Дневник

Кнорринг Ирина Николаевна


ИРИНА КНОРРИНГ. ПОВЕСТЬ ИЗ СОБСТВЕННОЙ ЖИЗНИ ДНЕВНИК. Продолжение. Том 2

Ирина Невзорова. Предисловие

   "...Они-то, может, и встретятся, если захотят", -- писала, находясь в изгнание, Ирина Кнорринг, имея ввиду своих близких, не покинувших Россию в годы лихолетья. Однако, о них было известно крайне мало. После выхода в свет первого тома Дневника произошел мощный информационный прорыв в былое -- в историю как семьи Кноррингов, так и всего заволжского села Елшанка, где находилось родовая усадьба. Все, что удалось узнать о близких поэтессы, боль за которых сохранили строки ее Дневника вошло в содержание Аннотированного указателя имен и размещено в справках на персоналии.
   За возможность проникновения в историю заволжского села и семьи Кноррингов нужно благодарить уроженцев Елшанки -- организатора нашей краеведческой экспедиции Т.С.Жукову (Тольятти), директора Елшанской школы Г.Е.Маколину, сторожила села П.К.Вавиличеву, Т.С.Сахарову (Москва), супругов Винокуровых (педагоги коллежа в Самаре), Л.Н.Свистунову (учитель литературы, краевед). Они помогли нарисовать план села и усадьбы Кноррингов, расшифровать документы и идентифицировать фотографии, хранящиеся в архивах Н.М.Софиевой-Черновой (невестки И.Кнорринг) и Г.Д.Петровой (двоюродной племянницы И.Кнорринг), а также предоставили неизвестный доселе материал. Нам удалось также поговорить с жителями Елшанки, они оказывали всестороннюю помощь (даже вырывали из семейных альбомов фотографии, рассказывающие о прошлом села). Отрадно отметить, что в Елшанке до сих пор существуют добрые воспоминания о Кноррингах, рассказы и легенды, связанные с ними.
   В дополнение к именам, указанным в первом томе Дневников и в разделе Библиографии второго тома, хочется выразить глубокую благодарность сотрудникам архивов и фондов: Н.В.Новиковой (РГИА), Т.И.Свиридовой (Сергиевский историко-краеведческий музей), М.А.Котенко, Е.Г. Дорман и Н.П.Белевцевой (Дом русского зарубежья им. А.И.Солженицына), Л.И.Петрушевой, А.А.Федюхину и Е.Ю.Борисовой (ГАРФ), Е.К.Дейч и З.К.Водопьяновой (РГАЛИ), Т.Н.Жуковской, Д.А.Беляеву и Г.Н.Датновой (Дом-музей М.Цветаевой), И.Я.Горпенко-Мягковой (Булгаковский дом), С.А.Шестакову, С.Б.Механикову и В.Ф.Санжаровцу (Керченский историко-краеведческий заповедник), Н.В.Рыжак (РГБ), сотрудникам Государственного архива Самарской области, д.ф.н. В.П.Океанскому (Шуя), д. и.н. С.В.Волкову и Г.В.Шевченко (Москва), О.Н.Григорьевой (Омск), А.Н.Ивановой (Самара), Харольду фон Кноррингу (Швеция), Фрэнку фон Кноррингу (Финляндия), Е.В.Белениновой (Германия). Названные лица, как и неназванные, отзывчивые люди, способствовали сбору материала и выходу в свет данной книги. Низкий им поклон.
   И.М. Невзорова

Тетрадь IX. 16 сентября 1926 -- 7 апреля 1927. Париж

16 сентября 1926. Четверг

   Письма не было.[1]

23 сентября 1926. Четверг

   За эту неделю произошли события, кот<орые> мне хочется отметить. В воскресенье были у нас Софиев и Войцеховский, знакомые Папы-Коли по Монтаржи, когда он ездил читать лекцию[2]. Оба они очень симпатичные и производят впечатление именно интеллигентных людей. Войцеховский -- юрист (бывший, конечно); может быть, поступит в Институт. Софиев -- филолог и поэт. Ему все-таки пришлось читать стихи, и, скажу без преувеличения, они меня ошеломили. Прекрасные стихи. Этот, конечно, в два счета забьет и Ладинского и Терапиано. И свежее что-то в них, и без "модернизации", и просто, и тонко так. Мне даже не хотелось читать после него.
   Этот вечер оставил след. Мне захотелось ближе подойти к ним (они еще представляются мне одним целым). Все, что было последнее время -- Костя (даже Костя), Институт, студенческая жизнь, -- все отошло куда-то далеко; на первое место выдвинулась опять поэзия, в ее чистоте и красоте. Опять потянуло к чему-то старому, к разговорам и стихам, может быть, даже к Союзу поэтов; к тому, одним словом, с чем я почти порвала, и сделалось до боли досадно, что туда, в эту область, Костя со мной не пойдет.
   Письма от него все нет, теперь уж ясно, что и не будет. Думаю о нем столько же, но уже без прежнего хорошего и радостного чувства. Что-то темное и почти болезненное в этих мыслях о нем. Не пишет. Не ответил на то мое письмо (как можно было не ответить?). Значит, не хочет знать? Совершенно вычеркивает меня из своей жизни? Разрыв, даже не прощаясь? Или просто выжидает, проверяет себя? Или меня? Или просто надоела ему назойливая девочка, когда особенно стала проявлять признаки истерии? Что бы то ни было, а его поведение жестоко. Но никогда больше я ему этого не скажу. Вот к чему привела откровенность!
   Я вот так говорю, так вот и думаю и стараюсь убедить себя, что прежнего не будет, а когда Мария Андреевна крикнула мне из сада: "Ирочка, вам письмо", -- как забилось сердце, перехватило дыхание, я помчалась к ящику, шлепая своими большими туфлями, как я сразу простила ему его молчание и готова была опять назвать себя счастливой. Значит, он еще не стал мне чужим, и не пропало желание видеть его совсем близким. Значит, это я только хорохорюсь, когда говорю: "Черт с ним!"
   А письмо было от Лили. Сегодня мне предстоит тяжелый разговор с Мамочкой о нем. Она вчера, когда мы остались вдвоем, просила прочесть, "если есть что-нибудь новенькое". Я неопределенно ответила... "После, сейчас не хочется". "Не отстоялось?" "Да, не отстоялось". Сегодня мы опять остались вдвоем, и придется все прочесть и, следовательно, все, или почти все, сказать. Господи, с какой бы радостью я об этом говорила, если бы знала, что он меня любит. А теперь придется лгать, выгораживать его, недоговаривать. Ну, будь что будет! Только бы не плакать.
   Была у Манухина. Оказывается -- не долечилась. Надо продолжать. Один сеанс уже был во вторник, еще два, потом месяц перерыва, и еще -- три. Опять ем кашу, лежу, ужасная была вчера слабость, и нервы шатаются.
   Получила письмо от Лили. Предлагает вместе снять комнату в Латинском квартале за 240 фр<анков>. Сказала об этом письме Пале-Коле, он даже ничего не ответил. Вечером еще один разговор с Мамочкой. Если бы не леченье, я бы переехала не задумываясь. Хотя и не знаю. У меня такое чувство, что я не имею права уходить из дома, что я совершенно опустошаю жизнь своим. А переехать в Париж хочется и начать новую самостоятельную жизнь.

30 сентября 1926. Четверг

   Хочется записать все, как оно было. А было вот что: в воскресенье был Карпов, мы с ним ходили в парк и говорили о Косте. Удивительный это человек, как с ним легко и просто быть откровенной. Я рассказала ему все и о последней встрече, и о моем письме, и о его молчании. У него совет один -- надо рвать. "Зачем?" "Да потому, что после будет больнее". Мне показалось, что у него есть какое-то предубеждение против Кости, спросила его об этом. "Нет, не знаю. Но когда вы мне тогда в беседке сказали: "Костя", я почувствовал, что во мне шелохнулось что-то против него. Ревность, может быть. Предубеждения нет. Раз я Вас люблю (а полюбить Вас я могу!), так что же я могу чувствовать к человеку, кот<орого> Вы любите?" Я рассказала ему о моем первом письме, о Люксембургском саде, на что последовало его восклицание: "Да он просто баба! А вы уверены, что он вас любит?" "Он сам в этом не уверен". "Как!? Он в этом не уверен?!" "Видите ли, может быть, он просто очень щепетилен в таком вопросе, очень осторожен. Я с самого начала просила его никогда мне не лгать и никогда не преувеличивать..." Он меня перебил: "Э, дорогая, Вы просто хотите его оправдать. Зачем? Надо кончить. Ведь Вы же не выйдете за него замуж, когда он не уверен, что любит Вас". "Нет, конечно". "Так неужели же Вы не встретите такого человека, кот<орый> Вас действительно полюбит?"
   А во вторник -- письмо от Кости. Я еще лежала в кровати после сеанса, когда Папа-Коля передал мне белый конверт. И два дня после этого я опять чувствовала себя счастливой. Письмо небольшое, но откровенное. Тогда оно показалось мне теплым и хорошим, теперь уже отношусь к нему более критически. Попробую проанализировать. Долго не писал, потому что счел неуместным после нашего последнего разговора писать "открытку с приветом". Справедливо. А сосредоточиться не было времени. Допускаю. Мое письмо его задело тем больнее, что упреки мои были справедливы. Хорошо. Чувства его по отношению ко мне "еще не оформились в его сознании". Так. Знаю. Боюсь, что когда оформятся, так поздно будет. "Куда я могу такую тебя вести? Простая связь? Имею ли я право?" Вопрос уместный, дальше: "Брак? Мне надо проверить себя". Хорошо, но ведь не только же от него это зависит! Он этим словно ставит меня в какое-то глупое положение, как будто я стараюсь женить его на себе. Доля правды в этом есть, я бы не отказала ему сейчас, но, после всех этих обдумываний и проверок -- я не знаю. Дальше пишет о том, как хорошо в Пицце, как жаль, что нет меня, а то бы, вероятно, все темные тени, кот<орые> легли на наши отношения, исчезли бы сами собой. Кончается как будто тепло и дружественно.
   Так. Его письмо мне подняло настроение. Конечно, когда он придет ко мне, не будет той холодности, кот<орую> я ему готовила: конечно, брошусь на шею и расцелую. И так будет продолжаться долго. "Ира, подождем еще". Я помню эту фразу его письма. И будем ждать. Мне хотелось сразу же написать ему хорошее, веселое письмо; показать, что-то темное, что было в Люксембургском саду, забыто; мне хотелось, чтобы это письмо встретило его в Париже. Чтобы он сразу вспомнил обо мне и почувствовал, что я его люблю, что я его жду... Да так и не написала.
   Да. И так будет долго. Начнутся занятия в Институте, будем каждый вечер встречаться. Вероятно, в свободные дни будет приезжать ко мне. Буду ласкова и заботлива. Хочу, чтобы, в конце концов, он меня полюбил и почувствовал, что он потерял со мной. Я совершенно уверена, что он и сейчас любит меня (это, по крайней мере, то чувство, кот<орое> я называю любовью), что, порвав со мной, и он почувствует в жизни пустоту -- чего-то хватать не будет.
   А пока я его жду. Очень мне интересна эта встреча. Я, во всяком случае, набралась достаточно сил, чтобы быть готовой ко всему, Костя, милый!

2 октября 1926. Суббота

   Вчера был Костя. Пришел с букетом гвоздик "из Ниццы". Может быть, и правда из Ниццы. Веселый и чуть-чуть странный, как будто человек из другого мира. По обыкновению пошли с ним пройтись по Brancas'y. За калиткой первым делом поцеловались. Все, как и прежде. Но что-то все-таки изменилось. Стало меньше "страстности", поцелуи уже не опьяняют, не дурманят, сердце не бьется сильнее. Словно это вошло в привычку и стало чем-то вполне естественным и обычным. Но появилось что-то дружеское, какая-то искренность, стало легче быть откровенной. Так, напр<имер>, такой маленький факт. "Пойдем на вечер казачьего хора?" "Нет". "Почему?" "Денег нет". "Пожалуйста, об этом не думай". "Нет, не пойду". "Ну, отчего? А до нашей последней встречи пошла бы?" "Нет, это тут ни при чем". "Так что же, не хочешь одолжаться что ли? Мне кажется, что между нами этого быть не может". "Нет, Костя, не потому. Просто дома были по этому поводу крупные разговоры..." И он уже начал обсуждать целую систему заговора, да я его остановила. Вот мелочь, а раньше я бы ему этого не сказала. "Ира, ты меня прости за последнюю встречу. Я уж так себя ругал потом". "И я тоже". "Меня?" "Нет, себя". Посмотрели друг на друга и рассмеялись.
   Дома меня удивила Мамочка. Как она до сих пор не ревнует меня к Косте! Ведь не может же она примириться с тем, что я его люблю? И ведь не может же она этого не знать!? Так почему же она такая? Не только не показывает виду Косте, но и со мной о нем не говорит. Как будто ничего нет и не было. А вчера было даже так, как будто Костя стал до некоторой степени "своим человеком". Такое поведение Мамочки меня очень радует, но еще больше удивляет и поэтому -- пугает. Буря должна разразиться.
   А за это время и со мной что-то произошло. Я мало кого видела, жила одна, как-то отвыкла от всех, от прежней жизни. Когда вчера Костя позвал меня пойти сегодня в "наше" кафе, я ответила "нет", и так мне показалось странно опять собраться всей бандой в кафе, кокетничать, спорить о политике и т. д. Конечно, я к этому опять вернусь и не скажу, что с неохотой; наоборот, я с большим интересом жду начала занятий в Институте и всего, что с ним связано. Мне просто странно опять вернуться к этой жизни, такое впечатление, как будто все это было давно-давно.
   А я взяла себя в руки, "держу себя в струне". Чувствую какой-то подъем, ничего не боюсь, ничто меня не пугает. Хочется, чтобы скорее началась зима, начать занятия и много работать. Я ничего больше не боюсь -- ни драм дома, ни возможной связи с Костей. "Все, что будет, будет хорошо". Я сделалась спокойной -- надолго ли? -- и все приму, что будет. И еще одно, что меня радует: меня потянуло к поэзии. Я почти ничего не пишу, не вышла из круга любовных стихов, но меня тянет к себе поэзия. Стала пересматривать свои старые стихи и захотелось над ними поработать, отшлифовать, переделать в корне. Раньше со мной этого не было. Потянуло даже к Союзу поэтов, и с каждой почтой я теперь жду повестки.
   Радует меня все: и хорошая погода, и голубой туман, и новое платье, и предшествующий концерт, и особенно то, что опять, после стольких месяцев, чувствую себя здоровой, сильной и спокойной.

15 октября 1926. Пятница

   Давно я писала, а многое произошло. Времени не было ни минуты, еще важнее -- не было такой минуты, когда никого не было дома. Вот -- теперь.
   События были плохие. Мамочке надо делать серьезную операцию. Мало шансов, что ее можно избежать (вот сегодня она еще пошла к врачу), но едва ли. Когда я об этом узнала, меня словно кто обухом по голове хватил. Старалась не показать вида, а потом все-таки, "под каким-то предлогом", расплакалась. Теперь успокоилась совершенно. В современную технику я верю, несчастных случаев не боюсь. Конечно, тяжело все это, и хуже всего -- нервы... Но я совсем спокойна. Может быть -- пока только. Но тогда, в субботу, мне казалось, что больше и думать ни о чем нельзя. Скорее бы уж только все-таки.
   В воскресенье -- собрание в кафе Воlee Союза поэтов. Перевыборы правления[3]. Терапиано сложил свои полномочия, мотивируя тем, что не хочет вносить в Союз идеологию "Нового Дома". Выбирали новое правление. Много крику было. Кандидатов на пост председателя было два: Ладинский и Монашев. Я не хотела ни того, ни другого и решила подать пустую записку, но в самый последний момент одумалась и, следуя пословице "из двух зол выбирай меньшее", подала голос за Ладинского. И одним лишь голосом он и был выбран! За дело принялся энергично. Новая метла чисто метет!
   Провожал меня Монашев. Я не видела его 5 недель. И встреча оказалась решающей. У нас завязался серьезный разговор, а поезд уходил через 10 минут. "Дима, я еду с последним поездом. Идем, поговорим". И мы пошли на вокзал; сели около какой-то закрытой кассы и говорили. Разговор передать трудно, даже невозможно. Конкретных фраз не было. Дима говорил о каком-то единстве душ, о родстве их, о том, что любит меня и будет любить что бы ни было. Мне, наконец, стало его жаль, и я решила раз навсегда все покончить. И когда он меня спросил: "Ну, говори, чем же ты жила это время?", я ответила: "Знаешь ли ты, что в мою жизнь вошел один:.." Потом сказала и кто. "Что ж! Человек он неплохой. Дай Бог тебе счастья! Но помни, что я всегда останусь твоим другом". Мне было его очень жаль и чуточку -- себя: ведь он, действительно, любил меня. Так же я оттолкнула Шемахина, кот<орый> также, может быть, меня любил.
   Теперь о Косте. Он был два раза, т. е. заходил еще в прошлую пятницу днем, но не застал меня. Первый раз Папы-Коли не было дома, мы сидели втроем, о чем-то мило разговаривали и потом пошли с Мамочкой проводить его до мостика. Второй раз был в среду. Говорили о концертах, об операх, и я молчала. Мне хотелось пойти погулять, и я закинула удочку: "Костя, а на дворе сейчас холодно?" "Да, очень сыро и неприятно". Я сочла это за нежелание остаться со мной вдвоем, обиделась и упорно молчала. Так, что даже когда говорили о "Князе Игоре", Костя спросил: "А ты-то что все молчишь. Тебе понравилось?" На что получил лаконическое: "Да". Когда он уходил, я по обыкновению вышла "зажигать свет", проводила его до дверей. Казалось, в этот момент еще можно было что-то удержать, что-то поправить, что-то нужное сказать. "Так будешь в субботу на вечеринке?" "Да, вероятно. Хотя я еще и сама не знаю, пойду ли". "Да? Я тоже не уверен". И почему-то оба смеялись. "Ну, иди, опоздаешь на поезд". Он поцеловал мне руку и встал. Мне нравилось его целовать, когда он уходил. Этот тихий поцелуй "на прощанье" оставлял какое-то хорошее и теплое воспоминание. Почему этого не было тут? А ведь в этот день было написано стихотворение "Не километры разделяют нас"[4]. Мне вспомнилась последняя строфа... и сделалось так грустно-грустно. А слез не было. Сколько раз за это время мне хотелось написать ему письмо. Я удерживала себя. Пусть он начинает... Я молчу и жду. Показать ему стихи? Специально читать, без его просьбы -- нет. А если он будет на том вечере Союза, где я буду выступать -- прочту.
   Была на "Князе Игоре" в концертном исполнении с оркестром и хором[5]. Здорово понравилось, особенно половецкие танцы, стихийное что-то.
   А временами бывает так, что я необыкновенно остро, почти физически, чувствую, как я люблю его. Тогда кружится голова и перехватывает дыхание. И хочется крикнуть полным голосом: "Будь что будет! Ничего не боюсь! Ведь я его люблю!" И я кричу, пишу стихи, и хочется мне скорее прочесть его Мамочке, и сказать ей, и говорить с ней об этом спокойно, тоном взрослой (как хорошо сознавать себя взрослой!) и дать отпор всем ее упрекам и обвинениям. И это сейчас, когда почти неизбежен разрыв! Когда Костя все дальше уходит от меня.

2 ноября 1926. Вторник

   Не так уже и давно не писала дневник, а кажется, вечность.

3 ноября 1926. Среда

   Первый факт, который мне хотелось запечатлеть за это время -- это разговор с Мамочкой. Это было уже давно. Я ей читала стихи. И, против ожидания, разговор этот был не только тихий и мирный, но даже приятный. А повторить его я не могу. Когда Костя вчера попросил передать, я не смогла. Смысл в том, что "ты, де, себя хорошо знаешь, это меня очень радует, ты не ошибешься и т. д."
   С тех пор я как-то стала спокойнее. От Мамочки нечего скрывать (т. е. почти нечего), это легче. С этой стороны все обстоит хорошо.
   Была на докладе Бадьяна, но об этом не стоит уже писать. Была два раза подряд у Левы. Занятно живет эта коммуна: Лева, Карпов, Лиля, Белый. Занятно, пожалуй, хорошо, весело, богемно, но все хорошие товарищи. А все-таки я бы так долго жить не смогла. Пожалуй, и хорошо, что я не поселилась с Лилей.
   В какое-то из воскресений Карпов заехал за мной, и мы поехали на вечеринку РДО. Там был Войцеховский, а мне он нравится. Особенно хорошо было, когда мы вышли на улицу и пошли пешком до St.Lazare. Посмотрели краешком глаза ночной Пигалль, настроение было веселое, бодрое, дождь моросил, и Андрей Георгиевич был очень весел -- все это вместе и создало такой особенный колорит. Шли вчетвером: я, Карпов, Обоймаков и Войцеховский. Заплутались, и А.Г. шел пешком в Медон. Это был момент, когда я сердилась на Костю, потому что мне особенно понравился А.Г.
   Еще один эпизод, более давний. Было еще одно собрание поэтов, кот<орое> не состоялось, ибо, кроме трех членов правления и одного запасного, пришла одна я. Немного поговорили и разошлись. Ехать домой не хотелось, и я пошла с Ладинским гулять. Мне было интересно повторить этот номер теперь. Теперь мне стала понятна вся пошлость его отношений ко мне. Мы сидели на Pont des Arts[6], читали стихи. Против ожидания, он очень одобрил мои, сделал 2 ценных замечания. А когда разговор пошел на другую тему, было смешно и немножко противно. "Пустите мою руку". "Я боюсь вас потерять". "Вы меня уже давно потеряли". "Серьезно? А, может быть, я вас сумею найти?" "Никогда". Дальше разговор шел в более резком тоне. "Несите мой портфель, чтобы руки у вас были заняты". "Идите домой, вам спать пора" и т. д. После этого я уже прямо говорю о нем: "большой пошляк".
   Началась моя работа у Капрановых.
   Пошла по объявлению и на другой же день начала работать. Тоже кукольная мастерская. Чувствовала я себя там с первого же дня, как у Моравских, не в своей тарелке. Во-первых, меня засадили за машину, а машинка еще моторная; потом там страшная безалаберщина, и нужна своя инициатива, чего у меня нет. Ездить туда очень далеко, за Рere Lachaise; одно хорошо -- две француженки, я за несколько дней и то уже ощутила пользу. И была очень огорчена, когда в субботу мне сказали, что "пришлют письмо", надо ли мне еще приходить. Стало ясно. Письмо это сегодня я получила.
   Получила письма от Лели и Нины. Лелино письмо по обыкновению хорошее и дружеское. От Нины -- несколько другое дело. С ней у нас нет общего языка. Она мне пишет: "Пила ли ты чай с сахарином?" Этот вопрос меня разозлил. Это сейчас характерное явление -- они там сидят и думают, что только они что-то пережили за это время, а мы даже не можем равняться с ними, не смеем ставить себя на одну доску. Ссориться с ней не хочется, а все-таки я ей в том же тоне отвечу.
   Еще событие: мы переехали на другую квартиру, под Капрановыми, здесь у нас 2 комнаты, большие и "меблированные". Правда, моя комната опять проходная, и вся мебель в ней -- один зеркальный шкаф, но все-таки своя комната и свой стол -- из швейной машины. Близко от трамвая, от лавок; недалеко от Монпарнасского вокзала. Вообще, я довольна, хотя, конечно, это далеко не то, о чем я мечтала.
   И самое хорошее, самое приятное -- это вчерашняя встреча с Костей. Он был у нас в понедельник, и мы уговорились, что на другой день я поеду в Trocadero покупать билеты на "Садко"[7], и там мы встретимся. Билетов не было, зато мы 4 1/2 часа просидели в кафе, словно какая-то стена разрушилась. Было так легко и приятно говорить, и было о чем говорить. Он много рассказывал о своей жизни, о семье; я -- о гимназии, о своих. Говорили друг о друге; и смешно, что раскрывали, главным образом, темные стороны. Были откровенны. Я читала стихи. Так близки и так дружны мы еще никогда не были. Всего, о чем говорили, не передашь, и всего, что почувствовали, не назовешь словом. Только осталось такое хорошее-хорошее чувство. Думаю, что у него тоже. Как хорошо и просто, что недалеко от тебя есть такой хороший, близкий и любимый друг.
   Одно меня угнетает, что нет работы.

6 ноября 1926. Суббота

   События последних дней.
   Во-первых, скандал на вечере памяти Винавера[8], учиненный "марковскими молодцами". Среди пойманных -- Грибков и Володя Доманский. Володя и шел "ради спорта". И хуже всего то, что все они чувствуют себя героями. Мне почему-то очень жаль Володю. Уж лучше, если б Вася попался, а этого я помню еще таким мальчиком. Чем комсомол хуже нашего нацсомола?
   Дальше -- события вчерашнего дня.
   С утра поехала по одному объявлению -- работа на дом, и я от нее отказалась. Поехала к Гофман. Оказывается, они давно уж уехали. Пошла пешком к Манухину. Отмахала значительную часть Парижа, а с каждой улицей связаны свои воспоминания. Дорога от Гофман до St. Lazare, мимо кладбища Montmartre -- прошлая зима, когда я часто бегала узнавать, нет ли работы, и не было денег даже на метро. Rue Amsterdam -- мастерская Моравских, зашла даже в то кафе, где всегда пила кофе с круассанами. St. Lazare еще не уснувшие воспоминания, и большой Bazar d'Amsterdam, куда я часто заходила и почти всегда покупала то карандаш, то corniere[9], то еще что-нибудь -- почти всегда, когда не было денег. Дорога от St. Lazare до Etoile, по бульвару Haussmann и avenue Flandrin. Обратный путь мы совершили в день после доклада Милюкова, возвращаясь из Булонского леса, на одной из этих скамеек мне сделалось плохо; вот угловое бистро, где мы пили пиво. Тогда Костя собирался ехать в Ниццу -- это была последняя встреча до моего письма... Etoile, Arc de triomphe[10] -- в первую неделю по приезде я была тут и побоялась перейти площадь. Теперь перешла: туда -- смело, оттуда -- робко; видела могилу Неизвестного солдата и даже лазила наверх арки. Там охватили меня новые странные ощущения и мысли... Avenue К1ёЬег, там я была только раз, в первую неделю по приезде, когда ходила к Дмитриеву за рекомендацией для поступления на Houbigant. Trocadero, площадь, кафе, где мы сидели недавно. Rue Franclin, рядом rue Vineuse. Я знаю, там раньше был книжный магазин "Le Source"[11][12], где мы с Папой-Колей были на третий день по приезде.
   Наконец, Манухин. У Манухина все благополучно, т. е. не у Манухина, а у меня: никаких пятен не осталось. Кончила леченье!
   Прихожу домой, а у нас Антонина Ивановна: "А я к вам приехала с вещами". Я сразу поняла, в чем дело, а большего до сих пор не знаю. Очевидно, обычная ссора с Женей из-за того, что пыль под диваном, и она уже не выдержала. Он бросил ей фразу: "Убирайся к своим большевикам!" Она собрала свои узелки и приехала к нам. Сегодня пошла на Houbigant и еще по нек<оторым> адресам.
   На столе у меня письмо от Тоси[13]. Такое тяжелое, что я до сих пор не могу отделаться от ужасного впечатления. Она несчастна, отчасти -- это ее семейная жизнь, но основа всему -- общее положение в Сов<етской> России. Она пишет такую фразу: "После первого знакомства и любви мы поссорились. До этих пор он мне мало нравился". Значит, можно отдаться человеку, кот<орый> даже и не нравится. В старой России и в эмиграции таких понятий нет. Дальше: "...я не сделала аборта отчасти из боязни его, отчасти..." Неужели же аборт такая вещь, что нужно оправдываться, почему она этого не сделала. И дальше: "Ты девушка или полудева, как теперь все?" Дав яркую характеристику мужа, я бы сказала одним словом: хулиган, добавила бы -- комиссар и неврастеник. Все это возможно, конечно, только в Сов<етской> России. Мне ее ужасно жаль. Подумать только: ей нет еще и 20-ти лет, а уже сошлась, не любя, вышла замуж, столько намучилась за 2 года замужества, потеряла сына, и уже "ничего не хочется". Это ее фраза, как в Наташином письме.
   Вечером была в Trocadero на "Садко". Места были врозь. Я слушала, но как-то плохо, все думала о Тосе. Костя сидел неподалеку, но в антрактах ни разу не подошел. Не видел? Едва ли, ведь он билет-то брал. Немножко грустно, но не очень. Будет хуже, когда вот такой окрутит меня, как Тосю, а ведь она тоже не из "быстротающих" была.
   И даже хуже.
   Работы нет, денег нет.
   Сегодня первый вечер у поэтов, а мне даже идти не хочется. Вчера начались занятия во Франко-русском институте. Жаль, что общее настроение как-то упало, и нет того подъема, как месяц тому назад.

7 ноября 1926. Воскресенье

   Вчера была на вечере молодых поэтов[14]. Что мне там понравилось -- отремонтированное помещение и мое отношение к некоторым из поэтов. Так, напр<имер>, с Майер и Гансон мы перешли на имена, т. е. на "Лену" и "Валю". Не обошлось без скандала.
   После перерыва вдруг появляется Андреев и заявляет, что будет говорить. Ладинский его останавливает, но он упорно, ровно продолжает говорить, что в "Новом Доме" помещена статья, ругающая молодых поэтов[15]; что в журнале принимают участие нек<оторые> молодые поэты и что это "хамство". Кое-как инцидент стихает. Читают Луцкий, Монашев, остается Ладинский, -- как появляется Сосинский и требует слова. Ладинский не дает. Он настаивает. "Мы должны закончить программу, тогда -- пожалуйста". "Пять минут". "Три минуты". "Не могу". "Я требую!" Из задних рядов, где скучилась группа Андреева, женскийголос: "Требуем! Требуем! Требуем!" "Но публика требует". Ладинский остроумно замечает: "Я слышу только один взволнованный голос..." "Но вы не слышите и протесты". Тут публика начала шумно выражать протест. Говорить ему не дали. Читал Ладинский, сильно волнуясь, потому и плохо. Потом объявил вечер закрытым. Тогда опять выскочил Сосинский и стал требовать слова. Берт заявил, что "вечер закончился, и теперь здесь я хозяин помещения и прошу публику расходиться". Сосинский влез на стул, тут трудно было разобрать -- крики, взволнованные голоса, падающие стулья. После долгого шума ему все-таки дали говорить. Он говорит: "В "Новом Доме" помещена возмутительная статья, ругающая нашего великого писателя Ремизова и нашу великую поэтессу М.Цветаеву[16], называю эту статью хамской, гнусной, подлой, и пусть моя речь будет автору публичной литературной пощечиной".
   Встретила там Бек-Софиева. Познакомила с Ладинским ("Очень приятно", -- и с важным, деловым видом -- дальше), с Монашевым и Майер. Обратно пошла с Софиевым. Рассказывал про Институт. Не хотелось спрашивать, поступил Войцеховский или нет. Он опоздал на поезд и поехал проводить меня в Севр. С ним можно интересно поговорить о стихах, о процессе творчества, о Блоке. Но с А.Г. веселее.

9 ноября 1926. Вторник

   Вчера была в Институте. Впечатление от этого первого дня очень различно. И хорошо и плохо. Вчера смеялась, а сегодня плачу. В Институте много нового, много и старого. Сидела на том же самом месте, что и весной. Только Шемахина не было, сидел рядом Белый. Софиев и Войцеховский также были. Читал Гессен два часа[17]. Первый час я слушала с большим интересом, хотя немного раздражала его манера топтаться на одном месте; много записала, особенно первую половину, почти дословно. Во второй час он уже мне надоел, и я почти ничего не записала.
   Во вторую половину Костю я посадила в середине, третьим. В перерыв он мне сказал: "Ира, спасибо тебе большое за открытку (я после того разговора послала ему вид Brancas), она мне доставила огромное удовольствие, больше, чем все твои письма", -- и улыбается, такой славный. А во время лекции: "Твои знакомые здесь?" "Да". "Где?" -- и оглядывается. Я их познакомила. По обыкновению собрались у ворот. Лиля и К° как-то отбились от нас, а мы, т. е. я, Костя, А.Г., Софиев и Карпов пошли в кафе. Пили вино. Было очень весело. Компания подошла. Курила. Просидели почти до 12 час<ов>. Уговаривали меня ехать в Медон, обещая угостить макаронами. Было такое настроение, что и Костя, и политиканы поехали бы. Я бы тоже поехала, если бы не Мамочка. Софией и Войцеховский меня провожали. Мы рассчитывали, что опоздаем на последний трамвай, и были огорчены, когда узнали, что трамвай еще будет. И все равно пошли пешком. Что Войцеховский может быть таким, каким он был, -- это я знала уже, а о Софиеве не думала. Пришла домой в 1 1/2. Там беспокоились, но как-то не очень, м<ожет> б<ыть>, сдерживало присутствие Антонины Ивановны.
   На другой день я говорю, что вы мол меня рано не ждите никогда, что может всегда выйти так, что я вернусь очень поздно, и даже сказала -- "с первым трамваем". И Мамочка сразу взяла нехороший тон, что "мне это не нравится, чтобы ты прогуливала ночи где-то там" и т. д. Забыла что ли, как сама ночи напролет прогуливала? И ведь любит об этом рассказывать. И это меня взорвало так, что я решила раньше часу домой не возвращаться. И что-то резко бросила, вроде того, что "буду жить, как мне хочется, и попрошу не вмешиваться".
   Сидела и переписывала лекции. Первую лекцию Гессена я записала очень хорошо, но чтобы ее расшифровать и переписать, надо часа три. Где же я возьму столько времени? Я даже чуть ли не впала в отчаяние. Главное, было досадно, почему Лева мог собрать все лекции, а я нет. Ведь мы с ним вместе начинали, друг у друга брали, а теперь -- у него все, а у меня почти ничего. И ясно, что ничего и не будет, это простая арифметика. Но мне так показалось обидно, что я сидела хмурая, и надутая, и в меланхолии. Вечером Папа-Коля пришел ко мне и начал мне что-то очень много говорить о том, как в его время студенты занимались, что надо записывать только один какой-нибудь курс и т. д. А у меня нервы так уже были напряжены, что я расплакалась, и потом он еще начал меня поддразнивать и чуть не довел до истерики. Я огрызалась на него и на Мамочку, и даже так, как никогда еще, и кончилось это большой ссорой. Хорошо, что уже ложились спать. Неприятно очень, был момент, что я опять решила уехать и жить одна, да как-то глупо и уж очень драматично: Антонина Ивановна -- к нам от Жени, а мне -- от нас... к Жене, что ли?
   Сегодня (я дописываю уже 10-го) с утра ни с кем не разговариваю, пошла к Кольнер -- надо было поговорить по поводу работы. Погода хорошая, шла в Шавиль пешком[18] -- настроение поднялось. Обратно поехала поездом, хотелось изучить дорогу от вокзала. Дошла до дому -- и опять на вокзал, м<ожет> б<ыть>, есть какая дорожка ближе. Дома сначала опять не разговаривали, потом как-то обошлось. А вообще дома стало опять неприятно. Жаль, что завтра Мамочкины именины, я бы пошла на лекцию Гессена в РДО[19], а так выйдет какая-то демонстрация. А для выражения своего недовольства и в виде протеста решила купить себе пачку папирос.
   11 ноября 1926. Четверг
   Вчера опять вернулась из Института во втором часу. Дома уже спали, но все-таки для выражения неудовольствия время нашлось: "Каждую ночь!.." "Насколько тебя хватит!..", "Что за манера!" и т. д. "Пей молоко". "Не хочу". "Конечно, вино пила, так теперь молока не будет" Милые разговоры!
   А задержалась я опять потому, что, во-первых, собралась компания (кроме тех же, был Шемахин, оба супруга Парен и их спутник, и Аврамов), как было не посидеть? А во-вторых, канун праздника[20], значит, завтра рано не вставать. Как было не соблазниться такой заманчивой перспективой. И почему надо себя сдерживать, отказывать себе в удовольствии весело провести время? Ведь это так скоро надоест, так скоро станет невозможным.
   Папирос я себе купила, курила много. Пила вино. Было очень весело.
   Вышли мы раньше, чем в прошлый раз, но от Porte de St.Cloud шли пешком. Мне нравятся мои новые знакомые. Подкрепление из Монтаржи довольно сильное[21]. В субботу я уговорилась с ними идти на Montmartre на fete. Одна беда, что нет денег. Опять садимся на мель. Если бы я зарабатывала, я бы чувствовала себя хорошо и свободно. Когда я работала у Вахромеева, то так и рассчитывала, что буду платить каждый месяц 200 фр<анков>. А на 280 всегда сумела бы прожить. И открыток бы сама себе накупила. Сегодня получу работу самую противную -- манто киевским швом.

13 ноября 1926. Суббота

   Сегодня идем на Montmartre кататься на корове. Войцеховский зайдет за мной в 7, а Софиев и Лиля встретятся в городе.
   А завтра общее собрание, выборы старостата. Вчера мы пытались подобрать кандидатов. -- Костя, Обоймаков, а дальше -- расхождение; я говорю -- Муретов, Лиля -- Шемахин. Беда только, что все будут отказываться. А с Шемахиным у нас что-то неладное. Черная кошка пробежала, и сидим-то мы теперь врозь.
   Получила вчера письмо от Наташи, и какой-то неприятный осадок остался от него. Какое-то расхождение и расхоложение. До последнего письма все-таки я чувствовала что-то родное. А теперь как-то слышится другое: отчужденность, небрежность, может быть, трудно с ней быть откровенной, как раньше.

15 ноября 1926. Понедельник

   Во-первых, суббота. Войцеховский зашел за мной вовремя, а я его задержала, и в результате мы опоздали на 25 минут. Пришли в кафе -- никого. Сидим, ждем -- никого. Очень было неприятно, решили, что Лиля была и уехала. Настроение упало. Софиева тоже не было. В конце концов, решили идти на ярмарку. Там нас догнал Софиев, он опоздал на час -- у него вышло недоразумение с поездом, сел на direct[22], кот<орый > идет прямо на Versalles, это на него похоже. Пошли на fete. Сначала настроение было кислое, потом рассеялось. Играли на каких-то лотереях, какие-то кольца закидывали на движущихся птиц, выиграли с Войцеховским утку, катались в каких-то каретках, кот<орые> во все стороны вертятся и притом кругом с сумасшедшей быстротой. Одним словом, получили полное ярмарочное удовольствие, кот<орое> возможно только в Париже, промокли под дождем и пошли в кафе пить грог. В кафе интересные типы, американские матросы, проститутки, джаз-банд. С большим интересом наблюдала я жизнь ночного Парижа. Очень тяжелое впечатление произвела на меня одна проститутка, некрасивая, но богато одетая, она как-то держала себя иначе, чем другие; по-видимому, ей нездоровилось, а потом заплакала. Пьяное, некрасивое лицо, слезы, безобразно искривленный рот, и рядом целующий ее матрос, ничего не понимающий по-французски. В другом кафе наш разговор мало подходил к окружающей обстановке. Говорили только я и Софиев. Об искренности, о вере, о Христе и Мыслителе. Уже не первый раз Софиев захватывает меня своими разговорами, своими словами. Особенно помню один момент, когда мне хотелось сказать ему многое, очень многое, -- он сказал: "Меня мучают два образа -- Христос и Мыслитель с Notre-Dame. Сильные образы. Какого из них я больше люблю, -- не знаю!" Затем, растирая рюмкой пепел на блюдечке, вдруг быстро добавил: "А может быть, и знаю, так, лгу только". Этот вечер оставил сильное впечатление: Montmartre и наши разговоры, и слова, и голос Софиева, -- и в кафе, и ночью, когда мы шли пешком домой. Он мне нравится и глубиной своей и искренностью.
   Вчерашний день. Общее собрание -- очень много крику, шуму, "это ложь!", "подлец!" и т. д. Костя был председателем, и я им прямо любовалась, замечательно вел собрание, так спокойно, не повышая тона. Доклад Кагана и отчаянная, порой даже безобразная и огульная критика. Сложил свои полномочия[23]. Доклад Левы по поводу издания записок[24]. Выборы нового старостата. Во время прений, когда м<ада>м Парен сказала, что "после такой критики никто не согласится быть старостой", я переменила тактику и согласилась выставить свою кандидатуру. Я прошла большинством голосов, Костя, кажется, получил на 2 меньше, потом Муретов. Запасными членами выбраны Обоймаков и Шемахин. Нам даны самые широкие функции, поручено в течение недели решить вопросы относительно записок и представить проект общему собранию.

21 ноября 1926. Воскресенье

   События последних дней стоят в памяти каким-то густым туманом. Страшного в них не было ровно ничего, вообще не было ничего сильно волнующего. А я чувствую, что начинаю запутываться и сама себя не понимать.
   Я сегодня много курила, и у меня голова болит, а потому весь сегодняшний день представляется сплошным туманом. Что-то странное и дикое было в Союзе поэтов. Рассказывали, как Терапиано поджидал Сосинского в подворотне и ударил его по лицу. Так что, значит, тот вместо литературной пощечины получил реальную. Сосинский извинился перед Союзом за тот инцидент; принят обратно в члены Андреев -- все шло как-то само собой, а придя домой, я перестала все понимать. Союз приближается определенно к "Верстам", ведущим в Москву. Ссорится с "Звеном" и т. д. Глупо.
   Работа в старостате. Беготня в YMCA, заседания после лекций, возвращение с последним поездом и т. д. И единственный конкретный, рельефный и ясный образ -- Софиев. Вчера он был у меня. Мы читали друг другу стихи. И в довершение всего он попросил у меня тетрадку, и я, почти без колебания, дала. Ведь это самое большое, что я могла сделать -- дать прочесть все стихи. Это значит -- все сказать! Все! А разве мне этого не хочется? Разве я не хочу рассказать ему все, даже то, чего я еще сама не осознала!
   А разве не было и так: когда с первого заседания Костя провожал меня на вокзал, и я боялась опоздать на последний поезд -- зачем скрывать -- ведь я не только не боялась, я этого хотела, безумно хотела остаться с Костей и -- будь что будет! А потом отдавать все стихи, даже с посвящением "Косте" -- Юрию. Мне только не хочется, чтобы об этом знали дома. А все, что стоит вне этого образа, представляется сплошным густым туманом. Где-то я бываю, что-то узнаю, передаю, записываю, волнуюсь и забываю.
   Должно быть, накурилась я сегодня...

22 ноября 1926. Понедельник

   Ехали поездом, я опять уговорила медонцев ехать поездом. Юрий мне говорит: "Я еще вам не вернул тетрадь. Мне очень многое надо высказать по поводу ее, но только с одним условием, с одной просьбой". "Ну?" "Я буду касаться самого интимного..." "Хорошо".
   А ты прости мою жадность[25],
   Бесстыдную жадность к твоей душе!

25 ноября 1926. Четверг

   Сегодня мне выпал замечательный день. Капрановы просили меня съездить в Villepreux отвезти головки художнику. Я, конечно, с радостью. В Версале мне пришлось ждать поезда 3 1/2 часа, и я с чемоданчиком, коробкой и портфелем отправилась в парк. Там было замечательно. Почти -- никого. Деревья уже совсем без листьев и туман, туман...
    
   Как хорошо теперь в Версальском парке[26],
   Когда в тумане прячется Версаль,
   Когда пространства скудны и не ярки,
   Когда каналы, серые, как сталь.
   И над дворцом лениво вьются галки.
    
   Потом я села над оранжереей, над пропастью, села на барьер, смотрела долго и пристально в туман, кот<орый> сливался с прудом и в кот<ором> вырисовывались леса, леса. Смотрела и думала о Юрии. Может быть, все и было так хорошо потому, что я думала о Юрии. Потом поехала. Настоящая французская деревня и поля, поля, расхлябанные колеи дорог. Еле нашла его (художника -- ИЛ.). Отдала головы. Пошла на вокзал. Обратного поезда пришлось ждать 2 1/2 часа. Пошла гулять по дорогам, по полям. И такую почувствовала радость жизни, что захотелось кричать. Привычка сдерживаться сдержала и тут. Я только остановилась, улыбнулась и закурила. На вокзал пришла минут за 40, когда уже почти стемнело. Села с ногами на скамейку в углу, в "зале" (керосиновая лампа висит -- чем-то далеким, родным повеяло), озябла и курила папиросу за папиросой. Хотелось есть, а денег не было. Но все это было очень хорошо. И опять думала о Юрии, о том, быть может уже недалеком, моменте, когда я назову его Юрием. Думала о Косте. Пора сознаться (хотя я этого от себя и не скрывала никогда), что я пошла в старостат только ради Кости. Все, что я говорила о словах м<ада>м Парен, -- вздор, я тогда еще старалась себя оправдать. Проще: еще до начала собрания, говоря с Костей и студентами, стало ясно, что он будет выбран. А если он будет, а я -- нет, значит, он совсем уйдет от меня, а я этого больше всего боялась. Все, что угодно, только бы встречаться с ним, хотя бы на деловой платформе, только бы быть с ним вместе, хотя бы на наших заседаниях, только бы он не ушел совсем из поля моего зрения! И для этого я взяла лямку и тяну ее добросовестно, хотя и очень неумело и бестолково и часто чувствую себя не в своей тарелке. Костя сам не понимает, не сознает, что я для него, что ему не так легко будет потерять меня. Он это поймет, почувствует!

27 ноября 1926. Суббота

   Идем вчера из Института. Затащили меня они ехать поездом. Шли не торопясь, заходили еще в Ротонду пить кофе. Пришли на вокзал за одну минуту до отхода, и это нас очень огорчило, т. е. то, что надо ехать. Т. к. просто повернуться и пойти на улицу было глупо, то мы "опоздали". Когда поезд прошел мимо нас, мы с облегченным сердцем пошли гулять. Следующий шел через 1 1/2 часа. Ходили по темным улицам и говорили. Т. е. говорил-то Юрий, иногда я, А.Г. молчал. Юрий мне сказал, что в последнее время у него появилась привычка на ночь читать мои стихи, а потом класть "этот маленький предмет" под подушку.
   Сегодня они должны были оба прийти ко мне, да, наверное, теперь уже не придут. А завтра мы с Юрием едем в Версаль...

28 ноября 1926. Воскресенье

   Могу ли я отдать себе отчет в сегодняшнем дне? Едва ли. Ездили с Юрием в Версаль. Сидели в пустом кафе, пили грог, потом неистово целовались. Разве я не знала, что так будет? Он мне говорил: "Первый раз я видел тебя года полтора тому назад на вечере поэтов. Ты читала о загаре, об арабских кострах. Мне понравились и стихи, и автор. Я тогда еще не знал, что это -- Ирина Кнорринг, с тех пор я стал упорно думать о тебе. Я не был влюблен, конечно, это другое. Потом, когда я начал встречать в "Посл<едних> Нов<остях>" твои стихи, я сразу понял, у меня не было сомненья, что это ты тогда читала. Потом приехал Ник<олай> Ник<олаевич>. Я у него спросил: "Кто это -- Ирина Кнорринг?" "Да это моя дочь", - говорит. Ну, мне неудобно было расспрашивать о тебе, я только спросил: "Она блондинка?" Сомненья у меня не оставалось. Потом я приехал в Париж и здесь я в первый раз видел тебя на годичном собрании РДО. Ты была с Карповым. Я тебя узнал. А потом, помнишь -- у Манухина. Я увидел тебя в окне, когда ты шла, а у меня появилась страшная уверенность, что ты тоже идешь к Манухину. Ты сидела и читала, а я все никак не мог найти повода заговорить с тобой. Потом (так глупо, так неловко все) я спросил адрес Ник<олая> Ник<олаевича>. Иринка, этот адрес у меня был в той же книжке! Потом я в первый раз пришел к вам. Я с тобой мало говорил, но я был занят только тобой одной. Потом Институт, и дальше ты все знаешь. Это какая-то обреченность, Ирина". Может быть, побежденная такой колоссальной его уверенностью, я оказалась совершенно бессильной. Еще вчера можно было все оставить, предотвратить. Костя, любимый, неужели же ты не хотел!
   Потом пошли в парк. Шел дождь. Мы промокли до костей, но нам все было нипочем. Шли, улыбались, целовались. Стемнело. Решетка была заперта, нам пришлось идти кружным путем. Озябли, продрогли и пошли опять пить грог. Потом домой. Вот и все.
   А как много произошло за этот день! Люблю ли я его? Наверно, да. Но дело не в этом. Такого вопроса и ставить нельзя. Дело в "обреченности". Он меня нашел. Конечно, мне и в голову не придет сомневаться в искренности и правдивости его слов. И, конечно, у меня уже нет выбора. Разве я этого не хотела, разве не знала, что так будет?!

30 ноября 1926. Вторник

   Вчера Мамочка лежала. Папы-Коли не было дома. Я готовила обед, собиралась остаться дома. Пришла Антонина Ивановна, уговорила ехать. Опоздала, приехала минут за 15 до конца первой лекции, -- читал Марков политическую экономию[27].
   Костя пришел к концу второй. Юрий с самого начала беспокойно смотрел на дверь, А.Г. не был вовсе. Вторым читал Гурвич. После лекций пошли (староста с Гурвичем, его женой и Юрием, как неизменным атрибутом) в кафе. Говорили об издании записок. Гурвич начал уверять, что это вовсе не так необходимо, что можно заниматься по книгам. Как я на него напустилась! Я сама себя не узнавала, откуда такая прыть, он даже смутился. Разошлись, очень довольные друг другом.
   Ехали с Юрием поездом, одни в купе. В его отношении ко мне есть что-то чуть-чуть как к ребенку, как к маленькой сестренке. Это даже трогательно. От вокзала шли медленно и пытались быть откровенными. Я говорила: "Я не могу найти нужного слова, я еще чувствую к тебе... Я еще к тебе не привыкла". А когда появились такие нелюбимые красные огни на трамвайной линии (где починка) -- грустно стало. Прошлись до этих огоньков, потом назад и так -- около часа, а то и больше пробродили по темным улицам. "Ирина, я хочу, чтобы ты знала меня таким, как я есть, чтобы ты все знала". И он рассказывал мне о своем детстве, о своей любви, о трудных моментах жизни, и душевном изломе. Я обещала ему рассказать все, говорила о своих трудных моментах; и поняла, что с ним легко уже быть откровенной.
   Счастлива ли я? Вероятно. Разве бы я могла быть иначе такой безудержно веселой, так говорить с Гурвичем, подраться в Институте с Левой?! А если бы я его не любила, разве я бы думала о нем так, все время, каждую секунду?
   И -- как всегда -- дома иная картина. Бесконечные разговоры о том, что я подтачиваю свое здоровье, что это безумие так возвращаться и т. д. Сама не помню как, но я сказала, что чувствую дома какую-то недоброжелательность. Слово было неудачное. И, в конце концов, Папа-Коля заплакал. Ведь это же ужасно, когда он плачет, это не Мамочкины первые слезы. Я только осталась довольна собой и -- ни одной слезы.
   Как странно. И потом, самые счастливые минуты у меня были тогда, когда я уходила из дому. Есть ли тут какая-нибудь зависимость?

7 декабря 1926. Вторник

   Надо записать три дня: субботу, воскресенье и понедельник. Буду краткой.
   Суббота. Вечер у поэтов. Я читаю. Как только я в четверг прочла объявление, написала Косте, зная, что он будет в пятницу: "Неужели же ты не будешь на вечере у поэтов?" В пятницу сказала Юрию, и он обещал быть. Психологически этот момент (письмо Косте) мне совершенно не понятен. Зачем я его зову? Ведь я знаю, что буду читать, и знаю, что ему это будет неприятно. М<ожет> б<ыть>, именно это? Не знаю. Не было ни того, ни другого, и это меня очень огорчило. Вообще не было никого из знакомых. Это было грустно. В первом отделении читал Зайцев[28]. Во втором -- Оцуп, потом я. Читала: "Еще дурманит", "Не километры"[29], "Переполнено сердце мое"[30]. Стихи понравились, это было видно по всему. После конца подходит ко мне Зайцев, знакомит с женой и племянницей[31]. Она, оказывается, теперешняя жена Е.Л.Куфтина, знает меня по какой-то сфаятской фотографии. "Но вы были тогда совсем девочка". А Зайцев: "Да она еще в прошлом году девочкой была. Я помню, приходила ко мне..." Хвалил стихи, просил дать для "Перезвонов". Огорченная отсутствием Кости и Юрия, я пошла в Ротонду, пила с Леной Майер на брудершафт, много курила и смотрела на себя в зеркало: была довольна. С последним поездом поехала с Очерединым. И в вагоне почувствовала себя невыносимо скверно. Как доехала, как дошла до дому -- не знаю.
   В воскресенье днем вдруг с улицы: "Ирина Николаевна!" Юрий. "Идем гулять?" "Идем". Через полминуты вышли. "Идем ко мне". "Идем". Что дальше -- писать трудно. Я могу писать очень подробно обо всем, что было до этого, а о самом хорошем не могу. Ограничусь мелкими фактами. Показывал мне, шутя, карточки Мариамны, ее записочки. Читал стихи Кутузова[32]. Я рассказывала о своей любви к Косте. Помню: я распустила волосы, растрепались от поцелуев, сижу, локти на стол, руки на плечи, и держу его руки; он стоит сзади... Потом... ну, я не могу. Мне было очень хорошо с ним, и ничего больше не хотелось. Разве мало -- чувствовать около себя такого хорошего, милого, любимого и близкого человека?! Вдруг робкий стук в дверь, Юрий высовывается. "Ты разве не был у Кноррингов?" "Был". Впускает Андрея. Мне очень весело, и все смеемся. Андрей, конечно, все понял и чувствовал себя очень сконфуженным, так что Юрий не только не злился на него, но, наоборот, почувствовал страшную нежность к нему, про меня уже и говорить нечего. Он нам сварил чай, сбегал за печеньем. Я обещала к ним приходить. Провожать он тоже не пошел, и мы с Юрием были счастливы и веселы. Решили с понедельника быть открыто на "ты".
   Понедельник. Лекции, конечно, прошли мимо ушей. Андрея не было. Костя сидел передо мной и, естественно, много думала о нем. Написала "Эпилог", передала Юрию. Потом написала еще несколько слов о нем. Почти с болью, во всяком случае, без удовольствия вспоминать какую-то почти детскую растерянность Кости, когда я в первый раз при нем назвала Юрия на ты. Меня что-то кольнуло... С Юрием были откровенны, появилась потребность делиться каждым своим наблюдением, каждым оттенком настроения. Я уже много знаю об его жизни, знаю и его. Он -- меньше, но и жизнь-то моя меньше и проще. У нас с ним всегда есть о чем говорить, нет и не может быть тягостного молчания. Мы -- близкие.

9 декабря 1926. Четверг

   Вчера Юрий ушел после первой лекции, очень плохо себя чувствовал. "Я, -- говорит, -- пришел только затем, чтобы поблагодарить тебя за большую радость" (Я, сидя без работы во вторник, пошла гулять в Медон и оставила ему коротенькое письмо). После лекции Шацкого ушел. Я уговорила его не ходить в пятницу и обещала прийти к нему... Обратно иду с Костей. В дверях попадается Юлин, кто-то собирается идти в кафе, а я бегу, и Юлин куда-то пропадает, Костя волнуется и т. д. Я плюю на все приличия и тяну его вперед. Сознаю, что надо все сказать, но как сказать? Нужного слова нет или нет мужества произнести его. Молчанье прерывает Костя. "Ира, прости меня, пожалуйста, что я не был на вечере. Я туда приходил, но уже поздно". Я ответила что-то неопределенное: "Ах, так!" Идем дальше. Опять начинает он. "Ты на меня за что-нибудь сердишься?" "Нет, почему ты так думаешь?" "Так мне показалось. Ты как-то странно говоришь со мной". Я молчу. И чувствую, что я его обманываю, что нельзя оправдываться тем, что "он понимает", надо еще сказать. А с другой стороны, зачем говорить? Очевидно, это ему теперь совершенно неинтересно, разве я этого не понимаю? И в то же время нестерпимо жалко: ведь я его бросаю, я его обманываю, он может еще ничего не подозревать. Так идем и молчим. Наконец, сворачивая на St.Germain, я его спрашиваю: "Ты сейчас идешь в то кафе?" "Да". Такой веселый и беспечный, но чувствую, что деланный. Но у метро прощаюсь: "Очень жаль, Костя, что ты сейчас занят". "Я же звал тебя в кафе". "Нет, не то, потом", -- и еще что-то бормочу я, сбегая с лестницы, не оборачиваясь. Он что-то говорит сверху, я кричу: "потом" и открываю дверь...
   Сегодня Мамочка больна, лежит, высокая температура. Денег нет, ели сегодня одни макароны. Вечером заняла у Капрановых 20 франков. Холодно, ноги распухают, руки болят. И Мамочка больна. А в Медоне Юрий, тоже почти родной и, может быть, тоже больной. Если Мамочке завтра будет легче, пойду к нему.

11 декабря 1926. Суббота

   Вчера и сегодня -- какая разница!
   Вчера я, в первый раз после гимназических лет, совершила сознательный обман: вместо Института пошла к Юрию. Шла, и сердце билось так радостно, радостно. В Медоне он встретил меня. Андрей немного прихварывал и был дома. Он был очень смущен и даже сказал: "Вы уж простите меня". Он все-таки очень симпатичный. Время провели весело. Я распустила волосы, залезла на кровать. Юрий топил печку, пили чай. Потом читали стихи: Юрий -- Блока, я -- Ахматову. Я чувствовала себя очень хорошо и все думала: почему я так люблю холостяцкие комнатушки, вот эту сутолоку, вообще всю эту жизнь, где не давит гнет "семейного уюта"? Ведь это же правда, что я больше люблю ходить в Медон, чем видеть их обоих у себя.
   Провожал меня Юрий. Почти до самого дома, до угла, дальше ему сказала: "Не ходи!" Дома надо сказать, что его не было на лекциях. Юрий, милый, ведь это же правда, что он заполняет всю мою жизнь, что я скоро захлебнусь в этой радости!
   Дома -- страшное. Мамочке совсем плохо. Температура около 40. Был доктор. Мне даже стыдно стало за свое счастье. И в то же время раздирала какая-то тяжелая радость. Сегодня ей весь день было плохо, только к вечеру полегчало. Я работала только полдня, и потом все была с ней. Внешне я очень спокойна, хотя... Вчера, как пришла, так прямо в пальто, в шляпе и в перчатках села около нее, потом вдруг почувствовала себя плохо, встала, зашаталась, еле добрела до кровати и в чем была, так и повалилась. Может быть, на момент потеряла сознание. А сегодня в 4 часа собралась опять идти к Капрановым работать, дошла до своей комнаты, машинально легла на кровать и заснула. Это со мной бывает только в минуты большого нервного напряжения.
   Вечером ей стало лучше. Но вечер был неприятный. Началось с того, что я закурила. Азакурила-то я, главным образом, из-за Антонины Ивановны, у нас ведь совсем нет денег, а курить хочется. Я вспомнила, что у меня осталось еще две... Мамочка очень расстроилась, очень неосновательно. Начались горькие и обидные фразы, на кот<орые> я уже привыкла не обижаться. Вроде: "Мне очень обидно за тебя, что ты так снизилась, потеряла уважение к себе, курят только мидинетки" и т. д. Я была очень спокойна, только раз голос задрожал, когда сказала: "Ты говоришь оскорбительное!" и т. д. Потом начались грустные разговоры о том, что нет денег, а их, действительно, нет, ни гроша; вчера я себе по пятакам собирала на дорогу (остатки на папиросы!). Папа-Коля бросил такую фразу: "Ну, что ж? Скоро будут в газете печатать: "Помогите семье русского беженца Кнорринга". Дойдем и до Сены..." У Мамочки, конечно, опять поднялась температура и т. д. О, это невыразимое и т. д.! Боюсь, что не смогу завтра пойти к Юрию. Ведь это сейчас единственный человек, которому я могу сказать все, все свои сомненья, а их так много. И как много горечи в жизни, рука об руку с такой радостью.

12 декабря 1926. Воскресенье

   День был невыносимый. Мамочке плохо. Я к вечеру не выдержала и начала плакать. Плачу навзрыд. Все тут: и Мамочкина болезнь, и мое недомогание, и то, что Юрия не увижу, и то, что вообще все так скверно. Чувствую, что могу дойти до истерики. Наконец, не выдержала, оделась, взяла ключ и пошла. Бегом побежала в Медон. Ходьбы туда нормально, не тихо, минут 45-50. Я долетела в 30. Около дома встречаю Юрия, идет ко мне. Бросилась к нему и, конечно, говорю только: "Юрий". Сразу понимает, что что-то неладно. "Идем ко мне". Приходим к нему, я, не раздеваясь, бросилась на кровать и реву. Он стаскивает перчатки, снимает шляпу, пальто, гладит, целует. Впопыхах что-то ему говорю, очень бессвязно. Он вынимает подушку. "Ляг, отдохни!" Я ложусь и моментально засыпаю. Сколько спала -- не знаю. Слышала только и чувствовала, что мы рядом. Потом успокоилась и даже развеселилась. Обратно он меня проводил.

14 декабря 1926. Вторник

   Вчерашний вечер все-таки надо отметить. Когда-нибудь мы оба его вспомним.
   На лекциях мы оба были спокойны. Ничего не слушали, писали стихи, но были спокойны. Потом заседание, на кот<-ором> говорили чепуху. Едем с Юрием. Дорогой я чувствую, что уже совсем не спокойна. Сидим, он держит мою руку. Вагон пустой. "Юрий, говори, -- у меня сейчас какой-то необъяснимый порыв нежности к тебе", -- и, помолчав, -- и, может быть, не только нежности". На Michel-Ange пересадка. "Ирина, ответь, если сможешь, когда у тебя чувство было полнее, тогда или теперь?" "Теперь".
   От Porte de St. Cloud шли пешком. Это было глупо. Оба мы чувствовали себя плохо, поздно. Но настаивать па трамвае я не могла, ведь мне так хотелось идти с ним пешком. Дорогой я почувствовала какой-то странный намек на страсть. Это в первый раз. Скрывать я не стала. Потом говорю: "Юрий, ты не испугаешься, если я завтра приду к тебе?" Не помню, по какому поводу кем-то было уронено слово: благоразумие. "А вот, -- говорит, -- когда ты не будешь владеть собой, тогда я буду благоразумен". "А ну тебя с таким благоразумием!" "Ну вот!" -- смеется. Нервы напряжены до последней степени, хочется много и бестолково говорить. Предупреждаю: "Юрий, это может кончиться слезами". "Да я уж вижу, девчонка". Но кончилось не так. Около avenue de Bellevue вдруг решила идти его провожать и направилась туда. Он, конечно, запротестовал. Т. к. я была совершенно бессильна, он легко отвел меня в сторону. Это было поводом, чтобы все обратить в ссору. Дальше мы шли и ссорились. "Ты воспользовался тем, что ты сильнее". Потом не хотела закрыть шею, он тоже расстегнул воротник. Я распахнула пальто. Он, действительно, рассердился. В голосе его я почувствовала какие-то новые, но такие близкие и милые нотки. Мне стала понятна психология бабы: "Не бьет, значит, не любит". Мне захотелось, чтобы он по-настоящему стал сердиться, выругал бы меня! Должно быть, все это очень скверно, совершенно перестаю быть человеком. Но и неизбежно. Перебеситься уж только бы скорее, да приняться за занятия! А то и зачеты скоро, а у меня такое впечатление, что год еще не начался.
   Конечно, помирились. Но, как никогда, тяжело было прощаться. Для меня сейчас ничего больше не существует, кроме моей любви. Вероятно, все это очень мерзко со стороны.

19 декабря 1926. Воскресенье

   Вероятно, когда-нибудь мы оба вспомним вчерашний день. Что было -- я по обыкновению передать не сумею. Была у Юрия, Андрей пришел в двенадцатом часу. С Юрием до чего-то договорились. До чего -- трудно сказать. Он говорил о том, что он, Юрий, человек изломанный, подорванный и т. д. А я ему, что в жизни нет ничего (почти?) непоправимого, и что я его починю и сделаю счастливым. Потом пришел Андрей. А на обратном пути Юрий мне говорит: "Ирина, неужели же ты победила?" "Конечно". "Откуда у тебя такая сила? Ведь ты для меня преобразила мир, ты меня поколебала в самых основах. Я не верю, что смогу быть таким счастливым". Очевидно, с ним происходило нечто вроде того, что со мной 13-го.

22 декабря 1926. Среда

   Вчерашний день нельзя обойти. В понедельник я забыла в Институте перчатки. Обнаружила это только тогда, когда шли с Юрием от Porte de St.Cloud. А тут каникулы. Значит, надо назавтра ехать. И конечно, уговорились встретиться смотреть иллюминацию на Place du Palais-Royal.
   Встретились и пошли бродить по Парижу. Сначала на Cite, потом я его привела на Pont-Neuf, к статуе Генриха IV, на то место, где я оттолкнула Ладинского... настроение было другое. Пошли затем мимо Лувра, по Rivoli на Palais-Royal, к иллюминации. Конечно, опоздали, пошли на Concorde (все наши любимые места), подошли к обелиску и целовались. "Я хочу, девочка, чтобы тебе также хорошо было со мной, как мне с тобой". Оттуда пошли на Madeleine, там теперь елками пахнет, оттуда на Оpera, оттуда к Lafayette, там сели в метро, а на Porte de St.Cloud -- в трамвай. Доехали до места и пошли пешком. Настроение было замечательное. Париж так красив. И оба были счастливы. Прощались у двери. И опять -- страсть ударила в голову. Впрочем, состояние у нас обоих было одинаковое, и я даже сказала что-то насмешливое и злое по этому поводу. Прощаемся. Он целует мне губы, глаза, волосы, руки, пальто, ноги. Он обезумел. Я закрываю лицо руками, что-то лопочу: "Юрий, милый, уходи, уходи... я не выдержу", "Ну, как я могу уйти? Радость моя?!" Я обнимаю его шею и чувствую, что никакая сила не оторвет меня. Последним усилием воли открываю дверь, целую его и вхожу. Долго не поднималась по лестнице, вижу сквозь стекло его силуэт. Наконец, ухожу. Снимаю шляпу, зажигаю огонь, проходит минут пять, -- и открываю окно на лестнице. Он все стоит под окном. Я знаками говорю ему: "Уйди!" Он долго стоит, потом уходит. А я, совершенно обессиленная, стою в окне...
   Это было вчера. Сегодня я обещала к нему прийти. И не пришла. А так много надо было сказать по поводу вчерашнего и, главное, услышать, что он скажет. Ведь так больше нельзя, ведь это уже не радость, эта радость душит, давит, я не выдержу ее! Я сегодня опять проревела весь вечер. Юрий, Юрий! Юрий...Юрий.

24 декабря 1926. Пятница

   Вчера была у Юрия. Ему что-то нездоровилось, хоть и не говорил, но видно было. Очень мне обрадовался. Просидели вечер вдвоем, и в первый раз было уронено неосторожное и жесткое слово "разлука". Кажется, это я сказала: "перед разлукой". И сразу оба стали тихими и серьезными, и страшно стало. И еще он мне говорит: "Ты в прошлый раз назвала меня эгоистом. Я прошлую ночь все думал об этом... Да, ты права. Вот в чем: я нездоров. Может быть, у меня и ничего нет, а, может быть, и есть что-то такое в легких. И эта близость для тебя страшна". Я засмеялась и начала теребить его волосы. "Ну, и позапрошлой ночью ты это придумал?" И потом он несколько раз говорил: "Ты вот смеешься, а ведь это очень страшно. Это самое больное место!"
   Обещал сегодня вечером прийти. "Если не буду себя плохо чувствовать", и, прощаясь: "Я завтра, конечно, приду". И не пришел. Неужели -- болен?

27 декабря 1926. Понедельник

   Юрий у меня был 25-го, весь вечер просидел у меня на полу и читал стихи. А вот -- вчерашний день. С утра у меня заседание. Ну, заседание глупое и пустое, писать о нем не стоит. Провожает меня Костя. На Porte de St. Cloud заходим в кафе. Я читаю е

Ирина Николаевна Кнорринг

Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1

   "Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 1": Аграф; Москва; 2009

Ирина Кнорринг

ДНЕВНИК

26 августа 1917-14 сентября 1926

   

"Глубокая мысль моей души..."

   "Моя жизнь, мой символ -- черный крест... Мне стоило колоссальных усилий вдуматься в свои мысли, заглянуть в свою душу и разобраться, что во мне -- правда, что -- ложь. О, как много оказалось лжи!.. Глупая, пустая жизнь!.. Нужна победа над собой, нужна борьба... Слабохарактерности, слякоти я жертва... Неужели уже поздно, и моя искривленная душа не может бороться!?."
   Автору этих строк, Ирине Кнорринг, четырнадцать лет. Но сколько уже пережито, сколько крови, несправедливости, грубости видела эта девочка-подросток, играм в куклы предпочитающая эпистолярные "игры" -- стихи, сказки, диалоги с феями, девичьи клятвы. Главной же ее тайной, другом, заботой, свидетелем "исправления" ее "искривленной души" стал Дневник, который она вела с 1917 по 1940 год. Дневник связывал И. Кнорринг с миром детства, с галереей любимых образов, уносимых войной, тифом, голодом, репрессиями; с любимым Харьковом, с Россией -- в долгие годы эмиграции. А эмиграция И. Кнорринг началась в четырнадцатилетием возрасте и продолжилась до конца ее недолгой жизни (поэтесса умерла в возрасте 37 лет от диабета). Читая Дневник, вспоминаешь поэтические строки, искренние и интимные, как все стихи И. Кнорринг:
   
   Зачем меня девочкой глупой
   От страшной, родимой земли,
   От голода, тюрем и трупов
   В двадцатом году увезли?! [1]
   
   Развитие письменного творчества в те годы среди русских эмигрантов было необычайное. Русский язык был для изгнанников ариадниной нитью, связывающей их с элениумом русской культуры. Дневниковая проза, в отличие от всех прочих эпистолярных жанров, максимально приближает нас к описываемым событиям -- как в фактическом, так и в эмоциональном смысле, помогая ощутить пульс давно ушедших дней. Что касается Дневника И. Кнорринг, он покажет нам то "тесто", из которого "выпекаются" стихи, стихи "самого минорного поэта русской эмиграции". В отличие от воспоминаний, от автобиографии -- Дневник берет на себя, кроме прочих, исповедальную функцию. За дневник часто садятся, когда хотят привести в порядок чувства и мысли. Поэтому информация выкладывается на бумагу в необработанном виде, снабжена сиюминутными, интуитивными оценками, которые порой -- самые точные.
   "Повесть из собственной жизни" -- так назвала свой Дневник И. Кнорринг -- имеет внутреннюю драматургию, продиктованную самой жизнью; Дневник является индикатором и душевных состояний поэтессы, образующих замысловатую траекторию. Прежде чем обратиться к анализу Дневника, расскажем кратко об истории семьи И. Кнорринг, столь много значащей в ее жизни -- о том немногом, что удалось узнать и суммировать, и о том, что осталось за гранью Дневника.
   
   Ирина Николаевна Кнорринг родилась 21 апреля (4 мая) 1906 г. в селе Елшанка Самарской губернии, в родовом поместье семьи Кноррингов. Родители Ирины -- дворянин Николай Николаевич Кнорринг и дочь статского советника Мария Владимировна Щепетильникова.
   Елшанка находится на красивейшей нагорной стороне Волги, она сохранила свое название до наших дней. В Дневнике много внимания уделено этому волжскому уголку. И. Кнорринг вспоминала о нем всю жизнь как о потерянном рае.
   Кнорринги происходят из поволжских немцев, выходцев из Баварии. В 1845 г. Кнорринги были включены в дворянскую книгу Симбирской губернии, затем семья деда Н. Н. Кнорринга переезжает в Елшанку (Самарской губернии), с этого времени начинается история родового поместья. По настоянию Анастасии Яковлевны Кнорринг, бабки Н. Н. Кнорринга, к 1917 г. дворянский род Кноррингов был переведен в Самарскую родословную книгу "вместе с тремя детьми", христианского вероисповедания -- Петром, Елизаветой и Николаем -- будущим дедом Ирины Кнорринг. Отец Ирины, Н. Н. Кнорринг, много внимания уделял изучению своего рода и края, истории немецких переселенцев; читал лекции о Екатерининской эпохе: 4 декабря 1762 г. Екатерина II подписала Манифест о позволении иностранцам селиться в России; в 1764-1773 гг. происходит массовое образование немецких колоний, в том числе в Симбирской и Саратовской губерниях. С 1765-1766 гг. начинается история села Гусарен (названной по причисленным к колонии гусарам), в 1868 г. переименованного в Елшанку.
   В детстве Ирина прекрасно владела немецким языком, бонна-немка учила ее и сопровождала, когда семья в каникулярное время наезжала в Елшанку (Кнорринги к тому времени уже переехали в Харьков). Но бонну-немку пришлось "отпустить" еще прежде, чем Ирина научилась читать. В будущем немецкий язык, на котором говорили ее предки, будет забыт Ириной совершенно, по ее же признанию.
   Щепетильниковы также имеют волжские, точнее, камские, корни. Бабушка Ирины Кнорринг, Евгения, и ее младшая сестра Ольга родились в селе Змиево Чистопольского уезда Казанской губернии, и будучи "незаконнорожденными детьми Анны Павловой Вавилиной, дочери вольноотпущенного дворового человека", были "усыновлены" чистопольским купцом Карлом Федоровичем Розентретером, который дал им свою фамилию, отчество и возможность получить образование. Сестры окончили Казанскую женскую гимназию (и педагогический класс ее), работали учителями.
   Евгения Карловна Розентретер и ее будущий муж, статский советник Владимир Александрович Щепетильников (дед Ирины Кнорринг), познакомились в Феодосийской гимназии, где оба преподавали. Там же в Феодосии состоялось их венчание. Непростая судьба уготована была Евгении Карловне. В возрасте 35-ти лет умирает от туберкулеза ее муж; вдова остается с пятью дочерьми: [2]Надеждой, Ниной, Марией, Еленой и Верой. Потеряв кормильца, семья переехала на родину в Нижний Новгород, откуда происходил купеческий род Щепетильниковых. Ситуация, описанная в драме А. Н. Островского "Бесприданница", была иным образом разрешена Е. К. Розентретер. В одной из работ, анализирующих природу имен собственных в пьесах Островского, подчеркивается: имя матери Ларисы -- Харита Игнатьевна -- означает "незнающая", "не ведающая", попросту -- "игнорирующая" трагедию своих дочерей. В отличие от Хариты Игнатьевны, Евгения Карловна не хотела быть причастной к их гибели. Она продавала не дочерей, а свой труд. Чтобы прокормить семью, Е. К. Розентретер занялась журналистикой. Согласно семейному преданию, она ставила перед собой коробку конфет и, поглощая их, ожесточенно писала тексты. В эти годы (1890-е) она знакомится с Максимом Горьким, публиковавшим свои обозрения и фельетоны в "Волжском вестнике", "Самарской газете", "Нижегородском листке". Как и молодой М. Горький, Евгения Карловна -- а с годами и ее дочери -- прошла этап страстного увлечения революционными идеями; участвовали в работе марксистских кружков, которых немало было в рабочих районах Нижнего Новгорода и Сормова. Добавим, что именно к этому периоду творчества М. Горького относятся его самые яркие и динамичные, лишенные внутреннего ценза произведения: "Челкаш", "Старуха Изергиль", "Песнь о Соколе", роман "Фома Гордеев", "Песня о Буревестнике", пьесы "Мещане", "На дне", "Дачники", "Дети солнца".
   В поисках средств существования Евгения Карловна Розентретер (именно под этой фамилией вошла она в семейные легенды) сдавала комнаты. Среди ее постояльцев были Борис и Николай Кнорринги. Так состоялась судьбоносная встреча двух фамилий. Две дочери Щепетильниковых -- Нина и Мария -- вышли замуж за братьев Кноррингов. Таким образом семьи породнились дважды.
   Когда родилась Ирина, ее родители были студентами: Мария Владимировна, окончившая Казанскую Ксенинскую гимназию, училась (с перерывами) на Высших женских курсах в Москве; Николай Николаевич -- на историко-филологическом факультете Московского университета. Первые годы Ирина росла в семье дяди и тети, дом которых находился рядом с их домом в Елшанке. Из воспоминаний Н. Н. Кнорринга:
   
   "Осенью <1906 г.> я поехал в Москву, в университет, а жена поступила учительницей в нашу сельскую школу. Школьные постройки были расположены тут же, на берегу озера, где и наша усадьба, саженях в пятидесяти от дома. Когда жена была в школе и давала уроки, то, в случае какой-либо надобности, в окне вывешивались определенные знаки, вроде платка, обозначавшие, что в доме требуется ее присутствие. В школе уже знали это, и иногда, среди урока, мальчики, увидев соответствующий знак, кричали: "Мария Владимировна, вас зовут!""
   
   После окончания университета Н. Н. Кнорринг был направлен в Харьков в качестве директора гимназии. Вскоре туда переехала и его семья, но каждое лето семья приезжала на каникулы в Елшанку. Брат Ирины, Глебушка, умер в возрасте одного года, и она считала родными своих двоюродных братьев и сестер -- Игоря, Гал и , Нину и Олега, с которыми вместе провела в Елшанке незабываемые детские годы, воскрешенные ею на страницах Дневника. "Мой воздушный замок -- семейный очаг, -- повторяет Ирина, -- ключ от замка -- Елшанка". "Племянники звали меня "дядя Коля", -- поясняет Н. Н. Кнорринг, -- и, очевидно, не без влияния этой словесной конструкции Ирина стала звать меня "папа Коля", и так осталось на всю жизнь". Читатель Дневника заметит, что И. Кнорринг, даже при перечислении официальных лиц, включает неизменно нежное "Папа-Коля". "Папа-Коля" и "Мамочка" автор пишет только с заглавной буквы, причем даже в самых "сложных" обстоятельствах, когда конфликт "отцов и детей" достигает условного максимума.
   И в годы эмиграции в записях Ирины звучат отголоски тревог о судьбе близких людей, оставшихся в советской России, из писем "тети Нины из Иркутска" (проходящих через двойные руки цензуры) она пытается угадать, что там происходит и как живут ее близкие. Судьба разметала семью "тети Нины". Б. Н. Кнорринг ушел из семьи, и она в Елшанке одна воспитывала четверых детей (по некоторым сведениям, несколько лет она играла в театре, гастролируя по городам России). После революции и разорения Елшанки бежала на восток с младшими детьми.
   Третья сестра Щепетильникова, Елена Владимировна, вышла замуж за Алексея Яковлевича Шмаринова ("дядя Лёша"), С их детьми -- Дёмой (будущим известным художником Дементием Алексеевичем Шмариновым) и Наташей -- Ирину Кнорринг связывают летние месяцы, проведенные в одном из имений под Киевом запечатленные на страницах ее Дневника; и в годы эмиграции автор возвращается с ностальгией к ним всякий раз, когда приходит письмо от Дёмы. А Наташа Шмаринова вышла замуж за Олега Кнорринга (будущего корреспондента "Огонька"). Таким образом, семьи Шмариновых и Кноррингов еще раз породнились (см. Аннотированный указатель имен во II томе).
   Когда Ирине было четыре года, учившийся в первом классе гимназии и живший в их семье кузен Игорь научил ее читать и писать. Книжки с рисованными картинками -- ее первые творческие опыты; в восемь лет она начала писать стихи.
   В 1914 г. Ирина поступила в приготовительный класс женской гимназии Покровской и Ильяшевой. В те же годы она брала уроки игры на рояле и уроки танцев "у одного видного местного балетмейстера". Родители старались дать дочери музыкальное образование; сам Н. Н. Кнорринг прекрасно играл на скрипке, музыка станет ему утешением в годы эмиграции (в Париже он играл в камерном оркестре вместе с П. Н. Милюковым -- музыка скрепила их дружбу; участвовал в камерных вечерах).
   Наступил октябрь 1917-го. Запись о первой большой драме в своей жизни Ирина делает в апреле 1919 г.: "Нашу гимназию реквизировали, и мы после Пасхи будем заниматься в реальном училище Буракова, во второй смене". Осенняя запись говорит о том, что закрылась и Вознесенская женская гимназия (где училась ее подруга), и все классы объединены в гимназию "Общества учителей и родителей". В этой гимназии Ирина училась недолго: 20 ноября (старого стиля) 1919 г. она с матерью уезжает в Ростов-на-Дону -- их убеждают в необходимости покинуть Харьков; позднее к ним присоединился Н. Н. Кнорринг, эвакуированный в составе Харьковского учебного округа.
   Страшные годы гражданской войны, огромная нагрузка, взваленная на плечи подростка (как ни старались родители уберечь свое чадо), определяют быстрое взросление Ирины. Ей приходится пропускать через себя информацию "взрослых": многократная смена властей, слухи, опасения, продуктовая проблема, чай без сахара, переселение и уплотнение, перечисление лидеров и группировок; немцы, зеленые, красные, белые... Всё зыбко. "И всё это на фоне заслонившего всё вопроса: Что будет с Россией? Кто спасет Россию?" Нерушимой остается только "вторая" -- дневниковая -- жизнь.
   Вопросы, которые она задает себе, не надуманы -- их задает эпоха: "Сегодня ночью, когда я спала, мне пришла в голову такая мысль: что такое герой? И совершенно машинально, в полудремоте, не думая и не сознавая, я изрекла такую мысль: "Кто в такое время, среди мошенников, злодеев, жуликов ничем не запятнает своей совести, кто в самых ужасных условиях, в мучениях и бедствиях сумеет остаться честным -- тот герой". Этой-то истины я и буду придерживаться", -- заключает она.
   В 1919 г. только еще начинался процесс, названный Михаилом Булгаковым кратким и емким словом -- "Бег". Контур его отражен в Дневнике И. Кнорринг и снабжен ее характеристикой: "Веру я оставила в Ростове, надежду -- в Туапсе, а любовь -- в Керчи. В Симферополе я стала определенно ненавидеть людей".
   Несмотря на такую категоричность, в Симферополе в период "затишья" у Ирины появились широкие возможности культурного плана -- новые впечатления от театров, кино, книжных новинок и т. д. Н. Н. Кнорринг был членом Общества философских, исторических и социальных наук при Таврическом университете, выступал с лекциями, писал научные статьи, работал в университетской библиотеке; и впоследствии вспоминал это время, богатое в интеллектуальном смысле, как счастливую передышку в их скитальческой жизни. Напомним, что в Крыму и в годы гражданской войны продолжала действовать Таврическая ученая архивная комиссия (ТУАК) -- организация, занимающаяся вопросами крымского краеведения, этнографии, литературы, археологии, истории, спасения архивов и памятников старины; имевшая также экскурсионную и школьную образовательную программы; работали археологические музеи в Керчи и Феодосии, о посещении которых пишет И. Кнорринг. Кроме того, в Крыму находились писатели, ученые, другие представители интеллигенции, целые кинематографические и театральные труппы, искавшие укрытие от голода, террора и бандитизма. Крым, как точка русского "исхода", стал последним очагом культуры Серебряного века на юге России, сосредоточившем в себе в эти страшные годы огромный творческий потенциал.
   Приход Красной армии в Крым (последние рубежи Добровольческой армии -- Перекоп и Турецкий вал -- были взяты ею к 9 ноября 1920 г.) сопровождался приказом Ф. Э. Дзержинского: "...Из Крыма не должен быть пропускаем никто", и постановлением Крымского ревкома "...О регистрации военнослужащих армии Врангеля и работников в учреждениях Добровольческой армии" (на полуострове оставалось около 20 тысяч человек, служивших в армии Врангеля). Им была гарантирована "жизнь и неприкосновенность", что оказалось ложью.
   11 ноября (29 октября по старому стилю, Добровольческая армия жила по старому стилю) 1920 г. главнокомандующий Русской армией генерал П. Н. Врангель отдает приказ об эвакуации "всех, кто разделял с армией ее крестный путь, семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства с их семьями и отдельных лиц, которым могла бы грозить опасность в случаях прихода врага..." (но масштаба "опасности" никто не мог предположить). Подчеркнем, что из Туапсе в Крым Н. Н. Кнорринг эвакуировался в качестве секретаря газеты "Земля", органа генерального штаба армии Врангеля (хотя к осени 1920 г. газета и прекратила существование), -- беженцам крайне желательно было иметь "официальный статус", иначе невозможно было достать даже билеты на поезд.
   К этому времени семья Кноррингов жила в Севастополе, Николай Николаевич только-только устроился штатным преподавателем истории в Морской корпус. Таким образом, дальнейший путь в изгнание был предопределен.
   13-16 ноября из портов Севастополя, Феодосии, Евпатории, Керчи отошли суда Черноморского флота. Командующим флотом в сентябре 1920 г. генерал П. Н. Врангель назначил вице-адмирала М. А. Кедрова, сыгравшего немалую роль в успехе эвакуации. Кнорринги покинули Россию 13 ноября 1920 г. на броненосце "Генерал Алексеев", "вобравшем в свое огромное, мрачное нутро весь Морской корпус". Корабли взяли курс на Константинополь.
   Одно из стихотворений, написанных Ириной на борту линкора, снабжено пометкой: "17 ноября 1920. "Генерал Алексеев", 20-й кубрик. Темнота. Духота. Сырость. Крысы пищат". Этих крыс вспоминает и Н. Н. Кнорринг, каждую ночь сгонявший их со спящей дочери. На пароходе произошла весомая пропажа. "У нас украли чемодан, а в нем мои стихи", -- запись Ирины.
   Всего на 132 транспортах из Крыма эвакуировалось около 136 тысяч человек, из них 70 тысяч -- офицеры и солдаты Русской армии генерала П. Н. Врангеля (в различных источниках цифры разнятся, здесь приведены данные из книги В. Берга "Последние гардемарины"). К боевым кораблям русского флота присоединились затребованные в Севастополь французские транспорты, частные пароходы "Русского Общества Пароходства и Торговли" и "Российского Транспортного Общества". В Константинополе высадилась большая часть пассажиров, другая часть была "пересортирована". В частности, гражданские лица (жены и дети сотрудников Морского корпуса, в их числе М. В. и Ирина Кнорринги) были переведены с линкора "Генерал Алексеев" на пассажирский транспорт "Константин". После демобилизации пароходов, сокращения их количества, роспуска вспомогательных служб и т. д., Черноморский флот приказом Командующего No 11 от 21 ноября 1920 г. был переименован в Русскую эскадру.
   "Это и был тот Священный Ковчег, которому было суждено спасти остатки Великой России", -- констатирует участник событий, автор книги воспоминаний "Узники Бизерты", капитан II ранга Владимир Берг. Зимой 1920-1921 гг. в Бизерту пришли 33 корабля Русской эскадры, их имена выгравированы на мемориальной доске, установленной на правой стене храма-памятника Русской эскадре в Бизерте. Надпись гласит: "В память русских кораблей, пришедших в Бизерту в 1920 г.". На одной из фотографий, вошедших в книгу воспоминаний другого участника событий, Анастасии Александровны Ширинской (урожденной Манштейн), надпись: "Бизерта: Последняя стоянка", ее автор, любимая всеми учительница Бизерты, свидетель того времени, запечатлена у этой самой доски... На палубах "Константина", по пути из Константинополя в Бизерту, наверняка встречались две девочки -- тринадцатилетняя Ира Кнорринг и шестилетняя Настя Манштейн (плывшая на том же корабле). Встречались и взглядами, но остались "неузнанными". Возможно, Ирина возилась с шестилетней Настей. Она так любила малышей! И они, чувствуя это, испытывали к ней любовь и доверие; это следует и из записей И. Кнорринг, вечно окруженной кадетами 10-й (младшей) роты.
   В Дневнике автор передает тяжелое дыхание того времени, из мозаики беженских дней, часов и даже минут вырастает пугающая картина... Особенно пугают детали, к которым беженцы почти привыкли: на мешках, на шинелях -- всюду, всюду "насекомые" (так именуют вшей). Иным ее зарисовкам, как и самой жизни, свойственен полуплач-полусмех. Вот на горизонте показались Принцевы острова, Ирина замечает: "...Куда турки свозят бродячих собак (Коран запрещает их убивать) и обрекают их на голодную смерть. И куда теперь увозят беженцев..." (беженцы до последнего часа не знали, что "плывут" в Бизерту).
   Наконец стало ясно: ""Константин" едет в Бизерту, следом за "Алексеевым", и где "Алексеев" остановится, там и "Константин" будет стоять" (напомню, что после Константинополя на линкоре "Генерал Алексеев" был размещен весь состав Морского корпуса, включая штатских преподавателей мужского пола, на "Константине" -- члены семей: женщины и дети). Вот основные причины, определившие Бизерту (город-порт в Тунисе) как место стоянки русского флота: 1. Тунис в 1920 г. был протекторатом Франции, а Франция -- единственной страной, признающей правительство Юга России; 2. Французское правительство, планируя получить корабли в качестве платы за их содержание и находящихся на них беженцев, не хотело пускать такое большое количество кораблей в свои порты во избежание лишних проблем на своей территории (в том числе -- социально-политических); 3. Бизерта, будучи французской военной базой, была оборудована специальными помещениями, фортами, бункерами и т. д., пригодными для размещения кораблей, а также матросов и офицеров (пусть разоруженных) и их семей; 4. Бизерта находилась недалеко от Франции; 5. и, наконец, русские корабли, вставшие на якорь во внутреннем бизертинском озере, соединенном трехкилометровым каналом с Черным морем, были совершенно скрыты как от наблюдателей стран Антанты, так и от прочих любопытных глаз.
   ...Вот как И. Кнорринг пишет о прибытии крейсера "Генерал Алексеев" в бухту Бизерты:
   
   "Шел он очень гордо (мы были уверены, что "Илья Муромец" потащит его на буксире), должно быть, собрал все силы, все пары, чтобы не осрамиться перед французами. По дороге толкнул какой-то французский миноносец, так что у того что-то сломалось, и вошел в озеро".
   
   Интересны исторические подробности, дополненные... пророчеством поэта:
   
   "Французы разделили всех русских на четыре категории. 1) Кто хочет жить на свои средства во всех городах Европы, у кого есть валюта и паспорт. 2) Те, кто хочет жить на свои средства в Бизерте. 3) Кто не может жить на свои средства. 4) Желающие возвратиться в Совдепию... И я уверена, что четвертая категория будет самая большая. Все мы в конце концов вернемся, даже в Совдепию. Это уже так!"
   
   И дальше -- недетские мысли, отголоски "взрослых" разговоров:
   
   "А какая ирония судьбы: бежали от коммунистов, а сами живем на коммунистических началах: все равны, все на койке, ни у кого нет денег, все казенное, своего ничего нет, все общее. Чем ни коммуна? Глупо все делается на свете".
   
   По прибытии в Бизерту вице-адмирал М. А. Кедров отбыл в Париж для скорейшего решения вопроса о дальнейшей судьбе русских кораблей и русских беженцев, и командование Русской эскадрой принял на себя контр-адмирал М. А. Беренс (согласно приказу Командующего от 21 ноября 1920 г.). Начальником штаба флота назначен контр-адмирал Н. Н. Машуков, председателем Комиссии по делам русских граждан в Северной Африке -- адвокат, генерал Л. Д. Твердый.
   Префект Бизерты, не дожидаясь распоряжений из Парижа, предоставил на выбор Корпусу один из лагерей и фортов береговой обороны, находящихся вблизи Бизерты. После осмотра мест комиссия во главе с капитаном II ранга Н. Н. Александровым остановила свой выбор на форте "Джебель Кебир" (там будет базироваться Морской корпус) и лагере "Сфаят" (там будут жить гражданские лица и обслуживающий персонал корпуса).
   Ирина с родителями разместилась в Сфаяте, Н. Н. Кнорринг преподавал в Морском корпусе "Историю русской культуры" (позднее он был и представителем бизертинского отделения Русского Исторического Архива в Праге). Ирину же решено было отдать в пансион при монастыре Сионской Божьей Матери, имевший свое отделение в Бизерте, где она получила бы образование и выучила французский язык. Ирина пробыла там недолго, заявив, что к монахиням больше не вернется. Дневник расскажет -- почему. И ее образование продолжилось среди кадет, в школе Морского корпуса, расположенной на броненосце "Георгий Победоносец".
   Поскольку в Дневнике много строк посвящено "гардам", "корпусным дамам" и "адмиралам", скажем несколько слов о Морском корпусе.
   Открытие Морского корпуса в Севастополе должно было восполнить нехватку военно-морских кадров в Русском Императорском флоте. Первый набор кадетов в Морской корпус был произведен в 1916 г. После февральской революции учащиеся (кадеты) были распущены на каникулы на неопределенное время. Однако 17 октября 1919 г. состоялось торжественное открытие Севастопольского Морского кадетского корпуса. Директором корпуса был назначен контр-адмирал С. Н. Ворожейкин. Обучение продолжалось один год. В начале ноября 1920 г. кадеты и преподаватели Морского корпуса вместе в участниками Белой армии и их семьями покинули родную землю. Одна из рот Морского корпуса в Бизерте была сформирована из кадет, прибывших весной 1920 г. из Владивостока в Севастополь под руководством капитана Китицына (Владивостокская рота). Заметим, что после очередного выпуска роты Морского корпуса перенумеровывались; поэтому данные им неформальные названия весьма актуальны. Ирина училась с 3-ей, потом с 4-ой ротой. Она не только на уроках общалась с кадетами, они заходили вечером, дружили не только с ней, но и с Марией Владимировной. И в Бизерте продолжались кадетские традиции, так называемые усыновления. Дружбы перетекали во влюбленности и наоборот. Описанные -- подробно и искренне -- на страницах Дневника моменты "взросления" -- Ирины и ее собеседников -- интересны как сами по себе, так и в качестве пособий для родителей: Ирина постоянно пересказывает суждения "старших" и свои разговоры с родителями. Природное отвращение ко лжи (солгать для нее -- значит, совершить насилие над собой), конечно, не помогает ей в жизни, делая любую ситуацию еще более напряженной.
   Много любопытного и неожиданного мы узнаем о деталях бизертского быта -- работа "корпусных дам" в пошивочной мастерской, муштра дорвавшихся до власти новоиспеченных офицеров (вчерашних кадет), радость от переезда в новую "кабинку" (так называли часть пространства в бараках с легкими перегородками вместо стен), способы ухаживания кадет за барышнями и т. д. Ирина пела в хоре, большую радость находила в долгих прогулках -- пеших и велосипедных, она научилась кататься на велосипеде в Сфаяте в 1924 г. Много было травм при учении, но и здесь сказался ее настойчивый характер: "Как нога заживет, опять пойдем..." Позднее они с мужем, Юрием Софиевым, объездят много уголков Франции на велосипедах, с палаткой (в 1935 г. Юрий наконец подарит жене велосипед, и в их жизни начнется "новая эра").
   Дамы часто устраивали "чашки чая", были и танцы, и вечеринки. Однако быт был весьма однообразен, и "спать ложились рано". Зато взгляд обострялся, и в Дневник писала Ирина почти каждый день, что стало "сфаятской привычкой". Эту традицию она тщетно пыталась возобновить позднее, в Париже.
   Между тем положение молодежи в странах эмиграции внушало все большее опасение, что чувствуется и в записях Ирины. Наблюдалось глобальное нравственное падение кадет: нежелание служить в эскадре, пьянство, наркомания, череда попыток самоубийств и т. д. Тревогу по этому поводу ощущали многие научные, общественные и культурные организации, формировавшиеся в эти годы за рубежом. Обострение положения русских в Тунисе связано и с объективными факторами: постоянное сокращение эмигрантских пайков, отсутствие рабочих мест, чуждый климат и т. д. Что касается судьбы молодежи, то лишь в Чехии и Югославии правительства создавали условия, возможные для учебы русской молодежи (заметим, что будущий муж И. Кнорринг -- Юрий Софиев, перебравшийся в Сербию, учился в Белградском университете).
   Несколько слов об историческом и международном контексте дальнейших событий, вплетенных в повествование И. Кнорринг тонкой нитью, но являющихся важными для понимания судьбы и характера автора.
   Уже осенью 1921 г. Союз русских студентов в Тунисе и Союз русских студентов в Северной Африке (вскоре они слились в один Союз), под председательством Н. Антипова, стали проводить учет и анкетирование студентов в Тунисе, т. к. в октябре 1921 г. Чехословакия "открыла двери" русским студентам. В результате в Прагу было отправлено 40 студентов из Туниса. В сентябре 1922 г. по инициативе Русского Национального Комитета под председательством М. М. Федорова и отдела Русского Национального Союза во Франции под председательством А. В. Карташева был сформирован "Центральный комитет по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей" (далее -- Комитет). Благодаря его деятельности многим молодым людям удалось выехать из Туниса в Европу. Информация об отъезде очередной группы кадет, окончивших Морской корпус, для продолжения обучения -- встречается у И. Кнорринг постоянно. Она с грустью пишет о том, что приходится расставаться, но и рада за отъезжающих.
   Итак, на II съезде Союза русских академических организаций (Прага, 9-15 октября 1922 г.) рассматривалась проблема высшего образования среди молодежи. В результате были созданы Русский институт в Праге и Русский юридический факультет в Париже. К тунисским беженцам проявляли особое внимание; профессор Сорбонны Н. М. Могилянский в ноябре 1922 г. так характеризует картину "сегодняшнего" момента, [3]в частности в Тунисе:
   
   "...Комитет возбудил ходатайства перед муниципалитетами городов Лиона, Безансона, Гренобля, Тулузы, Монпелье, Пуатье, Нанси... И всюду ходатайства эти встречены сочувственно. В ближайшее время небольшие группы студентов направляются уже в Пуатье и Лион... Комитет надеется, что ему удастся при содействии правительственных органов и университетов разместить во Франции несколько сот русских студентов. Комитет [...] обращает особое внимание на то, чтобы в первую очередь устроить находящихся в Северо-Африканских колониях несколько сот русских студентов, ибо последние находятся в очень тяжелых моральных и материальных условиях".
   
   Для решения вопросов, связанных с положением бизертинцев, в Париж был направлен сотрудник O.K., [4]капитан I ранга В. И. Дмитриев, исполняющий обязанности военно-морского агента в Париже. Он участвовал в судьбе бывших моряков, давая им рекомендательные письма, помогая с работой и т. д. (в ряде случаев его работу признавали неудовлетворительной, примером чего является и случай семьи Кноррингов: им не были обеспечены обещанные льготные -- "половинные" -- билеты на поезд по прибытию из Туниса в Марсель, что для неимущих эмигрантов было "смерти подобно").
   ...Это был период (1922-1925 гг.), когда вера на возвращение в Россию, столь сильно согревавшая первые годы изгнания, потихоньку иссякла, а необходимость ассимиляции в странах изгнания русскими людьми еще не была осознана. Выпускники-гардемарины занимались поиском своих путей -- как бежать из Бизерты, как "выйти в люди". Дневник отражает хронику таяния русской колонии в Тунисе. Постепенно все новые государства официально признали советскую Россию. 28 октября 1924 г. были установлены дипломатические отношения между советской Россией и Францией. 20 октября/6 ноября 1924 г. Русская эскадра прекратила свое существование (по согласованию с местными властями Морскому корпусу была дана возможность завершить обучение кадет выпуска 1925 г.)
   Судя по записям, Ирина постоянно переживала за "Папу-Колю", заранее принимая во всем его сторону (отношение же русских эмигрантов к Н. Н. Кноррингу распространялось и на всю его семью). Волнения ее касались не только травли отца, происходившей из-за его антимонархических взглядов, но и его педагогической деятельности. Пример: Н. Н. Кнорринг возражал против "среднего арифметического" балла в аттестате (речь идет об экзаменационных оценках кадет), ему возразили: "Так всегда было в старом Корпусе". Мнение Н. Н. Кнорринга -- "Морской Корпус в учебном отношении всегда пользовался дурной репутацией, тогда как сухопутные корпуса были обставлены превосходно" -- разумеется, не могло рассчитывать на поддержку среди педагогов-офицеров. В этом видели "оскорбление себе, Корпусу, строевой части, флоту, морякам". И количество недругов у Кноррингов увеличивалось. Ирина жила мечтой вырваться из Бизерты.
   В конце августа 1923 г. Н. Н. Кнорринг осуществил специальную поездку в Париж с целью изучения обстановки (возможности учебы и работы). Желая учиться в Сорбонне на филологическом факультете, Ирина также писала в Комитет (позднее отец Юрия Софиева лично ходил к М. М. Федорову, ходатайствуя за невестку); но ни тогда, ни позднее получить студенческую стипендию Ирине не удалось (хотя ей была организована небольшая материальная помощь по болезни от Союза русских студентов во Франции).
   В 1924 г. семья Кноррингов планирует выехать в Чехию. Предполагалась, что Николай Николаевич будет преподавать в Русской гимназии Земгора в Праге, а Ирина сможет там учиться (возрастной ценз русских гимназистов в те годы был весьма широк). Земгор утвердил кандидатуру Кнорринга, но по причине визовых неурядиц в Прагу Кноррингам выехать не удалось.
   Летом 1924 г. Ирина сдала в Морском корпусе экзамены на аттестат зрелости. Сохранилась копия свидетельства [5]об окончании ею "среднего мужского учебного заведения", текст которого приведен ниже:
   
   СВИДЕТЕЛЬСТВО
   Дано сие Ирине Николаевне Кнорринг, православного вероисповедания, из потомственных дворян, родившейся 21 апреля 1906 года в селе Елшанка Самарского уезда, обучавшейся первоначально в женской гимназии г-жи Покровской и "Общества учителей и родителей" в Харькове, женской гимназии в Туапсе, Первой женской гимназии в Симферополе и женской гимназии г-жи Подлесной в Севастополе, в том, что по предъявлении ею удостоверения за 4 класса, выданного ей 11 октября 1920 года за No 306 из Первой женской гимназии г. Симферополя, она подверглась в Морском корпусе в течение 1923-1924 учебного года испытанию зрелости за курс средних мужских учебных заведений и показала следующие успехи (по двенадцатибалльной системе):
   Закон Божий12 (двенадцать)Русский язык12 (двенадцать)Логика12 (двенадцать)Психология12 (двенадцать)История12 (двенадцать)Космография11 (одиннадцать)Алгебра11 (одиннадцать)Геометрия10 (десять)Тригонометрия11 (одиннадцать)Физика10 (десять)Французский язык10 (десять)На основании чего и выдано Ирине Кнорринг сие свидетельство, предоставляющее ей права лиц, окончивших среднее мужское учебное заведение (§ 130 Высочайше утвержденного 30 июля 1871 г. Устава гимназий и прогимназий).
   Директор Морского Корпуса Вице-Адмирал Герасимов Вр<еменный> помощник директора по Инспекторской части флота Генерал-Майор Завалишин
   Помощник Инспектора Классов К<адетского> К<орпуса> Капитан Насонов
   < Печать Морского Корпуса>
   No 54
   19 сентября 1924 года г. Бизерта
   Настоящая копия с подлинным свидетельством верна. -- Адъютант Морского корпуса, Лейтенант Леммлейн.
   20 февраля 1925 г.
   < Печать Морского Корпуса>
   
   В мае 1925 г. состоялся переезд семьи Кноррингов во Францию. Ирина, как и ожидала, сразу оказалась в водовороте бурной парижской жизни. Но к такому повороту событий она не была готова: "Я думала, что, может быть, трудно работать; но никогда не думала, что так трудно искать работу..." Им с матерью пришлось сменить не одну мастерскую -- швейную, вышивальную, кукольную. Не в лучшем положении оказался и Н. Н. Кнорринг. (О, записные книжки поэтов-эмигрантов, в которых поэтические строки чередуются со словами отчаяния и расчетами: сколько франков за вышивание сумочки с тем или иным рисунком можно получить, у кого занять и перезанять деньги для терма или взять напрокат платье, шляпку, перчатки...)
   Кнорринги живут крайне бедно. Николай Николаевич работает в Тургеневской библиотеке, [6]читает лекции в Русском народном университете, публикуется в газете "Последние новости". М. В. Кнорринг, после неудачного опыта работы на парфюмерной фабрике "Убиган", вместе с дочерью зарабатывает деньги в качестве вышивальщицы, берет работу на дом в кукольных мастерских, вяжет. Часто мать и дочь работали по ночам, а Н. Н. Кнорринг читал им вслух.
   А днем Ирина посещает курсы французского языка при Сорбонне, лекции -- в Русском народном университете и на Русском историко-филологическом отделении при Сорбонне; училась во Франко-русском институте социальных и общественных наук; ходила на собрания Союза молодых поэтов и писателей в Париже (о нем -- чуть ниже), писала стихи... А также кружила головы поклонникам в поисках единственного друга на всю жизнь. Сил своих она не берегла.
   Осенью 1926 г. Ирина познакомилась с Юрием Софиевым, и постепенно их отношения, начавшиеся с чтения стихов, становятся серьезными. Весной 1927 г. Ирина, давно страдавшая постоянной жаждой, недомоганием и сонливостью, наконец обратилась к врачу. И врач, Мария Дельбари, поставила страшный диагноз: "сахарная болезнь". Когда Ю. Софиев делал предложение Ирине, он уже знал, какую ответственность берет на себя.
   Венчание состоялось 20 января 1928 г. Таинство совершал о. Георгий Спасский, основатель и настоятель первой русской православной церкви в Бизерте -- Церкви Святого Павла Исповедника, созданной им "в пещерном каземате" на горе Кебир, знавший Ирину со времен Сфаята. Отец Георгий окормлял всю русскую колонию Туниса. Он был не только духовным наставником Ирины, но и наставником ее поэтического творчества (та давала ему на прочтение свои стихи). Интересы бизертинцев о. Георгий отстаивал и позднее, уже после роспуска Русской эскадры, проживая во Франции. Удивительны его слова, сказанные при венчании:
   
   "У Ирины... очень поэтическая душа. Но всегда очень грустна ее муза. От вас, Юрий Борисович, зависит, чтобы на ее лире зазвучали другие ноты".
   
   Новые ноты зазвучали -- о материнстве, о высшем предназначении -- но муза ее осталась столь же печальной. По заказу о. Георгия в Сфаяте была написана специальная икона Божией Матери "Светлая Обитель странников бездомных" (ее называли "Радость Странным"), которой он составил Акафист, имевший хождение в эмигрантской среде. С иконы было сделано множество списков. Такой семейной иконой, написанной гардемарином, родители благословили Ирину и Юрия в день их венчания. Характерна запись, сделанная Ириной в первые дни замужества: "Мне бы хотелось спокойно и подробно, день за днем, записывать мою маленькую женскую жизнь". После заключения брака Ирина взяла фамилию мужа, но стихи подписывала по-прежнему "Ирина Кнорринг".
   В то время диабетичкам категорически не рекомендовали иметь детей. Но совершилось чудо: 19 апреля 1929 г. родился сын; мальчику дали имя Игорь -- в честь горячо любимого кузена Ирины, пропавшего в огне гражданской войны (так считали тогда). Игоря называли "чудо доктора Ляббе" -- по имени врача, спасшего жизнь матери. "Если хотите увидеть счастливого человека, посмотрите на Ирину", -- говорила Мария Владимировна. Жизнь Ирины приобрела новый смысл и заботы. Кроме того, она приспособилась к ежедневным уколам, пробам на сахар, ограничениям в питании, режиму дня... Но иногда "срывалась" и делала об этом хвастливую запись в Дневнике, добавляя: "Будь, что будет". Но это внешняя сторона ее жизни, была и тайная -- "тетрадная", душевная, с трагедиями, надеждами, стихами и "воображаемыми романами". Несмотря на болезнь, все обычные житейские проблемы -- начиная от ревностей и влюбленностей, заканчивая ссорами и скандалами -- не обходили стороной семью Ирины Кнорринг. Среди множества материнских забот выделим одну, волнующую Ирину по мере взросления ее сына:
   
   "Много говорится у нас, в эмиграции, о денационализации, о смене и т. д., и никто не догадался составить хороший букварь, понятный эмигрантским детям, растущим в Париже".
   
   Если первую часть Дневника можно назвать "девичий дневник", настолько он трогателен, целомудрен и невинен (включая настойчивое желание Ирины -- согрешить: позволить поцеловать себя кадету, попробовать кокаин и т. д.), то по мере того, как происходит взросление поэтессы, меняется и характер Дневника. Настал момент вспомнить о том, что Поэзия, а также Проза -- женского рода. Женственность И. Кнорринг уходит корнями не только в XIX век (к "прабабушкам томным"), но во времена древней Руси, к Ярославне. В этом убеждаешься, читая о ее долготерпимости, преданности и особенно о ее "плачах"; неважно -- в переносном или в прямом смысле. Это -- плач Души, имеющий универсальный характер, выражающий всякую женскую эмоцию (протест, бессилие, страдание, радость, всепрощение), избавляющий поэтессу от Вскриков, помогающий хранить Молчание перед грозной Судьбой. Характерна ремарка Саши Черного, приведенная Ириной в Дневнике (увы, не распознавшего природу и тайну "плача"), "И сколько же ей лет, что она все ноет и ноет?" -- поинтересовался он после первого же знакомства.
   Женственность проецируется и на творчество Ирины Кнорринг. Но она не имеет ничего общего с "манерностью", которая часто присуща женскому творчеству, порой заслоняет другие особенности авторского почерка и даже сам преподносимый материал. Женственность И. Кнорринг -- в мелодичности, сдержанности, целомудренности, простоте и "кротости" -- как ее стихов, так и прозы. Уже в Сфаят, среди кадет и гардемарин, Ирина страдает от недооценки окружающими ее женственности. "...Это окончательно подорвало мою веру в себя и в мое будущее", -- глобальный вывод по мелочному поводу. Позднее она будет страдать от недооценки "собратьями по цеху" ее стихов. О чем мечтает юная девушка? "По традиции пишу мои желания на этот год: 1. Успех в стихах.
   2. Успех у мужчин", -- запись о двух женских ипостасях, двух Божественных началах (сделана Ириной в день 18-летия). Почву для рассуждений о взаимоотношении полов, о браке дают каждодневные наблюдения: "Свою мораль навязывают чуждые русскому человеку окружающие его в Тунисе арабские традиции, -- записывает она, -- пусть и с французской прививкой [...] Французы так прямо и говорят, что женщине образования не нужно, она должна знать только хозяйство". И приходит к выводу:
   
   "Я поняла, что этот страшный вопрос -- уважения к женщине -- важнее политических убеждений, важнее взглядов на штатских и военных, [...] на поэзию. [...] Это есть вопрос первой важности".
   
   Вернемся в 1925 год, год встречи И. Кнорринг с поэтами, год начала ее "литературной жизни". Будучи в Тунисе, Ирина посылает свои стихи в различные журналы и имеет первый опыт публикаций. Напомним, что при жизни стихи И. Кнорринг были напечатаны на страницах эмигрантских газет и журналов: "Годы", "Грани", "Звено", "Новое русское слово", "Новый журнал", "Перезвоны", "Последние новости", "Россия и славянство", "Русские записки", "Своими путями", "Студенческие годы", "Эос"; включены в поэтическую антологию "Якорь". Кроме честолюбия, был еще один, более значимый повод беспокоиться о печатании стихов -- надежда на получение гонорара, пусть скромного (семья постоянно нуждалась, в рационе: "суп и картофель", выработалась привычка жить "без масла"). Весной того же 1925 года Клуб молодых литераторов был преобразован в Союз молодых поэтов и писателей в Париже (далее -- Союз, так его называет и Ирина), на него поэтесса возлагает большие надежды: "Мне ясно теперь, что я стою в тупике, что нужно искать чего-то нового. Даст ли мне это "Союз"? (...) Или придется опять ползать в темноте и из одного тупика лезть в другой?"
   Как же "старики" и "среднее поколение" отнеслись в созданию Союза, призванного морально поддержать начинающих литераторов? Юрий Софиев записал впечатление первого председателя Союза -- Юрия Терапиано:
   
   "Принципиально отказался вступать в какой бы то ни было контакт с "молодыми" [7]Ив<ан> Шмелев. И. А. Бунин тоже отнесся высокомерно и враждебно. Позднее он сменил гнев на милость [...] Писатели среднего "поколения" отнеслись к "Союзу" благожелательно и посещали эти вечера. Приходили Вл<адислав> Ходасевич, М. И. Цветаева с С. Я. Эфроном (он бывал в ту пору проездом в Париже, так как жил в Праге), Г. Адамович -- поэт и ведущий критик "Последних Новостей" и "Звена", Г. Иванов и И. Одоевцева. Мережковский и Гиппиус держались в стороне, но посылали поэта В. Злобина, своего личного секретаря. Бывали Н. А. Тэффи, М. Н. Алданов, М. Цетлин -- поэт Амари, один из редакторов и издателей "Современных Записок", он же критик, Н. Берберова, Марк Слоним, один из редакторов и критик "Воли России"".
   
   Позднее, в 1929 г., председателем Союза станет Юрий Софиев. "За период с 1929 по 1932 год [8]нам удалось выпустить четыре коллективных сборника стихов членов Союза, -- пишет Ю. Софиев (имея в виду период своего правления, всего же вышло пять сборников Союза), -- и критика о нас заговорила".
   Итак, И. Кнорринг примкнула к Союзу практически с момента его создания. Дебютировала она милым полушутливым стихотворением "Мысли вслух" (см. раздел Комментарии). Ирина имеет постоянный успех на литературных собраниях. Но звон "медных труб" исчезает, не оставляя следа: "И вот на этом самом последнем вечере, когда мне столько хлопали... в этот вечер я почти не проронила ни слова, а после окончания мне стало так грустно, что я почти бегом побежала к метро... мне нечего было говорить, и не о чем".
   Молодые поэты часто ездили в Медон, где жил их друг, поэт Юрий Мамченко; устраивали в Медонском лесу пикники, рыбалки, "медонские споры о материализме" (выражение Ю. Софиева).
   Собрания Союза были построены таким образом, что первая часть посвящена выступлению именитого писателя или поэта, а во второй части молодые литераторы читали свои стихи и рассказы. События, связанные с "мероприятиями" Союза и критикой своих стихов, Ирина фиксирует достаточно подробно, разумеется, под собственным углом зрения (тем интереснее обнаружить расхождение или полное совпадение с "канонами"). Излишне будет перечислять длинный ряд имен поэтов и писателей, критиков, завсегдатаев поэтических собраний -- они представлены в Указателе имен (см. том II). Вот первые яркие впечатления Ирины: доклад Бориса Зайцева об Александре Блоке, чтение Тэффи своих юмористических стихов ("Намалеванная, стриженая, рыжая баба... Но... я пришла в восторг, и стихи сами по себе хороши, и читала она действительно прекрасно"), Георгий Адамович, "повторивший в своем докладе все мои положения" (тот читал доклад на тему "Обман в поэзии"); и, конечно, Марина Цветаева -- поэтический оппонент И. Кнорринг: "Что она со мной сделала, чем так поразила -- даже и не знаю. Чтением? Жизнерадостностью? Простотой своей? Всем этим, вероятно. Я чувствовала, что ее стихи задевают меня, как-то глубоко входят... А голос, голос... И окончательно она обезоружила меня стихотворением, посвященным Ахматовой, строками: "Чернокосынька моя, чернокнижница!"". Тень Анны Ахматовой, постоянно сопровождающая ее, порой выбивает из колеи: "Адамович сказал, что нет больше "перчаток с левой руки", но для утешения поклонников, есть "несметное количество девиц, подобравших эти ахматовские обноски". Неужели же и я из их числа?.. Уж лучше совсем не писать".
   Почему в статье о дневниковой прозе мы вновь возвращаемся к разговору о стихах? Это неизбежно. Дневник станет для читателя ключом к поэзии И. Кнорринг. В детстве она восклицала: "Мелодекламация -- моя идея, моя мечта". Мелодекламация -- чтение под музыку. Музыка в доме звучала постоянно: отец играл на скрипке, мать мелодекламировала (сидела за роялем, читала стихи под собственный аккомпанемент). Музыка -- волшебная и грустная -- звучала в представлении Ирины, когда она писала стихи -- сдержанные по форме и содержанию (аскетичные). Вероятно, они предназначались для мелодекламации. Дневник полон размышлений о поэзии ("Я ничего не люблю, кроме стихов, вплоть до самой косности их"). "Пригодна" ли она (автор Дневника) для поэзии? В 14 лет Ирина решает отказаться от писания стихов: "Это не долго, одно короткое мгновение, так же, как [...] гуляя на молу, броситься в море. Стоит только пересилить себя и [...] жизнь переменится [...] Это лучше, чем впоследствии писать тысячи таких, какие пишутся теперь, особенно женщинами". В 14 лет она узнала: "Все хорошо только глубоко в душе, а на бумаге [...] фальшиво и пошло. "Мысль изреченная есть ложь!"" Тем не менее только стихи были для И. Кнорринг утешением, смыслом жизни, гордостью: "Гордость таилась где-то там, в глубине души, когда я одна наслаждалась моими, еще никому не известными стихами". Зная, что рано уйдет из жизни, в 1940 г. она оформляет отдельной тетрадкой стихи к сыну: "Стихи о тебе и для тебя". Заметим, что далеко не все поэтические строки И. Кнорринг, присутствующие в тексте Дневника, удалось идентифицировать, т. к. большая часть ее стихов еще не издана.
   В 1931 г. вышел первый поэтический сборник И. Кнорринг "Стихи о себе". После этого важного для поэта события Ирина освободилась от литературной суеты и излишней щепетильности по отношению к своему творчеству (это отмечает и ее отец в "Книге о моей дочери"). Имела ли она литературные задачи -- запечатлять трепет дней в стихах и прозе. "Трепета" ей не занимать ("...светлое настроение... моментально сменяется тупым, безрассудным отчаянием..."). По признанию Ирины, стихи были для нее способом самоутверждения, утверждения в данном моменте бытия. "Какая я счастливая, и именно потому, что нет у меня никакого душевного равновесия, а, наоборот, какие-то душевные движения, а когда их нет, мне скучно". Мнения критиков о "недоделанности" своих стихов, об их "детскости", "наивности", поэтесса не опровергала, но оставляла без внимания. Так, на критику Б. К. Зайцева -- почему И. Кнорринг дала неуместное слово -- та отвечает про себя: "откровенно -- для рифмы" (как в детской песенке). "В поэзии хочу добиться одного: передать движение", -- говорила она. Иными словами: остановить, запечатлеть мгновение. Ей был важен факт "движения" -- по временной оси или по тетрадной или нотной строке. Ей был важен факт преодоления времени; а вновь пережить момент (как и переделать написанные строки) -- она считала невозможной ложью (как пришло, так и легло на страницу). Галина Кузнецова сказала как-то о стихах Ирины: "ведь это -- дневник"; Михаил Цетлин высказался более точно: "дневник женской души". Стихи И. Кнорринг -- дневник, данный рифмованными аккордами, делающими его мелодичным. По поводу "метода" стихосложения Ирины Кнорринг (работа без черновиков; записывание стихов, складывающихся в уме, набело) К. Бальмонт высказал мнение: [9]"Это ни хорошо, ни плохо", а является "свойством дарования". Поскольку стихи были сущностью Ирины, поиск простых форм и ясного содержания она проецирует и на другие области бытия. Вот ее приговор Константину Бальмонту: "В то время, когда литература, да и жизнь, стремится к реализму и к простоте, он вдруг заговорил на таком страшном языке, который не всякий поймет. Зачем он корчит из себя полубога? Уж не хочет ли он создать вокруг себя такую темноту, в которой люди будут бродить и не узнавать, и не понимать друг друга?"
   В 1931 г. Союз реорганизован в Объединение; выпустив несколько сборников, он выполнил свою задачу и исчерпал себя. Подобное будущее можно было предвидеть: поэты были объединены, фактически, лишь территориальным признаком -- проживанием в Париже. Ирина, будучи во всем искренна, а порой и наивна, очень огорчалась, когда на глазах разваливался Союз.
   В те годы, кроме собраний Союза, она посещала встречи поэтов в кафе "Болле", обстановку в котором она называет не просто "Богемой", а "игрой в Богему". Прочитав на одном из собраний короткое стихотворение, она многое узнает о своих стихах. Подчеркнем, что к критике она относилась с любопытством и олимпийским спокойствием. В данном случае ее заключение такое: "Ни одно стихотворение не вызвало столько прений, как мои восемь строчек".
   Общество поэтов Ирине Кнорринг было необходимо, несмотря на все их разногласия: "Все-таки там, у поэтов, при всей моей отчужденности -- отдыхаешь. Там хоть меня за человека считают". Но и там, в Союзе она чувствовала себя "не в своей тарелки". "Я задавала себе вопрос -- почему? Если причина кроется во мне самой, в моем характере, застенчивости и неуменье подходить к людям -- так почему же в нашей группе на курсах французского мне так легко и просто?" Причина, вероятно, в том, что стихи имеют свою тайную жизнь; будучи написаны, они уже отчуждены от поэта. А интимные стихи (каковыми были стихи И. Кнорринг), предъявленные "собранию", -- фарс. Была и другая причина: Ирина не признавала поводырей. В Дневнике ее нередки фразы: "Она взяла по отношению ко мне какой-то покровительственный тон". Фраза, повторяемая за Пушкиным: "Поэзия должна быть, прости Господи, глуповата", -- подразумевает, что вера и интуиция движут ею, а не умствования. Именно ими -- верой и интуицией -- и руководствуется И. Кнорринг, и иных поводырей не признает. С другой стороны, Ирина всегда страдала от "иронически-снисходительного" отношения к ней, от репутации "девочки, пишущей стихи". Отчасти желание изменить отношение к себе заставляло ее "участвовать в литературной жизни"; сама она не терпела позерства, лицемерия, игры (в женской среде выделяла презираемую ею породу -- "ломучек").
   В 1930-е годы Ирина вовсе отошла от "литературно-общественной жизни". Почему? Вот свидетельство ее сына Игоря (которому следует верить):
   
   "И обида, и болезнь сыграли свою роль в ее добровольном отчуждении, как бы уходе от литературной жизни. Ушла она, скорей, не от литературы, а от литературных сборищ, порой чересчур шумных, со своими интригами и склоками, отнюдь не только творческими, но и чисто житейскими. Мать была очень ранимым и замкнутым человеком, и такая бурлящая общественная жизнь была ей не по нутру. Отец мой, напротив, был светским львом, пользовался [...] большим успехом у женщин, любил шумные литературные и политические собрания, в которых принимал самое активное участие [...] Уход ее от общественной жизни произошел в значительной степени из-за отца. Мать, кроме личных обид, нанесенных им, не смогла стерпеть давление, оказываемое на нее вольно или невольно отцом в присутствии посторонних. Она, в противоположность отцу, как-то не умела блистать в обществе и всегда держалась очень скромно и сдержанно".
   
   Сама Ирина писала в 1938 г.: "Одна из важнейших мудростей жизни -- уметь вовремя замолчать, вовремя уйти. Я слишком болтлива. В каждом моем новом стихотворении Юрий умудряется найти какой-то повод, чтобы расстроиться или замрачнеть. Чтобы этого больше не было, нужно перестать писать стихи..."
   Впрочем, иногда И. Кнорринг все же выступала (на значимых для нее вечерах). Так, последнее публичное чтение ею стихов состоялось 10 июня 1939 г. Это было на поэтическом вечере ее друга, Николая Станюковича. Сбор с вечера пошел в пользу Морского отряда русских скаутов (Ирина вступила в ряды герл-скаутов еще в Харькове и в свое время очень гордилась этим).
   Как заметил Игорь Софиев, Ирина охладела "к литературной жизни", к шумным собраниям, но не к стихам, не к литературе (отдав дань монпарнасским кафе, она им посвятила поэтические строки). Стихи Ирина писала до последних месяцев своей жизни.
   Читатель Дневника узнает И. Кнорринг как критика, прозаика, журналиста, а также редактора и корректора. Став женой Ю. Софиева, она будет помогать мужу (в то время -- председателю Союза) в организации первого поэтического сборника Союза, Ирина "держит корректуру".
   Критика Ирины Кнорринг, как и все ее творчество, лаконична, проста по форме, понятна брату-поэту. В Дневнике -- отзывы о стихах М. Цветаевой, В. Ходасевича и многих других поэтов. Автор Дневника сетует, что поэтам недостает "ахматовской черты" -- краткости. В другой раз с юмором замечает: "Мне хлопали больше всех, да и не удивительно: за краткость".
   Дневник раскрывает И. Кнорринг как замечательного рассказчика, автора новелл. Вот довод Ирины (не умеющей врать!) в пользу написания рассказов: "Рассказы интереснее писать, чем только воспоминания, как "Пережитое". Очень уж там (в воспоминаниях. -- И.Н.) боишься увлечься и приврать. В рассказах я тоже, конечно, держусь ближе к истине, но тут удобнее "разворачиваться": можно и прикрасить разнообразными эпизодами, а в основу положить факты. Потом интересно выводить различные типы людей и смотреть на вещи с их точки зрения". В Ирине постоянно дремлет рассказчик. Стоит подбросить жизни малый повод, и рассказ уже готов. Еще в детстве она любила повторять за няней сказки, свое рассказывать -- языком простым, народным, вплетая всё диковинное, услышанное. Недаром она обожает Алексея Михайловича Ремизова (в книге представлено именное приглашение, нарисованное для Ирины председателем "Обезьяньей палаты" [10]). "Говоря о детских годах Ирины, [11]нельзя не упомянуть про ее няню, крестьянку нашего села Фроловну (Дарья Шишова), -- вспоминал ее отец. -- По виду она была очень невзрачна, с обезображенным от болезни лицом, прихрамывала. Но эти недостатки покрывались у нее необыкновенно трогательной любовью к ребенку. Она знала много песен и всяких прибауток, которые и распевала у колыбели. Ирина прекрасно знала весь ее репертуар, и когда, качая кроватку, няня сама задремывала, то Ирина, баюкая сама себя, подсказывала слова песни. [...] "Пошел по водичку, нашел молодичку" [...] Когда ей было года три-четыре, можно было в детской наблюдать такую картину: Иринка, окруженная детьми, что-то рассказывает с увлечением, фантазируя, и ее внимательно слушают не только дети, но и другая няня (детей брата) -- Никоновна".
   Критику стихов поэтессы, спор о "безответственности" в поэзии и т. д. уместнее отложить до поэтического сборника И. Кнорринг, однако Дневник не дает забыть, что перед тобой поэт "парижской ноты", представленный прозой. Борис Поплавский дал название этому поэтическому направлению ("парижская нота"); Г. Адамович объяснил, каким должно быть мировоззрение поэтов этой "ноты" и как его выразить; теоретик и историк литературы Альфред Бем суммировал основные признаки этой "ноты". Что касается Ирины Кнорринг, она была тем поэтом (одушевленным "материалом" для критика), на которого можно было бы сделать "ставку" при изучении вопроса: удалась ли парижская нота. Она изначально, по природе своей обладала -- как этим мировоззрением, так и способом выражения его, чему подтверждение -- сдержанность, приглушенные интонации, простота языка ее стихов. Но главное -- их тональность. "Отказ от надежды" для Ирины означает поиск счастья в "настоящем", раскрытие богатства (и богатство страдания!), которое несет "сия минута".
   На этой "ноте" перейдем к вопросу о литературной преемственности И. Кнорринг. В первую очередь речь может идти об А. П. Чехове. Достаточно выбрать некоторые категории из словаря автора Дневника и проанализировать их взаимосвязь: счастье, труд, тоска, страдание, служение России. Приведем два фрагмента из Дневника.
   
   "Я благословляю мою теперешнюю жизнь, когда я, как эмигрантка, унижена, когда я живу в тяжелых условиях, когда приходится заниматься черной работой. Если бы я сейчас опять попала в прежние условия, мне было бы стыдно; стыдно своего привилегированного положения; стыдно, что на меня кто-то бы работал, кто-то бы за меня думал. Все это было раньше так гадко, так низко, так стыдно! И теперь мне хочется никогда в будущем не бросать черной работы, чтобы ни от кого не зависеть и ни над кем не возвышаться. А ведь раньше никому и в голову не приходило, что надо самому себе стирать белье, самому за собой убирать. Это даже казалось чем-то унизительным, это должен был делать кто-то другой..."
   
   "Сегодня я счастлива; во-первых, потому, что наконец кончила и подала Домничу сочинение; во-вторых, взяла новый том Чехова; в-третьих, я свободна настолько, насколько мне этого надо, и могу делать, что хочу; в-четвертых, я читала весь вечер и могу читать много, много, всю библиотеку; в-пятых, моя мысль неограниченна, и я могу думать, думать без конца! Как мало надо для короткого счастья! И странно, что я чувствую его именно тогда, когда в нашей кабинке бывало тяжелое, подавленное настроение. У нас нет ни одного сантима, у Мамочки нет работы, Папа-Коля получает в месяц 34 фр<анка>, и у нас уже долгу в кооперативе около 25 фр<анков>".
   
   К А. П. Чехову Ирина обращается не раз -- за поддержкой, советом; вспоминает его утверждение о том, что умственный труд более важная вещь, чем физический. "Чеховская" эстетика не была писателем "придумана", а лишь выявлена в природе людской; она органически свойственна Ирине Кнорринг. Само название Дневника -- "Повесть из собственной жизни" -- перекликается с чеховской сентенцией о том, что жизнь человека есть лишь сюжет (т. е. стержень) для небольшого рассказа. В то же время И. Кнорринг, трансформируя рассказ в повесть, наполняет сюжет (стержень) -- "собственными" днями. Вот несколько свойств Дневника, убеждающих, что А. П. Чехов был главным ориентиром в творчестве И. Кнорринг:
   -- многочисленные повторы, "чеховский безнадежный круг": "Прошло много времени, но мало интересного. Все так же скучно, как и этот мокрый день. Дни проходят однообразно. Определенной работы никакой нет...", "Боюсь, что в работе над собой пройдет вся жизнь... Больше всего боюсь в будущем бесполезной, пустой и ненужной жизни...";
   -- нет четкой границы между добром и злом, плохим и хорошим человеком, неуверенность в самих категориях; у автора Дневника нередка такая форма: "Не знаю, очень ли мне это нравится или очень не нравится...";
   -- сдержанность в эмоциях и проявлениях: "Единственный мой новый плюс, приобретенный в последнее время, это то, что я стала сдержанней и суше. Больше нет трагических жестов и патетических выкриков. Пафос сменился иронией";
   -- как чеховские сестры повторяют "В Москву, в Москву", творя самообман, И. Кнорринг повторяет "Харьков": "Если мы вернемся в Харьков...";
   -- привязанность к коротким формам (о ней уже шла речь).
   Дневник поэта, безусловно, отличается от дневника, скажем, политика, священника, даже -- писателя. Тем более, дневник женщины-поэта. Совершенно иные акценты и свойства: внимание к деталям, делающим погоду всей жизни (ибо жизнь для поэта -- это сиюминутное состояние Души). Автора волнуют мелочи, которые она старательно анализирует, при этом мимоходом упоминая события, ключевые для политолога или литературоведа. "Была на вечере молодых поэтов. Что мне там понравилось -- отремонтированное помещение и мое отношение к некоторым из них". Как не вспомнить подобный аргумент М. Цветаевой: "Пристрастие мое к Шопену [12]объясняется моей польской кровью, воспоминаниями детства и любовью к нему Жорж Санд".
   И. Кнорринг -- лирический мемуарист, ей скучно "описывать" события (к досаде историков). Пристрастна она и в чтении. Вот любопытный пример: она читает "Чертов мост" М. Алданова. [13]Произведение это, по мнению Г. В. Адамовича, и романом-то назвать трудно -- столь самостоятельны главы; есть лишь тоненькая связующая ниточка -- любовная составляющая и "слабенький герой" Шталь. Именно эта "ниточка" -- Любовь, тянущаяся через главы и через жизнь героини Дневника, интересна Ирине: "Шталь любил по Карамзину", -- повторяет она за М. Алдановым.
   "Я люблю мою тоску", -- проговаривается однажды автор Дневника, обнажая тем самым движущую силу своего творчества и свой Духовный Эверест: "Меня не удовлетворяет мое писание... Да и надо ли отвлекаться, надо ли убивать червячка, когда я люблю мою тоску, потому что это -- единственное, что есть во мне живого, что еще может чувствовать". Именно Господнюю тоску -- скорбь по утраченному раю -- имеют в виду поэты: О. Мандельштам -- "Что весь соблазн и все богатства Креза [14]/ Пред лезвием Твоей тоски, Господь?", А. Ахматова -- "Прости, что я жила скорбя / И солнцу радовалась мало". [15]Приведенные строки Анны Ахматовой удивительным образом определяют тональность Дневника. Здесь же можно говорить и о формуле Бетховена, близкой И. Кнорринг -- "Через страдание -- к радости". "Зачем ты стараешься причинять себе страдания?" -- говорит ей мать. "Она не понимает ту мысль, которая для меня так ясна, -- удивляется Ирина, -- что счастья можно добиться только страданием: после страданий всегда бывает счастье. И чем сильнее они, тем больше награда. Говорить эту мысль Мамочке я не хочу, отчасти из самолюбия, боясь, что она покажется ей наивной и суеверной. А посмеяться над моими мыслями, над тем, во что я глубоко верю, я не позволю! Это моя религия, моя святыня, это глубокая мысль моей души" (курсив мой. -- И.Н.).
   Тот факт, что Ирина "увезла с собой Россию", сказывается на языке ее дневниковых записей; русский язык для нее "замер" на 1920-ом: построение предложений, их синтаксис -- знаки препинания автор ставит по слуху (впрочем, как и в своих стихах), излишнее употребление наречий и местоимений (или напротив -- их непривыч ное отсутствие). Иные выражения имеют не общепринятое значение. Например, добавляя к характеристике персоналии "какая-нибудь", автор не желает придать ей уничижительный оттенок. Или не раз встречающееся выражение: "если бы можно было так выразиться" (вместо "нашего" краткого: "если можно так выразиться"). Иные слова имеют вышедшее из употребления написание: "зало" (вместо "зал"). Есть отклонения от современных правил в склонении фамилий. В тексте множество русизмов: пикюр (угол), алерта (обстрел). И множество иных особенностей, которые отметит читатель.
   Объясняя свой характер, И. Кнорринг приводит строки Тютчева:
   
   Лишь жить в самом себе умей,
   Есть целый мир в душе твоей.
   
   И далее пишет: "Я никогда не делюсь ни с кем впечатлениями, чувствами, мыслями. Прежде чем сказать что-нибудь, надо подумать: а интересно ли это слушать другому и надо ли ему это знать? Надо бояться обременять других своей откровенностью. Надо молчать. Надо "уметь жить только в самом себе". В этом и есть задача жизни". Понимаешь, что за "видимыми" категориями -- угрюмостью, молчаливостью, замкнутостью, нелюдимостью -- стоят "невидимые": гордость, деликатность, неуверенность в себе, неумение фальшивить, лгать и пустословить. Но время от времени Ирина забывает о честолюбии, "перечеркивая" саму себя: "Пересматриваю свои стихи, и все мне показалось дрянью".
   В Дневнике, вопреки мнению, что Ирина была мрачным, безрадостным, скучным человеком, находим множество фактов, опровергающих это: "После чая пошли в Гефсиманский Сад, играли, бегали, дурили", "Мы играли в карты, очень дурили", "Страшно дурили и смеялись", "Мы дурили и смеялись, как можно только в кругу молодежи и притом -- живущей не в общем бараке". Эти записи не расходятся и с мнением современников о "наивности" и "детскости" И. Кнорринг (в жизни и в литературе). Каким бывает ребенок? Разным. Открытый и замкнутый, искренний и скрытный. Всё зависит от того, как он ощущает себя в пространстве. Но ребенок этот весьма прозорлив: "Ведь это так скоро надоест, так скоро станет невозможным". А отзывы об Ирине людей, любящих ее!? -- "Там, где Кнорринг, там всегда весело". Почему? Именно потому, что Ирина считала -- все ее горести принадлежат ей, ею рождены, ей и претерпевать их. Она Дневнику и стихам адресует "охи" и "ахи". В жизни их быть не должно!
   
   "Я смотрю на жизнь, как на интересную книгу. Все, что сейчас приходится переживать, все это мне кажется; только читаю с большим интересом и увлечением. Меня нет в жизни, есть только героиня какой-то повести. Ведь в книге интересно читать и про радость, и про горе. А разве жизнь не интересна, разве не хочется знать, что ж будет дальше?! Все нужно пережить! Я не ропщу. Перетерпевший до конца -- спасен будет!"
   
   Порой кажется, что не найти более слабого человека, чем Ирина. Но лишь до той поры, пока рядом не оказался "более слабый": она утешает своего друга, т. к. "он быстро унывает и теряет надежду", "если на него смотреть свысока, если его унизят, то он уже перестает быть человеком: он дорожит чужим мнением". Ирина убеждена, что "человеку дороже всего чувство своей правоты и удовлетворения самим собой; самый униженный, самый жалкий человек может быть самым гордым и самым счастливым".
   Но поэта, как и не-поэта, касаются эмигрантские реалии: бедность эмигрантов "в жизни" грустнее, чем философии о бедности: "Французы смотрят на русских как на маленьких детей, которых привели в игрушечный магазин: все-то им хочется, все они осматривают, а купить можно только на пятачок". 8 ноября 1923 г. сделана лишь одна запись: "Нищета безобразна, нечеловечна, больше -- нищета унизительна!" Ирина рада и малому заработку, особенно, если он приятен (к таковым относится работа в библиотеке Народного университета, но работа, к сожалению, не постоянна).
   Дневник является произведением как литературным, так и историческим; в частности, живым свидетелем "политических стычек" в среде русской эмиграции. Не интересуясь политикой как таковой, автор Дневника, конечно, не может избежать пересказа "взрослых" разговоров. Впрочем, Игорь Софиев отмечает особенность эмиграции той поры: "Несмотря на разнобой в политических взглядах, даже иногда кардинально противоположных, в силу своего все же высокого культурного уровня и сознания принадлежности к единой русской культуре, что особенно резко ощущается на чужбине, в эмигрантской среде бытовала большая терпимость друг к другу". И приводит случай, когда на елке Тургеневской библиотеки, куда его привел дед, Н. Н. Кнорринг, к ним подошла дама с подносом, где были разложены (для продажи) ленты двух видов -- желтые с двуглавым орлом (эмблемой царского престола) и трехцветные (цвета русского национального флага). Н. Н. Кнорринг купил, не раздумывая, вторую; начался было спор, но "всё это больше походило на игру, [16]чем на непримиримую вражду двух противоположных политических точек зрения".
   Но от "политики" спрятаться не удается. Особую натянутость и неясность обретают записи И. Кнорринг, когда речь заходит о новых друзьях ее мужа -- Тверетинове, Эфроне и др., и связанной с ними неведомой стороне жизни Ю. Софиева. Вот она восторгается путешествием, но добавляет: "Но насколько было бы лучше, если бы мы не заезжали в Эрувиль! Юрий сам это понимает, хотя я ему никогда об этом не говорила. Юрия выдал его голос" (запись от 30 сентября 1936 г.). Эрувиль -- место сбора одной из групп, входящих в Союз возвращения на родину. Судя по фактам, Ю. Софиеву, как человеку много путешествующему, была поручена вполне невинная работа: пропаганда среди русского и французского населения счастливого образа жизни в СССР; а также, возможно, курьерская служба. К 1936 г. он вступил в члены общества "Amis de la Nature" ("Друзья природы"), созданного ФКП. Это членство, кроме всего прочего, обеспечивало дешевый ночлег в Auberge de la Jeunesse (молодежные туристические базы), когда супруги пускались в ближние и дальние путешествия на велосипедах (поэтому членом общества была и Ирина; сохранилась ее "Carte de Campeur" -- "Карта туриста" -- за 1939 г.) Известно, что платного агента из поэта Ю. Софиева сделать не решились, поскольку он обладал мешающими в данном случае качествами -- искренностью, мощным темпераментом и достаточным умом. А в Испанию не послали из-за тяжелого семейного положения (болезни жены), о чем он не раз впоследствии сожалел.
   В 1940 г. кончилась мирная жизнь во Франции, предчувствие катастрофы задолго до начала войны ощущается на страницах Дневника; мы узнаем о "реалиях" жизни апатридов; им, оказывается, в отличие от граждан Франции, не полагалось иметь противогаз; им приходилось испытывать множество других унижений. С годами меняется категоричное мнение И. Кнорринг о том, стоит ли натурализоваться (когда-то в Тунисе она осуждала за это Нестора Монастырева и других). Да, Игорь должен быть гражданином страны, а не апатридом. Но -- какой страны. Уже в предвоенное время в семье (как и во всей русской эмиграции) идут споры о возможности возвращения в Россию. С началом бомбежек решено было отправить Игоря в Розере (предместье Шартра) к подруге Ирины -- Лили Раковской (Герст); но вскоре та была арестована вместе с мужем-коммунистом (Лиля была отпущена, ее муж расстрелян). Юрия Софиева мобилизовали во Французскую армию, после ее капитуляции он вернулся в Париж, став активным членом движения Сопротивления, укрывал у себя евреев и бежавших из фашистских концлагерей советских людей.
   Игорь Софиев помнит, [17]как однажды Борис Вильде, в прошлом поэт и участник монпарнасских чтений, а ныне -- соратник Юрия Софиева по борьбе с фашистами (движения "Сопротивление" будет организовано позднее), придя в их дом, принес для его матери, лежавшей в госпитале в тяжелом состоянии, кусок вяленого мяса (немыслимого в оккупированном Париже). Зная любовь Игоря к палеонтологии, Вильде предлагал ему после окончания средней школы непременно поступить в школу при "Музее Человека", где он работал и где в то время был эпицентр движения Сопротивления -- редакция газеты с названием, давшим имя движению -- "Résistance". 26 марта 1941 г. Вильде был арестован и год провел в тюрьме, написав там "Тюремный дневник" (расстрелян 23 февраля 1942 г.). Игорь Софиев дает и последний штрих к портрету матери: "Увидев меня, она как-то оживилась и указательным пальцем провела по моему лицу -- ото лба до кончика носа, на котором как бы поставила точку".
   Ирина Кнорринг умерла 23 января 1943 г. Отпевание происходило в Церкви Покрова Пресвятой Богородицы при женской обители, организованной матерью Марией (77, rue de Lourmel), там не раз бывал Игорь с родными. Церемонию совершал настоятель церкви о. Дмитрий Клепинин. "После панихиды, -- пишет Игорь, -- мать Мария подошла ко мне. Отец предложил ей сигарету, которую она тотчас же закурила. Потом, разговаривая с ним, она подошла ко мне сзади, положила свои мозолистые, красные от холода руки мне на плечи и тут же, как-то очень нежно погладила меня по голове. Это было в конце января 1943 г. Меньше чем через месяц ее арестовали" (гестапо нагрянет на рю Лурмель 10 февраля 1943 г., арестует мать Марию, закроет объединение "Православное дело", основанное ею). Похоронили Ирину Кнорринг на кладбище Иври, под Парижем.
   Примерно за два с половиной года до смерти Ирина перестала вести Дневник. Почему? Ирине было известно, что максимальный срок, отведенный диабетичкам, -- 13 лет, она прожила 15. Причем последние два года пришлись на голодное военное время, когда о диете и режиме и говорить не приходилось. Думается, И. Кнорринг оберегала будущих читателей и свое имя -- поэта, автора "Розы Иерихона" [18]:
   
   Вдруг стало ясно: жизнь полна
   Непоправимою угрозой,
   Что у меня судьба одна
   С моей Иерихонской розой.
   
   Вот с той, что столько долгих дней
   Стоит в воде, не расцветая,
   В унылой комнате моей,
   Безжизненная, неживая...
   .....................
   Но словно в огненном бреду
   С упрямой безрассудной верой
   День ото дня я жадно жду,
   Что зацветет комочек серый...
   ..................
   И вот с безжизненной тоской
   Склоняюсь грустно и влюбленно
   Над неудачливой сестрой,
   Над розою Иерихона.
   
   Поэт есть символ Времени. Смерть Ирины Кнорринг "вписывается" в длинную череду убийств и самоубийств русских поэтов (как в России, так и в эмиграции); она разделила их судьбу. "Попробуйте меня от века оторвать..." -- автор этих строк Осип Мандельштам, как и его однофамилец, Юрий Мандельштам, были уничтожены, ибо прийтись Веку не по вкусу.
   Ирина Бек-Софиева (Кнорринг) унаследовала от родителей внутреннюю собранность, внешнее спокойствие, умение терпеть и молчать; успела впитать и увезти в изгнание русскую речь, главный ключ к океану русской культуры. Но ей было свойственно то, что отличает поэта от не-поэта: сила сердечного трепета и желание воплотить его в слове; тем самым задержать время и воскресить его через века... Ее Дневник не просто свидетельство тех далеких событий, это -- живая душа Ирины Кнорринг, вобравшая в себя запахи и вкус эпохи. После его прочтения вновь хочется открыть ее стихи, полные тайной грусти и величия.
   
   О том, что было "после всего".
   ...Война всё не кончалась. Юрия Софиева в 1943 г. отправили на принудительные работы в Германию. В 1945 г. он вернулся во францию, был сотрудником газеты "Русские новости" (в 1945-1955 гг.). После победы Красной армии наблюдался огромный патриотический подъем среди русских эмигрантов. Советские паспорта получили муж, сын и родители Ирины Кнорринг. Однако посол СССР во Франции А. Е. Богомолов в личной беседе не рекомендовал спешить с возвращением на родину, объяснив грустные перспективы этого решения. "Вид на жительство в СССР", первоначально выданный в 1946 г., затем неоднократно "возобновлялся" вплоть до 1955 г. -- в этом году Игорь Софиев с женой и сыном, [19]Юрий Софиев и Н. Н. Кнорринг приехали в СССР (именно в такой последовательности родные Ирины приехали в Алма-Ату). Мария Владимировна умерла в 1954 г. в Париже.
   7 декабря 1965 г. состоялось перенесение праха Ирины Кнорринг с кладбища Иври на русский участок кладбища Сент-Женевьев де Буа. Церемония была организована братом Ю. Софиева -- Львом Оскаровичем Бек-Софиевым. Там же им была устроена символическая могила третьего брата Бек-Софиева -- Максимилиана Оскаровича, погибшего в сталинских лагерях на Колыме в 1945 г.
   Н. Н. Кнорринг издал в Париже в 1949 г. третий, посмертный, сборник стихов дочери -- "После всего". И. Кнорринг мечтала вернуться в Россию, но вернуться -- стихами: "Сама я в Россию не поеду, но Игоря отдам отцу. М.б., там ему будет лучше [...] В тот же день, когда он уедет, я кончу самоубийством" (запись от 5 декабря 1938 г.).
   Вернувшись на родину, Н. Н. Кнорринг пишет книгу воспоминаний "Книга о моей дочери", итоговый "документ", полный отцовской любви и предчувствия надвигающейся трагедии, основанный на Дневнике Ирины, ее стихах и своих воспоминаниях о жизни в изгнании. Завершает рукопись в 1959 г., однако попытки издать ее окончились ничем.
   После завершения "Книги о своей дочери" Н. Н. Кнорринг едет в Москву и через Наталью Ивановну Столярову передает Анне Ахматовой три книжки стихов Ирины. Несмотря на то что Анна Андреевна была очень больна, она захотела его принять, сказав, что если бы стихи не произвели на нее глубокого впечатления, она бы "не стала тревожить приглашением" (свидетельствует Ю. Софиев). Из письма Н. И. Столяровой к Анне Ахматовой следует, что Н. Н. Кнорринг просил Анну Андреевну написать вступление к предполагаемой публикации стихов И. Кнорринг в алма-атинском журнале "Простор". Анна Андреевна дала лишь отзыв в несколько строк [20](он был передан Н. Н. Кноррингу через Н. И. Столярову). Хотя текст его известен читателю (он предшествовал публикации), воспроизведем его:
   
   "По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно, скучно на Западе. Для нее судьба поэта тесно связана с судьбой родины, далекой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие и честные стихи.
   Анна Ахматова
   18 февраля 1962, Комарово".
   
   В журнале "Простор" (Алма-Ата, 1962, No 6) было напечатано семь стихотворений И. Кнорринг. Благодаря усилиям А. Л. Жовтиса в 1967 г. был издан маленький сборник стихов поэтессы -- "Новые стихи". В те же 1960-е годы Н. Н. Кнорринг подготовил к изданию Дневник своей дочери, в течение нескольких лет перепечатывая на машинке ее рукописные тетради. Но в свое время издание осуществлено не было. Однако были публикации -- Н. Н. Кнорринга, Ю. Б. Софиева, И. Ю. Софиева, Н. М. Черновой, В. Г. Тюриной (см. Библиографию), воспроизводящие фрагменты Дневника.
   И вот спустя сорок лет инициативу по изданию Дневника взяла на себя Надежда Михайловна Чернова -- жена (ныне -- вдова) Игоря Софиева, хранительница семейного архива. Подчеркнем, что "Книга о моей дочери" была напечатана впервые в 1993 г. в журнале "Простор", где отдел прозы возглавляла Н. М. Чернова, благодаря которой десять лет спустя книга вышла отдельным изданием.
   
   Перечислим некоторые особенности настоящего издания. Дневник воспроизведен по машинописным копиям, выполненным Н. Н. Кноррингом. Тексты печатаются по нормам современной орфографии. Опечатки и ошибки исправлены, но сохранены синтаксические особенности повествования автора.
   Н. Н. Кнорринг разделил Дневник на главы ("Тетради") соответствующие их естественному расположению. Третья и четвертая тетради Ирина Кнорринг сшила в одну, они оформлены как одна глава. Автор Дневника выделяет особо свои произведения -- стихи, рассказы, сценарии; а также события, заслуживающие внимания, с ее точки зрения: "Вечер", "Поход", "Собрание".
   Вечный вопрос -- полностью ли печатать Дневник -- был решен в положительном смысле, т. к. в противном случае исчезли бы основные достоинства Дневника: естественная расстановка авторских акцентов, документальность, целостная картина мироощущения Ирины Кнорринг.
   В отдельных случаях (если Н. Н. Кнорринг не смог прочесть почерк дочери и проверка по рукописи не дала результатов) публикаторы вынуждены были исключить фрагмент текста или дать его с пропуском 1-2 слов (помечено <нрзб>). Заметим, что почерк у И. Кнорринг -- "бисерный", намек на букву, но содержащий ее основной признак (в чем-то перекликается со стихами поэтессы). Кроме того, наблюдается "вольная" пунктуация автора ("казнить, нельзя, помиловать"), приводящая к возможности неоднозначной трактовки текста.
   В угловых скобках дана: расшифровка сокращенного текста, в круглых -- комментарии по тексту. Исправлены без комментариев: описки И. Кнорринг, ее ошибки во французском тексте, разночтения в написании ею фамилий (Майер-Мейер, Монашев-Монашов и др.). В ряде случаев к фамилиям, имеющим разночтения, даны сноски в указателе имен.
   Порой у издателей возникало желание "поправить" фразы И. Кнорринг, т. к. в них, наряду с русизмами, присутствует некоторая "шероховатость", свойственная людям, живущим в иноязычной среде ("по-русски так не говорят"). Но вспомнился описанный Ниной Берберовой спор: "Так по-русски не говорят", -- утверждал Владислав Ходасевич. "Где не говорят?" -- восклицал Довид Кнут. "В Москве!". "А в Кишиневе -- говорят!" В Русском Зарубежье так говорят.
   Надо заметить, что И. Кнорринг, писавшая без черновиков стихи, так же писала и Дневник (без помарок и правки). Если изменение хода мысли требовало изменить текст (хотя бы согласовать падежи), автор двигался дальше, не останавливаясь на мелочах. Подобные фрагменты были исправлены при подготовке машинописных текстов Н. Н. Кноррингом.
   
   Несколько слов о справочном аппарате, основная часть которого -- "Аннотированный указатель имен", "Библиография", "Сокращения" -- вошла во II том Дневника.
   Перечень материалов, использованных при составлении вступительной статьи, комментариев и аннотированного указателя имен, приведен в разделе "Библиография".
   "Сокращения" -- это список основных сокращений, сделанных И. Кнорринг в тексте Дневника и автором справочного аппарата.
   Особенности составления "Аннотированного указателя имен" даны в предисловии к нему. Указатель включает в себя более тысячи персоналий -- как видных деятелей русской эмиграции, так и рядовых кадет и гардемарин, студентов, друзей автора по Сорбонне, Франко-русскому институту и, разумеется, собратьев по перу. При формировании справочного аппарата особое внимание было уделено персоналиям, героям Дневника, справки о которых отсутствуют в общедоступной литературе. При составлении справок на известных деятелей акцент делался на те фрагменты их творческой биографии, которые представляют интерес в связи с судьбой Ирины Кнорринг и русских эмигрантов ее поколения -- "незамеченного поколения".
   В отдельных случаях (при имеющихся в справочном аппарате разночтениях) дана ссылка на источник информации.
   Все замечания по тексту Дневника вынесены в раздел "Комментарии". Туда же вынесены выходные данные упоминаемых в Дневнике публикаций И. Кнорринг и тексты стихов. Однако многие стихи поэтессы (как и ее рассказы) не опубликованы. Было принято решение не приводить их тексты (иначе объем книги увеличился бы вдвое); кроме того, работа по их расшифровке еще не завершена. Факт отсутствия публикации в каждом отдельном случае дополнительно не оговаривается.
   Основную часть иллюстративного материала представляют фотографии из архива Софиевых-Кноррингов, публикуемые впервые.
   
   В заключение хочется выразить глубокую благодарность за помощь в работе над книгой: научному консультанту издания -- доктору филологических наук, профессору Татьяне Викторовне Саськовой; редактору французского текста -- Анне Алексеевне Бессоновой; референту Общественного фонда А. И. Солженицына -- Мунире Уразовой; техническим координаторам проекта -- Денису Олеговичу Новожилову и Павлу Юрьевичу Невзорову; помощникам в комментировании текста и составлении справочного аппарата к книге -- Алексею Юрьевичу Невзорову, директору Центральной научной библиотеки Союза театральных деятелей РФ -- Вячеславу Петровичу Нечаеву, директору Научной библиотеки Керченского Историко-Культурного Заповедника -- Нине Дмитриевне Шестаковой, кандидату исторических наук Марине Анатольевне Пановой (Тунис), профессору, барону Владимиру Игоревичу Кноррингу, Гал и Дмитриевне Мышецкой (дочери Гал и Борисовны Кнорринг), Наталии Евгеньевне Лаштовичковой-Куфтиной; исследователю творчества И. Кнорринг -- Вере Геннадьевне Тюриной, Линаине Павловне Черновой, супругам Любови Константиновне Шашковой и Марату Сатышевичу Крыкбаеву, сотруднику Дома Марины Цветаевой -- Марине Юрьевне Мелковой, Надежде Геннадьевне и Леониду Николаевичу Борисовым -- за помощь в организации издания и моральную поддержку, а также авторам книг и статей, приведенных в разделе "Библиография", незримо участвующих в подготовке справочного аппарата к книге.
   И. М. Невзорова
   

ДНЕВНИК

   
   В эту тетрадь я буду писать все, что только можно выразить чернилами и пером. Из отдельных дней у меня выйдет целая повесть, моя собственная повесть обо мне. Подробно буду я описывать дни, откровенно буду высказывать свои чувства и не буду забывать каждый день писать сюда все возможное.
   Ирина Кнорринг
   

Тетрадь I

Начата 26 августа 1917 г. -- кончена 30 апреля 1920 г

   
   
   Все, на чем печать непоправимого,
   Белый лебедь в этой песне слил! [21]
   
   Бальмонт
   
   Начата 26 августа 1917 г. -- кончена 30 апреля 1920 г.
   11 лет, 4 месяца, 5 дней -- 14 лет, 1 неделя, 2 дня
   

26 августа 1917. Воскресенье

   
   Сегодня с утра я одна пила кофе, я его сама себе сварила. Потом занималась разными пустяками. Потом, когда Мамочка пришла со службы, я только причесывалась. Потом я занималась одним русским, а французским поленилась, у меня так много дела до 1-го! Кончить гербарий, выписать "героев" из книги. Беда! Мамочка говорит, что теперь у меня нет "подруги". Если правда, то я здесь сделаю себе подругу. Скоро приедет Леля Х<воростанская>, и Таня Г<ливенко> перестанет со мной играть. Но я все-таки думаю, что нет. Таня об Леле не спрашивает, да и здесь у нее много друзей. Соня сегодня за Тигриком не поехала. [22]Очень жаль. Когда я брала ноты, чтобы играть, поглядела на Мамочкины мелодекламации [23]и... только вздохнула. Мелодекламация -- моя идея, моя любимая мечта, вместе с Елшанкой. Я беру, чтобы их разобрать, а когда выбираю по мне, то все про себя читаю "с душевным чувством". Я хочу написать какую-нибудь "потрясающую драму" или "трагический роман", и напишу.
   

30 августа 1917. Четверг

   
   Я умею кувыркаться назад на месте, вперед не умею. Я плела сегодня коврики. Самарин сказал, что если я хочу хорошо писать стихи, то должна чаще писать. Послезавтра в гимназию, а я еще не все выучила. Сегодня постараюсь написать русский, завтра -- засушить цветок и сделать немецкий, а после молебна -- французский.
   

12 сентября 1917. Среда

   
   Я строю воздушные замки. Мой воздушный замок прекрасен. Мой воздушный замок -- семейный очаг. К нему длинная, трудовая дорога ведет, и ключ от замка -- Елшанка. Я буду жить среди добрых, веселых людей, буду писать романы и стихи, буду безгранично счастлива. Таков мой воздушный замок. Моя подруга -- Трусик (Валя Бондарева), Отшельник (Мила Павленко) и Цапка (Мила Вальх), а сама я Хвостик-Брин-ле. Мои подруги такие славные.
   Я довольно хорошо рисую. Сегодня я не ходила по случаю насморка. Рисовала наших предков и черта. Когда я на него посмотрела, мне вдруг захотелось написать про него стихотворение.
   У нас в гимназии была история. Я ею сразу заинтересовалась. А вот география мне показалась такая скучная. И сам учитель Игорь Иванович, великан или просто Ходули, -- дурак. С ним так скучно заниматься. "Мелодекламация -- моя идея, моя любимая мечта, вместе с Воздушным замком", и это правда.
   Как же я буду спать с таким насморком? Надо положить под подушку штук 10 книг, чтобы голова была на высоте. Только так и можно.
   Спокойной ночи!
   Что за ерунда!
   
   Когда я проснулась, погода была плохая, и опять я не пошла в гимназию! Очень боюсь, что сегодня была история. Потом я вспомнила, что у меня сегодня урок музыки. Мамочка ушла. Я причесалась и стала рисовать. Потом пришла Юлия Ивановна. Я все время смотрела, когда она идет, хотела опять рисовать, чтобы она вошла и сказала: "А где же Ирочка?", вошла бы в кабинет и увидела бы меня, и я бы похвасталась ей рисованием. Но вышло не так.
   

Дочь солнца [24]

   
   Это было во времена чудес. На свете жила прекрасная женщина-царица. Ее дворец находится на западе, против востока. Он был сделан из чистого хрусталя.
   

Четыре духа

   
   Давно-давно жил на свете царь Кабир. С 16-ти лет он правил страной. Жил он во дворце из слоновой кости. В его саду пели райские птицы, а в каждой комнате были зеркальные полы.
   В те времена учились только знатные люди. Стали и Кабира учить. Приходит к нему учитель, бритый, как и все ученые, худой. Сел за стол, а Кабира нет. Он сидел у ручья призадумавшись. Крикнул учитель слуг и велел его высочество Кабира позвать. Но слуги пришли с ответом: "Кабир сказал, что не хочет учиться".
   Жил у Кабира раб, негритенок Китко. И часто он разговаривал с Кабиром о мудрецах. Однажды вечером сидели Кабир и Китко во дворце. "Знаешь, господин, -- сказал Китко, -- в твоем царстве за горой есть развалины замка, и в них живут духи". Китко это хорошо знает. Кто из этого замка уйдет -- мудрецом станет. Вот ведь как! "А что если нам туда пойти, Китко", и Кабир задумался. Это предложение не понравилось Китко, так как он был не из храбрых.
   "Господин, -- сказал он, -- к ним надо идти с подарком. Брось от чистого сердца золотое кольцо в развалины. Тогда можно". -- "Идем сейчас же, я брошу, идем!"
   Была тёмная ночь, тускло светила луна. Кабир и Китко подходили к развалинам. Кабир держал в руке кольцо. Вот он остановился, взглянул на кольцо, поднял руку и бросил его в развалины. Ярко блеснуло кольцо при лучах месяца. Вот оно ясно видно на темном фоне неба, перевернулось три раза в воздухе и... упало. Боже, как обрадовались духи, как они завизжали, так что стены замка задрожали. Сильно струсил здесь бедный Китко.
   Вошли они в замок. "Тук, тук, тук!" -- глухо раздаются их шаги. "Тук, тук, тук", -- повторяет вокруг них множество голосов. "Духи!" -- крикнул громко Кабир. "Хи-хи-хи", -- повторили голоса. Вдруг пол под Кабиром провалился, и он стал медленно опускаться вниз, оставив наверху мир и негритенка. Наконец Кабир спустился вниз в подземелье к духам. Очутился он среди безобразных чудовищ. Вышел из них один высокий с большими глазами и сказал: "Ты пришел к нам учиться. Тебя будут учить 4 духа, а 2 подарят тебе самое дорогое на свете. Первый я тебя буду учить".
   Они поднялись на воздух и полетели на север. Много нового увидал Кабир. Наконец они прилетели к океану. Тут дух сказал: "Здесь моя родина. Здесь я и останусь. Возьми от меня в подарок небо".
   Очутился Кабир сразу в развалинах замка. Духи сразу приступили к нему с расспросами: "Где ты был? Что делал? Поумнел хоть немного?" "О, я теперь совсем умный". "Умный, умный, умный, умный", -- на разных языках повторяли духи и при этом строили такие гримасы, что трудно было удержаться от смеха.
   Тогда дух юга подхватил Кабира и полетел с ним к Черному морю. Опять много нового увидал, много нового, интересного.
   

Вечер

   
   Я лежу, но не сплю. На дворе уж темно.
   Только лужи большие мне видно в окно.
   За окном, на дворе буря грозно ревет.
   Колыбельную песню мне ветер поет:
   Засыпай, засыпай...
   
   Где-то поезд идет, по дороге шумит,
   И вдали где-то грустно, протяжно гудит,
   И куда-то далеко, далеко зовет.
   Колыбельную песню мне ветер поёт:
   Засыпай, засыпай...
   
   Я лежу, чуть не сплю. На дворе уж темно,
   Только лужи блестят -- мне их видно в окно.
   За окном, на дворе, буря громче ревет.
   Колыбельную песню мне ветер поет:
   Засыпай... Засыпай...
   
   И на небе большая, златая луна
   В эту темную ночь из-за туч не видна.
   Лишь горят фонари, дождик в окна к нам бьет.
   Колыбельную песню мне ветер поет:
   Засыпай... Засыпай...
   
   Я и сплю и не сплю. На дворе так темно!
   Только лужи блестят. Не гляжу я в окно.
   Хорошо мне, а буря свистит и ревет.
   Колыбельную песню мне ветер поет:
   Засыпай... Засыпай!
   
   

15 октября 1917. Понедельник

   
   

Невеста ветра

   
   Давным-давно жила на свете одна царица, и звали ее Василиса Премудрая. Она была такая красивая, что все юноши к ней сватались. И вышла она замуж за одного юношу -- Симеона.
   Жил тогда в заморских странах, на высоких горах, в своих темных ущельях Буйный Ветер. Жил он всегда один, и было ему скучно. Не было у него верного друга -- жены. И задумал он, Буйный Ветер, выбрать себе в жены красавицу земную.
   В это время родилось у Василисы Премудрой дитя -- девочка, да такая красивая, что во много раз красивее матери. И назвали ее Екатерина Красавица. Мать ее любила больше всего, и отец также.
   Однажды Василиса вынесла колыбель с малюткой в сад, строго приказав мамкам и нянькам охранять дитя. А Ветер Буйный скрывался в это время на тенистом дереве. И надулся тут он, выхватил Екатерину Красавицу из колыбели и понес ее в заморские страны, на высокие горы, в темные ущелья. А горы те были такие крутые, что взобраться туда было невозможно. Только и мог туда взобраться один Буйный Ветер.
   Няньки и мамки в это время побежали вдогонку Ветру и поймали голубое одеяльце Екатерины Прекрасной. Узнали об этом Василиса и Симеон и горько печалились. И спрятали они голубое одеяльце на память о своей Екатерине Красавице. А Ветер, примчавшись в заморские страны, на высокие горы, в темные ущелья, сказал Екатерине Красавице: "Екатерина, теперь ты моя! Через десять лет ты будешь моей невестой, а через одиннадцать -- моей женой. А тогда же, конечно, и царицей мира, всего мира!"
   Прошло 10 лет. На земле, в стране Василисы Премудрой умер царь и не было им ни наследника, ни наследницы. И объявила тут Василиса Премудрая храбрым рыцарям: "Кто из вас отнимет мою дочь Красавицу Екатерину от Буйного Ветра, тот возьмет ее себе в жены и будет наследником престола".
   Один храбрый рыцарь, Олег, пошел на розыски Красавицы. Шел он почти год и наконец зашел в заморские страны, к темным горам. Подошел и думает: "Как же я заберусь в такую высь?" Вдруг слышит шум, свист, радостный рев, завыванье: то Ветер прилетел домой, в страну заморскую, в свои темные ущелья. В глубине пещеры сидела девочка и плакала. "Что так плачешь, красавица? -- ласково обратился к ней Ветер, -- скоро ты будешь моей женой и царицей мира". "На земле я нашла бы себе жениха лучше тебя!" -- сквозь рыданья ответила девушка. "Забудь это! Ты волей или неволей будешь моей женой. А теперь прощай!" -- и Ветер улетел. Оставшись одна, красавица подошла к краю горы и подумала: "Для чего мне жизнь, если я буду женой такого злодея, как Ветер? Лучше брошусь вниз!" И она, закрыв глаза, прыгнула. Но упала она на сильные руки Олега. "Идем теперь к твоей матери, -- ласково проговорил Олег. -- Теперь ты будешь моей женой и царицей одной только страны. Согласна?" "Согласна", -- радостно... (Не дописано. -- И.Н.) На свадьбе, во время свадебного пира... (Не дописано. -- И.Н.).
   

2 ноября 1917. Пятница

   
   Сегодня -- великий день для меня. Я и Таня Г<ливенко> -- герль-скауты. [25]Мы на третьей поляне просветляли друг друга!!! Это!!! величайшая!!! тайна!!! Сегодня я со спокойной совестью помолилась, как герль-скаут, и спокойно засну.
   

9 ноября 1917. Пятница

   
   Сегодня я лежу. У меня кашель, насморк, и очень болит голова. Я думаю:
   
   Скажи мне, ветка Палестины,
   Где ты росла, где ты цвела?..
   ..............................
   Прозрачный сумрак, луч лампады, --
   Кивот и крест, символ святой... [26]
   
   Кивот! Жеребятниково. Как это мило, родно! Помню старый дом снаружи, помню старый сад, старые ели. Помню мезонин, где мы жили, пока Папа-Коля был в Москве. Как там было хорошо! Помню Владимира Федоровича, Марию Владимировну, Тоню, Лялю... [27]Да Лизу, няню. Пирожки с капустой. Как там было хорошо! Мирно, беззаботно жили мы там! Какие хорошие воспоминания о Жеребятникове. Теперь там, вероятно, погром. Вот когда встают воспоминания у меня -- лес на горе, хохлик [28]... О, если бы мне всю жизнь представлялось это так ясно! Никогда больше там не буду, никогда не увижу того, что так радовало меня, и счастливы мои воспоминания, не увижу больше никогда, никогда. Но что это? Я плачу. О чем! О прошлом. Но к чему расстраивать себя? Оно все равно не вернется. А я еще дитя. Что ждет меня впереди? Может быть, слава, гениальность. Может быть, сбудутся мои мечты. Не знаю.
   

11 ноября 1917. Воскресенье

   
   

* * *

   
   Цветком полевым на опушке цвела я,
   Порой разговоры с цветами вела я,
   
   Меня по ночам освежала роса,
   А днем улыбалися мне небеса.
   
   Сестрички, росли там и жили мы дружно.
   Так весело жили, что вянуть не нужно.
   
   Нас девушки утром, с зарею, не рвали,
   И, бегая по лесу, нас не топтали.
   
   И дождик поил нас порой благодатный,
   И ветер в жару обдувал нас прохладный.
   
   Зефиры над нами все лето играли,
   И мир, и свободу, и жизнь восхваляли.
   
   Нам солнце с небес улыбалося с лаской,
   И жизнь нам казалась волшебною сказкой.
   
   Но красное лето к концу подходило,
   И яркое солнце бледнее светило.
   
   Холодные, серые дни уж настали.
   Зефиры умчались, и листья опали.
   
   С мольбою в сердцах мы, дрожа, увядали,
   Счастливую жизнь навсегда покидали...
   
   

Русалки

   
   По реке, в час ночной, по долине
   Мальчик с кладью тяжелою шел.
   Уходя с каждым шагом все дальше,
   В темный бор наконец он пришел.
   
   И, усевшись под деревом, тихо,
   Перед быстрой широкой рекой,
   Он сомкнул свои сонные глазки,
   Освещенный прекрасной луной.
   
   Он заснул. В это время из речки,
   Вереницей, одна за другой,
   Выплывали на берег русалки,
   Освещенные полной луной.
   
   Собралися они в хороводы
   И запели про чудный дворец,
   И про синие, быстрые волны.
   Про чудесный волшебный ларец.
   
   Мальчик спал и не видел русалок,
   Только слышал таинственный хор...
   А на небе луна улыбалась,
   И шумел, и стонал темный бор.
   
   И кружились и пели русалки,
   Звезды сыпали им небеса.
   Вдруг заметили мальчика. Злобой
   Засверкали их злые глаза.
   
   "Ты проснися, проснися, малютка,
   Опустись к нам скорее на дно.
   Там ты встретишь приветы и ласки.
   Поджидают тебя там давно..."
   
   И проснулся, проснулся, бедняжка,
   И, наслушавшись ласковых слов,
   Он готов прыгнуть в бурную воду,
   Он на дно опуститься готов.
   
   "На земле тебе плохо живется,
   Посмотри -- набегающий вал
   Тебя к счастью умчит"... И малютка,
   Опьяненный надеждой, упал.
   
   

* * *

   
   О печаль! Ты опять навестила меня
   И тебя я узнала опять!
   Ты от мирного сна пробудила меня
   И уселась ко мне на кровать.
   
   Наклонилась ко мне, говоришь и поешь
   Все печальные песни одни.
   Но зачем же, печаль, ты тревожишь меня
   В мои ясные, детские дни?
   
   О, вы, светлые Феи веселья и грёз,
   Прогоните отсюда печаль.
   И умчите меня вы от горя и слёз
   В голубую прекрасную даль.
   
   И умчалась я с Феями весело в даль,
   Где играет мерцание дня...
   Уж ко мне не приходит Печаль. И Мечта
    От нее охраняет меня.
   
   

11 декабря 1917. (Вторник. -- И.Н.)

   
   Ох, ох, ох. Нас (в гимназии), кажется, распускают 20-го, когда некоторых -- 9-го, а остальных -- 10-го! Ужас! Ох, ох, ох.
   

12 декабря 1917. (Среда. -- И.Н.)

   
   Писать весь день Мне очень лень.
   Нас распускают 15-го. О-о-о-чень хорошо.
   Я себе отморозила ноги! Ух, как это противно. Я, Т<аня> и Л<еля> [29]писали стихотворение на Р<ождество> Х<ристово>. У всех вышло плохо. Я написала, но переправлю и подарю Мамочке или Папе-Коле! Подарки у меня еще не готовы. Беда!
   

Рождество Христово

   
   Была чудная ночь. Все заснуло кругом.
   В той пещере, где спали овечьи стада,
   У Марии родился младенец Христос.
   И зажглася святая звезда.
   
   Пастухи увидали звезду, и лучом
   Поманила она их куда-то вперед.
   Удивились тогда пастухи: для чего
   В эту ночь та звезда их зовет?
   
   И явился к ним Ангел с великих небес,
   Тихо пел и прекрасную арфу он нес.
   Он сказал пастухам: "В эту тихую ночь
   В Иудее родился Христос.
   
   Поклонитесь ему. И звезда приведет
   Вас к Тому, Кто родился в спокойную дрёму".
   Удивились тому пастухи и пошли
   Поклониться младенцу святому.
   
   

20 декабря 1917. (Четверг. -- И.Н.)

   
   Какая Леля Хворостанская ябеда. Какая Леля Хворостанская сплетница и врунья. Сегодня я и Таня Г<ливенко> убирали у нее стол и нашли письмо, которое Леля написала Тане еще летом, когда мы жили вместе с Х<воростанской> на даче. Таня дала мне его прочесть, но просила никому не показывать. Вот что там было написано Лелиным почерком: "Милая Таня! Ирина такая противная девчонка, собрала штук 5 мальчишек, таких же дураков, как и она! Наконец-то я прочла ее дневник, он написан на листочках такой формы <><><><>
   1. Мое имя Андерлида (правда, писала).
   2. Я царица неведомой Бурлании (писала).
   3. Мой друг Володя Шварц (это один мальчик с нашей улицы)". Конечно, я этого не писала! Потом написала, будто я написала В<олоде> Ш<варцу> письмо, где признавалась, что я его люблю и т. д. И попросила в письме Таню его разорвать! Ну, это ли не гадость!?!?!?!? -- у, гадость. И как же ее ненавижу! И не только я, но и Таня Г<ливенко>, и Тося Д<убнер>, и Тина. Не только за вранье, а и за сплетни! Дрянь!
   У Сарры Моисеевны висит карточка одного латыша, который ее любит. Я написала про него стихотворение:
   
   Латыш. Он оперся рукою
   О бритую свою под первый номер tête [30].
   Он так задумался страдальчески, бедняжка,
   И верно, Саррочке готовит он привет.
   
   А, может быть, грустит, от Сары уезжая?
   Ее уж не увидит долго-долго он.
   И кажется ему, что видит он в тумане
   Любимой Саррочки глаза, как небосклон.
   
   Желанное письмо в редакцию
   Милостивый Государь, г. Редактор!
   Покорнейше просим Вас принять в Ваш журнал стихи от двух одиннадцатилетних гимназисток. Пишем мы под псевдонимами "Ундина" и "Русалка". [31]Очень, очень просим принять эти стихи. Ундина. Русалка.
   Наш адрес: Харьков, Чайковская ул<ица>, д<ом> 16, кв<артира> 7. Ирине Николаевне Кнорринг.
   Если хотите, пришлем других стихов.
   У<ндина>. Р<усалка>.
   

Рыцарь

   
   Давно, в былые времена,
   Была волшебная страна,
   Где было много гор.
   И правил ею мудрый князь,
   Имел одну он дочь, Ядась.
   И жил там рыцарь Тор.
   
   Он много делал на войне
   И много помогал стране --
   За это мудрый князь
   "Что хочешь" -- сделать обещал!
   И горы золота давал,
   Но тот просил Ядась.
   
   В стране была гора Юдок.
   Никто туда войти не мог:
   Вошел -- и в камень он
   Вмиг превращался в тех горах
   (Испытывая страшный страх)
   Волшебницей Нарон.
   
   Ядась была горда и зла
   И выйти замуж не могла
   За рыцаря того.
   И вот, когда взошла луна,
   За ночь придумала она
   Злу пытку для него.
   
   Вот Тор приходит к ней.
   Она Его встречает чуть бледна:
   "Ах, милый мой цветок!
   Я выйду замуж за тебя,
   Коль ты достанешь для меня
   Из речки башмачок".
   
   Тогда мой Тор коня седлает,
   Его кнутом всё погоняет,
   И скрылся уж вдали...
   Женитьбы хочет он добиться
   И для Ядась к реке он мчится
   В кой тонут корабли...
   
   Но вот проходит год. Невесте
   Никто о нем не скажет вести,
   И весела Ядась.
   "А жаль его, он не вернется,
   А замуж выйти все ж придется!"
   Промолвил старый князь.
   
   Но он вернулся к ней.
   Она стоит бледнее полотна:
   "Достал мой башмачок!?"...
   
   "В горах большой цветок растет,
   Он много счастья принесет --
   Достань мне тот цветок".
   
   И снова Тор коня сед лает,
   Опять в галоп его пускает
   И мчится в горы он.
   Но только к ним он подъезжает,
   Как из ущелья выползает
   Волшебница Нарон.
   
   Жезлом коня остановила
   И в камень Тора обратила.
   И серым камнем Тор стоит
   Среди ущелий, среди гор.
   Очами мертвыми глядит...
   Так ты погиб, несчастный Тор!
   
   23 дек<абря> 1917
   

Дневник на 1918 год Герль-скаута и Феи Кафайа И<рины> К<норринг>

4 января 1918. Пятница

   
   Я уже не прежняя Ирина! Во мне пробудились новые чувства, новые мысли! Я вспоминаю о детстве, когда я носилась в светлом облике и ничего не видела, кроме него -- светлого, ясного, безмятежного... Тогда я была всегда счастлива, но я не умела ценить его... А теперь!? Теперь я никогда не бываю счастлива.
   

* * *

   
   В минуты горя и ненастья
   Нас вдаль манят с собой мечты, --
   То -- отблеск истинного счастья,
   То -- отблеск дивной красоты.
   
   Само же счастье -- безгранично,
   Живет оно на всей земле,
   Но никогда нейдет вторично,
   Кому являлося во мгле.
   
   Оно живет виденьем бледным,
   Там, где страдает человек.
   И покрывает вас нетленным
   Своим сиянием навек.
   
   Его улыбка -- месяц ясный,
   На темно-синих небесах.
   И рой волшебных звезд прекрасных
   Горит всегда в его глазах.
   
   И в кудрях Счастья золотистых
   Играет солнца луч златой,
   А голос спорит с нежным, чистым
   И легким ветерком весной.
   
   Оно прекрасно, величаво!
   Уйдет от нас -- тогда мечты
   Нам посылает, как забаву,
   Как память прошлой красоты.
   
   

23 января 1918. (Среда. -- И.Н.)

   
   

Рождество Христово

   
   Пришло время родиться обещанному Иисусу Христу. В это время император Август сделал перепись всей страны. Все должны были записаться в том городе, откуда происходил их род. А Иосиф и Мария пошли из Назарета в Вифлеем. Пришли они ночью. Все гостиницы были заняты, и им пришлось ночевать в скотной пещере. И тут родился Иисус Христос. Мария запеленала его и положила в ясли. В это время в поле пастухи пасли стада. И явился к ним с неба Ангел и возвестил о рождении Христа. И появилось много Ангелов, все говорили о рождении Спасителя и пели: "Слава в вышних Богу". Удивились пастухи и пошли в пещеру поклониться светлому Младенцу.
   

Два друга

   
   Наступило время летних каникул. В гимназии мальчиков отпустили рано. Счастливый возвращался в этот день домой Гриша Лешев. Радостно было у него на душе: каникулы... Он первым учеником перешел в 3-й класс... Завтра -- в деревню. Скоро он обнимет свою старую няню, увидит родные поля, рощи, скоро он будет бродить по лесам, купаться в реке, лазить по оврагам, и за ним с радостным лаем будет бегать его любимый Дружок.
   В поезде шумно. Уже зажгли фонари. Гриша едет к себе в родную деревню. Он сидит, облокотившись на столик, и сладко дремлет. Но его разбудил голос отца: "Вставай, Гришука, приехали!" Гриша лениво зевнул, но мысль о деревне заставила его быстро вскочить. Вышли из вагона, сели в экипаж и поехали по бесконечным лугам.
   Уткнувшись в угол экипажа, он смотрит на безграничную синеву небес, всю усеянную яркими звездами. Глядит и вспоминает Дружка: ведь он спас ему жизнь. Когда Гриша был совсем маленьким, сидел он на берегу речки и играл песочком. А день был ветреный, по реке ходили большие волны, и было холодно. Вдруг он поскользнулся и упал в воду, и понесло его волной на середину реки. Испугалась нянька, засуетилась, заохала, а между тем Дружок бросился в воду и спас Гришу.
   Но лошади встали; слышны крики и громкий, радостный лай Дружка. Приехали! Быстро и весело потекло время. Гриша целыми днями бегал по лугам и рощам, лазил по горам и купался с товарищами и Дружком. Но не забывал и уроки. Каждый день утром Гриша сидел в своей комнате за книгой. Дружок лежал у его ног и дремал. Но Гриша кончил урок, закрыл книгу и крикнул: "Дружок, купаться!", и выпрыгнул в окно. Дружок за ним. Стрелой мчатся они к реке, бросаются в реку и долго купаются. Весело, быстро пролетело время!
   Но вот каникулы пришли к концу. Через три дня -- в город. Грустный ходил Гриша, грустный был Дружок. Наступил день отъезда. С утра погода была плохая, дул ветер и пошел дождь. Подали экипаж. Попрощавшись со всеми, Гриша подзывает к себе Дружка и, дав ему на прощание кусочек ветчины, чмокнул его в носик. Сели в экипажи, поехали на станцию. Всю дорогу за ними бежал Дружок. Когда Гриша сел в поезд, он хотел было тоже полезть в вагон, но его туда не пустили. Тогда он сел на платформе против окна. Сел Гриша в вагон, снял пальто и подошел к окну. На платформе стоял Дружок. Поезд тронулся. Дружок попробовал было бежать за поездом, но, не догнав, грустный побрел домой. Пришел в комнату, где спал и занимался Гриша, сел у Гришиного стула и жалобно завыл.
   Не грусти, Дружок! Пройдет зима со своими суровыми метелями. Вновь распустятся цветы, зазеленеют рощи и к тебе вернется твой друг!
   

31 января 1918. Четверг

   
   Условия:
   1. Писать дневник и сочинения каждый день.
   2. Не ставить кляксы.
   Я наконец могу писать в дневнике по своим правилам и порядкам. [32]Я буду писать ежедневно сюда в минуты горя и радости, ничего не скрывать от своего дневника и писать все, все, все. Я не буду забывать, что я Фея и Герль-скаут. Я, как Фея, выйду на землю в цветке кашки на лесной поляне.
   У нас в гимназии умерла одна гимназистка из первого класса. Мы так боялись, что ее понесут в большой зал при нас. А ведь чего бояться? И я когда-нибудь умру. Не страшно!
   

Цайято, сын Зара-Гама

   
   Вечерело. В комнате сидел старик седой Авизар. Он сидел, задумавшись и поглаживая свои белые волосы... В окне послышался стук... Старик встрепенулся!
   "Кто там?" -- крикнул он громким голосом.
   "Пусти переночевать".
   Дверь отворилась, и в комнату вошел высокий юноша. На нем был пестрый халат, воротник из горностая и высокий колпак со звездами. Видно -- рыцарский гонец!
   
   Далеко за морем
   Есть страна большая,
   Ею правит мудрый Зара-Гам.
   
   Во дворце прекрасном
   Он живет. А ночью
   Духов, ветров буйных он к себе зовет.
   
   Северный и южный,
   Западный, восточный --
   Ветры-ураганы -- братья меж собой.
   
   Зара-Гам внимает
   Ветрам, тайнам мира.
   Ходит сильный ветер над его землей.
   
   

Сиротская доля

   
   Тяжело жилось бедной маленькой Акулине! Она была круглая сирота и жила из милости у скотницы Домны. Акулину все обижали -- и Домна, и ребятишки...
   С раннего утра и до позднего вечера она пасла гусей в лесу. Сначала ей было тяжело и страшно проводить время далеко от деревни в темном лесу. С тайной завистью и грустью смотрела она на беззаботных ребятишек. Но мало-помалу обжилась Акулина со своей тяжелой долей. Она полюбила одиночество, полюбила природу. Только в лесу она была веселая и чувствовала себя на свободе. Но когда она вечером возвращалась домой, то забивалась в угол, словно боялась обратить на себя внимание. Вообще, при людях она росла скрытной, одинокой девочкой. Акулину никто не любил, никто о ней не заботился. Она была одинока, как в чистом поле росла молодая одинокая верба.
   

Праздник у Феи

   
   Уж луна сияет
   В синеве небес,
   Уж заснули люди,
   Оживился лес.
   
   Уж проснулись ивы
   На брегу реки
   И в траве зажглися
   Крошки: светляки.
   
   От цветов разлился
   Тонкий аромат.
   И на праздник леса
   Феи все спешат.
   
   Все в нарядах бальных,
   В тонких паутинках,
   В жемчугах, алмазах:
   В капельках, росинках.
   
   Были тут и мошки,
   Эльфы, светляки.
   И пришли русалки
   Из большой реки.
   
   Домовые, ведьмы --
   Все на бал идут
   И царицу Фею
   Для открытая ждут.
   
   Фея прилетела,
   На грибочек села,
   Радостно запела:
   
   Царица Фея -- Голубой Глазок
   Я царица леса,
   Также и полей.
   Праздник начинаем
   Мы среди друзей.
   
   1-я Фея
   Я живу далеко
   В красненьком цветочке,
   И сюда примчалась
   К Синему Глазочку.
   И царице дар несу
   Вот -- из цветиков пыльцу.
   
   2-я Фея
   Я царице дар несу --
   Благодатную росу,
   Да из ландыша цветочка,
   Да для Синего Глазочка.
   
   Царица Фея -- Голубой Глазок
   Я вас всех благодарю
   И дары себе беру.
   
   Светлячок
   Я, малютка светлячок,
   Засветил свой огонек
   И пришел сюда к царице,
   Чтоб царице поклониться.
   
   Русалка
   Я люблю родные воды
   И родные берега.
   Мне любимы все русалки,
   Как родимая река.
   Но царевна Синеглазка
   Мне подружек всех милей,
   Под водой живу я сказкой,
   Чтобы рядом быть, при ней.
   
   Домовой
   Ты милее тараканов
   И пыл и запечной.
   Ты прекрасней всех красавиц,
   Ты мой друг сердечный!
   
   Собралися в хороводы,
   Феи стали танцевать,
   Но пришлось им поневоле
   Чудный праздник завершать:
   Зорька заалела На краю небес.
   Уж проснулись люди,
   Засыпает лес.
   
   

26 февраля 1918. Вторник

   
   Я вижу странные, но между тем и страшные сны. Вчера я видела во сне, будто меня и одну девочку зарезал кинжалом один солдат. А сегодня и того хуже. С месяц тому назад я видала, как торжественно, с флагами несли три открытых гроба, наяву. В первом из них я видела лицо. А сегодня я видела во сне, будто я одна во всей квартире, и вдруг вижу то же самое шествие с тремя открытыми гробами. В первом гробу я вижу саму себя, во втором -- Папу-Колю, а в третьем -- Мамочку. Ужасно я себя чувствовала, но, к счастью, проснулась.
   Я -- Фея, и мой домик -- полевая кашка на лесной поляне. Таня -- ландыш в лесу. [33]Наша царица -- Василек. Сейчас мы живем под землей. Мы еще не видели царицу. Она живет отдельно, под землей. Я слышала про царицу Фей, про эльфов, и как они живут -- от Эльфика, фарфорового слоника, и от Феи-собачки. В ночь с 24 на 25-е марта все феи и царица покажутся на свет Божий. Значит, и я, и Таня. С этих пор мы будем жить на земле, в цветочках. В ночь на 25-е марта будет большой праздник для фей и будет он называться: "Преобразование" или проще, на языке фей "Вебраллей". Надо сказать об этом Тане.
   

27 февраля 1918. Среда

   
   У нас нет прислуги. Сегодня я сама мыла посуду. Вчера вечером была у Тани. Она мне показывала свой дневник. Там она пишет про одну девочку из 5-го класса, что та очень хорошо поет и очень хорошая девочка. А про кого мне писать? Не знаю. Конечно, моя самая лучшая подруга Таня. Но она больше любит Таню Аксенову. А я, по правде, больше всех из девочек люблю Нину Кнорринг, Нюсеньку. Но с Таней я очень дружна.
   

4 марта 1918. Понедельник

   
   Какая Таня Гливенко милая, но легкомысленное дитя! Она очень хорошенькая, прямо красавица. У нее такой хорошенький носик, немного кверху, лукавые, зеленые глазенки, каштановые, вечно растрепанные волосы до колен. Сама она невысокая, худенькая, но с хорошей мордочкой. Дуся, куколка и только. Но она глупа, многое не понимает. Сгибнет, моя милая маленькая куколка, пропадет! И зачем это она так много мечтает? Засохнет она, как цветок в бурьяне.
   Что может быть с человеком, для которого мечта все: и радость жизни, и дело ее? Я решила, как надо с ней поступать. Легкомысленная! Она думает, что можно плавать под звуки сирены и ходить в театр на грабежи и убийства! Жаль мне тебя, куколка моя милая, царица неведомой страны (забыла, как она называется), Фея Ландыш Лофайа!
   
   О, Муза, Муза! вдохновеньем
   Мне душу осветила ты,
   В минуту тихого забвенья
   Дарю тебе сии листы.
   В них много горя, много муки,
   Но много счастья и любви.
   Писала это я от скуки.
   Дарю тебе листы сии.
   
   

5 марта 1918. Вторник

   
   

Цветок

   
   Цветок вчерашнего букета.
   Цветок печальный, без ответа.
   
   Склонил он нежный венчик свой
   На стебель тонкий и сухой.
   
   Он на окне, в пыли лежал
   И тихо, тихо увядал.
   
   Он в поле рос среди привета,
   Он в поле с бабочкой играл...
   
   Он на окне, в пыли лежал,
   Цветок увядший из букета.
   
   5 марта 1918
   

* * *

   
   Мне долина приснилася вдруг, --
   Все приветливо, тихо вокруг.
   
   Там повсюду летали мечты
   И разбросаны всюду цветы.
   
   Мне приснился зеленый покров
   Тех далеких, родимых лугов.
   
   Мне приснился простор, небеса
   И вдали дорогие леса.
   
   Мне приснилася черная даль.
   Там повсюду лежала печаль.
   
   Травы сохли под небом грозы.
   Не видать благодатной росы.
   
   И срывались с деревьев листы,
   Ветер злой разгонял все мечты.
   
   Все удушено было тоской.
   Все окрашено было слезой.
   
   

6 марта 1918. Среда

   
   На память от Тани Г<ливенко> [34]. Не забывай меня и помни, Ф<ея> У<ндина>. Понимаешь? Люблю тебя, Ириночка. Не забудь, Ф<ея> К<афайа>. А я не забуду Кадеточку. [35]
   Твоя Т<аня>
   

Пасхальный звон [36]

   
   Тихо ночь спустилась
   На луга и лес.
   И луна глядится
   С синевы небес.
   
   Мир заснул. Какая
   Всюду тишина,
   Только шепчет ветер
   Да поет волна.
   
   Венчики склонили
   Цветики ко сну
   И, качаясь, хвалят
   Светлую весну.
   
   Розы золотеют
   С дальней стороны
   Под сияньем млечным
   Сказочной луны.
   Навевают тихо
   Сладостные сны!
   
   "Секрет" (журнал) [37]
   0. Хроника
   1. Дуэль
   2. Воспоминания
   3. Харьковцы
   Из жизни
   4. Ундина
   5. Бела
   6. Новый педагогический совет
   7. Ответы
   Хроника
   Жизнь сотрудников "Секрета"
   -- А, здравствуйте, г<осподин> казначей!
   -- Здравствуйте, г<осподин> редактор.
   -- Ну, как поживаете?
   -- Плохо, г<осподин> редактор.
   -- А что?
   -- Да у меня голова болит, ноги, руки, все, что хотите.
   -- Да отчего же?
   -- Да с гимназией неприятности.
   -- А что?
   -- История!
   -- А, понимаю. Желаю, чтобы вас не вызывали. До свиданья!
   -- До свиданья!
   

* * *

   
   -- Вы уже из гимназии идете, г <осподин> редактор? Как ваш журнал?
   -- А черт с ним, с журналом.
   -- А что такое?
   -- Не буду я его издавать.
   -- Почему? Рассказ неудачен?
   -- Да нет.
   -- Может быть, ваш переписчик отказался переписывать?
   -- Нет.
   -- Ну, что же?
   -- Замечанье в дневнике.
   Вступительное слово
   М<илостивые> Г<осударе>
   Целью нашей газеты "Секрет". (Не дописано. -- И.Н.)
   Сотрудников нас -- трое, [38]все -- лентяи. Газета, предполагалось, будет выходить на свет Божий каждый праздник. Но, сами знаете, это дело сотрудников. Газета, по их вине, будет очень невелика. Если же сотрудники будут и впредь такими же лентяями, как были по сию пору, то газета и совсем остановится. Если же это случится (хотя я уверена, что этого не будет), прошу г<оспод> читателей не обвинять ни в чем не повинного редактора.
   Редактор
   

Лес

   
   Люблю я лес. Люблю его покой и тишину, его высокие дубы, кудрявую березку и чистые липы. Люблю я в самой чаще леса по целым часам лежать в уютной, высокой траве и думать, думать без конца. И слушать. Как птички поют, перелетая с ветки на ветку, как пчелки жужжат, как шепчут верхушки деревьев. Кругом все тихо, таинственно. Я вглядываюсь в молодой клён, гляжу и что же? Его уже нет -- там сидит страшное чудовище с распростертыми руками и даже качает головой. Вглядываюсь, вижу два страшных глаза. Теперь уже нет сомнения, что это самое настоящее чудовище из какой-нибудь сказочной страны. Мне хочется его поближе разглядеть, и страшно. Приподнимаюсь. Чудовище пропало. Но куда же могло пропасть? Оно, вероятно, спряталось за какое-нибудь дерево. Оно с кем-то говорит, я слышу. Но нет, это шепчут травы. Вот взошла золотая луна, смолкли веселые пташки, перестали порхать пестрые бабочки, зажглись в траве малютки-светлячки. Лес спит, но чуть на востоке заалела зорька, снова оживился лес. Цветочки подняли к небу свои нежные венчики, снова щебечут птички, порхают бабочки, и тихо шепчутся деревья. Но меня зовут домой. Жаль мне покидать тенистый лес, где живут невиданные чудовища. Но надо идти домой. И так приятно.
   

29 марта 1918. Пятница

   
   

Объявление

   
   День первого выпуска "Секрета".
   

Самосуд

   
   29 марта в гимназии Покровской поссорились два закадычных друга, я и М. Павленко. Случилось это так: перед уроком русского языка я дала учительнице альбом со стихами. М. Павленко очень рассердилась и выругала меня. Я пересела от нее к Бондаревой. За уроком она прислала мне письмо: "Ты очень нехорошая девочка. Я в тебе очень разочаровалась. Ты очень глупа". И получила ответ: "Это мнение не новость. Я знаю, что я не такая хорошая девочка, как ты!" На перемене мы сцепились. Около нас собралась группа друзей и совершила над нами самосуд. Во главе суда была В. Бондарева. Нас хотели помирить, но это не удалось. Тогда нам объявили бойкот до следующей перемены.
   30 марта в гимназии Покровской был спор между редактором и Леонтовской. Спор решили покончить ручной дуэлью. В большом зале до прихода учительницы была назначена дуэль. Но г<оспожа> Леонтовская сильно уклонялась от нее под разными предлогами и в конце концов постыдно сдалась. Победа на стороне г<осподина> редактора.
   

Из жизни сотрудников "Секрета"

   
   -- Вы в гимназию, г<осподин> редактор? Ну, как ваш журнал?
   -- Ничего. А еще не поздно? А то я в гимназию опоздаю.
   -- О, что вы -- еще очень рано.
   -- Но что же я никого из учениц не вижу. Вы меня не надуваете?
   -- Да я не знаю. Для меня еще очень рано -- я ко второму уроку...
   
   24 марта в квартире г. редактора происходило празднество по поводу выхода первого No газеты. Были гости. В честь нашей газеты были сбитые сливки, которые мы не без удовольствия съели.
   Н. Гливенко
   

* * *

   
   Если б крылья я имела,
   Крылья легкие свои,
   То далеко б улетела
   И высоко от земли.
   
   Улетела б в край прелестный,
   В высь лазурную взвилась,
   В край далекий, неизвестный
   Я б на крыльях понеслась.
   
   Бестелесным сновиденьем
   Я б хотела полетать
   И большим, большим виденьем
   Сны повсюду навевать.
   
   Долго с детства я мечтала
   Крылья легкие иметь,
   И на крыльях я желала
   В край далекий улететь.
   
   И сбылись мои желанья,
   И сбылись мои мечты,
   Подарили мне мечтанье
   Крылья пышной красоты.
   
   Дни счастливые настали,
   Распустилися цветы,
   Всюду мы с мечтой летали,
   Окружали нас мечты.
   
   Под луной всю ночь летала
   Я, как пташка, мчалась в даль,
   В счастье горя я не знала,
   Но пришла ко мне печаль.
   
   Крылья легкие сломила,
   Все развеяла мечты,
   От меня не отходила
   И помяла все цветы.
   
   Уж пропали эти крылья,
   Крылья сладостной мечты.
   Не вернутся дни былые,
   Не взрастут опять цветы.
   
   Почему же крыльев нежных
   Не могу я прикрепить?
   Дней прекрасных, безмятежных
   Невозможно воротить!?
   
   9 апреля 1918
   Дни в моей жизни великие и на всю мою жизнь незабудные (незабвенные. -- ред<актор>).
   

9 апреля 1918. Вторник

   
   Вчера пришли в Харьков немцы. Всю ночь мы слышали пушечные выстрелы. И на Холодной горе видели огонь. Утром я слышала канонаду, но пошла в гимназию. С двух уроков за мной пришел Папа-Коля с Валиным отцом. И я, Валя и Галя Запорожец ушли домой. А днем уже пришли немцы.
   Без боя, бе му стихи, писать об этом трудно. Я поняла, что была не права только в одном: не так просто. Может быть, только в тот момент он почувствовал, что я ему дорога, что терять меня не так просто. Я никогда не думала, что эта встреча будет такой тяжелой и для меня. Мне бы хотелось записать ее подробно: ведь это последняя встреча... Грустно? Да, было грустно. Грустно было отталкивать от себя человека, кот<орый> был так близок. Было жаль его. Прошлого жаль не было. Оно осталось навсегда красивым воспоминанием. Оно неповторимо, умерло. А он жив, он сидел рядом, он изменился в лице, у него стал другой совсем голос... Его-то не убьешь, не превратишь в воспоминание!..[33] Он-то будет жить, оставшись где-то вне жизни... Он перечел "Эпилог", попробовал улыбнуться: "Ведь это я могу тебе обратить эти упреки!" "За что?" "А в чем я виноват? Как можно было предотвратить? Устраивать сцены?" И я говорила ему о том тяжелом настроении, о том, как я его ждала, как хотела, чтобы он меня не отдал. Если бы я сказала об этом раньше -- была бы еще горечь, а теперь -- я говорила ровным голосом, как заученный урок, и чувствовала какую-то фальшь во всем этом. "Ну, что же, Ира? Мне только хочется сказать тебе одно: ты мне писала в одном письме, что будто я смотрю на тебя только как на женщину или как на ребенка. Так вот, верь мне, что ты всегда была для меня, прежде всего, человеком. Я понял, что у тебя громадная и сложная душа... Я знал, что был недостаточно чуток. Теперь мне только остается пожелать тебе счастья". Искренно или нет? "Я плохой человек, Ира, но не настолько, чтобы желать тебе зла". Он проводил меня до Сены. Я молчала. Он изредка ронял фразы. "Сегодня, словно эвакуация какая-то". "А я буду хранить открытку, ту, которую ты мне прислала, Brancas, с такой простой и короткой надписью. Это лучшее, что у меня осталось". Просил написать ему эти стихи. "Сегодня я в первый раз жалею, что я не поэт. Я бы написал простые, человеческие стихи".
   Я вот собираю и раскладываю его последние фразы, так бережно, так любовно, стараясь не потерять ни одного слова. Дороги они мне? Да, конечно, дороги, как мне дорого все, что было. Но ведь ни на один момент -- это я говорю честно -- у меня не было жалости к себе. Да разве может это быть!
   Простились у моста. Я шла и оглядывалась. Он смотрел мне вслед. Но даже в том, что я шла и оглядывалась, была какая-то ложь... Мне хотелось написать еще одно стихотворение, простое и человеческое, и не смогла.
   Пришла на 10 минут домой и пошла в Медон. Скоро к Юрию приехал отец. Славный старик, немножко не то что жалкий, а выбитый из жизни. Больше, конечно, это по рассказам Юрия создалось такое впечатление. Когда он ушел, я рассказала Юрию о Косте. "Бедная, тебе тяжело!" Он отнесся к этому просто и серьезно. Так, как мне и хотелось.
   Скоро пришел Андрей. Вечер провели весело, готовили обед, работали, балаганили, читали стихи. Мне захотелось подразнить Юрия, вот появилось такое желание. И я дразнила -- довольно жестоко. Читала отрывки из Ахматовой, кокетничала с Андреем и т. д. Видела, что Юрий начинает злиться, и это меня только подзадоривало. Прощаясь, говорю Андрею: "Ну, зарежет он меня дорогой!". Зарезать не зарезал, а поссорились. Сначала молчали, потом я пристала к нему: "Скажи, отчего ты такой?" Он начал ругать Андрея, что это неуважение ко мне, это какое-то амикошонство[34], но что больше всего виноват он, он подал повод и т. д. Я три четверти дороги молчала, потом перебиваю его: "Оставь Андрея. Все, что ты говоришь об Андрее, ты хочешь сказать обо мне. У тебя просто не хватает решимости сказать прямо!" "Честное слово, нет! Поверь, что у меня всегда хватило бы решимости" и т. д. Я уже плакала. Конечно, помирились. Несколько раз проходили мимо дома, не хотелось возвращаться с заплаканными глазами. Боялась, что дома третья драма будет. "Бедная моя девочка! Не везет тебе сегодня! И все это Porte de St. Cloud". Может быть, он и прав.

2 января 1927. Воскресенье

   Давно я не писала и очень об этом жалею. Хотя "событий" никаких не произошло.
   На Новый год Юрий был у меня. Новый год мы встретили вместе с Арендаревыми, у нас. Я задерживала Юрия. Этот вечер, эту ночь мы были как-то особенно близки. Помню, в той комнате что-то приготавливали; в моей -- сидели мы с Юрием, Папа-Коля с Пав<лом> Ивановичем. Юрий сидел боком около стола; я стояла, облокотившись локтями на портфель. В этот момент было столько нежности и любви. Потом мы сидели вдвоем, я читала ему отрывки из этой тетради. Что же еще? Я никогда еще так хорошо и весело не встречала Нового года. Потому что никогда со мной рядом не было такого близкого человека.
   Кто мне ближе, Юрий или Мамочка. Надо, наконец, решиться ответить прямо. Кого я больше люблю. На этот вопрос я ответить не могу, это совсем разное. А кто мне ближе? Да, конечно, Юрий. Потому что я никогда и ни с кем не была так откровенна, или, вернее, я не хотела быть такой откровенной, до последних глубин. Это странное явление, этого мне раньше никогда не хотелось. Я даже не представляла и не верила, что это возможно, а теперь вижу, что возможно.
   Вчера мы с Андреем прошли Париж по диагонали от Porte de St. Cloud до Porte de la Villette[35]. Это наша давно задуманная прогулка. Настроение было замечательное, день -- великолепный, Андрей такой славный. Коротенькая записочка Юрия ("от вашего Отелло") еще больше обрадовала. Прошли бодро. Там, в угловом кафе, около Porte de la Villette выпили аперитив, и повез меня Андрей в "Медведь" обедать[36]. Все это было очень весело. С Андреем у меня странные отношения. Он многое видит, об остальном догадывается. Я не скрываю. Я привыкла к нему, и мне пока что странно называть его -- Андрей Георгиевич. Юрий говорит, что не любит его. Я этому не верю.
   Вечером вечер в Союзе. Читал Осоргин[37]. Хорошо читал. Почему-то был Муретов, Шемахин с м<ада>м Парен. Монашев: "Можно тебя проводить?" "Да". А сама ждала Юрия, он обещал прийти к 11-ти. Был в подворотне. Пошли в Ротонду. Сидели с Гингером и Присмановой. Обратно ехали с Юрием. От Porte de St. Cloud шли пешком. Он мне рассказывал о своем последнем дне, у него потребность -- все мне говорить. И был, м<ожет> б<ыть>, даже обижен, во всяком случае, неприятно было, что я не смогла рассказать ему своего дня. Но ведь это же не нежеланье, это просто неуменье.
   Юрий повторил мои мысли. Полная любовь -- это именно такое слияние, познание друг друга "до последних глубин", это радость давать друг другу все, что накопилось за день.

4 января 1927. Вторник

   Была в воскресенье вечером у Юрия. Этот вечер мы были совсем близко, ближе некуда. Прорываются фразы: "мы будем", "у нас будет" и т. д. Мне казалось, что я по поводу этого вечера целые страницы напишу, а и две-то строчки только написать не могла. И не могу писать! Не могу!
   Вчера он был у меня. Сегодня прийти постеснялся: "Слишком часто, Ируня". Завтра он у Демидова, в четверг втроем едем к их приятелю на елку. Господи! Костю я могла не видеть по неделям, а Юрия-не вижу день, и уж, кажется, сил нет больше.

5 января 1927. Среда

   Самое замечательное из того вечера: Юрий мне рассказывал сказки. Я лежала на кровати, он сидел рядом и рассказывал сказки: "Красную Шапочку", "Мальчика с Пальчика", "Золушку". Когда он забывал, я ему подсказывала. Он очень хорошо рассказывает. Когда он говорит что-нибудь из своей жизни, он всегда волнуется и заражает меня своим волнением, а сказки рассказывает так ровно, так успокаивающе.
   Сегодня была в Институте. По дороге мне вдруг сделалось очень грустно и тяжело на душе. Если бы я верила в предчувствия -- вернулась бы.
   С Костей отношения натянуты. Старается держаться дальше. Не смотрит в глаза. Ни слова о стихах, что я прислала, и о приписке. Заходила с ним и с Аврамовым в кафе. "С Новым годом и с новым счастьем, Ира!"

9 января 1927. Воскресенье

   Сегодня, когда я проснулась, у меня было одно дикое желание: кричать. Реветь белугой, плакать! И весь день я не могла ни кричать, ни плакать. Потом захотелось курить и курю.
   Отчего мне так хочется кричать: сама не совсем понимаю. И от радости, и от боли, и от тревоги и страха. Я Юрия люблю, но иногда он почти отталкивает меня. Он бывает страстным ("Не путай страсть с похотью, Ирина!" -- да я и не путаю). Иногда в его движениях появляется какая-то хищность. Хищная страстность. И когда я встречаю такой упорный взгляд слегка сощуренных глаз, мне становится страшно. "Я буду тебя беречь. Так бы вот взял тебя на руки и пронес мимо всего темного и гадкого". Да, это его фраза, и фраза от сердца. А между тем... когда он опрокидывает меня на кровать и смотрит пристально и упорно и потом начинает покрывать всю меня поцелуями, я чувствую, что он раздавит меня, что я перестаю быть сама собой, превращаюсь в куклу, в манекен. Его поцелуи иногда бывают мучительны, даже физически.

11 января 1927. Вторник

   Вчера на лекциях не было ни Юрия, ни Андрея. Очень беспокоюсь. Думаю, что Юрий расхворался. Скучно было. Таль читал путано и слишком умно[38]. А я отвыкла за каникулы и после дня работы не могла заставить себя сосредоточиться. С грустью и завистью вспоминала, что в прошлом году не только слушала, но и записывала и всегда понимала, о чем идет речь. Очевидно, любовь сильнее туберкулеза.
   Шемахин рассказывал, как недавно в глухом уголке Billancourt дрался на дуэли. На шпагах. Ранил противника в голову, сам ранен в руку. Рассказывал, несколько рисуясь, и совершенно не нашел отклика во мне. Мне показалось все это глупым и нехорошим ребячеством.
   Мамочка сегодня на работу не ходила. Работы нет, переливание из пустого в порожнее. Надежда Ив<ановна> меня злит: на редкость бестолковая. Николай Ананьевич пришел злой, очевидно, нет заказов. Потом бросил такую фразу Надежде: "В результате, ни больших, ни маленьких не приготовила. Если нет работы, так значит все ателье не работает! У нас не благотворительное заведение". Так я и не знаю: буду я завтра работать или нет. Жаль, что выспаться не успею. А идти туда очень неприятно.
   Вечером совершенно неожиданно пришел Юрий, прямо с работы. Молодец! Страшно обрадовал. Читали Ходасевича, потом сказал: "Знаешь, чем я жил все эти три дня? Помнишь, в субботу у меня, я стал у комода рыться в книгах, ты подошла и положила мне на плечо руку, так вот этим прикосновением я и живу. Это меня очень тронуло". А меня очень трогает его чуткость: все такие движения к нему он всегда заметит и всегда ответит.
   Завтра я обещала прийти к нему. Вместо Института отправлюсь в Медон.

16 января 1927. Воскресенье

   В среду была у Юрия. Славно провела вечер. Андрея не было. Болезнь совсем вынула из памяти тот вечер. Помню только, что я назвала его нежным хищником. Я в это время задумала стихотворение. Кончить я его не сумела. Так до сих пор и не кончила. Ехала я поездом. Взяла с Юрия слово, что он только проводит меня до вокзала и поезда ждать не будет, было уже поздно. На вокзале я ждала 20 минут и простудилась.
   В четверг вечером совсем было плохо. Ночь промучилась. Утром написала Юрию письмо.
   Температуры высокой не было. Зато вчера 35,6 и сегодня 35,7. Вечером пришел Юрий. Принес мне сладостей, совсем как ребенку. Я лежала в той комнате. Сидел рядом и тихотихо рассказывал сказку. Как я его любила в этот момент!

17 января 1927. Понедельник

   Так я люблю Юрия, что больше любить уже некуда. И все у меня сейчас окрашивается и расцвечивается этой любовью. Я готова еще проболеть, только бы со мной сидел Юрий, как эти два последние дня. Дома сейчас, в сущности, очень тоскливо. Разговоры о том, что нет никакой работы, нет денег, живем на займы и т. д. Как все это было страшно в прошлом году и как это до нехорошего мало волнует теперь. "Что же такого, что нет денег, а вечером придет Юрий!"
   Вчера был Павлик Щуров. Приходила Наташа, вместе с Юрием сидела на кровати. Поняла. Спрашивает только: "Да?" "Да, -- говорю, -- и больше, чем ты думаешь". "Я тебе завидую".
   Юрий был вчера прямо-таки замечательный. Такой молодой, интересный, глаза так и светились.
   Мне все время хочется писать о нем. Да и не только писать, говорить о нем хочется.
   Уж так я его люблю, что просто изнемогаю от этой любви.

19 января 1927. Среда

   Вчера, когда Юрий пришел, я спала. Мне не то, что нездоровилось, а просто весь день плакать хотелось. И плакала по всякому поводу: Юрий долго не шел -- слезы. Пришел, смотрит на меня и говорит: "Через час 10 минут мне надо уходить", -- и я опять заплакала. Потом просто смотрю на него, вижу тревожный, взволнованный взгляд, -- и опять плачу. Он тоже был какой-то усталый, м<ожет> б<ыть>, больной. Уйти через час, конечно, не смог. Легла я поздно и не спала. Состояние было нервное и тревожное. Хотелось встать, зажечь свет и писать письмо Юрию. Или завыть вдруг по-собачьи. Я ворочалась под одеялом, кусала себе руки и почти вслух повторяла: "Юрий, Юрий".
   Почему-то мне казалось, что он ушел навсегда, или очень надолго, что предстоит какая-то жуткая разлука, кот<орой> я не перенесу. И еще, -- мне иногда начинает казаться, что Юрий отходит от меня. Это меня больше всего и тревожит.
   И вдруг совершенно нелепая мысль: он ушел. Даже мурашки по спине пробежали.
   Нет, это невозможно.

20 января 1927. Четверг

   Хочется мне быть совсем объективной, но едва ли удастся сегодня. Да и поздно, уже второй час. И Мамочка усиленно уговаривает ложиться спать. Правда, лучше напишу завтра.

21 января 1927. Пятница

   Сидела вчера с Юрием в этой комнате. Он и спрашивает: "Что ты мне хотела сказать в прошлый раз?" Я сначала мялась, "да мне сейчас не хочется", "да у меня сегодня настроение другое" и т. д. Тогда он, видя, что меня лучше не трогать, заговорил сам. "Мне хочется с тобой поделиться своими впечатлениями... о той девочке. О Наташе. Она производит громадное впечатление. Не знаю, конечно, что из нее выйдет. Я бы сказал, что она будет сильная женщина. А сейчас еще возраст у нее такой интересный: эти длинные косы и, в то же время, пробудившаяся женщина. Это такое эстетическое впечатление, у меня ярко запечатлелась в памяти такая группа, мне даже хотелось ее зарисовать: ты лежала, волосы у тебя над виском так взбились; Наташа сидела рядом, наклонилась над тобой, косы так упали, и ты держала ее руку... Это была изумительная картина, так просто с эстетической стороны. И потом вот, знаешь, Ируня, я несколько часов как-то все думал о ней. И мне это стало даже как-то неприятно, даже какое-то раздражение появилось против нее. И, в то же время, почувствовал тебя такой близкой, близкой..."
   И вдруг во время этого рассказа мне стало очень грустно. "Ну, а что же ты хотела сказать?" И я сказала: "Мне иногда кажется, что ты отходишь от меня". "Глупая, какие же у тебя основания?" "Да вот, может быть, твой рассказ". "Что? Но ведь это ты раньше надумала?" "Да, но я не понимала раньше своего состояния, а вот теперь поняла". "Но, Ируня, ведь я бы тогда тебе так просто все не рассказал. Я просто хотел поделиться впечатлением. Ведь это же смешно, глупо". "Да, смешно, глупо и не будем об этом говорить. Хочешь, я тебе прочту кое-что из своего прошлогоднего дневника". И я читала.
   Потом, после чая, около 12-ти опять заговорили о том же. "Вот мне сейчас очень не хочется уходить. Просто страшно оставлять тебя в таком состоянии". "А мне не хочется, чтобы ты уходил таким". Сидела и молчала, и понять себя до конца не могла. Не ревность же это. Не могу же я оскорбить Юрия ревностью. И к кому? К этой девочке! А все-таки было неприятно, что вот она произвела на него такое сильное впечатление, что он столько думал о ней, что она на несколько часов отняла меня у него.
   Я раскрыла Блока и уткнулась в книгу. Юрий взял ее: "Оставь". "Не сердись, Юрий". "А зачем ты себя мучаешь? И так глупо, так нелепо". "Ну, это последствия гриппа, нервозность обостренная. Я ведь тоже мнительная". Потом, конечно, помирились. "Ну, не смешно ли, Иринка? Да я ее и видеть больше не хочу, Наташу. Ведь это же глупо, видишь, какая ты смешная". Ночью я долго не спала и почувствовала себя виноватой. В самом деле, смешно.
   "Ну вот, это наша вторая ссора".
   Ночь.
   Сегодня в вагоне (мы возвращались поездом) Юрий целует меня долго и страстно. И вдруг я как-то стихла, съежилась, смолкла. Юрий забеспокоился. "Что с тобой, Ирина?!" И я ответила: "Я боюсь, что ты убьешь во мне человека". Я обидела его глубоко и жестоко. Он сразу как-то откинулся, вытянулся, замолчал. Мне стало его безмерно жаль. Захотелось утешить, как ребенка, просить прощенья, обнять его крепко-крепко и поцеловать. Сказать ему, как я его люблю. И холодность моя проклятая не позволила, мешала. Я только взяла его руку и посмотрела на него пристально-пристально. Было больно и страшно. Долго молчали оба. Наконец, он заговорил: "Так, значит, я виноват. Я пачкаю тебя. Значит тебе не только не хорошо со мной, но, должно быть, наоборот, гадко?" "Юрий!" И когда спускались от вокзала: "Может быть, это и нехорошо, Ирина, но я так люблю тебя всю и столько у меня к тебе нежности и страсти, настоящей, подлинной страсти... Может быть, так девушек и не целуют, но ты поймешь, я не чувствую в этом ничего гадкого. Ты меня сильно обидела, Ирина. Ведь я так люблю в тебе человека, именно все, все человеческое". "Так неужели же, Юрий, я могла тебя в этом упрекнуть?" Так мы ни до чего и не договорились. Мы помирились, конечно, и целовал он меня на Couronnes[39] по-прежнему, и говорил, что не может жить без меня. А все-таки остался какой-то горький осадок и чувство глубокой обиды у него, а у меня -- сознанье чего-то страшного и непоправимого.
   Вот наша третья серьезная ссора.
   Как часто, однако. Второй вечер сижу за этим столом, как в воду опущенная, и чувствую себя виноватой.
   И все-таки после таких ссор сильнее чувствую свою любовь, и привязанность, и нежность.
   Только боюсь, страшно боюсь, что эта ссора, самая серьезная и глубинная, так просто не пройдет. Боюсь, что она оставит след, положит первую трещину в наших отношениях. Как я этого боюсь.

26 января 1927. Среда

   Ночь.
   Сейчас у меня такое радостное, такое светлое настроение. После всех "ссор" и примирений, бешеных поцелуев и невыносимой тоски -- в первый раз после сегодняшнего разговора в метро на Javel. Завтра -- будет время, напишу больше.

27 января 1927. Четверг

   Примирились мы скоро. В субботу он был у меня; и из коротких, случайных и тихих фраз стало ясно, что трещины не образовалось. Хотим серьезно поговорить в воскресенье.
   В воскресенье я к нему пришла довольно рано. По ни о чем говорить уже не было нужно. Все показалось смешным и глупым. Не раз, шутя, он мне говорил: "Ну, человек ты мой убитый!"
   В понедельник встретились в Институте. Он пришел ко второй лекции. Обратно идем вместе. Долго сидели на Invalides, так долго, что он опаздывает на поезд и едет провожать меня до Porte de St. Cloud. Читал мне письмо Голенищева-Кутузова и стихи его. Дал мне его с собой, чтобы я сама прочла. "Миг" меня очень взволновал.
   А я пришла домой, села на пол и заплакала. Точно определить своего состояния не могла. Что-то меня не удовлетворяло.
   А, вернее, просто была реакция. Но тоска была невыносимая. И весь следующий день так. Мы с Мамочкой ездили в город, и там я все время была такая. Она очень обеспокоилась. Вечером мы с ней сидели одни. Сначала как-то тяжело было, не о чем было говорить, самое тяжелое между людьми. Потом говорили о Юрии. Мамочка как будто видит дальше меня, нет, не то, она как будто готова примириться с тем, что я выйду замуж. Ей только очень грустно. А Юрия она любит. Мне Антонина Ивановна говорит ее слова: первый человек в эмиграции, кот<орый> мне понравился.
   Разговор перешел на Костю. Мамочка назвала его: "Все-таки неглубоким человеком". Не согласиться с этим я не могла, и это мне было все-таки неприятно. Вообще, мне как-то раз представилось, что Юрий не приезжал в Париж, и меня охватил дикий ужас. Что бы было? В лучшем случае -- разрыв с Костей, а в худшем -- связь, в самом худшем -- брак. А это было бы равносильно смерти.
   Ну, а вот вчерашний день. Читаю в газете, что в 9 часов вечера в Bolee открытое собрание Союза молодых поэтов, "чтение и обсуждение стихов". В Институте две лекции Гурвича. Решила после первой уйти и позвать, конечно, Юрия. Без него мне теперь никуда не хочется идти. И вдруг оказалось, что читает не Гурвич, а Милюков. Уйти после первой лекции и не хотелось, и неудобно было. Пришли к концу. Народу довольно много, но прения идут вяло. Читал Ладинский, потом Мамченко. Этот опять взволновал ритмом, а содержание -- ничего не поняла. Что-то дельное говорил один литовец о "затхлости". Я читать отказалась, Юрий -- тоже.
   Оказывается, что собрание должно было быть в четверг, что "Посл<едние> Нов<ости>" перепутали, днем раньше поместили объявление. Так как многие не пришли, то решили перенести собрание на сегодня.
   Юрию очень понравился Мамченко. Подошел, познакомился, разговорился, и уже тот пригласил его к себе. И меня за компанию.
   Сегодня опять иду. Юрий тоже. Обоим придется читать, и я страшно волнуюсь. Знаю, что после сегодняшнего вечера от моих стихов ничего не останется. Огрызаться я не умею, защитить свои стихи не могу. Да и возможно ли это? Имеют ли они право на существование? Юрию я теперь не совсем верю: он не может быть беспристрастным. То, что много говорит ему и волнует его, может ровно ничего не сказать другому. Вот мое последнее "Ты принес мне стихи о Версале"[40], -- ведь оно не представляет никакой художественной ценности, а ему нравится.
   Пересматриваю свои стихи, и все мне показалось дрянью. Не знаю, что читать. И очень грустно. Вернусь опустошенная.
   С Юрием много сидели на Javel. Он, наверное, опоздал на предпоследний поезд, а я приехала на Порт за 3 минуты до последнего трамвая.
   Я говорила ему о своей тоске. Он тоже хандрил эти дни. Объясняет это реакцией. Почувствовалось и понял ось, что вот это оно счастье, настоящее счастье, подлинное, и что оно в наших руках. Он мне много говорил, но писать об этом я не могу сейчас. Идти немного страшно. Хорошо, что будет Юрий. Еще я боюсь: сегодняшний вечер на некоторое время отодвинет от меня Юрия, отнимет его у меня. Поэзия его взволнует, захватит и отнимет его у меня.
   А от моих стихов ничего не останется, разобьют их вдребезги.

28 января 1927. Пятница

   Так, конечно, оно и было.
   Мне пришлось читать два стихотворения: "Стихи"[41] и "Было света и солнца немало"[42]. Встретили их более чем холодно. Кое-кто сказал. Дряхлов: "Второе стихотворение мне понравилось больше первого. Вероятно даже, что это хорошее стихотворение. А в первом два раза встречается "ведь", это значит, место занять нечем было". Иванов совсем убил: "Я слышу Кнорринг уже три года. И за все это время я не вижу изменений. Стихи Кнорринг, это точная копия Ахматовой. Это очень опасно для молодого поэта". Зато Юрий имел успех. Он читал: "Помню все"[43] и "Тачанка катится"[44]. Говорили тоже не очень много, но одобрительно. На улице подходили к нему поэты, говорили, что такого члена никак нельзя отпускать из Союза. Тут же оказалось, что его прошение давным-давно лежит в правлении, и на нем стоит вопросительный знак. Ладинский ничего не понимает, а Майер мне объяснила, что все это интриги Монашева, который ни за что не хотел Софиева в Союз, говорил, что стихи его дрянь и т. д. Вот она, ревность-то! Я очень насмешила этим Юрия. Сама была кислая, расстроенная вдрызг. Юрий утешал меня, как малого ребенка. Приводил какие-то аргументы, малоубедительные, по-моему. Повторять я их не буду, так как это будет самоутешением.
   Сейчас пойду к Юрию. Иду с каким-то тяжелым чувством. Во-первых, дома мы весь день ссорились, во-вторых, досадно за вчерашнее. Искренно радуюсь его успеху, вероятно, даже больше, чем он сам, и с другой стороны, как-то тяжело быть рядом с ним развенчанной. М<ожет> б<ыть>, это не совсем точно сказано.
   Ночь.
   Вот я стала невестой. До глубины сознанья это еще не дошло, словно не могу охватить, понять до конца -- что это значит.
   Я сидела на кровати, сдвинув плечи и крепко обняв вытянутые прямо руки. Юрий стоял надо мной, лица я его не видела. "Вот, Ирина, я хотел тебя спросить, хочешь ли ты -- нет, смогла бы ты быть моей женой?" Мне стало не то тревожно, не то до дикости радостно и взволнованно. "Мне кажется, что да, Юрий", -- прямо посмотрела в глаза. Лицо его было серьезно, даже чуть-чуть сердито. Он обнял мою голову, целовал, целовал без конца. "Значит, вместе теперь, радость моя. Моя Синяя Птица, все-таки я тебя нашел! Как я тебя нашел?" "Юрий, а помнишь какое сегодня число?" "Нет, а что такое?" "Два месяца тому назад мы были в Версале". "Да что ты говоришь! Вот совпадение!" Временами охватывала какая-то дикая, почти безумная радость и нежность. Временами лицо его становилось озабоченным и серьезным. В глазах мелькала тревога. "Что с тобой?" "Есть много вопросов, Ируня, кот<орые> меня тревожат и мучат и о кот<орых> я должен тебе сейчас сказать... Я боюсь, что я буду плохим мужем, т. е. плохим любовником. Я ведь, ты знаешь, человек изломанный. Что я тебе дам? Об этом сейчас говорить противно. И потом, я в свои 28 лет мог бы быть гораздо моложе. Ты говоришь, что я стану и моложе и светлей. Нет, Ируня, едва ли". Я обняла его: "Все равно ты для меня лучший и единственный".
   "Вот что меня еще очень тревожит, Ируня. Ты вот будешь смеяться, а об этом нужно серьезно подумать. Могу ли я быть отцом? Я, если и не больной, так, совсем, так предрасположен к легочным заболеваниям и вообще такой болезненный... Могу ли я клеймить своих детей? Нет, я, кажется, совсем не то говорю. Т. е. может быть и то, что думаю, но не то, что чувствую. Я тебя не отдам. Вот и бери меня всего, со всем моим прошлым и делай со мной, что хочешь!" Читал мне некот<орые> письма тех женщин, с кот<орыми> сталкивался. Много трогательного и глубокого. "Я могу тебе все прочесть, чтобы ты всю мою жизнь знала".
   Вот. Сказать Мамочке? Нет, потом, сначала еще с Юрием поговорим.

30 января 1927. Воскресенье

   Совсем не то я писала в прошлый раз. Настроение совсем не парадное. Вчера -- как-то даже странно, а м<ожет> б<ыть>, естественно -- я вдруг почувствовала страшно близкой Мамочку. Как никогда. И захотелось мне ей все сказать. Я просто зубы стискивала, чтобы не говорить. Рано говорить.
   А сегодня она вдруг подошла ко мне. На глазах слезы: "Что с тобой, Ирина? Чем ты так расстроена?" "Совсем не расстроена". "Что такое случилось? Мне так тяжело видеть тебя такой". "Ничего, ничего", -- и поцеловала. Потом Папа-Коля куда-то вышел. "Мы с тобой потом поговорим, Мамочка". Мне не хочется при Папе-Коле". Она опять подошла ко мне: "Может быть, скажешь?" "Я -- невеста", -- и посмотрела на нее. "Так почему же ты плачешь?" "Мне тебя жалко", -- я действительно чуть-чуть плакала. "Ну, вот", -- и улыбается. Потом подходит, обнимает и на ухо: "А любишь?" "Да". "Знаешь кто?" "Знаю".
   Сейчас пойду к Юрию. Дождь льет, как из ведра. Бегом, побегу...

31 января 1927. Понедельник

   Была вчера у Юрия. Прихожу -- сидит отец и еще один ("Алеша кривой нос" -- так мы его зовем. Каждое воскресенье приходит к Андрею и не застает дома). Час просидели вчетвером. Потом те ушли. Первым делом я написала Юрию последнее стихотворение. Оно ему очень понравилось.
   Потом сидели на кровати. Он обнял меня и целовал. "Вот, Ирина, если б меня сейчас спросили, как я тебя люблю, -- я бы ответил: самой чистой любовью. Вот я целую твои ноги, трогаю тебя всю, мучаю, а нет у меня сознанья, что это нехорошо. А ведь если бы я любил тебя похотливо, это мне было бы стыдно. Гадко. А вот у меня этого нет, Ируня, милая".
   Я сидела у него на коленях, трогала его волосы. Потом вдруг подошла к комоду, облокотилась на него локтями и закрыла лицо. Я вдруг как-то ослабела вся. Юрий затревожился, но я ничего не могла сказать ему.
   Что-то произошло, и оба это чувствовали.
   Юрий лежал на кровати, закрыл глаза. Вид был больной и усталый. Я подошла и встала на колени перед кроватью, гладила его волосы и чувствовала, что сейчас расплачусь.
   Он встал подле меня, посадил на кровать. Сам начал нервно шагать по комнате и курить. Несколько минут я молчала, потом подошла к нему, взяла за руку и схватила папиросу: "Брось!" "Оставь". Этого было достаточно, чтобы я окончательно расплакалась. "Ты что? Хочешь, чтобы и я разревелся?!" "Юрий, не сердись". Он уткнул мне лицо в колени, и я, глотая слезы, перебирала его волосы и что-то лепетала: "Юрий, не сердись. Это так, повышенная нервозность... а нервы-то скверные..."
   А ласки после таких слез особенно нежны.
   Провожал меня на поезд. Я как-то опять скисла. Не удовлетворяют меня такие встречи. Хочется уже большего. Хочется любить не в поцелуях, а в трудности какой-то, в горе, в борьбе, "быть полезной", если б это не звучало так утилитарно, быть поддержкой ему, а не только радостью. Казалось, что еще можно было что-то сказать, как-то поправить этот неудачный день. Я нервничала. Кончилось тем, что мы пропустили поезд и пошли гулять. Сквозь темноту (Юрий сказал: "Почти мартовская темнота") огни Парижа, Эйфель и черные силуэты деревьев. Юрий стал говорить о том, что он плохо себя чувствует (а тут еще Андрей вчера пришел и говорит: "А ты, брат, здорово похудел за эту неделю"). Невольно подумалось: "Если будем вместе, я тебя вылечу, буду о тебе как о малом ребенке заботиться". "Вот видишь, какой я? Что я тебе дам?" Если бы я спросила его: "Вывод?" Он бы сказал: "Не знаю, я тебя никому не отдам". Теперь его черед говорить: не знаю. Теперь я уже знаю. Я знаю, что делать.
   На вокзале спрашиваю: "О чем думаешь?" "А вот о чем, девочка. Я боюсь, что этот путь, на кот<орый> я тебя зову, что ли, что это будет тернистый путь. Может быть, это твое предчувствие: "Я знаю, что буду несчастна". Я боюсь, что не сделаю тебя счастливой. Если бы я был обыкновенным здоровым человеком, Ируня! И радость ты моя и мученье мое! Какая тебе радость будет со мной?.." Я терпеливо выслушивала его болтовню. Потом тихо сказала: "Ну? Разве что-нибудь можно перешить этими словами?" И вдруг, сегодня уже, мне стало совершенно ясно. Все ясно. Словно глаза раскрылись. Ни о чем его не буду спрашивать, а буду диктовать. Я знаю, что делать. Буду ли я счастлива или несчастлива, я сделаю его счастливым. Это не фраза и не рисовка. М<ожет> б<ыть>, я уже дошла до той высшей степени любви, когда становится возможной жертва. Может быть. Почти.

1 февраля 1927. Вторник

   Вчера говорила с Мамочкой. Она подавлена моей подавленностью, думает, что здесь дело неладно. Ей кажется, что я не уверена в подлинности своей любви. Она вообще не особенно понимает дело. Напр<имер>, говорит такую фразу: "Мне кажется, что это форсировано. Вы еще не созрели для любви, а только для дружбы". (?)
   В Институт опоздала, пришла минут за 25 до конца первой лекции. Села на лестницу и стала писать Юрию письмо. Зная, что его нет. Написала что-то много и искренно. Что -- не помню, так и не удалось перечесть. На улице передаю Андрею. "Ах, да, ведь вам тоже есть". Оттуда на заседание, много говорили и обсуждали, а я как будто с какой другой планеты вернулась на землю. Откуда-то взялась бодрость и энергия. Это я так успокоилась, пока писала письмо на ступеньках лестницы. Страшно хотелось мне прочесть письмо Юрия; а только, когда на Javel Андрей слез, я развернула синий блокнотный листок и прочитала его ласковые слова...
   Сегодня без четверти восемь мы должны встретиться в метро Odeon. Идти к Мамченко.

2 февраля 1927. Среда

   Юрий находит какую-то новую жизнь, она захватывает его: стихи, разговоры с Мамченко; вопросы философии, религии. А у меня нет ничего: ни философии, ни религии, ни -- даже -- поэзии. А он еще говорит: "Что я тебе дам?" А что я ему дам? Что я ему смогу дать, кроме самой себя и любви моей?

6 февраля 1927. Воскресенье

   Несколько дней не писала. Что же было за эти дни? Любовь, нежность и большая нежность и любовь.
   Выясняется дело с экзаменами. Придется сдавать все. Возможно только, что растянут их надолго. Но все равно, дело плохо. Еще одно дело срывается, не доведенное до конца[45].
   Вчера все были на докладе Милюкова о евразийстве, Юрий меня провожал. Пришли домой во втором часу. Мамочка позвала его чай пить. Пока она приготовляла ужин, мы сидели и читали Есенина.

8 февраля 1927. Вторник

   В воскресенье рассказала Юрию мой сон.
   Сначала сказала ему такую вещь: последнюю неделю я мало видела его, больше видела Андрея. И Андрей мне был как бы некой компенсацией, я с ним напишу записку, я с ним поговорю о Юрии, и вообще мне с ним легко. Так вот, я видела такой сон. Будто я очень долго не вижу Юрия. Не то он уехал куда-то, не то просто какая-то случайность -- не знаю. Только я каждый день прихожу к нему. А живет он в каком-то каземате -- бесконечный лабиринт коридоров, мрак. И каждый раз я вместо Юрия попадаю к Андрею. Живут они врозь. С Андреем я говорю о Юрии, читаю стихи, очень к нему привязалась и всю свою громадную нежность, накопленную месяцами, всю свою потребность любить я мало-помалу переношу на Андрея. Читаю ему стихотворение о каком-то последнем дне, должно быть, о конце мира, где есть такой момент: когда у Юрия восковая свеча сама собой загорится синеватым пламенем. Потом наступает день, когда я уже знаю, что увижу Юрия. Но опять, прежде чем попасть к нему, попадаю к Андрею. Хочется его поблагодарить, сказать ему что-то теплое. Уходя, одной рукой открываю дверь и вдруг обращаюсь к нему полусерьезно, полукокетливо: "А как вы думаете, кого я больше люблю? Юрия или вас?" И он совершенно серьезно отвечает: "Кажется, меня". И я как-то вдруг обессилела вся, руки опустились. Он берет меня за плечо и притягивает к себе. Потом -- я у Юрия. Темная, низкая комната. Он лежит на кровати, я сижу на полу в углу. Он смотрит на меня в упор, взгляд такой строгий и злой. Я что-то ему говорю, пыталась рассказать, что вот я его нашла, что я его люблю, что я его так ждала, он молчит и смотрит. Я уже не могу переносить этого взгляда, опускаю глаза, отворачиваюсь, но его взгляд насквозь пронизывает меня. А из темноты, неизвестно на чем стоящая, вырисовывается тоненькая церковная свеча. Я с мольбой смотрю на нее -- вот она должна загореться, и все станет хорошо, это уже будет не конец мира, а какое-то счастье. Свеча не загорается, Юрий смотрит зло и холодно. Я силюсь подняться и не могу, как-то совсем истерически вскрикиваю: "Юрий, да что же это?!" Он молчит...
   Рассказала Юрию этот сон. Он смеялся. "Ах ты, моя неверная жена! Уже и о друге дома думаешь? Отсюда мораль: надо ходить на лекции, а то тебе уже Андрей сниться начал". Однако видела, что ему это все-таки было неприятно.
   Вскоре пришел Андрей. Он переезжает в город. Юрий убежден, что он с ним разругается напоследок. Я уговаривала его воздержаться. Тут оба были как-то хороши и даже ласковы друг с другом. Что-то дурили и были веселы.
   Провожал меня Юрий к раннему поезду. Опоздали. Стояли на мосту, смотрели на огни путей. Проходили два русских: один из них, вероятно поэт, взволнованным голосом читал стихи. Потом два русских старика все искали какой-то пансион.
   Пошли посмотреть на парижские огни... Опять Юрий целовал мне ноги, стоял на коленях, и опять я ему говорила: "Милый, любимый, родной". Пропустили второй поезд, потом пошли на вокзал, на перрон; я села к нему на колени, обняла его шею, положила голову на плечо. Чуть-чуть дремала. И так нам было хорошо обоим.
   В понедельник прихожу в Институт. Прихожу рано и начинаю писать Юрию письмо. Приходит Андрей и говорит, что он уже переехал в Париж. Стоим с ним в коридоре и разговариваем о Юрии. Андрей сознательно удерживает эту тему. "Я ему уже здорово опротивел, я знаю. А все-таки, как он будет обходиться без будильника? Да и щетку для бритья я возьму и ножницы... А ведь будет просыпать, крокодил, он вообще человек небрежный. Вот, и Монтаржи..."
   Во время лекции тычет меня под локоть: "Софиев пришел". Смотрю на дверь -- Юрий, в пальто и шляпе. Но не входит и не раздевается. В перерыв не идет. Костя говорит что-то о кафедре, об общем собрании и вечеринке. Подходит Каган, извиняется, что не вернул Ахматову, кто-то мешает договорить... Выхожу в коридор -- Юрий. "Ты сейчас уходишь?" "Да, я немного плохо себя чувствую. Я пришел только на тебя посмотреть". Был у отца, в кармане тикает большой будильник. Стоим на площадке лестницы, говорим тихо. "Мне бы надо Андрея видеть", -- а уходить от меня не хочется. Когда уже Шацкий поднимался по лестнице, мы простились и мимоходом в коридоре я сказала Андрею: "Юрий вас хочет видеть". "Вот как? А я думал, как раз наоборот". Минут через 10-15 пришел в аудиторию. Был, как мне показалось, несколько взволнован... "Ну, думаю, расстались друзьями".
   Выходим из Института. Андрей берет меня под руку, уводит меня вперед. "Кисонька, я хочу с вами серьезно поговорить". "Хорошо". "Хочу с вами откровенно поговорить. Только чтобы этот разговор остался между нами". "Хорошо". "Да вы не путайтесь: ничего страшного. Я просто хочу Юрке помочь... Вы знаете, что он очень слабый, больной, и он страшно сдал за последнее время. Вы сравните, какой он был летом и какой стал теперь... Ему вредно ходить... Сделайте так, чтобы он реже к вам ходил. Он ведь страшно утомляется. Я вот здоровый человек, да и то от такой жизни изматываюсь. Я знаю, что ему очень тяжело вас не видеть, да и вам тяжело, но ведь надо... Совсем ведь пропадет мальчишка. Питаться ему хорошо надо, а сами знаете, какое питание при таком заработке. Хоть тут его поберечь надо. Пусть он к вам приходит, ну, один-два раза в неделю, по четвергам и субботам, что ли. И пусть он только об этом не знает. Он будет говорить "Я к тебе завтра приду". А вы как-нибудь: "Да я занята, да меня дома не будет..." Вы не сердитесь, кисонька? Я как его сегодня увидал, так даже испугался. Ужасно он выглядит, просто ужасно. А у самого благоразумия не хватит. Я уж подумал: не забрать ли мне свои вещи, да опять в Медон? Да, уж, поберегите его. Увидите, каким он станет через две недели. Вот на вечеринку тащите его, это ему полезно, развлечься, людей посмотреть. В Институт он, конечно, ходить не будет, мы уж будем за него расписываться, пусть считает себя студентом. А если вам скучно будет, зовите меня. Только не передавайте ему ничего и не сердитесь, что я так вмешиваюсь в вашу жизнь. Но мне просто жалко Юрка. Он хоть и крокодил большой, а все-таки я его люблю".
   Он меня страшно тронул. И страшно взволновал. На заседании я ничего не слушала, не вставила ни одной реплики. Много курила и нервно растирала пепел по блюдечку.
   В метро, прощаясь, успела сказать Андрею: "Спасибо за то, что вы мне сегодня сказали".
   Ночью долго не спала и плакала. Эти дни не было следов обиды или бессилия, это было что-то другое. Впервые встало в такой ясной и отчетливой форме сознание своего долга перед Юрием. Да, уже долга. Любовь, любовь жены -- это уже не только радость и страданье, это -- долг. И как теперь все от меня далеко. Говорим об экзаменах, и меня это больше не волнует. Знаю, что в воскресенье во что бы то ни стало надо созвать общее собрание, а думать об этом не могу.
   И знаю, что надо бы найти какое-то дело и уйти в него с головой. Какое-нибудь такое же дело найти и Юрию. Это единственный разумный выход. Он хочет переезжать в Севр, это абсурд, это ему еще дальше ездить. Но как это все урегулировать, как протянуть это время?

15 февраля 1927. Вторник

   Целую неделю надо мне зафиксировать, такую тяжелую неделю. Во вторник всей семьей с Наташей были у художественников. Шел "Вишневый сад"[46]. Сама не ждала такого впечатления. Все третье действие и весь даже антракт проревела.
   В среду прихожу в Институт. Является Юрий. После лекций проводили Андрея в Сорбонну на чествование Короленко[47]. Юрий рассказал об их трогательном прощании в понедельник. Я не ошиблась. Остаток времени просидели в метро на Javel.
   "Отчего ты такая грустная и тревожная?" "Меня беспокоит твой вид". "Это тебе Андрей что-нибудь сказал?"
   В четверг уже одна пошла в театр. Ставили "На дне"[48]. Эта вещь произвела на меня еще более сильное впечатление.
   Пятница. Институт. Ах, да, еще раньше Мамочка зовет Папу-Колю идти в Самаритен[49]. Я говорю: "Я с тобой пойду". "Разве тебе нечего делать? Нечего читать?" "Есть, не могу". Поехали, накупили, в 6 часов посадили ее на трамвай, пошла по набережной к St.Michel. Прохожу мимо Pont Neuf. "Черный Генрих на черном коне". Возникла строчка: "И под копытами его коня лежат огни Самаритена". Стала расширять эту тему...
   Потом лекция Маркова, "собеседование". Он задавал вопросы, начиная с определения "Политической экономии". Возникли споры, разбирали. Я слушала с большим вниманием... потом вдруг вспомнила Генриха на коне, огни Самаритена, начатое стихотворение и... перестала слушать.
   Потом написала на тетрадке и передала Андрею. "А мне-то что делать, если ритм стихов Маяковского меня волнует больше всех этих вопросов". (В портфеле у меня лежали стихи Маяковского.) Тот только руками развел: "Тогда бросайте все, кисонька, и занимайтесь вашим Маяковским".
   На лекции Гурвича сделалось дурно. Вышла, легла на пол. Был сердечный припадок. Выскочили Лиля, Муретов. Потом все-таки пошли в кафе.
   В субботу, в 1 час свидание в Ротонде с Андреем и Муретовым. Должна пойти в YMCA. День был великолепный. Дожидалась Муретова, погуляли. Потом сидели в Ротонде. Я посмотрела на себя в зеркало и испугалась: серая, мешки под глазами, глаза блестят. Мамочка права: вид у меня отвратительный. Вечером прения по докладу Милюкова о евразийстве[50]. Очень интересные выступления, обструкции, вроде кидания яйцами. И Юрий.
   Воскресенье. Великолепный день. Днем приходит Юрий, и идем в Медонский лес. Он сильно хандрит эти дни, рассказывает мне свои тревожные сны. Вышли в парк, сидели, хорошо было. А кончилось это тем, что нас заперли. Еле-еле нашли выход через сторожку. Зашла ненадолго к нему и поехала на собрание.
   Собрание -- балаган.
   И вообще писать обо всем сейчас я не могу. Я получила в субботу письмо от Лели, и теперь мне хочется скорее ей все написать.

17 февраля 1927. Четверг

   Вчера вечером в кафе я искала карандаш и вынимала все содержимое портфеля. Потом каким-то образом оставила на столе Юрину тетрадку стихов. Спохватилась только в трамвае, но возвращаться было уже поздно. Понятно, что сегодня я соскочила чуть свет и к восьми часам была уже на Odeon. А дома -- целая драма по этому поводу, т. е. по какому именно поводу -- я не понимаю. И смешно, и гадко. Так гадко, что и писать об этом не буду.
   Вообще дома, т. е. здесь, последнее время такая тяжелая атмосфера, что сил нет больше. Никого я не хочу винить, вероятно, я сама виновата больше всех, но все это очень тяжко. Может быть, и недолго осталось жить вместе, а ведь и не жалко мне бросать эту семью.

18 февраля 1927. Пятница

   Была вчера у Юрия. Он получил письмо от матери. Я его читала. Очень хорошее письмо. Пишет, что страшно рада за Юрия, за его счастье: "Возьми свое счастье, люби. Да благословит вас Бог!" Спрашивает, когда его свадьба.
   А Юрий мне вчера такую вещь сказал: "Это самый больной вопрос и самый противный вопрос. Я вот постоянно об этом думаю. Так бы хотелось, чтобы, кажется, все это было поскорее... Но для этого нужно найти хорошую работу. Я так вот присматривался: на 1000 фр<анков> вдвоем прожить можно..." "Прежде всего, Юрий, мне надо найти работу". "Ну, вот, действительно! Чтобы ты работала!" "Чудак!" "О, это проклятый вопрос! Как долго еще он будет нам препятствием".

21 февраля 1927. Понедельник

   Суббота. Вечер поэтов. Юрия нет и нет. Прошу не ставить меня первой. Наконец, читаю. Читала: "Было света и солнца немало" и "Pont Neuf". Кажется, имела успех. Но все это было как-то "все равно" -- не было Юрия. За мной читал Мамчен-ко. В это время Юрий показался в дверях. После вечера бесконечные разговоры с Мамченко и Станюковичем. Пошли в Ротонду. Юрка с Мамченко просто в любви объяснялись друг другу. А мне все время было как-то не по себе. Чуть не опоздали на последний поезд и, наконец, остались одни. Я поняла, что безумно ревную Юрия к Союзу, к Мамченко, к поэзии. Это смешно, но это так. А Юрий только и говорит, что о Мамченко, да о стихах. Было бы, конечно, смешно, если бы он говорил только о любви, и было бы это скучно; но вот такие разговоры, казалось бы, близкие нам обоим, волнующие нас обоих, -- мне были как-то неприятны.
   Воскресенье. В 4 часа -- у Юрия. Промочила ноги, туфли сушились у печки, сидела с ногами на кровати. Юрий переписывал стихи, кот<орые> можно будет читать. Юрий написал всего несколько хороших стихов, а я -- пропасть и плохих, и хороших. Его стихи имеют объективную ценность, они -- для всех, а мои -- для одного. Пожалуй, все преимущества за ним. Я даже высказала в Ротонде такую мысль: что мои стихи не могут называться стихами.
   Приходил к Юрию отец. Юрий мне сказал, что читал ему мои стихи, что он, конечно, все знает, поэтому мне было с ним как-то неловко. Когда он ушел, Юрий опять превратился в "нежного хищника", опрокинул меня на кровать, и начались такие поцелуи... Кончилось как всегда тем, что нервы не выдержали и я расплакалась. И опять он уткнулся головой в колени и повторял: "Прости, прости..." Так всегда: или уткнется головой в колени, или ляжет на кровать и закроет лицо; а я, когда наклоняюсь над ним, успокаивая (ибо он сильно взволнован), перебираю его волосы... Все это разыгрывается, как по нотам. А вчера было нечто иное: я почувствовала такую нежность к нему и такую доверчивость. Хотелось сказать: "Вот -- бери. Делай, что хочешь! Верю, что это хорошо, не гадко!" Я даже не могу сказать, что это "хищность", настолько я верю Юрию, что это не дурно. Значит, так надо. Значит, женщина еще не совсем пробудилась во мне.
   Оттуда поехала на вечеринку Института. Сначала было скучно без Юрия, потом разошлись. Разве трудно себя завести, как игрушку, и быть веселой?! Андрей ухаживал за Лилей, что мне несколько не нравилось. А я всю свою потребность нежности и близости переносила на других: на Костю, на Шемахина, на Ладинского. Давала Пете бесчисленное число раз целовать руку и даже тихонько волосы -- при Косте и даже, кажется, не только при одном Косте. К Ладинскому села на ручку кресла -- это было очень трогательное "поэтическое содружество". Много была с девчонками. Почувствовала, что жить на свете не так уж плохо, особенно, когда есть Юрий. Пришлось читать стихи. Читала: "Проходят школьники" и "Стихи". Искоса посматривала на Ладинского. Только его мнение, в сущности, мне было интересно. Он тоже читал. Что-то говорила с Милюковым, с Кулишером, с Гурвичем, еще с кем-то из профессоров -- о стихах.
   Вечер.
   Вчера Юрию исполнилось 28 лет.
   Завтра он ко мне придет, и я его спрошу: "Что, Юрка! Будешь сдавать экзамены или нет?"

22 февраля 1927. Вторник

   Вчера я ушла из дому рано: уж очень тяжелая сейчас у нас атмосфера дома. Сказала, что пойду искать работу. Пошла в Медон. Села в скверике на Place Rabelais, как когда-то давным-давно, и начала писать Юрию письмо. Писала о вечеринке. Дождь загнал в кафе, где за стаканом отвратительного кофе я писала ему нежные слова. Потом пошла к нему и подсунула под дверь. Оттуда поехала на электричке. Нравилось мне чувствовать себя так свободно; быть, и ходить, и ездить там, где я никогда не бываю. Что-то в этом есть ребяческое, и все-таки интересно.
   В Париже поехала к Стариковой. Работы, конечно, никакой нет. Просидела у нее около часу, говорили о евразийцах, о Милюкове, о событиях в Китае. Оттуда -- в Тургеневскую библиотеку -- менять нечитанную книгу на какую-нибудь поменьше. Искала лекции Новгородцева, да так и не нашла. С досады взяла каталог истории литературы, выписала с десяток номеров и взяла лекции Томсона по лингвистике. В предчувствии смакования их развеселилась. В Институте меня разозлил Костя: я его спрашиваю, каков вчерашний сбор, а он отвечает: "Ты-то меня мало интересуешь, а вот с Муретовым я буду ругаться. Было 47 фр<анков> дефициту"! Из чего их покрыть, так и не решили.
   Получила в Институте милое письмо от прежнего старосты -- Попова. Спрашивает, что и как. Встречаю в канцелярии Гурвича: "Вас-то мне и надо. Я провел в совете два экзамена". "Вот спасибо!" А сама думаю: "Хоть и два, а все-таки не выдержу". Экзамена всего четыре: Гурвич, Гронский, Миркин-Гецевич и Шацкий[51]. Причем Шацкий будет экзаменовать вместе с Кулишером, следовательно -- ну их к черту! А Миркину, по условию, нельзя без Шацкого. Остаются Гурвич и Гронский. Как я дохожу до экзаменов, я начинаю нервничать, и все прахом идет. Надо: 1) скорее получить от профессоров программы и 2) поговорить с Юрием: вместе держим или нет. А семинар кончается 5-го марта.
   Сегодня жду Юрия, и вдруг вместо него приходит письмо: простудился, не будет. Я было моментально хотела бежать к нему, да смутила приписка: "Все-таки, может быть, прибегу". Завтра обещает быть в Bolee (собрание поэтов). Если собрание будет, приду после лекций. Не хочется идти, да Юрия видеть хочется. Милый Юрка, как я тебя люблю!

24 февраля 1927. Четверг

   Господи, как рассказать свое состояние? И надо ли?
   Нервы расшатались так, что даже начинают меня пугать. Боюсь, что скоро дойду до истерии.
   Юрий, один только Юрий во всей моей жизни, во всем и надо всем. Если что-нибудь я и могу делать, так постольку, поскольку это связано с Юрием.
   Мысли у меня дикие. Хочется прийти к нему и сказать: "Возьми. Больше не могу".
   Разве я могу сейчас что-либо писать о вчерашнем, о том, что было в Институте, что было в Воlee? Я могу писать только о том, что так жить я больше не могу -- без Юрия. Мне грустно, мучительно грустно, что он -- не первый. Что эти же слова в Люксембургском саду я говорила Косте, а про себя -- дневнику, и не только Косте. Разобраться в себе я тоже не могу. Я хочу только, чтобы скорее настал вечер -- половина седьмого -- и чтобы пойти к Юрию. Еще два часа!
   А Мамочка волнуется, отчего я худею и бледнею, отчего настроение у меня такое. Да от того, что нервы ни к черту не годятся! Очень просто.

26 февраля 1927. Суббота

   Прихожу в среду после лекций в Bolee. Разбирают Юрку. Замечания в большинстве глупые, но не одобрительные. Оцуп так совсем уничтожил: "Если, -- говорит, -- смотреть на Софиева как на начинающего поэта, то, м<ожет> б<ыть>, он еще и не совсем погиб. И почему вдруг шестистопный ямб среди пятистопного, и цезура не на месте, а это непозволительная неряшливость" и т. д. Тогда это мне было неприятно, а на другой день даже какое-то нехорошее, злое удовлетворение. Юрий очень огорчен, даже чуть-чуть подавлен. Во всяком случае, так же, как и у меня, руки опустились. Нет-нет да и возвращается к этому: "А все-таки он зря говорил..." Или: "А вот, Ирина, я у Ходасевича тоже нашел шестистопный ямб без цезуры" и т. д. И теперь уж я его успокаиваю: "Ну, мало ли -- кто что сказал.
   Одному может нравиться, другому -- не нравиться. Он сам не понимает, на чем строит свою критику" и т. д.
   Сама-то я не читала.

2 марта 1927. Среда

   В понедельник Юрия не было в Институте. Л должен был быть обязательно: последняя лекция, надо было переговорить с Шацким относительно письменных работ; одним словом, должен был быть. И не был. Я очень встревожилась. Потом узнала от Муретова, что вторник -- mardi gras[52], некот<орые> заводы не работают. Вспыхнула надежда -- придет.
   Вторник -- ждала его днем. Нет. Вечером он должен был идти к Мамченко. Я еще давно сказала, что, вероятно, не пойду, и все-таки думала, что он зайдет за мной со службы, тем более, что адрес он потерял, а так дорогу вряд ли помнит. Но в 7 его не было. Ждала еще вечером, м<ожет> б<ыть>, не пойдет к Мамченко, а придет ко мне. Но и вечером не пришел. Ждала хоть письма, и письма не было.
   Старалась себя успокоить, что ничего не случилось, что просто спать хотел и потому не поехал в Институт, или не в то метро сел и т. д. А все-таки волнуюсь, и идти сегодня в Институт даже как-то страшно. А вдруг и сегодня не будет?
   Дома настроение тяжелое. "А ты понимаешь, что осталось всего 250 ф<ранков>?" Да, конечно, понимаю. Понимаю и то, что никакой работы не найду. И то понимаю, что через три недели надо сдавать два экзамена, и что об этих курсах я не имею почти никакого представления. А беспокойство за Юрия. Я понимаю и то, что так долго не выдержу. У меня уже челюсти болят, и от височной кости боль тянется, и физически болит нерв в руке от кисти до плеча.

3 марта 1927. Четверг

   Прихожу вчера в Институт. Юрия нет. Папиросу в рот и на площадку лестницы. Все нет и нет. Уже и жена Гурвича пришла, а его все нет. Начинаю страшно волноваться. Андрей замечает это и отводит меня в сторону. "Если, -- говорю, -- Юрка не придет после первой лекции, я еду с вами" (у него работа начинается в 10 1/2) "Да вы, кисонька, не волнуйтесь. Ну, просто устал, погода плохая". "И в понедельник не был, и вчера, и сегодня..." "Потом, вы знаете, тут приехал из Америки его знакомый, Раевский, м<ожет> б<ыть>, с ним..." "Раевский через день же и уехал". "Ах, так? Ну, так просто мог задержаться на работе..." "Нет, он должен был быть обязательно".
   Лекцию просидела как на иголках. Потом, не сказав никому ни слова, помчалась с Андреем к метро. Дождь шел, погода такая мерзкая. Андрей меня подбадривает: "Поезжайте-ка вы домой, выпейте-ка валерьянки, и не брома, а горячего чая, и ложитесь спать". "Нет, нет". "Ах, чудная вы, право!" "Разве уж такая чудная?" Ничего не ответил. "Вот увидите, что он совершенно здоров". "Тогда выругаю его и все". "И от меня стукнете его по черепу".
   В 10 часов на Javel. Бегу на вокзал, спускаюсь, жду поезда. На душе тревожно. Поздний час, незнакомая дорога, все такое необычное -- только усиливает тревогу. Электричка, как мне казалось, тащилась необычайно медленно. По Медону бегу бегом. Дождь, грязь, ноги скользят, темно. Подхожу к дому, сердце сильно-сильно забилось. Зажигаю свой фонарик и поднимаюсь. В щель под дверью вижу, что у него горит свет. Стучу. "Qui est la?"[53] "Юрий?!" "А! Сейчас". "Юрий, ты мне только скажи..." и чувствую, что сама больше слова не скажу. "Входи". Вхожу. Он лежит в кровати. Рядом стул, на нем чашка с красным вином, будильник, книга. "Юринька, что с тобой?" "Я немножко болен, Ирина". Сажусь на кровать, бросаюсь к нему на грудь и... начинаю плакать. Все напряжение последних дней как-то должно было разрешиться. Он целует мои волосы, шею, гладит. А я чувствую, что все слабею и слабею, что вот потеряю сознание. Кое-как поддерживаю себя. Поднимаюсь. "Пу, отчего же ты не написал?" "Видишь ли, в понедельник я собирался в Институт. Вчера хотел идти к тебе, даже вышел уже, но очень плохо себя почувствовал. Сегодня тоже думал ехать в Институт". Садится на кровать, обнимает меня. "Девочка моя, ты так беспокоилась". "Страшно!" Кое-как оба успокаиваемся. "Вот -- виденье какое-то. У меня даже всякая хворь прошла. Ирина, отвернись, я сейчас оденусь". "Я тебе оденусь!" Что-то второпях рассказываю ему про Институт, про экзамены, про Андрея. Он рассказывает такой случай: "Помнишь, я тебе рассказывал, что встретил в поезде барышню в зеленой шляпе, кот<орая> разговаривала с кем-то о кукольной мастерской, о том, что нужны работницы? Так вот, сегодня я их опять встретил. Она ехала с какой-то дамой. Я сел напротив и обратился к ней. "Простите, -- говорю, -- вы, кажется, работаете в кукольной мастерской?" "Да". "А там, не знаете, не нужны работницы?" "Кажется, нужны". "Вот, у меня есть знакомая барышня и ее мать, они раньше делали кукол, а теперь вот ищут работу". "Они в Париже живут?" "Нет, в Севре". "Мама! Тоже в Севре!" "Что значит тоже?" "А у нас в Севре есть знакомые, тоже ищут работу. Может быть, вы назовете фамилию". Я назвал. "Вот как! А мама сегодня должна писать Николаю Николаевичу. Вот совпадение!" Это Фаусек[54].
   Юрий был такой славный и особенный, в этой серой фланелевой рубашке с открытым воротом, с засученными рукавами. "Вот видишь, какой я у тебя скверный".
   Просидела у него ровно 25 минут и в одиннадцать ушла. "Спокойной ночи, Юрий!" "Да я теперь уж не засну. Спасибо тебе, радость моя!"
   Сегодня пойду к нему к 7-ми. Принесу термометр, а то свой он разбил.

4 марта 1927. Пятница

   Вчера у Юрия. Ему лучше, хотя температура вдруг скакнула на 37,2. Но все эти дни он работает. Сначала я очень расстроилась его температурой, потом успокоилась. Говорили о том, о сем, я читала ему рассказы Бальмонта из книги: "Где мой дом?" Все было хорошо. Хотела уйти в одиннадцать, но задержалась. Осталась до 11 1/2 и условились, что он не пойдет меня провожать. Потом, прощаясь, обняла его и вдруг заплакала. Точно определить причину моих слез не смогу, приблизительно -- можно... А если мне уже мало видеть его и целовать? Что, если он уже настолько пробудил во мне женщину, что я захотела его физически? Может быть, повторяю, может быть, не знаю. Но факт, что первой причиной было какое-то неудовлетворение. И, как никогда, было тяжело и трудно уходить от него. Юрий очень взволнован и испуган, одевается. Я почти кричу ему: "Не надо!" Чувствую, что могу дойти чуть ли не до истерики. Он проводил меня все-таки чуть не до самого вокзала. Я поцеловала его и быстро-быстро, не оглядываясь ни разу, пошла. Ждала поезда минут 40. Сидела в темноте на перроне и плакала. О чем плакала?
   Пришла домой. Долго не ложилась. И легла, как заревела навзрыд. И ногами начала брыкаться, совсем как маленькая.
   Сегодня Мамочка уже пошла к Фаусек. Мне надо будет еще сделать образец киевского шва и пойти по адресам... В какую-то кукольную мастерскую пойти; врать, что я умею делать кукол; а ведь, в сущности, я ничего не умею. Потом зайти показаться к Уриным... Пойти в "Соврем<енные> Записки", взять у Вишняка какие-то книги... Последний день занятий. Заседание, споры. На какой-то экзамен нужно записываться... Зачем? Ведь все равно нервы не выдержат.

7 марта 1927. Понедельник

   В пятницу я ушла из дому рано и ушла в страшно подавленном состоянии. Ходила по двум адресам, везде обещали написать... Бродила по городу. Ушла, даже не завтракая, купила дорогого шоколада и грызла. В 5-м часу зашла к Андрею, не застала дома. Оставила записку и пошла бродить. Почувствовала себя страшно усталой -- и физически, и нравственно. Казалось, так еще вчера я могла плакать, биться, а вот сегодня уже не могу... А тут еще эта тюрьма Sainte[55] (?) (не дописано -- И.Н.). С детства я не могу спокойно проходить мимо тюрьмы. Тюрьма и кладбище... У Андрея была такая же: сидела в шезлонге, уткнулась головой в раму и молчала. Андрей уж и так, и эдак хотел меня расшевелить. Но расшевелилась я только в кафе после лекций. М<ожет> б<ыть>, искусственным путем -- от пива и вина... В поезде встретила Очередина и так весело с ним проболтала, что сама на себя удивлялась.
   В субботу вечером был у нас Юрий с отцом.
   В воскресенье я была у него...

8 марта 1927. Вторник

   Вчера была в библиотеке, ничего уже не было, оставила свое "языковедение" еще на две недели и пошла к Андрею. Туда же и Юрий должен был прийти. Когда я пришла, он уже был. Андрей меня прямо тронул своим заботливым отношением к Юрию. Кажется, и Юрий, наконец, это понял и поверил, что Андрей его любит. Я совсем больна и нервна. Началось с того, что села в шезлонг и уткнулась в раму. "Вот сейчас и заснет, как в прошлый раз", -- говорит Андрей. "Нет, заплачет", -- говорит Юрий. И действительно, через минуту я уже плакала. Не из-за Юркиной же шутки, конечно. Просто я стала отвратительная -- и плачу, и смеюсь, истерика какая-то.
   Юрий провожал нас до Института. "А я поеду домой: я очень устал сегодня". Прощаемся. Подойдя к двери, оглядываюсь, -- он все стоит у калитки...
   Собрание. Диктуют программы. Андрей скоро уходит. Организуются группы по конституционному праву. Я никуда не записываюсь. Что-то резкое отвечаю Косте. И еще кому-то. Какое-то раздражение против Юрия. "А он-то что? Будет держать экзамены или нет? Ничего для этого не предпринимает!
   Ну, и пусть делает, что хочет!" И потом вдруг заплакала. Подходит Лиля. "Что с вами, Ира?" Ничего, так". "Что-нибудь случилось дома?" "Нет". "Ну, милая, успокойтесь!" Обнимает меня, целует. "Вы к нам придете заниматься, в нашу группу?" "Я не буду сдавать экзаменов". "Ирочка, успокойтесь. Приходите к нам, будем вместе заниматься".
   Как меня раздражали эти вопросы: "Вы в какой группе?" "Вы что сдаете?" Я всем отвечала: "Ничего"; и на вопрос: "Почему так?" -- "У меня есть свои личные причины".
   Вдруг приходит Юрий. Что-то удивленно спрашиваю его и продолжаю разговаривать с Лилей. Он уходит. Потом складываю портфель и выхожу. Он стоит лицом к окну и курит. Если курит, значит, что-то плохо. Меня он не замечает. Одеваюсь, беру его за рукав: "Идем!" Выходим. Он молчит. У Пантеона я не выдерживаю: "Юрий, чтоты?" "Я ничего, Ируня". Догоняет Муретов, что-то начинает говорить об экзаменах, потом опять идем одни. Молчим. И только у метро: "Ира, это не то... Я..." Сворачиваем в какую-то маленькую улочку. Шагаем молча. "Юрий, не мучай меня, скажи, что с тобой?" "Не знаю. Теперь я не знаю". Молча целует мои руки. Выходим на набережную, к Notre Dame, я кладу портфель на парапет, облокачиваюсь и начинаю плакать. Больше сил уже нет. "Ируня, родная моя, не плачь!" "Да что с тобой, Юринька?" "Я так измучался за эти часы. Я так намного-намного постарел дома..." "Что же случилось?" "Меня беспокоят твои, вот, слезы, Ируня. Я так больше не могу". Я беру его руку, что-то лопочу. "Юрий, это болезнь, это истерия. Я буду лечиться... Это пройдет, Юрий". Слезы, поцелуй, ощущение какой-то последней близости, и эти слезы. "Я перед тобой виновата, Юрий. Это давно нужно было остановить, и можно было, надо было лечиться. Как-то такое легкое отношение к нервным заболеваниям". "Ив этом я виноват". "Почему ты? Мы оба. А зачатки были давно. Я поправлюсь, Юрий, только не уходи..." "Как я перемучался за эти два часа... Вдруг показалось, что я могу тебя потерять..." "Где ты был?" "Везде был. И на St. Michel, и у Notre Dame... Заходил в какое-то бистро, что-то пил... Стыдно, я даже ревел сегодня..."
   Я смотрела на огни в Сене, на бегающие на той стороне трамваи, на Notre Dame. "Знаешь, Ирина, я так думаю: нам нужно как можно скорее начать жить вместе. Нам надо быть вместе". "Да, Юрий". "Надо скорее преодолеть эти внешние препятствия... Странно, я даже своим родным еще ничего не говорил..."
   Кое-как успокоившись на этой мысли, два неврастеника стали вдруг такими счастливыми и тихими.
   Смахнуть бы как-нибудь экзамены и лечиться. Вместе лечиться.

17 марта 1927. Четверг

   Вот все-таки урвала минутку для дневника. Время теперь бешеное. День проходит так: встаю около 9-ти, начинаю работать (соломенные цветы). В 12 часов кончаю и бегу в Медон. Там у меня книги, там я занимаюсь. Около 7-ми приходит Юрий, пичкает меня бутербродами, и я мчусь на поезд в Париж. Там занимаюсь в группе Левы. Возвращаюсь с последним поездом. Так -- с понедельника и еще недели на две с половиной.
   Устаю. Говорят, я сильно похудела. Вид, де з жертв сдали город. Когда я глянула с полянки на город -- передо мной разостлался дивный вид. Город был залит солнцем. Блестели кресты на церквах. И так все было мило и дорого мне, насколько я привыкла к милой Чайковской. И страшно подумать, что все это немецкое. Мы за границей. Прощай, Нюсенька, прощайте все. Мы уже не в России. Вечером немцы убрали, вычистили вокзал до неузнаваемости. На Павловской площади раскинули палатки, сама я не видела. Так говорили. Что будет дальше -- никому неизвестно. Будет ли когда-нибудь Харьков русским городом?
   

12 апреля 1918. Пятница

   
   

Для газеты

   
   Г<осподин> Неизвестный! Я даю вам добрый совет. Не осмеивайте вы несчастных сотрудников. Если это делает Бела (как вы написали в 9 номере), то не берите с нее пример. Бела -- девочка глупая, если смеется над сотрудниками, своими же товарищами, а также и над собой. Не берите с нее пример и не смейтесь над ней.
   Это нехорошо! Что же касается гимназии и уроков, то этот грех есть и за вами, г<осподин> Неизвестный. Если Бела избегает понедельника, то вы четверга. И этому всему вы, конечно, научились от Белы. Повторяю вам мой добрый совет: не берите вы пример с Белы, Неизвестный друг.
   
   Бела старательно пишет для газеты статьи. Прибегают Ундина и Зарема: "Что это ты делаешь?" -- спросили они. "Пишу статью для газеты". "Вот еще. Охота была! После напишем. Идем лучше в классы попрыгаем". Забыта и статья, и тема, и через одну минуту Бела уже весело прыгала с сотрудниками, не думая о газете.
   

14 апреля 1918. Воскресенье

   
   Почему меня так не любят? Таня и Леля смеются надо мной, не разговаривают со мной. За что? Что я им сделала? Сегодня мы решили переписывать газету, а Леля еще ничего не дала для газеты, хотя и написала, обещала дать вчера... А сегодня уже не хочет. Ну, это пустяки. Этого от Лели можно ждать. Мы с Таней бы могли одержать над Лелей победу. Но вся беда в том, что Таня мне больше не подруга. Они с Лелей взяли от меня бумагу для газеты к себе на хранение и уже заподозрили меня, что я истратила один лист. Что за недоверие ко мне! Я больше не могу этого терпеть. Мне тяжело, мне грустно! Хоть бы скорее в гимназию. Там я поделюсь всем с Валей Бондаревой. Может быть, это глупо и грешно писать такие вещи одиннадцатилетней девочке? Но это правда! Они меня не любят! Таня мне изменила!
   Дневник, ты меня не предашь! Ты не изменишь мне в дружбе, как Таня? Тебе одному я говорю тайны моего сердца. Пусть никто не знает об том, что мне так тяжело, так больно и грустно.
   
   В темном небе ночною порою
   Догорела звезда золотая.
   Переполнена тайной тоскою,
   Где-то жизнь отлетела младая.
   
   Отлетела от хмурой земли,
   От далекого, грустного края,
   Быстро скрылася в темной дали
   И предстала пред аркою рая...
   
   На земле же, под липой густой
   Одинокая дева сидела.
   И о чем-то вздыхала порой,
   И на небо со скорбью глядела.
   
   И одною, одной лишь слезой
   Помянула ту жизнь молодую,
   Отлетевшую с ранней звездой,
   Заглядевшись на даль голубую.
   
   14 июля 1918. Пуща-Водица
   

Легенда

   
   Это было много, много лет тому назад. Был тогда на земле один прекрасный сад, который называли раем. В нем были чудные цветы. Рано утром, с восходом приветливого солнца, цветы открывали свои нежные венчики и, стряхнув с себя росу, разливали повсюду аромат. И цвели они там вечно, круглый год, потому что там была только одна младая весна. И никогда они не увядали. Росли там стройные, вечнозеленые кипарисы и другие прекрасные деревья. В них пели дивные птички с пестрыми крыльями и цветистыми хохолками, которые жили в том прекрасном саду, наслаждаясь жизнью. И жили там добрые бессмертные люди. Они не рвали прекрасных цветов и не ломали стройных деревьев. Утром они напивались благодатной росой, а днем ели сочные плоды, которые им сыпали горделивые ветви деревьев. В кудрях этих бессмертных людей играли золотые лучи солнца, в глазах их отражалось вечно-голубое райское небо. И вот однажды появился в Раю смуглый грубый человек из далекой неизвестной страны. Он был угрюм. В глазах его отражалось вечно-серое небо его далекой стороны, в черных кудрях его спала черная непроглядная ночь. Он был мрачнее тучи. Его не радовала райская красота. Он принес с собой в Рай несчастье, болезни и смерть. Тех, кого он касался своей рукой, вскоре умирали. Наконец в Раю осталось очень мало добрых людей, да и те стали бледные и унылые. Наконец бедные райские люди в одно хмурое утро прицепили к себе легкие крылья, собрались в хороводы и улетели на далекие розовые острова, оставив злых людей в Раю.
   Прошло много лет. На земле жили люди такие же, как и теперь, знающие и горести и заботы. Однажды ночью под окном одной бедной хижины послышалось чудесное пенье. То пела маленькая, серая птичка на кустике черемухи. Это был соловей. Он пел о былом, о том, что было некогда и уже не вернется. Люди слушали его, и слезы текли из их глаз. Они плакали уже о потерянном и невозвращением Рае.
   

Ночь

   
   Кротко луна озаряла
   Светом листочки дерев.
   По небу тучка летала,
   Тихая речка плескала,
   Спал очарованный лес.
   
   Тихо цветочки шептали
   Между собой с светляком.
   Эльфы и феи летали,
   Сны на людей навевали
   Нежным своим голоском.
   
   Плещутся волны, играя,
   Звезды мерцают с небес,
   Шепчет камыш, засыпая,
   Светит луна золотая
   На очарованный лес.
   
   24 июля 1918. Пуща-Водица
   1-е. Что выделывают при танцах.
   2-е. То, что составляют множество леса, деревьев и кустов.
   3-е. То, что встречается в болотах!
   Целое -- название страны.
   
   1-е. То, что вбивают по концам крокетной площадки.
   2-е. Местоимение личное множ<ественного> числа.
   3-е. Местоимение личное единст<венного> числа.
   Целое -- поселение в чужой стране.
   

24 июля 1918. Среда

   
   По вечерам на меня нападает тоска. Я вспоминаю Харьков. Мне кого-то жалко. Только теперь я почувствовала, что люблю его. И привыкла к Харькову. Сколько счастливых и тяжелых минут я там пережила. Я чувствую, что Киев мне чужд. Я знаю, что в Киеве я не найду такого счастья, которое я пережила в Харькове среди милых друзей. Мне жалко, что я сейчас не в Харькове, но вместе с тем я боюсь его! Я плачу, не знаю о чем, но мне кажется, что о Харькове.
   

Розы

   
   Отчего благоухают розы
   Пробуждающею утренней порой!
   Отчего они роняют слёзы
   С лепестков своих над мокрою травой?
   
   Тихо всходит солнце и блистает,
   Первый пышный луч бросает в сад,
   А уж розы там опять благоухают,
   Разливая тонкий аромат.
   
   Все они так нежны и красивы,
   В лепестках жемчужных много слез.
   Но зачем все розы горделивы,
   Отчего нет кроткой между роз?
   
   1 августа 1818. Пуща-Водица
   

5 августа 1918. (Понедельник. -- И.Н.) Киев. Пуща-Водица

   
   Сегодня я получила от Тани письмо. Она пишет, что скучает, Леля не поддерживает ее интересы. Это мне вполне понятно. Леля такая, Таня пишет, что хотела бы со мной увидеться. А я как хочу ее видеть, прямо сказать нельзя! Среди здешних удовольствий, среди Дёмы и Наташи [39]я не так чувствовала ее отсутствие, как теперь, когда я получила ее письмо. Боже, как я обрадовалась! Я уже отчаивалась получить от нее письмо. Прочитав его, на меня так повеяло Харьковом, что я не знаю! Письмо для меня было так задушевно, приятно, прямо прелесть. По приезде в Харьков я там буду Тане много рассказывать! О-о! Буду записывать прогулки, чтобы подольше запечатлеть.
   

1-я прогулка (в Межигорье). Число не помню. Июль

   
   Однажды мы сделали большую прогулку. Встали мы в 7 часов, напились чаю (дети -- молока), взяли еды и питья и отправились в Межигорский монастырь.
   Взяли мы с собой огромные завтраки, воды, молока и сахару для чая, и в 8 часов отправились в путь. День был пасмурный, но дождя не было. Шли мы сначала Пуще-Водицей, потом краем деревеньки, немного полем и, наконец, бором. Дорога в Межигорский монастырь шла по телеграфным столбам. В бору я, Дёма и Наташа шли впереди и разыскивали столбы. Бором мы шли долго. Наконец мы вышли в огромное поле. Пройдя через один ручей, под одинокой яблоней мы сделали привал. Разложили завтраки и стали закусывать. Набрали из ручья воды и вскипятили на костре чай. Закусили и стали любоваться видом. Отдохнув, мы отправились дальше. Видели цапель. Ах, как они красивы и как их было много! Потом видели окопы двух сортов. Одни длинные и извилистые, и в них по краям плетень. А другие вроде землянок перед окопами -- интересно. Потом шли самой неприятной дорогой -- селом. И оно, как назло, было огромное. Наконец мы пришли в монастырь. Этот монастырь на берегу Днепра. Дядя Алеша, [40]Папа-Коля и Дёма купались, я им очень завидовала, конечно. Потом в монастыре пообедали и пошли гулять. Я осмотрела Днепр. Он довольно широк, но там ужасные мели. Даже видно. Потом в монастырю стали звонить к вечерне. Ах, какой это был прекрасный звон! Он был такой легкий и приютный, прямо прелесть. Мы пошли в собор. Ну, там мне ужасно понравилось! На иконных рамах сделаны листы и виноград -- золотые (или позолоченные), а на верху рам по амурчику раскрашенному. И монашки в черном, в своих шапках. И везде такой покой, молчание. Пойду в монашки. Потом я с Папой-Колей пошла купаться. Я была ужасно рада. Купалась, и довольно много. Но плавать в Днепре совершенно невозможно. Я иду, иду, иду, все дальше и дальше, а мне все по колено. Потом стали надвигаться огромные тучи. Мы поспешили к гостинице.
   Едва мы успели напиться чаю, как полил такой ливень, что трудно себе представить. Мы спрятались на террасе гостиницы. Потом мы собрались ехать на пароходе в Киев. Пошли на пристань, купили билеты, стали ждать парохода. Наконец он подошел. Тут случился курьезный случай. Папа-Коля стал матросом. С парохода бросили на пристань канат. Публика расступилась. Канат упал на пол и стал скользить в воду. Дядя Алеша придержал его, Папа-Коля взял его в руки и кричит на пароход: "Что же мне с ним делать?". Ему отвечают: "Тяните за привязку". Нечего делать, пришлось Папе-Коле притянуть пароход и привязать его. Мы сели, и тут пошел дождь. Мы проехали довольно красивые места. Проезжали под железнодорожным мостом и наконец пристали к Киеву. Там сели на трамвай и приехали домой очень поздно. Мы все были очень довольны прогулкой.
   

7 августа 1918. Среда

   
   

2-ая прогулка. О Кирилловской церкви. 7 августа 1918.

   
   Эта Церковь находится за г. Киевом. Мимо нее проходит трамвай в Пущу. При этой церкви есть больница (чуть ли не для полоумных и опасных больных; там часто умирали, и при нас туда ввозили много гробов, это было неприятно). В этой церкви рисовал известный художник Врубель. [41]Он когда нарисовал картины, сошел с ума и кончил жизнь в больнице, при церкви. Его картины очень хорошо нарисованы, но лики святых отличаются тем, что глаза у них какие-то дикие, сумасшедшие, но не все. Мне очень понравились три картины у входной двери. 1-я -- скрежет зубов, там нарисованы мучения ада (на всех трех), головы и зубы, -- как будто скребут зубами; 2-я -- червь не усыпляемый, опять головы, изо рта, из носа, из головы ползут черви; и 3-я -- огнь неугасаемый, головы в огне. Но эта церковь мне не очень понравилась, там очень темно и мрачно. На службе, говорят, бывает очень мало народу.
   
   Воспоминанья дней былых
   Наводит сладкое молчанье.
   В кругу родных, друзей моих
   Привольно мне. Воспоминанья
   
   Теснятся светлою гурьбой,
   Вокруг меня и надо мной --
   Давно знакомые картины.
   Я вижу ряд веселых дней...
   Вокруг -- леса, холмы, долины...
   
   Воспоминанье прежних дней --
   Отрада мне. В кругу друзей
   Оно приходит, как желанье.
   О детских светлых днях расскажет,
   Навеет на меня мечтанье.
   Картины радости покажет...
   Ко мне, ко мне, воспоминанье!..
   
   7 авг<уста> 1918. Пуща-Водица
   

9 августа 1918. (Пятница. -- И.Н.)

   
   Вчера мы (Дёма и Наташа), можно сказать, сбесились. Мы искусственно смеялись и наконец стали такие веселые, что прямо ужас. Мы пели "отца Феофила" и "Нюра-Дура". Потом под нами оборвался гамак. Мы так смеялись.
   Дёма и Наташа очень интересуются тем, что написано в загнутых уголках. Они дразнятся, что там написано "Ирина и Володя"! [42]Как это глупо! Дёма пристает, чтобы я ему показала дневник. Я ему показала почти все, конечно, мельком. Дело дошло до уголков. Они пристают, покажи! Ну, уж это дудки! С маслом! А Наташка говорит, что она подглядывала ко мне в дневник. Дурная! Она только меня навела на мысль, что надо прятать от нее дневник. Но куда? На окно, под книги.
   

(Сентябрь 1918. -- И.Н.)

   
   Договор No 1
   Ирины К<норринг> и Тани Г<ливенко>
   Ирина и Таня обещали не церемониться, бывая друг у друга. При сем прилагаются подписи Таня Г<ливенко>. Ирина К<норринг>.
   
   Договор No 2
   Ирины К<норринг> и Тани Г<ливенко>
   Ирина и Таня обещали говорить правду, оценивая свои произведения друг друга.
   При сем прилагаются подписи Таня Г<ливенко>. Ирина К<норринг>.
   
   1. Хороший тон
   1) Держать все вещи аккуратно.
   2) Опрятно одеваться.
   3) Держать хорошо свои руки и ногти.
   4) Свои работы делать аккуратно.
   5) Чистить зубы с порошком.
   
   2. Правила
   1) Вставать рано и не валяться в постели.
   2) Делать свои обязанности.
   3) Хороший тон.
   

Спиридонушкино царство [43]

Глава I

Как просыпается великий царь Спиридон Спиридонович

   
   Полдень. Давно уже светит солнце в окно к царю Спиридону Спиридоновичу. Царь проснулся. Он спал на огромной кровати в добрую сажень шириной, в три длиной (царь был так объемист, что не уместился бы на более маленькой кровати). Над кроватью был сделан кисейный полог, а на нем все ленточки, ленточки. Из стены выходило к кровати несколько труб. (Эти трубы проходили через стены в комнату к слугам; каждая труба -- к особому слуге). Царь дунул в одну из них, да так крикнул, что слуги услышали бы и без труб.
   И тотчас перед ним явились два слуги. Входя, чтобы не потревожить короля, они сняли свои сапоги да еще с таким грохотом, что могли бы разбудить и мертвого. На них были темно-синие балахоны такой длины, что они в них путались, на голове остроконечные шляпы с кисточкой. Вошли и поклонились. Один из них подошел к стене и нажал едва заметную кнопку (с кулак), и тотчас в коридоре показалось странное шествие. Впереди нес слуга корону, украшенную битым кирпичом, за ним несли мантию и одежду короля. За ним шли слуги, чтобы одевать короля. Долго шли мелкие слуги, которые несли всякую ерунду, как, например, на золотом подносе -- носовой платок царя. Несколько слуг бросились к постели короля и поставили его на ноги. Царь облокотился локтями на стол и крикнул: "Эй, подушку. Не на стол же мне облокотиться". Короля стали одевать. Церемония одевания началась.
   

Глава II

Царь одевается

   
   Царь облокотился локтем на стол. Стол был жесткий, царю стало больно. Он крикнул: "Эй, подушку! Не буду же я..." "...облокачиваться на жесткий стол", -- повторили какие-то неведомые голоса. Чтобы облегчить царю труд говорить, в стены сажали слуг, которые через трубы договаривали за царя начатые фразы. Тотчас под локтем царя появилась бархатная зеленая подушка. Царя одевали множество слуг. Царь был низенького роста, но необыкновенной толщины. Лицо у него было совершенно круглое, нос лепешкой, глаза как щели и рыжая борода. Он всегда носил красную рубаху и синие штаны. Мантию же он менял постоянно. Наконец церемония кончилась. Царя повели чай пить.
   

Лето [44]

   
   Это лето я провела очень хорошо. Начало лета я была в Харькове. Целые дни я с подругой гуляла в Технологическом саду, занималась мало.
   Но в июне мы поехали в Киев, к тете на дачу. Ехали мы до Киева недолго. Приехали мы туда очень неудачно. Был сильный ливень, и улицы в Киеве, можно сказать, затопило. Так как город гористый, то там во всю ширину улиц текли лужи глубиной по колено. Вода вливалась даже в подъезды. Еле добрались мы до квартиры тети, усталые, голодные, с промоченными ногами. Но, к несчастью, там никого не оказалось, все были на даче. Напрасно мы звонили и стучали, пока наконец не сломали звонок. Отдали вещи швейцару и решили ехать на дачу. Но каким трамваем ехать (туда ходит трамвай) -- мы не знали. Долго мы ждали первого трамвая, второго еще дольше. Наконец мы выехали за город. Ехали мы туда, на дачу. Там, на даче, я должна была увидеть двоюродных брата и сестру, [45]которых я не видела с четырех или с шести лет.
   Я думала о них и, удобно устроившись на скамье, дремала после бессонной ночи, проведенной на поезде...
   

14 сентября 1918. Суббота

   
   О Боже! У нас в гимназии теперь вместо дусеньки Марии Сергеевны по русскому какая-то "Чучело". Мне так жалко. Я так любила М.С. По географии уже тоже не Игорь Иванович, а кажется, кто-то другой. Боже! Валя Бондарева уехала в Новочеркасск и никогда не вернется. Никогда. Хоть плачь. Дуси М. С., И.И., В.Б.
   
   В последний раз мои страницы
   Сим именам я посвящаю.
   
   И.И., М.С., В.Б.
   Жаль! Да, жаль! И все это наделала гимназия. Но, несмотря на это, меня что-то тянет к гимназии, зовет... Что?.. Прощайте, дорогие имена И.И, М.С., В.Б. Я вас уже не увижу никогда .
   

18 сентября 1918. Среда

   
   

* * *

   
   Люблю тебя, заката луч прощальный,
   Предвестника вечерней тишины,
   Люблю твой алый цвет, стыдливый и печальный,
   Как первые цветы младой весны.
   
   Но скоро от реки потянутся туманы
   И на цветах заблещет чистая слеза,
   Умчится луч в неведомые страны,
   Последний раз взглянув на небеса. [46]
   
   (Живые картины. -- И. Н.)
   Ирина К<норринг> -- Шиповник, Береза.
   Ирина С<адовская> -- Ландыш.
   Леля Х<воростанская> -- Фиалка, Ведьма.
   Таня Г<ливенко> -- Василек.
   Тося Д<убнер> -- Мотылек.
   Лена П<лохотниченко> -- Бабочка.
   Кепха Ч. -- Колокольчик.
   Люба Р<етивова> -- Гриб.
   Тина Д. -- Жук.
   
   Режиссер -- Мария Владимировна.
   Музыкантша -- Галя Хворостанская.
   Художник -- Нина Гливенко.
   Театр -- кв<артира> No 7.
   
   Живые картины
   Ангел и молящаяся девочка -- Ирина К<норринг> и девочка Кеша.
   Ангел и спящая девочка -- Ирина К<норринг> и девочка Кеша. Ангел и девочка под ёлкой -- Ирина К<норринг> и девочка Кеша.
   Дед Мороз -- Леля Х<воростанская>.
   Весна -- Лена П<лохотниченко>.
   Осень -- Тина Д.
   Лето -- Тося Д<убнер>.
   Зима -- Ирина С<адовская>.
   Боярышня -- Таня Г<ливенко>.
   Хор -- все из Гуселек.
   Шествие с концом.
   

Ночь

   
   Мне вспомнились тихие, зимние ночи
   И снег, освещенный одним фонарем.
   И серое, точно свинцовое, небо,
   Нависшие тучи над снежным ковром.
   
   Кого-то ждала я. В окошко глядела.
   И лампа большая безмолвно горела.
   
   Выл ветер, порою никем невидим.
   Склонясь на окошко, я тихо дремала.
   Вдруг издали, словно один за другим,
   Послышались сладкие звуки рояля.
   
   Сильней и сильней трепетали они,
   То громко, тревожно, то вновь замирая.
   На улице медленно гаснут огни --
   На них я гляжу, на окне засыпая.
   
   И снится мне даль, безызвестная даль.
   Там море красою своею блистает,
   Меня греет солнце и нежно ласкает.
   
   Но тайно на душу ложится печаль,
   И море, и пальмы, и все исчезает...
   
   И снится мне снова... Широкое поле
   И я, одинокая в поле стою.
   Кругом же безлюдье. Одна я на поле,
   Одна, как безумная, песню пою.
   
   Вдруг фея спускается, легкая, нежная.
   Эфирная фея спустилась ко мне.
   Я стала веселая и безмятежная.
   И вдруг поняла я, что это -- во сне...
   
   Проснулась я. Месяц уж на небе всплыл,
   Лучом из-за тучи холмы осветил.
   
   И снег стал огнями цветными блистать.
   На улицу нашу гляжу я опять.
   И снова я вижу там снег неглубокий
   И им заметенный фонарь одинокий.
   
   

Приступ [47]

   
   План
   1) Перед приступом.
   2) Приступ.
   3) Расправа Пугачева.
   Заключение
   4) Освобождение Гринева.
   Белгородская крепость готовилась к бою с Пугачевым. На валу была прикреплена единственная пушка, комендант осматривал орудие. Все жители крепости собрались на вал и смотрели на степь, где уже показывались казаки и башкирцы. Из крепости дали залп, и степь опустела. В это время на вал пришла Маша, дочь коменданта, с матерью. Они простились с комендантом, зная, что его скоро не будет в живых. Тот благословил дочь, и внимание его было отвлечено степью. Там снова показались враги, среди которых на белом коне ехал сам Пугачев. От них отделились четыре человека. Один из них держал над головой письмо, другой на копье окровавленную голову Юлая, которую он перебросил в крепость к ногам коменданта. Из мятежников кричали: "Не стреляйте, выходите к государю!" Но комендант выстрелил, и казак, державший письмо, упал замертво. Иван Кузьмич прочел его и разорвал в клочки. "За мной, ребята, -- кричал он, -- отворяйте ворота, идите навстречу неприятелю". Комендант, Гринев и Иван Игнатьевич быстро очутились за крепостью. "Что ж вы стоите?" -- крикнул комендант оробевшему гарнизону. Те с визгом и криком бросились на крепость, ворвались в нее. Коменданта, раненного в голову, окружили, требуя от него ключей. Гринев подошел к нему на помощь, но его схватили и связанного повели на площадь, где Пугачев совершал свой суд. "Который комендант?" -- грозно спросил Пугачев, когда ему их представили. Иван Кузьмич выступил вперед. "Признаешь ты меня государем?" -- спросил изменник. "Нет", -- твердо ответил комендант. Пугачев махнул платком -- повесили. Очередь дошла до Гринева. Его уже подвели к виселице и накинули петлю. Вдруг послышались отчаянные крики: "Постойте, окаянные!" Оглянулись: лежит его дядька Савельич в ногах у Пугачева: "Отпусти его, -- говорит, -- что тебе в его смерти? Повесь хоть меня, старика". Гринева отпустили. Он стал наблюдать за продолжением ужасной комедии. Жители начали присягать, целуя распятье и кланяясь самозванцу. Прошло три часа, Пугачеву подали белого коня, и он уехал. А Гринев все еще стоял на месте и не мог привести в порядок мысли, смущенные ужасными впечатлениями.
   Ир<ина> Кнорринг
   

Азбука при помощи флажков или выстукивания

   
   Упражнения
   1) Мои подруги -- Таня Гливенко, Ира Садовская, Леля Хворостанская.
   2) Мой адрес: Харьков, Чайковская 16, кв<артира> 7.
   3) Идем ко мне.
   4) Таня, идем гулять.
   5) Таня, идем ко мне по делу.
   6) Урок музыки.
   7) Буду играть на рояле.
   8) Учу уроки.
   9) Болит голова.
   10) Не хочу.
   11) Почему?
   12) Спешу.
   13) Да, нет.
   

22 сентября 1918. Воскресенье

   
   У меня есть дусенька. Эта дусенька -- ученица VII класса Гимназии учителей и родителей [48](там Таня учится). Итальянка Ляля Скилиогги. Дусенька! Черная, веселая. Я ее мало видела, но написала ей через Таню письмо. Мне его составила Таня.
   

La belle conue!

   
   Le vous adore. Vous éter belle comme l'ange. Je vous vu et je décidé vous écrire une lettre. Peux je espererque je pourrai vous voir. Recenez mon hommage et mon compliment. Je m'applle Jean. Je vous prie écrivez moi la réponse (Donner la réponse à mademoiselle Latain, elle me connait).
   Au revoir bientôt. Votre amie Petit Jean [49].
   

Ванька [50]

   
   Ванькина мать служила в деревне у господ горничной. Ванька жил в деревне круглый год. Отца у него не было, но кроме матери был еще дед, толстый, широкоплечий мужик, служащий в деревне ночным сторожем. Ванька жил припеваючи. Но неожиданно подошло большое горе -- мать его умерла. Жизнь Ваньки круто изменилась. Дед, оставшись один с восьмилетним внуком на руках, хотел его куда-нибудь в ученье устроить и наконец увез его в Москву, к сапожнику Архипу в ученье. Тяжело было Ваньке расставаться с родной деревней, но еще тяжелее -- с любимым дедом. Ванька никогда не был в городе, и Москва поразила его своими высокими домами и широкими улицами. Большие окна игрушечных магазинов манили его к себе, и он по целым часам простаивал перед ними, любуясь всевозможными товарами. Чего, чего только там не было! Крючки для рыбной ловли, такие большие -- целого сома вытащить можно. А в мясных лавках и зайцы, и куропатки. Все это интересовало мальчика. Но жилось ему у сапожника очень плохо. Есть ему давали мало, часто били, подмастерья над ним насмехались, заставляли красть у сапожника огурцы. Тяжело было Ваньке переносить эти насмешки. Часто вспоминал он о родной деревне, о дедушке, о покойной матери и тяжело становилось у него на сердце...
   

Развалины замка

   
   Развалины старого замка
   При бледном сиянье луны.
   В долине унылой и мрачной,
   Как призраки, смутно видны.
   
   У замка река протекает
   И плещет на берег крутой.
   И моет развалины замка
   Холодною чистой волной.
   
   

Вечер

   
   Был вечер. Меж ветвей березы
   Глядела кроткая луна,
   Благоухали нежно розы.
   Река была тиха, ясна.
   
   Уж звезды ясные блеснули
   В бездонной неба тишине,
   Уж липы старые уснули
   Цветы склонилися к земле.
   
   Все это было так прекрасно,
   Так хорошо кругом меня.
   Зачем печалиться напрасно? --
   Кругом такая тишина.
   
   27 октября ст<арого> ст<иля> 1918
   

Ваня [51]

   
   Ваня круглый год жил в деревне. Жил он со своим дядей Антоном и сестрой в маленькой ветхой избушке на самом краю села. Избенка их была старая, покосившаяся на бок. Вместо трубы был глиняный горшок с пробитым дном. Окошко было маленькое, заткнутое тряпками. Изба каждую минуту могла рухнуть. Но несмотря на всю бедность избенки и ее обитателей, Ваня чувствовал себя хорошо. Круглый год он пользовался полной свободой. Дядя Антон любил его и баловал. Иногда зимой он брал его в лес за хворостом. Любил Ваня эти поездки. А лес был не близко. Рубит Антон дрова, а Ваня заберется на высокое дерево и глядит вниз. А внизу дядя зовет его -- не дозовется. Наконец Ваня слез с дерева, взяв с Антона обещание, что тот посадит его на воз. Весело Ване ехать на лошади. Он смеется. Проезжая по деревне, он кричал, желая обратить на себя внимание: "Пустите, дорогу дайте! Лошадь идет!" Приехали домой. Ваня, хоть и проголодался, а все-таки остался на дворе распрягать лошадь. Хорошо жилось Ване.
   

Ключ счастья [52]

   
   Давно-давно, в одном небольшом государстве, название которого не знаю, да и знать не хочу, была одна небольшая деревушка. В ней жил бедный сиротка по имени Галло. Он был очень добрым мальчиком, но в той стране ценили только богатство, и потому на Галло не обращали внимание и не любили его. Жила там также одна хорошенькая девочка Маргарита. Она жила у своей старой бабушки. Маргарита знала Галло и очень любила его. Они все время проводили вместе, играли, резвились. Недалеко от той деревни, где жили Галло и Маргарита, был старый замок. Он стоял уже там много-много веков. Не раз на него нападали разбойники и прятались в его развалинах. Не раз его поджигал неприятель, но старые крепкие стены по-прежнему гордо возвышались в глухой долине, перенося и холод и зной. Он был разрушен, но одна башня стояла крепко, точно ее поддерживали неведомые силы. Он зарос мхом, покрылся плесенью, от него воняло сыростью, и на верхушке его, точно седые волосы, вырастали белые березки. Его окружал глубокий ров, но он весь засыпался, зарос, точно его и не бывало.
   Об этом замке ходили ужасные поверья. Еще прадеды передавали старое преданье своим внукам. Говорят, что в нем давным-давно жил старый князь. У него была очень тяжелая жизнь. Перед смертью он зарубил своих детей, а жену запер в башню (которая сохранилась). Жители ближайших деревень боялись подходить к замку -- говорили, что там бродят души умерших. Между тем бабушка Маргариты умерла. Маргарита еще больше привязалась к Галло. Теперь они не расставались. Они ходили на работу и этим кормили себя. Но вот однажды, проработав целый день понапрасну, они вышли из деревни. Солнце уже село, и только красные лучи играли на небе и освещали старые развалины. Сумерки сгущались, а дети все шли и шли. "Куда мы идем, Галло?" -- спросила Маргарита. "Куда глаза глядят, -- отвечал тот, -- пойдем искать добрых людей, а эту ночь переночуем в замке". Дети боялись его мрачных развалин, но они надеялись, что замок встретит их радушнее, чем деревня... Звезды уже блеснули на небе, когда они приблизились к развалинам. Они устали, сели на землю и посмотрели на нерушимую башню. И вдруг дети оцепенели от ужаса. Им показалось, что окошко в башне растворилось, и оттуда выглянула прелестная головка женщины, помахала им платочком и скрылась. "Уйдем, уйдем отсюда скорее", -- шептал Галло. "Я не могу идти, я устала", -- прошептала чуть слышно Маргарита. Они вошли в замок. Было тихо, ничто не нарушало торжественной тишины, только серые мыши скреблись по углам. Усталая Маргарита тотчас же легла на холодный каменный пол и заснула. Галло тоже дремал, но его пугали серые стены, кое-где уцелевшие узоры. Его окружали холод, сырость, над ними сияло темное звездное небо. Дети спали, но сквозь сон им казалось, что кто-то к ним подходил и ласкал их. На другое утро Маргарита и Галло отправились в путь. Шли они очень долго, не раз приходилось им ночевать в лесу или под открытым небом в поле. Вот однажды, утомившись после долгого пути, дети уснули. Была тихая майская ночь. Все спало кругом. Цветы, напоенные росой, благоухали, подняв к небу свои нежные венчики. Деревья тихо шелестели своими листьями. Звезды глядели с высоты на дремлющий мир. Было тихо, только где-то далеко-далеко слышалась чудная песнь соловья. Все спало, внимая той чудной песне. Вдруг где-то вдали показалась женщина. Она была вся в белом. Неслышными шагами быстро подвинулась она к спящим детям, наклонилась над ними и положила в карман Галло маленький ключик, поцеловала Маргариту и скрылась. Но Маргарита не спала. Она видала женщину с ног до головы, ей показалось, что это та самая, которая махала им платочком из окна башни. Вдруг она вспомнила о ключике и ее охватила зависть: почему эта белая женщина положила ключик именно Галло, а не ей. Она наклонилась над мальчиком. Тот спал. Он не слышал ничего. Вдруг Маргариту охватила злая мысль: "А что если я возьму у него ключ и скажу, что видение принесло его мне?" Тут она вспомнила рассказы своей бабушки о том, что это "ключ счастья". Запустив руку в карман Галло, она вытащила ключ. Утром она все рассказала Галло, что видела ночью, но только сказала, что видение будто бы ей принесло ключик. "Надо подыскать, к чему подходит ключик", -- решили дети. "Он нам, наверное, принесет счастье".
   Долго они шли по деревням и городам и все спрашивали, нет ли чего-нибудь, от чего потерян ключ. Прошло много лет. Галло по-прежнему много трудился, чтобы прокормить Маргариту. Маргарита выросла и сделалась красивой, стройной девушкой. Но она стала жестокой и своевольной. Она ни о ком не думала, кроме своего ключика. Долго шли Галло и Маргарита и, не найдя нигде привета, вернулись к себе на родину. Темнело. Сумрак окутал поля и леса, все готовилось ко сну. А дети (нет, это уже не дети, это уже девица и юноша) все шли и шли. Как и много лет тому назад, они подошли к старому замку. Они вошли в развалины и сели на сырой пол. Было тихо. Вдруг показался яркий свет, то ярко вспыхивая, то потухая. Он словно манил за собой, словно указывал путь тем, кто искал приюта в его сырых развалинах. Галло и Маргарита робко последовали за ним. Они шли по бесконечному коридору, то спускаясь, то поднимаясь по шатким лестницам. Вот они остановились: перед ними была небольшая железная дверь. Маргарита вставила ключик в замок и дверь отворилась. Их сердца радостно забились. Они вошли в небольшую комнату и различили в темноте какие-то очертания. Это были феи. "Добрые дети, -- сказали они. -- Вы избавили нас от вечного заключения в этих развалинах. Теперь просите у нас что вы хотите". Сердце Маргариты сжалось. Ей хотелось признаться во всем, все рассказать Галло. "Я хочу уметь работать, я хочу семейного счастья", -- сказал Галло. "А я хочу быть богатой, иметь жемчуг и бриллианты в изобилии, хочу одеваться в золотые и серебряные платья, хочу иметь большие поместья". "Да будет так", -- ответили феи.
   М<аргарита> и Г<алло> разошлись. Богатой М<аргарите> было теперь тяжело жить с трудолюбивым Галло. Г<алло> пошел в чужие страны, и желание его сбылось. Он много работал, уставал, но зато он имел свой очаг, свое семейное счастье. М<аргарита> же была богатой девушкой. Но была ли она счастлива? Нет. Ее все время тяготила мысль о Галло. Ведь он получил меньшую награду. Быть может, он сейчас несчастный, бедный? Эта мысль не давала М<аргарите> покою. Зачем она утащила у Галло ключ? Зачем она велела ему брать меньшую награду? Чтобы загладить свою вину, она бросила свое богатство, поселилась в пустыне и вела тихую жизнь отшельницы. Счастье ее улетело и не вернется к ней никогда. Бывают такие мгновения, когда душа наполняется каким-то непонятным счастьем: хочется жить, любить, страдать и мыслить по-иному. В сердце загорается какая-то чудно-волшебная сила, как искра, которая потухает, не оставляя никакого следа. Душа уносится в какую-то бесконечную даль, далеко от суетного мира, в светлую голубую лазурь, в счастливые воспоминания. Хочется жить энергично, не унывая, хочется идти на помощь всем бедным, беспомощным. Забывается все, и горе, и обиды, одно счастье сияет вокруг, как светлое облако. Но такое радостное настроение продлится недолго, лишь короткое мгновение.
   

<Немец>

   
   Часто, проходя по городским улицам, я вглядываюсь в лица прохожих. Глаза, как щели, длинный нос, отвратительная улыбка. Мне приснился сон. Мне снилось, что я была генералом. Наша крепость была взята немцами. Я бежала. За мной гнались двое.
   У одного из них было очень неприятное лицо. Но именно к нему я питала особое уважение. Я чувствовала, что он свыше моих сил, сильнее моей воли. В нем была какая-то непонятная сила. Он не простой человек. Он божество. Я знала, что мне от него не уйти, что он остановит меня одним своим словом, одним взглядом. Но я все бежала и бежала. Наконец мне попался на дороге небольшой дом с зеленым забором. Я бросилась в дом, залезла под кровать, приказав хозяевам сказать немцу, что меня здесь и не бывало. Долго я лежала под кроватью. Наконец мне это надоело и я подумала: "Немец, наверно, уже далеко от этого дома". Я вылезла из-под кровати, подошла к окну. И вот я увидала немца с его отвратительным лицом и улыбкой. От волнения я не могла двинуться. Бежать из плена -- это позор для генерала. Я вышла из дому. Передо мной стоял он. Противиться больше не было возможности. Я сдалась.
   
   Однажды, проходя по улице, я увидала двух немцев. Один из них был мне незнаком, но во втором я узнала его, того, в ком скрывается непонятная сила, кому я сдалась во сне. Он взглянул на меня, как на какую-то козявку, и презрительно улыбнулся. Я стояла неподвижно, совершенно уничтоженная этой улыбкой. В нем я опять увидала его сверхъестественную могучую силу. Не зная, что подумать, я низко опустила голову.
   

Хризантемы

   
   От родимого сада далеко,
   В тесной вазе, на пыльном окне
   Хризантемы стоят одиноко,
   Увядая в ночной тишине.
   
   Лепестки их так были красивы,
   Аромата полны и свежи.
   Хризантемы всегда горделивы,
   Хризантемы всегда хороши.
   
   Но теперь лепестки опадают,
   Стебель гнется почти до земли.
   Хризантемы с мольбой увядают
   Для чего же они расцвели!?
   
   Здесь они расцвели для страданий,
   Чтоб в пыли, на окне, умирать.
   Чтоб в последний свой миг увяданья
   Ароматы свои испускать.
   
   

Осень

   
   Отцветает краса беззаботного лета,
   И становится мне все грустней и грустней,
   Солнце теплое светит теперь без привета,
   И становятся дни холодней.
   
   Невеселые ночи, осенние ночи!
   Что нарушило их тишину и покой?
   Собираются листья осенние в кучи
   И уносит их ветер долой.
   
   Заунывные песни, осенние песни,
   Ветер долго поет средь ночной тишины.
   О, вернутся ли снова веселые песни,
   Беззаботные грёзы весны?
   
   

(Рассказы, запланированные Ириной. -- И.Н.)

   
   1. Наташа... Таня [53]
   2. Ключ счастья... Ирина
   3. ***
   4. Ключ счастья
   5. Вечер
   6. Немец
   7. Ключ счастья
   8. Хризантемы
   

19 ноября 1918. Вторник

   
   Я сегодня не пошла в гимназию ввиду тревожного времени. Говорят, что в Харьков скоро придут большевики. Боже, как это ужасно. Но пока здесь хулиганят гайдамаки. Конечно, гайдамаки -- это тоже большевики, только нацепили на себя свои дурацкие колпаки.
   В городе неспокойно. На улицах стоят пулеметы, на Павловской площади перестрелка. Некоторые гимназии распустили, но наша еще занимается. Таня тоже сегодня не пошла в гимназию. Завтра я пойду, а завтра -- французский. Ну ничего, выучу. Она обязательно спросит, назло, когда не хочешь. Она такая противная! (Наша учительница французского). Мы с Таней пробовали вчера разговаривать на французском языке. Интересно. Смешно. Что не знали, говорили по-русски. Сегодня мамочкино рождение. А она сегодня все утро на меня сердилась. Я сегодня потеряла свой пенал. Что мне делать? Сегодня утро холодное, сырость, туман. Небо серое. Деревья голые, только кое-где торчат сухие листочки. Нехорошо на дворе, нехорошо и на душе. Как все-таки погода влияет на человека!
   
   Мне хочется писать, писать без перерыва,
   Пока еще дрожит перо в моих руках.
   
   

Галя [54]

Повесть

   
   Глава I. В усадьбе
   На дворе воет непогода. Метель бушует уже третий день. Ветер жалобно воет и заносит снегом большой барский дом. Был вечер.
   В обширной комнате помещичьего дома, за вечерним чаем собралась вся семья Григориных. Даже сам Леонид Андреевич Григоринов был дома. Обычно он жил в городе Н со своим старшим сыном Митей и только по праздникам приезжал в свою усадьбу. Митя учился в гимназии во втором классе и был первым учеником. Со своими блестящими способностями и большим старанием он достиг многого. Мать его Елена Николаевна была очень болезненная женщина с нежным херувимским лицом. Особенно были в ней замечательны глаза, большие-большие, серые, они глядели из-под длинных ресниц задумчиво и грустно. Младшая их дочь, семилетняя Галя, была прелестный ребенок. Она была исправленной копией своей матери. Те же большие, серые глаза, тот же маленький носик. Личико ее окаймляли белокурые кудри.
   Вся семья сидела за столом, пили вечерний чай. Старшие разговаривали между собой о хозяйственных делах. Митя читал книгу. В камине весело пылал огонь, а самовар пыхтел так весело, что казалось, всем, кто сидел вокруг него, было хорошо и весело.
   -- Мама, -- спросил неожиданно Митя, -- а мы в следующее воскресенье поедем в театр? Правда? И Галку возьмем!
   -- Куда это? -- спросила Галя.
   -- В театр, на "Золушку", моя милая деточка, -- сказала Елена Николаевна. -- Помнишь -- ты ее читала.
   

25 ноября 1918. Понедельник

   
   Теперь я в этой тетради буду писать только мой дневник. Папа-Коля купил мне общую толстую тетрадь для сочинений. Там я буду писать мои стихи и рассказы. Туда перепишу и "Галло". [55]
   А что у нас сегодня на английском было! И смех и грех. У меня болела голова, и я отказалась отвечать. Сидела на третьей парте с Любой Р<етивовой>. Они занимались. Под конец урока стали считать. Стали считать от двадцати. Рива Ривлина считает и хохочет. Мисс Дези злится. Ну, а каково-то мое положение! Голова у меня давно прошла, и смеяться неудобно. Ведь считается, что у меня голова болит. Все хохочут. Дезька тут так разозлилась. "Ривлина, -- говорит, -- идите, встаньте в угол". Все умирали со смеху. А Рива послушно встала в угол и сама хохочет. Тут звонок. Только Дезька ушла из класса, поднялся такой хохот! Стали обсуждать дело. Мурка говорит, что надо всегда на уроках смеяться, а другие -- идти жаловаться начальнице.
   Феи
   Что надо, чтобы быть под покровительством Фей.
   
   Законы Фей:
   1) Стараться быть как можно лучше.
   2) Не лениться.
   3) Хорошенько готовить дома уроки.
   4) Ко всем относиться хорошо.
   5) Свои работы исполнять аккуратно.
   
   Обычаи Фей:
   1) Каждый вечер беседовать с Феями.
   2) Спрашивать у них во всем совета.
   3) Видеться с Феями только по заслугам.
   4) Не капризничать и не злиться.
   5) Слушаться Фей.
   Даю
   слово исполнять
   все законы и обычаи Фей и
   прошу Фею Изольду принять меня
   под ее покровительство. Поступая в
   это общество, я верю в Фей
   и уважаю их.
   Подпись:
   Ирина
   Изольда
   Царица Эврилия
   

6 января 1919. Понедельник (нов. ст.)

   
   Завтра Рождество. И ничего приятного, ничего интересного оно не принесет с собой. Опять большевики. Никуда нельзя пойти на праздник, а уж и думать нечего -- в театр. Даже подарков не будет. Мамочка мне сама сказала, что она мне не успела купить ничего, да и я не приготовила подарков, болезнь помешала. Ведь я была больна. Только вчера днем встала. Мамочка говорит, что это у меня может быть ревматизм, потому что у меня болят колени, когда я поднимаюсь с корточек. Я ужасно боюсь, хотя сильно сомневаюсь. Как после "вечной каторги". Ох, эта "каторга" -- ужасная вещь! Надо встать на стул и прыгать с него очень быстро и прыгать через всю комнату, выпрямляясь во весь рост и низко приседать. После этого, правда, колени болят. Я перечла то, что написала. Я пишу: "даже подарков не будет". Да как же так? Ведь я уже получила один подарок от Феи. Она мне шептала, когда я была больна: "Пойдешь куда-то что-то искать и найдешь мой подарок. Это -- вещь, такая же, как та, что ты ищешь, но гораздо красивее". Сегодня я пошла за моей ручкой и нашла мою старую прекрасную, которую мне когда-то подарила Антонина Ивановна. Я так была рада! Дусенька! Спасибо, Фея! Надо ей написать письмо.
   
   "Дорогая Фея!
   Очень тебя благодарю за твой подарок. Ты осчастливила им мои праздники. Не можешь ли ты, дорогая Фея, еще чем-нибудь помочь моему горю: вот и праздники, а ничего интересного. Помоги мне! Сделай мне какое-нибудь удовольствие. Милая! Дозволь мне свидеться с тобой на один миг. Ты осчастливишь меня надолго. Это будет самый счастливый миг моей жизни.
   Ирина".
   

7 января 1919. Вторник

   
   Рождество Христово!
   Ура!!! Все-таки Рождество. Черт с ними, с большевиками. Они вчера, вооруженные винтовками, штук 10, ходили по домам и забирали буржуев. Говорят, рыть окопы под Люботиным. [56]Пришли и к нам. Как узнали, что Папа-Коля учитель, не взяли его. Вчера мы сильно волновались, сегодня все забыто! Ура!!! Всех поздравляю с Рождеством Христовым. Всех! Я получила второй подарок (один от Феи, другой от Мамочки). Мамочка мне подарила кольцо с каменьями (забыла, как называются). Я рада, я ужасно рада. От радости не могу писать. Я думала еще вчера, что Рождество не принесет мне ничего интересного. А оно принесло! Как все хорошо! Ура!!! С праздником всех! Ура!!!
   

8 января 1919. Среда

   
   Я еще сегодня не писала в дневник. Да не знаю, что и писать. Напишу то, что Мамочка говорила вчера за чаем:
   
   Стоит гора крутая (запятая),
   А на горе крутой (тут не надо запятой)
   Стоит попова дочка (точка).
   Вдруг едет князь сиятельный (знак восклицательный)!
   И говорит поповой дочке (две точки):
   "Правда -- день восхитительный" (знак вопросительный)?
   
   и т. д. Недурно!
   
   Изольда: (Тут не надо ни числа, ни месяца: это относится ко всякому времени).
   "Безумная Ирина!
   Ты думаешь о новой прическе, о ногтях, и это доставляет тебе удовольствие. Ты заблуждаешься! Несчастная, опомнись! Я радуюсь, когда ты выгоняешь из своей головы черные мысли, но не заменяй их глупыми. Ты думаешь, что благодаря своей прическе ты уже барышня. Напрасно! Ты еще ребенок и, увы, очень наивный, маленький ребенок. Ты ищешь счастья, но не там, где надо. Счастье не в прическе! Счастье в исполнении правил на стр<анице> 52. Если ты будешь их исполнять, ты почувствуешь себя счастливой. Помни это!
   Изольда.
   Написано кровью моею".
   

21 января 1919. Вторник

   
   Сегодня первый день ученья. Начну все по порядку. Я пошла в гимназию по старому времени. [57]К молитве, конечно, опоздала. Ну, это ничего. Вчера мне очень не хотелось идти в гимназию, а сегодня прихожу, и так стало хорошо! В классе все по-старому. Девочки веселые, учительницы -- тоже. Все отдохнули за праздник. Только одна печальная новость. У нас по географии не будет Иллариона Ивановича, а кто-то другой. Нам всем ужасно жалко. А на немецком вот что было: нам было задано написать глагол (нрзб одно слово. -- И.Н.). Написала, но забыла дома. Стала переписывать у Нади Похлебиной, но до урока не успела. "Ну, думаю, если найдется компаньонка, забуду тетрадь". На счастье, Шурукина тоже забыла, ну, мы и отказались. А за уроком Лилли Вильгельмовна стала спрашивать глаголы. Ну, и спросила меня. А я в тетрадь и глянула, где у Нади переписала. А Надя, бедная, попалась. Вызвали ее переставить фразу. Та встала, но не знала, о чем идет речь. Стоит и бессмысленно повторяет одно слово. "Да ты понимаешь, что ты говоришь?" -- спрашивает Лилли Вильгельмовна. Бедная, мне ее страшно жалко: у нее на праздник было две двойки.
   

22 января 1919. Среда

   
   Сегодня не пошла в гимназию, потому что везде, кроме нашей гимназии, праздник. В Германии убили двух главных большевиков, [58]и поэтому у нас на домах висят черные и красные флаги. На улицах будут митинги и манифестации. Мамочка побоялась меня пустить. Мне надо сейчас готовить уроки на сегодня, а вечером я пойду к Тане играть в короли. Мы играем вдвоем, а сдаем еще двум "болванам", из которых складываем в колоды и берем верхние карты. Очень часто случается, что "болван" перебивает королей козырями. Вообще один "болван" был два раза принцем, когда я была мужиком. Поговорка верна -- "Дуракам счастье".
   "Ирина! Если ты выучила уроки, можешь свободно идти к Тане играть в короли. Я довольна тобой за последние дни", -- Фея.
   

4 февраля 1919. Вторник

   
   Этой ночи я никогда не забуду. Правда, пишу я задним числом, потому что мне было очень неприятно писать сразу. Начну по порядку. У нас ночевала Антонина Ивановна. Легла я спать в самом хорошем расположении духа. Вдруг ночью просыпаюсь от выстрелов и от шума на улице. Все наши уже встали. Я тоже оделась. Пошли все в кабинет, к окну. Все видно. На улице свет горит, совсем хорошо, а в домах совсем нету. Стоит посреди улицы кучка солдат, человек 15. А от нашего дома идет к ним один солдат и кричит: "Товарищи! Товарищи!" Кричала сирена, приехала милиция, выламывали двери. На лестнице беготня. Оказывается, что у нас, у Дубнера, был обыск, потому что у него сын анархист.
   

7 февраля 1919. Пятница

   
   К нам наверх приехала одна девочка... нарочно ставлю...
   Как только сядешь за дневник, так сейчас и позовут голову мыть (не дописано. -- И.Н.)
   
   Договор No 1
   Члены Литературного клуба обещают не церемониться и критиковать, если надо, свои и чужие произведения.
   При сем прилагаются подписи.
   Члены Клуба:
   Председатель -- Ир<ина> Кнорринг
   Редактор -- Т<аня> Гливенко
   Издатель -- Н<аташа> Пашковская
   Художник -- Е<лена> Хворостанская
   

11 марта 1919. Вторник

   
   Господи! Зачем я так скрытна!? Вот, напр<имер>, теперь. Мне отчего-то грустно-грустно, я злюсь, нервничаю, мне хочется плакать, и я не могу найти утешение. Но Таня на меня славно влияет: когда я бываю у нее, я забываюсь и успокаиваюсь.
   Недавно мы играли в "Правду" и заговорили о дневниках. Нина Г<ливенко> говорит, что "много интересных мыслей и много интересных дневников особенно у скрытных". Ну, вот я, например, скрытная, а дневник у меня совсем неинтересный. А почему? Я скрытна, но не только с людьми. Я даже не могу всего высказать дневнику. Не могу, и только. Как я ни стараюсь, а у меня моя искренность в дневнике выходит совсем неестественная и глупая.
   

12 марта 1919. Среда

   
   Мое имя -- Фиренса, Танино -- Жанетта.
   Я не знаю, что писать. Вчера я много хотела написать, а сегодня уже не знаю. Уроков мне на завтра -- один французский. Я посадила фасоль, пока в промокашку, потом посажу в банки. Еще посажу горох и картошку. Таня мечтает о маках. Я так увлекаюсь моими "детенышами" -- растениями, что, право, чувствую себя совсем счастливой. После обеда мы с Таней пойдем и накопаем земли в горшки, чтобы их посадить туда, когда они прорастут.
   
   Дорогая Валя. [59]
   Эта страница в моем дневнике посвящается тебе. И я помню тебя и пишу тебе письмо. Хотя мое короткое письмо не попадет к тебе в руки, но, может быть, что ты в эту самую минуту тоже вспоминаешь меня. Я сегодня разбила мою "Веру", ту маленькую курочку, двойник которой у тебя. Мне очень жаль, потому что это память о тебе, но я постараюсь приклеить ей голову. Милая моя Валя! Помнишь ли ты меня? Быть может, на своем счастливом Дону ты меня совсем забыла! Но я тебя помню и по-прежнему люблю. Если б ты это знала! Бережешь ли ты мою Надю, которую я тебе подарила? Валя! Помни меня и люби, как я тебя любила. Твои глаза всюду преследуют меня и не дают мне покоя. Пока прощай, быть может, навеки! Не забывай меня.
   Твоя подруга Ир<ина> Кнорринг.
   
   

19 марта 1919. Среда

   
   Сегодня нам в гимназии прививали оспу. Мне тоже. Уже привили, я отошла в сторону, как вдруг у меня завертелось в глазах, все стало путаться, и я упала в обморок. Меня понесли, я ничего не соображала, положили в пансионе на кровать. Я очнулась. Около меня стояли восьмиклассницы, часто наведывались м<ада>м Боголюбова и Лилли Вильгельмовна. Я ушла с 4-го урока.
   (Переписан конец "Дворянского Гнезда" Тургенева со слов "Говорят, Лаврецкий посетил..." и до конца). [60]
   

25 марта 1919. Вторник

   
   Кто я? Я невольно задаю себе этот вопрос и, при всем желании, не могу на него ответить. В самом деле, кто я? Или я хороший человек, или такая отвратительная эгоистка, преступница, которой нет пощады. Кто я из них? Быть может, я гениальна? Кто знает. Но, во всяком случае, я не обыкновенная. Я не такая, как все. Я думаю по-другому. Хотя в душу других не залезала, быть может, и каждый так думает, как я. Какой у меня безобразный почерк. Просто ужас. Мне надо установить, как мне писать, прямо ли, сжато ли или растянуто? Почему такое безотрадное настроение? Стала писать -- не ладится. Стала читать -- не хочется. Такая хандра напала. Нет, это не годится. Хандра -- последнее дело. Надо заняться чем-нибудь, не надо хандрить.
   

2 апреля 1919. Среда (ночь с 1-го на 2-е)

   
   Надо сказать про моих любимцев, они все маленькие, фарфоровые: слоник, который мне достался в хлопушке на ёлке, когда мне было лет 5. Потом собачка в лежачем положении и зайчик, у которого отбиты лапки и ушки. Но с тех пор как он искалечился, он мне стал еще дороже. Я их троих очень люблю и беру каждую ночь с собой в постель. Их зовут: слоник Эмиль, собачка Эмилия, а зайчик Джон. Ночью они спят со мной, а днем лежат в зеленом шелковом мешочке, над моей кроватью. Я засыпаю с ними в руке, но когда я ночью просыпаюсь -- их нет. Они разбрелись -- кто в ногах, кто под боком, а кто в рубашке запутался или еще где-нибудь. Как тогда грустно становится, как одиноко! Тогда я их ищу под одеялом. И как приятно становится, когда они опять у меня в руке: "Вся семья собралась", -- думаешь. У меня есть еще и четвертый любимец -- металлический слоник с поднятым хоботом -- Ледик. Только его редко беру с собой спать: он очень колется своими ногами и хоботом. Вчера вечером мне стало почему-то очень грустно. В такие минуты мне не с кем поделиться. В радостях я делюсь с Таней, но когда мне грустно, Таня не годится. Она очень хорошая девочка, и я ее очень люблю, но в такие минуты она принимает вид какой-то гувернантки, а не подруги. Каким-то надзирательным тоном она мне говорит: "Не делай того, не делай этого". Сама, небось, делает и то, и это. Но вообще она очень хорошая подруга, и это ей невольно прощается.
   

11 апреля 1919. Пятница

   
   Получили из Елшанки письмо. В доме тети Нины живет пастух, [61]свиньи и телята. Тетя Нина в Сибири. От сада едва ли что останется. Но что меня больше всего огорчило, это весть, что Игорь поступил к чехо-словакам. Едва ли он теперь жив. Бедный мой Игорек! Это для него не по силам. Его убьют, если еще не убили. Когда я завтра пойду в церковь, надо помолиться за него или за упокой его души. Но я не могу и не хочу думать, что он убит. Я так его люблю. Господи! Дозволь мне хоть раз еще его увидеть.
   Эта страница посвящена Леониду Арсеньевичу Булаховскому. И я вспоминаю его. Он, так же как и все мои милые, как Нюся, Игорь, он так же далек от меня, и так же я не знаю, жив ли он или нет. Какое время! Все мы так далеко! Все неспокойно. А эти большевики, как я их ненавижу. Все это они сделали: нашу гимназию реквизировали, и мы после Пасхи будем заниматься в реальном училище Буракова, недалеко от нас, во второй смене.
   

15 апреля 1919. Вторник

   
   Как прекрасен был этот вечер! Как хорошо! Мы долго гуляли на полянке. Мы играли в чурки, а потом стали бегать в "4 угла". Как было хорошо. Розовые облачка в лучах заката казались какими-то сказочными и чудными. Легкий ветер колыхал листву деревьев. Мы долго гуляли, до 10-ти (по новому времени). И гуляли бы еще дольше, да пора было возвращаться домой. Такой вечер навевает на меня поэзию. Вот бы было стихотворение. А кстати -- о стихах. По-моему, если писать стихи, то только хорошие. Плохая поэзия не поэзия. По-моему, писать плохие стихи прямо-таки нехорошо. В стихах должна высказываться поэзия. Непременно! А это что за стихи!
   Как давно я не писала дневник. Да, правда, до того ли было!? Новость No 1: нас выселяют из дома. Будет в нашем доме карательный отряд. Может быть, в наших комнатах будут пытки! Фу! Саенко (товарищ Куна, комендант города) говорил, что людей расстреливать он не будет: пули нужны на войне, а он просто -- ножом. Большевики нам подыскивали квартиры. Саенко постоянно говорит: "Мы вам не-пре-мен-но най-дем ве-ли-ко-ле-п-ные ква-рти-ры!" Да до сих пор еще не нашел. Вся наша компания расстраивается. А это-то мне особенно и горько. По всей вероятности, будет так: мы в начале Лермонтовской ул<ицы> снимем две комнаты (одна для меня), Леля -- в конце той же ул<ицы>, Наташа -- на нашей у Небелей, а Таня -- в начале Журавлевской. Ну, ничего, будем приходить с ночевкой. Саенко -- такой неинтеллигентный человек. Напр<имер>, говорит: "скрозь кухни", а уж тоже -- товарищ комендант! А мы бездомные скитальцы.
   Мы вчера говорили с Таней о предстоящей разлуке и решили поверить друг другу то, что до сих пор скрывали. Я Таню спросила: "Нет ли у тебя тяжелого греха?" И она сказала: "Есть", и ни за что не хотела мне его говорить. Потом взяла с меня честное, благородное слово, что я никому не скажу; мне она созналась, что сломала у нас ножницы и отпиралась от этого, когда ее Папа-Коля спрашивал.
   (Запись Н. Пашковской. -- И. Н.)
   
   Чернилами на память! (Искренний совет) [62]
   "Не показывай носа на улицу,
   Когда холодно, а то он покраснеет,
   а это, ты сама знаешь, некрасиво"
   От преданной тебе подруги.
   
   Наташа Пашковская.
   

Какого-то мая

   
   Не жизнь, а мученье.
   У нас организовался "Союз Четырех". [63]Там мы будем читать, декламировать.
   

2 июня 1919. Понедельник

   
   Я ночевала у Наташи. И все время думала: "А как хорошо бы быть сейчас дома, у себя в постельке. Тепло, просторно. Где-где хорошо, а дома лучше". Мне сейчас как-то ничего не хочется. Я помню: надо играть на рояле. Теперь временно, вместо Августы Георгиевны, занимается ее знакомый. Ах, как с ним плохо заниматься! Он требует, чтобы я этюды играла одной рукой. Я, конечно, и не подумаю так играть! Потом, он вообще такой балбес!!! Хоть бы скорей А<вгуста> Г<еоргиевна> приехала.
   Приятно подумать -- я в четвертом классе! Правда, я летом должна буду заниматься диктовками (немецкими), но все-таки я перешла. Я теперь не сплю с "моими", они лежат в коробочке, в вате. Теперь мой друг дневник и мои сочинения, которые, должна сказать, двигаются очень медленно. Я даже хочу бросить писать стихи. Для чего они! Если бы я была знаменитостью, а то... Наташа пишет стихи лучше меня. И я ее ревную к ее стихам. Но жажда похвалы даже от своих родителей (а это мне очень дорого) заставляет меня их писать. Что же? Мамочка очень любит мои стихи, да и я тоже. О чем еще писать, право, не знаю, кажется, все написала.
   

5 июня 1919. Четверг

   
   У нас с Таней установились очень странные отношения. Когда мы вместе, мы всегда ругаемся, грыземся из-за всего. Просто ужас! Но когда мы наедине, мы бываем очень нежны и ласковы. Такая уж странная у нас дружба.
   

6 июня 1919. Пятница

   
   Писать или не писать стихи? А этот вопрос пока открыт. С одной стороны -- почему же не писать? А с другой -- мне они опротивели. Я перестала о них думать, я их боюсь. Но иногда мне так хочется написать что-нибудь хорошее. Но у меня уже ничего не выходит. Быть может, это ревность? И вот я колеблюсь -- писать мне или бросить, навсегда зарыть в землю свой талант. Хотя я думаю (мне страшно это сказать, я боюсь в этом признаться самой себе) -- у меня таланта нет. Во всяком случае, помолюсь хорошенько Богу и буду ждать кризиса, пока моя безумная мучительная страсть не повернется в какую-нибудь сторону. Я жду, пока Муза сама придет ко мне. Вообще, я теперь живу одной страстной надеждой на будущее. Так протекает жизнь... А все-таки -- писать или не писать стихи? О, Боже, какой мучительный вопрос!..
   Однако ревность завладела моей душой. Я помню одну легенду Лагерлеф: "Семь смертных грехов", по которой мы любили узнавать характеры. Содержание ее такое. Однажды дьявол хотел ввести в искушение одного монаха. Он нарядился пастухом, пришел к монаху и просил дать ему отпущение грехов. Но тот стал ему рассказывать следующую историю. "Давно на свете жила одна принцесса, такая красивая, что все поражались ее красотой. Она была влюблена в одного рыцаря и поклялась выйти за него замуж. Но ее отец подыскал ей в мужья другого рыцаря (чтобы не спутать, я назову его Теобальдом) и принудил дочь выйти за него замуж. Тогда принцесса написала рыцарю (любимому) письмо, в котором объяснила ему свое положение, и послала его с посыльным. Но отец перехватил письмо и сжег. В день свадьбы принцесса ходила такая печальная, что всем ее стало жалко, и отец даже признался, что сжег письмо. Тогда принцесса стала просить Теобальда, чтобы он отпустил ее к рыцарю проститься. Пораженный ее горем, он отпустил. Она пошла тогда к гостям и просила их продолжать пир без нее. Но гостям ее так было жаль, что они стали ждать, пока она вернется. Когда повар узнал, что пир откладывается, он очень рассердился, но когда он увидел принцессу, он смирился. Принцесса проходила темным лесом. В нем жил разбойник. Он увидел на ней золотой пояс и захотел ее ограбить. Но когда он увидел ее красоту, он ее не тронул. Далее она встретила отшельника. Из угождения Богу он спал только один раз в неделю -- с субботы на воскресенье. Но если он эту ночь будет чем-нибудь занят, то должен не спать до следующей субботы. Когда принцесса проходила мимо него, он вспомнил, что мост через ручей, где ей надо было проходить, снесло водой, и он пожертвовал своим единственным днем (это было в субботу) и перенес ее через ручей. Потом принцесса подошла к дому рыцаря. Тот не помню, что сделал. Так кто же, -- закончил монах, -- принес из них наибольшую жертву? Отец, Теобальд, гости, повар, разбойник, отшельник, рыцарь? Дьявол отвечал: "По-моему, все они принесли ей одинаковые жертвы". "Так ты повинен во всех семи сметных грехах", -- вскричал монах, -- ты не йствительно, скверный. Но такая интенсивность, такая напряженность мне нравится. Приятно заниматься у Юрия. Тихо, спокойно, одна; и в то же время все, каждая вещь говорит о Юрии. Видимся недолго, но оба весь день живем этим моментом.
   Дома? Я совсем потеряла дом. Мамочку совсем не вижу, она работает у Фаусек, а когда я возвращаюсь, она спит. Правда, просыпается, и тут происходят очень неприятные сцены. "Вот, все бегаешь к Юрию, не можешь заниматься дома... Я ему удивляюсь". Вчера это кончилось тем, что я попросила никогда со мной о Юрии не говорить. Все это очень противно.
   Теперь уже моя жизнь больше чем на 2/3 проходит вне этого дома. М<ожет> б<ыть>, это и нехорошо: я так жду прихода Юрия, мы так радостно встречаемся, я прихожу домой и даже не здороваюсь. Знаю все, что произошло с Юркой за день, и не представляю обстановки, в кот<орой> работает Мамочка.
   Боюсь экзаменов? Даже -- нет. Даже азарт какой-то появился: проскачу или нет? Ничего не знаю, но еще две недели... В общем, время бешеное. Скорее бы уж только.

20 марта 1927. Воскресенье

   С каждым днем, с каждой встречей Юрий становится мне все ближе и ближе... Сегодня днем мы ходили гулять в парк St. Cloud, потом весь вечер одни провели у нас. Я читала ему отрывки из своего сфаятского дневника. Никогда и не думала, что буду кому-нибудь их читать...
   "И уж ничто не разделяло нас!.."
   Да, уж как-то совсем ничего не разделяет. Я теперь даже не знаю, может ли быть что-нибудь такое, что бы я не смогла Юрию сказать. Но какое это счастье -- такая близость!

23 марта 1927. Среда

   Вчера я держала экзамен больше и труднее тех, кот<орые> будут в апреле. И выдержала его очень плохо...
   Прихожу вчера к Юрию в 4 часа заниматься; хвать -- а он дома. "Горло болит, не пошел на работу, был у доктора". Страшного ничего нет, воспаление зева, но надо лечить. Конечно, книги в сторону. День был очень теплый, почти жаркий, воздух пьянящий, а солнце -- о, это проклятое мартовское солнце! Я шла пешком, солнце меня разморило, я устала. Хотелось спать. Нервы напряжены, как всегда перед экзаменами, и всегда -- весной. А тут еще эта неожиданная встреча... И это солнце, кот<орое> совершенно превращает меня в звереныша... И в первый раз меня охватила страсть, настоящая, подлинная, безумная страсть, бороться с которой уже не было сил... Я легла как-то поперек кровати, Юрий рядом. Какое необузданное было у меня желанье его! И он это видел, и он это знал. И, несомненно, испытывал то же. Сама себе я была противна. Я обвивала руками его шею, что-то бессвязное лопотала, он тихо гладил мои волосы, тихо приговаривая: "Бедная моя девочка, котик мой, Ируня". Я вцепилась в его плечо, вся прильнула к нему, беспомощно, путано спрашивала: "Юринька, что же мне делать, что же мне делать?" Потом он сказал: "Если бы я был не я, а ты не ты, я бы нашел лекарство для тебя". Это было мучительно, и страсть, и стыд, и настоящая любовь, и настоящий восторг.
   Потом прошло. Но в город опять не поехала. Четвертый вечер не занимаюсь, четвертый вечер мы проводим вместе. Вечером мы занимались глупостями, дурили, изучали анатомию на живом теле, на моем. А грязи в этом не было. Почему? Почему мне не стыдно, когда он целует мне грудь? Почему я могу совсем спокойно говорить с ним о самых интимных вещах? Вероятно потому, что мы любим друг друга, что все грани, разделяющие людей, нами стерты, что мы стали уже совсем как муж и жена, только что не живем вместе. И теперь, я это уж знаю, мне не будет ни стыдно, ни страшно отдаться ему -- перейти последнюю грань... Теперь я уже совсем не боюсь брака.
   Кончился вечер совсем интимно. Поужинав, я закрыла глаза, а Юрий разделся и лег. Тогда я сделала ему на горло компресс. Было странно, что мне нужно еще куда-то уходить. Зачем? Разве мы не связаны крепко и на всю жизнь любовью? Разве у нас не одна жизнь, разве мы не составляем части -- один другого? Как хорошо, что Юрий такой умный и чуткий. Хорошо и то, что он старше меня, что у него уже нет этих недоуменных страшных вопросов, кот<орые> мучают меня, что он так просто, серьезно и хорошо может мне все сказать, объяснить...
   А экзамены? Какие уже теперь экзамены, ясно, что не пойду. Неприятно, безвольно, слабость -- да, верно. Но что же делать, если мартовское солнце мне не дает заниматься! Вот Юрий, если бы захотел, сдал бы экзамены. А, м<ожет> б<ыть>, и нет.
   Неужели же все этот момент переживают так же полно и красиво, как мы? Не верю.

24 марта 1927. Четверг

   Вчера чувствовала себя отвратительно. Все тело разламывало, болели ноги, неимоверно хотелось спать. Должно быть, все это -- последствия "страстей-мордастей", как говорит Юрий. Однако, это очень мучительно и противно. Заниматься совсем не могла, читала "Крейцерову сонату". Пришел Юрий, страшно обеспокоился. Я ехала в город, во-первых, надо было отвести в группу Эсмена[56], а во-вторых, собрание в Bolee. Юрий отговаривал, но бесполезно. Послал со мной два письма -- Андрею и Мамченко. У Андрея просил денег.
   Поехала. Чуть было не опоздала на поезд, бежала. Пошла к Леве, пока поднималась на 6-й этаж -- думала, что умру...

28 марта 1927. Понедельник

   Вчера был день -- третий большой день в моей жизни. Одним днем ошиблась: 28-е сегодня, а это число у нас знаменательное.
   Было так. Мы уговорились, что если будет хорошая погода -- он придет ко мне, и мы пойдем гулять; если же дождь, я к 6-ти приду к нему. Я ждала его до 2 1/2 вопреки уговору, пошла к нему. Была у меня такая тайная мысль -- разойтись в дороге, чтобы он пришел к нам без меня, а то он все откладывает этот момент. А отношения надо выяснить, они становятся уже мучительными. В субботу, поздно вечером, мы сидели в маленьком кафе в Медоне и много говорили на эту тему. Я показывала Мамочкину записку, передавала разговоры с Па-пой-Колей. Отношения настолько запутались и усложнились, что становилось тяжело.
   Прихожу к Юрию -- конечно, дома нет. Взялась за книгу, но заниматься не могла. Дошла до Канта -- так трудно показалось и так не соответствовало моменту, что бросила занятия. После шести часов нервы так натянулись, что я уже ничего не могла делать. Ходила по комнате, убирала на комоде, корчилась на кровати. Мучительно ловила шаги на лестнице. Потом начала вслух читать Блока, II том -- это всегда действует успокоительно. Ловила шаги, и когда они приближались к двери, становилось мучительно страшно. Почему? Юрий пришел в 8, радостный, возбужденный. "Ирина, все сделано. Теперь ты моя!" Прыгает, как ребенок, как два месяца тому назад. Подробно передал мне все, что произошло дома. Все хорошо, все выяснено. Многое они там говорили, и плакали, и жаловались -- одним словом, все, как полагается. Юрий страшно доволен, радуется, как младенец. М<ожет> б<ыть>, его даже несколько обидело и удивило мое спокойствие. А я была, действительно, в это время уже совсем спокойна. Только тихо улыбалась на его восторги. Несомненно, этот день имеет больше значения для него, чем для меня. Он был действующим лицом, а не я, и для него больше разъяснилось. Я тоже страшно рада, только я не умею выражать свою радость. Мне просто становится хорошо, тихо и хорошо. Это при такой большой и значительной радости. А вот, если я сдам экзамены, т. е. радость будет по существу мельче -- меньше, чем радость любви, -- я, вероятно, смогу прыгать на кровати и опрокидывать стулья... А тут -- тихо, ласково, нежно. Страсть превращается в нежность... Прихожу домой. Оба -- счастливые и нежные. Мамочка начинает говорить о Юрке, о том, как он ей нравится, какой он славный, умный, тонкий и т. д. Папа-Коля что-то шутит, но вижу, что и он очень взволнован. А сама я -- даже не ждала -- осталась совершенно спокойной. Испытывала что-то вроде неловкости. Прижалась к Мамочке и только улыбалась. А она говорила о том, что она счастлива за меня. И правда, она была счастлива. Должно быть, все ее страхи и сомнения относительно моей любви -- прошли.
   Господи!
   Сегодня получила письмо от Лели. Очень интересное. Хочется скорее показать его Юрию и скорее ответить. Но только до экзаменов не буду. А экзамены с 5 по 14 апреля. Я совсем не готова. На что-то рассчитываю, на что? По конституционному праву -- надежда на Обоймакова, он мне расскажет всю программу. По философии права -- думаю достать Левины записки, наверно, там меньше и проще.
   А сейчас -- приниматься за Канта? А если я, ну как есть, ничего не понимаю в его категорическом императиве? А если мне сейчас совсем не до этого.
   И у меня и у Юрия одна мечта -- скорее.

30 марта 1927. Среда

   Мое настроение сейчас очень скверное. Мечусь между Мамочкой и Юрием. Ни то, ни се. Привыкла видеть Юрия каждый день и проводить с ним каждый вечер. Мамочка как-то обижается. Вчера вечером Папы-Коли не было, и я хотела рано прийти. Когда Юрий пришел, я ему сказала, что иду в 8. Потом мы начали нежничать, лежали, крепко обнявшись, без слов, тихо. Так прошло около часа. Наконец, когда нежность уже перешла в страсть, я вырвалась и села, а он откинулся лицом в одеяло. Оба молчали. Меня как-то даже обидело: мне через десять минут уходить, а ему как будто все равно, даже сказать нечего. Очень хотелось поласкать его, поцеловать, но удерживалась. А он в то же время обиделся на меня, что я не хочу даже сесть ближе; пудрюсь и никакого на него внимания. Оба сердились. Пошел меня провожать на поезд, молчали всю дорогу. Расстроились оба вдребезги. У меня была даже злая мысль -- на завтра не приезжать. Наконец, на мосту, у вокзала: "Ирина, ведь так же нельзя! Пойдем пешком". "В такую-то погоду!" "Ну, что погода, дождя нет. Ведь нельзя же расходиться в таком состоянии!" "Идем". Дорогой, конечно, договорились и помирились. И в результате -- вечер провели у нас.
   Дорогой Юрий сказал: "Всегда в наших ссорах выходит так, что я сдаюсь, я отступаю от своих позиций". На это я ему ответила: "Мне труднее сделать первый шаг, потому что ты тогда начинаешь чувствовать силу и начинаешь играть в обиженного и оскорбленного. И мне тогда остается последнее средство -- слезы". "Да нет же, Иринька, это не так". "М<ожет> б<ыть>, это и бессознательно, но это так". Привела ему несколько примеров, согласился. Мамочке очень хочется "привыкнуть" к Юрию, хочется, чтобы он чаще у нас бывал. "Я не боюсь, Ирина, что ты от нас уйдешь. Наоборот, нас станет больше..." И это меня очень радует.

2 апреля 1927. Суббота

   Удивляюсь своему спокойствию. Во вторник экзамены, а я куда спокойнее, чем месяц тому назад. А ведь совсем не готова. По конституционному праву меня Обоймаков немного натаскал, -- не боюсь, хоть два слова да скажу по каждому пункту программы. Вероятно, сдам на 10. А, м<ожет> б<ыть>, и на 12-13. Если повезет, так и на 15. С философией права хуже. Там я ни одного слова не скажу из целого билета. Начиная с Канта -- даже и не читала. А вот как-то спокойна. Сегодня, завтра -- общие занятия. Поеду. А в понедельник пойду к Обоймакову. Только курс-то трудный. Ну, ничего, м<ожет> б<ыть>, и проскочу на 10. Одна надежда -- экзамен вечером, от 8 до 10, а народу -- человек, наверное, 15; след<ователь>но, на каждого меньше, чем по 10 минут. Это что-то невероятно, по-моему. Но если так -- трусить нечего. И я даже почти не занимаюсь (я плохо себя чувствую, малокровие у меня), и совсем спокойна, могу стирать, переделывать платье. Только челюсть болит, и по ночам бессонница.
   Скорее бы!

4 апреля 1927. Понедельник

   Вот делаю страшный, глупый, м<ожет> б<ыть>, не особенно хороший, но необходимый шаг: завтра иду на экзамен. По самой последней правде -- половину билетов знаю плохо, а вторую половину совсем не знаю. Провалюсь. Но все-таки пойду, надо как-нибудь все это кончить, и скорее кончить. Я даже не так хочу выдержать, как- то, чтобы скорей эти дни прошли!

5 апреля 1927. Вторник

   Меня не результаты пугают. Я знаю -- 30 % шансов за то, что провалюсь. Меня пугает другое -- как это будет. Как, какими словами мне скажут, чтобы я убиралась к черту. Вот это меня пугает и волнует. Честное слово!

6 апреля 1927. Среда

   Вчерашний день -- это сплошной кошмар.
   Дома я места себе не находила. Ушла в начале четвертого, пошла на Porte de St.Cloud пешком. Зашла в "наше" кафе (к Обоймакову идти было еще слишком рано), пила зачем-то шоколад, потом лимонад... Прихожу к Обоймакову. Его нет дома, мне записка: "Кажется, экзамена сегодня не будет, Гурвич болен. Ждите меня до 6 1/2 если не приду, значит занимаемся по Гурвичу в кафе..." Надо сказать, что до сих пор не было ни одного объявления об экзаменах в газете, что меня страшно возмущало. Я в отчаянии. Вышла на улицу, не знаю, куда идти. Время меньше 6-ти. Сначала пошла к Институту, нет ли какого объявления. Нет! Идти к Леве -- нет, только паникерствовать. Побродила и пошла к Андрею. Стучу, вхожу -- он очень обрадовался: "А, дорогая!" Вид, должно быть, у меня был аховый. "Дорогой, экзамена не будет?" "Не будет". Я как стояла, опираясь локтями на комод, закрыла лицо и заплакала: "Ведь это же сил больше нет!" Он как-то нежно и заботливо снял с меня шляпу, пальто, успокаивал. Села на кровать; он вытащил подушку, вытянул мои ноги, накрыл пальто. "Чувствуйте себя, как у Юрки!" Кончилось тем, что я заснула. Крепко спала. Потом слышу, он так нежно-нежно гладит мне волосы и щеку. "Кисонька, пора вставать, уже около восьми". Звал меня идти с ним обедать, но я торопилась в Институт -- посмотреть, что там делается. Туда должен был прийти Юрий. Обещала подождать Андрея. Шла в Институт с очень неприятным чувством. Решила -- если какой-нибудь экзамен будет -- держу. У калитки стоял Обоймаков. Рассказывает, как все глупо вышло. К 7-ми часам приехали Милюков, Эйзенман (француз), Дюги, пришел Гурвич, а из студентов -- один он. Странно только, на что же наши профессора рассчитывали, если нигде не было объявлений. Это частным образом узнали, что во вторник Гурвич, а насчет 7-ми часов никто не догадывался. Ну, и разошлись. На калитке объявление, что в среду в 7 часов Шацкий и Гурвич переносятся на субботу. К 8-ми набралось несколько студентов, все злые-презлые, а больше всех -- я. Потом разошлись, а я осталась ждать Андрея. Он пришел поздно, пошли в метро и по дороге встретили Юрия. Так как Андрею рано было еще ехать на работу, пошли на набережную к Notre Dame, на те места, где мы с Юрием стояли в последний день занятий. Андрей нас скоро оставил, а немного погодя и мы пошли. В метро опять встретились. Ехали вместе. Я сидела. "Едем, как 7 месяцев тому назад". "Да, -- говорит Андрей, -- только немного в ином положении". Милый Андрей! Он был какой-то такой хороший вчера, и так как-то было мне с ним хорошо и легко. С Юрием мало говорили. Уговорились, что сегодня он приедет не в Институт, а сюда и будет меня ждать, а я постараюсь отвечать одной из первых.
   Сегодня в "Посл<едних> Нов<остях>", наконец, расписание экзаменов[57]. Гурвич переносится уже на понедельник, но зато он будет только один раз. Его сдает немного, человек 15-20, не больше; и разбивать на два раза -- очень много (внимания -- И.Н.) пришлось бы на каждого.
   Сегодня я совсем спокойна. Вероятно, просто потому, что слишком перенервничала, издергалась вчера. Просмотрела программу и увидела, что силы свои я переоценила. К 5-ти еду к Обоймакову, повторим с ним -- вывезет кривая!
   Настроение -- не вчерашнее, проваливаться не хочется. А погода хорошая. Париж сейчас так красив. Эта свежая, светлая зелень на бульварах, зеленая с прочернью, и воздух теплом таким пахнет, а перед кафе столики уже наружу выставились -- все это так хорошо; все говорит о весне и лете, а также и о счастье.

7 апреля 1927. Четверг

   Так вот. Как прошел у меня вчерашний день: прихожу я к 5-ти часам к Обоймакову, начинаем заниматься. Опять он мне все рассказывает. Дошли до 20-го (последнего) билета, надоело нам, устали; и я решила, что "ну его к черту!" Потом все-таки Обой-маков мне его рассказал, но говорил он всего минуты две. "Тут нужно воды налить, уж как-нибудь, сами..." Вскоре пришли Лева и Гинсбург, оба "знающие"; смеялись, что их надо только под конец пустить в зал и т. д. Начались перекрестные вопросы. Я опять за свое: "Какая разница между референдумом и плебисцитом?"(как раз из 10-го билета). По этому вопросу существует много теорий, и никто мне толком не ответил... К 7-ми отправились в Институт. Шацкий сидит в канцелярии и проверяет письменные работы поступивших на 2-3 семестр. У калитки несколько студентов. На меня сразу накидывается один: "На сколько лет избирается в Америке верхняя палата?" "На три". "Это правда? А там спорят -- на 6 или 3". "На 3, верьте". Настроение паническое. И чем больше собирается толпа, тем больше паники. "Вы держите?" "Я еще не подготовился". "Вы знаете 4-й билет?" "А с чего вы начинаете говорить о парламентаризме?" Приходит Милюков. Приезжает в такси Эйзенман (француз). В правом глазу огромный монокль в черепаховой оправе, бородка. Наконец, просят всех наверх. Пришли, разделись, каждый по привычке занял свое место. Тут я начала волноваться, вышла на площадку. Подходит Андрей, успокаивает. Подходит Белый, что-то говорит: "А отчего вы так волнуетесь?" "А почему вы решили, что я волнуюсь?" "Да потому, что вы мне сейчас так резко ответили". Смеется. Наконец, вижу, поднимаются профессора. Загоняют всех в аудиторию. Пошли. Милюков сел за кафедру, понаставили стульев. Гурвич тут же вертится. В аудитории гвалт, крик. Стараюсь настроить себя на трагический лад, делаю серьезную нервную мину -- не выходит. Среди профессоров недоумение (как же примоститься!). Наконец, Кулишер предлагает освободить первые парты. Он сам садится на стул перед первой партой моего ряда, Шацкий -- перед средним рядом. Милюков просит составить порядковый список. Мирей де Марон, сидящий передо мной, пишет себя, потом его атакуют со всех сторон. Я сразу ему на ухо: "Меня, меня, меня!" Записал -- успокоилась. Немного стихло, и Милюков говорит: "Один студент просил проэкзаменовать его первым, так как ему надо ехать на работу, на завод". Войцеховский Андрей вскакивает, идет, садится к Кулишеру. Мирей де Марон -- к Шацкому. Белый обдумывает у Кулишера. Что делается у Шацкого не вижу, рядом с ним сидит Эйзенман. Милюков на кафедре, то в одну сторону наклоняется, то -- в другую. Прислушивается. Догадываюсь, что Андрей отвечает 1-й билет. Позавидовала. Потом слышу, у них произошел какой-то конфликт. Голос Кулишера: "Если вы говорите, что читали Дайси, то как же вы это-то не знаете?" И вскоре голос Андрея, немного резкий: "У меня нет обыкновения говорить, что я читал, если я этого не читал". Кулишер вообще страшно нервничал, пенсне летало с носа, хватался за голову, откидывался на спинку стула, хохотал. Мутузили его довольно долго, больше 10-ти минут. Наконец, освободили, т. е. матрикул нам еще не дали, и балы ставили на листах бумаги. Андрею -- 17. Счастливый, подходит ко мне, начинает что-то говорить, с другой стороны подскакивает Мирей де Марон. Я не знаю, когда будет моя очередь. Вижу, что Лева идет к Шацкому, показала ему кулак.
   Потом вдруг голос Милюкова: "Кнорринг". Встаю, иду. Сажусь на свободное место рядом с Левой. Шацкий в это время что-то говорит с Милюковым, уходит Эйзенман. Я сижу. Милюков мне говорит: "А билет-то, билет". Билеты на парте у Кулишера. Сначала цапнула раскрытый билет Андрея, схватила другой, смотрю... 10. Очевидно, здорово сгримасничала. Смотрю в билет Левы, что-то о парламенте. Предлагает: "меняемся?" Оглядываюсь: "Нет, говорю, неудобно, смотрят". Подходит Шацкий, начинает экзаменовать Леву. Я была довольно спокойна, хотя чувствовала себя не совсем ладно. Делаю серьезное лицо, "обдумываю", да что тут выдумаешь: "Формы непосредственного народоправства. Референдум. Народная инициатива". Одно придумала -- упомянуть Руссо. Некрасов удачно назвал этот билет "лирическим билетом". Чувствую на себе пристальный взгляд -- смотрит Гурвич, смотрит пристально, полунасмешливо, полусочувственно. Друг друга мы поняли. Лева кончает, получает -- 18. Шацкий обращается ко мне, но прежде я обращаюсь к нему: "Я не смогу переменить билет?" "?" "Тут нечего говорить, нет фактов, на которых можно было бы базироваться..." "Ничего, поговорим". Вижу, что он сразу хочет идти мне на помощь и задавать вопросы. Но я это опережаю и начинаю говорить сама. Сказала раз, повторила другими словами, упомянула Руссо. Что-то говорила о референдуме... Потом он спросил о Монтескье (кажется, Руссо без Монтескье не бывает), еще о чем-то. Ответила. На один только вопрос не ответила -- что такое вето и билль. Даже названия не помню. Потом спросил об избирательной реформе 1832 года, и только я начала ее объяснять, он меня перебивает: "Ну, это вы знаете", и поднимается, идет к кафедре. Я некоторое время продолжаю сидеть, потом тоже поднимаюсь. Он говорит мне вслед -15. Слава Богу, один экзамен свалила! Довольно скоро после меня идет отвечать Лиля, тоже к Шацкому, и тоже 10-й билет. Шацкий, вероятно, уже немного обалдел. "Разве мы с вами еще не кончили?" А Лиля: "Нет, я другая. Это Ира Кнорринг отвечала вам этот же билет". "Ах, так. А я все еще до сих пор вас путаю".
   Я полчаса ждала, не будут ли выдавать матрикулы, потом махнула рукой и поехала. Дома у нас сидит Юрий. Радостная, начинаю что-то долго и подробно рассказывать.
   После экзамена поехала к Обоймакову, пожала ему руку, сказала спасибо. "А завтра опять приду!" Сейчас, в 2 1/2 -- еду. Оттуда к Юрию. Он очень доволен за меня. А писать сейчас больше нет времени.

