. Из остальных стихотворений одно принадлежит г. К. Аксакову, другое г. М. Дмитриеву.
   "Политическое обозрение", без сомнения, будет иметь интерес для многих читателей "Русского вестника".
   "Учено-литературное обозрение" будет, повидимому, вместе с известиями о различных новых открытиях, постоянно содержать отчеты о замечательных русских книгах и по некоторым отраслям знания будет иметь сотрудниками известных специалистов. Так, в первой книжке находим довольно большой и связный обзор новейших трудов по части прежней археологии, написанный г. Леонтьевым; по русской археологии и в той и в другой книжках подобные же обзоры, написанные г. Буслаевым. Если с несомненною основательностью таких статей будет постоянно соединяться осторожность говорить только о предметах общеинтересных, избегая мелочей, занимающих только немногих читателей, этот отдел, конечно, будет увеличивать достоинство журнала.
   Простимся на время с новым нашим сотоварищем по литературе, повторяя высказанное уже нами при первом известии о нем желание ему успеха и с удовольствием прибавляя, что, по всей вероятности, успех его будет и оправдан и упрочен его благородным направлением и литературными достоинствами.
   

Февраль 1856 года.

   "Московитянин", долго медливший объявлением о том, что будет продолжаться в следующем году, порадовал нас, известив своих читателей, что не намерен прекращать своего существования, бывшего и остающегося не бесполезным для русской литературы. Вместе с объявлением о предполагаемом продолжении своего журнала в наступившем году, г. Погодин выдал 19 и 20 нумера (в одной книжке) его за прошедший год. Кроме "Крымских писем" г. Берга и двух сцен из "Мессинской невесты" Шиллера, переведенных г. Ф. Миллером, заметим в этой (октябрьской) книжке "Москвитянина" интересную статью г. Костомарова: "Иван Свирговский, украинский гетман XVI века". Впрочем, мы заговорили об октябрьском двойном нумере "Москвитянина" не ради этих статей, а потому, что г. Погодин обогатил его истинною драгоценностью для каждого интересующегося русскою литературою: письмами, полученными им от Гоголя с 1832 по 1840 год. Из корреспонденции Гоголя, вообще интересной, не было еще обнародовано ничего столь важного, как эти письма. Они чрезвычайно во многом поясняют нам и обстоятельства жизни, и самый характер Гоголя, и по справедливости должны быть причислены к самым капитальным материалам для его биографии, даже для составления верного взгляда на некоторые места его сочинений, до сих пор остающиеся загадочными. Здесь не место вдаваться в отрывочные замечания и мелочные исследования. Скажем только два-три слова о впечатлении, которое производят эти письма, и поспешим поделиться с читателем любопытнейшими отрывками. Мы всегда были того мнения, что Гоголь, казавшийся большинству людей, видевших его в обществе, человеком сухим и т. п., был наделен натурою кипучею, пламенною. Только из такой натуры могли родиться его творения. В письмах, ныне напечатанных, все дышит движением, порывом, все горит огнем. Этого убеждения довольно, чтобы понять если не все, то почти все странности в его поступках, поражавшие многих до того, что иные хотели приписывать их болезни, другие -- какому-то эгоистическому расчету. Последнее предположение, признаемся, всегда возмущало нас, как несообразное ни с понятием о впечатлительности характера, без которой невозможно жизненное направление, ни с высоким благородством души, без которого также невозможно было бы создать "Ревизора" и "Мертвые души". Кто неспособен понимать, что такое страстная натура, тот никогда не поймет Гоголя. Впрочем, для него это и не будет горем, потому что и творения Гоголя для такого человека -- книга с семью печатями, а имя автора этой книги -- пустой звук. При страстной натуре неизбежны увлечения и ошибки; но и в самых увлечениях отчасти она чиста и в самых ошибках возвышенна и симпатична. Раннею мечтою Гоголя была жажда славы, и жажда, не утолявшаяся не только достижением посредственного успеха,-- нет, не удовлетворявшаяся никаким успехом. Люди с мелочным самолюбием не поймут этого, но без неутолимости, ненасытности жажды нет истинной жажды славы. Такое славолюбие дается самою натурою: его не сообщат ни похвалы, ни успехи, если оно не пожирало душу раньше всяких похвал и успехов. Гоголь был одарен этим орлиным стремлением к неизмеримой высоте: ему все казалось мало и низко, чего достигал он или что создавал он. Кого из мелких людей, кого даже из очень даровитых юношей не удовлетворил бы громадный успех первого произведения, какой имели "Вечера на хуторе"? Кто не порадовался бы на свое первое произведение, удостоившееся столь громких похвал от "великого" Пушкина? Гоголь, двадцатитрехлетний юноша, писал в 1833 году:
   
   Вы спрашиваете об Вечерах Диканьских. Чорт с ними! я не издаю их. И хотя денежные приобретения были бы не лишние для меня,-- но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих вечеров, и вы только напомнили мне об этом. Впрочем, Смирдин отпечатал полтораста экземпляров 1-ой части, потому что второй у него не покупали без первой. Я и рад, что не больше. Да обрекутся они неизвестности, покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня.
   Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Пожалейте обо мне и пожелайте мне!
   Обнимая и целуя вас, остаюсь ваш Гоголь.
   

Февраля 20-го

   Я не знаю, отчего на меня нашла тоска. Корректурный листок выпал из рук моих, и я остановил печатание. Как-то не так теперь работается! Не с тем вдохновенно полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из Истории, уже вижу собственные недостатки. То жалею, что не взял шире, огромней объему. То вдруг зиждется совершенно новая система и рушит старую. Напрасно я уверяю себя, что это только начало, эскиз, что оно не нанесет пятна мне, что судья у меня один только будет, и тот один друг. Но не могу, не в силах. Чорт побери пока труд мой, набросанный на бумаге, до другого спокойнейшего времени. Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. Но я до сих пор не написал ровно ничего. Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на-днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради; и сколько злости, смеху, соли!.. Но вдруг остановился... А что из того, когда пьеса не будет играться. Драма живет только на сцене. Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу не конченное произведение?-- Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный... Но что комедия без правды и злости? И так за комедию не могу приняться. Примусь за Историю -- передо мною движется сцена, шумит аплодисмент; рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и -- История к чорту. -- И вот почему я сижу при лени мыслей.
   
   Укажите мне человека с такою жаждою совершенства, и я вам скажу: он или не создаст ничего, или создаст нечто великое, он или Тантал, или Прометей. Через пять лет, он, уже творец "Ревизора", говорил:
   

1838 г. Август 20. Неаполь.

   У меня забилось сердце, когда я прочитал твою записку, где ты говоришь, что будущею весною будешь в Италии. И так мы увидимся. Обнимемся может быть еще раз. Благодарю тебя за это. О себе ничего не могу (сказать) слишком утешительного. Увы, здоровье мое плохо! И гордые мои замыслы... О друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому... Много думал я совершить... Еще доныне голова моя полна, а силы, силы -- но бог милостив. Он верно продлит дни мои. Сижу над трудом, о котором ты уже знаешь, я писал к тебе о нем, но работа моя вяла, нет той живости. Недуг, для которого я уехал, и который было казалось облегчился, теперь усилился вновь. Моя геморридальная болезнь вся обратилась на желудок. Эта несносная болезнь. Она меня сушит. Она говорит мне о себе каждую минуту и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие... О друг! какие существуют великие сюжеты. Пожалей о мне!-- Но я с тобою увижусь. Я к тебе теперь обращу одну очень холодную и прозаическую просьбу. Ты был так добр, что предлагал мне сделать заем, если я нуждаюсь. -- Мне не хотелось пользоваться твоею добротою. Теперь я доведен до того. Если ты богат, пришли вексель на 2000. Я тебе через год, много через полтора, их возвращу. Сочинение мое велико, у нас же товар продается по величине, и потому я думаю за него получить столько, что в состоянии буду заплатить этот (долг) в конце будущего года. Мои обстоятельства денежные плохи, и все мои родные терпят то же, но чорт побери деньги, если бы здоровье только; год как-нибудь смогу, с помощью твоей... как-нибудь проплетется.
   Если будешь посылать вексель, пожалуйста вели банкиру своему послать прямо к римскому банкиру Валентини на его имя, еще лучше кредитивным письмом, и письма ко мне адресуй тоже банкиру Валентини в Рим.
   

1838 г. Декабрь 1. Рим.

   Я получил твое письмо, милый мой, писанное тобою от сентября на имя Валентини вместе с секундами векселей.
   Благодарю тебя, добрый мой, верный мой! Много, много благодарю тебя. Далеко, до самой глубины души тронуло меня ваше беспокойство о мне! Сколько любви, сколько забот! За что это меня так любит бог? Но грустно вместе с этим мне было видеть, но тяжело, невыносимо тяжело для сердца чувствовать...
   Боже! я не достоин такой прекрасной любви. Ничего не сделал я! Как беден мой талант! Зачем мне не дано здоровье? Громоздилось кое-что в этой голове и душе, и неужели мне не доведется обнаружить и высказать хотя половину его? Признаюсь: я плохо надеюсь на свое здоровье. Но в сторону об этом. Мне было очень грустно узнать из письма твоего, что ты живешь не без неприятностей и огорчений... Литературные разные пакости и особливо теперь, когда нет тех, на коих почиет надежда, в состоянии навести большую грусть, даже может быть отравить торжественные и вдохновенные минуты души. Ничего не могу сказать тебе в утешение. Битву, как ты сам знаешь, нельзя вести тому, кто благородно вооружен одною только шпагой, защитницей чести, против тех, которые вооружены дубинами и дрекольями. Поле должно остаться в руках буянов. Но мы можем, как первые христиане в катакомбах и затворах, совершать наши творения.
   
   Удивительно ли, если подобный человек, всегда считавший созданное им ничтожным сравнительно с тем, что думал еще создать в будущем, назвал, в минуту скорби, всю свою деятельность чем-то ничтожным и неудачным? Кто не носил в своей груди смертельной тоски совершенства, тот не совершит ничего колоссального, по крайней мере на поэтическом поприще. И какою грустною, какою страшною обстановкою окружены у Гоголя эти высокие помыслы: изнурительная, не дающая даже мысли покоя и силы болезнь, и нищета... вечная нищета, и, быть может, убийственнее всего, вражда от тех, кого любил, для избавления которых от пошлости и низости страдал он душою, и необходимость бежать от этой вражды, и страстная дума на чужбине о милой родине.
   

Мая 10-го 1836 г. СПБ.

   После разных волнений, досад и прочего, мысли мои так рассеяны, что я не в силах собрать их в стройность и порядок. Я хотел было ехать непременно в Москву и с тобой наговориться вдоволь. Но не так сделалось. Чувствую, что теперь не доставит мне Москва спокойствия, а я не хочу приехать в таком тревожном состоянии, в каком нахожусь ныне. Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов, должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь. Когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается. Частное принимать за общее, случай за правило. Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов, тысяча честных людей сердится, говорит: мы не плуты. Но бог с ними. Я не от того еду за границу, чтоб не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровье, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постоянное пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением.
   

Мая 15. СПБ.

   Я получил письмо твое. Приглашение твое убедительно. Но никаким образом не могу. Нужно захватить время пользования на водах. Лучше пусть приеду к вам в Москву обновленный и освеженный. Приехавши, я проживу с тобою долго, потому что не имею никаких должностных уз, и не намерен жить постоянно в Петербурге. Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих, и их же водит за нос. Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. "Он зажигатель, он бунтовщик!" и кто же это говорит? Это говорят люди опытные, люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными, и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты, но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных, что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы. Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пиесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны. Но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее -- и как тогда заговорят мои соотечественники? И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту -- значит в переводе опозорить все сословие и вооружить против него других или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но от чего? Не от того ли, что я живу в отдалении от ней, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что наконец... но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за ее внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе верно освеженный и обновленный. Все что ни делалось со мною, все было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание. И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он верно необходим для меня. Целую тебя несчетно. Пиши ко мне, еще успеешь.
   

Женева. Сентября 22/10.

   Здравствуй, мой добрый друг! Как живешь? что делаешь? Скучаешь ли? веселишься ли? или работаешь, или лежишь на боку да ленишься? Бог в помощь тебе, если занят делом. Пусть весело горит перед тобою свеча твоя!.. Мне жаль, слишком жаль, что я не видался с тобою перед отъездом. Много я отнял у себя приятных минут... Но на Руси есть такая изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню.
   

1840 г. Генваря 25 (в Москве).

   О, выгони меня ради бога и всего святого вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее, скорее. Я погибну. Еще может быть возможно для меня освежение! Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже я сам просил тебя повременить и обождать.
   

Рим. Октября 17, 1840.

   Со страхом я гляжу сам на себя. Я ехал бодрый и свежий на труд, на работу. Теперь... Боже! Столько пожертвований сделано для меня моими друзьями -- когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести. Что передо мною впереди? Боже! Я не боюсь малого срока жизни, но я был уверен по такому свежему, доброму началу, что мне два года будет дано плодотворной жизни. И теперь от меня скрылась эта сладкая уверенность. Без надежды, без средств восстановить здоровье. Никаких известий из Петербурга: надеяться ли мне на место при Кривцове? По намерениям Кривцова, о которых я узнал здесь, мне нечего надеяться, потому что Кривцов искал на это место европейской знаменитости по части художеств. Он хотел иметь немца Шадова, директора Дюссельдорфской академии художеств, которому тоже хотелось, а потом даже хотел предложить Овербеку... Но бог с ним, со всем этим. Я равнодушен теперь к этому. К чему мне это послужит. На квартиру, да на лекарство разве? на две вещи равные ничтожностью и бесполезностью. Если к ним не присоединится наконец третья, венчающая все, что влачится на свете.
   Часто в теперешнем моем положении мне приходит вопрос: зачем я ездил в Россию? по крайней мере меньше лежало бы на моей совести. Но как только я вспомню о моих сестрах,-- нет, мой приезд не бесполезен был. Клянусь, я сделал много для моих сестер. Они после увидят это. Безумный, я думал, ехавши в Россию: ну хорошо, что я еду в Россию, у меня уже начинает простывать маленькая злость, так необходимая автору, против того-сего всякого рода родных плевел, теперь я обновлен, и все это живее предстанет моим глазам, и вместо этого что я вывез? Все дурное изгладилось в моей памяти, даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более узнать в друзьях моих, и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: зачем я ездил в Россию. Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всеми глазами. Глаза мои видят другое, мысль моя развлечена. Она с вами. Боже! как тяжело мне писать эти строки. Я не в силах более. Прощай. Боже благослови тебя во всех предприятиях, и предоставь наконец тебе поле широкое, великое, без препятствий. Ты рожден и определен на большое плаванье. Я хотел бы наскоро переписать куски из Ревизора, исключенные прежде, и другие переделанные, чтобы поскорей хотя его издать, и заплатить великодушному, как и ты, Сергею Тимофеевичу, и этого не мог сделать. Впрочем я соберу все силы и может быть на той же неделе управлюсь с этим. Я не имею никаких известий из Петербурга. Напиши. Правда ли, что будто бы Жуковский женится? Я не могу никак этому верить. Прощай. Целую тебя миллион раз! Друг!
   Обними Шевырева за меня несколько раз. Я бы писал к нему, но не в силах. К Сергею Тимоф[еевичу] я бы тоже хотел писать... но что мне писать теперь. Я не в силах... Мне бы хотелось скрыть от моих друзей мое положение.-- Письмо мое издери в куски: я храбрюсь всеми силами.
   
   Говорят иные, будто у Гоголя было эгоистическое, неспособное привязываться сердце: скажите, такое ли убеждение внушают вам эти письма? Но вот еще письмо после получения, вести о смерти Пушкина:
   

1837. Март 30. Рим.

   Я получил письмо твое в Риме. Оно наполнено тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я... я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему. И это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя?.. Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? Не для того ли, чтобы повторить вечную участь поэтов на родине? Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд. Ты пишешь, что все эти люди, даже холодные, были тронуты этою потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину, несмотря на то, что сам монарх (буди за то благословенно имя его) почтил талант. О! когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых, умников... сердце мое содрогается при одной мысли. Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел решиться. Или ты думаешь, мне ничего, что мои друзья, что вы, отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли! Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могущие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему. И наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства, предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость... людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить -- нет, слуга покорный. В чужой земле я готов все перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей -- никогда! Мои страдания тебе не могут вполне (быть) понятны: ты в пристани, ты как мудрец можешь перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы, сложить мне голову свою на родине. Если ты имеешь желание ехать освежиться и возобновить свои силы, увидеть меня -- приезжай в Рим. Здесь мое всегдашнее пребывание. На нюнь и июль еду в Германию на воды, и, возвратившись, провожу здесь осень, зиму и весну. Небо чудное. Пью его воздух и забываю весь мир. Напиши мне что-нибудь про ваши московские гадости. Ты видишь, как сильна моя любовь: даже гадости я готов слышать из родины.
   
   Ужели все это поддельные чувства? Попробуйте подделаться так, и мы увидим, успеете ли вы обмануть нас хотя на один день; но если вы наложите на себя роль на всю жизнь,-- неужели это возможно? Нет, натура ежеминутно будет вырываться наружу из-под личины.
   И характер и самая судьба Гоголя представляют чрезвычайно много общего с характером и судьбою Руссо, этого нищего, оклеветанного, бежавшего от родины и нежно, тоскливо любящего родину, подозрительного, неизмеримо и справедливо гордого, чрезвычайно скрытного и не умеющего ничего скрыть, пренебрегающего всем и всеми, нуждающегося во всех, впадавшего во многое непростительное и пагубное для других менее высоких по природе своей натур и все-таки оставшегося чистым в душе, невинным и наивным, и, при всей своей наивности, и хитреца, и глубочайшего сердцеведца, загадочного для современников, очень понятного для потомства, гениального и благородного мизантропа, полного нежной любви к людям. Оба они, если хотите, были странные люди; но,-- говорит Гоголь,-- оба они имели право быть такими, какими были, потому что были необыкновенными людьми, и по уму, и по душе.
   

1840. Декабря 28. Рим.

   Утешься! Чудно милостив и велик бог: я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением "Мертвых Душ". Вижу, что предмет становится глубже и глубже. Многое совершилось во мне в немногое время; но я не в силах теперь писать, о том, не знаю почему, может быть потому самому, почему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, что бы оправдало меня перед тобою во многом. Когда-нибудь, в обоюдной встрече, может быть на меня найдет такое расположение, что слова мои потекут, и я с чистой откровенностью ребенка поведаю состояние души моей, причинившей многое вольное и невольное. О! ты должен знать, что тот, кто создан сколько-нибудь творить в глубине души, жить и дышать своими творениями, тот должен быть странен во многой. Боже! другому человеку, чтобы оправдать себя, достаточно двух слов, а ему нужны целые страницы. Как это тягостно иногда! Но довольно. Целую тебя! Письмо твое утешительно. Благодарю тебя за него! растроганно, душевно благодарю. Я покоен. Свежий воздух и приятный холод здешней зимы действуют на меня животворительно. Я так покоен, что даже не думаю вовсе о том, что у меня ни копейки денег. Живу кое-как в долг. Мне теперь все трын трава.
   
   Мы не боимся наскучить читателю выписками, потому соберем еще отрывки, касающиеся такого эпизода в служебной деятельности Гоголя, обыкновенные слухи о котором всегда казались нам странны. Сличив отзывы самого Гоголя с некоторыми местами в "Авторской исповеди", припомнив некоторые общие истины о легкости удовлетворить многим требованиям, если только захотеть удовлетворять им, о том, как легко овладевают апатия и отвращение человеком с пылкою натурою, когда он встречает равнодушие и т. д., мы будем снисходительнее судить об этом эпизоде в жизни Гоголя.
   
   Ты не гляди на мои исторические отрывки: они молоды, они давно писаны, не гляди также на статью о средних веках в Д. журнале. Она сказана только так, чтобы сказать что-нибудь, и только раззадорить несколько в слушателях потребность узнать то, о чем еще нужно рассказать, что оно такое. Я с каждым месяцем и с каждым днем вижу новое, и вижу свои ошибки. Не думай также, чтоб я старался только возбудить чувства и воображение. Клянусь! у меня цель высшая. Я, может быть, еще мало опытен, я молод в мыслях, но я буду когда-нибудь стар. Отчего же я через неделю уже вижу свою ошибку. Отчего же передо мною раздвигается природа и человек. Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия; что значит не встретить отзыва. Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И от того я решительно бросаю теперь всякую художническую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками, и только смотрю в даль, я вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою (sic) через год. Хоть бы одно студенческое существо понимало меня. Это народ бесцветный... Но в сторону все это.
   Я рас...лея с университетом, и я через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года, годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит: что я не за свое дело взялся; в эти полтора года я много вынес оттуда, и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня. Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнетесь с большей силою, и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая, а неученая чернь, всегда соглашающаяся публика... и пр. и проч. Я тебе одному говорю это, другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничего. Мимо, мимо все это! Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам Дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну, наконец, решаюсь давать на театре.
   Примеры удивительной меткости, проницательности взгляда Л чрезвычайной верности понимания людей и житейских дел рассеяны на каждой странице писем. Приведем только одно суждение, высказанное по поводу намерения г. Погодина написать драматические пьесы из эпох Бориса Годунова и Петра Великого.
   
   Если вы хотите непременно вынудить из меня примечания, то у меня только одно имеется. Ради бога прибавьте боярам несколько глупой физиогномии. Это необходимо так даже, чтобы они непременно были смешны... Через это небольшой ум между ними уже будет резок. Об нем идут речи, как об разъученой голове. Так бывает в государстве...
   Какая смешная смесь во время Петра... один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили. Вообразите, что один бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет делать новомодный поклон, и бьется из сил сковеркать ужимку французокафтанника...
   
   Какая проницательность исторического взгляда!
   Искренно благодарим г. Погодина за напечатание драгоценных писем Гоголя и надеемся увидеть продолжение этой чрезвычайно любопытной корреспонденции в следующей книжке "Москвитянина".
   

Апрель 1856 года.

   От "Русского вестника" публика ожидала хороших ученых статей и не ошиблась в этом предположении: в двух первых томах он дал читателям много хороших ученых трудов, из которых иные справедливо заслужили общее внимание. Не будем перечислять всех статей по различным отраслям науки; назовем только важнейшие, или по интересу содержания, или по именам авторов, или по тому и другому вместе. Главнейшим образом, "Русский вестник", подобно всем нашим журналам, интересуется разработкою истории русской литературы и русской истории; так и должно быть, потому что публика ныне по преимуществу интересуется этими предметами.
   Характер общего воззрения, которым "Русский вестник" намерен руководиться при рассмотрении вопросов, касающихся истории нашей литературы, определился, кажется, с более или менее достаточною для его читателей ясностью направлением статьи г. Каткова, "Пушкин". Автор занят исследованием художественной стороны в произведениях нашего великого поэта, определением и уяснением законов творчества, которые с особенною точностью могут быть подмечены в его таланте. При этой высокой точке зрения, конечно, историческая связь художника с его веком, биографические мелочи и общественное значение его созданий имеют только второстепенное значение, и все клонится к разрешению чисто эстетических задач. Большая часть рецензий, помещенных в "Русском вестнике", подтверждают своим характером уверенность, возбуждаемую этой капитальной статьей журнала: он хочет быть органом художественной критики. Конечно, литература наша может от этого только выиграть, и каждое определенное, твердое, верное себе направление имеет цену уже потому, что в основании его лежит убеждение. Статья г. Анненкова "О значении художественных произведений для общества" очень верно соответствует направлению, выражаемому эстетическим исследованием г. Каткова. По истории литературы "Русский вестник" представил прекрасную статью г. Савельева, известного нашего ориенталиста: "Н. И. Надеждин". Г. Савельев в последнее время был в близких отношениях к покойному редактору "Телескопа", и воспользовался оставшимся после него отрывком автобиографии, чтобы высказать несколько верных и теплых замечаний о литературной деятельности и личных качествах этого замечательного писателя. Превосходно написан и чрезвычайно интересен отрывок из воспоминаний нашего знаменитого романиста И. И. Лажечникова: "Знакомство мое с Пушкиным".
   По русской истории заметим статьи г. Соловьева "Древняя Русь" и "Август-Людвиг Шлёцер", г. Д. Милютина "Суворов", г. П. К. Щ-ого "Правление царевны Софии" и г. Чичерина "Обзор исторического развития сельской общины в России". О каждой из них мы должны сказать по нескольку слов, а исследование г. Чичерина, касающееся вопроса очень важного и в высшей степени интересного и представляющее выводы, совершенно различные от общепринятого доселе взгляда, заслуживает подробного рассмотрения, и мы готовы были бы посвятить ему не несколько слов, а несколько десятков страниц.
   "Древняя Русь" г. Соловьева -- общий взгляд на исторические Отношения России к Западной Европе; главная мысль автора, что наш народ всегда стремился быть одним из европейских народов, хорошо известна была публике, как одно из основных понятий г. Соловьева. [Будучи поставлена, после отрывка из "Мертвых душ", первою статьею в первой книжке "Русского вестника", статья г. Соловьева приобретала значение как бы выразительницы европейских симтатий начинаемого ею журнала].-- "Август-Людвиг Шлёцер" -- не исследование о значении трудов этого ученого по русской истории, а биографическое введение к этому исследованию, без сомнения, приготовляемому автором. Г. Соловьев рассказывает жизнь Шлёцера, до отъезда из России, в 1767 году. Статья эта принадлежит к числу лучших в "Русском вестнике". Д. А. Милютин дал журналу не менее, если еще не более занимательную главу из первой части своей "Истории итальянских войн". Личность Суворова очень верно понята и ясно очерчена в этом обзоре его жизни до назначения главнокомандующим русской армии, посланной в Италию. "Правление царевны Софии", г. Щ-ого, возбудило общее внимание догадками о том, кто этот г. Щ-ий, загадочная подпись которого в первый раз является в нашей литературе, под статьею, отличающеюся если не глубоким изучением источников, то хорошим рассказом, если не новым взглядом на людей и события, то, во всяком случае, удачным выбором эпохи, очень важной и мало разработанной нашими историками. Когда любопытство, возбужденное именем автора, остыло, многие от одной крайности перешли к другой и стали отнимать у рассказа все достоинства. Это несправедливо: статья г. Щ-ого, конечно, не есть капитальное произведение великого исторического таланта или глубокой учености, но она написана живо и хорошо.
   Важнейшая в научном отношении статья, из всех доселе помещенных "Русским вестником" -- "Обзор исторического развития сельской общины в России", принадлежит молодому ученому, также, если не ошибаемся, в первый раз выступающему на литературное поприще 1. Нам кажется, что труд г. Чичерина имеет существенные недостатки, но, тем не менее, надобно ожидать от деятельности автора прекрасных результатов для науки, лишь бы только он продолжал трудиться, как начал, продолжал сочувствовать не мелочным, хотя блестящим, подробностям внешней истории, а великим вопросам нашего исторического быта: для первых всегда найдется довольно компиляторов и рассказчиков, вторые нуждаются в даровитых исследователях. Первая статья г. Чичерина встречена живым сочувствием каждого просвещенного читателя, одобрением всех замечательных специалистов. Желать надобно, чтобы это побудило его итти по дороге, на которую вступил он решительно и удачно, а других молодых ученых -- следовать его примеру. Достоинства исследования г. Чичерина так несомненны, что мы не боимся высказать откровенное мнение о тех сторонах его труда, которые вызывают критику.
   Г. Чичерин был возбужден к своему исследованию, как видно, мнением о патриархальном происхождении нашей сельской общины, высказанным в известной книге барона Гакстгаузена. У него родилось желание проверить изучением фактов это понятие, показавшееся ему несправедливым. Он стал искать в истории подтверждения или опровержения доказательств, приводимых Гакстгаузеном,-- нашел, что их можно опровергнуть, опроверг и удовлетворился этим, полагая, что опровергнуть слова Гакстгаузена значит доказать неосновательность мнения, разделяемого знаменитым путешественником. Он остановился на Гакстгаузене -- это была, нам кажется, первая ошибка с его стороны. Автор "Путешествия по России" авторитет в сельском хозяйстве; политической экономии, если угодно, в этнографии и многом другом, касающемся современного быта, но не в истории. Он излагает вопрос, обративший на себя внимание г. Чичерина, только мимоходом, не развивая в надлежащей полноте и точности доказательств, на которых основывается мнение, кажущееся ему справедливым. Эта неполнота и неточность опровергаемого писателя послужили причиною неполноты и неточности и в опровержении. Если бы г. Чичерин, начав с Гакстгаузена, не остановился на нем, а перешел к нашим историкам, он нашел бы истинных своих противников, от победы над которыми и зависит успех его дела, потому что у них мнение о патриархальном происхождении русской общины подкрепляется гораздо сильнейшими доказательствами, нежели у немецкого экономиста. Он нашел бы тогда необходимость сообщить более строгости и самым приемам, употребляемым у него при решении вопроса. Теперь же многие существенно важные для решения вопроса факты, выставленные нашими историками в таком виде, которым подтверждается патриархальное происхождение нашей общины, он оставляет без внимания, о некоторых других высказывает понятия, едва ли согласные с нынешним состоянием русской истории, и вообще полагает доказанным многое вовсе не доказанное, и, наоборот, лишенным доказательств многое кажущееся ныне положительно доказанным. Оттого и результаты его исследования, в которых несомненно есть доля правды, являются не вполне доказанными, а часто и решительно преувеличенными. Не считаем научным доводом той мысли, которою, будто твердейшим аргументом, заключается его статья: "сравнивать наши общины с патриархальными общинами других народов значит отрицать в нас историческое развитие" -- это вовсе не аргумент: во-первых, наука должна стремиться не к тому, чтобы доказать ту или другую приятную или неприятную для нас мысль, вносимую в науку извне, а просто к открытию истины, какова бы она ни была; во-вторых, неподвижность сельских общин вовсе не есть доказательство неподвижности всего нашего исторического существования: известно, что общий ход исторического движения состоит в расширении его круга; начинается оно с передовых классов общества и достигает низших слоев народа, что совершается очень медленно. И в Англии и во Франции народ еще недавно и очень мало вовлечен в историческое движение; тем естественнее полагать, что у нас оно еще и не касалось сельского быта, и факты доказывают, что историческими деятелями у нас доселе были только высшие сословия и, отчасти, города: о народе история упоминает редко, разве в исключительных случаях, как в 1612 году, да и то для того только, чтобы тотчас же опять забыть о нем. Удивительно ли после того, что историческое движение очень мало касалось внутреннего быта сельских общин? Так и думают обыкновенно, полагая, что они составляют остаток патриархального быта. Г. Чичерин приходит к совершенно другим выводам, которые выражены им в следующих положениях:
   
   Из исторического обзора сельских учреждений мы можем вывести следующее:
   1. Что наша сельская община вовсе не патриархальная, не родовая, а государственная. Она не образовалась сама собою из естественного союза людей, а устроена правительством, под непосредственным влиянием государственных начал.
   2. Что она вовсе не похожа на общины других славянских племен, сохранивших свой характер посреди исторического движения, Она имеет свои особенности, но они вытекают собственно из русской истории, не имеющей никакого сходства с историею западных славянских племен.
   3. Что наша сельская община имела свою историю и развивалась по тем же началам, по каким развивался и весь общественный и государственный быт России. Из родовой общины она сделалась владельческою, а из владельческой государственною. Средневековые общинные учреждения не имели ничего сходного с нынешними: тогда не было ни общего владения землею, ни ограничения права наследства отдельных членов, ни передела земель, ни ограничения права перехода на другие места, на соединения земледельцев в большие села, ни внутреннего суда и расправы, ни общинной полиции, ни общинных хозяйственных учреждений. Все ограничивалось сбором податей и отправлением повинностей в пользу землевладельца, и значение сельской общины было чисто владельческое и финансовое.
   4. Настоящее устройство сельских общин вытекло из сословных обязанностей, наложенных на земледельцев с конца XVI века, и преимущественно из укрепления их к местам жительства и из разложения податей на души.
   
   Если бы эти положения были подтверждены решительными доказательствами, все наши понятия о внутренней истории русского быта совершенно изменились бы, чему, сказать кстати, нельзя было бы не радоваться, потому что новые, вводимые мне нием о недавнем происхождении нынешней сельской общины, представляли бы гораздо более приятного личным желаниям почти каждого из нас. Но дело в том, что г. Чичерин, исключительно занимаясь Гакстгаузеном, недостаточно, как нам кажется, опроверг мнение о патриархальном происхождении нашей сельской общины, только разделяемое немецким путешественником, но вовсе не им основанное и опирающееся на многочисленных фактах, не приводимых, конечно, у Гакстгаузена и не рассмотренных в статье нашего исследователя. Кроме того, как нам кажется, г. Чичерин допустил в основных своих понятиях некоторую неясность, чему причиною опять изложение Гакстгаузена, который, как мы сказали, не имел намерения углубляться в исторический вопрос, чуждый его специальности. Г. Чичерин скромно говорит, что "не имел претензии написать полную историю сельской общины, а хог тел только выставить на вид некоторые исторические данные, могущие служить к уяснению этого важного вопроса". Мы, ограниченные тесным пространством трех-четырех страниц в беглом журнальном обозрении, еще менее можем предъявлять претензию на полный разбор его прекрасной статьи, обильной и новыми фактами и новыми взглядами; мы хотим также только высказать некоторые замечания относительно ее существенных положений. "Наша община не родовая, она не образовалась сама собою из естественного союза людей", потому что в нее вторглись чуждые элементы, именно, она подпала под власть чуждого ей князя и его дружины. Но автор не исследовал, в каком, отношении эти владельцы стали к внутреннему быту общины. Касались ли они ее внутреннего устройства, или довольствовались тем, что собирали подать, брали ратников на время похода и присвоили себе право судить, по старым обычаям? Все доказывает, что они ограничивались этою заботою о собственных правах и выгодах, этими чисто внешними отношениями, и, если община исполняла свои обязанности к владельцу, она ведала свои домашние дела как хотела. "Земля стала^ собственностью князя и других владельцев, а не общины". Что ж тут важного для общинного начала? и ныне земля составляет собственность государства или помещика, а не общины; за крестьянами, ее населяющими, признается только право пользования ею, а не собственности,-- но делить ее между собою по старому общинному началу никто им не мешает,-- ни государственная администрация, ни помещик. Так и всегда было. В какие бы руки ни переходила высшая власть над землею, которую населяют и непосредственно обработывают поселяне, они все-таки обработывали и делили ее между собою по старому обычаю. Владелец в это не вмешивался, потому что это не касалось его интересов. Правда, прямая выгода побуждала его, как побуждает и ныне, часть земли, находящейся в его владении, брать в собственное пользование и обработывать ее посредством натуральной повинности, возлагаемой им на поселян, или отдавать в наем. Г. Чичерин, находя в древних памятниках факты, указывающие на обычай отдавать землю в наем, видит в них доказательство, что в XIV--XVI или XII--XV веках (наугад определяем эпоху, к которой надобно относить по его теории падение общины, потому что он сам не определяет ее точным образом) община совершенно исчезла. Это несправедливо. Никто не думает, чтобы когда-нибудь все пространство русской земли делилось между членами общин: напротив, за выделением каждому участка для обработки, всегда оставалось множество земли; она принадлежала племени, или общине; потом, когда явились владельцы, принадлежала владельцу, как ему принадлежала и земля, предоставленная в обработку общине, живущей под его властью; и если эта часть земли, не принадлежащая к участку, обработываемому общиною, отдавалась в наем, это нисколько не мешало внутреннему порядку общины, которая оставленные ей земли все-таки делила между своими членами. Право найма существовало и в патриархальной общине,-- этого никто не думал отрицать. Продажа и покупка разных участков земли отдельными лицами также не мешает признавать, что общинное владение продолжалось. Никто не думал отрицать, что подле общинных земель издавна возникли частные владения. Напротив, историки наши говорят об этом положительно и находят, что количество земли, состоящей в частной собственности, постепенно увеличивалось; но все-таки большая половина обработываемой земли оставалась в общинном владении (если община была независима от частного владельца) или, по крайней мере, в обработке у общины с прежним обычаем дележа (если община находилась под властью частного лица). Третью причину утверждать, что родовая община в XIII--XVI веках исчезла у нас, автор находит в Переселениях крестьян, которые тогда не были крепки земле: родственники могли расходиться, чуждые друг другу люди сходиться. Это опять ничего не доказывает. Никто не думал утверждать, чтобы общинность владения землею в каком-нибудь селе Иванове или Петрове в XVI или XV веке зависела от того, что все поселяне, живущие в нем, считают себя потомками одного и того же лица, Ивана, жившего в XII веке, или Петра, жившего в IX веке. Они могли быть совершенно посторонние друг другу люди и знать, что не находятся в родстве -- и все-таки они по старому обычаю делили землю. Ученые, думающие, что община наша имеет патриархальное происхождение, не то полагают, чтобы до XVII века не существовало на Руси никаких отношений, кроме родовых: напротив, они показывают, как мало-помалу развивались отношения, чуждые родовому быту, и говорят только, что, по старому обычаю, при отсутствии причин поступать иначе, на эти новые отношения переносились формы и учреждения родового быта. Так было и с общинным началом. Принимая в общину постороннего человека, ему давали в XV веке участок земли, как то делается и ныне. Притом автор, повидимому, представляет себе, что до укрепления поселян за землею переселения отдельных лиц с одного жительства на другое происходили в таком обширном размере, какого они наверное не имели. Нельзя предполагать, чтобы до конца XVI века поселяне наши "предавались", как он выражается, "кочевой жизни", и чтобы на Юрьев день дороги покрывались бесчисленными обозами переселенцев. Без особенных, чрезвычайно сильных причин, без крайней необходимости земледелец не решится на переселение: оно очень трудно для него. И чем внимательнее вникнем в данные, сохраненные для нас актами, летописями, песнями, записками иностранцев, тем тверже убедимся, что распоряжения об укреплении поселян за землею были вызваны не столько желанием прекратить бродяжничество, сколько другими соображениями, о которых упоминает и г. Чичерин. Самое приведение в исполнение этой меры доказывает, что число действительно пользовавшихся прежним обычаем было не слишком значительно и что масса населения вначале приняла новую меру довольно равнодушно, более как формальность, нежели как существенное изменение в материальном положении. Следствия обнаружились уже через несколько лет, как то указано, между прочим, и г. Соловьевым в "Обзоре событий конца XVI и начала XVII столетий". А когда поселяне решались переселяться, это чаще всего делалось не отдельными людьми, а целыми волостями или селами. Причины были общие для всех жителей села или волости -- недостаток земли, или обременительность условий, или слух о лучших условиях. Да и ныне подобные факты совершаются большею частью сообща всеми поселянами, а не отдельными искателями приключений. Словом, ближайшее соображение фактов убеждает, что число новых пришельцев в общине никогда яе могло быть так значительно, чтобы расстроивать ее: община сидела на месте, а когда двигалась-- что случалось редко и не с многими общинами -- то двигалась вся вместе, и через переселение изменялись только ее местожительство и внешнее отношение к владельческой власти, а не внутренние отношения между поселянами, ее составлявшими. Таким образом, доказательства, на которых основывается заключение г. Чичерина о совершенном упадке общинных отношений между членами самой общины в XIII--XV веках, не представляются убедительными. Община не разрушалась; она только потеряла значение в общей государственной жизни, не имела влияния на исторические события,-- это бесспорно; но эти события не коснулись ее внутреннего устройства, потому что никому не было охоты обращать на него внимание. Г. Чичерин, кажется, смешал эти существенно различные факты, и внешнее бессилие и бездействие принял за смерть. Но если бы община умерла в XVI веке, каким образом и когда могла бы она воскреснуть, и притом воскреснуть в совершенно прежнем виде? Г. Чичерин считает ее восстановление следствием мер, принятых правительством с финансовою целью: подати вернее уплачиваются целою волостью, нежели отдельными лицами. Но, во-первых, эти причины существовали и прежде; во-вторых, где доказательства того, что общинное владение землею восстановлено административными мерами? Таких указов нет; напротив, общинное владение постоянно упоминается в узаконениях, как старинный обычай. Да и когда обычное право (les coutumes), если оно умерло в жизни, восстановлялось письменным законоположением? Этому нет ни одного примера не только в русской, но и ни в какой другой истории. Характер письменного всегда нововведение, и что касается вопросов владения -- всегда до сих пор во всех странах -- все более и более строгое развитие прав личной собственности. И, наконец, каким образом созданная мерами правительства с финансовою целью в XVII--XVIII веках русская община могла бы походить своим внутренним устройством на патриархальную общину других славянских племен? Г. Чичерин просто отрицает это сходство, не представляя доказательств своему отрицанию. Он имел бы основание отрицать только тогда, если бы сравнил внутреннее устройство русской, сербской и пр. общин; а этого-то именно он и не сделал. Словом, если он хочет, чтобы наука приняла его мнение об исчезновении у нас сельской общины в XIII--XV веках и возрождении ее административными мерами в XVII--XVIII столетиях, он должен представить новые доказательства, которые опровергали бы понятия наших историков и факты, ими выставленные на первый план в истории Нашего внутреннего быта. Если сделает это, наши специалисты, конечно, первые порадуются тому, что их ошибка будет открыта, потому что истина для ученого, преданного своей науке, дороже всего. Но мы должны сказать, что опровергнуть понятие о нашей общие, как остатке глубокой древности, а не создании XVII--XVIII столетий -- дело очень трудное и едва ли возможное.
   Мы прямо высказали наше мнение о положениях, которые старается доказать г. Чичерин, потому что никакие противоречия не отнимут у его статьи важного достоинства: она -- первое подробное исследование о вопросе, чрезвычайно важном; и если решение, предлагаемое автором, не будет принято наукою, то, без сомнения, специалисты отдадут справедливость тому, что труд его представляет много материалов для истории русской общины, особенно внешних ее отношений к владельцам; существенное же значение для русской истории несомненно приобретет она тем, что послужит исходною точкою для новых изысканий,-- и, судя по качествам, какие обнаружил автор в своем труде, надобно желать, чтобы он принял участие в этих дальнейших изысканиях.
   По всеобщей истории читателями "Русского вестника" была замечена статья г. Кудрявцева "Карл V". О лекции покойного Грановского "Океания и ее жители" мы уже имели случай говорить.
   

Май 1856 года.

   -- Радушно приветствовали мы "Русскую беседу" и радовались основанию этого журнала, будто приобретаем в нем союзника по убеждениям, сподвижника в общем деле. А между тем, известно было, что убеждения, разделяемые "Современником" со всеми другими журналами, пользующимися большим или меньшим сочувствием в огромном большинстве просвещенных людей нашей земли, отвергаются "Русскою беседою", как ошибочные; известно было, что "Русская беседа" и основывается именно с трю целью, чтобы противодействовать влиянию наших мнений, если возможно -- уничтожить его. Как же радоваться появлению противника? Или мы надеялись, что "Русская беседа" будет не такова, как того все ожидали, судя по программе, что она смягчит предполагаемую резкость своего протеста, будет удаляться борьбы? Нет, этого нельзя было надеяться. Программа и имена многих сотрудников слишком ясно убеждали, что "Русская беседа" начнет открытую и сильную борьбу. Ее воинственность обнаружилась еще до появления первой книги журнала, спором его редакции с "Московскими ведомостями" о народном воззрении в науке. "Русский вестник", которому ближе петербургских журналов могли быть известны намерения нового журнала, также объявлял, что предвидит неизбежность жарких прений с "Русскою беседою". Первая книга ее не замедлила оправдать эти предвестия. Все статьи, сколько-нибудь выражающие дух журнала, таковы, что ни одна из них не могла бы быть напечатана ни в "Русском вестнике", ни в "Отечественных записках", ни в "Современнике". "Русский вестник", по своему местному положению чувствующий на себе ближайшую обязанность обращать особенное внимание на "Русскую беседу", уже начал с нею серьезное прение: первый же нумер его, вышедший после появления "Русской беседы", содержит уже сильное возражение на важнейшую статью "Русской беседы", и мы должны сказать, что в этом случае мнения, выраженные "Русским вестником", кажутся нам совершенно справедливыми. Нет сомнения, что "Русская беседа" будет защищаться и нападать, что названные нами выше петербургские журналы должны принять участие в жарких прениях и, конечно, по характеру своих убеждений, станут не на стороне "Русской беседы".
   И, однако же, мы от искреннего сердца повторяем свое приветствие "Русской беседе", желаем ей долгого, полного силы существования. Это потому, что мы считаем существование "Русской беседы" в высокой степени полезным для нашей литературы вообще и в частности для тех начал, против которых восстает она, которые для нас дороже всего, которые мы защищали и всегда будем защищать. Будем говорить откровенно: искренность -- лучшее правило в жизни; "Русская беседа" сама обещает искренность и, конечно, готова принять ее от других.
   Разногласие между убеждениями славянофилов {Употребляем это название потому, что сами сотрудники "Русской беседы" принимают его, но остаемся при мнении, которое выразили недавно, чт дно из первых мест между нашими историками. Трудолюбивых исследователей у нас довольно много; но мало людей, которые по всей справедливости заслуживали бы имя замечательных ученых, потому что для этого мало трудолюбия и учености,-- нужна, кроме того, особенная сила ума, нужна широта и проницательность взгляда, нужно соединение слишком многих и слишком "редких качеств. Своим "Богданом Хмельницким" г. Костомаров доказал, что принадлежит к подобным людям.
   История возвращения Малороссии к русскому царству, представляя великий интерес по важности предмета, с тем вместе требует и большого критического таланта, потому что ее события дошли до нас в виде, искаженном пристрастием поляков, малоруссов и великоруссов. Многие несправедливые мнения и о характере лиц, и о смысле событий укоренились до такой степени, что трудно победить в себе предубеждения, ими поселенные. Г. Костомаров счастливо боролся с этою трудностью,-- он очистил историю времен Богдана Хмельницкого от множества ошибочных взглядов и ложных рассказов. Внимательно и полно изучил он источники, из которых многие в первый раз открыты его неутомимыми изысканиями, проверил каждый факт, каждое слово, обнаружил истинные отношения лиц, сословий и племен, о которых мы до сих пор имели самые сбивчивые понятия, и, наконец, передал результаты своих изысканий в блестящем, истинно драматическом рассказе, совершенно объективном. Ученые оценят в его сочинении ученость, беспристрастие, проницательность и верность взгляда; большинство публики прочтет его историю с жадностью, по увлекательности изложения, в котором г. Костомаров едва ли имеет себе соперников. Мы надеемся не один раз возвратиться к его сочинению, которого только начало помещено в январской книжке "Отечественных записок". Теперь мы скажем только, что очень давно не читали на русском языке ничего подобного.
   Кроме "Богдана Хмельницкого", надобно заметить в январской книжке "Отечественных записок" статью г. Забелина "Черты русской жизни в XVI 1-м столетии", отличающуюся достоинствами, которые мы привыкли находить во всех его исследованиях.
   Мы не могли не хохотать от души, читая первую часть повести "Столичные родственники", которую г. Григорович, исполняя свое обещание, поместил в "Библиотеке для чтения" (No 1). Это водевильный, шаржированный рассказ, с начала до конца проникнутый легкою, неподдельною веселостью,-- рассказ без всяких претензий, кроме одного желания нарисовать несколько живых карикатур. Промотавшиеся Фуфлыгины, с тремя тысячами серебром, оставшимися после продажи именья, отправляются в Петербург, по совету столичных родственников, в надежде поправить свои дела, получив выгодное место. И вот они из экономии едут по железной дороге в третьих местах, а между тем желают сохранить аристократический тон, даже, если можно, показать на станциях, что они едут в первом классе,-- этим начинаются их приключения. Дружеский разговор самого Фуфлыгина с соседом, который кажется ему и его супруге столичным львом, а оказывается лакеем какого-то графа, потом дружба мадам Фуфлыгиной с дамою, которая объясняет, как она, женщина, благородное, возвышенное создание, увлекалась в жизни, и между прочим, жила с извергом-стариком, который приревновал ее, благородное, возвышенное создание, к молодому человеку, у которого деликатная натура,-- затруднительное положение г-жи Фуфлыгиной в семейном вагоне, который занят хорошенькою женщиною с двумя поклонниками ее прелестей, и изгнание г-жи Фуфлыгиной из этого вагона зорким кондуктором -- все эти сцены забавны, рассказаны живо и весело, а потом сцены между Фуфлыгинымн и юным львом Коко, их родственником, развязно объясняющим Фуфлыгину, при его супруге, что г-жа Фуфлыгина очень хорошо сложена, и потом приглашающим своих новоприезжих родственников провести вечер у Дюссо, куда он привезет одну очаровательную женщину,-- потом этот несравненный Пигунов, другой родственник Фуфлыгиных, человек с нежным сердцем и страстною любовью к своей доброй жене, ангелу жене, с биением себя в грудь рассказывающий всем, как он мучится страданиями ангела жены, в которых признает себя виновным, при этом выпрашивающий у всех деньги, чтобы прокормить жену и детей, и потом пропадающий с деньгами, оставляя ангела жену без гроша,-- наконец, третий родственник Фуфлыгиных, практический и благонамеренный Мирзоев, объясняющий, как он сам получил и как Фуфлыгин должен получить через просьбу жены доходное место при какой-то компании на акциях -- все эти сцены ведены быстро и весело, все эти лица кажутся живыми, знакомыми, несмотря на то, что шаржированы. А жалкая ангел жена нежного Пигунова, бедно одетая, больная женщина, с ячменем на глазу и голодными, оборванными детыми около себя, напоминает вам, что всякая пошлость и глупость одного из нас отзывается страданием на другом... и вы предчувствуете, что скоро придется плохо и самим Фуфлыгиным. Что-то будет с этими провинциальными чудаками среди Пигунова, Коко, Мирзоева и столичной дороговизны во всем?
   "Столичные родственники" -- едва ли не самый удачный из всех шутливых рассказов г. Григоровича.
   Читатели наши, вероятно, еще помнят превосходную статью г. П. "Об обязанностях старшего офицера на корабле", которая была помещена в одной из книжек "Морского сборника" за прошедший год, и отрывки из которой мы приводили в наших "Заметках" ("Совр<еменник>", 1856 г., No 8). Они, вероятно, помнят, что по вопросу, возбужденному г. П., началось в "Морском сборнике" одно из тех литературных прений, которые мы хвалили столько же за пользу, приносимую ими разъяснению дела, сколько и за благородный тон, в котором делались возражения и ответы на возражения. В январском нумере "Морского сборника" помещена под заглавием: "Еще несколько слов моим сослуживцам", вторая статья г. П., служащая ответом на некоторые сделанные ему возражения. Автор пользуется этими возражениями, как случаем для того, чтобы расширить круг своих прежних замечаний, и в новой своей статье, от вопроса об обязанностях старшего офицера, переходит к вопросу об обязанностях его непосредственного начальника, командира корабля. Он говорит с прежним знанием дела, с прежнею благородною силою и откровенностью. Вот некоторые отрывки из его новой статьи:
   
   "Дурно поступает командир корабля (говорит г. П.), если держит при себе старшим офицером человека незнающего или неспособного. Следствия этой несправедливой потачки вредны; неспособный человек остается на службе, делается заслуженным офицером, начальство, считая его, по отзывам командира, хорошим офицером, думает, что надобно, наконец, наградить его за долгую и полезную службу повышением в команде. -- Что ж бывает тогда?
   "Несмотря на свою неспособность или неблагонамеренность, старший офицер, благодаря доброте командира, продолжает занимать свой пост. Приходит время, и начальство, судящее большею частью о подчиненных по отзывам их командиров, редко прислушиваясь к общей молве, находит совершенно справедливым дать старшему офицеру под команду какое-нибудь судно. Это назначение, прежде всего, глубоко оскорбляет тех людей, которые сами видели действия старшего офицера, знают его насквозь и имеют полное право считать себя и умнее, и дельнее, и достойнее его. Начинаются пересуды, толки, результатом которых обыкновенно является убеждение, что при выборе командиров не обращается внимание на действительные достоинства, а делается это как придется и что поэтому незачем очень горячиться на службе; живи себе смирненько, веди себя скромненько, умей во-время притти к начальнику пошаркать, пообедать,-- придет время, будешь командиром. И это правило начинают прилагать к делу. Между тем, новый командир, получив это назначение, -не сделался ни сведущее, ни благонамереннее, а однако ж, в нем есть настолько самолюбия, чтобы стараться всеми силами скрыть перед новыми подчиненными своими свое незнание. Поставить свое судно на надлежащую ногу, ввести порядок, быстроту и отчетливость в работе, привязать к себе своих подчиненных и приохотить их к службе он не умеет; внутренно сознавая свои недостатки и незнание и, однако ж, видя себя занимающим значительный пост, он невольно сомневается в способностях и знаниях своих офицеров, мерит и их на свой аршин. Отсюда недоверчивость ко всем, начиная с старшего офицера, которого он свяжет по рукам н по ногам и поставит в самое странное положение. Ни одно приказание не отдается положительно, ясно и отчетливо; приказывают так, чтобы в случае надобности можно было отговориться и свалить всю вину на подчиненного, который будто бы не понял приказаний или переврал их. Во всех распоряжениях командира невольно проглядывает нерешительность, боязливость. Малейший стук наверху приводит его в содрогание, он ежеминутно ожидает какого-нибудь несчастия, внезапной беды. В то же время его неотступно преследует мысль, что подчиненные разгадают неспособность его и незнание, воспользуются этим открытием, чтобы подводить командира под ответственность, потеряют к нему уважение, не станут его слушаться. Преследуемый этими мыслями, командир употребляет неслыханные усилия, чтобы убедить всех в своем умении и познаниях. Зная, что, вмешиваясь в вещи несколько посерьезнее, непременно наделает ошибок, он пускается в мелочи, не замечая, что и тут делает промах за промахом. Деятельность его сосредоточивается на метении палуб, причем строго требуется, чтобы люди, идущие с голиками, равнялись между собою и непременно разделялись поровну на каждую сторону; и проч. и проч. Между тем, он сам чувствует, что поминутно делает вздор, и сознание это его более раздражает; он становится брюзглив, капризен; всякая улыбка кажется ему насмешливою, всякое слово -- колкостию, всякий ответ -- дерзостью, неуважением. Тяжело приходится и командиру и офицерам, которых бесит придирчивость и вечная суетливость начальника, давно разгаданного вдоль и поперек". ("Мор<ской> сборн<ик>", No 1, Часть неофиц., стр. 6--7.)
   
   Некоторые командиры кораблей любят окружать себя точными исполнителями своих приказаний (продолжает г. П.), людьми, не рассуждающими -- полезно ли это?
   
   "Какой пользы может ожидать служба от таких людей, тяжелый ум которых с ранних лет приучен к совершенному бездействию, которые не могут иметь собственного мнения и решительно лишены способности правильно мыслить и рассуждать? Что нужды в том, что они добросовестные работники!.. Слепые орудия, они бессознательно, хотя и в точности исполняют чужую волю и теряются, как только обстоятельства заставляют их действовать по собственному соображению. Привыкая постепенно руководиться чужими указаниями, они невольно убеждаются, что сами собой ничего путного сделать не могут, и последние способности, последняя искра самостоятельности в них угасают невозвратно, между тем как недоверчивость к собственным силам развивается до высшей степени, а бессознательный страх ответственности удерживает всякий порыв, всякое невольное стремление. Уставы и положения -- вот магический круг, за пределами которого они видят только хаос и безначалие. Отнимите у них уставы, заставьте их действовать по собственному разумению -- и голова у них закружится, оледенеют и последние способности. Конечно, и эти господа могли бы иногда действовать (и не совсем дурно), если бы смолоду им не старались внушить идею, что мыслить и рассуждать вредно, что надо только исполнять, а думать за них будут другие. Это ложное толкование дисциплины приводит их к тому, что они действительно лишаются способности мыслить и делаются какими-то живыми машинами, которых единственный двигатель -- воля старшего. Вот один из многих примеров, который может подтвердить наши доводы.
   "Назад тому много лет, жил-был на белом свете очень добрый и почтенный человек, без больших способностей, не честолюбивый, словом, человек, каких не мало на нашей пространной планете. Скромненько начал он свое служебное поприще, не мысля ни о блестящей будущности, ни о славе, богатстве и почестях, достающихся в удел некоторым баловням фортуны. Великих способностей в нем не проявлялось, н он, свыкнувшись с мыслию, что ему
   
   Судьбою вечной
   Низкий положен предел,--
   
   безропотно оставался в тени, между дюжинами чернорабочих. Но он обладал великим достоинством, которое не могло остаться незамеченным,-- он был необыкновенно точен в исполнении каких угодно приказаний и совершенно лишен способности иметь о чем бы то ни было свое собственное мнение. Служил он, таким образом, не гоняясь за толчками и придерживаясь пословицы, что брань на вороту не виснет, смиренно переносил часто и незаслуженные выговоры и замечания. И вот, шагая потихоньку, помаленьку, он в один прекрасный день сделался и сам командиром, а там через несколько лет, к величайшему своему удивлению, поднял флаг на крюйс-брам-стеньге линейного корабля. Но тут-то и явилась запятая,-- пришлось доброму человеку стать в такое положение, что уже нельзя было отвечать постоянно: "слушаю-с!": приходилось по временам говорить: "слушайте!", а в этом-то и задача. Однако ж, благодаря неисчерпаемым щедротам провидения, дела нашего героя шли себе недурно, пока не случилось неожиданное происшествие. Понадобилось как-то высадить на неприятельский берег десант и для перевозки войск этих назначить небольшую эскадру. Выбор пал на нашего добросовестного работника. Сначала все шло прекрасно, эскадра благополучно прибыла на место, встала на якорь и все предположения относительно дебаркации сделаны. Но тут явился вопрос: что если высадка будет неудачна? Как взять на себя такую ответственность? Что если в распоряжениях сделан какой-нибудь промах? За одним сомнением явилось другое, а на беду, высшего начальства под рукою не обретается. Подумал наш труженик, да и послал к главному начальнику донесение, что эскадра пришла, мол, на место благополучно и высадку предположено сделать так и так, на что и ожидают дальнейших приказаний. Главный начальник, находившийся далеко и с минуты на минуту ожидавший депеши, что высадка сделана,-- был совершенно поражен полученным донесением. Не медля ни минуты, посылает он приказание сейчас же приступить к свозу десанта, а эскадренному начальнику объявляет строжайший выговор, объясняя, что, получив отдельное командование, он должен действовать своим умом, по своим личным соображениям, а не спрашивать советов или разрешения за несколько сот миль. Прочитав грозную депешу, добросовестный работник, кажется в первый раз в жизни, вышел из себя. "Что прикажете делать!.." -- сказал он, с досадой обращаясь к находившимся вблизи офицерам. -- "Тридцать пять лет мне постоянно твердили: не рассуждай!-- а теперь говорят: рассуждай!.. Да откуда же, прости господи, я возьму рассудка!" (стр. 13--15).
   
   Кроме нерасчетливой доброты, есть разные причины, по которым держат на службе людей неспособных; одна из них -- уважение к протекциям; есть и другая причина:
   
   "Есть еще другая причина, по которой командир покровительствует иногда бездарности и прокладывает дорогу людям неспособным. Причина постыдная, бросающая на командира самую черную тень, действующая прямо ко вреду службы, к разрушению дисциплины. Мы говорим о наушничестве. К счастию, у нас подобные случаи редки, и для чести нашей надо надеяться, что со временем они исчезнут совершенно. Однако ж, решившись в статье этой указать на главнейшие слабости, у нас существующие, мы не можем умолчать об этой гнусной ошибке. Ей предаются обыкновенно люди недоверчивые, подозрительные, не постигающие вреда, приносимого подобной системой, не имеющие достаточно благородства, чтобы оценить ее грязную сторону и не довольно дальновидные для того, чтобы постигнуть, что, в сущности, такая система и им самим не приносит желаемой пользы. Главный двигатель их в этом случае -- эгоизм. Избавляя себя от труда ознакомиться ближе с своими подчиненными, узнать хорошенько их хорошую и дурную стороны, они без разбору вверяют управление отдельными частями людям, к которым не имеют доверенности. Привыкнув к тому же во всем видеть черную сторону, они совершенно уверены, что рано или поздно, а без злоупотреблений со стороны их подчиненных не обойдется. Может быть, они и не обратили бы внимания на эти злоупотребления, если бы не опасались сами подвергнуться за них большей или меньшей ответственности; и вот, устроивая систему наушничества, они надеются, что узнают о злоупотреблениях еще во-время, чтобы их прекратить. Только расчет их в этом случае не всегда верен. Если бы командир сам следил надлежащим образом за своими подчиненными, знал их наклонности и взгляд на вещи, он скоро заметил бы, если бы кто-либо из них начал отклоняться от прямого пути действовать недобросовестно, и тогда добрым советом, а подчас энергическими мерами, он мог бы не только остановить зло в самом начале, но часто и предупредить его. Но для этого нужно усугубить деятельность, увеличить собственный труд, и, избегая этого, находят проще иметь наушников. Приняв это похвальное решение, командир приступает к приведению в действие своих мудрых планов. Выбор падает обыкновенно на человека, не имеющего репутации хорошего служивого и не обладающего значительным запасом ума и познаний. Разглядев его поближе, командир скоро узнает шаткость его понятий о чести и считает находку свою особенно драгоценною, если видит, что избираемый им агент нелюбим товарищами, часто слышит их насмешки и, следовательно, более или менее озлоблен. Отыскав такого господина, командир скоро привлекает его на свою сторону и делает его своим главным агентом. Расчет нового наушника верен: от товарищей он не может ожидать ни привязанности, ни уважения, потому что они, как бы по инстинкту угадывая его грязные наклонности и подленькую натуру, видя притом его бездарность и совершенное незнание дела,-- давно уже вытеснили его из своего круга и при всяком удобном случае не жалеют, в обращении с ним, ни насмешек, ни даже грубостей. Сознавая притом, что без посторонней помощи ему никогда не выйти в люди,-- он без стыда принимается за новую роль, зная, что командир, имея в нем нужду, непременно вытащит его вперед. И точно, командир, внутренно презирающий своего избранника, прокладывает ему, однако ж, дорогу, толкает его вперед, при всяком удобном случае рекомендует его начальству как прекрасного и деятельного офицера. Только напрасно командир надеется на верность и преданность своих агентов. Они служат ему, пока он им нужен или имеет над ним непосредственную власть. Найдись человек, который предложит им более выгод, и они, не задумываясь, продадут своего прежнего благодетеля и покровителя. Между тем, едва в команде установится система наушничества, как дисциплина получает жестокий, смертельный удар. По наружности кажется, что все идет отлично, но взгляните поближе, и вы увидите совершенно противное. Как ни скрытно действуют командирские агенты, но в команде уже чувствуют их влияние. Каждый подозревает своего товарища и страшится за себя. Боцмана, урядники и даже офицеры начинают смотреть сквозь пальцы на разные упущения по службе, не взыскивают с виновных с надлежащею строгостию, опасаясь нечаянно восстановить против себя одного из тайных агентов и таким образом навлечь на себя хлопоты и неудовольствия. И вот вместо дисциплины, вместо единства в действиях, так полезного для службы, вместо спокойного и строгого порядка, являются личности, интриги и беспрестанные неудовольствия; уважение к начальнику исчезает, так же как и согласие между подчиненными. А недальновидный командир радуется этой разладице, утешая себя мыслию, что теперь от него уже ничто не будет скрыто, что сопротивления он не встретит нигде, потому что имеет возможность легко сломить всякую разъединенную волю. Но когда настанет минута, в которую понадобится содействие всех для общего дела, когда придется действовать всем одною волею, как один человек, тогда только командир заметит свою ошибку; все начнет ускользать из рук его, повсюду он встретит равнодушие, холодность и явное нежелание ему содействовать. Тогда только поймет он, как важны для начальника любовь и уважение подчиненных. Но исправить ошибку уже будет поздно,-- и пойдет дело вперед с такой же быстротою, как воз, возимый лебедем, щукой и раком. Недолго отдалить от себя дельных и полезных сотрудников, каково-то после их снова к себе привязать. А между тем, в этом общем хаосе, выдвинулась вперед одна личность,-- бездарного наушника. Страдает служба, страдают дисциплина и порядок, тяжело всем, и начальнику, и подчиненным, только один наушник в выигрыше, потому что, благодаря своему покровителю, сделал вперед несколько таких шагов, о которых при других обстоятельствах не смел бы и думать. Иногда командир и заметит, что промахнулся, да дело уже не поправишь, и, стыдясь сознаться в уродливости своего создания, употребляет все усилия, чтобы вспенивать до-нельзя малейшее его достоинство; а создание это идет себе вперед, внутренно посмеиваясь над усилиями своего начальника. И вот каким образом составляется иногда карьера. К чести нашего мундира надо сказать, что если в кругу нашем и встречались подчас подобные личности (в семье не без урода), то это были только редкие исключения, и зато общественное мнение клеймило их беспощадно. Как ни грустно говорить о подобных вещах, мы, однако ж, должны были развить эту тему пред нашими читателями, дабы показать, что при системе тайных доносов страдают и дисциплина, и служба. Побуждаемый эгоизмом, недоверчивостью и подозрительностью прибегнуть к помощи наушников, командир принужден выслушивать самые грязные истории, самые мелочные интриги, и в этом мусоре он роется ежечасно. Всякая насмешка на его счет, неосторожно сказанная кем-либо из подчиненных, всякое ругательное слово доходят к нему по адресу, и подчиненные часто нарочно говорят об нем дурно при тех лицах, которые подозреваются в наушничестве, или, как они выражаются: в родстве с капитаном. И, выслушивая все эти неприятности и дрязги, командир если и выигрывает что-нибудь, то, конечно, уже в ущерб общему делу, в ущерб своей совести, своему спокойствию, своей чести, на которой всегда остаются следы зловонной тины, в которой он плещется".
   
   После этого, г. П. говорит, что излишняя строгость не менее вредна, нежели излишняя мягкость и снисходительность, и потом переходит к так называемым "безгрешным" доходам:
   
   "Выше сказали мы несколько слов о том благодатном влиянии, которое имеет общественное мнение. Мы совершенно уверены, что никакие учеты и строгие меры не в состоянии прекратить тех злоупотреблений, которые мало-помалу вкрались во все администрации, незаметно облеклись в форму законности и сделались для целого общества хроническою болезнью, неприятность и разрушительное действие которой все чувствуют и понимают и которую, однако ж, переносят терпеливо, как необходимое зло. Между подобными недугами есть один, о котором мы намерены сказать несколько слов,-- это слабость к приобретению безгрешных доходов. Вот в этом случае только одно общественное мнение и может быть радикальным средством к исцелению. Это видно на деле между нашими моряками. Привычка к товариществу породила общественное мнение, которое если по временам и дремало, то, по крайней мере, никогда не засыпало совершенно и часто пробуждалось неожиданно, в такие минуты, когда этого менее всего можно было ожидать. Неловко приходилось тогда неосторожным, насмешки и эпиграммы не щадили ничьей личности и выставляли на суд света такие действия, которые, казалось, навсегда были прикрыты завесою тайны и терялись в формальностях официальных учетов. Вот почему между морскими офицерами встречалось мало охотников до безгрешных доходов. Заметьте, что мы говорим собственно о людях, выросших в одном кругу, составляющих отдельную семью морских офицеров, в которую не входят мелкие труженики, имеющие свои понятия, свой взгляд на вещи, свои убеждения. Конечно, в семье не без урода, и во все времена находились индивидуумы, предпочитавшие окольные пути прямой дороге; но зато им и принадлежали по праву названия угольщиков, пиратов и тому подобные эпитеты, очень верно определявшие занятия этих господ. Не общественное ли мнение, не опасение ли насмешек со стороны товарищей и прежних сослуживцев удерживали многих от поступления на так называемые хлебные места?"
   
   Утешительно слышать последние слова от свидетеля столь правдивого и откровенного, как г. П. Если он говорит, что в нашем черноморском флоте (он, очевидно, говорит о черноморском флоте) противузаконное корыстолю6ие было явлением редким, исключительным, что огромное большинство командиров и офицеров этого флота гнушались всякими незаконными источниками доходов, то его словам можно верить, и они прибавляют еще новую славу к военной славе этих доблестных защитников Севастополя. Вот одна из выгод, приносимых откровенностью не только общему делу, но и доброй славе людей: все верят похвалам от того, кто не скрывает и недостатков.
   

<ИЗ No 3 "СОВРЕМЕННИКА">

Февраль 18571

<"Экономический указатель". -- "Теория и практика" Бабста. -- "Опыт изложения главнейших условий успешного сельского хозяйства" Струкова. -- "Старая барыня" Писемского.>

   Угодно ли вам, читатель, выслушать историю о "голоде в Багдаде при Гаруне-аль-Рашиде"? Это история не из "Тысячи и одной ночи", а из "Экономического указателя", на который хотим мы обратить ваше внимание.
   Случился, видите ли, неурожай в Багдадской области, а за неурожаем, по обыкновению, последовал голод,-- дело очень натуральное, но вовсе не приятное. Созвал Гарун-аль-Рашид своих мудрых советников, спрашивает их, как помочь горю? "Привезти хлеб из тех областей, где урожай был хорош",-- говорят советники. Сказать легко, а исполнить трудно: дороги в гаруновом царстве были плохи,-- будь хорошие дороги, пожалуй, подвезли бы запас скоро, а теперь, если и повезут, то нескоро довезут. Увидел Гарун-аль-Рашид, что надобно построить хорошие дороги,-- но когда-то еще успеешь их построить, а дело не терпит отсрочки. Как быть? По обычаю, пошел ночью халиф бродить по улицам Багдада, чтобы посмотреть, как живет народ, послушать, что он говорит. Услышал он разговор старика с молодым человеком. "Беда!-- говорит молодой человек: -- дорог хлеб!" -- "Можно бы этой беде помочь,-- говорит старик:-- установить, чтобы ни один хлебопек не смел продавать хлеб дороже прежней дешевой цены". Умна показалась речь старика Гаруну-аль-Рашиду; поутру он установил таксу на хлеб. Прошло несколько недель -- вбегает к халифу визирь с испуганным видом и говорит: "Нет в Багдаде ни одного зерна хлеба на базаре, и народ страдает пуще прежнего. Торговцы и богачи, имеющие запасы, не хотят продавать их по таксе и попрятали в подвалы свой хлеб".-- "Что ж делать?" -- говорит Гарун-аль-Рашид. "Отмени таксу",-- говорит визирь. Гарун-аль-Рашид послушался и отменил таксу. Теперь пусть сам "Экономический указатель" говорит, что было далее:
   
   "Ужаснулся народ, узнав о таком решении своего властелина, не понимая, что было причиной такой перемены. Начались опять бедствия, худшие, чем прежде, потому что хлебники подняли цены несравненно выше, чтобы вознаградить себя за убытки и опасности, которым они подверглись. Гарун-аль-Рашид знал, как страдает народ, но делать было нечего: он уж опытом убедился, что, назначив цены, наместо пользы сделал вред. Уж если из двух зол выбирать меньшее, то пусть народ ест мало, да как-нибудь доживет до привоза припасов, нежели съест сегодня много, чтобы завтра быть без хлеба. Так и случилось. Хотя народ крепко бедствовал, но все же кое-как прожил, и Гарун-аль-Рашид пришел к тому убеждению, что для того, чтобы спасти народ от голода, нужна не такса на предметы первой необходимости, а хорошие дороги, по которым можно было бы быстро перевозить съестные припасы с одного места на другое, и торговая предприимчивость между купцами, которые откладывали бы из своих выгод сколько можно хлеба в дешевые годы, на случай голода, а следовательно и высоких цен".
   
   Мы выбрали эту незначительную статью, разбором которой не может оскорбиться "Экономический указатель", чтобы сказать наше мнение о системе laissez-faire, которой, повидимому, "Экономический указатель" не столько опасается, сколько надобно желать и для пользы русской публики, и для пользы самого журнала.
   Нет в мире такой науки, которая была бы скучнее политической экономии в том смысле, какой придан ей школою так называемых французских экономистов, иначе оказать последователей Сэ. У них политическая экономия имеет страшно отвлеченный характер. Им мало дела до того, какие именно вопросы имеют существенную важность для той или другой страны в известное время,-- так они заняты своей односторонней теорией. Кстати и не кстати вечно твердят одно и то же: "не стесняйте конкуренцию, не установляйте такс" -- таков смысл и сказки, которую мы взяли примером для разбора этой теории.
   Мы, русские, ровно ничего не выиграем от этого нравоучения. Таксы не имеют важного значения в нашем экономическом быте. А последователи Сэ готовы толковать о вреде такс, которого мы, русские, вовсе не чувствуем (если только благоразумно установляемые таксы действительно могут приносить вред, в чем еще не все или, лучше сказать, уже не все ученые согласны). Вопрос о таксах вовсе не принадлежит к числу живых, интересных для русского общества. Какая же нам будет охота слушать толки о нем? Говорите нам о способах улучшить наше земледельческое производство, говорите о способах расширить сбыт фабричных произведений в нашем сельском населении, которое теперь очень мало их покупает. Эта вопросы для нас важны; но теория последователей Сэ очень мало занята ими, а вечно твердит о вреде такс. Может ли она возбудить живо интерес в нашем обществе, имея страсть хлопотать о предметах маловажных для нас и не обращать внимания на предметы, существенно интересующие наше общество? Предаваться ей значило бы вперед отказываться от живого сочувствия публики.
   Но мало того, что теория Сэ мертва для нас. Она сама по себе, поверхностна и фальшива. В науке это уже давно доказано. Для тех, которые не имели случая узнать об успехах, сделанных наукой со времен Сэ, мы покажем поверхностность и фальшивость его теории разбором сказки, ей порожденной и переданной нами выше со слов "Экономического указателя".
   Какой урок извлекают жители Багдада из перенесенного ими бедствия? -- "Надобно улучшить дороги и не надобно установлять такс". Какой бедный, неполный урок! Видно, что жители Багдада -- люди, отставшие от века. Если бы между ними был человек, знакомый с политической экономией не по одному Сэ, а по новейшим исследованиям, он повел бы с ними речь следующим образом.
   В Багдаде был страшный голод. Как могло это случиться? -- У нас был неурожай. -- Но ведь при жестоком неурожае сбор хлеба все-таки равняется двум третям обыкновенного сбора. Разве вы имеете в обыкновенные годы так мало хлеба, что едва достает вам на пропитание? Иначе, если бы вы, например, производили хлеба в обыкновенные годы в полтора раза более, нежели нужно для вашего пропитания, вы не терпели бы голод, когда сбор оказался одной третью менее обыкновенного. -- "Да, действительно, мы и в обыкновенные годы кушали хлеба меньше, нежели бы хотелось нам". -- Почему же так? Разве у вас мало земли?-- "Нет, земли у нас довольно". -- Значит, она неплодородна? -- "Нет, земля у нас хороша". -- Стало быть, у вас земледелие в дурном состоянии? -- "Правда". -- Итак, друзья мои, старайтесь улучшить ваше земледелие. Это пригодится вам не только на случай неурожая (тогда и при неурожае вы не будете слишком голодны), но и в обыкновенные годы; вы теперь едва кормитесь, а тогда будете жить в избытке. Так ли? Надобно вам улучшить ваше земледелие? -- "Надобно".-- Так подумаем же вместе, как бы вам приняться за это. -- И он объяснил бы жителям Багдадской области, какие экономические отношения должны быть изменены, чтобы земледелие могло улучшиться.
   Это нравоучение полезнее и ближе к делу, нежели речь о таксах.
   "Гарун-аль-Рашид хотел купить для нас хлеба в соседних областях, да перевезти его нельзя было бы скоро, потому что дороги у нас плохи",-- говорят багдадские жители своему советнику. "Как! у вас нет хороших дорог? Значит, вы народ беспечный, если не позаботились давно об этом важном деле. Какие же причины сделали вас такими беспечными людьми? Надобно исследовать это". И началось бы объяснение экономических отношений, развивающих в народе беспечность.
   Это нравоучение также полезнее и ближе к делу, нежели речь о таксах.
   "Мы очень бедствовали, и помочь было нельзя: таксы не помогли",-- продолжают жители Багдадской области. -- Но ведь, кроме такс, существует множество способов помочь народу во время голода,-- замечает их собеседник: --укажу вам хотя один: во время голода объявляют хлебникам, что они должны продавать фунт хлеба по прежней дешевой цене; а разницу между дорогой ценой и обыкновенной будет им приплачивать город,-- для этой Цели можно сделать особенный заем. Это средство испытанное.
   "А таксы действительно бесполезны или даже вредны?" -- спрашивают любопытные багдадцы. -- Прежде так думали все ученые,-- отвечает им их собеседник,-- а теперь многие, самые ученейшие и глубокомысленнейшие люди, напротив, доказывают, что разумная таксация -- один из лучших способов значительно улучшить экономический быт народа. -- И он объяснил бы им теорию таксации, принимающей за основание ценности вещей стоимость их производства.
   Таким образом, он доказывал бы им, что если Гарун-аль-Рашид не мог установить таксу на хлеб, так это потому, что не умел приняться за дело как следует; да и без такс имел бы средства помочь народу, если бы знал открытия, сделанные наукой.
   Мы обратили внимание на эту сказку о Гаруне-аль-Рашиде потому, что она явилась в No 1-м "Экономического указателя", как бы предвестницей направления, которого будет держаться журнал,-- к счастью, многие из последующих статей не оправдывают этого предзнаменования. В семи номерах, которые мы прочли, находится не одно исследование, касающееся предметов очень интересных. Особенно мы заметим статьи о железных дорогах г. Вернадского, Гагемейстера, г. Д. Г.; "Теория и практика" г. Бабста и "Опыт изложения условий сельского хозяйства" г. Струкова.
   "Умный купец, порядочный чиновник чувствует, ежели не у нас, то везде, по крайней мере, что без науки, без образования каждый шаг тяжел и труден (говорит г. Бабст). -- Необходимость экономического образования сознает в настоящее время в Европе каждый рабочий" -- надобно желать, чтобы то же самое было и у нас. Но распространить охоту знакомиться с политическою экономиею нельзя отвлеченными рассуждениями о банкирских операциях, необходимости безграничной конкуренции и предоставления экономическим отношениям полной воли развиваться под влиянием одностороннего принципа конкуренции, в зависимости от банкирских операций. Чтобы возбудить интерес к себе, наука должна говорить преимущественно о вопросах, имеющих для страны наибольшую важность. Если "Экономический указатель" будет держаться этого правила, он принесет очень большую пользу своему делу,-- г делу распространения у нас экономических понятий. Статью г. Бабста нельзя упрекнуть в том, чтобы она не удовлетворяла этому требованию.
   Тема его -- разъяснение побуждений, по которым очень многие восстают у нас против политической экономии,-- тема очень живая, потому что, действительно, недостаток уважения к науке -- один из главных наших недостатков. Коренною причиною вражды, чувствуемой многими к науке, он справедливо считает то, что ее выводы противоречат эгоистическим и близоруким желаниям невежд. Но он так добросовестен, что не умалчивает и о другой причине недоверчивости к теории,-- "теоретики часто вредят себе и благому делу народного развития своей исключительностью и неумолимостью". Иногда они воображают, что, сказав: "цена зависит от отношения между запросом и предложением",-- "конкуренция не должна быть ограничиваема ни под каким видом" -- они уже высказали всю истину и дали рецепт для извлечения всех экономических болезней,-- они часто забывают, что безграничная конкуренция (новейшая форма средневекового кулачного права) ведет к монополии, против которой сами же они так восстают; и что, так как человек есть не экономическая машина, а живое существо, одаренное, с одной стороны, различными потребностями, а с другой -- разумом, то и над слепым, неразумным и безжалостным принципом отношения между запросом и предложением должен в человеческом образе возвышаться другой принцип -- закон удовлетворения естественным потребностям человека и разумной организации экономических сил. Воображая, что все наилучшим образом устраивается без вмешательства разумной воли, одним инстинктом промышленников, они тем самым отвергают необходимость теории и признают ненарушимость практики.
   Г. Бабста нельзя упрекнуть в такой односторонности. Он признает, что наука должна принимать в соображение жизненные потребности человека, и прилагает это правило к делу. Статья его наполнена не алгебраическими формулами, а живыми объяснениями фактов нашей экономической жизни. Он говорит о состоянии вашего земледельческого производства, о монопольном характере нашей промышленности и торговли и т. д. Таких живых статей, как его "Теория и практика", надобно желать больше.
   Такого же внимания заслуживает статья г. Струкова: "Опыт изложения главнейших условий успешного сельского хозяйства". Она написана не с отвлеченной точки зрения, говорит не о вреде такс и тому подобных более или менее бесполезных предложениях, а о том, до какой степени благоприятны для экономического развития те условия, в которых производится у нас земледельческий труд. Такие исследования будут всегда читаться с интересом, и только они могут действительно быть полезны делу распространения здравых научных понятий.
   О железных дорогах в первых семи нумерах "Экономического указателя" помещен уже целый ряд статей. Замечательнейшая из них -- "Заметки о железной дороге" г. Д. Г. Кроме того, заметим "Письмо г. редактору "Экономического указателя" г. Гагемейстера и "Нечто о средствах сообщения" г. Вернадского 2.
   Из разных проектов, имеющих целью дополнить второстепенными линиями ту сеть железных дорог, о построении которой уже заключен правительством контракт, г. Вернадский наиболее важным" и наиболее исполнимыми считает три линии: 1) от Рыбинска к Верхнему Волочку; 2) от Киева до Одессы; 3) от Москвы на Моршанск. Нет сомнения в том, что эти дороги очень важны, но чтобы доказать решительное преимущество их перед всеми другими линиями, необходимо подкрепить более точными и подробными доводами общие соображения, представляемые в их пользу г. Вернадским.
   Г. Гагемейстер, в "Письме к редактору", доказывает, что едва ли можно рассчитывать на доход, много превышающий пять процентов в первые годы по сооружении линий, ныне уступленных компании барона Штиглица, а потому напрасны опасения, что иностранные акционеры этой компании будут вывозить из России большие богатства,-- мысль, совершенно справедливая. Он не считает основательным и того опасения, что компания может наводнить Россию иноземными рабочими,-- это было бы невыгодно для самой компании,-- и этот расчет совершенно вереи; наконец он не разделяет и того предположения, что проценты, приносимые дорогами, будут очень незначительны, и правительству придется доплачивать им слишком большие суммы. Действительно, по всей вероятности, средний доход будет не менее трех процентов,-- через несколько лет, конечно, более, так что скоро достигнет до пяти процентов, гарантируемых правительством.
   Что касается значения железных дорог для России, г. Гагемейстер, подобно автору статьи, помещенной в No 2 "Современника" за прошлый год 3, полагает, что железные дороги в России должны, по сравнению с другими способами сообщения, иметь более преимуществ, нежели в иных землях.
   Вот его слова:
   
   "По недостаткам естественных путей в России искусственные пути предназначены к большему еще значению, чем в других государствах. Реки наши судоходны только в продолжение нескольких месяцев в году, сколько от замерзания зимой, столько от летнего мелководия; а по мере вырубки лесов весенние воды стекают скорее, снега и дожди выпадают менее. Между прочим, уменьшившейся в атмосфере влажности и меньшему затем приливу вод в Каспийское море должно отчасти приписать, что средний уровень Каспия от 1804 по 1853 год понизился на 12 футов. С этим сопряжено, разумеется, соответственное понижение уровня всех притоков Каспийского моря, то есть водной системы всей восточной полосы России.
   "От этих климатических причин сухопутные сообщения страдают не менее водяных. Снег, который часто будет затруднять движение по железным дорогам, вместе с тем делает их пользу более ощутительною в России, чем в странах, пользующихся климатом более умеренным, ибо ныне сообщение юга с севером России возможно только в летние месяцы, а пресловутая русская зима облегчает перевозку только в северной полосе империи. По этим причинам с устройством железных дорог все товарное движение перейдет к оным, тем более, что во время осени и зимы, когда ныне совершенно прекращается речная и отчасти затруднена сухопутная перевозка, настоит наибольшая надобность к перевозке произведений, составляющих богатство России. Что касается пассажиров, то число их будет гораздо значительнее, чем ныне полагают, потому что нет народа, более сохранившего при оседлости наклонность к кочевой жизни, как великороссияне, промышляющие во всех концах империи. Одно уже число косарей, отправляющихся из северных губерний в южные для уборки хлеба и сена, дает немало занятия Московско-Феодосийской дороге".
   
