Мечта

Золя Эмиль


Эмиль Золя.
Мечта

Перевод с французского М. Ромма.
Ругон-Маккары

   Эмиль Золя. Собрание сочинений в 18 томах. Том 13. -- М., "Правда", 1957. Издание выходит под общей редакцией А. Пузикова.
   OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru

I

   Стояла суровая зима 1860 года, Уаза замерзла, и глубокий снег покрывал равнины Нижней Пикардии. В самый день рождества внезапно подул норд-ост, и Бомон был почти похоронен под снегом. Снег пошел с самого утра, к вечеру он еще усилился и всю ночь падал сплошной стеной. В верхнем городе, там, где фасад бокового придела собора черным клином врезается в улицу Орфевр, уносимый ветром снег скоплялся в сугробы, стучал в дверь собора св. Агнесы, -- старинную дверь романского, почти готического, стиля, обильно украшенную скульптурой и резко выделявшуюся на голом фасаде. К утру здесь накопилось фута на три снега.
   Улица еще спала после праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора. Она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, грубые мужские башмаки надеты на босу ногу. Вероятно, девочка исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, последнее прибежище, и дальше -- никого, ничего, полная заброшенность. Смертельный голод и холод терзали ее. Задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт, бессознательная телесная воля заставляли ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже забиться под эти древние каменные своды.
   Часы проходили за часами. Девочка сидела, прислонившись к колонне, в простенке между двумя одинаковыми нишами с двустворчатыми дверьми. На колонне стояла статуя св. Агнесы, тринадцатилетней мученицы, такой же девочки, как и она сама, с пальмовой ветвью в руке, с ягненком у ног. А на фронтоне, над перекладиной, в наивных горельефах развертывалась вся история маленькой девственницы, Христовой невесты: вот ее воспитатель, после того как она отвергла его сына, приводит ее нагишом в зазорное место, но распущенные волосы Агнесы чудесно вырастают и закрывают ее; вот она на костре, но пламя, не трогая ее тела, разлетается в стороны и охватывает палачей, едва успевших поджечь хворост; вот чудо, сотворенное мощами Агнесы: излечение от проказы дочери императора Констанции, -- и чудо, сотворенное иконой Агнесы: священник, отец Павлин, мучимый плотскими страстями, по совету папы подает иконе кольцо с изумрудом, а та протянула палец, взяла кольцо и убрала палец обратно, кольцо же можно видеть на нем и посейчас; этот случай исцелил отца Павлина. На верхушке фронтона было изображено, как св. Агнеса возносится наконец на небо и ее, такую маленькую, почти девочку, берет в жены ее нареченный Иисус и приникает к ней бесконечно сладостным поцелуем.
   Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы. Три из них помещались по правую сторону: св. Доротея, которая питалась в тюрьме хлебом, ниспосланным ей чудом, св. Варвара, жившая в башне, и св. Женевьева, чья девственность спасла Париж, -- и три по левую: св. Агата с вывернутыми и вырванными грудями, св. Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и св. Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще и еще возвышались девы. Три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками, украшая изгибы сводов торжествующим цветением девственных тел: внизу их терзали, раздирали на части, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в восторженном блаженстве водворялись среди небесных сфер.
   Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы, видневшиеся среди острых изломов под сводами, были расцвечены белыми мазками на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. И над всем этим, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла на колонне дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее скорчился другой ребенок, такая же несчастная девочка, тоже вся белая под снегом, такая белая и окоченевшая, что ее уже нельзя было отличить от больших статуй, и казалось, что она тоже из камня.
   Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, справа от нее, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет. сорока выглянула на улицу. И хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевелящегося на паперти ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Но она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и тонкая, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка. Но лицо и шея посинели от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.
   Девочка все глядела вверх, на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился. Его первый этаж был каменный, второй -- деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но все-таки со временем пришлось кое-что изменить. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные рамы взамен металлических переплетов прежних витражей. Средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна:
   Девочка бездумно продолжала разглядывать это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: "Гюбер, мастер церковных облачений", -- как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось взволнованное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет. Мужчина, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой, выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.
   Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме. Все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил все тут же, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, несмотря на отказ, полученный от ее матери, вдовы чиновника, похитил ее и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев уже беременная Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла. Гюбертина родила в тот же вечер, и ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.
   Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы; ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Орфевр упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно. Казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.
   Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом -- у нее не было прислуги, -- и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.
   -- Что ты здесь делаешь, крошка? Откуда ты?
   Девочка не ответила и закрыла лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, и, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула в снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.
   -- Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.
   Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:
   -- Возьми-ка ее, принеси!
   Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та не шевелилась, больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, а она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.
   Когда все вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей на руках прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной. В большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вошла в кухню, некогда служившую общей залой, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь: горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, и тут же старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита, большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода. А на краю плиты стояла кастрюля, полная горячего кофе с молоком.
   -- Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, -- сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. -- Посади бедняжку возле печки, пусть отогреется.
   Гюбертина уже усадила девочку, и пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце -- жалкое тельце, говорившее о горе, о нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, окутывавшее ее шею и подбородок. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.
   -- Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем... Откуда ты? Кто ты?
   Чем дальше, они говорили, тем больше она пугалась. Она обернулась, как будто ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Петом она украдкой осмотрела кухню -- каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, но она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.
   -- Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?
   Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.
   -- Чем расспрашивать, -- сказал он, -- дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.
   Это был разумный совет, и Гюбертина тотчас же дала девочке свою собственную чашку. Пока о>на готовила ей большие бутерброды, девочка подозрительно оглядывалась и все отодвигалась, но мучительный голод пересилил наконец недоверие, и она начала жадно есть и пить. Ее маленькая рука так дрожала, что проносила куски мимо рта, и взволнованные супруги молчали, чтобы не смущать ее. Девочка ела одной левой рукой, правая была упорно прижата к груди. Кончив есть, она чуть не уронила чашку и неловко, точно калека, поддержала ее локтем.
   -- У тебя поранена ручка? -- спросила Гюбертина. -- Не бойся, малютка, покажи нам.
   Но едва только прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Маленькая книжечка в картонном переплете, которую она прижимала под платьем к телу, проскользнула сквозь дыру в лохмотьях и упала. Она хотела подхватить ее, но не успела; и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.
   То была книжка воспитанницы попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля {Винсент де Поль (XVII в.) -- основатель монашеской конгрегации "Сестер-благотворительниц" (лазаристок) и организатор во Франции первых сиротских приютов.} в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы -- просто чернильная черта на пустом белом поле; имя -- Анжелика-Мария; время рождения -- 22 января 1851 года; принята -- 23-го числа того же месяца под номером 1634. Итак, отец и мать неизвестны, -- и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, -- ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.
   -- А, подкидыш! -- вскрикнула Гюбертина.
   И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:
   -- Я лучше всех! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все. Отдайте мне то, что вы украли!
   Беспомощная гордость, страстное желание стать сильнее до того переполняли все существо, маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не могли узнать эту белокурую девочку с голубыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.
   -- Какая ты злая! -- тихо сказал вышивальщик. -- Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.
   И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: "25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелша, земледельца по роду занятий, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Упомянутая выше кормилица получила при отбытии плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка". Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта попечительства о бедных, и результаты медицинского освидетельствования ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были сплошь заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.
   -- Вот оно что, Невер! -- сказала Гюбертина. -- Так ты воспитывалась возле Невера?
   Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:
   -- Ах, если бы здесь была мама Нини, она непременно побила бы вас. Она за меня заступалась, хоть и колотила. Уж, конечно, там, со свиньями, мне было лучше, чем здесь...
   Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.
   Гюбер перебил ее и громко прочел:
   -- "В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор попечительства имеет право передать его другой кормилице".
   Под параграфом имелась запись, что девочка Анжелика-Мария была передана 20 июня 1860 года Терезе, жене г-на Франшома, профессия -- цветочники, местожительство -- Париж.
   -- Ладно, -- сказал Гюбер, -- все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.
   Но это все-таки было не так, и чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом был двоюродным братом матушки Нини. После болезни он приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц. Тогда же его жена Тереза узнала Анжелику и так полюбила ее, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Но три месяца спустя муж умер, и Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке. G тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.
   -- Рабье, -- пробормотал Гюбер. -- Рабье... Да, да, они кожевники... В нижнем городе, на берегу Линьоля... Муж -- пьяница, у жены -- дурная слава.
   -- Они ругали меня подзаборницей, -- возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. -- Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту... А часто я ложилась спать совсем не евши... В конце концов я удавилась бы.
   Девочка гневно и безнадежно махнула рукой.
   -- Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем. Они грозили, что выбьют из меня всю душу; им казалось, что это очень смешно. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты. Я даже подумала, что они умерли... А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз показывала ее мне и всегда говорила: "Вот посмотри -- это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет". Я знала, где они ее прячут -- после смерти мамы Терезы, -- в верхнем ящике комода... И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все, все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, книжечка все-таки моя. Вот!
   И вдруг бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке.
   Вдруг она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжечку руками, прижимаясь щекою к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами -- ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка. Ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и изящная выгнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и стала страстно ее целовать.
   Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:
   -- Милая, дорогая детка!..
   Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.
   -- Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, -- шептала Анжелика, -- не отдавайте меня другим.
   Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.
   -- Хочешь? -- спросил Гюбер.
   И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:
   -- Конечно, хочу.
   Не теряя времени, Гюберы занялись формальной стороной дела. Мастер церковных облачений рассказал всю историю мировому судье северного квартала Бомона г-ну Грансир, приходившемуся его жене двоюродным братом, -- с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в попечительство о бедных, где Анжелика была хорошо известна по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам разрешение оставить девочку у себя на воспитание. Окружной инспектор попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.
   Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад. И она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок, и положила при девочке ее книжку на самое дно.
   -- Вот, смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько. Если когда-нибудь захочешь, то можешь прийти и взять ее.
   В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни огромной ледяной раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке -- голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.
   Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.