Тетрадь X. 8 апреля 1927 -12 сентября 1928. Париж

8 апреля 1927. Пятница

   Вчера ездила к Обоймакову заниматься. А у него сегодня экзамен по Советскому государственному праву, на столе программа, вид озабоченный. Не хотелось быть нахальной и отнимать его время, просила чуть-чуть рассказать из тех билетов, которых нет в моих книгах, условились, что приду в субботу перед экзаменами. Поехала к Юрию. И чем ближе я к нему подходила, тем страннее было у меня чувство. "По-настоящему" я его очень давно не видела, м<ожет> б<ыть>, не так уж и давно, как кажется. Эта неделя была такая большая, эти волнения, экзамен такой -- неожиданно благополучный. И эти дни Юрий был не со мной, его просто не было. Характерно, что его имя даже не упоминалось в дневнике эти дни. Это объяснимо и естественно: экзамен -- редкая и большая вещь. А успех, конечно, сильно поднял настроение; м<ожет> б<ыть>, даже несколько вскружил голову. Во всяком случае, не удивительно, что я о нем столько пингу, говорю и думаю. Но я поймала себя и на другом: меня опять потянуло к Институту; и даже студенты, которые так раздражали меня последнее время, стали опять как-то близки. Мне даже захотелось как-нибудь на той неделе пойти на экзамен, посмотреть, как он происходит, как сдал такой-то и такой-то. На этом-то я себя и поймала, и мне стало очень неприятно. "Неужели же я пойду в Институт, когда могу провести время с Юрием?" Прихожу к нему. Он живет теперь на чердаке, комнатка славная, маленькая, в форме трехгранной призмы. И как-то сразу все пошло не так, как раньше. Он мне признался, отчего такой странный был в среду: "Я никак не думал, Ирина, что мне будут так неприятны эти экзамены". А я это знала, и я давно говорила ему об этом. Знала, что будет неприятно; и то, что не хватило силы воли; и то, что мы не идем в ногу, не волнуемся одним волнением и не живем одним желанием; и то, что есть область, где я одна; что есть область, куда он за мной не пошел. А он только в среду это почувствовал. Я вернулась домой в ужасно паршивом состоянии. Вот в такие моменты я могу сжечь весь свой дневник и стихи... А я вместо того, чтобы его успокоить, сказать, что ведь это нас не отделит друг от друга, не помешает, начала говорить как раз обратное, что вот меня опять потянуло к Институту, что скоро начнутся занятия, будут заняты вечера, будем редко видеться и т. д. Оба расстроились. "Есть два выхода, Юрий". Первый -- ему как-нибудь только сдать экзамен, догнать меня. Второй -- мне бросить Институт. Юрий понял. "Нет, конечно, не бросай, не надо". А я бы могла.
   Потом было что-то неумное и дикое. Писать об этом трудно. Я была усталая, кислая и раздражительная. Резко сказала ему: "Оставь!" -- и еще что-то в этом роде. Видела, что ему больно. Потом оба молчали. Мы как-то немножко отвыкли друг от друга за эти дни, м<ожет> б<ыть>, это относится только ко мне. Словно отошли друг от друга. И вдруг совершенно глупая и жуткая мысль -- вот так мы и совсем можем разойтись. Сказала Юрию, страшно его перепугала. Вообще было глупо. Высасываю трагедию из пальца, из мухи слона делаю. Сегодня день -- всего и не передашь. Только поздно вечером, часов в 11, так хорошо успокоились.
   Если я завтра выдержу экзамен, все перевернется в солнечную сторону, все будет хорошо. Если не выдержу -- только хуже, пожалуй, выйдет еще оттяжка.
   Господи, помоги!

9 апреля 1927. Суббота

   Была не была! Иду на экзамен. Чувствую, что делаю что-то не совсем хорошее, во всяком случае, сильно рискую. Если Гурвич захочет -- может пропустить. Заниматься уже больше не могу. Скоро пойду к Обоймакову. Темные, пустые места в программе еще кое-как осмыслю. В программу даже страшно заглянуть. Иду спокойно, внешне почти не волнуюсь, так как более чем уверена в результате. Только бы уж скорее! Господи, помоги!

10 апреля 1927. Воскресенье. Рано утром

   Прежде всего, пошла к Обоймакову и не застала его дома. Немножко обиделась и помчалась к Андрею. "Вы держите экзамены?" "Нет". "Ну, все равно, расскажите мне о Канте". "Кисонька, я и сам ничего не знаю. Вот эти дни буду готовиться". Я чуть не плачу. "Ну, пойду". "Куда?" "Куда-нибудь. Заниматься".
   Пришла к Обоймакову. Он сразу на меня накинулся, зачем я не подождала. Уже 6 часов. В 8 экзамен. Сижу на диване с ногами, реву и все повторяю: "Да скорее же, скорее говорите, не успею!" Начал второпях рассказывать мне половину программы и пошли в Институт. Собрались у калитки человек 20. Настроение какое-то необычайное, веселое и дикое. Наконец, начинается экзамен. Гурвич, Эйзенман, Гронский, Милюков[58]. Сидят все вместе за столиком. Перед этим Костя взял да и написал на доске целый список студентов и меня первой. Гурвич смотрит на доску: "Кнорринг". "Нет, говорю, этот список недействительный". "Тогда я по-своему: Блинов". Блинов начинает отвечать. Молчит. "Я подумаю", -- и все молчит. Гурвич терпеливо ждет. "Вы лучше придите в другой раз". "Да что такое в другой раз! Все равно больше знать не буду". Настроение в аудитории упало. Никто не хочет идти отвечать. Тут я решительно поднимаюсь и иду. Решила, что если провалюсь, так, по крайней мере, насолю Гурвичу: эффектно начал экзамен! Вытаскиваю билет 15. Тут я сделала глупость: спросила Гурвича, нельзя ли переменить билет. К счастью, он ответил отрицательно. Села. Рядом Лиля "обдумывает" Локка. Начала говорить, так нервничала, что все забыла, путалась в словах, бормотала какие-то бессвязные фразы. Сбивал Гронский своими вопросами, тогда Милюков с его особенной, Милюковской улыбкой -- только хлопал его по колену, "Молчите, мол". Один раз даже Гурвич вступился: "Да вы не путайте, дайте договорить". А под конец, когда уже Гурвич сказал "довольно", то все-таки спросил меня, кого я знаю из представителей левеллеров? Это слово стоит в программе, в билете, так что я никак не могла его не знать, а тут забыла. Я говорю, знаю, сейчас, начинаю мучительно припоминать, время идет. "Да я же знаю". Кругом, со всех сторон, начинают подсказывать, это еще больше нервирует. Так и не вспомнила и сказала по подсказке. Вообще, своим ответом страшно недовольна. Можно было бы все это рассказать если не содержательнее, то, во всяком случае, толковее. Правда, многое из того, что я говорила, 1/2 часа тому назад мне говорил Обоймаков. Иду на место. Подходит Обоймаков: "Ну и молодец же вы!" Выходя в коридор, прохожу мимо профессорского стола, смотрю: "Кнорринг -- 14". Я так и ахнула! А настроение какое-то малорадостное. Не так представляла я себе этот момент. Приезжаю домой -- Юрия нет. Я начала рассказывать и расплакалась, такое у меня впечатление, как будто я провалилась. В одиннадцатом часу пришел Юрий, оказывается -- ездил в Институт.
   Сегодня вот почему-то соскочила в такую рань. Кажется, спать лягу. Что-то все то же, да не то.

2 мая 1927. Понедельник

   Вот давно не писала. Как давно было все то, что я писала в прошлый раз. Как далеко.
   Я больна. У меня сахарная болезнь и, очевидно, уже давно[59], еще до экзаменов. Но я только в прошлый понедельник обратила на это как следует внимание и обратилась к мадам Дельбари. До этого я обращалась к Манухину, но с легкими все было благополучно. Теперь я сижу на строгом режиме. Только второй день встала, раньше спала целые дни. Каждый вечер приходит Юрий. Тоже переменился, бедный, страшно нервничает.
   Манухин говорит, что все это у меня на нервной почве.
   Писать трудно, а так много хочется написать.

19 мая 1927. Четверг

   Хорошо, что нас миновали
   Неспокойные, трудные дни...
    
   А если так, то стоит ли о них писать?
   7-го <мая>, в субботу я легла в госпиталь и пробыла там 8 дней. L'hopital de la Pitie -- в Париже, далеко отсюда[60]. Было мило там и, надо отдать справедливость, хорошо, хотя последние дни я много плакала. Первую ночь я не спала, нервы шалили. На другой день меня перевели из общей палаты в маленькую комнату, где я и пролежала до четверга. Там было совсем уж хорошо, тихо, спокойно. В палате были только больные. Особенно сразу же меня поразила одна,  5, больная только сидит на кровати; ложится, совсем желтая, сухая, и круглые сутки стонет: "О, la, lа. О, lа, lа..." И когда совсем изнемогает от боли, в каком-то предельном отчаянии хлопает себя слабыми руками по ногам. Потом ей стало лучше, а вчера вечером она умерла. В  1 -- красивая молодая дама. Стриженые волосы, красивая лента в них. Первые дни лежала неподвижно, потом ей стало легче. Днем ничего, а по ночам у нее бессонница, и -- чуть вечер -- она начинает громко разговаривать и плакать: "Maman, viens ici"[61] или "Je me sens mourir"[62]. А жалкая. "Madames avez pitie de moi. O, comme c'est"[63](нрзб одно слово -- И.Н.). Вечерами трудно бывало.
   Пока я была в маленькой комнате, я их всех мало знала, а когда меня перевели в общую комнату, у меня открылось большое поле для наблюдений. В первый раз я так близко увидела страдания. Такие страдания, такие болезни, что просто жить страшно стало. А сестры, сиделки, доктора -- все такие милые. Старшая нашей палаты m-lle Marcelle -- так прямо очаровательное существо. Несколько раз приходили доктора со студентами, и однажды я выслушала целую лекцию о том, что такое диабет. Жаль только, что мало поняла. Вообще, вот тут-то и пришлось пожалеть, что не знаю языка. В этот же раз я что-то невпопад ответила профессору и, кажется, ввела в заблуждение всех студентов.
   Первые дни все было хорошо, даже не было скучно. А потом, когда начала поправляться, наступили эти беспокойные, жуткие дни.
   В четверг утром привезли одну тяжелобольную и положили ее в маленькой комнате, а меня перевели в общую палату, в уголок. В этот же день Marcelle сказала мне, что диабет почти никогда не излечивается совсем, что вспрыскивания придется делать несколько лет, а то и всю жизнь, режим соблюдать тоже. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, я плохо поняла. Только я расстроилась и на приеме в первый раз плакала. Вечером привезли еще двух больных, и одна из них долго и неистово, полным голосом кричала. Приходили к ним доктора. Была какая-то суматоха. Спать я не могла. Потом все прошли к больной в маленькую комнатку и закрыли дверь. Часов в 11 моя соседка сказала мне: "Elle est morte"[64]. Я отнеслась к этому довольно спокойно, умерла, так умерла, ее и привезли уже в тяжелом состоянии. Но когда все ушли и потушили свет, мне стало как-то неприятно. Силилась заснуть, повторила бесконечное число раз "Соловьиный сад" и "Куликово поле" и чуть задремала. Меня разбудил приближающийся скрип колес. Я сразу поняла -- тележка за трупом. И зажмурилась. Слышала, как тележка проехала через всю палату и остановилась около маленькой комнаты. Потом видела -- закрытыми глазами -- как зажегся свет в ней. А моя кровать как раз около маленькой комнаты, только дверь в нее с другой стороны, но видно. Шаги, потом слышала, что что-то стукнуло: положили. И затем скрип мимо моей кровати к двери. Я невольно открыла глаза и видела белую спину санитара. А потом долго слышала затихающий скрип колес... Этой ночи я до сих пор не могу спокойно вспоминать. Всю ночь я не спала.
   Смотрела на завешанный огонек в дежурной комнате, недремлющую сиделку в ней и мучительно ждала каждого нового боя часов: ближе к утру, но до утра оставалось еще 6 часов. О, это были мучительные часы!
   Напряженно думала о Юрии, перебирала в памяти его последний визит в среду. Думала о том, как мы будем жить вместе и как вот в такую трудную бессонную ночь я его разбужу и скажу, что мне страшно, и он обнимет меня и успокоит, и станет так хорошо и не страшно. Слышала, как било 3/4 пятого, и с этой мыслью о Юрии заснула. В 6 проснулась и больше уже спать не могла. Следующий день был тоже тяжелый. Бессонная ночь совершенно измотала нервы. Казалось, что так больше нельзя, что надо как можно скорее выбраться отсюда. Еще казалось, что жизнь уже сломана, что того счастья, которое представлялось таким возможным, -- никогда не будет, что Юрий стал другим, что между нами уже нет прежней близости и...и...и я плакала весь день. На беду -- и доктор не приходил. Написала Юрию какое-то отчаянное письмо, но не успела отправить -- вечером пришел доктор и сказал, что в воскресенье я могу выписаться. Должно быть, так всегда бывает в жизни: как дойдешь до какой-то последней черты, за которой, как кажется, ничего уже нет, -- хвать, что-то такое и выручит.
   И вот я в воскресенье приехала домой. Сплю спокойно, а нервы шалят. Каждое утро езжу в госпиталь на пикюр[65]. На той неделе будет консультация у доктора. Чувствую себя бодро. Сумасшедше прибавляю в весе (напр<имер>, 1 кг 300 гр в день!), строго соблюдаю режим. Все как будто шло хорошо. А вот сегодня мне в госпитале сделали анал<из>, и оказалось, что опять есть и сахар, и всякие гадости. У меня так руки и опустились. Господи, как хочется опять быть здоровым, нормальным человеком! Будет ли это?
   Но, если у человека отнимают правую руку, он все-таки продолжает жить, как-то приспосабливается обходиться левой. Я решила жить так, чтобы болезнь мне не мешала. Об Институте думать нечего. И лучше о нем совсем не думать, только расстраиваешься. Личная жизнь точно оборвалась. Плохо, что мы с Юрием совсем не бываем одни, поэтому наши встречи всегда как-то полуофициальны и несколько натянуты. И когда еще мы встретимся по-настоящему? Об этом тоже лучше, может быть, не думать. Но у меня -- вот -- стихи, и вот я решила снова стать поэтессой. М<ожет> б<ыть>, это самое верное мое дело. Сегодня Папа-Коля дал одно стихотворение в "Новости". И еще мне хочется дать штуки две в "Современные записки". Будут какие-то волненья, ожиданья, хоть некоторое время будет, чем жить. Да и нельзя так, без боя, сдаваться. Потом буду читать, только бы в госпиталь опять не ложиться.

23 мая 1927. Понедельник

   Вчера я в первый раз почувствовала себя совсем здоровой. Мы с Юрием ходили в лес. Попали под дождь и град, закутались оба в его плащ, стали под густой липой и смеялись. Потом расстелили этот плащ на более сухом месте, сидели, валялись. Было хорошо, как давно уже не было. Юрий стал опять прежним, и, вернее, не Юрий, а я; и поцелуи были какие-то прежние, и что-то новое было во всем этом. Почувствовала, что счастье будет, Юрий тут, Юрий близкий, Юрий любит. И еще почувствовала: здорова. Лес после дождя был такой красивый, и так хорошо пахло; и совсем я не устала, не смотрела неподвижно в одну точку, и не было трудно -- лень как-то -- говорить, произносить слова. И даже вдруг побежала, полным ходом, по поляне, вырываясь и увертываясь от Юрия. В голове вихрем: здорова!
   Стало окончательно ясно, что все мои госпитальные мысли о Юрии, когда мне казалось, что он стал каким-то другим, что между нами нет и не будет прежней близости -- все это не что иное, как кошмар диабетика. Вчерашний день меня в этом окончательно убедил. Боже, как все это было глупо! А ведь и Юрий нечто вроде этого испытывал, только более здраво смотрел на дело. Как-то вечером мы сидели в моей комнате у окна, где нас из той комнаты не видно, Юрий на сундуке, я на окне. Он тихонько гладил мне колено, потом вдруг отдернул руку и откинулся. В лесу он мне сказал: "Знаешь, Ирина, раньше, когда я тебя вот так трогал, ласкал, у меня никогда не было такого чувства, что это дурно, как будто я самого себя трогал. А тут вдруг мне показалось, что тебе это может быть неприятно. Даже как-то неловко стало". А вчера мы были самыми близкими, как во время экзаменов.
   Однако я совсем не поправляюсь. В госпиталь езжу каждое утро, несколько волнуюсь. Прихожу сегодня -- Marcelle в палате нет, стала делать себе анализ. Сначала на сахар. Хоть и плохо я в этих реакциях разбиралась, но во время кипяченья поняла, что сахар еще есть. Marcelle сказала, как и вчера. Мало.
   Начала делать на "acetone"[66], и такая бестолковая, до сих пор не запомню, из какого пузырька капать надо. Так и сейчас не знаю. Приходила сестра -- показала. Как и вчера, этой гадости уже нет. Так что, с этой стороны ничего плохого нет. Пошла взвешиваться, похудела на 250 гр. Немного, при моих скачках, но все-таки. С нетерпением жду завтрашнего утра -- поехать в госпиталь, сделать анализ, взвеситься. Вообще я теперь живу от утра до утра, и по-прежнему центром всего является мое здоровье. Боже мой, каким прекрасным мне вчера показался мир, когда я почувствовала, что здорова. Пусть это не верно, не точно, но ведь это значит, что я поправляюсь, ведь это в первый раз, за сколько месяцев, я себя так почувствовала.
   Я помню, в госпитале лежала одна больная, лежала уже два месяца; у нее был страшно вздут живот, и на ноге -- твердая шишка. И вот однажды пришел доктор, проткнул одну из шишек, вставил трубку с кишкой и из нее вытекло, не помню, 15 или 20 литров жидкости. И все. И через несколько дней она выписалась. Боже, как она радовалась! Смеется, хлопает в ладоши, а руки такие слабые, как плети, и всех целует, плачет... Так вот, и у меня настроение близкое к этому. Сегодня же немножко не то, но вчера! Как хорошо было вчера. Ведь сколько месяцев -- считая с января, когда причина была неизвестна. Что-то будет завтра? А в среду консультация.

29 мая 1927. Воскресенье

   Мне казалось, что позавчера я написала хорошее стихотворение. Я даже хотела послать его в "Современные записки". А Юрий отнесся к нему более чем равнодушно. Символики не понял, звуковых повторений не заметно. Когда месяцев 8 тому назад Костя спросил меня, к кому ревновать, я сказала: "Только не к Софиеву, ведь он -- поэт". Потом мы с Юрием много смеялись над этой фразой, а теперь я опять возвращаюсь к ней. Было бы лучше, если бы он не был поэтом. Это, конечно, очень хорошо, что он так понимает поэзию и чувствует ее так же, как и я, это нас только сближает; но сам он мог бы и не писать. Зависть? Это чувство свойственно каждому поэту... Ревность к Мамченко -- в прямом и в широком смысле? Мне трудно в этом разобраться. Только с тех пор, как в первый раз в Bolee Мамченко пришел в восторг от его стихов, какое-то равновесие было нарушено. Вот вчера он был у Мамченко.
   На этой неделе я пойду в Институт.

31 мая 1927. Вторник

   Жизнь моя замкнута в точном кругу: Мамочка, Папа-Коля, Юрий, затем госпиталь. Марина, моя бывшая соседка:
   -- Cava?
   -- Сa va bien.
   -- Cа fait bon temps.
   -- Ah, oui, il fait bon temps.
   -- Avez-vous du sucre aujourd'hui?
   -- Oui, j 'ai en traces[67].
   Дома разговоры почти те же.
   -- Ну, как?
   -- Ничего.
   -- Вес?
   -- Минус семнадцать.
   -- Сахар есть?
   -- Traces[68].
   Потом молчим; еще разговор о том, отчего бы это мог убывать вес и появиться сахар. Приходит Мамочка -- и опять все сначала. Иногда приходит Юрий.
   -- Ну, как у тебя дела? Сахар?
   Потом длинное и тягостное молчание. Иногда ходим гулять. Тогда бываем нежны и ласковы.
   Мне хочется разных людей, других разговоров. А вернее -- не других людей, а этих же самых в другой обстановке. Ведь зимой, когда я жила полной жизнью, я видела Юрия каждый день и оставалась с ним вдвоем -- мне было его достаточно, и часто я бросала других, чтобы быть только с ним. Впрочем, я пишу уже какую-то чепуху, как будто бы я сейчас променяла бы Юрия на каких-то других. А людей видеть мне хочется, каких-нибудь. С Пасхи каждый понедельник ждала Сергея Сергеевича, -- намекал, что зайдет. Собираюсь сходить к Кольнер. Пошла бы и к Марии Андреевне, и к Кругликам... К кому-нибудь. Так вот хочется новых людей, поговорить бы! Все равно, о чем, хотя бы и о болезни.
   Изо дня в день не только разговоры, даже мысли одни и те же: что покажет завтрашний анализ? Все. Что еще осталось сегодня? Изо дня в день. Почему я назвала себя счастливой? Почему вот теперь? Зимой я будто не была счастливой, а теперь так настойчиво заговорила о своем счастье. Ведь я сейчас во много раз несчастнее, чем была зимой. Верится, что буду счастливой. Вот эту-то веру я принимаю за счастье. Какое это жуткое слово -- счастье. Я хочу Юрия, живого, любимого мною -- и душой, и телом; а вовсе не какого-то там "счастья", "быть счастливой". Мне все равно -- быть счастливой или быть несчастной, только быть с ним. Вот эта-то мысль и сделала меня счастливой. Сейчас? Как глупо.
   Хочется жаловаться. Долго и тихо жаловаться -- что Юрий сегодня не пришел, что у меня опять появился сахар, что я не уверена в том, верно ли я делаю анализ на acetone, что мне хочется круассанов, и бриошей, и просто хлеба с маслом, что испортилась погода, и идет дождь, что мне не хочется делать fanior[69], что мне вообще ничего не хочется сейчас. Хочется, вот, курить, -- сколько времени не курила, -- а папирос нет; хочется написать хорошее стихотворение, получить письмо -- никто не пишет. И опять сначала: Юрий должен прийти и не пришел. А пришел бы, молчали бы и не знали, что делать, опять появился сахар... Изо дня в день.
   А я настойчиво называю себя счастливой. Очевидно, надо что-то изменить, надо сделать жизнь какой-то другой -- без болезни и без Юрия, т. е. насколько возможно забыть о том, что я больна, и не думать с такой настойчивостью об Юрии, о том, когда мы будем вместе. Постоянный страх -- а не появится ли сахар? -- только расстраивает здоровье. А такие мысли о Юрии приведут к тому, что я не выдержу, мы оба не выдержим, и я отдамся ему. Впрочем, я этого не боюсь. М<ожет> б<ыть>, даже я этого хочу. И у меня есть какое-то предчувствие, что так и будет. Я верю в то, что я буду его любовницей, и не верю, что буду женой. Верила, хочу верить, только этим и живу, и не верю.
   Вот я сказала что-то страшное, то, что впервые почувствовала в госпитале и боялась оформить в слова, что после стараюсь опровергнуть, чего боюсь больше всего и не верю в то, что мы будем мужем и женой. Почему? Ну что нам помешает? А вот, может быть, болезнь помешает или еще что-нибудь. От этих мыслей у меня начинает болеть голова, и мне не хочется ни лечиться, ни заниматься. Ничего. И когда меня Мамочка спрашивает -- Папа-Коля никогда не спрашивает -- о том, когда мы думаем венчаться и где собираемся жить, я всегда испытываю какую-то неловкость и бормочу что-то неопределенное. А я называю себя счастливой. Потому что я почти официально невеста. И потому что мне этого хочется.

2 июня 1927. Четверг

   Сегодня утро было хорошее, т. е. пропал сахар, прибыла в весе. Возвращалась веселая. Думала даже пойти к Наташе, да дождь не перестает. Погода мерзкая. А я стала какая-то совсем спокойная. Два последних дня были каким-то кризисом. М<ожет> б<ыть>, потому, что был сахар; отсюда такое состояние. А сегодня я уже спокойная. Только скучаю. Ну, до того скучаю. И читать уже не хочется. Вот пойти бы куда, поговорить.
   Вчера были с Папой-Колей на выставке картин Анны Андреевны Волхонской (Anna Duchesne)[70]. В живописи я профан, поэтому говорить не буду, только ее портреты мне, действительно, понравились очень. Приходили художники, внимательно разглядывали, долго рассуждали о какой-нибудь мелкой детали и говорили о непонятном. Точь-в-точь, как поэты: прицепятся к какому-нибудь эпитету или цезуре, а главное-то и не замечают. Только одну разницу я заметила: художники и в глаза и за глаза называли Анну Андреевну талантливой, хвалили картины, а что б поэт про поэта хорошо сказал -- не слышно. Один раз только я слышала -- Мамченко о Юрии.
   Из всего Сфаята (как мне кажется -- из всего) только три человека начали как-то пробиваться в своей отрасли: Волхонская, Жук и я. Волхонская устроила свою первую выставку. О ней, я вчера слышала, говорят, как о большом таланте, и возлагают большие надежды. Мария Андреевна еще в консерватории, но уже выступает в салонах и концертах, где, по ее словам, имеет головокружительный успех. Я тоже время от времени даю о себе знать. Насчет успеха и "возлагания надежд" -- промолчу. Кажется, кроме Демидова да меня самой, никто никаких надежд на меня не возлагает. А я все еще не могу угомониться. Все еще мечтаю когда-нибудь сборник издать. Для меня сборник то же, что для Анны Андреевны -- выставка и для Марии Андреевны -- ее первый концерт. Хотя, пожалуй, эти вещи -- книжка, выставка и концерт не совсем равноценны. Книжки издаются несколько раз в жизни, выставки бывают приблизительно так же редко, а концерты и ангажементы случаются куда чаще. А успехов внешних, более осязаемых, выпадает всего больше именно здесь.
   Впрочем, что это я пишу? Уж не завидую ли? А м<ожет> б<ыть>, и завидую. От Юрия вчера получила письмо. Нездоровится... раскис, не мог прийти... Я уже не огорчалась. Хуже было -- я как-то не поверила. Всегда он раскисает и всегда ему кажется, что он болен. Ему не то что не хотелось прийти ко мне, а так, лень стало, дождь напугал. Да и не велика радость сидеть против меня и молчать, и перелистывать книгу, и чувствовать какую-то неловкость, и чувствовать, что все это не то, что было, что тут есть какая-то фальшь, что оба мы это видим, и обоим нам не по себе. Я его и не осуждаю. Только от письма его повеяло чуть-чуть холодком, неискренностью.
   Он словно не понимает или не хочет понять, что такое положение не только тяжело, но и страшно, опасно для нас обоих.
   Днем все хорошо. А к вечеру -- такая тоска. Когда я перечитываю страницы дневника, посвященные Косте, мне становится всегда чуть-чуть неприятно. Начинает казаться, что я и Юрию пишу такими же словами, чуть ли не теми же фразами, может быть и правда, что
   У муки столько струн на лютне,
   У счастья нету ни одной.
   Ведь когда я писала о разрыве уже, о своей тревоге и боли, слова какие-то другие нашлись, их не спутаешь. А вот, например, о дне первого поцелуя совсем одни и те же слова: "Я не знаю, люблю ли я его, но мне страшно его потерять". Если кому-нибудь прочесть мой дневник, он, наверное, подумает: "Вот, дрянь девчонка! Крутила с одним -- не вышло, принялась за другого. И ловко она врать умеет". И нет таких слов, чтобы передать правду.

7 июня 1927. Вторник

   В воскресенье, на пикнике, поняла, что если бы не было семи последних месяцев, Мамченко мог и не пройти мимо моей жизни, мог бы сыграть в ней какую-то роль.
   Мы пробирались в чаще глухой тропинки. Впереди всех я, потом меня догнал Мамченко. Что сказал мне -- не помню. Только помню, что вдруг заговорила сама, заговорила о том, как хорошо вот идти, идти. А когда на поляне все смешались и потом опять пошли в лесу к озеру, -- и я опять впереди всех, -- вдруг поняла, что хочу, чтобы меня опять догнал Мамченко. А на обратном пути в Севр мы опять шли впереди вдвоем. Он говорил о том, что я очень замкнутая, что ко мне трудно подойти, что мне самой тяжело, что я всегда в маске, и так как я прячусь сама от себя, от своих настроений и как никогда от ощущения какой-то огромной силы, которая зовет меня, мне хочется колотиться головой об стену. Майер спросила: "Кнорринг, отчего вы всегда молчите?" "Но ведь вы тоже молчите". "Да, и мне очень тяжело". "Мне тоже тяжело".
   Юрий прав, что все они ко мне хорошо относятся. В сущности, за все два года мы в первый раз видели друг друга и разговаривали не как "поэты". А все-таки и в воскресенье я это еще раз почувствовала -- я среди них чужая.
   Вчера была у Юрия. В первый раз после Пасхальной ночи. Конечно, я знала, что эта встреча не будет похожа на все остальное. Я почему-то, вероятно, предчувствуя эту необычность, даже дома не сказала, что иду к нему, -- "удрала". Мы встретились, словно в первый раз после Пасхи. И спустя после каких-нибудь полчаса нежных слов и взглядов о прощении -- что-то дикое, сумасшедшее, безумное. Он бросился меня целовать, повалил меня, кусая мне губы, лежал на мне, трогал меня всю, всю, целовал... Я не стала женщиной, нет. По я хотела этого. Только раз я видела его лицо, перекошенное страстью... Потом было стыдно, старалась скрыть лицо, не смотреть, а потом, крепко прижавшись к нему и обхватив руками его шею, заснула. Сон успокоил, могла прямо и просто посмотреть ему в глаза. Он спрашивал: "Любишь? И таким любишь? Я тебе не противен?" Теперь его лицо было бледным, измученным и чуть-чуть печальным. Я почувствовала, что я в этот момент сильная, что мне надо успокоить его. Улыбнувшись одними губами, сказала: "Шалый ты". Этого было достаточно, чтобы открыто и ясно смотреть друг на друга. Я встала, посмотрела в зеркало, на свои искусанные, распухшие и слегка кровоточащие губы, и улыбнулась уже не одними губами. Юрий так скоро не успокоился. Я сидела на кровати около него. Он спросил: "Ну, говори. Что-нибудь говори, только не молчи". А меня охватило состояние какой-то предельной усталости и было трудно говорить. Я гладила его руки, смотрела в лицо и не могла произнести даже одно слово "милый". А ведь ему было бы достаточно и одного этого слова. Потом, когда собирались уходить, развеселились оба. Домой шли через лес, много дурили, смеялись, и нам было хорошо. О происшедшем говорили просто и весело, и я сказала: "Шаг вперед". "Да, близко к цели". Пили чай вдвоем. Он вынул свою тетрадку стихов, я говорила ему о "Шуте". Он вдруг стал говорить о давно задуманной, но еще неясной поэме "Мыслитель". И все вместе: новый синий пиджак, мундштук в губах, какое-то новое в нем спокойствие, ровность движений, уверенность и эти слова о задуманной поэме, все это сделало его каким-то новым. Я поняла -- Юрий будущего. Так иногда бывает: смотришь на человека и вдруг ясно, до отчетливости, увидишь, каким он будет через несколько лет.
   Потом читал мне "Шута". И опять, как семь месяцев назад, он сильно взволновал меня. И мы стали совсем близкими, так, как, может быть, еще никогда не были и какой-то новой и хорошей близостью. Вот почему, когда я вспоминаю вчерашний день, мне не только не стыдно или хоть неловко -- мне радостно.
   Возвращаясь из госпиталя (вес -- плюс 200 грамм, анализ -- о-го-го!), вдруг ощутила в себе необычайную растущую силу. Поняла (необыкновенно ясно), что я возвращаюсь к жизни, что немощь -- физическая и моральная -- изжита.
   И еще поняла, что дойду К настоящей, единственной цели.
   Я не знаю, что со мной делалось. Хотелось громко петь, кричать, выкидывать чудовищные антраша.
   Как бодрящий напев Марсельезы,
   Этот бешеный к жизни призыв.
   Тут-то я и вспомнила до мельчайших подробностей вчерашний день. Тут-то и началось, может быть, впервые -- осознание, что жизнь, действительно, прекрасна, что бояться нечего.
   И за ночью последней тоски
   Есть звериная радость рассвета.
   Это хорошо: "звериная радость рассвета". И назвала это "Воля к жизни"[71].

14 июня 1927. Вторник

   Как давно, когда я писала прошлый раз. Почти неделя. Почему за это время я не записала сюда ни одной строчки?
   Что же было? То был вторник. "Бодрость". "Воля к жизни".
   Среда. Ждала Юрия, хотя в понедельник сама говорила ему, чтобы в среду приходил на "День русской культуры" в Сорбонну. Но надеялась, что все-таки догадается посмотреть газету. Не догадался. Не пришел.
   Четверг. Были на "культуре". Юрий не был, не смотрел газеты, все напутал и приходил ко мне. В Сорбонне опять почувствовала, что я еще не настоящий человек. Последние дни у меня было очень нервное состояние (есть сахар), и мне было трудно спокойно сидеть на месте: перекидывала ногу на ногу, ворчала, хотелось и хотелось спать, трудно было слушать. От всех 6-ти речей[72] не осталось ничего. В концертном отделении вся нервозность и сонливость прошли. Когда пел Попов, а потом Липковская -- меня охватило состояние, близкое к восторгу. Состояние редкое.
   Пятница. Был Юрий.
   Я пишу только о вечерах, потому что дни слишком похожи один на другой. Стараюсь как можно позже вернуться из госпиталя, чтобы сразу начать жарить себе бифштекс к 12-ти. Стараюсь дольше завтракать, читая. Потом изобретаю, чем бы заняться до 2 1/4, когда можно начинать варить капусту. Одним словом, стараюсь как-нибудь провести день к вечеру. Не потому ли, что скоро ночь и утро? Иногда бывают, накатывают припадки острой неврастении. Места себе не нахожу. Дрожу, как в лихорадке. Хочется бить стаканы, швырять все, что попадется. Валерьянка не помогает. Помогают орехи -- грызть с каким-то остервенением, пока в горле не запершит, тогда успокаиваешься.
   Так вот, в пятницу пришел Юрий. Ходили в лес. После нервного припадка долго была вялость и усталость. Нашли тихий уголок и валялись, в волосах -- распущенных после головомойки -- было много потом прошлогодних сухих листьев. Была пассивной. Понемногу охватила страсть. Почему Юрий не взял меня тогда? До этой последней грани осталось уже так немного. Тогда в лесу я мысленно упрекала Юрия -- в чем только -- не знаю: в нерешительности, в деликатности, в трусости, в бережливости? Может быть, он и прав, не надо.
   Суббота. Его не было
   Я пишу не только об одних вечерах, но вечерах, связанных с Юрием. Только с ним одним.
   Он должен был быть или в РДО, или на вечере у поэтов. В РДО он не был уже 7 месяцев, но я знала, что пойдет к поэтам. Обо мне не было и речи, как-то обоим было ясно, что не пойду. Знала, что он будет выступать. Может быть, это-то меня больше всего и удерживало. Мелкая, литературная зависть. А ему, конечно, хотелось, чтобы при этом первом его выступлении была я. Тоже, может быть, мелкое литературное тщеславие: ведь он имеет большой успех.
   Наконец, воскресенье. Из госпиталя поехала на Daru[73], Троица ведь. Да и не была я там никогда, только в ограде. Чувствовала себя сильной и легко простояла всю службу. Пели уж очень хорошо. И настроение стало какое-то хорошее, светлое, праздничное. Около дома меня встречает Юрий, а дома сидят Мамченко и Майер.
   Пошли в лес. Мамченко говорил долго и довольно путано, но горячо и много -- об осени, о дожде, как о поре, когда отдаешь самому себе отчет о себе. Все это он вывел из моих слов, сказанных в прошлый раз. Я слушала с интересом, но сама не проронила ни слова. Должно быть, ему трудно было со мной. Недаром он на вечере спросил Юрия: "Вам, наверно, тяжело иногда бывает с Кнорринг, она такая замкнутая?" Валялись в траве. Юрий прав: они ко мне хорошо относятся. Появилась даже некоторая интимность и откровенность. Юрий в азарте рассказал, что "Ира начинает увлекаться Мамченко". На что я без всякой обиды и досады улыбнулась. Юрий после пожалел об этих словах, но жалеть было нечего.
   Время было уже много, и надо было вечером торопиться на "День русской культуры" в Trocadero[74]. А Юрию, как назло, надо было разглаживать какие-то складки на брюках. Мы даже разругались, т. е. это я дала волю своему раздражению. В полчаса загнала его из Медона в Севр. Сама устала, но молчу. Пусть отвыкает от своей врожденной привычки всюду опаздывать. А когда наши уже ушли, а мы задержались, вдруг почувствовала какую-то новую близость к этому большому ребенку, этому "человеку без масштаба", как определил его Борис Александрович. Начался "День русской культуры" со скандала. Во вступительном слове было "20 расстрелянных"[75]. Из публики кто-то крикнул: "Надо встать", и весь театр поднялся. Только один субъект в одной ложе не встал. Раздались крики: "Это коммунист! Вон! Долой!" Кое-как удалось угомонить, а в антракте дело дошло до мордобоя. Разъяренная толпа, безумная в своей ярости, через головы и стулья лезла в ложу, била по физиономии под громкие аплодисменты. Коммунисту грозил самосуд. Дама, бывшая с ним, зажимала ему рот рукой. Момент был жуткий. Вызвали полицию. Очевидно, под впечатлением этого скандала весь концерт не произвел на меня ожидаемого впечатления.

16 июня 1927. Четверг

   Такая тревога! Тревога за себя, за Юрия, за нас обоих. Разве можно с последней искренностью сказать, что ничего не произошло, что все осталось по-старому? И разве Юрий не живет теперь новой жизнью, разве он не видит новых людей, которые заставляют по-новому биться его сердце? Было время, было, когда мы жили одной жизнью, одним ритмом. Может быть, это было и плохое время для нас. Мы жили любовью -- и только любовью. А теперь Мамченко -- Мамченко лично -- и весь этот круг перевернули его (Ю.Софиева -- И.Н.). А я не двинулась. Юрий только теперь начинает понимать то, о чем я ему давно говорила. Я говорила, он тогда словно не понимал, что ему придется дотянуть меня до него. Я говорила об этом долго, он отвечал какие-то глупости о том, что никуда тянуть не надо. Я уже тогда понимала нашу неравноценность, он глупел от любви, не понимал. И теперь я боюсь, что у него не хватит на это сил. Тем более, что ревность происходит теперь уже не по нему, а по Виктору. Юрий начинает даже несколько терять самого себя. Доходит до смешного, он иногда даже в жестах копирует Виктора. Но не в этом дело. Очевидно, рядом с "ними" я проигрываю. Юрию это неприятно. Ему теперь надо, чтобы я была немножко как Майер, которая живет головой и может рассуждать о сущности бытия, или как Наташа Борисова, которая может говорить какие-то умные слова о поэзии. Да и я сама стала взрослая, уже не девочка, перед которой он становился на колени и говорил: "Так бы взял я тебя на руки и пронес мимо всего темного". Теперь хочется большего, и это у него прорывается. Все чаще он говорит мне о том, что я не над чем не работаю, ничего не читаю и т. д., что он был рад, когда Виктор на прошлой прогулке говорил со мной на философские темы, -- и в то же время проскальзывает вполне откровенное беспокойство. И только когда я начинаю -- с досады, что ли -- плакать, он опять становится по-прежнему ласковым, нежным, от того, что я делаюсь прежним "чуть-чуть" ребенком". Дальше, больше. В прошлый раз он вдруг начал говорить о том, что нельзя строить счастье на одном только чувственном влечении. Это он говорит мне?! Когда меня больше всего пугало именно то, что у меня почти отсутствует чувство, тот момент в любви, момент страсти. Не самому ли себе бросил он это предостережение? Ведь если я и хочу иногда физического сближения, так больше всего потому, что за этой последней гранью и будет какая-то последняя близость, как мне кажется. Говоря грубо -- хочу крепче привязать его к себе. Вероятно, так разлюбленная жена хочет ребенка.

25 июня 1927. Суббота

   Господи, какое счастье -- жить!
   С тех пор, как я писала в последний раз, произошло много. Целая гамма чувств и настроений. Прежде всего, я показывала
   Юрию прошлую запись. И так радостно и тепло стало на душе. И у него тоже. И все тяжелые мысли, которые приходили в голову нам обоим, сразу разлетались. Радостно стало. После этого, кажется, было воскресенье. Ссорились. Началось с того, что мы собирались идти в лес вдвоем, а к Юрию пришли Мамченко и Майер. Это бы еще ничего, но зачем-то нужно было заходить за Наташей Кедровой[76], а у той своя компания, увязались мамаши...[77]
   Еще пока шли к Кедровым, мы с Юрием так поругались, что я хотела идти обратно. Настроение было испорчено на весь день. В лесу мы с Майер ушли в чащу, обеим было как-то тяжело на людях. С Юркой не разговаривала, старалась держаться дальше. Оттуда, из лесу, Кедровы пригласили всех к себе. Идти не хотелось, мы с Майер под каким-то предлогом увильнули, послали Юрку с Виктором, а сами пошли к Юрию, начали варить картошку. Потом пришли те, и вечер провели в мирных и бурных разговорах о поэзии. Я что-то сцепилась с Мамченко. С Юрием примирились.
   Однако и на другой день настроение было скверное. Чувствовала, что была не права, что просто срывала на нем свое настроение. Пошла к нему, его еще не было, прибрала комнату, и на душе было даже мирно и хорошо. Он, конечно, страшно обрадовался. Я торопилась уходить -- была работа дома, ведь и пришла я только для того, чтобы сгладить неприятное впечатление от воскресенья. Пошел меня провожать, шли лесом. Хорошо все это было. А то утром я уже такие грустные стихотворения писала:
   Я не в силах сказать: "Если надо -- уйди
   Далеко. Навсегда. Без возврата!"
   В самом деле, было такое чувство, что он уходит от меня или что это нужно сделать, для него же нужно. Однако, тогда же я почувствовала, что -
   Все равно ты не можешь меня разлюбить,
   Никогда не полюбишь другую.
   Уже давно, с того самого дня, пожалуй, эти настроения стали смешными. В четверг-собрание в Bolee. Тогда же в "Посл<ед-них> Нов<остях>" напечатали мое стихотворение "Пилигримы"[78]. Сильно меня удивило то, что Демидов забраковал мое "Векам на смену!". И знала, что поэты к этому перелому в моей жизни отнесутся сочувственно. Юрия в Bolee не было. Мамченко пришел позже. Сидела рядом с Очерединым и играла с ним в "крестики", вошли оба в азарт, как вдруг слышу голос Ладинского: "Ирина Николаевна, может быть, вы начнете?" Уставилась на кончик карандаша и начала:
   Облокотясь на подоконник[79],
   Сквозь сине-дымчатый туман...
   Как и ждала, оно было встречено сочувственно. Фохт отметил этот период в творчестве и приветствовал его. Ладинский сказал, что "Ирина Кнорринг вышла из своей девичьей комнаты на большую дорогу". Какая-то дама заявила, что имена собственные, а особенно Линдберг с Чемберленом, не идут в поэзию. Адамович заступился, и на эту тему загорелся спор. Многие в тот вечер говорили сладкие слова о "Пилигримах"; все находили, что это "лучшее", и только Браславский заметил: "Нет. Хорошо, но другие лучше. Вы ведь знаете -- тех ваших стихов многие, ну, прямо не переваривают. Я всегда за вас заступался. Я очень люблю ваши стихи. Вы подумайте, ведь вы единственный поэт, который пишет о себе. А это так ценно в поэзии". И он прав, тысячу раз прав... И пусть все, даже Юрий, будут приветствовать мой поворот от субъективной лирики к объективной, все равно -- я знаю, что это не мой путь, что я тираню сама себя, мне не надо покидать мою милую "девичью комнату", которую многие так ненавидят. Пусть меня ни один поэт не считает за настоящего поэта, пусть меня ненавидят, я буду писать о том, что мне близко и что меня волнует. А волнует меня не разум, не философия, а сердце.
   Вчера была у Юрия. Оба мы долго ждали этот день, и, конечно, знали, чем он кончится. Но -- тут я подошла к такой области, о которой писать не умею. Не умею. Слова тут ничего не скажут. Одно только я почувствовала, что после вчерашнего -- мир стал шире и радостнее, а нас с Юрием уже почти ничто не разделяет. Стыдно? Нет, нисколько. Один момент было какое-то раздражение. Почему нет? Боится? Бережет меня? Только потом я оценила эту сверхчеловеческую силу любви, которая заставила Юрия в самый последний момент сказать: "нет", когда мы были охвачены человек, а сам черт". Тогда дьявол распростер свои мрачные крылья и улетел.
   Вот содержание этой легенды, смысл такой: отец принес ей в жертву свою гордость, Теобальд -- ревность, гости -- обжорство, повар -- гнев, разбойник -- жадность, отшельник -- лень и рыцарь -- страсть. Узнавая характер, мы передавали только рассказ монаха. Раньше и мне казалось, что отшельник пострадал больше всех и я, действительно, была ленива, как сто чертей, а теперь я смело скажу, что Теобальд принес наибольшую жертву. Моей душой завладела ревность.
   

7 июня 1919. Суббота

   
   Вчера вечером я гадала. Спать мне совершенно не хотелось, и я, закутавшись в простыню, взяла полотенце, разостлала на полу, чтобы лунный свет падал на него, и стала в стороне. Потом я завернула луч в полотенце и положила под подушку (я должна была увидать во сне свое будущее). И увидела глупейший сон. Я в 4-ом классе. Нам почему-то не давали отметок, и мы забастовали. А я была выбрана в педагогический совет. И я затеваю эту забастовку. Об этом узнали учителя и начальница, и меня исключили из совета.
   Я вчера долго не спала и, закутавшись в простыню, сидела на кресле у окна. Ночь была такая лунная, хорошая. Я ждала Музу. И она пришла. И даже начала писать стихотворение. Сейчас возьму тетрадь и буду записывать "ночные грезы".
   

8 июня 1919. Воскресенье

   
   Всех заложников и вообще всех осужденных сегодня поведут на фронт. Бедные, бедные! Раньше их каждый день утром вели на вокзал на работы и часа в 4 -- обратно. Ужасно неприятно это шествие. Идут они под конвоем, с опущенными головами, бледные и усталые, человек по сто. И около Чайковской, и по Пушкинской стоят их родные с пакетиками, с корзинами, ждут их, чтобы им передать. Очень неприятная картина. У нас там есть один знакомый -- Василий Васильевич Медведев, судейский, и Михаил Михайлович Пузыревский. Вчера ночью расстреляли рабочих. Харьков объявлен крепостью.
   

9 июня 1919. Понедельник

   
   Опять была в церкви. Как там хорошо! Сегодня пел квартет Петербургских артистов. После обеда я пойду к Леле играть в "66". Хотела сегодня записать мой сон, да забыла. А что-то интересное видела. Жаль, что забыла. За обедом будет жареный картофель на сливочном масле. Вкусно. Ну, вместо того чтобы попусту время проводить, буду делать немецкое переложение, отделаюсь, по крайней мере.
   

11 июня 1919. Среда

   
   Правила дня
   1) 8Ґ -- 9. Быть готовой: одеться, умыться, постелить кровать и помолиться Богу.
   2) 9 -- 9Ґ. Сходить за молоком.
   3) -- 10. Напиться чаю.
   4) 10-11. Вымыть посуду, подмести комнату и убрать.
   5) 11-12. Играть на рояле.
   6) 12-1 Ґ. Заниматься.
   7) 1Ґ -- 3. Свободна.
   8) 3-5. Обед.
   9) 5-6. Что придется.
   10) 6-8. Свободна (за исключением чая). Мыть посуду после чая.
   11) 9Ґ -- 11. Чтение, дневник и т. д.
   12) 11 -- 11Ґ. Мыть ноги, постелить постель, завести часы, помолиться Богу.
   

16 июня 1919. Понедельник

   
   Ждут добровольцев. Временами слышна канонада. Деникина ждут изо дня в день. О, хоть бы скорее пришел! Я уже почти целую неделю не писала дневник, каждый день скучала, а вся неделя прошла незаметно. Вероятно потому, что я жила одной надеждой, одним ожиданием. Я все жду чего-то. Да, только жду, но больше ничего не делаю. Прихожу к Леле в гости исключительно в ее отсутствие: Леля служит. Нина Павловна, Агния Михайловна и еще одна дама составили общество. Они пекут пирожки, а Леля относит их заказчикам. Продают по 4 рубля. А Леля получает 10 коп<еек> с каждого порога. Вчера она получила 49 рублей. Обед они устраивают в складчину, и он обходится каждому рубля в 34. Я очень их просила, что если им понадобится работник, чтобы взяли меня. А они тонко намекнули, что хорошо бы было, если бы была кассирша. О, дай-то Бог! Я так хочу поступить туда. 20-30 руб<лей> в день -- это не шутка, дело. Жду. Опять жду.
   

24 июня 1919. Вторник

   
   Сижу на балконе и слушаю выстрелы. Добровольцы в Мерефе. [64](Слышны мелкие выстрелы). Большевикам (залп) все пути отрезаны. За последнее время Саенко (залп) особенно (залп) жесток. Он расстрелял 197 (залп) человек. Их расстреливали (залп) у стены нашего дома (залпы сильнее), так что на стене (залпы) осталась запекшаяся кровь и на ней волосы. На днях этот Саенко у себя в (залп и выстрелы) кабинете (выстрелы) на глазах жен (пулемет) зарезал двух офицеров и окровавленные руки вытер о портьеры. Ему некуда бежать. Он говорит: меня все равно повесят, так я хоть сейчас буду наслаждаться убийствами (мелкие залпы). И наслаждается. Я не видела человека более злого.
   Харьков взят сегодня вечером. И. М. Лебедев затащил нас в город. Все улицы были запружены народом. Всюду слышались объятия, поздравления и поцелуи. Мы пошли на Павловскую площадь. Там мы видели настоящих добровольцев, с настоящими погонами, с настоящими орденами. Около каждого солдата или офицера собралась кучка. К нам подошел один офицер, и мы обступили его, жали ему руку, благодарили, задавали вопросы, и он на все отвечал очень охотно. Все добровольцы были усталые, загорелые и все с большими букетами жасмина. На Metropol взвился настоящий русский флаг, бело-сине-красный. [65]Когда я увидела его, у меня сердце так и перевернулось. Мы спросили "нашего" офицера, трудно ли было им взять Харьков? "Нет, -- отвечал он, -- одно удовольствие, сразу сдали. Наших убито только семеро". Вдруг толпа закричала: "Деникин, начальник Деникин". Мы все кинулись туда. Но Деникина, кажется, не было. Я это не совсем понимаю. Это проходил полк, и у всех на шапках жасмины. Его приветствовали криками "Ура!", бросали вверх шапки. Потом подъехал автомобиль, в нем ехал какой-то важный капитан, ему опять кричали "Ура!" и бросали шапки. Он поднял руку, все замолчали. "Женщины-заложницы, -- начал он, -- отпущены, мужчин сегодня не удалось отпустить -- отпустят завтра". Опять "Ура!", опять аплодисменты. Это было так хорошо, так хорошо. Было уже начало первого, а народу -- тьма. Я пережила такой счастливый момент, которого не забуду. И в самом деле, Харьков 2 года не был русским: то большевицко-жидовский, то немецкий, то украинский. А теперь он стал опять настоящим русским городом, спасибо вам, добровольцы, вы -- герои!!!
   

13 / 26 июня 1919. Четверг

   
   Сегодня я была на Соборной площади. Там у добровольцев был молебен и парад. Народу была полна площадь. Я там встретила Нину Ткачеву, одну нашу второклассницу. Мы с ней в дверях какого-то магазина стояли на стуле. Добровольцев было очень много, и пехоты, и артиллерии. В них бросали цветами. Мы с Ниной тоже пробовали бросать цветы, но попали какому-то господину из публики на шляпу. Тот был очень удивлен. Когда они выстроились, пришло начальство и сам Деникин. Он маленького роста, толстенький, волосы черные, наполовину лысый, в военной форме, в пенсне. Он мне очень понравился, но я его представляла совсем не таким, я его представляла нечто средним между Саенко и Лебедевым. Был молебен. Оркестр играл "Коль славен", все офицеры стали на колени. После молебна провозглашали тосты за "Единую неделимую Россию", за Колчака, за Деникина и за Добровольческую армию. После каждого тоста кричали "Ура", и играла музыка. А потом был парад. Одно войско проходило за другим. Как они чудно шли! Когда проезжал пулемет, мне показалось, что я видела Толю Мохова. Это же может быть, потому что Толя -- доброволец и пулеметчик. (Толя -- это хороший знакомый Гливенок, жил у них, и считается чуть ли не братом.) В них кидали цветами, и Толя поймал несколько роз.
   А теперь домашняя новость: меня опять перевели в мою маленькую комнату. Я уже там навела порядок и сижу в ней.
   Сейчас гроза. Сильный дождь. Гроза в 25-ти верстах. Я считала от молнии до удара.
   Добровольцы опять ввели старый стиль [66]и Петроградское время, т. е. на 25 минут назад от старейшего времени. Значит, от последнего времени (на 3 Ґ вперед) на 4 часа назад. Получается, что сейчас не 10 часов, как было последнее время, а только 6.
   

18 июня (по нов. ст. 1 июля. -- И.Н.) 1919. Вторник

   
   Все, что я писала о Деникине, -- ерунда, это был не Деникин, а Май-Маевский. Но я видела портреты Деникина и Колчака. У обоих лица были симпатичные, но Колчак мне больше понравился. Он очень молодой, лет 30, энергичное лицо, красивый, словом, я стала его поклонницей. Мы теперь ходим купаться в конец Журавлевки. Река чистая, правда, мелкая, но это ничего. Сегодня, когда мы шли с купанья, у нас произошел спор. Шли я, Наташа и Таня. Лели не было, потому что Вава забыла на берегу простыню, и они пошли ее искать. Нам приходилось идти по небольшой поляне. Посредине было болото, а с краю тропинка. Таня и Наташа пошли по тропинке, а я по болоту. "Я сама себе пробью дорогу", -- сказала я. "Но по тропинке гораздо удобнее идти", -- сказала Наташа. "Еще бы, и вообще по чужому уму легче идти". Но Таня возмутилась: "По-твоему, дорога сделана для одного, а другой по ней не может идти!" -- "Я этого не говорю". -- "А так как же понимать твои слова?" -- "Да уж, конечно, не в буквальном смысле". -- "Ну, так объясни". -- "Когда вам пробита дорога, даже в жизни гораздо легче идти..." -- "Так, значит, мы не могли идти по дороге", -- должно быть не поняла Таня. "Не перебивай, а то я не буду говорить". -- "Ну и не надо", -- оборвала Наташа. "Но ведь я говорю не о дороге, а вообще о жизни. Например, когда мы учимся. Нам легко. Но когда мы сами будем делать открытия, нам это труднее". -- "К чему здесь открытие?" -- спросила Таня. "Объясняю, объясняю, а она ничего не понимает". -- "Да от такого объяснения ничего не поймешь", -- возразила Наташа. "Ну, так как объяснять?" -- "Чтобы понятно было", -- огрызнулась Таня. "Я, Таня, с тобой не говорю, да и не хочу говорить". -- "Так что же я не могу отвечать?" -- "Отвечай на здоровье, но только, судя по твоим ответам, ты слишком наивна и глупа, чтобы что-нибудь понять". -- "А ты уже "перенаивилась", переумнела, слишком умная стала". -- "Да уж умнее тебя". -- "Принцесса". -- "Дура!" -- "Всякого на свой аршин меряет", -- вставила Наташа. "К чему это? -- "всякого на свой аршин меряет"? Глупо". -- "Всякого на свой аршин меряет", -- твердила Наташа. "Затвердила какую-то чужую фразу и говорит, как попугай". -- "А разве пословицы не для того, чтобы их повторять?" -- "Говорить толково, а не бестолково". -- "Как это умно, а разве ты никогда не повторяешь чужих слов? Свои выдумала?" -- "Слово и фразы -- громадная разница. Когда где можно, я употребляю свои выражения и живу своим умом". -- "А когда своего не хватает, чужой берешь. Своего мало". -- "Хоть худой, да свой, а не чужой, все ж лучше. На чужом уме далеко не уедешь". -- "А на своем -- дальше", -- злилась Таня. "Я с тобой не говорю: гусь свинье не товарищ". -- "А кто из вас гусь, а кто свинья?" -- засмеялась Наташа. "Я гусь, а Таня просто свинья". -- "Я вовсе не свинья, а ты просто глупая, избалованная девочка". -- "Я меньше избалована, чем ты". -- "Вот врет. Я слушаюсь маму, я ей всегда помогаю. А ты что?" -- "Если ты, Таня, вытрешь раз в день несколько тарелок, ты это называешь "помогать", а если я обед готовлю, то это не называешь помощью". -- "Ну, а ты сердишься на М.В." -- "Почем ты знаешь?" -- "Да три года в одной квартире жили..." -- "Уже в одной квартире? Ты бы, Таня, лучше помолчала, а то язык стал заплетаться".
   Сегодня встала в 5 часов, но не знаю, что делать.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) июля 1919. Среда

   
   Наконец-то я опять села за дневник, но уж и писать-то совсем разучилась. Папе-Коле надо ехать недели на полторы в Славянск, [67]и он, вероятно, возьмет и меня.
   

8 (по нов. ст. 21. -- И.Н.) июля 1919. Понедельник

   
   Мне хочется писать стихи, и я не могу. Стараюсь, стараюсь, думаю, и ничего не выходит. Но я живу теперь мечтой, я мечтаю так: (Не дописано. -- И.Н.)
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) июля 1919. Среда

   
   Вчера приехал из Славянска Папа-Коля. Приблизительно через неделю мы все поедем туда. Но сначала переедем на Чайковскую улицу. Я вчера была на той квартире.
   Неужели когда-нибудь эти строки прочтут и, быть может, будут смеяться!? Нет, я этого не допущу! Этот дневник я пишу для одной меня, и эти страницы, кроме меня, никто не будет читать! Нет, никто и никогда!!!!!!!
   

(Около 22 июля 1919. -- И.Н.)

   
   Вот мы уже дней 6, как в Славянске. По дороге Папу-Колю чуть не убили солдаты, приставив револьвер к виску, вывели из вагона. За жида приняли. Здесь мы устроились очень хорошо. Хозяева у нас очень милые люди. У них громадный фруктовый сад.
   

30 июля (по нов. ст. 12 августа. -- И.Н.) 1919. Вторник

   
   (Запись Н. Гераскиной. -- И.Н.)
   
   Ангел слетел над покровом, [68]
   Ира проснулась от сна,
   Ангел сказал ей три слова:
   "Ира, голубка моя"!
   
   Наташа Гераскина.
   Город Славянок Харьк<овской> губ<ернии>,
   Харьковская ул., No 15.
   

12 (по нов. ст. 25. -- И.Н.) августа 1919. Понедельник

   
   Долго, очень долго я не писала дневника, у меня не было той страсти, которая была на Лермонтовской, когда я лунными ночами долго просиживала над дневником. Хоть теперь у меня больше впечатлений, больше новых мыслей, чем было тогда, и больше охоты с кем-нибудь поделиться. Нового много, старого нет. Но у меня есть три друга: Дневник, Эмилия [69]и стихи. Иногда я думаю: как хорошо в Харькове. Своя комната, свои интересы. Но меня очень пугает гимназия. И не столько сама гимназия, сколько то, что по-немецки я написала только 3 диктовки. Но неужели из-за немецкого стоит унывать? Никогда! Может быть, через месяц мне суждено умереть, а я буду всё это время огорчаться из-за немецкого! Это не подходит к моему методу: "Живи текущим моментом!"
   В субботу Папа-Коля уехал в Барвенково читать лекцию. В этом Барвенкове все идет как-то чудн о . Там один раз на концерте-вечере, который должен был начаться в 12 часов дня, сам начальник пункта напился пьян, стал танцевать русскую и от усердия сломал эстраду.
   Иногда, как сладкая грёза, на меня нападает страсть мечтать о том... (Не дописано. -- И.Н.)
   Недавно на щите я видела объявление "Пойман Саенко", и тут же его портрет. Но нисколько не похож. Мне просто хотелось написать: нет, не похож он на Саенко. Я даже подозреваю (Боже упаси), что это не он.
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) августа 1919. Вторник

   
   Вот что произошло за сегодняшний день: я стала подшивать ножку Эмилии и сделала новую. Теперь их у меня целых две. Я так рада. Я уже ими сегодня очень увлекалась. Эмилия и Вера -- близнецы.
   Завтра мы непременно поедем в Святые Горы. [70]Папа-Коля будет там читать лекцию. Я ужасна рада.
   Я решила, что если начало занятий 23-го, то я успею написать 10 диктовок. Остальные, скажу, не успела, напишу теперь, а то не с кем было писать, папа постоянно уезжал... Как-нибудь обойдусь!
   "Живи текущим моментом". Я так рада. Вообще, за сегодняшний день я все радуюсь. Но есть печальное: бродячие красноармейцы заняли деревни около Лимана. Но на Купянском фронте (добровольцы. -- И.Н.) подвинулись вперед.
   Сегодня Папа-Коля приехал из Барвенкова. Оттуда езды 50 минут, а приходится не спать целую ночь. Сегодня весь день он хочет спать. Сидит в столовой -- спит, в парке -- спит, на (железнодорожной. -- И.Н.) "ветке" -- спит. Ну а дома -- и подавно.
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) августа 1919. Среда

   
   

Святые Горы

   
   Наконец-то мы собрались в Святые горы. Но Шмидеберг нас уговаривал весь вечер не ехать. Говорит, опасно. Мы долго колебались, но поехали. Ветку пришлось ждать очень долго. Уже темно, наконец сели, да попали в военный вагон, нас оттуда выкинули. Я уже боялась опоздать и нервничала. Оказалось, что надо ехать в товарном поезде, в теплушках. Мамочка очень разочарована, но не ехать же обратно! Первое, что меня пугает, -- как влезть в вагон? Он очень высок, ступенек нет, и я, при всем желании, не влезу в него. Папа-Коля влезает сам и втаскивает меня и Мамочку. Но в вагоне было что-то ужасное. Народу человек 80. Кто сидит на полу, кто стоит. Масса каких-то мешков, корзинок. Толкотня невообразимая! Вот у самой двери лежит один раненый с перевязанными ногами и головой. Оказывается, что сегодня утром упал с крыши вагона. Он все время стонал, это было невыносимо. Я так хотела, чтоб его унесли. Конечно, тут было больше эгоизма, чем жалости, но что ж поделать! С сильным толчком мы трогаемся. За стуком паровоза не слышно стонов несчастного. Я понемногу успокаиваюсь. Абсолютная темнота, сильные толчки, наконец остановка.
   В вагон врывается огромная толпа. "Милые, тише, -- кричат из вагона, -- здесь раненые". "Все вы так говорите, чтобы лежать", -- кричит толпа. Несчастный застонал громче. Мне вдруг показалось, что его топчут, что он умирает, и я, не помня себя, отчаянно закричала и заплакала. В великой радости слезла я из вагона в Лимане на пересадку, положила голову на стол и уснула.
   

15 (по нов. ст. 28. -- И. Н.) августа 1919. Четверг

   
   Сидим мы в Лимане очень долго. Вышли мы с Папой-Колей отыскивать офицерский вагон. Вдруг встречаем одного поручика, знакомого Папы-Коли. Он везет в Харьков скотину, а сам с командой в 8 человек едет в отдельном вагоне. У него там масса соломы. Он нас пригласил к себе в вагон, помог влезть, уложил на солому. Меня даже укрыл своей кожаной курткой. Он оказался очень милым человеком. Отношения с солдатами были очень хорошие. Больше они в вагон никого не пустили. "А если нас не прицепят", -- беспокоились мы. "Да их всех перестреляют", -- горячился тот. А солдаты добродушно посмеивались.
   

18 сентября (по нов. ст. 1 октября. -- И.Н.) 1919. Среда

   
   Наконец-то я опять села за дневник. Я теперь уже учусь не в Покровской (гимназии. -- И.Н.), а в Обществе учителей и родителей. Это теперь очень большая гимназия (15 классов). Вознесенская гимназия закрылась и все вознесенки перешли к нам, и наша гимназия переходит в здание Вознесенской. Ив<ан> Ив<анович> -- директор этой гимназии, и Таня учится со мной в одном классе, в 4а. У нас есть компания в 6 человек: я, Таня, Леночка Плохотниченко, Ксеня Пугачева, Тамара Гарбодей и Варя Евтушенко. Вчера я была на именинах Веры Кузнецовой и простудилась, сегодня очень болит горло. Сначала я пошла в гимназию, но по дороге мне стало плохо, и я пошла домой. Очень боялась застать Мамочку дома, потому что она бы стала сердиться, что я вернулась. Но ведь я могла... (Не дописано. -- И.Н.)
   

27 сентября (по нов. ст. 10 октября. -- И.Н.) 1919. Пятница

   
   Сегодня я играла на рояле и разучивала Чайковского. "Осеннюю песнь" [71]. Вдруг сверху приходит какая-то немочка и говорит: "Это вы здесь играли "Пробуждение весны""? "Нет", говорю, и подумала: "Что за пропаганда такая!" "Так как же, а я все время слушала" и запевает. "Это "Осенняя песнь"". "Да, да, как вы сказали? Повторите, пожалуйста". "Осенняя песнь". "Вот, вот, она самая, пожалуйста, сыграйте мне ее немножко". Я сыграла. "Ах, как вы хорошо играете! У вас много... я не знаю, как это называется по-русски. Я по-русски очень slecht [72]много-много таланд. Таланд!" Мерси, думаю, за комплимент. Списала она название и ушла. Потом приходили две барышни, спрашивали, не сдается ли комната. А под конец одна сказала: "Это вы играли? Как хорошо, прекрасно, очень хорошо!" Опять комплимент. Приходил потом газетчик, но уже не хвалил.
   Занятий у нас в гимназии пока еще нет, и я целые дни скучаю. Обедать пошла сегодня в половине второго и пришла в 5. И все эта очередь у кассы. За вторым очереди совсем не было. Я сегодня первого не брала, а взяла "Поприкаш". Что это такое -- не знала. Думала -- какая-нибудь каша. Оказалось, гадость невообразимая. Просто мясо -- ни то вареное, ни то печеное, даже не мясо, а одни жилы. Никогда теперь не буду брать неизвестное. В другой раз взяла грудинку, думала, куриная, а оказалось, говяжьи хрящины, а я их терпеть не могу. В этой столовой (технологической) очень любопытно. Прошу щи. Дают билетик с надписью "борщ". С этим билетиком надо стоять в очереди, чтобы получить щи в натуральном виде. Очередь иногда проходит через всю комнату. Берешь массу красненьких билетиков с надписью -- "Гарнир", одни с числом, другие с X, третьи с 0. Вот и разбирайся, где капуста, где каша, где булочки. Но что значит желтенький билетик? Бульон? Только не бульон, а кисель или компот. Есть и еще талончик "горячее без мяса". Загадка.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) октября 1919. Четверг

   
   Вчера я пришла в гимназию без книг: мне так сказали, а у нас занятия. Вот так пропаганда! Кое-как отделалась. А сегодня немка меня спрашивала и поставила +. Это приятно! Быть в старшей группе, да еще получать пятерки -- это очень недурно. (Немка разделила класс на 2 группы: старшая -- из вознесенок и лучших учениц, и младшая -- из остальных.) Да и у Кракова я стала на хорошем счету. Он говорит: "Я от вас требую большего, чем от других: вы больше читали, больше знаете, лучше умеете пересказывать прочитанное, это я заключил по вашему сочинению". Сегодня на его уроке мы разбирали эпитет "милый". "Ну, что ж такое "милый"? -- объясняет Кракушончик, -- например, вы откуда-нибудь приезжаете в свой дом, где у вас есть своя комната. Вы ее называете милой. Вам скорее хочется к этим "милым" предметам, может быть дуськи..." Все засмеялись. Я поглядела на Таню, она густо покраснела и низко наклонилась над тетрадью. Я восторжествовала.
   На переменах я, Таня и Ксеня ходили к Тане.
   А на английском мы страшно хохотали. What is it? [73]-- спрашивает мисс Ален и поднимает чернильницу с нашей парты прямо над моей головой. "Выльет на голову, выльет", -- шепотом хохочу я. Вызывает меня. Встала я и гляжу на дверь через стекло в коридор, а там у нас не учащие английского шалят. Вижу, стоит шкаф, вдруг он открывается и оттуда высовывается улыбающаяся рожица Левицкой. Тут я уже совсем не могу и фыркаю.
   

20 октября (по нов. ст. 2 ноября. -- И.Н.) 1919. Воскресенье

   
   Сегодня у меня ночевала Таня. Идем мы с ней сегодня по улице и вдруг видим -- Девятое. "Дома?" -- спрашивает он, и мы вспомнили, что Мамочка очень не любит, когда он у нее бывает. "Нет, -- говорим, -- на лекцию ушла". Он и ушел.
   В гимназии наш класс устраивает утро с помощью Кракова. Поставим сначала "Цыгане" Пушкина. Он предоставил нам самим выбрать актеров. Земфирой выбрали Мирмилоштейн, она лицом очень подходит. Но как читает ужасно. Тогда выбрали меня. Однажды за уроком Краков спросил меня: "Мадмуазель Кнорринг, вам очень легко учить стихи?" "Да, -- говорю, -- очень". "А вы сами пишете стихи?" (Щекотливый вопрос) "Да". "Ну, вот после "Цыган" вы что-нибудь прочтете". А у меня стихи плохо подвигаются. На уме политика, гимназия, "гражданские" темы. Но этот разговор меня подзадорил. Оправдаю его доверие! Наша классная наставница -- Вера Александровна Медведева, низенькая старушка, на вид такая тихая, добренькая, на самом деле ужасная злюка! Зовут ее Медведиха, Апис, Ариманиха, Морж, Моська из акульей породы, Янус двуликий, Рожа, Сучка, Акула-Моська, Мартышка, Мартын Иванович. После перемены она сейчас же приходит в класс, и если придти после нее, она тихим ровным голоском начинает читать нотацию. "Да как же вы поздно приходите, как вам не стыдно, вечно вы со своими шалостями!" К Тане она особенно несправедлива! Зато мы ее изводим...
   Больного места не коснусь -- страшно.
   

29 октября (по нов. ст. 11 ноября. -- И.Н.) 1919. Вторник

   
   Я бы хотела этой ночью умереть, тихо, незаметно. Чтобы об этом никто не знал, а на утро нашли бы меня уже мертвой. Мамочка на меня все время сердится, справедливо ли это? Говорит: "Ты совсем отошла от нас, какое ужасное отношение". Как это мне обидно и больно! Как же я могу быть с ними откровенна, когда в припадке откровенности встречаю только суровый отпор. Я совсем углубилась сама в себя, я заменяю себе все и всех! Порой одиночество невыносимо! Тогда я начинаю думать, думать о Колчаке, как будто чувствую его присутствие около меня, душа успокаивается. А иногда заберусь в какой-нибудь укромный уголок и плачу, плачу, слезы сами льются, и становится так спокойно и грустно, грустно.
   

1 (по нов. ст. 14. -- И.Н.) ноября 1919. Пятница

   
   Недавно потеряла 50 рублей, данные мне на 3 обеда, и решила, никому ничего не говоря, занять у Тани 20 р. и 2 дня поголодать. Вчера Мамочка не ходила на службу и попросила меня взять в гимназии в столовой, если можно, жаркое; и дала мне 12 р. Я ей отдала свое жаркое, а деньги взяла себе. На них я сегодня и завтра в технологической столовой буду покупать по 3 гарнира, а потом приходить в гимназию и делать вид при Лидии Петровне, что иду обедать. В это дело я посвятила Таню, потом Тосю (Дубнер) и Ксеню Пугачеву, чтобы они как-нибудь случайно не выдали.
   Недавно в Харькове арестовали массу коммунистов. Открыли их очень странным, романическим образом: один офицер возвращался вечером домой и захотел есть. Зашел он в лавочку на Пушкинской улице и спросил, сколько стоят огурцы? Торговец загадочно подмигнул ему и, отпустив всех покупателей, сказал: "Петинская ул<ица>, такой-то дом, в такой-то час". Офицер догадался, что тот случайно сказал чей-то пароль и, не показав вида, ушел. В назначенный час этот дом был оцеплен. Там нашли общество коммунистов, готовившихся на днях выступить. С ними было найдено много прокламаций.
   Вообще дела на фронтах идут хорошо. Недавно Шкуро сделал колоссальный прорыв к красным. За это ему дается высокий чин (я не знаю, куда выше). Хоть бы его назначили к нам в Харьков, вместо Май-Маевского.
   

2 (по нов. ст. 15-- И.Н.) ноября 1919. Суббота

   
   Перед тем как лечь спать, запишу об одной незаслуженной обиде. Мамочка попросила меня, так как я остаюсь дома (у нас в гимназии испортилось отопление, его чинят уже неделю, но будут -- и вторую) подмести в спальной. Я подмела с большим старанием. Мамочка приходит и сердится: "Почему ты не подмела комнату?" Так и не поверила. И не представляет, как она меня этим обидела. Стараешься, делаешь, и вот результат! Никогда больше не буду подметать ее комнату: все равно не замечает!
   "В ночь с 5 на 6 ноября наши части оставили г. Курск и медленно отходят к югу" (из газеты). Ходят невероятные слухи, настроение паническое. На фронте адм<ирала> Колчака скверно! Солдаты ходят босиком, проклятые буржуи! Недавно на мосту сидели двое детей и плакали. Около них образовалась толпа. Они говорили, что у них отец на войне, а мать умерла недавно. Проходила мимо одна барыня в котиковом пальто. Она послушала их и сказала: "А вы еще им верите! Это они говорят всегда! Знаем мы! Всегда они представляются". Случился там один офицер. Он сказал этой барыньке: "Потрудитесь снять ваше пальто и посидите здесь, на мосту, часа два. Тогда вы "попредставляетесь"". Она сильно покраснела, бросив ему: "Нахал!"
   

8 (по нов. ст. 21. -- И.Н.) ноября 1919. Пятница

   
   Мамочка собирается бежать. Хотят продать пианино. Ужасное, ужасное положение! Я никуда не поеду! Не все ли равно, где умирать, в Харькове или в каком-нибудь Ростове или на Кавказе. Если красные возьмут Харьков, то, конечно, и Ростов, а там опять воцарится большевизм. Положение на фронтах ужасное. В теперешние морозы солдаты ходят босиком, полуодетые. Между тем, как здесь, в Харькове, в кабаре, в театрах толпа буржуев в дорогих мехах, в бриллиантах!!! Но что, если Харьков возьмут?!?!
   

25 ноября (по нов. ст. 8 декабря. -- И.Н.) 1919. Понедельник

   
   17-го ноября бежали. [74]
   Вот уже несколько дней, как мы в Ростове.
   

28 ноября (по нов. ст. 11 декабря. -- И.Н.) 1919. Четверг

   
   Устроились здесь у одних знакомых. [75]Не сегодня-завтра сдадут Харьков. Вчера была у Наташи, она живет в Нахичевани, [76]но я к ней бегаю. Она мне показывала свои стихи, и меня опять мучает зависть. Но я это объясняю тем, что теперь не до стихов, когда бежишь из дома, не до того. Однако у меня есть вдохновение. Уж очень я двуличная.
   

30 ноября (по нов. ст. 13 декабря. -- И.Н.) 1919. Суббота

   
   Сегодня Харьков сдали большевикам. Пишут, что это сделали нарочно, по установленному плану, но я этому не верю. Да и можно ли верить?.. Теперь там шныряют автомобили с красными звездами, развеваются красные тряпки. Бедные Гливенки! Они остались.
   Папа-Коля меня утешает, говорит, что большевиков разобьют под Лозовой, что... (Не дописано. -- И.Н.)
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) декабря 1919. Вторник

   
   Только что написала стихотворение "Мелодия" и чувствую удовлетворение. Я перехожу от тем гражданских к темам музыкальным.
   

Заметки о самой себе.

   
   Я додумалась до того, что я не только двуличная, но и троеличная:
   1. Ирина-поэтесса: я живу настоящим, хотя у меня есть и прошедшее, но я никогда не опускаюсь в скучные воспоминания. Будущее пугает меня своей неизвестностью. Я живу и наслаждаюсь жизнью. Я слышу дыхание смерти, но не боюсь его. Я живу только один день, каждое утро я рождаюсь и каждый вечер умираю.
   2. Ирина-патриотка: я живу только будущим. В будущем я могу исполнить мои большие идеи, отмстить большевикам и пойти на помощь воскресающей России. Настоящего и прошедшего у меня нет. Жизнь свою я буду считать с того момента, когда начну исполнять свою клятву.
   3. Ирина-лентяйка: я живу только прошедшим. В настоящем столько гадкого и столько тяжелого приходится переживать, а будущее пугает меня своей неизвестностью. Мою теперешнюю жизнь составляет прошлое. Каждый момент прошлого я перерабатываю, вновь переживаю и понимаю по-другому. Другие называют такое занятие "ленью". Меня никто не понимает, да я и открываюсь только самой себе. Никто не понимает моей любви к поэзии, моего патриотизма и моего погружения от действительности в воспоминания.
   Я -- фальшивая монета. Сначала ее принимают за настоящую и ставят наравне с другими. Когда узнают ее фальшь, бросают в сторону. Напрасно. Быть может, она сделана гораздо изящнее других, вы видите, что она не из серебра, но, может быть, в середине лежит золото. Надо только достать его, и она будет гораздо лучше и дороже настоящих. Так же и я. Люди часто бывают несправедливы к людям. Они видят, что человек не такой, как все, и его отставляют в сторону. А чтобы добыть золото в его душе, нужна искренность. Я могу быть искренней только с теми, кто меня понимает, а меня никто не понимает, а в этом-то и есть вся беда. Но я сама чувствую свое золото.
   Что я съела 10 декабря 1919, во вторник, и была сыта:
   3 чашки кофе с молоком и с сахаром утром
   1 большой кусок хлеба с маслом
   3 тарелки кислой капусты с постным маслом (завтрак)
   1 тарелку ухи с куском рыбы (обед)
   2 котлеты с кашей
   2 чашки чаю без сахара и без молока с лимоном
   1 чашку чая без сахара и без молока, без лимона
   1 чашку чая с сахаром и с молоком (чай)
   1 чашку молока
   3 куска хлеба с маслом
   2 конфеты
   Изрядно!
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) декабря 1919. Пятница

   
   Собираемся бежать дальше, куда-нибудь на Кавказ. Думают, что Ростов скоро сдадут. Но я себе не представляю, где мы будем, когда по всей России будет большевизм. Я уж что-то в добровольцев и не верю. Но что-то сейчас делается в Харькове? В нашем доме опять, вероятно, чрезвычайка, вся наша обстановка расхищена. Мы уже слышали, что расстрелян один директор гимназии. Но что с Гливенками? Жив ли еще Ив<ан> Ив<анович>.
   Я чувствую, что мне сейчас очень недостает Тани. Если бы она была со мною, я бы не так тяжело переносила это время. Она мне необходима. Уж очень у всех нас минорное настроение. Таня такой быть не может. Мне даже теперь не с кем искренно поговорить, я чувствую себя совсем одинокой. Есть Наташа, но это не то. Правда, я к ней бегаю с удовольствием. Приятно побыть в кругу харьковцев (у них еще живет Юлия Ивановна с Романом) и, играя в (нрзб одно слово. -- И.Н.), позабыть о политике и обо всем.
   О, мы несчастные, бездомные скитальцы! Где-то еще придется встретить Рождество!
   

15 (по нов. ст. 28. -- И.Н.) декабря 1919. Воскресенье

   
   Скоро поедем на Кавказ, в Туапсе. Что же? Я рада. Там тепло, там море! Поедем уже скоро, через несколько дней. Ростов эвакуируется. Красные взяли Миллерово, [77]и это очень скверно. Хотя последнее время я отреклась от всякой политики, на карту смотреть не хочу, но газеты читаю, не могу без этого!
   

2 (по нов. ст. 15. -- И. Н.) января 1920. Четверг. Туапсе

   
   Вот мы и в Туапсе. Из Ростова мы ехали в Азов с учебным округом. Поехали на Кавказ. До Туапсе ехали 11 суток. Днем мы стояли, а ночью ехали. На станции Тихорецкой мы встретили Рождество, сначала ели коммунистическую кутью и фруктовый взвар. Потом была служба, прямо в вагоне среди вещей, трогательно, грустно без конца. Это Рождество навеки запомнится у меня в памяти. 3 дня праздника мы стояли на ст<анции> Кавказской и ругались, что нас не прицепляют к какому-нибудь поезду и не увозят. Мы ехали в том вагоне, который ехал в Майкоп, а пересели в другой. От Майкопа начинались горы. Боже, как они красивы! Впервые увидела я снеговую вершину горы "Индюк". Наконец приехали... Здесь уже третий день, я еще не видала моря. Я видела, но только издали. Погода отвратительная. Целый день ливень. В ночь под Новый Год была гроза, сумасшедшие раскаты грома далеко разносились в ущелья гор и перекликались миллионы раз, поздравляли всех с новым годом, с новым горем. Остановились мы в греческом училище... Здесь живут две гречанки, учительницы. Относятся они к нам замечательно хорошо.
   Думы тяжелые. Добровольческая армия разбита. Ростов сдан. Куда нам бежать теперь? Лучшего я не жду, но хуже, может быть, и будет. Будет во много-много раз хуже, если Россия будет покорена каким-нибудь другим государством. Пережить такое унижение родины я не могу. Сегодня я раскрыла Евангелие наугад, и попалась мне там притча Иисуса Христа и слова его о том, что не надо унывать, что Господь всегда поможет верующим в Него, и если Он не делает этого теперь, то сделает после.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) января 1920. Пятница

   
   Сегодня я видела море. Оно бушевало. Я не в силах описать всю торжественность этой картины, скажу только, что она меня сперва ошеломила. На душе у меня тяжело, в ней происходит буря, и такую же бурю я увидала на море: в нем отразилась моя душа.
   Ростов сдали -- это уже факт.
   Спим мы здесь на партах. Я на аспидной доске, положенной на пюпитры. Сегодня я ходила обедать -- 130 рублей обед!!!
   Сейчас у нас сидят гречанки. Ах, какие они симпатичные. Говорят по-русски плохо, шипящих букв не произносят.
   Боже, как тяжело на душе! Завтра опять пойду к морю -- оно мне сочувствует. Папа-Коля совсем упал духом. Мамочка тоже.
   Одна я скрываю мои думы и держусь бодро. Я верю, верю в уничтожение большевиков, верю в победы Колчака! На него последняя надежда! Я верю в чудо!
   Как прекрасны горы! Как гордо они возвышаются над морем. Как ничтожен перед ними человек и как он велик!
   

4 (по нов. ст. 17. -- И.Н.) января 1920. Суббота

   
   Милая Таня! Почему ее нет со мной? Почему судьба так жестоко разлучила нас!? Но я верю, что каждое дело судьбы -- необходимо. Необходим и большевизм, необходимы и все страдания, и еще суждено перенести много тяжелых испытаний, чтобы достигнуть полного счастья, необходима и эта разлука. Если когда-нибудь и суждено будет нам встретиться, вот радость-то будет! Для меня, по крайней мере!
   Вот юг! Вот и Туапсе, вот тебе хваленый Кавказ! Погода такая, что хуже и представить нельзя! Дождь, ветер, сырость. Сегодня ночью такая буря была, что я думала, дом повалится. Но и в ней я находила удовлетворение.
   Сейчас в училище приходил казак и говорил, что Ростов взят и Добрармия продвинулась на 70 верст к северу. Приходила учительница, у которой муж большевик, и подтверждала это. Хотелось бы верить, да боюсь горького разочарования.
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) января 1920. Понедельник

   
   Безнадежное отчаяние! Ростов не взят. Батайск обстреливается. Теперь уже -- Добровольческий корпус, а не армия, армии нет. Все хуже и хуже. Скоро нам представится возможность ехать в Грецию. Я не хочу. Зачем? Я дошла до такого состояния, что хочу кончить самоубийством. Я не шучу. Здесь море. Когда большевики придут в Туапсе, меня не станет. Я никому не нужна. И жизнь мне не нужна. Родины нет, счастья нет, покоя нет! Надеяться не на кого. Верить некому. Мамочка говорит, что надо обманывать себя, что иначе жить нельзя. А по-моему, это неправильно. Я всю жизнь себя обманывала, всю жизнь лукавила, и под конец мне это надоело. Плохо, так плохо! Хоть знаешь, что нет надежды. А то полная неизвестность, а потом разочарование -- это хуже всего.
   

7 (по нов. ст. 20. -- И.Н.) января 1920. Вторник

   
   Папу-Колю могут скоро мобилизовать. Ну, тогда и я пойду, а, может быть, и с Мамочкой останусь, нельзя ее одну оставлять. Вчера приехал из Екатеринодара и Новороссийска один человек из Округа [78]и говорит, что там настроение бодрое, что мобилизация Кубани проходит блестяще. Это меня немножко утешило.
   Я сегодня первый раз встала (3 дня я лежала) и раскладывала пасьянс, которых я знаю 8 штук. Скучно и грустно! Целый день ничего не делать -- с тоски помрешь! К морю я с тех пор не ходила. Погода отвратительная, дождь, град. Скоро выяснится, останемся ли мы в Туапсе или поедем куда-нибудь. Если останется, я поступаю в гимназию. Я по-гречески знаю три слова (мои познания довольно ограничены): мое имя -- мир [79](а мне -- война!), фото -- свет, [80]еще знаю. Скоро начало занятий. Что-то там сейчас в гимназии, и где-то наша гимназия?
   

8 (по нов. ст. 21. -- И.Н.) января 1920. Среда

   
   Сегодня я ходила на море одна. Оно было спокойнее, чем тот раз, и на душе у меня спокойнее. Я ходила по самому берегу, настолько близко от моря, что оно окатывало меня миллионами брызг, а волны добегали до меня. Мне казалось, что рушилась огромная водная стена, настолько был силен этот шум. Огромные волны рушились у берега, далеко катились по отмели. Некоторые волны катились так далеко, что я отбегала назад. Было хорошо, очень хорошо, и я долго простояла над морем. Последняя фраза мне не нравится: совсем как в сочинениях.
   

9 (по нов. ст. 22. -- И.Н.) января 1920. Четверг

   
   Завтра я иду в гимназию. Я очень рада. Когда я сегодня стояла в кооперативе и смотрела в окно (а напротив была школа), то увидела много детей. Они играли на улице. Потом звонок, и они побежали в школу. Через большие окна школы я увидала, как они шалили до прихода учителя. Потом -- как они сидели на уроке. И так это мне напомнило "мою", не туапсинскую, гимназию. Так захотелось туда!
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) января 1920. Пятница

   
   Была в гимназии. Не нравится мне она. Я вынесла из нее впечатление чего-то низкого, мещанского! Не нравится мне и тон этой гимназии. Не нравятся и преподаватели. Особенно по русскому. Грубая, злая! Здесь уже учат теорию словесности. Девочки ничего себе. Особенно одна. Я с ней сижу -- Вера. Класс очень шумный. Сегодня начальница говорила: "Как вы шумите. Вот и новенькой вы покажетесь с плохой стороны!" И затем, обращаясь ко мне, спросила: "Видали ли вы, чтобы так шумели?" "Видала, -- говорю, -- и еще больше видала". За спиной раздались дружные голоса: "Молодец, поддержала класс". И класс уже смотрит на меня как на верного товарища. Самое плохое, что я очень отстала от класса, а книг нигде нет. Здесь ставят отметки по-настоящему, и много двоек, и, что я заключила по ответам, принято зубрить.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) января 1920. Суббота

   
   Нет, гимназия мне положительно не нравится. Такая несправедливость, столько двоек! Отвечала девочка по-русски своими словами -- двойка! Воображаю, сколько их у меня будет. Я ведь не умею зубрить. Отвечала одна по истории -- очень хорошо, уж Моська от такого ответа растаяла бы [81], а тут 4. Зубрешка невероятная. Я так уже не смогу. Сейчас никого нет, они ушли на репетицию хора к "Татьяниному дню". [82]Я этим воспользовалась, вместо того, чтобы учить теорию словесности, пишу дневник. Да я все и так приблизительно знаю, зачем же учить? Уходя, Мамочка просила меня надеть вязаную кофту, потому что холодно. Я не хотела. Тогда она принесла мне ее и надела на меня. "Все равно, ты уйдешь, я сниму", -- говорила я. "Не снимешь, лень будет". Святая правда!
   

12 (по нов. ст. 25. -- И.Н.) января 1920. Воскресенье

   
   Татьяна Ивановна Гливенко
   С днем Ангела, милая Таня!
   И<рина>
   Татьянин День, Танины именины. Как-то она проводит этот день? Предполагает ли она, что я сейчас здесь, в Туапсе. Нет, не предполагает. Да и не может она думать, что судьба забросила меня так далеко на юг! Что с ней, что она думает в этот миг, вспоминает ли меня? Думает ли она, что я здесь учусь в гимназии, как я ее ненавижу и как жажду вырваться из нее. Сегодня Мамочки и Папы-Коли опять не будет вечером. Опять буду скучать, раскладывать пасьянс и реветь! Вчера я просматривала весь мой дневник и как я теперь не соглашаюсь с ним. Сколько бы мест я хотела там перечеркнуть, заклеить. Например, на стр<анице> 32-ой, где я писала мою мечту-фантазию. До чего это было наивно и глупо. Конечно, это дневник, я должна в нем писать искренно, но если его прочтут, я не знаю, что может быть ужаснее!? Если кто-нибудь прочтет мои строки о любви, он, несомненно, улыбнется. "Наивная глупая девочка, -- подумает, -- искусственно, натянуто, лживо". Никто не поймет меня. Наташа, например, говорит: "Как ты можешь влюбляться в портрет?" [83]Как она не поймет, что я не влюбилась (глупое, избитое слово), и не в портрет, а в душу этого человека.
   

13 (по нов. ст. 26. -- И. Н.) января 1920. Понедельник

   
   Мамочка говорит: "Твое самолюбие тебя погубит. Все люди, которые говорят, что они что-то особенное, что их никто не понимает, никуда не годятся". Папа-Коля говорит: "Ты останешься недоучкой, ты не любишь учиться". Допускаю, но от слов своих не отступлюсь: меня никто не понимает. Чем же тогда объяснить ту неискренность, те отношения, которые установились у меня с Мамочкой и с Папой-Колей. Когда я в порыве откровенности хочу поделиться с Мамочкой своей радостью или горем, я никогда не нахожу сочувствия. Мамочка всегда прервет мой рассказ словами, вроде "Принеси рыбу". Разве в этот момент мне до рыбы? Этим она говорит, что не придает большого значения моим словам, а если так, то значит, не понимает, потому что это должна быть большая радость в моей ничтожной жизни, если я дерзнула заговорить с ней, та радость, которой я живу не только в настоящий момент и которых так мало. Мамочка не понимает, что у тринадцатилетней девочки может быть страшное, тяжелое горе, как, например, потеря родины, потому что этого она не пережила или потому, что меньше любит ее. Вообще из всех разговоров наших беженцев я только и слышу: "Как бы мне найти поскорее комнату, только б мне устроиться, только б прекратились все мытарства, а где, что -- совершенно все равно". А я готова перенести еще какие угодно страдания, лишь бы удалось спасти Россию. Я никогда не выделяю себя из числа других людей, напротив, я знаю, что есть много и много тысяч людей непонятых, как я, забытых, отверженных от мира и погибших. И этого никто не понимает. Теперешнее мое настроение -- грустное, безнадежное -- никто не понимает. Мамочка, наверно, считает это капризами, желаньем ничего не делать. Когда мы с ней об этом разговариваем, я всегда говорю: "Оставь, ты меня не понимаешь". Папа-Коля начинает сердиться: "Подумаешь, какая натура". На это я всегда огрызаюсь: "Вот и загадочная". Не понятая, но не несчастная, отверженная добровольно, потому что сама завела себя в омут таких мыслей, которых никто не понимает. Гуляя сегодня, над морем, я хотела утопиться. Не понятая, погибшая! Хватит ли у меня воли лишить себя жизни? До чего я дошла -- самоубийство! Не понятая, лишняя, погибшая, ненужная!!! После этого желания я невольно испугалась и быстро ушла от моря. И я теперь нахожусь как бы под давлением тяжелого бремени. Я вздрагиваю при воспоминании об этом. Я отравила себе, если не всю жизнь, то, по крайней мере, время до возвращения в Харьков. Что оттолкнуло меня от самоубийства? Я сошла по отмели к самому морю, но вдруг какая-то непонятная сила заставила меня обернуться, и я бегом бросилась домой, на мосту я оглянулась. Мне было страшно. Еще миг и меня бы не стало. Нет, это ужасно. Но ведь это не совсем правда: я действовала почти совсем бессознательно.
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) января 1920. Вторник

   
   Море -- как гордо и прекрасно звучит это слово! Сегодня мы ходили на мол, вплоть до самого маяка. Оно спокойно, оно ласково-нежно, оно отливает миллионами цветов. Оно влечет меня неведомой силой. Там отъезжал пароход в Батум с беженцами из России (билет -- 35 тысяч). Как им, должно быть, горько покидать Россию! Мне было их жаль. Приехали знакомые Папы-Коли и пока остановились у нас в комнате. [84]В тесноте, да не в обиде. Рядом в комнате -- сыпной тиф. Я не боюсь, мы делали в Ростове 3 прививки. Самочувствие у меня скверное. Настроение неопределенное. Вся жизнь неопределенная. Сегодня здесь, завтра в Батуме. Сегодня радуемся, завтра плачем, а может, через месяц нас большевики перевешают.
   

15 (по нов. ст. 28. -- И.Н.) января 1920. Среда

   
   Небывалая для Туапсе погода. Снег и мороз. В гимназии нет занятий, уж очень холодно. Было три урока по 5 минут, и нас отпустили. Расскажу кое-что о нашей жизни. Спим на классных досках, положенных на парты. Под простыню подкладываем шубы. Взбираться на наше ложе можно только со стороны столов, но не скамеек. Около 8-ми часов встаем. Папа-Коля идет на базар, Мамочка варит на примусе кофе. Я обыкновенно не дожидаюсь его и иду в гимназию, которая очень близко. Прихожу в половине первого. Начинаем с Мамочкой на примусе варить обед. Папа-Коля или бывает дома, или на заседаниях, больше для препровождения времени. Часа в 2-3 обед. На первое вареная картошка. Тарелок у нас нет (нам здесь дали сковороду, кастрюлю и вилку), едим прямо со сковородки. На второе пшенная каша. Потом начинается пора ничегонеделания. В это время я обыкновенно раскладываю пасьянс или пишу дневник. Уроков учить не могу, нет книг. Потом чай. Стаканов у нас нет. Мы купили одну эмалированную кружку и две жестяных -- банки из-под консервов с припаянными ручками -- и из них пьем. Чайника у нас нет. Завариваем чай в специальной ложке, которой пользовались в дороге. Ложек у нас две, чередуем. Наше обычное питание: сало, каша и картошка. Воду для умывания и для чая Папа-Коля тащит из колодца. Умываться подаем друг другу той же знаменитой кружкой над лоханкой, тут же в классе, и разводим сырость. Комнату у нас ни разу не топили. Холод, сырость -- невероятные. Спать довольно жестко и холодно, ноги болтаются на воздухе, но это ничего. Спать ложимся в 9 часов. Класс у нас малюсенький, живут в нем 5 человек, теснота невероятная. Обувь у нас рваная. Одежда тоже, белья совсем почти нет, а что есть -- одни лохмотья. Папа-Коля такой ободранный ходит! У нас с собой только шубы. Из верхнего платья только что на нас, тоже теплое. Сейчас это хорошо, но когда потеплеет, что мы будем делать? Вот она жизнь русского Интеллигента.
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) января 1920. Четверг

   
   Сейчас Мамочка рассказывала о своей свадьбе, как это было хорошо, просто и весело. И я подумала: у меня вся жизнь впереди. Может быть, и мне суждено пережить много счастливых минут. Давидов говорит: "Наши дети несчастные. Они этого не переживали. Они выросли в тяжелых условиях". Но я другого мнения. Мы, будущее поколение, будем очень счастливы; если, конечно, Россия придет в надлежащий вид. Мы выросли патриотами, мы привыкли иметь мнения, мы оценили покой. И прошлое у нас будет. Даже об этом бегстве в распроклятое Туапсе у меня останется много-много и хорошего, как о давно забытом, давно минувшем горе. Правильно Пушкин сказал: "Что пройдет, то будет мило".
   

17(по нов. ст. 30. -- И.Н.) января 1920. Пятница

   
   День начинается. Я забираюсь на полати и лежу так целый день. Мамочка говорит, что я очень обленилась. Я с этим вполне согласна, но из упрямства отвергаю это. Я не знаю, радоваться ли мне или плакать. С одной стороны, все хорошо: в гимназию не хожу, потому что грязно, большевики дальше не продвинулись. Но политические дела очень плохи: Кубань взялась защищать только казачьи земли, а дальше идти отказалась. Правда ли это или брехня -- кто знает? Во всяком случае, нет ничего ни хорошего, ни плохого. А я все-таки верю. Не в казака, казак Россию не спасет, и сама не знаю -- в кого. Просто -- в чудо. Несомненно, скоро должен произойти перелом: или будет чудо, или давно предвиденный конец. Что-то будет. Мне сегодня всю ночь снилась Таня. Как будто я только что приехала и пошла в гимназию и т. д. Хороший сон был, я не хотела просыпаться. Днем так плохо, днем делать нечего, а ночью можно мечтать. Днем я теперь не могу. В Славянске я мечтала, идя по улице, мечтала, купаясь, мечтала, гуляя в степи. Теперь я так не могу. Я могу теперь мечтать только ночью, лежа в кровати (а не где-нибудь), когда все спят, и огонь потушен. Я живу теперь больше действительностью, чем мечтой. Она глупая, наивная, но отрадная. Я люблю мечтать не о будущем, а о настоящем, где фигурирую не я, а некто другой.
   Как мне хочется вернуться в Харьков. Как хочется, чтобы сбылся мой сон, все до малейших деталей. В нем было все-таки хорошо. Я теперь иногда часто мечтаю на Танин манер. Как я вернусь в Харьков, как пойду в гимназию с ней, кто меня первый заметит и т. д. Это -- Танина мечта. Моя -- фантазия. В моей мечте я рисую и стараюсь дать себе характеристику кого-нибудь из выдающихся лиц и рисую себе его жизнь и его характер. Это очень интересно, хотя и глупо, потому что я всегда ошибаюсь, и герой оказывается не таким, каким я его себе представляла.
   

18 (по нов. ст. 31. -- И.Н.) января 1920. Суббота

   
   Мы попались в мышеловку: с севера наступают красные, с юга зеленые. [85]Они недавно взяли Сочи, теперь очередь за Туапсе.
   

20 января (по нов. ст. 2 февраля. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Нашу гимназию реквизировали, и мы занимаемся в продовольственной управе. Наш класс в бухгалтерии. Составили три стола и за ними с обеих сторон сидят на скамейках 25 человек. Остальные сидят прямо на столах в сторонке. Я с ними, то сижу на столе, то стою. Дурим мы отчаянно. Глаз преподавателя до нас не доходит. Даже под стол залезали. Начинаются у нас занятия в 1 Ґ, кончаются уже затемно.
   

21 января (по нов. ст. 3 февраля. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   У меня нет друга. Мой единственный друг искренний -- Таня, и та далеко. Не с кем даже поговорить искренно. Так это грустно: гляжу и не нагляжусь на маленького Ледика, металлического слоника, ведь точно же такой есть и у Тани.
   

22 января (по нов. ст. 4 февраля. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Мамочка говорит: "Нам скоро придется участвовать в очень интересной созидательной работе государства". Нет, мы не сможем, в нас уже нет энергии, нет сил. Мы умерли уже, мы только тень, нас уже нет. Мы, беженцы, после того, что нам приходится переживать, уже не люди.
   

23 января (по нов. ст. 5 февраля. -- И. Н.) 1920. Четверг

   
   Как я хочу в Харьков! Всякая мечта моя начинается со слов: когда я вернусь в Харьков... Таня! Я хочу к ней, в гимназию. К Тане, к подругам. Как я хочу вернуться на милую Чайковскую, в милый дом, заклейменный позорным именем чрезвычайки, как хочется в свою квартирку, хотя и бедную, может быть, и пустую, но в "свою". Что я там найду и кого? Леля будет уже совсем барышней, будет делать себе прическу с большим бантом. Таня останется такой же девочкой. Леночка будет думать больше о своей красоте. Тамара останется такой же милой и славной, Ксеня такой же буйной.
   

24 января (по нов. ст. 6 февраля. -- И. Н.) 1920. Пятница

   
   Мне не нравится, что я так мало пишу в дневник, два-три слова, и конец. Но мне буквально нечего писать. Целый день я решительно ничего не делаю и даже ничего не думаю. В гимназию как-то не хожу. Я не рассказала, как историк, прямо не рассказывая урока, задает по книге и требует зубрежки; если нет книги, так учи как хочешь. Как русичка два дня назад задала характеристику Афанасия Ивановича, Пульхерии Ивановны и Плюшкина. [86]И Пушкина "Путешествие в Эрзерум". [87]Если не напишешь -- единица, и не считается, если нет книги. Как девочки на уроках грызут семечки и т. д. Мамочке и Папе-Коле это не понравилось. Но я даже не знаю, будет ли лучше, если я брошу гимназию. Что я буду делать? Если, дай Бог, Харьков скоро (добровольцы. -- И.Н.) возьмут и я успею вернуться еще во время занятий, то я быстро догоню, а если поздно приеду, на будущий год, если никогда? Сердце сжимается, в глазах темнеет при такой мысли. Это значит, что Россия никогда не будет Русской. Я хочу кончить гимназию в Харькове, и чтобы со мной кончили все мои подруги. Пусть бы и Таня не уезжала в Петроград. Ведь осталось каких-нибудь 3-4 года и только... Что будет, то будет. Разъедемся, разойдемся и не увидимся, но оставим сладкое воспоминание. Грустно, но нас позовет жизнь, у нас будут новые интересы. Куда я пойду после окончания гимназии? Поеду ли в Москву на курсы или к себе на Волгу в родную Елшанку, чем займусь?.. Полная неизвестность. Я не знаю, как устроить свою жизнь, время укажет.
   Мамочка с Папой-Колей играют в винт. Дмитрий Михайлович Давидов читает. Его жена, Софья Степановна, ест гренок. А я сижу на парте, наблюдаю. И так целый день. Скучно!..
   Слухи хорошие: Ростов взят обратно. Если еще и нет, то скоро будет. Кубань вошла в соглашение с Деникиным и пошла вперед. Троцкий сказал, что если они до весны не придут в Кубань, то дело проиграно. Только бы до весны утерпеть, а там... Что будет, то будет...
   

25 января (по нов. ст. 7 февраля. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Только что прочли туапсинскую газету. Узнали, что Ростов взят -- только привокзальная часть приблизительно до Таганрогского проспекта, и красные отступили в Нахичевань. Значит, Максимовичи живут в России, а Самарины -- в Совдепии. Уральцы взяли Астрахань. Но это все неофициально, я что-то мало в это верю.
   Погода хмурая, небо затянуто тучами, моросит мелкий дождик. Северная осень. Южной погоды мы и не видали.
   Наши уже пьют чай, а я сижу и скучаю. У меня отчаянный насморк, я не спала почти всю ночь. Наутро долго не хотела вставать. Мамочка сердилась, потому что это бывает каждый день. Она говорит: "Ты обленилась, ты других задерживаешь". А я просто мечтала, и мне не хотелось бросать мою мечту. Как мне надоела вся эта история. Хоть бы уйти от нее куда-нибудь. Хотя бы в горы к зеленым. Хоть бы и у "чикалки" пожила. (Чикалки -- местное название шакалов.) Сейчас у нас сидит брат Дмитрия Михайловича, из Тургеневского училища, и говорит, что у них один болен тифом. Из нашего вагона, где мы ехали от Майкопа, тоже несколько человек заболело тифом. Эпидемия сильная, Мамочка с братом Д. М. Николаем Михайловичем играют в "66", Папа-Коля раскладывает пасьянс "Наполеон" и плутует. Варится каша, примус шипит.
   

26 января (по нов. ст. 8 февраля. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Говорят, что Колчак ушел в отставку, что Деникин объявил войну Грузии, что было кубанское восстание. Зачем же жить после этого? Если первый слух верен, то это безобразие. Нечестно бросать Россию в такой критический момент. Я не хочу его уважать больше, если это так.
   Но я не верю, чтобы Колчак был способен на это. Когда Врангель уходил со своей должности командующего Добровольческой армией, мы увидели, что дело очень плохо, а уж если Колчак уходит, то, значит, "прощай Россия". Во второй слух я тоже не верю, Деникин не мог сделать этого. На борьбу с большевиками силы не хватает, а тут какая-то Грузия! Это было бы безумие. Положительно, все люди с ума посходили. Что же касается третьего слуха, то я его вполне допускаю. Кубань (или просто -- Кабан) вещь весьма ненадежная: изменит. Давно бы его надо было вздернуть на веревочку. Жить тяжело после этого. России нет, и уже не будет. Насчет Грузии я совсем не верю. Деникин еще остался честным. Но Колчак...
   Боже, как жестоко я в нем разочаровалась! Бросил дело, когда увидел скорый конец, только чтобы вина не пала на его голову. Он изменил; кроме как изменой я это не могу назвать. Шкуро -- чепуха, если допустил восстание в Кубанской армии, Май-Маевский пропил, Врангель тоже ушел, изменник, и теперь витает где-то во мраке, Мамонтов -- разбойник, Юденич разбит, Кутепов разбит. Кто же остался еще из честных людей? Кто же спасет Россию?!?!?!?!?
   Сегодня у нас много бед: гречанки взяли у нас ведро, лохань, веник; лопнуло стекло на лампе, и испортился примус. Так что мы остались без чаю и без обеда. У нас ничего нет, кроме черного хлеба и всем опротивевшего сала. Обедать пойти нельзя, потому что мокро, и ветер без преувеличения сшибает с ног, да и поздно. Но до чего все это мелочно, только и ною об этом. Почему в нас нет патриотического чувства: каждый думает только о собственной шкуре!!! Возвращение в Харьков, мечты, свой угол, гимназия, Таня, Елшанка, стихи, политическая деятельность, все отплывает куда-то далеко-далеко. Осталась только темная неизвестность в таком страшном, в таком безобразном виде. Хочется плакать, громко, на весь мир; хочется кричать, дико, отчаянно; визжать, топать ногами, валяться по полу, хочется требовать от себя нечеловеческих усилий, жертв, невыносимой физической боли; хочется бить себя кулаками, рвать волосы, ломать руки. А все ограничивается тупым отчаянием, немым горем, не переживши которого, никто не поймет!
   

27 января (по нов. ст. 9 февраля. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Вчера, ложась спать, я загадала так: если я ничего не увижу во сне, то умру, оставив Россию в таком же положении, как сейчас; если увижу плохое, с Россией будет плохо; если хорошее, будет хорошо. И увидела во сне Деникина. Он говорил кому-то так: "Почему вы не отсылаете Колчаку лошадей?" Ему отвечают: "Потому, что у нас их мало". "Неправда, у нас их слишком много!" Потом я пошла с Верой Кузнецовой гулять до сумерек. Подралась с мальчишкой и отколотила его. Потом поехала с Таней домой в "армянском вагоне", где было очень приятно ехать. Как понять этот сон? Во всяком случае, ничего плохого. Изобилие лошадей в армии, победа над мальчишкой; Вера и Таня, значит, Харьков. И, наконец, приятная поездка.
   О религии. Абрамов говорит, что война грех. Если на него нападет разбойник, он не будет защищаться и не спасет своих детей. А я другого мнения. Сейчас мы должны воевать и это не будет грех. Мы должны идти против большевиков, хотя бы потому, что они уничтожают религию. Долг христианина защищать свое отечество и свой храм до последней капли крови, это закон Христа. Было бы большим грехом, если бы мы сидели сложа руки и отдали бы наши святыни в руки большевикам и допустили бы над ними надругательства. Это был бы грех всего русского народа. Мы должны сражаться за веру.
   Не могу писать, руки застыли, холодно. Сегодня мы ставили на галерее самовар, он обледенел, и вода в нем начала замерзать. Дует сумасшедший норд-ост. Папа-Коля вернулся с базара и говорил, что он, вероятно, никогда так не зяб, как сегодня. Вчера мы целый день ничего не ели. Только вечером добрые соседи дали тарелку вареной фасоли и сварили немного картофеля, а сегодня насытились хамсой. Дали нам самовар, дали жаровню, а угля нигде нет: еле раздобыли. С трудом удалось самовар поставить: примерз. Картошка, которая стояла на окне, примерзла. Мясо с трудом отодрали и отламывали от него кусочки льда. Сырые стены обледенели, на окнах висят льдинки. Туапсинцы все нас ругают: "Это беженцы из России погоду привезли". Во всем беженцы виноваты. Но у нас на севере никогда не бывает такой погоды, бывает мороз, но не ветер.
   Вечер. День кончается, слава Богу, что-то принесет завтрашний день? Какие известия с фронта, и грузинской войны, и Колчака? "Всё Родине!" -- вот мой лозунг, моя идея. Мой дневник не поддается тяжелым впечатлениям, верит в ее освобождение.
   

28 января (по нов. ст. 10 февраля. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Ничего нового. Скука смертная. Ветер понемногу стихает. Холодно. Немножко даже есть хочется. Никаких известий. Ничего интересного, грустно и темно.
   

29 января (по нов. ст. 11 февраля. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Мне почему-то сейчас вспомнилась Ксеня Пугачева, именно она, а не кто другой. Я бы очень хотела ее видеть и поближе с ней познакомиться, как с Таней. Она всегда была для нас загадочной натурой. Она тратила сумасшедшие деньги на ирисы и приносила в класс шоколад. Тогда я над этим не задумывалась много, но теперь это меня интересует. Загадочная натура! Лестное имя. Хотела бы я быть хоть для кого-нибудь загадочной. Она очень симпатичная, открытая, но загадочная. Я бы хотела поговорить откровенно, именно здесь, в Туапсе, в беженском положении.
   Тучи развеялись. Норд-ост прекратился. Солнце палит. Теперь хорошо, но делать нечего. Скучно. Новых сведений никаких не получаем. Некоторые предполагают, что к апрелю будем в Харькове.
   Как одним безумием, одной страстью, когда я шепнула ему: "не бойся", и когда оставался один только момент до того, чтобы стать -- по Розанову -- Богом. Может быть, Розанов и не прав, но этот момент страсти был прекрасен.

26 июня 1927. Воскресенье

   Сегодня мы с Юрием лежали в одной постели.
   А дома полный разрыв дипломатических сношений.

29 июня 1927. Среда

   Вчера я свалила с плеч большую тяжесть, хлопотала о том, чтобы мне не платить 215 фр<анков> в госпитале. Сделала все возможное, и опять мир стал чист и безоблачен. Ничто над душой не висит, легко так. Опять я могу остаться наедине с мыслями о Юрии. Боже, какое счастье! Вчера приходила Мария Андреевна, все говорила о своих успехах, и мне стало как-то неприятно. Я не настолько люблю ее, чтобы искренно радоваться ее успехам, и было досадно на себя, что я-то за этот год ровно ничего не сделала. Успокаиваю себя тем, что занята личными делами. В самом деле, для Юрия, для него-то, милого, обещаю, я могу бросить все. А поэзия уже давно отодвинута не только на второй, но и на третий план.

1 июля 1927. Пятница

   Сегодня день проходит чуточку необычно. Встала несколько позже, но самое необычное-то началось в госпитале. Сегодня Марсели нет, обычно по пятницам я хожу в другую палату. Но вчера она меня предупредила, что той сестры тоже не будет, чтобы пришла сюда. А ее заместительницу я терпеть не могу. Прихожу. Кровать  1 у входа огорожена ширмой, лежит, закрытая простыней. Умерла. А лежала там девочка 16-ти лет. Сразу стало как-то очень грустно. Жаль ее. И вспомнилась одна ужасная ночь в госпитале. Теперь жутко не было. Было только жаль ее, такую молодую, и ту женщину, которая несколько дней тому назад стояла у ее кровати и плакала.
   Опять страшно прибыла в весе (1 кг 200 г), и это меня напугало и огорчило. Стала замечать, что последние дни плохо себя чувствую. Почему-то вдруг мелькнуло -- "туберкулез". И стало жаль уже не себя, а Юрку. Глупо, конечно, но вот и мысли-то сегодня какие-то необычные. Потом эта идиотская сестра на меня накричала, -- зачем я вылила свой анализ и не показала ей. "Вы могли ошибиться. Ведь я же должна знать. Я не могу так работать". На что я "хозяйским", несколько резким тоном заметила ей, что я всегда так делаю и, если бы лучше говорила по-французски, сказала бы ей не особенно резко, что это ее, в сущности, совершенно не касается, что ей только нужно мне сделать пикюр. Я помню, что когда я еще лежала, мы с ней из-за чего-то повздорили. Не люблю я ее.
   Вылезла на Porte de St. Cloud из метро. Сильный ветер и туман. Но и туман какой-то необычный, не парижский, не то туман, не то дым. Будет страшно, если я напишу "день тяжелых предчувствий". Чего? -- не знаю, и это только усиливает тревогу.
   Вечером я должна пойти к Юрию. И стало страшно: "что-нибудь помешает". Я -- человек суеверный. Если я не в тот вагон метро сяду, я уже жду, что будет что-то не так, как всегда. Что же такое должно произойти? Хорошее или плохое? -- не знаю. И я сегодня накапливаю десятки мелких примет, и мне очень тревожно.
   Мне стыдно признаваться в таком суеверии, но что поделаешь? Его можно только искусно замаскировать, но от самой себя не спрячешь.

2 июля 1927. Суббота

   Вчера опять отдавалась. Не люблю я только этого слова. Совсем не то оно обозначает, что надо. Мы близки, как никогда, и обоим нам было хорошо и радостно. Юрий потом сказал: "В страсти ты бываешь прекрасна. Лицо у тебя такое одухотворенное". И правда: в нашей страсти не было ничего "животного", мы оба были человеки до конца. Потому-то и не было стыдно, а была нежность, радость. Обнимая его, я сказала: "Я хочу, чтобы мы были всегда такими хорошими, а сейчас мы хорошие". И правда, мы были хорошими и светлыми. Момент греха, греховности отсутствовал совершенно. И была человечность. Это было прекрасно.
   Все грани стерты. И теперь нас ничто не разъединит. Был какой-то, м<ожет> б<ыть>, несколько наивный, но хороший подъем. Я бы сказала, "экстаз". "Давай будем всегда одним единым, будем идти совсем, совсем близко, и все у нас будет общее и радостное, и горе, и грехи общие". И, действительно, верилось, что это возможно, что это так и будет, что и быть иначе не может. Ну, разве такое состояние, такой восторг может быть греховным?
   Мамочка, по-моему, о чем-то догадывается. Во всяком случае, на мои скачки в весе (1.200-1.500) она реагирует так: "А ты не видишь тут связи с нервными переживаниями? Закрутилась ты опять. Страшно ты переменилась в Париже -- и к худшему!" Милая Мамочка! Разве я могу сказать ей правду? Разве она поверит? Да и я сама несколько месяцев назад не поверила бы в целомудренность и непорочность этого момента. Господи, как хорошо и интересно жить!
   Сегодня в госпитале любовалась на Marcelle, смотрела на белую косынку, на ее невысокую грудь и спрашивала себя: почему мне она так нравится? Нет в ней типичной для сестер "доброжелательности", ее даже нельзя назвать ласковой и мягкой, Elle n'est pas douce[80], наоборот, она даже немножко резка, но вот эта-то резкость, как следствие последней простоты, именно в ней чарует. А улыбка! Сколько в ней приветливости, сколько веселости, и какая она вся быстрая, ловкая и такая -- до конца простая. Я знаю, что я ее люблю, что полюбила я ее с того самого дня, когда я в первый раз -- неловкая и чужая -- вошла в Salle Potain[81], и с тех пор, как она сказала мне: "Couchez-vous, petite"[82]. С тех пор я ее люблю и ловлю каждое ее движение и нарочно задерживаюсь в госпитале, чтобы задать ей какой-нибудь пустой вопрос, чтоб просто видеть ее и слышать.
   Странная вещь: я, кажется, создаю какой-то культ Марсель. Но это не смешно. Это настоящая, м<ожет> б<ыть>, слегка надуманная, но больше прочувствованная любовь женщины к женщине. Такой женщины я не встречала, как медичка, фельдшерица (или кто она там?) -- подвижница; после госпиталя я это знаю. И как просто, главное -- просто -- совершает она свой подвиг.
   Сегодня у меня болел зуб. Сделала компресс. Сейчас -- к ночи -- немного полегчало. Днем я говорила: как жизнь хороша, если бы только зуб не болел! И вот сейчас я опять полно и остро чувствую свое счастье. Ведь это же счастье! О счастье трудно говорить, даже совсем невозможно. И как мне его передать? Юрий, Юринька -- спасибо тебе.
   Давно не был у Юрия Борис Александрович. Меня это волнует больше, чем его. Если завтра не придет, нужно будет поехать к нему.

4 июля 1927. Понедельник

   Юрий все приставал: "Спроси да спроси свою Марсель, -- ну, можно ли тебе выходить замуж?" Очень его беспокоит и мой вес, и вообще мое здоровье. Сегодня, наконец, спросила Марсель. Посмотрела на меня пристально и участливо. Наговорила много неясных и непонятных слов. "Надо спросить Ляббе. Надо сказать вашему жениху, что вы диабетичка". "Он знает". "Знает? Ну, если знает и ничего не имеет против, так, конечно, вы можете выходить замуж. Но только вы не должны иметь детей. Беременность для вас будет слишком тяжела. И потом, вообще вы не сможете все воспринимать, как нормальная женщина. Вам все будет тяжелее. Надо, чтобы он знал".
   "А на нем это плохо не отзовется?" "О, нет, только не надо детей. И вам это будет плохо, и ему будет больно. А все-таки надо спросить Ляббе. У вас есть мать? Так вот, пусть она пойдет к Ляббе и поговорит с ним. Конечно, очень тяжело, когда любишь", и опять так хорошо посмотрела. Пожалела -- мне показалось. Я ушла расстроенная. В среду буду на консультации у Ляббе, но ничего не спрошу. Ведь, если скажет "нет", это значит -- "никогда". А с этим ответом я не тороплюсь. Чувствую себя не совсем хорошо. При быстрой ходьбе тяжелеют ноги, иногда кружится голова, худею, часто появляется сахар. Уж не расплата ли это за недолгие часы нашего счастья?

5 июля 1927. Вторник

   Сегодня ушла из госпиталя успокоенная и радостная. Встречает меня Марсель. "Я говорила с мад<муа>зелль такой-то о том, что вы мне сказали вчера. Она спрашивала Ляббе. Тот сказал, что если "Un jeune homme"[83] знает, что вы "диабетик", то можно. Но только вы не должны сейчас иметь детей". Милая Марсель. Я ведь так и знала, что наш разговор вчера не кончился, что она что-нибудь придумает или сделает дальше. И как я рада. Одно препятствие, и такое страшное, преодолено. А все-таки пока, пока так упорно держится сахар, лучше воздержаться. Написала вчера письмо Голенищеву-Кутузову, которого никогда не видела. Письмо написано все о Юрии, но проглянуло и нечто свое. Своя жалоба. Кое-что вышло так, что в письме к этому незнакомому человеку вылилось все больное, что было между нами (везде, где только встречается имя Виктора, проскальзывает, прежде всего, тоска одиночества хоть на миг оставленной женщины). Когда я перечла письмо, то поняла, что сильно утрирую. Получилось так, что мне надо просто кому-то пожаловаться, чтобы с кем-то поговорить о Юрии. Получилось так, что я посылаю ему не объективную информацию о его друге, как хотела, а почти самое интимное и сложное о самой себе.
   Вечером иду к Юрию.

6 июля 1927. Среда

   Прежде чем записать сегодняшний день, мне хочется записать вот что. Сейчас я раскрыла эту тетрадь, где написано: "Воля к жизни". Сейчас состояние у меня иное. И довольно мрачное. И вдруг -- на миг -- опять прорезали глаза эти слова: "Воля к жизни". Вот этот-то миг -- один только миг -- мне и хотелось запечатлеть.

8 июля 1927. Пятница

   Вчера была у Наташи. Как странно: мы не видимся почти по полгода, а при встречах всегда бываем так откровенны. Так откровенны, что я, м<ожет> б<ыть>, даже поняла это в тот же момент, м<ожет> б<ыть>, и Наташа тоже. Но это нас сблизило. Я уже вдруг почувствовала какую-то нежность к ней, назвала ее Наташенька. За чаем Ольга Антоновна меня спровоцировала, спрашивает: "Ну, Ирина, а когда же попразднуем на вашей свадьбе?" Я не поняла, откуда идут такие сведения, смекнула: Мамочка была недавно. Ответила дипломатически, совершенно серьезным тоном: "Не скоро". Потом спросила у Наташи: "А это тетя Лида откуда-то узнала?" И сказала. Все равно, глупо отнекиваться.
   Долго играли в крокет. Наташа все словно стеснялась заговорить со мной о том, о чем ей хотелось. Только когда пришел Таутер, т. е. когда эта возможность пропала, и я собралась уже уходить, она мне шепнула: "Погоди. Поговорим. Надо вот Йось-ку сплавить". И "сплавили". Мы пошли к ней в комнату. Я полулежала на кровати, она сидела рядом. Тут и начался у нас наш бесконечный интимный разговор.
   Я сказала ей очень многое, вплоть до того, что "перешла последнюю грань". Но она сказала мне еще больше. Мне вспомнилось: Сфаят, лунная ночь, гамак и тот наш первый разговор, вернее, исповедь о Данилове. Да, она исповедовалась всегда мне. И вот вчера, сначала смущаясь, с застенчивой полуулыбкой, потом серьезно и просто. Она мне рассказала все о себе. Рассказала, не прикрашивая и не оправдываясь. Эта девочка заходила далеко. Почти до последней грани. Но плохо не это, а то, что "их" было много, что она позволяла себя целовать чуть ли не каждому, а сама никого не любила. Надо заполнить жизнь, а люди, которых она видит, такие мелкие и неинтересные. "Начиталась романов. Там все это так красиво и интересно. Вот я и захотела испытать это приятное..." "Ну, испытала?" "Нет". Но она уже вошла во вкус и рассуждает так, что делается страшно... "...Он меня догнал и говорит: "Ну, если же уж я вас нашел, я вас и поцелую..." "Хорошо", - говорю. И думаю: "Ну, я сейчас посмотрю, стоит ли..." А он еле-еле, несмело так прикоснулся губами к щеке. Ну, думаю, нет, таких мне не надо". Так и хочется дополнить многоточия ("посмотрю, посмотрю, мол, стоит ли взять тебя в любовники").
   Рассказала мне все свои романы. Герои же -- почти все наши кадеты. Совершенное ничтожество. За исключением одного -- Димы Матвеева. Характерный для нее анекдот: они ехали в Туркуан, и в поезде Дима все время страстно целовал Наташу, а та сидела как каменная. "Наташа, неужели вас не волнует, что я вас целую?" "Нисколько". В этом ответе есть завидная сила, но я ей не завидую. Иногда она остается еще по-детски наивной: "Знаешь, Ирина, я всегда боюсь, что это случится, а я и не замечу". Так вот в романах пишут: перестанешь сознавать действительность, перестанешь помнить, а потом, когда очнешься... Л вот слова, которые мне очень понравились. Она говорила о своем последнем романе (хотя у нее их бывает несколько сразу) и просила "пока не записывать в дневнике" -- поэтому имя и не напишу -- полнейшее ничтожество, и сказала: "Мне хочется, чтобы он меня целовал, но мне больше нравится об этом думать и вспоминать. Вероятно, я его не люблю. И если на этом моя карьера кончилась, мне было бы очень стыдно и очень жалко себя".
   Я решила во что бы то ни стало вырвать Наташу из этого омута, показать ей новых людей. "Главное -- новых. Ведь это все старье, все одно и то же, а других я не вижу". Позову ее в воскресенье на прогулку. Будет Андрей, будет Виктор, Юрий, все это люди для нее совершенно новые.
   Вечером приходит Юрий. "Ты здорова? Тогда вот что..." В среду был у Кедровых. Наташа ко мне сколько раз заходила, но неудачно, все не заставала дома. Они пригласили вчера на именины Оли. И меня, и Мамченко. Он съездил к Виктору, уговорил его, обещал за меня и приехал за мной. Я наотрез отказалась. Совсем я не знаю этих Кедровых. Наташу видела всего два раза, и вообще не люблю я никаких торжеств, да еще у незнакомых. Юрий очень расстроился. Вышло так: ему "страшно хочется пойти", но вот так получилось. "Когда же придешь?" Сегодня иду в Институт (внезапно решила), в субботу собрание РДО, где ему обязательно надо быть, в воскресенье, значит. Будет Андрей. "Позвать Мамченко?" "А я позову Наташу". "Как хочешь". Мне хотелось с ним поговорить о Наташе, но это "как хочешь", таким холодным, безразличным тоном, меня остановило. "Как хочешь?" "Да, конечно, хочу, а ты не хочешь? А ведь она тебе понравится. Ведь это твой жанр, научи ее любить поэзию, и она будет для тебя очень интересна. Ты бы смог даже увлечься ей, если бы не был должен любить свою невесту..." Вот слова, которые я ему когда-нибудь скажу: или в минуту умилительной искренности, как "томные мысли", или в минуту злости. Вечер у меня был неприятный. Мы с Мамочкой сидели вдвоем. Говорили о Юрии. Разговор был скользкий, уж сам по себе неприятный. И вдруг я почувствовала, и так неожиданно, и так больно, что она восстанавливает меня против него. Мне стало до слез обидно -- зачем? Неужели же она хочет нас поссорить? Для чего? Я и сейчас не могу без слез об этом подумать. А если бы я ее прямо спросила: "Зачем ты это делаешь?" -- она бы совершенно искренно стала бы отрицать это. А мне это так больно, что вот зубы стискиваю. И, прежде всего, захотелось сказать об этом Юрию. А вот не знаю, скажу ли. Трудно говорить. Она, напр<имер>, говорит: "Я почему-то сержусь на Юрия Борисовича": "За что?" "Не знаю за что". "Так же вот и я плачу все время и не знаю, почему". "Плакать без причины можно, а сердиться -- это уже нельзя". "Мне кажется, что он к тебе недостаточно внимателен. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, это всем матерям кажется". Потом стала говорить о Кедровых, о Викторе и попадала в самое больное.
   А все-таки Юрию, должно быть, об этом я не скажу. А еще уверяла Наташу, что нет такого, чего я не могла бы ему сказать.
   А все-таки надо как-то свою жизнь изменить. Надо где-то бывать, куда-то ходить. Мы с Юрием растеряли всех старых знакомых, он приобрел новых, что, конечно, очень хорошо, но это новое не стало общим. Мне это просто мало нужно. Я говорю о Кедровых. Но привязывать Юрия я тоже не хочу. Вот буду теперь ходить к Наташе. Пусть даже это будет ему немного неприятно. Я ей нужна, и она мне нужна. У нас обеих сейчас непреодолимое желание говорить, м<ожет> б<ыть>, даже и не слушая друг друга. Еще сейчас поймала себя на одной новой черте: у меня появилось не то что раздражение, а какая-то резкость в отношении Юрия. Пока в мыслях, но, вероятно, она скоро перейдет в слова, в действия. Как будто я получила право быть с ним резкой.
   И сейчас я почувствовала, что это ложь. Ведь все мое желание -- в среду (я давно наметила этот день) прийти к нему, чтобы снова испытать ту большую, хорошую и великую радость; тот момент, когда я сказала: "Будем всегда такими хорошими, как сейчас". Вот этого-то я и хочу, чтобы мы опять были такими хорошими. Это была последняя наивысшая точка моего счастья.

9 июля 1927. Суббота

   Вчера вечером, т. е. в 5 часов, была в госпитале, чтобы не встречаться с той ведьмой. Оттуда пошла к Войцеховскому. Не застала дома, оставила записку и в раздумье встала на углу. Тут-то его и встретила. Он искренно обрадовался. Посидели, поболтали, так было хорошо, по-старому. Сообщил мне институтские дела, сказал, что в начале июля будут, вероятно, экзамены. И вдруг у меня стрельнула мысль сдать Советское право. 2 1/2 недели, неужели не успеть? Здоровая-то?! Больная сдавала, неужели же теперь не сдам? Побываю потом в Институте, и захватила меня эта мысль с головой. Книгу Андрей обещал достать.
   Просил меня Андрей повлиять на Юру, чтобы тот занимался. Сознался, что крепко ругал меня, меня во всем винил. Тут-то я и отвела душу, все про Виктора рассказала.
   В Институте меня встретили очень тепло. На лекции я не осталась. Андрей, Муретов и Костя пошли провожать. В калитке встречаем Гурвича, сообщил последнюю новость, что экзамены будут, и когда -- Советское государственное право: 27-го. Успею? С Костей встретились хорошо. Видно было, что он искренне рад мне, что ему приятно быть со мной. Немного отстали. Мне казалось, что ему хотелось мне что-то сказать. Вероятно, это мне только казалось, а, м<ожет> б<ыть>, он и сам не знал, что ему хотелось мне сказать. "Ты, Ира, не сочти это за невнимание, что я у тебя ни разу не был. Но ты, наверно, понимаешь -- мне не хотелось к тебе идти. Вот в госпиталь я приходил, но как раз в этот день ты выписалась". Вообще, он очень мил и внимателен. Я этого не ждала.
   Я вот о нем не вспомнила ни разу.
   Впрочем, я думаю, что и он обо мне не вспоминал ни разу.
   А экзамены сдать мне бы очень хотелось.
   День сегодня скверный. Весь день плачу. Просто сил нет, как хочется плакать. И как только я докопалась до причины, мне стало еще хуже. Никогда еще я не плакала из-за бедности. И вчера свое последнее платьишко залила в госпитале глюкозой. А из рваного шерстяного платья никак не выходит юбка. Это меня расстроило. Казалось, не из-за этого я плакала, но это было началом.
   Больше меня расстроила Мамочка. И жалко мне ее, и не могу побороть к ней какой-то неприязни после того вечера. Сидит, делает своих кукол, заговаривает то со мной, то с Папой-Колей;
   мы оба еле отвечаем, уткнувшись в книги. Со слезами она говорит: "Я дома словно не нужна". "Все мы дома не нужны!" -- с какой-то злостью говорю я, выходя из комнаты. Я что ли нужна больно?
   Денег у нас нет. Совсем нет. И сегодня Мамочка долго по этому поводу вздыхала и говорила. Папы-Коли не было. Она меня довела до того, что мне хотелось швырнуть книгу на пол и закричать: да замолчи! Стискивала зубы и делала вид, что меня это нисколько не интересует.
   Вечером получила письмо от Юрия. Появилась потребность загладить впечатление четверга. Милый.

12 июля 1927. Вторник

   Эти дни.
   Воскресенье. Была в украинской церкви[84]. Служат на "мове". Занятно. А вообще не так уж смешно, как я думала. Потом ходили гулять -- я, Юрий, Андрей и Лиля. Хорошо было и весело. Юрий сказал, что он ни с каким Мамченко так смеяться не может. А это ведь очень много -- смеяться. Очень ему хотелось зайти за Кедровой -- к моему счастью, не застал. В лесу встретили Виктора с Леной[85]. Убеждали их остаться, но они торопились. Виктор не понравился Лиле и Андрею, а Виктору страшно не понравилась Лиля. Жалко меня, что я с ней дружу. Андрей был как-то странен со мной. М<ожет> б<ыть>, не совсем спокоен. А я не скрывала, что это мне нравится.
   Сегодня приходила Наташа. Опять говорили по душам. Она должна испытывать чувство разочарования во мне. Еще со Сфаята, с монастыря она считала меня, прежде всего, старшей, и при том человеком какого-то здравого смысла, философом. И вдруг я оказалась самой обыкновенной женщиной. Наташу мне жаль. И нет у меня нужных слов. Вот Юрий бы на моем месте, он бы показал ей, в чем сущность жизни, в чем ее заблуждение. Должно быть, Юрий прав, что я "к добру и злу постыдно равнодушна". Поэтому-то я и не умею бороться за жизнь.

15 июля 1927. Пятница

   Когда я вспоминаю эти дни -- среду и четверг и ночь между ними, я задаю себе вопрос: правда ли это? было ли это? до того все необычайно и дико. В среду я пошла к Юрию и дорогой попала под проливной дождь, ливень. Такой, что через две минуты была мокрая до последней нитки. Возвращаться мне не хотелось. Его не было дома. Развесила свое платье и чулки, выжимала сначала. Потом пришел он и потребовал (именно по-требовал), чтобы я разделась совершенно, ибо все белье было мокрое. Разделась и легла. Он тоже. А когда мне надо было уходить, он меня не пустил. После долгих споров он взял мое мокрое пальто и пошел к нам говорить, что в таком виде идти нельзя, и что я останусь у него ночевать. Не скажу, чтобы мне этого очень хотелось, я уже сразу чувствовала драму дома. Однако, спали мы вместе и до некоторой степени на печальном положении. Это наша первая брачная ночь. Как странно, когда я раньше думала о браке, даже не так давно, и мне всегда было трудно представить себе эту первую ночь... Но жизнь вообще оказалась гораздо проще, чем я думала. М<ожет> б<ыть>, мы ее даже слишком упрощаем. Я долго оставалась совсем спокойной. Того бешеного состояния страсти, как бывало раньше, не было. Я спокойно отдавалась его ласкам и вспоминала Наташу. Он меня целует, а я думаю, какого цвета у него волосы. Даже сопротивлялась -- физическая боль была сильнее. Потом, потом я в первый раз испытала физическое наслаждение. Ночью часто просыпалась. И странно мне было чувствовать и видеть около себя Юрия, мужа. Или -- любовника, все равно. Странно все это было. И только странно, необычно и непривычно.
   Утром вместе ездили в госпиталь, а оттуда к нам. Весело и хорошо нам было, а на сердце у меня кошки скребли. Так и есть. Мамочка сердится, не говорит ничего. Папа-Коля за шахматами, спросил про вес, анализ. А когда я сказала, что ела мясо, почувствовала на себе его пристальный взгляд, от которого мне сделалось как-то даже жутко, словно он хотел прочесть на моем лице самое страшное для него -- женщина я или нет. Мне стало страшно, что я не сумею лгать. А лгать нужно. Потому, что я его люблю, и я буду ему лгать, возьму на душу этот величайший грех. И знаю, что перед судом совести буду оправдана. Юрий тоже видел этот взгляд, и мы об этом говорили. Мы должны были встретиться с Виктором и Леной в лесу. Погода временами хмурилась, и Мамочка вдруг запротестовала, чтобы я шла гулять, дождь пойдет. Это было уже слишком глупо и совсем не в дожде было дело. Просто она рассердилась -- за прошлую ночь. И если бы у нее не было оснований беспокоиться и нервничать (разумно или неразумно -- это другой вопрос), было бы лучше, было бы легче: я бы просто поссорилась с ней и все. А тут мое положение стало трудным. Враждебность и недоверие, хотя и скрытое, к Юрию, злость ко мне. Тяжело это все. Если бы у меня было хоть отдаленное сознание греха, было бы легче. А я чувствую себя совершенно правой.
   О нашей хорошей прогулке, о наших интересных разговорах с Виктором писать нет времени, надо заниматься. И о нашем разговоре с Юрием, когда он меня провожал на поезд. Мы говорили как раз о моих родных. Много говорили, и еще радостней стала моя близость к нему.
   А сейчас вот Папа-Коля: "Ирина, а вы с Юрием Борисовичем думали когда-нибудь о будущем?" "Да". "Вы собираетесь все-таки венчаться?" "Да, конечно". "А ты еще не жена его?" "Нет". Стал говорить о своих сомнениях, связанных с моей болезнью. Я передала ему сущность разговора с Марсель. Как будто успокоился.

18 июля 1927. Понедельник

   В пятницу вечером из госпиталя пошла к Андрею. Странно он стал относиться ко мне. Не спокойно, это ясно. Видно, что я его волную, м<ожет> б<ыть>, зашел даже слишком далеко, и он даже поцеловал меня в шею, когда я лежала. Я ничего не сказала, только поднялась с кровати. Вместе с ним пошли на студенческое собрание. Там ругань и скандал, надоело, пошли шататься по St. Michel, даже танцевали на rue Soufflot. Весело было. Назавтра уговорились идти в лес. А назавтра я себя очень плохо чувствовала. Как в начале болезни. Даже испугалась. Очень плохо мне было в лесу, и потом целый вечер пролежала. Вчера тоже лежала, но больше от скуки. В субботу был один разговор с Папой-Колей. Вижу, что расстроен. Жалко стало: "Что с тобой?" А он подошел ко мне, обнял и заплакал. Я тоже заплакала. "Кто тебя будет так любить, как я?" Потом все убеждал меня поговорить с Мамочкой. "Поговори с ней по душам. Она тебя лучше поймет", -- как будто мне надо о чем-то поговорить. Потом спросил прямо: "Когда вы хотите венчаться? Почему вы до сих пор тянете?" Я сказала. "Но ведь это не основание. Разве для этого много денег нужно. Сами вы понимаете, что нужно скорее, что так нельзя. Вот после Успенья и повенчайтесь". Потом: "А нет ли между вами охлаждения?" и "Бедная ты, нелегко тебе дается жизнь". А когда я спросила его, почему же я бедная, он только рукой махнул, дескать, как будто сама не знаешь.
   Вечером был Юрий. Тоже говорил о браке. Он предложил такую вещь: как можно скорее перевенчаться в мэрии, и потом, когда будут деньги, в церкви. Мне этого не хочется: при нашем положении церковный брак теряет некоторый смысл и всю свою красоту. Он озадачился и задумался. Потом сказал: "Ну, ничего, окрутимся и с попами".
   Для нас создалось очень тяжелое положение. Встречаться у меня -- это тоска темная. Старшие шипят, дуются. Папа-Коля вдруг бросил Юрию такую фразу по поводу моего здоровья: "Плохо же вы бережете вашу невесту", -- на что я, конечно, сразу же взъелась. И все время проходит в такой пикировке или молчании. На беду и погода плохая, гулять не уйдешь. А встречаться у него -- из дипломатических соображений боюсь делать это часто.
   Господи, как хочется скорее начать жить вместе!

22 июля 1927. Пятница

   За это время произошли крупные драмы. Только я до сих пор ничего не понимаю, да и не могу больше думать об этом. Не хочу, а думаю! В понедельник вечером Папа-Коля пошел к Юрию. А Мамочка приступила ко мне: "Мне страшно неприятно, что ты тогда ночевала у Ю<рия> Б<орисовича>. Папа-Коля простить себе не может, что он не пошел за тобой. Знаешь, он убежден, что вы уже сошлись..." К счастью, скоро пришла Татьяна Андреевна и прекратила наш разговор.
   Наутро Папа-Коля передает мне свой разговор с Юрием. С его слов я могла заключить, что все обошлось благополучно, говорили взволнованно, говорили резкости и все. Просил он его дать ему слово (я уже поняла, какое слово), но тот не дал и даже назвал его эгоистом. Много они спорили, но так как будто все хорошо.
   Днем приходит Юрий страшно взволнованный и, не заходя к нам, уводит меня в лес. Передал вчерашний разговор в другом освещении. Папа-Коля, придя к нему, сразу же чуть ли не прямо сказал ему, что в ночь с 18 на 19 я ему отдалась. А в продолжение всего разговора он пытался разрешить этот мучительный для него вопрос: женщина я или девушка. Юрий передает, что тот наговорил ему много едкого и даже повторил, что не верит ему, назвал его декламатором, просил дать слово, что до свадьбы он меня не тронет, за что Юрий и назвал его эгоистом. Конечно, с оговоркой: эгоистом в своей колоссальной отцовской любви. Юрий видит во всем какое-то вмешательство в нашу жизнь, какой-то моральный гнет. Тут он не совсем прав, но и не совсем неправ -- относительно морального гнета и воздействия. А Папа-Коля говорит: "Я не вмешиваюсь в ваши отношения, но ведь не перестанешь же ты быть моей дочерью. И всегда я буду вмешиваться в то, что касается твоего здоровья. Да как же я могу не вмешиваться, когда я даже сегодня говорил с Дельбари о том, как вы должны будете жить с Ю<рием> Борисовичем: ^.
   Вечером того же дня крупный семейный разговор со слезами. Когда я упрекала Папу-Колю в недоверии, а он и Мамочка категорически это опровергали. А Юрий категорически утверждает, что Папа-Коля несколько раз повторял: "Я вам не верю, Юрий Борисович". Мамочка уверяла, что он ходил к Юрию для того, чтобы разрядить эту сгущенную атмосферу, а Юрий -- для того, чтобы выяснить роковой для него вопрос. Одно другому, правда, не противоречит. Вчера ходила к Юрию, просила, чтобы он держал себя так, как будто ничего не было. Сначала говорил, что это едва ли возможно, потом, вероятно, щадя меня, согласился.
   Юрий уверяет, что я только вчера стала женщиной. Таковы его наблюдения. А по моим наблюдениям, в ту ночь. Но я уже не говорю: Юрий все-таки перетрусил после той ночи. Зато за вчерашнее мы совершенно спокойны: велики человеческие изобретения. То, что мне нельзя быть беременной, меня даже радует.
   Срок свадьбы почти назначен: в начале сентября. Только едва ли что из этого выйдет. Ни у меня, ни у него нет еще Carte d'identite[86]. Я уже третий месяц жду, когда меня вызовут в комиссариат, а Юрий только на днях обменял свою карту на recepisse[87]. Вот и жди теперь. А об этом надо бы уже давно подумать.

26 июля 1927. Вторник

   Вдруг жизнь сделалась какой-то неприятно тревожной. Нет, даже не тревожной, наоборот, у меня какое-то непозволительное легкомыслие. Во-первых, у меня флюс, во-вторых, экзамены, в-третьих, м<ожет> б<ыть>, кое-что и похуже.
   Зуб у меня болел невыносимо. Так, что позапрошлую ночь я кричала от боли. Вчера щеку раздуло и сегодня боли уже нет. Дальше -- экзамен. Книгу у меня отобрали в субботу, а я только просмотреть успела. А сдать хочется. Эти дни хожу к Леве, опять учу с голоса. Свинство, конечно, но собираюсь все-таки завтра сдавать.
   В болезни моей произошел поворот с ухудшением. Так, по крайней мере, мне кажется. Последнее время мои дела шли очень хорошо. 91 (!) день не было сахару. Потом -- trace, и вот -- вчера и сегодня. Креста не было у меня уже давно. Конечно, страшного тут ничего нет. Но уж очень мне хочется скорее поправиться. А вот теперь, последние дни, я уже как-то и не верю.
   Из госпиталя шла к Леве в очень тяжелом состоянии. А день сегодня какой-то жаркий, тяжелый. Я так люблю жару и солнце, а вот сегодня устала и искала тени. Такая моя подавленность меня больше всего и мучает. А вдруг я, в самом деле, беременна? Прошлый раз в лесу Юрий страшно испугался: "человеческое изобретение" оказалось непрочным. До сих пор я оставалась как-то легкомысленно спокойной. А сегодня вдруг испугалась. И еще одна вещь меня расстроила. Я никогда не допускала мысли, что мой дневник может быть читан. Меня об этом спросила Наташа. И я, для успокоения себя, решила проверить. И вот сегодня увидела, что мои тетради лежат не в том порядке, были отодвинуты. Я все-таки не могу этому верить. М<ожет> б<ыть>, я сама случайно сдвинула. А если так, то я не хочу об этом знать. Потому что после этой подлости я уйду из этого дома сейчас же и навсегда.

28 июля 1927. Четверг

   Вчера я сдала экзамен по Советскому праву. Получила 16. Подробностей писать не стану, не до них мне сейчас.
   Была сегодня в Le jardin des plantes[88]. Какая масса цветов, какие краски! Запах сухой травы напоминает Сфаят. Вспомнилось, как в жаркий день, под вечер, я выбегала по шоссе к старому форту. Яркие краски и божественные сочетания, какой простор и для глаза и для мыслей, пожалуй, это было почти похоже на полноту жизни: ведь мысли о будущем были так реальны. И вот сегодня я почувствовала себя как-то вне жизни. Нет, это все не то, словами не передашь это ощущение там, в Le jardin des plantes. Я вдруг почувствовала всю безвыходность моего положения.

29 июля 1927. Пятница

   Что это, в сущности, значит -- безвыходное положение? Нет такого положения, из которого нельзя было бы выйти. Да и выход этот будет куплен слишком большой ценой.
   Сейчас меня осенила надежда, а потому я на все смотрю оптимистически. В самом деле, что же такого, что не начались менструации? Нормально, и у меня тоже, они начинались через четыре недели, так было и после Дельбари, а потом уже я начала записывать, и они проходили через три недели. М<ожет> б<ыть>, это просто возврат к нормальности. Подождем до среды. А если даже и не так, разве при диабете не может быть ненормальностей? А то, что сахар у меня держится, все объясняют флюсом. У одной дамы такая же история, даже хуже, у нее три креста acetone.
   Волновалась я вчера страшно. И похудела на кило. А сахар уже trace.
   Юрий вчера был у доктора. Тот сказал, что пока еще ничего нельзя установить, а в субботу ему надо будет меня посмотреть. И если я действительно беременна, сделать "легкую операцию". А Дельбари определенно сказала, что аборта делать нельзя. И я этого очень боюсь. Если действительно будет констатирована беременность -- скажу Мамочке. Вот этого-то я еще больше боюсь. Что произойдет! Какие нарекания на Юрия! А вот этого-то я боюсь больше всего. И тогда, я думаю, о том придется все сказать, и встает мысль: а не лучше ли в Сену?
   Я не думала, что жизнь хрупка,
   Как фарфоровая безделушка.
   Юрий страшно изменился за это время. Даже я спокойнее. "Это будет тяжелое испытание для нас обоих", -- а я вот не знаю, выдержу ли я это испытание.

30 июля 1927. Суббота

   Слава Богу. Все страхи напрасны. Скорее бы Юрию сообщить об этом. Жизнь снова прекрасна.
   Сейчас поймала себя на мысли: я не люблю субботы потому, что Мамочка рано приходит. С Папой-Колей мы можем просидеть тихо и мирно весь день, а с ней как-то сразу же начинается ссора. Говорить нам не о чем. Говорить о многом нельзя, и обе мы это чувствуем. Вдвоем нам бывает тяжело.

31 июля 1927. Воскресенье

   Вчера у нас с Юрием был такой хороший вечер. Встретились на студенческом собрании, но оттуда сбежали: невтерпеж стала эта игра в парламент. Сначала посидели в "нашем" кафе, потом отправились в Ротонду. В Ротонде Юрий встретил двух приятелей, один из них художник Исаев, которого он не видел чуть ли не год. Вернулись с последним поездом. Но, главное, это сознание, ощущение миновавшей опасности. Бедный Юрий, что он перенес за эти дни. Но эти дни, эти тяжелые переживания нас еще больше сблизили.
   Сегодня ходили в лес. Пошли налево, и пришли в Шавиль. А на обратном пути, идя мимо Кольнер, зашли к ним. Было много народу, играли в крокет.
   С Юрием хорошо и нежно.
   А дома опять назревали какие-то события. Со вчерашнего дня Мамочка дуется, не говорит. Вчера -- готова поклясться -- не верила мне, что я иду на собрание. А сейчас, когда Юрий собрался уходить, вдруг говорит: "Я с вами пойду, Юрий Борисович". И вот уже больше получаса, как они говорят. О чем? Атака совсем неожиданная и тем более неприятная, что Юрий, прощаясь, просил меня выйти с ним, что-то хотел сказать. И до вторника я не узнаю, о чем они говорили. Боюсь только, очень боюсь, что Юрий будет слишком откровенен. Ведь нельзя же, особенно теперь, когда опасность миновала. Господи! Слышу его голос, проходят мимо дома. О чем? Что-то еще будет?

4 августа 1927. Четверг

   Записать надо многое и как следует, а время каких-нибудь полчаса, пока стручки варятся. Как-то и не хочется.
   Разговор этот был очень хороший. Я очень рада. Слышала я его и от Мамочки, и от Юрия. Оба сумели быть объективными. Мамочка не допытывалась, как Папа-Коля, женщина я или нет. (Эту часть разговора мне подробно рассказал Юрий). Но интересно то, что она в этом не сомневается. Мне это даже нравится. Она больше всего боялась, что я буду доморощенным способом прекращать беременность. Ей даже казалось, что я какие-то порошки с молоком принимала. Юрий ее успокоил. Вот новый пункт этого разговора. Одно только мне было неприятно -- некоторая чрезмерная откровенность, когда зашел разговор о том разговоре с Папой-Колей, и Юрий дал Мамочке письмо, написанное в ту же ночь. Случайно оно было не у меня, а у него. Случайно я застала Мамочку за чтением этого письма и расплакалась. Это было еще до нашего с ней разговора. Мы поздно вечером долго сидели на Grande Rue и (нрзб одно слово -- И.Н>. И еще один момент -- мне было хорошо с ней. М<ожет> б<ыть>, потому, что она так хорошо говорила о Юрии и о нас обоих.

8 августа 1927. Понедельник

   Мы снимаем квартиру пополам с Арендаревыми. Павел Иванович лишился работы, и если он не устроится до 15-го, они уезжают в провинцию. Вот еще новая беда, снимать квартиру! Завтра пойдем с Андреем по отелям. Только трудно втроем. А когда мы с Юрием повенчаемся, -- Бог знает. Я не верю, что это будет в сентябре.

9 августа 1927. Вторник

   Плохо дело с квартирой. Ходили сегодня с Андреем, обошли много отелей; самая дешевая комната, которую нашли, 60 фр<анков> в неделю. Комната славная, но вставить туда еще мою койку -- совсем невозможно.
   Фаусек обещали узнать относительно одной комнаты в Шавиле. Сегодня это должно выясниться. Не хочется забираться так далеко, но, пожалуй, лучше ничего и не придумаешь. Господи, как это будет тяжело -- жить в одной комнате, да еще далеко от Медона.

10 августа 1927. Среда

   Папа-Коля пошел к Круглику занимать денег. Если достанет франков 100, будем есть и поедем в Шавиль снимать комнату. Если нет -- положение катастрофическое.

13 августа 1927. Суббота

   Эти дни я злая, как никогда. Из-за квартиры. Уж очень все глупо. Были две комнаты в Шавиле, 5 минут от вокзала электрички. Одна большая, другая, наверху, поменьше. Около леса. Хорошо меблированы. Обе с электричеством -- 280 фр<анков>. Считали, высчитывали, решили, что не будет дороже, чем сейчас. Ходили смотреть. Не сняли: "Надо подумать". Семь раз примерь, один раз отрежь. Решили снять. Поехали назавтра с Папой-Колей -- маленькая комната уже сдана. Долго охали. Я говорю, что надо снять нижнюю -- втроем мы туда поместимся. "Да нет, как же это, неудобно". Скандалили до вечера, наконец, решили, что надо снять. Поехали мы с Юрием -- сдана. Семь раз примерь...
   Я злобно торжествовала.
   Сейчас у нас нет ничего, а выезжать надо самое позднее во вторник. Папа-Коля искал вчера в районе Les Halles и убедился, что нам не устроиться. Есть еще одна комната в Шавиле. С кухней, но вода во дворе, а, главное, очень далеко от вокзала, минут 20. Зато совсем в лесу. Я говорю, что и с ней надо торопиться, а то и ее снимут. Сегодня, когда Мамочка придет, поедем все вместе. Я вижу, что без меня дело не обойдется. Мамочка обижается, когда я упрекаю их в нерешительности. "Что уж делать. Тяжелодумы!" Но ведь, правда, что все уже слишком по-интеллигентски.

18 августа 1927. Четверг. Париж

   Неприветливо встретил меня Париж[89]. Trace ne legal[90], это странное падение вчера, шла по улице и упала. Юрий не приходил. Одна комната, маленькая, тесная. Андрей куда-то уехал на несколько дней. Неудача. Никогда еще я не чувствовала себя в Париже так одиноко, как эти дни. Пошла вечером гулять по St. Michel. Место ведь у нас больно хорошее. И некуда было идти. К Леве почему-то не хотелось. Андрея нет. Мамченко? Подошла к самой двери и повернула назад. Зачем? Андрея бы мне сейчас хотелось. Пошла бы к нему, пожаловалась бы ему, поскулила. Юрий безнадежно далеко, пешком не дойдешь. И -- как первую ночь в госпитале -- такое ощущение, как будто счастье было и вот его уже никогда не будет. В первый вечер пошли с Мамочкой гулять. Повела я ее на свои любимые места: Pont des Arts, Pont Neuf, Notre Dame, на места, где мы с Юрием сидели. Мамочка сразу поняла, как я люблю город, опьянил он меня. А пришла домой и расстроилась. Юрку вспомнила. И никогда еще и с такой страстью не думала о нем и никогда еще так безумно не любила его. Боже! Настроение мрачное. Пе во что хорошее больше не верится. Все свои книги, дневник отнесла к Юрию. Здесь мне ничего не хочется. Жить, конечно, будет очень трудно в одной комнате. А Мамочка обижается, когда я это говорю. А Юрий далеко. Как будто не какой-нибудь десяток, а сотни километров разделяют нас.

29 августа 1927. Понедельник

   Есть надежда, что в конце этой недели Юрий переедет в наш отель. Очень бы мне этого хотелось, хотя и в этом, конечно, есть отрицательные стороны. Будем ли мы чувствовать себя так легко, свободно, как в субботу в Медоне?
   Настроение у меня теперь совсем иное. И сбил его -- хандру мою такую -- как я и ждала, не Юрий, а Андрей. Вечера провожу весело, довольна. А все-таки мне бы хотелось, чтобы Юрий сюда переехал. Одно только мне неприятно: близость Мамочки.

31 августа 1927. Среда

   Метро Denfert-Rochereau.
   Две вещи меня сейчас больше всего волнуют: казнь Сакко и Ванцетти[91] и послание Патриаршего Синода[92].

2 сентября 1927. Пятница

   Сегодня весь день у меня было только одно маленькое желание -- остаться одной, наедине сама с собой, и писать дневник. И весь день я этого желания удовлетворить не могла.
   Сейчас вечер, около десяти. Сижу в Юриной комнате, он за моей спиной и читает С.Цвейга, -- я сегодня прочла его и он произвел на меня громадное впечатление.
   Близость Юрия меня странно волнует. Я не могу чувствовать себя так, как будто бы я была одна. Надо привыкать. Живем мы дверь в дверь! Жизнь близкая и хорошая. Все время, когда он дома, вместе, жизнь даже какая-то общая; м<ожет> б<ыть>, "общего" и не будет. Но есть в ней и фальшь. И эта фальшь меня мучает. Прежде всего, опять метанье между Мамочкой и Юрием. Я уже откровенно все вечера провожу с ним. Получается такое положение, как будто "дом" для меня -- это их комната (есть две "их" и "Юрина", а где я -- неизвестно). С другой стороны, странное положение и в этой комнате. Нельзя же нам с Юрием все время разговаривать или целоваться. Иногда, когда я прихожу к нему (я бросаюсь сюда, как только услышу, что ключ повернул) и испытываю такое смущение. Я знаю, что он рад мне, но нельзя же все время разговаривать... А с другой стороны, приходить к нему для того, чтобы каждому уткнуться в книгу, обидно. Получается глупо и фальшиво.
   Еще одна вещь меня мучает. Но об этом я Юрию даже не могу сказать. Это касается нашей половой жизни. Моя холодность. Все самые близкие мне люди -- Мамочка, Папа-Коля и даже Юрий -- считают меня крайне чувственной, просто с той или иной оговоркой -- самкой. И вот в те моменты, когда Юрий безумствует, я остаюсь совершенно спокойной. И чем более он становится нечеловеком, тем человечнее становлюсь я. Я отдаюсь ему всегда, когда он этого хочет (он верно понял: "Ты меня никогда не хочешь!"), со страстью, доходящей до отчаяния, желанием испытать такое наслаждение, какое испытывает он. Ведь это же было; действительно, физическое наслаждение, в ту ночь мы спали вместе в первый раз. Когда Юрий в припадке страсти со сверкающими глазами, сжимая меня, говорит: "Хорошо тебе, Ирина?!", -- я молчу или молча киваю головой. Да,
   конечно, мне хорошо, но это наслаждение какое-то психологическое, а не физическое. Больше пьянит сознание происходящего, чем самый акт. Неужели же я -- бесполая? или неужели это есть высшая точка любви. Я чувственна, это так. Вернее, я была чувственной. А м<ожет> б<ыть>, все мои "припадки страсти" как во время и потом при начале нашего сближения не что иное, как действительный интерес новизны? Неужели же я беспола? И вот сейчас, когда в любви человеческой нет сомнения, когда она достигла высокого (если не высшего, то высокого) предела, мне хочется обыкновенной, грубой, животной страсти, грубого физического наслаждения, которое доступно всем. Но ведь есть же такие женщины, такие уроды, которым оно недоступно. И я из их числа? Или просто я жду все еще чего-то грандиозного? Нет, только того, что было в первую ночь. Только бы знать, что я не урод. Только бы не этот ужас.
   Юрий очень внимателен. Видит, что я хочу быть одна, пошел к ним. А я вот не могу быть с ним такой внимательной и заботливой, как бы мне хотелось. Ложный стыд, м<ожет> б<ыть>, боязнь показаться сентиментальной, нежной. Это тоже один из ложных моментов нашей теперешней жизни.

4 сентября 1927. Воскресенье. Метро St. Marcel

   Вчера днем я сердилась на Юрия. Оказывается, когда он меня оставил одну с дневником, в той комнате он все рассказал: и то, что я весь день хотела писать дневник, и то, что я и Мамочка собирались... О, эта откровенность, там, где не надо. Еще оказалось, что он рассказал и то, как я в Сфаяте кокаин нюхала; это, как дело прошлое, меня и не рассердило. Но все равно я обозлилась. Хотела ему бросить нечто вроде: "Если мне надо там что-нибудь сказать, я могу обойтись и без посредника". И потом решила, что это несправедливо, что без посредника я не всегда могу обойтись, и сколько раз сама, прямо или косвенно, поручала ему эту роль, и не будь его, я была бы совсем отрезанной от семьи, там бы обо мне ничего не знали.
   И конечно, я ему рассказала все, что писала в прошлый раз. Разве я могу что-нибудь скрыть от него? И как я счастлива за свое бессилие перед его нащупывающими вопросами. Он дощу-пается до всего, до самого интимного. Как трудно об этом говорить, но как легко, когда скажешь. И на его просьбу: будь всегда со мной откровенна, говори обо всем, я отвечаю со всей искренностью и горячностью: "Да, Юрий, постараюсь". Ведь я же и хочу этого -- последней откровенности -- больше всего.

7 сентября 1927. Среда

   Пишу у Юрия. Так я и мотаюсь теперь: то у него, то у них, а то и в метро. Где мой дом?
   Почему я вчера заплакала, вечером, когда кончила читать вслух? Кое-что я могу объяснить, кое-что не хочу, а кое-что, м<ожет> б<ыть>, и совсем скрыть от моего понимания.
   Первый момент и, м<ожет> б<ыть>, основной для вчерашнего вечера, напряженное желание его. Значит, я была не права, говоря, что у меня этого не бывает. То, что в Медоне было уже обычным, здесь стало почти недосягаемым. И вот этого-то мне и хотелось. Хотелось хотя бы просто лечь с ним под одеяло, прижаться к нему, обнять... Тут еще не знаешь, какое начало преобладает, физиологическое или психологическое. И вот это стремление не было удовлетворено. Во-первых, потому что Юрий последние дни совсем один, плохо себя чувствует, устал и просто не мог, а, во-вторых (м<ожет> б<ыть>, этот момент преобладал), мы не были свободны, за стеной слышались возгласы Мамочки. И первое напряжение должно было как-то разрядиться. И разрядилось слезами.
   А вслед за этим -- и другое чувство, чувство обиды за то, что мы должны как-то скрываться, таиться. Это лживое положение меня мучает страшно. Ведь, если бы я была его женой, de jure[93], этого бы не могло быть.
   И во всем такая неловкость, м<ожет> б<ыть>, ложный стыд, м<ожет> б<ыть>, боязнь лишних разговоров в той комнате и не позволяет мне быть с ним так, как я хочу. Когда, напр<имер>, я иду к нему мыть посуду, я делаю это как-то потихоньку, чтобы Папа-Коля этого не видел и т. д. и т. д.
   И как мне стало обидно от всего этого. Слезы закапали. Напугала только Юрия. О первом моменте не догадался. А о втором? Если нет, то меня это удивляет. Но только я ему об этом не скажу. Не смогу сказать. Также, м<ожет> б<ыть>, ложный стыд, ложное самолюбие. И получается вдвойне тяжело: какая-то ложь, какая-то ложь, даже в наших отношениях.

8 сентября 1927. Четверг. Метро Denfert-Rochereau

   Торопиться некуда. Напротив. Стараюсь как можно позже вернуться домой. Сижу на пересадке. Пропускаю поезд за поездом к великому удивлению контролера. Он меня, должно быть, уже знает, "каждый день ведь почти". Торопиться некуда.
   И впервые мне сделалось странно,
   Для чего я себя берегу?
   Делать дома нечего, т. е. нет работы. Это мне очень неприятно. Не то неприятно, что работы нет, а то, что денег нет. Особенно это тяжело сейчас, когда положение катастрофическое, и еще потому, что опять начинаются разговоры, что надо изучать какое-нибудь ремесло, как хорошо поступить на курсы прикладного искусства, а это значит, прощай Институт. М<ожет> б<ыть>, я большая свинья, но вся моя натура протестует против такой учебы. Глупо, наверно, и гадко. Неужели Юрий тоже так же думает?
   Глядя на него, думала: зачем я себя берегу? Дрянь я, должно быть, и совсем не стою того внимания, которое сама себе уделяю. А ведь себе я уделяю гораздо больше внимания, чем ему. Ходасевич сказал про какого-то молодого поэта: "Он обладает всеми мелкими пороками и ни одним большим". Так вот и я, должно быть. Это вовсе не есть какое-то покаянное настроение, переход от эгоизма к более хорошему чувству, нет, просто все стало каким-то пустым. И даже смеяться не хочется.
   А я о самом главном -- ни слова. М<ожет> б<ыть>, у Юрки напишу.
   Продолжаю у Юрки, пока его нет.
   А вчера вот что было. Вообще настроение у меня в последнее время нервное и скверное. Все то же. Маленький повод и -- драма. Так и вчера. Написала я стихотворение "В гостиных строгих с душными коврами". И мне оно понравилось. Больше, оно меня захватило. Не содержанием, конечно, а формой, -- оно красиво. Вообще надо сознаться, что форма меня иной раз захватывает до того, что я совершенно забываю о содержании, т. е. пишу совсем не то, что хочу. Так отчасти было и тут, но только отчасти. Я просто не достаточно точно выразила свою мысль. А Юрий возмутился: "До какого низкого уровня ты сводишь женщину, становится обидно за человека" и т. д. И что меня обозлило, начал свои рассуждения о любви, как будто я этого наизусть не знаю, как будто сама не так думаю. Подошла к окну и заревела. И решила, в первый раз, уйти, не быть вечер вместе. На меня он в последние дни действует слишком разжигающе, я все время о нем думаю, я его хочу, я сама не знаю, что со мной делается, не даром же я стала такие стихи писать. Но стихотворения моего он не понял. М<ожет> б<ыть>, оно плохо, и мысль не ясна, но вовсе не проститутку я вижу в каждой женщине. А хотела я сказать, что "мы" всю жизнь ждем "тебя", женщина -- мужчину, но совсем не для полового акта, а потому ждем, что жизнь женщины, пока в нее не войдет мужчина, пуста и бессодержательна. Любовь играет гораздо большую роль в жизни женщины, чем мужчины. Поэтому любовь и страсть мужчины часто бывает случайной, а у женщины -- никогда. Женщина ждет его, он часто натыкается на нее случайно. Взять хотя бы нас с Юрием: сколько было у него романов, и сколько у меня, а ведь не только в годах тут дело. Я с детства ждала: "загадочного друга", ошибалась, и искала, и нашла. Вот что я хотела написать в своем стихотворении.
   Сдерживая слезы, оделась и пошла к Андрею. Там развлеклась, болтали, читала ему Гумилева. Он меня проводил. Юрий увидел нас из окна и сошел вниз. Поднимались вдвоем. Между двух дверей я остановилась и молча спрашиваю: "Куда идти?" Он молчал, и я пошла направо. Его упрямство меня больше разволновало. Не могла найти способа вызвать его, сделала это нехотя, очень неудачно. Между нами встала какая-то ложь, и я не могу поймать ее, я ничего не могу сказать, мне только больно.
   Сегодня состояние отвратительное. Придя из госпиталя, пошла гулять. Пошла на восток вдоль Сены, до конца Парижа, оттуда наверх к Венсенскому лесу, оттуда к ближайшему метро. Ходьба успокаивает. Но очень устала. Я даже не подозревала, что такая еще слабая. Наверно, это отзовется на завтрашнем анализе. Ну и пусть. "Для чего я себя берегу?"

17 сентября 1927. Суббота

   За эту неделю произошли кое-какие события. Начиная с субботы, когда ходила топиться. Совершенно серьезно, т. е. не утонуть, а топиться. Хоть и знала, что не смогу.
   Воскресенье -- кошмар. Столько ревела, что похудела на кило с лишком. Поссорилась с Мамочкой. Глупо все вышло. Будто она стала меня упрекать в том, что я не хочу работать. Целый день я не показывалась домой, не ела. От слез обессилела. Измучила всех. Вечером уже Мамочка первая пошла на примирение.
   Вчера сделала "доброе дело" и все боялась, что буду раскаиваться: постирала Юрию рубашку и шарфик, и очень мне не хотелось, чтобы об этом знала Мамочка. А она словно догадалась. Как назло вошла к нам в комнату. "Когда это ты еще успела стирать? Или это ты ему?" С такой иронией нехорошей.
   Не хотелось говорить об этом Юрию, я боялась, что он меня выдаст. Положение наше глупое, что и говорить.
   Еще одна вещь заставила меня призадуматься -- "материальная сторона". У нас сейчас "кризис", один из таких, каких не было давно, ибо занимать больше негде. Я сократила свои расходы вдвое, Юрий тоже. В этом есть даже какая-то радость. Но большая трагедия в том, что мы с ним никогда не обвенчаемся. У него такое же положение. Даже прожить мы как-нибудь и прожили бы, так же как и сейчас; ведь все-таки я кое-что могу заработать на моих куклах, а уж расходы я сведу до минимума. Ну, а на свадьбу все равно денег нет. И выхода из такого положения не предвидится, даже если я получу из Студенческого союза 100 фр<анков>[94]. Во-первых, мало надежды, а во-вторых, разве я смогу их взять, когда у нас у всех сквозные дыры на подошвах, и когда есть нечего? Нет, выхода я не вижу. Хорошо еще Юрий близко. Почти "вместе", но ведь с самого Медона мы не были "вместе". И это мучительно. Мне временами хочется, чуть ли не до слез, его ласки. А положение безвыходное. Мы с ним никогда не говорим об этом, но всегда напряженно и мучительно думаем. Ну, что же? Подумаем.

20 сентября 1927. Вторник. Метро Denfert-Rochereau

   Ясней и ясней синяки под глазами
   И яркость некрашеных губ.
   С тех пор, когда губы впервые сказали:
   Зачем я себя берегу?
   Он горек, мой жребий, в тоске подневольной
   Жечь день за мучительным днем,
   Чтоб вечером снова обидно и больно
   Клеймить себя страшным клеймом.
   На всех перекрестках упрямо и долго
   Кричать о неистовом зле,
   Что я не исполнила страшного долга.
   Что страшно мне жить на земле.
   Что больше нет силы, нет силы, нет силы.
   Я стала покорно слаба.
   И глупой гримасой улыбка застыла
   На сжатых безмолвных губах.
   И буду кричать я, и буду томиться,
   Скую себя темной тоской.
   А счастье, как милая Синяя Птица,
   Так близко и так далеко.
    

26 сентября 1927. Понедельник

   Временами малодушничаю. Теряю бодрость. Хочется тогда колотиться о косяк кровати. Приближаюсь к отчаянию. Потом бывает стыдно.
   Денег нет. Бдим мало. Боюсь, что это потом скажется на моем здоровье. А над своим здоровьем я сейчас дрожу больше всего.
   Денег нет. Никогда еще я так остро это не ощущала, как сейчас. Ведь скоро и пост рождественский. Как ни раскидывай, а не раньше Нового года, да и то не верю[95].
   Мамочка этого не понимает. Говорит: "Ведь и так вы живете почти что вместе. Разве для вас так важна физическая близость?" А то, что неопределенность и двусмысленность моего положения меня так гнетет, никто, кажется, никто -- даже Юрий, до конца не понимает. Нет, Юрий понимает. Я даже не могу его поцеловать, когда хочу. Кажется, кончится это тем, что мы переедем в первую освободившуюся комнату, без всякой свадьбы. Но ведь и этого нельзя делать, пока у меня не будет работы. Вот опять я подошла к такому моменту, когда хочется выть по-звериному.

17 октября 1927. Понедельник

   Трудно так, когда столько времени не пишешь. Придется из длинной череды событий и переживаний выхватить настоящий момент и запечатлеть без всякой связи с предыдущим и последующим.
   Самое страшное было вчера. Юрий уличил меня во лжи, в такой страшной лжи, в которой я сама себе никогда не признавалась. Началось с Института. Я говорила о том, что не буду ходить к поэтам, чтобы не пропускать лекций. И вдруг Юрий ясно и точно начал говорить о том, что в Институте меня интересует вовсе не наука, но что я хожу туда для того, чтобы "вынимать тетради и вкладывать их обратно в портфель", что вся моя деятельность в этой области сводится к нулю. А ведь как долго я сама себя обманывала этим Институтом. И ведь сколько было построено на этой лжи.
   Потом перешли на поэзию. И тут уже я начала говорить, что и поэзия меня не интересует, потому я так и сторонюсь поэтов, потому, что ведь у меня нет в жизни ничего. На этой лжи строилась и держалась вся жизнь. Ведь я очень успешно всех обманывала, часто довольно успешно обманывала и себя, а вот Юрия не смогла обмануть. Мы уже слишком близки с ним, боюсь, что -- слишком. Как же теперь жить, как же продолжать делать и говорить то, что делала и говорила раньше, когда Юрий видел эту ложь?
   И как стало страшно, даже в глазах потемнело: ничего не интересно, ни к чему не тянет. Все обман и самообман, сводящий все к нулю. Пока "жизнь таинственно упрощена", жить проще и легче. Поэтому-то я так настойчиво уже полтора года упрощаю жизнь. Я и человек поверхностный, не глубокий, а вот Юрий-то не такой. Но все равно -- отказаться от Юрия я не могу.
   Вчера я плакала так, как давно уже не плакала. И, конечно, буду продолжать старый обман.

25 октября 1927. Вторник

   Вот еще одна маленькая страница в жизни кончилась и оторвалась. В четверг были в Bolee. Не хотелось мне идти: как только представила себе все лица -- говорю, "не поеду". Еле убедили. Пошла с Юрием. Все шло как обычно, не очень скучно. Я читала "Перед зарей охватывают сны". Встретили очень сочувственно. Юрия тоже встретили хорошо. Вскоре он ушел. Передал мне записку: "Попрощайся за меня с Виктором", Виктор сидел от меня через одного. Чтобы избежать разговоров (а после моего первого письма, где я назвала его "врагом" и все-таки тянулась к нему и звала его и Юрия -- я с ним встречаться не хотела) я передала ему записку. "Ирина Николаевна, можно мне будет вас проводить?" "Хорошо". Полдороги молчали, чувствовалась неловкость. "Я слышала, что у вас есть стихи, посвященные мне?" "Да, есть". "Вы их мне дадите?" "Мне бы сейчас не хотелось этого делать". "Но ведь, если они посвящены мне, они должны быть у меня". "Да, верно". Долго стояли около двери. Виктор опять перешел на свою любимую тему:
   -- Ведь вы несчастливы. Вы глубоко несчастны и скрываете это от себя. И не можете вы быть счастливыми, потому что счастье -- вечно, а на земле, в материи, вечного нет. Ведь Юрий вас не понимает. Он, напр<имер>, назвал ваше письмо глупым.
   -- Он его не знал.
   -- Тем более, не знал и назвал глупым. А ведь вы не можете написать глупость. Каждое слово в нем было четко и глубоко. И вы глубоко страдаете. Вы будете страдать и не будете счастливой.
   -- Это мы увидим.
   Консьерж стал запирать дверь. Долгое рукопожатье. Глаза Виктора.
   -- Будем встречаться? Часто?
   -- Да.
   И почувствовала -- оба солгали.
   В конце коридора остановилась. В обеих комнатах было темно. Юрий меня окликнул, и я вошла к нему. Видно было, что он меня ждал. Сказала ему, что после его ухода было скучно, что провожал меня Виктор, что старался убедить меня в том, что я несчастна и ты.
   Легла, но спать не могла. Думала о Викторе и как-то жалела его. Зачем он так суживает жизнь? Делает ее такой односторонней? Если бы когда-нибудь он смог быть таким счастливым, как я, -- бросил бы он к черту свой скептицизм.
   И складывала стихи:
   Я вспоминала темные ресницы
   И чувственный, упрямо сжатый рот.
   В пятницу вечером, как только Юрий пришел, вошла к нему в комнату, хотелось поговорить о вчерашнем, прочесть новые стихи. Юрий был какой-то странный, говорит -- устал.
   Начала со стихов.
   -- Прекрасные стихи. Дай тетрадку.
   Долго молчал. Отложил в сторону тетрадку и молчал, старался на меня не смотреть.
   -- Юрий!
   Молчание. Я наклонилась и поцеловала его. Как будто мертвого поцеловала, не шелохнулся.
   -- Мне надо за едой идти.
   Закрыл глаза. Мне показалось, задремал. Я тихонько вышла. Следом за мной вышел и он. Я ждала его возвращенья. Написала на клочке бумаги что-то вроде: "Если ты сердишься и даже говорить не хочешь, так и скажи, а пропадать, когда знаешь, что я о тебе беспокоюсь, нехорошо". Прошел час. Начала не на шутку беспокоиться. Опять пошла к нему в комнату. И вдруг заметила, что он взял мою тетрадку. И тут же все поняла.
   Днем я написала Виктору письмо. Послала оба стихотворения, письмо о том, что счеты у нас с ним сложны, что, прощаясь, мы оба солгали и что встречаться нам с ним незачем. А Юрию даже не успела рассказать об этом письме. Поняла все, как Юрий понял мое стихотворение, почему он так переменился, почему не мог произнести ни слова. Первая мысль: он у Виктора. Пойти? Но что сказать? А вернее, бродит где-нибудь на набережной Сены, перечитывает сотый раз стихи и повторяет: "Ира и Виктор". Мне стало не по себе. Вечер был мучительный. Сдерживала себя. Прочла целую книгу. Обязательно хотелось дождаться его и спросить: "Что все это значит? Зачем ты меня мучаешь?"
   В двенадцатом часу Мамочка что-то спросила меня о нем, и я расплакалась.
   -- Я страшно беспокоюсь. Ушел за покупками, и до сих пор нет. Мамочка стала меня успокаивать: встретил кого-нибудь, пошел к Войцеховскому и т. д. Я с трудом успокоилась. Вдруг слышу в коридоре шаги.
   -- Ну, вот видишь...
   В первый момент я расстроилась, так всегда бывает, когда долго волнуешься, и быстро начала ложиться спать. Чувствовала, что пойти к нему не смогу -- разревусь.
   Утром посмотрела, нет ли ключа в двери. Если торчит, значит, записка. Ключа не было. Это меня сильно обидело и встревожило.
   Из госпиталя поехала в мастерскую и только в нервом часу вернулась домой. Решила все-таки зайти к нему в комнату, м<ожет> б<ыть>, есть записка. Записка за ключом -- ключа нет... Стучу и, не дожидаясь ответа, вхожу. Юрий лежит на кровати, страшно бледный.
   -- Юрий!
   Молчание и испуганный болезненный взгляд.
   -- Юрий, что с тобой?
   Бросаюсь к нему, сажусь на кровать. Хватает мою руку и прижимает к губам.
   -- Юрий, да что ты?
   Он кладет мне голову на колени и рыдает. Я стараюсь быть спокойной.
   Быстро стаскиваю перчатки, шляпу, закрываю дверь. Обнимаю его голову, глажу волосы, целую.
   -- Что-нибудь случилось?
   Качает головой.
   -- Так что же тогда? Ну, успокойся, милый, родной.
   Лопочу какие-то наивные, нелепые слова.
   -- Юрий!
   -- Возьми там тетрадку, там письмо.
   Беру тетрадку. С одной стороны мои лекции Вышеславцева, с другой несколько его стихов, дальше -- письмо.
   "Виктор Андреевич!
   Хочу думать, что вы действовали с добрыми намерениями, а не как обольститель просто... Вы толкаете Иру на путь мелкой женской лжи... Вчера она в первый раз попыталась меня обмануть, хотела скрыть свою взволнованность... Вы победили... Вот ее стихи".
   По мере того, как я читала, спазма сдавливала мне горло.
   -- Юрий, и ты мог...
   -- Прости.
   Мы плакали оба. И в этот момент Юрий, должно быть, почувствовал, что ничего не произошло, что я не изменилась, что я никогда его не обманывала. Да и какие были данные предполагать все это?
   -- Ты мне веришь?
   -- Верю.
   -- Тебе хорошо сейчас?
   -- Очень хорошо, Ируся. Я как будто от тяжелого сн солнышко пригрело, так я и верить стала. Война с Грузией действительно началась; ну да черт с ней. Воюет черноморский фронт. Там теперь большевики. О Колчаке ни слова. Солнце, Солнце! Напекло же оно меня сегодня, так что у меня голова болит. Настоящее южное Солнце! Была бы здесь Наташа, давно бы тебе сложили гимн. Ты ведь ее Бог. А я бы тебе посоветовала показывать свои красоты постепенно, а то сразу не годится. Больно все отвыкли от тебя.
   

30 января (по нов. ст. 12 февраля. -- И. Н.) 1920. Четверг

   
   Плохо, плохо. Скоро нас грузины возьмут. Идут бои в двадцати верстах от Туапсе. Бежать некуда. На Кубань, что ли? Плохо. Грузины соединятся с большевиками, и тогда -- конец. Пиневич говорит, что в апреле он, во всяком случае, надеется быть в Харькове. Этот довод меня успокоил несколько: все же он больше меня понимает. Но я не верю. Никогда не поверю. И нам еще суждено бежать, да еще пешочком, недаром Мамочка видела сон, что мы по каким-то пропастям идем. Сегодня ночью я долго не спала -- у меня был сильный приступ насморка. И вспомнила один сон. Когда мне было девять лет, я еще ничего не знала о революции, даже этого слова не знала, и увидела ее. Сон был вещий: я шла по улице, и на каждом квартале стояли какие-то люди и резали прохожих. Отчаянная стрельба по городу, пули так и летали. Я пошла к Самариным (они живут на втором дворе). Прошла первый двор -- резня и грабеж. Пошла во второй. В воротах немцы и еще кто-то в длинных колпаках. Во втором -- резня еще больше и расстрелы. В третий двор я не вошла, а сейчас же бросилась на лестницу и побежала. За мной погнались из третьего двора, но как только я вошла в квартиру Самариных, отстали. Я смотрю -- квартира мне незнакома, люди незнакомые. Я чувствую, что попала не туда, куда хотела. Вдруг навстречу мне выскакивает человек и стаскивает с меня шубу. И падают часы. Только теперь я поняла значение сна. В Харькове -- три раза большевики, немцы, украинцы. От третьего раза я убежала. За мной далеко пошли большевики. Я думала ехать только в Ростов, а попала в Туапсе, где мне все чужды. Если придут зеленые, несомненно, они снимут шубу. Часы, наверное, означают определенное время. Вещий сон! Точно исполняется. Жаль только, что он оборвался на самом интересном месте, и я не увидела конца революции.
   Много лет прошло, а я хорошо помню этот сон. Я начинаю верить в сны. Как бы я хотела увидеть этой ночью тоже вещий сон, только с окончанием. Не могу писать... голова болит... под ложечкой колет. Трудно дышать... Тучи, тучи, грузины, зеленые, большевики -- все спуталось, все перемешалось в голове. Кошмар какой-то. Мрак, мрак беспросветный. Могила... Если бы уснуть и никогда не просыпаться... Если бы смерть...
   

31 января (по нов. ст. 13 февраля. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Неопределенная страсть. Именно страсть. Как будто жить хочется! Одно короткое мгновение длится эта страсть. Все чаще и чаще являются мне порывы, и только. Писать без перерыва, все, что схвачено мною на лету, все развивать в обширную тему, жить для искусства. Обманчивый взгляд. Ненужная, пустая жизнь. В настоящее время нужно не искусство -- патриотизм. Поэзия -- между прочим. В нашей беженской жизни нет поэзии, а создавать ее, да особенно в ожидании зеленых, невозможно, да и не нужно. Наша жизнь и без того пестра. Природа не поскупилась на яркие краски, нельзя пожаловаться на однообразность. Постоянная перемена, события обгоняют мысли, слухи -- события. Быстро вертится колесо времени, быстро меняется жизнь. Но так можно рассуждать много лет спустя. Теперь же мы не видим ярких красок, одна тоска -- неподдельная, безответная.
   Зачем я так любила Колчака? Зачем, слыша о нем только отголоски, я так страстно, так безумно любила его? А он, хоть невольно, приносит мне такие страданья. Первая, несчастная любовь. Имею право теперь снимать мой браслет, потому что с ним была связана любовь. Может быть, я была несправедлива, обвинив его в измене, но это меня оттолкнуло от него. Да при том этот слух.
   Картина из нашей жизни. [88]Папа-Коля лежит на нарах и читает 1001 ночь. С<офья> Ст<епановна> и Мамочка, сидя на нарах, штопают чулки. Д<митрий> М<ихайлович> чешет голову. Д.М.: "Чешется, проклятая". П<апа>-К<оля>: "Какой улов?" Д.М.: "Представьте себе, ни одного экземпляра". Бросает чесаться и принимается за чистку сапог. Молчание. М<ария> В<ладимиров-на>: "О, Господи, Коля, если пойдешь куда-нибудь, купи кофе". П.-К.: "Торговал сегодня -- 50 рублей коробочек". М.В.: "На здоровье". Молчание длится довольно долго. Д.М. кончил сапоги. Д.М.: "Так-с". М.В.: "Но, Господи, мы сегодня сидим без чаю". Д.М.: "Но ведь мы только что пили?" М.В.: "Но на вечер керосину нет". С.С.: "Придется развести мангал". М.В.: "Он сломан". С.С.: "Митя, если Коля отдал свои сапоги в чинку, в чем он сидит?" Д.М.: "Босой. Пока что -- до свиданья, я иду в Тургеневское". Уходит. Тишина. П.-К.: "Хлеба у нас нет". С.С.: "Жаль, что керосину нет, а то можно бы гренков поджарить, это вкуснее горького хлеба". М.В.: "Коля, пока светло, почини примус". П.-К.: "Да что там, почему он вчера прекрасно горел..." Слезает с нар и развинчивает примус. М.В.: "Софья Степановна". С.С.: "Ну". М.В.: "Пойдемте к нижним грекам, может быть, Софик за 5 рублей даст нам "кошку", утопленное ведро достать". С.С.: "Идемте...". Одеваются и уходят... Входят М.В. и С.С. М.В.: "Противно. Квартирант того дома ходит во фраке, словно на бал собрался". П.-К: "Видно, у него, как и у меня, ничего нет, вот он и донашивает старое, а галифе ему тоже не дают делать". С.С.: "Он сказал, что ведро достанет брат этих Софик". М.В.: "Хоть бы Д.М. с ним по-турецки поговорил". П.-К. и С.С. возятся с примусом и рассуждают о нем. Зажгли его. П.-К.: "Эх, канитель-то, Господи!" Примус потух. П.-К.: "Ох, ты, батюшки!" Сердится, накачивает. С.С.: "Довольно, я боюсь, взорвется". П.-К.: "Пойду, что ли, за хлебом". М.В.: "Ничего нет ужаснее, чем надевать мокрые ботинки". С.С.: "Это убийственно". Жарит гренки. М.В.: "Так послушай моего совета". П.-К.: "Чего". М.В.: "Я испытываю физическую боль, говоря с тобой о сапогах". П.-К.: "Я себе куплю английские ботинки за 3 тысячи". М.В.: "И хватит их тебе на полторы недели". П.-К.: "Пиневич говорит, что хорошие". М.В.: "Да врет он. Да таких дешевых ты и не найдешь". П.-К.: "Покупали". М.В.: "Аты не найдешь". П.-К.: "Почему, собственно, я не найду?" М.В.: "Одно плохо, чад от примуса". С.С.: "Это масло плохое". П.-К. одевается и уходит. С.С.: "Настойте на том, чтобы он купил себе сапоги". М.В. (со слезами): "Он говорит, что тогда ему надо галифе, своих брюк ему жаль. Как при нашем положении он может жалеть вещи! Из одного одеяла он хочет сделать брюки, а из другого обмотки. А уходит он всегда на риск -- простудиться". В комнате чад ест глаза. М.В.: "Я вижу, у вас большие запасы хлеба?" С.С.: "Это что заплесневел. Я его срезала и зажарила". М.В.: "С плесенью? Спасибо!.. Я прямо гений. Софья Ст<епановна>, посмотрите, какие я сегодня дыры заштопала, похвалите меня". С.С.: "Ого! действительно". Молчание. М.В.: "Вероятно, я на вас произвожу впечатление неприятное". С.С.: "Почему?" М.В.: "Изнервничалась, издергалась. Надоело все". Вздыхает.
   

1 (по нов. ст. 14. -- И.Н.) февраля 1920. Суббота

   
   Февраль. Почему-то люблю этот месяц. Масленица. Пост. В этом году Пасха очень ранняя. Завтра Масленица, и Пасху-то придется встречать черт знает где. Я решила говеть, где бы то ни было. Смотря по победам на фронте, в начале или в конце поста. Тяжело встретить такие дни не дома. Мамочка говорит: "Какая теперь Пасха?" Да как какая! Будет большое душевное волнение в этот день. Несомненно, будет, какие бы ни были условия жизни.
   Приеду в Харьков. Займусь политикой. Непременно завлеку в этот омут и Таню.
   Грустно. Больше ничего не могу сказать. Грустно и скучно! Вот она и вся жизнь наша беженская. Сижу на парте, таскаю потихоньку из парты сырую вермишель и ем ее, гляжу в окно на серое облачное небо и ничего не думаю, ничего не переживаю, кроме тяжелого унижения незаслуженного наказания. За что, за что мы все это пережили, за что ведем такую собачью жизнь? За что это мы были... (Не дописано. -- И.Н.)
   

2 (по нов. ст. 15. -- И.Н.) февраля 1920. Воскресенье

   
   Взяться что ли за дневник, так, от нечего делать помарать бумагу? Разноверные базарные слухи, некоторая паника -- все это мне так надоело, что и думать об этом не хочется. Сейчас такая политика, что ничего не поймешь. Зеленые сами с собой ссорятся. Ждем в Туапсе прибытие двух мифических пароходов с войсками. Идут рассуждения -- кто такие наступающие: зеленые ли, грузины ли; что они -- грабят, убивают? Как относятся к нам, беженцам? У нас здесь есть один панический инженер, [89]он говорит, что наши войска оставили Туапсе и что сегодня ночью надо ждать зеленых. По ночам слышна сильная канонада: днем ничего. Шныряют по городу автомобили, несколько паническое настроение. Панический инженер говорит, что это эвакуация. Да на то он и панический. Сейчас Папа-Коля читал газету и телеграмму, что-то к Колчаку, из чего я заключила, что он остался, что все это злые язычки про него наговорили, или он сам образумился. Я его люблю, люблю по-прежнему.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) февраля 1920. Понедельник

   
   Вчера мы ждали зеленых. На печку и в трубу прятались тысячерублевые бумажки и золотые вещи. Тщательно пересматривались документы и торжественно рвались билеты кадетской партии и тому подобные. Все это делалось не спеша, с чувством, с толком. Шныряние по городу автомобилей, отдаленная стрельба, сдача оружия, беспокойные разговоры, все это сеет панику. Настроение несколько тревожное, несколько приподнятое, даже торжественное, как в ожидании какого-то великого события. Тургеневцы особенно поддались панике. Приходят, лица встревоженные.
   "Господа, слышали? Через два часа придут зеленые, сражаются только два бронепоезда, войска разбежались". В городе явное беспокойство, офицеры пьяные, казаки говорят: "Конец войны". Все это ясно говорит, что город накануне падения. Ночью же, действительно, пришли так давно ожидаемые пароходы с войсками. Один пошел на Сочи, другой остался в Туапсе. Прибыл офицерский отряд в восемьсот человек. Явилась надежда. Все уже уверены, что зеленые не придут, все успокоились.
   Новость: "нас выселяют". Приказано освободить все помещения, занятые беженцами, и нас выселяют куда-то в бараки. Вот тебе и прибывшие войска! Ну, это нам уже не ново.
   

4 (по нов. ст. 17. -- И.Н.) февраля 1920. Вторник

   
   Повеяло весной. Море было нежно-голубого цвета, спокойное-спокойное. В порту стоит большой пароход "Екатеринодар", подводная лодка. Военных пропасть.
   

5 (по нов. ст. 18. -- И.Н.) февраля 1920. Среда

   
   Моя жизнь, мой символ -- "черный крест". Наконец-то я поняла, что такое жизнь. Я поняла только теперь, как надо жить. За короткий срок, с отъезда из Харькова я переменила мою жизнь, я вся переменилась. Долго, долго я думала над жизненным вопросом, страшным и решительным. Я себя не знала. Мне стоило колоссальных усилий вдуматься в свои мысли, заглянуть в свою душу и разобраться, что во мне -- правда, что -- ложь. О, как много оказалось лжи! Сколько фальши, лукавства, сколько неискренности. Глупая, пустая жизнь! Какой страшной, безумно трагичной показалась мне жизнь! И вдруг мне ночью пришло в голову, что мою Душу и даже всю мою жизнь можно зарисовать легко и просто в виде черного креста. Деникин сказал, что "нельзя браться грязными руками за святое дело", и совершенно прав. Я не могу жить "для родины", имея в душе такие большие недостатки. Нужна победа над собой, нужна борьба. Куда уж мне мстить большевикам, когда и над собой не могу одержать победы. Слабохарактерности, слякоти я жертва. Нужна борьба, беспрерывная, тяжелая борьба! Неужели уже поздно, и моя искривленная душа не может бороться!? Неужели у меня не хватит мужества преодолеть себя и броситься в жизнь под черным крестом и звонким лозунгом: "Всё Родине"! Отдать для нее жизнь, хоть сколько-нибудь чистую, исправленную, принести ей в жертву черный крест. Вот моя идея.
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) февраля 1920. Четверг

   
   Больше всего я люблю Россию. И полюбила ее только теперь, когда она, как маленький беззащитный ребенок, протягивала к нам руки и призывала нас спасти ее. Папа-Коля хочет, чтобы я жила для науки и для искусства, а я хочу жить для моей дорогой Родины. Когда я выросту, я буду в силах работать для нее, я ей отдам все, что имею, все, чем живу. А пока я мала и слаба, я должна работать над собой. А жизнь такая тоска!
   

7 (по нов. ст. 20. -- И.Н.) февраля 1920. Пятница

   
   Как мне безгранично жаль Деникина! Сколько неудач, сколько ужасов ему приходится переживать! Как ему, должно быть, тяжело видеть умирающую Россию. Ему, который так искренно любит ее, который, жертвуя своей жизнью, взялся за великое, святое дело ее освобождения, которое так трагически кончилось. Да, кончилось и не воскреснет! Если это тяжело мне, мне, то каково ему? Мне его жаль до слёз. А кто виноват? Не он, только не он, а люди, его окружающие. А может быть, и не они. Не могу слышать, когда о нем плохо отзываются, когда обвиняют его в каких-нибудь ошибках. Шли бы ему на помощь, а не обвиняли бы его. Один в поле не воин. А кто же особенно много кричит об его ошибках? Беженцы. Да, я убедилась, что беженцы только и могут критиковать, а сами за дело не возьмутся. Например, когда ждали зеленых, только трепетали, удирать собирались, а кто записался в дружину? Никто. Вообще, в России остались люди, способные прятаться только за спины других. Осталась небольшая горсточка честных людей и только. Россия умерла, как умерли честность и патриотизм. А у Деникина еще хватило мужества остаться. Жаль мне его, невыносимо жаль. Россия умирает постепенно. Вот уж в Крым вошли большевики, и на Кавказ, и половина Сибири в их руках. Но еще не совсем померк огонек моей когда-то великой Родины. Как подумаешь о ней, плакать хочется, подумаешь о себе -- тоже плачешь. В таких тяжелых условиях проходит жизнь. А тут еще распроклятая гимназия жить мешает. Ночью, во время бессонницы, особенно тяжело, воспоминания так и лезут в голову. Вспоминается милый Харьков, тихая, почти спокойная жизнь, милая, невозвратная. Что-то готовит нам жизнь, что-то будет в скором будущем? Хочется плакать, поделиться с кем-нибудь, но с людьми я не решусь, а дневнику не могу высказать всего того, что переживаю. Если бы ночью я могла писать, я бы много написала и искренно. Ночью невыносимо грустно. Мечта истощилась, мысли такие страшные. Тяжелые.
   

9 (по нов. ст. 22. -- И.Н.) февраля 1920. Воскресенье

   
   Один только день не писала дневник, и уже скучно. Здесь, когда мне абсолютно нечего делать и даже не с кем поговорить, единственно, что мне остается делать -- писать дневник. Мне просто нравится марать бумагу. Хорошо передавать свои мысли я не могу, но хоть сравнительно. Завтра, вероятно, придется идти в гимназию. Сегодня Мамочка какая-то сердитая ходит. Куда уйти от безумной тоски, от этой жизни? Не могу писать -- совсем темно.
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) февраля 1920. Понедельник

   
   Вместе с первыми весенними днями, теплыми и ласковыми, прибыло радостное официальное известие о взятии Ростова. Уже больше месяца мы это слышим, и порой на меня находит сомнение, правда ли это. Теперь мы обходим большевиков, а большевики -- нас, и все дело в том, кто кого скорее обойдет.
   Сегодня мы ходили гулять далеко в горы, в такую часть города, о которой мы и не подозревали. Там было очень хорошо. С одной стороны возвышались горы, с другой виднелось море. На обратном пути... (Не дописано. -- И.Н.)
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) февраля 1920. Вторник

   
   В 12 часов дня началась стрельба. Наступают зеленые. Пишу, лежа на полу почти под партой. Идет бомбардировка невероятная почти у самого дома. Слышны и пушка, и пулемет, и мелкие выстрелы. К нам на галерею попала пуля, я взяла ее на память. Беспрерывная стрельба. Наша часть города уже занята зелеными. Картина незабываемая. Лежим все на полу, на тюфяке. Невероятный грохот орудий так и переливается в городе. Мы уже царство зеленых.
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) февраля 1920. Четверг

   
   Зеленые! Та же картина. По улице Петра I, и вообще по городу, развеваются красные тряпки с надписью: "Смерть контрреволюции", "Да здравствуют советы" и т. д. Развешены приказы о регистрации офицеров, сдаче оружия. Развешены воззвания такого содержания, что вот, мол, народ, впервые вкусив свободу, "свергнул царский режим" и намеревается заняться свободном трудом, но "царские генералы захватили власть в свои руки, высасывают народную кровь", "гоняют на войну со своими же братьями, борются за царизм", и вот горсточка многомиллионного русского крестьянства призывает всех на борьбу с Деникиным. Легкая победа над врагом ясно говорит нам о скорой ликвидации черных. [90]Действительно, Туапсе сдали позорно, в два часа! Зеленые нас застали врасплох. Мы их не ждали. Наоборот, говорили, что они отогнаны от Сочи. Весь гарнизон сдался, а взяли, говорят, человек двести.
   Опять кошмар, опять новый стиль и новая орфография [91]. Сегодня на площади состоялся митинг, как на всех митингах -- со лживыми речами. В городе производится масса арестов, особенно офицеров. Их ведут по улице со страшными издевательствами, полунагих, босых -- к комиссару. Грабежей пока нет, Бог даст и не будет. По всему видно, что это власть организованная, а не банда. Но все эти красные флаги, митинги, аресты производят неприятное впечатление. Сегодня Мамочка стояла в очереди и, конечно, хлеба не получила. В пекарню набились зеленоармейцы и забирают все сами, как всегда нахально. Они говорят, что "от Доброармии остались только сапоги да брюки" (а по-моему, скорее этого нет), что "наши войска заняли Новороссийск и Армавир" и т. д. Зеленые идут на соглашение с Кубанью, Грузией, Азербайджаном и западными государствами. Значит, капут! Черноморье зеленеет, и вся Россия густо краснеет.
   Но что будет с нами в скором будущем? В таком положении мы оставаться не можем. Я всем своим нутром чувствую, что скоро должен произойти переворот. Где, когда, в чем я уже не могу предсказать. Потом переворот решит не только нашу судьбу, но и судьбу всей России. Что-то будет?!
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) февраля 1920. Пятница

   
   
   "И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, --
   Такая пустая и глупая шутка". [92]
   
   Пропала надежда. Конец. Как над больным раздались слова врача: безнадежен! -- прозвучал жестокий приговор судьбы над Россией. Как тяжело, горько и обидно.
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) февраля 1920. Воскресенье

   
   У панического инженера есть дочка, семилетняя Ася. Я теперь с ней занимаюсь, учу ее и читать и писать. Сегодня был уже второй урок. И сразу же я почувствовала, что это не так-то легко, как показалось сначала. Те буквы, которые я ей показала, она знает хорошо, но слить их в слога она не может. Мне стоит колоссальных усилий объяснить ей это. Да и то она не совсем поняла.
   Погода сегодня великолепная. Солнце так и печет. Я гуляла весь день в одном летнем пальто. Издали море совершенно не видно: оно настолько прозрачно, и спокойно, что сливается с небом. Совершенная тишина. Только откуда-то издали доносится однообразный колокольный звон. Так тихо, так хорошо, так далеко от всего тяжелого и страшного настоящего.
   

19 февраля (по нов. ст. 3 марта. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Сегодня занималась с Асей на улице около нашего дома. Недалеко от нас площадь. Там у зеленых был парад. До меня доносились крики, команды и тосты. Когда красное знамя мирно развевается над нашими головами, -- говорил один, -- тогда мы можем громко крикнуть: "Да здравствует Советская Республика!" Этот лозунг был подхвачен дружным "Ура". Оркестр играл Марсельезу. Затем войска отправились на фронт. Говорят, под Индюк. Но что творится на фронте, толком мы ничего не знаем. Газет нет, а слухи... Разве можно верить слухам? Один говорит одно, другой -- другое. Я все время чего-то жду. Жду светлого переворота, от которого всем станет хорошо. Дома все по-прежнему. Такие же отношения у меня с Мамочкой и Папой-Колей, замкнутые и глухие. Как подумаешь об этом, так руки и отваливаются. Перерабатывать себя -- нет сил, нет энергии. Каким-то погребальным звоном отзывается мое сердце на смелые и, может быть, хорошие мысли. Стихи писать я продолжаю. У меня есть два начатых стихотворения. В обоих говорится о смерти. Первое начинается словами:
   
   Хвала тебе, о смерть всесильная, [93]
   С твоим сражающим мечом.
   Хвала тебе, печаль могильная,
   Над роковым моим концом...
   
   Второе начинается:
   
   Шальная ль пуля победит меня
   (второй строчки еще нет)
   Иль средь ликующего дня
   Паду я жертвой жадного кумира?
   
   Я еще начала одно, но там слишком много говорилось о могиле и о грешной юной девочке, которая в ней лежала, что я, боясь окончательно расстроить Мамочку, бросила его. Хотя ей меланхолия двух начатых стихов тоже не понравится. Я еще начала писать рассказ, основательный, продуманный, с описанием, повествованием и даже характеристикой (самое трудное) (название по некоторым соображениям не скажу) из современной жизни, из личных переживаний, где не будет ни слова лжи. Я его начала с поэтического описания вечера. Сама я с каждым днем становлюсь злее. Мне даже иногда хочется стать Саенкой. Мне кажется, что и в его жестокости и злобе есть особая прелесть жизни. Эти мысли я считаю первым признаком сумасшествия. А что, я, в конце концов, сойду с ума, так в этом я совершенно не сомневаюсь. Моя жизнь должна кончиться трагически, потому что я буду стремиться сотворить "нечто новое", неслыханное. Мне нужна бешеная жизнь, жертвы, мучения -- для достижения моей цели; и эта цель будет "нечто новое". Потому-то я и замуж никогда не выйду, что мне нужен великий человек, гений, в котором бы было то "нечто новое", о котором я так мечтаю. Но все это еще не есть проект моей жизни. Это, вернее, моя характеристика. А о том, как я намерена построить свою жизнь, я пока, по некоторым причинам, умолчу.
   

20 февраля (по нов. ст. 4 марта. -- И. Н.) 1920. Четверг

   
   Что произошло за сегодняшний день? С утра я ходила к соседке-зубодерке лечить зуб. Там была очень долго и наслушалась всевозможных панических слухов. Говорят о предстоящем голоде. Картофель уже 40 р<ублей> фунт. Придя от зубодерки, я принялась за чтение Оливера Твиста. [94]Потом с Папой-Колей ходила за обедом, тут недалеко, на горке. С удовольствием съела я сегодня мясную котлету! Давно не ела! Самочувствие у меня какое-то скверное: беспросветная, гнетущая тоска напала. Папа-Коля тоже прихворнул: я думаю, что тоже тоска. После обеда помчалась в библиотеку. Пришла, села за дневник, и уже темно. Хочется лечь спать. Как ляжешь, укутаешься, натянешь одеяло, так чтоб лица не было видно, и мечтаешь. И как далеко уносишься из этого душного класса, на вольной простор, на родину, в Россию.
   

21 февраля (по нов. ст. 5 марта. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Из наших соседей есть один, Иван Трофимович Зубков -- самый симпатичный из всех, вернее, единственный. Он все время ухаживал за сыпнотифозными (а у нас в училище уже седьмой случай), у него недавно поправилась жена. Ухаживая за больными, он сам был болен дизентерией, сам готовил себе обед. В конце концов сам заболел тифом. Его отвезли в бараки. Сегодня утром он умер. Жестокая игра судьбы! Бежать от большевиков, чтобы спасти свою жизнь, и умереть вдали от родины, в каком-то Туапсе! Конечно, для него это и лучше, прекратить сейчас свои страдания. Но жена... Как она плачет! Как ей, должно быть, тяжело! Почему умирают только хорошие люди! Видно, им не место на земле, где скоро останутся только мошенники и негодяи. Сейчас Мамочка и Софья Степановна плетут ему венки на гроб из лавра и хвои.
   

22 февраля (по нов. ст. 6 марта. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Сейчас все наши на похоронах Ивана Трофимовича. Дома только я да Николай Михайлович. Я пошла на улицу с книгой Вальтера Скотта. Но читать я не могла, все смотрела, как по морю барашки бегают, как облака бросают тень на горы, как красивы темные кипарисы на ярко-синем небе. Потом мое внимание привлекла Баба-Яга, которую я замечала и раньше. Это старая-престарая гречанка, ростом ниже меня, худые ноги, необыкновенно сильно изогнутые; ступни направлены в середину. Ходит, приседая; с большими голыми руками, кривое туловище. Одета в лохмотья, длинные костлявые руки, злые глаза с длинными ресницами, седые косматые брови, длинный горбатый нос, сильно загнутый книзу; черные клыки торчат изо рта, желтая морщинистая кожа и короткие седые космы выбиваются из-под черного платка. На ней короткая, до колен, юбка, а на плече большой массивный кувшин, который она держит своими волосатыми, необыкновенно длинными руками. Что может Природа сотворить безобразнее этого существа!? Ничего не может, не может быть более подходящего, чем она, для большого портрета Бабы-Яги. Если бы я была художником, я из тридесятых земель приехала бы сюда, чтобы зарисовать ее. Это великолепная картина для Третьяковской галереи. Это находка, которую необходимо использовать.
   

23 февраля (по нов. ст. 7 марта. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Я поражаюсь хладнокровию Дмитрия Михайловича. Типичный южный человек. Он никогда не сердится, никогда не горячится, если и спорит, то медленно, ровным голосом. Совершенно не то, что его брат Николай Михайлович. Холостяк, нет 35-ти, еще думает о женитьбе, вечно жалуется на свои всевозможные болезни, вечно ноет, вечно спорит, горячится и т. д. Скучен и однообразен. Сегодня мы ходили гулять по Новороссийскому шоссе. Дорога очень живописна. Шоссе идет над крутым обрывом и извивается, как змея. А вокруг все горы, горы и широкое, просторное нежно-голубое море. И тепло-тепло. А в Харькове сейчас еще снег, ходят в шубах, в домах мерзнут.
   

24 февраля (по нов. ст. 8 марта. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Сегодня я буду записывать все то, что произошло, что я передумала за сегодняшний день, чтобы впоследствии я могла ясно восстановить в своей памяти тяжелые дни в Туапсе. Сегодня Мамочка первый раз пошла на "зеленую" службу. С утра я пошла к зубодерке. Ждать у нее пришлось часа два. И чего только не наслушалась я за эти два часа в приятном обществе женского пола! Продержала меня зубодерка не больше двух минут и отпустила до понедельника с временной пломбой. Может быть, это излишняя подробность, но она мне пригодится (а то я, чего доброго, через неделю забуду явиться пред ее ясные очи). Придя домой, я никого не застала дома. Только Софья Степановна и Николай Михайлович на дворе выбивали одеяла. Они скоро едут в Сочи, и мне как-то странно, что мы будем опять одни, настолько мы привыкли к их присутствию и миримся со всевозможными неудобствами. Пришила, прибила ремень на деревянных сандалиях, зачинила чулок и села за дневник. Пришли Дмитрий Михайлович и Папа-Коля и принесли каждый слухи, совершенно противоположные, об английском миноносце, который вчера заходил в порт и вел переговоры с зелеными. Кому верить? Сообщили еще "ниточные" слухи. Потом я пошла гулять. Потом с Николаем Михайловичем пошли за обедом. После обеда пошли гулять к морю. Вот и все.
   

25 февраля (по нов. ст. 9 марта. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Сегодня день тяжелых переживаний. Часов в одиннадцать началась бомбардировка города. Бомбардировал русский крейсер. Для какой цели -- неизвестно. Как назло, Мамочка была на службе, и я страшно волновалась. Мы сидели в подвале. Бомбардировка продолжалась недолго, но чего только ни переживешь в этот короткий срок. В каких только условиях мы ни бывали: под обстрелом, и так, и этак, а теперь и в погребах насиделись. Я видала, как падали снаряды еще в начале стрельбы, вдруг раздался оглушительный гром вслед за залпом, и недалеко от нашего дома поднялся огромный столб дыма.
   К нам на галерею поселили беженцев, греков, грязных, вшивых. Теперь мы должны ходить через другой ход, и для этого у нас в комнате надо делать перестановку. А это очень неприятно, потому что парты громоздкие и тяжелые. Поэтому все ходят сердитые, недовольные -- и новым соседством, и бомбардировкой, и перестановкой. Видно, на долю беженцев выпало много несчастий.
   

26 февраля (по нов. ст. 10 марта. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Тоска по родине. Безумная тоска. Быть может, если бы я была на Кавказе в другое время, я бы его полюбила. Но теперь я его считаю причиной всех наших страданий, как будто он вырвал меня из России. Хочется в Россию. Хотя Туапсе и принадлежит (или принадлежал) ей, но в нем нет ничего русского. Идешь по улице и русской речи не слышишь, не видишь русского человека, все греки да армяне, даже хлеб и тот мешают с кукурузой. Картошки, русской картошки и той нет.
   

28 февраля (по нов. ст. 12 марта. -- И. Н.) 1920. Пятница

   
   Какая глупая и злая игра судьбы! Какая пустая жизнь! Я ненавижу мир, ненавижу людей. Я уже ничего не жду, ничего не хочу. Поднимается тупое ожесточение против всех и каждого. Никого не жаль, напротив, все должны переживать теперь такие минуты. А на душе так тяжело, безотрадно, и нет просвета, и нет надежды. И так это тяжело, и нет сил для борьбы, остается одно -- покориться судьбе и ждать. Кого, чего? Неужели когда-нибудь придет избавление, и кончится эта мучительная жизнь? И такое безразличие, такое равнодушие к жизни. Так хочется смерти, а порой жизнь заигрывает. А жизнь уже умерла. Это не жизнь -- при таких условиях. Проклятие этому тяжелому времени, которое столько жизней погубило -- и в настоящем и в будущем! Складываю руки и покоряюсь судьбе, как обреченная на казнь. Царапая эти бессвязные строки, я сама разливаюсь в три ручья. Я не могу передать все то, что переживаю. Сегодня на паруснике уехали в Батум инженерша с Асей, [95]Богданов, Рождественский. Счастливые, счастливые! Бесконечно счастливые. Единственно, что я еще хочу, это вырваться из этого проклятого Туапсе... О, это тяжелые дни в моей жизни. Кончатся ли они?
   Сижу я здесь, в этой комнате, вижу вокруг себя незнакомые, чужие лица, чужие вещи, странную чужую обстановку. И кажется мне, я лежу в бреду на милой Чайковской в своей милой комнатке. И вот-вот очнусь от этого кошмара и опять увижу то, что я так люблю.
   Или кажется мне, что завтра я проснусь далеко от этого Туапсе, на родимых берегах матушки Волги, и вместо этих чуждых кавказских гор меня будут манить Жигули, бледное северное небо, липа да береза. И я буду любоваться этим, и никто мне не будет мешать. Привет тебе, мой милый окровавленный север! Волга налилась кровью, широкие луга усеяны трупами революции.
   

29 февраля (по нов. ст. 13 марта. -- И. Н.) 1920. Суббота

   
   Залп. Все вздрогнули. На улице моментально произошла паника. Зубодерка в халате, чуть ли не с пинцетом в руке, бросила своих пациентов и мчится в подвал. Дети, как по звонку, выскакивают из школы и бегут домой. Все растерялись. В голове мелькает одна мысль: куда деваться? Все высыпают на улицу, взоры всех обращены на море. Горизонт совершенно ровен, крейсера не видно. Недалеко от нас стоит пушка, вокруг нее солдаты. "В чем дело?" "Вероятно, орудие пробуют", -- успокаивают некоторые. На улице волнение. Папа-Коля прибежал из Тургеневского, Мамочка -- со службы. Раздался второй залп, и где-то далеко на море разорвался снаряд. "Ого, -- говорили панические, -- это ответный залп, будет стрельба". Однако больше залпов не было, и все успокоились. Как все напуганы бомбардировкой. Недавно был случай: на горизонте -- черное пятнышко, произошла невероятная паника, так же дети побросали школу, закрывались лавки, народ бежал по уликам и кричал: "Крейсер, крейсер, стрелять будет!" Оказалось, что на море была маленькая рыбачья лодочка.
   Сегодня Папа-Коля на улице встретил одного господина с очень знакомым лицом. "Вы не из Харькова?" -- спрашивает он его. "Нет, я из Петрограда, и по профессии беженец, уже второй год!" Широкая профессия!
   

1 (по нов. ст. 14. -- И.Н.) марта 1920. Воскресенье

   
   Стук в дверь. "Войдите". Входит Полина Андреевна Зубкова, сестра милосердия в тифозном бараке. "Сделала все, что могла, но сомневаюсь, чтобы Абрамов дожил до вечера". Как ножом резануло меня это известие. "Как, Николай Николаевич умирает?" "Температура у него 35, сердце почти не бьется. Он и Никольский живут только на камфаре. Сейчас ему будут вспрыскивать какое-то последнее средство. Сегодня ночью вопрос разрешится. Только б он поправился! Может быть, камфара и физиологический раствор еще помогут. Но беда, что камфары хватит только до утра".
   Я себя чувствую очень плохо: слабость, холодно, третий день сильно болит голова и плакать хочется. Так начинается тиф. Это бы еще ничего, но ведь волосы обрежут! На кого я тогда буду похожа!?
   

2 (по нов. ст. 15. -- И.Н.) марта 1920. Понедельник

   
   "Человек плачет". Это говорит сосед-грек, когда мы его спросили, что за отчаянный рев на галерее. Там на перинах торчит голова этого самого "человека". Из носа у него течет, руки грязные, плачет он ртом, на глазах ни слезинки, лицо совершенно спокойное. "Человеку" года два. Целыми днями он сидит на этой самой перине и целыми днями плачет, так уже, просто от нечего делать. Надоел нам этот "человек", он и ночью ревет. Вообще, соседи довольно неприятные. Под нашими окнами они разводят костер, варят обед, и дым, когда окно открыто, валит к нам в комнату.
   С галереи постоянно слышатся слишком громкие разговоры на греческом языке, а так как мы его не знаем, то нам кажется, что они все время ругаются.
   Другие наши соседи, валуйцы, очень тихие, но между ними есть один, я даже имя его не знаю, очень свирепый, которого остальные ужасно боятся. У них всегда бывает тихо, за исключением возгласов этого свирепого господина. Зато о нас составилась хорошая слава: "Кноррингов ничего не берет, -- говорят они, -- у них всегда весело". И действительно, каждый день у нас заканчивается анекдотами. С каждого полагается потри анекдота: один еврейский, один армянский и один нейтральный. Лучше всех рассказывает Дмитрий Михайлович, что свойственно его южному хладнокровию. Вообще, у нас почти всегда весело, и соседи любят у нас бывать.
   Папа-Коля говорит мне: "Не унывай, легче переноси это время. Вообрази, что мы в ссылке, и в конце концов все-таки вернемся домой". О, нет, даже ссыльные не бывают в таких условиях, как мы. Они знают, когда обретут свободу и смогут вернуться, а мы, хотя и живем в "свободной" республике, но даже не можем вернуться на родину, и неизвестно, когда представится эта возможность. Ссыльные знают, что творится на свете, а мы абсолютно ничего не знаем. Они могут писать в Россию, мы не можем. Наконец, они знают свою вину, а мы не знаем. Папа-Коля и Мамочка стали курить. Мамочка курит исключительно тоненькие папироски (от которых она себя плохо чувствует), а Папа-Коля купил себе табаку, очистил для него металлическую мыльницу, купил папиросной бумаги, мундштук и зажигалку и стал настоящим курякой, хотя папиросы крутит плохо. Все мечтает, как в Харькове придет к какому-нибудь знакомому и торжественно станет курить. Какой это произведет эффект! При мысли о приезде в Харьков на душе становится легче. Единственно, что я еще хочу, -- это вернуться в Харьков и там окончить гимназию!
   Абрамов умер. А его несчастная семья еще и не знает об этом, она в России. Сам он петроградец, а умер в каком-то Туапсе. Нет, я б не хотела здесь умереть.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) марта 1920. Вторник

   
   Как иногда самые ничтожные пустяки могут на весь день испортить настроение. Сегодня, под утро, в полудремоте я видела сон, как будто Мамочка с Папой-Колей собираются отсюда уезжать. Потом я слышу голос Папы-Коли: "Ну, я иду покупать билеты". Я так и вскочила. Значит, это не сон, мы правда уезжаем!
   Оказалось, что не билеты, а галеты (так как хлеба иногда нет, то приходится покупать эти несчастные галеты). Ну, не обидно? Разозленная, раздосадованная, я легла опять. Вдруг по стене стал спускаться паучонок, такой маленький-маленький и так противно шевелил своими щупальцами. Я дунула на него. Он повис на тоненькой паутинке и закачался. И мне показалось, что он сейчас должен упасть, и прямо на меня. С криком: "Паук на меня падает!" -- я вскочила, да так стремительно, что у меня в висках застучало. Софья Степановна и Мамочка засмеялись. Это меня еще больше разозлило: что тут смешного? Я решила, что нужно вставать. Но вдруг мне в голову пришло, что я это делаю из боязни, что на меня паучонок спустится. Какое малодушие! Я опять легла, закуталась и надулась. А лежать пришлось только на левом боку, чтобы не терять из виду паучка, а то он, чего доброго, спустится. А как назло так хотелось лечь на правый бок, на левом не думается! Наши уже напились кофе, Мамочка собирается уходить. До каких же пор я буду лежать. А паучок, как нарочно, засел на своей паутинке и ни с места, даже щупальца поджал. Ишь, чертенок, все дожидается удобного случая и непременно спустится. Нехотя стала одеваться. Туфли со скамейки упали на пол. Зачем они упали? Полезла за ними и сильно сбила простыню, пришлось ее снова стелить. Все 43 несчастья! Встала, села за стол. На столе кофе и галеты! Я была на них страшно сердита за то, что Папа-Коля купил их, а не билеты, и решила их не есть назло! Но так как хлеба не было, пришлось довольствоваться ими. Напилась. Надо кружку вымыть. Зачем это ее непременно мыть? Вот не хочу и не буду. Села читать. Никак не могу найти того места, где остановилась. Разозлилась, швырнула книгу и села за дневник. Где моя ручка! Нет ручки. Искала, искала, нет ее. Смотрю, а она лежит под партой. Полезла, достала и пишу, изливаю всю свою злость. Дневник, мой милый, единственный друг! Как мне теперь было бы тяжело без него, настолько я привыкла заносить все мелочи своей жизни. Но тяжело, что я в нем не все пишу, далеко не все.
   У меня горе, страшное, ужасное горе, [96]как будто умерла частица моей души, самая чистая и самая светлая. Сколько слез я пролила сегодня, все глубже и глубже вникая в его страшную истину. Писать о нем я не могу, на это у меня есть ужасная причина. Будет время, когда все страницы этого дневника будут посвящены моему горю, когда я заговорю о нем открыто, но теперь... нельзя. Даже мне, вольной птице, и то нельзя! Никольский безнадежен. Еще новая смерть.
   Новороссийск занят красными (теперь зеленые красными стали). Добровольческая армия разбита в пух и прах, и скоро мы можем вернуться домой, когда по всей России будет единая Совдепия. Деникин уехал в Англию. Колчак расстрелян.
   Сейчас я стояла в огромной очереди (в надежде получения кусочка хлеба) и встретила там свою подругу по приготовительному классу. Она живет и Варваринском училище. Зовут ее Аня Гаген-Торн. Мы с ней не встречалась с первого класса. Но она уже слишком барышня для меня. Я еще девочка, а она совсем взрослая, как Леля Хворостанская...
   Смерть спустилась к беженцам. Делается страшно при ее дыхании. Впервые я так близко вижу смерть. Сегодня похоронили Абрамова, завтра Никольского, он умер сегодня днем.
   

4 (по нов. ст. 17. -- И.Н.) марта 1920. Среда

   
   Они умерли. Были люди, и нет их. Умерли на чужбине, вдали от родины в тифозном бараке. Нет даже близких людей, которые бы совершили над ними последний долг. Но нашлись добрые люди, товарищи по несчастью, которые проводили их до места их вечного упокоения, похоронили и сделали это искренно и тепло. Над могилой Зубкова Никольский говорил речь хорошо, очень задушевно, как будто над своей могилой. А сейчас он в бараке немытый, неодетый валяется под лестницей.
   Мы сидели в потемках. Мамочка лежала на нарах, а я сидела на парте, и в моих руках лежала ее рука. Она вполголоса напевала что-то грустное-грустное. Я плакала. Я думала о своем горе. И мне было горько, обидно, что самый близкий мне человек, моя мать, не узнает об этом, не узнает, никогда не узнает. Каждый человек -- это отдельный мир, в который никто не может войти, и никто не поймет. Что я переживаю в этот миг, можно сказать только взглядом, а люди еще не научились понимать их. Я думала о том, что с прошлым у меня все порвано, что все, чем я жила, что наполняло мою жизнь, все мои мечты, надежды, планы, все стремления, желания, все идеалы умерли. Все, что было создано трудами немногих лет, но думами многих бессонных ночей; когда я решала трудный жизненный вопрос -- чему посвятить свою жизнь, как жить и для кого; когда я создавала прочный фундамент для своей, быть может, впоследствии хорошей жизни, -- он разрушен. Да, разрушен. Я нашла в нем много тяжелых ошибок, которых раньше не замечала, да которых раньше и не было. Обстоятельства переменились, и мне пришлось самой рушить все, разорвать клятвы и отвернуться от прошлого. А создавать сейчас основу новой жизни уже нет сил, нет энергии... И я плакала, а в душе закипала ненависть, жгучая боль и так жаждала вырваться на волю и разразиться бурным потоком. И мне делалось тоскливо от моего бессилья. А в мозгу сверлила одна мысль: "Все порвано, все погублено...", а Мамочка все напевала грустные мотивы.
   

5 (по нов. ст. 18. -- И. Н.) марта 1920. Четверг

   
   Сцена из нашей жизни. Мамочка сидит на нарах, Ник<олай> Мих<айлович> -- на постели. За стеной шум. Молчание. М.В. пересыпает фасоль в корзину и тихонько напевает. Входит С<офья> С<тепановна>: "О Господи, какая здесь духота, оттого у меня и голова болит". М.В.: "Может быть, выйдем, откроем окно?" Н.М.: "Просто открыть окно". С.С.: "Первым делом по приезде в Сочи я куплю себе зонт, а то все меня станут пугаться". М.В.: "Получу жалованье, куплю зонт, потрачу за него тысячи три". С.С.: "Да уж не меньше. У меня дома был прекрасный зонт и стоил он 12 рублей". М.В.: "А у меня был красный зонт". С.С.: "А мой зонт украли".
   Н.М.: "А у меня во всю мою жизнь украли только брюки и палку". М.В.: "Я летом никогда не носила шляп. (Входит П<апа>-К<оля>) Ну?" П.-К.: "Ах, я пить хочу, а главное, что-то я есть хочу".
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) марта 1920. Пятница

   
   Я сидела на молу, на самом солнцепеке и думала. Я думала о Харькове. Вот приедем мы туда. А дальше? Квартиры у нас нет, вещи расхищены, с гимназией у Папы-Коли все порвано, и нам в Харькове нет больше места. Мы должны оттуда уехать. Единственно, что меня связывает с ним, -- это гимназия и Таня. Потом, вообще, мне очень жаль покидать Харьков, с которым я так сроднилась. Но не останемся же из-за этого. Папа-Коля хочет ехать или в Москву, или в Самару. Но и это мне не нравится. Лучше мне хочется остаться на "чуждой" Украине. В Самаре нас привлекала Елшанка, а теперь и той нет. Нет, лучше бы остаться на четыре года, пока я кончу гимназию. Какие-нибудь четыре года, и я была бы счастлива. Что стоило революции начаться четырьмя годами позже! Но это несбыточные мечты. Судьба повелевает бросить и Харьков, и гимназию, и Таню. С прошлым все порвано. Старая жизнь умерла, начинается новая, неведомая и страшная. Старое умирает, с ним рушится все то, что они (отцы. -- И.Н.) создавали во всю свою жизнь. Юные силы, спешите на смену отцам, ловите их заветы, исполняйте их клятвы! Я первая поддержу дело отцов. Пусть они спокойно отойдут в другой мир с сознанием, что придут юные силы, сильные и твердые, и заменят их. Будет время, и заменят! И мне судьба готовит все эти страдания, быть может, с целью испытания, или чтобы я отказалась от личного счастья для святого дела. Но время не дает ныне благополучно вырасти. И такая тоска, такая тоска... Это не жизнь, в таких условиях. Хочется покончить с собой. Это я себя только подбадриваю такими словами, а думаю я по-другому. Я думаю о первой странице сегодняшнего дня. Грустно жить. Тяжело жить.
   

7 (по нов. ст. 20. -- И.Н.) марта 1920. Суббота

   
   Я сижу, а вокруг меня цветы, на голове у меня полувенок из красных и желтых тюльпанов; и в консервной банке, и в единственном блюдечке -- везде цветы. Пахнет весной. Давидовы хотели сегодня ехать, но пароход не пошел, потому что дует "Моряк". [97]Я уже видала, как волны перекатываются через волнорез. Если завтра тоже будет волнение, иду на мол и буду любоваться. Вчера я ложилась спать и сегодня встала в самом р... (Запись обрывается. -- И.Н.)
   

8 (по нов. ст. 21. -- И.Н.) марта 1920. Воскресенье

   
   На море шторм. Встала в самом отвратительном расположении духа. С утра была масса неприятных мелочей. Все раздражало меня. Потом пошла на море. Буря была сильнее, чем в первые дни нашего приезда. Меня тянуло на море. Я рвалась на бурю. Мы с Папой-Колей пошли на мол. В порту была мертвая зыбь. Парусники, даже "Нахимов", самый большой и то -- то одним, то другим бортом, лежал на воде. Пошли на берег, в открытое море, за Туапсинку. Дерзнули подойти близко к морю и вернулись с промоченными ногами, так захлестнула волна. Но как там было хорошо, там, на море. Я из дома ушла от тоски, ушла на бурю! На душе у меня скверно, и думы, думы одолели. Такие страшные, такие мучительные думы, в душе накипает какое-то непонятное чувство, какая-то ненависть, страсть, поэтому я и люблю бурю.
   
   И бури немощному вою
   С какой-то радостью внимал. [98]
   
   

9 (по нов. ст. 22. -- И.Н.) марта 1920. Понедельник

   
   Я еще лежала в постели и уже слышала шипенье примуса. Интересно, что это -- кофе кипит или жарят блинчики? Оказалось, что блинчики. Я еще не открыла глаза, лежу и молчу. Мамочка спрашивает, который час. Дмитрий Михайлович отвечает, что пять минут девятого. Мамочка заговорила о блинчиках. Я с закрытыми глазами, не проснувшись, протягиваю руку из одеяла: "дай". Ем блинчик и просыпаюсь. Все сидят за столом. День пасмурный, моросит мелкий дождик, ветра не слышно. Какие планы на сегодняшний день? Гулять не пойду -- дождь, дома -- еще хуже. Мамочка и Папа-Коля уходят на службу. (Папа-Коля служит в гимназии помощником классного наставника.) Я медленно одеваюсь и сажусь за стол. Стоит чай (так как сахару нет, то вскипятили чай, а не кофе). На тарелке хлеб, блинчики и сало. Нет уж, спасибо, надоело оно мне достаточно. К чаю стоит коробка с рахат-лукумом. Это приятно. Напилась, наелась и села за дневник. И опять дума, но не страшная, не мучительная, а радушная. Я думала о Харькове. И мне сделалось очень весело. На улице мы там, во всяком случае, не останемся. Но уедем из Туапсе. Никогда я еще не испытывала такой радости при мысли об отъезде. Туапсе такая дыра, которую трудно найти, это край света. Беженцы бежали, бежали и добежали -- до Туапсе, до "точки замерзания". И дальше бежать некуда. Противный город. От всех домов и улиц веет такой тоской, во всех фигурах не только людей, но и собак -- такая лень! И кажется, что все эти сытые физиономии греков и армян говорят с иронической усмешкой: "пэзенцы, пэзенцы!" По вечерам греки перед своими лавчонками жарят на мангале орехи, курят цигарку и лениво мешают их деревянной дощечкой. Мальчишки, чистильщики сапог, лениво развалившись на скамьях, вскрикивают: "Чистить, как зеркилоо!" Туапсинцы, почти все, ходят в деревянных сандалиях. На каждом шагу встречаются маленькие деревянные лавочки и целые ряды чистильщиков сапог. Народ вообще добродушный. Дома большей частью некрасивые, неуютные. Есть и городской сад, где-то под небесами. Там много интересных растений, которых на севере нет. Оттуда прекрасный вид. Городишко вообще очень маленький и разбросан. Такие закоулочки, переулочки, трудно что-либо найти. Улицы узкие, пыльные. Рядом роскошная, покрытая зеленью гора. Есть кинематограф, театр, цирк. Церковь только одна, и та удивительно маленькая и бедная. Мне искренно жаль всех туапсинцев: у них впереди нет никакой радужной перспективы, они навсегда обречены жить в этом скучном Туапсе. И не ропщут, даже довольны. Но для меня жизнь в Туапсе только тощища. Целый день я сижу на этом самом месте, на моей постели, которая тоже где-то под небесами, на парте и смотрю в окно на зубодеркин двор. Изучила его до мельчайших деталей. Знаю, сколько у нее кур, сколько они яиц несут, знаю, когда зубодеркин мальчик ходит в гимназию, когда приходит, сколько раз зубодерка выходит ругаться с нашими соседями-греками, когда те грязнят ее двор, сколько раз ее муж ходит в сарай за вяленой кефалью; даже, сколько там кефали вялится, все знаю! Через другое окно видно окно ее кабинета, так что я знаю, сколько пациентов перебывало у нее за сегодняшний день, кому она пломбировала, кому сверлила. Но, увы, кроме этого ничего не вижу и ничего не слышу, кроме рева "человека". В соседней комнате обмениваются слухами; пойду, послушаю и я. Завтрашний день принесет большие события.
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) марта 1920. Вторник

   
   Нет, жизнь -- мученье. Мы попали в такую политическую тряску, в самый круговорот политических событий. Добрармия отступает в Грузию и, может быть, на несколько дней возьмет Туапсе. Опять будут бомбардировки. Тяжело. Ухожу от тоски, сначала на базар, потом на самоубийство.
   Я одна. Давидовы уехали. А Мамочка с Папой-Колей пошли в Варваринское. Я одна и довольна этим: я люблю одиночество. Но со мной еще мои заклятые враги -- мои думы. Мучают они меня, последние силы высасывают! Только теперь я поняла, что жизнь не так легка и приятна. Я не ропщу, я даже довольна своей судьбой, именно тем, что живу в такое время, когда жизнь так изменчива, когда так быстро меняются события и столько нового, но и тяжелого. Ничего. От судьбы не уйдешь. А плакать хочется. Кажется, что у меня навсегда утеряны все улыбки, я вечно буду плакать. Если бы я сейчас была на молу, я бы непременно утопилась. Но туда надо дойти, а тут столько соблазнов жизни. Не решусь.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) марта 1920. Среда

   
   Большевики оставили Туапсе, а добровольцы не вошли. Всюду болтаются белые флаги. Все говорят шепотом, все ждут. Настроение приподнятое, нервы напряжены донельзя. Сегодня всю ночь куда-то увозились обозы с продуктами и всякими товарами. Составилось самое плохое положение, которое только можно себе представить. Власти нет, значит, скоро должны начаться грабежи. Кого нам ждать, откуда и надолго ли придет сюда новая власть? Мы даже не знаем, откуда идут добровольцы и куда ушли большевики. Быть может, они скоро вернутся, если белые нашли себе дорогу в Грузию, не заходя в Туапсе. Я сильно волнуюсь и с нетерпением жду, чем кончится эта история. Казачья разведка приехала. Бегу. Вошли казаки.
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) марта 1920. Пятница

   
   Нет, я так больше не могу! Буду писать открыто. Уж если большевики придут, лучше уничтожу весь дневник. При них я боялась писать открыто. Да, боялась, потому что при обысках они пересматривают все книги и могут придраться, тем более увидев мое сочувствие Добрармии. Теперь дело иное. Все мои мечты и планы -- встреча с добровольцами. Теперь нет ни добровольцев, ни казаков, есть южно-русская армия. В ее руках только Туапсе и Новороссийск. Они завоюют всю Черноморскую губернию и отсюда поведут наступление на север. В армии нет никого мобилизованного, все пошли добровольно. В Туапсе тянутся бесконечные обозы из Кубани и Дона. Идут казаки со своими семьями и со всем своим скарбом. Двинулись даже те области, которые раньше сочувствовали большевикам. Сначала на Черноморье двинулась небольшая горсточка, но потом, когда к ним пришли большевики и стали сжигать их станицы, двинулась целая область. Тянутся, тянутся, третий день тянутся обозы и отряды по Михайловскому шоссе. Шкуро с Индюка пошел на Сочи, а красно-зеленые пошли к Новороссийску, а там сосредоточены лучшие добровольческие части. Пока красные засели в Карговском ауле, недалеко от Туапсе. Части все прибывают и прибывают, преимущественно кавалерия. Милые добровольцы. Их встретили довольно холодно, так как думали, что они на три дня. А по шоссе все идут да идут. Где только они разместятся, вот в чем вопрос. Наступая, добровольцы не знали, что здесь большевики, думали -- зеленые. Этот переход и для нас прошел очень незаметно. Мы об этом узнали только тогда, когда на вокзале вместо красного флага с зеленым крестом появился просто красный со всякими федеративными республиками. А зеленые, взяв Туапсе, решили, что прекратили гражданскую войну, и ушли в горы, власть перешла к большевикам.
   

15 (по нов. ст. 28. -- И. Н.) марта 1920. Воскресенье

   
   4 часа утра.
   Мне вспомнился вчерашний вечер: темное-темное море, освещенный миноносец, шлюпка, толпа на берегу, промелькнувшая мимо меня фигура Улагая, простодушный рассказ матроса о взятии Новороссийска, опровержение его, рассуждения, шум моря, шум толпы, ярко освещенная улица, сильные впечатления, нервная дрожь -- вот все, что я помню. Сейчас утро. Все еще спят, приоткрыла ставню и пишу. На дворе уже светло, только на церковной горке горит фонарь; доносятся стук въезжающих возов, свистки локомотивов и лай собак. Утро просыпается, с ним рождается сильная тревога. Что-то принес с собой вчерашний, так долгожданный, миноносец из Новороссийска, что значит приезд Улагая? А небо такое чистое, утро такое заманчивое. Так и хочется одеться и пойти на море.
   Семь часов утра. Только что пришла из порта. Миноносец стоит на стороне. Ничего нового в городе нет. Тайна взятия Новороссийска осталась тайной.
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) марта 1920. Понедельник

   
   Дня через два придут большевики. Добровольческая армия эвакуируется в Крым. Казачество разбежится. Подлая Кубань изменила добровольцам, открыв вход большевикам на Кавказ. Новороссийск сдан так же позорно, как и Туапсе. Там осталась масса войск. Тяжело видеть отступающие казачьи части. Такая дезорганизация! Казаки безобразничают, стреляют по улицам; хотя, в общем, внешний порядок полный. Но они удерут. Быть может, это и лучше? Не будь Добровольческой армии, с большевиками бы все сжились, закрыли бы они свои чрезвычайки, прекратили бы издевательства и мирно проводили бы свои реформы. А то сколько времени, сколько сил утрачено за эту несчастную гражданскую войну. Но обиднее всего, что народ, выбирая войну или рабство, выбрал последнее. Русский человек был всегда рабом по натуре, рабом и остался, не дорос еще до свободы; и не будет ему свободы!
   Казаки ведут себя безобразно. Сейчас на кладбище они так разошлись, что вместо трех залпов так затрещали из пулеметов, как будто большевики наступают... Как им не жаль снарядов!.. Кого-то хоронят. Играют похоронный марш "Вы жертвою пали"... И с таким чувством, с таким подъемом, так красиво. Безумно люблю этот марш, но только в хорошем исполнении. Быть может, потому, что с ним у меня связаны хорошие воспоминания моего недавнего прошлого: красный Харьков, торжественная процессия, траурные пулеметы, знамена и этот марш. А жизнь была тогда такая беспечная, без страсти, без любви, без желания! А звуки этого марша как запали в душу, так и не выпадают. В нем столько невысказанного горя, столько безнадежного отчаяния и вместе с тем столько спокойного, неизбежного примирения, так что даже на душе становится спокойнее. Что значит понимать музыку? Я траурные марши понимаю по-своему. В них есть и веселое, как и в жизни, когда с болью в сердце приходится примириться с чем-нибудь тяжелым; убывают счастливые минуты тихого, хорошего (счастья. А разве наша жизнь не есть только траурный марш?
   Говорят, что взяты обратно Новороссийск, Армавир и Сочи.
   Мне иногда становится жаль людей, именно мирных тружеников, живущих для семейного очага. Не такой жизни мне надо. Бешеной, именно бешеной жизни требует мое бешеное сердце. Я себе не представляю, какая скука жить в мирное время, когда каждый час не влечет с собой великих событий, когда знаешь наперед, что будет с тобой завтра, через неделю, через месяц. Нет, пока я еще молода, жизнь бьет во мне ключом, пока я еще не устала жить, я довольна своей долей, я не ропщу на судьбу, только по временам бывает слишком тяжело. В такие минуты чей-то властный голос говорит мне: "Смирись, смирись, бешеная! Интересно жить?.."
   Я разделяю жизнь на два пути. Жизнь на лоне природы и жизнь общественная. К первому относится искусство, ко второму наука. А разве искусство не есть наука, а наука не искусство! Я разделяю людей на два раздела: X и Н. Но это поверхностный раздел. Он разделяется еще на партии -- оптимистов и пессимистов. Оптимисты видят жизнь в розовом свете, знают только ее хорошую сторону, другую не знают. Да здравствует пессимизм, ибо глаза пессимистов видят больше. А разве эти партии не одно и то же? Разве предупрежденные пессимисты и сонные оптимисты не стремятся к одной идее, разве не переживают одно и то же? Как тут не рассуждай, а обе партии настолько тесно сплетаются, что трудно провести между ними черту. Все вместе они составляют Единое, Неделимое, Человечество.
   

17 (по нов. ст. 30. -- И.Н.) марта 1920. Вторник

   
   Бедная лошадь! Если люди убивают друг друга, при чем тут бедные животные! По улицам лежат много мертвых лошадей. Они умирают с голода. А те, что живы, такие тощие, жалкие и голодные. Есть им нечего: трав еще нет, она прибита морозом, а сено все увезли большевики, а с собой казаки, видимо, ничего не захватили. Так хочется поделиться с ними чем-нибудь, да и самим-то есть нечего. Напрасно бродят они по горам и ищут пряди сухой травы, хоть одну зеленую былинку. Чтобы сказала Таня, если б знала это. Она такая добрая и любит животных, наверно, больше людей.
   

22 марта (по нов. ст. 4 апреля. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Керчь
   Вот мы и в Крыму. Казалось бы странным, как мы собрались сюда, когда я предыдущие дни и не упоминала об этом. 17-го вечером Папа-Коля явился домой с громкой вестью: "Ночью едем, "Дооб" поедет, когда погрузится. Последний пароход!" Засуетились. Оказалось, что белье у прачки. Мы с Папой-Колей пошли к ней на Николаевку, в невероятную даль, по колено в грязи. Взошла луна, и ночь сияла такая заманчивая, а на душе смутная тревога: "Успеем ли?" Мы эвакуируемся под громким именем Харьковского учебного округа. Нас всего пять человек: нас трое, Олейников и Владимирский. Часов в 10 вещи были уже сложены, и мы ждали подводу. Все нет и нет. Наконец в первом часу явилась. Выехали из училища, все уже спали. На одном повороте у нас с подводы упали вещи. Это была первая неудача. Остановились на пристани. "До-об" битком набит. На палубе повернуться негде. И все грузят и грузят. Так простояли до утра, продрогли. Влезли на палубу, вещи спустили в трюм, а сами с трудом уместились у борта. Жаловались на тесноту, и капитан еще ругался: "Набили как сельдей в бочонок", -- кричал. Вообще, он человек решительный и на выражения не стеснялся. Море начинало волноваться. В 12 часов дня мы тронулись и потянули за собой баржу с солдатами. "Прощай, Туапсе!" Чем дальше, тем волнение становилось сильнее. Голова стала такая тяжелая, и в мозгу помутнение какое-то. В желудке было пусто, потому что провизии у нас не было; теснота, толкотня, волнение на море и, одним словом, меня здорово укачало. Я возненавидела и море, и лунные ночи, и дельфинов, прыгающих за пароходом, и, как всегда бывает в таких случаях, капитана. Мне было противно глянуть за борт на разъяренные воды. Спать не пришлось, и это была мучительная ночь морской болезни. Утром вошли в пролив. Море спокойное, вода мутная, даже виден и Крымский берег, и Кавказский. Напоминает Волгу. Навстречу нам плыли большие льдины из Азовского моря. Одна такая льдина налетела на баржу и перервала канат. Мы подняли сигнальный флаг, чтобы выслали катер. Но был туман, и сигнала не увидели. Бросили мы эту несчастную баржу и пошли в порт. С Олейниковым случилось несчастье: нога попала в рулевую цепь и ему, наверно, разломало кость. Его отвезли в больницу. Слезли мы на мол и не знаем, что дальше делать. А так холодно, ветер. Мы с Мамочкой пошли на базар. Идем, вдруг слышу -- кто-то кричит: "Ира!", смотрю -- Люба Ретивова. Она тоже беженствует и приехала в Керчь из Новороссийска. Живет в лазарете, дала свой адрес. Поздно вечером началась разгрузка парохода. Ставропольский дивизион начал грабеж. Мы счастливо отделались -- у нас ничего не пропало. Владимирский выхлопотал для нас с Мамочкой ночлег у инспектора народных училищ, так что мы спали по-человечески, а не по-беженски, в порту. Здесь встретили Гутовских (с Чайковской, 10). [99]Они тоже приехали из Туапсе. Они нас привели к своим знакомым, у которых остановились и сами. Это дом художника Чернецова. Все стены, все двери у него завешены картинами. Есть превосходные картины, например, над пианино. Изображен угол комнаты, часть окна, круглый стол с кипящим самоваром, да так хорошо нарисовано, что кошка прыгала на этот стол, приняв его за настоящий. Вчера были в Музее древностей, [100]в кургане и в чьем-то греческом склепе. Видели интересные могильники и памятники с трогательными надписями, великолепные вазы, сделанные за несколько веков до Рождества Христова, и много интересных древностей. Сегодня была у Любы. Приятно встретить старую подругу. Она очень милая, и мы с ней откровенно поговорили. У нас с ней одно общее желание вернуться в Харьков. Обещала прийти завтра, а завтра утром мы едем в Симферополь. Риск благородное дело, а беженцам только и остается рисковать. Но меня пугает дорога. А не все ли ровно! Что будет, то будет! А где-то еще придется встретить Пасху. Мне так хотелось говеть и теперь. Сегодня Вербное воскресение.
   

Т.Г.

Эта страница посвящается Тане Гливенко

   
   Здесь висит картина, как народ возвращается из церкви со свечками. И если б я была дома, тоже бы испытала сладость Вербной субботы. И я вспоминаю Таню. Вспоминаю потому, что я ее очень люблю и часто думаю о ней. Мне живо представилось: она в церкви, ее сосредоточенное, серьезное лицо, каким оно редко бывает. И так мне захотелось быть рядом с ней и молиться. Милая Таня, что-то с ней теперь? Сейчас вечером она ляжет в теплую, уютную постель и уснет. Завтра проснется поздно, каникулы -- можно встать позже. Возьмет в кровать книгу и будет читать. Встанет часов в 11 и пойдет в столовую пить кофе и радостно подумает, что сегодня каникулы, что не надо учить уроков, погода хорошая. К ней придет Вера, или Ксеня, или Леля, и они пойдут гулять. Она свободна, и скоро Пасха, которая принесет ей много приятного. А я завтра утром буду лезть в теплушку, с тяжелыми думами и тяжелыми вещами. Впереди не будет никакой радостной перспективы. О судьба, сжалься над нами! Это уже слишком жестокая игра а проснулся.
   Вскоре он ушел на работу. Я вытерла глаза, немного подождала и пошла в ту комнату.
   Написала и отослала Виктору письмо, сухое и резкое.
   "Вы мне писали, что однажды (м<ожет> б<ыть>, никогда?) Юрий вас обманул, из-за меня. А вчера Юрий заподозрил меня во лжи из-за вас. Ему я это прощу, потому что люблю, а Вам -- никогда.
   И еще. Одна просьба: встречайтесь с Юрием где хотите и когда хотите, говорите с ним о каких угодно высоких вещах, о происхождении и сущности материи, об истине, о Боге и черте, но никогда не говорите с ним обо мне, о наших с ним отношениях, о том, счастливы мы или несчастливы, понимаем мы друг друга или не понимаем и т. п. Я не прошу даже, я требую, чтобы эти разговоры были прекращены. Надеюсь, я имею право на это требование..."
   Решила положить этому предел. Надоело такое постоянное и настойчивое вмешательство в нашу жизнь. Эти постоянные разговоры о греховности темной жизни, о том, что мы несчастны. Майер говорила Юрию, что я мала для него, Виктор -- мне, что Юрий не понимает меня и т. п. Юрий сейчас не может ему этого простить.
   Вечером наших не было дома, а у нас были гости: Борис Александрович, Андрей, Малянтович. Под конец -- и Лиля. Мы с Юрием сидели в одном кресле, нам было очень хорошо. Уже в первом часу забрались к нему на кровать и стали говорить. Он рассказал мне, как бродил над Сеной, затем -- по Латинскому кварталу, около Института, "по следам и по тем местам, где проходила наша жизнь, где началась любовь и где проходили наши тревожные минуты". В маленьком кафе, около Института, писал Виктору письмо, безумное письмо. Я рассказала ему все, как было. Казалось, что после длинной и тяжелой разлуки мы опять нашли друг друга, опять стали вместе. М<ожет> б<ыть>, мы еще никогда не были счастливы, как в эти дни.
   Наутро, в воскресенье, после госпиталя, вхожу к Юрию. И, о ужас! Передо мной вырастает фигура Виктора. Я так и попятилась.
   -- Я пришла Юрия будить. Значит, не надо.
   -- Посидите с нами.
   -- Не могу. Мне надо посуду мыть. У меня вода греется.
   -- Да вы успеете... посуду...
   В голосе его была какая-то мольба.
   -- Некогда.
   Несколько раз выходила за покупками. Он открывал дверь и кричал:
   -- Ирина Николаевна!
   А я ускоряла шаги.
   Во втором часу он ушел. Я -- к Юрию.
   -- Ну, что?
   -- Ничего. О тебе не говорили. Разговор был о литературе.
   Я, помолчав:
   -- С Виктором кончено. Он уже никогда не будет для меня тем, чем был.
   День был великолепный -- безумный, веселый. Было радостно, была любовь, была страсть.
   Заехали к нам Городниченко и Воробьевы. Приехали погостить из Туниса. Ляля выходит замуж за Леню, и я имела счастье наблюдать счастливую пару. Наблюдала и думала: "Разве могут они быть такими счастливыми, как мы? У Ляли жизнь проста и примитивна. Мамаши решили эту свадьбу. Мамаши будут нянчить внучат". Представила себе их брачную жизнь -- и улыбнулась. И еще радостнее ощутила Юрия.
   Когда уже в одиннадцатом часу мы с ним побежали в Ротонду, я, задыхаясь от переполняющего счастья, сказала:
   -- Юрий, я не знаю, что со мною сегодня. Я какая-то...
   -- Какая?
   -- Счастливая!
   В понедельник под вечер сижу, вдруг стук в дверь, консьерж приносит письмо от Виктора. Письмо без марки, значит, сам занес.
   "...Я понял... Ни с Вами, ни с Юрием Борисовичем встречаться я не буду... Тем хуже для Вас... Если и будем встречаться, то только в общественных местах... Если буду говорить, то только не о том, что исповедую..."
   Мы сойдемся в решительной схватке,
   Чтоб потом разойтись навсегда.[96]
   Вот эта схватка уже и произошла. Но почему-то нет радостного ощущения победы.
   Мне жаль Виктора. Я представляю его: грустный, растерянный, пришибленный, как побитая собака. Юрий тоже в глубине души испытывает, должно быть, те же чувства, перечитывая его письмо: когда я вышла -- взял конверт в руки.
   Не хочется быть сентиментальной -- разве я сама не добивалась этого. И в этот день я только сильнее и полнее ощутила всю мою любовь к Юрию и радость этой любви. Все отдать: и радость свою и горе, все мысли и чувства, воспоминания. Юрий говорит: "Тебя увлекла новизна", но разве что-нибудь может быть страшно в наших отношениях?
   С Виктором -- кончено.

26 октября 1927. Среда

   Вчера получила письмо из "Современных записок" от Мих<аила> Цетлина. Отказ. Ну, что ж? Всякие неудачи бывают.
   Сегодня была на консультации у Ляббе. Говорил, что все хорошо, нормально. Что-то объяснял студентам, я не поняла. Выхожу оттуда, за мной выскакивает одна дама, студентка, по-видимому.
   -- Mademoiselle!
   Очевидно, будет следить за ходом моей болезни. Нужно ей записать мой вес, режим, возраст.
   -- Votre nom?[97]
   -- Knorring.
   -- Кнорринг? Русская?
   Я очень обрадовалась. Спросила, что говорил Ляббе. Говорит: все хорошо.
   Случайно узнала, что маленькая Жаннет лежит в госпитале. У нее очень плохи дела, было три креста, acetone. Лежит она в отдельной комнате. Совсем одна. Зашла к ней.
   -- Жаннет!
   Бросилась ко мне, поцеловала, такая смешная и славная, в длинной, почти до пят, рубашонке. Так досадно, что не могла с ней поговорить. Все больше о болезни ее расспрашивала. Обязательно сделаю ей сегодня обезьянку и отнесу. Если бы не боялась показаться сентиментальной, отнесла бы ей цветы.

21 ноября 1927. Понедельник

   Давно я не писала.
   Самое страшное -- та среда.
   Нет, с Виктором еще не все было кончено.
   Во-первых, в четверг мы с Юрием обещали приготовить Очередину стихи, отнести их должны были к Мамченко. Поздно вечером пошли, чтобы оставить в бюро. Подходим к двери. Записка Майер.
   -- Он там.
   -- Нет.
   Слушаем. Тихо.
   Я чувствую, что там никого нет. И стучим.
   -- Елена Евгеньевна!
   И вдруг, о, ужас! -- отворяет дверь Виктор. Делать нечего, вошли. Была и Наташа Борисова. Очень она меня не любит и сдерживать себя не может. Виктор был какой-то жалкий.
   А вот вчера. Я кисла и легла спать. А Юрий тем временем исчез. Я потом бегала его искать к Notre Dame, но не в этом дело. Оказывается, он пошел к Борисовой относить книгу. Встретил там Виктора, и тот его проводил. Последняя схватка. Поговорили обо всем. Юрий раскрыл карты Виктора. Тот не отрицал. Даже -- больше. Он сказал, что не бессознательно завлекал меня, а совершенно сознательно, последовательно, только -- бескорыстно. Он фанатик идеи. Ему надо было во что бы то ни стало разбить наш союз, "спасти" Юрия. Цель у него оправдывает средства. До сих пор я не могла назвать его подлецом, теперь... И еще одной вещи я ему не прощу, что он меня одурачил. Мне-то казалось, что я его завлекаю, а оказывается -- наоборот. Я с ним играла, признаваясь в этой игре. Мне хотелось его поколебать. А он мог думать, что успешно проводит свой план.
   Ну, да черт с ним!
   Вчера же оба решили больше не встречаться. Виктор говорит, что это лучше для обоих, он убежден, что Юрий в скором времени сам вернется к нему. Слава Богу, с Виктором кончено.
   Тронули меня вчера Лиля и Андрей. Особенно Лиля. Вчера вечером они с Юрием сидели одни в той комнате, и он ей рассказал всю историю с Виктором. Ужасно она возмущена.
   -- Негодяй! Урод! И вы тоже хороши, возились с ним.
   Сидели втроем на кровати, т. е. вернее я лежала -- расстроилась за целый день и ушла в темную комнату, потом пришел Юрий, потом Лиля. Сели рядом. Обняли меня оба. Лиля целует, гладит волосы. И столько она проявила заботливости ко мне, столько внимательности и нежности. И какой я была счастливой этот вечер.
   Я так счастлива, что совсем не могу думать о том, страшном, что стоит надо мной -- угроза беременности. Подождем еще дня три, а там...

22 ноября 1927. Вторник

   Папы-Коли не было дома. Мамочка шила на машине. Я была у Юрия. Все прислушивалась к стуку машины. Состояние было безумное. Вдруг машина смолкла и через минуту стук в дверь. Мы еще были на постели. Минута смущенья. Неуверенный голос Юрия:
   -- Tout de suite[98].
   Я вскочила и приоткрыла дверь. Этого момента, когда мы столкнулись лицом к лицу, обе смущенные и обе понимающие, я до сих пор вспомнить не могу. Я -- без туфель, растрепанные волосы, раскрасневшееся лицо...
   -- Я пришла узнать -- ты сейчас будешь капусту варить?
   -- Да, сейчас... Да я... даже не хочу... Я -- сейчас, я вот, видишь, без туфель, лежала... Я сейчас.
   И беспомощный взгляд на Юрия. Он этого взгляда тогда еще не понял, не осознал. А я, как подкошенная, упала на кровать. Слышу, Мамочка ушла. И не возвращается. Я начинаю плакать, сначала тихо, закрывая лицо, потом все громче.
   -- Где она?! Где она?!
   От рыданий задыхаюсь.
   -- Юрий, пойди же, я не могу!
   Юрий, мрачный, негодующий и ласковый, наскоро одевается и уходит. А я бьюсь почти в истерике и колочусь ногами об стену.
   Через минуту возвращается.
   -- Успокойся. Ходит около стола.
   Мне и сейчас трудно вспоминать об этом вечере. Как я вернулась в эту комнату! Как мы встретились! Ужасно, ужасно и ужасно!
   Мамочка меня встретила словами:
   -- Бедная моя девочка!
   Это было еще хуже.
   Ту ночь никто не спал. Это было -- ужасно. Другого слова не придумаешь.
   Потом бесчисленные атаки вроде:
   -- Юрий Борисович принимает меры, чтобы ты не забеременела?
   -- Да.
   -- Ну, хорошо, что он хоть в этом о тебе заботится. А тебе он так же врет?
   Я отбиваю эти атаки решительно и резко. И это мне легко. Отношение к Юрию явно враждебное. Они не видятся. А мы как-то еще крепче сблизились!
   Начали готовиться к свадьбе, никого в это не посвящая. Достали бумаги. Боюсь только, что это еще надолго затянется, потому что дорого, ибо надо составить Acte notarie[99]. Сегодня Лиля обещала узнать. Скорее бы только, скорее. Жаль только, что из-за поста придется отставить церковный брак, но ждать уже больше нельзя.

3 января 1928. Вторник

   Давно не писала. Так что, надо начинать все сначала?
   С настоящего момента, без объяснения того, что было за эти месяцы. У меня на руке обручальное кольцо. На Новый год мы поехали в Версаль, в "наш" Версаль, и надели кольца. Версаль был под снегом. Картина изумительная. Сумерки. А сначала в большом канале потопили гипсовую черную кошку, которую Юрий "подстрелил" на St.Michel в ночь под Рождество, когда мы со всеми моими и с Андреем были в St. Sulpice. Потопили, чтобы она между нами не бегала, а то много ссориться стали...
   Свадьба будет, наверно, четырнадцатого[100]. Точно назначить день нельзя, потому что Acte notarie еще лежит в трибунале и будет готов, a partir de fevrier[101]. Публикация уже сделана в Париже, в Севре и в Медоне. Хлопот было много, и устала я за это время страшно. Слава Богу, все документы уже собраны, теперь остается только ждать.
   Так как все это устраиваю я, то с каждым новым шагом я испытываю большое удовлетворение и большую радость. А иногда мне кажется, что Юрий как-то мало радуется, что он слишком равнодушен.
   А иногда и мне самой бывает страшно: вот станем жить вместе, а на что жить? Ведь это выходит, что я со своим диабетом и своим малым и неверным заработком сажусь ему на шею. Когда я об этом подумаю, мне становится очень гадко на душе.
   Перед Рождеством Юрий болел. Какое-то отравление. Пришлось звать доктора. Помню ночь: температура почти 40, все время меняю компресс на голове, мучается, такой слабый, такой беспомощный и такой близкий. Обнял меня за шею -- так только ребенок обнимает мать.
   Дома, конечно, примирение. Незадолго до болезни, не без помощи Бориса Александровича.
   Новый год встречали все вместе.
   Вот и все, что я могу записать об этом времени. Мелочей много, но как-то не до них. Да и работы пока нет. Иногда я чувствую себя плохо. Хочу спать. Сахару мало, но все время много ацетонов. Боюсь, как бы не пришлось лечь в госпиталь. Уж только бы после свадьбы, только бы скорее закончить все формальности. Они ничего не изменят: комнаты у нас нет.

6 января 1928. Пятница

   Казалось: остаться бы только одной, дорваться до дневника и писать, писать. А вот как-то не пишется. Отвыкла, должно быть. Дела мои плохи: gerhardt ++, legal +++. Так еще не было никогда.

9 января 1928. Понедельник

   Уже окончательно выяснено и установлено, что свадьба будет в субботу в 10 утра. А у меня все еще как-то нет сознания, что это "по-настоящему", что я уже взрослая и выхожу замуж. А Палу-Колю это известие, т. е. назначенный день -- прямо как-то ошеломил: "Я все еще не могу представить".

16 января 1928. Понедельник

   Свадьба в субботу состоялась. В мэрии было довольно торжественно. Самое торжественное, правда, было рассаживание. Мы были первым номером, за нами еще пар десять. Сначала повели в один зал, рассадили, принесли огромного размера книги, в которых мы и расписались. Подписала на Livre de famille[102], где я уже должна была написать Sophieff. Затем повели в другой зал красного бархата с коврами и рассадили полукругом перед кафедрой. Потом мы должны были ждать остальных. Настроение было веселое и никакого сознания значительности момента. Сама церемония продолжалась не более пяти минут. Прочли закон, спросили каждого -- согласен или нет, и мэр объявил: "Que vous etez maries"[103]. После чего -- сбор на бедных. Мэр вручил нам документы, протянул сразу обе руки, подержались, и служитель с цепью объявил, что "ceremonie est terminee"[104]. В коридоре поцеловались. Дома нас встретили шампанским.
   А с вечера начали ссориться. Мы с Мамочкой ездили в магазин, а Юрий тем временем не мог не побывать у Виктора. С этого и началось. Потом его очень злило и раздражало, что у нас нет комнаты. Дошло до того, что это раздражение стало не в шутку раздражать меня. До вечера воскресенья я проплакала. Сейчас мне не хочется об этом вспоминать.
   Утром в воскресенье в госпитале мне устроили овацию. Только я открыла дверь: "Vive la mariee"[105] Поздравления, пожелания; при этом все подчеркивали: "Bonjour, madame"[106], "Au revoir, madame"[107]. На свадьбе пила шампанское, и сахар не появился.
   Пришла, разбудила Юрия, и сразу он меня разозлил и расстроил и раздражением своим, и нетерпеливостью, и пренебрежением к церковному браку. Про себя я даже порадовалась, что нет комнаты: при всей своей чуткости и деликатности он бы все-таки поставил меня в неприятное положение.
   Позвала Мамочку и Папу-Колю с утра в парк Butte Chaumont, и всю дорогу ревела. И было жалко, что Юрий остался, и сознавала, что остаться с ним значит ссориться.
   Ссорились днем. Лиля, бедная, пришла поздравить и ровно ничего не понимала. Я избегала объяснений, потому что боялась наговорить много лишнего и грубого. К вечеру помирились.

19 января 1928. Четверг

   Завтра вечером свадьба в церкви. Завтрашнюю ночь мы уже должны быть вместе.
   Комнаты у нас нет. Переедем пока куда-нибудь на время, пока здесь освободится. Я обегала весь этот район, нашла три комнаты за 50 фр<анков>, но без отопления. Приходится взять одну из них. Ужасно мне не хочется уезжать из этого отеля. Ужасно не хочется. И даже чуть-чуть страшно. Постараюсь передать причину этого страха. Пытаюсь определить причину грусти. Думаю, что и грусть заключается в страхе. А страх -- перед жизнью.
   Работы у меня больше нет. Юрий получает мало. При всем желании и при всей экономии -- мы не проживем. Материально мы связаны с нашими. Положение получается очень неприятное. И вообще, я не знаю, что делать. Дальше первой ночи и, м<ожет> б<ыть>, первого дня я думать боюсь.
   Где же найдем комнату? Когда и как мы переедем? На Юрия я не надеюсь, он как-то ничего не делает без напоминания и понукания.
   Мамочка шьет мне венчальное платье. Но белье, конечно, не шелковое. Хочет купить туфли. Готовит какое-то празднество. Самый обряд меня занимает. Об остальном не думаю. У меня нет никакого сознания, что завтра моя жизнь перевернется. Но мне, м<ожет> б<ыть>, даже немножко грустно уходить из семьи. Этот момент появился недавно.
   Кажется, самое лучшее лечь в госпиталь.

23 января 1928. Понедельник

   Вот и все. Вот уже действительно началась новая жизнь. И все вышло хорошо.
   В пятницу Юрий работал до двенадцати. Потом отправился искать комнату. Снял, в конце концов, ту, на которой я остановилась, недалеко от наших, на rue des Canettes[108] около в St. Sulpice. Комната на 6-м этаже, довольно большая, узкая и страшно низкая. Я свободно достаю до потолка. Дом несомненно помнит французскую революцию. Без отопления. Пятница прошла в сутолоке. Наконец оделись. Зашел Обоймаков, потом Лиля. Поехали, конечно, на метро. Перед отходом Мамочка и Папа-Коля благословили меня нашей сфаятской иконой "Радость странным". Около церкви встречаем Андрея. Скоро пришел Костя. Карпов чуть-чуть не опоздал, а я уже начинала волноваться. Пришел ровно в 7 часов, с огромным букетом белых цветов. Букет, действительно, великолепный. Не опоздал и Борис Александрович.
   Венчал о. Спасский. В первый раз мы встретились после Сфаята. Моими шаферами были: Костя и Обоймаков, у Юрия -- Карпов и Андрей. Очень было хорошо. О. Спасский сказал слово. Сплошной комплимент по моему адресу: "У Ирины, как мы ее тогда звали, очень поэтическая душа. Но всегда очень грустна ее муза. От вас, Юрий Борисович, зависит, чтобы на ее лире зазвучали другие ноты".
   Оттуда всей оравой в автобусе поехали домой. По дороге в этот же автобус влез Эльяшевич. Как раз в этот вечер его лекция. Вышло занятно.
   У нас сидели до полуночи, -- было весело. Сначала ушли гости, потом мы. Это был самый тяжелый момент -- уходить из дому... Наконец, мы у себя. Никто не помешает. Некуда торопиться. Был один момент, когда я стала раздеваться, -- вдруг стало не то страшно, не то безудержно радостно, но только почти физически больно, и я почувствовала, что теряю сознание. Это был только момент. Ночь, наша первая ночь, была безумна. Я всегда считала себя слишком холодной и бесстрастной, а теперь, если говорить цинично, вошла во вкус. Чем дальше, тем лучше. И третью ночь я ждала уже нетерпеливее, чем вторую. М<ожет> б<ыть>, и разгорюсь.
   Дня два перетаскивались. Только самое необходимое. А все книги и орлов перенесли на чердак[109]. Развесили кое-какие картинки, и стало даже уютно.
   Играю в хозяйку, и это меня пока занимает. Делаю покупки, чищу кастрюли. Сейчас пойду покупать штопор и подставку для чайника. Материальное положение меня не волнует, не хуже прежнего. Нам помогает Б.А., он платит, не знаю которую часть, за комнату. Папа-Коля все время покупает мне сыр, масло. Сегодня я пришла за масленкой, а он мне сует масло. Я говорю: "У меня есть", а он: "Возьми, возьми".

24 января 1928. Вторник

   Мне бы хотелось спокойно и подробно, день за днем, записывать мою маленькую женскую жизнь.
   Я себя не узнаю. Должно быть, действительно "разгорелась", м<ожет> б<ыть>, перехлыну через край. К концу дня я уже мучительно и напряженно жду вечера. Когда мы ложимся в постель и обнимаем друг друга, я прежде всего испытываю нежность. И, как кажется, только нежность. Но когда вчера (мы были очень усталые оба) Юрий полушутя, полусерьезно: "Будем спать. Никаких ласк", -- я вдруг почувствовала одновременно и раздражение и грусть. А когда его рука проскользнула по моему телу и когда тяжесть, именно тяжесть его тела я почувствовала на своем, вдруг загорелась. Сначала ровно, тихо, спокойно. Потом я сказала: "Сними рубашку". Сняла сама.
   Между нами был только маленький образок и медный крестик, который я надела Юрию, когда он был болен. Обхватила обеими руками его тело, гладила, ласкала. Испытывала ли я "наслаждение"? Не знаю, м<ожет> б<ыть>, и да. А м<ожет> б<ыть>, так называется нечто иное. Но если бы Юрий вдруг прекратил, я бы испытала большую неудовлетворенность. Потом я обезумела. Должно быть, это была настоящая страсть. Я крупно задрожала и забилась. Я испытывала боль, приступ боли от быстрых ударов, и эта боль была сладкой. Мне хотелось грубости с его стороны, хотелось, чтобы он меня ударил. Не раз я говорила ему: "сильнее". Потом даже, в первый раз, испытала что-то похожее на неловкость. И то ненадолго. Надо сказать, что мы оба успокаиваемся довольно быстро и даже минут через пять можем шутить и смеяться. Однажды между ласками Юрий достал сыр и мы закусывали, другой раз -- я читала "Соловьиный Сад".

26 января 1928. Четверг

   Сегодня ходила в русский Красный Крест за помощью[110]. Просила дать мне мой хлеб. Ушла с очень неприятным осадком на душе. Прежде всего меня облаяли, почему я пришла не вовремя, а я не знала, когда прием. Разговор с седой дамой был очень суров.
   -- Обратитесь в амбулаторию русского Красного Креста[111], пусть вас там освидетельствуют, и если вам, действительно, нужно лечиться, то, м<ожет> б<ыть>, мы как-нибудь сможем вам помочь, только не хлебом, конечно, которого у нас нет.
   -- А чем же еще? Слава Богу, французы лечат меня бесплатно.
   -- Извините!
   Вышла я и расплакалась. Французы идут навстречу, а русские -- никогда. А так противно выклянчивать эти подачки. М<ожет> б<ыть>, по существу в этом нет ничего унизительного, но все это сопровождается таким тоном, такими взглядами, что я предпочитаю голодать и ходить босиком, чем обращаться к русским организациям.

27 января 1928. Пятница

   Вчера вечером мне вдруг стало грустно. У нас очень холодно, и Юрий в 9 часов лег в постель. Я тоже стала раздеваться. И вдруг мне стало грустно. Почему, я до сих пор точно определить не могу. Обидно было, что так рано кончается день, и что ведь он был, в сущности, только подготовлением к этой минуте. Целый день я жду Юрия, а когда он приходит, оказывается, что нечего делать. Потом вспоминала Мамочку, представляла, как она сейчас думает обо мне, и стало грустно, что не видела ее. И как-то вдруг в первый раз почувствовала до конца, что это все не игра, а настоящая жизнь.
   Легла и заплакала. Хотелось долго и сладко плакать. Напугала и взволновала Юрия. Хотелось ему объяснить, что я очень счастлива, что мне очень хорошо с ним, а слезы капали и капали.
   Сегодня на St. Germain я видела: останавливается автомобиль и черная груда под ним. Подробностей, слава Богу, не разглядела. И сейчас же образовалась толпа.
   Сижу одна. Холодно. Перед окном белье развешено, пальцы состираны, болят. Составляла "бюджет" в сотый раз. Все или ничего. А вот сейчас взяла да и съела сыр, купленный к вечеру. И не столько от голода, как от скуки. И злюсь на себя. А как нужно еще завтрашний день просуществовать.
   Сейчас пойду к нашим погреться и сушить чулки.

2 февраля 1928. Четверг

   В субботу справляли "Татьяну" Фр<анко>-рус<ским> институтом в ресторане "Волга"[112]. Что там было, писать не буду. Конечно, речи, и очень интересные: все профессора, в порядке возрастного старшинства, рассказывали какой-нибудь период из своей студенческой жизни. Получилась картина студенчества на протяжении 50 лет. Последним говорил Гурвич. А за ним поднялся Юрий. Говорил хорошо и взволнованно: о нашем положении, о том, какие впечатления оставила у нас революция; что мы не верим в идеалы отцов, ищем новых; а у "отцов" учимся, эксплуатируя их и т. д. Слушали очень внимательно. Назавтра Вишняк говорил Пале-Коле: "Хорошую речь сказал ваш зять. Я с ним во многом согласен". А вчера Милюков говорил, что очень хорошо.
   На обратном пути всю дорогу говорили о социализме, об общественном идеале и т. д.
   В пятницу были на лекции Эльяшевича. Я обе лекции проспала. А Юрий на обратном пути до станции и дома опять говорил о социализме, о рабочем вопросе. Это его волнует, этим он живет. И это его область, его жизнь. Он и по характеру и по настроению -- политик, и должен быть политиком. И мог бы быть незаурядным деятелем, если бы вообще мог быть "деятелем". Не моя ли роль заставить его работать? Думаю, что -- да.
   Я уже приохотила его к Институту. Вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, он нашел в нем интересный и волнующий его мир. Теперь ему хочется записаться на семинар Эльяшевича, но если я его на это не толкну, он этого никогда не сделает. Надо, чтобы он ходил и в РДО. Был момент, когда мне казалось, что все это, как в свое время Мамченко, отнимает его у меня. Это не так. Тем более не так, что я его удовлетворить до конца не могу. Я выслушиваю его пламенные речи о прогрессе, читаю вслух "Об общественном идеале" Новгородцева, но ведь он великолепно понимает, что мне все это чуждо, что я этим не горю.
   В моей любви к Юрию появился новый момент, полный какого-то почти преклонения, почти восторга перед большим человеком. Он самоуверен, м<ожет> б<ыть>, истеричен. Но что он -- большой человек, в это я верю все больше и больше.

7 февраля 1928. Вторник

   В пятницу был вечер поэтов. Читала Т.Л.Толстая о Толстом. Скучала, народу мало. Во втором отделении чтение стихов. Первая я. Читала: "Мне, как синице, моря не зажечь" и "Мы -- неудачники". Читала хорошо и имела успех. Юрий читал последним. Волновался с самого перерыва. Читал плохо.
   В воскресенье с утра поссорились. Он имеет обыкновение спать до 12-1. Меня это злит. Не дождалась его и ушла к нашим. Иногда мне кажется, что я бываю одинока. Страшная и опасная мысль для медового месяца!
   Мне скучно. Юрий занимается политикой, историей, а меня это не трогает. Иногда бывает минута, когда "ничего не хочется". Хочется плакать. Дел у меня много: вымыть, вычистить посуду, постирать, погладить, поштопать. Все это весело. Потому что -- и для Юрия. Особенно весело готовить ужин, когда изобретаешь, чем бы ему разнообразить мой диабетический режим. И как радуешься, когда это удастся. А когда он приходит, -- я уже слишком устаю. И мне уже начинает казаться, что недостаточно внимания ко мне, что ему скучно, что ему мало, что, кроме капусты, я ничего не могу ему дать. М<ожет> б<ыть>, правда, я глупею и тупею с каждым днем, и, действительно, ничего не могу ему дать. Ему нужно поговорить, поделиться мыслями о прочитанном. И это все далеко мне, как Китай. Тогда я начинаю чувствовать себя одинокой. Сегодня я влюблена в свое вчерашнее стихотворение. Особенно -- в строфу:
   Где я буду в тот матовый вечер?
   Кто мне скажет, что я умерла?
   Кто затеплит высокие свечи
   И завесит мои зеркала?[113]
   Мне кажется, что лучшего я никогда в жизни не напишу!
   Вечер. 8<часов>20<минут>
   Сижу одна. Юрия уговорили пойти в Институт на Милюкова[114]. Пошел, главным образом, потому, что надо у Лили узнать один адрес. Иначе бы не раскачался. Я не пошла, потому что устала, скисла, а, главным образом, потому, что мне не хочется. Лень одеваться, идти в темноту далеко... И как-то не интересна лекция. И еще менее интересны те лица, которых я там увижу и с которыми мне уже не о чем говорить. Что бы я дала за свое былое увлечение Институтом, за ту бодрость и неутомимость, с которой я ездила каждый день из Севра! За тетрадки с записями лекций? За тот смех, которым я могла смеяться только в Институте.
   Как будто бы я не удовлетворена? Это неправда.
   Я люблю Юрия безумно. Именно до безумия, до какого-то восторга. Мне хочется целовать ему руки. Мне хочется отдать ему все настолько, чтобы забыть о себе. Если я иногда упрекаю его в недостаточности внимания ко мне -- это неправда. Если даже он и разлюбит меня и отвергнет, как ненужную вещь, все равно моя любовь к нему не станет слабее. Если я и плачу и жалуюсь, так это потому, наверно, что нервы у меня совсем распустились. Я боюсь неожиданного стука в дверь, иногда боюсь своего голоса. Сегодня вечером, когда я варила капусту, мне показалось, что стучат в дверь, м<ожет> б<ыть>, к соседу. Но стук был настойчивый и равномерный. М<ожет> б<ыть>, сосед забивал гвоздь. И мне стало страшно, я не могла открыть дверь и посмотреть. Иногда просыпаюсь по ночам и также остро ощущаю страх. Иногда по утрам, когда Юрий уже уходит, мне начинает казаться, что он рядом, и я чуть ли не слышу его голос.

13 февраля 1928. Понедельник

   Юрий горит идеей создания какой-то "Свободной трибуны"[115] Франко-русского института, где бы можно было говорить, работать, вырабатывать свое политическое миросозерцание. Что же, в добрый час! Это его сфера. А у меня, должно быть, своей сферы никогда не будет. Юрий мне сказал прямо, что заниматься я не буду в Институте, и где бы я ни училась, все равно заниматься я не буду, потому что я настоящий поэт. А настоящий поэт, выходит, должен быть самым безалаберным и никчемным человеком в жизни. "В этом твоя трагедия, но в этом и твое творчество".
   Сижу одна. Холодно. За окном дождь. Примус в починке, так что капусту варить пойду к нашим. Холодно. И скучаю.

14 февраля 1928. Вторник

   И особенно синяя
   (С ранним боем часов)
   Бесконечная линия
   Бесконечных лесов.
   Юрий, конечно, понял и сказал мне, почему, когда я читаю Георгия Иванова, он лжет, что не любит его: потому, что тогда грустно и безнадежно хочется повторять его стихи.

16 февраля 1928. Четверг

   В сущности, я делаю преступление: упрямо, упорно и настойчиво разрушаю свой организм. Мой организм и так уж достаточно подломлен, а я хочу его доконать и добиваюсь этого систематическим недоеданием. Да, я голодна. Да, я всегда хочу есть. Потому-то у меня и слабость такая, что я буквально шатаюсь. Поем немножко -- и лучше. Но не в этом беда. Не в этом -- самое страшное. А в том, что получается какая-то двойственность, какая-то двойная жизнь, ложь. Ведь я делаю преступление. Совершенно сознательно. Вместо того, чтобы искать работу и стучаться в какие-то двери, выпрашивать пособия, -- я лежу под теплым одеялом и сплю все дни. Лежу и сплю уже потому, что часов с двух у меня уже нет сил ничего делать. Поднимаюсь тогда, когда надо делать ужин, и только потому, что надо что-то приготовить к приходу Юрия.
   А почему не говорить правду?! Да потому, что мне надо как-то оправдать свое существование, т. е. свое безделье. И я привожу себя в такое состояние, когда уже, действительно, не смогу работать. Без кавычек. А для чего? Да для того, чтоб скрыть свой стыд. А мне стыдно, прежде всего и больше всего перед Юрием, потому что я вишу у него на шее, потому что я ему ничего этого сказать не смогу, потому что он это все равно знает. И вообще тут такая путаница, такой страшный узел. А ведь, если я ему лгу, если я для него играю эту комедию, так значит, всей любви конец. Ведь все можно простить, кроме лжи.

19 февраля 1928. Воскресенье

   Вечер. Один из немногих вечеров, когда мы оба дома. Юрий лежит на кровати и читает Вл<адимира> Соловьева. Я убрала со стола после чая и взяла дневник. Что я буду писать? Ведь у меня ничего нет. Юрий сейчас буквально горит идеей "Свободной трибуны". Она захватила его целиком. Я никогда еще не видела его таким возбужденным и взволнованным одной идеей. Волнуется, говорит без умолку, бегает к Обоймакову, летает к Карпову. На него весело смотреть.
   А я его совсем как-то и не вижу. Все вечера он уходит: понедельник -- к Ладинскому, вторник -- на Милюкова, среда -- дома, четверг -- на семинар Эльяшевича[116], пятница -- либо на Эльяшевича[117], либо к поэтам, суббота -- "трибуна". Вижу я его короткое время за ужином, когда он приходит усталый с работы, немножко и распускается, и правда, устает и потом, поздно вечером, когда я уже совершенно устаю и сплю. А тут еще весна начинается, воздух весенний, опять -- тревога, и взволнованность, и сны. Готова спать все сутки напролет.
   Вчера Юрий пришел с собрания во втором часу. Лег.
   -- Ты спишь?
   -- Нет, не сплю. Ну, что было? -- и глаза слипаются. Нет сил бороться. Начал что-то рассказывать. Хотел поласкать меня, понежничать. А мне почему-то досадно стало, и сон ломил неимоверно. Не пошевелилась. Мы с ним давно ни о чем не говорили, кроме правового социализма, и то говорил он, а не я. Только, когда мы ляжем рядышком под одеяло, Юрий до конца принадлежит мне, а не социализму, не "трибуне", не поэтам, не Институту, не своим книгам. Но тогда меня обвивает сон.
   И опять, как в былые давние ночи, волнует и ласкает мысль о нем. Мысль о нем заменяет его, реального. Моя беда, мое горе, что я не горю тем же огнем, что и он. Половые отношения начинают надоедать и не удовлетворяют так, как в первые ночи. Разговоры только о социализме или об отцах и детях. Но разве его вина, что я потушила свой маленький огонек, если он был когда-нибудь: что мне нечем жить, только им, им одним, отдать целиком всю свою жизнь и всю себя -- ему.

28 февраля 1928. Вторник

   В субботу были в "Трибуне". Доклад делал Обоймаков о национальных меньшинствах. Оживленные и страстные прения. Интересно. Но Юрий уже ни о чем другом говорить не мог.
   Появилась некоторая отчужденность. Когда он загорелся своими идеями, когда говорит о них -- он становится безнадежно далек от меня. Тут уже ничего не поделаешь.
   Воскресенье, как все праздники, прошло в напряженном и тревожном состоянии. С Юрием почти не видалась. Он каждый день куда-то гонял, с кем-то говорил, а вечером у нас были Обой-маков и Борщ. Кричали и спорили. Л когда остались с Юрием вдвоем, я легла и почувствовала всю свою ненужность в данный момент. Притворялась, что очень хочу спать, и обидела его.
   Вчера и у него было невозможное состояние. Пришел он, поужинал и лег. Вижу, что сильно не по себе. Подошла, приласкала. Успокоила. Юрий очень чуток, до болезненности.

1 марта 1928. Четверг

   В одном месте Алданов говорит, что каждый человек известной эпохи любит "по какому-нибудь писателю", так Шталь любил по Карамзину[118], а мы, несомненно, любим по Кнуту Гамсуну.
   Однажды, очень давно, Юрий сказал: "Какое счастье, что мы с тобой оба -- поэты. Это было бы страшной трагедией, если бы один из нас горел этим, а другой -- нет". Один из нас -- социалист и горит этим, а другой -- нет. Страшная трагедия?
   Я думаю, что эта трагедия для нас обоих.
   Вчера у нас была Наташа. Говорили обо мне.
   -- Тебе не бывает скучно?
   -- Нет.
   -- А я все думаю о тебе: кого ты видишь, где ты бываешь; и мне показалось, что твоя жизнь не то что пуста, а так... какая-то тоненькая ниточка. Все, что было до сих пор, все, что ты делала и говорила, все свелось к одной точке, как лучи, и от этой точки потянулась прямая ниточка. И ты так и будешь идти -- все прямо, прямо, никуда не сворачивая, и будешь себя уверять, что тебе и не хочется.
   -- Да, конечно, мне и не хочется.
   -- Да, но это так не вяжется с тем, что ты была в Сфаяте, в монастыре, да и здесь.
   Я не пойму, что у нас происходит с Юрием. Несомненно, игра в героев Гамсуна. Но и что-то другое. Когда вчера мы легли, потушили свет, я вдруг просто физически почувствовала, как что-то горячее и тяжелое, как расплавленный свинец, заливает мне грудь. Мне захотелось стонать. Юрий был страшно усталый, ему все не можется, и он меня страшно беспокоил.
   И все время напряженное ощущение своей ненужности. Иногда кажется, что я сейчас больше всего нужна Краузе, той русской, которая лежит в госпитале. Я ей хоть книги меняю в библиотеке. И потом она очень одинока, к ней никто не приходит, и она бывает всегда рада мне.
   -- Вы мой добрый гений. Мне вас Бог послал.
   А меня это трогает.

6 марта 1928. Вторник

   Вчера на собрании "Дней" видела Керенского[119].
   В это сердце вся кровь его быстро
   Хлынула -- к славе, схлынув со щек.
   Вот оно бьется. Руки министра.
   Рот и аорта сжаты в пучок.
   Весь вечер смотрела на него.
   С Юрием что-то неладно. Страшно меня беспокоит. Хоть обратиться к врачу по нервно-половым болезням. Я хочу, чтобы он пошел скорее, а денег нет. Это тем более мучительно, потому что в этом-то уж виновата я. Заработать негде, думаю, на чем бы еще сэкономить. Хожу в госпиталь пешком, но во сколько недель накоплю нужные 20 фр<анков>? А стихов "рыжий диабетик" не печатает[120]. Господи, что же делать? Больше сократиться не в чем. Если б он знал, как это меня мучает!
   Мне самой кажется, надо к врачу по женским болезням.
   У Юрия грустное настроение и грустные стихи:
   Я о непрочности земной,
   О зыбкой и неверной почве...
   Союз души с другой душой,
   Как дом бревенчатый сколочен.
   И вдруг, очнувшись некой ночью,
   Мы видим -- домик из картона.
   Правда, он говорит, что это было написано до нашего последнего разговора и не к нам относится, а "теоретически", но строчки замечательные. А у меня такое впечатление, что я скоро не то умру, не то просто исчезну из этой жизни. Что все это -- временно, и при том на очень короткий срок, теперь о "непрочности", но только другого сорта.

7 марта 1928. Среда

   Была на консультации у Ляббе. И остался очень неприятный осадок. Я за последнее время сильно похудела. Оно и неудивительно. Ляббе спрашивает: почему? Что я ему скажу?
   -- Вы мало едите?
   -- Да.
   -- Почему?
   -- У меня нет аппетита.
   -- А давно у вас нет аппетита?
   -- Недели две.
   -- Что же вы не едите из вашего режима?
   -- Меньше мяса.
   -- Сколько?
   -- 50 гр. (почему?).
   -- А еще?
   -- Остальное все ем.
   Сделал какие-то отметки в листах.
   -- Если вы будете продолжать так худеть, вам придется на несколько дней лечь в госпиталь.
   Под конец выяснилось, что я замужем.
   -- Давно?
   -- Около двух месяцев.
   Он засмеялся. За ним все рассмеялись, и я тоже.
   -- Се n`est pas marquee dans vos feuilles[121].
   Все смеются.
   -- Потому-то вы и худеете.
   И уже когда я собиралась уходить:
   -- Ditez. Vous etez bien reqlee?
   -- Oui.
   -- Pas d'enfents?
   -- Non[122].
   -- И не надо.
   -- Да, я знаю.
   Консультация закончилась как-то очень весело.
   Дал мне какой-то рецепт "для возбуждения аппетита". Спасибо. Я его оставила в бумагах.
   А теперь неловко, что я с толку сбила старика. Надо было бы сказать ему правду. А вот как-то не смогла. Было бы еще с глазу на глаз, а то при такой аудитории. А теперь я не знаю, что делать. В госпиталь ложиться не хочется. А уж, конечно, там бы я потолстела.

15 марта 1928. Четверг

   Я не знаю, что у нас происходит с Юрием. Не то что-то происходит. Все по мелочам. И хуже всего -- праздники.
   В воскресенье была очень хорошая погода. Мне, конечно, не сиделось на месте. С утра много возилась, суетилась, готовила кофе и т. д. Пришел Андрей, потом Борис Александрович. А до них такой разговор:
   -- Что будем сегодня делать?
   -- Я гулять хочу.
   -- Пойдем вместе.
   -- Хорошо. А куда?
   -- В Люксембурге посидим[123].
   -- А дальше тебя не вытянешь?
   -- Ну, на речку сходим.
   -- Нет, я дальше хочу.
   -- Ну, куда же дальше?
   Потом, когда пришли те, начался у них серьезный разговор о "Трибуне" (у Юрия в субботу доклад), начал он читать им начало своего доклада и т. д. Я сварила в последний раз кофе, налила и сказала, что пойду гулять. Зашла на минутку к нашим и помчалась вдоль Сены. День был великолепный, хотя и холодный. Дошла до моста Александра III и свернула в Petit-Palais[124]. Хотя там и по праздникам дерут с иностранцев 2 фр<анка>, пошла. И получила громадное удовольствие, что редко бывает. Оттуда пошла в Invalides[125], побродила там. Домой возвращаться как-то не хотелось, пришла к нашим. Оказывается, что Юрий там еще и не был, а по дороге куда-то свернул "на полчасика". Поняла: к Виктору. Сначала была очень оживлена и возбуждена, рассказывала про музеи, показывала открытки, а потом выдохлась и скисла. Пришла домой -- фотографии и цветы от Кобякова, Юрия нет. Опять пошла к нашим. Юрий пришел поздно. Ни слова мы друг другу не сказали. А вечером Папа-Коля позвал меня на лекцию Нар<одного> Университета о Киеве. Я сначала отказывалась, очень устала, а потом решительно встала, и мы пошли. И лекция была довольно интересная, и туманные картины, прекрасен был концерт[126]. Опять я получила громадное удовольствие. Пришла домой. Юрий еще не спал. Почти ни о чем не говорили и легли. Но спать уже не хотелось и понемногу разговорились.
   Мне было очень грустно. Я чувствовала, что мне не о чем поделиться впечатлениями дня, а мне этого хотелось и именно тогда же. Потом Юрий начал меня спрашивать:
   -- Ну, что же было там? -- И я почувствовала другое: что я не могу рассказать ему так, как я хотела, я передала одни факты и не смогла передать настроение и впечатление, потому что не время сейчас, он мне сейчас не близок.
   Тогда начал говорить он. О том, что и он начал не любить праздники, что я от него бегаю, что мы идем врозь и т. д. И пока он говорил, это был не он, это был кто-то совсем чужой. Я плакала. Следующие дни он был опять близким и родным. И опять у меня были моменты какой-то восторженной любви. И, не знаю почему, я стала сдерживать и прятать в себе эти порывы. Я стала сдержаннее и суше. Не знаю -- зачем?
   И вот -- сегодня. Он пришел в час. Пообедал. Мне надо было на минуту зайти к нашим, потом к Обоймакову, условиться, когда будет доклад.
   -- Ты уходишь?
   -- Да, мне надо. А ты будешь писать доклад?
   -- Не знаю. Лучше я сам пойду к Обоймакову.
   -- Хорошо.
   -- А ты долго будешь?
   -- Могу быть и недолго.
   -- Ты, наверно, гулять пойдешь?
   -- Не знаю.
   -- Я буду, м<ожет> б<ыть>, в Люксембурге.
   -- Нет, я туда не приду.
   -- Тогда приходи скорее. Как я дома, так ты уходишь.
   -- Хорошо, скоро приду.
   На минутку я зашла к Папе-Коле, оттуда, тоже на минутку, на St. Michel посмотреть на карнавал, и домой. Юрия нет. Сходила за керосином. Его нет. Прошло два часа. Наконец, пришел с Обоймаковым. И тот час читал ему доклад.

17 марта 1928. Суббота

   В сущности, я бы могла назвать себя сегодня счастливой. Но вот обнаружила, что мои "неизносимые" подошвы износились, и опять во всей остроте встал вопрос о безвыходности. И еще -- Институт. Об этом лучше и не думать.
   А так -- все хорошо. Погода хорошая, солнце светит, не очень холодно, денег хватило, все постирано и поштопано, в комнате относительная чистота, даже я чувствую себя относительно сносно. Чего же еще?
   И жизнь до ужаса простая,
   Не выбитая из колеи.
   Не назовешь ее ошибкой --
   Все знает место, срок и цель.
   Да, действительно, жизнь как-то выровнялась и потекла "тоненькой ниточкой". И, может быть, стала в десять раз нужнее и полезнее.
   У Юрия вчера доклад. Не сомневаюсь в успехе и совершенно спокойна.
   Сегодня Б. А. пойдет к Федорову просить для меня стипендию[127]. Ничего не выйдет.

20 марта 1928. Вторник

   Доклад Юрика прошел хорошо. Хотя, говорит, не всегда хорошо. Местами очень вяло, а местами воодушевлялся. Иногда даже зажигал.
   В воскресенье были у Станюковичей. Мне понравилась его жена. Время провели довольно мило. Конечно, читали стихи. Большой успех имел Юрий. Больше, чем я.
   Вчера были на собрании "Дней". Собрание интересное само по себе. Заключительное слово сказал Керенский. Первый раз я его слышала. Теперь понимаю, почему так прогремело его имя в начале революции. Он был прекрасен. Как он преображается, когда говорит! И как он зажег аудиторию!
   Руки министра.
   Рот и аорта сжаты в пучок.
   А в госпитале вот что: там сейчас работает молодой русский врач. Очевидно недавно окончивший университет. Я спросила: есть ли надежда поправиться.
   -- Я вам скажу откровенно: не знаю. Я не видел полного излечения диабета.
   Расспросил историю болезни.
   -- Эта область, поджелудочная железа, совершенно не исследована. Тут все гадательно. Все -- ощупью. Единственно, что я вам могу сказать: выполняйте точно ваш режим. Взвешивайте все. Обязательно.
   Оказывается, не установлено и происхождение диабета.
   -- Дети были?
   -- Нет.
   -- Аборты были?
   -- Нет.
   -- Печень? Нет камней?
   -- Нет.
   -- Желтуха была?
   -- Была, лет пять тому назад.
   -- Может быть, это и есть последствия желтухи. Эта связь возможна.
   Ушла расстроенная.

22 марта 1928. Четверг

   Самое плохое, что левая туфля протекает. Нога мокрая. А, главное, что же делать? И еще, ревматизм. При каждом движении так болит в основании правая нога, что хоть кричи. Утром больно ходить.
   Выдерживаю теперь более или менее свой режим, так как почти не ем картошки и не пью молока. Поэтому и хочется есть.
   А вообще, жизни совсем как-то нет. Госпиталь. Днем сплю, ужасная сонливость. Просыпаюсь, когда надо готовить ужин. Так дня и не вижу. Так как-то, и жизни никакой нет. С тех пор, как я вышла замуж, живет идея моя, но не я. Себя я не чувствую.
   Это очень трудно передать мою мысль.

26 марта 1928. Понедельник

   Вчера днем, в мое отсутствие, приходили сюда Виктор и Майер. Майер предлагает мне работу, пока в мастерской, потом, м<ожет> б<ыть>, на дом. Перспектива работы в мастерской меня не привлекает, просто боюсь, но что же делать? Было мне очень жаль себя вчера, и не из-за работы, а просто так как-то -- света в окне не стало. Проплакала весь вечер, до того, что обессилела. Юринька страшно разволновался. Обоим страшно, что наши мысли угаданы.
   -- Я боюсь только, Ирина, чтобы ты не подумала, что я хочу, чтобы ты работала. Как раз я этого не хочу, и очень мне тебя жалко.
   А я боюсь, чтобы он не подумал, что я не хочу работать. И оба мы это думаем и не без основания.
   Сегодня я не пошла, потому что мне нужно было видеть Лилю. Она мне где-то выхлопотала не то стипендию, не то единовременное пособие в 100-150 фр<анков>, и мне нужно пойти к ней "расписаться" (или получить). Лили нигде не нашла, придется вечером пойти в Институт. Не знаю, ли я их. Деньги мне сейчас очень нужны. Еще неприятность -- с Carte d'identite.
   Я сама еще нигде не была, бегает Папа-Коля и говорит, что надо в префектуре достать новую, т. е. платить опять 20 фр<анков>, и 4 карточки. Скандал. А Юрке надо еще съездить в Медон, узнать, как с его картой. Он очень легкомыслен.
   Весь день болит голова.

27 марта 1928. Вторник

   Вчера, когда я вечером ходила в Институт, Юрий разбил одну из новых чашек и пудреницу. Про чашку утром сказал, а про пудреницу -- ни слова. Я ужасно рассердилась, даже заплакала. И съела сегодня поэтому кусок хлеба с маслом. Очень вкусно. Потом одно печенье и несколько ложек овсянки. За хлеб себя не ругаю, а остальное уже напрасно.
   Папа-Коля совершенно затуркан с Carte d'identite. Чуть об этом заходит речь, он становится, как наэлектризованный. Гоняет из Парижа в Севр, из Севра в Версаль, оттуда в "Посл<едние> Нов<ости>", оттуда к Сватикову. Кончилось тем, что решено было, что я сегодня пойду в префектуру и все узнаю. Была, но ничего не узнала, ибо месье Парен не соизволил сегодня утром явиться на службу и придет только после 3-х. А в 3 часа за мной должна зайти Лиля, чтобы идти за франками. А вдруг я еще не получу? И что вообще делать?
   Юрий сегодня поедет в Медон. Приедет завтракать-то домой? Зайдет в "Новости" и отвезет "Стихи о Монтаржи". Жду, хотя, как вспомню, так сержусь. Очень жалко мне пудреницу, такая была красивая. И злит меня эта небрежность -- все из рук выпадает. И куда он черепки девал, нигде не нашла.
   4 ч<аса> 50 мин<ут>. День огорчений. Лиля не пришла, из-за этого я не пошла в префектуру. И денег нет. Сижу и злюсь. Перегорела лампочка, и Patrons sont partis[128]. Всегда, когда ненужно, так они partis. Придется свечку покупать.
   Приходили сейчас мыть пол, все вверх ногами стоит.
   А пудреницу, оказывается, Юрий не разбил, а отнес обратно, ибо она "недоделанная", и хозяин ее еще не видел. Принесет в конце недели. Главное, что не получила деньги. Пока я их не почувствую пальцами, я в них не верю. И еще обидно, что не сходила в префектуру. Папа-Коля очень волнуется.
   Сказка про белого бычка. Ах, Лиля, Лиля. Подводит она меня.
   Юрий пошел в Медон. Когда теперь придет! Мрачно.
   10 ч<асов> 30 мин<ут>. А пудреница все-таки разбита.

28 марта 1928. Среда

   У меня на завтра 1 фр<анк> 30 <сантимов> и две Carte d'identite, не считая долга Андрею. А последний срок для обмена -- суббота.
   Лиля поступает не по-товарищески. Вчера Юрий ходил в Институт, спросил ее:
   -- Почему же вы не пришли к Ирине?
   -- А!.. Яне могла.
   Влюблена. Все на свете забыла. А меня это злит. Обещала зайти сегодня, "условились" и, конечно, не зашла. Придется вечером опять идти в Институт. А я так устала!
   Утром в госпиталь, откуда в префектуру, на rue de Rivoli -- сниматься (счет: 4.50, а готова через час), из фотографии -- к нашим, там выпила кофе, звонила Мамочке по телефону, потом -- в фотографию.

29 марта 1928. Четверг

   2 ч<аса> 40 мин<ут>. Через час, м<ожет> б<ыть>, придет Лиля. Жду ее, как манны небесной. Все боюсь, что денег не получу[129]. Вдруг это еще не сейчас получать, а сейчас только подать прошение. Страшно подумать. И страшно спросить Лилю, предпочитаю находиться в блаженном незнании.
   Юрий с утра поехал на avenue Rapp для получения avis favorable[130]. Мамочке, может быть, еще не удастся получить его. Все вместе ругаем французские порядки.
   Одно событие не отмечено у меня в дневнике: Жедринский.
   В.И.Жедринский это муж Мариамны, той самой, в которую Юрий был когда-то так романтически влюблен. Был у нас в субботу, будет завтра, а там уезжает. Художник. Интересен. Пожалуй, мой стиль. Разговор с Юрием все о Белграде, о старых знакомых. На меня ноль внимания.
   Юрий сам начал говорить о Мариамне. Вчера собрал ей свои стихи в красивую папку-офорт. Один момент мне было неприятно. Глупо. Разве не естественен его порыв? И потом -- он прав: это самореклама, хочет напомнить о себе Белграду.
   5 ч<асов> 50 мин<ут>. Не повезло. Ходили с Лилей к той даме[131], у которой деньги, но не застали: ее вызвали на заседание в Сорбонну. Условились, что будем завтра в 11 ч<асов> 50 <минут>. Если опять эта дама уйдет, деньги она оставит.
   А вдруг -- нет? Ведь завтра -- последний день.
   Купила мяса и хлеба. Если будет -- возьму у Юрия на молоко, а его пошлю сниматься.

4 апреля 1928. Среда

   8 ч<асов> 15 мин<ут>.
   Последовательные события. В пятницу получила деньги (100 фр<анков>). Как нельзя более кстати. После обеда пошли с Юрием в префектуру. Волнений было много. У меня стоит ecrivain[132], а никакого подтверждения тому нет. И спохватилась я только в очереди. Перенервничала страшно. Гоняли меня долго из одного места в другое, и, наконец, я получила recepisse. И заплатила 20 фр<анков>. Довольна была страшно. Гора с плеч. Ощущая в портфеле важный документ и еще некую сумму денег, купила Юрию галстук. Яркий.
   Вечером был Жедринский. Опять сильно опоздал. Опять понравился. Как-то так вышло, что попросил меня что-нибудь прочесть, хотя, по-моему, сделал это для Юрия. Я немного поломалась и прочла: "Я пуглива, как тень на пороге". Сделал вид, что произвело впечатление, и просил записать в его записную книжку. В остальное время я опять для него не существовала. Хотя мне кажется, что я для него все-таки существовала, и много слов и поз было для меня.
   Ночью были страшные боли от менструаций, такие, что я кричала. Лежала с горячей бутылкой, корежилась и кричала. Юрий испугался. Кончилось тем, что в 5 ч<асов> пошел за Мамочкой. С этого и начались мои недомогания. Утром в госпиталь не поехала. Была в 3 часа. Боли сильнее. Лежала. Вечером в "Трибуну" не пошла -- опять схватки. Лежала и ревела.
   В воскресенье очень плохо. Ничего не ела. А вечером еще пошла на диспут Бердяева с Милюковым о религии. Выступало много ораторов, но "безбожник" был один -- папаша[133]. По-видимому, было чрезвычайно интересно, но мне было так нехорошо, что ни о чем другом и думать не могла. Как приплелась домой, как легла, как смогла уснуть -- не знаю.
   Назавтра -- legal +++. Слабость невероятная. Начала стирать -- бросила. Даже посуду не мыла. Весь день лежала, ничего не могла есть. Боли. Юринька изменился. Все, что не касалось моего физического состояния, было зачеркнуто для меня.
   Во вторник Мамочка побоялась пустить меня одну в госпиталь, поехала со мной. Анализ лучше -- по одному кресту. День был хороший. Показалось, что стала чествовать себя лучше, и помчалась к Hotel de Ville[134] накупить пустяков -- перьев, ножей, бумаги для наклеивания фотографий, тетрадку в переплете для Юрика, все в пределах 5 фр<анков>. Как доплелась домой -- не знаю. И все остальное время лежала.
   Написала два стихотворения. Первое неплохое, но жуткое. Независимо от того, к кому оно относится:
   Я накопила приметы
   Много тревожных примет[135].
   Есть строфы страшные:
   В новой, приниженной жизни,
   В неумолимой борьбе,
   Будут рассказы о ближних,
   И никогда -- о себе.
   Неповторимые встречи
   Не утаенная грусть.
   Мир потускнеет от скуки
   И небывалой тоски.
   И неуслышанный лепет:
   Счастье, безумье -- прости!"
   Почему-то тянет меня на такие вещи. Хочется писать о том, что страшно, и о том, что больно. Юрий, когда я ему прочла, страшно изменился. Потом сказал, что стоило больших усилий сдержать себя и не зарыдать. Я тоже скисла. Поздно вечером до чего-то договорились. Юрий все-таки не понял меня, и мне пришлось утешать его, как ребенка. Он боится. Я не боюсь. Разве это предчувствия?

7 апреля 1928. Суббота. 9 ч<асов> 25 мин<ут>

   На этом месте Юрий меня оборвал.
   Получила вчера письмо от Лели -- ужасное письмо. У нее был триппер. Бедная, что она пережила, как перемучалась с леченьем. Сейчас поправляется. Пишет, что счастье, что она еще не женщина, после было бы хуже. А я и не знала, что можно заразиться триппером не через половые сношения. Как поправится -- выходит замуж. Дай Бог ей больше счастья, она его заслужила.
   У меня очень подавленное состояние. Во-первых, бывают моменты, когда угнетает материальная нужда. Это не всегда бывает. Я знаю, что надо, необходимо как можно скорее найти работу и зарабатывать. Я плохо себя чувствую, но это не оправдание. Или -- в госпиталь, или -- в мастерскую.
   Вторая причина, которая меня угнетает, -- Институт. Скоро начнутся экзамены. Завтра будет общее собрание, посвященное этому вопросу. А я! А мой медик в госпитале (он, оказывается, студент) спросил: "Так в этом году кончаете?" Ой, как все это больно.
   Вот мне и кажется, что наступает то время, когда мне надо как-то уйти из жизни, т. е. приближается та грань, за которую я никогда не заглядывала. Казалось, что оба эти вопроса должны разрешиться сами собой моим исчезновением.
   Нельзя же быть до бесконечности пассивной.
   Вот эти-то две встречи меня и угнетают.
   В четверг, ночью, после собрания я в уборной наткнулась на что-то. Страшно перепугалась. Юрий пошел со свечкой (а он там только что был) и видит: аббат. Сидит, спит, совершенно пьяный. С этим аббатом мы еще долго провозились, весь верхний этаж вылез. Потерял ключ от комнаты, не мог попасть. Упал с лестницы. А когда к нему подойдешь с помощью, он: "Non, non, monsieur, rien"[136]. Это так -- нравы отеля.
   Юрий ушел в киоск за газетой, и вот уже час, только пришел. Юрий пришел, бросил пиджак, лег поперек кровати и уткнулся в газету. А мне как будто еще грустнее стало. Только бы не расплакаться. Слезы уже лезут. Полезла за платком, возможно медленнее и спокойнее, -- сморкаюсь. А Юрий поднял голову.
   -- Хнычешь?
   -- И не думаю.
   -- Хнычешь! Хнычешь!
   За окном дождь. В комнате тикают часы, да скрипит по бумаге перо. Иногда шуршанье газеты. И все. Так ползут вечера. А жить нечем, нечем и нечем.
   Переоценила я себя!
   Не сумела я построить жизни.

11 апреля 1928. Среда

   Вчера я выступала в "Очаге любителей русской культуры"[137]. Они устроили вечер молодых поэтов. Ничего особенного не было, собрались все наверху в маленькой гостиной, и было весело. Ладинский должен был сказать вступительное слово, но тут объявил, что "ничего не скажет". На беду, в этот же день было собрание "Зеленой Лампы"[138], и публика собиралась вяло. Наконец, нас пригласили в зал с извинениями, что "много публики не собрали". Ну, а когда еще мы все спустились, зал принял приличный вид.
   Первая выступила Городецкая -- слабый рассказчик.
   Ладинский, как всегда, "называл" нас, ибо здесь в этом была большая нужда. Потом Андреев -- очень хорошие стихи. Потом -- я. Вышла и обалдела. На противоположной стене, в громадном зеркале, вижу себя в полный рост. Не знаю, куда глаза девать. И публики мало, поэтому и видишь каждого. Это тоже плохо. Читала: "Мысли тонут в матовом тумане", "Мы неудачники" и мое лучшее "Я пуглива, как тень на пороге". Читала спокойно, но Юрий говорит: "не очень хорошо".
   -- На себя не похоже.
   Андреев тоже читал не совсем по-своему.
   -- Старался меньше выть.
   А вышло хуже.
   Мне аплодировали после каждого стихотворения.
   После меня -- М.Струве. Первое, "Кукла" -- длинное, хорошее, чуть-чуть скучное. Второе, "Заутреня в Крыму" -- слабо. А ему как раз оно очень нравилось. Объявили перерыв.
   Затем читал очень интересный рассказ Газданов. Потом Берлин -- воет. Никто ничего не понял. Гингер. Плохо читает, а стихи хорошие. И -- Ладинский. Сразу чувствуется сильный талант.
   После вечера устроители приглашают остаться на чай, очень благодарят и т. д. Но я, сославшись на нездоровье, ухожу.
   Вот и все.
   Сейчас я загорелась одной идеей -- написать рассказ мемуарного типа: "Как я начала писать стихи". И -- дать в "Новости". Авось.
   Ведь печатают же Ладинского и Папу-Колю, а он беллетрист не лучше меня. А это вышло бы очень кстати.

12 апреля 1928. Четверг

   Сегодня напечатано мое лучшее стихотворение. Казалось, я бы должна себя чувствовать именинницей. А я в первый раз недовольна, почему напечатали меня, а не Юрку, у него длиннее.
   Настроение какое-то отчаянное, м<ожет> б<ыть>, погода так действует, м<ожет> б<ыть>, и другие обстоятельства, вроде экзаменов в Институте.
   Вчера ходила справляться относительно работы по адресу, данному Арнольди, никого не застала. Пошла оттуда к Гофман. Немножко удручающе подействовал на меня этот визит. Какая разница в социальном положении! Живут же люди по-настоящему -- квартира в три больших комнаты, будут делать ремонт, покупать мебель, сидеть и заниматься. И одеваться так, как одевается Зинаида Михайловна, при найме дома дала консьержке 1000 фр<анков>. Стали обе приставать, почему мы не переменили комнату, да почему я не точно выдерживаю мой режим, да почему...
   Не завидно, а как бы неприятно. А Зинаида Михайловна очень милая. Теперь она пользуется большим влиянием в Институте и вытесняет Лилю. Андрей от нее в восторге, а о Лиле говорить не может. Юрий тоже.
   -- Ну, что ж, Лилька, глупенькая девчонка, очень глупенькая.
   Эх, люди, люди! Лилька очень хорошая и не глупая, только -- жалкая девчонка. И пропадет она ни за что!
   Сегодня получила от Федорова отказ в стипендии[139]. Так я и думала. Да и неловко мне сейчас просить стипендию. Какая уж я студентка!
   Эх, горе, горе!
   Все мне кажется, что что-то должно случиться.

17 апреля 1928. Вторник

   В пятницу в "Днях" была напечатана Юрина статья "Кризис генеральской немилости" -- по поводу письма Краснова. Послал он его, как "письмо в редакцию", рассчитывая, что его поместят в понедельник, в "откликах читателей", а Керенский поместил статьей. Статья неплохая. Я была очень довольна. А вчера он получил за нее 60 фр<анков>, тоже неплохо.
   В субботу -- отвратительная погода. И соответственное настроение. Мамочка не работает, с утра у нее приготовления к празднику -- красим яйца, сделала мне "диабетическую пасху", обе страшно устали. К вечеру я совсем измучилась, ругалась с Юрием, нервничала, раздражалась. Бедный Борис Александрович, ему было очень скверно у нас.

29 апреля 1928. Воскресенье

   За это время очень большие были события, которые хочется отметить. Хронологический порядок их не помню -- все это время идет как в чаду.
   В прошлую субботу малоудачный вечер поэтов, где я читала свои "Стихи об одном". Говорят, хорошо читала и стихи хорошие, я была очень интересная -- так говорят. Мне аплодировали. Об этом вечере вообще нужно бы много написать, но лень как-то.
   В воскресенье были в "Зеленой Лампе". Делал доклад о чем-то Мережковский[140]. Никогда в жизни так не хотела спать. Ничего не слышала, сидела на каком-то высоком стуле между Юрием и Виктором. С любопытством только смотрела на Зинаиду.
   В понедельник собрание "Дней". Доклад Бердяева[141]. Весь просидела и перед прениями ушла домой. Юрий говорит -- очень интересно.
   Во вторник пришел Некрасов и часа два развивал свою теорию[142] не то пацифизма, не то пораженчества. Я уснула.
   В среду, после такой "культурной" жизни Юрий уже на работу не пошел. Прохворал три с половиной дня. Не то что хворал, а просто отдохнуть надо было.
   И еще, в ту пятницу ходила к Каминской. Нашла у меня искривление матки и еще что-то. Не помню. Прописала спринцевание и на случай болей какие-то капли. Обрадовала, что не забеременела. Делала очень больно.
   Еще раньше я стала брать работу у Култашевой. Работа совершенно незнакомая и каждый раз новая. Много плакала с ней. Но кое-что уже заработала. Довольно.
   Чувствую себя скверно. Как-то раз смерила себе температуру -- 35,2. Тогда Юрий сразу поправился и поехал отвозить работу.
   Период безумья: ем хлеб, макароны, печенье. Анализ, конечно, скверный. Уже второй год пошел. Скоро опять возьму себя в руки.
   Похоронили Врангеля. Грустно.
   Вчера с моими ездили на пароходе. Сначала в одну сторону -- до конца, до Maison Alf ort, потом -- до другого конца, до Surene. И обратно. Хорошо очень.
   В четверг в "Посл<едних> Нов<остях>" Юрины стихи "Монтаржи"[143]. Пишет статью в "Дни". Сегодня поехал на собрание РДО, где будут выборы в правление[144]. Говорила, что делает глупость. Соглашался, а потом все-таки решил попробовать. Выйдет то же, что и с секретарством в Союзе поэтов.
   Вот и все. У меня одно неплохое стихотворение -- и только. Переписываю в особую тетрадь стихи Юрия. В секрете от него. Хочется приготовить к его именинам, а теперь думаю, что никогда не покажу. Пусть он занимается общественной и политической деятельностью, я буду хранить поэта.

30 апреля 1928. Понедельник

   Юрий, слава Богу, был забаллотирован двумя голосами. Основание: "Еще его не знаем, он в РДО не бывает". Очень рада. И он тоже.
   Андрей провалился на экзамене у Вишняка[145].
   Вчера сидела с Мамочкой на "Евгени судьбы! Скорее бы только влезть в теплушку. Безумно боюсь именно этого момента!
   

24 марта (по нов. ст. 6 апреля. -- И. Н.) 1920. Вторник

   
   Теперь начинается неудачливая половина нашего беженства. Вчера мы собрались ехать. С трудом достали хлеб на дорогу и пошли на вокзал, а он в трех верстах от города. Оказалось, что надо пропуск, хотя комендант говорил, что не надо. Папа-Коля с Антоном Матвеевичем Гутовским пошли за пропуском. Пошли в два часа, а вернулись в 7, за весь день мы ничего еще не ели. Поезд ушел, а следующий через два дня на третий. Решили жить на вокзале. А там лежал сыпнотифозный. А потом приехал лазарет с больными, который должен уехать ночью. Жить три дня в таких условиях оказалось невозможным. С трудом нашли мы подводу и пошли обратно к Чернецовым. А уже был глубокий вечер.
   Деникин ушел в отставку, теперь главнокомандующим Врангель. К лучшему это или к худшему? По-моему, это скверно. Хотя среди войск было недовольство против командного состава, и я давно ожидала этого переворота, но? Я не особенно долюбливаю Врангеля, его немецкую ориентацию и, по-моему, из этого ничего не выйдет. Одно хорошо, он подтянет офицерство и, может быть, Бог даст ему победу. Я за это время сильно изменила свое отношение к Добровольческой армии. Я мало верю в них и в их политику, и если их дело прогорит, считаю это лишним течением в русской революции. Конечно, идея хороша, и Корнилов мог бы выполнить ее великолепно, а она выполнялась отвратительно. И я больше не верю в победы. Если уже армия не могла устоять под Орлом, то уж не устоит и перед Перекопом. Войска осталось немного, и эта сила малонадежная.
   Сейчас была у Любы. Мы гуляли над морем, лазали по камням над самой водой, охотились за морскими животными. Нашли в воде что-то белое, мягкое, кидали в него камнями, ворочали палками. Оказалось, нечто вроде куска мяса или рыбы. Потом искали "морские растения", т. е. лук, огурец или картошку, которых на берегу было почему-то очень много. Строили из камней себе "вечный маятник", охотились за крысами, и вообще ужасно дурили и смеялись. Потом уселись на камнях над морем и говорили о том, какая раньше Пасха была хорошая и какая теперь плохая. Говорили о Харькове и строили предположения, когда можем туда вернуться. Я говорила, что в мае, а она думает, и того позже.
   

25 марта (по нов. ст. 7 апреля. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   С отъездом из Туапсе кончилось такое безотрадное настроение. В Керчи явилась надежда на скорое возвращение в Харьков, по крайней мере у меня. О Туапсе осталось воспоминание, как о чем-то тяжелом, сером, безнадежном, как будто это самый скверный уголок на земном шаре. Когда мне надоест жить, когда захочется тоски, безумной, нудящей тоски -- поеду в Туапсе. Одно грустно: наступает такой великий праздник, а мы в дороге, без дела, без счастья. Ничем этот день не отличается от других серых дней нашей беженской жизни. Пасха, как и Рождество, явится для беженцев горькой насмешкой. Другие все готовятся к празднику, хлопочут, затевают куличи, а мы только и думаем, как бы хлеба достать. Жаль старика Владимирского, он говорит, что даже чистой рубахи нет, надеть на праздник. Пойдут добрые люди от заутрени и будут разговляться, а беженцы похлебают чаю без сахара, да закусят салом -- вот и встретили праздник. А нам может и этого не придется. Счастливая Танька, она будет дома.
   Где-то совсем близко слышна орудийная стрельба. Что бы это могло значить? Быть может, это еще на том берегу, в Тамани, что-нибудь творится? Как уже пошли неудачи, так уже и не остановятся. Сегодня мы случайно узнали, что переменили расписание поездов, и поезд пошел сегодня, а следующий -- в пятницу. Еще застряли!
   Записки на вокзале в Симферополе
   

29 марта (по нов. ст. 11 апреля. -- И.Н.) 1920. Воскресенье. Пасха

   
   Я не буду подробно описывать эту поездку. Это была самая обыкновенная езда теперешнего времени. Ехали, конечно, в теплушке, человек 40, большей частью военные, и разговоры все были военные, только настроение далеко не военное. Это были такие тыловые прощелыги, каких теперь, к сожалению, очень много. С нами было несколько сыпнотифозных. Ехали с заездом в Феодосию. На ст<анции> Джанкой у нас была пересадка, это было как раз в пасхальную ночь. Перегружаясь из вагона в вагон, мы слышали отдаленный благовест. В этом вагоне нас встретили очень недружелюбно, назвали спекулянтами, но потом вошли в наше положение и даже, когда впускали частную публику (вагон был офицерский), заступились за нас. Христос Воскресе, беженцы! Мне их больше всего жаль в эту ночь. Утром приехали в Симферополь. Ничем не отпраздновали Пасху, только удалось достать крашеных яичек. На вокзале была масса корниловцев. Они так весело христосовались и разговаривали между собой, что становилось весело. Это были не такие в беспорядке отступающие части, унылые и усталые, какие мы видели в Туапсе. Это были две сформированные дивизии. Днем они поехали на фронт. Поезд был битком набит ими. На некоторых вагонах развевались знамена отдельных частей. Корниловцы уезжали такие бодрые, твердые, веселые, отъезжая, кричали: "Ура!" Кричали: "Приезжайте скорее в Москву, а мы вас там встретим!" Их настроение передалось и нам, я все их провожали с такой надеждой и верой в их победы. Корниловцы не изменят, они будут честно бороться!
   Папа-Коля поехал в город и до сих пор не возвращался, а сейчас уже девять. Мамочка, как всегда, страшно беспокоится, а я так устала за последние две бессонные ночи, за этот переезд, что как-то ничего не соображаю, хожу как во сне, и у меня сейчас одно желание лечь на окно и спать. Да, я устала, но готова проехать еще не 2, а 20 дней, но только в Харьков.
   

30 марта (по нов. ст. 12 апреля. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Если мы на "Дообе" заразились тифом, то сегодня должны захворать, и Мамочка, а она очень мнительная, уже чувствует себя плохо. Но я думаю, что на "Дообе" мы не могли заразиться, а вот на поезде -- несомненно. Единственная надежда на прививки. Папа-Коля на воротнике и на рукавах поймал несколько "блондинок". [101]Если здесь нет дезинфекционной камеры, то мы пропали: у нас на вещах их несметное количество.
   Говорят, что скоро начнется наступление. Будто бы перехвачено радио: "Троцкий всем, всем, всем: не слушайте приказаний контрреволюционеров, захвативших власть в Москве". Будто бы Москву занял Брусилов и идет против большевиков. Но, может быть, все, все, все брешут? Во всяком случае, там, в советском тылу, что-то происходит, о чем мы не знаем и на что возлагаются большие надежды. Будто бы Добрармия соединилась с Махно. По одним сведениям, Польша вошла в соглашение с красными, по другим -- с белыми. Полная неразбериха. Остается одно -- ждать. Папа-Коля пошел в город, нашел своих харьковских знакомых и устраивает дело с комнатой. Здесь, конечно, квартирный вопрос очень тяжелый, как и везде, тем более теперь еще праздники; дороговизна тоже сумасшедшая, но придется остаться здесь. Как-нибудь отыщем себе комнату или угол, или коридор (беженцы!) и будем спокойно переживать это время. Зал 2-го класса пустует. Несколько офицеров спят на скамейках да мы с Мамочкой. В буфете ничего нет, кроме окаменелых пирожков, сделанных, вероятно, в прошлом году. Редко заходит какой-нибудь военный, спрашивает, нет ли каких-нибудь напитков и, разочарованный, уходит назад. За окнами свистят и пыхтят паровозы, на платформе шум, буфетчики бранятся -- вот она, вокзальная обстановка!
   На вокзале нам суждено провести еще несколько дней. Но это меня нисколько не пугает, здесь чисто, мы занимаем целый угол, две скамейки и стол, совсем по-домашнему. Сегодня я гуляла в поле и видала разряженные компании гуляющих, веселых и счастливых, и тут только вспомнила, что у "людей" праздник. После мы пили здесь чай "по-совдепски" (без сахару) и с солью, хорошо еще с молоком. Соль надо класть с пол-ложечки, и это гораздо лучше, чем без ничего. В прошлом году в очередях проповедовали это чаепитие. Надо мной все смеялись, никто не верил.
   Ничего не поделаешь, придется жить здесь. Но ведь беженцам здесь можно устроиться "как дома". Уже принялась за мое любимое дело -- дневник. Жизнь хороша с дневником и с радужной перспективой, в этом я уже убедилась. Сердце живет будущим, как бы тяжело ни было настоящее, в будущем ожидается много хорошего и интересного. Конечно, это самообман, но у меня впереди действительно много светлого, для этого я спокойно терплю все это беженство! Но пусть было бы это летом, или как-нибудь в не учебное время, а то мне-таки много придется догонять класс. (Как иногда наравне с самыми патриотическими мыслями являются такие ничтожные!) Я стала верить в судьбу. Она пока что благоприятствует нам. Я верю в свою звезду. Я даже вижу ее на небе. Это -- группа маленьких звезд, имеет вид вытянутого неправильного треугольника. Почему-то мне кажется, что это и есть моя звезда, моя судьба. А ни в какую сверхъестественную силу не верю. Я слышала, что люди перед смертью дают об этом знать друзьям или чувством, или голосом, или призраком, или чудом. Говорят это люди, которым я вполне верю, как, например, моя Мамочка. Но со мной, слава Богу, ничего не случалось. Я себя почему-то считаю гарантированной от всяких полетов самоваров, от паучков, голосов, предчувствий и привидений, и ничего не боюсь. Сколько раз я занималась спиритизмом, но Дух отвечал нам тупостью или наглостью. Несомненно, что кто-нибудь двигал блюдечко, хотя, начиная, все давали слово не мошенничать. Сны у меня начинают исполняться, когда я их уже совершенно забуду. Когда что-нибудь случится, тогда только я вспоминаю, что это видела во сне. Но что дальше -- не знаю. Пусть сон, который я увижу в первую ночь, когда буду жить по-человечески, будет моим пророчеством. А сегодня спать навряд ли придется. Ночью идет поезд на Севастополь, и народу все прибывает и прибывает.
   Народу битком набито, душно и спать негде. На соседнем диване сидит один поручик, которого я летом в Славянске каждый день встречала в столовой. Узнал ли? Все смотрит на меня, наверно, узнал.
   

31 марта (по нов. ст. 13 апреля. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Мы прошли все ступени беженства. Кроме одной. На чем мы только ни ездили, где только ни жили и в каких условиях ни бывали! И в общежитии, и в комнате, и в вагоне, и на вокзале, и голод чувствовали, и в осадном положении были, и под бомбардировкой, и у белых, и у зеленых, и у красных. Одним словом, пережили все, что надо беженцу, и пора б нам теперь возвратиться домой к мирной жизни с золотой медалью. Но не прошли мы еще одной ступени беженства -- сыпняка, этого страшного беженского сыпняка. Это последнее и страшное испытание. Больше нас ничем не удивишь.
   Сегодня я была в поле, и тоска на меня напала. Услышала неприятный разговор -- Добрармию ругают. Крым переполнен. Вся Украина, занятая летом Добрармией, -- вся в Крыму. Дома переполнены. Все гостиницы, кофейни, даже кухни в частных домах реквизированы. Невероятно поднялись цены, особенно -- на хлеб. В Севастополе что-то ужасное творится: с часу ночи стоят очереди за хлебом. Население ропщет, ждут большевиков, как манны небесной. Добрармия не воскреснет, поздно уже! Как там Врангель ни надеется на победу, как ни бодры корниловцы, но?.. Это "но" и есть то роковое, благодаря чему рухнуло дело Добрармии. Это "но" погубило Россию.
   

2 (по нов. ст. 15. -- И.Н.) апреля 1920. Четверг. Симферополь

   
   Мы здесь нашли комнату, вернее, светленький чуланчик, и живем. Это квартира каких-то знакомых Папы-Коли, [102]и отношение к нам замечательное. Я сплю в столовой на ящиках, под названием "кушетка". Тут же спит племянница Сергея Ивановича, необыкновенно толстая девица -- Соня. Квартирка у них маленькая, в две комнаты, но такая чистенькая, светленькая. Два котенка и два цыпленка. Казалось бы, жить хорошо было, да не тут-то было. Жить не на что, денег ни копейки. Да я и не знаю, на какое жалование можно сейчас просуществовать, когда на одни обеды вдень выходит 900 рублей. Мамочка с Папой-Колей усиленно ищут места, а пока -- на что жить?! Будем продавать золотые вещи, уже в Керчи продали пять рублей, за 5000 рублей, и нам хватило на дорогу. Я хочу найти себе место курьера или что-нибудь в этом роде, чтобы хоть сколько-нибудь подрабатывать. Папе-Коле предложили место инспектора народных училищ в Ялте, но проехать туда -- билет стоит 20 с половиной тысяч, да я была против этого шага. Мамочка мне сказала, что тогда мы там можем остаться навсегда и в Харьков не поедем. А я шла по улицам и ревела, слишком это тяжелый удар для меня. В комнате никого нет, и я молилась о том, чтобы все было по-старому. Сегодня утром я собиралась бежать на Чатырдаг, благо он отсюда виден, а сейчас уже раздумала. И так всегда у меня -- один день противоречит другому, одна мысль спорит с другой, и я вся полна диких, бесшабашных противоречий. Кто же возьмет на себя труд разобрать их! Да кому еще я поддамся? Это вопрос.
   

4 (по нов. ст. 17. -- И.Н.) апреля 1920. Суббота

   
   Я едва только собралась с мыслями, начала соображать все происходящее. Пошлая жизнь, пошлые люди, пошлый мир! Но едва я только открываю страницы дневника, как на меня веет чем-то другим, надеждой и твердой верой. Сразу развертываются передо мной наивные мечтания о Харькове, оптимистические, слишком глупые взгляды на будущее, на жизнь и т. д. И так во все это верится, что все должно быть, как мне думается, как мне кажется! Такая уверенность только на страницах дневника. Сегодня мне почему-то стало особенно грустно. Я почувствовала, как это ни странно, что я устаю жить. Не бегаю в ОСВАГ за сведениями, [103]не интересуюсь новостями, не радуюсь победам, ничем не возмущаюсь. Будущее меня пугает, больше не интересует, и я стараюсь не думать о нем. Все мои мечты и планы теперь кажутся мне такими глупыми и несбыточными. Так противно стало все... Я села и заплакала. Тут же Мамочка раскладывает пасьянс. "Не реви!" -- и пошла в другую комнату. Там Папа-Коля опять: "Не реви!" Пошла тогда в кухню и там валялась. Сама не знаю, о чем плакала. В душе накопилось столько невысказанного горя, обиды, жгучей ненависти, и нет слов это высказать, да я и не хочу, незачем. И мне казалось так обидно, что нет у меня своего уголка, где можно было бы по желанию и плакать, и смеяться. Неужели же всегда надо притворяться, улыбаться, когда на душе тяжело, и сдерживать радость. Я всегда и со всеми бываю искренна, никогда не делюсь своими настроениями и неужели же теперь, когда у меня слишком тяжело на душе, я не смогу выплакать свое горе? Зачем общественные и злые жизненные законы велят обманывать себя и других! Неужели же жизнь для других заключается именно в этом обмане?
   

5 (по нов. ст. 18. -- И.Н.) апреля 1920. Воскресенье

   
   У меня составилось такое убеждение, что Мамочка меня ревнует к дневнику, потому ли, что я уделяю ему больше времени, чем штопке чулок? Чувствует ли она, что я с ним откровеннее, чем с ней, или по чему другому -- это я не знаю. Несомненно, она это делает не нарочно, но она оттолкнула меня от дневника. Теперь мне было б противно писать дневник при всех, как я это делала раньше. Эта Мамочкина фраза: "Ты придаешь большое значение своему дневнику", -- меня неприятно обидела. Потом она меня спросила с некоторой иронией, как мне показалось: "Что ты там пишешь?" Это опять мне было неприятно. Она говорила, что с тех пор, как я веду дневник, я стала такая-то и такая-то, что я обленились, ничего не делаю, а писание дневника она не считает за дело. Одним словом, я поняла, что сделала большую ошибку, что пишу дневник при ней.
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) апреля 1920. Понедельник

   
   Жара становится уже прямо невыносимой. Распускаются деревья, цветут абрикосы, и солнце палит во все лопатки. В этом году весна запоздала, и ожидается большой урожай фруктов. И, как назло, развивается сильная эпидемия холеры. Везде болезни, везде страх за свое существование. Неужели же нет такого уголка на земле, где бы можно жить спокойно? Зачем я взялась за перо, когда на уме нет никаких мыслей?! Глупо!.. Харьков, Харьков, Харьков... надоедливо сверлит в мозгу. Как глупо! Вся залита ярким солнцем зеленая трава, зеленые деревья, а я сижу здесь в душной комнате и думаю: "Харьков"... Как глупо!
   

7 (по нов. ст. 20. -- И.Н.) апреля 1920 Вторник

   
   Донников из Новороссийска тоже приехал в Симферополь, и мы с ним каждый день видимся. Он мне очень нравится. Около вокзала висят несколько офицеров -- повешены за уличное воровство. Так им и надо. Пускай висят, пускай ими любуются другие. Проклятие, тысяча раз проклятие тем, кто губит дело Добрармии... Как глупо у меня перескочила мысль от Донникова к повешенным. Ирина! Сама-то больно умна!
   

9 (по нов. ст. 22. -- И.Н.) апреля 1920. Четверг

   
   Передо мной в заржавленной банке стоит прекрасный букет цветов -- большие темно-зеленые вьюны и темная, пышная зелень. Траурная, грустная красота! А мысли витают далекие, в холодной Сибири, [104]думы о так страстно любимых людях, погибших или блуждающих в ее бесприютных снегах. Думала об Игоре, о моем угрюмом Игоре, замкнутом и молчаливом, каким я его помню. Теперь он совсем большой, ему уже 23 или 24 года. Женился. О, нет! Игорь не женится, он не таков! Он у чехо-словаков. Он погиб в бою славной смертью героя или умер от тифа в грязном бараке, на чужбине, одинокий, всеми забытый. Игорь -- самый несчастный из Кноррингов. Его никто не любил за его тяжелый характер, и жизнь его была не легка. Я его любила с малых лет, но полюбила сознательно только теперь, когда увидела в нем человека такого же склада, как я сама. Я поняла его скрытный, угрюмый и тяжелый характер, как и у меня. Он бы меня понял, мой милый заброшенный Игорь. Я так ясно представляю его, худого, с большими темными глазами, больного, ободранного; и скитается он один по далеким сибирским равнинам, как скитаются здесь больные, отставшие добровольцы. Какая же награда ждет народных борцов, этих смелых патриотов? Она или там, за гробом, или нигде.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) апреля 1920. Суббота

   
   Сейчас мы были на кладбище, на бабушкиной могиле. [105]Долго бродили там, не могли найти. Она умерла давно, в 1908 г., и Мамочка была у нее так давно и в таких растрепанных чувствах, что совершенно ничего не помнила. Она долго бродила вокруг одного места, все говорила: "Мамочка похоронена здесь". Какая-то сила притягивала ее туда. Нашла. Заржавленная решетка, железный крест, к нему прибита дощечка с надписью, по ней мы и узнали могилу. Она заросла сорной травой, цветами; там растут какие-то растения, но еще не распустились и не знаю, посажены ли они, или это тоже бурьян.
   

12 (по нов. ст. 25. -- И.Н.) апреля 1920. Воскресенье

   
   (Нет записи. -- И.Н.)
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) апреля 1920. Понедельник

   
   Проклятые англичане, продали Россию! Предъявили свой дурацкий ультиматум, на который большевики с радостью согласились, одним словом, подло изменили. Теперь Крым -- самостоятельное государство.
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) апреля 1920. Вторник

   
   Гроза, небо затянуто тучами, темно. Гремит гром, словно огромный шар с грохотом прокатывается по небу. Я сижу одна в нашей маленькой комнате, которая равняется кубической сажени, на скрипучем стуле, перед маленьким столиком, на котором в беспорядке расставлены всевозможные предметы, <такие> как зеркало, примус, хлеб в полотенце, книги, грязные блюдца и т. д. Мамочка с Папой-Колей пошли обедать, а у меня что-то после бессонницы голова болит, и я осталась. Жизнь у меня здесь такая же, как и в Туапсе, пора ничегонеделания. Я здесь по-прежнему целые дни одна и скучаю. Читать, как и в Туапсе, нечего, да и дневник писать я разучилась. Здесь во дворе есть девочки, мои однолетки, но я не хочу с ними знакомиться. Познакомилась только с одной маленькой девочкой, лет 5-6-ти, Валей. Начала с того, что она мне обещала принести сирени. Публика у нас во дворе очень демократическая, как всегда бывает на таких окраинах, как Бетлинговская. Такой детворы, как Валя, полно. Матери их такие грубые, такой руганью пересыпают своих детей, что хоть словарь составляй! Двор маленький, грязный, с коровами, курами, поросятами и т. д. А жизнь идет пустая, без цели, без желанья, без страсти! А на дворе моросит дождик и бьется в окно.
   

15 (по нов. ст. 28. -- И.Н.) апреля 1920. Среда

   
   Сегодня ночью, во время бессонницы, когда в голову лезут самые неприятные мысли, я вспомнила всю свою жизнь с момента отъезда из Харькова. Она мне показалась сном, только сном, как будто там фигурировала вовсе не я, а кто-то другой. Ростов мне вспоминается чем-то светлым, мимолетным и радостным. Правда, тогда у меня было пессимистическое настроение, но что оно в сравнении с теперешним! Только теперь я поняла, как это, действительно "упасть духом", потерять последнюю надежду. Ослепительно белый снег, хрустящий под ногами, морозец, чистая до щепетильности квартира Максимовичей, беготня в Нахичевань к Наташе, стоянье перед ОСВАГом у карты -- вот все, чем мне так ярко запомнился Ростов. Туапсе -- опять-таки сон, такой страшный, длинный, бесконечно мучительный сон, от которого так безумно хотелось проснуться. Затем морское путешествие, Керчь -- это легкое сновидение, короткое, последнее, прошло и не оставило воспоминаний. А теперь! Если бы и Симферополь мне показался сном! Мир с большевиками -- какая грустная трагедия! Поневоле забывается своя жизнь, и душа витает там, где ведутся эти постыдные переговоры. Каждый раз, когда я слышу это подлое слово "мир", мне сразу делается тошно жить. Какая-то темная пелена застилает все, как будто в этом коротком слове заключается все зло настоящего момента, от которого впоследствии будет так много нехорошего, неужели же Россия погибнет по милости англичан? Была ли она действительно когда-нибудь великой и могучей? Быть может, это тоже сон.
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) апреля 1920. Четверг

   
   А. В. Колчак расстрелян. Погиб мой идеал. Сегодня в газетах описываются подробности его убийства. Он не бежал из Иркутска, когда представилась возможность, он говорил, что уйдет последним и... был убит большевиками. И как подумаешь об этом, так грустно делается на душе. Больше некого любить, некому так безумно верить, не на кого надеяться. Он умер, а с ним как будто умерла и часть моей жизни. Его нет, и мир никогда не почувствует его и забудет. И Россия, неблагодарная Россия, которую он так любил, тоже скоро забудет его, как забудет и Деникина. Лавровый венец всегда украшает не ту голову, которую надо. И жалеет ли его кто-нибудь искренно, пролил ли кто-нибудь слезы над его могилой, если еще есть могила у этого "контр-революционера". Да как можно равнодушно относиться к смерти этого великого человека!?
   А Врангель болван, если думает заменить его. Хоть он мне за последнее время стал очень нравиться, держится молодцом, но к Колчаку мое сердце было больше расположено. В сотый раз перечитываю в газете страшный параграф о его смерти, и невольно ищешь глазами: еще услышать в последний раз что-нибудь о нем. А сейчас же вслед за этим идет "поднятие курса Д<еникинских> денег". И так это глупо и противно. Когда находишься под тяжелым впечатлением рассказа, переходить к деньгам, к нашей обыденной, ничтожной жизни.
   

17 (по нов. ст. 30. -- И.Н.) апреля 1920. Пятница

   
   
   Мне больше некого любить, [106]
   Мне больше некому молиться.
   
   У меня уж такая натура, что мне непременно надо кого-нибудь любить, иметь кумира. Это была моя забава, желание иметь "тайну". Уж с давних пор я избрала центром моей любви студентов, живущих наверху нашего дома в комнатах. Даже не помню кого, вероятно, всех перебрала. В душе я их или глубоко ненавидела, считала подлецами, или была совершенно равнодушна. Вся любовь заключалась в том, что болтала Тане о том, как я его встретила на улице, как пошла за ним, чтобы лишний раз на него взглянуть, хоть очень сомневаюсь, чтобы я когда-нибудь за кем-нибудь бегала. Потом я увлекалась всеми географами, которые перебывали у нас в классе; с уходом одного любовь переходила на другого и кончалась с концом занятий. Весной я "полюбила" прислужника в коммерческой церкви, некоего Петю, но эта любовь скоро кончилась с приходом добровольцев, когда я живо перенесла ее на самого героя -- Деникина. Но и к Деникину я скоро остыла и полюбила его той любовью, какой любила и до конца. Увлеклась Колчаком, сначала также в шутку, для разговоров, но потом сознательно и даже ответила себе, на что раньше никогда не могла ответить -- за что люблю. Мне так хотелось сделать что-нибудь для него, жертвовать жизнью, чем-нибудь доказать свою преданность. Его слово для меня было закон и правда. Тут только я поняла, что значит любовь, такая полная, страстная и глубоко бешеная. Нет слов на всех языках мира, чтобы выразить мою любовь. Его смерть -- сильный удар. Никто уже не будет для меня таким авторитетом, как Колчак, и никого так я уже не буду, да и не захочу, любить. Он -- единственный из всех моих многочисленных "центров любви", которому я останусь верна до смерти, и единственный, которого я действительно любила. Тяжело и страшно думать теперь о нем, особенно по ночам, во время бессонницы. Как наслушаешься хоть сколько-нибудь хороших известий, на Душе просветлеет, сразу как-то и жизнь покажется радостней, а как подумаешь в этот миг: "А Колчака-то нет", -- так делается грустно и тоскливо и опять мир -- серый, все люди подлецы, и жизнь -- тоска.
   Сегодня, идя с обеда, я встретила свою соклассницу Лиду Фихтер. Очень обрадовались. Она беженствовала в Крыму, рассказала, кого встретила из наших девчонок. Живет здесь недалеко, теперь к ней часто буду бегать, отводить душу за разговорами. Но она мне сразу так напомнила милую гимназию, что прямо грустно сделалось.
   Сегодня Папа-Коля и Александр Васильевич (Донников) достали где-то там у себя на службе сахару (а мы его не видим с Туапсе), и мы сегодня варили какао. Пир! Казалось бы, какой пустяк! Ан нет, в нашей жизни это событие.
   Шкуро издал приказ: "Какие-то идиоты распространяют слухи, что я в плену. Я на фронте, воюю, и кого надо -- повешу". Сразу можно узнать автора. А все-таки мне он очень нравится, молодец!
   

18 апреля (по нов. ст. 1 мая. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Сегодня из Керчи приехали Олейников и Владимирский. Олейников рассказывал, что в Керчи встретил своего приятеля, который из Туапсе уезжал уже под обстрелом и рассказывал, что там творилось. Был отчаянный голод, на базаре ничего нельзя было достать, кроме груш. Уходя, добровольцы взрывали все склады и массу вагонов со снарядами, взорвали вельяминовский мост, а все бронепоезда, бывшие в Туапсе, пошли в море; а еще в это время миноносец бомбардировал город, и с гор, со всех сторон наступали большевики. Это было что-то невероятное. Они отплыли на 70 верст в море и все еще слышали этот грохот и взрывы. Это было как раз на Благовещенье, в Страстной четверг. Несчастные туапсинцы, что им пришлось перенести! От одного этого стоило бежать хоть на край света... У Олейникова нога уже прошла, и он очень потолстел в больнице. А Донников держал пари, что его семья к 17 мая будет в Крыму. Сегодня 1 мая, пролетарский праздник, поэтому в столовой совершенно не было обедов. Все приходили и ругались. "Пролетарский праздник, чего же нас, буржуев, не предупредили?" И на объявлении, которое висело вместо обедов, было написано: "Голодный праздник!"
   Антон Матвеевич болен сыпным тифом, форма очень тяжелая. Бредит, соскакивает с постели, бросается. Не выдержал-таки, захватил в дороге сыпнячок. А уж как боялся его, и керосином мазался, и нафталином обсыпался. Ничто не уберегло.
   Апрель подходит к концу. Промелькнул как сон. Ничего не произошло за этот месяц, что бы хоть немножко скрасило мою жизнь, даже ни одного стихотворения не написала. Господи, как скучно жить, когда нечего делать! Ну, например, сейчас: сижу здесь и ничего не делаю, и вспоминаю прошлую весну. Пойти что ли к Лиде? Ее, вероятно, нет дома, у нее и здесь много знакомых, она весело живет и не думает скучать. Читать нечего. Писать? Тоже нечего. Гулять пойти некуда. Такая тоска! Хоть бы пришел кто-нибудь к нам, хоть бы Папа-Коля какие-нибудь новости принес, хотя бы тифом заболеть для развлечения, что ли!
   

21 апреля (по нов. ст. 4 мая. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Сегодня мне исполнилось 14 лет. Мамочка угостила меня какао, а Папа-Коля подарил общую тетрадь для дневника, а вечером собираемся идти куда-нибудь, в театр или в кинематограф. А мне ничего не хочется. Не так я думала провести этот день. В прошлом году этот день прошел очень незаметно, все забыли о нем. Это было как раз в то время, когда нас Саенко выселял из Чайковской. Еще тогда я думала, что на будущий год в этот день я соберу девочек и... и... воздушные замки! А теперь никакой театр меня не прельщает. "Хочу в Харьков!" -- вот только что хочу. Хочу радостных известий, хочу... слишком многого. От всей души желаю себе счастья, на четырнадцатый год моей жизни, больше, гораздо больше, чем в прошлом. Желаю вдохновенья, бодрого настроения, надежды и веры; и вообще исполнения многих моих желаний. Хочу, чтобы на день моих именин произошел какой-нибудь политический переворот -- к лучшему, конечно; и чтобы в этом году моей жизни было хорошо. Побольше вдохновенья хочу! Сегодня я уже написала одно глупое стихотворение с длинными строчками, какое-то расплывчатое, неясное. Еще начало ничего себе, а последний куплет никуда не годится, а по смыслу он должен быть самым хорошим. Таких-то стихов я могу написать сколько угодно, да только смысла в них мало.
   А на душе тоскливо. Снова такая безответная грусть. Дома, одна... Помнит ли Таня обо мне сегодня, помнит ли, что я сегодня стала на целый год старше нее? Забыла, наверно. Ах, если бы какой-нибудь дух поцеловал ее в эту ночь за меня. Она в них верит, а вера чудеса делает. Я недавно Таню видела во сне, во всех позах.
   Если верить в толкователь снов, с ней что-то должно случиться. Ходят слухи, что Харьков занят повстанцами. Несчастные харьковцы, навряд ли им живется лучше, чем нам.
   

22 апреля (по нов. ст. 5 мая. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Вчера мы были в театре. Шла пьеса Джером-Джерома "Мисс Гобс". Весело было. А на душе все-таки не весело. Тоска, тоска без всяких развлечений. Что-то повеяло хандрой, которая всегда почему-то бывает у меня в марте или в апреле. Что же может быть причиной моей хандры накануне таких больших политических событий? Хочется остаться одной, чтобы всецело отдаться своим думам. А думы (о ком же еще могут быть мои думы?) о Колчаке. О нем, только о нем сейчас.
   

23 апреля (по нов. ст. 6 мая. -- И.Н.) 1920. Четверг

   
   Не в замученный, полуразрушенный Харьков я хочу вернуться, а в такой, каким я его покинула, чтобы громкое "Чайковская, 16", не произносилось с трепетом и позором, чтобы не на виселице увидела я тех, кого так страстно хочу я видеть, и не в морозную ночь, а в ликующий майский день. О Боже, это только мечта, она не сбудется! Слишком это хорошо для мира! Мир полон страданий, разочарований, печалей, люди не умеют жить. О, если б кто-нибудь открыл тайну жизни, для чего она дана людям, какая ее цель!
   Ну и мерзкий же город этот Симферополь! Пылища такая, что не дай Бог! Совершенно без зелени, садов нет, один раскаленный камень. Городишко маленький, и мне, привыкшей по Харькову, к большим расстояниям, пройти его весь -- ничего не стоит. Мы живем на самой окраине, в "уезде". Кварталом ниже нас проходит линия железной дороги, а за нею степь. В степи еврейское кладбище, у стены которого расстреливают. Вокруг Симферополя тянутся небольшие горы. С начала Бетлинговской виден южный берег, ясно виднеется Чатырдаг и другие высокие горы. Недалеко от нас, на нашей же улице, есть мечеть, такая прелестная, квадратная, маленькая, с очаровательным минаретом, такая изящная, славная! Говорят, что в 9 часов утра и вечером с минарета кричит мулла, но мне так и не удалось это слышать. Вообще, скверный город!
   Сегодня мы уговорились сойтись в городской столовой к двум часам. Мамочка пошла на свою временную службу, [107]а Папа-Коля -- в редакцию. [108]Часов дома не оставалось. Я встала поздно и читала Оскара Уайльда. Только что кончила чудесную "Балладу Редингтонской тюрьмы", как вспомнила, что пора идти. У Забниных на часах половина первого. Я думала, что у них часы по-старому (стрелки переведены на час вперед), и решила пойти, а жара невыносимая, пыль столбом и невозможный ветер.
   В (городской. -- И. Н.) столовой, конечно, наших еще никого не было. Пошла домой. Посидела минут десять и опять пошла. А в столовой самое интересное. Там (прежде. -- И.Н.) собирались мы, Олейников, Владимирский со своим приятелем, которого здесь случайно встретил, и Донников, когда был здоров. Папа-Коля приносил из редакции самые свежие новости, а другие -- всевозможные слухи. Часто вмешиваются в разговор и посторонние, большею частью такие же беженцы.
   После обеда проводили Мамочку опять на ее службу, погуляли в каком-то саду. И опять -- дома, в нашем маленьком чуланчике. Газетчик кричит: "Теле-грамма! Теле-грамма! Занятие нами Одессы!" Ну уж это что-то враньем пахнет.
   А мои золотые часы все еще лежат в комиссионной конторе. А меня все еще мучают мысли о Колчаке. Он был предан чехо-словаками, предан! Могли предать такого человека. И кто же!? Я читала подробности его предательства, и в этот миг он мне казался близким, чуть ли не родным. Пусть гибнут люди, мне не жаль их, ненужных, ничтожных жизней, но погубить такого человека -- это безумие. Проклятие, еще раз проклятие большевикам! Пусть тысячи, миллионы тысяч поплатятся за его жизнь своею кровью!!! Да будут прокляты и все чехо-словаки, и вся Сибирь, этот грустный край, погубивший двух, [109]а вероятно и больше, бесконечно любимых людей. Сибирь -- страшный край, не хочу больше о ней ни слышать, ни думать. Я так ясно представила себе Колчака в последние дни, когда он уезжал из Иркутска через станции, занятые восставшими, в группе солдат, дружески разговаривая с ними, и когда на одной из станций под Иркутском был предан и выдан большевикам; я словно переживала этот момент, эту злость его и его возмущение. "Значит, меня предали"... Нет, я не могу выразить того, что хочу. Нет слов, чтобы выразить, как на меня подействовала эта фраза почему-то. Я так ярко почувствовала то, что он переживал в этот момент... Нет, бесполезно это выразить словами.
   

24 апреля (по нов. ст. 7 мая. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Вот мои главные желания, без которых мне жизнь не в радость:
   I. Победа Добрармии -- похоже на то, что это исполнится.
   II. Возвращение в Харьков -- несомненно при всяких условиях.
   III. Всех застать живыми -- ходят слухи, что в Харькове сильные расстрелы.
   IV. Квартиру (увидеть. -- И.Н.) целой -- никак не исполнимо.
   V. Жить в Харькове -- смотря как у Папы-Коли будут дела с гимназией.
   VI. Гливенки тоже (их увидеть -- тоже никак не исполнимо. -- И.Н.) -- собираются, как только можно будет ехать, в Петроград.
   VII Догнать класс -- несомненно.
   

25 апреля (по нов. ст. 8 мая. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   
   Лихим безвременьем обвеяна,
   Неисчислимых бед полна,
   Ты вся костьми сынов усеяна,
   Страданьем гордая страна...
   
   Я думаю, когда Богданов писал эти стихи, он не думал, что Россия будет когда-нибудь в таком жалком состоянии. Не думал он, что Великая Русь, второе государство в мире, будет в Крыму; только в Крыму вся единая, великая, неделимая нашла себе убежище. Куда же девались ее богатые окраины? Финляндия, Польша, Грузия, какой-то Азербайджан... Украина бунтует, казаки хотят отделиться, и вся Великая Россия занята Совдепией, где первенствуют евреи. [110]Где же ты, о Русь? Нет в России уголка, где бы не было войны. На Дальнем Востоке Япония воюет, на Западе -- Польша, на юге -- Добрармия, и на севере -- восстания. Едва ли когда-нибудь она будет вторым государством в мире! Если только Врангель выведет Русь из такого положения, то он, право, молодец!
   

26 апреля (по нов. ст. 9 мая. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Это не долго, одно короткое мгновение, так же, как в Туапсе было бы не долго, гуляя на молу, броситься в море. Стоит только пересилить себя и... жизнь переменится. Стоит только навсегда отказаться от всего, быть может, даже -- таланта, т. е. не написать больше ни одной строки стихотворения, это лучше, чем впоследствии писать тысячи таких, какие пишутся теперь, особенно женщинами. Стихи мне всегда были утешением, мне было приятно, что я смогу что-то написать, но легче бросить теперь, чем после. Я даже теперь чувствую, что стихи были в некотором роде мое призвание, и не писать их мне даже как-то странно. Только благодаря им я чувствовала себя не совсем такой, как другие. Я не гордилась ими. Может быть, гордость таилась где-то там, в глубине души, когда я одна наслаждалась моими, еще никому не известными стихами. А теперь не буду. Ведь живут же все бесталанные люди, и у каждого из них есть свои призвания. Буду такая же и я. Откажусь. Ведь у Деникина хватило же мужества отказаться от власти, хватит и у меня -- от стихов. Брошу, это только одно мгновение, отказаться от них раз и навсегда, и только; просто и ясно. Так же просто, как отказаться от той жизни, которую я вела с осени девятнадцатого года до ноября. Именно к такой жизни я стремилась за последние годы в Покровской (гимназии. -- И.Н.), тогда я почувствовала счастье, когда на совести не было упрека. Я думала, что счастье именно в этом. Теперь мне пришлось отказаться от этой мысли, и это очень просто. Я мирилась с мыслью, что в России будет большевизм, и хоть это было тяжело, но я все-таки смогла примириться: я относилась к этому эгоистичнее. Теперь же, когда я должна отказаться от того, что я так любила, я стала патриотичнее. Коротко и ясно. Свой альбом со стихами я, пожалуй, не уничтожу, оставлю его на память о детском увлечении, но запрячу его далеко-далеко, чтобы забыть о них. Одну минутку, и с ними будет все порвано. Конечно, это грустно, это тоже трагедия, но зачем я должна быть не такая, как большинство? Благоразумие мне подсказывает, что я еще очень мало приношу жертв, а главное, от них никому не легче, но я с этим, конечно, не соглашаюсь. Быть может, я стремилась к славе, и воображение уносило меня слишком далеко; а не давать ему больше пищи, это -- жертва. Я убедилась, что все люди стремятся к славе и что они все большие подлецы, есть исключения, но я едва ли к ним принадлежу. Что еще из меня выйдет -- неизвестно. Вероятно, я пойду на преступление, на гадости и кончу жизнь где-нибудь под забором или на виселице. Ведь люди не умеют жить! Черный Крест мне укажет дорогу, и я принесу ему в жертву прошлое. Жизнь -- обман. Во всяком случае, я буду жить или умру, во лжи или в правде, это все равно. Я теперь буду с дневником откровеннее, буду заглядывать в самые тайники моего сердца. Я буду писать совсем откровенно, переломлю свою гордость -- не для дневника, а для Черного Креста. Я никогда не буду прочитывать написанное, а перечту дневник много лет спустя, когда пойму жизнь. Она для меня загадка, и мне ясно, что она и для всех загадка. Как жить -- это вопрос для всех.
   

28 апреля (по нов. ст. 11 мая. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Вчера я весь день была занята своим новым стихотворением. Решила в последний раз попытаться. Все переделывала, сокращала, добавляла. Вышла дрянь. Но все-таки я подумала, что не будет преступлением, если я еще напишу. Читать я его никому не стану, пускай все думают, что я их бросила. Но вот что странно: раньше мне нравились мои стихи, когда я еще их никому не читала. Прочитанное -- мне оно уже не нравилось. А теперь, наоборот, мои старые стихи мне нравятся гораздо больше, чем последние. Мое единственное стихотворение, написанное в Славянске, вроде "Траурного марша", "Исчезни мрачное сомненье", -- гораздо лучше последнего, а тема почти одна и та же, по крайней мере я так хотела. Теперь хочу написать "Траурный марш" вроде Славянского, только сильнее. Размер в том прекрасный, как раз для марша, куплет в пять строчек; и заканчивается первым куплетом, только с некоторым изменением, и это я тоже люблю. Я и думаю написать по образцу того, хотелось бы писать под какой-нибудь марш, чтобы навеять на себя такие настроения, что подскажет не разум, а музыка. Жаль, что здесь нельзя услышать Шопена, его марш сюда бы очень подошел.
   Сейчас мы пойдем на кладбище. Вчера сторож должен был расчистить могилу и посадить тую. Против обыкновения я с удовольствием пойду туда. Хотя терпеть не могу всякие кладбища; в Харькове даже к брату не ходила, но здесь почему-то меня тянет. Не потому что настроение скверное (оно, наоборот, приподнялось).
   

29 апреля (по нов. ст. 12 мая. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Занималась с Мамочкой (соседка дает книги) вяло и скучно.
   

30 апреля (по нов. ст. 13 мая. -- И.Н.) 1920. Четверг

   
   Ну, слава Богу, кажется, все хорошо. У большевиков дела не очень-то ладны. У них ходят всего только два поезда из Харькова в Москву, а из Харькова на юг только раз в неделю. Благодаря этому у них в городах совершенно нет ни угля, ни продовольствия. В Харькове фунт соли стоит несколько тысяч, а хлеб 1000 рублей. Безумие и ужас. Но зато они бьют тревогу. Польша занимает всю правобережную Украину. Под Киевом взято в плен 25 тысяч, и вообще на западном фронте большевики несут большие поражения. Дальше действует Петлюра, Махно и еще пятнадцать каких-то атаманов. Япония объявила войну большевикам и дошла уже до Байкала. На Украине сильные восстания. Наконец, на днях начнется наступление с Таврического фронта. Весной всегда у добровольцев победа, в этом даже и сами большевики признаются. Врангель сказал, что к июню, а может быть, и раньше, он будет на Украине. Дай Бог, чтобы Донников выиграл свое пари. Я верила в него как некогда в слова Пиневича, что к апрелю мы будем в Харькове. Верила потому, что если Центро-Страх, [111]такой пессимист, паникер, мог так говорить, значит, это так. Остается только благодарить Бога, что мы не остались в Майкопе с нашим вагоном и не остались в Туапсе и что жизнь наша осталась целой. А она в Туапсе, при большевиках, была в опасности: глупая Харьковская пропаганда [112]привезла в Туапсе все свои дела и, между прочим, книжку с фамилиями всех своих служащих. А в последнюю минуту Пиневич, очевидно, так нервничал, что кроме старых документов ничего не трогал. Сам он страшно боялся, говорил, что его жизнь находится в крайней опасности, жил под именем Пиевского; кроме того, у него был документ на имя Сахарова и еще чей-то паспорт. А эта книжка была сожжена, но уже при большевиках. Затем Мамочка, когда служила у них в отделе народного образования, работала за столом Харьковской пропаганды. Случайно открыла тумбу -- и что же она там видит. Огромная кипа бумаг с фамилиями и адресами всех служащих. Она там нашла много знакомых харьковцев. Там наших служило трое: Мамочка, Олейников и еще один -- сторожем, Решетников. Так они потихоньку таскали, таскали эти бумаги и в Тургеневском сжигали. Ну уж если бы только большевики добрались до них, то несдобровать харьковцам -- кто из них не был в ОСВАГе.
   Антон Матвеевич поправляется. Кризис у него был на 17-й день. Это очень редкий случай, и редко кто доживает до этого. Ядвига Матвеевна опять повеселела и ожила. "Тося жив, Тося поправляется"... И потом она была очень ошеломлена всеми новостями, которые происходили во время болезни А<нтона> М<атвеевича>, о которых она не имела представления; прямо прыгает от радости.
   Ну вот я и кончаю мой дневник, мой первый дневник. Три года тому назад я начала его, полная дикого стремления, думая, что это будет "Повесть из собственной жизни". И теперь кончаю, наученная горьким опытом. Я узнала себя. Три года! Как это кажется давно. Сколько произошло за эти короткие три года. Разве, начиная этот дневник, я думала, что когда-нибудь дойду до такого состояния, что буду серьезно думать о самоубийстве, что столько придется страдать, так искренно буду жаждать войны, так глубоко ненавидеть, называть людей подлецами и негодяями и радоваться, когда их все больше и больше вздергивают на столб! "Ужасный век, ужасные сердца!" [113]
   Кончаю. Прощай, дневник!
   