   Не совсем таково мнение г. Д. Г. (в статье "Заметки о железной дороге"). Он, само собой разумеется, уверен, что железные дороги дадут чрезвычайно сильное развитие нашей экономической жизни, и, конечно, не менее других сочувствует великому делу их устроения; но -- говорит он -- не должно увлекаться и преувеличенными ожиданиями,-- надобно дать место бесстрастному расчету.
   У нас вошло в обычай сравнивать результаты, ожидаемые от железных дорог для России, с движением, которое производится по железным дорогам в Северо-Американских Штатах. Сходство тут заключается в огромности расстояний и малой плотности населения. Но есть и важные различия, которых не должно упускать из виду.
   В ту эпоху, когда начали строиться железные дороги в Северной Америке, промышленная деятельность имела уже громадные размеры; огромные пространства земли на Западе ждали только железных дорог, чтобы населиться колонистами: условия производительного труда были очень благоприятны, характер народа был деятелен и предприимчив. У нас этих условий нет. Потому не должно и ожидать, чтобы в первые годы по открытии железных дорог движение товаров и пассажиров приняло такие размеры, как в Северной Америке. Притом, направление линий в Северной Америке определялось исключительно экономическими потребностями, без всякого влияния административных "ли стратегических соображений.
   Но если справедливо, что железные дороги у нас в первые годы не будут перевозить столько товаров, как в Америке, то, по нашему мнению, все-таки они у нас имеют еще более решительное превосходство над прежними путями сообщения, нежели в Америке. Факты, указываемые г. Гагемейстером, столь же верны, как и те, на которые указывает г. Д. Г. Соображая и те и другие, мы должны прийти к такому выводу. Положим, что промышленная деятельность в Америке до устроения железных дорог была в четыре раза больше, нежели у нас. Если с устройством железных дорог в Америке она удвоилась, то у нас должна утроиться, но, конечно, и тогда еще не сравнится своими размерами с северо-американской. Северо-американцы посредством железных дорог возвысили свое производство от 4 до 8; мы возвысим от 1 до 3,-- перевес абсолютной величины производства останется за Северною Америкою -- в этом прав г. Д. Г.; но степень усиления производства значительнее для нас, нежели для северо-американцев,-- в этом прав г. Гагемейстер.
   Конечно, мы говорим об усилении экономической деятельности только в тех полосах, по которым пролегают железные дороги; области, не охватываемые действием железных дорог, конечно, почти ничего не выиграют от них,-- и замечание г. Д. Г. о необходимости проведения многочисленных отраслей и соединительных линий от главных, длинных путей остается совершенно справедливым.
   От всей души желаем, чтобы в "Экономическом указателе" сделалось преобладающим то деловое, живое направление, которым отличаются статьи, нами указанные вниманию читателей. Только тогда "Экономический указатель" действительно будет удовлетворять настоятельной потребности нашего общества в политико-экономическом журнале.
   Настоятельная потребность политико-экономического журнала -- какой шаг вперед в развитии нашей публики обнаруживается этим фактом! Десять лет тому назад такой журнал был бы явлением почти совершенно излишним; он не нашел бы десятой части тех читателей, которые теперь заинтересованы им; он был бы явлением невозможным. Да, что ни говорите, а мы-таки развиваемся, и что бы ни говорили мы о вашей литературе, все-таки в ней заметнее всего отражается это развитие.
   Любопытно сравнить характер журналов наших за последние тридцать лет,-- постепенное развитие нашей мысли очень отчетливо обнаруживается таким сравнением.
   До 1830 года оригинальная повесть была в наших журналах редкостью. Говоря: оригинальная, мы, конечно, разумеем только "написанная русским автором", вовсе не разумея того, чтоб в ней было сколько-нибудь самостоятельности. Несколько времени спустя "Телеграф" 4 стал чаще прежнего украшаться оригинальными повестями,-- но это было, делом не столько времени, сколько случая: Н. А. Полевой вздумал быть беллетристом, другой причины тому не было. Как явление случайное, эта черта -- частое помещение русских повестей, еще исключительно принадлежало одному журналу Полевого. Другие журналы оставались по-прежнему без повестей. В 1834 году основалась "Библиотека для чтения", и одним из постоянных отделов своей программы сделала "Русскую словесность", понимая под этим словом повести, рассказы, комедии в прозе. Действительно, с того времени постоянно в каждой книжке "Библиотеки" бывала русская повесть. Но это все-таки было еще не делом времени, а просто натяжкой со стороны редакции, обязавшейся во что бы то ни стало печатать что бы то ни было в отделе "Русской словесности",-- статьи, наполнявшие этот отдел, большей частью писались точно так же, как статьи отдела "Сельское хозяйство",-- фабричным образом, и вовсе не претендовали на литературные достоинства. В других тогдашних журналах русская повесть все еще была явлением не совсем обыкновенным, хотя с каждым годом становилась явлением менее редким.
   Ученый отдел журналов был и того беднее оригинальными статьями.
   Так продолжалось до основания "Отечественных записок" (1839), Тут в первый раз русские повести, написанные не фабричным образом, как в "Библиотеке для чтения", стали явлением обыкновенным, хотя все-таки далеко не на каждую книжку доставало этих произведений. Тут в первый раз и ученые оригинальные статьи довольно большого объема и довольно важного достоинства перестали быть редкостью, но все-таки их было менее, нежели повестей.
   Прошло еще несколько лет,-- и русская беллетристика достигла уже такого развития, что каждая книжка журнала непременно имела русскую повесть. Это началось около того времени, как основался наш журнал (1847) 5. Ученый отдел все еще гораздо чаще наполнялся во всех журналах переводами или компиляциями. Всего только пять-шесть лет тому назад в некоторых журналах оригинальные статьи серьезного содержания и положительного достоинства начали являться постоянно.
   Но если мы сравним нынешние журналы с журналами лет за десять по отношению к ученым статьям, то мы заметим разницу не только в количестве, но и в содержании. Публика была так еще нетребовательна, что статьи самого сухого содержания не считались неудобными для журнала, имеющего читателями всю массу публики. Как-то с год тому назад все удивились, нашедши в одном из хороших журналов статью о Кириллице и о Глаголице 6 -- помилуйте, да лет десять--пятнадцать тому назад такие ли статьи помещались лучшим тогдашним журналом сплошь да рядом -- припомните только, чего вы не видали в журналах, издаваемых для всей массы публики!-- статьи о музыкальных гаммах, об анатомии, о русских азбуковниках, о лечении болезней искусством и натурою, о тмутараканском камне и тому подобных предметах.
   До последнего времени не предполагалось возможным, чтобы мог существовать большой журнал исключительно благодаря статьям серьезного содержания. Теперь это очевидно для всякого. Есть даже многие, которые думают, что беллетристика становится в нашей литературе на второе место,-- положим, это мнение пока еще преждевременно!; но каждый знает, что пять-шесть лет тому назад статьи серьезного содержания не имели и половины той публики, какую имеют ныне.
   До сих пор единственными журналами, нужными массе публики, были журналы энциклопедические. Теперь каждый видит, что начинается возможность существовать журналу, не только ограничивающемуся одними серьезными статьями, но и статьями, принадлежащими к одной определенной области наук. Никто, конечно, не усомнится ныне, что, кроме журнала политико-экономического (существование которого есть уже факт), мог бы существовать журнал исторический.
   Люди, еще не старые, пережили на своем веку все эти различные эпохи нашей журналистики. Двадцать лет тому назад почти не существовало в наших журналах русской беллетристики. Пятнадцать лет назад были еще очень малочисленны в наших журналах самостоятельные статьи серьезного содержания, имеющие положительное достоинство или заслуживающие, по нынешним понятиям, имя общеинтересных статей. Еще менее лет прошло с той поры, когда публика стала обращать на серьезные статьи столько же внимания, окольно и на беллетристику, и приучилась быть сколько-нибудь разборчивой относительно этих статей. Критика, правда, явилась в наших журналах действительно заслуживающею внимания раньше, нежели беллетристика или ученый отдел,-- "о h тому прошло только с небольшим тридцать лет,-- до "Телеграфа" она была ничтожна, как и самые журналы были незначительны.
   А между тем давно уж публика наша читает преимущественно журналы; задолго до "Телеграфа" слышались мнения, что журналы -- главная отрасль нашей литературы, и повторялись слова:
   
   И вижу наконец в стране моей родной
   Журналов тысячи, а книги ни одной 7.
   
   Спрашивается теперь: с давнего ли времени наша литература стала действительно заметным элементом нашей народной жизни?
   Часто жаловались у нас на то, что в прежнее время не заботились о сохранении материалов для биографии наших писателей,-- эта небрежность, конечно очень прискорбная для историка литературы, происходила от причины очень естественной и даже основательной. Литература не была важным явлением народной жизни,-- какая же могла представляться потребность собирать и сохранять сведения, относящиеся до литературы и до литераторов? В последнее время небрежность эта стала мало-помалу уступать место заботливости о собирании биографических данных. Такую перемену приписывали различным причинам, иногда великолепным, иногда очень незавидным. По нашему мнению, проще и вернее других объяснений то, что собиратели фактов обратили внимание на нашу литературу (и, следовательно, на ее деятелей) с того времени, как важность ее стала очевидна. После Пушкина и во время Гоголя приобрела она важность,-- с Пушкина и Гоголя и начинается ряд писателей, жизнь которых кажется их современникам достойной того, чтобы современники и потомство знали о ней. И прежде литераторы превозносили друг друга,-- даже гораздо усерднее превозносили, нежели ныне. Но до последнего времени общество не верило в важность их дела,-- и они сами невольно, инстинктивно сомневались з его важности. В Пушкине общество в первый раз признало писателя великим историческим лицом,-- очень натурально, что о нем стали собирать биографические данные, как и о всяком важном лице в народной истории. Гоголем серьезное внимание общества занялось еще сильнее,-- о нем пишут еще более.
   В самом деле, о Гоголе теперь собрано уж едва ли не более биографических сведений, нежели о всех знаменитых наших писателях до Пушкина. Г. Николай М*** издал два толстые тома "Записок" 8 о его жизни; -- публика не утомилась этим" двумя томами,-- (напротив, в ней только пробудилось ими желание узнать о его жизни еще более, и люди, бывшие к нему близкими, спешат удовлетворить этому желанию,-- за одной статьей о жизни Гоголя следует другая. В январской книжке "Отечественных записок" г. Тарасенков рассказал нам, как медик, историю последних дней великого писателя; в февральской книжке "Библиотеки для чтения"9 -- г. Анненков свои воспоминания о Гоголе 10.
   Г. Анненков был одним из близких знакомых Гоголя в период его петербургской жизни, до отъезда за границу в 1836 году. Потом в Риме он был в самых коротких отношениях с ним. Воспоминания такого человека должны были быть очень интересны,-- и действительно, они очень интересны. Статья, напечатанная в февральской книжке "Библиотеки", доводит рассказ только до встречи г. Анненкова с Гоголем в Риме в 1841 и, конечно, будет иметь продолжение. Теперь мы окажем только, что факты, сообщаемые г. Анненковым, значительно объясняют нам Гоголя как человека и что вообще взгляд г. Анненкова на его характер кажется едва ли не справедливейшим из всех, какие только высказывались до сих пор. Г. Анненков не усиливается, в противность правде и правдоподобию, воображать или изображать Гоголя человеком без всяких слабостей, без всяких недостатков, как то делали другие; он откровенно признается, что в Гоголе была частица притворства, частица искательства, частица хитрости,-- но, понимая эти недостатки, г. Анненков понимает также, что они с избытком вознаграждались другими качествами его натуры, прекрасными и благородными. Он не делает нашего великого писателя идеалом всевозможных добродетелей, но видит в нем человека, которого трудно было не полюбить, сошедшись с ним, и нельзя было не уважать, поняв его,-- и читатель верит тому. Это не панегирик и не апология,-- это просто правдивый рассказ, который для доброй славы человека бывает лучше всяких панегириков и апологий.
   Г. Анненков, кажется, хочет представить нам целый ряд воспоминаний и биографических этюдов о замечательных людях русской литературы последних десятилетий,-- в то самое время, как в "Библиотеке для чтения" печатает он свой рассказ о Гоголе, в "Русском вестнике" (No 3-й) является первая часть написанной им биографии Н. В. Станкевича, этого юноши, об очаровательно-возвышенной личности которого не могут без умиления вспоминать люди, имевшие счастье знать его, о чрезвычайно сильном и благотворном влиянии которого на развитие избранных наших писателей вечно будет с признательностью говорить история нашей литературы.
   В примечании к этому этюду г. Анненков уведомляет нас, что письма Станкевича, послужившие ему главным материалом для составления биографии, приготовляются к изданию. Этюд г. Анненкова, вместе с этими письмами, познакомит русского читателя с одним из самых светлых и самых важных эпизодов истории умственной жизни нашей родины. Мы надеемся возвратиться к этому предмету.
   Нельзя не желать, чтобы г. Анненков, который более, нежели кто-нибудь, имеет средств для обогащения нашей литературы такими трудами, как его "Материалы для биографии Пушкина", "Воспоминания о Гоголе" и биография Станкевича ", неутомимо посвящал свои силы этой прекрасной деятельности, которая доставила ему уже столько, прав на благодарность русской публики. После славы быть Пушкиным или Гоголем прочнейшая известность -- быть историком таких людей.
   Наши заметки о журналах за прошедший месяц были бы неполны, если б мы не упомянули о прекрасной повести Писемского "Старая барыня" ("Библиотека для чтения", No 2). Старая барыня -- гоф-интендантша Катерина Евграфовна Пасмурова, действительно барыня старых времен; и притом большая, богатая, для губернии даже знатная барыня. Каким почетом пользуется она в губернии! Когда начальник губернии поедет по своей области, он долгом своим считает заехать к ней засвидетельствовать свое уважение,-- о мелюзге и говорить нечего: исправники и заседатели говорят с ней чуть ли не на коленях стоя. Она требует и умеет внушить почтение к своей высокой особе. Зато и сама она знает, как с кем должно обходиться. Едет новый губернатор,-- она шлет своего дворецкого с поклоном к нему, подносит дворецкий самолучших мерных стерлядей в серебряной лохани и говорит, что "так и так, госпожа его, гоф-интендантша, по слабости своего здоровья, сама приехать не может, но заочно делает ему поздравление с приездом и, как обывательница здешняя, кланяется ему, вместо хлеба-соли, рыбой в лохани".
   Почет почетом, но и выгода в почете. Когда продается именье с торгов и пришел на торги ее поверенный, никто уж из покупателей не сунется, всяк знает, что начальник губернии того не желает.
   То ли она еще делала! Раз дворянина в очередь вместо своего мужика в рекруты сдала,-- конечно, не поневоле, волею пошел, таков уж был у нее поверенный, Яков Иванов, дворецкий,-- всякое дело умел устроить.
   Этот самый Яков Иванов, теперь уже девяностосемилетний старик, обедневший, слепой, ведет речь о своей старой барыне, "которая была, может, наипервая особа в России; только звание имела что женщина была; а что супротив их ни один мужчина говорить не мог. Как ими сказано, так и быть должно. Умнейшего ума были дама".
   Рассказ ведется на постоялом дворе. В тех местах, где женщине по женскому слабому понятию говорить приличнее, Яков Иванов позволяет или приказывает говорить жене; в иных местах, где Яков Иванов, лицемеря не только перед другими, но и перед собой, но лицемеря с достоинством человека, говорящего правду (так привык он чтить госпожу), хочет прикрыть все, что было неладно, перебивает его содержательница постоялого двора, которая не разделяет благоговения Якова Иванова к его госпоже,-- "каменного сердца госпожа была",-- и напрямки доказывает, какие безбожные дела его госпожа делала, как людей губила рад" своей гордости,-- да и сына-то, может быть, через это погубила -- а он во всем ей слугой или еще и подъустителем был, точно бога они с госпожою не имели.
   Сюжет повести немногосложен. Любимая, единственная внучка гоф-интендантши, на которую не надышалась старуха, полюбила бедного офицера, сына соседки помещицы, которая велела ему выйти в отставку,-- можно себе представить, как приняла гоф-интендантша сватовство: выгнала мать жениха, осмелившуюся говорить ей такие дерзкие речи,-- быть может, что и внучку свою по щечке ударить изволила, как полагает жена Якова Иванова,-- внука бежала и повенчалась с офицером,-- страшную нужду терпели они: он искал места, никто не давал места, потому что гоф-интендантша не желала. Мало того, когда начал бедняк с горя выпивать, Яков Иванов устроил так, что жена убедилась в измене мужа (она недаром была внука гоф-интендантши), бросила его и воротилась к бабушке, которая приняла ее, как будто и не было вражды между ними,-- но с мужем видеться не позволила. Не выдержал муж, перерядился разбойником и увез жену. Но измучившаяся женщина не перенесла страшного испуга. А бабушка над ней памятник поставила.
   Рассказ превосходен. Один только недостаток можем мы заметить в нем -- Грачиха, содержательница постоялого двора, несколько раз вмешивается в рассказ, который, по намерению Якова Иванова, должен прекратиться,-- вмешательство Грачихи каждый раз поддерживает его. Это связывание обрывающейся нити не всегда введено с достаточной естественностью,-- вмешательство Грачихи и возобновление речи Якова Иванова иногда не мотивировано и, кажется, будто рассказ продолжается не потому, чтобы мог в самом деле продолжаться, а только по намерению автора дослушать его насильно натягивается его продолжение,-- да и автор не всегда скрывает, что он не столько слушает рассказ, сколько занят мыслью: "а ведь я перескажу его публике". Писатель не довольно скрылся в слушателе.
   Еще замечание, соглашаться или не соглашаться с которым мы уже готовы предоставить на произвол автора, потому что оно основано на нашей догадке, а угадали ль мы. намерение автора в этом случае, не знаем. Яков Иванов на постоялом дворе затем, что провожает внука в рекрутское присутствие, внук промотыжничался и нанялся в рекруты; в этой погибели виноват дед,-- пропиталась его душа правилами интендантши, и на его любимце отразились эти правила той же судьбою, как на внуке гоф-интендантши, и он на старости лет понес ту же кару, ту же скорбь, как она. Но отношения деда к внуку не выставлены с достаточной определенностью. Нам кажется, должно было сделать одно из двух: или хотя двумя-тремя словами определить характер участия Якова Иванова в погибели внука, или изменить несколько фраз, заставляющих видеть такое отношение, между тем как нельзя знать, в чем же именно состояло оно.
   Нам кажется также, что характер мужа гоф-интендантской внуки не обрисован с такой отчетливостью, чтобы его разврат и потом возвращение к жене были достаточно мотивированы,-- но это лицо второстепенное,-- мы можем догадываться, что это был один из тех "хороших" людей, о которых говорят "ни рыба, ни мясо" -- потому за этим недостатком мы не гонимся.
   Зато как хороша гоф-интендантша, как хорош верный слуга Яков Иванов и в каком эффектном свете является он девяносто-семилетним стариком, слепым, но совершенно крепким душою, "каменного сердца человеком", с одним старым чувством,-- фамильной гордостью родового слуги своею госпожою,-- это фанатик челядинства; как хороша его жена, как эффектно его мужское владычество над бабою,-- старость не смягчила суровости этого господства, как обыкновенно смягчает его в других супружествах простолюдинов -- она и не должна смягчить его: таков закаленный правилами госпожи характер этого человека. А какая правда в самом рассказе! Как соблюден характер старины и в языке и в понятиях! "Старая барыня" принадлежит к лучшим произведениям талантливого автора, а по художественной отделке эта повесть, бесспорно, выше всего, что доселе издано г. Писемским 12.
   

<ИЗ No 4 "СОВРЕМЕННИКА">

Март 18571

<"Русская беседа" и славянофильство. -- "Доходное место" Островского.-- "Свет не без добрых людей", комедия Львова.-- "Поярков" Печерского.>

   Холодно, отчасти насмешливо, отчасти даже как-то неприязненно смотрела до сих пор на "Русскую беседу" почти вся наша публика. Почти все наши журналы, когда говорили о ней, говорили с ирониею или с укоризнами. Едва ли не один только "Современник" доказывал, что между славянофилами и огромным большинством образованных людей, отвергающим славянофильские идеи о русском воззрении, существуют, выше этого раздорного пункта, точки сходства во мнениях, согласия в желаниях 2. Многим из уважаемых нами людей такой взгляд на славянофилов показался совершенно ошибочным, чуть ли не преступным перед Европою и просвещением. Большинство продолжало смотреть на славянофилов не как на людей, которые, ошибаясь во многом и важном, о важнейших и существеннейших вопросах жизни (потому что есть в жизни нечто важнее отвлеченных понятий) думают правдиво и благородно,-- нет, как на людей, которые, ради осуществления своих туманных и ошибочных теорий о народности в науке, готовы пожертвовать и наукою, и благами цивилизованной жизни, и всем на свете.
   Наконец-то, после напрасного годичного ожидания, дождались мы от публики более благоприятных отзывов о мнениях, органом которых служит "Русская беседа". Не знаем, решатся ли отказаться сразу от своих предубеждений журналы, до сих пор не видевшие ничего хорошего в "Русской беседе",-- решатся ли они признаться, что славянофилы одушевляются не одною мечтою о небывалом и невозможном специально-русском построении науки на фантастических основаниях, но также,-- и еще больше,-- стремлениями, свойственными каждому образованному и благородному человеку, каковы бы ни были его теоретические заблуждения. Быть может, журналы, глумившиеся над славянофилами, почтут нужным умолчать о впечатлении, которое произвела на большинство мыслящих людей первая книга "Русской беседы" за нынешний год. Но у нас нет ни причины, ни желания не оказать с радостью, что впечатление это вообще было очень благоприятно для "Русской беседы" и славянофилов. Публика, наконец, получила в этой книге доказательства, что для славянофильского журнала существуют интересы, более дорогие и живые, нежели мечты, которые не могут встре о прозвание это кажется нам произвольным н не довольно точным. Во-первых, симпатия к славянским племенам не есть существенное начало в убеждениях целой школы, называемой этим именем. Во-вторых, кто же из образованных людей не разделяет ныне с нею этой симпатии? В-третьих, имя "славянофилов" уже изношено и отчасти измельчало: мы не хотели бы для гг. Аксаковых, Киреевских, Кошелева, Самарина, Хомякова, кн. Черкасского имени, напоминающего о Шишкове.}, органом которых хочет быть "Русская беседа", и убеждениями людей, против которых они восстают, касается многих очень важных вопросов. Но в других, еще более существенных стремлениях противники совершенно сходятся, мы в том убеждены. Мы хотим света и правды,-- "Русская беседа" также; мы, по мере сил, восстаем против пошлого, низкого и грязного,-- "Русская беседа" также; мы считаем коренным врагом нашим в настоящее время невежественную апатию, мертвенное пустодушие, лживую мишуру,-- "Русская беседа" также. И, каковы бы ни были разногласия, мы уверены, что "Русская беседа" в сущности точно так же понимает все эти слова, как и мы. Согласие в сущности стремлений так сильно, что спор возможен только об отвлеченных и потому туманных вопросах. Как скоро речь переносится на твердую почву действительности, касается чего-нибудь практического в науке или в жизни, коренному разногласию нет места; возможны только случайные ошибки с той или другой стороны, от которых и та и другая сторона с радостью откажется, как скоро кем-нибудь из чьих бы то ни было рядов будет высказано более здравое решение, потому что тут нет разъединения между образованными русскими людьми: все хотят одного и того же.
   В самом деле, чего хотим мы все? увеличения числа учащихся и выучивающихся; усиления научной и литературной деятельности; проложения железных дорог; разумного распределения экономических сил, и т. д. -- Мы уверены, что каких бы начал ни держался человек в сфере отвлеченных вопросов, он так же будет отвергнут и "Русскою беседою", как и нами, если не хочет всего этого. Возьмем вопросы более частные. Чего, например, требует "Русская беседа" в сфере научной деятельности? Полнейшего и основательнейшего знакомства с европейскою наукою {Обращаем внимание читателей на то, что в статьях лучших участников "Русской беседы" это требование выражено с отсутствием всякой двусмысленности. Этого для нас довольно. Нужна ли нам европейская наука? Вот в чем вопрос, а не в том, изъята ли она в своем нынешнем виде от всяких недостатков и во всем ли уже достигла совершенства,-- этого никто не думает и в Западной Европе, никто из умных людей не думает и у нас.}, усиленной разработки всех отраслей науки, касающихся русского мира, преимущественно русского быта и истории. Прекрасно. Мы все хотим того же самого, и "Русская беседа", конечно, не оскорбит никого из грамотных людей русских подозрением, что он не разделяет этих желаний. В чем же несогласие между нами и славянофилами? В вопросах, которые могут быть очень важны для Германии или для Франции, но которым у нас не пришло еще время служить достаточным основанием для разъединения здравомыслящих людей. Это вопросы теоретические, пока еще вовсе не имеющие у нас приложения к жизни,-- вопросы, ведя спор о которых (насколько возможен у нас спор о них), можно и должно у нас не разрывать рук, соединяемых в дружеское пожатие согласием относительно вопросов, существенно важных в настоящее время для нашей родины.
   Так мы думаем и так всегда будем думать, пока "Русская беседа" не изменит делу просвещения и житейской правды, за которое теперь, несмотря на все неумеренные (и, по нашему мнению, решительно преждевременные) инвективы против людей, думающих об отвлеченных вопросах иначе, нежели она,-- стоит она почти во всем существенно важном.
   Будет ли она продолжать стоять за просвещение? Надеемся, основываясь на том, что издатель журнала -- г. Кошелев, к числу главных сотрудников принадлежат гг. Аксаковы, Самарин, Хомяков, кн. Черкасский. Но постоянно ли будет оправдываться наша надежда, зависит от того, их ли мнения будут преобладать в журнале. Это необходимо для того, чтобы журнал приобрел симпатию в публике и литературе, и, искренно желая того, откровенно выскажем, что "Русской беседе" предстоит внутренняя борьба для сохранения в литературе места, которое назначается ей ожиданиями публики. В первой книге, вместе с статьями, заслуживающими одобрения и от тех, которые противоречат им, нашла себе место статья, которая кажется приличною не "Русской беседе", а разве покойному "Маяку". Этого мы не хотели ожидать, и хотели бы думать, что это случайная ошибка. Если бы г. Филиппов только хвалил как ему угодно комедии г. Островского, тут не было бы беды; но зачем примешивать странные толки о посторонних делу предметах, которые он совершенно не хочет понимать? Его рассуждения слишком противоречат общему духу самой "Русской беседы". Правда, "Русская беседа", в предисловии, которое сообщено нами читателю в предыдущей книге журнала, предупреждает, что в ней мы встретим людей, "которые более или менее разногласят между собою в мнениях касательно важных и отчасти жизненных вопросов", но кружок которых все-таки связан "единством коренных, неизменных убеждений". Нам кажется, что единство между г. Филипповым и, например, г. Самариным или гг. Аксаковыми едва ли может существовать в чем-нибудь существенно важном1.
   Союз их с ним ненатурален. Дело другое, если б он захотел сделаться их учеником,-- это было бы и естественно и хорошо; тогда только мы успокоились бы за "Русскую беседу". Полагая, что это так и случится, ме будем говорить о статье г. Филиппова, называющей грехом все, что происходит в мире не по правилу, предлагаемому стихом из одной русской песни:
   
   Потерпи, сестрица, потерпи, родная!2
   
   Мы думаем, что о делах земных, каковы наука и литература, рассуждать с г. Филипповым совершенно бесполезно; считаем обязанностью заметить только, что и он не должен бы говорить о них: ведь это суетные и тленные земные занятия, несовместные с его точкою зрения. Надеясь, что он поймет всю справедливость этой истины и не будет говорить ничего, или заговорит другим, более приличным русской литературе тоном в следующих книгах журнала, мы не будем принимать его статью в соображение при нашем мнении о "Русской беседе"; но крайность, в которую неосторожно вовлек он "Русскую беседу", служит доказательством, что новый журнал должен точнее и строже определить границы своего направления. С целью содействовать ему в этом, мы обратим внимание его участников на те обстоятельства и вопросы, от точного взгляда на которые много зависит успех общего нам с ними дела -- содействия развитию родного просвещения, и плодотворность самых опоров "Русской беседы" с ее противниками, если должны быть постоянные споры.
   С того времени, как славянофилы, некогда смешиваемые и, может быть, смешивавшие сами себя с различными сотрудниками "Москвитянина" и тому подобных журналов, выступили сомкнутою партиею в "Московских сборниках" 1846 и 1847 годов, прошло около десяти лет. Многими важными событиями и переменами ознаменованы эти годы и вообще в европейской, а тем более в русской жизни. Всякий, каковы бы ни были его убеждения, получил много уроков, увидел исполнение многих своих надежд, испытал много разочарований. Многое, что было -- с какой бы то ни было точки зрения -- своевременно и уместно в 1846 году, с той же самой точки зрения должно представляться несвоевременным в 1856 году. Кто хочет, чтобы его требования имели основание в действительности, кто не хочет сражаться с химерами, скорбеть о недостатках, уже давно исправленных, должен принять во внимание положение вещей в настоящем, а не то, как ему представлялось положение вещей в 1846 или 1847 гг. Нам кажется, например, что в настоящее время твердить о необходимости народности в изящной литературе -- дело совершенно излишнее: русская изящная литература стала народна на столько, на сколько позволяют ей обстоятельства, и если в ней есть недостатки, то уже, конечно, не от подражания Западу, а от влияния совершенно других обстоятельств, чуждых намерению и желанию писателей. В этом случае славянофилы, кажется, согласны с нами. По крайней мере, так думает г. Самарин,-- надеемся, и другие участники "Русской беседы" разделяют его довольство нашею изящною литературою в этом отношении. "Но в нашей науке недостает народности, нет русского воззрения в нашей науке",-- говорит г. Самарин, которого в этом случае надобно считать представителем мнения "Русской беседы" вообще. Надобно, говорит он, чтобы русская наука приняла в себя столько же народности, как в изящной литературе. Итак, мерою народности в науке хотят принимать степень влияния народности на нашу изящную литературу,-- кажется, так; мы не имеем нужды изменять в каком бы то ни было смысле мнения славянофилов, потому приводим в выноске слова г. Самарина {Мы должны отдать г. Самарину справедливость, что мнение своих противников излагает он верно; он заставляет их говорить так: "Мысль, по существу своему, бесстрастна и бесцветна, и потому ученый, не умевший или не хотевший очистить себя от представлений, понятий и сочувствий, прилипающих невольно к каждому человеку от той среды, к которой он принадлежит, не может быть достойным служителем науки. Кто вносит случайное и частное в область мировых идей, тот выносит из нее, вместо общечеловеческих истин или верного отражения предметов в сознании, представления неполные, образы изуродованные и прихотливо расцвеченные". И вслед за этими словами начинает он изложение своих мнений таким образом:
   "Совершенно то же говорилось и печаталось у нас еще недавно о художестве. Поэзия есть воспроизведение идеи или сущности явления в живом образе. Идея -- достояние всего человечества, а форма, хотя и взятая из области случайного, очищается от всего случайного и просветляется насквозь идеею; следовательно, в художественном творчестве участие народности незаконно. Это последнее применение общего понятия об отношении человеческого к народному теперь устарело и откинуто вместе с бесчисленным множеством всяких предубеждений... Было бы позволительно предоставить времени произвести такую же реакцию и против теперешнего гонения на народность в деле науки; но мы мало ценим успех от пресыщения, и потому, не избегая и не откладывая спора, приступаем прямо к уяснению возбужденного нами вопроса. Недоразумения лежат на нем, как отвердевшие слои наносных понятий".
   Итак, дело кажется не подлежащим сомнению: г. Самарин, говоря от имени всей школы, требует для народности в науке тех же прав, которые уже даны ей в искусстве. Обращаем также внимание читателя на слово "недоразумения": нам кажется, что если "Русская беседа" действительно останется верна научной точке зрения г. Самарина, а не образу мыслей г. Филиппова, то действительно основанием спора окажутся взаимные недоразумения, а не существенное разномыслие, и спор о различии начал прекратится, как скоро мнимые противники объяснятся друг с другом. Объяснения с г. Филипповым, конечно, не приведут к согласию; тут различие, действительно, лежит в сущности понятий. Или нам (и г. Самарину) должно забыть то, что мы знаем, или г. Филиппову узнать многое, на что не обращал он внимания. Последнее и легче и лучше.}.
   Если все дело состоит в этом, то, признаемся, мы не видим достаточных причин с таким жаром требовать, будто чего-нибудь нового, признания прав народности на участие в науке. В самом деле, чем ограничивается полнейшее влияние народности на изящную литературу? 1) Степень внимания, обращаемого литературою на те или другие предметы, соразмеряется со степенью важности, какую имеют эти предметы в народной жизни; потому литература занимается преимущественно изучением своего родного быта; 2) форма художественного произведения должна быть совершенно народна. Все это давным-давно существует и в русской науке, насколько существует русская наука. Огромное большинство наших ученых все силы свои посвящает разработке отечественной истории, этнографии, фауны, флоры и т. д. Теми отраслями науки, которые имеют предметом нечто общее для нас и для иноземцев, занимается только меньшинство, которого, конечно, не захочет уменьшить "Русская беседа", потому что и без того знакомство наше с европейским просвещением еще слабо и поверхностно, по справедливому сознанию "Русской беседы". Стало быть, надобно желать не того, чтобы пропорция ученых, занимающихся изучением России, увеличивалась насчет ученых, знакомящих Россию с Западною Европою, а только того, чтобы число тех и других увеличивалось, чего и желает каждый из нас. Что же касается народности в форме науки, то, как известно, форма в деле науки далеко не имеет того существенного значения, как в искусстве: наука требует от формы только двух качеств, чисто внешних: во-первых, чтобы изложение удовлетворяло читателя так называемыми качествами слога, во-вторых, чтобы оно было сообразно степени образования и познаниям той публики, для которой предназначается.
   Относительно слога или манеры изложения -- ужели надобно говорить о таких вещах? впрочем, так как мы хотим собственно уяснить вопрос, то не будем оставлять без внимания и мелочей, которые иногда подают повод к серьезным, повидимому, недоразумениям -- относительно слога надобно согласиться, что в нем сильно отражается народность: известно различие между немецким и французским изложением ученых вопросов,-- нам кажется, что и русские ученые имеют общую манеру в этом случае: она занимает средину между французскою и немецкою. Но если кому-нибудь кажется, что слог в наших ученых сочинениях еще не так резко самостоятелен, как формы нашей поэзии, каждый уступчивый охотно оставит это мнение без противоречия: стоит ли спорить о реторике? То же надобно сказать и о приспособлении изложения науки к понятиям и степени образованности читателей: это каждый старается делать, и спорить против того, что русская книга должна быть приспособлена к потребностям русских читателей, никто не будет. Чего же больше требовать от науки в пользу народности? "А народное воззрение?" -- Но в чем же оно состоит, кроме качеств, нами указанных? Гизо и Мишле -- оба французы; что у них общего, кроме общих качеств французского слога? В воззрении Мишле гораздо больше сходства с воззрением, какое имеет Маколей, нежели с Гизо. Надобно вникнуть в это, и мы убедимся, что главным основанием различия в ученом воззрении бывает степень общего образования, на которой стоит автор, а не народность его, партия (ученая или политическая), к которой он принадлежит, а не язык, которым он говорит. Влияние французской народности на французскую науку, немецкой на немецкую оказывается очень незначительно, если народность не смешивать с учеными и другими убеждениями и с степенью общего образования, и не ограничивать влияния народности теми качествами изложения, которые указали мы выше. Убеждения существенно одинаковы во всех странах при одинаковой степени образованности и при одинаковом благородстве характера. Мы очень хорошо знаем, что разумеют под "русским воззрением" люди мало образованные: они выражаются так потому, что не знают о существовании и во Франции, и в Англии, и в Германии совершенно подобных воззрений между людьми мало образованными, которых и везде очень много. Но мы решительно не знаем, чем может отличаться воззрение г. К. Аксакова или г. Самарина от воззрения, какое имеет каждый ставший в уровень с веком человек, какой бы нации он ни принадлежал. Есть, правда, одно, чем они отличаются не от иноплеменников, а от многих из нас: именно, они заботятся о введении в науку русского народного воззрения, между тем как другие думают только о том, чтобы развивать свое воззрение сообразно настоящему положению науки. Но что ж делать! у каждого из нас есть свои любимые заботы, желания, если угодно, мечты, к которым все другие люди, кроме немногих друзей, остаются довольно холодны. В этом отношении нужно соблюдать взаимную терпимость: любимая тема есть у каждого ученого своя. Иногда над этою человеческою слабостью можно посмеяться, не переставая сочувствовать друг другу; но что касается лично нас, мы находим, что любимая тема писателей, нами названных, нимало не забавна, потому что расположение к ней вызывается фактом серьезным и грустным: наука наша находится действительно в состоянии, которого вовсе еще нельзя назвать блистательным. Правда, знанию прошедшего и настоящего России иностранцы учатся у нас; но всему остальному должны еще мы учиться у них, а сами мы не внесли еще в науку ничего нового. Все согласны в объяснении этого факта: просвещение у нас еще слишком мало распространено в обществе; истинно ученых людей у нас еще мало, все наши умственные силы еще поглощаются гигантскою задачею распространения просвещения в нашем отечестве, удивительно ли после того, что нам еще недосуг заниматься капитальными трудами для ведения вперед общечеловеческой науки? Подождем времени, когда у нас будет оставаться досуг для разработки философии, всеобщей истории и других наук, возделывание которых не лежит исключительно на нас; тогда, исполнив свою прежнюю задачу: "просветиться", мы будем работать и на пользу общечеловеческой науки не хуже немцев и французов, а, может быть, и лучше, если верить шопоту высокой народной гордости, живущей в каждом из нас. К этому фактическому объяснению, принимаемому всеми серьезными людьми, некоторым угодно прибавлять догадку, что мы можем ускорить приближение срока для своего деятельного участия в развитии общечеловеческой науки, если будем заботиться о внесении в нашу науку "народного воззрения". Положим, что эта догадка ошибочна,-- в ней нет еще важного проступка: никому не запрещается строить гипотезы, разумеется, под тем условием, чтобы не враждовать к людям, не принимающим гипотезу, пока она не оправдана фактами. Положим, что она справедлива,-- никто не может претендовать на людей, не принимающих ее, пока она не подтверждена фактами; сущность гипотезы в том и состоит, что принятие или отвержение ее -- дело личной воли, а не обязанности. Убедить в справедливости гипотезы нельзя никакою полемикою или диалектикою: надобно подтвердить ее фактами. Итак, по нашему мнению, гг. Самарин, К. Аксаков и другие избрали бы самый верный и краткий путь, если бы озаботились проведением "народного воззрения" в капитальных ученых трудах: 1) показать фактически, в чем может состоять требуемое ими "народное воззрение" в науке, кроме указанных нами выше качеств изложения; 2) доказать самым делом, что при помощи заботы о "народности воззрения" русскому ученому легче двинуть вперед общечеловеческую науку, нежели при помощи обыкновенного метода и обычных ученых средств. Пока это не будет показано и доказано фактами, всякие похвалы народному воззрению кажутся нам лишенными действительного содержания и основания. Но, с другой стороны, пока люди, принимающие гипотезу, которой мы не принимаем, будут обо всем, что принадлежит миру действительности и сфере положительной науки, сохранять убеждения, приличные образованному человеку нашего времени, мы не перестанем сочувствовать этим людям во всем, кроме их мечты, которая, принадлежа к миру мечтаний, не имеет в наших глазах особенной важности и не может для нас служить поводом к серьезному разногласию. Один астроном утверждает, что на луне есть жители, другой не принимает этой гипотезы. Они могут вести об этом речь "умную, но праздную", по выражению г. И. Аксакова, и, однако же, это не мешает последнему отдавать справедливую похвалу положительным услугам, какие первый может оказывать науке, одинаково интересующей обоих.
   Итак, каких же положительных услуг общему нашему делу ждем мы от "Русской беседы", если она останется верна направлению, за которое ручается имя издателя и лучших сотрудников и некоторые статьи первой книги их журнала? Во всем, что касается положительных, а не отвлеченных (вопросов, она, кажется нам, будет говорить верно и здраво, как говорят все истинно просвещенные люди в наше время; участники этого журнала располагают значительным запасом знаний и ревности к делу просвещения {Просим не забывать, что мы имеем в виду не всех участников "Русской беседы", а таких людей, которые, похожи на гг. Аксаковых, Кошелева, Самарина, Хомякова. Каждый журнал и каждая школа имеют слабые стороны и сотрудников, которые не содействуют увеличению славы журнала. Но каждый журнал стремится победить в себе эти недостатки. Без сомнения, необходимость этого увидит и "Русская беседа".}; они люди серьезные, люди с горячими и твердыми убеждениями: как же не радоваться, что они нашли орган для своей литературной деятельности? Во всем, что имеет действительное значение для науки и жизни, они будут действовать в пользу просвещения: чего же требовать больше? Споры о гипотезах не принесут вреда ничему существенно важному, если обе спорящие стороны будут помнить, что гипотезы должны иметь только второстепенную важность сравнительно с чистыми выводами из фактов действительности; а в этих выводах более или менее согласны все образованные люди. Гипотезы, даже ошибочные, имеют и хорошую сторону (под условием, конечно, не увлекаться ими до презрения к фактам): они возбуждают деятельность мысли. Особенно важна эта выгода в тех случаях, когда мысль, слишком привыкшая к рутине и апатии, нуждается в возбудительных средствах, чтобы проснуться из полудремоты. Таково именно кажется нам положение нашей литературы, и мы ожидаем от гипотезы, выставляемой славянофилами, оживления для нашей умственной деятельности: многие, прежде не думавшие, начнут думать,-- а это в настоящее время важнее всего. Споры, лишь бы только велись о предметах, "вызывающих на размышление", а не о каких-нибудь мелких дрязгах, и лишь бы велись благородно, оживляют литературу.
   Желаем "Русской беседе" благоденствия и процветания!
   "А опасность, угрожающая от нее вашим убеждениям?" -- Опасность вовсе не так велика, как могут думать иные, предубежденные против "Русской беседы": от истинных славянофилов нельзя ожидать, чтоб они хотели
   
   Ко дням Кошнхина Россию возвратить,
   
   чтоб они стали проповедывать отчуждение от общечеловеческой образованности. Мы верим, когда г. Самарин говорит от лица их:
   
   Потребность народного воззрения многие принимают за желание, во что бы то ни стало, отличиться от других, как будто бы в этом отличии заключалась цель направления. Им кажется, что ученый, садясь за свой рабочий стол, задает себе задачу выдумать, изобрести русское народное воззрение, например, хоть на феодализм. Нельзя же ему повторять, что сказали Гизо или Гриммы: то были немцы! И созданный воображением труженик, несчастная жертва воображаемых дурных советов, грызет перо, потирает себе лоб и губит время в бесплодной погоне за оригинальностью. Но вольно же в такой форме представлять себе участие народности в развитии науки! Неразумное, безотчетное и преднамеренное отрицание чужого потому только, что оно чужое, при недостатке своего, при внутренней пустоте, не поведет к расширению области знания. Этого никогда никто и не утверждал." Здравое понятие о народности ограничивается, с одной стороны, боязнью исключительности, с другой -- боязнью слепого подражания. Эта последняя боязнь, бесспорно имевшая основание в первоначальных приемах науки, пересаженной в Россию из Западной Европы, теперь начинает исчезать.
   
   "Имевшая", а не "имеющая": итак, по словам г. Самарина, славянофилы находят, что восставать против слепого подражания иноземцам в науке уже прошло у нас время, и уже не боятся за нашу народную самостоятельность; итак, по их мнению, мы уже имеем в науке столько самостоятельности, сколько позволяет нам степень наших познаний. Если так думают славянофилы, они думают справедливо. Подобно г. Самарину, г. К. Аксаков говорит, что "странно было бы нападать из любви к народности на общечеловеческое: это значило бы отказывать своему народу в имени человеческом. И конечно таких нападений нельзя ожидать от "Русской беседы". Прекрасно! мы вполне верим такому образу мыслей в гг. К. Аксакове и Самарине, и желаем только, чтобы "Русская беседа" никогда не покидала этой точки зрения.
   Трудно после этих объяснений понять, в чем должно состоять требуемое г. Самариным и г. К. Аксаковым "народное воззрение в науке": ни тот, ни другой не обратили внимания на то, что сущность требования выражается в его осуществлении, и не позаботились уяснить для нас теорию свою практическими приложениями ее к каким-нибудь определенным вопросам. А теория без практики почти неуловима для мысли, и общие понятия, ими высказываемые, неопределенны в своей отвлеченности. Нам кажется, что сущность их требования состоит в том, чтобы мы поняли необходимость критики в науке и не увлекались предрассудками и пристрастиями, по крайней мере, чуждыми нашим нравам, если нельзя всегда предостеречься от предрассудков, всосанных с молоком матери, хотя я эти предрассудки не лучше других и также должны быть отстраняемы каждым из нас в деле науки. В предисловии к "Русской беседе" также встречается слово "критика". О, если дело идет только о том, что надобно все принимать с строгою критикою и беспощадно отбрасывать предубеждения, то это дело прекрасное; мы прибавили бы только, что каждое дело надобно называть его настоящим именем, и, например, чувствуя потребность "критики в науке", прямо и говорить, что требуется "критика в науке", а не "народное воззрение" или восточное начало. Само собою разумеется, впрочем, что критика хороша только при соблюдении некоторых научных условий; из них важнейшие: 1) основывать свои суждения о том, что справедливо и что несправедливо, на идеях, выработанных современною наукою, а не на каких-либо субъективных симпатиях, не на мертвой букве какой-либо книги и не на предрассудках, которые сами не выдерживают критики; 2) ни под каким видом, ни для каких целей не игнорировать и не искажать фактов. Если "Русская беседа", верная словам гг. Самарина и К. Аксакова, в своей "критике науки" будет соблюдать эти постуляты, эти категорические императивы науки, она скажет нам очень много хорошего, хотя скажет мало такого, что бы не было уже (и очень недурно) высказано в Западной Европе, потому что Европа очень любит критику в науке и занимается ею очень небезуспешно.
   Не знаем, во всем ли согласятся с нами гг. К. Аксаков и Самарин,-- вероятно, не во всем, потому что трудно найти двух людей, которые думали бы совершенно одинаково, хотя бы они принадлежали и к одной школе, а не к различным; но надеемся, что точек сходства в нашем и их образе мыслей найдется довольно много, быть может, более, нежели серьезных поводов к разногласию. Некоторые другие участники "Русской беседы";, вероятно, найдут неудовлетворительными многие из объяснений, удовлетворительных для ученых, нами названных. Наконец, с г. Филипповым мы можем соглашаться только в двух пунктах: в том, что терпение -- прекрасное качество, и в том, что смирение -- высокая добродетель; но так как эти вопросы принадлежат не литературе, а законам благоустройства и благочиния, то можно, пожалуй, сказать, что мы с ним не сходимся ровно ни в чем, когда речь идет о литературе. Это различие между разными соучастниками "Русской беседы" делать необходимо: иначе, если мысли г. К. Аксакова смешивать с мыслями г. Филиппова, или наоборот, дело совершенно запутается.
   Но мы все говорим о направлении "Русской беседы", а ничего еще не сказали о содержании первой ее книги,-- это потому, что интерес публики возбуждается собственно направлением "Русской беседы", а не частными достоинствами или недостатками статей, вошедших в состав ее первой книги. О них достаточно будет сказать несколько слов. С лучшими из стихотворений мы уже познакомили читателя в предыдущем номере нашего журнала; кроме их, в отделе изящной словесности помещено одно стихотворение Жуковского и две его статьи в прозе: "О меланхолии" ""О привидениях". Дух, которым они проникнуты, тот же, как и в остальных сочинениях Жуковского о психологических предметах. Кроме того, г. П. Киреевский поместил несколько русских песен из своего сборника. В отделе критики заметим статью г. Г--ва "О семейной хронике" г. С. Аксакова: в ней рассеяно много умных мыслей; две небольшие статьи г. Кошелева отличаются [здравым взглядом и] большим знанием дела [:трудно не убедиться его доказательствами, что средоточием, из которого должны расходиться железные дороги по всем краям России, надобно избрать Москву]. О статье г. Самарина: "Два слова о народности в науке" и небольшой статейке г. К. Аксакова: "О русском воззрении" мы говорили подробно. Они служат как бы программою "Русской беседы",-- и если она останется верна этой программе, то, без сомнения, приобретет общее уважение, чего мы от души желаем.
   

Июнь 1856 года.

   И стихотворениям, и повестям, и драмам бывает иногда, как людям, счастье, ничем, повидимому, не заслуженное. Скажите, например, за что все чувствительные сердца в старинные годы выбирали для аккомпанемента своих вздохов непременно или:
   
   Стонет сизый голубочек,
   Стонет он и день и ночь...
   
   
   или:
   
   Взвейся выше, понесися,
   Сизокрылый голубок...1
   
   между тем, как в то же самое время были сотни других песенок, ничуть не уступавших ни "сизокрылому голубку", ни "сизому голубочку" своею чувствительностью и гораздо лучше написанных? За что изречение Суворова дало бессмертие именно "Пригожей поварихе", а не другому какому-нибудь плохому роману?2 Чем, наконец, и в наши времена комедия "Чиновник" заслужила то особенное счастье, что возбудила живые споры в обществе и подала повод к появлению двух замечательных разборов, из которых один читатели пробежали в предыдущей книжке нашего журнала, а первая половина другого, принадлежащего Н. Ф. Павлову, помещена в No 11 "Русского вестника"?3 Русская драматическая литература не очень богата прекрасными новостями; но каждый скажет, что всякий год ставится у нас на сцену если не больше, то уж никак не меньше десятка новых пьес, отличающихся гораздо большими литературными достоинствами, нежели последняя пьеса графа Соллогуба. И, однако ж, они проходят без шума; а "Чиновнику" досталась громкая слава. Или эта комедия обратила на себя общее внимание тем, что поразительно плоха?-- и того нельзя сказать о "Чиновнике": он, правда, очень слаб в художественном отношении, но бывают сотни пьес еще гораздо слабее его -- и, однако же, о них не говорят, а о нем говорят. Странное счастье, незаслуженное счастье "Сизому голубочку", "Пригожей поварихе" и "Чиновнику"!
   Так ли? В самом ли деле незаслуженное? Не на первый ли только взгляд кажется, будто все эти три произведения получили свою известность только благодаря капризу случая? Ведь случайно ничего не бывает на белом свете -- ужели только "Сизый голубок" и "Чиновник" составляют исключение из общего правила? Вероятно, известность их основана же на чем-нибудь. О "Сизом голубке" нам некогда пускаться в изыскания; но что "Чиновник" наделал шума не без причины, знает каждый: благо, дело еще недавнее. В комедии графа Соллогуба есть несколько горячих слов против злоупотребления, которое возбуждает общее негодование. Потому-то и возбудила она к себе общее внимание. Так. Но этим самым объяснением и запутывается дело. Если некоторые прекрасные фразы "Чиновника" вызвали единодушные аплодисменты, то за что же критика напала на эту комедию так безжалостно? Положим, что пьеса слаба, очень слаба; но ведь не говорят же о самых слабых пьесах так строго, как говорит о "Чиновнике" Н. Ф. Павлов. Его разбор написан чрезвычайно едко. Неужели пьеса не заслуживала пощады за свои громкие фразы? Отчего такой гнев?
   Оттого гнев, что высокие притязания не могут не возбуждать желчи, когда ими обнаруживается только незнание дела и неуменье взяться за "его.
   В чем эти высокие притязания, эта неправда, нам не нужно говорить: читатели знают, какой вопрос ставит "Чиновник" и как решает его. В главных мыслях, критика г. Н. Ф. Павлова сходится с тем, что было высказано в нашем журнале по поводу пьесы графа Соллогуба. Надимов, столь самодовольный, с такою гордостью выставляющий себя в пример всем, так презрительно отзывающийся о всех, кроме себя, провозглашающий во всеуслышание, что Россия в нем нуждается и погибнет без него,-- этот Надимов не знает ни России, ни людей, ни самого себя; он ни к чему не способен, он поступает хуже всех тех, против которых восстает. Надобно же разоблачить такого человека, надобно же доказать, что он сам не понимает того, о чем твердит. И если он выступает на сцену с намерением сделать других подобными себе, то надобно же сказать, что он жестоко ошибается, считая себя образцовым человеком, и что истина, случайно примешиваемая им к суетным похвалам самому себе, искажаясь в его устах в угоду его самолюбивым мечтаниям, перестает быть истиною.
   С этой целью написан разбор Н. Ф. Павлова, как и разбор, помещенный в "Современнике". Но г. Павлов идет далее. Обнаруживая, что идея комедии фальшива, он подробною эстетическою критикою доказывает, что фальшивость основной идеи погубила и художественное достоинство пьесы.
   Чрез это его разбор получает новое достоинство: в нем приобретает русская литература прекрасный пример истинной художественной критики, понятия о которой так затемнились после смерти Белинского.
   Художественность состоит в соответствии формы с идеею; потому, чтобы рассмотреть, каковы художественные достоинства произведения, надобно как можно строже исследовать, истинна ли идея, лежащая в основании произведения. Если идея фальшива, о художественности не может быть и речи, потому что форма будет также фальшива и исполнена несообразностей. Только произведение, в котором воплощена истинная идея, бывает художественно, если форма совершенно соответствует идее. Для решения последнего вопроса надобно просмотреть, действительно ли все части и подробности произведения проистекают из основной его идеи. Как бы замысловата или красива ни была сама по себе известная подробность -- сцена, характер, эпизод,-- но если она не служит к полнейшему выражению основной идеи произведения, она вредит его художественности. Таков метод истинной критики. У нас в последние годы все эти коренные понятия запутались и затемнились. Люди, наиболее толковавшие о художественности, решительно сами не знали, что такое художественность. Они, забыв обо всем, на что должна обращать главное свое внимание критика, вообразили, будто художественность состоит в красивой отделке подробностей, в украшении произведения заботливо сделанными картинками и ловко обточенными фразами. О том, имеют ли смысл эти украшения, нужны ли они для выражения идеи, существует ли, наконец, в произведении какая-нибудь идея, они и не думали спрашивать.
   По их понятиям, чем более походит литературное произведение на хорошо обточенную игрушку с приятно звенящими бубенчиками, тем оно художественнее. Они совершенно возвратились к невинной поре триолетов и буриме. Если бы воскресли Буало и Лагарп, они обняли бы этих мастеров разбирать достоинства "красот пиитических"; сам Толмачев и даже сам Бургий не отказали бы в полном своем одобрении их тонкому вкусу.
   Но публика не способна ныне восхищаться литературными игрушками, еще менее способна уважать рассуждения о достоинствах отделки бубенчиков на игрушках. Критика лишилась не только уважения, даже внимания читателей. Она стала скучна. Кому охота смотреть на то, как переливают из пустого в порожнее? Одного слова "художественность" стало уже довольно, чтобы навести тоскливейшую зевоту на самого бесстрашного читателя.
   Не пора ли прекратить эту забаву? довольно времени погублено на нее; довольно надоела она всем.
   Пора критике вспомнить, что она должна быть не пустословием об игрушечных бубенчиках. Чем же она должна быть? Незачем пускаться в длинные рассуждения о том, чем должна быть критика,-- укажем на разбор "Чиновника", написанный г. Н. Ф. Павловым: вот истинно художественная критика, вот та критика, которой требует публика, потому что в ней находит мысль и дело, а не пустые речи о красотах побрякушек.
   Каждый помнит еще превосходные письма г. Н. Ф. Павлова по случаю издания "Выбранных мест из переписки с друзьями" Гоголя4. Разбор "Чиновника" стоит, своем роде, этих писем. Больше мы ничего не скажем в похвалу его новой статьи, потому что трудно приискать другую похвалу выше этой.
   Вы хотите говорить о художественности? Посмотрите же, как понимает художественность г. Павлов, как он, ни на минуту не забывая об идее произведения, каждую подробность спрашивает: "скажи мне прежде, зачем ты здесь? дала ли тебе общая мысль комедии право являться передо мною в этой комедии? Нужна ли ты для воплощения идеи? Не противоречишь ли ты ей, вместо того, чтобы оправдывать ее и оправдываться ею? Только тогда, если ты докажешь это, я спрошу, красива ли ты". И когда каждая сцена, каждый характер поочередно обличается в несообразности с идеею целого или в излишности для нее, он неумолимо говорит: "быть может, эта частность отличается щегольскою отделкою, все равно: будь она красива или некрасива,-- она неуместна, фальшива, противохудожественна". Быть может, например, салон графини описан очень изящными и подробными чертами, быть может, вся внешность аристократизма выставлена в лице графини очень точно; но чувства и поступки графини носят ли на себе отпечаток аристократизма? Узнаем ли мы из комедии графа Соллогуба, как чувствуют и поступают дамы высшего общества?-- Нет. Нет? Так зачем же она графиня? зачем же ее аристократический салон? Это рама без портрета, это надпись без предмета, к которому должна относиться, в этих подробностях нет художественного смысла, автор испортил ими свою комедию, в которой они излишни и фальшивы:
   
   Вообще надо заметить, что тут действует какая-то графиня допотопная, а не графиня современная нам. Иные писатели любят присвоивать себе, преимущественно перед другими, знание всех тонкостей в светском круге, называемом, если хотите, высшим обществом. Знание это, благодаря нашим нравам, нашей физиологии и счастливо или несчастливо сложившимся историческим событиям, достигается легко и нисколько не сопряжено с теми препятствиями, которые были отличительною чертою народов Запада. Не было и нет мудрости познакомиться с графиней, с убранством ее комнат, с ее гардеробом, проникнуть к ней в душу, исследовать движения ее ума, определить понятия, привитые ей веком. Нужен только талант. Но, повторяем, в сочинениях иных писателей не заметно дельного желания изучить предмет, который, по благоприятному стечению обстоятельств, находится под рукою. К несчастию, все, что носит у нас правильно или неправильно имя образованности: познания, общественное положение, знакомство с известною средою людей, все употребляется часто средством для одного чванства перед другими. При внимательном взгляде нередко можно увидеть там на дне ничего более, как пустое тщеславие. "Я профессор в этой науке не потому, чтобы имел особенные способности, а потому, что ежедневно упражняюсь в ней, я ежеминутно там, где вас нет". Это щегольство, основанное на ничтожных случайностях жизни, влечет за собою часто свое собственное наказание.
   Тот не знает высшего общества, кто знает его затем только, чтоб сказать другим, что они его не знают, как не может назваться образованным человеком тот, кто читает книгу затем только, чтоб похвастать ею. Да, ко многим изображениям этого общества примешивалось у нас почти всегда тайное чувство хвастовства,-- и что же вышло? писатель превратился в модистку с Невского проспекта, в столяра, в бронзовых дел мастера. Нарядить графиню по моде, поставить перед ней вазу с цветами, убрать ее стол разными безделками, посадить ее в кресла, обитые бархатом, заставить непременно ездить верхом, постлать ковер, вынуть у нее из головы всякую мысль, а из сердца всякое путное чувство -- это значит изобразить светскую женщину, графиню. Но, боже мой, этот рецепт уже известен давно, это уже невыносимо скучно и страх надоело. Ведь в светской женщине, в графине, несмотря на то, что она графиня, может также быть воображенье, тонкость ума, живость чувства, какое-нибудь понимание того, что дышит, движется, мыслит и чувствует около нее. Ошибитесь, ради бога, в ее туалете, нарушьте требования моды, оставьте в покое письменный стол, верховых лошадей, избавьте нас от ковров, от мебели, но схватите душу светской женщины, уловите направление ее мысли, представьте влияние окружающих обстоятельств на ее природный характер. Что это за графиня? зачем увлекать ее от нас, готовых с такою нежностью любоваться ею, в сферу давно забытых индейских каст, и насильственно разрывать у нее все точки соприкосновения с мелкими чиновниками, когда ни век, ни она сама, как она есть в самом деле, не требуют такой разрозненности. Нет, неправда, что современная графиня, как новорожденное дитя, не знающее ни людей, ни их отношений, испугается губернаторского чиновника; неправда, что задумается посадить его. Современная графиня не так труслива и не так младенчески добродетельна. Не только в деревне, но и в Петербурге она примет чиновника с ласковым словом, с очаровательным взглядом, посадит и тогда, когда он будет не щегольски одет, протянет ему даже в ином случае, судя по важности дела, два нежные пальчика, согласно обычаю, перенятому нами у англичан. В деревне, особенно, графини не так недоступны и не так легкомысленны, как многие воображают. Там они становятся очень обходительны со всеми, кто нужен, расчетливы, иногда скупы; они, напротив, спешат знакомиться с полезными чиновниками и, должно сказать к чести современных графинь, часто умеют обделывать свои практические дела гораздо лучше, чем мужчины. Вы видите, что светская женщина на бале легка, как зефир, и верите ей! Такой взгляд à vol d'oiseau может вести к важным заблуждениям. Нет, это не графиня из нынешнего Петербурга или из нынешней Москвы, а маркиза из древних записок Saint-Simon. Виноват! маркизы были все-таки умнее нашей графини.
   
   Надимов говорит графине великолепные фразы об отечестве, священном долге, самоотвержении и проч. Хороши ли они сами по себе, до этого художественной критике будет дело только тогда, когда она узнает, уместны ли, нужны ли здесь они. Кто этот Надимов? Зачем он здесь? О том ли он должен говорить, о чем теперь разглагольствует, рисуясь перед графиней?-- Нет. Нет? Так он говорит неуместно и фальшиво. Да и вообще имеет ли он право приписывать себе те качества, которыми хвалится? Чем он их доказал?-- Ничем. Ничем? о, так он самохвал, ни больше ни меньше; а идея произведения требует, чтобы он был человеком дельным,-- стало быть, его лицо противоречит идее комедии, оно противохудожественно, оно губит комедию.
   
   Милая графиня не поняла ни единого слова. Да и на что ей рассуждения о службе? она переходит к вопросу, который ей ближе, к вопросу о счастья, к вопросу о любви, и если Надимов, для беседы с нею, забыл свою обязанность, то она, становясь на его место, превращается в чиновника, приступает к следствию и допрашивает немилосердно:
   -- А счастья вы не ищете? Кого же вы любите?
   Hадимов. Я-с, графиня? да я живу любовью, я постоянно счастлив в любви.
   Графине становится это неприятно. Он живет уже, а не начинает жить; следовательно, эта любовь не относится к ней. Надимов продолжает:
   -- Да-с, я счастлив в любви с тех пор, как догадался, где надо искать ее. Я нашел такую любовь, на которую положиться можно, которая наверно и никогда не изменит.
   Графиня. Какую же это?
   И графиня и мы заинтересованы чрезвычайно. Любопытство наше возбуждено до неимоверности. Мы пылаем нетерпением узнать поскорее ату чудную женщину, ниспосланную небесами, в их благости, губернаторскому чиновнику, приехавшему по делу о затопленных лугах Дробинкина, ату восхитительную любовь, которая наверно и никогда не изменит. Надимов называет нам ее. Судите же о горечи нашего разочарованья! Это обман. Это не живая дама с миловидным лицом и в нарядном платье, а дама-идея, идея огромная, уничтожающая, это Россия.
   -- Любовь к нашему отечеству, любовь к России,-- говорит Надимов. Этого чувства на всю жизнь хватит и с избытком даже.
   И у графини н у нас опускаются руки. Наднмов любит Россию и, как кажется, сколько это проглядывает из его слов, уверен немного во взаимности, хотя до него великие люди жаловались большею частью на холодность и неблагодарность отечества: Аристид был изгнан, Велисарий умирал с голоду. Любовь к России -- чувство похвальное! Да, его хватит на целую жизнь и не на одну даже, это правда. Но зачем г. Надимов говорит об этом? зачем так торжественно, с таким лирическим вступлением? разве это какая-нибудь диковинка? разве любить Россию есть привилегия, дарованная исключительно ему и приобретенная какими-нибудь усилиями? разве предполагается, что графиня не любит тоже России? Давать чувствовать такое предположение было бы неучтиво. Разговор между образованными людьми основан на взаимных уступках, на взаимном благоволении друг другу. Графиня очень ограниченная женщина; но не может же Надимов сказать ей: я умен. Не может потому, что и графиня, какова она ни есть, должна приниматься за умную. Он умен, умна и она. Не хочет ли Надимов намекнуть ей, что вот Мисхорин, которого он сейчас видел, не любит России, а я люблю? Конечно, Мисхорин хотя щегольски, но несколько пестро одет; да, во-первых, Надимов не довольно хорошо его знает, а, во-вторых, ронять в мнении графини заочно кого бы то ни было не идет человеку щегольски и весьма просто одетому. Для чего же, повторяем, говорит г. Надимов о своей любви к России, если предполагается и должно по совести и из учтивости предположить, что любят ее и графиня и Мисхорин, и те, которые налицо, и те, которые еще за кулисами? Я люблю, а графиня скажет: и я люблю; после этого следует: ты любишь, мы любим. Что ж это за разговор? это повторение грамматики, спряжение действительного глагола и ничего более.
   Любовь к отечеству не заслуга, не преимущество, не достоинство. Это чувство инстинктивное, невольное. Любишь и потому, что не любить не можешь, и потому, что вне отечества никуда не годишься и никому не нужен. Не любить было бы гораздо мудренее, чем любить. Человек живет во времени н в пространстве, иначе на земле и жить нельзя. Отечество есть именно пространство, одно из условий его существования. Все, что в нас есть, духовный и физический состав, все образовалось на этой почве, в этом воздухе; все, что заимствовали мы из-под чужого неба, приобретено нами по милости той же почвы и того же воздуха. Да и кто не любит отечества? где эти люди, эти народы? есть такие, которые умирают с тоски по нем. Не станем прибегать к пошлым возгласам о благодарности: в любви к отечеству таится идея более существенная и более истинная --идея необходимости. Поэтому, покинем ли мы Петербург и выберем своей резиденцией город Усть-сысольск, определимся ли на службу в писцы станового пристава, или пойдем положить голову за Россию, нам всем равно любезную и равно дорогую, мы не имеем права становиться на ходули и высовываться из необозримой массы обыкновенных людей, провозглашая громогласно, что таем любовью к своему отечеству. Даже прибыв в имение графини или княгини, по жалобе Дробинкина о двух или трех стогах сена, мы должны совершить этот подвиг, не уверяя других, что спасаем Россию или приносим ей пользу. Этого требует чувство уважения к себе, чувство нравственного приличия, этого требуют и законы смешного. Вы вступили в должность муравья и тащите песчинку на огромную гору,-- прекрасно, но что же из этого? неужели это должно послужить поводом к диссертации о любви к отечеству? Впрочем, г. Надимов и песчинки-то не тащит: до сих пор он только разговаривает; а как пример соблазнителен, то мы боимся, что в губернии, где он поселился, будет большое запущение в делах. Все закипят любовью и перестанут писать. Видно, любовь, даже и к отечеству, отвлекает человека от занятий. Но, нам скажут, он отказался от удовольствий столицы, пренебрег наслаждениями богатства, заехал в какую-то трущобу, принес жертву. Это опять не исключительное положение. Заметим мимоходом, что в губерниях служит много чиновников, которые и живали в Петербурге, и богаты, и путешествовали. Что касается до жертвы, тут вопрос важнее. Чтоб жертва получила общественное значение, для этого нужны ее плоды, нужно не собственное мнение, а мнение других. Иногда нет средства отличить черту самоотвержения от побуждений эгоизма. Приехать из Петербурга в губернию можно от сплина, от нечего делать, от неудач, из мелкого честолюбия выказать себя. Г. Надимов любит как-то огромно. Любить всю Россию не легко. Отчего бы не ограничиться какою-нибудь из ее частей? Полюбить бы хоть одну губернию. Россия так обширна, что есть из чего выбрать. Вот, например, в эту минуту, как он изъясняется в своей нежности к целому, части этого целого, то есть понятые или окольные люди, без которых нельзя составить законного удостоверения о затопленных лугах, лежат на траве или сидят, пригорюнившись, у конторы на завалине, оторванные от своих работ, в ожидании, когда будет угодно губернскому чиновнику спросить их, бог знает зачем и бог знает о чем. Они, вероятно, также любят Россию, но, одаренные большим знанием светских условий, любят молча. -- Мы говорили до сих пор, не касаясь важного опровержения, которое может быть нам сделано. Г. Надимов может возразить, что его любовь особенного рода, не та, какую мы излагали: он любит лучше и разумнее, чем. эти несчетные миллионы людей. Точно, инстинктивное чувство любви к отечеству переходит иногда в другую, высшую степень, в сознание, возводится в идею, и, правда, человек приобретает право сказать громко: я люблю Россию. Но за это право должно заплатить дорого. Оно дается не многим. Это достояние исторических лиц, способствовавших развитию, просвещению, благоденствию и славе отечества. Тут любить мало: надо еще уметь любить, надо видеть ясно цель, куда любовь ведет, и находить в душе своей средства для достижения цели. Надо знать, почему люблю и для чего люблю. Тут уже все помыслы человека, все его шаги, все действия обращены на служение одной, всепоглощающей идее. С ним уже не беспокойтесь, не наряжайте графинь и не ставьте бронзовых безделок на их столики. Для него и нарядна, и прекрасна, и молода одна Россия. Ее только образ будет носиться у его изголовья. Да, существует любовь разумная, любовь не инстинктивная, любовь-идея, но много ли сердец, способных биться ею?
   