II

   Бомон состоит из двух резко разграниченных и совершенно отличных городов: Бомона-при-Храме и Бомона-Городка. Бомон-при-Храме стоит на возвышенности, в центре его находится собор двенадцатого века и епископство -- семнадцатого. Жителей в городе всего около тысячи душ, и они ютятся в тес- ноте и духоте, в глубине узких и кривых улиц. Бомон-Городок расположен у подножия холма, на берегу Линьоля. Это старинная слобода, разбогатевшая и разросшаяся благодаря кружевным и ткацким фабрикам. В ней целых десять тысяч жителей, много просторных площадей и прекрасное, вполне современное здание префектуры. Обе части города -- северная и южная -- связаны между собой только в административном отношении. Несмотря на то, что от Бомона до Парижа всего каких-нибудь сто двадцать километров, то есть два часа езды, Бомон-при-Храме все еще как будто замурован в своих старинных укреплениях, хотя от них осталось только трое ворот. Уже пятьсот лет постоянное население города занимается все теми же ремеслами и живет, от отца к сыну, по заветам и правилам предков.
   Соборная церковь объясняет все: она произвела на свет город, она же его и поддерживает. Она мать города, она королева. Ее громада высится посреди тесно сбитой кучки жмущихся к ней низеньких домов, и кажется, что это выводок дрожащих цыплят укрылся под каменными крыльями огромной наседки. Все население города живет только собором и для собора. Мастерские работают и лавки торгуют только затем, чтобы кормить, одевать и обслуживать собор с его причтом; и если здесь попадаются отдельные рантье, то это лишь остатки некогда многочисленной и растаявшей толпы верующих. Собор пульсирует в центре, улицы -- это его вены, и дыхание города -- это дыхание собора. И оттого город хранит душу прошлых столетий, оттого он погружен в религиозное оцепенение, -- он сам как бы заключен в монастырь, и улицы его источают древний аромат мира и благочестия.
   В этом зачарованном старом городе ближе всего к собору стоял дом Гюберов, в котором предстояло жить Анжелике; он примыкал к самому телу собора. В давно прошедшие времена, желая прикрепить к собору основателя этого рода потомственных вышивальщиков как поставщика облачений и предметов церковного обихода, какой-то аббат разрешил ему поставить дом между самыми контрфорсами. С южной стороны громада церкви совсем подавляла крохотный садик: полукруглые стены боковой абсиды выходили окнами прямо на грядки, над ними шли ввысь стремительные линии поддерживаемого контрфорсами нефа, а над нефом -- огромные крыши, обитые листовым свинцом. Солнце никогда не проникало в глубь сада, только плющ да буковое дерево хорошо росли в нем, но эта вечная тень была приятна, она падала от гигантских сводов над алтарем и благоухала чистотой молитвы и кладбища. В спокойную свежесть садика, в его зеленоватый полусвет не проникало никаких звуков, кроме звона двух соборных колоколен. И дом, крепко спаянный с этими древними каменными плитами, наглухо сросшийся с ними, живший их жизнью, их кровью, сотрясался от гула колоколов. Он дрожал при каждой соборной службе: дрожал во время большой обедни, дрожал, когда гудел орган и когда пел хор; сдержанные вздохи прихожан отдавались во всех его комнатах и убаюкивали его невидимым священным дуновением; порой казалось даже, что теплые стены дома курятся ладаном.
   Пять лет росла Анжелика в этом доме, точно в монастыре, вдали от мира. Боясь дурных знакомств, Гюбертина не отдала ее в школу, но зато аккуратно водила к ранней обедне, так что девочка выходила из дому только по воскресеньям. Этот старинный и замкнутый дом с садиком, в котором всегда царил мертвый покой, был ее школой жизни. Анжелика жила в побеленной известью комнатке под самой крышей, утром она спускалась вниз и завтракала на кухне, затем подымалась на второй этаж, в мастерскую, и работала. Кроме этих трех комнат да еще витой каменной лестницы в башне, она не знала ничего, этим ограничивался ее мир, мир старинных, почтенных покоев, сохранявшихся неизменными из века в век. Она никогда не входила в спальню Гюберов и лишь изредка проходила через гостиную в нижнем этаже; но именно гостиная и спальня подверглись современным переделкам: в гостиной выступавшие балки были заштукатурены, а потолок украшен карнизом в виде пальмовых веток и розеткой посредине, стены были оклеены обоями с большими желтыми цветами, в стиле Первой империи; к той же эпохе относился белый мраморный камин и мебель красного дерева: канапе, столик и обитые утрехтским бархатом четыре кресла. Когда Анжелика приходила сюда обновить выставку в окне и повесить новые вышитые полотна вместо прежних, -- а это случалось очень редко, -- она выглядывала в окно и видела на узком отрезке улицы, упиравшемся в самый соборный портал, всегда одну и ту же неизменную картину: напротив -- торговля воском, в окне выставлены толстые свечи, рядом с ней -- торговля церковным золотом, в окне -- чаши для святых даров. Обе лавочки, казалось, всегда пустовали. Изредка появлялась прихожанка, толкала соборную дверь, входила, и дверь бесшумно закрывалась за нею. Монастырской тишиной веяло от всего Бомона-при-Храме: в недвижном воздухе дремала улица Маглуар, проходившая позади епархиальных зданий, Большая улица, в которую упиралась улица Орфевр, и Монастырская площадь, под башнями собора. Вместе с бледным дневным светом мир и тишина медленно нисходили на пустынные мостовые.
   Гюбертина старалась пополнять знания Анжелики. Впрочем, она придерживалась старинных убеждений, согласно которым женщине достаточно грамотно писать да знать четыре действия арифметики. Зато ей приходилось бороться с упорным стремлением девочки постоянно смотреть в окна, что отвлекало ее от занятий, хотя ничего интересного она увидеть не могла -- окна выходили в сад. Только чтение увлекало Анжелику. Несмотря на все диктанты из избранных классических произведений, она так никогда и не научилась грамотно писать, но все же приобрела красивый почерк, одновременно стремительный и твердый, -- один из тех неправильных почерков, каким отличались знатные дамы прошлого. Что до всего остального, то в истории, в географии, в арифметике Анжелика отличалась полнейшим невежеством. Да и к чему знания? Они были совершенно бесполезны. Позднее, когда девочке пришлось идти к первому причастию, она с такой пламенной верой слово за словом выучила катехизис, что все были поражены ее памятью.
   В первые годы Гюберы, несмотря на всю их мягкость, нередко приходили в отчаяние. Правда, Анжелика обещала сделаться отличной вышивальщицей, но она огорчала их то дикими выходками, то необъяснимыми припадками лени, которые неизменно следовали за долгими днями размеренной, прилежной работы. Она вдруг делалась вялой, скрытной и подозрительной, крала сахар, под глазами у нее ложились синие круги; если ее журили, она в ответ разражалась дерзостями. В иные дни, когда ее пытались усмирить, она приходила в настоящее исступление, упорствовала, топала ногами, стучала кулаками, готова была кусаться и бить вещи. И Гюберы в страхе отступали перед вселившимся в нее бесом. Кто же она такая, в самом деле? Откуда она? Эти подкидыши -- большей частью дети порока или преступления. Дважды доходило до того, что Гюберы, в полном отчаянии, жалея, что приютили ее, совсем было решались вернуть ее в попечительство о бедных, избавиться от нее навсегда; но эти дикие сцены, от которых весь дом ходил ходуном, неизменно кончались таким потоком слез, таким страстным раскаянием, девочка в таком отчаянии падала на пол и так умоляла наказать ее, что ее, разумеется, прощали.
   Мало-помалу Гюбертина все же подчинила Анжелику своему влиянию. Со своею доброй душой и трезвым умом, спокойная и уравновешенная, величественная и кроткая на вид, она была воспитательницей по самой природе. В противовес гордости и страсти она все время внушала Анжелике воздержанность и послушание. Жить -- это значит слушаться: надо слушаться бога, слушаться родителей, слушаться всех выше стоящих, -- целая иерархия почтительности, на которой держится мир; вне ее жизнь делается беспорядочной и приводит к гибели. Чтобы научить девочку смирению, Гюбертина после каждого случая бунта наказывала ее, заставляя выполнять какую-нибудь черную работу: перетереть посуду, вымыть кухню, -- и пока Анжелика сначала яростно, а потом покорно ползала по полу, Гюбертина все время стояла тут же и наблюдала за ней. Но больше всего беспокоила Гюбертину страстность девочки, ее внезапные порывы неистовой нежности. Не раз ей случалось ловить Анжелику на том, что та сама себе целует руки. Она замечала, что девочка обожает картинки и собирает гравюры на темы из священного писания, особенно с изображениями Христа; а однажды вечером Гюбертина увидела, что Анжелика сидит, уронив голову на стол, и, страстно прижавшись губами к картинке, рыдает, как потерянная. Когда же Гюбертина отняла у нее картинки, произошла ужасная сцена: девочка кричала и плакала, как будто с нее живьем сдирали кожу. После этого Гюбертина некоторое время держала ее в строгости, не допускала никаких послаблений и едва только замечала, что девочка возбуждается, что глаза ее горят, а щеки пылают, как сама становилась холодной, молчаливой и загружала ее работой до предела.
   Впрочем, Гюбертина открыла и другое средство усмирения -- книжку попечительства о бедных. Раз в три месяца в нее вносились новые записи, и в эти дни Анжелика ходила темнее тучи. Если она доставала из сундучка моток золотой нитки и ей случалось увидеть на дне розовую обложку, она каждый раз чувствовала, как что-то подступает у нее к сердцу. Как-то раз, когда Анжелика с самого утра была в злобном раздражении и с ней никак не могли справиться, она яростно рылась в сундучке, и вдруг книжка попалась ей на глаза. Девочка замерла, уничтоженная, рыдания сдавили ей грудь, она бросилась к ногам Гюберов, униженно лепеча, что напрасно они ее взяли, что она не стоит того, чтобы есть их хлеб. И с тех пор мысль о книжке часто удерживала ее от гневных выходок.
   Наконец Анжелике исполнилось двенадцать лет -- наступил возраст первого причастия. Дикое растеньице, вырытое неизвестно где и пересаженное на плодородную почву таинственного маленького садика, медленно выправлялось и выравнивалось в спокойном воздухе этого дома, дремлющего под соборной тенью, благоухающего ладаном, дрожащего от звуков церковных хоров. Все способствовало этому выправлению: размеренное, правильное существование, ежедневная работа, полная оторванность от внешнего мира, -- ибо даже малейшие отзвуки жизни сонных улиц Бомона не проникали сюда. В доме царила атмосфера мягкой нежности, которую создавала любовь Гюберов, только возраставшая от неизлечимых угрызений совести. Для мужа было делом всей жизни заставить жену забыть его проступок -- женитьбу на ней против воли ее матери. После смерти ребенка Гюбер ясно почувствовал, что жена обвиняет его в этой потере, и всеми силами старался заслужить прощение. Она давно уже простила его и обожала мужа, но он по временам еще сомневался в этом, и сомнение отравляло ему жизнь. Чтобы получить уверенность, что упрямая покойница смилостивилась наконец над ними, он непременно хотел иметь еще одного ребенка. Второй ребенок -- залог материнского прощения -- был единственной их мечтой. Гюбер жил в постоянном преклонении перед женою, создал культ из своего обожания. Это была та пламенная и чистая супружеская страсть, что походит на бесконечное жениховство. В присутствии воспитанницы Гюбер не решался поцеловать жену даже в волосы. После двадцати лет супружества он входил в спальню смущенный и взволнованный, точно молодожен в первую брачную ночь. И эта скромная спальня, белая с серым, оклеенная обоями с голубыми цветочками, обставленная ореховой мебелью, обитой кретоном, хранила их тайну. Никогда оттуда не доносилось ни звука, но нежность исходила из спальни, разливаясь по всему дому. И Анжелика, купаясь в этой любви, вырастала страстной и целомудренной.
   Воспитание завершила книга. Однажды утром Анжелика, роясь в старье, обнаружила на пыльной полке мастерской, посреди брошенных за ненадобностью инструментов для вышивания, старинный экземпляр "Золотой легенды" Иакова из Ворагина {Иаков из Ворагина (XIII в.) -- доминиканский монах, составитель сборника житий святых, получившего впоследствии название "Золотой легенды".}. Этот французский перевод 1549 года был некогда куплен одним из мастеров церковных облачений из-за иллюстраций, которые могли дать много полезных сведений о внешности святых. Сама Анжелика сначала тоже интересовалась только этими старинными, немного наивными гравюрами на дереве, приводившими ее в восторг. Как только ей разрешали поиграть, она брала огромный переплетенный в желтую кожу том in-quarto и начинала медленно его перелистывать: сперва черный с красным шмуцтитул, на котором был помещен адрес издателя: "В городе Париже, на Новой улице Парижской богоматери, под вывеской св. Иоанна Крестителя", -- затем титульный лист, обрамленный гравюрами: по бокам, в медальонах -- четыре евангелиста, внизу -- поклонение волхвов, а наверху -- Христос во славе, попирающий ногами кости Адамовы. Дальше начинались картинки. Тут были и разукрашенные фигурками буквы, и большие и средние гравюры, расположенные по страницам, среди текста: благовещение -- огромный ангел, от которого на маленькую, хрупкую Марию изливаются целые потоки лучей; избиение младенцев -- свирепый Ирод посреди груды детских трупов; рождество Христово -- богоматерь и Иосиф со свечой над яслями; св. Иоанн Милостивец раздает милостыню бедным; св. Матфей разбивает идола; Николай Чудотворец в епископском облачении, а справа от него купель с детьми; и еще много святых: Агнеса, с шеей, пронзенной мечом, Христина с вырванными грудями, Женевьева с ягнятами; бичевание св. Юлианы, сожжение св. Анастасии, покаяние Марии Египетской в пустыне, св. Магдалина, несущая сосуд с благовониями. Еще и еще святые проходили перед Анжеликой, и с каждой картинкой она все сильней трепетала от ужаса и жалости, точно ей рассказывали страшную и трогательную сказку, от которой сжимается сердце и невольные слезы выступают на глазах.
   Но мало-помалу Анжелике захотелось узнать в точности, что изображено на гравюрах. Две колонки убористого текста выглядели на пожелтевшей бумаге ужасно черными и отпугивали ее непривычным начертанием готических букв. Но постепенно девочка привыкла к шрифту, разобралась в буквах, поняла значки и сокращения, разгадала значение старинных слов и оборотов и, наконец, стала бегло читать, торжествуя при победе над каждой новой трудностью, в полном восторге, точно проникла в какую-то тайну. Трудовые сумерки осветились сиянием новой, неведомой жизни, ей открылся целый мир небесной красоты. Немногие холодные и сухие классические книжки, какие девочка знала раньше, для нее теперь не существовали. Только "Легенда" вдохновляла ее и побуждала недвижно, сжав голову руками, сидеть над страницами, только "Легенда" захватывала ее, захватывала всю целиком, так что она уже не ощущала времени, не жила каждодневной жизнью, а только чувствовала, как из глубин неведомого к ней подымается и расцветает в ней мечта.
   Бог добр и снисходителен, и таковы же все святые. От самого рождения их путь предопределен, они слышат вещие голоса, их матери видят чудесные сны. Все они прекрасные, сильные и всегда побеждают. Их окружает ослепительный ореол, и лица их светятся. У Доминика во лбу сияла звезда. Святые читают в душах людей и повторяют вслух чужие мысли. Они обладают даром пророчества, и предсказания их всегда сбываются. Им несть числа, среди них попадаются епископы и монахи, девственницы и блудницы, нищие и дворяне королевской крови, нагие пустынники, питающиеся дикими кореньями, и старцы-отшельники, живущие со своими ланями в пещерах. И со всеми святыми повторяется одно и то же: они вырастают для служения Христу, верят в него, отказываются поклоняться ложным богам, за это их мучают, и потом они умирают во славе. Гонения на святых только утомляют правителей. Андрей был распят, но целых два дня проповедовал с креста перед двадцатитысячной толпой. Люди массами обращаются в христианство; однажды сразу крестилось сорок тысяч человек. А если людские толпы не обращаются, то они в ужасе разбегаются перед явленными им чудесами. Святых обвиняют в колдовстве, им загадывают загадки, которые они легко разрешают, их заставляют вступать в словесные состязания с ученейшими людьми, и ученым приходится постыдно умолкать. Когда святых приводят в капища на заклание, идолы падают от одного их вздоха и разбиваются вдребезги. Одна девственница повесила свой пояс на шею Венере, и кумир рассыпался в прах. Земля дрожит, гром небесный разбивает храм Дианы, народы восстают, разражаются междоусобные войны. Часто сами палачи просят крестить их, и цари преклоняют колени перед одетыми в лохмотья, обрекшими себя на нищету святыми. Св. Сабина убежала из родительского дома. Св. Павел покинул пятерых своих детей и даже отказался мыться. Святые очищаются постом и умерщвлением плоти. Ни пшеничного хлеба, ни даже постного масла. Св. Герман сыпал золу в свою пищу. Бернард совсем перестал различать вкус кушаний и знал только вкус чистой воды. Агафон три года держал во рту камень. Августин пришел в отчаяние от своей греховности, ибо развлекался, глядя на бегавшую собаку. Святые презирают богатство и здоровье и радуются только убивающим тело лишениям. И в торжестве своем они живут в садах, где цветут не цветы, а звезды, где каждый листик древесный поет. Они уничтожают драконов, они призывают и усмиряют бури, в своем экстазе они поднимаются на два локтя над землей. Женщины-вдовы всю жизнь заботятся об их нуждах и слышат во сие голоса, указующие им похоронить святых, когда те умирают. Со святыми случаются необыкновенные истории, чудесные приключения, не менее прекрасные, чем в романах. И когда через сотни лет открывают их гробы, оттуда разносится приятнейшее благоухание.
   А рядом со святыми бесы, бесчисленные бесы: "Часто же витают беси вкруг человеков, как мухи, без числа наполняюще воздушная. Исполнены суть воздуси бесов и всякой скверны, как луч солнечный исполнен пыли. Ибо суть беси пыль сама". И вот начинается бесконечная борьба. Всегда торжествуют святые, но вслед за победой им приходится снова бороться, чтобы опять восторжествовать над врагом. Чем больше они побивают дьяволов, тем больше их появляется. Св. Фортунат изгнал из тела одной женщины целых шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть бесов. Бесы возятся в одержимых, говорят в них, кричат их голосами, сотрясают их ужасными корчами. Они входят в тело через нос, через рот, через уши и выходят наружу с ужасающим рычанием лишь после целых дней яростной борьбы. По всем дорогам, на всех перекрестках валяются одержимые, и проходящие мимо святые вступают с бесами в бой. Чтобы излечить одного одержимого юношу, св. Василию пришлось схватиться с ним грудь в грудь. Св. Макарий, улегшись спать среди могил, подвергся нападению бесов и отбивался от них всю ночь. Даже ангелам приходится бороться за душу усопшего и избивать демонов у его смертного одра. Иногда борьба принимает только словесный характер -- стараются одолеть врага умом и сообразительностью, шутят, ведут тонкую игру; так, апостол Петр и Симон Волхв состязались в чудесах. Сатана бродит по свету в разных обличьях, наряжается женщиной, даже придает себе сходство со святыми. Но, будучи повержен, он сразу являет свое истинное безобразие: "Видом черный кот, ростом же более пса; очи огромны и пылающи; язык долог, просторен, до пупа простирающийся и окровавлен; хвост закручен и воздет; зад выставлен срамно, из него же пышет престрашное зловоние". Сатану все ненавидят, все только и думают о борьбе с ним. Его боятся и над ним издеваются. С ним не считают даже нужным действовать честно. И, в сущности, несмотря на свои страшные с виду адские котлы, сатана всегда остается в дураках. Все сделки с ним нарушаются силой или хитростью. Даже слабые женщины повергают его во прах: Маргарита разбила ему голову ногой, Юлиана перебила ему ребра цепью. Из этого ясно следует, что зло заслуживает только презрения, ибо оно бессильно; добро же неукоснительно торжествует, ибо добродетель превыше всего. Стоит только перекреститься, и дьявол уже ни на что не способен -- он рычит и исчезает. Когда чистая дева осеняет себя крестным знамением, содрогается весь ад.