   

Тетрадь II

Начата 1 (14) мая 1920 г. -- кончена 21 января / 3 февраля 1921 г.

   
   
   Мой адрес:
   Симферополь. Бетлинговская ул., No 43, кв. 3.
    Семинарский пер., No 4.
    Училищная ул., No 10, кв. 6.
   Севастополь. Морской Корпус
   "Генерал Алексеев"
   "Константин". II класс, каюта No 8
   "Кронштадт". Мастерские
   Bizerte. Sfaiat. L'École Navale russe [114]
   
   
   
   Я тот, чей взор надежду губит, [115]
   Едва надежда расцветет,
   Я тот, кого никто не любит,
   Кто все живущее клянет.
   
   Лермонтов
   

1 (по нов. ст. 14. -- И.Н.) мая 1920. Пятница. Симферополь

   
   Начинаю свой дневник. Я мечтаю только об одном, чтобы в нем не было столько пессимизма, как в первом. Я надеюсь, что с ним я буду делиться только радостью неожиданных событий. Ах, если бы только скорей в Харьков, и чтобы всё, всё, всё было по-старому. Если бы полгода нашего беженства прошли как сон и не оставили следа.
   Сегодня почему-то, когда я встала, никого не было дома. Папа-Коля у себя в редакции, а Мамочка -- неизвестно где. Так что я с самого утра села за дневник. Настроение у меня бодрое и веселое, солнце светит, небо чистое, жара непомерная, и хорошо! Как-то жизнь прельщает. Я не думаю о том, что надо будет учить географию (Россию несуществующую), что придется идти в городскую столовую, есть изо дня вдень пшенную кашу; я думаю только о том, что я скоро, может быть, очень скоро, буду в Харькове и, если не увижу всего того, что хочу видеть, то, по крайней мере, одну Таню. А что может быть приятнее, как провести с ней, в каком-нибудь укромном месте, несколько часов!
   Мамочка пришла, и мы сейчас будем проходить "климат России", где сказано, что самый хороший климат на Черноморском побережье Кавказа, а я, прожившая там зиму, говорю, что это самый скверный климат на земном шаре!
   Как я люблю, когда никого нет дома! Делай что хочешь, и никто об этом не узнает. Ах, если бы в Харькове у меня была по-прежнему своя комната! Несбыточная мечта! И там мы будем также ютиться по комнатам, где не почувствуешь себя самостоятельным человеком. Нельзя ни кричать, ни шуметь, ни приходить поздно! Здесь даже я не могу лечь спать, когда хочется: если слишком рано -- неудобно, в той комнате могут сидеть; если слишком поздно -- тоже нельзя, потому что приходится проходить через спальню Забниных. Хочешь что-нибудь сварить -- жди, когда у них мангал освободится; самовар ставь, когда они не пьют. Забнины очень славные люди, но жить у них это не то, что у себя в квартире! Очень стеснительная такая жизнь. И не предвидится ей конца...
   Что-то сейчас в Харькове? Быть может, ничего особенного, и скоро прекратится такая жизнь, а может быть, там произошло что-то такое ужасное, после чего и думать о нем не захочется, а не то что жить там! Да, может произойти много печального со времени нашего отъезда из Харькова. А так хочется застать свою квартиру целой, и всех знакомых живыми! Так хочется попить вечером чай в уютной столовой, всем вместе из настоящих стаканов, а не из наших жестянок и т. д. Я помню, когда мы с Мамочкой ночевали первую ночь в Керчи у инспектора городского училища, мы были поражены: большие, чистые комнаты, столы, стулья, кровати, статуэтки, картины, занавески на окнах, на столе самовар, стаканы, вазы, висячая лампа, -- это нам показалось так необычайно после Туапсе, где мы ничего не видели, кроме грязных стен и громоздких парт. И так это было приятно, что мы находимся в человеческой обстановке, что хоть сколько-нибудь чувствуешь себя человеком! Но мы только тогда почувствуем себя людьми, когда перестанем называться "беженцами". В этом слове заключается какой-то яд, оно позорно и унизительно. Всеми оно произносится с остервенением и злобой, все их ругают, во всем их винят! Кто не был беженцем, тот не поймет, как тяжело носить это имя!
   

2 (по нов. ст. 15. -- И.Н.) мая 1920. Суббота

   
   Сегодня вечером мы идем в театр. Сюда приехал наш знакомый артист Ильин, он достает нам контрамарки.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) мая 1920. Воскресенье

   
   Приятель Владимирского, Каменев, приехавший из Батума, рассказывал, что там делается. Англичан ненавидят (так им и надо!). Власть английская, строгая. После одиннадцати часов никто не может выйти на улицу под страхом смертной казни. А казак упрям, он непременно выйдет, когда нельзя. Однажды один терец поздно вечером напился пьян и стал бить англичан. Те подошли к нему со своими стеками и хотели его арестовать. Он драться. Тогда англичане приступили к нему по правилам своего бокса, да пока принимали позы, он одному в шею, другому в ухо, пятерых уложил, остальные разбежались. Молодец, страсть люблю, когда бьют англичан! Народ они корректный, холодный и противный! Вчера были в театре. Был водевиль, оперетка и танцы. Танцы прошли прекрасно, лучше всего! Восторг! Особенно "вальс", так называемый "Он и она" и "Итальянский нищий" на фоне старинных дворцов, при красном свете. Сегодня опять пойдем, только в летний театр. Положительно все люди с ума посходили: есть нечего, а в театр идем. У кого-то завтра занимать будем?.. Вчера еще прекрасно пел Сибиряков, особенно арию из "Фауста". Еще недурно в оперетке пел еврей арию: "Кто первый спекулянт, кто главный комиссар, кто пишет там статьи и фельетоны" и т. д. и после каждой строчки с достоинством произносит: "Еврей", и каждый куплет доканчивает словами: "Евреи повсюду нужны"...
   

4 (по нов. ст. 17. -- И.Н.) мая 1920. Понедельник

   
   Вчера были в городском саду, в театре. В первом отделении шел "Превосходительный тесть". [116]Великолепно играл самого "тестя", [117]очень хорошо, а остальные довольно скверно. Во втором отделении сначала пела одна цыганские романсы, у нее великолепный голос, и пела она очень красиво. Потом мелодекламировал Ашаров -- отвратительно, а под конец Марадудина говорила юмористические рассказы Тэффи, Ядова и, кажется, свои. [118]Говорила превосходно. Особенно понравилось "Новое племя" -- о нас, беженцах, которых она называла "покачтоки", потому что у них, действительно, все делается "пока что". Она рассказывала о том, как они странствовали, как живут, как одеваются и чем отличаются от остальных. Сама она такая веселая, живая, и так живо передавала все это, что весь театр буквально покатывался со смеху. Хорошо еще говорила о том, как "жидочки-спекулянты" ехали на Украину. Она пользовалась колоссальным успехом.
   Каменева и Донникова зовут "Фараоновы коровы" [119]: один человек, как человек, а Александр Васильевич тощий, как щепка, но аппетиты у обоих грандиознейшие. Хотя в таком случае все обедающие в городской столовой должны называться "Фараоновыми коровами".
   Каменев рассказывал: идут в Батуме по улицам казаки строем, пешие. "Что это такое?" -- спрашивает он. -- "Кавалерийский полк проходит!"... Комедия, кавалерия без лошадей!
   Сегодня в городе встретила похороны корниловца. Гроб раскрашен, как и погоны, в красный и черный цвет. За гробом идут музыканты, корниловцы, пешие и конные... Лошадь его, должно быть, самое близкое существо. Помню, когда мы уже сидели на палубе "Дооба", грузились казаки. Вот приезжает казак к пристани, слезает с лошади и, перекрестив ее, пускает на все четыре стороны. Грустное, трогательное прощание!..
   

7(по нов. ст. 20. -- И.Н.) мая 1920. Четверг

   
   5-го мая мои именины прошли довольно-таки весело. Эта веточка белой акации оторвана от большой, сорванной на улице, и преподнесенной мне Каменевым. И в этот же день были проданы мои часы, подаренные ровно три года тому назад.
   О, какой пессимист этот Каменев и как это не похоже на него, такого веселого и остроумного! Он очень скептически относится к Добрармии, верит в торжество большевизма, говорит, что Россия воспрянет только лет через сто; уверяет, что в Крыму нам придется пробыть еще года два. В последнее я не верю, Крым не может продержаться столько, его живо большевики возьмут; но что жизнь в России наладится еще не скоро -- несомненно, я ее уже не увижу. Сто лет -- короткий срок в истории, и как долго в жизни. Каменев говорит: "Разве мы не скучаем о России? Тоскуем о том, к чему мы привыкли и чего мы лишены". Прав ли он? Отчасти и прав. Если бы мы сейчас сидели в Харькове, хоть в сколько-нибудь благоприятных условиях, мы бы не были так заинтересованы судьбой России. Эгоизм кроится под маской патриотизма.
   Вести из Харькова: кем-то получено письмо из Харькова от 20-го февраля, что там очень хорошо. С приходом большевиков все сразу подешевело. Расстрелы были только вначале, а потом прекратились. Совдепы не выказывают большой активности... И впервые промелькнула мысль: хорошо ли мы сделали, что уехали оттуда? Но стоит ли еще верить этому письму? До нас доходили сведения как раз обратные...
   Не сочувствую я Польше. Конечно, это очень мило с ее стороны, но горько. Она, покоренная таким великим государством, отделилась и еще помогает нам! Раб помогает господину, и господин будет благодарить раба! Как горько и больно делается за Россию. Какая-то Польша сильнее нас! Самолюбие русских страдает. А сколько она земли взяла! Теперь -- Европейская Россия, тем более, если еще Петлюра Украину возьмет, совсем маленький клочочек, не больше Германии. А может быть, и Сибирь у нас кто-нибудь отнимет? Где же она, Великая, Могучая?! Петлюра, метящий занять Украину, и известный разбойник Махно -- вот с кем идем мы рука об руку. Это ли не трагедия?! А уж где там думать о личной жизни, которой мы лишены, быть может, навеки. Так вот, я все говорю: хочу в Харьков да и только, наибольшее желание! А как вдумаешься глубже в действительность, так без всякого колебания говорю: больше всего хочу вновь гордиться своим отечеством.
   

8 (по нов. ст. 21. -- И.Н.) мая 1920. Пятница

   
   Не нравятся мне эти Забнины. Может быть, они и симпатичные люди, но... Надежда Михайловна помешана на чистоте, и с ней ужасно трудно сладить. Правда, она деликатна, но -- "там не пройди", "там не насори". Она мне очень напоминает м<ада>м Максимович в Ростове. Сергей Иванович -- человек сухой и эгоистичный, на мой взгляд. Соня -- тоже какая-то странная. Она в Симферополе, как и мы, случайно, из Владимира. Тоскует о доме, но держится светской барышней. Она девочка-таки славная, только какая-то непростая. Постоянно ссорится с Сергеем Ивановичем. Брат С.И., который иногда приходит к нам, симпатичнее, приветливее, но слишком пессимист. В сравнении с ним мой пессимизм -- ничто! Но, может быть, это он, как и я, только на словах!..
   О, как мне хочется увидеть Таню. За это время я ее полюбила сильнее, а она, наверное, забыла обо мне. Так хочется рассказать ей все, что я пережила. Часто теперь, когда никого нет дома, когда так остро чувствуется одиночество, я рассказываю этим противным, набеленным стенам что-нибудь о моей беженской жизни. Пускай Таня меня не будет слушать, я ей все расскажу, я ей покажу эти строки! Я уверена, что наши отношения сильно изменятся, если мы еще когда-нибудь увидимся. Она не знает, да и не может знать, что для меня, быть может, самое дорогое в Харькове, это -- она. Она не предполагала, что когда радостная и сияющая сообщала мне о планах возвращения в Петроград, она причиняла мне сильную боль. Но я хочу ее видеть еще раз. А наш приезд все откладывается да откладывается. Уезжая из Харькова, я была уверена, что недели через две я вернусь. В Ростове думала, что Новый Год встречу в Харькове. В Туапсе была больше чем уверена, что к Пасхе, во всяком случае, буду дома. В апреле думала вернуться к маю, в мае -- к июню, когда же конец? До 26 мая все разрешится: в этот срок произойдет многое, слишком многое. Так сказал Врангель, и это содержится в тайне.
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) мая 1920. Воскресенье

   
   6 мая, в день, когда Ленину исполнилось 50 лет, Петроград переименован в Ленинград. Не смешно ли? Скоро и Москву переименуют в какой-нибудь Лейбоград, или Троцкинштадт. Уральск переименован в Пугачевск.
   Вчера опять были в театре, в городском саду, на "Свадьбе Кречинского". [120]Играли, в общем, хорошо. Женщины, по обыкновению, хуже. Прекрасен был Расплюев, я не помню, кто его играл, знаю только, что я его каждый день вижу за обедом в женском обществе.
   Из газет: когда большевики заняли калмыцкие степи, стали вырезывать население. Калмыки бежали. При погрузке на пароход всем не хватило места, и они сами утопили до семисот детей, чтобы те живыми не достались в руки большевиков.
   Юные герои (из газет): когда большевики брали Одессу, старшие воспитанники кадетского корпуса ушли с ген<ералом> Бредовым, а младшие оставлены на произвол судьбы, [121]старшему из них было едва ли 14 лет. Тогда они сами вооружились оставленным за непригодностью оружием и просто палками, пробиваясь через толпу местных большевиков, под пулеметным огнем бросились на мол, где еще случайно оставался английский миноносец, который и подобрал их. Англичане были так поражены доблестью и храбростью этих мальчуганов, что хотели иметь от них что-нибудь на память об этом смелом поступке. Они обменивали на шоколад пуговицы от мундиров. Четверо из них были убиты, двенадцать человек ранено. Молодцы, не разбежались, а по-игрушечному вооруженные, в боевом порядке пробили себе дорогу через город.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) мая 1920. Понедельник

   
   Странный был бред у Антона Матвеевича в тяжелые дни его болезни. Он видел перед собой старика; тот подходил к нему, клал ему руку на глаза, на лоб, проводил ими (руками. -- И.Н.) по щекам и уходил в угол. "Ядя, кто этот старик?" -- спрашивал он. -- "Никого нет, Тося, мы только вдвоем здесь". Но он ясно видит старика, и тот опять подходил к нему, клал руку на голову. Потом Селиванов (у которого они живут) служил молебен о здравии его. После молебна принесли к нему в комнату икону. "Ядя, покажи, что ты принесла", -- просил он. Та показала ему икону Серафима Саровского. "Вот этого старика я и видел, -- сказал он, -- он ко мне и приходил"...
   Сегодня в столовой "Лиги равноправия женщин" Донников справлял день рождения своей младшей сестры, завел знакомство со всеми "женщинами" и каким-то образом ухитрился сварить там какао. Мы там собрались всей нашей компанией, т. е. мы, Донников, Владимирский, Каменев и еще один харьковец Медведев. Каменев был в хорошем настроении духа и держался оптимистом. Хотя я, откровенно говоря, думаю, что он увидел, как действует на нас его пессимизм, и решил искупить его. Он принес громкое известие: "Завтра мы ахнем!" -- от плохого или хорошего -- неизвестно. События идут не по дням, а по часам, и все важные вопросы разрешатся сегодня или завтра. Мы накануне переворота. Возможно, мы каждый день накануне переворота, каждый день ждем этого самого переворота и каждый день -- все по-старому. Нервы напряжены донельзя, ждать больше уже нет терпенья!
   Я не считаю дней и не замечаю, как они проходят. Целый день я абсолютно ничего не делаю и даже ничего не думаю. Живу в будущем -- несбыточными мечтаниями, сладкими грезами и надеждой. Во что, в кого? Каменев уже подорвал доверие ко всем и ко всему, во что верилось. Каменев убил надежду, он -- зло, демон, а симпатичный человек. Пускай думает про себя что ему угодно, но говорить об этом, отравлять существование другим -- это преступление!
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) мая 1920. Четверг

   
   Вчера мы были на концерте Собинова. Он мне голову вскружил! Я теперь думать ни о чем не могу, а завтра пойду его еще слушать. Как он поёт, какой у него голос, такой старик, и так может петь! Великий, единственный Собинов! Мне весь мир представился иначе во время его пения.
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) мая 1920. Суббота

   
   Лениво, лениво пишу дневник! Что делать? Упиваюсь Диккенсом, пишу рассказы (стихи пока забросила) и ничего не делаю... Была на "Шалунье". [122]Отвратительно!
   На фронте затишье. Каждый день в сводке стоит: без перемен, артиллерийская перестрелка, поиски разведчиков. И все смотрю, смотрю, смотрю без конца. Как бы не сглазили. Часто мне кажется, что мы никогда не тронемся с Перекопа и никогда не будем в Харькове. Мы с Мамочкой условились не говорить о будущем, чтобы не расстраиваться. Ничто не произошло за эти дни, все замерло, прижалось, молчит. Настроение поганое. Тоска, мучительное ожидание. Когда же конец? Есть хочется. На первое нам дают суп с овсом (без мяса, конечно, и без картошки -- ее здесь совсем нет), а на второе кашу, или овсяную, или перловую, или ячменную, в лучшем случае -- пшенную. И это изо дня вдень, дают помалу, раз-два, и тарелка пустая. Дома питаемся исключительно хлебом и чаем без сахара. Молоко составляет единственный наш деликатес. Я уже никогда не говорю, что есть хочется, этим не поможешь. Голова болит, слабость сильная; должно быть, от голода. Дороговизна растет не по дням, а по часам. А денег нет. Уж фунт хлеба -- 130 р<ублей>, а пол-обеда -- 225 р<ублей> (обед, на который бы раньше и смотреть не стала). Молоко -- кварта 350 р<ублей>. Как жить? А получает Папа-Коля (еще ничего не получил) только 24 000 р<ублей>. Что делать, как быть? И чего это Врангель... Невольно во всем виню этого несчастного Врангеля. Кого же винить?
   

18 (по нов. ст. 31. -- И.Н.) мая 1920. Понедельник

   
   Вчера было ровно полгода, как мы покинули Харьков. А уже кажется, целую вечность, что только произошло за эти короткие полгода! Так круто изменилась вся жизнь. Надеюсь, мы не дождемся годовщины нашего беженства. Вчера был первый день Троицы. Во дворе у нас настроение праздничное, все такие разряженные. Вчера мы с утра ходили в степь, на гору, в "дубки", т. е. это когда-то были дубки, а теперь вырублены. Оттуда отлично виден южный берег, все горы как на ладошке, особенно красив Чатыр-даг. В "дубках" масса цветов, очень разнообразных. Там много кашки, милой, родной кашки, которой так много у нас в Елшанке. Мы нарвали два огромных букета цветов. Один оставили дома, а другой отнесли бабушке на могилу. Обедали все у нас, а после обеда опять пошли в степь. И это был единственный день за все полгода, которым мы остались довольны, когда не было тоски, когда и Онегине" в Trocadero[146]. До чего же хорошая вещь -- музыка. Арии прекрасны. А вообще, голоса почти не долетали -- уж очень далеко и высоко мы сидели. А потом почувствовала себя так плохо, что пришлось с середины уйти.
   Ночью у земляков опять была баталия. Долго и полным голосом ругались отборными словами.
   -- Стерва ты!
   -- Сволочь!
   -- Не хочу я с тобой спать!
   -- Так и убирайся ты, стерва, к черту! Дрянь! Мерзавка!
   А потом кто-то кого-то здорово колотил. Безмолвно. Анализ сегодня: сахар 1, gerhardt +, legal +++. Здорово! И погода мерзкая.
   Кажется, наклевывается стихотворение.

2 мая 1928. Среда

   Когда же я перестану есть хлеб?
   И когда я вообще перестану делать глупости?

30 мая 1928. Среда

   Боже, сколько времени не писала!
   Дала Юрию слово -- не есть хлеба.
   Остригла волосы, а потом плакала.
   Переехали на rue Monsieur le Prince[147].
   Много работы.
   Резкий переход от холода к жаре.
   Нет письма.
   Слова в "Красной Газете"[148], что поэт "Посл<едних> Нов<остей>" И.Кнорринг поет панихиду по белогвардейщине, и цитата из "На шестом этаже"[149].
   Воскресенье вдвоем в Версале.
   Понедельник -- с компанией студентов в Кламаре. Приехала Нина Кораблева.
   Что с Лилей?
   Перечитываю Юрины стихи.
   Пересматриваю старые студенческие тетради. "Все это было, было, было". "Зеленая Лампа", "Союз Поэтов", "Дни", Институт -- все где-то. Не преодолеваю и единственного желания "чувств, не подчиненных уму", и их проявлений. Ради Бога, хоть немножко безумия! И -- ощущение недалекой трагедии.

12 июня 1928. Вторник

   Когда Юрий безумствует, я могу оставаться совершенно спокойной. Даже зло берет. Думаю о том, что завтра надо будет поехать к Стариковой, потом -- делать платочки, рассчитываю, как распределить время. А он говорит: "Мое безумие. Я с ума сойду!"
   В воскресенье были в Trocadero на "Дне русской культуры"[150]. Юрий скучал и тайком читал газету, это ему интереснее. А меня музыка захватила и даже взволновала, что не часто бывает.
   И в первый раз мы как-то чуточку отошли друг от друга. И это было неприятно.
   Очень плохо себя чувствую. Плохой анализ, ревматизм -- боли в ноге и все время тошнит.
   Вчера получила из Комитета помощи студентам еще 200 фр<анков>. Сегодня пойдем покупать Юрию туфли и пиджак.
   Поехала отвозить работу и не застала Култашеву дома.
   А в общем, когда нет работы, так очень скучно.

18 июня 1928. Понедельник

   Грустные мысли о себе, о пустоте, о ненужности, об Институте. Вообще, о жизни. И грустные выводы.
   Хожу в театр Odeon. Приехала Московская труппа Вахтангова[151]. Два дня подряд смотрела "Принцессу Турандот", вчера -- "Чудо св<ятого> Антония". Сегодня попыталась достать билеты на "Виринею". Очень хорошо.
   Petite madame Guillet бросил муж. Сегодня встретила ее в госпитале -- глаза заплаканы. И я ей ничего не могу сказать!

20 июня 1928. Среда

   Видела "Виринею". Прекрасно играют. И некоторые сцены очень сильны. Хотя -- агитка. И публика противная.
   Решила (и успокоилась): подать прошение в правление Франко-русского института, чтобы мне разрешили держать экзамены с тем курсом; а предварительно -- чтобы задобрить профессоров -- напечатать в "Посл<едних> Нов<остях>" последнее стихотворение.
   ...А на скамьях, милых и тяжелых,
   Под сияньем свешенных огней,
   В темном зданье коммунальной школы
   В этот час не помнят обо мне.
   И никто не видел, как смущенно
   В опустевшей, тихой темноте,
   Там, на лестнице неосвященной,
   Притаилась плачущая тень.

21 июня 1928. Четверг

   Юрий меня не понимает. Когда я говорю об Институте, о "несдержанных обещаниях", ему только смешно. Прочла ему последнее стихотворение:
   И надо мной -- клеймом стыда --
   Несдержанные обещанья
   И жалобное -- никогда[152].
   И он стал отшучиваться.

29 июня 1928. Пятница

   Столько работы, что нет ни минуты, чтобы писать. А писать хочется. Хочется кому-то что-то рассказать. Но и рассказывать-то нечего, а писать я совсем разучилась.
   Юрий приходит с работы, ложится, уткнется в книгу. Редко, когда в вечер мы обмолвимся двумя-тремя словами. Я не знаю, как надо, как должно быть. Юрий теперь не знает, чем я живу, и как будто и не интересуется этим. Стихов не читает. Я сама тоже не показываю.
   Я думала, что буду писать очень и очень много, а ничего не могу писать. Мне очень грустно, м<ожет> б<ыть>, потому, что у меня сейчас работа очень трудная и невыгодная; а м<ожет> б<ыть>, потому, что я чувствую, как почва ускользает у меня из-под ног.

8 июля 1928. Воскресенье

   Вчера уехал Виктор. Провожали. Все-таки -- единственный человек, с которым я как-то разговаривала.
   -- Вы, конечно, рады, что я уезжаю?
   -- Представьте -- нет. Теперь еще скучнее станет.
   Он опустил лицо и бросил, не глядя:
   -- Да, конечно, скучно. И будет еще скучнее.
   -- Да совсем не в том смысле скучно, как вы думаете.
   -- Нет, я знаю. Я вас хорошо знаю и, м<ожет> б<ыть>, больше, чем вы сами.
   -- О, конечно, вы все знаете.
   -- Да. И потом, вы будете жить по-другому.
   -- По-вашему?
   -- Нет, по-своему, но по-другому.
   Спросил о моем здоровье. Я ответила "плохо".
   -- В этом ваше счастье!
   -- ?
   -- Потому что вы такое безобразное явление, как болезнь, можете превращать в такие прекрасные стихи.
   -- Давно вам стали нравиться мои стихи?
   -- Давно. А разве вы не знали?
   -- Нет.
   И потом, пристально глядя:
   -- Какое у вас изумительно красивое лицо, Ирина Николаевна.
   -- Вот еще открытие!
   Я спросила, почему он уезжает.
   -- Трудно живется. Очень трудно.
   И, помолчав:
   -- Нам когда-нибудь надо будет поговорить. Серьезно и откровенно. Надо будет все сказать. Очень многое. Настанет такой момент, когда молчать будет уже невозможно. Но -- не теперь.
   -- Ну, ладно.
   Провожали на поезд. И, как всегда, поезд, вокзал, вагоны -- все это настроило на грустный лад.
   Из Парижа мы никогда не уедем. Ни-ког-да. Так же, как никогда я не буду здоровой.
   А Виктор и Майер через месяц все-таки вернутся. С Юрием после прочтения им моих последних стихов и соответствующей драмы по этому поводу были очень хорошие отношения. Мы тогда хорошо поговорили. И опять захотелось прежней, наивной веры в искренность и близость, в милые слова: "Знаешь, давай будем совсем до конца искренними". Захотелось сделаться опять "чуть-чуть ребенками", как в Медоне, и плакать у него на коленях. И все это казалось простым и возможным. Два дня хорошего и тихого счастья. А вот сегодня, к вечеру, вдруг опять стало до боли ясно, что все это невозможно, что нам непонятны души детей.
   И еще узнала, что Юрий собирается готовиться к какому-то экзамену, достал в РДО Сеньобоса[153]. И мне стало очень грустно. Вот он будет готовиться и сдаст, а я уже со своей работой никак при всем желании сделать этого не могу.
   А Юрия я скоро сделаю совсем несчастным. Я требую от него какого-то постоянного внимания, утешения, разрешения моих тяжелых и путаных настроений. Я недовольна, когда он читает, когда занимается, когда пишет, и отталкиваю его, когда он ласков и нежен.
   "...Напрасная нежность, такая смешная".
   Это-то и плохо, что такая наивная, детская нежность становится смешной.
   Что же это такое?
   Господи, помоги и укрепи!

13 июля 1928. Пятница

   Жара.
   В госпитале уже около двух недель лежала девочка 15-ти лет. Ей было очень плохо. Последние дни она была за ширмой. Каждый раз я входила туда с очень тяжелым чувством. Вчера ей было совсем плохо, я думала, что она умрет сейчас же после меня.
   И когда взметнется солнце выше
   И запахнет пылью и тоской,
   Будет всех пугать предмет недвижный,
   Второпях закрытый простыней.
   Умерла сегодня утром. А у меня такое чувство, как будто я кого-то близкого потеряла.
   С Култашевой все кончено. Все было хорошо, пока я работала у себя дома и делала платочки. А когда она добилась того, что я стала целые дни сидеть у нее и пошла новая работа, начались трения. Стала очень придирчивой, всегда всем недовольна. Придирается даже к такой работе, которую я знаю на ять.
   -- Почему вы берете такую узкую пятку?
   -- Узел сделается.
   -- А вы шейте аккуратнее, чтобы не было узлов, и берите длинную пятку, чтобы не делать закрепок посередине.
   А я эти закрепки делаю так, что она смотрит и говорит:
   -- Вот видите, как хорошо, когда закрепки на углах.
   И это постоянно.
   -- Как вы безумно долго это делаете.
   И добавляет в виде комплимента:
   -- Ведь это-то вам совсем не выгодно!
   И все в этом роде.
   Вчера атмосфера была уж очень сгущенная. Все сказалось на сегодня.
   -- Будете мне помогать вышивать?
   -- А я совсем не умею.
   -- Ну, хорошо.
   Сегодня прихожу. Вхожу. Сидит спиной и не оборачивается.
   -- Здравствуйте!
   -- Здравствуйте.
   И ни слова. Я сняла шляпу, положила портфель, стою. Молчание.
   -- Что же вы так и будете стоять?
   -- Я не знаю, что мне делать?
   -- Я тоже не знаю. Вышивать вы не хотите.
   -- Так я не умею.
   -- Надо учиться.
   Я беру вышитые платки, рассматриваю их.
   -- Хорошо, -- говорю я -- буду учиться.
   -- И еще я вам хотела сказать, пожалуйста, после себя убирайте.
   Вы всегда все оставляете разбросанное. У меня нет горничной, чтобы убирать за вами.
   Я спокойно смотрю на нее.
   -- Но что же я вчера оставила? Я ведь только выматывала нитки, никаких шелков у меня не было.
   Оказывается, оставила в кресле сантиметр.
   -- Вообще, вам совсем не свойственна аккуратность. Вот вы мне платочки положите в том же порядке, как они лежали.
   А я не знала, что они лежали в каком-то порядке. Улыбаясь, стала раскладывать.
   -- И совсем не так. Они лежали по записке.
   Чтоб скорее все это кончить, говорю:
   -- Ну хорошо, когда я выучусь вышивать, я к вам приду. Живо вскидывает глаза.
   -- А у меня вы не хотите учиться?
   -- Нет, я сейчас не могу, я буду дома.
   -- Как хотите. Но как же вы будете без меня, без рисунков?
   -- Я думаю, что достаточно усвоить принцип этого шва, а уж тогда, я думаю, сумею скомбинировать ваши рисунки.
   -- Напрасно вы так думаете. Совсем этого не достаточно, и совсем вы не тому научитесь.
   Я надеваю шляпу. Платит мне за вчерашнее. Чтобы не вступать с ней в разговор, подарила ей со сдачей 4 сантима. Не смотрит.
   -- Нет у вас терпенья, Ирина Николаевна. Так у вас никогда ничего не выйдет.
   -- А, может быть, что и выйдет. Ну, до свиданья.
   Так же, не глядя:
   -- До свиданья.
   Ну, и до свиданья.
   Может быть, я до осени устроюсь в "Фавор" на часовую работу, если не на часовую, буду брать на дом. Пожалуй, выгоднее на часовую. А учиться вышивать все-таки надо. Надо приобрести какие-то положительные знания. Куклы, это ли не специальность?
   С Юриком все хорошо. Только надоедает быть любовницей. Мне кажется, у любовников никогда не может быть тут разногласий, они за этим и сходятся. А в супружестве почти всегда -- или часто -- одна сторона является жертвой.

22 июля 1928. Воскресенье

   Случайно путаным письмом Виктор ворвался в мою жизнь. Не ждала, что так легко поддается он провокации. "Передайте Мамченко, что мне очень скучно". А Юрий -- был момент -- как мне казалось не верил, что дело обстоит так. Очень было ему интересно, что я ответила Виктору, думал, что я ему жалуюсь. Он тогда и сказал: "Если хочешь, прочти", -- поблагородничал.
   Со среды работаю в "Фаворе". Думаю поступить в Народный Университет на курсы художественной вышивки, если освободят от платы. Хотя все равно, это будет стоить очень дорого. Ведь материал-то свой. Но нужны знанья. Бедность делает меня не только расчетливой, но и скупой. А это уже грустно.

23 июля 1928. Понедельник

   Одному я удивляюсь: как при моей работе и при моем питании я не только жива, но даже прибываю в весе. Когда-нибудь, должно быть очень скоро, все это прекратится самым естественным образом. Должно быть, Юрий упрекает меня в эгоизме, в черствости, в невнимательности. "Вот, мол, мне так нехорошо, У меня, может быть, чахотка, а ей хоть бы что, и в ус себе не дует! Только раздражается!" Наверно, уж думает так.
   Иногда он меня, действительно, раздражает. Так, вчера. Целый день я испытывала раздражение, пока не прорвалось.
   Л прорвалось так. Я вздумала писать письмо Майер, полезла за блокнотом на полку и нашла там тетрадку, в "кратком содержании" писала. Обыкновенно она лежит в портфеле. Дикая мысль, и я лечу в ту комнату, где Борис Александрович и Юрий.
   -- Юрий, тебя очень интересовало, что я писала Виктору?
   -- Очень.
   -- Почему же ты тогда не прочел письмо?
   -- Как почему?
   Я показываю ему тетрадку и ухожу. Он за мной. Происходит крупное объяснение, Юрий нервничает и сердится. Таким я его еще не видела. Выбегает, хлопнув дверь. Прекрасен в этот момент. А я сажусь на пол и плачу. Ничего для меня больше не существует. Он скоро вернулся, сам же начал меня успокаивать. Потом поехали в Медонский лес.
   Сегодня я очень устала. Ведь с 8-ми ч<асов> утра (а сейчас 10 ч<асов> вечера) я вот только какие-нибудь полчаса сижу спокойно. Днем в мастерской. В 6 прихожу, и Юрий дома, ушел с работы, плохо чувствует. Не то усталость, не то похуже. После ужина пошел за чем-то к Войцеховскому, м<ожет> б<ыть>, от меня. А я стирала, мыла посуду. Вот и устала. Только бы удалось как-нибудь соорудить ему отпуск с субботы. Буду как можно больше работать.

3 августа 1928. Пятница

   У Юрия сейчас ваканс. Поэтому я его совсем не вижу. И не знаю, ни что с ним, ни как. Вечером тоже куда-то девается.
   Вчера были мои стихи "В вечер синий и благословенный"[154]. И две опечатки. 1) "зданья во мглу безлунную зарыты" -- лишняя стопа в пятистопном хорее, одна строчка шестистопная -- ужас! Словно гвоздем по стеклу. 2) глупость "...под звонкий пар бокалов" вместо "лязг". И хуже всего, что вина не редакции, а Папы-Коли. Ездила вчера к рыжему, обещал напечатать поправку, но сегодня ничего нет.

8 августа 1928. Среда

   Мадам Гийе лежит в госпитале. Долгое время где-то пропадала. Осунулась и постарела. Теперь уже ей не дать 19-ти лет.

26 августа 1928. Воскресенье

   Вот. Посуда вымыта, относительно нечего делать, пока Юрий в бане, и я одна. Недели две я ждала этого момента, чтобы писать. Было много, о чем писать. А сейчас все уже стерлось и потеряло остроту. Устаю, как черт. Работаю много. А по вечерам тоже стирка, штопка. Желание -- не преодолимое никак -- спать. И каждую ночь вижу кого-нибудь из знакомых мертвым. За исключением Терапиано, которого видела живым и влюбленным. Весь день чувствовала к нему теплую благодарность, и к вечеру тайком перечитывала его стихи.
   С Юрием резка и раздражительна. Редкий час без слез. Все от усталости. На днях плакала из-за того, что Юрий хочет держать прислугу, когда у нас будет квартира из 5-ти комнат, а я говорю, что чужой человек будет мешать. И -- поперек кровати -- плачу.
   -- Не хочу прислуги!
   -- Да ведь это когда у нас квартира будет!
   -- Не хочу квартиры!
   И смешно, и плачется.
   Очень скверной была эта неделя в смысле здоровья: небольшой грипп и всю неделю по два и по три креста ацетонов. И чувствовала себя плохо, но работала.
   Мне никто не верит, что я больна.
   -- Такой цветущий вид, помилуйте.
   И даже никто из семьи близких не знает, что у меня форма сильная, и что с такими анализами люди в лежку лежат. Я решила испытать свою силу до крайности. Когда-нибудь я же должна подорваться. А если хуже не будет, тогда мне ничего не остается, как самой перестать верить в свою болезнь и плюнуть на всякое леченье.
   Одно только меня сейчас пугает, что я буду делать, когда кончится работа в "Фаворе". А жду я этого -- по крайней мере, для себя -- от субботы до субботы. За белье браться я боюсь, прямо-таки боюсь.
   Пишу об Институте, о "несдержанных обещаниях" и пустоте, -- пользую как литературный материал, и все это делается уже не таким горьким.

6 сентября 1928. Четверг

   ...Пока не грянула гроза...
   А гроза-то грянула.
   Сначала сдержанность и бодрость, потом -- малодушие. Не эту, а прошлую ночь почти не спала и доходила до отчаяния. Утром Юрий, видя мое состояние, не поехал на работу. Я тоже почему-то не работаю. Все решили, что мне необходимо отдохнуть.
   Конечно, поехала в госпиталь. Говорила с Марсель, она меня успокоила, говорит, что задержки менструаций у диабетиков бывают часто, и случается, что по 4-5 месяцев ничего нет. Совсем меня успокоила; и я, и Юрий -- повеселели оба и пошли гулять в Jardin des Plantes. Но все-таки решила сходить к Каминской. Чем ближе к ней, тем больше я нервничала. В приемной так места себе не находила. Когда вошла к ней в кабинет, сердце упало. Рассказала.
   -- Еще этого вам не хватало!
   Стала меня успокаивать, что все это еще может быть от диабета, -- и я была совсем спокойной.
   -- Ничего не могу сейчас сказать. Есть у меня одно маленькое подозрение: у вас опухла матка. Но это бывает и при задержке. Придите в пятницу, когда я уже смогу поставить диагноз. Вас тошнило?
   -- Нет.
   -- Ну, это и не обязательно. Теперь я посмотрю вам груди. Нет, тут ничего не видно. Обыкновенно при беременности, если подавить, на соске выступает капля.
   И я перетрусила ей сказать, что у меня грудь болит, а теперь считаю это самым солидным доказательством.
   -- Во всяком случае, если это и беременность, то мы вас от нее скоро освободим. В самом начале это будет совсем не страшно и безболезненно, даже при вашем диабете. Я постараюсь облегчить вам это в материальном отношении, -- эта сторона вас, конечно, смущает. Только вы не беспокойтесь. А пока я вам пропишу, и, может быть, это вызовет кровь.
   Когда я увидела на лестнице Юрия, я испугалась: он был так страшен.
   -- Ну, что?
   Рассказала все подробно, зачем-то только умолчав про груди. День был такой великолепный, что никакие страхи в голову не шли. Я совершенно убеждена в беременности. Юринька стал сомневаться, а Мамочку и Папу-Колю мне удалось успокоить.
   Юрий еще не сознает всей опасности аборта, вернее -- его последствия. А я все-таки боюсь. Только бы уже скорее!

12 сентября 1928. Среда

   То, что было в пятницу, было в первый раз в жизни[155]. Утром, как обычно, из госпиталя -- в мастерскую. В двенадцатом часу почувствовала реакцию. Выступил пот. Сначала крепилась, потом пошла за перегородку, села и положила голову на стол.
   Захотелось лечь. Возле Мамочка, что-то говорила. О чем-то меня спрашивала. Скоро я сообразила, что начинаю бредить, говорю какие-то глупости. Мамочка уговаривает выйти в сад. Мне хочется вытянуть ноги. Наконец, встав, иду в первую комнату, слышу, как Мамочка говорит:
   -- Евдокия Ивановна, можно послать за Николаем Николаевичем?
   Зашаталась и больше ничего не помню. Дальше был сон ужасный и неимоверно мучительный. Провалы. Потом приоткрываю глаза (говорят, они все время были открыты) -- возвращается сознание. Вижу кресло, одеяло, и... опять провал. Потом -- тошнота и желание остаться неподвижной. А это невозможно. Кричу: "Убирайтесь все! Оставьте меня!"
   Вижу Юрия красный галстук и спину Наташи Вильде. Потом увидела косынки сестер и свои голые ноги с резинками от корсета. Чувствую укол в ногу и кричу. Мне впрыскивали камфору. На несколько минут сознание проясняется. Соображаю: "Самый тяжелый сон. Когда же конец? Но какой пошлый и скверный сон". Потом опять провал. Когда сознание возвращалось, соображала, что едем в такси, и только тогда, когда меня положили на железную тележку и привезли в комнату, и я увидела знакомые лица санитара, я начала понимать, что это не сон. И сказала: "Как я рада". И потом: "Что случилось? Что такое случилось?"
   А когда меня положили в постель, я дрожала крупной, крупной дрожью, но уже могла говорить.
   Первым делом мне дали сахару и выругали за то, что я ничего не ела. Положили меня не в Potain, где все знакомые, милые лица, все заботливы. В седьмом часу пришел Юрий, и я была уже совсем человеком. А в девятом, когда потушили свет, пришла Мамочка. Узнав про все, зашла и mme Beau, придя на прививку.
   Говорят, я совсем умирала. Руки и ноги были холодные, как у мертвой. Как-никак все это продолжалось с 11-ти до 3-х.
   На другой день я, ко всеобщему удивлению, выписалась. Ночью в палате умерла одна старуха; я, к счастью, не слыхала ничего.
   Сам Бог мне тогда послал Наташу Вильде и ее знакомого шофера. Меня тотчас отвезли в ближайший госпиталь, где впрыснули камфору, потом -- в Pitie. Для меня этот день прошел бесследно, не оставил ничего, кроме ощущения физической дурноты, но близкие пережили ужасное. С Папой-Колей 6 И. Н. Кнорринг даже дурно сделалось, когда он меня увидел. А для меня сейчас не больше, как забавный и довольно-таки интересный инцидент.
   В понедельник была у Каминской. Она все еще не уверена в беременности. Прийти в следующий понедельник. На минуту опять явилась надежда. Операцию советуют делать в Pitie. Да, конечно, осталось моей вольной воли до понедельника.
   На прививку езжу вечером, после работы. Могла бы написать еще много, но и поздно, и тетрадь кончилась, и на новую денег нет.
   До свиданья, до субботы!

Тетрадь XI. 17 сентября 1928 -- 3 декабря 1932 Париж

17 сентября 1928. Понедельник

   Через час иду к Каминской, чтобы услышать от нее последнее страшное слово. Я даже спокойна. Ночью долго и горько плакала, зато пережила много неповторимого и совершенно не передаваемые минуты с Юрием. Люблю я его еще больше.
   Утром чувствовала себя настолько скверно и слабо, что даже не пошла на работу. Юрий тоже не ходил до обеда, легли одетыми и спали до одиннадцати. Бедный Юрий, ему еще тяжелее моего!
   Мамочка и Папа-Коля удивительно спокойны. И не подозревают ничего. Здорово я их заговорила. Но что за ужас будет сегодня вечером! А еще ужас -- завтра в госпитале. Боюсь, что они заартачатся и не захотят делать аборта. Что тогда? А вообще что будет дальше? Надо войти в какой-то водоворот, в какую-то струю попасть и там уже легче будет нести себя по течению.
   Только бы скорее!
   Юрий встретит меня в поликлинике, вернее я встречу его на улице после визита. Он тоже уже не сомневается.
   Вчера бродили с Юрием в Версальском парке. Зашли далеко, в самый конец, где уже начинаются поля. Безлюдье. И меня охватила тихая сентиментальная грусть. Уже желтеющие листья, холодное солнце, парк, где с каждым уголком связано столько воспоминаний, -- все это будто в последний раз, как прощание.
   А ночью сжал страх.
   Только бы на все время сохранить самообладание.

20 сентября 1928. Четверг

   Во вторник говорила с Marcelle. Мамочка и Юрий поехали со мной, так как были уверены, что я там не останусь. A Marcelle говорит, что надо подождать Labbe, он приедет первого, а пока надо принимать всякие меры. Пить хину.
   От хины я совершенно обалдеваю. Хину пью по 2 грамма, а потом увеличу до 6-7. Ужасное самочувствие. Тошнит. Особенно по утрам. Вчера после обеда поехала в "Фавор". Кое-как досидела до конца, а потом такое мученье было в метро, что при одном воспоминании тошнит. Сосу лимон. О каком-либо другом состоянии -- моральном -- и говорить не приходится, оно без остатка поглощается состоянием физическим.
   Уже около шести недель, как я беременна. Дома -- полная поддержка. Так что, хоть это хорошо.

25 сентября 1928. Вторник

   Юрий не уделяет никакого внимания тому, что со мной происходит. В день, что я пришла из госпиталя сильно расстроенная, он только рассердился. И дуется. А Marcelle мне сказала вот что: очень мало вероятно, что Labbe скажет, что мне необходим аборт. Очень возможно, что он скажет: "Gardez la"[156]. Но как-никак дело ваше, а не мое, я умываю руки и в незаконное дело лезть не стану. Аборты делаются в очень, очень редких случаях, под них я едва ли подойду. Что ж делать? Идти к Каминской? Делать в русской лечебнице? Но сколько же это будет стоить? Marcelle успокаивает, говорит, что операция сама по себе пустяшная, но только надо, чтобы проделали ее врачи, а не какие-нибудь "belle femme"[157]. Господи, какая еще волокита! А Юрий злится. Молчит, не смотрит в мою сторону.

4 октября 1928. Четверг

   Положение безвыходное.
   Вчера была у Labbe. Сказано: "Gardez lа". Все, говорит, у вас хорошо, подождем до седьмого месяца, а там видно будет. Если будете себя плохо чувствовать -- ляжете в госпиталь. А Marcelle говорит, что обычно на седьмом месяце у диабетиков бывает выкидыш. Послала к Каминской. Она возмущается и говорит, что может устроить меня в частную лечебницу, где мне сделают аборт; но, как-никак, это -- контрабанда, и будет стоить 1200-1500 фр<анков>. И она торопит, так как на днях у меня будет 6 недель.
   Labbe сказал: "Будем надеяться, что ребенок будет здоров". Но ведь надежды мало.
   Сегодня говорила с Marcelle, что хочет еще Юрий поговорить с Labbe. Она отговорила: "Он страшно рассвирепеет. Лучше напишите ему письмо". И еще сказала: "Хорошо, вы сделаете аборт, а если у вас потом появятся ацетоны, и вам придется лечь в госпиталь, что вы скажете LаЬЬe? У вас может выйти очень неприятный инцидент. А ссориться с LаЬЬe опаснее всяких родов. Это уж -- прямо на кладбище".
   Напишу письмо и буду ждать ответа. Но ужас, если он не разрешит аборта, и разве я достану такую сумму денег? Так, произойдет самое страшное, самое дикое, самое невероятное: у меня будет ребенок! Какая это злобная ирония.

6 октября 1928. Суббота. Утро

   Вчера Мамочка была у Lаbbe. Говорила с ним через Елизавету Владимировну. Он был очень мил и любезен. Говорил, что аборта нельзя делать не по каким-либо этическим соображениям, а в интересах больной. Нормальные роды для нее не представляют опасений, а самая пустяшная операция может быть очень опасной. Тяжелая будет беременность. Он будет за мной следить, и на некоторое время мне даже придется лечь в госпиталь. И что ребенок может быть совсем не диабетиком. Я сильно ошарашена и озабочена. Надо переделывать, переламывать, как-то по-новому устраивать жизнь.

7 октября 1928. Воскресенье

   Меня удивляет, что Юрий ни разу, ни единым словом не обмолвился о нашем будущем, т. е. о ребенке. Как будто он считает это совершенно невероятным и уж, конечно, совершенно нежелательным. Ни одного слова! И я тоже молчу. Но он не только не говорит, но и не думает.

9 октября 1928. Вторник

   Зачем на одного человека столько сразу несчастий? И ревматизм, и флюс, и теперь этот грипп, помимо всего прочего. Чувствую себя плохо. Все гриппозные недомогания на фоне почти непрерывной тошноты и нравственных переживаний. Если у меня будет дочь, назову ее Светланой. Пусть она будет Светлая, не в мать.

17 октября 1928. Среда

   На той неделе Юрий был у Станюковича и вернулся в четвертом часу, и совершенно пьяный. Довезли на автомобиле. На другой день, конечно, не мог пойти на работу. Меня удивляет только, что он как будто даже слегка бравирует этим. Уж можно было бы забыть и молчать, а он вспоминает при каждом удобном и неудобном случае, а дурак Станюкович говорит:
   -- Вам потому было приятно у нас, потому что это были дворяне.
   -- Я бы, может быть, и сочувствовал вашим демократическим идеям, если бы не был дворянином.
   Теперь еще такое дело с Союзом. Перевыборы правления. Выставляют кандидатуру Юрия в Председатели. Строго говоря, единственная подходящая кандидатура, по крайней мере, самый умный из кандидатов. Сначала ему не хотелось, говорит, что не будет работать, и в этом прав. Но дал себя уговорить. Загорелся (надолго ли?) идеей возрождения Союза и издания альманаха[158], -- только об этом и говорит и возится уже не с Некрасовым, а со Станюковичем, которого выдвигает секретарем. Сборник -- дело хорошее, но только для первого я стихов не дам.
   И со мной говорит только о Союзе. Только однажды, ночью, когда обоим не спалось:
   -- И ни о чем-то ты сама не говоришь!
   -- А о чем я должна говорить?
   -- Уж будто и не о чем.
   Вечер.
   Поругались слегка из-за Союза. Не знаю, что им больше руководит: честолюбие или слабоволие?

19 октября 1928. Пятница

   Чувствую себя очень плохо. Постоянная тошнота, по несколько раз в день мучительная рвота. Пытка в метро и еще более невыносимая пытка в мастерской.
   И еще -- с Юрием. Как это ни странно, у меня все время бывает чувство какой-то виновности перед ним, виновата в своей беременности. А это мне очень обидно. Поэтому я и говорить с ним не могу, и он молчит.
   И сегодня вечером говорит:
   -- Я сейчас вымою посуду и выстираю рубаху.
   А когда я вышла к нашим, взял и ушел. Так, что я даже и не слыхала. А сейчас уже одиннадцатый час. Ни слова не сказал. Наверно, к Мамченко пошел говорить о выборах. Неужели его обижает, что я хожу к нашим? Но ведь он-то все время сидит, уткнувшись в книги.
   Мне сейчас очень хочется написать письмо Леле. Но она так давно уж не писала, и я боюсь.

23 октября 1928. Вторник

   О вчерашнем собрании вспоминаю с горечью и злостью. Еще с утра скулил:
   -- Ах, какая у меня тяжесть под сердцем. Ах, как я жалею, что заварил кашу.
   Я его целый вечер высмеивала.
   А получилось все как по писанному. Было 11 человек. "Кочевье", конечно, отсутствовало, паника у них была совершенно напрасна[159]. Все отказывались и готовы были выбирать кого угодно, только бы скорее до следующего собрания забыть о существовании Союза. Все-таки я одна голосовала против Юрия. И теперь буду откровенно саботировать. Ладинский сказал в защиту Юрия:
   -- У него есть связи!
   -- Какие связи?
   -- В "Последних Новостях".
   -- А он там был хоть раз?
   Я только улыбнулась, надо мной посмеялись, и все были довольны А на Юрия я злюсь. Тряпка и больше ничего. Не разговариваю с ним и ночью порвала цепочку от креста.

30 октября 1928. Вторник

   Сегодня Юрий сказал:
   -- Почему в той комнате ты и смеешься и всегда бываешь весела, а здесь все молчишь и даже не смотришь?
   А как-то ночью, в припадке все более редкой откровенности, сказал, что обижается, когда я ухожу в ту комнату.

31 октября 1928. Среда

   Юрий рассказывал: вчера на заседании правления решался вопрос первостепенной важности: кто из членов правления будет выступать на первом вечере (!). Юрий отказался, а Станюкович и Мандельштам тянули на узелки. Вытянул Мандельштам. Факт любопытный и весьма характерный. Станюкович чрезвычайно доволен и не может скрыть своей радости, что он пропечатан в газете, в заметке о выборах нового правления. Этот день был даже не праздником. "Все ведь теперь прочтут". А Ладинский жалуется, что его давно не печатают в "Новостях". Подозревает, что там есть "тайный недоброжелатель". Я тоже подозреваю, что там Саша Черный за меня кислое словечко замолвил, не даром же он Станюковичу при первом же знакомстве в поезде говорил:
   -- И сколько же ей лет, что она все ноет и ноет?
   Вот меня и перестали печатать.
   Свиньи!

4 ноября 1928. Воскресенье

   Слава Богу, наш "Favor" вчера закрылся. Глупо, я радуюсь неистово. Как мне было тяжело работать. Хорошо все-таки, хотя страшновато. Сейчас меня интересует одно -- сегодня.
   В 4 часа приезжает Влад<имир> Влад<имирович> Каврайский. В командировку. Из России. С того света.
   И еще одно: Терапиано говорил Мамченко о каком-то издании, каком-то журнале. Встретятся, должно быть, у Мамченко. А потом нужно будет сделать так, чтобы Терапиано пришел к нам.
   Юрий жалуется на недомогание. Боится, что аппендицит. Жалуется на боль. Непременно должен пойти к доктору.
   А теперь -- литературная сплетня. Факт: на этой неделе было стихотворение М.Струве "Свадьба"[160]. А потом оказывается, что оно было дано Ховину в "Звонарь"[161], и гонорар за него уже получен.
   А мне что-то не по себе. Я скучаю.
   Юрий пишет хорошие стихи, и я ему мучительно завидую!

29 ноября 1928. Четверг

   В прошлую пятницу Мамочка была у Маршака, и от него немедленно была отвезена в госпиталь в Villejuif[162]. В субботу операция (геморрой). Маршак говорит, что такого он еще не видел. Страшно нервничала, хотя и не боялась. Жалко ее было. Действительно, перемучилась она страшно. Теперь уже поправляется. Это главное. А еще ощущенье мелких и почти непрерывных обид. И невнимания. Но все об этом. Довольно того, что я сегодня плакала, и сейчас весь вечер оба молчим. Работы масса. Опять сижу за полосой, опять ненавистный шов и Гофман, -- все, как в 25 году.

24 декабря 1928. Понедельник. L'hopital

   Как странно. Лежу в госпитале пятый день, а напротив, за ширмами, -- мертвая старуха, прокричавшая всю ночь, на дощечке в ногах -- кресты, анализ сейчас делали -- черно, но за окном светлый, пронизанный солнцем, туман, и даже нет по утрам острого чувства отчаяния.
   Сегодня должны быть какие-то перемены. Будет Labbe, что-нибудь должен прибавить к еде, будут доктора, будет известен анализ крови. Наконец, будет Володя Берг говорить с интернами[163] и выяснит мне по-русски мое положение.
   Положение неожиданно для меня оказалось много серьезнее, чем я думала. Мне впрыскивают 4 сантиметра, держат на овощах, а ацетоны почти не уменьшаются. Порой, особенно вечером, хочется ногами брыкаться и кричать. Днем -- ничего, даже чуточку интересно. Если бы не белая ширма.
   Больше всего боялась бессонных ночей, а сплю хорошо, даже когда старуха хрипела. Юрия не было. Были: Мамочка, Папа-Коля, Войцеховский, Борис Александрович. Завтра -- визиты, два часа.
   А меня только злят эти праздники. Ничего мне сегодняшний день не принес нового. Ляббе не был, ничего в режиме не изменили, анализ крови не известен, никаких докторов не было. И завтра не будет. Это, правда, уже не зависит от праздников, ацетоны не пропадают. Хорошо бы иметь zero к приходу Ляббе, а может быть, и отпустили бы скорее. Хорошо еще, что книги есть, много "легкого чтения". А завтра -- два часа визита. Как-нибудь доживу до завтра.

25 декабря 1928. Вторник. 8 ч<асов> 30 <минут>

   Рано утром, в начале седьмого, уехала m-lle Andre Dubois. Трогательно прощалась со всей палатой, со всеми перецеловалась. Я подарила ей две гвоздики, и она была очень тронута, а гвоздики мне принес Юрин патрон -- это трогательно с его стороны. М<адмуазел>ль Андре очень милая. Уже три месяца лежала здесь, ясно, что к ней все привязались. Утром она уехала в Бордо, где живут ее родные. Сейчас уже катит в поезде. Счастливая!

27 декабря 1928. Четверг. 7 ч<асов> 15 <минут>

   Меня бесит, что с самой субботы я ни одной докторской рожи не видела. Впрочем, бояться особенно нечего, так как мои дела стоят на мертвой точке: сахара нет, а ацетоны не проходят. Пожалуй, к Новому году я не вернусь. С утра -- ничего, легче даже чуточку. Интересно, что-то принесет новый день? А как увидишь, что и этот ничего не принес, -- настроение и падает. На свидании реву и повторяю, как ребенок: "Ничего мне не надо, хочу домой". Вечера, в общем, проходят ничего себе -- за книгой, и ночи хорошо сплю. Но это утреннее настроение. Если буду писать после визита докторов -- напишу другое.
   Вчера Юрий принес мне Ходасевича и подарок Станюковича -- стило. Ходасевич даже на некоторое время вернул меня к жизни холодной чеканностью своих стихов. Какой он все-таки холодный, ни одного теплого слова, мрамором увязаны. Но зато какая четкость и ясность. И ум, и сила. Вот у кого учиться, хотя и страшно поддаться под его влияние -- и не освободишься потом. Однако, Ходасевич свернул мои мысли в другую сторону от докторов, анализов и безостановочной тоски о доме. А когда уехала м<адмуазел>ль Андре, в палате сделалось и тихо, и пусто.
   Анализ крови до сих пор не известен. У меня, по крайней мере. Часто бывает Володя Берг. Юрий завтра хочет пойти с ним к Ляббе. Зачем только? Ведь и выяснять-то нечего. И на единственный пока интересующий вопрос -- когда уеду? -- все равно ответа не будет.
   12 ч<асов> 30 м<инут>
   Были доктора. До Ляббе включительно. Говорили: "Lа va bien, c'est stabilise, nous pouvons la rendre chez elle"[164]. Когда это будет -- не знаю. По-видимому, уже скоро.
   А меня от волненья даже затошнило. Боюсь только, что завтра опять будет много ацетонов. И, может быть, они на это уже плюнули, решили, что все равно нет смысла держать меня дальше. Только надо будет два раза в день приходить на прививку. Да ладно, хоть двадцать два, только бы дома! Дай-то Бог!

28 декабря. 1928. Пятница. 8 ч<асов>

   А я все-таки думаю, что скоро мне отсюда не выбраться, несмотря на все хорошие слова врачей и поздравления соседок, что в сегодняшнем анализе у меня будет много ацетонов и даже, может быть, немножко сахару, и что будут меня выдерживать до нуля. А уж очень бы хотелось Новый год встретить дома. Как я вчера Мамочку обрадовала, а теперь боюсь, что преждевременно. Сегодняшний день едва ли внесет какие-либо существенные изменения -- докторов, наверное, не будет, только вот анализ интересен и может погубить все дело.
   А я чувствую, что лежанье мне уж в прок нейдет: я теряю аппетит, худею мало-помалу, побледнела. Все-таки такой образ жизни совершенно ненормален, особенно в моем положении.
   Давно не писала, потому что хорошего ничего не было. В субботу увеличили впрыскивание до 5-ти, так на этом и держат. В понедельник чуть было не вылетела, уже и карту мою взяли подписывать, а этот черт собачий Безансен заупрямился и не пускает. Так вот и лежу до сих пор и сколько еще буду лежать -- неизвестно.
   Вечером под Новый Год написала стихотворение -- очень паршивое, но чего же еще можно ждать от белой палаты и жалобных, больных, кричащих старушек. Вот оно.
   С Новым годом, с новым счастьем.
   Сон, полумрак и покой.
   Ходит бесшумно сиделка.
   Слиться спешит с часовой
   Злая минутная стрелка.
   Год задувает огни.
   Неравноценные дни.
   Неравномерные части.
   -- Новый, тревожный, верни
   Мне мое старое счастье.

14 января 1929. Понедельник

   Сегодня день моей свадьбы -- "первой свадьбы", как я говорю -- в мэрии. А все еще здесь.
   Днем мне много лучше. Вчера опять уменьшили прививку уже на 3, а анализ такой же хороший. Сегодня был Ляббе, все те же хорошие слова, выразил надежду в скором времени видеть моего сына, а когда отпустят -- тоже неизвестно. Если не будут больше уменьшать прививку, то, может быть, в четверг.
   Просила принести мне сыру и масла, т. к. голодаю. Сегодня и попируем. Завтра просила принести парочку яиц. Делаю мои милые платочки и читаю "Войну и мир". Платочками занимаюсь с большим удовольствием. Читать не то что надоело, а устаю.

18 января 1929. Пятница

   Вот я и дома. Вчера вернулась. Думала, буду визжать и плакать от радости, а вместо этого -- такое грустное состояние. То, что я натпла дома, оказалось так невесело, что меня сразу охватили самые печальные мысли. Оба -- Мамочка и Папа-Коля без работы. Голодают в самом полном смысле этого слова. В лучшем случае едят в день по селедке, да пьют чай без сахара. Юрий берет аванс, чтобы как-нибудь помочь им. Из моих 200 фр<анков>, которые я набрала месяц назад, столько работая и экономя, сегодня 84 фр<анка> заплатили в госпиталь, поделились немножко с нашими -- они хоть сахару и картошки купили. Купила им чаю, из еды себе. И осталось совсем немного. Ту неделю, или хоть половину, но как-нибудь вытянем, а там, хоть опять в госпиталь ложись.
   Да так, наверное, и придется. Анализ у меня сегодня плохой очень, и я в первый раз в жизни смошенничала: убавила, записывая его. И никогда я не думала, что, вернувшись домой, буду таким инвалидом. Я страшно ослабела, хожу так, что жалко на себя смотреть. Нет энергии даже читать, не то что вымыть посуду или немножко убрать в комнате. И ничего не хочется, ко всему потеряла всякий интерес. Вчера вечером к Юрию заходили Мамченко, Мандельштам, приходили по поводу переписки. И долго засиделся Яновский. Говорили, спорили. А мне было бесконечно все равно, что пишет Кнут или о чем говорит Терапиано. Так, будто все это осталось в том мире, из которого я давно ушла и куда у меня нет никакого желания возвращаться. В госпиталь надо ездить два раза в день, по крайней мере, теперь, пока я так слаба. Может быть, после, если не лягу, будут впрыскивать и один раз. Завтрашнего утра боюсь. Сегодня в другой палате я могла скрыть анализ, а завтра у себя -- все увидят. Как страшно -- это бесконечное (а на этот раз, действительно, уже бесконечное) лежанье. До родов осталось немного больше 3 1/2 месяцев, -- неужели же все их пролежать? Хотя бы немножко побыть дома, пока деньги есть.
   До отъезда в госпиталь осталось полтора часа -- лягу спать.

24 января 1929. Четверг

   Вот уже неделю дома. Немножко поправляюсь. Силы прибывают с каждым днем, это чувствуется. Появляется уже некоторая потребность жить, т. е. внешние события как-то начинают затягивать. Сначала хотелось только есть и спать, потом появилось желание вымыть посуду и убрать, вообще что-то делать. Сегодня даже немножко постирала и устала очень. Все-таки страшно слаба. И подумать не могу о том, чтобы идти, например, в Люксембургский сад или к Сене. Много сплю. Читать, и тем более заниматься чем-нибудь серьезным, нет никакой энергии.
   Анализы плохие, хоть ацетонов много меньше. Почему-то держится сахар. Вообще, невесело. Хотя в госпитале все находят, что у меня отличный вид. По утрам, в 8 часов, приезжаю совершенно бодрая, в 4 уже хуже, больше устаю, хотя и в метро еду теперь хорошо, больше не тошнит, как было. Часто уступают место -- живот-то ведь вылезает.
   Мамочка второй день как ездит на службу -- нашла работу в кукольной мастерской. Далеко отсюда, на Montmartre, и работа с 9 до 7. Еще не известны точно условия. Мне очень без нее скучно. Сейчас она -- самый близкий, самый необходимый для меня человек. Когда она не работала, мы вместе ездили в госпиталь, так что и она как-то уже вошла в ту жизнь. Теперь я ей рассказываю все госпитальные новости. Мне всегда с ней есть о чем поговорить, м<ожет> б<ыть>, просто по-женски. Она больше всех из всей семьи ждет и любит моего ребенка. Другие неприятно-безразличны.
   С Юрием отношения чисто внешние. Внутренние как-то совсем отсутствуют. Когда он приходит, я бываю очень усталая, на все только огрызаюсь, а вскорости -- засыпаю. Когда приходит Мамочка, я сейчас же ухожу в ту комнату. Наверно, это его обижает. Ни одного разговора, как будто и не о чем. Да и в самом деле интересы у нас сейчас так различны. Он очень много занят сейчас Союзом -- устройством вечеров, изданием Сборника. Меня все это сейчас не затрагивает. А ни о чем больше мы и не говорим.
   Сейчас приезжал Станюкович и привез "Возрождение", где есть небольшая заметка Гулливера о его книге[165]. И доволен, и разочарован.

27 января 1929. Воскресенье

   Вчера Юрий вернулся из Союза в 3 часа. Я проснулась. Спросила, с кем был? С Мамченко и Поплавским, у Notre Dame. И я подумала: бродил по ночному Парижу с интересными ему людьми после литературного вечера, провел время в интересных разговорах и спорах. И возвращается домой: жалкая комнатушка, больная и беременная жена, которая не хочет слушать никаких рассуждений об искусстве и только, только спит и на все огрызается... -- что его не тянет домой. Он только лег и вдруг заговорил. Начал говорить то, чего я уже давно ждала.
   -- Мне так холодно, Ира, и так одиноко вот последнее время. Ты от меня куда-то отошла далеко-далеко. Я почувствовал, что у тебя есть семья, а вот у меня семьи нету. Я стал тебе каким-то ненужным и совсем чужим. Ты сейчас много чувствуешь и много переживаешь, а мы с тобой никогда не говорим об этом. Я знаю, ты говоришь с мамой... Во многом он прав, но что же делать? Что же делать?

31 января 1929. Четверг

   Последние дни страшно волновалась. Все боялась, что Ляббе опять положит в госпиталь. Во вторник вечером просто места себе не находила, возвращаясь из госпиталя, и ревела. Мамочку так заразила своим страхом, что она тоже начала верить в неизбежность лежать. В среду вместе поехали на консультацию (она с субботы уже не работала). Анализ, конечно, паршивый. Я все валила на желудок. Может, и правда -- желудок... Прописал Ляббе порошки, а вообще остался даже доволен. Не знает ведь, что я подвирала в записях. А меня от волнения тошнило с самого утра и даже рвало. Вздохнула облегченно, и опасность на время отодвинулась. Папа-Коля тоже места себе не находил, пока мы пришли. Спокойнее всех был Юрий, как будто это его совсем не волнует. Вернее, он просто над этим не задумывался. Конечно, я ему нужна, он любит ласкаться, любит целовать до того, что я иногда не выдерживаю и спрашиваю его: "Еще не кончил?" А вот я ему вчера сказала по какому-то поводу:
   -- Ты рассуждаешь, как Лиля, как Андрей и как все: для тебя я тоже только сердитая и злая.
   -- Да нет, я же понимаю, что ты больна.
   -- Ничего ты не понимаешь!
   А мне стало очень грустно и больно от поученья этого.

1 февраля 1929. Пятница

   Вчера вечером Юрий пошел в Ротонду на свидание с Адамовичем. Сказал: "Скоро вернусь". А вернулся в 2 часа. С часу я уже не спала. Пришел и смутился.
   -- Ну, сначала был в Ротонде, потом в "Кочевье", потом беседовали. Ведь ты знала, что сегодня -- "Кочевье"[166], что был Мамченко, я всегда мог задержаться. Я был уверен, что подумаешь...
   Я-то подумала, а вот он плохо подумал. Год тому назад он бы так не сделал.
   -- О чем же ты беспокоилась, что думала?
   Думала-то я все то же: что ему не хочется идти домой. А беспокойство -- оно подозрительное и никакими мыслями не оправдано.
   Потом самому было неприятно, и я старалась его успокоить.

3 февраля 1929. Воскресенье

   Мне грустно, мне очень тяжело, что такой близкий, такой любимый и любящий, так от меня далек. Был момент сегодня, когда эта плотина могла прорваться. Он колебался: ехать ли ему со мной в госпиталь или идти на годовое собрание РДО. Остановился на РДО. Конечно, ехать со мною он хотел совсем не потому, что я себя плохо чувствовала, а потому, что видел, в каком я была состоянии. И мне этого так хотелось. Хочется поговорить с ним, прочитать ему стихи, дневник, м<ожет> б<ыть>, еще ушло не все, и прежняя откровенность и потребность откровенности еще может быть восстановлена.
   Анализ отвратительный. Отчасти я сама виновата: ем много сыру, переедаю картошки, а сегодня даже ела колбасу и пила молоко. Жить как-то страшно стало.

6 февраля 1929. Среда

   Тоска. Тревога и...

7 февраля 1929. Четверг

   Да -- тоска, тревога и страх. И много ацетонов. И определенное и недвусмысленное ощущение голода. Отсюда, м<ожет> б<ыть>, и все: и ацетоны, и тревога, и страх, и как общее следствие -- тоска.
   Прежнего Юрия вновь нашла -- близкого, нужного и родного. Но тоски всей не убавилось. А тревоги, так много тревоги этой. Держать себя впроголодь уже совсем не так весело, как в прошлом году. Я знаю, что нельзя этого делать, тысячу раз -- нельзя, что это приведет к катастрофе, которой я себе никогда не прощу. Но что же делать? Ложиться в госпиталь? Неужели же это единственный выход? Если бы дело касалось только меня, моего здоровья, это было бы наплевать, но ведь я не одна. Я не могу, не имею права так рисковать. Господи, что же делать?

8 февраля 1929. Пятница

   У меня при ходьбе, даже не очень быстрой, бывают какие-то боли, вернее давящая тяжесть внизу живота. Сказала Мамочке. Она говорит, что это бывает уже в самый последний период беременности, и что надо об этом сказать Каминской. А я уже сделала дальнейший вывод, что у меня будут преждевременные роды, т. е то, чего я с самого начала больше всего боялась. А на Каминскую сейчас нет ни времени, ни денег.
   А все-таки хочется верить в то, что ребенок будет. Сейчас пойду в Самаритен, посмотрю, сколько стоит шерсть -- одна диабетичка уже давно просит принести, чтобы связать кофточку моему маленькому. А вяжет она восхитительно. Да и мне уже хочется, хочется начать играть в куклы.

16 февраля 1929. Суббота

   Вчера была у Каминской и вышла от нее новым человеком. Она меня совершенно успокоила, говорит, что все идет прекрасно, что моя болезнь не сказывается на ребенке, что положение его вполне нормальное, и величина нормальная, и сердце бьется хорошо (меня особенно поразило, что уже и сердце бьется!), а что мое недоедание отразится скорее на мне, а не на нем -- он совершенно нормален. Мне даже показалось, что она даже не ждала этого от меня. У меня даже голова закружилась от радости и гордости. До сегодняшнего утра мне было необычайно радостно. До сегодняшнего утра -- до анализа, такой паршивый, столько ацетонов. Что же мне делать, Господи?! Ведь я делаю все возможное, все от меня зависящее.

20 февраля 1929. Среда

   На днях украла у себя 7 фр<анков> и купила белой шерсти. Сейчас та диабетичка уже вяжет. А я радуюсь и жду, когда она кончит. В этом вся моя радость. Сейчас иду к Ляббе. Волнуюсь! -- да, но как-то не очень. Больше всего думаю, чтобы замотать сегодняшний анализ, а лучше всего -- в суматохе совсем его не делать. Только бы Марсель не видела, да и никто из диабетиков.
   7 ч<асов>. Говорю, что консультация прошла прекрасно, что Ляббе очень доволен, все находит нормальным и т. д. На самом деле, не совсем так. Ляббе остался очень недоволен ацетонами, спросил, кто мне делает анализ и показываю ли я его фельдшерице. Вообще, настроение было кислое. Только на мои слова, что я всегда хочу есть, он засмеялся и сказал: "C'est pas mal"[167]
   И прибавил всего 20 гр<аммов> сыру! Но что же мне делать с моими ацетонами?! Уж я так тщательно буду держать мой режим, даже орехов есть не буду, м<ожет> б<ыть>, успокоюсь? Ведь как-никак, а я все-таки устаю, но зато франков 20-30 в неделю зарабатываю. И ем сыр.

22 февраля 1929. Пятница

   Подожду еще две недели, вообще -- до 9 марта, когда пойдет
   8-й месяц. Если он не принесет никаких изменений для моих анализов -- я ложусь в госпиталь. Так больше нельзя. Так плохо у меня еще никогда не было.

26 февраля 1929. Вторник

   Ничего не поделаешь -- в госпиталь лечь придется. Так плохо, особенно по утрам я еще никогда себя не чувствовала. Помимо анализов. Боже, какая тоска, какая страшная тоска! В довершение всего еще зубы болят, всю ночь не спала и днем мучаюсь. Le malheurne vient jamais seul[168]. Сейчас сижу одна дома и страшно расхандрилась. Хотя хорошо поговорила с Юрием, даже не знаю -- о чем, о чем-то близком и интимном, о чем мы никогда не говорили. А он -- неуловим. Или -- не идет навстречу.
   Боже, какая тоска!

5 марта 1929. Вторник. L'hopital

   Сегодня был Ляббе, нашел положение серьезным и сказал, что мне надо лежать до родов. Ну, и что же? Плакать и ногами дрыгать все равно бесполезно, а если так надо для маленького, надо терпеть. А может быть, тут вопрос не только в жизни ребенка, но -- в моей. Ацетоны не проходят, несмотря на такую большую дозу инсулина. Интерн только руками разводит. Анализ делают перед каждым впрыскиванием, несколько раз будят ночью. Только второй день как чувствую себя сносно. А то лежала пластом, стенала от головной боли или спала. Даже не скучала. Мамочка приходит по вечерам, после работы и даже заходит в бюро, "говорит по-французски" для этого.
   Когда я сегодня сказала Юрию и Папе-Коле о том, что буду лежать еще два месяца, они оба отнеслись очень легко и как бы совсем не поверили. Вот Мамочка поверит.

6 марта 1929. Среда

   Когда я сказала Мамочке -- она заплакала. Да и могло ли быть иначе. Так обе и плакали. И мне еще пришлось утешать ее, уверять, что я бодра и не плачу, что это, в конце концов, не так долго, как-нибудь перетерпим. А какой еще "недолго", когда осталось еще 9 недель! Буду работать для маленького. Буду шить распашонки, научусь вязать и свяжу одеяльце. Только бы он был, для него я готова все перетерпеть.

7 марта 1929. Четверг

   Сейчас была в Maternite[169]. Неприятно поразила какая-то особенная чистота-белизна, высокие кровати с лесенкой и вздутые голые животы. Записали. Молоденькие девочки долго и сильно мяли мой живот. Вообще одиноко, тоскливо. И предстоит еще много тяжелого.

22 марта 1929. Пятница. 8 ч<асов>

   Нет, пора начать вести хронику Salle Potain. Иначе с тоски помрешь. Пропущу все, что было за это время, -- страшную зубную боль, мои крики и стоны по ночам, все мои страданья, и как этот зуб был, наконец, вырван -- все к черту. Теперь страдает моя соседка Helene Boulogne с горлом, с зубом, с ухом.
   Начну со вчерашнего дня.
   Начался он крупным скандалом. В начале девятого, когда мы с mme Beau делали анализ, вдруг является интерн, страшно свирепый, смотрит листы у диабетиков и около бабушки  6 разражается криком:
   -- Мадам, вы не держите режима, вы едите то, чего нельзя, тогда же нет надобности лежать в госпитале, вы можете вернуться домой.
   Подписал ее карту. Затем пошел в маленькую комнату, где лежит mme Prat, и разражается еще большим криком.
   -- Мадам, вас видели, когда вы ели яблоко, вы станете отрицать!?
   Страшно разгневанный ушел и утром больше не появлялся. A mlle Fraley, проходя мимо меня, бросила быстрый взгляд на мой столик. А у меня как раз первый день нет сахара. О, а в коробке сыр, масло, и каждый вечер -- кофе с молоком. Бабушку увезли вчера же, mme Prat уезжает сегодня. Вчера же нашего полку еще прибыло: на  6 ляжет mme Durat -- самая старая по времени диабетичка[170]. Я ее люблю и рада ей.
   На время визитов старушку (со страшным взглядом и страшными ранами на спине) отгородили ширмами. Приходила ее дочка, немножко поплакала, но больше болтала с соседками.
   После ужина по обыкновению одела халатик и уже не ложилась. Сидела около mme Durat, вязала одеяльце и разговаривала с ней. Приходил интерн, как всегда веселый и слегка хулиганистый. По-видимому, инцидент исчерпан.
   Мамочка вчера не приходила, я была почти уверена в этом. И после моего не совсем законного, но не очень видимого кофе принялась за печенье с сыром. Тут-то и приходит Интерн, а я даже сыр не спрятала. Потом смешно было.
   Около 8-ми пошла умываться. Там mme Beau. Смотрю -- с ней что-то неладное: взгляд дикий, и на ногах не тверда. Дальше -- больше. Хочет выйти и вдруг падает. Поддерживаю ее и тихонько опускаю на пол. Глаза открыты, но взгляд невидящий. Открытый рот. Лежит так, что я не могу открыть дверь. Начинаю оттаскивать ее от двери, дрыгает ногами, пищит. Тяжело. Тащу за руки и за ноги, как мешок прислоняю к столу. Бегу и зову сиделку. Собирается народ. Та чуть приходит в себя. Ей дают молока с сахаром, т. к. это несомненная реакция. Тут уже начинается комедия.
   -- Я не могу столько: у меня будет сахар, я не хочу!
   Зажимают нос, пробуют влить самой. Кое-как переводят в палату, вызывают сестер и доктора. Приходит не интерн, а другой и говорит, что сахар давали напрасно и надо впрыснуть инсулин. По его уходе поднимается смех. Приходит вскоре интерн, велит дать молоко, несколько встревожен. Умирает старуха, но все заняты историей с mme Beau. Свет горит до 9 1/2, разговоры продолжаются и в темноте.
   С вечера спала хорошо. Окна были открыты с нашей стороны и прямо за мной. Поэтому куталась, и было жарко. Часов с 12-ти опять бессонница, к счастью, непродолжительная. После впрыскивания в 2 часа и молока с кофе за ним -- засыпаю, кажется, относительно быстро.

24 марта 1929. Воскресенье

   В пятницу, совершенно неожиданно, на прием пришла и Мамочка. Я даже испугалась, да и было чего: больна, астма, не ходила на работу, была у доктора, в четверг вечером был припадок. Юрий приходил на полчаса, хотел прийти вечером, да так и не смог. На приеме я была кислая и усталая. Утром был интерн и нашел, что "Сеllе-lа va bien, cette dame[171] и сказал своему спутнику:
   -- C'est le troisieme enfant de mr Labbe[172].
   По ночам развлекает старушка. Бормочет, кричит. Прошлую ночь разорвала простыню, стала ходить по палате и упала. Потом сиделка всю ночь сидела около нее.
   Вчера был Ляббе, на минуту остановился, нашел, что все хорошо; рассчитывает, что самые серьезные месяцы прошли, и скоро я вступлю в лучший период. Сахару нет, ацетоны держатся.
   Прививки убавили на 1/2 сантиметра. Две ночи не дают молока, а так как я пью вечером кофе, то молоко -- боюсь и не прошу. Реакции не бывает. Зато -- голод, и утром -- головная боль. Сегодня оформила официально это убавление, и буду говорить с Франсей, если она придет.
   Юрий вчера не приходил. Ждала вечером, но и вечером не был. Совсем я его не вижу. Ночью не спала, и думались очень грустные мысли. Что роды у меня не пройдут благополучно, что меня это сломит окончательно, ребенка не будет, а я буду лежать несколько месяцев, как  6. Как, в сущности, просто и легко ломается жизнь. Ведь могла же я быть счастливой, как другие.

25 марта 1929. Понедельник

   Вчера был Юрий. Долго рассказывал о субботнем чествовании Милюкова[173] во Франко-русском институте. Он (Ю.Софиев -- И.Н.) выступал и имел большой успех. Да я и не сомневаюсь в этом -- он все-таки намного и культурнее, и умнее всех франко-руссов. И, конечно, его речь была самой талантливой и содержательной -- не только среди студенческой болтовни. О ней много говорили, и Гурвич приглашает его в пятницу к себе. Я рада, что он умеет интересно жить, и жизнь ему предстоит большая. И странно: чем больше он поднимается, тем больше я опускаюсь.
   Вчера чувствовала себя много лучше. Даже сердце не очень беспокоило. Только после еды было обычное сердцебиение. Вышивала одеяльце. Получается такое хорошенькое, что радует меня, как младенца. Вот в этом все мои радости. Следить за тем, что делается где-то "там", я не могу. "Той" жизнью жить не могу. Оттуда долетают только какие-то слабые отголоски, и часто это меня не только не волнует, но и не интересно совсем. Даже странно и немножко обидно. Зато целиком живешь этой маленькой больничной жизнью. И -- своими предчувствиями. Я, кажется, начинаю бояться...

26 марта 1929. Вторник. 9 ч<асов>

   Вечером был бунт диабетиков. Во-первых, не дали хлеба (и накануне -- в уменьшенном виде), не привезли. Во-вторых, сыр дали Cantal, довольно острый, и все начали ворчать, что на "языке щиплет", и демонстративно оставляли его. Одна я не поддержала всех, заявив, что мне нравится и что канталь куда лучше, чем камамбер. Они поскандалили, однако другого сыра не получили, и, в результате, у меня оказалось три порции. К вечеру привезли и хлеб, и некоторым по ошибке дали два раза, в результате чего я получила два лишних куска. После обеда, когда у меня началось сердцебиение, соседки решили, что это реакция, и дали мне молока. Л вечером, как обычно, кофе. А сахару нет.
   Юрий вчера не приходил -- у него много работы. Не знаю, увижу ли я его сегодня. Если и зайдет опять, то на какие-нибудь 20 минут. Зато Мамочка пришла вчера раньше, до 7-ми часов, а сегодня придет еще раньше, теперь будет уходить с работы в 6.
   Что же еще? Еще на пол сантиметра убавили прививку. Сегодня, наверное, будет Ляббе. Вчера никого не было, даже Франсей. Дни пролетают так, что я не успеваю с ней заговорить о еде.

27 марта 1929. Среда. 9 ч<асов> 15 <минут>

   Вчера Юрий пришел на полчаса. Очень мало для меня -- так его видеть. Спросила о Сборнике, сегодня сдает в печать, скоро обещал принести корректурные листы. Меня это даже заинтересовало. Прокорректируем. И посмотрим, что из этого получится.
   Вчера утром увели mme Durat в хирургическую вскрывать нарыв, да так там и оставили. Сегодня утром должны привезти. Mme Beau после долгих комедий с интерном все-таки получила его подпись и вчера ушла. Я думаю, что меня переведут теперь на  2, так всегда полагается, что переводят вперед последнюю диабетичку, а Франсей распорядилась сохранить это место для mme Durat. Теперь на  4 -- дыра и боюсь, что меня туда перетащат. Мне это нисколько не улыбается, так как над  4 нет лампы и, значит, читать по вечерам почти невозможно. Да и Бог знает, кого положат на мое место, а там, на  2, хоть соседи хороши. И потом, в конце концов, все равно, с кем буду, так как из всех теперешних диабетиков мы с mme Deverneuilly дольше всех лежать будем. А перетаскиваться потихоньку с  5 на  2 мне не улыбается. Поэтому я обиделась и остаток дня провела в очень скверном настроении.
   А вечером, перед приходом Мамочки, на  6 привезли совсем безнадежную старуху. Я думала, она и ночь не проживет. Прожила, но все равно скоро умрет. Это еще больше интерна портит мне настроение.
   Мадам Дюра привезли вечером с колоссальным количеством ацетонов (++++). Я такой реакции еще не видела. Глубокая рана -- приходили делать перевязку.
   На  4 положили хорошую соседку -- молодая, только ноги больные. Ухаживаю за ней.
   Что-то случилось со стилом -- паршиво пишет, и это меня раздражает.
   Юрий вчера был ненадолго. Хочет поговорить с хозяином, чтоб узаконить свои опаздывания. Тогда будет приходить чаще и подольше. Вчера было четыре недели, как я лежу в госпитале. Осталось еще 6. Иногда начинаю ужасно бояться родов.

31 марта 1929. Воскресенье. 9 ч<асов>

   Дела как будто ничего. Вспрыскивание все уменьшают, кофе и молоко пью по вечерам и в полдень, а сахару нет. Вчера Франсей проходила. Посмотрела на мою доску:
   -- 4 сантиметра, и нет сахару! -- и так как-то хорошо улыбнулась. А ацетоны мои беспокоят только одних мальчишек-студентов. Один из них вчера долго смотрел на доску, долго размыш не говорилось о Харькове. Политику мы тоже забыли вчера и не рассуждали о войне. Не много таких счастливых дней в нашей беженской жизни. Долой политику, да здравствует красота природы! И употребляю здесь самые успокоительные слова: что будет, то будет -- от судьбы не уйдешь!
   Сегодня я видела во сне, что мы из Крыма бежали в Сибирь, в Томск. И так ясно я это видела и чувствовала, что, пожалуй, совсем не вернусь домой.
   

19 мая (по нов. ст. 1 июня. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   "...Не оружием победить большевизм, он сам пройдет, это болезнь. Но не к смерти приведет он Россию, а к цветущей славе. Большевизм поработит весь мир. Россия будет передовой страной, Великой, главной и Могучей, куда лучше, чем прежде. И Запад перестанет чваниться перед нами, потому что Русский народ самый лучший народ на земном шаре". Так гласят мудрые слова истины.
   Каменев прав. Россия не погибнет, но воспрянет лет через сто. Мне непонятно только одно, как это Врангель... Что он не понимает, что ли, этого и все еще грезит о наступлении! Ведет "русскую" политику в Крыму. Не смешно ли? Кому нужен его Крым. Будь на его месте Колчак, уж непременно бы что-нибудь придумал и вылез бы из такого дурацкого положения.
   К сожалению, Каменев прав, я уже не увижу великой России и очень, очень не скоро, даже никогда... никогда... никогда... никогда не вернусь в Харьков. Прощай, прощай навсегда, Таня. Я знаю, если бы мы сейчас были вместе, то непременно бы ругались, но теперь, когда я знаю, что не видишь и не слышишь меня, я признаюсь, как я тебя люблю, что уж, конечно, бы не сказала тебе в глаза. Таня, прежняя жизнь кончилась, и скоро у всех начнется новая жизнь, может быть, во много раз лучше прежней, а может быть, и хуже. Я круто оборвала свою прежнюю жизнь и скоро начну, а может быть, уже начала новую. У тебя этот период пройдет незаметно, но будет. И уже никогда не будем с тобой сидеть на окошке в темной комнате и мечтать до позднего вечера; и теперь так далеко друг от друга. Я знаю, если бы ты прочла эти строки, ты бы сказала: "Нытик". Но, поверь, Таня, если бы ты пережила хоть половину того, что пережила я, ты бы так не сказала. Трагедия не в том, конечно, что жизнь идет в собачьих условиях, а в том, что разрушен внутренний мир, погублено все чистое и святое, что было. Ты скажешь: "Ничего не было" и ошибешься: было. Была честность, совесть, а теперь ничего нет. От совести отмахиваются все, потому что она мешает нам заделаться спекулянтами и быть сытыми. Голос совести заглушает голос желудка. Поневоле делаешься эгоистом, и я уверена, что скоро мы пустимся на воровство и пойдем грабить по Ялтинскому шоссе. И даже не хватает мужества отказаться от блага своей жизни во имя честности. Заглушить внутренний мир, значит, потерять свою душу, а это самое тяжелое, самое мучительное, что только может быть у человека. Я не знаю, какая ты теперь, в моей памяти ты осталась легкомысленным, наивным ребенком. Но если ты нравственно выросла за это время, ты должна меня понять. Счастливая, если ты этого не пережила. О Господи, зачем я это пишу, ведь ты все равно не прочтешь!..
   

20 мая (по нов. ст. 2 июня. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Недавно опять были в театре. Прекрасно!
   

21 мая (по нов. ст. 3 июня. -- И.Н.) 1920. Четверг

   
   Сегодня у меня много знакомых именинниц: Тетя-Леля (где-то она теперь?), [123]Леля Хворостанская и Леночка Плохотниченко. Воображаю, что сейчас в милом Харькове. Сердце сжимается тоской, мучительной тоской, и так искренно хочется вернуться. Образы давно минувшего воскресают в душе. Вспоминается К. И. Романов, студент, живущий на верху нашего дома, моя первая любовь. Наивное, глупое увлечение, очень недолгое, конечно. И почему, что в нем привлекательного? Не знаю.
   Как быстро летит время! И ничего еще не произошло за это время, потому оно и прошло так незаметно. Мамочка говорит: "Надо всегда высасывать из жизни все хорошее, также и теперь". А я не хочу! Да, я не хочу теперь жить "пока что", как говорит Марадудина. Я буду гордиться именем беженки и нисколько не намерена превращаться в гражданку города Симферополя. А что если придется? Тоска, тоска, тоска без просвета.
   

22 мая (по нов. ст. 4 июня. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Скверное у меня самочувствие. Слабость такая, что еле на ногах держусь, перо совсем выпадает из рук.
   Завтра мы, должно быть, с Папой-Колей пойдем прививать холеру. Говорят, что с этой прививкой можно получить холеру и в несколько часов умереть. Вот если бы мне получить ее! Сейчас это, кажется, самое искреннее желание. Да, я хочу умереть. Жизнь мне не дала того, что от нее требуется. Самое прекрасное, самое святое в мире -- это смерть. И я жду ее, жду с нетерпением! Как бы хорошо сейчас умереть, тихо, незаметно, похоронят меня на уютном симферопольском кладбище, где-нибудь рядом с бабушкой, поставят черный крест с моим стихотворением (для этого можно сочинить надгробное слово). И ничего не буду слышать, ни видеть, ничего не чувствовать. Но зато я постигну великую тайну мира, узнаю то, что не знают живущие. Ах, как хорошо умереть!
   

24 мая (по нов. ст. 6 июня. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Сегодня я видела во сне, как будто я вернулась домой и так ясно видела всю милую Чайковскую. И так ясно почувствовала, что наша квартира цела и все вещи на местах. Только я потом не могла сообразить, большевики у нас или добровольцы, а спросить об этом не решалась. Но видела, что квартира в целости. И странно, Папа-Коля видел то же самое.
   

25 мая (по нов. ст. 7 июня. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Вчера, в дворянском театре шла пьеса Ядова "Там хорошо, где нас нет". Написана пьеса великолепно. Удивительно хорошо смешан комизм с трагизмом. Порой я не могла удержаться от слёз, и сейчас же хохотала. Играли чудесно. 1-е действие: Симферополь, угол Пушкинской и Дворянской, "Чашка чая". Сидят грузин из Тифлиса, купчик из Москвы, хохол из Киева, петроградец и еврей из Одессы -- Владя Гросман. Весело кутят и разговаривают. Вдруг полумрак. Входит какой-то человек и декламирует о том, как такая веселая публика позорит Россию и т. д. Потом эта публика собирается бежать. Гросман всем обещает достать валюту. Выкрикивает иностранные монеты. Выходит австрийская крона (и что-то поёт), потом -- германская марка, лира, франк и наконец фунт стерлингов. Около него все пляшут. Все это очень изящно и красиво. Вдруг появляется фигура в плаще и говорит о том, какой позор, что иностранную валюту ценят выше русской; что Россию забыли, погубили, но она, несчастная, оплеванная Россия, простит и полюбит снова тех, кто ее продал. Сбрасывает плащ и появляется русская красавица, в сарафане и кокошнике, сама Россия, и все падают перед ней на колени. Во время ее монолога я едва сдерживала слёзы, настолько это все грустно и правдиво. 2-е действие -- трюм парохода. Сидит та же публика, удирающая в Константинополь. Сначала острят и смеются, но всем становится грустно. Один становится на колени, прощается с родиной и плачет. Вдруг появляется какой-то человек и говорит: кому нужны ваши слезы, без вас Россия пала, без вас и восстанет, ей не нужны такие люди, которые думают только о собственной жизни. После этой трагической речи Гросман ввернул остроумную фразу, и опять хохот. 3-е действие -- Константинополь. Чем занимаются русские беженцы: одни стали уличными певцами, другие торговцами и т. д. Все они встречаются и говорят, как им хочется в Россию и как они по ней стосковались. Гросман даже соглашается: пусть уж не будет права на жительство, но будет Россия. Поёт: "Скорей воскресни, моя страна" и что-то в этом роде. Вдруг делается темно, панорама Константинополя исчезает, и на фоне Московского Кремля появляется высокий трон, украшенный двумя национальными знаменами, на котором сидит матушка Россия. Весь театр, как один человек, встает перед этой величественной картиной. Незнакомец, сидящий у ее ног, говорит, что она скоро воскреснет и снова будет великой и могучей. Оркестр играет Преображенский марш, ныне национальный гимн. Эта картина прекрасна, величественна и... желанна!
   Мы перешли в наступление. Пока -- успех. Мы прорвали хорошо укрепленный фронт большевиков и взяли ряд станций и селений.
   Недавно я прочла мой рассказ "Женщина" Мамочке и Папе-Коле, и это имело крупные последствия. У нас с Мамочкой круто изменились отношения к лучшему. Она во мне открыла одну черту, которую раньше не замечала, именно: сходство с собой; хотя и мне, и ей казалось, что между нами нет абсолютно никакого сходства. Папе-Коле очень понравился мой рассказ, Мамочке тоже, хоть она находит, что мысль слишком страшная.
   Донников уже заразился пессимизмом Каменева. Как придет к нам, и каркает, каркает, каркает без конца. А Каменев, определенно, мерзавец: с одной стороны, он хочет ехать в Севастополь и поступить грузчиком на пароход. В общественных учреждениях, а особенно в государственных, он определенно не хочет работать, потому что не хочет участвовать в преступлении. Добрармия -- преступление! Он скрывается от воинской повинности, говоря: "Чего ради я буду бить не виновных, или не виновные меня будут бить?" Большевиком его тоже нельзя назвать, он их глубоко ненавидит! Но, пожалуй, он все-таки предпочитает их добровольцам. Понятно, что может говорить такой человек о Добрармии. Он подорвал доверие и уже давно уничтожил надежду. Я ненавижу его за это, я его презираю: как только завижу красивые, правильные черты его лица -- я убегаю прочь. Я боюсь услышать его слова. Конечно, у него нервы ужасно расхлябаны за это время, таких нельзя осуждать. Сначала хоть один был такой, а теперь и Донников. Вообще, его очень легко в чем бы то ни было уверить и склонить в любую сторону. Как только Каменев уедет, мы его живо переделаем.
   

26 мая (по нов. ст. 8 июня. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Мамочка говорит, что жизнь прекрасна. Я с этим не могу согласиться. О себе я не стану говорить: моя жизнь если не прекрасна, то, во всяком случае, интересна, если смотреть с философской точки зрения. Возьму в пример одну женщину во дворе -- Мотю. Где же прелесть в ее жизни? Она целыми днями работает, устает, нервничает, а где у нее развлечения? И не одна она такая. Интеллигенция -- класс привилегированный: мы сумеем найти прелесть жизни, всегда сумеем забыться в поэзии, в искусстве и т. д. А Мотя? Какая ее цель, для чего она живет, кому нужно такое бессмысленное существование! Живет для того, чтобы вырастить своих детей, таких же несчастных, как и сама.
   Сегодня ночью Каменев уехал в Севастополь. И больше уж я его никогда не увижу. Останется он у меня в памяти угрюмым пессимистом и вместе с тем таким веселым балагуром, каким был вчера. Но он сделал большой переворот во мне. Он мне ответил на многие трудные вопросы, над которыми я себе ломала голову, не могла ответить. Во-первых, что пессимизм -- никому ненужная дрянь! Он и сам не рад таким мыслям. Во-вторых, что высказывать свои чувства не всегда бывает хорошо; и ему не легче оттого, что он заражает других. С. В. Каменева я долго буду помнить, это такой тип, который не забывается. Сергей Валентинович Каменев, первый, который против моего (и своего) желания имел для меня такое большое значение.
   Донников очень расстроен: его семья в Харькове, и он страшно беспокоится за нее, все говорит о своих детях. Несчастный человек, мне его страшно жаль. Владимирский тоскует о семье, которая в Ельце, сейчас он захварывает, боюсь, что тиф; как грустно: один-одинёшенек. Слава Богу, что мы вместе!
   

28 мая (по нов. ст. 10 июня. -- И.Н.) 1920. Четверг

   
   Сегодня утром я сидела в Лазаревском саду на далекой аллее, над Салгиром [124]и читала. Подсел ко мне какой-то офицер и вступил в разговор. То-сё, разговорились. По моей абонементной книжке из библиотеки он узнал мое имя и фамилию. По моим глазам отметил некоторые черты моего характера, даже многое из моей жизни (странно). Одним словом -- тайна, знакомство романтично, и интересно. Когда я уходила обедать, он просил меня назначить свидание (ого!!!). Я велела ему ждать каждый день на той же аллее (пускай пождет!!!). Но вся беда в том, и большая беда, что он обедает (или, может быть, обедал) в той же столовой, где и мы, и, дурак, конечно, не сумеет сдержать тайну?!!!? Вдруг он вздумает со мной заговаривать в столовой? Что тогда делать!?!? Дурак он, дурак, болван, мерзавец, впутал меня в такую скверную историю! Как я теперь буду выпутываться!? О!!!!!?!!! Сначала я думала все рассказать Мамочке, авось выручит. Но потом раздумала, решила ждать, что дальше будет. В столовую умышленно запоздала. Там его не было. Теперь не знаю, как мне дальше быть. Любопытно б завтра узнать, правда ли он там обедает, но, с другой стороны, страшно. Если завтра совсем не пойти обедать (у меня отчаянная головная боль вот уже несколько дней, и это можно было б устроить), но до каких же пор ждать? Что делать? Если написать письмо и оставить на скамейке, но какое содержание, да и не поможет оно. Ах, не с кем посоветоваться. Мамочке не скажу, это ей не понравится. Лучше сама. Но как?!?!?!
   

29 мая (по нов. ст. 11 июня. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Мелкие заметки дня.
   Офицера в столовой не было. На свиданье не пошла. Папа-Коля получил на службе английские ботинки исполинского размера, весом в пять фунтов каждый, и рад.
   Пошел первый поезд на Мелитополь. Большие победы.
   Лида Фихтер сказала Соне, что она меня не узнает, какая я была бойкая, живая в гимназии и какая вялая здесь.
   Гутовский совсем поправился и пришел к нам. Папа-Коля осуществил свою заветную мечту -- купил сахарину. Я настолько привыкла пить чай с солью, что сладкий чай мне (увы!) уже совсем не нравится. Отвыкла.
   Нудящая жара. На солнце ужасно болит голова. Ремнями от деревянных сандалий больно натерла ногу. Ядвига Матвеевна сшила мне еще одну шляпку. От занятий отвиливаю: болит голова. Читаю Данилевского.
   Мамочка до обеда стирала.
   Обед прескверный.
   На дворе зной, дома ужасная скука.
   Как я намерена жить по окончании гимназии? Выйти замуж и отречься от всех благ светской жизни. Поселиться где-нибудь в Сибири, на Камчатке, в Петропавловске, чтобы обо мне никто не знал и я ни о ком не знала. Вести самую тихую незаметную жизнь, и правильную жизнь, без цели, без интересов, без желаний. Утро пробыть где-нибудь на службе, где -- все равно, дома похлебать кисленькие щи, а вечером зайти к соседям на чаёк. И так -- изо дня в день жить, только чтобы отжить свое время и умереть. Только в такой жизни не может быть ни пошлости, ни искусственности. Быть может, для спасения души я и хочу избрать себе такое поприще, скучные и однообразные дни. Или выйти замуж за какого-нибудь крестьянина, опроститься, отречься от образования и жить тяжелой жизнью работницы! Или уйти в тундру к самоедам и забыть все... Ну нет, это уже слишком, достаточно зарыться на Камчатке, забыть обо всем, отречься от всего.
   

30 мая (по нов. ст. 12 июня. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Такая жизнь, о которой я писала вчера, ближе всего стоит к учению Христа. Много лет с тех пор Христос проповедовал равенство и братство, и только теперь большевики захотели построить такую жизнь. Их идея прекрасна -- кто же может отрицать? Но строили они ее на лжи, на обмане и только разрушили то, что было. Видно, люди еще не доросли, чтобы понять учение Христа. Я даже отчасти понимаю большевиков, почему они уничтожали храмы. Религия должна быть только в душе человека, только в душе может быть истинная, живая вера. Приходит человек в церковь, крестится, делает вид, что молится, и, может быть, и правда молится, но часто мысль его витает далеко, и прямо из церкви он идет воровать, симулировать, обманывать. О чем же может молиться такой человек? Все это пошло, пошло и пошло.
   Дневные заметки.
   Прививала во второй раз холеру.
   

31 мая (по нов. ст. 13 июня. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Мелкие заметки.
   У всех нас болят руки, и голова. Вечером придут Гутовские, и будут вареники. Встала поздно, до обеда читала.
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) июня 1920. Суббота

   
   Увы, зимовать нам придется в Крыму. Это уже факт. Армия, правда, скоро подойдет к Александровску, но там... Стоп, машина. Там будет долгая остановка. И поляков лупят. Так что прощай, Харьков! Заветная цель отходит все дальше и дальше. Даже в Туапсе я так не отчаивалась, как здесь. Я даже примирилась с этой мыслью -- жить в Симферополе. Об этом давно уже говорил Каменев, Донников, Забнин; но я придавала мало значения их словам. Я считала их пессимистами, каркунами и т. д. Но сегодня об этом сказал Папа-Коля. Значит, это будет так. Теперь я решила приналечь на занятия, осенью сдать экзамен в 5-й класс и поступить в гимназию. Только б найти комнату, в нашем чуланчике мы совсем замерзнем зимой. А все-таки, как грустно! Здесь устраивается землячество харьковцев: главная цель -- установить сношения с Харьковом. Так-таки и не дойдем до Харькова! А уж как мне хотелось этого, как я верила! Обманули добровольцы!
   

7(по нов. ст. 20. -- И.Н.) июня 1920. Воскресенье

   
   Э, чего там унывать! От судьбы не уйдешь. Здесь -- так здесь, а может, чудо приключится, и "там" будем. Вчера вечером Мамочка стирала. Тесно, душно, грязно. Я ушла из дому, пошла к Гутовским, думала взять мой альбом со стихами. Пришла. Ядвига Матвеевна в саду. Пошла в сад, а она с девочками Селивановыми работает на огороде. Присоединилась и я. Я очень люблю работать в саду или на огороде. Мне кажется, если бы у меня был огород, я бы за ним ухаживала как за своим ребенком. Было уже совсем темно, тонкий серп месяца показался из-за деревьев, все было так красиво, спокойно, а мы все еще чистили и пололи грядки. А сегодня мы все пойдем гулять в какой-то загородный сад.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) июня 1920. Четверг

   
   Сегодня ночью у нас во дворе один старик заболел холерой. Днем он умер. Мы, конечно, очень боимся, все тщательно прикрываем, моем, настроение самое препоганое. То ли было ровно год тому назад! Как раз в это время в Харьков вступили добровольцы. Где-то там громыхают орудия, а здесь такое счастье, такая радость. Я никогда не забуду ту дикую радость, когда увидела первого добровольца. И этот великий день я никогда не забуду. Не такое к ним было тогда отношение, была твердая вера... а теперь ее нет. Я уже более никому не могу верить, все обманули. Но когда же харьковцы снова переживут такой момент, как 11-го июня 19-го года! Я уже не могу, я органически не могу более ждать! А тут еще такие разговоры с Забниным: Крым... навсегда... устраиваться... [125]Я готова ждать еще месяц, целый месяц, но больше -- не могу!!!
   

12 (по нов. ст. 25. -- И.Н.) июня 1920. Пятница

   
   Пишу в степи. Сижу в степи, на одном высоком кургане, и любуюсь тем, что вижу. С одной стороны передо мною весь Симферополь, как на ладони, немного правее Крымские горы. Они сейчас в тумане и видны неясно. С другой стороны, против гор, на довольно большом протяжении видно море, перед ним селение: справа на юг далеко видны леса и горы, а налево бесконечная, холмистая равнина. Тихо, ни души, только трещат кузнечики да щебечут птички. Палит солнце и обдувает ветерок. И я раскинулась на траве, и меня прокаливает жгучее крымское солнце, и так хорошо. А дома больная Мамочка, боится холеры, которую сейчас очень легко заполучить. Она заболела вчера. Мы нашли себе другую комнату, через неделю переедем туда.
   

14 (по нов. ст. 27. -- И.Н.) июня 1920. Воскресенье

   
   О чем писать? Мамочка поправляется. Сейчас пошла с Папой-Колей прогуляться. Я одна, что же я обычно делаю, когда я одна? Сижу на кровати у краешка стола, перо в руках; передо мной зеркало, смотрю, как я загорела за сегодняшний день, смотрю на букет бессмертников и думаю, когда же соберусь отнести их на кладбище и выполоть сорную траву на могиле. Пойти б сейчас. Да поздно. Еще думаю, что надо будет выгнать мух. Сегодня я из степи показывала море Гутовскому и еще двум мальчикам; они так радовались, что из Симферополя вдруг видно море. Думаю -- получила ли Люба Ретивова мое письмо, которое я ей недавно послала в Керчь, и как отнеслась к стихотворению, посвященному ей. (Плохая, прескверная бумага!) Что делать, определенно хочется есть! Прочла еще раз-два последние стихотворения от 11-го и 13-го. Ни мамочка, ни Папа-Коля не поняли, сколько души вложила я в них. Для меня они, именно, имеют большое значение. Мысли перескакивают на политику. Хотят ввести новый стиль, не могу примириться с этим. Как же будут теперь праздники считать? Этот вопрос меня больше всего смущает. Тоже вздумала Россия за Европой угнаться! В культуре отстает, а по внешности тоже хочет походить на Европу. На то она и Россия, чтобы отставать!!!
   Как посмотрела на полку, а она вся черная от мух. Не вытерпела, взяла полотенце и стала гонять, даже рука заболела. А всё их много.
   

15 (по нов. ст. 28. -- И.Н.) июня 1920. Понедельник

   
   У Надежды Михайловны есть кот Касьян. Сначала был прелестным котенком, а потом стал таким несчастным, голодным, паршивым котом. А она все не хотела его отравить. Касьян никому покою не давал, во дворе его все боялись, а дома он все прыгал на мою постель. Сегодня, когда Забниных не было дома, Мотя взяла и утопила его в помойной яме, да еще вилами придавила. И весь двор (кроме детворы), знал об этом заговоре, и все радовались. Интересно, заметит ли Над<ежда> Мих<айловна>?
   Сейчас с Мамочкой занималась по географии и зоологии и почувствовала удовлетворение. Если бы я занималась регулярно, я бы очень скоро кончила и географию и зоологию, и принялась бы за историю и алгебру. Так скоро можно и экзамен держать. Это уж вовсе не так трудно.
   Стоят у сарая две девчурки, лет 3-4, Лиза и Нина. Отец Лизы -- коммунист, командующий юго-западным фронтом, [126]а она живет у бабушки. Нина -- дочь Моти. "Это нас салай!" -- заявляет Лиза. "Нет, нас". "Уходи, уходи, Нинка, это нас салай", -- не унимается коммунистическая дочка. "Мама, цево Лизка лугается, -- хнычет Нина, -- вот тебе, вот тебе", и она хватает Лизу за платье и начинает ее трясти. "А... эх... не дам тебе салай, он нас, нас, не дам, уходи из насево салая", -- ревет Лиза. Вот так коммунистка.
   А во дворе у нас все большевики. О чем говорят взрослые -- мы не знаем, но их выдают их дети. Ходят с красными флагами, и поют: "Выше неси над собою красное знамя труда!", или вдруг раздается возглас: "Это Врангель, держи его, держи! Повесить! Расстрелять!" Или те же Лиза и Нинка: "Ты большевицка?" -- "Нет". -- "Так я тебя алестую". -- "Зацем?" -- "Так надо".
   

16 (по нов. ст. 29. -- И.Н.) июня 1920. Вторник

   
   За последнее время я каждой день во сне вижу Харьков. То свою комнату, то какой-нибудь предмет из нее, то квартиру Гливенок, то -- Веры Кузнецовой. И каждый день вижу одни и те же лица. Главные из них -- это Таня и Вера. Часто вижу Ксаню [127]. Остальные как-то в тумане. Но каждую ночь я витаю в Харькове. И все так хорошо, хорошо... Жалкий обман! Сегодня я видела, как будто мы только что приехали и первую ночь ночуем у себя на квартире; так радостно и легко на душе! Но просыпаюсь в надежде увидеть свою милую комнатку и вдруг... горькое разочарование!.. Встаю грустная и расстроенная. И так изо дня в день; ночью в Харькове, днем в Симферополе. Странно, когда я писала дневник в черной тетради, в каком бы я ни была минорном настроении, едва я открываю его, на меня веет как-то хорошим, светлым, появляется смутная надежда, и перо невольно просится написать утешение в ответ на мои мрачные мысли. Теперь наоборот. Хочу я занести в дневник что-нибудь хорошее, отблеск надежды, рука невольно пишет смертный приговор. Почему так, не знаю. Должно быть, раньше я надеялась и верила, а теперь... хочу верить, да не могу; хочу надеяться, да не на что. И такие прекрасные сны только дразнят меня. О, если бы только они сбылись. Сколько бы лет своей жизни я отдала за это!
   

20 июня (по нов. ст. 3 июля. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Недавно в Симферополь приехал один купец из Харькова, выехавший оттуда в апреле. Вчера Папа-Коля разговаривал с ним. В Харькове ужасающий тиф. Нет дома, где бы не было больного; в один день было насчитано 9998 больных. Холод ужасный; учебные заведения не функционируют, во-первых, от холода, во-вторых, все здания реквизированы. Свету нет, трамваи не ходят, магазины закрыты и заколочены. Чрезвычайка существует, но на Чайковской ее нет. Продуктов никаких нет. Хлеб стоит 150 р<ублей>, а самый высокий оклад 6000 р<ублей>. Население разъезжается по деревням. Происходят частые реквизиции. Жить в городе очень трудно. Настроение ужасное. Ждут поляков и Петлюру.
   О добровольцах уже давно забыли. Бедные харьковцы, пожалуй, что им живется еще хуже нас. Когда-то мы все это узнаем?
   

21 июня (по нов. ст. 4 июля. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Что нас ждет в будущем? Мы об этом никогда не говорим, да и незачем это. Впереди -- ничего хорошего. Зиму... даже страшно подумать о зиме: холодная комната, быть может, гимназия и... даже не знаю что. Если даже к будущему лету и вернемся в Харьков, так там что? Ничего. Может быть, даже и жить там не станем. Чувствую, там произошло много ужасного. Вот она жизнь, вот она мечта! Какая горькая насмешка судьбы! Как давно я ждала переворота в нашей жизни, и до сих пор его нет. Уж в Туапсе, при зеленых, казалось вот-вот он должен произойти; поехали в Крым, и опять та же жизнь, без всякой перемены. Не жизнь, а бессмысленное существование. Моя жизнь осталась в Харькове.
   Вечер. Спешу поделиться на этот раз большой радостью: на фронте колоссальные победы, мы поймали в мешок самые сильные и самые опасные части красных, которые угрожали Мелитополю. Вся эта группа разбита. Взята масса пленных, масса орудий, пулеметов, снарядов и т. д. Ура доблестной Русской Армии! Ура тому, кто сумел из разбитых, унылых, небоеспособных частей, переброшенных с Кавказа, в кратчайший срок сотворить такую армию. Но?.. Это я уже усвоила черту Каменева: при неудачах унывать, говорить, что дело пропало, каркать и раздувать историю, и к удачам относиться скептически. Нехорошая черта, но что делать, если веры нет. Хотя, как подумаешь, какая армия была несколько месяцев тому назад и какая -- теперь! -- так уж и не знаю что. Веру я оставила в Ростове, надежду -- в Туапсе, а любовь -- в Керчи. В Симферополе я стала определенно ненавидеть людей. За время моего беженства я разочаровалась буквально во всех, начиная от армии и кончая Лидой Фихтер. А пока -- да здравствует наша армия и все, идущие против большевиков!!!
   

22 июня (по нов. ст. 5 июля. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Сегодня я одна пошла гулять за город на восток. Перспективой у меня были вершины гор, я хотела посмотреть, что за перевалом. Как-то мы с Мамочкой говорили, что хорошо бы и собраться на эти горы. Но я уже знаю, что это мы никогда не соберемся. Шла я без всякой дороги; солнце палило немилосердно. Дошла до хутора, расположенного по склону гор, верстах в двух от города; решила, что поздно, и пошла домой. Мамочка очень боится, как это я хожу одна в поле. Должно быть, Кутневичи навели ее на такие мысли: она-то и на кладбище боится ходить. Но это был единственный день, когда у меня не болела голова, и я поставила ей ультиматум: или я буду гулять, или лежать с головною болью. От плохого ли питанья или от чего другого, я не знаю, но только я страшно устала, что со мной никогда не бывало раньше. И почувствовала я это только тогда, когда пришла домой, а тут опять тащиться на обед. Я и сейчас чувствую такую усталость, что даже не в состоянии была пойти на симфонический концерт.
   

23 июня (по нов. ст. 6 июля. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   Проснулась под грохот, как мне показалось, 10-ти орудий. В первую минуту решила, что мы в Туапсе и наступают зеленые. Только потом сообразила, что это была сильная гроза и, может быть, даже вовсе не такая сильная, как мне показалось спросонья. Но настроение уже испортилось. Идет дождь, безнадежно унылый, то переходя в ливень, то почти совсем затихая.
   Странную вещь я вспомнила сейчас. В ночь под Рождество в теплушке, когда Швитченко рассказывал святочные рассказы о пауках, о снах и о приметах, в ту ночь я видела сон, что мы едем на пароходе, вещий сон! И вспомнила я о нем только на "Дообе". К сожалению, не помню, чем он кончился. Много на свете необъяснимых вещей. Может быть, и все мои сны о Харькове (я их больше не вижу) тоже правда?!
   

24 июня (по нов. ст. 7 июля. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Недавно я видела в театре "Граф Люксембург", [128]вчера -- "Король веселится". [129]
   Прохожу мимо комиссионных магазинов. Невольно останавливаюсь перед витринами. Чего-то только тут нет! Вот старинная тумбочка красного дерева, удивительно изящной работы, серьги, кольца, браслеты, бронзовые статуэтки, часы, сервизы, чудный кофейный сервиз, фарфоровый, серебряный, тут же перчатки, зонтики, книги и т. д. К какому черту спекулянты продают теперь эти вещи?!
   
   Лишь жить в самом себе умей, [130]
   Есть целый мир в душе твоей.
   
   И как это там еще говорит Тютчев. Я с ним совершенно согласна. Я никогда не делюсь ни с кем впечатлениями, чувствами, мыслями. Прежде чем сказать что-нибудь, надо подумать: а интересно ли это слушать другому и надо ли ему это знать? Надо бояться обременять других своей откровенностью. Надо молчать. Надо "уметь жить только в самом себе". В этом и есть задача жизни. Вчера ночью идем мы из театра. Ночь такая красивая, лунная, звездная. Так и хочется сказать: "Как хорошо!" А в голову лезет мысль: "А кому какое дело, хорошо тебе или нет? Каждый это и без тебя чувствует". И так всегда. Случайно брошенное слово, обращенное к себе, часто влечет за собой бездельный, глупый разговор. "Живи в самом себе" -- это мудрый закон судьбы. Но не в этом заключается загадка жизни. Тут есть еще что-то, до чего не только я, но еще и никто не додумался, над чем все люди ломают голову. И я буду искать эту истину, всю жизнь буду искать.
   

26 июня (по нов. ст. 9 июля. -- И.Н.) 1920. Пятница

   
   Так вот место моего заточения! Вот она, моя дача-тюрьма! [131]Вот этот уголок, полный зелени, тишины и спокойствия, где под палящими лучами южного солнца мне суждено провести жаркое, душное, знойное крымское лето!
   Вчера мы переехали сюда. Глухой переулок, весь в зелени. У нас две большие комнаты, мягкая мебель, зеркала, две кровати, электричество, хорошо. Есть сад, не то что прекрасный, он малюсенький, но хороший садик. Около дома, под огромным развесистым деревом мы пили чай. Напоминает не то дачу, не то Славянск. Но... с каким бы удовольствием я бы все это променяла на Харьков!
   Долго я бродила по дорожкам сада, и не нашлось уголка, куда бы ни проникало солнце. Дерева все усеяны абрикосами, только рвать их нельзя. А кругом высокий, как тюремная стена, уложенный из камня забор, обвитый виноградом и обсаженный туями. Все чуждо, и нет уголка, который бы напоминал север. Четыре каменных стены в саду, четыре каменных стены в доме, и нет простора, и нет успокоения, и нет отрады среди этих высоких стен!
   Нет слов, здесь лучше, чем на Бетлинговской, но неужто это и есть награда за все мои мытарства. Да я готова перенести вдвое больше, лишь бы скорее вернуться домой. Потому я въезжала сюда с тяжелым чувством: не такой награды я ждала. Я не хотела комфорта, я старалась жить даже как можно хуже, я хотела заслужить мое счастье...
   Пусть дома нет ни сада, ни качалки, но там свой угол, своя жизнь, а здесь... тюрьма!
   Грустно мне, будто бы сунули мне этот сад, как соску младенцу: на, забавляйся, да позабудь обо всем. И хочется разломать, изуродовать этот сад и уйти далеко-далеко, остаться одной и плакать, плакать, горько плакать. Одной, вечно одной, как узница.
   Хочется жить, да жизни нет. Не хватает за душу ни золотая красота гор, ни яркое небо, ни лунные, душные ночи. Все так чуждо, так далеко от сердца.
   Хочется бледного неба, широких равнин, степей, хочется севера...
   Хочется красоты, поэзии, музыки, дивной музыки, чтобы звуки вливались в душу и пели, сладко пели в сердце.
   Хочется жить бодро, энергично, шумно, работать до вечера, уставать, а с утра снова работать; хочется кипучей деятельности, жизни, а ее нет.
   Моя жизнь осталась в Харькове.
   Я не живу, а только существую, одна, с самого Харькова одна. Мне не надо людей; только те, кто пережили это, поймут меня.
   Где Колчак? Где мой идеал? Кому мне теперь посвящать мои мечты? О ком думать? Кого любить? И я одна, одна, одна в тюрьме.
   

27 июня (по нов. ст. 10 июля. -- И.Н.) 1920. Суббота

   
   Скучно. Делать нечего. Тоска. Пойду, что ли, в сад. А там что? А после что?
   Сегодня мы ходили с Папой-Колей к его знакомому в новый город. Там огромный сад, в семь десятин. Я вдоволь наелась абрикосов и груш. Там хорошо было. А как же мы здесь живем? А так же, как и на Бетлинговской. Та же тоска, то же уныние. Только что Каменева нет. О, какое мучение! Как хочется спать, спать и не просыпаться; грезить и грезить... Тесно, душно... скучно... пошло... и однообразно здесь. Хочется иного...
   С Мамочкой происходят столкновения. "Зачем ты стараешься причинять себе страдания?" Она не понимает ту мысль, которая для меня так ясна, что счастья можно добиться только страданием: после страданий всегда бывает счастье, и чем сильнее они, тем больше награда. Говорить эту мысль Мамочке я не хочу, отчасти из самолюбия, боясь, что она покажется ей наивной и суеверной. А посмеяться над моими мыслями, над тем, во что я глубоко верю, я не позволю! Это моя религия, моя святыня, это глубокая мысль моей души.
   

29 июня (по нов. ст. 12 июля. -- И.Н.) 1920. Понедельник

   
   Сейчас я написала длинное стихотворение памяти Колчака и посвятила его ему. Писала я почти без остановки, строку за строкой, не читая написанного. Написала: "Посвящается А.В.К." Папа-Коля все догадывался, кто бы это был и... догадался. Но я, конечно, и ногами и руками отмахиваюсь от этого. Много души вложила в это стихотворение, много в нем искренности и правды. К счастью, еще Папа-Коля не понял, что этот призрак и есть Колчак. Назвала я его "Le Revenant" [132].
   

30 июня (по нов. ст. 13 июля. -- И.Н.) 1920. Вторник

   
   О Господи! Опять о вчерашнем "Le Revenant". Никто его не понял. Я писала в порыве страсти, энтузиазма, не заботясь о рифмах, и музыкальных созвучьях, в нем нет красоты. В нем один восторг, навеянный музыкой и желанием; молитва идеалу, преклонение перед ним; излияние чувств, любовь -- вот что я чувствую в этом стихотворении. Как же это понять другим?! С Мамочкой опять столкновение: "Ты думаешь, ты что-нибудь особенное и тебя "никто не понимает?"" Хоть я и "не что-нибудь особенное", но меня не всегда понимают. И названо оно неправильно. Я хотела назвать его "Плач любви", но решила, что это будет слишком громко и ясно.
   

3 (по нов. ст. 16. -- И.Н.) июля 1920. Пятница

   
   Недавно Донников вернулся из Мелитополя. Я, конечно, не стану передавать всего, что он рассказывал. На фронте настроение прекрасное. Врангель сказал, что через неделю мы могли бы быть в Харькове, но у нас отвратительный тыл, и армия не двинется вперед, пока не наладятся гражданские управления. Стоп, машина! Значит, теперь уже факт, что мы в Харьков не попадем. И мне теперь совершенно безразлично, где придется зимовать. Зимой очень плохо будет, да и летом-то не славно. Но мне все равно... Вот мы уже больше трех месяцев в Симферополе. А кажется, неделю. Как глупо, как однообразно прошли эти месяцы. В Туапсе мы были 2'Л, а кажется -- целая вечность! Кажется, что только вчера я говорила: "Я могу ждать еще месяц, целый месяц, не больше" -- и вот уже этот месяц приходит к концу. Даже жутко делается, что уже 3-е июля! Время летит так быстро, а мои занятия -- ни на шаг. А впрочем, если не в Харькове, так не все ли равно быть в 5-ом или в 4-ом классе. Мне уже все равно. Такое безразличие ко всему... С 18-го будет новый стиль. И это мне уже все равно... Такая меланхолия... такое равнодушие.
   

6 (по нов. ст. 19. -- И.Н.) июля 1920. Понедельник

   
   На днях я видела в театре "Сверчок на печи"... [133]А впрочем, зачем я это пишу, когда у меня есть вопрос, который меня гораздо больше интересует: правда ли, что Слащев сошел с ума?
   Недавно Папа-Коля узнал, что в конвое Слащева есть вольноопределяющийся Кнорринг, у которого в Харькове есть родной дядя. Навели справки, оказалось, что нет, не Игорь. А уж так это, поди, подзадорило, так раздразнило.
   Мое положение безнадежно. Уже скоро начало занятий, а я еще и не начала заниматься. Я на днях должна была начать заниматься с Кутневич, да книг нет. Что делать? Есть у меня только алгебра, синтаксис, древняя история и география. Я решила одна заниматься географией, кончить ее и перейти на другой предмет, и хоть это могу знать как следует, а там... там как-нибудь. Однако подвели меня занятия. Не думала, что это будет самым больным местом!
   Сейчас гуляла в саду и ела абрикосовые косточки (абрикосов нет, зато косточек уйма).
   

7 (по нов. ст. 20. -- И.Н.) июля 1920. Вторник

   
   Мне сейчас предстоит одно неприятное дельце: пойти в библиотеку. Неприятность, во-первых, потому, что я абсолютно не знаю, что мне взять: там ничего нет; а во-вторых, я задержала книгу 12 дней, хотя прочла ее давным-давно. Как теперь отделаться -- не знаю. Через полчаса мне идти. О, ужас!?!!!
   Пришла из библиотеки. Точно камень с души свалился. Все обошлось благополучно. Но теперь уже раньше вторника не пойду, дудки!
   

10 (по нов. ст. 23. -- И.Н.) июля 1920. Пятница

   
   Странное у меня чувство на душе: как будто я уже прошла свою жизнь, и скоро всему конец. Будущее туманно и страшно. Как подумаешь, что жить в Симферополе, что с Харьковом все порвано, так до слёз, до боли делается жаль себя. Кто поймет такое состояние? Предчувствия странные: чувствую я совершенно ясно, что жить в Симферополе мы не будем, что скоро-скоро вернемся домой. Другое чувство говорит, что скоро и всей жизни конец. Говорят, сердце вещун, не обманет, а меня наверно обманывает. Не верю!
   И себя жаль, и всех беженцев жаль; и того бедного судейского в рваном пальто жаль, что обедает с нами в столовой и весь день ничего не ест, кроме супа; жаль и Донникова, и всех-всех, и снова -- себя. Нет, я правду говорю, что у меня жизнь осталась в Харькове.
   

11 (по нов. ст. 24. -- И.Н.) июля 1920. Суббота

   
   Сегодня я ходила с утра с детской площадкой гулять. Ядвига Матвеевна работает на этой площадке и позвала меня гулять. Там все малыши, но такие славные. Ходили на "второй ставок" [134]-- это пруд и сад. Я не люблю описывать прогулок: это уже скучно, не свободно, похоже на обязательство, на гимназическое сочинение и т. д. Да и зачем это?
   Сейчас я читала рассказ о древних раскопках, о чтении иероглифов и клинописей, и так меня завлекла эта история древнего Вавилона, его культура, искусство, жизнь... Древняя история очень интересна, но... не по учебнику и не для экзамена. [135]Так бы зарыться в древние исторические книги, позабыть обо всем на свете, наслаждаться прошлым и, главное, сознавать, что никому это не надо будет рассказывать. (Как меня отчаянно искусали москиты, вот мученье!)
   Вот уже и 11 июля, мой срок истек, я больше не могу ждать... и не жду. Довольно ждать! Что это за правительство, в самом деле! До сих пор еще Александровск не взят, а я уже мечтаю о Харькове. Эх, да что там! "Пропадай моя телега, все четыре колеса". (Неожиданная резолюция!)
   

12 (по нов. ст. 25. -- И.Н.) июля 1920. Воскресенье

   
   Мне вспомнилось сейчас 16 ноября, весь день. Счастливые воспоминания, гимназия, вестибюль. Я, Таня, Ксеня и Леночка играем в квача между вешалок. Занятия уже кончились, и все ушли, на вешалках висят только наши шубы, на окне набросаны книги. Помню, как сейчас, такую картину. Таня сидит на окне, Леночка застегивает шубу, а Ксеня ищет свои книги, которые я от нее спрятала; в конце концов я ей нахожу их. Я одеваюсь, и мы выходим наверх, стоим у входных дверей, болтаем о том, о сём. "Ну, пора, довольно", -- говорит Ксеня. Я целуюсь с ней и с Леночкой. "С тобой не стоит", -- говорю я Тане. Она смеется и уходит к себе. Леночка и Ксеня уже за дверью. "Ирина -- до завтра", -- кричит мне Таня, скрываясь в коридоре. Я даже не обернулась... С тех пор я ее больше не видела. Дома я позанималась с Галей Хворостанской музыкой, убрала свою комнату и радовалась, что завтра воскресенье, не идти в гимназию, завтра мы с Таней будем изображать что-то интересное, завтра раздобудем сани и будем кататься... А назавтра я уже стала беженкой... И вот с тех пор не знаю ни покоя, ни радости. Я не преувеличиваю, я не ною.
   

13 (по нов. ст. 26. -- И.Н.) июля 1920. Понедельник

   
   Скоро 12, значит, потухнет электричество. Я уже разделась и, закутавшись в простыню, сижу на том диване, где и сплю, перед столом, странная у меня появилась привычка -- ложиться, т. е. раздеваться рано, а потом продолжать читать, писать и заниматься. Окно раскрыто, хотя наш хозяин, пан Раковский, и злится и ругается, но мы их не закрываем раньше, чем потухнет свет.
   Сегодня что-то у соседей тихо, а то вчера у них были гости, и Чурилин читал свои стихи, да с таким пафосом, что я хохотала; мне они совсем не нравятся: ерунда, в футуристическом стиле.
   В этом доме столько народу живет и столько приходит, что я совершенно спуталась, кто здешний, кто нет; даже сама панна Элеонора (экономка) ничего не понимает, а это уже значит -- серьезно. К пану ежедневно приезжает старая панна княгиня, даже, кажется, с дочерью, а может быть, они и живут здесь, едят цыплят и задаются. К Чурилину приходит жена. [136]С Зацепиным жил какой-то офицер. И все они такие надменные, противные. Единственный симпатичный из них -- это Аренс. Он простой, и мне очень нравится. Говорят, он даже сам себе белье стирает.
   Еще в этом доме живет одна татарская семья: слепая старуха, сын ее Якуб и его жена, русская, но принявшая магометанскую веру -- Лиля-Ханум. Якуб, или, как она его называет, Кубик, страшно ревнивый; он ее одну никуда не пускает, не позволяет ни с кем знакомиться и т. д. Вышла же она за него не по любви, а просто очутилась в безвыходном положении, будучи беженкой без гроша денег, а тут подвернулся такой богатый человек, миллионер (или по-современному "биллионер")... Что же ей оставалось делать?
   А теперь спать. Завтра рано вставать, напиться кофе и идти на Бетлинговскую, 43 за молоком, кипятить его на мангале, заниматься, идти в столовую, покупать обеды, обедать там опять... А сейчас закутаться в простыню и спать до утра, а главное, думать...
   Не забывать действительности, а только унестись из этого душного тесного Крыма туда... туда... на север... На чем же в прошлый раз я прервала свою мечту?..
   

15/ 28 июля 1920. Среда

   
   Сегодня Александр Васильевич уезжает из Симферополя месяца на 2-3. Но он вообще не намерен возвращаться сюда, он будет пробираться на север, даже в Совдепию, если здесь будет крах. А мне жаль: единственно близкий человек был, и тот уезжает. Он у нас бывал постоянно, я даже не замечала его. Он у нас стал своим человеком, и мне жаль, что он покидает нас. Теперь будет еще скучнее.
   У нас опять финансовый кризис. Сейчас Мамочка с Папой-Колей выбирают из наших немногочисленных золотых вещей, что бы продать. Все они дороги по памяти, все их страшно жаль! А другого выхода нет. Папа-Коля хочет продать свои новые английские ботинки. Мамочка только сегодня поступила на службу, а Папа-Коля уже давно без места.
   

19 июля (по нов. ст. 1 августа. -- И.Н.) 1920. Воскресенье

   
   Я плакала. Я с самого утра плакала сегодня. За чаем обиделась на Мамочку, ушла в другую комнату, за ширмы, легла на кровать и плакала... в первый раз. После слёз всегда бывает легче, а у меня не было их, не было. Много горя, много обиды, ненависти и отчаяния накопилось у меня на душе, с тех пор как я стала беженкой. Я одна. Я с самого Харькова одна. Мне не с кем поделиться. Дневник, сухой, пошлый, бесчувственный дневник мне не заменит друга. Он не отвечает на мои мольбы, и никто не отвечает.
   (Воспоминания И. Кнорринг. -- И.Н.)
   ...В душной маленькой теплушке люди, вещи; все это смешалось в какой-то бесформенной массе. Посредине вагона чуть горит небольшая чугунная печка, а на стене коптит маленькая керосиновая лампочка. Холодный, зловещий мрак. Из темных углов выглядывают мрачные лица. Дверь приоткрыта. По широкой снежной равнине только и видно бесконечные сцепления красных вагончиков, красные ящики без окон, без двери, а в них тоже люди, усталые, изнуренные люди, и бегущие в дикой панике, в страшном смятении. Куда? Зачем? Что ждет нас в Туапсе? Между вагонов бродят тени, молча. И все молчат в вагоне. Мы знаем, что Добровольческая армия разбита, и несчастные, жалкие остатки бегут, бросая оружие, бегут за нами, за длинной цепью красных вагончиков. И следом за нами идут большевики. Мы знаем это. Но мы забыли, что наступает светлый праздник Рождества, совсем забыли. Вдруг раздались громкие слова молитвы, торжественное пение, и душа встрепенулась. Здесь, в теплушке такая встреча праздника!
   И на минуту стало легче на душе. Но после всенощной, когда я легла на корзину, прислонившись головой к холодной стене, мне стало грустно, так сладко грустно. И под шум колёс, под толчки налетавших один на другой вагонов, под завывание ветра, под зловещее молчание я плакала. Тогда я еще могла плакать. И. кто в этот миг ответил на мою грусть, кто мне сказал ласковое живое слово? Говорили, да не то, что нужно. И я вынимала из кармана шубы маленького слоника, моего единственного друга, и целовала его...
   А вот и Туапсе. Душный, маленький класс, громоздкие парты. Примус шипит, наш единственный кормилец. Коптит маленькая лампа с разбитым стеклом... А на дворе бушует холодный, бешеный норд-ост, сваливает с ног запоздалого прохожего, поднимает снег и заносит низкие туапсинские долины. Входит Пиневич, греет на примусе окоченевшие руки и говорит одну за другой страшные новости. И все молчат, и у всех на лице только один страшный, безграничный ужас. И в такие минуты я опять была одна со своим маленьким слоником...
   А вот мы на "Дообе". Тут уже совсем нельзя разобрать человека: это какая то сплошная живая масса людей; никто не может пошевелиться, каждый цепляется за другого, стараясь освободиться от налегших ему на плечи людей. Ноги отекли, на них лежит что-то тяжелое, голова откинулась назад и стала какая-то тяжелая-тяжелая, в глазах серый туман, за бортом огромные, разъяренные волны, и между ними глубокие, зловещие бездны. И невольно смотрится туда, где широкой бледной полосой чуть виднеется берег мрачного, негостеприимного Кавказа. Вперед, в синюю неведомую даль страшно смотреть, страшно заглядывать даже за день вперед. Что-то с нами будет, зачем мы едем? И никто из этой живой, бесформенной массы, заброшенной на палубу, не знает этого. Каждый едет, потому что все едут, потому что не все ли равно, где жить беженцам. Из Курска, Орла, Харькова, Киева, Царицына, Ростова, Новочеркасска, Таганрога и многих других городов собрались на этой палубе и отдались на волю капитана. "Куда привезут, там и будем жить". И все уверены, что Крым -- только оттяжка, что и туда проникнут красные войска, что всему конец. За "Дообом", на длинном канате, то глубоко погружаясь в море, то поднимаясь на волны, качалась баржа. Там ехали казаки, пешие, разбитые части, у них усталый угрюмый вид жестокого недовольства, злоба и отчаяние сквозят в их взглядах, и едут они, быть может, тоже на "авось", или затевают недоброе дело. Ужас и отчаяние сжимают сердца, как глянешь на эти черные фигуры, сплошь покрывшие баржу. И опять каждый думал про себя страшную думу, и ни у кого не нашлось слова утешения. Каждый страдал один.
   Вот Пасхальная ночь... Опять бесконечный ряд красных вагончиков, слякоть и грязь. Только здесь уже другая картина: это не беженцы, бежавшие без оглядки, здесь поезда идут во все стороны, и едут в них мирные крымчане, спекулянты и офицеры. Было совсем темно в вагоне. В одном углу лежал и метался в бреду сыпнотифозный, еще совсем молодой офицер. Он бредил. И было страшно слушать его бред. Из другой половины теплушки тоже раздавались стоны и дикие, бессвязные слова...
   А из Джанкоя доносился мерный, торжественный благовест.
   И в эту ночь, когда каждая душа наполняется святым восторгом, в эту ночь мы были забыты. Никто не вспомнил о беженцах. Крымчане -- холодный, черствый, эгоистичный народ, не отзовутся на чужое горе, и мы были одни. Только, может быть, там, на севере, кто-нибудь вспомнил о нас...
   

20 июля / 2 августа 1920. Понедельник

   
   Папа-Коля сейчас был на собрании в столовой. Туда пришел тот бедный судейский, о котором я как-то упоминала. Пришел выпить чаю (ему дома не дают даже кипятку) и попал на собрание. Он уже два дня не ходил в столовую. После холерной прививки у него была сильная реакция, а у него больное сердце. У него был такой ужасный вид, такой ужасный, что даже представить трудно. Пришел, сел за стол в своей обычной позе, облокотил голову на руку и... умер. Умер от голода, так тихо, так спокойно.
   Сейчас я занимаюсь с Екатериной Дмитриевной. Экзамен через месяц, а я даже что знала -- забыла. Языки, алгебра, теория словесности -- совсем слабо. А я теперь живу не прошлым, не настоящим, не даже будущим. Если я погружаюсь в прошлое -- так только в недавнее, с 17 ноября, и то только тогда, когда становится невыносимо грустно, когда так хочется с кем-нибудь поделиться. Многое из беженства я помню уже по своим собственным рассказам. Путешествие по морю совсем выпало у меня из головы, но я его, точно затверженный урок, часто говорю сама себе, идя за молоком. Идти полем, никого нет, ну я и говорю шепотом. Ну, и теперь я уже никогда не буду так говорить: если уж я что занесла в дневник, значит -- конец! Так же было и в прошлом году, когда я записала свою мечту -- и перестала мечтать. Почему -- не знаю. Мечта была глупая -- так я этого не замечала, а на бумаге заметила. Все хорошо только глубоко в душе, а на бумаге это уже не то, фальшиво и пошло. "Мысль изреченная есть ложь!"
   О будущем я мечтаю неверно. Я хочу только одного: вернуться в Харьков. Мне все равно, как мы там будем жить, мне надо быть дома, а там... там посмотрим, что я буду хотеть. Высвободиться от этой мертвящей жизни, увидеть Таню -- с меня довольно и этого. Фактически я живу настоящим, ни на миг не заглядывая вперед. Мне все равно, что будет со мной завтра, я живу совершенно равнодушно. Когда я чем-нибудь занята, учу уроки, кипячу молоко или убираю, я только и думаю об этом. Кончила и начинаю тосковать, нигде не могу найти себе места. Да разве бы дома я стала так скучать?!!! В действительности же будущее это грозно ждет меня впереди, я и не заглядываю, не хочу, ну его! Прощай, милый Харьков, прощай, если не навсегда, то, по крайней мере, до будущего лета. Ну а с того времени там совсем забудут о нас. Мы там уже станем чужими.
   

23 июля / 5 августа 1920. Четверг

   
   Я совсем одурела сегодня. Занималась весь день и без перерыва, и все, что учила, сразу забыла. Калишская, Сувалкская, Радомская губернии. Продолжение германской низменности, горы (какие же?). На фабриках Лодзи и Соковиц... Хлопчатобумажные, шерстяные. Плоцкое... Да нет... Как множить многочлены на многочлены? -- я забыла... Растения, которые размножаются ветром... Так что же они потом?.. Какие там заповеди Ирана? А в ушах звучит похоронный марш, который я сегодня слушала.
   Я читала "Войну и Мир", ужасный бой, я так и вижу его. Или, вернее, слышу: то ужасное отступление, как оно знакомо мне, точно такую же картину, страшную, жуткую картину я видела в Азове, в Туапсе, в Керчи. Снова мысль перескакивает на географию, на алгебру, ботанику и приходит к языкам. Я почти все слова знаю во французском рассказе, а смысла схватить не могу. Скоро экзамен. А я? Сердце сжимается так больно, руки безнадежно опускаются. Экзамен, а я теряю всякую память, да и не только память, а всякое сознание, гляжу перед собой на самовар и никак не могу сообразить, что же это такое. Напрягаю всю свою память, вдумываюсь, вглядываюсь... И не могу понять... Кладу перо, смотрю... И ничего не вижу: серая дымка, под цвет обоев, как туман или пар, закрывает все, виден только потолок соседней комнаты, и я смотрю на него и не могу оторваться. Да где же я? Давно знакомая обстановка, ощущенье, что я в Харькове, дома, близость чего-то милого-милого охватывает меня. Туман... И в ушах мерно и отчетливо звучат звуки похоронного марша... Так что же это? -- чуть не выкрикиваю я. А ничего. Белая бумага, а на ней бессмысленные, безобразные каракули... иероглифы... клинопись... Финикийцы изобрели алфавит... и персы... О Боже, да это какой-то бред у меня. Уже поздно. Хочу ли я спать? О нет, это моя бедная нога с двумя огромными нарывами хочет спать. Я не хочу. Я определенно чувствую, что нога хочет спать, вот так вытянуться и спать, забыться. Я не хочу сидеть и умножать многочлены. Да полно, что я, ведь все это сон, ничего этого не было, ведь я дома. Вот-вот сейчас проснусь. Ах, какая я глупая, ведь это только сон. О, зачем не мне играли этот похоронный марш, который так мерно и отчетливо звучит у меня в ушах?!
   

26 июля / 8 августа 1920. Воскресенье

   
   В саду темно-темно. Я брожу по дорожкам без всякой цели, без мысли. Тихо так, ни один листочек не шевелится. И я одна. В руках у меня какой-то белый цветок, и ничего не видно, и как-то грустно, уныло. Небо серое, высокое, здесь и там загорелись яркие звездочки. И я одна, одна, как и та маленькая, едва заметная, одинокая звезда. И мысли мои -- также от этого сада, от этой ночи... Мысли -- мои страшные враги, их ничем не отгонишь. Я уже не знаю, о чем я думала. Три героя вспомнились мне, три образа, столь различные и столь близкие друг другу, рисовались в моем воображении. Колчак, что-то могучее, сильное, великое, что-то неясное и далекое. Его стремления, его идеи, его конец... Это ужас. Образ Деникина, светлый и ясный. Все его слова, мысли, идеи -- все полно такой бесконечной любовью к родине, все так искренно, прямо и честно. Только не все оказались такими. И мне жаль его, страшно жаль, я даже не знаю, кого больше. Наконец, Врангель. Что-то молодое, светлое, бодрое, а дальше -- сомнения. Сомнение во всем. И опять англичане, эти подлые твари требуют мира. Опять очень хорошее положение на фронте, и снова как будто наступает опасный момент. И сердце сжимается в каком-то страхе... в таком сладком сомнении...
   Надо ждать событий!
   

30 июля /12 августа 1920. Четверг

   
   Вчера я долго гуляла в саду. Было уже совсем, совсем темно. А так хорошо. Я ходила по дорожкам, и мне было хорошо в одиночестве. Вдруг я заметила, что и в доме стало совсем темно. Это значит, что панна Элеонора легла спать и заперла дверь. Так как же я попаду домой? (Наши комнаты выходят на улицу). Но я не остановилась на этой мысли. Я села на скамейку. Мне совершенно не хотелось идти домой. Я знала, что там: шипенье примуса, духота, раздраженные слова измученных людей. А здесь так хорошо. И я чувствовала, что в этот момент должно произойти что-то необычайное, что не может эта ночь пройти бесследно. А между тем ничего не произошло. Проснулась Броня (прислуга) и отперла мне дверь. И мне стало неловко. Пришла я домой в самом восторженном состоянии. На душе было так тихо и спокойно. А Мамочка меня встретила словами: "Вот видишь, ты едва попала в дом"... И снова на меня пахнуло сухой, обидной жизнью. А мне было так хорошо... и все исчезло. И я опять стала такой же жестокой и сухой, какой всегда бываю при людях.
   

1 / 14 августа 1920. Суббота

   
   Несколько лет тому назад я только и мечтала о мирной семейной жизни. Я рисовала ее в будущем и старалась создать ее в настоящем. Это не удавалось, и этого никогда не было, а между тем я была счастлива. Может быть, и не совсем, но и то только потому, что у меня в гимназии с французским всегда было неладно (французский отравлял мне все существование), а семейный уют, которого я не нашла дома, особенно когда Мамочка начала служить, я старалась находить у других. Но я все-таки очень любила дом и никогда не убегала от него, как теперь, и никогда не было у нас такой гадкой, сварливой атмосферы, как теперь... И никогда мне не хотелось так дома и уюта...
   И я решила не жить, т. е. бросить всякие попытки, пожелания и удовольствия. Жизнь в Харькове, а здесь я только машина. Я сейчас ничего не хочу, мною управляют другие. Мне говорят: занимайся -- я занимаюсь. Но и тут все зависит не от меня, а от Екатерины Дмитриевны: сколько она задаст, столько я выучу, ни больше, ни меньше. И мне совершенно все равно, зачем это и чем все это кончится. Я отдала себя на волю других... Единственное, что я еще делаю для себя, это стараюсь сделать себе как можно хуже. Отказываюсь от всего, что раньше любила: от сладкого, от фруктов и тому подобных искушений. Сегодня воздержалась от дынь, вместо сахара употребляю сахарин и то в очень небольшом количестве. Избегаю людей, ищу уединения.
   И все делаю для себя как можно хуже. Как будто в монастырь собираюсь. Но нет! Я жить хочу, жить шумно и весело! Но только там... там. О, если бы туда!
   С Мамочкой я избегаю разговаривать: она всегда мне говорит, вроде того, что: "Наслаждайся жизнью, забудь Харьков. Как будто мы здесь навсегда..." Такие разговоры неприятны. Забыть Харьков я не могу, если б даже и хотела. А я не хочу этого и боюсь, больше всего боюсь! Мамочке я, как человек неискренний, ничего существенного не возражаю, но, как ножом, режут меня эти слова. Делается так больно, так невыносимо больно. "Не говори, ради Бога, не говори мне этого!" Не знаю, что тут думает Мамочка. "С тобой-то и говорить нельзя. Никак к тебе не подступишься..." Я знаю, у нее были добрые намерения, она хотела помочь мне, утешить. Мне делается ее жаль, но я ничем не могу ей помочь, я едва удерживаюсь, чтобы не разреветься... Я ищу для себя мученья и горя, а не счастья. Когда все страдают, я предпочту страданье. Но всегда, всегда мысли мои витают "там", и всегда я думаю, да только и хочу думать о "нем". И даже как-то хорошо, тихо-радостно делается на душе, как подумаешь, что другие живут, а ты только наблюдаешь.
   

8 / 21 августа 1920. Суббота

   
   Наконец-то я опять выбрала минутку отдаться дневнику. Я всю неделю беспрерывно занималась. Жизнь мне кажется опять такой отвратительной. Что делать? Я не могу писать, потому что не могу выразить все то, что так больно, больно переживаю.
   Я сегодня во сне видела, будто бы мы приехали в Харьков, и будто бы Иван Иванович расстрелян, Лидия Ивановна вроде как сумасшедшая стала, Валерку не видела. Таню видела странной, [137]должно быть, тифом переболела. Нина такая же, как всегда. Проснулась -- страшно, сердце так и бьется. Уснула -- и опять тот же сон, только что Иван Иванович потом явился, и все пошло по-мирному и даже очень приятно. И я весь день нахожусь под впечатлением этого сна, какое-то тяжелое, тяжелое чувство весь день не покидает меня. И только сильнее потянуло "туда" -- страшно. А вдруг там, действительно, произошло что-нибудь ужасное?! И так сделалось жаль всех оставшихся там: как нам ни плохо здесь, а уж там-то, наверно, хуже... И весь день сегодня, что бы я ни делала, о чем бы я ни думала, невольно приходит на ум этот сон, и весь день какое-то гнетущее состояние не покидает меня: как только вспомню или заговорят где-нибудь о Харькове, так только усиливается какое-то неприятное, тяжелое чувство. И вновь, находясь под таким тяжелым впечатлением, я начинаю хандрить...
   Скорей, скорее "туда", пока не поздно, пока еще все живы!!!
   

15 / 28 августа 1920. Суббота

   
   Сегодня с утра шел дождь. Было грязно и холодно. Я пошла в столовую, как всегда, босиком, потому что туфель у меня нет. Шлепаю в грязи, а ноги мерзнут. И так мне сделалось себя жаль, какой же я оборванкой хожу, и в такую погоду босиком, словно нищенка какая. В столовой одна барышня с удивлением взглянула на мои ноги и снисходительно улыбнулась. Не знаю уж, что она хотела выразить своей улыбкой. Да мне все равно. Пускай смеется, если ей весело. Я нисколько не стыжусь своего хулиганского вида: нужда! Другой меня за прислугу принял...
   К сентябрю нам надо освободить комнату...
   Папа-Коля без места.
   Продавать скоро нечего будет...
   Одеваться не во что...
   С четверга экзамены. А у меня по истории еще весь Рим остался (не выучен. -- И.Н.), а по естественной тоже страниц 10. По арифметике тоже не все закончено, по Закону -- тоже много.
   А надвигается страшная, неизвестная зима. Она пугает меня. Если мы будем и дальше в таком положении, мы зиму не переживем. Холод, голод, одежда, финансы, квартира -- все это страшные вопросы... И потому каждый вечер, когда все ближе надвигается эта "зима", такая тоска нападает, такое уныние и отчаяние!.. В Харькове, среди педагогов умерло 40 %!!!..
   

18 / 31 августа 1920. Вторник

   
   Расписание экзаменов
   20 августа -- Русский письменный.
   22 августа -- Закон Божий. Рукоделие.
   24 августа -- Естественная наука.
   26 августа -- История.
   27 августа -- Русский устный.
   28 августа -- Математика.
   30 августа -- География.
   31 августа -- Языки.
   Программа
   Русский язык, синтаксис -- пройдено к 18 авг<уста>
   Закон Божий (далее не разборчиво. -- И.Н.).
   Естественная наука -- всю мертвую и раст<ительную природу> -- до спор -- до изменения земной коры.
   История. Древняя -- пройдено до влияния завоеваний. Только окончила Пунические войны.
   Математика -- арифметика. Пройдено все, но нет практики.
   География. Россию -- назавтра задано кончить.
   Немецкий -- грамматика, почти все.
   Французский -- грамматика, почти все.
   Сегодня весь день занималась. Распределила, когда каким предметом заниматься. Готовлюсь к экзамену усиленно. Т. е. занимаюсь до головной боли, а потом привожу в порядок мысли. Порой находит растерянность, не знаю, за что приняться, с чего начать: когда чем-нибудь занимаюсь, все кажется, что надо бы другим, что это я еще успею пройти. Поро лял и, наконец, сурово спросил:
   -- Почему у вас ацетоны?
   -- Потому что я беременна.
   А!.. И, не сказав ни слова, отошел.
   Вчера в первый раз ходила гулять. Минут 40 ходила по солнечной стороне. Было почти жарко. Немножко устала. А мысли были хорошие.
   Юрий вчера не приходил. Была днем Мамочка. В пятницу вечером она принесла маленького бархатного кролика из своей мастерской для маленькой дочки моей соседки Helene. Та была в полном восторге. Хочу просить Мамочку и мне купить какую-нибудь зверушку -- ужасно люблю игрушки.
   Вчера получила открытку от Ляли -- большое событие для меня. Уже вышла замуж. Была страшно занята. Вчера вечером писала ей большое письмо.

1 апреля 1929. Понедельник. 9 ч<асов> 30 <минут>

   Вчера был Юрий. Как грустно, что он так редко приходит, и что мы никак не можем ни о чем поговорить.
   Вчера пила много молока и ела орехи, а потом все время трусила. Однако сахару нет. Никогда еще, кажется, я с такой регулярностью не отступала от своего режима, как теперь.

2 апреля 1929. Вторник. 9 ч<асов>

   Нет, положительно у меня рука тяжелая: вчера обнаружила сахар у 85-летней бабушки, сегодня- у  15. Правда, у этой в таком незначительном количестве, что Марсель категорически говорит: "C'est rien"[174], но все-таки весьма определенный намек на диабет, и толстушку мне жаль.
   Вчера к Helene приходила ее маленькая дочка, которую она не видела с Нового года. И после приема она все время плакала.
   -- Пока не видела, -- говорит, -- ничего, а теперь больше не могу.
   Она уже 4 1/2 месяца лежит и выберется, наверное, не раньше меня. Меня тоже порой начинает охватывать скука, конечно, плачу. Работу получу только завтра, почти закончила одеяльце, нечего делать. Вчера Мамочка пыталась говорить со мной о будущем, но я сказала, что никогда об этом не думала и вообще стараюсь ни о чем не думать, жить совсем без мысли. Это почти удается. Дела идут хорошо. Сегодня ночью опять убавили впрыскивание на 1/2 сантиметра, сахару по-прежнему нет, и даже trace пе <нрзб>[175]

5 апреля 1929. Пятница

   Сегодня Юрий принес корректурные листы первых стихов, сданных в набор. И признаться, несколько вывел меня из моего госпитального оцепенения. Я оставила листы у себя и даже, по возможности, старалась их прокорректировать. С большим удовлетворением занялась бы этим вполне серьезно, если бы были при мне оригиналы стихов. Во всяком случае, новые, совсем не будничные чувства и настроения при виде этих листов с криво напечатанными стихами. Буду теперь ждать, когда придут мои стихи. Во всяком случае, сейчас я пока что довольна, что Юрий уговорил меня дать в Сборник стихи. Во вторник было три стихотворения в "Новостях"[176], сегодня получила гонорар из "Перезвонов"[177] и, как всегда, под влиянием напоминающих мелочей я потянулась к литературщине. Захотелось писать, а, главное, печатать. Куда бы еще послать стихи? В Харбин, что ли? Журналишка только уж больно паршивый и занимается предпочтительно перепечатками[178].

6 апреля 1929. Суббота

   Время, вообще, идет скоро. Только и считаешь -- четверг, суббота, четверг, воскресенье. А ровно через месяц -- я думаю,
   не позже, и роды. Уже начинаю немножко подтрунивать. Я ведь не храбрая, я зуб вырывать боюсь.
   Теперь -- госпитальные новости.
   Germaine Juillaume опять вернулась, уже несколько дней с нарывом в горле и, кажется, с ацетонами. Лежит рядом со мной на  4. Теперь дела поправляются, нарыв заживает, анализы довольно хорошие, м<ожет> б<ыть>, и не долго пролежит. А как она плакала, когда ложилась, бедная. Мадам Дюра завтра выписывается. Рана ее после нарыва заживает, через два дня снимут перевязки, и валяться ей здесь, в сущности, нечего. Mme Rene Daloplure решила ей помочь: я делаю анализы, она ведет "канцелярскую" работу. Так, она ей кресты последних дней переправила на traces, а я не кипятила ей анализ на сахар. А так как, кроме нас, с ней никто анализов не проверяет, мы вдвоем совещаемся; это все идет к общему удовольствию и благополучию.
   Я ухитрилась простудиться, сильный насморк и, конечно, ацетоны. Наплевать. Только бы сахару не было.
   Сегодня мне то ли по ошибке, то ли намеренно, дали четыре хлеба вместо трех. Подождем, посмотрим, что будет завтра. Хорошо, если бы это была не ошибка.
   Одеяльце свое я кончила, осталась только подкладка, м<ожет> б<ыть>, сегодня Мамочка купит ее. Делать нечего. Работаю пока для Helene. Эта безработица меня несколько удручает.

7 апреля 1929. Воскресенье

   Сегодня опять была в Matemite. На этот раз впечатление было благоприятнее и менее страшное. Осмотр был только внешний, чему я опять-таки была очень рада. И та, что осматривала, была очень симпатичная. Говорит, что все совершенно нормально. Прийти через неделю. Ладно. Уж немного приходить осталось. Дела диабетические тоже по-прежнему благополучны.

9 апреля 1929. Вторник. 1 ч<ас> 30 <минут>

   На днях Юрий принес корректуру, в том числе и мои стихи. К сожалению, не мог мне их оставить. На приеме же я их и прокорректировала, даже не успела рассмотреть, как они выглядят в печати.
   А Мамочка вчера принесла целое приданное для маленького -- масса вязаных кофточек, распашонок, чулочки даже. Пока не успела даже рассмотреть хорошенько, -- пришлось все отнести домой, т. к. здесь мне и положить негде.
   Написала вчера Юрию, чтобы как-нибудь позаботился о комнате. И чтобы придумал имя для мальчишки. И почему-то мне вдруг стало казаться в последнее время, что он будет все-таки хорошим отцом. Несмотря ни на какую свою общественную жилку. Почему-то стала верить, что мы с ним оба и вместе всему научимся.

10 апреля 1929. Среда

   Юрий не был. Вчера обещал мне, что напишет письмо, в котором ответит на все мои вопросы, но в итоге не сделал. И это-то уж мог бы, ведь прислал же он с Папой-Колей и масло, и сахарин. Неужели же он думает, что письмо от него для меня менее важно и необходимо? Ну, ничего с ним не поделаешь, -- писать он ленив. И на словах едва ли мы с ним сможем договориться. Ведь осталось уже немного: четыре, а м<ожет> б<ыть>, и три недели. Четыре по самому полному счету. Сегодня у меня скверное настроение, потому что, в сущности, у меня был сахар, который я заметила. Правда, количество столь незначительное, а обнаружила я его настолько поздно, что Марсель поставила бы ноль. А я и не показала анализа Рене, сказав: "Comme d'habitude"[179], но сама насторожилась. Если завтра что-либо обнаружится, придется открыться. А на ацетоны мои наплевать. Ляббе говорит, что это пустяки, и что они будут до конца.
   Нашему полку прибыло. Нё1ёпе все перечисляет свои существующие и несуществующие болезни, а я над ней посмеиваюсь. А у другой соседки, mme Lacourt, обнаружилось, что одно легкое повреждено, и ей будут делать такие же вливания, как Рене и Жермэн. Два дня она плакала, сегодня немножко повеселела.
   Работа есть. Одеяльце кончила. Папа-Коля его отнес. Делаю опять платочки и отделываю этим же швом платье для дочки Элен. Сегодня сделала ей хорошенький платочек. А вообще боюсь, что скоро начну скучать, хоть Элен и успокаивает, что найдет для меня работу.

11 апреля 1929. Четверг

   В углу на < >17 лежит уже дня два новая соседка -- менингит. Заговаривается, кричит: "Gaston, Gaston!", приглашает кого-то в автомобиль, разговаривает полным голосом и совершенно спокойно насвистывает собак. А когда к ней подойдет сиделка и что-нибудь спросит, отвечает совершенно разумно. По-видимому, сознание ее не покидает. А то вдруг, среди всеобщей тишины: "Ку-ку!" По ночам даже немножко жутко. А сегодня привезли одну совсем ужасную. В другой угол на < >10. Русская, молодая, с ней шикарно одетая дама. Совсем сумасшедшая, хорошенькая, а глаза безумные. Когда ее внесли, она кричала: "Je suis morte, je suis morte, je suis morte"[180]. Когда упала на кровать, страшно билась и сопротивлялась. Положили, и два санитара держали ее. Все время говорит, иногда возвышая голос до истерического крика -- по-русски, по-французски и по-немецки. Говорила о каких-то мальчиках, потом -- о девочках.
   -- Я боюсь докторов -- они мертвые. Mon petit docteur[181]. Уходите все старые, все старые... Kinder, kinder[182]...
   Собрались все доктора, около часу провозились с ней. Потом привезли каретку, с трудом уложили ее, привязали и куда-то увезли.
   А во время приема вносят носилки скорой помощи. Лежит совсем молодая, почти девочка. Вид скверный. С ней несколько человек. Кладут на <  10>. Вызывают вскоре доктора. Потом делают промывание желудка через рот по каучуковой трубке (вызывают рвоту). Впрыскивают камфору. Отравление, уж не знаю, умышленное или несчастный случай.
   А к < >11 пришел пожилой господин, по-видимому, отец. Она стенала, а когда она страдает, лицо у нее такое, как будто улыбается, и очень жуткое. И вдруг смотрю, он подымает платок к глазам и быстро выходит из палаты.
   Да, чего только тут не насмотришься! И смотреть на все можно совершенно спокойно.
   Вчера в 7 1/2 пришел Юрий. Очень я обрадовалась, хотя приходить ему в такое время уже неудобно. И он все дожидался темноты, чтобы проскочить фуксом, и боится заходить в бюро, однажды его там не пускали. А в это время все уже спать ложатся, и сиделки ходят, я сидела, как на иголках. А у него страшно много работы, и днем вырваться ему, по-видимому, еще труднее. А если проскочить мимо бюро... Сегодня у меня опять сахар -- trace. Никто не обращает внимания, а мне уже не нравится.

12 апреля 1929. Пятница

   < >11 вчера вечером увезли домой -- умирать все-таки лучше дома. А ночью привезли одну -- больную сердцем, и сахар есть, она уже как-то лежала здесь. Так она с самой ночи и часов до 4-х дня громко стонала. А утром к ней принта дочка лет 8-9 и, бедняжка, почти до вечера просидела с ней. Плакала, бедненькая, и как-то некому было ею заняться.
   Та, что отравилась, совсем хорошо себя чувствует. Завтра, должно быть, выпишут. Утром, чуть свет, уже приходили справляться об ее здоровье.
   Сегодня был Юрий, полчаса просидел и такой какой-то был хороший, такой близкий, и так мы это, несомненно, оба чувствовали, что у меня до сих пор хорошее и радостное настроение.
   Сахару сегодня нет, это тоже, конечно, подействовало на самочувствие, время родов приближается, ем теперь хорошо, сплю прекрасно, чего же еще нужно для такой растительной жизни, которую я сейчас веду?
   Юрий обещал в скором времени вторую корректуру сборника. Тогда уже должен будет принести мне мои листы, потому что все-таки хочу их прокорректировать.
   Helene хочет через неделю выбраться отсюда. Куда ей! Ведь она, помимо своей худобы и своего желудка, и зубы, и горла и проч., так слаба, что с трудом ходит взвешиваться. Но убеждена, что сама сумеет лечиться лучше. Говорит мне: "Так ты мне обязательно напиши, когда родишь, непременно приеду, как бы себя ни чувствовала". Пожалуй, не она ко мне приедет, а меня к ней привезут, в Salle Potain.

13 апреля 1929. Суббота

   А к вечеру вчера по мелочам совершенно расстроилась и только расстроила Мамочку. Началось с того, что она не могла достать к кофе молока -- это было первое огорчение. Потом сказала, что лампа над моей кроватью ne marche pas[183]. И переменят ее, конечно, очень не скоро -- в умывальной вот уже, наверно, около двух недель как нет света. Правда, темнеет теперь поздно, но и свет-то тушат не раньше 9 1/2, а читать так, как теперь, совершенно невозможно. Потом Мамочка опоздала, и я уже все глаза проглядела в окошко. И в заключение она хотела принести мне какую-то кофточку вышивать, а тут оказалось, что это дело расстраивается или откладывается.
   Так что делать мне совсем нечего. Это меня окончательно доконало, и я захныкала...
   Плакать мне и сейчас хочется.
   Сегодня Мамочка надела мне на палец кольцо свое с камнем. Цвета густой крови. И сказала на ухо: "Этот камень приносит счастье". А мне сейчас хочется плакать.
   Темнеет, на дворе хмуро. Молока опять нет. Хочу мыть голову, надо нагреть воды, и нет второго кувшина, чтобы разогреть кофе. Темно, скучно и одиноко.

14 апреля 1929. Воскресенье

   Кончился вчерашний день лучше, чем я думала. Прежде всего, достали молока, собрались несколько диабетичек на низенькой кровати и просудачили до самого кофе. Чувства одиночества уже не было. Мыла голову. В это время диабетичка 9 поправила лампочку, так как просто постучала по ней метлой. Загорелась, и стало весело. Вернулась из умывальной совсем веселая, даже дурила. Заснула скоро, но в 3 ч<аса> привезли больную, которая уже никому спать не дала -- все время кричала. Положили ее на < >16, рядом с моей соседкой, а уж кто там из них кричал -- разобрать было трудно. У новой больной оказался диабет и -- это я только сегодня узнала -- гангрена. И взял меня ужас, что ее, как диабетичку, положат в наш ряд и, конечно, вдвинут с какой-нибудь стороны рядом со мной, или между мадам Лекок и мной, или на место Элен (ее перевели дальше на < >6 -- с радиатора). Эта возможность привела меня в такой ужас, что отняла последний сон. Больная так ужасно кричала, что чуть только я начинала засыпать, я просто вскакивала, а сердце стучало сильно-сильно. Решила сказать, что если ее положат рядом со мной, то у меня сделается выкидыш от страха. Тем более, что жить ей оставалось немного. Поздно и трудно проснулась, плохо спала и рано, в 5 1/2 проснулась. Смотрю, кровать  17 одетая. Говорят, в 3 часа умерла. А < >16 -- уже не кричит и не стонет. Подходили к ней доктора, и по их виду я поняла, что умрет она совсем скоро. И действительно, она умерла в начале приема. По-видимому, эта смерть произвела тяжелое впечатление на Мамочку и никакого на меня.
   Юрий принес мне ландыши от Дряхлова. Рассказывал про вчерашний, весьма неудачный вечер Союза и про вновь учрежденный кружок "Парнас"[184], куда записалась и я, и где даже обо мне чуть ли не доклад собираются читать; разумеется, уже в моем присутствии. Инициатива Терапиано. Состав самый разношерстный и ничем, кроме личных симпатий, объединен быть не может. Да и то с натяжкой. Как соединить Станюковича с Мандельштамом?
   К концу приема пришел Андрей, принес левкоев. Левкои я оставила у себя, ландыши отослала Элен, мне теперь без нее скучно. По-прежнему убираю у нее на столике и после приема сажусь к ней с работой. Утром теперь мне помогает не Рене, а Жермэн[185]. И это хуже. Уж очень она любит казаться знающей и понимающей и к тому же строгой и бесстрастной, и появился у нее в отношение других большой начальственный тон.
   Прощаясь, Юрий спросил:
   -- Как ты назовешь девочку?
   -- Наташей.
   -- А я никак не могу сыну имя придумать. Не знаю, кем он будет.
   -- А я назову его Игорем, или Алексеем, Алешкой.

16 апреля 1929. Вторник

   Вчера около четырех часов у меня была Каминская. Очень она милая. Прежде всего, нашла, что у меня прекрасный вид, что такой цветущей она меня никогда не видела. Потом сказала, что я переношу беременность гораздо лучше большинства здоровых женщин, и что это дает ей основание предполагать, что и роды у меня будут не тяжелые. Обещала тогда навестить. Обещала также достать что-нибудь для маленького. Хотела принести мне хоть цветов, но нигде не нашла. Говорила насчет искусственного питания, что это вещь очень простая, даже нисколько не затруднительная. Очень милая она вообще.
   Сегодня Ляббе не было, а вместо него приходил от всей свиты какой-то блондин, очень молодой, но с начальническим тоном и видом шефа. Ему все про меня рассказали. Он просмотрел режим и страшно удивился, что у меня нет мяса.
   -- Как? Обязательно нужно мясо. Белок необходим для формирования ребенка. Обязательно нужно давать мясо. Но для этого необходимо свести к нулю ее ацетоны. Увеличить прививку на 1/2 сантиметра.
   Инсулина мне, конечно, не жалко, но все-таки я назвала его дураком. "Для формирования ребенка!" И когда же "свести к нулю"! Я думаю, что прежде нуля у меня будет ребенок. Ведь он может родиться и через 2 недели. А за это время они не успеют довести инсулин до такой дозы, чтобы уничтожить ацетоны. А принимать экстренно меры нет никакого смысла.
   Ночь сегодня не спала. Не знаю почему. Потом даже голова разболелась. А одна старушка хрипела и перестала.
   Сейчас привезли одну диабетичку -- слепую и без движения, боюсь, что эту ночь никто спать не будет, если она не умрет, не приходя в сознание.

18 апреля 1929. Четверг

   Вчера опять была в Matenite. На этот раз впечатление самое лучшее. Пошла рано, народу было очень мало, осматривала та же. Очень она милая, все говорила: "Еllе est к terme!"[186] И на вопрос: "Как дела?" -- отвечала: "Tres bien. Parfait"[187]. Сказала: прийти через 2 недели, если к этому времени я не приду туда совсем. Нашли немного белка. А сегодня утром я смотрела, и не было.
   Утром прихожу к Элен за работой, и она мне говорит таким серьезным тоном, как она всегда:
   -- Да, я хотела тебе сказать, что, пожалуйста, поторопись, а то живот у тебя опускается и ты ничего не успеешь кончить, а я не сумею. Смотри, не уйдешь раньше меня.
   Ужасно меня рассмешила своей серьезностью. Работы у нас, действительно, хватит на такое время. Папа-Коля принес чинить Мамочкины чулки, как я давно просила, а Мамочка сегодня обещала принести вышивать кофточку. А я, кроме того, хочу выучиться обязательно вязанью одному -- у Rene, очень мне нравится. И вдруг меня охватила знакомая горячка -- не успею!
   Два дня стоит прекрасная погода, и мы ходили после приема гулять. Солнце размаривает, это громадное удовольствие и тоже сильно сокращает время. Сегодня 7 недель, как я здесь. До полных 9 месяцев осталось 3, и я теперь уже жду финала. Дай-то Бог.

26 апреля 1929. Пятница. Matenite

   Ровно в полночь с прошлого четверга на пятницу начала терять воду (perdre d'eau[188], как по-русски говорят -- не знаю). Страшно перепугалась, больше всего того, что ждала никак не раньше двух недель. "Ну, думаю, родится недоносок, ведь меньше 8 1/2 месяцев, все пропало!" Сказала сиделке. Та позвонила в Maternite и вызвала акушерку. Вода немного прекратилась, я лежала, не спала и тревожно думала. Акушерка посмотрела и сказала, что это еще: "Pas tout de suite"[189], и пока я могу оставаться там. Вскоре опять пошла вода и шла всю ночь и все утро. Я только и делала, что переворачивала простыню, которую под меня подстелили. Наутро уже вся палата знала, все меня подбадривали и спрашивали, не начались ли боли. После 6 часов небольшая боль в пояснице, но быстро проходила. Я сидела и кончала Элен ее комбинезон. Приходила Франсей. Потом интерн, посмотрел, улыбнулся: "Depechez vous"[190]. Схватки учащались. И усиливались. Пришлось свернуть работу и раскачиваться, как китайский болванчик. Сначала хотела терпеть до приема, чтобы повидать наших. Но потом сама стала собираться. Наскоро поела кое-как, собрала самое необходимое, молоко и хлеб, масло, документы и пр<очее>, и санитар отвел меня сюда. Опять осмотрела акушерка. Спрашиваю: "Скоро?" "Нет еще, -- говорит, -- но начинается".
   Отвели меня в дортуар. Там -- в маленький зал со столом посередине и сказали: "Marchez!"[191] Начала ходить, но уже с остановками. Корежило.
   В час пришел Юрий, а Папу-Колю не пустили и даже не дали помаяться. Подходил к окошку. Просила не волновать Мамочку, но все-таки он поехал к ней. А мы с Юриком ходили вокруг стола, и я уже перегибалась наполовину. Очень рада, что он был со мной в последний момент. Настроение было твердое, решила держаться как можно дольше и все убеждала себя, что это еще "ничего нет". Однако схватки становились уже все нестерпимее. В пятом часу приходит Франсей, спрашивает, что прислать к ужину.
   -- Rien![192]
   Куда уж там. Сиделка успокаивает: "Ничего, потерпите, ночью все кончится!"
   Однако через полчаса я начала уже поскуливать. Ходила я до изнеможения, устала и невероятно хотела спать. Сяду, глаза уже закрыты, и вдруг опять эта страшная боль в пояснице и я уже стону громко и гнусь во все стороны. Около пяти меня позвали. А я чуть иду. Привели. Отвели в Salle du travail[193]. Спрашиваю: "Скоро?" "Скоро".
   Большой зал. Высокие кровати, в изголовье задернуты занавески. Тихо. Как я легла -- на часах 5 1/2 -- сразу начала кричать не громко, во время схваток, умеренно. Никто никакого внимания. Только одна из медсестер подошла и начала допрос: чем я в детстве болела, да когда начала ходить, да отчего умер мой брат. В промежутке между схватками, когда боль исчезала совершенно, я что-то отвечала. Очистили желудок. Потом говорят:
   -- Подождите кричать. Вам еще понадобятся силы.
   -- Ма! Sa pousse[194].
   Посмотрели, столпились девочки, подложили судно -- я сразу почувствовала себя твердо и уверенно -- и говорят: "Poussez!"[195] Мне приходилось слышать, что роды происходят как-то сами собой. Наоборот, я принимала в них самое деятельное участие. Я напрягалась изо всех сил, и я чувствовала ребенка. В момент напряжения переставала даже кричать и вообще не успела раскричаться. Когда боль проходила, спрашивала:
   -- Ну что, хорошо?
   -- Хорошо.
   -- Скоро?
   -- Скоро. Еще две-три схватки и конец.
   И чувствовала этот последний момент. Было такое сильное напряжение и физическое и нервное, что было уже не до крика, было какое-то и любопытство, и еще что-то, чего я не могу определить, но ощущение этого последнего момента непередаваемо.
   Как только его подняли -- серо-сине-желтый, как синяк, -- я сразу вытянула шею. Но меня положили, вытянули, валяли и накрыли горячей простыней. А малютку унесли, тоже валяли, и завернули, и показали мне. Смешное, красное личико и, что меня особенно поразило, длинные, длинные волосы. Вот тебе и недоносок!
   Минут через десять после рождения Игоря[196], у меня еще детское место не вышло, Мамочка и Папа-Коля справлялись в бюро обо мне. Было 6 1/2 часов. Вскоре мне принесли от них открытку. Я заснула. Приходила mme Vegau, делала вспрыскивание и анализ на 16 gal. Но было столько крови, что нельзя было хорошенько разглядеть. Дали сладкого молока. Пила жадно. Ничего не слышала, что кругом делалось. А рождались дети.
   Уже совсем вечером пришел доктор, посмотрел и вдруг что-то стал со мной делать, какие-то палки подняли в ногах кровати, ноги мои засунули в мешки и стали привязывать. Одна из молоденьких акушерок говорит:
   -- Не бойтесь. Вам сейчас будет немножко больно.
   -- Но что будут делать?
   -- Наложат швы.
   Кажется, я тут же начала кричать. Больно было очень. У меня осталось впечатление, что чуть ли не сильнее родов. И потом долго скулила.
   В 1 ч<асов> 40 м<инут> меня перевезли в комнату и положили в кровать. Подушки не дали, и я уже устала лежать на спине. В комнате 3 кровати. На одной из них та, что лежала рядом в Salle du travail. Тоже диабетичка. Только куда легче. Приятное ощущение теплоты и покоя. Натянуты нервы. Игорь далеко от меня, мне его не видно.
   Да, вскоре после родов Юрий приходил в бюро справляться, и ему носили сына показывать.
   Какое было у меня чувство к ребенку? Нет, тогда я еще не чувствовала, что он -- мой, что он -- часть меня.
   И вот уже пришла сиделка.

28 апреля 1929. Воскресенье

   Плохо (физически) я себя не чувствовала в первые дни. Правда, лежала очень спокойно, без движенья. И двигаться не могла до четверга, пока не сняли швы. До тех пор все саднило, и я была этой веревкой привязана к одному месту. Как ее обрезали, мне показалось, что я могу танцевать. А так все шло благополучна. Докторша каждый раз говорит: "Tres bien!"[197].
   Режим я выдерживаю довольно точно. Все мне здесь дают по-старому, правда, с некоторой путаницей. Наделала я им хлопот. Моя соседка (их было трое в комнате, теперь -- две) -- тоже диабетичка, но ей приносят почти все из дому. Та, что ухаживает за матерями, -- смешная и милая, другие -- не совсем. В общем, паршиво.
   Впрыскивают по-прежнему 4 см, приходят за анализом. Чуть не с первого дня. У меня пропали ацетоны, и время от времени -- trace de sucre. Впрочем, я знаю далеко не все результаты, связь с Service 6 у меня слабая, переписывалась с
   Helene, а вчера она выписалась. Приходила Marcelle, еще две сиделки, Fraley. А теперь про меня совсем забыли там. И я в отчании: во вторник я уже могу идти домой, а что же мне теперь делать? Уехать без ведома Service 6 я не могу, и не могу два раза в день ездить на прививку, и не могу пока вернуться в Service <6> с маленьким. Сегодня никто даже за анализом не приходил. А завтра мне надо сказать Surveillante[198] -- ухожу ли я во вторник или могу еще остаться на день? После приема послала Юрия к Marcelle. А сама так ничего и не знаю.
   С Игорем более-менее благополучно. Побелел, стал похож на человечка, длинные, мягкие, светлые волосенки, нос Юркин. Вообще, похож. Мученье было, когда я начала его кормить. Ни он не умеет, ни я, ничего не выходит, а он ревет, и я реву, а потом оба засыпаем. Ест же и до сих пор очень плохо, все спит, никак его не разбудишь, сосет мало, один раз взвешивали до и после еды, высосал 20 гр. Дают теперь добавку -30 гр. молока. Пьет это молоко из стакана очень охотно и хорошо. Так что думаю вообще перевести его на искусственное питание, тем более, что мое молоко не совсем хорошее. Начал худеть, хотя опять сейчас поднимается. В четверг прививали оспу -- не привилась. И самое страшное -- делали анализ. Оказалось -- ничего нет.
   Комедия была, когда брали мочу его для анализа. Подставили пробирку и дали (ребенка -- И.Н.) мне в кровать.
   -- Tenez comme cа![199]
   Пролежали мы с ним таким образом с 8 ми часов до 3 х. И -- ничего. Вся клиника хохотала и щекотала его, ничего не помогало. И соседка держала его, и Мамочка, и сиделка. Наконец, она взяла его и положила в кроватку развернутого. Через минуту шепот:
   -- Une goutte...[200]
   И еще через минуту:
   -- gayest[201].
   На свободе он сделал все, что от него добивались 7 часов!
   Здесь этого случая долго не забудут.
   Спит спокойно, кричит мало, и мне даже иногда кажется, не заболел ли он.

29 апреля 1929. Понедельник

   Вот и понедельник. Считаюсь "sortante"[202], хотя совсем не уверена, что завтра буду дома. Во всяком случае, говорю, что ухожу, ибо оставаться здесь мне нет никакой надобности. Как-нибудь должно же это выясниться сегодня.
   Здесь все-таки плохо. Насколько хорошо в Service 6, настолько плохо здесь. Ну, это еще понятно и можно перетерпеть. Главное, небрежное отношение. Не говорю уже о том, что не добьешься зачастую стакана воды, забывают давать кормить, как было вчера. Уже принесли мне добавочное молоко, а ребенка не дали.
   -- Ох!
   Иногда забывают переодевать. Надо напоминать. Молоко приносят то слишком горячим, то слишком холодным, а порой так поздно, когда он уже безнадежно спит. Тогда поить его мучаюсь. Приходится трясти и толкать, пока не заревет. Я уже не говорю об отношении к себе, это не так существенно.
   Вечер.
   Итак, завтра домой. Наверняка. Уже моя карта подписана, одежда принесена, я осмотрена, Игорь тоже. Игоревы манатки тоже принесены, все, кроме одеяльца, в которое его нужно запеленать, и моих туфель. Принесут утром. Боюсь, не вышло бы еще скандала на прощанье из-за одеяльца. Тут всего можно ждать.
   У Игоря манаток мало, не знаю, как его и завернуть. Рубашечка с коротенькими рукавами, вязаная кофточка сзади расходится, одеяльце -- еще не знаю, какое будет. Надежда Ивановна Капранова прислала косынку (нет, т. е. что-то вроде, можно свернуть). Чепчика нет, придется обмотать голову платочком, даже тряпочкой кисейной просто; вязаный чепчик тоненький и некрасивый, заверну как-нибудь в американское одеяло[203]. И все это рядом с шелками и лентами моей соседки. Зависть? Да, конечно, зависть и при том очень эгоистическая. Ведь маленькому всей этой простыни не нужно, было бы тепло. А неприятно это мне, и, м<ожет> б<ыть>, даже чуточку неловко сиделок, с какими улыбочками они будут завертывать в это одеяло моего Игоря.
   Еще один вопрос мне неприятен: чаевые. Во-первых, нет у меня ничего, только две бумажки, так что всем, кому надо, дать не смогу; во-вторых, просто не знаю, как это делается.
   В Service 6 дело обстоит так: вчера Юрий говорил с Francey, та призналась, что обо мне немножко забыли. Все "cа va bien"[204], вот и забыли, что надо и режим изменить, и прививку сбавить, и уходить мне отсюда надо. Говорит, что, конечно, с маленьким мне лежать нельзя. Так что, уж если уходить, так уходить домой. Какая-то нерешительность и неопределенность. Завтра, после всех формальностей выхода, пойду туда. Договариваться. Но только в такси вздохну облегченно. Два месяца!
   От волнения у меня вчера даже поднялась температура 37,9. Я, не будь дура, стряхнула до 37,5. Это уже нормально. Нет, дудки, все равно -- завтра ухожу.
   Одно только мне во мне не нравится, на что никто не обратил внимания: у меня до сих нор, когда я в уборной, болит то место, где были швы.

7 мая 1929. Вторник

   Дома.
   Вот уже неделю -- дома. И -- что же?
   С Юрием живем, как кошка с собакой. Ругаемся непрерывно. Первое, что меня неприятно поразило дома, -- это глупая вражда его с Мамочкой. Они никогда ни в чем не могут согласиться и всегда противоречат. Сначала я заступалась за Юрия, потом махнула на него рукой и ругалась с ним из-за Мамочки. Он оказался пренесносным отцом. То, что трогало и радовало меня в госпитале, -- здесь перешло всякие границы. Он никому не доверяет, все говорит, что все не так делается, что Игорь болен, что о нем мало заботятся. Если и не этими словами, так вроде. И кашляет он, и чихает, и пятнышко на нем, и почему его не перепеленали, когда он обмочился, и что надо позвать детского врача, и что мы с Мамочкой ничего не знаем, но делаем только промахи, мы его простудили и т. д. Сначала я пробовала отделываться шуткой, потом начала истерически орать на него. Хороша идиллия! Ночами, когда Игорь кричит, он не спит, стоит над колыбелью, щупает его мокрый лоб, пьет валерьянку. Меня назвал не то бесчувственной, не то бессердечной, но только как-то здорово сказал. Обо мне вообще думает мало, только успел прочесть лекцию о том, что для матери должна вся жизнь быть в ребенке, и что хорошая мать ни о чем другом и думать не может, что нужно быть матерью, а не интеллигентничать (насчет Мамочки). Я с ним совсем и не говорю теперь, только реву непрерывно, когда остаюсь одна.
   Игоря с каждым днем люблю все больше и больше. Могла бы часами смотреть на него. Когда кормлю, то он, с жадностью тряся во все стороны головенкой, хватает грудь и начинает чавкать -- я чувствую себя самым счастливым человеком. Уже сколько дней он хворает желудком, плохо ходит, кричит так отчаянно, как только дети могут кричать, разъело заднюжку, мучается, бедный. И я чувствую себя такой беспомощной, особенно, когда нет Мамочки и есть Юрий, который только подбавляет масла в огонь.
   Иногда мне бывает его мучительно жалко. Но -- и только. Все, что я думала в госпитале, все мои трогательные письма, в которых было много вложено и которые оставались без ответа, -- все это напрасно, напрасно и тысячу раз напрасно!

14 мая 1929. Вторник

   Юрия опять нашла -- близкого, необходимого, родного. Живем дружно. Игорь кричит по ночам. Так жалко, что силы нет. Возьмешь на руки -- вцепится губами в руку и сосет, и уже не кричит в это время, а лежит такой тихий, покорный и жалобный. Это уже совсем невыносимо, тогда я чувствую, что начинаю реветь сама. Сегодня была у д<окто>ра Власенко. Она нашла, что все хорошо, что пупочек нормальный, бояться нечего, а срыгивание у него нервное. Сказала, что надо его купать, гулять с ним и даже держать окно открытым. Расписала, как его кормить, между прочим, давать фруктовый суп. Будем воспитывать его по последнему слову науки.
   Получает массу подарков[205]. Всего ему не только не переносить, но, вероятно, и не переодеть. Хорошо прибывает в весе. Налаживается желудок. Эту ночь хорошо спал, а сейчас не спит и молчит. Глазенки раскрыты, руками размахивает, такой хорошенький! Скоро привезут коляску, будем ходить в Люксембург. Как я люблю моего Капельку! Даже когда он ночью так мучительно кричит, а взглянешь на него и подумаешь: "И откуда тебе такое счастье?"
   Вышел сборник Союза[206]. Издан плохо и много опечаток, только мои стихи, слава Богу, чистые. Все-таки довольно приятно.
   Получила сегодня письмо от Наташи Пашковской.

23 мая 1929. Четверг

   С Игрушкой что-то неладное[207]: за два дня, со вторника, сбавил 200 гр. Желудок работает прекрасно, сам такой чистенький, красноты больше нигде нет, так хорошо прибывал все время -- и вдруг! Боюсь, что он голоден. У меня совсем мало стало молока. Сегодня в 7 <часов> я уж не знаю, сколько капель он мог высосать, и до 10-ти кричал. Мамочка даже на службу не пошла, ждала меня. Все страшно нервничали -- Папа-Коля, открывая бутылку Cau de Vais[208], поранил себе руку. Мамочка все торопила меня с кормежкой, словно попрекала, что я не дала ему есть.
   -- Ты напрасно думаешь, что ему не вредно так кричать.
   Кончилось тем, что я совсем разревелась. После часу понесли взвешивать, и какой сюрприз. Сейчас он спит и, должно быть, опять кричать будет.
   А тут еще столько забот. В отеле будет проводиться во все комнаты вода и после этого, конечно, страшно вздуют цены. Попов говорит, что за нашу комнату (где прежде жили наши) возьмут 800 фр<анков>. Ясно, что это невозможно, и надо что-то искать. Ас ребенком это очень и очень трудно. И почему-то я должна об этом думать.
   С деньгами совсем плохо. Прошлую субботу Юрий уже ничего не получил, на этой неделе тоже, наверно, аванс превзошел жалованье. Вчера же не на что было купить соли. Прячу деньги на Капельку -- на воду и молоко (копила на Власенко, а сегодня пришлось разменять). Сама тоже, конечно, не пила его. Вот молоко и пропадает. Получила от Нины Павловны Прокофьевой коляску и теперь два часа сижу в Люксембурге на самом солнцепеке. Уже сильно загорела. Дни стоят жаркие, 26 гр<адусов> в тени. Мальчишку закрываю от солнца, и он все время спит. Только, по-моему, он ужасно похудел. А раздевать все-таки боюсь. Хотя в комнате, где он лежит без вязанки и завернутый в пеленку, всего 23 гр<адуса>. Но он менее всего принадлежит мне, я не могу с ним делать, что хочу, что считаю нужным. Опекунов у меня много!

4 июня 1929. Вторник

   Не эта, а прошлая ночь была отчасти трагической, отчасти комической. Я давно ждала этого. Когда-нибудь надо же было начать, ведь для мужчины такое долгое воздержание, несомненно, вредно. Я этот вопрос всегда обходила, а Юрий говорил шутками, но за шутками этими было много горечи. Казалось, надо было начинать второй раз брачную жизнь -- так я от всего этого отвыкла, и на этот раз я волновалась гораздо больше, у меня был страх, как у девушки. Сначала я вылезла из кровати, залезла на кресло и разрыдалась. Мне все казалось ужасным. И твердила себе: "Не могу", и была даже какая-то обида на Юрия, и жалко его страшно. Потом, после долгих слез и долгих разговоров победила жалость. Вот и все. А подробности -- ну их! Хотя было много интересных слов. А мне хотелось безумно, до боли, до отчаяния только одного -- спать.
   Игорь с пятницы не прибавил ни одного грамма. Смесь я варю, должно быть, очень плохо, масло плавает на поверхности, когда, по-моему, оно должно настолько перекипячивать-ся, что жир пропадает. Надо кипятить его 5 минут, а я больше 4-х никогда не могу, -- оно начинает подгорать. А с этого, должно быть, у него и болит живот. Иногда очень много срыгивает, ходит очень твердым, кричит. И главное -- это вес! Написать что ли Власенко или уже подождать до пятницы?
   Время нет совершенно. С тех пор, как он лежит незапеленутым, пеленки надо менять, по крайней мере, каждые полчаса. Сушить негде. Встаю в 5 ч<асов> 45 м<инут>, ложусь никак не раньше 11 ч<асов> 30 м<инут>. Ужасно хочу спать.

13 июня 1929. Четверг

   Была у Власенко. У Игоря грыжа пупочная, необходимо делать операцию. Должно быть, наши беды никогда не кончатся. А так Власенко нашла его хорошим и здоровым.
   Очень хочется его скорее крестить. А Юрий чего-то тянет, от разговоров уклоняется. Я пригласила Наташу, крестным, наверно, будет Андрей. Хотя мы так и не договорились на этот счет. Хотелось крестить в это воскресенье, да теперь уже, конечно, не выйдет. Юрий, кажется, хочет устраивать какие-то пиршества, а, по-моему, все это напрасно, особенно при нашем теперешнем финансовом положении. А крестины откладывать из-за этого тоже нечего.
   А финансовое положение таково, что вчера уже взята вся получка за эту неделю.
   Сегодня вечером должна прийти Наташа. Очень хочу ее видеть. Сегодня, после ругательной статьи Ходасевича[209] в "Возрождении", появилась первая статья о Сборнике в "Новостях" -- Мочульского[210]; всех похвалил: я и на этот раз вылезла довольно благополучно, хотя ярлык Ахматовой закреплен уже окончательно. И с легкой руки Адамовича эпитет: "мечтательная". Это я-то мечтательная! Юрию на этот раз не повезло: "стихи" малохарактерны, так что и говорить о них не стоит.
   Станюковичу посчастливилось, хоть одна строчка о нем, да есть. Хоть и не очень значительная. "Станюкович грамотно излагает свои мысли в корректных стихах".
   Папа-Коля вчера видел Цетлина, и тот просил меня прислать стихи для "Современных записок". Обычно я посылаю ему их в конце декабря, в виде новогоднего подарка, и до сих пор он их отвергал. А теперь хочу задрать нос: "Меня просят дать стихи в "Совр<еменные> Зап<иски>". И надо это сделать обязательно. Уж не поместить их теперь ему будет неловко.
   В отеле проводят воду. Рано утром приходят рабочие, я посылаю их к черту, но потом приходится самой идти с маленьким в бюро и терпеть, как они ломают спицы и паяют трубы. Совсем выбилась из колеи.
   Прибавили мне инсулин до 2 1/2, чтобы я могла продолжать кормить. Дела мои пошатнулись.

17 июня 1929. Понедельник. Jardin du Luxembourg

   Вчера Юрий, прочтя мои последние стихи, назвал меня покорно пассивной. И утверждал, что я была такой всегда, даже в Севре, что если бы не его упорство в достижении своей цели, то мы бы никогда не соединились. Мне было очень больно от его слов. Это -- я-то "пассивная", это я-то могла "просто расстаться", когда для достижения этой самой цели, или, вернее, ради одной любви и доверия к нему я чуть было совсем не порвала со своей семьей и поставила себя в такое положение, о котором я до сих пор не могу спокойно вспоминать. Он этого никогда не понимал и до сих пор не понимает. Я ему сказала только, что меня удивляют его слова, но ничего возражать ему не хотела. Мне не хотелось показать ему, что я расстроена, и пошла в эту комнату, несмотря на поздний час. Спросила, нет ли чая, и когда пошли за ним, сказала, что не хочу. Старалась говорить глупости и смеяться. Ушла и тоже стараюсь думать о постороннем. Мне очень не хотелось, чтобы он увидел мои слезы. Жизнь мне казалась капитально проигранной.
   Вчера была в церкви, говорила с о. Спасским. В следующее воскресенье он уезжает, так что уговорились крестить через две недели. Юрий не принимает в этом никакого участия. Странно, у нас даже не выбран крестный.
   Юрий вообще становится как-то чужим и очень мне его жалко. Вечером вчера сидели мы втроем, я, Мамочка и Папа-Коля около Игрушки, хорошо так о нем разговаривали. Приходит Юрий, и вдруг все замолчали. Как будто он совсем и не отец даже.

1 июля 1929. Понедельник

   Были у Маршака. Он нашел, что сейчас делать операцию не стоит, "уж очень они сейчас хрупкие, я боюсь вам его испортить". Оперировать будут в 6-7 месяцев, "когдауж нет никакого риска", а пока прописал каучуковый бандаж. Страшно он мне понравился, интереснее мужчины я не видела. Спокойное и молодое лицо... Бандаж надели. Держит хорошо, хотя страшно стянут живот. Но Власенко говорит, что так и надо. Вообще она нашла его хорошим и здоровым и на его отчаянное срыгивание не обращает внимание, говорит: "Важно, чтобы не худел, а это пройдет".
   Вчера в 5 часов крестили. Ha Daru. Все было, по-моему, хорошо и мило. Я была совсем на втором плане, и трепанная и неинтересная, да на меня и внимания-то мало обращали. Зато прелестна была Наташа. И хорошенькая, и веселая. Крестным был Андрей и Станюковичи, хотя он только рубашку держал и даже записан не был. Потом отвез нас на автомобиле. Игорь был очарователен, нарядный, хорошенький, и не кричал, и весь вечер был такой прелестный. Крестил о. Спасский, между свадьбами. И так торопился, что проглатывал слова, путался. Сам и дунул, и плюнул (наверно, для скорости), и в промежутках говорил по сторонам: "Приехал жених?" "Приехал". "Как?" "Можно его впустить?" "Да, впускайте... Во имя Отца и Сына..."
   Еще бы не торопиться! Ведь граф Каменский венчался...
   С Юрием живем все-таки не особенно хорошо. Был момент, когда после внезапно вспыхнувшей ссоры я уходила вон и возвращалась к кормленью. Были моменты полного равнодушия и безучастия друг к другу. А этой ночью такая острая и бешеная ненависть, соответствующая его страсти. Нельзя его обвинять, конечно, и стыдно самой, но я его задушить могла. А в результате, я, может быть, опять беременная. Хоть Юрий и говорит, что нет, но я ему не верю.
   Бедный, бедный Юрий! Я знаю, что и он одинок, что ему, может быть, тяжелее меня. И как все это произошло незаметно, мы и не доглядели.
   Словно безрассудное пари
   Счастье мы жестоко проиграли.

19 июля 1929. (Пятница -- И.Н.). 6 ч<асов> 30 <минут>

   Вчера Юрий ушел на вечер стихов к Голенищевым-Кутузовым и до сих пор не вернулся.
   8 ч<асов>.
   Вернулся в 7 1/2. И как будто ничего, очень веселый.
   -- Ах, ты уже встала?
   Ушел за молоком, а я села в кресло и как-то, по-бабьи, завыла.
   Кутузов приехал из Сербии в четверг. Пробудет пока месяц, а потом, может быть, и год. Юрий голову потерял от радости. Каждый вечер пропадает и возвращается в 2 часа. Совсем я его не вижу, да как-то даже и не могу видеть. А может быть, это я сейчас со злости пишу. Вчера был вечер стихов, частный, помимо Союза. Пригласили меня. Но, во-первых, я не хочу, чтобы меня притягивали на веревках, а во-вторых, мне не в чем было выступать. Вообще теперь выходит как-то совсем естественно, что я никогда никуда не хожу. Никогда даже не принимаюсь в расчет.
   Игорек растет, стал очень хорошенький мальчишка, улыбается совсем сознательно. Большая мне радость. Здоровенький, чистенький, хорошо прибывает в весе.
   Мне даже за последние дни как будто немножко лучше: пропадает сахар (после полутора месяцев!), зато есть legal, и похудела в эту неделю на 700 гр. Чувствую себя скверно. Очень сильна бывает реакция, так что даже ем сахар. Боюсь, что я опять беременна. Больше всего боюсь за Мамочку и Папу-Колю: они не перенесут второй раз этого страха. Они оба состарились за мою беременность. Я даже не знала, что положение мое было так серьезно. А Юрий, кажется, совсем не волновался.

27 июля 1929. Суббота

   ...И чуть томит в уставшем теле кровь:
   Моя последняя игра в любовь.

31 июля 1929. Среда

   Как определить то странное, хотя и новое чувство, которое я испытываю? Я назвала -- "игра в любовь". Пожалуй, это довольно точно. По Юриным рассказам я представляла его (И.Голенищева-Кутузова -- И.Н.) совсем не таким. И что меня больше всего поразило в нем сразу и понравилось, что он совсем мальчишка. Да и, правда, ему всего 25 лет. Молодой. Ученый! Волчонок. А у него уже 3-летний сын. В ноябре он приезжает сюда с семьей на год. Сдает докторат. И уезжает в воскресенье.
   Накрапывает мелкий дождь. Чувствую себя скверно: страшный вдруг упадок сил. Сегодня в госпитале все мне говорили, что очень похудела, что у меня усталый и нездоровый вид. А мне сейчас страшно и думать, что нужно еще идти домой. Вероятно -- простая усталость.
   Юрий начал мыть стекла[211]. Устает, но хочет не бросать. Одно плохо, что вставать приходится в 6 часов. Зато будет рано кончать. Сейчас он после обеда работает еще[212], а это совсем уже непереносимо.
   Игорь растет, смеется вслух. Меня знает и улыбается мне. А из-за этой улыбки стоит жить.
   Я хочу спать. Господи, как я хочу спать!

1 августа 1929. Четверг

   Каждый раз теперь, когда я вижу маленьких девочек, мне становится их жалко. Потому что теперь я знаю, с каким недоброжелательством, особенно отцами, встречается рождение девочек. Раньше я этого просто не замечала, не останавливалась на этом, а теперь знаю это по Maternite и по словам многих знакомых. В этом я вижу недостаток человеческого отношения и уважения к женщинам. Небось, сами липнут к женщинам почем зря, а как воспитывать, так нет, давай "человека". Женщинам это всегда должно быть обидно, и я рада, что не столкнулась с этим до Игоря.

14 августа 1929. Среда

   Юрий пародировал:
   Посылала в "Волю" и в "Записки",
   Слишком долго билась и ждала,
   Плюнула и робкому мальчишке
   Все стихи и прозу отдала.
   Удачно!
   А я додумалась до того, что была влюблена в Кутузова полтора дня. "Слишком долго билась и ждала!" Дождалась его?
   С Юрием почти не разговариваю. Не потому, что в ссоре, а так, сказать нечего. На днях договорились. Он сказал, что терпеть не может пустой болтовни: "Как вот вы с Марьей Владимировной: вы можете часами болтать ни о чем", а ему, вишь ты, умные разговоры нужны, все о высоком, да планетарном, а не "как Марья Петровна хвост пришила". Вот и молчим. Мне после этого разговора стало вообще неприятно с ним говорить, теперь уже ни за что не расскажу ему, что видела в Люксембурге, или в госпитале, что было дорогой. А ведь с этой мелочью, с этой "пустой болтовней" утрачивается и близость. А говорить об умном -- скучно. И слушать его лекции -- тоже скучно. Особенно, когда начнет проповедовать мораль. Ему бы нужна была такая жена, как Зин<аида> Мих<айловна> Гофман. Встретиться бы ему с ней до меня. Вот бы сколько умных вещей повыдумали! И как женщина она оказалась бы темпераментнее меня. А ведь я давно, еще в Севре в одну из наших незабываемых ночей говорила, что я ему не по плечу. Не хотел слушать. А теперь начинает понимать, только гонит от себя эту мысль. Иногда я думаю, что б было, если бы не было Игоря? А может быть, все это так и должно быть, и никогда в браке не бывает настоящей близости и слияния.

29 августа 1929. Четверг

   На той неделе Юрий лежал в госпитале. На работе упал с лестницы. Думали, что сломана нога, не мог ходить. Ничего страшного не оказалось. Отлежался, отдохнул и опять дома. На работу еще не ходит, поэтому сидим без гроша.
   Были союзные деньги[213] (присылали на сборник), и все растратили. Из-за этого ссоримся.
   Пока Юрий был в госпитале -- очень скучала, ночи не спала. А приехал -- ругаемся. Так, должно быть, всегда бывает.
   Игорь растет. Улыбается, смеется, обхватывает ручонками шею. Как возьмешь его, чувствуешь, что больше ничего и не надо. Сейчас спит.
   Юрий обижается, когда я говорю, что его тянет за дверь. А разве не так? Вот поставил капусту, пошел в уборную и вот так -- полтора часа, как его нет. Только и смотрит, как бы удрать. Предпочитает остаться голодным, только бы не дома!
   Часто приходят поэты -- Мандельштам, Терапиано. Начинается чтение стихов. Кто-нибудь из вежливости предложит другому прочесть, и польются стихи обильным потоком! Юрий не может не читать своих новых стихов. Он готов читать их хоть Игорю. Слушатели совершенно необходимы. Да так и все.
   Он стал писать хорошие стихи.
   ...И третий сон: опять прозрачный вечер[214],
   Голубизны небесной белый снег,
   Сползающий в долину синий глетчер[215],
   И восходящий к звездам человек.
   Мне только не нравится "голубизны небесной белый снег" -- я не люблю такой расстановки слов. Но две последние строчки лучше всего стихотворения! Да, пишет он хорошо, это правда. А я все хуже и хуже. Но не все его стихи мне нравятся. Храмы и каменщики надоели[216], я презрительно называю их "плотниками".
   А у меня один мотив -- усталость.
   Но если б только отдохнуть,
   Хотя бы на больничной койке.

5 сентября 1929. Четверг

   Этот листок я нашла вчера на столе, вернувшись из Люксембурга. Ответ на мое вчерашнее: "Награда". Стоило больших усилий, чтобы сохранить самообладание и ничем не выдать боли. Но все-таки Юрий это понимает. И это доставляет ему удовольствие.
   К чему была вся эта комедия со вставанием?
   -- Я плохо спал, я уснул в 4 часа, я не могу работать. У меня расшатаны нервы, мне надо принимать электрические души ит.д.
   К чему эти постоянные напоминания о расшатанных нервах, бессонных ночах и т. д.?
   Сегодня я полушутя-полусерьезно сказала:
   -- Жены нет. Одна нянька!
   Он ответил грустной улыбкой. Меня колют его постоянные упреки в том, что "жены нет".
   А уж если он таким стилем начал писать, чем все это кончится? К чему это приведет? Что же делать, наконец, что же делать?!

24 сентября 1929. Вторник

   Давно я не трогала эту тетрадь. Многое хотелось написать и о себе, и о дитенке, и об Юрии. Но каждый раз чье-то присутствие меня останавливает. Когда мы жили дружно, то мне хотелось писать об Игоре, записывать каждую мелочь, как он ночью сам нашел и засунул себе в рот соску, или ловит свои ноги, как "разговаривает", как капризничает. Но когда мы начинаем ссориться -- мне хочется писать только об этом. Последний раз мы поссорились так, что, мне кажется, дальнейшая возможность ссор исключена совершенно -- мы просто стали чужими. Иногда мы можем жить довольно мирно.

25 сентября 1929. Среда

   Вчера меня Юрий перебил, а сегодня уже нет настроения. Дело в том, что хозяин очень много прибавил на комнату, и зимой мы будем платить большие деньги. Но что же делать? Ведь выехать некуда, а значит, выхода нет, а если хозяин еще на что-нибудь прибавит -- и это проглотим. Конечно, надо квартиру, но не на зиму глядя ее искать.
   И еще литературные неприятности. В "Новостях" уже сто лет лежат стихи. Я уже и смотреть перестала. И не жду больше. С "Совр<еменными> Зап<исками>" тоже беда. Когда Кутузов был в Париже, я была у Бунакова и дала ему стихи. А теперь получено письмо от Цетлина[217] с просьбой дать одно из них для октябрьской книжки, а другое -- для следующей. В этой книжке будут, по слухам, Ладинский и Поплавский, если еще пойдет Кутузов, мне, кажется, места не будет. И это очень обидно. Остается чикагский "Рассвет"[218], там все напечатают, но что за радость -- Америка! И уж теперь Кутузов нос задерет!
   А пока, кажется, все-таки надо послать в "Рассвет", пока деньги есть.

28 сентября 1929. Суббота

   Из отеля нас систематически выживают. Сначала прибавили 10 фр<анков> на воду, потом 10 <франков> -- на отопление. Теперь -- "нельзя стирать". А, может быть, на стирку еще прибавят. Одним словом -- тупик.
   С Юрием как будто ничего. Так-таки молчим. Да, может быть, оно так и лучше. Когда он как-то вечером прочел мне последние стихи:
   -- Я могу примириться с тоской,
   С недалеким бесславным концом,
   Даже с этим унылым лицом,
   Даже с умным и чуждым тобой...
   -- я думала, что произошло что-то непоправимое. Лег спать молча.
   -- Почему же ты мне не сказал, что у тебя 3 новых стихотворения?
   Попробовал отшутиться:
   -- Не следовало бы их читать на ночь!
   -- Все равно, когда-нибудь же надо.
   До утра мы не произнесли ни слова.
   Весь день у меня было ужасное состояние. Вечером встретились миролюбиво, без дутья и драматических поз, и были друг к другу особенно внимательны и бережливы. Тщательно избегали таких слов, как "вчера" или "стихи". Как-то вышло, что я пошла с ним в типографию. Говорили о постороннем, и мало-помалу неловкое чувство рассеялось. Так и до сих пор совсем не ссоримся, стараемся быть внимательными и нежными, и иногда это удается. Слово "стихи" мы уже произносили много раз, но "твои стихи" -- ни разу. Я не знаю, насколько это хорошо, такая "тактика замалчивания", но это легче, проще и менее болезненно.

29 сентября 1929. Воскресенье

   Ссориться начали ночью. Началось из-за дитенка. Что-то такое было неладно. Опять обидные до слез шпильки, вроде того, что "все очень мило говорят -- пальчиками подавился! Когда он болен", -- опять этот преувеличенный спокойный тон, который делает меня бешеной.
   Сейчас уже половина второго, а он все еще спит. Интересно, сколько он будет спать. А я уверена, что и время он знает, и спать ему не хочется, и просто хочет меня позлить. В таком случае, план выбран превосходно!

1 октября 1929. Вторник

   Из всех слов, сказанных Юрием этой ужасной ночью, есть две правды: 1) что он не верит больше мне и моей случайной нежности; 2) если нас растащить в разные стороны, то все равно сбежимся. Не спали до 3-х. Утром глаза болят от слез, и анализ на legal ++.

3 октября 1929. Четверг

   Достаточно мне было раскрыть сегодня газету (нарочно не торопилась), чтобы расстроиться на весь день. Первое, что мне бросилось в глаза, -- подпись: Илья Голенищев-Кутузов[219]. Первый раз прислал и совсем ведь недавно, а мои -- сотрудника с 24-го года -- лежат. Потом объявление "Современных Записок": стихи Адамовича, Поплавского, Терапиано и Кутузова. Я пришла в эту комнату и заплакала. А Кутузов нажил себе врага. Воображаю Юрино торжество: "Видала? Кутузов-то! Вот молодец, Илья, пробился-таки!"
   А у меня чувство, будто я оплеуху получила.

8 октября 1929. Вторник

   Вчера мы читали друг другу записи из дневников -- от 5 сентября. Юрий много не хочет понять и настойчиво упрекает меня в грубом непонимании. Он пишет: "Половая жизнь с Ирой -- моей собственной женой -- этически невозможна". Я поправила -- "физически".
   Он упрекает меня в том, что я не могу жить половой жизнью, оговариваясь, что "никого в этом нельзя винить", но, все-таки настаивая на том, что я жестока, что я не понимаю, как это для него мучительно и вредно, что ему и доктор сказал и т. д. Он прочел мою запись от 5.IX и ничего не понял, начал мне объяснять, что значит "эта комедия со вставанием" и "бессонные ночи". Да, я это уже тысячу раз от него слышу. Я отлично знаю, что я всему виной, разве я не знаю, как это ему мучительно! Это -- мой физический недостаток, и тем более жутко мне об этом говорить. Меня Мамочка давно к доктору посылает, и она права. Юрий отнесся с нехорошей иронией:
   -- Я не знаю, нужно ли было м<ада>м Голубковой идти к доктору или нет, знаю только, что они на этой почве разошлись...
   А я вижу, как на моих глазах заколебалась даже Станюкович... На эту тему можно было бы очень много писать, что Юрий и делает, а я не могу. А вообще я не знаю, повлияла ли как-нибудь в хорошую сторону наша вчерашняя попытка быть опять откровенными? Пожалуй, все-таки -- нет.

12 октября 1929. Суббота

   Вчера опять вечером что-то долго и нехорошо ссорились. Из-за семьи, ответственности и т. д. Он говорил, что у нас, у Кноррингов, не было никакой семьи; и вся беда в том, что ни я, ни Мамочка не любили хозяйство (интеллигентщина, дескать). На это я ответила, что такая семья, как у нас, Софиевых, это -- нет ничего хуже. Даже стихотворение начала писать на эту тему. А вечером, когда легли, он мне сказал, что ему очень стыдно и тяжело, что он стал страшно раздражительным, зачем-то меня злил и т. д. Тогда я его поцеловала, а стихотворение бросила, хотя все-таки и заплакала от прошлой обиды.

7 ноября 1929. Четверг

   Прихожу вчера в госпиталь. Подхожу к mme Prat -- она совсем плоха. Лежит неподвижно, глаза огромные и удивленные, застывший взгляд. Берет меня за руку. Говорит медленным, сдавленным голосом.
   -- Посмотрите на меня. Может быть, завтра вы меня уже не увидите. -- И этот страшный, как будто пронизывающий взгляд. Что-то бормочу, замолкаю, смотрю молча. Держит мою руку. Не пускает. Чувствую, что нельзя так вот, просто отойти от нее. Надо что-то сделать, что сказать -- не знаю.
   -- Comme le bebe? Papa, maman...[220]
   И смотрит пристально и серьезно-серьезно. Удивительно смотрит. Начинаю что-то бормотать:
   -- Не нужно так говорить, надо надеяться.
   Чувствую, что говорю ерунду, прощаясь, говорю коротко: "Аu revoir"[221].
   Иду по улице, нарочно пешком. Поправляю правой рукой волосы и вдруг, словно сердце упало: на руке остался запах ее одеколона, того самого, что я ей не так давно покупала. И опять стало смутно и тяжело.
   Шла и знала, была совершенно уверена, что у нас -- Терапиано. И захотелось ему обо всем этом рассказать. Действительно, он был у нас. Только я ничего не рассказала.
   Сегодня мне тяжело идти в госпиталь. Нарочно не пошла утром и поймала себя на нехорошей мысли, что не хочу ее больше видеть. Не подойти к ней нельзя, а подойти и говорить -- это же мучительно.
   В понедельник умерла mme Lacoure, не моя бывшая соседка -- Margueritte Lacourt, а та диабетичка, что ждала ребенка. В воскресенье у нее были роды, что-то раньше 8-ми месяцев, она была без сознанья и, не приходя в себя, через сутки умерла. Мальчик жив. Это большая трагедия. Такая молодая, такая красивая, и умерла только потому, что ей хотелось иметь ребенка.
   Игорь был долго болен. Сильный бронхит. Теперь поправляется. Вчера уже много купали, а сегодня полчаса сидела с ним в Люксембурге. Страшно растет. Кричит "ма... ма... ма" совершенно отчетливо и "мя...мя". А когда очень уж грустно: "няня!" Страшно ласковый. Наклонишься к нему, протянет к тебе руки и начинает по лицу гладить. И так улыбается хорошо.

20 ноября 1929. Среда

   Если бы я аккуратно вела весь дневник, мне бы пришлось записывать одни наши ссоры и неприятности. Неприятности и болезни. Опять у Игоренка грипп. Вчера была у Власенко. Успокоила. Вообще нашла его очень хорошим, сказала бандаж больше не носить и надеется, что он скоро поправится. Температура у него большая -- 38, а самочувствие, по-видимому, хорошее -- смеется, прыгает. На этой неделе вылез из кровати: я пошла в молочную, подхожу к дому -- слышу рев. Бегу, рев смолкает, открываю дверь -- и похолодела: висит мой Игорь на руках -- зацепился за прутья, а ноги на полу. Испугалась, что опять что-нибудь поломал или вывихнул. Вытащила -- смеется, прыгает.
   Я сама больна. Вот уже несколько дней, как у меня часа в четыре разбаливается зуб, вернее не зуб, а вся левая часть головы. Вечерами начинает знобить, немножко поднимается температура, скверное состояние, слабость. Ночью, часа в 3, бывает 38, потом падает. Утром я встаю совершенно здоровой. Пила аспирин, сегодня приняла хину.
   Вчера, перед тем, как ехать к Власенко, Юрий страшно поругался с Мамочкой, наговорил ей таких вещей, за которые можно по физиономии бить, вроде того, что "мне совершенно наплевать на то, что вы думаете". Мамочка ушла к себе в комнату и страшно расстроилась, хотя старалась даже мне этого не показывать. Я как-то растерялась и не нашлась сразу, что ответить, а потом вовсе старалась с ним не говорить, -- он был мне просто противен.
   Еще раньше мы с ним поругались из-за того, что я повезла мальчишку причащать.
   -- Это безумие. Это наверняка простудить. Из-за какой-то вашей прихоти, без моего ведома! -- и был со мной груб, как никогда еще. Мне приятно, что мою сторону взял Б.А. Но ругань продолжалась еще всю неделю, как только об этом заходила речь.
   Раньше меня огорчало и обижало, когда он по вечерам уходил. Теперь -- я даже бываю рада. Больше всего его люблю по ночам, когда он спит, тогда еще поднимаются со дна какие-то хорошие, теплые, прежние чувства.

28 ноября 1929. Четверг

   Написала число, и вскипели воспоминания.
   "Тогда" -- три года назад, было воскресенье. Погода была такая же. Тогда с этого самого дня начался самый счастливый период моей жизни. Теперь приходится многое вспомнить, многое передумать. Одно скажу: я знала настоящее счастье и была действительно счастлива. Юрий, конечно, не вспоминает этот день, а напоминать ему теперь неуместно, да и к чему. Ведь это все-таки чуть-чуть сентиментально, а никаких "сантиментов" теперь быть не может.
   На коленях у меня Игорешка -- мешает писать.

30 ноября 1929. Суббота

   Мамочка взяла Игорешку к себе, я отдыхала. Потом стала варить смесь у нас. Неожиданно открывается дверь и входит Юрий. Я не ждала его раньше 6-ти и даже не успела спрятать письмо Власенки. Первые его слова были: "Опять мальчишка там, а дверь не закрыта!" Я сразу обозлилась. А он садится на корзину и сразу отыскивает письмо. "А это что такое?" Молчу.
   -- Ну, вот видишь. Я говорю, что надо давать пить. И потом -- "серьезно болен", и опять таскаешь его в ту комнату, какая прихоть!
   -- Не прихоть, а помощь мне.
   -- Ну, этого я еще не знаю, какая помощь...
   -- Свинья ты!
   Началась перепалка.
   -- Чего ты злишься, ведь я же не о тебе говорю.
   -- Это все равно.
   -- Нет, Ира, это совсем не все равно.
   -- Нет, это все равно!
   -- Если бы было все равно, я бы столько не терпел...
   -- Ты терпишь! Ведешь себя по-свински, да еще "терпишь".
   Потом он выпалил, что "очень доволен создавшимся положением", и тогда я его оборвала:
   -- Только имей в виду, что положение это углубляется. Как бы тебе не пришлось пожалеть об этом!
   После мы не произнесли ни одного слова. Он вскоре ушел к Станюковичам, я думала, до собранья уже не вернется. Вернулся, принес еду. Я была в той комнате, пока он не ушел.
   Никого даже не жалко, ни его, ни себя. Одно только ужасно -- всеподавляющее чувство какого-то последнего одиночества. То, что я боялась больше всего на свете.

1 декабря 1929. Воскресенье

   Юрий вернулся в 6 утра. Т. е. вернулся-то раньше: вставая ночью часа в 2 к Игорю, я увидела на стуле два портфеля, один с делами Союза, другой, как мне показалось, Кутузова. Я поняла, что Юрий цел и невредим и, может быть, даже не один, и заснула. Он пришел в 6, когда я кормила Игорешка. Оба не произнесли ни слова.
   С утра перетащила коляску в ту комнату, и целый день Игорь был там. Я тоже. С утра состояние бодрое, по крайней мере, наружно. Потом со всей четкостью и остротой встал вопрос: "Что же дальше?" Днем было некуда себя девать. Юрий встал поздно, не разговаривали. Но моментами было его нестерпимо жаль. Особенно раз: приходила Наташа, мы с ней ходили гулять, потом я возвратилась, а она еще поднимается по лестнице.
   -- А где Наташа?
   -- Идет.
   И стал поспешно надевать пиджак. А Наташа прошла прямо в ту комнату, и я ее не повела к себе. Там закусывали и пили чай. Зачем-то пришла сюда -- Юрий сидит и читает. Мне стало мучительно не по себе.
   Вот и сейчас -- реву уже из-за од й проявляю некоторое беспокойство и нервничаю. Но странно то, что я не сомневаюсь в успехе. Только бы уж скорее прошло это время.
   

21 августа / 3 сентября 1920. Пятница

   
   Начались у меня экзамены, а по этому случаю весь день рука дрожит. Вчера сдала русский письменный. Была диктовка. Написала я, кажется, ничего, но отметку еще не знаю. Вчера же узнала, что они прошли немного по алгебре, хотя директор говорил, что алгебры в 4-ом классе нет, и в программе ее, действительно, нет.
   Экзамен алгебры 22-го. Пришла ко мне вчера Екатерина Дмитриевна, и мы с ней на скорую руку проходили эту несчастную алгебру. Прихожу сегодня. Ждать на дворе пришлось очень долго, пока нас позовут экзаменоваться. Двор был буквально запружен народом. Тут были и реалисты (это здание реального училища), и девчонки, и родители, и учителя. В классе я села с той же девочкой, что и вчера. И в этом же классе экзаменовались по алгебре за 5-ый (класс. -- И.Н.). И вдруг нам объявляют, что у нас будет не алгебра, а арифметика. Я в отчаянии: я к арифметике не готовилась. Дали нам задачу на сложное тройное правило, с какими-то лампочками. Будь это версты или рубли, я бы, наверно, решила, а с лампочками никак не выходит. У других тоже ничего. Наконец девочка, сидящая передо мной, кончила, со всех сторон шепот: "Какой ответ?" -- "Шестнадцать". Я маюсь, маюсь, а никак 16 не получается. Страшно нервничаю и пытаюсь, и у меня 15 умноженное на 15 = 75. Потом у другой тоже получилось 16. Тогда я стала искать это число; ворочаю числа и так, и эдак и наконец добилась его, злосчастное 16! Я ничего не понимала в этой задаче, решала наугад и, наверное, наврала. Что-то будет? Неужели из-за этих "лампочек" оставаться в 4-ом классе? Да будь они прокляты, эти 16 лампочек.
   

24 августа / 6 сентября 1920. Понедельник

   
   В субботу я сдавала Закон Божий и рукоделие. Подрубала рубец и получила 4 (это еще хорошая отметка, у большинства -- 3, а 5 только у одной на три класса). Закон тоже выдержала, но продержали нас в гимназии с 11 утра до 6 И вечера! Из нашего класса русских только пять. 4, 5 и 6 классы экзаменовались последними. Мы сидели на лестнице и томились. Тут я и познакомилась с классом. Одна девочка, Дмитренко, -- лет 18, в длинном платье, завитая, намазанная, раскрашенная, -- прямо ужас. Другая -- семнадцатилетняя девица, совсем деревенская баба. А две другие девочки очень славные: Таня (фамилию я не помню) [138]и Мила Жолнеркевич. Таня очень веселая и, главным образом, благодаря ей мы скоро сошлись и перешли на "ты". С одной стороны, я очень рада, что нашла себе подруг и хотя бы в гимназии не буду чувствовать себя такой одинокой, а с другой стороны, я чувствую себя как бы виноватей перед Харьковом: неужели же я могу быть счастлива и вне него?! Неужели же я могу забыть все прошлое?! Насколько же я стала хуже!
   Сегодня я держала естественную науку. Мне было задано несколько вопросов, и я отвечала ничего себе. Я отвечала с Дмитренко, что она не знала, то отвечала я, а она ничего не знала: еще бы, она занимается только татуировкой. Тани почему-то сегодня не было: наверно, она решила, что нас опять продержат до вечера, и пришла позже. А Мила мне очень нравится. Она беженка из Екатеринослава, дочь добровольческого офицера. И именно то, что она беженка, нас как-то скоро сблизило. Возвращаясь с экзамена, я зашла к Мамочке на службу. На Дворянской улице, около одного дома лежит человек, он мне показался мертвым. Руки у него были вытянуты и пальцы как-то странно скручены. Вдруг он пошевельнул пальцем, потом у него рука дрогнула, потом он сам как-то подпрыгнул, ногой дернул, руку разогнул; а сам недвижим, как статуя. Мне Мамочка потом объяснила, что он, наверно, умер от холеры: после холерной смерти всегда бывают такие судороги, это от того, что мускулы, скрученные во время холерных судорог, после смерти раскрываются. Бывают случаи, когда покойник даже переворачивается в гробу. Но очень неприятно смотреть, как мертвец шевелит пальцами.
   

25 августа / 7 сентября 1920. Вторник

   
   Положение катастрофическое! Завтра экзамен истории, а я абсолютно ничего не знаю. Я прошла все до христианства. Папа-Коля говорит, что в классе больше не прошли, и он еще уверяет, что я все отлично знаю.
   

30 августа / 12 сентября 1920. Воскресенье

   
   Сдала я и историю, и русский, и арифметику, и алгебру, и немецкий, и французский, и географию. И даже ничего себе сдала. Но чувствую, что очень устала за это время. Очень часто случалось, что нас морили весь день и даже раз отложили экзамен назавтра. А это "завтра" была суббота, когда все рассчитывали готовиться к языкам. Ну, да теперь все равно. Если меня даже и не примут, так у меня год не пропал. Все-таки я молодец: почти в один месяц (в 26 уроков) я прошла весь курс 4-го класса. Труд закончен. Камень с души свалился. И вместе с тем как будто чего-то недостает: чувствуется какое-то пустое место.
   

Теперь о себе

   
   Я оживаю. Жизнь возвращается ко мне. И оживляет меня гимназия. За последнее время я с большим удовольствием даже ходила на экзамены, зная, что я там вдоволь пошалю с Таней Титовой. Совершается переворот. Как быть? За последнее время я вела ужасную жизнь: во всем, что только возможно, я отказывала себе, я отказывала себе во всем, в самых мелочах, я старалась делать себе как можно хуже, я мучила себя, как самый жестокий деспот не мог бы меня мучить. Но я мечтала о Харькове. Мне надо было или Харьков, или ничто. И у меня хватило воли отказаться от всего другого; это я высоко ценю в себе. Я могла сохранить свою честность, совесть моя была чиста. А теперь... Жить сейчас, значит отказаться от Харькова, потому что если мне и здесь будет хорошо, так я не вернусь туда с такой свежей радостью, как я этого ждала. И это слово уже не будет для меня сладкой надеждой; когда я услышу какие-нибудь хорошие вести с фронта, которые раньше были для меня так дороги, теперь они для меня не важны: "Я, мол, другая стала, теперь мне этого не нужно. Мне и здесь хорошо". Забыть Харьков, Таню, другую Таню, с которой можно не только помотаться на перилах, но и поговорить по душе. Неужто я нарушила клятву? А с другой стороны, разве веселье грех? Неужели же нам жизнь дана для того, чтобы жить так глупо и не нужно? Таня Гливенко или Таня Титова? Титова уже здесь, близко, заманивает меня в свою сферу. Гливенко далеко, чтобы дойти к ней, нужно еще много пережить, но зато я ее больше люблю: она соединяет в себе и Таню, и Милу, и еще что-то, чего здесь нет и что мне особенно дорого. Я не хочу изменять Харькову, но не хочу жить монашенкой и в Симферополе. Совместить нельзя. Если я здесь буду веселиться с Таней, то у меня будет совесть нечиста перед той Таней, а этого я не хочу и боюсь. О, Тани, Тани, как я из-за вас мучаюсь! Быть или не быть?
   

1 /14 сентября 1920. Вторник

   
   Вот лето и прошло. [139]Почувствовала ли ты его, Ирина? Сегодня был молебен. Ровно год тому назад я также была в соборе, также в новой гимназии, среди чужих девочек... Но! И сладко и больно вспоминать об этом. Счастливое то было время, может быть, самое счастливое во всей моей жизни, именно в конце августа, когда уже было решено, что я перейду в эту гимназию. И до 17 ноября... Зачем вспоминать? Теперь совсем иное.
   Таня Титова не принята в гимназию. Только бы уж нам с Милой попасть в какой-нибудь один класс! И радостно на душе, что наконец-то я опять попаду в гимназию и вместе с тем грустно. Если в прошлом году эти месяцы я была так счастлива, так безмерно счастлива, то навряд ли это будет в этом.
   

4/17 сентября 1920. Пятница

   
   Гимназия: занимаемся с 3-х, по-новому; если 5 уроков, как должно быть, то кончаем в 7Ґ. Класс у нас отвратительный, т. е. проходной; заниматься очень трудно, кругом шумят, все проходят. Класс (No -- И.Н.) 58, по составу девочек ничего себе, кривляк и ломучек мало, но есть. Таня Титова принята, но села от нас далеко, и моя дружба с ней как-то распалась. Сижу я, конечно, с Милой, с которой я теперь особенно сблизилась. Сегодня утром она приходила ко мне учить историю, так как у меня книги нет. Но учили мы недолго: до того ли! Потом я ей читала свои стихи, потом декламировали любимые стихотворения, потом просто говорили о том, о сём, о нашей жизни.
   Домашние новости. Завтра или послезавтра приедут Деревицкие, значит, нас с квартиры долой. Куда мы денемся? Хоть можно было бы устроиться ночевать у Мамочки на службе, в округе.; Мечтать приходится о немногом. Вот моя одноклассница Войцеховская, тоже беженка из Харькова, целый месяц живет в теплушке и ничего. А я опять придерживаюсь моей старой теории -- жить в скверных условиях, чтобы на душе было легче. А то я как на экзаменах вдоволь посмеялась, так чувствую угрызения совести; на душе так скверно стало. Нет, не в веселье счастье теперь, мне милее грусть. Папа-Коля совсем захандрил. Да не только тогда, когда большевики на носу, есть и другие причины! Ах, проклятый квартирный вопрос! А ведь у каждого коммерсанта, наверно, комнат десять есть в запасе! О, проклятье им!!! Проклятье тем, кто живет на вокзале, в теплушке и на бульваре!
   

Внешние события.

   
   Говорят, что к первому снегу мы будем в Харькове, будто бы Румыния объявила войну большевикам, будто бы путь открыт до самой Москвы; будто бы Врангель сказал, что зимовать мы будем на Украине, даже чуть ли не в самой Москве. Что-то происходит. Что-то будет. Только бы скорей!!! Но как я далека теперь от всего этого, от политики, от фронта. Да, я сильно изменилась, но... к худшему.
   Сегодня ночью, когда я спала, мне пришла в голову такая мысль: что такое герой? И совершенно машинально, в полудремоте, не думая и не сознавая, я изрекла такую мысль: "Кто в такое время, среди мошенников, злодеев, жуликов ничем не запятнает своей совести, кто в самых ужасных условиях, в мучениях и бедствиях сумеет остаться честным -- тот герой". Этой-то истины я и буду придерживаться.
   

13/26 сентября 1920. Воскресенье

   
   Долго, очень долго я не писала дневник -- забыла о нем, но мало что произошло за это время. Внешних событий никаких, а наше положение все хуже и хуже. Деревицкого ждем изо дня в день, комнаты у нас нет, т. е. есть, но 30 000! А это мы никак не можем при 36-тысячном окладе, да и продавать скоро нечего будет. Одним словом, я совершенно не знаю, что будет дальше.
   Уже по городу давно ходили слухи, что 14-го что-то произойдет, говорили, что будет объявлена монархия, что будет еврейский погром и т. д. На 12, 13 и 14 назначены "дни покаяния": в церквах все время службы, говения, проповедь Востокова; он собирается идти крестным ходом в совет<скую> Россию. Я однажды была на его лекции. Такая картина: лунная ночь, за оградой соборного сквера, около бокового входа собора огромная толпа народу, только на широкой лестнице стоит Востоков, что-то говорит, потом хор поет молитвы, а за ним народ; получается громко, нестройно, но каждое слово переполнено такой живой верой, что невольно верится, что только этим и можно победить.
   А я все та же. В гимназии веселая, шальная, недаром же меня Маня Швачка прозвала "лихим казаком". С девочками там я скоро сошлась, занимаюсь пока ничего себе, охотно; и очень даже жалею, что два дня праздника. Говорят, что будем заниматься через день, чередоваться с младшими классами, т. к. для них не нашли помещения. Одно плохо, что книг нет, заниматься приходится с Милой, то она ко мне ходит, то я к ней, а живет она на Лазаревской. А французской книги и у нее нет, приходится только списывать слова, а то и отказываться. На душе, в общем, спокойно, что дальше будет -- не знаю. Недели две тому назад страшно упрекала себя за то, что мне весело, что я забыла клятвы, Харьков и т. д. И я очень мучалась -- как мне быть? Теперь вопрос разрешен. Если мне бывает весело, то все-таки я не отказываюсь от Харькова, а без колебания променяю все это на Харьков, хотя бы там всё было в тысячу раз хуже... Значит, я клятву не нарушаю, и совесть у меня чиста.
   Начала я писать повесть "Беженцы", [140]из своих переживаний, с момента отъезда из Харькова. Написала уже две главы (план был давно составлен), а на третьей -- стоп-машина. Третья глава -- "На агитпоезде". [141]Тема интересная, только не знаю, как за нее приняться.
   А дома у нас так скучно, прямо возможности никакой нет. Мы всегда одни, никто к нам не заходит, да и некому заходить: Александр Васильевич, мой названный дядюшка (он меня звал племянницей), где-то в Северной Таврии; Владимирский в Каховке, Каменев в Севастополе, Олейников в Керчи, -- вот и вся наша компания, которая так часто бывала у нас на Бетлинговской. Да, скучно.
   

14/ 27 сентября 1920. Понедельник

   
   С утра я была в соборе. Слышала там черносотенную речь Платона, который называл Николая II праведником и великим; он и еще что-то говорил, но уж не помню. А в это время на площади сходились со всех церквей крестные ходы, масса войска и толпы. После службы, очень длинной и торжественной, двинулся на вокзал громадный крестный ход со всех церквей. Что уж там было -- не знаю.
   

16/ 29 сентября 1920. Среда

   
   Не знаю, почему так горько и безотрадно на душе. Все это мелочи, мелочи, а они теперь составляют 100 % нашего существования. Совесть, может быть, и чиста, да все внешнее так нечисто. Помимо меня (помимо моей воли. -- И.Н.) делается много грустного вокруг. Грустно и страшно то, что завтра мы переезжаем в тридцатитысячную комнату в самой скверной части города, где-то около старого кладбища; где узкие, глухие переулки, собаки и грязь; где ютятся кривые мазанки с грязными и вонючими дворами, -- там и будет наше жилище. И там, среди этой грязи и темноты, и у нас не будет светлого и чистого уголка, не будет!
   Грустно и то, что так сильно развивается монархическое течение. Востоков в соборе уже провозгласил императором Михаила [142]и даже пел "Боже, царя храни". А сегодня в газете сведения, что Михаил давным-давно убит. Черносотенные речи, да еще в соборе. К чему-то это приведет? Это ли не грустно? Я говорила об этом с Милой. Увы, она монархистка, она довольна, она сочувствует этому течению. А потом она сказала мне: "А в конце концов, не все ли нам равно?" О, нет! Я слишком люблю Россию, чтобы это мне было все равно! Это ли не печально, что Россия после стольких лет, после такой кровопролитной войны, после всех этих страданий и мучений опять вернется к прежнему? Неужели же все эти жертвы революции, эта война, эти жертвы на войне -- напрасны?! Неужели же большевизм прошел даром, ничему не научил нас?!!
   В Константинополе ходят упорные слухи, что умер Деникин. А это ли не грустно? И мне хочется плакать, плакать без конца. Мало ли этих причин, чтобы снова впасть в уныние, чтобы снова стало так тяжело на душе?
   Все время, до самого последнего момента я ждала чего-то. Я не чувствовала ни весны, ни лета. Я все ждала, что вот-вот мы вернемся домой, и тогда я заживу полной жизнью, тогда для меня будет лето, настоящее, веселое лето! И я все ждала, все мечтала, все мечтала об этом. Только время не останавливалось, все мчалось вперед. Я не замечала этого, а как поглядела сегодня вокруг -- а на деревьях уже желтые листья. Вот уже и осень, для меня так и не наступило лето. Так и жизнь идет. Пока только готовишься жить, пока только мечтаешь о прошедшем времени, чтобы пожить в свое удовольствие, глядь, уже и старуха. Вот первый осенний листок, который я заметила; я нарочно кладу его в эти страницы, чтобы он мне всегда напоминал об этом осеннем дне, об этом настроении, об этих думах. И пусть он мне всегда будет напоминать, что жизнь только одна, что время не останавливается, что каждый день, каждое мгновение нужно жить, жить полной жизнью, а не ждать.
   

21 сентября/4 октября 1920. Понедельник

   
   Вот мы уже несколько дней живем здесь, на Училищной (улице. -- И.Н.). Здесь все типа Бетлинговской, только этот район гораздо хуже. Двор с четырьмя собаками, маленькие мазанки кругом, грязь и "демократия". Комнатка у нас малюсенькая: в длину аршин 6, да и в ширину 4, наверно. Все в ней как-то по-мещански. Вообще, мне здесь страшно не нравится! Комнатка совсем маленькая и совершенно темная -- там нет окон. Зато другая, большая комната, выходит на юг, и в ней полно свету, -- это единственно, что в ней есть хорошего. Недалеко от нас (т. е. совсем близко) есть старое кладбище. Там давно уже никого не хоронят, оно все заросло, памятники и могильные плиты засыпались землей, заросли и покривились, там очень уютно и хорошо. Но я всегда хожу на другое кладбище. Хотя я и терпеть не могу всякие кладбища, но когда делается так невыносимо тяжело на душе, я всегда иду к бабушке на могилу, там как-то легче делается.
   

26 сентября / 9 октября 1920. Суббота

   
   Какая-то пустота чувствуется у меня на душе, все чего-то недостает. И грусть непомерная, и тоска, а пуще всего эта пустота донимает. И почувствовала я ее со смерти Колчака. Думала ли я о нем часто, любила ли я его -- не знаю, часто я себя уверяла во лжи. Я не плакала, я не сходила с ума, но только вот чего-то не хватает у меня с тех пор. Ведь я его никогда не видала, слишком мало знала о нем, как же могла его действительно любить? Но именно теперь, как никогда, я чувствую к нему страшное влечение. Забыть его, променять -- никогда!
   Я думала об этом вчера вечером, сидя за оградой бабушкиной могилы. Все было тихо кругом, только громко-громко шумели деревья. Вдруг в церкви зазвонили, и каждый удар колокола страшным ударом отзывался у меня в сердце, словно он упрекал меня за что-то, проникал в самую глубь души и раздражал ее. Я не могу объяснить себе -- почему на свете мною необъяснимых вещей, но я не выдержала его (колокольного звона. -- И. Н.) и ушла.
   Хочется мне высказать кому-нибудь, рассказать все мои тайны, излить перед кем-нибудь всю свою душу и скорбь. Да не может быть такого человека, которому бы я могла все рассказать, без боязни, что он меня не поймет и не будет смеяться. Дневник, так слушай же, слушай, я все расскажу тебе, мой безмолвный, безучастный друг!
   Я -- самый простой человек, какие населяют землю. Во мне нет ничего такого, что бы отличало меня от других. Я самолюбива до крайности, ревнива, пожалуй; не выношу превосходства других, скрытна, страшно застенчива перед всеми, деликатна и любезна с другими, резка и дерзка с родными. В гимназии весела и болтлива, дома угрюма и молчалива; в гостях тиха, робка, застенчива; а когда надо, могу улыбаться и любезничать, в натуральном виде я никогда не бываю. Шумного общества и всяких знакомств избегаю, особенно здесь, в Харькове этого я не замечала в себе. Люблю находиться только в своей компании, с теми людьми, которых уж хорошо знаю; а теперь, когда таких нет, держусь особняком. Музыку я люблю до опьянения, но сама училась лениво; а теперь, когда с самого Харькова не играю, то с этой мечтой придется расстаться. Безумно люблю природу, так же люблю стихи и вообще литературу. Читала я мало (все по сравнению: я сравниваю себя с Таней, а она упивается книгами), но стихов я читала много и массу из них знаю наизусть, особенно теперь; что понравится, то и учу, потому что переписывать -- бумаги нет, а для этого у меня всегда терпенья хватит. К тому же я настойчива и упряма, как осёл. Славу я люблю безмерно! Прежде она была моей мечтой, моим наибольшим желанием, но теперь я меняю свои мысли и желания, теперь для меня переходное время, потому я и спешу зарегистрировать себя такой, какая я есть сейчас.
   Жизнь моя сложилась так, что я никогда до сих пор не знала ни горя, ни печали. Это только теперь складываются обстоятельства, что хоть вон беги! Правда, у нас всегда ощущался недостаток в средствах, но я этого не замечала. Я была одна в семье, и долго росла одна, и потому начала дичиться людей, замкнулась в себе. Меня очень любили и страшно баловали и берегли в детстве. У меня был еще брат, но умер совсем маленьким, и все заботы перешли на меня, и берегли уж как зеницу ока. Меня держали на усиленном питании; питали фруктами, оливками, сырыми яйцами, на холод не выпускали, кутали, -- и я росла изнеженным, балованным ребенком, белоручкой. Я росла одна, из среды наших знакомых моих ровесников не было, а с разными Маньками, Дуньками, Шурками, живущими в подвале, мне не позволяли играть, как бы не научилась у них чему дурному, да не переняла дурных привычек и т. д. Только когда на лето мы приезжали в Елшанку, там я развлекалась с Нюсей и Олегом, моими двоюродными братом и сестрой. Старшая, Гали, меня очень любила, а Игорь не обращал на меня никакого внимания, зато я его безумно любила. Он был угрюмый, скрытный и сердитый. Конечно, никому и в голову не приходило, что я впоследствии буду такая же; только после я получила кличку "второго Игоря". В деревне я держалась барышней и задавалась, а Нюся с Олегом хвалились, что они умеют лазить по деревьям, ездить на лошадях и т. д.
   

27 сентября /10 октября 1920. Воскресенье

   
   Я буду продолжать.
   Понятно, первенство Нюси и Олега меня раздражало и задевало мое самолюбие, но, в общем, мы были дружны. Игорь первоклассником жил у нас в Харькове и научил меня читать. Мне было тогда 4 года. С этих пор я читала много и хорошо. Мне выписывали разные журналы, накупали книги, дарили кубики с буквами и т. д. Из кубиков я строила домики и очень любила это занятие -- это была моя самая любимая игра. В куклы я не любила играть, и у меня их не было. Я еще очень любила рисовать и писать к рисункам рассказы. У меня и сейчас в Харькове остались тетради -- большие, рисовальные, с толстой бумагой -- тетради того времени: посредине каждой страницы большая картинка, раскрашенная цветными карандашами, а кругом большими печатными буквами рассказ. Зиму мы жили в Харькове, а на лето ездили в Елшанку Самарской губ<ернии>. Ездить по жел<езной> дороге я начала с нескольких месяцев и очень любила. Ехать приходилось около трех суток, были большие пересадки, а потому самые ранние воспоминания у меня всегда связываются с поездками и непременно с вокзалами. С ранних лет я ездила по Волге и очень любила езду на лошадях. Пяти лет меня отдали в детский сад "Очаг", и я целый год училась там. Помню только, что я там каждый день плакала, скучала о Мамочке.
   Уже в это время мы купили пианино, и у нас каждую субботу устраивались концерты. Папа-Коля играет на скрипке, Мамочка поёт, приходил и Дунаевские, [143]ученики Папы-Коли и другие знакомые и играли; так что я с этих лет уже привыкала к хорошей, серьезной музыке. С шести и до восьми лет у меня была бонна-немка, и я свободно болтала по-немецки. Писать по-немецки не умела, а читать научилась одна, по какой-то книжке -- каждую букву смотрела в азбуке, как она читается, и благодаря своей настойчивости научилась читать. Жили мы хотя и не роскошно, но и не скромно. Я с ранних лет привыкла к хорошей сервировке стола, к большим комнатам, к чистоте и порядку.
   Когда началась война, меня тщательно берегли, как бы я не наслушалась каких-нибудь ужасов, при мне никогда не говорили о ней. Но ничего не помогло: я с моими друзьями Шаповаловыми собралась бежать на войну. [144]У нас уже были заготовлены и деньги, и сухари, и даже платья. Накануне нашего бегства нас раскрыли. Восьми лет, в первый год войны, у меня была гувернантка, которая готовила меня в приготовительный класс. Весной я блестяще выдержала экзамен, и с тех пор начинается для меня новая жизнь. Осенью мы переехали на Чайковскую. Восьми лет я начала писать стихи и с тех пор почувствовала себя несколько другим человеком. В гимназии я была первой ученицей, пользовалась любовью подруг и учительниц. Еще у Шаповаловых я познакомилась с Лелей Хворостанской, а теперь мы с ней жили в одном доме и были очень дружны. Стихи писать я продолжала. Папа-Коля объяснил мне размеры стихотворной строки, и я долго мучилась над этим, но в конце концов достигла того, что стихи выходили у меня ровные и легкие. И теперь в моих стихах размер тщательно выдержан и никакой задержки или тяжелого скачка в строчке нет; и выходит это уже без малейшего усилия, само собой. Этого я добилась постоянством и трудом. Учиться мне было легко. Когда я была в первом классе, вспыхнула революция. Я стала ярой революционеркой, была на всех митингах и демонстрациях, и хотя меня боялись пускать в толпу, но я удирала. В это время к нам в дом переехала Таня Гливенко. О, как я благодарю судьбу, что она свела меня с ней! Сначала мы дичились друг друга, потом она подружилась с Лелей, потом и я примкнула к ним. И как-то незаметно мы отошли от Лели, поняли друг друга и тесно сошлись. Хотя мы учились в разных гимназиях, но по субботам до поздней ночи бывали вместе. В другие дни виделись реже. Вот почему я так и любила субботы. В это время Харьков захватили большевики. Начались грабежи, убийства, начали функционировать домовые комитеты, уличная охрана и т. д. На каждую ночь устанавливались дежурства на улице, на лестнице; каждую ночь где-нибудь пищала сирена, раздавались тревожные свистки, звонки, выстрелы и т. д. Я всегда была первой, а за это время нервы у меня окончательно расстроились. В гимназии я стала заниматься хуже, первой была только по-русски и то потому, что хорошо писала сочинения. Музыке я начала учиться девяти лет и в первый год достигла колоссальных успехов, но после уж стала заниматься хуже и вперед продвигалась медленно. Вообще, с этих пор я уже ничего не добивалась своей настойчивостью и, хуже всего, не хотела добиваться. Дома я часто ссорилась с Мамочкой, я очень вспыльчива. С Таней ближе сошлись за это время. Она очень добрая, веселая, приветливая, принадлежит к такому типу людей, которых все любят; я же, наоборот, молчалива и скорее угрюма, чем приветлива, но между тем у нас с ней было много общего. С того времени у нас не стало прислуги; пришлось самой убирать, мыть посуду и готовить. Я этого ничего не умела делать, мне все казалось трудно, а потом привыкла, всегда ходила на базар, а Мамочка готовила. В это время пришлось во всем сократиться. Сначала было очень тяжело ходить в старых платьях, в заплатанных башмаках, обедать без сладкого, но потом и к этому привыкла, и чувствовала себя великолепно. Весной пришли немцы, а за ними гетманцы, украинские республиканцы, петлюровцы, махновцы, григорьевцы; одним словом, до зимы у нас сменилось около пятнадцати властей. Тут впервые пробудилось у меня чувство патриотизма. Потом опять пришли большевики, опять начались обыски, аресты, появилась чрезвычайка. Папа-Коля был в большой опасности, и пришлось пережить немало тревожных минут.
   

28 сентября /11 октября 1920. Понедельник

   
   В это время Мамочка начала служить, [145]и это был конец домашнего уюта. Обедать мы стали ходить в столовую; полдня никого не было дома, там царил полный беспорядок, хаос; комнаты убирались кое-как, во всем чувствовалось отсутствие хозяйской руки. И я разлюбила дом и всегда старалась уйти оттуда. Под влиянием больших событий и тяжелой домашней обстановки я начала хандрить, забросила музыку, стала плохо учиться. Особенно скверно я занималась языками: немецкий совсем забыла, а по-французски ненавидела учительницу и во всем старалась досадить ей. И она меня ненавидела, часто у нас с ней происходили конфликты; и после каждого французского урока я горько плакала где-нибудь в укромном уголке, на черной лестнице. Но я никому не говорила об этом, кроме Тани, все переживала одна. В квартире у нас было 3°, от холода у меня распухали пальцы, трескались и гноились, так что я не могла писать ни дома, ни в гимназии. Потом бросила учить и русские уроки, стала плохо учиться и подругам предметам. Таким образом, незаметно гимназия для меня сделалась каторгой, я часто уходила с уроков под предлогом головной боли, кривила совестью; а иногда даже вместо гимназии уходила гулять, и вскоре возвращалась домой, зная, что там никого нет, что никто меня не поймает. Делом я занималась мало, а вот играм на поляне, да романам Дюма посвящала все свое время. Это было зимой 1919 г. -- эпоха нравственного упадка.
   Весной нас выселили из дома, где потом была знаменитая чрезвычайка. В это время во мне развилось религиозное чувство. Я стала часто бывать в церкви, и эти минуты, проведенные там, я всегда вспоминаю как одни из самых лучших минут моей жизни. Потом пришли добровольцы, и я так радовалась, так ликовала, так была уверена в уничтожении большевиков, что совсем позабыла о себе.
   Лето мы провели в Славянске, а осенью я перешла из гимназии Покровской в ту, где училась Таня. Это было истинно блаженное время. Мы опять переехали на Чайковскую, и хотя уюта у нас по-прежнему не было, но это не омрачало моего счастья: я уже отвыкла от домашности. Хотя Таня теперь жила далеко от меня, [146]в гимназии, но это как будто даже еще крепче связало нашу дружбу. В этой гимназии я стала даже хорошо заниматься.
   Когда добровольцы отступили от Харькова, мы бежали. С тех пор я стала вести более регулярно свой дневник. Дальше все известно. Покидая Харьков, я дала себе клятву: не забывать все то хорошее, что я пережила там, никогда не забывать и не разлюбить Таню, гимназию, Чайковскую и все то милое, что осталось там. С тех пор пришлось пережить много тяжелого. События в России больше всего угнетали меня. Даже наша личная жизнь не страшила меня. Когда мы жили в Туапсе в малюсеньком классе, шесть человек, спали на партах среди обледенелых стен, готовили, ели и пили все из ржавых жестяных кружек; когда, казалось, гибла Россия, -- мне впервые пришла мысль о самой себе. До сих пор я никогда о себе не думала -- ни в прошлом, ни в настоящем. Тяжело мне сейчас. Нет Тани, не с кем поделиться мыслями. Грустно теперь жить так безобразно, есть, пить по-свински; жить, чтобы только прокормить себя; далеко от всего красивого, от музыки, от культуры. Но это пустяки. Успею я еще наслушаться хорошей музыки, увижу еще и хорошие дни; пройдут все эти подагры, ревматизмы, хронические насморки, -- не залечатся только, никогда не залечатся раны на сердце.
   Постоянное беспокойство о Харькове, о Тане, живы ли они все, что-то с ними? Думы о родных, об Игоре. Сознание, что не вернется прежняя жизнь -- все это так страшно мучает меня. И не с кем поделиться.
   Один раз за это время я опять проявила прежнюю настойчивость и волю моего раннего детства: я в один месяц подготовилась в 5-й класс, совершенно не занимаясь зимой. В Туапсе я абсолютно ничего не делала, страшно обленилась, считала уж себя утерянной для жизни. О, нет! Я еще есть!
   Стихи мне были единственной отрадой за это время. А теперь я уже так давно их не писала. Не было вдохновения, не было той страсти. Я уже многого добилась в них, неужели не доведу своего дела до конца? Где же ты, воля!?
   

30 сентября /13 октября 1920. Среда

   
   Я видела во сне паука: колоссальных размеров, серо-зеленый, он появился у меня в ногах и полез по одеялу; я тряхну одеялом, и он исчезает, а потом опять появляется и опять ползет. И глаза у него большие, ярко-зеленые, злые глаза, так и блещут в темноте. Я проснулась, было около двенадцати часов. Я проснулась со слезами на глазах, а сердце билось так часто-часто. Мне было очень неприятно, какое-то тяжелое, мучительное состояние угнетало меня, будто я узнала что-то нехорошее, будто меня вдруг постигло ужасное горе или горькое разочарование, тоска, хандра. Всю ночь я находилась под впечатлением этого сна. Всю ночь я не спала. Вторую уже ночь у меня бессонница. Мне было до того скверно на душе, что я не выдержала и расплакалась. Лезли мне в голову мысли одна печальнее другой: то мне вспоминалась Таня, такая, какой я ее знала, то она мне представлялась совсем иной, чуждой мне, с новыми мыслями, с новыми чувствами, с новыми желаниями. Всю ночь меня мучили воспоминания и картины будущего. То я представляла себя умирающей в свой последний час, будто вспоминаю всю свою жизнь, вижу роковые заблуждения, преступные ошибки, да поздно. То рисовала себе картины будущего, одну ужаснее другой. Мысли обыкновенные, мысли глупые, но как они могут взвинчивать нервы. Тут еще вспоминается паук, его косматые лапы. Уснула, уже было светло, часов около восьми. Встала, как всегда. Но такое угнетенное состояние и днем не покидало меня. Чтобы немножко отвлечься, я пошла к Миле, и мы с ней пошли гулять. В конце Лазаревской вышли в поле, полазали по утёсам над обрывами, вышли на гору верстах в трех от города. Как там хорошо, как привольно, как красиво кругом. Видно далеко-далеко во все стороны. Погода опять установилась хорошая, теплая, а то несколько дней тому назад здесь были морозы, все ходили в шубах, и в двенадцати верстах от Симферополя выпал даже снег. А теперь стало так тепло, солнце так и палило. Я села на траву, небо такое синее, такое красивое, далекое. Люблю простор я! Люблю степь.
   

2/15 октября 1920. Пятница

   
   С утра одна. И весь вечер одна.
   Вчера у меня была Нюра Горностаева -- Нюра с Чайковской. И их судьба забросила в Симферополь. Но сколько им пришлось пережить, так это прямо ужас. Нюра поступила к нам в гимназию в 4-й класс, так что мы с ней будем часто видеться.
   

7/ 20 октября 1920. Среда

   
   Такая колоссальная новость, что не знаю, как ее и передать. Вчера Папа-Коля уехал в Севастополь: ему там предлагают отличное место в Морском корпусе, и он выехал для переговоров. Так что, может быть, скоро мы поедем в Севастополь. О, если бы поехать! Если бы только проститься с Симферополем! Пока я кончаю, а то надо идти к Миле заниматься.
   Редко я ухватываю минутку для дневника: днем у Милы, а вечером три раза в неделю в гимназии, а дома все равно вечера пропадают, потому что света нет. Ну а теперь надо скорей подметать комнату, причесываться и идти заниматься.
   Как скучно проходят дни! Совершенно нет времени для чтения, а вместе с тем и делать-то нечего. Какой большой недостаток, что нет электричества! Как темно, так и спать, а ведь в Севастополе комната с освещением и отоплением.
   За это время я уже совсем привыкла к гимназии. Учусь ничего себе, но опять мне трудно по-французски. Сейчас взяла у Милы книгу, но урока не осилила. Но вообще в гимназию хожу охотно; только вот французский для меня пытка. Урок словесности у нас проходит очень оживленно. Наш В. О. Филоненко, когда что-нибудь объясняет, сам очень увлекается и увлекает других. Его очень любят в классе, но все-таки он поссорился с Боричевской и Хомайко, и потому последние уроки проходили очень натянуто.
   

11/24 октября 1920. Воскресенье

   
   Во вторник мы едем. Вчера я последний раз была в гимназии, заходила прощаться с классом и осталась на два урока. Мне уж жалко бросать гимназию, здесь я уже привыкла, освоилась, а в Севастополе опять все новое. И так я уже в четвертой гимназии, а тут еще и в пятую переходить. Ну да это все пустяки, зато море, большая комната, электричество, ездить на катере, -- хорошего много. Но дорога?
   Жалко мне бросать Нюру и особенно Милу. Так я уже привыкла к ней, что уж жалко расставаться. Завтра еще приду к ней проститься. Но нисколько не жаль мне бросать этот город, квартиру, столовую и все эти прелести симферопольские. Ну их! Но уж только бы скорей. У меня нет больше терпения ждать!
   

22 октября / 4 ноября 1920. Четверг. Севастополь

   
   
   ...Давно пора иную жизнь начать,
   С печалями, страданьем и тоскою,
   И узы прошлого навеки разорвать
   Своею дерзкою рукою!
   
   Так начинается мое последнее стихотворение "Последний взгляд на прошлое"! Я решила больше к прошлому не возвращаться. Сейчас у меня в жизни много плохого, много тяжелого, а как вспомнишь о прошлом, так делается так грустно, так невыносимо грустно, еще хуже! Да и я теперь совсем уж не та, какая была год тому назад. Я буду жить, жить молчаливо в самой себе, и отныне даю себе слово не вспоминать о прошлом, как будто я начала существовать только с 17 ноября 1919 г. А до этого времени ничего не было. О, зачем я в те золотые годы не наслаждалась тем счастьем, которое теперь навсегда утеряно. Еще даю себе слово никогда не жалеть о прошлом, не раскаиваться в непоправимых ошибках: все равно бесполезно. Первый раз в Севастополе я взялась за дневник. Теперь напишу все, что здесь хорошего и что плохого. Квартирный вопрос (решен. -- И.Н.) средне: наша комната еще не освобождена, и мы пока живем в маленькой комнате, зато в симпатичной семье Сигаловых. Холод здесь адский, в некоторых комнатах 0°; ну, у нас немного потеплее. У меня опять распухают пальцы на руках, опять начинается старое. Мы живем далеко от города, далеко от людей и от всякой жизни, попасть в корпус можно только катером, а он ходит только 5 раз в день, так что приходится сидеть дома. Жизнь здесь идет как-то чудно: чуть только успеешь чаю напиться, а уж и за обедом пора идти. А уж как тяжело в такое время не знать ничего, что делается на свете; особенно теперь, когда армия отступила к Перекопу, когда большевики, может быть, уже вошли в Крым; а мы ничего не знаем. Но самое плохое -- гимназия. Я вчера первый раз была там и вынесла из нее ужасно неприятное впечатление. Туапсинская гимназия в сравнении с этой -- прямо рай! Во-первых, здесь ужасный беспорядок. Занимались мы в какой-то комнатушке, кто сидел на полу, кто стоял; занятия через день, в день по два урока, звонков нет, кончаются уроки по желанию, парт или столов нет, к тому же холод, все сидят в шубах и в калошах. Во-вторых, здесь учительница мне не понравилась. Я была на русском и на естественной (науке. -- И.Н.). Обе учительницы старые-старые, лет за 50, во всяком случае. Говорят они еле-еле, так что и не слышно; уроки проходят так вяло, так скучно. А как интересно проходили уроки у нас в Симферополе. То ли дело наш Филоненко. Потом, сами девочки такие кривляки, такие ломучки, что прямо смотреть противно; все до одной завитые, сидят в огромных шляпах, строят глазки, делают улыбочки. И ни одной я не заметила симпатичной, ни одна мне не понравилась. Может быть, этому виной мой робкий, застенчивый характер; я сама не сумела подойти к ним, заговорить; не смогла почувствовать себя свободной, растерялась, не встретила ни одного участливого взгляда; никто не пришел ко мне на выручку. О, Таня, если бы ты знала это! Но зачем я вспоминаю прошлое? Здесь я опять встретила Любу Ретивову, но только она в 4-ом классе. Больше никого. Люба скоро уезжает в Ялту, и я опять остаюсь одна. О, Мила, если бы хоть ты знала это! Если бы ты была здесь! Ах, как грустно жить в Севастополе!
   У меня есть странное предчувствие, что 28 октября я заболею сыпным тифом. Это будет как раз на 14-й день с отъезда из Симферополя, а я уверена, что этот проезд нам даром не обойдется. Да, я непременно заболею, но не умру. Мне предстоит еще много перемучиться на свете. Прочла написанное. Не передала я и частицы моей грусти, не смогла написать того, что сейчас так мучает и волнует душу. Мертв мой дневник, зато душа не мертва!
   

28 октября (по нов. ст. 10 ноября. -- И.Н.) 1920. Среда

   
   Эвакуируемся во Францию. [147]Большевики прорвали фронт. Сейчас, в 9 часов, об этом узнала, а ночью, наверное, уже уедем. Что-то будет!
   

5 /18 ноября 1920. Четверг

   
   Черное море. Броненосец "Генерал Алексеев"
   Вот уже шесть дней, как моя нога не ступала на землю, вот уже шесть дней я провела на броненосце, шесть долгих томительных дней! 30-го мы погрузились. Ужасный день, еще ужаснее ночь! Все берега были запружены народом, по бухте взад и вперед носились шлюпки, попасть на пароходы почти не было никакой возможности. С берегов доносились крики, истерики, а ночью к тому же прибавилось зловещее зарево пожара. Горели американские склады Красного Креста [148]; быть может, их подожгли большевики, но вернее, что и сами отступающие. 31-го мы вышли на рейд и поздно вечером отошли.
   Первое время мы ночевали на палубе, в башне. Потом устроились в кубрике для дам Морского Корпуса. Много новых слов: палуба, трап, кубрик, каземат, иллюминатор, камбуз, полундра, бить склянки и т. д. О настроении уже не говорю, подавленное. Бывала в церкви, славная здесь церковь. С нами едет знаменитый епископ Вениамин, говорит проповеди. Кормят здесь довольно скверно, все больше консервы, не хватает пресной воды, а вчера и сегодня совсем без хлеба сидим. Едем очень медленно: нет кочегаров. Большинство матросов оказались большевиками и остались. Ехать хорошо, почти не качает: такого гиганта, как "Алексеев", не легко раскачать. На броненосце было довольно чисто, только когда стали скатывать палубу, так такую грязь развели, что прямо ужас! Три дня мы не видели берега, вчера он показался. Весь день мы стояли, к вечеру пришел буксир, подвез нас к Босфору, а сам ушел, потому что ночью в Босфор входить нельзя. И сейчас стоим мы довольно близко от берега (версты определить не могу) и ждем. Что дальше будет, даже предположить нельзя. Крым уже покраснел, а вся врангелевская Россия носится по волнам. Мы даже не знаем, куда нас повезут, говорят -- в Тунис, говорят -- на Принцевы острова. [149]Что-то еще готовит нам судьба!?
   

7/ 20 ноября 1920. Суббота. Константинополь

   
   Пятого приехали сюда. Красив Босфор, удивительно красив, но не такое было настроение, чтобы хорошо сознавать эту красоту. А здесь плохо, на берег не пускают. Так и сидим без воды. Потому нет ни обеда, ни ужина, ни чая, ни электричества, ни даже морской воды для умывания; за кружку воды дают две банки консервов! Утром к броненосцу подъезжают турки и продают белый хлеб, соль, финики и т. д. Хлеб по 30 пиастров или серебряный рубль. Но пиастры и серебро мало у кого есть, и поэтому идет больше меновая торговля, масса меняется бесценных вещей. Происходят ужасные грабежи: у нас украли чемодан, а в нем мои стихи. Теперь уж меня ничего не связывает с прошлым -- все нити порваны. Скучно. Погода скверная: ветер, дождик моросит, целый день не знаешь, куда себя девать, бродишь по палубе -- холодно, в трюме -- темно. Когда мы подходили к Константинополю, меня, да и всех вообще, больше всего поразили трамваи: есть ведь еще уголок, куда не проникла разруха. Мы настолько озверели, так отвыкли... Нас так поражает культура.
   

13/ 26 ноября 1920. Пятница. Константинополь

   
   Скучно стоять. Только сегодня дали свет, а то все сидели с коптилками. С водой всегда затруднение, обед готовят на морской, зато хлеба много. Получили сахар по столовой ложке на душу. Так и живем понемножку, скучно целый день бродить по палубе и смотреть на море. На море -- жизнь. Стоит много русских кораблей (под французским флагом), всюду шныряют катера и шлюпки. А дальше видны громады Константинополя, красивые мечети, минареты, высокие, узкие дома. Громадный город. С правого и с левого борта видны строения Царьграда, или лучше сказать (не дописано. -- И.Н.).
   С другой стороны видны Принцевы острова, куда турки свозят бродячих собак (Коран запрещает их убивать) и обрекают их на голодную смерть, и куда теперь увозят беженцев. И я их судьбе не завидую.
   Наша судьба, очевидно, еще не решена: то говорят, что нас отправят в Тулон, то в Бизерту, то в Катарро. [150]Сербия меня не прельщает, хочется в Африку -- апельсины большая приманка. Французы нас будут кормить и одевать, и только.
   В кубрике у нас: теснота, духота, ворчня. Мы с Мамочкой спим на верхней койке; забираться туда трудно, еще труднее слезать; спать тесно и неудобно. Папа-Коля ночует в матросском кубрике, а обедаем мы и пьем чай на палубе. Весь день я валяюсь на койке. Если в кубрике тепло, то с потолка капает, и вся стена мокрая. И сейчас уж у меня отчаянный насморк и нездоровится. Донимают крысы. Каждую ночь откуда-то сверху выползают огромные крысы и начинают бегать по полкам, по трубам и по людям. Я сегодня всю ночь не спала из-за них, противно мне было пускать их на лицо.
   Потом меня мучали кошмары. Мне казалось, что я плыву по воде, на меня набегают волны, у меня не хватает сил с ними бороться. Ужасное чувство усталости; сознание, что я разучилась, не могу плыть. Я напрягаю все усилия, задыхаюсь, захлебываюсь водой. Я чувствую, что не в состоянии сдвинуться, не могу плыть! Вдруг очутилась на берегу. Спасена! А сердце бьется, трудно дышать. Вдруг является Володя Сигалов и говорит: "У вас опять был бред. Лучше лягте". Мной овладевает сознание какой-то страшной, почти неизлечимой болезни. Я сознаю, что мое положение безнадежно, я умираю, я схожу с ума. Меня душит, давит какая-то громада. Я напрягаю все усилия, стараюсь освободиться от этого чувства, но не хватает сил. Ужасное сознание. Потом по телу разливается приятная теплота, все проходит. Этот кошмар, сознание своей слабости всегда преследует меня во время даже самого малейшего заболевания.
   

19 ноября / 2 декабря 1920. Четверг. Константинополь

   
   К сожалению, давно уже не писала дневник. Причина глупая: нет карандаша и света. С чего начать -- не знаю, слишком много у меня пропущено. В последний раз я писала какую-то глупость, не относящуюся к делу, но ведь я пишу не фельетон, не исторический роман, а путевые записки, которые никто кроме меня и моих близких друзей читать не будет.
   "А когда вы любили Колчака?" -- так спросила меня м<ада>м Александрова, когда я пришла к ней проститься (она завтра переходит на "Георгия Победоносца"). "А как вы это знаете? Кто вам сказал?" -- "Ваша мама". Вещь непонятная: это была тайна, которую никто не знал и не мог знать, не прочитавши моего дневника. Но она разгадана, моя любовь подвергается чужому мнению, над ней смеются, ее осуждают! Зачем мне теперь жизнь, когда разгадано и осмеяно самое высокое, самое святое чувство. Моя святыня поругана: в душе что-то разбилось и пропало. Все это болит старая, незажившая рана. Но даже не это больно, а то, что Мамочка потихоньку читала мой дневник и скрывала это. Уж лучше было бы мне никогда не знать об этом. Но я не верю в это. Наверно, я сама как-нибудь во сне, в бреду сболтнула все. Но мне странно только одно, как это Мамочка могла мои самые святые чувства, которые я так скрывала и любила, передавать совершенно чужому человеку. Но не могла же Александрова сама догадаться! Правда, она наблюдательна. Она нашла поразительное сходство между мной и ее племянницей, не только внешнее, но и душевное. Она точно определила мой характер Мамочке, это -- наблюдательность. Но не могла же она узнать про мою любовь, да еще назвать имя!!! Тайна необъяснимая. Я много думала об этом, много пережила; был момент, когда я думала броситься в море; но это был только момент. Поплакала и успокоилась. С Мамочкой говорить об этом я не буду; но года через три, когда по-другому буду смотреть на это, я непременно покажу ей эти строки. Больно, что самый близкий мне человек меня так жестоко обманывает!
   

25 ноября / 8 декабря 1920. Среда

   
   Константинополь. "Константин"
   Судьба, или, вернее, Кедров, нас перевел на "Константин". Это была длинная история. Наши мужья остались на "Алексееве" (кроме преподавателей); много слёз было пролито в темных, сырых кубриках. Кедров требовал, чтобы все женщины ушли с военных кораблей. Но расставаться с семьями в такое время казалось ужасным. Немало было написано прошений и просьб, многие собирались бросить Корпус и ехать в Сербию, но потом все уступили. "Константин" едет в Бизерту, следом за "Алексеевым", и где "Алексеев" остановится, там и "Константин" будет стоять. Наши дамы уже собирались вешать и Кедрова, и Машукова, и Врангеля заодно. И когда очутились на "Константине" в чистеньких каютах, крыс нет, с потолка не каплет, старший офицер не ругается, везде можно ходить, пресной воды много -- стали благодарить, так и заговорили: "А все-таки, какой молодец этот Кедров!" Долго мы чистились, долго отмывали "Алексеевскую" грязь, переоделись. Теперь как в раю. В самом деле, на "Алексееве" женщины были в большом загоне: гуляем на палубе, вдруг команда: "Все женщины, ослы, козлы, бараны на левый борт!" -- там опять гонят. На ют пойдешь -- нельзя, всюду рискуешь налететь на дерзость старшего офицера; это гроза, одно его имя наводило ужас; им пугали детей, когда они капризничали; теперь его нет, а здесь -- царство женщин. Мы устроились в каюте второго класса. Здесь 8 мест, помещаются Насоновы -- 3, мы -- 2, Иванова -- 1 и Самойлова, но она уходит. Мужчины не считаются, ночуют, где попало. Все очень симпатичные, все с мужьями, а потому нет ни ворчни, ни недовольства. "Алексеев" ушел вчера, мы -- завтра.
   А пока кончаю, надо передать карандаш Ирусе Насоновой, я обещала ей: она тоже пишет дневник. Ей 9 лет. Она очень милая, я все время с ней, даже спать будем на одной койке, наверху.
   

28 ноября /11 декабря 1920. Суббота. Мраморное море

   
   Мне сейчас так тяжело, тяжело на душе. Как-то в первый раз я почувствовала, что Россия далеко, что вернусь туда еще очень не скоро, быть может, никогда, а что ждет меня -- даже представить невозможно. Армия -- в Галлиполи. Но что она теперь? Что ж будет дальше? Этот вопрос я постоянно задаю себе и нигде не могу найти на него ответа. Меня снова перестала интересовать моя личная жизнь. Я бы отдала теперь все свои мысли и чувства России. Я люблю ее, я больше хочу счастья ей, чем себе. Но думать, соображать у меня нет силы. Казалось, я перешла какую-то грань, за которой нет мысли, есть что-то такое, чего я не в силах постигнуть. Так грустно и уныло. Стараюсь скрыть свое душевное настроение, говорю мало, все больше лежу на верхней койке и пишу. Раза два втихомолку всплакнула, но, в общем, стараюсь казаться равнодушной и спокойной. Под влиянием такого настроения написала что-то вроде стихотворения в прозе "Без просвета". Пишу "Пережитое" -- повесть из личных переживаний во время беженства. Вчера написала сказку "Золотые волосы" и сегодня стихотворение "Не говори". А на душе так мрачно, так скверно! Как хочется отвлечься, позабыть обо всем, да нет силы. Жаль не себя, а других; но и на это не хватает силы. Хочется только одного: чтобы никто не видел моей души.
   

1/14 декабря 1920. Вторник. Эгейское море

   
   Качает, писать трудно. Лежать могу только на спине, а то укачивает. А потому приходится кончать. Сейчас проплываем мимо Греции. Интересно видеть эти берега Эллады, где жил Фемистокл, Аристотель, Перикл, Сократ, где разыгрывались трагедии Софокла, где великие (не дописано. -- И.Н.).
   Когда мы проезжали Дарданеллы, на меня тоска напала. Это -- не Босфор. Голые, серые холмы без единого деревца, однообразные, унылые; между ними -- маленький, полуразрушенный городок. Теперь я понимаю, отчего так развито дезертирство. Я бы первая сбежала. Какие-то мертвящие краски. Бедные, бедные наши армейцы, не сладко им живется в Галлиполи. Что же еще будет впереди? Правду говоря, меня их судьба беспокоит больше своей.
   

2/15 декабря 1920. Среда. Наварин

   
   Утром приехали в Наварин. [151]Стоим в бухте и пережидаем шторм. Бухта окружена красивыми холмами, а за ними высокие горы. Вообще же, очень уютно и красиво, хотя угрюмо. Море здесь бирюзового цвета, такого я еще не видала. Особенно хорошо оно на солнце. Дует сильный ветер, и нас даже на якоре качает. Говорят, ночью был сильный шторм, но я ничего не слыхала. В бухте стоят "Алексеев" и несколько миноносцев. С "Алексеева" приехал Солодков; говорит, что там опять нет воды; сам такой грязный, прямо ужас. К нам подъезжают шлюпки; греки везут апельсины, прямо с ветками, с листьями и выменивают их на консервы. Городок маленький, да его и совсем не видно за "Алексеевым". А странно стоять в Турции, потом в Греции, хоть я и не была на берегу, но все-таки чужая природа, чужая жизнь. Не могу, качает.
   

4/17 декабря 1920. Пятница. Наварин

   
   Как-то все чужды здесь, нет никого, кто бы мне нравился; все заняты своими интересами, так даже и не интересны. Из нашей каюты мне только нравится Елизавета Сергеевна Насонова. Мне кажется, я хорошо понимаю ее душу. Еще мне нравилась Вера Павловна Иванова, очень веселая, живая, умеет скрывать свое настроение, всегда шутит, острит. Но и она мне скоро надоела. Одним словом, все здесь какие-то чужие, словно африканцы. Все скучают, хандрят и сердятся. Я сдерживаюсь. Чувствую, что могу еще долго качаться на "Константине", могу еще ждать, перенесу очень много.
   Занимаюсь распространением панических слухов. А как быстро расходятся они среди дам! (Здесь 575 дам и 60 мужчин). Заболел здесь кто-то возвратным тифом. Приехал доктор, осмотрел, и ее (заболевшую даму. -- И.Н.) перевели в отдельную каюту. В этот же день является к нам Солодкова с взволнованным лицом, говорит: "Вы знаете, на "Константине" сильная эпидемия тифа, уже четверо заболели, доктор сказал, что все теперь переболеют и в Бизерте мы будем месяц стоять в карантине". Кто-то уже пустил слух, что большевики заключили союз со всеми государствами, и нас теперь никуда не примут. Говорят еще, что нас отправят на Мальту. Еще циркулируют слухи, что мы уйдем из Наварина последними. Кто-то сболтнул, что нам в Бизерте готовят отдельные виллы; в другом конце говорят, что -- палатки. Но все звезды не пересчитаешь, всех слухов не переслушаешь и, тем более, не напишешь. Но эти слухи, волнения, перешептывания, все это отнимает время, а это только и нужно.
   На море сильный шторм, в бухте мертвая зыбь, отчаянный ветер и качает. Ветер такой, что нельзя держаться на ногах, большие миноносцы буквально то одним, то другим бортом лежат на воде. Миноносец "Беспокойный" сорвался с якорей, катера не могут ходить -- их сметает волной, сейчас кого-то снесло с катера. Выйду на палубу.
   

9/ 22 декабря 1920. Среда. Бизерта

   
   Вчера мы вошли в гавань. Наконец-то кончен наш путь! Да нет же! Не пускают нас на берег французы. Стоим мы под желтым флагом (карантин). И все французские катера, которые подходят к нам с провиантом, тоже под желтым флагом. Сколько мы будем там стоять -- неизвестно. Бизерта -- славный городок, зелени много.
   

10 / 23 декабря 1920. Четверг

   
   М<ада>м Данилова каждый вечер одевает ярко-красную кофту, около десятка блестящих серебром браслетов, большие серьги, взбивает волосы, накидывает темную шаль и выходит на ют гадать на картах. Выглядит настоящей хироманткой; к ней толпой валят матросы: кто ей апельсин сует, кто мыла кусок; а она со спокойно-величественным видом принимает подарки и прячет их в свою шаль. Ну, эта не пропадёт! А утром, когда дежурная по камбузу дама чистит картошку, она уже тут. "Ах, вы чистите картошку. Ну дайте мне немножко. Ну десять штук! Для моей больной дочери (знаем мы ее больную дочь!), ей очень хочется. Ну дайте". Увидит, что кто-нибудь стирает: "Дайте мне мыла, у меня ни кусочка нет, а у меня столько белья, ведь дочь больна". А ее больная дочь в это время подводит глазки, красит губки, пудрится, завивается и идет кокетничать.
   Вот беда дамам! На всем пароходе так мало мужчин, да и то все больше солидные. Они-то мажутся, красятся, оголяются, да некому на них обращать внимания. Но есть и молодежь. Каждый вечер до поздней ночи по палубе бродят флиртующие парочки. Как это противно видеть! В таком положении, в совершенно чужой стране, брошены в неизвестность, обросли грязью, изъедены вшами, и тут вдруг -- флирт!
   Противно держится и Самойлов: отправил во французский госпиталь жену, которая на днях должна родить, а сам устраивает веселые попойки и флиртует. Сейчас я вспомнила один случай: еще в Константинополе, когда нас ссаживали на "Константин". На "Алексееве" оказалась одна беременная, уже в последние дни, положение ее ужасное. Командир "Алексеева" разрешил ей остаться только с тем условием, что она родит до Бизерты; в противном случае он ее отправляет в Совдепию. Этот случай меня возмущает до глубины души. Правда, люди теперь озверели и одурели в одно и то же время! Все держатся противно, всё и все осточертели!
   Обычно все сплетни рождаются м<ада>м Александровой, она положительно сумасшедшая! Ее все знают, все с ней говорят и все одинаково ненавидят! Она уже всем рассказала, что она урожденная графиня с каким-то громким именем, что она племянница Деникина [152](убеждена, что врёт!) и что у нее 62 фунта стерлингов. Всем она показывает свои туфли, которые она купила в Константинополе, и еще говорит: "А все-таки вы не можете купить, давайте спорить, что не можете, у вас нет столько денег. Вот у меня есть 62 фунта. Вот увидите, когда нас спустят на берег, вы будете жить в лагерях за решеткой, а я буду жить самостоятельно в городе, ни от кого не буду зависеть, потому что у меня есть 62 фунта, и я везде смогу устроиться"... и т. д. и т. д. Так уж она надоела всем со своей валютой! При этом она ужасная нахалка! Всюду она норовит лезть без очереди, везде хочет быть в привилегированном положении. Приехала французская карантинная комиссия, и она уже лезет к ним и требует, чтобы ее спустили на берег вне всякой очереди и карантина. Теперь уж она говорит, что когда всех опустят, она одна останется на пароходе и будет ждать спуска. Как все хотят, чтобы она скорее ушла от нас!
   У нас на корабле уже несколько случаев брюшного тифа, да это и понятно -- в такой грязи. А если мы будем еще долго стоять в карантине, то у нас может появиться сыпняк, и тогда всем капут! Ну а теперь я так устала от всяких сплетен и слухов, так хочется спуститься на землю, побродить по холмам, по апельсиновым рощам.
   В жаркой Африке, у тихого озера. Погода такая, что все в шубах ходят. Ветер такой, что здесь, в закрытой бухте вдали от моря, волны так сильно плещутся, так ревут под иллюминатором, что ночью порой делается жутко, как прислушаешься к этому реву. Где же африканская жара? Все мы едем на юг и везде такая погода, прямо ужас, и везде говорят, что 40 лет такой погоды не было. Мне уж кажется, никогда тепла не будет. По-моему, теперь и на экваторе мороз.
   Завтра у французов Рождество. Надо бы как-нибудь отметить этот день. Хоть и не наше Рождество, но надо это сделать из уважения к французам: ведь все-таки это единственное государство, которое приняло нас. Никакие подлецы англичане, ни соседи румыны не пустили русских в свои владения. Пока что французы относятся к нам замечательно. Каждый день они привозят нам в изобилии всякого провианта, очень любезны и предупредительны, так мило держатся, прямо прелесть! Они нам прислали неимоверное количество чая, решив, что русские очень любят чай, но это так мило с их стороны. Ну а то, что мы стоим в карантине, -- это уж необходимость. Но как это тяжело. Мы стоим очень близко от берега! Видны какие-то растения, огороженные живой изгородью из кактусов, растут пальмы, а когда мы входили в бухту, я видела длинную пальмовую аллею. Такое впечатление, будто бы они расставлены в банках. А издали вид вовсе не какой-нибудь африканский, а совсем как в средней России: невысокие горы, балки, небольшие рощицы, зеленые лужайки, все зелено, ведь сейчас весна. Все это так заманчиво, так хочется на берег, ведь уже 42 дня я не была на земле, просто хочется почувствовать под ногами твердую почву, хочется все идти, идти и идти. Тоска по земле, безумная тоска. И никуда.
   

13/26 декабря 1920. Воскресенье

   
   Я сегодня потеряла всякое мужество, совсем разнервничалась и не раз плакала. Мне хочется уединения. Мне так надоели люди. Так хочется остаться одной и поглубже вдуматься в себя. Мрачно на душе. Я давно уже не испытывала сладости молитвы. Здесь, среди всяких сплетен, в грязи, постоянно на виду у всех, я не могу молиться. В душе у меня черт. Это мучительное чувство. Я не могу сидеть на палубе: меня раздражает эта живая, шумная толпа; и все эти или разукрашенные, нервные люди, или кокетки. В каюте тоже не можешь глубоко подумать. Если мы простоим в карантине еще с месяц, мы все передеремся. О, скорее бы на берег, хоть бы на какой-нибудь маленький час остаться одной!
   Сейчас уже вечер. Погода -- великолепная. Можно было днем ходить без пальто. Море гладкое-гладкое. Из-за миноносца выплывает большая, полная луна. Так тихо, так прекрасно! Броненосец "La France" освещает нас прожектором: то на берег переведет лучи, то на прибывшие русские суда. Что он смотрит? Уж не боится ли, что кто-нибудь пустится вплавь с корабля. Или высматривает, что делают у себя русские? А пошлую картину представляет наш корабль: на юте -- романы, на баке -- пьянство, [153]а в каютах -- "регистрация беженцев". [154]
   

14/ 27 декабря 1920. Понедельник

   
   Да, многое произошло с тех пор, как я писала дневник в этой тетради. Теперь я уж далеко-далеко от Европы, от России, от Корпуса, под жгучим солнцем Африки. Да еще под желтым флагом. За это время было много пережито, много передумано. Впереди -- ничего светлого. Теперь мы уже далеко от большевиков, от войны, а на душе какое-то горькое, обидное чувство. Один за другим входят наши суда, сами отдаются в руки французам. Но настроение совершенно спокойное, хочется только на землю. Я еще бодра, я могу еще многое перенести, только временами чувствую полный упадок. Но это проходит, я научилась владеть собой. Полнейшее отсутствие всяких мыслей и сознания. Надоело, все кругом ноют. День, в общем, проходит скучно и страшно медленно.
   

15 / 28 декабря 1920. Вторник

   
   Вчера вечером у нас с Мамочкой было объяснение. Я ей сказала, что я на нее обижена. Она просила объяснить. "Ты, -- говорю, -- рассказала один эпизод из моей жизни Александровой". Она поняла. Необъяснимый факт объясняется очень просто. Во всем виновата Александрова. Она постоянно поражала Мамочку тем, что верно определила мой характер, что она рассказала ей свои предположения: Колчак -- это было только предположение. Мамочка с Папой-Колей давно наблюдали за мной. А Александрова передала мне это в утвердительной форме, да еще с прибавлениями. Уж теперь об этом знает и Мамочка, и Папа-Коля. Но это в прошлом. Все равно его уже нет, а к мертвым люди справедливы.
   Сегодня пришел "Алексеев". Встреча была торжественная. Шел он очень гордо (мы были уверены, что "Илья Муромец" потащит его на буксире); должно быть, собрал все силы, все пары, чтобы не осрамиться перед французами. По дороге толкнул какой-то французский миноносец, так что у того что-то сломалось, и вошел в озеро. Теперь надо ждать Кедрова, он идет на "Корнилове". [155]Тогда наше положение выяснится.
   

17 / 30 декабря 1920. Четверг

   
   
   На берег радостный выносит
   Мою ладью девятый вал! [156]
   
   Скоро на землю, на землю, на землю. Все дамы на "Константине" расселяются на суда к своим мужьям, а Корпус на землю, в казармы. Там нас ждет французский паёк и ни одного франка. Казарма, значит -- общее помещение, опять не будем одни. Ну да что делать? Пока что я очень рада! Мы с Верой Павловной уже уговорились вместе гулять. Идти, идти, идти. Сегодня с "Константина" уехали во Францию четыре каких-то генерала, между прочим, Лукомский. Слава Богу, я больше не буду видеть его самодовольной улыбающейся физиономии! Сегодня ночью одна старуха бросилась за борт. Ее спас комендант.
    ной только жалости к нему. Нарочно пью крепкий кофе, чтобы разогнать сон. Знаю, что он вернется поздно, может быть, опять под утро, и знаю, что не лягу до ночи. А вот -- зачем -- не знаю. Едва ли возможны теперь какие-нибудь разговоры.

9 декабря 1929. Понедельник

   Единственное место, где я еще могу встретить Терапиано, -- La Bolee, но меня туда не тянет. Значит, и эта последняя возможность отпадает. Виноват больше всего Виктор. Озорство, месть -- не знаю. Юрия тоже не оправдываю. Юрий передавал такой диалог:
   Юрий: Виктор, ты знаешь, как это называется?
   Виктор: На востоке это называется фанатическая преданность идее, а на западе, может быть, подлость.
   Очень некрасивая шутка, и совсем не понимаю, зачем нужно было всю эту кашу заваривать. Конечно, с моральной стороны они правы, и Ю.К. сам попал в глупое и смешное положение, но все-таки это вышло нехорошо. Жаль, что я не была на том собрании[222], -- лишний голос за Смоленского в казначеи, Терапиано не отказался бы от председательства, и все было бы хорошо. На дела Союза мне, в конце концов, наплевать, мне важно сохранить хорошие отношения между двумя Юриями. А теперь они нарушены.

17 декабря 1929. Вторник

   А с Юрием мы, должно быть, все-таки разойдемся. Вот написала и совсем не страшно и даже как-то смешно. А несколько часов назад эта мысль вспыхнула со всей очевидностью. Наши последние такие хорошие дни внезапно кончались ораньем и чуть ли не топаньем ног и т. д. Из-за чего все произошло, даже писать не стоит: глупость. Кажется, из-за того, что я носила Игоря в ту комнату.
   -- Нашли игрушку! Я имею на него больше прав и требую! Студите ребенка! -- и все в этом духе, и на мой ответ:
   -- Это я узнаю, это мне очень знакомо!
   Портим мы друг другу крови много. А все-таки терпим. Я все это ужасное положение переношу, потому что я его люблю. А порой кажется, что не нужно терпеть, все равно ничего хорошего не будет, и прежних отношений не может быть. Да и какая может быть нежность к человеку, который на меня кричит или на которого я кричу -- это все равно.
   Юрий хвастается, что у него философский склад ума, склонный к обобщениям, и что он из всего делает выводы. А вот из создавшегося положения он вывод сделать боится. Я верю, что и он меня любит, но не верю, что мы можем удержать наше пошатнувшееся здание.
   Я сегодня была спокойна, даже не плакала, даже не возвышала голоса. Я спокойна и сейчас. Уже все мне кажется смешной глупостью. Я опять накануне пассивной идеи: "перемелется -- мука будет". Я сумею быть активной, когда это нужно будет. А пока -- ни одного жеста, ни одного слова. Мне просто тяжело это.

19 декабря 1929. Четверг

   Ничего -- помирились.

28 декабря 1929. Суббота

   Послала вчера в "Посл<едние> Нов<ости>": "Не нужно слов, один лишь голос", и Юрий сделался мне как-то ближе.

29 декабря 1929. Воскресенье

   Стихи уже напечатаны. Прямо обалдела -- от такой скорости.
   Юрий и Илья сочинили экспромт:
   Никакой ты итальянец,
   И романтика к чему?
   Просто ты ведь Тер-Апьянец
   И невежда по уму.[223]
   Юрий очень любит выставлять его (Терапиано -- И.Н.) в смешном виде. А Кутузов говорит:
   -- Ведь этот его доклад о сборнике на том вечере[224] -- три четверти от тебя, Юрий, и четверть -- от меня.
   Мне хотелось напомнить, что и его доклад тоже на 3/4 от Юрия и 1/4 от Терапиано.
   О, люди!

30 декабря 1929. Понедельник

   Вчера днем Юрий работал. Я одна. Стук в дверь -- Ю.К.
   -- Юрия Борисовича нет?
   -- Нет, но он должен скоро прийти.
   Разделся, стал ждать. Нужна была ему печать, чтобы сдать объявление в газеты о сегодняшнем вечере Раевского. Печать я ему достала, а его задерживала. Говорили о том, о сем. Перешли на стихи. Заговорили о моих стихах.
   -- А вы сегодня читали?
   -- Я не видел сегодня газеты. А у вас есть?
   -- Сейчас принесу.
   Прочел. Внимательно прочел.
   -- Вам которое больше нравится, Ирина Николаевна?
   -- Мне? Второе.
   -- А мне первое. -- И сейчас же прочел его вслух.
   Ладно!
   Вечером зажигали елку. Пришла Наташа, приехал Андрей. Мне было не по себе -- это был момент, когда семейная распря выявилась особенно резко. Зажгли елку. Юрий наливает вино и вдруг тихонько говорит мне:
   -- Надо позвать наших.
   Я молчу.
   -- Ируня, пойди позови.
   -- Позови ты.
   И он пошел. А через несколько минут все трое пришли сюда. Слава Богу!

4 января 1930. Суббота. 6 утра

   ...Юрий бы поверил, в конце концов, что у меня не бывает никакого полового возбуждения, но зачем это ему говорить? Я ничего не ответила.

28 января 1930. Среда

   На днях просматривала свои старые тетрадки, не заплесневели они в корзине -- и стало жалко, что не пишу теперь. Все-таки -- интересно. Ведь для автора и жизнь восстанавливается во всех деталях, и главное -- сам автор.
   Времени у меня нет. Когда Игорешка научился вставать, он ни минуты не полежит и не посидит спокойно -- сейчас же вскакивает. А вывалиться он может очень просто. Я делаю так: сажаю его в коляску и привязываю или подвигаю его кроватку вплотную боком к нашей, а с другого бока придвигаю коляску. Беда еще, что мало спит. Днем совсем почти не спит, а вечером засыпает около 12-ти. А вчера так сидела с ним почти до часу. Устала и изнервничалась. Еще Юрий разозлил: пошел "на минутку" к Кутузову, а вернулся в половине первого. Потом вечные жалобы на недосыпание.
   Была на днях у Кутузовых. Они теперь живут на carref our[225], на 6-м этаже. Позавидовала чистоте и порядку. Комнатушка крохотная, а лишних вещей нет, и все на своем месте, и даже уютно. Меня угнетает наш свинушник, но нет ни энергии, ни силы, ни времени, чтобы его преобразовать в жилое помещение. Главное -- книги, мои враги. Мне физически больно за них, я уж стараюсь и не думать, и не трогать. Я хочу только спать, я никак не могу выспаться.

29 января 1930. Среда

   Вечер.
   Осталась одна, совсем одна -- и вдруг охватило отчаяние. Как-то все нехорошо.
   Была на консультации, не у Ляббе, он теперь не принимает почему-то, а у того, что меня принимал в декабре, не то Carret, не то что-то в этом роде. Внимательный и симпатичный. Сказал:
   -- Voila une diabete grave[226].
   Увеличил прививку до 7 1/2. Меня это огорчило больше всего из-за материальных соображений: когда я прошлый раз пришла за месячной порцией инсулина, surveillante спросила, не буду ли я платить? Сказала: "На этот раз я вам дам, а там скажу, что дальше делать". Вот теперь еще и объясняй ей, что мне надо не 15 ампул, а больше! Только это меня и беспокоит. Такие слова, как grave[227] меня больше не беспокоят. Слова! -- ну, а слабость? а боль в коленях? и в пояснице? бессонница? И это последнее, предельное "нет сил?!" Нет сил нагнуться и вылить Игорев тазик! А Юрий ругается.
   С досады и огорчения выпила полбутылки пива.
   "Посл<едние> Нов<ости>" стихов не печатают, а деньги нужны. Нужны для того, чтобы купить поясок-упряжку, а то он (Игорь -- И.Н.) вываливается из кровати и из коляски. Я его веревкой привязываю. И туфли у него все прохудились, пальцы наружу. Вот, если бы завтра напечатали оба, может быть, и хватило бы. Кроме того, это и литературно неприятно. А уж, конечно, ни от каких Цетлиных не только приглашений, но и "признания" не жду, да и не только от тузов, но и от господ молодых поэтов. Меня каждый раз немножко обижает, когда Кутузов говорит, чтобы Юрий послал стихи туда-то и туда-то, что ему надо напомнить о себе, что ему надо пойти к кому-то познакомиться с тем-то, что через Ремизова можно попасть туда-то и т. д. А я! А мне?
   Об Ирине Кнорринг говорят очень сдержанно, скорее хорошо, чем плохо, но очень, очень мало, как-то почтительно замалчивают. Ну, да что ж! Хотя бы печатали!
   Иногда во сне вижу Терапиано. Сны эти бывают обычно очень тяжелые, очень неприятные.
   Недавно выступала в Союзе, в первый раз в жизни волновалась: провалилась или выиграла. Успех был большой, м<ожет> б<ыть>, наибольший. Жаль, что не было Кутузова.
   Стихи о скуке (так себе, пустяк!)
   О ветре, о разлуке, об утрате...
   Папа-Коля уволен из Тургеневки -- "лишняя должность". Не надо только смотреть (не дописано -- И.Н.).
   Каждый раз, как гуляю с Игорем по Observatoire, прохожу мимо Maternite. Узнаю это здание, вспоминаю счастливейший день моей жизни и говорю: "Это дом счастья". Сегодня у ворот толпа, стоит большой автомобиль, и в нем высокий, завернутый в белое -- гроб. Вспоминаю mme Lacoure.

8 февраля 1930. Суббота

   В конце концов, издаю сборник стихов. Вчера Юрий сделал из толстой коробки копилку и запечатал сургучем. И бросили в него -- три франка. К 1 ноября нужно набрать 900 <франков>.

11 февраля 1930. Вторник

   Две недели тому назад (а может быть -- три) ко мне прибегает Лиля и рассказывает, как она поссорилась с матерью, ночью ушла из дому и не возвратится. А в заключение:
   -- Иринка, нет ли у вас 5-ти франков?
   Я сказала, что нет. У меня была отложена пятерка в фонд Игоревой фотографии.
   -- Ах, какая досада! Я бы вам сегодня же вернула. Я в обед возьму у знакомого, я с ним встречусь в ресторане, так бы я села в ресторан -- ждала его, он бы заплатил, я совсем без денег и боюсь -- вдруг с ним что-нибудь случится, и он не придет?.. Вы бы не могли где-нибудь достать? Только до вечера...
   Мне стало обидно. Я вышла из комнаты и принесла ей мою пятерку, сказав, что заняла у соседки.
   -- Вот спасибо. Я сегодня же верну.
   Лиля осталась Лилей, только хуже.
   У Игоря прививается оспа. Поэтому он совсем хворый -- даже с высокой температурой.

12 февраля 1930. Среда

   Вчера я страшно переволновалась. Да и было с чего. Юрий должен был вернуться не позже 1 ч<аса>, а его все нет и нет. Ездить по Парижу на велосипеде, с лестницей на спине, а еще -- с испорченным тормозом -- не так безопасно. Я просто места себе не находила. Папа-Коля даже в Тургеневку не пошел. К 5-ти часам я уже выла и в половине 6-го пошла звонить по телефону, так поздно он никогда не возвращался. Сказали, что он недавно ушел, на обратном пути я его встретила.
   Недавно, в субботу, был вечер Союза[228]. Опять читала и опять имела большой успех. Кажется, это задело Кутузова. Он читал отрывки из своего -- им хваленого -- "Марко Королевича" и успеха не имел, чем очень обижен. Читал он с длинным предисловием о том, что такое -- "представленное" им "действо", что это опера, должна где-то идти в переводе на польский язык, что написана она короткими сценами: "как Борис Годунов" и т. д. Все это только располагало к неудаче.
   Кутузов начинает меня не на шутку раздражать. Мы уговорились, что он за мной зайдет (Юрий -- в РДО) и мы пойдем к 9-ти <часам>. Без 10-ти 8 я плюнула и пошла одна. Через полчаса является он.
   -- А я вас ждала, Илья Николаевич!
   И -- ничего. А потом я узнала, что он совсем не заходил. Но больше всего меня злит, что он даже не чувствует неловкости. Не зашел, ну, и что же такое! А его отношение к делам Союза! Выбран товарищем председателя и? Когда Юрий просил его открыть в Bolee собрание, опоздал на полтора часа, забыл дать в газету объявление, просто не пришел на собрание. Сейчас говорит, что "едва ли придет" на требование ревизионной комиссии. И главное -- ну так что же?! -- забыл и забыл, не пришел и не пришел! Это характеризует человека.

19 марта 1930. Среда

   Странно так писать дневник, как будто стала совсем чужой сама себе. А писать нет ни времени, ни места.
   Самое интересное -- Игорь. Сегодня ему 11 месяцев. Не он один, а нечто большее занимает мою жизнь. Но писать о нем как-то не хочется. Но и хочется -- писать, дышать, чувствовать его, а писать трудно. Говорить о нем могу без конца, а писать почему-то не могу. Странно. Должно быть, потому, что вообще мало пишу. А все-таки это странно. А писать хочется о Союзе, о том, что в субботу меня, может быть, выберут в секретари[229], и что этого хочу для того, чтобы ругаться с Кутузовым; о том, что я теперь открыто и резко выступаю против политики Терапиано. А сейчас написала Демидову письмо с просьбой напечатать "Творчество", написанное с посвящением Юрию Софиеву и Юрию Терапиано[230]. И ведь письмо-то -- исключительно из-за посвящения, он опять мне делается ближе.
   Физически я просто устала, невыносимо устала. А нравственно, я чувствую, что мне нужна защита.

21 мая 1930. Среда

   Ничего-то я не записала[231], даже приезд Нины. Ведь месяца полтора назад приезжали Нина с мужем. Сейчас они в Данни и скоро возвращаются в Иркутск. У Гуннара трехмесячный отпуск. И вот Нинка приехала... 10 дней пробыли они, осматривали Париж, -- Нинка вялая, скучная, ничем-то ее не удивишь, ничем не изумишь. Как будто все заранее знает и от всего устала. Гуннар, напротив, радуется всему как ребенок: "Нина, Нина, впечатляйся!" Говорит по-русски хорошо, хотя с сильным акцентом и неправильно. Ни о чем-то и не поговорили; все больше Нина рассказывала, а уехала, как будто последняя связь с Россией порвалась. Еще пока она в Дании, все хочется что-то написать, что-то передать "туда", а всего-то только одно коротенькое письмо и написала. Нина пишет больше. Письма хорошие, видно по ним, что и сама-то она хорошая. Больная только. Астма одолела ее вконец. Может быть, астма и есть причина ее усталости? Ведь и следа в ней не осталось от прежней маленькой, живой Нюси.
   Игорь растет, становится капризным. Разучился "проситься" и доводит меня иной раз до того, что я начинаю истерически кричать на него, ничего хорошего, конечно, не получается. До сих пор не ходит. За коляской ходит хоть по всему Люксембургу один; а так, чтобы не держаться -- нет, боится, садится или ползет на четвереньках. А вот опять лужа.
   Работа в Союзе не удовлетворяет, да и не может удовлетворить. Ни разу не поругались с Кутузовым, не проявила ни разу инициативы... Делаю маленькую черную работу и все-таки делаю больше других. Недавно вышел сборник[232] -- 8 опечаток, из них 7 по моей вине, так как, кроме меня, никто в корректуру не заглядывал, как я ни просила. Свинство. Стихов почти совсем не пишу. Нигде не выступаю (в роли "критика"), хотя часто бывает что сказать. Да все как-то не решаюсь, боюсь, что покажется слишком наивно и пустовато.
   Терапиано травят со всех сторон и, м<ожет> б<ыть>, справедливо, а мне его очень жаль. В нем больше недостатков, чем достоинств, вернее -- я могу перечислить десятки недостатков, да каких: честолюбие, властолюбие, великолюбие, эгоизм, актерство и пр<очее>, и ни одного достоинства, но "что-то" просто...
   -- И чем темней, тем трогательней ты...
   А наши трогательны, в своем озлоблении, в своей тине, хотя бы. Одно только: видеть мне его (Терапиано -- И.Н.) хочется нестерпимо иной раз, хотя бы и во сне.
   А Лиля говорит, что она беременна и уже не скрывает это, а еще говорят (откуда уж это-то могли узнать?!), что у нее триппер. Мне ее страшно жаль -- не за беременность или даже триппер, а за то, что те самые, которые к ней как будто бы хорошо относились -- в РДО, в публичном месте -- с таким смаком говорят о ней. А причина -- оскорбленное самолюбие: "Почему тот, а не я?!"

28 мая 1930. Среда

   Купили аппарат и теперь "обанкрочиваемся". Все время снимаем, проявляем, печатаем. У меня выходит почему-то плохо, у Юрия хорошо. Снимала Игоря, послала несколько карточек Нине, чтобы она переслала кому-нибудь в Россию.
   Игорь начал ходить. Случилось это так: в понедельник, после обеда, повезли его в Люксембург снимать. Отвязала его от стула, посадила -- он сел. Так я его и сняла. Перевела пленку, смотрю, а он идет. Идет себе по-настоящему, ноги высоко поднимает, руками размахивает! Я тут его опять сняла, только плохо вышло. В первый же день расквасил себе нос, да как! Кровь шла, потом нос распух, во всю пуговку синяк и громадная ссадина.
   Я сейчас больше всего хочу спать.

11 июня 1930. Среда

   Не то усталость, не то просто грустно.
   Юрия приглашают в "Числа"[233]. "Сосредоточенно-серьезного Софиева" протежирует Адамович. Юрия правдами и неправдами сманивают на "Перекресток" (а меня уж -- из чувства неловкости), Юрия называют "самым талантливым из молодых" и т. д. Казалось, могла бы гордиться своим замечательным Софиевым, а мне вот оно портит настроение. Меня не только загоняют на задний план, -- я сама себя замалчиваю, ухожу из строя. Юрий этого не замечает. Юрий сейчас слишком занят собой, слишком "польщен". Кнорринг вышла из моды, Кнорринг заменяется даже Червинской, при всей моей относительной скромности не могу не сгримасничать. В стихах Червинской я не нахожу ничего.
   В Bolee обстановка создается поганая. Атмосфера "дружеской критики". Раньше, когда Bolee посещали т<ак> наз<ываемые> "мэтры" и ругали всех, трудно было услышать хоть одно сочувственное слово, уж всегда находили какой-нибудь недостаток и копались в нем. И руготня была ожесточенная, грызлись как собаки. Теперь -- другая крайность. Собирается одна "молодежь", друг друга знающая очень близко; и какая-либо отрицательная критика считается чем-то неприличным. Зато слова: "прекрасно", "великолепно", "я восхищен", "я не умею выразить свой восторг" -- так и сыпятся. Сколько раз мне хотелось выступить наперекор всем, да как-то все решимости не хватает. А жаль! Уж если бы и наговорила глупостей, так не больше, чем все остальные. Сама я там никогда не читаю. Я считаю, что я все-таки достигла какого-то "положения", которое избавляет меня от обязательного чтения в La Bolee. Известный снобизм, конечно.
   А теперь спать, как не досадно на это тратить время. Молоть кофе и спать.

14 июня 1930. Суббота

   Объявили войну "Перекрестку"[234]. Сборник их вышел, и мало того, что просто обокрали Союз, взяли лучшие силы и теперь откровенно создают организацию, конкурирующую с Союзом. В четверг Юрий приносит "Возрождение" страшно возмущенный.
   -- Смотри!
   Читаю в хронике: "Перекресток". "В субботу, в 14 ч<асов> на 79, rue Denfert-Rochereau вечер, доклад Маковского о молодых поэтах, во 2-м отделении чтение стихов". А на эту субботу помещение принадлежит Союзу. Мы только решили не устраивать литературного вечера, так как в этот день в Сорбонне "День русской культуры"[235]. Но от помещения, к счастью, не отказывались, и официально ничего не было известно, а Кутузов был невидим всю неделю. Это уже было подло. Юрий вечером смотался к Виктору и пришел с готовым решением -- сорвать вечер!
   Наутро я посылаю pneu в редакцию, датированные, на всякий случай, четвергом: "В субботу на 79, rue Denfert-Rochereau состоится чрезвычайное совещание..." Я сочиняю протокол заседания правления в среду -- о необходимости использовать помещение для совещания по поводу издания юбилейного Сборника[236], о взаимоотношении с "Перекрестком". После работы Юрий едет на велосипеде в типографию узнавать условия, на каких можно издать сборник, оттуда к Кутузову, встречает его на улице, ругательски ругает; обещает устроить скандал и "морду бить" Мамченко, если вечер не будет отменен; оттуда к Мамченко, пережидает там дождь, вырабатывает план нападения на завтрашнее собрание. Оттуда к Берту -- выяснять вопрос с помещением; оттуда к Станюковичу, чтобы он обязательно был на собрании.
   Сегодня в "Посл<едних> Нов<остях>" после объявления Союза, что вечер отменяется -- "Перекресток". А в "Возрождении" рядом с Союзом -- "вечер состоится", и точная программа, кто читает. (Причем, последним номером, вместо "Т.Штильман" стоит "Т. "Перекресток"". Это меня привело в веселое настроение). Значит, какой-то скандал сегодня будет, страшно жалко, что я не могла быть на собрании[237] -- все на "культуре". Боюсь даже, не вышло бы из этого скандала.
   Днем, когда я спала, Елена Александровна Кутузова принесла два письма. Первое "Председателю Союза Молодых Поэтов", второе "Юрию Бек-Софиеву". Конечно, заявление о выходе (И.Н.Голенищева-Кутузова -- И.Н.) -- но не только из правления, но и из Союза. Такое же заявление лежит в бюро от Терапиано. И почему-то (глупая сентиментальность!), пока я несла по лестнице этот конверт, у меня сердце сжималось. И то, что он был здесь (сам принес, не по почте), и то, что он здесь уже никогда не будет...

20 июня 1930. Пятница

   Все вместе: "Числа", "Перекресток", квартира, Игорь, Мамочка... "Числа", я считаю, все-таки -- свиньи! Приглашают не только Юрия, но и Кельберина, и Червинскую; и совсем забыли о моем существовании. Конечно, меня это страшно обидело. И не хочу, чтобы кто-нибудь об этом подумал, но мне это очень и очень неприятно. Я все-таки думаю, что это не совсем справедливо.
   "Перекресток" устраивает вечер сегодня[238]. Жаль, что мы решили не устраивать сегодня в "La Bolee". Ну, да черт с ними! Вчера была в "Посл<едних> Нов<остях>" до неприличия восторженная статья Берберовой[239]. Мне не завидно, конечно, но злит. Со многими положениями я все-таки не согласна. Они тоже свиньи, что не прислали критику -- "не покупать же!"
   Квартира. Освобождается квартира в РДО: две комнаты (одна темная) и кухня -- 200 фр<анков>. Но без отопления. Скверная "Саламандра"[240], говорят, много берет угля, чуть ли не на 200 фр<анков> в месяц. И тоже холодно. Это -- зловеще! Другое -- нет воды, но воду можно провести; говорят, обойдется франков в 100. Это бы еще понятно. Еще -- я там буду совсем одна. Но теперь меня это не пугает. Правда, у меня бывают часто теперь такие реакции, когда я теряю сознание, ну, да как-нибудь обойдусь. Скучать буду -- это так. Но и это меня не пугает, мне даже хочется куда-нибудь спрятаться. Вот только холод. Что же делать? На холоде же оставаться -- ужас, в одной комнате! Нельзя! Вот я и мучаюсь.
   Игорь сильно кашляет. За 15 дней похудел на 400 гр<амм>. Что с ним делать -- не знаю. Кутать его в такую жару глупо, а приходится. Ругаюсь из-за этого все время.
   С Мамочкой отношения натянуты. У нас сейчас катастрофа, вот и ругаемся много. Все-то ей у меня не нравится, а мне ее вмешательство не нравится. А вчера страшно обиделась, до слез: Юрий позвал в синема, прошу Мамочку остаться с Игорем.
   -- Ты знаешь, что я всегда с удовольствием остаюсь с ним, но я не пойму тебя, после вчерашней реакции идти не следует, я бы не пошла.
   -- Ну, конечно, ты бы не пошла тогда, когда денег нет! -- и я ушла.
   Юрий купил билеты, пришел за мной около 9-ти, я готовлю картошку, одеваю Игоря, а Мамочка поворачивается и уходит. Я страшно обиделась, отослала Юрия, сижу с Игорем и реву. Мамочка приносит валерьянку, спрашивает: "В чем дело?", как будто ничего не понимает. Потом она сказала: "Иди, пожалуйста, иди, если ты считаешь это благоразумным" ит.д.
   В перерыв пришел Юрий, я ушла в спальню. Скоро он ушел. Игорь заснул, рядом Папа-Коля. Тогда приходит Мамочка, сидит здесь, хотя в этом нет никакой надобности. Молча встает и уходит. Я говорю: спасибо. И мы до сих пор почти не разговариваем.

21 июня 1930. Суббота

   Утром у Власенко. Предполагает, что может быть коклюш. Нет хрипов, легкие чистые, нет температуры, распухли железки... Правда, кашель еще не коклюшный -- довольно мягкий, так что есть надежда, что это пройдет и так. Дала микстуру, делаю горчичник.
   Приезжал Станюкович, приглашал ехать завтра на автомобиле за город, а заодно -- мы втроем, правление Союза -- поругались, накинулись на Юрия за то, что он вчера был на вечере "Перекрестка". Я рада, что Станюкович меня поддержал так, Юрий всячески отбивался. Меня поражает его беспринципность. Я не сомневаюсь, что скоро и он побежит на "Перекресток". Под свои необдуманные и не совсем удачные поступки он теперь старается подвести какой-то логически обоснованный фундамент, но все-таки твердо себя не чувствует. Теперь он не только не намерен продолжать борьбу с "Перекрестком", но даже становится на их же точку зрения и говорит, что, в сущности, мы не должны им мешать, мы не имеем права, и быть вчера на вечере он даже был должен, так как кем-то был пущен слух, что Союз придет "морду бить" и что он должен был подчеркнуть свою лояльность. На эту подлую провокацию попались многие. Союз пришел на вечер почти в полном составе, во всяком случае, полнее, чем на свои вечера. Успех вечера -- материальный и моральный -- был создан руками Союза! Интерес был проявлен необычайный. Литературная жизнь стала виться не вокруг Союза, а на "Перекрестке". "Что и требовалось доказать".
   Завтра, где-нибудь в лесу, у нас будет оригинальное (протокольное) заседание правления. И если не будут приняты некоторые резолюции, предложенные мной, как, например, признание организаций подобных групп нежелательными, я подаю заявление о выходе из правления.

13 июля 1930. Воскресенье

   В чем была для меня любовь в самый сильный, самый яркий свой период? Прежде всего, в абсолютном и безграничном доверии, т. е. в том, чего сейчас нет...
   У Игоря коклюш. Страшный кашель, маленькое тельце наливается кровью, рвота, бессонные ночи... Мы оба страшно измучены. И по-прежнему ни минуты времени, и как-то все ненужно и бестолково. Юрий с раннего утра уехал на велосипеде куда-то за город. Меня это немножко кольнуло. Ну, да, конечно, ему удобнее ехать одному. Я уже совсем отвыкла от совместных прогулок, от наших разговоров, вообще от слова "вместе". Все, что мы делаем, все, что мы думаем, все врозь.

16 июля 1930. Среда

   А я и не хотела танцевать,
   И не смотрела фейерверк на Сене.
   С утра мечтала лечь пораньше спать
   И даже просидела воскресенье.
   Весь праздничный, смеющийся Париж,
   Все уличное, пестрое веселье
   Я променяла с радостью на тишь
   И одиночество в пустом отеле.
   Мне хорошо без слов и без огня
   В безрадостном и неживом покое.
   Не жалуюсь, не плача, не кляня,
   Так -- постепенно выхожу из строя.

24 июля 1930. Четверг

   "Посл<едние> Нов<ости>" свиньи! Мало того, что там с начала года лежат штук 6 моих стихов, я послала и недавно. И Ладинский говорил Папе-Коле, что сам видел, что они уже сданы в печать, а вот второй четверг их нету. Я даже заплакала от злости, как раскрыла газету. Действительно, "выхожу из строя" во всех отношениях.
   Георгий Адамович пишет в "Иллюстрированной России" по поводу "Перекрестка"[241]: "Стихи недурны, но большей частью это не столько поэзия, сколько красивые вещицы, безделушки из "Галери Лафайет"[242]. Что он этим хотел сказать? И интересно, что он понимает под "настоящей поэзией"? Сознаю, что он умный человек и хороший поэт, но восторгаться каждым его словом, как Червинская, или повторять его мысли и ссылаться на его авторитет, как Юрий, -- это уже слишком. Ах, Боже мой, как он к нему прислушивается! "Адамович сказал!" "Адамович тоже так думает!"
   Юрий -- в "Числах". Мандельштам "приглашен" в "Современные Записки" (и, вероятно, удачнее меня). Только я -- за строем.

2 августа 1930. Суббота

   Борис Александрович принес Игорю мячик -- размалевана рожица" и если подавить за щеки -- высовывает длинный красный язык. Страшно сначала испугался. И интересно" и тянет руки, и в ужасе отдергивает и ежится. Потом освоился и стал с восторгом его бросать, хотя языка все еще боится.
   Цветы от Наташи из Канн[243].

20 ноября 1930. Четверг

   В прошлый четверг в Villejuif делали Мамочке операцию. Алексинский ее успокаивал, что фиброма у нее "очень хорошая", операция будет минут 40, одним словом, все хорошо. В среду она уехала. В четверг с утра нервничала. В 12 ч<асов> Папа-Коля звонил по телефону. "Еще не начинали. Следующая очередь". Звонил в 2 <часа>. "Делают". Это было самое ужасное. Звонил в 3 ч<аса> "Кончили. Еще спит". В 6 <часов> приходит Е.Е.Майер, она присутствовала на операции. Рассказывала. Оказалось все много сложнее, чем Алексинский говорил: вырезали не только фиброму, но матку и яичник -- такие были на них какие-то узлы. Операция продолжалась полтора часа. Елена Евгеньевна как-то успокоила меня, и я перестала волноваться. Папа-Коля был на следующий день, я смогла поехать только в воскресенье. Увидала и заплакала. Вид ужасный: глаза "трагические", просто смотреть страшно. Очень слабая, чуть говорит -- устает. Все дремлет. Видела потом ее во вторник и поразилась: глаза хорошие, говорит, смеется, ест. По-видимому, она еще не все знает, что ей вырезали. Папа-Коля очень ее жалеет, а, по-моему, жалеть нечего -- слава Богу, что вырезали, только бы теперь поправлялась скорее.
   За неделю до Мамочки уехала в Ниццу Нина. Приехала до лета лечиться. Говорят, что в России сейчас ужасно. Неделю прожила в Париже. Сначала смешило и трогало ее желание все купить.
   -- Все есть! Вот ты только подумай, все можно найти и купить! Давай купим вот это. Ну, хоть что-нибудь. Давай вот щетку купим.
   Потом это "желание купить" перешло в такое необузданное транжирство, что стало скучно. Бесшабашный она человек. Еще неделю раньше уехал на юг Борис Александрович. Арендовал со знакомым ферму[244] около Канн, в горах. Пишет, что работы пропасть, но очень доволен.
   Так что теперь у нас совсем пусто стало.
   С Игорешкой мы вчера закончили сеансы rayons ultraviolets[245], у него после коклюша были увеличены железки. Но вообще он мне нравится.
   Стихов не пишу уже 3-й месяц. Единственно, что пишу, это статейки в "Рассвет" о стихах. Пока что была напечатана только одна, о "Перекрестке". Но надеюсь, что напечатают и о Мандельштаме, и о Кельберине. А сегодня отослала о 4-м Сборнике[246]. Сборник, кстати сказать, отвратительный -- и по содержанию, и по внешнему виду.
   Лиля отдала своего ребенка в деревню. Теперь мне с ней неприятно встречаться.

24 ноября 1930. Понедельник

   Мамочке лучше. В пятницу я, ни слова никому не говоря, взяла Игоря и поехала к ней. Очень она удивилась и обрадовалась. Пробыла, конечно, недолго, минут 10. Поездка сошла благополучно, т. е. Игорь нисколько не простудился, да и не мог простудиться. Однако Юрию я до сих пор ничего не сказала, и это мне неприятно.
   В субботу получили результат исследования -- все благополучно: фиброма, а никакой не рак. Мамочка повеселела.
   Вышел 4-й сборник[247], и опять неприятность: у Виктора первая строчка второго стихотворения попала в конец первого, кроме того, кое-где осталось типографское обозначение "з". Подскабливаю. Вообще издано неряшливо, криво срезано, хотя не так уж плохо, как говорят, и вполне соответствует содержанию. Сборник плохой. Стихов не пишу, и это меня огорчает. Еще -- усталость.

3 декабря 1930. Среда

   С Юрием поссорились, очень нехорошо и, по-видимому, серьезно. Дело в том, что я вчера вечером пошла в ту комнату -- Мамочка была одна, а вернулась она только накануне. Очень слабая, страшно было даже оставлять ее одну, да и соскучилась, конечно. Папа-Коля должен был прийти в 11.
   -- Ты уходишь?
   -- Да, ненадолго.
   -- Возвращайся скорее.
   -- Да, в 11.
   В 11 Папа-Коля не пришел, и я вернулась в 11.30. Юрий лежит, будто спит, свет потушен. Тихонько вошла и, видя, что он спит, села писать пневматик в редакцию.
   -- Ты что делаешь?
   -- Пишу пневматички.
   -- Ты можешь их написать завтра.
   -- Завтра я не успею.
   Через минуту.
   -- Какая ты все-таки дрянь! Эгоистка!
   -- А, по-моему, ты эгоист.
   -- Тебе все равно, что я устаю, что я мало сплю, единственный день, когда я мог рано лечь, и ты, ты мне мешаешь!
   -- Мешаю?
   -- Мешаешь! Ты знаешь, что я не могу лечь спать, когда тебя нет.
   -- Глупости! Отлично спишь.
   -- Дрянь ты!
   -- Если ты так будешь говорить, я уйду.
   -- Уходи, куда хочешь. Тебе только нужно, чтобы я работал, а что я устаю, как вол, это тебе все равно! Эгоистка!
   Я сама удивляюсь, как я могла оставаться совершенно спокойной. Я больше не сказала ни слова и села писать адреса на книгах. Он лежит и накаливается, охает, хватается за сердце. Половина первого, я кончаю работу и ложусь. Он вдруг вскакивает, закуривает папиросу и начинает ходить по комнате. Я лежу и собираюсь самым настоящим образом уснуть. Он продолжает комедианничать, садится около окна, бурчит. Потом ложится и он.
   Я была уверена, что утром он не встанет. Встал, умылся, бросил:
   -- Если я вечером не вернусь, значит я пошел прямо в РДО.
   Последнее время у него часто прорывалось, что я эгоистка, что мне его не жаль, что я только заставляю его работать. Мне это всегда больно бывало. А теперь я совсем спокойна. Будь что будет, что быть должно! Меня даже пугает это спокойствие: неужели мне действительно все равно, вернется он или нет.

17 декабря 1930. Среда

   На днях подала свое заявление в Союз[248]. Завтра должно быть наше письмо в редакцию. Вот и вышло так, что я ушла из Союза. Даже и не жалко. Не знаю даже, какое впечатление произведет наш уход. Одно знаю, что я и Станюкович уходим в "ничто", в мираж. Те еще будут где-то шататься, в "Числах", напр<имер>, а мне уже негде, а Станюку и подавно. Но это-то мне и нравится -- остаться самой по себе, без всяких партий и группировок. Ну, да ладно. Плохо, что стихов не пишу.
   Игорешка сегодня первый раз в жизни сел на горшок, сделал свои дела. Так что мечта моей жизни исполнилась.
   Во вторник Юрий был у Кельберина. Рассказывал, как живут молодожены. Квартира, как витрина модного мебельного магазина, и столы, и кресла -- модерн; и ковры, и ванна, и слоны на этажерке, и разглаженные салфетки, и котлеты с картошкой! А у меня вдруг совершенно пропала охота идти к ним.
   Сейчас прочла из середины: Кнорринг заменяют даже Червинской. Уже об этом я теперь и не думаю, и думать не смею. Кнорринг замещают даже Заковичем.

18 декабря 1930. Четверг

   (Приклеена вырезка из газеты "Последние Новости". См. Комментарий -- И.Н.)[249].

20 декабря 1930. Суббота

   Вот и все. С Союзом кончено. Не скажу, чтобы мне не было кого-то жалко! Все-таки из всех вышедших я была самым принципиальным и самым искренним членом.
   Вчера получила письмо от Е.Е.Майер. Подлинник пойдет в другом месте, но письмо само по себе настолько интересно как "человеческий документ", что я привожу его целиком, сохранив знаки препинания:
   "Ирина Николаевна, вчера я прочла объявление в "Посл<едних> Нов<остях>". Боже, как же это все отвратительно. Так и Вы туда же, Вашу первую ложь я приписала настойчивости Софиева, если мне Вы говорили в частном порядке об посещении редакции только Станюковичем, то в Люксембурге это было сказано в защиту супруга, когда разговор шел о Союзе. Вы это хорошо знаете, да неужто это правда, что никогда женщина не может быть самостоятельной, и я если бы Вы знали, мне, аж, до физической боли обидно Ваше поведение. А еще недавно Вы сказали Монашеву, "если не останется ни одного человека Союза, то я все-таки останусь". А теперь, и все из-за чего? из-за глупенького мальчишки или хуже, от того, что мужа по головке не погладили, а Вам он устроил достойную для Вас сцену. Оттого, что Софиеву антипатичен Смоленский, а он-то ведь был два года председателем. Какое же он имел право им быть, ведь Союз объединяет поэтов, т. е. стремление к истинному. Неужто Вы все оглохли, ослепли или Вы никогда ничего и раньше не знали, как Вам не стыдно, неужто Вам было приятно, если бы Вас нарядили, а Вы были простой, одетой плохо куклой. Ведь обиднее такого сожаление -- трудно найти, а как же иначе я могу понять Вас и Софиева, об остальных я не говорю, для меня они пустые цветы и ничего больше, овцы, идущие за бараном. Если бы мне это сказали еще недавно, я бы обозвала такого человека подлецом, а теперь мне приходится убедиться, что Вы только женщина, не в хорошем, а только в плохом, а Софиев -- политический деятель и что и после этого письма он, конечно, скажет, что прав. И неужели же так всегда, и никогда не будет человека, хотя бы только человека, а не духовного купца.
   M Louts-Mayer".
   Приписка сверху
   "P.S. может быть и не стоило этого писать, но Юр<ий> Бор<исович> говорил часто о моем хорошем отношении к людям, наверно это и заставляет меня писать, ведь то, что я пишу, вряд ли кого так мучает и заставляет краснеть, всю ночь я не спала и стоило ли, не бьюсь ли я головой о стенку к уже давно умершему".
   Вот. Начало письма, где говорится о моей лжи, требует комментарий. Дело было так: на Общем Собрании 4-ХII. В.Мамченко ругательски ругал Софиева за бездеятельность, ссылаясь на мои слова, сказанные однажды в Люксембурге. Когда мне это Юрий рассказал, на другой день я написала Виктору письмо, вот его полный текст:
   "Виктор, я не знаю, в чем Вас упрекать, -- в глупости или в клевете. Выбирайте сами, что Вам приятнее".
   А на понедельничное общее собрание послала заявление, которое там было прочитано. К сожалению, текст у меня не сохранился, восстановлю по памяти. В I пункте я делаю одно замечание по поводу протокола ревизионной комиссии относительно хранения документов, которые я от Мандельштама не получала, и вот дальше приблизительно так:
   "II. На общем собрании 6 XII В.Мамченко, пользуясь моим отсутствием, позволил себе сослаться на якобы мои слова о бездеятельности Софиева. Прошу довести до сведения Общего Собрания, что это ложь. Правда, в одно из воскресений, встретившись в Люксембургском саду, я минут 15-20 говорила Мамченко о бездеятельности Союза. Но, во-первых, я говорила не "Софиев", а "мы", т. е. правление, а во-вторых, речь была приблизительно такова, что мы, конечно, лентяи и шалопаи, работать нам лень, на Союз нам наплевать, наша деятельность, конечно, ниже всякой критики, куда уж нам, мы люди маленькие и глупые, а вот мы выберем в правление Мамченко, и он проявит необычайную энергию, будет устраивать изумительные вечера, издавать восхитительные Сборники, только он наша надежда и упоение и т. д. Весь разговор (с моей стороны) велся в таком ироническом тоне, и надо быть Мамченко, чтобы этого не понять и еще строить на этом свои обвинения".
   Вот об этом-то, должно быть, и писала Е.Е.<Майер>.
   Мне только не нравится, как Юрий говорит обо всей этой истории:
   -- Я знал, я сделал, я говорил... Как будто бы, действительно, все сделал он, а мы только "овцы за бараном". Не нравится мне вообще, как Юрий себя держит.

29 декабря 1930. Понедельник

   Продолжение этого дела таково: я ответила Майер:
   "Елена Евгеньевна. По-видимому, правда, что женщина иногда не может быть самостоятельной, ибо в каждой Вашей строке явно звучал иной, мужской голос. О причинах, побудивших меня уйти из Союза, и которых Вы совсем не понимаете, я доложила правлению (если Вас и Мамченко это интересует, Вы всегда можете навести справки). Вам же скажу только одно, что считаю честней уйти, чем поступать так, как поступают господа Андреев, Майер, Ладинский и мн<огие> др<угие>, которые фактически давно не состоят в Союзе, но продолжают почему-то числиться в списках и иногда даже передают свой голос тому, кто его попросит. В Вашем письме есть много такого, на что следовало бы обидеться, но думаю, что делать этого не стоит".
   И получаю ответ:
   "Я еще была маленькой и как-то поймала мышку, она все время старалась меня укусить. Мне стало жаль, и я ее выпустила.
   Привет Марии Владимировне и Николаю Николаевичу,
   M Louts-Mayer.
   P.S. Досадная ошибка. Е.Майер более полутора лет не состоит членом Союза. Надл<ежащее> заявление было перед <ано> председатели" Союза Ю.Софиеву".
   В четверг зажигали елку. Елочка маленькая, меньше Игоря, но пышная и нарядная. Повешено все, что можно было повесить, вплоть до Юрьевых запонок, украшают шар и блестящие нити. А сверху украшено не малюсенькой звездой, а полумесяцем. Моя идея и моя работа, а никто особенно не одобряет. Юрий услал нас в ту комнату и сам стал устраивать. Поставил елку на пол, зажег и кругом полукругом расставил все его игрушки. Впереди его старый "шут" на лошади, потом -- другие лошади, за ними -- утка, Ванька, Пека, тачка и т. д. -- все по росту. Потушил свет. Игорь вошел и остолбенел. Глазенки сияют, смеется, прыгает, дрожит весь и с елки глаз не сводит. Перецеловал все игрушки и каждого подносил к елке. Потом перецеловал всех нас. Прыгал вокруг елки с Ирочкой Нелидовой, радовался так, что больше некуда.
   А в субботу были на елке у Елены Ивановны Унбегаун. Тоже восторг. Замечательно хорошо играл со своим ровесником -- котом. Объелся там сладкого, вчера даже температура поднялась до 38,3. Лег вчера в 7, встал сегодня в 11, температура нормальная.
   В ночь перед Игорешкиной болезнью страшно ссорились с Юрием. Он пришел в третьем часу, и стали ужинать. Конечно, мальчишку разбудили. И потом он же на него орал.
   -- Спи, спи, тебе говорят! Не лазай! Не мешай спать!
   А я на него злилась. Потом села рядом с кроваткой, Игорь засыпал, а Юрий ходит по комнате и злится.
   -- Ну, зачем сидишь? Ты просто упрямишься. Вот, избаловала мальчишку, теперь отойти от него не можешь. Балуют его очень на твою голову с полной безответственностью. Знаю -- это сопливая слюнявость все и т. д.
   Я довольно добродушно молчала, только изредка огрызалась. А когда вчера при Станюковиче и его кузене[250] начал этот разговор, сначала в шутливом тоне, а потом опять "сопливое слюнтяйство", я страшно обозлилась и вышла. Гадко, что все это вышло при гостях, но ведь нужно же знать меру!
   Вчера Юрий со Станюковичем был у Заковских (Краевича)[251], говорит: "Какая квартира, обстановка в стиле "ампир", золоченое кресло, ковры, и сервиз, а вазы, а библиотека! А вино! А дочка его Нина, 16-ти лет, какая хорошенькая! Одним словом..." Мне нравится ее муж, Рудольф Ильич, не то немец, не то поляк, не то латыш. Очень болтливый, веселый. Она сама уж очень ломается, да иначе и весь стиль их пропадает.

12 января 1931. Понедельник

   Несколько дней Игорь болен. Заразили мы его гриппом. Пришлось звать Власенко и для этого вскрыть копилку. Температура доходила до 39,2. Бредит. Страшный кашель. Боялись воспаления легких. Ежедневно банки и горчичник.

24 января 1931. Суббота

   Я все-таки, должно быть, сексуально ненормальна: при полном равнодушии к половой жизни, такие настойчивые и мучительные мысли, доходящие до извращенности.

28 января 1931. Среда

   Юрий редко пишет дневник и всегда для того, чтобы я его прочла. Не напрасно же он оставил его вчера на столе. И написал это в старой общей тетради, где половина листов вырвана, и кое-где нацарапаны строки. И весь день сегодня не могу отделаться от гнетущего чувства. Я и эгоистка, и глупенькая "типично-женщина", и ограничена, и не вижу и не хочу видеть дальше своего носа. Во многом он прав, я не отрицаю и не оправдываюсь. Только зачем, как может он требовать от меня того, что я все равно не могу ему дать, -- страсти?
   Что же касается моего "глупенького" чувства к Терапиано, то, конечно, оно глупенькое, т. к. обращено к призраку, но оно мне дополняет то, чего у меня в жизни больше нет.
   Сегодня четыре года с того дня, когда я обещала Юрию быть его женой. Разве я знала, что так будет? А если бы и знала, разве бы я поступила иначе?

9 февраля 1931. Понедельник

   Вчера в Люксембурге Игорь получил все удовольствия: катался на козе, на карусели и на качели. На козе в тележке сидел бодро, только очень беспокоился, все ли идут за ним. Все время оглядывался, в глазенках испуг. На карусели -- то же самое. Но сам полез. Сидел тоже в тележке привязанный. Ревел немножко. Взглянет на своего соседа, а у того уже губы дергаются, и в рев. А сходить не хотел.
   А дома прищемили пальцы шкафом, когда Юрий закрывал дверцу. Я как увидела, даже закричать не могла, только схватилась за голову -- застонала. А он прямо захлебнулся криком, дыхание перевести не может. Но ничего, не так страшно оказалось. Прошло. А сегодня, пока я делала впрыскивание, -- полетел со стула, стоймя, стукнулся лбом об пол и набил себе шишку.
   ...Стихов не пишу, и опять у меня отталкивание от литературы, м<ожет> б<ыть>, потому, что нигде не печатают.

16 февраля 1931. Понедельник

   Два моих стихотворения сданы в набор[252]: одно то, которое Папа-Коля отнес в пятницу, а другое, в пару ему, Поляков "нашел". И вот теперь у меня волосы дыбом становятся: вдруг он нашел "Творчество", посланное чуть ли не год тому назад с посвящением Юрию Софиеву и Юрию Терапиано? Да ведь тогда только умереть остается! А может быть уже завтра будет в печати. Господи, какую угодно дрянь, только не это.

23 февраля 1931. Понедельник

   Со стихами вышло глупо, было напечатано последнее -- "И вовсе не высокая печаль..." -- напечатанное в сентябре[253]. Тем более глупо, что, кажется, я одна из всех парижских поэтов всегда и везде говорю, что нельзя по два раза печатать одни и те же стихи. А если еще прибавить, что в свое время они были перепечатаны в Нью-Йорке -- то получится рекорд!
   В пятницу, в день Юриного рождения, Игорь так разбил себе нос, что я серьезно испугалась, как бы он себя не изуродовал. Нос так распух, глаза затекли, на себя не похож, по щекам какая-то парша пошла, а ему горя мало, все поет себе: "Тяп-тяп-тяп, тяп-тяп, тяп". Он удивительно схватывает ритм, отлично "споет" -- "Ах, попалась, птичка, стой!", "Как в избушке вдвоем" и "Чижика". А ничего не говорит, только "мама" и "пока". А если что-нибудь достать нужно: "будя, будя, будя".
   В субботу в Bolee (меня не было) Терапиано съязвил на мой счет, говоря о зарубежной критике, о шаблоне и провинциализме "очередной статейки в каком-нибудь "Новом Русском слове"", где он (или она)..." Не сказал "Рассвет", должно быть, только потому, что сам не знает, в какой "американской газетке"...
   Ну, что же! Ладно!

26 февраля 1931. Четверг

   Если бы Терапиано когда-нибудь прочел мою статью о втором "Перекрестке", он бы понял, что я не немножко съязвила на его счет, говоря о "мастерстве", о "хорошо сделанном" стихотворении, и рядом стихотворение начинается со слов: "Кто понял, что стихи не мастерство", -- тот, мол, и есть настоящий поэт. Но в скобках: "если не считать, что два синонима "вдруг" и "внезапно" не могут стоять рядом"!
   То стихотворение, о котором я писала, мне очень нравится по своей конструкции, по музыкальности, его хорошо читать вслух, но рассказать его "своими словами" я не могу... А может быть, это совсем и не важно?

7 марта 1931. Суббота

   Ночь с субботы на воскресенье. 12 ч<асов>
   Издаю сборник[254]. Дело на мази. Поторапливаю всех -- сама ничего не делаю. Начал разузнавать Юрий через Кельберина. Расшевелился и Папа-Коля[255]. Был в типографии, хочет издать непременно 3 1/2 -- 4 листа, обещает достать денег, по крайней мере, на первый взнос. Остальное в рассрочку. Окончательно еще вопрос не решен. В понедельник, должно быть, пойдет еще в одну типографию, а также узнает, можно ли самому достать бумагу, будет дешевле (через Карбасникова). Карбасников еще предлагает дать фирму, это солидно, хотя он сейчас и разорился, ничего не издает[256]. Обложку предлагает сделать гладкой -- тоже хорошо. Вообще, эстетическая сторона ставится на первое место. Книжка должна иметь вид, а содержание все равно никому не нужно! Для этого-то "вида" многое придется выбрасывать из того, что я отобрала. Кое-что жалко до боли. Многие стихотворения, которые мне дороги и близки, не входят туда, и есть зато много ерунды, воспоминания -- ради друзей. Ничего не поделаешь -- здесь цензура.
   Безучастнее всех относится к этому делу Мамочка. Не только безучастно, но даже как-то враждебно. Если мы при ней говорим об этом, она упорно молчит или вдруг начинает говорить совсем о другом. Мне это странно и обижает.

9 марта 1931. Понедельник

   Были сегодня с Игорем в Красном Кресте -- получили продукты. Там группа безработных. Ворчат: "Дайте нам обед и ночлег". Ужасно жалкое впечатление. Секретарь говорит:
   -- Только имейте в виду, господа, что это в последний раз. Больше не могу. Ведь мне труднее отказать, чем дать, но...
   -- Да ведь и нам трудно просить, но...
   И мне стало стыдно, что вот я Сборник издаю, такие деньги на ветер пускаю, а люди голодают.
   А на улице все прошло.
   Сего числа я отнесла стихи в "Москву", и они уже отправлены в типографию!
   Началось!
   Издает "Москва", хотя изд<атель> Николай Ник<олаевич> Карбасников, может быть, предлагает (еще не знаю) очень выгодные условия -- 1000 фр<анков>, - 4 листа, на хорошей бумаге, причем я вношу 800 фр<анков>, остальные -- из проданных со сборников, долгосрочный кредит. 300 экземпляров, из них 50 -- lux, по 25 фр<анков>. Кому их всучить -- не знаю. Бумага, хоть и не такая, как у Ладинского, но хорошая. Формат -- Станюковича. Пока что довольна.
   Ладинский прислал-таки мне свою книжку[257].

24 марта 1931. Вторник

   Видела во сне совершенно отчетливо, что у меня родился сын и назвала я его Олегом. И произошло это в Pitie 16 марта. Помню, что там даже сказала: "Как жаль, что это только во сне!" И вот, я получила первые 15 экземпляров своей книги! Издана очень хорошо.

29 апреля 1931. Среда

   Юрий вступает в масонскую ложу[258]. Видимо, 7-го числа будет его посвящение в 1-й градус[259]. Это меня радует, больше всего потому, что это есть первый шаг к Терапиано Ю.К. Или, вернее, к Кутузову, который вел себя относительно Юрия очень благородно и забыл всю вражду и ехидство (со стороны Юрия), дал о нем в ложе великолепную аттестацию. Юрий как будто даже чуточку этим сконфузился. Раньше он говорил:
   -- Я бы вступил в ложу, если бы не Терапиано. Ну, какой он мне брат?
   Тот, по-видимому, думает иначе.
   Кутузов, если можно ему верить, просто очарован моей книгой. Только не верится мне, хотя он и не только мне говорит это. Уверяет, что из поэтесс со мной может соперничать разве только одна Марина Цветаева (подразумевая, что из поэтов до Голенищева-Кутузова мне еще очень далеко).
   Почти восторженный отзыв в письме дала Таубер.

1 мая 1931. Пятница

   В четверг рецензия Адамовича[260], в хвосте других. В конце концов, я даже довольна, хотя мог бы и меньше язвить. Рецензия в "Новой газете"[261] тоже, в конце концов, удовлетворительная ("в конце концов").

2 мая 1931. Суббота

   Только двое не ответили мне на присылку сборника: Терапиано и Костя.

19 мая 1931. Вторник

   Что бы я ни делала, о чем бы ни думала, -- в сущности, я думаю только об одном... "Я не давал ей повода для такой интимности...", -- так ответил Терапиано на вопрос: не он ли второй "Юрий". Значит, с ним кончено, так глупо, грубо и нехорошо. Конечно, если бы я знала, что так будет, я бы это посвящение "Двум Юриям" не поставила бы. Но все-таки не могу считать себя виноватой и не назвать его дураком. Конечно, встречаться с ним у меня больше нет никакого желания, так же, как и с теми, при ком эти слова были сказаны (в "Числах"). Так что мое добровольное заточение становится в какой-то степени вынужденным. Ну, ничего. Я только вдруг потеряла всякий интерес к своей книге.

21 мая 1931. Четверг

   Я все-таки никогда не думала, что мне будет так трудно вычеркнуть Терапиано. Оказалась какая-то пустота, пустое место и пустые мысли, которые нечем заполнить. Оказалось, что больше не о чем думать, так фантазировать полушутя, полусерьезно. Когда устанешь от всяких настоящих дел и дум и хочется немножко "помечтать" (я только этого слова не люблю). Он занимал в моих мыслях определенное, только одному ему принадлежащее место. Но о нем думать больше не хочу, т. е. думаю непрерывно, отчаянно. Это меня мучает и не дает покоя. С этим надо кончить -- во что бы то ни стало!
   Этой "потерей" даже утешаться нельзя: если можно было (и было приятно) намекать в стихах на мое увлечение им, то раскрывать кому-либо мое теперешнее состояние я совсем не хочу. Наоборот, мне приятно казаться совершенно равнодушной и спокойной, но каждый раз при его имени я испытываю боль, словно от удара по мозгу.
   Но видеть его лично, я и так уже больше года не видела, если бы только суметь послать его к черту и никогда не возвращаться к нему мысленно...
   Сегодня Юрий посвящается в "Орден вольных каменщиков". Сегодня Юрий должен встретиться с ним (с Терапиано -- И.Н.). Неужели же он, хотя из приличия, не спросит обо мне, даже поклона не пошлет?

22 мая 1931. Пятница

   Когда Юрий вчера вернулся, у меня даже на душе полегчало, так что весь остаток ночи я не спала, в восторге от речи Терапиано. Вместе ехали домой, тот его провожал до дому, выяснилось недоразумение с книгой (так выразился Юрий), будто тот говорил только со слов Кутузова; мы отсюда уехали, а адреса он не знал, поэтому он сразу мне не ответил, а потом уж так; меня еще за это ругает, он очень меня благодарит и т. д. Врет, конечно, с адресом, но не в том дело: важно, что он не хочет заваривать каши и ссориться.
   Видимо у Юрия с Терапиано начало новой дружбы. Когда-нибудь я на эту тему позлословлю.

3 июня 1931. Среда

   М<ада>м Дюра умерла. В ночь с пятницы на субботу будет две недели. Сегодня, будучи в госпитале, об этом узнала.

26 июля 1931. Воскресенье

   Как давно я не принадлежала самой себе. Не контролировала себя. Столько пробелов в дневнике (и в жизни), что записать их нет возможности. Отмечу вкратце главные события этого времени.
   Приезжала Таубер. Пробыла дней 10, очень мне понравилась. Только есть в ней что-то "Кутузовское", карберное, что ли. Везде-то ей нужно было побывать -- и у Мережковских, и у Ремизова, и в Bolee. Мне кажется, я ее разочаровала: мой образ жизни и мое отношение к литературным кругам ей совершенно чужды и непонятны и должны просто раздражать. Но все-таки еще в чем-то я с ней согласна, хотя и спорили много, и на днях я получила от нее милое письмо из Югославии. Показывала ей Париж, и она от всего в восторге.
   Проездом из Польши Юрин товарищ по батарее Сергей Владимирович Киселев. Юрий всегда отзывался о нем в очень восторженных тонах, и он, действительно, оказался премилым. Лучший из всех Юриных товарищей. Человек, которого нельзя заподозрить ни в чем дурном. Какой-то удивительно "порядочный" и честный. И чувствуешь себя с ним, будто всю жизнь знакомы. Мы ходили с ним на выставку -- один раз вечером (когда огни тушили) с Юрием, другой раз вдвоем, ходили гуртом на Монпарнасе 14-го июля, ездили с Пипко в Версаль, ходили вечером к Trocadero смотреть Эйфелеву башню (с Андреем и Ниной), потом -- у Войцеховского -- он нас угощал борщом, вдвоем ходили в Carnavalet, наконец, в пятницу, в день отъезда встретились в сквере у Pont Neuf. Вот и все наши встречи, а кажется, что уехал кто-то очень близкий.
   Приехала из Ниццы Нина. Ждет визы в Россию. Приехала не одна, но скоро проводила своего хахаля обратно. На сердце у нее нехорошо.
   Встретилась с Терапиано. Первый раз при Таубер, в Bolee. Очень мне не хотелось идти туда, из-за него, понятно; но не хотелось обижать Таубер. Пришла на минутку, как раз, когда она читала, и ушла с Андреем. Он (Терапиано -- И.Н.) подошел, сначала не узнал, поздоровался. Потом уже ночью мы пошли искать Юрия в Coupole[262]. Он туда пришел с Кутузовым и был там с ним. Посидела минут 10, разговаривала с Кутузовым -- все.
   В другой раз -- с Киселевым в Coupole. Он (Терапиано -- И.Н.) туда пришел с Кутузовым и позвал к ним. Потом мы собрались уходить, и неожиданно пошел с нами. Разбились на пары: далеко впереди разъяренный Андрей с недовольной Ниной ("что за история!"), мы с Ю.К., и далеко позади Юрий с С<ергеем> В<ладимировичем>. Говорили о какой-то ерунде, о ките, еще о чем-то. Я даже и не слушала.

2 августа 1931. Воскресенье

   -- Ох, как я устал! Вот прошелся немножко, и устал, и даже руки вспухли.
   -- Ох, правый бок у меня болит. Ну, совсем, совсем такая же боль, как в левом. Так вот и сдохнешь от туберкулеза. Так вот и сдохнешь когда-нибудь.
   И с какой-то предельной, холодной несправедливой постепенностью хочется крикнуть: "Ну, и сдыхай!" А я так не могу больше!

2 октября 1931. Пятница

   Во вторник Нина уехала. Страшно плакала. Впрочем, даже и я плакала -- так уже действует вокзальная обстановка. Жалко Нину. На душе у нее нехорошо. Видимо, в Ницце произошло у нее увлечение, и возвращаться к Гуннару ей не хочется. Все говорит, что весной вернется. Может быть, это будет внутренне честнее, а может быть, в Сибири она -- остынет.
   Ну, а у меня что? Все то же, все то же, все то же!

18 октября 1931. Воскресенье

   Юрий ушел к Кельбериным -- завтра Л<идия> Д<авыдовна> уезжает на некоторое время в Константинополь! Ко мне: "Ну, а от тебя что передать?" И все. Как будто я тоже не могла бы пойти. Ну, да это мелочь.
   Хуже, что вообще бывают моменты, когда из-за пустого повода (статья Делевского, напр<имер>, о науке и морали) мы начинаем ожесточенно и нехорошо спорить, спорить, ради самого процесса спора, даже не спора, а ради одной возможности наговорить друг другу гадостей...
   Юрий опять выбран председателем Союза. Не хотел, но, видимо, уговорили. А мне теперь это совсем все равно, пусть делает, что хочет. Кельберин как-то сказал:
   -- Я вообще не представляю себе, как можно ссориться с Юр<ием> Борис<овичем>?
   А я, откровенно говоря, не представляю, как можно с ним не ссориться. У него совершенно невозможный тон в разговорах. Для него собеседник -- всегда болван, к которому даже и относиться серьезно не стоит, или -- авторитет, который что ни скажет, все очень умно, потому что "и я так же думаю". Его классическая фраза: "Я с вами не совсем согласен" означает: "Вы -- совершенный идиот", и надо быть, действительно, идиотом, чтобы этого не видеть. Теперь он обворожительный гостиный кавалер, "Charmant"[263], творец крылатых и острых mots[264], которые всегда вызывают восторженный смех и порхают по Монпарнассу. Он очень умен -- в этом его основной недостаток и несчастье. Он на голову выше всех, кого я знаю. Это делает его одиноким. У него много почитателей и покровителей, но нет друзей. "Друзей" в том смысле, как я это слово понимаю, а не в том, какое значение он ему придает. А друзей-то у него пропасть, внешне он никогда не остается один. Но внутренне он очень одинок, и временами это его сильно мучает. Я ему не помощь и не могу быть его другом. У меня во всю мою жизнь не было ни одного друга, даже внешнего. Юрий весь в общении. Ему нужны люди, общество, разговоры, споры, социальные проблемы. В нем слишком много скепсиса, чтобы обратиться к частному. Я не знаю, может ли у него быть с кем-нибудь такой разговор "по душам", который бывает, может быть, только раз в жизни (а в моей жизни ни разу, должно быть)? Не знаю. Он не сможет так подойти к человеку, он любит людей, а не человека. В обществе он незаменим, в семье часто бывает невыносим. До сих пор не может сказать хозяину, что у нас стул сломан. А почему? А потому, что это разговор неприятный, тут и поругаться надо, и вообще можно испортить отношения. Это очень характерно. Недаром же у него со всеми наилучшие отношения, и с ним даже невозможно ссориться. Дурного мнения о нем он как-то не замечает или не хочет замечать.

1 февраля 1932. Понедельник

   Всю ночь под Новый год видела во сне Терапиано. Вообще, он довольно часто снится мне и с какой-то особенной остротой и болью заставляет о себе думать. Заставляет помимо своего желания, конечно. И зачем? Что, в конце концов, я могу ждать от человека, который скорее меня не любит, чем равнодушен. А я думаю, что он меня даже очень не любит. Это заставляет меня в отношении его быть особенно осторожной. Его фразы (сказанной им на заседании) об "интимности" я ему никогда не прощу. В сущности, и лучше, что я его не вижу. Возможных встреч я старательно избегаю (так ли?), а "неожиданные" бывают. Недавно возвращалась с Игорем от Кутузова, нарочно дождалась того времени, когда он возвращается с работы домой на той же станции метро. И осталось его "неожиданно" встретить, и очень этого боялась. А все-таки на пересадке пропустила несколько поездов.
   На моих глазах произошла большая драма -- Кутузовы разошлись. Всю эту историю я хорошо знаю и очень близко принимаю к сердцу. Елену Александровну жаль страшно -- какой бы он ни был негодяй, все-таки около 7 лет вычеркнуто. Можно ли?
   Игорь болен, лежит и просит меня посидеть с ним.

12 февраля 1932. Пятница

   Когда я смотрю на Игоря, когда я слышу его смех, или как он поет свою песенку:
   На котлетке в восемь пар
   Лифи танцовали,
   Увидали пулюка,
   В омилик упали, --
   когда я вижу, как хорошо он играет, я только тихо улыбаюсь и целую его всего. И только с ужасным и последним ужасом вспоминаю ночи со 2-го на 3-е, когда я себе сказала: "Если он умрет -- я тоже не буду жить". Это покорное, горячее тельце (а пульс -150!) уже без всякого сопротивления, думали -- кричать будет, когда оборачивали холодной простыней -- страшное средство, -- а он и не пошевельнулся. Ждали и вот, должен выпотеть, тогда и температура упадет, спасен! А он горячий, горячий -- и совершенно сухой. И этот ужасный, слышный в конце коридора крик при каждом вздохе! Ужасный крик! А когда Н.И.Нелидова дала мне образок Св. Николая Чудотворца и сказала:
   -- Возьмите, подложите под подушку, помолитесь! то меня охватил такой страх, что даже сказать ничего не могла. В эту ужасную ночь я сидела около загроможденного стола, стоящего почему-то посередине комнаты, и еле держа перо, до того ослабела, писала пневматички в газеты о каком-то вечере в Союзе... Только бы что-нибудь делать, только бы не сойти с ума! Дифтерит? Круп? В лучшем случае воспаление легких? Очень много помогла а, может быть, и спасла все Н.И.Нелидова, к которой у меня осталось самое хорошее, благодарное чувство, не испорченное даже последующим разрывом. В те дни она по несколько раз в ночь заходила, не то что днем. Сердце у него потом очень ослабело, и несколько раз впрыскивали камфору... Дельбари определила ложный круп -- я не совсем понимаю, что это такое. Во всяком случае, кончилось все это сильным бронхитом, от которого он, слава Богу, избавляется.
   В эту ночь я была верующей. Образок взяла.

21 февраля 1932. Воскресенье

   Вчера, в т<ак> н<азываемом> "Боле", после чуть ли не двухлетнего перерыва, читала стихи и неожид gn="center">

18 / 31 декабря 1920. Пятница. "Константин"

   
   Прежде чем попасть на берег, мы еще попадем на "Якута". [157]Казарма для нас еще не готова. Корпус сейчас станет проводить электричество (ведь он все захватил с собой). Но электричество -- пустяки, из-за него нас не стали бы пересылать на "Якут". По всей вероятности, задерживает карантин. И это, наверное, не совсем так, потому что никаких эпидемий у нас нет, тут, вернее, политический карантин: боятся французы совсем не тифа, не чумы, не оспы, а большевиков.
   Опять говорят про сокращение штатов. Ну уж это, по-моему, безобразие! Ведь и так в Константинополе сколько осталось за штатами, а тут опять! Завезли куда-то, в Африку, и тут бросают! Говорят, Корпус-то долго существовать не будет. Я и это допускаю. Теперь все возможно. Вот в какой мы находимся неизвестности, и что нас ждет -- это никто не знает.
   Французы разделили всех русских на четыре категории.
   1) Кто хочет жить на свои средства во всех городах Европы, у кого есть валюта и паспорт.
   2) Те, кто хочет жить на свои средства в Бизерте.
   3) Кто не может жить на свои средства.
   4) Желающие возвратиться в Совдепию.
   И я уверена, что 4-я категория будет самая большая. Все мы в конце концов вернемся, даже в Совдепию. Это уже так!
   

19 декабря /1 января 1921. Суббота

   
   С африканским новым годом, с новым счастьем или несчастьем -- уж не знаю. Что бы пожелать на этот год? Вернуться в Россию, только не в Совдепию! Мы встретили новый год довольно оригинально: мужчин не было, они даже спали. А мы пили вино, что осталось; очень трогательно из одной чашки, чокались о койки, все уже разделись и лежали под одеялами. Потом принимали визитеров, мужей с "Алексеева" и крыс, много дурили. Все-таки хорошая у нас компания в каюте. Главное, что все такие простые.
   А какая ирония судьбы: бежали от коммунистов, а сами живем на коммунистических началах: все равны, все на койке, ни у кого нет денег, все казенное, своего ничего нет, все общее, чем не коммуна? Глупо все делается на свете?
   А в Совдепии что-то не ладно. В Москве было восстание. Совдепы начинают ссориться и в конце концов передерутся. Но общее мнение, что если там когда-нибудь и будет переворот, так только в мае. До мая все готовы ждать. Май, июнь такие хорошие месяцы, все самые хорошие события происходят именно в это время. Наоборот, все плохие непременно в ноябре.
   У меня совсем нет сознания, что я за границей. Не могу даже себе представить, что я где-то в Африке, на корабле, и все это путешествие из Севастополя кажется каким-то сном. Я вижу сейчас море, такое тихое, масса огоньков на кораблях, зеленые огни маяков как большие яркие звезды, они длинной, блестящей полосой отражаются в воде; совсем как звезды на ёлке с пушистыми хвостами из блестящих нитей. Но мне не верится, что я это вижу в действительности. Все это словно в кинематографе или во сне. А ночь теплая-теплая, без пальто гуляли по палубе. И берега красивые, особенно под лучом прожектора, они такие фантастические и красивые. Вообще, я Африку представляла себе совсем не так. Я не могла представить ее иначе, как на карте. Одно даже слово "Африка" меня пугало: мне казалось, здесь живут только дикари, львы и крокодилы. Бизерту я представляла так: желтенький песочек, верблюды, пальма растет, а на пальме обезьяны. А на самом деле это вполне культурный европейский город. Масса растительности, пальмы, кактусы, других растений я не разобрала. А в общем, интересно совершить такое путешествие, да еще не истратив ни копейки!
   Мне очень нравится, как ведет себя Кедров. Когда французы требовали, чтобы все семьи моряков были ссажены в лагерь, куда мужчины не имеют права показываться, он ответил французскому адмиралу: "Я человек холостой, считаюсь даже женоненавистником, но у вас, я вижу, кольцо на руке. Что если бы вашу жену засадить в лагерь и вам бы не позволяли с ней видеться, вы бы согласились на это?" -- "О, non!" -- "Так и я не согласен на это". И вот теперь все женщины ссаживаются обратно, откуда пришли.
   

20 / 2 января 1921. Воскресение. "Константин"

   
   Утром сюда приехал о. Спасский и служил обедню. В это время как раз мы с Мамочкой были в наряде по чистке картошки. Мамочка скоро сбежала; я работала добросовестнее, но потом тоже удрала, служба была на юте. Хорошее было настроение; я думаю, не было человека, который бы не молился искренно в этот момент. Спасский говорил очень хорошо и искренно. А после было так весело, так отрадно на душе. Но мое настроение сразу омрачилось неожиданным известием: завтра переезжаем на "Кронштадт"! [158]На "Константин" сейчас переходят все, кто хочет вернуться в Константинополь, и он скоро уходит; а помещение для нас на земле, очевидно, еще не готово, только сегодня поехали осматривать казармы. Ну а такая переправа, на несколько дней, мне совсем не улыбается. Опять собирать вещи, складываться; суматоха, толчея -- перетаскиваться. Да еще неизвестно, где мы поместимся на "Кронштадте"; говорят, нам отведут какой-нибудь кубрик или трюм, это тоже не привлекательно. В общем, это известие меня расстроило. Потом получили известие, что у Самойловой умер сын. Мне так страшно жаль ее. Никогда я не питала к ней особой симпатии, скорее даже наоборот; но ведь это ужасно -- после стольких мытарств и мучений, в таких условиях, когда и без того создается такое ужасное настроение, -- родился сын и через несколько дней умер.
   Я сегодня собиралась серьезно приняться за свою повесть "Пережитое", ну уж теперь не удастся; это тоже меня злит. О, если бы только скорее на землю! Хотя бы под открытым небом жить, только на земле!
   

24 декабря / 6 января 1921. Четверг. "Кронштадт"

   
   Вчера мы переехали на "Кронштадт". Устроились в мастерской, между станков. По правому борту -- работы: машины двигаются, колёса вертятся, треск, шум; над нами так и шныряют вагонетки, грохот, свист; возня, точно на фабрике какой-нибудь. И тут же дамочка с зеркальцем. Получается нечто сверхъестественное. В таких условиях мне еще не приходилось бывать.
   