   Вот это можно, действительно, назвать художественною критикою. Таких статей не могут писать Надимовы, будут ли чиновниками или драматургами, или критиками. Против таких разборов они не устоят. Тут говорит человек, и имеет право говорить, потому что понимает, в чем дело, и, между прочим, понимает, что такое художественность и чего надобно требовать от литературного произведения. Больше таких статей давайте нам, господа русские критики, и вы увидите, будет ли уважать вас публика. Вы, быть может, умеете хорошо писать,-- публика не знает этого, потому что -- греха нечего таить -- она не читала ваших мнимо-художественных разборов, быть может, и прекрасно написанных. Не читала потому, что вы думали, будто можно заинтересовать ее рассуждениями об узорах, цветочках и кудерьках. Как бы хороши ни были эти кудерьки и узоры, и какими бы красными словами, какими бы кружевными периодами ни объяснялись их грациозные изгибы и хитросплетения, какое кому дело до всех этих прикрас?
   У вас, быть может, есть талант и вкус. Вы думали, что этого довольно. Нет, кроме того, нужна дельная мысль, нужно знание дела. Вы пишете хорошо, и вас никто не поблагодарил ни одним словом за все ваши красноречивые страницы, и вы сами не были довольны друг другом: так сильна потребность дела и правды, что даже мысль: "он занят тем же, чем я", не могла пересилить в вас сознания: "он занят пустяками". И вот, сравните с своими искусными периодами те простые или, быть может, даже неловко написанные отрывки, которые мы приводим ниже, и скажите: не в тысячу ли раз живее и лучше красноречивых рассуждений о художественности токарных изделий и филигранных прикрас эти небрежные, чуждые литературной отделки слова? Отчего ж разница? Ведь предметы, о которых вы пишете, гораздо живее и интереснее, нежели сухие вопросы, о которых идет там речь? Ведь вы пишете о поэзии, и ведь в поэзии жизнь и страсть-- и, однако же, все, и вы сами первые, дремали и умирали от скуки над этими толками о поэзии. А вот люди, которые и не претендуют равняться с вами в искусстве сочинительства, пишут о предметах гораздо менее увлекательных -- о воспитании детей, о должности старшего офицера на каком-нибудь фрегате: кажется, читателю позволительно бы зевнуть над рассуждениями о таких сухих материях, и, однако ж, кто не пробежит с интересом тех выписок, которые мы сейчас приведем? Отчего ж это? Едва ли не оттого, что слова этих людей служат выражением дельной мысли, а не прикрытием пустоты.
   -- Кстати, "Морской сборник", о котором часто случается слышать разговоры в обществе, и разговоры всегда в одном и том же духе полной признательности к замечательным достоинствам этого издания, без сомнения, занимающего первое место между нашими специальными журналами,-- в последнее время приобрел еще более живости и разнообразия. Мы не будем перечислять всех заслуживших одобрение публики статей его, а хотим только заметить одну из тех особенностей, которые наиболее содействуют оживлению журнала. Нередко в нем помещается целый ряд статей об одном и том же предмете, писанных различными авторами, смотрящими на вопрос с разных точек зрения: один предлагает на обсуждение своим сотоварищам по занятию мысли, внушенные ему опытом жизни и службы; другой разбирает эти мысли, приводит новые доказательства в подтверждение их или делает замечания, возражения; автор статьи, подавшей повод к этим замечаниям, выражает о них свое мнение, признавая их справедливость или разъясняя те пункты, которые первою статьею не были определены с достаточною подробностью. Иногда и еще новые лица принимают участие в этой беседе, которая всегда ведется в "Морском сборнике" со всею откровенностью литературного дела и со всею деликатностью разговора людей, просвещенных наукою и житейскою опытностью. Ни с той, ни с другой стороны не бывает ни ложных уступок из лицеприятия, ни полемического увлечения: каждый говорит твердо и вместе спокойно. Таким образом, мнение одного разъясняется и дополняется мнением другого, и одна только несомненная истина остается результатом беседы, иногда очень живой и занимательной. Мы укажем два случая, которые могут служить прекрасными примерами пользы, доставляемой истине откровенным разменом мыслей.
   В одном дело идет о вопросе, общем для всех,-- о воспитании; другой ближайшим образом относится к морскому делу, но имеет своим предметом отношения, повторяющиеся во всех сферах общественной жизни, и потому едва ли уступает первому своим интересом для каждого читателя, к какому бы званию ни принадлежал этот читатель.
   В No 1-м "Морского сборника" за нынешний год была помещена статья г. Бема "О воспитании", написанная прекрасно. Автор с большим знанием дела говорил о цели воспитания, об отношениях семейного воспитания к общественному, о том, какие предметы должны входить в круг общего преподавания, и о степени относительной важности каждого из них, о различных методах преподавания и воспитания. Из людей, прочитавших это рассуждение, почти каждому,-- в том числе, признаемся, и нам,-- казалось, что статья касается всех главных сторон предмета, и что если можно о том или другом из объясненных автором вопросов думать не совершенно одинаково с ним, то едва ли можно указать вопрос, которого он не коснулся бы. Но в предисловии к статье г. Бема Морской ученый комитет, заведующий изданием "Сборника", предлагал каждому читателю высказать свое мнение об этом важном для всех предмете. "Морской ученый комитет,-- говорило предисловие,-- обращается ко всем, кому дорого отечественное воспитание, особенно же к родителям и воспитателям, с покорнейшею просьбою о доставлении в редакцию "Сборника" своих замечаний, возражений, взглядов по поводу этой статьи, имеющей предметом одну из насущнейших потребностей всякого, а тем более -- еще юного -- русского общества".
   Приглашение, сделанное так благородно, не осталось без ответа, и в следующих книжках "Морского сборника" явилось несколько статей по поводу рассуждения г. Бема. Мы не будем рассматривать достоинств или недостатков каждой из них: наша речь клонится только к тому, чтобы сказать, что в одной из этих статей была указана совершенно новая точка зрения на предмет, была выставлена на вид истина, о которой слишком часто забывают, но которая имеет существеннейшую важность в этом деле. Заслуга напомнить об этой истине принадлежит г. Далю. Его "Мысли по поводу статьи: о воспитании", напечатанные в майской книге "Морского сборника", заслуживают величайшего внимания, как по своей справедливости, так и по редкой откровенности, с какою сообщил он нам результаты своей известной наблюдательности. Вот отрывки его прекрасного размышления, или, скорее, рассказа:
   
   Не столько в сочинениях о воспитании, сколько на деле, весьма нередко упускается из виду безделица, которая, однако же, не в пример важнее и полновеснее всего остального: воспитатель сам должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника, или, по крайней мере, должен искренно и умилительно желать быть таким и всеми силами к тому стремиться.
   Проследите же несколько за нравственною жизнию воспитателей, познайте, с какою искренностью и с каким убеждением они следуют не на словах, а на деле своему учению, и у вас будет мерило для надежд ваших на все их успехи.
   Если бы, например, воспитанники, по общей молве, рассказывали друг другу, что-де такой-то воспитатель наш беспутно промотал все, и свое и чужое, и спасся от окончательного крушения в мирной пристани, в заведении, при котором состоит, не отказываясь, впрочем, и ныне кутнуть на чужой счет, где. случай представится,-- но делает это очень ловко, осторожно и скрытно; если бы говорили о другом, что он, как хороший хозяин, был в свое время всегда избираем товарищами для заведывания общим столом и также счел за лучшее удалиться под конец с этого поприща и от доверчивых товарищей и вступить в новый и более чужой круг: если бы рассказывали о третьем, что он ставит в поведении полные баллы всем воспитанникам, которые не берут казенных сапогов, а ходят в своих; о четвертом, что беседуя в классах о разных пустяках, при внезапном входе начальника, с удивительным спокойствием и находчивостью продолжает беседу тем же голосом, и тем же выражением, но отрывая прежнее пустословие свое на половине слова,, переходя к продолжению преподавания, которого прежде того и не начинал -- словом, если бы воспитанники были такого или подобного мнения о воспитателях своих: каких вы бы ожидали от того последствий? Поверите ли вы, что из рук таких воспитателей выйдут молодые люди высокой нравственности, благородные, правдивые?
   Что вы хотите сделать из ребенка? Правдивого, честного, дельного человека, который думал бы не столько об удобстве и выгодах личности своей, сколько о пользе общей,-- не так ли? Будьте же сами такими: другого наставления вам не нужно. Незримое, но и неотразимое, постоянное влияние вашего благодушия победит зародыши зла и постепенно изгонит их. Если же вы должны сознаться, в самом заветном тайнике души своей, что правила ваши шатки, слова и поступки не одинаковы, приноравливаясь к обстоятельствам, что облыжность свою вы оправдываете словами: живут же люди неправдой, так и нам не лопнуть стать; что вы наконец и в воспитатели попали потому только, что без хлеба и без места жить нельзя, словом: если вы в тайнике совести своей должны сознаться, что вы желаете сделать из воспитанника своего совсем не то, что вышло из вас, добрый человек, вы в воспитатели не годитесь, каких бы наставлений вы ни придерживались, чего бы ни начитались. Не берите этого греха на душу; несите с собой, что запасли, и отвечайте за себя.
   Если бы, например, воспитатель по врожденным или наследственным свойствам своим, на деле, стоял на трех сваях -- авось, небось да как-нибудь-- а на словах неумолчно проповедывал: добросовестность, порядок и основательность, то что бы из этого вышло? Верьте мне, и воспитанники его станут, в свою очередь, поучать хорошо, а делать худо.
   Если бы воспитатель не находил в себе самом основательных причин, для чего ему отказываться от обычных средств жизни, то есть: прокармливая казенного воробья, прокормишь и свою коровушку, то какие убеждения он в этом отношении невольно и неминуемо передаст воспитаннику?
   Если бы воспитатель свыкся и сжился, может быть, и бессознательно, с правилом: не за то бьют, что украл, а за то, чтоб не попадался, то какие понятия он об этом передаст другому, младшему? Какие правила, конспекты, программы, курсы и наставления на бумаге и на словах могут совершить такое чудо, чтобы воспитанники со временем держались понятий и убеждений противоположных?
   Всего этого к коже не пришьешь. Если остричь шипы на дичке, чтобы он с виду походил на садовую яблоню, то от этого не даст он лучшего плода: все тот же горько-слад, та же кислица. Надобно, чтобы прививка принялась и пустила корень до самой сердцевины дерева, как оно пускает свой корень в землю.
   С чего вы взяли, будто из ребенка можно сделать все, что вам угодно, наставлениями, поучениями, приказаниями и наказаниями?-- Внешними усилиями можно переделать одну только наружность. Топором можно оболванить как угодно полешко, можно даже выстрогать его, подкрасить и покрыть лаком, но древесина от этого не изменится: полено в сущности осталось поленом.
   Воспитатель должен видеть в мальчике живое существо, созданное по образу и подобию творца, с разумом и со свободной волей. Задача состоит не в том, чтобы изнасиловать и пригнести все порывы своеволия, предоставляя им скрытно мужать под обманчивою наружностью и вспыхнуть со временем на просторе и свободе: нет! задача эта вот какая: примером на деле и убеждениями, текущими прямо из души, заставить мальчика понять высокое призвание свое, как человека, как подданного, как гражданина, заставить страстно полюбить -- как любит сам воспитатель, не более того -- бога и человека, а стало быть, и жить в любви этой не столько для себя, сколько для других...
   Мальчик, сызмала охочий копаться над какою-нибудь ручною работой, слушая в заведении, где воспитывался, физику, вздумал сам построить электрическую машину. В течение нескольких месяцев собирал он и копил гривенные доходы свои и, отправившись на каникулы к дяде, с жаром принялся за это дело. И спит и видит свою машину. Накупив на толкучем несколько стеклянных стоек -- остатки какой-то великолепной люстры или паникадила, и разбитое зеркало толстого стекла, он около двух недель провозился за обделкой его, чтобы, чуть не голыми пальцами да зубами, округлить стекло, обтереть или обточить его и просверлить в средине дыру. С этим-то запасом подмышкой он, по окончании каникул, отправился обратно о заведение счастливый и довольный, и, притом, пеший, потому что гривенник, отпускаемый ему на извозчика, ушел на строительные припасы.
   Ему надо было пройти Исакиевскую площадь. Только что успел он поровняться с домом, стоявшим тогда рядом с домом графини Лаваль, как над ним раздался громкий голос: "Мальчик! Эй мальчик! поди сюда!" Взглянув на помянутый дом, мальчик наш встретил в растворенной форточке знакомое и страшное лицо воспитателя, которому, однако же, он лично знаком не был, и прозвания он его не знал, потому что был из другого класса. "Поди сюда, мерзавец! что ты это несешь?" Робкий детский голос пробормотал что-то неслышное при стуке карет по мостовой. Тот, перекрикивая и стук карет этих, повторил вопрос свой до нескольких раз и, наконец, рассыпавшись бранью, приказывал самым настоятельным образом бросить стекло и сверток на мостовую. "Брось! брось сейчас, мерзавец!" кричал он, выходя из себя, а пойманный с поличным стоял навытяжку неподвижно под окном, хлопая глазами, молчал, но стекло свое крепко прижимал подмышку. Расстаться с этим стеклом, бросить его на мостовую -- это вовсе не вмещалось в голове мальчика, он слов этих не понимал. "Так я ж тебя!" закричал тот в отчаянном негодовании своем и, захлопнув форточку, вероятно, поспешил насчет поимки и представления под караул ослушника. Но этот бедняк, с электрическою машиной подмышкой, сам не зная, что делает, бросился без памяти бежать в Галерную улицу, кинулся на первого извозчика, дрожа всем телом, переправился на перевоз, запрятал стекло с принадлежностями в самое скрытное, никому не доступное место, и только через месяц, когда всякая молва и розыски по этому страшному делу миновали, снова принялся за работу и благополучно окончил свое произведение.
   Помяну еще о другом случае.
   В то время, в заведении, где мы воспитывались, в Новый год всегда дава лся маскарад, на который мы являлись -- готовясь к этому задолго -- в шпалерных кафтанах, пеньковых париках и бумажных латах, со львиными головами на оплечьях, из хлебного мякиша. Почти каждая рота изготовляла тайком и приносила в маскарадную залу свою пирамиду -- великолепное бумажное здание, расписанное и раскрашенное, пропитанное маслом и освещенное изнутри, где бедный фонарщик сидел, как в баке, задыхаясь от жару и чаду. Я сказал не без умысла: "изготовляла тайком",-- пирамиды эти строились очень скрытно и тайно, не столько ради нечаянности, как ради того, что подобное занятие -- как вообще всякая забава или занятие, подающее повод к отвлечению от учения и к неопрятности и сору в спальнях -- строго запрещалось. Между тем, когда, с крайним страхом и опасением, удавалось скрытно окончить такое бумажное египетское произведение к сроку, принести и поставить его на место и осветить, то все воспитатели низших, средних и высших разрядов не без удовольствия ходили вокруг бренного памятника, отыскивали и свои вензеля, с иносказательными венками и украшениями, любовались этим и громко хвалили художников, отдавая преимущество той или другой роте.
   Вы спросите, может быть, какой же смысл и толк в поступках этих?-- а вот, послушаем дальше.
   Вторая рота отличалась два или три года сряду огромностью и изяществом своей пирамиды; в первой роте составлен был заговор перещеголять на этот раз вторую. Сделали общий сбор. Гроши и гривны посыпались отовсюду. Помню, что один мальчик, вовсе безденежный, не захотел, однако же, отстать от товарищей и, продав богачам утреннюю булку свою за три дня, по грошу каждую, внес три гроша в общественное казначейство, Опытные художники взялись за дело. Изготовленная лучина отнесена была на чердак, картузная бумага была склеена, выкроена и скатана, чтобы удобнее было ее спрятать; вырезки разных видов для картин, вензелей и украшений розданы для работы по рукам, и каждый прятал свою у себя, как и где мог, чтобы не возбудить подозрения. Все принялись за работу Taie дружно, так усердно, что недели за две или за три до срока знаменитая пирамида поспела. Надо было собрать лучинковые леса, пригнать чехол, и, наконец, оставалось только смазать маслом просветы.
   Но в декабре на чердаке холодно, особенно в одной куртке. Решено было собрать пирамиду наскоро в умывальне, в такое время, когда нельзя было ожидать прихода воспитателя, и, притом, расставив, из предосторожности, часовых, как делают журавли, воруя хлеб, да обезьяны, опустошая сады и огороды. Беготня, суматоха, крик, радость -- у главных зодчих более десяти помощников, у каждого помощника по десяти подносчиков -- дело кипит... но внезапно входит дежурный воспитатель, которого называли внуком тогдашнего директора и очень боялись... Не берусь описывать подробностей происшедшего побоища; негодование, неистовство этого человека превзошло всякое понятие. Много розг было охлестано тут же, на месте -- это бы еще ничего -- да беспримерное в летописях маскарадных здание, пирамида в семь аршин вышины, была изломана, истоптана ногами и сожжена тут же в печи.
   Однако, почесав затылки, погоревав и опомнившись, предприимчивые и решительные строители не упали духом: давай собирать что осталось; иное было тут и там, иное успели во-время выхватить и спасти от конечного истребления, и -- через неделю поспела новая пирамида, ни в чем не уступавшая первой. Она красовалась на маскараде 31 декабря 1817 года. Первенство осталось на сей раз за нею, за первой ротой. Это подтвердили все, обхаживая вокруг и любуясь необыкновенно пестрыми и кудрявыми вензелями. Подтвердил даже и сам внук директора, который был так незлопамятен, что, во уважение общей радости и удовольствия на маскараде, и не поминал о том участии, какое принимал он в сооружении этого знаменитого здания.
   Теперь, кончив рассказ, я вас спрошу: что это такое? чего вы ожидаете от такого воспитателя? Но вы опять отвечаете мне, что это либо выдумка злословия, либо пример, который в пример не годится, потому что представляет неслыханное исключение. Итак, возьмем что-нибудь обиходное.
   Начальник, при воспитаннике, спрашивает в сомнении: исполняется ли такое-то правило, или приказание? И воспитатель удостоверяет его в этом самым положительным образом, не смигивая глазом, хотя и лжет наголо.
   Воспитанник знал дома два чужих языка и позабыл их в заведении наполовину, а воспитатель уверяет радушного посетителя на испытании, что мальчик выучился этим языкам здесь.
   Воспитатель ходит в церковь или водит туда мальчиков по положению, при начальнике даже много и часто крестится, но понятия и убеждения его о вере и вечности не могут укрыться от тех, с кем он проводил по нескольку часов в день, если бы это и были малолетки. Облыжность, ханжество, бесчестность, самотничество, в каких бы мелких и скрытных видах и размерах оно ни проявлялось, прилипчивее чумы и поражает вокруг себя все, что не бежит без оглядки. Но, может быть, всего этого нет и не бывало и быть не может, все это выдумка и клевета? Вот такое-то отрицательное направление нас и губит; донесения о благополучии ослепительны, как вешний снег.
   Не будем спорить, я ищу и желаю совсем иного. Выкиньте все примеры мои, как непригодные к делу, и вставьте свои, то есть случаи, вам самим известные. Поройтесь в памяти: вы их найдете. Подведите к ним мое или, пожалуй, также свое заключение -- и оно ничем не будет разниться от того, что сказано, по глубокому и полному убеждению, в этой статейке.
   Воспитатель, в отношении нравственном, сам должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника,-- по крайней мере, должен искренно и умилительно желать быть таким и всеми силами к тому стремиться.
   Но вы скажете: ангелов совершенства нет на земле, мы все люди; для того-то я, сказав: "Воспитатель должен быть таким", прибавил: "или искренно хотеть быть таким и всеми силами к тому стремиться". Будь же он прям и правдив, желай и ищи добра: этого довольно. Ищи он случая в присутствии воспитанников, но без похвалы, без малейшего тщеславия, сознаваться в ошибках своих,-- и один подобный пример направит на добрый путь десятки малолетков.
   Вот в чем заключается наука нравственного воспитания.

-----

   Не менее статьи г. Даля интересны замечания неизвестного автора, подписавшегося буквою П., об обязанностях старшего офицера на корабле. Г. П. в одной из книжек "Морского сборника" выразил свое мнение, что одним из необходимейших качеств старшего офицера должна быть деликатность в обращении с младшими офицерами. Г. Н. Р. сделал на это несколько возражений, которые тоже помещены были в "Морском сборнике". В последней (июньской) книжке этого журнала г. П. отвечает своему противнику следующим образом:
   
   Старший офицер должен быть человек опытный, привыкший жить на свете и обращаться с людьми,-- человек, обладающий этим качеством, редко позволит себе забыться, редко отступит от однажды принятого правила. Он очень хорошо понимает, как сильно должно быть его моральное влияние на подчиненных, и потому-то именно будет осторожен не только в своих действиях, но и в каждом выражении, в каждом слове. И это вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда: все дело заключается в привычке, и наконец эта привычка так сродняется с человеком, что он иначе и действовать не может. Конечно, основательный старший офицер не сделает, например, такого промаха: однажды, на одном из военных судов, стоявшем на якоре, старший офицер вышел наверх и обратился с вопросом к вахтенному лейтенанту, где находится их десятка.
   -- Держится у форштевня, подкрашивает потоки под клюзами,-- отвечал вахтенный лейтенант.
   -- Так ли это?-- заметил старший офицер.
   -- Если я говорю, значит, уверен в этом,-- отвечал лейтенант.
   Однако ж, старший офицер не удовольствовался этим ответом и тут же, подозвав вахтенного урядника, спросил его, где десятка и что она делает. Пусть г. Н. Р. скажет по совести, имел ли право вахтенный лейтенант обидеться такой выходкой старшего офицера. И он, действительно обиделся; в то время старшему офицеру не сказал ни слова, но тогда же, в кают-компании, рассказал, да и в настоящее время рассказывает всем этот случай, конечно, уже не с тем, чтобы похвалить старшего офицера. И точно, этот старший офицер подобными выходками дошел до того, что офицеры терпеть его не могли и искали случая не служить с ним на одном судне. Каким бы запасом снисходительности ни был наделен вахтенный лейтенант, от подобных проделок всякий запас истощится. Я рассказал факт в пример тем случаям, которые бывают у нас сплошь и рядом. Замечательно, что если некоторые делают подобные вещи с умыслом, из какого-то странного расчета, то есть многие, которые поступают точно так же бессознательно, не думая о том, что они делают.
   Напрасно также г. Р. старается убедить, что младшие должны быть снисходительны к старшим и извинять им их ошибки. Это теория, которую мы слышим постоянно уже много лет и слушаем именно, как теорию, которая по несчастию, как это часто бывает, вовсе не сходится с практикой. Старшие, как люди опытные, имеют несравненно больший запас рассудительности. Вспоминая свои молодые годы, случаи, в которых сами они иногда находились, они всегда и от души извинят молодого офицера за его ошибки, за минутную горячность. Напротив того, любой офицер, еще не наученный опытом, не в состоянии владеть собою так, чтобы скоро мог справиться с затронутым самолюбием, с раздраженной щекотливостью. Ему постоянно кажется, что его оскорбляют умышленно, что хотят отнять у него частичку его прав, взять над ним моральный перевес или, как они выражаются, сесть на шею, и этого молодой человек не прощает своему начальнику. Если к этому он еще находчив и скор на ответы, то начальник необходимо должен быть с ним как можно осторожнее в выражениях, замечание или выговор делать без всяких излишних комментарий, чтобы не наткнуться на ответ, на который, в свою очередь, не скоро найдешь возражение. Забудь старший офицер или командир систему хладнокровия и спокойного достоинства, и с ним могут быть случаи вроде следующего. На одном из судов, во время плавания, понадобилось сделать какое-то исправление за бортом, около шкафута. Для этого нужно было подвесить за бортом люк, и исполнение этой работы поручили стоявшему на баке вахтенному мичману. Мичман, очень милый и образованный молодой человек, быстрый и находчивый на ответы, но еще очень неопытный в морском деле, привыкший служить спустя рукава, приказал принести люк и, поручив нескольким матросам подвесить его, как было нужно, сам продолжал очень спокойно прогуливаться по шкафуту, равнодушно посматривая на работающих матросов. Само собою разумеется, что матросы, не видя за собою присмотра, не находили нужным торопиться и занимались работой своей con amore {С любовью. -- Ред.}, с приличными разговорами. Но как всякая работа должна когда-нибудь кончиться, то и тут, минут через пятнадцать, концы были привязаны, и люк опустился за борт. К несчастию, в разговорах, матросы не обратили внимания на то, как привязывали концы, и люк, спущенный за борт, моментально перевернулся на ребро. Конечно, между матросами не обошлось без попреканий: Сидор упрекал Матиску, тот сваливал вину на Захарку. Как бы то ни было, а пришлось люк снова вытащить на палубу и перевязать концы. На судне этом имел флаг один из уважаемых всеми, адмиралов, славный офицер и превосходный человек, но вспыльчивого, горячего характера, привыкший видеть с молодых лет, что на военном судне всякая, даже пустая работа исполняется быстро и отчетливо. Стоя на юте, адмирал долго следил за проделкою с несчастным люком, но удерживался, ожидая, чем кончится эта история. Когда люк перевернулся и его снова потащили на палубу, адмирал не выдержал: взбешенный равнодушием молодого мичмана, он в два прыжка уже был на шкафуте и, обращаясь к мичману, с досадой, быстро спросил его: "Если работа, которая на каждом порядочном судне кончается в пять минут, здесь делается в полчаса, то такая работа, на которую там понадобится полчаса, здесь во сколько времени будет кончена?.." -- "В три часа!" -- отвечал спокойно мичман.-- "Не разговаривать!" -- крикнул адмирал и, быстро поворотясь, ушел в каюту, между тем как находившиеся наверху офицеры едва удерживались от смеха, возбуждаемого в них таким быстрым и неожиданным решением арифметической задачи. Случай этот долго был предметом разговоров в кают-компании, и, конечно, молодому мичману не было недостатка в поощрениях я похвалах со стороны товарищей; а, между тем, подобные случаи непременно ведут к упадку дисциплины. Проще было бы призвать молодого мичмана на шканцы и, не задавая вопросов тройного правила, сделать выговор, и, пожалуй, чтобы разбудить или возбудить его деятельность, заставить его облазить все марсы и салинги, чтобы осмотреть, все ли там в порядке. Вот это я называю: не тратить даром слов, а во-время употребить власть. Понуканье людей криком: "живей!" неминуемо поведет к шуму. Я объяснял уже, что если работа не выполняется моментально, то этому должна быть какая-нибудь причина и, тогда сколько ни кричите, дело скорее не сделается. Однако ж, при обыкновенных случаях, вахтенный лейтенант, видя, что люди работают вяло, конечно, не только может, но и должен их торопить. Пусть же и будет слышен только его голос, а старшему офицеру кричать незачем; он может подсказать вахтенному лейтенанту, что работа идет вяло, и приказать ему прикрикнуть на матросов. Плохие результаты бывают, когда все имеющие на то право начнут возвышать голос и кричать: "живей!" Того и гляди, что повторится случай, бывший на корабле, где, во время уборки парусов, один из лучших матросов упал с грот-брам-реи на палубу и разбился вдребезги, и это произошло от того, что, начиная с адмирала, все сердились, кричали: "живей!", заторопили, засуетили матросов, и марсовые бросились крепить брамсель прежде, нежели внизу успели выбрать на марки брам-брасы, так что рей ходил ходуном; а брам-брасы не выбрали во-время потому, что все суетились, и, желая показать свое рвение, вертелись перед глазами начальников, а о важных вещах забыли, как это обыкновенно бывает.
   Надо надеяться, что в настоящее время подобные примеры будут реже с каждым годом: дела не могут остаться в таком положении; но я говорю о том, чему все мы, еще очень недавно, были очевидными свидетелями.
   

Июль 1856 года.

   Много хорошего представляет нам наша литература. Мы можем быть недовольны в ней тем, другим, можем из-за того иногда даже досадовать на нее, даже выражать свою досаду на ее несовершенства горькими упреками,-- а все-таки много в ней хорошего, все-таки большею частью лучших минут своей жизни каждый из нас обязан тем высоким наслаждениям, тем благородным чувствам, которые доставляла ему литература, все-таки литературная сторона нашей жизни -- самая живая и самая светлая сторона ее...
   А скажите, чем выразили мы свою признательность тем людям, которые вложили жизнь в нашу литературу?
   Эти мысли разбудил во мне недавний случай.
   На-днях привелось мне быть на кладбище. Оно зеленело, могилы пестрели цветами, играла молодая жизнь на гробах, и сияла природа вечной красотой, по выражению поэта. Несколько грустных, толпы равнодушных лиц встречались мне: одни пришли навестить близких, другие -- и большая часть-- от нечего делать, полюбоваться на памятники. Мне было тяжело. Я шел Дальше и дальше, из аристократической части кладбища, туда, где лежат бедняки. Реже и реже перерывались мраморными и чугунными памятниками ряды крестов, реже и реже встречались люди. Вот я в краю кладбища, совершенно пустом и безмолвном. Погруженный в мысли, я машинально брел по пустынным тропинкам... я забылся... Вдруг чей-то твердый и полный какой-то торжественности голос вызвал меня из раздумья.
   -- Вот могила NN, которой хотел ты поклониться1.
   Я поднял глаза: перед простым черным крестом остановились, шедшие по другой тропинке, поперек моей дороги, двое мужчин: старший, человек лет сорока пяти, указывал взглядом этот крест младшему, юноше лет двадцати.
   "Так вот она, могила моего бедного друга, которую так напрасно искал я много раз, о которой напрасно спрашивал общих наших знакомых, бывших здесь во время его смерти!"
   Я подошел ближе. На кресте было, действительно, написано имя моего покойного друга. Вместе с юношей, я поклонился этой могиле.
   -- А! вы тоже уважаете NN!-- сказал мне старший:--да, это был человек, как говорит Гамлет. Вот, сын уж давно просил меня показать ему это место,-- да я насилу мог отыскать; а через пять лет и вовсе нельзя будет найти: видите, крест уж пошатнулся. И над могилой такого человека нет памятника!
   Мне стало неловко и стыдно за себя и за всех нас, так много, так бесконечно много обязанных этому другу... Без посторонней помощи я не мог бы найти и могилы его, а через пять лет и не найдет его могилы юноша, ставший человеком, благодаря ему...
   Кто ж этот покойник? что ж особенного сделал он,, что отец привел сына поклониться его могиле? Вы угадываете, кто был он: просто, писатель, не более, как писатель, всю жизнь остававшийся ничтожным бедняком. Он только мыслил и писал,-- более он ничего не делал, даже не сделал себе порядочной карьеры, даже не приобрел себе обеспечения в жизни, даже славы -- так ему казалось -- не приобрел своему имени... и действительно, в последнем случае едва ли не был он прав: ни от кого не слышал он себе привета и ободрения; только небольшой кружок преданных ему людей благоговел перед его светлым умом, перед его благородным сердцем, да публика любила то, что писал он, не заботясь и почти не зная о том, кем это писано. Да, пожалуй, и славы не приобрел он себе,-- по крайней мере, при жизни.
   Так; но тысячи людей сделались людьми, благодаря ему. Целое поколение воспитано им. А слава? многие стали славны только потому, что он упомянул о них, многие другие только потому, что успели понять две-три его мысли. Другие, лучшие, стали славны потому, что учились у него, пользовались его советами. И когда я перечитываю наши нынешние журналы, я всегда вспоминаю о нем. Вот ученая статья -- она производит эффект в публике, приобретает автору уважение в кругу ученых -- отчего это? оттого, что она писана под влиянием его мысли, писана на тему, которую и указал и объяснил он; вот критическая статья, которую называют все умною и благородною,-- опять-таки все, что есть в ней хорошего, подсказано им, и автор не считает нужным даже намекнуть о том; напротив, он даже усиливается говорить о нем свысока, как о человеке, правда, умном, но увлекавшемся, малообразованном и поверхностном: видно, чувствует автор, что нужно ему отстранить это имя, чтобы казаться самому чем-нибудь; видно, знает автор, что при нем он ничто. Вот повесть, которую называют прекрасною -- опять это только плод его учения: он указал и мысль и форму, в которую должна облечься эта мысль... Повсюду он! Им до сих пор живет наша литература!..
   А что сделали мы, литераторы, в доказательство своей признательности к тому, кто был общим воспитателем всех лучших между нами? Ровно ничего. Мы не потрудились даже подумать, что потомство обвинит нас, когда не отыщет его бедной могилы2.
   Я не осуждаю его друзей. Пусть они извиняются человеческою слабостью -- в самом деле, их можно было извинять. Он умер во время страшной болезни, когда каждый трепетал за себя, когда никто не был уверен поутру, что доживет до вечера. В боязни за себя, они могли забыть о нем -- о чужих ли могилах думать, когда самому надобно готовиться к ответу за свою жизнь?3
   Но потом, когда болезнь миновалась, когда сердца успокоились от страха грозившей каждому опасности, можно бы вспомнить о том, "ому каждый обязан своим нравственным развитием и своею известностью, если имеет ее.
   Нет, видно, у каждого из его друзей так много личных забот, что некогда приняться за исполнение обязанностей, возлагаемых признательностью.
   Впрочем, что за беда, если тесный кружок людей близких не хочет вспомнить о том? Есть у него другие друзья, более многочисленные и более верные: его читатели. Теперь они знают, кому обязаны оживлением нашей литературы; теперь они чаще и чаще говорят о нем. Они исполнят то, что не было в свое время исполнено друзьями его.
   Публика?-- будто публика, в самом деле, так свято исполняет всегда долг признательности? Не случается ли и ей ограничиваться только прекрасными словами, не приводя нх в исполнение? Ведь вот скоро двадцать лет минует с кончины Пушкина: двадцать лет каждый с благоговением называет его основателем новой нашей литературы и говорит о нем с таким прекрасным, с таким святым жаром,-- а где памятник великому поэту, которого, кажется, все признают достойным вечной славы?4

-----

   Литература наша, невзирая на все свои недостатки, представляет много хорошего,-- это факт, которого нельзя отрицать, с каким бы скептицизмом ни смотреть на нее. В прошлый раз мы говорили о прекрасном начале обширной статьи, написанной г. Павловым по поводу комедии графа Соллогуба. Начало казалось нам так хорошо, что, признаемся, мы не без некоторого опасения за свое впечатление стали читать окончание этой статьи, помещенное в 14-ой книжке "Русского вестника". Тон, взятый автором, был так силен и высок, что нелегко было выдержать его до конца.
   Но чтение статьи самым отрадным образом опровергло эти сомнения: вторая половина разбора еще лучше, если только возможно, нежели первая. В первой части статьи разбор остановился на топ сцене комедии, с которой начинаются служебные подвиги злополучного Надимова,-- во второй статье все внимание критика обращено на них. В каждой сцепе оказывается, что с художественной точки зрения поступки г. Надимова разрушают всякое правдоподобие в комедии, которая гибнет через него в литературном смысле, и, в дополнение к тому, со "Сводом законов" в руке критик доказывает, что каждое слово, каждое понятие этого самохвала, мнимого чиновника, законопреступно, отчасти по незнанию закона, еще чаще по неуважению к нему, в угождение варварским понятиям, в которых он, сам того не замечая, совершенно сходится со взяточниками, потому что личные свои желания и пристрастия ставит выше закона. И когда, в своем забавном тщеславии, Надымов оскорбляется тем, что ему предлагают взятку, критик охлаждает его неосновательное негодование словами: "Да ведь вы, г. Надимов, ведете себя, как взяточник,-- ведь вы ясно выказываете пристрастие к одной из тяжущихся сторон, не хотели выслушивать объяснений противника, старались запугать этого противника, брали на себя власть выше той, какая дана вам законом, вы отдаете под суд людей, которые по закону не подвергли себя судебному следствию; вы входите в приятельские сделки то с тем, то с другим из лиц, о которых вы должны производить следствие; вы собственной властью прикрываете и прощаете преступления,-- словом, ведете себя, как человек, который казнит и милует не по закону, а по произволу,-- вы делаете все то, что делает взяточник. Чем же вы отличаетесь от него? и как вас не почесть за взяточника?" А когда Надимов начинает разглагольствовать, что он гнушается взяточниками и истребит их своим примером и своею службою, г. Павлов говорит ему: "вы сами не знаете, что делаете, восставая против взяток: ведь это не отдельное явление, которое можно уничтожить, не касаясь произвола,-- нет, взятки -- следствие тех самых обычаев, которых держитесь вы, г. Надимов; взятки -- только ничтожный симптом той страшной болезни, которою охвачен, проеден до костей весь ваш организм. Взятки -- не одинокое преступление: они -- неизбежное следствие того порядка вещей, благодаря которому вы живете и щеголяете,-- понятий, которые вам нравятся,-- следствие, которое должно с вашей точки зрения казаться совершенно невинным. Корень, на котором растет этот цветок, нужно вырвать, а на цветок бесполезно и нападать, если беречь корень: не один этот цветок, а сотни подобных растут на этом корне. За что рвать именно один этот невинный цветок? Да и что проку, если сорвете этот цветок? Взамен вырастет другой, еще получше сорванного:
   
   Для вас взятки -- порок, преступление. Да, это так; взяточник есть мытарь, торгующий правдой в ее святых храмах, Взгляд справедлив, но узок для объема исторических явлений. Нет преступлений цельных, нет преступлений без доли заблуждения. Если видеть в старинном разврате, в народном бедствии один ряд преступлений, то легко утешиться и незачем поднимать большого шума. Преступления не страшны. Они, по свойствам человеческой природы, составляют в человеческом обществе исключения, на них восстает большинство, они прячутся от глаз, краснеют и живут тайною. Превратите только взяточника чисто в преступника и завтра взяток не будет. Страшно заблуждение. Оно обнимает массы и не боится божьего света. Вы выступили на борьбу со взяточниками, с людьми; но что люди? существа кратковременные, доступные чувству страха, расположенные к послушанию, когда оно требуется настойчивой волей. С людьми легко справиться: на них есть казнь закона, железо и огонь. Перед вами другой враг, более опасный; этот враг -- понятие. Оно бесстрашно, непокорно, несговорчиво и, к несчастию, долговечно. Вы вытесните взяточника и станете на его место; а понятие тотчас пополнит эту убыль и в вашем сыне воспитает нового, который будет предметом удивления для старых. Вы возмущаетесь, вы негодуете, вы приходите в ужас, что продается правосудие; а понятие вступит в сделку с вашей совестью, сочинит слово "благодарность" и уверит вас, что между этим безукоризненным словом и взятками проведена самая непроходимая граница, протянут самый тонкий волос. Понятие предусмотрительно, осторожно и никогда не одиноко. Оно живет общей жизнью с другими, однородными понятиями. Они тесной семьей вместе проходят века и вместе гибнут, но не порознь. Взятки не жена и дети, не нищета и нужда,-- их берут и холостые и богатые; взятки -- особенное воззрение на жизнь и человека; взятки не причина, а следствие, не болезнь, а один из ее признаков.
   Давно ли, испрашивая помещения в общественную должность, проситель писал в просьбе: "прошу отпустить покормиться"? Управление рассматривалось как кормление, как доход, которым можно быть сыту. Воеводства и приказные дела назывались "корыстовными" делами. Государственный вопрос молчал перед материальною потребностью лица. И тот, кто просился кормиться, и те, которые отпускали его на кормление, нисколько не думали, что в общественном деле интерес частного желудка есть интерес второстепенный. Нам скажут, что способ кормления определялся, и, следовательно, был законен. Иногда определялся, иногда нет; но что до этого? Самое воззрение делало невозможными правила, что и подтверждается историей. Если управляемые рассматривались, как материал для удовлетворения аппетита управляющих, если на первом плане стояло целью, чтоб воевода был сыт, то как не предположить, что он не беспрестанно был голоден? С тех пор государственные учреждения изменились. Просвещенные законодатели России спешили передавать ей в новых постановлениях иные начала, иные истины. Но нравы, но воззрения не догнали государственных учреждений. Рука не смеет уже писать: "отпустите покормиться",-- а в голове прежнее понятие еще живо. Предки думали, что место дается единственно за тем, чтобы кормиться, и многие из потомков сохранили свято завещанное наследие. У многих, верных преданию, цель та же -- кормление, а все остальное, что написано, кажется им написано так, для одной церемонии. Бумага изменилась,-- понятие осталось, потому ли, что история вообще невыносимо долго выработывает свои идеи, потому ли, что с изменением законов не возбудилась деятельность мысли, или, наконец, потому, что старое воззрение со всеми своими подробностями приятнее слабости человеческой.
   Воображение пленялось приобретением новых истин права, а душа влеклась к той поэтической неопределенности, где давался широкой простор воле. Закон исполнил современную задачу: он определил для службы другую Цель, другую причину и кормление, как оно совершалось некогда, назвал взятками, преступлением. Но быт около этого закона,-- быт, благоприятствующий прежнему воззрению, сберегался тот же. На самую жизнь накладывались не те обязанности, какие излагались в законе, не то требовалось от нее, не те идеи были в обращении: от этого самая жизнь находилась в постоянном и естественном противоречии с законом. Г. Надимов, увлекаясь тоже воображением, не понимает, что делает, когда восстает на взятки. Он не берет их, но, нападая на них, поднимает руку на себя. Последуем за ним в чудный мир фантазии, поддадимся ее волшебному обаянию и постараемся отгадать, как бы это стали жить люди без взяток, какой бы у них совершался жизненный процесс, какими наслаждениями пользовались бы они и каким подвергались бы лишениям? Ах, г. Надимов! необдуманность, необдуманность губит многое на свете. Жизнь без взяток что за жизнь? ведь это полное развитие чувства законности, это, как его необходимое следствие, уважение на каждом шагу, во всех мелочах, к личности человека, и даже понятых... Видите ли, к каким последствиям ведет такого рода общественное положение. Ведь оно расстроило бы вас первого. Теперь вы приехали свидетельствовать мельницу; но вам скучно, занятие не по душе, не в привычку: чувство законности вас не тревожит -- у вас его нет -- и вы заходите к графине, вы с ней беседуете, гуляете; вот сейчас она предложит вам завтракать. Если кто-нибудь осмелится вам напомнить, что понятые давно собраны, вы скажете: "пусть подождут". Подойдет Дробинкин -- вы ему очень учтивым образом заметите, что вы чиновник, что и обсуживать и говорить вы хотите одни, а он проситель, следовательно, существо бессмысленное и бессловесное. Все это чрезвычайно приятно и удобно. Теперь, по милости взяток, многие подумают про вас: вот красноречивый человек, человек убеждений, человек-огонь; а тогда, без взяток, о чем бы вы повели беседу? с чем вы тогда явились бы на сцену перед графиней, чем бы тронули ее ветреное сердце? За что же вы нападаете на взятки, когда им обязаны столькими удовольствиями?
   Против понятия оружие одно -- понятие новое, которое надо поставить на месте старого. Понятие добывается не фразами, не ребяческими выражениями желаний, надежд и порицаний, а тяжелым трудом мысли, просвещением. С великою робостью, от страха, чтобы слова наши не были перетолкованы в превратном смысле, мы вопреки г. Надимову, решаемся сказать, что честный человек, сотни, тысячи честных людей, как случайность, как явление, которое может быть и не быть, бессильны в борьбе с закоснелым понятием. Одной честности, этого высокого качества, к сожалению, мало. Нужны люди честные и вместе мыслящие. Только мысль делает завоевания не случайные, а прочные, одна мысль может создать среду, где нельзя будет двигаться взяточнику. Г. Надимов придумал разные государственные меры для искоренения взяток, образцы и горючие слезы; но меры эти, превосходные сами в себе, оказываются, после нескольких тысячелетий опыта, недействительными. Вы поставьте человека в невозможность брать взятки, и он их брать не будет; а возможность этой невозможности существует для взяток точно так же, как и для других наших действий. Объяснимся примером, если уже г. Надимов такой охотник до них. Он позван на бал. Закон не определяет ни покроя его платья, ни цвета, ни материи, и каким бы шутом ни нарядился он, за это не положено никакого наказания. Отчего же г. Надимов не явится на бале в сюртуке и в пестром галстухе? почему лучше согласится нарушить постановление писаного закона, чем обычай, введенный и поддерживаемый какою-то непостижимой силой, которая не лишает прав состояния и не ссылает в Сибирь? Вот что, конечно, в малом и ничтожном виде называется взглядом на жизнь. Так люди смотрят, так думают, так привыкли думать. Пестрый галстух и сюртук на бале признаны, неизвестно, надолго ли, неприличными: извольте переуверять и оспаривать.
   Для важных исторических явлений, для взяток, существует также возможность подобного взгляда, и на основании истинном, не выдуманном человеческою прихотью. Судья берется отправлять правосудие, а за деньги называет правду ложью и ложь правдою. Тут логическая нелепость очевидна, ее основание шатко: поколебать его, однако ж, трудно. Но средство есть, оно вытекает уже из самой бессмысленности явления. Должно только искренно желать, достижения предполагаемой цели и не скорбеть о тех понятиях, которые, живя одной жизнью с понятием о взятках, должны умереть с ним одною смертью. Г. Надимов обходится со взятками как-то легко, храбро, не воображая, что у них есть своя история, география и своя теория. Это не отрывок, не клочок из жизни, а целая жизнь, благообразно устроенная и приведенная в систему на известных местностях. Мы уже так тесно познакомились с г. Надимооым и получили к нему такое расположение привычки, что, желая ему добра, советуем продолжать горячиться против взяток с графиней и полковником, а ни под каким видом не сходиться и не вступать в спор с каким-нибудь умным и закоренелым взяточником. Г. Надимов не знает, какую неотразимую диалектику встретит он, какое научное понимание дела, какие неотвержимые доводы и даже какие добродетели. Дойдет до службы, до отправления должности,-- тут, прошу не прогневаться, пожалуйте денег; а взгляните на взяточника с другой стороны, в других отношениях: он и добрый отец семейства, и теплый друг, и честный человек, который вас не обманет и не продаст. Да, г. Надимов! много и таких взяточников. Поэтому надо нападать не на взятки: они, как мы уже сказали, не причина, а следствие, плод неверного воззрения, ложного понимания, давшего простор необузданности своекорыстных побуждений. Если вы хотите вложить перст ваш в свежую рану и поразить взятки, то во всеоружии рыцаря вступите в бой с рутиной, пошлостью и бессмыслием, которое всякую мысль считает противозаконной тревогой, а всякое посягательство на невежество нарушением общественного благоустройства; с этим невежеством, которое подпирает варварские привычки, которое, при помощи обыденной сметливости, хочет отгадывать результаты наук; без учения, без приготовлений берется за все, делает все кое-как, решает с плеча все вопросы, и этот способ действия смеет называть русским умом, а всякого невежественного представителя мнимого русского ума -- русским человеком...
   
   Да, взятки не произвольное преступление нескольких дурных людей, а старый обычай, тесно связанный со многими другими обычаями, столь же важными и вредными, с многими коренными понятиями о жизни, еще преобладающими в невежественной массе, от нравов которой, как бы гордо ни смотрели мы на нее, зависит все. В подтверждение глубокой справедливости этого замечания, прекрасно развитого г. Павловым, нам хочется привести следующий случай, сообщаемый "Анекдотами о Петре Великом" Штелина. (Издание 3-е, Москва, 1830, часть 4-я, стр. 107--110):
   
   Никита Демидович Демидов почитал за неверность, если, видя, что делающееся противно воле и указам государевым, не донесет о том его величеству. Таким образом, узнав, что статский действительный советник Василий Никитич Татищев, по делам до решения его доходившим, брал взятки, не мог не объявить об оном монарху. Великий государь объявлению сему верил: ибо ведал, что Демидов не донесет ему неправды, и в чем бы не был он точно удостоверен. Но как же однако поступил он с Татищевым? Он призывает его к себе и спрашивает: правду ли объявляет на него Демидов? Правду, государь, ответствует сей: я беру; но в том ни перед богом, ни перед вашим величеством не погрешаю. Лихоимство есть грех, достойный наказания, продолжает Татищев; а мзда за труды не грех, и апостол говорит: "Мзда делающему не по благодати, но по долгу". Монарх, несколько остановясь, велел ему изъяснить сие. Татищев продолжал:
   1. Судья должен смотреть на состояние дела: то если и ничего он не взял, а против закона сделал, повинен будет наказанию; а если еще сделает сне и изо мзды, тогда к законопреступлению присовокупится уже и лихоимство, и повинен он будет сугубого наказания. Когда же право и порядочно сделает, и от правого из благодарности его что возьмет, не может за то осужден быть. 2. Если мзду за труд пресечь, и только одно мздоимство судить, то более вреда государству и раззорепня подданным последует; ибо судья должен за получаемое жалованье сидеть в приказе только до полудни, в которое на решение всех нужных просьб конечно не достанет времени; л после обеда трудиться должности его нет. 3. Когда, видя, чье дело сомнительное и запутанное, никогда внятно его исследовать и о истине прилежать причины не имея, будет день ото дня откладывать; а челобитчик с великим от того убытком волочиться и всего лишиться принужден будет. 4. Дела в канцеляриях решаются по реэстрам по порядку, и случается, что несколько дел впереди весьма не нужных; а последнему по реэстру такая нужда, что если ему дни два решения продолжится, то может несколько тысяч убытка понести, что по купечеству нередко случается. Итак, государь (продолжал г. Татищев), если я вижу, что мой труд не втуне будет, то я не токмо после обеда, но и ночью потружуся, а для того и карты, и собак, и беседы, и всякие другие увеселения оставлю; и не смотря на реэстры, нужнейшие прежде ненужного решу, чем как себе, так и просителю пользу принесу, никого другого не обидя; следовательно, в таком случае за мзду, взятую за труды, ни от бога, ни от вашего величества осужден быть не могу".
   
   Видите, как рассуждал один из лучших и честнейших людей времени Петра Великого? Да, трудно было бы с ним поспорить верхоглядам, кричащим против взяток едва ли не потому только, что не получают их по своему незнанию делопроизводства. И сам Петр Великий, как вы думаете, что он отвечал Татищеву? Вот что:
   
   Великий государь слушал все сие, не перебивая речи, и по выслушании сказал: Сие правда и для совестного (т. е. справедливого) судьи невинно.
   
   Да, все тут зависит от понятий об отношениях судьи к обществу, о произволе и законности. Да, видно, что, по понятиям, против которых не мог еще бороться сам Петр Великий, взяточник мог быть и добросовестным судьею и честным человеком. Так и нынче судят многие: взятки вовсе не беззаконие, а невинная благодарность,-- и г. Надимов весь проникнут понятиями, из которых следуют такие суждения. Какое же право имеет он восставать против взяток?
   Злополучный г. Надимов! таким-то образом терзается каждый шаг его, такие-то назидания навлекает он на себя каждым словом. И поделом ему, потому что он тип людей, слишком размножившихся у нас в последнее время, тип мнимых джентльменов с низенькою душонкою, рассуждающих о честности высокой фразами, в которых, что ни слово, то несообразность или ложь. И, в довершение всех ударов, получает он самый убийственный для него: ему доказывают, что он вовсе не джентльмен, не человек высшего круга, хороших манер, а просто франт дурного тона, наглостью старающийся прикрыть свое незнакомство с правилами хорошего тона! о, ужас!
   Разбор "Чиновника", написанный г. Павловым, останется в памяти публики, и если бы побольше являлось таких статей, счастлива была бы наша литература.
   Кажется, судьба хотела, чтобы наши заметки в этой книжке были продолжением того, о чем говорили мы в прошлый раз. Окончание статьи г. Павлова было замечательнейшим явлением в нашей журналистике за прошлый месяц; другая статья, обратившая на себя общее внимание, помещена в "Морском сборнике" и служит продолжением различных рассуждений о воспитании, о которых мы говорили в предыдущем нумере. Это "Вопросы жизни. Отрывок из забытых бумаг, выведенный на свет неофициальными статьями "Морского сборника" о воспитании", знаменитого нашего хирурга г. Пирогова.
   Охотники спорить, пожалуй, захотели бы заметить в статье господина Пирогова некоторые частности, относительно которых возможно держаться не того воззрения, какое кажется справедливым автору. Но, в таком случае, несогласие было бы более о словах, нежели о деле. О сущности дела, о коренных вопросах образованному человеку невозможно думать не так, как думает г. Пирогов. Вот эти коренные мысли, в высокой степени справедливые: воспитание главною своею целью должно иметь приготовление дитяти и потом юноши к тому, чтоб в жизни был он человеком развитым, благородным и честным. Это важнее всего. Заботьтесь же прежде всего о том, чтобы ваш воспитанник стал человеком в истинном смысле слова. Когда это основное, общее направление к знанию и правде уже достаточно утверждено в нем, тогда,-- и только тогда, а не раньше,-- пусть он сам под вашим руководством выбирает себе специальную дорогу, к которой наиболее расположен и способен. Если вы будете поступать иначе, с самого раннего детства заботясь только о том, чтобы сделать из вашего воспитанника офицера, и, притом еще, именно инфантерийского или кавалерийского, морского или инженерного офицера, или чиновника, или, притом, чиновника именно такого, а не другого министерства, и, для большей аккуратности, именно по таким-то и таким-то, а не по другим должностям,-- вы сделаете очень важную ошибку, следствия которой будут вредны и для вашего воспитанника и для общества. Вы, не дождавшись, пока у человека развился рассудок и характер, скуете его на всю жизнь, втолкнете его на узкую дорогу, с которой уж нет ему выхода, и итти по которой он почти всегда оказывается неспособен, потому что ведь выбор был делом слепого произвола, каприза с вашей стороны, а не разумного соображения его наклонностей и способностей. Что ж окажется в результате? Множество специалистов, не способных именно к своей специальности и не способных ни к чему иному, и мало людей, истинно знающих свое дело, а еще меньше того людей развитых, образованных и имеющих благородное направление. Да и чего же иного можно ждать? Жизнь -- тяжелая борьба; в ней много и соблазнов и недоумений; а вы позаботились ли о том, чтобы приготовить юношу к честной борьбе с соблазнами, к светлому взгляду на недоумения? Нет, вы хлопотали только о том, чтобы механически вбить ему в голову какое-нибудь ремесло: чему же дивиться, если он не выдерживает житейской борьбы с соблазном, против которого не вооружили вы его ни развитостью ума, ни благородными убеждениями, и если редко он остается человеком чигтым? Вы, не дождавшись развития его наклонностей и способностей, дали ему в руки ремесленный инструмент, что же удивительного, если он оказывается потом и неспособен и не склонен хорошо владеть этим инструментом, который ему вовсе не по рукам? Вы хромого сделали кровельщиком, глухого музыкантом, бессильного труса кучером: что ж чудного, если и кровельщик ваш, и музыкант, и кучер -- все одинаково плохо исполняют свое дело? А если бы поступили вы разумно, подождав, пока можно будет различить качества этих людей и пока они поймут, к чему они годны, тогда и результаты были бы не те: тому глухота не помешала бы сделаться хорошим кровельщиком, другому трусость -- хорошим скрипачом, третьему хромота -- хорошим кучером. Произвол ваш не дал развиться людям и перепутал специальности -- в результате получилось: неспособность, невежество и отсутствие твердой честности. А поступайте иначе, сообразно здравому смыслу и природе -- и все должно пойти гораздо лучше.
   -- Кто и не хотел бы, должен согласиться, что тут все -- чистая правда,-- правда очень серьезная и занимательная не менее лучшего поэтического вымысла. Теперь читатель знает общую мысль "Вопросов жизни" г. Пирогова; познакомим его с некоторыми отрывками размышлений нашего гениального специалиста.
   Эпиграф статьи очень удачен:
   
   -- К чему вы готовите вашего сына?-- кто-то спросил меня.
   -- Быть человеком,-- отвечал я.
   -- Разве вы не знаете,-- сказал спросивший--что людей собственно нет на свете? Это одно отвлечение, вовсе не нужное для нашего общества. Нам необходимы негоцианты, солдаты, механики, моряки, врачи, юристы, а не люди.
   -- Правда это или нет?
   
   Вот и начало статьи, не менее прекрасное:
   
   Мы живем, как всем известно, в девятнадцатом веке, по преимуществу практическом.
   Отвлечения, даже и в самой столице их, Германии, уже не в ходу более. А человек, что ни говори, есть, действительно, только одно отвлечение.
   Зоологический человек, правда, еще существует с его двумя руками и держится ими крепко за существенность; но нравственный, вместе с другими старосветскими отвлечениями, как-то плохо принадлежит настоящему.
   Впрочем, не будем несправедливы к настоящему. И в древности искали людей днем с фонарями, но -- все-таки искали.
   Правда, языческая древность была не слишком взыскательна. Она позволяла иметь все возможные нравственно-религиозные убеждения: можно было ad libitum сделаться эпикурейцем, стоиком и пифагорийцем; только худых граждан она не жаловала.
   Несмотря на все наше уважение к неоспоримым достоинствам реализма настоящего времени, нельзя, однако же, не согласиться, что древность как-то более дорожила нравственною натурою человека.
   Правительства в древности оставляли школы без надзора и считали себя не в праве вмешиваться в учения мудрецов. Каждый из учеников мог пролагать, впоследствии, новые пути и образовать новые школы. Только жрецы, тираны и зелоты от времени до времени выгоняли, сжигали и отравляли философов, если их учения уже слишком противоречили поверьям господствующей религии: да и то это делалось по интригам партий и каст.
   Язычество древних, не озаренное светом истинной веры, заблуждалось, но заблуждалось, следуя принятым и последовательно проведенным убеждениям.
   Если эпикуреец утопал в чувственных наслаждениях, то он делал это, основываясь хотя и на ложно понятом учении школы, утверждавшей, что "искать по возможности наслаждения и избегать неприятного значит быть мудрым".
   Если стоик делался самоубийцею, то это случалось от стремления к добродетели и идеалу высшего совершенства.
   Даже кажущаяся непоследовательность в поступках скептика извиняется учением школы, проповедывавшей, что "ничего нет верного на свете, и что даже сомнение сомнительно".
   В самых грубых заблуждениях языческой древности, основанных всегда на известных нравственно-религиозных началах и убеждениях, проявляется все-таки самый существенный атрибут духовной натуры человека -- стремление разрешить вопрос жизни о цели бытия.
   
   Теперь нет этой последовательности, нет этой честной верности своим нравственным убеждениям, потому что воспитание обыкновенно и не заботится о приготовлении воспитанника к честной последовательности в жизни: оно только учит мастерству,-- и юноша, не имеющий ни правил, ни понятий, кроме принадлежащих его ремеслу, вдруг становится среди общества, которое предлагает ему принять тот или другой из взглядов на цель и правила человеческой жизни. Каковы ж эти взгляды? Вот для примера, некоторые из них:
   
   Вот, например, первый взгляд, очень простой и привлекательный. Не размышляйте, не толкуйте о том, что необъяснимо. Это, по малой мере, лишь потеря одного времени. Можно, думая, потерять и аппетит и сон. Время же нужно для трудов и наслаждений, аппетит -- для наслаждений и трудов, сон -- опять для трудов и наслаждений, труды и наслаждения для счастия.
   Вот третий взгляд -- старообрядческий. Соблюдайте самым точным образом все обряды и поверья. Читайте только благочестивые книги, но в смысл не вникайте. Это главное для спокойствия души. Затем, не размышляя, живите так, как живется.
   Вот четвертый взгляд -- практический. Трудясь, исполняйте ваши служебные обязанности, собирая копейку на черный день. В сомнительных случаях, если одна обязанность противоречит другой, избирайте то, что вам выгоднее или, по крайней мере, что для вас менее вредно. Впрочем, предоставьте каждому спасаться на свой лад. Об убеждениях, точно так же, как и о вкусах, не спорьте и не хлопочите. С полным карманом можно жить и без убеждений.
   Вот пятый взгляд, также практический в своем роде. Хотите быть счастливыми, думайте себе что вам угодно и как вам угодно, но только строго соблюдайте все приличия и умейте с людьми уживаться. Про начальников и нужных вам люден никогда худо не отзывайтесь и ни под каким видом им не противоречьте. При исполнении обязанностей, главное, не горячитесь. Излишнее рвение не здорово и не годится. Говорите, чтобы скрыть что вы думаете. Если не хотите служить ослами другим, то сами на других верхом ездите: только молча, в кулак себе, смейтесь.
   Вот шестой взгляд, очень печальный. Не хлопочите: лучшего ничего не придумаете. Новое только то на свете, что хорошо было забыто. Что будет, то будет. Червяк на куче грязи, вы смешны и жалки, когда мечтаете, что вы стремитесь к совершенству и принадлежите к обществу прогрессистов. Зритель и комедиант поневоле, как ни бейтесь, лучшего не сделаете. Белка в колесе, вы забавны, думая, что бежите вперед. Не зная, откуда взялись, вы умрете, не зная, зачем жили.
   Вот восьмой взгляд, и очень благоразумный. Отделяйте теорию от практики. Принимайте какую вам угодно теорию, для вашего развлечения, но на практике узнавайте, главное, какую роль вам выгоднее играть; узнав, выдержите ее до конца. Счастие -- искусство. Достигнув его трудом и талантом, не забывайтесь; сделав промах, не пеняйте и не унывайте. Против течения не плывите.
   
   Спрашивается: что выйдет из юноши, поставленного среди таких понятий о жизни, без всякого приготовления к борьбе с ними? Примеры мы видели и видим,-- и, чтобы они, по крайней мере, не повторялись в будущем, воспитание должно изменить свой характер, и не к ремеслу только, а прежде всего к честной борьбе с соблазнами жизни должно оно готовить нас:
   
   Приготовить нас с юных лет к этой борьбе значит именно:
   Сделать нас людьми.
   То есть, тем, чего не достигнет ни одна наша реальная школа в мире, заботясь сделать из нас, с самого нашего детства, негоциантов, солдат, моряков, духовных пастырей или юристов.
   Человеку не суждено и не дано столько нравственной силы, чтобы сосредоточивать все свое внимание и всю волю, в одно и то же время, на занятия, требующие напряжения совершенно различных свойств духа.
   Погнавшись за двумя зайцами, ни одного не поймаешь.
   На чем основано приложение реального воспитания к самому детскому возрасту?
   Одно из двух: или в реальной школе, назначенной для различных возрастов (с самого первого детства до юности), воспитание для первых возрастов ничем не отличается от обыкновенного, общепринятого.
   Или же воспитание этой школы с самого его начала и до конца есть совершенно отличное, направленное исключительно к достижению одной известной, практической цели.
   В первом случае нет никакой надобности родителям отдавать детей до юношеского возраста в реальные школы, даже и тогда, если бы они, во что бы то ни стало, самоуправно и самовольно, назначили своего ребенка еще с пеленок для той или другой касты общества.
   Во втором случае можно смело утверждать, что реальная школа, имея преимущественною целию практическое образование, не может в то же самое время сосредоточить свою деятельность на приготовлении нравственной стороны ребенка к той борьбе, которая предстоит ему впоследствии, при вступлении в свет.
   Да и приготовление это должно начаться в том именно возрасте, когда в реальных школах все внимание воспитателей обращается преимущественно на достижение главной, ближайшей цели, заботясь, чтобы не пропустить времени и не опоздать с практическим образованием. Курсы и сроки учения определены. Будущая карьера резко обозначена. Сам воспитанник, подстрекаемый примером сверстников, только в том и полагает всю свою работу, как бы скорее выступить на практическое поприще, где воображение ему представляет служебные награды, корысть и другие идеалы окружающего его общества.
   Отвечайте мне, положив руку на сердце, можно ли надеяться, чтобы юноша в один и тот же период времени изготовлялся выступить на поприще, не самим им выбранное, прельщался внешними и материальными выгодами этого, заранее для него определенного, поприща и, вместе с тем, серьезно и ревностно приготовлялся к внутренней борьбе с самим собою и с увлекательным направлением света?
   Не спешите с вашею прикладною реальностью. Дайте созреть и окрепнуть внутреннему человеку: наружный успеет еще действовать; он, выходя позже, но управляемый внутренним, будет, может быть, не так ловок, не так сговорчив и уклончив, как воспитанник реальных школ, но зато на него можно будет вернее положиться: он не за свое не возьмется.
   Дайте выработаться и развиться внутреннему человеку, дайте ему время и средства подчинить себе наружного, и у вас будут и негоцианты, и солдаты, и моряки и юристы; а главное -- у вас будут люди и граждане.
   Значит ли это, что я предлагаю вам закрыть и уничтожить все реальные и специальные школы?
   Нет! я восстаю только против двух вопиющих крайностей.
   Для чего родители так самоуправно распоряжаются участью их детей, назначая их, едва выползших из колыбели, туда, где, по разным соображениям и расчетам, предстоит им более выгодная карьера?
   Для чего реально-специальные школы принимаются за воспитание тех возрастов, для которых общее человеческое образование несравненно существеннее всех практических приложений?
   Кто дал право отцам, матерям и воспитателям властвовать самоуправно над благими дарами творца, которыми он снабдил детей?
   Кто научил, кто открыл, что дети получили врожденные способности и врожденное призвание играть именно ту роль в обществе, которую родители сами им назначают?-- Уже давно оставлен варварский обычай выдавать дочерей замуж поневоле, а невольный и преждевременный брак сыновей с их будущим поприщем допущен и привилегирован; заказное их венчание с наукой празднуется и прославляется, как венчание дожа с морем!
   И разве нет другого средства, другого пути, другого механизма для реально-специального воспитания? Разве нет другой возможности получить специально-практическое образование, в той или другой отрасли человеческих знаний, как распространяя его насчет общего человеческого образования?
   Вникните и рассудите, отцы и воспитатели!
   
   Когда мы припомним, какое важное значение имел и продолжает иметь во всех образованных европейских государствах вопрос о необходимости общего воспитания и о степени участия, которое может быть уступлено специальным наукам в высшем преподавании, и вспомним, в каком смысле решается повсюду этот спор, вспомним, например, о том, много ли военных школ существует во Франции, славной своею воинственностью, мы оценим и высокий интерес и чрезвычайную справедливость этих мнений о необходимости, чтобы общечеловеческое образование играло главную роль в воспитании,-- мнений, которые с такою силою высказывает,-- не забудем,-- человек, который всеми единогласно признан знаменитейшим из всех наших ученых в настоящее время. Если он -- слава наших специалистов -- говорит, что специализм обманчив, вреден и для общества и для самого обрекаемого на специализм, когда не основан на общем образовании,-- кто у нас может сказать: "я лучший судья в этом деле, нежели г. Пирогов?" кто имеет у нас право не принять в уважение его мнения? Слова г. Пирогова, без сомнения, будут иметь сильное и благодетельное влияние на образ мыслей в нашем обществе. Честь и слава г. Пирогову за прекрасное и решительное выражение таких здравых убеждений; полная честь и "Морскому сборнику" за помещение таких статей.
   

Август 1856 года.

   В августовской книжке "Отечественных записок" напечатана шестая и последняя часть романа г. Григоровича "Переселенцы"1. Скоро это замечательное произведение явится отдельною книгою, и тогда мы будем иметь возможность подробно говорить о нем и, по поводу его, обозреть всю литературную деятельность г. Григоровича2. Здесь мы можем только вскользь коснуться некоторых мыслей, вызываемых прекрасным рассказом, начало которого было встречено публикою с тем интересом, какой всегда возбуждают произведения автора "Деревни", "Антона-Горемыки" и "Рыбаков", а последние части которого все более и более приковывали к себе живое сочувствие читателя.
   Была мода на романы из простонародного быта. Мода, как всегда, так и этом случае, излишествами своими привела к сомнениям, за увлечением последовало охлаждение, и теперь так же трудно заинтересовать публику простонародным рассказом, как легко было пять-шесть лет тому назад привлекать ее внимание модным выбором простонародного сюжета. Успех повестей, изображающих нравы наших поселян, основывался преимущественно на достоинствах рассказов г. Григоровича; в охлаждении, которое было возбуждено недостатками многочисленных его подражателей, г. Григорович не виноват, и публика справедливо освобождает его от всякой ответственности за чужие грехи: перестав читать простонародные рассказы писателей, бросившихся на эту дорогу в надежде разделять успех г. Григоровича, публика с прежним интересом читает и перечитывает новые произведения г. Григоровича: она очень хорошо чувствует разницу между "Переселенцами" и, например... но к чему утруждать себя припоминанием примеров, о которых никому не хочется вспоминать? И никто из забываемых описывателей простонародного быта не может роптать на несправедливость своей судьбы. Зачем они, если имеют талант (человек без таланта, конечно, ни в чем не виноват),-- зачем они не захотели подумать о том, что составляет главное достоинство простонародных рассказов г. Григоровича, и зачем воображали, что, копируя или утрируя только внешние особенности его произведений, могут ожидать прочного успеха? Внутренняя пустота скоро отгадывается, и никакие уловки не прикроют и не прикрасят ее. Зачем эти подражатели, не понимая г. Григоровича, подделывались под его манеру? зачем они воображали, будто бездушным подражанием манере можно создавать прекрасное? Зачем они не приняли в соображение, что г. Григорович силен потому; что знает и любит народ, и воображали, будто все дело состоит в крестьянских именах и в замене обыкновенных русских слов такими диковинками, каких читателю с бритой бородой и слышать не приводилось? Зачем они действовали так, будто Гоголевы "Вечера на хуторе близ Диканьки" были обязаны своими успехами заимствованию малорусских слов из "Лексикона" Памвы Берынды?
   Г. Григорович знает деревенский быт средней полосы нашего царства и нимало не думает сам себе дивиться или хвалиться перед другими тем, что он знает его, как житель Петербурга вовсе не дивится тому, что знает Петербург, как человек, служивший на Кавказе, вовсе не дивится тому, что знает кавказские обычаи; да и скажите, в самом деле, что такое за диво быть в русском царстве человеком, хорошо знающим сельскую жизнь? Каждый помещик, каждый чиновник земской полиции, каждый сельский священник очень хорошо знает нравы поселян. Хвалиться тут ровно нечем. Ведь русская деревня для нас не Австралия, которой не видал никто из наших соотечественников. Г. Григорович находит, что поселяне -- такие же люди, как и мы, и большею частью люди добрые и неглупые; потому он любит их, и когда видит, что они терпят нужду или притеснение, ему становится жаль их. Всем этим своим чувствам он вовсе не думает дивиться или хвастаться ими; да и что, в самом деле, удивительного в этих чувствах? каждый благородный и не близорукий человек, который знает наших поселян, любит их и жалеет о невзгодах, какие встречаются в их быте.
   Каждый литератор с самостоятельным талантом берет сюжеты для своих рассказов из того круга жизни, который интересует его и хорошо ему знаком. Так поступил г. Григорович: он стал писать рассказы из сельского быта, и выбор его был решен не какими-нибудь мелочными соображениями, не заботою о нововведениях или похвальбою, или расчетами на особенный успех,-- из таких соображений в поэзии никогда ровно ничего не выходит, потому что талант истинный не подчиняется им. Вовсе нет: г. Григорович стал писать повести из сельского быта потому, что близко знает этот круг и интересовался им; тут было не более, как исполнение поговорки: "что у кого болит, тот о том и говорит". Писал ли кто-нибудь по-русски до г. Григоровича хорошие повести из великорусского сельского быта или нет, это для г. Григоровича было решительно все равно. Он сам чувствовал влечение описывать сельский быт, чувствовал, что может описывать его,-- на этом влечении таланта было основано все.
   И вот явились "Деревня", "Антон-Горемыка" и т. д. Автор нимало не делал насилия своему таланту, когда писал их: выбор предмета был направлен любовью к поселянам. Автор нимало не щеголял ни своим знанием крестьянского языка, ни тем, что бывал в курных избах; он только верно описывал хорошо знакомый ему быт. Видно было, что о"любит поселян, как людей, и сочувствует их интересам. Очень натурально, что повести, написанные с талантом и знанием, оживленные сочувствием автора к изображаемым людям, имели успех. Успех основывался на существенных, неотъемлемых достоинствах произведений.
   Но люди догадливые относительно средств всеми правдами и неправдами добиться литературного успеха, тотчас же сообразили, в чем дело. Они догадались, что успех повестей г. Григоровича основан не на достоинстве повестей, а только на том, что в повестях описываются не такие люди, как мы с вами, а совершенно невиданные никем -- какие-то чудаки с бородами и в онучах, и говорят эти чудаки-мужики вовсе не таким языком, как мы с вами, а каким-то чудным, неслыханным языком. Таким-то легким образом был найден рецепт для приобретения литературного успеха: публика восхищается странными нравами мужичков и диковинным их языком -- начнем же угощать ее этими блюдами, и разделим успех г. Григоровича, а пожалуй, достигнем и большего успеха, потому что перещеголять его в поражении публики диковинными нравами и языком вовсе нетрудно: он далеко не вполне пользуется теми обильными материалами диковинных особенностей, какие могут быть найдены в сельском быте. Покажем ей, что мы умеем говорить по-мужицки гораздо лучше г. Григоровича, что мы -- если уж на то пошло -- знаем крестьянский быт, как свои пять пальцев.
   И принялись удивлять публику своим знанием крестьянского быта и мужицкого языка.
   И, действительно, удивили,-- только не в том смысле, как рассчитывали. В произведениях, писанных на новую тему людьми, не лишенными таланта, публика удивилась пустоте и бесцветности при наружной эффектности, а в произведениях людей бездарных -- огромности претензий и страшной фальшивости тона. Впрочем, последними качествами поражали иногда и рассказы известных писателей.
   Расчеты на успех оказались ошибочны, и ошибка была так груба, что трудно даже извинить ее.
   В самом деле, неудачные подражатели г. Григоровича вообразили, что публика восхитилась в его повестях новизною; но ужели огромное большинство русских читателей не знало крестьянского быта и не слыхивало крестьянского языка? Неужели "Деревня" произвела эффект вроде того, какой производят рассказы о японцах и жителях Ван-Дименовой земли? Нимало: каждый читатель сам знал очень хорошо русских мужичков и, быть может, половина читателей провели жизнь в самых тесных сношениях с ними. -- Или печатные рассказы о мужиках были новостью, когда явилась "Деревня"? Если публика знала крестьянский быт, то, быть может, по крайней мере, литература чуждалась его описаний? Нимало: от "Фрола Силина" Карамзина3 до героев Загоскина тянется непрерывный ряд литературных мужиков, и в то самое время, когда начал писать г. Григорович, были очень известные рассказчики, вся деятельность которых была посвящена описанию простонародного быта. Стало быть, по той сфере, из которой взято содержание "Деревни", повесть г. Григоровича вовсе не была новостью.
   Правда, было в ней нечто новое, но вовсе не мысль описывать крестьянский быт: нозо было то, чго крестьянский быт описывался верно, без прикрас, что в описании был виден сильный талант и глубокое чувство, возвышающееся до самой патетической поэзии. Этим качествам подражатели не вздумали подражать, потому, вероятно, что не считали их важными, не чувствуя присутствия их в себе. Но эти качества, упущенные из виду славолюбивыми соперниками г. Григоровича, и были причиною, что его произведения сделали и продолжают делать такое сильное впечатление на публику, между тем, как люди, писавшие до него и вслед за ним о тех же самых мужиках, оставлены или вовсе не приняты публикою.
   Но что такое талант, чувство, поэзия, верность картин? о таких пустяках не думали подражатели: ведь, по их мнению, мужики понравились публике, как диковинка, заняли ее странностями языка и нравов. Этими-то качествами мужиков и хотели они выиграть, выказывая удивительнейшее, по собственному мнению, уменье владеть языком и подмечать особенности обычаев поселян. Действительно, мужики у них заговорили тить в большинстве ни сочувствия, потому что отвлеченны и неприложимы к делу, ни одобрения, потому что не вели бы ни к чему хорошему, если бы были осуществимы.
   Это благоприятное впечатление произведено преимущественно двумя превосходными статьями г. Самарина, помещенными в критике. Мы не будем! подробно говорить о том, почему и как действуют они на каждого благомыслящего человека самым выгодным образом -- мы надеемся, что те из наших читателей, которые еще не знают этих статей, познакомятся с ними из самой "Русской беседы". Одобряемые теперь благоприятным расположением публики к "Русской беседе", мы хотим сказать, с какой точки зрения образ мыслей, называемый славянофильством, заслуживает, если не полного одобрения, то оправдания и даже сочувствия; не усомнимся указать даже те частные вопросы, о которых славянофилы думают, как нам кажется, справедливее, нежели многие из так называемых западников. Читатели видят, что не всех западников мы считаем одинаково безошибочными во мнениях; точно так же мы говорим не о всех без исключения людях, называющих себя славянофилами, что у них есть нечто важнейшее и лучшее, нежели идеи о русском воззрении. В самом деле, обе партии одинаково считают в своих рядах людей, не имеющих почти ничего общего между собою, кроме того или иного взгляда на отношение народности к общей человеческой науке. А этот вопрос, служащий основанием для разделения партий, далеко не имеет, по нашему мнению, той всепоглощающей важности, какую ему приписывают; и между людьми, согласными в его решении, могут быть разноречия по другим, гораздо существеннейшим вопросам. Как из западников, так и славянофилов мы признаем достойными особенного сочувствия только тех, которые справедливо думают об этих важнейших вопросах. Если бы, например, между западниками нашлись люди, восхищающиеся всем, что ныне делается во Франции (а такие есть между западниками), мы не назвали бы их мнения достойными особенного одобрения, как бы громко ни кричали они о своем сочувствии к западной цивилизации,-- потому что и во Франции, как повсюду, гораздо более дурного, нежели хорошего; с другой стороны, как бы ни заблуждались в своих понятиях о допетровской Руси люди, в настоящем одобряющие только то, что действительно достойно одобрения, и желающие всех тех улучшений, каких должен желать образованный человек,-- мы все-таки почли бы мнения таких людей >в сущности добрыми, потому что действительные стремления относительно настоящих дел важнее всяких отвлеченных мечтаний о достоинствах или .недостатках отдаленного прошедшего. Только славянофилы последнего рода придают жизнь п смысл своей партии, потому только о них мы и будем говорить, оставляя без внимания людей, которые, по недостатку умственного развития, по отсталости или по увлечению бесплодными мечтами, были бы одинаково ничтожны или вредны, что бы ни говорили об отношениях народности к общечеловечности.
   Лучшие люди славянофильской партии -- люди с горячею преданностью своим убеждениям; уж этим одним они полезны в нашем обществе, самый общий недостаток в котором не какие-нибудь ошибочные понятия, а отсутствие всяких понятий, не какие-нибудь ложные увлечения, а слабость всяких умственных и нравственных влечений. Прежде, нежели желать того, чтобы все твердо держались образа мыслей, который кажется кому-нибудь из нас справедливейшим, надобно признавать настоятельнейшею потребностью русского общества пробуждение в нем мысли и способности к принятию каких-либо умственных убеждений, каких-либо нравственных влечений, каких-либо общественных интересов. А исполнению этого дела славянофилы стараются содействовать всеми силами и, как люди горячих убеждений, очень полезным образом действуют на пробуждение умов, доступных их влиянию.
   Этого права их считаться людьми полезными для общества никто, кажется, не отрицает; wo многие думают, что польза, приносимая ими делу пробуждения мысли в русском обществе, далеко превышается вредом, какой они приносят успехам общества, на" полняя мысль человека, "ми пробуждающегося к жизни, совершенно ложным содержанием, стремясь дать ей направление, совершенно превратное.
   Не оправдывая всего того, что говорят даже лучшие представители славянофильства, человек, любящий родину и принимающий выводы науки на Западе, должен, однако же, сказать, что столь общее отрицание всякой справедливости в славянофильстве неосновательно, должен признать, что из элементов, входящих в систему этого образа мыслей, многие положительно одинаковы с идеями, до которых достигла наука или к которым привел лучших людей исторический опыт в Западной Европе.
   Начнем хотя с тех враждебных чувств к нынешней Европе, в которых обыкновенно обвиняются славянофилы. Конечно, грубо понимаемое, такое обвинение будет совершенною клеветою на них,-- всему действительно великому и хорошему в Западной Европе они сочувствуют не менее самых заклятых западников и, конечно, никому не уступят ни в уважении к таким людям, как Роберт Пиль или Диккенс, Штейн или Гегель,-- ни в искренности желания как можно ближе и полнее познакомить русских с благотворными плодами западного просвещения. (Просим не забывать, что мы говорим о лучших представителях славянофильства, а не о тех людях между ними, прегрешения которых против западной цивилизации легко прощаются, как грехи неведения.) Беспристрастный человек должен назвать предубеждением мнение, будто они враждебны европейскому просвещению. Но то правда, и в том признаются они оами, что они не считают слишком завидным нынешнее положение народной жизни в Западной Европе. За эту строгость нельзя их винить. Недаром путешественники, отправляющиеся в Западную Европу с ожиданием найти там земной рай, возвращаются разочарованными, если ищут, например, в Париже чего-нибудь, кроме пале-рояльских удовольствий и модных портных. Масса народа и в Западной Европе еще погрязает в невежестве и нищете; потому, она еще не принимает разумного и постоянного участия ни в успехах, делаемых жизнью достаточного класса людей, ни в умственных его интересах. Не опираясь на неизменное сочувствие народной массы, зажиточный и развитой класс населения, поставленный между страхом вулканических сил ее и происками интриганов, пользующихся рутиною и невежеством, предается своекорыстным стремлениям, по невозможности осуществить свой идеал, или бросается в излишества всякого рода, чтобы заглушить свою тоску. Многие из лучших людей в Европе до того опечалены этим злом, что отказываются от всяких надежд на будущее; другие доказывают, что с течением времени зло не уменьшается, а возрастает. Первые, конечно, не правы, "о вторые говорят правду. Действительно, язва пролетариата все расширяется, даже физическая организация племен слабеет, так что, вообще говоря, даже средний рост уменьшается. Всего прискорбнее здесь то, что главным источником нищеты и бедствий в Западной Европе надобно считать не недостаточность средств к быстрому и коренному улучшению народного быта, а дурное и несправедливое распределение этих средств или недоброжелательство к улучшению народного быта со стороны людей, держащих в руках эти средства и, по своекорыстному расчету, не применяющих их к делу. Мы представим только один случай для примера. Положительный расчет показывает, что если бы во Франции поля возделывались при помощи средств, предлагаемых естественными науками и механикою, и по системе, указываемой политическою экономиею (общинное возделывание земли пр,и помощи улучшенных машин), жатва более нежели удвоилась бы. А между тем во Франции недостает хлеба. Если бы земледелец во Франции пользовался сам плодами своих трудов, он жил бы безбедно,-- а он терпит нужду. Еще безотраднее положение фабричных и заводских работников, которым еще легче было бы иметь изобилие во всем, нужном для жизни. Но весь труд во французском обществе производится под гнетом своекорыстных эксплуататоров, которые могут быть прекрасными людьми, но которые, как всякий человек, заботятся о собственных, а не о чужих выгодах, думают об увеличении своих доходов, а не об улучшении участи зависимого от них рабочего населения. [Все делается по системе, заклейменной именем l'exploitation de l'homme par l'homme {Эксплоатация человека человеком. -- Ред.}.] Точно таков же порядок экономических отношений и во всей остальной Западной Европе. Это факт, обнаруженный лучшими людьми самой Западной Европы и принуждающий их негодовать на действительность, их окружающую.
   Таково же и положение умственной жизни на Западе. Правда, наука сделала великие успехи, но еще слишком мало имеет влияния "а жизнь, Большинство оте только народа, но даже образованных классов, погружено еще в дикие понятия, свойственные скорее временам кулачного права, нежели веку цивилизации. Когда лучшие люди в Западной Европе сравнивают образ мыслей огромного большинства своих сограждан с гуманными идеями современной науки, они приходят в отчаяние, видя, что несомненнейшие умственные и нравственные истины ее, достоверные, как аксиомы геометрии, ясные, кажется, жак свет дневной, остаются еще неведомы или непоняты никем, кроме горсти немногих избранников, еще бессильных над нравами и стремлениями общества, по своей малочисленности. Приведем опять хотя один пример. При нынешнем развитии государственного порядка, когда масса побеждающего народа уже не грабит и не обращает в личное рабство своим сочленам всю массу побежденного народа (как то было при 'завоевании' германцами провинций Римской империи), разумна и полезна только та война, которая ведется народом для защиты своих границ. Всякая война, имеющая целью завоевание или перевес над другими нациями, не только безнравственна и бесчеловечна, но также положительно невыгодна и вредна для народа, какими бы громкими успехами ни сопровождалась, к каким выгодным, повидимому, результатам! ни приводила. Это достоверно, как 2X2=4. А между тем, и во Франции, и в Англии люди, говорившие это во время последней войны с Росоиею, были предметом общего посмеяния или негодования.
   Злоупотребления, недостатки и бедствия в материальной и умственной жизни народов Западной Европы -- это предмет неистощимый. Из тысячи обвинительных пунктов против западноевропейской действительности мы коснулись, и то слегка, без всяких подробностей, лишь двух-трех. Страшную картину современного быта своей родины представляет каждый из западноевропейских писателей, если только он добросовестен и стоит по мысли в уровень с гуманными идеями века. Это прискорбное разноречие действительности с потребностями и идеалами современной мысли с году на год становится тяжеле в Западной Европе.
   Что удивительного, что преступного, если это самообличение Европы лучшими из ее детей находит отголосок и у нас? Всякая ложь вредна. Зачем нам оставаться в фантастической уверенности! будто бы Западная Европа -- земной рай, когда на самом деле положение народов ее вовсе не таково? Не одни славянофилы стараются вывесть нас из этого легкомысленного обольщения,-- немногие, истинно серьезные мыслители, которых мы имели или имеем, выставляли нам недостатки западноевропейской действительности в самом резком виде. Пусть славянофилы, когда говорят об этом предмете, во многом ошибаются, принимая иное хорошее за дурное или наоборот,-- эти частные ошибки не мешают справедливости общей идеи, повторяемой ими, но принадлежащей вовсе не им, а всем лучшим людям Запада, от которых они и узнали о ней,-- не мешают справедливости этой общей идеи: Западная Европа вовсе не рай.
   А когда мы подумаем о том, до какой степени у многих из так называемых западников темны еще понятия о том, что хорошо и что дурно в Европе, и как до сих пор очень многим кажется лучшим именно то самое, что есть худшего в Европе, то должны будем признаться, что критика европейского быта, которую славянофилы, прямо или через вторые руки, заимствуют из лучших современных мыслителей, далеко не бесполезна для очищения наших понятий о Европе. Конечно, эта критика соединяется, проходя через уста славянофилов, с примесями, чуждыми, иногда прямо враждебными ее духу,-- но мы настолько уверены в здравом смысле русского племени, мало расположенного к отвлеченным фантазиям, что эти примеси внушают нам довольно мало опасения. Здравый смысл и такт действительности, которым очень сильны русские, довольно легко отличат фантастическую примесь от фактов. Притом же примеси, особенно любимые многими из славянофилов, выбраны ими из круга чувств, которые очень антипатичны русскому характеру. Ни заоблачные мечтания, ни самохвальство не в характере у русского человека.
   Мало вероятности, чтобы заблуждения, противные племенному характеру, распространились в нации. Но если б это и было вероятно, все-таки надобно было бы сказать, что опасности для народного развития, представляемые этими примесями, менее важны, "ежели выгоды, соединенные с некоторыми твердыми убеждениями славянофилов, [убеждениями, которые, будучи последним словом западноевропейской науки и опытности, но не вошедши еще в умственную рутину всех дюжинных западных писателей, живущих рутинными фразами, не получили еще и у нас права гражданства между огромным большинством тех так называемых западников, которые почерпают свои мнения из наиболее распространенных иностранных журналов и книжек, вроде Journal des Débats, Revue des deux Mondes, сочинений Гизо, Тьера и т. п.
   В пример, мы укажем на одно из таких убеждений, осуществление которого стало уже главною историческою задачею для государств, стоящих в челе цивилизации, как Франция и Англия.
   Обеспечение юридических прав отдельной личности было существенным содержанием западноевропейской истории в последние столетия. Совершенного ничего нет на земле, но в чрезвычайно высокой степени цель эта достигнута на Западе. Право собственности почти исключительно предоставлено там отдельному лицу и ограждено чрезвычайно прочными, неукоснительно соблюдаемыми гарантиями. Юридическая независимость и неприкосновенность отдельного лица повсюду освящена и законами и обычаями. Не только англичанин, гордый своею личною независимостью, но и немец, и француз может справедливо сказать, что пока не нарушает законов, он не боится ничего на земле, и что личная собственность его недоступна никаким посягательствам. Но, как всякое одностороннее стремление, и этот идеал исключительных прав отдельного лица имеет свои невыгоды, которые стали обнаруживаться чрезвычайно тяжелым образом, едва он приблизился к осуществлению с забвением или сокрушением других не менее важных условий человеческого счастия, которые казались несовместны с его безграничным применением к делу. Одинаково тяжело для народного благоденствия легли эти вредные следствия на обоих великих источниках народного благосостояния, на земледелии и промышленности. Безграничное соперничество отдало слабых на жертву сильным, труд на жертву капиталу. При переходе всей почти земли в собственность частных лиц явилось множество людей, не имеющих недвижимой собственности,-- таким образом возникло пролетариатство. Владельцы мелких участков, на которые распалась земля во Франции, не имеют возможности применить к делу сильнейших средств для улучшения своих полей и увеличения жатв, потому что эти средства требуют капиталов и применимы только к запашкам большего размера. Они обременены долгами. В Англии фермеры имеют капиталы, но зато без значительного капитала невозможно в Англии и думать о заведении ферм, а люди, имеющие значительный запас наличных денег, всегда не многочисленны пропорционально массе народа,-- и потому большинство сельского населения в Англии -- батраки, положение которых очень печально. В заводско-фабричной промышленности вся выгода сосредоточивается в руках капиталиста, и на каждого капиталиста приходятся сотни работников,-- пролетариев, существование которых бедственно. Наконец, и земледелие и заводско-фабричная промышленность находятся под властью безграничного соперничества отдельных личностей. Чем обширнее размеры производства, тем дешевле стоимость произведений, потому большие капиталисты подавляют мелких, которые мало-помалу уступают им место, переходя в разряд их наемных людей, а соперничеством между наемными работниками вое более и более понижается заработная плата. Таким образом, с одной стороны, возникли в Англии и Франции тысячи богачей, с другой -- миллионы бедняков. По роковому закону безграничного соперничества, богатства первых должны все возрастать, сосредоточиваясь все в меньшем и меньшем числе рук, а положение бедняков становится все тяжеле и тяжеле.
   Но и в настоящем положение дел так противуестественно и тяжело для девяти десятых частей английского и французского населения, что необходимо должны были явиться новые стремления, которыми отстранялись бы невыгоды прежнего одностороннего идеала.
   Подле понятия о безграничных юридических правах отдельной личности возникла идея о союзе и братстве между людьми; люди должны соединиться в общества, имеющие общий интерес, сообща пользующиеся силами природы и средствами науки для производства и для экономного потребления производимых ценностей. В земледелии братство это должно выразиться переходом земли в общинное пользование; в промышленности -- переходом фабричных и заводских предприятий в общинное достояние компании всех работающих на этой фабрике, на этом заводе. Только это новое устройство экономического производства может дать благосостояние целому, например французскому или английскому племени, и население этих стран, состоящее из тысячи богачей, окруженных миллионами бедняков, превратить в одну массу людей, не знающих роскоши, но пользующихся благоденствием.
   Это новое стремление к союзному производству и потреблению является естественным продолжением, расширением, дополнением прежнего стремления к обеспечению юридических прав отдельной личности-. В самом деле, не надобно забывать, что человек не отвлеченная юридическая личность, но живое существо, в жизни и счастии которого материальная сторона (экономический быт) имеет великую важность; и что потому, если должны быть для его счастия обеспечен" его юридические права, то не менее нужно обеспечение и материальной стороны его быта. Даже юридические права на самом деле обеспечиваются только исполнением этого последнего условия, потому что человек, зависимый vi материальных средствах существования, не может быть независимым человеком! на деле, хотя бы по букве закона и провозглашалась его независимость. А при известной густоте населения и при известной степени развития экономических отношений (появление хороших путей сообщения, обширной торговли, механических способов производства и т. д.) материальное благосостояние может быть доставлено массе населения только экономическим соединением производителей для труда " потребления.
   Но введение такого порядка дел чрезвычайно затруднено в Западной Европе безграничным расширением юридических прав отдельной личности. Братья в соединении живут гораздо с большим благосостоянием, нежели могли бы жить разделившись,-- это истина, известная у нас каждому поселянину ("раздел семьи на отдельные хозяйства разоряет семью" -- это знает каждый у нас), но, живучи вместе, каждый из братьев должен жертвовать частью своего полновластия родовому союзу, ограничивать свои капризы, противные общей (и в том числе его собственной) пользе].
   Однако же, вместо общих размышлений о славянофильстве, к выражению которых были мы ободрены благоприятным впечатлением, произведенным на публику первою книгою "Русской беседы" за нынешний год, пора нам заняться обозрением содержания этой книги, очень замечательной.
   О статьях г. Самарина, на которые мы хотели бы особенно обратить внимание каждого из наших читателей, мы ничего не будем говорить; одна из них, написанная по поводу книги графа Орлова, "Очерки похода Наполеона против Пруссии в 1806 году", должна быть прочтена каждым живым человеком, и о ней ничего нельзя сказать, кроме похвал, которые мы уже сказали. Другая -- "Несколько слов по поводу исторических трудов г. Чичерина", конечно, оставляет место некоторым очень серьезным возражениям, но сам г. Чичерин, вероятно, не останется в долгу у достойного противника, которого наконец нашел себе3. По нашему мнению, замечания г. Самарина таковы, что каждое из "их заслуживает серьезного рассмотрения, а некоторые должны быть признаны справедливыми,-- например, мысль о необходимости дополнить свидетельства юридических актов, собранные у автора, фактам", встречаемыми в других источниках истории (в иноземных писателях о России, в летописях, народных преданиях и песнях) и представляемыми изучением современного быта; но мы сильно сомневаемся, чтобы от расширения границ картины просветлели ее краски, как на то, повидимому, надеется г. Самарин. Заметим также, что ответом на параллели русской системе кормления, находимые г. Самариным в истории западных государств, должно быть не отрицание сходства между сравниваемыми явлениями, а признание этих явлений одинаково невыгодными для государственного благоустройства, с прибавлением того, что в истории западных государств действие принципа, сходного с нашим кормлением, до некоторой степени уравновешивалось влиянием других начал, чего у нас почти не было.
   Г. Чичерин, кажется, служит кошмаром "Русской беседы", которая в каждой из пяти вышедших до сих пор книг посвящала обширные статьи опровержению его мнений 4. И в обозреваемой нами книге, "роме статьи г. Самарина, занимается этим делом еще другая, более обширная статья: "Критические замечания на сочинения г. Чичерина "Областные учреждения в России в XVII веке", г. Н. И. Крылова. Конечно, эта замечания написаны с ученостью и умом, как и следовало ожидать от ученого, имеющего громкую известность. Но, по меткости и силе возражений, статью г. Самарина, надобно поставить выше. Притом же г. Крылов говорит слишком докторальным тоном,-- он слишком проникнут мыслью, что имеет дело с бывшим своим студентом. Так некогда поучал г. Погоди" гг. Соловьева и Кавелина, которые, однако, справедливо говорили, что извлекают очень мало пользы из его назидательных бесед 5.
   Чрезвычайно интересна по предмету, но суха и отчасти темна по изложению статья г. П. Р. -- на "Об устройстве земледельческого сословия в Австрии". Гораздо яснее, хотя и короче, изложено это дело г. EL Ламанским в "Экономическом указателе" (No 13) 6. Важно по множеству новых фактов, извлеченных из рукописных источников, сочинение г. А. Попова, "История возмущения Стеньки Разина". Сколько можно судить по первой части его, напечатанной в обозреваемой нами книге "Русской беседы", автор хочет ограничиться изложением сведений, представляемых его источниками; он избрал себе цель скромную, но полезную, и за извлечение фактов из-под архивного спуда он заслуживает полной признательности.
   Вместе с замечательно прекрасными статьями г. Самарина привлекла к "Русской беседе" внимание публики комедия г. Островского "Доходное место",-- сильным и благородным направлением она напоминает ту пьесу, которой он обязан большею частью своей известности,-- комедию "Свои люди -- сочтемся". Замечательна эта новая пьеса и в том отношении, что тут г. Островский изображает круг, не имеющий ничего общего с купеческим бытом, нравами которого до сих пор он почти исключительно занимался. Жадов, молодой человек, получивший университетское образование и проникнутый строгими, высокими понятиями о жизни, вступает в жизнь при условиях самых благоприятных для того, чтобы составить себе карьеру; его дядя -- высший начальник того места, при котором начинает служить он. Он страстно любит девушку, которая так еще молода, и кажется ему такою благородною, по натуре, что он надеется воспитать ее. Но правила, которых молодой человек держится, оказываются несовместными с человеческим счастием не только на службе, но даже и в семействе. Дядя недолюбливает его за "фанаберию", о которой так хорошо умеют рассуждать люди, живущие безгрешными доходами. Агент дяди по безгрешным доходам, Юсов, управляющий дядею и непосредственный начальник Жадова, ненавидит молодого человека за ту же "фанаберию". Жадов, решившись жениться на любимой девушке, является к дяде просить вакантную должность столоначальника, чтоб иметь возможность содержать жену. Он, конечно, достойнее всякого другого занять эту должность. Но дядя так недоволен "фанабериею" племянника и до того восстановлен против него Юсовым, что отказывает Жадову, советует ему приискать себе службу в каком-нибудь другом месте и отдает столоначальничеокую должность Белогубову, истому приказному, который понятия не имеет ни о какой фанаберии. Тем кончается первый акт. Во втором действии мы знакомимся с вдовою, коллежскою асессоршею Кукушкиной, матерью той девушки, на которой думает жениться Жадов, и с двумя ее дочерьми. Жадов сватает Полину. Белогубов другую сестру, Юлиньку. Почтенная мать прямо говорит дочерям, что они такой товар, который она хочет как можно поскорее сбыть с 'рук, что она тяготится ими, что чем скорее они найдут себе мужей, тем лучше. Девушки сами думают также, что чем скорее расстаться с матушкою, тем лучше, потому что житье под ее властью вовсе не масляница. Полине нравится ее жених, Жадов,-- конечно, это молодой человек с прекрасным лицом, с изящными манерами; Юлинька признается сестре, что считает своего жениха ужасной дрянью,-- конечно так, Белогубов должен быть плюгавый юноша, с канцелярскими ухватками. "Что же ты не скажешь матушке?" -- говорит сестре Полина. -- "Вот еще! сохрани господи! Я рада-радехонька хоть за него выйти, только бы из дому-то вырваться",-- отвечает Юлинька. -- "Да. поавда твоя!-- замечает Полина: -- не попадись и мне Василий Николаич, кажется, рада бы первому встречному на шею броситься; хоть бы плохенький какой, только бы из беды выручил, из дому взял!" Боже мой, история скольких замужеств рассказана этими словами! Обыкновенно романисты, скорбя об участи тех бедных девушек, которых отдают замуж против воли, и негодуя "а тех, которые выходят замуж, чтобы надеть чепец и иметь право выезжать без всяких надзирательниц, тетушек и гувернанток,-- забывают о тех девицах, которые, чтобы избавиться от несносных притеснений, выходят за первого встретившегося жениха,-- а число таких замужеств, по крайней мере, не менее, нежели насильственных отдач замуж. Но возвращаемся к комедии г. Островского. Сестры-невесты толкуют между собою о том, каково им будет жить в замужестве. Юлинька уверена в своем Белогу-бове,-- он доставит ей средства щеголять, он говорил, что купцы дарят ему много всяких материй и дают много денег; Полина не слышала от своего жениха о таких доходах и грустит. Но потам, ободренная сестрою, понимает, что жена должна требовать и может вытребовать у мужа и платья и деньги; муж обязан доставлять жене удовольствия; не кухаркой же ей жить, в самом деле. Третье действие. Жадов сидит в гостинице с старым университетским товарищем и рассказывает о своем житье-бытье. Он женат уже год, работает с утра до ночи. Живет доволыно скудно. Жена его очень мила, но ведь ей хочется же жить не хуже других: иметь шляпки, платья... словом сказать, история его коротка, как он сам говорит приятелю: "История моя коротка; я женился по любви, как ты знаешь; взял девушку неразвитую, воспитанную в общественных предрассудках, как и почти все наши барышни, мечтал ее воспитать в наших убеждениях, и вот уж год женат..." --- "И что же?" -- "Разумеется, ничего; воспитывать ее мне некогда, до и не умею я приняться за это дело. Она так и осталась при своих понятиях; в спорах, разумеется, я ей должен уступать. Положение, как видишь, незавидное, а поправить нечем. Да она меня и не слушает, она меня просто не считает за человека умного. По их понятию, умный человек непременно должен быть богат"... Да, этот случай очень и очень нередкий,-- вот вам и мечты о семейном счастии, о перевоспитании и тому подобных химерах. "Ты говоришь, что ты умный человек. Да в чем. же твой ум, если ты денег достать не умеешь, нового платья подарить жене не можешь?" -- Белогубов -- о, вот он, конечно, умный человек. Он является в гостиницу с Юсовым и двумя товарищам" чиновниками,-- он угощает их после изрядного получения денег. У него довольно денег, им жена без сомнения довольна. Белогубов добрый и хороший человек,-- в самом деле, разве взяточник не может быть прекрасным человеком? Он человек простой и, увидев Жадова, просит "брата" закусить и выпить шампанского вместе с ним, хотя думает, что Жадов на него сердится. Жадов отказывается,-- человек не с добрым сердцем обиделся бы на месте Белогубова, но Белогубов истинно хороший родственник,-- он все упрашивает Жадова выпить шампанского и жить с ним по-родственному. Жадов, попрежнему проникнутый "фанабериею", говорит: "нельзя нам с вами жить по-родственному", разумея под этим, что не может ужиться с взяточником, грязным и низким. Но Белогубов не понимает таких тонкостей. "Отчего же-с?" добродушно спрашивает он. -- "Не пара мы". -- Белогубов понимает это по-своему. -- "Да, конечно, какая кому судьба. Я теперь все семейство поддерживаю и маменьку. Я знаю, братец, что вы нуждаетесь; может быть, вам деньги нужны, не обидьтесь, сколько могу! Я даже и за одолженье не почту. Что за счеты между родными!" -- "С чего вы вздумали предлагать мне деньги?" -- "Братец, я теперь в довольстве, мне долг велит помогать. Я, братец, вижу вашу бедность". -- "Какой я вам братец! Оставьте меня!" -- "Как угодно, я от души предлагал. Я, братец, зла не помню, не в вас. Мне только жаль смотреть на вас с женою вашей",-- с родственным участием говорит добрый Белогубов, прощая обиды родственнику. -- Действительно, Белогубов добрый человек и не помнит зла. Он и его жена потихоньку от Жадова дают деньги и дарят наряды его жене. Юлинька счастлива своим мужем -- дом у них полная чаша, нарядов у ней гибель. Полина любит мужа, но несчастлива с ним,-- у нее мало нарядов. Из желания добра сестре Юлинька учит Полину требовать от Жадова, чтоб он поступал по примеру Белогубова,-- тогда у Полины будут и лошади, и наряды, и хорошая квартира. То же самое говорит и мать. Когда Жадов возвращается домой, Полинька пристает к нему с своими требованиями. Мать, которая сидит тут же, поддерживает ее. Он глупец и бесчестный человек, если не может доставить жене средств жить, как прилично барыне. Жадов выходит из себя, ссорится с тещей. Жена, однако же, научена уже, как сломить его глупую "фанаберию". Она объявляет, что не хочет жить с ним, если он заставляет ее терпеть нужду, и уходит из дому. Сестра прокормит ее, не даст ей терпеть нужды. Жадов побежден. Он ворочает жену, говорит, что готов на все. Он будет служить, как Белогубов, и отправляется просить у дяди извинения в своей "фанаберии", отказаться от своих глупых правил, просить доходного места. -- Ну, и прекрасно. Полина, бедняжка, перестает страдать -- она много терпела: не говоря уже о том, что у вей не было столько нарядов, как у счастливой сестры, разве ей легко было ссориться с мужем? Ведь она его любит.
   Комедия была бы, нам кажется, цельнее и полнее в художественном отношении, если бы оканчивалась этим кризисом,-- пятый акт прибавлен автором, чтобы спасти Жадова от нравственного падения. Жадов с женою являются к Вышневскому, но уж поздно просить у него милостей. Его безгрешные проделки для получения безгрешных доходов открылись, он падает с своего возвышенного и очень доходного места. Катастрофа, при которой присутствует Полина, вразумляет ее: она понимает, что принуждала мужа сделаться преступником, покрыть себя бесславием в глазах честных людей. Она бросается в объятия мужа,-- она теперь достойная жена его, они останутся честными людьми.
   По нашему изложению, слишком еще не полному, читатели уже могут видеть, сколько правды и благородства в новом произведении г. Островского, сколько в пьесе драматических положений и сильных мест. Прибавим, что многие сцены ведены превосходно и обнаруживают, какими богатыми силами и средствами владеет автор, и что лучшими характерами в пьесе показались нам Белогубов и особенно его жена и теща, г-жа Кукушкина 7.
   Очень много замечательного и прекрасного нашли мы в первой книге "Русской беседы" -- если бы следующие шили походили на первую, журнал славянофилов очень много поднялся бы в общем мнении, которое и теперь уже значительно смягчено в его пользу. Надобно желать только, чтобы те люди, которые в славянофильской партия должны считаться истинными представителями просвещенных и достойных сочувствия идей, были осторожны в выборе сподвижников и не принимали с распростертыми объятиями каждого, кто вопиет о русской народности и вредоносности западной цивилизации. Пусть только они помнят, что прежде всего писатель должен быть человеком просвещенным и разумным, и что никакие, ни ультра-славянофильские, ни ультразападнические мнения не могут вознаграждать в писателе отсутствия этих необходимых качеств. Что хорошего было бы, если б журналы западников стали помещать статьи г. Анаевского за то, что он доселе держался мнений западного писателя аббата Миллота? Точно так же не принесло бы особенной пользы и славянофильскому журналу помещение "Лимонаря", над которым, как слышно, ныне трудится г. Анаевский и который, судя по заглавию, будет протестом против западной цивилизации. Нам казалось бы, что к какой бы партии ни принадлежали люди, подобные г. Анаевскому8, все-таки их сочинений не должен печатать никакой журнал.
   В других журналах мы заметим: комедию г. Львова "Свет не без добрых людей" (в No 3 "Отечественных записок") и рассказ г. Печерского "Поярков" (в No 4 "Русского вестника").
   Комедия г. Львова написана в том духе, который стал входить моду с тяжелой руки г. Щедрина9. Нам нет надобности много говорить о своем полном сочувствии к этому прекрасному, истинно дельному направлению, которое с восторгом принято всею публикою. Очевидно также, что комедия г. Львова находится в близкой связи с комедиею графа Соллогуба "Чиновник" -- она разоблачает тип праздных, ни к чему не способных и однако же способных на многое дурное людей, которые самодовольно твердят: "я оказываю честь и услугу моему отечеству тем, что служу. Я человек бескорыстный; я не нуждаюсь в жалованье; я служу затем, что, если б я не служил, мое место занимал бы взяточник" и т. д. и т. д. Михайло Васильич Лисицкий -- это Надимов, сведенный с своего пьедестала, показанный благосклонному зрителю в собственной своей коже, без прикрас, в которые рядится он собственным красноречием10. Лисицкий, подобно Надимову, жертвует собою на пользу отечества: "Возьмите вы долг гражданина,-- говорит он: -- человека, преданного вполне своему отечеству, и скажите сам, мог ли я не служить? Я жертвую всем затем, чтобы достигнуть того положения, в котором я буду в состоянии приносить действительную пользу обществу, содействием моим к искоренению подлого взяточничества между чиновниками, водворению правды в судах, улучшению быта крестьян"... Вы не подумайте, что он просто проматывает деньги в Петербурге,-- нет, он действительно жертвует всем своей высокой цели: и крестьянам" своими, которых разоряет, и честью своею, которую компрометирует разными проделками для получения денег и обманыванием своих кредиторов. В служебных делах он ничего не смыслит, получает награды за проекты, писанные для него бедняком, которому он не платит вознаграждения, обещанного ему за труд, и жену которого хочет соблазнить, он обещает хлопотать за негодяя, который дал ему взаймы денег и т. д., и т. д.".
   "Поярков" по своему направлению также сходен с рассказами г. Щедрина, но это не подражание "Губернским очеркам",-- напротив, г. Печерский обладает талантом, более значительным, нежели г. Щедрин, и по всей справедливости должен быть причислен к даровитейшим нашим рассказчикам. Его "Семейство Красильниковых" произвело сильное впечатление своими чисто литературными достоинствами, независимо от направления. В "Пояркове" талант его обнаружился не менее замечательным образом. По художественному достоинству, этот рассказ останется одним из лучших произведений нашей литературы за настоящий год. Людей, которые могут писать очень дельные и благородные рассказы, довольно много; людей, которые могут писать произведения, отличающиеся чисто литературными достоинствами, также довольно много. Но таких, которые бы соединяли значительный литературный талант с таким знанием дела и с таким энергическим (направлением, как г. Печерский, очень мало. Надобно жалеть о том, что он пять или шесть лет молчал, напечатав своих "Красильниковых" и. Если он опять вздумает поступить так же после "Пояркова", на нем будет тяжелая вина, которой не простит ему никто из его почитателей,-- он должен писать. Содержание "Пояркова" мы не рассказываем, предполагая, что каждому из читателей уже известен этот превосходный очерк служебных дел и скитского быта.
   