   И вот разворачиваются ужасные картины пыток и истязаний, которым подвергаются святые в своей борьбе с Сатаной. Палачи, обмазав мучеников медом, выставляют их на съедение мошкаре, заставляют их ходить босиком по битому стеклу и раскаленным углям, бросают во рвы, полные змей, бичуют их плетьми со свинцовыми наконечниками, живьем заколачивают в гробы и бросают в море, подвешивают за волосы и потом поджигают, посыпают их раны негашеной известью, поливают кипящей смолой, расплавленным свинцом; заставляют садиться на раскаленную добела бронзовую скамейку, надевают им на голову раскаленный шлем, жгут их тело факелами, дробят бедра на наковальнях, вырывают глаза, отрезают языки, постепенно, один за другим, переламывают пальцы. Но все эти истязания не ставятся ни во что, святые презирают мучения и устремляются к новым. Какое-то беспрерывное чудо облегчает их страдания, и палачи устают их пытать. Св. Иоанн выпил яд и остался жив и здоров. Пронзенный тучей стрел Себастьян продолжал улыбаться. А случалось и так, что стрелы повисали в воздухе по правую и по левую сторону мученика или возвращались назад и выкалывали глаза самому стрелку. Святые пьют расплавленный свинец, точно холодную воду. Львы повергаются перед ними наземь и, как ягнята, лижут им руки. Св. Лаврентия стали поджаривать на вертеле, а он, ощущая только приятную свежесть, закричал палачу: "Безумец, сия сторона уже сожарена, повороти же меня и иной стороною, а после сего ешь, ибо я уготовлен в меру". Когда св. Цецилию погрузили в крутой кипяток, "она пребывала там, словно в холодной воде, и даже не впала в испарину". Христина совсем замучила своих мучителей: отец отдал ее на истязание двенадцати палачам, и они хлестали ее, пока не свалились с ног от усталости; тогда за нее взялся еще один палач; он привязал ее к колесу и развел под нею костер, но огромное пламя разлетелось в стороны, и в огне погибло полторы тысячи человек; палач привязал ей камень на шею и бросил в море, но ангелы поддержали Христину, сам Иисус окрестил ее, а потом велел св. Михаилу вернуть ее на землю; Христину заперли с гадюками, но вмел ласково обвились у нее вокруг шеи; наконец ее посадили в горячую печь, и она целых пять дней пела там и осталась невредима. Св. Винцент, подвергшийся еще более страшным пыткам, тоже не чувствовал ни малейшего страдания: ему перебили все члены, ему раздирали тело железными гребнями, пока внутренности не вывалились наружу, его кололи иголками, его бросили в костер, который он залил своей кровью, и наконец заключили в темницу и прибили ему ноги гвоздями к столбу. Но св. Винцент все еще был жив. Изрезанный, обожженный, с распоротым животом, он не испытывал страданий. Он вдыхал сладостный аромат цветов, дивный свет наполнял его темницу. Он лежал на ложе из роз и пел, а ангелы вторили ему. "Когда же звук пения и запах цветов дошел до стражей, они пришли и увидели и обратились в веру; узнавши же о сем, Дакиец разъярился и воскликнул: "Что еще можем сделать ему? Победил он нас". Так восклицали эти палачи. Иначе и не может кончиться -- мучители либо обращаются в истинную веру, либо умирают. Погибают они самым ужасным образом: то их разбивает паралич, то они давятся рыбьей костью, то их испепеляет молния, то лошади разносят в щепки их колесницы. А темницы святых всегда наполнены дивным сиянием, дева Мария и апостолы проникают туда сквозь стены, вечное спасение нисходит с разверзшихся небес, где можно узреть самого господа бога, с венцом в руках, усыпанным драгоценными каменьями. Святые не боятся смерти: они встречают ее с радостью и ликуют, даже когда умирают их родные. На вершине Арарата было распято десять тысяч человек. Около Кельна гунны перебили одиннадцать тысяч дев. В римских цирках хрустят кости праведников на зубах у диких зверей. Трех лет от роду стал мучеником Кирик, в которого святой дух вложил дар мудрой речи. Грудные младенцы проклинают палачей. Презрение, отвращение к собственному телу, к жалким человеческим отрепьям превращает и самые муки в божественное наслаждение. Пусть рвут, пусть дробят, пусть жгут это тело -- все благо! Еще, еще! Никогда они не настрадаются досыта. И подвижники взывают о мече в горло, ибо только он убивает их наконец. Когда св. Евлалия горела на костре и толпа в своей слепоте оскорбляла ее, мученица сама раздула пламя, чтобы скорее умереть. Господь внял ей, белый голубь вылетел из ее уст и воспарил на небеса.
   Восхищенная Анжелика жадно поглощала "Легенду". Эти ужасы, этот победоносный экстаз очаровывали ее и уносили от жизни. Но ей нравились и другие, более спокойные страницы, например, рассказы о животных, ибо "Легенда" была полна этих рассказов: здесь копошился чуть ли не весь ковчег. Очень интересно было читать про то, как орлы и вороны кормили пустынников. А какие чудесные истории про львов! Вот услужливый лев роет могилу для Марии Египетской. Вот огненный лев встал у дверей дома разврата, куда проконсулы отправили святых дев. А вот лев св. Жерома. Ему поручили стеречь осла, и когда его все же украли, лев нагнал грабителей и привел осла обратно. Был там и волк, который раскаялся и вернул похищенного поросенка. Св. Бернард отлучил от церкви мух, и они тотчас упали мертвые. Ремигий и Власий кормили птиц со своего стола, благословляли их и лечили. Св. Фран- . циск, "дивной кротостью и сам подобный голубю", проповедовал птицам и увещевал их любить бога. "Птица, именуемая стрекозою, сидела на смоковнице, святой же Франциск протянул руку и позвал птицу. И как она, повинуясь ему, села на руку, св. Франциск сказал ей: "Сестра моя, воспой и прославь господа нашего бога". И она немедля запела и не уходила, пока не была отпущена с миром". Этот рассказ дал Анжелике неиссякаемую пищу для развлечений: ей пришло в голову позвать ласточек и посмотреть, прилетят ли они на ее зов. Кроме того, в "Легенде" были презабавные истории, над которыми Анжелика помирала со смеху. Она смеялась до слез над историей добродушного великана Христофора, переносившего Иисуса на спине через реку. Она до упаду хохотала над злоключениями воспитателя св. Анастасии, который волочился за тремя ее служанками и, думая застать их на кухне, стал целовать и обнимать вместо них кастрюли и горшки. "Он вышел оттуда черный и безобразный, и в порванной одежде. Слуги же ожидали его снаружи, и как увидели, то и решили, что он обратился в дьявола, и, побивши палками, бежали и оставили его там". Но вот когда побивали дьявола, тут Анжелику разбирал совсем безумный смех. Особенно восхищала ее замечательная взбучка, которую дала дьяволу св. Юлиана, когда он попытался искушать ее в тюрьме: она избила его своей цепью. "Тогда приказал правитель, чтобы Юлиану привели, и как она вышла, то и узрела диавола, что ползал около нее, и он возопил и сказал: "Госпожа Юлиана, не побивайте меня боле!" Она же ухватила его, потащила через весь рынок и ввергла в поганейшую яму".
   Иногда, вышивая, Анжелика пересказывала Гюберам легенды, которые нравились ей даже больше, чем волшебные сказки. Девочка столько раз перечитывала книгу, что знала многие сказания наизусть: например, легенду о семи Спящих девах, которые, спасаясь от преследования, замуровались в пещере и проспали в ней триста семьдесят семь лет, а потом проснулись, чем до глубины души поразили императора Феодосия; или легенду о св. Клементин, все семейство которого -- он сам, жена и трое сыновей -- пережило множество неожиданных и трогательных приключений: несчастья разлучили их друг с другом, и в конце концов им удалось соединиться только благодаря самым неслыханным чудесам. Девочка плакала, грезила по ночам, дышала только этим миром, трагическим и блаженным миром чудес; жила только в этой призрачной стране всех добродетелей, вознаграждаемых всеми радостями.
   Когда Анжелика приняла первое причастие, ей казалось, что она, как святые, ходит по воздуху, на два локтя над землею. Она чувствовала себя христианкой первых веков, она отдавалась в руки божьи, ибо вычитала в своей книге, что без божьей милости нельзя спастись. Отношение Гюберов к религии было крайне просто. Как скромные, незаметные люди, они спокойно веровали, аккуратно ходили по воскресеньям к обедне, по большим праздникам говели, и эти несложные обязанности выполнялись немножко ради заказчиков, а немножко и по традиции, ибо мастера церковных облачений передавали эту обрядность из поколения в поколение. Но Гюбер увлекался вместе с Анжеликой и часто даже бросал работу, чтобы послушать, как девочка читает легенды; он дрожал вместе с нею и чувствовал, что волосы его шевелятся под дыханием невидимого. Гюбер был способен на глубокое волнение. Он расплакался, увидев Анжелику в белом платье. Весь этот день -- день первого причастия -- оба они провели, как во сне, и вернулись из церкви ошеломленные и усталые. Рассудительная Гюбертина, осуждавшая излишества во всем, в том числе и в хороших вещах, даже побранила их вечером. Теперь ей приходилось вести борьбу с чрезмерной набожностью Анжелики, особенно же с охватившей девочку безумной страстью к благотворительности. Св. Франциск взял себе в удел бедность, Юлиан Милостивец называл нищих своими господами, св. Гервасий и Протасий мыли им ноги, Мартин разорвал свой плащ и отдал половину бедняку. И девочка по примеру св. Люции хотела бы продать все, что было у Гюберов, чтобы отдать бедным. Сперва Анжелика раздала свои вещи, а потом начала опустошать дом. В довершение беды она щедрой рукой раздавала всем, без разбора, так что вещи попадали к людям недостойным. Через день после первого причастия Гюбертина поймала ее вечером на том, что она сует в окошко белье какой-то пьянчужке. Вышел ужасный скандал, Анжелика впала в ярость, как в давние времена, но потом стыд и раскаяние сразили ее, она заболела и пролежала целых три дня.
   Между тем проходили недели и месяцы, промелькнуло два года. Анжелике исполнилось четырнадцать лет, она становилась женщиной. Кровь шумела у нее в ушах и пульсировала в голубых жилках на висках, когда она читала "Легенду"; теперь ее охватила братская нежность к девственницам.
   Девственница- сестра ангельская, она обладает всеми благами, она ниспровергает дьявола, она столп веры. В своем непобедимом совершенстве она распространяет благодать. Святой дух сделал Люцию такой тяжелой, что, когда по приказанию проконсула ее потащили в дом разврата, тысяча человек и пять пар волов не могли сдвинуть ее с места. Воспитатель Анастасии ослеп, когда попытался обнять ее. Невинность девственниц сияет под пытками; когда их белоснежные тела терзают железными зубьями, вместо крови из них изливаются потоки молока. Чуть не десять раз повторялась в "Легенде" история молодой христианки, переодевшейся монахом, чтобы скрыться от родных. Ее обвинили в том, что она развратила соседскую дочь. Бедняжка долго страдала от этой клеветы, но не оправдывалась, и вот наконец обнаружился ее пол, и истина восторжествовала. Св. Евгения в подобных же обстоятельствах была приведена к судье, узнала в нем отца, разодрала на себе одежду и показала ему свое тело. Бесконечно длится эта борьба за целомудрие, и путь ее усеян терниями. С другой стороны, святые мудро избегают женщин. Мир полон дьявольских ловушек, и отшельники уходят от женщин в. пустыни. Они ожесточенно борются с искушением, бичуют себя, бросаются голым телом на колючки, на снег. Один отшельник, помогая своей матери перейти через ручей, обернул руку плащом, чтобы не прикоснуться к женщине. Другой подвижник, будучи связанным и соблазняемый девушкой, откусил свой язык и выплюнул ей в лицо. Св. Франциск говорил, что его самый страшный враг -- собственное тело; св. Бернард закричал "Держи вора!", когда хозяйка вздумала соблазнить его. Одна женщина, получивши от папы Льва святое причастие, поцеловала ему руку, и тогда папа отрубил себе всю кисть, а дева Мария вернула ему руку обратно. Нет ничего более славного, чем мужу отделиться от жены. Св. 'Алексей был очень богат; женившись, он наставил свою жену в целомудрии и ушел из дому. Если святые и женятся, то только, чтобы вместе умереть. Св. Юстина с первого взгляда воспылала любовью к Киприану, но противилась соблазну, обратила возлюбленного в христианство и вместе с ним пошла на казнь; св. Цецилия, которую возлюбил ангел, в брачную ночь открыла эту тайну своему мужу Валериану, и тот согласился не трогать ее и даже, чтоб увидеть этого ангела, принял крещение. "Когда же вошел он в комнату, то увидел ангела, беседующего с Цецилией, и ангел держал два венца из роз, и он дал один венец Цецилии, другой же Валериану и рек: блюдите тела ваши и сердца ваши в чистоте и тем сохраните сии венцы в целости". Смерть сильнее любви -- это вызов, брошенный в лицо самой жизни. Св. Гилярий просил бога призвать его дочь Апию на небо, ибо не хотел, чтобы она когда-либо познала мужчину; после ее смерти жена Гилярия стала просить у мужа, чтобы он вымолил и для нее той же милости, и желание ее исполнилось. Сама дева Мария похищает у женщин их суженых. Один дворянин, родственник короля венгерского, отказался от девушки чудной красоты, так как Мария стала ей соперницей. "Часто же являлась ему госпожа наша богоматерь и говорила: "Вот я столь красива, как ты говоришь; зачем покидаешь ты меня ради другой?" И он посвятил себя богоматери.
   У Анжелики были между святыми свои любимицы, трогавшие ее до глубины сердца и влиявшие на самое ее поведение. Так, ее очаровывала мудрая Катерина, рожденная в пурпуре и достигшая совершенного знания к восемнадцати годам. Когда император Максим заставил ее спорить с пятьюдесятью риторами и грамматиками, святая легко смутила их и заставила замолчать. "Они пребывали в смятении и не ведали, что сказать, но только молчали. И император бранил их, что столь безобразно попустили быть побежденными дитятей". Тогда все пятьдесят объявили, что переходят в христианство. "И, услыхавши сие, тиран был охвачен великой яростью и повелел сжечь всех посреди города". В глазах Анжелики Катерина обладала непобедимой мудростью, которая сияла в ней и воз- вышала ее не меньше, чем красота. И девочке самой хотелось быть такой же, как она, тоже обращать людей в христианство, испытать ту же участь, чтобы ее заключили в тюрьму, чтобы голубь кормил ее и чтобы потом ей отрубили голову. Но больше всего ей хотелось брать пример с дочери венгерского короля Елизаветы. Когда гордость восставала в Анжелике, когда она возмущалась против насилия, она всегда вспоминала этот образец скромности и нежного смирения. Елизавета была набожна с пяти лет, ребенком отказывалась играть и спала на голой земле, чтобы доказать свою преданность богу; выданная за ландграфа тюрингенского, она плакала ночи напролет, но при муже всегда казалась веселой; овдовев, она была изгнана из своих владений и долго скиталась, счастливая тем, что ведет нищую жизнь. "Одежда же ее была столь плоха, что носила она серый плащ, низ коего соделан из сукна иного цвета. Рукава же платья порваны и также иным сукном чинены". Отец ее, король, послал одного графа на поиски. "И когда граф увидел ее в подобной одежде и прядущей, то заплакал от горя и восхищения и сказал: "Никогда еще доселе королевская дочь не показывалась в подобной одежде и не пряла шерсть". Елизавета ела черный хлеб, жила с нищими, без отвращения перевязывала их раны, носила их грубую одежду, спала на голой земле, ходила босая -- она была образцом христианского смирения. "Множество раз мыла она котлы и плошки кухонные, и скрывалась и пряталась от челяди, дабы не отвратили оные ее от сих занятий, и говорила: "Если бы могла я найти и горшую жизнь, то приняла бы". И если раньше Анжелмка приходила в бешенство, когда ее заставляли вымыть пол в кухне, то теперь она испытывала такую потребность в смирении, что сама придумывала себе самую черную работу.
   Но никто из святых, ни даже Катерина и Елизавета, не были ей так дороги, как маленькая мученица, святая Агнеса. Сердце Анжелики содрогалось, когда она читала в "Легенде" про эту девственницу, одетую только своими волосами, под покровительством которой она провела ночь на пороге собора. Какое пламя чистой любви! Как оттолкнула она сына своего воспитателя, когда тот стал приставать к ней при выходе из школы: "Прочь от меня! Прочь, пастух смерти, прочь, взращающий блуд и коварство питающий!" Как прославляла Агнеса своего небесного жениха!.. "Я люблю того, чья мать -- дева и чей отец никогда не ведал женщины, пред чьей красотой меркнут и солнце и луна, чьим благоуханием мертвые пробуждаются". И когда Аспазий приказал, чтобы ее "пронзили мечом между грудями", Агнеса вознеслась в рай и соединилась там "с белым и румяным своим женихом". Уже несколько месяцев Анжелика в часы душевного смятения, когда горячая кровь внезапно приливала к вискам, обращалась к своей покровительнице, взывала к ней о помощи, и ей сразу делалось легче. Она все время чувствовала где-то рядом присутствие святой и нередко приходила в отчаяние от своих поступков и мыслей, так как ей казалось, что Агнеса гневается на нее. Однажды вечером, когда Анжелика целовала себе руки -- это все еще доставляло ей удовольствие, -- она вдруг багрово покраснела, смутилась и даже обернулась, хотя была одна в комнате: она поняла, что святая видела ее. Агнеса была стражем ее тела.
   К пятнадцати годам Анжелика стала очаровательной девушкой. Разумеется, ни замкнутая трудолюбивая жизнь, ни проникновенная тень собора, ни "Легенда" со своими прекрасными святыми девами не сделали из нее ангела во плоти или совершенства добродетели. Она оставалась во власти внезапных порывов и страстных увлечений, и часто неожиданные капризы открывали, что не все уголки ее души тщательно замурованы. Но Анжелика так стыдилась своих выходок, ей так хотелось быть безупречной! И к тому же она была такая добрая по натуре, такая живая, чистая и целомудренная! Два раза в год -- на троицу и на успенье -- Гюберы разрешали себе большие прогулки за город; однажды, на обратном пути, Анжелика вырыла кустик шиповника и пересадила его в свой маленький садик. Она подстригала и поливала его, и шиповник вырос, выпрямился, стал давать цветы крупнее обычных, с очень тонким запахом. Со своей обычной страстностью Анжелика следила за ростом куста, но ни за что не хотела привить к нему побеги настоящей розы, -- она ждала чуда, хотела, чтобы розы сами выросли на ее шиповнике. Она плясала вокруг него, восторженно приговаривая: "Он мой! Он мой!" И если кто-нибудь подшучивал над ее породистой розой с большой дороги, она и сама смеялась, но бледнела, и слезы повисали, у нее на ресницах. Голубые глаза Анжелики стали еще нежнее, приоткрытый рот обнажал маленькие белые зубы; легкие, как свет, белокурые волосы золотистым сиянием окружали ее чуть удлиненное лицо. Она выросла, но не сделалась хилой, ее шея и плечи хранили благородное изящество, грудь стала округлой, а талия -- тонкой. Веселая, здоровая, на редкость красивая, бесконечно привлекательная, Анжелика расцветала, девственная душой и невинная телом.
   Гюберы день ото дня все сильнее привязывались к своей воспитаннице. Обоим им давно хотелось удочерить ее, но они никогда не говорили об этом между собой из боязни растравить старую душевную рану. И правда, когда однажды утром в спальне Гюбер решился наконец поведать жене свои мысли, та опустилась на стул и залилась слезами. Удочерить это дитя, разве не значит это навсегда отказаться от мечты о собственном ребенке? Правда, в их возрасте все равно нельзя уже на это рассчитывать. И Гюбертина согласилась, покоренная мыслью сделать девушку своей дочерью. Когда Анжелике рассказали об этом, она разрыдалась и бросилась обнимать своих новых родителей. Итак, дело решено:

Эмиль Золя.
МЕЧТА

РОМАНЪ.

Переводъ А. П. Т--ой.

Изданіе журнала "Пантеонъ Литературы".
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія И. А. Лебедева, Невскій просп., 8.
1888.

I.

   Въ суровую зиму 1860 года замерзла Уаза и глубокіе снѣга покрыли равнину Нижней Пикардіи; особенно сильная мятель, при рѣзкомъ и порывистомъ сѣверо-восточномъ вѣтрѣ, поднялась въ день Рождества Христова и чуть не засыпала снѣгомъ городъ Бомонъ. Снѣгъ началъ падать рано утромъ, шелъ весь день и всю ночь, не переставая. Въ верхней части города, въ концѣ улицы Orfèvres, на которую выходитъ, какъ-бы сжатый между домами, сѣверный поперечный фасадъ Бомонскаго собора, вѣтеръ былъ особенно силенъ и наметалъ цѣлыя груды снѣга къ стѣнамъ собора и къ двери придѣла св. Агнесы, въ античномъ римскомъ стилѣ, переходящемъ почти въ готическій, съ богатыми скульптурными украшеніями, но подъ совершенно гладкими косяками. На другой день, на разсвѣтѣ, снѣгу было здѣсь на три фута.
   Улица еще спала отдыхая послѣ вчерашняго праздника. Пробило шесть часовъ. Во мракѣ улицы, при едва пробивавшемся, сквозь густыя хлопья не перестававшаго снѣга, синеватомъ свѣтѣ зимняго утра, неясно виднѣлась только одна живая фигурка -- девятилѣтней дѣвочки, которая, забившись еще съ вечера поглубже подъ своды соборной двери, всю ночь провела тутъ, дрожа отъ холода и прижимаясь къ стѣнѣ. На ней было изношенное, въ дырахъ, тоненькое шерстяное платье, на головѣ обрывокъ фуляроваго платка, а на босыхъ ногахъ болтались большіе мужскіе сапоги. Она вѣрно долго бродила вчера по городу и забилась сюда уже въ совершенномъ изнеможеніи отъ усталости. Для нея этотъ уголокъ улицы былъ концомъ свѣта, дальше котораго нѣтъ ничего -- не къ кому обратиться, негдѣ преклонить головы, полнѣйшая безпомощность, да мученія голода и холода. И вотъ бѣдняжка, изнемогая подъ тяжестью своего собственнаго тѣльца, перестала бороться и, побуждаемая инстинктомъ самосохраненія, когда налеталъ особенно сильный вихрь, безсознательно перемѣняла лишь мѣсто и тѣснѣе прижималась къ каменной стѣнѣ стараго собора.
   Часы проходили за часами. Долго простояла она, забившись между двухъ колоннъ, въ простѣнкѣ между окнами, подъ статуею св. Агнесы, тринадцатилѣтней мученицы, такой-же маленькой дѣвочки, какъ и она сама, съ пальмовою вѣтвью въ рукахъ и ягненкомъ у ногъ. Тутъ-же, около статуи, надъ самою притолкою двери, въ видѣ горельефовъ, изображена простосердечная исторія святой малютки-дѣвственницы, Христовой невѣсты: какъ выросли ея волосы и покрыли всю ее, когда губернаторъ, сына котораго она прогнала отъ себя, приказалъ вести ее, нагую, въ непотребное мѣсто; какъ пламя костра, не задѣвъ тѣла святой, обратилось на ея палачей и пожрало ихъ, едва они успѣли поджечь дрова; какъ надъ мощами ея совершались чудеса: исцѣлена была отъ проказы Констанція, дочь римскаго императора; затѣмъ изображены были чудеса, произведенныя ея образомъ,-- представлено, какъ священникъ Паулинъ, мучимый непреодолимымъ желаніемъ жениться, по совѣту папы, подноситъ ея образу перстень, украшенный изумрудомъ, а святая надѣваетъ его на палецъ, который входитъ опять въ образъ вмѣстѣ съ перстнемъ, гдѣ его и теперь можно видѣть, и какъ чудо это спасаетъ Паулина. На самой верхушкѣ портика, надъ всѣми этими горельефами, изображено, въ сіяніи лучей, принятіе малютки св. Агнесы на небо ея Небеснымъ женихомъ, который напечатлѣваетъ на ея челѣ первый поцѣлуй, знаменіе вѣчнаго блаженства.
   Но когда вѣтеръ начиналъ дуть прямо вдоль улицы и засыпалъ колючимъ снѣгомъ лицо дѣвочки, грозя совсѣмъ покрыть ее своимъ холоднымъ бѣлымъ саваномъ, она заходила за уголъ собора и пряталась въ нишахъ боковой стороны его, за статуями святыхъ дѣвственницъ, стоявшихъ на своихъ пьедесталахъ, повыше косяковъ дверей. Это -- подруги Агнесы, какъ-бы сопровождающія ее: съ правой стороны -- св. Доротея, питавшаяся въ темницѣ хлѣбомъ, который чудеснымъ образомъ падалъ ей съ неба, св. Варвара, много лѣтъ прожившая въ башнѣ, и св. Женевьева, которая своею невинностью спасла Парижъ, и три слѣва -- св. Агата, у которой вырваны были обѣ груди, св. Христина, терзаемая своимъ отцомъ, бросившимъ ей въ лицо куски собственнаго ея тѣла, и св. Цецилія, которую полюбилъ ангелъ. Надъ ними другія статуи св. дѣвственницъ, въ три ряда, одни надъ другими, покрываютъ стѣны собора, между архитектурными сводами, цѣлымъ сонмомъ своихъ чистыхъ тѣлъ, побѣдившихъ грѣхъ -- св. дѣвственницъ. которыя вынесли здѣсь, на землѣ, столько терзаній и мученій и которыхъ тамъ, на небѣ, встрѣчаетъ ликъ ангеловъ и всѣхъ силъ небесныхъ, въ радости и торжествѣ, у Престола Творца.
   Но пробило уже восемь часовъ и совсѣмъ разсвѣло; прошло немало времени, а дѣвочка все стояла, ничѣмъ не прикрытая отъ непогоды. Снѣгъ засыпалъ бы ее по плечи, еслибъ она не приминала и не отгребала его вокругъ себя. Старинная дверь, къ которой она прижималась, вся покрылась пушистымъ снѣгомь, какъ горностаемъ, и бѣлѣла на фонѣ гладкой церковной стѣны, къ которой не пристала ни одна снѣжинка, словно скатерть на столикѣ, приготовленномъ для служенія молебна Большія статуи святыхъ внизу у колоннъ были тоже всѣ покрыты имъ съ головы до ногъ и сіяли ослѣпительной бѣлизной. Повыше бѣлѣли горельефы двернаго портала; затѣмъ, еще повыше, до самаго верхняго горельефа, изображавшаго принятіе св. Агнесы ея Небеснымъ женихомъ, среди сонма архангеловъ, осыпавшихъ ее бѣлыми розами, подъ сводами, рѣзко выдѣлялись своими очертаніями на темномъ фонѣ арки маленькія фигурки святыхъ. Статуя малютки дѣвственницы стояла на своемъ пьедесталѣ, съ бѣлоснѣжною пальмовою вѣткою въ рукахъ и бѣлымъ барашкомъ у ногъ, въ неподвижномъ морозномъ воздухѣ. А у ея подножія такая же заледенѣвшая отъ холода и засыпанная пушистымъ снѣгомъ, стояла другая фигурка, до того бѣлая и холодная, что ее можно было принять за мертвую -- фигурка несчастной, безпріютной дѣвочки, которая уже не различала передъ собою большихъ бѣлыхъ фигуръ дѣвственницъ.
   Она однако подняла глаза при звукѣ внезапно открытой рѣшетчатой ставни, раздавшемся въ сонной тишинѣ улицы. Она увидѣла, что ставня эта отворилась въ верхнемъ этажѣ дома, стоящаго у самаго собора, и изъ окна показалась голова красивой женщины лѣтъ около сорока, съ очень темными волосами, черты лица которой имѣли строгую правильность мраморной статуи; увидя ребенка, она, не смотря на страшный морозъ, нѣсколько секундъ не запирала окна и не при тала своей обнаженной руки. Выраженіе состраданія и изумленія показалось на ея лицѣ; потомъ, отъ холода, она закрыла окно. Но у нея осталась въ памяти фигурка бѣлокурой уличной дѣвчонки, мелькнувшіе на мгновеніе изъ-подъ обрывка платка синіе глазки цвѣта фіалки, продолговатое личико на длинной и изящной, какъ стебель лиліи, шейкѣ и узкія плечи: но личико это посинѣло отъ холода, ручки и ноги бѣдняжки почти окоченѣли, и только легкій паръ дыханія показывалъ, что она еще жива.
   Машинально устремивъ взоръ по направленію раздавшагося звука, дѣвочка продолжала смотрѣть во всѣ глаза на этотъ старый, узкій одноэтажный домъ, построенный, вѣроятно, около конца пятнадцатаго столѣтія. Онъ какъ-бы вросъ въ стѣны собора между двумя выступами его, какъ бородавка между пальцами великана. Защищенный со всѣхъ сторонъ церковными стѣнами, домикъ этотъ отлично сохранился съ своимъ каменнымъ основаніемъ и деревянными стѣнами, выкрашенными до карниза, съ мансардами, выступавшими подъ навѣсомъ крыши и на цѣлый метръ впередъ и наружной лѣсенкой, ведущей на башенку и придѣланной за лѣвымъ угломъ домика, куда выходило узенькое окошко, сохранившее еще свинцовые переплеты между стеколъ, какіе дѣлали обыкновенно въ, то, время, когда онъ былъ построенъ. Домикъ не избѣжалъ однако и нѣкоторыхъ поправокъ, которыхъ требовала его ветхость, такъ, напримѣръ, черепичная крыша относилась, вѣроятно, ко времени Людовика XIV; но легко было узнать по виду поправки, сдѣланныя позднѣе: слуховое окошко, пробитое надъ самою крышею въ стѣнѣ башенки, деревянныя рамы въ окнахъ, съ мелкими переплетами, замѣнившія такія-же свинцовыя, въ первомъ этажѣ домика тройное окно, средняя часть котораго была заложена кирпичемъ, что придавало фасаду внѣшнюю симметрію, подъ стать окружавшимъ его домамъ позднѣйшей постройки. Въ нижнемъ этажѣ тоже сдѣланы были нѣкоторыя измѣненія въ видѣ рѣзной дубовой двери, находившейся сбоку зданія, подъ лѣстницею, ведущею на башенку., и замѣнившей старую скрѣпленную желѣзными скобками, и другой, четырехъ-угольной, въ родѣ широкаго окна, вдѣланной посреди передняго фасада, на мѣстѣ прежней громадной двери, выходившей прямо на улицу, подъ высокимъ стрѣльчатымъ сводомъ, арка котораго была задѣлана теперь кирпичемъ сверху, снизу и съ боковъ и оставляла только мѣсто для этого новаго, большого окна.
   Дѣвочка безсознательно продолжала глядѣть на это опрятное жилище почтеннаго мастера золотошвейнаго цеха и прочла на прибитой къ двери желтой вывѣскѣ слѣдующія черныя слова, написанныя старинными буквами: "Губертъ, торговецъ ризами"; въ это время звукъ открывающагося окна снова привлекъ ея вниманіе. На этотъ разъ, открылась ставня большого четырехъ-угольнаго средняго окна и изъ за нея теперь высунулась мужская фигура, съ морщинистымъ лицомъ, какъ на старинныхъ картинахъ, съ изогнутымъ, какъ орлиный клювъ, носомъ, нависшимъ лбомъ, обрамленнымъ густыми, совсѣмъ сѣдыми волосами, не смотря на то, что ему было едва сорокъ-пять лѣтъ; онъ тоже, высунувшись, неподвижно постоялъ минуту у открытаго окна, и складка состраданія легла около его большого, добраго рта при взглядѣ на бѣднаго ребенка. Когда окно закрылось, дѣвочка опять увидѣла его лицо за маленькими зеленоватыми стеклами. Онъ обернулся, сдѣлалъ какое-то движеніе, и у окна снова появилась его жена. Оба они стали рядомъ и долго, не шевелясь и не отводя глазъ, грустнымъ взглядомъ смотрѣли на ребенка.
   Въ этомъ домикѣ, вотъ уже четыреста лѣтъ, жило поколѣніе Губертовъ, изъ рода въ родъ, отъ отца къ сыну передавая свое жилище и золотошвейное ремесло. Домикъ этотъ выстроилъ, въ царствованіе Людовика XI, торговецъ ризами Губертъ; другой Губертъ поправилъ его при Людовикѣ XIV, а теперешній Губертъ продолжалъ вышивать въ немъ свои ризы, какъ дѣлали всѣ его предки Двадцати лѣтъ отъ роду, онъ такъ страстно влюбился въ одну молоденькую шестнадцатилѣтнюю дѣвушку, Губертину, что, не смотря на отказъ ея матери, вдовы какого-то служащаго, увезъ ее изъ дому и женился на ней. Она была дивной красоты, и красота эта была причиной ихъ романа, ихъ счастья и несчастья. Когда она пришла, беременная, черезъ восемь мѣсяцевъ послѣ своего побѣга изъ дому, къ постели своей умирающей матери, больная прокляла и лишила ее наслѣдства, вслѣдствіе чего у бѣдной въ тотъ-же вечеръ родился ребенокъ, который почти тотчасъ-же и умеръ. Но и послѣ своей смерти, давно уже лежа въ могилѣ, упрямая горожанка, видно, все-таки не простила своей дочери, потому-что у нея больше не было дѣтей, не смотря на страстное желаніе имѣть ихъ. Черезъ двадцать-четыре года послѣ смерти своего ребенка, они все еще продолжали оплакивать его, но уже потеряли всякую надежду вымолить себѣ когда-нибудь прощеніе непреклонной покойницы.
   Смутившись подъ ихъ пристальнымъ взглядомъ, малютка забилась за пьедесталъ св. Агнесы. Ее начиналъ безпокоить и шумъ просыпавшейся улицы, открывающіяся лавки, и выходящій изъ домовъ людъ. Улица Орфевръ не имѣла-бы никакого выхода со стороны собора, потому-что домикъ Губертовъ занималъ все пространство между двумя выступами сбоку церкви, если-бы на нее не выходила какъ разъ противъ его оконъ узкая, какъ переулокъ, солнечная улица, огибавшая весь правый бокъ собора и оканчивавшаяся у его главнаго фасада, на монастырской площади; мимо нея прошли уже двѣ кумушки-богомолки и удивленнымъ взглядомъ окинули фигурку маленькой нищей, которой онѣ еще ни разу не видали въ Бомонѣ. Снѣгъ продолжалъ идти, медленно и упорно, холодъ, казалось, усиливался по мѣрѣ того, какъ на землѣ распро странялся пасмурный свѣтъ. И только смутный шумъ голосовъ слышался въ покрытомъ бѣлымъ саваномъ городѣ.
   Какъ дикій звѣрекъ, стыдясь своей заброшенности и одиночества, дѣвочка забилась еще дальше въ нишу, когда вдругъ увидѣла передъ собою Губертину, которая, не имѣя служанки, сама пошла за хлѣбомъ.
   -- Дѣвочка, что ты здѣсь дѣлаешь? Откуда ты?
   Но та ничего не отвѣчала и только прятала свое лицо. Она не чувствовала больше ни рукъ, ни ногъ, все ея тѣльце медленно замирало, ей казалось, что сердце, обратившись въ кусочекъ льда, совсѣмъ у нея перестало биться. Когда добрая женщина, не добившись отвѣта, отошла отъ нея съ жестомъ сдержаннаго состраданія, она, потерявъ остатокъ силъ, скользнула на колѣни и потомъ, какъ легкій лоскуточекъ, свалилась въ снѣгъ, и скоро падавшія хлопья засыпали ее совсѣмъ. Женщина, возвращаясь,, между тѣмъ, съ горячимъ хлѣбомъ въ рукахъ, опять подошла къ ней, увидя, что та на землѣ.
   -- Послушай, малютка, вѣдь ты не можешь-же оставаться такъ у этой двери!
   Тогда Губертъ, который тоже вышелъ на порогъ своего дома, взялъ у нея изъ рукъ хлѣбъ, говоря:
   -- Возьми ее и принеси къ намъ!
   Не отвѣтивъ ни слова, Губертина нагнулась и подняла ее своими сильными руками. Когда дѣвочку понесли какъ свертокъ, она не сопротивлялась и лежала на рукахъ, стиснувъ зубы, съ закрытыми глазами, вся похолодѣвшая и легенькая, какъ птенчикъ, выпавшій изъ гнѣзда.