25 декабря / 7 января 1921. Пятница

   
   В прошлом году я встретила Рождество в теплушке, теперь -- на корабле. Но сегодняшний день замечателен. Утром, до обедни, я исповедовалась, потом причащалась. Служба была великолепная, очень торжественная, церковь здесь премилая, настроение приподнятое и веселое. Вчера раздавали взрослым сладкий пирог и коржики, а детям по баночке варенья. Сегодня был суп с пирогом, кого уж благодарить за это? Кому пришла мысль -- хоть немножко скрасить наше существование в такой великий день!? В память этого Рождества Мамочка обещала мне при первой же возможности подарить золотую цепочку для креста.
   

26 декабря / 8 января 1921. Суббота

   
   Вчера вечером для детей была "ёлка", т. е. не ёлка, а просто какое-то дерево с узкими листьями. Его украсили бумажными цепями, картонажами, игрушками и т. д. И даже провели разноцветные электрические лампочки. Ёлка стояла на палубе. В общем, было очень пышно и красиво. Если бы только зелень была темнее, было бы лучше. Малыши вдоволь повеселились вчера; приходил Дед Мороз, раздавал подарки, куклы, сласти и т. д. А я после обеда села в уголок и стала плакать. Потом уснула. Проснулась и опять плакала. Вернулся Н. Н. Александров, который осматривал помещения, и сказал, что Корпус будет в нескольких местах. Мы где-то будем на горе, в казармах. Насонова где-то в другом месте, мне это очень жаль. Воробьевы тоже не с нами, и это мне неприятно. Мне очень нравится Ляля, и мне кажется, мы бы с ней скоро сошлись. Все грустно.
   Поздно вечером я вышла на палубу. Ночь была тихая. Было пустынно, только около ёлки играли несколько детей. С "Корнилова" доносились плавные звуки вальса. Шумный праздник затихал. Только кое-где слышались звонкие детские возгласы, шум, щелканье хлопушек, смех; все тише и тише. На спардеке [159]уже веселились взрослые. Там была музыка, танцы и, наверно, флирты. Я смотрела на воду, долго смотрела; мне вдруг так захотелось броситься туда, сделать что-нибудь безумное, дикое; не знаю, что меня удержало; наверно, страх перед этой черной бездной вод.
   Прежде чем попасть в казармы, нас целый день продержали в дезинфекции. Арабы нас вымоют, мужчинам обреют все -- и волосы, и даже бороду, женщинам сделают снисхождение, оставят волосы, только намажут их какой-то гадостью. Когда Лукомский уезжал в Париж, его тоже дезинфицировали. Он возмутился. Ему французы заявили, что для них нет никаких генералов, все равны, и что иначе его отсюда не выпустят, и сняли с него всю его красоту. Его жене сначала позволили самой вымыть себе голову, но после нашли у нее двух насекомых и решили, что русские не умеют мыться, и вымыли снова, но уж сами.
   

27 декабря / 9 января 1921. Воскресенье

   
   Обедню служил Спасский. Говорил проповедь на свою обычную тему о терпении и т. д., а после благословил каждого медным крестиком. Сейчас я опять пойду в церковь. Это единственный уголок, где чувствуешь себя хорошо. Потом, там в хоре великолепный тенор, наслаждение слушать. Особенно хорошо, когда поют: "Боже, во имя Твое спаси мя!" -- тенор поёт соло. Ну замечательно!? Век бы слушала!
   Настроение скверное. Все бы ничего, но на мне сказывается настроение других: Мамочка больна, все раздражается, нервничает; Папа-Коля тоже, ну, поневоле и я начинаю злиться. И сознаю, что надо молчать, да не могу. Если бы Мамочка смотрела на все проще, было бы веселее. Как Вера Павловна. Побольше бы шуток, смеха; насколько бы всем было лучше! Но тут я бессильна. Не мне создавать настроение семьи, увы, не мне! По-моему, всегда в таком состоянии, когда так тяжело на душе, лучше всего искать утешения; если в компании -- то в веселье, наедине -- во сне, а вдвоем -- в откровенной беседе. Преступно ныть и жаловаться, ведь если ты хандришь, так это не значит, что все должны хандрить. Хандра, уныние -- это болезнь, заражать других -- преступление. Отвлечься сейчас трудно: компании у меня нет, друга тоже нет. Единственное, что еще осталось хорошего, -- это сон; самое блаженное время -- вечер и ночь. Уж больно тяжело, когда кругом все охают. Я смотрю на жизнь как на интересную книгу: все, что сейчас приходится переживать, все мне кажется, что только читаю с большим интересом и увлечением. Меня нет в жизни, есть только героиня какой-то повести. Ведь в книге интересно читать и про радость, и про горе, а разве жизнь не интересна, разве не хочется знать, что ж будет дальше?! Все нужно пережить! Я не ропщу. Перетерпевший до конца -- спасен будет!
   

29 декабря / 11 января 1921. Вторник

   
   Вчера вечером здесь ставилась пьеса "Иванов Павел". [160]Был оркестр, сцену устроили на палубе, а публика разместилась в 4-х ярусах: на палубе, на спардеке, выше и еще выше, откуда сигнализируют. После пьесы был длинный дивертисмент: пение, декламация, танцы, хор "бывших людей" и "Чемпион мира". После каждого номера за занавес (сделанный из сигнальных флагов) выходил какой-то офицер и занимал публику своими разговорами, невозможно смешил: он очень остроумен. У меня появилась новая симпатия: первая -- тенор, а вторая -- баритон, еще совсем молоденький офицер. Он пел прелестно, особенно "Время пролетело, слава прожита". Его вызывали на бис. "Чемпион мира" -- это кочегар. Он тянул о голову и о зубы толстые железные прутья, совершенно свободно поднимал одной рукой колесо вагонетки; одним словом, проявлял нечеловеческую силу; а потом лег, ему на грудь поставили наковальню, на ней со всей силы огромными молотами разбивали железо. Выдержал, черт. Но баритон... Его голос мне покою не дает. Что может быть приятнее хорошего голоса?
   

3 / 16 января 1921. Воскресенье

   
   Я решила до земли не писать дневник. Все эти слухи о смерти Ленина, об оккупации Украины, о наших-то переменах, о войне с Совдепией -- страшно волнуют меня; хотя я ни в один из них не верю. Но я так нервничаю, так волнуюсь, ни за что не могу приняться, только веселая болтовня. (Ируся меня и развлекла сейчас.) В пятницу на землю, а там, когда устроимся, все будет покойно, не будет над душой висеть еще какая-то суета или гнетущая неизвестность, и тогда я серьезно примусь за работу (за сочинения). А пока буду лежать в нашей "комнате" (между станков), она с двух сторон завешена сигнальными флагами, в "квартиру" Никитиных стена только подразумевается; с третьей стороны станок и борт. Попадать к нам можно только через "квартиру" Куфтиных. Здесь, в мастерской, все устроили себе домики из флагов и парусов. Теснота у нас такая, что когда мы ляжем, на полу не останется ни одного вершка свободного. А под потолком какие-то колеса, ремни, тенты, стенки намазаны маслом, так что к ним и не прислонишься.
   

4 / 17 января 1921. Понедельник

   
   Сегодня очень плохой суп, без единой картошки. Дело объясняется очень просто: вчера я была в наряде по чистке картошки. Мы чистили с обеда до самого ужина. А картошка очень мелкая, проросшая, и ее очень трудно чистить. Потом настолько стемнело, что ничего не было видно. Мы потребовали, чтобы нам дали свет. Пока нам налаживали свет, мы бросали картошки за борт. Потом работали при свете. На полу оставалась еще большая куча, с полмешка, смешанная с кожурой. Больше чистить было лень, да и холодно. Мы решили, что довольно. Но куда же девать картошку? Тогда маленькая девочка, дочь служащего, что тоже чистила, взяла лопату и стала убирать. И вся картошка полетела за борт. Такие-то дела бывают на свете!
   

13 / 26 января 1921. Среда. Fort

   
   8 (ст<арого> ст<иля>) утром к "Кронштадту" подъехал французский катер, и мы поехали в госпиталь. С катера мы пересели на автомобиль, ехали по пальмовой аллее прямо в дезинфекцию. Нас повели русские сестры в одну комнату, там мы разделись, закутались в простыни, намазали нам голову какой-то жидкостью и поочередно посылали мыться. Я шла по коридору в одной простыне, тут же ходили французы и смотрели на меня совершенно равнодушно: это для них обычное зрелище. Ванна была ледяная. Я только залезла и сейчас же выскочила, как ужаленная. Опять меня чем-то намазала сестра, еле-еле, и тем же порядком отправилась в другую комнату. Да по дороге еще чуть не зашла в мужскую. Там на меня надели мужской костюм -- это было замечательно! Потом нас отвели в барак. Там у каждого была чудная, мягкая кровать с белоснежными простынями, с теплыми одеялами, тарелка, ложка и кружка. Мы опоздали к завтраку, и нам специально приготовили макароны. Французы относились к нам замечательно, и вообще эти три дня, что мы пробыли в госпитале, были для нас днями блаженства. Только эти женские фигуры в брюках и в коротеньких куртках с белыми платками на голове производили впечатление сумасшедшего дома.
   Мужчины тоже были хороши: их гладко остригли (а Папа-Коля еще на "Кронштадте" остригся) и в этих лазаретных костюмах это были пресмешные фигуры. У ворот госпиталя стояли часовые, всюду были проволочные заграждения, но, в общем, было много простору. Кормили нас хорошо: утром чашка кофе без молока, в 12 часов завтрак из трех блюд: 1 -- немножко супу, 2 -- мясо или что-нибудь, и 3 -- зелень, всего понемножку, но, в общем, сытно, и чашка вина. В 5 часов обед, такой же, как завтрак, и хлеб.
   Прививали нам оспу.
   Но, в общем, дезинфекция была очень поверхностной: все насекомые остались живы и здоровы. 11-го в 5 часов нас разбудили и посадили на поезд. В Бизерте нас пересадили на трясучий автомобиль и повезли на форты. Здесь прежде всего несколько часов продержали на ветру, пока распределялись квартиры, а затем только пустили в бараки.
   

18 / 31 января 1921. Понедельник

   
   Долго я не могла найти минутку для дневника. Сдерживала бурю. В душе у меня поднимается страшная ненависть, озлобление. Может быть, я буду несправедлива, но я слишком возмущена, потрясена, чтобы молчать. Меня возмущает Врангель. Все это слухи, конечно, но весьма вероятные. Его семья уже в Париже. Он пока еще в Константинополе, но собирается в Париж, где ждет его компания. Что это за "компания" -- никто не знает, но там есть Лукомский, и это уже яркая характеристика. У Врангеля есть столько франков, что при самой широкой жизни ему хватит на 25 лет. Сейчас он кутит в Константинополе, скоро появится во всех ресторанах Парижа. Зачем тогда он нас эвакуировал? Зачем завёз нас куда-то в Африку? Чтобы здесь бросить, оставить умереть на французской койке? Хорош! Хорошо ему кутить в Париже, а мыто куда денемся, а наши несчастные армейцы? Мы должны погибать!? Уж лучше бы нас большевики повесили, чем умирать здесь голодной смертью. Ведь через три месяца французы перестанут нас кормить; по всей вероятности, и Корпус будет расформирован, и нас отпустят на все четыре стороны. Но три месяца -- это еще большой срок, но и теперь-то наше житье не сладко. Хотя отношение французов к нам замечательное, но все же мы пока пленники. Франков нет, паёк голодный, отношение в Корпусе невыносимое. Так и хочется бросить его и уехать в санаторию: тот же паёк, тот же плен; может быть, дружнее там живут. Но такого чинопочитания, как в Корпусе, я еще нигде не видала. Только и слышно -- капитан I ранга, капитан II ранга, ротный, отделенный. Все по рангам; и комнаты распределяются по рангам. Это меня злит и оскорбляет. С тех пор как Папа-Коля стал называться бароном, к нему сразу переменилось отношение. Это тоже характерно. Потом -- с комнатами: Александров взял себе две хорошие комнаты (почему?), а нас поселил в карцер. Комната еще ничего себе, но без потолка и без окна, есть только маленькое (окошко. -- И.Н.) над дверью. Под крышей громадные щели, вершка в два. Если закрыть дверь, то темно, а так -- холодно. Тесно, но штатскому преподавателю можно жить и в таких условиях. Сколько раз Папа-Коля подавал рапорты о том, что у нас нет ботинок, я хожу со сломанным каблуком на совершенно рваных туфлях, а Мамочка в кавказских шлепанцах -- больше у нас нет. Каждый раз нам отвечают: "В общем порядке". У нас совершенно нет белья, мне сейчас нечего переодеть, а тут вот эти формалисты маринуют обувь, пока ее не раскрадут. Ведь мы уж беженцы на втором году, могли бы нам сделать исключение, так нет же, не могут они этого понять! Что же дальше? До каких пор будет такое издевательство? Ехать в Россию -- это только нам и остаётся! Я теперь считаю, что наша эвакуация была роковой ошибкой. Но ведь мы надеялась вернуться триумфаторами, а уж если это на веки вечные, тогда другое дело. Во всем виноват Врангель. Мне казалось, что ему должно быть очень тяжело сейчас. Я его жалела от всей души, а если он кутит в веселой компании, погубив столько жизней, то это даже подло. Быть может, все это только провокаторские слухи, но... Нет дыму без огня. Если даже существует такая молва, то, значит, тут дело нечисто. Нет, надо ехать в Россию; страшно, но все равно, рано или поздно, мы вернемся в ту же Совдепию. Пора!
   В 7 часов побудка, часов около 8-ми кофе, в 12 -- обед, в 7 -- ужин, в 8 -- молитва, в 9 -- спать. Так распределён день для гардемарин 3-ей роты, которая живет здесь, а не на форту. Поневоле и мы приноравливаемся к такому же расписанию. В 7 часов встаём. В 8 Папа-Коля идет в камбуз получать по 2 чашки кофе с сахаром. В 12 обед, суп из шрапнели, потом кипяток. В 7 опять шрапнель и чай, а в 9 поневоле ложимся спать. Голодно только. Эти супы -- они совершенно без зелени, в них даже картошки нет, одна перловка и мутная вода. А на ужин эта же шрапнель, только совсем на воде, или ячневая каша. Другого меню не существует. Сразу видно, что учреждение военное, набивают нас этой шрапнелью. Как тут можно заниматься, когда только и думаешь: что бы загнать и хоть лепёшек купить у арабов? В самом деле, положение жалкое. Кадеты загоняют уже и казенные вещи. Все они страшно распустились, изворовались; и вообще, теперь, по-моему, честных русских не осталось. Я сейчас зла, я ругаю всех; за что -- не всегда могу ответить. Душа озлоблена, в ней ничего нет, нет даже никакого желания. Вернуться в Россию -- разве это желание? Я вовсе не хочу мириться с большевиками, но это необходимо. Не можем же мы вечно жить так, как живем теперь. Пусть уж если и будет какой переворот, так мы переживем его там, а не будем дожидаться его в Африке. Итак, желания у меня нет, т. е. мне очень хочется получить ботинки, белье, сытно пообедать, выучить французский; хочется пойти в город; хочется, чтобы была хорошая погода. Но такого желания, за которое бы я жизнь готова была отдать, такого -- нет.
   

20 января / 2 февраля 1921. Среда

   
   О, Господи! Будет ли когда-нибудь такое время, когда в комнате можно будет сидеть без пальто, когда ночью не надо будет покрываться шубами, когда ветер не будет открывать дверь и тушить лампу? Будут ли у меня когда-нибудь новые туфли, целые чулки и хотя бы две смены белья? Сделают ли нам наконец окно? Дадут ли бязи? Будут ли у нас когда-нибудь франки? Как трудно без них обойтись. Герасимову каждую ночь снятся франки, а мне даже и не снятся. А будем ли мы хоть когда-нибудь жить хорошо? Или это только грёзы, как и все мои симферопольские мечты о Харькове? Все, о чем я мечтаю, все, что я хочу, -- никогда не сбывается. Все бывает как раз наоборот. Уж лучше ничего не хотеть, ни о чем не думать.
   

21 января / 3 февраля 1921. Четверг

   
   Все мое существование в Бизерте должно сводиться к двум главным целям: изучению языка и к окончанию курса 5-го класса. И то, и другое очень трудно, почти невозможно.
   
   

Тетрадь III-IV

7 (20) февраля 1921 г. -- 18 июля 1922 г.

   
   Адреса:
   Bizerte. Sfaiat. L'École Navale russe.
   Bizerte. Couvent Notre-Dame de Sion [161].
   
   
   Я за то глубоко презираю себя,
   Что живу, день за днем бесполезно губя.
   
   Некрасов
   

7/ 20 февраля 1921. Воскресенье

   
   Сегодня я с Мамочкой ходила в другой русский лагерь. [162]Там живут все наши корпусные, что были так безобразно выброшены, между прочим, Завалишины и Воробьевы. Нельзя сказать, чтобы они жили лучше нас. Вид у них лучше, правда, чем у нас. Много интересных уголков. Бараки каменные, но общежитие хуже. Во-первых, все чужие, те же перегородки из одеял, так же все слышно. Но у Завалишиных комната прелестная. Они живут отдельно. Комната у них большая, светлая и великолепно убранная. Еще бы, когда они вывезли из Севастополя 22 корзины! Всюду у них ковры, дорожки, кресла, ширмы, картины, полочка убрана вышитой материей; а на полке разные вазочки, сервизы, бокалы. Удивительно уютно. Мы с Лялей ходили гулять. Там тоже есть форт, а оттуда чудесный вид. Там есть какая-то таинственная крепость. К ней ведет длинный ход между высоких скал, и крыша крепости приходится как раз в уровне скал, но их разделяет дорога, которая проходит вокруг всей крепости. На крыше по склону высокий земляной бугор, так что издали ее не видно. Наверху повсюду маленькие узкие окна. Дверь была крепко заперта, но через маленькое отверстие мы смотрели внутрь. Самая середина ее освещена ясно, потому что в крыше было большое отверстие; вверх поднималась лестница, очевидно, на крышу. К лестнице тянулся длинный коридор, по бокам таинственные двери. Уж как меня тянуло внутрь, а никак невозможно.
   Но нечего ерундой заниматься, даром время терять. Мне к завтрому надо подавать сочинение, а еще не написала. А как спать хочется.
   Папа-Коля опять в городе, играет в кинематографе. [163]За дело!.. А лень.
   

23 февраля / 8 марта 1921. Вторник

   
   На дворе такая мерзость! Тучи без конца, накрапывает мелкий дождик, лужи, воздух сырой и холодный. Так как у нас нет окна, то мы сидим с открытой дверью, все в пальто, по полу липкая грязь и вода. Потолка у нас нет, и слышно, как по крыше барабанит дождь. Все так гнусно и кисло.
   Я забросила дневник не потому, что у меня нет времени, а просто нет никакой охоты. С тех пор как я бросила писать, прошло много времени, но мало интересного. Все так же скучно, как и этот мокрый день. Дни проходят однообразно. Определенной работы никакой нет, но разных мелочей масса, они занимают весь день. В продолжение всего дня разбросаны уроки, они связывают. Только после ужина я совершенно свободна. В теплые дни мы с Вавой Васильевой после ужина садимся на топчан против нашей двери, через дорогу, за агавами и сидим там до молитвы. Она меня познакомила с несколькими гардемаринами и с Окрашевским. Окрашевский -- это старший лейтенант, бывший командир 8-ой роты; но однажды он здорово напился в Бизерте с товарищами, устроил в лагере скандал, и после этого его не только "ушли" с должности ротного, да еще под арест посадили и только вечером на полчаса выпускали. Глупы эти ночные знакомства, наутро я никого не узнавала, это было время, когда Вава втягивала меня в свою сферу, увлекала своей жизнью. Я не противилась, наоборот, я слишком остро чувствую одиночество. Это были хорошие часы, но опять пошли дожди, да и топчан у нас взяли для сцены, теперь я опять по вечерам одна. Хотелось бы погулять: здесь очень красивая местность, да не с кем. Ваву не вытянешь, она все время занята, только разве в Saint-Jean к своей приятельнице Миле Завалишиной, она еще бегает с удовольствием. Но в такую гнусную погоду никуда не пойдешь.
   Недавно мы получили из Сербии письмо от Донникова. Странно, скучал о семье, говорил, что хоть к большевикам пойдет, только в Харьков; а вот вместо этого попал в Сербию, с ним Медведев и Решетников. Живет он под фамилией Ветани (от имени жены и дочерей -- Вера, Тамара, Нина). Он написал коротенькое письмецо, не совсем верил, что мы эвакуировались. Конечно, приятно получить от своих весточку, но я-то думала, что он давно в Харькове и рассказывает о нас.
   Затосковала я на лоне природы, затосковала. И куда меня тянет -- не знаю. В Россию? Нет, не хочется к большевикам. Хочется во Францию, в шумные, многолюдные города.
   Мамочка с Папой-Колей часто спорят. Мамочка говорит, что мы бежали из России, спасая свою жизнь, что это трусость и малодушие. Папа-Коля возражает. Я тоже с Мамочкой не согласна. Мы не захотели мириться с большевиками, взяли да ушли. Это прекрасно! Мы готовимся к новой борьбе, мы храним идею. Но уж это я слишком увлекаюсь. Пожалуй, мы только и храним ее. А тут еще щекочут сердце слухи о перевороте; как будто что-то произошло, и скоро мы вернемся в Россию. Машуков сказал, что или через три месяца, или через три года. А игра Папы-Коли в кинематографе тоже кончилась. Предлог такой, что нельзя работать в Бизерте, не сходя с пайка. Но говорят, что инспектор классов Александров ходил в Contrôle Civil [164]и там сам подложил свинью нашим музыкантам. Вообще, мне он страшно не нравится, ужасный подлец. Зато уж мне нравится Китицын; не знаю почему, но страшно нравится. По-моему, он единственный честный работник в Корпусе.
   Но вообще жить по лагерям не сладко. Один корпусной мичман застрелился на "Ксении". Говорят, еще пять мичманов застрелились, но только это скрывают. Паёк прескверный.
   

8 / 21 марта 1921. Понедельник

   
   Прочла книгу Слащева [165]и окончательно расстроилась. Поплакала тихонько, грустно, что там происходили такие интриги и гадости, но кто прав, кто виноват, теперь трудно понять, а человека жаль. И так уж я хандрю за последнее время, такая гнусная погода, ветры, дожди очень скверно влияют на настроение. Ничего не хочется делать, да и нет никакого определенного дела. Из России доходят скверные известия, что Кронштадт пал, восстание подавлено, и все это удовольствие стоило несколько тысяч жизней и два броненосца. Англия уже заключила союз с большевиками. Положение беспросветное. Все это вместе так тяжело и грустно, я даже плакала сегодня ночью, к тому ж плохой сон увидела, Харьков вспомнила, Таню. Мне и теперь хочется плакать.
   А я за последнее время как-то слишком почувствовала, что превратилась в ничто. Даже то, что я была, и это было "ничто". А теперь я только "тень прошлого и призрак будущего". Я -- ничто, это так. У всех есть какие-нибудь способности: та рисует, та танцует, та поёт, та хорошо играет, та хотя бы знает языки, та красивая, та, наконец, просто умеет нравиться другим, а я что? Правда, я писала стихи, но все так бледно, так незаметно.
   

11 / 24 марта 1921. Четверг

   
   Я разбита, и нравственно, и физически. Я ничего не делаю. Не только я, но и все мы несчастные беженцы, зачем-то покинувшие свою родину, и так глупо и так слепо отдавшиеся судьбе. Мы лишние, это несомненно. Мы никому не нужны, даже самим себе. Цели нет. Вся жизнь сводится к тому, чтобы что-нибудь поесть и во что-нибудь одеться. Стоит ли жить? Я не говорю о себе, мне, может быть, еще стоит. Стоит ли жить, чувствуя себя лишним, которого заткнули куда-то в Африку и позабыли о нем?
   

6 апреля 1921. Среда

   
   На стене у нас висит карта великого переселения народов. Вот мы смотрим, куда бы нам переселиться в случае чего, а такой случай на носу. Врангель арестован. Впрочем, как ни думай, а пути только два: либо в Бразилию, либо в Совдепию. Причем Бразилия принимает только 10 тысяч. Одно несомненно, что скоро мы эвакуируемся. Существуют верные приметы: открывается кооператив, Помаскин разводит кроликов, а Матвеев отдал свои вещи в комиссионный магазин.
   

7 апреля 1921. Четверг

   
   Я хандрю. Меня мучает какая-то смутная неизвестность, страх за близкое будущее, тоска, только не знаю по чему (или по кому). Почему-то я сегодня вспомнила брата, и впервые сделалось грустно, что его нет. В первый раз в жизни мне захотелось брата, милого друга и товарища, странная мысль! Ведь он умер более двенадцать лет тому назад, и за это время я ни разу не жалела, даже не вспоминала его. А теперь мне вдруг так захотелось его. Если бы был жив Глеб, я бы не скучала, не тосковала бы, не хандрила бы, я бы даже не была такая скрытная, у меня бы был друг, с которым бы я никогда не расставалась. Хотя я и не могу представить, какие бы были между нами отношения: я вижу кругом, что сестры всегда с братьями ругаются. Но нет, мы были бы дружны, иначе и быть не могло. Но отчего сейчас я об этом вспоминаю? Оттого ли, что мне сейчас скучно и тоскливо как никогда, я чувствую себя совсем одиноко? И в мыслях ничего нет. Иной раз начну думать, мечтать, строить всевозможные планы, но невольно приходит мысль, что все это совершенно бесполезно, что всем моим мечтам и мечтаниям давно пришел конец, но такой странный, что я все еще не решусь поверить в него. Я стараюсь уверить себя мечтами, но мои мечты -- безумные, дикие, рассудок говорит, что так никак не может быть, и я невольно останавливаюсь. Выходит так, что не о чем мечтать, для этого нет фундамента. И зачем строить себе иллюзии того, что никогда не будет. Я тоскую. Стараюсь себя уверить, что тоскую по родине, но это неправда: одна мысль о возвращении в Совдепию пугает меня. Я этого не хочу и стараюсь не думать об этом. Вернее -- я тоскую о прошлом.
   Я люблю мое прошлое, потому что в нем все то, чего нет у меня сейчас, но к чему я привыкла и люблю (фраза Каменева). Я люблю мое прошлое, потому что в нем Таня, а с ней связано все счастливое. Может быть, это и не так, но мне приятно связать с этим именем все хорошее в моей жизни. Милая, милая Таня, помнишь ли ты меня? Порой меня мучает нехорошее чувство: а вдруг она меня забыла? Я начинаю ревновать, начинаю думать, что она меня никогда не любила, просто весело и легкомысленно относилась к нашей дружбе. Но теперь мне все равно. В душе у меня она осталась милым любящим другом. Живи, Таня, живи, веселись и никогда не знай одиночества, это так тяжело. Я люблю, я тоскую по ней. Я часто мечтаю о ней, хотя никак не могу представить, когда и как мы с ней можем встретиться, т. е. буду ли я сама рада этой встрече? Вернее, я не мечтаю, а вспоминаю и, мысленно, повторяя прошлое. Нет друга, нет мечты, нет даже определенного дела, в котором бы я могла забыться. Все внимание поглощают мелочи дня, а их так много, и такие это все скучные вопросы, к которым сводится вся жизнь Сфаята.
   Сфаят -- это вечно волнующаяся масса людей, тревог, сплетен, толков, интриг и предрассудков. Сфаят -- это лагерь бывших людей. У всех его обитателей положение настолько неопределенное, что они даже представить себе не могут, что ждет их. И в настоящем они зависят не от себя. Все в прошлом. В Сфаяте жизнь кипит: все вечно волнуются, торопятся что-то сделать, копошатся, но к вечеру вся их деятельность сводится к нулю, и дальше Сфаята не идет. Лагерь полон предрассудков, в нем своя жизнь, свои обычаи, свои уставы. Нравы жителей грубые и суровые. Живут они грязно, голодно и холодно. Жизнь начинается рано, но к 9 часам вечера все уже спят. С первого взгляда Сфаят может показаться мертвым, но если заглянуть в каждый отдельный барак, в каждую комнатушку, то везде обнаруживается деятельность, правда, ленивая. Обитатели вечно ссорятся, ругаются, тоскуют и вздыхают. Жизнь Сфаята ленивая, скучная и до смешного однообразная, наводит тоску. Не произошло никаких событий, за исключением ухода 8-ой роты, [166]установления ночных дежурств и рождения двух мальчишек. Центр Сфаята, его жизни и интересов -- камбуз.
   

23 апреля 1921. Вербная суббота

   
   Кто мы и что мы теперь?!
   Сегодня уже наверняка узнали, что Русской армии больше не существует. Войска обезоружены и обращены в беженцев. Нас это еще пока не коснулось, но, несомненно, и Корпус полетит. Что будет, что будет с нами!? Кормить нас скоро перестанут, и нам один путь -- в Совдепию. Пока мы висим в воздухе, не зная, что и думать, во что верить, на что надеяться. Даже покидая Крым, наше положение было определеннее, чем теперь.
   Не хочу в Россию, ну, вот ни капельки не хочу! Меня почему-то тянет в Азию, на Дальний Восток; предчувствия меня редко обманывают.
   Хотела я поступить во французский пансион, куда поступила Ляля Воробьева, да не удалось. Когда раньше, вскоре по приезде в Бизерту, Мамочка мне предлагала это -- я целую бурю подняла, говорила: ты только отделаться от меня хочешь, завезла в Африку и бросаешь и т. д. (Как я узнала позже, то же самое говорила и Надя Гран.) А потом мне так захотелось туда, что я только и думала об этом. Ну а чего я хочу, то никогда не бывает. Пока кончаю, голова болит невыносимо. Весь день кисну, наверно, расхварываюсь.
   Но что же будет после такого критического момента? Только б не в Совдепию! Остальное все хорошо.
   

25 апреля 1921. Понедельник

   
   Вчера я написала Тане письмо! Мы думаем попробовать отослать его через Латвию; может, дойдет. Я написала ей все, что только могла написать. Боюсь только, что она меня не поймет, а еще больше боюсь, что она совсем не получит его. Ну, что будет. Все теперь делается на авось.
   

28 апреля 1921. Четверг

   
   Весь день в деталях.
   Встала в 8. Чуть ли не первый раз сама ходила за кофе. Разбудила Ваву, она уже встала и принималась за глажение. Попросила меня принести ей черных углей из камбуза, принесла. Утро чистое, свежее. Оделась с особенным стараньем. Тут пришла Наташа (Кольнер, [167]моя приятельница, хотя ей нет двенадцати), говорит: "Пора!". Пошли за Вавой. Она долго копалась, наконец вышла, очень хорошенькая. Она и так красивая, и белое платье очень шло к ней. Пошли в церковь. Церковь на форту, в каком-то каземате, маленькая, но очень уютная. [168]Причащались. Пришла домой -- дома полный хаос. Мамочка принялась за уборку, и в то же время делала какое-то печенье. Сразу обед. После обеда решила стирать, а то уж больно тоскливо; грела на камбузе, а стирала на дворе, на топчане. Около лежала Вава и дремала. Потом подошли мальчики: Колюня Марков, Коля Оглоблинский и кадет Женя Наумов.
   

1 мая 1921. Воскресенье. Пасха

   
   Христос Воскресе!
   Была у заутрени. Тяжелое впечатление произвела она на меня. Мне не понравилось. Не было ничего торжественного, праздничного, никакого подъема в душе. Вообще, мне было неприятно, что наступает Пасха. Наоборот, мне хотелось самых серых будней. Вчера во всем Сфаяте шли усиленные приготовления. Раздавались продукты: сладкая булка, по фунту сахару, по литру дрянного вина; из Дамского комитета -- яйца, шоколад и молоко. [169]И вместо обеда на сегодняшний день давали маленький кусочек свинины и сладкую рисовую кашу. В пятницу мы случайно продали два золотых кольца за 70 фр<анков>, помогла нам продавать Александра Михайловна Завалишина. Вчера Мамочка ходила в город, купила себе белые туфли и пирожных. Так что у нас сегодня был праздник. К несчастью, погода плохая: дождь и холод. С утра у меня перебывали все мальчишки; и в куклы играли, и "соловья" пели, и кончилось, конечно, слезами. За ними (после них. -- И.Н.) стали приходить визитёры. Смешны эти визиты; каждый день мы видимся, каждый день бываем друг у друга раз по десяти, а сегодня -- только один раз и в парадной форме. Потом Мамочка пошла на крестины Леонида Иванова, а Папа-Коля -- отдавать визиты. Я осталась одна и принимала визитеров. Приходили Матвеев, Жук и Солодков. Мне страшно скучно. Да еще этот дождь. А еще Вава уговаривала меня пойти в Сен-Жан. Сейчас уже, наверно, одиннадцатый час, я опять одна: Мамочка с Папой-Колей пошли к Насоновым, играть в винт. Мне страшно хочется спать, да лень причесываться. Правду говорит Вава, что лень прежде нас родилась.
   

6 мая 1921. Пятница

   
   Опять я одна: наши ушли в Сен-Жан к Завалишиным. Я люблю оставаться одна, особенно когда вся жизнь проходит на глазах у других, когда нет ни минуты уединения. Но вместе с тем я очень одинока. Есть, правда, у меня друг -- Наташа. [170]Но, к сожалению, ей еще нет двенадцати лет, когда мне на днях исполнится пятнадцать. Наташа -- очень милая девочка, но не могут же быть у нас общие интересы. Сначала я думала, что три года разницы ничего не значат, но потом убедилась, что в таком возрасте это много значит. Я очень люблю ее, люблю, когда она ко мне приходит, люблю с ней гулять, иногда подурить, но не могу я ей рассказать о том, что думаю, что переживаю. Теперь мне стали ясны наши отношения с Наташей Пашковской, все, что я раньше не понимала, за что осуждала ее, -- теперь для меня совершенно ясно. Все так, каждый человек должен пройти все стадии развития, каждый должен в свое время пережить одни и те же чувства.
   

7 мая 1921. Суббота

   
   Почему мне так грустно? Почему в душе такая пустота, без одной мысли, без одного желания? Почему я ни в чем не могу найти себе отрады, ни в душе, ни во внешнем мире? Или я сама, действительно, отошла от других, или от меня все отошли? Сейчас не знаю что делать, как дальше жить. Душа пуста, и весь мир кажется пуст. Я отошла от людей для того, чтобы жить в самой себе, а разве я живу в себе? Разве я нахожу в себе хоть какое-нибудь чувство? К чему же я пришла, в конце концов? Только к тому, что осталась совершенно одна. Надо глубже углубиться в себя, я знаю, надо забыть обо всем, надо искать только истину, но что такое истина, как искать ее, что такое жизнь? Я ничего не знаю и ничего не могу понять, я знаю только, что я одна, совершенно одна, что у меня в моей теперешней жизни нет цели, что живу я совсем не зная, для чего. Все, что еще оставалось у меня в душе, то погубила м<ада>м Александрова. Зачем?.. Это был, пожалуй, у меня самый тяжелый удар в моей жизни.
   Я была близка к самоубийству. Она отняла у меня последнюю иллюзию чего-то хорошего; она осквернила имя, которое так дорого мне. Зачем?.. Теперь у меня ничего не осталось.
   

9 мая 1921. Понедельник

   
   Днем ходила с Наташей гулять. Пошли на перекресток четырех дорог, там, где Вава назначает гардемаринам свидание. Там уже в раздумье бродил Успенский. Наташа все намеревалась ему сказать, что Вава срочно заболела, ввиду того, что назначила свидание сразу четырем, в один и тот же час на одном и том же месте. Потом он ушел, а мы бродили по нижнему шоссе. Там никого не было. Мы были точно пьяные; ни одной капли вина не выпили, а настроение как у пьяных. Я ей показывала, как танцуют онстеп (научила, конечно, Ваву), танец прямо-таки неприличный: кавалер носит даму на животе. Наташа хохотала. Вдруг видим, с шоссе в Джебель Кебир (а оно значительно выше) смотрят на нас гардемарины. Наташа им просемафорила: "Что вы смотрите?" Они что-то ответили, только мы не разобрали. Наташа сконфузилась и хотела уже прятаться, как вдруг из-за поворота выходит адмирал с женой. Мы сразу удрали. Мне не хотелось с ним встречаться, не знаю почему. Пройди хоть черт, я бы не пошевельнулась, а вот с адмиралом и с Китицыным избегаю встреч. Дошли до перекрестка, остановились. Пропустили их вперед и пошли следом за ними шагах в сорока, по дороге на старый форт. Дорога огибала гору. Обогнув ее, они остановились, адмирал снял шинель, расстелил ее на дороге (в траве, должно быть, боится змей) и лег. Мы обогнали их. Глафира Яковлевна по обыкновению выразила свое удивление, что мы одни так далеко ходим, как это мы не боимся арабов (здесь их ужасно боятся) и т. д. Мы прошли дальше, за поворот дороги. Солнце уже садилось, и было довольно холодно. Вдруг мне пришла в голову мысль одурачить двух дурачков и пересечь гору напрямик, а не по шоссе, так, чтобы Герасимовы нас не видели. Так и сделали. Идем опять по нижнему шоссе в Сфаят и видим, что по шоссе Джебель Кебира идет Китицын. Он, никакого сомнения. Тогда, пользуясь тем, что он не смотрит вниз, я стала семафорить ему непозволительные вещи, вроде того, что вы прелесть, вы мне очень нравитесь и т. д. Вдруг он обернулся, только, наверно, не на меня. А мне сделалось очень смешно и страшно, а вдруг он увидал, что я ему семафорила. "Ну, -- говорю, -- Наташа, теперь уж я с Китом встречаться не буду, теперь уж ни за что!" Отскочила в сторону и пошла в гору к Сфаяту. Надели мы пальто и пошли опять гулять по шоссе нижнему, встречаем Герасимовых. Они поражены: как же вы очутились здесь! А мы страшно перепугались, вдруг вы исчезли, уж думали, что вас арабы украли, страшно беспокоились, ходили вас искать, потом ждали долго. Мы смеемся. Наташа по простоте своей все рассказала. Тут мы опять полезли к Сфаяту и встретили их на том же шоссе. Но они, очевидно, уже поняли, в чем дело, смеются. Было уже совсем темно, мы с Наташей гуляем одни. Говорили про Китицына. Я ей рассказала вчерашний эпизод с мичманом Дунаевым и компанией. Ей очень понравилось, и она назвала Китицына молодцом. Я сказала, что мне он нравится еще и за то, что хорошо относится к шпане ("шпана" на морском диалекте значит -- отбросы, ненужная дрянь и т. д.), в Корпусе так зовут штатских преподавателей. Перешли на внешность. Тут я сказала, что Кит умеет строить глазки. Она расхохоталась: "Как это глазки строить?" Нам было очень весело. "Чудо двадцатого века: киты научились глазки строить", -- хохотали мы. Чуть замолчим, стоит только сказать: "Кит глазки строит", -- опять хохот. Так прошел день, глупо, но весело. Но ведь глупо!
   

10 мая 1921. Вторник

   
   Стычка Хозяйственной части с Дамским Комитетом (3-я по счету). (Злоба дня.)
   Приехала будка. Привезли французы продукты в Хозяйственную часть, а дамам и детям -- яйца, молоко и шоколад. М<ада>м Тихомирова и Кольнер [171]их принимают. Является ст<арший> лейтенант Жук (Хоз<яйственная> ч<асть>) и говорит: "Отсчитайте мне дюжину яиц для больных кадет и гардемарин!" Дамы заволновались: "Позвольте, но куда же вы деваете яйца от казенных кур?" "Мы их продаем в кооператив" (дороже, чем в городе). "Это безобразие! Мы не имеем права отнимать продукты от дам и детей". "Доктор прописал больным яйца. Потом дамы просто зазнались, я делаю просто любезность, что даю эти продукты и т. д." Дамы совсем отказались их принимать. Тихомирова пошла к адмиралу. Выходит от него торжествующая. Адмирал встречает Жука, говорит: "Что вы это из себя московского купца корчите?" -- "Извините, я делаю по приказанию Помаскина". (Это Помаскин остроумно задумал: поручить все дело Жуку, а сам уехал в город.) Адмирал распушил Жука, и тот, бледный и смущенный, отнес мешок с продуктами обратно к Тихомировой. Потом приходил даже извиняться. Вот одна из многих историй в жизни Сфаята.
   

16 мая 1921. Понедельник

   
   Сама не знаю, почему так давно не писала дневник. Сейчас никого нет, и потому начала. Сначала напишу все неприятное, что мне представляется сейчас прямо в трагическом освещении. 1. Сочинение было задано еще до Пасхи, а я до сих пор не написала. 2. Урок по словесности был тоже задан до Пасхи, а я еще не выучила. 3. Уроки французского прекратились. 4. Неизвестно, будут ли еще какие-нибудь уроки. 5. Отвратительная погода. 6. Дома становится невыносимо. Последнее самое тяжелое. Но я уже решила молчать: это единственный выход у людей с разбитыми нервами. К этому есть еще одна неприятность: в письме к Гливенкам Папа-Коля пишет (я случайно прочла это письмо): "Ирина очень скучает по Танечке. Если бы вы прочли страницы ее дневника, посвященные ей, так без слёз читать нельзя". Значит, он читает мой дневник? Еще новый обман! Но я это выведу на чистую воду, так уж не оставлю.
   

21 мая 1921. Суббота

   
   Сегодня Сфаят был взволнован неожиданным происшествием: есть тут у нас некий Володя Зубовский. История его такая (в Африке): сначала он был гардемарином 3-ей роты, его оттуда за что-то ушли! Тогда он поступил в команду, кажется, плотником, а потом сделался санитаром. Я с ним знакома -- это поклонник Вавы. Он меня поразил тем, что как-то вечером долго, правда, в шутливом тоне, говорил со мной о самоубийстве. Через несколько дней после этого вечера он отравился кокаином и чуть не умер. За это Китицын посадил его под арест (он-то, бедный, думал попасть на тот свет, а попал в карцер). Отсидел свой срок и опять отравился. Кит его опять арестовал, он был выпущен на днях. Вчера вечером кто-то сделал из соломы чучело и одел "под Зубовского". Это чучело было повешено на столбе около лагеря. Дежурил эту ночь "выходец из Гоголя" (Домнич). Услышал тревогу и пошел на шум. В темноте это было страшное зрелище. Долго никто не решался его снять, наконец один расхрабрился, пощупал его и крикнул: "Да ведь это солома!" Сняли его и не знают, что с ним делать -- хоронить его или разыскивать виновного! Доложили коменданту (это было ночью). Тут же нашлись желающие раздеть мертвеца (на нем было хорошее обмундирование), но комендант запретил и велел отнести его в "следственную камеру", то есть -- в сарай. При этом некий Ваня (здоровущий парень из команды) так испугался, что даже заплакал. "Мертвец" лежал под замком. Наутро об этом знал уже весь лагерь. Все подходили к щели сарая и смотрели на "тело". Лелька Тихомиров (наш сосед, 4 лет мальчишка) взволнованный приходит домой. "Мама, -- говорит, -- Володя Зубовский повесился, сейчас он тут, в сарае лежит. Только это не настоящий Володя, потому что это из соломы, а настоящий Володя не из соломы". Днем "тело" было отправлено на форт, должно быть, в цейгхауз. Поговорили об этом полдня, потом забыли.
   

26 мая 1921. (Четверг. -- И.Н.)

   
   Только пять дней осталось моей свободы. 31 мая мы с Наташей поступаем в пансион (монастырь). Мне очень хочется, главным образом потому, чтобы выучить язык. Говорят, там строгие порядки. Ну, посмотрю. Мамочка хоть и рада, но плачет. Итак, свободе моей конец, и мое будущее -- в неволе. Через 5 дней -- монастырь, молитва, монахини, уроки, строго распределенное время. Потом Сербия, институт [172]. И прощай, моя свобода! Что еще к этому можно прибавить? Я меняю свою жизнь по собственной воле, меняю круто, резко, что-то жду от этой перемены, но, может быть, только многое потеряю. Но это решено, и будет так. Здесь -- монастырь; если эвакуируемся в Сербию, там -- институт. И надолго -- неволя.
   Папа-Коля подал в Хозяйственную часть рапорт о том, чтобы ему выдали на костюм парусины. Рапорт написал в стихах, [173]в юмористическом тоне, решил -- что будет (то будет. -- И.Н.). Это произвело на всех большое впечатление. "Вот так-то и надо писать рапорты", -- сказал адмирал и немедленно наложил на нем резолюцию: "Выдать!"
   Во вторник еду. Жду с нетерпением. Пока еще много вопросов не выяснено. Наверно, сегодня приедет m<ada>me Loridon, надо будет все разузнать.
   А Наташа влюблена в Китицына, это явно. Теперь, кажется, все считают своим долгом в кого-нибудь влюбиться. Даже Ируся Насонова и Шурёнка Маркова. Все говорят: "Моя симпатия такой-то гардемарин, моя -- такой-то". Только я одна ко всем гардемаринам и мичманам равнодушна.
   

30 мая 1921. (Понедельник. -- И.Н.)

   
   Последний раз пишу в Сфаяте.
   

2 июня 1921. Четверг. Couvent [174]

   
   Третий день уже здесь. С одной стороны, все здесь хорошо, с другой -- невыносимо. Хорошо, что мы с Наташей поступили не первыми, а то ведь первым было очень трудно. Встаем часов в шесть. Входит монахиня, начинает бормотать молитвы и открывать окна. Все начинают одеваться, только как-то чудно, не снимая ночной рубашки. Боже упаси, если будет видно тело! Умывается каждая на своем туалетном столике в маленькой миске. Воды очень мало, и как вымоешь руки, вода такая грязная, что лицо мыть в ней как-то не хочется.
   Потом все стелят постели и становятся на колени около них, опять молитвы: монахиня бормочет тихо, монотонно, потом девочки начинают хором бормотать, потом опять монахиня и т. д. После молитвы идем в костел, на голову надеваем вуаль. Придя в костел, становимся в ряд перед алтарем, монахиня хлопнет в ладоши -- все на одно колено, опять хлопает -- встают и идут по местам; тоже на колени. В костеле все по сигналу -- и вставать, и садиться. Играет орган, поют, но только поют скверно, просто врут; ни у одной француженки нет порядочного голоса. А тот мальчишка, что прислуживает пастору, -- просто хулиган. Из костела идем пить кофе; конечно, опять молитва. Кофе пьют из каких-то больших... кружек-не-кружек, а что-то вроде. Туда надо крошить хлеб и его есть. Иначе нельзя. Причем вчера всем француженкам было пирожное, а нам -- нет. После кофе идем во двор (пансионерок всего десять, из них пять русских). Во дворе опять молитва, а потом все должны играть в какую-нибудь глупую игру. Потом уроки, обеды, завтраки, молитвы, костел и т. д. Первую ночь всю проплакала, весь день промучилась на уроках. Все так тяжело, когда ни бельмеса не понимаешь. Сегодня уже освоилась, хотя очень грустно. Послала домой через Лялю самое восторженное письмо; конечно, ни слова о слезах и о том, что тяжело.
   Скучно, грустно! Сегодня приемный день, и к Ляле, и к Нине пришли. Так грустно бывает, когда вызывают девочек в приемную. Но ничего, потерплю. Ведь только месяц остался. Я даже хочу сказать Мамочке, чтобы она в четверг никогда не приходила: тащиться по такой жаре 6 километров [175]нелегко. Ничего, будем хоть раз в неделю видеться. Странные здесь уроки! Все шумят, кричат, перебегают с места на место. Одна какая-нибудь отвечает, а остальным до нее дела нет. Куда лучше у нас в России! Потом французы такие противные! Они учат историю только Франции; и везде, решительно во всех случаях, считают себя героями. Говорят, что "Франция самая прекрасная страна после неба". А сами в четвертом классе учат спряжение глаголов, да еще врут. Мы в России проходили это в 1-ом. И так во всем.
   Сегодня после обеда мы учили уроки в классе на третьем этаже. Оттуда видна гора Джебель Кебир и шоссе к нему. Сфаята не видно, он за горой. Я все смотрела туда, ждала, не пройдет ли кто? Кита, я думаю, и за шесть километров можно увидеть. Но никто не проходил, вернее, я не разглядела. Милые, знакомые места! Все-таки хорошо было в Сфаяте. Сейчас сижу рядом с Наташей. В классе гробовая тишина. Мы тихонько хохочем. Говорим тихонько и не можем удержаться от смеха.
   

3 июня 1921. Пятница

   
   Сегодня был какой-то большой праздник.
   

4 июня 1921. Суббота

   
   Сейчас по-настоящему мы должны учить уроки, а я, по ошибке, вместо французской тетради взяла дневник. Ну да ничего, французский еще успею написать. С нетерпением жду воскресенья, так, кажется, и не дождусь. Скучно мне здесь. Такой уж день.
   

5 июня 1921. Воскресенье

   
   Вчера на каком-то уроке меня экстренно вызвали. Сказали, что сейчас куда-то пойду, но куда, я толком не могла понять. Мне сразу показалось, что дома что-то случилось и меня срочно вызывают туда. Я чуть не ревела, когда шла переодеваться. Я не могла вымолвить ни слова, руки у меня дрожали, а тут еще монашенка все торопит. В приемной меня ждала какая-то барыня. Мы пошли в город. Она мне купила туфли и чулки.
   А сегодня ко мне пришли Мамочка и Папа-Коля. Против всякого ожидания я расплакалась, и смеялась и плакала вместе. Меня потянуло домой. Где-где хорошо, а дома лучше. Здесь -- как в клетке. Мне хочется опять быть вместе, на каком угодно пайке, но только вместе! Я с таким нетерпением ждала сегодняшнего свидания, и вот оно прошло. Теперь остается ждать только четверга, а он еще так далеко! Если даже не считать сегодняшнего дня и половины четверга, то и то остается три долгих дня. Как-то грустно, безотрадно. Говорят, что нас оставят на лето, только отпустят на две недели после конца занятий и на две недели перед началом. Я бы не хотела оставаться. Во-первых, я дома нужнее, а во-вторых, я хочу заниматься и русскими предметами; здесь, в лучшем случае, я выучу язык, но зато потеряю целый год. Я все еще надеюсь кончить русскую гимназию, а здесь я ничего не выучу.
   

6 июня 1921. Понедельник

   
   Боже мой, какая скука! Хотя бы скорее Сиска принесла мне какой-нибудь урок! Русским задают отдельно. Сегодня она дала мне выучить... (Не дописано. -- И.Н.)
   

10 июня 1921. Пятница

   
   Вчера опять пришли ко мне Мамочка с Папой-Колей. Я, конечно, опять ревела. Тронуло меня, что Елизавета Сергеевна прислала мне кусок сладкого пирога, а Мамочка -- плитку шоколада. Знаю, как ей достается этот шоколад. Знаю, что они питаются в Сфаяте только рисом, одним только рисом. Знаю, что Мамочка голодает, что у нее бывают обмороки; знаю, что она с утра до вечера, выбиваясь из сил, шьет гардемаринам брюки, чтобы заработать какой-нибудь несчастный франк, и вот, когда получила какую-то плитку шоколада, и ту отнесла мне. Знаю, что живут они скверно, хуже чем скверно, а нет надежды на лучшее. Мне хорошо. Правда, я пожаловалась Мамочке, но это напрасно. После этого я с Наташей целый день плакала. Шоколад у меня и у Наташи отобрали, и будут выдавать каждый день в 4 часа по маленькому кусочку, так же как давали и до сих пор -- казенный. А Мамочка поэтому будет пить пустой чай. Я плакала много. После костела меня вызвали к начальнице. Она спросила меня -- отчего я плакала? Ну как я ей могла сказать? Если бы я даже и знала все слова, то и то, могла ли бы она меня понять? Совершенно чуждый мне человек -- по национальности, по вере; могла ли она понять чувства русского человека, да еще беженца. Разве может она понять, что над русскими висит страшное горе, особенно у беженцев, здесь. Разве можно быть счастливым в Бизерте русскому? Никогда! А разве могу быть счастлива я, когда знаю, что дома голод, работа, грязь. Я много смеюсь, но разве это настоящий смех? Это смех сквозь слёзы; смех, чтобы скрыть от самой себя свои чувства; это смех неестественный, грубый. Всегда русский человек смеется сквозь слёзы. Помню я один случай. Это было в Славянске. Я как-то встретила в бору веселую компанию, солдаты со своими дамами. Один играл на гармошке, казалось, они были веселы, смеялись, лузгали семечки. А солдат сыграл на гармошке какую-то грустную мелодию, заунывную, с надрывающей сердце тоской. А ведь пошли они, чтобы повеселиться, погулять. Я ничего почти не ответила начальнице и сказала: "Puis que je suis sans mère" [176]. Может быть, эта фраза и составлена неверно или не совсем верна, но больше я ничего не могла сказать. Я после ревела. С Наташей удалось сказать несколько слов, мы поняли друг друга. Вечером, в дортуаре, она так плакала, что я серьезно боюсь за нее. Но и я была не лучше. Ночью я так плакала, к тому же было душно, рука перевязана, голова болела, я страшно металась по постели, так что упала на пол. Сегодня, слава Богу, приехали Ляля, Нина и Оля -- теперь будет лучше.
   

13 июня 1921. Понедельник

   
   На Троицу нас отпустят домой (с вечера субботы до утра вторника!) Как я рада! Здесь уже становится невыносимо! Сегодня Нина с Наташей получили за поведение 2; якобы за то, что разговаривали в дортуаре вечером. Но это ложь! Нина плачет, Наташа смотрит бодрее, хотя тоже раз немножко всплакнула.
   

17 июня 1921. Пятница

   
   Вчера вечером опять были слезы. Мы гуляли во дворе и, конечно, играли в мяч. Оля Вострикова плакала о том, что ее мама не любит, не приходит к ней, плачет, что хочет домой. Мне было очень жаль ее, хотелось поговорить с ней, успокоить. Но только мы начали говорить, как нас окликнула монахиня. Вчера все плакали, и все говорили. В результате сегодня у всех поведение тройка. Хорошо же. После обеда опять пошли во двор. Я сделала самое невинное лицо, подошла к Сиске и спрашиваю: "Можно мне спросить кое-что у Нины?" Она немного удивилась, однако сказала: "Que?" [177]и была очень довольна. Хорошо же, посмотрим, что будет дальше? Одно мне неприятно теперь, что вчера я потеряла мою вуаль, просто не помню, куда ее сунула. Как буду сегодня, не знаю. Уроков -- масса. Да так как я еще в среду хворала, то теперь думаю, что и не справлюсь. Весь день сегодня зубрила историю Версинжеторикса. [178]Выучила, но Сиске не скажу, нет уж. Не буду так глупа, как Наташа. Она, как что выучит, так сейчас же ответит. Сиска ей задает другой урок, она и его торопится выучить, а потом плачет, что много уроков, да еще и других подводит. Но что же мне делать с вуалью? Завтра домой! О, как медленно тянется время! Скорее бы завтра.
   

21 июня 1921. Вторник

   
   Как странно, еще сегодня быть в Сфаяте, видеть вокруг себя милые дорогие лица, наслаждаться свободой, а теперь тосковать в глухих монастырских стенах. Когда я в субботу пришла домой, я была счастлива вполне, но на другой же день я поняла все прелести той жизни. Я не могу точно передать мое настроение тогда, я только ясно осознавала, что "везде -- плохо". Но тяжелее всего, что не видно этому конца. Я была счастлива в Сфаяте, но в то же время мне было невыносимо грустно. Первый раз в жизни была гостьей у себя дома; я знала, что эти дни пройдут и опять потянутся скучные и однообразные. Со странным чувством я возвращалась сюда. Осталась только неделя, а там неизвестно, оставят нас здесь на лето или нет. Говорят, что я потому и хочу остаться (хотя не скажу, чтобы и хотела, мне "все равно"). Не здесь, а в Сфаяте я нужна, там ждет меня труд, там много работы, а здесь скучное препровождение времени. Мне бы только язык выучить, больше мне ничего не надо.
   

23 июня 1921. Четверг

   
   Сегодня выяснилось, что нас оставляют здесь на лето, во вторник отпускают на неделю, а потом каждое воскресенье, и среди лета -- на десять дней. Что ж, я довольна!.. Нет, я никогда не бываю довольна. Я сама не знаю, чего хочу.
   Я с нетерпением жду той недели, когда буду дома. Несколько дней посвящу исключительно себе (эгоистка!), но, выходя из дому, буду плакать. Много есть у меня начатого; время надо -- подумать, поработать над этим надо!
   

24 июня 1921. Пятница

   
   План на 1/2 года: до октября -- в монастыре. Приложить все усилия к изучению языка. Октябрь -- что бы ни случилось, бросить монастырь и заниматься, пройти курс пятого класса. Дальше -- смотря по тому, где мы будем: или заниматься дальше одной, или поступить в гимназию. Трудно исполнить этот план, но возможно. Что я решила сделать, то сделаю. И пусть эта мысль даст мне бодрость и силу.
   

27 июня 1921. Понедельник. Couvent

   
   Завтра утром будет какая-то большая ассамблея. Сегодня была к ней репетиция. Все торжество заключается в том, что будут даваться какие-то призы. В субботу тоже была ассамблея, но только давались награды за один месяц. Награда -- лента через плечо. Но что было приятно, что четверо русских получили ее; между прочим -- Ляля и Нина. Мы с Наташей не получили, потому что в первый месяц никогда награды не дают. Вчера вечером Наташа попросила у меня иголку, предварительно спросившись у Сиски: говорить в дортуаре никак нельзя. Я этим воспользовалась и успела ей шепнуть несколько слов: "Приходи ночью ко мне". Она действительно пришла ночью и разбудила меня. Говорит, что я очень напугалась: "Кто это? Мамочка, Мамочка, это ты!?" -- "Да нет, -- говорит, -- это я!" "Comment?" [179]Тогда она забралась ко мне на кровать и окончательно разбудила меня. Сегодня ночью я обещала прийти и к Ляле. Но смешно, что я и во сне говорю по-французски.
   Счастливые француженки! Завтра они в последний раз придут в монастырь, а там -- три месяца свободы.
   

4 июля 1921. Понедельник. Sfaiat

   
   Скоро уже кончится моя каникулярная неделя. Не скажу, чтобы я провела ее очень хорошо. Первые дни можно считать пропащими, потому что дул ветер из Сахары, и была такая невыносимая жара, что ничего нельзя было делать: воздух был раскален, и все прямо задыхались от духоты. Я настолько раскисла, что даже плакала. Да, трудно переносить африканскую жару. Даже воробьи влетали в комнату с раскрытыми клювами и из рук пили воду.
   В субботу мы ходили купаться. К несчастью, был сильный прибой, и меня настолько укачало на волнах, что я еще до сих пор не могу оправиться. Я с трудом дошла домой; дома меня несколько раз тошнило, на другой день я не могла встать, и все время меня качало, словно на "Константине". Да и теперь еще покачивает. Это так называемая "морская болезнь на берегу".
   Так вся неделя и прошла. Но за это время я уже испытала все прелести сфаятской жизни, и меня потянуло в монастырь. Я увидела, что здесь совсем нельзя ни заниматься, ни работать. Все лагеря перевели на голодный паек. Недавно Loridon приезжал в Nador [180]и сказал там очень неприятную речь. Он говорил: "Вы, русские, дармоеды и бездельники! Вы только любите чужой хлеб есть, а работать не хотите. Ведь вам предлагали работу -- стирать, работать 10 часов в день, тот же паек и еще 20 фр<анков> в месяц. Почему никто не пошел?" На это ему возразили, что ведь здесь все интеллигентные люди. Он ответил: "Вы теперь нищие, у вас нет России, вы только эмигранты и не имеете права отказываться ни от какой работы, вас скоро совсем лишат пайка" и т. д. Теперь он анно имела успех. Особенно понравилось первое:
   Когда, скользя, обхватит шею[265]
   Худая, детская рука.
   Хвалили даже те, от коих я этого никак не ждала. Даже Аттис, даже Рейзин. Говорили, что это одно из лучших стихотворений и лучшее из того, что сегодня читались. Единственно расхолаживающую струю внес Адамович -- по теперешней своей моде он говорил о том, что вообще не понимает, "зачем все это писать?" Что все это очень хорошо сделано, очень умело и тонко, но с первой же строчки знаешь, чем все кончится. Но когда Рейзин, возражая, сказал, будто бы он упрекает меня в пустоте, он энергично запротестовал. А после вечера говорил мне, что он собственно не о моих стихах говорил, а скорее вообще, что мои стихи, "как всегда, хороши" и т. д. Может быть, я придаю слишком большое значение моему успеху, объясняю это тем, что давно не была "в свете" и давно нигде не выступала.
   Больше всего неистовствовал Аничков. Вообще, немножко шут. И вскакивал, и руками размахивал, и орал, и "гром победы раздавайся", и даже прослезился. Говорил, что сын у меня великолепный, и муж хороший, на что Мамченко ему возразил, что "Я знаю Кнорринг тоже давно, и знаю, что ей наплевать и на сына, и на мужа, а живет она в другом..."
   А Аня Земит (известная скандалистка), уходя, бросила мне:
   -- Хоть вы и жена Софиева, а все-таки хорошие стихи пишете!
   Все начинали словами: "Я Кнорринг давно знаю" и на основании этого говорили о творчестве, о биографии, также переплетая и то и другое.

1 мая 1932. Пасха. Воскресенье

   Два раза была с Юрием у Ходасевича[266]. Мне там нравится, хотя за последний визит я не проронила ни одного слова. Ходасевич представляется мне очень большой величиной. Встречаю там Терапиано. Не скажу, что это мне было так уж приятно.
   Сегодня Пасха. Тоска поэтому полная. Делать нечего. Никого нет -- напрасно черное платье надела.
   Денег нет. И с квартирой! А через месяц Борис Александрович должен приехать. Положение таково, что выхода я не вижу. Поэтому и спокойна. Пусть все делается помимо меня, а я посмотрю, что выйдет. Самой принимать участие в чем-либо -- у меня нет никакого желания.

22 июня 1932. Среда

   С тех пор, как я в Медонском лесу пила с Виктором Мамченко на брудершафт, Терапиано исчез бесследно из моих мыслей. А у меня какое-то светлое и радостное настроение.
   Оглядываюсь на прошлое. 5 лет назад я этого человека ненавидела зверской ненавистью, а теперь я называю его другом и братом. И, может быть, потому, что я так его полюбила и столько говорила о нем плохого, мне теперь все время хочется говорить о нем хорошо. И мне радостно, когда я вижу его, когда говорю с ним, и хоть часто мне хочется с ним спорить, но уже без раздражения и злобы, а с какой-то нежностью даже. И от него хочется чего-то особенного, даже страшно было встречаться первое время, а теперь вижу, что не ошибаюсь. Вчера он сказал мне:
   -- Я тебя ведь очень люблю. Совсем по-особенному к тебе отношусь.
   И я это знаю. У меня самой такое же отношение к нему. Что бы там ни было, каков бы он ни был, неумен и, может быть, до тупости фанатично заумен, труден и, может быть, социально опасен ("Горгулов"), а все-таки он человек с большой буквы. Он не пошляк. Он не предаст и не скажет про тебя гадость. Он по-настоящему добр и не задумается отдать все, даже жизнь, если это будет нужно. Он всегда искренен и всегда правдив, это-то и делает его трудным.
   И я, несмотря на все перепетии наших отношений, все-таки очень его люблю.

5 октября 1932. Среда

   Конечно, из Bougele все казалось иначе[267]: и Юрий, и квартира, и вся наша жизнь будущая. Особенно после Юриного приезда в деревню. За эти два дня казалось, что вернулось очень далекое время, что "счастье" у нас в руках, и что мы нужны друг другу. Недаром же я была так счастлива эти 2 1/2 месяца в деревне. Я теперь вижу, что была не права.
   А вот и Париж. Правда, устраиваем нашу маленькую квартиру, что нас занимает и радует. С утра я с радостью принимаюсь за уборку, натираю полы, навожу лоск. Юра придет и все испортит. Ну, да не в этом дело. Начинает становиться уютно. Коплю гроши, чтобы купить то занавески, то скатерть, то еще что-нибудь для квартиры. Наслаждаюсь тем, что все налаживается -- одиночеством. Юрий как придет и до утра, пока не уйдет, все жалуется, то на горло, то на гланды, то на легкие. Должно быть, без меня он был здоровее. Да, правда, мы оба одинаково невнимательны друг к другу. Но теперь я думаю об этом спокойно. Вероятно, мы также безразличны друг другу.
   Завтра уезжает Е.А.Кутузова. С ней связана у меня целая эпоха[268] -- Bougele. За это время я очень привязалась к ней и очень ее полюбила. Только Ларика терпеть не могу[269], а Е<лену> А<лександровну> люблю. Эти месяцы мы были с ней совсем одни, жизнь была общая, и даже горе ее было общее. Плакала-то из-за него, во всяком случае, больше, чем она. И вот она уезжает к мужу. Без всяких иллюзий (да ведь я тоже теперь живу без всяких иллюзий!). И мне ее бесконечно жалко.

15 октября 1932. Суббота

   Эпизод с Игорем.
   Оделся он в штаны, очевидно в темноте не нашел трико, да еще говорит, что дождик тут намочил и вытирает тряпкой. Я страшно рассердилась, раскричалась. Он: "Мама".
   -- И не называй меня больше мамой! Я тебе больше не мама! Мне стыдно, что у меня такой сын, не зови меня мамой!.. -- и много еще жалостных слов.
   Уложила его спать и, не поцеловав, вышла. Потом, немножко погодя, под каким-то предлогом вошла посмотреть, как он лежит. И вдруг слышу тоненький голосок из груды одеял:
   -- Ирина Николаевна!
   Я как зареву...

30 октября 1932. Воскресенье

   Вчера Юрий ходил в ложу "Гамаюн" повидать, как говорилось, Бобринского по поводу Б.А. и санатории. На самом деле ему нужно было повидать не Бобринского, а Матвеева, с которым они налаживают издательство[270]. Я легла около часу, просматривала старые, давних пор, парижские романы -- Ладинский, Костя, Юрий. Печка потухла. Только легла, проснулся Игорь, начал подскуливать. Я взяла его к себе -- он весь дрожал не то от холода, не то его знобило. Часа полтора его так трясло, ничем согреть его не могла. Очень намучалась, правда, и сама дрожала. Когда по нашим часам было 3.15 открыла дверь, слышу, шаги и голоса. Окликаю Юрия.
   -- Ирина, знаешь, кто это? Виктор.
   Виктор совершенно пьяный, очень смущен. Лег в маленькой комнате, моментально уснул. Хотя успел все-таки сообщить, что Кнут сегодня бросил жену и ушел, захватив второпях пиджак, к Берберовой.
   Юрий, хоть и менее пьян, но чрезвычайно возбужден...
   -- Нет, ты подумай! У нас с Матвеевым уже все решено, мы будем издавать журнал типа "Звена"[271], два раза в месяц, в количестве 3000 экземпляров. Продавать будем по франку! Редактировать буду я и т. д.
   Мимоходом рассказал не без удовольствия, что у него опять вышла стычка с Терапиано, что он его опередил насчет издательства, что тот был с ним сух в Coupole (вчера было великое пьянство на Монпарнассе) и еще один мелкий эпизод, говорящий скорее в пользу Терапиано, чем Юрия: когда там с пьяных глаз запели "Святый Боже", да всякие "Ох, вы Сашки канашки мои", Юрий вставил дурацкий припев:
   Святый Боже по речке проплывает,
   Аллилуйя приговаривает...
   Ю.К. демонстративно вышел, сухо попрощавшись со всеми. А Юрий пил брудершафт с Поплавским (действительно, со всякой сволочью), орал на весь Монпарнасе с Мандельштамом и Кельбериным. Оказалось, что Виктор живет в Медоне, пропустил все поезда, и Лазарь привез их к нам (он и шофер).
   Утром Виктор встал очень смущенный. Очень звал нас с Игорем ехать к ним, но Игорь как назло начал кашлять (только при нем и кашлял), и я испугалась.
   Завтра к нам приедут Кельберины. Это меня не так уж радует! Скорее это меня пугает: опять "литературный разговор", литературные сплетни, вся эта литературщина монпарнасская, от которой меня тошнит.

3 декабря 1932. Суббота

   А все-таки от вчерашнего собрания осталась какая-то горечь[272]. Лучше было бы не ходить. Не знаю даже, что меня так особенно раздражало. Вся эта огульная критика правления, эта "благодарность по традиции"(так ведь и сказано у Яновского) и эта "особая благодарность" Софиеву... А он-то, действительно, чувствует себя героем и мучеником, а меня это злит. В сущности, ничего обидного не было, а все-таки что-то обидно.
   Никогда у меня не было такого ощущения скуки и пустоты. Как-то вдруг -- никакой радости. Даже думать и писать радости нет. А опять тяжело до отчаяния. Не знаю, что думает Юрий, да и мало это меня интересует. Во вторник возвращается из госпиталя Б.А. Хоть Нат<алья> Ив<ановна> говорит, что он сейчас не заразен, а я его очень боюсь. И потом -- эта жизнь почти в одной комнате! Ведь свет есть только в столовой. В отеле, в конце концов, было куда свободнее и самостоятельнее. А потом, я просто не представляю, на что мы будем жить. Юрий трезвонит, что он очень хорошо зарабатывает (что это: наивность или ложный стыд?). А ведь, в сущности, концов с концами не сводим. Боюсь, себе отказывать я уже не смогу. Уже стало совершенно естественным ходить в рваных туфлях, в рваном корсете, из которого во все стороны палки торчат, иметь один лифчик (8 фр<анков>), ходить в летнем пальто, завтракать одним молоком и т. д. А вот Юрий до этого уж не дойдет. Правда, он может ходить в рваных подштанниках, но уж... Да не надо об этом писать, сама себе противна становлюсь, мелочная, сварливая. Должно быть, такая и есть. Мне бы только елку как-нибудь сделать. А Юрий пусть живет, как хочет. Он ведь зарабатывает.
   Первый год после замужества нам тоже приходилось туго. Но никогда мне в голову не приходило жаловаться, в чем-нибудь упрекать Юрия. Может быть, Юрий был заботливее и внимательнее ко мне, а может быть, теперь я стала его меньше любить.

Тетрадь XII. 19 марта 1933 -- 5 мая 1937 Париж

19 марта 1933. Воскресенье

   Почему-то опять потянуло к дневнику. Потому ли, что вчера нашла свою 10-ю тетрадь, которую считала безнадежно потерянной, потому ли, что видела вчера Терапиано и опять всколыхнулись старые муки, то ли просто от скуки и одиночества, только вдруг потянуло писать и потянуло с такой силой, что пошла сегодня и купила тетрадь и перья. Купила и, как всегда, немного стыдно стало потратить 6 фр<анков> 50 с<антимов>, когда надо платить за газ и за эту чертову машину (стиральную) и еще до 1-го нужно где-то дособрать 50 фр<анков> на квартиру, и вообще...
   Но неужели же я не могу когда-нибудь потратить на себя 6 фр<анков> 50 с<антимов>?
   Но о чем же я вдруг так захотела писать? Не знаю. Жизнь бледна и неинтересна, и сама я ее такой делаю. То, что сначала было провокацией, стало привычкой, то, что было "стилем", -- стало реальностью. Никого обвинять нельзя.
   То, что ушла от жизни -- полусознательно, полувынужденно -- правда, а вот вернуться уже очень и очень трудно. Да и незачем.
   Я уже давно перестала быть литератором, сначала -- добровольно, а теперь уже и вынужденно. Как бы было нелепо показаться мне сейчас на Монпарнассе или в Bolee со своими стихами! Помимо "воскресения из мертвых", это было бы просто смешно, я давно стала архаизмом. Все куда-то сдвинулись за эти 5 лет, плохо ли, хорошо ли, но сдвинулись. Все что-то делают, и только я одна застыла какой-то каменной бабой. Пока это еще, в какой-то мере, интересно. Что ж наотрез отказываться дать стихи в "Числа", напр<имер>, и вообще выступать публично. Нет-нет, а кто-нибудь и спросит: "Почему не печатаетесь?" И ведь скоро обо мне совсем забудут, совсем. И тогда уже никакими силами о себе не заявишь! Л вот к этому-то концу я и иду с какой-то злобной радостью. Конечно, типичная психология всякого неудачника, уязвленное самолюбие и т. д. Все это верно, не спорю. Но бороться опять за свои права сейчас, пока еще не поздно, -- нет, не хочется.
   Два человека виноваты в моем уходе из литературы -- Мамочка и Терапиано.
   Чем же я заменила эту сторону жизни, которую когда-то думала положить в основу всего? Громко говоря, это -- сыном. А на самом деле -- натертыми полами, чистой скатертью, начищенными кастрюлями, начищенными медяшками... Тем, что физически заполняет день. Игоря люблю очень, м<ожет> б<ыть>, моя единственная привязанность, но целиком мою жизнь он не заполняет. Конечно, я плохая мать. Уже потому плохая, что целую страницу посвятила каким-то своим литературным неуспехам, а об Игоре -- ни слова.

22 мая 1933. Понедельник

   Поразительное равнодушие!
   Покончил с собой Иван Болдырев, автор "Мальчиков и девочек"[273]. Вчера у Мамченко сидели: Мандельштам, Дряхлов, Мамченко, Софиев -- литературоведы. Говорили о чем угодно, пили вино. И только короткий диалог:
   Софиев: Вы знаете, покончил с собой Болдырев?
   Дряхлов: Да, было в газетах.
   Софиев: Почему бы это?
   Дряхлов: Говорят, болен был, глох и должен был скоро оглохнуть. А, вернее, конечно, тяжелое материальное положение.
   И -- все. А ведь все его знали, ведь был он свой брат писатель, монпарнасец. И -- все. Как будто так надо.

23 мая 1933. Вторник

   Я не знала, что это Юрино стихотворение, напечатанное в последнем номере "Современных Записок" -
   В столовой нашей желтые обои[274] --
   Осенний неподвижный листопад.
   И нашу лампу зажигать не стоит --
   В окне еще не догорел закат.
   Дни "роковые", сны... а что осталось?
   -- Одна непримиренная усталость...
   Что ж, побеседуем за чашкой чая,
   (Давно беседы мирны и тихи)
   И если ты захочешь, почитаю
   Усталые и грустные стихи.
   -- что это стихотворение еще отмечено "нашей", "нашу", "беседы мирны и тихи" (значит, были и другие) и посвящено Лидии Червинской. Конечно, это сделано по недомыслию, но Tout pis pour lui[275]. А под этим стихотворением скоро нужно было бы поставить мою подпись -- больше подошло бы.

24 июня 1933. Суббота. Herouville[276]

   Вот уже полторы недели, как в деревне. Довольна? И да, и нет. Конечно, в хорошую погоду хорошо, солнышко пригревает, воздух чистый, поля кругом, цветы. Но не то, что в Bougele. Такого лета, видно, уже никогда не будет. Тогда и настроение было другое, и Елена Александровна была, и были мы "у себя дома", и жили мы, как хотели. И жили мы хорошо.
   Здесь же я не чувствую себя дома. Я -- в гостях и подчиняюсь твердо установившемуся порядку. И я все еще не могу привыкнуть и до конца принять этих людей, у которых я "в гостях". Бор<ис> Аф<анасьевич> Подгорный? -- бывший человек, конечно. Целиком в прошлом. В прошлом -- интересная, увлекательная карьера. Интересный рассказчик. Барин, хотя копается в огороде, кухарит и моет посуду. А все-таки, в повадке, в манере -- бывший барин. Ко мне относится покровительственно и насмешливо.
   -- Ну, тетя сегодня много работала -- малины набрала...
   И еще: у меня есть два сорта знакомых: один, который в ужасе бросается на меня, если я съем хлебную крошку, а другой, который старается меня убедить, что я совсем не больна, что мне надо на всех докторов плюнуть, все есть и вообще ни о какой болезни не думать. К этому, второму, типу принадлежит и Подгорный. Первые дни я не ела хлеба и старалась, насколько возможно, не есть ничего из того, что мне нельзя. Подгорный говорил об этом очень насмешливо.
   -- А вы съешьте хлебца с вареньем -- вам легче станет.
   Теперь я ем не только гороховый суп, но и хлеб. А что же мне есть, когда вечером на стол подают чай, хлеб, масло, сыр и соль? Иногда отворачиваюсь. Юрий даже не предупредил его о моей диете, и теперь я попала в глупое положение. Он, т. е. Подгорный, попал в положение еще более трудное; так что я отворачиваюсь и говорю, что "ничего". Да он, впрочем, и не сомневается, что "ничего". Я стала есть хлеб, а он стал говорить об этом еще насмешливее:
   -- Сегодня тетя хлебца скушала и, наверное, у нее ноги заболят.
   Я сегодня уже рассердилась и ничего не стала отвечать на подобные остроты.
   Но это одна сторона деревни. Другая -- Игорь. Он заметно поправился за эти 10 дней, загорел, даже потолстел, по-моему. Толстеть ему, правда, не с чего, дома он ел больше и сытнее, но воздух, видимо, делает свое дело.
   Я начала толстеть и чувствую себя совсем неважно. Опять пошаливают глаза, как было зимой после гриппа, не могу прочесть название улицы, все шатается, нет ни одной четкой линии.

29 июня 1933. Четверг

   Сегодня с утра писала стихи, поэтому была злая и орала на ребят. Очень мешали, лезли то в дверь, то в окна. Особенно Кирилл -- ему не хватает дисциплины. Написала 4 штуки, из которых 2, а то и 3, мне нравятся. 4-е совсем дрянь (не по порядку 4-е, конечно).
   Все после обеда сидели на солнце и чистили смородину на варенье. Я заметила, что когда долго сижу на месте, у меня заболевает сначала левый бок, а потом и вся поясница. Настолько, что перед чаем я даже легла. Перед отъездом я была у Каминской, она прописала мне упорное лечение и наговорила мне много приятных вещей относительно моей перевернутой матки. Отсюда, должно быть, все эти боли и происходят. М<ожет> б<ыть>, стало хуже оттого, что я не ношу корсет. А носить корсет в деревне, с чулками -- покорно благодарю.
   Игорь загорел, а сегодня даже сжег себе шею, мазала арашидом.

1 июля 1933. Суббота

   На воскресенье съезжаются гости. Еще вчера приехала жена Подгорного, сегодня -- его старший сын Никита, похож на Егора. Елену Максимилиановну здесь, видимо, не очень любят, здесь царит Бор<ис> Аф<анасьевич>. Она с ним на "вы" и по имени-отчеству. Я тоже встретила ее недружелюбно -- уже просто по нелюбви к новым людям. Но из-за того, как она смотрела на Игоря и как она с ним и о нем говорила -- я сразу переменила к ней отношение. Я очень жалею, что здесь нет женщины.
   День был хороший. Игорь бегал в одном купальном костюме, я тоже разделась как могла. Помогала чистить ягоды и варить варенье. Потом в саду лежала с книгой на солнце. Длинное письмо от Мамочки. Скучно в Париже. Когда я жила в Bougele -- Париж мне казался очень заманчивым, чуть ли не новую жизнь я собиралась начать там. Эта "новая жизнь" выразилась в двух моментах: в чистой скатерти, в хорошо (относительно!) сервированном столе... Последние дни -- полторы недели перед отъездом -- я впервые почувствовала Париж таким, каким он должен быть: я бывала в концертах, в опере. Я слышала "Пиковую даму" и два раза "Бориса Годунова" с Шаляпиным. Я в первый раз слышала Шаляпина. Пусть говорят, что он уже совсем не тот, что и голос-то он потерял -- для меня он был великолепен. А игра, игра-то чего стоит! Хотя мне все нравилось. Недаром же я весь вечер проплакала, когда мы с Папой-Колей не попали на "Князя Игоря"! Ехать в деревню в самом разгаре сезона[277], когда была надежда еще попасть в Theatre du Chatelet, мне совсем не хотелось. Накануне отъезда мы с Мамочкой слушали "Годунова" -- Папа-Коля нам достал билеты (через директора Кашука), а сам не пошел. Так с ним даже не попрощались. А с Мамочкой простилась в метро, и я плакала -- так уезжать не хотелось. А теперь парижские впечатления начинают сглаживаться. Вернусь без особой горечи, но и не жду ничего хорошего в будущем. А пока...

5 июля 1933. Среда

   В понедельник чувствовала себя очень плохо, весь день, а позже вечером кончилось это сильнейшим сердцебиением, я даже не на шутку испугалась. И чувствовала себя совсем заброшенной, а чтобы позвать, хотя бы Бор<иса> Аф<анасьевича>, нужно дойти хотя бы до кухни и оттуда кричать. А на это у меня не было силы. Было очень страшно.
   Вчера нежданно-негаданно приехал Юрий. Привез мне хлеб, а еще всякую мелочишку. Очень ему обрадовалась. Приехал какой-то свежий, веселый, бодрый, несмотря на усталость, через несколько часов уехал, но настроение его передалось и мне. Как-то радостно было. Встала сегодня в таком же настроении, погода хорошая, ходила с Игорем гулять километра на три, после обеда валялись на солнце в огороде. И тут мне опять сделалось скучно. Опять -- по-знакомому -- стало беспощадно ясно, что дни пусты и не заполнены, что с утра я уже жду вечера, что все это -- воздух, дали, солнце, яркое солнце и безоблачная синева неба, которую я так любила, -- не только не являются прекрасными и нужными сами по себе, но даже наоборот, тяготят. Когда я расстилала в огороде одеяло и распластывалась на нем, я делала это по привычке, по каким-то давным-давно установленным правилам, что "я так люблю", а на самом деле мне хочется не париться на солнцепеке, не поливаться холодной водой, не загорать, а лежать на кушетке в полутемной, прохладной комнате и спать. Я борюсь с этим настроением, мне все еще стыдно этого ужасного слова -- "скучно" (а от него уже не увернешься, если быть честной), потому-то я и взвинчиваю себя искусственно солнцем, прогулками, холодной водой. Пока же все это довольно характерно, не дошло бы дело до чего-нибудь посерьезнее.
   Что я сделала за последний прожитой год? Что я могу вспомнить о нем? Всеобщий грипп, госпиталь, тяжелая жизнь с Борисом Александровичем, Игорева операция, да еще опера и несколько концертов. Да еще несколько поездок в Медон. Они были хороши уже тем, что надо было рано вставать, торопиться, толкаться, потом ехать назад, поздно укладывать Игоря, смертельно устать, перевернуть весь день, день был заполнен и к тому же взбудоражен солнцем.
   И это все, что я помню за год? За год жизни? Много ли у меня осталось еще лет?
   Казалось бы, я легко отдам свою жизнь. А вот умирать мне не хочется. Все еще жду чего-то. Но тут надо быть справедливой -- я бываю не эгоистична. Когда тут мне было плохо -- я больше всего испугалась мысли, что вот Игорь проснется, а я -- мертвая. Я собрала всю свою волю и сказала себе: "Нет! Не может быть так!" А Мамочка и Папа-Коля? Разве бы они пережили меня?
   Вот, значит, и надо жить. Значит -- я еще кому-то нужна.

9 июля 1933. Воскресенье

   Никто из нас, кто видел меня сегодня, не мог бы подумать, что я могу писать такие мрачные вещи, как прошлый раз. Я более чем весела сегодня. Еще вчера поздно вечером приехал Юрий. С утра, значит, вместе. А мы уже отдохнули друг от друга, и быть вместе нам теперь приятно. Потом пришли Тверетиновы[278], мы с Сарой ходили в купальных костюмах, я только красную юбчонку сшила и нацепила. За обедом пила водку, пила с Сарой на брудершафт, взвинтила себя, вообще было весело. А если весело, значит, уже неплохо.
   День был великолепный. Такая осень, такие четкие и рельефные дома, совсем билибинские тона[279].

10 июля 1933. Понедельник

   Когда Игоря обижают или бывают к нему несправедливы, я, кажется, готова бываю плакать (а иногда и плачу). За обедом Бор<ис> Аф<анасьевич> несколько раз делал ему замечания, видимо, из желания помочь мне (однажды он спросил меня, не имею ли я что-то против. Я ответила: нет, хотя и не совсем искренно), и несколько раз был к нему несправедлив.
   -- Ешь скорее, бесстыдник, а то в кухне будешь обедать, -- говорит он "сердитым" голосом, а Игорь честно ест, у него полон рот фасоли, он никак не может с ней справиться. А когда у него уже задрожала губа, покраснели глаза, опять:
   -- Ты что? За столом нельзя плакать.
   А когда кончили есть, Игорь встал за мою спину, а "спасибо" не сказал, спрятался за моей спиной, потом как-то боком отвернулся, не показывая лица, и выскочил во двор.
   А днем -- опять драма: построили ребята во дворе какой-то вигвам и втроем (пришел какой-то Юра, Егоров товарищ) стали кружиться на велосипедах вокруг, и Бор<ис> Аф<анасьевич> даже меня позвал из комнаты посмотреть на это зрелище. Игорь на маленьком трехколеснике, Кирилл на маленьком, но побольше его, и на большом Юра. Надо было видеть, как Игорь сиял! А Юра все еще подзадоривал:
   -- Какой молодец! Впереди меня идешь!
   Вдруг Кирилл, войдя в азарт, закричал:
   -- Игорь, уезжай в сторонку, ты здесь мешаешь.
   Игорь сначала запротестовал.
   -- Да нет же, я говорю, мешаешь.
   Игорь подъехал ко мне:
   -- Я хочу спать, -- а слезы так и льются. Взяла я его на руки, отнесла в комнату и сама заплакала. Обидели моего мальчонку!
   Потом Бор<ис> Аф<анасьевич> сказал мне: "Он так обиделся?" И добавил полушутя, полусерьезно: "Весь в маму!"

12 июля 1933. Среда

   День прошел, как всегда, скучно и вяло. А погода была хмурая, ветреная и холодная, и чувствовала я себя на редкость скверно, хотя чуть ли не в первый раз не было сахара (я опять стала делать прививку и но ночам).
   Сейчас жду Егора, который придет учить меня играть в белотт, все-таки хоть какое-нибудь занятие.
   Получила письмо от С.Прегель -- она покинула "гостеприимную Германию" и сейчас во Франции.
   Написала письмо Таубер и послала 4 стихотворения Виктору.

14 июля 1933. Пятница

   День провела шумно. Народу понаехало много[280], кроме обычных, какой-то Голубков с дочерью, с ними мы утром ходили в лес. В обед пила водку, а после обеда с Егором, Никитой и Володей до самого вечера играли в белотт. Играла я, кажется, плохо, зевала, делала глупые ходы, но игра мне нравится. А бедный Игорешка очень скучал (Кирилл уходил куда-то), а потом смотрю -- спит. Мне как-то даже неловко стало перед ним.

18 июля 1933. Вторник

   В субботу поздно вечером приехал Юрий. Приехал в тот самый момент, когда мы играли в белотт. Тут же были и Тверетиновы, м<ожет> б<ыть>, я встретила Юрия недостаточно приветливо, только он скоро ушел, сказав, что хочет спать. Однако, закончив партию, я его в комнате не нашла. Пришел расстроенный и мрачный.
   -- Ты что?
   -- Ничего.
   -- А что невеселый?
   -- Лампочка у меня на велосипеде не горит...
   Легли, вижу, что Юрий смертельно обижен.
   -- Ну, да скажи же ты!
   -- Я странный человек, Ирка, но у меня всегда портится настроение, когда я вижу карты.
   Не слова даже важны, а тот трагический тон, которым они были сказаны. Мне очень хотелось ответить, что мне всю нашу совместную жизнь страшно портило настроение -- бутылка вина на нашем столе ("приветствовать гостя") и окурки в блюдцах. Но с этим он так и не хотел считаться! А мне он ответил, что у них в семье никогда не играли в карты. Зато у них пили! Да что уж тут говорить. В эту ночь он был мне в первый раз физически противен.
   На другой день старались быть нежными, но плохо удавалось. Так расстались каждый с каким-то нехорошим чувством и недоговоренностью.
   А вчера мне пришла в голову мысль "съездить в Париж". В воскресенье хотели приехать Тверетиновы на машине. Я тогда примажусь к ним в "долю", а в среду вернусь. На дорогу у меня денег будет (на обратную), я ничего не буду покупать на ту неделю, а вот на наше с Игорем прожитье в Париже надо иметь хоть 10 фр<анков>. Если завтра получу от Юрия 85 фр<анков>, а не 40 -- еду (если приедет машина). Вот Мамочка-то обрадуется!
   Подарила Подгорному свою книжку, и она его очень разочаровала, т. е. он находит, что "стиль прекрасный", "мастерски написано", но что всего этого нельзя печатать, т. е., другими словами, что это не литература, а дневник. Упрек, который мне уже приходилось слышать. А мне все-таки хочется утверждать, что это не дневник, а литература и отстаивать свое право на существование.

19 июля 1933. Среда

   Плохо мое дело: получила только 80 фр<анков>, так что ехать в Париж не смогу. Очень было грустно, я совсем расстроилась. Потом все-таки решила ехать! Туда подвезут Тверетиновы; в крайнем случае, возьму в долг на обратный путь. Юрий должен мне послать 85 фр<анков>, 10 из них -- на дорогу (метро не считаю, неужто не наберется!). У наших возьму две почтовых марки; так что расходов на той неделе у меня не будет. Juste![281] А на два дня в Париже у меня есть 7 фр<анков> 75 с<антимов>. Немного, правда. Постараюсь перехватить у Сары 5 фр<анков>, а с 12-ю франками я для Юрия уже не обуза! Разве не правильный расчет?
   Еду! Только бы Тверетиновы приехали на машине!
   Сейчас я только об этом и думаю.
   Дала Бор<ису> Аф<анасьевичу> читать Кнута, про "Сатира", он сказал: "Порнография". А "Парижские ночи"[282] понравились. Стал меня расспрашивать о Кнуте. А как узнал, что тот натурализовался, -- страшно огорчился, совсем по-серьезному расстроился.
   -- И Кнут, и Кнорринг совершенно безответственно произносят такие большие слова, как "Россия".

20 июля 1933. Четверг

   Почти до трех часов не могла вчера заснуть. А все из-за Бор<иса> Аф<анасьевича>. Уж очень он меня задел тем, что я не имею права говорить о России.
   -- В вашей книге не чувствуется, что Россия вам нужна.
   А если бы он был несколько внимательнее, если бы он подумал о том, что заставило меня писать все эти стихи о "пустоте и скуке", он бы понял, что красной нитью через всю книжку проходит "память о страшной утрате". Что стихи эти, конечно, эмигрантские, что в России они не могли бы быть напечатаны. Что, когда я заканчиваю стихотворение словами:
   Глупый друг, ты упустил одно,
   Что не будет главного -- России.
   -- я могу это говорить; ибо без России нет не только "малинового варенья", но и вообще нет ничего. Другой родины у меня нет, а первая потеряна. У меня в жизни была только одна "страшная утрата", одна -- поистине роковая ошибка, которая навсегда выбила меня из колеи и раздавила мне жизнь. Жизнь моя какая-то ненастоящая. Конечно, я не могу говорить о России, потому что я ее не знаю -- ни старую, ни, тем более, новую; я ее не чувствую, но я очень чувствую ее отсутствие, ее потерю; эту "утрату" я сильно чувствую -- в этом смысле я могу -- я имею право -- говорить о России. И когда я думаю об Игоре, мне становится почти предельно больно, что его жизнь, как и моя, пройдет вне России. Это почти равносильно смерти. Вернуться -- это значит: бросить мужа, отца и мать, все воспоминания о прежней жизни, уничтожить все стихи, все дневники, все письма, ни с кем, конечно, из эмигрантов не переписываться, и сделать Игоря комсомольцем. Ведь думала же я об этом совершенно серьезно. И когда я поняла, честно, сама перед собой, что сделать этого я не могу, -- я поняла, что Россия для меня потеряна навсегда и безвозвратно. Написала ночью стихотворение, посвященное Подгорному, кончается так:
   Зачем меня девочкой глупой
   От страшной, родимой земли,
   От голода, тюрем и трупов
   В двадцатом году увезли?!

21 июля 1933. Пятница. 10 ч<асов> утра

   Бор<ис> Аф<анасьевич> -- о второй книжке Кнута:
   -- Прекрасно! Прекрасно! И будь он трижды проклят!

22 июля 1933. Суббота

   Нет, видимо, ничего из моей поездки в Париж не выйдет. И Тверетиновы, может, завтра не приедут, а если приедут, очень может быть, что с ними приедет и Мамочка. Я, конечно, буду очень рада, если она приедет, но больше я бы хотела сама поехать к ней. Ну, посмотрим.
   Нашего полку прибыло: некто Валериан Николаевич (фамилии не знаю), малоинтеллигентное существо, бывший офицер, его жена, типичная московская купчиха, только что не купчиха; а ее дочка Татьяна[283], смазливейшее и довольно противное существо 21-го года. Татьяна уезжает завтра, а те, кажется, остаются еще. Прибыли сюда по рекомендации Никиты. Сейчас завели в сарае граммофон и молодежь танцует. Мне до сих пор еще страшно чувствовать себя взрослой дамой. В Париже я встречалась с людьми или старше меня, или, в крайнем случае, с ровесниками. А тут все партнеры по белотт -- мальчики в сравнении со мной. Да, конечно, я уж не так и молода.

25 июля 1933. Вторник

   Все мои планы рухнули, все!

8 августа 1933. Вторник

   В воскресенье вечером стало неимоверно грустно. В позапрошлую пятницу приезжала Мамочка. Хотя я была очень рада ее приезду, но лучше бы она не приезжала. Все ей здесь не понравилось, а особенно какое-то мое настроение и то, что я ем и т. д. Да вот ее отчаянное письмо, над которым я и злилась и плакала.
   Вчера Мамочка уехала (с Тверетиновыми на авто), а в этот же самый момент приехал Юрий. Игореша даже не успел расплакаться.
   Юрий приехал до конца недели и, хотя он еще охотился на воробьев, все-таки было не так одиноко. А вот теперь опять начались будни. Вопрос о моем отъезде еще не решен. Собирались было ехать в следующий вторник, да в такую жару не очень-то тянет в Париж. Может быть, останусь еще на неделю.
   Причин для моего отъезда несколько: 1) 15-го сюда приезжают одна вдова из Ниццы, Тверетинова и Никита. Где-то нужно всем разместиться. А у меня вообще создалось впечатление, что я слишком зажилась здесь, и нужно мне убираться подобру-поздорову. 2) Я все-таки считаю, что Игорь мало ест. Один раз в день есть -- мало. Да и не так все питательно, и надо не ragout[284], а побольше мяса, масла и молока. А то не сытно. А вечером один чай, да еще теперь немного холодной картошки, что остается от обеда. Для меня это тоже плохо, особенно теперь, когда кончился хлеб, и приходится есть хлеб настоящий. Я-то совсем его не ем, и вообще, конечно, режим относительный. Я считаю это достаточным основанием, чтобы уехать отсюда, и меня страшно злит, когда Яценко убеждает меня остаться до октября! В Париж меня тоже совсем не тянет больше: я его боюсь. Опять возвращается Борис Алекс<андрович>,
   опять начнется этот кошмар. Ведь это же ужасно, это преступно! Я без ужаса подумать об этом не могу. И опять эта нищета!.. Зимы я боюсь. Мне кажется, что если эта зима будет такая же, как прошлый январь (а она будет такая!), то я ее не переживу. Еще одна бедность -- куда ни шло, а прибавьте к этому туберкулезного больного[285] -- прямо руки опускаются. C'est la vie[286].

9 августа 1933. Среда

   Случилось так, что без всяких конфликтов, без всяких видимых причин мы с Бор<исом> Аф<анасьевичем> перестали разговаривать. Так вот совсем и не разговариваем. День, другой, наконец, это уже становится невыносимым. Встречаемся только за столом, да и то молча. Ни шуток, ни острот -- вообще ничего.
   -- Угодно вам еще супу?
   -- Нет, спасибо.
   -- Можно мне сейчас вскипятить молоко на плите?
   -- Пожалуйста.
   И только. Деловые разговоры о простынях, напр<имер>, как-то нарочно избегаются; так грязные простыни и лежат у меня на корзине. Мне кажется, я ему порядочно надоела, да и другие пансионеры скоро нагрянут. А про меня он, вероятно, думает, что я сплю и вижу Париж.
   Сегодня мне надо было платить ему деньги вперед за неделю, а мне было страшно неприятно, и я все тянула. Наконец, решилась, взяла письмо Мамочки и пошла в кухню. Он сидит спиной.
   -- Вам ничего не нужно в лавке? Я иду.
   -- Нет, -- чуть заметно говорит голова.
   Я молча кладу на стол деньги и не спеша выхожу.
   -- Merci.
   Что же дальше делать? Эдак ведь совсем уж неприятно. Хорошо, если Юрий привезет в субботу денег; а ведь он их не привезет, денег у него нет, и я тогда еще застреваю здесь. Да и как ехать в Париж в такую жару, на что я обрекаю Игоря!
   Да и Игорь еще захворал -- вот не было беды! Второй день расстройство желудка, а вчера поздно вечером сильнейшая рвота. Егор ему постель перестилал, пока я его мыла, потом успокоился, но охал долго. Сегодня киснет, полеживает. Что с ним делать? Ведь такое положение для меня незнакомо. Бор<иса> Аф<анасьевича> бы спросить, да теперь -- ни за что!
   Да еще вчера вечером я проиграла в белотт 5 фр<анков>, так что весь мой долг карточный дорос до 14 фр<анков>. Так серьезно расстроилась, что долго не могла заснуть. Ну, 7 у меня сейчас есть, а где же достать еще 7, да тем более, если мне скоро уезжать придется! Как глупо! И сама же себя урезониваю: неужели же это так ужасно, что я за все лето потратила на удовольствие 14 фр<анков>? Но даже не только за все лето, но -- за весь год! Все это так, но уж момент-то очень неподходящий. А когда он бывает подходящий?

10 августа 1933. Четверг

   Положение не проясняется. Определенно Бор<ис> Аф<анасьевич> на меня дуется, а за что -- не понимаю. Ужасно все это противно.
   Вчера вечером Егор говорит:
   -- А вы бы, Ирина Николаевна, это самое, сварили бы опять сливы, а то чай пить, поверьте, того самое.
   -- Хорошо, -- смеюсь, -- завтра сварю.
   -- А еще -- то же самое, арико бы нарвали.
   -- Зачем вам арико?
   -- Да не мне, а за обедом чтобы...
   -- А если Бор<ис> Аф<анасьевич> ничего не говорит, чего же я буду рвать.
   Смеется.
   -- Да это Бор<ис> Аф<анасьевич> и сказал.
   -- А, так тогда другое дело.
   Ну, думаю, дело налаживается. Опять, значит, "шуточки" пошли через Егора.
   Утром нарочито веселым голосом спрашиваю:
   -- Что же, Бор<ис> Аф<анасьевич>, кажется, надо арико собрать?
   Слегка удивленно:
   -- Если вы хотите.
   Черт! Это уже становится скучно. Очень хотелось ответить, что я "ничего не хочу", но удержалась, набрала корзину, чистила в столовой, он сидел в кухне, и так, должно быть, около часу просидели молча. Ничего не понимаю.
   Кирилл за чаем говорит, что в субботу на 3 дня наезжает масса народу. По моим подсчетам будет 21 человек! Вот ужас-то, где ж разместятся? Воображаю, как Бор<ис> Аф<анасьевич> меня проклинает! Кирилл сказал, что Валериан Николаевич привезет Татьяну, бабушек и дедушек на такси, а сам уедет обратно. И у меня мелькнула мысль, не поехать ли мне с ними? Ведь насколько удобнее бы ехать автомобилем, не поездом. Ради этого стоит уехать на несколько дней раньше. Но 1) У меня нет денег. Следовательно, только в том случае, если Тверетиновы приедут раньше, и я у него смогу занять денег до вторника. 2) Если он возьмет с меня не больше 40 фр<анков>. 3) Очень уж жаль уезжать, когда такая жара. Первый раз в жизни я не рада хорошей погоде. Но что же мне делать?
   После обеда.
   Пока я сижу здесь в огороде, у меня пропадает всякая охота ехать. Да, больно хорошо под сеточкой, хочется еще на недельку оттянуть. А когда я встречаюсь с Бор<исом> Аф<анасьевичем>, это желание у меня возникает с удвоенной силой и даже не как желание, а как неизбежная необходимость.

12 августа 1933. Суббота

   Теперь уж совсем не знаю, что делать.
   Вчера вечером Бор<ис> Аф<анасьевич> вдруг заговорил. Сначала о том, почему я не стала есть хлеб, да как это на мне отзывается (иронически), а потом вдруг сказал:
   -- Конечно, вы меня назовете профаном и выругаете, но если бы я был вашим мужем, я бы оставил вас здесь на всю зиму.
   -- Почему?
   -- Да потому, что вам здесь очень полезно. Во-первых, вам полезен деревенский воздух, как вы сами говорите, во-вторых, вы бы стали работать, напр<имер>, возить тачки и повозки или рубить дрова, перестали бы делать ваши "самоанализы" и были бы совершенно здоровы.
   Тут, конечно, возражать бесполезно. Я сделала только один вывод: можно будет остаться еще на неделю!
   А вот теперь я совсем уже не знаю, как быть. Погода сера, того и гляди пойдет дождь, не очень тепло. М<ожет> б<ыть>, вернуться и все? Нет! Если он приедет? Папа-Коля хотел вчера выслать гонорар за стихи. Но зато я вчера вдребезги проигралась в белотт. В общей сложности я должна Егору 20 фр<анков>. Эта цифра уже никак не входила в мои расчеты. Рассчитаться с ним своими средствами я, конечно, не могу, когда бы я ни уехала. М<ожет> б<ыть>, даже если уеду сегодня, это будет легче, чем через 10 дней. Все-таки это мне очень и очень неприятно.

10 октября 1934. Среда

   Конечно, подводить итог целому году[287] -- очень трудно. А пропустить его мне не хочется: год был "большой", трудный и тяжелый. В общих чертах вот что:
   Игорь с прошлой осени начал ходить сразу в две школы: во французский детский сад и в русскую воскресную четверговую школу на <бульвар> Montparnasse, 10[288]. Сначала, конечно, ревел и там, и там, а потом привык, даже гораздо скорее, чем я предполагала. А французскую -- так очень полюбил, все просил оставить его "до ночи", т. е доб вечера. Что я зимой и делала, так как топить приходилось только по вечерам.
   Той же осенью попал к нам маленький, шальной котенок. Игорь назвал его Бубуль. Вырос он прекрасным, красивым котом, общим любимцем. Характера необычайного -- что-то в нем было от собак и от обезьяны. Никогда я не видела у кошек такой привязанности к людям. Особенно любил Юрия, встречал его, бросался на грудь и лизал. Спал, конечно, у меня под боком. А вообще был злой, на чужих рычал по-собачьи и кусался. Милый Бубуль -- вот тебе маленький некролог. Он околел около месяца назад. Вероятно, от чумы: мясом обкормили.
   Я эту зиму много болела. На почве моих женских болезней -- а также, конечно, и диабета -- у меня развилась сильнейшая экзема между ног и спустилась почти до колен. Это было что-то невероятное. Безрезультатно и дорого лечилась в Красном Кресте. Три недели не только не могла ходить, но и передвигаться на кровати было для меня пыткой. Наконец, решилась лечь в госпиталь, и три недели пролежала там с большим удовольствием в отдельной комнате, около Salle Boulain[289], с девочкой 14-ти лет. Мно даже не хотелось уходить. Была какая-то апатия ко всему. Дома за время моей болезни было грязно и неуютно, оказалось. Но делать было нечего, я даже не радовалась выздоровлению.
   Потом опять -- дом, работа, жизнь вошла в колею; экзема вскоре появилась опять и, в сущности, до сих пор не проходит, не в такой степени, конечно. В одном отношении я даже рада ей -- к большому огорчению Юрия.
   В начале нового года первый раз испытала чувство отчаяния -- тупого отчаяния, когда можно биться головой об стену.
   Под Новый год Игорь заболел: грипп или бронхит, неприятно, но ничего страшного. Давали ему невкусную микстуру, которую он принимал еще с детства. И вот однажды вечером -- Юрий пошел за углем -- я укладываю его, дала ему столовую ложку микстуры, он проглатывает, я кладу ложку на камин и вдруг вижу, что я дала ему не микстуру, a l'eau exageree[290]. Первый раз в жизни я обезумела. По моему виду Игорь понял, что что-то произошло.
   -- Мама, что случилось?
   И я ему сказала. Стоит на кровати, в длинной рубашонке, лицо испуганное.
   -- Мама, я теперь умру?
   -- Не знаю.
   До какого нужно было дойти состояния, чтобы так ответить ребенку. Бросилась вниз к Липеровскому -- нет дома. У нас в доме жили Примаки. "В чем дело?" -- я сказала и побежала наверх к моему перепуганному мальчику. Реву, конечно. "Игорь, молись Богу!" Через минуту вбегает Владимир Степанович Примак.
   -- Говорил по телефону с Липеровским... Ничего страшного. Дайте ему теплого чая, очень сладкого, чашки четыре...
   Пришла Нина Ивановна, грела и студила чай. Игорь пил покорно чашку за чашкой. После третьей чашки его вырвало. Так, все кончилось благополучно, только он после этого целые сутки непрерывно, не останавливаясь, кашлял -- должно быть было сильно обожжено горло. После этого, когда я даю ему какое-нибудь лекарство, до сих пор спрашивает:
   -- А это не l'еаи exageree?
   И еще добавляет:
   -- А ты бы l'еаи exageree на полочку поставила.
   Следующая трагедия: 25 апреля умер Борис Александрович[291]. Очень памятны для меня эти дни. Перед этим Юрий две недели не работал, сам был болен. К Б. А. ходила я. Он все просил принести ему пить, я ходила одно время каждый день. Перед этим долго его не видела, и вид его меня поразил. А когда я однажды увидела, как он ел -- руки дрожат и не слушаются, подносит чашку к самому рту, проливает молоко, -- я поняла, что он умирает. Вот так лежат у нас в госпитале несчастные старухи. И в первый раз, за время своей болезни, он стал страшным эгоистом... Мне стало еще страшнее. После этого дня он прожил еще 10 дней. Каждый день -- все хуже и хуже. Последние дни Юрий ходил к нему по вечерам, и я спрашивала его недоговоренным вопросом: "Ну?.."
   Во вторник 24-го (апреля -- И.Н.) заболел Игорь -- прихожу в школу, он лежит в шезлонге и дрожит. Пошли домой (не может идти) -- "ножка болит". Взяла на руки -- как закричит! Принесла домой. Вижу, что дело не в ножке, а внизу живота. Не дает трогать. Боль при малейшем движении. Температура поднимается -- 39,5. Решаю: аппендицит. Липеровского нет дома. Денег -- ни гроша, доктора позвать не могу. Вечером Юрий уходит к Б.А. Приходит Липеровский.
   -- Нет, не аппендицит, а, всего вероятнее, ущемленная грыжа. Завтра увидим.
   Я уже ничего не думаю и не чувствую. А Юрия все нет и нет. Приезжает Пипко и едет в госпиталь узнавать, в чем дело. Около 10 часов приходит Юрий с Папой-Колей. Я рассказываю, в чем дело. Папа-Коля идет в столовую, ему делается дурно. Кеша приводит Мамочку. У Игоря жар, стонет. Я к Юрию: "Ну?.."
   -- Долго сидел, ждал, что при мне умрет. И зачем человек так мучается? Завтра утром пойду опять.
   Завтра утром приносят пневматик. Потом -- возня с похоронами. Денег ни копейки. В первый же день после панихиды зашла к Тверетиновым занимать 50 фр<анков>. Занимала, где только можно, похороны стоили около тысячи; главным образом, помог Кеша. Хоронили в субботу.
   У Игоря на другой же день обнаружился в паху огромный синяк, вероятно в школе кто-нибудь зашиб, потому что он с особой горячностью это отрицал. В субботу повела его в школу, а после с Кешей (остальные -- раньше) -- в госпиталь.
   Сидели около морга и все ждали, когда приедет автомобиль с гробом. Вдруг Юрий выходит из амфитеатра и говорит:
   -- Да уж в гробу.
   С жутким (сознаюсь) чувством вошла, а, как увидела, успокоилась. Страшно изменился, рот открыт и немного на сторону. Крышка гроба надвинута по шею. Лежит глубоко. Наши положили сирень. Поцеловала в лоб, вернее, в венчик, холода не ощутила, а потом спокойно уже стояла и смотрела. Перед закрытым гробом священник молча читал панихиду (служить в морге не разрешалось). Были Федотовы, Унбегауны, Деникины и несколько Юриных сослуживцев по армии[292]. Хоронили в Тье, очень далеко. Ужасно. Могилы вырыты сотнями, одна около другой, между рядами проложены мостки. Подъезжают автомобили, быстро выносят на плечах гроб, быстро опускают в могилу, провожающие проходят перед могилой, бросают по цветку, присыпают гроб землей и... следующий. Пока было отпевание, рядом похоронили двух. На другой день мы с Юрием приехали на кладбище, и могила так и не была засыпана. Жутко.
   Юрий очень страдал. Тут только я поняла, что я его люблю и что я ему нужна.
   На другой день после похорон переехали в эту квартиру. Липеровский уехал совсем, а Примаки в нашу. Здесь на одну комнату больше, есть уборная и электричество. Наши переехали через день. Началась новая эра. Вскоре приобрели 6 стульев, потом и буфетик, люстру, занавески, потом -- летом -- обклеили спальню, сделали занавески на вешалку, покрышки на кровать. Появился какой-то уют.
   Правда, Юрий еще не может отделаться от некоторых привычек, напр<имер>, пить чай одному в кабинете, но, напр<имер>, читать во время еды -- уже отучился. Напоминает самое настоящее, столько раз высмеянное, мещанское счастье. Я в это дело ушла с головой, красила, чистила, натирала, лакировала. Мне нравится, когда чисто и хорошо. До самого последнего времени никуда из дому не выходила. До самого последнего...
   Летом Игоря отправила в колонию Земгора в Эленкур[293]. Очень скучала, хотя не беспокоилась нисколько. Характер у меня в этом отношении удивительный, думаю, что это легкомыслие. Игорь заранее был предупрежден о колонии и очень радовался. Чем ближе к отъезду, тем меньше разговоров о колонии. А в утро отъезда -- рев.
   -- Не хочу в колонию, хочу остаться с мамой...
   Бабушка утешает.
   -- Да ты только подумай, Игорек, ведь там тебе будет сплошное удовольствие...
   -- Не хочу сплошного удовольствия. Вот, если бы не сплошное, я бы привык, а к сплошному все равно не привыкну...
   Уехал молодцом, ни одной слезинки, только некоторая растерянность.
   Через месяц я к нему ездила. Он меня обрадовал и видом, и настроением. Сразу же начал показывать, где он спит, где едят, где гуляют; словом, чувствовал себя дома. При прощании вел себя необычайно мужественно (он это умеет) -- сунул мне в руки подарок:
   -- Отвези в Париж, -- губы дрожат, на глазах две слезы, обнимает, быстро-быстро уходит в дверь.
   Милый Игоречек! Пока не было его -- скучала, а приехала -- плачу.
   Вот я уже подошла к настоящему времени, но -- до другого раза. Тут уже не факты, а "психология".

13 октября 1934. Суббота

   Правда, я же сама все время провоцирую Юрия, а потом сама же и обижаюсь.
   Идет интересная картина в синема. Папа-Коля зайдет вечером, а я не люблю оставлять Игоря с Мамочкой, да еще, когда она одна. В синема идти отказываюсь. Но убеждаю Юрия идти одного, раз вдвоем нельзя. Он очень скоро соглашается, очень долго одевается и уходит. И ведь в голову не пришло сказать: "Ты пойди, а я останусь с Игорем". А мне, конечно, обидно. Хотя к таким обидам пора привыкнуть. Ведь это уже 6 лет, как все время повторяется то же самое. Я только обижаюсь и молчу, а вот как-то недавно за все шесть лет выговорила. Юрий был искренно поражен, недоумевал и сердился.
   -- Так это из-за меня ты так стала жить, никуда не ходишь?! Вот так здорово!
   После этой сцены дня три не разговаривали. Повод к этому был такой. К нашим иногда приходит один доктор из Африки с женой-болгаркой, с дочкой 3-х лет. Сидят долго и на девочку, конечно, смотреть жалко. И вот Юрий страшно возмущался матерью: какая же она мать, которая так поступает с ребенком, что она не может ради ребенка отказать себе в удовольствии и т. д. На это я возразила, что не могу так ее обвинять: молодая женщина столько лет прожила где-то в Африканской глуши, где и белых-то не было, ясно, что, приехав в Париж, ей хочется людей повидать; и если уж обвинять, то в равной степени и отца. Он обязан устроить жене жизнь так, чтобы она имела возможность отдыхать от работы и принадлежать самой себе, а если это невозможно, должен сам оставаться с ребенком, давать возможность жене уходить. Тут Юрий вскочил на своего конька, начал с того, что материнство -- это отказ от себя, в этом радость матери и есть и т. д. А мне эти лекции уже достаточно осточертели, и я, конечно, высказала все за 6 лет.

14 октября 1934. Воскресенье

   Ужасно жалко, что вчера доклад И.Эренбурга о писателях (Советского -- И.Н.) Союза был отложен по случаю национального траура (убийство в Марселе короля Александра)[294]. И Эренбурга бы посмотрела, и в Советском Союзе побыла бы, и, наверно, Слонима встретила бы.
   Познакомилась я с ним (с М.Л.Слонимом -- И.Н.) не так давно в Наполи[295]. Вытащила меня туда Елена Ивановна. Сначала сидело очень много народу, под конец, уже в первом часу, остались мы с Юрием, Елена Ивановна, Мандельштам (ухаживал за ней) и Слоним. В "Оазисе" пили водку и потом пошли к Ел<ене> Ив<ановне> пить ром. Домой вернулись в 4 <часа>. Страшно мне тогда понравился Слоним, я его представляла себе толстым и ужасно важным, а оказался очень молодой на вид (ему за сорок), очень скромный, даже краснеющий от комплиментов. Пока я видела его на диспуте о писательском съезде[296], где он выступал с большим подъемом. Ему кричали всякие гадости (вроде того, что "и поезжайте к Сталину!"), но я аплодировала. Потом пошли пешком до Монпарнасса, была, конечно, и Ел<ена> Ив<ановна>. Если бы я была побойчее, я бы Слонима так просто от себя не отпустила. А 6 лет моего затворничества дали себя знать, я и говорить-то совсем разучилась. Зато Ел<ена> Ив<ановна> молодец, она уже взяла его в оборот.

15 октября 1934. Понедельник

   С Юрием мерзко и отвратительно. Сегодня повод к ругани был такой: оказывается, когда он остается с Игорем, то поет ему колыбельные песни и думает, что это очень хорошо. Теперь Игорь уже требует:
   -- Папа, спой мне!
   Я возмутилась: такого оболтуса еще баюкать надо! Юрий тоже возмутился, но с другой стороны.
   -- Почему не надо? Напротив, это очень хорошо, это оставит в нем такие воспоминания, разовьет в нем поэтические чувства.
   -- Пожалуйста, развивай в нем всякие чувства, но только до того, как он лег спать. А то скоро ты его укачивать станешь.
   -- Ну, и вырастет такой сухарь, как ты.
   -- А то вырастет такой болван, как ты.
   На этом обмен любезностями, к сожалению, не остановился, а продолжался разговор в том же духе еще с полчаса. То орет на него ("это дисциплина"), и тут же такая сентиментальность -- под песенку засыпать. Не знаю, какие воспоминания сохранит Игорь об этом -- солдатскую муштру или эти песенки.
   Юрий считает идеалом свою мать[297]. А я этого не вижу. Сентиментальности в нем, как это ни странно, много, а любви, настоящей любви к людям нет. Когда-то он любил меня, но и это чувство прошло, осталась некоторая теплота и привычка. Нет, любит и сейчас, вероятно, по-своему, но не так, как бы мне этого хотелось.
   Иногда я задаю себе вопрос, могла бы я изменить Юрию? С некоторых пор я уже стала отвечать на него утвердительно. Теоретически, конечно. Практически этот вопрос не ставился. А на вопрос: могла бы я порвать с Юрием и связать свою жизнь навсегда с другим, я до сих пор отвечаю: нет!
   Это не логично, конечно, но разобраться в этом, додумать эту мысль до конца мне не удается.

18 октября 1934. Четверг

   Сегодня поссорилась с Мамочкой и так, что чувствую -- надолго. Началось все с какой-то ерунды, из-за того, что я молоко не пила. Все, мол, мы о тебе заботимся, а ты только сердишься. Я, наконец, взорвалась. Заговорила о том, что вообще просила никого обо мне не беспокоиться, что я сама знаю, что делаю, что я привыкла отказывать себе в очень многом, и это никого не касается, и что никто об этом не знает, как, например, никто не знает, что у меня одна пара чулок, и никто мне по этому поводу сочувствия не выражает, а вот из-за чашки молока целая история: заботимся. Говорила, может быть, резко, но лишнего, будто, ничего не говорила. Мамочка со слезами ушла в ту комнату, и я слышу оттуда целую истерику. Папа-Коля ее урезонивает, а она кричит: "Разве ты не видишь, что ей наплевать на нас. У нее никаких чувств к нам нет, ни-ка-ких. Ей только нужно, чтобы мы ей чулки купили" и т. д.
   Тут уже и я заревела. Меня Игорешка утешал.
   -- Мама, не плачь, ну, мамочка, развеселись!
   Этих слов о чулках я ей никогда не прощу. Сейчас же записала в ажанду[298], в счет, все, что она последнее время покупала мне и Игорю: сеточку, материю на пижамку и пальто, которое было куплено против моей воли ("ты заплатила 15 фр<анков>, а мы -- 30, это будет наш подарок"), нет никаких подарков! Я и так почти все записываю, не заботясь о том, известно это им или нет. Лишь бы мне было известно.
   Очень все это мерзко и отвратительно.
   Сегодня поэтому не пошла с Юрием к Ел<ене> Ив<ановне>. Мне всегда было неприятно просить Мамочку остаться с Игорем, она всегда сидела в столовой, не ложилась спать, а мне говорила, что ей это только приятно. Я всегда, возвращаясь домой, встречаю немое осуждение (я возвращаюсь, действительно, поздно). Ну, а теперь, конечно, никаких одолжений.
   Юрий, если не врет, говорит, что обиделся на Мандельштама за то, что тот не пригласил меня выступать на каком-то большом вечере Объединения[299], где выступают "почти все". А мне как-то наплевать. Я давно перестала обижаться на такие вещи, да и не имею на это права: я сама ушла из литературы.

22 октября 1934. Понедельник

   Вернувшись в четверг от Унбегаун, Юрий принес мне поклон от М.Слонима.

26 октября 1934. Пятница

   Вот еще одна запись, которую перед смертью надо будет уничтожить. Я, кажется, влюбилась в Слонима. Именно влюбилась, как девочка, как дура.

30 октября 1934. Вторник

   Вчера была на докладе Эренбурга[300]. Какая сволочь! Начал и кончил с нападок на эмиграцию. "Наши враги, еще пока говорящие на русском языке..." Сколько у них злобы против нас, какой-то мелочной, провинциальной злости. Разве у кого-нибудь из нас была хоть сотая часть такой злобы, хотя б по отношению того же самого Эренбурга, подлеца из подлецов? Крыл, чуть ли не последними словами Адамовича (а тот был на докладе) и Кускову, и очумело -- всех. О самом съезде -- ровно ничего не сказал, кроме того, что нам известно из газет -- даже из эмигрантских. "Мы! Мы! Мы! Мы -- все, конечно, не совершенны, для Запада мы были бы достаточно хороши, но писатели в нашем Союзе должны быть выше!.." и т. д. Трескотня и пошлятина. И сколько злобы.
   Публика интересная. Нигде больше такой не встречала: в первом ряду -- сплошной жид (даже я решаюсь здесь употребить это слово); во втором -- ни одной интеллигентной физиономии. Затем много кепок и красных. Но, конечно, были и "белогвардейцы". Это Эренбург и почувствовал, заявив:
   -- Конечно, здесь я не могу говорить так, как я говорил бы в Москве, там я был окружен друзьями, а здесь...
   Потом были вопросы. На половину он не отвечал, заявив, что они "нецензурные", и выбирал самые глупые, вроде того, что "как вам после Москвы нравятся бледные исхудалые парижанки?" А вопросы, и не глупые, передергивал так, что они выходили "неудачной иронией". Вообще, страшный демагог. А когда приток записок прекратился, а кончать ему не хотелось, начал ругать аудиторию:
   -- Должен сказать, что у нас ни в каком Краснококшайске (дался ему этот Царевококшайск и статья Адамовича!)[301] таких глупых вопросов не задают, и публика так много выше и культурнее, чем в "Пассях"[302].
   Обобщая все -- и по его романам -- я думала, что он гораздо умнее и интереснее. Такой подлец?!..
   Была Ел<изавета> Вл<адимировна>, Тверетиновы (им теперь, как возвращенцам, полагается бывать на подобных собраниях, а ругаться нельзя). Из литераторов, кроме Яновского и бедного Адамовича, никого. Слонима не было, хотя он должен был быть. Жаль.

1 ноября 1934. Четверг

   Все вспоминала, отчего у меня к Слониму было такое предубеждение, такое злобное чувство. И только сегодня вспомнила. Ведь он -- моя первая неудача. Литературная неудача. На нем-то я и споткнулась. Ведь в "Волю России" он меня так и не пустил[303]. Ну, в первый раз, может быть, подгадил и Ладинский, правда, я все-таки думаю, что не без влияния М<арка> Л<ьвовича>, а второй-то раз ни кто другой, как сам редактор.

2 ноября 1934. Пятница

   Сегодня у Ел<ены> Ив<ановны> все выяснилось относительно завтрашнего вечера стихов. Она была "возмущена", что в списке читающих не было меня. Написала Мандельштаму соответствующее письмо. Каково же было мое удивление и негодование, когда в четверг я прочла свое имя (Мандельштам потом уверял Ел<ену> Ив<ановну, что он сам вспомнил). Теперь мое положение получилось очень глупое: читать (даже, вероятно, читать и встречаться со всеми) у меня нет ни малейшей охоты, а не идти -- выходит какое-то ломанье, да и так глупо получилось, что я обиделась на то, что меня пропустили и т. д. А тут еще Ел<ена> Ив<ановна> со своим выступлением! Теперь придется идти и читать, предварительно обругав Мандельштама -- ведь он знал, что теперь я никогда не выступаю. Будут читать 25 человек. Какой ужас! Конечно, иду на провал, на полную неудачу, а потом еще предстоит, вероятно, сиденье в Наполи со всеми... Спрячусь за Ел<ену> Ив<ановну>. Хорошо, если будет Слоним, тогда все окупится. Боюсь, какая я глупая! Какая дура!

5 ноября 1934. Понедельник

   Вот что было на вечере. Даже без особых неприятностей встретилась "со всеми". Кроме того, встретила кое-кого из очень старых знакомых. Читала хорошо и имела большой успех. Я и Ладинский, он больше. Это -- первая часть -- приятная. Дальше пойдет часть совсем неприятная, с отвратительнейшим эпилогом. Пошли на Монпарнасе. Сидели в Ротонде, пили пиво, было очень скучно. Слонима не было, и мне хотелось только спать и больше ничего. Юрий сразу же куда-то исчез. В конце концов, все перешли в Наполи, а мы с Ел<еной> Ив<ановной> ходили, заглядывая во все кафе, -- искать Юрия: ведь у него ключи. Наконец, нашли их всех в Ротонде около рулетки, где они пили коньяк. (Да, когда еще мы сидели в Ротонде, я послала Виктора, чтобы он взял у Юрия ключи, проводил бы меня и вернулся.) Он пошел и пропал. Мандельштам сейчас же завладел Ел<еной> Ив<ановной>. Я потребовала, было, коньяк, но оказалась такая гадость, что пить я не стала. Потом Виктор позвал меня в Доминик пить водку[304], и я, совершенно забыв про a demi[305] уже выпитого, -- пошла. Остальное можно рассказывать либо в трагическом тоне, либо в комическом. Сначала я была склонна к трагедии, теперь потянуло на комедию. Попробую, как выйдет.
   В общем, мы выпили по 4 рюмки, а они громадные... Ну, пиво и сказалось. Виктор был вдребезги, говорил всякую ерунду.
   -- Ты думаешь, что я тебя люблю, как брат сестру? Глупая ты, глупая! Я тебя по-настоящему люблю, понимаешь?
   Или уверял, что у меня в жизни была одна роковая ошибка: я не за того вышла замуж.
   -- Так это ты? Надо было за тебя?
   -- За меня.
   И дальше, что если уж падать, то с таким человеком, как он и т. д. Наконец, на самом патетическом месте пришел Юрий. Тот предложил ему стреляться из-за меня "на одну ночь" (стреляться на одну ночь). Юрий выпил рюмку и пошел искать
   Ел<ену> Ив<ановну>, та просила избавить ее от Монпарнасса и проводить домой. Я вытащила Виктора из Доминик и, хоть Юрий и передал нам (многозначительно улыбаясь) ключи, я без него не хотела идти домой, и мы пошли в Наполи. Что дальше было, я плохо помню. Был народ. Уходил, прощаясь, Адамович. Еще кто-то. Мне было очень плохо, я сказала Виктору, что пойду на воздух. Он что-то промычал, вроде: "Ну, иди, иди!" Вскочил Фельзен.
   -- Куда вы?
   -- Я пойду, до свиданья!
   Он удержал мою руку.
   -- Да куда же вы? Останьтесь с нами. Как же вы? -- видит, что в таком состоянии я никуда не дойду.
   -- Мне плохо, -- и я вышла.
   Села за первый же столик около двери. На меня льет дождь. Руки и ноги у меня мокрые. Одна. Никто не подойдет, кроме какого-то типа, которому я вежливо сказала:
   -- Allez-vous en, monsieur[306].
   Из последних сил борюсь со сном. Состояние отвратительное. Ужас что! Наконец, собрала последние силы, вошла в кафе. Юрия нет. Но являются Виктор с Терапиано.
   -- А, вот и ты! Да какая же ты мокрая! (щупает рукав) Ужас! Юрий, потрогай, какая она мокрая (этот тоже пощупал, верно, он был под градусом)... Что-то говорили оба -- я уже ничего не понимала. Внезапно почувствовала страшный приступ тошноты, выбежала на улицу и меня вырвало. Через несколько минут вернулась в кафе -- Виктора нет. Стоит Терапиано. Хотелось его позвать на помощь, да стыдно было. Облокотилась на столб и стою. Тут меня нашел Юрий. Никогда в жизни я так ему не радовалась! Подобрал он еще где-то Виктора, погрузил нас в такси и привез домой. Раздел сначала меня, потом Виктора. Вот, в сущности, и все, вся драма.
   П хлопочет о переводе Корпуса в Тулон. Что ж, дай-то Бог!
   Что такое беженец? Беженец -- это человек без отечества, без права, без состояния, без собственности. Бездомный скиталец, всем мешающий и бесполезный.
   

5 июля 1921. Вторник

   
   "Кронштадт" стоит под желтым флагом, не ушел в озеро. Там чума. [181]Трое или четверо уже умерли, больных -- двадцать. Говорят, что в одной из американских присылок на "Кронштадт" была дохлая крыса, которая и принесла чуму. Предполагают даже, что это проделка большевиков. Еще новость: с эскадры срочно удирают все крысы. К добру ли? О, проклятые созданья!
   

8 июля 1921.Пятница

   
   Опять Couvent. Когда же этому конец? В чем избавленье? Сегодня весь день у меня какое-то паршивое настроение. Каждую ночь у меня теперь бывают галлюцинации. Я просыпаюсь, все вижу и понимаю, а вдруг начинаю слышать орган, потом мне начинает казаться, что по лестнице и по всем коридорам идет какое-то шествие, вроде крестного хода, я не слышу ни шагов, ни шума, но я чувствую, что они близко и вот-вот я их увижу; потом слышу заунывное, тихое пенье звонка, как в костеле, шорох, порой стоны. Первый момент мне, конечно, делается страшно, но потом страх сменяется какой-то тоской, какое-то страшное предчувствие вкрадывается в душу, становится так грустно, так безразлично. Всю ночь только и думаешь -- когда же утро? Сегодня ночью мне сделалось так страшно, что я пошла к Ляле, хотела ее разбудить, но не могла.
   Раньше начальница обещала пускать нас домой каждое воскресенье, а теперь говорит, что не будет пускать, потому что очень жарко, и мы можем заболеть. Но я думаю, здесь не в этом дело. Что-то она вдруг спохватилась, что в Африке жарко? Я думаю, что здесь виновата чума. Мамочку я просила приходить ко мне как можно реже, а то ведь это очень тяжело, и я здесь буду одна, и до каких же пор? Кто меня избавит от этого? Мне здесь так тяжело, хотя я в этом никому не признаюсь -- зачем? Я уже решила, что до октября я пробуду здесь, так и пусть Мамочка думает, что мне здесь очень хорошо. Зачем же расстраивать ее? Я хочу, чтобы так думали все. Даже здешние девочки уверены, что "Ирина всегда всем довольна, и ей везде хорошо". Что ж, я очень рада, что обо мне так думают, открываться я не хочу. Одно ясно мне, что пройдет еще много-много томительных дней, я ничего не буду видеть из-за высоких монастырских стен, но где же конец?
   Вчера вечером, когда мы гуляли во дворе, я увидела над крышами домов мачту с желтым флагом, -- проходил какой-то корабль. Сердце во мне так и упало. Я даже влезла на скамейку, надеясь увидать весь корабль, но увидела только мачту. Я уверена, что это русский. По мачте могу только определить, что это "Корнилов" или "Алексеев". На мачте был еще маленький французский флаг. Поэтому-то я и думаю, что это русский; потому что на русских кораблях всегда на одной мачте вьется большой русский флаг, а на другой -- маленький французский; в знак того, что они идут под покровительством Франции. А на французских пароходах или на иностранных никогда не бывает такого флага. Поэтому-то у меня и стало так тяжело на душе -- неужели же чума? Сегодня, гуляя в саду, мы с Лялей разговаривали с одной монашкой о России, о большевиках, о том, как мы бежали. Она, должно быть, ничего не слыхала о большевизме, потому что пришла в такой ужас от наших рассказов. Но мы говорили с трудом, сбиваясь, говорили не те слова, но и то произвели на нее такое большое впечатление. Она ничего не знала, не представляла того, что мы пережили за это время! Счастливая. А может быть, и нет...
   Так, не тратя лишних слов, не пускаясь в философию, почти что исподтишка, мне удалось сегодня писать дневник. Все-таки это большое утешение для меня. Написала и успокоилась, что у меня все время такое нервное состояние и мне едва удается сдерживать его.
   

9 июля 1921. Суббота

   
   Леля получила от мамы письмо. Там говорится, что несколько человек с эскадры были в русских лагерях, и французы, боясь чумы, никого не пускают в город. Лоридон издал приказ, чтобы никто из русских не ходил не только в город, но даже в другой лагерь, с кораблей тоже никого не пускают. Надолго ли -- неизвестно. Мы все, конечно, в слёзы. Монашки нас утешают, говорят, что в лагерях всем будут делать чумные прививки, но ведь и эта прививка сама по себе вещь ужасная. А у Мамочки еще порок сердца, страшно боюсь за нее, как только подумаю об этом, так и плачу. Ну, делать нечего.
   

12 июля 1921. Вторник

   
   Сегодня надеюсь получить еще одно письмо из дому -- давно уже не получала. Послать туда письма удалось только два. Сначала нам обещали отправлять письма каждый день, а теперь уж говорят, что только раз в неделю. Одним словом, они делают все хуже и хуже. Сиска уехала в Тунис [182]на богомолье, но, видимо, задала уроки на всю неделю, и с нами занимается арифметичка. Уроков масса, вчера даже голова разболелась. Вообще, я чувствую себя все хуже и хуже. Каждую ночь галлюцинации, это ужасно! Я постоянно вижу какие-то огни и колокола. Ночь -- это мученье для меня. Домой я об этом не писала, но, когда увидимся, скажу. Потом каждый вечер у меня обыкновенно болит сердце. Когда в Сфаяте, после морского купанья Дмитрий Митрофанович сказал, что у меня слабое сердце, я ответила, что не знаю, как оно болит. Теперь я это знаю. Вообще -- все скучно и скверно.
   Руки чешутся домой письмо написать. Нина очень суеверная и, к тому же, страшно откровенная. Я ее зову "душа нараспашку", Grand Bébé [183]. Она так скучает о маме, что все время ревёт, как младенец, и все время только об этом и говорит, даже надоело.
   

13 июля 1921. Среда

   
   Вчера после обеда мы убирали у математички какой-то шкаф, мыли какие-то пузырьки. Девочки были страшно возмущены, что нам дали эту работу: "Мы не прислуга, мы не обязаны это делать, а еще говорят, что здесь хорошо". Только одна я не возмущалась, одна я не находила в этом ничего ужасного. И так всегда. Они все очень милые, славные, с ними я очень дружна, но когда мы начнем о чем-нибудь говорить, они ни в чем не соглашаются со мной, я всегда остаюсь одна против всех. Нина говорит, что мне потому хорошо здесь, что я старше всех. Очень может быть, хотя я только на несколько месяцев старше Ляли и Нины, но Нина младенец, а Ляля зря не болтает, не говорит на каждом шагу, что хочет домой. Они "томятся" здесь, только и думают, как бы уйти отсюда. Нина только об этом и говорит, и ревёт, даже надоело. Наташа в письме даже просит маму взять ее оттуда, потом она это письмо разорвала. Ольга все балагурит, а только о доме и думает.
   Вчера во время этой несчастной уборки вошла докторша, о чем-то долго совещалась с математичкой, потом вызвали меня с Лялей в приемную. Там была Соллогуб, [184]она говорит: "У вас вышло какое-то недоразумение с письмами". Я объяснила, в чем дело. Она говорит: "Они (родственники пансионерок. -- И.Н.) боятся утруждать Гаттенбергера, но все же раз в неделю вы можете писать. Потом они (служба Contrôle civil. -- И.Н.) в панике, что вы пишете по-русски. А меня муж прислал к вам успокоить вас, вы не волнуйтесь, не беспокойтесь, в лагерях все благополучно. 15-го карантин кончается, так что вы скоро увидите своих и т. д. А пока вам придется покориться и писать раз в неделю. Если же вам нужно передать что-нибудь важное, то это можете сделать через меня. А если вам теперь скучно, то я буду приходить к вам на приём". Сейчас же после этого я получила письмо и окончательно успокоилась.
   

15 июля 1921. Пятница

   
   Вчера было очень грустно. К Наташе пришел знакомый, а мы, вчетвером, сели в углу класса, рассказывали кое-что из нашей жизни, вспоминали Россию, так грустно сделалось, всплакнули, потом вместе читали Евангелие. И так вся жизнь наша, все лучшее время проходит так. О, только бы когда-нибудь уехать из этой проклятой Африки; а пока скорее бы своих увидеть.
   

17 июля 1921. Воскресенье

   
   Вчера к Ляле пришел дядя с эскадры, чтобы взять ее на воскресенье домой, и очень удивился, что нас теперь не отпускают. Он сказал, что карантин кончился в пятницу, и поэтому все сегодня ждут к себе кого-нибудь, кроме меня. В последнем письме, в котором я почти ничего не разобрала, Мамочка пишет: "Нам будут делать прививку со вторника и до четверга, и если буду здорова..." (вот не везет-то, остальное я не разобрала). Из этого я заключила, что до четверга ко мне никто не придет. Написала письмо. Наташа его передаст. Пока кончаю. Хочу еще написать после обеда.
   

19 июля 1921. Вторник

   
   Вчера вечером приехала Сиска, и сегодня мы уж занимались с ней. Она вздумала нас экзаменовать, спрашивала все, что мы прошли без нее. Способ, конечно, остроумный, но не особенно приятный. По счастью, все обошлось благополучно, все отвечали прекрасно. У меня за все десятки; только в конце, когда мы читали, я получила 6. О, этот проклятый французский язык, особенно чтение, с 9-ти лет он был мне в тягость, с 9-ти лет он уже не давал мне покоя. Хуже всего я всегда занималась по-французски, и нужно же попасть именно во Францию! Вот теперь-то и приходится жать посеянное. Теперь-то и приходится жалеть об упущенном даром моменте.
   

20 июля 1921. Среда

   
   Сейчас мы все ходили к начальнице и просили ее отпустить нас в воскресенье домой, потому что это день Св<ятой> Ольги, а у нас много именинниц, и они хотели причащаться. Начальница с первого же слова сказала нет, и очень разозлилась, что мы даже второй раз просим у нее; потом сказала, что на воскресенье она вообще нас отпускать не будет, как там ни проси. Одним словом, дело дрянь. Когда в воскресенье ко мне приходил Папа-Коля, он сказал, что в четверг будет об этом говорить с начальницей; только навряд ли ему что-нибудь удастся.
   

21 июля 1921. Четверг

   
   Лялю позвали купаться, сделали ей ванну, хотели вымыть голову, но потом решили, что она еще чистая (а она не мыла уже третью неделю), и сказали: "Ну, в следующий раз вы вымоетесь дома в сентябре". Об августе уже ни слова. Еще новый обман. Ну и с грязной головой три месяца ходить тоже не очень-то приятно. Как все-таки французы живут по-свински. У нас, в России, полагается купаться каждую неделю, а здесь я за все время, что была здесь, купалась только один раз, на третий день, как попала сюда. У нас полагается перед едой мыть руки, а здесь умываются только раз в день, утром, в маленьком тазике; там надо вымыть и лицо, и шею, и руки, потом причесаться и опять вымыть руки в этой грязи. Оттого руки никогда не целую, как там монашка ни злится и ни ворчит. Это так не только в монастыре, но и вообще у всех французов. Все у них делается только напоказ.
   Нас теперь после goûter [185]водят гулять на пляж. Нам дали громадные соломенные шляпы с яркими-преяркими лентами, все по моде. Но что только мне стоило уговорить монашку дать мне чистое платье; и это было первое платье, которое я переменила, вернувшись из дому. Мы переезжаем на пароме бухту и идем в такое место, где почти никого нет. Две монашки, все в черном, под зонтиками, и пять девчонок в этих идиотских шляпах, которые все время слетают с головы, -- все это мне странно напоминает комические картины в кинематографе.
   

27 июля 1921. Среда

   
   Давно, давно же я не писала дневник, все времени не было, то есть время-то было, но мы все сидим в саду, а нового много. Прежде всего, в прошлое воскресенье я была дома. Это вышло совсем неожиданно, не без приключений, было много интересных и замечательных фактов, но это уже в прошлом, писать не стоит. В понедельник вернулись. Наташа в слезах, я довольно бодрая, хотя мне очень не хотелось уезжать. Девчонки меня не понимают: "Хорошо тебе, ты домой не хочешь", -- твердят они. Дома Дмитрий Митрофанович осматривал меня и сказал, что у меня расстроены какие-то нервы и мне надо принимать какие-то капли и бром. Все это я взяла сюда. Капли пила один день, а потом бросила. Бром до сих пор еще лежит в кармане, потому что я знаю, что после него спать хочется, а здесь это не годится. Еще у меня есть какие-то лепешки от бессонницы. Сегодня я решила все ликвидировать, тем более что чувствую себя плохо. Вечером приму все пять порошков брома и лепешку. Я уже много раз в своей жизни делала в себе опыты, они, правда, к добру не вели, все-таки интересно посмотреть, что будет.
   У нас теперь установлено строгое расписание.
   Делать нечего, писать нечего, и скучно, и скучно без конца. Ну хоть бы что-нибудь интересного! Ничего! Один день до смешного похож на другой. В 6 часов ровно просыпаюсь, в 7 Ґ понемножку одеваюсь, приходит Сиска. Одеваемся, потом кофе, потом до 8-ми можно говорить по-русски. Или играем на рояле, или повторяем уроки. В 9 урок французского, в 10-11 арифметика; если не играю утром, то играю от 11 до 11 Ґ, потом учу уроки. В 12 обед. Потом до трех часов мы можем говорить по-русски, от 3 до 4-х перемена на французском языке. В 4 -- goûter, с 4 Ґ до 7 прогулка, в 7 обед и до 9 Ґ перемена на французском языке. И так изо дня вдень, и за все ставятся точки.
   Здесь скучно, но в Сфаяте еще хуже. Сейчас дует сирокко, жара, духота невыносимая, даже здесь, у моря; что же в Сфаяте, на горе?! Настроение чего-то скверное, сама не знаю -- почему. Чего-то хочется, чего-то жаль, не знаю, что и делать. Мамочку хочется! Она завтра не приедет, очень уж жарко. Она будет приезжать на фуре по четвергам. В середине августа нас отпустят на 8 дней.
   

12 августа 1921. Пятница

   
   Зачем мне теперь писать дневник: меня больше нет, а есть актер. Это все, все и все!!!
   Зачем длинные размазанные фразы, когда в душе только одно -- отчаяние. В горле словно какой-то клубок вертится и не дает мне ничего ни делать, ни думать. Хочется здесь все парты, все столы опрокинуть!
   

14 августа 1921. Воскресенье

   
   Видно, только по воскресеньям мне удается писать дневник. Постараюсь же отметить все, что произошло.
   За эту неделю я четвертая по поведению и третья по занятиям. Здорово! Правда, по поведению я отстала только потому, что не болтаю много за столом, а точки ставятся, главным образом, за разговоры. А в занятиях я отстала умышленно: не хочу переутомляться, не хочу, чтобы у меня опять началась головная боль и галлюцинации. Несколько раз мы все вместе уговаривались не учить всего урока, но в результате все выучивали, хотя по ночам, да учили. Я теперь имею совершенно ясное представление обо всех. Нина: эгоистка, карьеристка, слабовольная, слабохарактерная, искренняя, очень открытая, не самолюбивая. Ляля: самолюбивая, замкнутая, твердая, несколько честолюбивая, с большим самомнением, с большим самообладанием, тихая, спокойная.
   

19 августа 1921. Пятница

   
   Опять дома. В среду приехала сюда, в четверг уеду. Здесь все по-прежнему, очень смешно. Начала я с Мамочкой разговор о зиме, говорили мы много, но ни на чем не остановились. Мамочка отговаривает, хотя прямо ничего не говорит. Пока подожду об этом заговаривать, успею, к тому же говорят, что нас переведут в Тулон -- это не только простой слух, об этом уже говорил адмирал, что было бы, конечно, самый лучший выход.
   

21 августа 1921. Воскресенье

   
   Как-то в разговоре Мамочка сказала мне, что в Париже есть какой-то русский университет, [186]куда бы меня могли принять, и если бы это было поближе и т. д. Тогда я не обратила на это никакого внимания, потом подумала об этом, хорошенько взвесила это и решила, что я бы поехала, и одна бы поехала с большим удовольствием. Учиться хочу я. В монастыре я ничего не учу, работает совсем не ум, а только язык. Скучно мне после пятого класса учить Адама и Еву. В большой класс меня все равно не поместят, да и мне это было бы не по силам. Вся цель у меня, конечно, выучить язык, да и это-то что-то сомнительно. Я уже пробыла в монастыре три месяца, а успехи очень и очень незначительны. Ну, конечно, если бы я провела в монастыре год, может быть, и заговорила бы, но целый год... а за этим годом будет другой, а где же конец?! Когда же мы уедем отсюда, о России как-то и думать нечего, хотя бы на материк. Где же мне заниматься? Ведь если кончать школу в монастыре, то я кончу к двадцати годам, а то и позже. А учиться мне хочется. В Париж-то меня, конечно, не пустят: и денег нет, и визы нет, да и Мамочка не захочет отпустить меня одну так далеко. Но как бы мне хотелось! Я уже не ребенок, и смогла бы прожить и одна. Но об этом нечего и думать. У меня уже другая мысль: в Сербии -- Харьковский институт, там же и Александр Васильевич, да и в самом институте у Папы-Коли много знакомых; если бы как-нибудь поместить меня туда, но опять-таки, нет денег. Об этом я еще поговорю. Бог даст, кое-что и выедет. Это моя последняя надежда. Неужели же мне придется унывать целый год, а может быть, и больше, в этом монастыре, где тупеет разум и немеет язык. В Сфаят я тоже не хочу: будут драмы. А в душе у меня сейчас драма! Выйдет из меня недоучка, недоросль; одним словом, ничего хорошего, ничего из того, что я бы хотела. Придется бросить все, учить язык, чтобы зарабатывать хлеб. Вот мое будущее. Цели в жизни не вижу, красоты ее не чувствую. Вот откуда у меня такие мрачные взгляды на жизнь, вот откуда у меня отчаяние и такая безысходная тоска, которая так огорчает Мамочку и поражает тех, кто читает мои стихи. А как же не быть ей? Я знаю, что на долю каждого человека положено одинаковое количество и горя, и радости; я знала много радости, теперь мне осталось только горе. Я знаю и чувствую, что будущее мое будет очень нерадостное, и, как ни тяжелы мои дни теперь, они будут самыми счастливыми во всей моей жизни. Что же будет дальше!!! Предаться безумию, вот спасение!
   

16 сентября 1921. Пятница

   
   Последний раз я писала в Сфаяте. После этого я опять купалась в море, опять, конечно, хворала, так что пошла в пансион не 1-го, а 4-го, в воскресенье. Но, должно быть, я вышла еще слишком рано, потому что в тот же день у меня был обморок. Вечером все девочки, кроме Ольги, были наказаны за то, что разговаривали в дортуаре, и их отправили спать сейчас же после ужина. Мы с Ольгой были в саду. Нас караулила монашка красного класса (как я в ней разочаровалась) и все время заставляла нас бегать. Я чувствовала себя отвратительно: первый день, как встала, протащилась по жаре 6 километров, обморок... Ольга сказала ей, что "Irene больна". -- "Если бы Irene была больна, то она осталась бы дома, а так как она пришла, то, значит, она здорова, а если она здорова, то должна бегать". Таков был ответ монашки. После этого мне все время нездоровилось, а в четверг я совсем слегла. Началось все с желудка. Так как в четверг был праздник, то был очень плотный обед: на первое был суп с лапшой, он был страшно горячий, а так как в приемные дни настроение бывает такое, чтобы все делать скорее, то мы подлили туда воды, получилась такая гадость, что вспоминать тошно. На второе была дыня, причем была прочитана целая лекция о том, что если дыня дается к десерту, то ее надо есть руками, а когда она на второе, то едят ее вилками. На третье была курица, я уже ее ела с трудом. Потом было картофельное пюре, но уже все ели через силу, а потом еще кусок пирога. Когда мы вышли из-за стола, то мне было что-то не по себе. На прием ко мне пришел Папа-Коля, я уже еле видела. Как раз в этот день были Наташины именины, [187]к ней пришла тетя с сыновьями Мостиком и двухлетним Володькой. Наташа угощала меня пирожным -- это было уже слишком. Ее тетя скоро ушла, пришел Лялин папа, больше никого не было. Я совсем расквасилась, притом мне страшно хотелось пить. Папе-Коле тоже что-то нездоровилось, и он молчал. В другом углу сидел Лялин папа и тоже дремал. Никто ни слова. Такая веселая картина! Мне даже досадно стало: стоило для этого тащиться в такую даль, не мог будто и дома помолчать. В 4 часа он ушел, а я, спросясь у монашки, отправилась в дортуар и, как убитая, спала. Пятницу и субботу я почти все время лежала. Было ужасно то, что меня все время тошнило, а меня заставляли есть, а то, говорят, "вы совсем ослабеете". В то время когда мне было противно даже думать о еде, монашенка подносила мне к носу кружку с чаем и говорила: "Le faut boire, ce vous fait bien. Courage, courage, ma petite!" [188]
   

20 сентября 1921. Вторник

   
   В воскресенье 11-го утром в класс входит начальница и говорит: "Здесь должен быть ремонт, и потому я вас отпускаю на 8 дней домой". В тот же день на прием ко мне пришли Мамочка с Папой-Колей, и мы поехали домой. Я не могла идти пешком, и меня привезли совсем больную. Думали, что у меня брюшной тиф. Но все обошлось благополучно, только у меня была желтуха. Потом мы получили из монастыря письмо, где говорилось, что нам надо возвращаться только 3-го октября.
   

22 сентября 1921. Четверг

   
   В Корпусе происходит очень неприятная история. Она уже тянется давно и никак не может кончиться. Дело вот в чем: в цейхгаузе были какие-то грязные-прегрязные куски бязи, из которых было решено делать портянки, но предварительно их дали выстирать 2-ой роте. Лень кончать...
   

25 сентября 1921. Воскресенье

   
   "Вот лето и прошло. Почувствовала ли ты его, Ирина?" Я здесь повторяю те же слова, какие писала в дневнике год тому назад. Лето прошло, но опять, как и в прошлом году, я не чувствовала его. Прошел целый год, год больших и сильных переживаний, время летит, время не ждет, а я его и не чувствую, не ловлю его, не пользуюсь им. Я сейчас просматривала мой второй дневник (самый любимый из всех моих тетрадей), и попалось мне то место, где вложен у меня сухой осенний листок и где писала о том, что этот листок будет мне вечно напоминать, "что жизнь только одна, что время не останавливается, что каждый день, каждое мгновение нужно жить, жить полной жизнью, а не ждать". Я согласна с этим. Надо жить, не теряя времени, да оно как-то само собой теряется. У меня сейчас есть одно большое желание, уйти из монастыря. Я уже об этом как-то писала, больше писать не хочу. Если же мне это не удастся (а мне бы только этого и надо), то значит, что уж такова моя судьба и надо покориться. Ведь ношу же я крестик "терпенья", даже выцарапала там: "Претерпевший до конца -- спасется", значит, мне надо терпеть все, до самого конца. Если я не брошу монастырь, тогда я уже покорюсь навсегда, больше не будет ни одной жалобы, ни одного намёка... Тогда вся моя жизнь свернется в сторону, я вырасту, возмужаю сердцем, но останусь глупым, беспокойным ребенком. Там я отвыкну от людей, там я научусь молчать, научусь скрываться под маской. Значит так надо, и я буду терпеть. Как мне ни будет тяжело, я не пророню ни одного слова, ни одного звука. Значит, так надо.
   Но пока я еще живу. Мне еще осталась неделя. Она моя. Но я знаю, что проведу ее так же глупо и бессмысленно. Я нездорова. Вот уже больше месяца, как я чувствую страшное недомогание, во всем слабость и усталость. Потому-то такая я вялая и скучная, такая равнодушная ко всему и инертная. Мамочка все думает, что я распускаюсь, никак она не хочет понять, что я больна. Я и сама не могу понять, что со мной. Постоянно голова болит, нервничаю, все реву. То вдруг электрический ток пробежит по телу, руки задрожат, все так и валится, ноги подкашиваются и сама не своя. А все думают, что если не лежу в постели и жару нет, то, значит, здорова, значит, надо быть живой и веселой. (Рассуждают, как монашка красного класса!) А как бы мне хотелось теперь... не надо бы эту мысль допускать, но мне бы очень хотелось теперь заболеть, заболеть серьезно, с жаром, с бредом, пролежать бы в свое удовольствие месяца полтора. Скверная мысль, соглашаюсь, но зато редкая правда.
   Потом я теперь стала страшно на все раздражаться и нервничаю, по всякому поводу расстраиваюсь. Разве это было когда-нибудь, когда я была здорова? Много плакать стала, правда, так, чтобы никто не видел, но все-таки. Нет сил сдержать себя. Разве мне не тяжело смотреть, как Папа-Коля стирает!? Ему-то я ничего не скажу, а потом плачу. И знаю, что глупо, а все-таки плачу. Потом -- предмет моих печальных размышлений, это -- Врангель. Мне его невыносимо жаль, так болею за него. Везде, где только встречается его имя, где-нибудь в разговоре или в газетах, везде отзываются о нем с такой насмешкой, иронически, все стараются его уколоть, унизить, обвинить; небось, в Крыму все так лебезили перед ним, а теперь мало того, что оставили его одного, да ругают и судят, все еще стараются очернить его, оскорбить, унизить... Сколько иронии, сколько сарказма связано теперь с его именем. За что, за что же, Господи?! Вот и плачу я, целые дни плачу, как будто ему-то от этого легче.
   Наташа с самого своего приезда в Сфаят со мной не разговаривает, странная она. Еще в прошлый отпуск она мне прислала письмо (в стихах), где в самых трагических выражениях говорит, что "ты меня бросила, ты больше не хочешь со мной дружить, ты предпочла меня другой девчонке (намек на Лялю или Нину: она меня страшно ревнует), ты меня теперь стала презирать, так уйди ж от меня" и т. д. Я ей тогда ничего не ответила. А в следующий раз, как мы приехали в Сфаят, она мне не сказала ни одного слова. Даже смешно, куда я прихожу, она моментально оттуда уходит. Подружилась с Ируськой Насоновой, с Шурёнкой, в общем, со всей детворой и, верно, думает наказать меня своим презрением. Однако сегодня не вытерпела, подошла к двери и говорит: "Ирина, ты не можешь дать нам карты?" Я посмотрела на нее с удивлением и ответила: "Я не знаю, где они". Да, я уже давно поняла, что она мне не пара и уже много раз жалела о бывшей дружбе: я уже второй раз поддаюсь на удочку: первый раз с м<ада>м Александровой, второй раз -- с Наташей. Но Наташа существо безобидное, она ничего плохого не сделает, а если она станет чего-нибудь болтать из того, что я ей говорила, то и я в долгу не останусь, тоже развяжу язык, а она этого страшно боится.
   

8 ноября 1921. Вторник. Сфаят

   
   Теперь, когда все уже прошло, запишу.
   Я прошла за этот месяц много, очень много, цель достигнута. 29 октября я ушла из монастыря, теперь уже навсегда. Но что только мне это стоило! Помню я этот ужасный, да -- ужасный, момент, когда я в первый раз после каникул вошла в дортуар; вошла и не узнала его: стояло вместо пяти уже 10 кроватей, все под белыми покрывалами, все ночные столики тоже перекрашены в белый, дортуар стал другим. С одной стороны все кровати были с иконками -- по ним я и узнала, что это кровати русских; я долго искала свою кровать, нашла по иконке. Тут я и почувствовала, что всему конец. В это время вошла Наташа в слезах и сразу заговорила со мной: "Ирина, подожди меня!" Так странно. С тех пор пошли скучные и однообразные дни, до того скучно, что мне казалось, что они не пройдут, и утром у меня была только уже одна молитва: Господи, хоть бы скорей прошел этот день, а вечером: Слава Богу, что день прошел. Сначала меня, Лялю и Нину хотели перевести в следующий (белый) класс, испытывали нас две недели, но потом все-таки оставили в голубом. Наташа тоже с нами. Учиться было очень трудно. Уроков даже и для француженок много, а я, понятно, в один час учить их не успевала. Сиска это понимала и считалась с этим, а Луна требовала от нас, как от француженок. С половины месяца, даже раньше, я начала прямо говорить, что хочу уйти. Я знаю, что Мамочка и Папа-Коля этого страшно не хотели, они считали это чуть ли не смертью. Но я настаивала. Мне хотелось не только уйти из монастыря, но именно жить в Сфаяте. Мне хотелось взять на себя всю работу, что так противна там, хотелось внести мир в нашу кабинку, хотелось сгладить все конфликты и неприятности, быть "козлом отпущения". Хотелось даже внести не столько физическую помощь, сколько нравственную. Я чувствовала себя сильной и способной на это. Мамочка со слезами уговаривала меня, все надеялась, что стану благоразумна и пойму, что там лучше. Впрочем, она не противилась. Она только хотела, чтобы я поняла. Я понимала это, но я настаивала на своем. Я поступала жестоко, страшно жестоко, сама я мучалась не меньше. После приемов я чувствовала себя совершенно разбитой и не могла не только заниматься, и думать не могла. Наконец Папа-Коля переговорил с начальницей (он делал это через силу), та вызвала меня, спросила, что мне особенно трудно и обещала взять у меня арифметику и физику, хотя я их все-таки продолжала учить. Для пробы я еще осталась на полторы недели. В это время ко мне никто не приходил: делали прививку тифа. Потом у меня начались разговоры с Сиской. Она водила меня в пустой класс и там спрашивала, почему я хочу уходить. Кое-что я ей говорила. Но она все ждала главного: "Может быть, потому, что вас Наташа изводит, да? Может быть, потому, что вы здесь одиноки, вам не с кем поговорить, так говорите со мной, ведь я вас люблю и буду вам другом и т. д." Зачем такие разговоры? С тех пор я стала от нее бегать. Если человек мне нравится, то он мне нравится только до тех пор, пока я сама ему не понравлюсь, и он мне это чем-нибудь выскажет; с тех пор я начинаю его ненавидеть, он мне делается противен. Так было уже много раз. Сиска меня уговаривала остаться, говорила, что это вопрос всей жизни, что от этого зависит моя судьба, одним словом, говорила все то, что говорил Папа-Коля, а Мамочка советовала еще подумать, подумать, а разве я не думала!? Мало плакала, мало мучалась!!! В субботу была ассамблея, я получила большой картон, как и Ляля (Наташа была уверена, что если я и останусь, то только из-за него). В субботу нас отпустили на три дня, и я вернулась в монастырь только за вещами.
   Начала заниматься с Папой-Колей русским языком и историей, переговорила с Надей, и сегодня у нас возобновляются уроки математики. Сегодня Надя была на истории. Вчера у меня быт первый урок французского с В. Н. Соловьевой. Завтра буду делать тифозную прививку. Хочу приучить себя к четырем вещам, которые необходимы в жизни: к холоду, к голоду, к раннему вставанию и к работе. Что-то выйдет...
   

13 ноября 1921. Воскресенье

   
   Печальная годовщина... Ровно год назад, как мы покинули Россию. А сколько еще таких лет впереди... кто знает. Когда вернемся мы? Быть может, никогда? Мне временами кажется, что никто из тех, кто год тому назад покинул Россию, туда уже не вернется. Откуда такая уверенность -- не знаю. Но, по-моему -- это так и должно быть. Все, в ком есть хоть немного совести, не должны возвращаться. Это была бы самая искренняя, самая нужная жертва. Русские за границей -- это отборные негодяи, не говоря, конечно, о частностях. Конечно, я могу наблюдать лишь очень незначительное число, но, судя по всему, так и везде. А такие люди России не нужны. Они не способны создать ее, они ее только погубят. Им нет места дома. Так я думаю. Может быть, ошибаюсь.
   В газете сообщение, что Слащев из Константинополя исчез, и, по-видимому, удрал в Севастополь. Предполагают, что его сманили большевики, а другие уверены, что он уехал подготавливать какие-нибудь восстания, хотя не думаю, чтобы он был такой дурак.
   

2 декабря 1921. Пятница

   
   С тех пор прошло много времени. Многое переменилось. Занятия идут регулярно, занимаемся по всем предметам, начали даже физику. Кроме того, в Бизерте организованы группы для занятия французским. Я тоже туда начала ходить, была в понедельник, следующий урок завтра в 4 Ґ дня. Хожу туда со всеми своими преподавателями -- алгебра, геометрия, физика, русский язык, история -- не все же им меня учить, поучимся и вместе, еще посмотрим, кто кого сильнее. В нашей группе я, пожалуй, самая младшая; есть и глубокие старики. Урок проходит очень живо и весело. Только в понедельник у меня осталось тяжелое впечатление, вот почему: когда мы шли назад, было совсем темно; я и Равич-Щерба случайно забежали вперед и далеко ушли от отставших. Сначала все ничего, -- человек, как человек, посторонние разговоры, потом, под самым Сфаятом, в так наз<ываемом> "Гефсиманском саду", где самый крутой подъем, и к тому же одетый в тень, он вдруг обнял меня, якобы помочь лезть в гору, потом вдруг начал руку целовать. Я так оторопела, что не нашлась, что делать -- мне и страшно было одной в лесу с таким субъектом, и противно. Я еле шла, напрягала все усилия, чтобы идти скорее, а он все предлагает отдохнуть. С тех пор я его видеть не могу.
   

4 декабря 1921. Воскресенье

   
   Я уже давно пою в хоре. У нас теперь новый регент, [189]и с ним ничего не выходит. Вчера еще туда-сюда, врали, конечно, но еще ничего. Сегодня до обедни устроили спевку. Пели отлично. Хор у нас довольно-таки слабый: три дисканта (причем мы с Мамочкой ничего не знаем, поет только Елизавета Сергеевна), два альта, четыре тенора и шесть басов. Сегодня разучили несколько вещей, причем часто теноры брали партию дискантов. Все это было бы еще ничего. Но в церкви пели скандально, хуже я не могу себе представить. Регент подает тон раз десять -- и все по-разному. Врут, ни одну вещь мы не начали верно, врали даже в "Господи, помилуй!", да еще как врали, да в такой праздник. Я так расстроилась, что даже плакала дома, поэтому не пошла на лекцию о. Спасского.
   

22 декабре 1921. Четверг

   
   Я сегодня не на шутку рассердилась на Надю. У нас в 1Ґ история; она играет в теннис; за 5 минут до урока я ее зову, она нейдет, говорит, что еще рано; зову ее ровно в 1Ґ она нейдет, говорит, что по расписанию урок в 2; я ее зову, она не хочет идти, я рассердилась, говорю: "Ну, я за вами больше не пойду, одна буду заниматься". Так и хотела сделать. Но, к несчастью, Дембовский забыл про урок. В 2 часа я за ним пришла, но ему уже надо было идти на форт, он очень извинялся, просил отложить урок до семи. Тогда я села читать на "дачке". [190]Надя мне кричит с площадки: "Ирина, учитель еще не пришел?" (это было около 2 Ґ). Я ей ответила: "Мы уже кончили заниматься". -- "Не выдумывайте!" -- "Очень, -- говорю, -- надо мне выдумывать!" Решила до ужина ничего не говорить. Вообще же, она часто манкирует занятиями: то она в город едет, из-за этого все уроки отменяются (теперь в таких случаях я буду заниматься одна), то в субботу перед русским гулять ушла с гардемаринами, но тогда я занималась.
   Я целые дни занимаюсь, буквально нет свободного времени. Пою в церковном хоре. Вчера три часа была спевка, а ничего не выучили. Поем ужасно, ни разу не спели верно "аминь". Прогресс в обратную сторону. В воскресенье вечером, 15 декабря (ст<арого> ст<иля>), за всенощной была панихида по Николаю II. [191]Папа-Коля демонстративно вышел. О. Спасский сказал слово, содержание такое: "В доброе старое время как мы не ценили нашего императора, его окружали льстецы, но как он был одинок! Помните, как в первые же дни революции все отшатнулись от него, как быстро все, кто называли себя его друзьями, надели на себя красные банты. В дневнике государя в день его отречения стояла одна только короткая фраза: "Кругом подлость, трусость и измена". Да, мы не понимали его тогда, и он пал жертвою мятежа. Но теперь, когда Россия стонет под игом анархии, когда русский народ устал от страшного междоусобия, все с любовью и с грустью вспоминают о добром старом времени; и даже за границей, среди русских эмигрантов организованы многочисленные монархические круги, которые ставят себе целью спасти Россию из такого тяжелого положения, в каком она находится сейчас, спасти от бесконечных междоусобиц и вновь объединить ее под властью монарха". К этому и прибавить-то нечего. Известно, что Корпус -- черносотенное гнездо.
   

2 января 1922. Понедельник

   
   Новый год начался недурно, т. е. работой. В субботу Надя говорит мне: "Ирина, мы с мамой решили, что пора уже нам устроить каникулы, мне теперь так много дела, я готовлюсь к спектаклю с 3-ей ротой. [192]Да ведь и в гимназии распускают тоже в это время". На это я ей возразила, что в гимназии занятия начинаются не с ноября, как у нас, и решила не сдаваться. Потом уж меня Мамочка убедила, что ведь преподаватели-то начали занятия не с ноября. Я согласилась. Пришли мы с Надей в барак и заявили преподавателям, что мы "распустились". Теперь я свободна. Не скажу, чтобы это меня очень радовало.
   Встречали мы Новый Год. И нахожу, что это совершенно правильно. Ведь это праздник гражданский, и если мы живем по новому стилю, то и встречать надо по-новому. Церковный год -- 1 сентября, а 14 января -- это просто "старорежимный". Просто, мы не можем отвыкнуть от старых привычек. В эту ночь Папа-Коля был дежурным. Мы сварили глинтвейн, изжарили каких-то оладий, к нам пришли Насоновы, и мы очень мило и хорошо встретили Новый Год. В преподавательском бараке тоже была встреча. У них было очень шумно, даже, пожалуй, слишком. Один молодой мичман, по прозванию "Катя", [193]нарядился дамой, но, в конце концов, так напился, что начал даже стрелять. Произошел переполох. В барак моментально явился Помаскин с револьвером, Брискорн -- чуть ли не со штыком и Папа-Коля -- с колотушкой. В результате, говорят, что "Катя" списан в 24 часа.
   Со вчерашнего дня я отдала себя общественной работе: теперь идут приготовления к празднику, и предстоит много печь. Надо, например, сделать шесть тысяч пряников. Никто из дам не идет, но у меня совесть чиста: я работала вчера все время. Так буду и впредь. Ведь это работа для всех. Сейчас жду, когда Вера Петровна Тихомирова позовет меня на камбуз.
   Одна приятная новость: у нас новый регент (бывший кок). [194]
   

15 января 1922. Воскресенье

   
   Прежде всего необходимо быть откровенным с самим собой. Без этого невозможно быть честным человеком. Надо сознаться, что у меня есть один порок, за который я имею право себя презирать. Это -- лень, или даже не лень, а вернее, просто неумение пользоваться временем. У меня есть много обязанностей по отношению к самой себе, много начал, которые я должна кончить.
   

17 января 1922. Вторник

   
   Нет, это не лень, о чем я писала прошлый раз. Я нашла для этого удачное слово. Это слабоволие. Да, надо быть откровенным с самим собой. Увы, надо сознаться в том, о чем не хочется и думать. Только тогда я и полюблю мой дневник, когда я буду в нем вся как я есть, когда в нем будет много правды, горькой правды, а не как фантазия или идеал.
   

25 января 1922. Среда

   
   Сейчас я одна. Мамочка с Папой-Колей ушли в Надор на вечер, там студенты справляют Татьянин День. Я туда не пошла и здесь, одна, справляю именины Тани, той самой Тани, имя которой за последние полгода даже "не упоминается в моем дневнике". Но не потому, что я забыла о ней, разлюбила ее, нет, ее я никогда не забуду и не разлюблю. Пусть мы с ней никогда больше не увидимся, никогда не сойдемся, она для меня навсегда останется прежней, милой Таней. Какая она теперь? Что с ней? Боже, как хочется ее увидеть. И я хочу, чтобы этот день ее именин был всегда, всегда хорошим и приятным. И я именно отмечаю этот день, потому что она так безнадежно далека от меня; потому-то у меня с ней связано столько хорошего, и это, именно это хорошее, я уже не встречу и ее не увижу. Милая, если бы она знала мое одиночество, мою тоску!
   

30 января 1922. Понедельник

   
   Быть гением, быть великим, совершать подвиги могут лишь немногие, но быть честным и высоко поднять свою нравственность -- это право каждого. Ерунду я о себе думала раньше, что я что-то особенное, и меня никто не понимает. Такой же я человек, как и все, может быть, даже и меньше других. Но что же мне мешает стать больше? Для этого не нужно ни талантов, ни гениальности, нужна только прямая, просветленная мысль.
   Мысль у меня есть; хоть я физику не понимаю, но все-таки самые элементарные понятия о себе пойму. Многое еще для меня остается неясным, убеждения непрочны и слабы, но у меня есть одно убеждение, которое, по-моему, лежит в основе всего: человек живет в свое удовольствие, все делает только для самого себя, творит добро или зло только для удовлетворения своей совести, мотивируя тем или другим. Самая тяжелая обязанность -- обязанность перед самим собой, перед своей совестью.
   

23 февраля 1922. Четверг

   
   Давно, давно я не занималась этим хорошим делом. В душе уже много кипело и даже перекипело за это время. Было время, когда я была страшно зла, когда я чувствовала себя глубоко обиженной. Дело в том, что ведь сейчас у меня, действительно, нет ничего интересного. Жизнь идет так бледно и невесело. Вот если бы не было моего холодного наблюдательного пункта, как я называю критическое отношение к окружающему, да светлых, правда, далеких надежд на далекое будущее, то и жить не стоит. Но утешаться одними только надеждами невозможно; постоянно только наблюдать -- тоже тяжело, для этого нужно быть слишком убежденным реалистом, т. е. не уметь чувствовать. Создать в самой себе новый мир и жить исключительно в нем -- я не могу уж потому, что я все-таки реалистка. Остается одно: отыскать в своей повседневной жизни что-нибудь такое, что можно возвысить, то, чему можно отдаться, если не целиком, то, во всяком случае, настолько, чтобы создать себе хоть какую-нибудь цель. И я нашла: это наши многочисленные спевки. Поем мы много, но я готова петь еще больше. Поем -- одно только и есть утешение. Может быть, это и ложная идеализация, но ведь если нет счастья, так надо его выдумать. Я живу от спевки до спевки. А тут вдруг неожиданный каприз "верхов": реформация хора. Приказано составить хор из гардемарин и кадетов. И в прошлое воскресенье этот хор уже пел. Казалось бы, что такая реформация непонятна. Но нам всем ясно, где тут собака зарыта: и адмирал, и Китицын -- глубочайшие атеисты; если они и ходят в церковь, то только потому, что этого, наверно, устав требует. Кит возмущается тем, что служба длится больше часа. Приходит он всегда к концу. Когда мы поем что-нибудь концертное, длинное, он всегда "страдает", это видно по лицу. Это его раздражало. Ну а мальчишки, конечно, ничего нотного учить не станут. В прошлое воскресенье, когда пели они, адмирал был очень доволен. "Молодцы, скоро спели", -- откровенно признавался он. А мы получили полную отставку. Это для меня было уже так горько, что я совсем расстроилась, расхандрилась. Хотя еще не все кончено: регент сказал, что Пост и Пасху он будет петь еще с нами. Но довольно об этом.
   Вчера утром Мамочка уехала в Тунис. Вернется она в субботу. Все-таки скучно без нее. Так и кажется: вот сейчас она придет из мастерской с брюками в руках и с сантиметром на шее, [195]придет и сразу начнет передавать какие-нибудь новости. Какая она все-таки общительная, всегда все расскажет, всегда всем поделится. Должно быть, с такими людьми жить легко.
   

24 февраля 1922. Пятница

   
   Сегодня у нас в Сфаяте были блины. Блины были хорошие, с селедкой, с яйцом и даже на сливочном масле. Обошлись они Хозяйственной части около тысячи франков. Когда адмиралу указывали на эту страшную цифру, он возражал, что "все-таки необходимо справить христианский обычай". Вот истинный христианин!
   

12 марта 1922. Воскресенье

   
   Еще так недавно моя душа кипела сильным желанием. Теперь оно уже догорает, и пройдет еще очень и очень немного времени, как все мои желания и надежды рассыплются в прах. Дело в том, что недавно корпусом получена телеграмма от Меркулова: [196]он предлагает Корпусу ехать во Владивосток. Последнее время всюду только и было разговоров, что о Владивостоке. Большинство отнеслось к этому проекту очень недружелюбно. Появились остроты: "Не мы к Меркулову поедем, а он к нам". Но Китицын совершенно серьезно обсуждает вопрос, на каком корабле ехать. Ехать предполагается в сентябре, езды до Владивостока четыре месяца! Пожалуй, немножко рискованно. Но меня это известие разожгло. Меня больше не привлекает ни Прага, ни Париж, только бы поехать! Но, увы, все, что мне хочется, то никогда не бывает. Интересует меня, конечно, не Владивосток, но самая дорога. Разве когда-нибудь после представится такой случай? Разве раскачаешься? Вслед за этим читаю в газете: "Хабаровск занят красными". Надежды не теряю. Вчера доходит да меня такая новость из "La Dépêche Tunisenne" [197]: "Владивосток пал". [198]В этих двух словах непонятная сила, какой-то удар. Они мне напомнили что-то далекое, далекое... Я выслушала это известие с таким чувством, с каким давно, на Кавказе и в Крыму, узнавала о падении одного города за другим. Какой-то животный ужас впивается прямо в сердце, не то грусть, не то отчаяние. И теперь -- как будто это случилось совсем близко от меня, как будто грозит мне бегством и неизвестностью. Наоборот, оно оставляет меня надолго в совершенном покое. Только не нужен мне этот покой. Пока я молода -- мне жить хочется, хочется больше новых впечатлений, более глубоких, сильных, пусть тяжелых, переживаний!
   

13 марта 1922. Понедельник

   
   Завтра уезжает в Прагу часть студентов, а также и Первая рота гардемарин. [199]Их едет провожать "папа Китицын". Вот нянька. Калюжный мне рассказывал о нем, как он о них заботится, всегда и устроит, и выручит, и поможет. Недаром адмирал назвал его "папашей первой роты". Меня трогает такое отношение, вот уж любит их! Но зато уж и они его любят.
   Итак, они завтра уезжают. Недавно они были произведены в корабельные гардемарины, и по этому случаю и по случаю отъезда каждый день устраиваются пирушки: то дамы чествуют гардемарин, то гардемарины прощаются с Корпусом, то вторая рота провожает первую, то Александров -- преподавателей. Из моих преподавателей уезжает Куфтин (физик). Жаль его отца-старика, он служит здесь в библиотеке. Зовут его "Не тронь книгу". Летом уехала его любимая внучка, [200]а теперь и сын. Остается он уже совсем одинок. Пришел к Насоновым и заплакал. И Дитриха жаль: тоже сын уезжает. Всюду суета, волнение. А у меня тоска. Говорят, что завидовать нехорошо. Не знаю. Знаю только, что это мучительное чувство. Мне кажется, что я завидую тем, что завтра уезжают. У меня тоска какая-то непонятная, необъяснимая. Говорят, у всех сейчас такое чувство. Я чего-то нервничаю, постоянно плачу. И не могу понять -- о чем? Просто нервы расхлябались. Скучно мне. Ведь я совсем, совсем одна.
   

15 марта 1922. Среда

   
   Вчера уехала Первая рота. Весь Корпус и весь Сфаят пошел ее провожать. Только я дурака сваляла, не пошла. А уж как жалела. Ведь такие моменты не повторяются. Что ж из того, что у меня там не было почти никого знакомых. Ведь это в высшей степени интересный момент: для них начало совершенно новой жизни, для Корпуса -- начало конца, начало развала. И радостно, и больно. Сразу стало как-то пусто, грустно, невероятно грустно.
   Владивосток пал, это уже факт.
   

23 марта 1922. Четверг

   
   Эти дни я говела. Вчера причащалась.
   Говорят, что Корпус переводится в Сербию. Недавно Беренс вернулся из Парижа (мы были уверены, что он не вернется: кто попадает в Париж, тот уже, обычно, не возвращается) и во вторник вместе с Тихменевым был в Корпусе. Адмирал их водил, конечно, на скотный двор (достопримечательность Сфаята!), показывал кроликов, потом показывал теннисную площадку и библиотеку.
   В это время пришли в баню "восьмушки", [201]т. е. новички 7-ой роты (там все 9-ти, 10-ти, 11-ти лет), они занимаются отдельно, у них преподает Папа-Коля; и их "демонстрировали", заставляли сдваивать ряды и делать тому подобные военные мудрости.
   Потом все три адмирала [202]пошли в барак и просидели там очень долго (я за ними наблюдала, мне интересно -- зачем они приезжали; они, да еще вдвоем, даром никогда не приезжают; всегда только с новостями, а то Корпус с Эскадрой не в ладах). По обыкновению, все новости распространяются по лагерю с быстротой молнии, на этот раз -- никаких. Адмирал упорно говорит, что никаких новостей нет. Однако когда я вечером шла в церковь, адмирал разговаривал с о. Георгием. Я услышала только несколько слов. Спасский: "Ну, и так еще...". Герасимов: "Да определенного ничего, он не разговорчив. Только сказал, да жена уж проболталась". Дальше, к сожалению, я ничего не слышала, да и неловко было, идя на исповедь, заниматься таким делом. А потом уж распространился слух, что Сербия принимает две тысячи русских эмигрантов из Тунисии. [203]
   

28 марта 1922. Вторник

   
   В воскресенье Папа-Коля читал на форту публичную лекцию на тему "Сто лет назад". К сожалению, или к счастью, я не была на этой лекции. Произошел неприятный инцидент. Только Папа-Коля коснулся характеристики Александра I, как поднимается Александрова и громко заявляет ему: "Неужели за сто лет вы не нашли ничего прекрасного, как только критиковать наших государей?" -- повернулась и ушла. За ней ушли гардемарины 3-ей роты. Произошло замешательство. Александров предложил Бергу (Берг заменяет Китицына) увести кадет, на что Берг ему очень хорошо ответил: "Зачем? Пускай мальчики слушают всю правду". Гардемарины 3-ей роты вышли во двор и начали громко петь, кричать и кидать каменьями в крышу того класса, где происходила лекция. Берг несколько раз громко сделал замечание Мейреру (командиру 3-ей роты) и вообще вел себя замечательно хорошо. После лекции все возмущались Александровыми и выражали сочувствие Папе-Коле. Ночью кто-то повесил на нашу дверь плакат: нарисована красная звезда, красные флаги РСФСР, затем (лозунги. -- И.Н.) "В борьбе обретешь ты право свое" и "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Только эффект зачинщиков не удался: Папа-Коля слышал шорох около двери, догадался, в чем дело, и тотчас же снял его. Наутро адмирал организовал комиссию по расследованию этого дела. Был допрос преподавателей, бывших на лекции. Комиссия работает. Кажется, адмирал издал приказ, что дамам вход на лекции на форту воспрещается. Говорят, что Комиссия постановила, что два Николая Николаевича [204]не могут служить вместе. Значит -- мы в Надор.
   

8 апреля 1922. Суббота

   
   Прежде всего напишу результаты воскресной истории. Е. Г. Александрова списана в Надор в недельный срок. Но она считает себя героиней, ходит, поднявши голову, но взбешена до белого каления и ведет неосторожные разговоры: "Я этого так не оставлю, -- говорила около камбуза, -- я этого не прощу, старикашка (адмирал) совсем из ума выжил! Уж я этого не оставлю. В таких случаях или по морде бьют, или стреляют. Но так как он старше чином, то придется искать другого способа!" Она уезжает к дочери в Лион [205]и берет с собой Надю; она написала и послала 3-ей роте стихотворение -- прощание со Сфаятом. Я его не читала, но мне передавали содержание: "Прощайте, гардемарины", -- обращается она к 3-ей роте, затем следует трогательное прощание с лагерем, с Гефсиманским садом, с церковью, где она "проливала столько горючих слёз за Россию", и даже с арабами. Преподавателям она сказала, что так как у нее теперь порвана всякая связь с ними, то Надя отказывается от уроков. Последнюю неделю я занималась одна.
   Адмирал написал приказ, который читался в ротах. Он есть и у нас. Приказ громадный, целых четыре печатанных страницы, мне даже не хватило терпенья прочесть его, и я только просмотрела, так как содержание его мне давно известно: Мейрер переведен отделенным начальником в 7-ю роту за легкомысленное отношение к делу (и все думают, что он уйдет); те гардемарины, которые вышли с лекции и пели, оставлены на 2 месяца без отпуска. Адмирал заходил к ним в роту и долго говорил с ними. Мне так передавали его слова: "Вы понимаете, что вы делаете? Мне все говорят, что у вас в роте спайка, да если бы она шла на пользу. Где у вас индивидуальность? Какая-то взбалмошная баба зовет вас за собой, и вы послушно идете!? В другой раз вас взбаламутит какая-нибудь Марья Ивановна, и послушаетесь. Против чего вы устраивали демонстрацию? Вы все считаете себя ярыми монархистами, а я вот до седых волос дожил и не знаю, кто я -- монархист или нет. А то, что вы ушли, доказывает только, что лекция для вас была слишком трудна. Вам надо так читать: Александр I был очень хороший человек, вставал в 8 часов, пил кофе; потом шел подписывать приказы, потом ездил кататься. Дальше: Александр II -- смотри то же, что и Александр I, кроме того, он освободил крестьян. Вот такие лекции вам и надо читать, только такие вы и осилите". Почти все то же повторялось и в приказе, упоминался "ротный совдепию", главком Керенский и "Приказ No 1". Папе-Коле выражалось извинение и советовалось впредь "считаться с умственным развитием аудитории". Это тоже не всем понравилось. Интересно, что Елена Григорьевна сама просила Папу-Колю прочесть лекцию, она говорила, что задыхается в такой некультурной атмосфере, а она привыкла к умственным развлечениям. Хороши развлечения! Ну да Бог с ней! Наконец, в приказе -- строгий выговор инспектору классов Александрову за "ложное донесение": он доложил адмиралу, что уже в начале лекции начались выражения неудовольствия среди гардемарин, которые начали выходить, и под конец вышла его жена; и за то (выговор. -- И.Н.), что он ввел в 3-ей роте французский язык, который преподавала Ел<ена> Григ<орьевна>, и для этого удалил оттуда Лисаневича. И после таких изобличений он остаётся! Открылось столько гадких поступков, человек даже в приказе уличен во лжи; наконец, его жена высылается из лагеря, -- и он продолжает жить так, как ни в чем не бывало. "Не могу, -- говорит, -- оставить детей, вверенных мне родителями и Богом". Придумал громкую фразу и успокоился. Верно говорит адмирал, что у него нет ни на грош чести.
   

18 апреля 1922. Вторник

   
   Квартира Насоновых. Около 11 ч<асов> вечера.
   Сегодня Первая рота устроила танцевальный вечер. Приглашены буквально все, и Сфаят пустует. Приглашали, конечно, и меня, но я все-таки не пошла: должно быть уже просто по своей натуре я не люблю праздников, вечеров, предпочитаю оставаться одной; быть может, это и нехорошо, но довольно об этом. Все ушли [206]и, конечно, все осуждали меня. Почему? Елизавета Сергеевна просила меня время от времени заходить к детям, у них сейчас ночует и Леля Тихомиров. Я дождалась, когда все ушли, и собиралась провести вечер в свое удовольствие -- читать, писать, а потом завалиться спать. Но как только все ушли, мне стало как-то неприятно. Кругом -- ни души. Жуткая тишина. Я раскрыла книгу, но чтение не клеилось, а за стеной бушевал ветер. Я попробовала было развлечь себя, но не могла. Тяжелое чувство не покидало меня. Я старалась побороть, пристыдить себя, но напрасно. Меня одолел какой-то мистический страх. Начались галлюцинации: мне опять начали слышаться какие-то звонки и колокольный набат. Я не выдержала и ушла к Насоновым. В бараке нет ни души, только в угловой кабинке спят Лаврухины, и в кабинке Леммлейна ворочается Джек. Когда я вошла в барак, как-то странно и напряженно скрипнула дверь, залаял Джек. Наташа Лаврухина проснулась и окликнула меня. Мои шаги глухо раздавались по коридору. И все это было как-то неприятно и даже, как ни стыдно в этом признаться, страшно. У Насоновых было хорошо. Кира с Лелей уже спали. Ируся дурила и смеялась. Я немного развлеклась, у меня уже не было того страха. Через некоторое время я пошла проведать нашу кабинку. В темноте я на что-то споткнулась в коридоре, потом залаял Джек, опять так же неприятно скрипнула дверь. А ночь была тёмная и холодная. Ветер дико свистел и пронизывал до костей. В бараках было темно: должно быть, все ушли наверх. Мне сделалось жутко. Я бегом побежала к нашей кабинке и все время крестилась. Перед дверью я остановилась, мне было страшно открыть ее. Трудно сказать, что было в это время у меня на душе: рассказы про арабов, крадущих кур; про надорских воров и, очевидно, что-нибудь более страшное. В комнате все было спокойно, и я побежала назад. Потом Ируся легла спать, мне тоже очень хочется спать, но я боюсь идти домой. В обществе трех спящих малышей все-таки не так страшно. Сижу и невольно вслушиваюсь в тишину. Боюсь стукнуть и даже двинуться. Каждый звук раздается там гулко и страшно. За окном воет ветер, идет дождь. Где-то послышатся шаги, и снова все смолкает. Вдруг залает Джек, и сердце забьется так сильно-сильно. Потом послышится, что где-то щелкнул засов, слышится шорох... Мне начинает казаться, что у нас в кабинке воры, хочется пойти, узнать; наконец, позвать на помощь. Но позорная трусость удерживает на месте. А в голову лезет нелепая мысль: "Если нас обкрадут, то уж, наверно, и Тихомировых", -- и я успокаиваюсь. Потом все-таки бегала домой. Удалось взять себя в руки, и наша кабинка уже не казалась мне страшной. Я пробыла в ней минуты три и решила, что скоро приду спать. Вернулась к Насоновым. Дети спят. В соседней кабинке, у Якушевых, часы пропищали двенадцать. Пора идти, но ноги не двигаются. Нервы напряжены, знобит; в душе непонятный, тяжелый страх; тоскливо, досадно на себя, больно за других; и знаешь, что это было уже давно-давно; и чувствуешь, что будет еще долго.
   Вот до какого состояния может довести меня темная, ненастная ночь, вечное одиночество и неотвязные мысли.
   

24 апреля 1922. Понедельник

   
   Вчера была вечеринка нашего хора. Сначала устроили маленькую спевку, чтобы поднять настроение, потом пошли в швейную мастерскую пить чай. Там был накрыт длиннейший стол, чьи-то добрые руки напекли пирогов, кипели настоящие самовары. Было очень весело, сначала все как-то стеснялись, но потом разошлись, дурили, бомбардировали друг друга цветами, пели, даже танцевали под наше пение. Тамара Андреевна Круглик-Ощевская танцевала русскую -- хорошо и очень весело. Потом все расселись на (швейных. -- И.Н.) машинках и опять пели. Все было очень просто и хорошо. Кончилось тем, что качали регента.
   Так прошел вчерашний вечер, последний из двухнедельных каникул. Только он и был использован как следует; все остальные дни прошли незаметно. В эти две недели у меня было много проектов: главным образом, я собиралась писать. В самом деле, следует. Но в результате -- ни одной новой строчки, даже и тетрадь не раскрывала, даже за дневник не бралась. Так и вся жизнь уйдет, и ничего не успеешь сделать.
   

25 апреля 1922. Вторник

   
   С сегодняшнего дня я дала себе слово: каждый дань браться за дневник. Я буду писать немного, буду только отвечать на один вопрос: чем можно отметить этот день? Было ли в нем что-нибудь интересного, выдающегося, было ли что-нибудь сделано хорошего, что-нибудь новое придумано, пережито; был ли использован день или бесцельно канул в вечность. Я привыкла к самоанализу, глубокому и серьезному; но только редко заношу свои мысли и наблюдения в дневник. Некоторые меня считают эгоисткой, я сама думала, что это верно; я всех людей считала эгоистами, во всех их добрых поступках. Теперь я немного изменила свое мнение. Пристально вглядевшись в себя и в других, я решила, что есть чувства и даже поступки, вызванные не эгоизмом, а каким-то инстинктом; конечно, тоже -- не размышлением. Размышляя, человек всегда становится эгоистом. Этого мне достаточно. Этим я опровергаю такое мнение. Я не эгоистка, во всяком случае, не больше других.
   

26 апреля 1922. Среда

   
   Сегодня не было ничего интересного. Однако и жалеть об этом дне не придется. Много времени было хорошо использовано: с утра занималась одна алгеброй, потом был урок французского. После обеда кроила шапки, [207]немножко постирала, потом даже вымыла голову и пришивала пуговицы на арабские жилеты. После ужина, кроме спевки, время прошло даром. Однако я собой довольна, только ни одной строчки не написала. Боялась даже, что не смогу писать дневник, так как вечером у нас сидел Юра Шингарев, и мне теперь хочется спать. Но так как я дала себе слово, то у меня хватит силы воли выполнить его. Срок я себе ставлю на один год, [208]за исключением тех дней, когда это будет невозможно: напр<имер>, болезнь, переезд и т. д. Если же я не сдержу слова, то окажусь безвольной тряпкой. Попробую.
   

27 апреля 1922. Четверг

   
   День прошел бестолково. Занималась пришиванием пуговиц на арабские жилеты да стирала. Поплакала, даже не могу себе отдать отчета -- почему? Стало грустно, что жизнь выдвигает на первый план всю черную работу, а остальное -- одно развлечение. По сфаятским понятиям, такое занятие, как чтение, наука, искусство -- не работа. Этим можно заниматься только в свободные минуты. Чехов любил изображать людей не делающих, а только думающих о чем-то высоком и прекрасном, но для Сфаята это верх глупости. Байрон выше всего ставил свое "я", рвался из жизненных уз, стал выше жизни и толпы, -- здесь это неприменимо. Были великие люди, мечтавшие о будущем устройстве мира на началах правды и справедливости -- какой иронией звучат здесь эти слова.
   Сегодня в Надоре о. Спасский служил молебен (они завтра переселяются в другой лагерь), а после сказал, что готовится наступление; верховным главнокомандующим назначен в<еликий> к<нязь> Николай Николаевич. Врангель -- начальником кавалерии, Деникин -- пехоты и еще чем-то -- Краснов. Воображаю!
   

28 апреля 1922. Пятница

   
   Весенний день. Светит солнышко, щебечут птицы, и мне стало так грустно, грустно. Чего-то недостает этому солнышку, этому теплому деньку. Мне вспомнились далекие, знакомые картины и чувства. Широкие улицы большого города, шумная толпа народа; дети, идущие на прогулку, изящно одетые уже по-весеннему; и надо всем этим яркое солнышко и щебетанье птиц! Идешь, бывало, утром в гимназию уже в коричневом драповом пальто; идешь и радостно слушаешь, как звонко раздаются шаги по тротуару, когда в первый раз идешь без калош. Это один из первых признаков весны. С ним у меня связано много дорогих воспоминаний. А в гимназии -- как весело проходят уроки при раскрытых окнах, как шумно в классе, какие у всех счастливые лица, как весело на переменах, особенно если выпустят на двор! В такие дни никто не знает урока, но никто не получает плохих отметок. А как весело, шумно бывает, когда выходишь гурьбой из гимназии и идешь домой. На улицах веселое оживление, все веселы, возбуждены, все куда-то торопятся. И на душе так легко и весело; со всеми-то нужно поговорить, покричать через улицу, подурачиться. А дома -- придешь, бросишь книги, забежишь за Таней и за Лелей [209]и -- гулять! Бегаешь, скачешь по поляне, над душой ничего не висит, чувствуешь избыток силы и избыток счастья. Вот этого мне и недостает теперь: весенних улиц, шумного класса, уроков при раскрытых окнах, веселой гурьбы подруг; а может быть, непонимание жизни, ее ближайших задач.
   

29 апреля 1922. Суббота

   
   Сегодня все надежды возлагала на вечер, а вечером пришел Юра Шингарев, и пришлось сидеть так, да играть в дураки.
   Сегодня Н. С. Маджугинский уехал в Тунис, его девятилетний сын Илюша, кадет, стал по оследствия ее таковы: вчера Мамочка поругалась с Юрием, заявляя, что это он во всем виноват, а сегодня мы все за обедом ругались. За Юрия я всячески заступалась, а себя виню не в том, что пила водку, а что забыла про пиво. Это непростительно! Теперь я утратила свою репутацию твердой, крепкой пьяницы (я уже окончательно перешла на юмористику).
   Сегодня приходил Виктор. Я ему сказала, что никогда не прощу ему моего сиденья на дожде. Я сержусь на него по-настоящему. Мамочка сердится на всех, говорит о падении нравов. Я сержусь на себя, что забыла про пиво, а вообще не знаю, как теперь мне показываться на Монпарнассе. Особенно мне не хочется встречаться с Фельзеном и Терапиано. Остальные, м<ожет> б<ыть>, еще ничего не заметили, а уж эти-то два заметили, боюсь, больше, чем надо.
   А Слонима я, должно быть, так и не увижу больше. Человек, для которого я уже готова на все.

8 ноября 1934. Четверг

   Во вторник были с Игорем у Прегель. Шикарный особняк, бобрик, диваны, комнаты такие, что рояль даже не заметен, завтрак из 7-ми блюд, курица, подает лакей, тарелки меняются поминутно и т. д. И тут же разговор о том, что самое правильное -- ехать в Россию (с лакеями?). Что мы бы сумели перестроиться, что там жизнь все-таки тяжела, а м<ожет> б<ыть>, и лучше и т. д. Теперь в моде подобное большевизанство, благо и неопасно.

11 ноября 1934. Воскресенье

   Сегодня была с Игорем у Ел<ены> Ив<ановны>. Там был Ладинский с женой (с дамой, с которой они живут в одной квартире). У той дамы -- "прелестная армянка" -- дочка 3-х лет. Ну, понятно, детский крик. Настроение еще со вчерашнего дня, а м<ожет> б<ыть> и раньше, какое-то кислое, а тут стало еще хуже. Пришла я, когда никого еще не было, и мы с Ел<еной> Ив<ановной> немножко поговорили. Рассказывала она про четверговой доклад Адамовича[307], говорит, скучно было; но выступал Слоним, публику расшевелил. У самой-то Ел<ены> Ив<ановны> увлечение, видимо, прошло, потому что тут же она назвала его "демагогом", сказала, что выступает он всегда, в конце концов, для самого себя, "чтобы сорвать аплодисменты". В общем, я поняла, что я его никогда больше не встречу.
   А мне, как это ни кажется глупо и смешно, с этой мыслью очень больно примириться.
   И еще была она как-то в редакции, видела там Ладинского, и тот стал ее расспрашивать о том, что было на Монпарнассе после того вечера (сам он был с женой и потому после кофе-крема сейчас же ушел), и радостно спросил:
   -- Говорят, Ирина Николаевна напилась? -
   И тут же Ел<ена> Ив<ановна> добавила:
   -- Но больше ничего не сказал!
   Значит, уже "все говорят". Как же на это реагировать? Конечно, мне это очень неприятно, тем более, что есть основания для злословия. А этот уже обрадовался! Старый сплетник! Вот и говори потом о каком-то "благородстве". Теперь все пойдут языки чесать, нашли к чему прицепиться. Плюнуть? Пойти опять на Монпарнасе? Как ни в чем не бывало? Или опять исчезнуть с литературного горизонта на несколько лет? Тем более, что отклика там мне все равно не найти, а того, что мне интересно, я все равно не встречу!
   А Ладинский стал старой, противной брюзгой, на все ворчит, брюзжит. Раньше, когда он был помоложе, он смотрел на все и вся с высоты своего олимпийского величия, что еще куда ни шло, еще какая-то страстность была, а теперь просто по-старчески брюзжит и сердится; и стар-то он, и печень у него болит, и все неладно. Хочется ему быть а lа Ходасевич, только вот злости той, остроты у него не хватает, и получается так что-то...

30 ноября 1934. Пятница

   Вот вчерашний доклад Слонима[308], после которого я легла около 4 х. В конце концов, этот единственный в эмиграции энтузиаст оказался пессимистом (в отношении эмиграции, конечно), что даже страшно стало.
   -- Да, в конце концов, я пессимист, -- сказал он мне на мои замечания.
   А в общем, грустно.

3 декабря 1934. Понедельник

   Ну, о докладе я уже писать не могу. Очень было интересно. Много ругался с Адамовичем и Ходасевичем, причем ругань была уже чисто "парламентарская", в очень резких формах. Все, конечно, ругали Слонима, причем довольно подло. Напр<имер>, Адамович бросил ему упрек в том, что он заискивает перед советской литературой и даже -- не только перед литературой. Слоним же, в свою очередь, упрекнул (и очень горячо) Адамовича в безответственности, в том, что он, имея возможность выступать в печати, пишет не то, что думает, противоречит самому себе и т. д. Между прочим, Слоним сказал такую фразу:
   -- Советскую литературу я чувствую, как свою литературу; так же, как и Россию всегда продолжаю чувствовать своей родиной.
   Ему кто-то (кажется, Адамович) возразил, что "об этом вообще не принято говорить" и что "все мы так же чувствуем".
   Тут у меня явилась мысль даже выступить в прениях. Меня эти слова необычайно взволновали, и даже как-то больно сделалось. Надо самой себе сказать честно, что я Россию своей родиной не чувствую, у меня нет никакой родины, а привычной родиной мне стал быт эмигрантщины. А советская литература для меня такая же чужая, как перевод с латинского. И это самое трагичное, что я не одна, что вся молодая эмиграция, моложе меня, чувствует так же. Молодой эмиграции вообще нет. Эмиграция кончается на мне, на моем возрасте. Настоящая молодежь -- французская, притом с сильным уклоном влево. Она-то, конечно, еще меньше меня чувствует Россию. Вот об этом-то, о многом еще другом, мне хотелось сказать Слониму, а Ел<ене> Ив<ановне> -- насчет писателей, она накануне доклад читала в РДО[309].
   Ну, мы его и караулили у выхода, а его подцепила Ася Берлин со своей женой (или мужем -- не знаю уж, как и сказать), и они пошли на Монпарнасе. Мы с Ел<еной> Ив<ановной> тоже пошли в Наполи, Мандельштам нас оставил со всяческими извинениями и ушел, мы сидели вдвоем. Пришел туда и Слоним со своими дамами, сели недалеко от нас, там же был Газданов (который, кстати сказать, со мной не поздоровался, видимо, не узнал; говорят, что я очень изменилась). Тут он подошел к нам. Ел<ена> Ив<ановна> сразу же обрушилась на него со своими писателями, и я уж (все равно) молчала. Просидели мы с Ел<еной> Ив<ановной> до половины второго, хорошо поговорили, но втайне каждая злилась на себя, что пропустили Слонима. Только когда вышли на улицу -- сказали об этом. А еще досадовали на Слонима, что он занят этой стервой Берлин, омерзительной женщиной.
   А что, если когда-нибудь, оставшись с ним с глазу на глаз (например, если он и я будем у Ел<ены> Ив<ановны>, и Юрия не будет, и он пойдет, конечно, меня провожать -- больше возможности такой я не вижу), я скажу ему: "Я вас люблю"? А там -- все равно.

5 декабря 1934. Среда

   Пришла к заключению, что даже "воображаемый роман" может иметь совершенно реальные последствия. Кажется, ничего нет, кроме глупой влюбленности (да и то -- в миф), а результаты налицо. Все время мысль вертится около вымысла, который становится как бы второй жизнью. Все время я живу в воображаемых событиях и в зависимости от этого бываю весела, зла или грустна, бывает, что и плачу. И иногда мне начинает казаться, что все это уже не вымысел, а действительность, цель! Днем я занята собой и своим "воображаемым собеседником". И неспроста я ухожу спать в кабинет. Не только в открытом окне здесь дело, а в том, чтобы лежать совсем одной, а м<ожет> б<ыть>, с тем же "воображаемым собеседником". Хуже: я даже Игоря забросила, мало его вижу, совсем им не занимаюсь, ходит грязный, ободранный. А я хожу по улицам, сама с собой разговариваю, или лежу на диване и все плету свой "воображаемый роман". А до чего доплелась, один Бог знает. Писать об этом я уже не буду.
   Комната не убрана, сын заброшен, муж обманут и предан (ибо "воображаемый роман" есть уже измена), сама же я все время нахожусь в каком-то истерически-болезненном состоянии, мне кажется, что и мои удушья того же нервного происхождения. А из-за чего? Из-за того, что никогда не было и не будет.
   "Воображаемый роман"[310] и "воображаемый собеседник"! А я еще не считала себя фантазеркой!

8 декабря 1934. Суббота

   Игорь выявляет характер: завтракаем мы вдвоем. Я заедаю свое лекарство (стрихнин с мышьяком) половиной апельсина, другую после еды съедает Игорь. Я уже кончила есть, он все еще ковыряет свою капусту. Я уже начинаю раздражаться и совершенно машинально принимаюсь за апельсин.
   -- Ты что же ешь мой апельсин, мне ничего не останется.
   -- Ах, тебе жалко? На! -- и кладу около него.
   Вдруг он как отшвырнет его в мою сторону.
   -- Не надо!
   Мне это даже понравилось.

14 декабря 1934. Пятница

   В общем, я нисколько не жалею, что была вчера у Унбегаун, хотя там никого, кроме меня, и не было. Надежды мои не оправдались. Но было весело и как-то уютно. Ведь это единственная семья, которая мне действительно близка.
   Уговорились с Ел<еной> Ив<ановной> встретиться завтра в 11 ч<асов> вечера в Наполи, заранее предвкушая тот злобный эффект, который производит мой уход на Юрия: "эгоистка, она". О нравственности говорит. Мне теперь доставляет большое удовольствие его злить! Нехорошо, должно быть, но жизнь у нас уже и так пошла вразлад -- врозь. Не без участия "воображаемого собеседника". Ах, если бы его завтра встретить.

27 декабря 1934. Четверг

   Вчера Юрий прочел мое последнее стихотворение "Измена", посвященное "Воображаемому собеседнику", и, конечно, расстроился, ходит страшнее тучи, долго не мог заснуть. Он еще больше меня способен драматизировать события, даже "воображаемые". Говорил о неудавшейся жизни, об одиночестве, о том, что кончилась любовь и т. д. Во многом прав, но не во всем. Он однобок. Мои несчастья, по его убеждению, происходят от половой неудовлетворенности. У него, может быть, но не у меня. У меня есть "воображаемый собеседник", ему не обязательно быть любовником, в реальной жизни я даже этого боюсь: узнать то, что я не знала с Юрием (следовательно, потерять его совсем). Мне нужен просто добрый и бескорыстный близкий человек, который мог бы меня просто по-человечески пожалеть, по головке погладить, даже в самом буквальном смысле; которому я могла бы довериться, всю себя рассказать -- с болью и кровью -- и услышать в ответ какое-то настоящее слово, от которого на душе стало бы тепло -- и один только такой разговор -- и мне больше ничего и не надо. Он должен быть, прежде всего, джентльменом (в том высоком смысле, как это я понимаю) сильным и внимательным ко мне. Один такой разговор с таким человеком, которому бы я безгранично верила, -- и все. А дальше я бы могла пойти на все. Таков мой "воображаемый собеседник", раньше, в ранней юности, я звала его "загаданным, неведомым другом". По существу, это ода и только. По существу, я так же о нем мечтаю, так же его ищу, как и 10 лет назад. Он воплощается в моем реальном лице -- от Васи до Слонима -- и все не то. Слонима я не знаю, это последний миф. И я, наконец, от этих поисков устала, и уже готова признать, что такого "собеседника" и "друга" на свете нет (да конечно же нет!). И к моему последнему я подхожу уже иначе, я уже почти (почти!) не жду от него задушевности и теплоты. А чего жду? И сама не знаю. Если бы даже он и оказался грубым животным (вернее всего, он ничем не окажется, куда за ним с моей робостью), я бы была ему благодарна за то, что он исцелит меня от моей честной детской фантазии, а м<ожет> б<ыть>, он навсегда останется только "воображаемым собеседником", чистым и хорошим, пока не придет кто-то другой. А "кто-то" должен прийти, в этом Юрий прав.

28 декабря 1934. Пятница

   Великий спор с Мамочкой из-за Игоря.
   -- Игорь! Не смей никогда ходить в мою комнату, ты хулиганишь, и я не хочу, чтобы ты ко мне ходил.
   Игорь на эти слова никак не реагирует. Знает, что через 5 минут он пойдет туда и будет встречен как ни в чем не бывало.
   Зачем же говорить такие слова? Или:
   -- Игорь, если ты сейчас не уберешь свои игрушки, я их выброшу.
   Игорь -- никакого внимания. Вмешиваюсь я.
   -- Игорь, ты слышал, что бабушка сказала?
   -- Нет, бабушка не выбросит, -- и уходит в школу.
   Я возвращаюсь и вижу, что все его игрушки свалены в столовой.
   -- Мамочка, что же это такое?
   -- А куда же я это все дену?
   -- Если ты сказала, что выбросишь, так и выброси.
   -- Я сказала, что выброшу из своей комнаты.
   Ну, это уже, конечно, слишком глупо, -- ведь не быть сказанному сгоряча. Выбрасывать жалко, так зачем же так говорить? Или:
   -- Игорь, ты совсем разучился играть один, ты должен уметь заняться один.
   А кто его приучил, что ни на минуту не останется один, вечно с ним бабушка с дедушкой возятся? И что они все время твердят, что Игорь у меня заброшен, что ребенка нельзя оставлять одного и т. д. И вот результат: за 8 месяцев, что мы живем вместе, Игорь научился скучать и спрашивать: "Что мне делать?"
   Бедный мальчишка! В этом году он заболел еще раньше Рождества -- в день своего школьного праздника. Он должен был там участвовать в спектакле и быть тигром, в "Sur le pont d'Avignon" и "Chef d'orchestre"[311]. И заболел. Потом пропустил Тургеневскую елку[312], сцену у Тани[313]. Каждый год. Не везет мальчишке! А вчера -- пришла ночью от Ел<ены> Ив<ановны> -- и у него голова забинтована -- так болит.

5 января 1935. Суббота

   С чего начать? Чуть было только успокоилась, только было все наладилось, достигли какого-то мира, только что завели опять очень трогательные и умилительные разговоры о любви, дружбе, и даже мой "воображаемый собеседник" отошел куда-то в сторону, даже хорошо стало быть друг с другом; и вдруг (Юрий -- И.Н.) рассердился на мальчонку за обедом, отколотил его; я, конечно, вспылила, обозвала его идиотом, он меня дурой, и пошло. Ничего страшного, конечно, не произошло, хотя после такого обмена любезностями мы не сказали друг другу ни одного слова, и сейчас он ушел, видимо, до утра. А назавтра начнется все самое привычное, самое знакомое с видом затаенной враждебности, а, по существу, с полнейшим равнодушием и иногда только с желаньем уколоть. Все, как было. А подобное счастье и близость, возникшее с таким трудом после Нового года (не долго же оно продолжалось!), рухнуло. "Воображаемый собеседник" опять появился со своими утешениями.
   Кстати, о "...собеседнике". В четверг была у Унбегаун. Узнала, он (М. Л.Слоним -- И.Н.) обещал прийти и, следовательно, предчувствие меня не обмануло. Но -- не пришел. Должно быть, сама судьба меня бережет!
   Вот и все. Были еще какие-то мелочи: безумно веселая елка у нас, где взрослые были детьми, два четверга у Унбегаун (на третий уже неудобно будет идти, а он (М.Л.Слоним -- И.Н.) тут-то и придет!), ссоры и споры дома, а вообще -- одиночество. В самом полном смысле слова, некуда пойти, не с кем поговорить. Характер у меня нелюдимый и тяжелый, со всеми я ссорюсь. Нет у меня ни одного близкого человека.
   Опять появляется на сцену "воображаемый собеседник". Одиночество. Юрий говорит: "Все мы одиноки". Это неправда. Он хоть внешне не одинок. Пошел себе на Монпарнасе, где будет на людях языком трепать. А у меня даже такого Монпарнасса нет. Один "воображаемый собеседник". Еще о Юрии. Вывела одно заключение (как это раньше не догадалась?) относительно половых отношений (было и это за четырехдневную дружбу) -- что меня в Юрии раздражает: слабость. Слабость, нерешительность, "мягкотелость", м<ожет> б<ыть>, будь он сильнее, грубее даже (не обязательно же быть зверем), он меня бы и зажег. Не знаю. А так -- делаю ему одолжение, когда уж очень бывает его жалко; хорошо, что в темноте и он не видит моей физиономии. А когда он спрашивает, "неужели ты не испытываешь никакого сладострастия?", я только пожимаю плечами. (Хорошо, что в темноте. Все равно не поверит!)
   И вот опять является на помощь "воображаемый собеседник".

6 января 1935. Воскресенье. Рождество

   Вчера вечером от Наташи, где мы были все впятером, поехали на Петель[314]. Там была поздняя всенощная, а в 12 часов -- литургия. Мамочки-то не было, хотела поехать со мной, но я очень резко ответила, что в таком случае я не поеду. Тон был резкий и нехороший, и мы ссорились до сегодняшнего вечера. Но в церковь я люблю ходить только одна. В церкви я сделала две необычные вещи. 1. Купила просфору, честь честью, в "Здравие" вписала также имя Марка, что с точки зрения православного догмата, должно быть, совершенно недопустимо и почитается большим грехом. А мне это очень радостно, что я могу (как могу!) молиться в любимой церкви за любимого человека, хотя он и еврей. 2. Исповедовалась и причащалась. Это я сделала с большим колебанием. Несколько раз приближалась и опять отходила вглубь церкви, даже совсем уходила на улицу. Наконец, когда священник ушел в алтарь, я нерешительно выступила вперед, и он вернулся. Старый священник, с крестом на георгиевской ленте[315]. Но нужных слов у него не нашлось.
   -- Давно вы были у исповеди?
   -- Десять лет.
   Он запнулся. Начал говорить о том, какой это огромный грех, что о других грехах даже и говорить нечего теперь, одним словом, прочел мне самую шаблонную нотацию. А в заключение сказал, что теперь я должна исповедоваться, по крайней мере, два раза в год. Очень об этом напоминал и не почувствовал, что бы надо было посоветовать человеку, который, после 10 лет, возвращается добровольно и сознательно к христианству, а наложил епитимью. Но подлее всего было то, что я поддакивала ему смиренно. Было бы лучше, если бы я прямо сказала ему, что все таинство для меня только обряд, и я не могу относиться только формально к тому, что для другого свято, и он бы в ответ на такое антихристианское суждение не допустил бы меня к причастию. Было бы лучше. Но к причастию я все-таки пошла. Шла, как и на исповедь, если не с верой, то, во всяком случае, с желанием верить. И поняла, что это -- в последний раз.
   Для меня нужнее исповедь, чем причастие (какой нехристианский взгляд!). Но исповедоваться хочу у человека безжалостно-строгого и внимательно-справедливого (опять "воображаемый собеседник"), а не у такого попа, который самым большим грехом считает то, что я более 10 лет к нему не подходила. Да у меня есть грехи гораздо большие, а потом -- разве неверие лечат земными поклонами?
   А вообще, я очень довольна, что была в церкви, несмотря на то, что пропустила последнее метро и вернулась домой в половине второго пешком.

31 января 1935. Четверг

   Когда так долго не пишешь, трудно бывает начинать. Начну с Игоря. Сейчас он, бедняжка, болен ветряной оспой. Болезнь не опасная и проходит у него легко, только один вечер была температура и то небольшая. Но сильно распухли железы за ушами. Для меня вообще это малопонятная вещь -- "железки", и я их боюсь. А тут Николай Иванович совсем меня напугал, говорит, что на лето его необходимо отправить в санаторий и что мальчонка погибает и т. д. Теперь мне это кажется сильно преувеличенным, а в тот день я много плакала.
   Незадолго до болезни Игорь начал брать уроки музыки на скрипке[316], у Е.А.Блиновой, она сама захотела с ним заниматься. Я очень довольна. Это -- об Игоре. Ссоримся мы -- невероятно -- все из-за него. Мамочка о нем спокойно говорить не может, сразу же истерический тон. Так что с ней мы несколько дней совершенно не говорили. Атмосфера дома малоприятная, зато с Юрием тепло и уютно.
   Теперь -- о себе.
   Усталость, апатия, неубранные комнаты.
   Я ненавижу свое тело (кроме рук), больное, болящее. Ненавижу мои ноги -- ночью, чтобы перевернуться на другой бок, я долго-долго сначала собираюсь, мне хочется взять их руками -- переложить, они болят от основания до пяток. А мои растрескавшиеся пятки, которые больно задеть, а по утрам кажется, нет возможности наступить. Ненавижу до отвращения мою непроходящую экзему, из-за которой я дошла чуть ли не до онанизма. Всю, всю свою нижнюю половину тела и все, что с ней связано! Господи, за что?

9 февраля 1935. Суббота

   Судьба -- хранит?

25 февраля 1935. Понедельник

   Не пугает даже будущее -- будь, что будет! (мое спасительное легкомыслие) -- только очень жаль бедного Юрия -- еще неделя максимум и он кончает работу. Не подходит под процентную норму. Будет хлопотать о шомаже[317], будет иметь частную клиентуру, -- вообще не знаю, что будет дальше. Отдохнет, по крайней мере, я и тому рада.

7 марта 1935. Четверг

   Ужасно жалко Юрия: нашел работу: с 6-ти часов до 11-ти с половиной, каждый день, без отдыха. Завтра начинает. Еще неизвестно, какая работа -- знаю, что там есть работа. На 7-ом этаже, подниматься надо по узловой веревке и работать, сидя на доске. Заработок около 200 фр<анков> в неделю. Значит, после обеда надо прирабатывать своими клиентами, т. е. работать весь день, притом еще за меныпую плату. А, главное, без отдыха. Никогда не выспаться. Но выхода нет. У "Игната", а он еще пока работает, еще неизвестно, на какое время, но больше, чем 20-го. А там надо начинать завтра. Раздумывать некогда, да и бесполезно. Там ему хоть обещают выдать все бумаги для рабочей карты. А это по теперешнему нашему положению уже много. Жаль только его очень, я боюсь, что не выдержит он такой работы. Значит, каждый день вставать в 4 1/2 часа!

9 марта 1935. Суббота

   Дудки! Не пойду![318]

21 марта 1935. Четверг

   На свете весна. Весна, самая настоящая, с прозрачной синевой, с солнцем и сухим, бодрящим и расслабляющим воздухом. Даже я как будто проснулась от зимней спячки, будто вышла из состояния оцепенения. Даже энергия поднялась -- мытье кастрюль, натирка полов, стирка, мечты о летних пуловерах для Игоря и пр<очее>. Но ненадолго. Посмотрела на себя в зеркало, в самое обыкновенное, подержаное зеркало, оглядела себя со всех сторон и поняла, что уже никого (и тем более себя) больше не обманешь: молодость и вправду прошла. Все тело болит, "от зубов до пяток", экзема не проходит, ничего не помогает и, видимо, -- безнадежно. Уже радуешься, что не хуже. А как это противно и как больно! Ведь я совсем измучена! Я завидую каждой встречной женщине -- у нее все в порядке, ей не больно ходить, а мне каждый шаг -- боль. Посмотрела хорошенько и на свою физиономию. Морщины, кожа скверная, уже дряблая, вид потрясающий. Даже глаза, единственное, что было во мне интересного, стали какие-то маленькие, отекшие, даже ресницы повылезли будто. И вдруг, в первый раз в жизни, мне стало жаль себя как женщину.
   В молодости казалось: успеем. А что "успеем" -- черт его знает! А вот прошло десять лет, у меня муж, сын, которого я очень люблю, и, несмотря ни на что, мне вдруг захотелось чуть ли не пошленького романчика, вдруг стало страшно, что никогда и никого я больше как женщина не заинтересую. Должно быть, тут-то и начинаются самые отвратительные авантюры.

2 апреля 1935. Вторник

   От всего этого осталось впечатление чего-то хорошего[319], серьезного и настоящего. Как и сам Борис Генрихович, м<ожет> б<ыть>, действительно, единственный настоящий человек из всех, кого я знаю. Из всего, что читал Б.Г., из всего, что возражали ему седовласые олимпийцы, я не расслышала ни слова, хотя и недалеко сидела. Зато видела все: и олимпийцев за полукруглым столом, и спину Б.Г., и публику. Елена Ивановна так трогательно волновалась, что даже было как-то приятно на них смотреть. А когда после совещания проф<ессор> Эйзенман, произнося какие-то поздравления, произнес: "Tres honorable"[320], я испытала истинное наслаждение.
   Странно: я стала нравиться Б.Г. - но почему? Ведь я не умна как человек, и не так уж интересна, просто как мещанка. Но его отношения ко мне и волнуют, и пугают.

4 апреля 1935. Четверг

   -- Мама, как ты меня любишь?
   -- Как весь мир (такова его формула).
   -- А я тебя люблю, как тысяча Россий, две Америки и три Франции. Это больше, чем весь мир?
   Была днем у Унбегаун. Выпили с Б.Г. бутылку шампанского (Ел<ена> Ив<ановна> -- только полстакана и скоро ушла с Таней)[321]. Б.Г. усиленно "умащивал" и руку целовал больше, чем следует, держал ее и гладил и пр<очее> и даже из библиотеки под каким-то предлогом прибежал, когда я на машине шила одна, опять здоровались и прощались и т. д. Это мне и льстит (от такого человека), и смешит немножко, и тревожит.

15 апреля 1935. Понедельник

   Была вчера с Б.Г. в синема, шли "Господа Головлевы"[322]. И фильм прекрасный, и флирт, в конце концов, занимательный. Всерьез принимать его я, конечно, не могу -- уже потому, что сама этим человеком не увлечена, но меня теперешняя роль сильно забавляет. Слава Богу, я уже не в том возрасте, чтобы случайный поцелуй руки или нежный, слишком нежный взгляд, заставил бы меня думать о какой-то "любви" и прочем. Но не скажу, чтобы было неприятно рука об руку сидеть в синема, или идти вдоль Люксембурского сада, или пить в Ротонде "Porto". А что будет дальше -- посмотрим. Я покорно-пассивна, действовать сама не могу, да и не знаю как, а с любопытством наблюдаю, во что все это выльется.
   Мой "воображаемый собеседник", простите! Не моя вина, что это не Вы.

4 мая 1935. Суббота

   Несмотря на то, что я так люблю жизнь, 29 лет тому назад мне лучше было бы не родиться!
   Болезни, болезни, болезни...

5 мая 1935. Воскресенье

   К Пасхе я сделала Юрию подарок -- переписала все стихи, посвященные ему. Оказалось, больше ста. Переписывала с большим волнением и была без преувеличения прямо потрясена результатами: ведь тут вся гамма наших отношений, вернее -- моих отношений к нему -- от наивной и восторженной влюбленности -- через почти ненависть -- к спокойной уверенности, что
   И чтоб в жизни со мной ни случилось,
   Никогда ты не станешь чужим.
   Юрий остался доволен, сказал что-то вроде того, что я очень хорошо сделала, и "тетради хорошие", а читать и не подумал. А между тем их интересно прочесть, именно всю тетрадь. Не читал. А единственным результатом моего предприятия было то, что он купил такую же тетрадь и стал переписывать туда все свои стихи, приговаривая при этом, что занят "большим и серьезным делом".
   По-прежнему живем как-то совсем врозь.
   Одиночество, бедность и болезни. Вот тема для стихотворения.
   У Унбегаун давно не была и не пойду: нужно выдержать характер.
   Нас всех перезаразила Томи своими лишаями. Возили ее два раза в диспансер к ветеринару, а Игоря -- в Красный Крест к Гуфнагелю[323]. У меня только на груди этих лишаев было больше 30-ти, да на руках, да на шее, и на спине, где не вижу. Теперь лучше -- и Гуфнагельская мазь помогает, остались следы, но уже не так безобразно, а то, действительно, мне только тут парши не хватало.
   А к Томке очень привязалась. Она почти поправилась, только на ушах шерсть облезла. На той неделе опять потащу Томи к ветеринару, Игоря -- к Гуфнагелю.
   (Томи -- смешной котенок 3-х месяцев. Наконец-то я опять достала кошку, и с такими осложнениями. Ее все боятся взять на руки, Андрей даже ходить к нам перестал из-за нее, а она такая ласковая, все время сидит у меня на плече.)

9 мая 1935. Четверг

   Получив подобный пневматик[324], я, ясное дело, пошла. Как и думала, был Евгений Замятин с женой. Очень веселый. Вообще я хохотала вчера так, как разве только в ранней молодости смеялась. Пришел Юрий, а он в таком обществе смущается. Пили много вина и, конечно, были несколько "под градусом". Вышли все вместе, и Унбегаун выскочили нас проводить. Замятины спустились в метро Edgar Quinet, а Б.Г. берет меня под руку, Юрий -- Елену Ивановну, и, в конце концов, мы пошли в разные стороны: мы -- на rue du Chateau, они -- на rue Michelet. Чем это все кончилось, можно представить. Борис, конечно, "шляпа" и интеллигент в этом отношении, он был очень нерешителен и смешон, а я, как всегда, неподвижно-наблюдательна; долго топтались у двери, бродили до угла; и только, когда я уже вошла в коридор, прощаясь, Борис решился меня поцеловать. Я подставила щеку (Юрий потом страшно хохотал над моим рассказом). У Юрия и Ел<ены> Ив<ановны> дело обстояло весело. Они всю дорогу целовались взасос. Юрий даже повеселел.
   -- Ну и баба! Как целует!
   Вообще, было очень весело.
   Сегодня, отведя Игоря на Монпарнасе, пойду к Унбегаун посмотреть на них обоих после выпивки при дневном свете.

13 мая 1935. Понедельник

   Вчера вечером был у меня Борис. Ему повезло: Юрий только что уехал отвозить Папе-Коле пальто на банкет РДО[325] и вернется около 11 часов. Я сама себя не понимала и не узнавала, взяла какой-то, совершенно несвойственный мне тон, несколько развязный и циничный, все время подзадоривала Бориса, "Ну, решительно, ну, проявите же настойчивость" и т. д. Дразнить было весело. Волновалась немного. Голова не кружилась. Даже забавляло свое полнейшее спокойствие. А м<ожет> б<ыть>, это подло? Конечно, немножко обидно, что я нравлюсь ему только как женщина. Игра ясна. Можно предвидеть все, что будет дальше. Вчера мне казалось, что я могла бы отдаться ему так же спокойно и равнодушно, из простого любопытства. Ну, а дальше что? Вся беда в том, что я его совсем не люблю. Даже больше: еще не так давно я никогда бы не могла поставить между нами знака равенства -- ни в культурном, ни в общечеловеческом смысле, а теперь чувствую себя в некотором отношении выше его. Должно быть, и у него в отношении меня есть некоторая доля презрения. Поживем, увидим, чем все это кончится. Если еще недавно, в субботу, у меня было все время желание его увидеть, и я даже бегала в Институт[326] (и увидела закрытые ставни), то теперь у меня нет никакого желания этой встречи искать. Инициатива в его руках. Посмотрим. Если увижу, что Юрию все это неприятно, поставлю точку.

23 мая 1935. Четверг

   То ли в школе, то ли от Томки, но только Игорь заразился какой-то неприятной болезнью, что по-французски называется "La teigne"[327], а по-русски -- парша или лишай. На голове у него образовались плеши. Говорят, очень заразительна для детей. Гуфнагель послал меня в госпиталь St. Louis, где после долгих перегонов из одной лаборатории в другую мне категорически сказали, что Игорь должен остаться в госпитале на 6 (!!) недель, чтобы пройти курс лечения (rayons ultraviolets). Я заплакала. Игорь тоже. Оказалось, что раньше первого его принять не могут, а там, видимо, неизбежно. Отделение это специально детское и специально этой teigne, даже и называется L'ecole[328], но мальчонку невыносимо жалко. Сейчас он как-то спокоен, я его убедила, что это будет "французская колония", но как только я сама подумаю об этом, конечно, плачу...
   Умерла Олимпиада Васильевна Блинова, ей около 90 лет. Была мне близка, потому что последнее время я часто сидела с ней, когда Ел<изавета> Ал<ександровна> уходила. Ко мне она привязалась. Пишет ее внучка.

26 мая 1935. Воскресенье

   Юрий признался мне, что и у него уже, конечно, не может быть к Борису прежнего отношения. Так что мой роман кончился, в конце концов, очень грустно. Потерян человек, а м<ожет> б<ыть>, и вся единственно близкая мне семья. Если бы не Игорешкина болезнь, пошла бы к Елене Ивановне и про Игоря бы ей рассказала, поплакала бы, а то поговорили бы с ней по-хорошему. А уж обманывать-то ее у меня нет никакого желания. Интересно, рассказал ли ей все Борис? Если да, это бы меня с ним несколько примирило.

7 июня 1935. Пятница

   Завтра будет неделя, как я отвела Игорешку в St.-Louis. А кажется -- вечность. Дома я просто сидеть не могу. Конечно, каждый день езжу к нему. Грустный, тихий, немножко растерянный. До вчерашнего дня при мне не плакал, а теперь при прощании -- слезы. В синем халатике, на голове -- платочек. Детей в их группе больше 20-ти, одного приблизительно возраста. Дети славные. Со всеми разговаривают, видимо, дружны. А вообще, все они на меня производят впечатление затравленных зверьков. Не могу об этом писать -- как вспомню это личико под белой тряпочкой, эти глазки, полные слез, и на мои слова: "если будешь плакать, я не буду приходить" -- почти истерический крик: "Я не буду плакать!" -- я сама начинаю плакать.
   Если я сегодня пойду на Edgar Quinet, где меня будет ждать Борис, это будет первая в моей жизни подлость. Встретившись с ним в понедельник (именины Ел<ены> Ив<ановны>), я поняла, что роман мой вовсе не кончен, что меня к этому человеку тянет. После разговора с Юрием вести эту игру уже нельзя, начнется ложь, оправдания, которых у меня нет.

8 июня 1935. Суббота

   Вчера Юрий повел меня в синема. Он что-то подозревал насчет "пятницы" и решил предупредить. Таким образом, "подлости" не произошло, но сегодня я звонила ему по телефону.
   -- Очень рад, что вы не могли прийти, а я думал, что вы не хотели.
   -- Нет, я не могла.

18 июня 1935. Вторник

   Вчера с Юрием так хорошо ездили в Медон, так хорошо говорили. Казалось, ни одной тучи на горизонте не осталось, были близки, искренни и нежны. Опять нашли друг друга. А сегодня совсем случайно вспомнилось, что Юрий послал Борису письмо. Он сам понял, что сделал глупость, даже прощенья у меня просил. А я так расстроилась, что весь день реву. Он не подумал даже, что он сделал со мной. Уверяет, что письмо было вполне корректное, "как мужчина к мужчине", и что если Борис умно себя поведет, то и отношения могут не измениться и т. д. Но ведь Борис не поверит, что письмо написано без моего согласия, и увидит с моей стороны трусливое предательство. Ведь мне-то его упрекнуть не в чем, он мне никогда не лгал и никакими высокими словами не прикрывался, я даже думаю, что он и не мог бы солгать (хотя обманывал Юрия и, м<ожет> б<ыть>, Ел<ену> Ив<ановну>), следовательно, все Юрины упреки падают не на него, а на меня. И получится, что я очень ловко вела двойную игру, навирая и тому и другому, сама на все шла, все позволяла, назначала свидания, а потом струсила и спряталась с видом жертвы за спину мужа. Будто я сама не могла ему всего сказать. Теперь я не увижу Бориса уже никогда, да еще оставлю о себе такую нехорошую память.

26 июня 1935. Среда

   С Юрием хорошо, глубоко и прочно примирились. В прошлый четверг я читала стихи из тетради, которую переписывала для него, весь этап нашей жизни -- от наивной влюбленности до последней серьезной дружбы и любви. Было хорошо, как, может быть, никогда еще не было. Юрий дошел до какого-то восторга, даже плакал от радости. Торопится с работы домой, вечера проводим вместе, и нам хорошо вдвоем.
   Начала работать в библиотеке Народного университета[329], на полтора или два месяца. Работа мне нравится.

29 июня 1935. Суббота

   В четверг получила pneu от Ел<ены> Ив<ановны>. Ответила пневматик, что у меня "кошкина болезнь", прийти не могу, и что она может меня увидеть в библиотеке в такие-то часы.
   Возможно, что придет не Ел<ена> Ив<ановна>, а Борис, но я и этого не боюсь, хотя с ним мне разговаривать будет труднее.

4 июля 1935. Четверг

   Даже Виктор вчера почувствовал, что это у меня сегодня такое настроение, будто праздник!
   -- Я понял, ведь вы помирились, черти! А мне завидно.
   -- А разве мы ссорились?
   -- Да нет, это глубже...
   А вот из литературных -- не анекдотов, а фактов!
   Сидим: Мамченко, Юрий и я. Говорит Виктор.
   -- Как это удивительно, что Мандельштам знает все народные песни. Подумайте, ну он знает такую песню, как "Сижу за решеткой в темнице сырой"[330]. Ведь это только где-нибудь в Сибири поется.
   Вступает Юрий.:
   -- Но ведь это все-таки стихотворение Лермонтова.
   -- Ну, что вы! Какой там Лермонтов! Это народная песня.
   -- Да нет же, Виктор, ведь это известное стихотворение Лермонтова.
   Тут уже выступаю я:
   -- Все-таки не Лермонтова, а Пушкина.
   -- Милая, да какой же это Пушкин. Это типичнейший Лермонтов.
   -- Нет, Пушкин.
   -- Да нет же, нет. Это и не Лермонтов, и не Пушкин, это, может быть, Майков или какой-нибудь еще неизвестный поэт.
   -- Это характернейшее по духу стихотворение Лермонтова. Типичное Лермонтовское.
   Виктор стал колебаться.
   -- А может быть... Откуда бы иначе Мандельштам его знал? Да нет, это не Пушкин и не Лермонтов.
   Поспорили.
   (Это напоминает анекдот: приходит в одно общество еврей, недавно вернувшийся из Палестины. Его встречают возгласами: "Скажи мне, ветка Палестины..."[331] Он приятно осклабился: "И у вас, значит, читают Бялика?" Одна дама с возмущением обращается к мужу: "Фу! Пушкин бы в гробу перевернулся!")
   Днем показываю Юрию Пушкина, читает. Смотрит на обложку. Действительно -- Пушкин. Изумлен.
   -- Все-таки, никак не могу поверить.
   Опять анекдот. Приходит армянка в зоологический сад, смотрит на жирафа, долго смотрит, потом решительно произносит: "Не может быть".

6 июля 1935. Суббота

   Конечно, "экзамена" я вчера не выдержала: сидим в Ротонде -- мы и Синицын; вдруг что-то знакомое мелькнуло в толпе -- проходят мимо Ел<ена> Ив<ановна>, Борис и еще какой-то старик. От неожиданности и растерянности я трусливо опустила глаза. Юрий говорит, что смотрел на них и даже собрался поклониться, но Борис тоже отвел глаза в сторону, а Ел<ена> Ив<ановна> заговорилась со своим старичком. Через некоторое время Борис опять несколько раз прошел мимо нас, не глядя в нашу сторону, но явно наблюдая за нами. Потом долго топтался посередине улицы, словно поджидал, когда мы встанем. Мне и хотелось этой встречи, и я боялась ее. Что он хотел сказать нам? Что? Но когда мы вышли, их уже нигде не было.
   Конечно, от Юрия не может укрыться впечатление, произведенное на меня этой встречей, да и не хочу я этого скрывать. Но объяснить себе этого я не могу. Мне бы хотелось, чтобы Борис подошел к нам и в моем присутствии сказал бы Юрию... Но что он может ему сказать? Что? Что он -- подлец. Если бы он это сказал (хотя в отношении меня он не был подлецом), если бы он смог проявить также мужество, я была бы удовлетворена, а он ведет себя, как трус. На письмо-то ведь он не ответил. Правда, что же ответить? Играть в рыцаря и пытаться обелить меня? Нет, он не рыцарь. Но что же, все-таки, он хотел сказать вчера? Зачем он ходил мимо и долго стоял на углу, глядя в нашу сторону? Ведь не на меня же смотреть пришел? Едва ли ему теперь хочется на меня смотреть.

7 июля 1935. Воскресенье

   У Юрия есть желание, подсознательное, конечно, как бы унизить меня. Должно быть, это совершенно естественно для мужчины, для мужа. Своего рода -- месть. Последнее время мы пережили с ним минуты большого и настоящего счастья. Но только все время жить экстазом нельзя. А потому постоянные разговоры о своих страданиях, о том, что бы было, если бы он не вмешался, постоянная фраза: "Теперь ты, кажется, этого не сделаешь. Да?" -- все это меня унижает. И как это он, проявивший столько чуткости и внимательности в отношении меня, -- этого не понимает! А если понимает, тем хуже.
   Вчера я говорила ему о том, что почему-то не испытываю смущения в отношении Ел<ены> Ив<ановны> (хотя умом отлично сознаю свою вину перед ней) -- на это Юрий не без горечи заметил, что, по-видимому, у меня нет никакого смущения. Я едва сдержалась и потом проплакала весь вечер. Он очень расстроился, долго не мог заснуть, все просил меня что-то ему объяснить, я сказала, что сейчас не могу, объясню завтра, а ночью написала записку и положила ему на столе под хлеб.
   "Милый Юрий, не старайся быть слишком добродетельным. Добродетель и доброта часто раздражает, а иногда и унижает. Не подчеркивай своего великодушия. И никогда больше со мной об этом не говори. Вот и все".
   Не знаю, как он это поймет. Последний разговор у Унбегауна был о том, может ли раздражать человек и можно ли ненавидеть его за то, что ему обязан.

12 июля 1935. Пятница

   Во вторник я встретила Бориса, вернее, он меня встретил, когда я возвращалась от Игоря, на rue de la Gaite. Сначала как ни в чем не бывало все нащупывал, знаю ли я про письмо или нет. Наконец, в кафе, был у нас долгий, очень взволнованный разговор. Я было подготовилась к этой встрече, а потому, даже неожиданно для себя, была внешне очень спокойна, а Борис страшно волновался. Разговора передать не могу: трудно. Больше говорила я. О том, что в результате я его потеряла, правда, взамен нашла Юрия.
   -- Значит, я все-таки на что-то пригодился?
   -- Так вы теперь счастливы? Это главное.
   -- Ну, а я-то чем же вас заменю?
   -- Разве это трудно?
   -- Мамченко, я думаю, никогда не играл большой роли в вашей жизни? Вообще мало для вас значил.
   -- Вы серьезно так думаете?
   -- Да.
   -- Когда-нибудь вы убедитесь, что это не так.
   О Юрии.
   -- Конечно, Ю<рий> Б<орисович> поступил вполне правильно. Он вас хорошо знает. Вы -- беззащитны, вас нужно защищать. Вот у нас с Ел<еной> Ив<ановной> каждый сам себя защищает.
   В этих словах мне послышалось много горечи.
   -- А как бы вы поступили на месте Юрия?
   -- Я поступил бы хуже, надо сознаться. Но тут еще все бы зависело от того, были бы это вы или Ел<ена> Ив<ановна>.
   Еще я сказала ему, что ведь я-то потеряла не только его, но и Ел<ену> Ив<ановну>, а ведь она была у меня единственной подругой. Он вдруг оживился.
   -- Если вы, правда, не хотите терять Ел<ену> Ив<ановну>, придите к нам. Так вот прямо и придите, когда меня не будет дома. Я ей представил наши отношения в ином виде, и она по-прежнему хорошо относится к вам.
   Говорил что-то долго, просто и грустно. Не слова Бориса, а его взволнованность тронула меня. И еще из тех немногих фраз, где он упоминал имя Ел<ены> Ив<ановны>, из того тона, которым они были сказаны, я вдруг отчетливо поняла, что он страшно одинок. Мне вдруг даже стало стыдно за свой эгоизм, ведь я никогда не пыталась узнать его как человека. И сейчас, чем больше я о нем думаю, тем больше у меня к нему жалости и какой-то тихой теплоты...
   Прощаясь (он оставался в кафе), крепко сжала его руку.
   -- Ну, что же вы мне еще скажете? Я только не хочу оставлять о себе плохую память.
   -- Я вас по-прежнему люблю.
   -- Не лгите.
   -- Я не лгу.
   Так и расстались. Он обещал, что встречаться больше не будем. Рассказала обо всем Юрию, было радостно, но какая-то немая грусть осталась и, должно быть, никогда не рассеется.
   В понедельник, возвращаюсь из библиотеки, на бульваре Pasteur меня встречает Борис. Странно, у меня было совершенно ясное предчувствие, что именно так все и произойдет, что он ко мне придет, и именно с такой целью, поэтому я нисколько не удивилась.
   -- Простите, что я не сдержал своего слова -- это в последний раз, -- но мне хотелось сказать вам несколько слов относительно Ел<ены> Ив<ановны>. Дело в том, что она настолько искренно верит в вашу "кошкину болезнь", что вы лучше пока к ней не ходите, она может встретить вас не совсем дружелюбно, может, напр<имер>, вам руки не подать, это все может быть вам неприятно, вы можете истолковать все это иначе, тем более, что она скоро уезжает, приходите к нам уже после лета. Потом, если вы решили отказаться от прошлого, почему вам не поставить все на свое место? Мне очень неприятно, что из-за меня все это произошло.
   -- Почему из-за вас? Из-за нас!
   -- Нет, из-за меня. И еще я хотел вас спросить: где бы я мог встретить Юр<ия> Бор<исовича>? Специально писать ему об этом мне бы не хотелось, но я хотел бы с ним переговорить.
   В это время на rue de Chartres показывается Юрий.
   -- Да вот и он!
   -- Ну, вот так лучше. Вы нас оставьте.
   С благодарностью взглянула на Бориса, с тревогой -- на Юрия, оставила их вдвоем.
   Через час Юрий вернулся домой взволнованный, хотя уверял, что был совершенно спокоен. Ну, что же? Внешне отношения Софиева -- Унбегаун не изменились, они даже будут в будущем году время от времени встречаться на улице. Но Юрий никогда не перестанет ревновать меня к Борису. И, надо сознаться, имеет для этого все основания. Роман вступает в новую стадию. Борис больше никогда в жизни не поцелует, а я, должно быть, никогда не отделаюсь от ощущения жалости и грусти. И больше, чем когда-либо, мне хочется его видеть.

13 июля 1935. Суббота

   Был сегодня с Игорем "политический" разговор.
   -- Мама, а ты знаешь, что завтра французский праздник?
   -- Знаю, милый.
   -- А ты знаешь, что завтра будет Bataille[332]. Да! Да! Будет Bataille. Да, мама! В одной газете написано, что Bataille откладывается. Так что, может быть, что ничего и не будет. Мама, завтра французская Троица?
   -- Нет, милый, взятие Бастилии.
   -- А что такое "взятие Бастилии"?
   -- Начало революции было.
   -- A-а, да, да, да!
   -- Теперь ты понял?
   -- Да, теперь понял. "Начало" -- я знаю, что такое "Революция". Все ясно!
   Говорит он сейчас на невозможном франко-русском диалекте. Вот напр<имер>, его фразы:
   -- Платок я забыл в lit[333].
   -- Это я положу в poche.[334]
   -- Сначала пошли в таком direction[335], потом повернули a gauche[336].
   -- Я думал, ты мне каждый день будешь по laine[337] приносить.
   -- Это мой copin[338], который defait[339] свою chainette[340].
   Бедный, ему осталось пробыть там еще 2-3 недели. Головенка его совсем-совсем лысая. Понятия о времени у него нет.
   -- О, deux semaines[341], это ничего.

16 июля 1935. Вторник

   В воскресенье у меня был праздник. Днем пришла Ел<ена> Ив<ановна>, в квартиру из-за Томки не входила, но целый час проболтали с ней на лестнице. Принесла Игорю конфет и немного денег, которые собрала для него в РДО. Милая и добрая, как всегда. Условились вечером встретиться в Ротонде. Юрию ничего почему-то не сказала (знаю ведь, что будет неприятно), и встретились в "Доме"[342]. Сидели. Говорили всякую чепуху, была еще Лиля и Синицын. А мне было весело. Я поняла, что могу встречаться с Борисом, как ни в чем не бывало. Но Юрий почувствовал это иначе. В тот же вечер он сказал, что ему "даже сделалось грустно" от одного моего взгляда на Бориса. "Грустно", да и только. А на другой день -- вижу, замрачнел. Надо было скорее "вскрывать нарыв", все равно, только хуже. Пошел со мной в библиотеку и тут я "нарыв вскрыла".
   Уже не в первый раз возникал у меня вопрос, может ли Юрий читать мой дневник? Уж больно он хорошо меня знает, видит, прямо ведь моими словами говорит. Но, как бы там ни было, я знать этого не хочу.
   Юрий неправ, пожалуй, в одном: не вмешайся он тогда в наш роман -- мы бы самым естественным путем надоели друг другу. Было бы больше боли и горечи, но все кончилось бы скорее. А теперь он сам ясно понимает, что, в сущности, ничего не кончилось, а м<ожет> б<ыть>, только теперь и начинается. И сейчас -- относись он ко всему проще и легче, не проявляй он так своей ревности (не в поверхностном смысле, а глубже) -- мы бы оставались просто "хорошими знакомыми", и тоже бы, в конце концов, остыли бы. А теперь он толкнул меня на то, что сегодня ночью я написала Борису письмо. Начала с того, что это письмо -- моя последняя ложь Юрию. Письмо о том, что "вещи на свои места не встали", что мне тяжело с ним встречаться, потому что я его люблю (да, так и написала и вполне искренно), что я обращаюсь к нему как к другу, как к старшему брату с просьбой помочь мне, что я боюсь сама с собой не совладать, что я прошу его навсегда уйти из моей жизни. Письмо отправлю только завтра, когда Ел<ена> Ив<анов-на> уже уедет.
   Когда Юра уходил из библиотеки, я плакала. Ему стало не по себе. А я потому, что все, что он говорил, было верно и справедливо и на его вопрос: "Ну, что же ты мне скажешь?" -- я не могла ответить ни одним словом, ни одним движением. Да, я понимала и знала, что пока где-то рядом действует Борис, настоящего, цельного счастья у нас не будет.
   Прихожу домой -- Юрий смущен и расстроен.
   -- Ну, дай мне в морду и перестань сердиться.
   Я ничего не поняла, зачем же ему в морду давать? Ведь, если кого и надо бить, так только меня.

17 июля 1935. Среда

   Выяснилось (как это такие вещи всегда "выясняются), что Юрий много, очень много и очень сильно в жизни ревновал. Даже к Андрею и к Слониму. Слонима он верно понял, верно угадал моего "воображаемого собеседника", правда, несколько преувеличивая его решительное значение. Ему уж и Ел<ена> Ив<ановна> что-то намекала, что у "Ирины что-то начинается с одним эсером", и он действительно испугался. Насчет Терапиано я не возражала, за Андрея обозвала его дураком, а Слонима всячески отрицала, что даже убедила его. Нет, "воображаемого собеседника" я не отдам ни за что на свете! Потом уже, когда ложились, я, наконец, задала Юрию мучивший меня вопрос о дневнике. Он страшно разволновался, видно было, что совершенно потрясен. Встал в столовой у окна. Я, наконец, не выдержала, подошла к нему.
   -- Юрий, идем. Да иди же!
   -- Сейчас.
   Я добавила:
   -- А сколько ночей я простояла перед этим окном! -- и пошла к себе.
   Через минуту приходит Юрий.
   -- Милая, забудь о них, забудь об этих ночах! Забудь эти все восемь лет, которые я тебя мучил! Ведь я не понял тебя, я твоей любви не понимал, я не замечал ее. Прости меня. Ты передо мной чиста, а ведь я так виноват! Я только сейчас вдруг это понял.
   Мне даже страшно стало. Я его только что обидела, высказав ему такое страшное недоверие, а он у меня прощенья просит! У меня в сумке лежит еще не отосланное письмо Борису, а он говорит, что я перед ним чиста, а он никогда не замечал моей любви!
   Господи, или я схожу с ума, или...

19 июля 1935. Пятница

   От Бога спасенья не жди!
   За боль огневую в груди,
   За то, что у воли подрезаны крылья,
   За сладкое и неживое бессилье,
   За то, что теперь не поймешь,
   Где правда, где ложь.
   За все неживые, пустые года.
   За испепеляющее "никогда".
   За трудное страшное слово: "уйди".
   За все, что тебя стережет впереди, --
   Спасенья, -- прощенья -- не жди!
   Юрий принял все эти слова на свой счет, понял их по-своему и пережил настоящее, большое горе. Днем мы были на итальянской выставке[343], он был даже не мрачный, а тихий и даже ушел к себе в кабинет и рыдал, как ребенок.
   -- Милая, у меня большое горе. Я понял все. Случилось то, чего я больше всего боялся. Ты ни в чем не виновата. Ведь ты его любишь. И теперь всему, всему конец...
   Когда же, наконец, я поняла, в чем дело, и объяснила, что слова "никогда" и "уйду" относятся не к нему, он сразу мне поверил, понял и понемножку пришел в себя.
   Бедный, бедный Юрий!

22 июля 1935. Понедельник

   Каждый раз, когда время подходит к 8-ми, в библиотеке я начинаю волноваться. Но, выйдя за ворота, с невероятной четкостью становится ясно, что Борис не придет.
   Неужели же он так ничего не найдет мне ответить на то письмо? О погоде -- грусть. В пятницу вечером -- обычный "Tour de quartier"[344], и зашли на Монпарнасе. Юрий говорит:
   -- Я понял, что разлюбил Париж.
   И на обратном пути:
   -- Я разлюбил Монпарнасе, потому что там я всегда насторожен.
   Кончилась эта прогулка слезами. Я плакала, а у Юрия не нашлось слов меня успокоить.
   Юрия мне мучительно жаль. Но я опять стала раздражаться на него, пафосом жить нельзя, идиллия вечно продолжаться не может.
   Юрий как-то спросил:
   -- Тебе очень невмоготу?
   Не то, что "невмоготу", но очень грустно. И вот эту-то грусть Юрий мне никогда не может простить.

25 июля 1935. Четверг

   Вчера сделала с Юрием чудесную прогулку на велосипедах. Дала велосипед Ел<ена> Евг<еньевна>. И лесными и полевыми дорогами -- в Версаль.
   Здесь было вклеено письмо Бориса. Из-за моей последней любви к Борису я это письмо сожгла, чтобы никогда и никто не нашел компрометирующего его документа. Не в моих принципах делать такие вещи -- я люблю обнаженную правду -- но из-за моей любви к этому человеку (от нее отречься я уже не могу) -- я это сделала.

2 августа 1935. Пятница

   Вчера Игорь уехал в колонию[345]. С большими трудностями, с большими скандалами дома, удалось это сделать. Подвез нас Зеелер[346] -- уехал и не оставил никакого распоряжения, мы остались совсем без денег, начали разговоры о "нашей инертности", отом, что "если бы не мы, ничего б никогда не сделали" и т. д. А вот -- взяли, да и сделали! Правда, отношения у нас совсем испорчены, с сегодняшнего дня мы даже разделились и по хозяйству, "чтобы улучшить отношения".
   Игорешку, неожиданно для меня, отпустили в прошлую пятницу. Прихожу к нему -- дети встречают меня криком: "Il est gueri"[347]. Действительно, утром он был у доктора и несколько дней был признан здоровым. Игорь так разволновался, что даже плакал и не мог, конечно, объяснить, почему. Я ему принесла коржики -- так он даже есть их не мог, отдал товарищам. Как было не взять его в тот же день!
   -- Игорь, но ведь я шапку не принесла. Как же ты пойдешь?
   -- Ничего, мама, можно в платочке, тут дают.
   -- А главное, у меня нет денег на метро.
   -- Ничего, мама, мы пойдем пешком, -- а у самого уже губы дрожат. Оставить его до завтра, этот последний день был бы для него тяжелее всех двух месяцев. Взяла. Так и пошел в платочке.
   Первым делом пошли в редакцию "Посл<едних> Нов<остей>", благо не очень далеко[348], заняла у Шарапова 1 фр<анк> на метро. Вот радости-то было! Пятница у меня вообще счастливый день! Бедный мальчонка! Эти два месяца были для него большим испытанием. А вот уехал опять на полтора месяца. Юрий хочет мне раздобыть велосипед, и тогда мы к нему съездим. Последние дни было очень много работы -- надо было ему шить, штопать, бегать к Кровопускову, и вот ощущение пустоты и свободы.
   Во вторник, подходя к библиотеке, встретила Бориса:
   -- Вот вам письмо...
   Так как я торопилась, рассказала ему об Игоре и простилась.
   Письмо меня сначала огорчило, но, чем больше я его читала, тем больше примирялась с ним. Правда ли, что я люблю Бориса? Правда! И даже ревную его, хотя и признаю, что ревновать -- это незаконно. Дней через 10 он уезжает на юг. Я не выдержала. Проводив Игоря, вчера поехала к нему. Но его не было дома, или он еще спал. Пришпилила на двери свою фотографическую карточку и ждала его вечером около библиотеки. Не пришел. Буду ждать сегодня. Мне просто с ним поговорить хочется, голос его услышать.
   Конечно, обо всем этом я расскажу Юрию, надо только закончить эту главу романа.

3 августа 1935. Суббота

   Вчера вечером на бульваре Pasteur встретила Бориса. Мы оба очень боялись встречи с Юрием и пошли по параллельной улице. Я торопилась, и разговор был короткий.
   -- Зачем вы ко мне приходили?
   -- Хотела вас видеть.
   -- Что же мне делать согласно вашему письму?
   -- Я не знаю. Что найдете нужным.
   -- Да, "вещи не хотят ставиться на свои места" -- ни у вас, ни у меня.
   -- К сожалению, -- а сама ну никак не могла удержаться от улыбки. Прощались. Молча целовал мне руку.
   -- Когда вы уезжаете?
   -- Во всяком случае, не раньше 15-го. Ну, вас я еще непременно увижу.
   -- Как хотите, -- а сама опять смеюсь.
   А сегодня опять поддалась искушению и пошла к нему в час. Конечно, не застала. Оставила записку: "Когда же вы бываете дома?" А сейчас послала ему свою книжку (он когда-то просил, чтобы "ему иметь") с короткой надписью: "Автору моего романа (который, вероятно, написан под мою диктовку). Ир<ина>". И внизу: "на память обо всем, что было и чего не было". Думаю, что придет в понедельник. В последний раз (я говорю честно: в последний раз) мне хочется его видеть, только не на улице, а так, чтобы подольше, чтобы договориться с ним не торопясь, по-хорошему, и проститься. С тех пор, как я почувствовала, что он слишком глубоко вошел в мою жизнь, что я его люблю -- я опять перестала себя понимать. Зачем я опять начала эту "игру с огнем"? Я не знаю. Я знаю только, что скоро он уедет и вернется для меня уже другим. Интересно, что мы с Борисом всячески избегаем как-либо называть друг друга: по имени-отчеству уж очень официально, а просто по имени -- не решаемся. А Юрий не называет его даже по фамилии, а просто: "этот господин".
   Написала сейчас стихотворение, и прямо уже не знаю, где его записать. Мне просто Юрия жалко.
   Зачем я прихожу в ваш темный дом?[349]
   Зачем стою у вашей страшной двери?
   Не для того ль, чтобы опять вдвоем
   Считать непоправимые потери?
   Опять смотреть внимательно в глаза,
   Искать слова, не находить ответа?
   Чтоб снова было нечего сказать
   О главном, о запутанном, об этом.
   Вы скоро уезжаете на юг.
   Вернетесь для меня чужим и новым.
   Зачем я вас люблю, мой тайный друг,
   Мой слабый друг, зачем пришла я снова?
   Простим ли мы друг другу это зло?
   Простим ли то, что ускользнуло мимо?
   Чтобы сказать спокойно: "Все прошло,
   Так навсегда и так неповторимо".

5 августа 1935. Понедельник

   А вот, что написала сегодня:
   Я вас люблю запретно и безвольно.
   Полгода проползли, как смутный бред.
   За боль, за ложь, за этот гнет невольный
   Ни вам, ни мне уже прощенья нет.
   Я не кляну и не тревожу память,
   Но видеть вас я больше не хочу.
   За этот смех, за эту встречу с вами
   Какой тоской я Богу заплачу?
   За трепет риска и за радость тайны
   Я не предам ушедшие года.
   Такой любви -- запретной и случайной --
   Доверчивого сердца не отдам!
   Пусть тяжело. Пусть мой покой надломлен.
   Я вас люблю (ведь оба мы в бреду!)
   Но в этот дом, где все мне так знакомо,
   Мой тайный друг, -- я больше не приду.
   Нет, могу прийти -- в последний раз.
   Юрий безошибочно чуток ко мне. Сегодня он мне сказал, что я опять не та, что что-то опять не то. Пошел искать для меня велосипед (между прочим, к Вале Поплавскому), и вот уже 12, а его нет. Бедный! Мне его очень жалко. Вот уедет Борис, как это ни будет трудно, расскажу ему последнюю главу романа. А эпилог будет уже осенью, когда мы все втроем уже успокоимся.

8 августа 1935. Четверг

   Не есть ли это мое первое настоящее разочарование? Попробую быть спокойной и писать все по порядку.
   Ночь с понедельника на вторник -- самая ужасная ночь в моей жизни. Юрий не вернулся. Всю ночь я просидела у окна (я увидела, что он забыл ключи). Да и никто ночью не спал. Но когда он не пришел и утром, в то время, когда должен быть уже на работе, я совсем растерялась.
   Папа-Коля два раза бегал в комиссариат; ему сказали: "Приходите в 3".
   В 7 1/2 я поехала к Шоку, где Юрий работал. Вижу femme de menage[350] моет пол. Я ее позвала:
   -- Madame, est-ce que nettoyeur les carreaux est venu ce matin?
   -- Oui, madame.
   -- Le meme nettoyeur que toujours? M. George? Blond. Vous etez sure?
   -- Mais, oui, madame, il travaillait.
   -- Merci[351].
   Шла и плакала -- уже от злости. А дома pneu от Юрия из Медона, 8.20 вечера. Очень сухое: "Вернусь вечером, не беспокойся". Начала понимать, в чем дело: вчерашнее настроение...
   Вернулся он без меня, я была на базаре. Прихожу -- сидит на диване.
   -- Здравствуй!
   -- Здравствуй.
   Мне надо было взять деньги из сумки, смотрю -- раскрыта, рядом лежит начатое мною стихотворение: "Я вас люблю запретно и безвольно". Так! Первая мысль: уйти до вечера к Борису. Да, конечно, к Борису, ведь он же писал мне, что всегда остается моим другом. Сделала пикюр и вышла в кабинет за сумкой.
   -- Ира, хочешь -- поговорим?
   Я молча села на диван.
   Сильно волнуясь, но, сдерживаясь, совсем чужой и далекий, ледяным и сухим голосом он заговорил. Мысль: вот так он говорил с Борисом.
   Начал он с того, что вышло неприятное недоразумение, что он отправил его (пневматик -- И.Н.) в 6 часов, но ему на почте в Медоне сказали, что оно придет через два часа. Потом перешел к главному.
   -- Вчера, проводив тебя в библиотеку, я встретил этого негодяя (ты прости, что я о нем так говорю), и я безошибочно понял, Ира, что ты с ним встречалась, что ты мне лгала. Я столкнулся с ним лицом к лицу, и он, этот подлец и трус, побледнел, как полотно, и свернул в сторону. Он выдал и тебя, и себя. Вернуться после этого домой я не мог. Сейчас мне нужно было достать деньги в твоей сумке -- я нашел это стихотворение. Я, конечно, знал, что ты его любишь. Но я все-таки не думал, что после всего, что у нас было, ты можешь меня обманывать.
   Он говорил, медленно роняя слова. В голове вспыхивали отрывочные мысли: "Развод? Конец? К Борису? Нет! Самоубийство?" Да, в первый раз в жизни подумала о самоубийстве.
   Я сидела, не двигаясь, с совершенно сухими глазами и, должно быть, сухим взглядом. Юрий не выдержал и прервал этот лед. Юрий меня спас. М<ожет> б<ыть>, даже от самоубийства, в тот момент я была способна на это. Юрий вернул меня к жизни. Он вывел меня из оцепенения, заставил меня долго и мучительно плакать, но плакать уже у него на плече, крепко обняв его за шею. Тут же я написала Борису письмо. Я помню его слово в слово:
   "Вы всегда были в отношении меня обнаженно-эгоистичны. Но упрекать вас в этом я не могу. Вы никогда меня не обманывали и никакими красивыми словами не прикрывались. Вы не оправдали моего доверия. Я просила Вас помочь мне, поддержать меня -- у вас не хватило для этого ни мужества, ни решимости. Но и тут, в конце концов, я не могу бросить вам упрека: ведь Вы были только не сильнее меня. Но зачем Вы оказались еще и трусом?"
   Поняла, что можно все простить мужчине, даже подлость, но только не трусость.
   Потом Юрий пошел провожать меня в библиотеку, по дороге мы обнимались около зеркала (потом он пошел искать мне велосипед, а вечером зашел за мной).
   ...Свернули на Пастэр.
   -- Смотри.
   На другой стороне площади маячит фигура в сером. А наутро я получаю тот странный пневматик. Если вычеркнуть в нем все, кроме трех подчеркнутых слов, смысл станет ясен. Надо сознаться, что я этого не поняла, расшифровал это Юрий. Рассказала ему о нашей встрече, о том, как я ходила к нему. Сожгла его письмо и только тогда успокоилась, ведь и началась-то моя ложь из-за письма: как я ни старалась оправдать Бориса, я все-таки не могла не чувствовать, что такое письмо для него -- гибель, я не могла показать его Юрию. Потому-то мне так и хотелось его видеть, услышать от него хоть одно живое слово, ведь я же не была для него пустым местом, ведь целая страница в его жизни наполнена мной, неужели же у него не было для меня настоящих сло этому приходить к нам. Он был у нас днем, к ужину пошел наверх. Когда уже мы собирались в церковь, он вдруг приходит к нам в страшных слезах. Долго не мог успокоиться: "Я не могу, -- говорит, -- я не могу, мне так грустно! Меня мальчишки бьют, все наши в отпуске, мне так тяжело, я не могу. Что мне делать?" Бедный, бедный мальчик. Мне его искренне жаль.
   

30 апреля 1922. Воскресенье

   
   Сегодня я решительно ничего не делала, даже посуду не мыла. Ничего, конечно, не делала и для себя, даже не занималась. Юра Шингарев ночевал в Сфаяте, и поэтому целый день был у нас. Был также Илюша. Целый день старалась быть любезной и приветливой, играла в карты. Бестолковый день.
   

1 мая 1922. Понедельник

   
   День прошел удачно только с той стороны, что написала одно стихотворение и продолжение своей мистерии "Тени грядущего", если только это можно назвать мистерией. Чувствую себя в некотором смысле удовлетворенной (адские чернила, больше не буду писать!).
   

2 мая 1922. Вторник

   
   По случаю приезда Мильерана монастырек вчера распустили до четверга. Сегодня я с Наташей и Лялей гуляли в Гефсиманском саду (Воробьевы и Завалишины переехали в Сфаят, потому что все лагеря переводятся куда-то далеко и на 35 сантимов в день). Мы говорили все время по-французски. Тут я убедилась, насколько я отстала от них. Может быть, даже где-то, в глубине души, зашевелилась зависть. Зависть, но не сожаление! Я еще ни разу не пожалела, что ушла из монастыря. Правда, все мои искренние намерения, хорошие желания так и остались желаниями. Я только лишний раз убедилась, что себя и жизнь свою так сразу переделать нельзя; что мало одного только слова, а надо еще много, очень много работать над собой.
   Завтра приезжает президент. [210]Непременно пойду с Папой-Колей в город (в Бизерту. -- И.Н.). Интересует меня, конечно, не только сам Мильеран, сколько то настроение, то необыкновенное оживление, которое будет там. Люблю такие моменты. Славно понаблюдаю. Кстати, зайду и к Нине (Кораблевы теперь живут в городе, где-то против Мортон). Все-таки это единственный друг, хотя и далекий, но искренний.
   

3 мая 1922. Среда

   
   Сегодня я ходила в Бизерту встречать президента. Как раз в эту ночь Папа-Коля был дежурным, утром долго спал, и я уже думала, пойти не удастся. С 8-ми часов я играла с Наташей в теннис, а в 9 Ґ пошли в город. День был ветреный, и я была уверена, что дождя не будет. Но как раз в дороге нас застал дождь. Я отчаянно промочила себе ноги и озябла. Только пришли в город, я пошла разыскивать Нину. Папа-Коля отправился за покупками. У Нины я первым делом разулась, выжала чулки и подол платья, немного обогрелась. Потом встретилась с Папой-Колей на углу. Мимо нас проходили войска арабов, а затем масса детей: колледжи мужские и женские, всякие спортивные общества, клубы. Все дети были в белых костюмах (погода к этому времени была уж великолепная) и с национальными флагами в руках. Были также и арабчата, должно быть, целой школой; от земли не видать, и одеты в арабские костюмы. Замечательная картина! Мы пошли за ними на площадь к морю, где раньше стоял "Георгий" и где теперь устроена пристань для встречи президента. Вдоль всей пальмовой аллеи были расставлены войска, а за ними толпа народа, почти все с национальными бантами (и я прицепила!). Богатая смесь и лиц и костюмов. Все военные были в мундирах, в орденах и с эполетами; у моряков -- треугольные шляпы, у пехотных -- обычные, опереточного типа, обшитые галуном. Были также и черные офицеры, также блестяще одетые. Весь город украшен флагами, и все корабли одели все свои сигнальные и простые флаги.
   В 11 часов Мильеран выехал из Фервилля в Бизерту. [211]Раздались пушечные салюты и колокольный звон. Войска взяли на караул. Через некоторое время к пристани подошел крейсер (забыла -- какой) ("Edgar Quinet". -- И.Н.). На грот-мачте развевался французский флаг, с золотой буквой М. На мостике, в кругу военных, сидел сам Мильеран и махал шляпой. Как только крейсер остановился и президент начал спускаться, оркестр заиграл Марсельезу, кричали ура. Мильеран прошел по всей аллее на площадь. Это был старик, невысокого роста, довольно толстый, большие седые волосы, густые брови; он был в сером штатском пальто и в котелке. Шел и раскланивался во все стороны. На площади -- я это увидела уже издали -- он принимал депутации (от имени русской колонии Таточка Оглоблинская должна была ему преподнести букет) и раздавал ордена. Потом сел в свой автомобиль и поехал завтракать. Тот дом, где он завтракая, где было устроено нечто вроде барака, был как раз против городского сквера. Из сквера всю публику выгнали (правда, довольно вежливо) и заперли его. По улице выстроились войска сенегальцев. Мы примостились за ними. Мильеран завтракал часа полтора, играл оркестр. Под конец, наверно, говорились речи, так как слышались аплодисменты. Наконец отперли сквер, войска опять взяли на караул, и Мильеран вышел. Он пошел пешком через сквер на пристань к вокзалу, и видели его уже на катере, когда он отплывал на корабль. В третьем часу тронулась и вся эскадра. Впереди шел "Edgar Quinet", опять с личным флагом Мильера-на, и на мостике сидел он и опять раскланивался. На берегу оркестр играл Марсельезу, кричали "Vive la France! Vive le Président!" [212] За "Edgar Quinet" шли остальные крейсера и миноносцы. Зрелище было красивое и торжественное. О таком дне никогда не пожалеешь!
   

4 мая 1922. Четверг

   
   Сегодня мне исполнилось 16 лет. Шестнадцать лет!!! Боже мой, какой ужас! Время идет, идет, и так мало еще сделано. Я, по своей всегдашней привычке, все считала, что жизнь у меня впереди, что еще успею пожить, еще успею себе выбрать жизненную дорогу. А вот уже и шестнадцать лет! Вышла я из детского возраста неумным и беспомощным человеком. В голове -- никаких планов, никаких перспектив. А пора бы подумать и о будущем. Дальше окончания гимназии я никогда не думала: "Время укажет". А если и заглянешь вперед -- ничего хорошего: бессмысленная, животная жизнь для насущного хлеба и только. Дальше -- зловещий вопрос: для чего все это? Нет, лучше и не думать! А тут, как гром на голову, -- шестнадцать лет!
   Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Дождалась. Я серьезно, очень озабочена этим делом. Я как-то никогда об этом не думала. У меня нет ни одного определенного взгляда, ни одного твердого убеждения! И мне грустно, что я с таким чувством стою накануне самых лучших лет жизни, накануне расцвета молодости, силы и счастья. И как грустно, что я вступаю в такой возраст с такой, если не усталой, то озлобленной и очерствелой душой. Что ж поделаешь!? Какая уж есть. Печально, что впереди нет никаких перспектив.
   Получили сегодня письмо из Праги -- ничего утешительного, никакой вакансии нет и не предвидится. Советуют ждать у моря погоды. А французы все сокращают да сокращают, с пайка все списывают да списывают. Положение шаткое, невеселое. Временами, под влиянием окружающей атмосферы, невольно падаешь духом. Господи! для чего все это так!? Сидеть бы дома, я бы уже переходила в 7-ой, а теперь вишу в воздухе между 5-м и 8-м; не была бы такой нелюдимой, была бы более или менее "законченным" человеком, с определенными взглядами на будущее. Ну да не стоит об этом думать! Что там... Теперь только надо работать над собой; а там время покажет, я все еще надеюсь, что не поздно. Каждую неделю буду подводить итог моей душевной работы.
   

5 мая 1922. Пятница

   
   Боже, какое громадное удовольствие испытываешь на спевках. Какой успокоительной волной врываются в душу красивые, святые слова, красивые напевы. Как-то забываешь все и чувствуешь одну только красоту. Правда, когда в церкви поешь, то нельзя молиться: думаешь о том, как бы не пропустить тона, да не прозевать паузы. Но стоит только немного поглубже вникнуть в суть того, что поешь, и сразу почувствуешь себя другим человеком. Тут легче чем когда-нибудь чувствуется мысль о Вечном, Непостижимом, Святом; то, что чувствуешь только в возбужденном состоянии. Проработаешь целый день, устанешь, разозлишься, -- придешь на спевку, услышишь слова знакомых напевов, и проснутся в душе хорошие чувства; хочется со всем примириться, всех примирить, всех полюбить, все объяснить, чтобы все было так просто и по-хорошему; две крайние мысли -- приводят к одному результату; два образа в душе, резко противоположные между собой, -- сливаются в одно.
   

6 мая 1922. Суббота

   
   Тяжело видеть павшего героя, еще тяжелее видеть его развенчанным. Грустно убеждаться в том, что Врангель не прав больше: что он преступен. Как детски наивна его организация "Государства в государстве". Тут не может быть никакой цели. Его никто не поддерживает. Мильеран заявил, что если он и признавал его в России, то только из желания спасти Польшу. Врангель один. Мне жаль его, мучительно жаль; я всегда была на его стороне. Мне хочется, чтобы он оказался прав, назло тем, кто быстро отвернулись от него, как только заметили, что его дело шатко. Но, увы, все больше данных говорит за то, что они оказались правы. (Я, конечно, подразумеваю Милюкова, которого я только и знаю со стороны его отношения к Врангелю.) Что бы я только ни сделала, чем бы ни пожертвовала, лишь бы Врангель победил. Но только моя фантазия не находит выхода. Трудно человеку подняться в моих глазах, но еще труднее его развенчивать.
   

7 мая 1922. Воскресенье

   
   Сегодня мы все втроем ходили гулять очень далеко. Папа-Коля говорит, что мы прошли километров пятнадцать. Проходили удивительно красивые места, где уже действительно чувствуется Африка: громадная пальма в цвету, огромные, сажени в три высотой; кусты кактусов и тоже в цвету. Оригинально цветут они: у них на концах их толстых овальных листьев, покрытых колючками, будто наколоты большие желтые цветы. Прибавить к этому еще арабов, в их патриархальных костюмах; их маленьких осликов, постоянное "арри", которым они понукают их; несколько нагруженных верблюдов с удивительно мелодичными колокольчиками -- и получается какая-то необыкновенно милая и давно знакомая фантазия -- из Ветхого Завета. Хорошо хоть не надолго уходить от нашей мертвечины в такие уютные уголки природы, подышать там иным воздухом, пробудить в себе иные мысли.
   О таком дне жалеть не стоит, хотя, конечно, он и не использован. Что сделала я сегодня? Да ровно ничего. Хотела вечером заниматься, да пришел Федя Бондалетов. Взялась за книгу в 11 часов, но такая трудная оказалась статья (о Герцене), что я не осилила. Столько новых непонятных мыслей, что ее мало прочесть один раз, над каждой строчкой нужно много подумать и разработать ее. Таким образом, сегодняшний день не только ничего не дал мне, наоборот, обнаружил только мою неподготовленность к серьезной работе.
   Сейчас половина первого. Я еще хочу переписать французские слова из тетради А. А. Волхонской (на последнем уроке я потеряла карандаш и ничего не записывала) и выучить их.
   

8 мая 1922. Понедельник

   
   Сейчас 12 часов ночи. Все уже спят. В бараке тишина. Мне тоже хочется спать, но мне доставляет большое удовольствие переламывать себя: уже несколько дней я ложусь около двух, а вечерами занимаюсь или пишу. Пользы от этого, может быть, и мало, но зато лишнее проявление своей воли и упорства. После часа я выхожу гулять около барака, очень уж красива лунная ночь! Невольно делаешься романтиком. А чтобы не уснуть -- я выхожу на улицу и умываю себе лицо холодной водой. Это помогает. Только боюсь, что сегодня я долго не просижу: во-первых, мы ходили в город, и я, как-никак, немножко могла устать; во-вторых, я пила чай с вином, и у меня сейчас голова тяжелая, и щеки горят. От одного стакана чая с вином, правда, не опьянеешь, но на меня и одна капля оказывает большое действие.
   

9 мая 1922. Вторник

   
   День, в общем, прошел безалаберно и кончился довольно неприятно. Напишу завтра.
   

10 мая 1922. Среда

   
   Весь день как-то не по себе. Тоска одолела. Все лезет на ум вчерашняя история. Не хочется мне вспоминать о ней, но уж нечего скрывать. Дело вот в чем: вчера был день рождения Милочки Завалишиной, и я у них провела весь вечер. Там было несколько гардемарин, все шло очень хорошо и весело. Только под конец стали играть в мнения (не люблю эту игру, особенно среди малознакомых). И я в азарте, увлекшись игрой, совершенно добродушно посмеиваясь, сказала о Коле Завалишине довольно резкое мнение: тыква, да еще пустая! Только потом сообразила, какое это может произвести впечатление, особенно на тех, которые в своей семье видят что-то высокое и исключительное. Потом Мамочка говорила мне (и часто повторяла), что Коля даже расстроился, и я сама вижу, благодаря своей мнительности и подозрительности, что Александра Михайловна на меня дуется, а за ней и все нос воротят. Ну а чем я виновата, что люди шуток не понимают! Ведь назвал же меня кто-то лимонадом или лимоном, я тоже вправе обидеться -- неужели я такая кислая?
   

11 мая 1922. Четверг

   
   Не знаю, что и записать за сегодняшний день. Ничего, кажется, не произошло. Настроение почему-то бодрое, хорошее, конечно, с некоторой натяжкой. Не может же быть хорошее настроение без диктовки разума. Только плохим настроением управляют чувства. Впрочем, я всегда уравновешиваю и разум и чувства: я редко выхожу из состояния безразличного равновесия с некоторым наклоном книзу. В этом, быть может, и есть все мое несчастье.
   А Коля Завалишин провалился по математике. Все-таки мой эпитет попал удачно.
   

12 мая 1922. Пятница

   
   Сегодня была ужасная жара: дул сирокко. Он застал меня врасплох. В жару надо только чаще умываться, хорошо также переменить белье, и иметь интересное дело. А такого-то дела у меня и не было. Я ничего не делаю сегодня, занималась всякой починкой да стиркой. Пожалуй, правду про меня говорят, что я ничего не делаю. В самом деле: занимаюсь очень мало, брюк и жилетов не шью и даже в будущем не собираюсь шить, потому что не хочу тратить на это свою жизнь. А кому какая польза, что я много думаю, много пишу, или только собираюсь писать, да работаю над собой! В конце концов -- я неприспособленный и ни к чему не годный человек, и только. Эх, Ирина, Ирина, ведь года-то идут!
   

13 мая 1922. Суббота

   
   Эти дни Юра жил в Сфаяте. Он подавал в Корпус прошение и ждал результата. Но французы постановили никого не принимать старше 18 лет. Но он имел прекрасный аттестат от командира "Алексеева", где раньше был матросом, много за него хлопотал и Папа-Коля, но ничего не удалось, сегодня получен отказ. Поэтому и весь сегодняшний день отмечен чем-то тяжелым: все-таки Юра стал у нас до некоторой степени своим человеком.
   Вечер у меня сегодня пропал: ходила гулять с Колей Завалишиным. Завтра уговорилась с ним встать в шесть часов и играть в теннис. Сейчас начало двенадцатого, но придется ложиться, чтобы рано встать. А я за последнее время привыкла по вечерам заниматься и гулять одной, когда уже все спят. И мне обидно, что расстраивается установленный порядок, и хочется урегулировать его. Но только я на себя мало надеюсь. Грубое животное желание подремать может легко искалечить человека. Днем-то сознаешь, что это животное занятие, а вечером или рано утром невольно думаешь: "А черт с ним, с благородством, да с борьбой, да порядком и с хорошими намерениями. Какое блаженство выспаться!"
   

14 мая 1922. Воскресенье

   
   Как раз те слова, которыми я закончила вчерашнюю запись, вертятся у меня на уме. Пусть это "животно", но как-никак, а я вчера легла в первом часу, встала около 7, а сейчас 12Ґ.
   Вечер опять пришлось провести у Завалишиных. Коля опять меня вытащил. Мы с ним долго гуляли по шоссе. Задумали издавать тайно сатирический журнал. Он хорошо рисует карикатуры, а я могу внести какие-нибудь едкие замечания на сфаятцев. Интересно бы развить эту мысль. Только боюсь, что я плохой сатирик: в душе много иронии, да на словах не выходит.
   

15 мая 1922. Понедельник

   
   Сегодня я пришла к заключению, что я очень довольна тем образом жизни, который веду, и очень грустно, если меня выбивают из колеи. Мне очень нравится жить так далеко от всех, хотя и у всех на виду, ни с кем не знакомиться и постоянно рыться в своей душе. Зачем мне всякие знакомства и развлечения? Я дикарка, я застенчива, может быть, и горда; и мне мой внутренний мир дороже. В этом много эгоизма. В самом деле, я только и пишу о себе, ни одного чужого имени; хотя я думаю о других больше, чем о себе. Но в самоанализе и в упорной работе исключительно над собой я не вижу ничего дурного. "Нельзя браться грязными руками за святое дело!" -- как верно сказал Деникин; в самом деле, нельзя жить и бороться за человечество, не победив прежде самого себя. Эти слова на всю жизнь будут мне маяками. Только боюсь, что в работе над собой пройдет вся жизнь, невольно сделаешься эгоисткой. А я больше всего боюсь в будущем бесполезной, пустой и ненужной жизни. Боюсь!
   

16 мая 1922. Вторник

   
   Мне что-то нездоровится. Потому ложусь спать. Сейчас 10 Ґ, и мне не хочется выбиваться из колеи, но до первого часа я не досижу. Что-то плохо соображаю. Не хочется ложиться спать, не о чем больше думать, все уже кончилось. Думать, мечтать не о чем, это мучительное чувство. Я еще не отвыкла мечтать, хотя и мечты мои строго реальны. Но голова болит, надо лечь.
   

17 мая 1922. Среда

   
   Ничего не нахожу в себе нового, свежего, оригинального, ничего. А жизнь так широка, гораздо шире моих понятий.
   

18 мая 1922. Четверг

   
   Сегодня были мои именины. День ушел на всякие там растирания желтков, да бегания в кооператив. Вечером кое-кто пришел; было, конечно, натянуто, и скучно. Интересно было только в конце, когда остались только Завалишины. Маруся много рассказывала о французской жизни, [213]об устройстве семьи и т. д. Многое мне в корне противно, но и возразить-то нечего, все это стоит за моим умственным горизонтом. Эта громада, эта разносторонность жизни раздавила меня. Столько возникло новых, еще не затронутых вопросов, столько открылось новых областей, я даже совсем растерялась. Для меня не было сложных вопросов. Я из всего извлекала одну только суть, деталей для меня не существовало. Жизнь мне казалась длинной и узкой дорогой, впереди стоял только один вопрос -- ее цель. Только теперь я представила себе всю ее сложность. Стараюсь опять все объяснить -- коротко и просто. Но меня испугала такая сложность.
   Рока, управляющего судьбой человека, нет, -- это я уже давно опровергла; но я упустила из виду еще одно обстоятельство -- закон, мировой закон. Мне казалось, что судьба человека в его руках; рока нет, но есть закон. Этот закон, напр<имер>, мешает женщине сделаться человеком. Французы так прямо и говорят, что женщине образования не нужно, она должна знать только хозяйство. По-моему, это отсталый взгляд. Но это ужасно! Ведь это судьба рабыни, полное обезличивание своего "я", это длинные года чинки белья, стирки пеленок, няньчания детей и ничего больше. Неужели же женщина не может устроить свою жизнь по-своему и, наравне с мужчиной, бороться и приносить пользу государству и всему человечеству? Или же это человечество настолько велико и могуче, что требует отречения от самого себя и кропотливой мелкой работы?
   

19 мая 1922. Пятница

   
   Я что-то расхварываюсь. Сегодня ничего не ела, кроме двух голубцов, да куска сладкого пирога. Слабость, головокружение, хочется положить голову. Сдерживаю свое слово, пишу общий отзыв за целый день. Много свободного времени, но равно ничего не сделано.
   

20 мая 1922. Суббота

   
   Сегодня я увлекаюсь романом Толстого "Воскресение". Для меня еще шире раскрылись рамки умственной жизни. В тонких психологических описаниях отношений Нехлюдова к Катюше, в столь страстном увлечении бессознательном мне послышалась едва уловимая повесть о самой себе. Я гоню от себя эту мысль, я сознаю, что это безрассудно, глупо, даже унизительно; но бывают секунды, когда я смотрю, смотрю и мне хочется узнать его (М. А. Китицына. -- И.Н.) поближе; быть около него и слушать его (а он хорошо говорит). Я знаю, что он скучает; быть может, нуждается в теплом участии, в нравственной поддержке, в ласковом слове; он, хоть и закоренелый холостяк и солдафон, но и он нуждается в этом. Но это только секунды. Какое может быть у меня чувство к этому человеку, кроме, разве, уважения? Любви тут никакой не может быть. Пора сознаться, что моя прежняя "любовь" (А. В. Колчак. -- И.Н.) была совсем не любовь. Так нельзя любить человека. А если я много пережила и перемучилась из-за него, даже мучаюсь и теперь, когда речь заходит о нем, то это делает меня как бы "мученицей за идею": пока идея только в уме или на словах, то она пуста, но когда за нее страдаешь, то она получает иную окраску. Так было у Герцена. Такую же окраску получило увлечение этой, несомненно, большой личностью. Здесь иное дело. Но я не хочу предаваться этому чувству, да потом это -- глупость. И его нельзя любить по-настоящему. Все это ерунда, это только минуты. Настоящей любви у меня не было. Я от того эпизода не отрекаюсь: я люблю Колчака, но люблю его как героя, как твердого защитника светлой идеи; так, как, быть может, теперь люблю Врангеля, хотя и павшего и, быть может, даже преступного.
   

21 мая 1922. Воскресенье

   
   Сегодня Папа-Коля пошел к своим ученикам на "Моряк". [214]А после обеда я, Мамочка, Елизавета Сергеевна с Ирусей, Юра Церебеж (один из исключенных летом) ходили на море. Хорошо уйти от Сфаята. Настроение было самое хорошее. Мы дурили, смеялись до упаду. Многие купались; только я, после моих летних купаний, не рискнула. На обратном пути было еще веселее: там на пляже есть громадные песчаные дюны, песок на них такой чистый, белый, как снег; я залезала на самый верх и катилась вниз кубарем или ползла вниз головой. Вскоре ко мне присоединились остальные. Сколько хохоту, сколько здорового живительного веселья!
   А вечером была всенощная, т. к. завтра 9 мая (Никола). [215]Сегодня о. Георгий приехал из Парижа. [216]Только мы пришли с моря, как сейчас же пришлось идти в церковь. Тут невольно напрашивается на перо то, о чем я писала вчера. Я в церкви пристально смотрела на него (на М. А. Китицына. -- И.Н.) и все думала, что это за странное волнение охватывает душу. Мне даже весело испытывать это волнение, нелюбовь, а легкое красивое увлечение. Но, с другой стороны, мне неприятно, что надо мной встал какой-то авторитет, перед которым я теряюсь; что над разумом стало преобладать чувство, что я потеряла свое прежнее равновесие.
   

22 мая 1922. Понедельник

   
   Живу -- наслаждаюсь пока что. Забавляюсь новым, еще не испытанным чувством, легким и гибким, и мне хорошо. Ничего серьезного тут и не может быть. Да, наконец, я уже слишком много времени и бумаги уделяю этому мелкому факту! Не влюблена же я в него, в самом деле! Просто нравится мне человек, нравится своей решительностью, энергией, смелостью, еще чем-то: нравится в нем его порядочность, редкая теперь, его прямота, даже порой резкость и вспыльчивость. Многое нравится, и только. Довольно об этом, ни слова больше. День провела ни скучно, ни весело, ни толково, ни бестолково. Много читала, еще больше думала.
   

23 мая 1922. Вторник

   
   Чувствую мучительное неудовлетворение всем и собой. Вижу, что все идет не так, как надо; да не знаю, что желать. Особенно тяжела мне такая раздвоенность между мыслью и действительностью. Мысль -- это самое прекрасное и самое ужасное в жизни; только мысль делает человека счастливым, только мысль открывает ему свет в самых темных сторонах жизни; но только она возбуждает в нем чувство нравственного неудовлетворения, открывает бессмысленные стороны жизни, доводит до отчаяния. Не думать -- нельзя, но о многом лучше и не думать. Мысль влечет за собой, указывает, обещает, но никогда не побеждает действительности.
   

24 мая 1922. Среда

   
   Сегодня около 9 часов утра где-то около Сфаята послышалось "Ура!" Я подумала, что это опять "взятие Сфаята" (Корпус это часто делает), и выскочила к обрыву -- поглядеть. И увидела я, как толпа гардемарин, очевидное 3-ей роты, с криками "Ура" несла на руках Мейрера из Гефсиманского сада в его квартиру. Там его качали и кричали "Ура!". (Провожали во Францию. -- И.Н.) Все это происходило на глазах адмирала и всего лагеря. Я почувствовала, что побледнела, у меня затряслись колени, во мне все так прямо и перевернулось. Мне было так больно, так обидно!
   

25 мая 1922. Четверг

   
   Сегодня мы ходили гулять. Пошли по тропинке в долине до Пешери. Красивая местность, а главное, что ново. Там немного погуляли, а затем пришла в голову фантазия -- ехать в Бизерту на поезде. К счастью, поезд шел через 20 минут. Поехали. Приятно хоть такое расстояние проехать на поезде. Ехать хорошо, не трясет; странно после поездов 20-го года. В Бизерте Мамочка с Папой-Колей пошли в садик, а я забежала к Нине. Там совершенно неожиданно застала большое общество: двух гардемарин (к счастью, знакомых) 2-ой роты и чету Калиновичей (Калиновичи -- тоже "враги" по лекции [217]). Они возвращались с проводов Мейрера (тот уехал во Францию). Скоро уезжает и инспектор. [218]Дай-то Бог!
   

26 мая 1922. Пятница

   
   День прошел исключительно скучно и противно. Делать нечего. Впереди ничего нет. Настоящее пусто и бестолково. Мысли самые скверные: все опостылело. Чувствую, что вновь опускаюсь. Все, что на мгновение забавляло меня, все прошло. Все злит меня; солнце печет, болит голова; мухи, невозможные мухи, так больно кусаются; все, на кого не посмотришь, у всех читаешь на лице лень, утомление, безразличие. Хандра проклятая, никуда-то от нее не уйдешь!
   

27 мая 1922. Суббота

   
   "La Dépêche Tunisienne" гласит, что ген<ерал> Кутепов арестован за участие в восстании в Болгарии и за тайную мобилизацию без ведома болгарского правительства; Ген<ерал> Врангель со штабом высыпается за пределы славянских стран.
   Когда я написала это, мне уже ничего не показалось странным и обидным. Это -- единственный естественный выход. Но все-таки тяжело. Тяжело и грустно видеть такой конец. Обидно за Врангеля, обидно за то, что он не сумел вовремя уйти или погибнуть. Имена Деникина и Колчака окружены светлым ореолом. Они кончили свое дело со славой. Но я не могу осуждать Врангеля, я еще слишком твердо верю в него. Но я чувствую, что пишу совсем не то, совсем не то; мне просто тяжело и больно.
   М<ада>м Жук читала у нас выдержки из письма от своей матери из Севастополя. Пишет: "Питаются запросто человечиной, вымирают целиком татарские деревни и т. д." Не верю я этому. Не могу себе представить, чтобы "запросто питались человечиной". Мамочка говорит, что я потому не верю, что не хочу себя волновать и расстраивать. Но я не верю только потому, что не могу представить себе этого.
   Папа-Коля болен. По-видимому, у него лихорадка. Лежит и стонет.
   Ходила сегодня в церковь. Хотела найти в себе примирения. Искала примирения с людьми, с тревожными мыслями и чувствами, хотела соединить в душе вместе все чуждые и далекие образы, искала на все прямой и ясный ответ. Я не нашла его. Правда, я плохо молилась. Сегодня пел кадетский хор. Поет он скверно, и я только внимательно вслушивалась в фальшь. Я не нашла ни примирения, ни удовлетворения, ни покоя.
   

28 мая 1922. Воскресенье

   
   Сейчас вечером долго гуляла с Федей на нижней аллее. Довольно интересный разговор вели мы. Он все мне говорил, что ему скучно; что его жизнь, его счастье разбито и т. д. А я ему все время доказывала, что ничего у него не "разбито" и что все в жизни зависит только от него самого. Он говорил, что скучает о родных, о семейном счастье. На это я ему возразила, что если он жалеет о том, что бросил; другими словами, если раскаивается в том, что пошел в армию, боролся за идею и т. д... А уж если взял на себя добровольно крест, то уже нужно его нести терпеливо и безропотно. Он, правда, сам признался, что человек он слабовольный, быстро унывает и теряет надежду. Он говорил, что если на него смотреть свысока, если его унизят, то он уже перестает быть человеком: он дорожит чужим мнением. Я же убеждала его, что человеку дороже всего чувство своей правоты и удовлетворения самим собой; самый униженный, самый жалкий человек может быть самым гордым и самым счастливым. Но он со мной так и не согласился. Потом как-то заговорили о России, о старых временах; сравнивали ту жизнь с теперешней; и вдруг я с поразительной ясностью представила себе, что возврата к прошлому нет и не может быть, что это было бы ужасно! Я готова проклясть мое прошлое, когда я жила чужим трудом и не понимала и не знала жизни, когда я была весела и беззаботна. Я прощаю себе это только потому, что я была тогда еще ребенком. Но ведь так жили все, да и я теперь жила бы так, -- от одной этой мысли мне делается страшно! Я благословляю мою теперешнюю жизнь, когда я, как эмигрантка, унижена; когда я живу в тяжелых условиях, когда приходится заниматься черной работой. Если бы я сейчас опять попала в прежние условия, мне было бы стыдно; стыдно своего привилегированного положения; стыдно, что на меня кто-то бы работал, кто-то бы за меня думал. Все это было раньше так гадко, так низко, так стыдно! И теперь мне хочется никогда в будущем не бросать черной работы, чтобы ни от кого не зависеть и ни над кем не возвышаться. А ведь раньше никому и в голову не приходило, что надо самому себе стирать белье, самому за собой убирать. Это даже казалось чем-то унизительным, это должен был делать кто-то другой. И это были нормальные условия. И теперь, когда говорят о нормальных условиях, то подразумевают именно такую жизнь.
   

29 мая 1922. Понедельник

   
   День прошел скучно и медленно. Начну по порядку. Встала около девяти, долго возилась с уборкой. Папа-Коля сидел на гамаке и ждал, когда я кончу, чтобы позаниматься со мной, но не дождался и пошел переписывать на машинке какую-то работу. [219]Тогда я пошла на гамак со второй частью Саводника [220]и принялась внимательно читать биографию Аксакова. Тут же я высчитала, что если эту книгу пройти в два месяца, то на каждого писателя придется по неделе; и я долго высчитывала, сколько у каждого (параграфа. -- И.Н.) листов. Потом меня закачало, и я пошла в библиотеку к Куфтину. Мне до зарезу нужны были две тетради: одна для марок, а одна для сочинений: как раз сегодня мне захотелось поскорее написать давно задуманный рассказ "Андрей Зеленаев". Но двух тетрадей мне дедушка не дал. И то ворчал: "Вы, мол, недавно брали!" Я эту тетрадку расшила и сделала из нее две; и осталась очень довольна. После обеда, по обыкновению, принялась за стирку. Под конец стирки Папа-Коля пришел на гамак и стал дожидаться, когда я кончу. А я после стирки пошла мыть посуду и очень обиделась, что он ее не вымыл, и потому умышленно медлила. Он опять не дождался, а пошел играть в шахматы. Ребятишки меня позвали гулять, и я их завела к себе помогать расклеивать марки. Развела клейстер и стала расклеивать. Все они давали мне свои советы, удивляясь, зачем я расклеиваю в таком порядке. Ируся принесла свой альбом. В это время пришел Папа-Коля, постучал по машинке и перед ужином опять пошел играть. Так мы и не занимались. Что было после ужина -- не помню. Помню только, что мне все время нездоровилось; и Мамочка боится, что у меня брюшной тиф (в городе опять начинается сильная эпидемия). Так день и прошел.
   

30 мая 1922. Вторник

   
   Сегодня во весь день интересно прошел только вечер: я сидела и писала рассказ: "Андрей Зеленаев". Я до того увлечена, что готова была писать всю ночь. Сейчас я писала взятие Харькова добровольцами -- с этого-то и начинается рассказ. Вспомнила старое, грустно стало.
   А интересно писать. Я все больше и больше убеждаюсь, что такие рассказы интереснее писать, чем только воспоминания, как "Пережитое". Очень уж там боишься увлечься и приврать, в рассказах я тоже, конечно, держусь ближе к истине, но тут удобнее "разворачиваться", можно и прикрасить разнообразными эпизодами, а в основу положить факты. Потом интересно выводить различные типы людей и смотреть на вещи с их точки зрения.
   

1 июня 1922. Четверг

   
   Я вчера совершила большое беззаконие: не писала дневник. Прощаю это себе исключительно потому, что я забыла, а не поленилась. Целый день писала (рассказ. -- И.Н.), потому и забыла. А все-таки нехорошо. Хотела было написать сегодня под вчерашним числом, да решила, что плутовать перед собой еще подлее, чем перед другими.
   Вечер. Никогда я не думала, что у меня выработается такой угрюмый и нелюдимый характер!
   

2 июня 1922. Пятница

   
   Сегодня, когда у нас была спевка, вдруг раздался выстрел. Пошли узнавать, в чем дело. Оказывается, что в бараке, где живет команда, некий Попов, не умеющий стрелять, был как раз караульщиком. И, получив винтовку, начал с нею играть как с игрушкой. Она оказалась заряженной, выстрелила и ранила несколько человек. Вечером в Сфаяте только и было разговоров о выстреле. А бедный Попов убежал и сказал, что сам застрелится.
   Для меня день прошел удачно: я кончила рассказ. Написала его в четыре дня, правда, писала все время, и все время была в возбужденном состоянии, что не совсем благоприятно отозвалось на других.
   Завтра я пойду в Бизерту за Ниной. Хочется только, чтобы Ольга Антоновна "взяла" ее, а я бы довела ее до Сфаята, а то не хочется идти в монастырь. А ведь я, главным образом, к приходу Нины торопилась кончить рассказ!
   

3 июня 1922. Суббота

   
   Весь день волновалась и все уговаривалась с Ольгой Антоновной насчет Нины. Она ехала на фуре, и мы уговорились с ней встретиться у монастыря. Попросили Юру сходить со мной в Бизерту. В 5 часов пошли. В Бизерте для чего-то еще зашли к м<ада>м Кораблевой, сказала ей, что Нина к ней уже не зайдет; она как-то торопилась, видимо не слушала меня, говорит, что Нина еще не пришла. Я пошла к монастырю, но (Кораблевы. -- И.Н.) уже выходили оттуда. Нина издали смеялась мне. "Да разве ты не получила письмо?" -- спросила она. "Какое письмо?" -- "Да я теперь послала с Жоржем (братом, гардемарин 2-ой роты). Я писала, что не приду". Я сначала не поверила. Она мне что-то говорила, но я не слушала ее. Она на самом деле не пошла ко мне. "Такая масса уроков, -- говорила она, -- я все время буду волноваться, что не выучу их, уж лучше в другой раз". Я ровно ничего не понимала. Мне было только досадно, что даром примчалась в Бизерту. Какое, в самом деле, свинство! Не мог передать письма. А еще сегодня утром был в Сфаяте. Нина пообещала мне хорошенько выругать Жоржа, и с этим мы расстались. Мы с Юрой полным ходом пошли домой: я торопилась в церковь. Идти было хорошо, не холодно и не жарко. И шли мы не по шоссе, а маленькой тропинкой, которая несколько сокращает дорогу и еще совершенно ровная, подъём только в самом конце. Только мне туфли больно натирали ногу, и я шла с большим трудом, хотя и очень быстро. На последнюю гору под Сфаятом еле поднялась. Только пришла домой, переодела туфли, набила рот капустой, которую мне оставили на обед, и, не причесываясь, пошла в церковь. Пришла туда, служба еще не начиналась, и я села на пол. Все-таки, как-никак, устала. Домой летела во весь опор, как в былое время летала в гимназию. У нас долго сидели Федя и Юра. [221]Когда они ушли, я убрала со стола, вымыла посуду, и вот сейчас 1 ч<ас> ночи, а я еще не ложусь. Такая неугомительность меня радует. Встала я рано (мухи спать не дают), с утра мыла голову, потом еще стирала. И мне делается весело при мысли, что это я все одолела, всюду успела и даже не устала. Такой энергичный, неутомимый характер я бы и хотела выработать из себя.
   

4 июня 1922. Воскресенье. Троица

   
   Стояли в церкви. Душно; полумрак, горят свечи. Служба длинная, утомительная. Поем заученные слова, а мысли далеко. "Господи, помилуй", да "Подай, Господи", а слов ектеньи и не слушаешь. У всех утомленные лица. Наблюдаю за Китицыным: он хмурится, перебирает в руках фуражку, переступает с ноги на ногу, порой бросает по сторонам гневные взгляды. Он недоволен и нервничает, в глазах у него написано: "Что они там тянут?" Я хорошо изучила его лицо. Ему хочется уйти, а неловко. Кадеты скучают, смотрят по сторонам, оглядываются, а потом усиленно начинают креститься, служба тянется бесконечно. Вышел батюшка и сказал слово. Лица всех просияли -- думают, что конец. Но это еще не все. Начинаются три длинные молитвы с коленопреклонением. Все встали на колени, сначала рады развлечению, но потом устают и начинают двигаться. У нас, в хоре, теснота. Дети устали -- Шурёнка совсем села на пол, Мостик лег животом на ступеньку и засунул голову под подмосток перед алтарем. С другого конца подмостка адмирал украдкой смотрит на нас. Ему скучно. Китицын стоит на коленях прямо, как палка, и держит под мышкой фуражку, порой испускает глубокие вздохи. Наконец молитва кончилась. Все быстро вскакивают с колен, но скоро начинается вторая молитва, слышатся вздохи. Встали на колени, устроились поудобнее. Китицыну стало скучно, уже невтерпеж. Он незаметно срывает с киота тополевый лист, начинает пристально разглядывать его, крутит и разрывает на части. Протягивает руку за другим, вся гирлянда колышется, задевает лампаду и загорается. Все поворачивают головы, многие встают с колен. Кит машет фуражкой и дует. Пламя моментально гаснет, и вокруг все лампады тухнут. Адмирал только успел встать с пола, и ему, видимо, немножко досадно, что так скоро все кончилось. Все взволнованы и довольны. К третьей молитве кое-кто уходит. Кит немножко сконфужен и не смотрит по сторонам.
   Пришла домой, к обеду фасоль, весь день и целиком весь вечер торчал Федя. Рассказывал какие-то фантастические истории. Завирался. Папа-Коля ушел на вечер 4-ой роты. А теперь только спать. Приятный денек, нечего сказать!
   

5 июня 1922. Понедельник

   
   Сейчас потухнет лампа, а потому писать не могу. Целый день переписывала рассказ. Читала его.
   

7 июня 1922. Среда

   
   Вчера мельком читала книгу фон Дрейдера [222](если не ошибаюсь), что-то вроде "Крестный путь Добровольческой армии". Главный материал -- переписка Деникина с Врангелем. Много интересного. Но когда я прочла ее -- мне стало совершенно ясно, что все так и должно было быть; стало ясно, что никакой победы быть не могло, когда в ставке была сплошная интрига, борьба за власть и полнейшее разногласие. Кто виноват -- трудно решить, но только так нельзя было браться за дело. И теперь, если все не соединятся под одним знаменем, пока все не помирятся и не оставят все свои карьеры, честолюбивые и личные счеты, -- до тех пор большевики останутся в силе.
   

8 июня 1922. Четверг

   
   Отчего так пусто и грустно на душе? Почему вдруг в душе умерло все и осталась тупая, апатичная пустота? Нервы расшатались. нет ничего впереди. Такая тоска может довести до полного отчаяния. И почему-то меня особенно ест мысль, что жизнь я проживу пусто, бесполезно, напрасно. Мне кажется, что лет через десять, когда я перечту мои стихи и рассказы и даже этот глупый, малоинтересный дневник, мне будет до боли жаль прошлого и стыдно настоящего. Сейчас я хоть что-нибудь делаю, но тогда и этого не будет. Не только таланта, но и самых сколько-нибудь недюжинных способностей у меня нет! Уж лучше бы я была совсем глупой. В этом-то и есть мое несчастье, что я самый обыкновенный человек. Приходится признаться, что я, наверно, все-таки честолюбива. Мне бы не хотелось этого, но, должно быть, это так: я знаю, что большого имени я себе составить не смогу.
   

9 июня 1922. Пятница

   
   Первая половина дня прошла в физическом труде, вторая -- в умственной лени.
   

10 июня 1922. Суббота

   
   День прошел в сильном нервном возбуждении духа. Не знаю почему, весь день плакала. Даже в мастерской Анна Андреевна (Волхонская) говорила с Мамочкой о том, какой у меня скверный вид последние дни; боялась, нет ли у меня какого-то увеличения каких-то желёз; говорила, что у нее тоже начинался туберкулез, но она его остановила. А я в это время была в таком состоянии, когда очень близко от смеха к слезам: не удержалась и чего-то заплакала. Анна Андреевна решила, что я испугалась ее рассказов, и ей было очень неприятно. "Какая вы нервная, какая вы мнительная", -- говорила она, всячески стараясь меня успокоить.
   Я, кажется, еще ничего не говорила об Анне Андреевне. Это наша соседка, мы живем через стену. Она замужняя. Муж ее офицер, преподает что-то в гардемаринских классах. Она совсем молоденькая, ей двадцать два-три года, не больше; интересная, хорошенькая блондиночка, светлые, лучистые глаза. Отец ее бельгиец, и во всей ее фигуре видно что-то северное, могучее. Она очень веселая, у них всегда много народу. Говорят, что А<нна> А<ндреевна> не очень умна, но мне она нравится: самая симпатичная из сфаятских дам. Я с ней встречаюсь только на спевках. Веселый, добрый человек, стоит далеко от всяких сплетен и интриг, любит природу (из всего Сфаята только Волхонские и Кнорринги любят гулять), рисует (рисовала, между прочим, знаменитую беженскую икону "Светлая обитель странникам бездомным" -- Казанской Божьей Матери над русскими лагерями и эскадрой; стоит в самой церкви), симпатичный и культурный человек. Что еще надо добавить?
   

11 июня 1922. Воскресенье

   
   Кстати, меня зовут в команде "Бронепоезд", мне Юра говорил. Конечно, мне на это в высшей степени наплевать, но что-то во мне задето; мне казалось, что обо мне нигде и никогда не говорят; казалось, про меня не могло быть никаких сплетен: меня здесь никто не знает. Ну, да, в общем, все равно. "Нет, не все равно, -- говорит во мне какой-то внутренний голос, -- вовсе уж не все равно: ты чутко прислушиваешься к тому, что о тебе говорят, каждая насмешка больно язвит твое самолюбие, а каждый намек на похвалу ты готова принять за преклонение". Да, я могу презирать себя, но не всегда.
   

12 июня 1922. Понедельник

   
   Прежде всего, я решила, что причиной моего нравственного неудовлетворения и раскола в душе то, что я в жизни не была честным человеком. Я совсем недавно поняла, что надо быть честным. Когда я вспоминаю мою прошлую жизнь -- я и теперь вижу себя в такой мрачной пропасти, в такой тине обмана, что мне делается страшно. Кажется, что уж нет выхода, нет спасенья; но оказывается, надо было один только сильный толчок, и все переменилось.
   Я вспоминаю, как впервые произошел у меня в душе раскол. С детства, как и большинство, я была правдивой девочкой; но врала, хотя и редко, но все-таки врала; но как-то невинно, по-детски. Нужно сказать, что, наверно, я была очень слабовольным ребенком, т. е. силы воли у меня не было, но я легко подчинялась посторонним влияниям. У меня никогда не было своих мнений, своих взглядов, даже своих интересов: я всегда думала так, как думала моя подруга, интересовалась тем, чем она интересуется. (Я помню, такое подражание у меня отразилось на почерке.) Однажды -- помню как сейчас -- когда мне было 10-11 лет, на Чайковской я, Таня и Леля играли на поляне в "классы". И вдруг Таня с Лелей на меня набросились, что я мошенничаю, что мне надо бросать камешек не в тот класс. Это была ложь, я это помню. Я начала горячо оправдываться, но они меня не слушали. Кончилось тем, что я в слезах ушла домой. Но нет, это не кончилось. С тех пор на меня напало сомнение: можно ли или нельзя врать? Нужно сказать, что Таня по натуре глубоко честный человек, но тут она сплутовала, просто со злости, что мне "везло", или же под влиянием Лели. Быть может, она даже и сказала мне потом об этом -- не помню. Но на меня это произвело большое впечатление. Я решила, что обманывать можно, что это очень даже выгодно, и с тех пор пустилась на самую подлую ложь. Я лгала постоянно, это вошло у меня в привычку. Мне делается жутко при мысли, что я была такой. Странно, как я могла с такой любовью вспоминать о прошлом и так жалеть его! Как не проклинать его? Как не благословлять наш отъезд, все наши мытарства и мученья, которые встряхнули меня и освежили душу?
   

13 июня 1922. Вторник

   
   В "La Dépêche Tunisienne" есть сообщение из Берлина, что Ленин умер. Правда, много раз говорили об этом; но, с другой стороны, надо же ему все-таки умирать. Хочется верить. И сразу захотелось в Россию, захотелось мучительно, до боли!
   Боже, какая тоска о России! Правда, я сама думала, что это фантазия, даже говорила, что это ложь, но временами у меня она пробивается наружу. Все-таки хочется домой! Как подумаешь об этом, на душе станет легче. Появляется цель впереди.
   

14 июня 1922. Среда

   
   Зуб болит. Это все, что я могу отметить. В этой боли прошел весь день. И рада бы сейчас пописать, да не могу. И не так уж он сильно болит, как просто я нервничаю: вырывать надо. В субботу, когда наши зубодерки будут в Сфаяте, [223]я приступлю. До тех пор не успокоюсь; и не только писать, но и делать ничего не буду!
   

15 июня 1922. Четверг

   
   Весь день только и думаю о своем зубе. Вот проклятье! Успокоилась только тогда, когда Федя принес мне марки. Теперь их у меня 95. Если он и впредь будет приносить по столько, то так, пожалуй, можно собрать коллекцию. Надо еще попросить марок у Александра Васильевича. А все-таки, пока зуб не вырву -- ничего делать не стану. Какое малодушие! Утешаю себя, что это только момент; а страх подсказывает, что этот момент равен часу. Какая гадость! За это я ненавижу себя.
   

16 июня 1922. Пятница

   
   15 минут первого. Федя с Юрой только что ушли.
   Зуб болит, голова болит, спать хочется, а они все сидят. Уж Мамочка уснула, я злюсь, нервничаю, а они все не уходят. Боже, какое ужасное состояние. И все это зуб. Завтра решусь. Боюсь, что выкину какую-нибудь глупость.
   Вот суббота и прошла, а зуб все еще на месте. Смешно, что я целую неделю только и думаю о нем! Надоело! Сегодня весь день нервничала, все ждала зубодерку; а она пришла только поздно вечером. Очевидно, придется завтра. Но весь день поэтому прошел бестолково. Мамочка с Папой-Колей ходили в город, я оставалась одна. Ничего почти не сделала. Занималась алгеброй, читала "Исповедь" М. Горького. Вечером была в церкви, а потом опять Юра с Федей пришли. Сейчас сержусь я на Папу-Колю: он моет посуду и ставит в шкаф, не вытирая, потому что "очень сложно" открыть сундук и взять полотенце.
   А кстати, Ленин не умер, а едет в германские санатории лечиться.
   

19 июня 1922. Понедельник

   
   Вчера я не писала на законном основании: мне вырвали зуб, и я себя очень плохо чувствовала. Она мне вспрыснула очень много кокаину, вспрыскивала раз 8, зуб тянула в три приема, сломала его, но я только слышала, как что-то хрустнуло. Только я ушла от нее, мне сделалось нехорошо. Разболелась десна, я разнервничалась и плакала. Полоскала опиумом. А от кокаина и от опиума мне страшно хотелось спать. Так и прошел остаток дня. Сегодня щеку раздуло невероятно, болит, скверное самочувствие, все время хочется спать, нервничаю, не нахожу себе места, нет сил. Однако дергать зуб оказалось гораздо дольше, чем я думала. Я думала -- один момент и все, а оказывается, вместо этого момента вон сколько неприятностей.
   

20 июня 1922. Вторник

   
   Чувствую себя нехорошо. Огромный флюс. Сейчас с сердцем было что-то неладное. Неужели все это от кокаина?
   

21 июня 1922. Среда

   
   Читала сонеты Бальмонта. [224]Что-то непостижимое. Над каждой строчкой нужно думать полчаса. Такая вычурность мысли, вычурность языка -- ничего непонятно. Переоригинальничал! Стихом он владеет великолепно, смело. Может быть, даже и выражает настроение, и любовь, и понимание природы, которая коренится в основе его философии, но смысл... Нет уж, Константин Дмитриевич, иной раз и совсем не поймешь. В то время, когда литература, да и жизнь, стремится к реализму и к простоте, он вдруг заговорил на таком страшном языке, который не всякий поймет. Зачем он корчит из себя полубога? Уж не хочет ли он создать вокруг себя такую темноту, в которой люди будут бродить и не узнавать, и не понимать друг друга? Зачем?
   

22 июня 1922. Четверг

   
   Больно, больно и горько видеть к себе такое отношение. "Грубая, злая", -- только и шепчут кругом. Мамочка сказала, что детям со мной не позволяют уже разговаривать. Одно стало ясно мне, что надо глубоко уйти в себя, а еще лучше -- подальше держаться от всех этих "кумушек". С одной стороны, конечно, наплевать, а с другой -- хочется уехать. Пусть я грубая, пусть я злая, а кто виноват? Пусть даже -- я сама, но кому-какое до этого дело? Путь я эгоистка, но ведь не больше других, не больше, не больше! В чем заключается мой эгоизм? В том, что я ищу себе уединения, только! О грубости говорить не стану, это -- внешнее явление. Может быть, иногда я бываю и грубой, но разве я злая? Вся беда моя в том, что я скоро забываю злое, и хочется порвать со всеми, да скоро забываю и махаю рукой! Люди, люди, кумушки сфаятские, не мешайте мне создать мою внутреннюю, душевную жизнь, не разбивайте душу, не простится вам это во веки веков!
   

23 июня 1922. Пятница

   
   Умер у зубодерки ребенок. Совсем заброшенный ребенок был. Мать его на несколько дней оставляла одного с мужем, тот, как умел, пичкал его всякими суррогатами, ну он и умер. А она "зарабатывала". А я весь день нахожусь под впечатлением мысли, что кончилась жизнь, даже не жизнь, а только зародыш жизни. Но ведь он мог бы жить. Если он не родится снова на земле -- то это жестоко! Зачем ему небо, когда он еще не знает земли?
   А я возненавидела себя за то, что не умею жить. Что сделано у меня? Заниматься надо, усиленно, настойчиво, а у меня книги пылью покрыты... Что делать, куда деваться? Не умею я заниматься, особенно одна. Так и в будущем ничего не будет.
   

24 июня 1922. Суббота

   
   3 часа ночи.
   Сейчас только вернулись из города. Ходили в кинематограф, смотреть картину: "La Russie rouge" [225][226].
   

25 июня 1922. Воскресенье

   
   Около 12-ти.
   О вчерашней картине не стоит говорить, неинтересно, т. е. все на самом деле гораздо хуже. Показывали всех главарей -- Ленина, Троцкого, Каменева, Коллонтай и многих других. Разбойничьи физиономии; того гляди, пырнут ножом! А сколько презрения во взглядах!
   1-я часть -- вся красная армия, смотр, парады и т. д. Видим Харьков, Павловскую площадь и вокзал. Приезд Троцкого.
   2-я часть -- уборка трупов. Но это ложь. На самом деле, Мамочка говорит, картина гораздо ужаснее.
   Был молебен о Патриархе Тихоне, об освобождении его. [227]Потом панихида по ген<ералу> Маркову.
   О. Спасский читал послание Церковного собора за границей. [228]Отлучены от церкви те "большевиствующие" священники, которые шли против Патриарха. На меня оно произвело тяжелое впечатление: а они нас, наверно, отлучают от церкви; начинается раскол.
   Вечером, в б<ывшей> квартире Александровых читался акафист. Теперь каждый вечер по воскресеньям о. Георгий будет устраивать такую службу.
   

26 июня 1922. Понедельник

   
   Сейчас читала А. Толстого "Хождение по мукам", к сожалению, только продолжение. Я не читала начала. В этом отрывке -- начало революции. Какое настроение, какой подъём! Как я жалею, что не родилась на пять лет раньше; и революция меня застала в таком возрасте, когда я не увидела, не почувствовала и не узнала ее! Она и теперь осталась для меня не совсем еще выясненной, и сейчас еще я не понимаю многих вопросов, которые возникали и разрешались у меня на глазах!
   Теперь я стараюсь, как можно внимательнее, следить за газетами; глубже и серьезнее вглядываться в окружающую жизнь, настроения, чтобы узнать и понять все те нарастающие события, которые, как тучи, нависают над Европой и вот-вот должны разразиться грозой. Крупные события, великие!
   Все настоящее интересно, все старое пришло в ветхость. Скучно мне учить о Карле IV, настоящий, исторический момент интереснее; скучно учить о Тургеневе, когда есть Андреев, Горький, Блок! Как хочется всего нового, сильного, захватывающего! Как обидно, что жизнь проходит в таком вялом бездействии! Может, еще и моя работа понадобится! Когда же настанет момент?
   

27 июня 1922. Вторник

   
   Получили сегодня два письма. Оба из России! 1-е из Харькова, весь конверт в два ряда обклеен марками. Кнорринг написано через одно "р" -- это сразу показалось подозрительным. Подпись незнакомая: Вера Захаржевская. Содержание приблизительно такое: "Простите, что пишу вам, не будучи с вами знакома, но говорят, что в Африке много русских. Может быть, случайно и севастопольские моряки там. У меня сын в Морском корпусе. Если вы знаете, где Корпус, или, если он в Бизерте, умоляю, повидайте его и просите скорее писать мне (Лермонтовская, 36). У меня за границей нет никого знакомых. Умоляю помочь мне. Мой муж расстрелян в Крыму, дочь больна параличом. У меня много горя. Ради Бога, помогите" и т. д. Сын ее -- кадет 5-ой роты. Мы долго совещались о том, как сообщить ему, как сказать об отце. Наконец вызвали его в Сфаят и сказали, что получили от знакомых письмо, через которых его мать просит написать ей. Он так обрадовался, бедный. На письме самый точный адрес: Bizerte, Sfaiat. Странно, как в Харькове даже незнакомые люди знают наш адрес и не знают, где Корпус.
   Другое письмо из Петрограда, от Владимира Владимировича Каврайского. От него коротенькая открытка. Он сообщает некоторые адреса знакомых. Между прочим, Гливенок. Они в Москве. Иван Иванович -- заведующий "Главнаукой". Один наш знакомый в Харькове застрелился. [229]Кой-какие сведения о вещах, но о них и думать не хочется.
   Оба эти письма меня взволновали до крайности. Сейчас буду писать Тане.
   

28 июня 1922. Среда

   
   Сегодня отправила письмо Тане. Мамочка уж очень боится, чтобы я не написала чего лишнего, но читать я ей не дала. Очень трудно писать такие письма -- боишься, сорвется какое-нибудь неосторожное слово! Я уже не употребляла слово "лагерь", писала о всякой ерунде. А мне все-таки как-то жаль, что Гливенки переехали в Москву. Если бы они остались в Харькове, возможно, что мы когда-нибудь бы еще увиделись. В Харьков мы все-таки, наверно, еще вернемся когда-нибудь, а с Москвой нас ничего не связывает. Может быть, и не стоило писать ей, ни к чему, но уж страшно хочется расшевелить старые раны.
   

29 июня 1922. Четверг

   
   Сидела на кровати и писала сочинение: на главу Саводника: "Елена из "Накануне""; но думала совсем не об Елене. Думала о том, что вот приехали Наташа с Лялей на три месяца. Говорят они по-французски, да и по предметам кое-что прошли. Правда (утешаю себя) я прошла более и основательнее их, но разве я этого ждала? Год пропал. Теперь я наивно все надежды возлагаю на лето, но разве что-нибудь может выйти из этого? Я знаю свой недостаток: не то что я ленива, не то, что нет желания, но я не умею сосредотачиваться, разбрасываюсь по мелочам. Делать все сразу я не могу, не умею, мне нужно остановиться на чем-нибудь одном и погрузиться с головой. Надо, да! Неужели же я не смогу? Тогда я окончательно возненавижу себя! Вот поставлю себе задачу: до сентября пройти, во всяком случае, эту часть Саводника, что у меня.
   М<onsieu>r Lafon (наш преподаватель французского) кончил уроки и уезжает к родным на Пиренеи. Сегодня мы, мужская группа и наша сфаятская вместе, снимались с ним. Хорошо так простились. Что-то ему говорили, что-то он говорил, но только навряд ли кто понял.
   

2 июля 1922. Воскресенье

   
   Два дня я не писала потому, что у меня гостила Нина, и мне не хотелось писать при ней: она все будет просить прочесть. Достаточная ли это причина (чтобы не писать. -- И.Н .)? Имею ли я право презирать и ненавидеть себя? Но временами я чувствую, что ненавижу. За что? За то, что я ничего не могу сделать, а время идет. Я чувствую радость только при мысли, что вся жизнь в руках человека, что он делает все, что хочет, он всемогущ.
   

3 июля 1922. Понедельник

   
   Весь день была занята: до обеда занималась всякой штопкой и чинкой. После обеда был урок истории, потом до самого вечера торчала в швейной мастерской, пришивала пуговицы к арабским жилетам, резала петли и т. д. Потом занималась русским. Говорят, что Домнич скоро вернется, и я усиленно принялась за занятия. Прохожу Толстого и составляю конспект, но за результаты не ручаюсь. Хоть это и в моей воле, но у меня нет уменья при всей искренности и желании.
   Чувствую, что за последнее время стала особенно желчной и раздражительной. Но это все в душе, глубоко; владеть собой я научилась, хоть и не всегда: иной раз так и вырвется неосторожное резкое слово. Но, в общем, я стала как-то дико ненавидеть все, и себя тоже. При всем моим самолюбии и даже, пожалуй, честолюбии, во мне нет и намека на индивидуальность. Все, что было до сих пор, все мои мысли и чувства, все это одна лишь самоидеализация. Боже, как противно!
   

4 июля 1922. Вторник

   
   За сегодняшний день не произошло ничего интересного, кроме того, что я словчила (правда, предупредивши) от алгебры, -- взяла да ушла в город за покупками. Когда ходишь по всем этим большим магазинам -- так прямо глаза разбегаются, и не то чтобы от зависти, просто злит, что ты здесь никакой, самой дрянной вещички купить не можешь! И французы смотрят на русских как на маленьких детей, которых привели в игрушечный магазин: все-то им хочется, все они осматривают, а купить можно только на пятачок. Я спросила у приказчика, нет ли у него другой материи в тот же тон, "вот у вас на полке лежит желтое", -- говорю. "О, нет, -- отвечает он с легкой усмешкой, -- это дорогие". Если бы я была одна, я бы непременно потребовала, чтобы он мне показал тот шелк, выругала бы его и, конечно, ничего бы не взяла... Быть может, это и нехорошо. Словно я стыжусь своей бедности, но это совсем не так, просто меня оскорбляет этот насмешливый, снисходительный тон. А может быть, он прав, этот напомаженный французишка!
   

5 июля 1922. Среда

   
   Сегодня почти весь день работала на камбузе: завтра дамы устраивают "чай" окончившим гардемаринам. На камбуз звали всех, но, по обыкновению, никто не пришел: вечером -- бал. Все из Сфаята ушли, даже Маруся Завалишина отправилась. Странно, то в монастырь идти собиралась, то на бал. Не выдержала-таки!
   

6 июля 1922. Четверг

   
   Сегодня был этот "чай". Барышень просили разносить; меня только, слава Богу, как-то забыли. Потом, на улице же, устроили танцы, и до сих пор еще гуляют. Как я рада, что стою в стороне! А как на меня все здесь сердятся за то, что я не хожу на вечера. Все теперь указывают на Марусю, вот, мол, и она вступила на истинный путь. Но Маруся натура страстная, восторженная и увлекающаяся. После мечтаний о монастыре она теперь так же глупо затянется в "великосветскую" жизнь. Но какой раскол будет у нее в душе! От ее чистой духовной красоты не останется и следа. Два основных идеала ее жизни -- религиозность и светскость -- не могут соединиться. Во всяком случае, я не признаю такого соединения.
   А со мной сегодня неприятность случилась: в самый жар, в 2 часа, я играла с Наташей в теннис. Играли недолго, но потом мне было нехорошо. До сих пор болит голова и тошнит.
   

7 июля 1922. Пятница

   
   Сегодня Елизавета Сергеевна позвала меня идти к морю. Нас шло немного, восемь человек: Ел<изавета> Сер<геевна> с детьми, Наташа, Маруся, я и два новых корабельных гардемарина -- Данилов и Светозарский. Время провели великолепно, дурачились, играли, ползали по пескам, одним словом, делали все то, что хорошо на пляже. Оба корабела такие славные, простые, с ними себя чувствовала хорошо. Особенно нравится мне Данилов. Я его знала только по спевкам, а сегодня узнала ближе. Что-то в нем есть хорошее, открытое, приветливое. Мне уже захотелось поближе сойтись с ним, чаще видеться, побольше разговаривать. Но только опять-таки в простой обстановке, а не где-нибудь на балу -- не люблю этого блеска, этой официальности и фальши. Разве есть что-нибудь нехорошего в том, что мне сегодня было весело и хорошо? Ведь такое простое, искреннее веселье нисколько не противоречит моим убеждениям.
   

8 июля 1922. Суббота

   
   Сижу и плачу, сижу и плачу, и плачу. Все, что томило и волновало душу, -- все хочет высказаться. И знаю, что надо молчать, да не всегда молчу. Хочется глубоко уйти в себя, уйти от всех. Кругом нет ни одного человека, который мог бы быть мне близок. Где же мне искать такого? Мамочка говорит: "Нельзя всю жизнь заниматься исключительно собой, что ты такое особенное, что все внимание сосредотачиваешь на себе", а на ком же? Где и зачем я должна искать такого "особенного" человека, на котором могла бы остановить все свое внимание? Над собой я могу делать всякие эксперименты, гнуть себя вовсю, за это я никому не отвечаю, но заглядывать в чужую душу я не имею права.
   

9 июля 1922. Воскресенье

   
   Отчего так грустно, когда кто-нибудь уезжает? Не говорит ли здесь зависть? Завтра в 7 утра уезжают из Корпуса человек двадцать; между прочим, Тихомиров и дьякон. Сегодня после акафиста о. Георгий подарил образ о. Ивану, говорил напутственное слово отъезжающим, сам плакал и у других вызвал в?
   И чем больше я вдумывалась в события последних дней, тем яснее мне становилось, что он сам вычеркнул себя из моей жизни. А м<ожет> б<ыть>, он к этому и стремился.
   Днем ездили в Медон, вернувшись, нашли на столе пневматик. Да, Юрий мне рассказал свое письмо, написанное вслед за моим. Письмо хорошее, справедливое, я его одобрила. Сказал мне, что писал его потому, что испугался за Бориса.
   -- Я представил себя на его месте: после твоего письма я мог бы застрелиться.
   Нет, люди, подобные Борису, не стреляются.
   Так вот -- письмо. При всем доброжелательстве его нельзя не назвать подлым. Да, подлым. Письмо обычное, ничего не значащее уже с того, что "на И.Н. не падает ни малейшей тени" и т. д. на 2-х стр<аницах>, он не только "бросает на меня тень", но прямо сваливает вину на меня "в целях объективного восстановления истины", объясняя свое появление около библиотеки, отводя от себя обвинение о "вторжении в нашу жизнь". А дальше не без язвительности фраза: "надеюсь, что теперь я буду уже избавлен от получения третьего вашего письма", т. е. от моей настойчивости и навязчивости, другими словами? Он позвал Юрия из Союза в библиотеку письмом для какого-то еще объяснения.
   Эту ночь я опять не спала, хотя -- лежала с совершенно сухими глазами. Юрий успокаивал меня.
   -- Неужели я, дожив почти до 30-ти лет, осталась еще настолько наивной, что жизнь и людей представляла себе и лучше, и чище?

9 августа 1935. Пятница

   Вчера я написала много горького о Борисе. Сегодня мне хочется несколько исправить это.
   От Бориса Юрий пришел ко мне в библиотеку страшно взволнованный. Подробно передал мне весь разговор. Сначала Борис пытался оправдываться, говоря, что был очень удивлен и озадачен, найдя на двери мою записку и т. д., но потом Юрий заставил его признаться во всем. В трусости и в малодушии и в том, что он сам пошел на мои встречи... И вот за эти-то признания, которые были для него страшно мучительны, но на которые у него хватило мужества, я ему прощаю все. Он поднял меня в моих глазах.
   Этот разговор принес удовлетворение всем троим. Не осталось ничего недоговоренного. Юрий говорит, что Борис был совершенно искренен. Между прочим, он сказал, что написал раньше другое письмо, в котором убеждал меня хорошенько подумать, что мне предстоит сделать выбор между ними двумя, что все преимущества и достоинства на стороне Юрия и т. д. По послать это письмо не смог "из-за самолюбия".
   Юрию он сказал:
   -- Конечно, мы с вами противники. Но я считаю для себя за честь иметь своим противником такого человека, как вы.
   Юрий тоже ему сказал:
   -- Все это должно было случиться, и, в конце концов, я очень рад, что это были вы, а не какой-нибудь негодяй.
   На прощанье он подал ему руку. Борис очень благодарил его за то, что он пришел, и от всей души -- Юрий говорит -- искренно пожелал ему и мне счастья.
   Это лучший эпилог, который можно было бы придумать для такого романа.

10 августа 1935. Суббота

   Вчера только к вечеру я до конца осознала то чувство, которое мучило меня весь день, -- эту своеобразную ревность. Меня грызет то, что у Бориса осталось лучшее чувство к Юрию, чем ко мне. Против Юрия зла у него нет. Наоборот, он его сейчас очень уважает, и при этом совершенно искренно. Они договорились до конца, и не даром же он говорил Юрию об его такте и т. д. А меня он сейчас -- я думаю -- ненавидит. А -- за что?

14 августа 1935. Среда

   После всех последних месяцев, когда я так много порвала, особенно после последних дней наступила вполне естественная реакция. Нахожусь в состоянии полнейшей прострации. Ничего не делаю, даже причесываюсь кое-как. Ничего не хочется. Даже спать не хочется -- вот если бы можно было на время умереть!
   Юрий мне купил велосипед. Пока он приводил его в порядок, пока налаживал на нем свет, да пока мы совершали нашу первую поездку в Медон -- опять был подъем, а уже после вчерашней поездки -- некоторое разочарование -- я очень устала. А когда сижу дома, да еще одна, просто места себе не нахожу.
   Недавно я говорила Юрию, что я сильный человек. Вот теперь мне и предстоит экзамен на "сильного человека".
   Самое грустное не то, что Борис ушел из моей жизни, а то, что он так гнусно хотел себя выгородить. И то, что я в свое время не до конца почувствовала, что он тяготится мной. Я даже не думала, чтобы это было так, но именно так я хотела представить все дело Юрию. Зла против него у меня нет. Но мне грустно, что мы так плохо расстались и что уже никогда мы не исправим этого тяжелого воспоминания друг о друге.
   Я боюсь этой зимы -- холод, безденежье, раннее вставание (с 8 часов занятия в школе!), уборка комнат, кухня, печку то-нить, полное отсутствие всякой личной цели, всякого личного смысла. Вся жизнь будет в Игоре, а для себя -- для себя! -- ничего. Не к кому будет даже ходить по четвергам. Негде будет встречать людей. Ведь к нам-то никто ходить не будет. А тут еще совершенно расшатанное здоровье. Я боюсь наступающей зимы. Мне еще не хочется умирать.

24 августа 1935. Суббота

   За что? За то, что слишком мало
   Там было блеска и борьбы?
   За то, что я не понимала
   Своей беспомощной судьбы?
   За полудетское незнанье
   Простых вещей -- добра и зла?
   (Ведь даже в пошленьком романе
   Я точку светлую нашла).
   За проблеск подлинного чувства?
   За ласковое слово "друг"
   Или за то, что неискусно
   Вела я сложную игру?
   За что? За что так зло и черство,
   Все предавая, все кляня,
   С таким бессмысленным упорством
   Вы отрекались от меня?
   Когда я вчера прочла Юрию это стихотворение, он опять загорелся, даже в лице переменился и жестко сказал:
   -- Как тебе еще не надоело вспоминать об этой истории?
   Я поняла, что сделала большую ошибку.
   Милый Юрий, я никогда, никогда не буду с тобой вспоминать об "этой истории", но сегодня ночью я опять, черт знает до которого часу, не спала -- я почувствовала себя такой бесконечно одинокой.

17 ноября 1935. Воскресенье

   Итак, все уже устроено, в среду утром Игорь уезжает. Конечно, не "на три месяца", как это говорилось, меня уже предупредили в мэрии, но на 3 месяца ехать нет смысла, если он и поправится за это время, то в Париже он все скоро спустит. Надо, чтобы он пробыл в превенториуме[352] по крайней мере полгода. Полгода, а то и больше! Конечно, ему будет хорошо -- юг, море, Пиренеи (Андай на границе Испании), там он поправится, но, давая ему здоровье, я лишаю его семьи. А потом -- хорошо-то хорошо, а по лицу его лупить все-таки будут -- такова уже система французского воспитания. Но и не только в этом дело. Полгода! Ведь за это время он разучится по-русски, ведь за это время у нас с ним не будет никакой духовной связи, мои письма он читать не станет, и лень, и трудно просто, и с каждым письмом все труднее и труднее, а мне он писать будет (если будет!), наверно, по-французски. Вот с ним у меня уже не будет общего языка в буквальном смысле. Я этого ждала, но разве думала я, что это будет так скоро! Так рано!
   Из колонии он вернулся весь в нарывах[353]. Нарывы не проходят. Привила ему оспу, и оспа не заживала целый месяц. Нарывы полезли на лицо. В школе отправили его к доктору. Тот определил La gourme[354] от худосочия. Стал ходить весь забинтованный, даже на лице повязка ("подмордник"). Каждая перевязка -- пытка: все не заживает, приходится отдирать, сидит этак худышка с лысой головой, весь в язвах. Я звала его "Ганди". Наконец, опять повела его в школе к доктору, и тот нашел необходимым отправить его a la campagne[355]. Делали радио-снимок -- ничего в легких нет, но худоба невероятная, малокровие и прочее. Отправили в Centre d'hygiene ecoliere[356] в мэрию, и там доктор определил его в Hendaye[357][358], в превенториум Nid Marin[359], на берегу океана. Сказал -- на 3 месяца, наши до сих пор убеждены, что на 2 месяца, а у меня нет решимости сказать им. Да так, м<ожет> б<ыть>, и лучше, меньше трагичности и оханья. Пусть уже после его отъезда плачут!
   Начались хлопоты с assurance sociale[360]. Оказалось, что Юрий за второй триместр совсем не платил, а в третьем -- ваканс, и не хватает до минимума. К счастью, к концу октября внесли деньги сполна. Я волновалась и злилась. Нужное мне recepisse получила только 4-го (5-го уехала группа, не попал!) Принес Юрий эту бумажку во время обеда, я положила ее около себя, да на масляное пятно, и как раз на печать, так всю печать и выело, только контуры остались. "Ну, думаю, еще и тут неприятности: и фамилии у нас с Юрием по-разному пишутся[361], и в его триместре не хватает, а тут еще скажут, что и печать поддельная..." Поехала с Игорем в assurance[362] на контроль, пробыла там более часу, но все сделали: приняли его. Правда, почему-то написали, что срок в 3 месяца не может быть продлен. В мэрии мне сказали, что это еще, м<ожет> б<ыть>, только формальность, а можно будет устроить, чтобы продолжили еще на 3, а если нет, придется как-нибудь платить 9 фр<анков> в день и 10 фр<анков> в месяц школе (каждые 3 месяца inscription[363] -- 25 фр<анков) и дорога. Правда, сколько-нибудь поможет мэрия. Сейчас кое-как собрала денег (на дорогу, inscription и 1 фр<анк> 80 с<антимов> в день). Правда, ни Зеелеру, ни хозяину не уплачено, но главное есть: он едет.
   А я как же? У меня в первый раз такое чувство, что я осиротела. Когда он был в госпитале или в колонии, я все равно чувствовала себя с ним одним целым, а сейчас я впервые почувствовала в нем отдельного, самостоятельного, со своей обособленной и даже чужой и недоступной мне жизнью. Я с ужасом чувствую, что в жизни образовывается страшная пустота, заполнить которую я ничем не смогу. Как-то за столом я сказала об этом, что мне бы хоть работу себе найти. На это Мамочка очень жестко ответила:
   -- А разве ты сейчас так уже много им занята?
   Я страшно обиделась и никогда теперь об этом не говорю. М<ожет> б<ыть>, я очень плохая мать, но я все-таки мать, и у меня отнимают моего ребенка, разве я могу это пережить легко -- даже при своем легкомыслии?
   Ну, а Игорь? Он, конечно, не отдает себе отчета в том, что его ждет. Он доволен, что целую ночь будет ехать в поезде ("Так долго я еще никогда не ездил"), его занимает, что здесь холодно и дождь, а там тепло ("Как? И на Рождество там будет тепло?"). Правда, там рядом какая-то загадочная "Испания". Вообще колония его интересует; тем более, что языком он овладел уже вполне ("В школе никто не знает, что я русский, даже директор не знает"). Вообще, он даже пытается скрывать свое происхождение, а я в таких случаях никогда не знаю, как мне быть: поощрять его отречение -- малодушно, а растить его парием -- сколько мучений это ему доставит! Ну, об этом после. Это очень сложный вопрос.
   Чем же стал сам Игорь?
   В прошлом году мне писала из колонии его воспитательница: "Это необычайно кроткий ребенок..." Он был ее любимцем.
   Теперь этот "кроткий ребенок" учится в 7-м классе Коммунальной школы 16-ым учеником из 42-х, но поведение у него 7. И, кажется, в школе не обходится ни одной драки без его участия. Возвращается домой в синяках, с подбитым глазом ("Это так, два мальчика дрались", ну а третьему попало?). Директор делает ему примочки, учительница потом дает конфету, а он, видимо, чувствует себя героем. Школу он любит. Как-то он будет чувствовать себя в колонии?
   Занимался на скрипке у Е. А.Блиновой и занимался почему-то хорошо, т. е. делал заметные успехи, хотя дома, по правде сказать, занимался очень мало. Теперь опять все пойдет насмарку.
   Из его mots:
   -- Мама, я тебя люблю, как пять комнат книг!
   -- Так ты, что же, любовь на книги измеряешь?
   Посмотрел на меня чуть-чуть с презрением:
   -- А ты, что же, на граммы?
   Много чего-то занятного говорит, да теперь не вспомню.
   Ходит в школу на Монпарнасе. Но даже, если бы он и не уезжал, я бы его оттуда взяла. Еще когда был поменьше, ничего, а теперь там так "Святой Русью" несет, что сил нет. Сколько уж я говорила с учительницей, чтобы он писал по новой орфографии, -- обещала, а все учит по старой. И что дико -- Игорь изо всех сил ее защищает:
   -- И совсем это даже не трудно писать "ять", и так все в России писали, пока там не было большевиков, и все так и будут писать, когда большевиков не станет.
   Такие рассуждения шестилетнего мальчишки меня уже совсем разозлили. С этих лет забивать голову подобной ерундой! Это еще ничего, орфография, но ведь, чего доброго, и насчет "царя-батюшки" подобная же информация. Юрий прав, говоря, что если бы в Париже была какая-нибудь пионерская школа, он отдал бы туда Игоря. К сожалению, вся эта воскресно-четверговая школа иного типа. Так же, как и учебники. "После ужина в нашей избе темно. Дедушка ложится спать на печь или плетет лапти, сестра прядет, а мать..." Уж не помню там, что... И тут же "Славься, славься" и пр<очее> и пр<очее>.
   Много говорится у нас, в эмиграции, о денационализации, о смене и т. д., и никто не догадался составить хорошо букварь, понятный эмигрантским детям, растущим в Париже, но без "ять".

22 ноября 1935. Пятница

   Вчера уехал Игорешка.
   В среду я его нарочно на весь день увела из дому. Сначала поехали платить за электричество, оттуда зашли в "Монопри"[364], пили оранжад[365] -- Игорь был очень доволен. Оттуда поехали на трамвае в Булонь к Наташе, от нее -- к Вере Дмитриевне, сколько удовольствия! А вечером растопили в кабинете камин (почему мы еще не топили), я его перед камином вымыла и уложила спать -- в последний раз. Сидели с Юрием в столовой.
   -- Папа, спой про московский пожар.
   Потом "Бородино", потом про "Ермака", под конец спели мы ему с Юрием "Колыбельную". Очень трогательно и грустно:
   Я седельце боевое
   Шелком разошью!
   (а мама в то же время вышивала ему на шапке красной нитью: "Sophieff").
   Стану я тоской томиться,
   Безутешно ждать.
   Стану целый день молиться,
   По ночам гадать.
   Стану думать, что скучаешь
   Ты в чужом краю.
   Спи, пока забот не знаешь!
   Баюшки-баю!
   Разве это не подходит к моменту? Когда я теперь вспоминаю, как это мы пели, -- мне хочется плакать.
   Вчера мы нервничали весь день. Это сказывалось у него в необычайном буйстве и шумливости. У меня -- в тошноте.
   Только один раз меня спросил:
   -- Мама, а ты ко мне приедешь?
   -- Нет, милый, это очень дорого, я не смогу приехать, -- я решила сразу сказать правду.
   -- Мама, я не хочу ехать.
   Потом -- отвлекся.
   На вокзал приехали, конечно, в 8.40. Ровно в 9 пришла барышня, которая с ними ехала. Обступили дети, родители. Толпятся, состояние нервное. Потом пришли еще две дамы, стали собирать всякие бумажки, сертификаты, надели ребятам (8 человек) на шею ярлыки с фамилиями, построили в пары и повели... Родители гурьбой, сбоку, позади... Посадили в вагон -2 купе reserves[366] -- усадили по 4 человека в каждое. Нужно было еще взять подушку и одеяло -- об этом мы не подумали, хорошо, что у Папы-Коли были деньги. А одному мальчику, видимо, не хватило денег на одеяло, мать стояла у окна и плакала, и уверяла, что тепло одет... Потом попросили всех из вагона выйти, мы столпились у окна. Я старалась казаться как можно веселее; думаю, что мне это удалось, смеялась, корчила рожу, посылала воздушные поцелуи. Игорь жалко улыбался, махал рукой, иногда отворачивался и смахивал слезу, потом опять искал глазами меня, улыбался, махал рукой. Но не плакал. Экзамен на "сильного человека" мы выдержали оба, и экзамен этот продолжался 20 минут! 20 минут мы стояли у окошка вагона. Наконец, поезд двинулся. Последний растерянный взгляд -- "где мама?", последний раз уже через соседние окна промелькнуло дорогое личико -- и уже можно было плакать! Дома споткнулась об его игрушки и кубики. Неубранная с утра кроватка. И ощущение пустоты и свободы. Уже знакомое мне.

29 ноября 1935. Пятница

   Вчера получила от Игоря письмо и весь день над ним ревела. Пишет, конечно, по-французски, не под диктовку даже, а списывал откуда-то. Половину я просто не поняла. Разобрала фразы: "J'ai fait tres bien voyage, j 'ai m'amusee beaucoup avec mes petits camarades. Les infirmieres sont tres gentilles. Je vous embrasse tres fort. Igor"[367]. Как грустно мне сейчас от этих фраз! Из колонии он мне писал: "Мама, мы сегодня гуляли на (нрзб одно слово -- И.Н.) или "Мой зуб упал", -- так все-таки это было что-то. А тут "les infirmieres sont tres gentilles". И как это ни стыдно заставлять детей писать такие вещи! А ведь правду я все равно никогда не узнаю.

2 декабря 1935. Понедельник

   Я очень люблю Юрия. Я люблю его, как никогда еще не любила. Но в моей жизни есть два момента, когда я чувствую себя безнадежно одинокой. Первое -- это одиночество матери. Каждой матери. Ибо никакая мать не может говорить о своем ребенке столько, сколько она о нем думает и сколько она его чувствует. И в этом смысле всякая мать одинока.
   Я заметила, что я никогда не говорю с Юрием об Игоре. Я могу говорить о нем со знакомыми, но это так, о внешнем, поверхностно, а о глубоком -- никогда. Можно подумать, что я вообще привыкла к его отсутствию и успокоилась. А между тем, по ночам я слышу его дыхание. Я не могу убирать спальню, меня раздражает его аккуратно постеленная кроватка. Не могу разобрать угол с его игрушками. Я всячески стараюсь не думать о нем, потому что тогда меня охватывает тоска, доходящая почти до физической боли. Вероятно, больше всего меня угнетает такой долгий срок и то, что он вернется французом. Что он станет мне в какой-то мере чужим. И то, что я о нем ничего не знаю и не буду знать.
   И вот об этом я никогда больше не говорю. Поговорила -- и будет. Большого сочувствия я уже не найду, даже у Юрия. Он меня хорошо понимает, но все-таки не так, как я сама себя понимаю. Конечно, я "привыкла", привыкнуть не трудно. Но вдруг я действительно не успокоюсь? Прекратятся ли галлюцинации, и пройдет ли моя бессвязная тоска? Об этом надо молчать.
   Второй момент моего одиночества -- это Борис. Я никогда не переставала о нем думать и, должно быть, никогда не переставала его любить.
   Я простила ему его предательство и его малодушие и даже то, что, м<ожет> б<ыть>, и теперь он не перестает отплевываться от меня (я почти уверена, что он хотел меня поссорить с Ел<еной> Ив<ановной>). Больше того, успокоившись и оглядываясь назад теперь, я начинаю понимать, что не он, а я перед ним виновата, что не он, а я у него должна просить прощенье. Ведь это я запутала и усложнила все дело и своими письмами (нужна была ему такая искренность?), и своими желаниями что-то выяснить, до чего-то договориться. Что еще было выяснять? Конечно, он был бесконечно прав, недоумевая по поводу моих визитов к нему. Разве эти визиты не были провокацией? Ну, да все равно, делу не поможешь. От третьего письма я воздержусь.
   А что хуже всего (и должно быть очень стыдно), у меня не только нет сожаления о прошлом, а даже наоборот, какое-то чувство, похожее на благодарность к нему за то, что было. Все это доказывает только, какая я обыкновенная и пустая бабенка. Пока я жила им, я жила необычайно полной и взволнованно-напряженной жизнью. А потом -- пустота. Игорь -- где-то очень глубоко, куда я и сама боюсь опускаться, а в следующем пласте -- пустота. И ничто еще там не могло заполнить этой моей жизни, как этот откровенно пошленький романчик. Для меня он перестал быть пошленьким, как только я почувствовала, что люблю Бориса. Тогда-то и надо было остановиться. Ну, да ничего уже не поправишь!
   Бориса я люблю, конечно, больше физически, чем платонически. Видеть я его не могу (вернее -- боюсь), и теперь он отошел в ту область призраков, где был "воображаемый собеседник" и многие другие, которые не существовали. А ведь он все-таки существовал!
   Каждый вечер я думаю о нем и иногда с таким напряжением, что почти физически ощущаю его лицо, руки, губы... Даже страшно становится. А как вдумаешься, так и противно (комментарии излишни: уж больно мерзко писать такие вещи). Думает ли он обо мне? Я хочу, чтобы думал и без злобы. Елену Ивановну я видела три раза -- в школе на Моннарнассе -- она приводит туда Таню. Встретились мы очень искренно.
   -- Я так рада вас видеть... Ведь я-то тут ни при чем... Ведь с вами-то мы не ссорились...
   Рассказала мне, что Борис ей "все сказал", что он вообще ужасно легкомысленный человек, что романов у него было немало, что теперь он дал ей слово все кончить... Видно было, что она была совершенно искренна и очень мне рада.
   -- Борис взял с меня слово, что я не пойду к вам и не напишу вам, что это теперь совершенно невозможно. Ну, слово-то дала я, а все-таки решила к вам прийти или написать...
   И, прощаясь: "Ну, а пока-то можно к вам как-нибудь прийти?" Я ждала ее всю неделю.
   Следующий четверг встретились очень сухо. Она жаловалась на нездоровье и даже ушла, не подождав меня ("я спешу"). Ясно, что дома ей даны были соответствующие инструкции с такими иллюстрациями, что у нее отбило охоту меня видеть. Неужели же Борис не понимает, что я не стану теперь делать никаких поправок к его версии (ибо ясно, что рассказал он ей не совсем все).
   Третий раз Ел<ена> Ив<ановна> пришла поздно, очень приветливо поздоровалась со мной, потом выбежала Таня, ей нужно было идти, она поднялась наверх, и тут уже я не стала ее дожидаться и ушла. Больше я ее не видела. Последний раз, когда Игорь пошел в школу, у меня был грипп и за ним ходил Папа-Коля, и Игорь принес мне "сердечный поцелуй".
   Вот и все. Больше мы никогда не встречались, и встречаться нам нельзя. Если у нее, действительно, есть ко мне какое-то дружеское чувство, она придет. Я уже ничего сделать не могу.
   Елену Ивановну я люблю саму по себе. А особенно, м<ожет> б<ыть>, потому, что она -- жена Бориса.
   О Борисе я никогда не говорю. Несколько раз заговаривал Юрий. Он настроен очень миролюбиво. Говорит, что готов искренно все забыть, что очень бы хотел как-нибудь встретить Бориса и в "Китайском ресторане" с ним пообедать и прочее. Я благодарно молчу.
   Недавно я простила Кобякову целый вечер нестерпимой болтовни о "девочках" -- за несколько хороших слов о Борисе.
   Я бы хотела встречаться с Ел<еной> Ив<ановной>, я бы очень хотела, чтобы с ним помирился Юрий, но сама видеть его я не хочу: для меня он уже сделался призраком.

6 декабря 1935. Пятница

   Как-то на днях лежала на диване, ждала Юрия. Никого не было дома. Холодно. Печка не топится. Голодновато. Денег нет. Финансовые неприятности. Работы нет -- шерсти не хватило. Стирать -- мыла нет. Убирать -- энергии нет. Лежала с Томкой на диване, закутавшись в пальто. Темновато, за окном -- дождь. И поймала себя на страшной мысли. Я, оказывается, думала: "Под входной дверью -- большая щель, надо заложить простыней. На (газовом -- И.Н.) кране открыть и просто сорвать трубу -- шире струя пойдет, и скоро. На этом вот диване и заснуть. Причины? Никаких. Игорь? Ну, что же? Растут дети и без матери, м<ожет> б<ыть>, ему даже и лучше будет..." Перехватив эту мысль, я даже испугалась. Рассказала об этом Юрию, потом Виктору. Юрий рассердился. Виктор отнесся серьезнее. Прошло несколько дней, и мысль о самоубийстве (с чего бы?) превратилась у меня в какую-то idee fixe[368].Часто останавливалась на всякого рода деталях, вроде того, как же мне быть с кофтой, которую я не довязала, мысленно привожу в порядок свои земные дела. Решила, что дневник уничтожать не буду: если уж я смогу вообще сделать такое свинство своим близким, то уже ничего не стоит прибавить Юрию еще немного горечи (ибо эта тетрадь ему удовольствия не доставит). Пусть, по крайней мере, он узнает до конца, что я за дрянь, м<ожет> б<ыть>, ему и легче станет. Ведь вся беда в том, что он меня слишком любит. Игорь еще маленький и далеко он, лучше уж скорее. А с такой пустой душой (и пустыми незанятыми руками) жить нельзя.
   Конечно, самоубийство -- это всегда малодушие, это слишком легкий выход из всякого положения, дешевая плата за жизнь. Но ведь я себя и не оправдываю.
   С Юрием опять, после нескольких месяцев большой любви и душевной близости, -- второй день недружелюбности и скрытой злобы. Все, конечно, опять из-за физических отношений. От того, что он приставал, а я хотела спать. В конце концов, я, м<ожет> б<ыть>, и виновата: что мне стоит, наконец? А он, действительно, так распалил себя, что всю ночь до самого утра не спал. Лежал рядом и бесился и мне спать не давал. И был мне, впервые за всю нашу жизнь, очень противен: лежит самец, накаливает себя и просто бесится, на человека не похож. А я думала: "Две у меня заботы, совершенно одинакового свойства: Юрий и Томи. Но что хуже всего, это испортились наши, как будто окрепнувшие уже, отношения. И ведь так каждый раз".
   Мы второй день почти не разговариваем, стараемся не смотреть друг на друга. Мы опять как-то внутренне враждебны. И мне сейчас начинает казаться опять, что все у нас осталось по-старому, что Борис не изменил нашу жизнь, что я по-прежнему одна, одна... Любит ли меня Юрий в такие минуты? К несчастью, любит. Потому и мучается. Не нужно ли все сразу оборвать?
   Одиночество. Холод. Усталость.

12 декабря 1935. Четверг

   Получила письмо от Игоря -- чуточку индивидуальное первого. По крайней мере: "Je mange bien"[369] (хоть и не от себя, конечно, но о нем). "La maison est tres jolie et bien grande"[370] (вроде ответа на вопрос). А там, конечно: "Je suis tres heureux"[371]. Для меня вчера Наташа написала ему письмо по-французски, завтра отошлю. У Наташи я была несколько раз. Если бы не так далеко (на метро -- час, пешком -- час с половиной), бегала бы чаще. Она очень тоскует -- совсем ведь одна. Девчонка у нее прелестная[372], уже около 2 1/2 месяцев.
   С Юрием в воскресенье вечером, уже лежа в кровати, помирились. Не сразу, а после долгих и довольно резких разговоров. Ну, да ладно. Все это уже прошло.
   Юрий упрекал меня недавним прошлым (имя Бориса мы не называли), говорил, что не может быть, чтобы я целовалась тогда "без всякого удовольствия" и чтобы меня к этому человеку не тянуло. А что, если нет любви такой, то нет и другой, словом, выходит, что Бориса я любила, а его не люблю. Мне было очень обидно, и я плакала.

30 декабря 1935. Понедельник

   В четверг не было от Игоря письма. Ну, думаю, праздник. В пятницу -- нет, в субботу -- нет. Послала телеграмму. В воскресенье -- никакого ответа. Наконец, только сегодня -- ответ не то от директрисы, не то от какой-то инфермьерки[373] -- удивляется, почему Игорешкино письмо не дошло, он писал, comme d'habitude[374] и что il vabien[375], и последние дни он проводил на пляже. Воображаю моего мальчишку на пляже на берегу океана.
   Юрий встречал Рождество у Бакста, где была вся литературная богема. Вернулся домой в седьмом часу, в ужасном виде -- костюм в блевотине, на руках почему-то около локтя грязные полосы, рубашка поверх штанов, морда отвратительная. Таким я его никогда еще не видела. Говорит, что с половины двенадцатого уже ничего не помнит. Пришел и завалился спать. На работу он, конечно, не пошел, куда там! А я, как он пришел, сейчас же встала и, как только рассвело, пошла в Медон. Не столько от него ушла, сколько от всяких разговоров с нашими. А на Юрия не сердилась даже, а просто было очень за него обидно, что и он оказался не лучше этих монпарнасских мерзавцев.
   Я? Вяжу. Только было начала вязать себе -- Е.А.Блинова хотела достать мне опять работу. Что ж, дело хорошее. Вяжу с азартом, с ожесточением.
   Сейчас поругались с Мамочкой из-за встречи Нового года. Денег 3 фр<анка>, настроение самое мерзкое. Да и вообще -- не люблю праздников. У меня праздники свои, традиции свои, только -- свои.

12 января 1936. Воскресенье

   Вчера в метро встретила человека, похожего на Бориса. Только пониже ростом, помоложе и пофрантоватее. Тот же тонкий прямой нос, те же бесцветные и очень холодные глаза.
   Почему я все не перестаю о нем думать?

13 января 1936. Понедельник

   Вчера Юрий пошел на бал писателей и журналистов в Лютеции[376]. Вернулся около пяти. Но что меня сразу умилило -- совершенно трезвый. Возбужденный, злой и усталый. Его там сразу же запрягли в распорядители, и он все время проторчал в буфете около вина, -- чтобы гарсоны не сперли -- ворчал, что только один бутерброд кто-то ему дал да стакан оранжаду. Голодный. Я тоже почти всю ночь не спала, а тут Юрий меня совсем развеселил. На работу поехал, как всегда. Пришел в 11, а я еще в кровати. Теперь я встала, а он спит.
   В сочельник я опять, как в прошлом году, пошла на Петель. Но умиления не было никакого, только злилась. Пришла в седьмом часу, о. Афанасий читает что-то вроде проповеди, это продолжалось 2 часа. Рассказывал какие-то наивные легенды, вообще ерунду всякую. У него лицо аскета-фанатика, таков он и есть на самом деле, а такие люди очень опасны. Я страшно устала за день, нашла стул, села и как-то задремала. Слушала я плохо, только иногда вдруг словно от удара просыпалась. Так, напр<имер>, говорил он о евреях, о том, что евреи были избранным народом и вдруг такие слова:
   -- Многие из вас евреев не любят. И хорошо делаете, потому что евреи Христа распяли.
   Я так прямо и подскочила от возмущения. О католиках тоже говорил в недопустимом тоне. Я только и делала, что возмущалась. Это в церкви-то такие слова! Давно там не была -- должно быть, не скоро теперь и пойду. Что может быть вообще хуже ненависти, нетерпимости, такого человеконенавистничества!?

14 января 1936. Вторник

   В воскресенье в первый раз были у нас Доманские. Вася остался такой же, а жена у него очаровательная. Хорошенькая, изящная, тоненькая, стройная, с таким вкусом одета. Мне до нее, конечно, как от земли до неба!
   Вчера была у Тверетиновых. Не была я у них уже больше полугода, последний раз мы встретились в Эрувиле этим летом, когда мы с Юрием совершали наше знаменитое путешествие на велосипедах. И как будто ничего и не переменилось. Даже книжки там же, под окном навалены.
   Вообще они (Тверетиновы -- И.Н.) милые люди. Но когда к нам кто-нибудь приходит, я чувствую себя во вражеском стане[377]. А вчера были Эйснер, Ружин и Эфрон. Все они по очереди уходили в другую комнату на какие-то совещания, при мне были очень осторожны в разговорах, очень насторожены -- боялись сказать лишнее слово. Я тоже, конечно, была насторожена, про ревейон у Бакста я бы, например, там не рассказала (а Юрий Эйснеру рассказал, и теперь, видимо, это будет темой злословия, м<ожет> б<ыть>, даже в печати!)
   Будь я немного болтливее, мне было бы очень трудно там (у Тверетиновых -- И.Н.) сидеть. Но я все-таки промолчала до 10 часов и потом спокойно ушла, чему все очень обрадовались. Хотя хозяева были несколько смущены, все передавали поклоны и обещали непременно прийти в следующий вторник. Что же? Ходить мне к ним или не надо? Больно, что это знакомство их несколько компрометирует.

21 января 1936. Вторник

   Кажется, я начинаю по-настоящему тосковать об Игорешке. Вечером, засыпая, незаметно для себя, я начинаю думать уже не о Борисе и прочей ерунде, а об Игоре. Когда-то я его, миленького, увижу?

22 января 1936. Среда

   Узнала, что Унбегауны меняют квартиру, и почему-то мне стало грустно. Как будто не только сами люди куда-то ушли, но даже и дом разрушен, где у меня было столько хороших часов. Хорошие по-настоящему, без всякой пошлости. Я искренно любила эту семью, любила там бывать. А теперь даже представить себе их жизнь не могу, даже где живут, не знаю. Совсем ушли. Ну, что же? -- это, должно быть, и лучше. А еще бы лучше было, если бы они совсем из Парижа уехали.

9 февраля 1936. Воскресенье

   Искренне рада за Бориса[378]: хоть в этом он оказался на должной высоте. Все-таки это показывает, что хоть в науке он человек способный и незаурядный.
   Вчера с Юрием на вечере Сирина и Ходасевича[379] видели Ел<ену> Ив<ановну>. Встреча очень холодная. Юрий даже расстроился -- видно, как обидно было ему за меня. Хуже всего, что все это, значит, муженек... Я это знала уже давно, отнеслась спокойнее, мне было обиднее за Ел<ену> Ив<ановну>, что она так легко дала себя убедить. Теперь и она для меня так же потеряна, как и Борис. Ну, и что же? Бесхарактерный, слабый, малодушный и трусливый человек. А все-таки я его люблю.

21 февраля 1936. Пятница

   Как хорошо это сказано в Евангелии: "Если же согрешит против тебя твой брат, пойди и обличи его между тобою и им одним: если послушает тебя, то приобрел ты брата своего" (от Матфея, 18:15).

25 февраля 1936. Вторник

   В воскресенье, на докладе Деникина[380], Юрий встретил Елену Ивановну. Она подошла к нему:
   -- Юрий Борисович! Милый! Мне так хочется с вами поговорить, так много нужно вам сказать. Ведь вы знаете, как я всегда хорошо к вам относилась, а теперь из-за этой глупой истории я с вами даже видеться не могу. Ведь с вами мы не ссорились. А ну их к черту, и вашу Ирину, и этого идиота и т. д.
   Слова "ваша Ирина" она произнесла с некоторым презрением и большим недоброжелательством. Это мне даже нравится. "А la guerre, comme a la guerre[381]". Но при чем тут "этот идиот", я не совсем понимаю. Ведь в ее представлении он даже как бы перестает быть идиотом. Жаль, если Юрий не встретится с ней. Интересно все-таки, как продолжает вести себя Борис. Как ни грустно, а придется признать, что Борис -- подлец, а Елена Ивановна -- дура.