<ИЗ No 5 "СОВРЕМЕННИКА">

Апрель 18571

<Славянофилы и вопрос об общине. -- "Опыт изложения главнейших условий успешного сельского хозяйства" Струкова.>

   Просим гг. читателей и всех вообще гг. литераторов и ученых обратить особенное внимание на записку В. И. Ламанского "О распространении знаний в России", напечатанную в этой книжке "Современника". В рукописи этот проект был прочитан многими из ученых и литераторов обоих наших столиц, и в каждом из читавших основная мысль проекта возбуждала живое участие и полное одобрение как своею верностью, так " полезностью.

-----

   В прошедшем месяце, по поводу прекрасных статей г. Самарина в первой книге "Русской беседы" нынешнего года, заговорив о том, что может быть одобрено в славянофильстве, мы сказали только половину того, что хотели сказать. Мы слегка коснулись тех сторон западноевропейской жизни, которые в каждом благомыслящем человеке, какой бы стране он ни принадлежал, возбуждают скорбное чувство и заставляют лучших мыслителей Западной Европы признавать настоящую степень развития западноевропейской жизни состоянием еще чрезвычайно неудовлетворительным. Сотни таких сторон представляются в настоящее время западноевропейскою жизнью; из них мы назвали только две-три, и, однако же, уже довольно было фактов, совершенно оправдывающих строгое суждение передовых людей Западной Европы о нынешнем быте их стран. Мы говорили, что это мнение, разделяемое и у нас всеми серьезными людьми, составляет одну из справедливых основ так называемого славянофильства, и хотя облекается в нем различными произвольными туманами, значительно уменьшающими чистую его справедливость, но ни у кого из образованных людей между славянофилами не искажается до того, чтобы эти любимые туманные примеси совершенно искажали его ценность для развития гуманных идей. Мы говорили также, что, даже со всеми этими примесями, оно все-таки гуманнее и полезнее для нашего развития, нежели мнения многих из так называемых западников, именно, всех тех, которые воображают, что, например, Англия и Франция в настоящее время -- очень счастливые земли и, восхищаясь их благоденствием, часто невпопад превозносят именно то, что в этих странах очень дурно,-- например, страшное развитие искусственных потребностей и роскоши. Этою зловредною мишурою ослепляются очень многие,-- и если уж выбирать между ними и славянофилами, то, конечно, надобно отдать предпочтение славянофилам.
   Тут мы противопоставляем славянофилов классу людей, хотя и очень многочисленному, но пустому; иметь превосходство над ним не есть еще особенная заслуга, а качество, необходимо принадлежащее каждому человеку серьезного образа мыслей; и в славянофилах, как мы сказали, достоинство этого качества даже уменьшается произвольными фантазиями, в которые слишком многие из них облекают здравые суждения о недостатках современного западноевропейского быта, занятые ими из западных источников. Особенного сочувствия к ним питать тут еще не за что: выгодно отличаясь серьезным взглядом на Западную Европу от пустых ее панегиристов, они от каждого серьезного западника отличаются в этом отношении только тем, что, к своей невыгоде, вмешивают в серьезный взгляд много фантазий, которыми навлекают на себя насмешки от всех и негодование от тех, которые опасаются, что эти фантазии могут распространиться в нашем обществе.
   Но, говорили мы в прошедший раз, есть в славянофильстве другая сторона, которая ставит славянофилов выше многих из самых серьезных западников. Мы обещались поговорить о ней в нынешний раз и постараемся выставить ее как можно яснее на одном стремлении [, появлением которого на Западе начинается новая эпоха всемирной истории и благовременное усвоение которого нами составляет дело великой важности: теперь судьба нашего народа на много веков еще в наших руках; через пятьдесят, быть может, через тридцать лет, или -- кто знает, замедлится или ускорится неизбежный ход событий? -- быть может, и раньше, будет уже поздно поправлять дело. Тяжелый переворот совершается на Западе;] во Франции [он] прошел уже несколько [медленных мучительных] кризисов, [до основания потрясавших благосостояние всего народа;] кто хочет убедиться, что то же совершается и в Англии, может прочесть -- хотя бы "Тяжелые времена" Диккенса (роман этот переведен и на русский язык), если не хочет читать монографий о хартизме. Но в будущем этим странам предстоят еще более продолжительные, еще более тяжелые страдания. [От нашей предусмотрительности теперь еще зависит спасти наше отечество от этих испытаний].
   Обеспечение частных прав отдельной личности было существенным содержанием западноевропейской истории в последние столетия. Совершенного ничего нет на земле, но в чрезвычайно высокой степени цель эта достигнута на Западе. Право собственности почти исключительно перешло там в руки отдельного лица и ограждено чрезвычайно прочными неукоснительно соблюдаемыми гарантиями. Юридическая независимость и неприкосновенность отдельного лица повсюду освящены и законами и обычаями. Не только англичанин, гордый своею личною независимостью, но и немец, и француз может справедливо сказать, что пока не нарушает законов, он не боится ничего на земле, что личность его недоступна никаким посягательствам {Вероятно, почти каждый из наших читателей понимает различие частных прав от государственных. Для избежания всякой возможной ошибки мы определим здесь это различие. Во Франции в нынешнем веке девять раз изменялась форма правления (консульство, первая империя, Бурбоны, сто дней, снова Бурбоны, июльская монархия, республика без президента, республика с президентом, вторая империя) и каждый раз изменялись соответственно тому государственные или политические права граждан, то есть степень их участия в государственном управлении, и т. д. Но со времени издания Наполеоновых кодексов не изменялись частные права, то есть законы об отношениях между отдельными гражданами по собственности, по семейному праву и отношения их к гражданскому и уголовному суду не изменялись ни в чем существенном. Гражданские и уголовные законы во всей Западной Европе имеют гораздо более общего, нежели государственное Устройство. [Франция ныне почти неограниченная монархия, Англия -- почти аристократическая республика на деле, хотя и называется конституционною монархией), швейцарские кантоны -- демократические республики, но юридические права отдельного человека в них почти одинаковы. Эти права составляют существенное благо общественной жизни, а государственное устройство -- форма, имеющая целью их обеспечение и, смотря по различию обстоятельств, бывает в каждой стране своя особенная].}. Но, как всякое одностороннее стремление, и этот идеал исключительных прав отдельного лица имеет свои невыгоды, которые стали обнаруживаться чрезвычайно тяжелым образом, едва он приблизился к осуществлению с забвением или сокрушением других не менее важных условий человеческого счастия, которые казались несовместны с его безграничным применением к делу. Одинаково тяжело для народного благоденствия легли эти вредные следствия на обоих великих источниках народного благосостояния, на земледелии и промышленности. Отдельный человек, ставши независим, оставлен был беспомощным. [Безграничное соперничество отдало слабых на жертву сильным, труд "а жертву капиталу.] При переходе всей почти земли в собственность частных лиц явилось множество людей, не имеющих недвижимой собственности; таким образом, возникло пролетариатство. Владельцы мелких участков, на которые распалась земля во Франции, не имеют возможности применить к делу сильнейших средств для улучшения своих полей и увеличения жатв, потому что эти средства требуют капиталов и применимы только в больших размерах. Они обременены долгами. В Англии фермеры имеют капиталы, но зато без значительного капитала невозможно в Англии и думать о заведении фермы, а люди, имеющие значительный запас наличных денег, всегда немногочисленны пропорционально массе народа, и потому большинство сельского населения в Англии -- батраки, положение которых очень печально. В заводско-фабричной промышленности вся выгода сосредоточивается в руках капиталиста, и на каждого капиталиста приходятся согни (работников-пролетариев, существование которых бедственно. Наконец, и земледелие и заводско-фабричная промышленность находятся под властью безграничного соперничества отдельных личностей; чем обширнее размеры производства, тем дешевле стоимость произведении, потому большие капиталисты подавляют мелких, которые мало-помалу уступают им место, переходя в разряд их наемных людей; а соперничеством между наемными работниками все более и более понижается заработная плата. Таким образом, с одной стороны, возникли в Англии и Франции тысячи богачей, с другой -- миллионы бедняков. По роковому закону безграничного соперничества богатство первых должно все возрастать, сосредоточиваясь все в меньшем и меньшем числе рук, а положение бедняков должно становиться все тяжеле и тяжеле. Но и в настоящем положение дел так противоестественно и тяжело для девяти десятых частей английского и французского населения, что необходимо должны были явиться новые стремления, которыми отстранялись бы невыгоды прежнего одностороннего идеала. Подле понятия о правах отдельной личности возникла идея [о союзе и братстве между людьми: люди должны соединиться в общества, имеющие общий интерес, сообща пользующиеся силами природы и средствами науки для наивыгоднейшего всем производства и для экономного потребления производимых ценностей]. В земледелии [братство это] должно выразиться переходом земли в общинное пользование [в промышленности -- переходом фабричных и заводских предприятий в общинное достояние компании всех работающих на этой фабрике, на этом заводе. Только это новое устройство экономического производства может дать благосостояние целому, например, французскому или английскому племени, и население этих стран, состоящее из тысячи1 богачей, окруженных мильонами бедняков, превратить в одну массу людей, не знающих роскоши, но пользующихся благоденствием].
   Это новое стремление к союзному [производству и потреблению] является [естественным] продолжением, расширением, дополнением прежнего стремления к обеспечению частных прав отдельной личности. В самом деле, не надобно забывать, что человек не отвлеченная юридическая личность, но живое существо, в жизни и счастии которого материальная сторона (экономический быт) имеет великую важность; и что потому, если должны быть для его счастья обеспечены его юридические права, то не менее нужно обеспечение " материальной стороны его быта. Даже юридические права на самом деле обеспечиваются только исполнением этого последнего условия, потому что человек, зависимый в материальных средствах существования, не может быть независимым человеком на деле, хотя бы по букве закона и провозглашалась его независимость. [А при известной густоте населения и при известной степени развития экономических отношений (появление хороших путей сообщения, обширной торговли, механических способов производства и т. д.) материальное благосостояние может быть доставлено массе населения только экономическим соединением производителей для труда и потребления].
   Но введение лучшего порядка дел чрезвычайно затруднено в Западной Европе безграничным расширением юридических прав отдельной личности. Братья в соединении живут гораздо с большим благосостоянием, нежели могли бы жить разделившись,-- истина, известная у нас каждому поселянину ("раздел семьи на отдельные хозяйства разоряет семью" -- это знает каждый у нас), иго, живучи вместе, каждый из братьев должен жертвовать частью своего полновластия родовому союзу, ограничивать свои капризы, противные общей (и в том числе его собственной) пользе. [Только при взаимном ограничении полновластия каждого из членов возможен всякий союз.] Но нелегко отказываться хотя бы даже от незначительной части того, чем уже привык пользоваться, а на Западе отдельная личность привыкла уже к безграничности частных прав. Пользе и необходимости взаимных уступок может научить только долгий горький опыт и продолжительное размышление. На Западе лучший порядок экономических отношений соединен с пожертвованиями, и потому его учреждение очень затруднено. [Эти затруднения громадны. Так громадны, что хотя нельзя признать дальновидным и вместе добросовестным того публициста Западной Европы, который сомневается в окончательном торжестве нового стремления к союзному производству и потреблению (надобно быть этому публицисту или недальновидным, или не беспристрастным, то есть не совсем добросовестным, чтобы отрицать неизбежность этого торжества; да, мы забыли третью альтернативу: можно быть человеком, не знающим "временных идей, не имеющим понятия об истинном смысле современных событий, и все-таки считаться публицистом)-- невозможно дальновидному и добросовестному публицисту во Франции или в Англии не быть уверену в торжестве нового начала, но бог знает, удастся ли нам или внукам нашим видеть мирное владычество нового экономического принципа в Западной Европе. Не в том препятствие, как говорят обыкновенно его противники, что новая экономическая теория еще недостаточно формулирована наукою: общий принцип ясен для всех, кто хочет знать его, а технические подробности никогда не определяются предшествующею теориею, они даются практикою, самым исполнением дела и местными условиями. И не в том затруднение, как говорят иные, чтобы вообще новый принцип требовал непременно той или другой государственной формы и был враждебен какой-нибудь из них, такая гипотеза совершенное заблуждение, хотя она и очень распространена. Как земледелие, так фабрика и завод, как торговля, так всякая экономическая сила, принцип ассоциации по своему существу чужд политических пристрастий и равно может уживаться со всякою формою государственного устройства. Наш Александр I и его союзник, король прусский, неограниченные монархи, король английский, конституционный монарх, его брат, герцог Кентский; аристократические министры Англии, стремившиеся тогда к восстановлению олигархии и к уничтожению государственных прав Англии, северо-американские демократы -- все одинаково ободряли Роберта Овена. По сущности своей, принцип ассоциации -- дело вовсе не политическое, а чисто экономическое, повторяем, как торговля, как земледелие он требует одного: тишины, мира, порядка -- благ, существующих при каждом хорошем правительстве, какова бы ни была форма этого правительства. Нет, не в этих мнимых препятствиях дело -- оно задерживается в Англии и Франции затруднением, гораздо более тяжелым, нежели формулирование принципа наукою или какое-нибудь государственное учреждение,-- оно задерживается привычками целого народа. Тут, мы готовы повторить все возражения, какие с точки зрения народных обычаев в своих землях делают экономисты старой школы социалистам]. У французского поселянина одно стремление в жизни -- прикупать побольше и побольше земли к своему участку; у английского фермера одно стремление -- возвысив по возможности доход с своей фермы, забирать и забирать соседние участки в наем, для увеличения своей фермы; у его работника одна мечта -- сделаться фермером. Для них всех мысль об улучшении своего состояния срослась с мыслью о полной власти над землею, которую он обработывает. Несколько иначе, но та же самая мысль о безотчетном распоряжении своею деятельностью давно проникла английского и французского фабричного работника. Для введения союзного производства в этих землях надобно в целом народе, огромнейшая масса которого еще погрязает в невежестве и не привыкла к размышлению о своих обычаях, вселить новое убеждение, и не только вселить его, но и утвердить до такой силы, чтобы оно взяло верх над обычаями и привычками, которые чрезвычайно сроднились со всем образом жизни тех племен,-- надобно путем разумного убеждения перевоспитать целые народы. Какой гигантский труд для этого требуется -- вполне понимает только тот, кто перевоспитывал себя. [Окончательный успех этого дела не подлежит сомнению, потому что к тому ведет историческая необходимость,-- но страшно и подумать о том, сколько времени и усилий оно требует, сколько страданий и потерь уже стоит <и будет стоить оно. Не удивительно, что люди близорукие, или отсталые, или своекорыстные называют утопистами тех, которые признают юридическую справедливость, логическую разумность и историческую необходимость введения начала ассоциации в экономическую жизнь западных народов, наиболее подвинувшихся в своем экономическом развитии].
   То, что представляется утопиею в одной стране, существует в другой как факт. Утопиею кажется для французского мыслителя необходимое условие народного благоденствия во Франции, как и повсюду -- сознательное благоговение народа перед законом и его органами, от министерства до последнего полицейского служителя, одним своим появлением вводящего в границы закона бесчисленную толпу, разгоряченную политическими страстями,-- эта черта быта, кажущаяся утопиею во Франции, существует в Англии как народный обычай. Точно так, те привычки, проведение которых в народную жизнь кажется делом (неизмеримой трудности англичанину и французу, существуют у русского как факт его народной жизни. У нас есть землевладельцы с юридическим полновластием английского или французского землевладельца (помещики, купцы и разночинцы, купившие себе землю, однодворцы, несколько тысяч крестьян, владеющие собственною землею),-- но они составляют, сравнительно с массою народа, еще очень немногочисленный класс, понятия которого о полновластной собственности отдельного лица над землею еще не проникли в сознание массы нашего племени. По праву полновластной собственности обработываются у нас уже мильоны десятин (все земли, обработываемые в пользу людей, не принадлежащих к сельской общине,-- именно земли купцов-землевладельцев и разночинцев-землевладельцев; участки, оставляемые для собственного хозяйства помещиками, не могут быть причисляемы сюда, потому что и границы и различие между этими и общинными участками не одинаковы,-- различие то возникает, то исчезает, смотря по тому, учреждается ли в селе оброк или барщина, да и при барщине разграничение участка помещика и участка его крестьян изменчиво),-- но все эти мильоны десятин составляют еще незначительную, быть может, пятнадцатую, быть может, двадцатую часть в общей массе обработываемых земель, которые или распределяются для обработки или пользования по общинному началу (почти все земли, возделываемые на себя помещичьими и государственными крестьянами, и все земли, возделываемые на помещика барщиною, так же как и мирские запашки в казенных селениях), или принадлежат государству, то есть всей нации (оброчные статьи). Масса народа до сих пор понимает землю как общинное достояние, и количество земли, находящейся в общинном владении, или пользование ими под общинною обработкою, так велико, что масса участков, совершенно выделившихся из него в полновластную собственность отдельных лиц, по сравнению с ним, незначительна. Порядок дел, к которому столь трудным и долгим путем стремится теперь Запад, еще существует у нас в могущественном народном обычае нашего сельского быта. Существовал некогда он и на Западе, по крайней мере во многих странах Запада, но утрачен там в одностороннем стремлении к полновластной собственности отдельного лица.
   Мы видим, какие печальные следствия породила на Западе утрата общинной поземельной собственности и как тяжело возвратить западным народам свою утрату. Пример Запада не должен быть потерян для нас. Вопрос о земледельческом быте важнейший для России, которая очень надолго останется государством по преимуществу земледельческим, так что судьба огромного большинства нашего племени долго еще -- целые века -- будет зависеть, как зависит теперь, от сельскохозяйственного производства.
   Но того нельзя скрывать от себя, [что мы живем в переходной эпохе], что Россия, доселе мало участвовавшая в экономическом движении, быстро вовлекается в него, и наш быт, доселе остававшийся почти чуждым влиянию тех экономических законов, которые обнаруживают свое могущество только при усилении экономической и торговой деятельности, начинает быстро подчиняться их силе. Скоро и мы, может быть, вовлечемся в сферу полного действия закона конкуренции [результаты которой, когда она не подчинена закону общения " братства в производстве, уже обнаружились в Англии и Франции превращением огромного большинства тех племен в людей, не обеспеченные ничем против нищеты, и образованием все расширяющейся язвы пролетариата. И мы, как западные народы, скоро почувствуем необходимость не подчиняться [рабски этому закону, роковому в своей односторонности. И теперь уже обнаруживаются первые признаки этого закона в тех отраслях экономической деятельности, где введены улучшенные способы,-- уже большие капиталисты оттесняют малых {[Укажем один пример. На наших глазах быстро исчезает на Волге многочисленный зажиточный класс судохозяев, уступая место нескольким заведениям пароходной перевозки товаров. Построение железных дорог, что бы ни говорили, вытесняет многочисленный и вообще пользующийся благосостоянием класс людей, промышлявших извозом по главным дорогам. Подвоз товаров по железным дорогам, что бы ни говорили, будет для них, уже более тесным поприщем промысла.]}].
   В настоящее время мы владеем спасительным учреждением, в осуществлении которого западные племена начинают видеть избавление своих земледельческих классов от бедности и бездомности. Но, при новой эпохе усиленного производства, в которую вступает Россия, многие из прежних экономических отношений, конечно, изменятся сообразно потребностям времени. Вообще мы думаем, что менее всех подвержен опасности ошибиться в расчетах тот, кто менее всех поддается надеждам, что чем скромнее воображать будущность, тем лучше. Возьмите самую скромную оценку результатов начинающегося промышленного движения в России для близкого будущего,-- мы готовы для прочнейшей безопасности от преувеличенных ожиданий сократить ее еще вдвое, втрое. Через десять лет мы будем иметь по крайней мере четыре тысячи верст железных дорог, через тридцать лет, по самому скромному расчету, тридцать тысяч верст, мы спустимся на цифру вдвое меньшую,-- положим, что мы будем иметь через тридцать лет только пятнадцать тысяч верст железных дорог в Европейской России. По самому скромному расчету, сельская цена хлеба в замосковских губерниях, прорезываемых железными дорогами, возрастет вдвое,-- мы согласны принять, для большей скромности расчета, возвышение цены только на пятьдесят процентов. Самые скромные расчеты предсказывают, что через тридцать лет наша внешняя торговля утроится,-- мы, вместо двухсот процентов увеличения, возьмем для большей осторожности только сто процентов, и будем полагать, что она только удвоится. Точно так же будем умерять наши надежды и относительно всех других изменений в нашем экономическом быте,-- будем умерять их ниже самых осторожных расчетов. Все-таки величина изменений будет очень чувствительна. Удвоение капиталов, удвоение промышленной и торговой деятельности в течение очень немногих лет, прежде чем яа-ши дети сменят нас,-- это слишком скромный расчет, а удвоение капиталов, торговли и производства есть уже необыкновенно важный переворот в быте, и многое в нынешнем экономическом порядке должно измениться вследствие его. Мы хотим всем этим оказать, что при самой величайшей наклонности вводить свои ожидания и предположения в самую тесную мерку нет возможности не сознаться, что мы живем в эпоху значительных экономических преобразований.
   [Мы не хотим решать, каковы именно будут эти преобразования,] достоверно [только то], что развитие экономического движения, заметным образом начинающееся у нас пробуждением духа торговой и промышленной предприимчивости, построением железных дорог, учреждением компаний пароходства и т. д., необходимо изменит наш экономический быт, до сих пор довольствовавшийся простыми формами и средствами старины. Волею или неволею мы должны будем в материальном быте жить, как живут другие цивилизованные народы. До сих пор семейство наших поселян покупало только соль, колеса, вино, сапоги, кушаки, серьги и проч., и проч.,-- все остальное производилось домашним хозяйством: и сукно и ткань для женского платья и для белья, и обувь, мебель, и самая изба с печью. Скоро будет не то: домашнее сукно сменится на поселянине покупным фабричным (мы не знаем, будет ли, он покупать фабричное сукно лучшего сорта, нежели покупает теперь, но в том нет сомнения, что его жена разучится ткать сукно),-- льняные и посконные ткани домашнего изделия сменятся хлопчатобумажными (которые, очень может быть, будут не выше их добротою, но все-таки вытеснят их своею дешевизною) и т. д., и т. д. Все это совершится еще на глазах нашего поколения в селах, как до сих пор совершилось только в больших городах. Мы говорим это только для примера, чтобы разъяснить мысль о том, что неизбежны перемены в экономическом нашем быте, не решая того, каковы именно будут они. Но каковы бы ни были эти преобразования, да не дерзнем мы коснуться священного, спасительного обычая, оставленного нам нашею прошедшею жизнью, бедность которой с избытком искупается одним этим драгоценным наследием,-- да не дерзнем мы посягнуть на общинное пользование землями,-- на это благо, от приобретения которого теперь зависит благоденствие земледельческих классов Западной Европы. Их пример да будет нам уроком. [Теперь мы еще можем воспользоваться этим уроком. Теперь, когда мы еще только предвидим изменения, именно и нужно нам приготовиться к тому, чтобы сознательно встретить события и управлять их ходом, сознательно испытывая наши стремления и удерживаясь односторонностей, которые уже обнаружили горький результат свой на Западе, но могут быть обольстительны вначале, могут казаться неважными, даже полезными. Всякая новизна так обольстительна. Так и предоставление земли в безграничную собственность отдельному человеку может представиться средством возвысить производительность труда].
   Истина медленно распространяется не только в убеждениях массы,-- она медленно принимается и учеными. Рутина сильна. Араго долго отвергал и возможность и пользу железных дорог. Астрономы и математики отвергали закон тяготения, врачи -- обращение крови в жилах, долго после того, как эти истины были провозглашены Ньютоном и Гарвеем. Так [и учение о необходимости союзного производства до сих пор упрямо отвергается большинством экономистов. Они привыкли] повторять слова, бывшие односторонним девизом прежних стремлений: "свобода торговли", "свобода труда", "свободное установление цен", "свобода употребления капиталов" и т. д., и т. д. [давно уже открыто, что этот лозунг недостаточен, что он должен быть дополнен идеями солидарности, союза, наконец идеею справедливости. Но] в большей части экономических сочинений все еще повторяется, как единственная истина, рутинный, односторонний лозунг. Принять его нам было бы вдвойне пагубно: он не только помешал бы верному направлению нашего собственного производства [как мешает на Западе],-- он возбудил бы нас к разрушению благотворного учреждения, завещанного нам веками. А многие из наших экономистов, не приняв этого в соображение, или увлекшись теми временными и односторонними выгодами, какие принцип безграничной поземельной собственности отдельного лица обещает увеличению производства, слишком доверчиво повторяют мнения об этом предмете, находимые в большей части западноевропейских экономических сочинений. Чтобы не оставить этого общего суждения без подтверждений примерами и чтобы показать, какие выгоды обещает [и о каких неудобствах своих умалчивает принцип полновластной собственности отдельного лица], мы обратим внимание читателей на некоторые места в статье г. Струкова "Опыт изложения главнейших условий успешного сельского хозяйства" ("Экономич. указ.", NoNo 5, 7, 9 и 10), говорить о достоинстве которой мы уж имели случай. [Главными препятствиями успешному развитию сельского хозяйства автор Быставляет: 1 ) обязательный труд; 2) исключительное право некоторых сословий владеть землями,-- все это очень верно; но третьим препятствием считает он] "общественное пользование землями". Автор, по примеру очень многих эконом так, что не употребляли ни одной фразы, которая имела бы смысл на обыкновенном русском языке (которым, между прочим, говорят и крестьяне, не имеющие средств объясняться на иных языках), не произносили ни одного слова, не исковеркав его; да и то была еще милость, когда только коверкали обыкновенные слова, а не вовсе отказывались от них, заменяя их неслыханными в народе русском речениями, заимствованными из "Словаря областных наречий". Нравы этих диковинных поселян также не имели ничего общего с обыкновенными человеческими или русскими нравами: не говоря уже о чувствах или понятиях, даже в затылке почесывали мужички уж наверное никак не пальцами, а кулаком, да еще на особенный манер сложенным, и ложку со щами подносили ко рту не обыкновенным порядком, а с какими-нибудь особенными извитиями рук и ухмыляниями лица. И на каждое диковинное словечко своих мужичков, на каждое несообразное с обычною логикою понятие, на каждый странный жест их, автор радовался, сам дивясь чудному своему знанию всех никем дотоле не подмеченных особенностей народного быта и языка. Г. Григорович никогда не достигал такой высоты: у него мужики и говорили, и думали, и поступали по-человечески, отличаясь в языке и обычаях от остальных русских не более того, как отличаются действительные, живые русские поселяне, которые и говорят и думают о житейских делах почти так же, как и всякий другой человек, не получивший книжного воспитания. Мы уж сказали, отчего происходила эта разница: г. Григорович не изумляется своему знакомству с поселянами, не находит нужды щеголять этим знакомством, он привык видеть в поселянах людей таких же, как и мы с вами, читатель, или, быть может, и несколько лучших, нежели большая часть из нас; он -- какая редкость!-- он и любит их просто, как людей, а не как чудаков, странности которых могут давать литераторам поживу для курьезных описаний. Если в каком-нибудь уезде поселяне произносят "хурушу" вместо "хорошо", это, по его мнению, такая же драгоценная для поэзии и такая же восхитительная для него находка, как "харашо", которое произносим мы вместо "хорошо". Но для многих из его подражателей поселянин, в самом деле, диковинка, знанием которой не могут они довольно нащеголяться, и на употреблении "хурушу" основаны и надежда их на славу и любовь их к поселянам.
   Без знания и без любви что может сделать даже замечательный талант? А если, притом, и талант у литератора, требующего себе отличий за снисходительное знакомство свое с мужиками, не слишком велик, что ж удивительного, когда рассказы его из сельского быта так же пусты, аффектированы и скучны, как пусты, скучны и аффектированы были бы его повести из аристократического быта?
   Да и что хорошего может произвести насилование своего таланта? Г. Григорович тем и силен, что пишет простонародные рассказы по влечению собственной натуры, не насилуя таланта, а давая ему полный простор. А последователи его начали описывать поселян не по влечению таланта, а по разным посторонним соображениям, насилуя талант.
   Есть люди, которые любят толковать о свободном творчестве -- почему ж не толковать и об этом предмете? дело хорошее, лишь бы только толкующий сам понимал, о чем толкует, и не смешивал свободного творчества, например, с пустословием, которое относится скорее к прозе, и, притом, очень пошлой прозе, нежели к поэзии. Свободное творчество состоит в том, чтобы поэт не насиловал своей природы: природа внушает одному сатиру, другому идиллию,-- пусть каждый из них пишет что ему внушает природа таланта. Но если сатирик начнет гнуть свой талант, чтобы хочешь, не хочешь -- написать идиллию, тут уже не будет ровно никакой свободы творчества, а просто-напросто будет насилование таланта, и идиллия выйдет хуже всякой пародии на идиллию. Для Гоголя свободою творчества было писать о Чичиковых и Бетрищевых, а изображать Улиньку и Костанжогло было чистым насилованием таланта; Диккенса -- "Пиквикский клуб" н "Тяжелые времена" -- равно плоды свободного творчества, как и Пушкину "Онегин" не менее "Каменного гостя" внушен свободным творчеством. Уж более двух тысяч лет прошло с того времени, как высказана была истина, что верховным правилом разумной жизни должно быть "слушайся природы" -- seclindum naturum vivere. Пора нам понять эту истину. И в поэзии она так же бесспорна, как во всем остальном.
   Правда и то, что у одних натура сильна, здорова и влечения ее дельны, у других -- натура дрябла и влечения ее пусты. Конечно, людям последнего разбора непонятны здоровые влечения и дельные мысли. К числу таких людей принадлежат, между прочим, и те, которые воображали, что прочной литературной славы можно достичь у нас, не имея сильных и благородных стремлений, что публика наша прельстится фразами без смысла, формою без живой идеи. Эти люди, особенно те из них, которые потерпели крушение собственных литературных надежд, могут быть недовольны г. Григоровичем, во-первых, за то, что ему досталась известность, которой напрасно искали они, во-вторых, и за то, что в его произведениях есть всегда живая мысль, необходимости которой никак не могли понять они. Но мнение таких людей вовсе не закон ни для г. Григоровича, ни для русской публики: она, что ни говорите, таки умеет ценить людей и награждает своим сочувствием только тех писателей, которые служат правде, служа поэзии, потому что без правды нет и поэзии.
   Горька участь литераторов, которые, несмотря на все хлопоты, не успели приобресть славы, за которою гнались или еще продолжают гнаться; но кто ж виноват в том, что участь их горька? Зачем они так узко и поверхностно поняли литературу, воображая, что она может быть пустословием?
   Кто, например, виноват, если рассказы из простонародного быта вообще не разделяли того успеха, которым постоянно пользовались произведения г. Григоровича? Неужели охлаждение публики надобно считать причиною неуспеха многих писателей, в подражание г. Григоровичу водивших нас по избам и нивам?-- Но ведь это охлаждение не простиралось же никогда на произведения г. Григоровича, и, например, последний роман его был читаем всеми с величайшим одобрением. Отчего же такая разница? Отчего г. Григорович без всякого труда приковывает к себе внимание публики, когда многих других повествователей о сельском быте не хочет она и слушать?
   Г. Григорович не забавляет себя и публику набиранием странных слов и странных обычаев (чем ограничиваются другие): в его "Переселенцах" есть живая мысль, есть действительное знание народной жизни и любовь к народу; у него поселяне выводятся не затем, чтобы исполнять должность диковинных чудаков с неслыханным языком: нет! они являются, как живые люди, которые возбуждают к себе полное ваше участие. В этом и причина постоянного успеха его повестей и романов из сельского быта.
   Мы не будем пересказывать содержание "Переселенцев": кто не читал еще этого романа, конечно, прочтет его. Мы не будем и перечислять сцен, особенно хорошо исполненных или характеров, очерченных особенно удачно, потому что это исчисление было бы слишком длинно. От хилого и телом и духом Тимофея Лапши, которого помещик переселяет в саратовские луга из вотчины, где Лапшу не любили за то, что у него брат Филипп скрывался в бегах и промышлял воровством, до жены Тимофея, Катерины, которая бьется, как рыба об лед, чтобы как-нибудь поддержать хозяйство, и до маленького Тимофеева сына Пети, которого Филипп отчасти выманивает, отчасти силою отнимает у отца и продает нищим; от агронома и филантропа-помещика Сергея Васильича Белицына, который очень хорошо рассуждает об обязанностях помещика и о своих великолепных планах, и разоряется, устроивая в Петербурге прекрасные балы, до молодого гуртовщика Карякина, который хвастается тем, что не боится своего тятеньки,-- почти все характеры обрисованы с обыкновенным мастерством г. Григоровича, так что выставляются живыми людьми. Заключение из своего рассказа выводит сам автор в следующей сцене:
   Узнав о смерти Тимофея Лапши, хозяйство и здоровье которого было окончательно убито переселением, и о горькой участи его семьи, супруга Сергея Васильича, Александра Константиновна, надолго задумалась. Сергей Васильич, вместе с нею выслушавший рассказ старосты, тоже сидел молча.
   
   -- О чем ты думаешь?-- спросил наконец муж, прикасаясь ладонью к руке жены.
   -- Я думаю об этой бедной женщине и ее детях, думаю также о помещиках... таких, как мы... -- вымолвила Александра Константиновна.
   Сергей Васильич сильно потер лоб ладонью и опустил голову.
   -- Надо сознаться, Serge, оба мы поступили непростительно опрометчиво,-- подхватила Александра Константиновна: -- нет, мы живем совсем не так, как бы нам следовало!
   -- Что ты хочешь этим сказать?-- краснея, проговорил муж.
   -- Я хочу сказать,-- кротко возразила Белицына:-- что если уж существует наше положение -- положение помещика, оно налагает на нас, помещиков, обязанности... строгие, святые обязанности -- право, так! Это не пустое слово, не фраза. Сколько раз думала я: если б владели мы только землями да лесом, наша беспечность была бы простительна, нас можно было бы извинить за наше незнание; но ведь в руках наших живые люди, мы имеем сотни семейств, судьба которых в нашем полном распоряжении... -- с горячностью подхватила она:--как христиане, как граждане, наконец, просто как честные люди, можем ли мы быть беспечными? Имеем ли мы право бросить этих людей на произвол судьбы, не знать их жизни, их потребностей?.. Наше равнодушие, наше невежество в отношении к быту этого народа, который круглый год, всю свою жизнь для нас трудится и проливает пот свой,-- наше равнодушие и незнание постыдно и бесчестно!.. Мы наряжаемся, пляшем, безумно тратим деньги, уважаем и принимаем за серьезное то, что в сущности вздор, и почти презираем то, к чему обязывают нас совесть, религия и все человеческие чувства... Сердце возмущается и страшно делается, как подумаешь обо всем этом! Нет, мы живем не так, далеко не так, как бы следовало!..
   Но мы считаем лишним досказывать то, что говорила Александра Константиновна. Мысль, которая одушевляла ее, и без того понятна,-- мысль, по нашему мнению, в миллионы раз дороже самого пылкого, блестящего красноречия.
   Во все время, как говорила Белицына, Сергей Васильич не поднял головы. Когда она кончила, он продолжал сидеть в том же положении. Видно было, однако ж, что слова Александры Константиновны произвели на него сильное впечатление. Доброе лицо его выражало столько грусти, что, взглянув на него, Белицына быстро подошла к мужу и взяла его за обе руки.
   Она подумала, не зашла ли уж слишком далеко в своем увлечении, не оскорбила ли как-нибудь нечаянно мужа, который, в сущности, был главным виновником проекта о переселении и подал повод к ее упрекам.
   -- О чем ты думаешь?-- спросила она с ласковой улыбкой.
   -- О чем я думаю?-- вымолвил Сергей Васильич, подымая голову, при чем жена увидела слезы на глазах его:-- я думаю, что ты во сто тысяч раз умнее и честнее меня -- вот что я думаю... Начинай же то дело, о котором ты говорила!-- подхватил он с воодушевлением: -- начинай это дело, с богом, и я твой верный, неизменный помощник!..
   
   Александра Константиновна, женщина умная и, действительно, хорошая, видит необходимость взять управление в свои руки, мало-помалу приводит в порядок расстроенное хозяйство и успевает облегчить участь поселян.
   Некоторые читатели заметят, что эта идея может подать повод к спорам -- тем лучше: лишь были бы у нас хотя споры о чем-нибудь дельном, и это было бы уже важным шагом вперед. Но людей, которые желают спорить с Александрою Константиновною, мы, прежде всяких споров, просим обратить внимание на слова, которыми начинается ее монолог: "если уж существует наше положение",-- говорит она -- она говорит не о своих идеалах, а только о своих обязанностях при настоящем положении; но как она думает об этом положении, она того не говорит, и, по всей вероятности, у ней есть об этом свои мысли, и, быть может, мысли, не оставляющие места никаким спорам.
   Те, которые с интересом следят за развитием мнений так называемых славянофилов, нетерпеливо ожидали выхода второй книги "Русской беседы", надеясь найти в ней трактат И. В. Киреевского "О необходимости и возможности новых начал для философии". Трактат этот должен был пояснить, как именно ныне понимается, если не всеми славянофилами, то многими и, кажется, последовательнейшими из них, теоретический вопрос об общих началах знания,-- вопрос, которому славянофилы придают чрезвычайную важность.
   Вышла вторая книга "Русской беседы", и помещен в ней трактат И. В. Киреевского... но мы не можем говорить о нем, как намеревались: находя многое в нем верным и прекрасным (особенно идею, что одних отвлеченных понятий недостаточно для живого решения вопросов жизни, потому что ум человека не есть еще весь человек, а жить нужно всему человеку, и не одним рассудком, а также любовью), находя, что вся статья, напечатанная теперь {Киреевский успел обработать только половину трактата, которым занимался в последнее время жизни, только первую, критическую часть своего исследования; вторая часть, которая должна была содержать догматическое построение начал его собственной системы, осталась не написанною.}, проникнута духом благородным и чистым от фанатизма или нетерпимости,-- находя наконец в изложении статьи силу мысли, не совсем обыкновенную и возбуждающую к себе невольное уважение, как возбуждает уважение всякий сильный ум,-- потому, имея сказать многое в похвалу статьи, мы, однако же, находим в ней ошибки, которые нам кажутся важными, и, как следствие ошибок, некоторые мнения, как нам кажется, не соответствующие или нынешнему состоянию науки, или потребностям жизни. Конечно, мы не могли бы оставить эти мнения без замечаний. Но над свежею могилою, недавно поглотившею Киреевского, неуместны и неприличны были бы не только споры, даже все, что могло бы походить на спор. Да и к чему теперь возражать, опровергать? К сожалению, нет уже надобности защищать против Киреевского те из наших убеждений, справедливость которых не признавал он -- к сожалению, говорим мы, потому что не в развитии тех или других мнений, могущих возбуждать несогласия, состояло главнейшее значение Киреевского, а в развитии стремлений благородных и полезных для нашего общества, столь мало еще проникнутого потребностью мыслить, жаждою истины. Жажда истины, деятельность мысли -- зародыш и залог всего благого; а в Киреевском была эта жажда истины, он пробуждал в других деятельность мысли. Потому, во всяком случае, он был полезен и нужен у нас.
   "Русская беседа" посвящает несколько страниц воспоминанию о Киреевском. Страницы эти проникнуты искренностью глубокого чувства и написаны прекрасно. Мы берем из них те мысли, в которых совершенно согласны с мнениями или чувствами, высказываемыми от имени "Русской беседы" о ее покойном сотруднике.
   
   Сердце, исполненное нежности и любви; ум, обогащенный всем просвещением современной нам эпохи; прозрачная чистота кроткой и беззлобной души; какая-то особенная мягкость чувства, дававшая особенную прелесть разговору; горячее стремление к истине; необычайная тонкость диалектики в споре, сопряженная с самою добросовестною уступчивостью, когда противник был прав, и с какою-то нежною пощадою, когда слабость противника была явною; тихая веселость, всегда готовая на безобидную шутку, врожденное отвращение от всего грубого и оскорбительного в жизни, выражении мысли или отношениях к другим людям; верность и преданность в дружбе, готовность всегда прощать врагам и мириться с ними искренно; глубокая ненависть к пороку и крайнее снисхождение в суде о порочных людях; наконец безукоризненное благородство, не только не допускавшее ни пятна, ни подозрения на себя, но искренно страдавшее от всякого неблагородства, замеченного в других людях: таковы были редкие и неоцененные качества, по которым Иван Васильевич Киреевский был любезен всем, сколько-нибудь знавшим его, и бесконечно дорог своим друзьям. Смерть его останется неисцелимою рапою для многих.
   Но потеря Ивана Васильевича Киреевского важна не для одних личных его знакомых и не для тесного круга его друзей: нет1 она важна и незаменима для всех его соотечественников, истинно любящих просвещение и самобытную жизнь русского ума. Не много оставил он памятников своей умственной деятельности -- несколько листов составляют весь итог его печатных трудов; но в этих немногих листах заключается богатство самостоятельной мысли. Нашему убеждению будет, конечно, сочувствовать всякий, кто с разумом прочел или теперешнюю статью Ивана Васильевича Киреевского, или те, которые напечатаны в "Москвитянине" и в "Московском сборнике".
   Слишком рано писать его биографию; скажем только, что жизнь его украшена была с первой молодости приязнию Пушкина, горячею дружбою Жуковского, Баратынского, Языкова и (слишком рано увядшей надежды нашей словесности) Д. В. Веневитинова. О движении и развитии его умственной жизни и о литературной деятельности говорить также еще нельзя... Но придет время, когда наука оценит его достоинство и определит его место в движении русского просвещения. Выводы, им добытые, сделавшись общим достоянием, будут всем известны; но его немногие статьи останутся всегда предметом изучения по последовательности мысли, постоянно требовавшей от себя строгого отчета, по характеру теплой любви к истине и людям, которая везде в них просвечивает, по верному чувству изящного, по благоговейной признательности- его к своим наставникам, предшественникам в путях науки даже тогда, когда он принужден их осуждать, и особенно по какому-то глубокому сочувствию не высказанным требованиям всего человечества, алчущего животворящей правды.
   Память твоя да будет с праведною похвалою, наш усопший брат!
   
   Скажем и мы от себя:
   Да будет память твоя с праведною похвалою, честный и полезный деятель русской мысли, человек замечательный по высоким качествам ума и благородным достоинствам сердца!
   

Сентябрь 1856 года.

   Часто случалось нам слышать недоумения относительно причин, которым надобно приписать чрезвычайный успех "Семейной хроники" г. Аксакова. От некоторых людей, заслуживающих всякого уважения по развитости своего вкуса, мы слышали даже осуждение всем нашим журналам, от "Русской беседы" до "Русского вестника" и "Современника", за тот восторг, с каким отозвались все критики о книге г. Аксакова. -- "Спора нет,-- говорили эти люди,-- "Семейная хроника" написана [хорошо, можно, пожалуй, согласиться, что она написана даже очень хорошо],-- но выставлять "Семейную хронику" книгою необыкновенных, изумительных достоинств,-- дело решительно несправедливое, а в эту ошибку впали все журналы. По какому случаю все они были единодушны в ошибке, когда так редко бывают единодушны в истине? Но упоминаем о критической статье одного из них, объявившего, что с "Семейной хроники" начинается новая эпоха для нашей литературы, что у самого Гоголя лучшие места в первом томе "Мертвых душ" написаны под влиянием этой книги, отрывки из которой читались ему в рукописи; что все наши поэты и нувеллисты должны учиться и будут учиться слогу и чувствам, искусству писать и уменью понимать русскую жизнь у г. Аксакова. Это слишком очевидное преувеличение объясняется, пожалуй, даже извиняется, духом партии. Но чем извинить другие журналы, которые говорили о книге г. Аксакова тоном, разве немного уступающим в восторженности тону этой статьи? Ведь в их разборах также виделось необыкновенное удивление достоинствам "Семейной хроники"; они также как будто отдавали г. Аксакову первенство над всеми нашими нынешними писателями, говорили об нем, как о художнике, перед которым надобно преклоняться. Все это ошибочно. "Семейная хроника", в литературном отношении, имеет недостатки..." И эти строгие ценители исчисляли литературные недостатки книги г. Аксакова, быть может, сами так же преувеличивая их, как преувеличивал достоинства книги критик, находивший, что она должна преобразовать всю нашу литературу, для которой начинается новая эпоха с появления "Семейной хроники".
   Нет надобности оправдывать журналы, которые, быть может, уже достаточно оправдываются своим единодушием. Во всяком случае, чрезвычайный успех "Семейной хроники" остается фактом, и слишком строгие ценители, мнение которых мы привели выше, едва ли не впадают сами в ошибку, слишком много занимаясь вопросом о том, как велики именно литературные достоинства книги г. Аксакова: интерес, возбужденный "Семейною хроникою", основывался не исключительно на этих достоинствах: гораздо важнее было другое обстоятельство -- то, что книга эта удовлетворяла слишком сильной потребности нашей в мемуарах,-- потребности, находящей себе слишком мало пищи в нашей литературе. Конечно, если книга эта, интересная как мемуары, имела, притом, и замечательные литературные достоинства, по крайней мере, в некоторых частях (чего никто не отрицает) тем лучше; но будь она написана хотя бы не более как только не совсем дурным слогом, успех ее был бы разве немногим меньше того, какой она имела при всех своих настоящих литературных достоинствах.
   В самом деле, у нас вовсе нет мемуаров, относящихся до близкого к нам времени, относящихся до современной эпохи -- решительно нет. А потребность в таких мемуарах очень сильна. Только из одной беллетристики мы можем литературным образом расширять наше знание о том, что недавно делалось или делается вокруг нас. Но дело ясное, что одна беллетристика недостаточна в этом случае. Мемуары везде являются во множестве, везде читаются с жадностию, везде приносят много и пользы и наслаждения; у нас только нет и нет мемуаров. "Да где же они? Давайте их!"
   Г. Щедрин хочет пособить этому недостатку: он начал печатать в "Русском вестнике" (книжка 16-я) рассказы, которые называет "Губернскими очерками". Мы смотрим на эти рассказы, как на отрывки из мемуаров,-- так, вероятно, смотрит на них и сам автор. Ни ему, ни нам нет никакого дела до требований, каким могут подлежать рассказы о приключениях и лицах, создаваемых фантазиею. В литературном отношении у нас только одно условие относительно мемуаров: чтобы они были написаны недурно,-- не более; совершенств и красот мы в них не ищем,-- напротив, эти красоты иногда только мешают существенному достоинству мемуаров -- точной правдивости рассказа. "Губернские очерки" г. Щедрина совершенно удовлетворяют этому условию: никто не скажет, что рассказ автора не хорош. Большего публика и не потребует. Мы не имели еще случая слышать, какой успех имеют в публике "Губернские очерки", но вперед можно быть уверенным, что [успех этот не уступит успеху "Семейной хроники"].
   Г. Щедрин рассказывает нам свои воспоминания из жизни в некоем городе Крутогорске; но что это за город Крутогорск? имя, кажется, выдуманное. Если хотите, имя точно выдумано: почему же иногда и не придумать какого-нибудь имени, для собственного удобства и пользы читателей: дело не в имени, а в деле. Посмотрим же, что выдумщик г. Щедрин рассказывает о выдуманном городе Крутогорске. Но прежде всего узнаем местность, к которой относит г. Щедрин свои выдумки. В других местностях, может быть, ничего такого и не бывает, как в Крутогорске.
   
   В одном из далеких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то, чтобы он отличался великолепными зданиями; нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехэтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокоивающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.
   И, в самом деле, из этого города даже дороги дальше никуда нет, как будто здесь конец миру: куда ни взгляните вы окрест -- лес, луга, да степь, степь, лес и луга; где-где вьется прихотливым извивом проселок и бойко проскачет по нем телега, запряженная маленькою резвою лошадкой, и опять все затихнет, все потонет в общем однообразии...
   
   В этом далеком от нас городе люди живут очень патриархально, но с большими претензиями на светскость и подражание Петербургу. Так, например, хозяйка считает уже своею обязанностью занимать гостей, приехавших с визитом (визиты свирепствуют в Крутогорске), там женщины уже не прячутся от мужчин; мало того: знатные лица уже сажают на стулья людей, приехавших к ним с визитом, а не разговаривают с ними, держа их в стоящем положении; гости, с своей стороны, стараются вести с дамами разговоры любезные и занимательные:
   
   Вот наступает воскресенье: весь город, с раннего утра, в волнении, как будто томим недугом. На площади шум и говор, по улицам езда страшная. Чиновники, не обуздываемые в этот день никаким присутственным местом, из всех сил устремляются к его превосходительству поздравить с праздником. Случается, что его превосходительство не совсем благосклонно смотрит на эти поклонения, находя, что они вообще не относятся к делу; но духа времени изменить нельзя: "помилуйте, ваше превосходительство, это нам не в тягость, а в сладость!"
   -- Сегодня отличная погода,-- говорит Порфирий Петрович, обращаясь к ее превосходительству.
   Ее превосходительство слушает с видимым участием.
   -- Только жарко немножко-с,-- отзывается уездный стряпчий, слегка привставая на кресле; -- я, ваше превосходительство, потею...
   -- Как здоровье вашей супруги?-- спрашивает ее превосходительство, обращаясь к инженерному офицеру, с очевидным желанием замять разговор, принимающий слишком интимный характер.
   -- Она, ваше превосходительство, всегда в это время бывает в таком положении...
   Ее превосходительство решительно теряется. Общее смущение.
   -- А у нас, ваше превосходительство,-- говорит Порфирий Петрович:-- случилось на прошлой неделе обстоятельство. Получили мы из Рожновской палаты бумагу-с. Читали мы, читали эту бумагу -- ничего не понимаем, а бумага, видим, нужная. Вот только и говорит Иван Кузьмич: "позовем, господа, архивариуса -- может быть, он поймет". И точно-с, призываем архивариуса. Прочитал он бумагу. Понимаешь? спрашиваем мы. -- "Понимать не понимаю, а отвечать могу". Верите ли, ваше превосходительство, ведь и в самом деле написал это бумагу в палец толщиной, только еще непонятнее первой. Однако, мы подписали и отправили.
   Общий хохот.
   -- Любопытно,-- говорит его превосходительство: -- удовлетворится ли Рожновская палата?
   -- Отчего же не удовлетвориться, ваше превосходительство? ведь им больше для очистки дела ответ нужен: вот они возьмут да целиком нашу бумагу куда-нибудь и пропишут-с, а то место опять пропишет-с; так оно и пойдет...
   
   Жизнь в городе, где обхождение так любезно, а разговоры так поучительны, конечно, очень приятна; потому и у г. Щедрина остались о ней самые светлые воспоминания:
   
   Да, я люблю тебя, далекий, никем не тронутый край! Мне мил твой простор и простодушие твоих обитателей! И если перо мое нередко коснется таких струн твоего организма, которые издают неприятный и фальшивый звук, то это не от недостатка горячего сочувствия к тебе, а потому собственно, что я не желал бы слышать эти звуки, которые грустно и болезненно отдаются в моей душе. Много есть путей служить общему делу, но смею думать, что обнаружение зла, лжи и порока также не бесполезно, тем более, что предполагает полное сочувствие к добру и истине. Смею думать, что все мы, от мала до велика, видя ту упорную и непрестанную борьбу со злом, предпринимаемую теми, в руках которых хранится судьба России,-- все мы обязаны, по мере сил, содействовать этой борьбе и облегчать ее.
   
   Из трех рассказов, которые следуют у г. Щедрина за общею картиною нынешнего состояния Крутогорска, два имеют одинаковое заглавие: "Прошлые времена". Оба они заимствованы из бесед с одним и тем же старым уездным служакой, от лица которого и ведутся эти рассказы в Записках г. Щедрина. Из этих двух рассказов мы и сделаем несколько выписок. Старый служака жалеет о прежних временах, когда все было проще и дружелюбнее, нежели ныне; в его беседах есть что-то идиллическое, напоминающее предания поэтов о золотом веке:
   
   "...Нет, нынче не то, что было в прежнее время: в прежнее время народ как-то проще, любовнее был. Служил я теперича в земском суде заседателем, триста рублей бумажками получал, семейством угнетен был, а не хуже людей жил. Прежде знали, что чиновнику тоже пить-есть надо, ну и место давали так, чтоб прокормиться было чем... А отчего? оттого, что простота во всем была, начальственное снисхождение было -- вот что!
   Много было у меня в жизни случаев, доложу я вам, случаев истинно любопытнейших. Губерния наша дальняя, дворянства этого нет: ну, и жили мы тут, как у Христа за пазушкой; съездишь, бывало, в год раз, в губернский город, поклонишься чем бог послал благодетелям и знать больше ничего не хочешь. Этого и не бывало, чтоб под суд попасть или ревизии там какие-нибудь, как нынче: все шло себе как по маслу. А вот вы, молодые люди, поди-ка, чай, думаете, что нынче лучше: народ, дескать, меньше терпит, справедливости больше, чиновники бога знать стали. А я вам доложу, что все это напрасно-с: чиновник все тот же, только тоньше, продувнее стал... Как послушаю я этих нынешних-то, как они и про экономию-то и про благо-то общее начнут толковать, инда злость под сердце подступает.
   Брали мы, правда, что брали -- кто богу не грешен, царю не виноват? да ведь и то сказать, лучше, что ли, денег-то не брать, да и дела не делать? Как возьмешь, оно и работать как-то сподручнее, поощрительнее. А нынче, посмотрю я, все разговором занимаются, и все больше насчет этого бескорыстия, а дела не видно.
   Жили мы в те поры, чиновники, все промеж себя очень дружно. Не то, чтоб зависть или чернота какая-нибудь, а всякий друг другу совет и помощь подает. Проиграешь, бывало, в картишки целую ночь, все дочиста спустишь,-- как быть? ну и идешь к исправнику. Батюшка, Демьян Иваныч, так и так, помоги! Выслушает Демьян Иваныч, посмеется начальнически: "вы, мол, такие-сякие, приказные и деньгу-то сколотить не умеете, все в кабак да в карты!" А потом и скажет: "ну, уж "ечего делать, ступай в Шарковскую волость подать сбирать". Вот и поедешь: подати-то не соберешь, а ребятишкам на молочишко будет.
   И ведь как это все просто делалось! не то, чтоб истязание или вымогательство какое-нибудь, а приедешь этак, соберешь сход. -- Ну, мол, ребятушки, выручайте! Царю-батюшке деньги надобны: давайте подати.
   А сам идешь себе в избу, да из окошечка посматриваешь: стоят ребятушки да затылки почесывают. А потом и пойдет у них смятение, вдруг все заговорят и руками замахают, да ведь с час времени этак-то прохлаждаются. А ты себе сидишь, натурально, в избе да посмеиваешься, а часом сотского к ним вышлешь: "будет, мол, вам разговаривать -- барин сердится". Ну, тут пойдет у них суматоха пуще прежнего; начнут жеребий кидать. Это значит идет дело на лад, порешили итти к заседателю, не будет ли божеская милость обождать до заработков.
   -- Э-э-эх, ребятушки, да как же с батюшкой царем-то быть! ведь ему деньги надобны: вы хошь бы нас, своих начальников, пожалели!
   И все это ласковым словом, не то, чтобы по зубам да за волосы: "Я, дескать, взяток не беру, так иы у меня знай, каков я есть окружным!" нет, этак лаской да жаленьем, чтоб насквозь его, сударь, прошибло!
   -- Да нельзя ли, батюшка, хоть до Покрова обождать? Ну, натурально, в ноги.
   -- Обождать-то для-че не обождать? это все в наших руках, да за что ж я перед начальством в ответ попаду -- судите сами.
   Пойдут ребята опять на сход, потолкуют, потолкуют, да и разойдутся по домам, а часика через два, смотришь, сотский и несет тебе за подожданье по гривне с души, а как в волости-то душ тысячи четыре, так и выйдет рублев четыреста, а где и больше... Ну, и едешь домой веселее.
   А то вот у нас еще фортель какой был -- это обыск повальный. Эти дела мы приберегали к лету, к самой страдной поре. Выедешь это на следствие и начнешь весь окольный народ сбивать; мало одной волости, так и другую прихватишь -- всех тащи. Сотские же у нас были народ живой, тертый -- как есть на все руки. Сгонят человек триста, ну, и лежат они на солнышке. Лежат день, лежат другой; у иного и хлеб, что из дому взял, на исходе, а ты себе сидишь в избе, будто взаправду занимаешься. Вот как видят, что время уходит -- полевая-то работа не ждет -- ну, и начнут засылать сотского: "нельзя ли, дескать, явить милость, спросить в чем следует". Тут и смекаешь: коли ребята сговорчивые, отчего ж им удовольствие не сделать, а коли больно много артачиться станут, ну, и еще погодят денек-другой. Главное тут дело характер иметь, не скучать бездельем, не гнушаться избой да кислым молоком. Увидят, что человек-то дельный, так и поддадутся, да и как еще: прежде по гривенке, может, просил, а тут -- шалишь!-- по три пятака, дешевле не моги и думать. Покончивши это, и переспросишь их всех скопом:
   -- Каков, мол, такой-то Трифон Сидоров? мошенник?
   -- Мошенник, батюшка, что и говорить, мошенник!
   -- А ведь он лошадь-то у Мокея украл? он, ребята?
   -- Он, батюшка, он, должно,
   -- А грамотные из вас есть?
   -- Нет, батюшка, какая грамота!
   Это говорят мужички повеселее: знают, что, значит, отпуск сейчас им будет.
   -- Ну, ступайте с богом да вперед будьте умнее.
   И отпустишь через полчаса. Оно, конечно, дела немного, всего на несколько минут, да вы посудите, сколько тут вытерпишь: сутки двое-трое сложа руки сидишь, кислый хлеб жуешь... другой бы и жизнь-то всю проклял -- ну, ничего таким манером и не добудет."
   
   Много было хороших дельцов в старое доброе время,-- вот, например, городничего Фейера нельзя не похвалить: человек был знающий и к службе усердный.
   
   "Начальство наше все к нему приверженность большую имело, потому как собственно он из воли не выходил и все исполнял до точности: иди, говорит, в грязь -- он и в грязь идет, в невозможности возможность найдет, из песку веревку совьет.
   По той единственной причине ему все его противоестественности с рук и сходили, что человек он был золотой. Напишут это из губернии -- рыбу непременно к именинам надо, да такую, чтоб была рыба, кит не кит, а около того. Мечется Фейер как угорелый, мечется и день и другой -- есть рыба, да все не такая, как надо: то с рыла вся в именинника вышла, скажут личность, то молок мало, то пером не выходит, величественности совсем не имеет. А у нас в губернии любят, чтоб каждая вещь в настоящем виде была.
   Задумается Фейер да и засадит всех рыболовов в сибирку. Те чуть не плачут.
   -- Да помилуйте, ваше благородие, где ж возьмешь этаку рыбу?
   -- Где? а в воде?
   -- В воде-то, знамо дело, что в воде; да где ее искать-то в воде?
   -- Ты рыболов? говори, рыболов ли ты?
   -- Рыболов-то я точно, что рыболов...
   -- А начальство знаешь?
   -- Как не знать начальства! завсегда знаем.
   -- Ну, следственно...
   И являлась рыба, и такая именно, как быть следует, во всех статьях.
   Прислан был к нам Фейер из другого города за отличие, потому что наш город торговый и на реке судоходной стоит. Перед ним был городничий старик, и такой слабый да добрый. Оседлали его здешние граждане. Вот приехал Фейер на городничество и сзывает всех заводчиков, а у нас их не мало -- до пятидесяти штук в городе-то.
   -- Вы, мол, так и так, платили старику по десяти рублев, ну, а мне, говорит, этого мало: я, говорит, на десять рублев наплевать хотел, а надобно мне три беленьких с каждого хозяина.
   Так куда тебе, и слушать не хотят.
   -- Видали мы-ста этих щелкоперов... Он было вспыхнул.
   -- Ну, говорит, так не хотите по три беленьких?
   -- Пять рубликов,-- кричат: -- ни копейки больше.
   -- Ладно, говорит.
   Через неделю глядь, что ни на есть к первому кожевенному заводчику с обыском: "кожи-то, мол, у тебя краденые". Краденые не краденые, однако, откуда взялись и у кого купил, заводчик объясниться не мог.
   -- Ну, говорит: не давал трех беленьких давай пятьсот.
   Тот было уж и в ноги, нельзя ли поменьше, так куда тебе, и слушать не хочет.
   Отпустил его домой, да не одного, а с сотским. Принес заводчик деньги, да все думает, не будет ли милости, не согласится ли на двести рублев. Сосчитал Фейер деньги и положил их в карман.
   -- Ну, говорит, принеси остальные триста.
   Опять кланяться стал купец, да нет, одеревенел человек, как одеревенел, твердит одно и то же. Попробовал, еще сотню принес,-- и ту в карман положил, и опять:
   -- Остальные двести!
   И не выпустил-таки из сибирки, доколе все сполна не заплатил.
   Видят парни, что дело дрянь выходит: и каменьями-то ему в окна кидали, и ворота дегтем по ночам обмазывали, и собак цепных отравливали -- неймет ничего! Раскаялись. Пришли с повинной, принесли по три беленьких, да не на того напали.
   Нет, говорит: не дали, как сам просил, так не надо ж мне ничего, коли так.
   Так и не взял: смекнул, видно, что по разноте-то складнее, нежели скопом."
   
   Мы не будем решать в точности, каковы литературные достоинства этого рассказа: надобно ли только назвать его недурным или положительно хорошим, или прекрасным,-- для нас, вероятно и для публики, это второстепенный вопрос: главное то, что мемуары г. Щедрина интересны. Мы уверены, что публика наградит своим сочувствием автора за то, что он вздумал поделиться с нею своими записками о губернской жизни.
   В том же нумере "Русского вестника" есть другая статья, также заслуживающая внимания и одобрения. Это -- небольшая "Заметка", написанная г. Безобразовым "по поводу статьи г. члена Вольного экономического общества, статского советника Бланка: "Русский помещичий крестьянин".
   Статья г. Бланка обнаруживает незнакомство автора с предметом, о котором взялся он судить очень смело. Незнание вовлекло его в важные ошибки; а так как "Труды" Вольного экономического общества, в которых напечатана его статья, расходятся в значительном числе экземпляров, и потому ошибочные понятия г. Бланка могли бы многих ввести в заблуждение, то г. Безобразов поступил прекрасно, предупредив своею "Заметкою" возможность недоумения относительно вопросов, слишком легкомысленно обсуживаемых г. Бланком. Возражения написаны с благородным негодованием на излишнюю решительность тех людей, которые без всяких знаний берутся судить и рядить о важных ученых и практических вопросах, да еще и вопиять против людей, которые, изучив предмет, смеют думать иначе. Еще больше возбуждает негодование г. Безобразова низкое понятие г. Бланка о русском народе (к которому принадлежат крестьяне).
   