   Войдя въ дверь, Губертъ заперъ ее, а Губертина, съ своею ношей на рукахъ, прошла черезъ комнату съ окнами на улицу, служившую гостинной, гдѣ у большого четырехъугольнаго окна выставлены были нѣсколько образчиковъ шитой золотомъ матеріи. Потомъ она вошла въ кухню, которая служила прежде людской комнатой и сохранилась неприкосновенной, съ своими бревенчатыми стѣнами, починеннымъ во многихъ мѣстахъ каменнымъ поломъ и выложеннымъ камнемъ громаднымъ каминомъ. На полкахъ стояли кухонныя принадлежности, горшки, чайники, чашки, которымъ всѣмъ вмѣстѣ было около ста или двухсотъ лѣтъ, старинная фаянсовая, глиняная и оловянная посула. Но всю середину каминнаго очага занимала большая, новая чугунная плита, ярко блестѣвшая своими мѣдными украшеніями. Она раскалилась до красна и слышно было, какъ кипѣла вода въ стоявшемъ на ней котелкѣ. На краю ея грѣлась кастрюлька съ молочнымъ кофе.
   -- Чортъ побери! А вѣдь здѣсь лучше, чѣмъ на улицѣ, сказалъ Губертъ, положивъ хлѣбъ на стоявшій посреди комнаты массивный столъ временъ Людовика XIII.-- Пристрой-ка эту бѣдную дѣвченочку поближе къ печкѣ, она и оттаетъ.
   Но Губертина уже усадила ее, и оба они принялись смотрѣть, какъ та стала понемногу приходить въ себя. Покрывавшій ея одежду снѣгъ таялъ и падалъ тяжелыми каплями на полъ. Ея окоченѣвшія ножки видны были сквозь дыры большихъ мужскихъ сапогъ, а жалкое шерстяное платье прилипло къ бѣдному тѣльцу, исхудалому отъ нужды, горя и боли. Вотъ она вздрогнула и мурашки побѣжали по ея тѣлу, широко открыла испуганные глаза и вдругъ вскочила, какъ звѣрекъ, проснувшійся и увидѣвшій, что онъ въ клѣткѣ. Лицо ея почти скрылось подъ лохмотьями, покрывавшими ея голову и завязанными у подбородка. Губерты подумали, что у нея сухая рука, такъ судорожно прижимала она ее къ грудкѣ.
   -- Успокойся, милая, мы не сдѣлаемъ тебѣ вреда. Откуда ты? Кто ты такая?
   Но чѣмъ больше съ нею говорили, тѣмъ больше она боялась и отворачивала голову, какъ-будто ее собирались бить. Быстрымъ взглядомъ исподлобья она окинула всю кухню, каменныя плиты пола, бревенчатыя стѣны, блестящую посуду; потомъ взглядъ ея устремился на два неправильныя окна, замѣнившія тройное старинное на улицу, окинулъ весь садъ, деревья епископскаго подворья, бѣлыя вершины которыхъ возвышались надъ стѣною, и, какъ-будто изумленный, остановился, увидя налѣво, въ концѣ аллеи, старый соборъ, съ его романскими окнами подъ сводами часовенъ. Она опять вздрогнула, согрѣтая начинавшимъ проникать ее жаромъ печки, и, отвернувшись отъ окна, уставилась въ землю и перестала шевелиться.
   -- Ты изъ Бомона?.. Кто твой отецъ?
   Видя, что она не отвѣчаетъ, Губертъ подумалъ, что у нея отъ волненія сжалось горло, и она не можетъ говорить.
   -- Гораздо-бы лучше было, сказалъ онъ, дать ей добрую чашку теплаго кофе, вмѣсто нашихъ разспросовъ.
   Онъ говорилъ правду, и Губертина тотчасъ-же отдала ей свою собственную чашку. Дѣвочка все смотрѣла недовѣрчиво и отшатнулась отъ нея, когда та отрѣзала два толстыхъ ломтя хлѣба; но голодъ взялъ свое, и она жадно принялась за хлѣбъ и за кофе. Супруги молчали, не желая смущать ее, и волненіе охватило ихъ при видѣ того, какъ сильно дрожала ея рука и она не могла донести хлѣба до рта. Дѣвочка дѣйствовала только лѣвой рукой, а правую все еще упрямо прижимала къ своему тѣльцу. Когда она кончила свой кофе, то чуть не уронила и не разбила чашки, неловко подхвативъ ее локтемъ, словно какая-нибудь калѣка.
   -- У тебя, вѣрно, ушиблена рука? спросила Губертина.-- Не бойся, покажи мнѣ, моя миленькая.
   И она хотѣла взять ее за руку, но дѣвочка вскочила, какъ ужаленная, стала отбиваться обѣими руками, и въ пылу борьбы отодвинула правую руку; изъ дыры платья вывалилась книжка въ картонной обложкѣ, которую она такъ прижимала къ своему тѣлу. Она хотѣла поднять ее, но, увидя, что незнакомые люди взяли и читаютъ ее, злобно сжала свои кулачки.
   Это было свидѣтельство, выданное воспитанницѣ администраціею воспитательнаго дома Сенскаго департамента. На первой страничкѣ, подъ круглымъ маленькимъ образомъ Сенъ-Венсенъ-де-Поль, напечатаны были, въ отдѣльныхъ графахъ, слѣдующіе пункты: фамилія воспитанницы -- тутъ графа была просто перечеркнута перомъ; имя -- Анжелика-Марія; затѣмъ слѣдовало: время рожденія 22-го января 1851 года, время поступленія въ воспитательный домъ 23-го числа того-же мѣсяца, внесена въ списки заведенія подъ No 1634. Такимъ образомъ, какъ оказалось, бѣдняжка была дочь неизвѣстныхъ родителей, не имѣла никакихъ бумагъ, ни даже метрическаго свидѣтельства, ничего, кромѣ этой книжки въ блѣдно-розовомъ полотняномъ переплетѣ, съ ея холодною формалистикою. Существо безъ имени, а уже занумерованное, какъ преступникъ, заброшенное бѣдное созданіе, но занесенное въ извѣстный разрядъ.
   -- Это несчастный подкидышъ! воскликнула Губертина.
   Тогда Анжелика вдругъ заговорила какъ бы въ какомъ-то безумномъ порывѣ.
   -- Я лучше васъ всѣхъ!.. Да! лучше, лучше, лучше.... Я никогда ничего не украла, а другіе все у меня крадутъ... Отдайте мнѣ то, что вы у меня отняли.
   Безсильная гордость и страшное желаніе одержать верхъ такъ колебали это маленькое тѣльце, что Губерты отступили въ изумленіи. Они не узнавали въ этой разъяренной дѣвочкѣ бѣлокурой нищенки съ глазками цвѣта фіалки и съ нѣжной, какъ стебель лиліи, шейкой. Теперь глаза ея почернѣли отъ злости, шея налилась кровью. Теперь, согрѣвшись, она бросалась и шипѣла, какъ змѣя, поднятая въ снѣгу и внесенная въ тепло.
   -- Неужели ты такая дурная дѣвочка? кротко сказалъ ремесленникъ.-- Вѣдь мы для твоего-же добра хотимъ узнать, кто ты такая.
   И нагнувшись черезъ плечо своей жены, онъ продолжалъ читать книжку, которую она перелистывала. На 2-й страницѣ стояло имя кормилицы. "Дитя Анжелика-Марія поручена съ 25-го января 1851 года кормилицѣ Франсуазѣ, женѣ крестьянина Гамелинь, по ремеслу земледѣльца, мѣсто жительства -- община деревни Суланжъ, что въ Неверскомъ округѣ, которая, кормилица, и получила, передъ отъѣздомъ, плату за мѣсяцъ впередъ и бѣлье для воспитанницы". Затѣмъ, слѣдовало свидѣтельство о крещеніи, подписанное священникомъ пріюта для брошенныхъ дѣтей, медицинскія свидѣтельства при принятіи и отдачѣ ребенка. Графы слѣдующихъ четырехъ страницъ были заполнены цифрами платы за треть впередь, надъ каждой изъ которыхъ неизмѣнно красовалась неразборчивая подпись получательницы.
   -- А, въ Неверѣ! Такъ ты, значитъ, выросла около Невера? спросила Губертина.
   Анжелика, вся красная отъ сознанія своего безсилія заставить ихъ перестать читать, снова впала въ злобное молчаніе.
   Но гнѣвъ разжалъ ея губы, и она заговорила про свою кормилицу:
   -- Ну, ужъ я увѣрена, что мама Нини васъ навѣрное-бы отколотила. Она всегда заступалась за меня, всегда, хоть мнѣ отъ нея и доставалось... Да, ужъ конечно, тамъ я не была такая несчастная, хоть и жила вмѣстѣ съ скотинкою...
   Гнѣвъ душилъ ее, но она продолжала отрывисто и безсвязно разсказывать про лугъ, куда гоняла пастись Краснушку, про большую дорогу, гдѣ она играла, про лепешки, которыя пекла кормилица, про большую собаку, которая ее укусила.
   Губертъ прервалъ ее, прочтя вслухъ. "Въ случаѣ опасной болѣзни или дурного обращенія, инспекторъ воспитательнаго дома уполномоченъ перемѣщать дѣтей отъ одной кормилицы къ другой".
   Пониже было записано, что "дѣвочка Анжелика-Марія 20-го Іюня 1860 года была отдана на воспитаніе Терезѣ, женѣ Луи Франшома, ремесло обоихъ -- производство искусственныхъ цвѣтовъ, мѣстожительство -- Парижъ".
   -- Ну, теперь понимаю, сказала Губертина.-- ты вѣрно захворала, тебя и отвезли въ Парижъ.
   Но они все-таки не угадали истины и узнали ее только тогда, когда выпытали все понемножку у Анжелики. Луи Франшомъ, двоюродный брать мамы Нини, долженъ былъ на мѣсяцъ пріѣхать въ деревню, чтобы оправиться отъ перенесенной имъ лихорадки, и тамъ его жена Тереза вдругъ такъ полюбила дѣвочку, что упросила мужа взять ее съ собою въ Парижъ, гдѣ она бралась выучить ее своему ремеслу. Три мѣсяца спустя, умеръ ея мужъ, а она сама, тоже больная, должна была уѣхать въ Бомонъ къ своему брату, кожевнику Рабье. Тамъ она и умерла въ первыхъ числахъ декабря, оставивъ дѣвочку своей невѣсткѣ, которая съ тѣхъ поръ всячески бранила, била и мучила ее.
   -- Рабье, Рабье... Да это кожевники, тамъ, въ нижнемъ городѣ, на берегу Линьеля, бормоталъ Губертъ. Гм... Мужъ пьяница, а про жену ходятъ плохіе слухи.
   -- Они обращались со мной, какъ съ собаченкой, продолжала разсказывать раздраженнымъ голосомъ Анжелика.-- Они говорили, что для меня хороша всякая гадость... Бывало, она изобьетъ меня, а потомъ броситъ на полъ хлѣба, какъ кошкѣ. А часто еще и того не дастъ, и я ложилась спать голодная... Ужъ я-бы у нихъ убилась, навѣрное!.. проговорила она съ жестомъ изступленнаго отчаянія.
   -- Вчера утромъ, въ Рождество, они оба напились и накинулись на меня, угрожая повысадить мнѣ глаза. Имъ-то смѣшно! А какъ не удалось имъ избить меня, они сами принялись драться, да такъ колотили другъ друга кулаками, что оба свалились на полъ. Я ужъ думала, что они убились... Я давно собиралась бѣжать отъ нихъ, только мнѣ хотѣлось захватить и мою книжку. Мнѣ мама Нини столько разъ ее показывала и всегда говорила: "Посмотри, вотъ здѣсь все, что у тебя есть, а если ты ее потеряешь, у тебя ничего не останется". Я знала, куда они ее прятали послѣ смерти мамы Терезы -- въ верхній ящикъ комода... Я перескочила черезъ нихъ, схватила мою книжку, прижала хорошенько къ себѣ подъ платьемъ и -- ну бѣжать! Только она была слишкомъ большая, я думала, что всѣ ее видятъ, что ее у меня сейчасъ украдутъ. Я такъ бѣжала, такъ бѣжала! А когда стало темно, я спряталась у этой двери и мнѣ было холодно, холодно, я думала, что я ужъ умерла. Но я все-таки не потеряла ее -- вотъ она!
   И, круто повернувшись, она вдругъ вырвала изъ рукъ Губерта книжку, которую тотъ складывалъ, чтобъ отдать ей, потомъ усѣлась у стола, положила на него голову и стала плакать, рыдая и захлебываясь, прижавшись щекою къ розовому переплету. Гордость ея была страшно уязвлена, а тѣло, казалось, разрывалось отъ горечи при видѣ этихъ истертыхъ страничекъ съ оторванными уголками -- ея единственнаго сокровища, всего, что привязывало ее къ жизни. Изъ глазъ ея текли, безъ конца текли слезы, а она не могла излить въ нихъ все отчаяніе своего бѣднаго сердечка; она опять стала похожа на бѣлокурую дѣвчоночку съ нѣсколько вытянутымъ личикомъ, поблѣднѣвшимъ въ порывѣ горя, синими глазками и тонкой шейкой, которая дѣлала ее похожей на одну изъ дѣвственницъ, нарисованныхъ на окнахъ собора. Потомъ, вдругъ поднявъ голову, она схватила руку Губертины и стала страстно цѣловать ее своими губками, такъ долго не видавшими никакой ласки.
   У Губертовъ сердце перевернулось отъ жалости, и оба они прошетали, едва удерживая слезы:
   -- Милая, милая дѣвочка!
   Ну, значитъ, она еще не совсѣмъ злая! Быть можетъ, еще можно ее было-бы отучить отъ той рѣзкости, которая ихъ такъ испугала.
   -- Ахъ, пожалуйста, не посылайте меня назадъ, не отдавайте меня имъ! бормотала она со слезами.
   Мужъ и жена переглянулись. Какъ это пришлось кстати; они еще съ осени думали взять къ себѣ ученицу, какую-нибудь дѣвочку, которая-бы оживила ихъ домъ, такой грустный оттого, что Богъ не далъ имъ дѣтей. Они тутъ-же рѣшились.
   -- Хочешь? спросилъ Губертъ.
   Губертина, не торопясь, отвѣтила своимъ спокойнымъ голосомъ:
   -- Конечно.
   И не медля ни минуты, они принялись за необходимыя формальности. Онъ пошелъ разсказать о случившемся мировому судьѣ сѣвернаго Бомонскаго округа, господину Грансиру, который приходился двоюроднымъ братомъ его женѣ и былъ единственный родственникъ, съ которымъ у нея не прекратились сношенія; тотъ взялъ на себя всѣ хлопоты, написалъ въ домъ общественнаго призрѣнія, гдѣ, благодаря ея номеру, легко справились о личности Анжелики, и выхлопоталъ ей разрѣшеніе остаться ученицей у Губертовъ, извѣстныхъ своею честностью и добросовѣстностью.
   Помощникъ окружнаго инспектора, пріѣхавъ освидѣтельствовать ея книжку, заставилъ новаго покровителя дѣвочки подписать контрактъ, которымъ онъ обязывался хорошо съ нею обращаться, содержать ее въ чистотѣ и опрятности, посылать ее въ школу и церковь и имѣть для нея отдѣльную постель. Съ своей стороны, администрація дома, согласно уставу, принимала на себя обязательство вознаграждать его за издержки по воспитанію и снабжать дѣвочку одеждою.
   Въ десять дней все было окончено. Анжелику помѣстили въ комнаткѣ на чердакѣ, окна которой выходили въ садъ, и она уже взяла нѣсколько уроковъ шитья золотомъ. Въ первое воскресенье утромъ, передъ тѣмъ, какъ вести ее къ обѣднѣ. Губертина открыла при ней старинный сундукъ, стоявшій въ мастерской, гдѣ хранилась канитель изъ настоящаго золота, и положила ея книжку, которую держала въ рукахъ, на самое дно, говоря:
   -- Посмотри, гдѣ она будетъ лежать... Я не хочу ее прятать отъ тебя, чтобы ты всегда могла ее взять, когда только тебѣ захочется. Гораздо лучше, если ты ее будешь видѣть и вспоминать старое.
   Въ этотъ день, входя въ церковь, Анжелика опять очутилась у двери св. Агнесы. На недѣлѣ была короткая оттепель, послѣ которой опять наступили такіе холода, что растаявшій было снѣгъ повисъ длинными сосульками на изваяніяхъ святыхъ.
   Святыя дѣвственницы стояли теперь всѣ обледенѣлыя, въ своихъ прозрачныхъ ледяныхъ мантіяхъ, какъ-бы окаймленныхъ стекляннымъ кружевомъ. Доротея держала въ рукахъ факелы, съ которыхъ на ея руки стекали и повисали на нихъ прозрачныя стекловидныя капли; съ коронки на головѣ св. Цециліи падали живые перлы; св. Агата, съ зажатою клещами грудью, казалось, облечена была въ хрустальныя латы. И наддверные горельефы и маленькія статуи дѣвственницъ полъ сводами, казалось, уже много вѣковъ стоятъ за блестящими сосульками, какъ-бы въ громадной, блистающей драгоцѣнными каменьями ракѣ. На св. Агнесѣ была точно придворная мантія, вся сотканная изъ блеска и усыпанная звѣздами. Ея барашекъ покрытъ былъ брилліантовою шерстью, а пальмовая вѣтвь сіяла такою-же синевой, какъ небесный сводъ. Вся дверь блестѣла въ чистомъ свѣтѣ лучезарнаго дня.
   Анжелика вспомнила ночь, проведенную подъ покровомъ святыхъ. Она подняла головку и улыбнулась имъ.
   