6 марта 1936. Пятница

   Завтра еду в Андай. Получу или не получу льготный билет, все равно -- еду. На льготу не рассчитываю, эта чертовка, директриса Centre d'hygiene ecoliere чинит мне всякие препятствия. Ну, да черт с ней! Билет aller retour[382] стоит 263 фр<анка>, денег я набрала, завтра еще возьму у Юрия -- у меня останется фр<анков> 150-160. Мне помогли, конечно: Папа-Коля-100, Лиля -- 20, Вера Дмитриевна -- 10, Наташа -- 25, спасибо им. Сейчас приходила Е.А.Блинова, принесла еще 40 фр<анков> -- от себя и Georgetta. Право, как это трогательно...
   Итак, еду.
   Странно, дожила до 30-ти лет, а ведь в первый раз куда-то еду одна. Даже не совсем уверенно себя чувствую.
   Послезавтра увижу моего Игорешку, каким-то я его найду? Не может быть, чтобы он почувствовал какое-то отчуждение, нет, не верю! Больше всего я боюсь найти затравленного зверенка.

10 марта 1936. Вторник. Hendaye

   И какого дьявола я торчу в этом проклятом Андае?! Чтобы платить 20 фр<анков> в день, мерзнуть до костей, сидеть у моря, в полном смысле ждать погоды, смотреть снизу вверх на Nid Marin и ругаться? Ведь если будет такая погода -- я больше не увижу моего мальчонку. Ведь к Nid Marin меня и близко не подпускают, только до первого поворота, а то, не дай Бог, директриса увидит. А тогда она Игоря не будет совсем на прогулки пускать.
   Игорь мне говорит:
   -- Ты знаешь, как зовут нашу директрису? Mademoiselle такая-то.
   -- А что, она старая или молодая?
   -- Ну, старая.
   -- А что она делает? Приходит к вам?
   -- Нет, она в бюро сидит.
   Так себе и представляю: "высохшая" старая дева, педгитка, которую молоденькие инфермьерки боятся пуще огня -- с одной стороны, а с другой -- всячески проводят ее за нос. Как, напр<имер>, со мной. Они Игоря от школы освободили и договариваются со мной, где я его буду встречать, очень в этом отношении предупредительны, а в тоже время просят, чтобы, когда они идут по улицам, я бы не шла с Игорем за руку и вообще по возможности делала бы вид, что я тут ни при чем. А дома хотели, чтобы я весь превенториум осмотрела, где спит, где едят. "Не может быть, чтобы тебя не провели, если попросишь. Ну, да ты добейся всего!" А я даже своего Игорушку могу видеть только контрабандой!
   О нашей встрече, о первом впечатлении -- потом, как устроилась, я написала Юрию письмо на 2 1/2 листах и повторять не буду. Буду писать о том, что мне нравится и что мне не нравится.
   Вообще же я не в восторге:
   1. Страшнейший ветер. То, что в Париже мы называем словом "ветер", здесь можно назвать "ветерком". А "Ни Марен" стоит на горе, на самом открытом месте и ничем от ветра не защищен. В такую погоду, как сегодня, там, по-моему, ни один ребенок устоять не может.
   2. Едят они, м<ожет> б<ыть>, и хорошо, но молока не пьют. А какая же это еда для ребенка без молока?!
   3. Днем не спят. А какой же это санаторный режим? И, по-видимому, очень много ходят пешком.
   4. Умываются только по утрам. "На весь день и на всю ночь", -- как говорит Игорь.
   5. Все дети с насморком, небольшим, правда; но шмыгают. Уже дома, наверное, была бы паника и уже, наверно, я бы пускала Игорю капли в нос. Ходят без пальто и днем, и вечером, хотя, как солнце спрячется, я запахиваюсь в мое пальто и только что нет перчаток.
   6. Игорь не поздоровел, хотя слегка порозовел, и нет синяков.
   7. И, наконец, что меня больше всего поразило: на пляже, когда все дети играют, один мальчик лет 3-4 во все время прогулки стоит на одном месте, раскачивается, глаза стеклянные и, совершенно даже нисколько не скрываясь, занимается онанизмом. Не видеть этого нельзя, а между тем никто из инфермьерок не обращает на него ни малейшего внимания. Когда я спросила у одной из них насчет Игоря, она мне ответила, что он, правда, очень нервен, но ничего такого она за ним не замечала. Правда, где уж ей заметить, если она и того мальчишку не замечает!
   А теперь -- вот что мне нравится.
   В смысле моральном все мои страхи оказались напрасны. Я не только не нашла "затравленного звереныша", но сам Игорь без всяких моих вопросов несколько раз повторил мне, что "ему очень хорошо". Все дети очень веселы и на пляже вертятся, как бесята. На пляже им позволяют делать все, что им угодно, нет таких окриков, как в (госпитале -- И.Н.) St. Louis; только, когда они уж очень разбредутся, их свистом сзывают обратно.
   Никакого гнета, они, видимо, не чувствуют. Я несколько раз видела, как дети подходили к инфермьерке и ласкались. Сами подходили, так что нельзя заподозрить, что это делалось напоказ.
   Спят с открытым окном. Прибавить к этому еще, конечно, великолепный морской воздух, и плюсы, м<ожет> б<ыть>, перетянут все минусы.
   А прибавить, что Игорь все-таки от меня отвык, -- тогда уж не знаю.
   Сегодня я его так и не видела. Ждала все утро, после обеда, 4 часа ждала над морем, думала, что хоть после gouter[383] выйдут. Закоченела, от моря меня уже стало подташнивать, я пошла на хозяйскую кухню греться у плиты. Кухарка-испанка дала мне кофе. Как бы я весь мой Андай на кухне с кухаркой не просудачила?!

11 марта 1936. Среда

   11 ч<асов> 30 <минут>
   Чудное утро, чудное море, чудный Игорь! Нет, я очень довольна его etat morale[384]. Очень весел, снимала его у моря на парапете, плетущим свою chainette. Потом сняла "Ни Марен" снизу, с фасада. Жалко, если из этих снимков ничего не получится: фотограф-то я неважный. Особенно этим аппаратом.
   Игорь видел меня еще с горы, когда я сидела у моря и как я потом встала и пошла им навстречу. Был очень мил и ласков. Рассказывал, как однажды они пошли гулять очень далеко и их застала гроза. Они спрятались в каком-то полуразрушенном сарае, и потом всем им надо было менять чулки, так как у всех ноги были промочены, чулок не хватило даже, и на Игоря надели совсем новые. Он мне с гордостью их показывал.
   -- Так это было недавно?
   -- Нет, давно уже.
   -- Так чулки тебе с тех пор не меняли, что ли?
   -- Нет, не меняли. Они у меня еще целые. Как порвутся, тогда и переменят.
   Ну и ну!
   Потом очень подробно расспрашивал меня о моем финансовом положении, сколько я плачу за комнату, где и что я ем, сколько плачу, сколько стоит билет; и есть у меня еще 100 фр<анков>. И все это совершенно бескорыстно, он ничего у меня не просил.
   Совсем не разучился писать по-русски, только иногда буквы путает. Написал папе письмо. Я его заставила всем написать.
   Молодчина!
   Вчера после обеда они спали. Видимо, так полагается в плохую погоду. А потом я, сидя у моря, видела в окне второго этажа розовый передничек -- и Игорь подтвердил, что это и есть salle des jeux[385]
   Вечер.
   Я говорю -- все дети веселы. Нет, кроме одного. Этот мальчик здесь не больше недели. У него прелестные, очень нежные глаза. А под носом до губы какая-то странная припухлость и сильный насморк. Мальчик тихий, немного плакса и хлюпик.
   Поэтому на него всех собак вешают. Ребята его дразнят и колотят. Он только хнычет (платок потерял еще утром, сказать, видимо, боится). Отойдет в сторону, вытрет краем передника нос, потом глаза и пойдет один. Один раз мальчишка (monsieur Leskoff, ни слова не говорящий по-русски) швырнул камнем в одного малыша и слегка разбил ему голову. И тут же нагло свалил вину на новичка. Дети постарше направились к нему с явным намерением расправиться с ним судом Линча (до инфермьерки эти дела не доходят!). Я за него заступилась. Дети не посмели не поверить моему слову и отошли, хотя явно с неудовольствием (как все-таки дети жестоки!). А этот мальчуган с тех пор не отходит от меня. Очень тихий и какой-то особенно вежливый.
   Я сказала Игорю:
   -- Пожалей этого мальчика, его все обижают, поиграй с ним.
   Игорь искренно пожалел его, но играть с ним не стал (все-таки с самомнением). Играл с Claude Duran, он интереснее.
   Потом новичок подошел к другому мальчику, который потише, остался с ним, и я потеряла его из виду, а под конец прогулки -- он опять плачет: ребята засыпали ему за шиворот камней.
   Сегодня, после обеда, они гуляли не на пляже, а около вокзальчика "Андай-пляж". Все-таки смотрят за ними плохо. А у одного мальчика на подошвах зияют голые пятки.
   Я еще никогда не видела такой переменчивой погоды. В Париже ворчат: ужасно неровный климат. Сегодня тепло, а завтра холодно. А здесь такая смена погоды происходит по несколько раз в день. Черт знает что! Боюсь, как бы завтра не было плохой погоды. Ведь это же совсем невыносимо. Ведь прошла уже половина моего пребывания здесь. Я уже с грустью (почти до слез) думаю о той минуте, когда я должна буду поцеловать Игоря, сказать ему несколько утешительных слов и оставить на пляже эту маленькую фигурку.
   Обратная дорога, сама по себе, меня мало интересует -- ехать придется почти все время ночью. Выезжать около 6 вечера и в Париже в 8 утра. Скучно. И грустно будет очень.
   На пляже сегодня Игорь сел на парапет. Камень все-таки холодный, предложила ему сесть на мое пальто.
   -- Да нет, мамочка, не холодно, ведь здесь юг.
   Против такой аргументации я даже не нашлась, что возразить. А на юг здесь, как это ни парадоксально, мало похоже. Только вот -- море. Растительность вроде хвойной, и сосны.
   Ни агав, ни кактусов, несколько очень жалких пальм. Честное слово, когда у нас в Люксембурге выносят из оранжереи пальмы в кадушках, так это больше похоже на юг. Обошла другую часть Андая, там есть красивые дачи, но все закрыто, и ни одной живой души. Есть даже какие-то шикарные магазины, но и они сейчас закрыты. Не сезон!
   Любуюсь, как Игорешка говорит по-французски. И такое странное чувство в то же время: мой сын, а я вот много не понимаю из того, что он говорит. Вот в чем-то у него есть явное превосходство передо мной!
   Очень тоскливые вечера. Дверь завязали веревкой, чтобы через нее не лезть. Тишина. Где-то слева хрюкает свинья. Ночью поют петухи. А мне одиноко и всегда немножко грустно.

12 марта 1936. Четверг

   Утро.
   Еще ночью проснулась, слышу дождь. Встала поздно. Погода совершенно безотрадная. Даже ветра нет. И дождик не очень сильный, вот именно, "парижский". Господи! Какая бессильная злость меня раздирает!
   Вечер.
   После обеда, до двух часов, просидела на своем месте у моря под "Ни Марен", дети, конечно, не вышли. Было невыносимо грустно. Потом пошла по дороге налево. Игорь говорил, что там очень красиво. Дорога идет на St. Jean de Luz, 10 Vкилометров. Я и пошла. Это было что-то замечательное. Дорога идет почти все время над морем, в горах. Места совершенно дикие -- отвесные скалы, нагроможденные камни, горы, каменные слоистые глыбы, вереск, ползучие, колючие растения. Напоминает очень Бизерту, только, пожалуй, грандиознее. На небе тучи, накрапывает дождь, а одно время даже довольно сильно. На протяжении почти всей дороги -- ни одного человеческого жилья, ни одного человека. Редкие автомобили. И было такое странное чувство -- какого-то последнего одиночества и потерянности. Было даже как-то страшно оглядываться назад: не могу точно понять, почему. Когда скрылся мыс, за которым расположен Андай, у меня было такое чувство, будто я навсегда (именно навсегда) ушла оттуда, что возврата нет, а ведь там -- Игорь... Глупо, конечно. И странно -- ведь все это расстояние всего-навсего площадь одного Парижа, следовательно, за несколько километров. В ту, и другую, и третью сторону были населенные местности, а ведь мне казалось, что на десятки километров вокруг нет ни одной живой души, что я совсем одна среди этого хаоса, этих камней, этих гор...
   Шла я всего 2 часа. Пришла в St. Jean de Luz за 20 минут до отхода поезда, успела только выпить чашку кофе и к 5-ти часам была уже дома. День вообще нельзя назвать потерянным, так как этой прогулкой я чрезвычайно довольна.
   А вечером, перед ужином, около часу ходила по дачной части Андая, где тоже нет ни одной живой души, над морем и над заливом, откуда виден Hendaye-ville, и где --
   Смешались в примитивном танце
   Огни Испании и Франции.
   Если завтра будет такая же погода (а ничто не предвещает лучшей), пойду к директрисе. Надо же как-то прорываться. А уж там инфермьерки пусть, как хотят, выкручиваются.

13 марта 1936. Пятница

   10 1/2 утра.
   Погода, в общем, вчерашняя, если не хуже. Ветер переменился и дует с испанского полуострова. А оттуда, из-за гор, такая мразь лезет, что и смотреть страшно.
   Час сидела у моря, продрогла до костей. В одиннадцатом поднялась к "Ни Марен". Смотрю -- объявление "Directrice recoit mardiet vendredide 14-16 "[386] Прекрасно. После обеда к ней и пойду самым наизаконнейшим образом. Игорешку все равно не увижу, хотя бы поговорю об его здоровье.
   Миленький Игорушка. Последний раз, когда мы были на прогулке, у вокзала, он мне дал на хранение "до завтра" свой лук, который мы с ним общими усилиями смастерили. Кажется, я его так и увезу в Париж.
   Как он переживает то, что мама близко где-то, а видеть ее нельзя? Дай Бог, чтобы не так, как я.
   Вечер.
   Директриса оказалась вовсе не такой, как я ее себе представляла, вовсе не высохшая старая дева, а очень даже пухленькая и симпатичная.
   -- Je voudrai savoir, madame, comment la sante de mon fils.
   -- Mais vous l'avez vu. Igor Sophieff?[387]
   -- Да, -- обрадовалась я, что она все знает, -- но мне интересно мнение доктора.
   Она была очень любезна со мной, достала Игорешкино досье, показывала, что записано доктором: выслушивание -- ничего, радио -- очень легкое traces -- это совсем не страшно, это бывает почти у всех детей, железы все еще увеличены, "у нас 90 % всех детей именно с железками. Этот воздух для них очень полезен". Говорила, что доктора больше всего поразила его бледность. Потом наговорила мне страшных вещей, будто в St. Louis изобрели способ лечить teigne очень быстро, какими-то лекарствами, помимо остального; что Игорю, вероятно, тоже их давали, а они, с одной стороны, помогают быстрому лечению лишаев, а с другой, очень ослабляют организм, что, в свою очередь, требует довольно долгого отдыха. Только, по-моему, все это вздор.
   Я спросила ее, сколько времени еще, она думает, надо Иго-решке пробыть здесь. Она сказала:
   -- Сейчас этого нельзя сказать. Пока доктор оставил его еще на 3 месяца, а там будет видно. Вообще доктор редко оставляет детей подольше, он предпочитает, чтобы через год или два они бы вернулись опять на некоторое время, если уж надо. Но, конечно, бывают случаи, когда нужно оставить ребенка и на год...
   Сказала, что они зовут Игоря "Prince Igor".
   Поговорили еще что-то о моих глазах, о том, что les russes sont les plus raffines des slaves[388], еще что-то о евреях, об угрозе войны, обо мне, о диабете, о положении русских.
   В заключение я спросила ее, могу ли я еще увидеть Игоря.
   -- Да, конечно. Они еще сегодня выйдут гулять...
   Что-то промяамлила насчет воскресенья и "Ни Марен", одним словом, я поняла, что инфермьерки -- дуры.
   Погода разгулялась, ласточки взвились высоко, я сбегала за аппаратом, раза два сняла море (вопреки инструкциям) и села на своем месте. Много времени прошло, вдруг вижу -- спускаются. Сердце так и запрыгало. Я чуть не закричала от радости. Сегодня сделали довольно большую прогулку, не останавливаясь. Я шла с Игорем в последней паре и даже не боялась, что директриса увидит. Снимала его в пелеринке, но очень наспех. Боюсь, что ничего не вышло.
   Игорь говорит, что видел меня сегодня утром, когда я поднималась в "Ни Марен" и обратно.
   Всю ночь мне мешали спать проклятые коты над моей головой. Что они, подлые, вытворяли!

14 марта 1936. Суббота

   Чудная погода, жарко даже, чудное море и, конечно, чудный Игорь. Гуляли сегодня на Pointe[389], между морем и заливом. Около самой Испании. Жаль, если плохо выйдут фотографии.
   Инфермьерка сняла меня с Игорем. Осталась еще одна бобина -- ее-то хоть бы уж не испортить!
   Вечер.
   Днем были на пляже. Игорь передал мне письмо для Юрия. Был, как никогда, очарователен. Играл с ребятами, вертелся, кричал, болтал без умолку. Опять снимала несколько раз его с детьми, снимала все однообразно и, наверно, плохо. Игорь, повторяю, был чудесен. После gouter ходили к вокзалу. Игорь уже стал нервничать. Как сел мне на колени, так и не слезал.
   -- Ма-а-а-мочка!
   Я уже несколько раз посылала его играть с детьми -- не идет. Он мне сказал, что в воскресенье утром они гулять не ходят.
   -- Так что, ты, значит, придешь после обеда?
   Я бы могла, конечно, попытаться пойти в Nid Marin, но если Игорь так сказал, тем лучше: меньше нервничает. Убью все утро на сборы.
   Проводила ребят и пошла вокруг Андая через Pointe. Океан темный, холодный и неуютный. В испанском городке звонят в церкви, горят огни. В Андае тишина и пустота. Крупные звезды. И -- грустно. Другое дело, когда Игорь уезжал -- его уверяли, моя роль была пассивной, а тут ведь я его оставляю... И еще какое-то глупое чувство: пока я его не видела, я, со свойственным мне легкомыслием, была спокойна. А вот теперь я увидела его, увидела и знаю, что ему хорошо, что он весел и не забыт, что он не скучает, а вот теперь-то я знаю, что буду о нем страшно, страшно тосковать. Скорее бы уж миновал этот момент расставания! Хоть бы Игорь перенес его легче!

15 марта 1936. Воскресенье

   Утро провела хорошо. С 8-ми часов уже была на Pointe, сняла два раза Испанию. Подходила совсем близко, но Игорь прав -- там все-таки есть речка. Сначала речка, потом ручеек, а потом -- канава. Теперь осталось самое тяжелое -- последнее свидание и расставание...

30 мая 1936. Суббота. Париж

   Целый вечер я сижу одна. Юрий до завтрашнего вечера уехал на велосипеде в Provins, и я даже плакала с досады, что осталась. С Игорешкиным приездом мои путешествия окончились.
   Мамочка, Папа-Коля и Нина (она уже две недели гостит у нас) ушли куда-то в концерт. Завтра приезжает Гуннар. Игорь спит, а Томка орет истошным голосом. Я бы и ничего, но мне соседей неловко -- жду, что сейчас стучать начнут. Она орет уже, кажется, пятый раз, с интервалами в 2, а то и в одну неделю. Сейчас дело идет к концу -- завтра прекратит на время.
   Игорь приехал в понедельник. После первых моментов радости и умиления наступила какая-то реакция. Он совсем не поправился, только цвет лица стал лучше и синяков нет. Правда, в середине апреля он переболел корью. С одной стороны, хорошо, что переболел там, а с другой, обидно, что весь Андай пошел насмарку: за болезнь он похудел больше, чем на 2 кило.
   На второй же день расстроился желудок. Капризов пока еще мало, но уже высовывает ноготки. Уже мерила температуру и пустила в нос капли. По ночам даже стонет. Пальцы, кажется, не сосет. До сих пор все еще очень ласков со мной.
   Во вторник поведу его в школу, к чему он относится совсем без восторга, хотя страшно томится от безделья.
   (Только и ору целый вечер самым нежным голосом: Томи, Томочка! Пойди ко мне, кошечка! Не кричи! А кошечка орет, затем такие колена откалывает!)
   Возвращение из Андая у меня было трагическим. Через сутки после отъезда у меня начались боли в правом боку, которые все усиливались и достигли такой силы, что я еле сдерживалась, чтобы не кричать. Как потом оказалось, у меня был камень в почках, и в это время стал "проходить" по каналу. Меня и тошнило, и рвало, и душно, и тесно и -- никакой помощи! Хоть бы грелку какую на бок. Против окна какой-то испанец, из "простых", так он прямо святым человеком оказался. Он и подушку мне свою дал, и уложил меня как-то, я лежать не могла, положил мою голову (с подушкой) себе на колени, и чуть я разогнусь -- держит мою голову руками, а сам ведь всю ночь со мной провозился, так что я доехала в Париж в буквальном смысле слова в объятиях испанца. По как, в общем, доехала, как вылезла, где вылезла -- ничего не помню. Счастье, что остались деньги на такси. Прокорежилась целый день дома, доктор француз был, какой-то сироп пила, ночью начала кричать. Рано утром меня увезли в госпиталь, где я пробыла 5 недель. Была большая температура, лежала со льдом, неделю не могла вставать, давали только молоко, да и от него подташнивало. Через неделю из меня извлекли камешек уже из мочегонного пузыря, операция маломучительная, даже довольно занятная. Потом мне стали делать радио, причем une topographie[390] (это мне делали дважды), было очень мучительно. Тут только я поняла, где находятся почки и как они болят. Всего сделали мне 11 снимков. Потом для чего-то перевели меня в barreau[391] в Chirurgie urinaire[392], где мне все эти мучения проделывали и показывали всяким докторам, нагнали на меня страху и через три дня вернули на старое место. Я обрадовалась, как будто к себе домой попала. К госпиталю я уже настолько привыкла, что меня даже и не особенно тянуло домой. Умирали только много. Одна рядом со мной. И последняя смерть вечером, накануне моего ухода -- смерть в 2-3 минуты, захлебнулась кровью, прямо хлестала кровь из горла, пока mme Anile бегала за шприцем -- она уже умерла. Это было ужасно. И тоже -- через кровать от меня. Ну, об этом писать можно очень много.
   Что же сейчас?
   С той недели Игорь пойдет в школу. Я тоже, должно быть, с той недели -- в библиотеке Нар<одного> Университета. Нина с Гуннаром уедет в Ниццу. Жизнь должна войти в колею. Томку, м<ожет> б<ыть>, удастся выдать замуж, у меня уже есть адрес одного сиамского кота.
   Единственное для меня развлечение, это, кажется -- велосипед. Да и на это удовольствие остается не больше полдня в неделю. А так -- никого не вижу, да и видеть не хочу, ничего не хочется и никуда не хочется. Сил физических не много. Денег тоже не много, потому-то я расшатала свое здоровье.
   Даже писать разучилась, черт знает, какой почерк стал.
   Писать пока нечего и некому.

30 сентября 1936. Среда. Париж

   Вот я опять дома, у себя в кабинете, за письменным столом. Кругом даже относительный порядок -- Юрий немного прибрал. Доносится Игорешкин голосок, опять он дома и послезавтра идет в школу. Около комнаты стоит ящик, в нем Томка со своими котятами. Юрий на работе. Холодно, впору хоть печку ставь, а в 5 часов нужно уже зажигать свет (который, кстати, на днях должны будут закрыть). Словом, все, как всегда, жизнь входит в колею.
   И только карты, эти волнующие карты по стенам. Карты, на которых красной шерстяной нитью так красиво проведены волнистые дороги -- наши велосипедные пути этого года. Кроме небольших относительно поездок -- в Провен[393], к Наташе, к Подгорному[394], к Игорю в Монморанси, в Versailles, в Port-Royal -- длинная красная нитка на север, за картой на стене конец нитки намотан на гвоздик (карты еще нет) -- Amiens: в памяти изумительнейший собор, самый огромный и самый красивый, какой я только видела.
   А эта длинная нить на запад -- 7 1/2 километров от Alenin, в двух местах идущая по самому берегу моря! Тот путь, который мы проделали в 13 дней (считая 2 дня отдыха), которым я еще долго буду жить, глядя на карту и просматривая 183 фотографии. Ведь это целая эпоха, как она жива в памяти. И как бы живее была она, если бы не стерли ее 5 последних дней, проведенных в Эрувиле.
   В Алансон мы приехали поездом. Дальше следуют: Mayenne, Fougeres, Dinan, St. Malo, Le Mont St. Michel, Avranches, Suisse, Normande[395], опять берег моря, Honfleur, Rouen[396]. Сколько интересного, сколько впечатлений. Я даже сама себя не узнаю по количеству восклицательных знаков. Дорогой я вела наш "велосипедный журнал" (очень краткий из-за плохой бумаги и стило, а отчасти недостатка времени и усталости), он мне поможет в будущем. Но насколько было бы лучше, если бы мы не заезжали в Эрувиль! Юрий сам это понимает, хотя я ему никогда об этом не говорила. Юрия выдал его голос также, как когда-то мой голос выдал меня...

3 октября 1936. Суббота

   Начинается.
   Вернулся Игорь из школы. Мордочка сияет: дали ему книжки истории и географии. Он перешел в б-й класс и очень горд.
   Спрашиваю:
   -- Какие же devoirs[397]?
   -- А вот, мама.
   В тетради на первой странице написано "recitation"[398] и четверостишие. Первая строка мне понятна, а дальше следуют слова уже совсем непонятные.
   -- Игорь, да что же это такое?
   -- Я не знаю, мамочка. Так мадам на доске написала.
   -- Да ты сам-то можешь понять, что здесь написано?
   -- Нет.
   -- Так как же ты будешь это учить?
   -- Не знаю.
   Дальше: Арифметика, ecrire les nombres de 1 к 9[399]. Написал. Дальше следует: encire les nombres de 2 jusque 9[400].
   -- Что же это значит, Игорь?
   -- Не знаю. Так написано!..
   Ну, что же мне с ним делать, когда я и сама ничего не понимаю.
   Вчера вечером поругалась с Юрием из-за Игоря, из-за какой-то ерунды, конечно, но наговорили друг другу много милого. Он довел меня до белого каленья, я могла броситься на него с кулаками, швырнуть в него чем попало. В такие минуты я его ненавижу. Безобразная сцена. И страшное, непоправимое одиночество...

4 октября 1936. Воскресенье

   Кирилл Петрович мне нагадал в Эрувиле -- все очень верно. Между прочим, что у меня в ближайшем будущем будут всякие хлопоты и неприятности, что на душе у меня тревожно, и сама я не знаю -- отчего, но что скоро все утрясется, жизнь войдет в колею и я успокоюсь. Вот и правда. Вся моя тревога и скука, и Эрувильские слезы -- неизвестно, в конце концов, почему -- не из-за Нины Федоровны же, в самом деле? -- вот "жизнь опять входит в колею", "все успокаивается". Юрий ушел на какой-то митинг Народного Фронта[401], оттуда в Медон, вернулся, конечно, часов в 12 (совершенно не считаясь с тем, что я должна буду его ждать, ведь оба ключа он потерял!), завтра я еду лечить зуб, в среду в госпиталь, опять очень устаю, опять побаливают почки, словом, "жизнь входит в колею" и я, в самом деле, успокаиваюсь, чувствую какое-то душевное равновесие. Все, как всегда, привычно, спокойно. И то, что денег нет, -- привычно, и то, что Игорь комедии устраивает, -- привычно. Все это и есть моя настоящая жизнь. Да я другой и не хочу. Чувствую, что за эту зиму ни одного вечера не проведу вне дома. Друзей у меня нет, знакомых всех растеряла, а заводить новых просто не хочется. Очень часто вспоминаю об Елене Ивановне. В сущности, она была моей единственной подругой. Юрий ее, кажется, не особенно любил (да кого же он любит?), а я ее очень любила -- и не глупая она, и добрая, и как-то можно было к ней прийти и с радостью, и с болью. И вот теперь, когда мне хочется с кем-нибудь просто поговорить, рассказать о лете, о наших поездках, об Игоре, тихонько пожаловаться на свое житье-бытье, -- передо мной встает одно только слово: никогда.
   Я примирилась с этой жизнью и с этим одиночеством. Я никому не жалуюсь, потому что нахожу, что ничего другого не могу, потому что все равно ничего другого быть не может. Я только не люблю, когда мне напоминают о моем прошлом (о моем литературном прошлом). Я не люблю, когда Юрий говорит о стихах, о том, что надо торопиться послать их туда-то и туда-то, об Адамовиче и К°, а все это мне напоминает слишком остро о моем поражении. Ведь я сама, по своей совершенно ясной воле от всего этого отказалась. Хорошо ли, плохо ли -- не знаю. Знаю только, что Ирины Кнорринг уже никогда не будет.
   Но я не люблю, когда мне о ней напоминают.

16 октября 1936. Пятница

   Мы не ссорились, ни из-за чего не ругались. Мы просто совсем спокойно и равнодушно ушли каждый в себя и только слегка раскланиваемся, встречаясь за чайным столом (обедаем мы также почти всегда врозь). Юрий занят своими "социальными проблемами" (почему не задачами, не вопросами, а проблемами?). После того, как я ему доказывала, что все его разговоры об Испании -- пустая болтовня, он даже и об этом говорить перестал. А все разговоры об Испании сводились к тому, что там, мол, происходит общее дело, что им надо помочь, и что, если бы не семья, он, конечно, давно бы поехал туда. И говорит он об этом каждому встречному и поперечному. Если он это говорит серьезно, т. е. выставляет себя несчастной жертвой ("вот, если бы не семья, а теперь связал..."), то это мне очень обидно, и я сказала ему, что его не задерживаю. Но я скорее склонна думать, что все это пустые слова, вроде разговоров с Прегель о том, что нужно ехать в Россию, -- ведь знает же он, что все равно никуда не поедет, что рисковать ему нечем, почему же не поговорить о "социальном долге" -- это ни к чему не обязывает, совершенно безопасно, а его может изобразить в выгодном свете.
   Игоря он совсем не замечает, т. е. как приходит, начинает сразу же на него орать. Ладить с Игорем очень трудно, не спорю, но ораньем тут не поможешь, и последнее время мне все-таки удается держать ровный тон и обламывать его. Иногда, конечно, срываюсь и я, но у меня срывы, а у Юрия система. И вся забота об Игоре у него свелась к тому, чтобы он не шумел и беспрекословно слушался. Весь интерес к его делам сводится к вопросу: "Ну, сделал девуар[402]?" А какой девуар, ему нет дела. Он знает, что Игорь берет уроки музыки, но когда и что он учит, ему совершенно безразлично. Мне это обидно, и я тоже ничего ему не говорю о мальчишке. Вчера мы были в театре на "Красной Шапочке"[403]. Я сказала только (Юрию -- И.Н.), что у мальчишки есть основание быть возбужденным и взнервленным, а на вопрос "отчего?" резко ответила: "Это тебя не касается!"
   После этого мы не говорили. Сегодня утром мне вдруг стало его очень жалко, если бы он был тут, просто бы подошла, обняла, поцеловала, без слов. "Никаких" объяснений, "выяснений" не надо. А к вечеру опять накопится раздражение и усталость. С Юрием мы можем жить дружно, только пока нет Игоря с н слёзы. Грустно, но отчего?
   

10 июля 1922. Понедельник

   
   Сегодня встали в 6 часов и пошли -- мы с Мамочкой, с Насоновыми -- компанией в город, провожать Тихомировых. Тяжелая картина этот отъезд. Русских уехало 170 человек. Тихомировы еще едут в хороших условиях, прямо на место, в Белград, а другие прямо на "ура", на какие-то работы во Францию. Денег у них, конечно, ни сантима. Что ждет их -- неизвестно. Иные бодрятся, улыбаются, другие сидят на узлах и не поднимают головы. Громадная толпа на пристани, и все русские. Провожающих много, были многие из Сфаята. Погрузились они на катер и отплыли к пароходу, который стоял на рейде. К пристани пароход не подходил во избежание "зайцев": видно Африка невмоготу нашему брату, русскому; многие удирают без визы и без паспорта. Когда катер отошел от пристани, один из гардемарин, провожавший товарищей, подошел к адмиралу: "Разрешите кричать ура?" -- "Кричите!" (Тут же стоят французы). -- "Отъезжающим ура!" -- "Ура!", -- подхватили в толпе. "Ура!", -- кричали на катере. Я не выдержала и потихоньку заревела. И жалко было тех, кто едет, и еще больше -- завидно. Когда-то мы уедем, о Господи!
   

11 июля 1922. Вторник

   
   Нечего писать. Ничего не произошло сегодня. Уж если будет охота, напишу завтра о том, что написал Н. Н. Александров в "Монархическом листке". [230]Мстит.
   

12 июля 1922. Среда. Петр и Павел

   
   Сегодня ходили к морю, но только втроем. Было хорошо, но скучно.
   Встала я рано, воробей разбудил. У нас перед дверью на дереве висит доска, на ней стоит вода и крошки хлеба для воробьев. Они постоянно прилетают туда. Один раз воробьенок упал из гнезда, я его положила туда, попробовала кормить. Теперь он залетает прямо на стол, машет крыльями, раскрывает клюв и пищит. Я его кормлю из рук. [231]
   

13 июля 1922. Четверг

   
   Весь день занималась почти без перерыва. Занималась русским, историей, французским, алгеброй и английским. Взялась опять одна. Учебник знаменитый, "Скотт и Брей", [232]я по нему еще в Харькове занималась, и это было три года тому назад, все забыла. Теперь понемногу вспоминаю.
   Получено письмо от Домнича, приезжает "не позже десятого августа". Мне жутко сделалось. Недаром же я видела во сне, что он приехал и начал меня спрашивать, а я ничего не знаю. А я, правда, ничего не знаю, даже из того, что мной уже пройдено, т. е. проконспектировано. Мне кажется, что я никогда ничего не буду знать. Боже, когда же у меня не будет этого страха? Когда же я отделаюсь от всего этого (нрзб одно слово. -- И.Н.) принятого и смогу заняться тем, что меня интересует?
   

15 июля 1922. Суббота

   
   Вчера забыла писать, нехорошо. Сегодня тоже не хочется: уж первый час, а встала я рано -- еще не было семи. Мы с Юрой уговорились в 7 играть в теннис, но он проспал. В это время я занималась английским. В теннис играла около часа, потом до обеда стирала. День был тяжелый. Дул сирокко, воздух как около большой раскалённой печи, нечем дышать. Это мучительно! К тому же этот сирокко скверно влияет на настроение -- невольно раскисаешь, злишься, тянет ко сну. В буквальном смысле руки отваливаются. А тут еще мухи... Только и хорошо раннее утро и вечер. Ночи тоже мучительны.
   

16 июля 1922. Воскресенье

   
   Сегодня целый день писала воспоминания "Пережитое" (а кстати, не нравится мне название, надо будет назвать хотя бы "Записки беженки"). Писала приезд в Туапсе. По обыкновению, увлеклась. Но многое мне теперь непонятно, многое и забыто. Перечитывая дневник, все-таки многого не вспомнишь. И нету меня уменья писать. Между первыми главами и той, что я написала сегодня, резкая разница, как будто разные люди писали; да правда, то и писалось два года назад. Пожалуй, придется все снова переделывать. Только б терпенья хватило. Уж эту-то повесть надо довести до конца, а потом можно и совсем за перо не браться.
   

17 июля 1922. Понедельник

   
   Задумала писать рассказ "Маяки". Ночью, в постели, обдумала, завтра, Бог даст, напишу.
   Сегодня после всенощной (завтра Сергий Радонежский) была панихида по царской семье. [233]Был приказ явиться "всем свободным". Из нас никто не пошел. Опять начнется травля на Папу-Колю.
   

18 июля 1922. Вторник

   
   Полдня ушло на вымётывание петель на брюках. Остальное время занималась русским, французским и английским. По-русски -- конспектировала "Бедные люди" по Саводнику, по-французски читала две главы "Comte de Monte-Cristo" [234], по-английски -- 6-ой параграф. День не пропал, но собой я все-таки не вполне довольна: встала поздно, во-первых; во-вторых, голова болит. При моих планах трудового дня это тоже не годится.
   
   

Тетрадь V

23 июля 1922 г. -- 24 апреля 1923 г.

   

23 июля 1922. Воскресенье

   
   Еще лежала в кровати, только проснулась, слышу Мамочкин голос: "Знаешь, Коля, Домнич приехал!". Решила, что не стоит и просыпаться. Сразу настроение испортилось. Все не хотелось верить. Днем он был у нас, рассказывал свои путешествия. Он изъездил всю Францию, работал на севере, резал проволоку -- остатки войны. Много интересного рассказывал о Париже. Мне еще больше захотелось уехать куда-нибудь, но только больше нового, больше впечатлений! Завидую таким людям: поехал без гроша, вернулся также без капитала, а сколько интересного видел! Если бы я была мужчиной, я бы также не сидела в Бизерте. Жить хочется! Ничего сегодня не делала, всякая охота к занятиям пропала. Надо снова искать в жизни развлечения, но в чем? В марках? В английском? В сочинениях? Не в мечтах же, пора отрезвиться! А время надо чем-нибудь заполнить, душу девать некуда. Тело -- на стирку, на уборку, мытье, петли; ум -- на занятия, а душу -- куда?
   

24 июля 1922. Понедельник

   
   Сегодня был первый урок английского с Александрой Михайловной Завалишиной. Когда она узнала, что я занималась одна, она сама предложила мне проверять меня. Не знаю, что из этого может выйти, но теперь я довольна, еще лишняя работа для меня, т. е. для моего ума.
   Вечером Мамочка играла в карты у Завалишиных. Вернулась оттуда страшно взволнованная. "Коля, ты читал!" -- спрашивает. "Что?" -- "Да статью опять в "Монархическом листке", опять травят тебя и адмирала". Статью еще никто из нас не читал. Интересно. Предполагают, что писал Павлов по письмам Федяевского.
   

25 июля 1922. Вторник

   
   Ничего хорошего не было сегодня, скорее плохое. Начала было заниматься; решила, что так как я из заданного Домничем урока фактически не сделала ничего, то надо закончить хоть относительно, т. е. доконспектировать эту часть Саводника. Сидела и писала: "Биографию и деятельность И. А. Гончарова". Лень было, скучно; надо правду сказать, эти занятия меня мало интересуют, когда впереди ничего нет. Все-таки решила кончить главу. Тут приходит Ируся и приносит новые марки. Я и отвлеклась. Так и забросила Саводника. А там -- петли, штопки, чистка. На это и ухнул день. Только поздно вечером писала рассказ "Маяки". Это занимает меня, хотя сам сюжет у меня еще не выяснен. В целый день едва написала полторы страницы. Прямо смешно, что дня не хватает, и день проходит зря. Мне Домнич прямо и не поверит, что я ни одной книги не прочла за эти три месяца, не то что прошла "литературу русскую и западную", как он задал.
   

26 июля 1922. Среда

   
   День прошел так бестолково, что я совсем не могу вспомнить, что было. Кажется, ничего. Много занималась английским, с утра шила. Должен был быть урок французского, но француз заболел. Вечером почему-то не пошла на спевку, занималась подклейкой и подрисовыванием рваных марок. Тоска такая!
   

27 июля 1922. Четверг

   
   Поссорилась с Папой-Колей. Началось с пустяков, а кончилось скверно. Дома быть становится прямо невозможным. Завтра с утра пойду работать в типографию. Я уже уговорилась с Куфтиным. Я человек стоящий, и докажу это!
   

28 июля 1922. Пятница

   
   С утра до самого обеда работала у Куфтина. Работа легкая, складывать листы из литографии для переплета. От завтрака до половины третьего, и перерыв. В это время нужно будет заниматься русским. Остальные занятия вечером. После обеда до самой темноты играла в теннис. Играла со всеми, кто только там ни был. Замечаю, что стала значительно лучше играть. Дома застаю Мамочку с Евгенией Антоновной и Александрой Михайловной. Они сидели в темноте и вели страшные разговоры о политике и царе. "Вы не можете себе представить, до какого наслаждения, до какого экстаза доходит обожание царя! Мне жаль тех, кто этого не испытал!" Мамочка -- все о справедливости. Они обе на нее: "Какая там справедливость, да мужику плевать на вас, ему этого не нужно! Это вот всякие там народные учителя развратили народ!" Еще раньше Александра Михайловна говорила Мамочке: "Как вы, дворянка, знатной фамилии, и не хотите восстановления классовых привилегий! Неужели же это вам непонятно? Теперь Корпус не тот, -- сокрушается она, -- это теперь несколько человек белой кости! А остальные -- сброд!" Один из ухаживателей Милочки ужасается: "Как это у Завалишиных стал бывать Данилов? Какого он происхождения?"
   Неужели же в руках таких людей будущее России?
   

29 июля 1922. Суббота

   
   День провела в библиотеке. Сегодня подклеивала изодранные книги. Это интереснее, чем вымётывать петли. Потом из слов Куфтина я поняла, что он хочет перевести меня в переплетную, а мне только этого и надо. Вообще, это я хорошо придумала: теперь у меня и занятия пойдут успешнее, и на все времени хватит. Я уже давно заметила, что чем меньше времени, тем легче его распределить и тем больше можно успеть сделать.
   

30 июля 1922. Воскресенье

   
   После ужина мы ходили гулять. С нами был еще Домнич. Ходили почти к самой Бизерте, к итальянцу. У этого итальянца маленький кабачок, столики стоят на открытой террасе, оттуда прекрасный вид на море, на скалы под El-El, на Saint-Jean. По праздникам там бывает много французов. Они приезжают туда всем семейством, кутят за гроши, грызут семечки, и это для них удовольствие на целую неделю. Вот сантимники! Даже жалко второго извозчика взять, на одном одиннадцать человек утрамбовывались! Противная черта! Разговорились с одним французским матросом. Оказывается, в 18-ом году он был в России, знает даже несколько слов по-русски. "А будет во Франции большевизм?" -- спросили мы. "О, non!" А нас спрашивал, не собираемся ли мы возвращаться.
   

31 июля 1922. Понедельник

   
   Спать хочется. Только совсем недавно вернулись из города. Папа-Коля получил из "Последних Новостей" 47 франков, и мы решили все их потратить. Только как-то бестолково. Но, однако, я устала: с 2-х часов до 10-ти все время ходить по песку, это что-нибудь да значит.
   

1 августа 1922. Вторник

   
   Сегодня тоже нечего писать. День -- в библиотеке, вечер -- дома. Я собой довольна только потому, что не теряла времени. В промежуток на обед я стирала, поздно вечером занималась английским. Домнич опять предложил заниматься, должно быть, скоро начнем. Я рада только потому, что еще больше времени будет занято, да и надо же наконец кончить! Господи, что-то я смогу из себя сделать!!
   

2 августа 1922. Среда

   
   После обеда Мамочка с Папой-Колей ходили на море. Я осталась, во-первых, потому, что было неудобно бросать работу в библиотеке, хотя работы почти никакой не было; во-вторых, потому, что я не люблю ходить на море, да и жара. В три был французский. Наш новый француз не то, что Lafon: толстый, с брюшком, с большими черными усами, говорит медленно, отчеканивая каждое слово, производит впечатление не интеллигентного. Уроки его -- тощища. Сегодня в начале урока было шестеро: Сережа Берг, Ляля Насонова, Наташа Кольнер, Вера Остолопова, да М. С. Коваленко. Потом явился инспектор классов Насонов и еще трое. Сначала читали какие-то "Mariage de souris" [235], потом Lafon объяснял имена прилагательные. Одним словом, все зевали.
   В библиотеке мичман Парфенов передал мне письмо для Папы-Коли (марки -- чешские), оно меня интересовало весь день. Оказывается, писал б<ывший> гардемарин 1-ой роты (Петров или Попов), [236]ругал Папу-Колю за его статьи и т. д. Папа-Коля, хоть и смеется над ним, говорит, что глупо, неосновательно, хвастливо, наивно; однако видно, что оно ему неприятно.
   

3 августа 1922. Четверг

   
   Сегодняшний вечер доказал мне, что мне сейчас всего нужнее веселая компания, игры, шум, галдёж. После ужина на меня вдруг нашло именно такое настроение: захотелось подурачиться, озорничать. Позвала Веру, Наташу и Лялю. Стали думать, кого бы еще сюда позвать. Звали Данилова, да у него были гости. Тогда я пошла в командный барак, позвала Юру, сказала, чтобы тащил других. Пришли еще Волков, Луцек и Ландгаммер. Мы бегали на маленькой площадке почти до 12 часов. Столько смеха, столько шума! Всем было весело! Так приятно иногда впадать в детство! После серьезных занятий, после тревожных мыслей, так хороши наши бессмертные русские горелки.
   

4 августа 1922. Пятница

   
   Мне весь день грустно, тяжело до нетерпимости. Чувствую, что у меня со всеми людьми, со всем окружающим миром установлены непримиримые, туго натянутые отношения. Вряд ли они изменятся. Я всегда была и буду одинокой. Пусть я ничто, нуль, пусть стою на низком уровне людей; но я все-таки человек и, как человек, умею понимать, чувствовать и переживать по-своему. Я ведь ищу примирения с жизнью и нигде не нахожу его. Я ненавижу жизнь за то, что она открыла мне, кто я; за то, что она показала мне, что я везде бываю лишней и ненужной. Мне некуда себя девать. За что бы я ни взялась, я вижу, что там меня не нужно. Я иногда умышленно навязываю себя потому, что не могу оставаться в стороне. Я одинока. У меня не только нет друга, друга-человека, нет даже друга-мысли, ничто не может успокоить пустой, ничем не занятый ум. У меня нет друзей, но нет и врагов: меня никто не замечает. Но у меня есть страшный враг -- сама. Я везде и во всем ищу примирения, и не нахожу. Словно какое-то пустое пространство окружает меня...
   Мне нечего делать. Трудно читать приговор самой себе. Но что осталось делать нулю, возомнившему себя хоть маленькой единицей!? Пора позабыть о себе.
   

5 августа 1922. Суббота. 12 Ґ ночи

   
   Сейчас Мамочка читала вслух Ветлугина "Третья Россия". [237]Такой тоской веет! Какая страшная трагедия эмиграции!
   

6 августа 1922. Воскресение

   
   Ходили к морю. Мне опять захотелось попробовать купаться, и на этот раз ничего не было (обморока не было. -- И.Н.). Теперь-то и для меня море приобрело свою прелесть! Только пришли (это было 9 Ґ), меня позвали сейчас же на игры. Даже не причесываясь, через минуту я уже бегала в горелки. С этой недели у меня опять начинаются занятия. Надо будет завтра отказаться от библиотеки: и эта жизнь не по мне. Побольше свободы, свободы и независимости!
   

7 августа 1922. Понедельник

   
   Два слова с дедушкой Куфтиным, и я опять свободна. Этот шаг только указал мне, что я не способна к правильной, систематической жизни. Как бы разумны и хороши ни были эти правила, как бы живительно они ни влияли, я не могу подчиниться им: меня всегда будет тянуть к беспорядку, к независимости, к желанию, чтобы один день не походил на другой. В этом, быть может, и есть мой коренной недостаток.
   

8 августа 1922. Вторник

   
   Невыносимо жаркий день, сирокко. Пыль и ветер. Трудно дышать. У всех тяжелое, подавленнее настроение, небо серое, страшное, луна -- сама не своя. Ночь -- пытка, день -- кочегарка. Эту ночь буду спать в гамаке Калиновичей. Завтра, по расчету какого-то французского предсказателя, должно быть землетрясение, от которого погибнет весь север Африки.
   

9 августа 1922. Среда

   
   Сирокко. Невыносимо. Все раскисли. Мамочке совсем плохо, все время с компрессом на голове. Я -- почти ничего. Утром была обедня: сегодня -- память первой морской победы при Петре Великом, [238]был молебен и парад. Молебен должен был быть на площади перед Кебиром, но под таким солнцем это было слишком рискованно, и он был в церкви. Удивляюсь, как еще был парад!
   Мне страшно хотелось пойти на море, да никто не шел. Даже самые ярые поклонники этих прогулок и те не пошли. Наконец в четвертом часу я нашла такого безумца -- Александра Митрофановича Игнатова. С ним мы и пошли, а нас называли сумасшедшими. Туда идти было тяжело, очень тяжело, но зато там -- какое блаженство.
   Сегодня на ночь вынесла свой топчан на "дачку". В комнате -- ад. Весь Сфаят выползает на воздух.
   

10 августа 1922. Четверг

   
   Получила от Тани письмо. Стоит ли писать дальше. Да еще какое письмо!
   

11 августа 1922. Пятница

   
   Какое-то странное у меня настроение: то весело, то безнадежно грустно. Написала Тане письмо. Милая, когда же мы увидимся? Да будет ли это?
   Сегодня был первый урок русского. Начали с первой части.
   Уже несколько дней, как кебирский камбуз переехал в Сфаят. Рабочих осталось только два: Юра и Попов. Еще дежурят дамы и наряд кадет. Эти дни с трудом добываем воду, вчера утром даже не было кофе.
   У Глафиры Яковлевны Герасимовой рак. Жить осталась ей не больше двух месяцев.
   

12 августа 1922. Суббота

   
   Писать не в состоянии: уже около часу ночи. Сейчас Папа-Коля переписывает мои стихотворения. Я ему диктовала.
   

13 августа 1922. Воскресенье

   
   За обедом играл оркестр музыки. Играл то веселые марши, то тягучие вальсы, а на душе все грустно, грустно и пусто. В бане, где теперь столовая офицеров, были проводы Китицына. Я мельком видела его, но сделала вид, что не видела. Он, как всегда, такой спокойный и красивый. Он красив, несмотря на многие недостатки; он также красив и духовно, несмотря на многие темные стороны, напр<имер>, на необычайную жестокость. Но жестокость такого человека -- это не порок. Он единственный, который нравится мне, единственный заинтересовал меня. И я наблюдала за ним, изучала его, и хотя я с ним не сказала ни одного слова, я хорошо знаю его; в нем есть черты, которые делают идеал. Быть может, если бы я увидела еще самые глубокие, интимные стороны, я бы сказала: вот он, которого я ищу. Мне нравится в нем его энергия, сила воли, решительность, требовательность, отчасти -- резкость; с другой стороны, трогательная заботливость о близких ему людях, веселость, прямота. Он всегда высоко стоял в моих глазах, даже тогда, когда все отошли от него. Он принадлежит к такой же серии людей, что и Колчак. И к тому, и к другому у меня были совершенно одинаковые отношения, которые я по глупости называла любовью (какая тут любовь!), но только М. А. Китицын мне ближе, его я больше и ближе знаю, и потому только яснее очертила образ того, кого я ищу. А я уже слышала заунывный гудок парохода, который увезет самого интересного и самого дорогого для меня человека, который всегда был мне чужим и далеким.
   

17 августа 1922. Четверг

   
   Несколько дней на "Георгии Победоносце". В понедельник поехала к Нине. Встретили меня там очень радушно. Целые дни я валялась на городском пляже, купалась, а на "Георгий" приходила только есть и спать. Но эти три дня были для меня мучительны. Много было тяжелого в мыслях; может быть, и по глупым причинам; может быть, и волнуюсь-то я по пустякам, но это все-таки волненье. Я приехала на "Георгий" накануне того дня, когда уезжал транспорт во Францию, уезжало очень много русских, с эскадры и из Корпуса, [239]даже из Туниса. На "Георгии" все было вверх дном, везде лежали связанные вещи, все были в ажиотации, ходили прощаться, волновались. Во вторник утром была тяжелая картина прощания и расставания. Многие пошли на корабль, большинство провожали Китицына. Я и не подозревала, что у него на "Георгии" столько поклонниц! На корабль я не пошла, но меня все время грызла тоска, а все это волнение и постоянные разговоры о нем только разжигали ее. Когда транспорт проходил мимо "Георгия", я стояла у борта и во все глаза глядела, старалась разглядеть его, мне казалось, что я его узнаю из тысячи, но, очевидно, там было больше тысячи, и я его не узнала. Да и что мне? Не "влюблена" же я, в самом деле! Мне только грустно, что для меня он будто уже умер. И в этой бестолковой тоске мне только хотелось скорее вернуться домой; работать, работать не отдыхая, чтобы ни о чем больше не думать. Надо куда-нибудь отдать себя, чем-нибудь заняться. Блаженное ничегонеделание утомило меня хуже всякой работы. А тут еще отъезд Китицына, да и я сама сильно настраивала себя; и когда мы потом пошли с Ниной купаться, я наглоталась, наверно, немало слез вперемешку с водой. В этот день у французов было Успение, большой праздник. Было какое-то шествие, вроде крестного хода, и я потащила Нину в толпу. Впереди шли мальчики и девочки в белых платьицах с маленькими хоругвями в руках с изображением святых; дальше -- толпа "красных мальчиков", прислуживающих в костеле. Наконец, несли что-то вроде стола с небольшой статуей Мадонны. Шествие остановилось на пальмовой аллее около деревянного помоста. Какой-то тип стал украшать Мадонну лентами. Маленькая девочка встала на помосте и что-то долго читала по бумажке. Потом тот же тип поднял ее на руки и поднес к Мадонне, и она надела ей маленькую корону. Кругом галдели арабы. Многие французы даже не сняли шапок; один даже закурил папиросу от одной из свечек, окружавших статую. Претор [240]что-то гнусавил себе под нос, детские голоски пропищали "Атеп", и шествие отправилось в костел. Но, по-видимому, праздник заключился совсем не этим. Все торжество было на пляже. Обыкновенно публика собирается часов с 4-5, сидит до темноты, купается, но больше занимается (нрзб одно слово. -- И.Н.). Я долго наблюдала их. Но в этот день они засиделись за полночь, развесили около своих кабинок цветные фонарики, пили вино; и пили, очевидно, очень много, потому что потом начали громко кричать, скакать, кататься по песку и кувыркаться. Потом были фейерверки, и довольно красивые, хотя шуму и треску было больше, чем огней.
   На пляже я познакомилась с Кирой Тыртовой, той самой Кирой, которая поступила в монастырь на мое место. Мне говорили про нее, что она истеричка, ненормальная, что у нее бывают припадки, что сама она неловкая, неуклюжая и на редкость смешная. Я увидела худенькую, изящную, очень хорошенькую девочку. Хотя ей и 15 лет, но ей никак нельзя дать больше 13-ти. Возможно, что она и истеричка, что у нее бывают припадки, она даже сама об этом говорила, но ничего смешного и неловкого в ней нет. Милая и очень славная девочка! Вчерашний день прошел опять в скучной лени на пляже. Только под вечер немного отвела душу с Кирой. А вечером мы с Ниной сидели в адмиральской кают-компании: там пел Пайдасси, у него прекрасный голос, я никогда не слышала его и готова была слушать его хоть целую ночь.
   Сегодняшний день принес новые волнения: на "Георгии" разнеслась весть, что адмирал Николя получил от Кедрова письмо, где тот говорит, что все дети и юноши школьного возраста будут приняты бесплатно на полный пансион в Париж или куда-то в Бельгию в русские гимназии. [241]Первая, еще вчера, мне что-то говорила об этом Кира. Сегодня мне сказала это Леля Левицкая, потом м<ада>м Зелен а я говорила при мне то же Кораблевой и, наконец, при мне же это говорил Ворожейкину Тихменев. Вот бы правда! Разве тут может быть какое-нибудь колебание! И хорошо, и жутко!
   А здесь уже начинают ругать Китицына, и пускай ругают: "Слава Богу, что он уехал отсюда, солдафон проклятый!" А все-таки, что бы он ни сделал плохого, он мне все-таки нравится -- и все-таки в нем есть что-то, чего ни в ком здесь нет!
   

18 августа 1922. Пятница

   
   Сегодня о. Георгий сказал нам, что Врангель потребовал себе дело о той злосчастной лекции Папы-Коли. Буря еще не утихла, напротив, сейчас ведется гнусная интрига против адмирала. А те статьи об этой истории, которые печатались в "Монархическом листке", как оказалось, писал Федяевский. Теперь ему пришлось уйти в отставку, и он уехал во Францию. Затевается что-то тёмное. Нечего делать "храброму воинству", вот и делают из мухи слона; умирать только и остается всем этим жалким людям, "христолюбивому воинству нашему", а умирать-то им хочется со славою, да они и заслужили ее, вот они и бряцают оружием, и говорят громкие речи, и жуют паёк. Я много раз развенчивала Врангеля, а все никак не могу развенчать до конца. Скверная у меня черта: если уж возведу человека на пьедестал, так свести силы нет. Пусть я все больше и больше убеждаюсь, какая пустота и ветошь наше "храброе воинство" -- эмиграция, но не надо развенчивать ее: эти люди хотят умирать, но умирать, как умирают герои, и они заслужили это.
   

19 августа 1922. Суббота

   
   Сегодня получила письмо из Харькова от Самарина. Папа-Коля писал Дунаевскому, и от него он узнал о нас. Очень много интересного пишет Михаил Павлович, охватывает все стороны жизни. Жить им, по-видимому, нелегко; заняты оба, но живут культурной жизнью, бывают в театрах, в концертах, занимаются литературой; одним словом, так или иначе, "приспособились". Сообщает кое-что о наших знакомых; о Гливенках пишут, что Валерок и Нина состоят членами коммунистической партии. Это было мне особенно больно. Как все переменилось!
   

20 августа 1922. Воскресенье

   
   Посылаю некоторые из моих стихотворений Михаилу Павловичу: он хороший критик и может дать мне много нужных советов.
   

21 августа 1922. Понедельник

   
   Решила взяться за ум, т. е. пошла в библиотеку, пересмотрела каталоги и выписала те книги, которые или понаслышке, или по имени автора меня заинтересовали. Решила, что "пора", надо много читать и много заниматься, вообще, много делать. Не знаю, надолго ли хватит моего терпенья. А следует.
   

22 августа 1922. Вторник

   
   Как тяжело и трудно всегда быть одной. Не знаю, куда девать душу, в чем спасение или отдых от жизни. Можно тянуть трудную лямку жизни, можно много страдать, но в чем-нибудь должен быть отдых, что-нибудь должно быть интересное в жизни. На чем-нибудь надо успокоить свои мысли, утешиться. У меня нет ничего интересного. Я мечусь из стороны в сторону и все не могу найти себе друга-утешителя. Раньше, во все трудные минуты жизни, я любила замкнуться в себя. В себе я находила то, что не могла найти в жизни. Я была счастлива наедине с собой, я чувствовала свое единство, и потому силу и стойкость. Но когда я ближе разглядела себя и увидела свое "я" во всей ужасной правде (а правда всегда ужасна!), я стала сама себе противна. Теперь мне уже стало скучно с самой собой, словно с чужим человеком. Я искала покоя и примирения в религии, но и там не нашла его: первый экстаз прошел и больше не вернулся. Я искала его в физической и умственной работе, но и там не нашла его; я искала его в играх, в веселье, сперва меня это забавляло, пока не надоело. Я искала его в другом человеке, искала идеал, казалось -- вот-вот нашла его, с одной стороны -- идеал, с другой -- мерзавец, уже натыкалась на такие камни. Неугомонная, беспокойная душа, я всюду искала это "интересное", которое бы могло увлечь меня, но оно все-таки осталось где-то далеко. Я сознаю, что ничего в жизни не захватит меня, и я боюсь этого; меня ничто в жизни не может заинтересовать, не то от "великого ума", не то от великой глупости. Я сознаю все свое ничтожество, и это мне больно. Я часто плачу от злости, от зависти и от отчаяния. Лучше было бы совсем не жить, чем жить так. Я себя ненавижу, ненавижу! А как можно жить, когда самого себя презираешь так глубоко. Во мне нет ничего святого. Мне дорога только свобода. Свобода мысли, свобода ненависти, -- кто может отнять ее у меня? Это все, что у меня осталось. Только в этом и может быть мое утешение.
   

23 августа 1922. Среда

   
   Весь день почему-то сильно болит голова и ужасный насморк, несмотря на то что день был знойный. Утром Наташа со Станкевичем вытянули меня идти за рожками. [242]Я сначала не хотела, напоминала прошлогоднюю историю с Карягиным, да и как-то неловко было, но все-таки пошла. Арабы видели и, по-видимому, им было все рано, кто срывает эти рожки.
   Заниматься днем не могла, было какое-то тяжелое нервное состояние, болела голова; ночью искусали москиты, и опять стали нарывы. Вечером долго раскладывала пасьянс.
   

24 августа 1922. Четверг

   
   За сегодняшний день не произошло, кажется, ничего интересного, за исключением разве того, что немножко повздорила с Мамочкой, потом ничего, прошло. Так и всегда, изо дня в день, из года в год.
   Еще было интересное сегодня, что французы завтра закрывают воду, чуть ли не на целую неделю, а кто говорит, и больше. Пришлось запасать воду. Погода резко переменилась, На днях было сирокко, а сейчас холодно. Когда я встала в очередь за водой, то здорово замерзла и теперь даже немножко кашляю.
   Хочется писать много, много, да нечего.
   

25 августа 1922. Пятница

   
   День не пропал. Много занималась, и урок русского прошел хорошо. На днях о. Георгий попросил у меня стихи. Я ему дала, хотя и далеко не с охотой. Сегодня говорит мне: "Читаю ваши стихи с удовольствием...", а мне неприятно, что теперь у меня отобрано последнее, что было мое, только мое и только для меня. А что-нибудь такое непременно должно быть у человека.
   

27 августа 1922. Воскресенье

   
   Вчера не писала, потому что была завязана рука: меня покусали москиты и сделались нарывы, потому пришлось все завязать!
   Я чувствую какую-то странную пустоту. Мне много дела, но вместе с тем и нечего делать. Мне надо прочесть кое-что из произведений Жуковского, кончить конспект, выучить английский урок и, главное, и самое противное, надо писать сочинение на тему: "Есть ли у Чехова идеалы?" И ничего-то из этого не хочется делать, а что хочется -- и сама не знаю.
   

28 августа 1922. Понедельник

   
   Сегодня нечего писать. Как-то грустно прошел день. С самого утра впала в какое-то нервно-подавленное состояние, когда хочется плакать и нет причины, когда каждый пустяк действует глубоко и больно. Так было в церкви, потом дома -- длинное ничегонеделание, вечером на акафисте и, наконец, за чаем, когда я обиделась, когда Юра сказал, что купит мне готовый дневник, где мне останется только подставлять числа, а Мамочка сказала, что будет очень рада, так как я по вечерам долго пишу дневник и мешаю спать. Все это было, конечно, в шутку, но как-то нехорошо. Обижаться было не на что, и я тихонько вышла на "дачку", села на chaise longue [243]и долго плакала. О чем -- не знаю. Но только в таком состоянии я не могу ни заниматься, ни писать, ни работать как следует.
   

29 августа 1922. Вторник

   
   Ходили на море. Устала-таки.
   

30 августа 1922. Среда

   
   Если когда и появится светлое настроение, то оно моментально сменяется тупым, безрассудным отчаянием.
   "Как все глупо, как все мелочно, и везде-то я бываю ненужной, и нет выхода. Все надоело, опротивело. Так больше нельзя". Так я думаю сейчас.
   "Как все хорошо, как жизнь интересна! Как много в прошлом, и сколько впереди! Как много в жизни хорошего и без того, что люди называют счастьем. Только уметь надо, уметь и понять". Так думала я полчаса назад, на спевке.
   

31 августа 1922. Четверг

   
   С утра начала было заниматься, да Наташа соблазнила играть в теннис. А уж если я начала это дело, так мне мало час или два. Играла весь день, не останавливаясь. Начала стирку, но не выдержала и пошла на площадку. Так белье и осталось в тазу. А завтра английский и русский, уроков много. Не успею!
   

1 сентября 1922. Пятница

   
   Ничего не сказал мне сегодняшний день, ничего. А между тем все сильнее и сильнее встает вопрос: куда девать себя? Душу куда девать? Где та деятельность, где я могу быть нужна?
   Мне надоело думать все о себе, все о себе, хоть бы кто-нибудь внес свежую струю ко мне в душу. Ничего, кроме старых, безобразных болячек.
   

2 сентября 1922. Суббота

   
   Как будто кому завидно, что я пишу дневник: только и видишь ворчню и недовольство!
   

3 сентября 1922. Воскресенье

   
   Наши дамы решили каждое воскресенье устраивать "чашку чая" для кадет; специально для тех, кому некуда ходить в отпуск. Сегодня была приглашена 6-я рота, около 20 человек. "Чай" готовила комиссия из 3-х дам (Мамочка, А<лександра> М<ихайловна> Завалишина, Инна Федоровна Калинович). Напекли они сладких пирогов, накупили винограда, убрали мастерскую, накрыли столы и в 4 часа пришли кадеты. Были приглашены также и все барышни. Сначала все как-то дичились, но поневоле разговорились, и "чай" прошел очень оживленно. После чая пошли в Гефсиманский сад, играли, бегали, дурили. Уговорились после ужина устроить игры на теннисной площадке. Тут было еще веселее.
   

4 сентября 1922. Понедельник

   
   Сегодня кадеты рассказывали Папе-Коле на уроке, что вчера "здорово весело было". Несколько человек из них остались в Сфаяте после ужина, и мы играли в Гефсиманском саду. Пришла домой, увидела Мамочку, ее усталое, недовольное лицо, и сразу так грустно, грустно сделалось, села и горько заплакала. Тут смешалось все.
   

5 сентября 1922. Вторник

   
   Сегодня я счастлива; во-первых, потому, что наконец кончила и подала Домничу сочинение; во-вторых, взяла новый том Чехова; в-третьих, я свободна настолько, насколько мне этого надо, и могу делать, что хочу; в-четвертых, я читала весь вечер и могу читать много, много, всю библиотеку; в-пятых, моя мысль неограниченна, и я могу думать, думать без конца! Как мало надо для короткого счастья! И странно, что я чувствую его именно тогда, когда в нашей кабинке бывало тяжелое, подавленное настроение. У нас нет ни одного сантима, у Мамочки нет работы, Папа-Коля получает в месяц 34 фр<анка>, и у нас уже долгу в кооперативе около 25 фр<анков>. Но будто бы нельзя поэкономничать, подождать, ничего не покупать до первого? Я счастлива, что смогу сделать это. Я человек нетребовательный.
   

6 сентября 1922. Среда

   
   Мне хотелось немножко отдохнуть после вчерашнего сочинения, которое мучило меня еще с марта. Сегодняшний день я решила посвятить исключительно себе. И что же? С утра стирала, мыла голову, потом английский, читала Чехова, а вечером, когда кончила книгу, пришлось приняться за "Горе от ума". Скучная история! В конце концов, выходит, что для себя ровно ничего не нужно.
   

7 сентября 1922. Четверг

   
   Мне бы хотелось долго посидеть над дневником, да времени нет. Хотелось бы написать все, без утайки, что меня мучает и что радует.
   

8 сентября 1922. Пятница

   
   День прошел очень бестолково: много занималась, но мало чего выучила, а все петли, петли...
   Не могу писать, когда Мамочка что-то ворчит спросонья!
   

9 сентября 1922. Суббота

   
   Что было сегодня? С самого утра выметывала петли на брюках. Был урок английского. После обеда опять петли до 5-ти часов. Разболелась голова, до сих пор болит. Перед ужином ходила с Мамочкой гулять по дороге в старый форт. Шел маленький дождик, и воздух стал такой чистый и ароматный. Вечером опять шел дождик, дышится легко.
   Получили письмо из Петрограда от одного харьковского знакомого, педагога Владимира Владимировича Каврайского.
   Опять заговорили о том, что Корпус существует только до января.
   Вот, кажется, и все, что было сколько-нибудь замечательного за весь день. Опять становится грустно, да и опять надо писать сочинение "Чацкий как общественный тип".
   

10 сентября 1922. Воскресенье

   
   Сегодня "угощали" треть 5-ой роты на огороде. Было весело, как прошлый раз. Вечером до 10-ти играли на теннисной площадке, как и в прошлый раз. Во время игры в жгуты сильно поколотили корабела Агапова, который за это обещал дать всем кадетам вне очереди наряд. Хорошие отношения у них с таким "начальством", но только не на официальной почве!
   

11 сентября 1922. Понедельник

   
   Я ничего не буду писать сегодня, пусть это и мерзко, все равно не буду. Сейчас спать хочется, завтра -- писать несчастное сочинение. Много интересного!
   

12 сентября 1922. Вторник

   
   Вчера читала "Вишневый сад" Чехова и в первый раз за долгое, долгое время в душе мелькнуло что-то светлое, новое, хорошее. Жаль, что не удалось сохранить такое настроение. Хочется как-нибудь на днях, хоть завтра, подольше посидеть за дневником, хочется коснуться глубоких и интимных сторон, вспомнить кое-что из старого, проверить себя, посмотреть, как далеко все ушло, будет ли снова и что появилось взамен!
   

13 сентября 1922. Среда

   
   Ничего не сказал мне сегодняшний день, ничего. Как и все.
   

14 сентября 1922. Четверг

   
   Что-то нездоровится, все голова болит. Может быть, все это от брюк, от петель: я сегодня выметала петли на 6-ти черных брюках, на каждых по 8-ми, значит 6x8=48, столько же пришила и пуговиц! А вот и хорошее: Федор Федорович Соколов (регент наш) должен мне сегодня восемь латвийских марок. Только вот, чем отдавать-то буду? Ни одного дубликата! А долгу уже десять марок набралось. Вся надежда на Александра Васильевича, -- я его просила присылать -- он раз прислал, а больше не писал ни разу. Каждый день я с нетерпением жду почты, видеть не могу адъютанта, когда он разносит письма. Признаться, меня даже не столько интересует письмо, сколько марки. Я их видеть равнодушно не могу, во сне ими брежу. И особенно плохого в этом нет ничего. Чем-нибудь же надо заняться!
   

15 сентября 1922. Пятница

   
   Сегодняшний день был мало продуктивен. С утра занималась ерундой: зашила сандалии, добыла в библиотеке вне очереди Пушкина, просматривала его. Так до обеда. После обеда (вернее -- завтрака) мыла посуду, так как сегодня мое дежурство (мы с Папой-Колей по очереди), потом стирала и только тогда начала заниматься. Проходила биографию Пушкина. Часа в три не вытерпела, пошла играть в теннис, играла не больше часу и опять за книгу. После обеда сейчас же урок. После урока меня позвали на площадку играть: сегодня в Сфаяте ночует вся 6-я рота, так как у них делается "дезинфекция", т. е. просто выводят клопов. Не успели мы начать игру в горелки, как меня позвали на спевку; вернулась около одиннадцати, залпом выпила четыре чашки холодного чая с молоком. Сейчас ровно 12. Все уже спят. В бараке тишина. Воет ветер, скоро начнется осень; опять дождь, грязь, неистовые африканские грозы, бури. Подумать страшно. Впереди -- ничего. Все говорят: "до первого января", а там -- потёмки. Завтра надо будет раньше встать, выметать петли на 3-х парах брюк, постирать, вымыть голову, приготовить английский (перед обедом урок будет), еще, наверно, позовут на камбуз какое-нибудь печенье делать для воскресного "чая". Хотелось бы еще поиграть в теннис, да ракетки нет. Куда все девались -- непонятно; м<ада>м Брискорн дает только гардемаринам (это казённые-то!), а Криволая никогда нет дома.
   Пора уже ложиться, а то завтра не встану к кофе. А спать мне не хочется.
   

16 сентября 1922. Суббота

   
   Сегодня было дела выше головы. Конечно, мало успела сделать из того, что собиралась, но зато много играла в теннис. Вечером собиралась пописать, позаниматься, да Наташа пришла звать на игры. Не хотелось идти мне, страшно не хотелось. Пришли кадеты, стала отказываться -- неудобно, просят. Кудашев прямо стал около двери и стоит, не уходит без меня. Пришлось пойти. Во время игр сбежала домой, но Кудашев опять пришел и вытащил. А мне было скучно и совсем не хотелось играть. И на завтрашний "чай" мне не хотелось идти. Это хорошо изредка, а уж если каждое воскресенье отдавать на то, чтобы быть куклой, развлекать разговорами и весь день болтать, как заводная машина! С мальчишками приятно провести время, когда у самой хорошее настроение, хочется подурачиться, посмеяться. Но это скоро надоедает. Хочется чего-нибудь более серьезного. Не то чтобы я считала себя выше других, а просто люди мы разные, и если и есть человек, с которым бы я могла сойтись, так где его искать? Но с кадетами мне скучно, меня опять потянуло к самой себе, к своим занятиям, к писанию, быть может -- к идеалам. Раньше я жаловалась на одиночество, теперь -- на слишком большое общество, от которого нет спасения. Я готова иной раз отдать свое время и саму себя другим, даже когда и совсем этого не хочется, но каждое воскресенье -- это уже слишком. Пусть я эгоистка, но я это не скрываю. Я хочу принадлежать себе, хочу найти поглощающее дело, какой-нибудь интерес в жизни. У меня ни в чем нет отдыха. Мне не на что отдать себя. Я уже почти решила, что буду жить для науки. Смешно, правда. Не чувствую к ней никакого призвания, но все-таки я охотнее буду сидеть над книгами, чем играть в фанты. Я нарочно стараюсь приохотить себя к науке -- много занимаюсь, буду -- еще больше. Бог даст -- полюблю ее, увлекусь. Ведь больше нечего делать. Милая Таня, как хочется поговорить с ней.
   

17 сентября 1922. Воскресенье

   
   Опять был "чай". На этот раз все были великовозрастные, и до ужина время прошло скучнее, чем в те разы. Вечером, правда, много смеялись, но как только я пришла домой, мне сразу сделалось скучно, и весь день показался мне пропащим. Дни бегут, а сделано мало. Очень мало. Надо приналечь на занятия. В этом году надо, во что бы то ни стало, кончить курс гимназии. Нужно начать заниматься усиленно и серьезно. Боюсь, чтобы это не были одни лишь слова. Нет, правда, пора взяться за ум; лето прошло, сирокко больше нет, а в осенние, холодные вечера только и остается -- заниматься. Надо также приналечь и на языки. Эту зиму предстоит много дела. Только бы не сбиться с пути, не отвлекаться, не изменять, не падать духом.
   Говорят, когда Колчак приехал в Севастополь, он издал приказ, в котором говорилось, что "военные ведут себя не по-военному", ходят по улицам под руку со своими женами, даже носят детей и т. д. Посмотрел бы он, как у нас в Сфаяте офицеры пелёнки стирают!
   

18 сентября 1922. Понедельник

   
   Получили письмо от Вл<адимира> Влад<имировича> Каврайского, через Куфтину (из Риги). Чудак он. Мы ему писали со всякими предосторожностями, чтобы не подвести его, письма пересыпает ему Куфтина А. Н., а он в каждом письме просит нас "сообщить свой точный адрес". Пишет, что одна его открытка была ему возвращена. "Наверно, вы переменили квартиру, -- пишет он, -- или совсем уехали из Риги?" Дальше пишет, "что значит таинственная приписка на последнем письме: Tunisie, Bizerte, Sfaiat, тунисская марка и штемпель?" Вообще много странного и наивного. "По-видимому, за это время в вашей жизни никакого существенного перелома не произошло (!)... Есть ли у вас намерение и юридическая возможность вернуться в Россию? Почему в вашем письме столько недосказанного? Ты, Коля, понял я, служишь в каком-то морском учебном заведении; в каком?" и т. д.
   

19 сентября 1922. Вторник

   
   За сегодняшний день, как помнится, не произошло ничего интересного. Ах, да! Констант<ин> Константинович показывал мне на уроке сочинение одного кадета на злобу дня. Вот оно целиком.
   

Гуси в гостях у уток Басня кадета 5 роты, 3 взвода -- С. Крюковского

   
   Одних гусей
   (Они невеждами большими слыли)
   Утки их, как почтеннейших гостей
   (Отказываться ты не смей!)
   К себе позвать на чай решили.
   И вот избранные из стаи
   Гуси гуськом кутятами шли;
   Галдят младые шалопаи.
   Вот утки встречают издали
   Своих гостей,
   А гуси так притихли, приуныли,
   Хоть слёзы лей.
   За стол их утки посадили.
   Чинно, благородно
   Разговор идет,
   А каждый гусенок осторожно
   В рот пирог кладет.
   И вот, наевшись до отвала
   (А еды было не мало),
   Хозяева с гостями идут гулять, --
   Пора, все-таки, поиграть.
   И вот одна из жирных уток,
   Без шуток,
   Гусятам предложила в болоте понырять,
   Лягушек попугать.
   Ну, здесь мои гусята
   (Предки коих Рим спасли)
   Испачкались, как поросята,
   И домой вернулись полные грязи,
   Как в гостях ни хорошо
   Пироги покушать,
   Медовые речи слушать.
   И пить чай и молоко,
   А потом играть в "кошки-мышки",
   Раструсив все кишки.
   Придти домой,
   Ни головой,
   Ни ногой
   Пошевельнуться не можно.
   Ну, теперь утята умнее,
   После того, как с гусятами поиграли,
   И теперь в гости осторожно
   Они идут чередом своим,
   Проклиная свет, на коем мы
   Стоим.
   
   

20 сентября 1922. Среда

   
   Сегодня вечером к нам заходил Крюковской (случайно, за негативами: он когда-то снимал нас с Мамочкой), и я ему прочла ответ на его басню: "Как утки гусей мучили". Я вчера всю ночь продумала и сегодня утром написала. Вечером экспромтом написала стихотворение "Тени вечерние".
   

21 сентября 1922. Четверг

   
   Сегодня день рождения Жени Завалишина, вторую половину дня провела в веселой компании. Из кадет были Женя Наумов, Таусон, Кудашев, потом пришли Оглоблинский и Аристов. Весело было вечером на площадке. Играли во все игры, которые только могли придумать. Под конец были интересные фанты (придумывал Коля Оглоблинский): пойти к нам и попросить селедки. Таусон пошел, постучал и говорит: "Коля просит кусочек селедки". Кудашев танцевал лезгинку, мне он очень понравился за сегодняшний день. У него такое красивое, поэтичное имя -- Али. Он кавказец и, говорят даже, магометанин.
   

22 сентября 1922. Пятница

   
   Что уже сегодня написать -- не знаю. Я весь день выметывала петли и занималась, но в конце концов ничего не знала, так как не успела прочесть текстов. Невесело дни мои проходят. Хочется замкнуться в себя, а выходит наоборот. Хочется заниматься наукой, а в результате получается совсем не то. Литература отнимает у меня все время. С первого надо будет начать усиленные занятия. Скоро зима... Вот лето и прошло -- третье уже. В первых числах октября жду письма от Тани.
   Сейчас, хотя уже половина первого и все спят, буду заниматься английским. Завтра вечером хочется пописать. Не успею только. Спать мне не хочется.
   

23 сентября 1922. Суббота

   
   Получили несколько писем. Одно из них от Донникова (марки опять прислал!), другое от одного знакомого из Праги. [244]Он нас обнадеживает: выставил куда-то там кандидатуру Папы-Коли и надеется на успех.
   

24 сентября 1922. Воскресенье

   
   На "чашке чая" у меня попался удивительно неприятный сосед. (Сегодня были 10 человек "седьмушек" и остаток, тоже десять, пятой роты. Справа я посадила Илюшу Маджугинского, слева -- пятой роты). Сидит и молчит, хмурый такой. "Почему вы не пьете чай? -- спрашиваю. -- Возьмите вот пирога". "Благодарю вас, я не хочу". -- "Ну вот еще, почему вы не хотите?" -- "На это у меня есть свои соображения". Молчу. Разговариваю с Илюшкой или с Захаржевским (он сидел напротив), вспоминаем о Харькове. Сосед слева покашивается на меня. "И долго у вас продолжается этот чай?" Я стараюсь поддержать хоть какой-нибудь разговор: "Определенного времени, -- говорю, -- нет, так, по настроению". -- "А после чая бывают игры?" -- "Да, обычно бывают". Корчит кислую гримасу. "А какая, собственно, цель преследуется этими чаями?" -- "Как какая! Чтобы доставить удовольствие..." -- "Кому?" -- "Кадетам". -- "Слабое удовольствие". -- "А что?" -- спрашиваю я. "Да как же. Отрывают нас только от занятий, целый день отнимают у нас, заставляют куда-то идти, играть; это только седьмой и шестой роте нравится". Я отворачиваюсь от него и стараюсь говорить с Илюшей. Сам начинает. То-сё, так ему надоела такая жизнь, надоели французы, надоело учиться... "Учишься, учишься, а когда конец -- и не знаешь!" Я возражаю, что конец-то всегда можно сделать, уж было бы продолжение. "А дальше что? -- говорит, -- ну если даже мы в 25-ом году и вернемся в Россию, все равно старого не вернуть, а такая-то на что мне она? Уж лучше здесь останусь". Дальше заходит речь о политике. Я стараюсь замять разговор, он не унимается. "Вы думаете, для чего нас французы привезли к себе? Так, ради благодеяния? Как бы не так! А потому, что у них во главе правления стоят все жидомасоны, им выгодно привлечь нас на свою сторону. Вы думаете, они нас даром держат?" -- "Конечно, -- говорю, -- не за прекрасные глаза. Они потом много получат с России". -- "Да, получат, и еще больше получат, только не того, что думают. Уж мы им покажем..." Я не возражаю, и всеми силами стараюсь перевести разговор. Перешли к общей теме -- о Кебире, о занятиях, о преподавателях. "Странный человек Домнич". -- "Он очень хороший преподаватель, -- говорю я, -- так хорошо умеет поставить дело". -- "Такая тоска на уроках, -- говорит он, -- преподает без всякой программы. То вдруг начинает говорить нам о социализме". -- "Но это, должно быть, относится к эпохе, которую вы изучаете". -- "Это-то так, но мы его начинаем обкладывать. В самом деле, кто ему поверит? Теперь всякий слепой заметит, что наделали социалисты, чего хотели все эти партии, "идейные работники", вояки. Уж мы им покажем!" Я не возражаю, а он все твердит мне о жидомасонах, сделавших революцию, о хитрых французах и т. д. К счастью, начали вставать из-за стола. Он и тут не упустил случая съязвить: "Ну, первое действие кончилось?" Но второго я уже не дождалась и поскорее удрала домой.
   

25 сентября 1922. Понедельник

   
   Сегодня я провела день по точной программе моего трудового дня. Ни минуты свободной. Хорошо. И заработала больше франка (у меня теперь все такая работа). А уж тратить буду глупее. Я уже решила франки потратить на марки. Вера Остолопова говорит, что в одном магазине можно купить сколько угодно старых пропечатанных марок всех стран. Тогда и Алекс<ею> Васильевичу пошлю, а он мне обменяет у своего маркиста-миллионера (одиннадцать лет собирает, и больше миллиона! У меня -- 200).
   А в нашей кабинке робко, тихо, тайно все заходит речь о Праге. Я стараюсь не думать о ней. Я не верю. Ну а что же может быть лучше! Не верю, чтобы могло быть такое счастье!
   

26 сентября 1922. Вторник

   
   Сегодняшний день ничего не показал и вовсе не был трудовым. У меня какое-то тревожное, нервное состояние. Мгновеньями все кажется в розовом свете, через минуту впадаю в безысходный пессимизм. То смеюсь, то плачу. Чего-то все жду, но уверяю себя, что ждать нечего. То все кажется хорошо -- труд, работа над собой; все это прекрасно, что-то неизвестное, но, несомненно, интересное в будущем; а как посмотришь кругом -- ничего хорошего и нет!
   Хочется кончить рассказ "Мысли", это же будет и ответ на тему Домнича "Мой идеал". Он говорит, что я все будто бы обвиняю русскую литературу за отсутствие положительных типов, а сама всех развенчиваю, а потому предложил мне самой изобразить этот тип. Хорошо же. Только я дам ему не сам "положительный тип", а его зачаток, маленького 5-летнего Игоря, в котором, под влиянием времени и беженской жизни постепенно слагается его миросозерцание, взгляды и даже смутные идеалы, те маяки, которые будут в будущем освещать его путь. Кто знает, быть может, я сама первая развенчаю его. Кто знает, какие люди будут нужны для России?
   

27 сентября 1922. Среда

   
   После завтрака ходили на мыс Бланко. Интересные места. Мы взошли на очень высокую гору, и мыс показался маленьким и плоским. Он наполовину белый, а другая сторона хребта сплошь покрыта колючками. Но чем больше мы стали спускаться с крутой высоты, тем больше вырастал мыс и скоро обратился в высокую и крутую скалу. Мы с Папой-Колей доходили по хребту до самого конца. Вид грандиозный.
   

28 сентября 1922. Четверг

   
   Папа-Коля утром ходил в город, и я с ним. Хотела марок купить, да не нашла магазина. А днем было ужасное сердцебиение. Марков говорил, что нельзя так много гулять. Вообще же сегодняшний день -- дрянь.
   

29 сентября 1922. Пятница

   
   День прошел бестолково. С утра писала сочинение, потом была на именинах Милочки, а сейчас вся эта веселая компания беснуется под дождем. Получила собственноручную расписку Тани в получении посылки. Жду письма.
   

30 сентября 1922. Суббота

   
   Как всякая суббота, сегодняшний день опять ускользнул из моих рук. Ну, зато я завтра напишу.
   

1 октября 1922. Воскресенье

   
   Конечно, я ничего не сделала из того, что предполагала, уже начиная с того, что с утра занималась стиркой. На "чае" была 6-я рота. Мне уже порядком надоели эти чаи, но так как с шестой ротой у меня установились хорошие отношения, то мне не хотелось обидеть их, тем более что сегодня уже не было ни Веры, ни Наташи. Вера уехала на "Георгий", а Наташа на днях разрезала себе на площадке ногу и лежит. Однако сейчас же после чая, я удрала, но вечером пришла на площадку и была с ними до самого позднего вечера, т. е. до 11-ти. Под конец мы пошли в столовый барак и играли в сидячие игры. [245]Ляля скоро ушла, остались я и Инна Федоровна Калинович. Мне нравятся эти мальчики, я бы не прочь завязать с ними и более короткие сношения.
   

2 октября 1922. Понедельник

   
   Сегодня, чувствую, опять сошла с пути истинного: принесла мне Наташа задачи на простое уравнение -- не выходит. Одну из них я скоро решила, а другая -- никак не получается. Наташа уже рукой махнула, ушла, а я голову ломала весь день. Потом не выдержала, обратилась к Дембовскому. Эта задача решена, но потом уже я весь вечер просидела над задачником. Забыла многое, не выходит, а все-таки некое приятное занятие! Где уж тут думать о сочинении? Вот разве на математику отдать себя?
   

3 октября 1922. Вторник

   
   Вечером Наташа вызвала меня на гамак. Сначала говорила всякую ерунду, а потом мне пришлось выслушать ее исповедь. Начала она словами: "Ирина, если у тебя совесть не чиста, что бы ты сделала?" Дальше рассказала мне одну историю, якобы вычитанную из какой-то книги. "Ну вот, одна девочка, так лет 14-15-ти, полюбила одного молодого человека. Она не хотела, потом все такое, ну, в общем, кончилось тем, что они поцеловались. Она это скрывала ото всех, и его после этого совершенно разлюбила. Но ее стала мучить совесть... Как думаешь, Ирина, что она сделала?" Я сказала, что, наверное, призналась во всем родителям. "Ну а ты бы что сделала?" -- "Промолчала бы". -- "А если на исповеди?" Я задумалась. "Может быть, на исповеди и сказала бы". -- "Так бы все и сказала?" -- "Так бы и сказала". Она помолчала. "А ведь это, Ирина, было со мной". Я оторопела. "С кем же, когда?" -- "А уже давно, помнишь, как-то вечером меня искали, а я гулять ходила?" -- "Так это с Даниловым?" -- "Да". Дальше она мне рассказала, что Данилов "сам начал", наговорил ей сладких слов, и дело кончилось поцелуем. "Ведь у меня в году двадцать симпатий, -- говорила она, -- ну, вот я и Данилова полюбила, ну, конечно, не по-настоящему, а так, понимаешь. И если бы он сам не начал, так ничего и не было бы. А после "этого" я его возненавидела, притом видеть его не могу. Перестала с ним разговаривать. Тогда он прислал мне пачку открыток, будто задобрить хотел. Потом как-то приходит ко мне и говорит: "Вы все на меня сердитесь, Ната?" Я сказала: "Да, сержусь!" Хотела ему отдать его открытки, да жалко стало его, ведь я знаю, он на последние деньги покупал их". Сколько наивности и сколько прелести в этих словах: "Что мне теперь делать, Ирина? Я никому об этом не говорила, а меня все мучает совесть. А ведь, если так рассудить, так что в этом дурного? Ведь если бы Адам и Ева не согрешили, так "это" бы все делали теперь?" Я начала ее успокаивать, говорила, что эта история довольно обычная, что виновен он, а не она. "Ты девчонка, а ведь он уже взрослый человек, он должен знать, что делает..." -- "А как ты думаешь, сказать об этом?" -- "Я бы лучше помолчала, а потом, когда все успокоится, тогда ты сама посмотришь на это другими глазами, тогда скажешь. Но ты успокойся, ведь в этом ничего неприличного нет. С кем это не бывает?" Она повеселела. "Вот спасибо, Ирина, теперь я совсем успокоилась, а то мне было совсем тяжело". Бедная девочка, но ведь мне еще тяжелее, хотя я и обхожусь без таких приключений.
   

4 октября 1922. Среда

   
   Вечером (чудный лунный вечер!) вытащила Наташу гулять, встретили двух кадет 6-ой роты Колю Оглоблинского и Колю Малашенко, и их затянули. Пошли по Надорскому шоссе, и по дороге играли в фанты. Фанты, конечно, самые глупые, вроде "кормление голубей", "фонаря" и т. д. А оттого, что глупо, оттого и весело!
   

6 октября 1922. Пятница

   
   Вчера в два часа дня мы пошли по Надорской дороге. Спустились к морю недалеко от мыса Бланко и по берегу пришли в город, расстояние изрядное. Устала, потому вчера и не писала. И теперь еще спать хочется.
   

7 октября 1922. Суббота

   
   Я люблю субботу, когда нет ни петель, ни брюк всяких, ни уроков. Делай, что хочешь! Воскресенье уже не то! Вот сегодня у меня весь день был свободный, я и в теннис наигралась, и начиталась вдоволь, правда, я позлилась порядочно! Нечего скрывать! Настроение вообще скверное. До сих пор нет писем от Тани, ведь уже должно быть два: одно -- ответ на мое письмо, другое -- ответ на посылку. В лучшем случае забастовка марсельская виновата! А то -- чего только не подумаешь! Правда, там террор, потом эта высылка профессоров, но зачем же ей, глупой, подписываться, расписывать должности Ивана Ивановича, да писать на конверте адрес! А не ответить -- это жестоко!
   

8 октября 1922. Воскресение

   
   Вчера в 10 часов 55 минут вечера произошло событие, которое надолго будет предметом разговоров. Дело было так: Мамочка уже легла спать, Папы-Коли не было дома; я причесывалась и собиралась ложиться. Вдруг Мамочка вскакивает с кровати, бледная, глаза расширены, голос дрожит: "Что такое? Отчего кровать трясется? Что случилось?" Я удивленно смотрю на нее: "Еще бы ей не трястись, когда ты так вскакиваешь!" -- "Да нет... да это... двигается... уж не сидит ли кто под кроватью?" Мне делается страшно. Что с ней? Ведь это бред, галлюцинация! Что мне делать? В это время на улице какая-то суматоха, голоса. Долетают слова: "Ваше превосходительство! Вы слышали?"... -- "Да, да, это землетрясение", -- говорит адмирал. Мамочка одевается, и мы выходим на дорогу. Все высыпали из бараков, кто волнуется, кто иронизирует. Чувствовали удары, большею частью те, кто лежал или сидел. Многие не заметили. Адмирал говорил, что через пятнадцать минут должен быть второй удар. Все ждут. По правде сказать, мне сделалось жутко, но не надолго. Я вспомнила, как, возвращаясь в четверг из Бизерты, Остолопов рассказывал о мессинском землетрясении. Но скоро я успокоилась, рассудив, что здесь меня ничто не задавит. 15 минут тянутся бесконечно. Все нервно настроены, ждут. Прошло 20 минут, полчаса, под землей никакого движения. Все расходятся спать, несколько разочарованные. Я злюсь. Ворчу на Африку. "Ничего в ней не бывает по-настоящему, уже землетрясения и то такие, что и похвастаться нельзя будет, что видела его! Надувательство одно". Ну, ничего, Бог даст, еще будет.
   Однако "землетрясение" (не могу не поставить его в кавычки) имело два важных последствия: 1) В Бизерте на вокзальной башне остановились часы ровно на без 5-ти 11 (говорят еще, что у русского часовщика все часы встали), 2) Оно надолго займет умы сфаятцев и хоть на время вытеснит очередные сплетни. Жаль только, что оно не встряхнуло нас как следует.
   

9 октября 1922. Понедельник

   
   Что мне ждать? Тоска, тоска! Как глубоко я это чувствую и переживаю. Ждала письма от Тани. Перечла ее прошлое письмо, но с первых же строк стало так горько, так грустно. Не пишет. Боится, должно быть! Ну да Бог с ней! Может быть, и правда, ее нельзя за это осуждать. Сейчас еще нет 8-ми, а мне страшно хочется спать. Вообще, у меня сонное состояние. Я очень много сплю, и поэтому у меня голова не свежая и болит, и все-таки весь день хочется спать. У меня так бывает иногда, потом само собой проходит.
   В голове самые скверные и бездельные мысли. Что мне делать дальше? В мои годы у людей уже бывают свои идеалы, планы на будущее, в это время строится фундамент всей жизни, а я даже не могу ответить на самый простой вопрос: чем бы я хотела быть? Что мне делать? Мне тяжело, я чувствую, что ничего не придумаю. Я писала об этом Тане. А она не ответила! Надо придумать что- ами. С Игоря начинаются все раздоры. М<ожет> б<ыть>, Юрий меня действительно любит, но я твердо знаю одно: я ему мешаю.
   Тут дело не в Испании, конечно. И если бы он захотел от меня уйти, я бы его не задерживала.

19 октября 1936. Понедельник

   Еще новое испытание: все котята запаршивели. Носила одного в диспансер -- la teigne. Конечно, страшная паника. Заперли их всех в кабинете, вонь тут невыносимая (хотя Томка их все-таки приучает к опилкам -- они гадят в одном углу), вхожу сюда не иначе как в халате, а Игорю вообще и видеть котят запрещено. Ну, а что же делать? Котята прелестны. Мажу их эфиром, во что очень мало верю. В субботу понесу их всех четверых. По правде сказать, он говорил что-то еще делать с ними, да я не поняла. В субботу постараюсь понять.
   Вчера Юрий ездил к Нине Федоровне предлагать ей котенка, которого в Эрувиле она хотела взять. Она сначала было отказалась, но, кажется, все-таки Юрий ее уговорил.
   Я все-таки думаю, что Юрия к этой женщине тянет. И думаю также, и надеюсь, что тянет только физически. Да и я ведь, в конце концов, ничего не возражаю, даже если эта связь будет продолжаться и в Париже.
   В Эрувиле мне было даже не грустно, а уж очень одиноко. В первый вечер, когда он ушел гулять вдвоем, я даже не знала, что они вдвоем, да и вообще по своей наивности ничего не подозревала. Я была больна, лежала, спать не могла, у меня болела нога, зубы, першило в горле. Я ждала Юрия, чтобы попросить принести мне сахару. Он вернулся после 12-ти. Н<ина> Ф<едоровна> прошла к себе, а Юрий остался в столовой. Пил водку. Потом пришел ко мне, сразу заговорил до смешного ласковым голосом: "Отчего ты такая грустная?" (Да я была просто больная). "Ведь не можешь же ты ревновать меня к этой женщине" (А мне это и в голову не приходило). Потом стал говорить, что он "по правде сказать" очень устал от этой прогулки и т. п.
   Потом начались ежедневные прогулки, или где уж он пропадал целыми днями -- не знаю. Когда мне становилось уже невмоготу одиноко, я также уходила в поля одна. Однажды Юрий пришел ко мне в комнату, сел в кресло. Вид у него был очень подавленный и сконфуженный.
   -- Ира, хочешь пойти со мной в бутик?
   -- Зачем?
   -- Да купить на последние 2 фр<анка> папирос, погуляем. Мне так грустно стало сегодня, когда я увидел, как ты пошла гулять одна.
   Он смотрел на меня такими глазами, что мне стало его жаль. Пошли. Как будто стало опять хорошо. А на обратном пути около дома встречаем компанию: Петрова, Н<ина> Ф<едоровна>, Ванда.
   -- Идемте с нами, мы идем к Егору.
   И вдруг мой Юрий сразу помолодел: "Конечно, идем!" Такая перемена: Юрий в кресле полчаса назад и Юрий на дороге при встрече с компанией -- меня даже не столько огорчило, сколько поразило. Только подумала: "Ах, так! Значит, выбор сделан". Пошла к себе и в первый раз заревела.
   В первый же вечер в Париже, лежа в кровати, Юрий мне кое-что рассказал. Отрывками.
   -- Когда-нибудь расскажу тебе все подробности.
   Очень любопытно, но не расспрашиваю, чтобы не доставить Юрию удовольствие. А говорить об этом он любит и чувствует себя важным героем: "Вот, мол, как меня женщины любят". А дома с Кобяковым, который знаком с Н<иной> Ф<едоровной>, в таком тоне говорил о ней, что я потом назвала его подлецом и негодяем. Он не отрицал. Мне еще хотелось его спросить: чем он, в сущности, лучше Бориса? И ему ли выступать в роли защитника морали, семейных уз, проповедовать уважение к женщине, которую он как таковую заранее и вообще глубоко презирает. Сам он сказал: "На свете осталось очень мало таких романтических дур, как ты, которых можно уважать. А современные женщины, это..."

17 ноября 1936. Вторник

   Мне хочется уюта, самого пошлого мещанского уюта, хотя бы самого минимального. Поэтому мне хочется скорее привести в порядок кабинет, там после Томкиной смерти еще царит хаос невообразимый и пахнет жавелем[404]. А мне хочется скорее там все убрать, и лампу устроить, и покрышку какую-нибудь на маленький стол купить, и занавеску, и полы натереть, и диван обить... Летом все мысли далеко, волнения, дороги, города новые, а зимой хочется поставить печку и "уюта" полного, франков в 100. Как, в сущности, мало! А вчера приходила хозяйка, ругалась, что до сих пор не заплачено за квартиру. Я давно уже так не расстраивалась. Весь вечер проплакала.
   Томка умерла 2 недели назад. То же, что у Бубуля. Понесла всех трех (2-х маленьких пришлось ликвидировать неделей раньше из-за парши) в диспансер, дали какие-то порошки, котята были еще в очень хорошем состоянии, даже от lateigne поправились, ветеринар сказал: "еще несколько дней", но ночью Томушка бросила их и забилась под диван (и как она могла туда пролезть?), утром нашли ее там мертвой. Котята были еще живы, но уже еле дышали. Юрий их всех пристрелил и повез в Медонский лес всех трех. Больше никогда никаких животных у меня не будет. О Томке я до сих пор вспоминать не могу. Даже Мамочка плакала, а уж на что она кошек не любит. Пишу сейчас за маленьким игоревым столиком -- я купила, теперь хоть у него есть свой угол. Купила ему очень хорошую скрипку при содействии Ел<изаветы> Ал<ександровны>, и теперь он уже начинает играть. Не то, чтобы очень охотно, но когда начинает играть, то ему нравится. Ел<изавета> Ал<ександровна> им очень довольна.
   В школе пока учится, в общем, неплохо. Очень плохо только читает. В октябре был 15-ым учеником из 47. Вчера у него произошла какая-то пертурбация: 6 лучших учеников перевели в 5-й класс: к ним из 7-го -- другая учительница. Это я понимаю, но вот зачем у него отобрали все книжки, и стали они опять писать карандашами -- я это понять не могу. Не может же это быть "понижением"? Впрочем, черт их разберет, эту французскую школу, может и лучше, что они немного повернули назад.
   Начала печатать фотографии. Напечатала 57 и то не по порядку, так что и наклеивать нельзя. А больше бумаги нет. Жду теперь, когда Митяша натаскает, да продаст нам "по цене Uniprix[405]", да и в рассрочку.

28 ноября 1936. Суббота

   Я все-таки не думала, что Борис мог быть таким подлецом. Опять за старое? Да, за старое, которое никогда не забудется, ибо, должно быть, этот человек никогда не будет для меня безразличным. И всегда, когда я буду думать о нем, мне будет очень больно и очень стыдно за него и за себя.
   Писать Елене Ивановне такие письма, что она не знает, что со мной делать, это простая игра, шутка вдруг приняла такой оборот, что я в него влюбилась и чуть ли не собиралась женить его на себе, и, в тоже время, ловить меня на бульваре Pasteur и писать мне pneu, из которых следует, что он будет меня ждать в такой-то день и в такой-то час! И неправда! Он искал встречи со мной, хоть боялся меня, и он бы ни перед чем не устоял, если бы я его тогда застала дома. Во многом он, конечно, прав. Виновата я. Виновата в том, что у меня, действительно, появилось к нему какое-то чувство, я не побоялась это сказать, и даже в письменной форме. (Насколько он был осторожнее меня! Он эти слова только говорил, но не писал.) Я не побоялась даже написать ему такое письмо, рассчитывая на самую минимальную порядочность, а он этим письмом воспользовался для того, чтобы меня скомпрометировать. Я его письмо уничтожила потому, что считала, что оно его компрометирует, а он поступил как раз наоборот. Елена Ивановна говорила Юрию, что очень сожалеет обо всем этом, что вот две семьи, которые были так дружны, так разошлись, что она меня очень любит ("и сейчас"), но что, конечно, я во всем виновата, приняв игру всерьез. Конечно, я виновата, но разве у Бориса не было весьма "серьезных" намерений относительно меня? Или все это тоже "шуточки"?
   Эти дни я лежала. Мне было очень плохо, я накаливалась и накаливалась... А сейчас опять наступила реакция, опять все стало "все равно", и уже нет сил ни возмущаться, ни плакать.
   Я как-то писала, что мы с Борисом квиты. Нет, не квиты. Я доставила ему много неприятностей, но я не сделала ни одной подлости. Я его не предавала. У меня даже нет к нему зла (еще вчера -- было). Есть много презрения, я этого человека не могу уважать, и много горькой обиды. Именно -- обиды. За что?
   Зачем я рассказала об этом Наташе и Лиле? Должно быть, по необъяснимой необходимости говорить о том, "что болит". Потому-то мне и хотелось так эти дни заговорить об этом с Юрием. Кто же, как не он, мог бы меня, наконец, успокоить! Но с ним об этом сама никогда не решусь заговорить. Какое это страшное слово -- никогда. А я стала совершенно больной истеричкой. Со мной ни о чем говорить нельзя -- я сразу же начинаю кричать и плакать. Тут все: и холод, и голод, и ацетоны, и хозяйка, и газовщики, и электричество, и Борис...
   Сегодня Игорь принес из школы свои notes[406]. В этом месяце он 6-й ученик из 33-х. Не плохо. А в субботу принес temoignage de satisfaction[407], очень доволен, мордочка сияет. А сейчас я сижу и ругаюсь с ним: лежит и требует, чтобы я сидела в столовой или, по крайней мере, там горел свет. Я принципиально сижу в кабинете. Так как он чувствует за собой поддержку бабушки, то позволяет себе закатывать настоящие истерики. Я -- тоже. Ничего себе получается. После долгих препирательств пришлось дать ему валерьянки, а сама сижу и реву. Нервы у меня совсем расшатались.

5 декабря 1936.Суббота

   Когда мы завесили красным лампу и потушили белый свет, я сказала:
   -- У меня есть только одно определенное желание: умереть. Я дошла до такой точки, когда уже ничего не хочется и почти ничего не жаль.
   Юрий спросил:
   -- А Игоря тоже не жаль?
   -- Нет.
   -- Все это неврастения.
   А я все больше и больше чувствую, что я отстала от Юрия, как я вообще отстала от жизни. Пришел он как-то из собрания "Круга"[408], такой оживленный, возбужденный, сгоряча начал что-то рассказывать, и оба мы почувствовали, что живем мы совсем в разных мирах, почти в разных столетиях.
   Лег, обнял, прижался. И подумалось: "Вот -- его жена. После интересных дебатов хорошо вот так прийти и лечь. Говорить не надо. Тепло, хорошо... И ведь в этом вся моя роль. Разве не лучше будет, если я умру?"
   Союз выпускает его книжку[409]. Будет очень благожелательная, если не восторженная, статья Адамовича. Ругать некому. Полный триумф. И окончательное мое поражение.
   На той неделе будет вечер стихов[410]. Глупо, что поместили меня: ясно ведь каждому, что не пойду.

11 декабря 1936. Пятница

   Я покину мой печальный город,
   Мой холодный, неуютный дом.
   От бесцельных дел и разговоров
   Скоро мы с тобою отдохнем.
   Я тебя не трону, не встревожу,
   Дни пойдут привычной чередой.
   Знаю я, как я с тобой несхожа,
   Как тебе не радостно со мной.
   Станет дома тихо и прилично,
   -- Ни тоски, ни крика, ни ворчни,
   Станут скоро горестно-привычны
   Без меня кружащиеся дни.
   И, стараясь не грустить о старом,
   Рассчитав все дни в календаре,
   Ты один поедешь на Луару
   В призрачно-прозрачном сентябре.
   И вдали от горестной могилы,
   Где-то там, в пути, на склоне дня,
   Вдруг почувствуешь с внезапной силой,
   Как легко и вольно без меня.
   ***
   Я хочу, чтоб меня позабыли,
   Не жалея и не кляня.
   Даже те, что когда-то любили
   (Ведь любили когда-то меня).
   Я хочу умереть одиноко,
   Как последние годы жила.
   Самым близким и самым далеким
   Я всегда только лишней была.
   Я хочу без упрямства и злобы --
   (Ведь ни друга нет, ни врага),
   Чтоб за белым, некрашеным гробом
   В день унылый никто не шагал.
   Я хочу, чтоб меня позабыли
   (Ведь при жизни не помнил никто)
   И чтоб к тихой моей могиле
   Никогда не приблизился тот...
   Полнее и точнее выразить не могу

Ночь с 24 на 25 декабря 1936. Четверг-пятница

   Как холодно всем одиночество
   В дни праздников или торжеств.
   Е.Таубер
    
   Именно холодно. Должно быть, потому я и не люблю праздников. Очень холодно и очень одиноко. Юрий спит, озяб сегодня на работе, и, конечно, все уже заболело. М<ожет> б<ыть>, конечно, и вправду заболело, и ром, и аспирин, и клизма -- все это вызывает некоторое раздражение. В Notre-Dame, конечно, не пошли[411]. Да и если бы он здоров был, все равно бы не пошли: к этому предложению он отнесся более чем холодно и ни разу потом не говорил об этом, а я тем более. Разве я могу о чем-нибудь просить его, когда вижу, что он не хочет?
   Наши тоже спят. А наверху, у Примаков, что-то весело... Я не люблю праздников. Но я с большим азартом готовилась к елке, клеила картонки, ходила с Игорем покупать елку, с большой радостью украшала ее. Меня трогает и волнует Игорешкино оживление, он прямо горит весь. Какая-то неизвестная дама принесла и оставила у консьержа для Игоря маленькую елочку. Я долго не знала, что с ней делать, а сегодня, когда он уснул, убрала ее остатками игрушек, наивным образом, цепями (от ликвидации Тургеневской елки) и серебряными нитями; и поставила в спальне на его стол. А вокруг наложила подарки. То-то будет восторг, когда проснется!
   Сижу в кабинете, пью ром, и спать мне не хочется.
   В этом месяце Игорь был 2-м учеником и получил tableau d'honneur[412]. Я горда и счастлива не меньше его!

31 декабря 1936. Четверг

   Опять о старом:
   Все пережить: холодный голос,
   Мысль о бессмысленном конце...
   И сквозь предательство и подлость
   Пройти, не изменясь в лице.
   От глупой и нестрашной раны,
   От замечаний и стыда,
   Должно быть, никогда не встану,
   И не оправлюсь никогда.
   Уже совсем без слез и злобы
   Могу спокойно говорить.
   (неправда!)
   Уж не сумею и за гробом
   Ни оправдать, ни позабыть,
   (и это не совсем правда)
   Я эту боль приму навеки,
   Не жалуясь и не кляня,
   Боль о ничтожном человеке,
   Который не любил меня.
   Когда я писала это стихотворение, мне почему-то стало стыдно и перед Юрием (что я опять взялась за эту тему), и перед Борисом (он-то все-таки подлец, но с большой натяжкой, да и вообще вся эта история сильно раздута Юрием). Утешаюсь тем, что моими стихами Юрий мало интересуется, если я, конечно, их не читаю. А до Бориса они и после смерти не дойдут.
   Борис -- моя боль. Я не могу перестать о нем думать, хоть я и сержусь на себя за это. В ночь с понедельника на вторник, когда Юрий вернулся в 4 часа утра, я не спала почти до рассвета. Начались, конечно, бесконечные диалоги, где в роли "воображаемого собеседника" был Борис... Но когда я представила, какова могла бы быть наша встреча (где-нибудь, не у меня, конечно), -- я заплакала, села на кровать и заколотила кулаками по одеялу. Я чувствовала себя совсем опустошенной, обманутой (собой же самой!). Мне было и противно, и стыдно, и почти физически больно. Борис -- моя боль. Если бы я с ним встретилась в действительности, увидела бы его еще раз в действительности, а не в воображении, таким, каков он есть, -- это наваждение бы как рукой сняло. Но ничего я так не боюсь, как встретить его на улице, например. Я бы оказалась еще трусливее его, я бы на другую сторону перебежала...

6 января 1937. Среда

   С тех пор, как я запустила в Юрия ножницами, у нас установились опять самые прекрасные отношения.

23 января 1937. Суббота

   Вчера, под вечер, на работе, он упал с лестницы (лестница заскользила по парапету) с высоты трех метров, да еще на какой-то выступ. Лестница -- на куски, это его и спасло, иначе он переломал бы ноги. Сейчас я не думаю, что у него сломана рука, хотя левое плечо распухло, и поднять руку он не может. Вообще, руками он двигать не может -- ни той, ни другой. Сильно разбиты ноги, еле ходит. Аптекарь, который вчера делал ему перевязки, не мог определить, есть ли где-нибудь переломы или нет.
   Я вчера весь день пролежала. У меня очень сильный кашель. Вообще, чувствую себя совсем больной. Сегодня еле встала.
   Неделю назад ездили в Эрувиль, где провели больше 4-х дней. Уныло. За окнами дождь, слякоть, сумасшедший ветер, в комнатах горящая печурка, полумрак, кислые щи, старый Буц[413] и старик -- одинокий и глубоко несчастный. Мы честно промолчали все 4 дня. Старик сидит около печки, ровно ничего не делает, живет как автомат: механически покормит кур, механически поставит разогревать щи, механически острит и курит, курит непрерывно. Несомненно, также и пьет. Только при мне не выпил ни одной рюмки.
   -- Пить при вас, нет, это невозможно.
   Рано смеркалось, рано вставали, еще совсем в темноте. Я даже полюбила эти ранние сумерки, слабый огонек печки (света мы не зажигали), кофе в стаканах из-под горчицы, и безмолвная фигура. Полюбила эти утра, как любила их в госпитале, хотя утро -- всего-навсего печаль бесконечного и пустого дня. Сравнение с госпиталем напрашивалось само собой, и я даже сказала об этом старику.
   По вечерам мы устраивали литературные чтения. Бор<ис> Аф<анасьевич> читал мне Гоголя, "Скупого Рыцаря", "Горе от ума", а я ему -- Гумилева, Блока, Ахматову, Ходасевича и Ладинского. Каждый настаивал на своем.
   Что-то мой Юрий?

26 января 1937. Вторник

   Сегодня мне утром Игорь сказал, что у него в этом месяце за dictee[414] -- 2 (вместо 10) и ecriture[415] вместо 6-4. Я расстроилась до слез. Стоит ли? Конечно, нет. И сколько у меня будет еще таких огорчений! Больше всего мне обидно, что у него нет никакого самолюбия. Будет вместо 2-го ученика каким-нибудь 12-м или 22-м, и ему все равно!
   С Юрием, слава Богу, все благополучно. Конечно, работать еще не может, но отделался только громадными синяками. Сегодня даже много ходит, что, конечно, просто глупо. Сейчас опять пошел к Баранову относить ему материал для работы (тот где-то там должен работать за него), звал меня. Вечер чудесный, но, во-первых, был Кобяков, значит, пошел бы с нами, в лучшем случае, полдороги, а его брехня мне надоела; во-вторых, представила себе нашу прогулку с Юрием: "А почему ты в этом пальто пошла?", "подбери волосы" и т. д. Он любит со мной ходить, когда я в "авантаже"[416], и подмазана, и завита, и одета более или менее прилично. А наводить красоту сейчас у меня нет никакой охоты.

3 февраля 1937. Среда

   Встала поздно, в первом часу дня, и сразу почувствовала: нечего делать. Не то что действительно нечего делать (дел даже много! но на домашнюю работу нет сил, сердце щемит), а вообще в жизни мне нечего делать. Хотелось вопить во весь голос: "Я не могу больше жить! Я не могу жить!" Стараюсь быть до конца чистой и спрашиваю себя: "А смогу ли умереть?"
   Минутами сознаюсь, что -- да. Потом охватывает лень (максимум страх). Все становится безразличным. Реву непрерывно по малейшему поводу, а чаще без всякого повода. Плачу и твержу, что не могу жить. Что это, неврастения? Или просто большое количество сахару?

16 февраля 1937. Вторник

   Времени как будто много прошло, а настроение то же. Почему-то вдруг вспомнилось детство. Очень далекое: Елшанка, мокрая от росы трава, туман над озером. Ожерелье из водяных лилий. Шелест серебристых магнолий на берегу... Почудилось почти физически, самый воздух того времени: бревенчатый забор -- все, все. И так ясно, так четко. Тогда я еще ничего не слышала ни о Париже, ни об инсулине... А с чего это вдруг? Никогда я не вспоминаю о России...
   А потом вдруг неудержимо потянуло в Севр, на старые места. Если бы было, с кем оставить Игоря, поехала бы побродить по Quai du Point du Jour[417], по Couronnes, по тем самым местам, где была молодость. Где "вся жизнь была впереди", та жизнь, в которой сейчас безнадежно запуталась.

17 февраля 1937. Среда

   Сегодня в диспансере доктор мне сказал, что Игоря надо отправить в деревню, причем не меньше, чем на год. Я отказалась.
   -- Reflechissez-vous. Il n'a rien de mal, mais regardez, quelle mauvaise mine de cet enfant[418].
   Я все-таки отказалась. Mauvaise mine[419] -- это от Парижа. А уехать в провинцию мы все равно не можем: и Юрий уже не получит работы, и я останусь без инсулина. Жить и умереть я должна в Париже. А отправить Игоря опять куда-то в превенториум -- я больше не смогу. На лето отправлю его в Швейцарию. На 2 месяца. Доктор сказал: "Се n'est pas difficile[420]. А я в эти два месяца очень верю.
   Вчера приходил Закович. Юрия не было дома. Нес какую-то чепуху о каком-то новом обществе: вроде масонского, к которому можно относиться "и серьезно, и комически", а сам он, видимо, не знает, как на это смотреть, "серьезно или комически", потом совсем запутался и сказал, что он вообще все это бросит, что ему не до того, что его дочка 2 1/2 лет больна туберкулезом и лежит в госпитале. Вид у него был расстроенный и жалкий. Никогда этот человек не был мне симпатичен, а тут я почувствовала к нему большую симпатию и жалость. Должно быть потому, что тревоги-то у нас одинаковые.

<Март1937>

   Девочка Заковича умерла от скоротечной чахотки 6 марта.

22 марта 1937. Понедельник

   Опять так давно-давно не писала. Были какие-то события, какие-то разговоры, какие-то настроения, но все мимо, мимо...
   Кровавые события в Клиши и забастовка в метро и автобусах, вдоль тротуаров -- невыносимые ордюры[421]. Митинг на зимнем велодроме. Битком набитые поезда метро и пение Интернационала. Немножко жуткое, чуть-чуть приподнятое настроение: начало революции? Потом -- успокоение. Все, как всегда. Надолго ли?
   Как всегда, да не совсем. Бастуют табачники, и сегодня в Париже уже с трудом достать "Gauloise" bleu[422]. Бастуют портные и служащие "Maison Choque"[423], так что Юрий уже который день там не работает, а это значит, каждый день 17 фр<анков> из кармана. Революции со всеми ее последствиями, в сущности, не хочется. Особенно жалко Игоря. По себе знаю. А с Юрием неделю назад произошел такой случай. Возвращался он от Фондаминского[424] в 1 1/2 ночи по Convention[425]. Ни души. У тротуара стоит маленький camion[426] с потушенными огнями, и пять фигур: четыре мужчины и баба. Двое подходят к Юрию и спрашивают, как проехать на Halles[427]. Юрий начинает объяснять дорогу. В это время двое других подходят сзади. Тогда один из них говорит:
   -- Хорошо, месье, на это вы нам дадите денег, чтобы платить за Halles, -- и направляет на него большой нож.
   Юрий не растерялся. Первые его слова были:
   -- Attention au nettement![428] -- и дальше. -- Vous etez mal conte[429]. У меня есть только 70 с<антимов>, на метро, так как я опоздаю, если пойду пешком.
   -- Да у вас есть еще бумажник.
   Юрий достает бумажник.
   -- Да, в нем очень дорогая вещь: Carte d'identite. Больше ничего.
   Негодяи пощупали сверху кармана, стоят в нерешительности. Один начинает заводить мотор. Юрий опять:
   -- Если вы правда едете на Halle, так вы поедете мимо моего дома и подвезете меня. Alors?
   -- Rues brave. Alors.
   -- Je pense beau, je suis ancien combattant.
   -- Qa. se voit. Et bien. Monte![430]
   Доехали до rue du Chateau.
   -- Assez. Je descends. Au revoir et merci.
   -- Au revoir, copin.[431]
   Драма кончилась фарсом. А ведь не всякий раз так бывает.

28 марта 1937. Воскресенье

   О смерти.
   Две смерти меня очень поразили и потрясли. Первая: в январе в Эрувиле, сидя за столом, я заметила в груде бумаг и писем лист с траурной каймой. Бориса Афанасьевича не было и я, подстрекаемая каким-то любопытством, этот лист извлекла... "Наташа Голубкова". Та самая тоненькая, хрупкая Наташа, которая приезжала с отцом в тот год, когда я жила в Эрувиле, которая играла в халатике с Володей Подгорным, и с которой мы ходили в лес. Наташа Голубкова. Я всунула лист обратно и долго, пожалуй, и до сих пор не могу отделаться от ощущения какой-то подавленности, раздвоенности.
   Вторая смерть -- Евгений Замятин. Ведь я провела с ним всего один вечер у Унбегаун, и, кажется, ничего не читала из его произведений; но, м<ожет> б<ыть>, именно потому, что я встретилась с ним у Унбегауна, и потому, что именно в этот вечер и начались для меня новые и волнующие дни, и потому что я, думаю о Унбегауне и о тех, кого я бы могла там встретить, я неожиданно представляла себе Слонима и Замятина, м<ожет> б<ыть>, именно поэтому эта смерть меня так потрясла и раздавила. Как обо всем, что касается семьи Унбегауна, я никогда не говорю о Замятине. Со смертью этого, совершенно мне чужого человека, для меня ушло из жизни что-то близкое и любимое.
   А вот о жизни. Вернее о незаметно ушедшей жизни. Как-то ночью Игорь заворочался в кровати, заерзал, перевернулся на другой бок и вдруг сильным заплетающимся голосом крикнул:
   -- Мы молодые хозяева земли...
   И вдруг я совершенно четко поняла: да это они, дети, и есть настоящие хозяева земли. Они, а не мы. Нам уже поздно. Мы уже только играем в детей:
   И тот, кто с песней по жизни шагает[432],
   Тот никогда и нигде не пропадет.
   Это Игорю петь, а не нам. Мы уже прошагали свою жизнь -- и пропали, м<ожет> б<ыть>, потому, что так и не выучились петь веселые песни.
   Здравствуй, племя[433]
   Младое, незнакомое...
   И еще. Была я в среду в госпитале. Встретила Жаннет. Она уже невеста. За эти годы я ее все-таки видела и меня не поражает уже, что она взрослая. Но вот вошла барышня, молоденькая, слегка подмазанная, стройная, чуть-чуть ломучка. Жаннет подошла к ней (та села около меня) и назвала ее Коллет. Я опешилаpitie. Как? Неужели это Коллет. Потом ее назвали мадмуазель Женевьев Коллет. Та самая маленькая Коллет, с которой мы встречались в, где Marcelle нам делала пикюры? Которой я подарила свою коллекцию марок? Стала вся завитая -- да, можно уловить какие-то общие черты. Но то была маленькая девочка, но ведь прошло 10 лет! Тогда ведь и я была молоденькой барышней, без морщинок у глаз, и тогда многие смотрели на меня, потому что им нравилась моя молодость, потому что у меня "вся жизнь была еще впереди, потому что, несмотря на болезнь, я была еще сильна, бодра и самоуверенна... Теперь Коллет 19 лет -- ее время. Коллет, Жаннет -- вот они теперешние, "молодые хозяева земли". Ведь для них я кажусь едва ли не старой, и я еще подмазываю губы, крашу ресницы, стараюсь казаться молодой и интересной, думаю еще о всяких глупостях, -- не смешно ли?

9 апреля 1937. Пятница

   Господи, за что же это! Вот уже около месяца, как я совсем больна. И больна гораздо больше, чем хочу себя в этом убедить. Ведь в таком состоянии я не только не могу ехать на Луару, но и до Медона в поезде не доеду. У меня совсем нет сил. Я ничего не вижу, в глазах все расплывается и ничего делать не могу, и, главное, ничего не хочу, только спать, спать, спать. Самое паршивое это состояние, когда ничего не хочется. Значит -- больна. Конечно -- все диабет. Ведь сахара у меня сейчас колоссальное количество. В госпиталь уже не хочу. Поздно: весна. Но я и вообще ничего не хочу. Спать, спать... Я совсем больна.

10 апреля 1937. Суббота

   Мой дом -- это напряженный и враждебный лагерь. Я не люблю мой грязный, неуютный, неприветливый дом. Поневоле здесь одичаешь.

16 апреля 1937. Пятница

   Вчера была на пушкинском концерте[434]. Потом долго не могла заснуть. Юрий иронизировал: "Подумаешь, какая сентиментальная". Л мне очень грустно, что он не любит музыки!

19 апреля 1937. Понедельник

   Атмосфера в этом сумасшедшем доме сгущается настолько, что я теперь уже не представляю, во что все это выльется. Утром Мамочка встала в очень нервном состоянии и сразу же стала вызывать меня на ссору. Еще из кухни:
   -- Вот я пришла как раз, когда кофе начал закипать. А Ирина говорит, что у нас всегда кофе уходит.
   Я из столовой огрызаюсь:
   -- Я не говорю, что всегда, а иногда.
   -- Нет, неправда, у нас никогда кофе не уходит и т. д.
   Потом -- в столовой. Я вяжу Игорю безрукавку из остатков
   шерсти от пуловера. Мамочка тоже начала ему вязать что-то из разных шерстей, всех по маленькому моточку. Я дала ей большой моток своих. А когда стала вязать второй, вижу, что мне так не хватит, послала Игоря обменять мамочкин моточек на большой. Игорь возвращается с обеими. Бабушка говорит: "Не подходит". Это было, кажется, третьего дня. Так как мы перед тем только что поругались ("Ты только и ждешь, чтобы Игорь схватил воспаление легких, чтобы сплавить его в госпиталь"), я не стала узнавать, в чем дело, и продолжала вязать. Так вот и сказала:
   -- Зачем ты начала вязать этот пуловер?
   -- Потому что у меня осталось много шерсти.
   -- Ну, конечно! И у меня взяла шерсть, только для того, чтобы я не вязала, только чтобы я ничего не делала для Игоря! Вот теперь Игорь и остался без вязанки.
   -- Без вязанки он не останется уже потому, что я ему вяжу.
   -- Ну, конечно, чтобы я не делала...
   Я обиделась. И глупо, и противно.
   -- Ты совершенно больной человек, -- говорить с тобой невозможно.
   -- Если бы ты, действительно, считала меня больной, ты бы со мной так не говорила.
   -- Да ведь я и не говорю! Ведь это ты все время вызываешь меня на такие разговоры!
   ...Я опять как-то огрызнулась, кончилось тем, что она взяла свою чашку, ушла в ту комнату, и там началась истерика.
   Какие там жалкие слова произносились, я не слушала, как вдруг до меня долетела такая фраза:
   -- Все это от того, что мы бедные, что мы им денег не даем...
   И последний голос Папы-Коли:
   -- К сожалению, это правда. Только говорить об этом не надо.
   Я не выдержала.
   -- Это подлость! Это гнусность!
   Папа-Коля принес в буфет посуду. Я дрожала.
   -- Это гадко, это гадко!
   И опять, совершенно спокойный, но в состоянии аффекта ответ:
   -- Нет, это так и есть. Это правда!
   Руки у меня дрожали так, что я не могла больше работать. Я проплакала весь день. На Мамочкины слова обижаться, конечно, нельзя, она сама не знает, что говорит. Но когда мне Папа-Коля говорит такие слова, я даже не знаю, как мне на них реагировать. С чужими людьми после этого перестают кланяться. Но мне как же быть? Мне? Юрий пришел только в шестом часу. Он так возмущен и озадачен. Сегодня он ушел, но завтра ему придется об этом заявить.
   Сегодня Игорево рождение -- 8 лет! Подарили ему пальто, новый пуловер, конверт с американскими марками. И пообещала альбом для марок. Он сам себе купил на свои деньги -- крепость и солдат. На gouter устроила маленькое торжество, накрыла стол скатертью, поставила чашки, достала пирог, купленный в Uniprix еще в субботу (сегодня магазины закрыты) и зажгла на нем 8 разноцветных свечей, припасенных еще с елки. Так мы с ним и сидели вдвоем, пили молочко, да смотрели на странное мерцание свечей при дневном свете. И было очень грустно. Мне, по крайней мере. Игорь старался меня развеселить. Когда я, за завтраком, не выдержала и пошла в спальню, легла на кровать и ревела, -- он пришел ко мне и вдруг слышу -- он тоже плачет.
   -- Игорушка, ты чего?
   -- Нет... я... ничего...
   Бедный мальчик!
   Никогда, должно быть, я не забуду этого юниприйского[435] пирога со свечками.

24 апреля 1937. Суббота

   В четверг утром Игорь довел меня до самой настоящей истерики. Я дошла до того, что держалась обеими руками за голову, выла, орала, "а-а-а-а" и не могла остановиться. Игорь страшно перепугался. На урок музыки я отправила его одного -- в первый раз. Он говорил:
   -- Мамочка, я не могу идти!.. -- и хватался за горло. Видимо, схватывали спазмы. Я все-таки его отправила, думала -- на воздухе пройдет, успокоится. Сама, однако, не успокоилась и, слегка прибрав комнату, пошла к Potain, а оттуда к Елизавете Александровне.
   У нее урок, дети сидят за столом.
   -- А что же Игорь не пришел?
   -- Как не пришел? -- Я так сразу и ослабела вся!
   Домой почти бежала. Да, конечно, дома. Сначала начал было врать, что опоздал, потом сказал, что дошел до калитки и пошел назад. Почему, объяснить не мог. Просто разнервничался. Потом, между уроками, прибегает Ел<изавета> Ал<ександровна>, она также очень перепугалась.
   Весь день после этого я была сама не своя. Мамочки весь день не было дома. Папа-Коля застал только эпилог, не знаю, понял ли что-нибудь. А Юрию я как-то так и не выбрала момента рассказать об этом. Да и нужно ли?
   Вчера был вечер Ладинского[436]. Хоть он меня усиленно приглашал (через Юрия), я все-таки дотянула до того, что не пошла, и не ошиблась. Унбегауны были оба. Это, конечно, довольно унизительное положение, но я привыкла всегда всем уступать дорогу.

5 мая 1937. Среда

   Начну все по порядку.
   В канун Пасхи отправились Юрий с Игорем в Эрувиль. Вернулись вечером в воскресенье, усталые, загоревшие (погода стояла чудесная), с громадными венками сирени. Новости привезли грустные. Бор<ис> Аф<анасьевич> совсем постарел, никто к нему не приезжает, с женой он окончательно разводится, та выходит замуж, а поместье продает (оно же ее). Куда старик денется -- неизвестно. Настроение у него мрачное. Огород не вспахан (да ведь и силы-то нет), дом местами рушится, одна курица села на яйца, так он ее зарезал (к чему только?). В довершение всего исчез Буц. Старик остался уже совсем один. Назначил себе срок -- 1 октября, -- после которого жить уже не стоит... Егор живет в Париже, стал совсем городским парнем, жалеет только о том, что столько лет он пропустил зря, живя в деревне. Старик совсем один. Жаль его до боли. Я не даром как-то назвала Эрувиль своим "предпоследним пристанищем": с ним связано что-то -- и очень грустное, и какое-то родное.
   К Заутрени не пошла. А "разговеться" вместе с нашими пошли к Примакам. Пили очень много водки (что, видимо, понравилось Владимиру Степановичу), но зато ни глотка вина. И все-таки встали довольно рано с совершенно свежей головой. Встали и пошли к Ел<изавете> Ал<ександровне>. Принесли ей букет гвоздик.
   -- Ну, зачем же вы...
   -- Да ведь сегодня Пасха...
   -- Как Пасха? -- она совсем об этом забыла, живет ведь среди французов, где же тут знать. Даже расстроилась:
   -- Никогда, пока жива была мама, не забывала...
   И вдруг заговорила о том, как она одинока, что сестра и племянница для нее совсем чужие, что к ней даже никто не приходит, что нет у нее близкого человека, заплакала и сказала, что придет ко мне в понедельник. Меня она искренно любит, и я знаю, что вечер, проведенный у меня, доставит ей большое удовольствие. Вот еще одна трагедия старости и одиночества.
   В воскресенье вечером вернулись мои. Я приготовила для Игоря Пасху, купила маленький куличик, накрасила яиц. И до его приезда не трогала. А он, малышка, приехал такой усталый и возбужденный, что даже не выразил никакого восторга.
   А в понедельник начались будни.
   В понедельник Юрий приезжает с работы, хромает на обе ноги, на лбу громадная шишка: на place de la Concorde, около самого обелиска, налетел на такси. Велосипед вдребезги. Юрий ободрал все ноги и руки, а к вечеру так разболелась правая нога, что не мог ею двинуть. Наутро стало немного лучше. Не работает, конечно. А все-таки я говорю: слава Богу, что так легко отделался.
   Во вторник было мое рождение -- 31 год. Пока я утром ходила к Володе -- относила работу, ко мне приходили с поздравлениями от газет. И от электрического общества, один принес листок с надписью "Dernier notice"[437], а газ просто закрыли. (Я-то ждала, что закроют еще на Игорево рождение.)
   Нина Ивановна, узнав об этом, сейчас же принесла свою керосинку. Она коптит, воняет и так медленно варит, что я почти все покупала готовое, что выходит, конечно, очень дорого.
   А я вот уже третий день чувствую себя совсем плохо. И весна на дворе, и тепло, и солнце, а у меня нет еще сил по утрам подняться, а потом я с большим трудом, большими усилиями воли заставляю себя работать (вырезать по коже части для пеналов): работать мне очень тяжело, болит спина, а потом сильно и заметно кружится голова. Сегодня утром не могла (просто не могла) отнести работу -- пошла после обеда. Опять, как зимой, хочется только спать, спать, спать. Я ждала, что с весной мне станет лучше. А теперь мне начинает казаться, что этого лета я не переживу.
   В следующий раз я уже буду писать в новой тетрадке.

Тетрадь XIII. 7 мая 1937 -- 24 сентября 1940. Париж

7 мая 1937. Пятница

   Сегодня у меня вроде как юбилейный день: 10 лет назад мне сделан первый пикюр инсулина.

10 июня 1937. Четверг

   В понедельник хоронили Бориса Афанасьевича. Много народу, страшная жара. Елена Максимилиановна в глубоком трауре, просторное деревянное кладбище и -- опустевший дом. Сидели с Яценко на скамейках перед домом, где всегда сидел Бор<ис> Аф<анасьевич>, и говорили о том, что Эрувиль кончился, что это была для нас всех целая эпоха, что здесь мы всегда были молодыми, какими мы уже никогда больше быть не можем... Было очень грустно. Яценко разошлись. Для нее трагически кончился Эрувильский период... А у меня разве мало связано с Эрувилем?
   Перед отъездом -- скандал: Володя ругался с Ел<еной> Макс<имилиановной> из-за каких-то писем, орал на весь Эрувиль. Был пьян, гадок и подл. И очень грустно. Егор плакал... Уходя из дома, почему-то захотелось перекреститься. Навсегда. Радует только, что Бор<ис> Аф<анасьевич> умер примиренный. Умер на руках жены. Примирился с ее будущим (вернее -- настоящим) мужем. На похоронах она плакала, потом говорила, что ни за что теперь не продаст Эрувиль. И ее очень жалко. Дом стоит закрытый. А чтобы ласточки могли прилетать в гнезда -- в столовой выбили окно. Ночью была сильная буря и гроза. А меня мучила жуткая мысль: как ему должно быть сейчас одиноко и страшно.

28 июня 1937. Понедельник

   Если бы я собирала все вырезки -- весь год состоял бы у меня из одних траурных объявлений. Толя Зимборский остался у меня в памяти ребенком. И мне его очень жаль, очень, этого необычайно живого и правдивого мальчика.
   Потом вести о Ляле Воробьевой. У нее оказался туберкулез костей, один позвоночник совсем сгнил, ей вырезали кусок кости из ноги и вставили в позвоночник. Уже полгода она лежит на животе. Перед этим у нее был роман со своим родным дядей[438]. Леня ее и бил, и душил, потом "простил". Бедная Ляля. И теперь старуха Городниченко говорит: "И поделом ей!" -- Бедная Ляля.
   Миня Городниченко стал карманным вором. Отец положил перед ним револьвер и сказал: "Либо стреляйся, либо в Иностранный легион". Миня уехал в Иностранный легион, с тех пор о нем ничего не известно. Жорж Спасский совсем спился и опустился. Таковы вести о наших бизертинцах. А Толя умер. Все это грустно особенно -- Толя и Ляля. Хотя я Лялю и не любила, но жалко ее до боли, особенно за слова: "Так ей и надо".
   Но последние известия, о которых я вчера узнала вечером, меня совсем сразили: Борис Генрихович получил кафедру в Страсбурге. Значит -- конец. Не равняется ли это тому, если бы я увидела его имя в траурной рамке?
   Я эгоистка. Надо бы радоваться за него (да и за себя, наконец!), а я плакала. Резала и плакала[439]. Стояла у окна и плакала.

29 июня 1937. Вторник

   Кругом столько горя -- и настоящего, большого. Столько несчастья. А я все ношусь со своим маленьким горем. И в чем заключается это "горе"? В том, что человек, который меня очень не любит, который откровенно не хочет со мной считаться и подчеркивает это, который смотрит на меня, как на назойливую муху, что этот человек навсегда уезжает из Парижа и, уезжая, даже не подумал обо мне, даже не попытался меня увидеть. Да и зачем?
   Пока он жил в Париже -- можно было и злиться и ругать его, но где-то, в глубине, всегда оставалась надежда, что все еще можно как-то поправить, договориться, ведь многое основано на каких-то недоразумениях, которые можно устранить. Разве я не жила два последних года этой надеждой, не всегда признаваясь в этом самой себе? Я когда-то сказала Борису: "Я только боюсь оставить по себе плохую память". А вот это-то и случилось.
   А потом, если Эрувиль был для меня "эпохой", то ведь еще большей и значительной "эпохой" была для меня rue Michelet[440]. Даже -- до романа. Единственно близкая семья. Единственный дом, куда я приходила. Ведь больше у меня друзей нет. "Надо быть сильной", -- повторял мне как-то Борис мои же собственные слова. Надо быть сильной? Надо сделать так, чтобы и не догадывались о том, что творится у меня в душе. Даже единственный близкий мне человек -- Юрий -- не должен об этом догадываться. Это единственная область, где я всегда одна.

27 июля 1937. Вторник

   В пятницу (Игорь -- И.Н.) уехал[441], и до сих пор нет письма. Даже толком не знаю, где он. Даже не думала, что мне будет так его не хватать. Как назло -- работы нет. И библиотека на днях кончается.
   Уехал молодцом. Да и вообще он молодец. На distribution des prix[442] получил prix d'exellence[443], 2-й ученик. Три книги. Читать-то он их, конечно, не будет, но гордости много.
   А у меня лето еще не началось. Даже ни разу на велосипеде не ездила. А ведь это единственное время, когда мы с Юрием живем, действительно, общей жизнью. Да когда мы потом фотографии печатаем. Боюсь, что в этом году лета у меня так и не будет.

4 августа 1937. Среда

   Теперь слово "Страсбург" мне везде лезет в глаза[444]. Я его ненавижу. Открываю газету: "Бунт в сумасшедшем доме близ Страсбурга". Обрывок французской газеты: "Драма под Страсбургом". Обрывок карты: "Страсбург". Беру Игореву школьную тетрадку -- две строчки: "Страсбург". Покупаю печенье, на пакете -- собор: "Страсбург".
   А я уже спокойна. Пережила, переплакала.
   От Игоря получила второе письмо сегодня. Очень милое и довольно толковое. Он живет в пансионе, встает в 7 часов. Работает в поле. "Сейчас мы убираем хлеб и картошку". По всем мелочам видно, что очень доволен.
   В воскресенье мы с Юрием сделали в первый раз велосипедную прогулку, в Charonne[445].
   В понедельник я сдала библиотеку и получила остаток в 22 фр<анка>.

25--26 августа 1937. Ночь

   Кажется, то, что для меня является таким важным и замечательным, для Юрия имеет очень мало значения. Немножко удовольствия. Вот и все. И напрасно я так расплакалась из-за этой истории сегодня.
   Еще, м<ожет> б<ыть>, и правда, что мы все-таки поедем 1-го, аон не будет там кого-то заменять на работе (это будет только благодаря мне, конечно), ведь даже не в этом дело. Ведь оскорбительно то, что он вообще забыл, что мы собирались ехать в следующую среду. Для него это только vacances payees[446], а для меня это то единственное время в году, когда мы бываем вместе. Конечно, не надо было плакать. Пусть делает, что хочет и как хочет.
   В этом году даже весь маршрут разработала я одна. Он как-то вообще все "забыл".
   Сейчас третий час ночи. Он опять ушел к Гальским[447] на Монпарнасе, а вставать ему теперь надо в 5 часов. Опять будет манкировать работой (сейчас это, видимо, можно)... Возвращается...

31 августа 1937. Вторник

   В воскресенье, как снег на голову, письмо от Игоря: "Я живу очень хорошо, и я рад, что скоро уезжаю". Что значит, "скоро"? Вчера побежала к Зерновой. Действительно, возвращается он в пятницу, 3-го. В той местности, где он живет, появилась эпидемия детского паралича, и хотя опасность не велика, но они боятся ответственности. Что делать? Или мне оставаться в Париже, или мальчишку куда-то девать? Нельзя, во всяком случае, оставлять его здесь. Мне пришла в голову единственно правильная, по-моему мнению, мысль -- отправить его к Лиле[448]. Боже, какая поднялась буря! "К Лиле! К этой сумасшедшей! Это просто преступление! Она и своего-то ребенка испортила!.." Я уже молчу и предоставляю все Юрию. "А la guerre, comme a la guerre"[449]. С нашими не разговариваю. Сегодня жду от Лили телеграмму. Если она согласится, то приедет за ним в воскресенье.
   Очень грустно, конечно, что мальчонка приедет без меня. Но было бы еще грустнее уехать на другой день после его приезда. Это было бы совсем невозможно.
   Вчера, идя к Зерновой, встретила на улице Елену Ивановну. Очень обрадовались друг другу. Расцеловались, разговорились. Она позвала меня зайти к ней. Я с минуту поколебалась. Потом решила, что если придется встретиться -- что же? -- приму бой. К счастью, Б.Г. не было дома. Ел<ена> Ив<ановна> говорила мне о том, как она жалеет обо всем происшедшем, как она рада нашей встрече, и что теперь всему конец.
   -- Теперь вы придете к нам после вашей поездки, когда я вас позову?
   Я ответила уклончиво:
   -- Ну, это мы посмотрим еще.
   -- Нет, нет. Cа у est. C'est fini[450].
   Быть может, тогда я готова была принять это предложение и только подумала о Юрии, как он к этому отнесется.
   -- Мы будем часто приезжать в Париж, мы будем видеться, а потом вы как-нибудь приедете к нам в Страсбург...
   А сегодня утром вдруг вспомнила, как Борис писал Ел<ене> Ив<ановне>, что не знает, как со мной быть, как от меня отделаться, и в то же время бегал на бульвар Пастер... И поняла: нет, не могу! А встрече с Ел<еной> Ив<ановной> я искренно рада. И хочу видеть ее еще.

1 сентября 1937. Среда

   Сегодня мы, правда, никуда не уехали, но завтра все-таки поедем. Уж я злилась, и ругалась, и ревела все утро.

16 октября 1937. Суббота

   Ну, вот... Через полтора месяца опять принялась писать. Правда, эти полтора месяца не были пустыми. Все-таки мы ездили и ездили очень неплохо. Дорогой я вела путевой дневник[451], без "лирики", конечно. Погода была хорошая, кроме самых последних дней, и дороги хорошие, и вообще как-то было хорошо. Но, не знаю почему, вспоминаю я этот год как-то без особенной радости. Как-то не было той непосредственной детской радости, как когда мы ездили на Chateau Gaillard[452], или в прошлом году в (Le Mont -- И.Н.) St. Michel. Мы были серьезны, спокойны, м<ожет> б<ыть>, отдалились друг от друга. А м<ожет> б<ыть>, меня так сильно расстроило то, что я не доехала 75 км до Шартра -- пришлось сесть в поезд. "Программа", таким образом, не была выполнена, и Юрию есть чем передо мной хвастаться. Об этом я очень жалею.
   Игорь в Шартре встретил меня совершенно необычайно. Я никак не ждала такой встречи. И выглядел он очень хорошо, хотя не потолстел.
   За день до нашего возвращения Мамочка уехала к Нине в Копенгаген[453]. Я думаю, что вернется на днях. Конечно, дома без нее тише, но и скучнее. И уж очень скучает Папа-Коля.
   Потом я была сильно больна. У меня был сильнейший приступ ревматизма в левом колене. Боли были такие, что я кричала (третий раз в жизни я кричала от боли). Несколько дней я не могла двинуться. Был доктор, принимала солицылку. Недели через две боли кое-как прошли. Но не совсем, конечно. Ходить и сейчас трудно -- страшная усталость в ногах. Но на это уже не приходится обращать внимания. Лечиться по-настоящему все равно нельзя: надо лежать, а разве это возможно? Нужно тепло, а мы еще ни разу не подумали о печке. Какое же тут "леченье"? Слава Богу, что хоть такой острой боли нет, что хоть ходить могу. Хожу, правда, плохо; ноги заплетаются и подворачиваются, как при очень большой усталости... Думала было лечь в госпиталь, да потом решила, что не стоит, да и не могу я, особенно, когда Мамочки нет. На поверку выходит, что я очень и очень всем нужна -- как кухарка, как нянька, как любовница, но никому -- как друг.
   Игорь перешел через класс, что меня не особенно обрадовало. Первым учеником он уже не будет, хотя начал год с большим старанием. Учится много. По музыке -- тоже. Надо бы учить его английскому языку, да времени не хватает и на русский. Если он будет так работать, при этом так есть, -- его надолго не хватит.
   Елена Ивановна, конечно, так и не дала о себе знать перед отъездом. Да я в этом и не сомневалась.
   Теперь каждую субботу хожу в библиотеку[454]. Получать буду гроши -- 25 фр<анков> в месяц. Но, во-первых, это деньги, а во-вторых, работа уж очень приятная.
   Эту зиму к нам, наверное, никто приходить не будет, да я и не хочу никого видеть. Все мне стали как-то глубоко безразличны. Это доказывает только то, что сама я перестала быть "человеком".
   Что же я буду делать эту зиму? Не знаю. Знаю только, что я стала уже старше Юрия, даже внешне.

19 октября 1937. Вторник

   Вчера вечером у меня так разболелась нога, что я опять не могла ходить. Решила завтра пойти в госпиталь и, если возможно, то и остаться там.

29 октября 1937. Пятница. L'hopital "Cochin"

   Вот 10-й день, как я здесь. И что всего удивительнее -- чувствую себя, кажется, вполне счастливой. Во всяком случае, у меня нет никаких неосуществимых желаний. Ко мне каждый день приходит Папа-Коля, говорит, что от Мамочки писем нет, по что он ждет ее к концу педели. Я выражаю удовольствие. Рассказывает газетные новости, что-нибудь вроде похищения цыганки Кати -- я смеюсь. В заключение скажет, что пришел счет за электричество -- я молчу. Этого знать я совсем не хочу. Подобные удовольствия нападут на меня, когда я вернусь... После этого оставшиеся минут 40 визита мы молчим. Так проходит время.
   Игорь приходит два раза в неделю. Милый Игорь, мне с ним никогда не бывает скучно. Но вчера он пришел с такими грязными ногами, что я чуть не заплакала. И потом, конечно, все мои опасения оправдались: девуары он делает небрежно, уроки забывает. С ним ведь надо сидеть, когда он занимается, -- "негласный надзор"; его надо учить учиться. А без меня это делать некому. Папа-Коля очень смущенный, пытался объяснить, что да, действительно, вчера он был занят[455], но ведь не первый же раз за мое отсутствие Игорь получил плохую отметку! И мальчишка в этом не так уже виноват -- нельзя в таком возрасте предоставлять его самому себе. Нужно учить его заниматься. Мы с ним серьезно и грустно поговорили. Обещал мне, что будет учиться хорошо.
   Вяжу Игорю пуловер. И мне работа, и мальчишка обносился до лохмотьев, а чинить некому. Воображаю, какие у него чулки! Хоть он и неряха, а без меня он совсем беспризорный...
   Много читаю.
   В первый же день написала всем т<ак> н<азываемым> друзьям, которые еще не знали о том, что я в госпитале. До сих пор не откликнулся никто. Даже -- письменно.
   Без всякой жалости думаю о себе -- в прошлом и настоящем. Даже слово "Страсбург" не кажется мне таким ужасным больше. Наоборот, очень приятное слово. И мне, действительно, приятно, что в 4 1/2 часах езды от Парижа -- кажется, на берегу Рейна -- стоит этот полунемецкий город, а в нем университет, а в университете полунемецкий, полурусский профессор. Имя его отошло куда-то в прошлую жизнь, и я могу никогда не произносить его вслух. Да благословит, да поможет ему Бог! Это я говорю совсем искренно.
   Юрий тоже отошел куда-то в прошлую жизнь. Он был у меня один раз, он много работает, это верно; но мне кажется, что он думает обо мне не больше, чем я о нем. А если -- больше, так только тогда, когда сидит дома -- и просто не натыкается на меня физически.
   Я спросила Игоря: "Что папа делает?"
   -- Чай пьет.
   Вчера Игорь принес от него записку. В ней очень резко говорилось об Игоревых девуарах и вскользь, в несколько строк, о статье Адамовича, где по какому-то случаю упоминалось мое имя.

2 ноября 1937. Вторник

   Сегодня должен был прийти Юрий. Но он так конался, что Мамочка, Игорь и Лиля решили "пока что" до его прихода прийти, т. к. знали, что он опоздает. Он так и не пришел. И странно, я испытала какое-то злобное удовлетворение.
   У меня все без перемен. Третий день -- traces. Пью солицылку. Ноги по ночам иногда болят. Сильно мучалась зубами. На той неделе пару вырвали, стало будто легче. Но теперь есть не на чем. Неприлично потолстела. Завтра будет две недели, как я здесь. Никто не умер и будто не собирается умирать, но свободных коек нет. Ем и хочу есть -- обычное госпитальное состояние. И по-прежнему ничего не хочется -- ни здесь оставаться, ни домой возвращаться, ни жить, ни умирать.
   Вчера приехала Мамочка. Ждали ее с большим интересом и волнением.
   Доктор даже и не останавливается около меня.
   Было письмо от Виктора. Сказать ему было нечего, но теплота просквозила. Ответила и Лиля.

3 ноября 1937. Среда

   Сегодня передо мной встала дилемма: или возвести себя на пьедестал "мученицы науки", либо сбежать. Доктор Булей убеждал меня остаться здесь еще на один месяц в роли откровенного лабораторного кролика -- ему интересно, как у меня произойдет следующая менструация (остальные диабетички -- старухи, жалко упускать такой случай), и вообще за это время произвести надо мной ряд опытов. Если бы я согласилась, я бы стала сама себя больше уважать, я все-таки чувствую нравственное обязательство перед госпиталем: 10 лет меня совершенно даром лечили, за это надо платить. Да и домой-то мне не так уж хочется. Долго колебалась, плакала, нервничала и отказалась. Отказ мотивировала тем, что дома без меня трудно обойтись. А правда ли это хоть сколько-нибудь? Не обходятся ли дома без меня лучше, чем со мной?
   Сюрвейянтка[456] явно не сочувствовала этому проекту (свободной койки ни одной!), и вместо того, чтобы уговаривать меня остаться, как об этом сказал Булей, спросила меня, когда я хочу уходить. Я сказала, что в пятницу, пятница у меня счастливый день.
   Но домой меня тоже не тянет. Такое впечатление, что я только что хорошо вымылась в хорошей ванне, а сейчас опять должна буду окунуться в грязь. Я говорю, конечно, о диабете.
   Смерть была в мою последнюю ночь в госпитале. Днем привезли больную: диабет, кома, воспаление яичника, температура 40.4; и 63 года. Положили рядом со мной на  4. Вечером страшно хрипела. Я, конечно, нервничала, но все-таки уснула. Проснулась неизвестно когда -- тишина, поняла. Зажгла свет, возня, затопали, загрохотали подставки для занавесок. А этот ужасный звук! Потом скоро все стихло. Я боялась увидеть занавески и весь остаток ночи пролежала на правом боку и, конечно, без сна. Ауж когда утром зажгли свет, и поднялся шум, поднялась и смотрю -- кровать пустая, даже уж без тюфяка. Значит, я проснулась, когда еще увозили, а когда она умерла, -- я ничего не слыхала. Вот сон!

26 ноября 1937. Пятница. Rue du Chateau

   Самое ужасное, конечно, это материальная зависимость, материальная беспомощность. Если бы у меня был хоть какой-нибудь заработок -- сегодня же я бы переехала с Игорем в отель. А теперь я просто не знаю, что делать. Положение мое безвыходное и очень унизительное. Если бы не Игорь, я бы кончила все счеты с жизнью. Это был бы лучший способ "уйти". М<ожет> б<ыть>, еще я так и сделаю. Одно только ясно: после вчерашней сцены прежняя жизнь невозможна. Если он сегодня вернется с работы, как ни в чем не бывало, это будет оскорбительно. Для нас обоих. Продолжать жить так, это значит потерять всякое уважение друг к другу, а без этого никакая совместная жизнь невозможна. Так или иначе в ближайшие дни этот кризис должен разрешиться.
   Началось все из-за таких пустяков, что не хочется и писать об этом. Но Юрий при Игоре наговорил мне таких вещей, которые забыть -- просто нельзя. Правда, я тоже обозвала его идиотом и увела Игоря. После этого он влетел в спальню, где я укладывала Игоря, и разразился такой истерикой и такими ругательствами по моему адресу, что я ему сказала, что завтра я с Игорем отсюда уйду. На это он мне ответил: "Ты можешь убираться, куда тебе угодно, но Игоря ты оставишь здесь".
   После этого он еще что-то долго кричал: "Я ей запрещаю, запрещаю...", стал вдруг предъявлять какие-то права на Игоря, поругался с Мамочкой, назвал ее "дрянью" и, в конце концов, хоть и не сразу, уехал на велосипеде.
   Вернулся ночью. Долго шарил на камине и в моей коробке, искал папиросы. Мне было его очень жаль в этот момент и очень хотелось как-нибудь незаметно подсунуть ему те две несчастные папиросы, которые я от него спрятала. Утром мы не виделись, он спал одетый в кабинете. Неужели он сегодня вернется? Я бы не вернулась.
   15 января 1938. Суббота
   Tout passe, tout lasse, tout casse[457]. За эти два последние месяца мы опять столько раз ссорились и мирились... Вчера было 10 лет, как я переменила имя... Юрий, конечно, забыл. Да и все на этот раз забыли. А раньше помнили. Интересно, вспомнит ли Юрий 20-летие нашей "настоящей" свадьбы? Я приготовила подарок -- ему и себе: ложки и вилки. На деньги, полученные в Нар<одном> Университете, когда я там работала 4 дня в начале января. Если Юрий забудет -- я не достану их в этот день, а выложу в пятницу или в субботу.
   А вообще -- как же идет жизнь? Физически -- очень плохо. Ко всему прибавились еще невралгические боли -- ногою, ну прямо двигать не могу, и грудь болит, и нога, и поясница... Вот Юрия так никакие годы не берут: бодр и силен, как 10 лет назад. Глядя на него, мне даже бывает обидно: обидно за себя, что уж очень я свою жизнь продешевила.
   Теперь уже я обратилась окончательно в толстую, безобразную бабу, которая уже никому не может нравиться. Я искренно удивляюсь Юрию, как еще он может любить меня физически? Как нужно любить, чтобы не замечать моего уродства! Я, когда раздеваюсь, стараюсь не смотреть в зеркало.

12 февраля 1938. Суббота

   Наклейки говорят сами за себя. Корректировать нет охоты. К Бунакову вчера, конечно, не пошла. Книжку решила не издавать[458]. Не кто иной, как Юрий, меня в этом окончательно убедил. Говорит, очень уж жалостливо. А жалость возбуждать я не хочу.

19 февраля 1938. Суббота

   В прошлую субботу я была в Opera-Comique, слушала "Кармен"[459]. Во вторник я сидела у Примаков, знакомилась с Карашкой[460]. В понедельник я была с Юрием, Софой (Кнут) и ее сестрой в синема, смотрели сов<етский> фильм "Подруги"[461], к сожалению, во французской версии. Во вторник я была дома. Был, как всегда, генерал[462]. В среду ходила с Ниной Ивановной в Theatre Montparnasse на "Мадам Капет"[463]. Замечательно! В четверг ходила с Лилей в синема, смотрели "Les grandes illusions"[464]. Тоже очень неплохо. Когда он дойдет до нашего синема, пойду еще.
   В четверг же в 2 часа ночи ходили с Юрием на Монпарнасе искать Карашку, чтоб передать ей, дуре, ключ от дома (Юрий подбросил ее Бунину[465] и ушел). А нас дома караулила Лиля. В пятницу сидели дома -- я, Лиля и Нина Ивановна. Много смеялись, а потом так разболелась спина, что при малейшем движении вскрикивала. Всю ночь и полдня обжигалась "Thermogene"[466]. Помогло.
   Сегодня Юрий читает в Assemblee[467], потянул с собой Карашку и Лилю. Нина Ивановна в последний момент не пошла -- финансы! Я, конечно, и не собиралась идти, но с Юрием, тем не менее, успели на эту тему разругаться, почти до слез. Я вообще теперь плачу очень легко.
   Я совсем больна. У меня все болит. Такой богатой недели у меня, конечно, никогда еще не было.
   Сегодня поссорилась с Игорем -- лодырь, да и упрям как осел. Я отобрала у него "billes"[468]. Притащил солдат, тычет мне в физиономию -- лицо перекошенное.
   -- На, ешь! еще! Возьми и это! Ешь!
   Отлупила его. Уходя, сказал, что из школы домой не вернется. Вернулся, действительно, поздно. А я стояла у окна и наблюдала за его отражением на стеклах бистро: долго ходил взад и вперед перед домом. Потом пропал. Пришла Лиля и отправилась его искать. Притащила. Долго искал тон. К вечеру все-таки пересилил себя -- на урок к Нине Ивановне без особенного скандала пошел, ел за обедом хорошо и даже на скрипке поиграл (с этого-то все и началось). Когда ложился спать -- помирились. Жалко мне его. Да и себя жалко.

2 марта 1938. Среда

   Из-за глупого Нинкиного письма, в котором она пишет, что ее "тронула моя некоторая откровенность", и хоть Юрий ухитрился истолковать по-своему (ей-Богу, не помню, что я ей писала), и произошел у нас вчера в постели тот мучительный разговор, который опять вернул меня в далекое прошлое. Может быть, Юрий и прав, что мое чувство оказалось много глубже и серьезнее, чем я сама это предполагала. Во всяком случае, никакого "холодного презрения и гадливости" у меня к нему нет.
   -- Я не знаю, что ты думаешь, но думаешь ты об этом человеке часто. Он для тебя не умер, он для тебя все еще существует. Об этом говорят твои стихи. Это все понятно. Я тебя ни в чем не смогу упрекнуть. Не думай, что я ревную, совсем нет, но мне просто бывает это очень грустно. Бели я ошибаюсь, прости меня.
   Ему очень хочется, чтобы я уверила его, что он ошибается. А я молчала. Не буду же я его обманывать! Не так уже много из того, что он говорил, я могла бы опровергнуть. Так мы и лежали молча, одинокие, отчужденные, и если не очень, то все-таки несчастные.
   Неужели же навсегда эта тень (теперь уже только тень, ни в чем больше не виноватая) легла между нами? Навсегда над нашим счастьем и любовью будет стоять он -- живой или мертвый?

30 марта 1938. Среда

   Уже около месяца прошло со дня "анексии" Австрии, с того дня, когда впервые газета напугала меня до одури. С тех пор пошло: чтение газет от корки до корки, чтение всяких афиш и листовок, разговоры исключительно о политике (все остальное неинтересно) и напряженное ожидание чего-то. Да не "чего-то", а войны. Мировой катастрофы. Казалось, что война должна начаться вот-вот. Слава Богу, что еще не началась, напряженность пропала, а радость жизни еще не вернулась. Наоборот, после дней интенсивного чтения газет наступила реакция. И я опять дошла до какой-то черты, перейти которую у меня нет ни воли, ни силы.
   Лично в моей жизни никаких радостей. Очень огорчает Игорь. Опять недавно делали радиоскопию легких, хоть доктор и успокаивает, что ничего серьезного. Определенно, вернее всего так: из всех детей, отправляемых в Швейцарию, -- из худших случаев -- Игорь один из лучших. Утешение не особенное. Легкие слабые, малокровные -- таков диагноз В.М.Зернова. Плох он и в другом отношении: плохо учится, потерял всякий интерес к учению, интересуют его только "billes". Лодырь, да еще и врать стал. И жалко его очень, и не знаю, что с ним и делать. М<ожет> б<ыть>, во всем этом я сама и виновата. И когда это он из милого bebe[469] превратился в большого болвана? Но что сын у меня "не удался" -- в этом, кажется, придется признаться.

5 апреля 1938. Вторник

   Одна из важнейших мудростей жизни -- уметь вовремя замолчать, вовремя уйти.
   Я слишком болтлива. В каждом моем новом стихотворении Юрий умудряется найти какой-то повод, чтобы расстроиться или замрачнеть. Чтобы этого больше не было, нужно перестать писать стихи. Это я знаю. Не знаю только, хватит ли у меня на это воли. Вовремя уходить я тоже не умею. Этим я себя и погубила в памяти Бориса. От Юрия уйти нельзя -- надо только уметь стушевываться. Кстати, я это все-таки умею. Кажется, я достаточно нетребовательна, и ни в чем ему не мешаю. Но сейчас я поняла одну вещь, в которой до сих пор несколько сомневалась. Поняла, что о нибудь интересное: дело, мысль, чувство. Влюбиться что ли?
   

10 октября 1922. Вторник

   
   День прошел нелепо: все время занималась, но занималась как-то скверно, не то было на уме. Ждала письма. Когда адъютант Леммлейн прошел мимо нашей двери с пачкой писем в руках, я была готова его поколотить.
   На днях гардемарин Цветков пробовал застрелиться из винтовки, [246]ничего не вышло. Это было накануне экзамена по девиации. Говорят, боялся.
   

11 октября 1922. Среда

   
   День приятный! Почти весь день играла в теннис. Устала, но хорошо. О. Георгий вернул мне мои стихи. Хвалил, долго говорил о каком-то таланте. Старые песни! Давно знаю, что таланта у меня ни на копейку!
   Опять пошла на спевку, хотя уже собиралась бросать хор, но не жалею. В хор вступила Инна Федоровна Калинович (сопрано). В понедельник Волхонские уехали во Францию. Завтра будет чествование адмирала: 40 лет в офицерских чинах.
   Стоит ли говорить о себе?
   

12 октября 1922. Четверг

   
   Сейчас идет чествование адмирала. Подробности завтра.
   

13 октября 1922. Пятница

   
   Стоит ли писать о том, что было вчера, когда сегодня совсем другое. Вчера, между прочим, Папа-Коля написал стихотворение, посвященное адмиралу. Читал его Имшенецкий, [247]так как выступление Папы-Коли могло вызвать целый скандал. Стихотворение было такое прочувственное и произвело впечатление. А какой-то умный человек пустил слух, что оно написано мной. Сегодня я принимала поздравления с успехом.
   Ужасно мне нравится адмирал. Прекрасную речь сказал он вчера, а я, как и все дамы, подслушивала у окна. Много курьезов.
   Сегодня другая картина. После всенощной мы весь вечер сидели, и мысли у каждого были свои. Тяжелые мысли. Сегодня годовщина смерти Глебочки. Папа-Коля особенно расстроен. Смотрел его фотографии, снимок с могилки. И плачет. По правде сказать, я его не совсем понимаю: неужели такое большое горе, как потеря одногоднего <так! -- И.Н> ребенка, оказывает влияние даже через двенадцать лет?
   

14 октября 1922. Суббота

   
   Не хочется писать: нездоровится. Я уж завтра.
   Мамочка что-то прихварывает. Весь день лежит.
   А я думаю написать сонет a la Бальмонт. Глупость какую-нибудь.
   

15 октября 1922. Воскресенье

   
   Сонет [248]я написала. Сначала все было хорошо, потом все надоело.
   

16 октября 1922. Понедельник

   
   Скучно мне. Папа-Коля хандрит, брюзжит, злится. Мамочка -- совершенно больна. Сегодня такой скучный вечер был, что хоть умирай; а сколько таких вечеров впереди! Время идет. Что только можно было бы сделать за это время, а какой результат? Что я сделала, что достигла? А между тем сейчас обо мне все говорят: говорят о моих стихах (о. Георгий меня рекламирует), о моих занятиях, о моей серьезности и т. д. С тех пор как о. Георгий читал мои стихи, обо мне сразу все заговорили. Мамочка говорит, что Александра Михайловна завидует, что хвалят меня, а не Милочку, она человек завистливый и злой (может быть, поэтому она перестала заниматься со мной английским). Вава с Милой считают меня гордой, и не только они одни; многие считают меня какой-то особенной, то ученой, то талантливой, то еще Бог знает чем. Тоска, тоска! Какая неудовлетворенность. Когда хвалят мои занятия -- я с болью вижу, как мало я сделала! Пора заниматься, работать надо. Все слова, слова, слова...
   Бывали моменты, когда я бывала довольна собой, -- тогда меня не замечали. А теперь, когда я сознаю свое ничтожество, фразерство и неприспособленность в деятельности, -- теперь обо мне говорят, хвалят, завидуют.
   

17 октября 1922. Вторник

   
   Вчера я много думала о себе.
   

18 октября 1922. Среда

   
   Сегодня получили два письма из России: одно от Тани, другое от Лели Хворостанской (она узнала наш адрес от Самариных). Ну да стоит ли рассказывать эти письма? Ведь они у меня. Письма различны. Лелино, с приписками Нины Павловны, Елизаветы Павловны и Гали, [249]дало яркую картину Совдепии. Прямо делается жутко, когда читаешь его. Хорошо, что мы не там. Письмо Тани другого сорта. Это письмо самого лучшего, любящего друга. Оно много говорит для души. При одной мысли, что где-то далеко, в Москве, есть человек, который мне все доверяет, любит и ждет меня, -- при этой мысли мне становится легче на душе. Во мне снова пробуждается энергия и охота к жизни. Я готова опять с жаром приняться за занятия, за письма, за все. А вообще я расстроилась. Ждала, ждала писем, а как получила, то так сделалось грустно, донельзя. А кстати, Хворостанские пишут, наша квартира разграблена. Пишут, что "от пожара почти ничего не уцелело". Понятно, какой это "пожар". Ну да разве теперь можно еще думать о вещах?
   Кира Тыртова уезжает в Париж. Сегодня она была в Сфаяте и зашла ко мне. Утром в мастерской был молебен по случаю основания севастопольского Корпуса и панихида по наследнику. Все вместе не больше 15 минут. Хор был "с бору, да с сосенки", кроме сфаятцев были еще гарды первой роты (бывшей восьмой).
   

20 октября 1922. Пятница

   
   Вчера весь день я лежала. У меня было ужасное самочувствие, маленький жар. Сегодня уже температура нормальная, но почти весь день лежала и сейчас, вечером, слабость и сердцебиение. Но на спевку все-таки пойду. Досадно только, что на письма не могу ответить.
   

21 октября 1922. Суббота

   
   Написала письмо Леле. Писала все больше об Африке, об арабах. Это единственно, что есть здесь интересного. Остальное пусто и бессодержательно. Начала письмо Тане, какую-то глупость написала. Многое хочется написать ей, да как-то страшно. Страшно не красной цензуры, а белой, нашего Contrôle civil, противно, что какая-то м<ада>м Крейчман будет читать мои письма к Тане! Гнусное учреждение!
   

22 октября 1922. Воскресенье

   
   Сегодня мы, по обыкновению, пошли гулять. Пошли в город (в Бизерту. -- И.Н.), так как Папа-Коля получил урок на скрипке и ему нужно было зайти для переговоров. День был жаркий. Потом с юга и запада стала наползать черная туча. Думала, ночью будет гроза. В городе разошлись. Папа-Коля пошел к своему полковнику, а мы с Мамочкой и Константином> Конст<антинови>чем решили поехать на ту сторону канала на пляж! Там уговорились встретиться. Сели на bac [250]и посмотрели в сторону озера. Картина была замечательная: гора, что торчит в пресном озере, была закрыта синей тучей, туча наползала все больше и больше. Сверкала молния. Через несколько минут уже не было видно ни горы, ни берегов озера. Потянул ветер. Мы решили, что не стоит идти на пляж, и с тем же баком поехали назад. Тут я увидела нечто необычное: вдали, с моря поднимались в облаках серо-желтые клубы, как дым. Сначала поднимались из воды, потом показались слева, туча все наползала. Едва мы успели доехать до берега (тут же встретили Папу-Колю), как поднялся ветер. Мы собрались пойти в русскую столовую укрыться от дождя. Но уже только мы дошли до первого дома, как закрутилась пыль, и через какие-нибудь полминуты налетел ураган, сделалось совсем темно, крутились тучи песка. Мы едва успели забежать в какой-то подъезд. Туда же зашла семья французов. Переждали бурю. Где-то на лестнице распахнулось окно, и в него хлынул громадный поток дождя. Была гроза. Я выглядывала за дверь -- было настолько темно и пыльно, что не было видно даже соседнего забора. Шквал промчался минут через пять, скоро перестал и ливень. Однако он успел наделать суматоху. По улицам валялись пальмовые листы и ветки деревьев. На пляже все кабинки (раздевальные) перевернуло вверх дном, многие унесло в море. Кое-где на магазинах сорваны вывески. Говорят, что наш "Моряк" сорвался с якорей. По дороге много сломанных маслин. В Сфаяте ураган был не такой, вся сила его промчалась по каналу. Мы думали найти у себя в кабинке море воды (у нас еще было раскрыто окно) и нашли только обычную лужу, и еще все предметы были покрыты слоем пыли и мелкого песка.
   

23 октября 1922. Понедельник

   
   Написала Тане письмо, расстроилась и решила, что самое лучшее теперь лечь спать.
   

24 октября 1922. Вторник

   
   Читала сейчас Кнута Гамсуна. Хорошо пишет. Может быть, это мне кажется потому, что в нем все-таки есть что-то новое, незатронутое, по крайней мере, мной.
   

25 октября 1922. Среда

   
   День прошел в тяжелой физической работе. Устала, но чувствую какое-то необъяснимое блаженство и удовлетворение. Горько только то, что обычно я чувствую такое удовлетворение именно после физической работы, а не умственной. Жаль, что из меня, скорее, выйдет прачка, а не ученый!
   

26 октября 1922. Четверг

   
   Нервничаю. Поднят вопрос, что надо мне поступить в колледж. Я ничего против не имею, смущает меня только то, что опять я для языка оставляю все -- и занятия, и книги, и все. Папа-Коля говорит, что это ничего не значит. Ну, что будет. Сейчас напрасно еще об этом думать.
   

27 октября 1922. Пятница

   
   Сегодня Папа-Коля заходил в колледж, но только ничего не мог сказать. В понедельник пойду с ним: начальнице надо меня видеть. Сегодня мне уже очень хочется поступить. Я думала об этом весь день. Хорошо, если бы только приняли в старший класс.
   

29 октября 1922. Воскресенье

   
   Вчера не писала -- устала, мы далеко ходили гулять, а на обратном пути под Сфаятом кадеты перехватили меня -- играть! Сегодня в церкви о. Георгий говорил проповедь на ту тему, что церковь аполитична и всегда молится за всякую, самую даже безбожную власть. "Но, -- добавляет, -- конечно, в глубине души каждого верующего христианина всегда желательна власть монархическая. Всякие президенты только стремятся отдалить церковь от государства, только царь стоит близко к церкви, ибо он помазанник Божий и т. д. Конечно, церковь молится за всякую власть, но в глубине души она всегда молится за царя". Вот иезуит!
   

30 октября 1922. Понедельник

   
   Выжидательное настроение. Если завтра Александра Михайловна идет в город, то моя судьба решится, если нет -- опять оттяжка! А это так скверно! Терпеть не могу неопределенности!
   Ничего я не могу писать сейчас, не могу! Или я совсем больна, или с ума схожу!
   

5 ноября 1922. Воскресенье

   
   Больна была -- не писала. Потом -- захандрила. Вспомню ли в будущем, что значила моя хандра в 16 лет? Как-то безнадежно все. Начался дождь, холода, опять на полу лужи, а стена и занавеска на окне -- мокрые. И это только начало, день впереди. Опять у меня насморк, от чиханья содрало горло, и едва ли все это скоро кончится. С колледжем дело, по-видимому, не выгорит: учебники не по-нашему карману. Все по-старому, и не видно этому конца.
   

7 ноября 1922. Вторник

   
   Сама не знаю, что мне надо. Вот поправлюсь, т. е. почувствую в себе силы, хотя б физические, и примусь за себя. Составлю себе точное расписание и буду тщательно придерживаться его. Ведь могла же я заставить себя писать дневник каждый день. Хоть и по одному слову, но не в этом дело. Дело в том, что это уже вошло у меня в привычку, так же надо привыкнуть и к занятиям, и к труду, а главное, к регулярности.
   

8 ноября 1922. Среда

   
   Опять началось дело с колледжем. В пятницу Ольга Антоновна идет в город, я с ней пойду и зайду туда. Возможно, значит, что все мои планы опять рухнут. Но чтобы ни было, до пятницы я ничего не могу предпринимать, прямо руки отваливаются. Не знаю, что и думать. Одно знаю, что все плохо. Ну, пусть будет, что будет!
   

9 ноября 1922. Четверг

   
   Сегодня решили, что мне не стоит поступать в колледж, а надо к весне заканчивать среднее образование, сдавать при Корпусе экзамен и... куда-нибудь -- в Прагу, в Лион, в Париж. Завтра 25 окончивших гардов 2-й и 3-й роты уезжают в Сорбонну, где будут учиться на хороших условиях.
   

11 ноября 1922. Суббота

   
   Завтра Мамочкины именины. Сегодня мы с Папой-Колей ходили в город покупать всяких снадобий. Хотелось бы сделать что-нибудь приятное, да нечего.
   Сегодня вторая годовщина дня объявления эвакуации Крыма. Грустные дни.
   

12 ноября 1922. Воскресенье

   
   Завтра переезжаем в другую кабинку. Она, правда, на 8 сантиметров меньше нашей (сантиметрами приходится мерить!), и барак хуже, жиже, но зато она выходит на юг, чудный вид, и не будет заливать. Все должно пойти теперь по-хорошему. Верю и надеюсь!
   

14 ноября 1922. Вторник

   
   Вот мы и на "новой квартире", только совсем не там, где думали: вчера, когда мы уже начали перетаскиваться, в маленькую комнатку канцелярии, является адмирал с Завалишиным; посмотрел, поговорил и решил перевести мастерскую в бывшую комнату Насоновых, а в мастерскую -- нас. Об этой-то комнате мы давно хлопотали: она чуть ли не вдвое больше той. В ней есть большое окно, потом она выходит дверью на восток, так что не будут заливать зимние дожди и т. д. Теперь у нас стоит два стола: один столовый, а другой исключительно письменный; над ним висит полка с книгами, календарь, линейка; одним словом, полная иллюзия "кабинета". Можно будет спокойно заниматься. Это наша первая квартира в Сфаяте: по приезде нас сюда поселили вместе с Бураничами. Наверно, будет и последней.
   

15 ноября 1922. Среда

   
   К сожалению, опять стала замечать в себе стремление к лени.
   

17 ноября 1922. Пятница

   
   Забот выше головы: в воскресенье -- 6-ое. [251]К параду надо кончать брюки, форменки, петель -- пропасть. Сегодня пришлось на камбузе гусей и уток щипать -- каторжная работа! Главное, что они еще шевелятся под рукой, лапами машут, извиваются. Как я только увидела это -- удрала домой. Потом поборола себя, пошла. Противно, но ничего. Только потом, когда вспомнишь эти окровавленные шеи и трепещущие тела среди груды перьев и пуха, запах крови и циничную хладнокровность Ваньки Махина -- то сразу делается как-то тошно.
   

19 (6) ноября 1922. Воскресенье

   
   <День памяти Святителя Павла Исповедника. Запись отсутствует. -- И. Н.>
   

24 ноября 1922. Пятница

   
   "Семь бед -- один ответ", -- говорит милая русская пословица. Валяй, Ирина, греши уж всю неделю, один раз каяться!
   

26 ноября 1922. Воскресенье

   
   Вечером ходила гулять с Крюковским. Он часто бывает у меня в последнее время. Читал мои стихи, приносил свои (ну, это не опасный соперник). Знакомит меня с товарищами, гуляем по вечерам, и я ничего не имею против.
   У меня теперь довольно неприятное тяжелое настроение. Ничем не могу себя удовлетворить. Пришла к убеждению, что у меня адское честолюбие. Я не выношу соперников и прилагаю все усилия к тому, чтобы по возможности убрать их. И смешно, что на пути мне стоят такие лица -- Наташа или Ирина Насонова. Меня раздражает, что о них столько говорят, восторгаются, я готова их ненавидеть, хотя искренно люблю и ту, и другую. Главное -- Наташа. Она всюду стоит мне на дороге. Правда, можно было бы и пренебречь мнением Сфаята, но я во многом соглашаюсь с этим мнением. Что я могу поставить ей в противовес? Стихи. Только. Ведь все мои усиленные занятия, серьезность, положительность -- в этом больше фразерства, чем истины. Теперь у меня впереди много работы, которая может поднять мою репутацию: адмирал разрешил мне весной держать экзамены при Корпусе за гимназический курс. Вот это был бы номер! Тогда бы уж никакая Наташа до меня не дотянулась. Нужно только заниматься по-настоящему, без громких фраз. Пожалуй, что тут мной менее всего руководит желание поразить, огорошить всех, доказать силу воли; доказать, что я могу сделать то, что никто здесь не сделал; пресечь на корню все мелкие подозрения и недоверие по моему адресу. Да, я стала честолюбива. Чувство должно быть сильным, и потому я могу уважать его. Вот это-то уязвленное чувство и приносит мне такую острую боль.
   

27 ноября 1922. Понедельник

   
   Не верю я в то, что смогу к лету сдать экзамены, в меньшем случае, сбросить с плеч обузу; не верю, потому что слишком это было бы хорошо!
   

28 ноября 1922. Вторник

   
   Этой ночью много думала о себе. Думала о том, была ли я когда-нибудь влюблена, в буквальном, плотском смысле этого слова. Приходится отвечать отрицательно. Были у меня увлечения, может быть, идеалистического характера, может быть, и грубо реального, но настоящей любви не было. Я -- холодный человек.
   Я всегда просыпаюсь в ужасном настроении, наверно, потому, что впереди целый день; длинный и, в сущности, пустой, заполненный словами и актерством. Но когда день кончается и приходит момент браться за дневник, невольно делается жутко. Ведь дневник это итог дня, это отчет о том, чего никогда уже нельзя пополнить или исправить. Тем-то и объясняется мое якобы охлаждение к дневнику. Часто бывало: возьмешь портфель, раскроешь его, а в уме один вопрос: "Что писать, какие еще слова?" -- и только махнешь рукой.
   

30 ноября 1922. Четверг

   
   Я испытываю чувство, довольно обычное для моего теперешнего состояния, т. е. злость на себя, неуменье взяться за дело и какую-то беспричинную тоску. Мне ничего не хочется, и по ночам, когда не спится, не о чем думать: все уже передумано, все надоело.
   

4 декабря 1922. Понедельник

   
   Читаю Пьера Бенуа "Атлантиду". [252]Боже, как хорошо!
   

8 декабря 1922. Пятница

   
   Давно не писала -- затосковала. А не думала, что пожалею. Не тянуло меня к дневнику эти дни.
   

13 декабря 1922. Среда

   
   
   "Звезды, звезды,
   Расскажите причину грусти! [253]
   .....................
   Звезды, звезды,
   Откуда такая тоска?
   И звезды рассказывают..."
   
   (Ал <ександр > Блок)
   Я много пишу это время. Вчера мы получили из Германии три тома стихотворений Блока. [254]Он меня захватил какой-то прелестью непонятной, но многое у него для меня необъяснимо. По ночам у меня бывает бессонница, и я много сочиняю. Но Блок показал мне, как много я еще не понимаю; как много в поэзии нового, святого, не только не достигнутого, но и непонятного. Бальмонта я уже поняла и усвоила, сильно его влияние на мне, но у Блока -- нечто новое, незатронутое. Мне сейчас хочется много писать, пусть ерунды, но так я скорее выйду на истинный путь. Папа-Коля уговаривает написать Бальмонту, а я не хочу. Причин много: во-первых, моя глупая застенчивость и скромность; во-вторых, не знаю, что писать и как; значит, не обойтись без Папы-Колиной помощи, а это уже не то, не по-своему. А главное, я боюсь результатов: если он совсем не ответит, это будет тяжелый удар для слишком пылкого воображения и больного самолюбия. Я совсем тогда потеряю веру в себя; но ответ может быть еще ужаснее молчанья. Хоть я и люблю определенность (уж и не знаю, правда ли?) но не лучше ли иллюзия?
   

20 декабря 1922. Среда

   
   Смотрю в окно. На темном фоне ночи ярко светится окно нашего барака: это кают-компания. Там, за этим окном, обсуждаются сейчас важные вопросы; сообщаются последние, интересные новости.
   Утром адмирал ездил к префекту говорить по поводу существования Корпуса после первого января, вернулся совсем недавно, созвал в кают-компанию всех офицеров и преподавателей и что он им говорит -- не знаю, но очень интересно. Дело в том, что военное и морское министерство хочет ликвидировать Корпус, так что, кто нас будет содержать теперь -- вопрос.
   

1 января 1923. (Понедельник. -- И. Н.) 1 час ночи

   
   С Новым Годом, милая Россия, с новым горем, с новым терпеньем!
   Грустно встретили мы этот год. С нами встречал Юра Шингарев, больше никого. Были у нас: традиционный глинтвейн, сосиски с картошкой и апельсины. То же было и в преподавательском бараке. В первом часу Папа-Коля пошел к ним, а Домнич, Коваленко и Реймерс пришли к нам. В Сфаяте больше никто не встречает этого года: называют его "французским", католическим и даже "жидовским". А мне приятно, что его встречает сейчас вся Россия, что-то принесет он? С Новым Годом, Россия и эмиграция! (и Таня!)
   

7 января 1923. Рождество. Воскресенье

   
   Вот и Рождество, вот и светлый праздник! Скучно до чертиков. Делать совершенно нечего. Чем-нибудь серьезным заняться как-то и не стоит: кто-нибудь придет, отвлечет. Да никто и не приходит. Погода теплая, но сыро, а в теннис играть нельзя. Невеселый праздник. Сейчас бы хорошо писать письма, да некому. От Тани что-то до сих пор письма нет, да и от Хворостанских бы пора получить ответ, от Александра Васильевича тоже. Никто не пишет. Школы Морского Корпуса официально уже не существует. [255]Есть des orphelins [256]. Официально нет никого свыше 16 лет (на самом деле -- едва ли есть 20 человек меньше 16-ти).
   

10 января 1923. Среда

   
   Хочется мне записать, как я провела праздники. Первый день скучали. Только вечером была у Кольнер, где было довольно-таки весело. Второй день -- днем тоже скучала, а вечером в столовой зале была ёлка. Я было, по обыкновению, не хотела идти, но кадеты уговорили. Пошла -- и не жалела. Даже танцевала -- вытащил Лисневский, кадет 4-ой роты, такой маленький, кажется -- симпатичный. Во время мазурки ушла с ним в кают-компанию, разговаривали. Невеселые разговоры! Его будущее еще более темно и неопределенно, чем мое. Куда он пойдет в июле, когда 4-я рота кончит? Он рисует, хочет поступить в академию художеств, но сам замечает, что для этого нужны деньги, деньги и деньги...
   Вчерашний день также прошел без дела. Вечером были у меня Илюшка и Крюковской. Долго мы разговаривали и опять-таки на грустные темы -- о будущем. Какое у нас будущее? Когда еще положение Корпуса казалось прочным, когда еще кое-как дышала Эскадра и не были проданы корабли, -- тогда вопрос о будущем, во всяком случае о близком будущем, в такой серьезной форме не возникал. Плыли по течению. А теперь, когда от "флота" осталось несколько адмиралов да мичманов, когда Корпус на глазах у всех разваливается, -- этот вопрос встал во всей своей силе и яркости. Что делать? У нас, эмигрантов, один выбор: или ехать в Россию, или оставаться на десятки лет эмигрантами. И то, и другое -- очень тяжело и очень трагично. Сейчас в Россию, я думаю, не всякому хочется. Все-таки, чем бы это ни мотивировалось, а это сделка с совестью, слащевщина. [257]
   

16 января 1923. Вторник

   
   Наконец-то я опять нашла время для дневника. Папа-Коля в преподавательском бараке играет в шахматы. Мамочка на спевке. У меня кончился только что урок литературы, и вот я по-своему пользуюсь свободой и тишиной.
   Хочется мне написать, как прошли праздники: довольно весело; когда, конечно, не была одна. А когда я оставалась одна, то все время писала, очень увлекаясь этой работой. В пятницу 5-я рота устраивала вечер, ставили "Сон Попова" А. Толстого и "Юбилей" Чехова, потом характерные танцы, хор. Потом, конечно, танцы. Я опять танцевала и опять много с Лисневским. Вообще, он мне очень нравится, немножко растяпа, но это ничего. Вернулась домой в полпятого, встала на другой день к обеду. Тут ко мне является веселая компания: Ляля, Наташа, кадеты и зовут играть, в столовый зал. Среди кадет какими-то судьбами очутился Лисневский, и мне былое ним очень даже весело. Из столового барака мы пошли в кают-компанию, где Лисневского засадили за пианино, а сами устроили танцы, хотя там и повернуться-то негде. Оттуда все пошли к Воробьевым, а Лисневский с Малашенком пошептались и ушли. Тогда я напустила на себя загадочную меланхолию и скоро тоже ушла. Вечером были у Завалишиных, где было очень скучно: кадеты любезничали со своими дамами, а я сидела в стороне и выискивала случая удрать. Правда, я никого в этом не виню: просто у меня было скверное настроение.
   Пришла домой и застаю у нас милое общество! Малашенко, Степанов (6-ой роты) и Лисневский. Тогда мне стало только досадно, что я раньше не ушла от Завалишиных. Три года тому назад я бы, конечно, написала по этому поводу страниц пять. Но теперь я стала осторожнее и умнее. Теперь я знаю, что первое впечатление бывает обманчиво, что интересных людей на свете мало, что искать их нужно совсем не здесь. И что вообще в таких вопросах, как нравится или не нравится, никогда не следует забегать вперед. А поэтому -- тешить себя можно сколько угодно, мечтать и фантазировать лежа в кровати -- можно, но писать, даже в дневнике, можно далеко не все. А ведь, в конце-то концов, я просто ищу человека, с которым можно серьезно поговорить. Ведь все мои знакомые кадеты, может быть, и славные мальчики, можно с ними весело провести время, поиграть в "наборщика" или в "полезай вверх", но хоть немножко уйти от обыденщины и мелочности с ними нельзя.
   Сначала мне казалось, что не надо людей, что я всегда могу себе дать все недостающее. Теперь я вижу, что это невозможно. При всей моей дикости и застенчивости и даже, как мне казалось, нелюбви к людям, меня тянет к ним. Сейчас в моей жизни происходит перелом, который я давно предчувствовала, которого так боялась, за который так осуждала Марусю Завалишину. Перелом начался со второго дня Рождества, когда я в первый раз пошла на вечер, но, если заглянуть глубже, это началось раньше, с того времени, когда у меня начались знакомства с кадетами. Они нарушили мое одиночество и волей-неволей завлекли меня в свою жизнь. Теперь прощайте мои средневековые идеалы! Я все любила, а вами тешилась и увлекалась, но жизнь столкнула меня на другую дорогу. Не знаю, лучше они или хуже, знаю только, что это -- неизбежно, что необходимо, хоть одной стороной души обратиться к людям.
   

17 января 1923. Среда

   
   С понедельника я начала усиленно заниматься, это уже факт, а не реклама. Доказательство то, что у меня три дня подряд был урок истории. Начала психологию. Все-таки дела много и страшно. Страшно то, что у меня память какая-то глупая: я не могу на нее пожаловаться; напротив, я отлично помню все мелочи, которые были года три тому назад; я очень скоро учу наизусть, а вот по предметам беда -- что выучу, через месяц уже и забуду. Ведь так может и скандал выйти! Начала вот повторять алгебру -- хоть убей, ничего не помню! Самые простые задачи да уравнения не выходят! Вот этого-то я и боюсь. Пройти-то, может быть, и успею все, но вдруг забуду. Потом я, к ужасу своему, стала замечать, что у меня как-то стали притупляться способности; раньше, бывало, я все так скоро схватывала, живо ориентировалась; а теперь, иной раз, над каждым пустяком приходится много думать. Очевидно, что года и для меня не прошли бесследно.
   

24 января 1923. Среда

   
   Опять меня потянуло к этим листам. Да, правда, нехорошо, что я так оставила дневник; хотя, правда, последнее время у меня, как и последние годы в России, страшно распухли пальцы от холода, и писать я не могла.
   Сегодня много уехало во Францию; между прочим, Реймерс, Минеев, Коваленко; да и из оставшихся преподавателей многие бегут весной. Адмирал озабочен. "Когда, -- говорит, -- кухонные мужики бежали -- это полбеды, а что вот теперь будем делать?" Сейчас общее настроение Сфаята таково, что каждому хочется ехать. Напр<имер>, Реймерс с Минеевым решили ехать только в два дня. У всех такое впечатление, что здесь дело мертвое, идет к концу; хотя из Парижа получают самые утешительные письма. Но и с выездом отсюда дело обстоит очень скверно. Нам троим, чтобы доехать до Парижа, надо 300 франков; да чтобы там прожить недели две -- еще 300. При таких условиях, конечно, нечего и думать об отъезде, остается только на что-то надеяться, а на что -- неизвестно.
   А в Европе что-то назревает. Говорят, будет война, а тогда такая сутолока получится, что не дай Бог! Папа-Коля говорит уже о мировом большевизме. И если это время мы будем здесь, то несдобровать уж. Вообще, сейчас положение такое неопределенное, что вот-вот ждешь какой-то перемены. Ровно два года тому назад мы приехали в Сфаят. Тогда была такая же неопределенность. Но вот уже два года, и никакого перелома нет. Правда, многое выяснилось за это время, многое изменилось; но сущность та же, и эти годы только подтвердили ее. Несомненно, что в России никакого переворота не будет, а большевизм сам, мало-помалу, примет нормальные формы и, конечно, эти формы нас не вместят. Я уже решила, что года через три буду пробираться в Россию. А пока надо учиться, учиться, учиться.
   

8 февраля 1923. Четверг

   
   После такого перерыва как-то и нехорошо приниматься за дневник. А между тем за это время произошло многое: было получено письмо от Лели, читала последний том Игоря Северянина, [258]распухли от холода руки и все время перевязаны; злюсь на Лисневского, много копаюсь в себе по этому поводу; прочла Бориса Зайцева "Дальний край" [259]-- опять новые ощущения. Наконец, вчера была панихида по Колчаку, и опять старые переживания. И ведь ничто не проходит так, само по себе, каждое событие влечет за собой сложный ряд психологических переживаний. Наступил период какой-то апатии, ничего не хочется делать и по ночам думать не о чем. Начинаю создавать себе иллюзии, и все они так быстро разрушаются. Теперь как будто снова пробуждается трезвое сознание и трезвый взгляд.
   Лелино письмо меня расстроило: у них и в среде той молодежи [260]-- та же апатия к жизни, то же отсутствие идеалов, тот же материализм. Если сказать какому-нибудь кадету слово "идеал", так он только засмеется: "Пустой бред, теперь не время ими заниматься, идеалы вот до революции довели" и т. д. Я думаю, едва ли у многих осталось сознание чести и долга. Правда, с кем ты ни поговоришь откровенно, так у каждого оказывается в жизни глубокая трагедия. Зато и немногие перенесут будущее. А обвинять никого нельзя.
   

6 марта 1923. Вторник

   
   С самой пятницы я лежала в постели: у меня был бронхит. За все эти дни я много, очень много передумала, но ровно ничего не придумала.
   К обычным вопросам, волнующим меня, прибавился еще один: правда или неправда, что я люблю Лисневского? Серьезно, глубоко ли это, или так просто, самообман, развлечение скуки ради? За что любить-то его? Человек как человек, растяпа к тому ж, ухаживает за м<ада>м Калинович; с одной стороны, разыгрывает из себя страдальца, гонимого судьбой; с другой стороны -- совсем мальчишка. Но почему я так волнуюсь, когда говорят о нем; почему его одного из всех я бы хотела сделать близким себе; хотела бы, чтобы он у нас часто бывал; может быть, сказать ему многое. Не знаю, как только к нему подойти. Если бы он сделал к этому шаг, я бы, кажется, простила ему все. Боже, как глупо, как все это глупо!
   Сегодня я написала стихотворение "Чары ночи". Написала белыми стихами (надо же попробовать!). Посвящается оно Лисневскому, но уж на этот раз совсем втайне, не письменно. Теперь-то я уж не попадусь впросак! Пока кончаю. Надо заниматься. Вечером опять примусь, многое написать хочется.
   Вечер. Ну что я буду с собой делать? Люблю и все тут. А может, это и не так? Может быть, я все это так только выдумала? И почему именно его? Неужели из всех кадет никого нет получше его? Ну да это пустой вопрос. Только бы теперь познакомиться с ним поближе. Да как привлечь его к себе? Я ведь не м<ада>м Калинович, не хорошенькая, не изящная и нет во мне такой развязности и веселости; а он, как не напускает меланхолию, а все-таки совсем еще мальчишка и любит повеселиться. Смешной он какой-то: самый маленький в роте, и зовут его кадеты: "Николай Николаевич" -- в насмешку, конечно; и обращаются с ним как со своим соратником, а не как со старшим кадетом. Да и ему, по-видимому, интереснее бывать с 6-ой ротой. А мне в нем что-то нравится. А все-таки влюбляться -- совсем глупо. Не нравится мне только то, что на последнем вечере он ни разу не танцевал со мной и все бегал за м<ада>м Калинович. Этого я ему, конечно, никогда не прощу. Это я-то? Ох, как смешно! Я на какие штуки пустилась. Еще мне очень не нравится, что он страшный консерватор; конечно, монархического толка. Хотя я уверена, даже не сомневаюсь, что это у него, как у всех кадет, просто напускное, непродуманное... А все-таки, в смешное положение я попалась. Пожалуй, это отразится на моих занятиях.
   

7 марта 1923. Среда

   
   4-я рота волнуется. Происходит в ней что-то странное. Недавно они "обложили" одного корабельного гардемарина, своего отделенного начальника -- Стрекаловского. Этот Стрекаловский -- один из обычных идиотов Морского Корпуса. Сыплются у них винтовки и карцеры [261]так, что не хватает времени для занятий. Серьезно. Завали шин предлагал на Совете сократить число уроков, так как кадетам некогда стоять под винтовкой, и наказания задерживаются по неделям! Еще Стрекаловский говорил в роте, что морякам образования не надо, а надо только военный лоск. Отношение к кадетам начальства, особенно мичманов, скверное; и вот у них накипело, и они не выдержали. Когда вечером Стрекаловский пришел в роту, то его встретили свистками и руганью. Он начал говорить, ею заглушили. Он вышел, и вслед ему посыпались куски мыла, табак, танки и т. д. Это, конечно, дело семейное, официально об этом никто не знает, но последствия чувствуются: чуть ли не полроты или под арестом, или под винтовкой. Наказания сыплются за каждую мелочь. Напр<имер>, один кадет рассказал об этом Матвееву и попал под арест; другой, Зубович, после молитвы, когда один из их мичманов не сказал роте обычного: "Спокойной ночи", сказал: "И этот обиделся", получил неимоверное число винтовки "за мещанское выражение", как записано в журнале. Многие кадеты из мещан, в том числе Зубович, страшно оскорбились этим и подали докладные записки об увольнении. За ротой установлена страшная слежка. Сам ротный командир Брискорн ходит подслушивать под окнами речи, и по Сфаяту бегает контролировать, где и кто из кадет был, зачем, в котором часу и надолго ли. Кадеты негодуют, страшно взволнованы, забросили занятия. Только об этом и говорят. Что-то мне кажется, что это не ограничится только одной 4-ой ротой.
   А на эскадре произошел недавно такой случай: была продана французам канонерная лодка "Грозный". [262]Русским было поручено отвести ее в Ферривиль. [263]Тогда два мичмана из чувства патриотизма (или просто по глупости) по дороге, даже не выходя из озера, в канале открыли какой-то люк и потопили ее. Правда, она только кормой села на мель, а нос торчал над водой, но "подвиг" был совершен. Для того чтобы вытащить, понадобилось тысяч пятьдесят, и это будет вычтено из русских денег. Оба мичмана преданы суду. А сегодня был приказ Беренса, что, мол, патриотизм вовсе не в том заключается, чтобы проданные корабли топить. Должно быть, эти господа эскадренные из такого же патриотизма, когда продавали "Добычу", испортили в ней машины и содрали все, что только возможно, вплоть до зеркал, умывальников и даже бархата на обивке! [264]
   

8 марта 1923. Четверг

   
   Вчера только 8 человек подали докладные записки об увольнении. Им было отказано, сегодня подала вся рота. Сегодня же инспектор И. В. Кольнер доложил адмиралу об этой истории. Адмирал впервые об этом узнал. Сказал, что действовать надо тонко и осторожно, и надо много подумать. Папа-Коля боится, что адмиралу все это надоест и он действительно исключит их всех. А Завалишин предлагает исключить из каждого взвода по первому ученику.
   Обидно, что перед самым концом разыгралась такая штука. Не то плохо, что они не окончат Корпуса, но это закроет доступ в университет. А что им делать? Судьба их будет не из завидных.
   

11 марта 1923. Воскресенье. Около 12 ночи

   
   Сегодняшний вечер стоит недели упорного труда. Чем он был хорош -- трудно сказать. Весело было, вот и все. Были кадеты. За большим столом играли в винт, а мы за маленьким тоже -- в карты. Были: Шмельц, Крюковской. Потом зашли от Насоновых Новиков (4 рота) и Овчаров. Пришли, кажется, узнать время и застряли. Очень много смеялись, все дурили, и было весело. У меня было (да, пожалуй, и сейчас еще не прошло) какое-то странное, бодрое настроение, хотелось завтра встать с побудкой, заниматься, работать! Добродетельные мечты!
   Вчера получила от Лели письмо. Сообщает, между прочим, известие, что Таня собиралась выйти замуж за Толю Мохова, но потом раздумала. Не знаю даже, как к этому отнестись. Глупо, конечно, что же еще скажешь. Хочется даже написать ей, но если она мне не отвечает, значит, у нее есть для этого основание.
   Сегодня письмо Леле уже готово, завтра будет отослано. Вчера же получили письмо от Ивановых из Ростова и даже карточку девочек: Гали, моей крестницы, и Лели. Гале теперь уже 6 лет, а Лели при мне еще не было на свете. Обе очень хорошенькие, особенно Галя, но только она очень грустная.
   

12 марта 1923. Понедельник

   
   Что-то грустно. Может быть, оттого, что насморк ужасный, прямо ни лечь, ни сесть. Готова перенести снова какой угодно бронхит, только бы избавиться от такого насморка.
   Письмо сегодня уже опущено в ящик в столовом бараке. Завтра, когда Леммлейн поедет за почтой, оно тронется в город. Там полежит в Contrôle Civil и когда-то еще отправится в Европу. Видела Лисневского, через окно, конечно, едет себе с баками, [265]как ни в чем не бывало. Мне бы хотелось, чтобы Мамочка ему голланку [266]сшила (сейчас шьются 4-ой роте голланки к выпуску). Мне жаль, что он скоро кончает, так я и не успею с ним познакомиться. Не знаю, как это сделать. Мне еще очень неприятно, что я не могу его себе представить; представляю отдельные черты лица, а вместе не могу.
   

21 марта 1923. Среда

   
   В прошлую среду я опять слегла и встала только в воскресенье. У меня обострился бронхит, да и сейчас еще не прошел. Ужасно скверное, нервное состояние, словно все ждешь чего-то тревожного. Как-то ничем не могу заняться и ни на какой мысли остановиться. Что-то хочется, а чего -- не пойму.
   Из внешних событий кое-что произошло за это время: неделю тому назад на форту выстрелил в себя Майданович. Стрелял в сердце, а попал мимо. Рана не опасная. Причина самоубийства неизвестная. Говорят, что стрелялся из-за 4-ой роты. Это, по-видимому, надо понимать так, что в 4-ой роте большая наклонность к штатскому, мало военного духа. Когда кадеты 4-ой роты подбежали к нему, чтобы помочь ему, он крикнул: "Прочь! Я не желаю иметь с вами дело!" -- и что-то в этом роде. Он оставил какую-то надпись на стене в своей комнате; когда Калинович прибежал на выстрел, он первым делом стер эту надпись. Сейчас Майданович поправляется, но будто бы сказал, что если несколько человек 4-ой роты не будут исключены, то он еще раз застрелится. На кадет его самоубийство, кажется, произвело мало впечатления. Все они говорят только, что он "странный человек" и ужасно падок на всякие наказания. Его не любят.
   После этого командиру 4-ой роты Брискорну (отчаянный солдафон!) пришлось наконец уйти в отставку. Он страшно зол на всех и на роту. Когда раз он проходил мимо роты и дежурный скомандовал: "Смирно!", он сказал ему: "Можете не командовать смирно, когда я прохожу: все равно я не желаю здороваться с четвертой ротой". Это страшно возмутило всех, а кадеты совсем потеряли голову. Но что нелепее всего, Завалишин предполагает оставить Майдановича на месте, в 4-ой роте! Да, по-видимому, это так и будет. Ротным пока в четвертой роте Круглик-Ощевский, командир 5-ой роты. К ним он страшно придирается и никому спуску не дает. Те только ахают и ждут не дождутся, когда к ним назначат настоящего командира.
   Имшенецкий уехал в Безансон. Сфаят облегченно вздохнул. И странно: ругали его все, а как собрался уезжать, жалко стало. Все-таки преподаватель он хороший, настоящий. Кадеты только и мечтали, как бы избавиться от "очконоса"; а как уехал, так сами признаются, как много он для них сделал, и заменить его никто не сможет. Когда уже его ждал извозчик, он в последний раз забежал к нам проститься. Весь в слезах, прямо рыдает. "Вы ко мне, -- говорит, -- лучше всех относились, спасибо вам, спасибо. Дурак я" и т. д. Мне даже его жалко стало. А все-таки хорошо, что он уехал. Противный человек.
   В воскресенье ко мне пришли кадеты -- Мима Крюковской, Коля Овчаров, Сережа Шмельц. Все они без отпуска и потому на вопрос, до которого часа отпущены -- ответили: "бессрочно". Мы играли в карты, очень дурили. Около Мимы лежали часы. Не знаю уже, каким образом он на них смотрел, но когда он объявил 10 часов -- было ровно 12. Когда Мамочка раскрыла эту ошибку, они страшно испугались, замолчали и быстро-быстро стали собираться. В 12 часов запирают ворота форта, и им придется перелезать через забор и уж, не дай Бог, кому попасться на глаза. Но, конечно, они проскользнули удачно. Только Сереже что-то не повезло, сегодня он пришел к Мамочке на примерку с Тимой Маджугинским (он в роте старшим дежурным), вероятно, тот его конвоировал, хотя он этого и не говорил, к тому же Сережа был без воротника, а это значит, что он под арестом. За какие добродетели попал -- не знаю. Говорит: "за дела". Его отделенный, мичман Макухин, к нему страшно придирается -- это вся 5-я рота говорит.
   Вот, кажется, и все, что произошло за это время. Начала опять заниматься. Во время лежанья написала несколько стихотворений. Не совсем их можно назвать удачными. Еще два придумала, но не записала, и не запишу -- не нравятся они мне. Первое слишком сентиментально и глупо, как может написать только больной человек, второе -- бессмысленно и совершенно неинтересно ни по форме, ни по словам. Теперь я решила некоторое время ничего не писать, нужно опять зарядиться и поймать что-нибудь новое, свеженькое. А то я окончательно попаду под власть одной мысли, и это неизбежно приведет к гибели.
   

24 марта 1923. Суббота

   
   Все три под арестом: и Мима, и Коля, и Сережа, как будто бы за "воскресное". Сережа, бедняга, даже переведен в 3-ий разряд и ходит без погон. Мне его жалко все-таки, как-никак, а неприятно являться в Сфаят без погон! А Лисневский тоже за что-то переведен в низший разряд; но у них в 4-ой роте как-то странно: он не лишен погон, а только должен снять нашивки (у 4-ой роты погоны с позументом). [267]А он ловко придумал: вместо чем спарывать и опять нашивать галун, взял и обернул погоны белой тряпкой, так-то проще!
   Не правда ли, глупое положение? Ведь смешно сочетание: я и Лисневский? Как? Почему? Все мне кажется, что это только забава, само развлечение. Увы, очень нелепо, и на меня не похоже.
   А между тем я все чаще и чаще думаю о нем; он постоянно фигурирует в моих мыслях и фантазиях, и все мои фантазии как-то невольно группируются вокруг него. Другими словами, он стал центром, излюбленным маяком одиночества и тех бесшумных ночных часов, когда не хочется спать и хочется много думать, но только думать о ком-нибудь, а не о себе. Ведь было немало личностей, вокруг которых лепились такие ночные фантазии; но был перерыв, когда это место оставалось пустым. Тогда было мучительно. Тогда я хандрила. Но раньше я довольствовалась тем, что эти лица существуют вообще; я думала о них совершенно безотносительно к себе. А теперь я все чаще и чаще вывожу на сцену себя. Мне мало, что он существует, мне надо, чтобы он был близко. У меня теперь одна искренняя молитва: "Господи, сделай так, чтобы я ближе познакомилась с Лисневским". Отчего я стала такая?
   

25 марта 1923. Воскресенье

   
   Ждешь, ждешь воскресенья, а придет оно, и станет еще тошнее. В самом деле, разве это "праздник". Сегодняшний день прошел на редкость нелепо -- ровно ничего не делала, все чего-то ждала. Из кадет, конечно, никто не пришел: те три -- без отпуска, Тима у отца, а Вася Доманский один не придет; из шестой роты тоже никто не заглядывал, ни Женя Наумов, ни Биршерт. Да все равно, если бы кто из них пришел, так с ними все равно скучно. Всего интереснее с Сережей, еще, разве, с Мимой. А одной нестерпимо скучно. А тут еще Конст<антин> Константинович приходил и все говорил об экзаменах, о том, что на Пасхальной неделе придется усиленно заниматься и т. д. Я опять расстроилась и пошла плакать за занавеску. Не могу ни говорить, ни думать об экзаменах. Не верю я в себя, не выйдет из меня ничего, а такое выжидательное состояние -- надоело, временами мне кажется, что я не выдержу его.
   Сейчас собралась с духом и написала письмо Наташе Пашковской. Завтра отправлю. А хорошо бы и с ней завязать переписку.
   Сейчас у нас играют в винт. Мне не то спать хочется, не то нездоровится, не пойму. Надо бросать дневник и заниматься. Пора понять, что праздники -- ничто. У меня не должно быть праздников. Вчера я легла спать около 1 Ґ ночи и долго не спала, все думала, философствовала; и мне стало до боли ясно, что в душе у меня сидят два чертёнка, маленькие, серые, будто из гуттаперчи, с красными глазами и хвостами, похожи на крыс. И эти чертенята все время дерутся и ругаются; когда один что-нибудь задумает, другой непременно ему ножку подставит. Одному -- хорошо, другой старается, во что бы то ни стало, свинью подложить. Потом помирятся, обнимаются, целуются, не могут налюбоваться друг на друга, а потом вдруг опять расплюются.
   

26 марта 1923. Понедельник

   
   Мне бы не хотелось, чтобы мой дневник читал кто-нибудь чужой: слишком много в нем глупостей, понятных только мне. Да при жизни мне этого нечего бояться, а после смерти -- не все ли мне равно? Ведь тогда кончится все моё. Я не верю в бессмертие души. А если душа еще будет жить после смерти, то ей, наверно, будет очень мало дела до того, что сталось с именем ее телесной оболочки.
   Сейчас около 12-ти ночи. Где-то под Сфаятом трещат пулеметы и ружейные выстрелы: очевидно, французы устраивают с арабами маневры. Противные, даже не предупредили. В Сфаяте, наверно, началась паника. За стеной, у Жук<ов>, тревожные голоса.
   

28 марта 1923. Среда

   
   Вчера в это самое время (начало первого) я взялась за дневник, но задумалась и вместо этого написала стихотворение "Песенка", довольно удачное, оно очень нравится Папе-Коле.
   Вчера был русский. Я закончила весь курс литературы, и теперь мне предстоит написать 10 сочинений, темы которых потом, перед экзаменом, будут представлены Кольнеру для выбора. А у меня все еще сознание, будто я ничего не знаю. Противная черта. Вчера на уроке, как дошло дело до выбора темы, на меня вдруг страх нашел: я это никогда не напишу, я этого не знаю! и т. д. Потом заплакала и ушла за занавеску. Конечно, я преувеличиваю. Что-нибудь, как-нибудь я бы написала. Но все дело, по-видимому, в том, что я не хочу писать "как-нибудь", "кое-какие" знания я, наверно, не считаю знаниями. Пишу "по-видимому" и "наверно", потому что сама не понимаю, в чем тут дело.
   А сегодня, когда Конст<антин> Константинович вечером ходил с Мамочкой гулять, говорил ей, что он очень расстроен вчерашним уроком, что я отношусь к занятиям терпеливо и совершенно инертно, что меня эти уроки не интересуют и т. д. Потом с Мамочкой разговор на эту тему. "Вот когда я была на курсах, как я увлекалась каждым предметом, какое я удовольствие находила в занятиях, а ты к ним относишься..." -- и все в таком роде. Ну а что же делать? Мне и самой досадно, что во мне нет уверенности в себе, и действительно, эти уроки меня мало увлекают; должно быть, потому, что все это "по Саводнику" и "к экзамену"; а может быть, и правда, что нет у меня никаких возвышенных интересов; и вообще я инертный и пустой человек. И вдруг мне до боли стало жалко себя; и за то, что я пустая; и за то, что кажусь такой; и за то, что я не могу найти себе то, что нужно. Мне вдруг стало так обидно, что никто меня не может понять, даже я сама, и неоткуда мне ждать ни поддержки, ни сочувствия. Пошла опять за занавеску и долго плакала.
   

28 марта 1923.Четверг

   
   Сегодня я собой довольна. Я много занималась, много успела пройти и вдобавок написала два сочинения. Первое, на тему "Онегин как тип лишнего человека в русской литературе", написала днем. Тема дана была во вторник, но я заявила, что к четвергу ни за что не напишу. Конст<антин> Конст<антинович> сказал, что завтра просмотрит его. После урока психологии взял да предложил еще тему: "Правда ли, что один в поле не воин?" "Завтра, -- говорит, -- надеюсь оба сочинения просмотреть". Я прямо в ужас пришла. Когда он ушел, я было опять собралась за занавеску пойти, но как-то случилось, что не пошла, а вместо этого взяла тетрадку и весь вечер просидела. Все-таки написала, правда, глупостей много. Сейчас половина второго, самое хорошее время для занятий: и спать не хочется, и никто не мешает. Но надо ложиться, а то завтра опять не встану вовремя.
   

31 марта 1923. Вербная суббота

   
   Вот уже наступают те дни, с которыми связано так много любимых воспоминаний, в которых скрывается что-то неотразимо хорошее, вместе с тем и плохое. В этом году я даже не знаю, чего больше -- хорошего или плохого? Хороша Страстная неделя, хороши церковные службы, хорошо ожидание великого праздника. А не хорошо -- какая-то поспешность, выбитое из колеи время, да и сам праздник. Праздники -- всегда грустные дни, особенно теперь. На душе тяжело, внешнего, видимого праздника, конечно, тоже нет; и сам праздник является как бы насмешкой нашим будням. Потом, в такие дни сильнее всего чувствуешь свое убожество. Это, конечно, ложный стыд, но он больно бьет по самолюбию. Если еще посравнивать себя с французами, то такого обидного чувства не бывает. Но когда кругом свои же, русские, готовятся к празднику, чего-то ждут, делают себе праздник, то в такие минуты хочется уйти и быть в стороне. Много в человеке ложного, а во мне, быть может, в особенности. Но некоторых чувств я в себе не могу заглушить, они пробиваются сквозь кору критицизма. В такие минуты хочется, конечно, с кем-нибудь поделиться. Хочется написать Леле несколько строк; написать, как мы стояли в бараке перед украшенным алтарем с пальмами в руках; и попросить ее написать, как она возвращалась из церкви с вербами.
   Досадно на себя. Досадно, что ничего не делается так, как диктует рассудок. Побеждают какие-то нелепые и неожиданные чувства, и справиться с ними нет ни сил, ни охоты. Все как-то переворачивается и проходит мимо.
   

1 апреля 1923. Воскресенье

   
   Сегодня был хороший вечер, таких немного. В столовом бараке был акафист Божьей Матери -- праздник освящения нашей эмигрантской иконы "Радость странным". После акафиста -- крестный ход вокруг Сфаята и в Кебир, в церковь. Было все как-то мило и хорошо. И пели так хорошо, и ночь такая красивая, лунная, светлая, и крестный ход с пением молитв, музыка "Коль славен" -- все это производило какое-то хорошее и успокоительное впечатление. Мне было хорошо, хотя я и не молилась. Я просто непосредственно отдалась настроению, красоте обрядов и музыке. Если я и молилась в такие моменты, то всё -- об одном... Разве это грех? А когда я вспомню, что в церкви, в Кебире, я видела моего мальчика таким спокойным, [268]просто тихим, ничего не разыгрывающим из себя -- мне становилось приятно и больно. Там, в церкви, он был самим собой и иначе, как "мальчиком", я не могла его назвать.
   Вечером, вернее, ночью, начала писать сочинение: "Татьяна как прообраз героини литературы XIX в.", написала две страницы, а больше не могу. На уме все Лисневский. Уж очень он мне понравился сегодня. Все-таки всего интереснее наблюдать за человеком со стороны, когда он этого не подозревает. И особенно, когда он один. Тогда исчезает вся невольная рисовка, и человек остается сам собой.
   

11 апреля 1923. Среда. 4-й день Пасхи

   
   Надо было дать время нервам упокоиться, потому я так долго и не писала. Собственно говоря, ничего такого не произошло, чтобы можно было так расстраиваться. Все было как всегда. Ну да я напишу все по порядку. Так грустно и нелепо я еще никогда не проводила Пасху, за исключением, разве, 20-го года. На Страстной неделе, в субботу причащалась. В субботу же весь день нервничала и помогала Мамочке дошивать мне платье. На заутрени было все как-то не по-хорошему. Во-первых, крестный ход был не вокруг форта, по рву, как обычно, а внутри двора, очень быстро и не торжественно. Совсем не создалось настроения. А сама служба была уж очень длинная, пели до невозможности медленно. Потом, около 3 Ґ, -- крестный ход в Сфаяте, и там -- общее разговение (с кадетами и, по традиции, без дам). Кадеты страшно недовольны. Говорят, было очень натянуто и официально.
   На первый день в кают-компании было общее поздравление Сфаята (вместо визитов. Очень остроумно). С визитами были только мальчишки. Весь день были у нас: Илюша Маджугинский и Толя Зимборский. Толя такой прелестный мальчик, так ему хочется сделать всем приятное, такой, видимо, привязчивый, прелесть!
   На второй день была танцулька в Сфаяте. Я было не хотела идти, но потом раскачалась и пошла. У меня было скверное настроение: 1) Была плохая погода. 2) Мне было скучно, я все время была одна. 3) Были намёки на Лисневского; как, напр<имер>, Илюша выразился: "Тот, что вам очень знаком, -- Лисневский". Очевидно, когда мы с Толей сидели в кают-компании, у Коли с Малашенкой был разговор обо мне, из которого Илюша и мог заключить, против всякой очевидности, что он мне "очень знаком". А тот (Лисневский. -- И.Н.) даже не зашел с визитом, ограничился официальным поздравлением -- от фельдфебеля роты!
   На вечере я подсела к Наташе, чтобы не остаться одной. Сначала сердилась и не танцевала. Только потом Наташа с компанией втянули меня в заговор "обложить" Биршерта и Новикова. Это я люблю. Сначала разоблачали Всеволода (Новикова) в том, что он язык показывает в церкви, табак подкладывает в ладан и т. д. Всякую ерунду, в общем. Потом решили вытащить его танцевать. Когда был Valse pour les dames [269], я пригласила его. Отказываться нельзя, и он пошел. Потом я танцевала с ним весь вечер. Он очень плохо танцует, вернее -- совсем не умеет, но зато с ним весело. Лисневский не подходил ко мне. Только раз подошел к Новикову и поздравил его с "бенефисом". А когда Всеволод сказал ему: "А ты (или вы) уж не ревнуешь ли?", он быстро-быстро пробормотал: "Я такими глупостями не занимаюсь" и моментально скрылся. Потом все время танцевал с Лялей. Если он ведет против меня хитроумную политику, то он, пожалуй, достиг цели. С тем вечером меня примирил только один его взгляд, долгий и пристальный.
   Но обидное чувство осталось и останется надолго, навсегда. Теперь он стал от меня еще дальше, чем когда-либо, если только не будет сказки про Журавля и Цаплю.
   Вчера все ушли гулять, так как была хорошая погода, а я осталась дома, и страшно мне было грустно. А Лисневский все время в кают-компании играл на рояле. Он очень хорошо играет. Музыка вообще всегда производит на меня сильное впечатление, да еще он играл такие грустные вещи, на душе грустно, нервы взвинчены, и я в сумерках долго сидела одна и плакала. Плакала и сама же над собой смеялась. Сегодня он был дежурный по столовому залу, и поэтому весь день терся в Сфаяте. Опять очень много играл. Спасибо ему хоть за это, своей музыкой он доставляет мне большое удовольствие. Я слышала, что завтра опять проектируется вечер. Надо бы выдержать характер и не пойти.
   

12 апреля 1923. Четверг

   
   Сегодня днем долго гуляла с Мамочкой и Елизаветой Сергеевной. Погода -- превосходная! На солнце особенно, когда нет ветра, так прямо жарко. Одним словом, меня разморило, сейчас здорово спать хочется.
   

14 апреля 1923. Суббота

   
   Вчера был вечер на форту, так как Глафира Яковлевна себя очень плохо чувствует. Она на днях умрёт. Вечер был, пожалуй, один из удачных, хотя все было против него, да непогода. Как назло, к вечеру поднялся ветер и пошел дождь. Однако кое-кто издам потащился на форт. Танцы были в помещении четвертой роты, все было убрано зеленью, в общем, красиво. Мы с Мамочкой пошли вместе с Насоновыми, за нами зашли два четвероротника -- Тагатов и Щуров. Павлик Щуров на этом вечере играл такую же роль, как Новиков -- на прошлом. Все время сидел со мной, разговаривал и танцевал, хотя и очень плохо танцует; а то ведь из знакомых кадет на таких вечерах никто даже не подойдет! Лисневский, правда, подходил, здоровался, все честь честью, а потом все время увивался вокруг мадам Смирновой (с эскадры). Однако, против всякого ожидания, пригласил меня на галоп, а после и близко не подходил. Правда, он был какой-то сонный. Однако уходя с Кебира, я мысленно сказала себе, что этого вечера я ему никогда не прощу.
   Сегодня настроение никуда негодное. Злюсь, все время и потому ухожу за занавеску плакать. В церковь не пошла. В это время Леммлейн принес письмо от Лели. Лелино письмо, спасибо ей, сильно ободрило и успокоило меня. Милая! Кроме того, там было еще письмо от Вавы, [270]оно меня тронуло уже по своей идее. Прочитав письмо и наклеив марки (Леля прислала), я вырвала из какой-то тетради лист и стала писать стихотворение, посвященное Лисневскому, которое, конечно, никому читаться не будет, а если и выйдет в свет, т. е. в альбом, то с большими изменениями. Осталось дописать две строчки, но тут наши пришли из церкви, и мне не хотелось писать на виду. Начали читать письма вслух. Приходил Констант<ин> Кон<стантино>вич, ничего, продолжаю читать письма интересные. А листок со стихотворением под рукой. Вдруг стук в дверь и входит Лисневский. Я все-таки продолжаю Вавино письмо и даже принимаюсь за Лелино, с большими пропусками, конечно. Однако я прочла фразу: "Я далеко стою от своих товарищей, благодаря неумению подойти к людям. В этом я горячо жму твою руку. Я тоже с кем хочу подружиться, не умею подойти". Это -- ответ на мою фразу к Леле, в которой я именно и имела в виду Лисневского. Листок со стихотворением я сунула в тетрадь с марками, а когда он стал смотреть марки, я едва успела выхватить его. Весь вечер проговорили с Колей. Конечно, если бы мы были одни, было бы лучше. Правда, не могу передать, о чем мы с ним говорили. Но вчерашнего вечера я ему все-таки не прошу.
   Сейчас допишу стихотворение. Я уже забыла его.
   

15 апреля 1923. Воскресенье

   
   Хоть последний день праздников прошел хорошо. После обеда Елиз<авета> Серг<еев>на позвала меня гулять на "обсерваторию", т. е. на гору перед мысом Бланко, где стоит семафор. С нами шли Новиков и Щуров. Новиков, хоть и славится за серьезного человека, но порядочный-таки болтун, а Щуров мне положительно нравится. Уже на обратном пути, у Надора, нас встретили еще два кадета -- Тагатов и Корнилов. Вечером Елиз<авета> Серг<еев>на пригласила меня к себе, все 4 кадета были там; и мы очень мило, шумно и весело провели время. Коля Тагатов мне начинает нравиться (раньше я его почему-то ненавидела), уж очень он зубоскал, к нему только попади на язычок! Костя Корнилов тоже симпатичный. Он очень застенчивый, скромный, в нем есть что-то нежное, даже женственное.
   Играли мы в "чепуху", а потом в "почту". Уж какие только мне письма ни писали! А рядом лежат листочки "чепухи", так что можно сравнить все почерки. Коля зубоскалил, Всеволод разыгрывал мрачного демона, и вообще было весело.
   В общем, я довольна сегодняшним днем и новым знакомством. Ведь это было почти знакомство, с этой четверкой весело. Хоть бы к ним ближе подойти!
   

21 апреля 1923. Суббота

   
   Вот уже целая неделя, как у меня нет свободной минуты. Неделя прошла бешено, хорошо занималась, т. е. довольно много. Закончила психологию, кончила новую историю, начала логику и обещала пройти ее в 4 урока (28 часов!) Прошлый урок выдержала. Написала два сочинения. Второе ("Иноземное влияние в русской литературе") начала вчера вечером, сегодня писала почти все время с обеда до ужина, написала 11 страниц и кончила Хемницером. Уж очень большой взяла масштаб.
   А вообще все идет скучно.
   У Папы-Коли опять неприятности в Корпусе. Опять все косятся, дуются... Надоело.
   И у меня опять на душе невесело. Ждешь, ждешь субботу, а в ней ничего нет. Чувствую, что все развлечение и все утешение -- в стихах, когда пишу -- делаюсь сама собой. Только в своих стихах нахожу еще веру во что-то, в себя, может быть.
   

22 апреля 1923. Воскресенье

   
   После завтрака сидела в самом убийственном настроении у окна, уже заранее жалела о потерянном празднике. Вдруг является Толя Зимборский, зовет меня гулять. Я, конечно, с радостью хватаюсь за его предложение. Хотели позвать еще детей и пойти куда-нибудь погулять и поиграть. Идем по Сфаяту -- навстречу Лисневский и Панкратович. Коля подходит ко мне: "Ирина, не хотите ли немножко пройтись, погулять?" -- "С удовольствием". Подошел еще Леньков, и мы впятером отправились на "Старый форт". Погода была отчаянная, ветер исключительный даже для здешних ветров, во время завтрака было что-то вроде самума. На "Старом форту" ветер еще сильнее, меня он уронил, я упала на камни и расшибла себе ногу. Там мы устроились во рву, где ветер немного слабее, и довольно долго просидели там. Оттуда спустились на Алжирское шоссе. Лазанье по горам в такой ветер было поистине безумием, зато весело. По дороге нашли ромашки, начали гадать. Коля дает мне ромашку: "Погадайте на мое счастье", я ему тоже дала и загадываю про себя: "Можем ли мы быть друг другу близкими?" Выходит -- "нет". "Я знаю, что вы загадали", -- говорит Коля. "Сомневаюсь". -- "Может быть, не знаю точно, но приблизительно". -- "Так скажите, что?" -- "Сейчас нельзя, после". По дороге разговор несколько раз возвращается к этой теме (мы с Колей шли впереди). "Я потом скажу" и все. Дал мне еще несколько ромашек для гаданья. Уже под самым Сфаятом зашел р н гораздо лучше ездит на велосипеде один. Конечно, я его торможу. 15 марта мы ездили в Версаль. Было, как будто, хорошо. Но никогда я не слышала таких восторженных слов и не видела таких сияющих глаз, как после его одиночных прогулок.
   Что следует делать -- ясно.

16 июля 1938. Суббота

   Странно: завтра будет неделя, как Юрий уехал, а я как будто даже совсем и не скучаю. Не больше, чем при нем, пожалуй, с той только разницей, что обычно я его по несколько раз в день жду, а тут вовсе и не жду.
   "Лета не было в этом году".
   С большим правом я бы должна была сказать это теперь. Для меня лета в этом году не будет. Во-первых, Юрию дали ваканс сейчас (и он не мог, или не хотел, перенести на сентябрь), а я сейчас занята в библиотеке, и Игорь еще не уехал. Во-вторых, у него болела нога, м<ожет> б<ыть>, последствия прошлогодних accident и падений; а в колене образовалась вода, распухла, лечил каким-то электричеством и т. д. О велосипеде нечего было и думать. Только перед самым отъездом на юг накачал шины и поехал на Gare de Lyon. Где он сейчас -- понятия не имею.
   Игорь уедет, надеюсь, на той неделе. Этот год, с осени начавшийся моим ревматизмом и переводом Игоря через класс, плачевно и кончился. Есть такая дурацкая поговорка: началось плохо, кончилось нехорошо. Игорь остался на второй год, а Елизавета Александровна говорит о нем чуть не со слезами: скрипка еще куда ни шло, а теория, сольфеджио -- никак. Никакого прогресса. Просто весь год ничего не делал (правда, в этом отчасти виноват дедушка: он вообще считает, что теория совершенно ни к чему). Читать его не заставишь, да и читает-то он -- даже по-французски -- хуже, чем плохо, а уж по-русски и говорить нечего.
   А я целую зиму мучалась невралгией. Больше даже, чем ревматизмом. Но таких болей в спине, как в последние месяца полтора, у меня еще никогда не было. Дыхание захватывает. Бывало, несколько дней улучшения, потом опять. Сегодня было лучше. Но сколько ночей я уже не сплю по-настоящему. От этого ли или от чего другого, но я даже зимой не чувствовала себя так плохо, как теперь. Я, кажется, еще никогда так не уставала. Утром я, как прихожу с базара, -- борюсь с искушением сесть на первую же скамейку и сидеть, сидеть...
   Я больна, больна, больна...

14 октября 1938. Пятница

   После всего.
   После приезда и исчезновения Бийу, после Юриного ваканса, после не особенно удачного пребывания Игоря в Швейцарии, после госпиталя и после "ремонта" квартиры (как ужасно было возвращение из госпиталя!) и особенно после небывшей войны, после этого страшного напряжения, когда привозили песок, когда по вечерам улицы еле освещались притемненными фонарями, когда каждое издание вечерней "Paris Soir"[470] вырывалось из рук, когда война была неизбежной, когда наводились справки об эвакуации школьников, после речей Гитлера (в соседнем дворе -- радио), после того, когда надо было уходить из дому, чтобы сохранять спокойствие, и, наконец, после позорного "Мюнхенского мира"[471] -- какая реакция и пустота.
   Жизнь "вошла в колею". В прежнюю, давно установившуюся колею. Газеты стали скучнее. Интересно только то, что касается Эльзаса[472]. Да "отклики печати". Но ведь не совсем же я объективно беспокоюсь о судьбе Эльзаса. Одним словом, все по-старому.
   Кажется, у меня появились признаки душевного оздоровления. Так выразилась Лиля, когда я ей сказала, что мне наплевать на все взлеты и перелеты и что мне хочется самого обыкновенного мещанского уюта. С квартирой я сделала все, что могла, и ежедневно по нескольку часов натираю полы, полки, книги и т. д. Выдвинула лозунг: себя не щадить. Стараюсь вдолбить себе в голову, что я только для того и существую, чтобы чистить, скоблить, ходить на базар, вовремя всех накормить, да еще репетировать Игоря. Дел немало, и я с радостью ограничиваю мою жизнь этим кругом. И когда Юрий сегодня ни с того ни с сего первый раз за столько лет вдруг спросил: "А не хочешь ли ты ходить со мной по понедельникам в "Круг?"" -- так это мне показалось очень уж нелепым. Нет, Юрочка, я уже слишком одичала и отупела, чтобы куда-нибудь показываться. Да ведь и платья-то у меня ни одного нет. Да и не только платья. Да и не надо мне ничего этого, вот сама перед собой честно говорю: не надо! И людей мне не надо, даже Юрия.
   Ну, в общем, и тут все по-старому. И все мое "душевное выздоровление" выражается в том, что я живу в чистоте, а не в хлеве.

20 ноября 1938. Воскресенье

   На днях написала стихотворение. Лежала на кровати и просматривала тетрадку, которую давно уже не трогала[473]. Лежала и читала. Читала и плакала.

5 декабря 1938. Понедельник

   Я говорю, что Игоря надо натурализовать во Франции и сделать это немедленно же. Юрий говорит, что надо ему добыть советское гражданство. По существу, ни я не возражаю против этого предложения, ни он -- против моего. Каждый только доказывает преимущество своего плана. Оба мы сходимся на том, что Игорь должен быть полноправным гражданином своей страны, а не апатридом. Весь вопрос в слове "своей". Я доказываю невозможность сделать из Игоря русского человека -- для этого нужно отвезти его в Россию. А для этого, прежде всего -- самое тесное сближение с советской колонией -- Тверетиновыми, Эйснером и пр<очими>, со всеми последствиями, которые отсюда вытекают -- вплоть до шпионажа, доносов и т. д. Чтобы иметь доступ в Россию -- нужно выслужиться. Для себя я это нахожу совершенно неприемлемым. Да и Россия для меня с каждым годом становится все дальше и дальше. Я не хочу России, немножко ее боюсь и никогда не поеду. Юрий после каждого советского фильма приходит совершенно обсоветченный. Все хорошо, и колхозы, и ребятишки, и авиация, и утки на болоте, и музыкальные школы, и парады... Правда, "великий Сталин" ему все еще противен ("великий", а не "Сталин"). Я лениво с ним спорю, а, в конце концов, говорю только, что ни к России, ни к ее авиации и уткам у меня особенной нежности нет; что там, правда, происходит интересный социальный опыт, но для меня все это совершенно чуждо и неинтересно.
   Я не буду возражать против сближения Юрия с советами. Я даже не буду возражать против сборов в Россию, если он до этого дойдет (хотя я этому не верю). Сама я в Россию не поеду, но Игоря отдам отцу. М<ожет> б<ыть>, там ему будет лучше действительно. Но в тот же день, когда он уедет, я кончу самоубийством.

12 декабря 1938. Понедельник

   Сейчас встретила Елену Ивановну около сената, возвращаясь из префектуры. Скорее удивились, чем обрадовались друг другу, хотя разговаривали в очень дружеском, чуть-чуть ироническом тоне. Хорошо одета, интересная, молодая; во всяком случае, много моложе меня. Не преминула мне рассказать, что она страшно устает, когда приезжает в Париж, что времени так мало, а все приглашают, что вчера она до 3-х часов "кутила с артистами" и т. д. Уже птица не нашего полета одним словом.
   Б.Г. в январе уезжает на 4 месяца в Америку. Не спросила, м<ожет> б<ыть>, они вообще собираются в Америку? А в общем, я как-то жалею об этой встрече.

31 декабря 1938. Суббота

   За несколько часов до "Нового года".
   Итоги?
   Довольно плачевные в общем. Игорь стал мне ближе и нужнее. Зато совсем потерян Юрий. Я с трудом могу представить себе такой момент, когда я смогу обратиться к нему за помощью. Разве уж самого последнего отчаяния. А уж он ко мне никогда не обратится.
   Как-то совсем случайно искала лист бумаги, чтобы написать Лиле письмо; рылась в листах, из которых все были исписаны его стихами, и вдруг нашла две страницы, на которых были не стихи. Несколько слов бросились мне в глаза -- и ударили. Я не могла удержаться, чтобы не прочесть все. Какой период? -- наверное, после 36-го года. Пишет он обо мне, о себе и о Борисе. Себя он считает глубоко несчастным "с первой брачной ночи"... Но ведь это ложь! И какую "брачную ночь" он считает за "первую"? Едва ли он сознательно врал, когда писал. Значит, он сам в это верит. Обо мне он пишет все, что и нужно было ждать, но вот "брачной ночи" -- я от него никак не ждала. Да и вообще все, что там было написано. Как страшно заглянуть в чужую душу и узнать чужую правду. Конечно, всякий дневник -- настроение минуты... Ясно, что Юрий меня не любит, -- когда он пишет такие вещи, он меня не любит. И я теперь уже никогда не смогу отделаться от впечатления, которое оставили на мне эти два листа, вырванные из тетради. Никогда, даже в минуты самой большой нежности (хотя, едва ли возможны такие минуты).
   Юрий вообще уходит от меня. А я из какой-то глупой гордости не делаю попыток его удержать.
   Игорь порадовал: из 30-го ученика стал 6-м. Никто не верит, да и он сам чувствует себя смущенным. На радостях выбил в спальне окно. В самые холода. Подарила ему часы за 130 фр<анков> -- очень счастлив. Особенно, когда узнал цену. Страшный материалист.
   Холода стоят ужасные, -- 10 Больше недели лежит снег и на стенах узоры. Я сидела около печки в двух пуловерах и велосипедной куртке, голову повязывала платком и не могла согреться. О кухне страшно было подумать. Вдобавок газ горел еле-еле, потом -- не то замерзла, не то лопнула где-то водосточная труба -- нельзя было лить воду в раковину, потом и воду закрыли. Так было все праздники.
   Видела во сне Бориса -- в военной офицерской форме, у нас.
   -- Это что же за маскарад? -- спрашиваю.
   -- У нас война.
   Вот и все. А итоги -- черт с ними!
   Пожелание на Новый год? -- денег!

1 января 1939. Воскресенье

   В общем, довольно печально и гнусно. Было много водки и много вина. Одну бутылку удалось спрятать. Но и то перепились. У Владимира Степановича язык совсем заплетался. Я внешне была, конечно, лучше, но самочувствие поганое, жарко еще было, душно, накурено. Курить я уже не могла. В 1 1/2 Примаки ушли, а я стала нить холодную воду с лимоном, стакан за стаканом, и так всю ночь. Очень помогло. Спала я прекрасно -- встала со свежей головой. Юрий ночью ушел к Федотовым. Предварительно успела с ним разругаться. Но только -- как и из-за чего? Кажется, он ругался, что я с ним не пошла. Помню только, что я ему говорила:
   -- Да уходи ты скорее и ради Бога не возвращайся!
   -- Конечно, не вернусь, а с первым метро поеду на работу. А когда приеду, лягу спать.
   -- Уж ты бы и спать шел к Федотовым...
   И т. д.

28 января 1939. Суббота

   Юрий прочитал это имя (Б.Г.Унбегаун. -- И.Н.) и замрачнел[474]. Потом, видно, стыдно стало, стал вдруг таким нежным и необычайно внимательным.
   Это Игорю вместо bon point[475] за хорошо выученный урок по музыке[476].
   Вообще (только бы не сглазить), с ним происходит какой-то перелом. И учиться стал хорошо. Прошлый месяц был 6-м, а этот 2-м! И баллы хорошие. Только домашние уроки (lecons[477] et devoirs) слабо -- 4 и 5. Зато диктовка -- 8, а по calcul[478] только у него и у Darlot -- 8, и у него одного из всего класса две 10 -- conduite[479] et recitation. Это дает ему кураж!

6 февраля 1939. Понедельник

   В субботу Юрий вернулся с работы в 4 часа утра. Я, хоть и очень спокойная, но считаю, что у меня были основания беспокоиться: не всегда же его велосипедные и рабочие accident[480] будут кончаться так благополучно, как до сих пор. А главное, хоть бы что.
   -- Ну, что ж такого?! Не в первый же раз!
   -- Нет, -- говорю, -- такой сволочью ты был в первый раз.
   -- Не понимаю, чего ты злишься. Ну, задержался. Вылез на Монпарнассе, ну встретил...
   Когда родился Игорь, когда у нас были очень натянутые отношения, когда Юрий ни один вечер не сидел дома, он все-таки после ссоры, уходя на работу, говорил или оставлял записку, что, м<ожет> б<ыть>, пройдет прямо в РДО. А теперь уже этого, очевидно, не надо. Ведь я же никогда не спрашиваю его, куда он идет, зачем, когда вернется и т. д. Ведь, кажется, я его свободы ни в чем не стесняю. Очевидно, он решает, что судьба -- жизнь -- ни в какой мере меня интересовать не может. Еще и удивляется.
   -- Ну, и что же такого?

23 февраля 1939. Четверг

   -- Хочешь, пойдем в Медон?
   -- Хочу.
   Достаточно Юрию только позвать меня, как я готова бежать за ним последней собачонкой. Достаточно одного ласкового слова, одного ласкового движения -- и я сразу оттаиваю. И ведь знаю, что когда останусь одна -- будет очень обидно и жалко себя.
   Страшнее всякой цензуры -- цензура домашняя. А я никогда не закончу стихотворение:
   ... О том, кого я не забыла,
   О том, кто меня не любил.

28 марта 1939. Вторник

   То, что происходит сейчас, -- хуже Мюнхена. Франция идет на самоубийство. Войны не будет, а отдадут завтра Джибути, послезавтра -- Тунис, а через неделю Корсику и Савойю[481]. Конечно, Франция -- это не только Даладье и Бонне, есть и Керелис, но боюсь, что народ в массе из страха войны предпочтет рабство свободе и независимости.
   Положение становится интересным и очень критическим. Впервые Италия выступает как активный партнер "оси". И имеет против себя государство, которое еще недавно именовалось "Великой Державой". Теперь настала очередь Франции. Уж не какая-то там Чехословакия или Румыния, а Франция. И Франция -- агрессирует.
   Мамочка говорит:
   -- Ну и пусть, мещанская страна, так ей и надо!
   Странно, и почти те же слова сказал и Юрий. А у меня -- не то. Когда человек уважаем и любим, во всяком случае -- относится хорошо и вдруг делает подлость -- становится почти физически больно. У меня вот такое же чувство сейчас к Франции. Франция -- страна, где я живу, и единственная страна, где я могу жить, я ее люблю; я лично обязана ей очень многим -- напр<имер>, 12-ти годам жизни, я уже с ней связана органически, не по крови и не по паспорту, а как-то всей своей жизнью. У меня нет родины, с Россией меня уже ничего не связывает. И я люблю Францию. Хорошо Гальскому[482], Эйснеру, даже Юрию: они думают о России. Я же должна признаться честно, что далекая и чужая Россия меня занимает гораздо менее Франции. И это не шкурное чувство. Если будет война (а это единственная возможность спасти престиж и честь нации), то ведь я-то сама теряю все. Из всей нашей семьи (5-х) есть надежда спасти только Игоря. Он будет эвакуирован со школой и, м<ожет> б<ыть>, как-то переживет эту катастрофу (подумать об этом, конечно, страшно). Юрий -- на фронт, а ведь современная война -- на уничтожение. Я -- если меня куда и увезут из Парижа -- я погибну без инсулина. Останусь -- погибну без маски (иностранцам ведь масок не выдают -- первая острая обида!). Старики -- едва ли они переживут войну. Очень уж все это страшно. А все-таки опять, как и Мюнхен в сентябре, -- трагедию Франции я переношу как свою личную трагедию.
   Теперь мне остается еще попасть в крестословицу -- предел эмигрантской славы!

27 апреля 1939. Четверг

   Что же делать? Будет война или не будет? Что "он" ответит Рузвельту? И будет ли вообще завтрашний день исторической датой?
   Едва ли. Ничего он толком не скажет, никакой войны пока не будет, а весь мир так и останется в этом безумном и усталом напряжении, в котором живет с сентября.
   А пока остается ждать и готовиться. Кто как может. Пока что я сделала не так много: записалась в Народный университет на курсы[483], где, помимо общих знаний "домашней медицины", будут преподаваться (с практическими занятиями) всякие штуки по пассивной обороне, борьбе с газами, перевязки и т. д. Очень интересно. Мое желание -- во время войны остаться в Париже и работать по пассивной обороне, как инфермьерка.
   Смотрю на все трезво и как будто спокойно. Хотя подозрительная сыпь на руках и выдает как будто иное состояние моих нервов.
   В конце концов, если уж быть до конца честной, -- надо признаться самой себе, что где-то в глубине души я жду войны.
   Сознавая всю катастрофу и все безумие войны, я втайне надеюсь, что лично для меня это будет какой-то выход из тупика. Я найду себе настоящее дело (во время войны все и вся пригодится, даже я), и все мои личные чувства и переживания отойдут куда-то не только на второй, но и на самый последний план. И, конечно, я верю в то, что во время войны в людях проснутся не центробежные, а "центростремительные" силы, и я верю в какое-то "братство" войны, где я не буду больше одинока. И, м<ожет> б<ыть>, как уверяет Станюкович, в один прекрасный вечер мы можем спать, да так больше и не проснемся, даже сирены не услышим.
   Это тоже, конечно, выход.

2 мая 1939. Вторник

   Только что ушел генерал[484]. Юрий -- к Федотовым. Игорь -- лег. Я вымыла голову и жду, когда высохнет, чтобы тоже лечь. Спать очень хочу, но не усну, конечно, -- я ведь и во сне и наяву живу в своем особом персональном мире...
   В пятницу Бек будет отвечать Гитлеру. Изменит ли это что-нибудь? Или еще до какого-нибудь нового ультиматума останется это напряженное состояние ожидания катастрофы? Но к этому состоянию все привыкли. В возможность войны никто не верит именно потому, что все привыкли к ней. Что же, м<ожет> б<ыть>, в скором времени мы привыкнем и к войне?
   Жизнь идет своим чередом, с небольшой только поправкой, если не будет войны или -- более иронической: "если Гитлер позволит".
   Записала Игоря в Швейцарию с середины июля. Если, конечно...[485]
   Заезжал Станюкович. Прямо из типографии, привез свою вторую книжку стихов[486]. Стихи, конечно, слабые, но обещала ему дать "благоприятный" отзыв о ней в каком-то младоросском журнале. Под псевдонимом, конечно. Тут уж и война ни при чем. Придется кривить душой из дружеской солидарности.
   А еще что? Юрий? -- Бог с ним!
   Очень мне хотелось позвать его сегодня хоть в Булонский лес или St. Cloud (ни на что дальше денег не хватило бы), но так и не позвала. Пусть делает, что хочет. Мешать я ему не буду.
   Игорь? Он меня очень любит -- ему всегда неловко менять меня на товарищей. В воскресенье я отправила его домой: "Ты ведь Сотникова ждешь? Ну так вместе и пойдете гулять". Часа полтора сидела на скамейке в маленьком скверике около Invalides почти неподвижно. Я никогда не испытывала такого одиночества. Даже Игорь...
   А ведь с каждым годом это будет все больше и острее. И Гитлер тут тоже ни при чем.

23 мая 1939. Вторник

   Вчера вечером Юрий мне сказал, что, вероятно, на Pentecote[487] у него будет 2 дня 1/2 отдыха. Случай исключительный. Такого не было с тех пор, как мы ездили в Амьен. И что на все эти 2 1/2 дня он уедет на велосипеде куда-то очень далеко, за 175 км. Больше "для спортивного рекорда". И хвастливо спрашивал при этом:
   -- Как ты думаешь, смогу ли я в 2 дня сделать почти 400 километров.
   В ответ я весь вечер проплакала, и это вышло очень глупо. С тех пор, как я получила на свое рождение от мамы plaque[488] -- я несколько раз ездила в Медонский лес. Куда же еще? Куда-нибудь дальше, да мне просто страшно ехать одной по пустым дорогам, а тут еще пристал ко мне один мальчишка, так что я еле от него отвязалась, уже кричать начала. Не говоря уже о том, как это невыносимо скучно -- ездить одной. Это еще хуже, чем сидеть дома.
   А сегодня написала Лиле письмо -- зову ее поехать на Pentecote с Игорем хотя бы в Chantilly[489], на весь день. Хоть некоторая компенсация.
   Моя мечта теперь -- если буду работать в библиотеке (а похоже на то, что не буду), как кончу и получу деньги -- поехать в Реймс. Воображаю, как я там буду плакать. Одна.

30 июня 1939. Пятница

   Мне очень неприятно, что каждый раз, как я начинаю думать о том, что через неделю Юрий уезжает ездить по Бретани, -- я реву. Тем больше неприятно, что Юрий это понимает и злится. А я не могу. Да, конечно, это больше всего зависть. И обида. Обиднее всего то, что вопрос, в конце концов, вовсе не в деньгах. Сам же Юрий говорит:
   -- Жаль, что отпуск у меня не в сентябре -- тогда у меня было бы больше денег, и я поехал бы на Корсику.
   В прошлом году Юрий успокаивал себя тем, что я была занята в библиотеке. В этом году я свободна. Теперь -- "на двоих денег не хватит".
   Ну, да ладно. Сама же я себя поставила в такое положение, некого винить. Правда, как-то раз он предложил: "поехать очень скромно, остановиться в Auberge de la jeunesse[490] на берегу моря", -- прекрасно зная, что пляж меня мало привлекает, и никогда я не стану его связывать. Да он и не настаивал.
   В Бретань мы ездили вместе. Останавливались в "Auberge de la jeunesse". Очень хорошо. Если будет терпение, я закончу когда-нибудь мои записки в зеленой тетради.

5 сентября 1939. Вторник. Chartres

   Вот. Между всем, что здесь написано, и тем, что будет написано, между всем тем, что было и тем, что есть и будет, -- нужно провести большую, очень большую черту.
   Война.
   Ровно неделя, как я здесь. Игоря мне вернули из Швейцарии в понедельник, во вторник днем Генрих привез его сюда. Я же выехала рано утром на велосипеде Елены Евгеньевны (мой взял Яновский, да так и не привез обратно). Юрий меня проводил до Рамбуйе[491]. Ехала неопределенно: не то ваканс, не то эвакуация. Не знала, брать ли с собой архивы или трусики. Поехала в трусиках и тащила некоторые тетради. Пока ехала, особенно с Юрием, был ваканс. И погода чудная, и дорога хорошая. Поели в лесу и разъехались. Потом думала: не навсегда ли? Нет, не навсегда еще, вчера Юрий был здесь... А потом -- пошли события. До последнего момента в войну никто не верил.
   La Roseraie[492] -- тихое предместье Шартра, cite-jardin[493], населенное почти сплошь семьями авиаторов. Сейчас -- бабье царство. У многих радио -- в часы информации все ходят друг к другу. В пятницу утром, когда уже было известно о присоединении Данцига, Генрих пришел и сказал: "La guerre est commencee!"[494]
   Никогда не забуду, как завопил Алик: "Non, non, pas vrai! Mechant, mechant!"[495] и замахнулся на отца...
   Игорь проснулся и молчал.
   В тот же день -- всеобщая мобилизация.
   В воскресенье Англия, а за ней Франция объявляют войну. Дальше -- томительная неизвестность. Парижские газеты не доходят. По радио передают одни патриотические речи. В Розере с самой пятницы ждут воздушных налетов. А этой ночью, действительно, была тревога, но сирены почти никто не слышал, и только одна семья вышла в поле. Слухи...
   В Париже ночью была действительно тревога, сирены ревели с 2-х до 7-ми. Но атаки не было. Почему и как -- ничего не известно. Говорят, что горит Meulan[496] и бомбардируется Меаux[497]. По радио -- речь короля Георга.
   Юрий приехал в воскресенье поздно вечером. Я уже спала. Приехал -- усталый, веселый, уверенный -- и сразу стало спокойно и весело. Он даже ухитрился меня уверить, что Париж так хорошо защищен, что воздушные атаки невозможны. А Шартр не только с неба, но и с земли-то увидеть трудно.
   Привез корректуру моей книжки[498]. Вот уж! Не своевременно, но занятно, пусть выходит "последыш". Последняя довоенная литература.
   Учу Игоря ездить на велосипеде. Едет уже через все Розере. Счастлив страшно. Мордочка сияет. Солнце печет, небо чистое, ребята кругом. И нет сил вообразить, что -- война. И что совсем близко, м<ожет> б<ыть>, над головой, в буквальном смысле.
   С Юрием еще ничего неизвестно. На той неделе он зарегистрируется и будет ждать вызова. Приедет ли он опять в воскресенье? И что вообще делается там, в Париже?

6 сентября 1939. Среда

   В 11 часов завыли сирены. Довольно тихо в Шартре, и довольно гнусно где-то слева. Генрих с детьми как раз перед тем ушел в город, а я прилегла уснуть. Многие ушли в поле. Я спустила вниз мешок, куртки, самое драгоценное (инсулин, тетрадки, документы), и мы с Лилей стали ждать. Наши скоро вернулись. Но в поле все-таки никуда не пошли. Через некоторое время -- опять сирена -- на одной ноте -- конец. В сигналах еще плохо разбираемся: "C'est la fin ou non?"[499] Привыкли к этому.
   Тревога дается автоматически, когда авион[500] только приближается к границе! У нас-то тревога кончилась, а в Париже? И что я слышу -- разрыв ли это, или вовсе нет, или просто -- мое воображение?

16 сентября 1939. Суббота

   За это время было вот что.
   В прошлый четверг приехала Мамочка с Папой-Колей. Пробыли до воскресенья. Оба в ужасном состоянии. Первая алерта[501] (которую мы здесь проспали!) была пыткой. Вообще состояние обоих много хуже, чем надо. Здесь сначала как будто отдохнули, а под конец еще хуже стали.
   В понедельник в 4 часа утра -- алерта. Воют сирены. Все сразу проснулись. У нас с Игорем вещи сложены в "боевом порядке". Оделись очень быстро и пошли в поле, захватив мешок с инсулином, тетрадями -- самое ценное. В полях холодно и сыро. Туман. Вышли на проселочную дорогу, а там, как на бульваре... Прошатались битый час, замерзли все, и, заслышав вторую сирену, -- бегом домой -- в кровать. Так вдруг весело-весело. Даже теплее стало. А восток -- светлеет.
   Потом ходили с Лилей в комиссариат регистрироваться, как иностранцы. Но чиновник, видимо, еще не получил никаких инструкций и погнал нас вон. А мне сказал, что я вообще живу на нелегальном положении, т. к. не выписана в Париже... Пошли в префектуру. Там мне сказали, что я живу здесь вполне легально, что регистрироваться должна в Париже. Так я и поехала в Париж, в среду утром. Взяла с собой пустой чемодан, а привезла битком набитый, да еще Юрин мешок, с которым он ездил в этом году на ваканс. Вывезла чуть ли не все альбомы, карточки, кое-что из книг, лампу на стол, полочку над столом, Игоревы ролики и т. д. То, что самое главное, его пальто даже не смогла захватить и даже свою кофточку бросила -- Юрий привезет, если приедет.
   Вчера с Игорем убрали нашу комнату, развесили фотографии, убрали стол, и сразу стало чисто как-то, по-домашнему, уютно.
   В Париже с удовольствием пробыла два дня. Париж мало изменился с тех пор, как я его покинула. Только на Rennes и Montparnasse стало еще темнее вечером, только витрины заклеены (иногда художественно) полосами бумаги, да многие магазины закрыты -- записка о мобилизации. Но что больше всего изменило облик Парижа, это то, что все ходят с масками в серых цилиндрических коробках. Даже проститутки на углу.
   А уезжала я оттуда с очень тяжелым багажом и очень тяжелым чувством. В квартире было грязно и неубрано. Разгром. Я еще больше погромила. Юрий уедет. Наши тоже, в конце концов, куда-нибудь уедут. И такое чувство, что мы уже больше там не соберемся. Нашей долгой парижской жизни, пусть не всегда хорошей, -- конец. Конец.
   Сегодня с Лилей записала Игоря в лицей. В 6-й класс. Еще не могу схватить -- хорошо это или плохо. Лицей очень далеко. Хорошо, если сможет ездить на велосипеде. А уж завтракать он должен будет где-нибудь в городе. Хотя Лиля и уверяет, что такие прогулки очень полезны, но я иного мнения. Учение -- бесплатно. Книги -- покупать. Это уже большой минус. Вероятно, какие-нибудь старые у старших есть. Посмотрим. Хорошо, конечно, что так просто приняли, без всяких конкурсов, которые были пугалом в Париже. Боюсь только, что, увидев его диктовку, его поместят в 9-й. Ну, увидим!

17 сентября 1939. Воскресенье

   Русские войска вошли в Польшу. Россия с Германией. Когда еще был заключен пресловутый "пакт о ненападении", я сказала: "война проиграна", хотя ни о какой войне еще не было и речи. Что же будет теперь?
   И что же будет теперь с нами, эмигрантами? Лагерь? Или еще посчитают как апатридов?
   А моральный вопрос? Пораженчество или оборончество? Для меня этот вопрос решен: пораженчество. С Россией у меня давно порвались все связи. Да и современная война стоит выше всяких национальных интересов. Ненависть к Гитлеризму у меня, во всяком случае, много меньше моего прежнего, весьма сомнительного, патриотизма. Я за пораженчество, я -- за Францию и с Францией.
   Сейчас я могла бы со спокойной совестью, принципиально, переменить подданство. И очень, очень жалею, что оставила Игоря в том неопределенном и пренеприятном положении.
   Еще одну малоприятную новость привез вчера Генрих из Парижа. Юрию сократили часы работы, и он теперь будет получать 250 фр<анков> в неделю.
   Мне с Лилей надо устроиться как-то по-другому. Если мы разделим хозяйство, я смогу (и в Шартре!) прожить меньше чем на 100 фр<анков> в неделю. А ведь так я ей отдаю все (я знаю, что это -- мало!) и остаюсь без копейки. А Игоревы учебники? А одеть его надо?

20 сентября 1939. Среда

   В понедельник вечером приехал Юрий. Поездом. Как всегда веселый, бодрый, жизнерадостный, неунывающий. Рассказал, какие в Париже недавно были алерты: ночью слышит, воют сирены. Он вскочил. Наши стали одеваться. Бросились к окнам. Из соседних домов тоже все смотрят, выскочили. А посредине улицы сидит наш Гаврош, а против -- другой кот и воют, как сирены. Честное слово -- факт.
   Сейчас приходил сюда комиссар и еще один чиновник, проверяли у нас документы. Сказали, что надо на наших Carte d'identite наклеить карточки детей. Еще расход в 15 фр<анков>. Я боюсь только одного -- что меня с Игорем опять пошлют в Париж... Я бы и не прочь съездить в Париж, но это расход еще в 100 фр<анков>.
   А оба Раковских страшно взволнованы этим визитом. Лилька -- потому, что "хам" и даже отказался сесть, и еще не знаю почему. А Генрих теперь ждет обязательного обыска -- какие-то свои коммунистические издания прячут в погреб.
   Комиссар усомнился в моей профессии.
   -- Journaliste?[502] Journaliere?[503]
   -- Mais non, journaliste[504].
   -- Vous ecrivez dans les joumales?[505]
   Очевидно, вид у меня недостаточно серьезный.

27 сентября 1939. Среда

   Ветер. Очень сильный и очень холодный. В моей комнате нет солнца и холодно. Скучно. Все трое взрослых томятся. Мы с Лилей играем в "66", а Генрих решает крестословицы. Только Игорь целыми днями где-то гоняет с ребятами, его и не видно. Скоро, бедняжка, будет занят больше всех. Страшно мне даже подумать о его лицее.
   Юрий эту неделю не приезжал. Вчера получила деньги; пишет, что хлопоты на разрешение на выезд будут продолжаться еще некоторое время. "Подробности письмом". Но оно, наверное, еще не написано.
   Боже, какая тоска, какая тоска!
   С тоски иногда начинаем цапаться с Генрихом. То из-за Игоря, что привередничает с едой или Альке по носу дал, то из-за политики, из-за белого движения, как это мог Юрий такого дурака свалять -- примкнуть к этим "сволочам и дуракам". Я в споры ввязываться не люблю -- "язык мой -- враг мой!" -- но нет-нет да отвечу -- дерзко, конечно.
   Вообще, многое мне тут не нравится. Алька растет подлым эгоистом, да и отец подает ему достойный пример. Я никогда нарочно не налью Генриху кофе и не отрежу хлеба -- "все на столе, пожалуйста!" Он смеется, но я знаю, что злится. Он потерял место и ждет только, когда его призовут. А то ему в Шартре и делать больше нечего. Я полусерьезно предлагаю всем ехать в Париж.
   Вчера были в комиссариате. Чиновник говорит, что карточку надо только на карту Chef de famille[506], так что в Париж мне ехать не придется. Лилька вступила в спор, что когда Генрих уедет, она будет "chef de famille". Он уступил, наконец, и ей. А потом взял да наклеил и мне, но печати не поставил. Так я и опять осталась в дураках. И не знаю, что мне делать. Что мне вообще делать?
   Что мне делать, как мне быть,
   Чтобы денег раздобыть?

3 октября 1939. Вторник

   Никакой бумаги я, конечно, от мэра не получила. Да и вообще никто ничего не понимает, а я меньше всех. Какую бумагу? Что мэр ничего не имеет против приезда его (Юрия -- И.Н.) сюда? "Но как же г<осподин> мэр может это сделать, когда он этого человека не знает? А вдруг он преступник?" Логично, и ничего не возразишь.
   Боюсь, что Юрий сюда так и не приедет больше. Тогда уже я начну хлопотать для себя, м<ожет> б<ыть>, мне это скорее удастся. Алька идет в школу в пятницу. Игорь, вероятно, в понедельник. Хотя насчет лицея еще ничего не известно. Дома, в Париже, полная panne[507]. Так что, где я достану денег на учебники?
   Неужели я больше так и не увижу Юрия? Особенно по вечерам, когда раскладываю пасьянс, когда Генрих и даже Лиля уйдут спать, а ветер воет, и когда я лягу, я спать не могу.
   Непривычная темнота в комнате. Лежать неудобно. Под боком вместо привычного Юрия -- Игорь. Невыносимо тоскливо! И неужели же это надолго. Навсегда?

7 октября 1939. Суббота

   Кажется, я сделала большую глупость, приехав сюда с Игорем. Если бы я не испугалась в последний момент и отправила бы его в Париж с другими детьми -- м<ожет> б<ыть>, ему было бы и хуже, и тоскливее, но с голоду он бы не умер. Вероятно, и сейчас не умрет, конечно, но будет ему очень тяжко. В понедельник, вероятно, все узнаем насчет кантины в лицее. У Алика это стоит 150 фр<анков> в месяц. Много, конечно, а ведь это, в конце концов, их главная еда, а м<ожет> б<ыть>, скоро будет и единственная. Прожить (с газом, электричеством, особенно -- углем) на то, что я сейчас имею, -- невозможно. Даже если я буду питаться одним кофе.
   И вторую глупость я сделала -- послушалась Раковских и не выписалась в Париже.

9 октября 1939. Понедельник

   Со скуки и отчаяния -- я опять занялась медицинскими экспериментами. Со вчерашнего дня не делаю себе пикюров, т. е. вчера на ночь я все-таки сделала себе 20 unites[508], а то боялась, что подохну от жажды. Сегодня -- ни одного. Конечно, очень чувствую. Уже вчера, гуляя с ребятами, сильно устала. Ночь спала хорошо. Шум в ушах -- не в счет. Это уже давно у меня, и действует удручающе. Как-то ночью я чуть было не разбудила Раковских -- мне явственно слышатся сирены. Так что это к опыту не относится. А вот сегодняшнее самочувствие, а главное, что я начинаю задыхаться, -- это уже явно от этого. Интересно, сколько я смогу выдержать. А если, паче чаяния, не успею принять вовремя меры, то тем лучше. Все примут за естественную смерть. Игоря бросить, конечно, жалко, но уж очень мало от меня толку. Если бы не Игорь, я бы решилась на самоубийство. Сейчас же я начинаю чувствовать в полной мере всю свою ничтожность, беспомощность и беззащитность.

18 октября 1939. Среда

   Игорь третий день в лицее. Уже -- очень доволен. Но первый раз пришел разочарованный.
   -- Мама, там все мальчишки 8-9 лет, я самый старший.
   Потом говорит, что и читает он лучше всех, и operations[509] они делают очень простые, и дробей не учат, а глаголы только present[510]. Я к Лиле: "Сходи, поговори с метром[511]". Лилька пошла. Метр ей сказал, что по возрасту он подходит к этому классу, по классу коммунальному -- тоже correspond[512]; а вообще, он посмотрит, м<ожет> б<ыть>, можно будет перевести в 5-й. Я надеюсь, что так это и будет, в конце концов. И я бы этого хотела. А Игорь уже -- нет. Он успел привыкнуть к классу, и ему не хочется менять сорт'ов. Так он все-таки отстает на 1 год. Как это произошло -- не пойму. Никак не понимаю. И никто мне этого объяснить не может.
   Книжки не нужны в лицее. Старые пять за 72 фр<анка>, без переплета; две метр обещал ему достать, тоже старые. Нужны еще какие-то тетрадки, линейки, карандаши и т. д. В общем, деньги идут. А цветные карандаши попросим дедушку прислать из Парижа, здесь к ним не приступишься.
   В субботу был Юрий. Получил, наконец, sanf-conduit[513]. Будет теперь приезжать 2 раза в месяц. Больше не позволяет бюджет. Уехал в воскресенье вечером. Страшно кашляет. На велосипеде сейчас ехать, конечно, нельзя. Боюсь теперь за Игоря -- погода такая, что простудиться не трудно. Пойду сейчас отнесу ему плащ, а то дождь льет, а идти ему около получаса.

22 октября 1939. Воскресенье

   Вышло так, что после обеда Игорь в школу не ходил. Ноги у него промокли, а дождь лил, как из ведра. Мне было очень неприятно, т. к. Алька и все другие ребята из Розере пошли. Теперь же я очень рада, что он не ходил, простудился бы непременно. Но драма была страшная.
   В четверг пришлось купить ему ботинки. Купила хорошие, высокие, на шнурках, таких он никогда в жизни не носил, подошвы простые, тяжелющие. Он в восторге. А после обеда приходит домой в старых туфлях с оторванной подошвой. Вот уж современная покупка! Зато и цена 79 фр<анков>. С деньгами я все-таки совсем запуталась. Метр книг Игорю не достал, а одна география стоит 24 фр<анка>. Но что же делать? Раз "надо, так надо". И еще: у них в классе -- организация, какой-то "кооператив", будет синема и даже какие-то экскурсии. А плата мизерная -- 20 фр<анков>, за весь год. Нельзя же отказать мальчишке? А взять где? Вернее, из каких средств выплачивать все это? Да. Это у меня сейчас одна и единственная забота. Даже то, что я сейчас вдребезги простужена и сижу в нетопленной, сырой комнате -- в счет не идет. Себя не жалею.

26 октября 1939. Четверг

   Никогда я еще не видела во Франции (да, пожалуй, и в России), чтобы в октябре шел снег. К утру он стает, конечно, а жаль: весь день он шел большими хлопьями, "как на рождественской картинке", сказал Игорь. И, действительно, и снег, и домики в Розере были какие-то "рождественские", таким всегда рисуют Рождество, только на картинках это уже никак не Франция, а Германия (с такими домиками). Это первая неувязка. А потом -- никогда я не видела, чтобы снег падал на розы. У нас недавно распустились новые вьющиеся розы на заборе. Сейчас все покрыто снегом. Особенно хороши поля...

1 ноября 1939. Среда

   Лиля с Алькой идут на мессу. Спрашиваю, когда вернутся, чтобы приготовить к тому времени, и вдруг очень многословный и необычайно раздраженный ответ: "К 12-ти, конечно! Что же ты воображаешь, что я там целую вечность торчать буду, что ли!" (Сейчас, кстати, половина первого).
   Когда я утром ее спросила, какого черта она так рано встает, ответ был тоже раздраженный, что надо же всех накормить, надо же все убрать и т. д.
   Я молчу. Я недаром столько валялась по госпиталям, я знаю, как надо разговаривать с больными. Но, в конце концов, я сама больна и притом весьма невоздержанна на язык, а если я когда-нибудь сорвусь и отвечу тем же тоном -- этот дом станет адом.

11 ноября 1939. Суббота. Armistice

   Около пяти утра завыли сирены. Проснулись все сразу. Я первым делом зажгла свет посмотреть на часы, но часов не увидела и сразу же потушила лампу: вчера вечером я в первый раз забыла закрыть ставню, спохватилась в 11 1/2, когда тушила свет (до этого лежала и читала "Войну и мир"), решила, что закрывать не стоит: "Alerte'ы не будет". Но ошиблась. Сразу же выскочила, в темноте высунулась закрывать ставни. Лил мелкий дождь. Оделись все очень быстро, только Игорь долго возился с ботинками, так и не зашнуровал. Я захватила бумаги (всегда в кармане пальто), мешочек с инсулином и часы.
   Спустились вниз. Вышли на улицу и дошли до конца Розере (до вокзала -- И.Н.). Стоит группа мужчин. Идет дождь. Мы прошли туда и обратно, посидели в столовой. Я вышла на перрон. Где-то очень далеко или очень высоко еле слышно жужжали аэропланы. Пять раз прокричал петух, в другом конце Розере ему откликнулся другой. Проехал поезд -- неприятно промелькнули между домами завешенные окна... В общем, конечно, состояние не из приятных, но я порадовалась, что нет Генриха (он уехал в прошлую пятницу в лагерь в Бретань)[514]. Сидели в темноте. Игорь спокойно грыз морковь и торговался, что утром не пойдет в лицей. Алик, как всегда, пытался приставать с какими-то глупыми вопросами. Дети были спокойны. Взрослые -- тоже. Лиля курила и разговаривала с соседями. Я слушала картавых петухов и старалась схватить жужжание авионов. Думала: сейчас все наши сидят в подвале (хоть дождя нет!) и, конечно, беспокоятся о нас. Проскользнула мысль об Ирине Насоновой, которая на днях родила в Париже сына... И какой прекрасной музыкой прозвучали сирены в терцию на одной ноте. Зажгли электричество. Было начало седьмого...
   Дети разделись и легли. Я было легла одетой, накрывшись генриховским пальто, но начала мерзнуть и разделась. Лиля не ложилась совсем. К семи, когда Лиля пришла меня будить, я не спала. Лиля сказала, что идет очень сильный дождь и стоит ли пускать детей в школу? Игорь проснулся и забормотал: "Нет, конечно, не надо, вот хорошо!" -- и заснул. Я секунду подумала и потушила свет. И спали мы до 9 1/2.
   Потом Лиля, вернувшись с базара, со слов каких-то встречных лицеистов сказала, что после обеда занятий не будет, а утром была какая-то ceremonie[515] (по случаю armistice, что ли?). И Игорь вспомнил, что что-то должно было быть. Но что там было и были ли занятия -- выяснится в понедельник.
   Через полтора часа Юрий будет здесь. Пойду его встречать, несмотря на дождь. Хочу побыть с ним хоть и под дождем -- вдвоем.

21 ноября 1939. Вторник

   В sauf-conduit мне отказали. Нашли мои причины неосновательными. Я, не дождавшись никакой помощи в этом отношении из Парижа, начала хлопотать здесь, указав как повод к поездке naturalisation d'enfant et pour viser mon defait de Paris[516], так как здесь я не могу быть прописана. Чиновник был очень доброжелателен ко мне, и в субботу я была уверена, что мое дело в шляпе, а остановка только за формальностями. А сегодня -- отказ. Мотивировка такая, что натурализовать ребенка я могу и в Шартре, a acte de naissance et acte de mariage[517] мне вышлют по почте, а выписываться в Париже мне нет никакой надобности. Я очень загрустила, а чиновник мне потихоньку и говорит:
   -- Mais vous vous pensez alles tres bien, comme ca, sans rien?
   -- Je risque.
   -- Mais non. Vous risquez de rien[518], - и стал меня подбадривать и очень успокоил, -- mais je vous rien dis[519].
   Забыла кошелку, вернулась, а он мне опять делает знак -- "поезжайте, мол". Совсем меня подбодрил, так что я решила ехать в субботу в 5-35, а уж, если просплю, в 9-41.
   Авось не влипну.

24 ноября 1939. Пятница

   Итак, решено -- я завтра еду. Еду вопреки всему (Юрий в субботу и в ночь с воскресенья на понедельник работает), но больше ждать я не могу, я уже потом не решусь; м<ожет> б<ыть>, если все сойдет благополучно, и очень просто ободрюсь, в другой раз поеду так, чтобы выжать максимум удовольствий, а сейчас я больше не могу.
   Была ночью алерта, но мы уже так к ним привыкли...

16 апреля 1940. Вторник

   Шартр.
   Игорь приехал из лицея.
   -- Мама! А у меня три новости: 1) Гийом отдал мне dix sous[520], которые он давно у меня взял (я думал, что мне никогда их не отдаст), 2) Месье Удар обменял мне марки; и все такие, которых у меня нет, а 3) Сегодня мы пойдем смотреть скелет.
   В этом теперь вся моя жизнь. Никогда Игорь не был мне так близок, так нужен, так необходим. Когда в Париже мне говорили: "Зачем тебе торопиться в Шартр? Поживи еще здесь, отдохни, окрепни", -- я отвечала: "А кто Игорю скрипку будет носить?" Да, кто будет таскать ему в лицей на урок скрипку? Кто будет следить за ним, когда он играет дома? Месье Маро сказал мне, что когда меня не было, он стал хуже заниматься. Не могла же Лиля за всем усмотреть.
   В Париж я ездила часто, каждый месяц, на автокаре. На Рождество с Игорем. Потом -- на годовщину свадьбы, на 3 дня. Потом на Юрино рожденье (20 февр<аля>). Лиля уговорила меня поехать в субботу и вернуться в четверг. В среду я хотела пойти в госпиталь. В день моего отъезда все было занесено снегом. Вся эта зима была очень холодная и снежная, но таких сугробов, какие намело в ту ночь, я не видела с России. Ехала я без предупреждения. Дорога чудная -- поля в снегу, в лесу сугробы, автобус еле пробирается. Париж тоже необычного вида (хотя в этом году уже дважды видела его в сугробах -- даже потеряла в снегу туфлю, в темноте на Porte de St. Cloud).
   Дома сразу же:
   -- Что случилось?
   -- Ничего. Просто приехала.
   Хорошо провела вечер субботы, воскресенье, понедельник днем, а к вечеру стало плохо. Задыхаюсь. Делала анализ на ацетоны: ++++. На другой день еще хуже. Лежу. Сердце колотиться так, что хочется держать его руками. Дышу с трудом. Была Наталья Ивановна. Впрыснула камфару. Говорит -- нужно в госпиталь. Я ни за что. "А как же Игорь? А кто ему скрипку носить будет?" В среду -- совсем плохо. Полудремотное, полуобморочное состояние. Опять Нат<алья> Ив<ановна>, говорит: "Надо в госпиталь". Я уж настолько ослабела, что не было сил протестовать. Завернули меня в одеяло, сунули в такси и отвезли в зало Бруарцель. Сразу стало лучше... Так плохо мне еще никогда не было. Очень много со мной возились. Делали пикюры каждый час. Анализы ужасные (расплата за зиму!), все -- ненормальные. Но что больше всего всех поражало -- это 15 (нрзб два слова -- И.Н.) в крови. (Потом Яновский мне объяснил, что это очень мало.)
   Одним словом, отходили. В пятницу делали вливание serum[521]. Все это помогло. Я отошла. И тут только поняла, как недалека я была от смерти.
   Когда я уже стала поправляться -- начали мне давать есть. Приходят Мамочка с Папой-Колей, страшно расстроенные. (Мамочка накануне была у доктора.)
   -- Знаешь, Овен сказал, что нужно делать операцию и очень срочно. Опухоль громадная, не то на печени, не то на кишечнике.
   Дальше и не говорили. Рак?
   -- У меня есть письмо к Кресону в Божон[522]. Он там сделает радио, если надо. И вообще, что он скажет.
   Я приняла решение.
   -- Я выйду из госпиталя и в Шартр не поеду до Пасхи. Пусть там Лиля делает, что хочет, а я это время пробуду дома.
   Через несколько дней я вышла (пролежав две недели). Самочувствие ужасное. Помню, как еле доползла домой, одна, наши поехали к Нат<алье> Ив<ановне>. Дома грязь невероятная, теснота, темнота, в спальне окна синей краской вымазаны, как в мертвецкой, на полу груда старых газет и вырезок. И первый раз в жизни по-серьезному пожалела, что не умерла. С большой неохотой заставила себя съесть кусок белого хлеба -- надо же начинать, все равно. Так, не долечившись, не отдохнув, не откормившись, не окрепнув, вернулась я опять к картошке.
   С Мамочкой обошлось все хорошо. Делали несколько снимков, и Кресон уверил, что никакой опухоли нет, а м<ожет> б<ыть>, только камень в желчном пузыре. Во всяком случае, операции не надо, и мы, как страусы, спрятали голову под крылья...
   На Пасху приехал Игорь. Один. Целое событие! А потом мы с ним вместе и уехали. У меня было ощущение, что я еду на верную смерть. Взяли с собой всякие реактивы: да что толку-то? В какой-то мере предчувствие меня не обмануло: я решила быть bien raisonnable[523] во избежании катастрофы, а катастрофа разразилась через несколько дней! -- опять ++++ ацетонов. Я сразу же приняла госпитальные меры: каждый час пикюр, а из еды -- только молоко. Только после 5-го укола ацетоны начали спадать. А слабость -- почти до обморока. Мне страшно стало, что делать? Уехать в Париж -- нечего и думать. А ацетоны не пропадают. Сделала я в тот день 11 пикюров, а больше -- боюсь. И вообще, что же? Добиться нуля, а потом -- за картошку? На второй день ацетоны поднимаются. Я плюнула, собрала последние силы: "или жить, или умереть", и потащилась со скрипкой в город. Еле дошла, откровенно говоря, думала, что близко к "умереть". На обратном пути еще раз плюнула, и очень. Почувствовала себя легче. Инстинкт подсказал... Дома выпила кофе с хлебом, наелась, через час сделала анализ (только на ацетоны, конечно) -- 0. И с тех пор -- ни разу. Хлеба ем много, даже прикупаю, поздоровела и окрепла. Но за это когда-нибудь придется расплачиваться.
   Дотянуть бы еще хоть три месяца,
   Из последних бы сил, как-нибудь...
   Об этом сейчас все заботы. А так, по скорости, мне опять не избежать госпиталя, а м<ожет> б<ыть>, и навсегда. Но до конца занятий я должна дотянуть во всяком случае.

18 апреля 1940. Четверг

   Сегодня на поле в Grands Pres было состязание между футбольной командой Сен-Жана[524], куда входят несколько мальчишек из Розере, в том числе Игорь, и такой же командой из Монвиллера[525], пригорода. И та побила Сен-Жанцев со счетом 0:1. Игорь вернулся мрачный и расстроенный.
   А вот -- эхо войны: от соседа-железнодорожника узнали, что вчера прошло в Париж 50 поездов, с воинскими частями главным образом.
   На вокзале в Шартре Генрих обратился к какому-то служащему с просьбой передать жене, что он едет, а куда неизвестно. Тот через кого-то передал. Каково было Генриху проезжать мимо Розере! Писем от него давно уже не было. Лиля сразу постарела.

29 апреля 1940. Понедельник

   Вести тревожные. Планы на лето строить теперь довольно трудно, потому что на днях появилось в Journal official[526] извещение о медицинском освидетельствовании лиц, к которым принадлежит и Юрий. Неужели скоро?
   А от самого Юрия никаких вестей, даже мандата нет.

11 мая 1940. Суббота

   Этот день напоминает первые дни войны: также по несколько раз в день бегают друг к другу слушать радио, покупают "Paris Soir", в городе оживление и волнение, в Розере "tout le monde pleine"[527], как сказал Игорь. Вообще, новости теперь приносит он. И так же, как в сентябре, воют сирены. Только не совсем так: за вчерашний день во Франции убито и ранено больше 100 человек гражданского населения. "Premiers"[528], как пишут газеты. Были бомбардированы различные места, не только Нанси, Лилль, Реймс, но и самый центр Франции, деп<артамент> Шер, и Клермон-Феран[529], где есть жертвы и разрушения.
   Сегодня у нас было две алерты. До Парижа не допустили (немецкие бомбардировщики -- И.Н.). Там, как всегда, жертвы DCA[530].
   А у меня какое-то злобное и слегка агрессивное настроение: пусть будет еще алерта, пусть бросают бомбы, пусть хоть и убьют! А Шартр сейчас -- место не совсем безопасное: защищен он, вероятно, не Бог весть как, а аэродром громадный и очень важный, а тут еще и англичане устраивают свою воздушную базу[531]. Английские авионы уже летят сегодня.

15 мая 1940. Среда

   Эти дни у нас было но несколько алерт. В воскресенье было три подряд. В это время были бомбардированы Орлеан и Шатоден[532]. Об Орлеане пишут, что там много жертв, о Шатодене -- ни слова. Но здесь упорно говорят, что там разрушен аэродром, и такое количество жертв, что многие врачи из Шартра отправлены туда. Говорят, что он два дня пылал. Многое из этого, вероятно, и верно. А вот уже факт несомненный: в понедельник, часов в 6 вечера на соседней улице был пойман немецкий парашютист. Я возвращалась с прогулки и еще застала толпу. Парашют нашли в St. Pres. Говорят, что вчера второй парашютист спустился на колокольню собора.
   В понедельник, в десятом часу вечера около Розере у семафора остановился поезд с ранеными. Все Розере стояло на мосту. Один голос переговаривался с нами оттуда. В других вагонах было гробовое молчание и завешенные окна. На Игоря этот поезд произвел потрясающее впечатление. После 5-ти дней войны Голландия заключила сепаратный мир.
   Волнение страшное.
   Вчера у нас не было ни одной алерты. Кажется, вся Франция отдыхала. Авионы летают каждый день, целый день и часто по ночам, что, конечно, не способствует хорошему сну. Тем более, что сирены по ночам мы почти не слышим.
   Я думаю все-таки, что Шартр не избежит участи Шатодена.

18 мая 1940. Суббота

   Это напоминает мне мое детство -- Туапсе, только не подводы и возки с полудохлой лошаденкой, а автомобили, иногда и шикарные, иногда совсем захудалые, нагруженные, как только можно, всяким скарбом. Из Бельгии. Бегут непрерывной вереницей. В городе на каждом перекрестке даже ажаны стоят, т. к. они швыряют во всех направлениях. Пол-лицея реквизировано, и сегодня 7-е и 8-е классы занимались где-то в Grand-Lycee[533]. Все пансионеры распущены по домам. Непрерывно проходят поезда с бельгийскими солдатами (куда и зачем?) и, говорят, с ранеными. Здесь же, на путях, под Розере их кормят и отправляют дальше. На мосту стоят два автомобиля, три дамы и господин окликают меня:
   -- Здесь нет бомбардировок?
   -- Не было, -- говорю.
   И посыпались вопросы. Большой ли это город? Где можно поесть? Есть ли отель? Как проехать? Часто ли бывают алерты? И, наконец, нет ли поблизости авиационного поля?..
   -- Helas[534], - они прямо застонали.

19 мая 1940. Воскресенье

   В городе творится что-то невообразимое. Автомобили бегут непрерывно, и это такой ужасный вид, что я иду по улице и ревмя реву.
   Маленький грузовичок, видимо, с фермы. Торчит детская коляска и детские головы. Хорошая машина. На крыше тюфяк. Внутри человек десять. Узлы. Двое спящих детей. Грузовики с прицепкой. В прицепке -- узлы, а из узлов торчит голова старухи в платочке. Мотоциклетка. Впереди муж, сзади жена (между ними свернуты одеяло и узлы), на коленях у нее девочка лет 3-4, она обнимает ее и узлы. Узлы, тюфяки, дети, велосипеды. Сегодня появились и велосипедисты, тоже с одеялами и узлами. Ужас.
   И пусть Игорь все это видит, пусть знает, что война -- не романтика. Я до гражданской войны этого не знала. А наши дети должны это знать, как это и не жестоко -- только в этом случае им, м<ожет> б<ыть>, и удастся поставить войну вне закона.
   7 часов вечера.
   Только что я дописала последнюю строчку, входит Лиля.
   -- Ты слышишь?
   Я сидела с закрытым окном и ровно ничего не слышала. Выли сирены.
   Взяла паспорт, инсулин. Прибежал Игорь, сошли вниз.
   -- Что же? Идем гулять?
   -- А к черту! У меня живот болит. Никто уже больше не ходит (в поля -- И.Н.), даже Перрены (первая алерта была в 8 утра). Когда, говорят, DCA зацепит, тогда...
   В этот момент она и запалила. Заперли дом и побежали. Палит -- кто -- не разберешь. Оглядываюсь, а около авиации, ближе к нам громадный столб черного дыма. И по другую сторону ангаров несколько дымков.
   DCA: "Боевое крещение". Оказывается, сброшено 8 бомб.

30 мая 1940. Четверг. Париж

   С тех пор, как Париж был объявлен военной зоной, начались мои мученья: что мне делать? Первый раз в жизни я не могла принять никакого решения. Писали, что французы еще имеют право передвижения без sauf-conduit до 1-го (за иностранцами, конечно, строгий надзор, и почему-то они считаются больше всего "пятой колонной"). С другой стороны, ехать в Париж на лето глядя, да еще в самое, м<ожет> б<ыть>, пекло... У нас алерты почти каждый день, и DCA палит почем зря. А часто и по несколько алерт в день. Но что дальше? Ведь буду совсем отрезана... Загадала так (в пятницу): если сегодня будет алерта -- завтра еду.
   После лицея и музыки повела Игоря стричься. Только куафер[535] постриг ему затылок -- сирена. Так и помчались с полу-обстриженной головой, со скрипкой, нотами, книгами и велосипедом -- в собор, в крипт. Там очень хорошо, народу только полно, но спокойно. Потом опять побежали в парикмахерскую -- достригаться. После ужина я сказала Лиле о своем намерении ехать, и она со мной согласилась. Игорь сначала обрадовался, а потом -- заплакал. Это был последний момент колебания.
   -- Ну, хочешь -- останемся?
   -- Нет, мама, поедем. Будем все вместе.
   Утром он еще поехал в лицей. Мы с Лилей пошли в город. Зашли узнать, нет ли изменения в расписании автобусов. Говорят -- утром один ушел, но еще не вернулся, а когда пойдет, неизвестно, т. е. только один и бегает, остальные все реквизированы. Были в лицее, видели директора, простились с ним. Как-то грустно. Так и не удалось Игорешке закончить здесь год.
   Игорь нервничает, не может есть. Собираемся. Уложили чемодан. Лиля убеждает взять второй, я боюсь. Она достает базарное filet[536] и накладывает что-то туда. Потом мы сходим вниз и Игорь продолжает сборы. Рассовал куда-то всех своих солдат, все письма, даже все нитки... В комнате разгром. Очень грустно и очень тревожно. Хотя бы скорее вечер, что-то выяснится, по крайней мере.
   В третьем часу вышли. Лиля волочит чемодан. Автобуса нет, ничего не известно. Сидим в кафе. Вдруг приходит автобус. Я чуть не запела от радости -- первая удача! Через полчаса мы тронулись. Сейчас мне страшно вспоминать об этом, вернее, о моей беспечности.
   Сели на первую скамейку. Игорь тянул вглубь, но я побоялась, как будем вылезать с нашими тюками, и остались здесь. Едем -- все хорошо. Подъезжаем к Maintenon, вдруг дорога загорожена. Останавливаемся. Входит офицер с винтовкой. "Vos papiers"[537]. Две дамы слезают. Сначала смотрит бумаги у них, визу и sauf-conduit. Потом обращается ко мне: "Vos papiers". Я стараюсь оставаться спокойной и тоже что-то бормочу -- и начинаю медленно разворачивать пальто, которое лежит у меня на коленях. Тот обращается к сидящим дальше и очень внимательно проверяет документы у всех остальных. Я не оглядываюсь и не вижу, какие у остальных бумаги. Потом он проверяет у другой половины автобуса, продвигаясь в проходе боком, спиной ко мне. Подходит ко мне вплотную, смотрит бумаги у сидящих на первой скамье и вдруг -- не поворачиваясь, подходит к двери и делает знак шоферу и выходит. Уже мы тронулись, а я еще все не верила в чудо. Потом так же медленно положила в карман свои Carte d'identite и тут только решилась взглянуть на Игоря... Он молодцом выдержал экзамен.
   И вот -- мы дома.
   Париж производит впечатление такого мирного, очень спокойного города. Шартр превратился в табор, а здесь беженцев нет. Шартр -- военный лагерь, а здесь не видно ни одного военного, а есть поезда -- туда и обратно -- с раненными, с беженцами, с солдатами. И до сих пор ни одной смерти. Правда, в воскресенье, рано утром, летали немецкие аэропланы, и DCA палило здорово и близко, но в Шартре эта пальба бывала последнее время очень часто.

6 июня 1940. Четверг

   В понедельник, 3-го, после обеда, мы с Игорем пошли по делам его продовольственной карточки: на бульваре Монпарнасе нас застала алерта. Сидели в подвале дома, где Closerie des Lilas[538][539], очень глубоко и хорошо -- электричество и стулья. Народу много, но все спокойны. Доносилась стрельба очень глухо, и жужжание аэропланов. Просидели час и пошли дальше. На улицах -- как ни в чем не бывало, как будто и не было алерты. В Люксембурге встретила Юрия -- он сидел в траншее Observatoire[540]. Потом ходили в Народный университет записываться на курсы сестер милосердия. Видели народ, все говорили о пальбе, и только Папа-Коля после алерты куда-то ушел и вернулся часов в 6. Тут только мы узнали о бомбардировке. Он видел Ситроен и разрушенные дома в Отей[541].
   Вечером я обошла все эти места. Ситроен дымился. Дома эти, конечно, все ужасны. Но только на другой день из газет узнали, что было брошено больше 1000 бомб. И только вчера -- подробности: что в banlieue[542] около 100 домов разрушено, и что число жертв доходит до 900.
   Во вторник я водила Игоря по всем трагическим местам и поймала себя на том, что эти развалины производят на меня меньшее впечатление, чем беженские обозы в Шартре.
   Самое страшное -- не это. Страшно то, что Париж может быть оставлен, и Юрий, как военнообязанный, должен будет уехать. Вот этого-то я боюсь больше всего.
   Вчера ходила получать Игорю маску и не получила: "Il n'est pas francais"[543]. Меня это так обидело и обозлило (главным образом -- обидело), что я ревела всю дорогу и весь день дома. Пошли в мэрию к greffе[544], - как дело с натурализацией. Тот, как ворона, руками машет: "Вас известят, вы не волнуйтесь".
   Как же не волноваться, когда у ребенка до сих пор маски нет.
   -- А! Я ничего поделать не могу. Вас известят.
   Сволочи!
   А по всему Парижу слышна одна только фраза:
   -- La morale seul peut sauver la France[545].
   А в общем, конечно, спокойнее, чем в Шартре.
   Сегодня получила письмо от Лили: "С твоим отъездом алер-ты не прекращаются". Во вторник их бомбардировали довольно серьезно. Бомбы разрывались недалеко от Розере. Алерты по несколько часов.
   Ни минуты не жалею, что вернулась в Париж.

29 июня 1940. Суббота

   А я, я готова без счета платить
   За зыбкое счастье не бывшего рая,
   За ветошь почти нелюбимого дома --
   Любым поражением, позором, разгромом.
   Это мое первое стихотворение за время войны[546]. Ну, и плачу.

30 июня 1940. Воскресенье

   Они (представители оккупационных властей -- И.Н.) пришли в пятницу, 14-го утром. Всю последнюю неделю было довольно-таки неприятно. Пальба не прекращалась ни днем, ни ночью. Сирен не давали. Палила и DCA, да и артиллерийская стрельба, фронт был близко. Взрывали на Сене мосты и склады с нефтью. Два дня в Париже стоял черный туман и все ходили, как в саже. Несколько дней над Парижем на западе стоял столб черного дыма и по ночам полыхало зарево. Ночами почти не спали. Из дому почти не выходили. Паши курсы сестер милосердия закончились после второй лекции. Тощали запасы продовольствия, у меня осталось два кило макарон и чечевицы, но нет самого главного: картошки, молока, яиц, сала. Избавились мы от трех опасностей почти чудом: 1) Юрий мог бы уйти, в чем я его даже и убеждала, но он сказал, что никуда не уйдет, пока не будет специального распоряжения об этой категории иностранцев, и оказался прав. Все ходили друг к другу и спрашивали: как быть? Так все и остались. 2) Тысячи орудий были направлены на Париж, и немцы заключили между собой пари -- во сколько часов Париж будет снесен с земли. Он был объявлен "ville ouverte"[547] только в четверг. И кому Париж обязан своим спасением, народу до сих пор толком неизвестно, не то коменданту Парижа -- эльзасцу, не то американскому послу Буллиту. Правительство собиралось пожертвовать
   Парижем, чтобы задержать немцев на несколько часов (Зачем? Петэн потом признался, что после поражения на Сомме вопрос о перемирии был уже решен). 3) не знаю насколько верно, но слышала из разных разнообразных источников, что был отдан приказ Манделя -- в ночь на субботу арестовать всех "белых" русских от 17 до 55 лет[548]. Всего этого мы избежали.
   Но самое ужасное -- беженцы. Сначала автомобили, потом велосипеды, но главное -- пешеходы. Всех возрастов. Нагруженные, дети, старики, клетки с канарейками. Это был какой-то психоз. Надо уходить, даже "пешком". Я поймала себя на том, что и сама готова пойти. Ужас какой-то. Приказа об эвакуации не было, но положение было такое, что "уйти" считалось чуть ли не гражданским долгом.

13 июля 1940. Суббота

   Завтра будет месяц, как пришли немцы, а сколько уже изменилось и в быту, и в психологии. Боже мой! Ведь действительно произошло крушение, ведь Франция не только перестала быть "великой державой", она фактически перестала быть и республикой. Обрушилось все, не только старая Франция (которую я все-таки очень люблю), но и весь старый мир.
   Первое время мне было ужасно жаль Францию, потом -- нет. Никого не жалко. И -- всех. Ну, пусть отдадут колонии, пусть половина Франции отойдет к Германии, не все ли равно? Чем скорее сотрутся всякие национальные границы, тем лучше. Жалко людей. Беженцев, которые погибали на дорогах, матерей, которые прятали в чемоданах трупы своих детей. Солдат, погибших в этой бессмысленной и преступной бойне. Со азговор о вере. "Я на последнем вечере поссорился с одной дамой", -- вставил Коля. "А я на предпоследнем вечере поссорилась с одним кадетом!" -- говорю я. "Со мной!" -- вдруг говорит Коля и смотрит на меня в упор. Это было так неожиданно, что я даже растерялась. "Да нет, почему же с вами?" -- "Не отпирайтесь, прямо в точку попал!" Я отнекиваюсь: "Так почему же мне с вами ссориться, с чего вы это взяли..." и т. д. "Я знаю, -- говорит, -- я знаю, что на этом вечере вы были на меня страшно сердиты, да и не только на этом вечере, а и раньше, вы уже давно на меня сердитесь, я знаю, я все понимаю". Я уже больше и не отпираюсь: "Ну, может быть, и сердилась". -- "Я об этом-то и загадывал, и у меня вышло "да"". -- "Ну, а о чем же я загадывала?" -- спрашиваю. "Не сейчас, я после скажу, хоть завтра, надо сначала подумать, как бы сказать..."
   Так, значит, он великолепно понимает, что я на него сержусь и, наверно, понимает, за что. Мне это уже немножко досадно. Так он, пожалуй, может узнать, чего и не следует, а я вот до сих пор не понимаю его.
   

24 апреля 1923. Вторник

   
   Получила письмо от Тани, думала -- обрадуюсь -- все-таки после такого большого молчания весть от нее. Прочла -- только досадно стало. Ведь есть еще такие люди! Теперь окончательно вижу, что мы друг от друга отошли. Вот с Лелей мы больше сблизились за это время; в ней я действительно нахожу участие, понимание и ответ на многое; в ней я вижу друга. А прежних отношений к Тане уже не вернуть. Она меня любит, доверяет мне, это все так; но ни одного ответа на больные вопросы, ни одного слова участия; все так эгоистично, безалаберно и пусто. Она -- пустой человек, я чувствую -- что стала много старше ее. Я даже не знаю, о чем с ней можно серьезно поговорить? Вот уж с ней-то мы, действительно, будем говорить на разных языках.
   Вечером опять поднимался разговор об экзаменах, опять все нервничали, волновались, кричали. Я опять страшно расстроилась и плакала, хоть у меня и не было для этого достаточных оснований: ведь все в моей власти; так значит еще рано отчаиваться и расстраиваться не стоит. В самом крайнем случае, я закончу экзамены к будущей весне. И в этом еще ничего ужасного нет: ведь мне еще не так много лет, а при современных условиях и то будет счастьем. Все бы было ничего, но есть один вопрос, который все дело меняет. Если бы я была одна и в мыслях, как и в жизни, но беда, что в мыслях у меня один Лисневский. Я сочувствую Леле, которая возмущается такими глупыми увлечениями, я упрекаю в них Таню, а с собой сладить не могу. Но я думаю, что тут не то, о чем пишет Леля, и не похоже на Танины романы. Я люблю его сильно и искренно. Может быть, это и самообман, но теперь он стал для меня неизбежной необходимостью. Я хочу с ним договориться до конца, но только наедине. А это не удается. Я хочу, чтобы он был здесь, близко около меня, пусть даже слишком близко, я бы не остановилась. А между тем уже виден конец: скоро он кончает, сначала -- миноносец, потом -- отправка куда-нибудь учиться. И то, что было хоть слабым моментом, и то улетит. Так просто мы и расстанемся, и не увидим больше друг друга... Если бы я была свободным человеком -- я бы пошла за ним. Я бы нашла для этого миллион способов. А теперь -- он уедет, а я останусь. Мне больно оттого, что это неизбежно будет, да еще так скоро будет.
   А может быть, это и к лучшему...
   
   

Тетрадь VI

25 апреля 1923 г. -- 10 мая 1924 г.

СФАЯТ

   
   Пойми -- уменьем умирать душа облагорожена. [271]
   
   Опаленным, сметенным, сожженным дотла --
   Хвала! [272]
   А. Блок
   

25 апреля 1923. Среда

   
   Сегодняшний день ничем не замечателен. Он был посвящен "домашнему делу", т. е. стирке, уборке, головомойке и починке. Сегодня была хорошая погода, днем мы с Мамочкой ходили немного гулять. К вечеру захолодало. Не знаю, когда же наконец установится весна.
   Сейчас около двенадцати, все спят, в Сфаяте темно, так как почти все сейчас на форту, на проводах начальника хоз<яйственной> части Богданова (он завтра уезжает в Париж). На улице слышны голоса -- возвращаются.
   Вечером удалось позаниматься математикой. Логика у меня завтра, предмет очень интересный, жаль, что, в конце концов, на него остается так мало времени, -- все литература заедает. Я бы завтра весь день прозанималась логикой с громадным удовольствием, но как представлю себе, как это придет Конст<антин> Константинович, сядет: "Ну, рассказывайте", -- так всякая охота пропадает. Как я ему буду рассказывать 20-30 страниц, ведь это не литература! А он все время молчит, будто воды в рот набрал!.. Но я все ерунду пишу; мне хочется спать и думать.
   

26 апреля 1923. Четверг

   
   Чувствую, что в душе у меня целая революция: все поднимается, кипит, бурлит; а я мечусь, как оголтелая, и не нахожу себе места. Я уже начинаю терять равновесие и чувствую, что могу натворить немало глупостей. У меня одно желание, одна молитва. Пусть это и глупо, но это искренно. У меня в душе чего-то не хватает, а скорее, и совсем ничего не осталось. Я сейчас одинока, как никогда. Это особенно чувствуется, когда с мыслей не сходит Лисневский. Все это до крайностей, до безумия глупо. Но как я хочу, чтобы он был близко...
   Но я опять пишу совсем не то, что хочу.
   

28 апреля 1923. Суббота

   
   В церковь сегодня не пошла. Надо признаться, что, в конце концов, я -- неверующий человек. Т. е. я не верю в то, что проповедует о. Спасский; и не верю, может быть, именно потому, что он сам не верит; потому что я чувствую фальшь в его красивых и блестящих по внешности проповедях. То, что он говорит, меня не трогает и ни в чем не убеждает; вероятно, потому, что он сам не верит в то, что проповедует. Я не верю в те истины и догматы, которыми он играет; я не верю в бессмертие души. Я люблю церковь совсем не с той стороны, с которой ее старается выставить Спасский. Вовсе не обрядность и не символика трогают меня, а то хорошее, доброе настроение, которое иногда создается там и которое мне дорого. Я иногда молюсь и даже искренно. Но молитва никогда не дает мне успокоения; очевидно, потому, что я не умею верить. Последнее время меня не тянет в церковь; может быть, потому, что я стала глубже чувствовать свое безверие.
   Сегодня после всенощной была лекция "О душе и ее бессмертии". Я не пошла: все равно не убедит. Да я и не люблю этих т<ак> наз<ываемых> "собеседований": кричит на весь Сфаят, стучит палкой, машет тростью. Я слушала один раз "О дьяволе": говорил анекдоты и легенды, подтверждал цитатами из новой литературы, ввел политику. Как-то все это нехорошо. Во время всенощной ходила по комнате из угла в угол. Я люблю оставаться одна, но за последние дни не могу найти себе дела, хотя дела выше головы. Но не могу никак сосредоточить мысль на Дон-Кихоте или тангенсе с котангенсом. Я ходила из угла в угол и считала шаги: умещается девять маленьких шагов. Мысли у меня не было как-то никакой. Я думала только о том, что назавтра Ирина Насонова пригласила меня к себе на именины; значит маловероятное, мечтаемое свидание с Лисневским стало еще невероятнее. Что он и кто он? Как мне понять его странное отношение ко мне, это игнорирование и умышленное незамечание меня; а с другой стороны, его внимание на последней прогулке, едва уловимые полуфразы и полуслова? Но мне все равно, что это значит. Мне только хочется, чтобы он меня понял.
   

29 апреля 1923. Воскресенье

   
   Была у Ируси на именинах. Днем на "чае" было довольно скучно, была вся детвора, а старшие держались как-то поодаль. После чая отделилась небольшая группа, и пошли гулять под рожковое дерево. Из старших были только я и Павлик Щуров. Сидим, играем, вдруг вижу -- идет Лисневский. Я не знаю, каким образом он очутился тут, очевидно, искал Щурова, но потом остался и играл с нами и, может быть, были и другие цели. Несколько незначащих и многозначительных слов, -- и я опять потеряла равновесие. Не с внешней стороны, конечно. Наоборот, я держалась очень естественно и просто, но каждый мускул во мне был напряжен, именно потому, что нужно было быть как можно проще. Конечно, тут отчасти была и рисовка. Я кокетничать не умею, но рисуюсь совершенно непроизвольно, надо сознаться -- часто.
   Мне кажется, что Коля хотел меня еще видеть сегодня после ужина, это было ясно как-то само собой, мы с ним даже не простились. Я ждала, что он придет вечером, тем более что он не пошел с батальоном, а остался на вечер в Сфаяте, и я, быть может, очень глупо сделала, что пошла к Насоновым. Он, конечно, видел это из столовой барака. Вечером, у Насоновых, кто-то постучал в дверь и, не входя в комнату, попросил кадета Щурова. На вопросы, кто это был, Павлик сказал: "Коля Лисневский". Мне почему-то его тогда жалко стало.
   

30 апреля 1923. Понедельник

   
   Как-то выбилась из колеи. Ничего у меня не ладится, да и ни за что не могу приняться, как следует. И никто не видит, что на душе у меня то, что для меня сейчас важнее всех Гамлетов, Толстых и Достоевских. Мне все кажется теперь мелким и ненужным. Экзамен? Что экзамен! И через год еще успею сдать экзамен, а вот в другом отношении время теряется непоправимо. Ведь скоро Коля кончает, и его больше не будет здесь. А ведь он мог бы быть мне близким, ведь он тоже одинок, теперь мне это ясно; очевидно, м<ада>м Калинович им не очень-то дорожит, а я ничего не могу сделать. Господи, помоги, научи!
   Сейчас у нас в семье тяжело (да, впрочем, у нас всегда тяжелая атмосфера). Вели сейчас разговоры о долге в кооператив в 90 фр<анков>, о том, что нет работы, что живем мерзко и голодно и т. д. Все расстроились, рассорились, разошлись по углам с опущенной головой. Весь вечер молчали. "Какие мы все жалкие", -- сказала Мамочка, когда немножко успокоилась. "Да, но каждый по-своему", -- хотелось мне добавить.
   

2 мая 1923. Среда

   
   Сегодня у меня на глазах раздавило колесом кабриолета котенка. Я как сейчас вижу этот маленький рыженький комочек, который так беспомощно и доверчиво ласкался о колесо, и вдруг это колесо зашевелилось, я вскрикнула и отвернулась. И это все. Но на весь день остался какой-то неприятный осадок. Оттого ли, что это произошло у меня на глазах или просто мне жаль это маленькое несчастное существо, -- не знаю, но мне неприятно вспоминать об огромном колесе кабриолета и маленьком комочке около него.
   Сейчас, вечером, у меня какое-то тяжелое настроение. Я не знаю, отчего вдруг оно у меня появилось в такой форме. Папа-Коля читал брошюру "Русская школа за рубежом", [273]где говорится о школах в балканских странах. Некоторые места он читал вслух. И мне вдруг сделалось досадно, что есть еще где-то школы, кроме нашего Кебира, и все у них поставлено лучше, чем у нас: и занятия, и дисциплина без всяких наказаний, и самый урок. Лучше, как-то свежее, серьезнее, "настоящее", если бы можно было так выразиться. И то, что все это далеко, а у нас -- гниль и болото, мне стало больно; может быть, именно потому, что я, несмотря на все проклятья, люблю нашу жизнь. Я теперь поняла, что люблю Сфаят, и кадет, и всех нас, хотя и подлых и устарелых, но несчастных. И мне неприятно, что все мы живем "не по-настоящему", что где-то, вне нас, есть другая, более здоровая жизнь. Значит все, и я, и Коля, и все, кто мало-мальски симпатичен, мы загниваем в болоте, но я все сильнее чувствую, как мне теперь стало близко и дорого это болото! Я теперь живу сама собой и тем, что меня волнует, и мне неприятно знать, что за моим горизонтом есть еще что-то более широкое, непостижимое и лучшее. Я не умею выразить словами то, что сейчас чувствую, и у меня выходит что-то непонятное. Может быть, все это можно выразить несколько проще: мне неприятно, что Лисневский тоже гнилой "болотный чертик", по выражению Блока, неизлечимый, отживающий и ненужный в жизни человек. Я тоже буду такая. Но у меня хоть есть стремления вылезти отсюда, а он уже совсем пропитался гнилью и любуется ей. Правда, он не может быть другим, живя здесь, но жизнь окончательно искалечит его.
   

3 мая 1923. Четверг

   
   Сейчас я просматривала мой первый дневник, а там от 24 апреля 1920 г. (Симферополь) нашла интересную вещь: там были написаны 7 желаний, "без которых мне жизнь не в радость". Замечательно, что все они провалились, за исключением последнего: "догнать класс". Как, значит, я была тогда удалена от того, что меня ждет и что я сама буду. Теперь те желания мне кажутся нелепыми и даже вредными; ведь это полная реставрация, а я теперь принципиально стою за новшества, хотя бы они были совсем неприемлемы для меня. Та заметка, написанная 3 года тому назад, навела меня на мысль и сейчас подвести итог моим ближайшим желаниям. Постараюсь быть искренна и объективна. Теперь у меня желаний меньше, и все они возможнее и выполнимые. Вообще, я теперь, даже и в желаниях, полагаюсь только на себя.
   

Мои ближайшие желания.

   
   1. Дружба с Лисневским. Пусть даже ближе и хуже, чем дружба. Это меня не пугает.
   2. Расчет с экзаменами. Правдой или неправдой, это мне все равно.
   3. Прогресс в стихах.
   4. Успех в кругу избранных. Надо признаться, что я честолюбива.
   Вот, кажется, и все, что я могла из себя вытянуть. Теперь у меня желания узкоэгоистические и глупые, но и далеко не вечные: на один год, не больше.
   

4 мая 1923. Пятница

   
   Вот мне уже исполнилось 17 лет. Как-никак, а невольно делается жутко. Восемнадцатый год, ведь это уже порядочный возраст! И вместе с тем -- никаких устоев, никаких руководящих правил! А года идут, идут... Есть чего испугаться!
   

12 мая 1923. Суббота

   
   Вчера было много интересного, а именно: получено три письма. 1-е от тети Нины из Иркутска, 2-е от Наташи Пашковской, 3-е от Волкова из Парижа.
   Письмо тети Нины -- это целая драма, [274]я не буду писать его содержание, ведь оно тут. Пишет много обо всех детях. Дочерям еще можно позавидовать, да и то не стоит, а мальчишки несчастны оба. Под впечатлением этого письма я написала стихотворение "Как много брошено камней". Ужасно грустно и тяжело. И еще тяжело то, что если когда-нибудь и соберется наша семья, т. е. все Кнорринги по двойному родству, как раньше было в Елшанке, если у них есть такое сильное желание сойтись опять, то они, может быть, еще и сойдутся, а вот я уже к ним не смогу примкнуть. Так вот прямо и чувствую, что в семье Кноррингов я буду совсем чужой.
   Второе письмо от Наташи. Живет в Петрограде, по-видимому, не так уж плохо, как все мы жили при большевиках. Учится, через год закончит курс гимназии. Принимала участие в каком-то драматическом кружке. Одним словом, живет интересно. А мне все-таки завидует: "Что ни говори, а все-таки Африка!" Пишет стихи, прислала мне несколько. Удачны. Старые мотивы в новых словах.
   Наконец, третий пакет, адресованный на мое имя, оказался сборник стихов Анны Ахматовой "Белая стая". [275]Оказывается, что Папа-Коля выписал мне ее ко дню рождения. Стихи интересные, хотя я еще только просмотрела.
   Эту неделю у меня не было никаких уроков с Конст<антином> Константиновичем, я писала последнее сочинение: "Новые течения в современной русской литературе". Понедельник бездельничала, вторник -- разбирала материал, среду и четверг -- без перерыва писала. Вышло 27 страниц. Я удовлетворена. Сегодня подам Конст<антину> Конст<антиновичу>. Скоро будет экзамен. Я о нем думать не могу -- руки отваливаются. Чувствую, что у меня нет серьезного отношения к делу, нет сознания его важности. Что делать, если голова другим занята! Иной раз по целым дням бегаю из угла в угол, от одного дела к другому и нигде не нахожу себе места.
   Лисневский уже получил свои нашивки на погоны и переведен в следующий разряд. Доволен. Теперь стал "свободным", надеюсь, он использует эту свободу.
   

16 мая 1923. Среда

   
   Завтра Вознесенье. Сегодня, после долгого перерыва, чуть ли не с самой Пасхи, пошла в церковь. Пел Круглик со своей ротой, и так здорово, что я решила не уходить.
   За эту неделю произошла одна неприятная история в Корпусе. Была кража на камбузе в кладовой и, как выяснилось, это были кадеты 6-ой роты и даже знакомые мне, между прочим, Биршерт, Дима Николаев и Женя Наумов. Но Женя отвертелся. Это дело решили потушить, но отношение к ним в роте очень тяжелое.
   У меня ничего нового. Все по-старому. Об экзаменах не могу и слышать и стараюсь не думать. Не знаю, что будет. По-прежнему одна. Лисневского не видела, т. е. видела издалека и не разговаривала с ним. Погода прекрасная, часто хожу гулять с Шурёнкой или Ириной. [276]А в общем, скучно. Не знаю, во что все это выльется.
   Вчера умерла адмиральша. [277]Тяжело, что и говорить. Сегодня все время панихиды, завтра похороны. В Сфаяте как-то жутко стало. Я не была ни на одной панихиде: стыдно сознаться, я боюсь. Еще с детства боялась покойников, и вот до сих пор этот страх не прошел. Говорят, мертвые лица притягивают, вот это мне и страшно. Только взглянуть боязно, а потом не оторвешься. Это говорит даже Мамочка, а у нее совсем нет такого чувства страха. Что же будет со мной, когда я вообще боюсь всего непонятного, тем более, мистического.
   Сегодня получили письмо от Самариных. Михаил Павлович подробно написал мне отчет о моих стихах и дал несколько советов. Одно мне ясно, что там, в России, жизнь далеко шагнула вперед, а здесь -- болото. "Бальмонт устарел", а здесь он считается новатором. Жизнь ушла от меня, и мне ее не догнать, еще мне стало ясно, что цели нет ни в чем. Поэзия тоже бесцельна. Для чего эти красивые фразы?
   Вечером, после всенощной, я, Ляля, Милочка, Сережа и Мима ходили гулять. Те трое удрали вперед, а мы с Милой шли позади и разговаривали о мистицизме, о философии, в которой совершенно не разбираемся, о религии. Почти без разногласий пришли к выводам, что все в жизни бесцельно, что загробной жизни нет, что церковь -- одна обрядность и едва ли есть "нечто", что служит для всего оправданием. Я чувствую, что постепенно начинаю терять веру во все. Боюсь, что скоро потеряю и Бога. А почему? Ведь у меня в жизни не было ничего, что бы могло меня сразу сделать атеисткой.
   

21 мая 1923. Понедельник

   
   Я благодарна судьбе за вчерашний день, вернее -- за несколько часов вчерашнего дня. После обеда мы компанией ходили гулять. Были: я, Ляля, Мила, Сережа и старший Городниченко (4-ой роты). Потом нас догнал Коля Овчаров. Сначала мы решили отправиться за цветами; а потом свернули с дороги и полезли прямо в гору, где наверху большие скалы и пещеры; где, говорят, есть арабская молельня. Долго лазали по этим скалам и колючкам, ободрались, оцарапались, побежали прямо через поля на большой камень, "Ноев ковчег" -- назвали его. Там посидели, пожарились на солнце и вдруг решили пойти на пляж. Отправились. Дурили на речке, катались с дюн и пошли к самому морю. Вижу -- какая-то одинокая фигура в белом спускается с соседней дюны. Всматриваюсь -- не могла узнать. Пришли на берег, разулись, конечно, все очень мило и просто, и начали играть в горелки. А та фигура приближается к нам; наконец узнала -- Лисневский. У меня и без того было веселое настроение, а тут меня всю так и перевернуло, и когда была наша с Милой очередь бежать, я помчалась прямо к морю, и был сильный прибой, и вернулась я чуть не по пояс мокрая. Пошли в пещеры, играли в "платочек", в фанты. Вели себя так, как можно только на пляже. На обратном пути компания разделилась: Городниченко позвал идти за цветами, а мы с Колей Лисневским пошли налево. О чем говорили -- не помню, о чем-то хорошем только. Потом нас догнали Мима, Сережа Шмельц и Коля Овчаров. У речки мы подождали тех двух. Отдохнули на дюнах, вставать было ужасно лень. Вдруг вижу, Коля прощаться начинает. Мне страшно не хотелось, чтобы он уходил. Подходит ко мне: "Вы уходите?" -- "Да, мне надо поспеть к разводке нарядов". -- "Ну, так и я пойду". Он, видимо, обрадовался: "Идемте". Ляля с Леней остались. У нас все время шел очень интересный разговор на символическом языке: "У меня нет "солнца"", -- говорит Коля. "Кому угодно говорите это, только не мне", -- отвечаю. "То, что вы думаете не "солнце", а "луна"" и т. д. Под Кебиром оба Коли (Овчаров и Лисневский) удрали вперед и оба обещали вечером быть у меня. Мима, Сережа и Коля были, Лисневский не пришел. Это мне было грустно, тем более что я не могла найти ему оправдания.
   Несколько часов прошли очень шумно, весело и хорошо. Это яркие пятна на фоне моей жизни.
   Сегодня так тепло, что не дай Бог. Сейчас поссорилась с Мамочкой, даже не помню почему, у меня какое-то ужасно тревожное состояние и достаточно было пустяка, чтобы все прорвалось: "Я тебе не знаю -- что могу наговорить сейчас. Оставь меня, прошу!" Мамочка совсем расстроилась: "Я тебя оставляю, я от тебя совсем отхожу". Дальше: "Ты жестоко ошибаешься, думая, что общество этих мальчишек тебе заменит нас". Потом: "Я думала, что ты умнее", и все в этом роде.
   Сейчас никого нет. Мне страшно тяжело и больно. Чувствую, что осталась совсем одна, отстала от одного берега и не пристала к другому. Но мне как-то ничего не жалко. Я опять надеваю маску. Господи, неужели же за несколько часов невинного счастья нужно платить душевной болью?
   

25 мая 1923. Среда

   
   Теперь уже окончательно решено и переговорено с Кольнером, что в начале июня, должно быть 1-го, у меня будет экзамен письменный по литературе, а числа 10-го устный русский, логика и психология. К середине июня -- история. А на меня такой страх напал, что ни за что взяться не могу! Хоть вешаться впору!
   

28 мая 1923. Понедельник

   
   Я много ждала от Троицы: это была последняя надежда. Эти дни должны были решить некоторые трудные вопросы. И вот теперь, когда они прошли, все стало будто еще неяснее <так! -- И.Н > и темнее. Дело в том, что на этих днях я ждала Лисневского. Когда и где -- все равно: на предполагаемый вечер, на прогулке или у себя. Через две недели у него начинаются экзамены, значит -- или теперь, или никогда. И вот, субботу и воскресенье он проводил у меня. Первый раз -- с Новиковым, вчера -- с тройкой пятиротников. Казалось бы, все шло хорошо, я чувствовала на себе его милый взгляд, угадывала и понимала его мысли. Но само вчерашнее обстоятельство меня расстроило: я им показывала Блока, и он вызвал, конечно, страшные раздоры. Они все вооружились против меня, издевались над заумностью и т. д. Лисневский, правда, ничего не говорил, но, несомненно, он с ними. Мне бы страшно хотелось поговорить с ним наедине; я бы приложила все усилия, чтобы показать ему, как жизнь широка и многогранна, что что-то еще есть вне Сфаята и Кебира, что жизнь идет и не спрашивает нашего позволения. Мне кажется, он понял бы меня: недаром все-таки мой инстинкт выделил его. Ведь он еще молод, в нем должны быть живы инстинкты жизни, остальное все наносное. Я люблю его и хочу ему счастья. Пусть уезжает отсюда, пусть учится в университете, в консерватории, в академии художеств -- все равно, пусть только выйдет в самую гущу жизни, поймет и оценит ее. А если ему суждено закисать на эскадре и быть "молодым стариком", то пусть бы лучше умер скорее.
   Сегодня вечером я ходила гулять с Милой, Сережей и Сёмой Панкратовичем. Опять у нас был ожесточенный спор о Блоке, о футуризме, особенно о новшествах. Мы горячились, кричали и не понимали друг друга. Я назвала их "шишковцами", [278]говорила, что они еще обеими ногами стоят в XIX веке, что еще не доросли и не доучились до понимания современности. Они все кричали о том, что "выше Пушкина все равно никого не будет", что надо писать для толпы так, чтобы "всем было понятно"; и что в XVII веке жилось еще лучше, чем в XIX. Они безнадежны со своим упрямством и самомнением. Да на них-то мне наплевать. Только бы Колю вывести из этого болота.
   

29 мая 1923. Вторник

   
   Когда мы вчера вечером ходили гулять, то Сережа и Сёма Панкратович кого-то испугались (они были без отпуска) и пошли по сокращенкам через Гефсиманский сад, а мы с Мимой -- по шоссе, встретили кое-кого из сфаятцев. А сегодня уже до меня дошли сплетни, что вчера я с кадетом Крюковским была в "лунном наряде". А в "салоне" Насоновых вчера много говорили обо мне и смеялись; главным образом над Мимой и Лисневским. Будто бы Коля все ходит у меня под окном и поет серенаду (про себя, очевидно) и очень жалел, что не мог вчера попасть в "наряд" ко мне. Мне кажется, что это говорил Павлик Щуров. А Коля недавно уверял меня, что у меня есть один верный поклонник и именно П.Щ. Пока что эти сплетни меня забавляют, но если они станут принимать серьезный характер, я им скоро положу конец.
   

31 мая 1923. Четверг

   
   Высоцкий рассказывал: как-то на днях, вечером, пошел он к себе на радиостанцию в Кебир, это было уже после 12-ти. Входит туда к нему Лисневский с книгой и просит разрешения позаниматься там, "а то в роте мешают" и что-то в этом роде. "Пожалуйста, занимайтесь". Книга у него была русская история. Сначала он внимательно читал, но скоро начал клевать носом и наконец заснул. Тогда Высоцкий обращается к нему: "Да вы, Лисневский, шли бы уж спать". Тот просыпается: "Да, правда. Все равно ничего не выучишь!" Назавтра получает по истории 5. Вот и у меня сейчас такое же положение: завтра экзамены, я завалилась книгами и тетрадями, уж и счет им потеряла, нахожусь, как говорит Дембовский, "в саду Саводника и Шалыгина"; и вот преспокойно сажусь за дневник: "все равно ничего не выучишь".
   Начало аналогично, неужели же будет одинаково и следствие?
   

2 июня 1923. Суббота

   
   Вчера с утра страшно нервничала, не находила себе места. Надо сказать, что этот экзамен сошел "неправдой": я не только знала те 10 тем, которые Домнич дал Кольнерудля выбора, но даже почти на все писала раньше сочинения. Были только две темы, которых я боялась: "Крестьянин в литературе 2-ой половины XIX в. и хождение в народ 70-х годов" и "Главнейшие поэмы в литературе XIX в. -- "Мертвые души" и "Кому на Руси жить хорошо"".
   

3 июня 1923. Воскресенье

   
   Оказывается, что Кольнер не выбрал темы, а на экзамене предложил мне вытянуть три билета и выбрать одну из тем. И первая тема, которую вытянула, была "Крестьянин" и "Поэмы". Третья была "Татьяна Ларина как первообраз героини в русской литературе".
   Я, конечно, эту тему и взяла (замечательно, что это был младший номер, и Кольнер прочел ее первой, так что вышло, что я взяла первую, какая попалась). Написала я пять больших страниц. Писала 2 ч<аса> 40 м<инут>и 2 часа переписывала. Писать было хорошо. Экзамен был в б<ывшей> комнате Запольских, [279]рядом с канцелярией, писала я совершенно одна. Написала, надо сказать, хорошо, подпустила критику, ввернув довольно удачно разные произведения и даты. Но... "правельно" и еще что-то в этом роде, и в результате -- 11. Раньше мне казалось, что я буду рада и 8-ми, а сегодня ревела из-за 11-ти. А П. А. Матвеев страшно злится, что я в этом сочинении обнаружила такое знание критики, ворчит, что его 4-ая рота так не напишет. Боюсь, что он теперь будет придираться на устном. А на устный теперь вся надежда: письменный не удался, так на устном надо непременно -- 12. Страшно боюсь. А неприятно: неужели же какой-нибудь кадет сдаст экзамены лучше меня!
   Сегодня мать Сережи Шмельца прислала ему копию с моего удостоверения об экзаменах в 5-й класс Симферопольской гимназии. Это для меня целый праздник! Значит, отпадают все экзамены за младшие классы.
   Вчера в Сфаяте умер от чахотки Хаджи-Мед Бирамов. [280]Завтра его будут хоронить на арабском кладбище!
   Вчера Коля Лисневский был старшим дежурным на камбузе, а вечером был у меня. Было как-то скучно (были еще Мима и Панкратович, но ушли к 10-ти). Коля собрался было уже уходить, как я ему предложила пойти прогуляться. Он обрадовался. Мы пошли в кают-компанию. Там никого не было, и было темно. Коля играл, а я сидела и думала о том, что почти уже достигла цели, но почему-то нет у меня удовлетворения. Но за вчерашний вечер я ему очень благодарна.
   А сегодня узнала, что кадет Крючков получил известие из Севастополя, будто отец Лисневского расстрелян (он моряк, кажется, капитан I ранга). Это будет для него страшный удар. Мать у него умерла, а отец для него, действительно, всё. Он всегда с такой любовью говорил о нем: "Первое время, когда я поступил в Корпус, я страшно плакал: ведь мы с папой всегда были вместе". Конечно, надо скрыть от него, по крайней мере, на время экзаменов.
   

11 июня 1923. Понедельник

   
   Вот и прошла страшная пятница. Экзамены сдала на 12. Думала -- не знаю как буду рада, а вышло совсем не то. Словно какое-то разочарование или недовольство, и грустно невмочь. Все время страшно хочется спать, рано ложусь, поздно встаю, как-то ничего не хочется делать. Может быть, это простая реакция против экзаменационной горячки, а вернее, что тут есть другая причина, "совокупность", как выражаются в Корпусе. Дело в том, что в субботу был педагогический совет, где, между прочим, разбиралось дело по поводу кражи на камбузе. Биршерта и младшего Крюковского совет постановил исключить, а Диму Николаева и других, как поддавшихся влиянию Биршерта, -- оставить. Но вдруг появляется приказ Беренса: Николаева, Крюковского и Медведева исключить из Корпуса [281]и зачислить в команду на разные миноносцы без права выезда на берег. Это жестоко -- они там пропадут.
   Это известие произвело на меня тяжелое впечатление. Но есть и еще причина: плохи дела у Лисневского. По истории у него годовой балл -- неудовлетворительный (5), таких в роте пять человек, за "усердие" -- 3, и так не только по одной истории. Папа-Коля не беспокоится: "выгребет на экзаменах". Но по истории, может быть, еще и выгребет, но что будет по математике, на которой он, по словам Новикова, на последнем уроке "попался". Я думала-думала и решила, что ему не плохо бы и остаться. Он еще слишком младенец, да и лет-то ему немного, не мешало бы еще годок побыть школьником. Эскадра его сгубит окончательно, а я этого-то и боюсь.
   

12 июня 1923. Вторник

   
   И вот -- Коля кончает, и вот -- я его теряю. Пусть это эгоистично, но мне сейчас страшно грустно и тяжело. А может быть, и "все к лучшему", как говорит Коля. В этих словах, несмотря на всю их нелогичность, скрывается живительная правда. Но это все равно, я не хотела такого "лучшего". Вчера я назвала себя атеисткой, значит, уже не могу обращаться к Богу. Опять одна. Все равно: я его любила, и мне больно терять его...
   

13 июня 1923. Среда

   
   О чем я еще могу писать? Опять о себе? А я себе страшно надоела. Надо сейчас заниматься. Я только начала русскую историю, а через месяц экзамен. А заниматься не хочется. Хочется подольше посидеть над дневником, подумать над собой. Скоро приедут на каникулы Ляля с Наташей, [282]опять все будут мне в глаза тыкать их успехами. Я очень рада, что прошлый экзамен прошел так хорошо: господа Кольнеры прикусили язычок! Не одна их Наташенька "замечательно способная"!
   Сейчас не знаю, что предпринимать дальше. Думаю, с отъездом Коли опять вернуться к прошлогоднему образу жизни. Буду жить одна, по-монастырски, не вылезая из своей кабинки; а там пускай кумушки болтают, что хотят! Надо бы приналечь на занятия, да скорее распроститься с Сфаятом. Все равно мне тут места никогда не будет. А быть на затычках в компании какой-нибудь Наташи или Ляли -- спасибо, не хочется.
   

14 июня 1923. Четверг

   
   Ночью долго не спала, и еще в голову лезла всякая ерунда. Было досадно на себя за то, что я не имею власти над собой. Умом отлично понимаю, что мне надо делать, и никогда не могу довести своей политики до конца. Срывается. Сейчас мне надо заниматься, заниматься и заниматься. Взять Платонова и -- зубрить. [283]Я дошла только до Годунова, а экзамен через месяц, а главное -- я совершенно забыла среднюю и новую историю, абсолютно ничего не помню... А в общем, все как-то нехорошо. На душе иной раз становится тошно, совсем теряешь себя, теряешь нить, по которой движется время. В самой себе опять начала видеть врага. Поняла, что во мне вовсе нет силы воли, как почему-то мне казалось раньше, поняла, что принадлежу к числу вечных Гамлетов, бесчисленных и ненужных. Жизнь все время щелкает меня по самолюбию, и все время я остаюсь на запятках. Я хочу считать себя выше других и, может быть, имею на это право, а меня все стараются унизить и не замечать. Я, наконец, могу ни с чем не считаться и всех презирать, и я умею быть гордой. Есть только две вещи, которые могут поднять меня, это -- экзамены (пока что -- блестящие) и стихи. Но экзамены едва ли поднимут меня в глазах большинства, а стихов моих все равно не признают "шишковцы". И хочется мне наплевать на всех, и не могу: мелочное самолюбие не позволяет. Боюсь только, что мое положение здесь скверно отзовется на мне, сделает меня гордячкой, выработает самоуверенность и самомнение, а также привычку смотреть на всех свысока и ко всем относиться с пренебрежением. Вне Сфаята я бы не хотела быть такой...
   

16 июня 1923. Суббота

   
   Сейчас в 4-ой роте экзамен истории. Папа-Коля все время нервничал, хотя и старался скрыть это. Я тоже нервничаю.
   

18 июня 1923. Понедельник

   
   Сильно расстроила меня суббота. Экзамен, вообще, прошел прекрасно, более половины получили высшие балы (10, 11, 12), плохие ученики, которые имели годовой балл неудовлетворительный, отвечали прекрасно. Плохо ответили только трое, да и то адмирал поставил им 6, хотя у Папы-Коли было 2-4. Но один из них, Бельвайс, тупица, от него нечего было ждать, другой, недурной ученик, Максименко -- попался со шпаргалкой, ну уж ясно, что после этого не мог хорошо отвечать; третий -- Лисневский. Способный мальчишка -- это все про него говорят, но исключительный лентяй! Он меня так расстроил, что я эти дни не находила себе места. Для него нет оправданий! Я страшно сердилась, волновалась, плакала потихоньку.
   

22 июня 1923. Пятница

   
   Эти дни целиком занималась, да боюсь, что толку мало. На душе мертво, как будто все потерялось и не осталось больше ничего.
   Временами мне кажется, что я уже не люблю Лисневского, а может быть, и наоборот: я его очень люблю и у меня есть искреннее и хорошее желание переделать его, открыть ему глаза, показать, что жизнь широка. Он, правда, пустой человек, но я твердо верю, что его можно исправить. Такую пустоту и бессодержательность очень просто объяснить корпусным воспитанием, влиянием мичманов и бесшабашной жизнью. Я бы сама, наверно, стала такой, если бы не было здесь Мамочки и Папы-Коли. Поэтому-то я и верю, что он не безнадежен и ему нужно только попасть под хорошее влияние. Чувствую, что мой нравственный долг сделать для него все, что в моих силах. Но теперь к этому есть препятствия, боюсь, что поздно взялась за это. После экзамена он едва ли придет к нам, Папа-Коля на него очень сердит. Мамочка его тоже не любит, считает его пустым человеком, с напускной светскостью, потом она вообще не любит "плохих учеников", совершенно не принимая во внимание того, что в этом больше виноваты корпусные воспитатели и что на натуры слабые Корпус действует губительно.
   Всех кадет я разделяю на две группы: настоящих и мальчишек. Я не могу определить, чем я руководствуюсь при разделении. 7-я и 6-я роты целиком относятся к "мальчишкам". 4-я, почти вся, к "настоящим". 5-я -- пополам, напр<имер>, Мима, Сережа, Леньков и др. "мальчишки", а Филонов -- "настоящий", Олехнович -- "настоящий", из 1-го взвода Коля Завалишин -- "мальчишка", Маджугинский и Доманский -- "настоящие". Из 4-ой роты я не могу считать "настоящим", напр<имер>, Бельвайса, пожалуй, Колю Тагатова. Боюсь, что скоро и Лисневский станет для меня "мальчишкой".
   

29 июня 1923. Пятница

   
   Лисневский провалился окончательно по физике и по-русски. Сегодня отвечает на экзамене -- никуда. Кто такой Печорин? -- Молчание. "Да вы читали "Герой нашего времени"?" "Никак нет, не читал". После него кто-то (кажется, Дима Матвеев) отвечал об Обломове. "Ну, а теперь Обломов умер?" -- спрашивает адмирал. "Так точно, умер". -- "Разве умер? Ну, а вот Лисневский -- художник, способности есть, разве он не Обломов?" -- "Никак нет, это уж не тот Обломов, этот тип измельчал и т. д." -- "Да это только на наших харчах так, а вот поживет, отрастит себе брюшко и тогда уже станет -- полный Обломов".
   

2 июля 1923. Понедельник

   
   Вчерашний день был решающим днем в моей жизни. Он показал мне, что мне здесь нет места и не будет. Главное -- и не будет.
   Вчерашний день разделяется на две части; 1 -- от утра до 6 вечера, и 2 -- вечер. Утром я с Насоновыми и Лидией Антоновной ходили на море. Из кадет были Павлик Щуров, Всеволод Новиков и Женя Наумов. На пляже купались, валялись в песке и т. д. Хоть я и вернулась домой и очень веселая, но не скажу, чтобы мне было весело. Все были как-то с Наташей, а я оставалась в стороне. Не нравится мне эта компания, единственный симпатичный -- Павлик. Я чувствовала себя страшно одинокой.
   А вечером были танцы. Мне не хотелось идти, и я очень глупо сделала, что пошла. Сидела там с Наташей. Около нее вертятся, увиваются кадеты. Я молчу. Она все время танцует, ее приглашают нарасхват. Я сижу одна. Танцевала всего три танца, в начале, и то мало. Бывало так, что меня никто не приглашал, и я сидела совершенно одна. Даже Ирина Насонова и та танцевала без перерыва. Потом, когда меня приглашали, я уже сама отказывалась, ссылаясь на то, что устала после моря, и действительно была кислая. Но была и другая причина: я хотела замаскироваться перед некоторыми, показать, что не танцую по своей воле. А напротив меня с м<ада>м Завалишиной сидел Лисневский, и даже не поздоровался со мной. Одно дело, когда это было на прошлых вечерах, когда мы немножко дулись друг на друга; но после двух последних месяцев, я думала, он мог бы несколько изменить свое поведение. Я рано ушла, под предлогом, что мне хочется спать, но я просто не могла больше оставаться в зале. Я торопилась лечь спать. В кровати я все время кусала простыню, чтобы только никто не слышал, как я плачу. Мне было страшно больно и обидно. Я дала себе слово, что ни с кем и нигде я больше не буду, и из своей кабинки не вылезу. Пусть про меня говорят что хотят, я буду на всех смотреть сверху вниз, и мне на всех наплевать. Но если я не могла простить Лисневскому прошлого вечера, то этот окончательно уничтожил его для меня.
   

10 июля 1923. Вторник

   
   
   Он твердит уже другое имя,
   Он опять по-новому молод!
   Одна я осталась с ними,
   И в сердце -- зловещий холод.
   
   Не хочу я ни слёз, ни жалоб,
   Только жгучая ревность сильнее!
   Одного я теперь желала б --
   Уйти от всех поскорее...
   
   Он увлекается Лялей.
   

12 июля 1923. Четверг

   
   Вчера случилось так, что мы с Колей Лисневским весь вечер просидели на шелковице, около умывальника. Он был мне близок, как никогда. Мы откровенничали. Решили, что прежде всего надо быть сами собой. "Пусть меня там называют младенцем и недозрелым, -- говорит Коля, -- а у меня всегда на языке то, что и на уме, и чего-нибудь разыгрывать из себя я никогда не стану!" Потом он мне рассказал, как он мечтает по вечерам, засыпая. Или все люди построены на один лад, или только мы с ним: мы мечтаем одинаково, также от третьего лица, также не о себе, также изо дня в день продолжаем мысленный рассказ. У него есть идеал -- женщина с римским профилем, он подробно рассказал о ней. Вокруг нее он группирует различные эпопеи, в последней из них она звалась Аллой Павловной, имя когда-то любимой женщины. Теперь это -- одно только имя и фантастически любимый образ, но это имя сильнее И<рины> К<норринг>, О<льги> В<оробьевой> и других имен, к которым я его ревновала.
   Я сейчас нахожусь в каком-то странном состоянии, мне не хочется трезвости.
   

19 июля 1923. Четверг

   
   Совершенно нет у меня сознания, что завтра экзамен. Как-то последнее время было не до этого. Реву и дни, и ночи; все повторяю последнюю фразу Сережи: любовь не картошка, не выбросишь в окошко! Вчера все кадеты ушли в Румель, а 4-ая рота перекочевала в Сфаят: в субботу у них последний экзамен (французский), и они расходятся. Я знаю, что это уже конец. Какие уж тут занятия, когда, может быть, я в последний раз видела его!
   А завтра экзамен. Подумаешь -- жутко становится. Все равно, пойду на "ура"; еще, может быть, один вечер будет мой. Странно, что я не боюсь экзамена. Или это от жары такая апатия, или оттого, что мне нездоровится, или оттого, что Коля уезжает? Все, конечно, несвоевременно! Господи, хоть бы скорее прошел завтрашний день!
   

25 июля 1923. Среда

   
   Вчера ходила с Кольнер на море. А в это время четвертая рота покидала Сфаят: кто в Румель, кто на эскадру. Возвращаться в пустой Сфаят было тяжело. Стало странно тихо, никто не дудел на трубах, не прыгал через кобылу; не шумел, не кричал, как в последние дни. Грустно мне было возвращаться в Сфаят, зная, что там я уже никогда не встречу Колю. Последние дни я была как потерянная. Экзамен у меня прошел благополучно (у Папы-Коли -- 11, у Кольнера и Матвеева -- 12), но удовлетворения у меня не было, а настроение тяжелое. В субботу вечером я видела Колю, но мы были не одни, и поговорить с ним не удалось. В воскресенье я была на море с Лидией Антоновной, очень скучала, была одна, а вечер пролежала в гамаке, тоже одна.
   В воскресенье, после молитвы, тайно от всех, на форту были традиционные "похороны алгебры". [284]Я знаю подробности. Кадеты вошли в соглашение с молодым сержантом, тот им открыл подземный ход на футбольном поле, где они переодевались. Орлов был Якушевым, Добровольский -- Завалишиным, Белявский -- Кольнером и т. д. Лисневский был Насоновым, для чего ему пришлось гладко выбрить голову: а потом он стеснялся показываться без шапки. Несколько кадет были дамами. "Алгебру" Киселева положили в черный гроб, на котором были написаны формулы; собаку Кебира запрягли в тележку, на нее положили бревно, это была артиллерия; маршал Петэн (Павлик) на осле, Якушев с козой, Всеволод -- дьякон и т. д. -- эта процессия двинулась при свете факелов в ворота форта. Так как тут деятельное участие принимал сержант, то арабский взвод в Кебире взял на караул. Процессия двинулась в бывшее помещение роты. Там сначала был парад, а потом торжественное сжигание Алгебры. Произносились речи и все предавались анафеме. Многолетие было только адмиралу, Насонову и Папе-Коле. Они (кадеты. -- И.Н.) хотели устроить похороны в субботу, но в момент переодевания в барак вошли Томашевский и Майданович, и они все едва успели спрятаться под койки. В понедельник все кадеты, у кого не было переэкзаменовок, были произведены в гардемарины. Вечером дамы устраивали им "чай" в Гефсиманском саду. Мне не хотелось идти, потому что я серьезно поссорились с Тагатовым и еще потому, что почти ни с кем не знакома. Но мне хотелось последний вечер побыть с Колей Л<исневским>, и я совсем уже собралась, но как увидела около него Тагатова -- моментально удрала наверх и весь вечер пролежала в гамаке. Сначала поплакала -- мне было очень грустно и обидно, потом уснула. Утром Наташа позвала меня на море. Мне не хотелось идти -- хотелось проститься с Колей, но потом решила, что "лишние проводы -- лишние слезы", и пошла. Помню, так же я провожала Китицына: взяла да ушла на "Георгий" к Нине. И так же, как и тогда, мне теперь как-то странно и пусто здесь. Теперь уже незачем ждать субботы -- никто вечером не постучит у двери. И что хуже всего, что он (Коля Лисневский. -- И.Н.) уехал на "Алексеев" к Брискорну. А ведь я знаю, какой он брискорновец. Одно только название! В политических делах он еще такой младенец! Вбили ему в голову, что нужно быть монархистом, вот он и плывет по течению. Но конечно, Брискорн сделает из него настоящего черносотенца. Жалко мне его. Еще давно я ему советовала покинуть эскадру скорее. Да он и сам говорит, что ему хочется в университет, обещал приложить к этому все усилия. Боюсь, что влияние Брискорна помешает ему. Поэтому-то мне и жаль, что не удалось поговорить с ним на прощанье.
   

31 июля 1923. Вторник

   
   Тунис (речь идет об одноименной столице Туниса. -- И.Н.)
   
   В пятницу наша тунисская компания в составе семи человек села на поезд и тронулась в Тунис. Дорога невеселая: голая степь да холмы. Тоску нагоняет. Только уж под самым Тунисом был виден у самой дороги римский водопровод, довольно хорошо сохранившийся. В Тунис приехали уже к вечеру. Сняли в гостинице маленький скверный номер и сейчас же отправились бродить по городу. Тунис сразу произвел на меня какое-то странное впечатление: сразу почувствовался большой город, а я сама в этом городе стала еще меньше и ничтожнее. Большие, многоэтажные дома, роскошные, ярко освещенные рестораны, трамваи, извозчики, нарядная публика -- все это сразу перенесло меня так далеко от Сфаята, так сильно показало мне, что жизнь широка, что кроме моей жизни и того, чем я живу, есть еще так много-много других жизней, что если я была незаметна в Сфаяте, то город -- всякий город, в котором на улицах трава не растет, -- совсем раздавит меня. Оттого-то мне было так тяжело в первый вечер. На Мамочку это сознание большого города произвело как раз обратное впечатление: она почувствовала себя в своей тарелке. А я чувствовала, что я гораздо счастливее всех этих накрашенных французов, не знаю почему так было, но у меня совершенно не было зависти к ним.
   Ночь провели скверно: во-первых, было очень жарко и душно, а во-вторых, была всего одна только кровать, правда, широкая. Сначала мы легли поперек, так что ноги от колен болтались на воздухе, и полночи промучились. Сначала сердились и ссорились, потом начали хохотать. Еле заснули. Наутро всей компанией пошли осматривать арабскую часть. Бродили по всяким улочкам и переулочкам, потом попали на арабский базар -- "сук" по-арабски. Это крытый рынок, по обеим сторонам большие, богато убранные лавки. Лавки наполнены коврами, медной и глиняной посудой, продаются цветные, в руку толщины, витые свечи, туфли и т. д. Очень пестро, пряно, в арабском стиле. Видели интересные мечети, только снаружи, конечно. Наконец уже собрались идти домой, как к нам подходит араб: "Voulez-vous visiter le Palais du Bey?" [285]Конечно, пошли. Повел он нас через какую-то узенькую дверь на широкий двор в арабском стиле, потом долго водил по маленьким и большим комнатам. Красиво там очень. Стены покрыты изразцами, часто удивительно хорошей работы, полы -- тоже изразцовые, но всего интереснее и удивительнее -- потолки. Это сплошная смесь золота с яркими красками, главным образом красной и зеленой. Уже после глаз различает совершенно правильные линии, острые и закругленные. Общее впечатление чего-то яркого, режущего и пряного, даже несколько грубого; но именно благодаря этой яркости и грубоватости производит впечатление сказки. Повел нас араб в тронную залу. Убрана пестро и ярко, небольшая. В глубине стоит небольшой трон красного бархата. Араб почти насильно усадил меня на него: "C'est le trône du Bey. Asseyez c'est bien" [286]. Так что теперь могу похвастаться, что сидела на троне sa majesté Bey [287]. Из третьей залы араб повел нас на крышу дворца. Это самая простая плоская крыша, как и во всех арабских домах, но вид оттуда удивительный: виден весь Тунис как с аэроплана. После осмотра дворца араб содрал с нас довольно большой бакшиш и еще повел в одну арабскую лавочку. Эта лавочка была очень изящно убрана, между позолоченными арками стояли маленькие диванчики, на полках стояли арабские вазы, веера и бусы. Араб предлагал нам духи, говорил, что ими душится сам бей и что запах их, если растереть, держится двенадцать лет! Даже помазал нам руки из трех флаконов; запах сильный, но пряный и через каких-нибудь 5 часов пропал бесследно.
   Расставшись с нашим арабом, мы все разбрелись в разные стороны, уговорившись встретиться в русском кооперативе [288]на rue des Andalouses. Федор Федорович Соколов, Косалапенко и мы с Мамочкой решили до 12 часов ехать в Бельведер. [289]
   

1 августа 1923. Среда

   
   В Бельведере бродили в самый зной. Там красиво, много интересных африканских растений, что ни новый поворот аллеи, то новый вид. Но я мысленно сравнивала его с Харьковским парком и отдала ему предпочтение. В Бельведере Мамочка упала и разбила себе коленку. Потом все время болела нога.
   Русскую столовую мы долго искали. Бродили по арабской части, колесили на одном месте и, в заключении, оказалось, что она находится совсем не там, где мы искали.
   Часа в 2 отправились на трамвае в Бардо. [290]Там громадный музей. Лучшее, что было найдено в Карфагене и в окрестностях, находится там. Там 9 или 11 громадных зал. Масса всяких черепов, больших и малых статуй, иные из них очень художественны и для нашего времени. Но меня особенно поразила мозаика. Удивительно тонкая и красивая работа. Там же находится небольшое отделение арабского музея: арабская спальня, гостиная, комната оружия, одежды и т. д. В том же здании находится старый дворец бея. Там все как на сцене: большие, пышные троны с балдахинами, много золота, резные потолки, будто из "Тысячи и одной ночи". Довольно красиво, хотя не изящно. Особенно красива большая тронная зала.
   Вечером мы собрались ехать в Бельведер всей компанией. Там почему-то оказалось совсем темно, и ни одной души. Нас остановил сторож араб и что-то долго кричал нам на своем языке и, в заключение, сказал: "Défendu!" [291]А пожалуй, что это самое необходимое слово во всем французском языке.
   Вечер провели в кинематографе. И так устали за весь день, что ночь проспали как убитые.
   С утра отправились в Карфаген. Сначала пошли в Couvent des pères Blancs [292], были в костеле, в Chapelle de St-Louis [293], в музее. Музей маленький, но очень хорошо и любовно составлен. В самый зной бродили по раскопкам. Некоторые раскопки мало интересны -- просто грязные развалины и камни. Но театр очень интересен и хорошо сохранился, виден амфитеатр, мраморные скамьи и сцена. А кругом -- виноградники, по которым ходить нельзя. В путеводителе сказано, что где-то близко должен быть Odéon [294], и мы с трудом нашли его. Рядом должна была быть базилика, но мы уже отчаялись найти ее. Случайно я заметила вдалеке колонны и, сломя голову, прямо по виноградникам помчалась туда. За мной пошло еще несколько человек, и наша компания разбилась. Эта базилика, пожалуй, самое интересное. Великолепно сохранились колонны, подземная крестильня и т. д. Я везде лазила и так скверно почувствовала себя на солнце, что был момент, когда мне казалось, что я теряю сознание.
   Вернулись мы в Бизерту вечером в воскресенье. Мамочка приехала совершенно больная и теперь еще лежит, эти дни температура у нее была 40,5. Я очень волновалась, и мне было не до дневника; а теперь уж забылись некоторые детали, а главное, пропала охота записывать.
   

2 августа 1923. Четверг

   
   Неподражаемый ужас -- утро! Открываю глаза -- светло, я лежу в гамаке, солнце еще низко, значит -- меньше семи; все спят, -- только кое-где слышны голоса. И мне делается мучительно страшно: это -- утро: значит впереди -- целый длинный, незаполненный день. Конечно, дела всегда много, и все в моей власти, но какое это дело? Занятия? Мертвые формулы? Читать? Книга прочитана. Библиотека открывается завтра. Писать? Меня не удовлетворяет мое писание, не умею я. Да и надо ли отвлекаться, надо ли убивать червячка, когда я люблю мою тоску, потому что это -- единственное, что есть во мне живого, что еще может чувствовать, переживать, а остальное все мертво, бесчеловечно, застой. Взгляд на "Алексеев" -- и еще сильнее скребет в сердце: "Там хуже". Там Обломовка, но только не старая, стоячая Обломовка, а умирающая медленной и мучительной смертью. А тут больна Мамочка, нервничает, дергается. За стеной серьезно больна Лидия Антоновна. Мне кажется, что я тоже больна: ведь именно с такого самочувствия начинается тиф.
   

10 августа 1923. Пятница

   
   Мамочка была серьезно больна. Сначала думали, что у нее тиф; потом -- какая-то гастрическая лихорадка; и только на десятый день доктора определили, что у нее малярия. Сейчас она поправляется, уже ест, но очень ослабела, температура с утра вовсе не поднимается -- такой цифры нет на шкале, днем бывает 35,5. А во время болезни, через день, регулярно, у нее держалось свыше 40. За стеной тем же самым и с тем же ходом болезни больна Лидия Антоновна. Несколько дней болела другая соседка -- М. А. Жук. Больна Елизавета Сергеевна. И в довершение всего во вторник была тифозная прививка, и еще пол-Сфаята слегло. Я перенесла реакцию довольно хорошо, хотя у меня было 38,8. За последнее время подружилась с Лялей. Не то чтобы она мне нравилась, нет; в ней есть много фальшивого и неестественного, может быть, даже неискреннего; но она мне, во-первых, ближе всех по возрасту, и просто с ней бывает приятно поговорить. Мы с ней часто гуляем после обеда. А тут уже ходят какие-то темные сплетни, что я "подружилась с Лялей" -- наверно (сплетня исходит. -- И.Н.), из семейства Кольнер.
   Пока ничем не занимаюсь. Думаю с понедельника возобновить занятия по математике и физике. Сегодня хочу взять в библиотеке какую-нибудь французскую книгу. А когда жизнь немножко войдет в колею, буду писать. Время у меня есть, встаю я рано, часов в 6, и до кофе абсолютно нечего делать, да и день мыкаешься из угла в угол. Время есть, надо только его заполнить!
   

19 августа 1923. Воскресенье

   
   Этот месяц из-за болезни Мамочки, а может быть, и по другой причине, прошел удивительно быстро. Я не занималась, почти ничего не читала, да вообще ничего не делала, и месяц прошел как-то бестолково, сумбурно и бессодержательно, будто прожит только один день. Еще совсем недавно я засыпала на гамаке и думала: "Вот завтра воскресенье". И ничем-то оно не отличается от других дней! Раньше, бывало, хоть кто-нибудь из кадет зайдет в субботу вечером и в воскресенье. Все-таки хоть некоторое разнообразие. Возлагаешь на праздники хоть какие-нибудь смутные надежды, а теперь и ждать нечего. Начала даже стихотворение "Здесь все равно, что праздники, что будни". Но кончать не хотелось, глупо. Потом опять были утра, шнырянье из угла в угол, беготня в кооператив, -- и вот я опять на гамаке и думаю: завтра воскресенье. Потом опять вертелись дни, опять я не собралась взяться за занятия, и опять я на гамаке и думаю: "А ведь завтра воскресенье".
   За последнее время стала страшно рассеянна. Поставлю какую-нибудь вещь на стол, а потом ищу ее по всей комнате. Все скоро забываю, путаю, не помню, что вчера. Когда я вчера сказала Всеволоду про такую рассеянность, он засмеялся и сказал: "Пришло и ваше время: вы влюблены". Не понимаю только, на что он намекал.
   Вчера я с ним и с Лялей долго гуляла вечером. Мы говорили о теории Дарвина, немного спорили с Лялей, которая все опиралась на священную историю. За последнее время я убедилась, что Всеволод самый умный из всех кадет, самый развитой и начитанный! На него я уже не могу смотреть сверху вниз. Вчерашний разговор о науке, о всемирной эволюции, о тех открытиях и изменениях, что предстоят в будущем, показал мне, что жизнь можно заполнить, что работы впереди -- очень-очень много. Только одного мы не коснулись -- души. Ведь для чего-нибудь природа дала человеку душу. Тело человеческое -- это сама природа, оно дано для того, чтобы развиваться, расти, эволюционировать. А душа для чего? Говорила на днях с Павликом. У него в жизни есть цель -- сделаться агрономом, вернуться в Россию и там "работать для общества". Последнее мне показалось фразой, и я попросила объяснения. Он ответил: "Стремиться к тому, чтобы большинству было хорошо". Я мысленно назвала его идеалистом XIX века и старалась его убедить в том, что он совсем не представляет себе свой идеал и не верит в него.
   

22 августа 1923. Среда

   
   Вчера Папа-Коля уехал в Париж. [295]Почему-то очень страшно мне: ведь это -- последняя надежда. А тут еще он кому-то собирался показывать мои стихи, а ответ может быть роковым.
   Теперь надо ухаживать за Мамочкой, развлекать ее, а то ей очень грустно. Сегодня в первый раз дует сирокко, потому состояние какое-то кислое и подавленное.
   А сама я часто-часто думаю о том, что имя (Лисневского. -- И.Н.) даже не упоминается на последних страницах дневника. Небытие прошло, то, чего не было, уже никогда не будет. Но теперь я заставлю кого-нибудь влюбиться в себя, и я уж заставлю его помучиться. Только бы нашелся такой дурак. Кажется, моей жертвой будет Павлик.
   

26 августа 1923. Воскресенье

   
   Щуров получил письмо от Станкевича из Румеля. Тот пишет, что туда приходила шлюпка с "Алексеева" с гардемаринами, среди которых был и Лисневский. Гардемарины всячески уговаривали его перейти на эскадру, говорили, что служить в Корпусе унизительно и т. д. Станкевич отказался. "Все равно мы тебя иначе выбросим из Корпуса. Скоро мы вышвырнем оттуда Кольнера, Жука, Высоцкого и Кнорринга, и тогда останутся только наши, и мы уже покажем себя".
   Меня, как громом ударило, хоть удивляться тут нечего. Я знала, что из него сделают подлеца. Но мне это так больно, так тяжело. Я его ненавижу теперь и себя ненавижу. Я писать больше ничего не буду. Все равно ничего не напишешь из того, что чувствуешь. Мне не хочется больше думать о нем, тем более встречаться. Только вот у него скоро переэкзаменовка по физике, и он придет в Сфаят. Но я все-таки думаю, что после того, как он открыто встал на сторону "Звена", [296]у него не хватит наглости прийти к нам.
   А все-таки этого я не ожидала от него. Я думала, что он только номинально останется в этой группе, а активно никогда не выступит. Ну, что же? Еще один раз -- и уже наверно в последний, -- он мне сделал больно.
   

3 сентября 1923. Понедельник

   
   Я не могу сердиться на Колю, я не умею его ненавидеть. Уже на другой день, когда я узнала его принадлежность к "Звену", я сказала: "Бедный мальчик". Мне его только жалко. Сейчас он в Сфаяте: сегодня у него переэкзаменовка по физике, и мне уже неприятно, что он не зашел ко мне. Я вчера придумала два стихотворения, которые я никому не покажу.
   

1.

   
   Я свою жизнь разлюбила,
   Мечта не придет назад...
   С какой я тревогой ловила
   Ваш темно-синий взгляд.
   
   Не знаю: любила ли крепко,
   Иль ненавидела вас --
   Только злоба в обиде крепкой,
   Кажется, навсегда пронеслась.
   
   Моя мысль уже неслась к Парижу,
   А кругом -- такая тоска,
   И я никогда не увижу
   Синего воротника.
   
   

2 .

   
   Нет у меня ничего,
   Ни песен, ни доброго слова.
   Я разлюбила его,
   Но снова любить готова.
   
   Страшно и жутко мне,
   Опять брожу, как в дурмане,
   И стало еще больней
   Теперь его невниманье.
   
   

4 сентября 1923. Вторник

   
   Вчера я видела Колю в кают-компании; он пришел туда, когда мы с Лялей играли в четыре руки. Я держала себя очень сдержанно и сухо и скоро ушла оттуда, оставив его с Марией Андреевной, хотя несомненно, что пришел туда или из-за меня, или из-за Ляли. А сегодня он уже ушел на эскадру, и я знаю, что теперь уже никакая сила не вернет его в Сфаят. Так прошли эти дни, которых я боялась и на которые все-таки возлагала столько смутных невольных надежд. Я даже не сказала ему ни одного слова, и он ни разу не подошел ко мне, а ушел не простившись, только издали крикнул: "Счастливо оставаться!" А ведь ушел навсегда.
   

13 сентября 1923. Четверг

   
   Папа-Коля давно уже вернулся из Парижа. По поводу меня привез кое-какие новости. Во-первых, есть шансы, что я попаду в Сорбонну, надо только скорее сдавать, сдавать экзамены, и лучше сдавать. Во-вторых, по поводу стихов. Папа-Коля показывал их Левинсону и Бальмонту. Левинсон смотрел их очень внимательно, сказал, что "есть лирическое чутье", но надо работать и т. д. Два стихотворения он отобрал и поместит в "Звене". [297]Бальмонт сказал, что "очень интересная девушка", но "много глагольных рифм", а по поводу неточной рифмы сказал, что "это выходит у Анны Ахматовой, иногда выходит у Марины Цветаевой, а по-моему, это разгильдяйство!"
   Вот и все. А на душе тяжело и тревожно.
   В No 32 "Звена" в статье Адамовича "Поэты в Петербурге" [298]сказано, что прежней Анны Ахматовой нет, нет больше "перчатки с левой руки" и т. д. И "поклонники" разочарованы. Есть, впрочем, для их утешения несметное количество девиц, подобравших эти "ахматовские обноски". Неужели же и я из их числа? Уж лучше и совсем не писать.
   