   Г. Бланк (говорит автор "Заметки") начинает свою статью выражением сожаления о распространении иностранцами и за ними некоторыми русскими ложной идеи, будто невольничество или рабство одно и то же, что крепостное состояние... В этом отношении мы можем совершенно успокоить автора: сколько нам известно, никто, сколько-нибудь знакомый с историей и значением названных понятий, ни в Западной Европе, ни в России, никогда не выражал подобной мысли и потому не занимался столь страшною в глазах автора пропагандою, точно так же, как никто не принимает за одно и го же мещанство и дворянство в России и буржуазию и феодальную аристократию в Европе. Если и были делаемы подобные сравнения, то только для уяснения различий в развитии и внутреннем строении общественных сословий у нас и на Западе. Притом же, указываемое автором заблуждение было бы, как мы увидим ниже, весьма странно, потому что крепостное состояние -- явление вовсе не чуждое Западной Европе: оно было, хотя с несколькими отличиями от русского, у всех европейских народов. Автор говорит: "Это последнее учреждение (крепостное состояние), совершенно оригинальное, составляет исключительную собственность нашего отечества, не будучи вовсе похоже ни на состояние невольничества на Востоке и в английских и других колониях Азии, Африки и Америки, ни на рабство, бывшее в Римской империи и потом в прочих государствах Западной Европы.
   
   Чтобы опровергнуть его суждения, основанные на одном совершенном незнании, г. Безобразов делает выписку из экономического словаря Коклена и Гильйомена. Отрывок этот в состоянии убедить каждого, что западные экономисты очень хорошо знают различие между рабством и крепостным состоянием, и так же осязательно показывает, что крепостное состояние существовало некогда во всех европейских государствах, стало быть, вовсе не есть явление, которое можно было бы (подобно г. Бланку) считать свойственным исключительно русской народности. Далее г. Бланк рассуждает о западных пролетариях, о смутах, которые производятся этими пролетариями, о том, что крепостное право предохраняет нас от пролетариата. Г. Безобразов очень справедливо замечает на это:
   
   Как ни убедительны слова автора, но с ними весьма трудно согласиться. Почему же, спросим мы его, нет у нас пролетариата не только в одном крепостном состоянии, но и во всех других, не только сельских, но и городских сословиях? почему же нет и тени его в звании всякого наименования государственных поселян, в звании обязанных, государственных крестьян, поселенных на собственных землях? Автор видит причину спасения нашего отечества от язвы пауперизма не там, где она действительно находится: эта причина в самом характере нашего общественного устройства н хозяйственного порядка, в самом способе владения землей, одинаково действующем посреди всех без изъятия званий сельских жителей в нашей народном быте, ограждающем и сельского и городского жителя, какого бы они ни были состояния, от безнадежной нищеты и бездомства, и наконец (и это главное) в излишке земли против потребностей народонаселения. При всей нашей готовности верить в самое искреннее попечение наших помещиков о благосостоянии вверенных им крестьян, мы не думаем, чтобы, при других условиях, они были в силах его обеспечить. Не лишним также считаем мы, если не припомнить автору, то заметить здесь, что сельское население в Западной Европе далеко не принимало того участия в печальных экономических и политических событиях Западной Европы, как городское; напротив того, оно было всегда лучшим представителем охранительных элементов во всех государствах и только изредка и, так сказать, вследствие всеобщей заразы было затронуто пауперизмом и духом возмущения, гнездившимся преимущественно в городском рабочем классе.
   
   Г. Бланк, пускаясь в исторические фантазии, воображает, будто бы крепостное право всегда существовало в русской земле; по своему незнанию, он смешивает немногочисленных холопов (дворовых служителей), существовавших в старину, с поселянами, которые не имеют с ними ничего общего и прикреплены к земле только уже в конце XVI века, всего каких-нибудь двести шестьдесят лет тому назад. Г. Безобразов выписками из статей г. Чичерина "О несвободных состояниях в России" снова обнаруживает грубость ошибки г. Бланка, очевидную, впрочем, для всякого, хотя в уездном училище учившегося русской истории по книжке г. Устрялова. "Заметка" оканчивается следующим образом:
   
   До сих пор рассуждения автора статьи Русский помещичий крестьянин о разных выражениях из древнего русского права и быта, или, лучше, игра этими выражениями, были только игрою и могли вызвать только улыбку сожаления со стороны читателя о понапрасну истраченных досугах между сельскими занятиями; но как злоупотребление всякою игрою может повести иной раз к весьма печальным результатам, так и автор приходит после своего исторического очерка к заключению, которое, мы, по крайней мере, отказываемся называть шуткою, ибо убеждены, что такое заключение в руках людей опытных может сделаться далеко не шуткою. Вот оно, приводим его собственными словами автора:
   "Итак, вот высокая идея связи власти с повиновением, основанной на взаимных выгодах, на заботливости о благосостоянии подчиненного лица и вместе с тем об исполнении им своего долга; твердыня, на которой создано помещичье и крепостное состояние в России, существующее тысячелетие; человеколюбивейшая политика, обеспечивающая продовольствие народа на самой власти, им управляющей, на самых капиталах, заключающихся в земле, ими же обработываемой; патриархальный семейный союз, бессмысленно осуждаемый только эгоистами, желающими избавиться от священных обязательств, которые они имеют относительно рабочего класса, или людьми, не имеющими поземельной собственности или пренебрегающими ею или, наконец, слепыми подражателями и превозносителями некоторых западных идей, заслуживших, под блеском ложной филантропии, исторический патент разрушения, неустроицы, варварства, грабежей и разврата. Укажите хотя на одно учреждение в мире, с которого были бы сколком оригинальные учреждения России о кабальных и потом крепостных крестьянах, проистекшие из ее народной опытности и самобытности, естественные по ее местоположению и значению, как государства преимущественно земледельческого, как житницы Европы,-- неизменно с усовершенствованиями пережившие и удельную систему, и вече, и владычество иноплеменных татар, и бедственные времена междуцарствия, и все перемены, которым подвергалось древнее русское законодательство вообще".
   После вышесделанных нами указаний на порядок прикрепления помещичьих крестьян к земле и выписок из исследований об образовании крепостного состояния в России,-- как эти указания и выписки ни кратки, мы можем сказать уже автору: нет, крепостное состояние, окончательно утвержденное законодательством не ранее начала XVIII столетия, не твердыня могущества России, существующая тысячелетие, нет, не оно дало силы русскому народу выдержать и удельную систему, и иго татар, и многие другие порабощения; это не учреждение, коренящееся в древнем русском патриархальном союзе,-- нет! это государственная мера, необходимо вызванная потребностями государственного благоустройства в XVII веке, точно так же, как было сообразною с потребностями времени государственною мерою и прикрепление в средневековой России других сословий, бояр и служилых людей из вольных слуг, и как было государственною же мерою, сообразною с потребностями другого времени, наделение дворян, при Екатерине Великой, разными правами и преимуществами и дарование городскому сословию жалованной грамоты.
   В остальной части своей статьи г. Бланк всеми силами превозносит ныне существующий у нас в помещичьих имениях порядок хозяйства и отношений землевладельцев к крестьянам. Многое бы хотели мы сказать, но воздерживаемся до другого раза. Говоря о русском крестьянине, автор не находит других слов для изображения естественных его наклонностей, как: леность, пьянство, разврат, воровство, бродяжничество, буйство, непокорность, своеволие и т. д. -- не можем умолчать о том тяжком чувстве, которое оставила в нас эта характеристика. Как? Неужели вы не могли отыскать на вашей палитре, столь щедрой для описания печального положения западного пролетария, других, более успокоительных для глаз, красок, когда стали говорить о русском крестьянине? Но этот народ, вы сами же нам сказали, вынес на себе удельную систему, иго татар, бедствия междоусобия, и вынес на своих плечах; он вынес на них и много других тяжелых для нас испытаний; он же стоял на бастионах Севастополя; он же и теперь, с беспредельною покорностью перед своею судьбою, терпеливо возлагая свою участь на милость бога и царя, и твердо во всем на нее уповая, непоколебимо идет тою же своею серою полоской и с тем же невозмутимым спокойствием во дни славы, как и во дни бедствий России, тащит по родимой земле свою неуклюжую соху. Неужели нельзя было представить более утешительную картину жизни русского крестьянина и, вспоминая все то, чем он обязан помещику, можно было не вспомнить и всего того, чем мы ему обязаны? Но оплакивать судьбу людей, отстоящих от нас так далеко, как западный пролетарий, может быть, легче, этот плач не влечет за собою никаких практических последствий.
   Наконец да позволено будет нам одно последнее размышление. Не воспоминаниями о холопстве и кабале древней России и разрытием могил, давно заросших и новыми цветами и новыми терниями, может улучшить помещик быт вверенных его попечению крестьян и подвинуть собственное и их благосостояние. Нет! подобные воспоминания не только бесплодны, но могут быть даже вредны: ибо, смотря назад, мы не можем в то же время смотреть вперед.
   
   В дополнение к статье г. Костомарова о древнем русском стихотворении "Горе-Злочастие" помещаем здесь заметку о том же предмете, написанную одним из наших ученых. Стихотворение, открытое г. Пыпиным, имеет особенную важность для истории нашей литературы именно потому, что представляется единственным образцом эпического рассказа из частного быта. Г. Буслаев, в своей статье о "Горе-Злочастии", интересной потому, что в ней помещены многие отрывки из рукописи, не признает этого качества за стихотворением, которое было напечатано в нашем журнале. Вопрос важен для литературы, я во взгляде на него мы вполне согласны с мнениями г. Костомарова и автора следующей заметки.
   

Октябрь 1856 года.

   Читатели знают из газет, что редакцию "Библиотеки для чтения" принял на себя г. Дружинин, и, конечно, разделяют нашу уверенность, что теперь русская литература будет иметь одним хорошим журналом более. Мы не сомневаемся в том, что новый редактор придаст новую жизнь старшему из наших литературных журналов: в том ручаются и известные достоинства г. Дружинина, как писателя, и независимое положение его в литературном кругу, и общее уважение, которым он пользуется от всех своих собратов по литературе. "Современник" имел в г. Дружинине одного из постоянных своих сотрудников в течение всех десяти лет своего существования, и мы должны при настоящем случае выразить ему за то искреннюю признательность: справедливость требует признать, что г. Дружинину наш журнал обязан многим. Продолжительные и тесные отношения "Современника" с г. Дружининым уверяют нас, что он один из тех людей, которые наиболее способны оживить и возвысить во мнении публики журнал. Его обширная начитанность, его близкое знакомство с иностранными литературами, его тонкий вкус и верный такт, его неутомимая деятельность,-- качества, столь драгоценные и столь редкие,-- служат прочными ручательствами за то, что журнал, им управляемый, пойдет по прекрасной дороге. Многочисленные литературные связи г. Дружинина должны быть обеспечением за то, что отныне у "Библиотеки для чтения" не будет недостатка в материалах, достойных внимания и одобрения публики.
   Программа, объясняющая, чем хочет и надеется быть "Библиотека для чтения" под управлением нового редактора, написана с тактом, который производит самое выгодное впечатление, и в таком тоне, который внушает доверие к надеждам и обещаниям обновляющегося журнала. Журнал не отказывается от своего прошедшего, в первом периоде которого так много было блеска, но вполне признает необходимость принять существенные изменения, сообразно настоящему развитию нашей литературы. "Новые деятели нового литературного поколения (говорит объявление), принимая на себя заботы о журнале, много лет считавшемся во главе всех современных ему русских периодических изданий, не могут держаться тех самых оснований, на которых "Библиотека для чтения" издавалась двадцать лет назад, в период наибольшего своего успеха. Воззрения изменились с тех пор, просвещение много двинулось вперед, журнальное дело приняло иной ход и иные условия, самый взгляд на литературу понес великие изменения; все эти обстоятельства не могут не обусловливать собой воззрений нозой редакции. Со всем тем, всякий журнал имеет свое прошлое, с которым никогда не следует разрывать литературной связи. Как ни изменились наши мнения о деятельности "Библиотеки для чтения" в первые годы ее основания, мы вполне сознаем, что журнал имел полное право на успех, имел свою физиономию, о которой не забудет новая его редакция. "Библиотека для чтения" была журналом истинно независимым от всех литературных партий, служила посредницей между русскими читателями и деятелями иностранных словесностей и отличалась не только разнообразием, но и общедоступностью статей, в ней помещавшихся. Этих самых оснований будет тщательно держаться новая редакция. Она озаботится полнотою всех отделов, обратит особенное внимание на нетронутые еще сокровища старой и новой иностранной словесности и станет стремиться к тому, чтобы каждая статья в журнале могла быть занимательною для каждого читателя. Критическая часть издания приобретет полную независимость, может быть, даже смелость, исходящую из этой самой независимости. Отделяясь от всех литературных партий, мы не ставим себя к ним во враждебное отношение. Глубоко сочувствуя всякой деятельности на пользу отечественного просвещения, мы не можем даже понять возможности мелкой полемики в нашем журнале. Как бы смелы мы ни были в наших отзывах, нам никогда не случится забыть, что мы спорим не с врагами, а с литературными товарищами, по разным дорогам идущими к одной и той же общей цели."
   Нельзя не признать, что программа эта написана с достоинством и прямотою, с умеренностью и, вместе, твердостью. "Библиотека для чтения" будет отныне журналом с самостоятельными мнениями, эти мнения будут выражаться с благородною смелостью, чуждою мелочной придирчивости, но столь же чуждою и робкой шаткости. Читатели, знающие г. Дружинина, конечно, уверены в том, что это и не может быть иначе в журнале, им управляемом. "Библиотека для чтения" не будет отголоском того или другого из остальных наших журналов, яо не будет враждебна ни к одному из добросовестных мнений, хотя бы и не разделяла их; даже на тех из сотоварищей по литературе, мнения которых должна будет опровергать для проведения собственных убеждений, она будет смотреть не как на врагов, а как на товарищей по стремлению к общей цели, при всей разности в понятиях о достижении этой цели,-- словом, она хочет иметь своим девизом "независимость и терпимость, твердость убеждений и доброжелательство". Какая программа может быть лучше и благороднее?-- А тон объявления и имя нового редактора, повторяем, ручаются за неуклонное исполнение этой благородной программы 1.
   Но какими же силами владеет в своих сотрудниках новая редакция "Библиотеки для чтения" для доставления своему журналу живости и разнообразия, для обеспечения его литературных и ученых достоинств?-- Список новых участников {Оба редактора "Современника" почли своею обязанностью быть сотрудниками "Библиотеки для чтения", новый редактор которой приобрел великое право на их благодарность как прежним своим постоянным и в высшей степени полезным сотрудничеством, так и тем, что остается ч теперь, попрежнему, постоянным сотрудником "Современника" 2.}, приобретенных журналу новою редакцией), дает на это ответ совершенно удовлетворительный. Тут мы видим имена, принадлежащие людям самых различных литературных партий -- ручательство за то, что журнал будет занимать среди их независимое положение,-- и почти все эти имена пользуются более или менее выгодною известностью -- ручательство за то, что в хороших статьях журнал не будет иметь недостатка.
   Исчислив главных своих сотрудников и объяснив важнейшие улучшения, которые вводит в каждом отделе журнала, новая редакция "Библиотеки для чтения" заключает свою программу, обещая "деятельность честную и постоянную, и упорную", символом которой будет служить эпиграф всего издания, взятый из Гете: Ohne Hast, ohne Rast--"без отдыха, без торопливости". Можно и должно верить подобному обещанию такого писателя, как новый редактор "Библиотеки для чтения". Но он просит судить о тех улучшениях, которые даются "Библиотеке для чтения" его управлением, не по одним только обещаниям в будущем, но и по тем результатам, которые отчасти уже достигаются им в настоящем. Последние книжки "Библиотеки для чтения" за 1856 год, издаваемые новою редакциею,-- говорит программа,-- "дадут публике возможность судить как об улучшениях по журналу, так и о том литературном характере, от которого уже не будет уклоняться "Библиотека для чтения".-- По окончании года, мы выскажем общее впечатление, которое произведет на нас обозрение всех нумеров, изданных новою редакциею, а теперь пока скажем, что первый из этих нумеров, октябрьская книжка "Библиотеки для чтениям, свидетельствует о деятельности новой редакции выгодным образом. Состав книжки очень разнообразен, многие статьи живы и интересны. Статья редактора о великом реформаторе Пруссии, друге императора Александра I, бароне Штейне, заслуживает особенного внимания. Из трех стихотворений г. Некрасова, напечатанных в этом нумере "Библиотеки", мы позволяем себе выписать здесь одно:
   

ШКОЛЬНИК

   Ну, пошел же, ради бога!
   Небо, ельник и песок --
   Невеселая дорога...
   Эй, садись ко мне, дружок!
   
   Ноги босы, грязно тело
   И едва прикрыта грудь...
   Не стыдися! Что за дело?
   Это многих славных путь.
   
   Вижу я в котомке книжку --
   Так, учиться ты идешь.
   Знаю, батька на сынишку
   Издержал последний грош.
   
   Знаю, старая дьячиха
   Отдала четвертачок,
   Что проезжая купчиха
   Подарила на чаек.
   
   Или, может, ты дворовый
   Из отпущенных?.. Так что ж
   Случай тоже уж не новый:
   Не робей, не пропадешь!
   
   Скоро ты узнаешь в школе,
   Как архангельский мужик,
   По своей и божьей воле,
   Стал разумен и велик.
   
   Не без добрых душ на свете...
   Кто-нибудь свезет в Москву:
   Будешь в университете,
   Сон свершится наяву!
   
   Там уж поприще широко --
   Знай работай да не трусь...
   Вот за что тебя глубоко
   Я люблю, святая Русь!
   
   Не бездарна та природа,
   Не погиб еще тот край,
   Что выводит средь народа
   Столько славных через край.
   
   Столько славных, благородных,
   Сильных любящей душой
   Посреди тупых, холодных
   И напыщенных собой.
   
   Мы уверены, что в следующем году "Библиотека для чтения" будет иметь в публике успех, заслуживаемый улучшениями, какие сообщаются этому журналу новою его редакциею, и вперед радуемся этому успеху. Но не все думают, подобно нам, что один журнал должен радоваться успехам других. У иных всякое улучшение в чужом журнале возбуждает чувство болезненного раздражения, совершенно напрасного. Вот, например, едва только мы объявили, что со следующего года гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев будут помещать свои новые произведения исключительно в нашем журнале, как один из русских журналов воскипел величайшим негодованием и наполнился желчными выходками против нас и наших сотрудников. Эту роль угодно было принять на себя, к сожалению, "Отечественным запискам",-- к сожалению, говорим мы, потому что, уважая прекрасное прошедшее этого журнала, мы не хотели бы видеть, чтобы он изменял прежнему своему достоинству и становился в положение, которого никто не одобрит.
   Октябрьская книжка "Отечественных записок" посвящает "Современнику" несколько десятков страниц. Поход начинается длиннейшею филиппикою г. Галахова против одного из эпизодов статьи г. Лайбова о "Собеседнике любителей российского слова"; предполагая, вероятно, большие достоинства в этой филиппике, "Отечественные записки" поместили ее в отдел критики. Затем, в "Литературных и журнальных заметках" следуют выходки против шестой статьи "Очерков гоголевского периода", против объявления о том, что господа Григорович, Островский, Толстой и Тургенев с наступающего года будут помещать свои статьи исключительно в "Современнике", и наконец, вновь против статьи г. Лайбова. Словом, батареи гремят... Причина этого грома ясна. Но подумали ль "Отечественные записки" о том, какую роль они принимают на себя? Ведь они становятся относительно "Современника" в то самое положение, в каком некогда угодно было стоять "Северной пчеле" относительно "Отечественных записок". Объяснять ли свойство этой роли? Оно в старые годы было прекрасно объясняемо "Отечественными записками", когда они подвергались добросовестным нападениям правдолюбивой газеты за то, что были журналом, не похожим на журналы, издававшиеся издателями "Северной пчелы". Напомним "Отечественным запискам" их прежнее благородное время, их прежние справедливые и прекрасные слова. Они совершенно прилагаются к настоящему случаю; только -- увы -- то, что говорилось тогда "Отечественными записками" о "Северной пчеле", могло быть сказано ныне "Современником" об "Отечественных записках".
   
   Сентябрь месяц -- время подписки на журналы, время крика и тревог в известной стороне русской журналистики. Журнальцы или газеты, для которых наука, искусство, литература -- не более, как слова, сидящие в их программах, ждут не дождутся этого блаженного времени. Целый год чахнут они от недостатка пищи и только в это время начинают как будто оживать. Слышите ли, как они теперь начинают рассказывать всевозможные выдумки о журналах, которые, гордецы, и знать не хотят их; как уверяют, что те журналы, суду которых публика верит и на которые подписывается, никуда не годятся... Словом, в это время газеты воскресают и начинают заниматься тем, что на их языке называется литературою и что на обыкновенном языке называется сплетнями. Это факт замечательный: на него непременно должен обратить свое внимание будущий историк так называемой русской литературы, должен сообщить его всему образованному миру. "Русские журналы",-- скажет он с горькою улыбкою,-- "большею частью спят в продолжение года; они просыпаются только от сентября до декабря месяца и, проснувшись, начинают говорить о подписчиках, выдумывая друг на друга разные сплетни". За такое открытие будущему историку скажет спасибо Европа, в которой до сих пор не бывало и нет еще ничего подобного. Кто не знает, что везде есть журнальные споры, везде есть полемика, где только есть литература? Но эти споры имеют источником своим разноречие в ученых или литературных убеждениях двух сторон; от прений между этими сторонами выигрывает или наука, или общество; у нас же,-- извините,-- дело идет о предмете гораздо интереснейшем -- о числе подписчиков чужого журнала, о чужих приходах и расходах...
   На этом поприще с честию и славою всегда подвизалась "Северная пчела" преимущественно перед всеми другими русскими журналами. Ежегодно пробуждается она в сентябре месяце. К этому мы так же привыкли, как к ежедневной смене дня ночью, и, признаемся, начали уже удивляться, что в нынешнем году "Северная пчела" как будто изменила неизменному закону своего существования -- молчала в то время, как почти все журналы объявили о подписке на будущий год; мы уже беспокоились о здоровье "Северной пчелы" и думали, что русская журналистика лишилась одного из своих родимых пятнышек, так резко обозначающих ее физиономию. Но опасения наши исчезли с появлением 207 нумера (18 сентября) этой газеты. Нет, жива "Северная пчела"! опять воскресли ее объявления о подписке на журналы! 207 нумер ее обогащает новым фактом рассказ будущего историка русской литературы, выясняя ему одну из самых занимательных торговых и нравственных сторон нашей журналистики.
   Всем известны отношения "Северной пчелы" к "Отечественным запискам" всем известно, как еще до появления первой их книжки, "Северная пчела" в 25 статьях доказывала, что этот журнал (еще не появившийся) никуда не годится и умрет при самом своем начале. Известно также, как оправдались эти предсказания и как с тех пор "Северная пчела", всегда больная чужим здоровьем, преимущественно страдала и страдает от цветущего здоровья "Отечественных записок". В продолжение трех лет она не переставала повторять, и прямо и косвенно, те же самые фразы, увещевая читателей, ради всего святого, не подписываться на "Отечественные записки", дерзавшие так откровенно высказывать свое мнение о ней самой и о сочинениях ее издателей. Но представьте же непокорство этой своенравной публики: она с каждым годом, как бы на зло увещаниям "Северной пчелы", подписывалась на большее число экземпляров "Отечественных записок" и наконец простерла дерзость свою и охоту читать этот журнал до того, что "Отечественные записки" не только здраво и невредимо просуществовали три года, но объявили об издании на четвертый год, да еще и с новыми улучшениями ("Отеч[ественные] зап[иски]", т. XVIII, "Библ[иографическая] хрон[ика]", стр. 63--64).
   
   Тут нужно только поставить на место "Отечественных записок" -- "Современник", на место "Северной пчелы" -- "Отечественные записки", на место "трех лет" и "объявления на четвертый год" -- "десять лет" и "объявление на одиннадцатый год", на место "сентябрь" -- "октябрь",-- все остальные подробности не нуждаются ни в малейших изменениях, чтобы прямо приме истов Западной Европы, находит общинное владение землями столь безнадежно вредным, что даже о слабых остатках его во Франции считает нужным упомянуть неприязненно: "Общественное пользование землями, без раздела на семейные участки (говорит он), сохранилось еще местами в некоторых местностях европейского материка и особенно в Восточной Европе. Во Франции и в Бельгии, между прочим, земли общественного пользования были или естественно бесплодные, или истощенные беспорядочиым пользованием, и оставленные под общественный выгон и редко под пастбище; лучшие земли по различным случаям перешли в частную собственность. Во Франции насчитывают до 1 000 000 гектаров городских и сельских общественных земель. Общины не знают, что с ними делать, ибо никто не хочет брать их в оброк, а между тем общины не имеют права отчуждать их в частную собственность и должны платить за "их поземельную подать. Пользуются же ими только беднейшие жители без всякой платы, для пастбищ".
   Дело выставлено в очень невыгодном виде. Кажется, этим примером безвозвратно осуждается общинное владение -- общины тяготятся своими землями, не знают, что с ними делать; "о вникнем в подробности этого очерка и увидим, что одна из них подрывает справедливость другой и ни одна не относится к самому принципу общинного владения, а разве только к местным злоупотреблениям городской и сельской администрации во Франции. "В общинном владении сохранились только земли бесплодные или истощенные",-- "лучшие земли", бывшие в общинном владении, "перешли в частную собственность по разным случаям",-- а между тем закон воспрещает "отчуждение общинных земель в частную собственность" -- как же могли лучшие участки быть отчуждены? Ясное дело, в противность закону, злоупотреблением местной администрации. Можно ли ожидать, чтобы люди, которые нарушают закон до того, что продают или отдают то, чего не имеют права отдавать или продавать, хорошо управляли тем, чего не успели противозаконным образом промотать? Ясно, что виноват во всем не принцип общинного владения, а дурная, злонамеренная администрация, которая одинаково погубит и частное и общинное владение. Идем далее и находим новое доказательство тому: "земли эти истощены беспорядочным пользованием" -- ясно ли, в чем дело? Не в общинности, а в "беспорядке", который бывает и в частных поместьях. Или уж в общине не может быть порядка? "Общины не знают, что делать с своими землями, ибо никто не хочет брать их в оброк" -- это невероятно; у нас землею не так дорожат, как во Франции, однако же городские земли находят себе нанимателей, а во Франции не находят; это невозможно; верно, тут скрываются страшные злоупотребления. Верно, люди, которые заведуют отдачею общинных земель внаймы, составляют фальшивые протоколы о том, что нанимателей не явилось, и потому земли остались пусты. -- а сами втихомолку пользуются ими,-- не это ли и есть "беспорядочное пользование", о котором говорилось выше! Но не все общинные земли предназначены к отдаче внаймы -- иные "оставлены под общественный выгон" -- что ж, эти земли в тягость общинам? -- Да, общины "не знают, что с ними делать". -- Как? разве никому не приносят они пользы?-- Нет, ими "пользуются беднейшие жители без всякой платы, для пастбищ" -- а, теперь понимаем: до беднейших жителей никому нет дела во Франции; притом же они пользуются выгоном "без всякой платы" -- стало быть, от общинных выгонов не поступает в городскую или сельскую кассу доходов, которыми распорядились бы по-своему люди, заведующие кассою -- окажите, какая им выгода от того, что теперь у "беднейших жителей" есть возможность содержать какую-нибудь корову или козу? Какая польза Парижу от того, что тысячи старух кормятся, продавая молоко коров, которых каждая из них содержит по одной, благодаря общественному выгону? -- Напротив, это положительный вред. Во-первых, эти коровы дурной породы; у известного сельского хозяина г. Пурсоньяка коровы дают молоко гораздо лучшего качества; во-вторых, эти старухи сами даром бременят землю -- пора бы им и честь знать, пора бы костям на место, а то они только безобразят парижские улицы своими лохмотьями,-- выгоды и чести от них городу нет ни на сантим, а иная, пожалуй, поступит еще на городской счет в богадельню, когда у ней падет ее дрянная корова,-- ну, и содержит город старую ведьму -- первое, тут прямой убыток; второе -- увеличивается цифра нищих, что неприятно в статистических таблицах. То ли дело, если б на месте общественного выгона построилось пять великолепных дач, именно дача г. Миреса, дача г. Фульда, дача доктора Верона, дача г-жи Арманс (вы ее знаете, премилая женщина) и дача г. Мишеля Шевалье, бывшего сен-симониста, а ныне, если не ошибаемся, сенатора. Они давно уж приискивают подгородных участков для дач. Проклятый закон, не позволяющий продать общественного выгона!
   Факты относительно общинного владения излагаются экономистами старой школы пристрастным образом, и доверчиво принимать составляемые ими картины значит впадать в постоянные ошибки. Мы виним в ошибках, нами указанных, гораздо более тех авторов, из которых г. Струков почерпал свои сведения о французском общинном владении, нежели г. Струкова,-- конечно, ему не было случая проверить на месте их показания; но все-таки он мог бы заметить внутреннюю несообразность этих показаний, если бы предостережен был относительно пристрастного взгляда старой экономической школы в этом случае. Он проверил бы их другими источниками, и тогда, вероятно, перестал бы так решительно утверждать, что общинные земли не приносят пользы благосостоянию французского (народа. Разберем же тот взгляд на общинное владение, который слишком доверчиво принимается от экономистов старой школы многими из наших ученых, и в том числе г. Струковым. Прежде всего посмотрим, ясно ли понимают он>и явление, против которого восстают,-- как они определяют его?
   "Общинное пользование (говорит г. Струков, отчасти со слов западных экономистов старой школы, отчасти по фактам русского быта) существует преимущественно в двух видах: одно, в котором луга и поля разделяются ежегодно или в самые краткие сроки, с общего согласия, по числу наличных и в том числе прибылых хозяев, равномерно ил" соответственно повинностям и оброкам, причем выгоны, пастбища, леса и неудобные земли остаются общими, некоторые же угодья или выгоны обращаются в мирские оброчные статьи; и другое, в котором, по взаимному согласию или распоряжению собственника, члены общества разделяют полевые земли между наличным числом хозяев на семейные участки бессрочно или на продолжительный срок (по участку в каждом поле, без участия в тюлевых землях прибылых хозяев), продолжая затем делить луга ежегодно, пользоваться выгонами и другими удобствами общественно или образовать из некоторых угодий и удобств оброчные статьи.
   "В обоих случаях ни земли правительства, ни земли владельцев не могут переходить в собственность постороннюю по произволу членов общества ил" самой общины. Даже когда община владеет землею, как собственностью, случаи отчуждения, если они не ограничены законом, бывают весьма редки, завися от общего согласия, которое чаще дается на приобретение новых земель и иногда на обмен старых, нежели на отчуждение".
   О чем тут идет дело? В начале, очевидно, о способах общинного пользования землею; в конце, очевидно, о принципе общинного владения,-- это два понятия совершенно различные; если они смешиваются, доказательства против общинного владения теряют всякую силу; положим, что способ пользования вещью дурен -- следует л" из того, чтобы вещь была сама по себе дурна? Вовсе еще нет; докажите прежде, что не может быть иного, лучшего способа пользования ею. Положим, что доказательства, которые представит г. Струков, будут решительно доказывать, вред обоих способов пользования, им указанных -- из того следует только, что эти способы должны быть заменены другими, лучшими, но нимало не следует, чтобы сам принцип был дурен. Иначе можно доказывать (и многие уже доказывали) вред просвещения, фабрик, машин, улучшенных путей сообщения, [свободы правительства,] мира, благосостояния,-- словом, какого угодно благого принципа, потому что каждым принципом можно дурно пользоваться.
   При таком смешений понятии, которое мы нашли в самом определении явления, выставляемого препятствием к развитию сельского хозяйства, едва ли можно ожидать таких возражений против этого явления, которые выдержали бы критику. Просмотрим, однако, их в том порядке, как они излагаются у г. Стру-кова.
   "Общественная поземельная собственность или общественное поземельное пользование,-- говорит он,-- остатки кочевого состояния племен, когда нет побуждений для личной поземельной собственности; при развитии сельского хозяйства и размножении населения, являются в этом порядке дел неудобства, заставляющие желать его прекращения". Но 1) при еще большем развитии населения и сельского хозяйства (когда прилагаются к "ему улучшенные способы производства, когда возникают пароходы, паровозы и усиленная торговля) являются вновь необходимые причины желать его возвращения, как доказывает пример Запада. Итак: первый период развития -- удобное общинное пользование, второй период -- оно имеет свои неудобства; третий, совершеннейший период (в который вступает Западная Европа), общинное пользование вновь становится необходимостью. [Стало быть, если бы во втором периоде, в котором находимся мы, удобства общинного пользования и перевешивались его неудобствами, то надобно еще рассмотреть, долго ли нам ждать вступления в третий период; если недолго, то выгоднее переждать кратковременное неудобство, не разрушая общинного порядка, чтобы избавить себя от мучительного процесса восстановления. А быстрый ход новейшей экономической истории заставляет утверждать, что и нам недолго остается до третьего периода. Для удобства на тридцать лет разрушать учреждение, восстановление которого требует вековых мучительных усилий -- невыгодно.] 2) Действительно ли даже во втором периоде благие следствия общинного пользования перевешиваются его невыгодами? Если и согласны, что при развитии населения и хозяйства являются не существовавшие прежде удобства на стороне полновластной личной собственности, то исчезают ли все выгоды со стороны общинного пользования? Нимало. Оно обеспечивает каждому члену общины право на участие в пользовании; оно обеспечивает существование каждого отдельного члена общины, доставляя ему право на землю. Без него большинство населения лишается недвижимой собственности и заменяющего ее права пользования недвижимою собственностью, а положение массы пролетариев всегда бедственно,-- потому надобно еще взвесить, который из двух порядков более благоприятен благосостоянию всего общества -- степень этого благосостояния зависит не только от массы производимых ценностей, но и от их распределения. Берем два участка, каждый в 5000 десятин земли (одна квадратная миля). На каждый участок приходится по 2000 человек населения. Один разделен на тридцать ферм с улучшенным хозяйством второго периода; каждая десятина дает в общей сложности 20 рублей дохода; из "их 5 рублей "дут на арендную плату землевладельцу, 6 рублей на уплату и содержание работникам, 9 рублей остаются в пользу фермера. На другом участке, по причине общинного пользования, сельское хозяйство сделало менее успехов, и десятина дает только по 12 рублей дохода, но этот доход весь остается в пользу домохозяев, которые все по общинному началу участвуют в пользовании землею. Сравним же эти участки.
   
   Общая ценность производства на первом участке 5000 X 20 = 100 000 руб.
   Общая ценность производства на втором участке 5000 X 12 = 60 000 "
   
   По общей ценности производства участок с фермами гораздо выше участка с общинным пользованием. Но от состояния производства обратимся к состоянию людей, населяющих эти участки. Считаем по семьям, полагая в каждой семье пять человек.

Участок с фермами

   1 семья (землевладелец) получает 5 X 5000=25 000 руб.
   30 семей (фермеры) получают 9 Х 5000 = 45 000, или каждая семья
   по 1500 руб. 369 семей (наемные земледельцы) получают 6 X 5000 = 30 000, или каждая семья по 81 р. 25 к.

Участок с общинным пользованием

   400 семей получают 12 X 5000 = 60 000, или каждая семья по 150 руб.
   
   Вывод ясен: на втором участке масса населения пользуется почти вдвое большим благосостоянием, хотя масса производимых ценностей почти вдвое больше на первом участке.
   Что кому милее, тот тому и отдает предпочтение: Мишелю Шевалье усиление производства -- альфа и омега экономической мудрости; он пожелает участок с общинным пользованием обратить в участок с фермами. Нам кажется, что это было бы разорительно для огромного большинства населения (для 369 семейств, служа в пользу только 31 семейству), потому общинное пользование мы считаем выгодным для нации сохранить на втором участке даже во время того периода, когда оно задерживает успехи производства.
   Мы сделали старой школе экономистов уступку, предполагая, что общинное пользование действительно само по себе невыгодно для успехов сельского хозяйства, во втором периоде, который продолжался для Европы до конца наполеоновских войн [, а для нас еще продолжается, но я у нас будет скоро сменен третьим, как сменился уже им в Англии и Франции]. Делая эту уступку, мы положили в своем примерном расчете, что общинное пользование само по себе значительно уменьшает массу производства. Но действительно ли это так? Надобно внимательнее рассмотреть, в самом ли деле так велики его невыгоды, как уверяет старая школа экономистов, в самом ли деле эти невыгоды проистекают из самого принципа общинности, или даже хотя из тех способов общинного пользования, которые употребительны у нас, а не вообще от беспорядка и беспечности,-- качеств, равно встречающихся и при пользовании по принципу полновластной личной собственности. Просматривая статью г. Струкова, каждый не предубежденный читатель удивится тому, каким образом на общинное пользование складывает он все злоупотребления, происходящие равно и в тех участках, пользование которыми подчинено принципу исключительной и полновластной личной собственности.
   Так, например, единственно общинному пользованию ставит он в вину истребление лесов (как будто землевладельцы не рубят без всякой предусмотрительности лично им принадлежащих лесов для чугунных, свекло-сахарных, винокуренных и всяких других заводов и фабрик, не продают их на сруб, на сидку смолы и т. д., и т. д.)-- ему исключительно в вину ставит он деревянные избы, неопрятность домашней жизни и т. д., и т. д. -- эго невероятно, и потому приводим отрывок из его диатрибы. Оставалось свалить на общинное пользование землею и безграмотность, и суеверие, и пьянство, и грубость нравов, и все прочие недостатки, встречаемые в быту поселян. В случае нужды мы ручаемся, что по той же методе, как у г. Струкова, можно вывести все эти пороки и недостатки не из чего иного, как именно из общинного пользования землею; и даже приписать исключительно общинному пользованию землею мозоли на руках, частые бельма на глазах и загорелый цвет шеи наших поселян.
   Нам кажется, что истребление лесов и курные избы надобно приписать не тому или другому способу пользования, а просто беспечности о будущем, непредусмотрительности, привычке к беспорядочной жизни вследствие различных обстоятельств [и бедности] и что во всем этом общинное пользование столько же виновато, сколько и в безграмотности наших поселян.
   Итак, представляем здесь два эпизода:

Эпизод первый, с замечаниями.

   "Общественное пользование землями, при обилии свежих малолесных и безлесных земель, сопровождается обыкновенно беспорядочным разделением земель на выгоны, сенокосы, пастбища и поля с распашкою лучших участков в разброс". (Но разве общинность виновата в беспорядке? Нет, сам автор упомянул истинную причину: "обилие земель" -- при изобилии кому охота стесняться предусмотрительною экономиею? Кто знает рассказы о порядке земледелия лет семьдесят тому назад в нижних поволжских губерниях, знает, что помещик свои запашки и проч. производил в такой же разбросанности, как и община его крестьян; когда много земли, кто же не станет выбирать для распашки только лучших участков? Полновластный собственник поступал бы и действительно поступал в этом случае точно так же, как община. Общинное начало столь же виновато в этой широкой непредуомотрительности, как и в том, что не засевалось тогда кормовых трав, когда в изобилии находились естественные луга.) "Леса, если есть, продолжают расти без всякого надзора и нередко служат пастбищем для скота". (Когда их изобильно, их не бережет ни общинник, ни полновластный собственник -- пример последнего представляет история лесистых стран Западной Европы в XVI--XVII столетиях.) "В местах, обильных лесами, новое заселение земледельцев начинается с занятия поля и вырубки леса для усадебных мест, потом для выгона и наконец для полей, которые, при различных удобствах легчайшей распашки лесных дач, являются в разброс. Постепенно, однако же, с умножением народонаселения, лесные распашки увеличиваются, соединяясь в общие поля и быстро истребляя лесную растительность". (Да разве не точно так же бывает и в лесистых областях Америки при их заселении по принципу личной полновластной собственности западноевропейскими колонистами и северо-американцами? Лес в изобилии, мест для распашки мало, ну, и рубят или жгут лес, который кажется не богатством, а помехою богатству.) "В то же время скот, пасущийся в лесах, с своей стороны уничтожает древесную поросль и подготовляет окончательное истребление леса". (Любопытно было бы узнать, существуют ли лесные изгороди в тех новозаселяемых лесных странах Америки, о которых упомянуто выше? И там скот "гуляет по лесу, уничтожая" и проч., хотя там нет общинного пользования.) "Работы, в том и другом хозяйстве (то есть лесном и степном) производимые, поглощают много тяжкого труда; но, к сожалению, представители этого труда, возбуждаемые только необходимостью обеспечить себя и семейство от враждебных влияний и недостатков в предметах первой необходимости" (а чем же другим возбуждались бы они и без общинного принципа? или северо-американский колонист трудится для осуществления теорий Жана Батиста Сэ, а не для обеспечения себя и своего семейства?) "и не просветленные понятием об исключительной собственности, не дорожат общественною землею" (да разве потому не дорожат, что "не просветлены понятием" м т. д.? Ведь и северо-американский колонист не дорожит землею, и часто три-четыре раза в свою жизнь переселяется все "а новые места, хотя и "просветлен" и т. д. Не дорожат тем, что находят в избытке,-- вот и все объяснение делу, а не общинность или исключительная собственность. (Когда не остается избытка в земле при увеличении населения, община дорожит ею не меньше, "ежели отдельный полновластный собственник,-- напротив, даже гораздо больше,-- ведь община почти никогда не продает земли, как справедливо заметил сам г. Струков при определении понятия общинности, а отдельный собственник часто, и очень таки часто, продает ее) "и приучаются к беспорядочному пользованию" (опять прежняя история; повторим и мы: приучаются к беспорядочному пользованию потому, что не дорожат землею по избытку ее, все равно, будут ли они общники или полновластные собственники), "не заботясь ни о сохранении плодородия земли" (а полновластный собственник разве удобряет истощенную землю, когда стоит ему перенести плуг за версту, чтобы найти свежую землю?), "ни о порядке в домашнем своем быту" (ну вот, и в беспорядках по домашнему быту виновата общинность) "и в исправлении нравственных обязанностей". (О, да и в безнравственности тоже! не она ли виновата и в том, что сибирские инородцы едят или курят ядовитый мухомор, а хивинцы и трухменцы разбойничают? Не моет баба посуды -- виновато общинное пользование землями; дети у ней ходят грязные -- виновато общинное пользование землями; подралась она с мужем -- виновато,-- ну, вы уж доскажете сами, читатель: разумеется, все то же общинное пользование землями. Да в том ли только оно виновато? -- оно виновато и в том, что у нас по селам деревянные избы, а не каменные. Слушайте:) "Жилые и хозяйственные здания возводятся из самых неценных материалов" (да кто же станет строить избу из дорогих материалов, когда есть для того дешевые или даровые под руками?), "находящихся под руками, и"...
   и так далее. Но нам кажется, что при всей многочисленности тяжких обвинений, взведенных на общинную собственность г. Струковым, список их в его статье все еще не полон, и мы, как обещались, дополним его по той же методе.
   

Эпизод второй, без замечаний.

   Приученные к беспорядочной жизни общинным пользованием землею, поселяне не имеют привычки мыть рук мылом и потому часто имеют руки, покрытые пылью и землей; принужденные общинным пользованием много трудиться, они приобретают на руках мозоли, и трудясь на солнце вследствие общинного пользования, без галстуха и притом в наклоненном положении над плугом или сохою, чрез что задняя часть шеи прямо подвергается действию палящих лучей солнца, они имеют шеи загорелые, а имея, вследствие того же общинного пользования, в избах своих печи из неценных материалов, о чем смотри в конце первого эпизода, именно, печи, обитые из глины, не удобной для возведения труб и потому без труб, а также сидя во время полевых работ у огня, разводимого вследствие общинного пользования землею для сварения кашицы или пустых щей, они постоянно имеют свои глаза подверженными едкому и вредному действию дыма, отчего и подвергаются особенно часто болезням глаз, как-то куриной слепоте, бельмам и наконец совершенной слепоте. Во всем этом очевидно виновато общинное пользование землею.
   После этих двух эпизодов, вы согласитесь, читатель, нельзя не сказать вместе с г. Струковым, что общинное пользование землею есть "зловредная язва", которая достойна всяких проклятий.
   И, основываясь на такой логике, решают вопрос, от которого зависит судьба нашего племени на много поколений!
   Неужели же нет в статье г. Струкова я таких возражений против общинного пользования землями, которые бы хотя сколько-нибудь шли к делу? Есть, но их очень немного, и мы выберем все их из массы рассуждений, подобных приведенным выше. Вот он":
   1) Когда землей настолько истощены, что нуждаются в удобрении, то при частом переделе участков поселянину нет охоты удобрять с особенным старанием участок, могущий достаться другому через год, через два. Это относится только к первому способу пользования, с ежегодным переделом, а сам г. Струков указывает другой, с продолжительными сроками. Итак, где не нужно еще удобрения, может быть, без особенных неудобств, ежегодный передел земли; где нужно удобрение, сроки должны быть продолжительны. У нас еще не Англия, мы не можем, при каком угодно хозяйстве, затрачивать сотни рублей на удобрение одной десятины. Потому и сроки пользования не имеют надобности быть столь продолжительными, как в Англии. Но передел земли должен изменять расположение участков только по мере нужды -- так и делается там, где есть удобрение. При перемежевании участка, вынуждаемом только крайнею необходимостью, община должна вознаграждать за потерю прежнего хозяина, если он получает участок земли менее удобренный, нежели его прежний. Этим совершенно устраняется неудобство передела для заботливости поселянина об увеличении плодородия своего участка.
   2) При общинном пользовании, не допускающем заботливости об удобрении, расширение производства возможно только посредством увеличения запашек. Мы видели, что причина легко устраняется; потому и следствие, из нее выводимое, устраняется также легко. Улучшение земли, а следовательно, и увеличение производства без увеличения запашек очень возможно при общинном пользовании.
   3) При общинном пользовании, не допускающем удобрения, возможна только трехпольная система хозяйства, основанная на отдыхе земли под паром, без удобрения. Ответ тот же: удобрение земли возможно, и потому вместо трехпольного хозяйства возможно плодопеременное.
   4) Привыкши подчиняться в своих делах общине, поселянин отвыкает от самостоятельности, теряет личность, теряет предприимчивость и т. д., и т. д. Ну, это уж вопрос не сельскохозяйственный, а нравственно-исторический. История и нравственные науки говорят не то: разъединенность обессиливает и деморализует людей, союз укрепляет их нравственные и умственные силы н ободряет их волю. Русский народ, хотя и не знает "и истории, ни психологии, знает эту истину из ежедневного опыта и выразил ее поговорками: "один воин в поле не рать", "один ум хорошо, а два лучше" и "на людях и смерть красна".
   Неужели только эти возражения и имеются в статье г. Струкова против общинного пользования? Только. И не только других нет, но и не может быть. Все, что было говорено об этом у западных экономистов старой школы и их русских последователей, сводится к двум мыслям:
   Общинное пользование не допускает удобрения и улучшения земли (на этой гипотезе основаны два другие возражения г. Струкова).
   Община убивает энергию в человеке.
   Кроме этих двух избитых и давно опровергнутых мыслей, вы ничего не найдете сказать против принципа общинного пользования землею, хотя насыпаны по этому поводу целые горы возражений экономистами старой школы,-- все эти горы заключают в себе, кроме названных нами двух мыслей, только более или менее блестящий, более или менее пыльный песок праздных слов, не связанных никакою логикою и не только легко отбрасываемый рукою, но разлетающийся от одного дуновения.
   Из двух мыслей, попавших в эти горы фраз, одна:
   "Общинное пользование не допускает удобрения и улучшения аемли" -- касается только одного способа общинного пользования, с ежегодным переделом земли, и нимало iHe касается другого способа -- общинного пользования с продолжительными сроками.
   Еще менее касается она самого принципа общинного пользования землею, допускающего и третий способ пользования, кроме двух названных, именно: общинное пользование землею без передела земли между членами общины.
   Наконец, принцип общинной собственности на землю не входит даже в объем этой мысли, относящейся единственно к понятию пользования, а не к существенно отличному от него понятию собственности.
   Не говорим уже о том, что ей чуждо различие между понятиями полновластной и ограниченной собственности.
   Другая мысль:
   "Община убивает энергию в человеке" -- относится не к сфере экономических, а к сфере нравственно-исторических наук и решительно противоречит всем известным фактам истории и психологии, доказывающим, напротив, что в союзе укрепляется ум и воля человека.
   Мы хвалили и хвалим статью г. Струкова, кроме тех мест, Которые говорят об отношениях общинного пользования землею к успехам сельского хозяйства. Потому именно и остановили мы на ней внимание, что она хороша. И если эта часть ее, которая говорит об общинном пользовании, не выдерживает критики, вина в том, не за т. Струковым, а за теориею, которой вздумал он держаться в этом случае,-- за этой односторонней теорией laissez faire, laissez passer, безусловно отдающей человека на жертву неразумным принципам материального производства и воспрещающей ему направлять их действие сообразно потребностям своей натуры и по законам своего разума. В частности, г. Струкова наши замечания почти вовсе не касаются, они относятся только к теории, из которой слишком доверчиво взял он мнения об отношениях общинного пользования к успехам сельского хозяйства; если в чем можно, упрекнуть его, то разве в этой излишней доверчивости к мнениям, которые провозглашены многими авторитетами политической экономии. Эти мнения общи всей старой школе экономистов, и мы хотим предполагать, что эта излишняя доверчивость была делом случайным со стороны г. Струкова, и источником ее было только то, что он не имел случая вникнуть в основания системы, которой держится старая школа.
   Но есть у нас много людей, которые сознательно держатся оснований этой системы и девиз ее: laissez faire, laissez passer считают верховною, непреложною истиною экономической науки. Наш "Экономический указатель" объявляет себя приверженцем этой школы. Не все статьи журнала написаны в ее исключительном духе,-- о, далеко не все,-- но общее направление журнала таково. Обыкновенно, последователи системы laissez faire, laissez passer бывают противниками общинного начала. Мы желали бы знать, что думает о нем "Экономический указатель, и потому просим его или признать справедливыми или опровергнуть научным образом следующие положения, составляющие сущность вышеизложенных замечаний:
   1) Принцип общинного пользования землею сам по себе не может быть признан несовместным с успехами сельского хозяйства.
   2) Напротив, по достижении государством известной степени экономического развития, определяемой сильным развитием торговли и устройством улучшенных путей сообщения (пароходства и железных дорог), общинное пользование землею представляется единственным средством избавить огромное большинство земледельческого населения от бедствий, соединенных с батрачеством и нищетою, необходимым следствием батрачества.
   3) Англия и Франция вступили уже в этот период. [4) Россия скоро вступит в него].
   [5)] Даже и в предшествующее время, когда при слабом развитии торговли и путей сообщения действия закона безграничной конкуренции не были бы еще так ощутительны, мнимые неудобства общинного пользования землею для усиления производства далеко превышаются выгодными следствиями общинного пользования для благосостояния массы земледельческого населения.
   [6)] Потому и в настоящее время благо государства, тождественное с благом большинства земледельческого населения, требует сохранения общинного пользования землею.
   [7)] Все возражения против общинного пользования землею не касаются его принципа, а относятся только к одному из способов этого пользования (ежегодному переделу земель) и легко устраняются при других способах, между прочим, при переделе на продолжительные сроки с вознаграждением, от общины, прежнего обработывателя за улучшение земли, если по переделу участок или клин участка переходит к другому члену общины.
   Последнее положение в сущности является только развитием первого, и таким образом весь ряд положений представляется одною цельною системою, жизненное значение которой сосредоточивается в [шестом] положении. Мы согласны признать всю систему опровергнутою, если будет научными доказательствами опровергнуто хотя одно из составляющих ее положений.
   Вопрос так важен, что "Экономический указатель", служащий теперь главным органом распространения у нас политико-экономических понятий, должен определительно высказать свое мнение. Повторять, кстати и не кстати, выходки против общинного начала, давно опровергнутые наукою, легко. Но такой метод несправедлив и не ведет ни к чему полезному. Кто хочет оказать, что принцип общинного пользования землями должен быть брошен нами как невыгодный для государственного благосостояния, тот должен серьезными научными доводами доказать, что ни при каком способе общинный принцип не может быть полезнейшим для государственного благосостояния. Кто не может доказать этого, тот не имеет научного права говорить против общинного принципа пользования землею. И потому молчание со стороны "Экономического указателя" мы должны будем принять или как выражение согласия с высказанным нами убеждением относительно общинного пользования землями, или как следствие бессилия опровергнуть научным образом это убеждение.
   Читатель видит, что мы предлагаем людям, думающим не одинаково с нами об общинном принципе, или признаться " своем бессилии опровергнуть убеждение, которое, нам кажется, неоспоримо доказано наукою экономического быта, или начать премия, какие постоянно ведутся в Западной Европе. Читатель видит, что в этом прении мы уступаем все выгоды тем, которым предлагаем прение. Мы первые выставляем положения, кажущиеся нам справедливыми, и предлагаем опровергнуть их,-- таким образом, мы становимся в положение оборонительное, которое вообще признается менее выгодным, нежели наступательное. Мало того: мы так убеждены в непоколебимости научной истины, нами защищаемой, что согласны признать себя побежденными не только в том случае, когда будут опровергнуты все основания, на которых опирается она, но даже если будет опровергнуто хотя одно из этих оснований. Все возможные выгоды прения предоставляются нами противникам общинного пользования землею,-- и если при таких выгодах они откажутся принять предлагаемое прение или не выдержат его, это будет очевидным для всех свидетельством безмерной слабости научных возражений против общинного начала и равно очевидным для всех свидетельством научной непоколебимости его.
   Но мы забыли о славянофилах, с которых начали речь? Напротив, теперь именно и делается понятным то, почему они заслуживают симпатии от людей, умеющих ставить существенно важные вопросы жизни выше мелких несогласий в отвлеченных теориях о Востоке и Западе. Мы старались представить во всей его важности один из таких вопросов, стоящих выше мелочных или туманных пунктов разделения между славянофилами и неславянофилами. И если! теперь мы скажем, что об этом вопросе славянофилы, как нам кажется, думают основательнее, нежели большая часть людей, готовых подсмеиваться над промахами и пристрастиями славянофилов, то, конечно, читатели легко объяснят себе, почему мы, несмотря на частые промахи некоторых ее последователей,-- промахи, осуждаемые нами не менее, нежели кем-нибудь другим,-- несмотря на все теоретические заблуждения очень многих последователей этой партии,-- заблуждения, несостоятельность которых чувствительна для нас не менее, нежели для кого-нибудь другого,-- все-таки продолжаем считать эту деятельность полезною для нашего общества. Возвращаемся же к вопросу, выставленному нами в пример превосходства, какое, по существенным для жизни стремлениям, славянофилы имеют над многими из тех людей, которых им угодно сливать в одну партию западников, хотя между этими людьми нет ровно ничего общего, кроме недовольства специально славянофильскими особенностями.
   [Научная неоспоримость благотворного действия общинного принципа не подлежит никакому сомнению. Но этот принцип явился в науке позднее других принципов, сила которых должна для человеческого благоденствия подчиниться его закону или ограничиться его требованиями. Прежде эти принципы считались безусловными основаниями науки. Торжество нового принципа в науке бывает всегда медленно; большинство ученых людей, как " всяких других людей, живет только рутиною. Уж по одному этому, не упоминая о других, своекорыстных побуждениях, имеющих влияние на многих, большинство западных экономистов и их русских учеников стоят до сих пор во враждебном отношении к принципу общинности, ограничивающему научное значение тех прежних принципов, которые до появления нового начала считались верховными началами науки, особенно принципов безграничной конкуренции и полновластной собственности отдельного лица.]
   Важность распространения здравых понятий о вопросе, касательно необходимости для национального благосостояния сохранить господствующее у вас общинное пользование землею, чрезвычайно 'велика. Но пример западного населения, бедствующего от утраты этого принципа, не имеет над большинством наших экономистов такой силы, как лишенные всяких дельных оснований изречения тех политико-экономических авторитетов, которых они привыкли держаться. Славянофилы в этом случае не таковы. Они знают смысл урока, представляемого нам участью английских и французских земледельцев, и хотят, чтобы мы воспользовались этим уроком. Он" считают общинное пользование землями, существующее ныне, важнейшим залогом, необходимейшим условием благоденствия земледельческого класса. В этом случае они высоко стояли над многими из так называемых западников, которые почерпают свои убеждения в устарелых системах, принадлежащих по духу своему минувшему периоду одностороннего увлечения частными правами отдельной личности и которые необдуманно готовы восставать против нашего драгоценного обычая как несовместного с требованиями этих систем, несостоятельность которых уже обнаружена наукою и опытом западноевропейских народов. Все теоретические заблуждения, все фантастические увлечения славянофилов с избытком вознаграждаются уже одним убеждением их, что общинное устройство наших сел должно остаться неприкосновенным при всех переменах в экономически" отношениях.
   Мы представили один пример превосходства славянофилов над многими из так называемых западников. Число этих примеров легко было бы умножить еще тремя-четырьмя очень важными. Но довольно и одного, по вашему мнению, важнейшего, который указали мы, чтобы с уважением смотреть на них, как на деятелей полезных.
   Читатели, зная наш образ мыслей, не могут, конечно, предполагать в нас особенного расположения к тем примесям славянофильской системы, которые находятся в противоречии и с идеями, выработанными современною наукою, и с характером нашего племени. Но мы повторяем, что выше этих заблуждений есть в славянофильстве элементы здоровые, верные, заслуживающие сочувствия. И если уже должно делать выбор, то лучше славянофильство, нежели та умственная дремота, то отрицание современных убеждений, которое часто прикрывается эгидою верности западной цивилизации, причем под западною цивилизацией) понимаются чаще всего системы, уже отвергнутые западною наукою, и факты, наиболее прискорбные в западной действительности, [например, порабощение труда капиталу, развитие искусственных потребностей, удовлетворяемых роскошью, и т. д.] -- не говоря уж о заменении общинной поземельной собственности полновластною, личною.
   Говоря о славянофилах, необходимо вспомнить, что в Москве явилась новая еженедельная газета "Молва", которая, как с первого взгляда видно, действительно есть орган славянофилов или, по крайней мере, некоторой части их. Мы прочли до сих пор три нумера этой газеты и желаем, чтобы следующие были лучше, чего и хотим; надеяться. Больше сказать о "Молве" пока нечего; разве, "ait одно из необходимых условий улучшения, заметить ей, что защищать дела, безвозвратно проигранные, бесполезно, а если проигранное дело было притом еще дурно, то защищать его не только 'бесполезно, но и вредно для собственной доброй славы. Дело г. В. Григорьева 2, написавшего дурные статьи о покойном Грановском, было дурно; г. В. Григорьев был недавно наказан за то в No 6-м "Русского вестника". Наказание это жестоко, но совершенно справедливо. Защитить г. Григорьева никаким образом нельзя. А "Молва" пробует защищать его. Это совершенно напрасное самопожертвование. Но что же делать славянофилам после жестокого урока, данного им за г. В. Григорьева? Остерегаться впредь помещения статей, заслуживающих такие жестокие уроки. "Надобно быть осторожнее в выборе друзей" -- кроме этой мудрой сентенции, славянофилы не могут ничего извлечь из дела о г. В. Григорьеве. Мы опасаемся, что защищение дела г. Н. Крылова3 столь же напрасно.
   

<ИЗ No 6 "СОВРЕМЕННИКА">

Май 1857
<О новом направлении в полемике. -- Полемика между "Русским вестником" и "Молвою".>

   С того времени, как вновь оживилась русская литература, интерес опоров, возбуждавшихся в ней, заключался преимущественно в идеях, о которых различными партиями высказывались различные мнения. Вопросы о вреде, который приносит государственному организму взяточничество, и средствах к искоренению этого дурного обычая, о преимуществах низкого тарифа над высоким, о направлении железных дорог, о выгодах, каких можно ожидать от них, о различных преобразованиях в нашем сельскохозяйственном быте и множество других подобных тому вопросов,-- все они имели интерес, совершенно независимый от вопроса о личном достоинстве людей, которыми велись эти споры. Кому, например, была какая-нибудь надобность знать степень учености г. Бланка, кому было любопытно узнать, по каким именно побуждениям написал он статейку, подавшую повод к блистательным возражениям гг. Безобразова и Чичерина, обратившим на себя общее внимание? Личностью г. Бланка1 не интересовался ровно никто из читателей. Все были заняты единственно идеями, о которых шел спор. Даже в спорах "Русского вестника" с "Русскою беседою" о народном воззрении, о достоинствах и недостатках старинного русского быта дело шло о научной достоверности того или другого воззрения, а не о качествах людей, защищавших то или другое мнение. Если тот или другой из людей, защищавших известное мнение, подвергался порицанию от своих противников, то единственно за неосновательность мнений или нелогичность тех выводов, которых он держался вместе с своею партиею, но не ее личные свои недостатки. Если кому-нибудь случалось делать ошибку, принадлежащую лично ему, но не всей той партии, представителем или защитником которой он являлся, то эта ошибка легко забывалась, как неважная для сущности дела. Это понятно. Дело шло об основательности мнений целой партии, а не о достоинствах или недостатках отдельных лиц.
   С некоторого времени обнаружилось иное направление в нашей полемике: ведутся споры о том, каковы права на ученый авторитет у т. В. Григорьева (в статье г. Павлова и следовавших за нею), у г. Н. Крылова (в письмах Байбороды и следовавших за ними статьях), у г. Лебедева (в письмах Военного Байбороды)2. В последние полтора или два месяца именно эти споры об авторитетах отдельных лиц наиболее занимали публику, по крайней мере здесь и в Москве. (Впечатления, произведенного этим новым родом полемики на читателей в провинциях, мы еще не знаем определительио. Но есть вероятность предполагать, что провинции менее столиц заинтересованы этими новыми спорами и, признавая литературное достоинство в письмах байбороды, Челышевского и Ярослава, не находят особенно любопытным их содержание, хотя и считают его справедливым.) Такое внимание, обращенное на полемику, имеющую предметом лица, а не идеи, некоторым из здешних читателей не совсем нравилось. Мы имели случай встречаться с людьми, вполне достойными уважения, которые, признавая, например (как и требует справедливость), что в спорах "Русского вестника" с г.г. Григорьевым и Крыловым и их партизанами не только литературное и ученое превосходство, но и вся правда дела находится на стороне "Русского вестника", не совсем довольны, однакож, были тем, что споры эти приняли довольно широкий размер, ведутся с большим одушевлением и растянулись уже на несколько книжек журнала, высоко уважаемого этими людьми, как и всеми просвещенными людьми в России. Не то чтобы дело "Русского вестника" казалось несправедливо людям, в противность своему обыкновению порицающим его в этом случае; но они жалеют о том, что подобные личные споры развлекают внимание журналистики и публики, отвлекают внимание от вопросов более серьезных, от споров более полезных по их мнению. "Какая польза доставлена обществу (говорят эти люди) тем, что мы узнали степень уважения, какого заслуживает ученый авторитет гг. В. Григорьева и Н. Крылова,-- авторитет, о котором немногие из нас и слыхивали до той поры, как немногие из нас слыхивали о какой-нибудь Сапун-горе, приобретшей известность единственно, благодаря тем выстрелам, которые были с успехом на нее направлены?3 Какой из вопросов науки "ли жизни хотя на шаг подвинулся вперед всеми этими "Изобличительными письмами", которые, впрочем, написаны с большим талантом? Мы узнали только, что г. Н. Крылов, о котором мы прежде ровно ничего не знали, не должен быть признаваем нами за знатока римских древностей и латинского языка. Нечего сказать,-- важное приобретение для нас такое новое сведение! А между тем время, потраченное на это людьми, как видно действительно учеными и талантливыми, могло быть с пользою употреблено на разъяснение какого-нибудь действительно важного вопроса науки или жизни. Жаль, что в этих случаях полемика наша по какому-то капризу уклонилась на дорогу, нимало не нужную и ни к чему, истинно полезному, не ведущую".
   Такие порицания нам кажутся совершенно ошибочными. Наше мнение об этом предмете не может никем быть заподозрено в какой-нибудь пристрастности. Мы не принимали "никакого участия в той полемике нового) рода, о которой идет речь, к до настоящего времени не видим никаких причин, которые могли бы побудить нас принять участие в спорах "Русского вестника" с партизанами г. Н. Крылова, г. В. Григорьева и прочих. В этих спорах мы до сих пор оставались, и намерены остаться, людьми, совершенно посторонними. Стало быть, и мнение наше чуждо всяких личных отношений и основано только на сущности самого дела.
   Прежде всего надобно заметить, что напрасно было бы считать новый оборот, принятый литературными спорами, делом случайности или прихоти со стороны "Русского вестника". Таков неизбежный ход дела. Начинается спор о каком-нибудь ученом вопросе. Сначала он ведется с той и другой стороны доказательствами чисто учеными; одна из ведущих спор партий скоро замечает, что доказательства ее слабы; тогда она, по необходимости, должна искать других пособий, чтобы поддержать свое дело. Ближайшим и совершенно законным средством защиты представляется ей ссылка на авторитет. Не будучи в состоянии доказать прямым образом, что наука свидетельствует в ее пользу, ослабевающая сторона старается доказывать, что вот такие-то и такие-то великие ученые свидетельствуют в ее пользу. Этот оборот, оказали мы, совершенно законен. Ничто не может быть естественнее и справедливее желания подтвердить свое мнение мнениями ученых. Спрашивается теперь: может ли другая партия отказаться от необходимости следовать за своими противниками на этот новый путь? Никак не может, если б и хотела того. Честь и совесть обязывают ее продолжать прения на новых основаниях, выставленных противниками. Наука не существует в отвлеченности. Она выражается в произведениях людей, признаваемых ее представителями. Истина в науке в данное время есть то, что признается за истину передовыми людьми этой науки в данное время. Огромное большинство публики, для пользы которого всегда должна существовать литература, состоит не из специалистов, гордящихся самостоятельностью своих воззрений, а из людей, которые скромно говорят: "более, нежели собственному суду, мы- доверяем мнениям великих ученых об этом предмете". Итак, о какое положение ставит своих противников партия, начинающая ссылаться на авторитеты? Она говорит публике: "Наши противники искажают науку, заставляя ее говорить в свою пользу. Наука говорит в нашу пользу, потому что вот такие-то и такие-то великие ученые говорят то же самое, что и мы". Если бы эти слова были: оставлены без возражений, дело было бы проиграно во мнении публики теми людьми, которые теперь обвиняются в противоречии с авторитетами науки. Большинство публики, не доверяя собственному суждению, положилось бы на мнение людей, выставляемых ему как авторитеты науки, и согласилось бы с мнением партии, сославшейся на эти авторитеты. Между тем, противная партия убеждена, что это мнение есть заблуждение. Итак, она считала бы себя отступницею от дела истины, если бы не подвергла критике перед глазами публики тех оснований, по которым ее противники заставляют верить себе публику. Итак, выставленные авторитеты должны быть подвергнуты критике,-- и вот, по необходимости, начинается спор о том, действительно ли такой-то ученый, выставляемый представителем науки, есть великий ученый и действительно ли он должен считаться представителем науки? Вы видите, что от общих вопросов об идеях спор перешел к вопросу об ученых заслугах такого-то или такого-то человека. Вы видите, что это не могло быть иначе. Каждый шаг, делаемый прением, необходим и совершенно законен. Кто говорит: "Пусть ведутся споры об ученых предметах, но не переходят в споры об ученых качествах отдельных лиц", тот говорит: "Я не хочу, чтобы люди, ведущие ученый спор, пользовались совершенно законными и необходимыми средствами для защиты того мнения, которое кажется им истиною. Я хочу, чтобы люди, желающие защищать истину, соглашались безответно видеть торжество заблуждения. Я хочу, чтобы всякая ревность к защите истины служила только для торжества заблуждений". По нашему мнению, такой человек поступил бы лучше, если бы откровенно сказал: "Я не хочу, чтобы была защищаема истина. Я хочу, чтобы ум публики дремал, чтобы ученые молчали". Такие слова были бы, по (Крайней мере, искренни. В искренности есть что-то благородное и привлекательное. Признаемся, желание, столь откровенно выраженное, показалось бы нам обольстительно по своей прямоте, и мы были бы расположены даже сочувствовать ему, если бы успели убедиться в том, что оно удобоисполнимо. В самом деле, какая приятная перспектива открывается этим желанием! Публика не тревожится никакими мыслями, безмятежно наслаждается своим житейским, семейным и общественным счастьем. Солнце так кротко и ясно светит на поля и города. Деревья зеленеют, и под каждым деревом мирно сидит доброе и счастливое семейство, ведя приятный и мирный разговор о том, как хороша погода, о том, каков будет ныне урожай хлебов, и тому подобных приятных и безобидных предметах. Мы любители всяких идиллий. Необходимым условием каждой идиллии предполагается то, чтобы не было ни журнальной полемики, ни толков о журналах или книгах, ни даже мысли о них. О, как были бы мы счастливы, если бы могли обратиться в Меналков и Тирсисов!4 Мы играли бы на свирелях, мы пасли бы наших овечек, и мы сами были бы похожи на кротких овечек. Усладительная, обольстительная картина! Не только журнальной полемикой, всеми журналами можно бы пожертвовать, если бы такой ценой возможно было купить подобное счастье.
   К сожалению, нельзя его купить принесением в жертву не только журнальной полемики или журналов, не только всех ученых и литераторов, но даже и всех грамотных людей. Люди, преданные литературе и науке, слишком преувеличивают силу науки и литературы над народным сознанием. Ученые и литераторы вовсе не имеют такой власти над развитием общества, чтобы слова их могли разбудить его, если оно спит, чтобы молчание их могло усыпить его, если оно проснулось. Не книгами, не журналами, не газетами пробуждается дух нации,-- он пробуждается событиями. Не шумные толки французских журналов погубили Наполеона,-- при нем и не было никаких толков. Его погубил поход 1812 года. Не русские журналы пробудили к новой жизни русскую нацию,-- ее пробудили славные опасности 1812 года. О, если бы на земле был человек, который мог бы управлять по произволу ходом исторических событий, тогда, быть может, могла бы осуществиться наша идиллия о Тирсисах и Меналках! Но этот человек должен был бы властвовать, по крайней мере, над всею Европою и Америкою; да и того мало: если бы оставался хотя где-нибудь клочок земли, не подвластный ему, на этом клочке могли бы возникнуть столкновения, которые повели бы к результатам и непредвиденным, и неотвратимым. Думал ли лорд Пальмерстон, столь гордо повелевающий морями, что какой-нибудь ничтожный мандарин Их, который не может выслать на море эскадры, способной противиться хотя четверть часа, хотя одному слабейшему всех тех бесчисленных кораблей, какими повелевает Пальмерстон,-- думал ли, говорим мы, лорд Пальмерстон, что этот ничтожный мандарин Их принудит его изменить свою политику, принудит его соглашаться на законы, которым семьдесят лет противился Пальмерстон, принудит его кланяться своему врагу Росселю, лишит его, быть может, его сана?5 Конечно, Пальмерстону " во сне не снилось того, однакож так случилось. Вздумал Их обидеть каких-то англичан; вздумал Пальмерстон наказать за то Иха, и яе мог не наказывать его, потому что иначе осудила бы Пальмерстона вся Англия; вздумал парламент рассмотреть, какие меры принял Пальмерстон для наказания Иха, и вздумал выразить, что недоволен этими мерами. Силен был Пальмерстон; не покорился он парламенту, а распустил его и созвал новый парламент,-- и успешно, повидимому, было это дело для Пальмерстона. Много усилилось в сравнении с прежним число его приверженцев в парламенте, и одобрил новый парламент меры, принятые Пальмерстоном против Иха. Только того и нужно было Пальмерстону; теперь он считал себя всемогущим; ноне то вышло на деле. Благоприятны были парламентские выборы для Пальмерстона, но уже чересчур благоприятны. Усилились люди, поддерживавшие его политику, но усилились до того, что перестали опасаться своих противников, перестали, следовательно, и нуждаться в Пальмерстоне и без церемонии оказали ему: "Если ты хочешь удержаться на своем месте, то слушайся нас и исполняй все наши требования; а мы требуем, между прочим, чтобы ты стал защитником парламентской реформы, улучшений в судопроизводстве, улучшений в администрации,-- словом, чтобы ты защищал все то, против чего боролся ты целые семьдесят лет. До сих пор был ты властелином над Англией, а теперь будь ты нашим покорнейшим слугой; а иначе прогоним мы тебя с твоего места и посадим на это место твоего врага, а нашего друга и предводителя лорда Джона Росселя, который нам нравится гораздо более, нежели ты". А Джон Россель прибавил: "Пока вы, милорд Пальмерстон, будете служить мне верой и правдой, я, по своей снисходительности, не буду сгонять вас с вашего места; а при первом ослушании вашем принужден буду, прогнав вас, занять ваше место. Извольте же кланяться мне, как можно пониже, и исполнять мои приказания". И пришлось Пальмерстону из господина сделаться слугою. Такую шутку сыграл над ним ничтожный мандарин Их. Спрашивается теперь: много ля пользы принесло Пальмерстону то, что английская журналистика была на его стороне, и много ли вреда принесло Джону Росселю то, что английская журналистика была на стороне его врага? Спрашивается также: много ли выиграл бы лорд Пальмерстон, если бы не было в Англии ни одной газеты, пока остается на свете мандарин Их?
   В последнее время, когда появилось в наших журналах несколько дельных мыслей, несколько интересных статей, появились также у нас люди, вообразившие, будто журналистика имеет какую-то чрезвычайно огромную силу, так что разве только гор не может сдвигать с места, да и то разве только уж слишком больших, а людьми и умами их может ворочать по своему произволу. Многие простодушные люди очень обрадовались такому открытию, а иные, еще более простодушные, сильно перепугались, сильнее, нежели при известии, что 13 июля текущего года наскочит на землю какая-то комета и перевернет всю землю вверх дном6. "Если вся земля перевернется от кометы вверх дном, это еще ничего,-- думают они: -- будем как-нибудь жить и на перевернутой земле; но вот беда, если в самом деле у каждого из нас в голове все перевернется вверх дном от журналистики. Что тогда будет? Сумятица страшная. Взяточники сделаются героями честности, трусы героями, герои трусами, бараны волками, волки баранами: что тогда будет? А ведь это все может сделать журналистика. Как бы нам предотвратить такое столпотворение вавилонское?"
   Добрые люди! успокойтесь. Не в силах журналистика поднять или остановить новое столпотворение вавилонское, да и первое столпотворение вавилонское не от нее произошло. Вспомните: ведь Немврод с своими товарищами не читали ни газет, ни журналов, да и читать-то вовсе не умели. Не в силах журналистика возбуждать или удерживать движение народов. Оно возбуждается или останавливается силою событий, которые не от вас с нами, добрые люди, зависят. Не всегда зависят даже, как вы видите, и от лорда Пальмерстона. Оставьте все ваши золотые мечты о чрезвычайной силе журналистики. Мечты эти столь же были бы приятны и нам, как они приятны вам; но,-- увы!-- мечты эти -- совершенное самообольщение, предаваться которому значит гусиное перо принимать за локомотив или за один из тех кораблей, которых так много у лорда Пальмерстона.
   Иные из людей, преданных интересам просвещения, науки, литературы, могут сказать, что мы очень неудовлетворительно думаем о силе литературы. Но что же делать? Истина, хотя бы и невыгодная, лучше самого приятного самообольщения. К сожалению, надобно признаться, что типографский станок не может ни деятельностью своей пробудить народный дух, ни бездействием своим усыпить его. То и другое зависит от событий. Печатный лист имеет совершенно другое значение. Он придает мирный и разумный характер мысли, пробуждаемой событиями. он не в силах не только пробуждать ее, он не в силах даже, когда она пробудилась, сообщить ей то или другое направление, привлечь ее к тем или другим стремлениям. Все это зависит от событий, над которыми не властен не только журнальный лист или слабая рука, его писавшая, но не властны и сильнейшие люди на земле. Одна только сила принадлежит литературе: сообщать разумный и мирный характер тем стремлениям, которые и рождаются, и укрепляются, и исчезают по власти событий. Зато в этом деле помощь литературы не заменима ничем. Представим себе хотя такой пример. Вследствие справедливых требований России западные державы соединились с нею для наложения на Турцию обязательства сравнять христианских подданных султана в правах с его мусульманскими подданными. Это справедливое требование, во что бы то ни стало, должно быть исполнено турецким правительством. Могущество трех держав, наложивших эту обязанность, ручается за непременное ее выполнение. Надобно прибавить, что только исполнение этой обязанности может спасти Турцию от внутреннего распадения и совершенной погибели по внутренним неурядицам. Но исполнение этой обязанности соединено для турецкого правительства с затруднениями очень тяжелыми. Мусульманский фанатизм и османская национальная надменность одинаково восстают при мысли о даровании турецким христианам прав, равных с правами мусульман. Читатели знают из газет, сколько страшных и гнусных сцен производится мусульманским населением при обнародовании и наполнении мер, ведущих " этой цели. Само собою разумеется, что все эти зверские сцены, производимые мусульманами, не доставят им успеха. Турция не может не исполнить договора, исполнение которого требуется тремя державами, из которых каждая в десять раз сильнее Турции. Многим обидам подвергаются и будут подвергаться турецкие христиане, но за каждую из этих обид налагается турецким правительством тяжелое мщение на преступников мусульман. Как ни упорно сопротивление с их стороны, но дело, которому они противятся, совершается и будет совершено, хотя бы тысячи христиан были побиты фанатическими османами, хотя бы десятки " сотни тысяч этих фанатиков, в наказание за свои мятежи против христиан, погибли. Таково положение страны, в которой народ не привык советоваться с печатным листом о своих мнениях и поступках. Предположим теперь, что в Турции в настоящее время существовала бы журналистика, как у нас, и турецкие мусульмане имели бы привычку читать журналы,-- что было бы тогда? Люди, приписывающие печатному листу ту силу, какой он не имеет, воображающие, что он может поднимать или заглушать народные стремления, скажут, пожалуй, что литература истребила бы в турецких мусульманах их мусульманский фанатизм и их нелепую османскую национальную гордость и что османы с радостью приняли бы издаваемые Теперь их правительством законы о веротерпимости и уравнении христиан в правах с ними, османами7.
   Мы уже сказали, что вовсе не разделяем подобных мечтаний, кажущихся нам грустными или забавными, смотря по тому, пагубны или только смешны бывают последствия ошибок, в которые вовлекаются люди этими мечтаниями, но во всяком случае кажущихся нам одинаково нелепыми. Нет, ни фанатизма мусульманского, ни нелепых мусульманских предрассудков не истребила бы турецкая журналистика. Народные привычки изменяются только событиями народной жизни. Турецкие журналы, защищающие веротерпимость и уважение к национальностям, стали бы читаться только теми немногими из османов, которые и без того уже расположены к веротерпимости и уважению лмциональностей. Все остальное "бесчисленное османское население читало бы журналы согласные с его убеждениями, то есть журналы, проникнутые духом мусульманского фанатизма я османской исключительной национальности. Но дело в том, что каждый из фанатиков османской журналистики был бы знаком с содержанием Парижского трактата, имел бы некоторое понятие о силах России, Англии и Франции и потому видел бы неизбежность того дела, которое ненавистно его сердцу. Потому, при всем своем фанатизме, он убеждал бы своих читателей согласиться, что султан действует не по капризу, давая права христианам, что сопротивление воле султана совершенно напрасно, потому что воля эта никак не может измениться, что сопротивление законам султана, по необходимости, навлечет погибель на сопротивляющихся, и что потому благоразумие требует покорности пред силою неизбежной необходимости. Для Noсякого очевидно, что этими советами со стороны турецкой журналистики значительно, чрезвычайно значительно облегчилось бы дело, предпринятое теперь турецким правительством. По всей вероятности, не произошло бы тогда и сотой части тех мятежей, какие ныне совершенно бесполезно волнуют османское население, сохранилась бы жизнь сотням несчастных христиан, убиваемых ныне мусульманами, и десяткам тысяч мусульман, казнимых ныне за эти убийства.
   Стремления человека и потребности человека существуют независимо от литературы. Ни возбудить, ни усыпить, ни усилить, ни ослабить их она не может. Не может она поставить человеку новых целей, к которым бы не стремился он и без нее. Над всем этим бессильна ее власть, над всем этим исключительно владычествует сила событий, одинаково действующих на молчаливого и разговорчивого, на читающего и не читающего журналы. Но внести в эли независимые от литературы стремления осмотрительность и благоразумие -- это сделать может только литература. Только привычка советоваться с печатным листом может предохранить общество от опрометчивости. Итак, весь вопрос состоит в том, что лучше, опрометчивость или рассудительность при одном и том же стремлении? При одинаковости событий не может быть произведено никакого различия в силе или направлении мыслей общества тем обстоятельством, будет или не будет иметь оно литературу. От этого обстоятельства зависит только то, опрометчива или благоразумна, тревожна или спокойна будет эта мысль.
   Все это было сказано нами для того, чтобы объяснить, каким образом надобно смотреть на вопрос о журналистике и журнальной полемике. Кто дорожит спокойствием, благоразумием в мыслях общества, только тот должен желать успехов литературе; все другие надежды на нее, все другие опасения от нее совершенно неосновательны. Если вы желаете сохранения в обществе прежних обычаев, не бойтесь литературы,-- она не внесет в общество никаких желаний, которых бы и без нее не было в обществе. Если вы желаете возбудить в обществе какие-нибудь новые стремления или изменить прежние обычаи, не надейтесь на литературу,-- она ни на волос не поможет вам в этом деле. Все фразы о том, что литература служит распространительницею новых стремлений в обществе, фразы столь отрадные, столь громкие -- все эти фразы, к сожалению, пустая мечта.
   Многие из наших собратов готовы будут упрекнуть нас за неверие в литературу ради этих последних слов, высказываемых нами не без горького сожаления о бессилии печатного листа над направлением общественных стремлений и высказываемых только по глубокому убеждению в несомненности этой прискорбной правды. Да, к сожалению, литература бессильна возбуждать, ослаблять или наменять народные стремления. Посмотрите на Англию. Со времен Мильтона все великие поэты и мыслители, которыми так богата была Англия, говорили в пользу веротерпимости; а давно! ли было в Англии гонение со стороны всего общества против католиков? Давно ли кардинал Уайзмэн должен был искать за границею спасения от ненависти английской нации за то, что он католический архиепископ? Двести лет постоянных усилий со стороны журналистики и литературы, могущественнейшей в мире,-- ив результате этих усилий -- преследование всею английскою нациею католического архиепископа! Хотите ли другой пример? С той поры, как Шекспир высочайшею в мире похвалою могущественнейшему и лучшему из людей признал слова: "человек был он", вся литература Англии неумолкаемо твердила о неприкосновенных правах, врожденных человеку; и однако же до сих пор во всей силе сохраняется в Англии бесчеловечный обычай, по которому, в противность родительской любви, в противность братской любви, все дети приносятся в жертву старшему сыну. Из человеческих прав, какое может быть священнее, нежели право детей на равенство перед отцом, право отца равно желать добра всем езоим детям? Оно не признается обычаем Англии ни относительно дочерей, "и относительно всех младших сыновей. Двести пятьдесят лет неумолкаемой проповеди о достоинстве человека, и в результате -- ничтожество человека сравнительно с преимуществом старшего сына!
   Говорите после этого о си няться к настоящему случаю.
   Но подобными нападениями тот ли достигается результат, который имеется в виду? Опять просим "Отечественные записки" припомнить, вред или пользу приносили им нападки "Северной пчелы". В былое время "Отечественные записки" хорошо понимали это. "Современник" приобрел честь служить единственным журналом, в котором будут помещать свои произведения четыре литератора, пользующиеся особенною любовью публики,-- он гордится этою честью, он объявляет о том, он хочет, чтобы все читатели знали это,-- что же делают "Отечественные записки"? начинают шумно толковать о том самом, что так приятно для "Современника". Спрашивается: во вред или в пользу "Современнику" послужит шум, поднимаемый "Отечественными записками"? Конечно, чем больше будут толковать о том, что гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев будут со следующего года помещать свои произведения исключительно в "Современнике", тем большую услугу окажут нашему журналу. Бывало, точно такие же услуги оказывала "Северная пчела" "Отечественным запискам", и пусть "Отечественные записки" вспомнят, с каким чувством принимали они ее хлопоты о распространении и известности. Вот подлинные слова старых "Отечественных записок" об этом предмете. Каждая фраза, каждое слово этого прекрасного замечания вполне и буквально применяются к шуму, поднимаемому "Отечественными записками" о нашем журнале.
   