II.

   Городъ Бомонъ состоитъ изъ двухъ совершенно отдѣльныхъ частей: такъ называемаго Церковнаго города, расположеннаго на горѣ, вокругъ собора, построеннаго въ XII вѣкѣ, и епископіи, основанной лишь въ XVII в., съ какой-нибудь тысячею обывателей, густо заселяющихъ его тѣсныя и узкія улицы, и собственно города, на берегу Линьеля, подъ горой, бывшаго нѣкогда предмѣстьемъ, которое расширилось и обогатилось, благодаря множеству батистовыхъ и кружевныхъ фабрикъ, и имѣетъ теперь болѣе десяти тысячъ жителей, нѣсколько большихъ площадей и хорошенькое зданіе префектуры, выстроенное въ новѣйшемъ стилѣ. Такимъ образомъ, эти двѣ половины города Бомона, сѣверная и южная, не имѣютъ между собою никакихъ сношеній, кромѣ административныхъ. Несмотря на тридцать лье, отдѣляющихъ Бомонъ отъ Парижа, и всего часъ или два ѣзды, церковный городъ словно замурованъ въ своихъ античныхъ стѣнахъ, отъ которыхъ, впрочемъ, осталось только трое воротъ. Свое особое населеніе его, постоянное, никогда не мѣняющееся, вотъ уже пять вѣковъ, отъ отца къ сыну, ведетъ такую-же жизнь, какъ вели предки.
   Въ этой части города соборъ составляетъ все; онъ всему далъ жизнь и все сохраняетъ вокругъ себя. Его громада стоитъ какъ мать, какъ царица надъ всѣми этими скучившимися, низенькими домишками и заслоняетъ ихъ собою, какъ насѣдка забившихся подъ ея каменныя крылья цыплятъ. Все здѣсь живетъ только имъ и для него; ремесленники работаютъ и въ лавкахъ продаютъ только то. что нужно для собора, чтобъ напитать, одѣть и содержать его и его служителей -- духовенство, а если между жителями найдется нѣсколько лицъ, жизнь которыхъ не стоитъ въ зависимости отъ собора, то это послѣдніе остатки исчезнувшей мало-по-малу толпы богомольцевъ. Сердце города -- въ этомъ соборѣ; каждая улица, ведущая къ нему -- это его артеріи, и въ городѣ нѣтъ другой жизни, кромѣ его жизни. Оттого-то все и дышетъ тутъ инымъ вѣкомъ, все живетъ вѣрою въ прошлое, отъ всего города, замурованнаго въ его каменныя стѣны, вѣетъ стариннымъ духомъ мира и вѣры.
   И изъ всѣхъ домовъ этого города домикъ Губертовъ, гдѣ съ того вечера стала жить Анжелика, стоялъ ближе всѣхъ къ собору, какъ-бы жилъ одною съ нимъ жизнью. Позволеніе построить домикъ между двумя выступами собора, чуть не въ немъ самомъ, дано было торговцу церковными ризами, вѣроятно, какимъ-нибудь священникомъ, желавшимъ имѣть поближе поставщика священныхъ облаченій и удержать его навсегда подъ рукой. Массивная стѣна собора отдѣляла съ южной стороны узенькій садъ, примыкая къ домику всею шириною боковыхъ придѣловъ, окна которыхъ выходили въ зелень садика, и всею вышиною главнаго придѣла, поддерживаемаго громадными откосами и крытаго свинцовыми листами. Никогда солнечный лучъ не освѣщалъ этого сада, гдѣ привольно росли одни буксовые кусты, да плющъ, но вѣчная тѣнь, отбрасываемая громадой собора, придавала садику характеръ чего-то священнаго и чистаго, какъ могила, пріюта, въ которомъ чувствовалось такъ хорошо. Въ зеленомъ и мягкомъ полусвѣтѣ тѣнистаго уголка ложились лишь тѣни двухъ колоколенъ. Но домикъ весь звучалъ отъ ихъ благовѣста, соединенный съ этими ветхими камнями, слившійся съ ними, какъ-бы живущій ихъ кровью. Онъ весь дрожалъ при всякихъ торжественныхъ случаяхъ: богослуженія, звуки органа, голоса поющихъ, даже сдержанный вздохъ молящихся отдавались въ каждой его комнатѣ, и весь онъ какъ-бы проникался святымъ дуновеніемъ, незримо входившимъ въ домъ; иногда казалось, что даже дымъ ладана проникаетъ сквозь его согрѣтыя стѣны.
   Въ этомъ домикѣ, какъ въ монастырѣ, вдали отъ свѣта, пять лѣтъ росла Анжелика. Она выходила изъ него только по воскресеньямъ къ обѣднѣ, потому что Губертина, боясь, чтобы дѣвочка не заразилась дурными примѣрами подругъ, выхлопотала ей позволеніе не посѣщать школы. Этотъ тѣсный старинный домикъ, съ его тихимъ садомъ составлялъ для нея весь міръ. Она жила въ чисто выбѣленной комнаткѣ подъ самою крышей, по утрамъ сходила завтракать въ кухню, поднималась работать въ первый этажъ, въ мастерскую; эти три комнатки, да еще каменная лѣстница, ведущая на ея башенку, уголки самые старинные во всемъ домѣ, были единственными мѣстами, гдѣ она жила, потому что дѣвочка никогда на входила въ комнату Губертовъ и только раза два въ день проходила по гостинной, а это были двѣ комнаты, передѣланныя на новый ладъ. Въ гостинной гладко заштукатурены были старыя бревенчатыя стѣны, а потолокъ украшенъ посрединѣ большою розеткою и кругомъ карнизомъ, изображающимъ пальмовыя листья; обои съ большими желтыми цвѣтами временъ первой имперіи, бѣлая мраморная отдѣлка камина, мебель краснаго дерева, круглый столикъ объ одной ножкѣ, диванъ, четыре кресла обитыя утрехтскимъ бархатомъ. Въ рѣдкіе случаи, когда она заходила туда пооправить и перемѣнить выставленные въ окошкѣ образцы шитья, и взглядывала мелькомъ на улицу, глазамъ ея представлялся тотъ-же неизмѣнный видъ улицы, упирающейся въ соборную дверь св. Агнесы, которую тихо отворяла какая-нибудь богомолка и которая сейчасъ-же захлопывалась за ней, ювелирная и свѣчная лавки, въ окнахъ которыхъ все такъ-же были выставлены чаши для св. причастія, да толстыя восковыя свѣчи, и гдѣ, повидимому, никогда не бывало покупателей. И, казалось, монастырское спокойствіе стояло въ сонномъ воздухѣ и медленно спускалось съ неба, вмѣстѣ съ блѣднымъ днемъ, на пустынную мостовую церковнаго города, на улицу Маглуаръ, за епископскимъ домомъ, на большую улицу, куда выходитъ Ювелирная, на Монастырскую площадь, гдѣ возвышаются двѣ башни.
   Губертина взялась закончить образованіе Анжелики. Впрочемъ, она больше держалась стараго мнѣнія, что женщина достаточно образована, если знаетъ правописаніе, да четыре правила. Но ей немало пришлось бороться съ упрямствомъ дѣвочки, не имѣвшей никакого желанія учиться и разсѣянно смотрѣвшей все время въ окошко, хотя тамъ и мало было интереснаго, такъ какъ оно выходило въ садъ. Анжелика пристрастилась къ одному чтенію; не смотря на всѣ диктовки изъ сборника лучшихъ произведеній, она никакъ не могла достигнуть того, чтобы безъ ошибокъ написать хоть одну страницу, между тѣмъ, у нея оказался красивый почеркъ, твердый, быстрый, нѣсколько неправильный, какимъ въ старину писали знатныя дамы. Что до всего прочаго, географіи, исторіи, счисленія, то тутъ она была совершенно невѣжественна. Да и къ чему всему этому учиться?-- безполезно. Потомъ, готовясь къ первому причащенію, она выучила слово въ слово весь катехизисъ, принявшись за него, въ увлеченіи восторженной вѣры, съ такимъ жаромъ, что изумила всѣхъ своей удивительной памятью.
   Въ первый годъ, Губерты часто, при всей своей кротости, приходили отъ нея въ отчаяніе. Съ ея способностями изъ нея могла выработаться отличная золотошвейка, но, послѣ нѣсколькихъ дней образцоваго прилежанія, Анжелика вдругъ ошеломляла ихъ внезапнымъ переходомъ къ ничѣмъ необъяснимой лѣности. Она становилась какой-то нѣженкой, лакомкой, воровала сахаръ и цѣлый день бродила съ краснымъ лицомъ и заплаканными глазами, а когда ее бранили, разражалась дерзкими отвѣтами. Иной разъ, когда ее пытались нѣсколько укротить, на нее находили какіе-то порывы сумасшедшей, необузданной гордости, она отбивалась руками и ногами и готова была все рвать и кусать. Тогда старики со страхомъ отступали передъ этимъ маленькимъ чудовищемъ, думая, что бѣсъ въ нее вселился. Что это за дѣвочка? Откуда она? Подкидыши почти всегда -- порожденія преступленія или порока. Два раза они собирались-было совсѣмъ отказаться отъ нея и отослать назадъ въ воспитательный домъ, прійдя въ отчаяніе и раскаиваясь въ томъ, что ее приняли. Но каждый разъ эти потрясающія сцены разрѣшались потоками слезъ и такимъ жаркимъ раскаяніемъ, повергавшимъ дѣвочку на колѣни съ мольбою наказать ее; что волей-неволей приходилось простить безумную.
   Мало-по-малу, Губертина достигла того, что дѣвочка подчинилась ея вліянію. Такое воспитаніе было какъ разъ по ея силамъ, по ея характеру; у нея были для нею всѣ данныя: душевное добродушіе, очень твердый и кроткій характеръ, прямой и разсудительный умъ. Она учила ее повиноваться Богу и старшимъ, и не слушать голоса страстей. Жить значитъ слушаться. И надо слушаться Бога, родителей, начальниковъ; а разъ выйдешь изъ повиновенія -- начинается дурная жизнь. Поэтому, всякій разъ, какъ дѣвочка выходила изъ себя и не хотѣла слушаться, она заставляла ее, въ наказаніе и для вящаго смиренія, дѣлать что-нибудь, вычистить посуду, вымыть кухню, и стояла все время надъ ползающею по полу дѣвочкой, которая сперва злилась, потомъ покорялась, до тѣхъ поръ, пока работа не была окончена. Ее очень безпокоила также страстность ребенка и порывистость ея ласкъ. Сколько разъ она заставала ее цѣлующею самой себѣ руки. А какимъ лихорадочнымъ румянцемъ загорались ея щечки при видѣ картинокъ, маленькихъ гравюръ святыхъ, маленькихъ образковъ, которые она собирала; разъ вечеромъ она застала ее всю въ слезахъ, въ обморокѣ надъ лежащими на столѣ образками, къ которымъ судорожно прижимались ея губы. Разыгралась ужасная сцена, крикъ и слезы, словно съ нея сдирали кожу, когда Губертина унесла и спрятала всѣ ея картинки. Съ этихъ поръ, какъ только она замѣчала, что дѣвочка становится нервной и у нея разгараются глаза и щеки, она начинала строже обходиться съ нею, заставляла какъ можно больше работать, окружала ее холоднымъ молчаніемъ и не позволяла ни на минуту отдаваться своимъ чувствамъ.
   Въ этомъ дѣлѣ Губертина нашла, впрочемъ, себѣ вѣрнаго помощника въ книжкѣ, выданной отъ дома призрѣнія бѣдныхъ дѣтей. Каждую треть года, когда ее носили для подписи казначею, Анжелика весь день была печальна. Всякій разъ ее словно кольнетъ что-нибудь въ сердце, когда она, подойдя къ сундуку за катушкой золотой нитки, случайно увидитъ эту книжку. Разъ, разозлившись до бѣшенства, не внимая ни ласкамъ, ни угрозамъ, швыряя и уничтожая все вокругъ себя, она принялась за сундукъ -- и вдругъ остановилась, словно пораженная громомъ, увидѣвъ на днѣ его свою книжку. Задыхаясь отъ рыданій, она упала къ ногамъ Губертовъ, и сказала, что они напрасно подобрали ее на улицѣ, что она недостойна ѣсть ихъ хлѣбъ. Съ этого дня одно напоминаніе о книжкѣ укрощало ея гнѣвъ.
   Такъ прожила она до двѣнадцати лѣтъ, возраста, когда приводятъ къ первому причащенію. Все способствовало тому, чтобы изъ дикаго побѣга, появившагося Богъ вѣсть откуда, подобраннаго на улицѣ и пересаженнаго въ мистическую тѣнь садика, выросло мало-по-малу хорошее деревцо -- и окружавшее его спокойствіе, и этотъ маленькій домикъ, дремлющій подъ тѣнью собора, пропитаннаго запахомъ ладана, и полный звуковъ церковнаго пѣнія, и правильный образъ жизни, и ежедневный трудъ, и это незнаніе того, что дѣлается на бѣломъ свѣтѣ, потому что въ маленькій домикъ не проникалъ даже шумъ окружающихъ его сонныхъ улицъ. Но всего больше кротости вливала въ душу дѣвочки сильная взаимная любовь Губертовъ, которая, казалось, еще болѣе возросла подъ гнетомъ постояннаго раскаянія супруга. Онъ только и думалъ о томъ, какъ-бы заставить ее забыть о потерѣ, которую онъ произвелъ, женившись на ней противъ воли ея матери. Онъ чувствовалъ, со времени смерти своего ребенка, что она считаетъ его виновникомъ Божьяго наказанія, и дѣлалъ все, чтобы только заслужить прощеніе. Она уже давно его простила и теперь, съ своей стороны, боготворила его. Но онъ еще иногда сомнѣвался, все-ли забыто, и это сомнѣніе приводило его въ отчаяніе. Онъ-бы хотѣлъ имѣть ребенка, чтобы быть вполнѣ увѣреннымъ въ томъ, что суровая и непреклонная мать его жены сняла съ нихъ проклятіе. Ихъ единственною мечтою былъ ребенокъ, какъ знаменіе прощенія, и чтобы получить его, онъ обожалъ свою жену, молился на нее и до сихъ поръ былъ тѣмъ-же страстнымъ, пламеннымъ, вѣрнымъ мужемъ, какъ въ первые дни своей супружеской жизни. Но онъ былъ такъ чистъ и сдержанъ, что при Анжеликѣ ни разу не поцѣловалъ своей жены даже въ голову, и послѣ двадцати лѣтъ супружества входилъ въ ея комнату, волнуясь, какъ новобрачный. А какой скромный видъ имѣла эта спаленка съ ея потолкомъ, расписаннымъ бѣлою и сѣрою краской, обоями съ голубыми букетиками и орѣховою мебелью, крытою ситцемъ! Никогда изъ этой комнатки не было слышно ни малѣйшаго шума; въ ней постоянно стояла атмосфера тепла и любви, согрѣвавшая весь домъ. И страстная, чистая Анжелика росла, окруженная и развивающаяся подъ сѣнію нѣжной привязанности и любви.