26 сентября 1923. Среда

   
   Брискорн устроил Колю Лисневского в Сорбонну. Очень рада за него, а с другой стороны, страшно, что он не станет заниматься. Только, конечно, ему надо не на математический факультет, а на естественный факультет, ведь он страстно любит естественную историю. Он еще давно говорил мне о своем желании пойти в университет, а когда я его уговаривала поступить на естественный факультет, он говорил: "латыни боюсь". Я думаю и надеюсь, что Париж его встряхнет, оживит и он встанет на твердую почву. Я страшно рада, что он пошел в университет, это лишний раз доказывает, что он был "звенистом" только по названию. С ним едет еще несколько человек -- как на подбор -- плохие ученики. Среди преподавателей это вызвало бурю негодования: "Вот бакалавры занимаются, и то долго было под вопросом, попадут ли, нет, и попадут они не в Сорбонну, а в провинцию куда-то; а вот выскочка, лентяй, шалопай по какой-то протекции получил стипендию и ничего не будет делать! Вот только это-то и страшно".
   Сфаят пустеет. Каждый вторник кто-нибудь уезжает. Уехал все-таки регент, [299]еще несколько человек холостяков. В следующий вторник уезжают в Париж Кольнеры, еще через неделю -- Берги. [300]Мне жалко не Кольнеров, а Ирмановых: я любила Лидию Антоновну -- уж очень она веселая, да и Мостика с Володей любила. Наташу мне не жалко: она какая-то противная стала. Не люблю еще и ее поклонников, кроме Миши Городниченко и Всеволода. Минька м лдат, "пропавших без вести" (как один из сыновей Петра Петровича Грекова: четыре сына на фронте, пятый должен был идти осенью). Лильку, которую увезли неизвестно куда. Вот этого простить нельзя. А все остальное -- национальное унижение и прочее -- какая ерунда! Год назад я еще серьезно принимала понятие "честь", а теперь... А теперь вижу всю относительность таких понятий.
   Первое время мне было очень тяжело. "Как они смели войти в мой город!" Такова была первая реакция. Когда я впервые увидела на авеню Мэн проходящие войска -- мне было почти физически больно. И когда Юрий, весь первый день прошатавшись по городу, вернулся стопроцентным германофилом, мне было противно. Как противно и сейчас, хотя я сама гляжу на этих немецких мальчиков в военной форме без всякой ненависти.
   Они вошли в Париж очень скромно и сразу же подкупили всех своей корректностью. Сами французы говорили: "Ну, если бы мы пришли в Берлин, мы бы не так себя вели!" И правда: как представляли себе немцев? -- какие-то варвары, которые все ломают на пути, стреляют из пулеметов в толпу, насилуют женщин и рубят ноги детям. Факт! Ведь от этого-то и бежали эти обезумевшие толпы. Да еще от бомбардировок. Париж был объявлен "ville ouverte" только накануне сдачи.
   Первые дни все время летали авионы -- в очень большом количестве и очень низко. Не иначе, как продемонстрировать свою мощь. Теперь -- почти перестали: не то эссанса[549] стало жалко, не то, как говорят, много их англичане побили в Бурже. Живем больше слухами. Упорно говорят, что завтра будут бомбить Париж. (Накануне бомбардировки Шартра Игорь в 12 вернулся из лицея и сказал: "Dimanche Chartre sera bombardee"[550] и на мой вопрос: "Откуда у тебя такие сведения", сказал: "Об этом все знают".) Немцы напоминают, что надо затемнять окна и пр<очее>. Появляются надписи "Abri"[551] Во вторник прочищали глотку сирены. Мы уже от этого отвыкли. А ведь война еще не кончилась. Когда по ночам слышен шум авионов, я успокоительно говорю: "Это свои". (Ас кем мы?)
   Первые дни я чувствовала себя француженкой, даже "plus royaliste que le roi"[552], а теперь -- иностранкой и иностранкой всегда и везде. Я бы хотела, чтобы Игорь всегда и везде чувствовал себя дома. Пусть для него не будет существовать понятие "Родины".
   Изменился быт. Прежде всего -- внешний вид Парижа: совершенно пустые улицы (я тут только заметила, какая в Париже ширина улицы), закрыты магазины, а около открытых -- громадные хвосты, толпами. Первую газету я купила буквально с боем. Очереди -- всюду. Недавно я простояла полтора часа и купила два яйца. Молока я не видела ровно месяц. От постоянного черного кофе начинаются сердцебиения. Однажды все утро простояла (в 2-х очередях) за картошкой -- не получила. Теперь уже картошки вдоволь, есть и масло, не везде, правда; даже в четверг я получила 4 яйца -- не больше, чем в 20 минут.
   С каким восторгом услышали мы после больших перерывов первые свистки паровоза на Монпарнасском вокзале! Жизнь восстанавливается. Но отсутствие продуктов и волнение довело меня до страшной, невероятной усталости. Вчера я уже слегла. t° 38.3. Сегодня утром колоссальное количество ацетонов. Все свободны, никто ничего не знает, почти никто не работает. Юрий был без работы около 3-х недель. Maison Choque по предписанию префектуры был открыт, но Юрию от работы конфузливо отказали, "есть, мол, и французы". А когда вернулся один из патриотов (сам себя мобилизовав), он за ним (за Юрием -- И.Н.) прислал. Первую неделю Юрий получил немного -- 175 фр<анков>, теперь обещают -- 300, это уже лучше, чем во время войны. Правда, жизнь, благодаря тому, что ничего нет, обходится очень дорого. С первых же дней немцы запретили выходить на улицу с 9-ти часов вечера до 5-ти часов утра. И перевели часы на час вперед. Это было очень неприятно, так как еще в 11 совсем светло. Потом прибавили час, а потом еще час, это уже терпимо.
   Но вот самое существенное изменение в нашем быту -- конец русской эмиграции. Той самой несчастной эмиграции, от которой я так открещивалась, которую я так ругала, но которая была единственным родным бытом, единственной "родиной". Когда не стало русской газеты, всяких литературных и прочих собраний, когда куда-то исчезли, разбрелись все друзья, с которыми хоть изредка можно было перекинуться словом на русском языке, -- ощутилась пустота. А когда рассеются последние (а это несомненно, так как скоро нам здесь житья не будет), в сущности, с Францией меня уже ничего связывать не будет, кроме, увы, инсулина. Я даже готова на новую эмиграцию, мне только Игоря жалко. Хотя, м<ожет> б<ыть>, это и сделает его космополитом.
   Больше всего я боюсь возвращения в Россию.

24 сентября 1940. Вторник

   Вчера мне удалось достать в "Монопри" кусочек мыла Monsavon, так что я с удовольствием умылась... Последнюю неделю умывалась лессивом[553].
   Сегодня -- первый день карточек. Получила 150 гр масла (уже больше недели мы его не видели!) и полкоробки камамбера. Даже веселее стало. М<ожет> б<ыть>, так оно лучше будет.
   Вчера простояла в очереди 2 1/2 часа, макароны давали a volonte[554], купила 2 1/2 кило.
   Картошки опять нет, хвосты стоят человек на 300. "Вот наша маленькая жизнь".
   Но, чтобы полнее восстановить эту "маленькую жизнь", надо вернуться на 2 месяца назад, к Лиле. Когда Юрий, во время своей короткой безработицы, ездил в Шартр -- он застал все Розере опустошенным. Все уехали. У Лили в столовой окна были открыты, он влез туда, переночевал, взял кое-какие вещи и уехал. Я найду Лилины письма с описанием ее мытарств и бедствий. Ей, бедной, много пришлось пережить.
   Когда она вернулась, я ездила в Шартр за велосипедом (Юрий смастерил Игорю, и каждое воскресенье мы куда-нибудь уезжали за город, Игорь был в восторге от этих прогулок). Потом получила от Лили письмо, самое короткое, самое трагическое из всех, полученных когда-либо, -- письмо, что Генрих убит.
   Последнее письмо от него было от 14 июля, т. е. когда война была уже проиграна. 15-го в ту местность, где он был, пришли немцы. А через несколько дней в лесу нашли труп солдата, уже начинавший разлагаться. Собрались хоронить тут же, в лесу. Одна молодая девушка, эльзаска, упросила обыскать его карманы. Нашли какие-то подмокшие бумаги. Это оказался его университетский диплом ("Вот, на что пригодился его диплом", -- плачет Лиля), несколько фотографий Алика и еще что-то. По этим бумагам она узнала только его имя и то, что он живет в Шартре. Почта оттуда не ходила. Она дождалась какой-то оказии и отправила письмо: "Madame Racovsky Henryk (avocat Chartre)"[555]. Через несколько дней в субботу утром я поехала в Шартр. Юрий приехал вечером.
   Лиля в черном и какая-то маленькая, худенькая, чуть ли не меньше Алика. Плачет, говорит, что ничего ей больше не надо, ничего не хочется, что ей легче было бы потерять Алика, что будто она его им подменила, -- в ужасном состоянии. Юрий немножко развеселил ее сплетнями и анекдотами, смеялась. А живем и думаем мы с ней теперь совершенно по-разному.
   В прошлую пятницу опять собралась в Шартр, позвала с собой Марьяну Грекову. Решила взять Игоря и ехать поездом и заодно забрать вещи. Игорь-то уехал, а мы с Марьяной отъехали километров 6, ужасный ветер в лицо, промокли до последней нитки и вернулись. Юрий выехал в субботу, доехал только до Рамбуйе, заночевал там, в пятницу приехал в Шартр, забрал кровать и тюфяки, а Игорь остался там.
   Надо сейчас написать Лиле, чтобы вернула его не позже субботы. 1 октября -- начало занятий.

Аннотированный указатель имен

   В указатель включены имена, отчества или прозвища реальных лиц, дополнительных сведений о которых установить не удалось. В указатель не включены литературные герои, случайные прозвища, имена персонажей детских игр, в которых перевоплощалась Ирина и ее подруги. Имена, записанные автором Дневника латиницей, вынесены дополнительно во фр. часть Указателя. На известных деятелей науки и культуры, развернутые справки о которых можно получить в тематических справочниках и энциклопедиях, даны краткие справки. Развернутые справки даны на малоизвестных людей, связанных с судьбой Ирины Кнорринг. Особый акцент сделан на фрагментах биографий персонажей, тем или иным образом переплетенных с творческой биографией героини Дневника. Справка на И.Н.Кнорринг также дана (без ссылок на страницы). В справках на персонажей даны годы жизни. В энциклопедическом формате data vitae даны лишь в тех случаях, когда они вводятся в научный оборот впервые, в особых случаях (например, кончина братьев в один год) и при исправлении ошибочных сведений. Информацию об ошибках, обнаруженных в справочном аппарате, мы просим направлять по адресу: irinanev@mail.ru.
   А.Г. см. Войцеховский А.Г.
   А.П. см. Ладинский А.П.
   Абаза Александр Алексеевич (1887-1943, Бордо), стар, лейт. Уч. ВВ и ВСЮР. Зам. морского агента в Лондоне. В эмигр. с 1922 в Бордо I -- 555
   Абрамов Николай Николаевич (7-1920, Туапсе), знакомый Кноррингов по Туапсе, беж. из Петрограда I -- 119, 134, 135,137
   Абрамович Валентина Александровна, корр. И.Кнорринг из Ростова I -- 466, 479
   Абрамович, поэт, приятель Н.Пашковской из Харькова I -- 394
   Август (63 до н. э. -- 14 н. э.), римский император I -- 54
   Августа Георгиевна, преп. И.Кнорринг по классу рояля (Харьков) I -- 93
   Аверченко Аркадий Тимофеевич (1881, Севастополь -1925, Прага), писатель, драм., артист, театр, критик, режиссер. Первая публ. в 1903 в харьк. газета "Южный край". С1908 в СПб. сек., затем ред. журнала "Стрекоза" ("Сатирикон"). В 1918 уезжает из Петрограда через Москву в Киев, затем в Севастополь. В 1920 его пьесы ставил севастоп. театр "Ренессанс". Режиссер собств. моноспектаклей и пьес в севастоп. театре "Гнездо перелетных птиц". В составе театра гастролировал по городам Крыма. В конце 1920 с театром эвак. в Стамбул, затем в Софии, Белграде. С 1922 в Праге. Похоронен на Ольшанском кладбище I -- 564
   Аврамов Петр Матвеевич (1891, ст. Старо-Григорьевская Донской обл. -- 1963, Шартр, Франция), есаул ВВД, писатель, ред. Окончил Донскую дух. семинарию, Новочеркасское воен. училище. Уч. ВВ и ВСЮР (Степного похода). В эмигр. с 1920 в Югославии, с 1920 во Франции. Член РДО, студент Фр. -- рус. института. Сотр. изданий "За Родину", "Родимый край", "Казачий истор. сборник" II -- 22, 38
   Аврамовы, семья П.М. Аврамова I -551
   Агапов Борис, кораб. гард. Воспитанник Морского к.к. в Севастополе. В ноябре 1920 эвак. с ним в Бизерту. В1922 окончил Морской к.к. (II рота, "Севастопольская"). Нач. V роты к.к. В марте 1923 выехал в Париж (старший в группе отъезжающих). Получив студ. стип, учился в Белградском университете I -319
   Агафонов Валериан Константинович (1863, СПб. -- 1955, Ницца), почвовед, геолог, общ. -- полит, деят., писатель. В 1918-1920 находился в Крыму, сотр. с Таврич. университетом в Симферополе. В эмигр. в Париже, проф. Сорбонны. Друг В.И.Вернадского II -- 405
   Агния Михайловна, харьк. знакомая И.Кнорринг I -96
   Агренев-Славянский Кирилл Дмитриевич (1882-1943, Буэнос-Айрес), комп., дирижер. В эмигр. с 1922 в Аргентине, с 1926 во Франции. Орг. Русской оперы в Париже. Сын комп. Д.А. Агренева-Славянского (1836-1908) II -- 397, 406
   Адамович Георгий Викторович (1892, Москва -- 1972, Ницца), поэт, лит. критик I -- 24, 25,29,31,382,500,501,514, 525, 534-538, 540, 556, 577, 589, 598, 599, 602; II -- 91, 174, 199, 207, 220, 224, 235, 241,268, 269, 271-274, 330, 336,357,422,423,425,429-430, 434, 436, 438, 441,443, 445,446
   Адлер Бруно Федорович (Фридрихович) (1874-1942, СССР), этнограф, востоковед, журн., доктор филологии, проф. Казанского университета. В 1922 эмигр. в Германию. В 1923-1924 ред. журнала "Беседа" (Берлин). В 1924 вернулся в СССР, раб. в Гос. Тимирязевском НИИ, затем в Ярославском пед. институте. Репрес. I -- 604
   Адмирал (Тунис) см. Герасимов А.М.
   Адовец Гайно, сов. публ. II -- 414
   Айтова (урожд. Бернштейн) Маргарита Николаевна (1876, Одесса -- 1969, Париж), врач. В эмигр. во Франции. Соорг. Комитета помощи больным и нужд, русским студентам II -- 409
   Аксаков Сергей Сергеевич (?-1987, Буэнос-Айрес, Аргентина), мичман. Служил в Морском училище во Владивостоке. В октябре 1920 прибыл на судне "Якут" в Севастополь. Раб. воспит. в Морском к.к. Эвак. с ним в Бизерту. В 1921-1922 вахтеный нач. на учеб, судне "Моряк". К 1924 переехал во Францию. Член Кают-компании морских офицеров в Париже. После 1945 в Аргентине I -- 435,439,440,442,444, 449,450
   Аксаков Сергей Тимофеевич (1791-1859), писатель I -- 289
   Аксенова Таня, харьк. знакомая И.Кнорринг I -- 59
   Алданов (наст. фам. Ландау) Марк Александрович (1886, Киев-1957, Ницца), прозаик, драм., публ. В эмигр. в Париже, с 1940 в США. В 1942 осн. (вместе с М.О. и М.С.Цетлин) "Новый журнал" I -- 24,31,427,556,604; II-136, 411; "Смерть Екатерины II" I -427; "Чертов мост" II -- 136, 411
   Александр Александрович см. Жук А. А.
   Александр Васильевич см. Донников А.В.
   Александр I (1777-1825), Рос. император (с 1801) I -- 270, 272, 571
   Александр I (1888-1934), король Югославии с 1921, проводил политику поддержки русских эмигр. Убит 9 октября 1934 I I- 266, 435
   Александр II (1818-1881), Рос. император (с 1855). 19 февраля 1861 подписал Манифест, отменяющий крепостное право. Убит членами орг. "Народная воля" I -- 272
   Александр III (1845-1894), Рос. император (с 1881) II -- 139
   Александра Михайловна см. Завалишина А.М.
   Александров (наст. фам. Мормоненко) Григорий Васильевич (1903-1983), сов. кинорежиссер II -- 442
   Александров Николай Николаевич (1886-1970, Джорданвилль, США), кап. I ранга, педагог, физик, математик. Окончил Морской к.к. и Морскую академию. В1919-1920 инспектор классов Морского к.к. в Севастополе. Эвак. с флотом в Бизерту. В Корпусе раб. преп. и инспектором классов, служил ктитором. С июня 1922 во Франции в Лионе. С 1926 в США, преп. физику. Член Общества б. русских морских офицеров в Америке. Декан Св. Троицкой дух. семинарии I -- 16, 227, 231, 235, 269-271, 287, 303, 570-572
   Александрова (в первом браке Гран) Елена Григорьевна (?-1941, Хантингтон), жена Н.Н.Александрова. В 1920 эмигр. с мужем и двумя дочерьми от первого брака (Таней и Надей) в Бизерту. В июне 1922 выехала в Лион (Франция), затем переехала с мужем в Америку I -- 217,221, 223, 240, 261, 270-272, 570
   Александровы, семья Н.Н.Александрова I -- 271, 298
   Александрович Александр Дмитриевич (наст, ф.и.о. Покровский Александр Дорми-донтович) (1879, Н.Новгород -1959, Париж), опер, артист, мемуарист I -- 605
   Алексей Николаевич (1904 -- ночь 16/17 июля 1918), цесаревич, сын Императора Николая II I -- 332;
   см. также Романовы, семья Имп. Николая II
   Алексинский Иван Павлович (1871-1945, Касабланка, Морокко), врач, хирург, проф., депутат I Гос. Думы. В 1920 эвак. из Крыма. Жил во Франции. Член Гл. управления РОКК, рук. Общества русских врачей им. Мечникова во Франции. В конце 1930-х годов переехал в Марокко, рук. Правосл. общиной II -- 225
   Ален, преп. англ, языка в харьк. гимназии I -- 104
   Алмазов Всеволод Александрович (1888, Симбирская губ.-1964, Ла Пере, Франция), адвокат международ. права, пор. военно-морского судеб, ведомства. В 1920 эвак. в Бизерту. С 1923 член Комиссии по делам русских граждан в Сев. Африке. После роспуска Эскадры остался в Бизерте, раб. в адвок. конторе. В 1942, после оккупации Туниса фаш. войсками, выехал во Францию I -- 477,484,485,493
   Алька см. Раковский А.Г.
   Андре, мадам см. Дюбуа Андре
   Андреев Вадим Леонидович (25 дек. 1902 / 7 янв. 1903-1976, Женева), поэт, прозаик. Сын писателя Л.Н.Андреева I -- 536, 587; II -- 19, 24, 148, 230, 417, 422,429
   Андреев Леонид Николаевич (1871-1919), писатель I -- 298
   Андрей см. Сиднев А., Войцеховский А.
   Аниль(Аnilе), медсестра II -- 327
   Аничков Евгений Васильевич (1866-1937, Белград), лит. критик, педагог. В эмигр. в Сербии, проф. Белградского университета, сотр. Русского науч. института в Белграде II -- 242
   Анна Брониславовна см. Улазовская А.Б.
   Анненков Юрий Павлович (1889, Петропавловск-Камчатский -- 1974, Париж), художник, критик, режиссер. С 1925 в эмигр. в Париже I -- 591
   Анохин А.К., скаут, деят., орг. первого в России отряда герль-скаутов (в Киеве) I -- 557
   Антипов Николай Александрович (1889, Харьков -- после мая 1945), химик, публ., ред. Уч. Белого движ. В эмигр. с 1920 в Тунисе, пред, филиала Союза русских студентов в Сев. Африке. С 1922 в Чехии, учился на Русском юр. фак. в Праге. Соред. (вместе с С.Я.Эфроном, А.А.Воеводиным и А.К.Рудиным) журнала "Своими путями". В 1945 арестован, депорт. СССР. Погиб в заключении I -- 17, 548, 605
   Антон Матвеевич см. Гутовский А.М.
   Антоний (Храповицкий Алексей Павлович) (1863-1936, Белград), митрополит Киевский и Галицкий, глава Русской Зарубеж. церкви I -- 572
   Антонин Петрович см. Ладинский А.П.
   Антонина Ивановна см. Столярова А.И.
   Антонович (урожд. Черпак) (Каленская-Юшкевич) Антонина Кондратьевна (1890, Киев -- 1976, Кормей-ан-Паризи, под Парижем), опер, певица I -- 605; II -- 414
   Аптекман Давид Израильевич (7-1939), сотр. журнала "Перезвоны" в Париже I -- 534
   Аранович, артист моек, студии. В эмигр. в Париже. Приятель И.Кнорринг I -- 525
   Арендарев Павел Иванович, сосед Кноррингов по квартире в Севре (Франция) II -- 37, 108,408
   Арендарева Татьяна Андреевна, жена П.И. Арендарева II -- 37, 103,108, 408
   Аренс Лев Евгеньевич (1890, с. Мартышкино Петергоф, уезда СПб. губ. -- 1967), офицер, поэт, канд. биол. наук. Уч. ВВ. В1920 в Крыму орг. (вместе с поэтом Т.В.Чурилиным и худ. Б.И.Корвин-Каменской) "Содружество молодых будетлян". Сотр. Таврич., затем Ленинградского университетов. В 1935 репрес., осужден на 5 лет (раб. на с/х опытной станции Беломоро-Балт. комбината). После освобождения раб. в Ленинграде, затем в Тебердинском заповеднике. Позднее жил в Комарове (под Ленинградом), помогал Анне Ахматовой I -- 190
   Аристов Дмитрий Иванович (1879, Лебедянь Тамбов, губ. -1957, Кёльн, Германия), певец, хорм. В эмигр. с 1920 в Константинополе, с 1922 в Париже. Рук. хором Русской оперы в Париже (орг. А.Церетели), служил регентом в разных храмах Парижа. Брат К.И. Аристова I -- 554
   Аристов Константин Иванович (1898, Новочеркасск -1984, Франция), доктор права, певец. В1916 окончил Донскую дух. семинарию. Учился в Моек, университете на юр. фак. В 1916 мобилизован в Русскую армию, уч. ВВ. В 1920 эвак. в Бизерту. Служил матросом на корабле Эскадры, раб. на ремонте водопровода. В 1922 приехал во Францию, раб. на заводе. Пред. студ. комитета Фр. -- рус. института в Париже. Член правл. ОРСИУКС, член РДО. Защитил докторат в Сорбонне. Член Объединения русских адвокатов в Париже. Пел в хоре Русской оперы в Париже. Шафер на свадьбе И.Кнорринг и Ю.Софиева I -- 323, 547-554; II -- 9-22, 24-30, 35, 36, 38, 51, 55, 61, 75,84,99,128, 244, 396
   Аристотель (384-322 до н. э.), др. -- греч. философ I -- 219
   Арнольди Георгий Михайлович (1887, Владикавказ -1944, Франция), офицер-ар-тиллёрист, доктор права. В эмигр. во Франции. Сотр. "ПН", пред. РДО II -- 149,414
   Арнштам Лео Оскарович (1905-1979), сов. кинорежиссер, сценарист II -- 444
   Аронсон Лев Адольфович (псевд. Доминик) (1893,Украина -- 1984, Париж), журн., театр, критик, предприн. В эмигр. с 1927 в Париже II -- 436
   Асланов Николай Петрович (1877-1949, СССР), драм, артист, режиссер, театр, деят. В эмигр. во Франции. В 1935 вернулся в СССР I -- 591
   Ася, дочь "панического инженера" см. Пиневич Ася
   Аттис (псевд. Морис де Аттис, наст, имя Морис Жобер де Бек), художник-илл., гравер, график. Автор серии гравюр "Русские легенды" (1922). Сотр. фр. издат. "Ашетт". Уч. "Осенних салонов" II -- 241
   Афанасий о. (Нечаев Анатолий Иванович) (1886-1943, Париж), архимандрит. В эмигр. с 1923 в Финляндии, с 1926 во Франции. Наст. Трехсвят, подворья в Париже II -- 279, 315,437
   Ахматова Анна (наст, ф.и.о. Горенко Анна Александровна) (1889-1966), поэт I -- 25, 31, 37, 38, 363, 382, 402, 425, 467, 478, 483, 527, 535, 537, 556, 557, 576, 577, 579, 588, 599; II -- 31, 36, 45, 51,199, 339,399, 429
   Ашаров (Ашеров), артист, мелодекламатор I -167
   Б.А. см. Бек-Софиев Б.А.
   Б.Г. см. Унбегаун Б.Г.
   Баден-Пауэлль Роберт Стефенсон Смит (1857-1941), ген. -- майор Британской армии, создатель системы скаутского воспитания I -- 557
   Бадьян Яков И., член ВКПб. В эмигр. с 1926 в Париже II -15
   Базили Николай Александрович (1883, Париж -- 1963, Калифорния), дипломат. Второй сек. Рос. посольства в Париже. В годы ВВ вице-дир. канцелярии МИД, позднее канцелярии при Верховном главноком. ген. Врангеле I -- 568
   Базильде (наст, ф.и.о. Воскресенский Василий Григорьевич) (1888, Каунас-1951, Париж), полк., импресарио. Георг, кавалер. В эмигр. в Париже II -- 432
   Байрон Джордж Ноэл Гордон (1788-1824), англ, поэт I -- 275
   Бакст Андрей Львович (1907, Москва -- 1972, Париж), художник театра и кино II -- 314, 316
   Бакунина (в замуж. Новоселова) Екатерина Васильевна (1889, Царское Село -- 1976, Англия), поэтесса, прозаик, критик, юрист. В эмигр. с 1923 во Франции. Член Союза писат. и журн. в Париже. Автор книги "Стихи" (1931) и романов "Тело" (1933) и "Любовь к шестерым" (1935) II -- 429
   Баланчин (наст. фам. Баланчивадзе) Георгий Мелитонович (1904, СПб. -- 1983, Н.-Й.), артист балета, хореограф. В эмигр. с 1924 в Германии, затем в Париже II -- 432
   Бальмонт Константин Дмитриевич (1867, д. Гумнища Шуйского уезда Владимирской губ. -- 1942, Нуази-ле-Гран, Франция), поэт I -- 26-27,43, 296, 331, 338, 339, 364, 382, 428, 436, 556, 557, 572, 574, 580; II -- 60,436
   Баранов Николай Васильевич (1901, Мелитополь Таврич. губ. -- ок. 1970), знакомый Кноррингов. В 1918 окончил Мелитопольское реал, училище. Учился в Морском к.к. в Севастополе (выбыл после I-го курса), служил во флоте. В 1920 эмигр. в Бизерту. В 1922 окончил Морской к.к. и выехал во Францию. Окончил Сорбонну (географ, и геологии. фак.). Член правл. ССП в Ницце. В 1960-х годах читал лекции в алмаатинском университете. (Бывал ли в Алма-Ате наездами или вернулся в СССР -- неясно. "Всякий раз думается: кто он? Хлестаков или провокатор?" -- из неопубл. записок Ю.Б.Софиева) I -- 498; II -- 340
   Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800-1844), поэт II -- 434
   Барту Луи (1862-1934), премьер-министр Франции. Сторонник фр. -- сов. сотрудничества. Убит в Марселе (вместе с королем Александром I)II -- 435
   Бё (Beau), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 161, 178,179,181
   Безансен (Веэащеп), лечащий врач И.Кнорринг II -- 171
   Бейли Фостер, теософ II -- 429
   Бек, ген. в правительстве Гитлера II -- 370
   Бек-Софиев Борис Александрович (до крещения Оскар) (4 июля 1874 -- 25 апреля 1934, Тье, под Парижем), полк, артиллерии, отец Юрия
   Софиева. Окончил Псковский к.к. и Александровское арт. училище в Москве. Уч. Рус. -- яп. войны и ВВ. Георг, кавалер. Инвалид войны. Жена: Лидия Николаевна (урожд. Родионова). Дети: Лев, Юрий, Максимилиан. Служил в Польше, ген. -- губернатор г. Друзденики. В г. Беле (Польша) познакомился с A. И.Деникиным, дружба с ним продолж. в эмигр. В 1918 на Дону вступил в Добр, армию вместе с сыном Юрием. В 1920 эвак. в Галлиполи (Турция). С 1921 вместе с Юрием жил в Сербии, затем во Франции (Оверн, Монтаржи, Meдон). Раб. на заводе. Позднее арендовал ферму на юге Франции. Наездами жил в семье Ю.Софиева I -- 19; II -- 47, 61, 88, 94, 120, 126, 128, 129, 139,141, 149,158,169, 210, 225, 242, 244, 245, 252, 257, 262,412,426, 434,435
   Бек-Софиев Лев Оскарович (1902-1982, Париж), доктор энтомологии, общ. деят., ред., публ., брат Ю.Софиева. Раб. в Никитском ботаническом саду (близ Ялты). В 1943-1944 вместе с матерью переехал в Мюнден (Германия), надеясь на воссоединение с отцом и братом в Зал. Европе. Любовь к бабочкам стала основой его знакомства с B. В.Набоковым и дружбы с его сестрой, Л.Б.Сикорской. Орг. перезахоронения праха И.Кнорринг с кладбища Иври на Русское кладбище в С.-Женевьев де Буа (состоялось 7 декабря 1965). Член Общества люб. русской воен. старины. Ред. "Военно-истор. вестника" I -- 37
   Бек-Софиев Максимилиан Оскарович (1906-1945), брат Ю.Софиева. Репрес., погиб на Колыме. На символической могиле на Русском кладбище в С.-Женевьев де Буа в 1965 братом Львом сделана надпись: "Бек-Софиев Максимилиан Оскарович. 5.I.1906. Замучен насмерть в колымских концлагерях 5.XI.1937-2.I.1945" I -37
   Бек-Софиев Ю.Б. см. Софиев Ю.Б.
   Бек-Софиева (урожд. Родионова) Лидия Николаевна (20 июня 1876-23 июля 1956), мать Юрия Софиева. В эмигр. жила в Германии с сыном Львом II -- 267, 436
   Белвайс (Бельвайс), кораб. гард. В 1920 эмигр. в Бизерту в составе Морского к.к. (IV рота, вып. 1924) I -- 371
   Белевцева Наталья Павловна, стар. науч. сотр. Дома РЗ имени А.И.Солженицына, архивист, публ. Автор книги "Библиотека Музея-усадьбы "Мураново"" (2011) II -- 7
   Беленинова Елена Витальевна (Лейпциг, Германия), пер., преп. нем. яз., экскурсовод II -- 8
   Белоусов Евсей Яковлевич (28 декабря 1981 / 9 января 1882, Харьков -1945, Н.-Й.), виолончелист. В эмигр. во Франции I -- 531
   Белоцветов Сергей Александрович, ред. журнала "Перезвоны". В эмигр. в Риге I -- 594
   Белый Александр Алексеевич (1900, Ростов-на-Дону-?), кораб. гард. В 1918 окончил в Ростове реал, училище. Учился в Донском университете нафиз. -- мат. фак. В 1919 поступил в Севастополе в Морской к.к. В его составе эвак. в Бизерту(вып. 1921). К 1923 переехал во Францию, раб. на ткацкой фабрике в Рубо. Учился во Фр. -- рус. институте I -- 548; II -- 15,20,70, 71
   Белый Андрей (наст, ф.и.о. Бугаев Борис Николаевич) (1880-1934), поэт, прозаик, теоретик символизма I -- 404, 525,579, 604
   Бельмас (урожд. Бобровникова) Ксения Александровна (1889-1981, Дурбан, ЮАР), опер, певица. В эмигр. с 1921 в Германии, затем во Франции. В 1950-е переехала в ЮАР I -- 502
   Белявский Николай Алексеевич (1905, СПб.-?), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Учился в Морском к.к. (вып. 1923) I -- 374
   Беляев Дмитрий Анатольевич, зав. Отделом РЗ Дома-музея Марины Цветаевой в Москве II -- 7
   Беляев Н.М., литератор. В эмигр. во Франции, уч. лит. кружка в Ницце I -- 587
   Беляев, художник, парижский знакомый И.Кнорринг I -- 525
   Бем Альфред Людвигович (1886-1945), лит. критик, историк, педагог. В эмигр. в Праге. Приват-доцент Карлова университета. Рук.
   пражского "Скита поэтов". Инициатор "Дней русской культуры". В 1945 арестован НКГБ, депорт, в СССР. Погиб в заключении I -- 29,576,590
   Бенуа Пьер (1886-1962), фр. писатель, романист I -- 338, 574
   Берберова Нина Николаевна (псевд. Ивелич) (1901, СПб. -1993, Филадельфия), писатель, поэт, пер., мемуарист I -- 24,39,540, 548, 604, 606;
   II -- 222, 244, 425, 441, 443
   Берг Владимир Владимирович (старший) (1879-1963, Эквадор), барон, кап. II ранга, педагог, мемуарист. В 1900 окончил Морской к.к. Уч. ВСЮР и Русской армии. Зав. зданиями к.к., в 1919-1920 ком. роты в Морском к.к. в Севастополе. В составе к.к. на линкоре "Генерал Алексеев" эвак. в 1920 в Бизерту. Преп. морское дело, ком. роты. В ноябре 1923 выехал с семьей в Париж, служил на заводе Рено. Член Кают-компании морских офицеров в Париже. После БМВ жил в Эквадоре. Автор книги "Последние гардемарины" (Париж, 1931) I -- 13,14, 270, 271,573, 574
   Берг Владимир Владимирович (младший) (1903/1904-?), доктор мед. Окончил Фельдшер. школу в Севастополе. Раб. в лазарете Морского к.к., в его составе эвак. в Бизерту. Переехал во Францию. Окончил мед. фак. Сорбонны. Сын В.В.Берга, младший брат С.В.Берга II -- 169,170
   Берг Сергей Владимирович (ок. 1909-?), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту с родителями. Учился в Морском к.к. (X рота). Сын В.В.Берга. В 1923 выехал в Париж I -- 308, 578
   Берги, семья кап. В.В.Берга. Жена, Зинаида Берг, и сыновья, Владимир и Сергей. Семья выехала в Париж в октябре 1923. После отъезда Бергов в их квартирке (барачного типа) в Сфаяте жили Кнорринги I -- 383,384, 577-578
   Бердяев Николай Александрович (1874, Киев-1948, Кламар, под Парижем), философ, публ. II -- 145,150,412,413
   Беренс Михаил Андреевич (1879, Кутаиси -- 1943, Мегрин, Тунис), контр-адм., главноком. Русской эскадрой в Бизерте. В 1898 окончил Морской к.к. Уч. обороны Порт-Артура. Георг, кавалер. В 1919-1920 в Белых войсках Воет, фронта, главноком. морскими силами на Дальнем Востоке. 28 августа 1920 на пассажир, транспорте "Константин" эвак. с членами экипажа в Крым. В сентябре 1920 комендант Крепости в Керчи. В ноябре 1920 с Русской эскадрой отплыл в Бизерту на крейсере "Беспокойный" (ком. IV группы судов). После отбытия вице-адм. М. А.Кедрова в Париж (в ноябре 1920) рук. содержанием кораблей и беженцев, а также орг. роспуск Эскадры 20 октября / 6 ноября 1924. Остался в Тунисе, раб. топографом в с/х управлении. Член Комитета по сооруж. Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте (Церкви Св. Александра Невского) I -- 15, 270, 345, 369, 461,570
   Берлин Анна Эмильевна (Ася) (1898-1935, Париж), поэтесса. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. в сб. Союза; в журналах "Звено", "ВоляРоссии", "Числа" II -- 148, 274, 426
   Бернацкий Михаил Владимирович (1876, Киев-1943, Париж), проф., экономист. Окончил Киевский университет. Преп. в СПб. политех, институте. В эмигр. с 1920. Рук. Финансовым комитетом в Париже, преп. во Фр. -- рус. институте. Автор науч. трудов II -- 405
   Берт Василий Васильевич (?-1936, Париж), влад. помещения в Париже (79, rue Denfert-Rochereau, 14е), в 1925-1930 арендованного Союзом молодых писат. и поэтов в Париже II -- 20, 221
   Бессонова Анна Алексеевна (1986 г.р.), пер. с фр. языка I -- 40
   Бетховен Людвиг ван (1770-1827), нем. комп. I -- 32
   Бизе Жорж (1838-1875), фр. комп. II -- 443; "Кармен" II -- 359, 443
   Бийу Франсуа (1903-1978), депутат Фр. парламента, член Политбюро ФКП. В 1939 арестован и осужден на 5 лет каторжных работ II -- 363
   Билибин Иван Яковлевич (1876-1942, Ленинград), график, илл., театр, художник, юрист. В 1920 эмигр. в Египет. С 1925 во Франции. Оформлял спектакли Русской оперы в Париже. В 1938 вернулся в СССР, жил в Ленинграде. Проф. Академии художеств. Погиб во время блокады II -- 252, 433
   Бирамов Хаджимед (прав. Байрамов Хаджи-Амед) (?-2 июня 1923, Бизерта, Тунис), вестовой адм. А.М.Герасимова I -- 368, 576
   Биршерт Антоний, учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. За провинность исключен из к.к., переведен на миноносец I -- 349, 353,363,369
   Блинов Александр, эсер. В эмигр. с 1905 с женой и двумя дочерьми II -- 430
   Блинов Николай, студент Фр. -- рус. института в Париже II -- 75
   Блинова Елизавета Александровна, скрипачка, литератор, театр, деят. Младшая дочь О. и А. Блиновых. Б эмигр. в Париже с 1906. Играла в Оркестре Колонн. Давала уроки игры на скрипке Игорю Со-фиеву II -- 280,286, 307,314, 317, 333, 347, 348, 363
   Блинова Олимпиада Васильевна (7-1935, Париж), жена эсера А.Блинова. Эмигр. с мужем и двумя дочерьми после революции 1905II -- 286,430
   Блинова Ольга Александровна, старшая дочь О. и А. Блиновых. В эмигр. в Париже с 1906 II -- 348, 430
   Блинова, внучка О.В.Блиновой см. Жоржетта
   Блиновы, семья эсера Александра Блинова. В эмигр. с 1905. Имела поместье в Бужле (Франция) II -- 430, 431
   Блок Александр Александрович (1880-1921), поэт I -- 25, 298, 338, 358, 366, 427, 430, 440, 446, 458, 498, 503, 574, 575, 583, 588, 589, 595; II -20,31,42,66, 339, 427; "Куликово поле" II -- 77; "Соловьиный сад" II -- 77,130
   Блох Раиса Ноевна (в браке Горлина) (1899, СПб. -1943, Германия), поэт, пер., историк. В эмигр. с 1922 в Берлине, с 1933 в Париже. Жена поэта М.Г.Горлина. Погибла в фаш. концлагере II -- 443, 445
   Блюм Рене, фр. импресарио, балетм. II -- 432
   Бобринский Петр Андреевич (1893 СПб. -1962, Нейи-сюр-Сен, Франция), поэт, публ., масон, деят. Учился в Петербургском политех институте. Мобилизован на фронт ВВ. Уч. Белого движ. В эмигр. в 1920 в Константинополе, затем в Париже. Публ. в эмигр. прессе, выпустил сб. стихов. Уч. "Перекрестка". Член лож "Сев. Сияние", "Гамаюн" II-244,425
   Богданов Василий Иванович (1838-1886), морской врач, поэт, из семьи свящ. Окончил мед. фак. Моек, университета. Служил врачом на Балт., затем на Черномор, флоте. Сотр. газеты "Искра", автор "Дубинушки" I -161
   Богданов Иван Дмитриевич (1891, ст. Хорол Полтавской губ. -- 1969, Йер, Франция), мичман. Учился в Имп. лесном институте. Окончил Морское инж. училище в Кронштадте (спец, по мех. части). В 1920 прибыл с женой, Натальей Михайловной, в распоряжение Морского к.к. в Севастополе, раб. воспит. Пом. нач. базы отряда судов в Керчи. В 1920 эвак. в составе Русской эскадры в Бизерту. Раб. в Морском к.к. (ком. III отделения, зав. хоз. к.к.). В 1923 переехал во Францию, член Кают-компании морских офицеров в Париже и Военно-морского союза. Пред. Объединения гард., кадет и охот, флота. Служил в Военно-морских силах Франции. Раб. таксистом. В 1954 переехал в Марокко. На склоне лет вернулся во Францию I -- 133, 358
   Богдановский Павел Александрович (Неон, Нёня), кораб. гард. В1919 поступил в Морской к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924). Выехал во Францию. Окончил Электротех. институт в Нанси (спец, по мех.) I -- 443, 448-452, 455, 477, 479, 480, 501, 503
   Боголюбова, преп. харьк. гимназии I -- 90
   Богомолов Александр Ефремович (1900-1969), сов. дипломат. В 1944-1950 чрезв. и полномоч. посол СССР во Франции I -- 37
   Божнев Борис Васильевич (1898, Ревель-1969, Марсель), поэт, художник. В эмигр. с 1919 в Париже II -- 417
   Божон Николя (1708-1786), придворный банкир, оси. "Госпиталя Божон" в Париже II -- 384, 446
   Болдырев Иван (наст, ф.и.о. Шкотт Иван Андреевич) (1903, Москва-1933, Париж), писатель, художник-график. Учился на физ. -- мат. фак. Моек, университета. В 1923 репрес. (за "антиболыпев. пропаганду" сослан в Сибирь, в Нарымский край). Бежал в Польшу, затем во Францию. В 1929-1930 уч. в Париже в собраниях "Кочевья". Зарабатывал на жизнь уроками математики, раб. ночным сторожем. С 1930 раб. на металлург. заводе в Коломбеле (Нормандия). Автор рассказов и повести "Мальчики и девочки". Ученик и друг А.М.Ремизова. Покончил с собой, приняв большую дозу снотворного II -- 248, 432
   Бологовской (Бологовский) Владимир Иванович (1870-1950, Тунис), коллеж, сов., доктор мед. Окончил военно-мед. академию. Служил в Балт. флотском экипаже. Во ВСЮР и Русской армии служил на Черномор, флоте. В 1920 эвак. в Бизерту. Гл. врач Русской эскадры. После ее роспуска служил в Тунисе. Награжден фр. медалью и тунисским орденом I -- 476
   Бондалетов Федор, член команды Русской эскадры в Бизерте I -- 280,288,291, 292, 295, 296, 571
   Бондарев, отец Вали Бондаревой I -- 65
   Бондарева Валя, подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 44, 64,65,66,74,89, 560
   Бонне Жорж, министр ин. дел Франции в 1930-е годы П -- 368
   Борис Александрович см. Бек-Софиев Б. А.
   Борис Афанасьевич см. Подгорный Б. А.
   Борис Генрихович см. Унбегаун Б.Г.
   Борисов Леонид Николаевич (1952 г.р.), инж. I -- 40
   Борисова Екатерина Юрьевна, архивист, сотр. ГАРФа II -- 7
   Борисова Надежда Геннадьевна (1956 г.р.), инж., педагог I -- 40
   Борисова Наталья, литератор. В эмигр. в Праге, уч. в работе объединения "Скит". К 1925 в Париже, член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 504, 512, 524, 536-539; II -- 89,123
   Боричевская, преп. симфероп. гимназии I -- 212
   Бородин Александр Порфирьевич (1833-1887), комп. II -- 432 "Князь Игорь" II -- 14,15,251, 397,432
   Борщ Федор Дмитриевич, студент Фр. -- рус. института в Париже II -136
   Бошкович, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. и выехал во Францию I -- 447,461
   Браминов Василий Иванович (1888-?), певец. В эмигр. во Франции II -- 397
   Браславский (псевд. А. Булкин) Александр Яковлевич (1891-не ранее 1972), поэт. В эмигр. во Франции. Уч. лит. групп "Через", "Кочевье", член-учред. Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. в изданиях "Числа", "ВоляРоссии", "Совр. записки". Автор книг "Стихотворения" (Париж, 1926), "Стихотворения II" (Париж, 1929) "Стихотворения III" (Париж, 1937). Уч. ВМВ, доброволец I -- 537; II -- 91, 417, 443,445
   Браун Федор (Фридрих) Александрович (1862-1942), филолог-германист, проф., доктор философии. В1922-1932 раб. в Германии, проф. Лейпцигского университета. В 1923-1924 соред. журнала "Беседа" (Берлин) I -- 604
   Бредов Федор Эмильевич (1884, Ивангород -- 1959, Сан-Франциско), ген.-м. Ген. штаба. Окончил Первый к.к., Павловское воен. училище. Уч. ВВ и Белого движ. Нач. штаба Дроздовской стрелковой дивизии, затем XI арм. корпуса. В1920 эвак. с армией в Галлиполи, затем в Болгарии. Во время ВМВ служил в Русском корпусе I -- 170,564
   Брей Ф.В., автор учеб, по англ, яз. I -- 573
   Бреннер Евгений Александрович (1895-1954, Париж), издат. деят. В эмигр. с 1917 в Берлине, с 1926 во Франции. Член правл. "Товарищества Н. П. Карбасникова", в л ад. книжного магазина "Москва" в Париже. В 1934-1953 жил в Рабате (Марокко) II -- 428
   Брискорн Борис Васильевич (1892-1957, Сейф, Алжир), лейт. Гвардейского экипажа. Окончил Морской к.к. Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1919-1920 раб. воспит. в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в его составе в Бизерту, ком. роты. В 1922 перевелся из к.к. на Эскадру, служил на линкоре "Генерал Алексеев". В 1928-1937 жил в Бужи (Алжир) I -- 265, 345, 347, 375
   Брискорн Лидия Николаевна, член Дам. комитета Морского к.к. в Бизерте. К 1925 переехала во Францию, раб. в мастерской Моравских I -- 320, 382,534
   Броня, прислуга Г.Н.Раковского (Симферополь) I -- 195
   Брусилов Алексей Алексеевич (1853-1926), ген. от кавалерии. Уч. ВВ. Служил в РККА, позднее перешел в Добр, армию I -149
   Буайе (Boyer) Поль, проф. Сорбонны, славист, фр. общ. деят. II -- 418, 438
   Буальдьё (Boieldieu) Франсуа-Адриан (1775-1834), фр. комп., автор комич. опер, проф. консерватории II -- 441
   Булатов Георгий, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. Служил в Русской эскадре на линкоре "Генерал Алексеев" I -- 481
   Булаховский Леонид Арсеньевич (1888, Харьков-1961, Киев), языковед, приват-доцент Харьк. университета, акад. АН УССР I -- 91
   Булгаков Валентин Федорович (1886, Кузнецк Томской обл. -1966, Ясная Поляна Тульской обл.), писатель, мемуарист, деят. культ. В 1923 выслан из СССР, жил в Праге. Вернулся в СССР в 1948 I -- 604
   Булгаков Михаил Афанасьевич (1891-1940), писатель I -- 12, 575
   Булей (Boulain), лечащий врач И.Кнорринг II -- 357, 358
   Буллит Уильям (1891-1967), амер. дипломат, журн., посол США во Франции в 1936-1940 II -- 391
   Булон Элен (Boulogne Helene), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 178, 182-185, 187-191,194
   Бунаков (Бунаков-Фондаминский) Илья Исидорович (1880, Москва -- 1942, Освенцим, Польша), один из лидеров партии эсеров, в 1918 член Союза возрождения России. В эмигр. во Франции с 1919. Осн. журнала "Совр. записки", соорг. журнала "Новый град" (вместе с Ф.Степуном и Г.Федотовым). Сотр. журналов "Грядущая Россия" и "Русские записки". Орг. религ. -- филос. объединения "Круг". Погиб в фаш. концлагере II -- 206,342,359,423, 441
   Бунин Иван Алексеевич (1870, Воронеж -1953, Париж), писатель, поэт. Лауреат Нобелевской премии (1933) I -- 24, 540, 603, 604; II -- 360, 436, 441,443, 444
   Бураков Г.Ф., проф. Осн. частного реал, училища в Харькове. С 1922 ректор Харьк. политех. института I -- 11,91
   Бураничи, соседи Кноррингов во Сфаяту. И.Кнорринг дружила с сыном Бураничей, Аликом, учеником Морского к.к. (X рота) I -- 336
   Бухарский Николай, поэт. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже II -- 426,445
   Бялик Хаим Нахман (1873-1934), евр. поэт II -- 288
   Вава (Тунис) см. Васильева Вера
   Вава (Харьков) см. Кузнецова Вера
   Вавилина Анна Павлова, крестьянка Чистопольского уезда Казанской губ., прабабка И.Кнорринг I -- 9
   Вавиличева (урожд. Шишова) Полина Константиновна (1932 г.р.), уроженка с. Елшанка. Сотр. Елшанской школы. Мать Г.Е.Маколиной II -- 7
   Вайян (Vaillant) Роже, фр. писатель, проф. Сорбонны, славист II -- 438
   Валериан Николаевич см. Гревс В.Н. (Э.)
   Валерий (Харьков) см. Гливенко В.И.
   Вальх Мила, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 44
   Валя (Симферополь), девочка-соседка I -154
   Валя (Харьков) см. Бондарева Валя
   Ванда, член Союза возвр. на родину. Знакомая Софиевых по Эрувилю (Франция) II -- 332
   Ванцетти Бартоломео (1888-1927), итал. раб., лидер раб. движ. США II -- 110, 408
   Варен (Varene) Клод и Аим, братья, влад. торгового предприятия, работодатели Ю.Софиева II -- 422
   Варя (Харьков) см. Евтушенко Варя
   Васильева (урожд. Лукина) Раиса Родионовна (1902, СПб.-1938), автор сценария сов. фильма "Подруги", биографии. повести о девушке с раб. окраины Петрограда. Репрес., в 1928-1934 находилась в ссылке. Реабил. в 1957 II -- 444
   Васильева Вера (Вава), "красавица Сфаята", артистка-люб. В 1920 эмигр. с родителями в Бизерту I -- 234, 238, 239, 241,243,331
   Васильчикова Надежда, поэтесса. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 592; II -- 426
   Вася см. Доманский В., Чернитенко В.
   Вахромеев Иван Александрович (1898 -- 31 дек. 1943/1 янв. 1944), фотограф, влад. фотоателье в Париже, выпускал фотооткрытки. Орг. фотокружка при РСХД II -- 22
   Вахтангов Евгений Багратионович (1883-1922), режиссер, актер II -- 152, 415
   Вего (Vegau), медсестра II -192
   Вейдле Владимир Васильевич (1895, СПб. -- 1979, Париж), искусствовед, историк церкви, лит. критик. В эмигр. с 1924 в Париже II -- 435
   Вениамин о. (Федченков) (1880-1961), епископ Севастопольский, викарий Таврической епархии. В 1920 вел пасторскую службу в частях Добр, армии. В эмигр. первый инспектор и преп. Правосл. Богосл. института в Париже. Свящ. Морского к.к. в Севастополе. В 1931 осн. Трехсвят, подворье в Париже (Моск, патриархат) I -- 215; II -- 437
   Венявский Генрик (1835-1880), полький скрипач, комп. I -- 475
   Вера (Туапсе), одноклас. И.Кнорринг по гимназии I -- 111
   Вера (Тунис) см. Остолопова Вера
   Вера (Харьков) см. Кузнецова Вера
   Вера Дмитриевна см. Енько-Даровская В.Д.
   Вера Павловна см. Иванова В.П.
   Вера Федоровна см. Гофман В.Ф.
   Вериго, кораб. гард. В1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. I -- 487
   Верлен Поль (1844-1896), фр. поэт I -- 540, 603
   Версинжеторикс (Верцингеториг, Vercingetorix) (82-46 до н. э.), полководец, освободитель Галлии, дипломат I -- 248, 568
   Ветлугин А. (наст, ф.и.о. Рындзюн Владимир Ильич) (1897, Ростов-на-Дону -1953, США), литератор, журн., киносценарист. В эмигр. с 1920 в Константинополе, в 1921 во Франции, в 1922 в Берлине. С октября 1922 в США. Сек.
   С.Есенина в поездке по Америке. Автор сб. стихов I -- 309, 573
   Вийон Франсуа, фр. поэт I -- 603
   Виктор (Франция) см. Мамченко Виктор
   Вильде Борис Владимирович (псевд. Борис Дикой) (1908, СПб. -- 1942, Мон-Валерьен, Франция), поэт, журн., ученый-этнограф. С 1917 жил в Эстонии, с 1930 во Франции. Член Объединения писат. и поэтов во Франции. Уч. собраний "Круга", сотр. журнала "Числа". С 1936 раб. в Отделе сев. культур Музея человека в Париже. В 1939 мобилизован во фр. армию. Попал в фаш. плен, бежал. В июле 1940 орг. одной из первых антифаш. групп, в декабре 1940 начал издавать газету "Resistance" ("Сопротивление"). Расстрелян 23 февраля 1942 I -- 35
   Вильде Наташа, парижская знакомая И.Кнорринг II -161
   Вилькен Виктор Викторович (1909, Либава -- 8 июня 1999, Фритцлар, Германия), инж. -- строит. Стар, сын Эльзы Эрнестовны Вилькен (урожд. Шённ; 1888, Либава -- 1982, Монхейм, Германия) и кап. I ранга Виктора Викторовича Вилькена (1883, Ревель-1956, Фритцлар, Германия), члена больничной кассы при Комиссии по делам русских граждан в Сев. Африке. В 1920 эмигр. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. В 1924 выехал с родителями во Францию, окончил Строит, институт. К 1935 семья переехала в Германию I -- 437
   Вилькен Эрнст Викторович (Эр-лик) (1911, Либава -- 1 дек. 1999, Фритцлар, Германия), младший сын Э.Э. и В.В.Вилькен. В 1920 эмигр. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. В 1924 выехал с родителями во Францию, окончил курсы бухгалтеров I -- 409, 437
   Винавер Максим Моисеевич (1862, Варшава -- 1926, Ментон-сен-Бернар, Франция), адвокат, евр. общ. деят., публ. В эмигр. с 1919. Сотр. "ПН", уч. "Еврейской трибуны", РДО. Автор книг "Недавнее: Воспом. и характеристики" (Париж, 1926), "Наше правительство" (Париж, 1928) I -- 577; II -- 17,397
   Винокуровы Татьяна и Валерий, уроженцы с. Елшанка, педагоги колледжа в Самаре II -- 7
   Вирен фон Роберт Эдуардович (1891-1953, Бонн, Германия), стар. лейт. флота, публ. Ком. канонер. лодки "Грозный". Уч. Белого движ. В эмигр. с 1920вТунисе. К1925 переехал во Францию, с 1935 в Ревеле I -- 575
   Витковский Владимир Константинович (1885, Псков-1978, С.-Франциско, США), ген. Уч. ВВ и Добр, армии. В эмигр. с 1920 в Галлиполи, с 1926 во Франции II -- 440
   Вишняк Марк (Мордух) Вениаминович (1883, Москва -1976, Н.-Й.), публ., эсер, юрист. В эмигр. с апреля 1919 в Афинах (Греция), с лета 1919 в Париже. Сек. ред. журнала "Совр. записки". Член Союза русских писат. и журн. в Париже. Преп. на юр. фак. Славянского института при Сорбонне. С 1940 в США II -- 61,131,151,403, 414
   Владимир Иванович см. Болотовской В.И.
   Владимир Кириллович (1917-1992, Майами, шт. Флорида, США), вел. кн., сын вел. кн. Кирилла Владимировича. В 1937 окончил Русскую гимназию в Париже. Учился на эконом, фак. Кембриджского университета. Согласно Манифесту от 31 октября 1938 Глава Русс. Императ. Дома. Почет, пред, и покр. Союза преображенцев, Объединения лейб-гвардии Семеновского полка, Союза измайловцев, Объединения лейб-егерей, Союза лейб-гвардии царскосельских стрелков. Уч. в благотв. акциях в пользу неимущих соотеч. Со встречи вел. кн. и Св. Патриарха Алексия в Иоанно-Рыльском монастыре в СПб. в ноябре 1991 началось общение глав РПЦ и Русс. Императ. Дома II -- 422
   Владимир Николаевич см. Пашковский В.Н.
   Владимир Степанович см. Примак В.С.
   Владимир Федорович см. Каврайский В.Ф.
   Владимирский, педагог, сотр. Харьк. учеб, округа. В 1920 беж. в Крыму I -- 144, 147, 157,160,167,171,177, 203
   Власенко Надежда Андреевна (?- 1936, Рига, Латвия), детский врач, доктор мед. В эмигр. в Париже. Лечащий врач Игоря Софиева II -- 197, 199, 201, 209,210, 223, 232
   Водопьянова Зоя Константиновна (1945 г.р.), стар. науч. сотр. РГАЛИ, архивист, публ. II -- 7
   Воеводин Александр Александрович (1888-1944), историк, писатель, художник. Уч. Белого движ. В эмигр. с 1920 в Тунисе. С 1922 в Чехии, учился на Русском юр. фак. в Праге. Соред. (вместе с Н.А.Антиповым, С.Я.Эфроном и А.К.Рудиным) журнала "Своими путями". Сек. ОРЭСО, зав. канцелярией Русского своб. университета, сек. Союза русских писат. и журн. в Чехословакии. В 1944 арестован гестапо, погиб в концлагере I -- 605
   Войцеховская, беж. из Харькова, одноклас. И.Кнорринг по симфероп. гимназии I -- 202
   Войцеховский Андрей Георгиевич (ок. 1900-1977, Канн-ла-Бокка, Франция), подпор, артиллерии, юрист. В 1920 окончил Сергиевское арт. училище, эвак. в Галлиполи (Турция). С 1921 в Белграде. Учился на юр. фак. Белградского университета, жил в одной комнате с Ю.Софиевым, и далее их пути во Франции шли параллельно: земляные работы в горах Оверна, каучуковый завод в Монтаржи, переезд в Медон осенью 1926 (снимал комнату на паях с Ю.Софиевым). Учился во Фр. -- рус. институте. Шафер на свадьбе И.Кнорринг и Ю.Софиева II -- 9,16, 20-23, 26, 28-31, 33, 36, 37, 39, 40, 44, 47-53, 55, 56, 58, 59, 61, 65,68-71, 74,80,97,99,100, 102,108, 109,114, 120, 123, 125,128,139, 144, 149,151, 158,169,174,189, 199, 201, 214,236-238, 284, 294, 398, 408,435
   Волков Николай Константинович (1875, Вологда -- 1950, Париж), агроном, общ. деят. Окончил Моек, с/х институт. Член Партии народ, свободы. Депутат III и IV Гос. Думы. Уч. Белого движ. Представ. Л.И.Деникина в Сибири. Эмигр. в 1920 через Японию в Париж. Член Сибирского землячества в Париже. Дир. издательства "ПН" в Париже I -- 362,495,523,587; II -137, 411
   Волков Сергей Владимирович (1955 г.р.), доктор истор. наук, проф. Правосл. Св. Тихоновского гуман. университета, автор книг по истории Белого движ. II -- 8
   Волков, член команды Русской эскадры в Бизерте I -- 308
   Волковы, семья Н.К.Волкова I -- 495,509
   Волконский Сергей Михайлович (1860-1937, шт. Вирджиния, США), театр, деят., писатель. С 1921 в эмигр. в Париже. Театр, критик "ПН", читал лекции по истории русской культуры. Автор книг: "Худ. отклики" (СПб., 1912), "Разговоры" (СПб., 1912), "Моивоспом." (Мюнхен, 1923), "Быт и бытие" (Берлин, 1924) I -- 600
   Володя (Тунис) см. Головченко В.А.
   Володя (Эрувиль, Париж) см. Подгорный В.Б.
   Волошин (наст. фам. Кириенко-Волошин) Максимилиан Александрович (1877-1932), поэт, художник, критик, общ. деят., пер. I -- 457, 580
   Волхонская Анна Андреевна см. Дюшен А. А.
   Волхонские, семья А.А.Волхонской I -- 293, 330
   Волхонский Иван Александрович (1889-1962, Париж), стар, лейт., инж. -- мех. В эмигр. с 1920 в Бизерте. Раб. в Морском к.к., преп. механику двигателей. С 1922 во Франции. Муж худ. Анны Дюшен I -- 293
   Воробьев Александр Аполлонович (1881, СПб. -- 1965, Анжер, Франция), кап. II ранга, педагог. Ком. сводной роты Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. Библ. и преп. физич. географии в Морском к.к. Раб. в Корпусе до его закрытия в мае 1925. К1938 переехал во Францию. Дети: Ольга (1906 г.р.) и Владимир (1907 г.р.) I -- 258,259, 448, 569; II -- 442
   Воробьева (в браке Городниченко) Ольга Александровна (Ляля) (1906, СПб. -1965, Анжер, Франция), дочь А.А.Во-робьева, подруга И.Кнорринг. В 1920 эвак. в Бизерту с родителями. Училась в школе Монастыря Сионской Божьей Матери. В1927 вышла замуж за Л.М.Городниченко. Дочь: Ольга (1933 г.р.). В 1940-х брак распался. После войны переехала в Париж I -- 227, 233, 238, 245, 247, 249-254, 256, 258, 261, 277, 300, 327, 341, 364, 365, 369, 370, 372, 379, 380, 382, 390, 436, 437, 438, 569, 576, 580; II -- 121,182, 351,442
   Воробьева Ольга Владимировна (1885, СПб. -- 1974, Ним, Франция), жена А. А.Воробьева. В 1920 эмигр. в Бизерту I -- 436-438,448,580; II -121
   Воробьевы, семья А. А.Воробьева I -- 227,233,277,341,408, 410, 566; II -- 121
   Ворожейкин Сергей Николаевич (1867-1939, Бизерта, Тунис), вице-адм. Служил на Балт. флоте. Уч. ВВ. Кавалер орденов Св. Станислав, Св. Анны, Св. Владимира. С1916 до эвакуации из Крыма дир. Морского к.к. в Севастополе. В Бизерте раб. на линкоре "Генерал Алексеев", зав. библ. и пред. Рук. Комиссии по общежитию на корабле. В 1922-1924 пред. Правл. заемного капитала. После роспуска Эскадры раб. бухгалтером. Автор воспом. Пред. Комитета по сооруж. Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте. Сын: Ворожейкин Сергей Сергеевич (1894-1982, Бизерта), кап. I ранга, пред. Комиссии по постройке зданий Морского к.к. в Севастополе I -- 16,313
   Востоков Владимир Игнатьевич (1868, Моек. губ. -- 1957,Сан-Франциско), протопресвитер., публ., издатель. Член Учред. собрания от Н.Новго-рода. С 1919 служил на Юге России. Духовник и проповедник армии ген. Врангеля. Эвак. с ней в Галлиполи, затем служил в Сербии. В1944 наст, церквей в лагерях русских военнопленных в Австрии и Германии. С 1951 в США, наст. Церкви Св. Тихона Задонского I -- 203, 204
   Вострикова Ольга, подруга И.Кнорринг. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Училась в школе Монастыря Сионской Божьей Матери I -- 247, 253, 258
   Врангель Петр Николаевич (1878-1928, Брюссель), барон, ген. от инфантерии. С 22 марта 1920 рук. ВСЮР. Курировал строительство гл. здания Морского к.к. в Севастополе (открыто в 1919). В эмигр. с 1920. В 1924 основал РОВС I -- 13, 14, 118, 147, 156, 163, 172, 173,182, 195, 218, 230, 231, 236, 260, 275, 280, 285, 287, 292, 313, 563; II -- 150
   Врубель Михаил Александрович (1856-1910), живописец, иконописец, илл., декоратор I -- 70, 559
   Всеволод см. Новиков Всеволод
   Высоцкий Александр Николаевич (1888, Москва --?), физик, педагог. В1907 окончил гимназию в Туле, в 1912 Моек, университет (естест. фак.). Мобилизован на фронт ВВ. В 1920 эмигр. в Бизерту. Раб. на радиостанции в Кебире, преп. в Морском к.к. курс физики и космографии (астрономии). Получив стип. Комитета помощи русским астрономам в США, уехал для учебы и работы в университете Вирджинии I -- 367, 381
   Вышеславцев Борис Петрович (1877, Москва -- 1954, Женева), юрист, филос., проф., публ. В 1922 выслан из России. В эмигр. в Париже. Выступал с докладами в Религ. -- филос. академии, ОРСИУСК, РДО, Евразийском семинаре и др. Преп. во Фр. -- рус. институте I -- 544-546, 604; II -- 119,403,412
   Вышневская Ольга Львовна, первая жена И.Ю.Софиева I -- 37, 557
   Вышневский Алексей Игоревич (1951 г.р.), сын И.Ю.Софиева и О.Л.Вышневской I -- 37,557
   Г.Н. см. Кузнецова Г.Н.
   Габар (в браке Кирианенко) Ариадна Евгеньевна (Ариша) (1935, Париж -- 2006, Отей-ле-Руа под Парижем), дочь Н.И. и Е.П. Габар. Член НОРС, певица, хорм. Сотр. Центра атомной энергии II -- 313,440
   Габар (урожд. Кольнер) Наталья Ивановна (1909, СПб. -- ?), филолог, историк, подруга И.Кнорринг. В 1920 эвак. в Бизерту. В1920-1923 жила в Сфаяте, училась в школе Монастыря Сионской Божьей Матери. В 1923 выехала с родителями во Францию. В 1927 окончила Lycee Victor Dumy в Париже (реком. письмо ей написал Н.Н.Кнорринг), получила диплом бакалавра по спец, "латинский язык и философия". Муж: Евгений Петрович Габар (1907, СПб. -1974, Франция). Дочь: Ариадна (1935 г.р.). Перед ВМВ раб. в Лиге Наций в Женеве. В годы фаш. оккупации жила в Париже I -- 239-241, 243-245, 247-249, 253-255, 258, 261,262,277, 300-302, 308, 315, 317, 320, 327, 328, 337, 340, 341, 353, 369, 370, 372, 375, 383, 413, 480, 495, 509, 519,521,522,527,532,538, 567,569,576,593; II -- 40-42, 52, 83, 96-98,100, 101, 105, 136, 199, 201, 212, 214,225, 279, 313, 317, 328, 335, 426, 440
   Гаген-Торн Аня (ок. 1906-?), одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии. В1920 беж. с родителями на Юге России I -- 137
   Газданов Гайто (Георгий Иванович) (1903, СПб. -1971, Мюнхен), писатель. В эмигр. с 1920 в Германии, с 1923 во Франции. В 1950-1970-е жил наездами в Мюнхене II -148, 274,417,432
   Галанина, влад. мастерской вышивки по коже в Париже I -- 505
   Гальская М.Л. см. Жедринская М.Л.
   Гальский (Гальской) Владимир Львович (1908, Орловская губ. -- 1961, Касабланка, Марокко), поэт, архитектор. Уч. Белого движ. В 1920 эвак. с армией Врангеля. С 1921 жил с родителями и сестрой в Сербии. Учился в Белградском университете. Уч. в работе лит. кружков "Гамаюн" и "Одиннадцать". Публ. в изданиях "Русские записки", "Возрождение", "Грани". Наездами жил в Париже. Брат М.Л.Гальской II -- 353, 369,443,445
   Гамсун Кнут (наст. фам. Педерсен) (1859-1952), норвеж. писатель I -- 334; II -136
   Ганский (Гатинский) Леонид Иосифович (1905 (1907), Лодзь -- 1970, Франция), поэт. В эмигр. с 1926 во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в сб. Союза; в журналах "Числа", "Совр. записки", "Встречи"; в антологиях "Якорь", "Журнал Содружества" II -- 424, 426, 436,443
   Гансон (урожд. Обсъянинова, псевд. Иегансон, В.Иог) Валентина Яковлевна, поэтесса. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в сб. Союза I -- 503, 504, 506; II -- 19, 422-424, 426
   Гарбодей Тамара, подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 102, 117
   Гарбузова Раиса Борисовна (1906, Тбилиси -- 1997, Де Калб, шт. Иллинойс, США), виолончелистка, преп. консерватории. В эмигр. с 1925 в Берлине, Париже, затем в США, проф. муз. колледжа Хартфордского университета (шт. Коннектикут) I -- 531
   Гарин-Михайловский (псевд. Гарин Н.; наст. фам. Михайловский) Николай Георгиевич (1852-1906), писатель, "сосед" Кноррингов (влад. имения Гундоровка в Самарской губернии) I -- 407, 413, 579
   Гаттенбергер Николай Федорович (1891-1967, Тунис), кап. II ранга. В 1912 окончил Морской к.к. Служил на Черномор. флоте. Кавалер ордена Св. Анны. В эмигр. с 1920 в Бизерте. Сотр. журнала "Военная Быль" I -- 253
   Гейне Генрих (1797-1856), нем. поэт II -- 397
   Генрих см. Раковский Г.Н.
   Генрих IV (1551-1589), фр. король II -- 34, 53,416
   Георг VI (1895-1952), англ, король II -- 373
   Георгий о. см. Спасский Г.А.
   Герасимов Александр Михайлович (1861-1931, Тунис), вице-адм. Уч. Рус. -- яп. войны. Нач. Военно-морского управления в Севастополе. Представ, ген. Врангеля в Батуми. В 1920 эвак. в Бизерту. Нач. Морского к.к. в 1920-1925. Почет, член Военно-морского Союза. Член Комитета по сооруж. Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте I -- 20,232, 241, 242, 244, 267-272, 292, 303, 305, 329-331, 336, 339, 342, 345, 370, 372, 374, 410, 416, 417, 447, 449, 456, 477, 489, 490, 570,574
   Герасимов Владимир Александрович (1892, Ревель Эстландской губ.-1964, Тунис), пор., морской летчик, художник, педагог. Сын А.М.Герасимова. В 1909 окончил Тенишевское училише в СПб. В 1909-1914 учился в Петроград, технол. институте на мех. фак. Уч. ВСЮР и Русской армии. Инструктор авиашколы. В 1920 эвак. в Бизерту. Преп. в Морском к.к. рисование и черчение I -- 574, 580
   Герасимова Глафира Яковлевна (1865-1923, Тунис), орг. Дам. комитета Морского к.к. в Бизерте и мастерской по пошиву одежды для кадет и преп. к.к., рук. худ. -- лит. кружка к.к. Жена адм. А.М.Герасимова I -- 241, 811, 354, 364, 567, 569, 576, 587
   Гераскина Наталья Никитишна, подруга И.Кнорринг в Славянске (Харьк. губ.), дочь Надежды Яковлевны и Никиты Кондратьевича Гераскиных, сослуживцев Н.Н.Кнорринга I -- 100, 560
   Германова Е.П., опер, певица 1-605; II-397
   Герст Лиля см. Раковская Лиля
   Герцен Александр Иванович (1812-1870), писатель I -- 280, 285
   Гессен Сергей Иосифович (1887, Усть-Сысольск Вологодской губ. -- 1950, Лодзь, Польша), правовед, публ., лит. критик, педагог. В эмигр. с декабря 1921. Преп. в Русском науч. институте в Берлине, с 1923 в Высшем пед. институте в Праге. Позднее жил в Варшаве. Приезжал с лекциями в Париж II -- 20, 21, 22, 397
   Гийе (Guillet), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 152,158
   Гийом, приятель Игоря Софиева II -- 382
   Гингер Александр Самсонович (1897, СПб. -- 1965, Париж), поэт. В эмигр. с 1919. Уч. лит. объединений "Палата поэтов", "Гатарапак", "Через". Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже, Союза русских писат. и журн. в Париже. Автор сб. "Свораверных" (1922), "Преданность" (1925), "Жалоба и торжество"(1939), "Весть" (1957), "Сердце: Стихи 1917-1964" (1965). Член ССП. Жена: А.С.Присманова. Дети: Василий и Сергей I -- 534, 544; II -- 38,148, 422, 423,426,443,445
   Гинсбург Б.О., студент Фр. -- рус. института в Париже, член РДО II -- 70
   Гиппиус Зинаида Николаевна (псевд. Антон Крайний) (1869, Белёв Тульской губ. -1945, Париж), поэт, прозаик, мемуарист, лит. критик. В эмигр. в Париже. Вместе с мужем, Д.С.Мережковским, соучред. лит. "Воскресений" и Лит. -- филос. общества "Зеленая лампа" I -- 24,540,588, 602; II -- 150, 397, 413, 436, 443
   Гитлер (наст. фам. Шикльгрубер) Адольф (1889-1945), лидер фаш. нац. -- соц. партии Германии, воен. преступник II -- 363, 370, 371,445
   Гладкой Сергей (С.И.), художник-илл., декоратор. Автор обложки книги И.Кнорринг "Стихи о себе" (1931) II -- 428
   Глафира Яковлевна см. Герасимова Г.Я.
   Глебочка см. Кнорринг Г.Н.
   Гливенко (Гливенки), семья, харьк. друзья и соседи Кноррингов I -- 98, 106, 108, 158, 182,189,242, 299, 314, 346, 516
   Гливенко Валерий Иванович, сын И.И.Гливенко I -- 197, 314,565
   Гливенко Иван Иванович, проф., проев. Дир. Вознесенской гимназии в Харькове I -102,108,197,299,329,565
   Гливенко Лидия Ивановна, жена И.И.Гливенко, педагог I -- 105,197, 565
   Гливенко Нина Ивановна, сестра Т.И.Гливенко I -- 64, 74, 89,197, 314
   Гливенко Татьяна Ивановна (Таня), подруга И.Кнорринг, одноклас. по харьк. гимназии, адресат ее стихов I -- 43, 47, 50-52, 59-61, 66, 69, 71, 72, 74, 75, 77, 83, 84, 88, 89, 91,92,98,99,102-105,108, 110,112,115-117,119,120, 124, 138,144,148,149,156, 161,166,169, 173,182,193, 197, 201, 206, 208-211, 214, 235, 237, 238, 243, 266, 276, 294, 299,310, 321, 324, 326, 328-330, 332, 333, 339, 357, 387,558,560, 564-566, 570, 585,592
   Глинка Михаил Иванович (1804-1857), комп. I -- 605
   Гоголь Николай Васильевич (1809-1852), писатель I -- 556, 561; II -- 339; "Мертвые души" I -- 117,367, 561
   Годунов Борис Федорович (1552-1605), шурин царя Федора I Иоанновича. В 1587-1598правил Россией. В 1598 избран Земским собором на царство I -- 370
   Годяцкий, кадет. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. (V рота) I -- 471,489
   Голеницкая Евгения Карловна см. Розентретер Е.К.
   Голеницкий, стат. сов., второй муж Е.К.Розентреттер I -- 555
   Голенищева-Кутузова Елена Александровна, жена И.Н.Голенищева-Кутузова (брак распался) II -- 215, 221, 240, 243,249,430,431
   Голеншцев-Кутузов Илларион Ильич (Ларик) (1926-?), сын Е.А. и И.Н. Голенищевых-Кутузовых II -- 202,243,430, 431
   Голенищев-Кутузов Илья Николаевич (1904, с. Наталино Саратовской губ.-1969, Москва), поэт, проф. филологии, эссеист, пер., лит. критик. В эмигр. с 1920 в Дубровнике (Югославия), учился в Белградском университете на философ. фак. Член лит. кружка "Гамаюн". В 1929-1934 жил в Париже. Защитил доктор. диссер. в Сорбонне. Автор книги стихов "Память" (1935). Публ. в изданиях "Возрождение", "Россия и славянство", "Русские записки", "Совр. записки", "Числа", "Перекресток". Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Вернулся в Югославию, преп. в Белградском университете историю фр. языка и литературы. В годы ВМВ сидел в фаш. концлагере. После освобождения воевал в Югосл. народ, армии. В 1947 принял сов. гражд. Репрес. на территории Югославии, 5 лет провел в заключении. После освобождения жил в Венгрии, с 1955 в Москве. Раб. в ИМЛИ. Автор очерков, заметок и эссе. Писал на рус., фр., сербско-хорв. и др. языках (владел 16-ю языками) II -- 29,43,95, 201-203, 206, 207, 211, 213, 215-218, 221, 235, 237, 238, 240,399, 417, 423-425, 430
   Голль (Gaulle) Шарль де (1890-1970), генерал. В 1940 осн. в Лондоне движ. "Свободная Франция". В 1959-1969 президент Фр. республики II -- 447
   Головина Алла Сергеевна (урожд. баронесса Штейгер, во втором браке де Пелиши) (1909, с. Николаевка Черкасского уезда Киевской губ. -1987, Брюссель), поэт, прозаик II -- 441, 443,445
   Головченко Владимир Александрович (1906, Керчь --?), кораб. гард., инж. -- химик. Учился в Одесской гимназии  2, в Керченском реал, училище. Уч. ВСЮР и Русской армии. Служил во флоте. В 1920 эмигр. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. и выехал во Францию. Раб. на заводах в Париже (завод Рено), Туркуане, Безоне. В 1930 поступил в университет Нанси на хим. фак. I -- 450,457,463, 466
   Голубков, отец Наташи Голубковой II -- 208, 254
   Голубкова Наталья (?-1937), знакомая Софиевых по Эру-вилю (Франция) II -- 254,343
   Голубкова, мать Наташи Голубковой II -- 208
   Гольдштейн Моисей Леонтьевич (1868, Киев -1932, Париж), прис. пов., ред., общ. деят. В эмигр. с 1918. Пред. Русского общ. комитета, член правл. Союза русских писат. и журн. в Париже. В 1920 ред. "ПН". Покончил жизнь самоубийством II -- 424
   Гонич (Гонич-Гида) Марианна Александровна (1900-1993, Гавана), опер, певица I -- 605; II -- 414
   Гончаров Иван Александрович (1812-1891), писатель I -- 306 "Обломов" I -- 372, 405
   Гончаров Л.В, ред., издатель журнала "Эос" (Болгария) I -- 580
   Гораций (65 до н. э.-8 н. э.), рим. поэт I -- 436
   Горгулов Павел Тимофеевич (1895, ст. Лабинская Кубанской обл. -1932), фельдшер, автор стихов и прозы. Уч. ВВ и ВВД. В эмигр. с 1920 в Праге, затем в Париже. Четырежды был женат, жил на наследство одной из жен, а также зарабатывал на нелегальных абортах. 6 мая 1932 совершил убийство президента Фр. республики Поля Думера (по одной версии Горгулов был лишь орудием в руках ОГПУ; по второй -- под именем Горгулова в эмигр. жил другой человек) II -- 243 не нравится, он немножко шалый, а главное, веселый, а Всеволод умный человек, что уже много. Наташа рассказывала, будто он говорил, что терпеть не может меня. Не понимаю тогда, для чего как-то на днях он проболтал со мной битый час, когда приходил за газетами.
   

7 октября 1923. Воскресенье

   
   
   Мне в тридцать пятом номере "Звена", [301]
   Вчера полученного нами,
   В глаза страница бросилась одна
   С моими робкими стихами.
   
   Я в первый раз прочла свои слова
   И ощутила горькую утрату:
   Зачем, зачем другим я отдала,
   Что мне одной лишь было надо?
   
   

* * *

   
   Каждый день кончается болью.
   Странной хандрой и скукой,
   Думой о синеглазом Коле
   И о вечной горькой разлуке.
   
   И о том, что меня не любил он,
   Иль его не смогла удержать я,
   Или время переменило
   Его долгое рукопожатье.
   
   

* * *

   
   Теперь он уехал в Париж
   Или уедет скоро.
   Во мне уже мертвая тишь,
   Я только боюсь разговоров.
   
   Не хочу рассуждений о нем,
   Не хочу, чтоб его упрекали...
   А шумное время потом
   Загладит мои печали.
   
   

11 октября 1923. Четверг

   
   Если бы меня сейчас спросили: что я больше всего хочу? -- я бы, не задумываясь, ответила: получить маленькую комнату. Дело в том, что на нее уже есть несколько претендентов, а квартирный вопрос, в связи с отъездом многих семей, будет решаться только с отъездом Бергов. Наконец-то выяснилось, что они едут в следующий вторник. Пока комната свободна, я в ней занимаюсь. Вымыла, вычистила немножко, хорошо там.
   

13 октября 1923. Суббота

   
   
   Казалось мне, что я его любила.
   В глухой тоске я думала о нем,
   А взгляд его, блуждающий и милый,
   Казался мне ласкающим лучом.
   И лишь о нем я по ночам мечтала,
   А для себя просила слишком мало.
   
   Он был мечтатель. Странные рассказы
   Он мне придумывал наедине.
   Меж нами не было холодной фразы,
   Его душа казалась близкой мне.
   А я тогда сама не понимала,
   Что уж другое имя повторяла.
   
   Я видела его в последний раз
   В красивый вечер. Долго мы гуляли.
   Незримой тайной веял синий час...
   И я его шутливо упрекала
   В непостоянстве, трусости и лени.
   Не знала я, что этот день последний.
   
   И странный сон приснился мне в ту ночь.
   Тоскливая, туманная дорога...
   Никто уже тогда не мог помочь
   Неясной, нарастающей тревоге.
   Мне снилось страшное, неназванное счастье.
   Мечты и тихое рукопожатье
   
   И имя то, которое меня
   Бросало в омут жуткий ощущений,
   Он был лишь вихрем пьяного огня,
   Затейливой игрой воображенья.
   Он мало знал меня и мало видел,
   Но, говорили, -- страшно ненавидел.
   
   Все прошлое мне показалось ложью,
   Искусственной, запутанной игрой.
   Я поняла, что счастье невозможно,
   Что это ложь, придуманная мной.
   И мне так долго не хотелось верить,
   Что не услышу слабый стук у двери.
   
   Мне чаще стало сниться это имя,
   Сильней звучит оно в моем уме,
   И то, что странно и неисполнимо,
   Все чаще и яснее снится мне.
   И я боялась угадать желанье,
   Но сны под утро -- предзнаменованье.
   
   И этот сон грозит мне исполненьем,
   Опять в огне пылала голова,
   И я боялась верить сновиденьям,
   И повторяла старые слова.
   Но все прошло, прошло бесповоротно,
   И жизнь плетется медленно и ровно.
   
   Все прошло, но я любила Колю, и всегда буду любить воспоминанье о нем. А сну про Всеволода не верю, и напрасно он так меня напугал.
   

16 октября 1923. Вторник

   
   Наконец-то переехала в маленькую комнату. Устроилась довольно уютно. Вчера написала стихотворение "Дон-Жуан". Такие "лироэпические" темы мне нравятся. Теперь надо выбрать сюжет из Ветхого Завета.
   

20 октября 1923. Суббота

   
   Сегодняшний вечер я отдалась настроению. Была всенощная, до меня доносились слова о. Полетаева и нестройное пение. Я прошла мимо барака: в окне фигуры кадет, полумрак. Но слева в первом ряду у окна место занято другими. Как ни смешно, но мне стало вдруг грустно. Оставила книгу, читать уже не хотелось, да и ничего делать не хотелось. Я легла на кровать и закрыла глаза.
   

21 октября 1923. Воскресенье

   
   Должно быть, ветер нагоняет такое безотрадное настроение. Совсем не могу разобраться в своих ощущениях. Мне ясно только одно, что в душе у меня ничем не заполненная пустота. Что мне нужно -- я не знаю. В эти дни, особенно по вечерам, когда сильнее чувствуется тоска, моя мысль упрямо возвращается к Коле. Он был единственным лучом в этой серой полужизни. Я хочу любви, любить и быть любимой! Пусть эти глупые мысли провинциальной барышни, мне не стыдно в этом признаться. Мне надоело быть в загоне, надоело, что меня никто не замечает и, наверно, смеются надо мной. Неужели же не найдется человека, который меня полюбит? Пусть ненадолго, но сильно.
   

26 октября 1923. Пятница

   
   За мной начал ухаживать, ни с того, ни с сего, Петр Ефимович Косолапенко. Я его не удерживаю, но заводить с ним роман все-таки не хочу. А так, пусть себе ухаживает, мне это даже нравится. Правду Мамочка говорит, что нет женщины, которая бы этого не любила. Обычно, до сих пор, всякие намёки на ухаживания вскоре начинали производить на меня какое-то гнетущее действие, и это сразу охлаждало. На этот раз я решила быть храбрее и решительнее. Я все-таки имею на это право, хотя бы потому, что мне только семнадцать лет, и я вовсе не старуха, как про меня говорят злые языки. Но ухаживание Петра Ефимовича мня вовсе не волнует и не беспокоит, вообще -- никак не отражается на мне и на моей жизни. Я просто довольна, что появился хоть один, а за ним уже будут другие. Много мне не надо, я просто не могу быть на запятках, и я все-таки женщина, а не bas-bleu [302].
   Вчера П.Е. обещал принести кокаину. Предлагал понюхать "на пару", ради шутки, конечно. Я было согласилась, а теперь не хочу, буду лучше одна. Бог знает, как он подействует на меня; а быть за себя уверенной я не могу. А попробовать мне бы все-таки хотелось.
   

27 октября 1923. Суббота

   
   Днем, перед уроком математики я сидела за столом у окна и занималась. Мимо кто-то проходил. Я машинально подняла глаза и обомлела -- это был Коля Лисневский. Трудно передать, что я почувствовала в этот миг. Сердце так сильно забилось, что меня всю начало трясти, ноги и руки дрожали, в горле сдавливало дыхание. На уроке была сама не своя. Коля меня не видел, но зато Мамочка видела его на камбузе и разговаривала с ним. На вопрос, едет ли он в Париж, он ответил: "Ни за что не поеду, оттуда бегут, там такие толстые книги, а их надо учить наизусть..." Дома, за ужином, иронические разговоры: "Куда ему! Ему вот только на эскадре сидеть, поддерживать патриотический дух, благо там ни одной книги нет..." Весь вечер я просидела в своей комнате. Мне так не хочется этой встречи. Как я ушла, поднялся у них разговор, как мне казалось -- про меня и Колю. Жалею, что сдуру показала Папе-Коле стихотворение: "Казалось мне, что я его любила". Да и в стихах было много намёков. Если бы он уехал, это было бы ничего, но когда он тут, да еще делает такие глупости, я вовсе не хочу оглашать это. Я чувствую, что скоро перестану его любить.
   Нюхала кокаин вечером. Это на меня не произвело никакого впечатления, только в носу онемело.
   Получила письмо от Тани. Как нельзя более кстати, оно гармонирует с моим настроением. Папа-Коля играет в винт, Мамочка одна. Мне очень жалко ее, хочется пойти к ней, но боюсь, что поднимется разговор о Лисневском. Господи, как мне сейчас жалко Мамочку, я так грубо ушла от нее, а мне сейчас так грустно-грустно; и нос, как деревянный -- раздражает -- и хочется уткнуться в подушку и плакать. Пойти что ли к Мамочке -- да все равно, не смогу ей помочь.
   Еще давно, когда я в первый раз написала в дневнике, что я люблю Лисневского, я видела, что Мамочка с Папой-Колей прочли мой дневник, и я горько плакала во сне. Мне казалось, что у меня отняли единственное, что было мое. Теперь я испытываю то же самое ощущение.
   

28 октября 1923. Воскресенье

   
   Вечер. Коля играет на рояле, опять он мне напомнил прошлого Лисневского, каким был год тому назад. Ко мне не зашел. Ну и не надо, Бог с ним. Грустно мне это и неловко за него.
   Сегодня приехала из Франции Маруся Завалишина, веселая, свежая, как всегда, сентиментальная. Слушала-слушала я ее и вдруг почувствовала, какая я счастливая, и именно потому, что нет у меня никакого душевного равновесия, а наоборот, какие-то душевные движения, а когда их нет, мне скучно. Нет, я рада, что я такая беспокойная.
   Сейчас я опять нюхала кокаин, но это очень маленькая доза и я опять не почувствовала.
   

29 октября 1923. Понедельник

   
   Когда я вспоминаю вчерашний вечер, мне кажется, что это был бред. Или на меня имел влияние кокаин, или просто потому, что все это было так грубо и нехорошо, у меня осталось только несколько моментов в памяти и ощущение, будто я получила пощечину. Деталей я не помню, да и обо всем хотела бы забыть. Вчера, в двенадцатом часу ко мне пришел Лисневский. Я так растерялась, что не сумела его выставить, и он, как ни в чем не бывало, сидел у меня и болтал. Мне было мучительно стыдно за него, особенно перед Мамочкой. И как это он не мог понять, что, во-первых, в полночь с визитами не ходят; а во-вторых, если он за полтора дня не нашел другого времени для этого, то, возвращаясь из гостей, мимоходом, лучше бы совсем не заходить ко мне. Мамочка позвала меня в другую комнату и, вся в слезах, взволнованная, возмущенная, говорила, что ее возмущает этот визит, возмущает ее, что он -- нахал, что это неуважение ко мне и т. д. И в самом деле, создалось впечатление, что он стыдится знакомства со мной, а его поведение на вечерах только укрепляет это. Целый день он провел в обществе Завалишиных и не нашел другого времени, чтобы зайти ко мне. Не предполагала я, что он, такой деликатный и застенчивый, мог быть так нетактичен. Мне было страшно обидно. Когда он ушел, я сказала: "Больше не люблю".
   

1 ноября 1923. Четверг

   
   Как это Петр Ефимыч говорит, что после всякого возбуждения, даже от кокаина, не бывает реакции. Я утверждаю, что природа всегда стремится к равновесию и реакция неизбежна, разве это не так? Да, например, сегодня перед ужином я была необычайно возбуждена, сама не знаю почему, кокетничала вовсю с П.Е., болтала, чувствовала избыток энергии, а после ужина пошла в свою комнату, даже не убрала со стола марки, легла на кровать и заснула. Разве такая инертность -- не реакция?
   Началась зима. Сегодня днем был сильный ливень и гроза. Гроза была и вечером, наверно, будет ночью. Все было бы ничего, но отчего я не умею работать? Ведь время идет, весна уже не далеко. Наташа Пашковская пишет, завидует мне, что я могу кончить образование, а я так вяло двигаюсь. Разве у меня мало желания! Сегодня я заставила себя зубрить латынь, но как только пошел дождь, я больше не смогла, взяла Гумилева; а потом прижалась лицом к стеклу и смотрела на дождь. Неужели же у меня совершенно нет силы воли?
   

7 ноября 1923. Среда

   
   Вечер. На дворе дождь, изредка слышен гром. Хочется спать и в то же время не хочется. Делать нечего. Заниматься все равно не могу, глаза слипаются и нервирует дождь. Одной мыслью утешаешься, что эта зима последняя. Мне так хочется в Париж, что я в это не верю. Если бы верила, я бы больше занималась.
   Слышно, как дождь падает на жестяную банку, этот звук всю ночь мне не будет давать покоя.
   

8 ноября 1923. Четверг

   
   Нищета безобразна, нечеловечна, больше -- нищета унизительна!
   

10 ноября 1923. Суббота

   
   Петр Ефимович куда-то все завлекает, завлекает меня. И страшно, и интересно. Говорит все о любви, о страсти, все это страшно ново, как слова из неведомого до сих пор мира. Мне об этом никто не говорил. И ведь это же мой первый роман, если только это можно назвать романом. Я не понимаю его. Я не верю в то, что он меня действительно любит. Или просто играет со мной, как кошка с мышью, или -- я не знаю что. Когда вчера мы с ним ходили перед ужином к старому форту и сидели на фиговом дереве (на котором перед отъездом кадет в Румель, с теми тремя, я провела половину ночи), как всегда при нем, была несколько возбуждена, он болтал без умолку и вдруг сказал: "Я сегодня за себя не отвечаю, я сейчас брошусь и начну вас целовать" (он предупредил об этом, как мы только вышли из Сфаята). Я лавировала как умела между шутками и строгим "Что!?", стараясь попасть ему в тон и угадать его мысли. И мне сделалось грустно: "Что было бы, -- думала я, -- если бы это было не в ноябре, а в июне, и рядом со мной был бы не Косолапенко, а Лисневский? Уж, наверно бы, я стояла за гранью того, что называют моралью, нравственностью". Теперь не то. Я буду кокетничать с ним, сколько смогу, буду на этом учиться, а любить его никогда не буду.
   

15 ноября 1923. Четверг

   
   Идет спешная работа к 6-му. Все готовятся... (Не дописано. -- И.Н.)
   

17 ноября 1923. Суббота

   
   До сих пор я не могу отдать себе отчета в том, что произошло вчера вечером. Мне нездоровилось. Я сидела за этим же столом, так же, как и сейчас, облокотившись на левую руку, правая лежала на столе. За мной стоял Сергей Сергеевич. Я слышала, что он дрожит, я всегда боялась этой дрожи, когда бывала с ним вдвоем. Мы все время молчали. Потом он наклонился и стал целовать мою руку и пальцы. Я сказала: "Не надо". Он не выпустил моей руки из своей, и я опять чувствовала прикосновение его губ. Я повторила: "Да не надо же, Сергей Сергеевич!" Он продолжал. "Вам неприятно?" Я не узнала его голоса: глухой, тихий и серьезный. Он целовал мои руки и волосы, а я не понимала, в бреду ли это или на самом деле. Если бы это был кто-нибудь другой, я бы действовала иначе, но Сергей Сергеевич такой тихий, скромный, неужели он меня любит? Я больше не останавливала его и думала все о том, кого "больше не люблю".
   

21 ноября 1923. Среда

   
   Слава Богу, праздники прошли, жизнь опять возвращается в колею. Терпеть не могу чужих праздников! На балу я не была, как у меня давно уже было решено. Причин было много: во-первых, я хотела подчеркнуть, что то, что здесь считается чуть ли не главным, на что обращается столько внимания, -- для меня ничто; во-вторых, у меня не было подходящего туалета, это все-таки официальный корпусной бал, и было много с эскадры; в-третьих, у меня нет знакомых, с которыми бы я хотела провести хорошо время; в-четвертых, там был Лисневский, а мне не хотелось с ним встречаться: я знала, что танцевать со мной он все равно не будет, а только лишний раз подчеркнет свое пренебрежительное отношение ко мне, да еще на глазах у всех, а это и так уж наделало мне много неприятностей.
   Вчера я его видела несколько раз. Он умышленно попадался мне на дороге, а я умышленно перед его носом поворачивала круто в сторону. Когда же все-таки столкнулась с ним лицом к лицу, я поймала его взгляд, такой знакомый! Но теперь уже не то. Пусть ухаживает за Лялей, я не ревную. Прошлого уже не будет, да и не надо его.
   

1 декабря 1923. Суббота

   
   Да, много воды утекло с тех пор, когда я в последний раз писала дневник. Сфаят волновался из-за лавки, вернулась из Сиди-Абдала Тамара Андреевна -- у нее родилась дочка, Сушко сошел с ума, у меня завязалась переписка с Мимой. Я с головой погрузилась в стихи, люблю их; может быть, даже сбилась с дороги, продолжая флиртовать с Косолапенко, и т. д. Я страшно переменилась, не могу уследить -- с каких пор. Стала самостоятельнее, стала отдавать себе отчет во всем, что делаю и думаю, одним словом, делаюсь человеком. Однако у меня тухнет лампа и надо ложиться спать.
   

2 декабря 1923. Воскресенье

   
   Страшно привязался Сергей Сергеевич к нашей семье, как раньше к семье Кольнер. Последнее время он не пропускает у нас ни одного вечера. Очень милый и услужливый -- и примус разожжет, когда всем лень, и кофе сварит; и, если керосину нет, первым делом обращаемся к нему, сегодня весь вечер мы читали вслух вчетвером Нарежного "Бурсак" [303]и с большим интересом. Такие вещи хорошо так читать.
   Сушко завтра отвозят в лечебницу. Он еще ничего не знает. Днем он в нормальном состоянии, а по ночам у него бывают припадки, и он бегает с шашкой по коридорам, галлюцинирует, бросается на всех. Он алкоголик и кокаинист. Пьет страшно. И все здесь пьют, т. е. мичмана, корабельные гардемарины и даже новоиспеченные гардемарины. Корабел Томашевский распух и ходит с красным носом. Его сестра, [304]очень богатая, несколько раз высылала ему из Франции денег на отъезд, а он их носил к итальянцу (м<ада>м Завалишина восторгается его "идейностью"). И так все. Даже младшие гардемарины, прошлогодние кадеты, пьют. Всеволод Новиков прямо невменяем. Вид у него вызывающий, тянется во всем за мичманами, увлекается строем, драит кадет, проповедует о "военном духе" и т. д. Прямо не узнать в нем кадета Новикова, который так возмущался этим режимом и строевым начальством. Вообще, эти четыре, оставленные на должности помощников отделенных начальников, ведут себя безобразно. Недавно у Васи Доманского вышел такой инцидент со Степановым. Вася стоял под винтовкой, дежурным офицером был Степанов; и вдруг ему захотелось отпустить того до срока, "из снисхождения". Он скомандовал "к ноге". Вася ответил: "Я не желаю вашего снисхождения, "к ноге" не возьму, буду стоять до конца, а вы этого не имеете права делать!" Тот обозлился, подал рапорт начальнику строевой части, и теперь Васе грозит карцер, снятие нашивок (он унтер-офицер) и т. д. С точки зрения устава Вася был не прав, но все кадеты говорят, что на его месте они поступили бы так же. В самом деле, как противен этот тон вчерашних кадет, ставших начальством. Меньше всего я этого ждала от Всеволода -- и этого тона, и пьянства, и опустишничества, разгильдяйства, почти полного падения; это погибшие люди, всем им место в сумасшедшем доме, а не быть воспитателями.
   

3 декабря 1923. Понедельник

   
   Вечером, когда все были у всенощной, у меня сидел П.Е. и все говорил о том, что я женщина, что я не должна забывать этого, должна быть всегда подтянутой и т. д. Мне было очень неприятно, во-первых, потому, что это правда -- я за своей внешностью не слежу; а во-вторых, это и невозможно: как я могу быть элегантной женщиной в Папе-Колиных тапках.
   

7 декабря 1923. Пятница

   
   Жребий. [305]
   

8 декабря 1923. Суббота

   
   Перед обедом приходит ко мне Семенчук. "Я к вам с большой просьбой". -- "В чем дело?" -- "Да вот нам задано сочинение на тему: "Ученье -- свет, неученье -- тьма", так напишите мне его, пожалуйста!" -- "Да как же я вам могу его написать?" -- "Да это тема отвлеченная, а мне очень не хочется писать". -- "Да ведь тема простая, вы ее отлично напишите". -- "Нет, напишите, пожалуйста, ведь вы скоро можете написать, вы хорошо пишите, много знаете, когда вам будет скучно -- напишите!" -- "А почему вы сами не хотите написать?" -- "Не хочется, я все равно писать не буду". Упрям, настаивает: "Вы не торопитесь, мне к двадцатому". -- "Нет, я вам не буду писать". -- "Ну пожалуйста, напишите, ведь вам это ничего не стоит, а мне и время нет". -- "Да вы уж как-нибудь выберете время". Встает. "Пожалуйста, напишите, я буду надеяться". -- "Не буду!" -- крикнула я ему вдогонку.
   Днем, перед уроком математики сидел у меня Петр Ефимович. Я кокетничала и чувствовала, что вхожу в свою роль. Он несколько раз собирался уходить, но я его настойчиво удерживала. Мне было весело, я чувствовала в себе какую-то новую силу и не боялась ничего. "Вы играете", -- говорила я. "Эта игра придумана вами!" -- "Нет, вами. Вы не раз уже играли в эту игру и знаете ее до малейших деталей". -- "Это не игра". -- "Так чего вы от меня хотите?" -- "Вы знаете чего -- поцелуя!" -- "И это -- конец?" -- "Дальнейшее зависит от вас". -- "И от вас также". -- "Ирина Николаевна! Если бы это было в России -- это было бы совсем другое дело!" -- "Да. А теперь -- это игра. Я хочу играть и взять над вами верх". -- "Т. е. видеть меня у ваших ног?" -- "Выражаясь аллегорически -- да!" -- "Вы у цели?" -- "Нет, мне надо искренности". -- "Вам мало?" -- "Да, мало. Я хочу глубокого, серьезного чувства". -- "А я его боюсь!"
   Я вертела в руках карандаш, а он несколько раз падал на пол. "Вот даже в этом карандаше я вижу кокетство, -- говорит П.Е., -- а вы говорите, что не знаете его". Я бросила карандаш на пол и следила за движением П.Е. В первый раз я испытывала чувство власти и упивалась им, как можно упиваться только в первый раз. Я посмотрела в маленькое зеркало: глаза блестели, щеки горели. "Какая вы сейчас хорошенькая". Я смеялась: "Доиграетесь со мною, смотрите". -- "Что же будет?" -- "Влюблюсь я в вас". -- "Этого не будет никогда". Он говорил переменившимся голосом, в глазах у него горел странный огонек, я чувствовала, что победа на моей стороне. Больше ничего не надо. Теперь я ничего не боюсь, буду ходить с ним гулять и при закате, и в темноте, мне с ним весело, мне этот роман нравится, сила на моей стороне.
   Я его не люблю, но играть с ним буду. Чего мне бояться? Это ново, интересно, дает сильные, душевные движения, а ими я и живу. Я горда сознанием, что хоть один человек, может быть, действительно находится у моих ног.
   

9 декабря 1923. Воскресенье

   
   Получено письмо от Мимы, и очень неприятное. Пишет: "Три дня провел за чтением гумилевского набора слов и Ваших пессимистических надутых стихов..." Это так не вяжется с его предыдущими письмами, в которых он называл меня "своей учительницей", явно склонялся на мою сторону и т. д. Меня это кольнуло. Ну, да что же делать; не сумела, значит, убедить; и, значит, не гожусь еще для этой роли. И это мне неприятно.
   Я настояла на прогулке с Петром Ефимовичем, однако, первый раз он захватил с собой Крючкова. А днем мы уже были одни. Я заставила его сказать все: что он любит меня, боится этого, хочет поцелуя и т. д. Я ощущала его и думала -- что же дальше? Что мне еще надо? Что дальше делать. Он говорит: поцелуй, а я не могу, потому что не люблю его. Его мне не жалко, хочется поиграть еще, а он, может быть, напрасно увлекается, говорит изменившимся голосом, в глазах -- огни, может быть, слёзы, мне так показалось. Потом он сидел у меня. "Что же дальше? -- задала я ему наивный вопрос, -- чего вы от меня хотите?" -- "Вы знаете чего -- поцелуя!" -- "Но этого никогда не будет!" -- "Так, значит, вы жестоко играете мною?" -- "Да, играю". Он молча целовал мою руку. Ушел он расстроенный, и я думала -- больше не придет, но он пришел, только не ко мне, а в большую комнату. Был весел, как ни в чем не бывало. Однако, когда я его звала немножко пройтись до обеда, он говорил: "Позовите Николая Николаевича, тогда пойдемте". -- "А без Николая Николаевича?" -- "Тогда не надо, не пойду". -- "А если я вас прошу?" -- "Нет, Ирина Николаевна, лучше не надо". Я не настаивала.
   Прежде всего -- что произошло за это время? Получила письмо от Наташи, [306]очень хорошее, с припиской Абрамовича, ее приятеля, тоже поэта. Стихи ее и его. В стихах есть что-то новое, но что -- не могу схватить. Вчера ответила и Наташе и Абрамовичу. Он, судя по письму и отзыву Наташи, очень славный. Потом, у Тимы Маджугинского недавно в ночь было три припадка эпилепсии. Раньше этого с ним никогда не было. А глядя на него, трудно предположить, что у него скверные нервы. Мне его так жалко, что он сделался таким близким-близким мне. Когда он в среду вечером на именинах Папы-Коли был у нас, мне хотелось сделать ему что-нибудь приятное и хорошее. А ночью я поймала себя на мысли, уж не влюбилась ли я? И вслед за этим невольно вспомнился Вася Доманский. Да, тоже очень симпатичный. Я вчера написала стихотворение, посвященное ему. Мне они оба нравятся, но до любви тут еще далеко. Что ж еще? Сушко вернулся из госпиталя. Я написала пьесу "Сфаят" в 3-х картинах. Страшно холодно, вчера было +3°, сегодня, думаю, и того меньше.
   

24 декабря 1923. Понедельник

   
   Вчера днем у меня сидели Вася и Таутер, а я писала сочинение на тему "Труд кормит, а лень портит". Я писала, а они подыскивали примеры. Писала я для Васи, но и Таутер хотел воспользоваться им с некоторым изменением. Когда я писала, меня вызвала Ирина Насонова и говорит: "Леня Крючков прислал мне письмо, он без отпуска и не может прийти. Он очень просит Вас написать ему сочинение на тему: "Ученье свет, неученье тьма". Напишите?" Я ответила, что не успею, и действительно не успела. Ирина очень волновалась и несколько раз прибегала ко мне. Я так и не написала. А сегодня слышала, как Петр Алексеевич жаловался Ирине на Крючкова, что тот ничего не знает. Не знаю, как проскочит Вася. Писала я наспех и довольно скверно, но все-таки неприятно будет, если получу скверную отметку... И перед Васей неловко.
   Еще давно мы с Насоновыми договорились 24-го вечером пойти в город, зайти в костел, потолкаться по улицам, поглядеть, как французы встречают Рождество. Эти дни была скверная погода, и этот вопрос сам собою отпал. А сегодня погода хорошая, теплая, дождя нет. Я больше чем уверена, что никуда мы не пойдем. Сейчас у Мамочки машина не шьет, и к ней лучше не приступайся. Потом... да уж найдутся какие-либо причины. Разве легко раскачаться! И не то мне обидно, что не пойдем в город, а то, что никакое, даже самое маленькое удовольствие невозможно здесь. А потом -- упреки, что меня ничто не интересует, что мне бы только поспать и т. д. Что хоть немножко могло бы разнообразить нашу жизнь -- никогда не удается. И так -- всегда.
   

30 декабря 1923. Воскресенье

   
   Я все еще не могу отдать себе отчет, люблю ли я Васю или это было только минутное увлечение. Когда мы, час тому назад, сидели рядом на кровати, совсем близко, он держал мою руку и пристально смотрел на меня, мне стоило больших усилий сдерживать себя, хотелось как-то по-кошачьи обнять его, приласкать. Он был мне таким близким-близким. Мы молчали, но молчали красноречиво. Он смотрел на меня каким-то особенным пристальным взглядом, потом коснулся головой моего плеча, но вдруг, словно очнувшись, выпрямился. Меня била нервная дрожь. Так продолжалось долго, и мне не было ни страшно, ни неприятно. Как-то хорошо, по-новому хорошо. Вчера вечером я кокетничала с ним, задалась целью победить его. Он казался мне неприступной крепостью. Кокетничала с ним сегодня, когда подробно развивала ему теорию пьесы в трех действиях под двумя названиями ("Любовь" и "Кокетство"). Потом не помню, о чем говорили, о чем-то хорошем, интимном. "У меня сейчас есть одно желание", -- сказал он. "Какое?" -- "Я не скажу". -- "Почему? Нет у вас ко мне доверия?" -- "Нет, не потому". -- "А почему?" -- "Так". -- "Оно исполнимо или нет?" -- "Это зависит от вас". -- "Так почему же вы не хотите мне его сказать?" -- "Зачем же говорить, когда все понятно!" И я понимала его. Я не хотела и не могла остановить его, освободить свою руку, как, может быть, требовалось бы; мне самой так хотелось этой ласки, этих глубоких и грустных глаз. Не знаю, во что все это выльется, что будет дальше!
   

1 января 1924. Вторник

   
   С Петром Ефимовичем у меня уже давно произошел разрыв. Я ему в последний раз сказала: "Это была игра". Он не верит, говорит, что это не зависит от меня, что я не вольна в своем чувстве и т. д. Одним словом, хочет меня убедить, что я его люблю. Это меня злит. Сегодня я была с ним чересчур даже груба и резка. Я ему сказала, что он нарывается на ссору и что этого ему уже не придется повторять. Теперь я еще больше узнала его. Он -- эгоист, ревнив, подозрителен и мстителен. Он, конечно, догадывается, что между мной и Васей что-то произошло, и ревнует меня к нему. Ревнует страшно, говорит кисло-сладкие слова и старается на что-то намекать. Ему сейчас больно, я верю, и хоть он и говорит, что сам виноват, но мне кажется, что он обвиняет меня и всякими упреками и подозрениями хочет отомстить мне. Но в нем есть порядочность, и я уверена, что и месть будет только между нами.
   О Васе я думаю это время. Страшно хотелось его видеть. Сегодня он зашел ко мне (а не в большую комнату, как всегда), был какой-то кислый, будто расстроенный, отвечал невпопад. Мамочка, когда на минутку зашла ко мне, сразу заметила это. "Что это вы в растрепанных чувствах?" -- "Устал". Врет. Разговор не кончился. Я прочла ему последние стихотворения, не знаю уж, как он их понял. "Ну, мне пора!" -- говорит он. "А мне что делать?" -- "Да, я знаю, что вам делать!" -- "Что?" -- "Не скажу". -- "Почему?" -- "Так". -- "Почему?" -- "Не все можно говорить". -- "А сама я это сделаю?" -- "Не сделаете". -- "Почему?" -- "Так". -- "А вам этого хочется?" -- "Хочется". -- "А вы бы это сделали?" -- "О, запросто!" -- "Так почему же вы думаете, что я не смогу?" -- "Так я на всякую гадость способен!" -- "Значит, это гадость?" -- "Нет, совсем даже не гадость... Я не могу все равно сказать". -- "Почему?" -- "Нельзя". -- "А я это сделаю, Вася". -- "Нет". -- "Сделаю". -- "Это будет зависеть от вас". -- "Ну, от вас". -- "Бывают моменты, когда я могу решиться на все". -- "Конечно". -- "А может быть, я сама могу это сделать?" -- "Нет... нет!" Крепкое и долгое рукопожатие, и он оставил меня в недоумении и в сплетении каких-то странных чувств. Я понимала его. В тот момент мне действительно хотелось порвать все нормы приличия и инструкции и сыграть с ним второе действие, на которое так упорно вызывает меня Косолапенко. Люблю я его или нет -- не знаю, но готова любить, хотя разум и предостерегает, и указывает на безумие и глупость. Но я его хочу. Мне нравится его ласковый взгляд, только он не всегда бывает ласковым. Любит ли он меня? В его обращении со мной есть какая-то неопределенность. Вечная недоговоренность, молчание, какая-то боязнь назвать все своим именем, неуверенность, и я не знаю, что еще. "Будьте смелей!" -- сказала я ему, когда он уходил.
   

4 января 1924. Пятница

   
   На этой неделе я заработала починкой больше десяти франков. И вот не знаю, куда их девать.
   

8 января 1924. Вторник

   
   Вот уже второй день Рождества. В сочельник я была у всенощной (после большого перерыва), потом мы зажигали елку. В большой комнате у нас на столе стоит небольшая сосенка; Сергей Сергеевич склеил разноцветную цепь, несколько флажков, позолотил немного орехов; повесили пряников, нацепили церковных свечей и зажгли. Было хорошо и весело, пробуждались какие-то детские воспоминания. Я ждала, что придет Вася, но он не пришел, его и в церкви не было.
   Вчера утром была в церкви, на форту, пришла домой, и стало грустно, невмочь. Сидела у себя в комнате одна. Пришел Петр Ефимович и начал болтать обычные глупости, усматривая то, чего нет. Я злилась про себя, но все-таки сама болтала ерунду и тревожно думала: "Неужели же Вася не придет?!" Он скоро пришел. Мне было приятно его присутствие, хотелось отделаться от П.Е. Наконец он ушел играть в шахматы. С Васей мы дурили как дети. Пошли было гулять, но замерзли и скоро вернулись. На обратном пути он взял и закрыл ставни: "Представим, что уже вечер". Мы сидели на кровати, как тогда, совсем близко и молчали. Тут должно было бы произойти кое-что сверхъестественное, если бы не пришли Сережа и Мима. Тогда мы начали играть в карты. Я все время оставалась. "Ну, ничего, -- говорю, -- в карты не везет, в чем-то другом везет". Вася близко наклонился ко мне и тихо сказал: "В чем? Скажите?" Глаза его блестели, и я их понимала, как и он меня понимал.
   Вечером мы пили чай в большой комнате. Я сидела рядом с Васей и щелкала орехи, а он до боли сжимал мне руку. Мне надо было идти на ёлку к Насоновым и страшно не хотелось, не потому, что мне нравился этот, в сущности, пошлый жест, а потому что меня опьяняла его близость, было как-то необыкновенно хорошо угадывать в нем любящего и любимого. У Насоновых было много кадет и поэтому было весело, но моментами делалось как-то нестерпимо грустно.
   Расчесывая на ночь волосы, я долго сидела неподвижно на кровати. Мне было грустно, что мы с Васей никогда не будем близкими друг с другом. Он никогда не поймет моей "второй души", моей синей тетрадки и томиков стихов; так же, как и я не пойму его кадетской удали.
   

9 января 1924. Среда

   
   Вот Вася и ушел. И если он придет ко мне в комнату, то уже не тем. Все кончено.
   Сегодня я вела себя невозможно. После вчерашней сцены была реакция. С Васей опять были недомолвки. И последние полторы недели вдруг показались мне в другом виде, я поняла, что ничего не было, что это была только моя выдумка. Кончилось тем, что я глупейшим образом разревелась. Вася старался меня утешить и понимал в это время мои чувства и мысли лучше, чем я сама. "Вы сердитесь на меня?" -- спрашивает. "Честное слово -- нет". -- "Я во всем виноват?" -- "В чем?" -- "Да во всем". -- "Нисколько не вы, а я". -- "Ну, да!" -- "А разве вы чувствуете за собой какую-нибудь вину?" -- "Да, чувствую". -- "Нет, нет, Вася, совсем даже нет!" Он старался очернить себя, говоря, что он пустой человек, что ни на что серьезное не способен и т. д. "Теперь я все понял. Я понял еще тогда, когда вы меня ругали, называли трусом. Ну да, я трус". Только в этот момент я почувствовала, как сильно я его люблю, как он мне дорог. "Ну, не нужно расстраиваться, ведь все пройдет? Правда?" -- "Ну скажите, что мне делать, чтобы загладить все? Так не будете расстраиваться? Ира, не надо, не стоит!" Он ушел, а я долго, долго плакала. И тут я поняла, что слёзы могут облегчать горе. Не то чтобы я успокоилась совсем, нет, а просто стало как-то светлее на душе, яснее. Мне не в чем его упрекать, даже в том, что он закончил эту игру. У меня просто не хватило силы воли порвать то, что начиналось, хоть я и могла видеть все уродливые концы. Я их не хотела видеть. Он оказался благоразумнее меня, это не трусость, как он сказал, а разум. Когда мне захотелось кокетничать с ним, я не думала, что все это примет такую форму. Мне казалось, что я ему сверну голову, а вышло наоборот. Мне только неприятно, что он понял больше, чем я хотела. Поэтому мне хочется еще раз повидаться с ним наедине. Пусть заглянет в мою "вторую душу", он уже и там слишком хорошо знает меня, так пусть узнает всю. Не знаю, какие у нас будут отношения. Все равно о нем у меня останутся самые хорошие воспоминания. Хотела бы, чтобы и он меня не поминал лихом.
   Только полторы недели! Но эти полторы недели имеют в моей жизни больше значения, чем три месяца с Косолапенко и десять месяцев с Лисневским.
   

14 января 1924. Понедельник

   
   Последний разговор с Васей. До сегодняшнего дня еще ничего не было кончено. А сегодня -- конец.
   Мы сидели у меня. Обычные недомолвки. Я спросила его: "Да или нет?" и загадала: любит ли он меня. Он ответил: да, и стал добиваться вопроса. Кончилось тем, что я написала на клочке бумажки: "Есть ли у вас ко мне хоть немножко чувства симпатии?" И он написал свое желание. Он долго не хотел давать, и мне пришлось уступить и первой бросить ему свою записку. Он прочел и опустил голову. "Ну, теперь дайте вашу!" -- "Мне стыдно". -- "Вы дали слово". Он бросил свою записку, там было написано: "Я хочу вас поцеловать". Он покраснел и спрятал лицо. "Вот видите, как глупо, я бы не дал, если бы не дал слово". -- "А что вы мне ответите?" После долгого колебания и отнекивания он написал: "Вы мне нравитесь, но любить Вас я не могу: я на это не способен". Я улыбнулась и скоро расплакалась. Он опять старался меня утешить, ругая себя. Я показала ему последнюю запись в дневнике. Мне хотелось ему сказать все. "Да! Я в тот вечер в Вас искал другого". -- "Чего же?" -- "Этого нельзя сказать! Это подлость". -- "Нет, теперь уже надо все говорить". После долгого колебания он написал одно только слово: "Страсть". -- "Что вы понимаете под этим словом?" (Я все плакала.) Он пожал плечами. "Вы это испытывали?" -- "Да, в тот вечер". -- "Все-таки я не понимаю, что вы тогда хотели". Он стоял передо мной. "Я... хотел... вами... Дальше понятно". -- "Нет. Скажите, напишите!" -- "Нельзя. Это гадость! Вы будете считать меня подлецом!" А спустя несколько минут написал: "Обладать". -- "Что ж? Попробуйте!" -- "Нет. Я вас не понимал тогда..." Тут вошла Мамочка. Я старалась спрятать лицо, но она сразу заметила красные глаза и замешательство. "Ну, что тут у вас произошло?" Вася нашелся: "Да так! Поругались немного". Мамочка скоро ушла, а мы стали совещаться, как бы спрятать концы в воду. Я плакала. Вася стоял надо мною и взял меня за руки. Потом положил голову на плечо и успокаивал, и поцеловал в голову. Я посмотрела на него: "Вася, никогда не обманывайте меня!" -- "Я не обманываю". -- "Вы больше не придете сюда?" -- "Приду". -- "Обещаете?" -- "Да". -- "Так же, как и теперь?" -- "Только реже. Как в прошлом году". К ужину он ушел. Так прошел сегодняшний день от обеда до ужина. Кончилось все. Вася ушел, и ушла даже и мечта о нем. Что же осталось? Милый, милый Вася! Мне больно, но он не виноват. Он такой милый, порядочный. Чем же теперь жить?
   А дома Мамочка с Папой-Колей долго допытывались, что между нами произошло. Я отвечала: "Ничего". Мне нездоровилось, я кисла, даже мерила температуру. "Не обидел ли, не сделал ли чего-нибудь дурного?" -- "Просто у меня такое нервное состояние. Вот и сейчас плачу". Пока на этом дело и кончилось.
   На душе пусто и больно. Милый Вася! Когда же я его увижу? И как нужно жить после того, что произошло.
   

15 января 1924. Вторник

   
   Слишком много острых переживаний. В душе какие-то пестрые лоскутья. Ночь под Новый Год, сцена на мимозовой аллее. Я была с Сергеем Сергеевичем. Он вынул из кармана мою руку и принялся целовать. Мне было весело, зачаровывала красота лунной ночи, пьянила мысль о Васе. Потом он обнял меня за талию и хотел поцеловать. Я увернулась. "Ирина Николаевна! В такую-то ночь!" А ночь была хорошая. И я была счастлива. А теперь, в Новом Году, -- совсем не то. Сергея Сергеевича я боюсь. Косолапенко давно не видела. С Васей все кончено. Недаром я вчера утром написала в стихотворении: "Страшно думать о будущем и дальнем, последнему месяцу прошептать: прощай!" Как будто бы я чувствовала, что все кончится. Что дальше делать? Неужели же я, правда, "свихнулась"? Теперь надо приниматься за дело, зубрить все дни, хоть в этом году достичь успеха. А то -- совсем на это время не останется. Мне только хочется, чтобы Вася пришел. Ничего не должно изменяться в наших отношениях.
   

16 января 1924. Среда

   
   Вчера днем у меня сидели Коля Овчаров и Йося Таутер. Потом вдруг является Вася. Мне было страшно приятно. Довольно весело провели время до ужина. Начали уговариваться насчет вечера. Я звала к себе. Йося не мог. Коля вступал в дежурство, к тому же он и в третьем разряде. Вася уговаривал его остаться: "А то я один тоже не приду". Коля остался. До 10 часов мы втроем играли в карты. Вася умышленно сидел рядом со мной. Потом уговорили Колю пойти в ту комнату за табаком. "Ну, как? -- спрашивает Вася, -- ночью хныкали?" -- "Ничего". -- "Обошлось?" -- "Да уж как-нибудь". -- "А я вот ночь не спал". -- "Мне очень приятно, что вы пришли". -- "Я поэтому и пришел. Должен был быть дежурным и подсменился". Вскоре пришел Крючков и Станкевич. Потом Петр Ефимович. Было очень весело. Я кокетничала направо и налево. Вася был внимателен ко мне. Его близость на меня странно действовала. Мне кажется, что и я возбуждала в нем такие же чувства. Около 12-ти кадеты собрались идти. Уговаривали меня пойти провожать. Я сначала не хотела, не хотелось возвращаться с П.Е. Потом пошла. Забежали с Васей вперед. "Какая хорошая ночь", -- говорит. "Да, как раз для лунного наряда". -- "Лунные наряды не бывают так многолюдны". -- "Пошли?" Мы еще удрали вперед. "Я завтра дежурю, напишите мне письмо, чтобы не было скучно". -- "Ладно, напишу". Ничего не было сказано, но было легко и весело. Проводили почти до самого форта. Возвращаюсь с П.Е. Он опять за старое. "И вам это весело? Такая неестественность..." Я обозлилась и молчала.
   Сегодня перед ужином П.Е. зашел ко мне. Повторилась даже бывшая сцена. Он видел то, чего нет, вызывал меня на второе действие, и когда я ему сказала в сотый раз, что то была ложь, мне показалось, что он сдерживал слёзы. Наговорил кучу жалостливых слов, вроде: живите, веселитесь, кокетничайте. Кстати, о кокетстве: "Понимаете ли вы, что в этих мальчиках вы можете пробудить одно чувство?" -- "Какое?" -- "Какое не следует пробуждать". -- "То есть?" -- "Страсть". -- "Я этого слова не понимаю". -- "Вы его не поймете. Это понятно только мужчине!" -- "Ну а все-таки: что это такое?" -- "Подлость".
   

20 января 1924. Воскресенье. До 12 дня

   
   Жду Васю. Вчера, прощаясь, он сказал: "До завтра". Сегодня последний день. Он должен окончиться безумием: или поцелуем, или чем-нибудь сверхъестественным. Если он будет серым, как вчера, мне будет очень тяжело и трудно начинать спартанские будни. Ему тоже чего-то хочется. Или меня он любит, или это страсть.
   

Вечер. Около 12 ночи.

   
   Сегодняшний день не обманул моих ожиданий. После ужина мы с Васей были некоторое время одни. Мы дурили, немножко ругались, упрямились. Потом пришли -- Сережа Шмельц, Мима и Пава Елкин. Начали играть в карты. Не помню, с чего началось, но мы с Васей поссорились, наговорили друг другу немножко дерзостей, потом он что-то спросил, я не ответила. Когда мы кончили игру, он оделся и вышел. Я за ним. Поговорили за дверью. Он переломил себя и вернулся. Но был все время кислый, вялый, все молчал. Нас позвали чай пить, Вася отказался. Когда те трое вышли, я немного осталась с Васей. "Вы сердитесь, Вася?" -- "Нет, Ирина, не сержусь". -- "Правда?" -- "Честное слово". -- "Так что же вы тогда ушли?" -- "Ну, это тогда было, а теперь нет". -- "Мне очень неприятно". -- "Нет, Ирочка, не надо, я не вернусь". Но у меня глаза уже плакали, и я пошла вытереть их полотенцем. Он обнял меня, как-то нежно прижался ко мне и тихо, почти неслышно, поцеловал. И мы вместе отправились в ту комнату. Потом в начале двенадцатого он собрался идти и пошел ко мне за бушлатом, я за ним, якобы лампу зажечь. Мы говорили о том, что вот праздники кончились и не принесли они ничего, что от них ждалось. "А чего вы хотели от праздников?" -- спросил Вася. "Сама не знаю, Вася. Слишком многого и слишком малого". Он меня ясно понимал в тот момент, но как всегда просил назвать. "А чего вы хотите?" -- "Этого нельзя сказать". Я схватила его за руку: "Вася, скажите, зачем еще скрывать?" -- "Нет...". Потом я не успела ничего сообразить, как мы поцеловались, и он выбежал.
   Если б это только действительно была любовь!
   

21 января 1924. Понедельник

   
   Начались будни. Начались занятия. Достала Историю Церкви и Катехизис и зубрила. Немножко трудно, внимание рассеивается. Еще слышатся отголоски праздничного безделья. Настроение бодрое, работать хочется. Завтра дела пойдут лучше, буду (нрзб одно слово. -- И.Н.) копить все дни и вечера, авось скоро пройдет время до субботы. Вася хотел прийти в субботу. Мне хочется побыть с ним вдвоем над томиком Ахматовой. Вчера, когда Таутер и Овчаров издевались над каждой строчкой, он просил меня показать мои любимые и объяснить их.
   Только кто-то помешал. А Вася сможет понять, если захочет.
   А все-таки надо работать, работать, работать.
   

23 января 1924. Среда

   
   По Сфаяту носится одно восклицание: "Ленин умер! Вы слышали -- Ленин умер!" -- "Воскреснет!" -- "Да нет, факт!" -- "Он бессмертен". -- "Он уже двадцать раз умирал..." Официальное сообщение из Москвы: "Троцкий арестован" и т. д. и т. д.
   

26 января 1924. Суббота

   
   Неужели же он не придет? Вот уже и суббота, и 4 часа, а его все нет! А в четверг, когда заходил к нам прострочить погоны, сам звал меня, если будет хорошая погода, и "в воскресенье или в субботу" пойти за нарциссами. Погода великолепная, можно ходить без... (не дописано. -- И.Н.).
   

Полночь.

   
   Вечером был Вася. Сначала были малыши, потом ушли. И в этот вечер я "принадлежала" ему, если это есть "обладание". Он держал мои руки, касался головой моего плеча и лица, целовал меня. Потом я посмотрела ему в глаза и спросила прямо: "Что вы от меня хотите?" -- "Ничего". -- "Тогда зачем вы играете?" -- "Так, просто, Ирочка". -- "От скуки?" Он мотнул головой. "А мне это больно", -- сказала я уже с горечью. "Больно? Зачем? Ирочка, не надо..." -- "Да, больно. Вам это, Вася, непонятно, а вот если когда-нибудь испытаете это сами, поймете". -- "Ирочка, я не буду играть, никогда не буду. Я не знал, что вам это больно. Простите меня". -- "Я не сержусь, Вася, только не надо". -- "Я не знал, что вам это неприятно". -- "А без игры вам будет скучно?" -- "Ну что ж? Я не хочу, чтоб вам было больно". -- "Разве вам это не все равно?" -- "Нет, совсем не все равно". Мне было грустно, смутно, пусто и ясно, я все еще хотела во что-то верить, угадать в нем хоть немножко любви. Точь-в-точь как Косолапенко. Но Вася был прост, искренен и откровенен. Мне хотелось прижаться к нему и плакать, но я поборола себя. Я сказала ему, что все должно оставаться по-старому, завтра мы идем за нарциссами, и я постараюсь установить наши отношения. Уходя, он обнял меня и поцеловал. В последний раз. Я ему сказала, что "не надо больше игры", и он ушел.
   За последнее время я настолько привыкла к таким нравственным встряскам, что могу совершенно хладнокровно и спокойно писать эти строки. Васиной любовницей не буду, а предложу ему свою дружбу. Только едва ли после этого возможна дружба. Порвать с ним совсем я не хочу и даже боюсь. Я не верю в его порочность. Это ребячество, искание новых ощущений, тоже игра, которой забавляюсь я с П.Е. Пусть он не любит меня, я здесь ему все-таки ближе всех.
   

27 января 1924. Воскресенье

   
   Ходили с Васей за нарциссами. Очень далеко, обогнули весь Кебир. Было хорошо во всех отношениях: грело солнце по-весеннему, цветов мало (там грязь непролазная), на душе просто и легко. Вася сам начал разговор о вчерашнем; ему хочется играть, он говорит, что в этом нет ничего плохого. "Надо на все смотреть легче, не обращать внимания". Я сказала ему, что недавно сама играла его роль, зная, чем все это может кончиться, и не ему быть Косолапенкой, т. е. надоесть ему, чтобы он почувствовал ко мне неприязнь, и что боюсь прекратить игру, потому что боюсь потерять его. "Ведь кроме вас нет ни одного человека, с которым я была бы откровенна". Говорили о жизни -- вообще, о нашей -- в частности. Васе не понравился мой взгляд на жизнь как на сложную загадку. "Нет, Ирина, надо жить так, чтобы было весело". -- "Но ведь кроме жизни внешней, есть еще жизнь внутренняя". -- "О, если только внешняя хороша, то и внутренняя тоже". -- "Ну, в этом мы никогда друг друга не поймем". -- "Я, конечно, не знаю, может быть, потом буду думать не так". -- "Я не сомневаюсь, но все-таки у нас с вами никогда не будет точки пересечения". -- "Почему?" -- "Мы из разного теста сделаны". -- "Вы уверены? А мне кажется -- нет!"
   Вообще, сегодняшним днем я довольна. Вася ко мне относится хорошо, по-дружески, самой любви нет, но есть много симпатии и доверия. А это уже много.
   

28 января 1924. Понедельник

   
   Днем занималась Законом, [307]как распределила время вчера. А вечером, вместо Катехизиса, написала шуточную сказку-быль в стихах на злобу дня: "Курица, потерявшая совесть". Против обыкновения, вышло довольно удачно. Сергею Сергеевичу так понравилось, что он переписал ее в 3-х экземплярах; а дедушка [308]-- "полковник Контрокуров", кажется, обиделся. Не знаю, послать Васе экземпляр или не надо?
   

1 февраля 1924. Пятница

   
   Кажется, Вася заболел. Теперь все больны гриппом. Я заглянула в тетрадь Папы-Коли, и там против его графы стоит "нб". Неужели же завтра и в воскресенье я его не увижу. Хоть бы письмо написал, -- да нет, не напишет.
   

2 февраля 1924. Суббота

   
   Получила от Лели письмо, в нем ряд страшных вопросов о любви, о человеческих отношениях. Сегодня же вечером я начала письмо, написала подробную историю своего романа, и взгляд на эту игру, причем взгляд-то был Васин, когда я уже написала, тогда только поймала себя на этом. Не ждала я от Лели такого понимания чувств женщины, -- ее ответ на мой первый роман. Она ставит вопрос на серьезную почву, а Вася старается его поставить в тоне игры, а лучше и совсем не ставить. Сегодня он вступил в дежурство по роте, вечером не был, не будет и завтра днем, а вечером, наверно, придет. После ужина, до разводки нарядов (сегодня всенощная, потому разводка была здесь) на три минуты он зашел ко мне. Не знаю, что будет завтра.
   

3 февраля 1924. Воскресенье

   
   Вася не придет. У него вышла какая-то история с Фишером, я не знаю что, но только Вася вечером на два дня садится в карцер. Мне очень, очень грустно.
   

9 февраля 1924. Суббота

   
   При одной только мысли у меня начинает кружиться голова, хладеют плечи и захватывает какой-то дурман. Это мысль: из всех мальчиков в синих матросках, из всего этого ровного батальона-машины, состоящего из отдельных, но совершенно одинаковых фигур -- есть один, с которым меня соединяет какая-то таинственная связь. Может быть -- порок. Только не страшно, а хорошо. Захватывает дыхание и темнеет в глазах, как будто смотришь с пятого этажа. Его я жду, сейчас все -- для него. Сегодня он не приходил, дежурил по роте, а вечером, когда освободился, наверно, спать уж очень хотел, после дежурства-то. Мне было грустно, но над "Петербургом" А. Белого отвлеклась. [309]
   

10 февраля 1924. Воскресенье

   
   Первый раз был с Васей серьезный разговор. Говорили о "вопросах" жизни. И тут я узнала его. Он -- абсолютнейший нигилист, он ничего не признает, не может понять Дембовского, который всю жизнь посвятил математике, не понимает меня, моего увлечения поэзией. И не поймет. Я говорила, что жизнь тем страшна, что долга, и что ее надо упрятать, чем-нибудь заполнить надо, все равно чем, но только поверить, что это и есть самое важное и интересное. Это -- самообман, но он необходим, чтобы осознать себя, иллюзию счастья, удовлетворение. Он не соглашается. И не согласится. Вся разница между нами только в том, что у меня есть поэзия, а у него совсем ничего нет. И ему не надо, а я не могу примириться с таким отрицанием всего. И мы стали совершенно чужды и далеки. Точка пересечения была единственной, теперь пересекающиеся прямые отходят все дальше и дальше. И уже не о чем было говорить. И все -- кончилось. Я знаю, что по-прежнему буду ждать его, также томиться по воскресеньям, может быть -- буду любить. Но любовь безрассудна и слепа. Мне все еще хочется его, но больше я никогда не пойду с закрытыми глазами.
   

11 февраля 1924. Понедельник

   
   Вечер. Забастовала рука. Проснулась с сознанием страшной, непоправимой пустоты. Потом ничего, рассеялась.
   Болел зуб, на стену лезла, бегала к зубодерке.
   Потом разговор с Мамочкой: "Тебе нравится Вася?" -- "Нравится". -- "Ну, и как... увлекаешься?" -- "Нет, это не может быть..." -- "Почему?" -- "Слишком мало у нас общего"...
   Вечером писала Васе сочинение: "Помещичий быт по "Обломову"". Завтра он придет.
   

17 февраля 1924. Воскресенье

   
   Пользуюсь тем, что до обеда руки не забинтованы. Давно не писала, да, в сущности, ничего и не произошло за это время. Только на днях был опять разговор с Мамочкой. Я ревела, нервничала, говорила, что это не жизнь, что в России и то лучше, что там есть что-нибудь интересное, а здесь -- ничего. Я говорила, что со скуки можно решиться черт знает на что, даже на преступление. Ведь в Сфаяте все и всеми делается "от скуки". Мне вспоминается замечательный рассказ Горького "Скуки ради", и мы что-то в этом роде; содержание почти не помню, но логическая сторона глубоко врезалась мне в память.
   Мамочка говорила, что здесь нет ни одного интересного человека, я согласилась. "А мне одно время казалось, -- говорила она, -- что ты увлекаешься Васей". -- "Чтобы увлекаться, надо признавать его хоть в чем-нибудь выше себя. Так, по крайней мере, я понимаю". Я думала: "Ведь я не считаю его выше себя, так за что же я его люблю? Наверно, потому, что он, как и я, нищий, ничего не знает и не видит, с клеймом Сфаята". Мамочка назвала его "очень славным мальчиком, но неинтересным человеком". Мне кажется, что она боится моего увлечения и старается облить меня холодной водой, подействовать на самолюбие. Так было и с Лисневским. Мне это было неприятно, я знаю, что она всегда имеет на меня большое влияние и ее слово, помимо моего сознания и моей воли, часто бывает решающим. Я хотела ей ответить, но не ответила, что "интересность" человека -- дело наживное; ее дает жизнь, опыт, развитие, иногда природа. Но у человека, который человеком-то стал уже в Сфаяте, где он ничего не видит и не знает, где он поставлен в такие рамки, что не может выявить себя, даже найти, узнать сам себя не может, -- такой человек не может быть интересным с ее точки зрения. Ничего еще не значит, что у него сейчас нет интересных, оригинальных мыслей и взглядов; у него ничего нет, но я не сомневаюсь, что когда он узнает жизнь, у него сразу явится все. тогда-то он и выявит себя, тогда его и можно будет судить. А пока он такой же "нищий духом", как и я, только у меня есть несколько книжек, которые мне говорят о жизни, а у него есть товарищи и воспитатели, которые забивают ему голову всякой ерундой. Упрекать его в "неинтересности", в том, что он пустой человек, -- жестоко, это не его вина. Мамочка даже и не представляет, какой страшной печатью лежит на нас, начинающих жизнь, Сфаят. Я Васю понимаю глубже ее, именно потому, что я сама такая, может быть, поэтому-то он мне так близок и дорог.
   

19 февраля 1924. Вторник

   
   Попала в лабиринт, из которого нет выхода. В семье стала совсем чужая. Вчера, когда мы с Мамочкой гуляли, она спросила меня, о чем мы говорили с Васей вечером в воскресенье? Я не могла ответить, потому что мы как раз ни о чем не говорили. "Не хочешь говорить... тебе Вася ближе меня?" и т. д. А вечер в воскресенье был, действительно, неудачным. Началось с того, что я обиделась на Васю, что он пришел не ко мне, а в большую комнату и долго не хотела туда идти. Потом Мамочка пришла ко мне, и мы от нечего делать начали играть в математического дурака. Я и на это сердилась. Когда остались с Васей одни, что нам, очевидно, не о чем говорить, называла его пустым человеком, говорила, что он ни о чем не может думать и т. д. Он болтал вздор, потом сразу замолчал, играл с ножницами, называл меня Ирина Николаевна. Когда же я опустила голову и закрыла лицо руками, он вдруг сорвался со своего места, сел рядом со мной и схватил меня за руки. Опять прежнее -- Ирочка, прежний взгляд. Мне стало весело и хорошо. И только когда нас позвали чай пить (мы тогда переругивались), Вася закапризничал, и мы не пошли. Мамочке все это было неприятно. Предчувствуя объяснение, я в этот вечер не заходила домой. А назавтра разговор с Мамочкой о том, что "сидение вдвоем производит какое-то нехорошее впечатление, что я стала как-то странно держаться" и т. д. Я замкнулась в себя и в свою кабинку, принялась заниматься. Я знаю, что во мне что-то замечают, обо мне говорят у нас. Я избегала оставаться вдвоем с Мамочкой, я неловко чувствую себя, когда она говорит о Васе. Потом ничего. Обошлось. Все хорошо, я подыскиваю тон, а на душе больно и грустно.
   Я читала Гарина ("Из семейной хроники"), то, о чем писала мне Леля. И Карташев, и все они [310]-- моментами производили прямо отталкивающее впечатление. Со стороны все это так гадко, грубо, на практике, как я вижу, не совсем то. Разница, правда, в том, что я мое сближение с Васей не считаю за начало других и не доведу до физических или физиологических последствий. Вечером (наши играли в винт у Куфтина) у меня сидел Сергей Сергеевич. Мы молчали. По его лицу я видела, что он думает обо мне. Мне казалось, что он хотел обладать мной, хотел страсти, как все у Гарина, и мне стало до слёз жалко себя. Когда он схватил мою руку, я поднялась и, вырвав ее, сказала: "Идите чай кипятить!"
   Какая уж тут История Церкви, когда не знаешь, куда от себя бежать, что делать и как казаться спокойной.
   

23 февраля 1924. Суббота

   
   Мамочка и Папа-Коля играли в карты у деда. У меня сидел Вася. Сначала все ничего, болтали вздор, смеялись. Потом молчали. Ну а кончилось, в общем, тем, что он обнял меня, а я положила ему голову на плечо и закрыла глаза. Он целовал меня в лоб. "Ну, довольно?" -- спрашиваю. В это время наши пришли, и Мамочка позвала нас чай пить. Было уютно и уходить не хотелось. Нас позвали еще раз, и мы пошли. Мамочка была надутая, сухо поздоровалась с Васей, да и Папа-Коля тоже. Было уже около 12-ти, и Вася, не напившись чаю, ушел. "Очень неприятно, когда вас приходится звать по три раза". -- "Я не слышала, когда это было три раза". -- "Ну все равно, надо идти, когда позовут". Я только пожала плечами и вышла. Больше уже туда не показывалась. А завтра скажу, что не хочу этой подозрительности, этой слежки, не хочу, чтобы было такое отношение к Васе, ничего вообще больше не хочу, мне больно. И для чего я создаю всю эту муку? Разве это любовь? Ведь это -- разврат, голая чувственность. Вася меня не любит, он открыто признавался в этом. А разве я его люблю? Когда я думаю о нем, я немножко идеализирую его; когда я его вижу -- я люблю в нем запах табака, тонкие брови, иногда блестящие, как у кошки, глаза. Но можно ли в нем любить человека, пустого, бесшабашного, ничего не признающего, ни во что не верящего? Нет, вернее, что мной руководит не любовь, а какая-то удаль, желанье опуститься на дно, увидеть и понять его. Мамочка боится увлечения, если бы она знала всю правду! Я уверена, что она теперь сделает так, чтобы Вася или совсем перестал бывать у нас, или чтобы мы с ним не оставались вдвоем. Конечно, все пройдет, образуется, успокоится, но сейчас-то каково? Да еще за неделю до экзамена?
   

25 февраля 1924. Понедельник

   
   
   

Васе

   Мы вместе поняли с тобой
   Губительную силу скуки.
   В тот час, когда своей рукой
   Ты тронул дрогнувшие руки.
   
   И все на свете погуби,
   У вечной тайны примиренья,
   Я вспомню одного тебя,
   Свидетель моего паденья.
   
   

27 февраля 1924. Среда

   
   Послезавтра экзамен по Закону. Так как занимаюсь совершенно самостоятельно, то волнуюсь. Временами кажется, что все знаю, временами -- вспомню что-нибудь, и не знаю, что же дальше? при ком? в каком году? и т. д. Хоть бы уж скорее эта пятница, еще целый день остался!
   

28 февраля 1924. Четверг

   
   Ну вот, завтра и пятница. Что-то она принесет!? Сегодня хотела весь день заниматься, да как-то не вышло. А вечером повторяла "Историю церкви" и над столом совершенно незаметно для себя уснула. Экзамена не то что боюсь, нет, я уверена, что выдержу, но как? Пойду на "бал душевного спокойствия", т. е. 8; нет, мало, но 12 -- едва ли. Михаловский, кадеты говорят, очень строгий и требовательный, пойду на 10!
   

29 февраля 1924. Пятница. Около 6 утра

   
   Ночью ни на минуту не засыпала. Должно быть, нервничаю. Металась, то в холод, то в жар бросало, хоть бы на минуту задремать! Потом, когда петухи запели, зажгла лампу. Сейчас встают Воробьевы, значит, около 6-ти. Раскрыта занавеску и ставни, светает заметно, скоро можно будет потушить лампу. Состояние какое-то странное. Попробую немножко повторить, а после кофе совсем не дотронусь до книг. Стараюсь себя утешить, что хоть что-нибудь наговорить смогу. Если сегодня почему-нибудь о<тец> Михаловский не приедет, я, кажется, сойду с ума. Вечером напишу результат.
   

Вечер.

   
   О<тец> Михаловский должен был приехать к 10-ти. В начале десятого мотоциклетка возвращается -- пустая. Я впала в отчаяние, Мамочка старалась хоть как-нибудь меня утешить, но я только злилась и нервничала. Когда Мамочка ушла в канцелярию, я легла на ее постель и заснула. Около одиннадцати меня разбудил Сергей Сергеевич: "Приехал! На извозчике". Так я и не выспалась. Экзамен был после четырех. Кроме о<тца> Михаловского были два ассистента: г<осподи>н Завалишин и С. А. Насонов. Экзаменовались в столовом зале, и при этом все четверо стояли. Мы с батюшкой стояли друг против друга на расстоянии одного метра, Завалишин -- в стороне, шапку с тросточкой назад, -- у Насонова была своя миссия: в обе двери то и дело входили кадеты и Насонов только и делал, что с шиканьем махал рукой то в одну, то в другую сторону. Спрашивали меня пустяки, и по Катехизису, и по Истории Церкви, все на вопросы, но по всему курсу. Я отвечала хорошо, гладко, получила 12. О<тец> Михаловский остался очень доволен и после экзамена все благодарил меня. А у меня не было удовлетворения, наоборот, я не знала, куда себя девать. Взяла еще неразрезанный томик Сологуба, [311]и мне что-то не понравилось. Просто -- реакция.
   

3 марта 1924. Понедельник

   
   В доме надвигается гроза. Мамочка ходит мрачнее тучи, со всеми, особенно с кадетами, сдержанна и неприветлива, Папа-Коля все охает, все ему стонать хочется. За обедом и за ужином говорить не о чем, все молчат или: "хороший суп", "Плохая погода" и т. д. Мамочка дуется на меня за Васю, она все понимает по-своему, называет мое поведение с ним "неприличным", а мне как никогда хочется хорошего, ласкового отношения. О Васе теперь уже никто не говорит, а если при Сергее Сергеевиче речь заходит о нем, все как-то неловко заминают. Так и кажется, что вот-вот это все должно прорваться. dd>   Горлин Александр Николаевич (1878-1939), пер. I -- 574
   Горлин Михаил Генрихович (1909, СПб. -1943, Силезия), поэт, пер., славист. В эмигр. с 1922 в Берлине, с 1933 в Париже. Жена: Р.Н.Блох. Погиб в фаш. концлагере II -- 443, 445
   Горностаева Анна (Нюра), одноклас. И.Кнорринг по харьк. и симфероп. гимназиям I -- 212,213
   Городецкая Надежда Даниловна (1901-1985, Витни, Англия), писатель, журн. В эмигр. с 1919 в Париже. С 1934 в Англии. Доктор философии (с 1944), проф. Ливерпульского университета (1956-1968) II -- 148,417
   Городниченко (урожд. Акимова) Александра Михайловна (1888, Тифлис -- 1947, Редееф, Тунис), жена М.К.Городниченко II -- 121, 351
   Городниченко Леонид Михайлович (Лёня) (1904, Двинск-1989, Ним, Франция), кораб. гард. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. В1923 окончил Морской к.к. В 1928 женился на О.А.Воробьевой. Раб. в Тунисе землемером-топографом. В 1950-х переехал во Францию, раб. таксистом I -- 364, 365; II -- 121,351
   Городниченко Михаил Клементьевич(1881, Двинск-1950, Редееф, Бизерта), полк., инж. -- мех. Уч. Рус. -- яп. войны, Белого движ. В1920 эвак. с семьей в Бизерту. После роспуска Русской эскадры раб. на руднике в Редееф (Тунис). Отец Захария (ок. 1902-1932), Михаила, Леонида и Александра (1906-1962) I -- 383; II -- 351
   Городниченко Михаил Михайлович (Миня) (?-15 сентября 1945, Индокитай), кораб. гард. Служил на крейсере "Генерал Корнилов". В 1920 эвак. в Бизерту. В1923 окончил Морской к.к. С1937 сержант V полка Ин. легиона. Пал смертью храбрых II -- 351
   Городниченко, семья М.К.Городниченко II -121
   Горпенко-Мягкова Ирина Яковлевна, педагог-психолог, журн., лит. критик. Вдова Б.С.Мягкова, хран. и публ. его архива. Рук. Науч. -- метод. отдела Культ, центра "Булгаковский дом" II -- 7
   Горький Максим (наст, ф.и.о. Пешков Алексей Максимович) (1868-1936), писатель, общ. деят. I -- 9,296,298,405, 604; II -- 403
   Гофман Вера Федоровна, влад. швейной мастерской в Париже. В 1920 эмигр. с семьей в Сев. Африку. В 1923 приехала в Париж. Жена М.М.Гофмана I -- 495, 497, 499, 501, 502, 503, 506-508, 510, 514, 518,545,548; II -- 17,149,168
   Гофман Виктор Федорович (1905, Симферополь-1980, Франция), кораб. гард., инж., литератор. В 1920 эвак. в Бизерту в составе Морского к.к., окончил его в 1924. Переехал во Францию, раб. инж. -- электриком. Автор рассказов. Рук. отделения Военно-морского союза в Нанси. Занимался худ. фотографией I -- 419, 423
   Гофман Зинаида Михайловна (1905, Одесса-?), юрист, студ. деят. В 1920 эмигр. с родителями в Сев. Африку. В 1923 приехала в Париж. В 1923-1925 раб. на фабрике и училась во Фр. -- рус. институте. Затем окончила юр. фак. Сорбонны. Дочь В.Ф. и М.М. Гофманов II -- 149, 204
   Гофман Модест Людвигович (1887, СПб. -- 1959, Париж), проф., искусствовед, пушкинист, литератор. В эмигр. с 1924 в Париже, занимался пушкинским собранием А.Ф.Онегина (наст. фам. Отто). Читал лекции по истории литературы во Фр. -- рус. институте и в Сорбонне I -- 535; II -- 442
   Гофманы, семья инж. -- нефтяника Михаила Марковича Гофмана (?-1930, Бордо). В 1920 эмигр. с женой и дочерью в Сев. Африку, в 1923 приехал с семьей в Париж. Читал лекции в Союзе русских инженеров и в Союзе русских рабочих II -- 149
   Гоцци Карло (1720-1806), итал. драм. II -- 415; "Принцесса Турандот" II -- 152, 415
   Грабарь Наталья см. Габар Наталья
   Грабой (Гробой) Соня (Сара) см. Кнут София
   Грабой (Гробой), сестра Софии Кнут II -- 359
   Гран Надя, младшая дочь Е.Г.Александровой от первого брака. С 1920 в эмигр. в Бизер-те, с 1922 в Лионе (Франция). Подруга И.Кнорринг по Сфаяту I -- 238,263-265,271,570
   Гран Таня, "красавица Бизерты", артистка-люб. Старшая дочь Е.Г.Александровой от первого брака. В эмигр. с 1920 в Бизерте, затем в Лионе (Франция) I -- 271, 570
   Гревс (урожд. Достовалова) Елена Исааковна (1893, Омск -1957, Буйное-Айрес, Аргентина), третья жена В.Н.(Э.)Гревса, мать Т.В.Гревс II -- 256, 434
   Гревс Валериан Николаевич (прав. Эдуардович)(1876, СПб. -- 1939, Н.-Й.), адв., общ. деят. В эмигр. с 1917 в Сиаме (Тайланд), с 1920 в США. В Париже бывал наездами II -- 256, 257, 260, 434
   Гревс Татьяна Валериановна (ок. 1903, СПб. -- 1963, Омск), поэт, масон, деят. В эмигр. с 1917 в Сиаме (Тайланд), с 1920 в США. В 1929 приехала во Францию. Член Союза русских писат. и журн. в Париже. Член ССП. В1948 выслана в СССР. В 1950 реп-рес., сослана в Казахстан. Реабил. в 1956. Жила в Омске II -- 256, 260, 434
   Греков Петр Петрович (1879-1954, Франция), инж. В эмигр. во Франции. Отец четырех сыновей, мобилизованных во Фр. армию в годы ВМВ II -- 392
   Грекова Марьяна Петровна, дочь П.П.Грекова II -- 395
   Грибков, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. К 1925 переехал в Париж I -- 460; II -- 17
   Грибоедов Александр Сергеевич (1795-1829), писатель, дипломат. "Горе от ума" I -- 318, 319, 425; II -- 339
   Григорьева Ольга Николаевна (1957 г.р.), поэт, журн. Лауреат Цветаевской премии II -- 8
   Гриневич К.Э. (1891-?), проф., ученый-археолог, автор трудов по античности. Дир. керченского Музея древностей 1-562
   Гронский Павел Павлович (1883, Тверская губ. -- 1937, Нуази-ле-Гран, Франция), юрист, проф. Зам. министра внутр. дел в правительстве ген. Деникина. В эмигр. с 1920 в Париже. Член Русской акад. группы. Публ. в изданиях "ПН" (член редколлегии), "Совр. записки". Пред. Общества друзей русской книги. Преп. во Фр. -- рус. институте II -- 56, 75, 403, 404
   Гулливер (псевд.) см. Ходасевич В.Ф.
   Гумилев Николай Степанович (1886-1921), поэт, критик, осн. "Цеха поэтов" I -- 388, 393, 457, 458, 500, 580, 589, 603; II-114, 339, 421, 427
   Гуннар см. Шмидт Гуннар
   Гурвич Георгий Давидович (1894, Новороссийск -1965, Париж), правовед, проф., публ. В эмигр. с 1920 в Берлине, Праге, затем в Париже. Автор монографий. В годы войны жил в США I -- 544, 545, 604; II -- 28, 44, 53, 56, 58, 68-71, 74, 75, 131, 180, 403,404
   Гурвич г-жа, жена Г. Д.Гурвича I -- 545; II -- 28
   Гус Ян (1371-1415), чешский реформатор, нац. герой II -- 408
   Гутовская Ядвига Матвеевна (Ядя), жена А.М.Гутовского I -- 145, 164, 170, 178, 179, 188.562
   Гутовский Антон Матвеевич (Тося), знакомый Кноррингов по Харькову. В 1920 жил с женой в Симферополе I -- 145, 146, 158, 164, 170,178, 179, 181.562
   Гуфнагель Л. (?-1961, Франция), доктор мед., спец, по кожным и венерич. болезням. В эмигр. во Франции. Член Общества русских врачей им. Мечникова. Раб. во Фр. -- рус. госпитале в Вильжюиф (под Парижем) II -- 284, 285, 438
   Д.М. см. Давидов Д.М.
   Давидов Дмитрий Михайлович, педагог. Приятель Н.Н.Кнорринга по Моск. университету. В 1920 с женой беж. в Крыму. В Туапсе Давидовы жили с Кноррингами в одной комнате в Греческом училище, отведенном для беж. I -- 114, 115,117, 122,123, 131,132, 138,139,561, 562
   Давидов Николай Михайлович, брат Д.М.Давидова I -- 118, 122,123,131,132,138
   Давидова Софья Степановна, жена Д.М.Давидова I -- 114, 117, 122, 123, 130,132, 136, 138.561.562
   Дайси А.В., англ, юрист, автор книги "Основы гос. права Англии" II -- 71
   Даладье Эдуард (1884-1970), лидер фр. партии радикалов II -- 368,445
   Далоплю Рене (Daloplure Rene), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 184, 185,189,190
   Даманские см. Доманские
   Данилевский Григорий Петрович (1829-1890), писатель I- 178
   Данилов Николай Васильевич (1899, ст. Усть-Лабинская Кубанской обл.-1925), кораб. гард. В 1919 окончил Брюховецкое реал, училище. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. В1922 окончил корпус (II рота, "Севастопольская"), пел в смеш. хоре Сфаята. В 1923 выехал во Францию. Учился в Электротех. институте в Нанси. Умер от туберкулеза I -- 302,307,308,327; I- 96
   Данилов Юрий Никифорович (1866-1937, Булонь-сюр-Сен, под Парижем), воен. деят., ген. от инфантерии, историк, мемуарист. В феврале 1918 возглавлял группу сов. воен. консультантов на переговорах в Брест-Литовске, где выступал против заключения мира. Порвав с большевиками, в 1920 вошел в правительство ген. Врангеля. В 1920 эмигр. в Константинополь, затем в Париж. Автор трудов по истории ВВ. Публ. в журнале "Совр. записки" и др. Во Фр. -- рус. институте читал лекции по вопросам обороны в совр. государстве I -- 543
   Данилова-младшая, дочь Даниловой I -- 220, 221
   Данилова-старшая. В 1920 эвак. с дочерью в Бизерту на пассажир, транспорте "Константин" I -- 220
   Дарвин Чарлз Роберт (1809-1882), англ, ученый, создатель теории эволюции органич. мира I -- 380
   Дарло (Darlot), одноклас. Игоря Софиева II -- 367
   Датнова Галина Николаевна, науч. сотр. Отдела РЗ Дома-музея Марины Цветаевой II -- 7
   Деверньи (Devemeuilly), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -181
   Девьер (Девиер) Сергей Сергеевич, граф (7-1962, Париж), подпор. Уч. Добр, армии. В эмигр. с 1920 в Бизерте, с 1924 в Париже I -- 390, 391, 396,399,400,403,407,409-413, 416, 425-428, 430, 449, 464, 465, 470, 478, 509,528; II-81
   Девьер Кира Васильевна, жена С.С.Девьера I -- 446, 509
   Девьеры, К.В. и С.С. Девьеры I -- 497,498, 505
   Девятов, харьк. знакомый М.В.Кнорринг I -104
   Дедушка, дед см. Куфтин А.Н.
   Дези, преп. англ, языка в харьк. гимназии II -- 85
   Дейч Евгения Кузьминична (1919 г.р.), филолог, лит. критик, публ., деят. культ. II -- 7
   Делевский (наст. фам. Юделевский) Яков Лазаревич (1868-1957, Н.-Й.), ученый-геолог, публ., общ. деят. В эмигр. в Париже, с 1941 в США II -- 239
   Дельбари Мария Любимовна (1876-1961, Париж), врач, общ. деят. В эмигр. во Франции. Пред. Общества "Быстрая помощь", дир. Русского старч. дома в Ганьи (под Парижем) I -- 21; II -- 76, 104, 106,241
   Дёма см. Шмаринов Д.А.
   Дембовский Иван Владиславович, коллеж, сов., педагог. Уч. ВСЮР и Русской армии. Преп. математику в Морском к.к. в Севастополе, эвак. с ним в Бизерту и раб. в нем до момента роспуска в мае 1925. В 1923-1925 инспектор классов I -- 264,327,367,404,412, 415,418, 424, 428,430,432-434,442,443, 447-449,456
   Демидов Игорь Платонович (1873-1946, Париж), общ. -- полит. деят., публ. Депутат IV Гос. Думы, комиссар Врем, правительства на Юго-Зап. фронте, зам. министра земледелия. В годы ВВ орг. санитар, поезд (возглавила его Б.Ю.Демидова). После октяб. переворота рук. Киевского отделения Нац. центра. В эмигр. с 1920 в Париже. Зам. ред. "ПН" I -- 480, 495, 522, 525, 531, 535, 571, 586, 587; II -- 38, 83, 90,218, 411
   Демидова (урожд. Новосильцева) Екатерина Юрьевна (1884, Саров -- 1931, Франция), общ. деят., предприн., жена И.П.Демидова. В годы ВВ была в Дам. попечит. комитете, рук. санитар, поездом. В эмигр. жила с мужем в Париже, зав. швейной мастерской модного платья I -- 495, 497
   Деминитру (Деменитру) София Осиповна (1888-1958, Париж), артистка, конферансье, театр, деят. Орг. муз. -- лит. вечеров "Ассамблея" II -- 444
   Деникин Антон Иванович (1872, Лович, близ Варшавы-1947, Анн-Арбор, шт. Мичиган, США), ген.-м., мемуарист. Окончил Ловичское реал, училище, в 1890 поступил в Киевское пехотное юнкерское училище. В чине подпор, служил в г. Беле (Польша), где познакомился с Б. А.Бек-Софиевым, дружба с ним продолжилась в эмигр. В 1895-1899 учился в Николаевской акад. Ген. штаба. Служил в штабах Варшавского воен. округа. Уч. Рус. -- яп. войны. С марта 1914 в штабе Киевского воен. округа. ВВ окончил в звании глав-ноком. Зал. и Юго-Зап. фронтами. После октябрьского переворота арестован, бежал из тюрьмы на Дон, уч. в создании Добр, армии. Возглавил ее в апреле 1918, после гибели Корнилова. С января 1919 главноком. ВСЮР. 6 января 1920 указом А.В.Колчака объявлен Верховным Правителем Рос. государства. В апреле 1920 передал полномочия П.Н.Врангелю. В эмигр. с 1920 в Англии, Бельгии, Венгрии, Франции, с 1945 в США. Автор книг по рос. воен. истории. Дочь: Марина (1919 г.р., в браке Кьяпп) I -- 96-98, 117-119, 125,126,128, 137,147, 155, 156,162,195, 204, 221, 275, 283, 287, 292, 566; II -- 263, 317, 440
   Деникина (урожд. Чиж) Ксения Васильевна (1892, Беле, Польша -- 1973, Париж), жена ген. Л.И.Деникина, публ. I -- 566; II -- 263
   Денц Анри Фернан, ген., воен. комендант Парижа. 14 июня 1940 объявил его "открытым городом" II -- 391
   Деревицкие, семья А.Н.Деревицкого I -- 202
   Деревицкий Алексей Николаевич (1859-1943), проф., историк, филолог, краевед, попечитель Казанского и Новороссийского учеб, округов, член Гос. совета. Приват-доцент Харьк. университета. Декан фил. фак. Таврич. университета с момента его основания в 1918. В1931 после "проработок" покинул его. Летом 1920 в его симфероп. квартире жила семья Н.Н.Кнорринга I -- 202, 564
   Державин Гаврила Романович (1743-1816), поэт I -- 535,603
   Держинская Ксения Георгиевна (1889, Киев -- 1951, Москва), опер, певица, солистка Большого театра. В 1926 гастролировала в Париже I -- 605
   Десан (Dessagnes) П., автор учеб, по фр. языку I -- 585
   Джером Джером Клапка (1859-1927), англ, писатель, драм. I -- 159
   Дзержинский Феликс Эдмундович (1877-1926), нарком. внутр. дел, с 1917 пред. ВЧК, в 1922 пред. ГПУ I -- 13
   Дик см. Крюковской Дик
   Диккенс Чарлз (1812-1870), англ, писатель I -- 171, 562, 564; "Оливер Твист" I -- 130; "Сверчок на печи" I -- 187, 564
   Дима см. Матвеев Вадим (В.П.)
   Дитрих (Дитерихс), сын Ф.Р.Дитриха. В 1920 эмигр. в Бизерту. В 1922 выехал в Европу I -- 269
   Дитрих (Дитерихс) (старший) Федор Рудьмирович, подпор., инж. Уч. Русской армии и ВСЮР. В 1920 эвак. в Бизерту на линкоре "Генерал Алексеев". Служил в Морском к.к. I -- 269
   Дмитренко, одноклас. И.Кнорринг по симфероп. гимназии I -- 199
   Дмитриев Владимир Иванович (1879-1965, Париж), кап. I ранга, военно-морской атташе во Франции. В 1899 окончил Морской к.к. в СПб., затем Морскую академию. Уч. Добр, армии. Сотр. О.К. В эмигр. во Франции. Занимался поддержкой Морского к.к. в Бизерте, а после ликвидации Русской эскадры -- нуждами моряков и их семей. Пред. Всезарубеж. объединения морских организаций в Париже, член Комитета старшин Кают-компании морских офицеров во Франции, почет, член Общества б. русских морских офицеров в Америке I -- 18,501,556,587; II -- 18
   Дмитрий Митрофанович см. Тихомиров Д.М.
   Дмитрий Михайлович см. Давидов Д.М.
   Добровольский Алексей Борисович (1904, Харьков-?), кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Тунисе. В 1923 окончил Морской к.к. в Бизерте. В августе 1924 приехал во Францию I -- 374, 433, 440
   Довнар-Запольский Митрофан Викторович (1867-1934), историк, проф. В годы Гражд. войны беж. в Крыму I -- 562
   Долгоруков Петр Дмитриевич (1866-1945, СССР), историк, полит., общ. деят. В эмигр. с 1920 в Турции, с 1922 в Чехии. Сотр. Русского загран. истор. архива в Праге. В 1940-1943 пред. Комитета по празднованию "Дня русской культуры" в Чехословакии. В 1945 арестован, депорт, в СССР. Погиб в заключении I -- 575
   Долинов (наст. фам. Котляр) Анатолий Иванович (1869-1945, Севр, под Парижем), артист Александрийского театра, режиссер, проф. Драм, театр, курсов в СПб. В эмигр. с 1922 в Берлине, Праге. В 1923 приехал в Париж, где основал театр "Золотой петушок". В 1925 открыл театр-кабаре "Маскотт". Автор книги "За 50 лет на сцене" I -- 465, 515,582
   Доманская, жена Василия Доманского II -- 315
   Доманская, сестра В.М.Доманского I -- 430
   Доманский Владимир Матвеевич (Володя), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. Младший брат Василия Доманского. В 1925 приехал в Париж I -- 472, 487,492,494, 582; II -- 17
   Доманский Василий Матвеевич (?-1983, Франция), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. (V рота) и выехал во Францию. Адресат стихов И.Кнорринг I -- 349, 371, 391, 394-422,425,428-433, 435, 436, 438-446, 448, 449, 451-459, 460,463, 466-468, 470, 471, 477, 478, 480, 483, 486, 494, 495, 528, 529, 552, 580,582; II -- 17, 276, 315
   Домнич Константин Константинович, филолог, педагог. Окончил Таврич. дух. семинарию. Учился в Юрьевском (юр. фак.) и в Новороссийском (истор. -- фил. фак.) университетах. В 1908-1910 преп. в Херсонской мужской гимназии, в 1911-1920 в Бкатеринослав. учительском институте. Два года был орг. Учительской семинарии в Сумском уезде Харьк. губ. В 1920 эвак. из Крыма в Бизерту. Преп. русский язык и литературу в Морском к.к. Рецензент стихов И.Кнорринг. В начале 1923 выехал в Европу, жил в Праге. Автор трудов по литературе и педагогике I -- 30, 243, 300, 303, 305-308, 318, 322, 325, 326, 333, 339,350,351, 354, 363, 367, 438, 444
   Донников Александр Васильевич, педагог, раб. в Харьк. учеб, округе. В 1920 на положении беж. в Крыму. В 1921 в эмигр. в Сербии, затем в Польше, в Германии. Вернулся в СССР, где осталась его семья I -- 153, 157, 160, 163, 168, 171, 176, 179, 187, 188, 190, 203, 234, 257, 295, 319,324,325, 340
   Донникова, сестра А.В.Донникова I -- 171
   Донниковы, семья А.В. Донникова: жена Вера, дочери Нина и Тамара I -- 235
   Дорман Елена Генриховна (1955 г.р.), архивист, публ. Сотр. Дома РЗ имени А.И.Солженицына II -- 7
   Дорошевич Влас Михайлович (1864-1922), журн., театр, критик, драм. I -- 566; "Иванов Павел" I -- 228, 566
   Достоевский Федор Михайлович (1821-1881), писатель I -- 360; "Бедные люди" I -- 304
   Дрейер фон В.Н. см. Фон-Дрейер В.Н.
   Дряхлов Валериан Федорович (1898 -- не ранее 1972), поэт, пер., уроженец Поволжья. В эмигр. в Париже, зарабатывал в качестве мойщика окон. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в сб. Союза; в изданиях "Числа", "Возрождение", "Журнале Содружества"; в альманахе "Орион". Автор сб. стихов и переводов "Проблески" (1972) II -- 45, 188, 248, 422,424, 426,443,445
   Дубнер Тося, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 51,74, 75,105; II -- 397
   Дубнер, семья в Харькове 1-88
   Дубровский Георгий (Жорж) (1885 (1892?), Тифлис-1974, США), опер, певец I -- 605
   Дунаев, мичман. В 1920 эвак. в Бизерту. Служил воспит. в Морском к.к. I -- 241
   Дунаевские см. Дунаевский Б.И., Дунаевский И.О.
   Дунаевский Борис Осипович, стар, брат И.О.Дунаевского. В Харькове учился в гимназии, директором которой был Н.Н.Кнорринг. Играл на рояле в организованном директором гимназич. оркестре. Часто репетиции проходили в квартире Н.Н.Кнорринга (скрипач и дирижер) I -- 207, 565
   Дунаевский Исаак Осипович (1900, с. Лохвицы Полтавской губ. -- 1955), сов. комп., дирижер. В 1910-1924 проживал в Харькове с родителями, братьями Борисом, Михаилом, Семеном и Зиновием и сестрой Зинаидой. Учился в гимназии, директором которой был Н.Н.Кнорринг. Играл на скрипке в орг. им оркестре. Автор музыки к сов. фильмам "Веселые ребята" (1934), "Три товарища" (1935), "Вратарь", "Дети капитана Гранта" и "Цирк" (1936), "Волга-Волга" (1938), "Весна" (1947) и др. Автор оперетт I -- 207,314, 565; II -- 343,442
   Дураков Алексей Петрович (1899, с. Дураково Пензенской губ. -1944, под Прогаром, Югославия), кораб. гард., поэт, филолог, пер. В 1917 окончил Симбирский к.к. Учился в Морском к.к. во Владивостоке. В 1920 на крейсере "Орел" прибыл в Крым, затем эвак. в Бизерту. В 1923 приезжает в Дубровник (Югославию, где знакомится с Ю.Софиевым. Учится в Белградском университете (философ, фак.), член лит. кружка "Гамаюн". Преп. гимназии в Скопле. В Париже бывал наездами, выступал на вечерах Союза молодых поэтов и писат. Публ. стихи в сб. Союза, а также в "Журнале Содружества", "Перекрестке" и др. Член Союза русских писат. и журн. в Югославии. В годы ВМВ вместе с женой уч. в югосл. Сопротивлении, был на принудит. работах в Германии, воевал в партиз. отряде. Погиб смертью храбрых. Посмертно награжден Орденом Отеч. войны II -- 423-426
   Дуров Борис Андреевич (1879, СПб. -- 1977, С.-Женевьев де-Буа), полк. Ген. штаба, педагог, админ. Уч. В работе Врем. Правительства. В эмигр. с 1919. В 1931-1961 дир. Русской гимназии в Париже I -- 573
   Дюбуа Андре (Dubois Аndre), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -169,170
   Дюги Л., проф., правовед П -- 69
   Дюма (отец) Александр (1802-1870), фр. писатель I -- 210, 304
   Дюра (Durat), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 178, 181,182,184, 237
   Дюран Клод (Duran Claude), знакомый И.Софиева по Андаю (Пиренеи) II -- 321
   Дюшен (Duchesne) Андре, отец Анны Дюшен I -- 293; II -- 405
   Дюшен (в браке Волхонская) Анна Андреевна (1891, СПб. -1964, Ментона, Франция), княгиня, иконописец, живописец, график. С 1920 в эмигр. в Бизерте, раб. в иконописной мастерской, пела в смеш. хоре Сфаята, помогала в швейной мастерской. Выполнила икону "Светлая Обитель странников бездомных". С 1922 жила во Франции. Уч. Осеннего салона, Салона независимых, выставок ССП. В 1927 сост. персональная выставка I -- 281, 293; II -- 83
   Дядя О. А.Воробьевой (муж сестры А.А.Воробьева, фамилию не удалось установить). В эмигр. в Бизерте, служил в Русской эскадре I -- 254,308; II -- 351, 442
   Евангулов Георгий Сергеевич (1894, Грузия -1967, Гамбург, Германия), писатель. В эмигр. с 1921 в Париже II -- 443,445
   Евгений Иванович см. Столяров Е.И.
   Евгения (Женя), подруга Клавдии Пассек II -- 444
   Евгения Антоновна, "корпусная дама", знакомая Кноррингов по Бизерте I -- 306,307
   Евдокия Ивановна см. Фаусек Е.И.
   Евлогий, митрополит (Георгиевский Василий Семенович) (1868-1946, Париж), доктор богословия, церк. и общ. деят. В эмигр. с 1920 в Сербии, затем Германии. В 1921-1946 управляющий правосл. приходами в Зап. Европе. Член-учред. и ректор Св. Сергиевского Правосл. Богосл. института в Париже I -- 572, 586; II -- 408-409
   Евтушенко Варя, подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -102
   Егор (Эрувиль) см. Подгорный Е.Б.
   Егоров Александр Ильич (1883-1939), сов. ген., главноком. Юго-Зап. фронтом. Маршал СССР. Репрес., расстрелян 23 февраля 1939. Реабил. в 1956 I -- 181,564
   Егорова Лиза, дочь генерала А.И.Егорова I -- 181,182,564
   Екатерина. Дмитриевна см. Кутневич Е.Д.
   Екатерина II (1729-1796), Рос. императрица с 1762 г. I -- 8
   Елена Александровна см. Голенищева-Кутузова Е.А.
   Елена Григорьевна см. Александрова Е.Г.
   Елена Евгеньевна см. Майер Е.Е.
   Елена Ивановна см. Унбегаун Е.И.
   Елена Максимилиановна см. Подгорная Е.М.
   Елена Николаевна см. Хомиченко Е.Н.
   Елизавета Александровна см. Блинова Е.А.
   Елизавета Владимировна см. Мореходова Е.Б.
   Елизавета Павловна см. Хворостанская Е.П.
   Елизавета Петровна (1709-1761/62), Рос. императрица (с 1741), дочь Петра I I -- 561
   Елизавета Сергеевна см. Насонова Е.С.
   Елкин Павел Васильевич (Пава), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. и выехал во Францию I -- 401, 415, 420, 430,431,433, 435, 436, 455
   Ельяшевич В.Б. см. Эльяшевич В.Б.
   Емельянов, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту, окончил Морской к.к. I -- 448
   Енько-Даровская Вера Дмитриевна, пианистка, парижская знакомая Кноррингов II -- 308, 317
   Есенин Сергей Александрович (1895-1924), поэт I -- 523, 530, 533, 594, 600; II -- 49
   Ефрон С. см. Эфрон С.А.
   Жакобсон, бельг. виолончелист. На его вилле в Севре (по адресу: rue du Point du Jour) семья Кнорринг по приезде во Францию снимала две комнаты I -- 587
   Жаннет, знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 122, 344
   Жедринская (урожд. Гальская) Мариамна Львовна (? -- после 1974), жена В.И.Жедринского. В эмигр. в Сербии. Посещала лит. кружок "Одиннадцать". Адресат стихов Ю.Софиева. Наездами жила с семьей в Париже. Дети: Арсений, Николай, Мария II -- 29, 144,353,443,445
   Жедринский Владимир Иванович (1899, Орел -- 1974, Париж), театр, художник, декоратор, карикатурист, режиссер. В эмигр. в Сербии. Раб. худ. оформителем в Гос. театре в Белграде. Затем уехал в Марокко. После ВМВ гл. декоратор Муницип. театра в Ницце. Муж М.Л.Гальской II -- 144,145, 353, 443
   Жез Гастон, фр. общ. деят., проф. I -- 600; II -- 418
   Женевьев Кол лет, знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 344
   Женя (Франция) см. Столяров Б.И.
   Женя (Тунис) см. Наумов Б., Завалишин Б.
   Жеребков Юрий Сергеевич (1908, Новочеркасск Донской обл. -- после 1980), артист балета, полит, деят. В эмигр. в Югославии, Германии, с 1940 во Франции. Сотр. с окуппац. фаш властями. Был приговорен парижским судом к пожизн. принудит, работам II -- 447
   Жермэн см. Жульен Жермэн
   Жид Андре (1869-1951), фр. писатель. Лауреат Нобелевской премии (1947) II -- 438
   Жидейкин Кирилл (1906-1924, Тунис), кадет. В 1920 эмигр. в составе Морского к.к. в Бизерту I -- 443, 444
   Жиен, адм., префект Бизерты I -- 16, 489, 490
   Жиляев Увар (Уар) Дмитриевич, историк, экономист, проф. В эмигр. в Чехии. Член Русской акад. группы в Праге. В 1922 представ. Русской учеб, коллегии в Тунисе I -- 570
   Жолнеркевич Мила, одноклас. И.Кнорринг по симфероп. гимназии. Беж. из Бкатери-нослава, дочь офицера Добр, армии I -- 199-204, 211-214
   Жоржетта (Georgetta), внучка О.В.Блиновой II -- 286, 317, 348
   Жорж Санд (наст, имя Аврора Дюпен) (1804-1876), писательница I -- 31
   Жук (урожд. Орлова) Мария Андреевна (1896, Туркестан -1992, Париж), певица, артистка муз. драмы. Окончила в СПб. Институт Св. Терезии Петербургской. В 1920 эмигр. с семьей в Бизерту, в 1925 переехала в Париж. В 1927 окончила Русскую консерваторию. В 1930-е годы пела в Русской опере К. Д.Агренева-Славянского I -- 287, 379, 382, 495; II -- 10, 81, 83, 92
   Жук Александр Александрович (15 марта 1895-12 февр. 1960, Париж), стар. лейт. Уч. Русской армии и ВСЮР. Зав. хоз. частью Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту. К 1925 переехал с семьей в Париж. Муж М.А.Жук I -- 242, 381, 494, 501
   Жук, сын М.А. и А.А.Жук I -- 239
   Жук, мать М.А.Жук см. Орлова, мать М.А.Жук
   Жуки, семья М.А.Жук, соседи Кноррингов в Сфаяте (Тунис) и позднее в Севре (Франция) I -- 350,493
   Жукова (урожд. Чижова) Татьяна Сергеевна (1956 г.р.), уроженка с. Елшанка, экономист, предприн. II -- 7
   Жуковская Татьяна Никитична (1943 г.р.), геолог, публ., деят. культ. Внучка А.К.Герцык. Хран. и публ. архива Герцыков-Жуковских II -- 7
   Жуковский Василий Андреевич (1783-1852), поэт, пер. I -- 316, 558
   Жульен Жермэн (Juillaume Germaine) (?-1932), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 184, 185,189,421
   Забнин (Зябнин) Иван Абросимович (отец Иоасаф) (1869-?), свящ. Махрищского монастыря при Св. Троицкой Сергиевой Лавре (Владимирская губ.). После революции и закрытии монастыря странствовал, крестил детей. В 1937 репрес., приговорен к 5-ти годам ссылки в Казахстан. Реабил. в 1959 I -- 564
   Забнин (Зябнин) Сергей Иванович, историк, археолог, краевед. Член Крымского горного клуба (орг. в Крыму в 1890). Автор монографий об урочищах Крыма, о его флоре и фауне. В1920 в его доме в Симферополе жила семья Кнорринг I -- 151, 166, 169, 179,180, 562-563, 564
   Забнин (Зябнин) Федор Иванович, брат С.И.Забнина. Проживал во Владимире. В 1920 находился в Крыму на положении беж., жил с дочерью Соней у брата в Симферополе I -- 169, 564
   Забнина (Зябнина) Надежда Михайловна, жена С.И.Забнина I -- 151, 166, 169, 181, 562-563
   Забнина (Зябнина) Софья Федоровна (Соня), беж. из Владимира, племянница С.И.Забнина I -- 151,169,178
   Завалишин Александр Евгеньевич (1867, СПб. -1936, Тунис), ген.-м. флота. В 1887 окончил Морской к.к. и Николаевскую морскую акад. Служил в ВСЮР и Русской армии. В 1901-1917 преп. математику в Морском к.к. С 1919 преп. и зав. хоз. частью к.к. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Служил в к.к., с августа 1922 нач. строевой части к.к. После ликвидации Русской эскадры раб. сторожем в местном фр. лицее. Отец Марии, Людмилы, Николая и Евгения. Именем А.Е.Завалишина назван мыс в Японском море I -- 20, 336, 344, 345, 347, 374, 409, 417, 418, 424, 443, 447, 449, 454, 466,574,580
   Завалишин Евгений Александрович (Женя) (1907, СПб. -1943, Тунис), кораб. гард. В эмигр. в Бизерте. В 1925 окончил Морской к.к. I -- 323,447, 580
   Завалишин Николай Александрович (Коля) (1905, СПб. -1943, Тунис), кораб. гард. В эмигр. в Бизерте. В1924 окончил Морской к.к. I -- 281-283, 371, 413, 415, 420-424, 428, 451,453,454,465, 466, 488
   Завалишина (в браке Степанова) Людмила Александровна (Мила) (1903, СПб. -- ?), дочь А.Е.Завалишина. В эмигр. в Бизерте. Пела в смеш. хоре Сфаята I -- 234,281,307,326, 331,364-366, 422, 437, 451, 580
   Завалишина (в браке Червоненко) Мария Александровна (Маруся) (1901, СПб. -- ?), дочь А.Е.Завалишина. В эмигр. в Бизерте. Служила гувернанткой во фр. семье I -- 284,301, 302, 341, 387, 416, 437, 451, 571,580
   Завалишина (урожд. Георгиевская) Александра Михайловна (?-1977, Сен-Рафаель, Франция), жена А.Е.Завалишина. В эмигр. в Бизерте. Член Дам. комитета Морского к.к. Пела в смеш. хоре Сфаята (альт) I -- 239, 281, 305-307, 317, 331, 334, 372, 391,465, 493
   Завалишины, семья А.Е.Завалишина I -- 233, 240, 277, 284, 305, 307, 341, 388, 416, 425,436,440, 441, 566, 580
   Зайцев Борис Константинович (1881, Орел-1972, Париж), писатель, мемуарист. В эмигр. с 1922 в Берлине, с 1924 в Париже. Член правл. Союза русских писат. и журн. в Париже, член Ассоциации Тургеневской библ., член Комитета по созданию Русского лит. архива в Париже. В 1925-1926 ред. лит. отдела журнала "Перезвоны" (Рига) I -- 25, 26, 343,497,498, 519, 522,523,532, 534, 575, 588, 590, 592; II -- 29, 398, 399, 401,435, 436
   Зайцев Кирилл Иоаннович см. Константин о.
   Зайцева (урожд. Орешникова, в первом браке Смирнова) Вера Алексеевна (1878-1965), женаБ.К.Зайцева. Уч. в работе Биянкурского правосл. кружка. Член Ассоциации Тургеневской библ., член правл. Моск. землячества II -- 29, 399
   Закович Борис Григорьевич (1907, Москва-1995, Франция), поэт. Член лит. объединения "Кочевье". Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в сб. Союза, в "Числах", "Журнале Содружества"; альманахе "Круг"; в антологиях "Якорь", "Эстафета", "На Западе". В 1944-1945 рук. изданием газеты "Русский патриот". Ред. сб. "Встреча" (1945). Автор сб. "Дождь идет над Сеной" (Париж, 1984) II -- 228,341,426, 429,443,445
   Закович (1934-1937), дочка Б.Г.Заковича II -- 341
   Заковская Нина Рудольфовна (1914-7), дочь Р.И.Заковского II -- 231, 426
   Заковский Рудольф Ильич, парижский знакомый Софиевых II -- 231, 426
   Зальцгебер Николай Сергеевич, кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Бизерте. В 1925 окончил Морской к.к. Младший брат С.С.Зальцгебера I -- 486
   Зальцгебер Сергей Сергеевич (?-1935, Алжир), кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Бизерте. В 1923 окончил Морской к.к. Служил в Русской эскадре на линкоре "Генерал Алексеев" I -- 417
   Замятин Евгений Иванович (1884-1937, Париж), инж. -- судостроит., писатель, публ., сценарист. Вып. СПб. Политех. института. В эмигр. с 1931, с 1932 в Париже. Автор романов "Мы" (1927), "Бич Божий" (1938) II -- 284, 343
   Замятина (урожд. Усова) Людмила Николаевна (1883-1965, Париж), жена Е.И.Замятина. Сост. книги его статей и воспом. "Лица" (Н.-Й., 1955) II -- 284
   Запольская (урожд. Васильева) Серафима Ивановна, зубной врач. Раб. в Русской армии и ВСЮР. В 1920 эвак. с Русской эскадрой в Бизерту. Раб. в лазарете русского лагеря в Руми, входила в бригаду врачей, объезжающих русские лагеря Сев. Туниса. Жена Д.В.Запольского. Сын: Георгий (Веба), кадет X роты, приятель И.Кнорринг I -- 295,571
   Запольские, семья стар. лейт. Дмитрия Вадимировича За-польского, воспит. Морского к.к. В 1920 эвак. в Бизерту I -- 368,576
   Запорожец Галя, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 65
   Запорожец (наст. фам. Кононов) Капитон Денисович (1882, Москва -1940, Париж), опер, певец. В эмигр. во Франции I -- 605
   Захаржевская Вера, мать В.П.Захаржевского, проживала в Харькове I -- 299
   Захаржевский Владимир Павлович, уроженец Харькова, вып. Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту, кадет V роты. Сын офицера, расстрелянного в Крыму в 1920 I -- 299, 324
   Зацепин Александр, поэт, кораб. гард. В 1918 окончил гард, классы Морского к.к. В 1920 находился в Крыму I -- 190
   Звенигородский Александр, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. К 1930 переехал в Алжир, к 1973 в Каире (Египет) I -- 428, 435, 444, 446,479
   Зданевич Илья Михайлович (1894-1975), художник, поэт, издатель. С 1921 в эмигр. в Париже I -- 600
   Зеелер Владимир Феофилович (1874-1954, Париж), адвокат, земский деят., благотв. Окончил Харьк. университет, раб. адвокатом в Ростове-на-Дону. Член кадет, партии. В 1917 назначен градонач., свергнут и арестован большевиками. В эмигр. в Париже. Ген. сен. Союза русских писат. и журн. в Париже, член правл. Объединения русских адвокатов и Общества "Быстрая помощь", соучред. газеты "Русская мысль" II -- 306, 439,440
   Зеленая Вера Евгеньевна (1883-1954, Кормей-ан-Паризи, Франция), певица, пианистка, хорм. В 1920 эмигр. в Бизерту. Преп. пение в школе на линкоре "Георгий Победоносец", рук. смеш. хором Сфаята. После ликвидации Эскадры переехала во Францию. В 1937 уч. в Пушкинских торжествах. Зарабатывала выпечкой и продажей русского печенья. Последние годы провела в Русском старч. доме I -- 313, 486
   Земит Анна, уч. собранней Союза молодых поэтов и писат. в Париже II -- 242
   Зеньковский Василий Васильевич (1881, Проскуров Подольской губ.- 1962, Париж), философ, протопресв., педагог, деят. РСХД. Проф. Киевского университета Св. Владимира. В эмигр. с 1920. В 1920-1923 в Югославии, проф. Белградского университета. В 1923-1926 дир. Русского пед. института в Праге. С 1926 в Париже, проф. Св. Сергиевского Правосл. Богосл. института. Ред. изданий "Вопросы религ. воспитания и образования", "Бюллетень религ. -- пед. кабинета" I -- 575; II -- 412
   Зернов Владимир Михайлович (1904, Москва-1990, Швейцария), врач, доктор мед., общ. деят. В эмигр. с 1921 в Константинополе, затем в Белграде. Семья Зерновых орг. при Белградском университете религ. -- филос. кружок "Ковчег". К 1929 приехал в Париж. Член правл. Общества русских врачей им. Мечникова. Сотр. Пастеровского института, выступал с лекциями в РСХД, член Союза врачей при РСХД II -- 361
   Зернова Софья Михайловна (1899, Москва-1972, Париж), общ. деят. В эмигр. в Белграде. В 1925, окончив филос. фак. Белградского университета, приехала во Францию. Училась в Сорбонне на фил. фак. Деят. РСХД. В 1932-1934 зав. Бюро по трудоустройству при РОВС. В 1935 осн. Центр помощи русским в эмигр. Соорг. (вместно с Земгором в Швейцарии) отдых русских неимущих детей. В 1937 член Комитета для координации действий благотв. и гуман. организаций. В 1940 орг. Русский детский дом в Монжероне. Сек. Международ. орг. помощи беженцам (ПРО) II -- 353,442
   Зимборский Анатолий (?-1937, Тунис), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. I -- 353, 356, 409,437; II -- 350, 351
   Злобин Владимир Ананьевич (1894, Петербург -- 1967, Париж), поэт, писатель, мемуарист. Сек. З.Н.Гиппиус и Д.С.Мережковского. В 1920 эмигр. с ними в Польшу, затем в Париж. Публ. в изданиях "Возрождение", "Новый журнал", "Опыты", "Грани", "Русская мысль". Автор сб. стихов "После ее смерти" (Париж, 1951)и книги о З.Н.Гиппиус "Тяжелая душа" (Вашингтон, 1970) I -- 24; II -- 397, 436,441,443,445
   Золотарев Н.Я., деят. культ. В эмигр. во Франции I -- 591
   Зубков Иван Трофимович (?-1920, Туапсе), педагог. В 1920 бежал с женой с Дона на юг России. Раб. братом милосердия в тифозном бараке в Туапсе I -- 130, 131,137
   Зубкова Полина Андреевна, жена И.Т.Зубкова, беж. с Дона. В 1920 раб. сестрой милосердия в тифозном бараке в Туапсе I -- 130,134
   Зубович Леонид Витальевич (? -- после 1973, Франция), кораб. гард. Служил на крейсере "Генерал Корнилов". В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к., переехал во Францию I -- 345
   Зубовский Владимир Петрович (1898, СПб.-?), кораб. гард. Учился в Петроградском университете, выбыл с первого курса по мобилизации. В 1919 зачислен юнкером в Сергиевское арт. училище. В 1920 переведен в Морской к.к., в его составе эмигр. в Бизерту. Раб. санитаром. В 1922 выехал во Францию, получив студ. стип. Учился в Сорбонне на естест. фак. I -- 243
   И.И. см. Игорь Иванович
   Ибсен Генрик (1828-1906), норв. драм. II -- 397
   Иван Иванович (Харьков) см. Гливенко Иван Иванович
   Иван Трофимович (Туапсе) см. Зубков И.Т.
   Иванов Георгий Владимирович (1894-1958, Йер, Франция), поэт, прозаик, мемуарист. В эмигр. с 1922 I -- 24,500,589; II -- 134, 423, 436, 441, 443, 445
   Иванов Леонид (1921-?), сын В.П.Ивановой I -- 238, 239
   Иванов Николай Петрович (1877, Архангельск -- 1964, Ганьи, под Парижем), полк., инж. -- химик, прот., церк. деят. Во ВСЮР служил в Донской артиллерии. В эмигр. с 1920 в Константинополе. С 1923 в Париже, раб. на заводе. Член Союза русских дип. инженеров, Военно-морского истор. кружка и др. Читал лекции на Высших воен. курсах ген. Н.Н.Головина в Париже II -- 446
   Иванов, кораб. гард. В 1924 окончил Морской к.к. в Бизерте и выехал в Европу I -- 455
   Иванова Алла Николаевна (1967 г.р.), программист, предприн. (Самара) II -- 8
   Иванова Вера Павловна. В 1920 эвак. с мужем в Бизерту. Попутчики Кноррингов по транспорту "Константин" I -- 218, 219,224,228
   Иванова Галина (1918 г.р.) и Лёля, дочери Ивановых из Ростова-на-Дону I -- 346
   Ивановский Александр Викторович (1881-1959), сов. режиссер II -- 438
   Ивановы, знакомые Кноррингов из Ростова-на-Дону I -- 346
   Иваск Юрий (Георгий) Павлович (1907, Москва-1986, Амхерст, США), доктор фил. наук, критик. Жил в Эстонии, с 1949 в США I -- 598;II -- 441
   Ивелич (псевд.) см. Берберова Н.Н.
   Игнатов Александр Митрофанович, вып. Морского к.к. в Бизерте I -- 310
   Игнатьев Павел Николаевич (1870-1945, Канада), гос., общ. деят. В 1915-1916 министр народ, проев. В эмигр. с 1919. В 1927-1932 в Париже. Раб. в Гл. управлении РОКК II -- 410
   Игорь Иванович, преп. географии в харьк. гимназии I -- 44, 74,156
   Иегансон Валентина см. Гансон Валентина
   Илларион Иванович, преп. географии в харьк. гимназии I -- 87,156
   Ильин Владимир Николаевич (1890, Киев. губ. -- 1974, Париж), философ, богослов, общ. деят. В эмигр. с 1919, с 1925 в Париже II -- 412
   Ильин П.И., артист, рук. театр, студии в Харькове. В 1920 гастролировал в Симферополе I -- 167
   Илюша, Илья (Тунис) см. Маджугинский И.Н.
   Илья (Париж) см. Голенищев-Кутузов И.Н.
   Имшенецкий Александр Захарьевич (1887, Смоленск-?), ботаник, педагог. Уч. ВСЮР и РА. В 1920 в Севастополе дир. курсов для рабочих, служил в Морском к.к. В ноябре 1920 эвак. в Бизерту. Преп. в Корпусе ботанику, биологию и зоологию. Вел лит. кружок. К марту 1923 переехал во Францию, окончил университет в Безансоне I -- 330,347
   Инбер Вера Михайловна (1890-1972), сов. поэтесса II -- 418
   Иннокентий Херсонесский (в миру: Борисов Иван Алексеевич) (1800, Елец Орловской губ.-1857), святитель, архиепископ Херсонесский и Таврический. Прославлен РПЦ в 1998 I -- 587
   Иоанн о. (Байздренко Иван Андреевич), диакон. В 1921 в Бизерте окормлял русскую колонию I -- 302
   Ирина (Ируся) см. Насонова И.С.
   Ирина (Харьков) см. Садовская Ирина
   Ирликов прав. Ирманов
   Ирманов Владимир Георгиевич (Володька) (1919-?), младший сын Л.А. и Г.С. Ирмановых. В 1920 эвак. с матерью и старшим братом в Бизерте. В октябре 1923 выехал с ними во Францию I -- 258,383, 569
   Ирманов Мостам Георгиевич (Мостик), кораб. гард., старший сын Л.А. и Г.С. Ирмановых. В 1920 эвак. с матерью и младшим братом в Бизерту. Учился в Морском к.к. (X рота). В октябре 1923 семья выехала во Францию I -- 258,292,383,415,436,569
   Ирманова (урожд. Снаксарева) Лидия Антоновна, вдова морского офицера Георгия Сергеевича Ирманова (1886-дек. 1918/янв. 1919), сестра О.А.Кольнер. В 1920 эвак. с двумя сыновьями в Бизерту. В октябре 1923 выехала с детьми во Францию I -- 258, 372, 374, 378, 379, 383, 430, 495, 521,569; II -- 96
   Ирмановы, семья Л.А.Ирмановой I -- 383
   Исаев Николай Александрович (1891, Одесса -- 1977, Иври, Франция), художник, живописец, сценограф. В эмигр. в 1919 в Югославии, с 1925 во Франции II -107
   Йованович Мирослав (1962 г.р., Белград), историк, проф. Белградского университета, автор монографий I -- 572
   Йося см. Таутер Иосиф
   К.Р. (псевд.) см. Константин Константинович, вел. кн.
   Каврайская (Коврайская) Антонина Владимировна (Тоня, Тося), дочь В.В.Каврайского I -- 48, 557; II -- 18,19
   Каврайская (Коврайская) Мария Владимировна (1890-1942), жена В.В.Каврайского I -- 48, 557
   Каврайская (Коврайская) Ольга Владимировна (Ляля), дочь В.В.Каврайского I -- 48, 557
   Каврайский (Коврайский) Владимир Владимирович (1884-1954), геодезист, картограф, проф. СПб. университета. Окончил гимназию в Симбирске. Учился в Моек, университете. После его закрытия в 1905 преп. в ремесл. училище в Саратове. Заканчивал университет в Харькове, жил в доме Кноррингов. Будучи виолончелистом, составлял дуэт с Н.Н.Кноррингом (скрипач). Влад, усадьбы в Жеребятниково (Симбирская губ.). После революции выехал в Петроград. В 1928 был в командировке в Париже, где встречался с Кноррингами. После возвр. в СССР репрес. I -- 299, 318, 321; II -- 168
   Каврайский (Коврайский) Владимир Федорович, уроженец с. Жеребятниково Симбирской губ. Сек. Дворянского собрания Симбирска. Отец В.В.Каврайского I -- 48, 557
   Каган (псевд. Евсеев) Давид Евсеевич (1891-1959, Париж), студ. деят., адвокат, актер. В эмигр. в Париже, играл в театре Питоевых II -- 24,51,398
   Казим (Кезим) Ира, певица. Выступала в Париже с русским и эстрадным репертуаром, играла в театре "Золотой Петушок". Значится в списке агентов III Интернационала I -- 466
   Кайданов Константин Евгеньевич (1883, Таганрог -- 1951, Париж), опер, певец I -- 605; II- 414
   Калабина (в браке Петровская) Елена Николаевна (1906, СПб. -- 2004, Версаль, под Парижем), поэтесса, певица, библ., педагог. Эмигр. в Финляндию. С 1927 в Париже. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в сб. Союза. Училась вокалу в Русской консерватории в Париже. Раб. в Над. Библ. в Париже, преп. русский яз. в Нац. центре науч. исследований. Автор учеб. "Русская грамматика" (Париж, 1971) I -- 592; II -- 422,423
   Калецкий Александр Федорович, полк. В эмигр. с 1920 в Бизерте. Рук. столовой частью Морского к.к. I -- 570
   Калинович Борис Александрович (1894-1982, Роудоне, Канада), лейт. С 1919 воспит. Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту. В июне 1921 зам. коменданта форта Джебель-Кебир. С 1922 на учеб, судне "Моряк". С 1931 в Алжире, затем во Франции. Воспит. Русского к.к. им. Императора Николая II в память цесаревича Алексея в Версале. После 1945 в Канаде, пред, морской организации в Монреале I -- 287, 310,330,347,360
   Калинович Инна Федоровна, член Дам. комитета Морского к.к. в Бизерте, певица. Жена Б.А.Калиновича (брак был расторгнут). В начале 1960-х выехала из Туниса во Францию I -- 287, 310, 317, 327, 344
   Калюжный Роман (Р.А.), кораб. гард. Вып. Хабаровского к.к., учился в Морском к.к. во Владивостоке. Прибыл в Севастополь в январе 1920 на "Якуте". В ноябре 1920 эвак. с Морским к.к. в Бизерту. В 1922 окончил его (I рота, "Владивостокская"). Позднее жил в Чехословакии I -- 269
   Каменев (наст. фам. Розенфельд) Лев Борисович (1883-1936), полит, деят. Один из лидеров ВКПб. В 1918-1926 пред. Моссовета. Зам. пред. СНК. Нарком внешней и внутр. торговли СССР. Репрес., расстрелян. Реабил. в 1988 I -- 183,186, 298
   Каменев Сергей Валентинович, беж. из Харькова. Весной 1920 находился в Крыму I -- 160, 167, 168, 171, 173, 176,177,179, 203, 237
   Каменский Анатолий Анатольевич (1885-ок. 1950), граф, воен. инж., певец, хорм. Сын писателя, графа Анатолия Павловича Каменского (1876, Новочеркасск -- 1941, Ухтижемлаг, Коми АССР). В эмигр. в Париже. Окончил три фак. Гренобльского универе. Уч. благотв. вечеров и концертов. Рук. хором дружины НОРС. В1947 с женой, Луизой Пети, и пятью детьми вернулся в СССР. Семья была репрес. II -- 201
   Каминская (урожд. Асе) Лидия Абрамовна (1877-1970, Париж), доктор мед., гениколог, общ. деят. Член Общества русских врачей им. Мечникова, член правл. Общества "Быстрая помощь", член Комитета помощи больным и нужд, студентам. Лечащий врач И.Кнорринг II -- 150, 160, 162-164,175,176,189, 250
   Каннабих (Канабих) Владимир Иванович (1886, Витебск-1952, Париж), юрист, общ. деят. В годы ВВ был особо уполномоч. РОКК. В эмигр. во Франции с 1921. В Париже раб. шофером такси. Сек. Объедин. союза русских шоферов. Уч. в работе Русского народ, университета I -- 532
   Кант Иммануил (1724-1804), нем. философ, оси. нем. классич. философии II -- 65-67
   Кантор Михаил Львович (1884, Либава-1970, Париж), адвокат, критик, ред., поэт. В эмигр. в Берлине, рук. издат. "Библиофил". С 1923 в Париже. Соред. (с 1926 ред.) журнала "Звено". Сост. (вместе в Г.В.Адамовичем) антологии "Якорь" (1936). Член Союза русских писат. и жури, в Париже, член правл. Объединения рус. -- евр. интеллигенции II -- 434,446
   Каншин Алексей Михайлович, опер, певец, антрепренер. В эмигр. с 1922 в Италии, затем во Франции. Погиб в фаш. концлагере II -- 442
   Каплевская Елена Ивановна см. Унбегаун Е.И.
   Капрановы Николай Ананьевич и Надежда Ивановна, влад. кукол, мастерской в Париже II -- 16,17,25,31,39, 195
   Карамзин Николай Михайлович (1766-1826), писатель II -- 136, 411
   Караша см. Пассек Клавдия
   Карбасников Николай Николаевич (1885-1983, Париж), юрист, издат., сын Н.П.Карбасникова, раб. в издат. своего отца. С 1924 в Париже. Возродил "Товарищество Н.П.Карбасникова". Зарабатывал настройкой роялей и букинистикой II -- 234, 235, 428
   Карл IV (1316-1378), герм, король I -- 298
   Карницкая Елена (Е. А.) (1899-после 1953), опер, певица. В эмигр. во Франции II -- 442
   Карпов Сергей Николаевич (1896-?), студент-эмигр. В 1917 окончил Киевское коммерч. училище. В эмигр. во Франции. Раб. на металлург. заводе в Кане (деп. Кальвадос). К 1926 переехал в Париж, учился во Фр. -- рус. институте, член старостата. Шафер на свадьбе И.Кнорринг и Ю.Софиева I -- 545-548, 550-554; II -- 10,15,16, 20, 27,128,135
   Каррье (Carret), врач II -- 215
   Карсавин Лев Платонович (1882, СПб. -- 1952, Коми АССР), историк, философ. Арестован в 1949. Погиб в заключении II -- 403
   Карташев Антон Владимирович (1875, Кыштым Екатеринбургского уезда Пермской губ. -- 1960, Ментона, Франция), проф., прот. В Париже с 1920. Преп. в Сорбонне на истор. -- фил. фак. Пред. Русской акад. группы во Франции. Член Союза русских писат. и жури, в Париже. Соорг. Русского Правосл. Богосл. института в Париже I -- 18, 519, 590, 592; II -- 405
   Карцевский Сергей Иосифович (1885, Тобольск -- 1955, Женева), филолог, педагог, публ. В эмигр. в Париже, Праге. Приват-доцент Русской гимназии Земгора в Праге. Инициатор создания Русской акад. группы в Париже. Проф. Страсбургского и Женевского университетов I -- 324, 411, 438, 445,489, 573, 579
   Карягин Алексей Алексеевич (1897-1987), кораб. гард. Учился в Морском училище во Владивостоке. Прибыл в Севастополь в январе 1920 на "Якуте". В ноябре 1920 эвак. с Морским к.к. в Бизерту. Вып. 1922 (1 рота, "Владивостокская") I -- 315
   Касауров, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Вып. Морского к.к. Служил в Русской эскадре I -- 481
   Касуленко, знакомый И.Кнорринг. В 1924 в эмигр. в Бизерте I -- 465
   Каськов Николай Андреевич (7-1974), кораб. гард. В 1920 эмигр. в Бизерту, окончил Морской к.к. (вып. 1924). Переехал во Францию, жил в Марселе I -- 452
   Катерина Владимировна, возлюбленная Е.И.Столярова I -- 511
   Катя (прозв.), мичман. В эмигр. в Бизерте. В 1922 отчислен из Русской эскадры за нарушение дисциплины I -- 265
   Кашук Михаил Эммануилович (1877/1878-1952, Ирсинг, Франция), деят. куль., импресарио Ф.Шаляпина и др. В эмигр. с 1921, с 1933 в Париже. Орг. спектаклей "Русской оперы" II -- 251,432
   Кедров Михаил Александрович (1878, Епифань Тульской губ. -- 1945, Париж), контр-адм. Осенью 1920 главноком. Черномор, флотом, рук. его эвакуацией в Бизерту. По прибытии его в Бизерту, отбыл в Париж для решения вопроса о дальнейшей судьбе Русской эскадры. Пред. Военно-морского союза, зам. пред. РОВСа. Проф. РВТИ в Париже, член Комитета старшин Кают-компании морских офицеров во Франции I -13,15, 217, 218, 223, 225,313
   Кедров Николай Николаевич (1871, СПб. -- 1940, Париж), певец, комп. С 1923 в эмигр. во Франции. Орг. вокального "Квартета Кедровых". Брат К.Н.Кедрова I -- 604; II -- 406, 415
   Кедрова (в браке Леруа) Ольга Константиновна (1912, СПб. -1978, Франция), танцовщица, певица, педагог. Средняя дочь певца К.Н.Кедрова. В 1920 эмигр. в Германию, в 1923 переехала в Париж. Раб. в труппах Русской оперы К.Д.Агренева-Славянского, Русской оперетты. Пела в ансамбле "Славянская симфония", выступала в мюзик-холле "А.В.С." II -- 97
   Кедрова (в браке Малинина) Наталья Константиновна (1907, СПб. -- 1987, Медон, под Парижем), драм, актриса, певица, регент. Старшая дочь певца К.Н.Кедрова. Училась в Петербургской консерватории по классу рояля. В Симферополе окончила пять классов гимназии. В эмигр. с 1920. К 1924 переехала в Париж. Окончила Русскую консерваторию по классу рояля. Играла в Интимном театре Д.Н.Кировой, в труппе "Бродячие комедианты", в Театре Михаила Чехова, в Пражской группе МХТ, в Русском театре миниатюр. Рук. хором Русского театра (дирекция Л.Лопато). Пела в церк. хоре, раб. регентом. Жена инж. -- химика К.А.Малинина II -- 90,97,406
   Кедрова (урожд. Успенская) Евгения Дмитриевна (1886-1967, Франция), сестра милосердия, общ. деят., жена К.Н.Кедрова. Член правл. Союза сестер милосердия им. Ю.Вревской. Уч. в работе РОКК II -- 90, 406
   Кедровы, семья Константина Николаевича Кедрова (1877-1932, Медон, под Парижем), певца, уч. "Квартета Кедровых". В годы Гражд. войны К.Н.Кедров с женой, Б. Д.Кедровой, и дочерьми, Натальей, Ольгой и Татьяной (вскоре умерла от холеры), жил в Крыму. Летом и осенью 1920 семья жила в Коктебеле в доме М.А.Волошина. В конце 1920 эмигр. в Германию, к 1923 во Франции II -- 90, 97, 98,406
   Келлер Александр Павлович (1898, Одесса-?), студ. общ. деят. В 1916 окончил Одесскую гимназию. Учился в Новорос. университете на физ. -- мат. фак в секции астрономии. Уч. Добр, армии. Эмигр. в 1920 в Тунис. К 1923 переехал во Францию, жил в Туркуане (деп. Норд). Автор монографии о геологической миссии в Сахаре, уч. которой являлся I -- 570
   Кельберин Лазарь Израилевич (1907-1975, Париж), поэт, лит. критик, пианист. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Уч. собраний "Круга". Публ. в изданиях "Русские записки", "Совр. записки", "Сполохи", "Числа"; в сб. "Круг" и "Лит. смотр". Автор книги стихов "Идол" (1929). Раб. таксистом. В 1930 вступил в брак с Л.Червинской (брак распался). Вторая жена: Наталья Владимировна (урожд. княжна Оболенская). Дети: Екатерина (1946 г.р.) и Елизавета (1951 г.р.) Приятель Ю.Софиева II -- 221,226,227,234, 238, 239, 245, 424, 426, 441, 443-445
   Кельберины см. Червинская Л.Д. и Кельберин Л.И.
   Кепха Ч., подруга И.Кнорринг по Харьков, гимназии I -- 74
   Керелис, фр. полит, деят. II -- 368
   Керенский Александр Федорович (1881-1970, Н.-Й.), Полит. деят., публ., адвокат. Министр юстиции, пред. Врем, правительства. В 1918 выехал в Лондон, затем в Берлин, затем в Париже. Осн. и ред. изданий "Голос России", "Дни", "Новая Россия". Выступал с докладами и лекциями. Автор монографии об истории Врем, правительства (в 3-х тт., англ, яз., 1961). С 1940 в США, преп. в Нью-Йоркском и Стэнфордском университетах I -- 272; II -- 137,141,149,411
   Кеша см. Пипко И.П.
   Кин, комиссар, орг. красного террора в Харькове. Имел репутацию садиста, фигуригует в книге "Ужасы чрезвычаек. Большевистский застенок в Харькове и Царицыне" (Ростов-на-Дону, 1919) I -- 92
   Кирилл Владимирович (1876-1938), вел. кн., контр-адм., общ. деят., двоюродный брат Императора Николая II. Вып. Морского к.к. и Морской академии. Уч. Рус. -- яп. войны и ВВ. В 1917 выехал с семьей в Финляндию, позднее жил в Швейцарии, Франции. В 1924 переехал в Кобург (Германия). Манифестом от 31 августа / 13 сентября 1924 принял на себя права и обязанности Главы Русского Императ. Дома. Член правл. Рос. общ. комитета. Член Кают-компании морских офицеров во Франции. Уч. в благотв. акциях в пользу нужд, соотеч. Автор книги "Моя жизнь на службе России" (СПб., 1996) I -- 480, 586
   Кирилл Петрович (Кирилл) (Эрувиль) см. Яценко К.П.
   Кирова Дина (Евдокия) Никитична (в первом браке Виддер, во втором Касаткина-Ростовская, в третьем Тиран) (1886, Осташков Тверской губ. -- 1982), артистка, режиссер. В эмигр. с 1920 в Сербии, с 1923 во Франции. Вместе с Федором Николаевичем Касаткиным-Ростовским (1875-1940) основала "Интимный театр Д.Н.Кировой". С 1940 раб. в Русском приюте в Вильмуассоне. С 1946 жила в Русском старч. доме в С.-Женевьев де Буа I -- 560; II -- 406
   Кирхнер Отто Францевич (1848-1901), предприн. Оси. издат. "Отто Кирхнер и К°" в Берлине I -- 575
   Киселев Андрей Петрович (1852-1940), педагог, автор учеб, по математике для средней школы I -- 374
   Киселев Сергей Владимирович, уч. Добр, армии, соратник Ю.Софиева. В эмигр. в Польше II -- 237, 238
   Киташевский (1910-?), кадет. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. (V рота). Сын Николая Николаевича Киташевского, штурмана буксира "Голланд" I -- 471
   Китицын Михаил Александрович (прозв. "Кит", "папаша Китицын") (1885, Чернигов -1960, Флорида, США), кап. I ранга, педагог, инж. В 1909 окончил офиц. класс подводного плавания Морского к.к. В годы ВВ служил на Черномор. флоте. Георг, кавалер. Затем в Сибирской флотилии, в Белых войсках Воет, фронта. В 1919 нач. Морского училища во Владивостоке. В 1920 ушел с гард, на крейсере "Якут" через Дубровник в Крым. В ноябре 1920 эвак. в Бизерту. В Морском к.к. служил зав. обучением, нач. строевой части, комендантом крепости. Публ. в "Морском сборнике" (Бизерта). В августе 1922 после выпуска "своей" роты (I рота, "Владивостокская") выехал во Францию, затем в США. Раб. инженером. Оси. Общество русских морских офицеров в Америке I -16, 235, 241-244, 267-270, 285, 286,291,292,311-313, 375, 566, 574
   Клепинин Дмитрий Андреевич (1904, Пятигорск -- 1944, Германия), свящ., деят. РСХД. В 1920 эвак. в Константинополь, раб. матросом на торговом судне. С 1921 в Сербии, затем в Париже. В 1929 окончил Правосл. Богосл. институт Св. Сергия в Париже. Служил в Введенском храме при РСХД, рук. его хором, раб. в лагерях РСХД. Зарабатывал мытьем окон, натирал полы. В 1937 женился на Т.Ф.Баймаковой. Дети: Елена (1938 г.р.)и Павел (1942 г.р.) В 1937 рукоположен в дьяконы, в 1939 назначен наст. Покровской церкви при Объединении "Правосл. дело". В годы фаш. оккупации Парижа спас от гибели много евреев (выдавал им свидетельства о крещении). Арестован в 1943, погиб в фаш. концлагере Дора (подземный завод Бухенвальда) I -- 35
   Кнорринг (в браке Софиева, псевд. Ирина Бек) Ирина Николаевна (21 апреля / 3 мая 1906, с. Елшанка Самарской губ. -- 23 января 1943, Париж), поэт, мемуарист. С 1907 жила в Харькове. В 1919-1920 беж. с родителями по Югу России (Ростов, Туапсе, Керчь, Симферополь, Севастополь). 29 ноября /12 декабря 1920 покинула с родителями Россию. В эмигр. в Тунисе. Вып. Морского к.к. в Бизерте (февр. 1925). С мая 1925 жила во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже (в 1930 сек. Союза). Стихи опубл. в изданиях "Звено", "Новый журнал", "Перезвоны", "ПН", "Рассвет", "Рубеж", "Русские записки", "Своими путями", "Совр. записки", "Эос", "Грани", "Прожектор", "Горн", "Россия и Славянство", "Новое Русское Слово"; в сб. Союза молодых поэтов и писат. в Париже; в антологиях "Якорь", "Муза Диаспоры", "На Западе". Автор книг "Стихи о себе" (Париж, 1931), "Окна на север" (Париж, 1939), "После всего": Третья книга стихов (Париж, 1949), "Новые стихи" (Алма-Ата, 1967), "После всего: Стихи 1920-1942" (Алма-Ата, 1993), "Повесть из собственной жизни: Дневник" (2009, 2013), "О чём поют воды Салгира: Беженский дневник. Стихи о России" (2012). Зарабатывала на жизнь вышиванием и изготовлением одежды для кукол. Муж: Ю.Б.Софиев. Сын: И.Ю.Софиев Справка дана без указания страниц
   Кнорринг (в первом браке Базилева, во втором Мышецкая) Гали Борисовна (18 марта 1901, с. Елшанка -- 5 июня 1988, Москва), дочь Нины и Бориса Кноррингов, кузина И.Кнорринг. Окончила гимназию в Уфе. В 1918 вышла замуж за агронома Михаила Алексеевича Базилева (?-1920). Сын: Алексей (1919-1990). В 1920 овдовела, переехала в Иркутск. Раб. машинисткой, делопроизводителем, чертежницей. Вышла замуж за офицера РККА, кн. Дмитрия Александровича Мышецкого (1894-1971). Дочь: Гали (1924 г.р.). Жила с семьей по месту службы мужа: в Сибири, в Пушкине (под Ленинградом), с 1941 в Москве. В 1940 добровольно ушла санитаркой на Русско-финскую войну. В годы ВОВ в эвак. в Сибири. После ВОВ рук. театр, кружком. В 1963 совершила поездку в Елшанку I -- 10, 207
   Кнорринг (в браке Шмидт) Нина Борисовна (7 июня 1905-весна 1997, Копенгаген), пер., мемуарист, экскурсовод. Кузина И.Кнорринг. В1914-1918 училась в женской гимназии (с 1917 школа) в Самаре. Осенью 1918 бежала с матерью и братом Олегом из усадьбы в Елшанке на Восток. Жила в Омске, с 1922 в Иркутске. В 1925 вышла замуж за Гуннара Шмидта, инж. -- связиста из Дании. В 1932, после окончания контракта мужа, получила Датское гражд. В 1934 выехала в Копенгаген. Брак распался в 1939. Второй (гражд.) муж: художник и пер. Арвид Мёллёр. Занималась переводами, худ. переплетом книг. В годы ВМВ укрывала в своей квартире евр. семью. Автор книги "Ближе к сердцу: мой русский дом" (Копенгаген: 1988, датский яз.; "Простор", 2010,  10-12, русский яз.) I -- 10,59,65, 207,470,516,592; II -- 16-17, 218, 225, 237, 238, 326, 327, 354, 360,443
   Кнорринг (урожд. Шмаринова) Наталья Алексеевна (21 февраля 1909, Казань-2 августа 1999, Москва), художник-илл., дочь Е.В. и А.Я. Шмариновых, кузина И.Кнорринг. Жена О.Б.Кнорринга. Сын: Сергей I -- 11,69,71,73, 558,559
   Кнорринг (урожд. Щепетильникова) Мария Владимировна (6 ноября 1881, Феодосия -25 апреля 1954, Нуази-ле-Гран, Франция), педагог, общ. деят., мать И.Кнорринг. Окончила Ксенинскую гимназию в Казани. В 1903-1904 училась в Москве на Пед. курсах Д. И. Тихомирова, в 1909-1916 на Высших женских курсах Общества трудящихся женщин при истор. -- фил. фак. Харьк. университета. В 1920 эмигр. с семьей в Бизерту. Член Дам. комитета Морского к.к. Служила писарем в хоз. части к.к. и делопроизводителем канцелярии, раб. в пошивочной мастерской к.к. В 1925 выехала с семьей в Париж. Раб. в кукол, мастерских, вязала, вышивала I -- 8-10,14,16,18,21,22,25, 30, 32, 37, 43, 50, 59, 74, 84, 86-88,93,99,101,102,104-106,109,110,112-118,121-124,127-132, 134-141, 145, 148-152,154,158,159,160, 163-166,172,174,176-181, 183, 186,187,190,191,195, 196,200,202,207, 209, 216, 217, 223,226-228, 231, 233, 235, 238, 239, 243, 245-247, 249-252, 254, 256-260, 262, 264-266, 268, 281, 285, 287, 289, 295-299, 302, 305-310, 315-318,323,329, 331, 333, 335, 340, 346, 348, 350, 352, 354, 358, 361, 364, 365, 371, 375, 377-380,386-388, 394, 396, 399, 405-410, 412, 413, 415-417,422, 426, 428-430, 435, 436, 442, 445, 447, 448, 450, 451, 453-456, 459-461, 464-482, 484-490, 494, 495, 497-501, 503, 507-509, 511, 513, 515, 517, 518, 521, 528, 533, 544, 546, 549, 551-553, 555, 558, 562, 563, 565, 566, 569, 598; II -- 10, 12, 13, 14, 15, 21, 22, 27, 28, 31, 32, 37, 39, 41, 44, 46-48, 52-54, 57, 60, 63, 65-67, 81, 82, 90, 93, 96, 98-104, 106, 107, 109, 110,112,114,116,119,124-125, 127, 128, 131, 144, 145, 149, 151, 160,161, 163, 165, 168-171, 173-175, 177-179, 181-184,187, 188, 190-192, 194,196-198, 200, 202, 203, 208, 210, 211, 221-223, 225, 226,230,234, 248, 250-252, 254, 257, 258, 263-265, 267, 271, 277, 279, 280, 306, 314, 326,333,345,346-348,354-357, 359, 368, 371, 374, 383, 384,406, 415, 416, 443
   Кнорринг (урожд. Щепетильникова) Нина Владимировна ("тетя Нина") (27 января 1878, Феодосия -- 7 февраля 1966, нос. Тучково Моек, обл.), педагог, сестра М.В.Щепетильниковой. Окончила Ксенинскую гимназию и Высшие женские курсы в Казани. В 1896/1897 вышла замуж за Б.Н.Кнорринга. Мать Игоря, Гали, Нины и Олега Кноррингов. В годы работы мужа в Министерстве с/х живет с детьми в Москве, с 1908 в Катанке. В августе 1918 бежала с младшими детьми в Омск. Преп. ин. языки, шила туфли на веревочной подошве, пела в хоре. В 1922 переехала в Иркутск, раб. машинисткой. С 1934 живет в Пушкине (под Ленинградом), преп. в школе ин. языки. В годы ВОВ в эвак. в Сибири. После ВОВ преп. в нос. Тучково (Моск. обл.) I -- 9-11, 91, 362, 470, 485,555,560,563, 576
   Кнорринг Анастасия Яковлевна, жена Б.Ф.Кнорринга I -- 8
   Кнорринг Борис Николаевич (6 мая 1875, с. Елшанка Самарской губ. -- ок. 1940, Актюбинск), юрист, ветеринар. Брат Н.Н.Кнорринга. Окончил Симбирскую гимназию и Ветеринарный институт в Казани. Служил врачом в Самарском уезде. В 1896/1897 женился на Н.В.Щепетиль-никовой. Заочно окончил юр. фак. Казанского университета. В начале 1900-х, получив место в Русском обществе акклиматизации животных и растений, переехал с семьей в Москву. Затем был направлен в Семиречье в заповедник барона Фальц-Фейна "Аскания-Нова" в Херсонской губ. Брак распался в 1908, и семья вернулась в Елшанку. В 1920 служил ветеринаром в кавалерийских частях адм. А.В.Колчака, позднее в тех же частях РККА. В 1933/34 репрес., сослан в Казахстан на три года. Вскоре после освобождения арестован повторно, осужден на "десять лет без права переписки". Отбывал заключение в районе Актюбинска. Дата смерти не установлена. Реабил. в 1957 I -- 10,11
   Кнорринг Глеб Николаевич (Глебочка) (лето 1909 -13 октября 1910, Харьков), брат И.Кнорринг. Умер в младенчестве I -- 10,163, 236, 331
   Кнорринг Егор (Георгий) Федорович (1802, д. Адреанополь Псковской губ. -- ок. 1878), дед Н.Н.Кнорринга. Служил в IX Егерском полку. В 1825 вышел в отставку в чине поручика. Влад, усадьбы в с. Елшанка (Николаевка) Симбирской губ. (ныне Самарской обл.). Муж Анастасии Яковлевны Кнорринг. Отец Елизаветы, Петра и Николая I -- 8
   Кнорринг Елизавета Егоровна (16 октября 1833, Елшанка-?), дочь А.Я. и Е.Ф.Кноррингов, сестра Н.Е.Кнорринга I -- 8
   Кнорринг Игорь Борисович (23 февраля 1899, с. Елшанка Самарской губ. -- 29 марта 1938, Иркутск), сын Нины и Бориса Кноррингов, кузен И.Кнорринг. В 1912-1913 учился в гимназии в Харькове (жил в семье Н.Н.Кнорринга). Позднее жил с отцом в заповеднике "Аскания-Нова", где окончил гимназию. В 1919 служил в армии А.В.Колчака, в 1920 был призван в РККА. В1925 окончил с/х институт в Москве (б. Петровско-Разумовскую академию), направлен пчеловодом в Уссурийский край. В 1937 репрес. Расстрелян. Реабил. в 1957 I -- 10, 11, 22, 91, 153, 188,207,210,470, 563
   Кнорринг Николай Егорович (18 апреля 1840, Елшанка-1914), дворянин, тит. сов. Влад, усадьбы в с. Николаевка (Елшанка) Самарской губ. Сын А.Я. и Е.Ф.Кноррингов. Вып. Симбирской гимназии. Труд. деят. начал писарем в Самарской палате Окружного суда и закончил коллеж, сов. Сергиевских Минеральных вод. Уч. в проведении крестьянской реформы 1861-го года. В 1861-1893 депутат от дворян Самарского уезда. После жениться вышел в отставку по Судеб, ведомству, но продолжал депут. работу в Земстве. В 1870-1891 избирался мировым посредником. В 1891 награжден Орденом Св. Владимира IV степени. Жена: Елизавета Андреевна Кнорринг (1859-1882), умерла в молодом возрасте. Дети: Елизавета, Борис и Николай I -- 8,516, 592
   Кнорринг Николай Николаевич (11 августа 1880, с. Елшанка Самарской губ. -22 сентября 1967, Алма-Ата), педагог, историк, писатель, деят. культ., отец И.Кнорринг. В 1891 поступил в гимназию в Самаре, затем перешел в Симбирскую гимназию, окончил ее в 1902. В 1907 окончил истор. -- фил. фак. Моск. университета. Преп. в Харьк. гимназии, с 1911 дир. гимназии. Учред. Проф. союза учителей в Харькове, пред. Пед. отдела Истор. -- фил. общества при Харьк. университете. Осн. и ред. харьк. журнала "Наука и школа". В ноябре 1919 выехал с семьей в Ростов (сопровождал эвак. архив Харьк. учеб, округа), затем на Кавказ и в Крым. Сотр. ОСВАГ (сек. газеты "Земля"). Летом 1920 читал лекции в Обществе филос., истор. и соц. наук при Таврич. университете (Симферополь). В ноябре 1920 преп. историю в Морской к.к. (Севастополь). В его составе 29 ноября /12 декабря 1920 эвак. с семьей в Бизерту. В 1921-1925 читал курс истории в Морском к.к., а также лекции по истории культуры для широкой аудитории Русской эскадры. В 1922-1947 сотр. "ПН" (муз. и лит. критик). В мае 1925 переехал с семьей в Париж. Член админ, совета Тургеневской библ., член правл. Русского лит. архива (при Библ.). Пред. Книж Все откроется, все будет сказано, даже то, что самому себе не говорится... Нет, в нашей семье такие недомолвки, невыясненности могут продолжаться долго, годы. Да все равно -- до весны, т. е. до лета. А там над всем прошлым будет поставлен черный крест. Только у меня в душе ничего не забудется, ничто даром не пройдет.
   Вчера вечером кроме Васи у меня (Мамочка и Папа-Коля играли в винт) были: Тима, Йося, Толя Зимборский и Эрлик Вилькен.
   Малыши скоро ушли и мы вчетвером дурили как дети. Я никак не думала, что Тима такой веселый. Мы прямо с ума сходили в моей комнате. Я очень рада, что мы были не вдвоем.
   

Вечер

   
   После ужина Мамочка позвала меня гулять. "Мне надо с тобой поговорить!" Начала с того, что она очень расстроена, что ей очень тяжело, со слезами на глазах и в голосе, а потом спросила прямо: "Целовал тебя Вася?" -- "Нет". Оказывается, вчера у Воробьевых был разговор обо мне, где говорились всякие гадости с именами Петра Ефимовича и Васи. Мамочка страшно болеет душой, трудно представить, что она переживает! Она говорила мне, как унижает женщину такое отношение, как все это мерзко, гадко, отвратительно. Тяжело было врать, а надо. Мамочка спрашивала и о Сергее Сергеевиче, я и тут врала. Этого ничего больше не будет, а старое вспоминать нё к чему. Говорила Мамочка про Равич-Щербу; она откуда-то узнала про тот поцелуй руки, и по ее настоянию он ушел из Корпуса. А я этого и не знала. Еще она меня просила, чтобы я никого не принимала у себя, а шла в большую комнату. Нет, этого не будет, да и надо уже. Все гадко и омерзительно. Хватит игры. Кончаю. Васю увижу и скажу ему серьезно, что довольно. Побыла на дне и будет. Я не могу и боюсь порывать с Васей дружеские отношения, я ему прямо скажу, нужно во второй раз разоткровенничаться. Мне больно, глаза режет от слёз. Мне больно и то, что нужно порывать с Васей: с тех пор как я призналась себе, что не люблю его, как мне это казалось, с тех пор уже не надо было играть. Мне больно и потому, что приходится так жестоко и безобразно врать Мамочке, а она подходит ко мне с открытой душой. И то больно, что дома смотрит на меня с каким-то снисхождением, как будто все знает про мой позор и, жалея меня, старается говорить о постороннем. Я плакала весь вечер, казалось, что этого уже нельзя перенести, но я твердо приняла решение изменить эту гадкую жизнь, где все делается "со скуки". Только не надо показывать вида, все, как есть, должно продолжаться по-старому.
   

7 марта 1924. Пятница

   
   Масленица, делаются блины, нет занятий... Девать себя некуда. Вася не заходил. Вечером сегодня Мамочка с Папой-Колей пошли играть в винт, к адмиралу. Я осталась с Сергеем Сергеевичем. Света не зажигали, сумерничали. Мне хотелось остаться одной, и я молчала. Сергей Сергеевич начал ходить из угла в угол, потом остановился около chaise longue, на котором я сидела. Мне было как-то не по себе в такое время с человеком, которого я немножко боюсь и не уважаю. Я собрала всю свою силу воли и ждала. Он не то встал на корточки, не то на колени и впился двумя руками в мою руку. Я поднялась. "Надо свет зажечь" и пошла к лампе. "Как пусто, Ирина Николаевна!" -- "Да, пусто". Он пошел закрывать ставни и исчез совсем. Я убрала со стола и пошла за занавеску мыть руки, когда он пришел опять, я не выходила. Он окликал меня несколько раз. Мне было и страшно и обидно за себя, я чувствовала себя совсем слабой и беспомощной и всей душой хотела, чтобы кто-нибудь пришел, издали ловила шаги, но все мимо, я положила голову на умывальник и решила все равно не выходить. Он сам пришел ко мне. "Что с вами?" Я молчала. "Ирина Николаевна, выпейте брому". -- "Оставьте меня, Сергей Сергеевич!" Я его не видела, но чувствовала, что он стоит за моей спиной, и уж одно движение с его стороны, и я бы бросилась из комнаты вон. Я молчала и не двигалась. Через несколько минут он, очевидно решив, что я заснула, на цыпочках ушел к себе.
   Вчера Петр Ефимович позвал меня до перекрестка -- объясниться нужно было. Разговор старый. "Да, я вас люблю, если это и есть любовь, но временами я вас ненавижу... А у вас не было ко мне никакого чувства?" -- "Нет". -- "И нет..." Я молчу: "Говорите прямо, не жалейте"... -- "Нет, нет и нет!" Я простилась с ним очень холодно, дав понять, что не хочу не только романа, но и "дружеских отношений", у меня к нему нет ненависти, но нет и уважения.
   А к Васе? Есть ли у меня к нему уважение? Нет ли ненависти и презрения? Нет, нет, нет! После этого разговора, когда он мне признался во всем, во всех помыслах и еще после моего "не надо" -- мне не в чем его упрекнуть. То, что было после, было по моей воле. Я его не обвиняю, но ничего и не жду от него. Если я, человек самоанализа, не побоялась опуститься на дно, то у него такие желания сильнее, естественнее. Он еще не потерял ко мне уважения, он считается со мной, а главное -- он еще мальчишка, к нему нельзя предъявлять серьезных требований. А то, что я не видела его с самого воскресенья, -- мне неприятно. Чувствую, что с ним у меня еще будет объяснение. И начнет его -- он.
   Ко всему этому надо прибавить одно письмо из Праги, которое взволновало всех нас. Некто Карцевский советует Папе-Коле подать прошение в русскую гимназию [312]-- 1 июля будет совет, есть шансы.
   

10 марта 1924. Понедельник

   
   Надо изменить свою жизнь, так больше нельзя! Живу я скверно, и чем дальше, тем хуже. Встаю я в одиннадцатом, днем ровно ничего не делаю, почти не занимаюсь, а ведь дела-то много. Все что-то не по себе. С одного пути трудно перейти на другой, но со всем прошлым все равно порвать не смогу. Ну, решено, начинаю постничать, т. е. бороться со всем и сколько возможно, заниматься.
   Вчера были на карнавале. Много интересных номеров. Самое плохое, что я уже 10 дней не пишу стихов.
   

16 марта 1924. Воскресенье

   
   Жизнь понемногу изменяется. Опять пишу стихи, читаю Блока, пишу письма. Занимаюсь. До Пасхи хочу сдать математику, французский и космографию. Ничего, конечно, не выйдет. Попытаюсь, буду хоть наизусть зубрить, надо ведь! Васю не видала уже две недели.
   

17 марта 1924. Понедельник

   
   Новая очередная сплетня в Сфаяте: Сергей Сергеевич женится на мне. Меня это забавляет, а Мамочка расстроена.
   

19 марта 1924. Среда

   
   Вчера утром ходили с Сергеем Сергеевичем в город учиться ездить на велосипеде. Пошли на пальмовый бульвар. С.С. сразу поехал -- он когда-то учился, а у меня ничего не выходило. Мимо все ездил один молодой француз, принял во мне участие, начал помогать сначала словом, а потом и делом. Присоединились еще два мальчишки и подсаживали меня, толкали и бегали по всему бульвару. Только благодаря им я и поехала, садиться и заворачивать совсем не умею, останавливаться -- тоже, когда летишь во весь опор -- еще ничего, но ужасно беспомощно чувствуешь себя, знаешь, что если кто-нибудь переедет дорогу, так обязательно полетишь налево, остановиться не можешь, так и будешь лететь, пока не упадешь. А падала я много, сегодня -- совсем калека. Хромаю, на левую ногу не могу ступить, левая рука не действует (я все влево падала), к лопаткам дотронуться нельзя, все тело болит, как будто телегой переехало. Как нога заживет, опять пойдем.
   Был сегодня урок математики. Стал меня спрашивать Дембовский старое, то, что мы в прошлом году проходили. Я, конечно, ничего не знаю. Он в отчаянии. "Это поразительно! Как в ваши годы все скоро забывается! Нет, я поражен, я прямо потрясен!" Пришла к себе, бросилась на кровать и весь вечер проревела как белуга. Тут и космография, тут и французский, а тут и по математике ничего не знаешь, и все это до Пасхи через пять-то недель!
   

23 марта 1924. Воскресение

   
   Вечером зашел ко мне Коля Завалишин, и совершенно неожиданно был у нас очень интересный разговор, единственный в моей жизни, за исключением переписки с Васей. Мы говорили об отношениях мужчины к женщинам. Говорим о том, что в нашем возрасте сильно пробуждаются животные инстинкты, как они выявляются у мужчин и у женщин и т. д. "У нас теперь все этим больны, -- говорил он, -- и полроты теперь ходят в дома терпимости"... Привел несколько примеров связи кадет с дамами, и их взгляды на женщин после этого, говорил о своей любви к Наташе, о романе с Настей (прислуга Кольнеров), полная аналогия с хроникой Гарина. "Ирина, будем друзьями, -- сказал он, -- мне так приятно, что с вами можно так просто и серьезно поговорить. Я даю вам слово, что никаких секретов от вас у меня не будет". Меня тронуло это доверие. "Вы говорите, что у вас многие ходят в те дома?" -- "Да, очень многие. Я с трудом удержался, чтобы не пойти". -- "Коля, скажите только правду... вы ведь все знаете, кто там бывает? Скажите, там бывает... Доманский!" -- "А, это, видите, товарищеское чувство..." -- "Коля, ради Бога, скажите!" -- "Ну, хорошо. Бывает", -- "Часто?" -- "Да раза два-три". Я заплакала. "А теперь вы мне скажите, Ира, по правде, вы были влюблены в Доманского?" Я на минуту задумалась -- сказать? Нет, не могу. "Нет, просто одно время было к нему чувственное влечение". -- "А вы знаете, что об этом говорят?" -- "Что?" -- "Ну, я буду откровенен: говорят, что вы отдались Доманскому..." -- "Да, я знаю, тут многое говорят..." -- "Между прочим, Ира, остерегайтесь Сергея Сергеевича". -- "Почему?" -- "Да так, есть причины; он еще летом, на пляже, как-то говорил о вашем теле... Да и вообще..." -- "Вы правы, Коля".
   Когда он ушел, я легла локтями на стол и уставилась в одну точку. Плакать не хотелось. Все больное было уже давно выплакано. Вася был у меня вчера вместе с Тимой, я не понимала каких-то намеков, но мне казалось, что и Тима все знает. Было стыдно за Васю и больно. Теперь даже не больно. Все так просто, понятно и пусто.
   Потом пришел Сергей Сергеевич (наши играли в винт). Я схватила книгу, где раскроется, и начала читать все по порядку. Он сидел и молчал, потом на клочке бумажки написал: "Неужели вам все равно, что я уезжаю?" Я положила записку в сторону. "Даже не можете отвечать?" "Нет". Он написал дальше: "Разве в этом есть что плохого?" Этого я не поняла. Через некоторое время он написал что-то вроде: "Почему вы не хотите отвечать? Мне очень больно и жаль (я в этом признаюсь) расставаться с вами!" -- дальше я не помню. К счастью, вернулась Мамочка и пошла ко мне. Я со словами: "после", сунула бумажку ему. Он мне был почти противен.
   Сейчас у меня странное состояние: я устала после велосипедной прогулки, очень разболелась расшибленная нога, появилось сознание чего-то непоправимого. И еще что-то -- что не могу определить -- не то сожаление, не то упрек... И отчего все это так? До сих пор была чиста и наивна, как новорожденная, и вдруг, так скоро, так сильно все узнать, испытать, перенести... Словно передо мной раскрылся совершенно новый, необъятно-огромный мир, чуждый, сложный и запуганный, где все, что я до сих пор называла "грубым реализмом", становится заоблачной мечтой.
   

24 марта 1924. Понедельник

   
   Хочу возбудить в себе к Васе гадливое чувство. И не могу. Хочу представить себе, как эти руки, которые хватали и сжимали мои пальцы, также держали руки тех проституток, -- как я их представляю, -- полуарабок, полуитальянок: и он также целовал лицо, волосы, шею, также смотрел на них пристально, безмолвно с полуулыбкой и страстью... В мозгу на разные лады повторяется одно слово: "разврат, развратники, развращенный..." В этом звуке заключается какой-то темный ужас. Когда я смотрюсь в зеркало, мне кажется, что я вижу на себе какую-то совсем чужую, непохожую на меня, толстую, апатичную и уже совершенно сформировавшуюся женщину. Я стараюсь найти в ней сходство с собой и не нахожу. А в уме стреляет: "развратница". Смотрю на идущий обедать батальон -- синие мальчики в синих бушлатах, в белых шапках, выстроенные по росту, с равнодушным выражением лица, а в голове вертится: "половина из них развратники". Но кто же, кто? Неужели же нет ни одного хорошего, чистого? Вглядываюсь в лица. Вот одно симпатичное, скромное лицо. Трещенков, да, этот не пойдет, за ним свежее, веселое лицо Васи -- отворачиваюсь. "Разврат". "Отдалась". И вот эти синие мальчики говорят об этом и презирают женщин. Я представляю: кто-нибудь говорит, все слушают, и все довольны. Мима с негодованием бросается на рассказчика, его поднимают на смех. А Вася? Молчит? Или хвастается? Полузакрыв глаза, со странной, довольной улыбкой, он вспоминает дрожь, как электрический ток пробежавшую в руках от плеча до конца пальцев -- страсть. А Коля? Единственный на свете, сказавший мне "будем друзьями"! Как давно я искала этого и как теперь я не могу назваться действительно его другом. Мне хочется называть его Васей, хочется, чтобы он говорил с польским акцентом -- это мне дорого, это -- не разврат, это мое чувство, мое отношение, мое воспоминание. А его отношение ко мне, его упрямый и жадный взгляд -- развращенный...
   

26 марта 1924. Среда

   
   Господи! Как хочется поскорее сдать все экзамены! Тут, может быть, еще с Прагой кое-что выгорит, вот когда хорошо станет. Интересно-то как, я и тут чуть ли не второй год тяну свои несчастные экзамены. И отчего я так совсем не умею заниматься?
   

27 марта 1924. Четверг

   
   Вот уже целую неделю занимаюсь с Димой Матвеевым по космографии. [313]
   

Вселенная

   
   В. Матвееву
   
   Небесный свод -- к земле склоненный плат,
   Грозящий мир тысячеглазый,
   В немую гладь ничей пытливый взгляд
   Еще не проникал ни разу.
   Глухая даль, где каждая звезда --
   Великий мир, предвечный и нетленный,
   И мы -- песчинки -- падаем туда,
   В пасть ненасытную Вселенной.
   И только мысль меня одна мирит,
   Что все великое от века и до века --
   Пространство, вечность, времена, миры --
   Живут в сознанье человека.
   
   9. IV. 1924. Сфаят
   Думаю до Пасхи сдать. Заниматься с ним хорошо, теперь все понятно, пошло дело на лад, идем мы очень скоро. А заниматься не хочется. Да еще сегодня стирала, немножко устала и сейчас совсем не могу собраться с мыслями.
   

4 апреля 1924. Пятница

   
   Вчерашний день -- будто воскресенье. Дело в том, что вчера причащалась 4-я рота и все они были отпущены на весь день. Днем у меня сидели: Сережа, Пава и Коля Завалишин. А вечером, когда в столовом бараке была всенощная, явились ряженые, Тима оделся дамой (это было замечательно! Да такой гренадер!), Коля -- не то черкесом, не то чем-то вроде, Ирликов и Любомирский -- тоже какими-то ободранцами, да еще закрыли лицо красными платками. Мы страшно дурили. Потом еще пришел Чернитенко, как будто вожатый. Смеялись так, что в церкви было слышно. Еще пришел Вася. Когда те ушли, мы с Васей остались вдвоем, стали решать задачу по алгебре. Мы ее решали накануне, так и не решили, он понес ее Олехновичу, а утром мне ее объяснил Дембовский. Мы сверяли все решения, находили нашу ошибку и т. д. Мамочка крикнула: "Ирина!" -- "Что?" -- "Иди сюда чай пить". Я слышала, что никакого чая у нас не кипятилось, крикнула: "Сейчас", и принялась за задачу. Когда мы кончили, Вася закурил и сказал: "Ну, мне надо идти". -- "Нет, пойдемте туда" (чай уже кипятился). -- "Нет, Ирочка, мне надо уже идти". -- "Хоть на минутку. Вы должны". -- "Я не пойду". -- "Почему?" Он выскочил за дверь. Я его позвала. "Так я не пойду, Ирочка, серьезно". -- "Почему?" -- "У меня на это есть причины". -- "А у меня, Вася, тоже есть причины, чтобы вы обязательно пошли туда". -- "Какие?" -- "Я вам этого не скажу. Но если вы не хотите мне сделать неприятное -- вы пойдете". -- "Но, правда, Ирина Николаевна, не пойду". -- "Пересильте себя, пусть это даже и неприятно, сделайте это для меня". -- "Ну, хорошо". Посидел у нас минут 20, пил чай, все честь честью. Я ждала Мамочкиных разговоров, но все обошлось благополучно. Да уж если бы и был разговор, так я бы ответила, что не хочу этого контроля и подозрительности. Меня оскорбляет это.
   

5 апреля 1924. Суббота

   
   Такая неприятная, такая тяжелая история! Дело вот в чем. У Завалишиных сейчас живут две маленькие француженки, у которых Маруся служит. Вчера Маруся просила меня побыть с ними во время всенощной и обедни: она говела. Вечером я пришла. Девочки спали, во всем бараке не было никого. Я сидела в первой комнате, в другой было темно. Вдруг является Сушко. "Маруся дома?" -- "Нет, -- говорю, -- в церкви". -- "Я вот тоже иду исповедоваться и зашел сюда собраться с мыслями". Несло от него вином, как из винной бочки. Мне стало немножко страшно. Он сел рядом со мной, начал говорить о религии, о том, что его заставляют исповедоваться, а то бы он сам ни за что не пошел. "Я -- атеист!" И затем прибавил, возвышая голос: "И монархист! А вы милюковщица, я знаю. Вот я вашего папашу как-нибудь изобличу, я на него зуб имею. Уж мы с ним посчитаемся..." и т. д. Я молчала. Он подвинулся ближе. "Вы меня боитесь?" -- "Нет". -- "А вы знаете, что я сумасшедший?" Я молчала. "Вы знаете, что со мной было наверху?" -- "Знаю". -- "И вы меня не боитесь?" -- "Нет". Он крепко и больно схватил меня за руку около плеча. Я испугалась, от него тогда можно было всего ждать -- и бросилась в другую комнату, где спали дети. Он за мной. Я строго сказала ему: "Не ходите! Вы разбудите детей!" Он действительно присмирел и вернулся на прежнее место и стал звать меня: "Вы идите, не бойтесь!" Я вернулась. Тогда он стал говорить о женщинах. "Что такое женщина? Все женщины не стоят моей подметки! Скажу: женщина, иди сюда! -- придет, скажу, ляг у моих ног! -- ляжет. Вот и вы сейчас в моей власти. И вы сейчас сделаете все, что я захочу!" -- "Нет, не сделаю!" -- "Нет, сделаете!" Он зажег спичку. "Тушите!" -- "Нет, не потушу!" -- "Нет, потушите!" Он поднес спичку к моему рту -- я опять выбежала в ту комнату, он за мной и ткнул спичку мне в грудь, попал в плечо. "Ага, потушили!" Я осталась в темной комнате, а он звал меня к себе. "Если вы сядете на прежнее место, то я через пять минут уйду". Поборов страх, я вернулась. Он говорил о религии, называл себя "сатаной", нёс чепуху, потом действительно ушел. Я перекрестилась.
   Дома, когда Папа-Коля и Сергей Сергеевич пошли исповедоваться, я все рассказала Мамочке. Она страшно заволновалась и сказала Папе-Коле. А наутро (дежурила на камбузе) страшно боялась за Папу-Колю и обо всем рассказала Куфтину, -- тот -- адмиралу, а после обеда Сушко был арестован. Адмирал приказал начать следствие. Сначала Завалишин говорил с Папой-Колей. Потом адмирал вызвал меня, я подробно рассказала ему все, и он попросил меня изложить письменно. Дело будет передано в суд чести, и Сушко грозит разжалование. А ведь я не хочу ему зла, тем более что во вторник он собирался ехать. Что теперь будет -- не знаю.
   

7 апреля 1924. Понедельник

   
   Вчера Сушко под диктовку адмирала прислал мне письмо, где извинялся за все происшедшее. Вчера же он был отчислен от Корпуса, сегодня уехал в город, а завтра уезжает совсем. Я очень рада, что все это так кончилось, хотя этим дело не кончилось. Адмирал в разговоре с Мамочкой назвал меня "овцой". Мамочка вчера тоже говорила на эту тему, упрекала в том, что я не могу за себя постоять, -- в общем, старая тема, что она за меня боится, так поняла, что она теперь оградит меня не только от свиданий наедине, но и вообще от свиданий с кем бы то ни было без нее. Это мне было так обидно, так это меня оскорбило, что я вчера весь вечер проплакала. Сегодня немного отвлеклась, хотя и не успокоилась. Вечером Папа-Коля с Мамочкой опять винтят, я сидела одна в большой комнате. И возбудила в себе страшную злобу против Васи. Было досадно, что он не приходил в эти три свободные вечера, что сегодня весь день был в отпуску, что днем был у Насоновых, шил на машине, как сказал мне Коля Овчаров, -- почему у Насоновых? Я знаю, что он не хочет заходить в ту комнату, я его понимаю, но это мне больно. Мне больно то, что он не оценил меня. Слишком просто и слишком много я ему отдала. И я так взвинтила, что если бы он пришел, я бы сказала ему: "Вы подлец!" Но пришел не он, а Тима с Илюшей. Отвлеклась, развеселилась, а на душе так холодно, холодно. В первый раз после уже долгого времени хочется плакать, плакать и плакать. Выплакать все.
   

9 апреля 1924. Среда

   
   Видела Лисневского, он сегодня был в Сфаяте с Зальцгебером, приходил к Мамочке по швейному делу. Когда я днем увидела его, сердце забилось так сильно-сильно, долго не могла совладать с собой, отчего-то стало неприятно и неловко. А когда после урока математики, вечером, застала его у нас, встретилась с ним совсем спокойно. А глядя на него, думала: "Неужели же я действительно когда-то его любила? Ждала его, искала, мучалась?" А в сущности (я только сейчас это поняла) хотела того, что было с Васей. Неужели же действительно год тому назад все мои мысли группировались вокруг него? И вот теперь место этого мечтателя, музыканта и художника, несомненно чуткого человека, но растяпы, шляпы и халатника, занял веселый, здоровый, "цельная натура", или Викул Чураев, как я его мысленно назвала, не думающий и неунывающий Вася.
   

14 апреля 1924. Понедельник

   
   Экзамен в пятницу. Завтра уже Папа-Коля будет говорить с Завалишиным. Я нарочно уже так определенно назвала срок, чтобы заставить себя заниматься и не мотаться: решено и баста!
   Тепло. Хожу в летнем, загорела до ужаса, сегодня дул сирокко, страшно душно, до дурноты. Выставила окно, сейчас сижу перед открытым окном и открытой дверью. Занимаюсь. Надо много заниматься, хочется сдать на 12. Аппетит у меня уж разгорелся, а ведь, в сущности, ничего толком не знаю. Одна надежда, что Завалишин пропустит "за фирму", за то уже придираться не станет! Хоть бы уж скорее! Начинаю серьезно нервничать.
   

18 апреля 1924. Пятница

   
   Сегодня в 4 часа экзамен. Вчера с Димой около четырех часов повторяли весь курс. Кажется, что знаю, но не твердо, больше надеюсь на подсказку самого Завалишина. Он любит, чтобы "все было по-хорошему", сам рад будет хороший балл поставить. Только бы мне не хотелось, чтобы ассистентом был Дембовский. У Завалишина ври, сколько хочешь, а этот любит точность. Ну, да ассистенты на прошлых экзаменах ровно ничего не говорили и не делали, Бог даст и тут смолчат.
   Я нервничаю. Как-то вчера вечером еще ничего, и даже стихи писала, а сегодня руки дрожат, в груди холодеет, подташнивает. Дима тоже нервничает. Хоть бы уж скорей эти четыре часа. Заниматься больше не могу, да и все равно ничего уж не выучишь и не повторишь как следует. Повторила еще раз закон Ньютона, прочитала о движении комет и отложила тетрадь в сторону. Больше не могу. Будь что будет!
   

19 апреля 1924. Суббота

   
   Ну, экзамен я сдала, но только на 11. Спрашивали как раз то, что я, собственно говоря, мало готовила. Я учила формулы, выводы, все сложное, а от пустых вопросов терялась. Так расстроилась, что остальной день проревела, сегодня взяла на 18 дней велосипед. Много каталась и очень устала. Вчера с Васей встретилась в лавке, почему-то стало неловко. Я, кажется, действительно настолько взвинтила себя, что стану его ненавидеть. Он тоже, мне кажется, избегает встречи со мной. С тех пор не был у нас. Мне жаль, что его не стало, только того, прошлогоднего, милого и приветливого Васю.
   

27 апреля. Воскресение. Пасха

   
   Вот и Пасха. И ничего радостного. Еще вчера ничего было, ночью мы устроили разговение на "дачке", повесили цветные фонарики, так было славно. А сегодня грустно и девать себя некуда. Грустно. Может быть -- из-за Васи? По существу, я рада, что у нас все так само собой порвалось. Но его отношение меня задевает. Он меня сторонится, это ясно. Он не был у нас около месяца. Правда, последнее время у него болела нога, и он даже в Сфаят не ходил на обед. Когда в пятницу вечером я видела его на крестном ходе, -- он шел с баритоном в последнем ряду оркестра прямо передо мной, прихрамывая, -- я вдруг почувствовала что-то похожее на угрызение совести, глупы показались все мои упреки и подозрения, он опять стал мне близким и дорогим.
   В таком хорошем, примирительном настроении я пробыла весь вечер, а когда ложилась спать -- вспомнила, что встретила его в субботу, вспомнила Масленицу и многое другое, -- и мне стало нестерпимо больно. Сегодня он дежурит, вечером освободится. И если он сегодня вечером или завтра не придет к нам -- я ему не прощу этих недель. Я недавно прочла рассказ Виктора Гофмана, он произвел на меня большое впечатление. Тут я окончательно поняла, как диаметрально противоположны две вещи, которые часто смешиваются: любовь и страсть, чувственность. И по опыту могу подтвердить, как трудно женщине не идти по наклонной плоскости, когда положено начало. Во мне чувственность проявляется сейчас во всей силе. И мне трудно ее удерживать. Вчера, напр<имер>, я лежала в гамаке и смотрела на Диму Матвеева: он стоял около барака в белой рубашке с открытым воротом и засученными рукавами и свистел. И мне вдруг захотелось крепко-крепко обнимать его голую шею.
   В церкви я искала глазами Васю. Его не было эти дни. В пятницу я видела его в оркестре. На заутрени, во время крестного хода я видела только фуражку (он, как дежурный, был в фуражке, остальные в белых шапках), а когда проходила мимо, почему-то отвернулась. Он меня презирает, это ясно. У Гофмана ярко передано отношение мужчины к женщине после первой связи. Может быть, он (Вася Доманский. -- И. Н.) и в публичные дома стал ходить после того, как я дала ход его страсти. Я перед ним виновата, но разве он не виноват? Разве он не заставил меня встать на этот путь после того проклятого и блаженного первого вечера? Тогда мы оба не могли думать, а могли чувствовать: это был инстинкт и было глупо с моей стороны давать ему ход. Ну, это уже все равно дело прошлое. Но его теперешнее отношение ко мне хуже всего, что было.
   

2 мая 1924. Пятница

   
   Как я провела Пасху? Да глупо. На второй день мы ездили на велосипеде в Ферривиль, дорогу я выдержала свободно и с тех пор могу сказать, что эту науку я одолела. Вечером меня пригласил к себе Коля Завалишин, было его рождение; и он в бане устраивал нечто вроде бала. Было много кадет. За мной, кроме Коли, усиленно ухаживали Сердюк и Мирошников. Ни тот, ни другой мне не нравится, но ухаживания их очень нравились, захватывали, прямо опьяняли, и тот, и другой представились мне совсем в другом виде, я не скрывала этого, особенно на прогулке, где можно было больше развязать язык. Я вернулась домой в возбужденном состоянии, спала, нервно вздрагивая и просыпаясь. Во вторник вечером меня звала Насонова на Иринины именины. Но ко мне пришли Мима и Пава. В большой комнате был винт, и поэтому у меня не было ни одного стула, что было забавно, и у нас почему-то было шумно и весело. На какие-нибудь полчаса заходил Вася. Это меня удовлетворило. Еще больше я обрадовалась, когда узнала, что он заходил в ту комнату. Он был расстроен -- у него на велосипеде "восьмерка" -- и все время был какой-то кислый. Скоро ушел. Мима углубился в мою черновую тетрадку стихов, а мы с Павой сидели рядом на кровати и болтали. Я кокетничала. И этот вечер живо напомнил мне другой, тот, первый вечер с Васей: мы также сидели, также говорили и молчали. И вдруг я стала замечать, что в нем разгорается страсть. Я понимала, что он ощущает дрожь, заблестели глаза и я поймала тот взгляд, который тогда в первый раз так опьянил меня. Мне слегка даже сделалось страшно: человек он дикий, кавказец, станет ли он бороться? Присутствие Мимы давало мне храбрость и спокойствие. Расстались мы долгим и крепким рукопожатием, как никогда еще. Когда он ушел, я почувствовала нечто вроде угрызения совести. Вспомнился Вася. Он был в таком же состоянии, у него так же разгорелись глаза, когда проснулся инстинкт. А с этого и началось. Мне стало жаль Паву. Я не знала, что это так легко.
   Видела как-то Мирошникова и Сердюка. Ничего похожего на тот вечер уже не было. Они опять стали прежними и неинтересными. Стало как будто даже неловко за ту развязность, когда раскланивалась с Мирошниковым. Вчера, после ужина, долго каталась на велосипеде с Колей Овчаровым. Когда уже совсем стемнело, мы вдруг сорвались и пошли в столовый зал танцевать вальс. Потом явился Щуров и предложил пойти в кают-компанию, где вчера никого не было (был вечер на "Георгии"). Там собрались: я, Коля Завалишин, Йося, Станкевич, Щуров, потом Фраерман. Мы буквально сходили с ума, достали у м<ада>м Леммлейн полпузырька валерьянки, напоили кошку, потом меня, осталось, в общем, чуть на донышке. Потом начали меня пугать, что полтораста капель достаточно, чтобы остановить сердце. Все обошлось благополучно. Когда я прощалась с Колей у дверей моей кабинки, он мне поцеловал руку. Не то это была шутка, не то серьезно -- я не разобрала. Я вспыхнула только и засмеялась. Еще когда мы с ним танцевали вальс, я заметила, что он не совсем свободен в обращении со мной, и это меня только смешило. Ну, этого я не пожалею, с ним можно поиграть.
   Последнее время у меня появились странные мысли о Васе Чернитенко (фельдфебель 4 роты). Я с ним очень мало знакома, мало знаю его, поскольку мне известны его взгляды и убеждения -- он совсем далек от меня, но почему-то я стала им интересоваться. После разрыва с Васей я все чаще стала думать о Чернитенко. Мне отчего-то кажется, что мы с ним еще встретимся и притом в такой момент, когда мне будет очень и очень тяжело, и он первый подойдет ко мне, поймет и сделает что-то большое и важное. Ничего этого, конечно, не будет, но я все-таки чего-то жду. Я часто думаю о нем, хочу поближе с ним познакомиться, а в его присутствии страшно теряюсь. Так, например, вчера: еду по Сфаяту, а он спускается с лестницы. Мне хотелось совершенно спокойно и красиво проехать мимо, а вместо этого я чуть не выронила руль и закачалась. А сегодня возвращаюсь от перекрестка и веду велосипед, а он поднимается по сокращенке из города. Встретились, предложил мне потащить велосипед и шли рядом и болтали какой-то вздор.
   Вечером с Колей Завалишиным ходили гулять. Говорили опять о женщинах. Он отрицает брак, говорит, что не может быть хороших, дружественных отношений между мужем и женой, когда он каждую ночь "пользуется ей". Это было сказано цинично и откровенно, как уже повелось между нами, говорили о сифилисе, деторождении, вообще о таких вещах, о которых не полагается говорить молодой барышне с кавалером. Прощаясь в Гефсиманском саду, он поцеловал мне руку. Это меня немножко кольнуло, хотя грешно не верить в искренность его слов.
   

3 мая 1924. Суббота

   
   Уже часа два, как началось 4-е мая, а для меня все еще не кончился этот день. Была в Сфаяте танцулька и притом очень неудачная. Дело в том, что были приглашены дамы с "Георгия", а они ждали, что за ними придет автомобиль, и не приехали. Среди кадет произошел раскол: одни говорили, что никогда больше не пригласят "георгиевских" дам, а другие отказались идти в зал, если их не будет. К числу последних принадлежит также Коля Завалишин. Он вчера пригласил меня, а сам пришел уже под конец. Я все время была с Мимой -- спасибо ему. Танцевала мало. Вася был в оркестре и, конечно, не подходил ко мне. Это бы еще ничего, но когда я увидела, что он танцует польку с Милой Завалишиной, меня покоробило. Нет, милый Вася, нам не по дороге. Лучше и не встречаться больше и забыть друг друга, а то только лишние мучения. Мне и без того больно его отношение ко мне. Пришла домой, старалась быть спокойной и ровной, у себя я легла локтями на стол и задумалась. Чувствовалась усталость, слегка кружилась голова, было грустно и немножко смешно. А часа через два мне стукнет восемнадцать лет. У меня уже давно, с детства, было предчувствие, что 17-ый год (т. е. от 17 до 18) будет роковым в моей жизни. Может быть, оно так и есть.
   

4 мая 1924. Воскресенье

   
   Вот мне уже и восемнадцать лет. По традиции пишу мои желания на этот год. Просматривая прошлогодние и два последние принимаю целиком.
   1. Успех в стихах.
   2. Успех у мужчин.
   Третьего у меня нет. С месяц или полтора тому назад я бы приняла и первое, подставив другое имя. Теперь мне и этого не надо. Сегодня после обеда я стояла над опрокинутым вверх колесами велосипедом и рассматривала проколотую и уже починенную, но неудачно, шину, когда мимо проходил на стирку Чернитенко. Как велосипедист он заинтересовался проколом, швырнул в сторону узел с бельем и с полчаса провозился с починкой. Он работал бодро и весело, а я сидела около него и опять, кажется, болтала вздор. Удивительно трудно совладать с собой в его присутствии. Потом, когда я сидела в своей комнате, ко мне заходил Коля Овчаров, а я с ним пококетничала, и когда он ушел, я легла локтями на стол и задумалась, -- вдруг является Вася. Мне было приятно. Мы о чем-то болтали, потом пришла Мамочка, не дулась, ничего, говорила, смеялась. Шина опять сдала, и Вася взялся починить ее. Мы провозились до кофе, потом нужно было идти в город -- сдавать велосипед. Пошли зачем-то все вчетвером, я была довольна, что приходил Вася, узнала, что он перед Пасхой был болен (вывихнул на футболе ногу), а теперь дежурит через день -- это тоже служит для него как бы оправданием; еще меня радовало и забавляло, что мной начинает увлекаться Коля Овчаров, -- настроение было светлое. Около каменоломни шина сдала и дальше пришлось идти пешком. Велосипед я взяла еще на месяц, но только он будет готов завтра: мне обещали переменить камеру, а потом я только вчера заметила, что на переднем колесе у меня не хватает двух спиц. Придется еще завтра идти в город.
   А завтра уже начинаются трудовые будни. Насколько шумно и богато впечатлениями было Рождество -- настолько бесцветно прошла Пасха.
   

5 мая 1924. Понедельник

   
   Не знаю, что и писать. Начала заниматься, но ничего не вышло. Все равно -- в пятницу сдаю французский. Больше все равно ничего не выучишь. Сейчас просто хочется спать, больше ничего. День был душный и тяжелый.
   

6 мая 1924. Вторник

   
   Последнее время установились странные отношения с Колей Овчаровым и Мимой. Они ко мне заходили сегодня после уроков, мы говорили о вещах, о которых в XIX веке в этом возрасте не говорили. Правда, не так, как с Колей З<авалишиным>, -- не называя. В этом отношении они гораздо старше меня. Мима в своем романе "Записки молодого офицера" описывает такие вещи, которые я и не предполагала, притом так выпукло и подробно -- еще почище В. Гофмана, что я прямо удивляюсь. Нет сомнения, что он все это сам видел и испытал. А мне-то что? Ко мне он исключительно почтителен и внимателен, как никто. Он единственный будет моим рыцарем. Коля как-то вовремя нас покинул; в последние дни, когда мы были вдвоем, Мима сказал: "Я совсем ведь не безгрешен". С ним мы бывали откровенны. Он, между прочим, сказал мне такую вещь: "Я не понимаю, для чего брак? Ну, любовь -- это все так, а для чего дети и всякая такая вещь? Говорят, что дети -- плод любви, а по-моему, тут уж, -- после -- никакой любви быть не может. По-моему, это что-то животное..." И незаметно для себя у меня появилось к мужчинам какое-то гадливое чувство. Вот говорят, женщина самка, а разве мужчина не самец? По-моему, так женщина чувствует глубже и тоньше, а мужчина циничнее подходит к ней. Были моменты, иногда очень острые, когда я не могла смотреть на женатых мужчин. Было противно думать, что они женились только для того, чтобы по ночам "пользоваться своей женой", которую он после брака приобрел в собственность. Какая гадость! И неужели же все так, и без этого нельзя?
   

8 мая 1924. Четверг

   
   Вместе с температурой воздуха поднимается и настроение. Эти дни было жарко, дул сирокко, и на душе также было горячо, бодро и весело. А сегодня вдруг -- ветер и дождь, холодно, и сразу настроение спало. Я утром, как только увидела серое небо, так сразу перевернулась на другой бок и провалялась до полдесятого. Сейчас болит голова и не хочется ничего делать. Завтра экзамен, а я даже и не думаю о нем. После космографии мне как-то все равно. Пойду на 9. Сегодня опрос по механике, а я тоже ничего не делаю. Нет никакого желания.
   

9 мая 1924. Пятница

   
   Экзамен я сдала на 10 и вполне удовлетворена. Я недаром сказала, что с космографией у меня все сорвалось уже. Утром я была спокойна, а когда за полчаса до экзамена узнала, что председателем комиссии будет не Завалишин, а Дембовский, то так расстроилась, что даже заплакала. Он меня на космографии так подвел, да там еще был ассистентом, а здесь председателем. Однако все обошлось благополучно. А странно: после одиннадцати ревела весь вечер, а после десяти -- довольна! Теперь у меня на очереди математика, надо будет подтянуться и сдать хорошо. А то уж глупо будет.
   Сегодня ко мне заходил Коля Овчаров и, между прочим, сказал мне такую вещь: "Ирина, никогда не говорите с Мимой на такие темы, как прошлый раз". -- "А почему?" -- "Да он в роте рассказал, да еще для красного словца прибавил. Я сам не слыхал, а мне все до слова рассказал Кулябко, я спрашиваю: а откуда ты это знаешь? и был очень удивлен, а он мне говорит: да это Крюковской сам рассказывал. Я даже хотел с ним поговорить и решил, что не стоит, все равно -- он этого не поймет". Меня покоробило. Я написала Миме коротенькое письмо: "Я никак не думала, Мима, что разговор, происходящий в моей комнате, будет передан в роте". Хотела сегодня же с кем-нибудь отправить его ему, да никого из знакомых не видела. А завтра, может быть, и раздумаю. Но это мне очень неприятно. Не думала я, что он такой. Всегда была о нем как раз обратного мнения.
   

10 мая 1924. Суббота

   
   Вечером, как и следовало ожидать, ко мне никто не пришел. И я даже совсем не огорчена. Ну кого мне ждать, в ком я еще не разочаровалась? Мимой -- которого я считала единственным рыцарем? Сережа, который теперь совсем не бывает у меня и будто относится ко мне несколько свысока? Коля Завалишин -- этот бальный кавалер и притом типичный "Завалишин"? Тима -- карьерист, постоянный гость Завалишиных? Коля Овчаров -- больше всего на свете любящий поспать и выпить, и, тем не менее, у меня к нему больше всего дружеского чувства. Нет, никого не надо, я уже даже рада, что я одна. Было время и было имя, когда на страницах дневника появилась фраза: "Сейчас все для него". Теперь мне как будто даже немножко стыдно за эту фразу, а тогда это было так просто и так естественно. Тогда я действительно готова была отдать ему все -- и тело и душу. Душа была ему не нужна, а тело взять он не решился. Может быть, я его действительно любила, и за прошлое у меня нет к нему вражды. Мне хочется сказать ему словами Ахматовой:
   
   Но клянусь тебе ангельским садом, [314]
   Чудотворной иконой клянусь, --
   И ночей наших пламенным чадом, --
   Я к тебе никогда не вернусь.
   
   Сейчас мне больше всего хочется, чтобы уехал Сергей Сергеевич. Мне он надоел, прямо видеть не могу. Я-то чем виновата, что он влюблен? А об этом даже и в роте говорят, зовут его Камер-паж. Только мне кажется, что он так и не соберется уехать. Как же он мне говорил: "Как мне тяжело уезжать, я так привык к вам, -- и затем добавил, -- всем. И что-то меня ждет там -- жизнь, работа и т. д." -- "Тогда я вас совсем не понимаю, Сергей Сергеевич. Если там хуже, так зачем же вы едете?" -- "Разве вы не понимаете, отчего я уезжаю?" Я замолчала. "Ну, уговорите меня, я останусь". Но уговаривать его у меня не было никакого желания. А как, в самом деле, все странно: все сводится к монологу грибоедовской Лизы: "Ну, как не полюбить буфетчика Петрушу?" Дедка за репку, бабка за дедку, -- так и получается какая-то цепь; и никто не обернется, не встанет лицом к другому. И это -- схема любви, или влюбленности, влюбчивости, влюбляемости -- вернее всего.
   А я за последнее время совершенно потеряла веру в чистую, т<ак> н<азываемую> идеальную любовь. Мне кажется, что тут на первом месте выступает животный инстинкт. И потому, что мне сейчас так хочется любви -- я верила и окрепла для нее, -- я стала все чаще думать о Чернитенко. Это не любовь, и даже не влюбленность, просто хочется о ком-нибудь думать по ночам, а он еще ничем не запятнан в моих глазах, я даже сны вижу о нем такие нежные. Это немножко глупо, но -- неизбежно. А на Васю я уже давно махнула рукой, мне даже хочется с ним поссориться. Я стараюсь не думать о нем, а все-таки он идет на ум, и все-таки в группе кадет я ищу глазами его, и все-таки в красной тетради Папы-Коли я ищу графу против его фамилии. Это тоже глупо, а и пока -- неизбежно.
   
   

Тетрадь VII

11 мая 1924 г. -- 9 мая 1925 г.

СФАЯТ

   

11 мая 1924. Воскресенье

   
   Сегодня в Бизерте устраивается fête de Charité [315]с участием нашего оркестра, с танцами м<ада>м Улазовской. В Корпус были присланы три даровых билета, и они разыгрывались между семьями. Выиграла Мамочка, и вчера было решено, что мы пойдем, и сегодня оказалось, что идти-то не в чем: в костюме жарко, а платья подходящего нет. Так и отдали билет. Я так расстроилась, что даже всплакнула. И не то было мне больше всего обидно, что не буду на концерте, а то, что причина-то такая глупая. Дома мы по этому поводу все перессорились, переругались и кое-как собрались идти гулять. Пошли и пришли к итальянцу. Так и разогнали мрачное настроение, хотя у меня на душе и сейчас тревожно и нехорошо. Мне кажется, я ясно понимаю причину такого настроения.
   

12 мая 1924. Понедельник

   
   Сегодня ничего не было интересного, а почему-то день кажется бесконечно длинным. Утром каталась на велосипеде, каким-то чудом сломала педаль, так что после обеда пришлось на одной педали ехать в город. Вечером провожали Сергей Сергеевича, т. е. варили шоколад и позвали Насоновых. Он очень расстроен, а я, сама не знаю, что с собой делать, почему-то он меня страшно раздражает, и не могу с ним быть спокойной и сдержанной. Надоели мне его ухаживания, как в свое время и Косолапенко, -- я теперь ему еле кланяюсь. А Сергею Сергеевичу весь Сфаят поражается -- зачем он едет, но мне теперь все понятно. Он сам говорит, что в первый раз в жизни сознает, что делает глупость, и все-таки едет. Только я страшно боюсь, что через месяц -- ему дан отпуск -- он вернется.
   Получила письмо от Наташи, странное какое-то.
   

13 мая 1924. Вторник

   
   Сейчас прочла Алданова "Смерть Екатерины II" и почему-то сразу круто переменилось настроение. Ни дневник, ни стихи писать не хочется.
   Сергей Сергеевич уехал. Мы с Папой-Колей ходили его провожать. Он уехал растерянный и расстроенный. Обратно с нами шел Чернитенко. Мне этого очень хотелось, когда мы стояли на пристани.
   Мне хотелось сегодня долго посидеть над дневником, а теперь настроение уже сорвано.
   

20 мая 1924. Вторник

   
   Давно уже я не писала дневника, между тем кое-что произошло. Не стоит говорить об этой неделе, начну прямо с настоящего момента. Настроение у меня понемногу выравнивается, хотя, в сущности, еще очень далеко до спокойствия и удовлетворения. Сегодня ко мне забегал Коля Овчаров -- и вчерашнее бодрое настроение сорвалось окончательно. А между тем он мне ничего страшного не сказал, говорил опять о том, что не признает семьи, но верит в дружбу между мужчиной и женщиной, не верит в идеальную любовь. "Тогда почему же мужчина не влюбляется в мужчину? Это и указывает на то, что основа-то здесь -- физиологическая". Он сказал мне, что из всей роты только двое хорошо относятся к женщинам. Один -- "чудачок" Кондорунис, другой -- "святая наивность" Погорельский. Мне было бы интересно познакомиться с Погорельским. У меня мало-помалу устанавливаются ко всем кадетам какое-то враждебное, презрительное отношение. Сегодня в письме к Наташе я сказала последнее слово, сказала, что ни к одному из них не могу относиться с уважением. Я поняла, что этот страшный вопрос уважения к женщине -- важнее политических убеждений, важнее взглядов на штатских и военных, на Блока, на поэзию, одним словом, это есть вопрос первой важности. Все теперь упали в моих глазах, и очень низко упали. Мне как никогда хочется поскорее выбраться отсюда. Я еще все-таки верю, что здесь все не по-настоящему, что где-то есть хорошая жизнь, не животная. Ведь если все действительно сводятся к удовлетворению животных инстинктов -- тогда зачем же разум, зачем душа? Тогда, правда, нужно дойти до отрицания брака, семьи, даже дружбы. Да я и стою на этой дороге. В каждом мужчине я вижу прежде всего самца, во взгляде на женщину -- желание "обладать" и "пользоваться", как дойной коровой. Чистой любви нет. Супружество -- узаконенный разврат. Так мне кажется. Бог даст -- я ошибаюсь. В воскресенье был у меня Вася вместе с Таутером и произвел на меня какое-то грустное впечатление. Его шутки, остроты, полунамеки задевали меня. Прежним -- милым -- он был только в присутствии Мамочки. Да с кем из кадет у меня сохранились прежние отношения? Овчаров и Завалишин мне ближе всех.
   В день отъезда Сергея Сергеевича, вечером, при луне, долго каталась на велосипеде с Звенигородским. Мне он нравится, немного несуразный, молчаливый, но иногда бывает очень веселым и болтливым. На следующий день я опять думала встретиться с ним и долго прождала его на теннисной площадке. Но он не пришел. А Сфаят уж об этом заговорил. По-видимому, его товарищи придали большое значение этому знакомству, а Коля сегодня спросил меня: "У вас еще разве не был Звенигородский?" Он с ним в контрах. Еще давно между ними что-то произошло, после чего Коля избегает с ним встречаться и неловко чувствует себя в его присутствии. Что было -- он мне не сказал!
   

26 мая 1924. Понедельник

   
   Эта бандероль и эта открытка сами за себя говорят. Я получила от Бальмонта книгу "Где мой дом?" [316]и со следующей почтой -- эту открытку. Это самое главное, что произошло за это время. Больше, в сущности, ничего и нет. Начала готовиться к экзамену математики. Дембовский нервничает, придирается, сегодня на уроке я на него обиделась, чуть не до слёз. Ну, да это все неинтересно. Томик Бальмонта гораздо интереснее. Я так люблю его прозу.
   Занимаюсь сегодня мало. С сегодняшнего дня забросила велосипед, вчера хотела пятью сонетами распроститься с поэзией, но это не так-то просто! Потянуло опять. А заниматься надо. Скоро, Бог даст, теперь уже очень скоро, я свалю с себя страшную тяжесть трех математик. За геометрию я не боюсь, за тригонометрию тоже, только бы выполнить логарифмирование, с алгеброй дело обстоит хуже: я ничего не помню из того, что года три тому назад проходила с Коваленко. А ведь когда-то знала на ять. Ну, как-нибудь самое важное отдела вызубрю наизусть, а там -- проскочу. Только бы уж скорее, теперь я не знаю, сколько еще будет тянуть Дембовский!
   

28 мая 1924. Среда

   
   Вчера была письменная по геометрии в 41 классе, сегодня -- в 43, оба раза я решала те же задачи. Вчера наврала и очень глупо, сегодня тоже наврала, тоже глупо, хотя задача была очень простая. В субботу будет письменная в 42 классе, тогда уже постараюсь быть как можно внимательнее и не делать ошибок вроде (нрзб одно слово. -- И.Н.), или вместо окружности брать площадь круга.
   

29 мая 1924. Четверг

   
   После ужина пошли с Мамочкой немного погулять. И вдруг она мне сказала: "Мне хочется тебя спросить об одной вещи. Ты только не сердись..." У меня забилось сердце, я готова была провалиться сквозь землю. "Я вернусь к нашему старому разговору о Васе". У меня похолодело в груди, я употребила всю силу воли, чтобы остаться спокойной. "Ты знаешь, что Папа-Коля после того говорил с Васей?" У меня закружилась голова: этого я больше всего боялась. "Нет, не знала". -- "Разве Вася тебе не говорил об этом?" -- "Нет". -- "Вот какой молодец". Мне было жутко, хотя тон Мамочки был совсем миролюбивый и спокойный. "Я даже хотела сама с ним поговорить, а потом решила, что не надо, что уж там старое вспоминать. Вероятно, после этого он к нам и не заходит. Хотя Папа-Коля и звал его, и я тоже звала!" Больше ничего, заговорили о другом. А дома я опять приняла мою любимую позу -- локти на стол и стала перебирать в памяти факты последних месяцев. Что говорил Папа-Коля и что говорил ему Вася -- осталось тайной. Что он мог ответить? Сказал все? Или смолчал? Или Папа-Коля по своей чуткости ничего не допытывал у него, а только говорил. Я об этом никого не спрошу. Зато у меня опять переменилось отношение к Васе. Теперь мне понятно его игнорирование, да вообще многое объяснилось в его отношении ко мне.
   

31 мая 1924. Суббота

   
   Франция признает большевиков. И это признание произойдет в самом начале июня. Тогда и к нам в Бизерту явятся большевистские агенты принимать флот, да и нас уж, наверное, не обойдут. У меня какое-то обидное и тяжелое чувство: бежали и не убежали. Догнали-таки. Но и кроме этого унижения, это признание круто меняет всю нашу жизнь. Что будет -- не знаю. И еще один страшный вопрос: успею ли я сдать экзамены? Ведь не сразу же нас разгонят, а если приналечь, то, может быть, как-нибудь правдой или неправдой и получу аттестат.
   Вчера получила письмо от Дёмы. Нравится мне он. И живет интересно, учится в студии, сотрудничает в журнале, по-видимому, талантливый мальчик, издает с товарищами журнал, правда, рукописный, но очень серьезного содержания. Приглашает меня сотрудничать.
   Сегодня получили от Юры Шингарева его цитру (он поступает куда-то на корабль), мне он прислал еще ракетку. А сам пускается в авантюры.
   Собираюсь написать "Балладу 20-го года".
   

3 июня 1924. Вторник

   
   Эти дни не писала, потому что занималась много. Недавно кончился урок тригонометрии, прошел он довольно хорошо, Дембовский не злился, так что и настроение у меня хорошее. За что сейчас взяться -- не знаю. Заниматься больше не хочется, читать нечего. Писать? -- ничего сейчас не напишешь.
   Сергей Сергеевич прислал несколько писем, я даже не читала последнего. Как-то он мне совершенно безразличен. Мельком только заглянув в последнее письмо, я прочла одну только фразу, что он каждый день бывает у Лидии Антоновны, и почувствовала какую-то досаду. И почему? Ведь я же хотела его отъезда, мне надоели его ухаживания, не ревность же это? Так просто, досадно, самолюбие женское задето.
   

7 июня 1924. Суббота

   
   "Балладу о двадцатом годе" я написала, но не кончила, т. е. мне не нравится конец. А так вышло довольно хорошо. Последние дни я только и думала о ней, все остальное для меня перестало существовать. Зато вчера был такой урок математики, что и вспоминать о нем не хочется, а встречаться с Дембовским тем более.
   Сегодня Папа-Коля уехал в Тунис. Вечером Мамочка играла в карты, а у меня были: Коля Овчаров, Пава Елкин, Пава Мухин и мой новый знакомый Слава Минаев. Минаев мне нравится, что-то в нем есть открытое, хорошее. Играли в карты, потом Крючков принес письма Овчарову и Доманскому. Васе писала сестра и сообщала что-то очень тяжелое для него. Он страшно расстроился, я никогда не видала его таким; старался не портить настроение другим, но нет-нет и задумается. Мне было его жалко, и я опять ощутила что-то похожее на старое. И мне показалось, -- и может быть, только показалось, -- что он опять хорошо, по-старому, относится ко мне.
   

9 июня 1924. Понедельник

   
   Вчера поссорилась с Колей Овчаровым. Из-за Блока. Начатой опять какую-то чушь нести: пьяница, под пьяную руку писал, бред ненормального и т. д. Я начала сердиться. "Довольно об этом". -- "Довольно? А мне хочется..." И опять. "Замолчите или я сейчас уйду!" -- "Ну и уходите!" Я ушла, минут через пять вернулась, но его уже не было. Первый момент стало неприятно, потом скучно, а спустя некоторое время почувствовала удовлетворение. А вечером осталась довольна вполне. Были все, кого мне хотелось: Вася Доманский, Вася Чернитенко, Слава Минаев и Пава Елкин. Я никак не ждала, что может прийти Чернитенко, и не думала, что станет бывать Минаев, и поэтому теперь хочется задержать их у себя. Женщина ли говорит во мне или, наоборот, девчонка -- не знаю, но мне хочется, чтоб эти четверо были около меня. Еще мне хочется почему-то познакомиться с Сидневым, а больше не надо никого.
   

17 июня 1924. Вторник

   
   Боюсь сказать, но мои желания исполняются, как по щучьему велению. Я уже познакомилась с Андрюшей Сидневым, вернее, он сам познакомился со мной. В воскресенье, когда я сидела в своем шезлонге и повторяла формулы, ко мне шмыгнул Минаев (он теперь часто заходит ко мне), через несколько минут вбежал Чернитенко, а спустя некоторое время стучится Сиднее со словами: "А меня не прогоните?" Вечером он и оба Васи [317]опять были у меня, решали задачу по алгебре (так и не решили), дулись в карты, договорились на другой день идти на море. Чернитенко не смог, Паву, с которым мы тоже уговаривались, упекли в наряд. С нами пошли только Вася и Андрей. Васю я прямо не узнавала, особенно когда вернулись домой: заботлив, мил, за все берется и не скулит. Он мне очень нравился эти дни. Теперь бы мне только Васю второго не упустить, и я буду вполне удовлетворена.
   

19 июня 1924. Четверг

   
   Чувствую, что со мной что-то неладное творится. Боюсь, что смогу влюбиться. Я очень давно не пишу стихов. По вечерам вертится только одно имя. Вчера вечером у меня был Вася Чернитенко, Сиднее и Коля Овчаров. Было хорошо, как редко бывает. Дурили, смеялись, пользуясь, что дома никого не было. Я тогда еще смутно понимала, что было причиной такого бесконечно бодрого и хорошего настроения. А сегодня я поняла. Проснулась -- и первое, что стрельнуло в уме, -- Вася Чернитенко. Вспомнила его всегда веселое и приветливое лицо, веселую улыбку, немного сдавленный смех и голос, взгляд, манеру произносить 10 слов в минуту, а главное, веселость и еще что-то; это я не могу определить, и я сразу почувствовала бодрость, силу и желание заниматься. Я знала, что вчера должны были прийти Мима и Коля. Из кабинки я следила, когда батальон уходил на форт. Я видела, что Вася Доманский ушел, и я отнеслась к этому совершенно спокойно. Я чувствовала, я органически понимала, что мне сейчас нужен другой. И он оставался в Сфаяте, я даже разговаривала с ним и очень жалею, что не позвала его к себе после урока: я думала, что он сам придет. Потом вижу -- Петр Ефимович что-то говорил с ним и пошел в кинематограф, а тот сел на велосипед и тоже уехал. Мне стало скучно. И эту скуку уже не могли рассеять ни Мима, ни Коля, ни Сережа. Вася был мне нужен, органически нужен, его смех, его голос, его веселость, а какое мне дело до его политических убеждений!
   

20 июня 1924. Пятница

   
   
   Три имени сплелись в моем мозгу, [318]
   Три имени мне радость и услада.
   Движением беззвучных прежде губ
   Их повторять мне жгучая отрада.
   
   И вечером, в мучительном бессилье,
   В страницах дневника, в тумане бледных дней,
   Красивы только имена: Василий,
   Еще Василий и Андрей...
   
   

23 июня 1924. Понедельник

   
   Вчера вечером мы, т. е. я, Коля и Вася, [319]весь вечер ругались, я думала, что подеремся. Мима дипломатично удрал, а мы дулись и все старались подзадорить и разозлить друг друга. Страшно хотелось, чтобы пришел Вася Ч<ернитенко>. У меня было такое настроение, что хотелось бросить всех и уйти.
   

24 июня 1924. Вторник

   
   Дембовский все тянет и тянет с экзаменами, сегодня выяснил: через неделю будет тригонометрия -- письменный и устный, в пятницу -- алгебра и в другой вторник -- геометрия. Впрочем, как и выбор дней, так и порядок экзаменов зависит исключительно от меня, он было хотел оставить на подготовку к каждому экзамену по неделе, да я уже взмолилась. И так я уже сама не своя стала, а тут еще на месяц растягивать, да еще латынь и физику, так когда же я кончу? Эдак, пожалуй, 4-я рота раньше меня кончит. Ну уж тогда, по крайней мере, нужно хоть сдать на хорошо, а то уж совсем обидно.
   

27 июня 1924. Пятница

   
   Я ничего не могу писать, сегодняшний день опять выбил меня из колеи, из того равновесия, в котором я была последнее время. Сегодня был первый экзамен в четвертой роте, поэтому все они с выпуском после обеда ко мне зашли: Вася, Мима и Пава (только не в таком порядке). Мы пошли играть в теннис и очень весело провели время до обеда. Вася был как-то особенно весел и мил в обращении со мной. Вечером я ждала, что ко мне придет компания, но долгое время никто не приходил, а потом явился Вася: "Оказывается, что я сегодня вступаю в дежурство, я только что узнал". Потом идет в ту комнату напиться воды. Сережа Шмельц идет в город и окликает его: "Ты сейчас идешь на форт?" -- "Чего ради?" Приходит, садится. Молчим. "А где же Крюковской?" -- "А я не знаю". Закуривают. "Ну а мне надо идти на форт". -- "Зачем?" -- "Так я вступаю в дежурство". -- "А вы только что сказали, что не пойдете". -- "Когда?" -- "А Шмельцу". -- "Да, так я и хотел остаться, а потом решил, что надо. Я завтра старшина разводного взвода и кроме меня никто не может собрать дежурных". Я сделала вид, что верю, и дала руку. Потом прохожу мимо Круглика и вижу, что там сидит Сиднее, показалось, что услыхала голос Чернитенки. Потом они прошли мимо моего окна, и вот теперь мне кажется, я слышу голос Чернитенки у Насоновых. Минаев окончательно попал в Насоновский омут, по-видимому, там и Андрюша, я знаю, что его звали. И я осталась одна.
   Вчера я много занималась, было много силы и бодрости, а сегодня уже нет никакого желания заниматься, как это ни странно, ни смешно, ни глупо.
   

8 июля 1924. Вторник

   
   Ну что же произошло за это долгое время? Очень многое и очень важное. Начну все по порядку, как было. Во-первых, ровно две недели тому назад мы с Папой-Колей и Добровольским ездили в Утику, за 34 километра от Бизерты. На велосипедах. Там встретили русских -- бывшего студента Попова и семью Морозовых. Познакомились. Нас встретили очень радушно и гостеприимно. Осматривали раскопки, интересного много, только жаль, что дело ведется совершенно бессистемно... Это первое, что было интересного. А во-вторых, у меня был экзамен тригонометрии. Утром -- письменный. Задача хорошая, решила быстро; углы нашла верно, площадь нельзя проверить. Минут через десять ко мне идет Дембовский. "Ну что вы наделали! Нельзя было торопиться. Нужно каждое действие проверять по несколько раз, а то вот какие теперь неприятности. Вот смотрите: здесь вы складываете логарифмы 5+1. Сколько??. А 14:2 =4?" Я остолбенела. Получила за эту работу 10. На устном ответила хорошо. Только иногда путала слова, говорила вместо числителя знаменатель и т. д. Получила 11. В общем, вышло 11.
   Геометрия должна была быть в субботу. Но тут я расхворалась, думала -- или тиф, или малярия. Так что экзамен был перенесен на понедельник.
   А в субботу случилась одна очень тяжелая вещь: Дембовский с Куфтиным пошли в город, сначала в баню, а потом в арабское кафе. С Куфтиным сделался сердечный припадок, и он умер. На всех это произвело потрясающее впечатление. Сначала как будто ничего, отнеслись к этому довольно спокойно, а нервы у всех расстроились, и чуть ли не все в Сфаяте принимают бром.
   В понедельник экзамен по геометрии. Утром -- письменный. Задача по плану простая, но очень сложные вычисления. Я чувствовала, что ее можно было решить проще, но как -- не понимала. Решила верно, по основному способу, но очень длинному и кропотному, и получила 10. На устном поплавала. Все формулы и все сложные теоремы я знала, а на плоскостях и перпендикулярах засыпалась. Или молчала, или несла ерунду. Получила 10, но узнала об этом только на другой день, а то была уверена, что 8, и пережила много неприятных минут. Наконец, в пятницу алгебра. Письменную написала верно, но много помучилась с ней. Дело вот в чем: там было одно неопределенное уравнение. Я решила его очень скоро и уже начала переписывать всю задачу набело, дошла до этого места и заметила, что я начала с определения неизвестного с большим коэффициентом и потому у меня получилось больше действий. Спросила у Дембовского, как быть, -- он советовал переделать. Начала и сразу же сделала глупейшую ошибку, переделываю -- другую, и так без конца. Ничего не получается, сначала в знаках, потом и в цифрах. Всю бумагу исписала, такое в черновике получилось, что сама не разберу. И не выходит. Я в отчаянии, чуть не плачу. А тут уже звонок на обед. Потом уже ничего не стала соображать, обалдела. Ошибку нашла, переписываю, и опять не выходит. Тут С. А. Насонов пришел на помощь, посмотрел, проверил. "Ну, так что же? Верно". -- "Нет, Т2 должно равняться нулю". "Почему нулю? Единица, так и выходит". Когда Дембовский уходил и тоже просмотрел работу, тогда у меня равнялась нулю и задача выходила, он это сам подтвердил. А когда я переписала, получилась единица, а не нуль. Что произошло -- я так и не понимаю. Получила 11. На устном отвечала слабо, очень вяло и инертно, слишком много перенервничала на письменном. В результате 10, а общее 11. Общий балл за математику тоже 11. Это натяжка, и мне немножко неприятно, хотя я и довольна. Вечером наши опять винтили, только теперь в кают-компании, и мне было очень скучно и тоскливо. И страшно захотелось уехать. Бросить, забыть всех и уехать. И я написала стихотворение, которое начинается словами: "В тот час, когда опять увижу море" и кончается: "Я все прощу, я все прощу любовно, как прежде никогда. И пробегая взглядом крест костела, бак и маяк большой, я снова стану девочкой веселой, с нетронутой душой".
   А назавтра -- играю в теннис, приходит Папа-Коля и зовет кофе пить. Сразу вижу, что что-то случилось. Прихожу домой -- у Мамочки лицо взволнованное, говорит шепотом: "Слушай. Большие новости". -- "Что такое?" -- "Письмо из Праги". -- "Ну, что же?" -- "Все хорошо. Кандидатура Папы-Коли прошла, и теперь только нужно ждать подтверждения из министерства. Так что почти уже факт, хотя и не совсем". Это нас всех перевернуло. Теперь только и живем этой мыслью. Теперь все -- Вася, мальчики, обиды и одиночество, Звенигородский, теннис, велосипед -- все отошло куда-то на задний план, даже Вася, и тот и другой, а впереди -- одно: скорей сдавать физику и... собираться. Только этим и живу.
   