   Вероятно, немногие из читателей подозревают истинные отношения "Северной пчелы" к "Отечественным запискам": большая часть убеждена, что между обоими этими изданиями существует вражда непримиримая, ненависть заклятая. Так должно бы, казалось, заключать по наружности... Но, милостивые государи, наружность обманчива, особенно наружность журнальных перебранок, которых настоящее значение может быть объяснено только временем. Время мало-помалу объяснило и отношения наши к "Северной пчеле"; скрывать долее истину опасно, ибо дальнейшая мистификация может быть бесполезною: читатели сами скоро будут в состоянии обличить ее. Впрочем, прозорливейшие из них давно уже поняли, в чем дело, и давали нам это чувствовать: они видели, что "Северная пчела" всегда состояла по особым поручениям при "Отечественных записках" с самого начала издания этого журнала, и не только никогда не старалась вредить ему, га с неутомимым усердием распространяла его известность до отдаленнейших концов читающего мира. Было бы неблагодарностью с нашей стороны молчать об услугах и не изъявить этой газете признательности,-- особенно теперь, когда мы уже пользуемся этими услугами"ять лет... Пять лет усердной службы -- это, право, стоит награды, и вот, при окончании пятого года издания "Отечественных записок", долгом считаем принести "Северной пчеле" нашу искреннюю благодарность за все то, что сделано ею в течение этого времени в нашу пользу. А сделано ею многое, и очень многое. Вспомните: прежде еще, нежели мы успели объявить о намерении своем издавать журнал, "Северная пчела" предварила об этом публику несколькими статьями без всякой с нашей стороны просьбы и тем заинтересовала читателей увидеть поскорее новый журнал; после появления программы, она неутомимо хлопотала о том, чтобы все узнали эту программу, и каждый день твердила о ней каждому из своих читателей; по выходе первой книжки журнала, она тотчас напечатала оглавление статей ее, с разбором каждой из них, и потом начала еженедельно и ежедневно толковать об "Отечественных записках", и только об одних "Отечественных записках", как будто бы, кроме их, не было в России ни одного журнала. Такое постоянное обращение к одному и тому же изданию в продолжение целых месяцев и целых годов постоянно заинтересовывало публику, возбуждало в ней желание читать журнал... Словом, "Северная пчела" ни разу не изменяла своей обязанности в отношении к "Отечественным запискам" и делала в пользу их все, что только могла делать. Большего мы и не имели права от нее требовать. Постоянно пять лет была она на страже наших интересов и служила на пользу нашу верой и правдой, по крайнему своему разумению. Умудренная многолетним опытом, она знает, как важно для всякого журнала напоминать о нем публике в то именно время, когда он объявляет подписку на следующий год, когда он объясняет предполагаемые им улучшения; она понимает, что чем большее число читателей будет знать это, тем выгоднее для журнала,-- и вот она усиливает свою деятельность осенью и, по выходе объявления о продолжении "Отечественных записок", толкует о них ежедневно однажды навсегда принятым тоном, хлопочет неутомимо о распространении подписки на этот журнал... Спасибо, и еще раз спасибо доброй газете! Так поступала она в продолжение пяти лет, так поступает до сих пор, и, мы уверены, не рассердится на нас за откровенное объяснение перед публикою настоящих ее к нам отношений. Мы, и без того уже, долго молчали о том; благодарность наша не в силах долее скрываться, и мы решились публично засвидетельствовать ее. Это, по нашему мнению, нисколько не должно уменьшить, а, напротив, увеличить усердие "Северной пчелы", которую мы убедительно просим и на этот раз не прекращать своих напоминаний об открывшейся теперь подписке на издание нашего журнала в 1844 году. Мы были бы в отчаянии, если б "Северная пчела" отложилась от "Отечественных записок": такой усердной помощницы не найти нам.. Но нет! мы чувствуем, "Северная пчела" создана для услуг "Отечественным запискам"; изменить этому назначению -- для нее значило бы умереть... ("Отечественные записки", т. XXX, "Смесь", стр. 118--120.)
   
   Удивительна точность, с какою все обстоятельства борьбы "Северной пчелы" против "Отечественных записок" повторялись и повторяются в борьбе "Отечественных записок" против нашего журнала. Все буквально сходно: как "Северная пчела", еще до появления первой книги "Отечественных записок", осыпала их бесцеремонными выходками, точно так же, в свою очередь, "Отечественные записки" еще до появления первой книги "Современника" уже восставали против начинающегося журнала {Смотр[и] "Сев[ерную] пчелу" за последнюю половину 1838 года и "Отеч[ественные] зап[иски]" за последнюю половину 1846 года.}; как неутомимо хлопотала "Северная пчела" о распространении известности "Отечественных записок" в течение пяти лет, так неутомимо "Отечественные записки" хлопочут уже десять лет о распространении известности "Современника", и с такою же пользою для нашего журнала. Верная служба их нам вдвое продолжительнее, потому мы имеем двойную обязанность выразить к "Отечественным запискам" ту же самую благодарность, какую они выражали некогда "Северной пчеле":
   
   Лестное внимание к нам со стороны "Северной пчелы" и верная долговременная служба ее "Отечественным запискам" трогают нас до глубины души, и мы, в конце года, обязанностью считаем свидетельствовать ей нашу искреннюю благодарность. Почти не бывает нумера этой газеты, в котором не говорилось бы, прямо или косвенно, об "Отеч[ественных] записках". Будем надеяться, что в следующем году усердие "Северной пчелы" не ослабнет ("Отеч[ественные] зап[иски]", т. XXXI, "Смесь", стр. 128).
   
   Но -- говорили в старину "Отечественные записки", несмотря на всю свою глубокую признательность к усердной служительнице -- необходимо бывало иногда противоречить ей, потому что излишнее усердие ее к своему делу вовлекало ее иногда в ошибки, о которых невозможно было молчать:
   
   Но как ни умеем мы чувствовать услуг, нам оказываемых, однако ж, дорого ценя истину, не можем иногда не поправлять ошибок, делаемых "Северною пчелою" в статьях об "Отечественных записках". В усердии своем к нашим пользам, эта добрая помощница наша иногда говорит больше, нежели сколько требует от нее ее обязанность,-- а это может вводить публику в заблуждение. Наш долг -- останавливать такое слепое усердие и вводить его в надлежащие границы.
   
   Читатели знают, что мы давно -- с начала нынешнего года, когда принуждены были посоветовать "Отечественным запискам" не продолжать удивительных статей г. В. Б. -- ва о мнениях "Современника" (в чем "Отечественные записки" и послушались нашего совета) -- не обнаруживали ни малейшей охоты рассуждать с "Отечественными записками", хотя этот журнал решительно в каждом нумере делал несколько прямых или косвенных выходок против нашего журнала (как некогда "Северная пчела" против "Отечественных записок") 3. Читатели поверят нам, что мы не чувствуем особенного расположения к тому и в настоящее время. Точно таково было некогда расположение "Отечественных записок" относительно ответов на выходки "Северной пчелы".
   
   Если мы когда-либо доходили до каких-нибудь объяснений (с ратниками "Сев[ерной] пчелы"), то не иначе, как отвечая на их выходки и придирки. И вот уже несколько месяцев, как в "Отеч[ественных] записках" совсем не появлялось такого рода объяснений, из чего, однако ж, отнюдь не должно заключать, чтобы им не на что и некому было отвечать, но что они не хотели только обращать внимания на немощные усилия своих почтенных доброжелателей. Подобная умеренность только еще более раздражала их, и они с большею настойчивостью напрашиваются на наше благосклонное внимание. Что делать? Надо на время отложить гордость в сторону: в журнале, как и в обществе, не всегда можно говорить только с теми, чье собеседничество сообразно с вашим достоинством, но и с теми, которые не перестают заговаривать с вами, по неумению растолковать вашего молчания. Пусть будет так: tu l'as voulu, tu l'as bien voulu, George Dandin!.. ("Отеч[ественные] зап[иски]", т. XXXVI, "Смесь", стр. 108.)
   
   Все это теперь буквально применяется нами к "Отечественным запискам", и в особенности слова: "Tu l'as voulu, tu l'as bien voulu, Geoige Dandin" 4. Мы вовсе не хотели бы говорить, но "Отечественные записки" напрашиваются на ответ. Пусть они толковали бы, что "Современник" плохой журнал, что его не стоит читать, не стоит на него подписываться,-- мы молчали бы, как молчали до сих пор и как теперь не считаем нужным отвечать на выходки "Отечественных записок" против "Очерков гоголевского периода".
   "Очерки гоголевского периода" не подписаны фамилиею автора, стало быть, только редакция "Современника" могла бы оскорбляться не совсем деликатными выражениями "Отечественных записок" об этих статьях,-- а редакция "Современника" не может огорчаться упреками журнала, забывающего о приличии, особенно, когда знает причину его гнева (объясненную выше, при помощи старых ответов "Отечественных записок"). О нас пусть говорят "Отечественные записки" все, что им угодно; но "Отечественные записки" касаются не только нас, но и сотрудников, нами уважаемых. Этого мы не можем оставить без ответа. Tu l'as voulu, George Dandin.
   Некоторые из наиболее уважаемых публикою литераторов согласились и обещались помещать свои статьи исключительно в "Современнике". Этою честью "Современник" должен гордиться: как ни толкуйте факт, с какой стороны ни смотрите на него, ничего вы в нем не найдете такого, что можно было бы осудить. В иностранных литературах мы найдем тому множество примеров. Из англичан, Маколей писал исключительно для "Edinburgh Rewiew", Диккенс для "Daily News", Теккерей для "Punch'a"; из французов, Жорж Санд исключительно для "Revue des deux Mondes"; из немцев, Гейне исключительно для "Allgemeine Zeitung". Кажется, пять названных нами писателей составляют цвет европейской современной литературы,-- кажется, нет из новых писателей во Франции, Англии, Германии еще никого, кто мог бы быть поставлен на ряду с ними, как по первоклассному таланту, так и по чистоте своих литературных отношений. Кажется, ясно: все знаменитости европейской литературы делали то же самое, что теперь намерены делать гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев, т. е. входили с одним из периодических изданий своей родины в соглашение такого содержания, чтобы быть сотрудниками исключительно этого журнала. И что тут странного? Это необходимо вытекает из самой сущности их положения в литературе. Почему, например, Теккерей писал исключительно в журнале "Punch"? между прочим, потому, что объявление о своем исключительном участии в этой газете было для него вернейшим средством избавиться от докучливости какого-нибудь "Blackwood's Magazine", издатель которого не давал ему ни минуты свободного отдыха неотступными просьбами об осчастливлении "Blackwood's Magazin'a" помещением своего рассказа, между тем, как Теккерей не питал особенной симпатии к "Blackwood's Magazin'y". Ясно ли, что Теккерею уже по одной этой причине было необходимо сделаться сотрудником исключительно "Punch'a"?-- ведь каждый человек, писатель или не писатель, должен принимать меры для отвращения от себя неотступных просьб, нимало не приятных. Конечно, издатель "Blackwood's Magazin'a" чувствовал досаду на Теккерея за то, что этот знаменитый писатель избрал не его журнал, а другое периодическое издание для помещения своих трудов; но у Теккерея были на то очень основательные причины. Во-первых, "Blackwood's Magazine", некогда пользовавшийся уважением публики, потерял это уважение через то, что стал помещать слишком много дурных статей: что за охота Теккерею являться перед публикою в обществе какого-нибудь бездарного Броуна или обскуранта Блека, наполняющих ныне своими изделиями "Blackwood's Magazine"? Были и другие причины, отвращавшие Теккерея от "Blackwood's Magazin'a" и привлекавшие его к участию в "Punch'e". У Теккерея есть друзья -- эти друзья помещают свои произведения в "Punch'e", и их (людей талантливых) беспощадно бранит и чернит "Blackwood's Magazine", выходя при этом за границы всякого литературного приличия и восхваляя различных бездарных своих сотрудников. Скажите, что за удовольствие Теккерею печатать свои произведения в журнале, который вовсе не литературным образом бранит его друзей, талантливых писателей, пользующихся уважением каждого порядочного человека в Англии? Были и другие причины, столь же уважительные. Например, Теккерей, как известно, друг просвещения, "Punch" защитник просвещения, a "Blackwood's Magazine" иногда сильно грешит в этом отношении, вероятно, сам не понимая того, но все-таки грешит против просвещения. Словом сказать, когда "Blackwood's Magazine" начал восставать против Теккерея за то, что этот писатель не помещает своих прекрасных рассказов в его журнале, то вся публика приняла сторону Теккерея, и "Blackwood's Magazine" скоро увидел, что лучше ему, "Blackwood's Magazin'y" молчать об этом деле. Этим, впрочем, история не кончилась: издатель "Blackwood's Magazin'a" человек опытный в литературно-коммерческих делах, хотя иногда увлекающийся своими гневными чувствами, но человек рассудительный. Он знает, что журналу всего более вредит то, когда он решается чернить писателей, уважаемых и любимых публикою, особенно, если публика догадывается, по каким соображениям это происходит. Он понял, что за выходки против Теккерея публика лишит своего последнего доверия "Blackwood's Magazine", что он, "Blackwood's Magazine", сделал страшно невыгодную для себя ошибку, обнаружив свою досаду на Теккерея, что единственное средство исправить свой неловкий промах и заставить публику забыть оскорбления, несправедливо нанесенные ее любимому писателю, это начать, скрепя сердце, превозносить Теккерея больше, нежели когда-нибудь,-- и через год после раздраженных выходок "Blackwood's Magazine" обратился в ревностнейшего поклонника прекрасных произведений Теккерея. Поступая таким образом, издатель "Blackwood's Magazine" доказал, что он человек с тактом: в самом деле, только люди, лишенные такта, не удерживаются от выражений своей досады тогда, когда эта досада может повредить им самим в общем мнении.
   В русской литературе также часто бывали примеры, подобные тому, о котором идет речь. Например, когда основалась "Библиотека для чтения", многие из наших лучших литераторов (в том числе Пушкин) обещали свое сотрудничество исключительно этому журналу, и никто не мог видеть в том ничего, кроме хорошего. Но самые многочисленные примеры исключительного сотрудничества в одном журнале представляет история "Отечественных записок" в блестящее время их существования, о котором мы всегда вспоминаем с величайшим уважением. Кто имел право негодовать на Лермонтова за то, что он помещал свои произведения исключительно в "Отечественных записках"? Напротив, это исключительное сотрудничество Лермонтова приносило честь как великому поэту, так и г. Краевскому, редактору "Отечественных записок". Если такой писатель, как Лермонтов (думала публика, и думала справедливо), настолько уважает журнал г. Краевского, что хочет иметь дело исключительно с ним, это самым выгодным образом свидетельствует в пользу г. Краевского. С другой стороны, о характере Лермонтова свидетельствует самым выгодным образом то обстоятельство, что он печатает свои произведения в журнале г. Краевского, которого уважает, и не соглашается печатать их в "Северной пчеле". Точно так же исключительно в "Отечественных записках" печатали свои произведения другие лучшие наши литераторы тогдашнего времени, и "Отечественные записки", быть может, согласятся, что в таком обстоятельстве не было ничего предосудительного для литераторов, желавших быть исключительно сотрудниками этого журнала.
   Довольно ли убедительны для "Отечественных записок" эти примеры и объяснения? Поймут ли "Отечественные записки", что они становятся в самое невыгодное положение, обнаруживая несправедливую досаду на писателей, согласившихся помещать свои произведения исключительно в "Современнике"? Поймут ли "Отечественные записки", что на факт столь простой и натуральный, защищаемый примером всех знаменитостей европейской литературы и историею самих "Отечественных записок" в блестящее время их существования, невозможно нападать без того, чтобы нападающий не уронил себя в общем мнении?
   Мы вовсе не имеем охоты продолжать этих объяснений, как не имели охоты и начинать их (по тем самым чувствам, которые некогда прекрасно были выражаемы "Отечественными записками" относительно "Северной пчелы"). Мы предоставляем "Отечественным запискам" полнейшую свободу говорить что угодно о нас самих, но одного мы не позволим делать безнаказанно: бросать неблагоприятную тень на тех писателей, которые делают честь нашему журналу помещением в нем своих произведений. Тут мы на каждый кривой намек будем отвечать фактом, на каждое объяснение -- разъяснением дела, и не уступим ни шагу. Надеемся, положение дела таково, что общее мнение будет на нашей стороне, как было оно некогда на стороне "Отечественных записок" против "Северной пчелы".
   Приводим выходку "Отечественных записок" против писателей, которые обещались помещать свои произведения исключительно в "Современнике". Пусть судит читатель, много ли в ней остроумия и правды.
   
   Русский язык удивительно богат. Давно известно, что он совмещает в себе все превосходные качества других языков, что на нем можно выражать свои мысли о каких угодно предметах, начиная с самых возвышенных и оканчивая самыми низкими. Даже знаменитые стихи Пушкина, что
   
             ... гордый наш язык
   К почтовой прозе не привык,
   
   кажутся теперь анахронизмом. В русском языке -- этом неисчерпаемом сокровище всевозможных слов и оборотов, легко отыщутся точные речения для замены речений иностранных, которых у нас много и которые, собственно говоря, нет надобности и переводить, потому что они понятны всем, мало-мальски грамотным людям.
   Новейшее, если не последнее, доказательство неистощимого богатства нашего языка мы видим в объявлении "Об издании "Современника" в 1857 году ("Московские ведомости", No 114). В нем, между прочим, сказано:
   "Взаимный обмен мыслей, здесь (в "объявлении") изложенных, имел своим последствием обязательное соглашение между редакцией) "Современника" и несколькими литераторами..."
   "Обязательное соглашение!." да что ж это иное, как не контракт? Двумя русскими словами заменено здесь одно иностранное, и не только заменено, но и определено в точности. Можно было, пожалуй, распространить это определение, как и распространяют его французы, говоря, что контракт -- c'est une convention par laquelle une partie s'engage à faire ou ne pas faire quelque chose, ou plus spécialement l'acte même qui forme la preuve littérale de l'engagement contracté {Это условие, по которому одна сторона обязуется сделать что-нибудь или не сделать чего-нибудь или, в более специальном смысле, самый акт, который составляет письменное доказательство заключенного соглашения. -- Ред.}, но какая в том надобность? Французы, по бедности языка своего, принуждены bon gré mal gré {Волей-неволей. -- Ред.} пускаться в длинные объяснения и перифразы. Богатый язык наш не имеет в том никакой надобности: он гордо произносит: обязательное соглашение! и каждый понимает, что это значит, хотя бы подле этих слов и не стояло в скобках слово контракт.
   Какая милая светскость в этих французских фразах! "Отечественные записки" могут вспомнить, каковы были их суждения о подобных остротах "Листка для светских людей": этот несчастный журналец, на который некогда с таким справедливым состраданием смотрели "Отечественные записки", писался совершенно таким же языком и достоинство его юмора было совершенно таково же, как в строках, которыми начинается филиппика против "обязательного соглашения"5. Попробуем объяснить "Отечественным запискам", в чем они ошиблись, увлекшись несправедливою досадою.
   Итак, продолжают "Отечеств[енные] зап[иски]", "заключен контракт между несколькими литераторами и редакторами "Современника" -- это что-то неслыханное в нашей литературе". Если бы и действительно это было дело неслыханное, из того не следует еще, что это дело дурное, а только то, что это дело новое. Первая железная дорога, первая печатная книга -- все это были дела неслыханные до того времени, и, однако же, дела очень хорошие. Но действительно ли взаимные обязательства между литераторами и журналистами новость в нашей литературе? Каждому известно, что вовсе не новость. Журналу всегда необходимо сотрудничество нескольких лиц; журнал всегда бывает делом общего труда, а общий труд невозможен без взаимных обязательств между лицами, его разделяющими. Кажется, все это просто и неоспоримо? Кажется, все это по собственному опыту известно каждому русскому литератору или журналисту с того времени, как существуют у нас порядочные журналы. А кому неизвестно, может узнать хотя бы из биографии Пушкина, приложенной к новому его изданию. Чему же дивятся "Отечественные записки", если некоторые из наших лучших литераторов вступили с "Современником" в такие отношения, в какие вступал Пушкин с одним из тогдашних журналов? Мы несколько раз перечитывали статейку "Отечественных записок" и никак не могли найти в ней ясного выражения относительно предмета их удивления и жалобы. Все ограничивается какими-то смутными возгласами. Мы не удивляемся этой темноте: кто чувствует, что жалоба его неосновательна, досада несправедлива, всегда старается запутать и затемнить дело; но кто не смеет ясно выражать своей жалобы (чувствуя, что она неосновательна), должен быть не слишком щедр на упреки другим, особенно, когда эти другие заслужили общее уважение. Кто не только без всякого права оскорбляет темными намеками людей, уважаемых обществом не только за их талант, но и за высокую безукоризненность их душевного благородства, тот подвергает себя опасности показаться обществу человеком другого рода.
   Клевета пятнает в общем мнении не того, на кого клевещут, а того, кто клевещет.
   Предоставляем нравственному чувству читателей судить о следующих выражениях "Отеч[ественных] записок".
   
   К литератору преимущественно относится строгий приказ русской пословицы: "давши слово -- держись". Он больше, чем кто-либо другой, обязан быть рабом своему слову. Он до того ему крепок, что в другой крепости или в другом рабстве не видит ни малейшей нужды. Давая слово, он вместе с ним кладет и честь свою, потому на каждое свое слово смотрит как на parole d'honneur {Честное слово. -- Ред.}. Поэтому "обязательное соглашение", в отношении к литераторам -- странный плеоназм, бросающий грустную тень на обе обязывающиеся стороны. Разве соглашение или согласие, произнесенное просто-напросто голосом, то есть выраженное изустно, не есть своего рода обязательство? Чем же другим может быть оно в благородном звании литератора?
   
   Пропускаем остроумную тираду о дружбе Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, которые не обязывали друг друга никакими контрактами -- юмор этой тирады столь же хорош, как и начало статейки -- но смысл ее непостижим здравому уму,-- и читаем далее:
   
   Предки наши, не знавшие ни иностранного слова "контракт", ни перевода его на русский язык "обязательное соглашение", говорили коротко и ясно: "кто изменит своему слову, тому да будет стыдно". Отчего мы не подражаем их достохвальному примеру? Неужели оттого, что -- страшно даже вымолвить -- мы потеряли стыд?-- Или почтенная краска древнего стыда заменилась у нас невозмутимостью духа новейшей снисходительности, которая избрала своим девизом название комедии Островского: "Свои люди -- сочтемся!"
   
   Просим "Отеч[ественные] записки" вспомнить, о каких людях они говорят подобные вещи; просим этот журнал подумать о том, сообразно ли с здравым смыслом предполагать, что каждый порядочный человек в грамотной России не примет, как личное оскорбление себе, оскорбление, наносимое писателям, которыми гордится русская литература?
   Мы говорим прямо:
   "Отеч[ественные] записки" поступили неблагоразумно, дав свободный разгул досаде, возбужденной в них тем, что они лишились надежды иметь своими сотрудниками гг. Григоровича, Островского, Толстого и Тургенева.
   На темные намеки мы отвечаем указанием фактов, известных всем.
   Если "Отеч[ественные] записки" будут продолжать свою неблагоразумную тактику, мы не отступим ни перед какими объяснениями; на каждый намек мы будем отвечать фактом -- факты все говорят в пользу писателей, неблагоразумно оскорбляемых "Отечественными] записками", и если этот журнал заставит нас сделать эти факты известными публике, то это обнародование не доставит особенной радости "Отечественным запискам". Мы советовали бы не подавать к тому нового случая. Пусть припомнят "Отечественные записки", какой удар нанесли они себе в 1846 году, неосторожно подняв шум о деле, вовсе для них невыгодном. Этот случай несомненно повторится, если "Отеч[ественные] записки" будут и в настоящем деле действовать так же неблагоразумно, как тогда.
   Повторяем. Мы не желали начинать этих объяснений и не желаем продолжать их. Но мы не позволим безнаказанно оскорблять писателей, делающих честь нашему журналу помещением в нем своих произведений...
   Вражда "Отечественных записок" к "Современнику" вводит их в ошибки, пагубные для них. Новое подтверждение тому представляет помещенная в октябрьской книжке статья г. Галахова "Были и небылицы", направленная против исследования г. Лайбова "О Собеседнике любителей российского слова" ("Современник", 1856, No 8).
   Не можем оставить без ответа этой страшно длинной выходки. Того требует правило, высказанное нами выше.
   Статья г. Галахова имеет ученую наружность: она снабжена 153 цитатами, преимущественно из смирдинского издания "Сочинений императрицы Екатерины II" и "Сочинений Державина" {Дальше следует ответ Галахову, написанный Добролюбовым. (См. текстологический комментарий). -- Ред.}.
   Теперь спросим: выиграл ли г. Галахов, вызвав нас на этот ответ? Не выиграла ли, напротив, статья г. Лайбова от его неудачных нападений, и какого результата достигли "Отечественные записки" помещением статьи г. Галахова?
   

Декабрь 1856 года.

   Год, с которым готовимся мы проститься, принес много хорошего нашему отечеству. При самом начале его, благая воля государя подала нам надежду на мир, желаемый всею Европою, благотворный для нас; эта надежда не обманула нас,-- и мир был заключен в самое благоприятное для примирения время, на условиях, самых выгодных. Мир, который должны благословлять мы все, снова открыл свободный путь нашей заграничной торговле, оживил промышленную деятельность внутри государства; восстановил наши сношения с другими образованными народами, наконец, что всего важнее, дал время и возможность к исправлению всего того, что нуждается в улучшении. Затем -- торжество коронования и сопровождавший его милостивый манифест,-- манифест, возвративший утраченные блага стольким людям, облегчивший массу народа трехлетнею льготою от рекрутских наборов. За манифестом последовали преобразования и улучшения по многим отраслям национальной жизни и,-- быть может, важнейшее из всех этих улучшений,-- принятие мер к построению обширной сети железных дорог 1.
   С оживлением всех отраслей национального нашего существования, и литература наша в оканчивающемся теперь году была живее, интереснее, богаче мыслями и замечательными явлениями, нежели когда-нибудь. Все слухи, доходившие до литературного нашего мира из провинций, были согласны в том, что на всех концах России литературный интерес пробудился в замечательной степени. Повсюду в публике были толки и прения по поводу той или другой повести, того или другого стихотворения, той или другой журнальной статьи. Так оживилось сочувствие к литературе в провинциях. То же было и в столицах,-- это каждый литератор знает по опыту.
   Всякая живая мысль, всякое дельное слово принималось публикою с горячим одобрением; эта симпатия должна была действовать на литературу,-- и, действительно, литература старалась оправдать требования и надежды публики; с справедливою гордостью может она сказать, что в истекающем году была, хотя до некоторой степени, достойна ее внимания.
   В начале года, она обогатилась двумя новыми журналами, из которых каждый имеет свою несомненную важность, и каждый приносит большую пользу нашему умственному развитию,-- один положительным образом, другой, быть может, почти только отрицательным -- возбуждая к беспристрастнейшему исследованию затрагиваемых им вопросов -- но все же приносит пользу и этот второй. Читатели видят, что мы говорим о "Русском вестнике" и о "Русской беседе".
   Различны были ожидания, возбужденные тем и другим,-- и, надобно сказать, в значительной степени эти ожидания были обмануты,-- одним журналом к лучшему, другим --не так, чтобы оттого увеличился его интерес.
   Литературно-ученые мнения редакции "Русского вестника" и писателей, которых ожидали видеть главными его сотрудниками, были хорошо известны по их деятельности в других журналах, до основания "Русского вестника"; мнения эти не могли иметь интереса новизны. Никто не сомневался в том, что "Русский вестник" будет журналом почтенным, все были уверены, что он даст много хороших статей, особенно статей ученого содержания; сотрудничество многих профессоров Московского университета, который столь справедливо считается средоточием ученой жизни в России и бывшие питомцы которого так справедливо сохраняют на всю жизнь любовь к нему,-- это сотрудничество повсюду возбуждало самое горячее участие к новому журналу. Надежды на него были, как видим, довольно велики. Но слышались от многих и предположения, до некоторой степени ослаблявшие нетерпеливость ожиданий,-- теперь, когда эти предположения прекрасно опровергнуты журналом, мы не находим нужды умалчивать о них. От многих можно было слышать мнение, что "Русский вестник" не будет иметь самобытного, только ему принадлежащего характера, что он будет двойником того или иного из тех журналов, которые прежде имели его редактора и главных сотрудников своими сотрудниками. Некоторые прибавляли, что новый журнал, быть может, не избежит сухости. Мы с самого начала не считали справедливыми этих предположений и потому приветствовали появление "Русского вестника" с полною уверенностью, что он докажет неосновательность сомнений. И, действительно, ему удалось достичь того. Нет надобности говорить, как определился характер "Русского вестника": основные черты его физиономии достаточно ясны для каждого. Благодаря своему характеру, он утвердил за собою общее сочувствие. Столь же удачно, как бесцветности, он умел избежать и сухости, так что принадлежит теперь к числу не только наиболее распространенных в публике, но и наиболее читаемых журналов.
   Мы хотели бы подробнее и точнее характеризовать физиономию "Русского вестника", но тут пришлось бы, конечно, нам не оставаться при одних похвалах, а указать также и некоторые стороны, которые нуждаются в улучшении и, без сомнения, будут улучшены,-- эти замечания были бы немногочисленны, но все-таки их нельзя было бы совершенно устранить при полной характеристике журнала,-- но после странной и совершенно несправедливой выходки против "Современника", которую угодно было сделать "Русскому вестнику" в прошедшем месяце, мы не хотим делать и этих немногих замечаний, не желая, чтоб кто-нибудь мог истолковать их в неприязненном смысле2. Потому, отказываясь на этот раз от суждения о том, чем наиболее и чем менее силен "Русский вестник", скажем только, что вообще этот журнал пользуется общим уважением совершенно справедливо и значительно содействовал оживлению нашей литературы в прошедшем году.
   "Русский вестник" в некоторых отношениях превзошел ожидания, с которыми был встречен, хотя эти ожидания были велики. "Русская беседа" до сих пор не успела дать публике того, что все надеялись найти в ней. Около десяти лет, славянофилы не имели своего органа в литературе; естественно было думать, что новый журнал их скажет после долгого безмолвия что-нибудь замечательное. Приверженцы славянофильских мнений в публике немногочисленны; большинство и не готовилось сочувствовать "Русской беседе". Но все интересовались новым журналом: вероятно, десять лет прошли не бесплодно для славянофилов, как не бесплодно прошли они для развития всей нашей литературы; прежде славянофилы не могли сами себе объяснить, чего именно они хотят, что они думают; их доктрина страдала неопределенностью, непоследовательностью. Теперь, вероятно, она определилась, стала понятнее для ума человеческого, если не стала справедливее. Любопытно послушать, что такое они скажут. Так говорят все. Некоторые, в том числе и мы, имели ожидания более благоприятные.
   Не знаем, со времен фонвизинского Иванушки существовали ли на Руси люди, которым все в Западной Европе было бы восхитительно, которые воображали бы, что французский язык -- единственный порядочный язык на свете, что на Западе все люди счастливы, что на Западе нет многого дурного и отвратительного. В наше время из людей сколько-нибудь образованных нет ни одного, который бы считал Западную Европу земным раем. Истинно образованный русский (точно так же, как истинно образованный француз, немец и так далее) видит в Европе очень много хорошего, но с тем вместе и очень много дурного. Мы осмеливались полагать, что образованные люди везде сходятся в своих понятиях о дурном и хорошем. Мы полагали, одним словом, что разница между славянофилами и людьми, не разделяющими их мнений, может существовать только в том, что последние смотрят на вещи беспристрастнее, что последние менее преувеличивают свое доброе, менее обманываются относительно своих недостатков. Но мы никак не полагали, чтобы кто-нибудь из образованных людей находил дурное хорошим или наоборот. Потому мы полагали, что когда славянофилы будут осуждать Западную Европу, можно будет сказать "вы преувеличиваете истину, "о если отбросить преувеличения, в ваших словах найдется очень много правды"; что таково же будет отношение их мнений о России к беспристрастным мнениям. Словом, мы надеялись, что с ними можно будет во многом соглашаться, во многом другом противореча им. Многие смеялись над нашею надеждою.
   Признаемся, до сих пор "Русская беседа" не успела доказать, что те, которые смеялись над нашею надеждою, были неправы.
   До сих пор "Русская беседа" не сказала еще ничего такого, с чем бы можно было согласиться, хотя отчасти. Нельзя с нею ни в чем согласиться не потому, чтобы она исключительно говорила мысли, из которых каждая сама по себе несправедлива,-- нет, в самой неосновательной доктрине, если только она достигла некоторой ясности и связности, всегда можно открыть что-нибудь похожее на правду, можно найти хотя незначительную частицу истины, с которой можно согласиться.
   Но в "Русской беседе" мы до сих пор не могли найти ничего такого, с чем бы можно было согласиться, потому что не могли найти ровно ничего сколько-нибудь ясного.
   Как же? Ведь они много говорят о многих важных вопросах? Но что говорят!-- самые разнородные понятия у них смешиваются в одно, самые противоположные явления сливаются в одно представление. Например: "наука должна искать истину и доказать справедливость тех убеждений, которыми мы дорожим" -- какое же тут понятие о науке? Скажите что-нибудь одно; скажите: "наука должна искать истину" -- с вами надобно будет безусловно согласиться; или, пожалуй, скажите: "наука должна доказать справедливость убеждений, которыми мы дорожим" -- это понятие будет ошибочно, но все-таки в нем будет какой-нибудь смысл, можно будет видеть, что вам нужна не наука, а защищение всего, что вам нравится; но если вы рядом ставите обе фразы: "наука должна искать истину и доказать справедливость убеждений, которыми мы дорожим",-- если вы так говорите, можно ли понять, что вы разумеете под наукою? точно ли науку, или защищение того, что вам нравится?
   Та же самая история повторяется до сих пор во всем, о чем бы ни заговорили славянофилы: возьмите какое угодно понятие из тех, которые особенно часто повторяются ими, и попробуйте разгадать, что они под ним разумеют,-- вы увидите, что вечно соединяют они под ним два совершенно различные представления.
   Потому интерес, с которым ожидалось появление "Русской беседы", совершенно исчез. Она перестала обращать на себя внимание.
   Кроме "Русского вестника" и "Русской беседы", мы должны упомянуть еще о третьем новом журнале -- "Сыне отечества" 3. "Сын отечества" своим литературным отделом отчасти походит на то, чем была "Библиотека для чтения" в последние годы. Зато "Библиотека для чтения" под конец года совершенно обновилась и, без всякого сомнения, будет занимать в литературе более видное место, нежели какое занимала в последние пятнадцать лет.
   Все вообще журналы наши, старые и новые, в этом году имели более жиз1ни, нежели прежде. Поэзия, беллетристика, отделы серьезного содержания представляли много замечательного, довольно много представили даже блестящих явлений.
   В этом году мы читали четыре произведения г. Тургенева: повести "Рудин", "Переписка" и "Фауст" и пьесу "Завтрак у предводителя".
   Роман г. Григоровича "Переселенцы" н повесть его "Пахарь".
   "Севастополь в августе месяце", "Двух гусаров" и "Метель" графа Толстого.
   Можно припомнить еще несколько повестей или рассказов, не лишенных достоинств. Из них одобрение всех читателей заслужили "Губернские очерки" г. Щедрина.
   Мы не будем здесь делать оценку того или другого из этих произведений в отдельности; скажем только, что общий баланс нашей беллетристики за этот год, сравнительно с предыдущими, очень удовлетворителен.
   "Оды Горация", переведенные г. Фетом, "Герман и Доротея" Гете, в его же переводе, "Фауст", переведенный г. Струговщиковым, наконец, "Лир", переведенный г. Дружининым (в этой книжке "Современника"),-- все это было помещено в наших журналах за нынешний год.
   Но всего заметнее оживление русской литературы отразилось на ученых и критических статьях. Тут прежде всего должны мы назвать превосходный этюд о нравах русского общества, написанный г. Павловым по поводу комедии графа Соллогуба "Чиновник". Потом заметим статьи г. Чичерина,-- имени нового, но уже всем очень хорошо знакомого в нашей литературе, и статью г. Костомарова об истории Малороссии до Богдана Хмельницкого4.
   Но не столько отрадны достоинства нескольких отдельных статей, сколько разнообразие и интерес, которым вообще отличался ученый отдел наших журналов. Мы не ошибемся, если скажем, что наша молодая литература обнаруживает решительное стремление к сближению с жизнью.
   В пример, укажем два-три вопроса, близкие к жизни, из тех, которые занимали журналистику в нынешнем году.
   В самом начале нынешнего года, привлек на себя общее внимание вопрос о железных дорогах. Из журналов он перешел в газеты, и до сих пор часто встречается в той или другой из них статейка по этому делу. Люди, совершенно чуждые обыкновенного литературного кружка, принимали участие в прении: видно было, что вопрос заживо затрогивал каждого, так или иначе, и каждый спешил высказать свое мнение, принести новый довод в пользу мысли, кажущейся ему справедливою, или новое опровержение мысли, которую считал ошибочною. Нельзя было без особенного участия следить за этим всесторонним обсуждением дела, важного для общества. Конечно, много было выражено тут мнений, происходивших единственно от непривычки нашей думать о политико-экономических вопросах; многие голоса возвышались совершенно понапрасну, не имея сказать ничего дельного; но вообще прение было ведено наставительно и довольно глубоко. Спорили и о том, до какой степени нужны нам железные дороги, еще больше о том, какой доход могут они приносить у нас в вознаграждение затраченного капитала, и о том, какими капиталами надобно строить их, русскими или иностранными, и о том, каково должно быть направление линий, наиболее необходимых. Следствием прений было разъяснение многих недоразумений, распространение здравых понятий о деле железных дорог и настоятельной необходимости, при недостатке русских капиталов, допустить в замену их иностранные. Теперь из людей, читающих что-нибудь, вы очень мало найдете таких, которые не приготовлены к принятию истинного решения вопроса, задуманного правительством.
   Несколько позднее начался в журналах и газетах спор о преимуществах высокого или низкого тарифа. Он был иными, особенно из противников низкого тарифа, веден с раздражением, напрасным с ученой точки зрения, быть может, свидетельствовавшим о непривычке нашей к ведению прений, но с тем вместе свидетельствовавшим о близкой связи этого вопроса с жизненными интересами нашего общества.
   Упомянем еще о прениях по вопросу относительно воспитания. Они были вызваны предложением "Морского сборника", подавшего тем прекрасный пример признания пользы, какую может принести всестороннее обсуждение затруднительных вопросов. Много раз мы ставили "Морской сборник" образцом для всех подобных ему журналов, и теперь скажем, что он продолжает приобретать все больше и больше права на признательность русской публики энергическим исканием чистой истины.
   Появление "Русской беседы" заставило некоторых обратиться к исследованию вопроса о народности в науке. Большинство публики, совершенно соглашаясь с справедливостью понятия, что наука должна искать общечеловеческой истины, а не оправдания местных и временных односторонностей, находило, однако же, что туманные мечты о какой-то особенной народности в науке, не имея ровно никакого положительного содержания, едва ли заслуживали того, чтобы и заниматься их опровержением. Тем не менее, некоторые из статей, написанных по поводу "Русской беседы", в доказательство того, что наука не должна иметь ничего общего с случайными пристрастиями и предубеждениями, обращали на себя внимание замечательными достоинствами.
   Опытом из нынешнего года подтверждается истина очень известная, но не многими понимаемая во всем ее значении: развитие литературы находится в самой тесной связи с усилением умственной жизни в обществе.
   Мы указали только немногие из тех вопросов, которые были подняты и более или менее основательно исследованы нашими журналами в течение нынешнего года; многие другие, или не столь важные, или не довольно обсужденные, не попали в этот краткий перечень главных предметов умственного движения, находивших себе отголосок в наших журналах за настоящий год. Но и эти немногие воспоминания могут уже быть доказательством, что пробуждение интереса в публике к нашим периодическим изданиям было не случайно: оно зависело от пробуждения в обществе умственной деятельности.
   

ПРИМЕЧАНИЯ.

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ.

Апрель 1856.

   1 В 1855 году Чичерин написал "Восточный вопрос с русской точки зрения", но статья эта распространялась лишь в рукописном виде, напечатана она была только в 1861 году за границею.

Май 1856.

   1 Статья Тертия Филиппова в первом номере "Русской беседы" посвящена драме Островского "Не так живи, как хочется". Статья Филиппова в значительной части состоит из общих рассуждений об основах семейной жизни, о браке, который автор рассматривает с обскурантно-христианской точки зрения. Чернышевский прав, говоря, что развиваемая Филипповым идеология была бы вполне под стать ультрареакционному "Маяку".
   2 Эту песню цитирует в своей статье Филиппов, восхищаясь заключенной в ней мыслью о необходимости для жены в семье смирения н покорности.

Июнь 1856.

   1 Стихотворение "Стонет сизый голубочек", ставшее распространенным романсом, принадлежит И. И. Дмитриеву. Песня "Взвейся, выше понесися" приписывается поэту XVIII века Н. П. Николеву.
   2 "Пригожая повариха" -- популярный в свое время неоконченный авантюрный роман М. Д. Чулкова.
   3 Статья Н. Ф. Павлова, действительно очень удачная, вызвала большие похвалы и в других журналах. Вот, например, что писали о ней "Отечественные записки". "Не рекомендовать мы хотим эту статью публике: без сомнения, статья давно уже прочтена всеми, кого только может интересовать и предмет, подпавший суждению, и самое суждение, далеко выходящее из ряда обыкновенных и принадлежащее к дорогим приобретениям критической литературы нашей. Равным образом мы не хотим оценять ее достоинства, которые так поразительны и блистательны, что не имеют надобности в постороннем разъяснении" (1856, X, отдел III, стр. 72).
   4 Письма Н. Ф. Павлова к Гоголю по поводу книги последнего "Выбранные места из переписки с друзьями" напечатаны в "Современнике", 1847, VI.

Июль 1856.

   1 Под NN подразумевается В. Г. Белинский.
   2 Отметим, что в 1856 году Чернышевский, вместе с Пыпиным, Некрасовым, Добролюбовым и др., подписался в "книге пожертвований на надгробный памятник В. Г. Белинскому" ("Сборник Пушкинского дома", 1923 год, стр. 189--190).
   3 Под "страшною болезнью" Чернышевский подразумевает реакцию после революционных событий 1848 года в Западной Европе.
   4 Памятник Пушкину был воздвигнут (в Москве) через 24 года после горячего воззвания Чернышевского (в 1880 г.).

Август 1856.

   1 Роман Григоровича "Переселенцы" вышел отдельным изданием в 1857 году. Специальной статьи о литературной деятельности Григоровича Чернышевский не написал.
   2 В 1856 году Чернышевский во всех своих отзывах неизменно ставит очень высоко произведения Григоровича и Тургенева на темы из крестьянской жизни. Позже это отношение резко изменилось. См., например, его знаменитую статью 1861 года "Не начало ли перемены?"
   3 В рассказе Карамзина "Флор Силин, благодетельный человек" (1791) изображается трудолюбивый и зажиточный "поселянин", оказывающий благодеяния своим близким, например, в неурожайный год раздающий даром свой хлеб голодающим.

Октябрь 1856.

   1 Чтобы понять характер этого хвалебного отзыва о Дружинине, необходимо иметь в виду письмо Чернышевского к Некрасову от 5 ноября 1856 года. Он пишет там: "В заметках о журналах -- панегирик Дружинину, новому редактору Библиотеки -- я написал это с двумя целями так обширно и витиевато: 1) чтобы доказать вам мою приверженность к Друж. 2) чтобы был контраст между похвалами Совр-а улучшениям Библиотеки, радостью нашею будущим его успехам и между эложелательством Отеч. зап. к Совр. -- потому что за похвалами Библиотеке следует в моих заметках суровое осуждение Отеч. зап., поместившим в No 10 грязную выходку такого смысла, что писатели, обязавшиеся печатать исключительно в Совр.-- люди бесстыдные и бесчестные. На это нельзя было не отвечать: я отвечал с такою жестокостью, которая превзойдет все ожидания "Отеч. эап". Дальше в этом письме Чернышевский снова возвращается к Дружинину: "Кстати о Друж.: он будет в Библ. защищать свободное творчество и беспощадно разить таких безумных, как я. На это есть намеки даже в объявлении его о подписке на 1857 г. Тем не менее я питаю к нему самую нежную дружбу, и стрелы его, конечно, не так остры, чтобы возбуждать во мне потребность ответа. С "Совр." он хочет хранить приязнь, негодуя исключительно на меня,-- ну, пусть негодует, а я всегда буду отзываться о нем хорошо при всякой возможности" (Н. Г. Чернышевский, "Литературное наследие", II, 344, 345). Истинное отношение к Дружинину выразилось в письме Чернышевского Тургеневу, писанном приблизительно в то же время, как и выше цитированное письмо к Некрасову. Он говорит там, что во всем, написанном Боткиным, Дружининым и Дудышкиным, нельзя найти ни одной мысли, которая не была бы или банальной пошлостью, или бестолковым плагиатом ("Литературное наследие", II, 358).
   2 В последних двух книжках "Современника" за 1856 год имя Дружинина еще продолжает появляться в журнале: в одиннадцатом номере напечатана его критическая статья о стихотворениях Полонского, в двенадцатом номере -- перевод "Короля Лира". После 1856 года участие Дружинина в "Современнике", естественно, было почти только номинальным: в 1860 году (No 2) появились отрывки его перевода "Короля Ричарда III", в 1862 году -- весь этот перевод целиком (No 5, приложение).
   3 Чернышевский неправильно расшифровал подпись. Статья "Взгляд на русскую критику" в первом номере "Отечественных записок" за 1856 год с подписью "Г. Б-в-в" принадлежала Г. Е. Благосветлову. Статья посвящена "Современнику" за все время его существования. Благосветлов доказывает, что критика этого журнала не имела никогда никаких руководящих принципов, противоречила себе на каждом шагу, представляла отзывы о сочинениях, которых не читала, дала сотни рецензий, которые должны быть названы галиматьей, и хвалила или унижала писателей под влиянием личных побуждений. В статье говорится, что в первом периоде журнала критика "Современника" была гораздо добросовестнее, чем во втором периоде, начинающемся с 1847 года (т. е. с того времени, когда там стал писать Белинский). "Пусть критика дорожит своими убеждениями, или пусть она исчезнет вовсе",-- таков совет дает Благосветлов редакции "Современника". Об этой клеветнической статье говорится в "Заметках о журналах" "Современника" 1856, No 2 (стр. 217--218). Совершенно правильно указывается здесь, что Г. Б-е-в смешал воедино три эпохи "Современника" -- пушкинскую, плетневскую и новейшую. "...Деятели одной эпохи упрекаются в противоречии тому, что говорили деятели другой эпохи; сводятся мнения за восемнадцать лет разных лиц, от Пушкина и Гоголя до Анненкова, Боткина, Галахова, Гаевского, Дудышкина, Некрасова, Панаева, Тургенева, Чернышевского и других, писавших и пишущих критические и библиографические статьи в нынешнем "Современнике" -- эти мнения сводятся, и противоречия, встречающиеся в них, возбуждают то удивление автора, то усмешку, то благородное и горячее негодование".
   4 "Ты этого хотел, ты сам этого хотел, Жорж Данден!" Из комедии Мольера "Жорж Данден или одураченный муж".
   6 "Листок для светских людей" -- еженедельник, выходивший в Петербурге в 1839--1844 годах. С этим "светским" изданием был связан единством редакции еще "Журнал разного рода шитья и вышивок".

Декабрь 1856 г.

   1 Парижский мир, о котором здесь говорится, был подписан 18 марта 1856 года (старого стиля).
   2 В "Русском вестнике" 1856, ноябрь, книжка вторая, в объявлении о подписке на 1857 год упоминается об "обязательном соглашении" четырех авторов с "Современником". Редакция особо выделяет Тургенева, напоминая, что он давно уже обещал "Русскому вестнику" новую повесть "Призраки", о чем и просил объявить подписчикам. "Зная лично г. Тургенева и имея основания уважать его не только как литератора, но и как человека, мы уверены, что в его глазах данное слово должно быть обязательнее самого формального обязательства, а потому мы не сомневаемся, что он, рано или поздно очистит себя и нас перед нашею публикою. Он может быть покоен: успех "Русского вестника" от этого не до такой же степени увеличится, чтобы причинить значительный ущерб "Современнику". См. негодующее письмо Чернышевского к Некрасову от 5 декабря 1856 года по поводу этой выходки Каткова (Чернышевский, "Литературное наследие", II, 348).
   3 "Сын отечества", "журнал политический, ученый и литературный", выходил в Петербурге еженедельно с апреля 1856 года до 1861 года. Издателем-редактором его был А. В. Старчевский. С "Сыном отечества", выходившим в 1812--1852 годы, он не имел ничего общего, кроме названия.
   4 Н. И. Костомаров, "Борьба украинских казаков с Польшею в первой половине XVII века до Богдана Хмельницкого",-- "Отечественные записки", 1856, книга 9.
   

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЙ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ*.

* Составлены H. M. Чернышевской.

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ.

Декабрь 1855 и январь 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 2, стр. 219--222; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 345--348.
   Рукописи и корректуры не сохранилось. Воспроизводится по тексту "Современника".

Февраль 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 3, стр. 80--90; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 336--344.
   Рукописи и корректуры не сохранилось. Воспроизводится по тексту "Современника".

Апрель 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 5, стр. 109--118; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 363--370, с ошибочным отнесением в оглавлении к "Современнику" No 4.
   Рукопись-автограф на шести листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. "Заметки" в "Современнике" принадлежат не целиком Чернышевскому, а начало их (стр. 105--109 по "Современнику") писаны Чернышевским под диктовку Некрасова. В собственноручном списке статей Чернышевского, составленном в 1861 году, указывается, что здесь ему принадлежит написанное "О Р[усском] Вестнике, стр. 109--118", а в таком же списке 1862 года помечено: "Где о Русской Беседе".
   Стр. 648, 19 строка. В рукописи: и ныне [, для этого вовсе не нужны родственные связи, а только воля общины, находящей удобным для себя иметь нового участника в отправлении повинностей, или воля владельца, который впрочем и не мог] Притом

Май 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 6, стр. 235--256; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 421--431.
   Рукопись-автограф на девяти листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. По указанию Чернышевского в трех собственноручно им составленных списках, ему принадлежит написанное о "Русской беседе"; в списке 1861 года указаны стр. 244--256 по "Современнику". Эти указания подтверждаются содержанием рукописи.

Июнь 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 7, стр. 119--138; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 457--469.
   Рукопись-автограф на шести листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. Рукопись сохранилась не полностью. Выписки из "Морского сборника" и из "Русского вестника" в рукописи отсутствуют, они заменены указаниями к типографии о наборе отмеченных отрывков. На обороте четвертого листа рукописи имеется карандашная записка Чернышевского к заведующему типографией "Современника" Карлу Ивановичу Вульфу:
   "Если можно, я просил бы Вас, Карл Иванович, приготовить для меня корректуру к 12 1/2 часам утра завтра, т. е. в понедельник. Я тогда зайду в типографию -- мне хочется показать фельетон Николаю Алексеевичу.

Ваш покорнейший слуга Н. Чернышевский".

   Во II томе полного собрания сочинений (1906) не опубликован конец статьи об обязанностях старшего офицера на корабле. В рукописи текст Чернышевского отсутствует, но даны его указания на набор из июньской книжки "Морского сборника": "Набирать боргесом из "Морского сборника" июнь, часть неофициальная: 225 и 226 от х до хх, 227--230 от х до хх, 231--232 от х до хх, 233--234 от х до хх".
   На принадлежность этого разбора Чернышевскому имеется также ссылка в "Заметках о журналах". Январь 1857".
   Стр. 662, 2 строка. В рукописи: громкая слава [. -- хорошая ли, дурная ли, а все таки слава.] Или эта комедия
   Стр. 662, 28 строка. В рукописи: гнев, что прикрашенная блестками правды неправда хуже чистой лжи; что высокие притязания
   Стр. 668, 8 строка. В рукописи: человек, а не попугай, и имеет право

Июль 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 8, стр. 205--221; перепечатано в полном собрании сочинений (СПБ., 1906), т. II, стр. 519--531.
   Рукопись-автограф на семи листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. Рукрпись сохранилась не полностью. Судя по рукописи, "Заметки" принадлежат Чернышевскому целиком, за исключением публикации письма А. Островского от 4 июля 1856 г. из г. Калязина. Выписки из "Вопросов жизни" Пирогова в рукописи отсутствуют. Они заменены указаниями к типографии о наборе отмеченных мест.
   Стр. 678, 5 строка. В рукописи: ничего. [Мы старались забыть о нем, чтобы самим нам казаться важнее в своих глазах и друг перед другом.] Мы не потрудились.
   Стр. 678, 12 строка снизу. В рукописи после слов: "вечной славы", следует: Ужели народная признательность будет всегда так бездейственна? Ужели не воздвигнет она памятника поэту -- любимцу Русской земли? Не пора ли было бы подумать об исполнении этого священного долга?
   Стр. 685, 26 строка. В рукописи: отрывками, которые выбираем почти наудачу из множества равно прекрасных.

Август 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1836, No 9, стр. 111-133; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 561--577.
   Рукопись-автограф на 11 листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. Выписки из романа Григоровича "Переселенцы" в рукописи отсутствуют, они заменены указаниями к типографии о наборе соответствующих отрывков.
   По указанию Чернышевского в списках статей, составленных в 1861 и 1888--1889 гг. ему принадлежат стр. 122--133. Руководствуясь этим прямым указанием, мы не включаем предшествующего текста, помещенного во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906) на стр. 561--569.

Сентябрь 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 10, стр. 254-- 266; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 603--616.
   По указанию Чернышевского в списке статей, составленном им в 1888--1889 гг., конец "Заметок" (о "Горе-Злочастьи") после слов: "автора следующей заметки" писан А. Н. Пыпиным. Поэтому мы не включаем его в текст. В рукописи сохранилось только окончание той части статьи, которая писана Чернышевским, начиная со слов: "Из трех рассказов, которые следуют у г. Щедрина" (стр. 702, 4 строка), и кончая словами: "Заметка" оканчивается следующим образом" (стр. 706, 16 строка снизу). Выписки из рассказов Щедрина и из статьи Безобразова в рукописи отсутствуют, они заменены указаниями Чернышевского к типографии о наборе отмеченных мест. В конце рукописи карандашная пометка Н. Г. Чернышевского: "Отделив чертою, поместить статью уже набранную и начинающуюся моею припискою (о Горе-злочастьи, в дополнение к статье Костомарова, помещенной в науках)". Слова, поставленные Чернышевским в скобках, обведены в рукописи еще круговой чертою. Отсюда устанавливается текст Чернышевского в "Заметках". Рукопись-автограф на одном листе в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. Там же имеются корректурные гранки "Заметок" на одном листе, помеченные "Окт[ября] 2 [1856 г.]", с поправками И. И. Панаева и с его пометой на полях: "Почтеннейший Николай Гаврилович, я счел нужным, по причинам, которые я изложу вам при свидании, сделать небольшие смягчения касательно Аксакова и Буслаева -- и потому посылаю вам эти корректуры, прося вас перенести эти смягчения в вашу исправленную корректуру. Панаев". В полном собрании сочинений издания 1906 г. "Заметки" напечатаны по первоначальному тексту корректуры, без исправлений И. И. Панаева и без оговорок об этом в примечаниях к тексту. Корректура также не охватывает всей статьи полностью -- имеется только начало, обрывающееся на словах: "своими записками о губерн[ской жизни]" (стр. 704, 2 строка снизу)
   Стр. 698, 6 строка снизу. В "Современнике": написана прекрасно,-- но выставлять
   (Это исправление сделано И. И. Панаевым в корректуре. В полном собрании сочинений (1906 г.) -- первоначальный текст. -- Ред.).
   Стр. 700, 12 строка. Фраза: "совершенств и красот мы в них не ищем,-- напротив, эти красоты часто только мешают существенному достоинству мемуаров", в корректуре вычеркнута И. И. Панаевым, но вошла в "Современник", очевидно, по настоянию Чернышевского.
   Стр. 700, 18 строка. В "Современнике": быть уверенным, что они не пройдут незамеченными. (Эта поправка внесена в корректуру И. И. Панаевым. -- Ред.)
   Стр. 702, 12 строка. В рукописи: о золотом веке:
   Здесь выписка No 1 (Помета Н. Г. Чернышевского. -- Ред.)
   Много было в старое время опытных и ловких дельцов,-- но не было такого, как уездный доктор, Иван Петрович:
   Здесь вставить выписку No 2.-- (Помета Н. Г. Чернышевского. -- Ред.) Иван Петрович из всякой беды умел вывернуться,-- потому что настигали иногда людей беды и в то золотое время,-- и не только сам вывертывался, других выручал,-- прекрасный был человек:
   Здесь вставить выписку No 3.-- (Помета Н. Г. Чернышевского. -- Ред.)
   Да, таких людей, как Иван Петрович, хороших служак [знавших свое дело, в те золотые времена было довольно; вот, например, городничий Фейер отлично знал свое дело]
   Поместить рядом выписки No 4 и 5. (Помета Н. Г. Чернышевского. -- Ред.)
   Мы не будем решать
   Стр. 706, 2 строка. В рукописи: от [язв] пролетариата

Октябрь 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 11, стр. 152-- 176; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 618--637.
   Рукопись-автограф на двенадцати листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве. Выдержки из "Отечественных записок" в рукописи отсутствуют, они заменены указаниями Чернышевского к типографии о наборе отмеченных им мест. По указанию Чернышевского в списке его статей, составленном в 1861 г., "Заметки" принадлежат ему, "кроме стр. 170--176, кот[орые] пис[аны] Добролюбовым". В списке статей, составленном в 1888--1889 г., Чернышевским помечено: "Начало о Дружинине писано не мной".
   Однако рукопись с самого начала писана рукой Чернышевского, в том числе и о Дружинине, но из рукописи же видно, что стр. 170--176 по "Современнику" действительно не принадлежат Чернышевскому. На это указывает отсутствие самого текста и помета Чернышевского после первого абзаца на стр. 170 [по "Современнику"]: "Здесь вставить писанное in 4-to не моею р[укою]". Конец статьи писан опять Чернышевским, начиная со слов: "Теперь спроси ле литературы над народными стремлениями,-- ваши слова будут прекрасны, возвышенны, но, к сожалению, они -- пустые слова. Не дает литература народу новых стремлений; бессильна она в этом деле, над которым владычествует могущество событий.
   Но как бессильна литература в том деле, относительно которого существует различие партий и интересов, которого желают одни, которому противятся другие, в деле изменения народных обычаев и стремлений, точно так же сильно и незаменимо ничем ее влияние в том деле, относительно которого никогда не бывает разноречия между благоразумными и благонамеренными людьми,-- в деле сообщения национальному характеру и национальным стремлениям хода благоразумного и осмотрительного. Потому вопрос о литературе не есть дело партий; подобно вопросу о национальной чести, о национальном могуществе, о национальном благосостоянии, это дело патриотизма вообще. Можно спорить о том, какие именно стремления в данное время наиболее полезны для нации, какие из потребностей ее требуют удовлетворения и какими способами могут быть удовлетворены они. Но невозможно для каждого благоразумного человека, каковы бы ни были его мнения об этих частных вопросах, не соглашаться со всеми остальными благоразумными людьми в желании успехов литературе -- это значило бы сомневаться в необходимости благоразумия и осмотрительности. Невозможно ему, каковы бы ни были остальные его цели, не помогать всем другим! благоразумным людям во всяческом содействии развитию литературы,-- поступать иначе мог бы только безумец, желающий преобладания безрассудства и опрометчивости в национальном характере. Степень благоразумия в нации соразмеряется с степенью развития литературы, потому что совершенно и исключительно зависит от нее.
   Надобно ли теперь говорить о том, в чем состоит необходимая и неизбежная сущность всякой литературы? В том, что она служит выразительницею различных мыслей о тех вопросах, которые и без нее уже сильно занимают нацию и которые различными людьми разрешаются различно. Это понятие о литературе так просто и так необходимо принимается каждым хотя сколько-нибудь знакомым хотя с какими-нибудь литературными явлениями, что, казалось бы, не нужно и говорить о нем. Но те замечания, изложением которых началась наша статья, замечания, слышанные нами от людей, совершенно благонамеренных и искренних, доказывают, к сожалению, что не всем еще благонамеренным людям, рассуждающим у нас о литературе, знакомо само понятие литературы. Остановимся же на нем и разъясним необходимость каждого его термина.
   "Вопросы, о которых рассуждает литература, и без литературы уже сильно занимают национальное сознание". Если б они еще не занимали нацию >в то время, когда литература только еще начинает говорить о них, то в таком случае ни у кого не было бы охоты читать эти рассуждения, и литература исчезла бы от равнодушия ы1 пренебрежения публики. Кому охота слушать о том, что его не интересовало уже в то время, когда начинался рассказ? С первых же слов поняв, что дело идет о предмете, для него не интересном, он отвернулся бы и ушел.
   "Вопросы эти занимают нацию не потому, что литература говорит о них, напротив, литература говорит о них только потому, что они без нее и прежде нее уже занимали народную мысль". Таково отношение всяких бесед: изустных, письменных и печатных к предметам их. Не потому собеседники заняты предметом, что беседуют о нем, напротив, беседуют о нем только потому, что уже заняты им. Думать иначе может только идиот, над тупоумием которого обязан от души посмеяться или от души пожалеть каждый человек, в котором есть хотя искра здравого смысла. Предположим, я вхожу в общество и слышу, что беседа идет о псозой охоте. Я должен понять, если я не совершенный идиот, что собеседники -- люди очень любящие псовую охоту, что каждый из них или имеет, или желает иметь стаю гончих, что каждый из "их много раз побывал уже и много раз желал побывать в отъезжем поле, преследуя несчастных зайцев. Если же я предположу, что собеседники до начала своей беседы не имели ни понятия о псовой охоте, ни расположения к ней, то я окажусь человеком, совершенно лишенным здравого смысла, человеком, в котором рассудка меньше, нежели в самом трусливом и глупом зайце. Идем далее и предполагаем, что я узнаю о существовании периодического издания, называющегося "Журнал коннозаводства и охоты". Попрежнему, если есть во мне хотя искра здравого смысла, я должен" понять, что люди, начинающие читать этот журнал, уже прежде, нежели начнут его читать, сильно заняты мыслями о коннозаводстве и охоте.
   "Литература рассуждает, из предметов, сильно занимающих общественную мысль, только о таких предметах, о которых уже существуют и без литературы различные мнения". Общее и необходимое качество всяких бесед: печатных, письменных или изустных состоит в том, что они ведутся о таких вопросах, относительно которых существуют между собеседниками различные мнения. Возьмем опять прежний наш пример. Рассуждают ли охотники между собою о том, что у каждой лошади и у каждого зайца бывает по четыре ноги? В этих вопросах все согласны, и потому говорить о них есть признак идиотства. Всякая беседа необходимо имеет своим источником желание разъяснить предмет. Если предмет ясен для всех собеседников до начала беседы, то начинать беседу или слушать ее есть оскорбление для человеческого разума. Таких бесед никогда никто не начинает и не слушает; они противны человеческой натуре, и если бы когда-нибудь кто-нибудь вздумал беседовать или слушать беседу о предмете, для всех совершенно ясном, то был бы наказан за такое оскорбление законов человеческой природы невыносимою скукою и получил бы неотъемлемое право носить имя идиота.
   Опасаясь подвергнуться такой горькой и обидной участи, мы никак не отважились бы вести беседу о таком, повидимому, ясном и простом предмете, как понятие о неизбежных качествах литературы, если бы те порицания, о которых упомянули мы в начале статьи, не давали нам прискорбного основания предполагать совершенное незнакомство порицателей с первыми понятиями о предмете, о котором они судят так ошибочно, хотя, мы уверены, и благонамеренно. Мало того, что желаешь добра, нужно также хотя несколько знать сущность того дела, о котором принимаешься судить.
   Теперь, мы надеемся, довольно легко будет каждому из людей, порицавших "Русский вестник" за полемический тон некоторых статей его8, рассудить, до какой степени справедливо было это порицание? Сущность литературы, как мы видели, заключается в изложении различных мыслей о предметах, относительно которых уже существует разноречие в обществе. Отвергать это значит быть идиотом. Если же мы допустим, что в литературе не только могут, но и по иеобходимости должны выражаться различные мнения об одном и том же вопрос", то уже мы допустили тем самым необходимость всех тех статей "Русского вестника", о полемическом характере которых завели мы речь. Как скоро излагаются об одном и том же вопросе различные мнения, то само собою разумеется, что эти мнения различны, и вот мы уже имеем полемику. Сказать: "вы можете держаться различных мнений и можете излагать их, но эти различные мнения не должны противоречить одно другому",-- сказать такую вопиющую несообразность было бы посрамлением рассудку и здравому смыслу. Точно так же, сказать: "мы допускаем полемику, но не хотим, чтобы в эту полемику были замешаны люди; мы допускаем, чтобы был спор, но не хотим того, чтобы были люди, спорящие друг против друга", значило бы оказать нелепость, точно так же унизительную для здравого смысла. Кому не нравится литературный опор одних людей против других, тот может найти только один способ выражения, "е унизительный для его собственного рассудка. Он должен откровенно сказать: "мне не нравится, что существует литература". Выше мы уже признались, что прямота и откровенность этой мысли очаровывает нас; но, к величайшему нашему прискорбию, должны 'были признаться, что эта идиллическая мысль неудобоисполнима, как неудобоисполнимо многое прекрасное на земле. Не будем утопистами, мечтателями и прежде, "ежели обольстимся какою-нибудь прекрасною мыслью, подумаем хорошенько о том, допускается ли исполнение ее силой событий, ни возвратить, гаи изменить которых не властен человек. Покоримся горькой необходимости, признаем в наших согражданах совершенную неспособность быть аркадскими пастушками в таком веке, когда уже и потомки аркадских пастушкой не могут жить без литературы.
   Довольно рассуждали мы о первом из оснований, выставляемых людьми, порицающими "Русский вестник" за его полемические статьи. Мы убедились, что в наш век литература, к сожалению, необходима. Убедившись в этой прискорбной истине, мы уже легко и без всякого огорчения должны были признаться, что как скоро существует литература, то необходимы и неизбежны в ней опоры людей друг против друга. Мы убедились, что статьи, подобные тем, по случаю которых завели мы речь о "Русском вестнике", являются в литературе не вследствие человеческого произвола, а вследствие неизбежной необходимости, и что потому осуждать "Русский вестник" за помещение таких статей так же несправедливо и нелепо, как осуждать его за то, что он печатается на типографском станке, за то, что книжки его сшиваются переплетчиком и имеют обертку и т. д., и т. д. Все эти вещи нимало не зависят от чьего бы то ни было произвола, и быть иначе не может. Теперь рассмотрим вторую мысль, находимую нами в тех порицаниях, которые приведены в начале статьи,-- мысль о бесполезности полемики, относящейся не к идеям, а к лицам. "Положим, говорили нам порицатели "Русского вестника", что "Русский вестник" не мог избежать этой полемики, положим, что она необходима и совершенно законна; но все-таки надобно согласиться, что она бесполезна". Нет; не только надобно согласиться, что она справедлива, необходимость и очевидность не позволяют усомниться также и в том, что такого рода полемика положительно полезна. Мы уже должны были -признать, что литература не только необходима, но и полезна. Одно из условий существования литературы есть существование такой полемики, которая относится к лицам; здравый рассудок говорит, что вещи, необходимые для существования какого-нибудь полезного дела, должны быть признаваемы полезными. Поясним эту мысль примером. Хлебопашество есть дело полезное. Хлебопашество не может существовать без кузниц. Лично вам или мне кузница может казаться вещью неприятною или даже дурною. Нам может не нравиться то, что на кузнице очень много стуку, очень много дыму и что вообще кузница -- вещь довольно беспокойная и черная. Если мы будем рассуждать, как аркадские пастухи, мы можем даже сочинить идиллию, в которой беспокойную кузницу противопоставим мирному хлебопашеству, и будем говорить своим согражданам, например, следующую речь: "О милые сограждане! занимайтесь хлебопашеством, делом мирным и спокойным, и уничтожьте ненавистные каждому мирному гражданину, оскорбляющие слух его, оскорбляющие глаз его, шумные и черные кузницы". Речь наша будет чрезвычайно трогательна и благонамеренна; но, к сожалению, она будет очень наивна и тупоумна. Наши сограждане -- хлебопашцы, люди мирные и нелюбящие шуму, будут отвечать нам: "О добродушный Меналк! вы забываете, что в кузницах приготовляются необходимые орудия хлебопашества. Если бы мы, по вашему совету, уничтожили кузницы, мы остались бы без плугов и сох, без телег и упряжи и не могли бы распахать ни одной десятины наших полей и умерли бы с голода. К сожалению, любезный Моналк, кузницы для нас совершенно необходимы. Эти закопченные дымом, наполненные стукам здания приносят нам неоцененную пользу. О любезный Меналк! ваша идиллия свидетельствует о чрезвычайном благородстве души вашей, но, к сожалению, вы совершенно не понимаете дела, о котором судите".
   Но мало оказать того, что статьи, подобные полемическим статьям "Русского вестника", неизбежны в литературе и полезны, как одна из необходимых принадлежностей литературы, которая не имеет таких статей только тогда, когда доведена до совершенного изнеможения. Само по себе, независимо от своей неизбежности в литературе, полемика о лицах почтенна и полезна потому, что имеет своею целью разъяснение истины. Для человека, желающего знать истину, важен вопрос не только о том, что говорится, но и вопрос о том, кем говорится. Истины и вообще мысли, отвлеченной от людей, нет. Мысль неразлучно связана с человеком, и качества мысли неразлучно связаны с его качествами. Кто не хочет знать людей, тот не хочет знать истины, тот не хочет мыслить. Было бы нелепо сказать: "Мне нравится, когда говорят о коперниковой системе, но не нравится, когда говорят о Копернике. Я желаю, чтобы вы изложили свое мнение о системе иезуитов, но я не хочу, чтобы при этом вы касались Игнатия Лойолы, основателя иезуитской системы. Вы можете говорить о политической экономии, но я не желаю, чтобы вы рассматривали степень учености и добросовестности Адама Смита, основателя политической экономии". Вопрос о мыслях не может быть прояснен без разъяснения вопроса о людях, излагающих эти мысли. Знание людей составляет одну из важных сторон истины. Утверждать противное может только человек, не имеющий понятия ни о качествах истины, ни о том, что истину нельзя делить и обрезывать по произволу. Кому неприятна какая-нибудь сторона истины, тот пусть не унижает своего рассудка нелепым разделом истины яа полезную и бесполезную. Пусть он прямо скажет, что истина вся без исключения кажется ему бесполезна или вредна. Читатель ожидает, быть может, что мы прибавим: отвергать пользу истины не решится никто. Нет, мы не окажем этого. Кому угодно, почему же от не отвергать тому пользу истины? Кому истина кажется вредною, почему ж не может тот и сказать, что истина кажется ему вредною? Мы так умеренны, что не требуем даже и уважения к истине от тех людей, которые не захотели бы уважать ее; мы требуем от них только здравого смысла. Пусть, кому угодно, отвергает истину; пусть только сообразит он, к чему приведет его такое желание? Оно приводит к требованию идиотства. Каким путем? Очень простым и коротким.
   Натура мысли состоит в том, чтобы стремиться к истине. При ограниченности человеческих сил мысль не всегда достигает этой цели, останавливается иногда на односторонностях, но всегда стремится она к истине. Кто хочет отнять у мысли это стремление, тот хочет убить ее деятельность. Человек, в котором убита деятельность мысли, может сделаться хитрецом, плутом, но во всяком случае остается тупоумным. Хитрость, к сожалению, никак не может заменить собою ума. Часто встречаются хитрецы не только между идиотами, даже между сумасшедшими. Некоторые породы четвероногих животных также отличаются значительною степенью хитрости. Если бы они могли заменить собою человека, обладающего рассудком, очень легко бы обойтись без людей с рассудком, который укрепляется только деятельностью мысли, иначе сказать, только стремлением к истине. Тогда легко можно было бы и отрицать необходимость истины. Но, к сожалению, лисица точно так же неспособна к отправлению человеческих дел, как и осел, хотя она гораздо хитрее осла. К сожалению, хитрый идиот точно так же неспособен к рассудительным поступкам, как и просто добродушный идиот. Потому горькая необходимость принуждает сказать, что рассудок в человеке необходим для существования гражданского общества, которое очень быстро разрушается, как скоро в нации ослабевает сила рассудка. Быть противником рассудка, иначе сказать, желать ослабить деятельность мысли, иначе оказать, мешать ее стремлению к истине,-- стремлению, без которого нет деятельности мысли, нет и рассудка, может только человек, или сам не понимающий, чего он желает, или желающий разрушения гражданского общества и превращения своей страны в землю троглодитов-пигмеев, которых били не только люди, но и журавли.
   Но довольно о том, можно ли отделять воттоос о мыслях от вопроса о людях и полезны ли споры между людьми. Остается нам рассмотреть третье и последнее из тех оснований, которые выставляются людьми, порицающими оборот, принятый в последнее время полемикою "Русского вестника" и его противников. Нам говорят: "полемика, относящаяся к лицам, заслуживает порицания потому, что отвлекает внимание публики и литераторов от вопросов об идеях,-- вопросов, гораздо важнейших". Это возражение, по всей справедливости, могли бы мы оставить без всякого внимания как совершенно неуместное. Каждый сам лучше других чувствует, что для него важно, и если бывают случаи, в которых основательные писатели считают делом нужным, а образованные читатели -- делом для себя интересным спор о лицах, то, по всей вероятности, можем мы предположить, что не совершенно безрассудно думают в этих случаях люди, которые во всех доугих случаях оказываются людьми умными и основательными. У нас, к сожалению, очень сильна несчастная привычка предполагать, не разобрав хорошенько дела, что человек, который поступает не совсем так, как именно мне нравилось бы, непременно ошибается; а того не хочу я подумать, что дело, которым этот человек занимается, ему, быть может, знакомее, нежели мне, да и сам он, быть может, умнее, и быть может, даже и честнее меня. Не приходит обыкновенно мне в голову подумать, что прежде, нежели порицать его, я мог бы посоветоваться с ним, и, быть может, совет его не только удержал бы меня от порицания, направленного против него,-- порицания, которым обнаруживается лишь мое собственное невежество, но и помог бы мне в собственных моих делах, быть может, довольно запутанных и, быть может, нуждающихся в пособи" добрым советом со стороны людей умных. Все эти соображения, говорим мы, могли бы служить достаточною причиною оставить без всякого ответа тот упрек, на котором мы остановились. Но так как мы уже приняли на себя обязанность доказать порицателям нового оборота, принятого полемикою "Русского вестника" и его противников, что сомнения, ими питаемые об этом деле, возникли у них единственно от незнания дела, то скажем два-три слова о том, почему личные споры не могут отвлечь внимания от споров за идеи. Для этого довольно будет вспомнить, каким образом обыкновенно возникают споры о лицах. Они возникают, как мы сказали, и притом возникают необходимо, из споров за идеи, как дополнение споров за идеи, имеющие целью окончательно разъяснить и утвердить результаты, доставленные предшествующим спором об идеях. Служа, таким образом, только необходимым средством для достижения цели, спор о лицах прекращается сам собою, как скоро цель достигнута, и во все то время, пока продолжается, не ослабляет, а поддерживает внимание, обращенное на источник и главный предмет спора, именно на первоначальный вопрос об идеях. Обыкновенно исследование идеи принимает в это время даже особенную глубину, потому что не все же силы партии заняты бывают спором против лиц, и так как интерес к предмету спора достигает в это время особенного развития, то силы, остающиеся свободными, с удвоенною ревностью обращаются к исследованию идеи.
   Так, например, в то самое время, когда одна часть сотрудников "Русского вестника" занята была спором против лиц, другая часть сотрудников этого журнала с большею ревностью, нежели когда-нибудь, занималась разъяснением основных идей, подавших повод к спору,-- и результатом таких исследований явились две превосходные статьи гг. Соловьева и Забелина,-- статьи, которые, по своему ученому достоинству, имеют высокую цену и независимо от своих полемических отношений. Они могут, кажется, послужить очень достаточным доказательством, что спор о липах нимало не повредил исследованию идей, а, напротив, усилил его энергию и добросовестность.
   Статья г. Соловьева "Шлецер и анти-историческое направление"9, рассматривая суждения некоторых славянофильских писателей о замечательнейших людях допетровской Руси, доказывает, что все эти люди должны быть названы представителями того же самого направления, которое ныне славянофилы называют 'западническим и отрицательным, что Посошков, митрополит Макарий, Геннадий, Максим Грек, боярин Матвеев, Нащокин, митрополит Киприан и наконец те новгородцы, которые призвали 'Рюрика, должны быть названы людьми отрицательного направления в том самом смысле, в каком понимается отрицательность славянофилами, потому что все они или жаловались на чрезвычайную неудовлетворительность той степени развития, на которой стояла Русь в их время, или своею деятельностью обнаруживали недостатки тогдашнего быта.
   Г. Забелин в статье "Женщина по понятиям старинных книжников" 10 чрезвычайно основательно раскрывает понятия, которыми определялось в старинной русской жизни общественное положение человека, и доказывает, что единственным правом на уважение считалась тогда порода, перед которою совершенно ничтожны казались личные достоинства или недостатки человека. Находя повторение тех же самых понятий в семейственных отношениях, он показывает, как жалко и грубо было мнение старинной Руси о женщине и как унизительна и тяжела была судьба женщины в те времена. Старинный русский человек, под влиянием фальшивых понятий, определявших его развитие, дошел до того, что считал женщину существом по натуре своей злым, назначенным от природы быть вместилищем всех низких пороков и преступлений, считал обязанностью своею презирать от глубины души и всячески стеснять женщину. Множество интересных выписок из неизданных старинных рукописей придает новую важность прекрасной статье, которая, между прочим, знакомит нас с содержанием знаменитой старинной "Книги о злых женах". Как все превосходные исследования г. Забелина, его новая статья отличается редким у нас достоинством изложения. Нет надобности говорить, что, подобно всем другим исследованиям г. Забелина, эта новая статья останется капитальнейшим трудом но своему предмету. Новая статья г. Соловьева о Шлецере также принадлежит к числу самых удачных между его небольшими трактатами о частных вопросах русской истории. Такие важные приобретения для науки, обязанные своим возникновением полемике "Русского вестника" с славянофилами и появившиеся именно в то самое время, когда к опору об идеях присоединился и спор об лицах, должны, кажется, быть почтены совершенно убедительными доказательствами того, что спор об именах нимало не мешает исследованию идей, напротив, придает ему особенную живость и основательность.
   Само собой разумеется, что все те права спора и защиты, которые мы признаем совершенно законно и несомненно принадлежащими "Русскому вестнику", точно в такой же степени мы считаем неотъемлемо принадлежащими к той партии, которая ведет споры с "Русским вестником". Мы думаем, что как "Русский вестник" имеет полное право и находится в совершенной необходимости рассматривать степень ученых заслуг, степень познаний и степень добросовестности, какие обнаруживаются статьями г. В. Григорьева, г. Н. Крылова и проч., точно так же и точно в такой же полной мере должно быть признано и за писателями противной партии право рассматривать степень ученых заслуг, степень познаний и степень добросовестности, какие обнаруживаются статьями г. Павлова, г. Соловьева, г. Забелина к проч. Мы желали бы сказать, что партизаны г. В. Григорьеза и г. Н. Крылова пользуются своим несомненным правом с таким же мастерством и такою же основательностью, как их противники; но, к сожалению, этого не только не можем сказать мы, этого не решаются сказать о партизанах гг. В. Григорьева и Н. Крылова даже те люди, которые совершенно разделяют их образ мыслей. Иметь право и иметь способность пользоваться своим правом с выгодою для себя -- две вещи, совершенно различные. Все сознаются, что "Русский вестник" обнаруживает в своей полемике очень замечательную основательность знаний, замечательный такт и что полемические статьи его отличаются прекрасными достоинствами мастерского изложения. В полемических статьях, написанных противниками "Русского вестника", до сих пор, к прискорбию всех, заметно было только отсутствие этих качеств. Складочное место полемических статей и заметок против "Русского вестника", "Молва" до сих пор доказала несомненную способность только к одному роду полемики, роду, более свойственному изустным беседам между праздными и малообразованными людьми, нежели литературной полемике, именно "Молва" до сих пор с похвальным усердием и замечательным талантом занималась только сплетнями, а во всем остальном была слаба. Своею бестактностию довела она себя до того, что "Русский вестник" справедливо не хочет находить в ней ничего общего с "Русскою беседою", которую признает журналом, заслуживающим уважения.
   