   Дѣло нравственнаго перерожденія дѣвочки довершило еще вліяніе одной книги. Копаясь однажды утромъ на пыльной полкѣ въ старыхъ принадлежностяхъ золотошвейнаго ремесла въ мастерской, она нашла старую книжку "Золотая Легенда", переводъ Жака Воражинь. Вѣроятно, одинъ изъ предковъ хозяина мастерской купилъ эту книгу житій святыхъ собственно ради бывшихъ въ ней картинокъ, доставлявшихъ много полезныхъ для него свѣдѣній о святыхъ. Долгое время ее приводили въ восторгъ и занимали тутъ только гравюры, рѣзанныя на деревѣ и дышавшія простодушной вѣрою. Какъ только ее отпускали играть, она брала эту большую книгу въ желтомъ кожаномъ переплетѣ и принималась медленно перелистывать, начиная съ первой страницы, гдѣ большими черными и красными буквами стояло заглавіе ея и адресъ книгопродавца: "Парижъ, Новая улица Собора Богоматери, подъ иконою святаго Іоанна Крестителя", потомъ перевертывала второй заглавный листъ съ изображеніемъ четырехъ евангелистовъ по угламъ, поклоненія волхвовъ внизу и образомъ Христа, попирающаго смерть вверху. Потомъ шли на каждой страницѣ картинки, раскрашенные заголовки и начальныя буквы, большіе и маленькіе образки въ текстѣ: сперва "Благовѣщеніе", гдѣ высокій Ангелъ осѣняетъ своими крыльями миніатюрный образъ Дѣвы Маріи, "Избіеніе младенцевъ" съ жестокимъ царемъ Иродомъ среди множества маленькихъ трупиковъ, "Рождество Христово" съ младенцемъ Христомъ, Богоматерью съ одной стороны и св. Іосифомъ, держащимъ восковую свѣчу -- съ другой. Св. Іоаннъ Милостивый, помогающій бѣднымъ, св. Матѳей, разбивающій идола, св. Николай -- епископъ съ купелью, полною маленькихъ дѣтей, и всѣ святыя мученицы: св. Агнесса съ пронзенною мечомъ выею, св. Христина, у которой клещами вырываютъ груди, св. Женевьева, пасущая ягнятъ, бичеваніе св. Іуліаны, сожженіе св. Анастасіи, подвиги св. Маріи Египетской въ пустынѣ, св. Магдалина съ чашею мѵра, и много еще картинъ, при видѣ которыхъ трепетъ и состраданіе охватывали ея душу, сладко сжималось сердце и слезы навертывались на глазахъ.
   Мало-по-малу, Анжеликѣ хотѣлось получше узнать, что именно изображаютъ эти картинки. Два плотныхъ столбца печати, оставшейся еще очень черной, рѣзко выдѣлялись на пожелтѣлой отъ времени бумагѣ и пугали дѣвочку страшнымъ, таинственнымъ видомъ своихъ большихъ готическихъ буквъ. Понемногу она къ нимъ привыкла, стала разбирать, поняла сокращенія и титла надъ словами, угадала значеніе устарѣвшихъ словъ и оборотовъ и кончила тѣмъ, что стала бѣгло читать пугавшую ее прежде печать съ такимъ восторгомъ, точно открыла какую нибудь тайну, торжествуя побѣду надъ встрѣтившейся трудностью. Открытый, благодаря ея настойчивости, передъ ея глазами развернулся новый міръ, міръ небеснаго величія, и она мало-по малу вступала въ него. Ею забыты были немногія учебныя книжки, которыя у нея находились, и въ которыхъ все было такъ сухо и холодно. Съ страстнымъ увлеченіемъ она читала лишь житія и подолгу сидѣла надъ ними, сжавъ руками свою голову, увлеченная чтеніемъ до того, что забывала мѣсто и время и уносилась совсѣмъ въ иной міръ религіозныхъ мечтаній.
   Богъ изображенъ въ ней благимъ и милостивымъ, за Нимъ слѣдуютъ святые и праведницы. Они рождаются, отмѣченные печатью святости; ихъ рожденіе возвѣщаютъ таинственные голоса, матерямъ ихъ снятся дивные пророческіе сны. Всѣ они прекрасны собою, неустрашимы, не знаютъ слабостей. Свѣтъ исходитъ отъ нихъ и лики ихъ сіяютъ. Звѣзда свѣтится на челѣ св. Доминика. Они читаютъ въ умахъ людей и громко могутъ сказать всѣ ихъ помышленія. Они обладаютъ даромъ пророчества и предсказанія ихъ всегда исполняются. Праведныхъ безчисленное множество, между ними есть епископы и монахи, чистыя дѣвы и простыя женщины, нищіе и цари, нагіе пустынники, питающіеся корнями растеній, и святые старцы, обитающіе въ пещерахъ, вмѣстѣ съ дикими козами. У нихъ у всѣхъ одна жизнь: всѣ они возвышаются душею къ Господу, -- вѣруютъ въ Него, отказываются принести жертву ложнымъ богамъ, переносятъ тяжкія мученія и умираютъ во славѣ. Императоры утомляются преслѣдовать и гнать ихъ. Св. Андрей, распятый на крестѣ, въ теченіе двухъ дней, проповѣдуетъ двадцати тысячамъ человѣкъ. Происходятъ обращенія массами, въ одинъ день крестятся сорокъ тысячъ человѣкъ. Если чудо не производитъ обращеній, то видѣвшая его толпа разбѣгается, пораженная ужасомъ. Святыхъ обвиняютъ въ колдовствѣ, задаютъ имъ загадки, которыя они разгадываютъ, ставятъ ихъ на диспуты съ учеными и тѣ постыдно молчатъ, не находятъ словъ, какъ-бы пораженные нѣмотою. Если ихъ вводятъ въ языческій храмъ и заставляютъ принести жертву, идолы падаютъ и разбиваются въ дребезги. Одна христіанская дѣвушка повязала свой поясъ на шею идолу Венеры и онъ разсыпался въ прахъ. Земля колеблется, разбитый молніею рушится храмъ Діаны, народы возстаютъ, начинаются междоусобныя войны. Мучители сами обращаются къ истинной вѣрѣ и молятъ о крещеніи, цари падаютъ къ ногамъ правѣдниковъ, принесшихъ обѣтъ нищеты. Сабина покидаетъ родительскій домъ, Паулина бросаетъ своихъ пятерыхъ дѣтей и лишаетъ себя омовенія. Посты и умерщвленіе плоти спасаютъ ихъ. Они не употребляютъ ни хлѣба, ни масла. Св. Германъ посыпаетъ пищу свою пепломъ. Св. Бернардъ не различаетъ вкуса яствъ и узнаетъ вкусъ только чистой воды. Св. Агаѳонъ три года живетъ съ камнемъ во рту. Св. Августинъ считаетъ себя отчаяннымъ грѣшникомъ лишь за то, что взглянулъ на пробѣжавшую мимо собаку и этимъ отвлекся отъ молитвы. Они презираютъ свое тѣло, здоровье, и счастье ихъ начинается тогда, когда умерщвлена плоть. И торжествуя побѣду надъ плотью, они живутъ въ дивныхъ садахъ, гдѣ звѣзды замѣняютъ собою цвѣты, а листья древесные поютъ гимны. Они истребляютъ драконовъ, по слову ихъ поднимается и укрощается буря; во время молитвы они поднимаются отъ земли и стоятъ въ воздухѣ. Честныя вдовы заботятся объ ихъ нуждахъ въ теченіе всей ихъ земной жизни, а по смерти, которая возвѣщается имъ во снѣ, вдовы-же погребаютъ ихъ. Съ ними случаются такія необыкновенныя событія, такія чудесныя приключенія. А сотни лѣтъ спустя послѣ ихъ смерти, когда откроютъ ихъ могилы, тѣла ихъ распространяютъ вокругъ себя благоуханіе.
   Затѣмъ въ противоположность святымъ, есть дьяволы и ихъ тьмы темъ. Они, какъ мухи, летаютъ вокругъ насъ и наполняютъ собою воздухъ. Все окрестъ насъ такъ полно дьяволами и злыми духами, какъ солнечный лучъ пылинками. Они -- точно мракъ и тьма. Вѣчная борьба завязывается между ними и святыми. Праведники всегда одерживаютъ верхъ, но имъ всегда приходится возобновлять борьбу и свои побѣды. Чѣмъ больше они изгоняютъ дьяволовъ, тѣмъ болѣе ихъ возвращается. Святой Фортунатъ изгоняетъ ихъ шесть тысячъ шестьсотъ шестьдесятъ шесть изъ тѣла одной только женщины. Они бьются, говорятъ и кричатъ голосомъ одержимаго и мучатъ его. Они входятъ въ тѣла людей черезъ уши, черезъ уста и выходятъ изъ нихъ послѣ многихъ дней страшной борьбы, съ ужаснымъ шумомъ. На каждомъ поворотѣ дороги, въ мученіяхъ корчатся по землѣ бѣсноватые, и проходящій мимо святой вступаетъ въ борьбу съ злыми демонами. Св. Василій борется съ дьяволомъ лицомъ къ лицу, чтобы спасти одного юношу. Цѣлую ночь Св. Макарій, уснувшій среди могилъ на кладбищѣ, отбивается отъ напавшей на него нечистой силы. Сами ангелы, стоя у постели умирающаго, должны осыпать демоновъ ударами, чтобы не дать имъ овладѣть душою. Но борьба не всегда бываетъ тѣлесная, иногда приходится бороться умомъ и изобрѣтательностью. Дѣло доходитъ до самой тонкой хитрости. Сатана, скитаясь по землѣ, принимаетъ всѣ образы, является женщиною, доходитъ до того, что дерзаетъ принять на себя образъ святого. Побѣжденный, онъ тотчасъ-же является въ настоящемъ своемъ безобразіи: "онъ какъ черная кошка, ростомъ больше собаки, съ большими горящими глазами, съ длиннымъ и широкимъ кровавымъ языкомъ, висящимъ до середины живота, и крючковатымъ хвостомъ, торчащимъ кверху, распространяетъ кругомъ себя нестерпимое зловоніе". Онъ вѣчный врагъ, котораго всѣ ненавидятъ, противъ котораго всегда надо быть на сторожѣ. Его боятся и издѣваются надъ нимъ. Его даже обманываютъ. Въ сущности-же, несмотря на огонь и всѣ пытки ада, которыя въ его власти, онъ всегда бываетъ побѣжденъ. Силою или хитростью, у него постоянно исторгаютъ всѣ заключенные съ нимъ договоры. Слабыя женщины и тѣ поборають его; святая Маргарита пятою давитъ ему голову, святая Іуліана сокрушаетъ ему ребро ударами цѣпи. Но изъ этой борьбы вытекаетъ убѣжденіе въ силѣ святости и презрѣніе ко злу, ко злу безсильному, вѣра въ торжество добродѣтели, потому что добро всегда одерживаетъ верхъ. Довольно лишь осѣнить себя крестнымъ знаменіемъ, и дьяволъ теряетъ все свое могущество и исчезаетъ съ дикимъ ревомъ. Стоитъ чистой дѣвушкѣ совершить крестное знаменіе -- и рушатся всѣ ковы ада.
   И въ этой борьбѣ святыхъ и праведницъ противъ дьявола развертывается страшная картина ужасающихъ пытокъ и гоненій. Палачи обмазываютъ мучениковъ медомъ и выставляютъ ихъ нагихъ мухамъ и пчеламъ, заставляютъ ихъ проходить босыми ногами по битому стеклу и раскаленнымъ угольямъ, бросаютъ во рвы, наполненные пресмыкающимися, бичуютъ кнутами съ свинцовыми шариками на концахъ, живыми заколачиваютъ въ гробъ и бросаютъ въ море, вѣшаютъ за волоса и потомъ поджигаютъ снизу, посыпаютъ ихъ язвы негашеной известью, поливаютъ кипящею смолою и расплавленнымъ свинцомъ, сажаютъ въ раскаленныя до бѣла сѣдалища, надѣваютъ на головы красно-каленные шлемы, жгутъ имъ бока огнемъ факеловъ, перебиваютъ голени кузнечными молотами на наковальняхъ, вырываютъ глаза, отрѣзаютъ языки, одинъ за другимъ переламываютъ всѣ пальцы. Но палачи, наконецъ, устаютъ терзать, потому что вѣчное чудо Божіе поддерживаетъ святыхъ мучениковъ. Св. Іоаннъ выпиваетъ ядъ и не чувствуетъ ни малѣйшаго вреда. Севастіанъ улыбается, весь израненный стрѣлами. Стрѣлы повисаютъ въ воздухѣ вправо и влѣво отъ мученика, не причинивъ ему вреда, или пущенныя изъ лука возвращаются и выкалываютъ глаза палачу. Мученики выпиваютъ расплавленный свинецъ, какъ холодную воду. Львы, подобно ягнятамъ, ложатся у ихъ ногъ и лижутъ имъ руки. Святому Лаврентію раскаленная рѣшетка кажется пріятно-прохладной и онъ кричитъ своему мучителю: "несчастный, ты поджарилъ одну половину, поверни меня на другую, а потомъ ѣшь -- та уже готова". Цецилія, опущенная въ кипятокъ "чувствовала себя точно въ прохладномъ мѣстѣ и даже тѣло ея не покрылось испариной". Христина приводитъ въ отчаяніе палачей тѣмъ, что не чувствуетъ мученій: ея отецъ приказываетъ двѣнадцати человѣкамъ бить ее и тѣ падаютъ въ изнеможеніи. Другой палачъ смѣняетъ ихъ, привязываетъ ее на колесо и зажигаетъ подъ нею огонь, но пламя пожираетъ тысячу шестьсотъ человѣкъ, не причинивъ ей вреда; ее бросаютъ въ море съ камнемъ на шеѣ, но ангелы поддерживаютъ ее надъ водою. Самъ Христосъ съ неба осѣняетъ великую подвижницу крестнымъ знаменіемъ, а св. Михаилъ, по повелѣнію Божію, выводитъ ее на землю, новый палачъ запираетъ ее въ клѣтку со змѣями, и ядовитые гады ласково обвиваются вокругъ ея шеи; цѣлыхъ пять дней держатъ ее въ раскаленной печи, но она славословитъ Бога и не чувствуетъ никакой боли. Св. Викентій переноситъ еще большія пытки, безъ малѣйшаго страданія; ему перебиваютъ всѣ члены, раздираютъ бока желѣзнымъ гребнемъ такъ, что изъ ранъ выходятъ всѣ внутренности, все тѣло искалываютъ иглами, бросаютъ на пылающіе уголья, которые тухнутъ отъ его крови, потомъ снова заключаютъ въ темницу съ пригвожденными къ столбу ногами; но весь израненный въ клочки, изжаренный на угольяхъ, съ раскрытымъ чревомъ, онъ не умираетъ; мученія для него обращаются въ райское блаженство, небесный свѣтъ наполняетъ его тюрьму, и ангелы поютъ вмѣстѣ съ нимъ, лежащимъ на ложѣ изъ розъ. Нѣжные звуки ангельскаго пѣнія и ароматъ цвѣтовъ распространились по всей темницѣ, и стражи обратились къ вѣрѣ Христовой, а Дакіанъ, услыхавъ объ этомъ, въ великой ярости воскликнулъ: "Что-же мы можемъ еще сдѣлать ему? мы побѣждены". Таковъ обычный крикъ отчаянія гонителей и мучителей, которые или сами умираютъ, или обращаются ко Христу. У нихъ отнимаются руки. Они погибаютъ всѣ страшною смертью: иные подавившись рыбной костью, иные отъ ударовъ молніи, иные падая изъ собственной колесницы. А темницы всѣхъ святыхъ сіяютъ неземнымъ свѣтомъ и сквозь стѣны ихъ свободно входитъ къ нимъ св. Дѣва Марія и св. апостолы. Помощь свыше не покидаетъ ихъ, разверзается небо и являются чудныя видѣнія Господа, держащаго вѣнецъ изъ драгоцѣнныхъ каменьевъ. Поэтому смерть имъ не страшна, а радостна, и всѣ родные ликуютъ, когда умираетъ кто-нибудь изъ членовъ семьи. Десять тысячъ мучениковъ умираетъ крестною смертію на горѣ Араратѣ. Около Кельна одиннадцать тысячъ святыхъ дѣвъ погибаетъ отъ меча Гунновъ. Въ циркахъ кости праведныхъ хрустятъ въ зубахъ хищныхъ звѣрей. Трехлѣтній св. Кирикъ силою Божьею заговорилъ какъ взрослый, и за то подвергнутъ страшнымъ мученіямъ. Грудныя дѣти осыпаютъ проклятіями палачей. Отвращеніе и презрѣніе къ плоти, этой темницѣ души, обращаетъ для нихъ страданіе въ небесное блаженство. Пусть ее терзаютъ, рѣжутъ, жгутъ -- тѣмъ лучше, пусть мучатъ больше -- тѣмъ больше она искупитъ свои прегрѣшенія; всѣ они умоляютъ о смерти и умираютъ обезглавленными. Евлассія, сжигаемая на кострѣ, вдыхаетъ въ себя пламя, только чтобы умереть поскорѣе. Богъ услышалъ ея молитву и душа ея, въ образѣ бѣлой голубки, излетаетъ изъ устъ и поднимается къ небу.