20 июля 1924. Воскресенье

   
   Завтра русский письменный в четвертой роте. Вчера днем приходит ко мне Пава Елкин. "У меня к вам громадная просьба". -- "Какая?" -- "Так! Напишите мне к экзамену сочинение". -- "Как? А тема?" -- "Да тема есть: Лиза Калитина и Екатерина из "Грозы"". -- "Как вы узнали?" ной комиссии по возрождению библ. Читал лекции в Рус народ. университете. Уч. камерных концертов (скрипач), член струнного квартета П.Н.Милюкова. Член Союза русских писат. и журн. в Париже. Публ. в изданиях "Звено", "Былое", "На чужой стороне", "Встречи". В 1947 дир. школы при ССП в Париже. В 1949-1954 жил с женой в Русском старч. доме в Нуази-ле-Гран. В конце 1955 вернулся в СССР, последовав за внуком и зятем. Жил в Алма-Ате, занимался лит. наследием дочери. Основные труды: "Сфаят: Очерки из жизни Морского корпуса в Африке" (Париж, 1935), "Генерал М.Д.Скобелев: Истор. этюд" (в 2-х тт., Париж, 1939-1940), "Книга о моей дочери" (1993, Алма-Ата) I -- 8-13, 16,18,19, 21, 25, 29, 30, 34, 37-39, 48, 50, 59, 65, 70, 85, 86,92,99-102,107,109,110, 112-115,117,118,120,122-124,126,129,130,132,134-136,138-141,144, 146, 148, 149,151,152,157-161, 165, 172,174,176,178-182,186-188, 190-192, 197, 200, 202, 207-209, 212, 216, 223, 228, 230-232, 234, 235, 239, 244, 246, 254, 257-260, 262-266, 270-272, 277, 280, 282, 285, 287-289, 292, 296, 304-308, 811, 313,314,317, 318,320, 322,324,326,329, 330, 333-335, 339, 340, 345, 350, 356, 361, 363, 369, 370, 371,374, 380-382, 387, 392-394, 399, 407, 409-411, 416-418, 425, 427, 429, 430, 433, 435, 438, 441, 442, 445, 449-452, 455, 460,461,463-465, 467-469, 471-475, 477-479, 483, 484, 487-490, 493, 495, 497, 498, 500-504, 507-516, 518, 521, 523, 525, 528-531, 535,552, 553,555,556, 558-571, 574, 577,579-581,587-592; II -- 9-11,14,18, 21, 27, 28, 32, 37, 47, 52, 53,60,65-67, 79,81-83, 99-104, 106-108, 110, 112, 124, 126-129, 131, 139, 140, 143,148, 158, 160,163, 169,171,174,177,185,190-192, 198, 200, 202, 216,217, 223-227, 230, 233, 234, 252, 260, 263, 265, 267, 279, 285, 309, 811, 317, 326, 346, 347, 348, 354, 356, 374, 379, 383, 390,396,404, 405, 412, 415, 416, 418, 424, 428, 437, 438, 443-445, 447
   Кнорринг Олег Борисович (13 ноября 1906 -- 22 марта 1968, Москва), журн., сын Нины и Бориса Кноррингов, кузен И.Кнорринг. Учился в гимназии в Уфе, затем в школе в Иркутске. В Моек, университет не был принят из-за происхождения. Раб. киномехаником в Иркутске, окончив курсы кинооператоров в Москве. Раб. фотокорр. в газетах "Наши достижения" (Горький), "Совхозная газета", "Соц. земледелие", "ВДНХ", "Моек, комсомолец". В 1941 от газеты "Красная Звезда" послан на фронт ВОВ. В качестве военкора дошел до Берлина. В 1945-1968 раб. корр. и фотокорр. в журнале "Огонек". Муж Н.А.Шмариновой (брак распался). Сын: Сергей I -- 10, 207
   Кнорринг Петр Егорович (29 июня 1836, Елшанка-?), сын А.Я. и Е.Ф.Кноррингов, брат Н.Е.Кнорринга I -- 8
   Кнорринг Свен Фредрик Харальд (1952 г.р., Упсала, Швеция), генеалог, геральдик, публ., ред. Член правления Шведского общества рода Кнорринг. Автор трудов об истории рода, его гербах и печатях. Соред. (вместе с К.Г.Расмуссоном) книги "Род Кноррингов" (Хельсинки, 2000, швед, и нем. яз.) II -- 8
   Кнорринг Фрэнк Людвиг (1943 г.р., Хельсинки), генеалог, геральдик. Член Финского общества рода Кнорринг. Хран. и публ. семейного архива II -- 8
   Кнорринг Я.Н. прав. Кнорринг Н.Е.
   Кнорринги "по двойному родству", семья Н.В. и Б.Н.Кнорринг I -- 362, 363
   Кнут (урожд. Грабой, в браке Фиксман) София (? Кишинев -- 1964, Париж), первая жена Довида Кнута, мать Даниеля Фиксмана. Получила от мужа второе, библейское имя Сара (как и его вторая жена). Была дружна с четой Софиевых I -- 503, 506; II -244,359
   Кнут Довид (наст, ф.и.о. Фиксман Давид Миронович) (1900, Оргеев, близ Кишинева Бессарабе, обл. -- 1955, Тель-Авив), инж. -- химик, поэт, журн., мемуарист. В эмигр. с 1920. В 1924 окончил университет в Каннах (Франция). Уч. лит. объединений "Палата поэтов", "Гатарапак", "Через", Союза молодых поэтов и писателей, "Перекресток". Соред. журнала "Новый дом". Публ. в русских зарубеж. изданиях. Автор книг "Моих тысячелетий" (1925), "Вторая книга стихов" (1928), "Сатир" (1929), "Парижские ночи" (1932), "Насущная любовь" (Париж, 1938), "Избранные стихи" (1949). Ред. антинацистской газеты "Affirmation". С1949 в Израиле. Автор книги о фр. Сопротивлении. Первая жена: София Грабой; вторая: Ариадна Скрябина I -- 39,523,540,544,548,587, 590, 604, 606; II -- 172, 244, 255, 256, 425, 434, 436, 441, 443,445
   Кобяков Дмитрий Юрьевич (Митя, Митяша) (1902, Москва- 1977, Барнаул), поэт, филолог, журн. С 1920 в эмигр. в Белграде, с 1921 в Париже. Раб. электротехником. Член Союза молодых поэтов и писат. Осн. издат. "Птицелов". В нем вышли его книги "Керамика: Тринадцать вещей двадцать четвертого года" (1925), "Вешняк: Ритмический цикл" (1926), "Горечь: Книга третья" (1927), "Чаша" (1936). Соорг. (вместе с Л.Шемом) журнала "Ухват". Член ССП и ФКП. Ред. газеты "Честный слон" и журнала "Новая земля". С 1947 в Воет. Берлине. В 1958 вернулся с женой Ниной и сыном Алексеем в СССР, жил в Барнауле. Сотр. газет "Алтайская правда", "Молодежь Алтая". Был дружен с Ю.Софиевым I -- 503, 513, 514, 587, 591, 603; II -- 139, 312, 333,334,340, 422-424, 433
   Ковалевский Петр Евграфович (1901-1978, Париж), историк, доктор филологии, библиограф. С 1920 в эмигр. во Франции. Преп. Правое л. Богосл. института и фр. лицея. Ген. сек. Союза русских педагогов. Оси. Парижского науч. института. Член комиссии по сбору материалов для "Золотой книги" РЗ. Пред. Русской акад. группы в Париже. Пред. Общества охранения русских культ, ценностей. Автор книг по истории РЗ II -- 442
   Коваленко Михаил Степанович (1888, Таганрог -1954, Стам-форт, США), мичман, педагог, инж. -- технолог. Уч. ВСЮР и Русской армии. Георг. кавалер. В 1920 эвак. с Русской эскадрой в Бизерту. Преп. в Морском к.к. математику и астрономию. В январе 1922 выехал во Францию, раб. на фабрике, учился в Сорбонне. В 1923 получил студ. стип. в университете США I -- 308, 342,428
   Коварский Илья Николаевич (1880, Двинск -1962, Н.-Й.), доктор мед., общ. деят., из-дат. Влад, книжного магазина в Париже. В эмигр. с 1919 во Франции, с 1940 в США I -- 495
   Кок (Тунис), см. Соколов Ф.Ф.
   Коковцов Владимир Николаевич (1853, Новгород, губ. -1943, Париж), гос., полит., общ. деят. С 1911 пред. Сов. министров. В эмигр. с 1918 II -- 409
   Коллет см. Женевьев Коллет
   Коллонтай (урожд. Домонтович) Александра Михайловна (1872-1952), сов. парт, деят., дипломат I -- 298
   Колчак Александр Васильевич (1874, СПб. -- 1920, Иркутск), вице-адм., полярный исследователь. Вып. Морского к.к. (1894). В 1900 уч. экспедиции бар. Толля в Ледовитый океан (орг. Рос. акад. наук). В 1912 повторно едет туда, орг. экспедицию для розыска бар. Толля. В 1904 уч. в обороне Порт-Артура. Георг. кавалер. Во время ВВ рук. вооруж. силами Рижского залива и Черномор, флотом. Автор трудов по гидрологии и минному делу. Рук. частями Добр, армии Воет, фронта. С ноября 1919 в Омске, воен. и морской министр, затем Верхов. Правитель Директории. Расстрелян 7 февраля 1920 по приказу пред. СНК Ленина I -- 97, 98, 105, 106,110,113,118-122,124, 137, 155-157,159,160,173, 186,187,195, 205, 217, 223, 285, 287, 811, 321, 343, 555, 556, 561,562, 563
   Кольнер (урожд. Снаксарева) Ольга Антоновна (7-1973, Женева), общ. деят. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Член Дам. Комитета Морского к.к. В 1923 переехала с семьей во Францию. Жена И.В.Кольнера, сестра Л.А.Ирмановой I -- 242, 290, 335, 521,567; II -- 21,96
   Кольнер Иван Васильевич (1883-1955, Париж), кап. I ранга, педагог. Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1919-1920 раб. в Морском к.к. в Севастополе ком. роты. В 1920 эвак. с к.к. в Бизерту. Ком. I роты, в 1922 (после отъезда Н.Н.Александрова) инспектор классов. В октябре 1923 выехал с семьей во Францию. Раб. на заводе, после травмы лишился правой руки и служил в бюро. Член Комитета старшин Кают-компании морских офицеров во Франции I -- 345, 350, 365, 367, 368, 374,381,569
   Кольнер Наташа см. Габар Н.И.
   Кольнеры, семья И.В.Кольнеpa I -- 340,369,374,379,383, 391,413; II -- 447
   Коля (Тунис) см. Лисневский Н., Овчаров Н.
   Комендант Парижа (в 1940) см. Денц Анри Фернан
   Кондорунис, кораб. гард. В 1919 поступил в Морской к.к. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924) I -- 427
   Коновалов Александр Иванович (1875, Москва -- 1949, Париж), промышл., гос. общ. деят. Член IV Гос. думы. С 1918 в эмигр. II -- 418
   Константин о. (Зайцев Кирилл Иоаннович) (1887, СПб. -1975, США), архим., юрист, экономист, общ. деят. В эмигр. с 1920 в Праге, в Париже. В 1945 принял священство. С 1948 в США II -- 435
   Константин Константинович см. Домнич К.К.
   Константин Константинович (псевд. К.Р.) (1858-1915), вел. кн., поэт, драм., пер., президент Имп. академии наук. Автор книг "Стихотворения" (в 3 тт., 1913-1915), "Критические отзывы" (1915), "Царь Иудейский" (1916). Служил в Рос. Имп. флоте. Шеф Измайловского полка I -- 487
   Константинов Константин Борисович (1902, Одесса -1947, Н.-Й.), комп., пианист, дирижер. В эмигр. во Франции, позднее в США I -- 591
   Кончевская Н., пер. II -- 404
   Конюс (урожд. Рахманинова) Татьяна Сергеевна (1907-1961, Швейцария), педагог, общ. деят., младшая дочь С.В.Рахманинова. В эмигр. с 1918 в Н.-Й. В Париже с 1930. Член Дам. комитета помощи студ., член правл. РМОЗ, вице-пред. Комитета Центра помощи (патронировала Детский дом в Монжероне) II -- 409
   Кораблев Георгий Борисович (Жорж) (1902, Севастополь -1956, Париж), кораб. гард. Уч. ВСЮР и Русской армии. В ноябре 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. (вып. 1922, III рота). Служил нач. V роты Морского к.к. В начале 1923 выехал в Париж для продолжения обучения I -- 291
   Кораблева Маргарита Михайловна (1884, Тифлис -1960, Париж), сестра милосердия, общ. деят. Жена Б.А.Кораблева. В эмигр. с 1920 в Бизерте. Служила врачом в Русской эскадре. После ее роспуска раб. в г. Тунисе. К 1933 переехала во Францию, вицепред. Союза сестер милосердия им. Ю.Вревской. Мать Нины и Георгия Кораблевых I -- 290,313
   Кораблева Нина Борисовна (1907, Батум, Кавказ --?), подруга И.Кнорринг. В ноябре 1920 эвак. в Бизерту с родителями. В 1925 окончила в Бизерте школу Монастыря Сионской Божьей Матери. Служила кассиршей. В 1928 приехала в Париж, окончила курсы сестер милосердия и школу стоматологов I -- 245, 247-249, 252, 253, 256, 261, 277, 287,290,291,300,311-313,375, 485; II -- 151
   Кораблевы, семья дейст. стат. сов., врача Русской эскадры Бориса Александровича Кораблева (1875-1926) I -- 277, 290
   Корвин-Каменская Бронислава Иосифовна (7-1945), художница, вторая жена поэта Т.В.Чурилина. В 1920 в Крыму (вместе с мужем и поэтом Л.Е.Аренсом) орг. "Содружество молодых будетлян" I -- 190, 565
   Корнилов Константин, кораб. гард. В 1920 эмигр. в Бизерту в составе Морского к.к. (вып. 1924) I -- 147, 355
   Корнилова (Корнилова-Гаршина, урожд. Ефремова) Лариса Александровна (?-1965, Сан-Ремо, Италия), певица. В эмигр. во Франции. С 1921 в Париже. Раб. в театре "Балаганчик", в Русской опере К.Д. Агренева-Славянского, уч. в благотв. концертах II -- 412
   Короленко Владимир Галлактионович (1853-1921), писатель, публ. II -- 52, 403
   Косолапенко Петр Ефимович (1902-?), кораб. гард. В1919 окончил Севастоп. реал, училище, поступил в Морской к.к. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1923). В августе 1924 приехал в Париж. С 1925 в Бельгии, учился в университете г. Гента I -- 339, 377, 386, 388, 389, 391-393, 395-398, 400, 402, 403, 410, 411, 426, 432, 436, 439, 440, 447, 477
   Костедоа Ольга Владимировна см. Толли-Костедоа О.В.
   Костя (Сфаят, Париж) см. Аристов К.И.
   Котенко Марина Анатольевна, гл. хран. фондов Дома РЗ имени А.И.Солженицына II -- 7
   Котов, член, команды Русской эскадры в Бизерте I -- 487
   Кохно Борис Евгеньевич (1904, Москва-1990, Париж), деят. балета, писат., сценарист. В эмигр. с 1921 в Париже. Сек. С.П. Дягилева II -- 432
   Кошиц (наст. фам. Порай-Кошиц) Нина Павловна (1892, Киев -1965, Санта-Анна, шт. Калифорния), опер, певица, педагог. В эмигр. во Франции с 1921. В 1928 переехала в США, в 1941 в Голливуд, где вместе с мужем, певцом Г.Ф. Леоновым, открыла студию пения. Снималась в звуковых фильмах II -- 397, 415
   Краевич Борис Константинович (1886-1947, Париж), инж. -- химик, земский деят., предприн. В эмигр. во Франции. Вместе с женой, Натальей Сергеевной (урожд. Платоновой; 1890-1965) открыл в Париже ателье женской одежды. Сын: Алексей(1913-1975, деп. Ньевр, Франция) II -- 231,426
   Краевич Константин Дмитриевич (1833-1892), педагог, физик, проф. Автор книг "Основания физики" (1863, для женских гимназий) и "Учебник физики" (1866) I -- 436
   Краков (прозв. Кракушончик), преп. словесности в харьк. гимназии I -- 103,104
   Краковский С., кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Вып. Морского к.к. I -- 457
   Красавина Софья, поэтесса. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже, публ. стихи в сб. Союза II -- 426
   Краснов Петр Николаевич (1869-1947, Москва), ген. -- лейт., атаман ВВД, публ. В эмигр. с 1920 в Германии. С 1921 во Франции, член Высшего монарх, совета. Публ. в русской зарубеж. периодике. Соред. журнала "Русская правда". Автор мемуаров, романов. В годы ВМВ член Совета Русской армии ген. Власова. Депорт, в СССР, расстрелян I -- 275; II -- 149
   Краснопольский Николай Александрович (1885-1948, под Парижем), кап. II ранга. В эмигр. в Тунисе с 1920, ком. подлодки "Добыча". В 1925 переехал во Францию I -- 575
   Краузе (урожд. Калитина) Наталья Петровна(1895 -16 ноября 1929, Париж), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 136
   Крезе Л., корр. "ПН" I -- 570
   Крейчман (урожд. Кузнецова, в первом браке Желенина) Евгения Осиповна (?-1969). В 1920 эмигр. в Бизерту. Раб. в Controle civil. Первый муж: морской офицер Борис Иванович Желенин (1893 г.р.) расстрелян в Севастополе зимой 1917/1918. Сын: Алексей (1918 г.р.). Второй муж: лейт. Дмитрий Болеславович Крейчман (1891-1973, Нейи, Франция), публ. в "Морском сборнике" I -- 332
   Кресон (Крессон) Фортунат Евстафьевич (?-1945, Франция), врач, хирург, диагност. В эмигр. во Франции. Соорг. и вед. спец. Фр. -- рус. госпитале в Вильжюиф (под Парижем). Пред. Общества русских врачей, участников Великой войны. Гл. врач Русской амбулатории РОКК, открытой в 1934 (6-bis, rue Auguste-Vitu) II -- 384, 417, 446
   Криволай Павел Гаврилович (1900, Херсон-1969, Гаага), кораб. гард., инж. -- геолог. В 1918 окончил реал, училище в Херсоне. Поступил в Политех. институт, со второго курса ушел в Добр, армию, служил во флоте. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Корпус экспертам в 1921. В 1922 выехал во Францию. Получив студ. стип., окончил Сорбонну (естест. фак., отделение физ. географии). В 1949 после смерти М.М.Федорова входил в Комитет по сбору средств на установление памятника на его надгробии I -- 320
   Кривошеина Нина Алексеевна (урожд. Мещерская, в первом браке Левицкая) (1895, СПб. -1981, Париж), мемуарист. В эмигр. с 1917, с 1919 в Париже. В 1947 выслана в СССР, жила в Ульяновске. В 1974 с мужем вернулась во Францию II -- 434
   Кровопусков Константин Романович (1881-1958), экономист, общ. деят. В эмигр. с 1919, с 1921 в Париже. Член правл. Земгора, Общества "Быстрая помощь", член Пушкинского комитета и др. С 1954 дир. Русского старч. дома в Ганьи (под Парижем) II -- 297
   Круглик (Круглик-Ощевская) (урожд. Брунс) Тамара Андреевна (1894-1983, Шелль, Франция), жена Е.Г.Круглик-Ощевского, артистка-люб. В 1920 эвак. с мужем и детьми в Бизерту. Позднее переехала во Францию. Жила в Русском старч. доме РОКК в Шель (под Парижем) I -- 274, 390, 456
   Круглик (Круглик-Ощевская) Ксения Евгеньевна(1923 г.р., Бизерта), певица, дочь Т. А. и Е.Г.Круглик-Ощевских. Жила во Франции I -- 390
   Круглик (Круглик-Ощевский) Евгений Георгиевич (1887-1956, Париж), стар. лейт. Уч. ВСЮР и Русской армии. К 1919 переведен во флот из артиллерии. В1920 эвак. с Русской эскадрой в Бизерту. Служил в Морском к.к., ком. роты, рук. духового оркестра. После роспуска Эскадры раб. в Судане, пред. Военно-морского союза. Затем переехал во Францию I -- 347,363, 443; II -- 108
   Круглик (Круглик-Ощевский), кораб. гард. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. Один из двух братьев, сыновей Е.Г.Круглик-Ощевского I -- 433, 439
   Круглик (Круглик-Ощевские), семья Е.Г.Круглика II -- 81
   Крыжановская Мария Алексеевна (1891-1979, Шелль, под Парижем), драм, артистка. Играла в Пражской группе МХТ. В эмигр. с 1919 II -- 442
   Крыкбаев Марат Сатышевич (1950 г.р.), оператор, сотр. Алматинского телевидения I -- 40
   Крюковской Дик, кадет, младший брат С.Крюковского. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в его составе в Бизерту. За провинность в июне 1923 был исключен из к.к. и переведен на миноносец "без права выезда на берег" I -- 369, 514, 516, 544,576, 592
   Крюковской Мима (Сергей), кораб. гард., поэт. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в его составе в Бизерту. После роспуска Эскадры остался в Тунисе, раб. пом. топографа I -- 322, 323, 337, 340, 346-349, 364, 365, 367, 368, 371, 390, 393, 397, 401, 414, 420-424, 431-433, 448-450, 452-454, 463, 466, 467, 469, 470, 481, 486-488, 490-493, 495, 497, 505, 527
   Крючков Леонид Саввич (1905-1968), кораб. гард. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924). Выехал во Францию I -- 368, 393, 394, 400, 430, 453,494
   Ксения (Харьков) см. Пугачева Ксения
   Кудашев Али, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту в составе Морского к.к. I -- 320,323, 492
   Кудрова Ирма Викторовна, писатель. Лауреат Цветаевской премии II -- 433
   Кузнецова (в браке Петрова) Галина Николаевна (1900, Киев -- 1976, Мюнхен, Германия), поэтесса, прозаик. В эмигр. с 1920, с 1924 в Париже. Публ. стихи и рассказы в изданиях "ПН", "Совр. записки", "Благонамеренный", "Звено", "Перезвоны", "Сегодня", "Новый журнал", "Мосты". В 1927-1942 подолгу жила в Грассе (юг Франции) в семье Буниных. С 1949 раб. корректором в издат. доме ООН в США (с 1959 в Женеве). Последние годы жила в Мюнхене. Автор книги "Грасский Дневник" (Вашингтон, 1967) I -- 26, 102, 506, 522-524, 534, 535, 537, 538,540,541,591,603; II -- 445
   Кузнецова (урожд. Щепетильникова) Надежда Владимировна (ок. 1876, Феодосия-?), дочь Е.К. и В. А.Щепетильниковых, тетка И.Кнорринг. В 1900-е годы проживала в Москве, за участие в революции 1905 выслана с мужем, Владимиром Кузнецовым, в Уфу. Мать троих дочерей. В ее семье жили в гимназические годы Гали и Олег Кнорринги I -- 9, 555
   Кузнецова Вера (Вава), подруга И.Кнорринг по Харькову I -- 98,119,146,182,354,564, 575
   Кулишер Александр Михайлович (псевд. Юниус) (1890-1942, Франция), правовед, публ., проф. В эмигр. в Париже. Сотр. "ПН". Публ. в изданиях "Звено", "Совр. записки", "Числа". Преп. во Фр. -- рус. институте. Член Русской акад. группы в Париже. Сек. Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Погиб в фаш. концлагере Драней (под Парижем) I -- 498, 500, 512; II -- 56, 70, 71
   Култашева, влад. мастерской вышивки на ткани в Париже II -- 150,152,155-157
   Кульман Николай Карлович (1871-1940, Париж), филолог, лит. критик, общ. деят. I -- 590; II -- 425
   Кулябко (Кулябко-Корецкий) Николай Александрович (1906, СПб. -- 1982, Булонь, Франция), кораб. гард., инж. -- геолог. В 1920 эмигр. в Бизерту. Окончил Морской к.к. (вып. 1924), переехал во Францию. В 1931 окончил Институт геологии в г. Нанси. Занимался геологоразвед. работами во фр. колониях в Африке, рук. золотым прииском. В годы ВМВ мобилизован во фр. армию. Затем снова раб. в Африке, открыл месторождение бриллиантов в регионе Карно I -- 424
   Кун прав. Кин
   Купер (наст. фам. Купершток) Эмиль Альбертович (1877, Херсон -- 1960, Н.-Й.), скрипач, дирижер, комп., педагог I -- 605
   Куприн Александр Иванович (1870-1938), писатель "Крейцерова соната" II -- 65
   Кускова Екатерина Дмитриевна (урожд. Есипова, в первом браке Ювеналиева, в третьем Прокопович)(1869-1958, Женева), социолог, публ., мемуарист II -- 268
   Кутепов Александр Павлович (1882-1930), ген. от инфантерии. Нач. корпуса Добр, армии ген. А.И. Деникина, главноком. Первой армией ген. П.Н. Врангеля. В 1920 эвак. в Галлиполи (Турция), пом. Главноком. Русской армией. С 1921 в Болгарии, с 1924 во Франции. В 1928-1930 пред. РОВСа. 26 января 1930 похищен в Париже агентами ОГПУ (по одной из версий: умер от сердечного приступа по пути к Новороссийску) I -119,287
   Кутневич (Кутцевич) Екатерина Дмитриевна, знакомая Кноррингов по Харькову. В 1920 жила с мужем в Симферополе. Занималась с Ириной, готовя ее к экзаменам за IV класс гимназии I -- 188, 193,196,199
   Кутневичи (Кутцевичи), семья Е.Д.Кутневич I -183
   Кутузов И.Н. см. Голенищев-Кутузов И.Н.
   Кутузова Е. А. см. Голенищева-Кутузова Е. А.
   Куфтин Алексей Никанорович ("дедушка Куфтин") (1874, Елабуга Вятской губ.-1924, Бизерта), полк. Уч. ВСЮР и Русской армии. Дети: Борис (1892-1953), Евгений и Алексей (1894-1976). В1920 эвак. в Бизерту вместе с семьей сына Евгения. Работал библ. в Морском к.к. I -- 269, 289, 306, 307, 309, 403, 407, 416,434,579
   Куфтин Евгений Алексеевич (1893-1972, Прага), мичман, инж. -- геометр. Сын А.Н.Куфтина. Окончил Морской к.к. (вып. 1915). Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1919-1920 раб. в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту, преп. физику. Первая жена: А.Н.Куфтина (брак распался). Дочь: Татьяна. В марте 1922 выехал в Чехию. По окончании ВТУЗ был направлен в Ужгород. В конце 1920-х женился на О.А.Куфтиной. Дочь: Наталья. Весной 1939 семья переехала в Прагу. В годы ВМВ был партизанским связным I -- 269; II -- 29
   Куфтина (в браке Лаштовичкова) Наталия Евгеньевна (1930 г.р.), пер., мемуарист. Дочь О.А. и Е.А. Куфтиных. В 1954 окончила пед. фак. Карлова университета. Раб. в Министерства хим. промышл. Чехословакии. Муж: Юрий Лаштовичка, реставратор скульптуры. Дети: Мария и Михаил I -- 40
   Куфтина (урожд. Лишина) Анна Николаевна (?-1944, Рига), первая жена Е. А.Куф-тина. В 1920 эмигр. с семьей в Бизерту. Летом 1921 выехала с дочерью Татьяной в Ригу I -- 321
   Куфтина (урожд. Полиевктова, в первом браке Евреинова, псевд. Полуэктова-Куфтина) Ольга Александровна (1896-1983, Прага), драм, актриса, режиссер. Дочь Татьяны Алексеевны Полиевктовой (урожд. Орешниковой; 1875-1961), племянница В.А.Зайцевой. В эмигр. в Чехии. Играла в Пражской группе МХТ. В1933-1937 в Ужгороде занималась режиссерской работой. Первый муж: Дмитрий Алексеевич Евреинов. Сын: Рафаил (1916, Петроград -- 1990, Бруквиль, Канада). Второй муж: Е. А.Куфтин. Дочь: Наталия II -- 29,399
   Куфтина Татьяна Евгеньевна (1917-2001, Париж), дочь О.А. и Е.А.Куфтиных (внучка А. Н. Куфтина). С 1920 с родителями в эмигр. в Тунисе. Летом 1921 выехала с матерью в Ригу. Муж (русский офицер), погиб в годы ВМВ. Дочь: Ксения (1941 г.р.) I -- 269, 570
   Куфтины, семья А.Н.Куфтина. В 1920 эвак. в Бизерту. Попутчики Кноррингов по транспорту "Кронштадт" I -- 229
   Л.А. см. Чистовский Л.А.
   Лаврецкий (наст. фам. Страхович) Николай Васильевич (1886, СПб. -1976, Курбевуа, под Парижем), стар. лейт. флота, певец. В эмигр. во Франции II -- 414
   Лаврухина Наталья Васильевна, дочь В.Т.Лаврухина I -- 273
   Лаврухины, семья донского казака, войскового старшины Василия Тимофеевича Лаврухина. В 1920 в эмигр. в Бизерте. Соседи Кноррингов по Сфаяту I -- 273
   Лагерлёф Сельма (1858-1940), швед, писательница I -- 93,94
   Ладинская, гражд. жена А.П. Ладинского II -- 272
   Ладинский Антонин Петрович (1896, Псковская губ. -1961, Москва), поэт, прозаик, журн. В 1915 окончил Псковскую гимназию. В 1915-1916 учился в Петроградском университете на юр. фак. Уч. ВВ и Белого движ. В эмигр. с 1920 в Египте (эвак. после ранения). Служил в Международ. суде в Александрии. В 1925 соорг. Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Член-учред. Союза русских писат. и жури, в Париже, сотр. ред. "ПН". С 1944 член ССП, сотр. ред. газеты "Сов. патриот". В 1946 получил сов. гражд., в сентябре 1950 выслан из Франции. Жил в Дрездене, в марте 1955 вернулся в СССР. Член Союза писат. СССР I -- 519, 520, 523-525, 527-529, 532-538, 540,542-544, 548, 552, 592, 604; II -- 9,14,16,19, 20, 34, 44, 45, 55, 91, 135, 147,148, 167, 206, 224, 230, 235, 244, 269, 270, 272, 273, 339, 347, 396,428,429,431,436,441-443,445
   Лазарев Егор Егорович (1855-1937), общ. -- полит, деят., публ, мемуарист. В 1919 эмигр. из Владивостока через США в Прагу. В 1919-1920 издат. журнала "Воля России". Сотр. пражского Земгора, член Союза русских писат. и журн. в Праге I -- 605
   Лазарь см. Кельберин Л.И.
   Лакур (Lacoure), madame (?-1929), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 209, 216
   Лакур Маргарет (Lacourt Мег-gueritte), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 185, 209
   Ландгаммер (Лангаммер) Георгий. Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1920 эвак. в Бизерту. Охот. Морского к.к., служил на миноносце "Дерзкий". В июне 1923 выбыл из команды к.к. К 1935 приехал в Париж I -- 308
   Лапшин Георгий Александрович (1885, Москва-1950, Париж), певец, сценограф, живописец. С 1924 в Париже II -- 414
   Ларин Евгений (Е.В.) (псевд. Климов, Левин), сек. Союза возвр. на Родину. В 1937 раб. в павильоне СССР на Международ. выставке в Париже. В конце 1937 вернулся вместе с женой (урожд. Киямовой) в СССР. В 1941 расстрелян I -- 606; II -- 433
   Лафон (Lafon), преп. фр. языка в Морском к.к. в Сфаяте (Тунис) I -- 300, 308
   Лафонтен Жан де (1621-1695), фр. писатель I -- 571, 578
   Лебедев Владимир Иванович (1884, Грузия -1956, Н.-Й.), общ. -- полит, деят., журн., эсер. В эмигр. с 1908, служил в Ин. легионе, в апреле 1917 вернулся в Россию. Рук. морским министерством Врем. Правительства. Уч. Белого движ. В 1919 вновь эмигр., жил в Париже. С1921 в Праге, соред. журнала "Воля России". Затем в Белграде, орг. и дир. журнала "Руски архив" (на сербо-хорв. яз.), член правл. Земгора в Белграде. С 1936 в США, член ред. газеты "Новое русское слово" I -- 605
   Лебедев И.Н., знакомый Кноррингов по Харькову I -- 96,97
   Лебедев-Кумач Василий Иванович (1898-1949), сов. поэт II- 442
   Лев Александрович см. Чистовский Л.А.
   Лев, Лева (Париж) см. Шлиомович Лев
   Левин см. Ларин Е.В
   Левинсон Андрей Яковлевич (1887, СПб. -- 1933, Париж), искусствовед, критик, историк балета, пер., приват-доцент Петроградского университета. С 1921 в Париже. Сотр. изданий "Жар-птица", "Русская мысль", "ПН", "Совр. записки". Читал лекции по искусству в Русском народ, университете I -- 382, 517,519, 524, 532,574, 592
   Левицкая (Левитская) Елена Валерьевна (Лёля) (1910, Киев -1978, Франция), одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии. В эмигр. с 1920 в Константинополе (Турция). В Русской школе при Посольстве сдала экстерном экзамены за младшие классы. В 1923 переехала с родителями в Чехию. В 1928 окончила Русский лицей в Моравской Тщебова, где преп. и ее отец, В.М. Левицкий. Позднее переехала во Францию I -104,313
   Легар Ференц (Франц) (1870-1948), венг. комп. I -- 564 "Граф Люксембург" I -- 184, 564
   Легра (Legras) Жюль, проф. Сорбонны, славист II -- 438
   Лежен (урожд. Вебер) Нина Федоровна (1881-1961, Йер, Франция), певица, артистка Мариинского театра, педагог. В эмигр. в Париже II -- 444
   Лекок (Lecoque), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 188
   Леконт де Лиль (1818-1894), фр. поэт, лидер лит. группы "Парнас" II -- 421
   Лёля (Харьков) см. Хворостанская Елена (Лёля)
   Леммлейн Василий Васильевич (1894-1974, Париж), мичман. В эмигр. с 1920 в Би-зерте. Адъютант Русской эскадры. В 1925 переехал во Францию. Позднее жил в Лионе, снова в Париже. Раб. таксистом. Пред. Совета старшин Морского собрания I -- 20,273,330,346,354,452, 467
   Леммлейн Мария Васильевна, жена В.В. Леммлейна I -- 421, 451-456,461,486,487
   Ленин (наст. фам. Ульянов) Владимир Ильич (1870-1924), сов. гос. деят., публ. В ночь с 24 октября / 6 ноября на 25 октября / 7 ноября 1917 рук. вооруж. восстанием в Петрограде, свергнувшим Врем, правительство. В 1917-1922 на посту пред. СНК возглавлял строительство сов. государства. I -- 170, 229, 295,296,298,402, 562, 573
   Леночка (Харьков) см. Плохотниченко Елена
   Леньков, кораб. гард. В эвакуации с 1920 в Бизерте. Окончил Морской к.к. (вып.1924) и выехал во Францию I -- 356, 371,457,463
   Лёня (Тунис) см. Городниченко Л.М.
   Леонардо да Винчи (1452-1519), итал. живописец, скульптор, архитектор, ученый, инж. II -- 439
   Леонов Г.Ф., опер, артист. В эмигр. в Париже. Пел в составе Русской оперы К.Д.Агренева-Славянского, солировал в Оркестре Падлу. В 1928 переехал в США. С 1941 в Голливуде, где вместе с женой, Н.П.Кошиц, открыл студию пения II -- 412,415
   Леонтович Л.М. (?-1942, Франция), опер, артистка. В эмигр. во Франции II -- 412
   Леонтовская, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии 1-64
   Лермонтов Михаил Юрьевич (1814-1841), поэт I -- 165, 557, 562, 563; II -- 288, 427 "Ветка Палестины" I -- 47, 557; II -- 288,439 "Герой нашего времени" I -- 371 "Демон" I -- 165, 563 "И скучно, и грустно..." I -128
   Леруа Ольга Константиновна см. Кедрова О.К.
   Лесков Николай Семенович (1831-1895), писатель I -- 482, 556,587
   Лесков (Leskoff), знакомый И.Софиева по Андаю (Пиренеи) II -- 321
   Либкнехт Карл (1871-1919), деят. международ. раб. движ. I -- 88, 560
   Лида (Симферополь) см. Фихтер Лида
   Лидия Антоновна см. Ирманова Л. А.
   Лидия Давыдовна см. Червинская Л.Д.
   Лидия Ивановна (Харьков) см. Гливенко Л.И.
   Лиза (Жеребятниково), няня Каврайских I -- 48
   Лиза (Симферополь) см. Егорова Е.А.
   Лилли Вильгельмовна, преп. нем. языка в харьк. гимназии I -- 90
   Лиля (Франция) см. Раковская Лиля
   Лиля-Ханум (Симферополь) см. Якуб Лиля-Ханум
   Линдберг Чарльз (1902-1974), амер. летчик. В 1927 совершил первый беспосадочный полет через Атлантич. океан (из США во Францию) II -- 91
   Липеровский Лев Николаевич (1887, Москва -- 1963, Париж), врач, прот., из семьи свящ. Учился на мед. фак. Моск. университета. Земский и воен. врач. В 1920 эвак. в Сибирь с женой и дочерью (погибли в изгнании). Принял сан диакона. Жил в Париже. Ген. сек. РСХД. Ред. журнал "Хроника жизни Русской Правосл. Церкви в Зал. Европе". В 1959 приезжал в Москву, награжден Патриархом Всея Руси Алексием Патриаршим Крестом. Автор работ "Сорок лет спустя" (1960), "Чудеса и притчи Христовы" (1962) II -- 262, 263
   Липковская (в первом браке Маршнер, во втором Ришар) Лидия Яковлевна (1884, с. Бабино Хотинского уезда Бессарабской губ. -1955, Бейрут, Ливан), опер, певица, педагог. Раб. в опер, труппах Бухареста, Кишинева, Одессы и др. В 1930-х годах жила в Париже, артистка Русской оперы князя Церетели и де Базиля, Опера-Комик. В 1953 уехала в Бейрут II -- 87
   Лисаневич, кораб. гард. В эмигр. в Бизерте. Преп. в Морском к.к. I -- 272
   Лисневская, мать Н.Н.Лисневского I -- 368
   Лисневский Николай (старший), морской офицер, кап. I ранга. Отец Н.Н.Лисневского. Расстрелян большевиками I -- 368
   Лисневский Николай Николаевич, кораб. гард., художник. В 1920 эмигр. в Бизерту в составе Морского к.к. (вып. IV роты, фельдфебель VI роты). Окончил корпус в 1923. Адресат стихов И.Кнорринг I -- 340, 341, 343, 344, 346, 348,349, 352-357, 359-363, 365-369, 371-375, 380-383, 385-388, 390, 398, 406, 417, 478, 575, 577
   Лифарь Сергей Михайлович (1905, Киев -1986, Лозанна, Швейцария), танцовщик, хореограф, художник, писатель, деят. культ. В эмигр. с 1923 в Париже, с 1981 в Лозанне. Награжден Орденом Почет, легиона (1982) и Орденом искусств и словесности (1983)11-442
   Лихницкий Виталий Николаевич (1883-1945, Ницца, Франция), доктор мед., антропософ. В эмигр. во Франции II -- 446
   Лишин Григорий Андреевич (псевд. Нивлянский) (1854-1888), поэт, комп., аккомп., автор романсов и мелодекламаций, муз. критик I -- 557
   Лишина Вера Генриховна, парижская знакомая Кноррингов I -- 509, 530
   Лобыцын Владимир Викторович (1938-2005), офицер флота, воен. историк, архивист, писатель, общ. деят. I -- 587
   Лозинский Григорий Леонидович (1889, СПб. -- 1942, Париж), лит. критик, историк, перев. В эмигр. во Франции, сотр. "ПН", "Звена". Ген. сек. Центр. Пушкинского комитета в Париже I -- 482
   Локк Джон (1632-1704), англ, философ II -- 75
   Лондон Джек (наст, имя Джон Гриффит) (1876-1916), амер. писатель I -- 458
   Лопатин Герман Александрович (1845, Н.Новгород -1918, Петроград), рев. -- народник, литератор. В эмигр. с 1870-х, жил в Париже. Уч-ред. Русской библ. -- читальни, деньги на которую пожертвовал И.С.Тургенев (Тургеневской библ.) I -- 556
   Лопухина (урожд. Осоргина) Софья Михайловна (1890, Кал уж. обл. -1977, Исси-ле-Мулино, под Парижем), общ. деят. В эмигр. с 1931. Сотр. Центра помощи русским беженцам II -- 442
   Лоридон (Loridon), кап., губернатор г. Туниса I -- 250, 252
   Лоридон, m-me, жена кап. Лоридона I -- 244
   Лукомский Александр Сергеевич (1868-1939, Нейи-сюр-Сен, Франция), ген. -- лейт. Ген. штаба, мемуарист. В марте 1920 представ. Главноком. при союзном командовании в Константинополе. В эмигр. во Франции. Автор книги "Воспоминания генерала А.С.Лукомского", в 2-х тт. (Берлин, 1922) I -- 227, 230
   Луна (прозвище), преп. в школе Монастыря Сионской Божьей Матери в Бизерте I -- 262
   Луцек Михаил, охот. Морского к.к. в Бизерте. В сентябре 1923 выбыл из команды к.к., перейдя на частную службу I -- 308
   Луцкий Семен (Шмиель) Абрамович (1891, Одесса -- 1977, Париж), поэт, инж. -- электротех. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Член админ, совета Тургеневской библ. в Париже I -- 512, 521, 522,533,539,540,604; II -- 19, 396
   Люба см. Ретивова Люба
   Любомирский, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. (вып. 1924) и выехал во Францию I -- 415, 436,440, 454, 461
   Люксембург Роза (1871-1919), деят. международ. раб. движ. I -- 88, 560
   Люц (Лютц) Б.Б. см. Майер Б.Б.
   Ляббе (Labbe), проф. мед., акушер, гинеколог. Врач И.Кнорринг I -- 22; II -- 94, 95, 122, 137-138, 163-165, 169-171, 174, 176, 177, 179, 181, 185, 189,215
   Ляля (Тунис) см. Воробьева О. А.
   М.В. см. Кнорринг М.В.
   Маджугинский Илья Николаевич (ок. 1913-?), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Вып. Морского к.к. Младший сын Н.С.Маджугинского I -276, 324,340,352,353,417,437,501
   Маджугинский Тимофей Николаевич (Тима), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Вып. Морского к.к. Старший сын Н.С.Маджугинского I -- 348, 349, 371, 394, 409, 410, 413, 415, 417, 425, 436, 437, 441, 456
   Маджугинский Николай Степанович, судейский деят. Пред. Севастоп. коллегии мировых судей. В 1920 эвак. в Бизерту. Отец Ильи и Тимы Маджугинских I -- 276, 349
   Мазон (Mazon) Андре (1881-1967), проф. Сорбонны, славист II -- 438
   Май (Мей), братья, студенты Фр. -- рус. института в Париже, друзья И.Кнорринг I -- 605
   Майданович Лев Александрович (25 дек. 1899/6 янв. 1900, Николаев Херсонской губ. -- 1984, Загорск Моек, обл), мичман, художник по металлу. Служил в Белых войсках Вост. Фронта. В 1918 раб. в Морском училище во Владивостоке. В октябре 1920 прибыл на судне "Якут" в Севастополь. Эвак. в Бизерту. В 1921-1922 ревизор на учеб, судне "Моряк". Служил в Морском к.к. В 1923 воспит. IV роты. После роспуска Эскадры переехал во Францию. В 1930-1955 жил в Париже. На жизнь зарабатывал в качестве маляра. Изготовлял оловянных солдатиков и истор. диорамы, выступал с докладами в Кружке ревнит. военно-морских знаний. В 1955 вернулся в СССР, жил в Алма-Ате, раб. скульптором в отделении палеонтологии Института зоологии АН Казахской ССР. В 1960 переехал в Загорск (Сергиев Посад), создавал макеты русских храмов I -- 347, 374
   Майер (в браке Люц, Лютц) Елена Евгеньевна(1901, Екатеринослав-1969, Медон, Франция), поэт, врач. В 1920 окончила Севастоп. женскую гимназию В.И.Дриттенпрейс с золотой медалью. В эмигр. в Бизерте с 1920 с мужем, Г.Х.Люцем. Брак был расторгнут. Весной 1923 выехала во Францию с гражд. мужем, поэтом В.А.Мамченко, которого опекала до конца своих дней. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Зарабатывала на жизнь инкрустацией дам. сумочек. Окончила школу сестер милосердия и мед. фак. Сорбонны. Рук. Амбулаторией Nouvelle Etoile (59, rue Jeanne d'Ark) в Париже, раб. в Сен-Реми, в Монмаранси (гл. врач Клиники для детей-инвалидов). Член Союза возвр. на Родину. Уч. Сопротивления, награждена Ordre de la Sante publique (Орденом общ. здравоохранения) I -- 503, 513, 524, 525, 539; II -- 19, 20, 29, 45, 85, 88-90, 100, 101, 120, 123, 142, 154, 158, 225, 228-230, 372, 396, 408,417
   Майков Василий Иванович (1728-1778), поэт II -- 288
   Май-Маевский Владимир Зиновьевич (1867-1920), ген.-м. Уч. ВВ, в Добр, армии с 1918. Ком. III пехот, дивизии. В июне 1919, после занятия Добр, армией Харькова, главноком. занятых им губерний. 27 ноября 1919 освобожден ген. Деникиным от должности "за разложение тыла и кутежи" I -- 98,105
   Маклаков Василий Алексеевич (1869, Москва -- 1957, Париж), адвокат, общ. -- полит, деят., юрист, публ. Депутат II, III и IV Гос. думы от партии кадетов. В октябре 1917 выехал в Париж в качестве посла, в сов. Россию не вернулся. Пред. Русского эмигр. комитета при Лиге наций, глава Офиса по делам русских беженцев. Сотр. Земгора, Моск. землячества и др. I -- 573, 590, 605; II -- 425
   Маковский Сергей Константинович (1877, СПб. -1962, Париж), поэт, критик, издатель, мемуарист. Сын живописца К.Е.Маковского. В эмигр. в Праге, с 1926 в Париже. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже и Союза русских писат. и жури, в Париже. Рук. отделом литературы и искусства газеты "Возрождение". После ВМВ пред. редколлегии издат. "Рифма" II -- 220,425
   Маколина (урожд. Вавиличева) Галина Егоровна (1957 г.р.), уроженка с. Елшанка Самарской обл., дир. Елшанской школы II -- 7
   Максименко Олег Владимирович, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту с родителями и братом. Окончил Морской к.к. (вып. 1923). Мать: Анна Петровна (урожд. Базова). Отец: инж. -- мех., ген.-м. Владимир Григорьевич Максименко (1873-1932, Париж), сотр. штаба Русской эскадры. Старший брат: Игорь (1900 г.р.), кораб. гард. I -- 371
   Максимович Софья Андреевна, жена проф. С.М.Максимовича I -- 106,118,155, 561,571
   Максимович Степан Михайлович, проф., врач, биохимик. Окончил Казанский университет. Шафер на свадьбе М.В. и Н.Н. Кноррингов. В 1919-1920 жил в Ростове, преп. в Ростовском (б. Варшавском) университете. Дал приют Кноррингам в период их беж. в конце 1919 I -- 106, 118, 155, 561
   Макухин Евгений Александрович, мичман. Служил в Белых войсках Воет, фронта. В 1918 в Морском училище во Владивостоке. В октябре 1920 прибыл на судне "Якут" в Севастополь. Эвак. в Бизерту. Служил в Морском к.к. до его ликвидации, ком. роты. К 1928 переехал в Бужи (Алжир), к 1951 в Марокко I -- 348, 448, 451,487,488
   Малашенко Николай, кораб. гард. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Окончил Морской к.к. (VI рота, вып. 1925) I -- 328, 341,353
   Малинина Наталья Константиновна см. Кедрова Н.К.
   Малянтович Всеволод Николаевич (1885, СПб. -- 1949, Париж), адвокат, художник, журн. В 1909 окончил юр. фак. Моск. университета. Эмигр. в Турцию, жил в Стамбуле, занимался живописью. К 1927 переехал во Францию. Член Инициат. группы Русского худ. цеха, уч. Осеннего салона. Член Союза писат. и журн. в Париже. В 1946 принял сов. гражд., член ССП II -- 120
   Мамонтов Константин Константинович (1869-1920), ген. -- лейт. Уч. Рус. -- яп. войны, ВВ и ВСЮР. В 1917 ком. бригадой VI Донской казачьей дивизии. В 1918 сформировал на Дону партизанский отряд, в 1919 ком. IV Донского отдельного корпуса, с которым совершал рейды в тыл РККА I -119
   Мамченко Виктор Андреевич (1901, Николаев Херсонской губ. -- 1982, Шелль, Франция), поэт. В эмигр. с 1920 в Тунисе. В 1923 вместе со своей гражд. женой Е.Люц выехал в Париж. Член. -- учред. Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Уч. лит. собраний "Зеленая лампа", "Числа" и др. Друг И.Кнорринг и Ю.Софиева. Сотр. журналов "Числа", "Встречи", "Звено", "Совр. записки", "Русские записки", "Якорь" идр. Автор книг: "Тяжелые птицы" (1936), "Звезды в аду" (1946), "В потоке света" (1949), "Земля и лира" (1951), "Певчий час" (1957) "Воспитание сердца" (1964), "Сон в холодном доме" (1970). Зарабатывал в качестве раб. -- строителя. В годы болезни (был парализован, последние десять лет был лишен и речи) жил в Медоне на содержании и при опекунстве Е.Е.Люц. После ее смерти в 1969 опеку взяла на себя Ионова (урожд. Галл). Последние годы провел в Русском старч. доме РОКК в Шелль I -- 25,513,533, 539; II -- 44, 49, 54, 58, 65, 80, 83, 84, 88-90, 95, 97, 98, 100, 101, 109, 117-123, 127, 132, 142, 150, 153-154, 157, 158, 166, 168, 172-174, 212, 221, 229, 230, 242-245, 248, 253, 270, 271, 288, 312, 357, 408, 417, 422-424, 426, 436, 441, 443,445
   Мандель (наст, имя Луи Жорж Ротшильд) (1885-1944), фр. полит, деят. II -- 392, 447
   Мандельштам Осип Эмильевич (1891-1938), поэт. Репрес., погиб в пересыльном лагере во Владивостоке I -- 31, 36, 535, 556,603
   Мандельштам Юрий Владимирович (1908, Москва -1943, концлагерь в Яворжно, Польша), поэт, критик. В эмигр. с 1920. В 1925 окончил в Париже Русскую гимназию, в 1929 фил. фак. Сорбонны. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Член объединений "Перекресток", "Круг". Сотр. изданий "Возрождение", "Встречи", "Числа" и др. Автор сб. стихов "Остров" (Париж, 1930) и "Верность", (Париж, 1932), "Третий час" (Берлин, 1935). Погиб в фаш. концлагере I -- 36; II -- 167, 172, 189, 204, 224, 226, 229, 245, 248, 266,268-270, 274, 288, 417, 421-426, 436,441,443, 445
   Манухин Иван Иванович (1882, Кашин Тверской губ. -- 1958, Париж), врач, иммунолог. В эмигр. с 1921. Раб. в Институте Пастера в Париже. Автор воспом. Лечащий врач И.Кнорринг I -- 543,545,586; II -- 10,17,18, 27, 76
   Манциарли Ирма Владимировна де (?-1950, Париж), теософ, журн. В эмигр. в Индии, позднее в Париже. В 1930-1932 соред. журнала "Числа". В начале 1940-х переехала в США, издавала журнал "Третий час". После ВМВ вернулась в Париж II -- 424
   Марадудина М.С., актриса, первая в России женщина-конферансье, выступала с короткими рассказами. В 1920 находилась в Крыму, выступала в театрах Севастополя: "Ренесанс" и "Гнездо перелетных птиц" под рук. А.Т.Аверченко, сопровождала его моноспектакли. В составе последнего эвак. в Стамбул (Турция) I -- 167, 563
   Мариамна см. Гальская Мариамна
   Мариенгоф Анатолий Борисович (1897-1962), поэт, писатель II -- 418
   Марина, знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 81
   Мария Андреевна см. Жук М. А.
   Мария Антуанетта (1755-1793), королева Франции, супруга короля Франции Людовика XVI I -- 497
   Мария Васильевна см. Леммлейн М.В.
   Мария Владимировна см. Каврайская М.В., Кнорринг М.В.
   Мария Павловна (младшая) (1890, СПб. -1958, Констанц, Бавария, Германия), вел. кн., благотв., мемуарист. Внучка Александра II (дочь вел. кн. Павла Александровича Романова от его первого брака с греч. принцессой Александрой), кузина Николая II. Супруга шведского Кронпринца Вильгельма (с 1913 разведена). Во втором браке жена князя С.М.Путятина. В годы ВВ сестра милоседия. В эмигр. в Великобритании, Франции, США, Аргентине, Германии. Хозяйка модного дома "Китмир" в Париже. Пред. Комиссии попечения о Морском к.к. в Бизерте, пред. Комитета попечения о сестрах милосердия РОКК и др. I -- 485
   Мария Сергеевна, преп. русского яз. в харьк. гимназии I -- 73,74
   Мария Федоровна (урожд. принцесса Мария-София-Фредерика-Дагмара, дочь датского короля Христиана IX и Луизы Гессенской) (1847-1928), Рос. императрица, супруга Имп. Александра III I -- 567
   Мария, монахиня (Пиленко Елизавета Юрьевна, в первом браке Кузьмина-Караваева, во втором Скобцова) (1891, Рига -1945, Германия), литератор, общ. деят. В эмигр. с 1920 в Константинополе, затем в Белграде, с 1923 в Париже. Деят. РСХД. В 1932 приняла монашество. Соучред. и пред. Объединения "Правосл. дело". Уч. Сопротивления. Погибла в фаш. концлагере Равенсбрюк. Прославлена Русской Зарубеж. церковью I -35; II -- 435
   Марков Александр Прокофьевич (1885, Донская губ. -1973, Москва), экономист, магистр права, публ. Спец, по городскому хозяйству. Читал лекции в Харьк. коммерч. институте. Выслан из России в 1922. В эмигр. в Париже. Преп. эконом, географию в Русском коммерч. институте и полит, экономию во Фр. -- рус. институте. Орг. Эконом, семинара в Париже. Член ССП. Уч. Сопротивления. В 1947 вернулся в СССР. Репрес., осужден на 25 лет лишения свободы. Освобожден в 1955 II -- 27, 53, 398
   Марков Николай Македонович (1873-1951, Гренобль, Франция), коллеж, сов., воен. врач. Во ВСЮР и Русской армии. С октября 1919 старший врач Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Старший врач воен. госпиталя Русской эскадры. После ее ликвидации переехал во Францию, жил в Лионе. Отец Шурёнки и Колюни Марковых I -- 326, 464
   Марков Николай Николаевич (Колюня) (1916-1988, Канны), кораб. гард., инж. -- электрик, лейт. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. (X рота, вып. 1925). В годы ВОВ воевал в рядах фр. армии. В 1946 получил диплом инж. Сын А.П. и Н.М.Марковых I -- 239
   Марков Сергей Леонидович (1878-1918), ген. -- лейт. Генштаба. Уч. Рус. -- яп. войны и ВВ, Георг, кавалер. В 1917 вместе с Л.И.Деникиным поддержал корниловский мятеж, был арестован, бежал на Дон в Добр, армию. Ком. офицерского полка, бригады, дивизии. Убит в бою I -- 298
   Маркова Александра Николаевна (Шурёнка), дочь А.П. и Н.М.Марковых. Подруга И.Кнорринг по Сфаяту. Училась в Морском к.к. (X рота, вып. 1925) I -- 244, 261, 291, 363,464, 465, 486, 576
   Маркова Анна Петровна (?-1924, Бизерта, Тунис), жена П.М.Маркова, мать Шуренки и Колюни Марковых I -- 463, 464
   Марковская М.П., эмигр. В 1926 в Париже I -- 525
   Маро, преп. фр. лицея в Шартре (Франция) II -- 383
   Марон де Мирей, студент Фр. -- рус. института в Париже II -- 70, 71
   Марсель (Marcelle), мед. сестра госпиталя "Питье" в Париже II -- 77, 79, 92-95, 102, 160, 163, 164, 176,183,185, 194, 344
   Маруся (Тунис) см. Завалишина М. А.
   Маршак Аким Осипович (1885, Киев -- 1938, Пицца, Франция), врач, хирург. В годы ВВ служил на фр. фронте. В эмигр. в Париже. Оси. и пред. Общества русских врачей им. Мечникова. Гл. врач Амбулатории им. В.И.Темкина в Париже. Кавалер Ордена Почет, легиона II -- 168, 201, 417
   Масловы, влад. вышивальной мастерской в Париже I -- 503, 505,509, 530
   Матвеев Александр Петрович (1885, СПб. -1963, Лондон), публ., мемуарист, масон. В эмигр. в Париже. Член ложи "Юпитер", "Гамаюн" (с 1932), гость ложи "Сев. сияние". Сотр. изданий "Илл. Россия" и "Русская мысль". После 1945 в Лондоне II -- 244, 431,432
   Матвеев Вадим Петрович (Дима) (1904, Радом -- 1951, Брюссель), кораб. гард., инж. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1923). В августе 1924 выехал в Европу. Окончил Высшую индустриальную школу в Шарлеруа (Бельгия). В Бизерте занимался с И.Кнорринг космографией I -- 236,239,371,374, 415, 418, 419, 440, 481, 510, 579; II-97
   Матвеев Михаил Хрисанфович (Петрович) (Мика) (1904, Воронеж -- 1979, Монпелье, Франция), кораб. гард., агроном. После окончания реал, училища в г. Николаеве поступил в Морской к.к. в СПб., в 1919 перевелся в открывшийся Морской к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1923). Получив студ. стип., переехал во Францию. Окончил Высшую с/х школу в Гриньоне (под Парижем). Раб. в Тунисе, во Франции, Африке, Италии. Спец, по селекции с/х культур. Жертвовал средства на сооруж. Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте I -- 472
   Матвеев Петр Александрович, стат. сов., преп. русского языка и литературы. Раб. в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. с ним в Бизерту, служил в Корпусе до его ликвидации. Затем переехал в Париж I -- 345,368,394,438, 476, 478, 480, 481, 486, 492, 495
   Махин Иван, пом. повара в Морском к.к. в Бизерте I -- 336
   Махно (наст. фам. Михненко) Нестор Иванович (1889, с. Гуляй-Поле Александровского уезда Екатеринослав. губ. -1934, Париж), рук. повстанческого движ. на юге Украины в 1918-1921. В эмигр. в Париже. Автор воспом. I -149,163, 169
   Машуков Николай Николаевич (1889-1968, Париж), контр-адм. Вып. Морского к.к. и Михайловской арт. академии. Уч. Русской армии и ВСЮР. С октября 1920 нач. штаба Черномор, флота. Награжден орденом Св. Николая Чудотворца. Эвак. с флотом в Бизерту. В 1921 переехал во Францию, продолжал заботиться о к.к. (закупал и пересылал учебники, приборы, гимнастич. снаряды). Проф. РВТИ. Пред, суда чести Союза русских дип. инженеров. Уч. в работе Военно-морского союза, сотр. журнала "Военная быль". Автор воспом. I -- 16,218,235
   Маяковский Владимир Владимирович (1893-1930), сов. поэт II -- 53
   Медведев Василий Васильевич, судеб, деят. В1920 беж. в Крыму. В эмигр. в Сербии I -- 95, 171,234
   Медведев, кадет. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 был исключен из к.к. и переведен на миноносец "без права выезда на берег" I -- 369, 576
   Медведева Вера Александровна, преп. истории, классная наставница в харьк. гимназии I -- 104, 561
   Мейрер Георгий Александрович (1897-1945, шт. Нью-Йорк), мичман, инж. -- авиатор, литератор. В 1917 окончил Морской к.к. Служил в Белых войсках Воет, фронта. В 1918 соорг. Белой Волжской флотилии в Самаре. В 1920 воспит. гард, роты Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту, ком. роты. Публ. в "Морском сборнике". С 1922 во Франции, затем в США (раб. в авиац. корпорации И.И.Сикорского). Член Общества б. русских морских офицеров в Америке I -- 271, 286
   Мелкова Марина Юрьевна (1962 г.р.), инж., сотр. Дома-музея Марины Цветаевой I -- 40
   Мережковский Дмитрий Сергеевич (1865, СПб. -1941, Париж), писатель, философ, публ. Вместе с женой, З.Н.Гиппиус, соучред. лит. "Воскресений" и Лит. -- филос. общества "Зеленая лампа" I -- 24,586,605; II -- 150, 237, 397, 413, 436, 443
   Мериме Проспер (1803-1870), фр. писатель II -- 415, 443
   Меркулов Николай Денисович, богатый домовладелец Владивостока. При поддержки япон. правительства орг. 26 мая 1921 (вместе с братом, С.Д.Меркуловым) переворот во Владивостоке и стал во главе правительства I -- 268, 569
   Меркулов Сергей Денисович, богатый домовладелец Владивостока, брат Н.Д.Меркулова, уч. переворота 26 мая 1921 I -- 569
   Метерлинк Морис (1862-1949) бельг. драм., поэт II -- 415; "Чудо святого Антония" II -- 152, 415
   Механиков Сергей Владимирович, стар. науч. сотр. КИКЗа, публ., лит. критик, краевед II -- 7
   Мещерская (урожд. Струве) Вера Кирилловна (1876-1949, Сент-Женевьев де Буа), княгиня, б. фрейлина Импер. двора, общ. деят., благотв. В эмигр. во Франции. Пред. Комитета русских мастерских "Увруары" и Комитета помощи русским детям при РОКК. Орг. Старческого приюта в Вильмуассоне (с 1940 там располагался детский приют). В 1927 осн. Русский старч. дом в С.-Женевьев де -- Буа II -- 410, 446
   Мика см. Матвеев М.Х.
   Мила (Симферополь) см. Жолнеркевич Мила
   Мила (Тунис) см. Завалишина Л.А.
   Мила (Харьков) см. Павленко Мила
   Миллер (в браке Чекан) Мария Евгеньевна (1897-1982, Париж), педагог, дочь ген. -- лейт. Е.К.Миллера. В эмигр. в Париже. Деят. РСХД II -- 435
   Милославский П., корр. "ПН" I -- 570
   Мильеран (Millerand) Александр (1859-1943), фр. гос. деят., юрист, социалист. В 1920-1924 президент Франции I -- 277, 278, 280,570
   Милюков Павел Николаевич (1859, Москва -1943, Экс-ле-Бен, Франция), полит, деят., историк, публ. В 1882 окончил истор. -- фил. фак. Моек, университета. В 1892 защитил магистр, диссер. на тему "Гос. хозяйство России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого". С 1886 года приват-доцент Моск. университета. С 1907 пред. Конституц. -- демокр. партии (партия кадетов). Депутат III и IV Гос. Думы. В 1906-1917 соред. газеты "Речь". В 1917 министр ин. дел Врем, правительства. В эмигр. с 1918 в Англии, с 1920 в Париже. В 1921-1940 ред. "ПН", в 1939 ред. "Русских записок", соред. "Звена". Орг. и лидер РДО. В 1921-1940 пред. Союза писат. и журн. в Париже. В 1925 соорг. (вместе с проф. Э.Оманом) Фр. -- рус. института. Скрипач, орг. парижскаго струнного квартета, в котором играл Н.Н.Кнорринг I -- 11,280,416, 531, 535, 547, 553, 558, 577, 587, 590, 591, 600, 605, 606; II -- 18, 44, 49, 53, 56, 69-71, 75, 131, 133, 135, 145, 180, 360, 370, 398, 403-405, 411, 412,414,418, 424, 438, 444
   Милюкова (урожд. Смирнова) АннаСергеевна(1861, Сергиев Посад -1935, Париж), проев., общ. деят., первая жена П.Н. Милюкова. В эмигр. с 1920. Член Комитета помощи писат. и ученым в Париже, член Общества "Быстрая помощь". Осн. Русскую секцию Международ. федерации университетских женщин. Сотр. РДО "ПН". Выступала с лекциями II -- 444
   Мима см. Крюковской Мима
   Мими-Вноровская Ольга, литератор. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 592; II -- 426
   Минаев Ростислав Владимирович (Слава) (1904-1965, Париж), кораб. гард. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил корпус. После 1925 переехал во Францию I -- 430, 431, 433,442, 445, 486
   Минеев Петр Дмитриевич (?-1930, Монреаль, Канада), мичман. В 1918 окончил гард, курсы, служил в Северо-Зап. армии. В 1920 эвак. в Бизерту. Служил в Русской эскадре. В 1923 выехал во Францию I -- 342
   Минцлов Сергей Рудольфович (1870, Рязань -- 1933, Рига), писатель, библиограф. В эмигр. с 1918 в Финляндии, Сербии, с 1925 в Латвии. В 1928 основал издат. "Восток". Публ. в изданиях "ПН", "Сегодня", "Совр. записки", "Сполохи". Автор более 30-ти книг (романы, сб. рассказов и очерков, воспом.) I -- 480, 482, 586
   Миня см. Городниченко М.М.
   Миркин-Гецевич Борис Сергеевич (псевд. Мирский) (1892-1955, Париж), юрист, жури., лит. критик, проф. права. В эмигр. с 1920 в Париже, преп. во Фр. -- рус. институте. Сотр. изданий "ПН", "Бич", "Лукоморье", "Новый Сатирикон", "Русские записки". Член правл. Русской акад. группы, член бюро Общества друзей русской книги. Автор трудов по юриспруденции II -- 56,403
   Мирмилоштейн, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -104
   Мирошников, кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Бизерте, окончил Морской к.к. После роспуска Эскадры остался в Тунисе. Раб. топографом в с/х управлении I -- 420
   Митяша (Митя) см. Кобяков Д.Ю.
   Михаил Александрович (1878-1918, Пермь), вел. кн., ген. -- инспектор кавалерии, член Гос. совета, младший брат Имп. Николая II. Убит в ночь с 12 на 13 июня 1918 I -- 204, 565
   Михаил Павлович см. Самарин М.П.
   Михаловский Константин Павлович (о. Константин) (1869, Гродненская губ. -- 1942, Тунис, Боржель), прот. Служил на кораблях Черномор, флота. В 1920 эвак. в Бизерту. Осн. и наст. Церкви Св. Воскресения в г. Тунисе, жил с семьей в помещении при церкви. Окормлял русские колонии Сев. Туниса. Преп. в Морском к.к. "Историю церкви". Жена: Екатерина Николаевна (урожд. Сцепуро) (1872-1958). Дети: Константин (1892-1978), Любовь (1893-1979), Екатерина (1895-1997), Николай (1896-?), Александр (1899-1975), Таисия (1907-?) I -- 408, 409, 491
   Могилевский Александр Яковлевич (1885-1956, Париж), скрипач, проф. консерватории. С 1922 преп. в Русской консерватории в Париже I -501,531
   Могилянский Николай Михайлович (1871, Чернигов -1933, Прага), проф. антропологии, политолог. Вып. СПб. университета. Стажировался в Берлине, в Париже. Раб. в Русском музее. В эмигр. с 1920. С 1921 преп. в Сорбонне, с 1923 в Русском народ, университете и Русском пед. институте им. Яна Каменского в Праге. Автор книг "Основы антропологии", "Украина во время мировой войны" и др. I -- 18, 555
   Монастырев Нестор Александрович (1887-1957, Табарка, Тунис), кап. II ранга, ред., литератор. В 1909, не окончив Моск. университет, поступил юнкером во флот. В 1912, сдав экзамены по программе Морского к.к., произведен в мичманы. В 1914 окончил офиц. класс подводного Морского училища в Либаве. В годы ВВ служил на Черномор, флоте. В 1920 эвак. в Бизерту, ком. подлодки "Утка". Служил в Русской эскадре. В 1922-1923 нач. дивизиона подлодок. В 1921-1923 ред. "Морского сборника". После ликвидации Эскадры переезжает в Табарку (место работы его жены, врача Людмилы Сергеевны Монастыревой). Автор работ по истории флота. Залит, заслуги удостоен Пальмовой ветви Фр. академии I -- 34, 481, 586-587
   Монашев Диомед (Диамид, Дима) Акимович, штабс-кап., поэт, фотограф. Уч. ВВ и Белого движ. Служил в Северо-Зап. армии. В эмигр. с декабря 1919 в Берлине, к 1925 во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. В 1946 член ССП I -- 504, 513, 519-521, 524, 527, 533, 540, 543, 548-550, 552, 591, 604; II -- 14, 19, 20, 37, 45, 228, 423,426,443,445
   Монтескье Шарль-Луи (1689-1755), фр. проев., правовед, философ II -- 72
   Моравские, влад. парижской мастерской по вышивке одежды (на rue Amsterdam) I -- 532, 534; II -- 16,18
   Мордвинов Константин Владимирович (1875-1948, Боржель, Тунис), кап. I ранга, публ. Окончил в 1895 Морской к.к., служил на Черномор.
   флоте. Ком. транспорта-мастерской "Кронштадт", в 1920 привел его в Бизерту (в 1921 транспорт был отбуксирован в Марсель фр. властями). Основал благотв. "Однофранковое общество" (собирал с друзей и знакомых по 1 франку в пользу бедных). Жил и раб. на ферме в Утике с женой и семьями двух дочерей, Ирины и Милицы. После роспуска Эскадры работал библ. в г. Тунисе. Публ. в "Морском сборнике" I -- 566, 568
   Мордвинова (урожд. Спицкая) Раиса Александровна (1880, СПб.- 1951, Тунис), "дама с эскадры", дочьадм. А.М.Спиц-кого, жена К.В.Мордвинова I- 489
   Мореас Жан (1856-1910), фр. поэт II -- 421
   Мореходова Елизавета Владимировна, педагог. В эмигр. в Париже. Вместе с мужем, Леонидом Кондратьевичем Мореходовым (?-1962, Медон), состояла в Союзе возвр. на родину и в ССП. Преп. русский язык в школе при ССП II -- 165, 269
   Морозов А., литератор, драм. I -- 563; "Превосходительный тесть" I -- 167, 563
   Морозовы, семья кап. Василия Иссидоровича (Сидоровича) Морозова (1888-1936, Тунис). В 1920 эвак. в Бизерту с женой Анной Ивановной (урожд. Малышевой) (7-1964) и сыном Евгением (7-1995). Супруги жили и работали на ферме в Утике, позднее в г. Тунисе. Г.Д.Морозов служил в Русской эскадре. После ВОВ жена с сыном переехали во Францию I -- 433
   Мостик (Тунис) см. Ирманов М.Г.
   Моська (прозв.) см. Медведева В.А.
   Мотя, соседка Кноррингов в Симферополе I -- 176,181
   Мохов Анатолий, уч. Добр, армии, знакомый И.Кнорринг по Харькову I -- 97, 346
   Мочульский Константин Васильевич (1892, Одесса -- 1948, Шамбо, Франция), лит. критик. В эмигр. в 1920, с 1922 в Париже. Сотр. изданий "Благонамеренный", "Звено", "ПН", "Совр. записки", "Числа" и др. Преп. Правосл. Богосл. института в Париже. Автор трудов I -- 534,602; II -- 199, 405,422
   Муретов Николай Владимирович (1895, г. Козлов Тамбовской губ. -- ?), инж., общ. деят. В 1915 окончил Сердобское реал, училище в Саратовской губ. В эмигр. с 1919 в Германии, в 1921 учился в Технич. школе на горном фак. в Берлине. Осенью 1922 приехал во Францию, служил на земляных работах, учился во Фр. -- рус. институте в Париже (староста группы). Уч. РДО, семинаров публ. права II -- 22, 24, 37, 53, 56, 58, 62, 99
   Мурка (прозв.), одноклас. И.Кнорринг в харьк. гимназии I -- 85
   Мусоргский Модест Петрович (1839-1881), комп. II -- 432; "Борис Годунов" II -- 251,432
   Муссолини Бенито (1883-1945), оси. фаш. партии Италии, в 1922-1943 фаш. диктатор страны II -- 445
   Мухин Павел Павлович (Пава) (?- 1977, Франция), кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Бизерте. После окончания Морского к.к. выехал во Францию, жил в Ницце. Соучред. Кружка ревнит. русского прошлого в Ницце I -- 430
   Мышецкая Г.Д. см. Петрова Г.Д.
   Мякотин Венедикт Александрович (1867-1937, Прага), общ. -- полит, деят., историк, публ., ред. В 1922 выслан из Сов. России. Жил в Берлине. С 1924 в Праге, пред, пражской группы Народ. -- соц. партии, сотр. пражского Земгора, член Союза русских писат. и журн. в Праге. Ред. сб. "На чужой стороне", соред. журнала "Голос минувшего на чужой стороне". Пред, в Русском своб. университете в Праге. Проф. истор. -- фил. фак. Софийского университета II -- 403
   Н.М. см. Давидов Н.М.
   Н.Н. см. Кнорринг Н.Н.
   Набоков Владимир Владимирович (псевд. Сирин) (1899, СПб. -- 1977, Монтрё, Швейцария), писатель, поэт, пер., энтомолог. Был дружен с ученым-энтомологом Л.О.Бек-Софиевым II -- 316, 440
   Набоков Владимир Дмитриевич (1869, СПб. -- 1922, Берлин), юрист, общ. -- полит, деят., журн. Соучред. кадет, партии. В эмигр. с 1919 в Лондоне, с 1920 в Париже. Проф. Рус института в Париже, сотр. изданий "Руль", "ПН", "Общее дело", "Еврейская трибуна". Убит террористом, стрелявшим в П.Н.Милюкова (прикрыл его собой). Отец В.В.Набокова I -- 555
   Надежда Ивановна см. Капранова Н.И.
   Надежда Михайловна см. Забнина Н.М.
   Надсон Семен Яковлевич (1862-1887), поэт I -- 537
   Надя (Тунис) см. Гран Надя
   Наполеон I Бонапарт (1769-1821), полководец, император Франции в 1804-1815 I -- 505
   Нарежный Василий Трофимович (1780-1825), писатель I -- 391,578
   Насонов (1939 г.р.), сын Ирины Насоновой II -- 381
   Насонов Кирилл Сергеевич (Кира)(ок. 1915-1998, Франция), сын С.А.Насонова. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Учился в Морском к.к. (X рота, вып. 1925). В 1925 выехал с отцом в Париж I -- 218, 273, 302
   Насонов Сергей Александрович (1887-1951, Париж), штабс-кап., военно-морской инж., педагог, публ., хорм. В 1920 эвак. в Бизерту, служил в Морском к.к. инспектором классов. И.о. наст. Храма Святителя Павла Исповедника (корпусной церкви) в Бизерте, регент. Выехал во Францию в 1925. Сотр. журнала "Посев". Рук. хора. Жена: Елизавета Сергеевна. Дети: Кирилл и Ирина I -- 20, 308, 374, 409,434,447,480
   Насонова Елизавета Сергеевна, певица, пианистка, регент, жена С. А.Насонова. До революции была насельницей Обнинского монастыря. В 1920 эмигр. с семьей в Тунис (Бизерту). Зав. швейной мастерской Морского к.к. Член дам. Комитета. Рук. смеш. хором Сфаята I -- 218,227,246,264, 272, 273, 285, 302, 308, 354, 355, 379, 420, 446, 447, 456, 461, 472, 475, 476, 478, 480, 482, 486,488
   Насонова Ирина Сергеевна (Ируся) (1911-?), дочь Е.С. и С.А.Насоновых. Училась в Морском к.к. (X рота, вып. 1925). В 1925 выехала с родителями в Париж I -- 218, 219, 227, 229, 244, 261, 273, 285, 289, 302, 306, 337, 359, 363, 372,394,420,471,576; II -- 381
   Насоновы, семья С.А.Насонова I -- 239, 265, 269, 272, 273, 302, 336, 346, 360, 366, 372, 394, 397, 417, 426, 433, 449, 454,470,480,483
   Настя (Тунис), прислуга семьи Кольнер I -- 413
   Наталья Ивановна см. Нелидова Н.И.
   Наташа (Киев, Пуща-Водица) см. Кнорринг Н. А.
   Наташа (Тунис, Франция) см. Габар Н.И.
   Наташа (Харьков, Ростов) см. Пашковская Н.В.
   Наумов Евгений, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту с родителями. В 1925 окончил Морской к.к. I -- 239, 323, 349,363, 372
   Неандер Борис Николаевич (1893-1931, Москва), юрист, студ. деят., жури. Рук. ОРЭСО, пред. Нац. студ. объединения. В эмигр. в Праге, с 1925 в Париже. Сотр. газеты "Отечество". В 1930 вернулся в СССР, раб. в газете "Вечерняя Москва" I -- 506
   Небели, домовладельцы в Харькове I -- 92
   Невзоров Алексей Юрьевич (1980 г.р.), канд. архитектуры, член правл. Союза архитекторов России I -- 40
   Невзоров Павел Юрьевич (1983 г.р.), инж., фотохудожник, педагог I -- 40
   Неводовский Николай Дмитриевич (1878-1939, под Парижем), ген., общ. деят. Уч. ВВ и Добр, армии. В эмигр. в 1920 в Галлиполи, с 1924 во Франции II -- 440
   Недачин Василий Павлович (1866-1936, Париж), действ, стат. сов., педагог, историк, админ. В эмигр. с 1918 во Франции I -- 573
   Неклюдова Мария Алексеевна (?-1949, Белград), дир. Харьк. женского института Императрицы Марии Федоровны. После революции Институт эвак., в марте 1920 открыт в г. Новый Бичей (Югославия) I -- 567
   Некрасов Николай Алексеевич (1821 -- 27 декабря 1877 / 8 января 1878), поэт "Кому на Руси жить хорошо" I -- 367
   Некрасов Николай Порфирьевич (1895, Смоленск -- 1959, Париж), певец, коллекц., меценат, общ. деят. В эмигр. с 1923 в Париже, раб. маляром. Выступил с лекциями в РДО, Фр. -- рус. институте, Семинаре по изучению русской религ. и филос. мысли под рук. Н.А.Бердяева и др. С 1938 устраивал концерты памяти Ф.И.Шаляпина. В1952 осн. Рус. -- фр. объединение певцов и муз. "Сущее искусство" II -- 71,150, 166, 413
   Нелидова Ирина Николаевна (Ирочка) (1921-1992, Париж), подруга детства Игоря Софиева. Дочь Н.И. и Н.Д.Нелидовых II -- 231
   Нелидова Наталья Ивановна, врач. В эмигр. в Париже. Жена Николая Дмитриевича Нелидова (1892-1960), дирижера, музыканта, офицера русской и фр. армий. Лечащий врач семьи Кнорринг II -- 241, 245, 383,384
   Нельсон Ру дольф (1878-1960), нем. комп., продюсер I -- 564; "Король веселится" I -- 184, 564
   Нёня (Тунис) см. Богдановский Нёня
   Непокойчицкий Павел Павлович (189 7-после 1972, Франция), мичман, уч. ВСЮР. Эвак. в Бизерту в составе Русской эскадры. Служил на канонер. лодке "Грозный". В 1923 (вместе с мичманом П.М.Рукшей), конвоируя лодку для продажи, затопил ее, открыв кингстоны. Был арестован, отправлен в Марсель. После освобождения жил в Югославии, затем вернулся во Францию, жил в Аньере (под Парижем) I -- 345, 575
   Нестеровская (в браке Чистякова) Лидия Рафаиловна (1882, СПб.-1945, Биарриц, Франция), балерина, педагог. В эмигр. в Париже II -- 437
   Нечаев Вячеслав Петрович, дир. Центр, науч. библ. Союза театр, деят. в Москве I -- 40
   Никита (Эрувиль) см. Подгорный Н.Б.
   Никитины, семья пор. по адмиралтейству Николая Дмитриевича Никитина (1897, Киев -- 1946, Тунис). В 1920 эвак. в Бизерту. Попутчики Кноррингов по транспорту "Кронштадт". Н.Д.Никитин раб. на строительстве гос. объектов в Тунисе I -- 229
   Николаев Борис, в 1920 эвак. в Бизерту. В 1925 окончил Морской к.к. (V рота) I -- 471
   Николаев Вадим (Дима), учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. Позднее переехал в Париж I -- 363,369,470, 576
   Николай II (1868-ночь 16/17 июля 1918), Рос. император. Под давлением Врем. Правительства отрекся от власти 2/15 марта 1917. По приказу пред. СНК Ленина расстрелян вместе с семьей в ночь с 16 на 17 июля 1918 I -- 204, 264-265, 557, 569, 573 см. также Романовы, семья Имп. Николая II
   Николай Ананьевичем. Капранов Н.А.
   Николай Иванович см. Обоймаков Н.И.
   Николай Михайлович см. Давидов Н.М.
   Николай Николаевич (Бизерта) см. Александров Н.Н.
   Николай Николаевич (1856-1929, Антиб, Франция), вел. кн., ген. от кавалерии, внук Николая I. В 1905-1908 пред. Совета гос. обороны, в 1914-1915 Верховный главноком. русскими войсками, в 1915-1917 главноком. Кавказской армией. В эмигр. с 1919 в Италии, с 1922 во Франции. В 1923 основал Фонд спасения родины. С 1924 глава РОВСа, почет, пред. СРВИ и др. воен. организаций I -- 275, 480, 586
   Николай Чудотворец (ок. 260-ок. 343), архиепископ города Миры Ликийские (Малая Азия), святитель, чудотворец I -- 285,569,571; II -- 241,439
   Никольский А.М. (?-1920, Туапсе), беж. из Харькова, знакомый Кноррингов I -- 136, 137
   Николя Владимир Владимирович (1881-1923, Бизерта, Тунис), контр-адм. Кавалер Орденов Св. Станислава и Св. Анны. Нач. штаба Черномор. флота. Эвак. в составе Русской эскадры в Бизерту, пред. Комиссии по делам русских граждан в Сев. Африке. Жена: Ольга Александровна (7-1922, Бизерта) I -313
   Никонов Илья, поэт. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже II -- 426
   Никоновна, крестьянка с. Елшанка Самарской губ., няня кузенов Нины и Олега Кноррингов I -- 29
   Нина (Нюся) (кузина И.Кнорринг) см. Кнорринг Н.Б.
   Нина (Симферополь), "дочь Моти" I -- 181,182
   Нина (Тунис) см. Кораблева Н.Б.
   Нина Ивановна см. Примак Н.И.
   Нина Павловна см. Хворостанская Н.П.
   Нина Федоровна см. Яценко Н.Ф.
   Новгородцев Павел Иванович (1866, Бахмут -- 1924, Прага), общ. -- полит. деят., правовед, философ. В эмигр. с 1920 в Чехии. Осн. и первый декан Русского юр. фак. в Праге. Пред. Русской акад. группы. Автор трудов II -- 56
   Новиков Всеволод Александрович (1903, ст. Ильская Кубанской губ. -- 1954, Тунис), кораб. гард., музыкант. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. В 1925 женился на А.И.Полетаевой. Получив студ. стип., выехал во Францию, окончил Высшую с/х школу в Гриньоне. Во время ВМВ мобилизован. После войны вернулся в Тунис. Жертвовал средства на сооруж. Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте 1-346,353-355,366,372,374, 380, 383, 385, 391, 469, 475, 476,480,486,487,489,491
   Новикова Нина Вячеславовна, стар. науч. сотр. РГИА(СПб.), герольдмейстер, член Рос. генеалог. общества II -- 7
   Новожилов Денис Олегович, инж., спец, по вычисл. технике I -- 40
   Носолевич Софья Марковна, парижская знакомая И.Кнорринг I -- 525
   Нотара Аспазия Васильевна (?-1969, Копенгаген, Дания), пианистка, педагог. В эмигр. в Париже. В1937 член правл. Муз. -- драм, объединения "Ассамблея". В 1946 работала аккомп. в Укр. театре П.Шмалия (Париж) II -- 444
   Ньютон Исаак (1643-1727), англ, матем., физик, астроном, оси. классич. механики I -- 418
   Нюра (Тунис) см. ПолетаеваА.И.
   Нюра (Харьков, Симферополь) см. Горностаева Анна
   Нюся см. Кнорринг Н.Б.
   О.В. (Тунис) см. Воробьева О.В.
   Обоймаков Николай Иванович (1899, Ростов-на-Дону-?). В эмигр. в Париже. Студент Фр. -- рус. института. Жил на пособие для безработных, летом выезжал на сезонные работы, одновременно писал доктор, диссертацию в Сорбонне (не защитил). Шафер на свадьбе И.Кнорринг и Ю.Софиева. В 1946 член ССП. В 1950-х вернулся в СССР, жил в Ростове-на-Дону II -- 16, 22, 24, 66-70, 72-75, 128,135,136,140, 280
   Оболенский Петр Александрович (1889, СПб. -- 1969, Москва), пианист, хорм., музыковед, деят. культ. В эмигр. в Париже. Вернулся в СССР II -- 444
   Овен Седрик Леонардович (1888-1958, Париж), доктор мед., хирург, общ. деят. Преп. в Юрьевском университете. В эмигр. во Франции. Раб. в поликлинике РОКК в Париже, гл. врач Фр. -- рус. госпиталя в Вильжюиф (под Парижем). Член правл. Общества русских врачей им. Мечникова. В годы ВОВ сидел в фаш. концлагере II -- 383,384
   Овчаров Николай Федорович (Коля) (1907, ст. Каменская Донской обл.-?), кораб. гард., врач. В 1919 поступил в Морской к.к. В 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924). Приехал во Францию, раб. на заводе Рено. В 1930 поступил в Университет Нанси на мед. фак. I -- 346-348, 364, 365, 400,402,417,420-428,430-432,440,453,454,580
   Оглоблинская (в браке Парфенова) Татьяна Константиновна (Таточка) (1903-1979, Париж), "красавица Сфаята", артистка-люб. В 1920 эвак. в Бизерту с родителями: ген. -- лейт. корпуса гидрографов, проф. компасного дела, преп. Морского к.к. Константином Николаевичем Оглоблинским (1863-1933, Ментона, Франция) и его женой Софьей Николаевной. После роспуска Эскадры выехала во Францию. Жена гард. Д.Д.Парфенова, сестра Н.К.Оглоблинского. В Париже открыла "мастерскую нарядов" I -- 278
   Оглоблинский Николай Константинович, кораб. гард. В 1920 эвак. с родителями и сестрой в Бизерту. Брат Т.К.Оглоблинской. В 1925 окончил Морской к.к. (VI рота) I -- 239,323,328,489
   Одинец Дмитрий Михайлович (1882-1950, Казань), историк, литератор. В эмигр. в Париже, сотр. изданий "ПН", "Совр. записки". Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже и Союза русских писат. и журн. в Париже. Читал лекции во Фр. -- рус. институте. Пред, админ, совета Тургеневской библ. в Париже. В 1945-1947 ред. газеты "Сов. патриот". Вернулся в СССР, жил в Казани, преп. в университете II -- 412,443
   Одоевцева Ирина Владимировна (наст, ф.и.о. Гейнике Ираида Густавовна) (1895, Рига -1990, Ленинград), поэт, мемуарист. В эмигр. с 1922. В 1987 вернулась в СССР I -- 24; II -- 436, 441,443, 445
   Океанский Вячеслав Петрович, доктор фил. наук, культуролог, проф. Шуйского гос. пед. университета, рук. Центра кризисологич. исследований при ШГПУ II -- 7
   Окрашевский Николай Адамович (1895-1982, Булонь, Франция), мичман. В 1920 эвак. в Бизерту, жена и сын остались в Батуме. Служил в Русской эскадре на миноносце "Гневный". После роспуска Эскадры выехал во Францию. Член Военно-морского истор. кружка в Париже. Зав. музеем-архивом Морского собрания I -- 234
   Олейников (Олейников), педагог, сотр. Харьк. учеб, округа. В 1920 беж. в Крыму I -- 144, 145,157,160, 203
   Олехнович Георгий Викторович (1905, Варшава, Польша-?), кораб. гард., инж. -- химик. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. К 1925 приехал во Францию. Учился в Хим. институте в Безансоне I -- 371
   Ольга Антоновна см. Кольнер О. А.
   Ольга Владимировна см. Воробьева О.В.
   Оля (Тунис) см. Вострикова Ольга
   Оман (Aumant) Эмиль, проф. Сорбонны, историк литературы, общ. деят. В 1925 соучред. Фр. -- рус. института (вместе с П.Н.Милюковым и Русской акад. группой в Париже) I -- 590; II -- 398,425
   Орлов, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. I -- 374
   Орлова, мать М.А.Жук, жила в Севастополе I -- 287
   Осоргин (наст. фам. Ильин) Михаил Андреевич (1878, Пермь-1942, Шабри, Франция), писатель, журн., лит. критик, масон, деят. I -- 533, 594; II -- 37, 399, 429
   Осоргина (урожд. Бакунина) Татьяна Алексеевна (1904-1995), библиограф, историк. Третья жена М.А.Осоргина. Автор книги "Вольные каменщики". Сост. (вместе с Т.Л.Гладковой) сводного указателя статей, опубл. в эмигр. журналах и сб. до 1980 II -- 429
   Остелецкий Николай Павлович (1906-1988, Париж), мичман, воен. летчик. В 1920 эвак. в Бизерту. Сын контр-адм. Павла Павловича Остелецкого (1880-1946, Париж). В 1924 окончил Морской к.к. и выехал во Францию. Уч. ВМВ (управлял англ, бомбардировщиком). После войны раб. на "Дженерал Моторе". Хран. музея Военно-истор. кружка им. А.В.Колчака. Пред. Морского собрания в Париже. Прообраз гл. героя романа Вацлава Михальского "Весна в Карфагене" I -- 436, 440,442
   Остолопов Алексей Алексеевич (1883-1937, Париж), кап. II ранга, педагог. В 1908 окончил Морской к.к. Уч. I Кубанского ("Ледяного") похода. Служил в Каспийской флотилии. В 1920 эвак. в Бизерту, ком. миноносца "Капитан Сакен". В Бизерте ком. роты Морского к.к. К 1928 переехал в Париж. Член Военно-морского истор. кружка им. адм. А.В.Колчака I -- 329
   Остолопова (в браке Мухина) Вера Алексеевна (?-1984, Франция), дочь А.А.Остолопова. Одноклас. И.Кнорринг по Морскому к.к. в Бизерте I -- 308, 325, 327
   Островский Александр Николаевич (1823-1886), писатель, драм. I -- 9; "Гроза" I -- 435,438
   Оцуп Николай Авдеевич (1894, Царское Село -- 1958, Париж), поэт, прозаик, критик, мемуарист I -- 537; II -- 29,57, 422-424, 436
   Очередин Борис Иннокентьевич (? -- после 1958, Париж), литератор, общ. деят. В эмигр. во Франции. Сек. Союза молодых поэтов и писат. в Париже, член РСХД. Автор рассказов и повести II -- 29, 61,90,417, 422,426
   П.Б. см. Косолапенко П.Б.
   Пава см. Блкин Пава
   Павел Александрович (1860, Царское Село -- 1919, Петроград), вел. кн., ген. от кавалерии, младший сын Ими. Александра II. Благотв., меценат. Вторым (морган.) браком женат на кн. О.В.Палей II -- 447
   Павел Исповедник (?-350), архиепископ Константинопольский, Св. мученик. В день его памяти, 6 ноября (ст. ст.) отмечали День Морского к.к. Его имя носила домовая церковь к.к. в Сфаяте (Тунис) I -- 336,462,567,574, 581
   Павел Иванович см. Арендарев П.А.
   Павел Николаевич см. Милюков П.Н.
   Павленко Мила, подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 44, 63
   Павлик (Тунис) см. Щуров П. А.
   Павлов Александр Николаевич (1891-1969, Барселона, Испания), стар, лейт., публ., общ. деят. В 1911 окончил Морской к.к. в СПб. В годы ВВ и ВСЮР служил на Черномор, флоте. В октябре 1920 стар, офицер на линкоре "Генерал Алексеев". Эвак. в Бизерту, служил в Русской эскадре. Издавал газету "Монарх, листок". Делегат Монарх, съезда в Рейхенгалле. С 1921 в Германии, член Союза взаимопомощи служивших в Рос. флоте в Берлине. В 1926 делегат Рос. Зарубеж. съезда (от Союза над. молодежи). В 1930-е годы издавал газету "Единый Фронт". С 1940 в Испании, преп. в школе. Автор книг "Конец русского погрома" (Берлин, 1928), "На флоте" (Берлин, 1929), "Оси без колес: Европа, Россия, Япония, С.А.С.Ш." (Париж, 1938), "Русско-испанский разговорник", "24 урока русского языка" I -- 305, 573
   Пайдасси (Пайдыш) Иван Иванович (1884-1936, Курбевуа, под Парижем), кап. II ранга, инж. -- мех., певец. В 1909 окончил Морское иженерное училище. Уч. ВВ и ВСЮР. В 1920 эвак. в Бизерту. Служил в Эскадре. Вместе с женой, певицей Надеждой Петровной Пайдасси, уч. в люб. концертах I -- 313
   Палей Марк Ильич (1896, Одесса-?), общ. деят. В 1916-1918 учился в Одесском Политех, институте на мех. фак. В эмигр. в 1921 в Польше, с 1923 в Париже. Раб. в мастерской. Вып. Фр. -- рус. института в Париже. Пред. Объединения б. студентов Института I -- 545, 552
   Панический инженер (прозв.) см. Пиневич
   Панкратович Семен Александрович (1906, Севастополь -- 1973, Венсенн, Франция), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1925 окончил Морской к.к. и выехал в Париж I -- 356, 366, 368, 478
   Панова (Барбана) Марина Анатольевна, историк, доктор наук, автор трудов по истории русской эмигр. в Тунисе I -- 40, 575, 576
   Пантюхов (1882-1973), офицер, основ, скаутского движ. в России I -- 557
   Папа-Коля (П.К.) см. Кнорринг Н.Н.
   Парен (Parain) Брис (1897-1971), фр. писатель, философ, деят. культ. В Париже рук. отделом в издат. "Gallimard", член редколлегии журнала "Nouvelle Revue Francaise" II -- 22,143
   Парен (урожд. Челпанова) Наталья Георгиевна (1897, Киев -1958, Со, под Парижем), художник, график, скульптор, педагог. До революции жила в Москве, окончила Строгановское училище. В 1926 вышла замуж за Б.Парена, переехала в Париж. Занималась оформлением детских книг II -- 24, 26,37
   Парфенов Дмитрий Дмитриевич (1900-1969, Париж), мичман, церк. деят., мемуарист. Служил в Белых войсках Воет, фронта. В 1918 раб. в Морском училище во Владивостоке. В октябре 1920 прибыл на судне "Якут" в Севастополь. Воспит. в Морском к.к. Эвак. с ним в Бизерту. Служил в к.к. (ком. роты) до его ликвидации. В мае 1925 переехал во Францию. Женат на Т.К.Оглоблинской. Автор книг "Жизнь чинов Отряда судов особого назначения в Югославии" (Бизерта, 1922) и "Колыбель Флота" (Париж, 1931) I -- 308
   Пассек Клавдия (Караша), гостья Парижа из Эстонии, поклонница и знакомая И.А.Бунина II -- 359,360,444
   Пашковская Наталья Владимировна, подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 83,89, 92, 93, 98, 99, 106, 108, 113, 121, 155, 240, 349, 362, 388, 394, 427, 464, 466, 473, 480, 505, 515, 516, 540, 544, 546, 560,561,578,592,593; II -- 19, 23,197
   Пашковские Серафима Павловна и Владимир Николаевич, родители Н.Пашковской I -- 515, 592
   Пено Роже, фр. комп. II -- 445
   Перикл (ок. 490-429 до н. э.), греч. военач., мысл. I -- 219
   Перрены, соседи Раковских по Розере (Франция) II -- 388
   Перро Шарль (1628-1703), фр. поэт, критик, автор "Сказок матушки Гусыни" "Золушка" I -- 85; II -- 38; "Красная шапочка" II -- 38, 331,441; "Мальчик с пальчик" II -- 38
   Петлюра Симон Васильевич (1879-1926), укр. нац. деят. В 1917-1918 сек. Фронтового комитета Центр, рады. В 1919 глава Директории Укр. народ, республики. В эмигр. с 1920. Убит в Париже 25 мая 1926 I -- 163,169,182
   Петр Александрович см. Матвеев П. А.
   Петр Ефимович см. Косолапенко П.Е.
   Петр I, Великий (1672-1725), русский царь (с 1689), первый Российский император (с 1721) I -310, 573, 574
   Петрашевич Александр (Шура), кораб. гард. В эмигр. в Бизер-те с 1920. После окончания Морского к.к. (вып. 1923) выехал в Бонн (Германия). К 1938 в Марокко I -- 443, 456, 460-463, 467, 470
   Петрищев Афанасий Борисович (1872, Брянск-1951, Версаль, под Парижем), педагог, публ., писатель, общ. деят. Выслан из Петрограда в 1922 с группой профессоров. В Париже с 1925. Сотр. ред. "ПН" II -- 403
   Петров Александр, кораб. гард. Учился в Морском училище во Владивостоке. В январе 1920 прибыл в в Севастополь на транспорте "Якут", в ноябре 1920 эвак. в Бизерту. В 1922 окончил Морской к.к. (I рота, "Владивостокская"). В 1924 получил студ. стип. и выехал в Чехию I -- 573
   Петров Дмитрий Михайлович, юрист. Муж Г.Н.Кузнецовой (брак распался). В эмигр. в Париже, раб. таксистом I -- 540, 603
   Петрова (урожд. Мышецкая) Гали Дмитриевна (1924 г.р.), дочь Г.Б.Кнорринг и Д. А.Мы-шецкого, вдова ученого-культуролога Михаила Константиновича Петрова (1923-1987). Хран. и публ. семейного архива. Дети: Татьяна (1949 г.р.), Андрей (1952 г.р.) I -- 40
   Петрова, член Союза возвр. на родину. Знакомая Софиевых по Эрувилю (Франция) II -- 33 2
   Петрушева Лидия Ивановна, зав. архивом коллекций документов по истории Белого движ. и эмигр. в ГАРФе II -- 7
   Петэн Анри-Филипп (1856-1951), фр. маршал. В годы ВВ ком. фр. армии. Глава кол-лабр. правительства Виши в годы ВМВ. В1945 приговорен к смертной казни (заменена пожизн. заключ.) II -- 392
   Петя (Париж) см. Шемахин Петр
   Петя (Харьков), служ. церкви I -- 156
   Пиевский см. Пиневич
   Пиленко Александр Александрович (1873-1920), проф. Международ. права, журн. В эмигр. в Париже, проф. Института русского права и экономики (при юр. фак. Сорбонны) I -- 591
   Пилкин Владимир Константинович (1869, СПб. -- 1950, Ницца), контр-адм., воен. историк, общ. деят. I -- 556, 568
   Пиневич Ася (ок. 1913-?), дочь Пиневича I -- 128,129,133
   Пиневич, жена Пиневича I -- 133
   Пиневич, инж., беж. из Харькова. В1920 находился с семьей на Юге России. Из-за своих настроений и речей имел прозв. "панический инженер", "центрострах" I -- 124, 128,163,164,191, 562, 563
   Пипко Иннокентий Павлович (Кеша) (1894-1972, Париж), полк. Кавказского конно-горного артдивизиона. Окончил Омский к.к. и Михайловское артил. училище. Уч. ВВ и Белого движ. В 1920 эвак. в Галлиполи, с 1921 в Сербии, с 1925 во Франции. Член Объединения Импер. конницы и конной артиллерии. Однополчанин и друг Б.А.Бек-Софиева, вместе с ним арендовал ферму на юге Франции. Оказывал финанс. помощь семье Ю.Софиева II -- 225,237,263, 426,435
   Пирогов Иван Иванович (Жан) (1885-1956, Медон, под Парижем), пианист, продюсер. В эмигр. во Франции II -- 412
   Писемский Алексей Феофилактович (1821-1881), писатель I -- 556
   Плато (Платто) фон Николай Леонидович (?-1924, Тунис), кораб. гард., музыкант. В 1920 эвак. в Бизерту в составе Морского к.к., окончил его в 1924 (IV рота). Партнер И.Кнорринг по теннису I -- 446,463,464,477,479
   Платон (в миру Рождественский Порфирий Федорович) (1866, Грайворонский уезд Курской губ. -- 1934, США), митрополит. С1923 управляющий Русской правосл. церковью в Америке, Канаде и на Аляске I -- 204
   Платонов Сергей Федорович (1860-1933), историк, акад., автор трудов по истории России, среди них "Очерки по истории Смуты" I -- 370, 576
   Плохотниченко Леночка (Лёля), подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 74,75, 102,117,174,189
   Поволоцкий (наст. фам. Бендерский) Яков Евгеньевич (Ефимович) (1881, Одесса-1945, Париж), издат., меценат, масон. В эмигр. в Париже. К 1910 влад. книжного магазина и издат. Член Общества друзей русской книги, член Одесского землячества. Соучред. ложи "Сев. Звезда". Член Совета Объедин. издательств I -- 532, 600
   Погорельский Игорь Антонович (1906, Николаев-?), кораб. гард. В 1919 поступил в Морской к.к. в Севастополе, в 1920 эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924) I -- 427
   Подгорная Елена Максимилиановна, жена Б.А.Подгорного II -- 250, 347, 350
   Подгорный Борис Афанасьевич (ок. 1878-1937, Эрувиль, Франция), моек, адвокат, прис. пов. После революции 1905 защищал приговоренных к смертной казни. В годы ВВ раб. в Земгоре. В 1920 эмигр. в Турцию. В1921 член дирекции приюта для детей-сирот, вывезенных из Константинополя в Мэри-сюр-Уаз (Франция). Позднее жил в Сербии. В 1930-е переехал во Францию. Приобрел имение в Эрувиле, где открыл русский пансион, ставший местом встречи членов Союза возвр. на родину. Жена: Е.М.Подгорная. Дети: Владимир, Егор, Никита II -- 249, 250, 253, 255, 256, 258, 259, 328, 339, 343, 347, 350,432,433, 441
   Подгорный Владимир Борисович, младший сын Е.М. и Б.А.Подгорных. В эмигр. во Франции. Совлад. парижской мастерской по обработке кожи. Уч. фр. Сопротивления, связист II -- 254, 343, 348,350, 433,442
   Подгорный Егор Борисович, средний сын Е.М. и Б.А.Подгорных. В годы ВМВ в рядах армии ген. де Голля уч. в освобождении Франции II -- 250, 253, 254, 258, 259, 332, 347, 350
   Подгорный Никита Борисович, экономист. Старший сын Е.М. и Б.А.Подгорных. Вернулся в СССР, жил в Алма-Ате II -- 250, 254, 257, 433
   Подлесная, учред. женской гимназии в Севастополе I -- 20
   Поземковский Георгий Михайлович (1892, СПб. -1958, под Парижем), певец. В эмигр. во Франции II -- 397
   Покровская Е.Н., учред. частной гимназией в Харькове. Гимназия сестер Е. и О.Покровских располагалась в знаменитом "Доме с химерами" (Чернышевская, 79). Авторы проекта В.Н.Покровский (их брат)иП.В.Величко. В "Гимназии Покровской" ("Гимназии Покровской и Ильяшевой") училась И.Кнорринг I -- 11,20, 64,102
   Полетаев Иоанникий Михайлович (1858, Саратов -1942, Тунис), прот. Служил на кораблях Черномор, флота. В 1920 в составе Русской эскадры эвак. в Бизерту с сыном Николаем (1908-1955) и дочерью Нюрой. Жена с другими детьми осталась в сов. России. Служил в церкви Св. Павла Исповедника ("в пещерном каземате на горе Кебир"). После роспуска Эскадры оборудовал церковь в Бизерте (по адресу: рю Анжу), перенеся церк. оснащение с корабел. церкви крейсера "Георгий Победоносец". Первый наст. Церкви Св. Александра Невского (Храма-памятника Русской эскадре в Бизерте, открыт в 1938) I -- 385, 475
   Полетаева (в браке Новикова) Анна Иоанникиевна (Нюра) (1905, Саратов -1992, Авиньон), дочь о. Иоанникия. Эвак. в 1920 с отцом в Бизерту. Пела в смеш. хоре Сфаята. Раб. гувернанткой во фр. семьях в Бизерте. В 1925 вышла замуж за Б.А.Новикова. Сын: Сергей. Перед ВМВ семья выехала во Францию I -- 475, 476, 478,480,485,487,491
   Поляков Александр Абрамович (1879-1971, Н.-Й.), юрист, журн. В эмигр. с 1920, в Париже с 1922. Сек., позднее зам. ред. "ПН". С 1942 живет в США, сотр. газеты "Новое русское слово" I -- 531; II -- 233
   Помаскин (Помазкин) Иннокентий Иванович (1888-1952, Париж), стар. лейт. Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1919-1920 раб. воспитат. в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в его составе в Бизерту. Зав. хоз. частью и воспит. к.к. Позднее переехал в Париж. Член Союза ревнит. памяти Имп. Николая II I -- 236, 242,265
   Померанцев Юрий Николаевич (1878, Москва -1933, Ницца), комп., пианист, дирижер. В эмигр. с 1919,с 1927 в Париже II -- 414
   Попич Сергей Петрович (1879-1974, С.-Женевьев де Буа), филолог, деят. культ. В эмигр. с 1918 в Норвегии, в Дании, с 1919 во Франции I -- 573
   Поплавский Борис Юлианович (1903-1935, Иври, Франция), поэт, прозаик, критик I -- 29, 588; II -- 173, 206, 207, 245, 417,422,423,436
   Поплавский Валентин Юлианович, офицер, уч. Белого движ. Младший брат Б.Ю.Поплавского. В эмигр. в Париже, учился в Сорбонне, раб. шофером такси II -- 299
   Попов Борис Павлович (1888 --?), певец, баритон. Выступал в Большом театре в Москве. В эмигр. в Париже, артист "Опера-Комик", "Русской оперы". После 1945 переехал в США II -- 87,414
   Попов Василий Федорович (1894, Курск -- 1953, Тунис), студент-эмигр., фермер. В 1912 году окончил гимназию. В 1912-1917 учился в Киевском коммерч. институте. Уч. ВВ и Белого движ. Служил матросом на линкоре "Генерал Алексеев". В 1920 эвак. в Бизерту. Жил и раб. в Утике, рук. молочной фермой I -- 433
   Попов Владимир (В.А.), нач. I моск. отряда скаутов, ред. журнала "Вокруг света" I -- 557
   Попов, эмигр. В 1922 в Бизерте, служил в Русской эскадре I -- 290,310,433
   Попов, студент Фр. -- рус. института в Париже, староста группы II -- 56
   Постников Сергей Порфирьевич (1883-1965), историк, библиограф, журн., мемуарист. С 1923 в Праге, соорг. Русского истор. архива и зав. его библ. В мае 1945 арестован НКГБ, депорт, в СССР (10 лет провел в заключении). В начале 1960-х вернулся в Прагу I -- 460, 581
   Потапьев Владимир Алексеевич (1882-1961, Тунис), кап. I ранга, ком. крейсера "Генерал Корнилов". В эмигр. в Бизерте. Публ. статьи в "Морских записках" I -- 566
   Потемкин Петр Петрович (1886, Орел-1926, Париж), драм., сатирик, шахматист. В эмигр. с 1920, с 1924 в Париже I -- 591
   Потопчина Евгения Владимировна(1882-1962, Аньер, под Парижем), певица, артистка оперетты, театр, деят., мемуарист, благотв. В эмигр. с 1920 в Берлине, позднее в Париже. Рук. Воскресной школой прихода Храма Христа Спасителя в Аыьере I -- 171, 564
   Похлебина Надежда, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 88
   Правдухин Валерий Павлович (1892-1939), эсер, писатель, драм., критик. Муж Л.Н.Сейфуллиной. Репрес., расстрелян 15 июля 1939 II -- 415; "Виринея" II -- 152,415
   Пра (Prat), знакомая И.Кнорринг по госпиталю II -- 178, 208-209
   Прахов Адриан Викторович (1846-1916), историк искусства, археолог I -- 559
   Прегель (в браке Равницкая) Софья Юльевна (1897, Одесса-1972, Париж), поэт, публ., ред., издатель, меценат, мемуарист. В эмигр. с 1921 в Германии, с 1932 в Париже. Член Объединения русских писат. и поэтов. В 1942-1947 жила в Н.-Й. II -- 253, 272, 330, 441, 443, 445
   Преображенская Ольга Иосифовна (Осиповна) (1871, СПб. -1962, Париж), балерина, хореограф, педагог I -- 605; II -- 415
   Префект Бизерты см. Жиен
   Примак (урожд. Дурново) Нина Ивановна (1908-1997, Париж), драм, артистка. Жена В.С.Примака. Соседи и друзья семьи Кнорринг II -- 262, 337, 348, 359, 360, 367, 444
   Примак Владимир Степанович (1893-1961, Париж), пор. конной артиллерии, деят. культ. Уч. ВВ и ВСЮР. В эмигр. с женой и сыном жил в Париже. Член Общества люб. русской воен. старины II -- 262, 337, 348, 359, 366, 367
   Присманова (наст. фам. При-сман, в браке Гингер) Анна Семеновна (1892, Либава -1960, Париж), поэт. Жена А.С.Гингера. В эмигр. с 1922. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи в журналах "Эпопея", "Воля России", "Русские записки". Автор сб. "Тень и тело" (1946), "Близнецы" (1946), "Соль" (1949), "Вера" (1960) II -- 38, 422-424, 426, 443, 445
   Прокофьев Сергей Сергеевич (1891-1953), комп., пианист, дирижер. В 1918-1933 жил за рубежом (в основном, в Париже) I -- 535
   Прокофьева Нина Павловна, член Комитета помощи при РОКК II -- 198
   Пугачев Емельян Иванович (ок. 1740-1775), донской казак, хорунжий. Уч. Семилетней (1756-1763) и Русско-турецкой (1768-1774) войн. Предв. крестьян. восстания (1773-1775) I -- 76
   Пугачева Ксения (Ксеня), подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 102, 103, 105, 120,146,182,189, 564
   Пузыревский Михаил Михайлович, знакомый семьи Кнорринг по Харькову I -- 95
   Пуни Иван Альбертович (1894-1956), художник-илл., график I -- 580
   Пушкин Александр Сергеевич (1799-1837), поэт I -- 27,104, 115, 117, 320, 366, 546, 558, 559, 561-563, 566, 580, 590, 605; II -- 288, 345, 405, 427, 439,442; "Вновь я посетил" II -- 344, 442; "Евгений Онегин" I -- 351, 352, 367, 566; II -- 151, 414, 442; "Кавказский пленник" I -- 139,562; "Капитанская дочка" I -- 76, 559,580; "Медный всадник" II -- 442; "Путешествие в Арзрум" I -- 117, 563; "Русалка" I -- 558; "Руслан и Людмила" I -- 546, 605; II-442; "Скупой рыцарь" I -- 563; II- 339; "Узник" II -- 288, 439; "Цыгане" I -104
   Пьянов Федор Тимофеевич (1889-1969, Нуази-ле-Гран, под Парижем), общ., религ. деят. В эмигр. в Париже. Соорг. (вместе с матерью Марией) Объединения "Правосл. дело". Сек. РСХД. Дир. Русского старч. дома в Нуази-ле-Гран II -- 435
   Равич-Щерба, преп. Морского к.к. в Бизерте I -- 263,410
   Раевский (наст. фам. Оцуп) Георгий Авдеевич (29 дек. 1897 /10 янв. 1898, Царское село-1963, Штутгарт, Германия), поэт, прозаик, критик. Младший брат Н. А.Оцупа. В эмигр. с 1920-х. Сотр. изданий "Перекресток", "Совр. записки", "Числа" и др. Автор книг II -- 214, 417, 422, 423, 425, 436,443, 445
   Раевский, уч. Белого движ. В эмигр. в США. Товарищ по оружию Ю.Софиева II -- 58
   Раковская (урожд. Герст) Лиля, студ. деят. В эмигр. во Франции. В 1925-1926 училась во Фр. -- рус. институте в Париже. Жена Генриха Раковского. В доме Раковских в Розере (под Шартром) И.Кнорринг с сыном жила в первый год ВМВ I -- 35, 545-549, 552; II -- 10, 15,16, 20, 22, 23, 53, 55, 62, 66,72,75,100,120,123-125, 127,128,133,142-144,149, 152, 174, 216, 217, 219, 226, 293, 317, 335, 353, 357, 360, 364,365,371,373-381,383-385,388,389, 391, 395,443
   Раковские, княгиня и княжна (Симферополь) I -- 190
   Раковский Алексей Генрихович (Алик) (1930 г.р.), сын Лили и Генриха Раковских II -- 372,373,377-381, 395
   Раковский Генрих Конрадович (?-1940), адвокат, член ФКП. Муж Лили Раковской I -- 35; II -- 372,373,376-378, 381,385,395, 446
   Раковский Григорий Николаевич (1889-1975), журн., воен. корр., мемуарист. В 1920 ушел в отставку, жил в Крыму. В эмигр. в Константинополе, с 1923 в Праге. Пред, пражского Земгора. Автор книг по истории ВВ, борьбе Донской и Добр, армий и сдачи Крыма I -190, 564
   Рафаэль, семья Павла (Поля) Рафаэля, дирижера, рук. оркестра. Дети: Татьяна, Павел, Илья I -- 510, 591
   Рахманов Арнольд (Александр Ильич) (?-1970, Франция), пианист. В 1912-1922 дирижер Большого театра. В 1921 выехал с братом, опер, певцом Чаровым, в Италию на гастроли. Дириж. в концертах Анны Павловой, аккомп. Ф.Шаляпину, А. Дункан и др. Рук. муз. частью Балета Ирины и Ляли Гржебиных I -- 531
   Резников Даниил Георгиевич (1904, Москва -1970, Кашан, под Парижем), поэт, издатель. В эмигр. с 1920. В 1923 окончил Русскую гимназию в Шумене. К 1925 переехал во Францию. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 534
   Рейзини Николай (наст, ф.и.о. Рейзин Наум Георгиевич) (1902-ок. 1979), журн., пер., предприн. В эмигр. в Париже. Служил в издат. "Ашетт". Уч. в издании "Чисел". В годы ВМВ выслан из Франции, жил в США II -- 241,422, 423
   Реймерс Николай Александрович (1894-1963, Париж), мичман, морской Летчик, доктор философии, публ. Вып. Коммерч. училища в Одессе, учился в СПб. политех. институте. Мобилизован в армию, окончил Севастоп. авиашколу, Школу высшего пилотажа. Служил в Черномор. воздушной дивизии. В 1920 эвак. в Бизерту. Служил в Русской эскадре, преп. в Морском к.к. В 1923 получил студ. стип. и выехал во Францию. Окончил фил. фак. Сорбонны, защитил доктор. диссертацию. Пять лет служил в Ин. легионе в Африке, раб. топографом в Тунисе I -- 339, 342
   Рембо Артюр (1854-1891), фр. поэт I -- 603
   Ремизов Алексей Михаилович (1877, Москва-1957, Париж), писатель, художник I -- 29, 556; II -- 20,216,237,397
   Рене, мадам см. Далоплю Рене
   Ренуар Жан (Renoir Jean) (1894-1979), фр. кинорежиссер II -- 444
   Ретивова Люба, одноклассница И.Кнорринг по харьк. гимназии. В годы Гражд. войны беж. с родителями в Крыму I -- 74,145-147,181,214
   Решетников (прав. Решетняк) Павел Григорьевич (ок. 1865 -30 дек. 1930/12 янв. 1931, Белград), преп., сотр. Харьк. учеб, округа. В 1920 беж. в Крыму. В эмигр. в Сербии. Преп. в народ, школе в Белграде I -164, 234
   Ривлин (Рива), одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии. В 1920 беж. ^родителями в Крыму. В эмигр. в Париже I -- 85
   Римский-Корсаков Николай Андреевич (1844-1908), комп. I -- 605; II -- 397, 432; "Сказание о невидимом граде Китеже" I -- 547, 605; "Садко" II -17,19, 397; "Царская невеста" II -- 397, 432
   Робеспьер Максимилиан (1758-1794), один из лидеров Великой фр. революции I -- 497
   Рогаля-Левицкий (Рогаль-Левицкий) Юрий Сергеевич (1895-1959, Париж), поэт, публ. В эмигр. с 1918 в Швейцарии, затем во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Автор книг "Стихотворения" (Москва, 1918), "Стихи" (Париж, 1937). Публ. в журнале "Возрождение", в антологии "Эстафета" II -- 423,424, 445
   Родзевич Константин Болеславович (1895, СПб. -- 1988, Монморанси, под Парижем), мичман, общ. -- полит, деят., художник. В эмигр. в Праге, с 1926 во Франции. Известен как герой "Поэмы Горы" и "Поэмы Конца" М.И.Цветаевой II -- 403
   Рождественский, харьк. знакомый Кноррингов. В 1920 находился в Крыму I -- 133
   Розанов Василий Васильевич (1856-1919), писатель, философ, историк II -- 91
   Розентретер (в браке Третьякова) Ольга Карловна (1863, с. Змиево Чистопольского уезда Казанской губ. -- 20 апреля 1909, Феодосия), тетка сестер Щепетильниковых. Окончила Казанскую Ксенинскую женскую гимназию и пед. класс ее. Преп. в Альметьевском училище Чисто-польского уезда, затем в Феодосии I -- 9, 555
   Розентретер (в первом браке Щепетильникова, во втором Голеницкая) Евгения Карловна (ок. 1855, село Змиево Чистопольского уезда Казанской губ. -- 1908, Симферополь), журн., бабушка И.Кнорринг. Окончила Казанскую Ксенинскую женскую гимназию и пед. класс ее. Преп. в Феодосийской гимназии, где познакомилась с В.А.Щепетильниковым и вышла за него замуж. Дети: Надежда, Нина, Мария, Елена, Вера. После смерти мужа в 1887 переехала с дочерьми в Н.Новгород. Наездами жила в Казани, где дочери учились в гимназии. Зарабатывала журналистикой. В 1896-1897 в газете "Нижегородский листок" сотр. с А.Пешковым (М.Горьким). Выйдя вновь замуж (за стат. сов. Голеницкого), переехала в Феодосию I -- 9, 10, 154,172,174, 205, 555, 563
   Розентретер (Розинтретер) Карл Федорович, чистопольский купец, усыновивший Евгению и Ольгу Викулиных. В доме его сына, действ, стат. сов. Аркадия Карловича Розинтретера в Омске в 1920-х жила семья "тёти Нины" (тетки И.Кнорринг, Н.В.Кнорринг) I -- 9
   Рокотов (наст. фам. Бибинов) Михаил Сергеевич (1895-1985, США), полк., журн., ред. Вып. II Моск. Имп. Николая I к.к. и Михайловского арт. училища. Уч. ВСЮР и Белого движ. в Сибири (в составе армии Каппеля). В эмигр. в Харбине. Публ. в газетах "Рупор", "Заря", "Новости жизни". В 1927-1945 ред. журнала "Рубеж". После ВМВ уехал в США II -- 420
   Роман, сын Юлии Ивановны (Харьков) I -108
   Романов К.И., студент, сосед Кноррингов в Харькове I -- 174
   Романовы, семья Ими. Николая II: Императрица Александра Федоровна (урожд. Принцесса Алиса Виктория Елена Луиза Беатрис Гессен-Дармштадская;1892 г.р.), великие княжны Татьяна (1897 г.р.), Ольга (1895 г.р.), Мария (1899 г.р.), Анастасия (1901 г.р.) и цесаревич Алексей (1904 г.р.). В ночь с 16 на 17 июля 1918 расстреляны по приказу пред. СНК Ленина. В 2000 канонизированы Русской Правосл. Церковью I -- 304, 572, 573
   Рош-Мазон (Roche-Mazon) Жан, фр. писатель, сказочник II- 433
   Рощина-Инсарова (урожд. Пашенная, в браке графиня Игнатьева) Екатерина Николаевна (1883-1970, Париж), актриса. В эмигр. с 1919, с 1925 в Париже II -- 403,415
   Рубинштейн Виктор, поэт. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже II -- 426
   Ружин Кирилл Саввович, деят. ФКП, член Союза возвр. на родину, уч. Сопротивления. В 1946 вернулся с семьей в СССР, жил в Кишиневе II -- 315, 433
   Рузвельт Франклин Делано (1882-1945), 32-й президент США (в 1933-1945) II -- 369
   Рузская (Русская) Е., поэтесса. В эмигр. во Франции. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 592
   Рукша Петр Михайлович (1898-1928, Клермон-Ферран, Франция), мичман, уч. ВСЮР. Эвак. в Бизерту в составе Русской эскадры. Служил на канонер. лодках "Страж", "Грозный". В 1923 (вместе с мичманом П.П.Непокойчицким), конвоируя лодку "Грозный" для продажи, затопил ее, открыв кингстоны. Был арестован, отправлен в Марсель. После освобождения жил в Югославии, затем во Франции I -- 345, 575
   Руссиан Владимир Леонидович (? -- окт. 1983, Белград), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. Окончил Морской к.к. В 1925 выехал во Францию, позднее жил в Сербии I -- 472, 486, 487, 490, 492
   Руссо Жан-Жак (1712-1778), фр. писатель, философ I -- 571; II -- 71, 72
   Рыжак Надежда Васильевна, зав. Отделом РЗ РГБ II -- 7
   Рымша П.М. см. Рукша П.М.
   С.И. см. Забнин С.И.
   С.С. см. Давидова С.С.
   Саводник Владимир Федорович (1874-1940), лит. критик, автор учеб, по истории русской литературы I -- 289, 299, 300, 304, 306, 350, 367, 435,436,438, 442, 571, 580
   Садовень Елена Александровна (1892/1894-1978), опер, певица I -- 605
   Садовская Ирина, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 74, 75, 77
   Саенко Степан Афанасьевич (1886-1973), комендант харьк. ЧК. Имел репутацию садиста, фигурирует в книге А.И.Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ". Раб. в органах исполкома, горкома, юстиции. В 1948 за "заслуги" награждён орденом Ленина, "персональный пенсионер союзного значения" I -- 92, 96, 97,100,130,158
   Сакко Николо (1891-1927), итал. раб., лидер раб. движ. США II -- 110, 408
   Салтыков (Салтыков-Щедрин) Михаил Евграфович (1826-1889), прозаик, публ., ред. II -- 438; "Господа Головлевы" II -- 283, 438
   Самарин Михаил Павлович, педагог, коллега Н.Н.Кнорринга по харьк. гимназии. В 1919-1920 беж. с женой на Юге России, жил в Ростове I -- 43, 314,332,364
   Самарины, супруги I -- 118,121, 364
   Самойлов, пор. В 1920 эвак. с женой в Бизерту I -- 221
   Самойлов, сын Самойлова (1920 г.р.), умер в младенчестве I -- 226
   Самойлова, жена Самойлова. В 1920 эвак. с мужем в Бизерту. Попутчица Кноррингов по транспорту "Константин" I -- 218, 221,226
   Санжаровец Владимир Филиппович, публ., стар. науч. сотр. КИКЗа, рук. Иниц. группы по увековечиванию имен и событий керченской истории II -- 7
   Сара см. Кнут Сара, Тверетинова Сара
   Сарра (Сара) Моисеевна, соседка Кноррингов по Харькову I -- 51,52
   Саськова Татьяна Викторовна, доктор фил. наук, проф. МГТУ им. М.А.Шолохова I -- 40
   Сахарова (урожд. Летуновская) Тамара Сергеевна (1956 г.р.), уроженка с. Елшанка, педагог, краевед. Преп. Мировую худ. культуру и ведет лит. кружок в моск. школе II -- 7
   Сватиков Сергей Григорьевич (1880, Ростов-на-Дону -1942, Франция), историк, проф. Донского университета, общ. -- полит, деят. В эмигр. во Франции. Сотр. Русского загран. архива в Праге. Сотр. Тургеневской библ. в Париже. Читал лекции в Сорбонне II -- 143
   Светозарский Георгий Валерианович, кораб. гард. Служил в Белых войсках Воет, фронта. В 1919 гард. III роты Морского к.к. во Владивостоке. В январе 1920 эвак. на крейсере "Орел" в Севастополь, зачислен в Морской к.к. В ноябре 1920 выехал с ним в Бизерту. В 1922 окончил Морской к.к. (II рота, "Севастопольская") и выехал во Францию, получив студ. стип. Имел тех. спец., жил в Пон-де-Шери I -- 302
   Свидерский И.Н. см. Сидерский И.Н.
   Свиридова Татьяна Ивановна, дир. Сергиевского истор. -- краевед. музея II -- 7
   Свистунова Людмила Николаевна, краевед, преп. литературы в Елшанской школе Самарской обл. II -- 7
   Святополк-Мирский (псевд. Мирский) Дмитрий Петрович (1890, Харьков -- 1939, Магадан), лит. критик, публ., общ. -- полит, деят. Уч. ВВ и ВСЮР. В эмигр. с 1921 в Лондоне. В 1932 вернулся в СССР, репрес., погиб в лагере. Реабил. в 1965 I -- 604
   Северянин Игорь (наст, ф.и.о. Лотарев Игорь Васильевич) (1887-1941), поэт. С 1918 жил в Эстонии I -- 343, 575
   Сейфуллина Лидия Николаевна (1889-1954), преп., актриса, писат. Жена В.П.Правдухина. В 1922 вместе с мужем орг. Союз поэтов, писат. и журн. Оренбурга II -- 415; "Виринея" II -- 152,415
   Селиванов (Селеванов) Алексей Алексеевич, свящ. В 1920 проживал в Симферополе (по адресу: ул. Губернская, д. 17) I -- 171
   Селивановы (Селевановы), дочери А. А. Селиванова I -- 180
   Семенов, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. I -- 457
   Семенчук Петр Петрович (1904, Ялта --?), кораб. гард. Учился в Морском к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил корпус. К 1928 приехал в Париж, раб. на заводе Рено I -- 392, 452-454
   Сеньобос Шарль (1854-1942), фр. историк, преп. Сорбонны, автор трудов II -155,415
   Серафим Саровский (в миру Мошнин Прохор Исидорович; 1754 (1759?)-1833), иеромонах. Осн. и покр. Дивеевской женской обители. Прославлен РПЦ в 1903 I -- 171
   Серафима Алексеевна, "корпусная дама", знакомая Кноррингов по Бизерте I -- 448
   Серафима Павловна см. Пашковская С.П.
   Сервантес Мигель де (1547-1616), исп. писатель "Дон Кихот" I -- 359
   Сергей Александрович см. Насонов С.А.
   Сергей Иванович см. Забнин С.И.
   Сергей Николаевич см. Карпов С.Н.
   Сергей Сергеевич см. Девьер С.С.
   Сергий Радонежский (в миру: Варфоломей), игумен, подвижник, правосл. святой I -- 304
   Сердюк, кораб. гард. В эмигр. с 1920 в Бизерте, окончил Морской к.к. I -- 420
   Сережа (Тунис) см. Шмельц Сережа
   Сибиряков Лев Михайлович (1870-1938), опер, певец, бас. В эмигр. в Париже, в Брюсселе. Пел в Русской опере К.Д.Агренева-Славянско-го, преп. в Русской консерватории I -- 167; II -- 397
   Сигалов Володя, сын Сигаловых I -- 216
   Сигаловы, влад. квартиры в Севастополе, где жили Кнорринги в 1920 I -- 213
   Сидерский (Свидерский) Исаак (И.Н.), поэт, пер., режиссер. В эмигр. в Париже. В 1923-1925 раб. в театре "Одеон" I -- 512, 520, 521, 538, 540,590
   Сиднев Андрей (? - 1943, Леваллуа-Перре, под Парижем), кораб. гард. В 1924 окончил Морской к.к. в Бизерте и выехал в Париж I -- 431, 433, 438, 439, 441, 442, 444, 447, 449-452, 454-456, 458, 461, 483,501, 580
   Синельников Николай Николаевич (1855-1939), режиссер, актер, антрепренер, театр. деят. Осн. и рук. "Театра Синельникова" в Харькове. С 1933 реж. Русского театра в Харькове. Преп. в Харьк. театр. училище I -- 560
   Синицын Борис Леонтьевич, парижский знакомый семьи Кнорринг II -- 289, 293
   Синиченко, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. I -- 447
   Сирин (псевд.) см. Набоков В.В.
   Сиска, преп. в школе Монастыря Сионской Божьей Матери в Бизерте I -- 246, 248, 249, 252,254, 256, 262, 568
   Скилиотти Ляля, гимназистка (Харьков) I -- 77
   Скотт В.В., автор учеб, по англ, яз. I -- 573
   Скотт Вальтер (1771-1832), англ, писатель I -- 131, 578
   Скрипников, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. В 1930 в Алжире I -- 459
   Слащев (Слащев-Крымский) Яков Александрович (29 дек. 1885 / 10 янв. 1886 -- 11 янв. 1929), ген. -- лейт., автор трудов по истории Гражд. войны в России. В 1911 окончил Академию Генштаба. Полк, лейб-гвардии Финляндского полка. За героизм в ВВ награжден боевыми орденами, Георг, оружием. Имел ранение и контузию. С декабре 1917 в Добр, армии. Зимой 1919-1920 рук. обороной Крыма. Жестоко подавлял выступления трудящихся в Екатеринославе, Николаеве и др. Как герой обороны Крыма, приказом ген. Врангеля от 18.08.1920 получил право именоваться "Слащев-Крымский". В августе 1920 отстранен ген. Врангелем от командования Корпусом. После эвакуации в Турцию белогвардейских войск выступал в печати против Врангеля, по приказу которого был судим и разжалован в рядовые. Автор книги "Белый Крым". По просьбе солдат и офицеров, решивших возвратиться на родину, увел в Сов. Россию пароход с 3,5 тыс. солдат и офицеров с оружием и амуницией. Осенью 1921 амнистирован. Преп. тактику на курсах комсостава "Выстрел" в Москве. В 1924 опубл. книгу "Крым в 1920 г.". Был убит в помещении школы. Послужил прообразом ген. Хлудова в пьесе М.Булгакова "Бег" I -187,188,235,263,567,575
   Слоним Марк Львович (1894-1976, юг Франции), общ. -- полит. деят., лит. критик. Эмигр. в 1919 через Японию в Европу. Жил в Италии, в Германии. С 1922 в Праге, член комитета пражского Земгора, соред. журнала "Воля России". Орг. и рук. лит. кружка "Кочевье". С 1932 в Париже, с 1941 в США. Преп. русскую литературу в амер. университетах I -- 24, 605; II -- 266, 268, 269, 272-274, 276, 278, 279, 294, 343,417,423,430,435-437
   Смирнов Дмитрий Алексеевич (1882, Москва -- 1944, Рига), опер, певец, артист Мариинского театра. В эмигр. во Франции, уч. в спектаклях русской оперы и оперетты. Пел в Гранд-Опера. С 1940 переехал в Ригу. Гастролировал по Европе, в 1929 был в СССР I -- 502, 591
   Смирнова, "дама с эскадры" (Бизерта) I -- 354
   Смирнова (урожд. Нелидова) Вера Федоровна (1890, Москва -- 1927, Париж), общ. деят. В эмигр. с 1918 в Париже. Пред. Дам. комитета Общества помощи студентам II -- 409
   Смоленский Владимир Алексеевич (1901, Луганск Екатеринослав. губ. -- 1961, Париж), поэт, критик. В 1919 окончил Новочеркасскую мужскую гимназию. Учился в Ростовском университете на юр. фак. Уч. ВСЮР. В 1920 эмигр. в Бизерту. К декабрю 1922 приехал во Францию, жил в Кане (деп. Кальвадос), раб. на металлург, заводе. К 1927 переехал в Париж. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже, член группы "Перекресток". Публ. в изданиях "Возрождение", "Совр. записки", "Числа" и др. Автор сб. стихов "Закат" (1931), "Наедине" (1938), "Собрание стихотворений" (1957) II -- 212, 228, 417,422-426,436,441,443-445
   Собинов Леонид Витальевич (1872, Ярославль -- 1934, Рига), опер, певец I -- 171
   Соколов А.М., певец II -- 414
   Соколов Федор Федорович, унтер-офицер, регент. В эмигр. в Бизерте (Тунис). В сентябре 1923 выехал в Европу I -- 264, 266, 274, 319, 377, 383, 569, 577
   Сократ (ок. 470-399 до н. э.), др. -- греч. философ, осн. диалектики I -- 219
   Солдатенков Козьма Терентьевич (1818-1901), предприн., влад. худ. галереи в Москве, издат. II -- 404
   Солженицын Александр Исаевич (1918-2008), писат., мысл., общ. и полит, деят. II -- 7
   Соллогуб Владимир Владимирович (1885-?), кап. II ранга. В 1920 эвак. в Бизерту. Офицер для связи с фр. военно-морскими властями в Бизерте. В1920 занимался расквартировкой беж. В 1922 сек. Русского труд, кооператива в г. Тунисе. После роспуска Эскадры семья переехала во Францию I -- 253, 568
   Соллогуб Мария Александровна, член Дам. комитета Морского к.к. в Бизерте. Жена кап. II ранга В.В.Соллогуба. В Бизерте раб. в Controle civil I -253, 568
   Соловьев Владимир Сергеевич (1853-1900), философ, богослов, публ., поэт, лит. критик II -- 135
   Соловьева Варвара Николаевна (1899-? Н.-Й.), жена лейт. флота, бар. Николая Николаевича Соловьева (1893-1960, Н.-Й.), адъют. Морского к.к. В 1920 эмигр. с мужем в Бизерту. Занималась с И.Кнорринг фр. языком. В 1922 супруги выехали в Америку I -- 263
   Сологуб (наст. фам. Тетерников) Федор Кузьмич (1863-1927), поэт, прозаик I -- 409, 579
   Солодков Николай Петрович (1892, СПб. -- 1964, Зигбург, Германия), стар, лейт., педагог, литератор, пианист. Уч. ВСЮР и Русской армии. С 1919 воспит. гард, роты Морского к.к. в Севастополе. В 1920 эвак. в Бизерту, служил в Русской эскадре. Уч. в люб. спектаклях в качестве аккомп. Позднее жил в Данциге, затем в Германии. Автор "Морских рассказов" (Париж, 1968). Сотр. журнала "Часовой" I -- 219, 220
   Солодков, сын Е.Л. и Н.П.Солодковых. С его сестрой Ниной (училась в Морском к.к., X рота) дружила И.Кнорринг I -- 239
   Солодкова Евгения Леонидовна (? -1972, Зигбург, Германия), жена Н.П.Солодкова I -- 220
   Соня (Симферополь) см. ЗабнинаС.Ф.
   Соня (Харьков), знакомая И.Кнорринг I -- 43
   Сосинский Владимир Брониславович (наст, ф.и.о. Бронислав Брониславович Сосинский-Семихат) (1900, Луганск Бкатеринослав. губ. -- 1987, Москва), писатель. Уч. ВСЮР. В 1920 эмигр. в Турцию, раб. на угольных шахтах. Учился в Константинополе в Русском лицее. В 1923 окончил гимназию ВСГ в Шумене (Болгария), учился в Софийском университете на истор. -- фил. фак. С 1924 жил в Париже. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Раб. во франко-славянской типографии, в издат. отделе Торгпредства СССР в Париже. В годы ВМВ служил во фр. армии, уч. Сопротивления. Награжден Военным крестом. Публ. в русских зарубеж. журналах; в сов. газетах "Русский патриот" и "Сов. патриот". В 1947 раб. в аппарате ООН в США. В 1960 вернулся в СССР I -- 537; II -- 19, 20, 24, 417, 431
   Сотников, приятель Игоря Софиева II -- 370
   Софиев (Бек-Софиев) Юрий Борисович (7/20 февраля 1899, г. Беле, Седлец. губ., Польша -- 22 мая 1975, Алма-Ата), поэт, художник. Учился в Хабаровском к.к., Нижегородском к.к. В годы ВВ окончил Константин, воен. училище в Петрограде. В чине пор. конногвард. дивизиона служил в Добр, армии ген. Деникина. В 1920 эвак. в Галлиполи (Турция). С 1921 жил в Белграде вместе с отцом. Учился на истор. -- фил. фак. Белград, университета. Член религ. -- филос. кружка "Ковчег" и лит. -- худ. кружков русской молодежи при университете "Гамаюн" и "Одиннадцать". Заключив годичный контракт на работы в горах Оверна, уезжает с отцом во Францию. Затем раб. в Монтаржи на каучук, заводе. Орг. Кружок просвещения при Русском народ, университете. Осенью 1926 приехал в Париж, жил в Медоне, учился во Фр. -- рус. институте. 19 сентября 1926 знакомится с И.Кнорринг. 20 января 1928 состоялось их венчание. Зарабатывал на жизнь семьи в качестве мойщика окон. Член РДО, Союза молодых поэтов и писат. в Париже (в 1929-1932 пред. Союза), Союза русских писат. и журн. в Париже, Союза возвр. на родину, Общества "Друзья природы" (при ФКП). Публ. в изданиях "ПН", "Совр. записки", "Русские записки", "Числа", "Звено", "Круг", "Русский сборник"; в антологиях "Якорь", "На Западе", "Эстафета". Уч. Сопротивления. В 1943 депорт, в Германию, раб. на хим. заводе в Одербурге, в 1944 в Лесном институте в Мюндене. В 1945 приехал во Францию, вступил в ССП. В 1955 вернулся в СССР, жил в Алма-Ате (Казахстан), раб. в Институте зоологии АН СССР художником-орнитологом. Сын: И.Ю.Софиев I -16, 17,19,21,22, 24, 25, 28,34-38,556,570; II -- 9,20-67,69, 72-74, 76, 78-95, 97-137, 139-161,163-175,177,179-189,191,193,194,196-208, 210-224, 226-239, 242-246, 248-249, 252, 254-255, 257, 258,261-268,270-271,274-305,307-310,312-318,326-343, 345-348, 352-379, 383, 385,390-392,394-396,398-403, 408-417, 422-424, 426, 428-433, 435, 436, 439, 440, 441,443-445
   Софиев Игорь Юрьевич (19 апреля 1929, Париж -- 4 февраля 2005, Алматы), пер., мемуарист. Сын И.Кнорринг и Ю.Софиева. В Париже раб. на заводе. В 1955 вернулся в СССР с женой, О.Л.Вышневской, и сыном Алексеем. Жил в Алма-Ате. Еще трижды был женат. Дети: Сергей и Ярослав. Раб. в Отделе палеонтологии Института зоологии Акад. Наук Казахской ССР, позднее в посольстве Франции в Алматы. Член правл. Общества Alliance Francaise Almaty. Пер. совр. фр. писат. Вместе с женой, Н.М.Черновой-Софиевой, занимался публ. семейного архива I -- 22, 27,32-35,37,38, 556, 557; II -- 192-205, 207, 209-219,221-226,228,231-234,240-245, 248, 250-254, 256-258, 261-268, 272, 275, 277-282,284-286,290,292-293,296-297,304-314,316-331,333-335, 337, 339-341, 343-348, 352-358, 360-367, 369-390, 393-395, 416, 421, 422,430, 431, 433, 437-439, 442,443, 445
   Софиева И.Н. см. Кнорринг И.Н.
   Софик, греческая семья в Туапсе I -- 123
   Софокл (ок. 496-406 до н. э.), др. -- греч. поэт, драм. I -- 219
   Софья Марковна см. Носолевич С.М.
   Софья Михайловна см. Зернова С.М.
   Софья Степановна см. Давидова С.С.
   Спасский Георгий (Жорж) Георгиевич (? -- после 1937, Тунис), сын о. Г.А.Спасского. В эмигр. с 1920 в Бизерте II -- 351
   Спасский Георгий Александрович (о. Георгий) (1877, Гродненская губ. -1934, Париж), митрофор. прот., канд. богословия. Окончил Литовскую дух. семинарию и Моек. дух. академию. В 1903 женился на Юлии Константиновне Зенькович (1884, Слоним, Гродненской губ. -1957). Служил в Вильнюсе, в Севастополе. С 1917 свящ. Черномор, флота. Законоучитель Морского к.к. В 1920 вместе с женой и сыном эвак. в Бизерту. Глава Морского духовенства Русской эскадры. Наст, церкви Св. Павла Исповедника в Бизерте. В 1923 переведен во Францию. Служил в русском приходе г. Монтаржи (его жена раб. в Монтаржи на каучук. заводе). Будучи переведен в Париж, служил в Св. Александро-Невском соборе. Соорг. Св. Сергиевского Правосл. Богосл. института в Париже, читал там лекции. В 1928 в Соборе Св. Александра Невского совершил обряд венчания Ю.Софиева и И.Кнорринг. После смерти мужа Ю.К.Спасская учредила Русский старч. дом в Севре, носящий имя Г.Спасского I -21,22,226,227,264,265, 270, 275, 285, 298, 302, 313, 315, 330, 331, 334, 359, 567, 571; II -- 128-129, 200, 201
   Ставров (наст. фам. Ставропуло) Перикл Ставрович (1895, Одесса -- 1955, Брюнуа, под Парижем), поэт, прозаик, пер. В эмигр. с 1920 в Греции, с 1926 в Париже II -- 436,441, 443,445
   Сталин (наст. фам. Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1878-1953), сов. гос. деят. В 1922-1953 ген. сек. ЦК КПСС. II -- 266, 365
   Сталинский Евсей Александрович (1880-1953, Н.-Й.), публ., прозаик, лит. критик. С 1908 в эмигр. в Париже, корр. журнала "Русское богатство". В 1917-1918 в России. Вновь эмигр. в 1919. Жил в Праге, Париже. Уч. в работе соц. изданий. Соред. журнала "Воля России". С начале 1940-х в США I -- 605
   Станкевич Алексей Алексеевич (1901-1983, Париж), кораб. гард. Уч. ВСЮР, охотник флота. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. Выехал во Францию I -- 315,380,400,420
   Станюкович Николай Владимирович (1898, Харьков -1977, Севран, под Парижем), поэт, жури., пер., лит. критик. Учился на юр. фак. Петроградского, затем Киевского университетов (не окончил). Уч. ВСЮР. В эмигр. с 1920 в Галлиполи (Турция), затем во Франции. Член Младоросской партии, Союза конституц. монархистов. Раб. таксистом, шофером на предприятиях. Публ. в русской зарубеж. периодике. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 28; II -- 54,141,165-167,170,173, 189, 200, 201, 208, 211-223, 227, 228, 231, 235, 370, 402, 417,422-424,426,445,446
   Станюкович, кузен Н.В.Станюковича II -- 231,426
   Старикова, влад. мастерской худ. вышивки в Париже II -- 56,152
   Старова Лидия, студентка Фр. -- рус. института в Париже I -- 605
   Стась, горнист Морского к.к. в Бизерте I -- 491
   Степанов, кадет. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. В 1925 окончил Морской к.к. (VI рота) I -- 341
   Степанов Владимир Сергеевич (1901-1971, Ницца), кораб. гард., педагог. В 1919 подпор. корпуса кораб. офицеров. В 1920 эвак. в Бизерту. В1921 окончил Морской к.к. экстерном, служил в к.к. (в 1923 ком. роты) I -- 391
   Столяров Евгений Иванович (Женя), артист, музыкант. Знакомый Н.Н.Кнорринга по Харькову. В эмигр. во Франции (в Довилле, позднее в Париже). Играл в "Новом русском театре в Париже", раб. таксистом I -- 445, 460, 463, 466, 510,511,581; II -- 18,21
   Столярова Антонина Ивановна, знакомая Кноррингов по Харькову, мать Е.И.Столярова. В эмигр. жила в семье сына в Довиле (Франция) I -86,88, 445, 460, 463, 470, 510, 511, 553,581; II -- 18,21,27,31,44
   Столярова Жустин (Жу; Justine, Jou), жена Е.И.Столярова I -- 510, 511
   Столярова Наталья Ивановна (1912, Генуя, Италия -1984, Москва), перев., мемуарист. Дочь эсерки Н.Климовой и революционера-эмигранта И.Столярова, родилась во Франции, воспитывалась в пансионе. В 1931 познакомилась с поэтом Б.Ю.Поплавским, его друг и муза, прототип героини его романа "Домой с небес". В1934 приехала в СССР. В 1937 репрес. 19 лет провела в лагере Долинка в Казахстане. В 1956 приехала в Москву, была сек. И.Г.Эренбурга. Реабил. в 1957. Помощник и друг А.И.Солженицына (см. "Бодался теленок с дубом", раздел "Невидимки") I -- 37
   Стравинский Игорь Федорович (1882-1971, Н.-Й.), комп., дирижер. С 1913 жил за границей (во Франции и в Швейцарии) I -- 535
   Страховский Леонид Иванович (псевд. Леонид Чацкий) (1898, Оренбург -- 1963, Торонто), поэт, историк, проф. Уч. Белого движ. В эмигр. с 1920 в Бельгии, где окончил Лувенский университет и в 1928 защитил диссертацию. Член лит. клуба "Единорог" (Брюссель). Автор сб. стихов "Ладья" (1922), "Мистерия в восьми рассказах" (1926). В 1930-1940 в США, преп. в университетах Мериленда и Гарварда. С 1948 в Торонто (Канада), осн. журнала "Современник". Автор трудов по истории I -- 506, 591
   Стрекаловский Николай, кораб. гард. Учился в Морском училище во Владивостоке. Прибыл в Севастополь в январе 1920 на "Якуте". Зачислен в Морской к.к. В ноябре 1920 эвак. с ним в Бизерту. В 1922 окончил его (I рота, "Владивостокская") I -- 344,345
   Струве Глеб Петрович (1898-1985), доктор филологии, историк литературы, издат. В эмигр. в Англии, во Франции, с 1947 в США I -- 598
   Струве Михаил Александрович (1890, Самара -- 1949, Париж), поэт, прозаик. В эмигр. с 1920 в Париже. Член кружка "Гатарапак", группы "Через", Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. в русской зарубеж. периодике. Уч. Сопротивления I -- 512; II -- 148, 168,417,443,445
   Сургучев Илья Дмитриевич (1881, Ставрополь -- 1956, Париж), драм., литератор, журн. В эмигр. с 1920 в Константинополе, в Чехии, с лета 1921 в Париже. Член Земгора. Сотр. журнала "Грани" II -- 444
   Сухово-Кобылин Александр Васильевич (1817-1903), драм. I -- 564;
   "Свадьба Кречинского" I -- 170, 564
   Сухомлин Василий Васильевич (1885, СПб. -- 1963, Москва), общ. -- полит, деят., жури., эсер. В эмигр. с 1907. В 1917 вернулся в Россию. Вновь эмигр. в 1918, жил в Финляндии, затем в Париже и Праге. Соред. журнала "Воля России", сотр. соц. изданий, уч. в работе ком. партий и коминтерна. В 1947 принял сов. подданство, в 1951 выслан из Франции. В 1954 вернулся в СССР I -- 605
   Сушко Владимир Петрович, кораб. гард. В Белых войсках Вост. фронта. В 1919 гард. III роты Морского к.к. во Владивостоке. Эвак. 31 января 1920 на крейсере "Орел" в Севастополь, зачислен в Морской к.к. Эвак. с ним в Бизерту. В 1922 окончил Морской к.к. (II рота, "Севастопольская") I -- 390, 391, 394, 416, 417
   Тагатов Николай, кораб. гард. В 1920 эмигр. в Бизерту в составе Морского к.к. (IV рота, вып. 1924) I -- 354, 355, 371, 374,375,444
   Таль Лев (Луи) Семенович (1867-1933, Франция), юрист, проф. Моск. коммерч. института. В эмигр. в Париже. Читал лекции во Фр. -- рус. институте II -- 39,399
   Тамара (Харьков) см. Гарбодей Тамара
   Тамара Андреевна см. Круглик-Ощевская Т. А.
   Таня (Симферополь) см. Титова Таня
   Таня (Харьков) см. Гливенко Т.И.
   Татьяна (Эрувиль) см. Гревс Т.В.
   Татьяна Алексеевна см. Осоргина Т. А.
   Татьяна Андреевна см. Арендарева Т. А.
   Таубе Елена Матвеевна (1885-1939, Франция), общ. деят. В эмигр. в Германии, с 1928 в Париже. Член Дам. комитета помощи студентам II -- 409
   Таубер (в браке Старова) Екатерина Леонидовна (1903, Харьков -1987, Канны, Франция), прозаик. В 1920 эмигр. с родителями в Белград, где в 1922 окончила Русскую гимназии, в 1928 фр. отделение Белград, университета. Преп. русский яз. и литер, в сербской школе. Уч. в работе парижской Группы "Перекресток" (Белград, филиал). В 1930 уч. в собрании Союза молодых поэтов и писат. в Париже. В1934 переехала во Францию. Публ. в русской зарубеж. периодике. После ВМВ преп. в Каннском лицее I -- 592; II -- 235,237,238,253, 337,423-426
   Таусон, кораб. гард., музыкант. В 1920 эвак. в Бизерту. Учился в Морском к.к. (IV рота, вып. 1924) I -- 323, 446, 475, 487
   Таутер Иосиф, кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту, в 1924 окончил Морской к.к. и выехал во Францию I -- 394,400, 402, 409, 420, 428, 457, 463; II -- 96
   Твердый Леонид Доримедонтович (1872-1968, Париж), ген. -- лейт. Военно-морского судеб, ведомства. Окончил юр. фак. Моск. университета. В 1919-1920 в Севастополе служил в Военно-морском судеб, управления (при штабе ген. Деникине). В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Пред. Комиссии по делам русских граждан в Сев. Африке. После роспуска Русской эскадры переехал в Париж I -- 16
   Тверетинов (Твиритинов) Александр Александрович (1897-1942, СССР), в эмиграции в Париже. Член Союза возвр. на родину, в 1937-1938 сек. Союза. В 1939 выслан из Франции. Вернулся в СССР. Репрес., осужден. Погиб в заключении. Реабил. в 1958 I -- 34,606; II -- 252,254-257, 263, 269, 315, 316, 364, 432,433,440
   Тверетинова (Твиритинова) Сара, уроженка Кишинева. Жена А.А.Тверетинова. Врач. В эмигр. во Франции. Член Союза возвр. на родину. Вместе с мужем приняла сов. гражд. Лейт. мед. службы Сов. армии II -- 252,254-257, 263, 269, 315, 316, 364, 432, 440
   Терапиано (наст. фам. Торопьяно) Юрий Константинович (1892, Керчь -- 1980, Ганьи, Франция), юрист, поэт, критик, мемуарист, пер., историк религии. В 1911 окончил Александровскую гимназию в Керчи, в 1916 юр. фак. Университета Св. Владимира в Киеве. Призван в армию, по окончании школы прапорщ. в Киеве направлен служить в Москву, затем на Юго-Зап. фронт ВВ. В 1919 вступил в Добр, армию. В эмигр. с 1920 в Турции, с 1922 в Медоне (под Парижем). Жена: И.Н.Новосёлова. В 1925 соорг. и пред. Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Соред. журн. "Новый дом" (1926-1927) и "Новый корабль" (1927-1928). В 1928 соучред. лит. объединения "Перекресток". Член Союза русских писат. и журн. в Париже. Лит. критик газеты "Русская мысль" (1955-1978). Сост. антологии "Муза диаспоры" (1960). Автор сб. стихов "Лучший звук" (Мюнхен, 1926), "Бессонница" (Берлин, 1935), "На ветру" (Париж, 1938), "Странствие земное" (Париж, 1951), "Избранные стихи" (Вашингтон, 1963), "Паруса" (Вашингтон, 1965); книг прозы "Встречи" (1953), "Маздеизм. Современ. последователи Зороастра" (1968), "Литературная жизнь русского Парижа за полвека: 1924-1974" (1987); сб. "Мой путь в Иерусалим: Стихи. Очерки о поэтах" (2011). Зарабатывал на жизнь в качестве упаковщика на фармацевт. фабрике. Адресат стихов И.Кнорринг I -- 24,498,499,500,504,506, 512-514, 519, 520, 527, 530, 533,539,540,544, 548, 587, 588, 590-593, 600, 603, 606; II -- 9, 14, 24, 159, 168, 172, 188,204, 207, 209, 212-214, 216, 218, 219, 221, 232,233, 235-238, 240, 242, 244, 245, 247, 248, 271, 272, 397, 417, 420-425, 430, 436, 441, 443, 445
   Терапиано (урожд. Новосёлова) Ирина Николаевна (1890, Москва -1973, Ганьи, Франция), жена Ю.К.Терапиано. В 1920 в составе арм. лазарета эвак. на Кипр. Позднее переехала в Медон к мужу. Уч. в работе ложи "Аврора", занималась йогой. Зарабатывала на жизнь в качестве дом. работницы. С 1955 жила с мужем в Русском старч. доме в Ганьи I -- 513
   Тетя Лёля см. Шмаринова Е.В.
   Тетя Лида см. Ирманова Л.А.
   Тетя Нина см. Кнорринг Н.В.
   Тигран (Тигрик), знакомый И. Кнорринг по Харькову I -- 43
   Тима см. Маджугинский Т.Н.
   Тина Д., подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 51,74,75
   Титова Таня, одноклас. И.Кнорринг по симфероп. гимназии I -- 199, 200, 201, 202, 565
   Тихменев Александр Иванович (1879-1959, Тунис), контр-адм. Кавалер Орденов Св. Станислава, Св. Анны, Св. Владимира. Уч. ВВ. С октября 1920 нач. Военно-морского управления. Эвак. с Русской эскадрой в Бизерту. Нач. базы, затем нач. штаба Эскадры. С октября 1923 член Комиссии по делам русских граждан в Сев. Африке. Пред. Объединения русских моряков в Тунисе. Жена: Ольга Порфирьевна (?-1970, Париж). Дочь: Кира I -- 270, 313, 461,570
   Тихомиров Дмитрий Митрофанович (1887-?), врач морского ведомства. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Служил в Русской эскадре, младший врач Морского к.к. в Бизерте. Позднее жил в Югославии, преп. в Белградском университете I -- 252,255,302
   Тихомиров Леонид Дмитриевич (Лелька) (ок. 1916 г.р.), врач. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту, позднее переехал в США. Сын В.П. и Д.М. Тихомировых I -- 243, 273
   Тихомиров Николай Константинович, артист, режиссер. В эмигр. в Париже I -- 533
   Тихомирова Вера Петровна (?-1979, Сиэтл, США), общ. деят. В 1920 эвак. с семьей в Бизерту. Член Дам. комитета Морского к.к. Жена морского врача Д.М.Тихомирова I -- 242, 266, 567
   Тихомировы, семья Д.М.Тихомирова I -- 273, 302
   Тихон (Белавин Василий Иванович) (1865-1925), патриарх. В 1898-1907 глава Севе-ро-Амер. епархии. В 1917 на Всерос. Поместном соборе избран Патриархом. С 1922 находился под арестом в Донском монастыре. Прославлен РПЦ в 1989 I -- 298,571,572; II- 409
   Тихонова (Тихонова-Полякова) Антонина Семеновна (1890-1966, Париж), певица. В эмигр. во Франции с 1924 II -- 397,414
   Ткачева Нина, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 97
   Толли-Костедоа (урожд. Толли) Ольга Владимировна (1892-1968, Медон, под Парижем), сестра милосердия, проев., общ. деят. Уч. ВВ и ВСЮР. В 1920 эвак. в Константинополь. С 1921 во Франции. Вицепред. РОКК, орг. и зав. Фр. -- рус. амбулатории и Русской амбулатории в Париже, сек. Комитета помощи больным и выздоравливающим II -- 410, 438
   Толстая (Сухотина-Толстая) Татьяна Львовна (1864, Ясная Поляна Тульского уезда -1950, Рим), графиня, художница, мемуарист. Дочь Л.Н.Толстого. В эмигр. в Париже. Осн. Русской худ. академии. Выступала с докладами о своем отце, делала публ. II -- 132
   Толстой Алексей Константинович (1817-1875), граф, писатель I -- 533, 602
   Толстой Алексей Николаевич (1883-1945), граф, сов. писатель. В 1919-1923 в эмигр. в Париже I -- 298, 300,341 "Сон Попова" I -- 341 "Хождение по мукам" I -- 298
   Толстой Лев Николаевич (1828-1910), граф, писатель I -- 194,285,360,571; II -- 132 "Война и мир" I -- 194; II -- 171, 380 "Воскресение" I -- 285 "Крейцерова соната" II -- 65
   Толя (Бизерта) см. Зимборский Анатолий
   Томашевская, сестра И.Н.Томашевского, жила во Франции I -- 391, 578
   Томашевский Иосиф Марьянович, кораб. гард. Служил в Белых войсках Вост. фронта. В 1919 гард. III роты Морского к.к. во Владивостоке. В январе 1920 эвак. на крейсере "Орел" в Севастополь, зачислен в Морской к.к. в Севастополе. В ноябре 1920 эвак. с ним в Бизерту, в 1922 окончил его (II рота, "Севастопольская") I -- 374,391
   Томсон Александр Иванович (1860-1935), филолог II -- 56
   Тося (Тоня) см. Каврайская Т., Дубнер Т.
   Третьякова О.К. см. Розентре-тер О.К.
   Треще -- "Это не совсем факт, но по всей вероятности так и будет". -- "Хорошо. Напишу". У меня даже не было мысли отказать. Книги нет, я взяла свои старые конспекты и стала разбираться, как входит Вася с видом заговорщика: "Ирина Николаевна... как... напишите?" В руках у него две книжки Саводника. [320]"Хорошо. А я сейчас уже один заказ получила". -- "Пожалуйста, уж напишите мне, а то я засыпался. Тема "Лиза и Катерина, сравнение и характеристика"". -- "Да откуда вы знаете темы?" -- "Мне сказал мичман Аксаков, он сам тоже не уверен, но говорит, что вероятнее всего". -- "И все в роте знают?" -- "Ну, конечно". -- "Хорошо, я напишу, но что если не эта?" -- "Тогда я пропал. Вы хоть мне скажите, о чем там писать". -- "Ладно, я вам составлю конспект на остальные". -- "Вот хорошо! Напишите и поподробнее, с чего начать, чем кончить, я ничего не напишу". Порешили -- первую тему и последнюю: "Чиновничий быт по Островскому", потому что она была на экзаменах 4-ой роты в прошлом году. Вчера же вечером засела за работу. Вася был настолько предупредителен, что принес мне Саводника и даже бумаги, только пиши. Первую работу написала довольно быстро и легко. Закрыла занавеску на двери, раскрыла эту тетрадь, на нее положила бумагу, перед собой положила Саводника, на всякий случай раскрыла физику и положила рядом. Как шаги -- Саводник в стол, в руки Краевича и самый невинный вид. Когда наши вернулись с винта, Мамочка зашла ко мне. Я скорей захлопнула эту тетрадь, как будто бы писала дневник, а книгу спрятать не успела. "Что ты делаешь?" -- "Так... ничего..." -- "Идем чай пить". Я поспешно собираю со стола Саводника, Краевича и Горация и торопливо ставлю на полку. "Хорошо, я иду, вот только немного уберу и иду". Мамочка, кажется, не заметила. Первую работу написала ночью и решила, что она пойдет Паве. За вторую не знала, как и приняться, как не думала -- все выходит по-старому. Решила, что утро вечера мудренее и легла спать. Встала часов в шесть и принялась писать. План работы совершенно другой, поэтому сходство не должно бросаться в глаза, да еще они в разных взводах, так что сочинения подадутся не рядом. Потом написала самые подробные конспекты на три другие темы. Вася был очень доволен и благодарен. В четыре часа, когда приходил за работами, взволнованно шепотом сообщил мне: "А Петр Александрович знает, что тема известна". -- "Ну как он мог узнать?" -- "Да я не знаю. Он сам сказал кому-то об этом. Но все равно, он не переменит, это совсем не в его расчетах". -- "Дай Бог!" Страшно волнуется. И я не меньше. Нервничаю чуть ли не больше, чем перед своими собственными экзаменами. Места себе не нахожу, забросила физику, ничего делать не могу.
   Вообще последние недели в ожидании письма из Праги я страшно нервничаю. Знаю, что если получим утверждение, -- надо скорее сдавать экзамены и ехать, и не могу заниматься. Сама не своя стала, только и жду почты. А с одной из этих почт пришла мне открытка от Бальмонта, очень милая и хорошая. Ругает неточные рифмы, указывая, как на грозный пример, на М. Цветаеву. "Если надумаете, пришлите мне Ваших стихов". Да, обязательно, и напишу ему второе бешеное письмо и кипу стихов, только... после письма из Праги. Раньше я не могу собраться с мыслями.
   

25 июля 1924. Пятница

   
   На Ольгин день Воробьева пригласила меня идти с ними на море. Они шли большой компанией с ночевкой. Пошли мы в среду после ужина, когда пришли на море, было уже совсем темно. Местность стала совсем незнакомой, хорошо и красиво. Только жаль, что поднимался ветер. И еще жаль, что была завалишинская компания, которую я терпеть не могу. Все старшие кадеты: Остелецкий, Любомирский, Ирманов и даже Тима Маджугинский -- страшно противные, ломучки, циники (а Ольга Владимировна еще называла их "рыцарями", мне прямо смешно было: неужели же она не видит их "рыцарских чувств"?). Обидно, что и Тима попал в эту компанию и стал таким же, ухаживает за Милочкой, ходили слухи, что после окончания Корпуса он женится, но только я этому не верю, хотя Милочка очень нежна с ним. В общем, компания не по мне. Развлекали только малыши: братья Вилькены, Илюша Маджугинский и Зимборский. Пришли мы в пещеру (там есть такой глубокий грот у самого моря), развесили там цветных фонариков. Прибой был сильный, но мы с Милой все-таки полезли купаться. Я выскочила скоро, сверх мокрого костюма надела рубашку и платье, так как больше ничего у меня не было, и отправилась с другими за хворостом. Хотелось отдаться настроению, лечь на песок и слушать море, но было неудобно отказываться от работы. Потом здорово озябла, постелила плед, легла на него, им же укрылась, дрожала от холода. Мальчишки разжигали костер и никак не могли разжечь. В ожидании чая все мало-помалу улеглись и уснули. Поэтического настроения не было ни у кого, а я так озябла, что забралась в самую глубь пещеры, закуталась и решила, что обязательно схвачу малярию. Какая уже тут поэзия! Помню -- меня будили чай пить, Маруся даже принесла чашку ко мне, я только попробовала -- такая гадость: с золой, с хворостом, вонючий -- сказала, что хочу спать. Просыпалась часто. Шумело море, горел в глубине пещеры фонарь, как красива и таинственна была и сама пещера, но я соображала только, что лежу на сквозняке, так как эта пещера сообщается с другой, малюсенькой, куда можно проползти, что малярии мне не миновать и что очень больно уху и щеке: но нагребла под голову песку и положила еще думочку, но все-таки было очень больно. Проснулась я -- солнце уже встало -- так я и не видела восхода. Женщины проснулись и поздравили именинниц. И все-таки думала: вот сейчас будем купаться, потом разожгли б костер, тут-то и начнется веселье. Гляжу, а в пещере сонное царство. Стала бродить по скалам, попробовала воду -- холодно, волны большие. Кое-как поднялись малыши, и Маруся начала разводить костёр, подогрела вчерашний чай, выпила его и поставила новый. Ольга Владимировна, Ляля, Мила, [321]мальчишки встали часов в восемь. Перед чаем пошли купаться. Вода холодная, но хорошо. С тех пор я почти не вылезала из воды часов до четырех, перекупалась, потом меня знобило, я завернулась в одеяло и лежала на солнце. Вообще было скучно. Но пробовали играть в "знамя", бегали, а О.В. сидела в сторонке и любовалась, как резвятся детишки. Такая идиллия! Все обязательно хотели "играть", а мне так ни капельки не хотелось. Потом, когда О.В., Маруси, Ляли не было, ушли в пещеру, собрались в кружок и мальчишки начали рассказывать нецензурные анекдоты, правда, с пропусками, но очень глупые и прозрачные. Я терпеть не могу нецензурщины, слушала, слушала, да и ушла, странна мне эта компания. Что, Ляля не понимает грязноты и развращенности этих мальчишек и всерьез принимает ухаживания их, так это еще понятно, она глупа и наивна, но как О.В., эта блюстительница нравственности, не видит, с кем она ведет компанию, -- так это я уже не понимаю... Делать было нечего, днем тоже все спали. Я мерзла и хотела домой, а О.В., Ляля были очень довольны и создавали идиллию. Впрочем, я тоже довольна. Вернулись часов около девяти. Дома -- темнота, значит, играют в карты. На столе беспорядок, одним словом, идиллия! А на письменном столе -- смотрю -- последние девять письменных работ от Петра Александровича на проверку к Папе-Коле. В них должна быть работа Васи, я с самого понедельника жду ее с волнением. Смотрю верхнюю работу -- Доманский. Смотрю конец -- 10. Не знаю, как отнеслась к этому в первый момент. Когда я писала, я готовила на 11, я знаю, что если бы у Васи было 12, то это слишком бросилось бы в глаза, притом писать надо было только в пределах Саводника. Я не знала, что кадеты дойдут до такого нахальства, что будут приводить точные цитаты из "Грозы" (разумеется, то, что у Саводника), я все-таки старалась показать, что никакой подготовки не было. Так как большинство работ написано на 8, то я не огорчаюсь. Смотрю следующую работу -- Сиднее, и у него 12. И мне вдруг стало грустно и обидно. Не то неприятно, что у Васи Чернитенко 10 -- он сам говорил, что ни одна своя работа не была у него больше 8-ми, а то горько, что моя работа ниже Андрюшиной. Щелчок по самолюбию. И очень не маленький. У меня есть оправдания, но другие и также Вася меня оправдывать не станут. Да и в самом деле, выходит, что я подвела его, а он-то надеялся на меня как на каменную гору! Это очень неприятно, сегодня написала Андрюше записку, сообщила его и Васину отметку -- он просил меня узнать -- и после Васиной прибавила "только пусть он не ругается". Он-то, может быть, и не будет ругаться, а мне все-таки будет очень неприятно и обидно.
   

29 июля 1924. Вторник

   
   Получено несколько открыток из Праги. Одна от Карцевского. Пишет, что кандидатура Папы-Коли утверждена Земгором [322]и дело только за министерством и что 25 августа надеется встретить нас в Праге. Другая от Домнича -- поздравляет и просит написать, когда едем, чтобы встретить на вокзале.
   

1 августа 1924. Пятница

   
   И вот, сегодня я сдала последний экзамен, физику. Готовила на 8, сдала на 10. Последний экзамен. Цель достигнута, то, чего я так долго добивалась, уже совершено. Во всю жизнь еще не одна реальная мысль не шла дальше последнего экзамена. Теперь какая-то полоса пустоты. Еще нет сознания своей свободы и некуда себя девать, сейчас вечером настроение уже сбито. Две вещи меня сильно взволновали. Первая -- рассказ Тьери "Западня" [323](перевод Б. Шлецера в "Иллюстрированной России"), прекрасная, очень глубокая и сильная вещь. Вторая -- сцена, которую мне устроил Петр Ефимович: он во вторник уезжает и зашел ко мне поговорить, сначала нёс всякую ерунду о прошлом, нагнал на меня скуку и ушел. Минут через пять является опять: "Ирина Николаевна, идемте немножко пройтись -- мне хочется спросить у вас одну вещь". -- "Нет, я не пойду". -- "Это жестоко. Я умоляю". И совсем слюни распустил, чуть не плакал. Был мне страшно противен в той момент. "Никуда я не пойду". Подошел к столу. "Один только вопрос: любили вы меня?" -- "Нет". -- "И никогда не чувствовали ко мне никакого влечения?" -- "Никогда". -- "Вы говорите это совершенно искренно?" -- "Ну, конечно". -- "Так знайте, что я был страшным ослом!"... Что-то похожее на всхлипывание, и он выскочил за дверь. Противно и только.
   С Васей у меня теперь хорошие отношения. В воскресенье мы весь день просидели вдвоем. Он готовился к геометрии, а я взялась с ним за зубрежку формул, заставила выучить. И по его отношению ко мне, по тому, как внимателен, прост и, я бы сказала, нежен со мной, я видела, что он меня любит.
   

6 августа 1924. Среда

   
   За это время ничего не было интересного, кроме субботы. Да и это только потому, что были "мальчики" -- Вася и Андрюша, и еще заходил Чернитенко, с которым я не виделась давно: он был под арестом, Андрюша был без выхода, а Чернитенко, зайдя ко мне, предупредил его, что наблюдающий мичман Аксаков уже хватился его. Потом кто-то постучал, спросив Сиднева, поговорил с ним, и Андрюша ушел с ним на форт. Вася Чернитенко шел с Круглик, и мы с Васей остались одни. Мы сидели в большой комнате, но дома никого не было. Настроение у меня было очень веселое, если верить Васе, 45 минут! Потом вдруг является Андрюша. "Ну, что?" -- Да разговаривал с Аксаковым. Он, оказывается, искал меня везде. Я что-то наврал ему, уверяя, что был в каземате или в классе, кажется, поверил! "А потом ушел?" -- "А что же мне на форту делать? На форту такая тоска!" Вася насмешил: когда в то воскресенье он был у меня и мы учили формулы, в столовом зале была всенощная, и мичман Аксаков приказал ему обязательно быть там. Мы закрыли дверь, и он не пошел. Потом разговоре Аксаковым: "Почему вы не были на службе?" -- "Виноват, г<осподин> мичман, я был". -- "Врете!" -- "Нет, не вру. Я с самого начала стоял в церкви". -- "Как же в церкви, когда я вас видел на частной квартире?" -- "Никак нет, вы не могли меня видеть на частной квартире, потому что дверь закрыта была". Тот только махнул рукой, заорал: "Вон!", но в штрафной журнал не записал.
   В воскресенье мы втроем -- мальчики не могли -- были на море, вернулись к вечеру усталые и довольные. Не успела я оправиться, как ко мне нагрянула "завалишинская компания", правда, без Любомирского и Остелецкого, но зато с Овчаровым. Тут я заметила, что в комнате у меня не совсем в порядке: мои знаменитые катушки от ниток куда-то исчезли, катушечные пушки на картонных полочках, около портрета Блока, тоже пропали, а книги со стихами стоят не в том порядке. По поведению мальчишек я поняла, что это дело их рук, и страшно обозлилась, что они тут хозяйничали в мое отсутствие. Они вели себя очень развязно, горланили, пели, а я сидела злая и не проронила ни слова. Потом даже неловко стало, и когда пришел Вася, я уже вошла в свою роль.
   Во вторник уехали в Париж Дима Матвеев, Алеша Добровольский и Косолапенко, уехали пробивать себе дорогу в жизни. Я весь вечер проревела, не потому, что они уехали, а потому, что я осталась. Написала стихотворение, которое начинается словами: "А с каждым вторником Сфаят пустеет" и кончается: "Зачем-то сильная и молодая, Ненужным дням я потеряла счет". Твердо решила, что если ничего не выйдет с Прагой, буду всячески хлопотать о Париже, а то и так поеду куда-нибудь работать. Здесь больше нечего делать. Надо идти напролом!
   

8 августа 1924. Пятница

   
   Мы с Васей одного и того же хотим, одного и того же боимся. Когда вчера вечером мы сидели на гамаке, перекидываясь словами, я опять узнавала в нем того странного нечеловека, которого я любила. Я видела, что он испытывает то же. Ему хотелось меня обнять, может быть поцеловать. Когда я ощущала и ощущаю его случайные прикосновения -- у меня кружится голова. Мы оба страшно чувственны. И оба сдерживались, это нужно. Мы с ним теперь друзья, мы одно и то же поняли, пережили и почувствовали. Я его люблю, но совсем не так, как раньше: он для меня просто самый близкий мальчик, с которым я связана больше, чем простым знакомством. Но я пишу совсем не то, что хочу. Я хотела написать, что хоть нас опять связывает чувственность, но с Васей мне легко и хорошо, потому что я уверена в нем и в его хорошем отношении ко мне, и мне доставляет страшное наслаждение иногда подразнить совесть и потрепать нервы. За позапрошлое воскресенье Андрюша Сиднев получил неделю ареста и месяц без отпуска.
   

14 августа 1924. Четверг

   
   Дежурила на камбузе и несколько раз видела Андрюшу. Первый раз увидела его через дверь -- он прошел с баковым нарядом [324]-- и почему-то отвернулась. Потом уже, во время раздачи завтрака, выходила из камбуза и столкнулась с ним в дверях. Он поздоровался и слегка улыбнулся. Мне хотелось взять его за обе руки, посмотреть в глаза и улыбнуться, я чуть не поздоровалась с ним за руку, кое-как ответила на поклон и убежала. После, во время ужина, я издали улыбнулась ему, а он отвернулся, сделал вид, что не замечает. Меня это кольнуло, хотя он мог отвернуться так же, как и я в первый раз. Я почему-то чувствую неловкость перед ним. Правда, хоть я его и не звала в то воскресенье, но все-таки он приходил ко мне, из-за меня, до некоторой степени. Я много думала о нем за эти дни. Много нервничала, волновалась и злилась. Ему грозит разжалование из унтер-офицеров, а не так давно был такой случай: унтер-офицер Маджугинский, будучи "без отпуска" в числе других "безотпускных", удрал с семьей Завалишиных на море. Во время их отсутствия дежурный офицер хватился их и сделал перекличку. Они еще не возвращались, а уже в Сфаяте говорили о них, что они попались и что Тиму разжалуют. И к общему удивлению, им никому ничего не было. Случай аналогичный, только с той разницей, что Маджугинский удрал к Завалишиным, а Сиднев -- к Кноррингам, а это уже громадная разница! Злюсь неимоверно, тем более что чувствую себя немножко виноватой, т. е. причиной.
   

18 августа 1924. Понедельник

   
   Днем, после экзамена, заходил Вася. Я гладила, он взял утюг, шапки и брюки Папы-Коли, затем починил chaise longue и разножку, одним словом -- был в добродетельном состоянии. Вечером была служба (завтра Преображение), он хотел прийти после, а почему-то так и не пришел. Я его ждала, а вместо него пришел Вася Чернитенко. Как всегда веселый и болтливый. Разговорились. О гимназии. Он симферополец и реалист, учился, значит, в том помещении, где была наша гимназия. Заговорили о помещении, о дверях, как удобно было разбивать лбы, о том, где висели часы, где стоял шкаф и т. д. Как во время моих экзаменов, когда мы гуртом решали задачи по алгебре, так и теперь мы как-то сразу сблизились, стали опять школярами, как будто из одного класса, рассказывали всякие проделки и шалости и т. д. Легко и весело. Наши играли в винт. Мы пили чай, когда к окну подошел Дембовский. Затащила его чай пить. Он говорил о сегодняшнем экзамене (алгебра, письменный), о том, как он испугался, когда нашел у Остелецкого шпаргалку. "Ведь не могли же у меня утащить задачу из дому, я сжег все черновики, я был так осторожен", и тут же приводил примеры, как гимназисты и реалисты надували преподавателей и т. д. Спустя некоторое время, когда он ушел, Вася говорит: "Если мы когда-нибудь с вами встретимся -- так года через три -- напомните мне сообщить вам то, что я сейчас хотел сказать". -- "А почему вы сейчас не хотите сказать?" -- "Сейчас нельзя". -- "Ну, даже если вы будете уезжать, так я вам скажу на палубе парохода". -- "Разве это секрет сейчас?" -- "Да, громадный секрет, равный плюс бесконечности". -- "А тогда?" -- "Тогда он будет равен нулю. Так напомните же". Заинтриговал. Наверно, закулисную сторону этого экзамена.
   

20 августа 1924. Среда

   
   Вася от последнего богослужения опять словчил и получил четыре часа винтовки, четверо суток ареста и две недели "без выхода"! Если мы скоро уедем, то больше, значит, и не увидимся.
   

23 августа 1924. Суббота

   
   Оказывается, с Васей такая история: в понедельник, накануне Преображения, он был в церкви и вышел. К нему подлетает мичман Аксаков и начинает ругаться, что он ловчит, скрывается на частной квартире и т. д. "Никак нет, я не был на частной квартире". Тот не верит и выходит из себя: "Так где же вы тогда были?" Вася тоже вышел из себя: "Это не ваше дело!" -- "Ступайте на форт!" На полдороге догоняет его: "Ну, можете идти в отпуск". -- "Нет, уж теперь я не пойду". И в штрафном журнале появляется запись, что он "грубо говорил с офицером" и т. д. В результате -- он прислал мне привет из карцера. Это рассказывал Минаев. Он же говорил, что ко мне сегодня собирался Сиднее. Я прождала его весь вечер, но, очевидно, что-то ему помешало, да и к лучшему, а то ведь он "без отпуска". Минаев рассказы ваз мне некоторые подробности экзаменов, как была налажена подсказка, как в этом помогали мичмана и даже сам ротный, как, например, на русском письменном он под кителем принес ему Саводника и потихоньку совал кадетам: "Тебе надо? Бери, прячь!"
   А на алгебре подсаживался к кадетам (тогда Завалишин усиленно углублялся в газету) и прямо с карандашом помогал. А если сам не мог решить, то просто обращался к хорошему ученику "ну, напиши!" и переносил шпаргалки. Или на устном: у доски Петрашевич -- плавает, не знает, что говорить; на первом столе Янковский пишет шпаргалку. Круглик становится между ним и столом, где сидят экзаменаторы; Петрашевич благополучно списывает; когда же у него опять заминка, Круглик берет мел и как бы машинально начинает чертить на столе. Экзамены проходят благополучно, и Дембовский в восторге оттого, как все "поразительно развились". Только на последнем он понял, страшно расстроился и обозлился, многих провалил, говорил, что "экзамен скандальный". Оно и правда.
   

28 августа 1924. Четверг. Успенье

   
   Редко я теперь заглядываю в дневник. Жизнь моя слишком бесцветна и однообразна. Писать нечего. Дни -- пустые. Ничего не делаю, немножко читаю, жду почты. Из Праги до сих пор нет никаких известий. Я дала себе слово не говорить и не думать о ней, но все мои мысли начинаются: "там, в Праге..." Говорю себе и другим, что не верю больше, но это неправда. Разве можно сознательно не верить? Это значит с головой уйти в эту пустую жизнь. Я по-прежнему одна. В воскресенье ко мне пришел Сережа Шмельц и Богдановский. Я была рада, что пришел Сережа, мне казалось, что он на что-то дуется, смотрит на меня свысока и т. д. Богдановский раньше не заходил, и мне было приятно. Как-то в один из вечеров является Вася. "Вы откуда?" -- "Т...ссс! Дежурю у Жидейкина" (больной кадет Жидейкин живет в Сфаяте, и у него дежурят товарищи). Я страшно обрадовалась. Он пробыл у меня не больше 10 минут и оживил меня надолго. Я знала, что никто другой не зашел бы ко мне, значит, он относится ко мне не так, как другие.
   Есть много вопросов и желаний. Я даже не могу определить их. Когда, например, я вижу хорошо одетых женщин, мне хочется хорошо одеться, всегда быть в красивом платье, хорошо, красиво причесанной и т. д. Я знаю, что могу быть интересной уже потому, что я молода и здорова; я похорошела за последнее время, и я это сама знаю. Мне хочется следить за своей внешностью, я усиленно занимаюсь ногтями и прической, а на ногах рваные чулки и туфли, старое платье. Когда я думаю о Праге, я представляю себя хорошо одетой. Иногда мне даже кажется, что это главное. Когда же я задаю себе вопрос, что бы я стала делать, если бы я получила много-много денег? -- и отвечаю: пустилась бы в путешествие, занималась языками и музыкой. Когда я думаю о музыке, о том, что я могла бы быть недурной пианисткой, -- мне всегда хочется плакать. Я не жалею, что жизнь выбила меня из нормальных условий, мне жаль только моей музыки. Я бы отдала все мои стихи -- настоящие и будущие -- чтобы быть хорошей пианисткой. Меня интересует живопись. Сегодня я смотрела номер "Illustration", [325]и некоторые картины доставили мне большое удовольствие. Я не знаю живописи и не разбираюсь в ней, но я люблю красивое, я люблю краски. Я люблю движение, формы, хорошо сложенное человеческое тело и не знаю скульптуры. Так велика, красива и разнообразна область искусства, а я этого ничего не знаю!
   В поэзии хочу добиться одного: передать движение, а вместо этого -- пустые фразы!
   

4 сентября 1924. Четверг

   
   Уже целую неделю я не брала дневник. А что же произошло за это время? В воскресенье, ночью, умер Жидейкин. С вечера ему сделалось плохо, а в это время мы, т. е. я, мичман Аксаков, Звенигородский и Тагатов рядом, в кают-компании, играли в карты, страшно дурили и смеялись. Когда наутро я узнала, что он умер, -- мне стало очень неприятно и тяжело, как будто я была этому причиной. На похороны не пошла, даже на панихиде не была. Боялась увидеть мертвого.
   Что же еще? Вчера в Бизерте был концерт с участием почти исключительно русских. Меня он не удовлетворил. Были моменты, когда слушала с удовольствием, но часто утомлялась слушать и скучала. Сегодня днем к нам заходили Вася с Андрюшей. [326]Говорили. И Вася сказал ужасную вещь, что ему не нужна Россия, что он не любит ее, что ему все равно, где жить и работать. "Вот Андрея я понимаю, что ему хочется вернуться, а что там у меня?" И мне вдруг стало страшно жаль этого вступающего в жизнь мальчика; полуполяк, полурусский, с десяти лет сразу потерявший семью и десять лет шатавшийся по фронтам, -- что он мог вынести оттуда, что у него там осталось? Его жизнь сложилась очень тяжело, я этого не перенесла, а между тем, что у меня осталось от России? Люблю ли я ее? И что я в ней люблю?
   

11 сентября 1924. Четверг

   
   Бывают же такие моменты в жизни, когда плачешь, плачешь без конца, и все больше хочется плакать! Конечно, я понимаю причину и даже считаю ее настолько серьезной, что не могу отвлечься. Из Праги нет вестей. В прошлый четверг была получена открытка от Домнича, где он говорит, что узнавал по поводу нас и ему сказали, что "виза на 9 и деньги будут высланы скоро" (кавычки его). А вот уже целая неделя прошла, а ничего нет. Не знаю, кто из нас троих больше нервничает. Ведь тяжело и трудно даже в мыслях отказаться от Праги.
   

13 сентября 1924. Суббота

   
   Сегодня получена открытка от Карцевского: "Все рушилось" -- вот его фраза.
   

15 сентября 1924. Понедельник

   
   Надо быть бодрее и веселее. Все равно слезами горю не поможешь. Я самая сильная в семье, и на мне должна лежать роль нравственной поддержки. Задача трудная, у меня нет достаточно выдержки, но пока что держусь молодцом, и удалось подействовать на Мамочку. Вот это уже настоящий удар судьбы, это действительно тяжело, не то, что мелкие душевные переживания, которые волновали меня и причиняли мне боль. Тогда можно было распускаться и копаться в себе, а теперь нельзя. Вчера же утром, успокаивая Мамочку, я предприняла решение, которое нас всех успокоило. Я решила, что поеду в Тунис работать. Поступлю куда-нибудь горничной, это не важно, это на один год, нужно во что бы то ни стало выучить язык, да! А за этот год многое еще может произойти. "Нет такого положения, из которого нельзя было бы выйти", -- говорит кадетская поговорка.
   

16 сентября 1924. Вторник

   
   Стараюсь отвлечься. Играю в карты. Вчера у меня была большая компания, и мы с азартом играли в "двадцать одно" на папиросные бумажки. Мне нравится Вася Чернитенко, и я не боюсь думать об этом, наоборот, я даже не прочь бы и увлечься. Не нужно, чтобы брели на ум страшные слова: "все рушилось", да еще с той интонацией, с которой они были прочитаны. Чем-нибудь надо их заглушить. И я их заглушаю, я думаю о мальчиках, оба Васи и Андрюша заняли мое воображение сполна, совершенно ошибочно с ними ровняла Минаева, он -- шляпа.
   Около месяца тому назад мы получили письмо от Антонины Ивановны Столяровой из Харькова. Она должна была через две недели ехать к сыну на север Франции. Если она приедет туда, то я тоже туда поеду и буду служить там. Близкий нам человек, она примет во мне участие, и мне не так будет страшно. Мне бы этого теперь больше всего хотелось.
   

17 сентября 1924. Среда

   
   Хочу, чтобы об этом никто не знал и никогда не догадывался. Мне кажется, что я могу не на шутку увлечься. Конечно, все это иллюзии и суррогаты, я нарочно создаю себе имитацию того, что мне хочется. Мне хочется Васю Чернитенко, я готова многое отдать, чтобы он мной увлекся. Я не прочь поиграть с ним, а попросту хочу его видеть и слышать. А еще -- мне надо думать о ком-нибудь по ночам. Не о Доманском же? Тот и так мне самый близкий. Страшно подумать, что через две недели 4-я рота кончает. Все разъедутся. Я не представляю себе жизни в Сфаяте без кадет, без веселого смеха за партами, без ругани из-за Блока, без моих глупых мыслей. Надо, надо и мне скорее устраиваться. Раньше мне очень хотелось уехать в Прагу, раньше окончания; теперь тоже хочется уехать раньше -- в Тунис, но это невозможно. А вообще -- скорее надо, а то я так никогда не выучу языка!
   

18 сентября 1924. Четверг

   
   Кадет отправили в Сфаят, всех, кроме 4-ой роты. Целый день слышен крик, смех, шум. Таусон играет на кларнете, и ему вторит "джаз-банд" -- ложки, тарелки, палки, голоса. Слышится веселый напев песенки, слов не разобрать, слышно только: "Какая ты дубина!" И то весело. Оживления много. Сначала напевы горна, молитва. Некоторое разнообразие. За стеной голоса: "А ну, Вовка, налей папочке чайку!" В кают-компании Платто наигрывает краковяк. Наши играют в карты. Я сидела и писала письмо Сергею Сергеевичу.
   Писем нет. Стихов не пишу. Читать не хочется. Ничего не делаю. Завтра дежурю на камбузе, а вечером Елизавета Сергеевна звала в кинематограф.
   

21 сентябре 1924. Воскресенье

   
   Мамочка говорит: "Скажи, что у тебя произошло с Звенигородским?" -- "С Звенигородским?" -- "Да". -- "Ничего". -- "Мне Елизавета Сергеевна говорила под большим секретом и только просила тебе не говорить. Звенигородский сказал, что он с тобой поссорился, он очень расстроен, "страдает", когда вы ходили в кинематограф, он все был в стороне, не говорил ни слова: когда вчера вечером услыхал, что ты пошла с мальчиками гулять, он очень расстроился и пошел за вами. Вы его не встретили?" Это мне так понравилось, что сразу настроение подпрыгнуло. Стала припоминать, когда же мы с ним "поссорились", да так и не вспомнила.
   А что он последнее время как-то странно относится ко мне, так я это давно заметила. Еще Мамочка сказала со слов Ел<изаветы>Сер<геевны>, что он поселился напротив, в кабинке Косолапенко, чтобы лучше наблюдать за мной. Я страшно рада, как это ни глупо. Вчера у меня были Вася с Андрюшей. Оба они мне очень понравились вчера. Мы стали почти друзьями.
   

29 сентября 1924. Понедельник

   
   Что было за это время!? Ничего. Я только давно хотела записать две вещи, которые мне рассказал Вася. Первое -- экзамен физики (механика), второе -- письменная математика, механика у них была в понедельник и вторник. Адмирал им преподавал такой громадный курс, что в году его никто не понимал и не учил. Была организована сложная система подсказа, на этом и выезжали. Теперь оказалось, что никто ничего не знает. Насонов сжалился и дал им пометить билеты. Билетов 18, а их в каждой группе по 28-29. Они разбили билеты на 3 группы, распределили их между собой и учили только по 6 билетов. Метили их так: 1-я группа -- гладкие, 2-я -- выпуклые (гладили на ламповом стекле), 3-я -- вогнутые. Кроме того, слабые ученики учили только по одному билету, и отдельно метили его. Устраивали репетицию. Об этом знали все, кроме адмирала и, кажется, Завалишина. Наступает экзамен. Насонов приносит билеты, завязанные пачкой; как только он развязал -- колода вздулась необычайно. Он скорее разбрасывает их по столу, они прыгают, скачут. Кадеты сидят вдали и еще издали намечают себе билеты: вверху не видно. Подогнали так, чтобы до завтрака отвечало не больше 16, по 5 в каждой группе, чтобы один билет оставался лишним, на случай, если кто ошибется. Были курьезы: Бошкович учил только один билет, нашел его и, еще не открывая, заявляет: "8-ой билет". Синиченко учил тоже один, ответил его хорошо, но адмирал задал ему несколько вопросов по курсу, и он провалился, а вообще -- баллы прекрасные, как ни на одном экзамене, адмирал в восторге!
   Еще мне Вася признался, что ни одну письменную, кроме черчения, он не писал, не зная темы. С математикой было так: Дембовский принял все предосторожности. Но они его перехитрили. Задача в конверте, запечатанном сургучом, лежала в кармане ген<ерала> Завалишина. Были каникулы, и Женя был дома. [327]Ложась спать, Завалишин вешал китель на вешалку. В 2 часа ночи Женя вытаскивал из кармана конверт, в это время с форта летел велосипедист за ним; там слегка расклеивали углы конверта, списывали, потом заклеивали гуммиарабиком и через полчаса велосипедист отвозил тему обратно. Ночью решали задачи, а на другой день Дембовский восхищался, как "поразительно хорошо проходят экзамены". Так было оба раза на письменной по математике. На черчение им не удалось достать темы, [328]и чуть ли не половина роты провалилась. Самый скандальный был экзамен. Теперь я понимаю, что мне хотел сказать Вася Чернитенко.
   

4 октября 1924. Суббота

   
   События последних дней.
   

Вторник.

   
   Дежурила на камбузе и -- все. Нет, вру, я в среду дежурила.
   

Среда.

   
   Экзамены по электричеству в первой группе, последней. Вечером были Мима, Сережа Шмельц и Нёня Богдановский. Настроение веселое, сидели в большой комнате с Мамочкой и весело болтали. Вдруг стук в дверь и голос Емельянова: "Разрешите на минуту Шмельца?" Сережа возвращается страшно расстроенный и смущенный, чуть ли не со слезами на глазах. "Простите, мне надо идти". -- "Зачем?" -- "Мичман Макухин требует; за мной еще осталось два часа винтовки, а я забыл!" Мима крикнул вдогонку: "Приходи после молитвы". -- "Не знаю, навряд ли". Все страшно возмутились и раскисли. Настроение было сорвано. Вдруг в одиннадцатом часу приходит Сережа: отстоял свои два часа и пришел. Ему устроили овацию. Мамочка пригласила всех в пятницу праздновать окончание.
   

Четверг.

   
   После обеда мы с Мамочкой и Серафимой Алексеевной ездили на ослике в город за провизией. Встретили там компанию кадет, пили пиво. У них начинается полоса пьянства, они отправлялись к "сербу", а Мима дал "на хранение" две бутылки вина. Вернулись мы с темнотой. К нам пришли на вечер оба Васи и Андрюша. Показывали билеты. Безошибочно узнавали их, настроение, конечно, самое хорошее и веселое. В самой глубине души я боялась этого дня, а тут сама смеялась и радовалась. В эту ночь должны были быть "похороны алгебры", доставались костюмы, все совещались, волновались, и я принимала в этих приготовлениях большое участие. Ушли они довольно рано, так как "надо готовиться". Обещали быть в пятницу.
   

Пятница.

   
   Я на камбузе. Прежде всего узнаются подробности "похорон". Самый интересный номер вышел с Воробьевым. Ночью у него стянули козу, она заорала, Ольга Владимировна услыхала и подняла настоящую истерику. Говорят -- прямо вопила. Александр Аполлонович сначала ругался и посылал "мать" ко всем чертям, потом уступил и отправился на форт. По дороге встречает мичмана Аксакова: "Сергей Сергеевич!" ...как вдруг Сергей Сергеевич начал от него "драпать" во все лопатки. Дальше попадается Завалишин: "Ваше превосходительство, вот у меня козу увели". Петрашевич не растерялся. "Сейчас, сейчас, мы все сделаем". Приходят на форт. "Я вам помешал, господа, -- говорит "ковда", -- я извиняюсь. Дайте мне козу, ей-богу, уйду, сам понимаю, что помешал". К нему подходит кто-то из кадет и вглядывается: "А ловко же ты нарядился!" После короткого совещания Лжеворобьев вывел козу и вручил ее Воробьеву. Говорит, что встреча двух двойников была действительно замечательна.
   Днем был педагогический совет. Поднимался острый вопрос насчет Яковлева. Завалишин как-то неладно поступил с отметками, что-то у него на экзамене было 3, а в аттестате по правилу среднего арифметического -- 9 и т. д. Адмирал страшно рассержен. Так этого вопроса они и не решили, оставили назавтра. Вечером было чествование Дембовского -- 25 лет педагогической деятельности.
   Вскоре после ужина пришли Мима, Сережа и Нёня. Сидели и поджидали остальных, чтобы варить глинтвейн. Приходит Вася, очень смущенный, здоровается, не глядя в глаза, и говорит Мамочке: "Я очень извиняюсь, но я не могу быть у вас сегодня". -- "Почему?" -- "У меня здесь дело на форту, спешно..." Настроение упало. Я страшно обиделась, хотя старалась не показать виду. Сережа решил, что он, наверно, занят по делам выпивки, которую на днях устраивают преподавателям, а значит, Вася Чернитенко и Сиднее тоже не придут. "Это не отговорка. Они могли прийти хоть на полчаса". Было очень скучно и кисло. Часа через два пришел Чернитенко: он был у Дембовского. Кое-как вечер дотянули, а ушла я спать с очень глубоким и едким чувством обиды.
   Наконец пятница. С утра узнаю, что Сиднее весь вечер пробыл у Насоновых и на удивленные вопросы товарищей, "почему он не у Кнорринг?", отвечал: "Я знаю, что я делаю!" Это была уже открытая демонстрация, и меня еще более обидела.
   А днем -- продолжение педагогического совета. Опять о Яковлеве. Папа-Коля возражал против правила "среднего арифметического", и когда Завалишин возразил, что "так всегда было в старом Корпусе", ответил: "Ну, Морской Корпус в учебном отношении всегда пользовался дурной репутацией, тогда как сухопутные корпуса были обставлены превосходно". Завалишин увидел в этом оскорбление себе, Корпусу, строевой части, флоту, морякам, раскричался, ушел к себе, с ним сделалась истерика и он заболел. Папа-Коля страшно расстроен, места себе не находит, среди офицеров буря, Аксаков поздоровался со мной с таким видом, как будто собирался ножом запустить. Опять нависают тяжелые и неприятные события.
   Приходит Андрюша. К счастью, меня не было в той комнате, я застала только конец. Он начисто изложил Мамочке все дело: кто-то сказал, что у нас в складчину устраивается чествование, а так как они в этой "складчине" не принимали участия, то решили не ходить. Они поговорили по душам, я застала их обоих очень взволнованными, примиренными, Андрюшу очень смущенного, повторяющего: "Простите, Мария Владимировна, я сам вижу, что сглупил". Кончилось хорошо. Я поблагодарила Андрюшу, что он не побоялся "разговора с объяснениями". Только бы нам опять собраться вместе, чтобы загладить этот инцидент перед прощанием.
   

8 октября 1924. Среда

   
   Что было за эти дни?
   

Воскресенье.

   
   Вечером на форту большая выпивка: "проводы" офицеров и преподавателей. За этот день мне хочется отметить одну маленькую деталь глубоко интимного свойства: когда Вася Чернитенко, пригласив Папу-Колю, ушел от нас -- я вдруг почувствовала, что он ушел навсегда, т. е. что таким, каким он был для меня, он уже никогда не будет.
   

Понедельник.

   
   Вечером собралась веселая компания. Сначала пришли Мима с Нёней, потом Сережа Шмельц с Володей Головченко и, наконец, -- Андрюша с Васей. Володя пришел в первый раз и мне понравился -- очень веселый и болтливый. Но больше всех в тот вечер мне понравился Андрюша. Он как-то очень просто держался, был такой веселый и славный, как никогда. Мы сидели в большой комнате, все вместе играли в карты, в "рубль", хохотали, как никогда еще, одним словом -- великолепно провели время до часу ночи.
   

Вторник.

   
   Дамы устраивали чай для новых гардемарин, вечером в помещении 5-ой роты. Так как я дежурила на камбузе, то в приготовлениях мало принимала участия. А после ужина оделась, причесалась и пошла. Там накрывали на стол. Первым делом Аксаков напоил меня крюшоном: "надо же попробовать!" Сначала явилась небольшая группа гардемарин, в том числе Сережа Шмельц, Мима, Нёня и Володя Головченко. Мы уговорились сесть вместе. Минут через десять явились остальные. В общей суматохе поздоровалась с Васей и Андрюшей, а затем потеряла их из виду. Мы сели как уговорились и за чаем очень мило и весело провели время. Были, конечно, всевозможные тосты, "ура" и т. д. Первый щелчок по самолюбию: когда Вася Чернитенко провозгласил тост "за сфаятских барышень", все столпились на другом конце, около сестер Завалишиных, и только несколько человек подошло чокнуться со мной. Сам Вася тоже словно забыл про меня, вообще, в тот вечер меня для него не существовало. Но к таким обидам мне пора было бы привыкнуть: ведь это повторяется регулярно на каждом вечере. После чая -- танцы. Из кают-компании перенесли пианино и танцевали. Сереже и Нёне надоело сидеть, и они пошли ко мне в комнату играть в карты. Ко мне подходили почти все знакомые, кроме Чернитенко, Сиднева и Доманского. Андрюша все время сидел с м<ада>м Леммлейн, с ней же и танцевал, это опять была какая то открытая демонстрация. Вася танцевал с Завалишиными, ко мне даже не подходил. Вначале я не танцевала, а потом не удержалась. Заходила Мамочка и сидела недалеко от меня. В это время ко мне вдруг подсел Вася, как ни в чем не бывало, и даже пригласил меня на вальс, протанцевали мы немного и, отводя меня на место, не то по инерции, не то нарочно, поцеловал мне руку. Больше я его не видала. Под конец со мной был все время Коля Завалишин. Все-таки он единственный, кто ко мне относится хорошо и искренно. Как это ни грустно, но в этой роли является только Коля, а не один из тех, к кому я так относилась. Это были не танцы, а балаган, зато весело. От танцев и от крюшона у меня кружилась голова. Пришла домой -- у меня игра в карты, душно, накурено. Я села на завалинку. Меня позвал Папа-Коля и начал говорить, что как это я пустила к себе в комнату, когда у меня там было не убрано, и мы убирали при мальчиках и т. д. Мне было все равно, что он говорит. Как всегда, я уже жалела, что так балаганила. Пошла на гамак. Подходил ко мне Макухин, уже не совсем трезвый и все в чем-то извинялся, я так и не поняла, в чем. Пошла и завалилась спать. Чувствовала себя нехорошо. Проснулась около 9-ти с сознанием чего-то очень обидного и немножко глупого. Страшно не хотелось вставать, начинать день. Знала, что опять посыпятся упреки и еще хуже -- расспросы. От четырех стаканов крюшона весь день болела голова. Чувствовала себя нехорошо и хотелось спать. Страшно не хотелось идти на завтрашний вечер -- вижу, что никому не нужна и мое отсутствие даже не будет заметно. Пойду только потому, что Сереже и Нёне это может быть действительно обидно. И зачем я так входила в их жизнь? Так старалась понять их? Кому это нужно? А все-таки через два дня все они уходят на эскадру. И как я ни злюсь, что ни говорю сама себе, мне очень грустно и тяжело, что Вася уедет. Ведь если говорить правду, так он мне дороже всех, вернее -- он единственный, кто мне все еще дорог. Все мои увлечения после вчерашнего вечера лопнули как мыльные пузыри. Чернитенко, Андрюша -- все это такая мелочь по сравнению с Васей. Пусть последнее время мы стали чужды друг другу и нет у меня к нему прежнего чувства, мне даже не хочется сейчас видеть его. Я знаю, что кроме насмешки я ничего не услышу от него, мне грустно, что я его никогда не увижу, и если и увижу, так не таким. Да я и не хочу его больше видеть, даже писать ему не буду! И как я ни зла и ни обижена на него -- я пишу и реву. А ему этого ничего совсем не нужно.
   

10 октября 1924. Пятница

   
   Вчера был вечер. Днем Вася Чернитенко приходил приглашать. Сначала я сердилась на него за прошлый вечер, а потом так увлеклась его разговорами о Симферополе, что сама развеселилась. Одевалась тщательно, долго возилась с прической, ногтями и т. д. А все время было какое-то тревожное и неловкое состояние, а вдруг никто не зайдет за нами? Но Сережа с Нёней зашли. Пришли на форт, ночь лунная, хорошо, пошли сначала в гостиную, что они устроили у себя в курилке, кое-кто подошел. Чернитенко подносил дамам цветы, Мима бренчал на рояле. Потом позвали ужинать в другое помещение. Сели мы все вместе. Соседом моим был Сережа, визави -- Мима, с другой стороны сидел Каськов и разговаривал с Папой-Колей о музыке. Дальше сидели Леммлейны, и рядом с Марией Васильевной я опять увидела Андрюшу. Он со мной не поздоровался, и я не замечала его. Все мальчишки были удивительно любезны, угощали наперерыв, всяких пирожков, печений и тортов была такая масса, что я просто взмолилась. Вдруг слышу над собой приветливый голос Васи: "Ирина Николаевна, здравствуйте!" Я невольно улыбнулась ему. Потом я опять потеряла его из виду. Был какой-то ликёр, и Сережа убедил меня выпить рюмку: "Ну, Ира, за одну заветную...". "А теперь за мою заветную", -- предложила я. Теперь я знаю, что в прошлом году его "одной заветной" была я, тогда я об этом и не предполагала. Теперь это что-то уже совсем иное, наверно, такая же туманная расплывчатая мысль, как и у меня.
   Чернитенко приглашает всех в танцевальный зал. Столовая понемножку опустела. Тут ко мне начал приставать Семенчук. Звал идти танцевать. Он был уже не совсем трезв, держался нахально, так близко наклонился ко мне, что касался лицом волос и заставлял меня почти совсем лечь на стол. Я уже начала говорить с ним в резком тоне, но Чернитенко, проходя мимо, сказал ему что-то и оттянул в сторону. До первого антракта я не танцевала, а потом пошла с Сережей погулять во дворе. Вскоре меня окружила целая ватага гардемарин со стаканами грананина. Это очень вкусный напиток, но их было так много, и они так усиленно настаивали, что я скоро поняла опасность и хотела удрать. Но они меня не пускали, встали все посреди двора на колени: "Ну выпейте, хоть глоток, а после вас я выпью". Я подхватила Миму, и кое-как мы вырвались. Потом налетает Коля Овчаров: "Ирочка, вы на меня сердитесь?" -- "За что?" -- "Да вы знаете за что. Ирочка, не сердитесь, Ирочка, дайте поцеловать ручку!" -- "Убирайтесь!" -- "Уберусь, только дайте ручку поцеловать". В танцевальном зале опять приставал Семенчук. Мне стало как-то скучно и неприятно, я взяла Миму под руку, и мы вышли во двор. "Вам не нравится?" -- "Нет, мне больше один человек не нравится". Он сразу понял. "Да, он страшный нахал, но я вас от него избавлю". И надо отдать ему справедливость, что весь вечер он был действительно рыцарем. Необыкновенно держал себя мичман Макухин. Как увидит меня, остановится: "Ирина Николаевна! Неужели это вы?" Дальше: "Ирина Николаевна, как я рад вас видеть в таком виде... и в добром здоровье". Потом говорит Миме: "Скажи Ирине Николаевне, что она прелестная и очаровательная барышня".
   Танцевать я начала уже поздно. Усиленно приглашал Семенчук, но мне не хотелось с ним, и я отвечала коротко: "Я обещала вам тур вальса и все". Наконец заиграли вальс. Он подскакивает. Мима наклоняется к моему уху и шепчет: "Я вас выручу". Не успели мы сделать и одного тура, как подходит Мима и говорит: "Ирина Николаевна, вас Мария Владимировна зовет". Семенчук рассердился и закричал: "Нет! Я понимаю, в чем тут дело". Мы с Мимой убежали, а он еще потом долго дулся на меня. Мы гуляли по двору. В столовой кричали "ура", очевидно, пили. Выходит оттуда Коля Овчаров: "Ирочка, позвольте вас взять под ручку". -- "Идите лучше спать". -- "Ирочка, позвольте!" -- "Идите, спокойной ночи!", и потащила Миму в зал. "Уже опять пьяные, пьют без перерыва", -- усмехнулся Мима.
   В антракте видала Васю с Мамочкой, а потом случайно увидела такую сцену: Вася стоял с бутылкой в поднятой руке, а в нескольких шагах от него -- Леня Крючков, и он кричал ему страшно сердитым голосом: "Не подходи! Слышишь? Говорю тебе: не подходи!" Это не была шутка, нет, такой строгий и сердитый тон. Потом начал пить из бутылки. Леня, очевидно, задирал его и пустился бежать. Вася догнал его, замахнулся бутылкой и опять что-то сердито говорил ему. Мима усмехнулся: "Вот тоже целую неделю пьет без просыпу".
   Под конец я много танцевала с Колей Завалишиным, и во время степа он сказал мне самые простые слова, от которых мне сразу стало как-то хорошо и радостно. "Ирина, вы на меня сердитесь?" -- "За что?" -- "Ну, а вдруг за что-нибудь сердитесь?" -- "Нет". -- "И я нет, правда, хорошо. Ведь я уеду..."
   Вася Чернитенко был очень вежлив и корректен, два раза приглашал меня, очень просто держался. Андрюша танцевал только с Марией Васильевной. В большом антракте мы опять ходили с Мимой. И вдруг страшно захотелось посмотреть, что сейчас делает Вася? Мы вернулись в зал и сели около Мамочки. Подошел Вася и начал с ней говорить. "А знаете, Мима, здесь душно, идемте на воздух". Это была маленькая демонстрация, и мне бы очень хотелось, чтобы он ее заметил.
   Многие уже ушли, Мамочка тоже ушла, а меня убедили остаться. Под конец было очень весело, просто и непринужденно. Любомирский с Завалишиным танцевали "даурскую" "под м<ада>м Улазовскую", очень удачно, потом Семенчук сплясал гопака и т. д. Коля от меня не отходил. Коля, если уходил из оркестра, то подсаживался к Насоновым. Потом мы с Колей и Мимой пошли в гостиную. Вскоре туда пришла с компанией м<ада>м Леммлейн. Ближе всех к ней сидел Андрюша. Она держалась, как всегда с кадетами, очень развязно и вульгарно. Коля сказал тихо: "Знаете, она мне напоминает таких... их в городе много..." Я наблюдала за ней и Андрюшей и поняла, что он увлечен ею, совершенно серьезно и глубоко. Быть может, это не надолго, это чувственно, но он увлекся. Я даже не смогла сердиться на него, до того это мне стало просто и понятно. Было только обидно, что этот славный мальчик, прекрасно сложенный, с красивой походкой и некрасивым, но простым и открытым лицом, стал достоянием Марии Васильевны. Я почувствовала, что я ее ненавижу, мне кажется, что это именно та ненависть, которой только женщина может ненавидеть женщину.
   Я пробыла до самого конца. Потом Коля с Мимой пошли меня провожать! Мамочка очень удивилась, что после всех этих историй с Завалишиным Коля провожал меня, а меня это нисколько не удивило.
   Пришла в четвертом часу возбужденная, слегка взволнованная.
   

11 октября 1924. Суббота

   
   Думала и написала:
   
   Мне не поднять головы,
   Сердце славилось под стонами.
   Боже! Что сделали вы,
   Мальчик с глазами зелеными!
   
   Я не хочу укорять,
   Я не замучу упреками.
   Только тоску вспоминать
   Буду ночами глубокими.
   
   В муть моих сереньких дней
   Кем вы, насмешливый, призваны?
   Сколько бессонных ночей
   Горькой тоскою пронизано!
   
   Будут тянуться года
   С тихими, душными стонами...
   Будьте веселым всегда,
   Мальчик с глазами зелеными!
   
   

14 октября 1924. Вторник

   
   Сегодня восемь человек из окончивших уехали в Париж. В том числе -- Нёня, Сережа Шмельц и Пава. Пава как-то далеко был от меня последнее время, и его мне не жалко. А тех двух -- жалко. Едут они устраиваться на завод, впереди нет ничего. В этом отношении мне больше жалко Нёню. он как-то еще совсем мальчик и при этом еще такой худенький, слабенький. Днем они бодрились, были веселы, а на пристани -- Вася Чернитенко рассказывал -- Сережа Шмельц плакал, прощаясь с товарищами. А мне жалко себя: ведь все-таки уехали близкие мне, одни из тех немногих, которые у нас бывали, которых я ждала. Остальные завтра в два часа уходят на эскадру. Сегодня у нас весь вечер был Вася. Он очень расстроен, грустный, на эскадру ему не хочется, а уехать -- денег нет. Он опять стал таким милым мальчиком, как и в прошлом году. Мы сегодня так славно, по-семейному, провели вечер, я думаю, что он этот вечер не скоро забудет. Приходила шумная компания, человек 6, прощаться. Среди них Андрюша Сиднее. Он был очень смущен, все прятался за спину Иванова, а Мамочку несколько раз назвал Мария Васильевна. Его все поднимали на смех, и он еще больше конфузился.
   Мне грустно, но я пока что не могу себе представить, что все уезжают.
   

15 сентября 1924. Среда

   
   С утра -- суматоха, сдача имущества, взволнованные лица. Около 12 пришел Вася и обедал у нас. Грустный и расстроенный. Потом пришел на приборку форта. Часа в 3 они (выпускники Морского корпуса. -- И.Н.) должны были строем прийти в Сфаят. Папа-Коля был на уроке, мы сидели с Мамочкой, потом пришла Елизавета Сергеевна, все жалели их и т. д. Меня раздражали эти разговоры, но я чувствовала, что сама страшно волнуюсь. С пением они пришли в Сфаят, адмирал им сказал несколько прочувствованных слов, и они разбежались. К нам пришли Вася Чернитенко, Петрашевич и Тима. Васю назначали на "Корнилов", он говорит, что это самое лучшее. Но был сам не свой, молчал, какой-то задумчивый был. Потом они выстроились во фронт. Кое-кто издам вышли их провожать. Они строем пошли по дороге. Лица у всех различны. Чернитенко улыбался, а Вася шел с опущенной головой и очень грустный. Пока они шли, шли по шоссе с пением "суженцов", мы убежали по сокращенкам и ждали их внизу. Там же ждал их "оркестр" новой 4-ой роты. Когда они проходили, заиграли марш. Елизавета Сергеевна, Тамара Андреевна и Мария Васильевна -- плакали. Дембовский тоже плакал, и все старался надвинуть на глаза панаму. Почему-то было ужасно грустно провожать эту роту. Когда я увидела в строю Васю, он старался не смотреть в эту сторону, я чуть было сама не расплакалась. Кое-как с трудом удержала себя. Если бы он шел веселый, бравировал, острил -- мне было бы неприятно, а то, что был такой грустный, -- меня примирило со всем. Я поняла, что он привык к нам, любит всех нас, он опять мне стал близким-близким, а в то же время как-то легко и радостно.
   

17 октября 1924. Пятница

   
   Вчера меня взволновал случайный разговор с Мамочкой на мимозовой дорожке о Васе. "А как у вас, так все и кончилось?" Я уже и не пыталась возражать. "Да, так просто и кончилось". -- "И не было у вас никакого разговора?" -- "Нет". -- "Его очень подняло в моих глазах то, что он не надулся, не корчил из себя обиженного, а именно понял, по существу понял. Мне кажется, что он неловко себя чувствовал у нас в первое время; а теперь -- ничего?" -- "Ничего". Разговор зашел об Андрюше, сначала: "Знаешь, я теперь видеть не могу Марию Васильевну, мне так противно, что она, старая баба, так противно кокетничает с мальчишками". Разговор о Васе теперь мне не был так неприятен, как раньше. Я не знаю, что знает Мамочка из того, что было между нами, но, во всяком случае, она не знает главного. Она думает, что прекращение наших вечеров наедине нам было очень неприятно, тогда как мы оба вздохнули свободно. Ведь наши жуткие сцены молчания были в тягость нам обоим, а такие поцелуи и ласки были "от скуки" или вызывались сильным влечением -- но только с моей стороны. Все дело в том, что я его любила, а он меня -- нет, этого-то Мамочка никак не учитывает. А положение, когда женщина вешается на шею мужчине, -- всегда бывает очень глупым.
   На камбузе остались работать четверо: Краковской, Головченко, Леньков и Семенов; Таутер остался при лазарете. С ним я завела дружбу и пока что -- веселую. Отношения простые, сегодня, напр<имер>, мне нужно было идти в город, я прямо пошла к камбузникам и спросила, кто свободен, и попросила Володю пойти со мной. А вечером он меня позвал к себе играть в карты. Мы дурили и смеялись, как можно только в кругу молодежи и притом -- живущей не в общем бараке.
   

19 октября 1924. Воскресенье

   
   
   Все смотрю на белую дорогу,
   Не могу поднять молящих глаз.
   Пусть не раз он был моей тревогой
   И меня обманывал не раз!
   
   С каждым днем -- все сумрачней и старше,
   Не найду заветную тетрадь...
   Верно мне, зеленоглазый мальчик,
   Никогда счастливой не бывать.
   
   Недавно прочла в "Новостях" мою "Балладу о двадцатом годе"; [329]в печати выглядит недурно, но, как назло, в конце пропущено четыре строчки и закончено ни к селу ни к городу, страшно досадно.
   Вчера получила М. Волошина "Демоны глухонемые" [330]и "К синей звезде" Гумилева. [331]Гумилев мне не понравился, другие сборники -- лучше, а Волошин захватил.
   Я не пишу стихов в синей тетрадке -- уже три недели, и это мне неприятно.
   
   Опять всю ночь я думала о Васе,
   О мальчике с зелеными глазами,
   Мотаясь на соломенном матрасе
   Под штопольными простынями.
   
   А он, на чьих губах всегда насмешка,
   В чьей голове одни пустые бредни,
   Ушел, совсем ушел, как сон последний,
   Походкой твердой и поспешной.
   
   На что ему моих стихов тревога?
   А мне на что обидных шуток стрелы?
   Но жду, все жду на вьющейся дороге --
   Фигуру в белом.
   
   

20 октября 1924. Понедельник

   
   

A mes amis [332]

   
   Этот год мне украсил мальчик,
   Веселый-дерзкий-зеленоглазый,
   С каждым днем уходя все дальше
   От моих веселых фантазий.
   Был еще один -- тоже Вася --
   Черноглазый, ловкий и гибкий,
   Тоже часть моих дней украсил
   Зажигающей смех улыбкой.
   Был один -- на других непохожий,
   С глазами правдивыми мальчик,
   И всегда спокойный Сережа,
   Мима, резкий, как детский мячик.
   Еще -- застенчивый и молчаливый,
   Голубоглазый Андрюша,
   Что вошел походкой красивой
   В мою комнату и в мою душу.
   Но -- безумная и шальная --
   В странной комнате с портретом Блока
   Оставалась всегда одна я,
   Как и теперь, когда те -- далёко.
   
   Нет, хороши стихи Гумилева, дивно хороши!
   

22 октября 1924. Среда

   
   Сегодня отправила два письма, одно в редакцию "Эоса", [333]другое -- в "Студенческие годы" [334]. Послала кое-что из своих стихов и наиглупейшие препроводительные письма. А в конце концов поторопилась запечатать и все перепутала: то, что хотела послать в "Студенческие годы", отправила в "Эос". Вообще, что-то глупо. Но это -- первый опыт, первые шаги в настоящей жизни.
   Сейчас больше ничего не остается, как лечь спать. Вечером читала Джека Лондона "Мартин Иден", и эта вещь создала мне настроение, которое уже ничто не могло разрушить.
   

24 октября 1924. Пятница

   
   Чем я хуже других? Неужели я так уродлива и не интересна? Почему около меня никого нет? Говорят, зависть -- нехорошее чувство, а я завидую. Всем завидую, кто не один, у кого есть близкий человек. А ведь я совсем, совсем одна. Все как-то шарахаются от меня, игнорируют, не замечают. Когда я была поменьше, мысли у меня были такие возвышенные, то о патриотизме вопила, то мировые вопросы решала, -- это и по дневнику можно видеть. Как это и ни было глупо, во всяком случае, я не была мелочной. А теперь! Должно быть, я действительно так измельчала, омещанилась, что ни одна серьезная мысль не идет в голову. А Мамочка и до сих пор считает меня недюжинной натурой, думает, что я выше всех здесь. Может быть, это и правда? Нет, едва ли. Я сама стала такая же ординарная, как и все. Но, если я такая же, как и все, тогда почему же все так отшатываются от меня? Единственное, что меня удерживает от окончательного падения, -- это мои стихи. Именно то, что я сама создаю.
   Я пишу "падение", но разве я так думаю? Разве у меня есть какой-нибудь намек на "раскаяние" за историю с Васей? Разве я не хочу иметь этих переживаний?
   

27 октября 1924. Понедельник

   
   В субботу к нам пришел Вася Чернитенко и пробыл сутки. На "Корнилове" они устроились очень хорошо, но все же он думает при первой возможности ехать на работы.
   Сейчас была у камбузников. С тех пор мы не собирались ни разу. Назавтра уговорились, что они придут ко мне, с ними хоть весело.
   Взяла в библиотеке "Историю древней философии" Трубецкого. [335]Хочу серьезно заняться философией. Сейчас собираюсь кончить Дёме письмо.
   А хочется мне, чтобы Франция скорей признала большевиков!
   

30 октября 1924. Четверг

   
   Франция признала большевиков. Вчера это было в Тунисской газете. Сегодня на кораблях в последний раз был спущен Андреевский флаг. Больше он не поднимется. Но днем все было еще спокойно. А вечером с "Корнилова" явился Скрипников с запиской от старшего офицера, где тот просит срочно дать переэкзаменовку, так как каждую минуту можно ждать ликвидации. Он пришел уже без погон. Говорят, что весь личный состав эскадры будет списан в лагерь в двух верстах от Фервилля. На эскадре паника. Начинается она и у нас. Настроение такое, как четыре года тому назад -- в момент объявления крымской эвакуации. Нервное и тревожное. Что-то будет?
   А Папа-Коля получил сегодня письмо от Постникова из "Архива русской эмиграции", [336]где тот пишет, что вопрос о его назначении еще не решен и на днях будет снова поднят в министерстве.
   До января-то мы, наверное, просуществуем, но что будет дальше?
   

2 ноября 1924. Воскресенье

   
   Понемногу все утихомирилось. Говорят уже не о "признании", а о "выборах в Англии". В субботу был Петрашевич и говорит, что настроение на подлодках и миноносцах очень бодрое. Французы предлагают всем желающим бесплатный проезд до Франции, и штаб дает еще по сто франков. [337]Если бы мне предложили такие условия, я бы, кажется, поехала. Да только, пожалуй, придется и без таких условий ехать. Я ничего не боюсь. Я совсем не рада, что опять все так тихо и спокойно. Только было началось что-то интересное и уже кончилось. Одно утешение, что весной уже наверняка конец.
   Последнее время очень много работаю -- чиню бушлаты.
   

9 ноября 1924. Воскресенье

   
   Все гардемарины оделись в "штатское": голландка навыпуск с поясом и с расстегнутым воротником, марсофлотские брюки с клошами, танки, а на голове капитанка, у всех вид апаша.
   

12 ноября 1924. Среда

   
   Что было за эти дни?
   

Воскресенье.

   
   Вечером пришел Вася Чернитенко. Притащил с собой стул, который Грибков свёз с "Алексеева". Настоящий, хороший, обитый кожей стул. Нужно же было столько тащить его. Живет он уже в Сиди-Ахмед, бесплатный проезд до Бизерты, жить там как будто и ничего, но тоска темная. Собирается через неделю или через две уехать во Францию. В субботу же получили письмо от Антонины Ивановны, она уже в Довилле. [338]Ее сын, Женя, предлагает в случае чего Папе-Коле помочь устроиться. Папа-Коля написал ему о Васе и просил помочь. Мне бы очень хотелось, чтобы он поехал в Довилль.
   

Понедельник.

   
   С утра позвала Васю в город. Было дело: в прошлый понедельник я снялась в фотографии Karbenty к Мамочкиным именинам. Обещал приготовить в субботу. Сказала дома, что "иду за пуговицами", а карточки не были готовы. Мы ни слова никому не сказали и пошли. Купила там еще себе плетёный портфель, очень оригинальный, местный, экзотический. Бошкович и Любомирский приходили прощаться.
   

Вторник.

   
   Подарила Мамочке карточку и коробку пудры. После обеда мы вчетвером пошли в город. Сидели на вокзальной площади в кафе и пили всякую всячину. За соседним столиком сидел Беренс, командующий несуществующим флотом, и Тихменев. Жалкие какие-то оба... Потом пошли на пристань. Уезжало семь человек гардемарин, в том числе Андрюша Сиднее. Он был далёк от нас в последнее время, сначала Мария Васильевна, потом Насонова. А тут вдруг мне стало грустно. Были трое, которых я выделила. К Чернитенко я скоро охладела, к Сидневу тоже, но так в последний момент мне стало горько и обидно. Я была ему совершенно не интересна, не то что Насонова. С одной стороны, это меня задевало, с другой, было досадно на себя. Потом вообще картина отъезда скверно действует на нервы. Я третий раз была на пристани, и каждый раз одно и то же чувство, скорее всего -- зависть. Уехать хочется страшно, безумно! Когда мы ехали на извозчике домой -- и я увидела на море яркие огни парохода -- я чуть не расплакалась. Потом глупые мысли лезли в голову. Вот, думаю -- было бы у меня 300 фр<анков>, поехала бы я в Париж, стала бы шататься по городу и у всех прохожих спрашивать, не нужно ли им горничную, прачку, няньку, что угодно! Это было бы интересно, по крайней мере, действительно, "начинаешь жизнь", а так...
   

18 ноября 1924. Вторник

   
   Такая страшная тоска и такие непоправимо скучные дни, что я решилась на решительное средство: буду писать поэму одиночества под названием: "Дни и ночи", [339]хотя, может быть, и... Плана нет никакого. Буду писать о себе, но в третьем лице, а там -- что Бог на душу положит.
   Я теперь настолько расхандрилась, что эта хандра перешла уже в болезнь. Мамочка с Папой-Колей испугались и действитель нков Георгий Николаевич (1906, Кременчук --?), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 окончил Морской к.к. и приехал во Францию. Учился в университете в Страсбурге I -- 414
   Троцкий (наст. фам. Бронштейн) Лев Давидович (1879-1940, Мексика), полит, деят., один из лидеров ЦК РСДРП (б). В 1927 исключен из партии. В эмигр. с 1929 в Турции, Франции, Норвегии, Мексике. Убит агентами НКВД I -- 117,149, 298, 402
   Трубецкой Сергей Николаевич (1862-1905), религ. философ, историк античности и раннего христианства, проф. Моек, университета. Автор трудов I -- 459, 581
   Туган-Барановский Михаил Михайлович (1902, Киев-?), литератор, техник. Сын проф. М.И. Туган -- Барановского. В 1920 эвак. с родителями из Одессы. В 1921 переехал в Югославию. В 1923 окончил Русско-сербскую гимназию в Белграде. Учился в Праге в Карловом университете на юр. фак. К 1925 переехал в Париж, учился в Высшей школе политех, наук. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже I -- 503, 504
   Тургенев Иван Сергеевич (1818-1883), писатель I -- 90, 298,299,556,560,580; "Дворянское гнездо" I -- 90, 435,560; "Накануне" I -- 299
   Туринцев Александр Александрович (1896-1984, Париж), поэт, лит. критик. В эмигр. в Праге, с 1926 в Париже. В 1949 принял сан, наст. Трехсвят, подворья в Париже I -- 540,541
   Туроверов Николай Николаевич (1899, ст. Старо-Черкасская Донской обл. -1972, Париж), поэт, казач. деят. Уч. ВВ и Добр, армии в составе ВВД. В эмигр. с 1920 в Болгарии, Сербии, затем в Париже II -- 443, 445
   Тыртов, кораб. гард., сын кап. I ранга Дмитрия Дмитриевича Тыртова (1880, Казань -1936, Париж), ком. Нарвской речной флотилии. В эмигр. с 1920 с родителями в Бизерте. Окончил Морской к. к I -- 478, 483,486, 487
   Тыртова Кира Дмитриевна (1907-?), дочь Д.Д.Тыртова. В 1920 эвак. с родителями в Бизерту. Училась в школе Монастыря Сионской Божьей Матери в Бизерте. В 1922 выехала в Париж I -- 313,332, 495,509
   Тьери А., фр. писатель I -- 439
   Тэффи (наст. фам. Лохвицкая, в браке Бучинская) Надежда Александровна (1872-1952, Париж), поэт, прозаик, фельетонист I -- 24, 25, 167, 497, 498, 514, 591
   Тюрина Вера Геннадьевна, филолог I -- 38,40
   Тютчев Федор Иванович (1803-1873), поэт, пер., дипломат I -- 32,184, 564
   Уайльд Оскар (1854-1900), англ, писатель, драм. I -- 159
   Удар, преп. лицея в Шартре II -- 382
   Улагай Сергей Георгиевич (1875-1944, Марсель), ген. -- лейт. Кубанского казачьего войска I -142
   Улазовская Анна Брониславовна, член Дам. комитета Морского к.к. в Бизерте, артист-ка-люб. Жена стар. лейт. Черномор, флота Николая Николаевича Улазовского (1893-1975, Ницца). В 1920 с мужем эвак. в Бизерту в составе Русской эскадры, в 1930-е супруги выехали во Францию I -- 426,454, 478
   Унбегаун (Каплевская) Елена Ивановна (1902-1992). Жена Б.Г.Унбегауна. Уч. в работе РДО II -- 231, 263, 266, 268-272, 274, 275, 277, 278, 282, 284, 287-291,293, 294, 296, 310-312, 316, 317, 330, 334, 347, 353-355, 365, 436, 437, 438,442,443, 445
   Унбегаун Борис Генрихович (1898, Москва-1973, Н.-Й.), проф. филологии и славистики. Окончил Константиновское арт. училище. Уч. ВВ и Белого движ. В эмигр. в Югославии, окончил истор. -- фил. фак. Люблянского университета. Приехав в Париж, окончил Школу воет, языков и Сорбонну. Зав. библ. Славянского института. В 1935 защитил докторат. В 1937 получил кафедру в Страсбург, университете. В годы ВМВ сидел в фаш. концлагере. После войны раб. в Страсбурге, в Брюсселе, в Оксфорде II -- 263, 268, 275, 278,282-303, 310-314, 316, 317, 333, 335, 338, 343, 347, 351, 353, 354,362,365-367, 437-440, 442-445
   Унбегаун Татьяна Борисовна (Таня), дочь Б.Г. и Е.И. Унбегаунов II -- 277,282,311,437, 438,445
   Унковский Владимир Николаевич (1888, Харьков -- 1964, Шелль, пригород Парижа), доктор мед., журн., писатель. В 1917 раб. врачом санитар. поезда. В эмигр. в Африке, затем в Париже. Публ. в изданиях "Звено", "Числа", "Дни", "Илл. Россия", "ПН" (Париж); "Руль" (Берлин), "Рубеж" (Харбин). Автор романов II -- 420,422
   Уразова Мунира Мухамеджановна (1956 г.р.), ред., деят. культ. В 1992-2008 сек. Русского общ. фонда помощи заключенным, осн. А.И.Солженицыным. Нач. издат. отдела моск. Дома-музея Марины Цветаевой 1-40
   Урины, влад. кукол, мастерской в Париже I -- 542,544; II -- 60
   Усольцев Ф.А., лечаший врач Врубеля I -- 559
   Успенский Георгий Петрович (1902 -- ок. 1960, Боржель, Тунис), кораб. гард. Служил в Белых войсках Воет, фронта. Учился в Морском к.к. во Владивостоке. В 1920 прибыл в Севастополь на посыльном судне "Якут". Эвак. в Бизерту. В 1922 окончил Морской к.к. (I рота, "Владивостокская") I -- 240
   Утесов Леонид (наст, ф.и.о. Вейсбейн Лазарь Осипович) (1895-1982), артист эстрады и кино, рук. джаз-оркестра II-442
   Фаусек (Фауссек) Евдокия Ивановна (?-1933, Шавиль, под Парижем), влад. кукол, мастерской "Фавор" II -- 60, 63,108,161,403; "Фавор" II -- 157, 159, 168, 403
   Фаусек (Фауссек) Мария Вячеславовна, дочь Е.И.Фаусек II -- 59-60,108,403
   Федоров Михаил Михайлович (1859, Витебск-1949, Париж), правовед, финансист, общ. деят. Член Гос. Думы от кадет, партии, ред. Торгово-промышл. газеты. В годы ВВ возглавлял областной комитет ВСГ и Земгор, член Воен-но-промышл. комитета. В 1918 пред. Нац. центра. В эмигр. с 1920 во Франции. Член Русского комитета объедин. организаций, Русского нац. союза, Фр. -- рус. комитета, Рос. торгово-промышл. и финанс. союза. Соред. еженедельника "Борьба за Россию". Осн. и пред. Центр, комитета по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей (Федоровского комитета) I -- 18,19, 586; II -- 141, 149,412, 413
   Федотов Георгий Петрович (псевд. Е.Богданов) (1886-1951, США), философ, историк, публ. В эмигр. с 1925 в Париже. Преп. Св. Сергиевского Правое л. Богосл. института, деят. РСХД, член-уч-ред. Объединения "Правосл. дело". С 1941 в США. Проф. Св. Владимирской дух. семинарии. Член-учред. Лиги борьбы за народ, свободу II -- 263, 367,370,412
   Федотова (в браке Рожанковская) Нина Георгиевна, дочь Е.Н. и Г.П. Федотовых. Адресат стихов Ю.Софиева. Жена худ. Ф.С.Рожанковского. Дочь: Татьяна II -- 263, 367, 370
   Федотова (урожд. Нечаева) Елена Николаевна (1885, СПб. -1966, Франция), деят. проев., литератор. Жена Г.П.Федотова. Б годы ВБ раб. сестрой милосердия на Зап. фронте. В эмигр. в Париже, в 1941-1951 в США. После смерти мужа вернулась во Францию. Хран. и публ. его архива. Сост. книг Г.П.Федотова "Христианин в революции", "Святые древней Руси" и др. Последние годы провела в старч. доме при Вифанской обители в Розе-ан-Бри. Трагически погибла (выбросилась из окна) II -- 263,367,370
   Федюхин Алексей Анатольевич, зав. архивом период, изданий РЗ в ГАРФе II -- 7
   Федя (Тунис) см. Бондалетов Федор
   Федяевский Иван Константинович (1876-1939, Верден, Франция), кап. I ранга, публ. Уч. ВСЮР. С ноября 1920 ком. линкора "Генерал Алексеев". В 1920 эвак. в Бизерту. Служил в Русской эскадре. Летом 1922 вышел в отставку и уехал во Францию. Публ. в газете "Монарх, листок" I -- 305, 313
   Фейхтвангер Лион (1884-1958), нем. писатель II -- 444; "Вдова Капет" II -- 360, 444
   Фельзен Юрий (наст, ф.и.о. Фрейденштейн Николай Бернгардович) (1894-1943, Польша), писатель, критик. В эмигр. с 1918. С 1924 в Париже. Сек. ред. журнала "Числа". Пред. Объединения писат. и поэтов. Уч. объединения "Круг". Публ. в журналах "Встречи", "Звено", "Совр. записки". Автор романов. В 1942 был арестован, погиб в фаш. концлагере Аушвиц II -- 271, 272, 423
   Фемистокл (ок. 525-ок. 460 до н. э.), греч. полководец, мысл. I -- 219
   Фет (наст. фам. Шеншин) Афанасий Афанасьевич (1820-1892), поэт II -- 427
   Фиксман (семья Довида Кнута) см. Кнут
   Филоненко В.О., преп. словесности в симфероп. гимназии I -- 212,214
   Филонов Н., кораб. гард. Б 1920 эвак. в Бизерту, окончил Морской к.к. К 1931 выехал во Францию I -- 371
   Фильдинг (Филдинг) Генри (1707-1754), англ, писатель I -- 578
   Фихтер Лида, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии. В 1920 жила с родителями в Симферополе I -- 157, 158, 178,183
   Фишер, педагог. Преп. в Морском к.к. в Бизерте I -- 404
   Флорианский Георгий Элефгерьевич (Елевферьевич) (1898-1968, Прага), инж., журн., лит. критик. В эмигр. в Чехии I -- 548
   Флоровский Георгий Васильевич(1893, Херсон, губ. -1979, Принстон, США), прот., богослов, историк церкви. В эмигр. с 1920 II -- 412
   Фон-Дрейер Владимир Николаевич (1876-1967, Монте-Карло, Монако), писатель, уч. ВСЮР I -- 292, 571
   Фонвизин Денис Иванович (1744/1745-1792), писатель, драм. I -- 487
   Фондаминский И.И. см. Бунаков-Фондаминский И.И.
   Фохт Всеволод Борисович (1895-1941, Иерусалим, Израиль), поэт, журн. Уч. ВВ в составе команды конных разведчиков. После ВВ остался во Франции. В 1926 соорг. (вместе с Н.Берберовой, Д.Кнутом и Ю.Терапиано) журнала "Новый дом". Сотр. изданий "Илл. Россия", "Россия", "Россия и славянство". Уч. в работе "Кочевья". В 1932 уехал в Дамаск. Принял католичество I -- 548, 606; II -- 91
   Фраерман Георгий Владимирович (1904, Москва --?), кораб. гард. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 году окончил Морской к.к. К 1930 живет в Париже I -- 420
   Франсей (Francey), мед. сестра госпиталя "Питье" в Париже II -- 178,181,182,191,194,196
   Фроловна см. Шишова Дарья Фроловна
   Фуке де ла Мотт Фридрих (1777-1843), нем. писатель "Ундина" I -- 558
   Хаджи-Мед см. Бирамов Хаджи-Мед
   Хайтович, эмигр. В 1925 в Париже. Училась во Фр. -- рус. институте I -- 512
   Халафов Константин Константинович (1902, Москва-1969), поэт, пианист, орнитолог. Уч. ВСЮР. В эмигр. с 1920. Окончил Белградский университет. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже, группы "Перекресток". Публ. в альманахах "Мосты", "Содружество", "Якорь"; в журналах "Возрождение", "Грани". С 1944 в Германии, с 1949 в Австралии II -- 423-426
   Хворостанская Галина Михайловна, сестра Лёли Хворостанской I -- 74,189, 332
   Хворостанская Елена Михайловна (Лёля), подруга И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 43, 50, 51, 66, 69, 74, 75, 77, 89, 92, 95, 96, 98,117,137,146, 174, 208,276, 294,332,343, 346, 351, 354, 355, 357, 404, 407, 479, 497, 505, 514, 523, 544,553,558,570,575; II -16, 53,146,166
   Хворостанская Елизавета Павловна, сестра Н.П.Хворостанской I -- 332
   Хворостанская Нина Павловна, мать Лели и Гали Хворостанских I -- 96, 332
   Хворостанские, семья М. А.Хворостанского, харьк. друзья Кноррингов I -- 96, 340, 574
   Хворостанский Михаил Андреевич, отец Лели Хворостанской I -- 96
   Хемницер Иван Иванович (1745-1784), поэт, баснописец I -- 355
   Хирьяков Александр Модестович (1863, Пермская губ. -1940, Варшава), писатель, поэт, автор рассказов, легенд, сказок. В эмигр. в Польше. Пред. Союза русских писат. и журн. в Польше. Публ. в изданиях "Зарница", "Слово", "Борьба за Россию", "Руль", "Молва" и др. Последователь Л.Н.Толстого, в Париже выступал с лекциями о писателе I -- 538
   Ховин Виктор Романович (1891-1944, Польша), поэт, критик, издатель. В эмигр. в Париже. В 1944 был арестован, погиб в фаш. концлагере Аушвиц II -- 168, 417
   Ходасевич Владислав Фелицианович (псевд. Гулливер) (1886-1939, Бийанкур, под Парижем), поэт, лит. критик, пер. I -- 24, 28, 504, 509, 540,590,604; II -- 39,57,113, 170, 173,199, 242, 273, 316, 339, 417, 422, 423, 435, 436, 440, 441,443, 445
   Хомайко Ольга Александровна, преп. гимназии в Симферополе I -- 212
   Хомиченко (Хомиченко-Рейхард, урожд. Попова) Елена Николаевна, зубной врач. Раб. по Морскому ведомству. В 1920 эвак. с Русской эскадрой в Бизерту. После ликвидации Эскадры переехала в г. Бизерту, где имела частную практику и свой зубной кабинет. С 1934 член тунисского отделения Союза сестер милосердия I -- 295, 493, 571
   Художилов Леонид Константинович, химик, педагог. В эмигр. в Чехии. Член Русской акад. группы в Праге. В 1922 представ. Русской учеб, коллегии в Тунисе I -- 570
   Хемингуэй Эрнест (1899-1961), амер. писатель II -- 447
   Царская Семья см. Романовы, семья Имп. Николая II
   Цвейг Стефан (1881-1942), австр. писатель II -110
   Цветаева (в браке Эфрон) Марина Ивановна (1892, Москва -1941, Елабуга Казанской обл.), поэт, прозаик, критик. В 1922 выехала с дочерью Ариадной в Чехию к мужу, уч. Добр, армии, С.Я.Эфрону. В1922-1925 жила с семьей в Праге и ее предместьях, в 1925-1939 в предместьях Парижа. Публ. в журналах "Своими путями", "Версты", "Благонамеренный", "Воля России", "Совр. записки" и др. Автор поэм, пьес, эссе, дневн. прозы, критич. статей, эпист. наследия. В июне 1939 вернулась в СССР с сыном Георгием. Трагически погибла 31 августа 1941 I -- 24, 25, 28, 31, 382, 474, 495, 523, 525-527, 534, 535, 538, 539, 540, 541, 556, 598, 599, 602, 603, 604; II -- 7, 20, 235, 397, 419, 434, 436, 441, 443
   Цветковы, кораб. гард., братья Сергей, Михаил и Николай Ивановичи. В ноябре 1922 окончили Морской к.к. в Бизерте I -- 330, 574
   Цезарь Гай Юлий Август Германии (Калигула) (102 (100?)-44 до н. э.), римский император, полководец I -- 568
   Церебеж Юра, кадет. В 1920 эвак. в Бизерту в составе Морского к.к. В 1922 был исключен из к.к. I -- 285
   Цетлин Михаил Осипович (псевд. Амари) (1882, Москва -- 1945, Н.-Й.), поэт, лит. критик, издатель. В эмигр. в Париже, с 1940 в США. В 1942 осн. (вместе с М.С.Цетлиной и М.А.Алдановым) "Новый журнал" I -- 24, 26; II -- 122, 200,206,423
   Цетлины, семья М.О.Цетлина II -- 215
   Цирер Карл Михаэль (1843-1922), австр. комп., дирижер I -- 564
   "Шалунья" I -- 171, 564
   Чаадаев (1794-1856), мысл., публ. I -- 605
   Чайковский Петр Ильич (1840-1893), комп. I -- 102, 502, 518, 530, 531,561,572, 600; II -- 432 "Евгений Онегин" II -- 151,414; "Пиковая дама" II -- 251,432
   Чахотин Сергей Степанович (1883-1973, Москва), биолог, проф., общ. -- полит, деят., литератор. Уч. ВВ и ВСЮР. В 1918-1919 рук. ОСВАГа. С 1919 эмигр. в Хорватию, с 1920 в Берлине. Уч. группы "Смена вех", соред. газеты "Накануне". Сотр. сов. торгпредства в Берлине. В 1932 один из лидеров движ. "Железный фронт против Гитлера". С 1933 во Франции. Читал лекции в Русском народ, университете. Уч. Сопротивления. Член ССП. В 1958 вернулся в СССР, жил в Ленинграде, раб. в Институте биофизики АН СССР I -- 563
   Чемберлен Остин (1863-1937), англ, полит, деят., министр финансов Англии II -- 91,445
   Червинская Лидия Давидовна (1907-1988, Монморанси, под Парижем), поэт, писатель, лит. критик. С 1920 в эмигр. в Константинополе, с 1922 в Париже, член Союза молодых поэтов и писателей, уч. объединения "Круг". Жена Л.И.Кельберина. Посвятила ему сб. стихов "Приближения" (1934). Брак распался. После ВМВ переехала в Мюнхен, раб. на радиостанции "Свобода" II -- 220, 221, 224,228,238, 248-249, 424, 426,436, 441,443,445
   Черепнин Александр Николаевич (1899-1977, Париж), пианист, комп., муз. критик, проф. консерватории. Сын. Н.Н.Черепнина. С 1921 в эмигр. во Франции, с 1949 в США I -- 535, 603, 604
   Черепнин Николай Николаевич (1873, СПб. -1945, Исси-ле-Мулино, под Парижем), комп., дирижер, педагог, мемуарист. В эмигр. с 1920 во Франции II -- 415
   Чернецов Николай (прав. Никанор) Григорьевич (1805-1879), художник, имел звание живописца Его Имп. Величества. В 1833-1836 состоял на службе у графа М.С.Воронцова(ген. -- губ. Новороссии). Брат художника Григория Григорьевича Чернецова (1802-1865). В Керчи в 1920-х сохранялся дом художника Чернецова, принадлежащий его наследникам (по адресу: Керчь, Почтовый переулок, д. 6) I -- 145,147
   Чернитенко (Чернетенко) Василий, уроженец Симферополя, кораб. гард. В 1924 окончил Морской к.к. в Бизерте. Служил в Русской эскадре I -- 415, 421, 422, 425, 427, 431-433, 438, 439, 441, 445-452,454-456,458-460, 463, 465, 466, 580
   Чернова-Софиева Надежда Михайловна (1947 г.р., Барнаул), поэт, писат., журн. Вдова И.Ю.Софиева. Окончила фак. журн. Казахского гос. университета им. С.М.Кирова. С 1976 живет в Алматы. Рук. отделом поэзии журнала "Простор". Автор 16-ти книг стихов и прозы, член Союза рос. писат. и Союза писат. Казахстана, лауреат ордена "Курмет". Хран. и публ. семейного архива I -- 38; II -- 7, 398-401,407
   Чернова Линаина Павловна (1927-2007), шеф-повар. Рук. треста столовых г. Байканура (Казахстан). Мать Н.М.Софиевой-Черновой I -- 40
   Черный Саша (наст, ф.и.о. Гликберг Александр Михайлович) (1880, Одесса -- 1932, Ла Фавьер, Франция), поэт-сатирик, детский писатель, пер. Уч. ВВ. С 1918 жил в Вильно, затем в Берлине, с 1924 в Париже I -- 23; II -167-168,437
   Чехов Антон Павлович (1860-1904), писатель, драм. I -- 30-31, 275, 316, 318, 319, 341, 506, 559, 590; II-403; "Вишневый сад" I -- 319; II -- 52, 403 "Юбилей" I -- 341
   Чехович Александр Борисович (1902, Александрия Херсонской губ. -- ?), кораб. гард. В 1920 окончил симфероп. гимназию. Эвак. вБизерту, окончил Морской к.к. В1923 приехал в Париж, поступил в Сорбонну на естест. фак. I -- 462
   Чистовский Лев Смарагдович (Александрович) (1902, Псков -- 1969, Сеневьер, деп. Ло), художник. В эмигр. в Париже. В 1941 был арестован, отправлен в лагерь Компьень. Уч. групповых выставок: "Весеннего салона", "Салона независимых" и др. I -- 530, 532-536, 600
   Чурилин Тихон Васильевич (1885, Лебедянь Тамбов, губ. -1946, Москва), поэт, перев., теоретик литературы. Учился по мед., фил., коммерч. специальностям. Первая публ. в журнале "Нива" (1908). Автор книг стихов: "Весна после смерти" (1915), "Стихи Тихона Чурилина" (1940), "Жар-Птица" (не вышла). В 1920 в Крыму орг. (вместе с женой, Б.И.Корвин-Каменской, и поэтом Л.Е.Аренсом) "Содружество молодых будетлян". После смерти жены не смог выйти из депрессии (умер от нервного истощения) I -- 190, 565
   Чурилина см. Корвин-Каменская Б.
   Шалыгин А.Г., автор учеб. "Теория словесности и хрестоматия" (1908) и "Доп. курс теории словесности" (1910) I -- 367
   Шаляпин Федор Иванович (1873, Казань -- 1938, Париж), опер, певец, бас. В эмигр. с 1922 II -- 251
   Шаповалов Алексей Владимирович, харьк. приятель И.Кнорринг, сын В.В.Шаповалова I -- 208, 565
   Шаповалов Владимир Владимирович, свящ., преп. Покровской гимназии в Харькове. В его квартире (по адресу ул. Тюремная, д. 28) жили Кнорринги с весны 1911 до 1915 I -- 208, 565, 566
   Шаповалова Лика и Елена, подруги И.Кнорринг, дочери В.В.Шаповалова I -- 208, 565
   Шапталь (Chaptal) Эммануэль (1861, Россия-1943, Франция), монсеньор, архиепископ (по происхождению русский по матери). В качестве сек. Фр. посольства раб. в Петрограде, Стокгольме, Константинополе, Мюнхене. В 1897 принял свящ. католич. сан. С 1922 епископ Парижской епархии. Рук. католич. организации помощи русским "Комитет Шапталя" II -- 409
   Шарапов Валентин Иванович, сотр. редакции "ПН" (Париж). В эмигр. во Франции. В 1926 жил в Биянкуре (под Парижем) II -- 297
   Шах Евгений Владимирович (1905-?), поэт. В эмигр. в Париже. Уч. группы "Перекресток". Публ. в изданиях "Звено", "Совр. записки", "Якор", "Перекресток". Автор книг "Семя на камне" (1927), "Городская весна" (1930) II -- 417, 425
   Шаховской Дмитрий Алексеевич (архиепископ Иоанн Сан-Францисский и Западно-Американский) (псевд. Странник) (1902, Москва -1989, Калифорния, США), поэт, богослов, религ. писатель, мемуарист. В эмигр. с 1920, окончил Лувенский университет (Бельгия). Член Клуба русских литераторов "Единорог". Автор книг "Стихи" (1923), "Песни без слов" (1924), "Предметы" (1925). В 1925-1926 ред. журнала "Благонамеренный". Учился в Правосл. Богосл. институте в Париже. В сентябре 1926 принял постриг. Служил в Белой Церкви (Сербия), Германии, Франции, с 1946 в США. Декан Св. Владимирской дух. академии, сотр. радиостанции "Голос Америки". Член Ген. комитета Всемир. совета церквей I -- 534,541,578,602
   Шацкий Борис Евгеньевич (1889, Казань-1941, Сантьяго, Чили), экономист, юрист, педагог, публ. В эмигр. с 1920 в Париже. Сотр. "ПН". Преп. во Фр. -- рус. институте. С 1933 в Чили I -- 544,604; II -- 30,51, 56, 58, 69-72,403
   Шашкова Любовь Константиновна(1951 г.р.), поэт, журн. (Алматы) I -- 40
   Шварц Володя, харьк. приятель И.Кнорринг I -- 51, 559
   Швачка Маня, одноклас. И.Кнорринг по симфероп. гимназии I -- 203
   Швитченко Алексей Иванович (1899, Киев --?), офицер, инж. -- электрик. Учился на инж. -- строит. фак. Киевского политех, института, призван в армию. Уч. ВВ и Белого движ. Служил офицером на Черномор, флоте. В 1920 эвак. с ней в Бизерту, раб. электриком, служил на подлодке "Утка". В 1923 выехал во Францию, получив студ. стип. I -184
   Шевильи И. де, фр. писатель, пер. I- 574
   Шевченко Галина Васильевна (1939 г.р.), архитектор, пер. II -8
   Шекспир Уильям (1564-1616), англ, поэт, драм. "Гамлет" I -- 360, 370
   Шем Александр (наст, ф.и.о. Шеметов Александр Павлович) (1898, Ростов-на-Дону -1981, деп. Ардеш, Франция), литератор, художник-карикатурист, издатель. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1924 переехал во Францию. В 1926 вместе с Д.Кобяковым издавал журнал "Ухват" I -- 603
   Шемахин Петр, студент Фр. -- рус. института в Париже I -- 542, 545, 547-550, 552; II -- 14,20,22,24,37,39, 55
   Шемет (Шеметилло) Георгий Феофилович (1908-1988, Казань), поэт. В эмигр. в Польше в Чехии, с середины 1920-х в Париже. Уч. в работе ассоциации "Ассамблея", студ. драм, студии "Фигляр" II -- 445
   Шенталинский Виталий Александрович (1939 г.р.), писатель II -- 433
   Шестаков Семен Алексеевич, стар. науч. сотр. КИКЗа II -- 7
   Шестакова Нина Дмитриевна, дир. Науч. библ. КИКЗа I-40
   Шестов (наст. фам. Шварцман) Лев Исаакович (1866, Киев-1938, Париж), философ, публ. В эмигр. с 1920 в Париже, читал лекции во Фр. -- рус. институте, Религ. -- филос. академии и др. Проф. Института славяноведения при Сорбонне. Член Русской акад. группы. Уч. в издании журнала "Версты". Публ. в журналах "Окно", "Русские записки", "Совр. записки", "Числа" и др. I -- 506, 519, 527, 530, 532,534,535,538, 590, 592; II -- 397
   Шингарев Юрий (Георгий) Николаевич, член команды Русской эскадры в Бизерте. Служил матросом на линкоре "Генерал Алексеев". Позднее переехал во Францию, раб. на заводе I -- 275, 276, 282, 290, 291, 294-296, 304, 308, 310, 316,339, 430, 571
   Ширинская (урожд. Манштейн) Анастасия Александровна (1912-2009, Бизерта, Тунис), педагог, мемуарист, общ. деят. Дочь ком. эсминца "Жаркий" Александра Сергеевича Манштейна (1888-1964, Бизерта). В 1920 эвак. с родителями в Бизерту, где прожила всю жизнь, раб. учительницей в школе. Вела работу по сохранению памяти Русской эскадры. Автор книги "Бизерта: Последняя стоянка" (Москва, 1999). Указом Президента РФ награждена Орденом Дружбы (2003) и Орденом Св. Екатерины (2007) I -- 14, 576
   Ширинский-Шихматов Юрий Алексеевич (1890, СПб. -1942, Польша), шт. -- кап., воен. летчик, общ. -- полит, деят., публ. В1941 был арестован, погиб в фаш. концлагере Аушвиц II -- 403
   Шишков Александр Семенович (1754-1841), адм., писатель, гос. деят. С1813 президент Рос. акад. наук, в 1824-1828 министр народ, проев. Рук. собраний "Беседы люб. русского слова" I -- 366, 370, 576
   Шишова Дарья Фроловна, крестьянка с. Елшанка, няня И.Кноррингв 1906-1912 I -- 29
   Шкуро (Шкура) Александр Григорьевич (1886, Кубан. обл.-1947, Москва), ген. -- лейт., мемуарист. Один из лидеров ВСЮР. В эмигр. в Югославии, затем во Франции. В годы ВМВ формировал казачьи отряды, воевал на стороне фаш. Германии. Выдан по условиям Ялтинского соглашения, расстрелян I -105,119,142,157
   Шлецер Борис Федорович (1884-1969, Париж), муз. критик, пер., публ. С 1920 в эмигр. в Париже. Сотр. изданий "Совр. записки", "Илл. Россия" и фр. журналов. Автор работ о творчестве Скрябина I -- 439,603
   Шлиомович (Шлеомович) Лев Сергеевич, студент Фр. -- рус. института в Париже, евр. общ. деят. I -- 545, 547, 548, 550, 553; II -- 15, 28, 63, 65, 66, 68, 70, 71,104,105
   Шмаринов Алексей Яковлевич (дядя Алеша), агроном. Муж Елены Владимировны (урожд. Щепетильниковой), отец Дёмы и Наташи, дядя И.Кнорринг. Учился в Институте гражд. инженеров в СПб. В 1902 за участие в студ. беспорядках отчислен из института. Позднее окончил Моек, с/х институт. После участия (вместе с женой) в моек, вооруж. восстании 1905 года выслан с семьей в Казань. К 1910 переехал в Уфу. С1915 в Киеве, раб. в Земгоре. Летом 1918 работал и жил в пустующем имении Пуще-Водице (под Киевом), куда приезжала погостить семья Н.Н.Кнорринга I -- 11,70, 558
   Шмаринов Дементий Алексеевич (Дёма) (29 апреля 1907, Казань-1999, Москва), художник-илл., график. Сын Е.В. и А.Я. Шмариновых, кузен И.Кнорринг. Детские годы провел в Уфе, на реке Белой. С 1915 жил в Киеве. В 1919-1922 учился в киевской студии Н.А.Прахова, в 1923-1928 в Моек, школе-студии К.П.Чемко. Пред. Моек. отд. Союза художников СССР, лауреат Ленинской премии. Автор книги "Автомонография: годы жизни и работы" (М., 1989) I -- 11, 69-71,73,429,459,470,472, 516,558,559, 592
   Шмаринова (урожд. Щепе-тильникова) Елена Владимировна (тетя Лёля) (24 июля 1884, Феодосия -- 1 августа 1962, Москва), педагог. Дочь Е.К. и В.А.Щепетильнико-вых, тетка И.Кнорринг. Слушат. Высших женских курсов. Жена А.Я.Шмаринова. Дети: Дёма и Наташа I -- 9, 11,73,174,555,558,559,564
   Шмаринова Н.А. см. Кнорринг Н.А.
   Шмелев Иван Сергеевич (1873, Москва-1950, Бюсси-эн-От, Франция), писатель, публ. В эмигр. с 1922 I -- 24,538,539, 603; II -- 436
   Шмельц Сергей Владимирович (1906, Симферополь-?), агроном. В1919 поступил в Морской к.к. в Симферополе. Эвак. с ним в Бизерту (вып. 1924). В октябре 1924 приехал в Париж. Учился в Университете г. Нанси на естест. фак. I -- 346-349, 364-366, 371, 373, 397, 401, 415, 424, 432, 433,443,448-452,455,458, 463,494,501,544
   Шмельц, мать С.В.Шмельца I -- 368
   Шмидеберг, харьк. знакомый Н.Н.Кнорринга I -101
   Шмидт Гуннар Расмусович (Томми) (1901-1945), инж. -- связист, сотр. Большого сев. телеграф, общества (Дания). В 1924-1935 раб. по контракту в Иркутске. В 1925 женился на Н.Б.Кнорринг. В 1935 переехал в Копенгаген (через год после отъезда жены). Брак распался в 1939. Погиб в годы ВМВ II -- 218,326,327
   Шмидт Нина Борисовна см. Кнорринг Н.Б.
   Шовен (Chauvin), дир. парфюмер. фабрики "Убиган" (Париж) I -- 501, 502
   Шок (Choque), влад. компании "Maison Choque", работодатель Ю.Софиева II -- 299,342, 394
   Шопен Фридерик (1810-1849), польск. комп. I -- 31, 163, 556,572
   Шостакович Дмитрий Дмитриевич (1906-1975), комп. II -- 444
   Штейгер Анатолий Сергеевич (1907-1944, Швейцария), поэт, прозаик. В эмигр. с 1920 в Константинополе, затем в Чехии и во Франции, с 1939 в Швейцарии. Публ. в русской зарубеж. периодике. Автор четырех сб. В годы ВМВ составлял антифаш. листовки II -- 441, 443
   Штильман (урожд. Мандельштам, во втором браке Гатинская) Татьяна Владимировна, литератор. Проживала в, Москве. В 1920 эмигр. с родителями и братом, поэтом Ю.В.Мандельштамом. Член Союза молодых поэтов и писат. в Париже. Публ. стихи и прозу в сб. Союза, в журналах "Перекресток", "Новоселье", "Журнал Содружества"; в антологии "Якорь". Автор сб. стихов "Пламень" (Париж, 1975) I -- 592; II -- 221, 423-426,443,445
   Шувалова (урожд. княжна Барятинская) Елизавета Владимировна (1855-1938, Париж), графиня, меценат. В эмигр. во Франции. Осн. Рус. -- фр. госпиталя в Вильжюиф II -- 417
   Шульгин Дмитрий Васильевич (1905, Киев -- после 1975), кораб. гард. В1920 эвак. в Бизерту. В 1925 окончил Морской к.к., служил фельдфебелем в IV роте. В 1925 выехал на юг Франции. В 1926 учился в парижской Alliance Francaise. Окончил Сен-Сирскую школу. Сын Екатерины Григорьевны Шульгиной и члена IV Гос. Думы Василия Витальевича Шульгина (1878-1976) I -- 475, 486, 487, 489, 490,492
   Шумский (наст. фам. Соломонов) Константин Маркович (1877-1938, Париж), полк. Ген. штаба, воен. историк, писатель, журн. В эмигр. во Франции I -- 582
   Шурёнка (Тунис) см. Маркова А.Н.
   Шурукина, одноклас. И.Кнорринг по харьк. гимназии I -- 88
   Щепетильников Владимир Александрович (1852, Н.Новгород -1887, Феодосия), коллеж. сов., родом из купеч. семьи Н.Новгорода. Преп. Феодосийской мужской гимназии. Первый муж Е.К.Розентретер. Отец Надежды, Нины, Марии, Елены, Веры. Дед И.Кнорринг I -- 9, 555
   Щепетильникова Вера Владимировна (1885, Феодосия-?), младшая дочь Е.К. и В. А.Щепетильниковых I -- 9, 555
   Щепетильникова Евгения Карловна см. Розентретер Е.К.
   Щепетильникова Елена Владимировна см. Шмаринова Е.В.
   Щепетильникова Мария Владимировна см. Кнорринг М.В.
   Щепетильникова Надежда Владимировна см. Кузнецова Н.В.
   Щепетильникова Нина Владимировна см. Кнорринг Н.В.
   Щуров Павел Алексеевич (архимандрит Иов) (1903, Таганрог -- 1933, Чехословакия), кораб. гард., свящ. В 1920 эвак. в Бизерту. В 1923 окончил Морской к.к. В 1925-1928 учился в Правосл. Богосл. институте в Париже. Затем поступил в Агрономич. институт в Гриньоне (Франция), желая освоить с/х труд, но из-за болезни (острое малокровие) бросил учебу. Принял священство, жил в монастыре Св. Иова Почаевского в Прикарпатской Руси (Чехия) I -- 354, 355, 360, 367, 372, 380,420, 465; II -- 40
   Эйзенман Луи, проф. Сорбонны, славист, фр. общ. деят. II -- 69-71,75,404,418,438
   Эйсельманс, фр. адм. I -- 582
   Эйснер Алексей Владимирович (1905-1984, Москва), поэт, критик, мемуарист. В эмигр. с 1920 в Югославии, Чехии, Франции. Член пражской группы "Скит", кружка "Кочевье". Автор поэмы "Кочевье" (1928). Публ. в изданиях "Воля России", "Совр. записки". К1933 член Союза возвр. на родину. Воевал в Испании в Интербригаде. В 1940 вернулся в СССР. Репрес., приговорен к 15 годам ссылки. Реабил. в 1956, жил в Казахстане, позднее в Москве II -- 315, 316, 364, 433
   Экк Александр Арнольдович (1876, Полоцк -- 1953, Брюссель), проф., историк, писатель, общ. деят. В эмигр. с 1921. Рук. кафедрой истории России в Генте (Бельгия), с 1930 в Брюссельском университете. Оказывал содействие русским студентам. В годы ВМВ сражался в рядах фр. армии I -- 477, 480, 481, 586
   Элен см. Булон Элен
   Элеонора, экономка Г.Н.Раковского (Симферополь) I -- 190, 195
   Эльяшевич (Ельяшевич) Василий Борисович (1875-1956, Париж), историк, правовед, благотв. Преп. гражд. право во Фр. -- рус. институте в Париже II -- 129, 131,132,135,411
   Энери (урожд. Горяйнова, в первом браке Вороновская) Ирина (И.А.) (1897-1980, Париж), пианистка, педагог. В эмигр. во Франции I -- 501
   Эренбург Илья Григорьевич (1891-1967), сов. журн., писатель, поэт, общ. деят. II -- 265,266,268-269,418,436
   Эсмен Адемар (1848-1913), фр. правовед, социолог II -- 65,404
   Эфрон Семен Абрамович (?-1933, Берлин), влад. издат. "Якорь" в СПб. В эмигр. с 1919 в Германии. В 1924 осн. "Издательство С.Ефрон" I- 574
   Эфрон Сергей Яковлевич (1893-1941, Москва), кап. Русской армии, литератор, ред. Уч. ВВ и ВСЮР. В январе 1912 женился на М.И.Цветаевой. Дети: Ариадна (1912-1975), Ирина (1917-1920), Георгий (1925-1944). В эмигр. с 1920 в Галлиполи (Турция). С 1921 в Праге, окончил филос. фак. Карлова университета. Соред. журналов "Версты" (вместе с Д.П.Святополк-Мирским и П.П.Сувчинским)и "Своими путями" (вместе с Н.А.Анти-повым, А.А.Воеводиным и А.К.Рудиным). С 1931 член Союза возвр. на родину. В конце 1937 приехал в СССР (под фам. Андреев). Репрес. Расстрелян 16 октября 1941. Реабил. в 1956 I -- 24, 34; II -- 315, 431
   Ю.Б. см. Софиев Ю.Б.
   Ю.К. см. Терапиано Ю.К.
   Юденич Николай Николаевич (1862-1933, Франция), ген. от инфантерии. Один из орг. Белого движ., рук. Северо-Зап. армии. В эмигр. с 1920 во Франции, жил в Сен-Лоран-дю-Вар (близ Ниццы) I -- 119, 568
   Юлин Сергей Александрович (1894, Екатеринослав -1949, Париж), певец. Уч. ВВ и ВСЮР. В эмигр. в Тунисе с 1920. В 1922 приехал в Париж. Учился во Фр. -- рус. институте, в Сорбонне. Пел в Митрополичьем хоре. Раб. на заводе I -- 552; II -- 30
   Юлия Ивановна, преп. И.Кнорринг по классу рояля в Харькове I -- 44,108
   Юниус (псевд.) см. Кулишер А.М.
   Юра (Эрувиль), приятель Егора Подгорного II -- 253
   Юра (Тунис) см. Шингарев Юрий
   Юрий Константинович см. Терапиано Ю.К.
   Яблоновский (наст. фам. Потресов) Сергей Викторович (1870, Харьков -- 1953, Булонь, Франция), писатель, журн., критик, общ. деят. I -- 604
   Ядвига Матвеевна см. Гутовская Я.М.
   Ядов (наст. фам. Давидов) Яков Петрович (1884, Киев -1940, Москва), фельетонист, пародист, автор песен I -167,175; "Там хорошо, где нас нет" I -- 175
   Яковлев, кораб. гард. В 1920 эмигр. в Бизерту в составе Морского к.к. (вып. 1924) I -- 449
   Яковлева Александра (Сандра) Евгеньевна (1889, СПб. -1979, Париж), опер, артистка, педагог I -- 605
   Яковцев (Яковцов) Василий Леонидович (1868, Харьков -1933, Париж), врач-гинеколог, общ. деят. В эмигр. во Франции. Пред. Общества русских врачей им. Мечникова. Соорг. (вместе с М.Н.Аитовой) Комитета помощи больным и нужд, русским студентам II -- 409
   Якуб (Кубик), глава семьи в Симферополе I -- 190
   Якуб Лиля-Ханум, жена Якуба I -- 190
   Якушев Сергей Александрович (1880-?), кап. II ранга, педагог. Уч. ВСЮР и Русской армии. В 1920 эвак. с флотом в Бизерту. Служил в Морском к.к. (ком. роты) I -- 374
   Якушевы, семья С.А.Якушева I -- 273
   Яновский Василий Семенович (1906-1989, Н.-Й.), доктор мед., писатель, мемуарист, публ. В эмигр. с 1922 в Польше, с 1926 в Париже. Член Союза молодых поэтов и писателей, объединения "Круг", пред. Обьединения писат. и поэтов. Сотр. журналов "Числа", "Русские записки", "Совр. записки", "Илл. Россия". В 1937 окончил мед. фак. Сорбонны. С 1942 в США. Автор повестей и книги воспом. "Поля Елисейские" II -- 172, 245, 269, 372, 383, 426
   Яценко Кирилл Петрович, сын Н.Ф. и П.К. Яценко. В эмигр. во Франции. Член Союза возвр. на Родину II -- 250,253, 254,259,260, 329
   Яценко Нина Федоровна, жена П.К.Яценко (брак распался) II -- 329, 331-333,350
   Яценко Петр Капитонович, полк. Уч. ВВ и Добр, армии (Кубанский поход). В эмигр. во Франции. Член Союза возвр. на родину II -- 257,350
   Яцковский Казимир, кораб. гард. В 1924 окончил Морской к.к. в Бизерте. Приехал во Францию. Получил стип. Эмиля Омана, учился в Сорбонне по спец, экономиста I -- 443
   Аndre, madame см. Дюбуа Андре
   Anile, madame см. Аниль
   Beau, madame см. Бё
   Веsancen, monsieur см. Безансен
   Boulain, monsieur см. Булей
   Boulogne Helen см. Булон Элен
   Carret, monsieur см. Каррье
   Chaptal, monsieur см. Шапталь
   Chauvin, monsieur см. Шовен
   Choque, monsieur см. Шок
   Daloplure Rene madame см. Далоплю Рене
   Darlot см. Дарло
   Dessagnes Р. см. Десан П.
   Deverneuilly, madame см. Деверньи
   Dubois Andre см. Дюбуа Андре
   Duchesne Anna см. Дюшен А. А.
   Duran Claude см. Дюран Клод
   Durat, madame см. Дюра
   Francey, mademoiselle см. Франсей
   Georgetta, mademoiselle см. Жоржетта
   Guillet, madame см. Гийе
   Нelen, madame см. Булон Элен
   Jou, Justine, madame см. Столярова Жустин (Жу)
   Juillaume Germaine см. Жульен Жермэн
   Labbe, monsieur см. Ляббе
   Lacoure, madame см. Лакур
   Lacourt Mergueritte см. Лакур Маргарет
   Lafon, monsieur см. Лафон
   Lecoque, madame см. Лекок
   Leskoff см. Лесков
   London, madame см. Лоридон, мадам
   London, monsieur см. Лоридон, месье
   Marcelle, mademoiselle см. Марсель
   Prat, madame см. Пра
   Rene, madame см. Далоплю Рене
   Renoir Jean см. Ренуар Жан
   Roche-Mazon Jeanne см. Рош-Мазон Жан
   Varene см. Варен
   Vegau, madame см. Вего

Библиография и условные обозначения источников

   1. "Доброволицы": Всероссийская мемуарная библиотека. Серия "Наше наследие". -- М.: Русский путь, 2001.
   2. "Звёзды в аду": Письма В.А.Мамченко к Н.Н.Кноррингу и Ю.Б.Софиеву / Публ. Н.М.Черновой // Нива, Астана, 2008,  3, с. 152-186.
   3. "Мы жили тогда на планете другой": Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). В 4-х кн. / Сост. Б.В.Витковского; Биогр. справки и коммент. Г.И.Мосешвили. -- М.: Моск. раб., 1995-1997.
   4. "Ноябрь, 1920: Хроника основных событий в Крыму" / Подг. текста и публ. В.В. Лаврова // Крымский архив, Симферополь, 2001,  7, с. 6-12.
   5. "Последние Новости" (1920-1930): Юбилейный сборник газеты. -- Париж, 1930.
   6. "Путь моей жизни": Воспоминания Митрополита Евлогия (Георгиевского). -- М., 1994, с. 376.
   7. "Скит". Прага 1922-1940: Антология. Биографии. Документы / Вступ. статья Л.Н.Белошевской; Сост., биографии Л.Н.Белошевской, В.П.Нечаева. -- М.: Русский путь, 2006.
   8. "Тебе": Жизнеописание и творчество И.Ю.Софиева / Сост. Н.М.Чернова. -- Алматы, 2005.
   Обозначение: "Тебе": Жизнеописание и творчество И.Ю.Софиева.
   9. "Якорь": Антология зарубежной поэзии / Сост.: Г.В.Адамович, М.Л.Кантор. -- Петрополис, 1936.
   10. "Якорь": Антология русской зарубежной поэзии. Составители Г.В.Адамович, М.Л.Кантор // Под ред. Олега Коростелева, Луиджи Магаратто, Андрея Устинова. -- СПб., Алетейя, 2005. Обозначение: "Якорь", 2005.
   11. Kronika kulturniho, vedeckeho a spolecenskeho zivota ruske emigrace v Ceskoslovenske republice. Dil. I-II. 1919-1939 / Хроника культурной, научной и общественной жизни русской эмиграции в Чехословацкой республике. 1919-1939. В 2-х тт. / Под общей редакцией Л.Белошевской. -- Прага: Славянский институт АН ЧР, 2000-2001.
   12. Абраменко Л.М. Последняя обитель: Крым, 1920-1921 годы. -- Киев, 2005.
   13. Абызов Юрий. А издавалось это в Риге. 1918-1944: Историко-библиографический очерк. -- М.: Библиотека-фонд "Русское Зарубежье", Русский путь, 2006.
   14. Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные беседы. Кн. 1. "Звено" (1923-1926) / Вступ. ст., сост. и прим. О.А.Коростелева. -- СПб.: Алетейя, 1998.
   Обозначение: Адамович Г.В. Литературные беседы, кн. 1.
   15. Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные беседы. Кн. 2. "Звено" (1926-1928) / Вступ. ст., сост. и прим. О.А.Коростелева. -- СПб.: Алетейя, 1998.
   Обозначение: Адамович Г.В. Литературные беседы, кн. 2.
   16. Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 1 "Последние новости" (1928-1931)/Вступ. ст., сост. и прим. О.А.Коростелева. -- СПб.: Алетейя, 2002.
   Обозначение: Адамович Г.В. Литературные заметки, кн. 1.
   17. Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 2. "Последние Новости" (1932-1933) / Вступ. ст., сост. и прим. О.А.Коростелева. -- СПб.: Алетейя, 2007.
   Обозначение: Адамович Г.В. Литературные заметки, кн. 2.
   18. Архив Центрального комитета по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей (Дом Русского Зарубежья им. А.И.Солженицына, фонд 13, опись 2).
   19. Берберова Н.Н. Курсив мой: Автобиография / Вступ. ст. Е.В.Витковского; Коммент. В.П.Кочетова, Г.И.Мосешвили. -- М.: Согласие, 1996.
   20. Берг фон В. Последние гардемарины // Узники Бизерты: Документальные повести о жизни русских моряков в Африке в 1920-25 гг. / Сост. и предисл. С.Власова. -- М.: 1998.
   21. Бизертинский "Морской сборник". 1921-1923: Указатель статей. Биографии авторов / Сост. В.В.Лобыцын. -- М.: 2000.
   22. Большая медицинская энциклопедия / Гл. ред. А.Н.Бакулев. -- М.-.БСЭ, 1959, т. 9.
   23. Ванечкова Галина. Европа после первой мировой войны // Ванечкова Галина. Летопись бытия и быта: Марина Цветаева в Чехии (1922-1925). -- Прага: 2006.
   24. Волков С.В. Офицеры армейской кавалерии: Опыт мартиролога. -- М.: Русский путь, 2004.
   25. Волков С.В. Офицеры российской гвардии: Опыт мартиролога. -- М.: Русский путь, 2004.
   26. Волков С.В. Офицеры флота и морского ведомства: Опыт мартиролога. -- М.: Русский путь, 2004.
   27. Волков С.В. Первые добровольцы на Юге России. -- М.: 2001.
   28. Галиченко Анна, Абраменко Леонид. "Под сенью Ай-Петри". -Феодосия, Москва, Издат. дом "Коктебель", 2006.
   29. Георгий Эфрон. Дневники. В 2-х тт. Т.1. 1940-1941 гг, Т.2. 1941-1943 гг. / Издание подготовили Б.Б.Коркина и В.К.Лосская. -- М.: Вагриус, 2004.
   30. Голенищев-Кутузов И.Н. "От Рильке до Волошина: Журналистика и литературная критика эмигрантских лет" / Сост., подгот. текста, предисл., примеч. И.В.Голенищевой-Кутузовой; Пер. с сербско-хорватского И.Н.Лемана, И.В.Голенищевой-Кутузовой. -- М.: Русский путь, 2005.
   31. Гринкевич Н. Алмаатинские находки // Гринкевич Н. Строки, имена, судьбы... -- Алма-Ата: "Онер", 1988, с. 147-160.
   32. Долгоруков П.Д. Русская беженская школа // Русская школа за рубежом, Прага, 1923,  1, с. 63-82.
   33. Бвреинов А.Б. Между двумя эмиграциями. -- Торонто, СПб.: Сударыня, 2005.
   34. Инов Игорь. Литературно-театральная, концертная деятельность беженцев-россиян в Чехословакии (20-40-е годы 20-го века). В 2-х тт. -- Прага, Народна книговна, 2003.
   35. Йованович Мирослав. Русская эмиграция на Балканах: 1920-1940. -- М.: Библиотека-фонд "Русское Зарубежье", Русский Путь, 2005.
   Обозначение: Йованович М. Русская эмиграция на Балканах.
   36. Кирова Дина. Мой путь служения Театру / Вступ. ст., примеч., прилож. В.Кошкарян. -- Париж, Н. Новгород: Изд-во "Дятловы горы", 2006. Обозначение: Кирова Дина. Мой путь служения Театру.
   37. Кнорринг И. Стихи о себе. Париж: Тип. "Паскаль", 1931. Обозначение: Кнорринг И. Стихи о себе.
   38. Кнорринг И. Окна на север: Вторая книга стихов. Париж: Дом книги, 1939.
   Обозначение: Кнорринг И. Окна на север.
   39. Кнорринг И. После всего: Третья книга стихов (посмертная) / Предисл. Н.Киорринга; Обложка работы Ю.Софиева. Париж: 1949.
   Обозначение: Кнорринг И. После всего.
   40. Кнорринг И. После всего: Стихи 1920-1942 гг. / Пред, сост., подгот. текста к печати и примеч. А.Л.Жовтиса. -- Алма-Ата: Вариант, 1993.
   Обозначение: Кнорринг И. После всего: Стихи 1920-1942 гг.
   41. Кнорринг И. Новые стихи / Предис. А.Л.Жовтиса. -- Алма-Ата: "Жазушы", 1967.
   Обозначение: Кнорринг И. Новые стихи.
   42. Кнорринг И. "Очертания смутного Крыма...": Стихи / Публ. В.Тюриной // Крымский альбом. 2003 / Изд. и ред. Д.Лосев. -- М., Феодосия: Изд. дом "Коктебель", 2004, с. 122-129. Обозначение: Кнорринг И. "Очертания смутного Крыма".
   43. Кнорринг И.Н. О чём поют воды Салгира: Беженский дневник. Стихи о России / Сост., вступ. ст. И.Н.Невзоровой. -- М.: Кругъ, 2012.
   44. Кнорринг Н.Б. Ближе к сердцу: мой русский дом [воспоминания] / Публ. И.Н.Невзоровой // Простор, Алматы, 2010,  10, с. 139-157;  11, с. 154-181;  12, с. 142-162.
   (http://prostor.ucoz.ru/publ/57-l-0-1912, http://prostor.ucoz.ru/ publ/57-1-0-1931, http://prostor.ucoz.ru/publ/57-l-0-1950).
   45. Кнорринг Н.Н. Сфаят: Очерки из жизни Морского корпуса в Африке // Узники Бизерты: Документальные повести о жизни русских моряков в Африке в 1920-25 гг. / Сост. и предисл. С.Вла-сова. -- М.: 1998.
   Обозначение: Кнорринг Н.Н. Сфаят.
   46. Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери: Воспоминания. -- Алматы: 2003.
   Обозначение: Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери.
   47. Ковалевский П.Е. Дневники: 1918-1922. Т. 1. -- СПб.: Европейский дом, 2001.
   48. Ковалевский П.Е. Зарубежная Россия: История и культурно-просветительская работа русского зарубежья за полвека (1920-1970). -- Париж: 1971.
   49. Крезе Л., Милославский П. Русские студенты в Тунисской области // Последние Новости,  731, 6 сентября 1922, с. 2.
   50. Кривошеина Н.А. Четыре трети нашей жизни: Всероссийская мемуарная библиотека. Серия "Наше наследие". -- М.: Русский путь, 1999.
   51. Критика русского зарубежья: В 2 ч. Ч. 1-2 / Сост., предисл., преамбулы, примеч. О.А.Коростелев, Н.Г.Мельников. -- М.: ООО "Изд-во Олимп", ООО "Изд-во АСТ", 2002.
   52. Кудрова И.В. Путь комет. 2-е изд., исправ. и дополн. В 3-х т. -- СПб.: Изд-во "Крига", Изд-во Сергея Ходова, 2007. Обозначение: Кудрова И.В. Путь комет.
   53. Куфтина-Лаштовичкова Н. "Пельмени и брамборак": Эмигрантские судьбы. -- Русское слово, Прага, 2007,  2-6.
   54. Лейкинд О. Л., Махров К.В., Северюхин Д. Я. Художники русской эмиграции. 1917-1941: Биографический словарь. -- СПб.: Изд-во "Нотабене", 1999.
   55. Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918-1940). <Т.1.> Писатели русского зарубежья. / Гл. ред. А.Н.Ни-колюкин; Редкол.: Н. А. Богомолов и др. -- М.: РОССПЭН, 1997.
   56. Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918-1940). <Т.2.> Периодика и литературные центры / Гл. ред. А.Н.Нико-люкин; Редкол.: Н. А. Богомолов и др. -- М.: ИНИОН, 1997, М.: РОССПЭН, 2000.
   57. Маркевич А.И. Краткий исторический очерк возникновения Таврического университета / Публ. В.В.Лаврова // Крымский архив, Симферополь, 2000,  6, с. 7.
   58. Мартиролог военно-морской эмиграции по изданиям 1920-2000 гг. / Ред. В.В.Лобыцын. -- М., Феодосия: Изд. дом "Коктебель", 2001.
   59. Менчинская Н.Ю. Крымские "аргонавты" XX века: Воспоминания, документальные свидетельства, портреты героев. -- М.: Критерион, Дом-музей Марины Цветаевой, 2003.
   Обозначение: Менчинская Н.Ю.
   60. Милютина Тамара. Люди моей жизни. -- Тарту: 1997.
   61. Миляновский (Торопьяно) Владислав. "Быть на земле поэтом -- горький дар": Биографическая повесть. -- Керчь: 2001.
   62. Музыкальный энциклопедический словарь / Гл. ред. Г.В.Кел-дыш. -- М.: Сов. энциклопедия, 1991.
   63. Муромцева-Бунина В.Н. Жизнь Бунина: 1870-1906. Беседы с памятью. -- М.: Вагриус, 2007.
   64. Невзорова И.Н. "Хочу послужить России...": По материалам архива Центрального комитета по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей // "В рассеянии сущие...": Первые культурологические чтения "Русская эмиграция XX века" (Москва, 15-16 февраля 2005 г.) Сб. докл. / Отв. ред. Белякова И.Ю. -- М.: Дом-музей М.Цветаевой, 2006, с. 83-102.
   65. Невзорова И.Н. Таврида в изгнании: студенты и преподаватели Таврического университета после эвакуации из Крыма // "Серебряный век в Крыму": взгляд из XXI столетия. -- Москва. -- Симферополь. -- Судак: 2006, с. 30-54.
   66. Невзорова И.Н. "Поэт и поэтесса": М.Цветаева и И.Кнорринг // XVII и XVIII Цветаевские чтения в Болшеве. Сб. докл. -- Королёв: Музей Цветаевой в Болшеве, 2007, с. 151-163. (http://www.geokorolev.ru/downloa/museum-cvetaeva-chtenia-2-6-nevzorova.pdf).
   67. Невзорова И.Н. Периодическая печать как источник информации при составлении хроники жизни русской эмиграции // Журналистика национальных меньшинств в Европе: вчера, сегодня, завтра. -- Таллин: 2007, с. 164-190.
   68. Невзорова И.Н. Роза Иерихона: поэт и символ (М.Цветаева, И.Бунин, И.Кнорринг) // Марина Цветаева в контексте культуры Серебряного века. -- Елабуга: 2008, с. 161-167.
   69. Невзорова И.Н. "Погиб мой идеал...": Адмирал А.В.Колчак в дневниковых записях Ирины Кнорринг // Звезда Прииртышья. -- Павлодар, 2009,10 февраля,  16 (17815), с. 5.
   70. Невзорова И.Н. Африка в судьбе Ирины Кнорринг // Азия и Африка сегодня. -- М.: 2009,  12, с. 67-71. (http://www.asiaafrica.ru/index/12-09/Nevzorova.pdf)
   71. Невзорова И.Н. Дневник Ирины Кнорринг // Русская эмиграция во Франции: проект "Русская эмиграция на культурных перекрестках XX века" (приложениек "Новому журналу", 2008,  253; на рус., англ, и фр. языках). -- Н.И.: 2009, с. 28-32, 79-83,123-128.
   72. Невзорова И.Н. Переписка Н.П.Смирнова и Ю.Б.Софиева // Писатель Н.П.Смирнов: время и место (Материалы Третьих Всероссийских Смирновских чтений). -- Плёс: ИД "Референт", 2009, с. 90-97.
   73. Невзорова И.Н. Творческий путь Ирины Кнорринг: опыт становления русского поэта в изгнании // Известия Самарского научного центра РАН. Т. 11,  4 (30), 2009, с. 242-247. (Тематический выпуск. "Филология и искусствоведение". I (3) 2009)
   ? (http://www.ssc.smr.rU/media/journals/izvestia//2009/ 2009_4_242_247.pdf)
   74. Невзорова И.Н. Ирина Кнорринг: сны о России // Ковчег: литер. -- худ. журнал. Вып. XXVI. -- Ростов-на-Дону: 2010,  1, с. 186-195. (http://www.kovcheg-kavkaz.ru/issue_36_343.html)
   75. Невзорова И.Н. Елшанка: мост из прошлого в будущее // Сергиевская трибуна, 2010,9 июня, с. 3.
   76. Невзорова И.Н. "Не будем проклинать изгнанье..." [рец. на книгу: Марина Панова. Русские в Тунисе: Судьба эмигрантов "первой волны" -- М.: РГГУ, 2008] // Азия и Африка сегодня. 2010,  7, с. 78-79.
   77. Невзорова И.Н. Творческое наследие Кноррингов, Софиевых и М.К.Петрова // Бесконечная равнина: Антикризисный потенциал русской интеллектуальной культуры. Сб. трудов. / Науч. ред. В.П.Океанский. -- Иваново, Шуя: Центр кризисологических исследований ГОУ ВПО "ШГПУ", 2010, с. 118-146.
   78. Невзорова И.Н. Материал к творческим биографиям П.Н.Ми-люкова, К.Д.Бальмонта, Н.Н.Кнорринга // Toronto Slavic Quarterly, 2011,  35, с. 89-111. (http://www.utoronto.ca/tsq/35/tsq35_nevzorova.pdf).
   79. Невзорова И.Н. Автографы К.Д.Бальмонта в архивах П.Н.Милюкова и Н.Н.Кнорринга // Солнечная пряжа: Научно-популяр. и лит. -- худ. альманах Вып. 5. -- Иваново, Шуя: Изд-во О.В.Епишевой, 2011, с. 163-170.
   80. Невзорова И.Н. 1920-й год в Крыму: По материалам ОСВАГа и дневнику И.Кнорринг // "Серебряный век" в Крыму: взгляд из XXI столетия. -- М., Симферополь: Дом-музей Марины Цветаевой, 2011, с. 157-164.
   81. Невзорова И.Н. Н.Н.Кнорринг [справка] // Российское научное зарубежье: Биобиблиографический справочник / Гл. ред. Ю.В.Мухачев, ред. -- сост. М.Ю.Сорокина. Под общ. ред. Г.А.Месяца и Е.П. Челышева. М.: Парад, 2011, с. 336-337(Серия: "Энциклопедия российской эмиграции").
   82. Незабытые могилы. Российское зарубежье: некрологи 1917-1997. В 6-ти тт. / РГБ. Сост. В.Н.Чуваков. Под ред. Е.В.Макаре-вич. -- М.: Изд-во "Пашков дом", 1999-2006.
   83. Панова Марина. Русские в Тунисе: Судьба эмигрантов "первой волны". -- М.: РГГУ, 2008.
   84. Пилкин В.К. В Белой борьбе на Северо-Западе: Дневник 1918-1920 -- М.: Русский путь, 2005.
   Обозначение: Пилкин В.К.
   85. Письма Н.И.Столяровой к Анне Ахматовой // Вопросы литературы, 2002,  2, с. 285-290.
   86. Российский Зарубежный Съезд. 1926. Париж: Документы и материалы. -- М.: Русский путь, 2006.
   87. Российское зарубежье во Франции, 1919-2000: Биографический словарь. В 3-х т. / Под общ. ред. Л.Мнухина, М.Авриль, В.Лосской. -- М.: Наука; Дом-музей Марины Цветаевой, 2008-2010.
   88. Русская Общественная Библиотека им. И.С.Тургенева: Сотрудники. -- Друзья. -- Почитатели. Сб. статей / Сост. Т.Осоргина и Т.Гладкова. -- Paris: Institut d'Etudes Slaves, 1987.
   89. Русский Париж / Коллектив авторов. Сост., предисл., ком-мент. Т.П.Буслаковой -- М.: Изд-во МГУ, 1998.
   90. Русское Зарубежье: Хроника научной, культурной и общественной жизни: 1920-1975: Франция. В 8 тт. / Под общ. ред. Л.А.Мну-хина в сотрудничестве с Т.Л.Гладковой, Т.И.Дубровиной, В.К.Лосской, И.Н.Невзоровой, А.И.Серковым, Н.А.Струве. -- Париж: YMCA-Press; М.: Русский путь. 1994-2002.
   91. Серков А.И. История русского масонства после Второй мировой войны. -- СПб., 1999.
   92. Словарь поэтов русского зарубежья / Под общей ред. В.Крей-да. -- СПб.: Из-во Рус. Христ. Гуман. Инс-та, 1999.
   93. Софиев Ю. Разрозненные страницы: Воспоминания бывшего эмигранта // Простор, Алма-Ата, 1994,  7, с. 36-126. Обозначение: Софиев Ю. Разрозненные страницы.
   94. Софиев Юрий. Годы и камни. -- Париж: Изд. Объединения поэтов и писателей, 1936.
   Обозначение: Софиев Ю. Годы и камни.
   95. Софиев Ю. Парус: Стихи / Сост. И.Софиев, Н.Чернова. -- Алматы: 2003.
   Обозначение: Софиев Ю. Парус.
   96. Стихи Ирины Кнорринг // Простор, Алма-Ата, 1962,  6, с. 43-45.
   97. Струве Г.П. Русская литература в изгнании. -- Париж: Имка-Пресс, М.: Русский путь, 1996.
   98. Струве П.Б. Дневник политика (1925-1935) / Вступ. ст. М.Г.Вандалковской, Н. А. Струве; Подгот. текста, коммент., указатели А.Н.Шаханова. -- Париж: Имка-Пресс, М.: Русский путь, 2004.
   99. Т.Г.Масарик и "Русская акция" Чехословацкого правительства: К 150-летию со дня рождения Т.Г.Масарика. По материалам международной научной конференции / Отв. ред. М.Г.Вандалковская. -- М.: Русский путь, 2005.
   100. Тарасенков А.К., Турчинский Л.М. Русские поэты XX века. 1900-1955: Электронное издание справочника А.К.Тарасенкова (1966), испр. и доп. Л.М.Турчинским. (http://www.ruthenia.ru/sovlit/p_aut001.html)
   101. Терапиано Ю.К. "Мой путь в Иерусалим": Стихи. Очерки о поэтах / Сост., вступ. ст. И.Н.Невзоровой. -- М., Симферополь: Дом-музей Марины Цветаевой, 2011. (Серия "Лики Киммерии").
   102. Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека: 1924-1974/Сост. Ренэ Герра и А. Глезер. Послесл. Ренэ Герра. -- Париж; Н.-Й.: Альбатрос; Третья волна, 1987. Обозначение: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека.
   103. Терапиано Юрий. Встречи: 1926-1971 / Сост., автор вступ. статьи и комм. Т.Г.Юрченко -- М.: Intrada, 2002.
   Обозначение: Терапиано Ю. Встречи.
   104. Тюрина В. "Чрез врата изгнания": Крым в судьбе и творчестве Ирины Кнорринг // Крымский альбом. 2003 / Изд. и ред. Д.Лосев. -- М., Феодосия: Издат. дом "Коктебель", 2004, с. 108-121.
   Обозначение: Тюрина В.Г. "Чрез врата изгнания".
   105. Угримов А.А. Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту / Сост., предисл. и коммент. Т.А.Угримовой. -- М.: Изд-во "RA", 2004.
   Обозначение: Угримов А. А. Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту.
   106. Устами Буниных: Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы: В 2-х тт. / Под ред. Милицы Грин. -- М.: Посев, 2005, т. 2.
   107. Филимонов С.Б. Тайны крымских застенков. -- Симферополь: 2003.
   108. Фонды русского заграничного исторического архива в Праге: Межархивный путеводитель / Ответ, ред. Т.Ф.Павлова. -- М.: РОССПЭН, 1999.
   109. Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. / Сост., подгот. текста, ком-мент. А.Саакянц и Л.Мнухина. -- М.: Эллис Лак, 1994-1995. Обозначение: Цветаева М. Собр. соч.
   110. Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном": Фантазии о любви Ирины Кнорринг и Юрия Софиева // Чернова Н.М. Небесный дом. -- Алматы, 2006, с. 393-354.
   Обозначение: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном".
   111. Чернова Н.М. Птица, залетевшая к ангелам: Документальный роман. -- Алматы, 2011.
   112. Шенталинский В. Донос на Сократа. -- М.: "Формика-С", 2001.
   113. Ширинская А.А. Бизерта: Последняя стоянка. -- М: Военное издательство, 1999.
   114. Шмаринов Д.А. Автомонография: годы жизни и работы. -- М.: 1989.

Список сокращений и условных обозначений

   "Алексеев" (в тексте Дневника) -- броненосец "Генерал Алексеев"
   "Новости" (в тексте Дневника) -- "Последние Новости" (газета)
   адм. -- адмирал
   админ. -- административный (-ая)
   акад. -- академия, академик, академический (-ая)
   аккомп. -- аккомпаниатор, аккомпанировать
   амер. -- американский (-ая)
   англ. -- английский (-ая)
   арм. -- армейский
   б. -- бывший (-ая)
   балт. -- балтийский (-ая)
   беж. -- беженец, беженствовать, беженский (-ая)
   библ. -- библиотека, библиотекарь
   биол. -- биология, биологический
   благотв. -- благотворитель (-ница), благотворительный (-ая)
   богосл. -- богословский (-ая)
   Боле -- кафе La Bolee
   БФРЗ -- Библиотека-фонд "Русское Зарубежье" (ныне -- Дом Русского Зарубежья им. А.И.Солженицына)
   ВБ -- Великая Война (Первая мировая война)
   ВВД -- Всевеликое Войско Донское
   вел. кн. -- великий князь (великая княгиня)
   влад. -- владелец
   ВМВ -- Вторая мировая война
   ВОВ -- Великая Отечественная Война
   воен. -- военный (-ая)
   возвр. -- возвращение
   воспом. -- воспоминания
   воспит. -- воспитатель
   вост. -- восточный (-ая, -- ые)
   врем. -- временный (-ая)
   ВСГ -- Всероссийский Союз Городов
   ВСЮР -- Вооруженные Силы Юга России
   вып. -- выпуск, выпускник, выпускающий
   гард. -- гардемарин
   ГАРФ -- Государственный Архив Российской Федерации
   ген. -- генерал
   ген. -- генеральный (-ая)
   ген.- м. -- генерал-майор
   Георг. -- Георгиевский (-ое)
   главноком. -- главнокомандующий
   гос. -- государственный (-ая)
   гражд. -- гражданство, гражданский (-ая, -- ое)
   греч. -- греческий
   гуман. -- гуманитарный (-ая)
   дам. -- дамский (комитет)
   движ. -- движение
   дейст. -- действительный
   деп. -- департамент
   депорт. -- депортировать
   деят. -- деятель (-ница)
   дин. -- дипломированный
   дир. -- директор
   дириж. -- дирижировать
   Добр. армия -- Добровольческая армия
   драм. -- драматург, драматический (-ая)
   дух. -- духовный (-ая)
   евр. -- еврейский (-ая)
   естест. -- естественный (-ая)
   журн. -- журналист
   зав. -- заведующий (-ая)
   загран. -- заграничный (-ая)
   зам. -- заместитель
   зап. -- западный (-ая)
   зарубеж. -- зарубежный (-ая)
   Земгор -- Земско-городской комитет помощи рос. гражданам за границей
   издат. -- издательство
   имп. -- императорский (-ая)
   ин. -- иностранный (-ая)
   инж. -- инженер, инженерный (-ая)
   илл. -- иллюстратор, иллюстрированная
   истор. -- исторический (-ая)
   кадет. -- кадетский (-ая)
   канд. -- кандидат
   канонер. -- канонерская (лодка)
   КИКЗ -- Керченский историко-культурный заповедник
   к. к. -- кадетский корпус
   кап. -- капитан
   классич. -- классическое (-ая)
   коллеж. сов. -- коллежский советник
   ком. -- командир, командовать
   коммерч. -- коммерческий (-ая)
   комп. -- композитор
   корр. -- корреспондент
   кораб. гард. -- корабельный гардемарин
   кукол. -- кукольная (мастерская)
   культ. -- культура
   лейт. -- лейтенант
   линкор -- линейный корабль
   лит. -- литературный (-ая)
   люб. -- любитель (-ница)
   матем. -- математика
   мед. -- медицина, медицинский
   металлург. -- металлургический (-ая)
   метод. -- методический (-ая)
   мех. -- механик, механический (-ая)
   МИД -- Министерство иностранных дел
   митрофор. -- митрофорный
   монарх. -- монархический (-ая)
   морган. -- морганатический (брак)
   моск. -- московский (-ая)
   муз. -- музыкальный (-ая)
   мысл. -- мыслитель
   н. ст. -- новый стиль
   народ. -- народный (-ая)
   наст. -- настоятель
   наст. фам. (ф.и.о.) -- настоящая
   фамилия (ф.и.о.)
   науч. -- научный (-ая)
   нац. -- национальный (-ая)
   нач. -- начальник
   нем. -- немецкий (-ая)
   НКГБ -- Народный комиссариат государственной безопасности (1943-1954)
   НКВД -- Народный комиссариат внутренних дел
   НОРС -- Национальная Организация Русских Скаутов
   нужд. -- нуждающийся
   общ. -- общественный (-ая)
   объедин. -- объединенный (-ая)
   ОГПУ -- Объединенное государственное политическое управление
   одноклас. -- одноклассник
   опер. -- оперный (-ая)
   орг. -- организатор, организовывать
   ОРСИУСК -- Общество русских студентов для изучения и упрочения славянской культуры
   ОРЭСО -- Объединение русских эмигрантских студенческих организаций
   ОСВАГ -- Осведомительно-агитационное отделение департамента иностранных дел Особого совещания Добровольческой армии
   осн. -- основал, основатель
   охот. -- охотник
   пед. -- педагогический (-ая)
   пер. -- переводчик
   период. -- периодический (-ая)
   "ПН" -- "Последние Новости" (газета)
   подпор. -- подпоручик
   покр. -- покровитель (-ница)
   полит. -- политический (-ая)
   политех. -- политехнический
   полковник
   ПОМ. - помощник
   пор. -- поручик
   почет. -- почетный (-ая)
   поэтич. -- поэтический (-ая)
   прав. -- правильно
   правл. -- правление
   правосл. -- православный (-ая)
   пред. -- председатель (-ствующий)
   предприн. -- предприниматель
   представ. -- представитель
   преп. -- преподавать, преподаватель
   прис. пов. -- присяжный поверенный
   прозв. -- прозвище
   промышл. -- промышленный (-ая)
   просв. -- просветитель
   прот. -- протоиерей
   проф. -- профессор
   псевд. -- псевдоним
   публ. -- публицист, публикатор, публиковаться.
   раб. -- работать, работник, рабочий (-ая)
   РВТИ -- Русский высший технический институт
   РГАЛИ -- Российский Государственный Архив Литературы и Искусства
   РГБ -- Российская Государственная Библиотека
   РДО -- Республиканско-Демократическое Объединение
   реабил. -- реабилитирован
   реал. -- реальное
   ревнит. -- ревнитель
   ред. -- редактор, редактировать
   религ. -- религиозный (-ая)
   репрес. -- репрессирован (-а)
   РЗ -- Русское Зарубежье
   РККА -- Рабоче-крестьянская красная армия
   РКП(б) -- Российская Коммунистическая партия (большевиков)
   РМОЗ -- Российское музыкальное общество за границей
   РОВС -- Русский Общевоинский Союз
   РОКК -- Российское общество Красного Креста
   рос. -- российский (-ая)
   РПЦ -- Русская Православная Церковь
   РСХД -- Русское Студенческое Христианское Движение
   рук. -- руководитель
   Рус. -- яп. война -- Русско-японская война
   санитар. -- санитарный
   сб. -- сборник
   св. -- святой (-ая)
   своб. -- свободный (-ая)
   свящ. -- священник
   сев. -- северная
   севастоп. -- севастопольский (-ая)
   сек. -- секретарь
   симфероп. -- симферопольский (-ая)
   смеш. -- смешанный
   СНК -- Совет народных комиссаров
   сов. -- советский (-ая)
   совр. -- современный (-ая)
   соред. -- соредактор
   соучред. -- соучредитель
   сост. -- составитель
   сотр. -- сотрудник (-ница)
   соц. -- социалистический (-ая)
   СПб. -- Санкт-Петербург
   спец. -- специальность, специалист
   СРВИ -- Союз русских военных инвалидов (во Франции)
   ССП -- Союз Советских Патриотов
   ст. -- станица
   ст. ст. -- старый стиль
   стар. -- старший (-ая)
   старч. -- старческий
   стат. сов. -- статский советник
   стип. -- стипендия
   стр. -- страница
   строит. -- строительный
   студ. -- студенческий (-ая)
   судеб. -- судебный
   таврич. -- таврический (-ая)
   театр. -- театральный (-ая)
   тех. -- техническая (-ий)
   технол. -- технологический (-ая)
   тит. сов. -- титулярный советник
   Трехсвят. -- Трехсвятительское
   укр. -- украинский (-ая)
   уч. -- участник (-ца)
   учеб. -- учебник, учебный (-ая)
   учред. -- учредитель, учредительное
   фак. -- факультет
   фаш. -- фашистский (-ая)
   физ. -- мат. -- физико-математический
   фил. -- филологический
   филос. -- философский (-ая)
   ФКП -- Французская коммунистическая партия
   фр. -- французский (-ая)
   Фр. -- рус. институт -- Франкорусский институт социальных и политических наук
   харьк. -- харьковский (-ая)
   хим. -- химический
   хоз. -- хозяйство, хозяйственный
   хорм. -- хормейстер
   хран. -- хранитель (-ца)
   худ. -- художественный (-ая)
   церк. -- церковный (-ая)
   ЦК -- Центральный Комитет
   Черномор. -- черноморский (-ая)
   эвак. -- эвакуация, эвакуироваться
   эконом. -- экономический (-ая)
   эмигр. -- эмиграция, эмигрантский (-ая)
   югосл. -- югославский (-ая)
   юр. -- юридический
   ARC (American Red Cross) (англ.) -- Американский Красный Крест
   DCA (Defense contre avions) (фр.) -- Противовоздушная оборона
   

Примечания

1

   Письма не было -- И.Кнорринг ждет ответного письма от Кости Аристова.

2

   Знакомые Папы-Коли по Монтаржи, когда он ездил читать лекцию -- Н.Н.Кнорринг читал в Монтаржи лекции из цикла: "Русская история XIX-XX вв.". Лекции были устроены Комитетом помощи русским ученым и писателям и Русским Народным Университетом, а также Кружком самообра но смотрят на меня как на больную.
   

21 ноября 1924. Пятница

   
   Опять давно не писала дневника. Как-то не до того было. Четыре, нет вру, пять вещей немножко вывели меня из колеи.
   1) Шура Петрашевич. Мы были очень мало знакомы. Он стал бывать у нас уже гардемарином. Вечером, накануне "шестого", мы возвращались из церкви, было очень темно, холодно и сыро. Мы шли компанией пожилых лиц, конечно. Потом вышло как-то само собой, что Шура взял меня под руку и мы ушли вперед. Мы только шли под руку, инстинктивно прижимаясь друг к другу, т. е. шли по крутым и каменистым тропинкам, но эта чисто физическая близость действовала странно. Весь вечер мы просидели вдвоем у меня в комнате, хорошо поговорили о "теории и практике", мне было весело и нравилось задевать его. Я поняла, что за дорогу из Кебира превратилась для него в нечто иное. Мне это нравилось. На другой день мы сидели на диване под картой Северной Африки, невольно настолько близко, что я почти касалась его лица. И больше -- ничего, только какие-то старые ощущения. В четверг я его не видела, а сегодня простилась с ним долгим и крепким рукопожатьем. Завтра он уезжает в Бонн, без всякого места и друзей, имея сто франков в кармане, много смелости и какой-то надрывной, болезненной удали. Он уже начинал увлекаться. Еще немного и я бы добилась от него того, что по какому-то недоразумению называют любовью. Да, этого нетрудно добиться!
   2) "Шестое". Этот совершенно неуместный и несвоевременный праздник! [340]Но, быть может, именно благодаря своей неуместности он прошел тихо и хорошо. Только скучно. Все гардемарины говорили, что это прямо похороны, а не праздник. Действительно, настроение не такое. Вечером был бал. Посланы автомобили на "Георгий". Мне идти не хотелось, никого из знакомых не осталось, а сидеть в уголочке с Чеховичем меня совсем не прельщало. Я не пошла и легла спать. Под музыку хорошо спалось!
   3) Накануне "шестого" я получила чек на 72 фр<анка> из "Последних новостей" и письмо из "Студенческих годов". Очень милое письмо. Оно у меня, ну, в общем -- стихи "все же настолько милы и грамотны, что будут напечатаны вне очереди в следующем номере". Это, конечно, приятно, и теперь мне досадно, что там такие скверные стихи. А в "Новостях" напечатана "Россия". [341]Я была против этого: идея, может быть, и хороша, а техника никуда не годится. Жаль, что мои лучшие стихи настолько автобиографичны и локальны, что не могут быть поняты вне Сфаята. А всякую дрянь шлешь -- и печатают.
   4) Сегодня проделывалась дверь в мою комнату, а наружная забилась наглухо. Моей автономии конец, да и не нужно ее теперь. Как странно: такой пустяк, как дверь, а будь она открыта год тому назад -- все, вся моя жизнь была бы не та. Кто знает -- лучше или хуже вышло? По-моему -- всему свое время, и я рада, что зимой не было сообщения с той комнатой: иначе бы я никогда не выросла... А это событие естественно выбило меня из колеи. Такая пыль!
   5) Во вторник Вася уезжает в Париж. Не терпится ему в своем Сиди-Ахмеде. Я его понимаю и одобряю. Грустно, больше уж по сентиментальности, а вообще все обстоит хорошо. Когда я впервые узнала об этом от Петрашевича, мне стало так тоскливо, потом успокоилась, решила проделать дверь и хоть в коллеж поступить, все равно! Весной встретимся в Париже. Вчера получила письмо от Сережи. Тяжело и трудно ему пока. Завтра в Бизерту приезжает комиссия от большевиков для осмотра флота. [342]Об этом напишу завтра. По этому поводу у нас было много прений и волнений.
   

3 декабря 1924. Среда

   
   Да, много произошло за это время, начиная с того, что я с самого прошлого понедельника пролежала в постели: у меня был грипп. Начала я захварывать еще в воскресенье, когда у нас был Вася Чернитенко. Мы все собирались идти его провожать. В понедельник днем он ушел. А вечером, когда я уже лежала с большой температурой, случайно была почта и пришло письмо из Довилля, где Столяров, не обещая окончательно найти работу, но обещал приложить все усилия. На пристани Папа-Коля передал ему это письмо, тот был очень доволен и благодарен и решил ехать в Довилль, если дорогой его не переубедят. Вот он и уехал. Тем временем в Сфаяте было много больных. Очень скверно было положение Анны Петровны Марковой. В среду вечером ее отвезли в госпиталь, и ночью она умерла. В пятницу хоронили.
   В пятницу пришло из Бонна письмо и открытка от Шуры Петрашевича. Веселое и шалое, как он сам. Лежа, отвечала ему и Сереже. Еще новость: "Георгий" ликвидируют. Их предупредили, что, вероятнее всего, это будет через две недели, но чтобы они были всегда готовы эвакуироваться в 24 часа.
   Со вчерашним транспортом уехали в Париж: Головченко, Леньков и Таутер. Скоро уедет в Тунис Мима. Не останется уже совсем никого. Положение Корпуса все еще неопределенно. По всей вероятности, просуществуем до апреля или до мая.
   

5 декабря 1924. Пятница

   
   Умер Коля Платто. У него грипп перешел в воспаление легких. Умер тихо. Как ужасно, что умер молодой.
   Мима уехал в Тунис. Последний.
   Получено письмо от Васи из Довилля. Ничего определенного, у Столяровых еще не был. А в Париже все сидят без работы.
   А у меня состояние такое, как будто моя очередь на кладбище.
   Или я еще не совсем поправилась, или я схожу с ума, или просто не знаю что. Страшно, когда умирают в ранней молодости. Вообще, страшно, когда умирают. Хотя и Анна Петровна, и Коля для меня не умерли, а просто ушли, уехали. Как ни стыдно, а я рада, что болезнь избавила меня от похорон и панихид.
   А из России все нет писем!
   

6 декабря 1924. Суббота

   
   Не могу не пожаловаться на то, что у меня нет своей комнаты, что с тех пор как проломили дверь, кончилась моя самостоятельность. Ко мне в комнату заходят когда угодно, постоянно открыта занавеска и как-то неловко ее задергивать, а между тем я ничего не могу делать, когда знаю, что на меня смотрят, что каждую минуту могут войти и посмотреть, что я делаю. Раньше, бывало, Мамочка крикнет из той комнаты: "Что ты делаешь?" -- ответишь: "Ничего" и конец, а теперь даже стихотворения нельзя написать, чтобы это не было известно. А уж читать свои стихи я могу только сейчас, когда там легли спать. Я считаю это некоторой слабостью и не могу, чтобы кто-нибудь застал меня за чтением моих стихов. Вообще, у меня хоть немного есть свой характер и свои привычки, и мне неприятно, когда каждый шаг будет контролироваться. Да, пусть так и уютнее, и теплее, но я не раз вспоминаю свою комнату, где было столько пережито.
   

8 декабря 1924. Понедельник

   
   Мамочка больна. Теперь, слава Богу, лучше. Только, кажется, Папа-Коля захварывает.
   А я хандрю, а Мамочку это страшно волнует.
   

13 декабря 1924. Суббота

   
   Получила три письма: 1) От Сергея Сергеевича; 2) Открытка из редакции "Эос". Стихи будут напечатаны в No 4, после Рождества;
   3) От Наташи (Пашковской. -- И.Н.). Слава Богу, все благополучно. Милая моя, славная Наташа! Она тоже начинает "печататься" и зачисляется во "Всероссийский союз поэтов и писателей". Она талантливее меня, и я буду рада, если она выдвинется.
   Не могу чего-то писать. А какой в Наташиных стихах надрыв!
   

17 декабря 1924. Среда

   
   Вчерашний день -- есть что записать.
   Во-первых, пришла я днем к Шурёнке Марковой. Девочка прихварывает. Ник<олая> Македоновича нет дома, а ей должно быть страшно тоскливо, без мамы. Пошла к ней. У нее сидит Коля Завалишин и рисует ей бумажных кукол, сначала было весело, я всячески старалась развлечь Шурёнку, балагурила, шутила с Колей, потом Коля разошелся, начал по обыкновению дурить, перебирать все вещи, приставать с насмешками ко мне и Шуре. Шурёна рассердилась: "Я пойду и скажу Александре Михайловне", и вышла. Я сидела на кровати. Он подошел ко мне, взял меня за плечи, с перекошенным страшным лицом и блестящими глазами, повалил меня на кровать и начал целовать. Я пробовала сопротивляться -- куда, ведь он сильнее меня. Мне казалось, что я могу его убить, но я только дала ему в физиономию. Не помню, как пришла Шурёнка и что потом было, я сознавала только, что меня оскорбили и оскорбили жестоко. Я сейчас же ушла и рассказала все Мамочке. Какое волнение поднялось дома, так и передать нельзя. Кончилось тем, что Мамочка вызвала Александру Михайловну и поговорила с ней, а Папа-Коля видел Колю. Тот не отпирался, был очень смущен: "Я... я не соображал". -- "Ну, а что бы вы сказали на моем месте?" -- "Я бы сказал, что я подлец!" -- "Вот это я вам и говорю", и посоветовал ему написать мне письмо. На этом дело и кончилось. Но как странно: когда в прошлом году Сергей Сергеевич мне поцеловал руку, я не могла ему так ответить, а только страшно волновалась, и это волнение продолжалось несколько дней, а теперь после этой безобразной сцены я успокоилась гораздо скорее Мамочки. Как-то чувства притупляются, а может быть, и нравственность.
   А вечером были в театре. Сюда приехал русский бродячий театр "Золотой Петушок". [343]Ставили миниатюры, шаржи, очень изящно, ну, словом, -- великолепно! Хорошие голоса, красивая постановка, стильно, изящные костюмы, ну -- восторг! С громадным удовольствием пошла бы и сегодня, подбивала молодежь, да с этой публикой каши не сваришь, то "занят", то "некогда", то "дождь", то "посмотрим". Кажется, все-таки несколько гардемарин собираются, я думаю, что Щуров мне скажет, а не скажет, так это будет свинство.
   

18 декабря 1924. Четверг

   
   Вчера ходила со Щуровым в театр. Встретили там Васю Чернитенко, он тоже во второй раз. Сначала он влез на балкон с другой стороны, потом увидел нас, раскланялся и пришел на нашу сторону. С ним были два русских: один Касуленко, другого я не знаю; и жена этого другого, против ожидания, очень милая, молоденькая и веселая. Вася тоже был веселый, все звал меня остаться у него ночевать, а не идти по дождю. Компанией я была вполне довольна, но каков же был мой ужас, когда за своей спиной я увидела самого Завалишина и Колю. Но все обошлось благополучно; мы до самого конца не узнали друг друга. Как только зажигали свет, я поворачивалась к нему спиной и начинала говорить с Васей.
   Несколько номеров было превосходных. Больше всего мне понравились "Уличный певец", "Cadrille Russe" [344], "Danse moderne" [345], "Vous dansez, marquise" [346]. Два последних номера были удивительно изящны. "Русская кадриль" -- парни и девки с припевами по-русски, лубочно и очень стильно. А "Уличный певец" сначала смешно, весь театр хохочет, а под конец, когда девочка в унизительной позе, с молящими глазами протягивает руку с шапкой, шарманка затихает, старуха со стариком тоже протягивают руки и застывают живой картиной, весь театр замирает в каком-то оцепенении. Сильная картина. Выполнено художественно, и эта сцена прямо потрясла меня. Очень хорошо еще Ира Казим пела русского "Соловья".
   От Васи все нет писем. [347]Даже не писал -- в Довилле он или вернулся в Париж. Я уже беспокоюсь, не случилось ли с ним чего. Он должен был писать, ведь последнее время он полюбил всех нас, а писать-то уж обещал. Володя тоже не пишет.
   

22 декабря 1924. Понедельник

   
   С прошлой почтой было письмо от Васи. Он в Париже, живет в "Hôtel S teGeneviève", где и все. Сидит без работы, что-то будто и наклевывается, но он сомневается. Столяров его устроить не мог в Довилле, так как он не знает языка. Что-то странно и не совсем понятно. Доволен хоть тем, что живет с товарищами.
   С прошлой почтой получила письмо из Ростова от некой Валентины Александровны Абрамович. Она слышала обо мне от Наташи, у нее узнала адрес и написала весьма вычурное письмо. Ничего. Это с первоначалу так. Завтра отошлю ей ответ.
   С той же почтой получила две открытки от Мимы. Мамочка чего-то недовольна: "Вихлястое какое-то письмо", "как-то и отвечать не хочется". Но письмо, как и все его письма; я ему ответила в таком же духе и тоже открыткой. Давно я ждала его письма. Он всегда так, и когда был кадетом: редко заходил, мало говорил, а как попадал в лазарет или в карцер, так прямо заваливал письмами. Я была уверена, что он напишет из Туниса.
   И Миме, и Абрамович я ответила. Осталось только написать Васе. И не могу. Как-то не могу найти ту линию, которую можно было бы проводить в письмах. Что я ему напишу? Я никогда не ставлю себе этого вопроса, когда пишу, напр<имер>, Миме, даже Шуре Петрашевичу, а тут почему-то сильно затрудняюсь. Ну что я ему напишу? У нас давно уже не было темы для разговора. И никак не подберешь тут искусственного тона: он слишком сильно бросится в глаза, ведь мы знаем друг друга без масок.
   

25 декабря 1924. Четверг

   
   Вот и написала во вторник вечером. Долго думала и написала прямо, что мне трудно писать ему, что у нас не было определенных отношений, и прямо поставила ему вопрос: что я для него? Девчонка, которую он так игнорировал в последнее время, или человек, к которому он может относиться с уважением. Представляю, как он будет реагировать: наморщится, выругается, поднимет брови и буркнет: "Вот же, действительно", это я тоже ему написала. Высказала вообще все, что ни за что не сказала бы. Потом долго колебалась, посылать или нет. Раздумывала и колебалась очень долго, до тех пор пока не отнесла письмо Леммлейну. Пока еще не жалею, но боюсь, что придется пожалеть. Весь день вчера по этому поводу было кислое настроение. Вечером немножко разошлось. Во-первых, получила письмо от Петрашевича, а во-вторых -- опять после двух лет пошла на спевку.
   Положение Корпуса до сих пор не выяснено, хоть, по-видимому, до весны мы просуществуем. Не знаю -- радоваться или нет? Конечно, ехать зимой очень и очень скверно и безнадежно, но, с другой стороны, ждать еще пять месяцев -- я не знаю, как их переживу. И так тихо идет время и ничем-то его не заполнишь. Ну, вот я опять расхандрилась. Когда с Папой-Колей ходила гулять -- такая хорошая погода, тепло, ярко, солнышко, цветы и так хорошо и просто было на душе, а теперь, как услышала, что сейчас только 2 Ґ часа, так все насмарку пошло. Боже, как безнадежно тянется время!
   

30 декабря 1924. Вторник

   
   Сегодня годовщина того дня, когда все "началось". Мне хочется сказать словами Ахматовой:
   
   "Я этот день люблю и праздную".
   
   И в самом деле, я его люблю. Только с этого дня началось и другое: разлад в семье. Сегодня мы опять поссорились с Мамочкой, конечно, из-за пустяка, и опять я почувствовала, что становлюсь все дальше, все больше и больше чужой. Вася тут был ни при чем, а только толчком. Ну да это все равно. Итак, я этот день все еще люблю и по-своему праздную.
   Написала сегодня одно глупейшее стихотворение и его вариант, из "нецензурных". Если бы они были настоящие, т. е. искренние, я бы написала их просто в дневнике, а так как они уж слишком вымышлены, то я долго не знала, куда их сунуть. Такой папки у меня еще не существует. Мотив такой: через полгода в Париже я встретилась с Васей и опять полюбила его (это мои глупые и вредные мысли). А сами стихи мне все-таки нравятся.
   
   Бери меня, целуй, замучай!
   Смотри в глаза, смотри смелей!
   О, позабудь тот странный случай
   Уже давно минувших дней.
   
   Раздень меня, что хочешь делай!
   Я для тебя добра и зла,
   Я Душу вырвала, из тела,
   Безумьем совесть залила.
   
   Лишь полюби меня раздетой,
   Униженной и смятой тут.
   А после не глумись над этой,
   Над самой лучшей из минут.
   
   (Вариант)
   
   Бери меня. Целуй. Замучай.
   Истомой пряной напои.
   Ты не забыл тот странный случай
   И слёзы тихие мои?
   
   Хочу греха. Тебя хочу я,
   Ведь в жизни скучно и темно.
   Душа в тоске и поцелуях
   Уж явно просится на дно.
   
   Люби меня. Дай муки грешной.
   Любовь -- жестокая борьба.
   И вот опять скользит насмешка
   На плотно сдавленных губах.
   
   Зачем? Неужто терпкой мукой
   Ты снова напоишь меня,
   Что вечно помнила в разлуке
   Неяркий свет седого дня.
   
   

1 января 1925. (Четверг. -- И.Н.)

   
   Встречали Новый Год втроем и, кажется, одни во всем Сфаяте. У нас на этот раз был не традиционный глинтвейн, а бутылка шампанского, и не сосиски, а свиные котлеты. Еле дотянули до двенадцати и скисли. Я хоть никогда не ложусь раньше, а тут, как назло, спать захотелось. Чокнулись, расцеловались, и почему-то сделалось страшно грустно. Невозможно грустно! Сегодня никакого праздничного настроения, хотя и говорю, что самый большой праздник в году -- это Новый Год и день рожденья. Весь день проболталась без дела, и так и не собралась написать письмо Миме.
   Папа-Коля хандрит. Новиков сегодня показал ему новый подбородник на скрипку, и он совсем расстроился, уж очень хочется ему купить скрипку. Я всячески уговариваю его съездить в Тунис и купить, Мамочка тоже, хотя, по-моему, она не совсем этому сочувствует. А я бы, кажется, не знаю от чего отказалась, только бы у Папы-Коли была скрипка. А он страшно хандрит. Пишет дневник, как сам говорит -- "все о смерти", и только настраивает себя на такой лад. Ужасно мне жалко его. Ему страшнее думать о будущем, чем мне.
   А пока я о будущем не думаю. Что будет, то -- будет!
   

4 января 1925. Воскресенье

   
   Поэтические ранги
   1) Талантливый ребенок. Ребенок, который пишет стишки. Число таких поэтов бесконечно.
   х = n.
   2) Подающий надежды. Юноша, кое-кому читающий свои стихи.
   х = n = а.
   3) Начинающий поэт. Тот, чьи стихи появляются в журналах. х = n -- (а + b) = n -- а -- b.
   4) Молодой поэт. Тот, кто выпустит первую книгу стихов.
   х = n -- (а + 2b) = n -- а -- 2b.
   5) Поэт. Издавший вторую книгу стихов.
   х = n -- (а + 2b + с) = n -- а -- 2b -- с.
   Генералитет
   1) Известный поэт. Чин достигается количеством книг и критикой.
   у = n -- (а + 2b + с).
   2) Большой поэт. Чин дается часто после смерти. Достигается обилием критических статей и лекций.
   у = n -- 3 (а + 2b + с).
   3) Мировой поэт. Чин дается не ранее пятидесяти лет со дня смерти. Достигается толстыми фолиантами, переводами на иностранные языки и т. д.
   1 < у < 10.
   

5 января 1925. Понедельник

   
   В прошлую почту получила письмо от тети Нины, от Нины и Игоря. Такие хорошие, хорошие письма! Два дня отвечала. Нина выходит замуж за какого-то датчанина, как-то странно, не могу себе представить ее женщиной, женой. Не могу представить. Очень милое письмо от Игоря. Да все хорошие!
   

12 января 1925. Понедельник

   
   Опять долго не писала. Постараюсь хоть приблизительно перебрать все то, что произошло за это время.
   Рождество. В сочельник суета, суматоха, все злые, а я больше всех. Для чего-то затеяна генеральная уборка, а у меня насморк, вечером петь надо и т. д. Кое-как этот несчастный день дотянулся до вечера. В 5 часов всенощная, потом получили на камбузе "харч" и начали украшать ёлочку. У нас была маленькая, но очень изящная ёлочка на столе. Пришел Дима Николаев, показывал свои фотографии, потом зажгли ёлочку. Делать было нечего, сидели и ели апельсины. Когда свечки догорели, зажгли опять лампы и настроение опять стало самым ультрабудничным. На первый день -- еще хуже. Делать нечего, тоска тёмная, если бы у меня не было насморка, то с удовольствием бы начала стирку. Ужасно скучно прошел этот день. К Насоновым приехали гардемарины. У них хоть чего-то ждали, хоть этот приезд выделил 7-е января из числа других дней. Не знаю, завидую я им или нет? Я бы хотела, чтобы к нам приехали наши близкие, письма из Иркутска далеко перенесли мое воображение. Словно из какого-то далёкого странствия я опять вернулась домой.
   В пятницу получили очень большую почту. Первое, за что я схватилась, это был журнал "Студенческие годы". Стихи напечатаны [348]хорошо, красиво, опечаток нет, и не так-то уж они плохи по сравнению с другими.
   

Вечер

   
   Тень упала на белые стены,
   Косяком уползла в потолок...
   Завтра синее платье надену,
   Руки спрячу под теплый платок.
   
   Знаю, будет неряшливо платье
   И растрепаны пряди волос.
   Все равно: в этом сером Сфаяте
   Только холод, туман и хаос.
   
   Дождь стучит в черепичную крышу,
   Я не слушать его не могу.
   В круглом зеркале завтра увижу
   Очертанья неискренних губ.
   
   Тень от полки, где свалены книги,
   Чернотой неподвижной легла.
   Знаю, силен мой образ двуликий
   Разделенной души пополам.
   
   Молча день наступающий встречу,
   Буду ждать перед этим окном,
   Если надо -- веселые речи
   Разбросаю, не помня о чем.
   
   А потом, как всегда, одиноко,
   В непонятной тоске, не дыша,
   Над испытанным томиком Блока
   Человеческой станет душа.
   
   Вечер бросит небрежные блики
   В зачарованную пустоту,
   И проснется мой образ двуликий
   В соловьином, звенящем саду.
   
   

* * *

   
   Бьются звенящие градинки
   В красную крышу.
   В сердце чуть видные ссадинки
   Ноют всё глуше и тише.
   
   Еле заметная трещина,
   След одинокого горя...
   Светлая радость обещана
   Где-то за морем.
   
   Стертый, затерянный, маленький
   Путь мой я сделаю сказкой...
   Падают звонкие градинки
   В бешеной пляске...
   
   

Терцины

   
   Ты говоришь -- не опошляй души.
   Сама душа, ведь пошлая, трепещет.
   А разум ждет в тоскующей тиши.
   
   На сердце холод жуткий и зловещий.
   И как не слушать шепота земли?
   На свете есть диковинные вещи.
   
   Ползут в морском тумане корабли.
   Зачем теперь на них смотреть украдкой,
   Когда в душе все струны порвались?
   
   Ты говоришь: там холодно и гадко.
   Пусть так. Но это -- темный храм.
   Лампадами горят мои загадки.
   
   Все чувства и мечты хранятся там.
   Пусть нет сокровищ там. Без содроганья
   Его ключей я никому не дам.
   
   А я молчу. Хочу великой дани
   С земли, с травы, с деревьев и с камней,
   Где цвел мой взгляд наивного незнанья.
   
   Да, хорошо не знать! Души моей
   Тогда бы яд не разделил так быстро.
   Но как не знать тоску весенних дней.
   
   Прильнуть к земле, холодной и душистой.
   
   

Бедуинка

   
   Как будто на пестрой картинке
   Далеких, сказочных стран
   Красавицы бедуинки
   Отточенный, гибкий стан.
   
   Из древних легенд и преданий,
   Из песен степей и гор
   Возникли синие ткани
   И пламенный, дикий взор.
   
   Как в статуе древней богини,
   В ней дышит величье и мощь.
   В ней слышится зной пустыни
   И темная, душная ночь.
   
   Над ней -- колдовства и обманы,
   Дрожанье ночного костра,
   И звон, и грохот тимпана
   Под темным сводом шатра.
   
   И вся она -- сон без названья
   У серых стволов маслин.
   Глухой Атлантиды преданье,
   Лукавый мираж пустынь.
   
   Блестящи на ней браслеты,
   И взгляд величав и дик,
   Как кованые силуэты
   Из ветхозаветных книг.
   
   

Хедди

(арабский мальчик)

   
   Кусочек природы, как ветер, как птица,
   Подвижный, как пламя высоких костров,
   Веселый, как день, никого не боится,
   В какие-то тряпки одетый пестро.
   
   Приветлив, как солнце, беспечный ребенок,
   Задорен и весел смеющийся взгляд.
   Осклаблены зубы, а голос так звонок.
   Как писк воробьев, как трещанье цикад.
   
   Как будто сошел он с рекламы летучей,
   Как будто бы создан из этой земли;
   Сродни ему змеи, и кактус колючий,
   И белые камни в мохнатой пыли.
   
   Простой и беспечный, как юные годы.
   От мыслей и фраз бесконечно далек.
   Он -- часть этой яркой и дикой природы,
   Колючих растений нелепый цветок.
   
   

* * *

   
   Возможно ли счастье
   В тревоге летучей,
   В дыханьи весны?
   Душа -- силуэт у стены --
   Порвалась, как туча,
   На части.
   
   Возможны ли светлые миги
   Здесь, в комнате странной,
   В просторном гробу?
   Я здесь истязаю судьбу.
   Лежат на столе деревянном
   Все новые книги.
   
   И кажется -- света не будет.
   Как жалки стихов моих трели,
   Ушедшие сны.
   А там, в аромате весны,
   Проходят без смысла, без цели
   Угрюмые люди.
   
   Дрожащему сердцу не верю,
   Не жду сокровенного чуда,
   Тоске не пытаюсь помочь.
   Дождливая ночь,
   Безумие, юность и удаль --
   За хлопнувшей дверью.
   
   Бизерта <1924>
   И я уже жалею, что послала туда такую, в сущности, ерунду. Поэтому будет большое свинство, если в "Своими путями" меня не примут. Ведь туда я послала все-таки лучшие стихи. Потом распечатала письмо от Дёмы. Тоже перенесло меня куда-то далеко. Потом получили письмо от Сергея Сергеевича (он женится), от Петрашевича, от Мимы открытку. Мамочка среди других -- и от Антонины Ивановны, где та писала кое-что о Васе, когда он был в Довилле. Я боялась получить письмо от Васи, он, по-видимому, тоже боится и не хочет отвечать на мое письмо, потому и не пишет совсем.
   Глядя на журнал и на письма от родных и близких, я была счастлива, я чувствовала себя настоящим человеком, а не "сфаятской барышней". Я почувствовала в себе какую-то силу, мне захотелось сказать и сделать что-нибудь дерзкое по отношению к Сфаяту, просто плюнуть в него и сказать, что я не такая! И снова почувствовала, что я вернулась домой из дальних странствий. Может быть, действительно я вернулась в семью из своих ультраличных переживаний?
   Ну ладно. В субботу была ёлка. Думала, что будет тоска тёмная, и не хотела идти. Но Мамочка убедила, что народу здорово мало. Пошла. Сразу же подцепила пятиротников и с ними просидела весь вечер. Взяла себя в руки и начала развлекать их и развеселять. Удалось, и время провели славно. Вначале скучно было, бегали вокруг ёлки, я воспользовалась тем, что нога болит, и сидела, избавила себя и других о такого удовольствия. Когда начались танцы, я все убеждала мальчиков танцевать. И убедила. Как они волновались перед танцами. Киташевский, напр<имер>, никак не решался пригласить меня, а когда пошла с Годяцким, он очень растерялся и меня приглашал: "Годяцкий -- потом мне". Очень скучала Ирина Насонова, никого-то не было около нее, а она ведь привыкла к ухаживаниям. Я позвала ее к себе и заставляла Годяцкого танцевать с ней.
   Вчера я позвала этих же мальчишек идти за нарциссами. С нами ходил и Бимс. Прелестная собачонка, обыкновенно он меня боится и лает издали, а тут совсем привык и лизался. Он страшно устал, и мы его уже тащили на руках. А дома он, пока мы пили кофе, спал, как маленький ребенок. Ах, славный пёсик!
   Вечером эти мальчики позвали меня идти в кинематограф. Ходила вся пятая рота (8 человек), кроме Бориса Николаева. Тот, хоть и страшный любитель кино, но такой дикарь, что со мной не пошел.
   

Вечер.

   
   Сейчас я расстроена. Даже не знаю точно -- чем. Папа-Коля получил письмо от Васи, очень коротенькое, официальное. Это меня расстроило. Хотя я сегодня решила твердо наплевать на всех, но это меня расстроило. Сейчас перечитала кое-что из прошлогоднего дневника и опять разволновалась, почувствовала, что не вернулась еще домой, в семью я не могу вернуться, слишком сильны еще старые образы.
   Там, в той комнате, уже играют "разгонный", значит, много времени прошло с почты. А я только одно глупейшее письмо Дёме написала и больше ничего. Опять расхандрилась.
   

14 января 1925. Среда

   
   В Корпусе встречали Новый Год. Была всенощная и обедня. В церковь я не пошла "принципиально" и очень собой довольна. А потом Мамочка пригласила всю пятую и седьмую роту к нам пить шоколад. Я поздравила Володю Доманского с именинником, кажется, я одна об этом вспомнила. Время провели славно.
   Да. Еще одно событие из вчерашнего дня. Папа-Коля пошел на камбуз за ужином, поскользнулся на ватер-вейсе и так упал, что его донесли. "Вот, Николай Николаевич нечаянно упал", -- так "доложил" Мика Матвеев. Так все благополучно, но страшно нервное состояние у него и голова болит. Одним словом -- на положении больного.
   Сегодня в два часа в кают-компании было общее поздравление. Ну об этом и говорить нечего.
   Потом с несколькими пятиротниками мы ходили гулять в Кебир, лазали по укреплениям в сосновом леске, по камням и т. д. И мне вдруг стало ужасно жаль, что я уже не могу так лазать, что я "выросла", захотелось снова быть сорванцом-девчонкой, как в гимназии. И я была уже недалеко от того, чтобы самой сесть на ишака, но мне так нравится моя роль в Сфаяте и так хочется выдержать ее до конца, что я поправила волосы и стала опять спокойной и холодной. Боже, что бы сказали бы гимназические подруги, если бы увидели меня в такой роли. А с другой стороны, что бы сказал Сфаят, если бы я стала играть в "разбойников". Может быть, в будущем я еще вернусь к этим милым и веселым занятиям, а пока мне хочется твердо выдержать мою роль.
   Вчера Мамочка затащила меня в кают-компанию. Были дамы и кое-кто из кадет. Мамочку просили мелодекламировать, а я всячески удерживала ее: такую ерунду, да еще с аккомпанементом Ел<изавета> Сергеевны, ведь это ронять и искусство, и себя. Тоска была темная и грустно. Начали танцевать. Я долго выдерживала роль, как и на елке, решила взять другую и начала веселить себя и других. Я танцевала и играла с таким азартом, что было весело. Теперь я довольна собой, и все-таки досадно. Мелкая деталь: танцевала с Володей Руссианом. Славный мальчик, хороший ученик, страшный черносотенец. Вот все, что я о нем знаю. Знакома с ним совсем мало, только кланяемся. И вот я почувствовала, что мне ничего не стоит им увлечься. Это я поняла из того, что охотнее всего танцевала с ним и во время игры искала глазами его, совершенно невольно. Это, конечно, настолько глупо и смешно, что и писать не стоит, мне только хочется заметить, как во мне натянута чувственная струна, как легко ее заставить дрожать и, главное, -- как я хочу этого дрожания! Что поделаешь, любить хочу -- но только не здесь! Здесь -- ни за что! Хватит с меня. Здесь буду твердо и неуклонно играть свою роль.
   

15 января 1925. Четверг

   
   Письмо от Наташи. Такое, что я ревела. Как будто я сама его писала. Все похоже. И какая я несчастная и маленькая.
   

21 января 1925. Среда

   
   Опять давно не писала дневник и зря. Было что записать из своих мыслей и настроений. Мысли скверные, настроения -- еще хуже. Из того, что я перечувствовала, скажу только о вчерашнем разговоре с Мамочкой. Мы пошли гулять и, как только дошли до каменоломни, около нее она начала говорить. Этого места я боюсь: все страшные разговоры начинались именно от этой каменоломни. Но разговор не был таким уж тяжелым, как я думала. Не о Васе, во всяком случае. Мамочка говорила: "Мы с Папой-Колей вчера ходили гулять и все время говорили о тебе". Это уже что-то обещает, однако я сказала как можно спокойнее: "Ну и что же?" -- "Ну, Папа-Коля говорит, что ты страшная самка, что это во всем в тебе проявляется, что ты увлечешься первым, кто за тобой станет ухаживать". Мне стало как-то смутно. Это я-то самка, я, которая думала быть искренней и оригинальной?! Я, с моей ролью в Сфаяте, я -- самка! Я, конечно, ничего не говорила, но про себя не могла не согласиться, так как я человек о себе довольно справедливый, что это так. Не думаю, чтобы я так уж была самкой по натуре, это просто возраст такой, но что сейчас во мне очень силен этот инстинкт, так это так. Мамочка говорит, что в ее время всячески старались это скрыть, а я не скрываю, только и всего, вся и разница. Первая мысль -- не показывать стихотворение "Трепет". Я все-таки расстроилась и рассердилась, начала говорить глупости и чистейшую ерунду, только Мамочку до слёз расстроила и сама расплакалась. Около мимоз мы примирились, к этому месту мы всегда примиряемся, тут всегда крутой разговор преломляется в благоприятную сторону. А все-таки я и придя домой много ревела. Не хочу быть самкой -- и только. А любви все-таки ведь я хочу. Но если я действительно найду в жизни что-нибудь похожее на то, о чем писали в старых книгах, то и любви не надо, жизнь -- ярка, широка и интересна. А все-таки я стою в каком-то тупике. Мамочка говорит, что так нельзя жить, как я живу, что нельзя дичиться людей, нужно со всеми, даже с дураками, разговаривать, чтобы выявить себя. Хорошо, согласна, но неужели за четыре каких-нибудь месяца бросать роль, которую я вела уже несколько лет? Или такая перемена в сущности не изменит роли? Не знаю. Но разговаривать тоже не буду. Скорее бы в Париж, там начну совсем-совсем новую жизнь.
   Пока решила серьезно и усиленно заняться французским. Достала самоучитель Dessagnes'а [349]и занимаюсь действительно много и только французским. Решила все остальное бросить и действительно бросила.
   Вчера получила ответ из редакции "Своими путями". Конечно, жаль, что печатают только одно стихотворение, [350]а не все, но это бы еще ничего, а вот зачем переделывают его?
   
   Забывать нас стали там, в России,
   После стольких незабвенных лет.
   Даже письма вовсе не такие,
   Даже нежности в них больше нет.
   
   Скоро пятая весна настанет,
   Весны здесь так бледны и мертвы...
   Отчего ты мне не пишешь,
   Таня Из своей оснеженной Москвы?
   
   И когда в октябрьский дождь и ветер
   Я вернусь к друзьям далеких дней, --
   Ведь никто, никто меня не встретит
   У закрытых наглухо дверей.
   
   14 ноября 1924
   Это уже совершенно лишнее. Мне понравилось только, что редактирует его М. И. Цветаева. Я уже решила, и на этом только успокоилась, что какие бы ни были ее переделки, придерусь и напишу ей письмо. Это не страшно, потому что против моих возражений, возражений автора, все равно никаких аргументов не приведешь. И еще: говорят, что "если она не свободна от иногда весьма существенных недостатков формальных и стилистических..." Намек на критику. А вот из "Эоса" писали: "Благодарим за прекрасные стихи". А ведь в "Своими путями" послала лучшее, какая же, значит, дрянь все то, что печаталось раньше, да и вообще все, что я когда-либо печатала?!
   Пишу карандашом, так как таким паршивым пером ничего не напишешь.
   

24 января 1925. Суббота

   
   Папа-Коля ездил в Тунис и купил себе скрипку. Скрипка старая, с трещиной под грифом, но звук хороший. Доволен, как школьник. Все время играет. Я страшно рада за него. Мамочка потом говорила, что не может слышать скрипки, что в одной маленький комнатке нельзя так играть, что у нее даже зубы болят. На меня музыка действует по-другому: бьет по нервам. Я тоже просто слышать не могу, ухожу к себе и реву. Терпеть не могу себя в таком состоянии, когда плакать хочется.
   А состояние скверное. Ужасно скверное. Кажется -- из-за стихов. Хочется писать и ничего не получается. И последние мои стихи такая ерунда. И не бросать же? Как ни бросай теперь, все равно не бросишь. Совершенно разочаровалась в себе, перестала верить в свои силы, а ведь были моменты, когда верила! Нет, не бывать мне поэтом.
   Сегодня ровно четыре года, как мы приехали в Сфаят.
   

25 января 1925. Воскресенье

   
   Татьянин День. Ходили праздновать к итальянцу, там пили мускат. Погода до сих пор стоит великолепная, было жарко в моем костюме.
   Папа-Коля целые дни играет. Между прочим, мне хочется подобрать стихи к "Мазурке" Венявского. Как мазурка, она разбивается на строчки. В ней 8 строчек. Не помню, какой размер. Рифмы женские. Главная задача в том, чтобы передать словами мотив. Так как музыкального развития у меня нет и музыку я знаю скверно, то боюсь, что это мне не удастся. Хочу еще написать стихотворение "Собаки", посвященное милой сфаятской пятерке: Чарли, Ятьке, Рынде и Бимсу.
   

28 января 1925. Среда

   
   Реву, реву и реву весь вечер. Как-то вдруг почувствовала себя жалкой, бесталанной, удивительно неинтересной и пустой.
   На Масленице Папа-Коля устраивает концерт, сам будет участвовать, Таусон, Шульгин, Елизавета Сергеевна, даже Новикова хотят притянуть. Мамочку приглашают мелодекламировать; потом танцы и там опять не будет моего участия. Ничего никому я не могу дать. Как-то до сих пор мне казалось, что это только здесь так, что себя берегу для чего-то другого, будущего, а ведь и в будущем ничего не будет и нечего мне беречь. Пустоту берегу. Даже в Париж мне больше не хочется, все равно и там я буду на запятках. С "Мазуркой" билась-билась, и ничего не вышло. Это окончательно подорвало мою веру в себя и в мое будущее.
   

2 февраля 1925. Понедельник

   
   В пятницу приехали в Сфаят Полетаевы. Я раньше думала, что познакомлюсь ближе с Нюрой, не будет так скучно. Нюра моих лет, миниатюрная, довольно изящная, лицо кукольное, хотя она вовсе не некрасива, как некоторые говорят. Видимо, мудрит с волосами и утопает в космах. Это некрасиво, но ей, вероятно, нравится. Одевается довольно безвкусно, ногти грязные. Держится довольно просто, хотя наивничает. По-моему, она глупенькая. Хороший альт, мы теперь с ней вместе поем. За ней ухаживает Всеволод Новиков и, по-видимому, не без взаимности. Ну и пусть их шатаются! Мне до них обоих мало дела.
   Что произошло за это время? Кажется, ничего. Так же скучно, так же беспросветно.
   Сейчас глаза болят от слез. Много плакала. Читала Мамочке последние стихи, в том числе и "Трепет". Она после долгих размышлений сказала: "Да... У тебя сейчас есть только одно желание, оно сильно обнаруживается в тебе". -- "Ни одного!" -- "Нет. Желание любви". Через несколько секунд я в слезах пришла в свою комнату. Мамочка всячески меня успокаивала, убеждала пить бром, нервничала сама, чуть на довела себя до истерики. О, стихи мои, горе мое! Все это правда, хотя немного уже и отсталая. И что-то могу еще желать? Стихи я люблю больше любви, а ведь больше я ничего и не знаю. Ведь жизнь, ту настоящую жизнь, о которой говорит Мамочка, я знаю только по книгам!
   Господи, что будет, что будет дальше?
   

15 февраля 1925. Воскресенье. Сретение

   
   Мамочка страшно беспокоится за мое здоровье. Сегодня, когда Бологовской был в Сфаяте, она пригласила его ко мне. Выслушав меня, тот сказал, что в легких все благополучно и всё, все мои недомогание -- нервные. Прописал мне режим: рано вставать, обтираться холодной водой, больше гулять и найти постоянную работу. Что же, попробую с завтрашнего дня приняться за лечение. Нервы мои, действительно, сильно подгуляли. Это я сама вижу. Попробую завтра встать рано, буду еще больше гулять. Только вот Владимир Иванович хочет обязательно, чтобы я ходила не одна, а в веселой компании. Когда Мамочка сказала ему, что я хожу гулять с Петром Александровичем, он вздохнул: "Ну, уж тут никакой бром не поможет". Веселой компании мне все равно не найти. Кто -- Нюра и Всеволод? -- влюбленная пара. Щуров? -- да ну их! Я предпочитаю пятерку наших собак, правда! Надо еще найти постоянное дело и притом "по сердцу". Что же? Я занимаюсь французским, даже беру уроки у Елизаветы Сергеевны, только, по-моему, из этого мало толку будет. Язык знает она немногим лучше меня, когда задает вопросы, так очень долго и путано составляет фразы и проходит больше точности грамматики, то, что должно усваиваться механически, как, напр<имер>, времена глаголов, она старается объяснить аналогией с русским и, конечно, неудачно. Ну да это все равно, это не мешает мне собой заниматься и читать. Кроме того, мне бы еще хотелось заняться латинским, одной, ведь если когда-нибудь я буду учиться, то латыни все равно не миновать. Думаю начать все сначала. А так: какие же еще дела? Стирка, шитье белья, штопка, уборка -- мало ли дела, но какого дела?
   Еще одна важная вещь, о которой уже давно можно было бы написать: Петр Ефимович Косолапенко прислал нам письмо, он выхлопотал себе стипендию и учится в Генте, [351]и он советует мне послать мои бумаги проф<ессору> Экку, [352]с ходатайством о стипендии. Экку можно писать по-русски. Мамочка с Папой-Колей, конечно, жадно ухватились за эту идею. Послали мое свидетельство поручику Алмазову на "Георгий", тот должен сделать копию и засвидетельствовать у судьи. А тот, т. е. Алмазов, уже две недели тянет с этим делом. Теперь мое отношение к этому: мне не хочется. Поступить в университет -- это, конечно, цель, но не с этой осени: 1) Я не знаю языка, значит все равно год пропадет даром. 2) Я сама еще не знаю, к чему меня тянет. За год жизни в Париже, посещая Народный Университет, вращаясь, может быть, среди молодежи, я бы с большей уверенностью и желанием выбрала факультет, а не по указке родителей. Почему историко-филологический, а то и прямо -- исторический? Ведь это было решено с тех пор, как я себя помню. Меня готовили к этому с самого дня рождения, и если бы мы были в Харькове, если бы все было по-старому, то я бы и поступила на курсы на историко-филологический факультет и была бы искренно довольна своей работой. Теперь, ввиду моих "склонностей к литературе", история отошла на задний план. А я так серьезно затрудняюсь в выборе факультета, даже смешно. И вернее всего, что выберу этот самый "фамильный". И 3) Мне хочется пожить в Париже, работать на фабрике и т. д. Мне это интересно. Что поделаешь, если я такая глупая, но мне этого больше всего хочется. Я ничего не боюсь, я буду рада всему, даже лишениям. Когда адмирал говорит, что "весной в Россию поедем", что там что-то такое готовится, так я совсем не так радуюсь, как другие. В Париж хочу! Мне кажется, что я начинаю отвыкать от России, может быть, это не так, так как в сущности я кроме России ничего не видела, а Сфаят -- это только часть России, я отвыкла и от самой территории, если можно так сказать, а не от русских.
   Недавно пришло письмо от Васи. Он пишет, что Нёня Богдановский очень серьезно болен, у него воспаление легких, страшно я боюсь за него, невольно вспоминается Платто. Больше -- я почти уверена, что его нет в живых. Мне страшно даже писать об этом.
   Между прочим, Вася пишет, что с "самого уезда (?) ни одного письма не получал". Этому можно поверить, т. к. все наши парижские адреса меняются неимоверно часто. Если он не врет -- Бог даст, мое письмо не дошло, -- я была бы так рада!
   Сергей Сергеевич Девьер женился. Он уже давно писал об этом, и вот недавно женился окончательно. На все вопросы Мамочки и мои -- русская она или француженка -- не отвечает. Смешные были эти его письма ко мне: "Вы скажете: а как же Сфаят? Неужели все забыто?" "Да, это мои лучшие воспоминания, но жить прошлым так тяжело, я, наконец, решился". "Я не так просто решился на этот шаг" (цитирую приблизительно). Все ему казалось, что я его обвиняю, осуждаю, что мое письмо холодное, официальное -- я разозлилась и послала ему ругательное письмо, не совсем ругательное, и вышло, что он получит его как раз в день свадьбы. Лучше, если бы он его не получил, уж очень оно резкое. Для такого-то дня. А странно мне представить, что он женат, имеет жену, любит ее (хотя после такого письма я в этом не совсем уверена), а я, может быть, встречусь с ней... Как-то это странно. Ведь он бы ничего не имел против, иметь женой меня... Я рада, что он женился, по крайней мере в Париже я буду избавлена от того, что было здесь.
   Если мне когда-нибудь и льстило, что он за мной ухаживает, так ведь это уже давно и забыто. И стало смешным. Боже мой, ведь и Вася забыт. А воспоминание о Лисневском мне прямо противно! Да и любила ли я когда-нибудь, не Лисневского, конечно, об этом чучеле и говорить нельзя, а Васю? Ну, я вскочила на своего конька, а надо спать; пожалуй, так режима не выдержу. Как-нибудь напишу о том, как я думаю о Париже. Мне как-то чудно писать об этом, но, с другой стороны, только такой откровенностью я и сделаю интересным мой дневник...
   

16 февраля 1925. Понедельник

   
   Усиленная подготовка к "концерту". Спевки, сыгравки и т. д. Папа-Коля придумал такую штуку: мелодекламацию с цитрой. Выбрал одно из лучших стихотворений Ахматовой "Колыбельная" и подбирает мотив. И спрашивает Петра Александровича: "Ну вот кто там у вас хорошо читает?" -- "Тыртов, Панкратович". -- "Ну вот кто-нибудь из них и прочтет". Это Тыртов будет читать Ахматову? Своим чуть ли не басом "Колыбельную"? Мамочка говорит, что она бы взялась за это, а Папа-Коля убеждает, что это неудобно, что вечер "ученический". Неудобно! А Елизавету Сергеевну с Нюрой приглашают петь, Анну Брониславовну чуть не умоляют танцевать, а Ахматову давать Тыртову -- что это -- насмешка, шарж?!
   Мне было вообще многое обидно. Я люблю Ахматову, и, конечно, я бы сама могла ее прочесть! Почему даже никому в голову не пришло это? Меня никто, даже Папа-Коля, не считает за настоящего человека, не допускает мое даже самое маленькое участие. Словно так и хочет выставить меня совершенной идиоткой, ни на что не способной. Может быть, это и мелочно, но мне обидно. И не хочется показывать виду, что обидно, и реву потихоньку.
   

17 февраля 1925. Вторник

   
   Почтовый день. Мамочке и мне письмо от Нёни, из госпиталя. Слава Богу, поправляется. Как я рада, что предчувствие не сбылось. Письмо от Лели. И хорошее, и плохое. Нытик она, еще хуже меня. Я еще не писала, что получила на прошлой неделе письмо от Абрамович. Очень хорошее письмо, простое, не вычурное, этакое жизнерадостное... Она права, все хорошо, и Париж, и фабрика, и Сфаят, -- все это жизнь, а жизнь хороша.
   Следую "режиму", т. е. встаю на полтора часа раньше: вместо одиннадцатого часа в полдевятого. "Дела" себе никакого не нашла, да и не найду до мая. Вчера утром занималась французским и даже латинским, а сегодня -- злая и расстроенная. Правда, "Колыбельную" будет декламировать Мамочка (сейчас Папа-Коля бренчит на цитре), и я этому рада, но мое участие, значит, устраняется окончательно. А уж если я здесь, где всего-то полтора человека, не могу быть полезной, так что же думать о Париже!? Там-то меня совсем затрут. Мне еще вот что обидно, я только сейчас себя на этом поймала: "Колыбельная" -- мое любимое стихотворение, лучше его нет, а Мамочка как-то не видит, не понимает, что оно самое лучшее, читает его не так, как я, не оттеняет, по-моему, и будет теперь за работой машинально повторять его, перевирать слова, а ведь это молитва, больше молитвы. Мне просто "жалко". Сознаю, что это глупо, но мне "жалко". Конечно, она прочтет его хорошо, но лучше, если бы она его совсем не читала, ведь ей все равно -- что. Жаль, что Папа-Коля уже написал аккомпанемент. Да, можно любить ревниво даже стихи!
   

19 февраля 1925. Четверг

   
   День был замечательный, т. е. именно день сам по себе: прямо летний. И без того зима в этом году необыкновенная, а сегодня-то и совсем жарко было. Я даже в теннис играла. И уж чувствую, что теперь все остальное перестанет для меня существовать. Правда, нет Платто, нет Звенигородского, моих вечных компаньонов, но теннис -- всегда теннис, а такая погода сама по себе поднимает настроение.
   

21 февраля 1925. Суббота

   
   Мамочка пришла от Насоновых страшно взволнованная. "Никогда я больше туда не пойду!" Такая вещь: Мамочка дала Ел<изавете> Сергеевне номер газеты, где рассказ Минцлова "Тайна" (чудный рассказ); [353]и Сергей Александрович бил себя в грудь, говорил, что он христианин, что это гадость, подлость, "в воскресном номере", "соглашение с жидами", "все это ерунда". "Я христианин, я вас прошу не приносить в мой дом таких книг". Мамочка взволновалась, а по-моему, волноваться не стоит, если люди настолько глупы, что не отличают легенды от догмата, -- так о чем же здесь говорить! Мне даже нравится, что все здесь такие идиоты, как-то бодрее чувствуешь себя. Теперь Сергей Александрович со мной страшно сух, напр<имер>, после всенощной предупредил Нюру, что завтра обедня в 10, а мне -- ни слова. Мне это тоже нравится. Не будь я такой тихой -- была бы известна не менее своего отца. Мне и то кажется, что я закушу удила и буду открыто плевать на всех.
   Вчера Мамочка пришла от Насоновых тоже страшно взволнованная. Дело было так: она рассказывала о статье Демидова, [354]о том, что русские дети в эмиграции забывают русский язык. На это Всеволод Новиков ей говорит: "А я своих детей так совсем не стану учить русскому языку, совсем это ни к чему". -- "Так что же -- отсюда вам один только шаг до подданства!" -- "Конечно, как только уйду из Корпуса, сразу же приму подданство. Я это совершенно серьезно говорю. Все равно в Россию ни мы, ни наши дети не вернутся, и нужно нам забыть, что мы русские, и нужно это скрывать, иначе никуда не устроишься и т. д." И это говорит один из тех дураков, которые носят погоны, говорит о дисциплине и воинской чести и собираются идти в Россию не то с Николаем Николаевичем, не то с Кириллом Владимировичем, [355]где выгоднее. Кажется, будь это при мне и будь я немного взвинчена и возбуждена, я бы назвала его подлецом и сорвала бы с него погоны.
   Елиз<авета> Сергеевна сейчас лежит, и мы с Наташей пели вдвоем. "Плавали", что поделаешь, а Сергей Александрович и Новиков все перемигивались и пересмеивались. Мне это неприятно, не хочется завтра идти. Все равно пойду, петь не буду и совсем лучше -- я уйду из хора.
   Вот черновик письма к Экку. [356]Такие письма еще хуже писать, чем письма в редакцию.
   Получила письмо от Нёни, Мамочка -- от Васи. Написала письмо Наташа. Вот и все. И хочется спать. Писала про Насоновых и опять разозлилась. На днях опять, при Мамочке, Сергей Александрович орал на Петра Александровича, что тот не отдал ему 2 фр<анка> 50 с<ентов>. Петр Александрович принес свою расходную книжку: "Нет, вы врете, вы заматываете" и т. д. Мамочка опять пришла сама не своя. Боже, что за люди!
   

7 марта 1925. Суббота

   
   Сейчас я ни с того ни с сего задумалась о звездных пространствах и вспомнила космографию, и вспомнила в первый раз с очень теплым, хорошим чувством, словно родную: и толстую Димину тетрадь, и аккуратные чертежи и т. д. Сам Дима в белом, с перевязанными руками (он упал с велосипеда), а дверь раскрыта, и там -- солнечные дали и вообще много-много солнца, и велосипед, и много хорошего. Ведь была весна.
   

10 марта 1925. Вторник

   
   Сегодня получила письмо от Экка. Конечно, отказ. Это бы еще ничего, все равно без знания языка (да еще 1/3 курса читается по-фламандски) мне было бы трудно справиться с работой. Скверно то, что без знания латинского и греческого меня все равно никуда не примут. И что теперь делать -- не знаю. Не могу предположить. Ничего не понимаю. Вообще у нас теперь так страшно говорят о Париже, что я стала бояться этих разговоров. Будущего боятся все -- отчего же я его не боюсь?
   Я себя не нашла. Я живу или собираюсь жить по указке. Я ничего не люблю, кроме стихов вплоть до самой косности их. Еще люблю природу, тоску и больше всего -- солнце. Меня никуда не тянет. Я даже не могла выбрать факультета. Я не боюсь завода, а университета боялась бы. "Хочу" -- по инерции и назло Сфаяту. Я ничего не хочу, кроме -- путешествовать и изучать языки. У меня в жизни и в душе -- ничего нет. Чем я могу заменить все это?
   А что происходит кругом?
   Монастырев, командир "Утки" и редактор "Морского сборника", [357]принял французское подданство. И к этому все относятся спокойно. Касауров и Булатов в Сфаксе украли велосипед и в Тунисе продали его. Крюковской работает aide géomètre'ом [358]около Загуана, проводит дорогу и берет с арабов взятки. Вообще много гадости делается на свете!
   

14 марта 1925. Суббота

   
   Ужасно неприятно и глупо чувствовать себя везде последней; в самом деле: пою в хоре, почему, так это никому непонятно, а уйти теперь никак не могу: Елиз<авета> Сергеевна "не пускает"; играю в теннис, скверно играю, всем со мной неприятно играть -- опять последняя; на вечерах -- нечего и говорить. Эх, одним словом, горькая моя доля!
   
   Зачем эти сильные руки?..
   Зачем целовать, не любя?
   В те дни моей медленной муки
   Я жадно хотела тебя.
   
   И только одно не пойму я,
   Одно не могу я простить:
   Лукавые губы целуя --
   Как мог ты меня не любить?
   
   

22 марта 1925. Воскресенье

   
   Вот опять взялась за дневник. Давно не писала, да правду сказать, и нечего было писать. Вот последнее, вчерашнее, самое неприятное событие: кадеты застрелили Рынду. И глупо так: "А куда она денется? А куда ее щенков денем?" (у нее должны были быть щенки). Убить такую молодую, живую, веселую -- дурачье! Просто кровожадность какая-то. Я даже во сне видела ее сегодня, мою милую Рындочку. Такая хорошая собака. Как вспомню, так сразу как-то неприятно все делается. Ну прямо не знаю, до чего мне ее жалко.
   Больше, кажется, ничего и нет.
   Сейчас я переписываю для библиотеки (для ликвидации) иностранный отдел каталога. С самой пятницы все пишу. Скучное дело и трудное, напр<имер>, английские книги. И, главное, какая досада еще: пишу NoNo 396, 367 и т. д. Я уж думала, что переделать, переписать все надо, но Мамочка успокоила. И в этой работе я все какая-то "ненастоящая". Ну какая я переписчица с таким-то почерком? Как-то неловко и деньги за это брать. Мне даже смешно, что я везде "ненастоящая"!
   Вот какую бучу все подняли из-за "Тайны". А у Лескова, в "Соборянах" [359]есть такое место (когда Туберозов готовится к проповеди): "Разве Иуда не был прав с точки зрения "почивающих в законе", когда он предал Учителя, преследуемого правителями?" (цитирую по памяти). Это толкование... забыла кого, вспомню -- напишу. Так вот, 50 лет тому назад об этом можно было писать, а теперь -- нет! Беда, когда делать людям нечего!
   В последнем "Звене" довольно интересная статья Лозинского (забыла название) о грамматике в литературном языке. Я с ним вполне согласна, что никакие грамматические формы не могут быть постоянными, что язык растет. Я даже скажу больше: каждый должен писать на своем жаргоне, не может быть никакого общего "литературного языка". Да!
   А что написать про себя? Я достигла какого-то равновесия, очень неустойчивого и нервного. Так, как будто я закусила губу и креплюсь из последних сил. Тоски нет, да и ничего нет, словно меня и не существует. Думаю -- о серых чулках, о фигуре, о ногтях, о чем угодно, а в глубину и не заглядываю: там ничего нет. Да так-то и легче. Проклинаю плохую погоду и жду солнышка. Я так люблю солнце и тепло, что, кажется, могу еще долго терпеть. Стихов не пишу, и это единственно, что мне грустно. А так все равно и не мучительно. Не знаю, надолго ли такое спокойствие?
   

31 марта 1925. Вторник

   
   Так давно не писала, что как-то страшно и приниматься. Соберу, хоть в общих чертах, то, что произошло за это время.
   Андрюша Сиднее женится. Так, по крайней мере, он писал Насоновым. Вот так штука! Ну, если только его жена с характером, то -- бедный Андрюша! А вообще я теперь как-то так мало думаю о них всех, так от них отвыкла, что, право, если бы даже и Вася женился, я бы не поморщилась.
   Папа-Коля устраивает на Пасху вечер. Поет с хором "Золотую рыбку", музыка его. Потом просил меня дать "Колыбельную" Ахматовой, "мотив в голове вертится", но я запротестовала: такую вещь петь хором, да еще кадетским! Да это еще почище, чем дать мелодекламировать Тыртову! Такого размера больше не было, подходящего. Я вышла из положения: сама написала. Еще Папа-Коля ко мне приставал: "Напиши "Стрелочка", мы поставим". [360]Общими усилиями вспомнили два куплета, а остальное дополнила моя фантазия. На сцене должно хорошо выйти.
   Вот и все. А сегодня я плакала. Опять подступила тоска (я вышивала), так откинулась назад на подушку и плакала. Что-то опять расшаталось мое спокойствие.
   Стихов давно не писала. Последнее -- "Думка" -- так в хоре (т. е. в музыке) его назвал Папа-Коля. По-моему, оно довольно удачно, хотя в нем мне приходилось обуздывать себя: и о себе не говорить много, и чтобы уж очень пессимистично не было и т. д. Больше ничего не писала, и это мне, как всегда, неприятно.
   Погода опять плохая. Кажется, я даже не сомневаюсь, она и есть главная причина моего нервного состояния. И так-то уж недолго осталось побыть в Африке, а тут еще до сих пор летнего платья не надеваешь.
   

7 апреля 1925. Вторник

   
   Вчера я познакомилась с одним человеком, который произвел на меня большое впечатление и понравился. Это -- поручик Алмазов. Папа-Коля пишет статью для какого-то календаря о русских в Тунисе, и за сведениями обратился к нему, так как тот все время стоял близко к этому делу. Оказалось, что он симбирец, нашлись общие знакомые и т. д. Но это не то, что мне хочется сказать. Мне он понравился тем, как говорил о русских, о России и т. д. Пусть он немножко декламатор, иногда впадает в пафос, хотя и умеренный, но он был искренен. В первый раз я услышала здесь -- человек горько кается, что уехал. "Мне дела нет до политики, оставьте вы меня в покое, дайте только жить в России". Он часто резок, его постоянное: "Ах, оставьте, пожалуйста!" Он много говорил о войне вообще и о войне гражданской (сам он в военные попал случайно). Нервничал, все время шагал по комнате, движения резки, мысли -- также. Не могу передать, что он говорил, чем произвел на меня такое впечатление, просто я видела перед собой человека, непохожего ни на одного из здешних, горячего патриота "истинно русского". Сам он говорит, что он уже мертвый человек, что личной жизни у него уже давно нет, но чем-то сильным и здоровым несло от него, сейчас это очарование прошло. Я слышала о нем только один эпитет: "шалый". Не знаю, может быть, он и "шалый", но он честный и ни на кого не похож. Во всяком случае, таких людей немного, и он мне нравится.
   

14 апреля 1925. Вторник

   
   Ну, с чего же начать? Прошла ровно неделя с тех пор, как я последний раз писала свой дневник. Что же произошло за эту неделю? Чуть ли не в среду такой случай был. Ходила в город за покупками, главным образом переменить шелк для вышивки. И дома, при пересчете денег оказалось, что не хватает, правда, какого-то пустяка, что-то вроде 1-40. Мамочка начала ворчать: "какое легкое отношение к деньгам", "терпеть не могу, когда теряют деньги" и т. д. Я обозлилась, сначала огрызалась, потом дикая мысль стрельнула мне в голову. Я надела шляпу и вышла. За мной выскочили, что-то говорили, но я твердо решила не оглядываться. Так дошла до города, зашла в "Au petit Paris" [361], подошла к кассе и спросила, не забыла ли я здесь 1 <франк> 40 <сантимов>. Конечно, глаза выпучили. Этого и нужно было ожидать, но ведь не из-за этого же несчастного франка я ходила! А цель была достигнута. Это мне напомнило несколько моментов из моего детства.
   После этого -- один день была хорошая погода, и я опять ходила в город. Дни коротаю вышиваньем. Странно даже, что я выбрала такой способ и с успехом пользуюсь им. Все бы было ничего, да вот опять погода невозможная, ветер, дождь, холодно. В хорошую погоду как-то легче, и ни о чем плохом думать не хочется, а думаешь все о летних платьях, а так и совсем думать не о чем. Мамочка больна, простудилась. Теперь легче, но все-таки плохо. Лежит такая бледная, неподвижная, страшная. Эх, солнышка бы! А тут и Пасха не за горами. И ничего праздничного нет. Написать разве на эту тему стихотворение?
   В Вербную субботу опять был Алмазов.
   Я взялась за костюмы для "Стрелочка", пригласила на помощь Нюру, и мы теперь с ней "разворачиваемся" на пару. Жаль, что нескоро нам достанут бумагу. Жаль -- погода плохая, я бы сама пошла в город.
   Сегодня получено письмо от тети Нины. Оказывается, они не получили наших последних писем с карточками. Такая досада! А таких писем уже не напишешь. Что же еще? Сегодня ждали в Корпус великую княгиню Марию Павловну. Говорили, что она была в Утике (там сейчас производятся интересные раскопки). [362]Целый день все проходили в "параде", а она так и не приехала. Может быть, ее и вовсе в Африке нет. Тут что-то неладное.
   Да, недавно видела Нину Кораблеву. Она приезжала к Нюре. В тот день я ходила в город и видела ее уже около фуры, когда она уезжала. Она сильно изменилась, приобрела "георгиевские" манеры, говорит на кадетском жаргоне (ее постоянное "Сева, заткнитесь!" вообще произвело на меня неприятное впечатление). Мне бы не хотелось с ней встречаться еще.
   Ну, вот и все, что я могу выудить из своей головы, стихов не пишу -- вот что скверно.
   

24 апреля 1925. Пятница

   
   Последние дни каждый вечер все собиралась писать, да так и откладываю. Сейчас еще утро, т. е. период дня до 12. В это время я никогда не пишу дневника, но знаю, что если и сегодня буду откладывать до завтра, то совсем ничего не напишу. А записать мне кое-что хотелось бы. Сейчас уже и не то настроение, и не те мысли, но все равно буду записывать факты.
   Последний раз я писала во вторник, на Страстной. Интересного там ничего не было, за исключением разве комедии с хором, когда я в четверг не захотела петь, м<ада>м Зелен о й из города стеснялась, а потом по инерции не пела до самой заутрени. В церковь ходила, но ни одной службы не достояла до конца: у меня была спешная работа к Пасхе: я вышивала Шурёнке юбку. Когда вечером в пятницу удирала из церкви, то там был Мима. Это меня обрадовало. Но о Миме буду говорить после.
   В субботу, прежде всего, -- хорошая погода. После дождей и холодов такое солнышко, что я надела летнее платье. Потом я пошла на спевку, и на спевке было так весело, так хорошо, что я потом делала костюмы для "Стрелочка" и все время напевала, что бывает очень и очень редко. Наконец вечер. Пошли в церковь как будто и с хорошим чувством, а на самой заутрени было так грустно, хоть плачь. Видела, что Мамочке стало плохо и она ушла. Забеспокоилась. Почти не пела. Елизавета Сергеевна, заметив мое состояние, просто брала меня за талию и подводила к нотам. Когда начали прикладываться к кресту, мне стало совсем грустно. Я почувствовала себя совсем одинокой. Все христосовались, все радостны, а я уставилась в одну точку и молчала. Меня все раздражало: и заискивание перед м<ада>м Зеленой, и "георгиевски зования в Монтаржи, активным членом которого был Ю.Софиев. В отчетной статье, посланной в "Последние Новости" (это был его первый репортаж из Монтаржи), он писал: "Нар<одный> Унив<ерситет> и местный кружок приобретают себе постоянных друзей. Не приходится и говорить о громадном воспитательном и культурно-просветительном значении этого ценного начинания. [...] А нам, русским людям, поставленным в эмиграции в тяжелые условия борьбы за существование, условия, часто лишающие нас привычных культурных условий, хочется горячо поблагодарить тех, кто пошел нам на помощь в удовлетворении наших духовных нужд" (ПН, 28 декабря 1925).

3

   Перевыборы правления -- На собрании Союза 10 октября 1926 г. в новое правление избраны А. Ладинский, С.Луцкий и Е.Майер.

4

   "Не километры разделяют нас" -- Из цикла "Стихи об одном" (I-IX), обращены к "К.А." (Константину Аристову). Опубликованы: Кнорринг И. Стихи о себе, с. 29.
   Не километры разделяют нас,
   Не темные парижские предместья.
   Страшнее блеск полузакрытых глаз,
   И то, что никогда не будем вместе.
   Ты на меня ни капли не похож.
   Ты весь другой, и жизнь твоя другая.
   Ты что-то думаешь, чего-то ждешь.
   Тоскуешь, может быть, -- а я не знаю.
   Какой же силой в сердце удержать
   То нежное, что ускользает мимо?
   Я не могу тебя поцеловать.
   И даже не могу назвать любимым.
   Севр, 1926

5

   Была на "Князе Игоре" в концертном исполнении с оркестром и хором -- 15 ноября в зале Гаво состоялся спектакль "Русской оперы К.Д.Агренева-Славянского" с участием певцов Нины Кошиц и Льва Сибирякова. Сбор пошел в кассу взаимопомощи Союза русских писателей и журналистов во Франции.

6

   Мост Искусств (фр.).

7

   Поеду в Трокадеро покупать билеты на "Садко" -- 5 ноября 1926 г. в помещении Трокадеро труппа Русской оперы под руководством К. Д. Агренева-Славянского ставила оперу Римского-Корсакова "Садко" (в исполнении Н.Кошиц, А.Тихоновой, Е.Германовой, В.Браминова, Г.Поземковского и др.). Оркестром дирижировал К. Д. Агренев-Славянский.

8

   На вечере памяти Винавера -- Речь идет о собрании, устроенном 25 ноября 1926 г. Союзом русских адвокатов за границей (адвокат М.М.Винавер скончался 10 октября 1926 г.).

9

   Угольник (фр.).

10

   Площадь Звезды, Триумфальная арка (фр.).

11

   "Родник" (фр.).

12

   Там раньше был книжный магазин "Le Source" -- Адрес магазина 106, rue de la Tour.

13

   На столе у меня письмо от Тоси -- Речь идет о Тосе Дубнер.

14

   На вечере молодых поэтов -- 6 ноября 1926 г., кроме выступления "молодых поэтов", Л.И.Шестов выступал с докладом "Лебединые песни" -- о творчестве Гейне и Ибсена.

15

   В "Новом Доме" помещена статья, ругающая молодых поэтов -- Хотя Зинаида Гиппиус задавала тон всего журнала, речь идет, видимо, о ее программной статье: Антон Крайний <З.Гиппиус> "Прописи" ("Новый дом", Париж, 1926,  1, с. 17-20).

16

   Статья, ругающая нашего великого писателя Ремизова и нашу великую поэтессу М.Цветаеву -- Речь идет о статье Вл. Злобина "Версты" (рецензия) (Новый дом, 1926,  1, с. 35-37). Сохранился автограф Ю.К.Терапиано на обложке первого номера журнала, сделанный много лет спустя: "[...] А статья о "Верстах", подписанная Злобиным, написана Зинаидой Гиппиус. Эта статья вызвала большой скандал и навсегда -- ссору Мережковских с М.Цветаевой. Ю.Терапиано. 19-Х.1975" (факсимиле автографа опубликовано: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека, с. 348).

17

   Читал Гессен два часа -- С.И.Гессен читал курс "Проблемы правового социализма" (по понедельникам).

18

   Шла в Шавиль пешком -- Шавиль (Chaville) -- западный пригород Парижа, где жила семья Фаусек, владельцев кукольной мастерской.

19

   На лекцию Гессена в РДО -10 ноября 1926 г. в РДО Гессеном была прочитана лекция "Утопизм и реализм в политике".

20

   Канун праздника -- Речь идет о национальном празднике "Armistice 1918" (буквально: "перемирие") -11 ноября, праздник окончания первой мировой войны.

21

   Подкрепление из Монтаржи довольно сильное -- Речь идет о Ю.Софиеве и А.Войцеховском.

22

   Поезд прямого сообщения (фр.).

23

   Доклад Казани [...] Сложил свои полномочия -- Речь идет о Д.Е.Кагане, председателе Общества студентов Франко-русского института.

24

   По поводу издания записок -- Идея издания "Записок" -- лекций, прочитанных во Франко-русском институте социальных и политических наук, -- не была осуществлена. (Институт был основан в конце 1925 г. профессором Эмилем Оманом и П.Н.Милюковым по инициативе Русской академической группы в Париже.)

25

   "А ты прости мою жадность..." -- Строки из стихотворения Ю.Софиева "Дождик -- пускай он молчит..." (1926 г.). Опубликовано: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном", с. 405-406.

26

   "Как хорошо теперь в Версальском парке..." -- Строки из неопубликованного стихотворения И.Кнорринг.

27

   Читал Марков политическую экономию -- Точнее, А.П.Марков читал курс "Хозяйственный строй советской России".

28

   В первом отделении читал Зайцев -- На вечере 4 декабря 1926 г. Б.К.Зайцев читал свой рассказ "Авдотья-смерть".

29

   "Не километры" -- См. комментарий 4 (к 15 октября. 1926).

30

   "Переполнено сердце мое" -- Опубликовано: Кнорринг И. Стихи о себе, с. 30.
   Переполнено сердце мое
   Песней звонкой, неудержимой.
   Мы не будем больше вдвоем
   Веселей, нежней и любимей.
   Буду письма твои беречь,
   Буду в сердце накапливать жалость.
   Это все, что теперь осталось
   От коротких осенних встреч.
   Будут мглистые зимние дни,
   В окнах -- дождик, ленивый, частый.
   Как мне радость мою сохранить?
   Я ведь знаю, что буду несчастна.
   Вот теперь -- тебе нечего ждать.
   Будет каждый вечер, как вечер.
   Вот теперь я тебе отвечу
   На вопрос -- к кому ревновать.
   Звонким камнем лечу в неизбежность,
   Яркий свет на моем пути.
   -- Ну, а ты не сердись и прости,
   Что я не умела быть нежной.
   1926

31

   Зайцев, знакомит с женой и племянницей -- Т. е. с В.А.Зайцевой и О.А.Куфтиной.

32

   Читал стихи Кутузова -- Дружба Ю.Софиева и И.Голенищева-Кутузова началась в Дубровнике (Югославия), затем они вместе учились в Белградском университете и были членами литературного кружка "Гамаюн" (Белград).

33

   Его-то не убьешь, не превратишь в воспоминание... -И.Кнорринг имеет в виду строки Анны Ахматовой из стихотворения "Как белый камень в глубине колодца..." (книга "Белая стая", 1917):
   Я ведаю, что Боги превращали
   Людей -- в предметы, не убив сознанье,
   Чтоб вечно жили дивные печали.
   Ты превращен в мое воспоминанье.
   1927

34

   Фамильярность (русизм от "Amis comme cochons" -- закадычные друзья).

35

   Порт Сен-Клу, Порт Ля Вилетт (станции парижского метро) (фр.).

36

   В "Медведь" обедать -- В русском ресторане "Lours" (1, place Dupleix) традиционно выступали русские артисты.

37

   Вечер в Союзе. Читал Осоргин -- М.Осоргин читал отрывки из своего романа "Сивцев Вражек".

38

   Таль читал путано и слишком умно -- Л.С.Таль читал во Франко-русском институте курс лекций по судебному праву.

39

   Улица, обрамляющая парк Белльвилль в Париже.

40

   "Ты принес мне стихи о Версале" -- Стихотворение И.Кнорринг (1926 г.). Опубликовано: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном, с. 120-121.
   Ты принес мне стихи о Версале,
   О Версале под сеткой дождя:
   Вечерели свинцовые дали,
   Старый парк оголел, обнищал.
   Это правда, промокли до нитки,
   Все бродили под мелким дождем.
   Уже заперли в парке калитки
   И пошли мы окружным путем.
   Мне сутулила плечи усталость,
   Но мерещился прежний, другой.
   И сама я себе показалась
   Нехорошей, жестокой, дурной.
   Разве сердце не грызла тревога,
   Разве боль не томила остро
   За бокалом горячего грога
   В небольшом опустевшем бистро?
   Ты читал мне стихи о цыганах,
   Как цыганка варила ежа...
   Помню, было и смутно, и странно,
   Билось сердце и голос дрожал.
   Мы друг другу так мало сказали,
   Но понятен был каждый намек...
   Ты принес мне стихи о Версале --
   Бледно-синий блокнотный листок.
   Вот поэтому долго не спится,
   Что-то помнится, бьется, звенит...
   Этой первой версальской страницей
   Начались мои новые дни...
   1926
   Стихи были написаны И.Кнорринг в ответ на подаренные ей стихи Ю.Софиева "Версаль" (опубликованы: ПН, 1931,19 ноября,  3893, с. 3).

41

   "Стихи" -- Опубликовано: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном",с. 417-418.
   Стихи
   Юрию
   Они отрадней, чем слова молитв.
   Их повторять ведь то же, что молиться.
   Я вижу, как туман встает с земли.
   Я опускаю тихие ресницы.
   И за стихом я повторяю стих,
   Звучащий нежным, самым нежным пеньем.
   И, как Евангелье, страницы их
   Целую с трепетным благоговением.
   И в синий холод вечеров глухих,
   Когда устанем мы от слов и вздохов,
   Мы будем медленно читать стихи,
   Ведь каждый, как умеет, славит Бога.
   Я буду слушать тихий голос твой,
   Перебирать любимые страницы.
   Я буду тихо-тихо над тобой
   Склонять густые, длинные ресницы.
   27. XII.1926

42

   "Было света и солнца немало" -- Опубликовано: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном", с. 431. Посвящено Б.К.Зайцеву (поводом к написанию стало его замечание о том, что Ирина за год повзрослела).
   Б.К.Зайцеву
   Было света и солнца немало.
   Было много потерь, -- и вот,
   Говорят, что я взрослою стала
   За последний, тяжелый год.
   Что же? Время меняет лица,
   Да оно и не мудрено.
   Невозможное реже снится,
   Дождь слышнее стучит в окно.
   Жизнь проходит смешно и нелепо.
   Хорошо. А каждый вопрос
   Разлетается легким пеплом
   Чуть дурманящих папирос.
   Я не стала больной и усталой,
   И о прошлом помню без зла:
   Я и лучше стихи писала,
   И сама я лучше была.
   Жизнь короткая -- вспомнить нечего.
   День дождливый за мглистым днем.
   А уж где-то в душе намечен
   Еле видный, тихий надлом.
   31.12.1926

43

   "Помню все" -- Опубликовано: Софиев Ю. Парус, с. 49.
   Помню все -- бережно складывал
   На самое дно души --
   Запах крови, полей и ладана,
   Все, что думал, видел, вершил.
   Ничего не забыл, не растратил --
   Дотащил к чужим берегам.
   Столько было рукопожатий,
   Поклонялся стольким богам.
   Эй, прохожий, может быть, нужно?
   Хочешь, весь этот хлам отдам?
   Только б стать опять неуклюжим
   И тоскующим по лесам.
   В блеске, в гуде парижских улиц
   Двадцативосьмилетний старик,
   Бледный, худой -- сутулюсь
   В вечно поднятый воротник...
   Париж, 1928

44

   "Тачанка катится" -- Из цикла "Молодость" (I-VI), посвященного друзьям по оружию. Опубликовано: Софиев Ю. Годы и камни, с. 10.
   Н.Станюковичу
   Тачанка катится. Ночлег уж недалек.
   Подводчик веселей кнутом захлопал.
   Налево был недавно городок,
   Дремал в пыли и звался Перекопом.
   Направо море -- свежей синью вздуто.
   Изрытый, в ржавой проволоке, вал.
   На стыке с морем огибаем круто
   Глубокий ров. Взгляд на скелет упал --
   Полузасыпанный, ненужный никому.
   А желтый череп на дороге пыльной.
   Попридержи-ка! Череп я возьму
   В сентиментальное свидетельство о были.
   Здесь карабин в затылок разрядили.
   Присыпали землей. Копать? Тут нужен лом!
   Сойдет и так! Толково закурили --
   И некто смех взорвал забористым словцом.
   И череп бережно я прячу в свой мешок.
   И укоризненно копну волос колышет
   Подводчик. За бугром сады и крыши.
   Блаженный час! Ночлег уж недалек.
   1927

45

   Еще одно дело срывается, не доведенное до конца -- Ирина не окончила Франко-русский институт: предметом ее интереса была не экономика жизни и не ее политика, а поэтика. В ее лекционных тетрадях записи профессоров соседствуют со стихами; в частности, со строками, адресованными сокурснику и будущему мужу Ю.Софиеву:
   Отдам тебе все дни мои глухие,
   И каждый взгляд, и каждый звонкий стих.
   И все воспоминанья о России,
   И все воспоминанья о других.
   <28 ноября 1926>
   (Из архива Софиевых-Кноррингов).

46

   Были у художественников. Шел "Вишневый сад" -- Пражская группа МХТ (с 1926 г. гастролирующая как самостоятельная труппа) называла себя "Группа художественников". 8 февраля 1927 г. в театре Folies Dramatiques (40, rue de Bondy) была представлена пьеса А.П.Чехова "Вишневый сад".

47

   В Сорбонну на чествование Короленко -- 9 февраля 1927 г. в Сорбонне Комитетом помощи русским писателям и ученым был устроен вечер памяти В.Г.Короленко (по случаю 5-летия со дня смерти писателя). Приглашены были для выступления П.Н.Милюков, В.А.Мякотин и А.Б.Петрищев. Произведения В.Г.Короленко читали Е.Н.Рощина-Инсарова и артисты Пражской группы МХТ.

48

   Пошла в театр. Ставили "На дне" -10 февраля 1927 г. Пражская группа МХТ ставила пьесу Горького "На дне".

49

   "Самаритянка" (название магазина) (фр.).

50

   Прения по докладу Милюкова о евразийстве -- С докладом "О Евразийстве" П.Н.Милюков выступил на собрании РДО 12 февраля 1927 г. Для участия в прениях были приглашены: Б.П.Вышеславцев, Л.П.Карсавин, К.Б.Родзевич, Г.Д.Гурвич, М.В.Вишняк и князь Ю.А.Ширинский-Шихматов

51

   Экзамена всего четыре: Гурвич, Гронский, Миркин-Гецевич и Шацкий -- П.П.Гронский читал курс "Русское административное право", Б.С.Миркин-Гецевич "Советское государственное право". См. также комментарий к т. 1, стр. 544 (к 1 июня 1926).

52

   Последний день перед постом (фр.).

53

   "Кто там?" (фр.).

54

   Вот совпадение! Это Фаусек -- Речь идет о мастерской Фаусеков. Н.Н.Кнорринг вспоминал: "Ответственная работа, например, шитье платьев, была ей (Ирине -- И.Н.) совершенно не под силу, нужно было искать работу в какой-либо мастерской. К счастью, такая нашлась, где работала ее мать -- мастерская кукол под названием "Фавор". Ее содержала очень милая семья наших знакомых (Фаусеков). Работа в этой мастерской в прекрасных условиях, рядом с мамочкой, конечно, Ирину устраивала" (Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 73). Таково мнение отца Ирины.

55

   А тут еще эта тюрьма Sainte... -- Речь идет о тюрьме Sainte-Pelagie.

56

   Отвести в группу Эсмена -- Речь идет об учебнике: Эсмен А. Основные начала государственного права (Перевод с фр. Н.Кончевская), М.: Солдатенков, 1899. Книга имела несколько изданий.

57

   В "Посл<едних> Нов<остях>", наконец, расписание экзаменов -- Объявление об экзаменах Франко-русского института: "Конституционное право -- 6 и 12 апреля, Советское государственное право -- 8 и 14 апреля, Философия права -- 11 апреля. Экзамены происходят в помещении Института в 7 час<ов> вечера" (ПН, 1927, 6 апреля,  2205, с. 3).

58

   Гурвич, Эйзенман, Гронский, Милюков -- Перечислены члены экзаменационной комиссии.

59

   У меня сахарная болезнь и, очевидно, уже давно -- Сахарный диабет (сахарная болезнь) -- заболевание со сложным нервно-эндокринным патогенезом, основное место в котором занимает недостаточная продукция инсулина поджелудочной железой, сопровождающееся нарушением многих видов обмена, главным образом, углеводного.
   Н.Н.Кнорринг писал: "Вдруг мы заметили, что Ирина начала заметно худеть [...] Катастрофическое падение веса и неутолимая жажда очень нас обеспокоили и заставили сделать анализ. До сих пор помню озабоченный вид аптекаря, который на мой вопрос сказал: "Очень, очень больна!", указав на огромный процент сахара. Я ничего не знал о сахарной болезни, и поначалу мы думали, что усиленное питание и принятые меры лечения скоро поставят Ирину на ноги [...] Скоро мы узнали, что эта болезнь неизлечимая" (Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 59-60).
   Симптомы болезни И.Кнорринг дала в восьми строках ("Желания", 1927):
   Я двух желаний не могу изжить,
   Как это ни обидно и ни странно:
   Стакан наполнить прямо из-под крана
   И крупными глотками воду пить.
   Пить тяжело и жадно. А потом
   Сорвать с себя замызганное платье
   И, крепко вытянувшись на кровати,
   Заснуть глубоким и тяжелым сном.
   Цит. по книге: Кнорринг И. После всего: Стихи 1920-1942 гг., с. 46-47.

60

   L'hopital de la Pitie -- в Париже, далеко отсюда -- Госпиталь "Питье", где впоследствии лечилась И.Кнорринг, находится в XIII округе, занимая огромную территорию между бульварами Hopital и Vincent Auriol. Вскоре после того, как стало понятно, что болезнь Ирины требует постоянного медицинского вмешательства, семья Кноррингов переехала в Париж, в центральную его часть.

61

   "Мама, иди сюда!" (фр.)

62

   "Я чувствую, что умираю" (фр.).

63

   "Мадам, пожалейте меня. О, как это..." (фр.)

64

   Она мертва (фр.).

65

   La piqure -- укол (фр.).

66

   Анализ на ацетоны (фр.).

67

   -- Как ты?
   -- Все хорошо.
   -- Уже поздно.
   -- Да, уже пора.
   -- У вас есть сегодня сахар?
   -- Да, у меня есть следы (фр.).

68

   -- Следы (фр.).

69

   Фартук (речь идет о работе в качестве вышивальщицы) (фр).

70

   На выставке картин [...] Anna Duchesne -- Вернисаж выставки Анны Дюшен состоялся 1 июня 1927 г. в галерее Aubier (51, rue de Seine).

71

   "Воля к жизни" -- Опубликовано: Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 65-66.
   Воля к жизни
   В низких тучах, нависших уныло,
   В нежных думах веселой любви,
   В нарастаньи потерянной силы
   Мне послышалось слово: живи!
   И как крик у разверзнутой бездны,
   Как раскаты звериной грозы,
   Как бодрящий напев Марсельезы --
   Этот бешеный к жизни призыв.
   Я теперь поняла: не недели, --
   Месяца потерялись в бреду...
   И еще поняла, что дойду
   К настоящей, единственной цели.
   Что, как прежде, горят маяки
   Необманным и радостным светом,
   И за ночью последней тоски
   Есть звериная радость рассвета.
   7 июня 1927

72

   Были на "культуре" [...] От всех 6-ти речей [...] -- "День русской культуры" (мероприятия которого растягивались, фактически, на неделю) состоялся в Сорбонне под председательством профессора Омана 9 июня 1927 г. С речами выступили: М.В.Бернацкий (произнес вступительное слово), П.Н.Милюков "О русской культуре", А.В.Карташев "Церковь и русская культура", В.К.Агафонов "Точные науки в русской культуре", К.В.Мочульский "О Пушкине".

73

   Поехала на Daru -- Т. е. в Собор Святого Александра Невского (12, rue Daru).

74

   "День русской культуры" в Trocadero -12 июня в Трокадеро состоялся концерт с участием русских артистов -- квартета Н.Н.Кедрова, хора К.Д.Агренева-Славянского и др.

75

   Во вступительном слове было "20 расстрелянных" -- В московских газетах было опубликовано сообщение: "В виду открытого перехода белогвардейцев и монархистов, действующих из-за границы по инструкции и на деньги иностранной охранки, к террористической борьбе коллегия ОГПУ в заседании своем от 9 июня приговорила к расстрелу след<ующих> 20 человек [...]" ("Расстрел 20-ти" // ПН, 1927,11 июня,  2271, с. 1). Среди расстрелянных -- дворяне, бывшие офицеры Добровольческой армии, возвратившиеся из эмиграции, поверив в обещанную амнистию.

76

   Заходить за Наташей Кедровой -- Речь идет о Н.К.Кедровой, актрисе "Интимного театра Д.Н.Кировой" (о театре см. книгу: Кирова Д. Мой путь служения Театру). Первые спектакли Д.Н.Кирова организовывала в Медоне (в 1927-1928 гг.). Юрий Софиев, в это время живший в Медоне и почитавший как театральное искусство, так и его служителей, был дружен с семьей Кедровых.

77

   Увязались мамаши -- Речь идет о Евгении Дмитриевне Кедровой и Марии Владимировне Кнорринг.

78

   Мое стихотворение "Пилигримы" -- ПН, 1927, 23 июня,  2283, с. 3.
   Пилигримы
   Мы долго шли, два пилигрима, --
   Из мутной глубины веков,
   Среди полей необозримых
   И многошумных городов.
   Мы исходили все дороги,
   Пропели громко все псалмы
   С единственной тоской о Боге,
   Которого искали мы.
   Мы шли размеренной походкой,
   Не поднимая головы,
   И были дни, как наши чётки,
   Однообразны и мертвы.
   Мы голубых цветов не рвали
   В тумане утренних полей.
   Мы ничего не замечали
   На этой солнечной земле.
   В веках, нерадостно и строго,
   День ото дня, из часа в час
   Мы громко прославляли Бога,
   Непостижимого для нас.
   И долго шли мы, пилигримы,
   В пыли разорванных одежд.
   И ничего не сберегли мы, --
   Ни слёз, ни веры, ни надежд.
   И раз, почти у края гроба,
   Почти переступив черту,
   Мы вдруг почувствовали оба
   Усталость, боль и нищету.
   Тогда в тумане ночи душной
   Нам обозначился вдали
   Пустой, уже давно ненужный,
   Неверный Иерусалим.

79

   "Облокотясь на подоконник" -- Опубликованы: Чернова Н.М. "Поговорим о несказанном", с. 445-446. Стихи, обнаруженные в записной книжке И.Кнорринг за 1927 г., абсолютно не характерны для нее, их сопровождает приписка автора внизу страницы: "Земля кончит жизнь самоубийством".
   Облокотясь на подоконник,
   Сквозь сине-дымчатый туман
   Смотрю, как идолопоклонник,
   На вьющийся аэроплан.
   И вслед стальной бесстрашной птице
   Покорно тянется рука.
   И хочется в слезах молиться
   Ей, канувшей за облака.
   А в безвоздушном океане,
   В такой же предвечерний час
   В большие трубы марсиане
   Спокойно наблюдают нас.
   И видят светлые планеты
   И недоступные миры
   Случайной, выдуманной кем-то,
   Нечеловеческой игры.
   И вот, седым векам на смену
   Из голубых, далеких стран
   Веселый Линдберг с Чемберленом
   Перелетели океан.
   И уж, быть может, страшно близок
   Блаженный и прекрасный час,
   Когда раздастся дерзкий вызов
   Кому-то, бросившему нас.
   Когда могучей силой чисел
   Под громким лозунгом: "Вперед",
   Желанья дерзкие превысив,
   Земля ускорит свой полет, --
   И -- как тяжелый, темный слиток --
   Чертя условную черту,
   Сорвется со своей орбиты
   В бесформенную пустоту.
   <1927>

80

   Она не добрячка (фр.).

81

   Зал Потен (отделение госпиталя "Питье" (фр.).

82

   Ложитесь, милочка (фр.).

83

   Молодой человек (фр.).

84

   Была в украинской церкви -- 10 июля 1927 г. Украинское Евангельское объединение устраивало день памяти Яна Гуса, служба проходила в церкви по адресу 17, rue de l'Avre.

85

   В лесу встретили Виктора с Леной -- Речь идет о В.Мамченко и Е.Майер.

86

   Удостоверение личности (фр.).

87

   Расписка, квитанция (фр.).

88

   Ботанический сад (фр.).

89

   Неприветливо встретил меня Париж -- После того, как Арендаревы (с которыми на паях снимали квартиру Кнорринги) уехали в провинцию, встал вопрос о поиске нового жилья с учетом предстоящей свадьбы Ирины и Юрия и болезни Ирины. Был снят номер в парижском отеле на rue Monsieur le Prince, где разместились втроем Кнорринги. Вскоре рядом освободилась еще одна, совсем маленькая комната, в которую переехал Юрий (завсегдатаями у него были В.Мамченко и А.Войцеховский).

90

   Повышенный сахар (буквально: "следы сахара не в норме") (фр.).

91

   Казнь Сакко и Ванцетти -- Американские рабочие, выходцы из Италии, Н.Сакко и Б.Ванцетти, были обвинены в убийстве кассира обувной фабрики и в присвоении 16-ти тысяч долларов, предназначенных для выплаты зарплаты рабочим. Это убийство спровоцировало новую волну рабочих стачек в США. Процесс длился семь лет (1921-1927 гг.), были сфабрикованы доказательства их виновности и, несмотря на резонанс во всем мире и на создание Комитета по защите, они были казнены 22 августа 1927 г. Процесс Сакко и Ванцетти был оценен левыми силами как "судебное линчевание", как расправа над лидерами рабочего движения США.

92

   Послание Патриаршего Синода -- В январе 1927 г. "карловчане" созвали Собор епископов и приняли акт -- запретить митрополиту Евлогию священнослужение и прервать молитвенное общение с ним. Митрополит Евлогий писал: "Этим актом "карловчане" углубили наше разобщение до крайнего предела. [...]
   Они хотели своим запрещением сокрушить меня, рассчитывая на смутность церковного сознания, на неустойчивость моей паствы, на старую дореволюционную привычку видеть в Синоде высшую церковную инстанцию и считать его постановления для себя обязательными. Но расчет оказался неверный. Моя паства каким-то безошибочным чутьем правды разобралась в сложном церковном положении и встретила единодушно и сочувственно мое "Обращение к духовенству и приходам". В нем я разъяснял незаконность постановления Карловацкого Синода об отстранении меня от моей епархии, вверенной мне волею Патриарха Тихона [...]; заявлял, что я вынужден прервать официальные сношения с Архиерейским Синодом, потому что определения его противны канонам Православной Церкви: согласно патриаршим Указам (от 26 марта / 8 апреля 1921 г., от 22 апреля /5 мая 1922 г.), я не являюсь подчиненным Архиерейскому Синоду и не подлежу их суду" ("Путь моей жизни", с. 563-564).

93

   Юридически (лат.).

94

   Получу из Студенческого союза 100 фр<анков> -- Речь идет о "Союзе русских студентов во Франции", отделения которого занимались распределением финансовых средств, поступающих от "Комитета помощи больным и нуждающимся русским студентам". Комитет работал под патронажем графа В.Н.Коковцова (председателя Русского объединенного эмигрантского комитета во Франции) и под руководством врачей В.А.Яковцева и М.Н. Айтовой. Комитет занимался распределением поступающих в него средств. Сбором же средств занимался "Дамский Комитет помощи студентам", под эгидой которого РМОЗ устраивало благотворительные концерты. Руководила Дамским комитетом В.Ф.Смирнова, его представителями в "Федоровском комитете" были Е.М.Таубе и Т.С.Конюс. Добавим, что помощь русской учащейся молодежи оказывал также французский "Комитет помощи русским" (руководитель Monseigneur Chaptal).

95

   Как ни раскидывай, а не раньше Нового года, да и то не верю -- Речь идет о свадьбе Ирины и Юрия.

96

   Мы сойдемся в решительной схватке, / Чтоб потом разойтись навсегда -- Строки И.Кнорринг. 1928

97

   Ваше имя? (фр.)

98

   Один момент! (фр.)

99

   Нотариальный акт (фр.).

100

   Свадьба будет, наверно, четырнадцатого -- Венчание Ирины и Юрия состоялось 14-го января в Храме Святого Александра Невского. Брак был зарегистрирован согласно французскому закону -- по месту жительства жениха: в мерии 6-го аррондисмана, находящейся на площади Сен-Сюльпис (78, rue Bonaparte, pi. St. Sulpice).

101

   Начиная с февраля (фр.).

102

   Книга регистрации актов гражданского состояния (фр.).

103

   Что вы супруги (фр.).

104

   Церемония завершена (фр.).

105

   Да здравствует новобрачная! (фр.)

106

   Здравствуйте, мадам (фр.).

107

   До свидания, мадам (фр.).

108

   Недалеко от наших, на rue des Canettes -- Софиевы переехали по адресу: 17, rue des Canettes.

109

   Орлов перенесли на чердак -- Речь идет о коллекции Ю.Софиева. "Животных, зверей, птиц я любил с самых ранних лет и эта любовь [...] не могла победить во мне [...] с самых детских лет проявлявшейся охотничьей страсти", -- вспоминает поэт Ю.Софиев, мало известный как художник-орнитолог и -- энтомолог. В качестве самообразования он занимался биологическими науками и сбором энтомологических коллекций.

110

   Ходила в русский Красный Крест за помощью -- РОКК, распущенный в СССР в 1918 г., возобновил свою деятельность в эмиграции в 1920 г. Начальником Главного управления РОКК был граф П.Н.Игнатьев. В рамках РОКК в Париже действовали: Комитет помощи туберкулезным больным, Комитет помощи больным и выздоравливающим, Комитет попечения о сестрах милосердия, Комитет русских мастерских "Увруары" (от L'ouvriere -- работница), основанный княгиней В.К.Мещерской. Последний базировался по адресу 81, rue de la Faisanderie, 16e; позднее: 1-bis, bd Flandrin, 16e.

111

   В амбулаторию русского Красного Креста -- Франкорусская амбулатория (амбулатория РОКК) была открыта в Париже в 1921 г., заведующая -- врач О.В.Толли-Костедоа. В амбулатории работали русские врачи и медсестры.

112

   В субботу справляли "Татьяну" [...] в ресторане "Волга" -- Русский ресторан "Волга", в котором справляли "Татьянин день", находился по адресу 10, rue Cordelieres.

113

   "Где я буду в тот матовый вечер? [...]" -- Строки из стихотворения "Я пуглива, как тень на пороге" (опубликовано: ПН, 1928,12 апреля,  2577, с. 3).
   Я пуглива, как тень на пороге
   Осторожно раскрытых дверей.
   Я прожгла напряженной тревогой
   Много ярких и солнечных дней.
   Оплету себя вдумчивой грустью,
   Буду долго и страшно больна.
   Полюблю эту горечь предчувствий
   И тревожные ночи без сна.
   И когда-нибудь, странно сутулясь,
   В час, когда умирают дома,
   Я уйду по расщелинам улиц
   В лиловатый вечерний туман.
   Где я буду в тот матовый вечер?
   Кто мне скажет, что я умерла?
   Кто затеплит высокие свечи
   И завесит мои зеркала?
   Так исполнится чье-то проклятье,
   И не день -- и не месяц -- не год --
   Будет мир сочетанием пятен
   И зияньем зловещих пустот.
   <6 февраля 1928>

114

   Пойти в Институт на Милюкова -- П.Н.Милюков читал во Франко-русском институте цикл лекций "Политическая история России" (по вторникам).

115

   Юрий горит идеей создания какой-то "Свободной трибуны" -- Речь идет об институтском семинаре. В 1930-е гг. Ю.Софиев станет активным участником клуба "Свободная идеологическая трибуна", созданного в рамках РДО и являющегося логическим продолжением семинара.

116

   Четверг -- на семинар Эльяшевича -- Речь идет о "Семинаре русского права профессора В.Б.Эльяшевича" на Русском юридическом факультете Сорбонны. Занятия проходили в Институте Славяноведения: 9, rue Michelet.

117

   Пятница -- [...] на Эльяшевича -- В.Б.Эльяшевич читал во Франко-русском институте цикл лекций "Гражданское право".

118

   В одном месте Алданов говорит [...] Шталь любил по Карамзину -- Речь идет о романе М.Алданова "Чертов мост" и его герое -- Штале. Роман был опубликован в "Современных Записках" (1924-1925,  19, 21, 23, 25), затем вышел отдельной книгой (Берлин: "Слово", 1925).

119

   На собрании "Дней" видела Керенского. -- Собрания, организованные редакцией журнала "Дни", выходившего в Париже в 1928-1933 гг. под редакцией А.Ф.Керенского.

120

   Стихов "рыжий диабетик" не печатает -- Речь может идти об одном из трех сотрудников редакции "Последних Новостей" -- о Милюкове, Демидове и Волкове, в компетенцию которых входил данный вопрос. Учитывая резкое охлаждение отношений между Кноррингами и Н.К.Волковым, так Ирина в отчаянии могла назвать лишь его.

121

   "В ваших бумагах об этом не сказано" (фр.).

122

   -- Скажите, у вас регулярный менструальный цикл? -- Да.
   -- Детей нет?
   -- Нет (фр.).

123

   В Люксембурге посидим -- Так называют Люксембургский сад в Париже.

124

   Малый Дворец (музей) (фр.).

125

   Дом Инвалидов (музей) (фр.).

126

   На лекцию Нар<одного> Университета о Киеве [...] прекрасен был концерт -- Речь идет о "Беседах по русской культуре", организованных Русским народным университетом. 11 марта беседа была посвящена Киеву. С докладом выступил профессор Д.М.Одинец. В концертном отделении прозвучали арии в исполнении оперных артистов -- Л.А.Корниловой-Гаршиной, Л.М. Леонтович и Г.Ф. Леонова, аккомпанировал на рояле И.И.Пирогов.

127

   Сегодня Б.А. пойдет к Федорову просить для меня стипендию -- Речь идет о визите отца Ю.Софиева к руководителю "Центрального комитета по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей" -- М.М.Федорову ("Федоровский комитет" -- называли его). В архиве Комитета находится досье "студентки Франко-русского института социальных и политических наук Ирины Софиевой" (Ириной Кнорринг она осталась только в литературе). В прошении на имя М.М.Федорова (от 5 апреля 1928 г.) сказано: "Находясь в очень тяжелом материальном положении вследствие продолжительной и серьезной болезни (диабет), не позволяющей мне зарабатывать, прошу предоставить мне студенческую стипендию, чтобы помочь мне окончить курс" (БФРЗ, ф. 13, оп. 2, ед. хр.  3769, л. 1).

128

   Начальники уехали (фр.).

129

   Все боюсь, что денег не получу -- Речь идет о финансовой поддержке от "Комитета помощи больным и нуждающимся русским студентам". См. комментарий к стр. 115 (к 17 сентября 1927).

130

   Положительное заключение (фр.).

131

   Ходили [...] к той даме -- Не удалось выяснить, о ком идет речь.

132

   Писатель (фр.).

133

   Пошла на диспут Бердяева с Милюковым о религии. [...] "Безбожник" был один -- папаша -- Речь идет о заседании Русской религиозно-философской академии, парижское отделение которой было основано Н.А.Бердяевым в 1924 г. Тема заседания: "Христианство и свободомыслие". П.Н.Милюков был в числе приглашенных. Помимо него, были приглашены Б.П.Вышеславцев, В.В.Зеньковский, В.Н.Ильин, Г.П.Федотов, Г.В.Флоровский и Н.Н.Кнорринг. "Папашей" И.Кноррингназывает П.Н.Милюкова, убежденного атеиста. Н.Н.Кнорринг, бывший глубоко верующим человеком, друживший с П.Н.Милюковым, порицал его за то, что тот "не нуждался в Боге" ("О тебе",с. 115). П.Н.Милюков, в свою очередь, как ученый-историк считал, что история человечества разворачивается по своим законам, независимо от каких-либо религий.

134

   Отель де Вилль (здание мэрии) (фр.).

135

   "Я накопила приметы" -- Опубликовано: Кнорринг И. Стихи о себе, с. 34-35.
   "И неуслышанный лепет: / "Счастье, безумье -- прости/" -- В окончательном варианте: "И неуслышанный лепет: / "Было. Не будет. Прости".

136

   Нет, нет, месье, ничего (фр.).

137

   Выступала в "Очаге любителей русской культуры" -- Речь идет о литературно-музыкальном "вторнике" Очага друзей русской культуры (1927-1928) -- русского общественного клуба, базирующегося по адресу: 35, rue Vital.

138

   Собрание "Зеленой Лампы" -- Литературно-философский кружок "Зеленая лампа" (1927-1939 гг.) был организован З.Гиппиус и Д.Мережковским.

139

   Получила от Федорова отказ в стипендии -- В письме М.М.Федорова к И.Н.Софиевой от 10 апреля 1928 г. говорится: "К сожалению, исполнить Вашей просьбы о назначении Вам стипендии я не могу, т. к. сейчас, к концу учебного года, у нас свободных средств нет. Все имевшиеся в нашем распоряжении деньги уже распределены, и принимать новых стипендиатов Центральный Комитет не может. Искренне преданный" (БФРЗ, ф. 13, оп. 2, ед. хр.  3769, л. 2).

140

   Делал доклад о чем-то Мережковский -- Речь идет о собрании "Зеленой лампы", состоявшемся 22 апреля. Доклад Д.С.Мережковского назывался "Который же из вас? (Иудаизм и христианство)".

141

   Собрание "Дней". Доклад Бердяева -- 23 апреля состоялся доклад Н.А.Бердяева на тему: "Классический марксизм и русский ленинизм".

142

   Пришел Некрасов и часа два развивал свою теорию -- Речь идет о выступлении Н.П.Некрасова на собрании РДО.

143

   Юрины стихи "Монтаржи" -- ПН, 1928, 26 апреля,  2591, с. 3.
   Монтаржи
   В вечерний час в глубинах вод
   Дрожат горящие зигзаги.
   Как острие старинной шпаги
   Собор вонзился в небосвод.
   Часы -- совы упорным взором --
   Следят, отсчитывая такт,
   Без возмущения и укора
   Дней проходящих мерный шаг.
   И внемля смутному набату,
   Плывущему из людной мглы,
   Века, века по циферблату
   Кружат две медные стрелы.
   Где сгорбленных строений ряд
   Склонил к воде свои глазницы.
   И словно огненные птицы,
   Их отражения дрожат, --
   Как мельница. Старинный мост,
   Изъеденный веками камень.
   Медведица свой звездный хвост
   Полощет здесь среди сверканий.
   И тишина, и тихий всплеск
   Воды, бегущей по каналу.
   Дно зыбкими кусками звезд
   Здесь небо щедро закидало.
   К воде домами оттенен
   Ряд искалеченных платанов,
   Здесь в сумерки иных времен
   Скользила страшная сутана.
   Присевшие к земле дома,
   С заржавленным кольцом ворота.
   Как эта мгла была нема,
   Когда испуг сменил заботы.
   О, город камня и воды,
   Соленою крапленый кровью,
   Хранишь ты бережно следы
   Упорного средневековья.

144

   РДО, где будут выборы в правление -- Председателем РДО в 1924-1930 гг. был Г.М.Арнольди. "На заседании всегда присутствовал П.Н.Милюков, -- вспоминает Ю.Софиев, -- хотя он формально и не был членом правления; однако, фактически Милюков был одним из руководителей (если не главным) этого общества" (Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 76).

145

   Провалился на экзамене у Вишняка -- М.В.Вишняк читал во Франко-русском институте курс лекций "Проблемы современной демократии".

146

   На "Евгении Онегине" в Trocadero -- Речь идет о концертном исполнении оперы "Евгений Онегин" П.И.Чайковского. Участвовали: оркестр Colonne (дирижировал Ю.Н.Померанцев), певцы А.С.Тихонова, М.А.Гонич, Б.П.Попов, Г.А. Лапшин, К.Е.Кайданов, А.К.Антонович, Н.В.Лаврецкий, А.М.Соколов. Сбор пошел в пользу русских учащихся.

147

   Переехали на rue Monsieur le Prince -- Молодожены вернулись в отель, где жили родители Ирины.

148

   Слова в "Красной Газете" -- Речь идет о статье Гайна Адовца о русской эмигрантской поэзии ("Красная Газета", Ленинград, 1928,21 мая).

149

   "На шестом этаже" -- ПН, 1928,16 февраля,  2521, с. 3.
   На шестом этаже
   Мысли тонут в матовом тумане,
   День за днем проходит, как в бреду.
   Нет конца беспомощным скитаньям,
   Никуда, должно быть, не приду.
   День за днем, неделя за неделей...
   За окошком -- очертанья крыш,
   Улицы, как темные ущелья,
   Старый, заколдованный Париж.
   По ночам -- разгул, свистки и крики,
   Сердце замирает и дрожит.
   Тянется по лестнице безликой,
   Медленно считая этажи.
   И глотая запыленный воздух,
   С напряженной мыслью о тебе,
   Я гадаю здесь по мутным звездам
   О своей изломанной судьбе.
   Днем туман, внимательный и серый.
   Жизнь ясна, безвинна и проста.
   На стене -- премудрая химера
   И изображение Христа.
   А на башне старого собора,
   Мощной болью вздрагивает медь.
   Кажется, что скоро, -- слишком скоро, --
   Я смогу покорно умереть.

150

   На "Дне русской культуры" -- В программе праздника выступление оперных певцов Нины Кошиц и Г.Ф.Леонова, учениц балетной студии О.О.Преображенской, Е.Н.Рощиной-Инсаровой, квартета Н.Н.Кедрова и оркестра Colonne под управлением Н.Н.Черепнина.

151

   Приехала Московская труппа Вахтангова -- Открытие гастролей Московского драматического театра им. Вахтангова в театре Odeon состоялось 12 июня 1928 г. В программе гастролей: "Принцесса Турандот" К.Гоцци, "Виринея" Л.Сейфуллиной и В.Правдухина, "Чудо святого Антония" М.Метерлинка и "Карета со святыми дарами" П.Мериме.

152

   "И надо мной -- клеймом стыда" -- Из стихотворения "Все это было, было, было" (Кнорринг И. Стихи о себе, с. 6).

153

   Юрий [...] достал в РДО Сеньобоса -- Речь идет о книге: Сеньобос Ш. Политическая история современной Европы: 1814-1896 (СПб., 1898), взятой в библиотеке-читальне РДО. Добавим, что Ю.Софиев, живя в Монтаржи, был председателем местного отделения РДО, а в Париже ему поручили реорганизацию библиотеки-читальни РДО, расположенной по адресу: 18, rue de Varenne.

154

   Мои стихи "В вечер синий и благословенный" -- ПН, 1928,2 августа,  2689, с. 3 (опечатки, допущенные в данной публикации, исправлены).
   В вечер синий и благословенный
   В городской звенящей тишине
   На мосту, над почерневшей Сеной --
   Генрих вспоминает обо мне.
   Зданья в мглу безлунную зарыты,
   Свет скользнул с шестого этажа,
   Поднял конь железные копыта,
   Тяжело и крупно задрожал...
   А в кафе под звонкий лязг бокалов,
   В глубине, у крайнего стола,
   Облик мой -- веселый и усталый --
   Сонно вспоминают зеркала.
   И никто не видел, как смущенно,
   В опустевшей тихой темноте,
   Там, на лестнице неосвещенной,
   Притаилась плачущая тень.

155

   То, что было в пятницу, было в первый раз в жизни -- Это была "кома". Н.Н.Кнорринг вспоминал: "Некоторые осложнения этой болезни очень путали. Ложная кома появлялась в результате несоответствующей дозы инсулина. Ирина теряла сознание [...] Несмотря на то что эти приступы повторялись довольно часто, -- к ним невозможно было привыкнуть [...] Нельзя забыть, когда ночью нас с женой будили торопливые шаги босых ножонок Игоря, который вбегал к нам в комнату с жуткими словами: "Бабушка, маме плохо!" Картина была обычная: Ирина лежала в полубессознательном состоянии, тяжело дышала, иногда стонала. И трудно было решить, какая это кома -- настоящая или ложная? [...] Обычно через полчаса-час она начинала приходить в себя, а иногда приходилось вызывать карету скорой помощи или самим везти ее в госпиталь" (Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 60).

156

   Сохраните ее (беременность) (фр.).

157

   Красотка (фр.).

158

   Загорелся [...] идеей возрождения Союза и издания альманаха -- Ю.Софиев на собрании 22 октября 1928 г. был избран председателем Союза (в правление также вошли Ю. Мандельштам, Н.Станюкович, В.Мамченко, Е.Майер и Б.Очередин). На собрании 8 марта 1928 г. "принято решение об издании альманаха произведений членов Союза". За два года работы Ю.Софиева было выпущено три поэтических сборника (всего вышло пять сборников).

159

   "Кочевье" паника у них была совершенно напрасна -- Многие из членов Союза, не покидая его, вошли в состав литературного объединения "Кочевье", созданного в 1928 г. М.Слонимом (редактором журнала "Воля России"). Среди них: Г.Газданов, В. Андреев, А.Булкин, Б.Божнев, Б.Поплавский, М.Струве, Н.Городецкая, Б.Сосинский. Позднее сохранят за собой членство в Союзе и молодые литераторы, вошедшие в созданный в 1930 г. В.Ходасевичем "Перекресток": Ю.Терапиано, Ю.Мандельштам, И.Голенищев-Кутузов, Г.Раевский, В.Смоленский, Е.Шах и др. Такое поведение, объясняемое желанием быть опубликованным, привело, в конечном итоге, к развалу Союза, создаваемого когда-то молодыми литераторами с целью быть услышанными.

160

   Стихотворение М.Струве "Свадьба" -- ПН, 1928, 30 октября,  2778, с. 3.

161

   Ховину в "Звонарь" -- Литературно-художественный и юмористический журнал "Звонарь", редактор В.Р.Ховин, выходил в Париже в 1928 г. (вышло четыре номера).

162

   Госпиталь в Villejuif -- Франко-русский хирургический госпиталь в Вильжуиф (под Парижем, департамент Val-de-Marne) был основан графиней Е.В.Шуваловой и доктором Ф.Е.Кресоном в 1921 г. на 30 больных (с 1936 г. действовал под эгидой РОКК). Среди ведущих специалистов хирург А.О.Маршак. В 1930 г. был открыт "Фонд им. А.О.Маршака" для бесплатного содержания неимущих больных в госпитале.

163

   Говорить с интернами -- Интерном называли молодого врача, проходящего после защиты диплома практику в клинике или больнице.

164

   Все хорошо, стабильно, мы сможем ее выписать (фр.).

165

   Станюкович привез "Возрождение", [...] заметка Гулливера о его книге -- Речь идет о рецензии В.Ходасевича (псевд. Гулливер) на книгу: Станюкович Н. Из пепла: Стихи. Париж: 1929 (Возрождение, 1929, 24 января,  1332, с. 3). В.Ходасевич называл стихи "искренними и трогательными", "красноречиво" говорящими "о молодом авторе, шофере такси, среди трудной работы успевающем помнить о России и о своем военном прошлом". Между тем, советовал уделять больше внимания форме, поясняя, что "стихи -- не дневник, не письмо к близкому человеку. Стихи -- искусство, которое требует иногда поступиться "хорошими чувствами" ради законов самой вещи. Нельзя, чтобы стихотворение напоминало черновик, в котором много возможностей, но ничего еще не сделано" (это замечание, отчасти, можно отнести и к поэзии И.Кнорринг).

166

   Сегодня "Кочевье" -- 31 января в Таверне "Дюмениль" состоялся первый "Вечер устных рецензий", организованный "Кочевьем". Предметом разбора были книги И.Эренбурга, В.Инбер, А.Мариенгофа.

167

   Это неплохо (фр.).

168

   "Беда не приходит одна" (фр.).

169

   Родильный дом, материнство (здесь: родильное отделение больницы) (фр.).

170

   Самая старая по времени диабетчица -- Врачи, современники И.Кнорринг, считали, что срок жизни, отведенный больным диабетом, -- 13 лет с начала заболевания.

171

   С этой дамой все в порядке (фр.).

172

   Это третий ребенок месье Ляббе (фр.).

173

   О чествовании Милюкова -- Речь идет о торжествах по случаю 70-летия П.Н.Милюкова. Был создан специальный "Комитет по чествованию П.Н.Милюкова". Торжественное заседание состоялось 3 марта в Институте Океанографии (195, rue St. Jacques), где были сделаны доклады с оценкой деятельности П.Н.Милюкова -- как историка, учителя, политического и общественного деятеля. 4 марта в отеле "Лютеция" состоялся банкет с участием французских профессоров -- Поля Буайе, Гастона Жеза, Луи Эйзенмана. Студенты чествовали П.Н.Милюкова во Франкорусском институте. Добавим несколько слов о другом юбилее П.Н.Милюкова, состоявшемся десять лет спустя (запись П.П.Кнорринга): "28 января 1939 г. Павлу Николаевичу Милюкову исполнилось 80 лет. Среди друзей и почитателей юбиляра возникла мысль ознаменовать "достойным образом это событие". Был организован специальный Комитет под председательством А.И.Коновалова. Через некоторое время в зале РМОЗ было устроено заседание членов Комитета для обсуждения этого вопроса. Была высказана мысль ознаменовать это событие изданием каких-либо исторических работ Милюкова. Помнится, было выражено два предложения: одно -- издать лекции по новой русской истории, читанные П.Н.Милюковым во Франко-Русском Институте, составляющие в оригинале 18 томиков в клеенчатом переплете, второе -- издать его дневники и вообще материалы какого-либо мемуарного характера по выбору самого Павла Николаевича. Через несколько дней после этого заседания я был приглашен А.И.Коноваловым в контору "Последних новостей", где А.И. сообщил мне решение издать дневники Милюкова, и что для подготовки всего материала к печати выбор Павла Николаевича остановился на мне как, по его словам, переданным мне Коноваловым, на "наиболее подходящем для этой работы и приемлемом для него кандидате".
   Это лестное для меня предложение мною было принято, причем всю оплату моего труда издательство "Последних Новостей" брало на себя. Я незамедлительно приступил к работе" (Архив Русского Зарубежья Дома-музея Марины Цветаевой, ф. 5,оп. 7,ед. хр. 61, л. 1).

174

   Ничего страшного (фр.).

175

   Следов (сахара) не обнаружено (фр.).

176

   Три стихотворения в "Новостях" -- ПН, 1929, 2 апреля,  2932, с. 3.
   Стихотворения
   I
   Я не знаю, кто был застрельщик
   В этой пьяной, безумной игре?
   Чей холодный, темный и вещий
   Силуэт на мутной заре?
   Кто сказал слова о свободе?
   Кто сменил свой убогий наряд?
   Кто зажег в покорном народе
   Непокорный и жадный взгляд?
   И кому -- в бездне ночи черной --
   Черным призраком четко предстал
   Нерушимый, нерукотворный
   Окровавленный пьедестал.
   1929
   II
   Будут ночи, сквозь плотные шторы
   Бросать матовый свет фонари.
   Будут ночи, стихи, разговоры,
   Разговоры со мной до зари.
   Станет солнце роднее и ближе,
   Станет жизнь напряженья полна.
   Над душой -- над судьбой -- над
   Парижем -- Настоящая будет весна.
   Будет все прощено и забыто,
   Даже дни этой цепкой тоски.
   По исшарканным уличным плитам
   Веселей застучат каблуки.
   И в надежде святой и лучистой,
   Побеждая смертельный испуг,
   Упадут безнадежные кисти
   Непривычно заломленных рук.
   1929
   III
   Руки крестом на груди.
   Полузакрыты глаза.
   Что там еще впереди?
   Солнце? Безбурность? Гроза?
   Снится лазоревый сон,
   Снится, что я не одна.
   В матовой пене времен --
   Сон, тишина и весна.
   Больше не будет утрат,
   Все для тебя сберегу.
   Перекривится с утра
   Тонкая линия губ.
   Не уходи, подожди.
   Знаешь, что будет потом? --
   И неспроста на груди
   Слабые руки крестом.
   1928

177

   Получила гонорар из "Перезвонов" -- В "Перезвонах" (1929,  42, с. 1343) было напечатано стихотворение И.Кнорринг "Папоротник, тонкие березки...":
   Папоротник, тонкие березки,
   Тихий свет, вечерний тихий свет.
   И колес автомобильный след
   На пустом и мглистом перекрестке.
   Ни стихов, ни боли, ни мучений.
   Жизнь таинственно упрощена.
   За спиной -- лесная тишина,
   Нежные, взволнованные тени.
   Только позже, на лесной опушке
   Тихо дрогнула в руке рука,
   -- Я не думала, что жизнь хрупка,
   Как фарфоровая безделушка.

178

   Харбин [...] Журналишка только уж больно паршивый и занимается предпочтительно перепечатками -- Речь идет о литературно-художественном журнале "Рубеж" (1927-1945, редактор М.Рокотов), с парижским корреспондентом которого, В.Н.Унковским, И.Кнорринг была знакома.

179

   Как обычно (фр.).

180

   Я умерла (фр.).

181

   Мой маленький доктор (фр.).

182

   Дети, дети (нем.).

183

   Не работает (фр.).

184

   Вновь учрежденный кружок "Парнас" [...] Инициатива Терапиано -- И.Кнорринг желаемое выдает за действительное: кружок учрежден не был. Ю.К.Терапиано пишет: "В фешенебельном кафе "Клозри де лиля" (La Closerie des Lilas, угол 20, avenue Observatoire и 171, boulevard du Montparnasse -- ИЛ.) собирались последние "парнассцы" (участники школы Леконта де Лиля) под предводительством Жана Мореаса. Бывая в Париже перед войной, Гумилев, в честь Леконта де Лиля, устроил там свою штаб-квартиру. [...] Я занимался в то время французскими поэтами 19-го века, в особенности -- "парнассцами" [...] Был период, когда по примеру Гумилева мы (с Ю.Мандельштамом -- И.Н.) собирались образовать русскую парнасскую группу, но вскоре [...] началось разочарование в этих поэтах, много сделавших в свое время для поднятия поэтического уровня, но слишком внешних, лишенных метафизики. В начале тех же 30-х годов стало оформляться то течение, которое потом условно было названо "парижской нотой"" (Терапиано Ю. Встречи, с. 78-79, 100).

185

   Утром теперь мне помогает [...] Жерман -- Жермэн Жульен, умершей в сентябре 1932 г., И.Кнорринг посвятила стихи "Памяти Жермэн", ставшие памятником всем ушедшим сестрам по болезни (опубликовано: Кнорринг И. После всего, с. 47):
   Памяти Жермэн
   Был день, как день. За ширмой белой
   Стоял встревоженный покой.
   Там коченеющее тело
   Накрыли плотной простыней.
   И все. И кончились тревоги
   Чужой неласковой земли.
   И утром медленные дроги
   В туман сентябрьский проползли.
   Ну что ж? И счастье станет прахом.
   И не во сне и не в бреду --
   Я без волненья и без страха
   Покорно очереди жду.
   Но только -- разве было нужно
   Томиться, биться и терпеть,
   Чтоб так неслышно, так послушно
   За белой ширмой умереть?
   20 февраля 1933

186

   Она на последнем сроке (скоро родит) (фр.).

187

   Очень хорошо. Замечательно (фр.).

188

   Отошли воды (фр.).

189

   Не сразу (фр.).

190

   Поторопитесь (фр.).

191

   Ходите! (фр.)

192

   Ничего (фр.).

193

   Рабочий (родильный) зал (фр.).

194

   Мама! Рожаю (фр.).

195

   Тужьтесь! (фр.)

196

   После рождения Игоря -- Игорь Софиев родился 19 апреля 1929 года, в пятницу, в 6 1/2 часов вечера.

197

   Очень хорошо (фр.).

198

   Дежурный администратор (фр.).

199

   Держите вот так! (фр.)

200

   Капля (фр.).

201

   Готово (фр.).

202

   Выписывающаяся (фр.).

203

   Заверну как-нибудь в американское одеяло -- Речь идет о вещевой помощи русским эмигрантам от ARC.

204

   Все хорошо (фр.).

205

   Получает массу подарков -- "Подарки" поступали как от частных лиц, так и от благотворительных учреждений. Игорь Софиев писал: "Первые 2-3 года я провел в кроватке, в которой до меня произрастал наследник русского престола Владимир Кириллович. Это была довольно просторная кроватка-манеж с бронзовыми боковинами, с блестящими набалдашниками..." ("Тебе": Жизнеописание и творчество И.Ю.Софиева, с. 121).

206

   Вышел сборник Союза -- В первый сборник Союза ("Сборник стихов. Париж. 1929. Выпуск 1. Союз молодых поэтов и писателей в Париже") были включены стихи В.Андреева, В.Гансон, А.Гингера, В.Дряхлова, Е.Калабиной, И.Кнорринг, Д.Кобякова, В.Мамченко, Ю.Мандельштама, Б.Очередина, Б.Поплавского, А.Присмановой, В.Смоленского, Ю.Софиева и Н.Станюковича. И.Кнорринг представлена стихами: "Все, что кануло в прошлом году...", "Я брошу всё: стихи, слова и строки...", "Я не знаю, что я люблю...", "И разве жизнь моя еще жива?.." и "Я плачу над пестрою маской..."