<ИЗ No 7 "СОВРЕМЕННИКА">

ИЮНЬ 1857

<"О распространении знаний в России" Ламанского. -- "L'ancien régime" Токвилля и "De l'avenir politique de l'Angleterre" Монталамбера. -- "Физиология общества" Безобразова. -- Об учреждении в Петербурге общества для улучшения помещений рабочего населения.>

   По поводу статьи г. Ламанского "О распространении знаний в России" мы получили несколько писем от наших читателей. Все отдают полную справедливость прекрасной основной мысли г. Ламанского и выражают сочувствие к делу, необходимость и великую пользу которого он доказывает1. В некоторых из писем делаются, более или менее основательные, замечания о подробностях проекта, составленного г. Ламанским, который, сообразив эти мысли с замечаниями, выраженными в журналах, намерен сказать свое мнение о том, какие из предлагаемых дополнений его проекта кажутся ему действительно полезными и возможными. А между тем мы печатаем одно из присланных нам писем.
   Сказав 'вначале, что дело, указываемое г. Ламанским, чрезвычайно важно и благотворно, автор письма продолжает:
   "Г. Ламанский не коснулся тех отношений, в которые, для пользы литературы, Общество распространения знаний должно поставить себя к изданиям, предпринимаемым частными людьми,-- конечно, он не говорил об этих отношениях потому только, что считал их слишком ясными. Но, вероятно, полезно было бы с самого начала определить их положительным образом.
   "Если устроится Общество распространения знаний, то во всяком случае деятельность его будет гораздо обширнее, а средства его гораздо значительнее, нежели средства и деятельность частных лиц, занимающихся ныне изданием книг в том роде, какие будет издавать Общество. Если бы оно при своих действиях не обращало внимания на предприятия частных людей, то, конечно, могло бы своим соперничеством ослабить их деятельность. А частная предприимчивость по литературному делу до сих пор еще так слаба у :нас, что легко повредить ей. И так как деятельность Общества не может избежать соприкосновений с частными изданиями, то и необходимо для пользы литературы, чтобы со стороны сильнейшего деятеля, каково Общество, эти соприкосновения были оживлены духом всевозможной готовности помогать и содействовать,-- только в таком случае деятельностью Общества не ослабится, а усилится и ободрится частная предприимчивость и охота к труду.
   "Нельзя сказать, что у нас слишком мало людей, желающих трудиться или уже трудящихся над переводами ученых или популярных иностранных сочинений, или над оригинальными сочинениями по разным отраслям науки: г. Ламанский справедливо указывает на то, что много трудов в этом роде совершается гораздо более, нежели издается: по недостатку средств к изданию у автора или по недостатку предприимчивых издателей гораздо более таких трудов бесплодно остается в рукописи, нежели появляется в печати. Из людей, трудящихся таким образом, многие бывают готовы даже без всякого вознаграждения отдать свою рукопись издателю, лишь бы только принести публике пользу своим трудом, но и на таком слишком выгодном для издателя условии часто не находят издателя. Частная предприимчивость у нас слишком робка, по недостатку уверенности в том, что распродажею издания окупятся издержки печати.
   "Общество должно отвратить это препятствие, принимая на себя или обеспечение распродажи известного количества экземпляров тех частных изданий, которые найдет полезными для публики, или даже услуги по издательству.
   "Конечно, многие из писателей найдут удобнейшим для себя или трудиться по поручению Общества, или прямо уступать ему свои рукописи за приличное вознаграждение. Но многие, вероятно, предпочтут сами быть издателями своих переводов или сочинений -- и Общество должно оказывать им всевозможную помощь.
   "Издание рукописи автором, переводчиком или книгопродавцем обыкновенно затрудняется сомнениями в том, будут ли в скором времени покрыты издержки печатания распродажею книги,-- Общество должно в этом случае принимать на себя такое обеспечение. Нужно только, чтобы книга, предполагаемая к изданию, была полезна, а писатель ил" книгопродавец, желающий напечатать ее, внушал Обществу доверие, что удовлетворительным образом исполнит предприятие, за которое берется. Удостовериться в первом очень легко -- программа книги уже достаточно обнаруживает, какой пользы можно ожидать от книги; во втором удостоверяться можно также легко: имя писателя, пользующегося известностью дельного человека по тому предмету, за который он берется, и известность книгопродавца, как издателя честного и аккуратного, уже достаточно обеспечивает Общество.
   "Итак, когда какой-либо писатель или переводчик, обладающий, по общему мнению публики, качествам", нужными для удовлетворительности предпринимаемого им полезного труда, объявляет Обществу, что желает предпринять такой-то труд, если Общество возьмет у него известное число экземпляров издаваемой им книги,-- Общество со всею готовностью примет на себя это обязательство. В тех случаях, когда дело, по своей особенной полезности, заслуживает особенного одобрения, Общество может даже вперед выдавать заимообразно писателю или переводчику часть суммы, нужной для напечатания книги, или принимать на себя перед типографщиком обязательство в уплате этой суммы по напечатании книги.
   "Может быть отношение еще более тесное. Только для людей, живущих в столицах, да и то для немногих, только уже привыкших иметь сношения с типографиями и книгопродавцами, удобно бывает печатать книгу на свой счет. Люди, живущие в провинциях, вовсе лишены удобства сами заняться изданием своих книг. Общество может принимать на себя эту обязанность.
   "В том и другом случае, берет ли на себя Общество известное число экземпляров книги, издаваемой частным лицом, или берет на себя самое издание книги, автор или переводчик которой желает удержать за собою полную собственность на это издание,-- в том и другом случае условия, на которых Общество оказывает содействие этому частному предприятию, должны быть таковы, чтобы человеку, пользующемуся содействием Общества, вполне предоставлялись >все те выгоды, какие может принести издание; Общество в подобных случаях имеет в виду единственно содействие развитию литературы и не ищет в них никакой денежной прибыли для себя, так что при своих расчетах не полагает даже никакого процента на затрачиваемый капитал. При покупке экземпляров оно уплачивает автору или переводчику ту самую цену, по которой должна продаваться его книга (то есть не берет так называемых книгопродавческих процентов за комиссию); при выдаче заимообразно денег на напечатание книги принимает уплату по произволу автора или деньгами без всяких процентов, или экземплярами изданной книг" по продажной их цене; наконец, при напечатании книги на счет Общества, Общество полагает те самые цены, какие автор должен был бы заплатить в типографию, если бы печатал (книгу не в долг, а яа наличные деньги.
   "Конечно, следуя такому принципу, Общество терпит некоторый убыток (отчасти на расходы по ведению того дела, в котором становится посредником, отчасти на процентах с затрачиваемого капитала); но эти убытки незначительны: они по приблизительному расчислению не могут простираться и до 5 процентов с употребленных Обществом на эти дела сумм. Такая незначительная потеря в общем движении сумм Общества покрывается выгодами, которые приносят ему собственные его издания, и в тысячу раз вознаграждается тою пользою, какую приносит это совершенно бескорыстное участие в частных предприятиях развитию литературы, ободряя и вызывая частную предприимчивость.
   "Так как экземпляры принимаются Обществом по их продажной цене без всяких процентов за комиссию, то автору не приносит ни малейшего стеснения единственное условие, которое нужно для возвращения Обществу денег, выданных взаем или заплаченных в типографии, именно то условие, что экземпляры, купленные или взятые в уплату долга Обществом, первые поступают в продажу, и экземпляры, остающиеся у автора, поступают в продажу уже тогда, когда распроданы экземпляры, взятые Обществом. Это условие, принимаемое основанием всякой продажи значительного числа экземпляров при сделках между автором и частным книгопродавцем, не будет служить ни малейшим стеснением, а, напротив, будет приносить прямую выгоду автору, потому что Общество берет у него экземпляры без вычета процентов и, следовательно, платит ему дороже, нежели книгопродавцы.
   "Но как велики суммы, нужные Обществу для такого содействия частным предприятиям? Публике вообще мало известны цены, которых стоит самое издание книги, и многие, быть может, вообразят, что пособие изданию частных трудов потребует слишком больших затрат со стороны Общества. Из следующего приблизительного расчета можно видеть, что капитал, достаточный для очень сильного содействия издательству книг частными лицами, вовсе не так значителен, как может казаться людям, незнакомым с типографскими ценами. Вот приблизительная смета расходов на издание одного тома в 25 печатных листов (400 страниц) в формате "Отечественных записок", "Русского вестника" или "Современника", по петербургским ценам, в количестве А) 1200 экземпляров, В) 2400 экземпляров и С) 9600 экземпляров.

А. Издание в 1200 экземпляров

   1) Набор и печатание по 12 руб. за лист -- 300 руб. -- коп.
   2) Бумага по 3 руб. за стопу (эта бумага достоинством своим близка к бумаге, на которой печатаются журналы), всего 62 1/2 стопы -- 187 " 50 "
   3) Чтение корректуры по 1 руб. за лист -- 25 " -- "
   4) Обертка для 1200 экз. около -- 7 " 50 "
   5) Брошюровка по 2 1/2 коп. -- 30 " -- "
   Итого -- 550 руб. -- коп.

B. Издание в 2400 экземпляров

   1) Набор и печатание по 16 руб. за лист -- 400 руб.
   2) Бумага 125 стоп -- 375 "
   3) Чтение корректуры -- 25 "
   4) Обертка -- 10 "
   5) Брошюровка -- 60 "
   Итого -- 870 руб.

С. Издание в 9600 экземпляров

   1) Набор и печатание по 35 руб. -- 875 руб.
   2) Бумага 500 стоп -- 1500 "
   3) Чтение корректуры -- 25 "
   4) Обертка -- 33 "
   5) Брошюровка -- 192 "
   Итого -- 2625 руб.
   
   "Московские цены несколько дешевле петербургских.
   "В числе 2400 экземпляров печатаются уже только такие книги, которые, как говорится, расходятся очень сильно; издание в 9600 экземпляров делаются только для учебных книг, принимаемых не только в гимназии, но и в уездные училища, или для книг вроде "Сельского чтения". Ни Гоголь, ни Пушкин, не издавались в таком числе экземпляров, тем менее достигала его какая-нибудь ученая книга. Итак, предположив, что Общество издаст или даст деньги на издание в течение года 50 томов по 400 страниц (или большого числа книг меньшего объема), мы должны считать, что из "них разве 13 нужно будет печатать в 2400 экземплярах и разве 2 в 9600 экземплярах, а остальные 35 не понадобится "а первый раз издавать более, нежели в 1200 экземплярах, и общая сумма расходов будет такова:
   
   1) 35 томов в 1200 экземпляров -- 19 250 руб.
   2) 13 томов в 2400 экземпляров -- 11 310 "
   3) 2 тома в 9600 экземпляров -- 5 250 "
   Итого -- 35810 руб.
   
   "Предположив, что уплата денег со стороны Общества потребуется в пропорции двух третей этой суммы и что Общество будет действовать наполовину наличными деньгами и "наполовину кредитом, мы увидим, что содействовать изданию 50 томов, довольно толстых и большого формата, Общество может, употребив от 12 до 13 тысяч рублей, которые возвратятся ему в течение того же года с потерею никак не более 5%, то есть 650 руб.
   "Если формат книги менее журнального (как обыкновенно бывает), расходы издания, конечно, менее.
   "Но для такой операции необходимо, чтобы книги, издаваемые Обществом, имели быстрый и верный расход. Да и вообще польза, приносимая Обществом, зависит не только от количества и достоинства издаваемых им книг, но также и от быстрого и обширного их распространения в публике. Каждый, знакомый с положением нашей книжной торговли, очень хорошо знает, что в настоящее время те средства, которыми она располагает, нимало не соответствуют обширности нашего государства и распределению по его пространству людей, читающих или желающих читать. Только столицы и очень немногие из других губернских городов имеют в настоящее время такие книжные магазины, в которых местные жители могли бы без замедления видеть и покупать вновь выходящие порядочные книги. Жители "всех остальных провинций принуждены с большими издержками и с большим промедлением выписывать для себя (книги из-за нескольких сот верст; потому число книг, расходящихся в провинции, далеко не соответствует числу людей, которые охотно стали бы покупать книги, если б имели их под руками. Судя по пропорции, какая замечается между "числом экземпляров журналов, получаемых в столицах, и тем числом, какое расходится по провинциям, надобно считать, что более нежели две трети людей, для которых чтение стало уже потребностью, живут в провинциях. Но пропорция книг, расходящихся по провинциям, гораздо менее, нежели две трети всего числа продаваемых книг,-- конечно, потому, что для жителей провинций затруднительно знакомиться с новыми книгами и покупать их.
   "Г. К. Аксаков в замечаниях на статью г. Ламанского говорит: "Если дело пойдет,-- чего надобно ожидать, то количество членов будет огромно и распространено по всей России. В таком случае, как будут решать они о достоинстве сочинений? Съезжаться для этого будет невозможно, а между тем, члены, находящиеся вне Москвы, могут иметь и желание и право решать о достоинстве сочинений. Итак, нам кажется всего лучшим, чтобы в каждом русском городе, где только будут находиться члены, они могли назначать от себя выборного, одного или двух (без ограничения числа), избранного из их среды или из людей, находящихся в Москве" 2. В этих словах несомненно то, что если образуется Общество распространения знаний, то действительно в каждом губернском и в каждом значительном уездном городе будет находиться по нескольку членов или даже по нескольку десятков членов Общества. При каждом из таких отделов очень легко будет устроить агентство для продажи книг, издаваемых или купленных Обществом. Расходов не повлечет это за собою никаких (кроме транспортных расходов), потому что между торговыми людьми в каждом городе можно найти честного и вместе расчетливого человека, который сообразит, что поместить в своей лавке шкап с книгами будет для него выгодно. Само собою (разумеется, что Общество, имея одною из прямых своих целей всяческое содействие развитию книжной торговли, с готовностью сделает своим агентом каждого, кто уже имеет или найдет возможным иметь книжную лавку в провинциальном городе. И, конечно, этим покровительством значительно облегчится появление книжных лавок в таких городах, где до сих пор не представлялось к тому выгод.
   "Считая 60 губернских и областных и кроме того 40 значительных уездных городов, мы получим 100 таких пунктов, где будет производиться по провинциям продажа книг, которыми (располагает Общество. Полагая средним числом расход по 5 экземпляров в каждом из таких агентств или магазинов в течение года, мы получим, что Общество будет иметь в провинциях верный сбыт до 500 экземпляров каждой изданной или продаваемой им книги. Конечно, в некоторых агентствах продажа будет менее принимаемой нами средней цифры, но зато в 30 или 40 значительных провинциальных городах, имеющих более 20 000 жителей, продажа будет в пять и более раз значительнее принимаемой нами цифры. Полагая для столиц расход в половину против сбыта в провинциях, мы найдем, что Общество может наверное рассчитывать на распродажу в течение года 750 экземпляров каждой изданной или приобретенной им книги. Эта цифра есть minimum распродажи. Даже и в настоящее время, при всей недостаточности средств нашей книжной торговли, продажа 1000 экземпляров в течение года не считается продажею сильною. При увеличении же удобств к приобретению книг для жителей провинций, такая распродажа, конечно, будет относиться только к книгам наименее интересным для большинства публики; а каждая книга, имеющая хотя сколько-нибудь общего интереса, будет расходиться менее, нежели в год, в количестве более значительном.
   "Положим теперь, что Общество будет помогать изданию книг, назначаемых в продажу по цене самой умеренной, именно: за том оригинального сочинения в 25 листов журнального формата (или 30 листов -- 480 страниц -- обыкновенного книжного формата в 8-ую долю листа) -- 1 руб. 50 коп. сер<ебром>, а за переводный том такой же величины -- 1 руб. сер<ебром>. В таком случае для возвращения Обществу всех издержек на издание потребуется продать: 550 экземпляров переводной книги, изданной в числе 1200 экземпляров, и 870 экземпляров переводной книги, напечатанной в числе 2400 экземпляров; 370 экземпляров оригинального сочинения, изданного в количестве 1200 экземпляров, и 580 экземпляров, если сочинение издано в числе 2400 экземпляров. Нет сомнения, что годичная продажа будет гораздо значительнее этой цифры, и таким образом до истечения года Общество не только возвратит всю сумму, затраченную на издание, но и может, если то будет угодно автору или переводчику, купить у него по распродаже долговых экземпляров значительное количество экземпляров с уплатою ему наличными деньгами полной продажной цены.
   "От этих коммерческих расчетов, к которым привела нас мысль о необходимости, чтобы Общество распространения знаний помогало развитию частной, независимой от него литературной деятельности, обратимся к предположениям о действиях самого Общества.
   "Едва ли нужно говорить, что всевозможным содействием и ободрением развития независимой от Общества литературной деятельности нимало не стеснится круг действий самого Общества. Задача, предстоящая ему, так велика, что всякое новое содействие со стороны независимых частных лиц может только усилить Общество in увеличить пользу им приносимую.
   "Некоторые думают даже, что задача, поставляемая Обществу г. Ламанским, слишком широка, что можно было бы ограничить круг деятельности его или одним изданием оригинальных популярных руководств, или одним переводом иностранных классических сочинений; но и то и другое дело так тесно между собою связаны, что разделение их послужило бы только источником неудобств и затруднений. Предположим, что Общество хотело бы издать хорошее популярное сочинение, например, об истории Рима или Англии; русских сочинений такого рода, по всей вероятности, не найдется готовых, между тем как в иностранных литературах есть уже много книг, удовлетворяющих этой потребности, так что нужно только выбрать лучшие из них. Итак, если Общество действительно имеет своею целью распространение знаний, то главным средством для того оно необходимо должно почесть перевод иностранных произведений. Если бы оно отказалось от переводов, то чрезвычайно затруднило и замедлило бы свою деятельность. Но если представляется Обществу русская рукопись, хорошо излагающая предмет, о котором обществу нужно издать сочинение, то неужели Обществу надобно было бы отвергать эту рукопись только потому, что она есть оригинальное сочинение, а не перевод? Цель Общества -- распространение знаний, а потому для него должны быть равно драгоценны все средства, ведущие к этой цели, и ни одно из этих средств не должно быть им исключено из своей программы.
   "Задача Общества многосложна, и потому действительно необходима организация Общества по отделам. Мне кажется, что главная черта разделения, принятая г. Ламанским, проведена верно: науки физико-математические и науки нравственные действительно составляют две главные группы знаний; но, кажется мне, внутренняя организация каждого из этих двух отделов должна быть определена с большею точностью, нежели у г. Ламанского. Я не берусь судить об отделе физико-математическом, но скажу несколько слов об отделе наук нравственных. Г. Ламанский предлагает разделение его на два разряда: философский н исторический. Исторический делится у него на четыре класса; конечно, такое разделение необходимо и в разряде философском. Законоведение, о котором упоминает г. Ламанский при исчислении занятий этого разряда, различается от собственной философии не менее, нежели древняя история от славянской; кроме того, г. Ламанский не назвал некоторых других наук, имеющих для нашего времени не меньше значения, нежели логика или психология; таковы, например, статистика, политическая экономия,-- они должны составить особый класс. Некоторые находят, что в разряде наук исторических г. Ламанский напрасно отделил русскую историю от западноевропейской, но с этим порицанием, конечно, не должно соглашаться. Можно только заметить, что история других славянских племен далеко не имеет для нашей публики той важности, как история Западной Европы и Северной Америки; она должна оставаться не более как вспомогательным средством для разъяснения русской истории. Видно, впрочем, что автор специально занимается историею славянских племен, и его пристрастие к этому предмету, объясняемое таким образом, представляется совершенно естественным. Излишнего увлечения по этому направлению едва ли можно ожидать от Общества: кроме славянистов, в нем будут и другие ученые по всем возможным отраслям наук, и их специальные увлечения, конечно, будут уравновешиваться одно другим; а большинство членов Общества, конечно, свободно от всяких излишних пристрастий к той или другой специальности и, во всяком случае, не даст деятельности Общества уклониться от прямой своей цели. Общество не будет служителем какого-нибудь частного увлечения, но останется органом потребностей наших и деятельность свою будет сосредоточивать на тех отраслях знаний, которые имеют для всей публики наибольшую важность. Такими предметами вообще представляются ныне русская история, история Западной Европы, (Изучение русского быта и изучение современного западноевропейского быта во всех его проявлениях, политическая экономия и вообще государственные науки.
   "Г. Ламанский предполагает, Что Общество распространения знаний должно быть образовано непременно в Москве. Если под этим надобно разуметь то, что центральный комитет Общества должен быть в Москве, то против мысли г. Ламаистов нельзя сказать ничего основательного. Независимо от соображений, изложенных г. Ламанским, важно уже то обстоятельство, что Москва находится приблизительно в центре Европейской России, потому, для большей части провинций, сношения с Москвою удобнее, нежели с Петербургом, и рассылка изданий Общества по провинциям из Москвы легче а короче, нежели из Петербурга.
   "Но если Географическое общество, кроме центрального пункта своих собраний, имеет еще два местных комитета, то в Обществе распространения знаний число таких филиальных учреждений должно быть еще гораздо значительнее. Г. К. Аксаков совершенно пращ в этом случае. В каждом городе, имеющем значительное число членов Общества, удобно быть местному отделению Общества. Кроме Петербурга, все университетские города и некоторые из других губернских городов будут иметь очень важное участие в трудах Общества.
   "Но соглашаясь в этом случае с господином К. Аксаковым, можно, кажется, оспорить ту его мысль, что члены Общества не должны получать никакого вознаграждения за деньги, уплачиваемые ими в кассу Общества. Почему бы не имели они права получать на такую же сумму книг, издаваемых Обществом (по собственному выбору)? При этом условии я уверен, что число членов будет в "пять раз более. Общество не останется от того в убытке: продажная цена книги по необходимости всегда бывает гораздо выше, нежели издержки на печатание лишнего экземпляра книги. Если напечатается 3000 лишних экземпляров книги ценою в 1 рубль за экземпляр, то издержки на ату прибавку не будут превышать 15--20 коп. на экземпляр. Таким образом, вознаграждение членов изданиями Общества на сумму, равную плате, взносимой каждым членом, значительно увеличивая число людей, делающихся членами Общества, и с тем вместе увеличивая число книг, обращающихся в руках публики, увеличит также и денежные средства Общества и даже чистый доход его, который, конечно, будет оно постоянно употреблять на расширение своей деятельности, а отчасти может употреблять и на безденежную раздачу учебных руководств бедным ученикам общественных школ, а также различных элементарных книг грамотным и недостаточным простолюдинам.
   "Г. К. Аксаков думает, что сумма, взносимая членами Общества, должна быть положена самая умеренная, и определяет ее в три рубля серебром ежегодно. В самом деле, чем умереннее эта сумма, тем лучше, потому что тем больше будет число членов Общества.
   "Некоторым не нравится слово "матица". В самом деле, на русском языке оно не имеет того смысла, как на других славянских наречиях, и я не вижу особенной надобности употреблять его. Но пусть это учреждение называется "Матицею" или каким-нибудь другим именем более понятным,-- из-за имени можно и не спорить, лишь бы только учреждение было основано на разумных принципах и приносило пользу.
   "Для печатания своих книг Общество, вероятно, найдет выгодным иметь собственную типографию, когда расширение его средств позволит обратить часть капитала на устройство этого заведения.
   "Для распродажи книг оно, конечно, учредит в Москве центральное депо, чтобы по возможности избежать потерь от уступки процентов за комиссию".

-----

   Очень часто книга производит впечатление нимало не соразмерное своим ученым достоинствам, благодаря тому, что в ней рассматривается вопрос, близкий к интересам публики; в прошедшем году таков был успех сочинений Токвилля "L'ancien régime" и Монталамбера "De l'avenir politique de l'Angleterre". Князь Черкасский, написавший об этих книгах замечательную статью ("Р<усская>беседа", том 2-й), смотрит на них именно с этой точки зрения 3.
   Статья начинается замечаниями о современном положении Франции, тем более необходимыми, что у нас многие имеют об этом предмете понятие не совсем правильное.
   "Читая обе книги и говоря о них (замечает князь Черкасский), невозможно не предпослать всякому о них рассуждению некоторых первоначальных общих замечаний, касающихся современного состояния Франции. Прежде всего нас поражает свободное, беспрепятственное появление и печатание во Франции двух таких капитальных сочинений, явно направленных против существующего в ней ныне порядка вещей... Так велика уже во Франции и так укрепилась в ней свобода мысли н свобода жизни, которую она добыла себе тридцатилетним периодом правления Бурбонов и Орлеанского дома, что подобное литературное явление, даже в эпоху настоящей диктатуры, проходит как бы незамеченным внешнею властью, не возбуждая особенного полицейского ее внимания. Это явление может, конечно, служить замечательным признаком созревающей общественной жизни во Франции, каковы бы, впрочем, ни были судьбы ее в неведомом для нас грядущем. Скажем более. Этими первоначальными приобретениями своими общественная жизнь Франции не может уже удовлетвориться: чтобы убедиться в этом, достаточно нам будет привести незаподозримое свидетельство одного из замечательных первоначальных деятелей настоящего наполеоновского периода, доктора Верона, в том виде, как передается нам оно газетою "Le Nord", раскрывшей столбцы свои отрывкам из одного нового его произведения: "Четыре года правления Наполеона III". Вот подлинные слова доктора Верона: "Добровольно отказавшись от мнимой поддержки, находимой будто бы во всеобщем онемении, император (то есть Наполеон III) ясно докажет и внутренним политическим партиям и в особенности иностранцам, как велика его сила и уверенность в ней. Где не допускается свободное обсуждение, где не позволен спор, там и похвала теряет все значение свое, а между действиями четырехлетнего правления императора встречается многое, что по совести можно бы похвалить. К тому же этот строгий закон молчания, наложенный на печать туземную, порождает в публике лишь живейшее сочувствие и любопытство к газетам иностранным, в которых дух злобы и неприязни доходит до клеветы. Я понимаю, что критика, даже благоразумная и умеренная, может казаться неприятною некоторым из тех, которые окружают престол и, утопая в спокойствии власти безотчетной, крепко стоят за то, чтобы никакой шум, никакой свободный звук извне не пришел бы их смутить. Но, во всяком случае, налагаемое на журналы и газеты молчание, к сожалению, всегда кидает нравственную тень на личность "самого государственного вождя". ("Р<усская> беседа", Крит<ика>, стр. 24.)
   В словах Верона есть :много справедливого, хотя сам Верон не принадлежит к людям особенно правдивым. Действительно, путь, избранный Наполеоном III, не совершенно выгоден для блеска его имени во Франции: похвалам, какие читают ему в своих нынешних газетах, французы вовсе не верят, напротив, охотно верят всем дурным слухам,-которые с чрезвычайною быстротою расходятся изустно по Франции, увеличиваясь при переходе из департамента в департамент, из города в город; из этих слухов очень многие совершенная клевета, но кто опровергнет эту клевету, когда она, хотя всем известная, укрывается, однако, от гласности? А когда французские газеты и опровергают тот или другой невыгодный для Наполеона III рассказ, никто им не верит, зная, что они не могли бы назвать этой молвы справедливою, если б она была справедлива.. Таким образом, во французском обществе все увеличивается и усиливается невыгодное мнение о Наполеоне III, и он, хотя имеет на своей стороне справедливость во многих случаях, не может разрушить ни одного из предубеждений, образовавшихся против (него, потому что лишил себя единственного средства к защите своей чести, стеснив гласность во Франции. Этим не ограничивается вред, который терпит от того его имя. Слухи, изустно распространяющиеся во Франции, переходят за границу и появляются в иностранных газетах с печатью неопровержимой истины: "во Франции всем это известно",-- говорят иностранные газеты -- они проникают во Францию и служат для каждого француза новым доказательством неоспоримой справедливости того, о чем он сам прежде слышал и рассказывал знакомым: "ну вот, об этом говорят уж и за границею; как о деле известном каждому во Франции; стало быть, это правда". Наполеон III очень хорошо знает, как много проиграл он относительно доброго мнения о себе у каждого француза, стеснив газеты; он знает, что теперь французы считают его человеком в десять раз худшим, нежели каков он на самом деле и каким считали бы его, если бы газеты могли говорить о нем так же свободно, как в свое время говорили о Людовике Филиппе, но ему гораздо интереснее иметь власть, нежели пользоваться выгодным мнением о себе; ему кажется, что газетные и парламентские прения стеснили бы его власть или даже подвергли бы его опасности, и потому он по возможности стеснил их. Но в этом случае он ошибается: его власть вовсе не расширилась от того, что он стеснил газетные и парламентские прения, и если что сохраняет прочность замятого им положения, так именно то, что, в сущности, личность его имеет вовсе не так много власти во Франции, как может казаться ему и кажется всем, судящим о ходе событий по формам, посредством которых решаются вопросы, а не по духу, в котором они решаются. В обоих этих мнениях мы противоречим обыкновенному взгляду, но, быть может, читатель согласится, что мы правы, когда прочтет следующие строки.
   Людовик Филипп управлял Франциею при безграничном просторе газетных и парламентских прений, и, однако же, если хорошенько осмотреться в события его правления, мы увидим, что его личная воля имела больше влияния на ход французских государственных дел, нежели воля Наполеона III. При Людовике Филиппе французы несколько раз сильно желали войны с Англиею,-- Людовик Филипп не хотел войны, и войны не было. Французы не хотели подчинения французской политики в иностранных делах английскому влиянию,-- Людовик Филипп хотел того, и действительно, французская политика в иностранных делах подчинялась влиянию английской. Французы хотели расширения права избирательства в палату депутатов,-- Людовик Филипп не хотел того, и право избирательства не расширялось. Словом сказать, какой бы важный государственный вопрос мы ни ваяли из французской истории в правление Людовика Филиппа, мы увидим, что желание французов было противоположно мнению Людовика Филиппа и что дело всегда было ведено и разрешалось именно так, как хотел Людовик Филипп. До сих пор ни в одном важном случае Наполеон III не решался и не мог поступить так противно общему желанию французской нации, как Людовик Филипп. Людовик Филипп проводил всегда свою волю наперекор мнению нации. Наполеон III до сих пор постоянно должен был подчиняться этому мнению, и все важные события его правления сообразны с мнением нации. Нация имела, вражду против Англии за господство Англии над Францией при Людовике Филиппе, и Наполеон III первым делом своим почел грозить войной Англии. Французская нация имела желание прославиться на войне и восстановить свое влияние на Востоке -- Наполеон III поспешил, в союзе с Англией (которую лично он не любит), начать войну против России (которой лично он сочувствует). Точно так он был слугою национальной воли во всех важных событиях своего правления, между тем как во всех случаях Людовик Филипп поступал наперекор этой воле. "Но, быть может, Наполеон III сам лично был во всем согласен с общим мнением и не желал никогда итти наперекор ему?" Вовсе нет; во многих случаях его личное мнение было противно общему мнению, и в каждом из таких случаев он уступал и делал наперекор себе. Например, Наполеон III -- приверженец системы свободной торговли; но во Франции до сих пор господствуют протекционисты -- и Наполеон III принужден был отступиться от своего желания значительным образом понизить французский тариф. Таких случаев было много, и "и в одном из "их личная воля Наполеона III не исполнялась, между тем как личная воля Людовика Филиппа постоянно торжествовала. Итак, хотя по форме Наполеон III имеет гораздо больше власти, нежели Людовик Филипп, но, в сущности, он имеет гораздо меньше власти, нежели Людовик Филипп. Уступая нации конституционную форму, Людовик Филипп на самом деле совершенно самовластно управлял Францией; отняв у Франции эту форму, Наполеон III поставил себя в такое шаткое положение, что ни в чем важном не отваживается поступить самовластно и во всем подчиняется власти нации. Один "мел сущность неограниченной власти без формы неограниченной власти, другой, погнавшись за формою, утратил существенную власть над делами.
   Таким образом, если Наполеон III, стесняя газетные и парламентские прения во Франции, хотел приобрести более сильное личное влияние на государственные дела, он обманулся и остался в проигрыше; сравнительно с Людовикам Филиппом, конституционным королем, Наполеон III пользуется лишь незначительным влиянием на дела своего государства. "Но по крайней мере ему в самом деле удалось стеснить парламентские и газетные прения?" Нет; более кажется, что удалось, нежели в самом деле удалось: по форме он стеснил их, в сущности -- вовсе не мог стеснить. Его Законодательное собрание кажется просто безмолвным орудием для внесения в протоколы заседаний тех законов, какие предлагаются этому собранию,-- на самом же деле, это, повидимому, безмолвное орудие воли Наполеона нимало не уступает своею силою шумной палате депутатов при Людовике Филиппе; что мы говорим, не уступает? -- мало того, оно на деле сильнее, нежели палата депутатов. Когда при Людовике Филиппе министерство вносило в палату депутатов проект какого-нибудь важного закона, почти не бывало примера, чтобы палата отвергла этот проект; а между тем министров, составлявших проект, Людовик Филипп назначал, в сущности, по своему выбору, они во всем подчинялись его воле и составляли проекты именно в том духе, как угодно было Людовику Филиппу. А при Наполеоне III Законодательное собрание без всяких шумных прений отвергло довольно много важных проектов, составленных министрами. Да и в выборе министров он стеснен гораздо больше, нежели Людовик Филипп. Он имеет всю внешность власти, но, в сущности, власть его ограниченнее, нежели власть Людовика Филиппа. Это относительно парламентской силы; а что касается газетных прений, тоже нельзя не видеть, что газеты, подвергаясь всевозможным стеснениям и преследованиям, умеют однако же говорить все то, что хотят сказать: если не могут сказать прямо, они объясняют свою мысль примером, историческим обзором, сличением цифр, намеком, наконец молчанием,-- и читатель Очень хорошо понимает все, что хотят ему объяснить, и в большей части французских газет на каждой странице видом осуждение Наполеона III. А если мы вспомним, что в последнее время начали издаваться французские газеты за границами Франции, что эти заграничные газеты читаются во Франции с большею жадностью, нежели парижские, и что они пишутся с большею прямотою, нежели когда-нибудь писались парижские газеты при Людовике Филиппе, то мы совершенно убедимся, что Наполеон III, всячески стараясь стеснить газеты, мог несколько стеснить их только по форме, а в сущности опять-таки вовсе не успел прекратить в них постоянного порицания против своей политики и своего лица,-- напротив, только раздражал, усилил это порицание и сделал его привлекательнейшим для французской публики, принудив его быть хитрым, остроумным или принудив его перенестись за границу, где отбрасывает оно все те условия, которые должно было соблюдать при Людовике Филиппе.
   Да, когда всмотришься в сущность дела, то видишь, что Наполеон III, стремясь к тому, чтобы стеснить парламентские и газетные прения во Франции, достиг этой цели только по форме, а вовсе не на деле,-- а между тем, стремясь к ней, упустил из рук сущность власти, которою пользовался Людовик Филипп.
   Конечно, Наполеону III неприятно то, что стеснение парламентских и газетных прений не расширило его власти; неприятно и то, что даже формальное стеснение этих независимых сил не могло быть им доведено до такой степени, как ему хотелось бы: ему хотелось бы совершенно уничтожить формы, напоминающие о временах Орлеанской династии; но в этом случае он ошибается, из пристрастия к формам забывая об условиях прочности власти. Ненавистные ему остатки учреждений, существовавших при Людовике Филиппе, служат единственным надежным ограждением прочности правления даже Наполеона III, который преследует их. Возьмем хотя бы недавний случай -- выборы в Законодательное собрание. Около половины избирателей не захотели подавать голоса и тем протестовали против форм управления, введенных Наполеоном; из остальных почти столько же голосов оказалось в пользу оппозиционных кандидатов, сколько и в пользу кандидатов правительства,-- итак, немногим более нежели одна четвертая часть французского населения поддерживает форму правления, введенную Наполеоном III, и почти три четверти населения враждебно смотрят на эту форму. Кажется, такой результат не очень благоприятен,-- и, однако же, Наполеон III получил значительную нравственную поддержку своей власти даже от такого результата: до выборов все готовы были предполагать, что не из четырех человек, а разве из ста человек во Франции один одобряет Наполеона, что правительство Наполеона вовсе не имеет искренних приверженцев и держится единственно насилием,-- для него очень выгодно уже и то, что хотя четвертая часть населения оказалась в его пользу; и таким образом выборы, повидимому чрезвычайно неблагоприятные для Наполеона, на самом деле значительно утвердили его власть. Без выборов она была бы гораздо слабее и гораздо более подвержена опасным случайностям, нежели в настоящее время. Точно то же надобно сказать и о других остатках системы, существовавшей при Людовике Филиппе, уцелевших при Наполеоне: каждая из этих форм служит опорою для Наполеона; и если проницательные люди полагают, что власть его не совсем прочна, то именно потому только, что он слишком стеснил эти формы, увлекшись своею антипатией к ним.
   Он слишком стеснил эти формы, сравнительно с той широтой, в какой действовали они при Людовике Филиппе; но совершенною ошибкою было бы думать, что стеснение, даже видимое, так велико, как уверяют в том французы, недовольные Наполеоном III. Человек жалующийся всегда расположен преувеличивать важность фактов, приводящих его в нетерпение. Появление таких книг м: выиграл ли г. Галахов, вызвав нас на ответ?" В полном собрании сочинений (СПБ., 1906) перепечатано целиком из "Современника" с указанием в примечании на принадлежность Добролюбову вышеуказанной части "Заметок".
   Кроме рукописи, текст проверен еще по корректурным гранкам, хранящимся в Центральном государственном литературном архиве. Они занимают 1/2 листа и помечены: "31 октября [1856]". На полях первого листа гранок помета И. И. Панаева: "Исправить как отмечено [по моим] <указаниям>. И. П." Исправленный Панаевым текст вошел в "Современник". Но сличение текста с рукописью приводит к заключению, что до Панаева была еще корректурная правка, должно быть, авторская, в результате которой из текста были выброшены некоторые места. Наконец, следует предположить еще третью правку, так как в печатный текст "Современника" вошли разночтения по сравнению с рукописью и корректурой. На полях первой же гранки еще посторонней рукою надписано: "Весьма нужное". Гранки обнимают собою весь текст "Заметок", то есть и то, что написано Добролюбовым. Текст последнего также подвергся исправлениям и изъятиям И. И. Панаева. Ответ Добролюбова Галахову в настоящем издании не включен в текст "Заметок", а приведен ниже в текстологическом комментарии.
   Стр. 708, 5 строка Снизу. В корректуре зачеркнут Панаевым выделенный курсивом текст: литературные связи г. Дружинина, умевшего заслужить определенное уважение от всех наших лучших писателей, ручаются за то
   Стр. 712, 24 строка. В корректуре: Октябрьская книжка "Отечественных Записок" ратует против "Современника".
   Текст исправлен в корректуре Панаевым.
   Стр. 712, 28 строка. В рукописи и корректуре: вероятно, капитальные достоинства в этой филиппике, равно замечательной по остроумию суждений и деликатности выражений. "Отечественные записки".
   Стр. 712, 12 строка снизу. В корректуре: батареи гремят... За что такая немилость? За то, что гг. Григорович. Островский, Толстой и Тургенев будут помещать свои произведения исключительно в "Современнике". Что сказать об этом? Подумали ль
   Стр. 717, 13 строка. В рукописи к словам: "против "Очерков гоголевского периода", относится следующая сноска:
   Заметим только, что "Отеч[ественные] записки" с прекрасною деликатностью называли автора этих статей "пауком" и т. п., что они советуют всякому "благонамеренному критику" держаться талейранова правила "дар слова дан человеку для того, чтобы не выражать своих мыслей", и т. д. Все это хорошо.
   Стр. 717, 18 строка снизу. В рукописи: осудить. [Журнал старается быть достойным внимания публики, потому заботится, чтобы иметь своими сотрудниками хороших писателей -- чем тут возмущаться?--] В иностранных
   Стр. 717, 8 строка снизу. В рукописи: отношений. [Кажется, наш список полон,-- но пусть нам укажут, если мы опустили кого-нибудь из первоклассных современных литераторов,-- и мы докажем, что и он подобно пяти названным нами помещал свои произведения исключительно в том или другом журнале,-- ] Кажется, ясно
   Стр. 717, 1 строка снизу. В рукописи: в литературе. [Все журналы дорожат приобретением сотрудничества знаменитого писателя,-- ] Почему, например
   Стр. 720, 10 строка. В рукописи после слов: "о нас самих", следует: -- пусть они доказывают, например, что стихотворения одного из редакторов "Современника", ныне изданные, очень дурны,-- пусть они объясняют низкими целями наше сочувствие к тем писателям, деятельности которых обязаны были "Отеч[ественные] записки" уважением, которым некогда пользовались в русской публике -- во всем этом полная их воля. Но
   Стр. 720, 17 строка. В рукописи после слов: "Северной пчелы", следует: Нападая, по увлечению различными соображениями, на дело чистое и простое, только самые опытные в таком занятии люди умеют говорить плавно, остроумно, бойко,-- а те, у которых уважение к чувству правды не совершенно заглушено, тяготятся в подобных случаях сознанием неловкости своего положения, говорят нескладно, неискусно. Это чувство, как по всему видно, тяготело над "Отечественными] записками" при нападении на писателей, которые обещались помещать свои произведения исключительно в "Современнике" -- филиппика написана неискусно, она шутит неудачно, негодует невпопад -- видно, что рука, ее писавшая, не приобрела того апломба, с которым ратуют против истины и чернят достойных уважения людей знатоки этого искусства,-- пусть судит читатель, много ли остроумия, много ли едкости в этой неловкой филиппике: Русский язык
   Стр. 721, 13 строка. В рукописи после слов: "обязательного соглашения", следует: Продолжение равняется началу своими достоинствами,-- но мы чувствуем, что неделикатно было бы требовать остроумия от человека, стесненного сознанием неловкости своего положения; он сам должен чувствовать, что речь его неловка и натянута; и мы по естественному снисхождению к затруднительности его положения, не будем смеяться над ним за этот недостаток -- мы обратимся к его мыслям, не глумясь над неловкостью их выражения,-- всякое желание посмеяться уступает место чувству сострадания при виде такого бессилия в гневе, Попробуем же без всяких насмешек, с приличною снисходительностью к слабости, объяснить "Отечественным] запискам", в чем они ошиблись, увлекшись несправедливою досадою.
   Итак
   Стр. 721, 1 строка снизу. В рукописи: уважение, когда каждый грамотный человек в грамотной России привык глубоко чтить имена этих грубо оскорбляемых людей. Кто
   Стр. 723, 19 строка. В рукописи после слов: "своих произведений...", следует: Это правило, о котором мы предуведомляем "Отеч[ественные] записки", будет соблюдаться нами строго, пока "Отеч[ественные] записки" поймут, что полемика, ими неблагоразумно начатая, вредна для них, и не оставят своей систематической и несправедливой вражды против нашего журнала.
   Вражда
   Стр. 723, 25 строка. В рукописи после слов: "1856, No 8)", следует: Г. Галахов, увлекшись враждою против "Современника", написал дурную статью, наполненную несправедливых придирок. "Отеч[ественные] записки", увлекшись тою же враждою, напечатали ее, хотя она очень скучна и лишена всяких достоинств -- вражда против "Современника", как видно, может заменять собою, по мнению "Отеч[ественных] записок", всякие достоинства.
   Не можем
   Стр. 723, 30 строка. В рукописи: Державина",-- ученость, как видим, необыкновенно обширная.
   Затем в "Современнике" напечатан следующий текст ответа Галахову, принадлежащий Добролюбову:
   Г. Галахов напечатал 43 страницы, которых цель -- "доказать односторонность или неверность выводов", заключающихся в нескольких строках статьи г. Лайбова в "Современнике" и относящихся к "Былям и небылицам" императрицы Екатерины. Такая честь должна, конечно, быть очень лестною для г. Лайбова: он лицо совершенно неизвестное в литературе, а г. Галахов успел уже приобрести известность, как между учащимися -- своею хрестоматиею и разными статьями, так <и> между учеными -- признанием, что в составлении своей хрестоматии он руководствовался "Чтениями о словесности" г. Давыдова. (См. "Отеч[ественные] зап[иски]" 1843 г., No 7.)
   Г. Галахов прежде всего выбрал из статьи г. Лайбова по нескольку строк, с шести страниц, оставив в стороне связь мыслей и все, чем они доказываются. (Метод, за употребление которого всегда хвалили "Отеч[ественные] записки" добросовестных своих оппонентов "Северной пчелы"). Затем, решаясь опровергать выводы г. Лайбова, г. Галахов сначала толкует весьма пространно о том, что императрица Екатерина всегда была верна своим основным принципам (против чего никто и не говорил ни слова); потом исчисляет пороки, которые императрица осмеивала в своих комедиях: неплатеж долгов, мотовство, щегольство, легкость семейных отношений. Затем следуют 10 страниц о стараниях императрицы положить предел иностранному воспитанию в России, потом еще столько же о суеверии и тайных обществах. После того говорится еще о вопросах Фонвизина, о самой форме "Былей и небылиц", о их языке, из всего рассуждения выводится, что "Были и небылицы" истинная характеристика тогдашнего общества и что на них можно смотреть как на свод всего, что писала Екатерина II до и после 1783 г...
   Доказывает г. Галахов свою мысль весьма оригинальным способом: он делает десятки выписок из комедий императрицы, из "Наказа", и сатир Кантемира и Сумарокова, из переписки Дидро с Гриммом, Екатерины с Циммерманом и Вольтером, Вольтера и Даламбером и пр., все для того, чтобы доказать, что у нас был известный порок, напр., суеверие, и затем победоносно представляет одну заметку "Былей и небылиц", чтобы доказать, что и они об этом говорили. Приведя около десятка подобных заключительных выписок во всей статье, г. Галахов думает, что дело его кончено, и что противник его уничтожен окончательно. Но тому, кто внимательно прочитал статьи г. Лайбова и г. Галахова, ясно видно, что г. критик говорит совсем не о том, о чем следует, и сражается с ветряными мельницами. Прием, им употребленный, похож на то, как если бы мы, стараясь доказать, что, напр., Гоголь был стихотворец, а не прозаик, начали бы толковать о Гомере, Данте, о Ломоносове, Державине, Пушкине и пр. и, сказав, что все они писали стихи, в заключение решили бы, что Гоголь, написавший "Ганца Кюхельгартена" и "Италию",-- тоже стихотворец. Это очень логично, но к делу нисколько не относится.
   Но, оставив в стороне странный способ г. Галахова рассуждать об одном предмете, говоря совершенно о другом, мы видим много неверного, неопределенного и ложно понятого в самых его положениях. Он вооружается особенно против тех слов г. Лайбова, что "сам автор смотрел на "Были и небылицы" как на плоды досуга и говорил в них обо всем, что ему приходило в голову". Эти слова он называет без всякой церемонии -- бессмысленными ("Отеч[ественные] зап[иски]" 1856 г., No 10, Крит[ика], стр. 45), на том основании, что императрица отличалась верностью своим принципам и пристрастием к своим идеям, без которого не бывает ни великих деятелей, ни великих дел. Вполне уважаем в г. Галахове этот благородный порыв благоговения к великой монархине и вполне согласны с его мнением о том, что Екатерина II всегда верна была своим идеям. Но мы думаем, что ее величие и слава нимало не нуждаются в том, чтобы беглые заметки ее считались по своей важности и серьезности равными "Наказу". Слава ее не помрачается, а возвышается еще более, когда мы смотрим на ее дело с точки зрения истины и справедливости, к которым такую любовь выказывала она сама. Если бы ее произведения были дурны, и тогда она бы потребовала, чтобы ей сказали о них правду; тем менее могла бы она потерпеть преувеличенные отзывы о значении того, чему она сама не придавала никакого значения. Людовик XIV писал слабые стихи,-- и разве помрачается этим его величие? Петр Великий занимался точеньем; но разве вещи, выточенные им, должны непременно отражать в себе великие идеи преобразователя России и занимать важное место в истории токарного искусства? А "Были и небылицы" были точно так же отдыхом для Екатерины, как для Петра -- точенье. С этим согласен и сам г. Галахов (стр. 81). А можно ли требовать от человека, чтобы он, в часы отдыха, занимался важным делом, по строго определенному плану и системе? Не естественно ли, что плод этого досуга будет не более, как забавная игрушка, и, если это литературное произведение, что в нем дело будет перемешано с бездельем? Да и как не заметить этого с первого раза, при чтении "Былей и небылиц"? Это видно в тех выписках, которые представлены в статье г. Лайбова... Конечно, императрица не противоречила здесь самой себе, не шла против своих убеждений; но ведь об этом никто и не говорил.
   Г. Лайбов упрекается также за то, будто он верит рассказу автора "Былей и небылиц" об употреблении их на обертку и на папильотки, и из этого будто бы выходит, что автор их сам не придавал им значения (стр. 79). Но здесь г. Галахов, как и в других случаях, возражает на собственные мысли, а не на слова своего противника, которые он не хотел даже привести в своей выписке (стр. 43) так, как следует для полноты смысла. После рассказа о папильотках у него тотчас выписаны слова: "и это не ирония", и пр., а в подлиннике они относятся совсем не к тому. В подлиннике сказано, что когда кто-то в письме просил автора "Былей" изобразить человеческое тщеславие, тогда он отвечал, что перемытаривать свет он не намерен, и пр. (см. "Совр[еменник]" No 8, стр. 66). Здесь, в самом деле, видно, что автор "Былей" не хотел даже и браться за серьезное изображение порока в своих легких, беглых заметках, в которых именно (повторим слова статьи "Современника") все написано как бы импровизацией, без особенного плана и заботы о том, чтобы составить стройное целое.
   Точно так же опрометчиво поступил г. Галахов и в следующей выписке, взятой им совершенно отдельно от предыдущих мыслей. Г. Лайбов разбирает те попытки на представление характеров, которые видим в некоторых местах "Былей", и находит, что осмеиваются -- самолюбивый, нерешительный, лгун и проч. ("Современник", стр. 67.) Здесь он и замечает, что большая часть этих описаний характеров, с их намеками и остротами, очень общи, а гораздо более характерного в мимолетных, случайных заметках. Все это очень естественно и как нельзя лучше соглашается с общим положением автора, что "Были и небылицы" не имели значения серьезной сатиры, а были просто беглыми заметками обо всем, что автору их приходило в голову, и, между прочим, иногда, конечно, и о вещах более или менее серьезных-. Но у г. Галахова приведена только вторая половина мнения, так что, прочитав выписку, думаешь, что г. Лайбов резко противоречит себе. Заметим еще, что против степени характерности беглых заметок в "Былях" г. Галахов не говорит ни слова, а, между тем, гордо обещался опровергнуть выводы, представленные им из статьи г. Лайбова, "начиная с первого и оканчивая последним". Восстает г. Галахов особенно еще против той мысли, что "Были и небылицы" не были характеристикой общества. Он говорит: они заключаются в указании и осмеянии общественных недостатков, тогда господствовавших, тех самых, с которыми имели дело и другие сочинения императрицы, явившиеся и прежде и после "Былей и небылиц", и ее правительственные уставы и учреждения, и произведения современных писателей. Отсюда вытекает прямое заключение,-- вопреки заключению г. Лайбова,-- что "Были и небылицы" -- живая и меткая сатира (но то же самое, только с большим ограничением, утверждает и г. Лайбов, говоря, что в "Былях и небылицах" есть сатира и, вероятно, меткая и живая), но из темных явлений русской жизни "Были" представляют очень немногие, и то не важнейшие. Они более обращаются к внешней стороне жизни, они не заботятся о том, чтобы обнять все дурное, что представляется в обществе, потому что они именно написаны под влиянием минутного расположения духа, в веселый час, во время отдыха, а не с серьезной целью. Автор отказался описать мздоимца и ябедника, он не хотел затрогивать человеческого тщеславия; равным образом ии г. Лайбов, ни г. Галахов не представили нам, что "Были и небылицы" изображали ханжество, ласкательство, подслуживанье и выслуживанье пред высшими, грубость и жестокость с низшими, отсутствие собственных убеждений, животное равнодушие к высшим вопросам и т. п. А ведь нельзя не согласиться, что, при молчании об этих недостатках, вышла бы плохая характеристика общества, и если б императрица хотела писать характеристику, она бы, конечно, обратила на них более внимания, нежели на осе остальное. Недостатки эти существовали и были сильны тогда в русском обществе. Доказательство представляет тот же "Собеседник", в котором помещены "Были и небылицы". Из совокупности заметок этого журнала, действительно, можно составить довольно полную характеристику общества, что и сделал г. Лайбов во второй статье своей. Сказать же, что характеристика общества заключается в "Былях и небылицах", почти то же, что сказать, будто, напр., "Хвастун" Княжнина или "Говорун" Хмельницкого представляют полную характеристику общественных недостатков.
   Но какие же новые черты отыскал г. Галахов в "Былях", черты, которые были бы упущены из виду г. Лайбовым и могли изменить взгляд на это сочинение? Никаких. Он только распространил ненужными выписками из комедий императрицы и пр. то самое, о чем упомянул и г. Лайбов. Стоит сравнить все содержание статьи г. Галахова с 67--68 страницами статьи г. Лайбова в No VIII "Современника", и каждый увидит, что г. Галахов ничего сколько-нибудь важного не прибавил к тому, что мы узнали о "Былях и небылицах" от г. Лайбова, у которого сказано было: "в первой же статье "Былей" осмеиваются: самолюбивый, нерешительный, лгун, мот, щеголиха, вздорная баба, мелочной человек... Во второй находятся насмешки над пренебрежением к литературе... Далее насмешки над человеком, который некстати высказывает свое недовольство, над женой, не любящей мужа, над девушкой, которая белится, и пр. ...автор вооружается против пристрастия к иноземному, особенно французскому, против того, когда человек тянется, чтобы выйти из своего состояния, против непостоянства, часто меняющего заведенный порядок, против умничанья, которое он называет скучным..." Г. Галахов счел нужным распространить все это выписками; но так как "Были" давали ему материала очень мало, то он начал выписывать из комедий, из Полного собрания законов, из "Словаря достопамятных людей", из "Истории Московского университета", и пр., и пр., воображая, что он представляет характеристику "Былей и небылиц". Да ведь делать эти выписки -- дело совсем не трудное. Г. Лайбов, конечно, сумел бы наделать их не менее г. Галахова, тем более, что смирдинское издание русских авторов и "Наказ" Екатерины II (главные материалы г. Галахова) у всякого под рукой. Таким образом, легко было бы, вместо шести страниц, выписать о "Былях" сорок три, и, следовательно, о всем "Собеседнике", вместо ста, семьсот страниц. Но г. Лайбов не в праве был сделать этого, говоря об одном из сочинений Екатерины II, а не об общем характере литературы. Если бы он писал статью о "нравах русского общества в век Екатерины", тогда, конечно, он мог выписывать все, что можно найти о них в современной литературе. В настоящем же случае он, по нашему мнению, хорошо сделал, что помнил, о чем он пишет.
   Г. Галахов сам заметил неуместность своих рассуждений и оправдывает их тем, что "историко-литературное рассуждение должно выяснить вопрос вполне, поставить его в соотношение и с мерами правительственными и с произведениями словесности". Он говорит, что "нельзя оградить себя одними "Былями", что "нужно начать издалека"... И все это для чего же? Для того, чтобы доказать, что у нас, в самом деле, было в прошлом столетии пристрастие к французскому воспитанию, что действительно были суеверия, были масонские общества, что точно были люди, не платившие долгов, мотавшие, дурно исполнявшие семейные обязанности! Да помилуйте, кто же в этом сомневается? Это уже дело решенное. Ваша задача должна состоять только в том, чтобы показать, что и как отразилось в "Былях и небылицах". И вы, несмотря на щедрые выписки, успели представить из "Былей и небылиц" не более характерных черт, нежели г. Лайбов.
   Г. Галахов не понимает, откуда вывел г. Лайбов, что в веселом тоне "Былей" выразился блестящий век Екатерины, век веселий, век празднеств и пр. ("Отечественные записки", стр. 82). Самое это мнение о веке Екатерины он считает ложным (стр. 44). Почему господин Галахов отвергает качество, всеми признанное за этим блестящим веком и оставившее столь яркие следы и в тогдашней литературе и в воспоминаниях современников, этого он не считает нужным объяснять. Он, очевидно, не хочет обратить внимания на то обстоятельство, что во время Екатерины II, по крайней мере, столько же было писано од на празднества, сколько и на победы, что веселое направление выражалось во всем. А стоило бы, кажется, хоть припомнить конец оды Державина на смерть Мещерского, и тогда слова г. Лайбова о веке Екатерины представились бы не более, как перифразом ее заключительной строфы.
   Но всего интереснее рассуждение г. Галахова о тогдашнем воспитанию Несколько страниц об этом порождены тремя строками одного из примечаний г. Лайбова ("Современник", No 9, стр. 64), где сказано: "Замечательно, что во время издания "Собеседника", несмотря на частные выходки некоторых журналов, в литературе нашей еще господствовало полное доверие и уважение к французам и их учению". Хотя перед этим ничего не говорилось о воспитании, но г. Галахов вообразил, что учение именно употреблено здесь в смысле школьных уроков, и написал грозную страницу, в которой упоминает и о Фонвизине, и о сатирических журналах 1769--74 г. (которые оговорены были и г. Лайбовым), и даже о комедиях Сумарокова. С маленькой натяжкой он мог бы прибавить сюда и сатиры Кантемира" даже "Камень веры" Стефана Яворского. Г. Лайбов говорит о философских учениях, а г. Галахов воображает, что дело идет о детских учителях.
   В доказательство того, что воспитание наше стремилось к народности с самого восшествия на престол императрицы Екатерины, он приводит много мест из "Полного собрания законов" и из "Наказа" и говорит, что Бецким работал в этом духе по идеям императрицы. Но странно, как г. Галахов, умея приводить букву, не может вникнуть в истинный смысл и дух того, из чего он приводит. Как будто официальная бумага -- такое литературное произведение, которое прямо вам и объясняет внутренний характер всего дела. Совсем нет: здесь нужно добраться до сущности некоторыми соображениями. И, раскрыв "Собрание учреждений и предписаний о воспитании в России" (Спб., 1789 г.), совсем нетрудно сообразить дело, видя, что тут беспрестанно толкуется о греках, персах и римлянах, приводятся выписки из Локка, Саншеса, Гюма, Монтаня, припоминаются мнения Ришелье, помещаются вегециевы наставления, указывается на книгу о законах и домостроительстве Датского королевства, для пополнения и разъяснения изложенных здесь правил, говорится, что воспитательный дом учреждается по примеру Голландии, Франции и Италии, высказывается безусловное восхищение кассельским и лионским госпиталями для бедных, и пр., и пр. Г. Галахов в защиту своей мысли приводит также слова из официальной речи Сумарокова на открытие Академии художеств (стр. 60) и замечает, что Сумароков как бы повторяет здесь мысли Бецкого. Но вот что тот же Сумароков говорил о Бецком в частной беседе: "есть де некто г. Тауберт: он смеется Бецкому, что он робят воспитывает на французском языке. Бецкий смеется Тауберту, что он робят в училище, которое недавно заведено при Академии, воспитывает на языке немецком. А мне кажется, и Бецкий, и Тауберт -- оба дураки: должно детей в России воспитывать на языке российском" ("Сем. Пор. Зап.", стр. 436). Вот какая может быть разница между самым делом и официальным представлением его: не худо г. Галахову заметить эту разницу. Теперь спросим
   Стр. 723, 10 строка снизу. В рукописи после слов: "статьи г. Галахова?", следует: -- того, что представили своим читателям плохую статью.
   Вообще, мы думаем, что "Отечественные записки" берут на себя в отношении к "Современнику" ту роль, какую играла относительно "Отеч[ественных] записок" в блестящую эпоху их существования "Северная пчела", и что эта роль может принести "Отеч[ественным] запискам" столько же чести, сколько приносила "Северной пчеле".

Декабрь 1856 г.

   Первоначально опубликовано в "Современнике" 1856, No 12, стр. 293--300; перепечатано во II томе полного собрания сочинений (СПБ., 1906), стр. 653--658.
   Рукопись-автограф на пяти листах в полулист писчего формата хранится в Центральном государственном литературном архиве; в "Современнике" помечена: "Декабрь"; в полном собрании сочинений -- "Ноябрь"; в рукописи -- "Ноябрь и декабрь". Сохранилась не полностью: отсутствуют отрывки текста: 1) на стр. 728, строка 24, начиная со слов: "В самом начале нынешнего года" и кончая словами: "разъяснение многих недоразумений" (стр. 728, 4 строка снизу), и 2) на стр. 729, строки 18--29, начиная со слов: "Появление "Русской беседы" и кончая словами: "замечательными достоинствами". Этот пробел происходит от дефекта рукописи, лист которой наполовину оторван.
   Стр. 723, 3 строка снизу. В рукописи после слов: "самых выгодных", следует: и почетных при данном положении обстоятельств. Уже одно недовольство, при обнародовании мирных условий распространившееся в обеих воевавших с нами странах, могло бы, в случае нужды, служить неоспоримым свидетельством, что условия эти были для нас выгоднее, нежели для них. [В самом деле, мы в сущности не лишились ничего]. Мир, который
   Стр. 724, 21 строка. В рукописи: статьи,-- явилось даже несколько новых книг, заслуживших общее внимание, чего давно уж не было. Так оживилось
   Стр. 725, 11 строка снизу. В рукописи после слова: "смысле" -- сноска: Признаемся, мы не ожидали, чтобы "Русский вестник" почел приличным воевать в своем объявлении о подписке на следующий год против других журналов,-- да, вероятно, теперь и сам он видит странность своей досады; в последнем предположении мы не станем и говорить о неловкости этого странного нападения.
   Стр. 726, 5 строка. В рукописи: для развития всего нашего общества, всей нашей литературы.
   Стр. 726, 7 строка. В рукописи: думают; [они знали только, что на Западе им что-то не нравится] их доктрина.
   Стр. 726, 16 строка. В рукописи: на свете, [что каждое слово каждого немца или каждого француза -- непреложная истина], что на Западе.
   Стр. 726, 20 строка. В рукописи: раем. Просвещение и в Западной Европе еще не одержало совершенной победы над невежеством, добро над алом. Истинно образованный русский
   Стр. 726, 24 строка. В рукописи после слов: "и хорошем", следует: что единственная разница между ими может существовать только в том, что один ожидает в Европе (как и везде) победы добра над злом, света над тьмой; другой считает Западную Европу страною, отжившею свой век; один полагает, что семена добра у нас будут возрастать по разумным историческим законам, другой увлекается надеждою, что для его любимой страны, его отчизны может найтись исключительный, совершенно гладкий и очень краткий путь развития. Мы полагали
   Стр. 726, 9 строка снизу. В рукописи: были неправы ["Русскую беседу" напрасно было бы винить за преувеличения, за пристрастия, напрасно было бы соглашаться с нею в чем-нибудь.] До сих пор
   Стр. 726, 7 строка снизу. В рукописи: хотя отчасти [до сих пор она не сказала еще ничего такого, что заслуживало бы опровержения -- .] Нельзя с нею
   Стр. 726, 5 строка снизу. В рукописи: несправедлива -- не потому, чтобы в самых принципах славянофильства не лежала некоторая доля правды, хотя искаженной или преувеличенной,-- нет
   Стр. 726, 1 строка снизу. В рукописи: истины, очистив которую от примеси лжи, можно выставить как пункт], с которой
   Стр. 727, 3 строка. В рукописи после слов: "сколько-нибудь связною или ясного", следует: Доктрина славянофильства до сих пор остается туманным хаосом, в котором ровно ничего не могут определенно различить те самые, которые объявляют себя последователями этой доктрины.
   Они говорят, например, о науке. Нет сомнения, что они любят науку и заслуживают за то великой похвалы. Но что такое разумеют они под этим словом? Они сами не знают. Они не удовлетворяются западною наукою -- почему?-- они сами этого не знают; они хотят какой-то другой науки -- какой?-- опять они сами этого не знают.
   Они говорят, например, что народность есть великая и священная сила -- но что разумеют они под народностью?-- Опять та же история: они сами того не знают.
   Как не знают? Ведь они много говорят о науке и о народности? Но что говорят! Как же?
   Стр. 727, 5 строка. В рукописи: Но что говорят!-- [Западная наука для них равно выражается в Канте и Жюль Жанене, де Местре] самые
   Стр. 727, 13 строка. В рукописи: какой-нибудь смысл [стало быть хотя какое-нибудь, положительное или отрицательное отношение к истине,-- ] можно будет
   Стр. 727, 22 строка. В рукописи: повторяются в их доктрине, и попробуйте
   Стр. 727, 24 строка. В рукописи после слова: "представления", следует: Попробуйте узнать, чего они хотят, чем они довольны или недовольны -- опять та же история. Они хотят вещей несовместимых -- они недовольны следствием, принимая причину, или наоборот.
   Словом, доктрина славянофилов, насколько она до сих пор видна в "Русской беседе", не представляет ровно ничего, кроме хаоса; нет в ней ни одной ясной черты, нет у ней ни принципа, ни цели, которые бы ясны были для самих славянофилов.
   Она ни на шаг не подвинулась с того времени, как выражала<сь> в "Московских сборниках". Потому-то все и были обмануты в своих ожида<ни>ях найти в "Русской беседе" что-нибудь имеющее интерес для мысли. До сих пор ничего нет в ее доктрине, кроме тумана.
   Вероятно, когда-нибудь она прояснится для своих последователей, но публика ошиблась в своих надеждах, что это время уже пришло. Потому интерес
   Стр. 727, 22 строка снизу. В рукописи после слова: "внимание", следует: Но во всяком случае, хорошо, что она существует. Во-первых, все-таки одним журналом у нас больше -- уж и то хорошо; во-вторых -- когда-нибудь поймут же славянофилы, чего они хотят -- и вот, у них уж готов орган для выражения этого открытия; в-третьих, некоторые из сотрудников "Русской беседы" люди даровитые или основательные, и потому в ней, независимо от направления, было несколько статей хороших, не говоря уж о прекрасных стихотворениях г. И. Аксакова; в-четвертых, если "Русская беседа" не могла ни в каком смысле разрешить тех вопросов, которыми занимаются славянофилы (не могла решить даже и в славянофильском духе -- ничего ясного не было о них сказано) -- то все же она затрагивала их, и это было поводом к возбуждению мысли.
   Кроме "Русского вестника"
   Стр. 728, 4 строка. В рукописи после слова: "удовлетворителен", следует: в ней заметно более простора вдохновению, менее рутинной принужденности; конечно, всего этого еще мало, чтобы совершенно соответствовать потребностям публики; конечно, все еще недостает нашей беллетристике той глубины и широты содержания, какой можно было бы желать,-- но все-таки она теперь находится в лучшем положении, нежели была прежде,-- сравним ее произведения в нынешнем году с тем, что представляла она три-четыре года назад, и мы прийдем в восторг от ее богатства. Мы несомненно сделали шаг вперед. [Лишь бы продолжалось так, как идет теперь, а если чего не достает еще] "Оды Горация"
   Стр. 728, 21 строка. В рукописи после слов: "с жизнью", следует: Об этом сближении, конечно, больше говорят, нежели приводят в исполнение, более воображают, нежели говорят. Но все-таки оно делает несомненные успехи.
   В пример,
   Стр. 729, 19--30 строки. Весь этот абзац, начиная со слов: "Появление "Русской беседы" и кончая словами: "внимание замечательными достоинствами", в рукописи отсутствует вследствие ее дефектности: половина листа оторвана и не сохранилась. В сохранившемся начальном отрывке рукописного текста перед абзацем, начинающимся словами: "Опытом из нынешнего года", в рукописи разночтение:
   ...случайно: оно зависело от пробуждения в обществе умственной деятельности,-- дело, которому наши журналы честно служили, по мере средств, представляемых настоящим развитием русской литературы.
   Стр. 729, 10 строка снизу. В рукописи конец (вместо последнего абзаца "Современника") таков: Наш коренной порок -- апатия, остаток азиатской умственной лени, которой мы слишком долго предавались. В нашем обществе есть уже люди, мысль которых пробуждена до такой степени что дремота им невозможна ни в каком случае. Но эти люди составляют еще исключение, довольно редкое. В целом составе общества мысль еще <не> достигла такого сильного развития, чтобы бодрствовать постоянно, самобытною силою,-- живость, с которою она движется, совершенно зависит еще от обстоятельств. Впрочем, не одно русское, а решительно все общества до некоторой степени,-- иные больше, другие меньше,-- оправдывают пословицу: гром не ударит, мужик не перекрестится -- вот, например, англичане -- бесспорно, они самый деятельный и самый настойчивый народ в Западной Европе, а между тем и они дремали относительно устройства своей армии, пока не грянул гром,-- пока не замерзла половина этой армии в Крыму и не была истреблена другая половина в битвах, обнаруживших неспособность Раглана и его товарищей. А теперь, когда гром войны замолк, они снова начинают дремать, и почти перестали заботиться о знаменитой "административной реформе", которая так необходима казалась им полтора года тому назад. Обстоятельства имеют большое влияние на пробуждение общества от дремоты.
   Нет сомнения, что в этом отношении мы много обязаны войне: она заставила нас протереть глаза, она вызвала всеобщее живое участие своими грозными катастрофами, геройским мужеством наших войск: общество оживилось этим участием, во всех концах и углах России началось движение, источником которого была благородная народная гордость. Но все сферы жизни так тесно между собою связаны, что при пробуждении ума в одном направлении, и во всех направлениях начинает он обнаруживать более бодрости. Таким образом, войну и произведенное ею возбудительное впечатление на умы должно считать непосредственным источником оживления нашей литературы.
   Что ж далее? Неужели надобно ожидать, что по мере того, как военные впечатления ослабляются с течением времени, будет снова овладевать апатия нашею умственною жизнью, и литература, подчиняясь общему направлению к дремоте, также потеряет часть этой энергии, которая теперь радует нас?
   Дело известное, что будущее зависит от обстоятельств, из которых многие не могут быть предусмотрены. Почему знать?-- быть может явится гений, подобный Гоголю или Пушкину -- и поддержит интерес к литературе; быть может где-нибудь в другой стране явится гений, подобный Байрону, и оживив собою всемирную литературу, пробудит отражением своих идей и в русской литературе какое-нибудь новое направление; -- быть может,-- чтобы делать сферу своих предположений все шире и шире,-- в русской или всемирной истории начнут совершаться какие-нибудь великие, вдохновительные события -- мало ли каких благоприятных случаев можно предположить?-- Но ни на один из них нельзя рассчитывать; напротив, гораздо вероятнее, что ничего особенного не произойдет, и жизнь довольно долго будет итти медленным, спокойным шагом.
   Как бы то ни было, можно предугадывать только, что произойдет по силе данных обстоятельств и отношений, если ход развития не будет изменен какими-нибудь непредвиденными влияниями. Правдоподобные заключения и будущем могут быть основываемы только на фактах настоящего. Сейчас мы указали эти факты.
   Но кому не нравится заключение о судьб<ах> литературы, о будущем, к которому ведут они, может, если ему угодно, остановиться на мысли, что литература также есть факт, что настоящая энергия ее есть также факт, и должен также иметь свою долю влияния на общий характер развития умственной жизни: литература пробуждена жизнью, приобрела, благодаря ей, известную степень силы,-- теперь, став силою, она в свою очередь оказывает влияние на умственную жизнь; -- дитя, вскормленное отцом, становится поддержкою отцу.
   Итак, все зависит от разрешения двух вопросов: захочет ли литература употребить свое могущество на оживление умственной <деятельности> общества, чтобы, возбуждая ее, постоянно находить в ней прочную опору для себя? И если захочет, то как велико ее могущество?
   Что она будет хотеть,-- в том нет никакого сомнения: все прошедшее нашей литературы с Гоголя ручается за то; она не изменит призванию, которому всегда честно служила. Но затруднительно определительным образом отвечать на вопрос о степени ее могущества. Можно сказать только, что она не так ничтожна, как может иногда казаться. В следующем году, конечно, будем мы иметь более данных для положительного ответа.
   
, как сочинения Токвилля и Монталамбера, вовсе не есть дело редкое или случайное: можно сказать, что большая часть сочинений, выходящих во Франции по историческим, юридическим и тем более по политическим, наукам, написаны также в духе, противном системе управления, введенной Наполеоном III, и никто не думает, что эти сочинения могут подвергнуться какому-нибудь преследованию от его правительства. Но книги во всех странах Западной Европы менее подлежат стеснению, нежели газеты,-- посмотрим же, каково ныне положение газет во Франции. "Journal des Débats" прямо называет себя органом орлеанской партии и конституционной монархии. "Siècle" столь же прямо и решительно называет себя органом республиканцев,-- и каждая из этих газет в каждой статье доказывает превосходство того принципа, которого держится. "В чем же после того стеснение, на которое жалуются они?" Просто в том, что они не имеют права прямо отрицать добросовестность французского правительства или прямо порицать личные качества Наполеона III; они могут как угодно судить о каждом в отдельности поступке правительства или о каждом законе, предлагаемом правительством; могут доказывать, что закон этот несправедлив или не соответствует своей цели, и действительно, они каждый день пользуются этим правом; но они не могут прибавлять положительного уверения, что Наполеон III имеет в виду дурные цели, предлагая или одобряя этот закон; они не должны оскорблять личности Наполеона III, приписывай ему намерения, гибельные для Франции; они могут только доказывать, что он ошибается. Для большей определительности возьмем какое-нибудь определенное дело. В конце 1855 года разносится слух, что Франция начала переговоры с Россиею, в начале 1856 года известно становится, что в Париже собирается конгресс для заключения мира. Французские газеты могли доказывать, что мир этот преждевременен и невыгоден для Франции, что надобно продолжать войну; они могли также доказывать, что войны против России вовсе не следовало и начинать, что она была невыгодна для Франции. Они не могли только, говорить, что Наполеон III начал эту войну или прекращает ее по каким-нибудь личным видам, противным интересу Франции,-- они должны были предполагать, что его действия, невыгодные для Франции, происходят не от злого умысла, а просто от ошибки. Другой случай: Законодательному собранию предложен государственный бюджет. Газеты могут находить, что армия во Франции слишком многочисленна и содержание ее слишком обременительно для нации, могут говорить, что полезно было бы сократить ее и сократить именно в такой-то пропорции, такими-то средствами; они могут доказывать также таким образом, что каждая другая отрасль французского управления организована неудовлетворительным образом и что расходы на нее слишком велики или слишком малы. Могут также доказывать, если угодно, что каждый из существующих налогов дурен и должен быть изменен или заменен другим. Когда таким образом обсуждают французские газеты государственный бюджет, то нет надобности говорить, могут ли они прямо выражать свое мнение о других законах: бюджет есть важнейшее дело между всеми вопросами внутренней политики, и когда о "ем французские газеты могут судить свободно, то тем более могут судить о каждом другом законе. Газеты не должны говорить только одного: не приписывать недостатков закона злому умыслу со стороны правительства, не приписывать злоупотреблений личному желанию Наполеона III,-- все остальное подлежит их критике: и все законы, и все действия правительственных лиц, от министров до архиепископов. И такое положение газет называется во Франции стеснительным, и английские газеты уверяют, что французы живут под тяжелым и гибельным игом,-- какое странное преувеличение! Надобно ли после таких фактов удивляться тому, что беспрепятственно появляются во Франции книги, подобные сочинениям Токвилля и Монталамбера? Тут вовсе нечему удивляться; во французских газетах ежедневно печатаются совершенно подобные статьи.
   Монталамбер менее всех других французов имел бы права возвышать свой голос против порядка дел, введенного во Франции Наполеоном III: знаменитый предводитель умеренных иезуитов напрягал некогда все свои силы к тому, чтобы дать Наполеону III возможность ввести этот порядок. Когда французы отправили свою экспедицию для взятия Рима, и был положен желанный конец отвратительной анархии и гнусному восстанию против папы, начатому по наущению злодея Мадзини, Монталамбер с восторгом доказывал необходимость совершить подобное же дело в самой Франции, принять всевозможные, насильственные и ненасильственные, законные и незаконные меры для подавления французских республиканцев и либералов. "Надобно, говорил он, сделать второй римский поход в самой Франции для восстановления порядка". Его желание было исполнено Наполеоном III,-- и вот Монталамбер уже недоволен; вот он уж сам либеральничает и восстает против законного порядка -- это очень дурно, это совершенно неизвинительно ему, это едва ли даже честно с его стороны. Но среди различных неосновательных выходок, среди умышленного и не умышленного искажения фактов, встречаются иногда в его книге страницы, не лишенные некоторой справедливости. Так, например, он доказывает, что в Англии гораздо более порядка, нежели во Франции, и доказывает, что англичане умеют извлекать выгоды и для своего государства и для частных лиц из своих учреждений, которые могут казаться слишком шумными для человека,
   
   "издавна приобыкшего к однообразному томлению родной страны (Монталамбер намекает на Францию), где нет ни борьбы, ни упорного труда, ни самородной и самобытной деятельности, где все и всегда носит официальный ярлык, имеет себе неизменное место, расставлено по углам, согласно щепетильной попечительности внешней власти, всегда готовой избавить гражданина от всякого беспокойства и сиять с него всякую ответственность в общем деле, но тем самым нещадно умерщвляющей в нем дух отчизнолюбия и самопожертвования, расслабляющей людскую породу и осуждающей народ на безысходное несовершеннолетие". ("Р<усская> б<еседа>", Крит<ика>, стр. 30.)
   
   Конечно, на это можно возразить: на каком же основании Монталамбер помогал Наполеону III, когда Наполеон III стремился к введению во Франции тех форм, которые теперь так мало нравятся Мангалам беру? Или Монталамбер тогда не знал, чего сам хочет? В другом месте он рассуждает о причинах, по которым до сих пор удержалось в Англии сильное влияние аристократии:
   
   "Пусть другие, говорит Монталамбер, восхваляют ее великолепие, мужество, красноречие и политическую мудрость: они будут вполне правы. Но я хвалю, благословляю ее выше всего за то, что она умела, прежде всей остальной Европы, внять голосу справедливости в установлении отношений своих к своим подданным, что она вступила в правомерный союз с ними, не будучи к тому вынуждена ни внешнею властью, ни восстаниями. Тот, кто возьмется проследить сквозь течение многих веков отношения крупных английских землевладельцев к их фермерам и сравнить их с пагубными раздорами дворянства и земледельческого народонаселения на материке Западной Европы, тот, конечно, напишет одну из лучших и полезнейших страниц истории всемирной. Достоверно только то, что еще за два столетия до того времени, как дворянство французское, принесши в жертву Людовику XIV свое достоинство и независимость, упорно старалось еще поддержать обветшалое и возмутительное здание своих феодальных прав, которому суждено было вдруг с шумом обрушиться в памятную ночь 4-го августа 1789 года, дворянство английское уже освободило своих крестьян и вместе с тем избавило себя от смертоносного ига этих исторических анахронизмов". ("Р<усская> б<еседа>", Крит<ика>, стр. 42.)
   
   Монталамбер восхищается устройством английских университетов; князь Черкасский справедливо замечает, что такое устройство неприменимо "и к какой другой стране.
   
   "Но (прибавляет он) вместе с тем мы должны сказать, что только ценою предоставления университетам полной свободы развития, значительной степени независимости от внешней власти и прочного усвоения их управлению начала избирательного, могут быть сообщены им те необходимые условия внутренней энергии, жизненной упругости и серьезного корпоративного характера, вне которых нет искреннего уважения общества к учреждению, нет прочного воздействия образовательной среды на юношество, нет, наконец, для нее возможности воспитать для отечества своего гражданина с привычкой равно уважать и себя, и существующий закон. ("Р.<усская> б<еседа>", Крит<ика>, стр. 55.)
   
   У Монталамбера встречаются отдельные справедливые мысли, но совершенно ложна основная тенденция его книги: внушить французам необходимость введения во Франции тех аристократических учреждений, которые потеряли свое могущество и в Англии, сохраняя только старинный блеск без старинной силы. У Токвилля, напротив, я основная мысль книги не лишена справедливости, хотя выражена несколько односторонним образом и доведена до чрезвычайного преувеличения.
   Причиною всех политических волнений, постигших Францию в конце прошедшего века и продолжающих доселе господствовать в этой стране, Токвилль считает централизацию, доведенную до чрезвычайной крайности со времен Ришелье и Людовика XIV. Он так увлехается этою мыслью, что упускает из виду все другие причины к общему неудовольствию, постепенно все сильнее и сильнее овладевавшему французской нацией в течение XVIII века, а причин этих было много и кроме централизации. Надобно также заметить, что едва ли правильно употребляет он слово "централизация" для обозначения того порядка вещей, которому приписывает все бедствия Франция. "Централизация" предполагает одинаковость учреждений во всех областях государства и очень малую степень власти областных правителей,-- этого не было во Франции до 1789 года. В каждой провинции существовала какая-нибудь особенность, подати и налоги между ними распределены были неуравнительно, отношения сословий были неодинаковы " т. д. Такой порядок дел вовсе не централизация, и сходен с нею был он только тем, что вообще французская администрация и фиск совершенно самовластно управляли, всею общественною жизнью и самовластно распоряжались част ною жизнью, не признавая никаких преград и ограничений своему произволу ни в чьих правах. Это не централизация, это просто система произвольного управления,-- та самая система, которая возобновлена Наполеоном III; страдания и бедствия, нанесенные ею Франции в течение XVI, XVII и XVIII веков, были неимоверно велики, in этим объясняется увлечение Токвилля. Только немногие провинции, так называвшиеся pays d'états, находили хотя слабую защиту от произвола интендантов (областных правителей) и министров в своих областных учреждениях, случайно сохранившихся до некоторой степени. Из всех французских областей, наибольшим благосостоянием пользовался Лангедок: обременительное отправление феодальных обязанностей натурою, существовавшее IB других провинциях, было там заменено денежною платою; дороги и каналы находилась в отличном состояния; финансы области были в таком цветущем положении, что она могла делать государству очень значительные ссуды.
   
   "Чем объяснить такое неслыханное в древней Франции процветание отдельной области (продолжает князь Черкасский)? Токвилль видит в нем естественное и необходимое последствие существования в Лангедоке независимых провинциальных учреждений и предоставления центральною властью всех дел местного управления, всей внутренней раскладки податей и надзора за общественными предприятиями областным лангедокским штатам, состоявшим из 92 членов, из которых 46 депутатов среднего сословия, 23 епископа и 23 депутата от дворянства. Способ собирания их и делопроизводство, даже самый их состав -- все было в них далеко неудовлетворительно, и должно признаться, королевская власть мало заботилась об совершенствовании их, всегда видя в областных учреждениях орудие докучливое и не довольно гибкое в руках своих чиновников. Но уже и этого несовершенного учреждения, этого всегда присущего и озаряющего пути местного интенданта -- светоносного фокуса, как называет его Токвилль, было достаточно, чтобы спасти Лангедок от многих невольных промахов и предотвратить или исправить многие ошибочные действия центральной французской администрации". ("Р<усская> б<еседа",> Крит<ика>, стр. 79.)
   
   "Областные учреждения (прекрасно заключает свою статью князь Черкасский, говоря о формах, которых не может ввести Наполеон по всему не нормальному положению) являются в настоящее время лучшею точкою опоры для правительства во всех тех государствах, где еще сохранились для воссоздания их какие-либо живые элементы. Только с их помощью, при благотворном их воздействии и влиянии на местное управление, может принести какую-либо пользу сознательно и бессознательно ныне требуемое везде и всеми отменение административной централизации. Но подобный подвиг возвышенной и бескорыстной политики может совершить лишь государь, рожденный на престоле, от самой колыбели окруженный любовью своего народа и столько же уверенный в нем, сколько искренно и горячо его любящий. Возможность совершить подобный подвиг сберегается скупою рукою Истории лишь для немногих ей особенно сочувственных любимцев". ("Р<усская-> б<еседа>", Крит<ика>, стр. 88.)
   В "Русском вестнике" (No 11) надобно заметить статью г. Безобразова "Физиология общества", объясняющую современный взгляд на отношение политических вопросов и общественным: т. Безобразов справедливо говорит, что ныне политические вопросы рассматриваются преимущественно! только как одежда общественных вопросов или как пути для удовлетворения общественных потребностей:
   
   "Смотря на государство (говорит г. Безобразов) как на внешнее, необходимое обеспечение органического развития общества, общественная физиология не налагает на государственную деятельность никаких произвольных обязанностей, не исходящих из внутренних потребностей того общества, которое государство призвано защищать от внутреннего и внешнего насилия, не предпосылает ему никаких заранее приготовленных форм, не обусловленных самими- интересами народной жизни. Без защиты государства никакое общество не может достигнуть свободного развития сил своих; но н без общества, свободно развивающегося под защитою государства, последнее не имеет никакого значения. Государственная форма, в самом обширном значении этого слова, дает гарантии тем сделкам, в которые вступают общественные интересы между собою. Задача его не более, но и не менее. Как только государство при охранении общественных интересов задумывает устраивать при этом свои собственные дела, так тотчас оно выходит из пределов своего естественного назначения; общественные интересы рано или поздно выходят из-под опеки, с помощью которой хотели усыпить их, и государственные дела, не разрешающие никакого общественного дела, теряют всякое значение, всякий кредит для общества Искусственный государственный порядок порождается всеобщею парализиею. Понятно, что с этой точки зрения государственные формы не могут бить построены по каким-нибудь отвлеченным принципам: они всегда должны обусловливаться положением того общества, которое ими охраняется Потому-то и характер и идея государственной деятельности разных времен и народов различны, что мы действительно и видим в истории. Так начинают смотреть на государство все новейшие исследователи, совершенно оставившие ту почву, на которой возникали политические воззрения прежнего времени и еще возникают отсталые воззрения некоторых современных писателей; в мнении последних, всякое государство должно осуществлять одну идею, стремиться к одной цели. Если можно найти эту одну общую идею и цель, то можно выразить их разве только так, что государство обязано обеспечивать свободное развитие общественных интересов. Такой общий смысл для государства можно принять. В этом смысле государственная деятельность получает свой особенный характер, отличный от всех других отраслей деятельности. Оно охраняет, дает определенную, прочную форму сделкам, в которые беспрестанно вступают между собою разные противоположные интересы в обществе. Но эта форма должна быть такова, чтобы в ней были всегда открыты двери к новым компромиссам, беспрестанно разнообразящимся в бесконечном развитии общества. Существующие в обществе интересы бесконечно разнообразны: интересы собственности и нищеты, капиталов, земли и работы, религии и нравственности, труда и нищеты, образованности и невежества, движения и застоя; но все эти интересы, каковы бы они ни были, в силу исторической давности, в силу времени и общества, давших им раз жизнь, имеют неотъемлемое право на уважение, на защиту от всякого насилия. Общество дало жизнь тому или другому интересу, питало его иногда очень долго, но оно не может уничтожить его одним ударом, как бы ин были священны новые интересы, выступившие в антагонизм со старыми. Общество обязано дать движение новым интересам, но также обязано дать вознаграждение старым. Государство н определяет меру этого вознаграждения, равно как и место, уступаемое новым интересам. Этим только путем могут быть обеспечены в обществе порядок и движение". ("Р<усский> вестник", No 11, стр. 344.)
   
   Конечно, последние строки имеют слишком безусловный смысл: неужели общество, развивающееся не всегда в нормальных обстоятельствах, не порождает никогда интересов, не заслуживающих ни малейшего снисхождения и долженствующих считать себя счастливыми уже тогда, когда при первой возможности уничтожаются безнаказанно? Когда в XIII веке Рудольф Габсбургский уничтожал разбойничьи феодальные замки на берегах Рейна я в Швабии, разбойники, ß течение ста или двух сот лет потомственно грабившие всех проезжих и всех соседов, неужели могли требовать вознаграждения, ссылаясь на право давности? Ведь они лишались части своих доходов. Но какое дело было до того Рудольфу Габсбургскому? Вот иное дело если б эти люди, не дожидаясь, пока общее чувство восстанет против ,них и смирит их против их воли, прежде того времени " добровольно выразили готовность отказаться от привычки жить чужим добром, насильственно отнимаемым,-- ну, тогда швабы и жители рейнских берегов подумали бы, не требует ли благоразумие купить у этих грабителей добровольное оставление прежнего обычая; по юридическому же правилу, грабитель не заслуживает ровно никакого вознаграждения эа то, что отказывается от грабежа -- он счастлив должен быть уже тем, когда не взыскивают с него денег, заграбленных им. Надобно также прибавить, что общественные компромиссы только тогда производятся на справедливых основаниях, когда дело решается вместе представителями обеих сторон,-- иначе, если оно решается людьми, принадлежащим" к одной только из двух партий, интересы которых должны быть соглашены компромиссом, другая партия непременно будет обижена. Так, например, английский парламент мог очень справедливо и (как показали последствия) очень выгодно для обеих сторон решить вопрос о хлебной торговле, потому что в парламенте были представители как протекционистов (тори), так и приверженцев свободной торговли (виги), "о он не может при настоящем своем составе справедливо решить вопрос, например, о так называемых Strike'ax или взаимных отношениях фабриканта к работникам, потому что в английском парламенте находятся представители только одной из этих двух сторон. В таких случаях дела решались гораздо основательнее и справедливее так называемыми французскими промышленными третейскими советами (conseil des prudhommes), в которых было равное число членов из обеих партий: при таком составе, самые затруднительные случаи распутывались очень легко, ко взаимной выгоде и к общему удовольствию всех лиц, заинтересованных в деле. В русском законодательстве находятся постановления, истекшие из этого благотворного принципа. Так, например, если к делу прикосновен купец, дело производится не иначе, как при депутате купеческого звания; если к делу прикосновенно лицо из военного звания -- не иначе, как при депутате из военного звания и т. д. Этот прекрасный и справедливый принцип поставляется нашим законодательством как необходимое условие всякого следствия, всякой тяжбы, и при случае компромиссов между тяжущимися партиями он должен по духу нашего законодательства обеспечивать справедливость размера, какой дается присуждаемому вознаграждению4.
   В Журнале (министерства внутренних дел помещено очень важное и отрадное известие об учреждении в Петербурге Общества для доставления дешевых и удобных квартир людям рабочего сословия. Согласно высокому желанию, выраженному его высочеством герцогом Георгием Мекленбург-Стрелицюим, благоволившим принять на себя глазное попечительство над Обществом, мы помещаем здесь это объявление, радуясь начинающемуся осуществлению столь прекрасной и благотворной мысли 5.
   

ОБ УЧРЕЖДЕНИИ В С.-ПЕТЕРБУРГЕ ОБЩЕСТВА ДЛЯ УЛУЧШЕНИЯ ПОМЕЩЕНИЙ РАБОЧЕГО НАСЕЛЕНИЯ

   "Мысль об улучшении помещений рабочего населения обратила на себя в последнее десятилетие внимание многих правительств, в том числе и нашего. О состоянии сих помещений в С.-Петербурге собраны уже в разное время весьма любопытные сведения. Между ними особенного внимания заслуживают обширные изыскания, произведенные двумя комиссиями, в 1840 и 1847 годах, и обнаружившие во всей подробности, в каких неопрятных, сырых и холодных квартирах размещаются здешние рабочие. При незначительном числе домов, приспособленных, и то весьма дурно, для жилья сих людей, они должны поневоле довольствоваться квартирами, какие попадутся, приплачиваясь нередко за то здоровьем. Как мало соответствует число подобных помещений настоящей в оных потребностей, это показывают следующие цифры, извлеченные из дел министерства и которые отчасти были уже напечатаны в прежнее время в Записках Русского географического общества {Книжка III. Статистика недвижимых имуществ в С.-Петербурге.}.
   
   Рабочее население С.-Петербурга составляет -- до 250 000 чел.
   Из них: проживающих в городе постоянно -- 150 000 чел.
   Приходящих на лето, для заработков -- 100 000 чел.
   
   "Конечно, не вся эта масса населения нуждается в наемных помещениях. Из числа рабочих, постоянно проживающих в С.-Петербурге, надобно исключить тех, кои, находясь в домашнем услужении, или при торговых заведениях, или на работе у цеховых мастеров и т. п., помещаются у самих же хозяев. Людей сего рода считается круглыми цифрами:
   
   Купеческих приказчиков до -- 1500
   Лавочных сидельцев и разных служителей по торговле до -- 5 000
   Рабочих по цехам до -- 26 000
   Собственно домашней прислуги разных родов и чернорабочих при домах до -- 100000
   Итого: 132 500
   
   "Если из числа приходящих на лето исключить даже 3Л, кои могут помещаться в самых тех местах, где производятся работы, то останется: постоянно живущих до 18 000 и временно прибывающих до 25 000, а всего до 43 000 человек, нуждающихся в наемных помещениях. Какое же имеется число помещений для сего населения? При оценке всех недвижимых имуществ в С.-Петербурге, произведенной в сороковых годах, описывались в каждом доме все отдельные помещения, то есть каждая квартира, имеющая особый вход, хотя бы она не отдавалась внаем, а употреблялась самим домовладельцем для людей, находящихся в услужении при доме. Из описей этих видно, что подобных особых квартир, за которые, кажется, плата Могла бы составлять до 30 р. в год, считается в С.-Петербурге не более 2000, и из них большая часть даже не отдается внаем, а, как сказано, предназначается для дворников и других служителей при домах. Собственно для найма рабочих остается каких-нибудь две, три сотни подвалов да небольшое число домов, исключительно предназначенных владельцами для впуска черного народа, и то преимущественно на ночлеги. Дома сего рода доставляют, как известно, значительные доходы, но тем не менее, при недостатке совместни-чества, содержатся весьма дурно. Между тем, при такой значительной массе жильцов, нуждающихся в помещении, если бы употребить несколько заботливости для содержания подобных домов, можно было бы получать с них весьма порядочную прибыль, не расстраивая здоровья рабочих. Но, чтобы была заботливость, нужно соперничество. Этого невозможно достигнуть иначе, как при содействии частной предприимчивости, которая, стремясь, с одной стороны, к справедливому извлечению денежных для себя выгод, с другой стороны -- заботилась бы о доставлении жильцам наибольших по возможности удобств; одним словом, не имела бы целью наживаться на счет рабочих и ко вреду их здоровья, а согласовать их пользу с собственными выгодами, увеличивая сии последние бережливостью, благоразумною распорядительностью, привлечением наибольшего числа жильцов и другими тому подобными средствами, обеспечивающими во всех промышленных делах самые блистательные успехи и прочие барыши. На эти средства указали, между прочим, и комиссии, наряженные правительством в разное время для осмотра жилищ рабочих в здешней столице.
   "Какой пользы можно достигнуть в сем отношении, действуя посредством частных обществ, это показывают наилучше примеры подобных предприятий в Англии, Франции и Пруссии. Все, что представляло почти непреодолимые препятствия для действий исключительно правительственных, удалось там исполнить легко и скоро при совокупном действии правительств и частной предприимчивости. Частные общества собирали необходимые средства посредством подписок, акций, иногда даже пожертвований; имена высоких покровителей,-- королевы Виктории, принца Альберта, императора французов, принца Прусского, служили залогом их успеха, так что весьма редко оказывалась необходимость в непосредственном денежном вспомоществовании сим обществам со стороны правительства. Впрочем, сими обществами нигде не руководили виды частной спекуляции. Напротив, при учреждении каждого общества принято в основание, что участники ограничиваются некоторым, впрочем, достаточным процентом дохода, прибыли же свыше оного обращались на понижение цен за квартиры рабочих. Несмотря на то, учреждение обществ не только не остановилось нигде, за недостатком участников, но, напротив, с каждым днем число их увеличивается, и круг их действий распространяется. В Англии число подобных обществ доходит ныне до невероятной почти цифры, 12 000, паи коих, доставляющие небольшие, но постоянные и верные дивиденды, предпочитаются многими акциям более блистательных, но и более изменчивых в своих результатах предприятий. Основываясь на этих фактах, легко дать себе отчет в побудительных причинах к учреждению помянутых обществ. Если в числе их была, с одной стороны, некоторая весьма справедливая и благоразумная расчетливость капиталистов,-- то с другой, нельзя не указать и на более возвышенные чувства истинного патриотизма и глубокой любви к ближнему, понимающей, какое влияние имеет помещение не только на здоровье, но и на нравственность рабочего.
   "В странах, где статистические данные собираются с особенной тщательностью, дознано, что смертность в дурных помещениях 66 процентами больше той, какая существует в жильях, удовлетворяющих необходимым гигиеническим условиям. Нет слов выразительнее этой цифры. Столь же поразительные факты обнаруживает повсюду влияние подобных помещений и на нравственность. "Откройте списки рождений в г. Брюсселе,-- говорит Дюкпесьо (Ducpetiaux) в одном из многочисленных сочинений своих, посвященных сему предмету {Projet d'association financière pour l'amélioration des habitations et l'assainissement des quartiers habités par la classe ouvrière à Bruxelles. 1846. (Проект финансового общества по улучшению жилищ и оздоровлению кварталов, населенных рабочими в Брюсселе. 1846 г.)},-- "откройте эти списки и увидите, что в общей массе на 100 рождений приходится около 36 незаконнорожденных; в частности же, между поденщиками и поденщицами, их 88,-- число почти невероятное". Слишком далеко увлекло бы нас исчисление подобных результатов по другим многолюдным городам; да и не принесло бы оно особенной пользы, так как приведенные пропорции повторяются повсюду с небольшими изменениями. Взамен сего приведем из того же сочинения еще несколько строк, отличающихся столько же живым сочувствием к положению бедного работника, сколько и правдивостью изображения, которое, по этому самому, может быть применено, более или менее, к каждой стороне, к каждой многолюдной местности. "Теснота, в размещении столь же вредна для здоровья, как и для нравственности народа. Действительно, представим себе комнату о несколько квадратных футов, которая служит, в одно и то же время, мастерской, кухней, столовой и спальней. Какой спертый воздух, какие миазмы должны наполнять ее! Вообразим себе ночью стоящие одна подле другой койки, на которых дети лежат возле взрослых, молодая девушка подле мальчика. Можно ли надеяться, чтобы чувство стыдливости долго противостояло соблазну? Понятно, что при таком сближении людей разных полов, порок и беспорядочное поведение развиваются с самого раннего детства. Болезни и общее расслабление еще более увеличиваются. Но и когда смерть посещает жилище бедного работника, картина, представляемая этим жилищем, превосходит все, что воображение могло бы создать самого грустного и ужасного. До погребения мертвое тело по необходимости стоит возле стола, на котором едят, и возле кровати, на которой спят. И это не отдельный, не исключительный пример; это факт, постоянно повторяющийся, которому мы не раз бывали свидетелями и который каждый может поверить. Жалкое положение, в коем находится большая часть работников и неимущих, самая беспорядочная их жизнь и невоздержание не происходит ли частью от дурного состояния помещений, ими занимаемых? После трудового дня, что находит работник в своей темной, сырой, пустой и грязной комнате? Такое жилище не может удерживать его дома, и он в кабаке ищет, если не наслаждения, то, по крайней мере, самозабвения. Жена и дети напоминают ему, по большей части, лишь те лишения, которые его угнетают. Он старается укрыться от их жалоб и упреков и, чтобы избежать угрызений совести, не знает другого средства, кроме минутного одурения, производимого крепкими напитками".
   "Какие возгласы несутся из грязных и вонючих закоулков, где гнездятся маленькие существа, покрытые лохмотьями? Это дикие крики, грубые песни; подчас -- стенания. А где же семья? Она в разброде: отец в кабаке, мать у соседки, ребенок на улице. Семья существует лишь на случай лишений и страданий; для труда, для удовольствия ее нет. Хотите ли восстановить и соединить эту разрозненную семью? Дайте ей жилище, которое бы оправдывало свое назначение, дайте ей воздуха, света, солнца! Возбудите в работнике привязанность к его жилищу, чтоб облагородить его и улучшить положение. Время настало, потому что домашний очаг, в смысле мирного семейного приюта, становится реже и реже. Союз между мужчиной и женщиной не признается союзом священным, и если бы младенец умел произносить проклятия, он стал бы часто проклинать и тот день, в который родился".
   "Конечно, положение нашего рабочего не представляется еще в столь мрачном свете. Основания семейной жизни не потрясены так глубоко в нашем простом народе, и должно стараться не допустить его до сей крайности. Но, отбросив некоторые подробности, нельзя не признать, к несчастью, что некоторые из описанных недостатков существуют и у нас. Сличая содержание их с данными, обнаруженными комиссиями, бывшими в нашей столице в 1840 и 1847 годах, окажется нечто похожее:
   "Квартиры, предназначенные для простого народа,-- говорит первая из сих комиссий,-- отдаются домовладельцами внаем особым промышленникам, которые от себя уже пускают в них рабочих, на разные сроки, а всего чаще на ночлег. Народонаселение, пользующееся сими квартирами, состоит из поденщиков небольших артелей, прибывающих в столицу для приискания работ, и другого класса людей (между прочим даже чиновников). За место платится от 2 до 5 руб. асе. в месяц или от 7 до 10 коп. асе. за ночлег. Большая часть сих квартир содержится чрезвычайно дурно; в некоторых зимою не было двойных оконных рам; отопление самое недостаточное, и, сколько можно было заметить, квартиры сего рода нагреваются одним скопищем людей; стены напитаны сыростью, форточек для очищения воздуха нет, и неопрятность превышает всякое вероятие; помойные ямы устроены внутри жилья; иногда из пятого этажа всякие нечистоты протекают через все нижние этажи и даже по коридору; в одном доме, в котором помещается до 700 рабочих (а летом еще более), найдено, что более 7 лет не очищали и не перекрашивали стен, а полы совершенно сгнили. Хозяева, нанимающие эти квартиры от домовладельцев, желая извлечь наибольшие выгоды, пускают для ночлега такое число людей, сколько может вместиться, для чего делают нары в три и более ярусов, почти до потолка, люди местятся еще сверх нар на полу, на скамейках, одним словом, где есть только место, так что в квартирах, имеющих не более 3 саж. в длину и ширину, найдено было, при осмотре, ночующих и постоянно живущих до 50 человек обоего пола; там же малолетние дети и, среди сего скопища людей, несколько человек, одержанных прилипчивыми болезнями". Подобных примеров приведено в изысканиях комиссии множество. Покойный генерал-адъютант граф Бенкендорф, сводя все эти факты, выразил убеждение, что открытые беспорядки происходят наиболее от промышленников, кои, получая за ежегодные квартиры выгодную плату, нимало не заботятся об их содержании.
   "В 1847 году новая комиссия осмотрела до пятисот помещений рабочих и описала их с особенной подробностью.
   "Рабочий народ, объясняет комиссия, помещается в тех самых фабриках и заведениях, где работает, или в особых квартирах, нанимаемых подрядчиками, артелями или самими рабочими, поодиночно. Наиболее выгод для рабочего представляет размещение первого рода, за исключением более бедных ремесленников, кои, кроме мастерских, не имеют особых помещений для своих работников. В мастерских сего последнего рода или отгораживается для кроватей какой-нибудь темный, душный угол, или рабочие спят на полу и верстаках, даже на столах, на которых днем валяют тесто. Обыкновенной) подстилкой служит дрянной, тонкий войлок или, еще чаще, простая рогожка; часто даже не бывает и вовсе никакой подстилки; спят прямо на досках. Но надобно войти в квартиры собственно наемные, и в особенности в такие, где хозяин имеет дело не с подрядчиком, а прямо с артелью, или рабочими поодиночно, чтобы узнать, до какой степени может дойти теснота, духота, сырость, одним словом, все, что разрушает здоровье человека".
   "После фактов, приведенных выше из отчетов первой комиссии, мы вошли бы лишь в излишние повторения, если бы захотели прописывать здесь и замечания последней. Как в 1840, так и в 1847 году обнаружено совершенно одно и то же. Обе комиссии пришли к убеждению, что в видах народного здравия, общественной нравственности и даже полицейского порядка, не говоря о человеколюбии, необходимо принять решительные меры к улучшению означенных помещений, и вторая комиссия выразила при этом твердое убеждение, что все в этом отношении меры правительства могут привести к положительным последствиям лишь при содействии частных благотворительных и других обществ.
   "Убеждение это, наконец, ныне осуществляется. Лица, пользующиеся известностью, общественным положением, одушевленные просвещенным усердием ко благу человечества, располагающие и благодетельным влиянием и материальными средствами, предположили составить общество на акциях для улучшения в С-Петербурге помещений рабочего населения и вообще людей недостаточного состояния. Лица сии суть: вдова полковника А. К. Карамзина, гофмейстер сенатор Хрущов, с.-петербургский губернский предводитель дворянства граф -Шувалов, член совета Общества железных дорог в России Абаза, флигель-адъютант граф Бобринский, придворный банкир барон Штиглиц и инженер-полковник Палибин.
   Главное попечительство над будущим обществом принял на себя его великогерцогское высочество герцог Георгий Мекленбург-Стрелицкий, супруг государыни великой княгини Екатерины Михайловны.
   "Государь император, по докладу министра внутренних дел о сем предположении, изволил вполне оное одобрить и высочайше повелеть, согласно ходатайству его великогерцогского высочества, предоставить учредителям произвести необходимые предварительные изыскания и, составив для общества проект подробного устава, представить оный в свое время на утверждение в установленном порядке.
   "О таковом высочайшем соизволении, со стороны министра внутренних дел уведомлен с.-петербургский военный генерал-губернатор, с тем, чтобы со стороны городского, как общественного, так и полицейского, управления оказываемо было учредителям, в случае надобности, всевозможное содействие.
   "Учредители намереваются прежде всего предложить конкурс для составления возможно совершенного плана такого дома, который соединял бы в себе и все удобства будущих жильцов и выгоды акционеров, возможную дешевизну постройки со всеми условиями помещения теплого, чистого, светлого, словом, снабженного всем, что для человека трудового составляет не роскошь, но лишь справедливую потребность.
   "Об условиях и требованиях конкурса будет объявлено особо в публичных ведомостях.
   "В этом важном для общественного блага деле правительству остается желать полного и скорого успеха просвещенным учредителям столь полезного и давно ожидаемого предприятия",
   

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ

Апрель 1857

(Отрывок. Первоначальная редакция)

   Только при взаимном ограничении полновластия каждого из членов возможен всякий союз. Но нелегко отказываться хотя бы даже от незначительной части того, чем уже привык пользоваться, а на Западе отдельная личность привыкла уже к безграничности юридических прав. Пользе и необходимости взаимных уступок может научить только долгий горький опыт и продолжительное размышление. На Западе лучший порядок экономических отношений соединен с пожертвованиями, и потому его учреждение очень затруднено.
   Затруднения, развившиеся на Западе, еще почти не существуют у нас. Историческое движение у нас еще мало касалось массы населения, и потому в ней мало поврежденным сохранился экономический быт, предшествующий историческому развитию. Поземельная собственность государства и частных землевладельцев почти вся еще находится в общинном пользовании. Пример Запада не должен быть потерян для нас. Вопрос о земледельческом быте важнейший для России, которая очень надолго останется государством по преимуществу землевладельческим, так что судьба огромного большинства нашего племени долго еще -- целые века -- будет зависеть, как зависит теперь, от сельскохозяйственного производства.
   Но того нельзя скрывать от себя, что мы живем в переходной эпохе, что Россия, доселе мало участвовавшая в экономическом движении, быстро вовлекается в него, и наш быт, доселе оставшийся почти чуждым влиянию тех экономических законов, которые начинают обнаруживать свое могущество только при усилении экономической и торговой деятельности, начинают быстро подчиняться их силе. Скоро и мы вовлечемся в сферу полного действия закона конкуренции, результаты которой, если она не подчинена закону общения и братства в производстве, уже обнаружились в Англии и Франции превращением огромного большинства тех племен в людей, не обеспеченных ничем против нищеты, и образованием все расширяющейся язвы пролетариата. И мы, как западные народы, скоро почувствуем необходимость не подчиняться рабски этому закону, роковому в своей односторонности. И теперь уже обнаруживаются первые признаки того в тех отраслях экономической деятельности, где введены улучшенные способы, где большие капиталисты уже оттеснили малых {Укажем один пример. На наших глазах быстро исчезает на Волге многочисленный зажиточный класс судохозяев, уступая место нескольким заведениям пароходной перевозки товаров. Построение железных дорог, что бы ни говорили, вытеснит многочисленный и вообще пользующийся благосостоянием класс людей, промышлявших извозом по главным дорогам. Подвоз товаров к железным дорогам, что бы ни говорили, будет для них уже более тесным поприщем промысла.}.
   В настоящее время мы еще владеем спасительным учреждением, в осуществлении которого западные племена начинают видеть избавление своих земледельческих классов от бедности и бездомности. Но при новой эпохе усиленного производства, в которую вступает Россия, многие из прежних экономических отношений, конечно, изменятся сообразно потребностям времени. В этих преобразованиях да не дерзнем коснуться священного, спасительного обычая, оставленного нам нашим прошедшим, прошедшим, бедность которого с избытком искупается одним этим драгоценным наследием, да не дерзнем мы посягнуть на общинное пользование землями,-- на это благо, от приобретения которого теперь зависит благоденствие земледельческих классов Западной Европы. Их пример да будет нам уроком.
   Славянофилы знают этот урок и хотят, чтобы мы воспользовались им. Оли считают общинное пользование землями существующее ныне, важнейшим залогом, необходимейшим условием благоденствия земледельческого класса. В этом случае они высоко стоят над многими из так называемых западников, которые почерпают свои убеждения в устарелых системах, принадлежащих по духу своему минувшему периоду одностороннего увлечения юридическими правами отдельной личности и необдуманно готовы восставать против нашего драгоценного обычая, как несовместного с требованиями этих систем, несостоятельность которых уже обнаружена наукой и опытом западноевропейских народов. Все теоретические заблуждения, все фантастические увлечения славянофилов с избытком вознаграждаются уже одним убеждением их, что общинное устройство наших сел должно остаться неприкосновенным при всех переменах в экономических отношениях.
   Читатели, зная наш образ мыслей, не могут, конечно, предполагать в нас особенного расположения к тем примесям славянофильской системы, которые находятся в противоречии и с идеями, выработанными современной наукой, и с характером нашего племени. Но мы повторяем, что выше этих заблуждений есть в славянофильстве элементы здоровые, верные, заслуживающие сочувствия. И если уже должно делать выбор, то лучше славянофильство, нежели та умственная дремота, то отрицание современных убеждений, которое часто прикрывается эгидою верности западной цивилизации, причем под западной цивилизацией понимаются чаще всего системы, уже отвергнутые западной наукою, и факты, наиболее прискорбные в западной действительности,-- например, порабощение труда капиталу, развитие искусственных потребностей, удовлетворяемых роскошью, и т. д.
   

ПРИМЕЧАНИЯ

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ

Из No 1 "Современника"

   1 В отделе библиографии декабрьской книжки "Современника" за 1856 г. (см. III том настоящего издания).
   2 А. Т. Т-в -- Алексей Терентьевич Тарасенков (1813--1873), врач-писатель.
   3 Сочувственный отзыв Чернышевского о статье Кавелина был еще возможен в 1857 г. Позднее, когда произошло резкое размежевание революционных демократов и либералов, Чернышевский относился к либеральным взглядам Кавелина с насмешкой и презрением.
   4 Статья Добролюбова "Собеседник любителей российского слова" ("Современник", 1856, NoNo 8 и 9), подписанная псевдонимом "Лайбов", вызвала ответ А. Д. Галахова: "Были и небылицы..." ("Отечественные записки", 1856, No 16). Добролюбов в свою очередь отвечал Галахову в ноябрьской книге "Современника" 1856 г. Его ответ был напечатан без подписи в составе "Заметок о журналах" Чернышевского. Галахов снова ответил Добролюбову заметкой: "Неудачная апология "Современника" ("Отечественные записки", 1856, No 12). Настоящие строки "Заметок о журналах" являются заключением полемики. Связанный еще в это время с Главным педагогическим институтом, Добролюбов не мог выступать под своим именем.
   5 В "Русской беседе" (1856, кн. 1) была напечатана статья, Т. И. Филиппова -- разбор "Не так живи, как хочется" А. Н. Островского, трактовавшая творчество этого писателя в славянофильском духе. Чернышевский в "Заметках о журналах" за май. 1856 г. ("Современник", 1856, No 6; см. III том настоящего издания) крайне сурово отозвался об этой статье. В полемике по поводу статьи Т. Филиппова приняли участие многие журналы. Особенно см. статью Ф. М. Д<митрие>ва в "Русском вестнике", 1856, май, кн. 2.
   6 Три стихотворения И. С. Аксакова были перепечатаны в "Заметках о журналах" за апрель 1856 г. ("Современник", 1856, No 5, стр. 105--108).
   7 О статье В. Григорьева "Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве" и вызванной ею полемике см. стр. 692, 761 настоящего тома.
   8 Выступление Каткова против Тургенева, связанное с заключенным Тургеневым незадолго до того "обязательным соглашением" с "Современником" (об исключительном участии в этом журнале), вызвало большой шум в журналистике того времени. Чернышевский намеренно перепечатывает полностью письмо Тургенева, чтобы доконать "Русский вестник", на который заключение соглашения подействовало "вроде апоплексического удара" (В. П. Боткин -- И. И. Панаеву 14 апреля 1856 г. См. "Тургенев и круг "Современника", "Academia", 1930, стр. 372). Подробный анализ инцидента см. в примечаниях М. Клемана в томе XII Сочинений И. С. Тургенева, 1933, стр. 628--635.

С. Р.

Из No 2 "Современника"

   1 Статья С. Дудышкина "Повести и рассказы" И. С. Тургенева была напечатана в NoNo 1 я 2 "Отечественных записок" за 1857 г. Об этой статье Чернышевский писал Тургеневу: "Возьмите статьи Дудышкина -- кроме тех мест, где он повторяет Белинского, вы найдете одни пошлости" (см. XIV том настоящего издания).
   2 Имеется в виду время сотрудничества в "Отечественных записках" В. Г. Белинского.
   3 Чернышевский имеет в виду статьи В. Г. Белинского, в частности "Взгляд на русскую литературу 1847 года", напечатанную в No 3 "Современника" за 1848 г.
   4 "Записки охотника" Тургенева встретили резко отрицательную оценку со стороны славянофильского "Московского сборника" и "Москвитянина" М. П. Погодина.
   5 О взаимоотношениях Чернышевского с Н. И. Костомаровым см. в I томе настоящего издания воспоминания Чернышевского о Костомарове и примечание к ним.

С. Р.

Из No 3 "Современника"

   1 13 февраля 1857 г., извещая Некрасова о составе мартовской книжки "Современника", Чернышевский писал: "В заметках о журналах буду говорить между прочим об "Экономическом указателе", новом журнале Вернадского -- постараюсь коснуться чего-нибудь живого" (см. XIv Том настоящего издания).
   2 Статьи, на которые ссылается Чернышевский, были помещены: "Голод в Багдаде" -- М., No 1; И. <Вернадский>, "Нечто о средствах сообщения" -- в No 2: Ред. <И. Вернадский>, "Железные дороги"; Ю. Гагемейстер, "Господину редактору "Экономического указателя"; И. К. Бабст, "Теория и практика" в No 5; Д. М. Струков, "Опыт изложения главнейших условий успешного сельского хозяйства" -- в NoNo 5, 7, 9, 10; Д. Г, "Заметки о железной дороге" -- в No 6.
   3 Чернышевский имеет в виду "Соображения касательно устройства железных дорог в России" ("Современник", 1856, No 2), вызвавшие возражения А. И. Кошелева (см. его "Две статьи о железных дорогах" в "Русской беседе", 1856, I). "Современник" не оставил их без ответа и поместил в No 9 за 1856 г. статью Д. Журавского "Еще соображения касательно устройства железных дорог в России", снова вызвавшую возражения Кошелева ("Русская беседа", 1856, III). Оценку этой полемики см. в "Заметках о журналах" за декабрь 1856 г. ("Современник", 1857, No 1, стр. 692 настоящего тома).
   4 "Телеграф" -- "Московский телеграф".
   5 Говоря о времени основания "Современника", Чернышевский имеет в виду его переход от П. А. Плетнева к Некрасову, и Панаеву.
   6 Речь идет, поводимому, о статье О. М. Бодянского "Новые открытия в области глаголицы" ("Русский вестник", 1856, февраль, кн. 1).
   7 Не совсем точная цитата из сатиры Д. П. Горчакова "Послание к князю С. Н. Долгорукову". У Горчакова:. "И наконец я зрю в стране моей родной" (Сочинения князя Д. П. Горчакова, М. 1890, стр. 145). Послание к Долгорукову было впервые напечатано в начале 60-х годов, но с 20-х годов оно ходило по рукам в списках и пользовалось большой популярностью. Процитированные Чернышевским строки были особенно известны и, по свидетельству современников, даже вошли в поговорку.
   8 Николай М*** -- П. А. Кулиш, в то время не имевший возможности печататься под своей фамилией. "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его сообственных писем" вышли в 1856 г. Благожелательный отзыв о них Чернышевского был напечатан в "Современнике", 1856, No 5.
   9 Статья А. Т. Тарасенкова "Последние дни жизни Н. В. Гоголя" появилась о No 12 "Отечественных записок" за 1856 г. (а не в No 1 за 1857 г.) за подписью: "А. Т. Т-в". Оттиск этой статьи вышел в 1857 г. за полной подписью автора. Подробнее Чернышевский писал о ней в "Заметках о журналах" за декабрь 1856 г. ("Современник", 1857, No 1, стр. 686--691 настоящего тома).
   10 "Воспоминания о Гоголе. Рим, летом 1841 года" -- "Библиотека для чтения", 1857, NoNo 2 и 11.
   11 Биография Станкевича, составленная П. В. Анненковым (Н. В. Станкевич, "Биографический очерк"), была напечатана в "Русском вестнике", 1857, февраль, кн. 1 и 2; апрель, кн. 1.
   12 Высокую оценку "Старой барыни" Писемского разделяли с Чернышевским Л. Н. Толстой ("Прелестная вещь, мне кажется, лучшая из всех его прежних",-- писал он Островскому 5 января 1857 г.) и А. В. Дружинин ("Вещь чрезвычайно хороша и делает ему честь",-- сообщил он Тургеневу 26 декабря 1856 г.).
   Чернышевский, утверждая, что в рассказе Писемского, при всей его художественной выразительности, все же "писатель не довольно скрылся в слушателе", не соглашался в этом вопросе с критиком "С.-Петербургских ведомостей" П. Б<асистовым>. Последний, с большой похвалой отозвавшись о повествовательной манере Писемского, писал: "Конечно, иногда г. Писемский доводит эту простоту рассказа до излишества, до бесцеремонной вставки собственного своего "я" с разными мелкими даже неинтересными подробностями... Впрочем, этого нельзя сказать о его "Старой барыне". В 1861 г., издавая собрание своих сочинений, Писемский внес в рассказ небольшие изменения, вызванные отчасти критическими замечаниями Чернышевского; так, он сократил количество ремарок рассказчика.

И. Я.

Из No 4 "Современника"

   1 13 февраля 1857 г., извещая Некрасова о том, что в февральских "Заметках" он собирается коснуться "Экономического указателя", Чернышевский прибавил: "В следующем месяце (No 4) постараюсь написать или о Штейне (т. е" освобождении крестьян и т. п. (в Пруссии), или о железных дорогах, в объяснение условий наших дорог по обнародованному теперь указу" (см. XIV том настоящего издания). Но, прочитав первую книгу "Русской беседы" за 1857 г., Чернышевский счел, повидимому, более важным [высказывать свое отношение к возобновившимся в 1856 г. спорам славянофилов и западников.
   Полемика между "Русской беседой" и "Русским вестником", носившая очень ожесточенный характер, шла сразу по нескольким линиям: 1) в связи с программными высказываниями "Русской беседы" о "русском воззрения" в науке; 2) в связи со статьей Б. Н. Чичерина "Обзор исторического развития сельской общины в России" ("Русский вестник", 1856, февраль, кн. 1 и 2); 3) в связи с диссертацией того же Чичерина "Областные; учреждения России в XVII веке" (М., 1856) и наконец 4) в связи со статьей В. В. Григорьева "Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве" ("Русская беседа", 1856, кн. 3 и 4). Кроме "Русской беседы" и "Русского вестника", в полемике принимали также участие на стороне первой "Москвитянин" и "Молва", на стороне второго "Отечественные записки", "Московские ведомости", "С.-Петербургские ведомости".
   В заметках за март и апрель 1857 г. Чернышевский определяет, что является ценным в славянофильстве, подчеркивая в то же время и его реакционную сущность. Чернышевский показывает, что и западнический лагерь не един по своим идейным позициям, поскольку либеральное крыло враждебно революционной демократии.
   2 Чернышевский имеет в виду свои "Заметки о журналах" за май 1856 г., посвященные первой книге "Русской беседы". В них не только высказана общая точка зрения на славянофилов, но подробно изложены также их взгляды на "русское воззрение" в науке, то есть их ложное понимание народности науки.
   3 Чичерин ответил Самарину в статье "Критика г. Крылова и способ исследования "Русской беседы" ("Русский вестник", 1857, август, кн- 2, сентябрь, кн. 1).
   4 В четырех книгах "Русской беседы" за 1856 т. были напечатаны следующие статьи И. Беляева, направленные против Чичерина: "Обзор истории развития сельской общины в России, соч. Б. Чичерина, кн. 1"; "Еще о сельской общине (на ответ г. Чичерина, помещенный в "Русском вестнике", No 12)" (кн. 2); "Областные учреждения в России в XVII веке, соч. Б. Чичерина" (кн. 3 и 4; под псевдонимом "И. Кр-ев"); "Спор о сельской общине. С. Соловьева" ("Русский вестник", No 22) (кн. 4).
   5 Чернышевский имеет в виду статью М. П. Погодина "О трудах гг. Беляева, Бычкова, Калачева, Попова, Кавелина и Соловьева по части русской истории", напечатанную в "Москвитянине" за 1847 г., ч. I.
   6 Речь идет о статье Е. Ламанского "Барон Брук и финансовые реформы в Австрии" ("Экономический указатель", 1857, NoNo 12, 13, 15), которая является изложением французского перевода брошюры Брука: "La nouvelle organisation du système des finances et du crédit dans l'empire d'Autriche" (1856). Во второй главе этой статьи Ламанский коснулся положения австрийского крестьянства.
   7 Более резко отозвался Чернышевский о художественной стороне "Доходного места" в письме, к А. С. Зеленому от 15 апреля 1857 г. (см. XIV том настоящего издания).
   8 Маньяк и графоман А. Е. Анаевский издал несколько анекдотически нелепых книжонок. В "Энхиридионе любознательном" (СПБ, 1854), отзыв о котором был помещен в "Современнике" (1855, No 2), Анаевский дважды ссылается на Миллота и цитирует его.
   9 "Современник" некоторое время возлагал на драматурга H. М. Львова надежды (см. письма Чернышевского к Некрасову от 13 февраля и к А. С. Зеленому от апреля 1857 г., XIV том настоящего издания). Через несколько месяцев после "Заметок" Чернышевского в "Современнике" появился благожелательный отзыв о "Свет не без добрых людей" И. И. Панаева в связи с постановкой пьесы на сцене Александрийского театра (1857, No 12, "Заметки Нового поэта"). Но "благонамеренные" тенденции Львова стали скоро ясны руководителям "Современника", и на следующую его пьесу "Предубеждение" Добролюбов написал уничтожающую рецензию (1858, No 7).
   10 Надимов -- герой комедии В. А. Соллогуба "Чиновник". Более подробно Чернышевский писал о ней в "Заметках о журналах" за июнь 1856 г. (см. III том настоящего издания).
   11 Рассказ Мельникова-Печерского "Красильниковы" был впервые напечатан в "Москвитянине", 1852, апрель, кн. 2. Тогда же о нем появился хвалебный отзыв в "Современнике" за 1852 г., No 5, в "Заметках и размышлениях Нового поэта (И. И. Панаева) по поводу русской журналистики".

И. Я.

Из No 5 "Современника"

   1 В "Заметках" Чернышевского за апрель 1857 г. центральной темой является его полемика по вопросу об общине с "Экономическим указателем" И. Вернадского. Его вызов "Экономическому указателю" не остался без ответа. В No 21 появилось "Письмо к редактору" К. А., который между прочим отметил: "Понятно, что "Современник" сочувствует славянофилам, потому что он, подобно им, хочет для России какого-то особенного анормального исторического развития, совершенно отличного от пути развития других народов". "Письмо" К. А. было сопровождено редакционным примечанием, в котором сообщалось: "Помещая в "Указателе" это письмо, мы желали ознакомить с характером вызова, сделанного нам "Современником",-- вызова, который мы считаем своим долгом принять" (No 21, стр. 476). В следующих номерах была напечатана большая статья И. В<ернад>ского "О поземельной собственности (Критику "Современника")" (NoNo 22, 25, 27, 29) и заметка В. Пр-кова "К вопросу о поземельной собственности" (No 24). Тогда-то в сентябрьской книжке "Современника" Чернышевский выступил -- уже за полной подписью -- с известным ответом на статью Вернадского. Весьма интересно, что в спор вмешался А. И. Кошелев. Сопоставление взглядов на общину Чернышевского и славянофилов пришлось славянофильскому публицисту, разумеется, не по вкусу, и Кошелев поспешил отмежеваться от "крамольных" идей. "Современник" наведен, кажется, на любовь к русской общине,-- писал Кошелев,-- а его подобострастным расположением к западным ассоциациям... Г. Чернышевский защищает мирское пользование или владение землею -- в этом мы с ним согласны, но г. Чернышевский смотри г на нынешнюю нашу общину как на ступень к другой, где явится общинный труд со всеми принадлежностями; туда за г. Чернышевским мы следовать не расположены" ("По поводу журнальных статей о замене обязанной работы наемною и о поземельной общинной собственности", "Русская беседа", 1857, кн. 4, стр. 168--170).
   2 Через год после смерти Т. Н. Грановского в "Русской беседе" (1856, кн. 3 и 4) появилась статья ориенталиста, профессора Петербургского университета В. В. Григорьева, "Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве". В ней Григорьев пытался дискредитировать значение Грановского как ученого и общественного деятеля. Статья была воспринята как попытка славянофильских кругов скомпрометировать одного из вождей западничества и вызвала резкий отпор во всей либеральной журналистике.
   3 Профессор римского права Московского университета H. M. Крылов, выступавший оппонентом на защите диссертации Б. Н. Чичерина "Областные учреждения в России в XVII веке", а затем напечатавший свои возражения в "Русской беседе" (1857, кн. 1 и 2), был изобличен "Русским вестником" в ряде грубых ошибок. "Молва" же из номера, в номер печатала заметки и статьи в защиту Крылова, безуспешно пытаясь опровергнуть факты, обнаруженные "Русским вестником".

И. Я.

Из No 6 "Современника"

   1 Бланк Г. Б. -- автор статьи "Русский помещичий крестьянин", напечатанной в "Трудах вольного экономического о-ва", 1856, No 6; в этой статье он выступил с защитой крепостного права. См. заметки о журналах за сентябрь 1856 г. (III том настоящего издания), в которых Чернышевский рассматривает статью Бланка.
   2 Профессор Академии Генерального штаба П. С. Лебедев напечатал в редактировавшемся им "Русском инвалиде" статью "О стрелковых батальонах в России и в западно-европейских армиях", в которой подвергал разбору учебник тактики Горемыкина, находя в нем повторение ошибок, приведших русскую армию к неудачам Крымской кампании. Против Лебедева выступил Н. Писаревский со статьей "Заметки на статью г. Лебедева" ("Санктпетербургские ведомости", 1857, No 69). Вторым против Лебедева выступил полковник Н. И. Воронцов-Вельяминов ("Московские ведомости", 1857, NoNo 43 и 83). Третьим выступил "Байборода (военный)" в статье "Кому и чему верить?" ("Санктпетербургские ведомости", 1857, No 94).
   3 Сапун-гора -- возвышенность около Севастополя, получившая известность во время героической обороны города.
   4 Меналк и Тирсис (Тирсус) -- действующие лица "Буколик" Виргилия.
   5 Речь идет о войне Англии с Китаем 1856 г., поводом для которой послужил арест кантонскими властями контрабандистов, произведенный на судне, носившем английский флаг. "Наказание", о котором говорит Чернышевский, заключалось в бомбардировке и разграблении Кантона. В итоге англокитайской войны Англия получила большую контрибуцию и открыла доступ себе в ряд китайских портов и в Пекин.
   6 В 1857 г. во всей Европе распространились слухи о приближении кометы, которая встретится с землей.
   7 Чернышевский намекает на безрезультатность первых шагов реформационной политики в Турции, проводившейся под давлением европейских держав. Хатти-гюмайюн 1856 г. -- акт, провозглашавший равноправие христиан с мусульманами, встречал чрезвычайно сильное сопротивление среди турок.
   8 Имеются в виду выступления Каткова и Леонтьева против славянофилов.
   9 Статья С. М. Соловьева "Шлецер и антиисторическое направление", напечатанная в "Русском вестнике", 1857, т. VIII, стр. 431--480., была направлена против исторических концепций славянофилов.
   Выступление Соловьева вызвало ряд ответных статей со стороны славянофилов. "Русская беседа" напечатала четыре ответных статьи -- П. А. Бессонова, Ю. Ф. Самарина, К. С. Аксакова и А. С. Хомякова (кн. III за 1857 г., отд. "Критика", стр. 73--158). Первая из них построена на конкретно историческом материале, затронутом Соловьевым, и отстаивает славянофильскую его трактовку, пересыпая свои соображения личными выпадами против Соловьева. Вторая обвиняет западников в недостатке критического отношения и упрекает Соловьева в презрении к крестьянству. Попутно автор ее (Самарин) высказывает чрезвычайно важную для понимания политической подкладки всей славянофильской историософии мысль. Самарин достаточно прозрачно намекает на истинные причины полемики -- он боится "вычитанных теорий" и притязаний на "исправление жизни". Это звучало явным намеком на нежелательную для него возможность революции. Историческая тема спора была лишь формой, прикрывавшей политическую борьбу.
   10 И. Е. Забелин -- первоначально был близок либералам-западникам.
   В "Русском вестнике" (1857, май, кн. 1, т. IX) он поместил статью: "Древняя русская литература. Женщина по понятиям старинных книжников". Статья Забелина была направлена против идеализации старины, допускаемой К. Аксаковым, утверждавшим, что славянская женщина имела "независимость и равные права с мужчиной даже в ратном деле" и отвергавшим "всякую мысль о рабстве или угнетении женщин у славян" ("Русская беседа", 1856, No 4, отд. "Науки", стр. 9).
   В ответ на статью Забелина "Молва" поместила бессодержательную "Заметку", подписанную NN (в No 16, стр. 192).

И. Я.

Из No 7 "Современника"

   1 В своем письме А. С. Зеленому (получено 16 июня 1857 г.) Чернышевский писал: "Я очень рад, что вам понравилась статья Ламанского об учреждении общества для распространения знаний или, скорее, не статья, имеющая все недостатки, а мысль статьи, действительно прекрасная. Жаль только, что мысль эта слишком мало находит сочувствия". Целью данной статьи Чернышевского было пробудить интерес публики к вопросу, поднятому Ламанским.
   2 "Молва", 1857, No 10, стр. 110.
   3 Статья кн. Черкасского помещена в "Русской беседе", 1857, кн. 2, отд. "Критика", стр. 23--88. В ней он поражается возможностью появления книги, подобной книге Монталамбера, в современной Франции. Рецензированная Чернышевским книга была политическим памфлетом, направленным против установившегося после переворота Луи-Бонапарта режима. Монталамбер был, как указывает Маркс, "деятельным орудием Бонапарта" при подготовке переворота (Сочинения Маркса и Энгельса, т. IX, изд. 1932 г., стр. 637). В этой связи характерна фраза Чернышевского: "На каком же основании Монталамбер помогал Наполеону III" (см. также Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. III, ГИХЛ, 1936, стр. 284--299).
   4 Намек на желательный способ подготовки крестьянской реформы.
   5 Приводимый текст является перепечаткой заметки "Об учреждении" из "Журнала министерства внутренних дел", 1857, июнь, отд. "Современная ле топись", стр. 19--28.

С. Н.

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ КОММЕНТАРИИ

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ.

Декабрь 1856

   (Первоначально: "Современник" 1857, No, 11)
   Рукопись-автограф на 9 листах писчего формата, со множеством помарок. Отрывки текста рецензируемых книг отсутствуют в рукописи, они заменены соответствующими указаниями Чернышевского к типографии о наборе отмеченных им страниц. На полях рукописи имеется редакционное исправление И. И. Панаева. После слов "Вы не верите?" дальнейшая фраза: "Извольте слушать" вычеркнута, и рукою Панаева вставлено на полях: "Но нет, г. Великосельцев говорит не в шутку".
   Имеется также корректура, которая с поправками И. И. Панаева воспроизведена в качестве иллюстрации в книге "Тургенев и круг "Современника". Л. 1930.
   Стр. 682, 2 строка. В рукописи: преждевременно. [Тот ошибся бы, кто захотел бы определять направление его севастопольских рассказов по первому из "их,-- только во втором вполне раскрылась идея, которая в первом являлась лишь одною своею стороною. Так и общая идея поэзии гр. Толстого до сих пор обнаружила еще только некоторые свои стороны,-- даже те, которые уже раскрылись, могут явиться в новом сеете, когда совершенно обнаружится отношение их к общему характеру его направления. Итак, оставим пока в стороне вопрос об идее рассказа, помещенного в "Отечественных записках", и взглянем только]. Тот ошибся бы, кто захотел бы
   Стр. 686, 6 строка снизу. В рукописи после слов "кончину Гоголя" имеется карандашная пометка Н, Г. Чернышевского: "Конец ныне часов в 5 вечера".
   Стр. 690, 4 строка снизу. В рукописи вместо текста из "Отечественных записок" пометка Чернышевского: "No 3 -- выписка из "Отеч[ественных] зап[исок"] "Посл[едние] дни Гоголя". [Смерть слишком ясно для всех доказала пагубность увлечения, которому предался Гоголь; если действительно он умер жерт[вою] [странного] [направления своих мыслей, то нет надобности ныне доказывать, что это настроение было заблуждением. Но и в самом заблуждении какую высокую сильную натуру он обнаружил! Сотни и тысячи людей твердят на словах то же самое, что говорил Гоголь в последнее время! [твердят о бренности и, однакоже, остаются живы и здоровы, кушают на славу, даже пьют на веселье. Гоголь был не таков).
   Стр. 691, 4 строка. В рукописи: высокая и сильная натура. [Сотни и тысячи людей поддаются, на словах, тому же самому заблуждению, жертвою которого был он,-- и однакоже все остаются живы и здоровы. Кушают, и даже, если есть в темпераменте наклонность к тому, пьют на славу,-- слова У них остаются словами, а жизнь идет сама по себе. Смерть Гоголя доказала, что у "его было не так: когда ему вздумалось, что надобно морить себя голодом, он уморил себя, оставаясь до конца верен своей мысли]. Какое жалкое Стр. 691, 7 строка. В рукописи: этого человека. [Да, что даром проходит, даже идет на доброе здоровье дюжинным натурам, за то дорого расплачиваются избранные натуры.] Мы нашли
   Стр. 691, 20 строка. В рукописи: в четвертой книге "Русской беседы",-- [объясним только читателям, вероятно уже забыв] [надобно только объяснить читателям, в чем дело. Когда явился первый нумер "Русской беседы", "Современник" старался объяснить, что в существенных, положительных вопросах,-- например, в вопросе о потребности больше и лучше и большему числу людей учиться, нежели сколько людей ныне учатся и на сколько учатся и т. д., и т. д. -- что во всех этих существенных вопросах между славянофилами (образованными) и всеми другими образованными людьми нет разногласия] [гораздо менее разноречия, нежели] [, а начинается разногласие только тогда, когда речь пойдет об отвлеченных вопросах, имеющих довольно мало важности, лишь бы только в тех, главных и живых, вопросах было согласие],-- автор письма выражает
   Стр. 693, 13 строка. В рукописи: интересных фактов. [Если <бы> славянофильство ограничивалось пламенным сочувствием к судьбам западных славян, конечно все образованные люди должны были бы называться славянофилами). Этот перечень.
   Стр. 693, 17 строка. В рукописи: много дельных страниц. [Вообще, кто захочет беспристрастно вглядеться в "Русскую беседу", найдет в ней много хорошего, особенно по специальным вопросам.] Вообще, кто захочет
   Стр. 694, 6 строка. В рукописи: говорит не в шутку. [Извольте слушать]. Возможно ли читать без смеха
   Фраза, заключенная нами в скобки, является карандашной поправкой И. И. Панаева.
   После нее зачеркнута карандашная пометка Н. Г. Чернышевского: "Набирать боргесом из "Русской беседы" No 11 Смесь, стр. 91--93 от X до ХХ". [Как вам это нравится?] Возможно ли читать без смеха Стр. 694, 22 строка. В рукописи: публика стала бы хохотать над западниками? ["Русская беседа" отыскала г. Великосельцева; мы также мо<жем?>] [Но западники этого не делают,-- невежда не может] [их нельзя подкупить словами: цивилизация, западная образованность и т. д., если эти слова употребляются невежд<ами>]. [Они не так ослеплены, чтобы провозглашать. своим союзником невежду, не имеющего ни о чем понятия, только за то, что этому невежде вздумалось играть словами: цивилизация, западная образован<ность]>]
   Стр. 694, 19 строка снизу. В рукописи: с большим уважением. [Много раз мы выражали свое сочувствие к "Русскому вестнику"] [В предыдущем месяце мы с сожалением упоминали о страшном поступке редактора "Русского вестника", г. Каткова, который неосто<рожно>-неблагоразумно и несправедливо сделал желчную] [позволил себе, в увлечений какими-то непонятными в благородном человеке чувствами] [позволил себе сделать] [выразить недостойные предположения]
   Читатели наши знают о поступке редактора "Русского вестника" относительно г. Тургенева.
   Стр. 695, 1 строка снизу (вставка). В рукописи: которой подверг себя г. Катков. [Не одобряя неблагоразумного и несправедливого поступка г. Каткова, мы не забываем различия между поступком и человеком. "Не одобряя поступок, можно сохранять полное уважение к человеку, особенно если он сам готов сознать свою ошибку" (слова г. Каткова). Г. Катков сознал ее. Тем более не следует забывать различие между поступком редактора и достоинствами журнала,}...
   После этих слов в рукописи карандашная пометка Н. Г. Чернышевского: "Конец".
   

Январь 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 2.)
   Рукопись-автограф на 14 листах в четвертку, со множеством помарок. Сюда входят неопубликованные в "Современнике" рецензии на Майкова и Фета. Имеется корректура (гранки 7 -- цензорская, от 1 до 2 марта, с пометой: "Печатать позволяется, 3 марта 1856. Цензор Лажечников". 27г формы. Любопытно отметить, что некоторые изъятия цензора все-таки были восстановлены в "Современнике", повидимому, они были отвоеваны автором в личных объяснениях с цензором.
   Окончание заметок ("Об обязанностях старшего офицера на корабле") не вошло в полное собрание сочинений 1906 года, а в "Современнике" имеется.
   Стр. 698, 18 строка. В рукописи: ведь Гамлет тоже лишний человек. [Зачем они] [Скажите, пожалуйста, как! [есть ли хотя малейшее сходство между Печориным, Астаховым (в "Затишье"), Вязовниным (в "Двух приятелях") и Рудиным? -- сходство, по мнению г. Дудышкина, заключается в том, что все они "лишние люди". Но ведь это чистая натяжка. Похож ли на Печорина Астахов, который служит типом] [Да и почем<у>]. Каким же образом явилась эта натяжка? [Очень просто!] Г. Дудышкин предполагает.
   Стр. 698, 24 строка. В рукописи: односторонняя теория! [Разве Астахов (в "Затишье") идеал? -- Каждый, кто только читал эту повесть, знает, что это лицо беспощадно] [осмеивается] [бичуется г. Тургеневым] [автором], [который] [как тип дурных, развращен<ных>] [бездушных людей, прикрывающих татарские правила свои, взявших от цивилизации все д<урное>]; [разве Рудин -- идеал? Опять-таки, вовсе нет] [прикрывающих свою пошлость лоском европейских приличий? Разве Рудин -- идеал?-- опять-таки] [Вздумалось г. Дудышкину] [Он] [Г. Дудышкин]. Но какое же сходство между Пасынковым и Вязовниным
   Стр. 698, 27 строка. В рукописи: Ничего подобного и не бывало. [Пасынков -- человек роб<кий>] [Если у г. Тургенева есть лица, изображаемые им, как идеалы человеческо<го>] [Г. Дудышкин все смешал, все спутал в одну общую характеристику и] [Мы не беремся шаг за шагом из] И какое же сходство.
   Стр. 699, 4 строка. В рукописи: энергической деятельности,-- но [он эгоист] [обстоятельства его развития были таковы, что он сделался эгоистом. Он понимает, что при других обстоятельствах из него мог бы выйти человек] он заботится только лично о самом себе.
   Стр. 700, 3 строка. В рукописи: люди совершенно различных типов. [Нам остается только удивляться, почему г. Дудышкин не начал с Хоря, Калиныча и)
   [И отчего произошла эта удивительная ошибка? Просто оттого, что г. Дудышкин начитался фраз о необходимости примирения идеала с действительностью и о необходимости "трудиться", "обрабатывать родную почву".]
   [Каким образом умный и часто проницательный критик]
   Каким образом произошла эта странная ошибка
   Стр. 700, 17 строка. В рукописи: вашею невестою; [если вы женаты, то старайтесь таким же образом женить ваших приятелей и воспитывайте в таких ж правилах ваших детей] иначе тетка
   Стр. 701, 4 строка. В рукописи: на основании не понятой им мысли.
   [Но несмотря на запутанность понятий, произведенную этим странным взглядом на "гармонию с обстановкою", г. Дудышкин не может, однакоже, не повторить вслед за другими --
   Трудиться надобно!
   [Несмотря на эту страшную запутанность взгляда и односторонность системы, г. Дудышкин, как человек) [не мог] [понимает, что талант г. Тургенева]
   [Вы, быть может, полагаете, что мы утрировали странность системы "труда" и "гармонии", на основании которой г. Дудышкин судит о развитии нашей литературы?)
   [Но, оставив эту неудачную систему в стороне, мы найдем в статье г. Дудышкина несколько понятий]
   [Вообще, статья г. Дудышкина о Тургеневе производит странное впечатление -- система, им созданная]
   Достигнув открытия.
   Стр. 701, 15 строка. В рукописи: выражением понятий самого автора. [При небольшом желании видеть дело в истинном свете, он мог бы, кажется, заметить, что воззрение автора не всегда]. [Эта ошибка очень].
   Если не объяснять эту ошибку
   Стр. 701, 9 строка снизу. В рукописи: Великое дело общественное мнение! [-- Иному, например, хотелось бы сказать, что Гоголь плохой писатель, что погубил) [что повел русскую литературу по фальшивой дороге, что г. Щедрин! [мы говорим здесь не о г. Дудышкине -- он не менее нас восстал] [возмутился бы] [он этого не захочет] [думает]
   Мы не заговорили бы вовсе о январской книжке
   Стр. 702, 13 строка снизу. В рукописи: во всех его исследованиях;
   -- Из стихотворений внимание читателей, конечно, будет обращено на "Вихорь", отрывок из новой поэмы г. Майкова, которой он дает название "Страшный суд", и поэму г. Фета "Две липки". О содержании и достоинствах мы не можем судить по напечатанному теперь отрывку, составляющему 2-ю главу поэмы,-- этот отрывок заключает в себе действительно только картину страшного вихря, который увлекает все в своем порыве и не дает еще понятия о плане целого. Видим только, что поэма написана в манере Данта, терцинами, даже с обозначением нумерации стихов, и вообще должна быть проникнута дантовским направлением:
   1. Полн черных дум, я в поле проходил,
   И вдруг среди истомы и тревоги,
   Неистовым настигнут вихрем был

* * *

   4. Средь тучи пыли, поднятой с дороги,
   Древесные кружилися листы,
   Неслись стопы, разметанные стоги,

* * *

   7. Деревьев ветви, целые кусты,
   Стада, блея и головы понуря,
   Помчались; рев и вой средь темноты

* * *

   10. Такой поднялся, что глаза зажмуря,
   Я побежал, и думал, что разбить
   Иль вымести хотела землю буря
   и т. д.
   
   Поэма г. Фета написана октавами, вроде "Домика в Коломне" Пушкина или, если угодно, "Сказки для детей" Лермонтова. Мы откровенно выскажем г. Фету, что нам кажется,-- поэмы в подобном роде кажутся нам чуждыми собственной сфере его прекрасного лирического таланта. Быть Фетом гораздо лучше, нежели быть подражателем Пушкина или Лермонтова. Наташа, осьмнадцатилетняя девушка, влюбилась в сорокапятилетнего Русова, который
   
   Служил в гусарах, ротмистра дождался.
   Женился по любви [на Наташе] лет в сорок пять
   И всей душой к хозяйству привязался:
   Стал горы рыть, пруды копать.
   На мельницы, на риги разорялся,
   Всем уяснил значение капусты,
   У самого ж карманы стали пусты.
   
   Каким образом осьмнадцатилетняя девушка могла влюбиться в пожилого человека, объясняющего соседям значение капусты, г. Фет не объясняет нам. Мало-помалу Наташа стала скучать все сильнее и сильнее и наконец зачахла от тоски -- развязка очень натуральна, но завязка кажется нам неправдоподобной. [; нет. Вот еще отрывок. Наташа больна; под окном ее растет липа: [набирать из Отеч[ественных] зап[исок] стр.] [Форма поэм, которым вздумал подражать г. Фет, требует шутливости, но шутка редко удается г. Фету].
   Мы не могли не хохотать от души,
   Стр. 702, 6 строка снизу. В рукописи: живых карикатур. По нашему мнению, все роды хороши, кроме скучного, и веселый, легкий шарж, написанный с талантом [гораздо лучше всяких повестей с претензиями на психологию, на рефлексию, на картинность описаний природы,-- этих повестей] занимает в искусстве не последнее место. Ведь "Записки Пиквикского клуба" также отчасти шарж, а между тем это едва ли не лучший роман из всех написанных в нашем столетии. Промотавшиеся Фуфлыгины
   

Февраль 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 3.)
   Автограф на 11 листах в четвертку, со множеством помарок.
   После слов: "журнал исторический" (стр. 717, 4 строка снизу), карандашная помета Чернышевского: "Конец будет прислан [в 10) [9 часов завтра] утром в среду в 9 часов".
   Над словами: "Люди еще не старые, пережили на своем веку" (стр. 717, 3 строка снизу) помета Чернышевского: "Конец заметок".
   После слов "Грачихи о это время нет в избе", зачеркнутых в рукописи, следуют карандашные пометы Чернышевского, также зачеркнутые: 1) "Набирать из "Библиотеки" боргесом, стр. 250--255" и 2) "Конец".
   Стр. 711, 10 строка снизу. В рукописи: нежели речь о таксах.
   ["Гарун-аль Рашид установил было таксу, да вышло хуже",-- продолжают жители Багдадской области.] -- "Значит, он не умел взяться за дело, как следует, потому что благоразумными мерами можно остановить возвышение цен. Но это вопрос трудный, оставим его до]
   "Мы очень бедствовали,
   Стр. 722, 16 строка снизу. В рукописи: в языке и в понятиях! Из последних повестей г. Писемского немногие были совершенно удачны; по общему мнению, первые его произведения -- "Тюфяк", "Мари Ступицына", "Питерщик" до сих пор оставались лучшими его произведениями. "Старая барыня" решительно не ниже этих произведений [а по выдержанности и силе колорита и по достоинству концепции, быть может, выше их]
   Мы решительно не энаем, какое бы место взять из повести г. Писемского, потому что достоинство рассказа выдержано везде одинаково хорошо; берем почти наудачу рассказ о сватовстве, предпочитая этот пример хотя потому, что здесь поочередно речь переходит ко всем трем рассказывающим лицам.
   [ -- Как же узнала ваша барыня, что этот бедный офицер, Федор Гаврилыч, любит вашу барышню? -- спрашивает автор (Грачихи в это время нет в избе)].
   

Март 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 4.)
   Рукопись-автограф на 16 листах в полулист. Кончается разбором "Пояркова", после чего карандашные пометы Чернышевского: "После этого поместить то, что было послано о педагогических журналах". "Конец заметок". "Конец библиографии будет прислан во вторник поутру". Один из листов рукописи заключает в себе на обороте содержание, вошедшее в "Заметки о журналах" следующей книги "Современника".
   Стр. 725, 28 строка. В рукописи: будто они враждебны [к тому, что есть хорошего в Западной Европе] европейскому просвещению.
   Стр. 728, 9 строка. В рукописи: русскому характеру, гак что. по странной иронии случая, эти люди, считающие свой образ мыслей по преимуществу русским, отличаются от огромного большинства русских именно такими воззрениями, которые скорее приходятся по душе немцу, французу, испанцу, нежели русскому. Ни заоблачные мечтания,
   Стр. 728, 16 строка. В "Современнике": соединенные с некоторыми твердыми убеждениями славянофилов, о чем постараемся мы поговорить в следующем месяце. Однакоже вместо общих размышлений о славянофильстве
   Стр. 729, 4 строка. В рукописи: явилось множество людей, не имеющих недвижимой собственности, [она сосредоточилась в руках немногих, de facto no] -- таким образом возникло пролетариатство, [Люди, обрабатывающие мелкие участки земли или по найму (как а Англии), или по праву собственности (как во Франции), должны ограничиваться употреблением только] Владельцы мелких участков
   Стр. 731, 5 строка снизу. В рукописи: представляемых его источниками, не считая нужным объяснять внутренних причин рассказываемого события, характер которого остается темным и после его подробного рассказа. Но пусть другие исследователи занимаются объяснением фактов -- Попов избрал себе цель скромную, но полезную
   Стр. 735, 20 строка снизу. В рукописи: держался мнений западного писателя аббата Миллота [о Карле Квинте]? Точно так же не принесло бы особенной пользы и славянофильскому журналу помещение [статей русского мыслителя и романиста Федота Кузмичова, немногим отличающихся от "Энхиридиона" г. Алюб] "Лимонаря"
   

Апрель 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 5.)
   Рукопись-автограф на 18 листах, из которых 15 писано на четвертушках, а 3 -- на писчих листах, размером в полулист. В рукописи имеются наклейки текста из корректур, зачеркнутые черными чернилами и представляющие, повидимому, вырезки из цензорской корректуры, не допущенные сначала к печати, а затем дополненные новыми комментариями автора, вероятно, после обсуждения статьи с цензорои. Однако и после этих комментарий статья не прошла целиком: и в рукописи, и в корректурных вырезках остался ряд мест, не опубликованных до сих пор. Кроме основной рукописи, имеются два листа первоначальной редакции статьи, которые в "Современник" не вошли и до сих пор были неизвестны. Помещаем их в приложении к основному тексту настоящего тома.
   Стр. 737, 11 строка. В рукописи: как своею верностью и полезностью, так и легкою возможностью исполнения при общем сочувствии. В прошедшем месяце
   Стр. 758, 21 строка. В "Современнике": на одном стремлении, которое, появившись на западе, до сих пор остается там теориею; между тем искони существует у нас в сельском быте порядок, к которому ведет оно, и благовременное усвоение здравого понятия о нем с одной лучшей его стороны (общинного пользования крестьянами землею) составляет для нас дело великой важности. Во Франции вопрос о новом экономическом устройстве прошел уже несколько кризисов, кто хочет убедиться
   Стр. 738, 14 строка снизу. В рукописи: еще более тяжелы страдания [муки рождения нового младенца еще только начались]. От нашей предусмотрительности.
   В "Современнике": еще более тяжелые страдания. Отечество наше в стороне благодаря нашим коренным экономическим началам, сохранение которых необходимо для ограждения нашего национального благосостояния от этих испытаний.
   Стр. 740, 14 строка. В рукописи: Подле понятия о безграничных юридических правах
   Стр. 740, 15 строка. В "Современнике": возникла идея о союзном пользовании и производстве между людьми. Стр. 740, 19 строка снизу.
   Это новое стремление к союзному пользованию и производству является продолжением.
   Стр. 741, 1 строка. В "Современнике": Но введение лучшего порядка дел чрезвычайно затруднено
   Стр. 741, 18 строка. В "Современнике": его учреждение очень затруднено. Он противен привычкам английского и французского поселянина. У французского поселянина одно стремление
   Стр. 746, 8 строка. В рукописи: Всякая новизна так обольстительна [особенно если прикрывается именем свободы]. Так и предоставление земли
   Стр. 746, 17 строка. В "Современнике": Так до сих пор большинство экономистов привыкло повторять слова
   Стр. 746, 22 строка. В рукописи: "свобода употребления капиталов" и. т. д., и т.д. ["laisser faire, laisser passer"]. Давно уже открыто, что этот лозунг недостаточен
   Стр. 746, 10 строка снизу. В "Современнике": какие выгоды обещает оно, мы обратим
   Стр. 746, 5 строка снизу. В "Современнике": говорить о достоинстве которой мы уж имели случай. Одним из препятствий успешному развитию сельского хозяйства автор считает "общественное пользование землями".
   Стр. 748, 13 строка снизу. В рукописи: участков для дач. Во-первых, они дали бы за эту землю 1 000 000 франков,-- а на эти деньги можно было бы продолжить великолепную улицу Риволи; во-вторых, каждая из пяти дач платила бы городу по 5 000 франков,-- а на 25 000 франков можно было бы ежегодно задавать лишний великолепный обед в Hôtel de Ville, то в честь Пелиссье, возвращающегося из Крыма, то в честь г. Персиньи, возвращающегося из Лондона. Проклятый закон,
   Стр. 755, 2 строка снизу. В рукописи: вопрос не сельскохозяйственный, а нравственно-исторический. [Кто хотя сколько-нибудь знаком с Англиею, тот знает, чем воспитывается практическая предприимчивость англичанина, его самоуверенность и гордость, его] История и нравственные науки
   Стр. 757, 11 строка снизу. В рукописи: и железных дорог) [и известно густотою населения (около 2 000 душ жителей на квадратную милю удобной для земл], общинное пользование землею представляется
   Стр. 757, 6 строка снизу. В рукописи: 4) Россия скоро вступит в него. [5. Потому невыгодно для государства и разорительно для огромного большинства земледельческого населения было бы разрушать общинное пользование землею, господствующее ныне в России].
   5. Даже и в предшествующее время
   Стр. 758, 3 строка снизу. В рукописи: менее выгодным, нежели наступательное. [Но если бы людям, несогласным с нами в убеждениях, выгоднее показалось защищать, нежели нападать, мы готовы перейти по первому их желанию в наступательное положение]. Мало гого: мы гак убеждены
   Стр. 759, 18 строка. В рукописи: думают гораздо основательнее, нежели большая часть людей, готовых подсмеиваться над мелочными промахами и мелкими пристрастиями
   Стр. 759, 21 строка. В рукописи: несмотря на различные придирки и отчасти оскорбления, которыми угодно чтить нас славянофилам, продолжаем с любовью смотреть на деятельность этой партии; почему мы, несмотря на частые промахи
   Стр. 759, 18 строка снизу. В рукописи: имеют над многими, можно сказать над большинством тех людей
   Стр. 760, 3 строка. В рукописи: Важность распространения здравых понятии об этом вопросе у нас в настоящее время, когда нам приходится выбирать между уничтожением или сохранением господствующего у нас общинного пользования землею, чрезвычайно велика.
   Стр. 760, 19 строка. В рукописи: увлечения юридическими правами
   Стр. 761, 4 строка. В рукописи: которая как будто бы боится назвать себя органом славянофилов, хотя каждому с первого взгляда видно, что она действительно есть орган славянофилов
   

Май 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 6.)
   Рукопись на 8 листах в полулист. Заглавие и первые 15 строк рукописи писаны рукою Чернышевского, остальная рукопись до конца -- посторонней неизвестной рукою. Этою же рукою написана часть рукописи "Хлопчатобумажная промышленность и важность ее значения в России, А. Шилова", в остальном являющейся автографом Чернышевского. На листе 8 пометка Чернышевского для типографии: "Конец заметок. Эти заметки необходимо послать к ценсору пораньше, он может быть вздумает представить их в ценсурный комитет. Н. Чернышевский".
   Стр. 762, 1 строка. В рукописи: никто из читателей. Конечно, никому не приходило и в голову ставить в заслугу его противникам именно то, что они обнаружили грубое невежество, именно личности г. Бланка. Все были заняты
   Стр. 763, 13 строка. В рукописи: время, потраченное на низвержение мнимой учености г. И. Крылова людьми, как видно
   Стр. 767, 18 строка. В рукописи: не читали ни "Библиотеки для чтения", ни "Сына отечества", ни даже "Молвы" (нынешней), которая скорее всего напоминает о тех временах, да и читать-то вовсе не умели.
   Стр. 772, 25 строка. В рукописи: о коннозаводстве и охоте.
   Если же я предположу, что журнал этот читается не исключительно такими людьми, которые и без него уже и до него уже принадлежали к числу коннозаводчиков и охотников, или если я предположу, что существование этого журнала повело бы за собою исчезновение коннозаводчиков, охотников, гончих собак, зайцев и лошадей, то я докажу, что во мне здравого смысла гораздо меньше, нежели в самой глупой из тех лошадей, изображения которых прилагаются к журналу коннозаводства и охоты. "Литература рассуждает:
   Стр. 772, 14 строка снизу. В рукописи: по четыре ноги? Рассуждает ли "Журнал коннозаводства и охоты" о том, что собака преследует зайца, а не заяц собаку, или о том, что в карету запрягаются лошади, а не зайцы? В этих вопросах
   Стр. 773, 14 строка. В рукописи: это значит самому быть идиотом и желать, чтобы все наши сограждане были идиотами. Если же мы допустим,
   Стр. 776, 15 строка. В рукописи: хотя она гораздо хитрее не только честного осла, но и всех честных людей, как бы умны они ни были. К сожалению, хитрый и злой идиот точно так же не [может быть выпущен из сумасшедшего дома] способен к рассудительным поступкам
   

Июнь 1857

   (Первоначально: "Современник" 1857, No 7.)
   Рукопись на 16 листах, из которых 7 -- размером в полулист, 7 -- в четвертку и 2 -- почтовой бумаги. За исключением первых семи листов, написанных постороннею рукою, рукопись является автографом. Не вся рукопись сохранилась, в ней отсутствуют следующие места: 1) начиная со слов: "в три рубля" (стр. 788, 3 строка снизу), и кончая словами: "прекратить в них" (стр. 793. 16 строка); 2) начиная со слов: "В журнале министерства" (стр. 801, 1 строка), и до конца статьи.
   Стр. 796, 16 строка. В рукописи: он [вообразил (совершенно, неизвестно, на каком основании), будто бы -английским учреждениям угрожает какая-то внутренняя опасность] доказывает, что
   Стр. 800, 3 строка снизу. В рукописи: компромиссов [Конечно, к этому надобно прибавить, что общественные компромиссы должны быть производимы Совершенно добровольно с обеих сторон,-- если же дело решается представителями одной, одна из двух сторон будет обижена,-- так, например, они совершенно добровольно произведены были между вигами (защитниками свободной торговли) и тори (протекционистами)] между тяжущимися
   Стр. 800, 1 строка снизу. В рукописи: вознаграждению.
   Давно мы не говорили о стихах -- это потому, что давно мы не встречали в наших журналах таких стихотворений, которые заслуживали бы особенного одобрения своими художественными достоинствами. Теперь мы должны указать читателям на прекрасные пьесы, помещенные г. Тютчевым во 2-й книге "Русской беседы", из которых приводим первую:
   
   Эти бедные селенья.
   Эта скудная природа --
   Край родной долготерпенья.
   Край ты русского народа!
   
   Не поймет и не заметит
   Гордый взор иноплеменный.
   Что сквозит и тайно светит
   В наготе твоей смиренной.
   
   Удрученный ношей крестной.
   Всю тебя, земля родная,
   В рабском виде царь небесный
   Исходил, благословляя.