207

   С Игрушкой что-то неладное -- Игрушка, Капелька -- прозвища маленького Игоря Софиева.

208

   Название детского питания (фр.).

209

   После ругательной статьи Ходасевича в "Возрождении" -- Статья В.Ф. Ходасевича "Летучие листки" (Возрождение, 1929,  1458, 30 мая). Здесь и далее речь идет о рецензиях на вышедший первый Сборник Союза. 1 июня в Союзе состоялся "Вечер устных рецензий"; свои мнения о сборнике высказали: Г.В.Адамович, К.В.Мочульский, Н.А.Оцуп, Г.А.Раевский, Н.Г.Рейзини, Ю.К.Терапиано.

210

   Статья о Сборнике в "Новостях" -- Мочульского -- Статья К.В.Мочульского "Молодые поэты" (ПН, 1929,  3004, 13 июня). е" дамы, и все. Тут Ел<изавета> Серг<еевна> полуудивленно обратилась ко мне: "Да, Ирочка! Христос Воскресе!" И странно -- это вдруг меня тронуло, чуть не до слёз. Почему? Глупо. Пришла домой и расплакалась, совсем не по-праздничному. В кают-компанию на разговение пошла, и настроение было такое, как в самые последние будни так не бывает. Потом пришли Минаев и Петр Александрович, кое-как рассмеялась, развеселилась. Да и причин для грусти не было.
   Дальше -- первый день. Погода -- великолепная, жарко. Я нарочно не надела нового платья, оделась во все серое. Мима зашел за мной, и мы пошли гулять. Гуляли много, собирали цветы, нашли первые маки. Так как роскошная погода, то и настроение роскошное. Выставила у себя окно, сделала маленькую перестановку в комнате, словом, все было хорошо. Вечером кадеты экспромтом устроили танцульку. Всеволод Новиков и Дима Шульгин (фельдфебель 4 роты) зашли за мной, правда, когда танцы уже начались. Я пошла. Всеволод, конечно, сразу же от меня отстал, и я сидела с кем попало, больше всего с Колей Зальцгебером и Володей Доманским. Малыши ко мне вообще больше расположены и, может быть, и я к ним. Танцевала немного, больше всего с Шульгиным, один раз с Тыртовым и всё. Руссиан опять задел меня. Здоровый он ухаживатель. И хуже всего, что и он начинает попадать в лапы Марии Васильевны. А она держалась безобразно. Среди танцев были вставочные номера: пел Всеволод Новиков какую-то глупость, декламировал Макухин из К.Р -- "Наш полк". Потом этот паршивец Володя Доманский сказал: "Неизвестного автора стихотворение", которое заканчивалось чем-то вроде: "И сольются все напевы в громкий крик (или возглас) -- Царя!" Потом пригласили Папу-Колю, и он играл на скрипке. В этот вечер (на каждом вечере должен был быть кто-нибудь) мне нравился Шульгин (и раздражал Руссиан); когда, в самом конце, уже никого почти не осталось, он пригласил меня на вальс, я отказалась и тут же пошла с Вериго. Не потому ли я на него так сержусь, что он так "понравился" мне на Рождество и на теннисе?
   Второй день -- жарко, но скучно. Так скучно, что я принялась за стирку. Вечером -- генеральная репетиция, я была. В "Недоросле" мне страшно понравился Стародум (Шульгин), страшно понравился. "Стрелочек" прошел весело, девицы были просто замечательны. Будет почти правдой, если я скажу, что на генеральной репетиции стрелок ранил также и мое сердце. (Стрелочек был Тыртов). Придя домой, я долго повторяла последнюю фразу: "Сердце ранил мне стрелок! Ах, стрелок! Да!" Ну, это всё те тепленькие, щекочущие микроскопические чувствования, которых уже не будет в Париже.
   Третий день. Прежде всего -- погода изменилась, захолодало. Потом -- вечер. Большой съезд "георгиевских" дам, несколько автомобилей. Папа-Коля сейчас же после ужина пошел в зал, Мамочка тоже -- помогать одеваться. Мы с Мимой сидели и ждали. Да, он влюблен.
   С началом, конечно, опоздали и очень намного. Ну, ладно, вошли наконец, сели, полно народу, начинают. "Недоросль" прошел отлично. Потом -- большой перерыв для подготовки к "Стрелочку". Гримировал один Котов, одевать пошли мы с Мамочкой. Нюру я не позвала, все равно она только всё путает. Может быть, это и неловко. За кулисами -- ад. Оказывается, что то нет булавок, то -- ниток, то еще чего-нибудь. Задержка вышла большая. Но зато "Стрелочек" прошел так роскошно, что лучше и представить нельзя. Публика прямо выла от восторга. Повторили. Дальше начался антракт, а буфет не был готов и публика не расходилась. Папа-Коля начал нервничать и так как не все успели разгримироваться, изменил программу. Сначала выпустил кадетов, потом сам играл с Таусоном. Во время этих номеров я сидела как на иголках и боялась, что скажу что-нибудь грубое: за мной сидела Мария Васильевна и начала полным голосом разговаривать с провизионным Новиковым. Неужели не могла помолчать, хотя бы просто из деликатности. После этих номеров к нам подходит Папа-Коля, страшно взволнованный: "Маруся, дай ключ". Вид у него был такой, что я подумала, что случилось что-нибудь гадкое и неприятное. Здесь ведь всего можно ждать. Через минуту возвращается: "Ирина, поищи, пожалуйста, мою подушку". Мы с Мимой пошли искать. Конечно, ничего нет. А там в это время уже начинают "Думку", играют кларнеты. Я побежала туда. Входила как раз в то время, когда пели "Над Сфаятом вечер синий...", и слышу иронический голос Макухина: "Над Сфаятом? Гм!" Я нарочно на место не пошла, а дослушала в конце зала и сейчас же опять ушла. Когда начали петь "Золотую Рыбку", прибежала. Потом спели "Ваньку-Таньку", но без всякого подъёма. Свой сольный номер Папа-Коля выпустил совсем. Он был так расстроен, что мог все на свете бросить. И все из-за подушки! Он и меня расстроил так, что я плакала. И до сих пор не может успокоиться. Главное, что и он, и Мамочка подозревали, что просто публике захотелось скорее танцевать и это злой умысел. Здесь ведь всего можно ждать.
   На танцах мы с Мамочкой не были. Я еще на прошлой танцульке окончательно решила, что уже больше не пойду. Мамочка не пошла и потому, что я не пошла, и еще по одной причине, которая только еще углубляет мою причину: она была поражена невниманием к Папе-Коле и ко мне. Ведь всё создал Папа-Коля, да и моего участия было достаточно. И ни один человек даже не подошел поблагодарить! Такое же невнимание было и по отношению к Елизавете Сергеевне, а уж сколько времени она уделила всем этим репетициям (у рояля).
   Папа-Коля был там, я сидела в шезлонге и хныкала. Мима усиленно уговаривал меня идти, совершенно искренно, жалел, что не танцует сам. Мамочка тоже уговаривала. На это я сказала, что после каждого вечера давала себе слово больше не ходить, что у меня нет таких знакомых, с которыми я могла бы и потанцевать, и провести время, что мне всегда бывает скучно и т. д. Со всем этим Мамочка должна была согласиться: "Ну, вот приехали гардемарины из Туниса". "Кто? Коля Завалишин?" Тут, не помню уже каким образом, выяснилось, что Мима что-то знает о том, что произошло что-то у меня с ним. Мамочка заинтересовалась: "Откуда вы знаете?" -- "Он мне сам рассказывал в Тунисе". -- "Что?" Он сначала отпирался: "Ну, что он поцеловал Ирину Николаевну". Подлец! Еще рассказывал об этом!
   Мима был очень мил и внимателен ко мне во время своего приезда. Уехал он вчера с фурой.
   Я не ошиблась в расчетах: наше с Мамочкой отсутствие было в конце концов замечено в зале. Хотя и не скоро, все внимание было поглощено приезжими. В четвертом часу Новиков и Шульгин пришли узнать, почему нас никого нет. Я тогда уже ложилась и была очень довольна.
   Однако, действительно, наше отсутствие было замечено. На утро появились целые легенды. Говорили, что одна из "георгиевских" дам оскорбила Мамочку, потом даже определенно называли Мордвинову. А Мамочка ее и в лицо не знает. Вчера, уже после уроков, Шульгин и Оглоблинский зашли поблагодарить Папу-Колю. Обо мне не было и речи. Не знают, что ли, они, что самый эффектный номер почти целиком, в сущности, принадлежал мне: и слова, и постановка, и даже декорация. А "Думка"? Ну да Бог с ними! Не скажу, однако, чтобы я это забыла. Когда после окончания дамы будут им устраивать традиционный чай -- не пойду.
   

26 апреля 1925. Воскресенье

   
   Ничего за эти два дня не произошло. Дома все по-старому, только все разговоры о Париже. Вот еще какая задержка: иностранцам теперь запрещен въезд во Францию и нам не дают паспортов. Префект, адмирал Жиен, хлопочет о нас в министерстве и надеется, что все кончится хорошо. Кто знает. Может быть, еще и застрянем в Тунисии. Поживем -- увидим.
   И еще: Карцевский в последнем письме писал, что он уходит из гимназии, что освобождается вакансия и что он надеется, что Папа-Коля будет опять выбран и на этот раз утвержден. Я не верю. А у нас кто-нибудь, говоря о Париже, нет-нет да и обмолвится о Праге. Поживем -- увидим.
   

28 апреля 1925. Вторник

   
   Сегодня день радостных известий. Т. е. никаких "радостных известий", а просто какой-то нервной взвинченности.
   Дело было так. Часов около пяти пошли мы гулять. Вдруг едет автомобиль с французским флагом, в нем адмирал Жиен с адъютантом (маленькая деталь: они по дороге обогнали Колю Оглоблинского, спросили: "В Сфаят?", и пригласили сесть в автомобиль, это любезно).
   Мы страшно заинтересовались и все время, пока гуляли, только и говорили о том, какие новости мог привезти этот "Гиена" ("Хитрит, как гиена и лисица", -- говорит адмирал). Подходим к дому -- из окна роты Годяцкий кричит: "Мария Владимировна, с пятого можете ехать!" И все радуются. Только и разговоров, во что уложить, да в чем ехать. У мальчишек и без того радостное настроение, я их понимаю, так уже не знаю -- по какому поводу больше -- они всё "ура" кричали. А настроение нервное стало. Трехэтажные вздохи, да "как найдем комнату", да, главным образом, комната. Ведь через две недели! Сегодня мы смотрели, как уходил пароход, и думали: "А через две недели и мы на нем поедем". Когда-то (как будто и совсем недавно; как летит время, когда в нем ничего нет!) я высчитывала дни до 1-го мая, оставались месяцы, а тут вот -- два дня. И через две недели этот блаженный, долгожданный день отъезда. Долгожданный -- да, но блаженный ли? Разве мало здесь этих маленьких привычек и мыслишек, без которых так скучно будет в Париже. Разве плохо жить так, как я живу, стирать, вышивать, независимо держаться, по ночам думать или о Шульгине, или о Руссиане, и даже не отвечать на поклоны, молиться доброму богу -- солнцу и злому -- ветру и, как сколопендра, вылезать на камни погреться. Может быть, это и опустишеничество, и слабость, не спорю. Но ведь это моя жизнь, мое настоящее.
   Но довольно романтики.
   Получила сегодня два письма от Мимы. Письма были бы мне приятны, если бы не одна вещь, и то после Мамочкиного мнения: он предлагает перейти на ты. Я смотрю, что это не имеет никакого значения, пусть будем на ты; большей близости я с ним не хочу, а это -- пустая формальность. А Мамочка говорит: "Почему ему делаешь исключение. Этим ты делаешь его ближе". И вот не ближе. Я готова перейти на ты с кем угодно, ибо, по-моему, все это вздор и ерунда, буду осторожна с тем, кто мне близок.
   

1 мая 1925. Пятница

   
   Ну так что же?
   Общие дела таковы: адм<ирал> Жиен вызвал к себе адмирала и, как тот выразился, "взмылил" его за то, что 1-го так мало уезжают, и потребовал, чтобы торопились, а то после 19-го все лишаются не только бесплатного проезда, но и въезда во Францию. Адмирал приехал злой и потребовал, чтобы 12-го ехали все.
   У нас по-прежнему нервное, нервное состояние. Сейчас Папа-Коля с Мамочкой сидят и ругаются: "Сколько, ты думаешь, нам будет стоит дорога?" -- "800". -- "А с чем же мы приедем?" и т. д. Сейчас спорят из-за носильщиков. Голос Мамочки: "Ты рассуждаешь, как какой-то миллиардер: там взять носильщика, там сдать на хранение, там заплатить в таможне". О, Боже!
   Должно быть, сегодня будут "похороны алгебры". Сейчас кадеты ходят и собирают костюмы.
   Хочу кончить "Балладу о ликвидации". [363]
   

7 мая 1925. Четверг

   
   Последний раз я писала 1 мая. Прошла неделя. Последний раз я писала тогда, когда Стась в последний раз играл отбой. Дальше, суббота. Всенощная. Приезжал о<тец> Михаловский. Почта: получила письмо из "Студенческих годов". После всенощной -- общие проводы, т. е. собрались все жители Сфаята в кают-компании и провожали друг друга. Этот вечер кое-чем интересен. Я сидела в кругу молодежи, рядом с Всеволодом. А у него на завтра свадьба. Все немного подвыпили и Всеволод начал усиленно за мной ухаживать. Все смеялись и все старались помешать нашему разговору. А он говорил много: "Вы помните меня кадетом? Как я тогда вами увлекался" и т. д. "Я только не дал ходу, боялся. Ну, да теперь все равно. А как Нюра меня к вам ревновала, до последнего времени". Потом так говорил о Нюре: "Она очень милая, есть, конечно, недостатки, ну, глупенькая". Так и сказал. Мы прошли с ним по дороге. Если бы не знать, что назавтра его свадьба, можно было бы подумать, что он в меня влюблен. "Я так рад, что мог сегодня поговорить с вами, все вам сказать". -- "А зачем?" -- "Так мне хочется. У меня начинается новая жизнь, мне хочется, чтобы вы знали все прошлое. Теперь уж все равно"...
   Как это далеко, как далеки теперь мысли и от Всеволода, и от того вечера!
   

Воскресенье.

   
   Торжественные обеды. Опять в последний раз. О<тец> Михаловский довольно хорошо говорил. Многие плакали, я тоже готова была заплакать. Грустно. Умирает Сфаят. И неприлично смеялась, когда Бибка [364]вошел в церковь, и -- прямо к причастию -- и когда басы порывались "Христос воскрес" петь, да все не вовремя, я чуть не плакала, прикладываясь к кресту. И состояние, одним словом, было нервное.
   После обедни "производство", потом парад офицеров, преподавателей и кадет. Да, мы перед этим снимались: сначала в таком составе, потом с дамами. Обед, словно на 6-е ноября. Мне это понравилось. В два часа -- свадьба. Масса дам из города, пышно, нарядно. Нюра была в фате, очень хорошенькая. А после венчания, когда поздравляли молодых, в церкви, Всеволод со всеми перецеловался, со всеми решительно, и дамами, и барышнями. Очень это вышло занятно, а мило... После свадьбы они уехали в Тунис.
   Днем приехал Мима. Моего письма он еще не получил, и мы были на вы. Раньше мне хотелось уделить много места и Миме, и нашим разговорам, и этим дням, а теперь это все так далеко!
   Вечером была танцулька. Так как был Мима -- я пошла. И много танцевала. Вообще было очень весело. Между прочим, танцевала с Димой Шульгиным и не старалась скрывать, что мне это приятно. Когда был "вальс для дам", я на вопрос Мимы, почему не танцую, ответила, что хотела бы пригласить одного, да он все прячется. Меня сильно подмывало пригласить Шульгина, да я так и не решилась. А вообще было весело.
   

Понедельник.

   
   Прежде всего -- мое рождение. Только никто об этом не вспомнил. Назавтра почти все кадеты уезжают. Суета, толчея. Сидим мы с Мимой на гамаке, приходит Шульгин: "Грустно будет расставаться с "батькой"". -- "Кому?" -- "Да вам". -- "Почему же?" -- "Да так". -- "Ну а все-таки?" -- "Вчера на вечере я все понял". -- "Что поняли?" -- "Ничего". -- "Мима, Мима, вы догадались, я говорила о нем, но вы ошибаетесь в самом корне". -- "Может быть". -- "Ведь мы почти не знакомы". -- "А разве надо быть обязательно коротко знакомыми?" -- "Так только, intérêt" [365]. Поганец Мима, зачем он это сказал? Я, действительно, уверила себя, что мне грустно расставаться с Шульгиным. И было грустно. И эта грусть придала этим последним дням свой особый, нежный колорит.
   Ходили с Мимой в город, докупать материи на платье. Много говорили, т. е. он говорил, о любви и браке. И я сказала ему, что он никогда не женится, а если и женится, то не будет счастлив, потому что у него нет правильного отношения к женщине, и не будет, если он действительно будет жить так, как говорит.
   Вечером дамы устраивали "чай". Я собрала около себя пятую роту, и нам было весело. Потом -- опять танцулька под разбитое пианино, т. к. другое уже продали и увезли. Народу было мало, и я со всей энергией взялась за дело, но скоро "выдохлась", осунулась, стало скучно вдруг сразу, и я ушла.
   

Вторник.

   
   С самого утра кадеты, т. е. гардемарины, приходили прощаться. И весело, и грустно. Нет, скверно. Последними пришли Шульгин, Кудашев и Руссиан. Шульгин едет на юг Франции, а Руссиан в Париж и обещал встретить. Правда, все они, парижане, обещали встретить, единственно могу поверить, что придет Володя Доманский.
   Ходили в город провожать. Очень расстроен был Петр Александрович, даже плакал, прощаясь. А мальчишки веселы, кричали "ура". Вид у всех них приличный, в пиджаках и кепках на голове. Только Володя Доманский и Володя Руссиан были в капитанках и выглядели апашами. Вернулись в Сфаят как с похорон. Необычайная тишина. Какое-то просто жуткое чувство наводят эти два совершенно теперь пустые барака. Такая тоска!
   Но все это теперь далеко. Я так только мельком записала, да и не то, что хотела. Вот, может быть, еще напишу "Балладу о ликвидации". А ведь осталось всего четыре дня (до отъезда. -- И.Н.). И нет больше радости. А вот почему: получили сегодня письмо от Жуков, где они предлагают сдать нам две комнаты, очень дешево -- 175 фр<анков>, но в Севре, а это черт знает, как далеко от Парижа. И главное -- жить с Жуками. С Жуками! Для меня вся прелесть Парижа заключалась в том, чтобы порвать все с Сфаятом и начать новую жизнь с новыми людьми. А тут, на вот -- с Жуками. Господи! Да что же это?
   

9 мая 1925. Суббота

   
   Вот, может быть, в последний раз пишу в Сфаяте. Может быть, завтра уже уложим корзину, и тогда придется укладывать портфель. Сегодня уложили чемодан, завтра с утра пойдем с Папой-Колей на колодезь стирать, потом -- прощальные визиты -- слава Богу, немного их теперь. Послезавтра -- укладываться окончательно и -- в город. На кладбище зайти, потом к Елене Николаевне и Алекс<андре> Михайловне. А там и едем. Вот только погода -- дрянь. Сыро, и вечером такой туман был, что дальше сосен ничего не видно. Жаль, мне бы хотелось уезжать в яркий солнечный день.
   А я сейчас так полна мыслями об отъезде, что ни на чем другом мысли не сосредоточиваются: ни на Алмазове, ни на письмах Мимы. Скорее бы уж...
   
   

Тетрадь VIII

25 мая 1925 г. -- 14 сентября 1926 г.

ПАРИЖ

   

25 мая 1925. Понедельник. Sèvres [366]

   
   Вот уже совершилось. Вторую неделю мы в "Париже" [367]. И что же? Доехали морем скверно. Да, уезжать как-то не было грустно, а, прощаясь с Бимсом, я чуть не заплакала. Ведь мне только его и жаль.
   В Марселе мы все ждали половинного проезда [368]от б<ывшего> русского консула, вышла старая канитель, в общем, мы целый день провели в русском лагере, потом плюнули на все и поехали. Что за ужас этот русский лагерь! Какое там сравнение с Надором! Не то что цветика, и травинки нет, маленькие хибарочки, Бог знает из чего сделанные, и пыль, пыль, пыль.
   Да, поехали. И скверно начали, т. к., переходя пути, Мамочка упала на рельсы и разбила себе колено. Все мы нервничали, ругались, волновались и т. д. Ехали хорошо, я почувствовала себя в своей тарелке.
   В Париж приехали в пятницу утром. Нас встретили: Александр Александрович Жук, Леня Крючков, Сережа Шмельц, Вася и Володя Доманский. С Gare de Lyon до Gare St-Lazare [369]ехали на такси, и я была несчастным человеком. Только любопытство удерживало меня от вскрикиваний. Особенно поразили меня велосипедисты, как это они еще ухитряются проползать в этой гуще!
   Приехали в Севр. Ну, скверно начало. Все-таки Сфаят нас избаловал, я вот до сих пор не писала только потому, что нет в своей комнате своего стола. Сейчас никого нет дома, вот я и пишу. Эх!
   В первый же день мы с Папой-Колей поехали в редакцию "Новостей". [370]Очень понравился мне Волков и Демидов, а Милюков произвел впечатление "генерала"; да и обращение с ним тоже как будто "под-генеральское".
   На другой, кажется, день ходили все с Петром Александровичем на Place de la Concorde [371]. Сидели на площадке Тюльери и смотрели. Действительно, красивая и интересная площадь. Мамочка подобрала удачное выражение: "заводная игрушка", [372]и теперь Папе-Коле хочется, чтобы я написала на эту строку стихотворение.
   В воскресенье был Вася. Произвел на меня очень грустное впечатление: дошел до такой точки, что уже "ничего не хочется". Ой, как я боюсь до этого дойти!
   Понедельник... да, мои именины. Ходили с Папой-Колей в книжный магазин Коварского. И совсем случайно я нашла No 3-4 "Своими путями", где было мое стихотворение. Но Цветаева его так невозможно "поправила", что я расстроилась, разозлилась, а потом рассмеялась. Сегодня написала в редакцию довольно ругательное письмо.
   Что же еще было? В среду были у Волковых. А все-таки это совсем не то, что я ждала.
   Была два раза в Passage Bosquet [373]. Один раз -- у Лидии Антоновны, другой раз -- у Наташи. Встретила у Наташи Киру Тыртову, обещала прийти к ней.
   Что же еще? Мамочка пошла сегодня в первый раз в мастерскую м<ада>м Демидовой. Очень ей не хотелось, и я ее понимаю. Жалко. Я все хотела поступить на завод, может быть, и поступлю еще, только очень меня отговаривают. Пока я буду брать вышиванье, говорят, что очень выгодно. Если лучше, чем в мастерской, то Мамочка будет вышивать, а я поступлю на завод. Все равно на какой. Я не боюсь, что плохо будет и в физическом и в моральном отношении. Мне надоело только сидеть без работы. Сегодня ездила с Марией Андреевной к мадам Гофман за вышиваньем, но там вышла какая-то задержка и работы пока нет. Настроение грустное, особенно по вечерам: читать нечего, делать нечего, писать негде, да и тоже нечего. Разве письма Миме? От него я уже получила здесь три письма, они мне очень приятны.
   Вот и все, кажется. Поживем -- увидим.
   

29 мая 1925. Пятница

   
   Да, забыла записать самое главное: были в Лувре. Много там интересного. Всего мы, конечно, не видали, да и нельзя там, в один раз, хотя бы и быстро, обойти все залы. Очень большое впечатление произвела на меня Венера Милосская. Идя туда, я думала: "Ерунда, что Венера и Джаконда должны мне больше всего понравиться", -- а на самом деле так и было. Перед Венерой я бы могла просидеть часами, не отрывая глаз. Замечательное у нее лицо, особенно взгляд. Нельзя его передать словами: такой гордый, глубокий, смотрящий в себя и, в то же время, куда-то в пространство, и -- грустный. У Джаконды хорошая улыбка.
   Интересен отдел живописи в смысле историческом, жаль, что мы не дошли до современной. А чего стоят комнаты египетские и ассирийские! На одну Ассирию нужно бы потратить целый день, чтобы осмотреть детально.
   Во вторник осматривали Cité [374]. Прежде всего, попали в Palais de Justice [375], но я там чувствовала себя очень неловко, все мне казалось, что публике тут не полагается быть. Да и интересного там мало. Само по себе здание красивое. В Notre-Dame чувствуется древность. Одинакова интересна она (церковь. -- И.Н.) и внутри и снаружи. Ну да об этом нечего говорить, все равно ничего нового не скажешь. Много было о красоте этой церкви сказано и написано. Что же прибавить? Повторяю: чувствуется древность. Сами стены говорят, что над ними работало несколько поколений. В башне темная узкая винтовая лестница, в 377 ступеней, ведет на балкон и на самый верх. По балкону можно было бы обойти все здание, но заперто. Химеры облокачиваются на перила и смотрят на город. Сторожиха показывала нам колокол, очень красивый у него звук: она проводила ключом по стенкам его. Очень интересно само по себе здание со всеми его контрофорсами и завитушками, не говоря уже о деталях.
   Потом были в Ste-Chapelle при Palais de Justice. Там очень красиво. Стены сплошь, почти от самого пола и до потолка, состоят из цветных стекол. Какой-то дождь разноцветных огней. Жаль только, что убран алтарь, это несколько нарушает общее впечатление. Но все-таки красиво. У меня есть открытка, но не передает и сотой доли красоты всей капеллы. Наконец, пошли в Conciergerie [376]при том же Palais de Justice, место, где каждый камень воскрешает Французскую революцию. В сущности говоря, это -- Чека. Нас гид водил. Показывал, где помещались заключенные, где была стража.
   Показывал комнату в стене, вернее клетку, где шли приготовления к казни: резали волосы и связывали руки. Дальше -- коридор и дверь, через кот<орую> водили на казнь. Провел в камеру, где провела последние дни Мария Антуанетта; рядом -- камера Робеспьера, а следующая -- зала, где было последнее собрание жирондистов. Теперь она превращена в маленький музей. Под стеклянным колпаком стоит стул Марии Антуанетты, распятие, кот<орое> она целовала перед казнью, ее последняя записка, наколотая булавкой, ключи, замки от дверей тюрьмы и сами двери. Вдоль стен, под стеклом -- документы: записки, письма, на стене -- нож от гильотины. Все это производит громадное и страшное впечатление.
   Вечер. Мамочка с Папой-Колей ушли к Девьерам, я осталась. Парижская погода так повлияла на мой ревматизм, что я опять не могу ходить и чуть не плачу от боли, когда ступаю. Только в Сфаяте у меня болела левая нога, а сейчас правая. Это очень досадно: завтра или послезавтра литературный вечер клуба молодых писателей, выступает Борис Зайцев, Тэффи и целый ряд молодых поэтов, о кот<орых> я и не слыхала. Вход свободный. Да и пора наконец мне начать действия и самой попасть в члены этого клуба. Да, попадешь, калекой-то...
   Сейчас написала письмо Миме. Почему Миме, а не Леле? Не знаю. И мне как будто даже неловко. Ведь не может же быть, чтобы Мима был мне ближе, чем Леля! Писала ему о том, что видела в Париже, о тех мыслях о чем-то вечном и нерушимом, кот<орые> возникли у меня на балконе Notre-Dame, о том, как далеко от нас те "новые люди", кот<орых> я думала встретить в Париже. Писала, что часто вспоминаю Сфаят; да, но не с "теплым чувством", а просто без всякого чувства; вспоминаю его дороги, горы, виды, сосны на фоне заката, игру в футбол, теннис и всегда -- Бимса. Да, мысли у меня еще там, хотя после таких воспоминаний почти не бывает грустно.
   

30 мая 1925. Суббота

   
   Очень все-таки мне хочется пойти на этот литературный вечер. Для этого целый день лежу, после лежанья нога меньше болит. Да уж надоело только лежать!
   Мамочка пошла сейчас с Папой-Колей по мастерским искать работы. Из мастерской м<ада>м Демидовой она ушла на другой же день, т. к. ей приходилось работать исключительно с француженками, и она ничего не понимала, что от нее требовалось. Я ее уговаривала тоже, думала, что скоро получу работу у мадам Гофман: та обещала дать телеграмму, да вот до сих пор все нет.
   А на дворе сумрачно, небо в тучах и свет такой, как после захода солнца бывает. Дождь пошел. Ну, все пропало.
   Наши вчера были у Девьеров и вернулись оба просто в восторге от его жены.
   

10 июня 1925. Среда

   
   Хочется мне записать многое, начиная именно с прошлой субботы, потому что этот день был единственным, и иногда мне кажется, что его не было.
   На вечер молодых поэтов [377]мы с Папой-Колей пошли. Я там собрала всю свою храбрость и еще до начала вечера познакомилась с председателем и выразила желание поступить в Союз. "Это очень просто. Так. Вы пишите стихи?" -- "Да". -- "Выступали где-нибудь в печати?" -- "В "Новостях"". -- "Ваша фамилия?" -- поинтересовался он. Я сказала -- фамилия для него была незнакома. "Хорошо. Когда придет секретарь, я вас познакомлю с ним, и тогда...". Начался вечер. Сначала Б. Зайцев читал доклад о Блоке. [378]Мне очень понравился его говор, такой красивый, ласковый. Потом выступала Тэффи. Сначала она произвела на меня самое неприятное впечатление: намалеванная, стриженая, рыжая баба. И когда она читала (сильно нараспев), т<ак> н<азываемые>, "серьезные" стихи, она мне тоже не нравилась, хотя некоторые строфы были хороши. Но когда она читала свои комические стихи, я пришла в восторг. И стихи сами по себе хороши, и читает она, действительно, прекрасно.
   Было тесно, душно, помещение маленькое, но очень весело и просто. Во втором отделении начали выступать молодые поэты. "Выступали" они с места, т. к. пробраться к столу не было возможности. Председатель громко объявлял: "Сейчас будет читать свои стихи поэт такой-то". Ну и читают же они! Будто диакон на многолетии. Воют, а не читают. Я так ничего не поняла, ни одного слова. Воет так какой-нибудь поэт, а потом просто человеческим голосом: "Все". Очень это комично выходило. Некоторые стихи были очень недурны, я думаю, многие бы выиграли, если бы их прочесть просто глазами.
   Да, я забыла. Еще до спектакля ко мне подходит какой-то субъект. "Вы -- Кнорринг?" -- "Да". -- "Я -- Баранов", и, видя мой недоумевающий взгляд, добавляет: "гардемарин". Познакомились, пошел он к Папе-Коле.
   Так вот -- читают один за другим. Вдруг откуда-то раздается голос: "Господа! Здесь находится поэтесса Ирина Кнорринг". Председатель засуетился, ищет. Положение безвыходное. Стоит около меня, и я сама пошла на помощь его розыскам. "У меня, -- говорю, -- ничего нет с собой, я не могу читать". -- "А вы наизусть". За мной какие-то дамы сидели, просят, неловко. Я собралась с духом, встала и громко, отчетливо и просто прочла "Мысли вслух". [379]
   

Мысли вслух

   
   Ахматова сказала раз:
   "Мир больше не чудесен!".
   Уже теперь никто из нас
   Не станет слушать песен.
   И день настал, и пробил час,
   И мир покрыла плесень.
   И Гиппиус в статье своей
   С тоской твердит в газете,
   Что все поэты наших дней --
   Сплошь -- бездарь или дети,
   Что больше нет больших людей,
   Нет красоты на свете...
   Скребутся мыши. Ночь молчит,
   Плывет в тоске бессвязной.
   Несмелый огонек свечи
   В углу дрожит неясно...
   О, злое сердце, не стучи:
   Жизнь больше не прекрасна!
   
   Это было очень к моменту, и успех на мою долю выпал большой. Председатель просил прочесть еще, и я прочла "Портрет".
   

Портрет

   
   Старая, как мир, старушка
   День-деньской с утра ворчит.
   Косо смотрит на игрушки,
   На веселые лучи.
   Звонкий шум ей режет ухо,
   Яркий свет глаза слепит.
   Смотрит холодно и сухо,
   Неохотно говорит.
   Надоел ей мир лукавый,
   Опостылела земля.
   Ноют хрупкие суставы,
   Кости старые болят.
   Лишь порой сверкнет, как знамя,
   Как неотвратимый бред,
   Что за хмурыми плечами
   Только восемнадцать лет.
   Но сильны, сильны отравы,
   Вечно стар ленивый взгляд.
   Ах, болят, болят суставы,
   Кости старые болят.
   
   8.01.1925
   Опять -- не буду скромничать -- те же шумные аплодисменты. Потом уже сам секретарь подошел ко мне с блокнотом и записал меня в Союз, подходили знакомиться; одним словом, я была центром внимания, мне казалось -- я наконец попала куда следует, нашла то, о чем так долго думала в Сфаяте. Когда обратно мы ехали на метро, а затем от самого Лувра на трамвае мимо Concorde и выставки, я была -- скажу без преувеличения -- счастлива, говорила себе: началось. А теперь мне кажется -- было ли это когда-нибудь?
   В воскресенье мы ходили в Musée de Cluny [380]. Там много интересного. Я, было, дома хотела написать стихотворение, начала:
   
   Ряд низких полутемных комнат, [381]
   Большая цепь, звено к звену.
   Они средневековье помнят
   И отражают старину.
   
   Там есть что посмотреть, хотя б снаружи.
   А что произошло за неделю? В воскресенье мы с Мамочкой получили от мадам Гофман работу -- вышивать (киевским швом) рукава на пальто. Шва этого мы не знали, провозились долго и вышили плохо. В четверг я поехала отвозить. Вера Федоровна мне и говорит: "Вот что. Вам нужно научиться шить. Приходите завтра ко мне, я вас научу также и шелком вышивать, а так у вас работа не пойдет". Пошла в пятницу к ней (полтора часа езды), проработала у нее воротник, вышивала и шерстью, и шелком. Ничего. Наладилось. Потом дело повернулось так, что она хотела взять меня к себе в помощницы, у нее уже работала так одна барышня (но она и живет у нее). Сначала, говорит, пока вы учитесь, я вам буду мало платить, потом -- больше. Вот вы приходите во вторник -- мы тогда и сговоримся. Работы не дала -- нет. И уж знаю, что ничего и в мастерской. Дома советуюсь -- поступать к ней или на завод. Она симпатичная, у нее легко и просто, но вопрос, сколько все-таки я буду получать? И вопрос важный.
   А к вечеру, несмотря на прекрасную летнюю погоду, у меня разболелась нога и так разболелась, что ночь я почти не спала, стонала, даже плакала от боли. Мамочка вставала, делала мне массаж -- на два часа облегчает, а потом опять. Я себя чувствовала такой жалкой, несчастной калекой, что мне и жить больше не хотелось. А еще назавтра вечер поэтов, вечер, куда я войду уже членом. Мамочка делала мне массаж, и вечером, сильно хромая, я могла все-таки пойти. Мы все трое пошли. Мне было немножко жутко. Знакомых у меня еще нет, с кем я буду, что и как. Да, утром в "Новостях" я узнала, что среди других буду читать и я. Это меня тоже взволновало. Одно дело, когда читаешь экспромтом, и другое, когда стоишь в программе. Стала перебирать свои черновики и пришла к очень грустному выводу, что мне нечего читать. Они (стихи. -- И.Н.) все -- обо мне и о Сфаяте, нужно знать и меня, и Сфаят, а так они ровно ничего не дадут. Стало ясно, что так стихов не пишут, нужно искать какие-то новые пути. Особенно горько я это поняла после вечера. Выбрала три-четыре стихотворения, взяла на всякий случай черновики и пошла. Папа-Коля меня убеждал "не сидеть только с нами": "Чего тебе с нами! Ты с молодыми поэтами сиди". Как я вошла, один из поэтов (фамилии не помню) подошел ко мне, потом я видела секретаря (кажется, Юниус); тот сначала не узнал меня, потом был очень любезен, посадил меня вперед, познакомил с Георгием Ивановым. Доклад читал Георгий Адамович. Он сам мне понравился -- нервный, видно, что поэзия для него то, чем он живет. Доклад его мне также понравился, хотя не со всем я согласна. Но общий принцип, что поэзия должна стремиться к простоте, меня обрадовал. Вообще со многим я должна была согласиться. Тема его доклада "Ошибки поэзии", [382]и здорово рассекал нас, молодых поэтов. Пусть справедливо и интересно то, что он говорил, но читать стихи после него не хотелось. Первым выступал Георгий Иванов. Ну и "молодой поэт", из компании Гумилева... [383]Потом председатель объявил меня. Настроение было сбито, но читать пришлось. Я отклонила все выбранные дома стихи и прочла наизусть то, что пришло мне в голову после доклада, и вполне подтвердила слова Адамовича о молодых поэтах. Я прочла "Не широка моя дорога". [384]
   
   Мы -- забытые следы
   Чьей-то глубины.
   
   А. Блок
   
   Не широка моя дорога,
   Затерянная в пыльной мгле...
   Да что ж? Я не одна. Нас много,
   Чужих, живущих на земле.
   
   Нам жизнь свою прославить нечем,
   Мы -- отраженные лучи,
   Апостолы или предтечи
   Каких-то сильных величин.
   
   Нас неудачи отовсюду
   Заточат в грязь, швырнут в сугроб.
   Нас современники забудут,
   При жизни заколотят в гроб.
   
   Мы будет по углам таиться,
   Униженно простершись ниц...
   Лишь отражением зарницы
   Сверкнем на белизне страниц.
   
   И, гордые чужим успехом,
   Стихами жалобно звеня,
   Мы будем в жизни только эхом
   В дали рокочущего дня.
   
   Похлопали. Председатель шепнул: "Еще что-нибудь". Ломаться не хотелось, и я прочла "Неведомому другу" [385]
   

<Неведомому другу>

   
   Мой странный друг, неведомый и дальний,
   Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?
   Ты мне предсказан думою печальной,
   Мы встретимся на вьющемся пути.
   
   Обещанный бессолнечными днями,
   Загаданный печалью без конца,
   Ты мне сверкнул зелеными глазами
   Случайного, веселого лица.
   
   Прости за то, что самой нежной лаской
   Весенних снов и песен был не ты.
   Прости, прости, что под веселой маской
   Мне часто чудились твои черты.
   
   и совершенно разочарованная села на место. Вечер был скучнее прошлого, может быть, это мне так казалось. Меня расстроило не отсутствие на этот раз успеха; я знала, что прошлый раз было так только потому, что я выступала неожиданно, удачно было стихотворение, и потому еще, что среди бесконечных завываний раздался простой человеческий голос. А тут передо мной выступал только один Г. Иванов, который все-таки, как-никак, не мальчишка и не особенно завывал, да и я сама читала скверно, вероятно потому, что мне не хотелось. Когда мы уходили, на лестнице меня обогнал какой-то господин: "Хорошо, хорошо, барышня. По первому продолжайте, а не по второму, второе плохо, не ломайтесь. Первое очень хорошо, по первому идите. Так и Адамович сказал". Я совсем расстроилась. Неужели же "Неведомому другу" -- ломанье? То стихотворение, которое я считала хорошим, Адамович, повторивший в своем докладе все мои положения, -- вдруг нашел ломаньем. Вот тебе и раз. Мне хочется познакомиться с Адамовичем и поговорить с ним, если он не будет держаться "генералом". Я в Париже только два стихотворения написала. Мне ясно теперь, что я стою в тупике, что нужно искать чего-то нового. Даст ли мне это "Союз молодых литераторов и поэтов в Париже"? Или придется опять ползать в темноте и из одного тупика лезть в другой? Страшно мне.
   В воскресенье утром рано к нам пришел Илюша (я еще не писала, что он был у нас?), и мы отправились на экскурсию. Хотели пойти в Grand Palais [386], где помещается музей живописи, но он теперь присоединен к выставке, и мы пошли оттуда в Лувр. Переходили Champs-Elysées [387], Place de la Concorde, -- Илюша был прямо в восторге. Мы с ним пошли в Лувр, а Папа-Коля с Мамочкой отправились на собрание Респ<убликанско>-Дем<ократического> Объединения. [388]Я водила Илюшу по знакомым залам, потом пошли с ним в морской отдел и осмотрели те залы, где прошлый раз ничего не видели от усталости.
   В понедельник был Нёня, вечером Сережа и Андрюша. Андрюша и не думал жениться (я это уже знала). Одно меня порадовало, что он сильно полевел.
   Во вторник поехала к мадам Гофман. Проработала у нее весь день. Вышивала шелком уже тонкую работу. Хорошо, только медленно. Вечером она говорит: "Ну что же? Работы сейчас нет. Приходите в четверг, может, будет работа. Я уже заплачу тогда. Тогда поговорим, если хотите работать у меня". Работы нет, я это знала и решила поступить на "Houbigant" [389], тем более что Алекс<андр> Алек<сандрович> был настолько любезен, что ездил к Дмитриеву и достал у него нам всем рекомендательное письмо к директору, а директор -- его друг. Потому-то там столько русских и работает.
   Вечером были в Сорбонне на празднике "Дня русской культуры". [390]Ирина Энери, Могилевский и еще какой-то виолончелист играли "Трио" Чайковского; пел Смирнов, замечательное сопрано -- Ксения Бельмас. Вообщем, выступали настоящие артисты. И столько новых чувств и волнений, какой-то легкости, чего-то хорошего, хорошего. Ну, на "поэтические" темы я писать не умею, вот проза.
   Это было сегодня. Я собралась ехать на "Houbigant". Уже когда я уходила, Папа-Коля крикнул из окна, что он тоже пойдет. Пошли вместе. "Тебе-то зачем идти?" -- "Во-первых, тебе помочь". -- "Мне не надо". -- "Ну, сам буду устраиваться, а потом просто не хочу дома сидеть". Вот она, правда-то. Да, это верно, что дома сейчас тяжело.
   Приехали в Courbevoie [391], сели на трамвай, доехали, дошли. Вошли во двор, я стучу к консьержке. Высовывается. "Puis-je voir m<onsieur> Chauvin?" -- "Non" [392]. Когда я сказала про письмо, она сказала: "Montez" [393], открыла его и велела написать адрес. Я настаивала, что мне нужно видеть директора. "Non. C'est défendu [394]. Письмо я передам сегодня, сейчас месье нет. Запишите ваш адрес". Я так и заплакала. Она сует мне бумажку, где по-русски написано, что лица, желающие поступить на завод, должны написать свой адрес и возраст. Я написала на Дмитриевском письме, что будет -- не знаю. Глупо, что расплакалась. Даже консьержка переменила свой суровый тон. "Pas de travail? [395]Да, нигде, нигде". Вернулась домой совсем убитая. Нельзя, конечно, так скоро падать духом, но что же делать? Как искать работу? Поеду завтра к Гофман; конечно, работы не будет. Я думала, что, может быть, трудно работать; но никогда не думала, что так трудно искать работу.
   Господи, я могла бы написать еще несколько страниц, но вот уже пришел Папа-Коля из консерватории. По лицу вижу, что ничего и там не узнал; вернее, узнал то, что со скрипкой ему не устроиться.
   Получила сегодня членский билет из Союза.
   

30 июня 1925. Вторник

   
   Я уже забыла, на чем остановилась прошлый раз и когда это было. Помню, что уже после этого я поступила к м<ада>м Гофман и вот работаю у нее. Она сама очень симпатичная, но одно мне неприятно: все-таки она меня эксплуатирует. Ведь за первую неделю я получила всего 35 франков. Не знаю, с этой или с прошлой буду получать 60. Не много, но ведь ничего другого нет. Иногда бывает работа и Мамочке. Одна неделя была такая, что каждый день я вставала в 6 Ґ и ложилась в час или в два. Я брала еще работу у некой м<ада>м Масловой. Пошла к ней по объявлению. У нее -- сумки, вышиванье тоже киевским швом, но только шелком. Я расхрабрилась и, посоветовавшись для очистки совести с Верой Федоровной, взяла. Работа спешная, приходилось засиживаться долго за полночь. Тут еще такая деталь: на меня очень хорошее впечатление произвела м<ада>м Маслова. Она очень участливо отнеслась ко мне, все расспрашивала, и я ей все откровенно рассказала, и где я работаю, и сколько получаю -- об этом не нужно было бы говорить. Давая первую сумку, она мне сказала, что это какой-то особенный рисунок и она за него платит 30 фр<анков>, а при расчете дала 25. Мне было очень неприятно, но я убедила себя, что она просто забыла, что это особенный рисунок и т. д. И дома об этом не сказала. Слабость это, что ли? Вышила я у нее всего две сумки, последнюю мне помогала Мамочка, т. к. я одна не успела бы, и вышила плохо, так что мне пришлось вынести довольно неприятную сцену с самим Масловым: "Вот передаете работу. Вы знаете, что так можете совсем лишиться работы?" и т. д. Мне было очень горько, хотелось скорее уйти, а приходилось дошивать, т. к. не хватило ниток и подправлять Мамочкину работу. Вернулась я домой тогда в одиннадцатом часу. Ну да это все не важно, гораздо хуже, что работы больше нет. Обещала написать, когда будет, но для меня ясно, что она мне больше не даст.
   То воскресенье из-за этой работы мы просидели дома.
   Всего три раза я была с тех пор в Союзе молодых поэтов. Первый раз пошла с Нёней, убедила его, что он не разочаруется. И действительно, он не разочаровался, хохотал как дикий. Я только боялась, что он вслух захохочет. Познакомилась с Кобяковым и Кнутом. Меня просили читать, и я прочла: "С неразгаданным именем Блока". Успеха, конечно, никакого. В другой раз пошла с Папой-Колей. Вечер был посвящен Довиду Кнуту, [396]который выпустил свой первый сборник. Некоторые стихи у него, действительно, хороши. Разговаривала с Туган-Барановским, в некоторых вопросах мы с ним сошлись. Приглядывалась и к поэтессам. Еще в тот раз, когда мы были с Нёней, выступали две: Елена Майер и Валентина Иегансон. Майер ломучка, и читает и пишет так, что непонятно. Совсем не понравилась. Зато очень понравилась Иегансон. Во-первых, сама по себе она славненькая, во-вторых -- стихи хорошие. Мне хотелось с ней познакомиться, но я не знала, как это сделать, и когда проходила мимо, она показалась мне очень сердитой. Да, как тогда, когда я ходила с Папой-Колей, я сказала Терапиано (председателю), что читать не буду. А когда он кончил весь список и сказал: "Может быть, кто-нибудь из присутствующих поэтов нас поддержит?", вдруг поднялся шепот: "Кнорринг, Кнорринг". Мне было и приятно, и неприятно. И очень приятно, и очень неприятно. Я прочла: "Я люблю прошлогодние думы" и "Меня гнетут пустые дни". Хлопали много, еще бы, если уж вызвали, так и хлопайте! Туган-Барановский мне говорил о том, что нужно бы организовать интимный кружок, посвященный исключительно критике, другой поэт -- не знаю фамилии -- спрашивал, отчего я не бываю в кафе La Bolée, [397]где собираются поэты. Ясно, что или этот союз бездеятелен и не имеет никакого значения, или все они живут своей интимной жизнью, куда мне никак не попасть. И то, и другое, пожалуй, одинаково верно.
   В последнюю субботу я пошла одна, Папа-Коля уже позже пришел из редакции. Я пришла рано, застала там только Терапиано и Монашева. Сидели, разговаривали. Потом познакомилась с Натальей Борисовой, вернее, не познакомилась, а поздоровалась. На ее месте я бы обратила на меня несколько больше внимания. Читать категорически отказалась, и на этот раз меня никто не подвел. А вечер был очень интересный. В первом отделении читал Владислав Ходасевич. [398]Я в первый раз его видела и слышала, и даже вообще узнала его стихи. Некоторые очень хороши, но многие из них обладают одним общим недостатком -- длиннотой. Когда я заметила об этом своему соседу, тому, чью фамилию не помню, он возразил, что "из них ничего не выкинешь, ничего нет лишнего". Это так, сделаны они хорошо, но все-таки было бы лучше, если бы они были короче. Вот этой-то ахматовской черты всем из теперешних поэтов и не хватает.
   Уже после окончания, когда я одевалась, Монашев мне говорит: "Вы можете остаться на две минуты? С вами хочет познакомиться Иегансон?" Конечно, я осталась. Пока он ходил за ней, я стояла и думала, что нужно будет сказать, когда мы поздороваемся. Но слова нашлись у нее настолько простые и ясные, приветливые слова. Не помню их. Помню только, что мы уговорились встретиться на следующем вечере и тогда поговорить. И с тех пор мне очень хочется, чтобы скорее была суббота, я знаю, что буду не одна, что там будет человек, который меня ждет. И странно, мне хочется именно женщину. Кто знает, может быть, мы с ней будем друзьями? А ведь у меня уже пять лет не было подруги.
   В позапрошлое воскресенье были в Люксембургском музее. Очень там мне понравилась скульптура; одна произвела на меня большое впечатление, а вот сейчас забыла -- что. Живопись тоже красива, а в общем, я ведь ничего не понимаю ни в живописи, ни в скульптуре. Мне даже не хочется вслух говорить о том, что мне понравилось, мне всегда немножко страшно за мой вкус.
   В прошлое воскресенье хотели пойти в музей восковых фигур, пришли туда около двенадцати, а оказалось, что он открыт с 1Ґ. Поехали тогда в Musée des Invalides [399]. Там в капелле -- на меня громадное впечатление произвела капелла Наполеона -- камень с его могилы на Св. Елене, венок, гробница и маска его, мертвого. Особенно эта маска и произвела такое жуткое впечатление. В зале Наполеона под стеклом -- его треуголка и, что меня особенно как-то тронуло, это -- серый сюртук. И вдруг Наполеон стал для меня чем-то большим и близким. Трогательно близким. Вообще много интересного: знамена (в числе трофеев -- русское знамя), картины, документы. А сама знаменитая могила Наполеона мне не особенно понравилась, но и не особенно разочаровала. Немного странно показалось, что он лежит, словно на дне бассейна, но не скажу, чтобы не понравилось. Но что сильно покоробило, это цветной пол. По-моему, надо было только два цвета -- черный и белый. Ну, можно еще красный гранит, но никак ни эти желтые и зеленые треугольники.
   Еще за это время были у нас Девьеры. Кира Васильевна мне понравилась, только жаль, что она мажет губы. А как начали говорить о поэзии, так совсем интересно было.
   На днях получила письмо от Наташи. Слава Богу. Мне казалось, что в Европе мы стали дальше, чем в Африке. Да, может быть, это так и есть. Нет писем от Лели. Зато Мима пишет чуть ли не каждый день. Ничего, пусть пишет. Серьезно относиться к его письмам я не могу, а все-таки мне приятно.
   

12 июля 1925. Воскресенье

   
   Вот наконец опять выбрала минутку для дневника. На чем я остановилась в прошлый раз? Это было уже почти две недели тому назад. Что же было за это время?
   Опять получила работу от Масловой. В среду взяла работу у Галаниной, говорили, что выгоднее. Вышивание по коже. Провозилась я с этой работой до сегодняшнего дня, сломала две иголки, намозолила пальцы, вечером отнесла и получила 25 фр<анков>. Боюсь, что не получу больше работы и у Масловой. У Гофман работаю по-прежнему. Теперь езжу к ней на поезде, она мне выхлопотала Carte de la semaine [400]. Это очень приятно: 1) дешево, 2) скорее и 3) приятно просто ехать на поезде, и 4) ближе до вокзала гораздо, чем до трамвая. Ну и что же еще? Не о своей же работе писать!
   В прошлую субботу был последний, открытый вечер всех поэтов. Иегансон не было. Читал Лев Шестов о Чехове. [401]По правде сказать, я так устала, что форменным образом спала. Я не могу ничего передать из его доклада. Доклад затянулся. Во втором действии первым читал какой-то прибывший из Бельгии молодой поэт. [402]Читал он поэму и такую большую, такую нагроможденную, что я ее и не слушала. Потом Терапиано назвал меня. Я было собиралась прочесть "Балладу о ликвидации", но тут решила сократиться и прочла "В этот мир холодный и старый" и "За рассеянный взгляд в пространство". Мне хлопали больше всех, да и неудивительно: за краткость. После меня читал еще Кнут, и вечер закончился, т. к. было поздно. Предполагали устроить собрание сегодня, но я извещение не получала, должно быть ничего не вышло. Когда я уже собралась уходить, ко мне подошла молоденькая барышня и сказала, что ей нужно со мной поговорить, мы с ней сотрудничаем в одном журнале. [403]Я сразу узнала ее: Галина Кузнецова. Говорила, что хорошо знает меня по моим стихам -- "ведь это дневник". И ей писал обо мне, т. е. о моем письме, Неандер, которого она хорошо знает. Уговорились встретиться на следующем вечере. А когда он будет?..
   А все-таки я там чужая, и долго еще буду чужой. А где я своя, нужная, "настоящая", употреблю опять сфаятское слово?
   Париж уже с субботы принял праздничный вид. [404]Всюду развешаны флаги, цветные фонарики, расставлены перед всеми барами столики, выстроена трибуна для оркестра, и -- танцуют. Даже днем сегодня я видела несколько таких уличных дансингов.
   Ну вот и все. Раньше хоть на нескольких листах писала, а сегодня итого не могла набрать. Стихов уже две недели не писала. Писем -- тоже. Ухожу из дому в 8 часов, прихожу в 7. Вечерами тоже работаю, самое меньшее -- до двенадцати, а то и до 2 Ґ приходилось. Где же тут писать?
   Никого я не вижу, живу одна, и очень мне себя жалко. Париж сам по себе меня не разочаровал, а люди...
   Два воскресенья подряд мы просидели дома.
   

17 июля 1925. Пятница

   
   Как скоро время идет. А что было?
   В понедельник вечером ходили в город в район Concorde. Смотрели на праздничный Париж, на цветные фонтаны на выставке, на иллюминированную Эйфелеву башню. А во вторник на Pigalle, на bête [405], карусели и всякие такие штуки. Умеют французы веселиться, я давно так не смеялась. И вот -- опять будни, и какие невеселые. Писать не хочется.
   

2 августа 1925. Воскресенье

   
   Опять давно не писала дневник. Теперь я знаю, что такое -- нет времени, год тому назад для меня это было дико.
   В прошлое, т. е. в позапрошлое, воскресенье были в Musée Carnavalet [406], музей истории Парижа, очень интересно. Жаль только, что я тогда уже чувствовала себя плохо, пришла и слегла. Два дня не ходила на службу.
   А в субботу, в прошлую, прихожу домой и застаю дома какое-то необычное настроение. Сначала я поняла, что что-то случилось. Оказывается, только что получено письмо из Houbigant, т. е. Chère amie [407], меня и Мамочку, вызывают. Поэтому и настроение такое. Мамочка волновалась, из-за чего-то у нас возник спор, и все мы перессорились. Для меня сразу было очевидным, что мне не надо бросать мою работу, а работать на фабрике одной Мамочке -- мне казалось как-то невозможно. Мне не хотелось поступать и казалось, что Мамочка думает, что я ловчу, что это эгоистично. Этого ничего, конечно, я вслух не сказала, а просто расплакалась. И потом -- не люблю никаких колебаний. Порешили наконец на том, что на следующий день я поеду к Вере Федоровне и откровенно поговорю с ней.
   Назавтра мы поехали в Версаль. Вся прелесть Версаля для меня пропала, я все думала о том, как я поеду на Marcadet [408]и что я буду говорить. К несчастью (к счастью!), я ее (Веру Федоровну. -- И.Н.) не застала дома. Я в отчаянии.
   В понедельник рано утром поехала с Мамочкой на фабрику. Нас сразу повели в бюро и взяли бумаги. Я сказала, что сегодня не могу начать работу, т. к. должна заканчивать другую, и приду в четверг. Мамочка осталась. Очень мне было ее жалко.
   Вера Федоровна мне решительно советовала остаться у нее и этим совсем меня успокоила.
   Пришла домой. Рассказываю -- что и как -- Папе-Коле. У Мамочки работа кончается в 6. Начинаем ждать с половины 7-го. Мне В<ера> Ф<едоровна> дала рукав -- работаю. 7 часов -- нет. 7 Ґ -- нет. Наконец я уже больше не выдерживаю, бегу к трамваю. Нет. Жду. Нет. Возвращаюсь, совершенно убитая, домой. По дороге встречаю Папу-Колю: "Не пришла?" -- "Нет". -- "Иди к трамваю". А сама скорее на кровать и -- реву. Прямо реву. Уже 9. И вдруг -- был такой момент -- я совершенно ясно почувствовала, что что-то случилось, что иначе невозможно, что если она даже и заехала не в ту сторону, то все равно должна была бы уже выбраться. Или представила себе, как она ищет метро и не может спросить... Наконец, не выдержала и зареваная пошла. Только вышла из калитки -- слышу ее голос. Оказывается, занятия у них кончаются в 6, а по метро она, действительно, поплутала.
   Назавтра я проводила ее до ворот и, если бы не проводила, так она бы проехала до следующей остановки.
   А у Гофман была спешка, и я всю неделю приезжала часом раньше. А дома вышивала рукав. Заработала в эту неделю 100 фр<анков>, а Мамочка что-то совсем немного. Ей, бедной, приходится вставать в 5 часов, чтобы ехать поездом 5-55. Если она поедет со следующим (6-48), то опоздает на 5 минут. А так ей больше часа приходится ждать у запертых ворот.
   Сегодня мы собирались опять ехать в Версаль, но мне надо к завтрашнему дню кончить рукав (уже другой), и я сказала, что не поеду. После долгих разговоров и слез даже Мамочка с Папой-Колей уехали. Наконец я осталась одна. Стала разбирать фотографии, взгрустнулось. Стала разбирать письма.
   

11 августа 1925. Вторник

   
   Вот, совершенно случайно, села за дневник. Утром Папа-Коля будит меня: "Ирина, я немножко проспал". -- "Сколько?" -- "Четверть восьмого". Я встала, оделась, умылась, причесалась, напилась кофе, и только когда собралась уходить, то заметила, что не 8 часов, а 7. Досадно, так хотелось спать. Вот почему я и села за дневник.
   Писать в сущности нечего, и перо плохое, не люблю я это. Жизнь все та же, пустая и бессодержательная. Иной раз я задаю себе вопрос: где было больше смысла -- здесь или в Сфаяте? Там мне бы показался нелепым такой вопрос. Единственно, что по воскресеньям мы ходим осматривать что-нибудь. Это -- интересно и это -- единственное, что я реально представляла себе оттуда. И когда меня спрашивали: "Чего вы ждете от Парижа?" -- я сводила разговоры на то, что там музеи есть. И это меня не обмануло. Еще я говорила, что "там люди есть", и вот в этом-то ошиблась. Говоря это, я имела в виду Волковых и "вообще". И странно. Волков писал такие хорошие письма, так тепло отнесся к Папе-Коле, когда тот приезжал в Париж, и вот -- были мы у них, и сразу все как-то переменилось. Даже Папа-Коля стал по-другому к нему относиться, и прежних дружественных писем уже не могло бы быть.
   О Кире Васильевне Девьер я "там" думала мало и не так представляла себе ее. С ней бы мне хотелось познакомиться поближе. Но я ее видела всего один раз, живут они далеко, а свободны только вечера. Кажется, я поеду как-нибудь к ним прямо со службы. Застану ли только дома. Сергей Сергеевич теперь шоферствует, а когда приходит домой -- не знаю.
   Еще познакомилась здесь с Верой Георгиевной Лишиной. Познакомилась с ней в трамвае, оказалось, что она тоже брала работу у Масловой; потом каждый день ездили вместе в Париж. Она милая, хорошо ко мне относилась. Теперь она переехала в город, звала меня как-нибудь зайти к ней, в субботу или в воскресенье. Зайду.
   Идти к Кольнер или Тыртовой мне не хочется. Наташа сильно изменилась и, по-моему, к худшему. Странная смесь барышни с девочкой. Любит резкие суждения, все у нее дуры, со страшным самомнением и эгоистка. Не нравится мне она.
   Из гардемарин иногда кое-кто заходит. Они все тоже переменились. Общего между нами уже ничего не осталось. Есть они, нет ли -- мне все равно.
   О тех людях, среди кот<орых> я провожу день, напишу вечером, когда куплю себе хороших перьев.
   

6 сентября 1925. Воскресенье

   
   Пишу письма (в проекте), пишу статью о Ходасевиче (по крайней мере, только и думаю о ней), а вот о дневнике даже и не думаю. Почти месяц молчала. А почему? Было много работы. Мамочка уже давно бросила завод, я еще, кажется, об этом не писала. Вообще, что произошло за это время?
   Были в Jardin des Plantes [409], в Trocadéro [410](очень интересный музей этнографии), в Musée Rodin [411]и в <Musée des>lnvalides.
   Сегодня ходили в Лувр. Последние два раза с нами ходил Дима Матвеев. Настроение сейчас у нас очень горькое: вчера получила письмо из Праги. Во второй раз уже Прага нас надувает. Я, кажется, даже не писала о том, что было в этом году.
   

1 октября 1925. Четверг

   
   Так давно не писала, что даже заржавело перо, а ведь хотела опять по-сфаятски писать каждый день. Что-то не получается. И так давно ничего не записывала, что затрудняюсь даже, с чего начать.
   Ну, начну с того, что поступила уже давно на курсы французского языка при Нар<одном> Университете. Там чувствую себя в своей тарелке. Очень весело. Познакомилась с Таней Рафаэль, моей ровесницей (она не в нашей группе), один раз даже была у нее. У них в семье какой-то патриархальный быт, и не пойму -- очень ли мне это нравится или очень не нравится. Сама Таня поет, учится в консерватории, братья скрипачи. Вообще, кажется, талантливая семья. [412]Ну, об этом после, если еще когда-нибудь там буду.
   Интересного было вот что. Сначала нужно сказать, что я уже давно не работаю у Гофман, сначала это был отпуск, а теперь, как мне кажется, это будет уже навсегда. Ну да об этом после.
   Так вот, в прошлую среду вечером, когда я была на французском, вдруг приехал Евгений Иванович Столяров. И зовет нас ехать к ним. И тут же рассказывает, что разводится с женой. На другой день он приехал уже при мне и решил этот вопрос в категорической форме. Я было взяла спешную работу на это время, но все это уладили, и в пятницу он заехал за нами на своем автомобиле. Дорога -- это одна прелесть.
   Антонина Ивановна мало изменилась, только постарела как-то, вышла (она не знала, что мы приедем), посмотрела и заплакала. Такая была встреча. Папа-Коля взял с собой скрипку и вечерами они играли. Пишу так бестолково и отрывисто потому, что совсем разучилась писать. Жена Ев<гения> Ив<ановича> Justine или, как ее зовут, Jou, мне очень понравилась. Ей 23 года, но можно дать и меньше. Я так до самого конца не могла себя убедить, что она -- жена. Первый день мы с ней только улыбались друг другу, на второй день перекидывались словами за столом, а последний день уже разговаривали. Какое у нее самообладание! Такая драма, и хоть бы виду показала. И ведь для нее эта драма вдвойне, т. к. во Франции на разведенную жену смотрят как на проститутку, да и замуж она выйти не может, так как брак по католическому обряду не расторжим. Да и сама она значительно ушла вперед по сравнению с довильским обществом, и тяжело ей туда вернуться. А Ев<гению> Ив<ановичу> не нравится некоторое ее мещанство, ее узкий кругозор, и, чтобы расширить его, он ничего не делает. А ведь у нее есть желание и какое еще! А он влюблен в некую Катерину Владимировну, кот<орая> старше его на десять лег, и вот порывает с Jou. Но любит ее. Теперь -- о самом Ев<гении> Ив<ановиче>: не могу понять, очень ли мне он понравился, или очень не понравился. Даже не знаю, нравится или не нравится мне его деспотизм. Он страшный деспот, и как боятся его Антонина Ивановна и Jou -- это просто смешно. А с другой стороны, только такой сильный и даже деспотичный человек мог бы заставить меня теперь полюбить его (именно теперь). Как-то он садился в автомобиль, а я смотрела на него из окна и поймала себя на одной нехорошей мысли. Нехорошей потому, что сейчас мое самое большое желание -- я говорю от чистого сердца, -- чтобы он остался с Jou.
   Мы ходили гулять, в воскресенье он нас катал на автомобиле, а в понедельник вечером я так смеялась, как очень давно не смеялась. Он рассказывал анекдоты, а так как он в Харькове был на сцене, то все это выходило у него очень хорошо и весело. Папа-Коля и Ант<онина> Ив<ановна> жарили фокстроты. Ев<гений> Ив<анович> устроил из кастрюль джаз-банд, мы с Jou изображали что-то вроде танцев; потом Jou пела бретонские колыбельные песни; кончили тем, что я читала свои стихи. На Ев<гения> Ив<ановича> они произвели сильное впечатление, а может быть, он просто представлялся. Ну довольно, дошла уже до стихов и до успехов -- довольно. 7-го Евгений Иванович обещал приехать, вероятно, привезет Антонину Ивановну и, может быть, и Jou.
   Стихов давно не писала, а это самое плохое.
   

23 октября 1925. Пятница

   
   Так вот что было вчера.
   Получила я из Союза повестку, что в четверг будет "экстраординарное" заседание в каком-то кафе на rue des Écoles [413]. Сначала я обрадовалась: вот, думаю, наконец-то увижу их в другой обстановке; но, по мере приближения четверга, настроение падало. После лета был один вечер, и на нем все было по-прежнему. В самый четверг настроение совсем упало, и я даже вслух сказала, что "мне что-то не хочется идти". К тому же погода была плохая, но после некот<орых> колебаний я все-таки пошла. Но была неспокойна. Даже на St-Lazare в метро записала в записной книжке кое-что из того, что меня беспокоило. Я вполне поняла свое волнение и нежелание идти, чего, напр<имер>, не могла понять Мамочка, а Папа-Коля даже сердился. А причина та, что я чувствую себя там совсем не в своей тарелке, я там совсем чужая, и в моем положении на вечерах есть что-то жалобное и унизительное, напоминающее Сфаят. Я задавала себе вопрос -- почему? Если причина кроется во мне самой, в моем характере, застенчивости и неуменье подходить к людям -- так почему же в нашей группе на курсах французского мне так легко и просто? Почему с какой-нибудь Хайтович я могу найти общий язык, а с поэтами -- нет. Жаль, что это не простые смертные, а поэты. Потом вот еще, может быть, в чем причина -- я младше их всех по возрасту; пожалуй, всех, за исключением разве Борисовой. В кафе я никогда не бывала, и мне просто непривычно и немножко смешно с такими лицами, как Сидерский, Луцкий, Струве и др<угими> играть в Богему.
   Да, так вот с такими мыслями я шла на вчерашнее собрание. Почему-то мне запомнился 32-й номер <дома>, а там никакого кафе и нет. Мне было просто досадно, что я не нашла. Я так бродила около получаса, все ждала, что, может быть, кого встречу из знакомых поэтов. Никого. Пошла уже домой, было досадно, но не то, что не попала не собрание, а то, что уж очень глупо -- не найти кафе. Нет, больше: я нашла его. Я увидела на другой стороне Сидерского и повернула за ним. Я в ter">

211

   Юрий начал мыть стекла -- Позднее В.Н.Унковский писал: "Жутко слушать Юрия Софиева, который уже несколько раз чудом спасался от смерти. Он моет стекла около десяти лет, и все не удается переменить профессию. Его жена, поэтесса Ирина Кнорринг, больна диабетом, имеет ребенка и совершенно потому нетрудоспособна. [...] Софиеву приходится выбиваться из сил. Зимой, в стужу, он висит где-нибудь на головокружительной высоте. Дует ледяной ветер, пальцы замерзают, дыхание захватывает" (Рубеж, 1933,  31, с. 5).

212

   После обеда работает еще -- Речь идет о предыдущем месте работы Ю.Софиева, в конторе братьев Варен -- "Varene Freres", предприятие, торговавшее фарфором и фаянсом.

213

   Были союзные деньги (присылали на сборник) -- Первый сборник Союза был издан на средства его участников. Тираж хранился у Ю.Бек-Софиева по адресу: 13, rue Monsieur le Prince (См. "Якорь", 2005, с. 262).

214

   "И третий сон: опять прозрачный вечер..." -- Строки из стихотворения Ю.Софиева.

215

   Глетчер -- Ледяная река (ледник), спускающаяся по долине или по склону горы.

216

   Храмы и каменщики надоели -- И.Кнорринг имеет в виду интерес Ю.Софиева к масонству. См. комментарий к стр. 235 (к 29 апреля 1931).

217

   С "Совр<еменными> Зап<исками>" тоже беда. [...] Я была у Бунакова [...] Получено письмо от Цетлина -- И.И.Бунаков (Фондаминский) -- соредактор журнала "Современные Записки" (Париж, 1920-1940), М.О.Цетлин -- редактор отдела поэзии этого журнала.

218

   Чикагский "Рассвет" -- "Рассвет" (Н.-Й., 1924-1926; Чикаго, 1926-1940), еженедельная газета.

219

   Достаточно мне было раскрыть сегодня газету [...] подпись: Илья Голенищев-Кутузов -- Стихи И.Голенищева-Кутузова опубликованы: ПН, 1929, 3 октября,  3116, с. 3.

220

   Как ребенок? Папа, мама... (фр.)

221

   До свидания (фр.).

222

   Жаль, что я не была на том собрании -- Речь идет об отчетно-перевыборном собрании Союза, на котором Ю.Софиев был избран председателем.

223

   "Никакой ты итальянец" -- Стихи обращены к Ю.К.Терапиано, названному "Тер-Апьянцем".

224

   Доклад о сборнике на том вечере -- Речь идет о "Вечере устных рецензий" на второй сборник Союза, вышедший накануне. На вечере, состоявшемся 22 декабря, с критикой выступили Г.Адамович, Г.Иванов, Н.Оцуп, Б.Поплавский, Г.Раевский, Н.Рейзини, М.Слоним, Ю.Терапиано и Ю.Фельзен. Рецензию на сборник написали Г.Адамович ("Молодые поэты" // ПН, 1930, 9 января  3214, с. 3), а также В.Ходасевич, высказавший пожелание, чтобы "вместо бесплодного скучания молодежь наша занялась изучением языка и его стиля" ("Скучающие поэты" // Возрождение, 1930,30 января). Во 2-й сборник Союза вошли стихи В.Гансон, А.Гингера, И.Голенищева-Кутузова, А.Дуракова, Е.Калабиной, И.Кнорринг, Д.Кобякова, В.Мамченко, Ю.Мандельштама, Д.Монашева, А.Присмановой, Ю.Рогаля-Левицко-го, В.Смоленского, Ю.Софиева, Н.Станюковича, Е.Таубер, К.Халафова, Т.Штильман. И.Кнорринг представлена стихами: "Всегда все то же, что и прежде..." и "Награда".

225

   Перекресток (фр.).

226

   Вот серьезная диабетичка (фр.).

227

   Важный, серьезный (фр.).

228

   Был вечер Союза -- Речь идет о вечере Союза 8 февраля. Ю.Мандельштам читал рассказ "Неудача", И.Голенищев-Кутузов -- отрывки из драмы "Марко Королевич". Стихи читали И.Голенищев-Кутузов, А. Дураков (приехавший из Югославии), И.Кнорринг, Ю.Рогаля-Левицкий, В.Смоленский, Ю.Софиев, Н.Станюкович, Е.Таубер, К.Халафов и Т.Штильман.

229

   Меня, может быть, выберут в секретари -- На собрании Союза 22 марта 1930 г. И.Кнорринг была выбрана секретарем Союза и относилась к этой работе крайне серьезно. На этом же собрании в Союз были приняты Л.Ганский, Л.Кельберин и Л.Червинская.

230

   "Творчество", написанное с посвящением Юрию Софиеву и Юрию Терапиано -- Опубликовано: Кнорринг И. Стихи о себе, с. 43. Двум Юриям посвящены также стихи "Вы строите большие храмы..." (там же, с. 39).

231

   Ничего-то я не записала -- Из событий, не отмеченных в Дневнике И.Кнорринг, стоит выделить одно, не обошедшее стороной семью Кноррингов: 10-летие газеты "Последние Новости", сотрудниками которой были Николай Николаевич и Ирина. В день рождения газеты (27 апреля 1920 г. вышел первый номер газеты под редакцией М.Л.Гольдштейна) в отеле "Лютеция" состоялся банкет под председательством П.Н.Милюкова, с участием сотрудников и друзей газеты. К 10-летию газеты был издан юбилейный сборник со статьями, фотографиями и биографиями как сотрудников газеты, так и участников издательского процесса.

232

   Недавно вышел сборник -- Речь идет о третьем сборнике стихов Союза. В нем представлены поэты: Л.Ганский, В.Гансон, И.Голенищев-Кутузов, В.Дряхлов, А.Дураков, Л.Кельберин, И.Кнорринг, Д.Кобяков, В.Мамченко, Ю.Мандельштам, А.Присманова, В.Смоленский, Ю.Софиев, Н.Станюкович, Е.Таубер, К.Халафов, Л.Червинская, Т.Штильман. 24 мая в Союзе состоялся "Вечер устных рецензий", посвященный выходу сборника.

233

   Юрия приглашают в "Числа" -- Сборник "Числа" выходил в Париже в 1930-1934, редакторы И.В. де Манциарли (  1-4) и Н.А.Оцуп (  1-10).

234

   Объявили войну "Перекрестку" -- "Война" не была развязана, т. к. в "Перекресток" вошли друзья Ю.Софиева по Белградскому университету (И.Голенищев-Кутузов, А. Дураков, Е.Таубер, К.Халафов); кроме того, членов Союза объединял, главным образом, территориальный признак (проживание в Париже).

235

   В Сорбонне "День русской культуры" -- Торжественное собрание по случаю "Дня русской культуры", организованное в Сорбонне, на этот раз было посвящено Санкт-Петербургу. В программе: слово председательствующего -- профессора Омана, речи В.А.Маклакова и профессора Н.К.Кульмана; артистическая программа.

236

   По поводу издания юбилейного Сборника -- Сборника по случаю 5-летия Союза (Сборника  4).

237

   Я не могла быть на собрании -14 июня не было собраний -- ни Союза, ни "Перекрестка".

238

   "Перекресток" устраивает вечер сегодня -- На вечере "Перекрестка" 20 июня доклад о молодых поэтах сделал С.К.Маковский; свои стихи прочли И.Голенищев-Кутузов, Ю.Мандельштам, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Терапиано, Е.Шах.

239

   До неприличия восторженная статья Берберовой -- Статья Н.Н.Берберовой "Перекресток" подписана псевдонимом Ивелич (ПН, 1930,19 июня,  3375, с. 3), посвящена анализу стихов молодых поэтов, входящих в группу "Перекресток" (В.Смоленского, И.Голенищева-Кутузова, Т.Штильман, Е.Шаха, Ю. Терапиано), по случаю выхода в июне 1930 г. первого сборника группы.

240

   Скверная "Саламандра" -- Название печки медленного сгорания.

241

   Адамович пишет по поводу "Перекрестка" -- В статье "Литературная неделя: "Перекресток""(ИР, 1930,  30(271), 19 июля, с. 22) Г.Адамович писал: "Молодые парижские поэты -- довольно деятельны. Они устраивают вечера, -- нередко интересные, -- выпускают сборники. Десять поэтов (из Парижа: П.Бобринский, Д.Кнут, Ю.Мандельштам, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Терапиано; из Белграда: И.Голенищев-Кутузов, А.Дураков, Е.Таубер, К.Халафов -- ifJf.) издали сборник "Перекресток". Объединение их в этом сборнике не случайно. Они все немножко друг на друга похожи, все друг другу подражают. Из них надо выделить Терапиано, Смоленского, некоторых других. Стихи недурны. Но большей частью это не столько поэзия, сколько "красивые вещицы", безделушки из "Галери Лафайет". Подозрительна гладкость, подозрительна гармония в этих стихах. Слишком дешево все это далось нашим молодым авторам. Если их желания ограничиваются тем, чтобы стать средне-культурными и средне-приятными стихотворцами -- они к цели близки. Но они жестоко ошибаются, если думают, что таков же путь и такова же цель поэта".

242

   Безделушки из "Галери Лафайет" -- В парижском магазине Galeries La Fayette (40, boulevard Haussmann) витрины оформлены движущимися механическими игрушками, куклами, машинками, представляющими феерии, сценки из сказок или эффектные бытовые картинки.

243

   Цветы от Наташи из Канн -- Речь идет о Наташе Кольнер.

244

   Борис Александрович. Арендовал со знакомым ферму -- Речь идет о приятеле-однополчанине Б.А.Бек-Софиева -- Иннокентии Пипко (Кеше).

245

   Ультрафиолетовые лучи (фр.).

246

   Пишу статейки в "Рассвет" [...] Напечатана только одна, о "Перекрестке" [...] Отослала о 4-м Сборнике -- Речь идет о рецензиях И.Кнорринг в рубрике "Молодая поэзия за рубежом", написанных под псевдонимом "И.Бек": ""Перекресток". Париж. 1930" (Рассвет, 1930, 13 сентября,  216, с. 3) и "4-ый сборник стихов Союза Молодых Поэтов" (Рассвет, 1930, 8 декабря,  288, с. 5). Добавим, что в Сборниках Союза  4 и  5 И.Кнорринг не участвовала.

247

   Вышел 4-й сборник -- В четвертом сборнике Союза представлены поэты: Л.Ганский, В.Гансон, В.Дряхлов, А.Дураков, Л.Кельберин, С.Красавина, В.Мамченко, Ю.Мандельштам, В.Смоленский, Ю.Софиев, Н.Станюкович, Е.Таубер, К.Халафов, Л.Червинская, Т.Штильман. Добавим, что в 1931 г. вышел последний, пятый сборник Союза. В нем представлены стихи А.Берлин, Н.Бухарского, Н.Васильчиковой, Л.Ганского, А.Гингера, В.Дряхлова, Б.Заковича, С.Красавиной, В.Мамченко, Ю.Мандельштама, О.Мими-Вноровской, И.Никонова, А.Присмановой, В.Рубинштейна, В.Смоленского, Е.Таубер; проза Б.Очередина, Т.Штильман и В.Яновского; раздел "Библиография".

248

   Заявление в Союз -- Заявление о выходе из Союза. Добавим, что 4 и 6 декабря состоялись общие собрания Союза, посвященные "сегодняшнему моменту" и выборам. В состав нового правления вошли В.Смоленский (председатель), Т.Штильман (секретарь) и В.Дряхлов (казначей); в ревизионную комиссию -- В.Яновский, Ю.Мандельштам и Д.Монашев.

249

   Вырезка из газеты "Последние Новости" -- Текст объявления, помещенного в разделе "Хроника": "Из Союза молодых поэтов и писателей вышли Юрий Софиев, Ирина Кнорринг, Н.Станюкович, Л.Кельберин и Л.Червинская" (ПН, 1930, 18 декабря,  3557, с. 4).

250

   При Станюковиче и его кузене -- Речь идет о Н.В.Станюковиче и Е.Ф. Станюковиче.

251

   У Заковских (Краевича) -- Видимо, речь идет о том, что Заковские снимали квартиру у Краевичей или были с ними в родстве.

252

   Два моих стихотворения сданы в набор -- "Два стихотворения" опубликованы: ПН, 1931,19 февраля,  3620, с. 3.
   Два стихотворения
   I
   Печального безумья не зови.
   Уйдем опять к закрытым плотно шторам,
   К забытым и ненужным разговорам
   О вечности, о славе, о любви.
   Пусть за стеной шумит огромный город, --
   У нас спокойно, тихо и тепло,
   И прядь волос спускается на лоб
   От ровного и гладкого пробора.
   Уйдем назад от этих страшных лет,
   От жалких слез и слов обидно колких,
   Уйдем назад -- к забытой книжной полке,
   Где вечны -- Пушкин, Лермонтов и Фет.
   Смирить в душе ненужную тревогу,
   Свою судьбу доверчиво простить,
   И ни о чем друг друга не просить,
   И ни о чем не жаловаться Богу.
   II
   И вовсе не высокая печаль,
   И не отчаянье сдвинуло брови...
   Весь вечер пили, долго пили чай,
   И долго спорили о Гумилеве.
   Бросали столько безотчетных слов,
   -- Мы спорили с азартом и без толку.
   Потом искала белый том стихов,
   Повсюду -- на столе, в шкафу, на полках.
   И не нашла. И спорили опять.
   Стихи читали. Мыкались без дела.
   И почему-то не ложились спать,
   Хоть спать с утра мучительно хотелось.
   День изо дня -- и до каких же пор?
   Все так обычно, все совсем не ново.
   И этот чай, и этот нудный спор
   О Блоке и таланте Гумилева.

253

   "И вовсе не высокая печаль...", напечатанное в сентябре -- Опубликовано: ПН, 1930, 11 сентября,  3459, с. 3. Текст стихотворения см. предыдущий комментарий.

254

   Издаю сборник -- Речь идет о первом поэтическом сборнике И.Кнорринг "Стихи о себе" (Париж: Типография "Паскаль", 1931).

255

   Расшевелился и Папа-Коля -- Н.Н.Кнорринг писал, что к 1931 г. у Ирины "образовалась определенная манера, сложилась своя поэтическая физиономия, которую знали читатели", и выпуск сборника "был бы проявлением ее поэтической зрелости". Он вспоминает: "Нужно было прежде всего устроить материальную сторону этого дела. [...] Юрий сделал копилку из какой-то коробки, в дырочку которой можно было бросать деньги. Копилка имела успех. Обычно туда опускалась мелочь, но попадали и крупные бумажки. Через несколько месяцев ее вскрыли, и в ней оказалось несколько сот франков. Торжественно отнесли эти деньги в издательство "Москва", магазин которого (фирма Н.Карбасникова и Бреннера) находился недалеко от нашего отеля (адрес магазина, конторы и склада издательства 9, rue Dupuytren -- ИЛ.). Копилка, которую тоже захватили с собой, произвела большое впечатление на Бреннера, заведовавшего магазином, он и оказался издателем книги Ирины. Он предложил очень выгодные условия: внести 800 франков, а остальные в долгосрочный кредит -- по мере распродажи. Книга в 4 печ<атных> листа в 300 экземпляров, причем 50 нумерованных на люксовой бумаге. Цена -- 5 фр<анков> и 25 фр<анков>. Начались дни веселые, возбужденные, с подбором текста и т. д. Очень удачную обложку сделал художник Гладкой (этот тип обложки остался и для других книг Ирины). Бумагу пришлось купить нам самим, причем нумерованные экземпляры были напечатаны на меловой бумаге. 12 марта 1931 г. рукопись была сдана в печать, и через месяц первые 15 экземпляров были у автора". Н.Н.Кнорринг делает важное заключение: "С выходом книги у Ирины как будто кончилась [...] ее литературная суета" (Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 87).

256

   Карбасников [...] разорился, ничего не издает -- Речь идет о товариществе "Н.П.Карбасников", возглавляемом сыном основателя издательства Н.Н.Карбасниковым.

257

   Ладинский прислал-таки мне свою книжку -- Речь идет о книге: Ладинский А. Черное и голубое: Стихи (Париж, Современные записки, 1931).

258

   Юрий вступает в масонскую ложу -- Ю.Софиев был членом ложи "Юпитер", он вспоминал: "В маленьком и тесном эмигрантском кругу, да еще в его "левом" секторе -- все мы постоянно сталкивались. По понедельникам М.Осоргин, член ложи "Северная звезда", кроме "братьев", приглашал и "литературную молодежь". Там бывали А.Ладинский, В.Андреев, Б.Закович и др. [...] Беседы велись на "душеспасительные масонские" темы, которые очень скоро всем надоедали, уступая место [...] литературным событиям. [...] Татьяна Алексеевна приготавливала чай, бутерброды и удалялась в свою комнату" (из воспоминаний Ю.Софиева. Архив Софиевых-Кноррингов).

259

   Будет его посвящение в 1-й градус -- Градусы отражают степень "прогресса человеческой души". "Объятый тьмой, слепой, входит он (человек -- И.Н.) в храм; добирается до места учения и, шаг за шагом, проторяет дорогу к свету; затем воскрешается из мертвых и [...] вступает в великое сообщество мастеров каменщиков, которые являют собой выражение на Земле божественной общности, наличествующей в Ложе Всевышнего" (Фостер Бейли. "Дух масонства", 1999).

260

   В четверг рецензия Адамовича -- Г.В.Адамович в обзоре "Литературные заметки" писал (ПН, 1931,30 апреля,  3690, с. 3):
   "У Ирины Кнорринг бесспорно есть поэтическое дарование, видна у нее и хорошая литературная выучка. Она еще не вполне избавилась от влияния Ахматовой, -- особенно в приемах, манере и интонации стихов о любви, -- но это общая судьба всех молодых поэтесс последних пятнадцати лет: они объясняются со своими возлюбленными на языке "Четок" и "Подорожника". Самое приятное в стихах Кнорринг -- их простота (в особенности заметная, если читать ее сборник непосредственно после книги Бакуниной). Никакой позы в этих стихах, никакой "ходульности". Автор нигде не повышает голоса и не обманывает читателя, выдавая словесную шумиху за внутренний пафос. Пафоса у Ирины Кнорринг нет, она это знает и, по литературной честности своей, старательно это подчеркивает. Ее книга называется "Стихи о себе". Без всякой иронии и без желания сказать что-либо, для талантливой поэтессы обидное, их можно было бы назвать "стихами ни о чем". В этих изящных, стройных, чуть-чуть анемичных строфах еще нет жизни: есть только предчувствие ее. Но такое душевное состояние многим знакомо; поэтому стихи Кнорринг и выражают нечто реальное, и, будучи "ни о чем", они не бессодержательны, -- отнюдь нет. "Пишу стихи о пустоте и скуке", -признается Ирина Кнорринг. А в другом стихотворении мечтает о недоступном ей восторге, которым "захлебнулась бы грудь".
   Так, чтоб в душе, где было пусто,
   Хотя бы раз, на зло всему,
   Рванулись бешеные чувства,
   Не подчиненные уму.
   На книжке этой есть печать эмиграции, или, вернее, -- так называемых "эмигрантских будней". Это и не удивительно. Человек живет не вне времени и пространства. Если и прежде были люди, которые тосковали от невозможности понять, зачем они утром встают, едят, ходят по улицам, разговаривают, думают, влюбляются, скучают, ложатся вечером спать, -- и так изо дня в день, -- то здесь, в теперешних наших условиях, число их не могло не увеличиться. Они вправе найти свою поэзию".

261

   Рецензия в "Новой газете" -- "Новая газета", 1931,  5 ("Новая газета" -- двухнедельник литературы и искусства, издатель М. Л. Слоним, Париж, 1931,  1-5).

262

   Пошли искать Юрия в Coupole -- La Coupole ("Башня") -- известное кафе Монпарнаса (102, boulevard du Montparnasse).

263

   Прелестный (фр.).

264

   Слова, фразы (фр.).

265

   "Когда, скользя, обхватит шею..." -- Из стихотворения "Я знаю, как печальны звезды..."(Кнорринг И. Окна на Север, с. 16).

266

   Два раза была [...] у Ходасевича -- Т. е. на собрании "Перекрестка".

267

   Из Bougele все казалось иначе -- В Бужле (местечко в 50-ти км от Парижа) И.Кнорринг с сыном провела несколько летних месяцев 1932 г. Их пригласил И.Н.Голенищев-Кутузов, приехавший в Париж с женой и сыном Лариком (с целью защитить докторскую диссертацию в Сорбонне) и снявший домик на лето. Игорь Софиев, которому было тогда три с половиной года, помнит: "Помню, как мы с матерью ходили гулять по лугам, усеянным разноцветными полевыми цветами, и играли с ней в мяч... Недалеко от нашей деревушки находилось поместье Блиновых. [...] О судьбе самого Блинова я ничего не знаю, а жену его, уже глубокую старушку, тоже эсерку, я хорошо помню. Она жила в Париже в небольшой квартире неподалеку от нас... Мы с матерью, живя в Бужле, довольно часто навещали Ольгу Александровну (старшую дочь Блиновых -- И.Н.) [...] Помню: собралась там русская компания, пили чай с вареньем, и мать попросили прочитать стихи. Под ее чтение я как всегда заревел -- интонация ее голоса наводила на меня какую-то нежную, неотвратимую грусть. Меня с полуироничными улыбками стали утешать, и кто-то принялся усиленно кормить вареньем" ("Тебе": Жизнеописание и творчество И.Ю.Софиева, с. 64-65).

268

   С ней (с Е.А.Кутузовой -- И.Н.) связана у меня целая эпоха -- Е. А.Голенищевой-Кутузовой посвящен цикл стихов "Ветер" (Кнорринг И. Окна на Север, с. 20-21), передающий через вечно тревожное состояние поэтессы штрихи жизни в Бужле:
   ...Навеки -- вот эти обои,
   Тарелки на круглом столе,
   И небо -- такое седое --
   Над ширью несжатых полей.
   За садом -- мычанье коровы,
   И в дымчатых тучах закат.
   А крики мальчишек в столовой --
   Из мира иного звучат.
   Растерянность в каждом ответе,
   Удушливый дым папирос.
   Да ветер, озлобленный ветер,
   Как с цёпи сорвавшийся пес.
   1932

269

   Только Ларика терпеть не могу -- И.Софиев вспоминал: "Наше пребывание в Бужле кончилось, можно сказать, трагически. Ларик, совершенно не помню за что, ударил меня лопаткой по носу. Вид у меня после побоища был, по-видимому, впечатляющий: все лицо в крови, и орал я, конечно, как ошпаренный. Мать страшно перепугалась, решила, что у меня перебит нос [...] и буквально на руках тащила меня (транспорта, по-видимому, никакого в округе не было) 6 километров пешком до какого-то ближайшего городка в местную больницу. Как оказалось, ничего страшного не произошло, но шрам на носу остался у меня на всю жизнь. Но, несмотря на столь "трагический" финал, наш маленький дом, поместье Блиновых, пшеничные поля, коровы, плетущиеся по грунтовой дороге, и колокольный звон по вечерам оставили в моей памяти неизгладимое впечатление какой-то радости, теплоты и полноты жизни" ("Тебе": Жизнеописание и творчество И.Ю.Софиева, с. 66).

270

   Вчера Юрий ходил в ложу "Гамаюн" повидать [...] Матвеева, с которым они налаживают издательство -- Возможно, это не была истинная причина визита. Известно, что в масонские ложи в предвоенное время были внедрены члены Союза возвращения на Родину. В 1932 г. много "молодежи" вошло в ложу "Северная Звезда". Масонами "стали" будущие репатрианты А.П.Ладинский, В.Б.Сосинский, С.Я.Эфрон.

271

   С Матвеевым [...] мы будем издавать журнал типа "Звена" -- Идея не была реализована.

272

   От вчерашнего собрания осталась какая-то горечь -- Речь идет о годовом отчетно-перевыборном собрании Объединения писателей и поэтов. В 1931 г. Ю.Софиев вошел в состав Объединения писателей и поэтов и был в правлении, а потом и председателем.

273

   Иван Болдырев, автор "Мальчиков и девочек" -- Повести "Мальчики и девочки" (опубликована: "Воля России", 1928,  7,10-11), рассказывающей о жизни советской школы в 1918-1919 гг., было посвящено собрание "Кочевья" 15 января 1930 г. В 1929-1930 гг. Иван Болдырев не раз участвовал в собраниях объединения, но это был единственный вечер, посвященный его творчеству. О писателе слово произнес Гайто Газданов.

274

   "В столовой нашей желтые обои" -- Стихотворение Ю.Софиева опубликовано: "Современные Записки", 1933, книга 52, с. 192.

275

   Тем хуже для него (фр.).

276

   Herouville -- Местечко Эрувиль, где в имении Б.А.Подгорного не раз проводили лето Софиевы-Кнорринги, находится в департаменте Val d'Oise, чуть севернее Pontoise.

277

   Ехать в деревню в самом разгаре сезона -- Речь идет о русских балетном и оперном сезонах, проходивших в Theatre du Chatelet (Театре Шатле). 8-30 июня проходили гастроли Русского балета Монте-Карло (дирекция Рене Блюма и В. де Базил я); 7 июне-1 июля -- спектакли Русской оперы, нового предприятия, образованного в январе 1933 г. под руководством М.Э.Кашука. В репертуаре оперы: "Борис Годунов" М.П.Мусоргского, "Князь Игорь" А.П.Бородина, "Пиковая дама" П.И.Чайковского и "Царская невеста" Н.А.Римского-Корсакова. Хочется отметить также июньские гастроли Пражской группы МХТ (в Theatre Мопсеу) и труппы "Балет 1933", созданной Б.Кохно и Г.Балан-чиным (в Theatre des Champs-Elysees).

278

   Пришли Тверетиновы -- Юрия Софиева и Александра Тверетинова связывала многолетняя работа в Союзе возвращения на родину. Ю.Софиев писал: "Французская полиция собиралась арестовать его, обвиняя в советской пропаганде. Он исчез. Осталась жить в Париже, скрываясь, Сара Тверетинова [...] и в 1946 г. приходила к нам в "Советский Патриот" в форме старшего лейтенанта медицинской службы Советской армии" (Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 77).

279

   Совсем билибинские тона -- Художник И.Я.Билибин создал особый, "билибинский" стиль, в основе которого -- стилизация элементов народного декоративно-прикладного и древнерусского искусства. В рисунки вплетены мотивы сказок, былин; тона рисунков -- густые и насыщенные, но мягкие и теплые -- находятся в полной гармонии с их содержанием. Ю.Софиев, приятельствующий с художником, вспоминает, что тот называл себя "попиком", бескорыстным "священнослужителем искусства". Он также помнит одну из многочисленных книжек с иллюстрациями Билибина (возможно, из детской библиотеки своего сына Игоря): Roche-Mazon J. Contes de la Couleuvre. Париж: 1932 (на фр. яз.) -- "Сказки ужихи" ("Разрозненные страницы", с. 122; в этой публикации допущена ошибка: книга названа "Сказки избы").

280

   Народу понаехало много, кроме обычных -- "Обычными", завсегдатаями Эрувиля, были (кроме семьи самого Подгорного) члены Союза возвращения на родину: Тверетинов, Левин, Кобяков, Ружин (архив Софиевых-Кноррингов). Добавим, что необходимость пребывания в усадьбе Подгорного, одном из очагов Союза, для Ирины была тягостна. Ее муж всё теснее сходился с членами Союза, особенно в 1936-1938 гг., во время формирования Интернациональных бригад для отправки в Испанию, куда Ю.Софиев страстно хотел ехать. Он писал: "Когда Ира случайно нашла записку уехавшего Эйснера к Левину, секретарю Союза возвращения на Родину, где он пишет, что "тов<арищ> Софиев вполне наш, но в настоящее время он не может ехать в Испанию, т. к. у него очень серьезно больна жена, а он единственный источник материального существования, но если он сможет, то обязательно устройте его отъезд", - Ира пришла в ярость" (из воспоминаний Ю.Софиева, архив Софиевых-Кноррингов). Заметим, что Ю.Софиев называет секретарем Союза возвращения на родину Левина. Согласно другим источникам (Шенталинский, Кудрова) в годы формирования Интербригад в Испанию эту должность занимал Е.В. Ларин (псевд. Климов). Именно в усадьбе Подгорного И.Кнорринг в 1933 г. написала характерные для нее стихи, полные непонимания действительности и отчуждения от нее:
   Однажды, случайно, от скуки
   (Я ей безнадежно больна)
   Прочла я попавшийся в руки
   Какой-то советский журнал.
   И странные мысли такие
   Взметнулись над сонной душой...
   -- Россия! Чужая Россия!
   Когда ж она стала чужой?
   Эрувилль, 1933

281

   Точно! (фр.)

282

   Про "Сатира" [...] "Парижские ночи" -- Речь идет о вышедших в Париже книгах Довида Кнута: поэме "Сатир" (Париж: Монастырь муз, 1929) и сборнике стихов "Парижские ночи" (Париж: Родник, 1932).

283

   Некто Валериан Николаевич [...], его жена, типичная московская купчиха [...], дочка Татьяна -- Речь идет, судя по всему, о Валериане Эдуардовиче Гревсе, его дочери Татьяне и его третьей жене -- Елене Исаакиевне (урожд. Достоваловой). О последней читаем: "Была типа кустодиевских красавиц, [...] с очень маленькими и изящными ногами и руками, со светло-пепельными волосами, причесанными на гладкий пробор, с прекрасным нежным цветом лица и серо-голубыми глазами... Походка, говор, манера сидеть за столом и есть с видимым удовольствием вкусные вещи и [...] особенно пить хорошее вино, нечто наглое в будто скромном ее облике давали ей особенную "земную" привлекательность. Она или покоряла навеки мужчин, причем сразу же, в первый момент, [...] или же, наоборот, могла вызвать самые неприязненные к себе чувства, и тоже бесповоротно" (Кривошеина Н.А. Четыре трети нашей жизни. Глава "В.Э.Гревс, его жены и дети".

284

   Рагу (фр.).

285

   Прибавьте к этому туберкулезного больного -- Речь идет об отце Юрия -- Б.А.Бек-Софиеве.

286

   Такова жизнь (фр.).

287

   Подводить итог целому году -- Данной записи предшествует год молчания. Желание продолжить дневниковые записи продиктовано, вероятно, "встряской" Ирины, связанной с тем, что осенью 1934 г. она готовила стихи и автобиографию к антологии русской зарубежной поэзии. В двух номерах газеты "Последние новости" было опубликовано заявление ко всем лицам, печатавшим в зарубежье свои стихи и выпускавшим их отдельными книжками, с просьбой прислать свои стихи не позднее 15 октября одному из составителей будущей антологии -- М. Л.Кантору. Какое название дать антологии? Самое лучшее "После России" -- считает Г.Адамович, добавляя: "Если бы не Цветаева" (М.Цветаева выпустила книгу стихов "После России": 1922-1925 -- Париж, 1928). Подробнее см. "Якорь", 2005, с. 259-260. Антология получила название "Якорь", восходящее к строке Е.Баратынского "Якорь -- надежды символ" ("Пироскаф", 1844):
   ...Много земель я оставил за мною;
   Вынес я много смятенной душою
   Радостей ложных" истинных зол;
   Много мятежных решил я вопросов"
   Прежде чем руки марсельских матросов
   Подняли якорь" надежды символ!

288

   В русскую воскресную четверговую школу на <бульвар> Montparnasse, 10 -- Речь идет о воскресно-четверговой школе РСХД. В том же помещении находилась движенческая Введенская церковь. Председателем РСХД был Ф.Т.Пьянов" казначеем -- М.Е.Миллер" за работу в провинции отвечала Е.Ю.Скобцова (мать Мария).

289

   Зал Булей (отделение госпиталя "Кошин").

290

   Лосьон для укрепления волос (или лак для волос; буквально: "укрепляющая вода") (фр.).

291

   25 апреля умер Борис Александрович -- Б.А.Бек-Софиев, много лет страдавший туберкулезом, умер в госпитале Брус-се под Парижем, похоронен в Тье (кладбище Thiais находится к юго-востоку от Парижа, в департаменте Val-de-Mame).

292

   Были [...] несколько Юриных сослуживцев по армии -- Сослуживцы Ю.Софиева -- они же сослуживцы его покойного отца по конной артиллерии (среди них А.Войцеховский, И.Пипко).

293

   В колонию Земгора в Эленкур -- Детская летняя колония Земгора размещалась в местечке Elincourt-Sainte-Marguerite (департамент Val d'Oise, близ Монморанси, к северо-западу от Парижа), в помещении русского приюта под названием "Голодная Пятница". Колония была одним из 65-ти учреждений, находящихся на содержании Земгора (единовременно около 6000 русских детей содержал Земгор). Средства в пользу летних колоний (лагерей) жертвовались частными лицами, собирались в ходе благотворительных мероприятий -- концертов, ярмарок, традиционного весеннего бала с участием популярных артистов и писателей. Помощь оказывали местные муниципальные власти.

294

   Убийство в Марселе короля Александра -- План убийства короля Югославии Александра I, истинного друга России, защищавшего интересы российских эмигрантов, и министра иностранных дел Франции Луи Барту имел название "Тевтонский меч"; он был разработан верхушками фашистских стран -- Германии и Италии -- и осуществлен 9 октября хорватскими националистами.

295

   Познакомилась я с ним [...] в Наполи -- Кафе Napoli.

296

   На диспуте о писательском съезде -- 7 октября Союз русских писателей и журналистов организовал диспут, посвященный Первому съезду советских писателей в Москве (17 августа -1 сентября). Вступительное слово сказал председатель Союза Б.К.Зайцев, с докладом выступил о. Константин (К.И.Зайцев); в диспуте участвовали В.В.Вейдле, М. Л.Слоним, В.Ф.Ходасевич и другие.

297

   Юрий считает идеалом свою мать -- Мать Ю.Софиева -- Л.Н.Бек-Софиева.

298

   Le agenda -- записная книжка, еженедельник (фр.).

299

   На каком-то большом вечере Объединения -- 3 ноября состоялся первый в сезоне вечер Объединения писателей и поэтов, "посвященный стихам 1934 г.". Приглашены поэты: Г.Адамович, К.Бальмонт, Л.Ганский, 3.Гиппиус, В.Злобин, Г.Иванов, Д.Кнут, А.Ладинский, В.Мамченко, Ю. Мандельштам, Д. Мережковский, И.Одоевцева, Н.Оцуп, Б.Поплавский, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Софиев, П.Ставров, Ю.Терапиано, В.Ходасевич, М.Цветаева, Л.Червинская. И.Кнорринг не была указана в числе анонсируемых участников.

300

   Вчера была на докладе Оренбурга -- Речь идет о докладе И.Оренбурга, участника Первого съезда советских писателей в Москве.

301

   Царевококшайск и статья Адамовича -- Речь идет о статье Г.В.Адамовича "Поэты здесь и там" (ПН, 1934,  4963, 25 октября, с. 2).

302

   В "Пассях" -- В парижском районе Passy проживали писатели И.С.Шмелев, Б.К.Зайцев, И.А.Бунин.

303

   В "Волю России" он (М. Л.Слоним -- И.Н.) меня так и не пустил -- М.Л.Слоним был одним из редакторов еженедельника (позднее: ежемесячника политики и культуры) "Воля России" (Прага, 1920-1932).

304

   Позвал меня в Доминик пить водку -- В ресторане Dominique (19, rue Brea, 6е), хозяином которого был театральный критик Л.А.Аронсон (псевдоним Доминик), посетителям подавали "по русскому обычаю" рюмку водки с соленым огурчиком.

305

   Наполовину (фр.).

306

   Идите, месье (фр.).

307

   Четверговой доклад Адамовича -- 8 ноября Г.В.Адамович выступил с докладом "Литература в 1934 году".

308

   Вчерашний доклад Слонима -- 29 ноября состоялся доклад М. Л.Слонима "Советская литература и эмиграция". Его тезисы: Споры о советской литературе. Что писали критики эмиграции за последние десять лет. Эволюция или сдача позиций. Основные черты советской литературы. Возможна ли плановая литература. Пути эмигрантских писателей. После доклада -- прения.

309

   Она (Елена Ивановна -- И.Н.) доклад читала в РДО -28 ноября Е.И.Унбегаун прочла в РДО доклад на тему: "Советские писатели и политика компартии".

310

   "Воображаемый роман" -- О "воображаемом романе" написано стихотворение, посвященное М.Л.Слониму и названное "Измена" (Кнорринг И. После всего: Стихи 1920-1942 гг., с. 97).

311

   "На мосту Авиньона" и "Дирижер" (названия инсценировок) (фр.).

312

   Пропустил Тургеневскую елку -- Речь идет о детской "елке" в Тургеневской библиотеке, состоявшейся 25 декабря 1934 г. На протяжении многих лет Библиотека была культурным очагом "русского Парижа". Работавший там Н.Н.Кнорринг читал в стенах Библиотеки лекции по истории и с ранних лет водил на "елки" внука. Анонс, написанный им однажды, рассказывает о том, как проходили "елки": "3-го января на rue Blanche (Зал Общества гражданских инженеров, 19, rue Blanche, 9е -- ИН.), как многие годы перед этим, будет зажжена елка Тургеневской Библиотеки. У входа в знакомый зал малыши озабоченно вытащат билетик и, бережно зажав его в кулачок, поднимутся наверх и там получат подарки. Спустившись в зал и заняв первые ряды кресел, увидят, как раздвинется занавес и появится "Рождественский Дед"... Их старый друг, Саша Черный, написал для этого случая специальную пьесу. Затем замелькают краски разноцветных костюмов в балете учениц артистки Императорских театров г-жи Нестеровской. Потом раскроется чудесный чемодан "Бродячего Петрушки", и будут приветствовать публику и знатные иностранцы, и пекарь с трубочистом, и рязанская баба Акулина Ивановна... Но это еще не всё. После спектакля в зале составятся стулья и, под звуки маленького оркестра, будут танцы и игры возле елки. Кроме того, сколько интересных вещей можно будет выиграть в лотерею!.. У Тургеневской Библиотеки много друзей, и она надеется, что кто-кто, а уж дети -- Тургеневскую елку не забудут" (Кнорринг Н.Н. Елка Тургеневской библиотеки // Последние Новости. Париж, 1930, 3 декабря,  3569).

313

   Пропустил... сцену у Тани -- Вероятно, речь идет о традиционной елке в доме Унбегаунов. Игорь Софиев дружил с Таней Унбегаун, вместе с ней посещал воскресно-четверговую школу РСХД.

314

   Поехали на Петель -- Речь идет о Трехсвятительском подворье Московского патриархата (адрес подворья: 5, rue Petel), основанном в 1931 г. епископом Вениамином (Федченковым).

315

   Старый священник, с крестом на георгиевской ленте -- Речь идет о настоятеле Трехсвятительского подворья о. Афанасии (Нечаеве).

316

   Игорь начал брать уроки музыки на скрипке -- На скрипке играл дед Игоря -- Н.Н.Кнорринг. С ранних лет приобщая внука к музыкальной культуре, он брал Игоря на выступления парижского струнного квартета, организованного П.Н.Милюковым, в котором играл вторую скрипку, и на другие свои выступления, а также водил в Русскую консерваторию в Париже.

317

   Le chomange -- безработица (фр.).

318

   Дудки! Не пойду! -- В Дневнике наклеено объявление из газеты "Последние Новости" о том, что 9 марта Объединение писателей и поэтов устраивает "Собеседование о критике".

319

   От всего этого осталось впечатление чего-то хорошего -- В Дневнике наклеено объявление о защите диссертации Б.Г.Унбегауном. Защита состоялась в Сорбонне 30 марта. Темы: "Русский язык XVI века" и "Возникновение литературного языка у сербов". Жюри в составе профессоров Л.Эйзенмана, Ж. Легра, П.Буайе, А.Мазона и Р.Вайяна признало Б.Г.Унбегауна достойным степени доктора с почетным отзывом "Mention tres honorable" -- "Достоин наивысшей оценки".

320

   Достойно похвалы (фр.).

321

   Ел<ена> Ив<ановна> [...] скоро ушла с Таней -- Речь идет о Е.И. и Татьяне Унбегаун

322

   Шли "Господа Головлевы" -- Фильм по мотивам романа М.Е.Салтыкова-Щедрина "Господа Головлевы". В советском прокате шел под названием "Иудушка Головлев" (1933), режиссер А.Ивановский. Г.Адамович, ведущий еженедельные обзоры парижского синематографа, в рецензии на фильм отмечал, что Андре Жид -- автор французского текста -- стремился облегчить для зрителя "щедринский стиль" (Адамович Г. "Господа Головлевы" // ПН, 1935, 5 апреля,  5125, с. 4). Добавим, что фильм шел только в двух кинотеатрах -- "Бонапарт" и "Агрикюльтур". И.Кнорринг и Б.Унбегаун, судя по всему, смотрели фильм в кинотеатре "Бонапарт" (76, rue Bonaparte).

323

   Игоря -- в Красный Крест к Гуфнагелю -- Речь идет о второй Русской амбулатории РОКК, открытой в 1934 г. по адресу: 6-bis, rue Auguste-Vitu. Среди специалистов был доктор Л.Гуфнагель. Заведующая О.В.Толли-Костедоа.

324

   Получив подобный пневматик -- Речь идет о приглашении на очередной "четверг" к Унбегаунам.

325

   Папе-Коле [...] на банкет РДО -- Речь идет о банкете, сопровождавшем совместное заседание РДО и республиканско-демократической группы "Партии народной свободы", состоявшееся 14 мая. Говоря о деятельности Н.Н.Кнорринга в РДО, добавим, что 12 мая он председательствовал на годичном отчетно-выборном собрание РДО, а 17 июля делал в РДО доклад на тему: "Педагогика и политика".

326

   Желание его (Б.Г.Унбегауна -- И.Н.) увидеть [...] Бегала в Институт -- Речь идет о Славянском институте (Institut d'Etudes Slaves, 9, rue Michelet), в котором Б.Г.Унбегаун заведовал библиотекой.

327

   Лишай (фр.).

328

   Школа (фр.).

329

   Начала работать в библиотеке Народного университета -- В 1935 г. Русский народный университет и его библиотека находились по адресу: place du Palais Bourbon.

330

   "Сижу за решеткой в темнице сырой" -- Начальная строка из стихотворение "Узник", написано А.С.Пушкиным в 1820 г., во время его кишиневской ссылки.

331

   "Скажи мне, ветка Палестины..." -- Строка из стихотворения М.Ю.Лермонтова "Ветка Палестины".

332

   Здесь: парад (фр.).

333

   Кровать (фр.).

334

   Карман (фр.)

335

   Направление движения (фр.).

336

   Налево (фр.).

337

   Шерстяная одежда (фр.).

338

   Приятель (фр.).

339

   Разрушить, ломать (фр.).

340

   Цепочка (фр.).

341

   Две недели (фр.).

342

   Встретились в "Доме" -- Популярное в Париже кафе Le Dome (108, boulevard du Montparnasse).

343

   Были на итальянской выставке -- Выставка итальянского искусства "От Леонардо да Винчи до XVIII века" проходила в Petit-Palais, открытие состоялось в мае 1935 г.

344

   Прогулка по кварталу (фр.).

345

   Игорь уехал в колонию -- Как и прошлым летом, Игорь отдыхал в летней детской колонии Земгора в Эленкуре.

346

   Подвез нас Зеелер -- Поездка В.Ф.Зеелера в Эленкур, в Детскую колонию Земгора, связана с его профессиональной и общественной деятельностью -- он был членом Совета Земгора; и, возможно, -- с подготовкой к ежегодному, традиционному вечеру-концерту, который устраивала Детская колония совместно с приходом Храма Св. Николая Чудотворца в Булонь-Биянкуре.

347

   Он здоров (фр.).

348

   Пошли в редакцию "Посл<едних> Нов<остей>", благо не очень далеко -- В 1935 г. адрес редакции: 51, rue de Turbigo.

349

   "Зачем я прихожу в ваш темный дом?" -- Опубликовано: Кнорринг И. После всего: Стихи 1920-1942 гг., с. 96.

350

   Приходящая домработница (фр.).

351

   -- Мадам, мойщик окон приходил сегодня утром?
   -- Да, мадам.
   -- Тот же уборщик, что и всегда? Месье Жорж? Блондин? Вы уверены?
   -- Да, мадам. Он работал.
   -- Спасибо (фр.).

352

   Preventorium -- профилакторий (фр.).

353

   Из колонии он вернулся весь в нарывах -- Речь идет о летней колонии Земгора в Эленкуре. Здесь и далее И.Кнорринг возвращается к событиям лета 1935 г., поясняющим необходимость отправки Игоря на полгода в санаторий (малокровие).

354

   Сыпь (фр.).

355

   В деревню, за город (фр.).

356

   Школьный гигиенический центр (фр.).

357

   Андай (фр.).

358

   Доктор определил его в Hendaye -- Андай, куда на полгода был отправлен Игорь, местечко на берегу Атлантического океана, на юго-западе Франции, на границе с Испанией, в департаменте Западные Пиренеи. В Андае находится санаторий Французского Национального Красного Креста.

359

   "Морское гнездо" -- название виллы, в которой располагался туберкулезный санаторий Красного креста (фр.).

360

   Социальное страхование (фр.).

361

   Фамилии у нас с Юрием по-разному пишутся -- В Carte d'identite записаны: Юрий -- Sofieff, Ирина -- Sophieff (позднее все члены семьи были записаны Sophieff).

362

   Страховая компания (фр.).

363

   Регистрация (фр.).

364

   Monoprix -- серия магазинов (фр.).

365

   L'orangeade -- апельсиновый напиток (фр.).

366

   Забронированные (фр.).

367

   Я прекрасно доехал, я хорошо повеселился с маленькими друзьями. Медицинские сестры очень милые. Я вас крепко обнимаю. Игорь (фр.).

368

   Навязчивая идея (фр.).

369

   Я ем хорошо (фр.).

370

   Здание красивое и огромное (фр.).

371

   Я счастлив (фр.).

372

   У Наташи я была несколько раз. Если бы не так далеко [...] Девчонка у нее прелестная -- Речь идет о Наташе Кольнер (Габар), жившей в западном парижском пригороде, и ее дочери Арише (Ариадне Габар).

373

   L'infirmiere -- медицинская сестра (фр.).

374

   Как обычно (фр.).

375

   У него все в порядке (фр.).

376

   Бал писателей и журналистов в Лютеции -- Речь идет о традиционном ежегодном бале Союза русских писателей и журналистов, прошедшем в залах отеля "Лютеция" 12 января 1936 г. Бал имел своей главной целью сбор средств в пользу неимущих членов Союза. С этой целью устраивалась богатая концертная программа, проводилась лотерея, для которой русские художники жертвовали свои картины, а писатели -- книги с автографами.

377

   Я чувствую себя во вражеском стане -- Эта фраза, сказанная И.Кнорринг в связи с визитом членов Союза возвращения на Родину Тверетиновых, ставит под сомнение утверждение Ю.Софиева: "Дружили и наши жены" (Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 77) и подтверждает ряд других несовпадений во взглядах супругов Софиевых на советскую пропаганду. По поводу "пропаганды" находим интересный штрих (так сказать, "Поэму иной дороги") в рукописной автобиографии Ю.Софиева, написанной им в преддверии возвращения в СССР (год не указан, около 1947 г.): "С 1936 г. по настоящее время состою членом франц<узского> спортивного общества "Друзья природы" (Les Amis de la Nature), созданного фр<анцузской> коммунистической партией, т. к. активно занимаюсь велосипедным туризмом и каждый год, во время месячного отпуска, совершаю путешествие на велосипеде по Франции (1500-2000 км) и, таким образом, имею возможность вести беседы с фр<анцузскими> товарищами о моей сов<етской> родине" (архив Софиевых-Кноррингов).

378

   Искренне рада за Бориса -- В Дневнике наклеено объявление о диспуте с участием Б.Г.Унбегауна.

379

   На вечере Сирина и Ходасевича -- На литературном вечере 8 февраля В.Ф.Ходасевич читал свою новую повесть "Жизнь Василия Травникова" (впервые: "Возрождение" 1936,  3907, 3914, 3921; 13, 20, 27 февраля), а Сирин (В.В.Набоков) -- новые рассказы.

380

   На докладе Деникина -- Речь идет о торжественном заседании под председательством генерала В.К.Витковского, устроенном 23 февраля по случаю 18-ой годовщины первых походов. Участники и организаторы торжества: Союз Добровольцев, Союз участников I Кубанского похода, Объединение участником Дроздовского похода и Объединение участников первого Степного похода. С речами выступили генералы А.И.Деникин и Н.Д.Неводовский, а также В.Ф.Зеелер.

381

   На войне как на войне (фр.).

382

   Туда и обратно (фр.).

383

   Полдник (фр.).

384

   Душевное состояние (фр.).

385

   Игровой зал (фр.).

386

   Директриса принимает во вторник и пятницу с 14 до 16 часов (фр.).

387

   -- Я хотела бы знать, как здоровье моего сына?
   -- Но вы его видели? Игоря Софиева? (фр.)

388

   Русские являются самыми утонченными из славян (фр.).

389

   Коса, мыс (фр.).

390

   Топография (фр.).

391

   Место для защиты (здесь: отделение при ординатуре) (фр.).

392

   Урологическая хирургия (фр.).

393

   Провен -- город Provins находится в департаменте Seine et Marne, к юго-востоку от Парижа.

394

   К Подгорному -- Т. е. в Эрувиль (Herouville).

395

   Города Майен, Фужер, Динан и Сен-Мало; остров Сен-Мишель, города Авранш и Сьюс, провинция Нормандия (фр.).

396

   Города Онфлёр, Руан (фр.).

397

   Задание (фр.).

398

   Чтение наизусть (фр.).

399

   Написать номера с 1 по 9 (фр.).

400

   Написать номера со 2 до 9 (фр.).

401

   Митинг Народного Фронта -- "Народный Фронт" (коалиция левых партий) -- политические организации, созданные в 1940-х годах в различных странах; выступали против фашизма и войны, в защиту экономических интересов своих граждан. Во Франции правительство "Народного Фронта" было у власти в 1936-1938 гг.

402

   Le devoir -- урок (фр.).

403

   В театре на "Красной Шапочке" -- Речь идет о популярной комической опере Ф. А.Буальдьё "Le chaperon rouge" (поставлена в 1818 г.) в театре Опера-Комик.

404

   Жавелевая вода (названа по имени французского изобретателя) (фр.).

405

   Магазин стандартных цен (система недорогих магазинов во Франции) (фр.).

406

   Отметка (фр.).

407

   Свидетельство об успеваемости (фр.).

408

   Из собрания "Круга" -- Литературное общество "Круг" (Париж, 1935-1939), основано И.И.Фондаминским. В обществе, основу которого составляли молодые литераторы, проходили беседы на литературные и религиозно-философские темы. В 1936-1938 гг. было выпущено три альманаха "Круг".

409

   Союз выпускает его (Ю.Софиева -- И.Н.) книжку -- Речь идет о поэтическом сборнике: Софиев Ю. Годы и камни. Париж: Изд. Объединения поэтов и писателей, 1936. Книга вышла с посвящением "Жене моей Ирине Бек-Софиевой Кнорринг".

410

   На той неделе будет вечер стихов -- Вечер был устроен 11 декабря Объединением писателей и поэтов. Сбор с вечера пошел в пользу поэтессы Аллы Головиной, больной туберкулезом. "Недавно был в пользу ее большой вечер поэтов", -- писала М.Цветаева (письмо к Ю.П.Иваску от 18 декабря 1936. Соб. соч., т. 7, с. 404). Для участия были приглашены Г.Адамович, Н.Берберова, И.Бунин, В.Злобин, Г.Иванов, Л.Кельберин, И.Кнорринг, Д.Кнут, А.Ладинский, В.Мамченко, Ю.Мандельштам, И.Одоевцева, С.Прегель, В.Смоленский, Ю.Софиев, П.Ставров, Ю.Терапиано, В.Ходасевич, М.Цветаева, Л.Червинская, А.Штейгер.

411

   В Notre-Dame, конечно, не пошли -- Русские эмигранты, будучи православными, нередко встречают и католическое Рождество (в ночь с 24 на 25 декабря), чему способствует как праздничное убранство городов и соборов, так и сами службы -- трогательные и впечатляющие (с немыми и живыми картинами на евангельские темы).

412

   Почетная грамота (фр.).

413

   Буц -- Кличка пса.

414

   Диктант (фр.).

415

   Письмо (фр.).

416

   L'avantage -- выглядеть превосходно (фр.).

417

   Набережная Рассвета (фр.).

418

   Подумайте. В этом нет ничего плохого, но смотрите, как бы не причинить зла ребенку (фр.).

419

   Плохой вид (фр.).

420

   Это не трудно (фр.).

421

   L'ordure -- отбросы, мусор (фр.).

422

   "Голуаз -- марка французских сигарет, "Ые ("голубые) -- разновидность (фр.).

423

   "Контора Шока (фр.).

424

   Возвращался он (Ю.Софиев -- И.Н.) от Фондаминского -- Т. е. с собрания "Круга".

425

   Улица Конвансьон (фр.).

426

   Грузовой автомобиль (фр.).

427

   Рынок (или же одноименное название площади в центре Парижа) (фр.).

428

   Внимательность и точность! (фр.).

429

   Вы плохо осведомлены (фр.).

430

   -- Ну так что?
   -- Это смело. Ладно.
   -- Я надеюсь на лучшее, я бывший фронтовик.
   -- Это видно. И хорошо. Выправка! (фр.)

431

   -- Достаточно. Я выхожу. До свидания и спасибо.
   -- До свидания, приятель (фр.)

432

   "И тот, кто с песней по жизни шагает..." -- Песня из кинофильма "Веселые ребята" (композитор И.Дунаевский, слова В.Лебедева-Кумача, режиссер фильма Г.В.Александров, 1934), поет Л.Утесов. Показ советских фильмов проходил в помещении Союза возвращения на родину (12, rue de Buci).

433

   "Здравствуй, племя / Младое, незнакомое" -- Строки из стихотворения А.С.Пушкина "...Вновь я посетил" (1835).

434

   На пушкинском концерте -- Речь идет о концерте, проходившем в рамках выставки "Пушкин и его эпоха", развернутой к 100-летию со дня смерти поэта в Grande Galerie Pleyel (организатор С.М. Лифарь). Концерт был организован Русским народным университетом и Тургеневской библиотекой 15 апреля в зале Salle Pleyel. Вступительное слово сказал М. Л.Гофман. В программе -- произведения А.С.Пушкина: ария Татьяны из оперы "Евгений Онегин" (Е.Карницкая), поэма "Медный всадник" (М.Крыжановская), ария Руслана из оперы "Руслан и Людмила" (А.Каншин), "Танец Витязя" (С.Лифарь) и др.

435

   От Uniprix (см. выше).

436

   Вечер Ладинского -- Вечер А.Ладинского состоялся 23 апреля в помещении Русской консерватории в Париже (26, avenue de Tokyo). А.Ладинский читал главу из нового романа "Голубь над Понтом", очерк "Разговор о Палестине", стихи из цикла "Путешествие на Восток", "Поэму о дубе".

437

   Последнее предупреждение (фр.).

438

   У нее (Ляли Воробьевой -- И.Н.) был роман со своим родным дядей -- Это не родной дядя, а муж тетки со стороны отца.

439

   Резала и плакала -- И.Кнорринг имеет в виду свою работу: вырезание из кожи частей для пеналов. В мастерскую по обработке кожи ее устроил В.Б.Подгорный.

440

   Значительной "эпохой" была для меня rue Michelet -- Речь идет о дружбе с семьей Унбегаунов, которые жили на этой улице.

441

   В пятницу <Игорь> уехал -- Игорь был отправлен на два месяца в Швейцарию, где дети неимущих родителей жили в пансионе или в семье. Это была инициатива С.М.Зерновой, предпринятая в рамках Земгора (со стороны швейцарского Земгора инициативу поддержала С.М. Лопухина). "Дело это настолько развилось, что если в 1935 г. было отправлено 50 детей, в 1936 г. -130, в 1937 г. -- 380, в 1938 г. -- 600" (Ковалевский П.Е. Зарубежная Россия, с. 65). Добавим, что в 1935 г., в разгар экономического кризиса, С.М.Зерновой был создан "Центр помощи русским в эмиграции", главной задачей которого был поиск рабочих мест.

442

   Раздача наград (фр.).

443

   Награду за успехи (фр.).

444

   Слово "Страсбург" мне везде лезет в глаза -- В Страсбург уехал Б.Г.Унбегаун со своей семьей.

445

   Восточное предместье Парижа (фр.).

446

   Очередной отпуск (фр.).

447

   Опять ушел к Гальским -- Речь идет о супругах Жедринских: Мариамне (урожд. Гальской), в которую когда-то был юношески влюблен Ю.Софиев, ее муже, художнике В.И.Жедринском и ее брате В.Л.Гальском.

448

   Отправить его (Игоря -- И.Н.) к Лиле -- Лиля Раковская (Герст) жила с семьей в Розере (под Шартром).

449

   "На войне как на войне" (фр.).

450

   Ну, решено. На этом и покончим (фр.).

451

   Дорогой я вела путевой дневник -- Путевые записи И.Кнорринг вела в отдельных тонких тетрадях (в Дневник не включены).

452

   Замок Гайяр (находится в Нормандии) (фр.).

453

   Мамочка уехала к Нине в Копенгаген -- см. Указатель имен. Кнорринг Н.Б.

454

   Каждую субботу хожу в библиотеку. Получать буду гроши -- Речь идет о работе И.Кнорринг в библиотеке РДО.

455

   Папа-Коля [...] был занят -- Занятость Н.Н.Кноринга связана с тем, что осенью 1937 г. Тургеневская библиотека, членом Административного совета которой он был, переехала в новое -- муниципальное -- помещение (13, rue de la Bucherie). Торжественное открытие библиотеки состоялось 14 ноября 1937 г., председателем Административного Совета библиотеки в тот период был Д.М.Одинец.

456

   Surveillante -- дежурный администратор {фр.).

457

   "Ничто не вечно под луной" (фр.).

458

   Наклейки говорят сами за себя. Корректировать нет охоты [...] Книж идела, как он вошел в кафе на углу. Посмотрела: No 22. Тут только я сообразила, что, вероятно, перепутала номер. Осмотрела кафе и поняла: "тут". Мимоходом, как бы невзначай, заглянула в окно и во второй комнате за перегородкой увидела компанию. Я видела только одно лицо -- веселое и смеющееся -- лицо Терапиано. И вдруг с удивительной четкостью представила, как я туда войду, буду смущаться, сяду где-нибудь скромненько, и буду перебрасываться глупыми фразами с соседом, кот<орый> с любезным видом будет их выслушивать. И, не оглядываясь, быстрыми шагами, уже решительно, пошла в метро. На душе было горько. Я пробовала дразнить себя: "Боишься? Не смеешь?" и почти вслух добавляла: "А ну их к черту!"
   Почти у самого метро встретила Юниуса, т. е. я думаю, что это и есть Юниус. Мы с ним не знакомы, но мне показалось, что он поздоровался. Почему-то эта встреча меня обрадовала; очевидно, он там скажет, что встретил меня; значит, там узнают, что я приезжала на собрание, что я не безразлична к ним; ну, пусть там поймут, что что-нибудь перепутала.
   Чуть-чуть не опоздала на поезд, приехала домой, немножко не по себе. Нужно было представляться; что я не нашла, удивиться и выразить досаду, прочтя в повестке No 22. Очевидно, я плохо все это выполняла, т. к. Папа-Коля уж очень много охал и досадовал, и мне кажется, понял.
   Ну а какой же из всего этого вывод? Трусость? Малодушие? Или просто болезненное самолюбие?
   

25 октября 1925. Воскресенье

   
   Ну а вот, что было вчера.
   Еду на собрание немножко в тревожном состоянии. В воротах встречаю Монашева, поднимаемся вместе. Народу мало, стоим, разговариваем. Подошел Мамченко, с ним поговорили. Потом подходит Терапиано: "Ну, что? Как дела"? да "Что написали?" Потом: "А вы не знакомы с моей женой?" -- "Нет". -- "Так позвольте я вас познакомлю". Подводит меня к дивану, где сидит Майер и худенькая брюнетка. "Вот, познакомьтесь: Ирина Николаевна Кнорринг, Ирина Николаевна Терапиано". Она не красивая, даже не хорошенькая, но, по-видимому, симпатичная, так, по крайней мере, мне показалось, хотя у меня было предубеждение против нее, т. к. она его жена. Майер тоже произвела на меня благоприятное впечатление, судя по ее стихам, я ее представляла совсем другой. Познакомилась еще с каким-то поэтом, кот<орый> говорил, что поэт, как всякий мастер, должен работать, т. е. по несколько часов в день писать стихи.
   Провожая меня, Монашев рассказывал о том собрании, о том, за что Кобяков исключен из Союза.
   Ну ничего я не могу писать сегодня. Что бы я ни делала, что бы ни начинала думать, мысли, самые глупые мысли возвращаются к одному и тому же, а перед глазами выплывает одно только лицо: то озабоченное, то веселое, и прелестная улыбка Юрия Константиновича.
   

1 ноября 1925. Воскресенье

   
   Шили мы с Мамочкой, шили нашу последнюю работу и вот решили сделать получасовой перерыв. Она легла спать, а я -- за дневник. Папа-Коля на заседании. [414]Надо бы хоть что-нибудь передать из того, что за эту неделю произошло. Хотя, в сущности, ничего не произошло.
   В понедельник, за обедом, Папа-Коля дает мне "Возрождение": "Прочти". Читаю в хронике, что изд<ательство> "Птицелов" готовит к печати сборники Кобякова, Монашева и "Ирины Кнорринг. "Стихи"". Я поняла, от кого исходит заметка, т. к. за такие-то самочинные выступления Кобяков и был исключен из Союза. Не то чтобы рассердилась, а просто раздосадовалась, и больше всего на то, что книга не выйдет. И еще на то, что после всей истории с Кобяковым не хотела очутиться на его стороне. Написала тотчас же Терапиано. Он успокоил, оказывается, в "Днях" тоже была такая же заметка, даже с именем Терапиано. [415]
   Что же дальше?
   Папа-Коля усиленно уговаривал меня дать "Стрелочка" в "Гротеск". [416]Я не хотела, и, помимо всего, у меня было на это свое основание: когда "Гротеск" открывался, в Союз были присланы именные приглашения, -- не знаю, всем ли, думаю, что да, -- но меня там не было. А Папа-Коля этого не знает, и уговаривал так настойчиво, что я наконец согласилась поговорить с Тэффи. Пошла в "Дом артиста". [417]Еле нашла там несколько человек. Такие тоняги, [418]и мордоворот устроили. [419]Адреса Тэффи я так и не добилась, узнала только No телефона. Но один вид и обращение этих артистов сразу решили и уже окончательно, что никакой канители с моим бедным "Стрелочком" я поднимать не буду.
   Сегодня послала в "Золотой Петушок" мое стихотворение, посвящ<енное> ему [420], написанное в прошлом году, и коротенькое письмо. Знаю, что Папа-Коля будет теперь уговаривать меня дать "Стрелочка" в "Петушок". Нет, никуда я не хочу.
   Да, Адамович все-таки поместил мой "Вечер" в "Звене". [421]Сегодня в "Новостях" было объявление. Я думала, он и тут к чему-нибудь придерется.
   Ну, полчаса прошло, нужно кончать.
   

5 ноября 1925. Четверг

   
   Написала большое письмо Дику. Написала большое письмо Леле. Начала писать дневник и сразу, как только раскрыла, поняла, что себя-то (так! -- И.Н.) ничего и не напишу. Так всегда бывает. Не выходит у меня ничего с дневником, может быть, потому, что уж очень я его запускаю. Надо опять взять за правило писать по возможности чаще, ведь в конце концов всегда найдется, что отметить за прожитой день, на чем остановить свое внимание.
   Очень сейчас плохо в материальном смысле, а в зависимости от него и в моральном. Дома только и слышишь: "Чем платить за квартиру?" да "Хорошо бы масла купить", или что-нибудь в этом роде. Вчера я отвезла Гофман последнюю работу. Просила зайти в пятницу -- "может быть, что и будет". Да мало на это надежды.
   Я бы ничего не имела против еще долго продолжать наш "режим", т. е. "суп и картошку". Голода я еще до сих пор не знаю и рада с ней (с Лелей. -- И.Н.) о нем говорить, а вот есть много мелочей у бедности, кот<орые> просто жалобны. Разве не жалобно, напр<имер>, что Папа-Коля в метро снимает шляпу, так как всю ее моль проела. А я тоже перчатки ношу только на улице, а в метро и в поезде снимаю, неловко как-то, когда все пальцы вылезают. Конечно, глупо этого стесняться, а все-таки стесняешься. Но нет, не это главное, а то, что нечего делать. Утром не хочется вставать, т. к. не знаешь, чем заполнить день. Сейчас я с ужасом думаю, что впереди еще целый вечер. Ляжешь спать, и опять мученье, опять бродят в голове самые тяжелые мысли. Я сказала "началось" и решила быть твердой. Если бы не грустные мысли, кот<орые> ничем нельзя отогнать, я бы даже высоко задрала голову, в бедности есть не только унижение, но и своеобразная красота.
   Искать работу? Как? Где? Я такая беспомощная, я даже не знаю, как искать работу. Это немного смешно, но больше -- грустно.
   

10 ноября 1925. Вторник

   
   Господи, да что же это?
   С самой пятницы я была больна. Не была на уроках, не была на вечере у поэтов. Дома. А что делать дома? Не знаю, что. Знаю только, что сегодня я дошла до того, что пошла в другую комнату и без мыслей, но и без слез, легла на кровать. Мамочка испугалась, что там холодно, и раскрыла дверь. Тогда я встала у стены так, чтобы меня не было видно, и заткнула уши, чтобы ничего не слышать. А разговор шел о том, что можно ли будет раскрывать окно, если заложить войлоком желобок между стеной и рамой. Во мне все так и кипело.
   

15 ноября 1925. Воскресенье

   
   Эх, была не была! Послала своего "Стрелочка" в "Петушок". Ответ на стихотворение я получила от Долинова, говорит, что всем так понравилось, что кто-то присвоил его себе и просит меня прислать ему "копию". А я вместе с ним и другой сюрприз подсунула. Хороша, нечего сказать.
   Получила наконец письмо от Наташи. Ей, бедной, очень тяжело. Владимир Николаевич разводится с Серафимой Павловной. [422]Теперь, кажется, утихомирились, но все же... Ему, должно быть, уже за 50, а собирается жениться на двадцатилетней барышне. В таком возрасте ломать жизнь, да еще после всего пережитого, это уже что-то дикое.
   А как подумаешь, как много людей несчастных, даже среди моих близких и родных. При этой мысли становится и страшно, и интересно.
   

17 ноября 1925. Вторник

   
   Вчера получила письмо от Тани. Вот так неожиданность! Сегодня напишу ей. Вообще надо написать много писем: Тане (я стала писать по новой орфографии), Дику, Нине, Дёме. Наташе уже отправила. [423]И вот ни в одном из этих писем я не могу высказать саму себя, написать хотя бы те бестолковые откровенные фразы, кот<орыми> переполнено мое письмо к Наташе. В самом деле, кому из этих четверых я могу написать о том, что я задыхаюсь в домашней атмосфере, что так истрепали нервы все эти ссоры и постоянные упреки. Да что говорить? Тошно мне.
   

19 ноября 1925. Четверг

   
   Вся моя жизнь была суррогатом жизни.
   С тех пор как я стала сознательно смотреть на мир, нигде и никогда я не была настоящим человеком. Чем оправдать мое существование? Во всем мире существует очень мало людей, которые меня любят, и еще меньше, кот<орые> меня не любят. Я больше люблю людей, чем люди меня любят. Это мое несчастье -- привязанность к людям. Это фамильная черта -- от отца и деда. [424]Моя смерть огорчит очень немногих. Но я никогда не умру по своей воле, даже тогда, когда не останется никого из этих немногих.
   Боюсь я смерти? Нет. Потому что смерть -- мгновение. А того, что будет после смерти? Уничтожения я не боюсь; я существую для очень немногих и исчезну только для них; уничтожения для самой себя не боюсь потому, что прежде всего уничтожится сознание. В загробную жизнь я не верю, в переселение душ тоже не верю, а если это так, так будет только интереснее. О смерти я никогда не думаю.
   Больше всего я боюсь старости. А моя старость придет очень рано. Не потому, что меня жизнь состарит, а потому, что во мне сейчас уже живут старческие черви.
   О настоящем я думаю мало. И себя в настоящем люблю только потому, что умею сказать о себе правду. Я не только не развиваюсь, но даже сильно поглупела. Отрешилась от всех прежних дум и вопросов и ничем их не заменила. Мне скоро будет двадцать лет, а у меня нет никаких устоев в жизни, никакой, даже самой примитивной, философии. Политика меня не интересует. Никакие вопросы не волнуют меня. Может быть, я даже ничего не люблю. Единственный мой новый плюс, приобретенный в последнее время, это то, что я стала сдержаннее и суше. Больше нет трагических жестов и патетических выкриков. Пафос сменился иронией.
   Я стала еще больше жестокой. Нет, не то...
   Я никого не сделала и не сделаю счастливым, а Мамочку уже сделала несчастной. Мну, комкаю и давлю ее жизнь.
   Свою жизнь также комкаю и давлю. Мои жалобы и упреки только ко мне. Кого я могу винить в своем настоящем?
   Иногда мне хочется сделать себе больно, жестоко посмеяться, написать жестокое и обидное для самой себя стихотворение...
   Покаянное настроение? Нет, не то...
   

3 декабря 1925. Четверг

   
   Решила опять по-старому, по-сфаятски, писать дневник. Право, это дело хорошее, особенно когда записываешь факты, а не философию.
   Последний разя писала что-то давно, и писала глупость. Перейду на другое. Тогда я была больна. Было очень скучно, и в субботу я, несмотря на отговаривания и протесты, все-таки решила пойти в Сорбонну на вторую лекцию Левинсона (по истории французской живописи XIX в.). [425]Этот день мне запомнился. Я первый раз вышла. День удивительный. Воздух морозный, бодрый, все инеем покрыто. Настроение такое же бодрое. Один момент запечатлелся особенно ярко: когда поезд подъезжал уже совсем к Парижу, нас обгонял другой поезд, и -- не знаю, как это сказать -- это всеобщее движение, быстрое такое, соревнование двух поездов и яркий солнечный свет, бьющий в стекла, -- все это меня как-то перевернуло. Я сама так же быстро стала доставать свой билет, выскочила из вагона еще на ходу и бегом побежала к Nord-Sud'y [426]. Хотелось движения. В Сорбонне меня ждало некоторое разочарование: лекции не было. Сначала я ничего не могла понять, потом наткнулась на одно объявление, гласившее, что à cause de... [427](тут я одного слова не поняла) все русские лекции в субботу après-midi [428]отменяются. День был такой хороший, что я решила не залезать в метро на Odèon, а идти пешком, сколько смогу. Было холодно и сухо, я шла быстро, мне это напоминало хождение в гимназию. Я дошла до Concorde, и тут западал снег. Это был второй момент в этот день, кот<орый> особенно ярко запечатлелся у меня в памяти. Почему-то сопоставление строгого стиля Concorde, кот<орый> я видела только летом, с метущимся снегом, меня страшно обрадовало и развеселило.
   Хотелось идти дальше. Но я боялась опоздать на поезд. Подумала и с грустью залезла в метро Chambres des Députés [429]. Я утешала себя: "Авось, когда я поеду на поезде, снег еще не перестанет идти", но, увы, когда я вылезла на St-Lazare, от снега не осталось и следа.
   В воскресенье опять ездила в город и опять сваляла дурака. Прочла в газете, что в русской консерватории состоится концерт Чайковского (т. е. не самого Чайковского) со вступительным словом и очень интересными номерами. Заболела Мамочка, у меня была спешная работа от Гофман, и не было денег, но все-таки я пошла. Выехала рано, чтобы достать дешевые билеты. Приехала туда почти за час до начала. Спрашиваю консьержку -- где продают билеты. Она сначала не поняла, потом посмотрела с удивлением: "Еще, -- говорит, -- рано, никого нет". Я пошла бродить по бульварам. В первый раз я видела эту часть Парижа вечером. А интересно. Сначала это меня занимало, а потом, очевидно, мой рассеянный вид, моя неторопливость и топтание вокруг одного квартала навели на вполне законные мысли одного искателя приключений, и он начал меня преследовать. Я старалась его не замечать, хотя немного и струсила. Наконец в одном переулке он со мной поравнялся и что-то сказал мне, что? Я, к несчастью или к счастью, не поняла. Я буркнула ему что-то вроде "Laissez-moi" [430]и бросилась на другую сторону, причем чуть не попала под автомобиль. Очевидно, он понял, что с такой связываться вовсе не интересно, и отошел. В консерваторию я заходила несколько раз, и не было там не только консьержки, но и света. Публика тоже не съезжалась. Наконец в 8 Ґ, т. е. тогда, когда должно быть начало, меня взяло сомнение. На счастье у меня с собой была вырезка объявления, я подошла к фонарю и к ужасу прочла, что концерт состоится в воскресенье, 6-го декабря. Выругалась с досады и побежала к метро. Но даже досадно особенно не было, уж очень хороший был вечер. Дома Мамочка даже смеялась, и я подавно, а Папа-Коля расстроился и долго не мог успокоиться и все ворчал: "черт", "и как это" и "ах ты, батюшки!"
   Пока бросаю, пойду посплю -- устала. Вечером напишу еще страничку.
   

8 декабря 1925. Вторник

   
   Вот только когда я могла продолжать. В двух словах расскажу то, что было, и перейду прямо к субботе. Дело в том, что я во вторник опять слегла, опять бронхит, а самое главное, болело ухо. Страшно я промучилась ночь и день. Это я пишу для того, чтобы оправдать последнюю фразу на той странице: "устала, пойду посплю".
   Перехожу к субботе. Была опять в Сорбонне на лекции Левинсона, а заодно прослушала и Карташева с Шестовым. [431]И так меня заинтересовал и тот, и другой, что решила теперь обязательно их слушать. Пустое время просидела у Кольнер, а оттуда -- к поэтам. Читал Б. Зайцев, [432]как и первый раз. Для такого торжественного случая они сняли не обычные комнаты, а капеллу. Занятно, Ю.К. говорил: "Меня так и подмывает влезть на эту лестницу и начать душеспасительный псалом". А меня подмывало перепробовать все электрические кнопки. Настроение уж такое.
   Дальше. Монашев сидел за кассой, т. к. тот старик заболел. [433]Я села рядом, потом присоединился Ладинский. Ю.К. был страшно взволнован: и тем, что Зайцев не идет, и что публика не идет. Поэты тоже не шли. Не знаю -- почему, но это совпало с каким-то accident'ом [434]в метро. Первый вопрос ко мне Ю.К.: "Так метро вас не задержало?" К нам подсела еще одна молоденькая дама, с кот<орой> я знакома чуть ли не с первого дня, но ни имени ее, ни фамилии не знаю, назову ее X. [435]В ожидании Зайцева было немало курьезов, наконец он пришел более чем с часовым опозданием. Перед ним настежь раскрыли дверь. Он вошел, такой маленький и смущенный. Не знаю отчего, но настроение у меня было такое веселое, как никогда еще у поэтов. И чувствовала я себя как-то свободно и просто. Вечер можно, пожалуй, назвать скандальным, т. к. каждое выступление сопровождалось каким-нибудь недоразумением. Зайцев оскандалился тем, что опоздал. После перерыва читали мы. "Нас мало". Нек<оторых> участников нет. В перерыв Ю.К. подошел к нашей группе и все считал по пальцам: "раз, два, три, четыре", -- ну вот, мол, и будет. При этом оказалось, что все поэты кашляют. Порядка выступления не было. Когда зал наполнился и X потащила меня на первую скамейку, я вдруг страшно раскашлялась. Вдруг слышу голос Ю.К.: "Ирина Николаевна, вы будете?" Я сквозь кашель что-то ответила утвердительно и поднялась, когда он назвал меня официально "поэтесса Ирина Кнорринг". Я недоумевала, где же мне "выступать"? -- за решеткой или перед ней? Как-то все нелепо было. Надо прибавить еще к этому, что было страшно холодно, и все сидели в пальто, в пальто и "выступали". Я прочла "Осень", "Я старости боюсь -- не смерти" и "Нет больше слов о жизни новой". Т. к. все в этот вечер шло шиворот-навыворот, то были и аплодисменты. Как мне аплодировали -- не знаю, но стихи имели успех, это я потом узнала, особенно второе.
   После меня выступал Ладинский. Его выступление замечательно тем, что, заходя за решетку, он, такой долговязый, запутался в шнуре от лампы и Ю.К. бросился ему на помощь. Стихи читал, по сравнению с прежними, слабые.
   Следующий: Монашев. Что он читал -- не помню, т. к. вообще его стихов не помню, и слушала как-то рассеянно, как вдруг остановился... "забыл". Ему аплодировали.
   Потом читал Ю.К. Да, нужно еще сказать, что все время он стоял за решеткой, немного в стороне от читающего, в пальто и с палочкой. Ужасно занятный. Читал он -- то заложив руки в карманы и повесив палку на пуговицу, то скрестив их на груди. Читал -- воодушевлялся -- глаза блестели. Что-то есть в таких людях кроме смешного очень привлекательное. По контрасту, может быть. Мне понравилось первое его стихотворение. Он говорил, что скучает на современных балах, где все так мертво, и женщины не те, и... "на поединках мужчины не отстаивают честь", что ему с детства снились дуэли, поединки, клинки, направленные в грудь, и т. д. Очень верно он выразил себя. X назвала его "Испанский гранд". А мне хочется ему ответить стихотворением же. Но и он оскандалился. Читал, читал, потом остановился, запутался. "Нет, у меня ничего не выходит. Сейчас будет читать свои переводы Сидерский". Замечательная у него мимика, недаром играет в кино. [436]
   

20 декабря 1925. Воскресенье

   
   Собралась писать опять только после вечера поэтов. Да, право, это самое интересное, если не единственное, за исключением лекций в Сорбонне. Итак, я начну с Defent-Rochereau. [437]Да и что там описывать, по порядку прямо к делу. А "дело" в том, что я имею успех, что я пишу хорошо, что я теперь уже не девочка, пишущая стихи, а более-менее настоящая поэтесса. Да, настоящая. X мне вчера сообщила общее убеждение, что на конкурсе возьмут премию [438]или Ладинский, или я. Может быть, это и комплемент, но в этом есть доля правды. Я и Ладинский, несомненно, две величины, несколько выделяющиеся на общем фоне, может быть, просто по форме, именно по той форме, которую предпочитает публика. Ну да ладно, что забегать вперед.
   Вчера был вечер Ладинского. [439]Он хороший поэт, и я рада, что давно выделила его и назвала хорошим поэтом. Его пятистопный ямб не утомляет, а длиннота стихов не вредит. Особенно хороши стихи о Московии. Я помню только некоторые строчки: "Тургеневские девушки рыдают / И удаляются в монастыри", "И потому в глазах москвитянки / Такая теплота", [440]"На пяльцах вышивают плащаницы", [441]"И полюбил я русскую рубашку" [442]("я -- иностранец..."), "...Что нет на всем подлунном мире / Такой прекрасной (великой) и большой страны". [443]Все это взято из разных стихотворений. Они хороши.
   Во втором отделении первой читала я. Прочла: "Еще мы говорим стихами", "Есть в жизни час -- простой и яркий", "На всем лежит оцепененье". После второго стихотворения мне начали усиленно аплодировать, хотя хлопать полагается после окончания (хотя официально аплодисменты отменены, но этот номер не прошел), из чего я заключила, что стихотворение понравилось. Потом мне многие говорили короткое: "хорошо". После меня читал Луцкий на тему: "Господи, помоги мне стать поэтом". Потом Монашев. И наконец, когда читать было некому, т. к. поэты, стоящие в программе, "заболели", читал опять Сидерский. Без него бы пропали.
   X познакомила меня со своей родственницей-гимназисткой, та -- еще с одной подругой и приятелями. Этой компанией, плюс еще Монашев, мы шли до Монпарнасса. Ужасно звали меня в Ротонду, [444]но я, памятуя прошлый раз, когда чуть не опоздала на поезд, устояла. Говорили с Монашевым. Он хороший человек, хотя и мало интересный поэт. Говорила я ему о том, как тяжело жить в тупой, ограниченной среде, где не только не понимают стихов, но с какой-то озлобленностью относятся ко всему не материальному. Все-таки там, у поэтов, при всей моей отчужденности, все-таки отдыхаешь. Там хоть меня за человека считают, и даже считаются со мной.
   Да, Сидерский просил меня приготовить ему два-три стихотворения для перевода. Надо приготовить к следующему разу.
   Приехала домой бодрая и веселая. В перерыв между лекциями купила Папе-Коле гравюру "Букиниста" на последние пять франков, и это мне было очень приятно. Ведь вчера он был именинник. Была еще возбуждена после Defent-Rochereau, поезд тянулся необычайно медленно, пришла домой со смехом. А через десять минут, когда ела разогретую котлету, чувствовала себя усталой, не хотелось говорить, я даже на вопросы не отвечала, а когда начались вопросы: "Было что-нибудь неприятное?", "Почему ты так устала?" да "Почему ты такая?" -- я даже расплакалась. Все началось с того, что я пришла в Наташиной шляпке. [445]Дело было в том, что Наташа сегодня идет на бал, ей купили платье, туфли; пальто она взяла у Лидии Антоновны, перчатки -- у Ольги Антоновны, а вот подходящую шляпу нигде не могли достать. Я ей предложила свою. И ничего в этом поступке не вижу особенного. А Мамочка пришла в ужас: "Ни за что бы не надела этого колпака, да еще идти к поэтам", -- и ироническая улыбка. А утром, правда, уже утром я слышу разговор: "Когда теперь Наташа вернет шляпу, свинство". Хотя этого и не было сказано вчера, но я это понимала, и меня сразу обдало таким холодом, что не хочется ни говорить, ни слушать. Почему так всегда бывает дома?
   Сегодня получила письмо от Наташи. [446]А ответить -- денег нет. О, эта ужасная материальная зависимость. Хоть впроголодь жить, только чтобы уже это было наверняка.
   Наташа хвалит мои стихи. Господи, я ведь теперь только об этом и думаю. Нужно ли? Стоит ли? И я готова повторить за Луцким: "Господи, помоги мне стать поэтом!"
   

28 декабря 1925. Понедельник

   
   В субботу было собрание поэтов в кафе, 22, rue des Écoles, [447]в том самом... Я пошла. Да мне и хотелось идти. Собрание в 4 часа. Сначала пришла к Кольнер, оттуда отправилась туда. Пришла, народу мало. Встретила там Кузнецову, разговорилась с ней откровенно. Во многом мы с ней сошлись. Она говорит: "Вы здесь всех знаете?" Я почти никого. И как это... (Не дописано. -- И.Н.).
   

2 января 1926. Суббота

   
   Ну, словом, Кузнецова также скучала на их вечерах, как и я. И держится таким же чужаком. Мы с ней славно поговорили и уговорились, что я к ней приду во вторник в 5. А собрание? Перевыборы правления, [448]вопрос о переименовании Союза, причем только я и Луцкий упрямо стояли за сокращение молодых поэтов. Но важно ли это теперь, когда все так далеко? После этого были другие события.
   В воскресенье я отправила стихотворение "Клубится дым у печки круглой" [449]на конкурс "Звена" под девизом: "Терпи, покуда терпится".
   
   Клубится дым у печки круглой,
   Кипит на керосинке чай,
   Смотрю на все глазами куклы, --
   Ты этих глаз не замечай!
   Все так же ветер в парке стонет,
   Все та же ночь со всех сторон.
   А на стене, на красном фоне --
   Верблюд, и бедуин, и слон.
   Ведь все равно, какой печалью
   Душа прибита глубоко.
   Я чашки приготовлю к чаю,
   Достану хлеб и молоко.
   И мельком в зеркале увижу,
   Как платье синее мелькнет,
   Как взгляд рассеян и принижен,
   И нервно перекошен рот.
   
   В Союзе очень отрицательное отношение к этому конкурсу: "Своих проведут все равно". "Да мне бы стыдно было получить премию там". Хотя... я думаю, бросая такие фразы, в то же время они опускают конверты в почтовый ящик. Итак, я послала, а теперь -- будь, что будет.
   В понедельник отослала в "Новости" стихотворение "Рождество". [450]
   

Рождество

   
   Я помню,
   Как в ночь летели звездные огни.
   Как в ночь летели сдавленные стоны
   И путали оснеженные дни
   Тревожные сцепления вагонов.
   Как страшен был заплеванный вокзал
   И целый день визжали паровозы,
   И взрослый страх беспомощно качал
   Мои еще младенческие грезы
   Под шум колес...
   
   Я помню,
   Как отражались яркие огни
   В зеркальной глади темного канала,
   Как в душных трюмах увядали дни,
   И как луна кровавая вставала
   За темным силуэтом корабля.
   Как становились вечностью минуты,
   А в них одно желание: "Земля!"
   Последнее, -- от бака и до юта.
   Земля... Но чья?..
   
   Я помню,
   Как билось пламя восковых свечей
   У алтаря в холодном каземате;
   И кровь в висках стучала горячей
   В тот страшный год позора и проклятья;
   Как дикий веер в плаче изнемог,
   И на дворе рыдали звуки горна,
   И расплывались линии дорог
   В холодной мгле, бесформенной и черной,
   И падал дождь...
   
   24-XII-1925
   Демидов обещал напечатать. Но уже столько раз повторял с озабоченным видом: "Хорошо, хорошо", -- что я думала, что он не напечатает или забудет просто. Во вторник утром получаю письмо от Зайцева. Я послала ему два стихотворения для "Перезвонов", [451]и он вызвал меня "потолковать". Пришла. И... Ну да глупо, как я могу себя чувствовать у Зайцева? Говорили, т. е. вернее -- он спрашивал, а я отвечала. Говорили и о Цветаевой, и о Союзе поэтов, и о Ладинском, и о Кнуте, и о моих стихах. Он говорил, что издатели "Перезвонов" очень боятся допускать молодых поэтов, но со временем, конечно, и они будут принимать участие; что мои стихи он принимает; что сначала будет напечатано только одно, а другое -- впоследствии. А какое -- мы оба так и не решили. Ему больше нравится "На всем лижит оцепененье". "Только почему Вега -- кошачий глаз? По-моему, не похоже". -- "Не знаю, почему. Так уж показалось (не хотела сказать откровенно: для рифмы), Борис Константинович, это до некоторой степени профессиональная тайна". В другом стихотворении сделал также несколько мелких указаний: "Почему: "ни бодрым запахом земли?"", ""И уж привычная мораль" -- это плохо", ""И станет мир наивно скучным, совсем понятным и простым", -- у вас тут, как будто перо дрожит". Очень милый человек, но все-таки я была рада уйти. Прямо к Кузнецовой. У нее очень славно провела время. Она хорошая, хотя с самомнением. Интересная, красивая и симпатичная. Ей 25 лет, и она уже 7 лет замужем. Она удивилась, что мне только 19. "Я в 19 лет была еще такой бебешкой". Ну, о ней я когда-нибудь напишу потом. Дала она мне несколько книжек стихов. Между прочим, в одной из них лежала вырезка из "Новостей" со стихотворением Есенина "Отговорила роща золотая". [452]Не знаю, почему -- я долго остановилась на нем. А наутро, чуть проснулась, слышу, как Папа-Коля читает в газете о самоубийстве Есенина. Страшное впечатление произвело это на меня.
   Ну а что же еще? Регулярно писать надо, а то всякая охота пропадает.
   

2 февраля 1926. Среда

   
   (2 февраля 1926 г. был вторник. -- И.Н.)
   Ровно месяц, как я не писала. И даже не потому, что нечего было, а просто не было времени. Как раз последнее время было очень много спешной работы. Не могу даже целый месяц собраться ответить Леле. А записать есть что, конечно, из моей литературной "деятельности", если это не звучит слишком солидно.
   Во-первых, "Студенческие годы". Сами же они просили у меня дать стихи для этого номера и не напечатали. А в объявлении стоит моя фамилия. Свинство, конечно. Вот уже второй журнал, с кот<орым> я успела поссориться.
   Во-вторых, "Эос". Получаю через Волкова оттиск моих стихов, [453]а в "Новостях" читаю объявление, что в скором времени выходит 4-й номер, и все мои стихи будут там напечатаны. Вот это уж скандал. Для своего времени это и хорошо было, а когда в 26-м году за подписью Ирины Кнорринг печатаются такие стихи! Бррр.
   

Сонеты

I

   
   Я не умею говорить слова,
   Звучащие одними лишь словами.
   Я говорю мгновенными стихами,
   Когда в огне пылает голова.
   
   Мне слух не ранит острая молва,
   Упрек не тронет грязными руками.
   А восемнадцать лет -- как ураган, как пламя,
   Вступили наконец в свои права.
   
   И если кто-нибудь войдет ко мне,
   И взглянет мне в глаза улыбкой ясной, --
   Он не таким уйдет назад. Напрасно
   
   Он будет думать о своей весне.
   Я так беспомощно, так безучастно
   Томлюсь в каком-то жутком полусне.
   
   

II

   
   Молчание мне сказку рассказало,
   Мне что-то нашептала тишина.
   Ведь для меня здесь веяла весна.
   Я прежде этого не понимала.
   
   Ведь для меня немая гладь канала,
   Веселый воздух, утро, тишина
   И на песок приникшая волна.
   Мне этого казалось слишком мало.
   
   А дома, жарким солнцем разогрета,
   Весь день не говорила я ни с кем.
   Сидела в темноте, не зажигая света.
   
   Потом я стала думать о тоске.
   И вот теперь -- как ветер на песке --
   Весь вечер буду рисовать сонеты.
   
   26 -- V -- 24
   

Вчера

   
   В душе поднималась досада
   За тихий потерянный вечер,
   За то, что в томительной скуке
   Уходят беззвучные дни.
   
   Казалось, что солнца не надо,
   Не надо закутывать плечи,
   Сжимая распухшие руки,
   В зрачках зажимая огни,
   
   Смеяться задорно и смело
   И тихо, как будто случайно,
   Веселое, звонкое имя
   Бросать, осторожно дразня...
   
   Но все отошло, надоело...
   Но сердце темно и печально...
   И мучает вечер пустыми
   Мечтами сгоревшего дня...
   
   Мечтала над томиком Блока,
   Стихи наизусть повторяя.
   А после опять пробегала
   Знакомые строки письма.
   
   И где-то далеко-далеко
   Проснулась тревога глухая,
   И снова душа тосковала
   Под гордым безверьем ума.
   
   А там, за стеной, говорили,
   Чтоб я приходила -- кричали,
   И как-то была я не рада
   Звенящему ямбу стихов.
   
   Дрожали вечерние были,
   Неровно, мертво и печально.
   В душе закипала досада
   На холод растраченных слов.
   
   4 -- II --24
   

Она

   
   Такой скучающей и молчаливой
   Ведет ее судьба.
   Она -- мучительно самолюбива
   И жалобна слаба.
   
   Проходят дни туманной вереницей,
   И плачет в них тоска.
   По вечерам над белою страницей
   Дрожит ее рука.
   
   В ее глазах -- бессмысленно и скучно,
   Душа ее -- мертва.
   Быть может, потому так однозвучны
   Всегда ее слова.
   
   С гримасою развенчанной царицы
   Беспомощно живет.
   А что порой в душе ее творится --
   Никто не разберет.
   
   Глядит на все с неискренним презреньем,
   С беспомощной душой.
   Вот почему с таким ожесточеньем
   Смеется над собой.
   
   Пусть говорит, что ей во всем удача,
   Что в жизни нет "нельзя",
   Ведь часто по утрам красны от плача
   Бесслезные глаза.
   
   Ведь жизнь одна. Ведь юность хочет дани,
   И... некуда идти.
   И даже нет лукавых оправданий
   Бесцельного пути.
   
   21 -- VIII -- 24
   

* * *

   
   В тот час, когда опять увижу море
   И грязный пароход,
   Когда сверкнет надежда в робком взоре,
   И якорь поползет,
   
   В тот час, когда тяжелый трап поднимут,
   И просверлит свисток,
   И проскользнет, уж невозвратно,
   мимо Весь белый городок,
   
   И над рулем, журча, заплещет ровно
   Зеленая вода, --
   Я все прощу, я все прощу любовно,
   Как прежде -- никогда.
   
   И, пробегая взглядом крест костела,
   Бак и маяк большой, --
   Я снова стану девочкой веселой
   С нетронутой душой.
   
   11 -- VII -- 24
   

* * *

   
   А с каждым вторником Сфаят пустеет.
   Прощаются, спешат на пароход.
   Два-три лица серьезней и грустнее,
   И снова время тихое плывет.
   
   Есть где-то мир, и все идут вперед...
   И только, ничего не понимая,
   Зачем-то -- сильная и молодая --
   Ненужным дням я потеряла счет.
   
   5 -- VIII -- 24
   

* * *

   
   У богомольных есть красная лампадка,
   В углу притаились образа Пречистой.
   Дрожа, горит огонек лучистый.
   Придут из церкви -- распивают чай.
   
   У домовитых во всем порядок.
   На окнах -- белые занавески.
   В вазочках цветы, и ветер резкий
   Их касается невзначай.
   
   У вечно-мудрых есть страшные загадки,
   Есть толстые книги и мудрые фразы.
   У вечно-дерзких есть восторг экстаза.
   Заменяющий светлый рай.
   
   У меня нет красной лампадки,
   У меня нет белой занавески,
   Нет писаний мудрых и веских,
   А комната у меня -- сарай.
   
   У меня есть синяя тетрадка,
   У меня есть белые книги,
   У меня зато есть пестрые миги
   И неистовый месяц -- май.
   
   17 -- V --24
   

Мамочке...

   
   Смотри на закатные полосы,
   На землю в красной пыли,
   Смотри, как колеблет волосы
   Ветер чужой земли.
   
   Как сосны вершинами хвойными
   Колышат вихри лучей.
   Смотри, как лучи беспокойные
   Горят на твоем плече.
   
   В недвижном, седеющем воздухе
   Закат разлил красноту.
   Смотри, как арабы на осликах
   В закатную даль идут.
   
   Смотри, как маслины дуплистые
   Не могут ветвей поднять,
   Как искрится золотистая
   Волос твоих светлая прядь.
   
   И небо пурпурно-красное
   Горит на краю земли,
   И что-то хорошее, ясное
   Клубится в красной пыли.
   
   28 -- Х --23
   Тунис, Бизерта, Сфаят
   Дальше, конкурс "Звена". Против всякого ожидания мое стихотворение было напечатано в первом номере. А всего прислано 382. [454]Теперь я удовлетворена. Больше мне ничего и не надо. Инкогнито я, конечно, уже не сохранила. В Сорбонне меня встречает Ладинский словами: "Ну, нашли ваше стихотворение?" Отпираться не стоило, да и не к чему. В Союзе Майер отозвала меня в сторону: "Ваше?"
   Кстати, о Ладинском. Из Сорбонны он меня проводил до метро. До Odéon не успели наговориться, прошли до St. German. Он был такой близкий и хороший. Иногда он бывает таким, иногда мне даже казалось, что слишком, т. е. слишком близким; но его слова, когда мы прощались у решетки метро, теплы и хороши. Что он говорил, уже не помню; началось с конкурса, он говорил о моей молодости и о том, что я смогу сделать в будущем. Потом на вечере мы почти не сказали друг другу ни одного слова. Я была страшно одинока, почему-то в прошлый раз я это особенно остро почувствовала.
   Теперь об этих вечерах. Скромничать нечего. Мне аплодировали больше всех, и я знаю, что мои стихи были лучшие. Я выступаю много и знаю, что в Союзе я активный и существенный член. И вот на этом самом последнем вечере, когда мне столько хлопали и когда мне вслед говорили: "Вот это Кнорринг", а знакомя со мной, прибавляли: "Столп нашего Союза" -- в этот вечер я почти не проронила ни слова, а после окончания мне стало так грустно, что я почти бегом побежала к метро, одна наскоро простившись с теми, кого встретила у двери. Везде стояли группы, весело разговаривали, а мне нечего было говорить, и не о чем.
   Кузнецова? Нет. Она взяла по отношению ко мне какой-то покровительственный тон, а это меня злит. Борисова? Милая девочка, которую все называют Наташей. Когда я встретила ее на улице и позвала ее в Сорбонну на лекцию Левинсона, она была очень милой и приветливой девочкой. Когда же через неделю мы встретились в Союзе, она говорила со мной тоном "своих" с "чужими". Я не хочу сказать, что это был какой-нибудь скверный тон, просто чувствовалось, что она дома, а я там не свой человек.
   Ладинский? Ему все прощается за стихи.
   Терапиано? Если он не глупый человек, то ему скучно со мной, потому что я всегда бессознательно ломаюсь при нем.
   Монашев? Такой неинтересный, как и его стихи.
   Майер? Вероятно, хорошая; впечатление о ней ничем не испорчено.
   Да, кстати, видела наконец саму Марину Цветаеву. Она была у нас на предпоследнем вечере. Монашев, по-видимому, струсил, и по усиленной просьбе вместо него читала я.
   Вот все, что могу сказать о Союзе.
   Что-то еще хотела написать, да забыла. Ах, да. Сегодня заходила в "Новости", отнесла одно стихотворение. Демидов в понедельник говорил Папе-Коле: "А что же ваша дочь не дает больше стихов? Ведь я тогда исполнил ее просьбу -- напечатал на русское Рождество". Конечно, к слову пришлось, а все-таки есть повод время от времени печатать. Да, на последнем вечере был Адамович. Слушал очень внимательно, когда я читала, высовывался из-за спины Ладинского. Аплодировал ли -- не видела.
   Ну, кажется, все об этом.
   Теперь -- французская группа. [455]Хожу туда потому, что там весело. Со всеми хорошие Отношения. Заходила даже к Софье Марковне Носолевич, и вместе были на вечере художников. Беляев оставлен в стороне -- недалекий он все-таки человек. На первом плане теперь Аранович (артист был, по крайней мере, в московской студии). Он ухаживает одновременно за мной и Софьей Марковной; все это, конечно, не серьезно, а может быть, и серьезно. Полусерьезно. Мне-то в конце концов на все это наплевать, но если перевес возьмет Софья Марковна -- мне будет не то что неприятно, а как-то не по себе. Так было на вечере художников.
   Еще у нас интересная личность -- М. П. Марковская. Маленькая, неуклюжая, старая, волосы подстрижены по-молодому, губы намазаны, в разрезе ворота -- розовая рубашка вылезает, а чулки -- я как-то видела -- рваные-рваные. Особенно хороша она была на вечере в сильно декольтированном голубом платье без рукавов (сшито на плечах грубо, сама, наверно, стегала), а от плеча болтается на голубой ленточке лорнет: близорука страшно. (Фу, черт, стиль Андрея Белого). А когда она танцевала фокстрот! Увлекается, прыгает, сама маленькая. А человек хороший, добрая такая, только смешная, а потому -- жалкая.
   Рассказать уж об этом вечере? Было весело потому, что была своя компания. А так мне не понравилось. Концертное отделение не состоялось, была какая-то ерунда, вроде: "Сейчас такой-то будет петь сербские песни, прошу аплодировать". Неостроумно, выходит и невесело. Замечательно было одно выступление, я так и не поняла: серьезно это или шарж. Выходит на сцену старая дама, седые волосы на лоб спущены, шарф на шее подергивает, говорит тихо.
   Начала так: "Я -- Марья Валина (я не помню, что-то в этом роде), я мало известна в русских кругах, так как пишу по-французски. Я сотрудничаю в... (фр<анцузские> журналы). Некоторые мои стихи я перевела на русский и (имя) мне сказал, что они хорошо переведены, поэтому я буду читать по-русски и по-французски". И читала. Еще прибавила: "Я плохо читаю, писатель не декламатор". И читала. Об ее стихах ничего нельзя сказать, так, вероятно, писали гимназисты в половине прошлого века. Одним словом, их нельзя было принимать всерьез. А по-французски читала с таким произношением, что даже у меня уши трещали. Если это шарж, то его не поняла; если серьезно -- то и говорить нечего. Кстати, сегодня я ее встретила в "Новостях", она сидела в приемной и говорила с одним из служащих. Я услышала фразу: "Ну так дайте мне газеты продавать, нет, серьезно!" Тоже жалкая. Страшное это чувство -- в нем забываешь все, и прощаешь. Только как-то нехорошо прощаешь, самой стыдно.
   Возвращаюсь к вечеру. Были танцы. В первый, а может быть и в последний раз, я видела в Париже танцы. Было много француженок, и они придали вечеру своеобразный парижский колорит. Маленькие фигурки, подстриженные волосы, приподнятые плечи, короткие платьица, подведенные глаза и яркие губы -- куклы, фарфоровые статуэтки. Им и Бог велел танцевать фокстрот, у них это стильно и даже, в своем роде, красиво. А когда наша русская тетка с грудью в три обхвата начинает изгибаться, топтаться на месте -- то это смешно и безобразно. Особенность новых танцев: они не веселы (мысль не моя). Француженки танцуют серьезно, священнодействуют. Нет раскрасневшихся щек и сверкающих глаз. Нет веселья и нет красоты, но танцы не всегда служат веселью и эстетике, а такое прикосновение двух тел, такое тесное, что чувствуешь каждый изгиб тела, достигает своего. Бывает достаточно взять за руку выше кисти, чтобы ощутить дрожь "всего тела вдоль". Так-то, Марина! [456]
   

10 февраля 1926. (Среда. -- И.Н.)

   
   Да, так вот.
   Был в субботу вечер Марины Цветаевой. [457]С какими мыслями я шла? Не знаю, не помню. Чувства уже двоились, это было уже после того вечера, когда я в первый раз увидела ее. Ее вид меня разочаровал, именно разочаровал, я представляла ее прежде всего -- вульгарной, а этого-то в ней и нет. Но все-таки, идя на ее вечер, я могла ругать ее, бросать задорное "не люблю!". А теперь -- язык не поворачивается. Что она со мной сделала, чем так поразила -- даже и не знаю. Голосом? Чтением? Жизнерадостностью? Простотой своей? Всем этим, вероятно. Я хотя там же критиковала ее стихи: "рифма плохая, расплывчато..."; но я все-таки чувствовала, что ее стихи задевают меня, как-то глубоко входят, даже не стихи, а отдельные строки, выражения. И голос, голос! И окончательно она обезоружила меня стихотворением, посвященным Ахматовой, строками: "Чернокосынька моя, чернокнижница!" [458]
   Я ушла какая-то совсем опустошенная. Словно она отняла у меня самое дорогое. Да, она отняла у меня веру в себя и в непоколебимость и правильность того, что я считала непоколебимо правильным.
   И еще одно от субботы. Ладинский. Нарочно или ненарочно, искренно или неискренно? Зачем он говорит такие слова обо мне? Нравлюсь я ему? Не думаю. Стихи мои любит? Совсем нет. Так что же заставляет его быть таким нежным, называть "девочкой", "Ириночкой"?
   Все они, "молодые" поэты, считают меня ребенком, да так, пожалуй, и есть, по сравнению с другими. К моим стихам все они относятся очень иронически, а т. к. я пользуюсь успехом у публики, то они на этом играют и выпускают меня на каждом вечере. Нет, довольно. Пусть без меня обходятся, уже надоело. Вот!
   После вечера Цветаевой целый день я себе места не находила; собралась с утра голову мыть, потом бросила и поехала в город. Зашла к Кольнер и такая там была, что даже напугала всех. Потом слонялась по городу. Не ждала я этого. А теперь -- просто злая. На Цветаеву не могу злиться, так переношу злость на Ладинского, на Терапиано и на всех остальных.
   Да, сегодня получила анонимное письмо, довольно хорошее, начинающееся стихотворением "полуграмотного рифмоплета". Много романтики, вроде Мимы. Дает адрес, подписывается "Кондратьев", оговариваясь, что это не его фамилия. Я это письмо прочла вслух. Оно произвело сенсацию. Сначала говорили, что все это хорошо и мило, потом ворчали "аноним", особенно часто вспоминала о нем Мамочка, и это мне стало неприятно. А само письмо не произвело на меня никакого впечатления. Не верю я ему, так же как не верила и Миме, так же как не верю и Ладинскому. Завтра должно быть в "Новостях" мое стихотворение.
   А может быть, правы они все, Ладинские, Терапиано, Монашевы, когда считают меня ребенком, который балуется стихами. А? Не правы ли?
   

13 февраля 1926. Суббота

   
   Недаром сегодня утром, едучи в поезде, и потом перед лекцией Шестова в сквере перед Клюни, я написала:
   
   Это будет сегодня. Я в это верю.
   Я не знаю, где и зачем,
   Но сегодня скажу о моей потере,
   О тревоге моих ночей.
   
   Я не знаю, зачем, и кто в этом волен,
   И когда этот час придет,
   Но предчувствием счастья, обиды и боли
   Исступленно кривится рот.
   
   Это будет сегодня. Я знаю, верю.
   Будет вечер суров и нем,
   Я кому-то скажу о своей потере
   И сама не пойму -- зачем.
   
   И недаром, когда в припадках хандры я с отчаянием думала об эротике, я представляла себе Pont Neuf [459]и именно статую Генриха IV. Если меня сейчас спросят, нравится ли мне сейчас Ладинский, я бы ответила (про себя): нет. А если бы спросили: хочу я его видеть? Я бы также про себя ответила: да. Там, у статуи Генриха IV, я почти боялась его, как когда-то Сергея Сергеевича, и хотела, как Васю. Тут далеко до какого бы то ни было увлечения, и зачем он... нет, не скажу. Зачем он вошел в мою жизнь? Вот что. Нет, отчего у меня не нашлось нужных слов, почему я не высмеяла его? Потому, что сама хочу эротики? Да, я в порыве тоски говорила: влюбить бы, что ли, положить бы пятно на совесть, да помучиться?! А тут -- противно.
   Ну, уж только другой раз я над ним поиздеваюсь. Заведу его на это же место и поцеловать себя дам, а потом -- еле кланяться, победа будет моя. Надо сразу. А жизнь, нет -- душа, как-то вдруг опустела. Все-таки как-то больно видеть в человеке не то, что хочешь в нем видеть. Эх, Антонин Петрович, как не вяжутся Ваши стихи с Вашими жестами. Неужели же Вы не можете видеть во мне -- не ребенка, и вообще в женщине -- человека?
   

16 февраля 1926. Вторник

   
   Папа-Коля, прочтя мое последнее стихотворение, страшно расхандрился. На вопрос Мамочки, почему он такой, отвечал: "Да нет, ничего, так", а когда она вышла: "Ирина, когда ты это написала?" -- "В субботу". -- "А когда именно?" -- "Перед лекцией Шестова". -- "Ужасное стихотворение! Ужасное! Я просто в себя прийти не могу". Я уже понимала все. И опять между нами почувствовалась какая-то недоговоренность, что не обо всем можно говорить, и лучше не произносить имени Ладинского. Почему? Все идет так, как два года тому назад.
   Вчера Папе-Коле нужно было ехать в город. Мне тоже. "Ирина, едем в 4?" -- "Нет, мне рано", -- а просто не хотела ехать вместе, я знала, для чего, и это меня пугало. О чем говорить? И все-таки вышло так, что Папа-Коля поехал тоже в 5. В вагоне сел рядом со мной, молчали. Я уже в недоумении думала: "Ну?" Наконец: "Ирина, мне хочется с тобой поговорить". -- "Давай, поговорим". И он говорил тихо, волнуясь. "Мне кажется, что ты увлекаешься Ладинским. Мне так кажется, сопоставляя твои стихи с твоими рассказами. Это, конечно, вполне понятно и естественно. Было бы странно, если бы в эти годы ты не испытывала потребности любить. Но, Ирина, любовь часто смешивается с чувственностью. Когда я прочел твое последнее стихотворение -- у меня просто ноги подкосились. Ирина, милая, будь осторожна. Люди такие подлые. Я ничего не хочу сказать дурного про Ладинского, я говорю вообще. А ты человек неуравновешенный. И ты неопытна в этих делах. Ты жила в таких условиях, где ты не могла почерпнуть таких знаний. И ты такая, что тебя легко покорить, что ли. Ведь берут не поперек, а начинают с ласковых слов. И странно: эти слова в продолжение ста лет одни и те же, и сколько на эту удочку попадается! Это вопрос простой, но к нему надо подходить строго. Просто и строго. Я за тебя боюсь, ну... просто голова закружится. Я боюсь, что ты один раз придешь и скажешь... ну, буду говорить грубо, что ты -- женщина; я этого не переживу". Возражать было нечего. Разве это -- не мои слова? "Теперешняя молодежь скверная, Ирина. Мне кажется, что в этом отношении Вася был чище их, просто потому, что был еще мальчик, сам ничего не знал". При имени Васи я тихо улыбнулась. Воспоминание о нем даже не было неприятно. "Так ты говоришь, что не увлекаешься Ладинским?" -- "Нет". -- "А он тобой?" -- "Это уже скорее". А потом: "Он говорил, что любит тебя?" Он мог это говорить?! Да и не любит он меня совсем.
   И сейчас я пишу и плачу. Дома никого нет. Мне невыносимо грустно. Оттого ли, что я не люблю Ладинского? Оттого ли, что между нами все-таки есть что-то? Ведь нельзя же сказать, что между нами ничего не было: разве он мне не целовал руку? Разве он не коснулся головой моего плеча, там, на Pont Neuf, я даже не обратила на это особого внимания; разве... -- и чем больше я вспоминаю подробности наших встреч, тем темнее и грубее представляется мне Ладинский. Какое уже тут увлечение! И все-таки мне жаль, что он не смог остаться мне просто "знакомым", он интересный человек, много читал, всем интересуется. И это был единственный человек, с кот<орым> я встречалась, и единственный, который со мной не скучал (т. е., может быть, и не скучал потому, что "ухаживал"). Мне только себя жалко, свою молодость.
   

19 февраля 1926. Пятница

   
   Сначала неудачи: мое стихотворение до сих пор не напечатано в "Новостях". Наверно, уже и не будет напечатано. "Перезвоны" утешили, напечатали: "Я старости боюсь, не смерти", [460]только зачем надо было озаглавливать первой строчкой? Кто их просил? А номера мне так и не прислали, это Папа-Коля в библиотеке видел.
   

Я старости боюсь, не смерти

   
   Я старости боюсь, не смерти.
   Той медленной, как бред, поры,
   Когда озлобленное сердце
   Устанет от пустой игры.
   
   Когда в волненьях жизни грубой
   Ум станет властен над душой
   И мудрость перекосит губы
   Усмешкой медленной и злой.
   
   Когда тревога впечатлений
   Сухой души не опалит
   Ни очертаньем лунной тени,
   Ни бодрым запахом земли.
   
   Когда вопросов гулкий ропот,
   Ошибки, грезы и печаль
   Заменит равнодушный опыт
   И уж привычная мораль.
   
   Когда года смотреть научат
   На все с надменной высоты.
   И станет мир наивно скучным,
   Совсем понятным и простым.
   
   И жизнь польется без ошибки,
   Без впечатлений и тревог...
   Лишь в снисходительной улыбке --
   Чуть уловимый холодок.
   
   Париж, 24.XI.1925
   И у поэтов все нет и нет ничего -- ни вечеров, ни собраний, ни альманахов. И работы нет.
   Да, в среду я взяла и пошла к Масловой. Она очень участливо отнеслась ко мне, я даже не ждала, и, несмотря на то что у нее свой кадр работниц, обещала прислать пневматичку. [461]Одно только мне тут неприятно, что я сказала, будто мадам Лишина направила меня к ней. Это и правда, но только это было два месяца тому назад. Надо будет завтра заехать к Лишиной.
   Еще собираюсь поступить в Институт социальных и политических наук [462]-- открывается такой. Что меня толкает? История и политика? Просто желание чему-нибудь учиться? Пустота жизни? Не знаю. Но заниматься собираюсь серьезно и принесу в жертву этому и группу французского, и вечера поэтов.
   

24 февраля 1926. Среда

   
   Постараюсь восстановить все, что было с субботы.
   Суббота. Иду в Сорбонну, читаю на ходу. Вдруг: "Ирина Николаевна", -- Терапиано. Заговорились. Он говорил о вечере, посвященном Есенину, [463]кот<орый> будет в субботу, о том-другом. В результате я на полчаса опоздала на лекцию. Решила не ходить совсем и пошла к Лишиной. Оказывается, она там уже и не живет давно, узнала новый адрес. Прослонялась до самой лекции Шестова. Там опять встретилась с тем молодым художником, [464]кот<орый> на "Дне декабристов" [465]подошел ко мне и просил написать одно стихотворение. На этой лекции мы встречаемся. Я ему еще одно стихотворение написала, а прошлый раз он все просил еще написать, говорит, что очень любит мои стихи. Встретила Ладинского. Он меня проводил до метро; а потом уговорил пойти в кафе, и целый час мы там просидели. Он мне читал стихи, говорили о поэтах, о журналах и так было хорошо, что и уходить не хотелось.
   Воскресенье. Вечером были на концерте русской консерватории, посвященном Чайковскому. [466]Никогда еще ни один концерт не производил на меня такого впечатления. Особенно "Трио" Чайковского в исполнении Рахманова, Могилевского и Раи Гарбузовой. Был момент, уже в третьей части, каждый нерв во мне задрожал, и я боялась, что буду кричать или плакать. И так было до последнего аккорда (хотя заканчивается как раз не аккордом). Рая Гарбузова мне очень понравилась -- девочка с белым бантом, и совершенно не ломается, когда играет, выражение такое серьезное, по-детски оттопыриваются губы, и совсем уже детский жест -- вытирает руку о бок платья. Играет хорошо, и это не мое мнение, а знатоков; говорят, что Белоусов не достигает такой виртуозности. Хорошо, как никогда, играл Могилевский.
   Понедельник. Еще на той неделе Демидов спрашивал Папу-Колю: "А почему ваша поэтесса не дает нам больше стихов?" -- "Зачем она вам будет давать, если вы ее не печатаете?" -- "Как? Ведь прошлое стихотворение очень скоро было напечатано?" -- "Да совсем оно напечатано не было". -- "Не может быть". -- "Да уж верно". -- "Нет, я вас уверяю, что оно было, я вам сейчас докажу". И начал по одному номеру все газеты перелистывать, до самого "Рождества". "Да, действительно. Тут какое-то недоразумение. Тогда вы, пожалуйста, принесите два стихотворения". В понедельник Папа-Коля отнес и "В Россию". Последнее на него (на Демидова. -- И.Н.) произвело большое впечатление. Первое -- "Переплески южных морей" -- отнес сейчас же сдавать в набор. И тут вышло недоразумение: требуется заглавие. Поляков (метронпаж) не пропускает. Нельзя. Крупный разговор вышел у Папы-Коли с Демидовым, решили, что я сама приду говорить. Я обозлилась и решила ругаться.
   Вторник. Пошла в "Новости". У дверей встречаюсь с Демидовым. Он с одной стороны подходит, я -- с другой. Берет меня за обе руки: "Заглавие!" -- "Не могу". -- "Надо". -- "Нельзя!" -- "Ну, потолкуем". Пошли в кабинет. Начали толковать. "Ну разве уже нельзя без заглавия?" -- "Нельзя. У нас даже "трех звездочек" нет". -- "Так назовите просто: стихотворение". -- "Нет, нельзя. Павел Николаевич тоже говорит, что нельзя". -- "Ну, тогда уж назовите первой строчкой". -- "А вот Павел Николаевич два раза прочел и предполагает назвать: "Я не помню", -- так, кажется, у вас третья строфа начинается..." Я задумалась, это, пожалуй, неплохо. Пробовала еще доказывать, что такие стихи озаглавливать нельзя, но, видя, что спорить бесполезно, а стихотворение уже набирается, согласилась. "Ну, вот я очень рад, что мы на этом сошлись. А уж в следующий раз, пожалуйста, сами придумайте. И, пожалуйста, давайте еще; у нас еще есть одно ваше "В Россию", оно тоже принято, а потом все-таки еще дайте. Я знаю, что вы на нас сердитесь, но знаете, я был убежден..." Расстались друзьями.
   У Поволоцкого видела "Перезвоны". [467]Напечатано хорошо, опечаток нет. Дома меня уговаривают пойти к Зайцеву и выяснить насчет авторского номера. А мне что-то не хочется к нему идти.
   Да, еще вчера сделала важное дело: послала стихи в "Благонамеренный". Тоже не хотелось мне этого делать, и думаю, что сделала глупость. Пока что мне везло, стихи печатались везде, куда я их посылала (только не тогда и не там, куда меня просили прислать), и боюсь, что на благонамеренном фронте потерплю поражение. Просила ответить.
   

10 марта 1926. Среда

   
   Мое стихотворение, написанное в субботу, заканчивается словами:
   С меня довольно неудач Последней, глупенькой недели.
   Для комментария придется вернуться к позапрошлой неделе. Дело в том, что Каннабих (секретарь Народного Университета) устроил меня в мастерскую Моравских в качестве brodeuse [468]. С первого же дня я почувствовала, что долго там не пробуду. О том, как я плакала в поезде после первого дня, и о том вообще, что было в этой мастерской, говорить не стоит: мелочно и грустно. Я дома не все говорила.
   Так вот -- прямо к той субботе. Выхлопотала себе semaine anglaise [469], пошла на лекцию Левинсона. Ее не было, пошла к Кольнер, все, одним словом, как полагается. На лекции Шестова встретила художника, кот<орого> зовут Лев Александрович, и Ладинского. (Лекция была очень интересная). Потом пошла с Ладинским в Café de la Sorbonne -- все как полагается. Может быть, об этом писать не стоит, но эти мелочи, эти встречи, разговоры придают особый колорит. Оттуда пошла на собрание профессоров и студентов будущего Института социальных наук. [470]Хорошее помещение. Новое здание École communale [471], [472]в самой глубине Латинского квартала. Собрание интересное, так и хотелось скорее начать занятия. Но пока еще занятия не начались, пока я не вошла, не прикоснулась близко к этому делу -- я ничего не буду писать ни о публике, ни о собрании, ни о своих планах и надеждах.
   Еле досидела до перерыва, записалась и бегом помчалась на Defent-Rochereau, на Есенинский вечер. Пришла около десяти часов. Читает "артист" Тихомиров. Вечер в капелле. Влетаю -- за кассой сидит один Монашев, мы как-то очень обрадовались друг другу, он мне даже руку поцеловал. По-товарищески разговорились, даже не хотелось идти в зал. Пошли наконец. Тихомиров читал, по-моему, безобразно. Я терпеть не могу вообще "чтения с выражением", а особенно с таким пафосом, с замиранием; и еще привирал вдобавок, например, вместо "За неверие в благодать" читал: "За неверие и благодать". [473]А сами стихи были замечательно хороши, я слушала как зачарованная. Нет, вру. Я не могла даже слушать как следует. Я очень устала, а первая стадия усталости -- необычайная веселость. Особенно это сказалось во втором отделении. В перерыве я сказала Монашеву, что читать не буду, он пробовал убеждать, но, видя, что на этот раз я не сдамся, переговорил с Терапиано и гарантировал мне "свободу". Я осталась сидеть в самом конце, со мной был Лев Александрович. Он начинает мной увлекаться, и это мне приятно. Первым выступал Осоргин, читал письмо из Москвы, одно стихотворение из неизвестных и сказал очень хорошо и умно несколько слов о Есенине. А как я себя вела -- стыдно вспомнить. Я сидела около двери, она не закрывалась, все ходили, шум с улицы мешал; наконец Л.А. заставил ее стулом, и когда кто-то вышел, чуть этот стул не грохнулся. Глупо все, но я расхохоталась как безумная, упала головой на скамейку и закрыла лицо. Л.А. этого не забудет. Этот вечер нас сблизил. Читали Монашев (против ожидания -- второе довольно хорошее), Луцкий (прекрасные) и Ладинский. Терапиано: "Четвертый поэт, стоящий в программе, читать не может", -- и опять Тихомиров. Ушла -- усталая, веселая и довольная, больше всего -- тем, что не читала.
   Воскресенье -- очень хорошее стихотворение Ю. Терапиано в "Днях". [474]
   

Смерть друга

   
   В пустыне странствовать --
   По россыпям песка,
   По вызолоченным солнцем травам;
   Встречать зарю упругим колокольцем,
   Ночью
   Увидеть в книге звезд желанный знак --
   Такие странствия
   Ведут к покою.
   Белый,
   Покрытый пылью,
   Я видел лик твой,
   Мой любимый друг,
   Когда лежал ты на ковре в пустыне,
   И к горизонту --
   Солнце уходило,
   А позади нас -- оставались -- степь,
   Пустой шатер.
   Два раненых верблюда
   И тот прозрачный
   И тяжелый воздух,
   В котором
   Коршуны вились над телом.
   
   Покой тебе да будет в этом мире,
   Песок -- твоим последним нежным ложем,
   А слезы тех, которые любили,
   Воспоминаньем
   Хаазали-друга,
   Скончавшегося
   На пути В Багдад.
   
   Ах, да, еще суббота. Говорили по поводу моего "Я не помню". [475]
   

Я не помню...

   
   Переплески южных морей,
   Перепевы северных вьюг --
   Все смешалось в душе моей
   И слилось в безысходный круг.
   
   На снегу широких долин
   У меня мимозы цветут.
   А моя голубая полынь
   Одинакова там и тут.
   
   Я не помню, в каком краю
   Так зловеще-красив закат.
   Я не знаю, что больше люблю --
   Треск лягушек Или цикад.
   
   Я не помню, когда и где
   Голубела гора вдали,
   И зачем на тихой воде
   Золотые кувшинки цвели.
   
   И остались в душе моей
   Недопетой песней без слов
   Перезвоны далеких церквей,
   Пересветы арабских костров.
   
   Лучше всех сказал Мамченко: "Мне очень понравилось ваше стихотворение. Так вот, мне "Рождество" понравилось, за "Рождество" я тогда, на толстовском утре в Сорбонне [476]вашу маму без очереди пустил. И за это я вас очень благодарю. Серьезно. Я вас раньше не любил, а вот это... Я вам за это стихотворение когда-нибудь жизнь спасу!.."
   Итак, воскресенье -- стихотворение Терапиано "Смерть друга", хорошее. Понедельник -- ничего. Возобновились уроки французского. Вторник -- ничего. Среда -- прихожу домой: две открытки. От Зайцева и от Шаховского. Зайцева я просила прислать "Перезвоны", -- говорит, чтобы обратилась к некоему Аптекману и что он уже давно сообщил мой адрес. А Шаховской пишет, что в No 2 "не осталось ни одного уголка", поэтому "Цветаевой" придется заменить. [477]
   

Цветаевой

   
   Целый день по улицам слонялась.
   Падал дождь, закруживая пыль.
   Не пойму, как я жива осталась,
   Не попала под автомобиль.
   На безлюдных, темных перекрестках
   Озиралась, выбившись из сил.
   Бил в лицо мне дождь и ветер хлесткий,
   И ажан куда-то не пустил.
   Я не знаю -- сердце ли боролось,
   Рифмами и ямбами звеня?
   Или тот вчерашний женский голос
   Слишком много отнял у меня?
   
   <7 ку решила не издавать -- Речь идет о подготовке второй книги стихов И.Кнорринг. Кроме финансовых трудностей, пессимистическое настроение Ирины может быть объяснено прошедшим накануне, 30 января, ежегодным большим вечером поэтов. Хотя среди приглашенных поэтов значится И.Кнорринг, нет сведений о том, что она принимала в нем участие. Приглашены были: Г.Адамович, Н.Берберова, Р.Блох, А.Браславский, И.Бунин, Л.Ганский, А.Гингер, З.Гиппиус, А.Головина, М.Горлин, В.Дряхлов, Г.Евангулов, Б.Закович, В.Злобин, Г.Иванов, Л.Кельберин, И.Кнорринг, Д.Кнут, А. Ладинский, В.Мамченко, Ю.Мандельштам, Д.Мережковский, Д.Монашев, И.Одоевцева, С.Прегель, А.Присманова, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Софиев, П.Ставров, М.Струве, Ю.Терапиано, Н.Туроверов, В.Ходасевич, М.Цветаева, Л.Червинская, А.Штейгер, Т.Штильман.

459

   В Opera-Comique, слушала "Кармен" -- Премьера оперы "Кармен" (музыка Ж.Бизе, по новелле П.Мериме) состоялась в театре Opera-Comique 3 марта 1875 г. (адрес театра: place Boieldieu).

460

   Знакомилась с Карашкой -- Речь идет о Клавдии Пассек.

461

   Фильм "Подруги" -- Режиссер Л.Арнштам, сценарий Р.Васильевой и Л.Арнштама, композитор Д.Шостакович (выпуск 1935 г.).

462

   Был, как всегда, генерал -- Речь идет о П.Н.Милюкове, учителе и старшем друге Н.Н.Кнорринга. После смерти жены, Анны Сергеевны (умерла 12 февраля 1935 г.), Милюков нередко посещал "сотоварища по науке и музыке". Именно такой автограф он оставил на своем портрете, подаренном Н.Н.Кноррингу.

463

   В театр Montparnasse на "Мадам Капет" -- В основу спектакля легла пьеса Л.Фейхтвангера "Вдова Капет" (адрес театра: 31, rue de la Gaite).

464

   Смотрели "Les grandes illusions" -- Речь идет о фильме "Lagrande illusion" ("Великая иллюзия", 1937), режиссер Жан Ренуар. Фильм, рассказывающий о французских летчиках и английских офицерах, вместе бежавших из немецкого плена в годы первой мировой войны, был объявлен в фашистской Германии "кинематографическим врагом  1" и запрещен к показу.

465

   Юрий подбросил ее (К.Пассек -- И.Н.) Бунину -- Ю.Софиев вспоминает: "Как-то приехали из Ревеля и поселились у нашей соседки (Н.Примак -- И.Н.) две девушки. Одна из них, Клавдия Пассек, красивая, весьма расторопная, общительная, к тому же оказалась окололитературной девицей, хорошо знавшей по журналам, газетам и книгам русских поэтов и писателей-парижан и жаждавшей познакомиться с ними лично. И, конечно, мечтала она познакомиться с И.А.Буниным! [...] Бунин сидел в "Доме", в обычной нашей литературной компании. Я представил ему Клавдию. "Пассек? [...] Ну, давай ее сюда". Раздвинули столики и протиснули Клаву к Бунину. Он усадил ее рядом с собой. Клава была счастлива! Через несколько дней, далеко за полночь, по нашей пустынной улице к дому подошла говорящая по-русски компания. Не зажигая света, я выглянул в окно. На улице стояли Бунин, под руку с Клавой Пассек, поэты В.Смоленский и Л.Кельберин. Клава крикнула свою подругу: "Женя, вставай, одевайся и спускайся скорей вниз! Мы с Иваном Алексеевичем пришли за тобой. Пойдем на Монпарнас, в "Доминик""(Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 115-116).

466

   Грелка (фр.).

467

   Сегодня Юрий читает в Assemblee -- Музыкально-артистическое объединение "Ассамблея" было образовано в Париже в 1937 г. Возглавили его писатель И.Д.Сургучев и князь П.А.Оболенский; отделениями руководили: вокальным -- Нина Лежен, инструментальным -- Аспазия Нотара, театральным -- София Деминитру (она же была хозяйкой вечеров "Ассамблеи"). Почетным председателем объединения был избран директор вокального отдела Гранд-Опера, композитор Роже Пено.

468

   Шарики (фр.) (французские дети любят играть в стеклянные шарики).

469

   Ребенок (фр.).

470

   "Вечерний Париж" (ежедневная газета).

471

   Позорного "Мюнхенского мира" -- Соглашение, заключенное 29-30 сентября 1938 г. в Мюнхене между главами правительств нацистской Германии (Гитлером), фашистской Италии (Муссолини), Великобритании (Чемберленом) и Франции (Даладье), санкционирующее начало захвата Чехословакии фашистской Германией. Вошло в историю как "мюнхенский сговор". В сентябре 1938 произошел захват Судетской области Чехии, в марте-мае 1939 страна была оккупирована гитлеровскими войсками.

472

   Интересно только то, что касается Эльзаса -- В Эльзасе (восточной области Франции) находится Страсбург, где жил Б.Г.Унбегаун со своей семьей.

473

   Просматривала тетрадку, которую давно уже не трогала -- И.Кнорринг, в числе других поэтов, получила приглашение на большой вечер поэтов (как оказалось, последний предвоенный). Он состоялся 18 декабря 1938 г. в Объединении русских писателей и поэтов. Вступительное слово произнес Г.В.Адамович. Приглашены были: Р.Блох, А.Браславский, Н.Бухарский, А.Гингер, А.Головина, М.Горлин, В.Дряхлов, Г. Евангулов, Б.Закович, В.Злобин, Г.Иванов, Л.Кельберин, И.Кнорринг, Д.Кнут, Г.Кузнецова, А.Ладинский, В.Мамченко, Ю.Мандельштам, Д.Монашев, И.Одоевцева, С.Прегель, А.Присманова, Г.Раевский, Ю.Рогаля-Левицкий, В.Смоленский, Ю.Софиев, П.Ставров, Н.Станюкович, М.Струве, Ю.Терапиано, Н.Туроверов, В.Ходасевич, Л.Червинская, Г.Шемет и Т.Штильман.

474

   Юрий прочитал это имя и замрачнел -- Речь идет об имени Бориса Унбегауна: в Дневнике И.Кнорринг было наклеено объявление о лекции Унбегауна. В 1924-1937 гг. Б.Г.Унбегаун читал лекции на историко-филологическом факультете в Сорбонне. После получения кафедры в Страсбурге (в 1937 г.) он регулярно приезжал с лекциями в Париж.

475

   Зачет (фр.).

476

   Это Игорю вместо bon point за хорошо выученный урок по музыке -- В машинописной копии Дневника есть пометка Н.Н.Кнорринга: "Наклеены билеты на концерт".

477

   Урок (фр.).

478

   Вычисление (фр.).

479

   Поведение (фр.)

480

   Здесь: происшествие (фр.).

481

   Отдадут завтра Джибути, послезавтра -- Тунис, а через неделю Корсику и Савойю -- Джибути (берег Сомали) и Тунис -- французские протектораты, Корсика и Савойя -- области Франции.

482

   Хорошо Гальскому -- Речь может идти о брате Мариамны Гальской -- Владимире Львовиче Гальском. Однако, он и родители Мариамны проживали в Белграде, и сведения о том, что они перебрались во Францию, отсутствуют.

483

   Записалась в Народный университет на курсы -- Речь идет о курсах по гражданской обороне. Лекции читали полковник Н.П.Иванов (о воздушной обороне) и доктор В.Н.Лихницкий (об удушающих газах и их действии на организм).

484

   Только что ушел генерал -- См. комментарий 462.

485

   Записала Игоря в Швейцарию с середины июля. Если, конечно... -- Так и случилось: И.Кнорринг вернули сына через 1,5 месяца: началась война. Последняя партия детей, отправленная в Швейцарию (600 человек), была возвращена по этой причине во Францию; однако, многих родителей уже не было в Париже, и детей разместили в Вильмуассоне в старческом приюте княгини В.К.Мещерской, положив начало Русскому детскому дому (через 15 лет переехавшему в Монжерон).

486

   Станюкович [...] привез свою вторую книжку стихов -- Речь идет о книге: Станюкович Н. Свидетельство: Вторая книга стихов. Париж: Дом книги, 1938.

487

   Пятидесятница (Троица) (фр.).

488

   Здесь: защитная пластина для велосипеда (фр.).

489

   Шантийи, замок недалеко от Парижа (фр.).

490

   Туристическая база для молодежи (фр.).

491

   Город к юго-западу от Парижа (департамент Yvelines) (фр.).

492

   Розере, предместье Шартра (департамент Yvelines) (фр.).

493

   Город-сад (фр.).

494

   Война началась (фр.).

495

   Нет, нет, неправда! Злюка, злюка! (фр.).

496

   Моло, пригород Парижа (департамент Val-d'Oise) (фр.).

497

   Мо, городок в 40 км от Парижа (департамент Val-d'Oise) (фр.).

498

   Привез корректуру моей книжки -- Речь идет о книге: Кнорринг И. Окна на север: Вторая книга стихов. Париж: Дом книги, 1939. Добавим факт, никак не отраженный в Дневнике поэтессы: в 1936 г. в Париже под редакцией Г.В.Адамовича и М.Л.Кантора была выпущена Антология русской зарубежной поэзии "Якорь", где были помещены три стихотворения И.Кнорринг: "Не те слова, не те, что прежде...", "Мы мало прожили на свете" и "Мы расстанемся тихо и просто".

499

   Это конец или нет? (фр.)

500

   L'avion -- самолет (фр.).

501

   L'alerte -- тревога (фр.)

502

   Журналистка (фр.).

503

   Поденщица, батрачка (фр.).

504

   О, нет, журналистка (фр.).

505

   Вы пишете для газет? (фр.)

506

   Глава семьи (фр.).

507

   Нищета (фр.).

508

   Единица (фр.).

509

   Операция (фр.).

510

   Настоящее время (название глагольной формы).

511

   Le maftre -- наставник (фр.).

512

   Соответствовать (фр.).

513

   Пропуск, охранное свидетельство (фр.).

514

   Он уехал в лагерь в Бретань -- Поездка связана с общественно-политической деятельностью Генриха Раковского.

515

   Церемония (фр.).

516

   Натурализация ребенка и осмотр моего несчастного Парижа (фр.)

517

   Свидетельство о рождении и свидетельство о бракосочетании (фр.).

518

   -- Но вы думаете обойтись вот так, без всего?
   -- Я рискую.
   -- Вовсе нет, вы ничем не рискуете (фр.).

519

   Но я вам ничего не говорил (фр.).

520

   Десять су (фр.).

521

   Физиологический раствор (фр.).

522

   У меня есть письмо к Кресону в Божон. Он там сделает радио -- Речь идет о знаменитом госпитале Божон (находится в Клиши, северо-западном пригороде Парижа), специализирующемся на разработке и применении новейших методов диагностики заболеваний внутренних органов. "Радио" -- ультразвуковая диагностика. Профессор Ф.Б.Кресон -- врач-диагност, практиковал в этом госпитале.

523

   Здравомыслящая (фр.).

524

   Saint-Jean -- пригород Шартра (фр.).

525

   Mainvilliers -- пригород Шартра (фр.).

526

   Официальная газета (фр.).

527

   Полный набор событий (фр.).

528

   Первые (фр.).

529

   Были бомбардированы [...] не только Нанси, Лилль, Реймс, но и самый центр Франции, деп<артамент> Шер и Клермон-Феран -- И.Кнорринг перечисляет города, находящиеся в различных департаментах Франции: Nancy (департамент Meurthe-et-Moselle), Lille (Nord), Reims (Marne), Clermont-Ferrand (департамент Puy-de-Dome). Cher -- название департамента.

530

   Defense contre avions -- противовоздушная оборона (фр.).

531

   Аэродром громадный и очень важный [...] Англичане устраивают свою воздушную базу -- Со времен первой мировой войны в La Roseraie находились ангары аэропланов французской авиации. В годы второй мировой войны это был плацдарм для авиации французских и союзных войск (в 1940 г. и после освобождения Шартра в августе 1944 г.); в годы войны -- авиабаза фашистской Германии.

532

   Был бомбардирован Орлеан и Шатоден -- Речь идет о городах Франции -- Orleans и Chateaudun (46 км к северо-западу от Орлеана, там находился военный аэродром).

533

   Большой (центральный) лицей (фр.).

534

   Увы (фр.).

535

   Le coiffeur -- парикмахер (фр.).

536

   Сумка, кошелка (фр.).

537

   Ваши документы (фр.).

538

   "Сиреневый уголок" (название кафе) (фр.).

539

   Сидели в подвале дома, где Closerie des Lilas -- Речь идет о помещении, в котором находится известное кафе La Closerie des Lilas (угол 171, boulevard du Montparnasse и 20, avenue Observatoire), излюбленное месте парижской богемы (там любил подолгу засиживаться и писал Эрнест Хемингуэй).

540

   В Люксембурге встретила Юрия -- он сидел в траншее Observatoire -- Речь идет о траншеях, вырытых в парковой зоне Парижской обсерватории, занимающей целый квартал близ Люксембургского сада и avenue Observatoire.

541

   Папа-Коля [...] видел [...]разрушенные дома в Отей -- В районе Отей (Auteuil) жили друзья Кноррингов -- семья Кольнер. Кроме того, в Отей, западной окраине Парижа, и дальше, в Булонь-Биянкуре, находились крупные промышленные предприятия, где работало много русских. В помещении по адресу 6, boulevard d'Auteuil располагалась Русская гимназия, дирекция Интерната для девочек имени великого князя Павла Александровича и Русский коммерческий институт.

542

   Пригород (фр.).

543

   Он не француз (фр.).

544

   Секретарь (фр.).

545

   Нравственный долг каждого -- спасти Францию (фр.).

546

   Это мое первое стихотворение за время войны -- Париж был оккупирован фашистскими войсками 14 июня 1940 г. А уже 18 июня генерал Шарль Де Голль выступил по лондонскому радио (на. него все годы войны были настроены приемники жителей Франции) с призывом продолжать сопротивление врагу. Осенью 1941 г. де Голлем был создан Французский национальный комитет, координирующий Сопротивление во Франции и связь с союзниками.

547

   Открытый город (фр.).

548

   Приказ Манделя [...] арестовать всех "белых" русских от 17 до 55 лет -- По приказу Л.-Ж.Манделя, действительно, были произведены множественные аресты. Среди арестованных -- члены Союза возвращения на родину. Большинство русских культурных и общественных организаций были распущены или запрещены. Управляющим делами русской эмиграции на оккупированной территории Франции был назначен Ю.С.Жеребков, для контроля за культурной жизнью создано Объединение русских деятелей литературы и искусства.

549

   L'essence -- горючее, бензин (фр.).

550

   В воскресенье будут бомбить Шартр (фр.).

551

   Укрытие (фр.).

552

   Больший роялист, чем сам король (фр.).

553

   Lessive -- щёлок, моющее средство (фр.).

554

   Сколько угодно (фр.).

555

   Жене Генриха Раковского (адвокат Шартра) (фр.).
   
   
февраля 1926>
   И еще, редакторская манера: "а не находите ли вы, что в последней строчке лучше бы..." Тьфу! Ни один редактор без этого не может. Оба эти письма меня одинаково расстроили.
   Четверг. Ушла от Моравских. Т. е., вернее, меня "ушли". Мне кажется, я понимаю, в чем тут дело. Лидия Николаевна Брискорн была приглашена Моравской на несколько часов в день (она работает дома) показывать вышивальщицам эту работу. Она очень придиралась ко мне, а потом вдруг, когда Моравская вошла, вызвала ее в другую комнату, и сейчас же меня перевели на другую работу, а вечером я ушла. Может быть, она не хотела работать со мной, потому что я знаю ее прошлое? Продолжение сфаятских интриг.
   В утешение было напечатано "В Россию", [478]но и то, как безобразно, не на хорошем месте.
   

В Россию

   
   Я туда не скоро возвращусь.
   Ты скажи: что эти годы значат?
   Изменилась ли шальная Русь
   Или прежнею кликушей плачет?
   
   Так же ли подсолнухи лущит,
   В хороводах пестрой юбкой пляшет, --
   Вековыми соснами шумит,
   Ветряными мельницами машет?
   
   Край, который мыслью не объять,
   Край, который мне и вспомнить нечем.
   Там меня рождала в стонах мать,
   Там у гроба мне поставят свечи.
   
   27 --I-- <19>26
   Пятница. Неприятного, кажется, ничего.
   Суббота. Результаты "конкурса". Мне этот конкурс целую ночь снился! Хорошо, что я последнее время была занята не тем, и вспомнила о нем только накануне. С замиранием сердца смотрела "Звено", и -- премия: Резников и Гингер. Это бы еще ничего. Это всегда можно объяснить, что дело не совсем чисто (да оно и верно), но факта не изменить: стихотворение, самое, на мой взгляд, плохое, кот<орое> кончалось: "И странною думой я занят: / Плывет он (корабль) в... даль. / И он никуда не пристанет. / И к нам возвратится едва ль" и "Помолясь смиренно Богу, / Попроси прощенья" -- получило 15-20 голосов, а мое -- в числе других пяти -- "меньше десяти!" Присуждение премии меня рассмешило, а моя неудача, скандальная, огорчила, хотя меня сильно утешило, что и Кузнецова попала в эту категорию, и то стихотворение, кот<орое> мне больше всего понравилось. У нас, неудачников, есть крупный козырь: сама Цветаева, [479]не знаю для каких целей, посылала стихотворение на конкурс, и оно даже не было напечатано. Она сама об этом говорила, и даже в присутствии Адамовича и Мочульского.
   Так, немножко неловко. Приезжаю прямо на лекцию Шестова. Ладинский, как будто подсмеивается, хотя тут же добавляет: "Ну, конечно, все это ничего не значит". Лев Александрович просит написать ему стихотворение: "Ведь вы мне обещали?" -- "Да у меня нет!" Кончилось тем, что мы втроем пришли в кафе Сорбонны, где я и написала ему это стихотворение. (Еще одна неудача субботы -- письмо от Аптекмана: номера сейчас у него нет, а насчет гонорара -- "не было распоряжения из Риги"). Ладинский говорил: "Спрашиваю у Адамовича: "Чье стихотворение будет в следующем номере `Звена'". "Не то, -- говорит, -- Галины Кузнецовой, не то Ирины Кнорринг"". Скажите на милость, не различает. Теперь нас будут на одну доску ставить.
   Соблазнила Л. А. в концерт консерватории [480]-- музыка Прокофьева, Черепнина и Стравинского. Там мы встретились. Концерт очень интересный и, кажется, мои неудачи кончились. Довольно.
   В субботу Папа-Коля отнес "Цветаевой" в "Новости". Демидов поморщился (не любит он ее), но обещал напечатать скоро. "Вероятно, в четверг". А вчера Папа-Коля видел листок на столе Милюкова, значит, завтра не будет. Ну, я завтра кончу писать. Мне хочется написать о романсах Стравинского.
   

13 марта 1926. Суббота

   
   Ну, постараюсь быть последовательной и написать все то, что хотела. Итак, романсы Стравинского. Я их слышала 3, на слова Ахматовой: "Солнце комнату наполнило", "Настоящую нежность не спутаешь" и "Память о солнце в сердце слабеет". Оригинальная вещь: тогда как декламация совсем пережила себя, когда (и я думаю, что это не только мое мнение) стихи читаются или однотонно, или по одному какому-нибудь мотиву, с паузами в тех местах, где указывает ритм, а не слова; в музыке происходит как раз обратное: в романсах Стравинского каждая музыкальная фраза точно совпадает с фразой словесной. Получается точный перевод каждого слова на звуки, вот все, что я хотела сказать. И получается ерунда: с одной стороны, такая "декламативность" недопустима, а с другой -- оригинально, свежо, хорошо.
   Четверг. Ничего. Стихотворения, конечно, не было.
   Пятница. Лекция Гофмана. У него всегда слушателей было полтора человека, а вчера -- я одна. Глупое положение. Я сидела на одной скамейке, он -- на другой. "Так вы скажите, что вам интереснее?" -- "Да, это очень интересно!" -- "А что вы знаете?" Господи, да ведь я ничего не знала. "Духовные стихи знаете?" -- "Да". -- "Какие? Что, вот, по-вашему, в этом замечательно? А какое здесь влияние? А какое впечатление на вас произвел Державин? [481]Что вы его знаете? А не находите вы в нем сходство с современными поэтами? Ну, с Мандельштамом? А как вы думаете, что более позднего происхождения -- "Сорок калик" [482]или стихотворение об Иосифе? Почему?" Господи! Провалиться бы куда...
   Суббота. Лекция Шестова. Встреча с Л.А. и Ладинским. После лекции Л.А. писала стихотворение и немножко задержалась в аудитории. Ладинский ушел. Вероятно, подумал, что лишний. И это мне очень жаль. Очень обидно и неприятно. Ну, да Бог с ним.
   Л.A. проводил до метро и позвал завтра ехать в парк Buttes Chaumont [483]. Согласилась -- отчего же нет? Условились, когда и где встретиться. Когда-нибудь я приглашу его к себе. Почему же нет? Все как будто очень просто, однако вот сейчас уже около десяти, а я все еще не сказала об этом. Почему? Потому что это вызовет разговоры? Подозрения? Как-то невольно хочется оттянуть этот момент.
   Дома настроение хмурое. Отношения натянутые. Сегодня утром поссорились. Целую неделю задыхаешься, ждешь субботы. А вот и суббота сегодня как-то ничего не дала.
   А я поймала себя на странном желании: видеть Ладинского. Видеть его сейчас около себя, чувствовать его теплый взгляд, слышать его голос. Мне очень неприятно, если он подумал, что я умышленно задержалась в Сорбонне.
   

19 марта 1926. Пятница

   
   За эту неделю, а именно во вторник, произошло событие, кот<орое> следует отметить. В стихах это так:
   
   Там мне запомнился кричащий голос,
   Дым папирос и колкие слова... и т. д.
   
   А вот -- в прозе: была на собрании Цеха Поэтов в кафе La Bolée. [484]Само по себе кафе это довольно интересное, само хорошо для игры в Богему. На улице ко мне какой-то субъект приставать начал, а то бы я, может быть, и не решилась сразу войти туда. Ну, словом, Богема. Пришла рано. Из наших -- одна Борисова, других никого не знаю. Потом собрались. Председателем был Адамович. "У нас, -- говорит, -- установлен обычай читать против солнца. Ну так давайте начинать". И стали читать все подряд. Первым сидел Андреев, прочел три сонета. Начались обсуждения, говорили вообще о сонетах, о Кармен (тема Андреева), но, в общем, говорили мало. Следующая -- я. Я пришла в ужас! Я, говорю, гостья. "Нет, как же, вы должны читать". Отвертеться не удалось, читать совсем не хотелось, начала нервничать. Ладинский рядом сидит, подбадривает. "Хорошо, -- говорю, -- я прочту коротенькое". И прочла: "Тогда цвели кудрявые каштаны" [485].
   
   Тогда цвели кудрявые каштаны,
   Тогда цвели над выставкой огни,
   И дымкою весеннего тумана
   Окутывались солнечные дни.
   
   Я к вам пришла с наивными стихами.
   Я к вам пришла, как входят в дом чужой,
   С доверчиво раскрытыми глазами,
   С выс о ко п о днятою головой.
   
   7 марта 1926
   "Может быть, вы еще что-нибудь прочтете", -- спрашивает Адамович. Отказываюсь. "Ну, кто хочет сказать по поводу прочитанного?" Минута молчания. Наконец выступает Сосинский: "Очень трудно что-нибудь сказать по поводу всего только восьми строчек и притом -- таких неимоверно скверных..." Вступается Оцуп: "Почему -- скверных?" -- "Потому что в них пустота, они ничего не говорят и вообще все стихи, кот<орые> я читал за подписью Ирины Кнорринг, все это скверно и бессодержательно. Разве это может называться стихами?" Вступился Браславский: "А я этого не скажу. Стихотворение, во всяком случае, грамотное, и мне оно нравится". -- "Оно вам много говорит?" -- "Нет, не в этом дело. В нем очень удачно подобраны слова. К сожалению, оно очень короткое, это эскиз, один только мазок". -- "Избитые выражения: "высоко поднятая голова" -- что это?" -- "А может быть, "высоко поднятая голова" менее затаскано, чем "сморкающиеся крыши". Я вообще люблю стихи Кнорринг, в них есть что-то здоровое". Спорили много и многие; и кто говорил, и что говорил, я не помню. "Наивно", "Влияние Ахматовой", "Так можно было в девятнадцатом веке писать", "Надсон", "Гимназические стихи, так в первом классе пишут", "Бессодержательны". Кое-кто заступался и нек<оторые> довольно остроумно: "Вы говорите, что оно не закончено? Да, конечно. Может быть, это есть признание в своем бессилии, а, может быть, это очень интересная и смелая попытка оборвать почти на полуслове". -- "Стихи Кнорринг не бьют на эффект, тем-то они и хороши!" -- "Они хорошо написаны. Где в них недостатки?" -- "Вы говорите -- наивно. А я думал, что Кнорринг все-таки живет в 26-ом году, после эпохи футуризма, и мне кажется, что эта наивность -- умышленная". -- "Надсон". Кто-то предложил "обратить внимание на возраст", чем вызвал реплику Адамовича: "Это нас не может интересовать". Что-то в похвалу мне пыталась сказать Борисова. Начал Ладинский: "А не находите ли вы, что в этом стихотворении есть чистота?" Голос Сосинского: "Чистое поле". Андреев: "Может быть, это относится к личности автора?" -- "Не будем касаться личности автора", и споры, споры. Наконец резюме Адамовича: "Все, говорящие в защиту Кнорринг, обращают внимание на одно -- что в нем (в стихотворении. -- И. Н.) нет недостатков. Действительно, в нем почти не к чему придраться. Но также нечего сказать в защиту его. Стихи, конечно, наивные, ученические, но в общем..." Однако ни одно стихотворение не вызвало столько прений, как мои восемь строчек...
   

21 марта 1926. Воскресенье

   
   Вчера была у Кузнецовой. Был там Ладинский, и мы устроили нечто вроде того, что было в Bolée. Но больше теоретически.
   Ладинский показывал свой альбом со снимками Египта, пили чай. О стихах говорили мало и бестолково. Ругали меня. Вчера было напечатано в "Новостях" мое "Цветаевой", [486]и на меня оба напустились: "Нельзя так часто печатать". -- "Зачем давать лишние козыри вашим противникам". -- "Это не стихотворение, а дневник в рифмах". -- "Провинциализм". Особенно их раздражало: "И ажан куда-то не пустил". Ведь в Берлине, например, этого не поймут; не должны же везде знать, что полицейских в Париже зовут ажанами. Это, конечно, глупо, но защититься я не сумела. Вообще ругали так, особенно Ладинский, что у меня просто руки опустились.
   Это мне сейчас более всего неприятно. Я как-то совершенно не думаю о том, что сижу без работы, что нет денег, и даже о том (что "видно"!), что сквозь туфлю на носке розовеет чулок, а чулки рвутся на коленях, как наклонишься. Все это меня может огорчить на несколько минут, а больше всего и постоянно мне больно и тяжело, что я не поэт и что Ладинский смотрит на меня как на ребенка. И я в первый раз с самых, кажется, младенческих лет говорю: "вырасти бы скорей!"
   Написала стихотворение "Мне так запомнился кричащий голос" -- о Bolée, и послала его Адамовичу для "Звена". Конечно, не напечатают. Оно дерзко и вызывающе; но ни Ладинский, ни Кузнецова его не поняли. И опять ужасно чувствую себя одинокой. Сегодня ночью даже плакала, не знаю, отчего: оттого ли, что не могу сделаться настоящим поэтом или оттого, что одна.
   

24 марта 1926. Среда

   
   Так, тихо и бесшумно, без колебаний и ненужных размышлений, без авансов и далеко забегающих вперед фантазирований, произошло в моей жизни большое событие, которое повлечет за собой переломы и перемены: я стала студенткой Института социальных и политических наук.
   

31 марта 1926. Среда

   
   Что же было, что так хочется писать?
   Суббота. Последняя лекция Шестова. Смотрела на него почти восторженно, а что говорил, и не слышала. Встреча с Хирьяковым. Полчаса в кафе с Ладинским. Часа полтора у Кольнер. И вечер поэтов. Писать об этом вечере трудно, не описывать же все по порядку. Ну, попробую. Прихожу около девяти. Вечер в капелле (читает Шмелев). [487]За кассой сидит Сидерский, рядом Борисова. "Ну, как живете?" Села рядом. "Вы сегодня читаете?" А я себя плохо чувствовала, даже раздумывала долго -- идти или нет, а читать мне вообще не хотелось. "Нет, -- говорю, -- я не могу!" -- "Почему?" -- "Да вот..." -- "А вы говорили с Терапиано?" -- "А он здесь?" -- "Да, в капелле". Пошла искать Терапиано. В капелле сидят две пары, одну не знаю, другая Терапиано и Майер. "Юрий Константинович, я сегодня читать не буду". -- "Как, почему?" -- "Да вот..." -- "Ну, так как же? Все отказываются". -- "Ну, уж как-нибудь". -- "Я тоже не читаю". Ну, тут уж я: "Как так?.." Ю.К. волнуется: "Десятый час, а публики нет. А вдруг сейчас Шмелев приедет? Скандал. Ирина Николаевна, давайте убежим!" Нервничал очень. Вышла в вестибюль. Никого знакомых нет. Жарко стало. Вышла во двор. Там -- Майер и Борисова стоят, подзывают меня, угощают папиросой. "Не курю". -- "Да вы попробуйте, это какие-то особенные, Наташа пробует". Закурила. Стоим, разговариваем. Выходит Терапиано, подходит к нам. "Ирина Николаевна, кто вас выучил курить?" -- "Да никто не выучил, все тухнет". -- "И хорошо, что тухнет. Бросьте, правда. Совсем это нехорошо. Женщине не идет курить, бросьте!" Папироса, по-моему, скверная, горькая; все-таки выкуриваю почти до конца. Раскашлялась только. Каждого входящего в комнату Терапиано встречает словами, в сторону: "Вот еще один чудачок на наш вечер", "Умирает Союз", "Да, рассыпается", "Ну, ничего, что-нибудь новое возникнет". Даже Терапиано, который столько говорил о своей активности, говорит: "Бездействует Союз, всех гнать надо, начиная от председателя и кончая секретарем". Остальные с ним согласились. Публика не собиралась. Мы, т. е. я, Борисова и Майер, успели пойти в бистро выпить кофе, прийти, сбегать с Майер обратно в бистро за свертком, который она забыла. Шмелев пришел. Народу мало, но все-таки зал не пустой.
   Приходит Луцкий, садится рядом со мной. "Очень хорошее это ваше стихотворение "Цветаевой", очень хорошее". -- "Да ну? А меня за него столько ругали!" -- "Нет, прекрасное стихотворение, особенно последние две строчки: "Или тот вчерашний женский голос / Слишком много отнял у меня"".
   Шмелев начиняет читать. Ну дальше и писать не могу.
   На обратном пути разговор с Мамченко. "Слышал, что в Цехе вы попали в переплет?" -- "Да, вообще меня теперь все ругают!" -- "Нет, не теперь. Это вас вначале ругали, это правда, и очень даже, а теперь хвалить начали. У вас было несколько очень хороших стихотворений, так вот вас и стали хвалить". -- "Ну, так раньше до меня ничего не доходило, я и не знала, а теперь вот..." Пошли на метро, один квартал дальше Ротонды. Шла компания, мы с Мамченко зашли вперед. Говорили об Африке. Он эвакуировался на "Алексееве" и жил в Тунисе. Очень тепло и он вспоминает Африку; так нашлось о чем поговорить. Вообще он славный, а сначала как мне не нравился.
   На вечере подошла ко мне Кузнецова. Познакомила с мужем. [488]Оба усиленно приглашали заходить. А что-то мне кажется, что мы с ней скоро поссоримся. Чего она кокетничает с Ладинским? Я помню, когда я в первый раз была у нее, мы говорили о наших поэтах, и всех ругала, и там я сказала, что считаю хорошим поэтом Ладинского. Она подняла брови: "Ладинский? Да, ничего. Тоже -- не определившийся, не нашел себя". А на прошлом вечере после его выступления: "Меня возмущает, какая публика глупая, ничего не понимает. Разве можно одинаково аплодировать Ладинскому и Луцкому? Не могут отличить хорошее от скверного!"
   А Ладинский обязан своим успехом до некоторой степени мне: я первая сказала, что он хороший поэт.
   

10 апреля 1926. Суббота

   
   С этой работой совершенно не принадлежишь себе. Кажется, нет и не может быть такой минуты, чтобы я не думала об этих костюмах, туловищах, туфлях. И нет минуты, когда мне нечего было бы делать. И сколько времени не могу собраться ответить Наташе.
   Начну опять с субботы, хотя прошлая суббота не так уж была замечательна. Получаю повестку: явиться в Bolée на закрытое заседание Союза. Прихожу -- полтора человека. Собрание не состоялось. Однако просидели часов до одиннадцати. Были -- по порядку: Кнут, Сидерский, Терапиано, Монашев, Луцкий, Ладинский и я. Говорили об "Ухвате". [489]Затем -- у меня с собой была "Беседа" [490]-- читали стихи Ходасевича и Берберовой. В первый раз я увидела, как Ладинский пришел в восторг: так ему понравилось, что пчела вниз головой летит в цветок, -- даже спички на пол полетели. Потом начали петь русские песни, у Луцкого и Ладинского недурные голоса, Терапиано мне по рукам гадал -- одним словом: литературное собрание. А англичане-туристы заглядывали к нам, читали имена на стене (из них мне знаком только Поль Верлен) и с любопытством осматривали нашу компанию. Но это все между прочим.
   В понедельник в помещении Союза редакция "Версты" устраивала доклад-диспут на тему: "Культ смерти в русской литературе". [491]Диспут обещал быть очень интересным. Доклад читал кн<язь> Святополк-Мирский, а на прения были приглашены Адамович, Бунин, Гиппиус, Ходасевич, Цветаева и т. д. Доклад был очень скучный и глупый. Такой глупый, что Ходасевич на прения даже не остался, и выступали только три молодых человека. Интересного было то, что Кузнецова познакомила меня с Туринцевым. Стихов его я не знаю, а о нем много слышала. Теперь он переехал из Праги в Париж. После диспута мы вчетвером (еще один знакомый Г.Н.) сидели в бистро. Туринцев мне очень понравился. Во-первых, он не ломучка; во-вторых, и хоть он и очень левый, но во вкусах мы с ним сходимся; и, в-третьих, он действительно чувствует, понимает поэзию. Так понимает и чувствует, что я готова была прийти в восторг. Это именно и есть тот человек, тот поэт, кот<орого> я так хотела. Ко мне он относится не иронически-снисходительно, как все; видно, что и мои стихи ему интересны. Вспоминал, между прочим, о том, как Цветаева "исправляла" мое стихотворение. "Я помню то Ваше письмо -- язвительное такое. Ну, это только Марина может". Я с ним надеюсь встретиться в субботу, у нас предполагается какой-то большой вечер (прощальный, я думаю), вероятно, он будет. Приглашу его к себе или уговорюсь встретиться у Кузнецовой. Мне интересны его стихи и даже хочется поговорить о моих. Незамечание и снисходительность наших меня уже злит. Сначала смешила, а теперь уже злит. Иной раз просто руки опускаются. Последняя ставка на Туринцева. Это он про меня сказал, что из меня выйдет женский поэт. А я уцепилась за это и руками и зубами!
   В четверг было напечатано в "Новостях" "Март". [492]
   

Март

   
   ...А там нарциссы отцвели
   В долине за Джебель-Кебиром,
   И пахнет весело и сыро
   От свежевспаханной земли.
   
   Уже рассеялся туман,
   Прошла пора дождя и ветра,
   И четко виден Загуан
   За девяносто километров.
   
   И девственною белизной
   Под небом, будто море -- синим
   Белеет в зелени густой
   Цветок венчальный апельсина.
   
   Шуршит трава, басит пчела,
   А скоро зацветут мимозы
   У той тропинки под откосом...
   Тропинка, верно, заросла...
   
   Париж, 20 -- III -- <19>26
   Стихотворение скверное, и вообще бы его не следовало печатать. А сегодня -- в "Звене". И странно, я так хотела, чтобы это стихотворение было напечатано, а сегодня мне это было даже неприятно. Я так мельком просмотрела его, что даже не заметила, что нет даты. То, что меня совершенно игнорируют не только наши, но сошки и покрупнее, меня иногда приводит в такое состояние, что выть хочется. А то так, наоборот, радует. И нравится делать назло. Ведь злит же, и многих, что меня так часто печатают в "Новостях". Воображаю, как они отнеслись к тому, что меня приняли в "Звено" -- заветная и (почему-то) недоступная мечта каждого. И мне это нравится. Не потому, чтобы я объясняла эти удачи качеством моих стихов (особенно эти -- дрянь!), а просто мне нравится вызывать злость, а за ней и зависть. И мне нравится, что мои стихи есть в "Перезвонах", в "Благонамеренном" (если Шаховской не надует), а вот в "Дни" и в "Волю России", где все молодые поэты нашли пристанище, я стихов не дам.
   И на вечерах выступать не буду.
   

20 апреля 1926. Вторник

   
   Какой пустяк может так портить мое великолепное настроение. Так портить, что я даже собралась об этом написать. Дело вот в чем: вчера вечером, идя на лекцию, я нашла в нашем почтовом ящике открытку на имя m<ada>m Hodassevich. Адрес был много раз перечеркнут. Каким образом она попала сюда? Я торопилась, так что даже не посмотрела на штемпеля. Очень она меня заинтриговала. А сегодня ее уже нигде нет. Куда она делась? Это не так интересно, как досадно. Почему? Хороший был предлог познакомиться? Или совершенно бескорыстно задрожала во мне жилка Шерлока Холмса?
   

22 апреля 1926. Четверг

   
   Вот есть свободные полчаса, а что написать, когда написать-то хочется так много. Буду кратка, как в записываньях лекций.
   Начались занятия -- вот уже полторы недели -- в Институте. Вошла туда с головой. Слушаю не только обязательные курсы, но и все специальные. Познакомились. Вижу живых людей. Кажется, крепко становлюсь на этот путь, хотя вчера вслух даже вырвалось, что не своей дорогой иду. Стихов за это время не писала, одно только.
   В субботу был большой (в проекте) вечер-концерт у поэтов. [493]Неудачный. Я была злая, что меня опять поместили, и хотела ругаться. Но к вечеру настроение поднялось. Мне переделали синее платье, причесалась. Говорят, была очень интересная. Читать пришлось два раза. Читала спокойно, поэтому -- хорошо. Чувствовала себя тоже очень хорошо. А после -- разочарование: вот и кончилось. Запомнился только Ладинский, его -- в воротах: "Ириночка!" И так это как-то хорошо было и ласково, и таким он был близким, что я все время с субботы думаю о нем. Работаю как вол у Уриных. Сейчас одеваю кукол, каждый день таскаю громадные картонки, так что руки болят. Два раза езжу в город. Дорогой занимаюсь французским. Думать -- нет времени. Засыпая, усталая, думаю о Ладинском.
   

2 мая 1926. Воскресенье. Пасха

   
   Что мне надо записать из тех событий, кот<орые> произошли? Что меня волнует? О да, это я знаю, что меня волнует. Но нужно ли об этом писать? Когда надо писать и о другом. Ну вот.
   В пятницу было студенческое собрание. В это же время было собрание и у поэтов. Меня, к великому горю, выбрали секретарем, и к поэтам я не попала. Было очень жаль. Не так интересовало то, до чего они договаривались, как хотелось видеть Ладинского. И сказать-то ему нечего, а видеть просто необходимо было... Шемахин, сосед мой, сказал, что Ладинский будет в Ротонде и что он туда едет. Собралась было идти в Ротонду, да поздно было. Написала записочку -- вот, мол, очень интересно узнать, что было на собрании, и вообще хочется вас видеть, приходите на этих днях. Пришел на другой день часа в четыре, в пять. Если бы не пришел, не простила бы. Многое у меня вылилось в той пустой записочке. Сначала посидели у нас, потом пошли в парк. А как передашь то, что было в парке? Разговоры? Настроение? Не знаю, любит ли он меня, -- во всяком случае, если и любит, то не так, как бы мне хотелось. А меня, кажется, понимает лучше, чем я сама. Откровенной быть я не могла, и не хотела. Было ясно, что в наших отношениях мы зашли слишком далеко. То, что было вчера -- начались полуобъятья (без поцелуев), -- конечно, не порок, но и не со всякими бывает, не всякому позволишь. Помню момент: он держал мою руку, и вдруг я ясно почувствовала, что это рука его -- "родная". И еще: мы шли назад, очень расстроенные оба -- и весенним воздухом, и разговором; я говорю: "Да скажите что-нибудь". Он взял меня под руку, и мы шли молча, прижавшись друг к другу.
   Это добром не кончится. Выхода три: или я выйду за него замуж, или буду его любовницей, или очень мучительно подавлю в себе способность любить. Может быть, правда, и еще выход: полюблю кого-нибудь, и меня он полюбит. Интересно.
   А пока нужно чаще его видеть. Мы не уславливались, но он решил уже, что будет ходить в Институт на лекции Данилова.
   Сейчас я перечла страницы дневника, посвященные Ладинскому. Странно: вчера я сказала ему, что в дружбу не верю. А как я хочу этой дружбы!
   

15 мая 1926. Суббота

   
   Ладинский обо мне: "Кнорринг хороший человек, очень милая девочка, но стихи ее меня не волнуют". Сообщил Монашев.
   

1 июня 1926. Вторник

   
   Состояние -- и физическое и моральное -- к черту! Хуже всего то, что не пишу стихов, и не хочется как-то, не тянет. А как сейчас взяла в руки тетрадку, перелистала, так вдруг жалко стало, и не знаю -- чего, заплакала даже.
   Еще плохо, что погода плохая.
   И еще -- но это даже по совести не могу и плохим-то назвать -- здоровье. Манухин нашел у меня туберкулез, но еще не в легких даже, а около, в каких-то железах. И нашел, что нужно лечиться. Лечит меня своим способом -- лучами X, вчера в первый раз была на сеансе. Питаюсь теперь как на убой. И в этом есть плохая сторона: 1) потолстею, 2) закисну, сидючи дома, и 3) надо бросить все необязательные курсы. Уриных своих я тоже бросила. Мамочка поступила с сегод<няшнего> дня в кукольную мастерскую, тут же в Севре.
   Вот наши новости.
   Стихов не пишу до некот<орой> степени потому, что надоели мне поэты. Такое у меня против них всех раздражение. Куда интереснее и милее наша студенческая публика. Сегодня, напр<имер>, опять собрание Цеха Поэтов, а я не пойду, хотя поэзия меня все еще интересует, а как представишь, что там опять увидишь их всех -- всякая охота пропадает.
   Студенты лучше. Я там скоро освоилась, скоро сошлась со многими. Студенты -- не сверхчеловеки, и друг к другу относятся не снисходительно-покровительственно. И я там другая, и лекциями начала вправду увлекаться, особенно курсами Гурвича, Шацкого, Вышеславцева. [494]Во всем этом есть какой-то задор, какое-то "назло!" Я вообще подметила в себе эту новую черту -- высоко задранная голова и напускное, явно напускное равнодушие. И еще дерзость, вызов постоянный.
   

3 июня 1926. Четверг

   
   Вот и время есть, и дома нет никого, а писать не хочется. Ничего как-то. Пустота во всем. И чего мне хочется, чего мне еще надо? Письмо бы получить, письмо бы! От Лели, от Наташи, еще от кого-нибудь. Неужели уж так-таки я никому на свете не интересна?! Да, кстати. Недавно был Сережа Шмельц и говорил про Дика Крюковского, тот проворовался в Тунисе, как-то дело уладил, "его простили", потом еще что-то украл в русской семье, где жил, и удрал в Грецию. По дороге, на корабле его поймали. Больше ничего не известно.
   Ну а Ладинский? Думаю ли я о нем? Нет, почти нет. С тех пор, т. е. с той прогулки, я видела его два раза, мельком на вечерах, и последний раз рассердилась на него. Во-первых, он меня подвел. Я не должна была читать, а читать некому. Опоздала, но Терапиано видел меня, спрашивает вслух: "Вы будете читать?" -- "Нет", -- говорю. А Ладинский: "Будет, будет. Ирина Николаевна сейчас будет". В конце концов, пришлось. И еще: меня просили дать стихи для "Воли России". [495]Я дала "Донну Анну". Парижская редакция "В<оли> Р<оссии>" -- Гингер, Кнут и Ладинский. Ладинский меня спрашивает: "Вы сколько стихотворений дали?" -- "Одно". -- "Напрасно, дайте еще". -- "Зачем?" -- "А то одно большинством голосов может не пройти. А из двух выбрали бы". -- "Не пройдет -- и не надо". -- "Как хотите, я вам по-дружески говорю, не официально". -- "Благодарю вас, но другого я не дам". Сам же будет говорить против.
   Но это "литературное" столкновение, личных у нас не было. А все-таки хорошо, что так просто и безбольно, не как я думала, он вышел из моих мыслей, из моей жизни.
   

10 июня 1926. Четверг

   
   Пока никого нет дома, буду писать. Да и писать-то я разучилась. Последний раз писала в четверг. До воскресенья не было ничего. Воскресенье: "Чашка чая" Фр<анко>-Рус<ского> Института, студентов и профессоров. Мы, т. е. я, Лиля Герст, Шлиомович, Карпов, Палей, уговорились встретиться у метро. Прихожу -- они сидят в кафе. Посидели, выпили пива и пошли в "исторический" "Прокоп". [496]Кое-кто там уже был. Собрание было веселое. Мы сели своей компанией, только Лилю от нас отсадили. Я стала настойчиво требовать к нам Вышеславцева. Староста как-то это устроил. И он пересел к нам. Я была счастлива. Одно было неприятно, что меня после речей попросили читать стихи. Это было совсем не нужным, и я даже стала ломаться. Прочла старое: "Вечер был такой пустой". Хлопали, просили прочесть еще, но я уже не читала. Дальше все было хорошо. Кричали, галдели, играли на рояле, показывали фокусы, начали танцевать, но оказалось, что, кроме меня, никто не танцует, да и вообще дам было мало. Было все же само по себе весело. Из профессоров под конец остались только Вышеславцев и Гурвич с женой. Жена у него очень славная. Я за ними все время следила, и когда они собрались потихоньку уйти, я подмигнула Лиле, и мы выскочили на лестницу, устроили баррикады из стульев и не пустили. Лиля завладела Гурвичем, я -- Вышеславцевым. Он мне говорит: "Я останусь, если вы будете читать". -- "Хорошо, буду". И читала "В метро". Гурвич еще раз порывался уйти, но я заметила его движенье, опять подмигнула Лиле, и опять мы его не пустили. Без Лили я бы не обошлась. Она и создавала мне настроение, мою веселость.
   Потом я, Лиля и Карпов поехали к Гофман за шерстью. Никого не застали. Сейчас же вернулись и пошли в Сорбонну на "День русской культуры". [497]Наши студенты были распорядителями, и нас Шемахин провел через задний ход в еще пустой зал. Мы очень проголодались. Карпов купил хлеба и колбасы, и мы, расположившись как дома, слегка закрыв наши продукты газетой, принялись закусывать. И в Сорбонне мы собрались своей компанией, поэтому опять -- галдеж, шум. Молодо и весело. А не будь Лили, я бы не была такой.
   В понедельник второй сеанс у Манухина. Он огорчен, я похудела на целое кило. Если в следующий раз так будет, нельзя продолжать лечение. Дома по этому поводу драма. Надо не ходить на лекции. Я проплакала всю ночь и весь вторник. Сидеть дома? Не видеть нашу студенческую компанию? Не посещать Вышеславцева? Не идти на концерт в Trocadéro [498]во вторник? Кончилось тем, что я в концерт пошла и в среду -- на лекцию. А теперь до воскресенья, до "Руслана и Людмилы". [499]
   Мне казалось невероятным, после того как я вошла в эту жизнь, опять остаться одной, дома, как на необитаемом острове. Если бы мы жили в Париже и у меня была своя комната! А Вышеславцев! Только я начала думать о нем, может быть, даже увлекаться, хвать -- вчера его последняя лекция. До осени. После лекции я, за мной Лиля, а за ней весь "левый картель" сбежали вниз и спрашивали его о пособиях, о том, чтобы он нам темы на каникулы дал. Он был, по-видимому, очень доволен. Да и правда, самый интересный курс.
   Наташа меня спрашивает в письме: "А говоря между нами, там, т. е. в Институте, не бываешь ли ты тоже с "неискренней улыбкой?"" Пожалуй, она права. Но пусть улыбка неискренняя, она все-таки улыбка. Что в душе я одинока, с этим я уже примирилась. У меня не будет, по крайней мере, внешнего одиночества.
   

26 июня 1926. Суббота

   
   Да, я вошла в эту жизнь и вошла с головой. Но очень ли хороша она? У нас образовалась веселая компания. Из Института мы идем вместе. По дороге хулиганим, кричим, идем цепью, на нас прохожие оборачиваются. Часто заходим в кафе -- ведем себя также, развязно и глупо. Наши бабушки пришли бы в ужас. А может быть, и не только бабушки. Потому-то мне и не хочется, чтобы Мамочка знала эту компанию: доходит, напр<имер>, до того, что вчера, прощаясь у решетки метро, я со всеми перецеловалась. Не могу, однако, считать это большим грехом.
   А и во мне самой происходит что-то новое, до сих пор неиспытанное. Я не влюблена, нет! Но мне нравится один студент, Сергей Николаевич Карпов. Он очень дружен с Лилей, а это мне не нравилось. Но когда я поняла (может быть, и ошибаюсь, но я так поняла), что они жених и невеста, я искренно порадовалась. Мне только стало грустно. Ведь у меня нет ни одного близкого человека! И как это люди могут находить друг друга. Давно ли Лиля знакома с Карповым, а уже невеста; а если и не невеста, то, во всяком случае, она видит в нем друга. А я? Я даже стихов не пишу. И, как мне кажется, все куда-то падаю, падаю, падаю...
   Может быть, все это не больше, как туберкулез и реакция на лечение? Ничего не хочется. Вчера насмеялась, нахулиганилась, а сегодня уже ничего не хочется, и ничего не жаль. Лень что-нибудь не только делать, но и думать. Слышишь разговор -- надо бы ответить, возразить, и -- сил нет, молчишь. Надо заниматься, переписывать лекции и -- тоже сил нет.
   

16 июля 1926. Пятница

   
   Если я когда-нибудь буду невестой, я, наверно, буду испытывать то же, что весь день вчера. Что это -- не знаю, но что-то хорошее-хорошее.
   14-го мы "брали Бастилию". [500]Было очень весело, писать же об этом подробно не стоит, да и нет времени. А вообще бы мне хотелось как-нибудь остановиться здесь подробнее на нашей компании и наших отношениях. 14-го я с Аристовым пила на брудершафт, а потом трогательно расцеловались. Да, если бы я год назад увидела себя такой, не поверила бы. И ют именно этот брудершафт оставил такое хорошее воспоминание. Господи, если бы и он испытывал такое же хорошее чувство! Их трое, кот<орые> мне нравятся: Лева Шлиомович, Сергей Николаевич Карпов и Костя Аристов.
   Я стою на опасном переломе. Куда же все это повернется?
   

17 июля 1926. Суббота

   
   Вчера идем мы из кафе после лекции Милюкова, подходит ко мне Шемахин, берет под руку, отходим вперед. "Ира, я, так "теоретически" скажем... если бы я сделал тебе предложение, ты отказала бы?" -- "Ты давно об этом думал?" -- "Да, очень давно. Давно к этому пришел..." -- "Не будем об этом говорить". -- "Откажешь?"
   

30 июля 1926. Пятница

   
   За это время произошло много хорошего и мало плохого.
   1) В какой-то вторник была в Opéra с Костей, на "Китеже". [501]Был еще Лева с Лилей. О том, как это было хорошо, писать нечего.
   2) В прошлую субботу уговорились встретиться с Карповым в городе и поехать к нам. Условились, что будем откровенны. И это было очень хорошо. Мы долго сидели в парке и так хорошо говорили, что не хотелось уходить. Оттягивали каждую минуту. А вечером пришел еще Костя.
   3) В среду была последняя лекция Милюкова. Опять, конечно, долго сидели в "нашем кафе" на rue des Écobes. Ну, тут уж я буду писать глупости.
   Ну а что дома? Дома ссора и разговоры о том, почему я ходила в Opéra за счет Аристова, почему не плачу за себя в кафе и т. д. А мне это неприятно. Ведь знаю же я, что делаю, с кем иду. Вообще, мне бы хотелось большей свободы. Хотелось бы, только без драм, по-хорошему, переехать с осени в город. Найти бы комнатушку в Латинском квартале, работать где-нибудь, хотя бы и на заводе, вечером заниматься. Кажется, буду писать на эту тему стихотворение.
   

3 августа 1926. Вторник

   
   Что было вчера.
   Занесла работу Гофман, пошаталась по rue de Rivoli и, как уговаривались, пошла к Леве за тетрадкой. Туда должна была прийти вся "банда". [502]На двери висит записочка, что он занят, быть не может, просит войти и быть как дома. Нашла ключ, вошла. От нечего делать стала убирать у него на столе, потом на другом столе, потом мыть кастрюли, и за этим занятием меня застал Белый, потом Карпов. Лева тоже пришел, он был на конгрессе (очевидно -- сионистском) [503]и очень сердился, что мы не пошли все вместе обедать. Ждали Лилю. Пришел Монашев, и позже всех -- Шемахин; и еще, как оказалось, в 9 обещал быть Аристов. Это досадно. А Монашев пришел и говорит: "Ирина, пойдем к Ладинскому". -- "К Ладинскому? Зачем?" -- "А он очень просил, чтобы ты у него была сегодня, у него будут Антипов и Флорианский". -- "Ага! Отлично. Идем!" Захотелось познакомиться с Антиповым [504]и вообще увидеться с Ладинским. Пообедали в "Золотом Петушке" [505]и отправились. Он был один, те двое так и не пришли. Какое впечатление от этого визита? Да самое грустное. А.П. остался таким же, но уж очень изменилась я, а может быть, это казалось потому, что был третий. Но мне и не хотелось остаться с ним вдвоем. Нет, может быть, и хотелось; хотелось еще раз услышать: "Ириночка!"; может быть сказать ему что-нибудь с тем, чтобы больше не встречаться. Да мы и так-то, пожалуй, не скоро встретимся. А когда заговорили о стихах, о журналах, -- сразу поднялось то тайное, что всегда было в наших отношениях, то нехорошее и нечистое, что вообще доминирует в кругу поэтов. Огульная руготня, зависть, мелкое честолюбие, самолюбование, интриги. И опять мне захотелось как можно резче сепарироваться от этого круга. Ушла бы с удовольствием из "Союза молодых поэтов", да неладно как-то выходить из Союза, кот<орый> бездействует; особенно теперь, да еще без всякого повода. А вот тут организовано новое издательство "Новый Дом", куда входят Н. Берберова, Д. Кнут. В. Фохт и Ю. Терапиано. [506]Будут выпускать ежемесячник. Так если они мне предложат сотрудничать в нем -- откажусь. Не хочу иметь с ними никакого дела. Выйдет то же, что с "Волей России".
   

11 августа 1926. Среда

   
   Как-то сложно писать о том, что было, о внешних фактах, еще труднее -- о фактах внутренних, кот<орые> почти и не заметны. Из внешних фактов что же? Банкет, разговор с Мамочкой, гости, и суббота, и воскресенье, а там опять новая серая страница.
   Банкет Института. Очень хорошо и весело. И официальная часть, и неофициальная. Ну просто -- лучше некуда, и не хотелось уходить. А остаться ночевать -- не предупредила Мамочку. Нельзя. Несколько раз порывалась уходить, все возвращалась, обещали доставить к последнему поезду. Шумной оравой бродили, искали такси. Так же шумно доехали. Настроение было такое, что хотели было все ехать в Севр и прогулять ночь напролет, да Лиля запротестовала. А жаль. Поехал один Монашев, как я не протестовала. Жалко стало: "Ну, поезжай!" Вздыхал всю дорогу, смотрел влюбленными глазами, я еле отвечала на вопросы. Вот -- суббота.
   Воскресенье. С утра -- крупный разговор с Мамочкой: "Мне было очень непонятно, когда я узнала, что ты с Монашевым на "ты". До такой степени унижать себя! Мне просто жал ко тебя. Сегодня -- "ты", завтра -- по плечу похлопает, потом дальше!" Я обиделась, ушла в свою комнату и молчала, сказала, что так меня еще никто не оскорблял, что она видит меня черт знает в каком виде, и потом долго ревела и не могла успокоиться. По-видимому, Мамочка сама поняла, что наговорила лишнего, начала смягчать: "Ну да, если не с одним Монашевым, это другое дело..." Но я даже успокоиться не могла. И как раз вышло так, что все они трое через несколько часов приехали ко мне. И очень понравились Мамочке, т. е. Аристов и Шемахин. Долго мы потом говорили с ней, какие они славные; и уж нельзя сказать про них, что пошляки; и наши отношения нравятся и т. д. Может быть, это было последствием этого разговора, а может быть, и так, что именно последствием этого посещения было то, что Мамочка молчаливо взяла свои слова обратно. Как бы то ни было, но это очень хорошо.
   Мы вчетвером ходили в парк, потом они сидели вечер у нас. Следствием этого дня было то, что я стала много думать о Косте, что он мне стал очень близок и дорог.
   

20 августа 1926. Пятница

   
   То воскресенье было замечательно. Весь день у меня была веселая компания, гуляли в парке, вечером валялись на траве у нас в саду, а ночью бродили по городу из одного бистро в другое. Вытащить меня стоило нескольких усилий и даже слез... Вообще, было хорошо, я довольна. Только Шемахин заболел, у нас ему все нездоровилось, так что, когда пошли в сад, его уложили на мою кровать, и он спал. Потом мы все оравой провожали его домой. Было хорошо, только Костя был злой -- ему не хотелось ехать: 1) он уже вторую ночь гуляет, а назавтра -- пикник; 2) боялся за меня, шел все время с Левой, оставил меня на попечении Монашева; 3) ревновал к Шемахину. Это, наконец, и меня разозлило, и во вторую половину ночи я была злая. Прошли пешком от place d'ltalie почти до Grandes Boulevards [507]. Интересно. Видели апашей [508], настоящих, живых, а не кукольных, кот<орых> я делаю. Вообще, занятно. В кафе (3-ем по счету) все осовели, раскисли, проголодались и пили кофе с сандвичами. Вина я так и не пила, боялась, что совсем усну. Часам к 5-ти разошлись. А когда в 5 вышли из кафе, настроение резко переменилось. Светало. Париж просыпался. Шныряли почтальоны. Закрывались ночные кабачки. Оживление около Hailes [509]. А на Сене такая поэзия, что мне и не передать. На темной-темной воде отражаются мосты. Мы с Костей забежали вперед, оба были довольны, неудачные часы в кафе сгладились впечатлениями утра. Я уверена, что это утро я никогда не забуду. На St-Michel в только что открытом кафе пили кофе со свежими круасанами, разгорелся политический спор между Левой и Карповым. Просидели до 7-ми, и когда открыли Люксембургский сад, пошли туда. Новая красота. Яркое солнце, яркие цвета, фонтаны... В 8 разъехались. Ехать домой мне не хотелось. А дома как-то все обошлось благополучно. Не совсем: возвращаясь, я взвесилась -- 62,100 <кг>, т. е. на 600 <гр> меньше, чем неделю назад. Я сказала, что аптека закрыта. Ой, мне даже самой как-то страшно стало.
   С самого вторника жду Костю. Он чудит, боится, что мешает дома, хотел даже совсем не приходить эту неделю. Я уж его всячески старалась убедить, что не только не мешает, но и необходим. Мне, по крайней мере.
   

23 августа 1926. Понедельник

   
   То, что было вчера.
   Все, что надо: парк, луна, вечер, поцелуи. Иногда мне кажется, что все это гадко, что я его не люблю, но тогда зачем бы все это. Он искренен, и я несколько раз повторяла ему, что верю ему. Больше, чем самой себе. Вероятно -- люблю, во всяком случае, мне страшно подумать, что я могу его потерять. Не знаю, что будет дальше. Вчера, когда мы так сидели, был момент, когда мне показалось, что моей любви и всему хорошему чувству последнего времени наступил конец. Недаром я сказала:
   
   Эту легкость, эту боль и веру,
   Господи, спаси и сохрани!
   
   Чувствовала, что это дорогое легко утерять. Я сказала вслух: "Вот и конец". -- "Почему конец?" -- "Тебе кажется -- нет?" -- "Только начало". -- "Дай Бог!"
   Что будет дальше? "Полная любовь", -- как сказал Костя. Я говорила, что боюсь. "Чего?" -- "И тебя, и себя, и жизни, и любви". Он только крепче обнял меня и поцеловал... "Милая, славная девочка!" "Что ты сделаешь с этой славной девочкой?" -- "Ничего страшного..."
   Господи, неужто же правда -- у меня начинается новая жизнь?
   

30 августа 1926. Понедельник

   
   В семье происходит такое, что надо в корне изменить всю жизнь. Вчерашнее утро осталось в памяти, как какой-то кошмар. Слезы, истерические выкрики. Из-за чего началось -- даже и не знаю. С того, что я собралась ехать в город, а накануне не рассказала о том, где была, что видела, с кем говорила и т. д. Все это было спрошено в такой форме, что я рассердилась и сказала, что "не обязана отдавать отчет". -- "Нет, обязана!" -- "Ах, так?! Тогда я ничего не скажу!" Мамочка уже не владела собой. "Пока ты живешь с нами, ты обязана!" -- "В таком случае я не буду жить с вами". А тут еще на беду телятины купила больше, чем надо ("заставь дурака Богу молиться..."). "Она с ума сошла! Где-то витает, где ее мысли?" Я выскочила из дому как угорелая и решила до ночи не возвращаться. Накануне я уговорилась с Карповым встретиться в церкви, и потом предполагали ехать ко мне. Аристов тоже хотел быть в церкви. Встретила их обоих. И Аврамовых -- обоих. Во втором часу пошли посидели в кафе, посадили Аврамовых на трамвай, а сами поехали на метро к "Julien"'y обедать. Оттуда пошли на rue de Varenne, и Карпов отправился на собрание РДО.
   Мы с Костей остались одни. Ели виноград. Потом он лег, я сначала подсела к нему на кровать, а потом отставила тарелку с виноградом и легла рядом. Как-то устала, и настроение было нервное, и спать даже хотелось. "Ира, отчего ты не даешься душой?" -- "Не умею. Не умею быть откровенной, Костя". -- "Физически ты скорее даешься, а душой нет. Тебе иногда бывает очень тяжело, ты все переживаешь в себе, мне очень хочется тебе помочь..." Я была откровенна. Он спрашивал меня обо всем, и я ему все рассказала; все, начиная от Васи, -- Ладинский и т. д. Потом мы обнимались и целовались. Это было прототипом того, что будет... "Костя, ты говоришь, что ты продумываешь каждый шаг, что у тебя есть чувство ответственности за все". -- "Да, но не могу же я продумать каждый поцелуй?" -- "Ты все-таки шалый". -- "Ишак", -- добавляет он. Потом опять переходим на серьезный тон. "Ира, мне кажется, что ты думаешь обо мне лучше, чем я есть на самом деле?" -- "Для чего ты это говоришь? Разве это может изменить что-нибудь?" -- "Мне кажется, что я не стою тебя". Ему хотелось, чтобы я прочла стихи, и я прочла последнее:
   
   Все отдала я за твою любовь.
   Неужто -- мало?
   
   Он ничего не ответил, а только крепко-крепко поцеловал. Потом я уснула. Проснулась, когда пришел Карпов. "Вот это хорошо, это по-студенчески! Милые мои, теперь проснитесь, умойтесь хорошенько, да пойдем обедать!" В это время еще пришел Шемахин, на улице познакомил с приятелем, они пошли в кафе просто, а мы -- ужинать. В кафе было довольно-таки скучно. Не было Лили. Пришел еще Юлин, ненадолго Палей, был Ладинский, рано ушел. А мы пошли пешком на St-Lazare. Шли с Шемахиным, он мне говорил дикости про Монашева, что тот ему говорил, что он был накануне самоубийства, но тут приехала в Париж я, и он остался жив. Что он живет только для меня. Что если я умру или выйду замуж, он покончит с собой. "Мне его жаль!" -- сказала я. "Он собирается делать тебе предложение".
   Мне бы хотелось писать... сейчас... очень и очень много, -- о том, что дома, и о том, что я собираюсь делать. Но надо делать "апашей". Теперь, и больше, чем когда бы то ни было, мне хочется работать, чтобы не сидеть на чужой шее.
   Господи, что-то будет? С Папой-Колей мы говорим спокойно. Мамочку еще не видела. Костя далеко, и я его не позову, и ему будет здесь неприятно.
   

31 августа 1926. Вторник

   Вчера ездила в Тургеневскую библиотеку [510]на avenue l'Observatoire, видела accident: автомобиль раздавил велосипедиста. Я видела только, как велосипед был уже под колесами, а человек летел. Вероятно, смертный случай. Совсем в нескольких шагах от меня. Я отвернулась и быстро пошла в другую сторону. Слышала полицейские гудки, видела потом, как собиралась толпа. Как коршуны на падаль.
   Из библиотеки пошла на rue de Lanneau занести Леве книгу. Застала Сергея Николаевича. Хороший он человек и прекрасный товарищ!
   Дома была Антонина Ивановна. Встреча с Мамочкой произошла не с глазу на глаз. Встретились сухо. Почти не разговаривали. С Папой-Колей отношения хорошие. Вечером Мамочка мельком бросила мне: "С Папой-Колей вчера такая истерика была". Я ничего не ответила.
   Вот оно, начинается -- страшное в жизни.
   Ночью не спала. Голова болела и чувствовала страшную слабость. Голова болит и сегодня. Работаю с трудом. Неужели опять туберкулез. А может быть -- нервное?
   Хочу скорее ответить Леле. Вообще -- писать письма. И заниматься. Ведь Леля еще ничего не знает.
   

14 сентября 1926. Вторник

   
   То, что было за эти две недели.
   Дома -- мир и благоденствие. Помирились на третий день. Все хорошо.
   Доклад Милюкова, [511]интересно поведение большевиков и возвращенцев. [512]
   Потом -- прогулка в Булонском лесу.
   В прошлый четверг написала большое, на трех листах, письмо Косте. Чувствовала, что ускоряю роковую развязку, и писала все-таки. Ответ должна была получить в понедельник, а в воскресенье пришел он сам. Ходили опять по Brancas'y (пропуск трех слов. -- И.Н.) опять осталось в душе такое хорошее и теплое чувство. Наутро -- его письмо, тоже такое же хорошее и чуткое. А в 3 часа свидание в Люксембургском саду. И -- такое неудовлетворение, такая боль. Мы не до чего не договорились, не поссорились и не стали ближе. Был момент, когда он дома сказал: "Ну, я вижу, у Вас дело погано". -- "Значит, надо расходиться". "Надо быть определеннее". -- "Чего же еще?" -- "Нужно разобраться в своих чувствах". Я виню во всем себя одну -- за нерешительность, за неуверенность, за нетерпеливость. Его я могу упрекнуть только за то, что он не хочет брать на себя руководящую роль, все взваливает на меня и меня же спрашивает, что будет дальше. Но все-таки кое до чего мы договорились, стало ясно, что я буду его. Я сказала ему, что согласна. Будет ли это миг или долгие годы -- не знаю. Подождем, когда он вернется из Ниццы (едет с оперой на 2 недели, поет в хоре, кот<орым> управляет брат). Он торопился на спевку, я его проводила до метро. Шли и не разговаривали. И мне казалось, что мы уже расстаемся навсегда. Выпили "Порто" за нашу будущую встречу и на лестнице метро простились. Грустно было страшно и досадно за себя. Слез я уж не сдерживала. Пошла по <place du> Notre-Dame, к St-Jaques, сама не зная куда. Сердце сжималось. И вдруг мысль: напишу ему письмо, сейчас же, как все так горячо чувствуется; досказать ему то, что не было досказано в саду. Бумага, карандаш у меня были, села на скамейку и написала. Писала о том, что мне страшно его потерять, но еще страшнее потерять его уважение. И, послав, начала стихотворение, пока только четыре строчки:
   
   Принимаю все твои упреки.
   Все, что будет, -- будет хорошо.
   Только б ты не сделался далеким,
   Из моей бы жизни не ушел!
   
   Да, на той неделе был Карпов. Мы поговорили по душам, и я ему рассказала про свою любовь. Вот верный друг -- товарищ!
   
   [1]
   "Зачем меня девочкой глупой..." -- Из стихотворения "Россия! Печальное слово..."
   Россия! Печальное слово,
   Потерянное навсегда
   В скитаньях напрасно суровых,
   В пустых и ненужных годах.
   Туда -- никогда не поеду,
   А жить без нее не могу.
   И снова настойчивым бредом
   Сверлит в разъяренном мозгу:
   -- Зачем меня девочкой глупой
   От страшной, родимой земли,
   От голода, тюрем и трупов
   В двадцатом году увезли!
   Париж, 1933
   (Впервые: Простор, 1962, No 6, июнь, с. 44.)
   [2] Сохранилось прошение о назначении пенсии "вдове коммерческого советника, преподавателя Феодосийской мужской гимназии" В. А. Щепетильникова, после смерти которого 19 апреля 1887 г. "при матери остались дети: Надежда 10 лет, Нина 9 лет, Мария 5 лет, Елена 3 лет, Вера 1 год" (архив Софиевых-Кнорринг). В датировке документа -- 1893 г. -- допущена явная ошибка (т. к. годы рождения сестер известны) -- случайная или намеренная. После смерти мужа Е.К. вышла замуж за статского советника Голеницкого. Дату второго замужества установить не удалось (не позднее 1904 года): в указанном выше архиве хранится бумага от 14 октября 1904 г. о разрешении на брак М. В. Щепетильниковой и Н. Н. Кнорринга, выданная "женой статского советника Евгенией Карловной Голеницкой (по первому мужу Щепетильниковой)".
   [3] Подробнее см.: Могилянский Н. Франция -- русским студентам //ПН [здесь и далее парижская газета "Последние новости"], No 796, 23 ноября 1922, с. 2.
   [4] Organization of counterspionage (англ.). -- Военно-морская разведывательная белогвардейская организация, тесно связанная в своей деятельности с британской разведкой. Создана в мае 1919 г. по приказу А. В. Колчака (подругой версии-в мае 1918 г. по инициативе секретаря русского посольства в Англии В. Д. Набокова). Руководил O.K. старший лейтенант А. А. Абаза. Под его руководством составлялись периодические сводки о положении в советской России и рассылались кругу лиц, среди которых был и военно-морской агент (атташе) во Франции, капитан I ранга В. И. Дмитриев. Изначально O.K. финансировалась правительством А. В. Колчака. Закончила существование в 1922 г. (подробнее см.: Пилкин В. К. В Белой борьбе на Северо-Западе, с. 445).
   [5] Копия свидетельства о среднем образовании И. Н. Кнорринг хранится в архиве Библиотеки-фонда "Русское Зарубежье" (ф. 13, оп. 2, ед. хр. No 3769, л. 3-3 об.)
   [6] Русская библиотека, основанная И. С. Тургеневым (и Г. А. Лопатиным) в 1875 г.
   [7] Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 103.
   [8] Цит. по: Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 108.
   [9] Цит. по: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 36.
   [10] Подобные автографированные билеты с наклеенными картинками были известны почему-то под названием "верблюжьи". 31 марта 1933 г. в зале парижского отеля "Лютеция" состоялся вечер А. М. Ремизова. В первом отделении писатель прочитал свои еще не изданные рассказы и повесть "Учитель музыки", во втором -- читал из Лескова, Писемского и Гоголя. Были представлены рисунки Ремизова к произведениям этих писателей и его рукописные иллюстрированные альбомы. Еще в дореволюционной России А. М. Ремизов придумал шутовской тайный орден -- "Обезьянью Вольную и Великую Палату" (Обезволпал). Манифест же Палаты, пародирующий советские декреты, был опубликован им в 1919 г. В нем заявлялось решительное "нет" "гнусному человечьему лицемерию", клеймились собратья-обезьяны, оказавшиеся "в рабьем присяде". "Орденского знака Обезьяньей Палаты" была удостоена Анна Ахматова и другие -- великие и малые -- "собратья-обезьяны". Эту игру А. М. Ремизов продолжал и в годы эмиграции, будучи "канцеляриусом" Палаты. Художник и мастер калиграфии, он оформлял различного характера писания (в том числе и вполне серьезного) своим друзьям, а также и "недругам" (например чиновникам); устраивал розыгрыши, присваивал титулы и т. д.
   [11] Цит. по: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 4.
   [12] Цветаева М. Собр. соч., т. 7, с. 342.
   [13] Рецензия Г. В. Адамовича ""Чертов мост" М. Алданова" (Адамович Г. В. Литературные беседы, кн. 1, с. 391).
   [14] Из стихотворения О. Э. Мандельштама "Осенний сумрак -- ржавое железо..." (1910).
   [15] Из стихотворения А. Ахматовой "Широк и желт вечерний свет..." (1915).
   [16] Софиев И. Монпарнасские сны // "Тебе": Жизнеописание и творчество И. Ю. Софиева, с. 35.
   [17] Софиев И. Болезнь матери // "Тебе": Жизнеописание и творчество И. Ю. Софиева, с. 66-67.
   [18] Стихи И. Кнорринг. Впервые: ПН, 1931, 15 октября, No 3858, с. 3.
   [19] Речь идет о первой жене Игоря О. Л. Вышневской и сыне Алексее Вышневском.
   [20] Дан текст автографа (точнее, авторизованной машинописи) Анны Ахматовой из архива Софиевых-Кнорринг. В журнале "Простор" (1962, No 6, июнь, с. 43) дата и место иные: "24 марта 1962. Ленинград").
   [21] Строки из стихотворения К. Бальмонта "Лебедь" (1895).
   [22] Не удалось выяснить, о ком идет речь.
   [23] Чтение стихов под музыку; в дореволюционной России так называли декламацию в сопровождении фортепьяно; популярный жанр салонных и домашних концертов, активным пропагандистом которого был Г. А. Лишин. Мелодекламировали и знаменитые артисты драмы.
   [24] Сказка И. Кнорринг. Далее (вплоть до 1923 г.) ранние, не опубликованные сочинения И. Кнорринг даны без комментариев.
   [25] Скаутизм в России существовал с 1909 г. Его основателем стал капитан Олег Иванович Пантюхов. Прочитав книгу основателя движения скаутов-разведчивов в Великобритании, генерал-майора Баден-Пауэлла "Scouting for boys" ("Разведка для мальчиков"), переведенную на русский язык по приказу Императора Николая II, высоко оценившего идеи скаутизма, Пантюхов высоко оценил основу движения -- патриотизм, любовь к родной земле, к Богу, к ближнему, к природе, развитие самостоятельности и т. д., -- придав движению русский колорит, дополнив традициями, песнями, играми и т. д. В 1915 г. руководитель киевского скаутского отряда А. К. Анохин создал первый в России отряд герль-скаутов (девочек-разведчиц). На страницах журнала "Вокруг света" (редактор В. А. Попов) начал печататься скаутский листок "Будь готов!" Движение развивалось быстро и успешно. Скаутизм был официально запрещен в СССР в 1923 г., с появлением пионерской организации юных ленинцев, созданной по его образу и подобию, сохранив тот же патриотический лозунг "Будь готов!". О. И. Пантюхов возглавил работу Национальной Организации Русских Скаутов (НОРС) в эмиграции.
   [26] Строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова "Ветка Палестины" (1837).
   [27] Речь идет о семье Каврайских и их симбирском имении Жеребятниково, где Кнорринги проводили летние месяцы в 1914-1916 гг.
   [28] В русском фольклоре хохликами называют домашних духов, помощников домового.
   [29] Речь идет о Татьяне Гливенко и Леле Хворостанской.
   [30] Голова (фр.).
   [31] Ундина -- героиня одноименной повести Фридриха де ла Мотт Фуке (в России известна благодаря стихотворному переложению В. А. Жуковского), Русалка -- героиня одноименной поэмы А. С. Пушкина. И. Кнорринг ("Ундина") и Т. Гливенко ("Русалка"), присвоив себе псевдонимы, ввели их в свою игру (встречаются в тексте Дневников как имена персонажей).
   [32] Сочинения Ирины -- ("Цайято, сын Зара Гама", "Сиротская доля", "Праздник у Феи" и др.), также стихи ("Царица", "Светлячок", "Русалка" и др.) написаны каждое на отдельном листе, имеют характер набросков, есть пропуск слов. Даны без комментариев.
   [33] Здесь и далее (на протяжении всего Дневника), при отсутствии дополн. комментария, речь идет о Татьяне Гливенко, дружба с которой прошла через всю недолгую жизнь И. Кнорринг.
   [34] Запись сделана рукой Тани Гливенко.
   [35] В этом прозвище Ирины слышны отголоски семейных традиций: М. В. Кнорринг была членом Кадетской партии. Н. И. Кнорринг, не будучи членом партии, придерживался либеральных, демократических взглядов; к этому располагали и личные привязанности: он был дружен с лидером кадет П. Н. Милюковым. В доме Кноррингов постоянно звучали разговоры о политике, судя по их пересказу в Дневнике Ирины (хотя, по утверждению отца, родители всячески "оберегали" дочь).
   [36] Стихи И. Кнорринг.
   [37] Инициатором рукописного журнала "Секрет" (не обнаружен) была И. Кнорринг. В Дневнике присутствуют материалы, предназначенные для журнала (черновики), представляющие собой синтез фантазии и реалий (приведены без комментариев). Персонажи -- сказочные или имеют прообразами подруг Ирины.
   [38] Речь идет об Ирине Кнорринг, Татьяне Гливенко и Леле Хворостанской, их "литературные псевдонимы", соответственно, Ундина, Русалка, Зарема.
   [39] Речь идет о кузенах И. Кнорринг -- брате и сестре Шмариновых (их матери -- Мария и Елена Щепетильниковы -- были родными сестрами).
   [40] Шмаринов Алексей Яковлевич.
   [41] В 1882-1885 гг., работая в мастерской Адриана Прахова, Врубель участвовал в реставрации росписей Кирилловской церкви и выполнил несколько новых композиций: первую свою монументальную работу "Сошествие Святого Духа на апостолов" (расположена на хорах Кирилловской церкви), "Богоматерь с младенцем" и др. К этому периоду относятся его эскизы росписей Владимирского собора в Киеве (1887 г.). В 1902 г., когда появляются первые признаки душевной болезни, Врубель вновь посещает Кирилловскую обитель (во время пребывания в Киеве у него умирает сын, портрет которого он незадолго до того выполняет). Изучая свои росписи, он заметил: "Вот, в сущности, то, к чему я должен был бы вернуться". Однако "киевский" период относится к раннему творчеству Врубеля. Закончил же свои дни художник в московской клинике для душевнобольных (под наблюдением доктора Ф. А. Усольцева) и в Кирилловской церкви (находящейся, действительно, на территории больницы для умалишенных), будучи больным, уже не работал.
   [42] Речь идет о Володе Шварце.
   [43] Сказка И. Кнорринг.
   [44] Рассказ автобиографичен.
   [45] Речь идет о Елене Владимировне Шмариновой и ее детях -- Дёме и Наташе.
   [46] Стихи И. Кнорринг.
   [47] Изложение И. Кнорринг фрагмента повести А. С. Пушкина "Капитанская дочка".
   [48] Речь идет о Гимназии "Общества Второй группы преподавателей в Харькове", директором которой был Н. Н. Кнорринг.
   [49] Милая незнакомка!
   Я Вас обожаю. Вы красивы словно ангел. Я увидел Вас и решился написать Вам. Могу ли я надеяться на то, что смогу Вас увидеть? Примите мои комплименты и обещание верности. Меня зовут Жан. Прошу Вас, ответьте мне. (Передайте ответ через мадемуазель Латэн, она меня знает).
   До скорого свидания. Ваш друг Жан (искаженный фр.).
   [50] Изложение И. Кнорринг фрагмента рассказа А. П. Чехова "Ванька Жуков".
   [51] Рассказ И. Кнорринг.
   [52] Рассказ И. Кнорринг.
   [53] Перечислены темы стихов и рассказов, как уже написанных, так и планируемых.
   [54] Сочинение И. Кнорринг (продолжение в другой тетради, не завершено).
   [55] Речь идет о рассказе "Ключ счастья", главный персонаж которого -- Галло.
   [56] В районе Люботина (30 км от Харькова) руководство Красной армии планировало задержать продвижение австро-германских войск, чтобы успеть эвакуировать из Харькова в Самару оборудование заводов оборонного характера.
   [57] Григорианский календарь ("новый стиль") был введен в советской России с 14 февраля 1918 г. Однако на территории Украины и Крыма, где в 1919-1920 гг. власть несколько раз переходила из рук Советов к Добровольческой армии и обратно, действовал то старый, то новый стиль, в зависимости от местной власти (меняется он и в Дневнике И. Кнорринг). Поэтому далее дневниковые записи данного периода (как и многие хроники периода гражданской войны) имеют двойную датировку.
   [58] Речь идет об убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург.
    p>[59] Запись обращена к Вале Бондаревой, покинувшей Харьков.
   [60] Подобные задания по словесности (копирование) практиковались в гимназиях как способ прочтения и осмысления материала. Приведем заключительные строки тургеневского романа, заставившие И. Кнорринг написать о нем в своем Дневнике и, несомненно, повлиявшие на нее: "Говорят, Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, -- увидел ее. Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини -- и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо -- и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать -- и пройти мимо".
   [61] Речь идет о судьбе Н. Б. Кнорринг (о членах ее семьи см. Аннотированный указатель имен во II томе).
   [62] Запись сделана рукой Н. Пашковской.
   [63] "Союз Четырех" -- Ирина Кнорринг, Таня Гливенко, Леля Хворостанская и Наташа Пашковская.
   [64] Мерефа -- пригород Харькова.
   [65] "Очень обрадовались национальному флагу. Большевики выбросили лозунг -- "Интернационал" -- с красными флагами, и вот тогда нам всем казалось, что уже нет России, а есть какой-то "Интернационал"" -- поясняет артистка Дина Кирова, игравшая в 1919-1920 гг. в "Театре Синельникова" в Харькове. Она характеризует обстановку в городе и поведение людей в контексте множественной смены власти (см. книгу: Кирова Д. Мой путь служения Театру, с. 175-190).
   [66] Летом 1919 г., когда при поддержке Добровольческой армии к власти пришло Краевое правительство, был введен старый стиль.
   [67] Здесь и далее поездки Н. И. Кнорринг связаны с его просветительской деятельностью как сотрудника Харьковского учебного округа.
   [68] Запись сделана рукой Н. Гераскиной.
   [69] Эмилия -- имя куклы.
   [70] Историко-краеведческий музей-заповедник "Святые Горы" (веками намоленная земля, центром ее является Свято-Успенский Святогорский монастырь).
   [71] "Осенняя песнь" П. И. Чайковского из цикла "Времена года".
   [72] Плохо (нем.).
   [73] Что это? (англ.)
   [74] И. Кнорринг не раз возвращается к этой дате -- дню бегства из Харькова, позднее напишет стихи: "17 ноября 1919 года" (опубликованы: Кнорринг Я. Очертания смутного Крыма, с. 122).
   [75] Речь идет о семье профессора С. М. Максимовича.
   [76] Речь идет о Наташе Пашковской.
   [77] К этому времени командование Красной армии провело всеобщую мобилизацию шахтеров, что позволило отстоять Миллерово и др. города Донецкого угольного бассейна.
   [78] Речь идет о Харьковском учебном округе, в составе которого эвакуировались Кнорринги (т. е. приехал коллега Н. Н. Кнорринга, харьковский педагог).
   [79] Имя "Ирина" в переводе с греческого означает "мир".
   [80] Фото (photos) в переводе с греческого означает "свет".
   [81] Речь идет о В. А. Медведевой.
   [82] "Татьянин день" -- традиционный праздник русских студентов, отмечается 25 января, т. к. в этот день (12 января по ст. ст.) 1755 г. Императрица Елизавета Петровна подписала указ об учреждении Московского университета.
   [83] Речь идет о портрете адмирала А. В. Колчака.
   [84] Речь идет о супругах Давидовых.
   [85] "Зеленые" -- крестьянские повстанческие отряды; боролись, с одной стороны, против продразверстки на территориях, контролируемых Советами, с другой -- против возврата помещичьего землевладения на территориях белых правительств.
   [86] Герои повести Н. В. Гоголя "Мертвые души".
   [87] Проза А. С. Пушкина "Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года" (1835).
   [88] В качестве персонажей жанровой сценки изображены соседи Кноррингов по "общежитию" (по Греческому училищу): Мария Владимировна (М.В.), Папа-Коля (П.-К.) и супруги Давидовы -- Дмитрий Михайлович (Д.М.) и Софья Степановна (С.С.).
   [89] Не удалось выяснить, о ком идет речь.
   [90] "Черные" -- анархисты, флаг которых имел черный цвет.
   [91] Однако в Дневнике И. Кнорринг придерживается по-прежнему старого стиля (согласно соответствию дням недели).
   [92] Строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова "И скучно, и грустно, и некому руку подать" (1840).
   [93] Стихи И. Кнорринг. Опубликованы: Кнорринг Я. Очертания смутного Крыма, с. 124.
   [94] Роман Чарльза Диккенса "Оливер Твист".
   [95] Жена и дочь "панического инженера" (не удалось выяснить, о ком идет речь).
   [96] Речь идет о расстреле 7 февраля 1920 г. адмирала А. В. Колчака; он был расстрелян "по решению большевистского Иркутского Военревкома" (точнее, по приказу Ленина) близ Знаменского монастыря, на льду реки Ушаковки, в месте ее впадения в Ангару.
   [97] Название южного ветра.
   [98] Строки из поэмы А. С. Пушкина "Кавказский пленник".
   [99] Речь идет о Харьковских знакомых Кноррингов с улицы Чайковского.
   [100] Работа керченского Музея Древностей не прекращалась и в годы гражданской войны. Напомним, что Керчь находится на месте Пантикапеи, одной из многих колоний, основанных греками в середине VII в. до н. э. на северном побережье Черного моря. Вскоре Пантикапея превратилась в центр Боспорского царства. Археологические раскопки, ведущиеся на курганах -- древних городищах и могильниках, сопровождаются исследованием древних письменных материалов. Все это не могло не восхитить и оставить равнодушным Н. Н. Кнорринга, историка по образованию, он вспоминает: "В Керчи мы пробыли страстную неделю [...] Ходили на раскопки курганов, побывали в местном очень интересном музее, директором которого был К. Э. Гриневич, мой знакомый еще по Харькову. Там я познакомился с проф<ессором> Довнар-Запольским, который тоже был на беженском положении и жил в квартире директора музея. Для меня эти встречи были очень приятны -- я еще тогда был близок к науке" (Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 22).
   [101] Так называли вшей.
   [102] Речь идет о семье Забниных (Зябниных). Н. Н. Кнорринг комментирует так: "Несколько дней я пробегал по городу в поисках какого-нибудь угла и наконец на Бетлинговской ул<ице> нашел что-то вроде курятника, где можно было хоть как-нибудь устроиться. Ирина даже могла спать в доме, в комнате хозяйской родственницы" (Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 23).
   [103] Информация о положении на фронтах, а также постановления и приказы вывешивались на щитах в помещении ОСВАГа (Осведомительно-Агитационное отделение Добрармии, руководил ОСВАГом С. С. Чахотин).
   [104] Речь идет о членах семьи Нины Владимировны Кнорринг (об их судьбах см. в Указателе имен во II томе).
   [105] Речь идет о матери М. В. Кнорринг -- Евгении Карловне Розентретер (в первом браке Щепетильниковой).
   [106] Строка стихотворения И. Кнорринг (не закончено).
   [107] Речь идет о работе М. В. Кнорринг в Отделе народного образования, где она разбирала архив Харьковского учебного округа.
   [108] Н. Н. Кнорринг был секретарем газеты "Земля", органа Ген. штаба армии Врангеля.
   [109] Речь идет о кузене Ирины -- Игоре Кнорринге, и об адмирале А. В. Колчаке.
   [110] И. Кнорринг имеет в виду национальный состав (в процентном отношении) органов советской власти -- ЦК РКП(б), Совета народных комиссаров, Наркомата по делам армии и флота. Наркомата иностранных дел, Наркомата внутренних дел, Наркомата юстиции, Наркомата образования, Коллегии ВЧК и др.
   [111] Центро-Страх -- прозвище Пиневича.
   [112] Харьковское отделение Отдела пропаганды Особого совещания при Главнокомандующем ВСЮР (его архив также разбирала М. В. Кнорринг).
   [113] Заключительные строки драматической сцены А. С. Пушкина "Скупой рыцарь" (1830), позднее вошла в "Маленькие трагедии".
   [114] Бизерта. Сфаят. Русский морской корпус (фр.).
   [115] Эпиграфом даны строки из поэмы М. Ю. Лермонтова "Демон".
   [116] Одноактная комедия А. Морозова.
   [117] Фамилия артиста в тексте отсутствует.
   [118] Сведений о том, что М. Марадудина писала рассказы, не обнаружено. По всей видимости, это были рассказы А. Т. Аверченко, в моноспектаклях которого она много участвовала.
   [119] Библия повествует: одному из египетских фараонов приснился странный сон: он увидел семь тучных коров и семь тощих. Тощие коровы съели тучных, но от этого ничуть не потолстели. Иосиф так растолковал вещий сон: семь лет в Египте будет урожай, а следующие семь -- голод (Быт 41:1-4). "Фараоновы тощие коровы" стали символом людей, которым ничто не идет впрок, а также -- положения, не исправимого ни при какой затрате средств и усилий.
   [120] Драматическая трилогия А. В. Сухово-Кобылина.
   [121] Речь идет о воспитанниках Одесского к.к., эвакуированного в Сербию.
   [122] Оперетта К. М. Цирере "Шалунья" из репертуара московского Театра Е. В. Потопчиной).
   [123] Речь идет о Елене Владимировне Шмариновой (урожденной Щепетильниковой).
   [124] Речь идет о реке Салгир, протекающей через Симферополь, вдоль городского сада.
   [125] Характер разговоров понятен; добавим, что отец братьев Забниных (Зябниных) был священником, впоследствии репрессирован (см. Указатель имен во II томе).
   [126] Речь идет о генерале А. И. Егорове и его дочери.
   [127] Речь идет о Тани Гливенко, Вере Кузнецовой и Ксении Пугачевой.
   [128] "Граф Люксембург". -- Оперетта Ф. Легара.
   [129] "Король веселится". -- Оперетта Р. Нельсона.
   [130] Из стихотворения Ф. И. Тютчева "Silentium" (1830).
   [131] Речь идет о новом жилье по адресу: Семинарский переулок, дом No 4. Владельцем дома был пан Раковский; квартиру, временно занятую Кноррингами, снимал профессор А. Н. Деревицкий (декан историко-филологического факультета Таврического университета в 1918-1920 гг.) Уезжая с семьей на дачу, на Южный берег Крыма, он предоставил ее Кноррингам.
   [132] Призрак (фр.).
   [133] Спектакль по пьесе Ч. Диккенса.
   [134] Ставком называли место около водоема, где ставят сети (ставки).
   [135] Н. Н. Кнорринг, историк по образованию, передал дочери любовь к истории. И в беженской жизни он открывал возможность для самообразования, высоко оценив уровень академической жизни в Симферополе в годы гражданской войны, где он был избран членом "Таврического общества истории, археологии и этнографии" при Таврическом университете, прочел доклад о Екатерининской Комиссии 1767 г., написал несколько работ по истории. "До сих пор я вспоминаю с удовольствием это время, проведенное мною в радушной и гостеприимной академической среде" (Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 23).
   [136] Речь идет о второй жене Тихона Чурилина -- художнице Б. И. Корвин-Каменской.
   [137] Речь идет о семье Гливенок.
   [138] Речь идет о Тане Титовой.
   [139] И. Кнорринг, с печалью вспоминая начало учебного года в любимом Харькове, в этот день пишет стихотворение "Песня узника": "Завтра казнь. Так просто и бесстрастно / В мир иной душа перелетит..." (опубликовано: Кнорринг Я. "Очертания смутного Крыма", с. 125).
   [140] И. Кнорринг завершит повесть в 1933 г., дав ей название "Двадцатый год". Повесть построена, по большей части, на материалах Дневника.
   [141] В составе "агитпоезда" Ирина с матерью покинула Харьков. Из повести И. Кнорринг "Двадцатый год": "Это было 17 ноября ст<арого> ст<иля> 1919 г. Вдруг раздался стук в дверь. В соседней комнате послышались шаги и голоса, тревожные и взволнованные. "Белгород взят, -- сказал твердый и уверенный голос, -- вы должны ехать, иначе вы только свяжете Николая Николаевича. Вот вам два билета на агитпоезд и уезжайте. Поезд уходит через три часа". Послышались робкие протесты мамочки. "Вы упустите момент, -- повторил тот же голос. -- Николай Николаевич один успеет выехать, а с вами это будет уже невозможно. Решайтесь, пока не поздно"" (Цит. по книге: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 12-13).
   [142] Речь идет о Великом князе Михаиле Михайловиче (см. Указатель имен во II томе).
   [143] Дружба Кноррингов с семьей композитора И. О. Дунаевского началась в Харькове (Н. Н. Кнорринг имел музыкальное образование, играл на скрипке). Дунаевский учился в Харьковском музыкальном училище по классу скрипки и композиции; затем поступил в Харьковскую консерваторию, окончил ее в 1919 г. (одновременно являясь студентом юридического факультета Харьковского университете). К этому времени относятся его первые сочинения -- фортепианные пьесы, романсы, квартеты. По окончании консерватории работал концертмейстером, руководил музыкальной частью в Харьковском драматическом театре.
   [144] Речь идет о семье Владимира Шаповалова, преподавателя гимназии. И. Кнорринг запечатлела этот эпизод в рассказе "Как я начала писать стихи" (не опубликован): когда в 1914 г. в Харькове появились первые раненые, при общем патриотическом подъеме Ирина со своими друзьями -- Ликой, Леной и Алешей Шаповаловыми -- не хотела оставаться в стороне, они собрались на войну, чтобы "выкрасть немецкие планы". Копили и прятали продукты на дорогу. Чтобы иметь немного денег, Алеша рисовал картинки, а Ирина снабжала их стихами. Рисунки продавали родителям Шаповаловых по пятачку за штуку -- "на нужды войны". То были первые стихи Ирины.
   [145] М. В. Кнорринг работала в Харьковском учебном округе.
   [146] Таня Гливенко жила в помещении при гимназии, директором которой был ее отец, И. И. Гливенко.
   [147] Место эвакуации Черноморского флота до последнего момента было не известно беженцам.
   [148] Речь идет о складах с гуманитарной помощью от Американского Красного Креста (American Red Cross -- ARC).
   [149] Группа из девяти островов в Мраморном море (принадлежат Турции).
   [150] Портовые города Франции (Тулон), Туниса (Бизерта) и Югославии (Катарро).
   [151] Наварин (ныне Пилос) -- город-порт на юго-западном берегу п-ва Пелопоннес; место встречи кораблей Русской эскадры -- малогабаритных, идущих по Коринфскому каналу, с кораблями, огибающими полуостров.
   [152] У А. И. Деникина и его жены не было родных братьев и сестер.
   [153] Ютом называется кают-компания для офицерского состава; баком -- место отдыха матросов.
   [154] Ловля вшей.
   [155] "Корнилов" -- крейсер "Генерал Корнилов" (командир -- капитан I ранга В. А. Потапьев).
   [156] Строки из романа в стихах А. С. Пушкина "Евгений Онегин" (глава "Путешествия Онегина").
   [157] Канонерская лодка "Якут" (командир -- капитан I ранга М. А. Китицын).
   [158] Транспортная мастерская "Кронштадт" (командир -- капитан I ранга К. В. Мордвинов).
   [159] Спардек -- верхняя легкая палуба.
   [160] Пьеса В. М. Дорошевича.
   [161] Монастырь Сионской Божьей Матери (фр.).
   [162] Речь идет о лагере в Saint-Jean (Сен-Жан), расположенном на окраине Бизерты.
   [163] Н. Н. Кнорринг подрабатывал игрой на скрипке перед началом сеанса.
   [164] Гражданский контроль (служба) (фр.).
   [165] Речь идет о книге: Слащев Я. А. Белый Крым (1920).
   [166] Речь может идти о переводе восьмой роты, сформированной из малышей, из Сфаята, где они жили с родителями, в общее помещение Морского корпуса -- в Джебель-Кебир.
   [167] Дружба с Н. Кольнер (в замужестве Грабарь) продолжится и во Франции. Ей посвящено стихотворение "Спасибо, друг..."
   Спасибо, друг; за то, что вижу снова
   К тебе доверие, и ласку, и покой,
   За первое приветливое слово,
   За первый взгляд, невинный и простой.
   Зато, что здесь, к печальной, одинокой,
   Среди унынья, пошлости и зла,
   В чужой толпе, бесчувственной, далекой,
   Ты первая несмело подошла.
   За первый миг навеянного счастья,
   За тихий миг, несмелый и живой,
   За все участье, робкое участье
   Со всей наивной, детской простотой.
   12. V. 1921. Сфаят
   (Цит. по книге: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 34.)
   [168] Церковь Морского корпуса, названная в честь небесного покровителя корпуса -- Святителя Павла Исповедника (корпусная церковь), была устроена отцом Георгием Спасским действительно в одном из пещерных казематов, на горе Джебель-Кебир (там же располагались и помещения Корпуса). Это была первая русская православная церковь в Бизерте.
   [169] Дамский комитет Морского корпуса в Бизерте, возглавляемый женой директора Корпуса, Г. Я. Герасимовой, занимался распределением гуманитарной помощи -- посылок от ARC, а также "сладких" подарков, поступающих от местных жителей.
   [170] Здесь и далее речь идет о Наташе Кольнер.
   [171] В. П. Тихомирова и О. А. Кольнер -- члены Дамского комитета.
   [172] Речь идет о Харьковском женском институте (Институте благородных девиц) императрицы Марии Федоровны, основанном в 1812 г. В конце 1919 г институт эвакуировался в Югославию, где продолжал действовать под руководством М. А. Неклюдовой вплоть до 1932 г.
   [173] Текст "Рапорта" Н. Н. Кнорринга:
   Среди тропической зимы
   И северного лета
   В одном и том же ходим мы, --
   И плоть весьма согрета.
   Чтобы последствий избежать,
   Предупредивши драмы
   (Нельзя же нагишом гулять:
   И в Африке есть дамы!),
   Прошу в цейхгауз приказать,
   Сей избежав картины,
   Мне на штаны и блузу дать
   Побольше парусины.
   (Цит. по книге: Кнорринг Н. Н. Сфаят, с. 43.)
   [Цейхгауз (нем.) -- воинский склад для хранения обмундирования, снаряжения и продовольствия.]
   [174] Монастырь (фр.)
   [175] Монастырь Сионской Божьей Матери, в котором жила на пансионе Ирина, находился в Бизерте.
   [176] Потому что рядом нет мамы (фр.).
   [177] Что? (фр.)
   [178] Версинжеторикс -- французской национальный герой (полководец, дипломат, объединивший под своим началом галльские племена в I веке до н. э., бросивший вызов правителю Великого Рима -- Цезарю).
   [179] Как? (фр.)
   [180] Русский лагерь, расположенный на горе Надор (район г. Монастир, восточное побережье Туниса).
   [181] Транспорт "Кронштадт", возглавляемый капитаном I ранга К. В. Мордвиновым, был уведен в Марсель французскими властями под предлогом предотвращения эпидемии чумы, обнаруженной будто бы у нескольких матросов "Кронштадта". Таким образом Русская эскадра лишилась целой фабрики, коей являлся "Кронштадт". Н. Н. Кнорринг задается вопросом: почему не были запущены огромные мастерские "Кронштадта", прекрасно оборудованные, имеющие большой запас материала. А квалифицированные кадры для мастерских готовил сам Морской корпус. Он задается и другим вопросом: почему, при наличии некоторых средств и организаций (государственных, общественных, профессиональных), не удалось выкупить небольшой клочок земли в Бизерте и построить "Русский дом" для неимущих русских беженцев? И констатирует: "Не все ладилось на эскадре" ( Кнорринг Н. Н. Сфаят, с. 104). В том же ключе высказывается адмирал В. К. Пилкин в письме к Н. Н. Юденичу от 16 января 1921 г.: "Базили уступил французам весь коммерческий (и военный) флот, внеся во врангелевское предложение "редакционные изменения", а теперь, по слухам, будет директором пароходного общества с каким-то фантастическим окладом" ( Пилкин В. К. В Белой борьбе на Северо-Западе, с. 470).
   [182] Здесь и далее речь идет о городе Тунисе, столице Туниса (названия их совпадают).
   [183] Большой ребенок (фр.).
   [184] Речь идет о капитане II ранга В. В. Соллогубе и его жене М. А. Соллогуб.
   [185] Полдник (фр.).
   [186] Речь идет о Русском народном университете, открытом в Париже в 1921 г. по инициативе Русской академической группы, с целью дать русской молодежи гуманитарные знания. С докладами на исторические темы выступал в Университете и Н. Н. Кнорринг после приезда в Париж.
   [187] Речь идет о тетке Наташи Кольнер со стороны матери -- Лидии Антоновне Ирмановой, о ее сыновьях (Мостике и Володе) и об отце Ляли (Ольги) Воробьевой -- А. А. Воробьеве.
   [188] Выпейте, вам станет лучше. Будьте мужественной, моя маленькая (фр.).
   [189] Речь идет о смешанном хоре Сфаята и регенте Ф. Ф. Соколове.
   [190] Так Кнорринги называли созданное ими в Сфаяте, и полюбившееся им, место отдыха: недалеко от дома, у обрыва над маслинной рощей, среди деревьев повесили гамак, поставили столик и скамью. "На дачке" они проводили "изумительные летние вечера перед закатом солнца". "Я как сейчас вижу, как Ирина с матерью, обнявшись, как две сестры, уходили на прогулку и возвращались усталые, но тихие и умиротворенные" (Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 34).
   [191] Панихида по случаю тезоименитства убиенного императора Николая II (дня Святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских, Чудотворца).
   [192] Любительские спектакли в Сфаяте ставил художественно-литературный кружок Морского корпуса. В них участвовали военные и штатские: преподаватели, кадеты, гардемарины и "красавицы Сфаята". Руководила кружком Г. Я. Герасимова.
   [193] Не удалось выяснить, о ком идет речь.
   [194] см. примеч.189.
   [195] Речь идет о пошивочной мастерской, производящей одежду для преподавателей и кадет Морского корпуса, в которой работали мать и дочь Кнорринги. Руководила мастерской Г. Я. Герасимова.
   [196] Начиная с апреля 1920 г., когда была создана Дальневосточная республика, объединившая Забайкальскую, Амурскую, Сахалинскую, Приморскую и Камчатскую области, на Дальнем Востоке шла беспрерывная борьба Народно-революционной армии с белогвардейскими частями, а также с армией Японии. "Богатый домовладелец" Владивостока Н. Д. Меркулов, совместно со своим братом, земским деятелем С. Д. Меркуловым, при поддержке Японского правительства, организовал 26 мая 1921 г. переворот во Владивостоке, став во главе правительства.
   [197] "Тунисские известия" (фр.).
   [198] 25 октября 1921 г. войска Народно-революционной армии вошли во Владивосток. Было объявлено об установлении на территории Дальнего Востока советской власти и о вхождении Дальневосточной республики в состав РСФСР.
   [199] Примерно за год до этого момента Союз русских студентов в Тунисе начал проводить анкетирование "недоучившихся" студентов. В частности, в Морском корпусе были выделены специальные "классы", где молодых людей "подтягивали" по математике, физике, гуманитарным дисциплинам. В начале 1922 г. в Бизерту прибыли представители Русской учебной коллегии из Праги У. Жиляев и Л. Художилов, составившие вместе с местными педагогами аттестационные комиссии. В период с 4 по 11 марта 1922 г. в Тунисе прошла серия отборочных коллоквиумов. В результате в Прагу для продолжения учебы выехали 40 студентов (Крезе Л., Милославский П. Русские студенты в Тунисской области, с. 2). Согласно отчетному письму секретаря Бизертинского отделения Союза русских студентов в Тунисе А. П. Келлера: коллегия "захватила с собой первую группу студентов и гардемарин в количестве 75 человек" (БФРЗ, ф. 13, оп. 2, ед. хр. No 918). Из чего следует, что кроме студентов уехали 35 гардемарин, абитуриентов.
   [200] Речь идет о Татьяне Куфтиной.
   [201] Помещение бани было приспособлено под офицерскую столовую (столовой частью Морского корпуса руководил полковник А. Ф. Калецкий). "Восьмушки" -- бывшие воспитанники 8-ой роты.
   [202] Адмиралы А. М. Герасимов, М. Л. Беренс и А. И. Тихменев.
   [203] Данные о количестве русских беженцев, прибывших в Сербию с этой волной, значительно разнятся в разных источниках. Ю. Софиев вспоминает: "С первого дня моего пребывания в Дубровнике я обратил внимание на то, что на улицах города постоянно встречались молодые люди в русской гардемаринской форме" (Софиев Ю. Разрозненные страницы, с. 46).
   [204] Речь идет о Н. Н. Александрове и Н. Н. Кнорринге.
   [205] Речь идет о Тане Гран, ее старшей дочери от первого брака.
   [206] Т. е. на гору Джебель Кебир, где находились помещения Морского корпуса.
   [207] Речь идет о работе Ирины в пошивочной мастерской.
   [208] Обещание Ирины, данное самой себе: ежедневно вести Дневник.
   [209] Подруги по Харькову -- Таня Гливенко и Леля Хворостанская.
   [210] Речь идет о приезде президента Франции Мильерана в Бизерту (в тексте Бизерта часто названа "городом").
   [211] Фервилль -- местечко близ Бизерты, где находился Военно-морской госпиталь.
   [212] Да здравствует Франция! Да здравствует президент! (фр.)
   [213] М. Завалишина служила гувернанткой во французской семье.
   [214] По очереди одна из рот Морского корпуса уходила в плавание на учебном судне "Моряк", которым командовал старший лейтенант Максимович.
   [215] Речь идет о празднике перенесения мощей Святого Николая Чудотворца. (Указан старый стиль, по которому соблюдают церковные праздники.)
   [216] В Париже о. Г. Спасский прочел доклад "о жизни в Бизерте, о братствах, устроенных им на кораблях и в Морском кадетском корпусе. Отец Георгий -- благочинный; кроме него там 6 священников" ( Ковалевский П. Е. Дневники: 1918-1922, с. 398). о. Г. Спасский рассказывал и о скандале на лекции Н. Н. Кнорринга (высказав свою точку зрения), что следует из дневниковой записи П. Е. Ковалевского (от 2/15 июня 1922 г.): "Пишу сочинение о моральном достоинстве басней Лафонтена и о религиозных воззрениях Толстого и Руссо. Все возмущены Н. Н. Кноррингом (преподаватель в Морском корпусе в Бизерте), который на своей лекции неприлично отзывался об императоре Александре I. Вся публика, состоящая, главным образом, из кадет, покинула зал" (там же, с. 410).
   [217] Речь идет о публичной лекции Н. Н. Кнорринга на тему "Сто лет назад", состоявшейся 26 марта 1922 г.
   [218] Н. Н. Александров.
   [219] Н. Н. Кнорринг сотрудничал в парижской газете "Последние новости". Речь идет о статье "Великий соблазн" (ПН, 1922, 15 июня, No 662, с. 2), написанной в связи с тем, что 12 мая 1922 г. патриарх Тихон сложил свои полномочия -- в тяжелейшее для Русской Православной Церкви время. "На чем будет строиться их оправдание в истории", -- вопрошает в заключение Н. Н. Кнорринг, имея в виду Патриарха Тихона и его оппонентов. В одном из следующих номеров была опубликована статья И. Демидова ""Национальный соблазн" (ответ на статью Н. Н. Кнорринга "Великий соблазн")" (ПН, 1922,21 июня, No 667, с. 2). По мнению И. Демидова, Н. Н. Кнорринг "до конца, без остатка развенчивает патриарха Тихона" перед лицом истории; в то время, как "западноевропеец умеет даже в мелких людишках создавать для потомства крупные национальные образы".
   [220] Речь идет об учебнике для гимназий В. Ф. Саводника "Очерки по истории русской литературы XIX века" (1906).
   [221] Ф. Бондалетов и Ю. Шингарев.
   [222] Речь идет о книге В. Фон-Дрейера "Крестный путь во имя родины: Двухлетняя война красного Севера с белым Югом: 1918-1920" (Берлин, 1921).
   [223] Речь идет о зубных врачах Е. Н. Хомиченко и С. И. Запольской.
   [224] Речь идет о новой книге К. Д. Бальмонта "Марево" (Париж: Франко-русская печать, 1922).
   [225] Красная Россия (см. Комментарии) (фр.).
   [226] Фильм "Красная Россия" ("Россия") был создан "Обществом распространения русской национальной и патриотической литературы" (Белград, <1921>) и показан в разных странах русского рассеяния. Фильм был смонтирован из фрагментов киносъемок, имел протяженность 2500 метров, демонстрировался на ручном проекторе со скоростью 16 кадров в секунду. По замыслу авторов, немой фильм сопровождала музыка П. И. Чайковского, Ф. Шопена... Фильм был задуман, "чтобы оживить коллективное представление о России", и призван, несмотря на его минорный тон, провести идею Зарубежной России как единственного оплота русской цивилизации, помочь русским эмигрантам обрести внутреннюю силу, необходимую для адаптации к новым условиям жизни (подробнее см.: Йованович М. Русская эмиграция на Балканах, с. 383-385).
   [227] Патриарх Тихон был арестован и заключен под стражу в Донском монастыре 19 мая 1922 г. в связи с процессом по "Делу 54-х": о 54-х священнослужителях и мирянах, оказавших сопротивление при изъятии церковных ценностей из московских храмов (слушание процесса было показательным, проходило с 26 апреля по 7 мая 1922 г. в Политехническом музее в Москве). 5 мая Патриарх был допрошен в Московском трибунале по этому делу, признан виновным и приговорен к трем годам тюрьмы (находился под стражей в Донском монастыре до момента своей кончины). Его также заставили подписать ряд документов: об отречении от мятежных священников и об упразднении Синода Русской Православной Церкви за рубежом, возглавляемого митрополитом Киевским Антонием (Храповицким). Последней каплей, заставившей советские власти взять под контроль деятельность Патриарха, было заявление, принятое Синодом на Карловацком съезде: Карловацкий съезд (Русский Всезаграничный Собор) Синода Русской Православной Церкви за рубежом, прошедший в Сремских Карловцах (Югославия) осенью 1921 г. под руководством митрополита Антония, принял "Послание Всезаграничного Церковного Собора чадам Русской Православной Церкви, в рассеянии и изгнании сущим", о восстановлении в России монархии с царем из дома Романовых ("Новое время", Белград, 1921, No 184, 3 декабря).
   [228] Речь идет об обращении Синода Русской Православной Церкви за рубежом к Генуэзской мирной конференции (10 апреля-12 мая 1922 г.) -- "Послание Мировой Конференции от имени Русского Всезаграничного Церковного Собора" ("Новое время", Белград, 1922, No 254, 1 марта). Послание было осуждено митрополитом Евлогией как носящее политический характер, чуждый интересам Русской Православной Церкви (подробнее о церковном расколе см.: "Путь моей жизни": Воспоминания Митрополита Евлогия (Георгиевского). -- М., 1994, с. 362-365).
   [229] Не удалось выяснить, о ком идет речь.
   [230] Газету "Монархический листок" начал издавать в Тунисе А. Н. Павлов. Выехав в 1921 г. в Германию, продолжил издание.
   [231] Этот эпизод -- о "девушке в русой косе" с голубыми глазами, дарившей птицам "печальную улыбку", а потом садившуюся к столу, чтобы написать "еще одно стихотворение в свою тетрадь", -- запечатлел Владимир Берг в главе "Картинки Сфаята" ( Берг фон Д. Последние гардемарины, с. 86-87).
   [232] Речь идет о книге: "Практический английский учебник" / Сост. В. В. Скотт и Ф. В. Брей (1913).
   [233] Император Николай II и члены его семьи, а также близкие им лица были расстреляны в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге в ночь 16/17 июля 1918 г. по приказу председателя Совета Народных Комиссаров Ленина. Тела отвезены в лес, сожжены, останки брошены в шахту.
   [234] "Граф Монте-Кристо" (А. Дюма) (фр.).
   [235] "Мышиная свадьба" (фр.).
   [236] Речь идет о выпускнике Первой ("Владивостокской") роты, корабельном гардемарине Александре Петрове.
   [237] Книга стихов А. Ветлугина "Третья Россия" (Париж, изд-во "Франко-русская печать", 1922).
   [238] Речь идет о победе Русского флота под командованием Петра I над шведами "у мыса Гангут" (полуостров на Юго-Западе Финляндии) в 1714 г.
   [239] В Шерекке располагался русский лагерь, Эскадра -- в Джебель-Кебире, Корпус -- в Сфаяте, в г. Тунисе проживали штатские служащие эскадры, священнослужители, семьи моряков.
   [240] Претор -- высшее должностное лицо. Здесь: церемонемейстер.
   [241] Речь может идти об открытии в 1920 г. Русской средней школы в Париже (изначально были созданы курсы для подготовки русской молодежи к экзаменам на аттестат зрелости, их организатором был педагог С. Г. Попич, а занятия проходили в здании Российского посольства). Учредителем гимназии стало "Общество помощи детям русских беженцев" под председательством М. А. Маклакова, педагоги -- В. П. Недачин (первый директор гимназии Б. А. Дуров (его преемник), С. Г. Попич и др.
   [242] Рожки ("царьградские стручки") -- плоды рожкового дерева, из семейства бобовых. В медицинских целях используется как отхаркивающее средство при кашле.
   [243] Шезлонг (фр.).
   [244] Как следует из последующих записей, речь идет о С. И. Карцевском, преподавателе Русской гимназии Земгора в Праге.
   [245] Столовый барак в Сфаяте имел многоцелевое назначение: там проходили праздники, собрания, церковные богослужения. В. А. Герасимов, сын адмирала А. М. Герасимова, по заданию начальника строевой части ген. А. Е. Завалишина (назначен после отъезда М. А. Китицына) разрисовал столовый барак картинами "из жизни флота от Петра Великого до наших времен" (Берг В. "Последние гардемарины", с. 108). В. А. Герасимов, желая получить художественное образование, окончив Художественную академию в Антверпене, в 1923 г. подавал заявление в Федоровский комитет с просьбой назначить ему студенческую стипендию. Однако по ряду причин (в т. ч. из-за тяжелой болезни матери) выехать из Туниса ему не удалось.
   [246] Кто из братьев Цветковых боялся технического экзамена ("девиации" (фр.) -- отклонение -- компаса, корабля) и стрелялся -- сказать трудно. В октябре-ноябре 1922 г. в Бизерте сразу трое Цветковых сдавали выпускные экзамены в Морском корпусе -- Сергей Иванович (1897-1941), Михаил Иванович (1902-1953, Париж); а также Николай Иванович (ок. 1894 г.р. -- 1976, Ментона, Франция) -- литератор и художник, будущий архитектор (окончил Высшую Техническую школу) и священник, настоятель храма Русского дома в Ментоне (юг Франции).
   [247] По версии В. Берга, подробно описавшего чествование адмирала, Н. Н. Кнорринг сам читал свои стихи (Берг В. Последние гардемарины, с. 106-107).
   [248] Текст сонета "а la Бальмонт" не обнаружен.
   [249] Речь идет о семье Хворостанских. Текст писем неизвестен.
   [250] Паром (фр.).
   [251] Парад по случаю дня основания Морского корпуса был приурочен ко дню Святителя Павла Исповедника (6 ноября по ст. ст.).
   [252] В 1922 г. "колониальный" роман "Атлантида" (1920) фр. писателя П. Бенуа, детские годы которого прошли в Тунисе и Алжире, был переведен на русский язык и издан как в Советской России, так и за рубежом: Бенуа П. Атлантида (пер. с фр. А. Н. Горлина, предисл. А. Левинсона). -- Петроград: "Всемирная литература", 1922; Бенуа П. Атлантида (пер. с фр. И. де Шевильи). -- Берлин: К-во Ефрон, <1922>. И. Кнорринг читала, видимо, берлинское издание.
   [253] Из стихотворения А. Блока "Ночь. Город угомонился..." (1906).
   [254] Речь идет о трех первых томах Собрания сочинений А. Блока (в 5-ти томах), одновременно выпущенных берлинскими издательствами "Эпоха" и "Алконост" (1923).
   [255] С ноября 1924 г. русское воспитательное заведение, руководимое адмиралом Герасимовым, называлось "Сиротский дом" (Maison des orphelins).
   [256] Сироты (фр.).
   [257] И. Кнорринг имеет в виду "белого генерала" Я. А. Слащева, возвратившегося в Россию; послужившего прообразом генерала Хлудова в пьесе С. Булгакова "Бег" (см. его биографию в Указателе имен во II томе).
   [258] Речь идет, видимо, о книге: Северянин И. Падучая стремнина: Роман в 2-х ч. Том XVII. -- Берлин: Изд. О. Кирхнер и Ко, 1922.
   [259] Роман Б. Зайцева "Дальний край" (1912) вышел отдельной книгой в 1915 г.
   [260] Т. е. в советской России, в среде советской молодежи, о которой пишет из Харькова Леля Хворостанская.
   [261] Т. е. штрафные наряды в виде стояния на часах ("под винтовкой") и пребывания в карцере.
   [262] Командир "Грозного" старший лейтенант фон Вирен. Речь идет о мичманах Непокойчицком и Рымше, затопивших лодку в ночь с 26 на 27 декабря 1923 г. Мичманы были посажены в Бизертинскую тюрьму, где Непокойчицкий покончил с собой (Панова М. Русские в Тунисе: Судьба эмигрантов "первой волны". -- М.: РГГУ, 2008, с. 72).
   [263] Ферривиль -- местечко (форт) недалеко от Бизерты, где расположен морской госпиталь.
   [264] Подводная лодка "Добыча" командир капитан II ранга Н. А. Краснопольский.
   [265] Т. е. со служащими бака (парома).
   [266] Голланка -- рубаха из фланели или парусины.
   [267] Позумент -- специальные нашивки на погонах в виде тесьмы или бахромы, принятые в небольшом войсковом подразделении (в данном случае -- в роте).
   [268] Речь идет о Николае Лисневском.
   [269] Белый танец (фр.).
   [270] Речь идет о Вере (Ваве) Кузнецовой.
   [271] Из поэтического цикла А. Блока "Заклятие огнем и мраком" (VII, 1907).
   [272] Из стихотворения А. Блока "Гимн" (1904).
   [273] Речь идет о журнале "Русская школа за рубежом", первый номер которого вышел в преддверии I съезда деятелей средней и низшей русской школы за границей, проходившего 1-7 апреля 1923 г. в Земуне (Югославия) под предс. В. В. Зеньковского. Точнее, речь идет о статье князя П. Д. Долгорукова "Русская беженская школа" -- текст доклада, прочитанного им на съезде русских академических организаций в Праге в октябре 1922 г. (опубл.: "Русская школа за рубежом", Прага, 1923, No 1, с. 63-82). В результате работы съезда было создано Объединение русских учительских организаций за границей и Педагогическое бюро по делам средней и низшей русской школы за границей (Русское педагогическое бюро). Итоги работы съезда были опубликованы в статье А. Л. Бема "Съезд деятелей средней и низшей русской школы за границей" ("Русская школа за рубежом", Прага, 1923, No 2-3, с. 12-31). С 1923 г. начал выходить также "Бюллетень Педагогического бюро по делам средней и низшей русской школы за границей" (Прага, 1923-1927 гг.).
   [274] Письмо не обнаружено. О судьбе членов семьи Н. Б. Кнорринг см. в указателе имен.
   [275] Вероятно, речь идет о последнем издании: Ахматова Анна. Белая стая: Стихотворения. 3-е изд. Пг., "Алконост", 1922.
   [276] Речь идет о А. Марковой и И. Насоновой.
   [277] Жена адмирала А. М. Герасимова -- Глафира Яковлевна.
   [278] " Шишковцы"... -- Последователи А. С. Шишкова, писателя и поэта, автора религиозных од, выступающего за архаический стих, сторонника гражданского стиля, ставящего задачей поэта -- умение смешивать высокий славянский слог и просторечивый российский.
   [279] Речь идет о семье Дмитрия Владимировича Запольского, старшего лейтенанта, воспитателя Морского корпуса.
   [280] А. А. Ширинская вспоминает, что "иноверца" хоронили со всеми полагающимися военными почестями, к великому удивлению местного арабского населения ( Ширинская А. А. Бизерта: Последняя стоянка).
   [281] Речь идет о кадетах -- Диме Николаеве, Дике Крюковском и (?)Медведеве.
   [282] Леля Насонова и Наташа Кольнер продолжали учиться в Бизерте в монастырском пансионе.
   [283] Речь идет об учебнике С. Ф. Платонова "Очерки по истории смуты Московского государства в 16-17 вв.", выдержавшем в 1909-1917 гг. более 10 изданий.
   [284] Театрализованная церемония, проходившая в 4-ой роте Морского корпуса по случаю окончания годичных экзаменов. В каждой роте была своя песня, свой ритуал. Так, во 2-ой роте кадеты хоронили Дневник болезни госпожи Астрономии ("Наутигаль Альманах"), который они тщательно вели всё время подготовки к экзамену.
   [285] Вы хотите посетить Дворец Бея? (фр.)
   [286] Это -- трон Бея. Усаживайтесь как следует (искаженный фр.).
   [287] Его величество Бей (фр.).
   [288] Русский кооператив, включающий в себя бюро по трудоустройству и столовую, был создан весной 1921 г. в Медине (центре г. Туниса), недалеко от Porte de France, на rue El Rraved. По субботам там проходили музыкальные вечера. В 1922 г. на базе кооператива был создан "Русский клуб" (Панова М. Русские в Тунисе: Судьба эмигрантов "первой волны" -- М.: РГГУ, 2008, с. 212).
   [289] Бельведер -- название лесопарка, расположенного на холме близ г. Туниса (заметим, что в Тунисе много названий, в том числе географических, не только имеющих французское происхождение, но являющихся их двойниками).
   [290] Музей Бардо, расположенный в уникальном дворце (известном своей мозаикой), бывшей правительственной резиденции, обладает и самым крупным собранием древностей в Тунисе. Карфаген -- столица Карфагенской державы, основанной в 814 году до н. э.
   [291] Запрещено! (фр.)
   [292] Монастырь белых отцов (фр.).
   [293] Капелла Святого Людовика (фр.).
   [294] Одеон (фр.) -- (от греч. ода -- песня), античное круглое здание для песенных, театральных представлений.
   [295] Стихи были показаны редактору "Последних новостей" П. Н. Милюкову.
   [296] Морской кружок "Звено" был организован в Бизерте в январе 1922 г. бывшими гардемаринами Морского училища во Владивостоке с целью объединения военных моряков-эмигрантов; в том же году члены кружка разъехались по разным странам (из них 40 человек были направлены в Чехию). Н. Лисневскому, в которого И. Кнорринг была романтически влюблена, она посвятит стихи.
   Проходили года за большими, как волны годами.
   В окнах девичьей спальни покорно погасли огни.
   Призрак легкого счастья растаял с наивными снами,
   И тяжелая радость наполнила трудные дни.
   Я уже не найду той скамейки под темной сиренью,
   Ни весеннего леса, ни светлых, внимательных глаз.
   Но не знаю зачем, -- отчего, -- по чьему наущенью, --
   Я в Страстную Субботу всегда вспоминаю о Вас.
   1933
   (Цит. по книге: Кнорринг И. Окна на Север: Вторая книга стихов. Париж, 1939, с. 23. В данном издании допущена опечатка в посвящении: вместо "А.Л." должно быть "Н.Л." -- Николаю Лисневскому.)
   [297] Журнал "Звено" (1923-1928) был задуман как литературное приложение к газете "Последние новости", его название отражало намерение редакторов -- П. Н. Милюкова и М. М. Винавера -- преодолеть разрыв между русской культурной традицией и младшим поколением эмигрантов. С появлением в журнале рубрики Г. Адамовича "Литературные беседы" (в 1925 г.) журнал обрел новое лицо, став еженедельным; рецензенты сравнивали его "с утренней чашечкой хорошего кофе".
   [298] Г. Адамович писал: "С Ахматовой происходит "обыкновенная история". Она с каждым днем теряет свою популярность, -- вернее, она делается все известнее, но в ее слове нет былого очарования и былой остроты. Это тоже удел поэта, -- и пушкинский удел. В Ахматовой любишь не ее голос -- напряженный, трудный, сухой, -- а ее манеру. Теперь нет больше "перчаток с левой руки", и поклонники разочарованы. Есть, впрочем, для их утешения несметное количество девиц, подобравших эти ахматовские обноски" (Адамович Т. Поэты в Петербурге // Звено, 1923, 10 сентября, No 32, с. 2).
   [299] Речь идет о Ф. Ф. Соколове.
   [300] Речь идет о семье Владимира Владимировича Берга, его жене З. Берг и двух сыновьях. Старший сын, В. Берг (1903 пр.), в 1920 г. окончил Севастопольское реальное училище и поступил санитаром в лазарет Морского корпуса в Севастополе, эвакуировался с ним в Бизерту; в 1922 г. окончил французский математический колледж в Бизерте, прослушал курс в литературном колледже, младший сын Бергов (ок. 1909 г.р.) учился в 10-ой роте Морского корпуса.
   [301] С. 383. "Мне в тридцать пятом номере "Звена""... -- Стихи, написанные И. Кнорринг по случаю первой публикации ее стихов (Звено, 1923, No 35, с. 2):
   Терцины
   Есть в лунном вечере черта,
   Когда кончается земное
   И расцветает чернота.
   * * *
   Есть где-то грань в полдневном зное,
   Когда обычное гнетет,
   И рвутся мысли в роковое.
   * * *
   То -- сон зовет, то -- звук цветет.
   Страница из дневника
   Я растеряла жемчуг дней,
   Меня сковала непогода.
   Огонь горит в душе моей,
   Но нет, но нет ему исхода...
   Здесь для меня забавы нет,
   Я рвусь в заоблачные дали...
   А на руке моей -- браслет,
   Как символ рабства и печали...
   
   [302] Синий чулок (фр.).
   [303] Роман В. Т. Нарежного "Бурсак. Малороссийская повесть" (М., 1824) был встречен критикой "сочувственно" и не раз переиздавался. "Русский оригинальный роман есть необыкновенное явление в нашей словесности, несмотря на то что у нас около полутора тысячи романов [...] большая часть переводы; русских же, оригинальных (...] едва наберется сто [...] Жалеть о том бесполезно! Утешимся надеждою на будущее: может быть, и у нас появятся свои Фильдинги, Лафонтены и Скотты -- а до того времени предлагаем любителям чтения новый роман [...] Ручаемся, что многие прочтут его с удовольствием", -- писал журнал "Благонамеренный". Век спустя, Д. А. Шаховской, организуя новый журнал, объясняет выбор названия журнала -- "Благонамеренный" -- желанием подчеркнуть связь русской культуры в изгнании со своими корнями.
   [304] Т. е. пропивал: "итальянец" держал маленький кабачок по дороге в Бизерту.
   [305] Не ясно, о чем идет речь.
   [306] Речь идет о Наташе Пашковской.
   [307] Речь идет о подготовке к экзамену по Закону Божьему.
   [308] Прозвище А. Н. Куфтина, в указанной выше сказке проведен в образе Полковника Контрокурова.
   [309] Роман Андрея Белого "Петербург" (1913-1914). Первое издание -- 1916 г., доработанное -- 1922 г.
   [310] Речь идет об Артемии Карташеве и его приятелях-гимназистах -- героях автобиографических повестей Н. Гарина (Н. Г. Михайловского) "Детство Темы" (1892), "Гимназисты" (1893), "Студенты" (1895), "Инженеры" (1907), имеющих общий подзаголовок "Из семейной хроники".
   [311] Речь идет о повести Ф. Сологуба "Барышня Лиза" (М., Берлин, "Геликон", 1923).
   [312] Речь идет о Русской реформированной реальной гимназии в Праге, открытой Земгором (Российский земско-городской комитет помощи российским гражданам за границей) в сентябре 1922 г. Приват-доцент С. И. Карцевский преподавал в гимназии русский язык и литературу. Н. Н. Кнорринг рассчитывал получить в гимназии место преподавателя истории (там предполагала учиться и Ирина); его кандидатура была утверждена Земгором, но переезд в Прагу не состоялся из-за сложностей с предоставлением виз. В 1924 г., когда гимназия переехала в новое здание, количество учеников увеличилось до 200 человек.
   [313] Одно из стихотворений И. Кнорринг, навеянных космографией, посвящено Вадиму (Диме) Матвееву:
   (Цит. по книге: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 33.)
   [314] Из стихотворения "А ты думал -- я тоже такая..." (1921) в книге: Ахматова Анна. "Anno Domini": Стихотворения. Кн. 3. 2-е изд., доп. Пг.: Петрополист; Алконост, 1923.
   [315] Праздник милосердия (фр.).
   [316] Речь идет о книге: Бальмонт К. Где мой дом: Очерки (1920-1923). -- Прага: Пламя, 1924.
   [317] В. Доманский и В. Чернитенко.
   [318] В своих стихах (и далее в записях) И. Кнорринг говорит о Васе Доманском, в которого была влюблена (называя его только по имени), и о друзьях-кадетах -- Васе Чернитенко и Андрюше Сидневе.
   [319] Речь идет о Николае Овчарове и Василии Доманском.
   [320] Речь идет об учебнике В. Ф. Саводника "Очерки по истории русской литературы XIX века" в двух книгах (1914).
   [321] Речь идет о семье Завалишиных.
   [322] См. прим.312 (7 марта 1924).
   [323] Опубликован: ИР, 1924, No 2, с. 9-11. Рассказ посвящен девочке-подростку Шарлотте Жакэн, нарушающей шаг за шагом заповеди -- "не укради", "не убий"; ее первому опыту общения с мужчиной, кончающемуся трагически.
   [324] Т. е. с нарядом по охране и обслуживанию бака (парома).
   [325] Французский литературно-художественный иллюстрированный журнал "L'Illustration" (основан в 1840-х гг.). Журнал имеет богатые культурные традиции: в нем печатались произведения И. С. Тургенева, переводы на фр. язык (впервые) повести "Капитанская дочка" А. С. Пушкина и др.
   [326] Речь идет о В. Чернитенко и А. Сидневе.
   [327] Речь идет о сыне генерал-майора А. Е. Завалишина.
   [328] Черчение и рисование в Морском корпусе преподавал В. А. Герасимов.
   [329] ПН, 1924, 12 октября, No 1370, с. 3.
   [330] Волошин М. Демоны глухонемые. Обложка Ив. Пуни, 2-е изд. -- Берлин, К-во писателей в Берлине, 1923.
   [331] Гумилев Н. К синей звезде: Неизданные стихи 1918 г. -- Берлин, Петрополис, 1923.
   [332] "Моим друзьям" (фр.).
   [333] Журнал "Эос", двухмесячник юной русской мысли. Редактор-издатель Л. Гончаров (Болгария).
   [334] Ежемесячный литературно-художественный и научно-публицистический журнал (Прага, 1922-1925). Издание Союза русских студентов в Чехословакии, затем -- ОРЭСО.
   [335] Речь идет о книге: Трубецкой С. Н. История древней философии: Курс лекций -- М., 1892.
   [336] Речь может идти о ходатайстве С. П. Постникова, директора пражского "Русского исторического архива за границей" (основан в 1923 г.) за Н. Н. Кнорринга, сотрудника того же архива.
   [337] И. Кнорринг желаемое выдает за действительное.
   [338] Речь идет о семье Наумовых, уехавших во Францию.
   [339] Рукопись поэмы не обнаружена.
   [340] 6 ноября (по ст. ст.) -- день Св. Николая Исповедника, день основания корпуса.
   [341] ПН, 1924, 16 ноября, No 1400, с. 2.
   Россия
   Россия -- плетень да крапива,
   Ромашка и клевер душистый,
   Над озером вечер сонливый,
   Стволы тополей серебристых.
   Россия -- дрожащие тени,
   И воздух прозрачный и ясный,
   Шуршание листьев осенних,
   Коричневых, желтых и красных.
   Россия -- гамаши и боты,
   Гимназии светлое зданье,
   Оснеженных улиц полеты
   И окон замерзших сверканье.
   Россия -- базары и цены,
   У лавок голодные люди,
   Тревожные крики сирены,
   Растущие залпы орудий.
   Россия -- глубокие стоны,
   От пышных дворцов до подвалов,
   Тревожные цепи вагонов
   У душных и темных вокзалов.
   Россия -- тоска, разговоры,
   О барских усадьбах, салазках...
   Россия -- слова, из которых
   Сплетаются милые сказки.
   Бизерта
   [342] Советские власти потребовали вернуть Российский Императорский флот в Советскую Россию. Французский адмирал Эйсельманс, отказавшийся это сделать, вынужден был подать в отставку (Б/а. "Передача флота большевикам" //ИР, 1924,No 9,15 декабря, с. 7). Автор другой статьи, "отставляя в сторону моральную оценку этих событий", пытается оценить, какое значение будет иметь "неожиданное увеличение красного флота" (Шумский К. Советский флот на Черном море // Там же, с. 6). В результате переговоров и обследования судов транспортировка их была признана нерентабельной (в основном суда пошли на запчасти и металлолом).
   [343] Театр был основан А. И. Долиновым в 1923 г.
   [344] "Русская кадриль" (фр.).
   [345] "Современный танец" (фр.).
   [346] "Потанцуем, маркиза" (фр.).
   [347] Речь идет о братьях Доманских.
   [348] Студенческие годы, 1924, No 6 (17), с. 14-15. Опубликованы стихи: Вечер, Терцины, Бедуинка и др.
   [349] Речь идет о неоднократно переиздававшемся учебнике: Dessagnes P. Le franèais pour les étrangers. Méthode directe ("французский для иностранцев").
   [350] "Забывать нас стали там, в России" ("Своими путями", No 3/4, 1925, с. 11). Обращено к Тане Гливенко.
   [351] В бельгийском городе Генте (Gend) в Политехническом институте училась большая группа русских студентов, обратившихся в Федоровский комитет за помощью. Подробнее см.: Федоров М. М. Русская молодежь в высшей школе за границей: Деятельность ЦК по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей: 1922/1923-1931/1932 учебные годы. -- Париж, 1933.
   [352] Профессор А. А. Экк в то время возглавлял кафедру истории России в Генте (Бельгия), а также принимал участие в организации русских учебных учреждений в Париже.
   [353] Опубликован: ПН, 1925, 8 февраля, No 1470, с. 2.
   [354] Речь идет о статье: Демидов И. П. По поводу рассказа С. Минщтова "Тайна"(ПН, 1925,18 февраля,No 1478,с. 2). Рассказ имел резонанс в кругах русской эмиграции. См. также: Мережковский Д. С. Вокруг "Тайны" С. Р. Минцлова (ПН, 1925, 26 февраля, No 1485); Одиннадцать Праведников. Вокруг "Тайны" С. Минцлова (ПН, 1925, 22 февраля, No 1482); И.Д<емидов> О С. Р. Минцлове (ПН, 1925, 13 декабря, No 2822, с. 3). Из воспоминаний митрополита Евлогия: "Когда в "Последних Новостях" появился рассказ Минцлова "Тайна", в котором разработана тема об Иуде-предателе в Евангельской трагедии, небезызвестная в богословии, в Церковном совете (Храма Св. Александра-Невского в Париже. -- И.Н.) поднялась буря, и члена Совета, бывшего члена Государственной думы (кадета) И. П. Демидова, помощника редактора "Последних Новостей", исключили как левого из состава Совета большинством голосов против одного -- д-ра И. И. Манухина, выступившего с особым мнением в защиту Демидова и вскоре из протеста покинувшего Приходской совет. Мои усилия поднять в Совете интерес к более интенсивной церковно-приходской жизни, к запросам церковного народа ни к чему не привели. В заседаниях обсуждали бесплодные вопросы. [...] Сколько речей, пикировок, жарких прений по поводу мелочей! Вскоре я убедился, что в отношении духовной организации церковного народа на Совет рассчитывать нечего" ("Путь моей жизни", с. 376).
   [355] Речь идет о двух великих князьях, претендентах на Российский престол.
   [356] Черновик не обнаружен. Но в деле И. Н. Софиевой (БФРЗ, ф. 13, оп. 2, ед. хр. 3769) хранится "Заявление", в графе, "где находились и чем занимались с тех пор, как покинули Россию", она пишет: "[...] В 1925 г. приехала в Париж, работала (вышиванье, куклы). В 1926 г. поступила в Институт. В 1927 г. заболела диабетом и бросила работу. Продолжаю учиться" (там же, л. 1). Добавим, что Ирина занималась работой (вышиванье, шитье, вязание) до конца своих дней, т. к. зарплаты мужа даже на скромную жизнь не хватало.
   [357] Бизертинский "Морской сборник" -- первый русский зарубежный морской журнал -- выходил в 1921-1923 гт. тиражом несколько сот экземпляров. Основателем и редактором его стал командир подлодки "Утка", капитан II ранга Нестор Александрович Монастырев. Тираж изготавливался в литографии Морского корпуса, находившейся в форте Джебель Кебир. Всего вышло 26 номеров журнала, представляющих чрезвычайный интерес, т. к. многие материалы, связанные с историей Русской эскадры, сохранились лишь на его страницах: документы о гражданской войне, статьи по военно-морской теории и технике, статьи политического характера, стихи и проза русских изгнанников и, конечно, хроника жизни Русской эскадры (см. "Бизертинский "Морской сборник" 1921-1923: Указатель статей. Биографии авторов" / Сост. В. В. Лобыцын. -- М.: Российский Фонд Культуры, 2000).
   [358] Помощник топографа (фр.).
   [359] Фрагмент из главы XXI звучит так: "Иуда-предатель с точки зрения "слепо почивающих" в законе" не заслуживает ли награды, ибо он "соблюл закон", предав учителя, преследуемого правителями? (Иннокентий Херсонеский и его толкование).
   [360] После смерти Г. Я. Герасимовой, руководительницы Художественно-литературного кружка Морского корпуса в Сфаяте, инициативу по руководству кружком взял в свои руки Н. И. Кнорринг.
   [361] "В маленьком Париже" -- название торгового центра (фр.).
   [362] Утика, одна из первых финикийских колоний, основанная в 1101 г. до н. э.; находится на полпути между Бизертой и Тунисом. До наших дней уцелели остатки римских жилых домов, амфитеатра, терм, цистерн и акведука.
   [363] Баллада посвящена будням Морского корпуса в Бизерте и его "ликвидации". Опубликован лишь ее фрагмент (см.: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 41-42).
   [364] Бибка -- кличка собаки.
   [365] Интерес (фр.).
   [366] Севр -- юго-западный пригород Парижа (фр.).
   [367] Париж дан в кавычках, т. к. Кнорринги остановились в парижском пригороде -- Севре, на вилле Жакобсона.
   [368] Т. е. билета в половину стоимости, который обещал предоставить русским, приехавшим из Туниса, бывший Военно-морской агент (атташе) капитан II ранга В. И. Дмитриев.
   [369] Лионский вокзал, вокзал Сен-Лазар (фр.).
   [370] Из воспоминаний Н. Н. Кнорринга: "Я поехал в "Последние новости" и взял с собою Ирину, чтобы представить ее как "сотрудницу" в редакции. Там я застал П. Н. Милюкова, И. П. Демидова, Н. К. Волкова. [...] Все приняли мою Ирину очень приветливо и радушно. [...] П.Н. как-то бросил: "Приводите вашу барышню, если она не особенно дикая". П.Н., по-видимому, сразу подметил у Ирины черту феноменальной застенчивости, которую она, вместе с большой. долею пессимизма, получила от меня по наследству" ( Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 44).
   [371] Площадь Согласия (фр.).
   [372] Сказано о детской карусели, установленной на Площади Согласия.
   [373] Пассаж Боске (название магазина) (фр.).
   [374] Остров Сите (центр Парижа) (фр.).
   [375] Дворец Правосудия (фр.).
   [376] Консьежери (фр.).
   [377] Речь идет о вечере Клуба молодых литераторов (еще не оформленного в Союз), состоявшемся 31 мая 1925 г. На нем выступили поэты В. Андреев, Н. Беляев, Д. Кобяков, Д. Кнут, Ю. Терапиано и Б. Поплавский. Председателем организации был Ю. К. Терапиано. Добавим, что в конце 1931 г. ее название было изменено (12 декабря 1931 г. состоялось экстренное и последнее собрание Союза, он был реорганизован и переименован в Объединение русских писателей и поэтов, собрания которого проходили в Париже вплоть до начала войны).
   [378] Доклад Б. К. Зайцева о А. Блоке назывался "Побежденный".
   [379] Это первые стихи И. Кнорринг, прочитанные с трибуны.
   [380] Музей Клюни (фр.)
   [381] Стихотворение не дописано.
   [382] В данном случае неточность И. Кнорринг грозит искажением литературной позиции Г. Адамовича: тема его доклада, прочитанного 6 июня на заседании Союза, звучала: "Обман в поэзии".
   [383] Автор обыгрывает тот факт, что Г. Иванов (участник "Цеха поэтов", основанного Н. Гумилевым) вовсе не является молодым поэтом, чтобы выступать на собрании Союза молодых поэтов и писателей в Париже. Недавно прибыв в Париж, И. Кнорринг еще не знает, что в работе Союза принимают участие -- в роли наставников -- и признанные мастера слова.
   [384] Опубликовано: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, 2003, с. 38-39.
   [385] Опубликовано: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 47.
   [386] Большой Дворец (фр.).
   [387] Елисейские Поля (фр.).
   [388] РДО было основано в 1924 г., неформальным лидером его был П. Н. Милюков. Собрания проходили в Библиотеке-читальне РДО по адресу: 18, rue de Varenne.
   [389] Парфюмерная фабрика "Убиган" (фр.).
   [390] "День русской культуры", приуроченный к дню рождения А. С. Пушкина, решено было отмечать начиная с 1924 г.: 12 июня 1924 г. по случаю 125-летия А. С. Пушкина в Праге состоялось торжественное собрание. Инициатором "дней" стал А. Л. Бем. Вскоре этот праздник, являющий собой "смотр" достижений русской культуры за рубежом, стал ежегодным и традиционным -- во всех странах русского рассеяния. Во Франции постоянным устроителем праздников был Комитет по организации Дня русской культуры во Франции под председательством В. А. Маклакова, в который входили Русская академическая группа в Париже, Русский академический союз, Русский народный университет и др. организации. 9 июня 1925 г. в Сорбонне по случаю праздника состоялось торжественное собрание, на котором с речами выступили профессор Оман, А. В. Карташев, Н. К. Кульман, Б. К. Зайцев.
   [391] Курбевуа (пригород Парижа) (фр.).
   [392] "Могу ли я увидеть месье Шовена?" -- "Нет" (фр.).
   [393] Поднимитесь (фр.).
   [394] Нет. Это запрещено (фр.).
   [395] Нет работы? (фр.)
   [396] Речь идет о книге: Кнут Довид. Моих тысячелетий (Париж: Птицелов, 1925). Согласно анонсу в программе вечера 20 июня: слово Ю. Терапиано о поэзии Довида Кнута, хоровое чтение стихов Довида Кнута, а также -- выступление поэтов и "Героический марш" (опыт голосовой инструментовки) в постановке И. М. Сидерского.
   [397] См. прим. 484 (19 марта 1926).
   [398] В. Ф. Ходасевич выступал в Союзе 27 июня 1925 г.
   [399] Музей Инвалидов (фр.).
   [400] Недельная карта (фр.) (проездной билет).
   [401] На вечере Союза 4 июля 1925 г. Шестов читал свою прозу "Творчество из ничего (Антон Чехов)".
   [402] Судя по характеристике, речь идет об участнике брюссельской литературной группы "Единорог", авторе мистерий и фантазий Леониде Страховском (псевдоним Л. Чацкий), студенте Лувенского университета, будущем докторе истории, авторе множества трудов.
   [403] Речь идет о "Звене".
   [404] Речь иде т о празднике "День взятия Бастилии" (14 июля 1789 г.), ознаменовавшем начало Великой Французской революции.
   [405] Праздник (фр.).
   [406] Музей Карнавале (фр.).
   [407] Дорогая (фр.).
   [408] Улица Маркаде (фр.).
   [409] Ботанический сад (фр.).
   [410] Трокадеро (фр.).
   [411] Музей Родена (фр.).
   [412] Глава семьи -- музыкант, дирижер, руководитель оркестра П. А. Рафаэль. Дети: Павел и Илья -- скрипачи, дочь Татьяна -- певица.
   [413] Импровизированные встречи молодых поэтов проходили в кафе по адресу 22, rue des Écoles, близ центрального здания Сорбонны, где слушали лекции большинство членов Союза, молодых русских эмигрантов.
   [414] Речь идет о диспуте, посвященном подготовке к Российскому Зарубежному съезду (состоялся в Париже в апреле 1926 г.). Диспут прошел 1 ноября 1925 г. в зале Hermel (42, rue Hermel), на нем выступили П. Н. Милюков, А. А. Пиленко и др.
   [415] Из всех анонсируемых книг -- в т. ч., Ю. Терапиано "Пепел" (Дни, 1925, 20 октября, No 831, с. 4) издательством "Птицелов" (владелец Д. Кобяков) была выпущена лишь одна: Кобяков Д. Вешняк: Ритмический цикл (Париж, 1926).
   [416] " Гротеск " -- название антрепризы Тэффи, в которой угадывается жанр будущих спектаклей. Создана на базе открывшегося "Дома артиста" (см. ниже).
   [417] Открытие "Дома артиста" в Париже состоялось 8 октября 1925 г. по адресу: 70, rue de l'Assomption. Председателем предприятия стал Д. А. Смирнов, главным режиссером -- Н. П. Асланов, зав. литературной частью -- Н. А. Тэффи и П. П. Потемкин, директором -- Н. Я. Золотарев, зав. музыкальной частью -- К. Константинов. Оформлением Дома занимался Ю. П. Анненков. В "Доме артиста" проходили скетчи, концерты, выставки, торжества.
   [418] От "тон", "стиль" (современное: стиляги).
   [419] Т. е. отвернулись.
   [420] Стихотворение "Золотому Петушку" ("В лапотках, с веселой пляской...") не опубликовано.
   [421] Стихотворение И. Кнорринг напечатано в журнале "Звено", 1925, No 140, 5 октября.
   [422] Речь идет о семье Пашковских.
   [423] Речь идет о Тане Гливенко, Дике Крюковском, Нине Кнорринг (Шмидт), Дёме Шмаринове, Наташе Пашковской.
   [424] Т. е. от Николая Николаевича и Якова Николаевича Кноррингов.
   [425] Речь идет о цикле лекций А. Я. Левинсона на Русском историко-филологическом отделении (факультете) при Сорбонне (читал по субботам). Русские отделения были открыты в Парижском университете в 1921 г.
   [426] Север-Юг (фр.) -- вероятно, так называли одну из веток подземки.
   [427] По причине (чего-либо) (фр.).
   [428] Во второй половине дня (фр.).
   [429] Палаты депутатов (фр.).
   [430] Оставьте меня в покое (фр.).
   [431] На Русском историко-филол. отделении Сорбонны (см. выше) по субботам читали курсы лекций: А. В. Карташев "История христианства в России", Л. И. Шестов "Русская и европейская философская мысль".
   [432] 5 декабря 1925 г. на собрании Союза Б. Зайцев читал свой новый рассказ "Алексей, Божий человек".
   [433] Не удалось выяснить, о ком идет речь.
   [434] Авария, несчастный случай (фр.).
   [435] Не удалось выяснить, о ком идет речь. Среди "молоденьких дам", участвовавших в 1925 г. в собраниях Союза, чьи имена отсутствуют в Дневнике -- Н. Васипьчикова, Е. Калабина, С. Красавина, О. Мими-Вноровская, Е. Рузская, Е. Таубер, Т. Штильман.
   [436] Терапиано писал критические заметки о кино. Сведений о том, что он "играл в кино", не обнаружено.
   [437] Адрес помещения, которое снимал Союз молодых поэтов и писателей в Париже: 79, rue Denfert-Rochereau. Очередные собрания или многолюдные вечера Союза проходили то в малом зале, то в капелле, расположенной в том же здании.
   [438] Речь идет о конкурсе на лучшее стихотворение, объявленном газетой (в 1926 г. -- журнал) "Звено" осенью 1925 г. Это был второй конкурс "Звена", первый (на лучший рассказ) был объявлен в начале 1925 г. Подобные конкурсы способствовали привлечению в газету молодых авторов, повышению ее рейтинга.
   [439] 19 декабря на вечере Союза А. Ладинский читал "Стихи о Московии" (1-3), "Аргонавты" и "Декабрьские стихи" (вошли в книгу: "Черное и голубое", Париж, Изд-во "Современные Записки", 1931).
   [440] Точнее: "Вот почему в глазах московитянок / Волнует голубая теплота" ("Стихи о Московии" (2) // "Черное и голубое", с. 13).
   [441] Речь идет, видимо, о стихотворении "В каких слезах ты землю покидала" ("Черное и голубое", с. 38).
   [442] Точнее: "Как полюбил я русские рубашки / За чаем разговоры про народ..." ("Стихи о Московии" (2) // "Черное и голубое", с. 13).
   [443] Точнее: "Что больше нет нигде в подлунном мире / Такой прекрасной и большой страны" ("Стихи о Московии" (3) // "Черное и голубое", с. 14).
   [444] Кафе La Rotonde (105, boulevard du Montparnasse) известно как место встречи артистов, художников, писателей. В нем проходили часто встречи членов Союза.
   [445] Речь идет о Наташе Кольнер.
   [446] Речь идет о Наташе Пашковской.
   [447] См. прим. 413. (23 октября 1925).
   [448] Председателем Союза был вновь избран Ю. К. Терапиано. "Переименован" Союз (в "Объединение писателей и поэтов") будет лишь в 1931 г. после его реорганизации.
   [449] Опубликовано в журнале "Звено", 1926, No 1, 31 января.
   [450] Опубликовано: ПН, 1926, 7 января, No 1751, с. 3.
   [451] Литературно-художественный иллюстрированный журнал "Перезвоны" (Рига, 1925-1929, No 1-43) под редакцией С. А. Белоцветова.
   [452] В "Новостях" (ПН, 1925,31 декабря, No 1745, с. 3) была опубликована статья М. Осоргина под названием ""Отговорила роща золотая" (памяти Сергея Есенина)". Газеты сообщали о "самоубийстве", совершенном поэтом в приступе депрессии в ночь с 27 на 28 декабря 1925 г. в Ленинграде, в номере гостиницы "Англетер".
   [453] Опубликованы: "Эос", 1926, No 4, с. 20-25.
   [454] Г. Адамович указывает цифру 322. В двух номерах "Звена" (31 января и 7 февраля) было опубликовано 12 стихотворений, отобранных жюри и предложенных на суд читателей. Голосовали (в пользу того или иного опубликованного стихотворения) лишь подписчики "Звена".
   [455] Т. е. группа (в другой записи -- курсы) по изучению французского языка при Русском народном университете.
   [456] И. Кнорринг имеет в виду строки Марины Цветаевой: "Я любовь узнаю по боли / Всего тела вдоль" ("Приметы", 1924).
   [457] На вечере, состоявшемся 6 февраля 1926 г., М. Цветаева читала стихи, посвященные Добровольцам, Дону, Галлиполи, включенные ею в книгу "Лебединый Стан" (первое издание: "Лебединый Стан": Стихи 1917-1921 гг. / Подготовил к печати Г. П. Струве. Вступ. ст. Ю. П. Иваска. -- Мюнхен, 1957). Это был первый вечер М. Цветаевой во Франции и единственный, прошедший в Союзе. Уже в феврале 1927 г. Цветаева, занятая поисками помещения для своего ежегодного поэтического вечера, пишет: "С Союзом молодых, по сведениям, выйти не может, -- они в руках у враждебной (СТАРШЕЙ) группы" (Цветаева М. Собр. соч., т. 7, с. 103). С писателями "старшей" группы отношения окончательно испортились после опубликования прозы Цветаевой "Поэт о критике" с приложением "Цветник" ("Благонамеренный", Брюссель, 1926, No 2, март-апрель, с. 94-136), высмеивающей главного персонажа "старшей" группы -- Г. В. Адамовича.
   [458] Из стихотворения М. Цветаевой "Ахматовой" ("Кем полосынька твоя / Нынче выжнется?") (1921).
   [459] Новый мост (фр.).
   [460] "Перезвоны", 1926, No 13 (5), февраль, с. 360.
   [461] От pneu (фр.) -- пневматическая почта, пневматик-телеграмма.
   [462] Франко-русский институт социальных и политических наук (часто называемый: Франко-русский институт) был организован по инициативе Русской академической группы в Париже в 1926 г., председателем Института стал социолог Гастон Жез, председателем совета профессоров -- П. Н. Милюков. Институт давал знания, необходимые для поступления в докторат и защиты диссертации в Сорбонне. Торжественное собрание по случаю открытия Института состоялось в Сорбонне 28 марта 1926 г. Занятия в Институте начались 15 апреля.
   [463] В Париже состоялось два вечера памяти поэта: 14 января -- в Союзе русских художников в Париже, где И. Зданевич сделал доклад "Сон Есенина"; 27 февраля 1926 г. -- в Союзе молодых поэтов и писателей (о котором ниже повествует Ирина).
   [464] Речь идет о Л. А. Чистовском.
   [465] Речь идет о торжестве, состоявшемся 27 декабря в Сорбонне по случаю 100-летия декабрьского восстания. В торжестве, организованном Русской академической группой, участвовали русские и французские деятели науки и культуры.
   [466] Перед концертом слово о творчестве композитора произнес князь С. М. Волконский.
   [467] Речь идет о книжном магазине "Я. Поволоцкий и Ко" (13, rue Bonaparte), там же находилось "Русское издательство Я. Поволоцкого и Ко".
   [468] Вышивальщица (фр.).
   [469] Английская неделя (неделя с двумя выходными днями) (фр.).
   [470] На одном из таких собраний (27 февраля 1926 г.) было организовано "Общество студентов Франко-русского института социальных и политических наук", под эгидой которого проходили встречи, вечера, акции взаимопомощи, описываемые И. Кнорринг.
   [471] Коммунальная школа (фр.).
   [472] Франко-русский институт располагался в Коммунальной школе по адресу: 96, boulevard Raspail.
   [473] Из стихотворения С. Есенина "Мне осталась одна забава" (1923).
   [474] "Дни", 1926,28 февраля, No 942, с. 3.
   [475] ПН, 1926, 25 февраля, No 1800, с. 3.
   [476] Речь идет об утреннике, посвященном памяти писателя графа А. К. Толстого (по случаю 50-летия со дня кончины).
   [477] Речь идет о втором номере журнала "Благонамеренный", для которого И. Кнорринг послала Д. А. Шаховскому стихотворение "Цветаевой", написанное ею под впечатлением от поэтического вечера.
   [478] ПН, 1926, 4 марта, No 1807, с. 3.
   [479] Речь идет о прошедшем конкурсе "Звена" и о стихотворении М. Цветаевой "Старинное благоговенье" (впервые: "Благонамеренный", No 2, март-апрель, 1926, с. 21). В жюри конкурса входили Г. Адамович, К. Мочульский и З. Гиппиус. "В полном тройственном согласии, -- пишет Г. Адамович, -- мы забраковали, как совсем негодное, стихотворение Цветаевой" (цитируется по: Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940: Периодика и литературные центры, с. 160).
   [480] В концерте, состоявшемся в Русской консерватории 6 марта 1926 г., участвовал Александр Черепнин. Вступительное слово о русской музыке сказал музыкальный критик Б. Ф. Шлецер.
   [481] Речь идет о стихотворении О. Мандельштама "Отравлен хлеб, и воздух выпит..." (1913). Размерность и парадность его стихов ассоциируются с Державинским стилем ("молодым Державиным" назвала его М. И. Цветаева).
   [482] " Сорок калик " -- духовный стих, включенный в сборник "Древние русские стихотворения" (Москва, 1804).
   [483] Парк Бют-Шомон (фр.).
   [484] "Цех поэтов" (1911-1914) -- литературный кружок, организованный Н. С. Гумилевым в СПб. В 1920 г. был вновь организован по инициативе И. А. Бунина с целью объединения русских поэтов во Франции, устройства публичных выступлений, издания журнала и т. д. Открытые собрания "Цеха" с чтением и обсуждением стихов проходили регулярно, начиная с 1923 г., в кафе La Bolée, что в переводе -- "Чаша" (по адресу 25, rue de l'Hirondelle). Собрания были представительны и многолюдны. Их популярности в немалой степени способствовало удобство расположения кафе; находившегося в Латинском квартале, недалеко от кафе Ротонда; а главное -- его история: овальный зал со сводчатым потолком; на выбеленных стенах, около входа красуются надписи, сообщающие о том, что на этих же самых деревянных скамьях и за этими же столами в свое время заседали Франсуа Вийон, Поль Верлен, Артур Рембо и др. (Терапиано Ю. Встречи, с. 83).
   [485] Собр. соч. И. Кнорринг, тетрадь No 3 (архив Софиевых-Кноррингов).
   [486] ПН, 1926, No 1824, 21 марта, с. 2.
   [487] На вечере Союза, состоявшемся 27 марта 1926 г., Шмелев прочел свой новый рассказ, Терапиано -- цикл "Египет".
   [488] Речь идет о Т. Н. Кузнецовой и Д. М. Петрове.
   [489] Художественно-сатирический журнал под редакцией Д. Кобякова и А. Шема (1926, Париж, "Птицелов", NoNo 1-6; возобновлен в 1928 г. под ред. Д. Кобякова). Первый номер журнала вышел накануне -- 31 марта 1926 г.
   [490] Журнал литературы и науки "Беседа" (1923-1925, Берлин, No 1-6/7), издавался при участии Б. Ф. Адлера, А. Белого, Ф. А. Брауна, М. Горького, В. Ф. Ходасевича. В No 1 (1923, май) были опубликованы "Зимние стихи" В. Ходасевича (1.IV, 1923, Сааров) (с. 7-10) и Н. Берберовой "Зимние дороги", "Хозяин клонит липовую ветку..", "Небо розово...", "Берлин" (с. 132-137).
   [491] Тема доклада, устроенного 5 апреля 1926 г. редакцией журнала "Версты" в помещении Союза, звучала так: "Культура смерти в русской предреволюционной литературе". Вот один из отзывов: "У нас был очень любопытный доклад князя Святополк-Мирского [...] Были Бунин, Алданов, С. Яблоновский, много -- кто (говорю о старых или правых), но никто не принял вызова, после 1 ч<аса> просто покинули зал. Походило на бегство" (из письма М. И. Цветаевой к В. Ф. Булгакову от 8 апреля 1926 г. // Цветаева М. Собр. соч., т. 7, с. 12).
   [492] ПН, 1926, 8 апреля, No 1842, с. 3.
   [493] "В проекте" 17 апреля на вечере Союза в литературном отделении должны были выступить: Д. Монашев, И. Кнорринг, С. Луцкий, А. Ладинский, Д. Кнут и М. Цветаева. А также планировалось концертное отделение с участием А. Н. Черепнина и квартета Н. Н. Кедрова.
   [494] Курсы читали: Г. Д. Гурвич "История политических учений в новое время", Б. Е. Шацкий "Сравнительное конституционное право", Б. П. Вышеславцев "Право и нравственность". Расписание было составлено таким образом, что в день читали два курса (каждый -- по два академических часа), курс читался еженедельно.
   [495] "Воля России" -- журнал политики и культуры. Прага, 1922-1932. Редакторы В. И. Лебедев, М. Л. Слоним, Е. А. Сталинский (с 1924), В. В. Сухомлин. Издатель Е. Е. Лазарев.
   [496] Ресторан Ргосоре (13, rue de l'Ancienne-Comédie) -- одно из самых старых кафе в Париже. В 1920-е годы там проходили встречи русских эмигрантов (различного характера): читали циклы лекций о России, собирался "Русский очаг" и др.
   [497] 6 июня по случаю "Дня русской культуры" состоялось торжественное заседание, посвященное памяти А. С. Пушкина. С речами выступили: В. А. Маклаков "Праздник культуры", Д. С. Мережковский "Пушкин с нами", П. Н. Милюков "Пушкин и Чаадаев". Организаторы торжества: Союз русских писателей и журналистов во Франции, Комитет помощи писателям и ученым, Русский академический союз и Русский народный университет.
   [498] 8 июня по случаю "Дня русской культуры" в Трокадеро устраивалось торжественное собрание и концерт русских артистов. В программе -- "произведения лучших русских писателей, поэтов, композиторов".
   [499] 13 июня по случаю "Дня русской культуры" -- Пушкинского праздника, в зале Гаво (Gaveau) состоялось концертное исполнение оперы "Руслан и Людмила" (по одноименной поэме Пушкина, музыка Глинки) с участием артистов оперы Александровича, А. Яковлевой, Е. Германовой и К. Кайданова и балерины О. Преображенской.
   [500] Т. е. праздновали "День взятия Бастилии".
   [501] 6 июля 1926 г. в Гранд-Опера впервые в Париже была представлена в концертном исполнении опера Н. А. Римского-Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже". Партии исполняли: К. Держинская, Е. Садовень, М. Гонич, А. Антонович, Г. Дубровский, К. Запорожец, К. Кайданов. Дирижер Эмиль Купер.
   [502] Речь идет о сокурсниках И. Кнорринг по Франкорусскому институту. Кроме уже названных И. Кнорринг персонажей, к "банде" относятся Лида Старова, братья Май (представлены в фотоматериале, не вошедшем в книгу из-за низкого качества).
   [503] Речь может идти о собрании, организованном в рамках подготовки к XV Сионистскому конгрессу (проходил в Базеле в 1927 г.).
   [504] Н. А. Антипов -- соредактор журнала "Своими путями", в который И. Кнорринг посылала свои стихи. Н. А. Антипов и А. А. Воеводин (также соредактор этого журнала) -- бывшие "Узники Бизерты", получившие студенческую стипендию в Чехии.
   [505] Ресторан "Золотой петушок" (13, rue Malebranche).
   [506] Издательство "Новый Дом", куда входят Н. Берберова, Д. Кнут, В. Фохт и Ю. Терапиано... -- Речь идет о литературном журнале "Новый дом" (Париж, 1926-1927, NoNo 1-3) под редакцией Н. Берберовой, Д. Кнута, Ю. Терапиано и В. Фохта (с No 3 -- Д. Кнут, Ю. Терапиано, В. Фохт).
   [507] Большие бульвары (фр.).
   [508] Представители индейского племени "апачи" (позднее так во Франции называли деклассированных элементов).
   [509] Чрево Парижа (фр.).
   [510] Тургеневская библиотека в 1917-1937 гг. располагалась близ авеню Обсерватуар по адресу: 9, avenue Val-de-Grâce.
   [511] 5 сентября в РДО П. Н. Милюков выступил с докладом "Новый фазис советской склоки".
   [512] "Возвращенцы", т. е. члены Союза возвращения на родину. Союз был образован в 1925 г., но к 1932 г. был координально преобразован, полностью перейдя под контроль Советского Полпредства. Секретарем Союза был Е. В. Ларин (он же Климов). С 1937 г., в связи с переходом Ларина на работу в Советский павильон Всемирной выставки в Париже, -- А. А. Тверетинов. Союз был закамуфлирован под культурную организацию, рядовые его члены не подозревали о целях и задачах Союза. Мероприятия Союза проходили в Латинском квартале, в арендованном помещении по адресу: 12, rue de Buci, на 2-ом этаже: семинары, лекции, спевки хорового кружка, репетиции театральной студии. Главным агитационным оружием был показ советских фильмов.