   Читая эти сказанія, Анжелика приходила въ благоговѣйный трепетъ. Всѣ ужасы, творимые язычниками, вся радость ликующихъ праведниковъ приводили ее въ восторженное состояніе и уносили въ какой-то высшій міръ. Но, кромѣ этого, ее занимали въ Житіяхъ и другіе разсказы, не производящіе такого сильнаго впечатлѣнія, напримѣръ, разсказы о животныхъ, такъ или иначе участвовавшихъ въ жизни святыхъ мучениковъ. Ее интересовали вороны и орлы, приносившіе пищу пустынникамъ. А какіе чудные разсказы о львахъ были тамъ: и о ручномъ львѣ выкопавшемъ могилу Маріи Египетской, и о львѣ, изрыгавшемъ пламя и заграждавшемъ входъ въ домъ распутства, когда проконсулы приказали отвести туда праведныхъ дѣвъ, и о львѣ св. Іереміи, которому поручено было сторожить осла и который привелъ послѣдняго назадъ, когда тотъ былъ украденъ. Былъ разсказъ и о волкѣ, какъ-бы въ порывѣ раскаянія возвратившемъ унесеннаго имъ поросенка. Св. Бернардъ предаетъ анаѳемѣ мухъ, и тѣ падаютъ мертвыми. Св. Ремигій и Власій кормятъ за своимъ столомъ птицъ, благословляютъ и излѣчиваютъ ихъ. Полный голубиной простоты, св. Францискъ проповѣдуетъ имъ любовь къ Богу. Птица сидѣла на вѣтвяхъ фиговаго дерева, а Св. Францискъ, протянувъ руку, позвалъ ее, и та сейчась-же повиновалась и сѣла ему на руку. И онъ сказалъ ей: "Пой, и хвали Господа". И она запѣла и улетѣла, когда онъ отпустилъ ее.-- Эти разсказы всегда занимали Анжелику, и она нѣсколько разъ пыталась позвать ласточекъ, загадывая, прилетятъ-ли онѣ? Были и такія преданія, читая которыя она смѣялась до упада. Она задыхалась отъ хохота надъ неудачею правителя провинціи, ухаживавшаго за тремя служительницами Анастасіи и поцѣловавшаго, вмѣсто нихъ, горшки и печь на кухнѣ. "Онъ ушелъ оттуда, безотрадный, весь испачканный сажей. Когда ожидавшіе его въ сѣняхъ слуги увидали его въ такомъ видѣ, то подумали, что онъ обратился въ дьявола. И стали бить его розгами, и убѣжали, оставивъ его одного". Больше всего смѣялась она, какъ сумасшедшая, читая разсказы о томъ, какъ били дьявола, въ особенности какъ била его своею цѣпью св. Іуліана, когда тотъ пришелъ смущать ее въ темницу. "И когда преторъ приказалъ привести Іуліану, она пришла, таща его за собою, а онъ сказалъ: "Госпожа Іуліана, не дѣлайте мнѣ больше зла". И такъ она волочила его за собой черезъ весь рынокъ и бросила въ помойную яму". Дѣвочка разсказывала Губертамъ, сидя за вышиваніемъ, народныя легенды духовнаго содержанія поинтереснѣе волшебныхъ сказокъ. Она столько разъ читала ихъ, что выучила наизусть многія изъ нихъ: о семи спящихъ отрокахъ эфесскихъ, которые проспали, замурованные въ стѣну, чтобы избѣжать гоненій, триста семьдесятъ лѣтъ, и пробужденіе которыхъ привело въ неописанное изумленіе императора Ѳеодосія; легенду о св. Климентѣ, въ которой разсказывались дивныя и трогательныя приключенія цѣлой семьи, отца, матери и трехъ сыновей, разлученнымъ жестокими бѣдствіями и въ концѣ концовъ чудеснымъ образомъ соединенныхъ. Слезы текли у нея по щекамъ; она видѣла ихъ во снѣ, вся она жила въ этомъ мірѣ чудесъ и добродѣтели, мученій и пытокъ, вознаграждаемыхъ небеснымъ блаженствомъ.
   Послѣ перваго причащенія ей показалось, что она, подобно святымъ, идетъ по воздуху на два фута отъ земли. Она воображала, что она юная христіанка первоначальной церкви и отдавала всю себя десницѣ Божіей, зная изъ своей книги, что человѣкъ не можетъ спастись безъ особой милости Господней. Губерты были просты въ своей набожности; они ходили по воскресеньямъ къ обѣднѣ, причащались въ большіе праздники, говѣли изъ рода въ родъ передъ Пасхой, со скромной вѣрой простыхъ людей, отчасти по обычаю и ради того, чтобы не лишиться заказчиковъ. Губерть иногда останавливался среди дѣла, натягивая матерію на пальцы, заслушавшись, какъ дѣвочка читала легенды о святыхъ, и содрогался вмѣстѣ съ нею при описаніяхъ ихъ мученій, и волосы вставали у него дыбомъ. Онъ самъ заразился страстностью ея вѣры и прослезился, увидѣвъ ее въ бѣломъ платьѣ причастницы. Весь этотъ день она была какъ во снѣ, возвратившись изъ церкви, утомленная и сильно недоумѣвающая, такъ что благоразумная Губертина, ни въ чемъ, даже и въ добрыхъ чувствахъ, не любившая преувеличеній, должна была побранить ихъ обоихъ. Съ этого дня ей пришлось сдерживать религіозный пылъ Анжелики, и въ особенности ея страсть подавать бѣднымъ. Вѣдь св. Францискъ называлъ бѣдность своею возлюбленной, Юліанъ священникъ звалъ нищихъ своими господами, Гервасій и Протасій омывали имъ ноги, а св. Мартынъ отдалъ имъ половину своего плаща. И дѣвочка, по примѣру праведницы Люціи, хотѣла все продать, чтобъ раздать бѣднымъ. Сперва она отдала имъ всѣ свои бездѣлушки, потомъ стала тащить изъ дому разныя вещи. Дошло до того, что она начала отдавать все, что попало, не разбирая, достоинъ ли человѣкъ милостыни, или нѣтъ. Разъ вечеромъ, на второй день послѣ конфирмаціи, она выбросила въ окно какой-то пьяницѣ нѣсколько штукъ бѣлья, а когда ее стали бранить за это, вспыливъ по прежнему, разъиграла было страшную сцену, а потомъ, сгорая отъ стыда, три дня пролежала больной.
   Дни, мѣсяцы бѣжали своимъ чередомъ. Прошло цѣлыхъ два года; Аннеликѣ минуло четырнадцать лѣтъ и изъ дѣвочки она стала взрослой дѣвушкой. Когда она читала Житія святыхъ, у нея шумѣло въ ушахъ и кровь стучала въ тоненькихъ синихъ жилкахъ на вискахъ; она начинала любить святыхъ дѣвственницъ, какъ нѣжная сестра.
   Дѣвственность -- сестра ангеловъ, владѣлица всѣхъ добродѣтелей, побѣдительница діавола, основаніе вѣры. Ею заслуживаютъ милость Божію, она главное совершенство, и съ нею нетрудно побѣдить грѣхъ. Силою Св. Духа, св. Люція становится такою тяжелою, что даже пять воловъ и тысяча человѣкъ не могутъ сдвинуть ее съ мѣста, когда проконсулъ даетъ приказаніе отвести ее въ домъ разврата. Губернаторъ, желавшій обнять св. Анастасію, пораженъ былъ слѣпотою. Въ мученіяхъ во всей красотѣ является чистота дѣвственницъ, и изъ бѣлыхъ тѣлъ ихъ, раздираемыхъ желѣзными гребнями, льются потоки молока, а не крови. Разъ десять повторена въ книгѣ исторія юной христіанки, покинувшей свою семью и скрывавшейся подъ видомъ монаха, которую оклеветали въ развращеніи одной дѣвушки; она терпитъ несправедливое обвиненіе, молчитъ и невинность ея торжествуетъ только тогда, когда нечаянно обнаруживается ея полъ. Св. Евгенія, подвергшаяся такому-жу обвиненію и приведенная къ судьѣ, узнаетъ въ немъ своего отца и оправдывается, разодравъ свои одежды. Борьба съ искушеніемъ вѣчна, потому что соблазнъ постоянно возобновляется, и вотъ святые считаютъ за благо совершенно избѣгать женщинъ. Свѣтъ полонъ искушеній, и вотъ отшельники уходятъ въ пустыню, гдѣ нѣтъ женщины. Они вступаютъ въ жестокую борьбу съ собою, подвергаютъ себя добровольно бичеванію, бросаются нагими въ колючіе терновники и въ снѣгъ. Одинъ пустынникъ, помогая своей матери переходить рѣку вбродъ, завертываетъ сперва себѣ руки плащемъ. Другой мученикъ, прикованный къ столбу и соблазняемый блудницею, откусываетъ себѣ языкъ и выплевываетъ ей въ лицо. Св. Францискъ заявляетъ, что нѣтъ у него большаго врага, какъ его тѣло. Св. Бернардъ зоветъ на помощь, крича: "грабятъ, грабятъ!", чтобы защититься отъ женщины, пріютившей его. Одна причастница цѣлуетъ папѣ Льву руку, и онъ отрубаетъ ее, но Пресвятая Дѣва Марія повелѣваетъ рукѣ прирасти на прежнемъ мѣстѣ. Всѣ они восхваляютъ супруговъ, отказавшихся отъ брачной жизни. Св. Алексѣй, очень богатый семьянинъ, увѣщеваетъ свою жену жить въ чистотѣ и воздержаніи, и потомъ покидаетъ свой домъ. Святые женятся только передъ смертью. Св. Іустина, мучимая любовью къ Кипріану, стойко противится этому чувству, обращаетъ его и идетъ вмѣстѣ съ нимъ на казнь. Св. Цецилія, которую полюбилъ ангелъ, открываетъ объ этомъ въ брачный вечеръ своему мужу Валеріану, который соглашается соблюсти ея чистоту и принимаетъ крещеніе, чтобы видѣть ангела. "И узрѣлъ онъ въ своей комнатѣ Цецилію, бесѣдовавшую съ ангеломъ, а у ангела въ рукахъ были два вѣнка изъ розъ, и поднялъ онъ одинъ изъ нихъ надъ Цециліей, а другой надъ Валеріаномъ, говоря: "Храните вѣнцы эти въ чистотѣ сердца и тѣла". Многіе иные соединяются лишь для того, чтобы разстаться, ибо смерть могущественнѣе любви, она лишь начало дѣйствительнаго существованія. Св. Иларій молитъ Господа взять въ небесную обитель дочь его Агнію, чтобы она избѣгла замужества, и та умираетъ.
   Среди всѣхъ святыхъ, у Анжелики были избранные, примѣръ которыхъ проникалъ ее до глубины души и дѣйствовалъ такъ, что она исправлялась. Такъ она восхищалась жизнью св. великомученицы Екатерины, царской дочери; она изумлялась ея глубокой учености, когда святая восемнадцати лѣтъ отъ роду оспариваетъ пятьдесятъ риторовъ и грамматиковъ, вызванныхъ на диспутъ съ нею императоромъ Максимомъ. "Она разбиваетъ всѣ ихъ доводы, такъ что они молчатъ предъ нею". Они поражены были изумленіемъ и не знали, что сказать, но замолчали всѣ. И императоръ пристыдилъ ихъ за то, что они допустили дѣвушкѣ одержать верхъ надъ собою. "И всѣ пятьдесятъ въ тотъ же день увѣровали во Христа". И тогда императоръ пришелъ въ бѣшенство и повелѣлъ ихъ всѣхъ сжечь посреди города. Въ глазахъ Анжелики, св. Екатерина, гордая, блестящая красотою и мудростію, достигла никому недоступной мудрости, къ которой стремилась великомученица только затѣмъ, чтобы обратить язычниковъ и быть достойною небесной пищи, приносимой ей въ темницу голубемъ, а потомъ умереть обезглавленною. Но поучительнѣе всего было для нея житіе св. Елисаветы, дочери венгерскаго короля. При всякомъ возмущеніи своей страстной гордости, не будучи уже больше въ состояніи сдерживать себя, она вспоминала праведницу, этотъ идеалъ кротости и смиренія, которая, "едва достигнувъ пятилѣтняго возраста, была уже набожна, отказывалась отъ игръ и простиралась на землѣ, восхваляя имя Господне, а послѣ стала послушною и терпѣливо сносящею всѣ оскорбленія супругою ландграфа Тюрингенскаго, и всегда встрѣчала мужа своего съ привѣтливымъ и веселымъ лицомъ, несмотря на то, что всѣ ночи проводила въ слезахъ; потомъ, оставшись вдовою, была изгнана изъ своихъ владѣній и рада была влачить существованіе самой жалкой нищей". "Она была такъ бѣдна одеждою, что носила старый сѣрый плащъ надставленный сукномъ другого цвѣта. Рукава ея платья проношены были до дыръ и заплатаны другою матеріей". Король, ея отецъ, посылаетъ одного графа разъискивать ее. "И когда графъ увидѣлъ ее въ такомъ одѣяніи, сидящею за прялкой, онъ вскричалъ въ изумленіи, пораженный горестью: Никогда королевская дочь не носила такой одежды, и ни одну не видѣли еще, прядущею шерсть". Это -- образецъ совершеннѣйшаго христіанскаго смиренія, которое питается чернымъ хлѣбомъ вмѣстѣ съ нищими, безъ отвращенія омываетъ и перевязываетъ ихъ язвы, носитъ ихъ грубыя одежды, спитъ на голой землѣ и босыми ногами слѣдуетъ за священными процессіями. "Сколько разъ она перемывала посуду и горшки на кухнѣ тайкомъ и украдкою, чтобы дѣвушки не стали уговаривать ее бросить эту работу и говорила: Еслибъ существовалъ образъ жизни еще болѣе грубый, я послѣдовала бы ему". Такъ что теперь Анжелика, если ее начинали тревожить прежніе порывы гордости и властолюбія, нарочно выискивала себѣ самую черную работу, хотя прежде она просто бѣсилась, если ее заставляли мыть кухню Но дороже всѣхъ святыхъ, дороже даже св. Екатерины и св. Елизаветы, была для нея святая мученица-малютка, Агнеса. У нея начинало биться сердце, когда она встрѣчала въ житіяхъ имя этой святой дѣвственницы, которая какъ одеждою покрыта была своими волосами, и приняла ее подъ свою защиту въ памятную ночь, которую провела она у двери собора. Сколько въ ней чистой, пламенной любви! Какъ она отталкиваетъ отъ себя, выходя изъ школы, сына губернаторскаго! "Прочь отъ меня, пастырь смерти, начало грѣха, пища порока"! Какъ она славитъ возлюбленнаго своего Господа! "Я люблю Того, мать котораго осталась Дѣвою, а отецъ не зн она навсегда остается с ними в их доме, доме, полном ее жизнью, помолодевшем от ее молодости и смеющемся ее смехом. Но с первых же шагов возникли серьезные формальные препятствия. Мировой судья г-н Грансир, с которым Гюберы пошли советоваться, объяснил им, что дело решительно невозможно, так как закон воспрещает усыновлять детей до совершеннолетия. Но, видя их огорчение, он тут же подсказал им выход в виде официального опекунства: каждое лицо, достигшее пятидесяти лет, имеет право получить опеку над ребенком, не достигшим пятнадцатилетнего возраста, и сделаться его законным опекуном. Годы подходили, и Гюберы с восторгом согласились на опекунство. Кроме того, было решено, что они фактически удочерят свою воспитанницу путем завещания в ее пользу -- это законом разрешалось. По просьбе мужа и с согласия жены г-н Грансир занялся оформлением дела; он списался с директором попечительства о бедных, согласие которого было необходимо, ибо он считался опекуном всех сирот попечительства. По делу было произведено следствие, и материалы отправлены в Париж к мировому судье. Оставалось получить только судебный протокол, утверждающий акт законного опекунства, как вдруг Гюберов охватили запоздалые сомнения.
   Разве не должны они приложить все усилия к тому, чтобы разыскать семью Анжелики, прежде чем удочерять ее? И если жива ее мать, какое они имеют право распоряжаться девочкой без твердой уверенности в том, что она действительно покинута? К тому же в глубине души они по-прежнему боялись, что девочка происходит из порочной семьи, и это смутное беспокойство пробудилось сейчас с новой силой. Они так волновались, что не могли спать по ночам.
   И вдруг Гюбер решил ехать в Париж. На фоне их спокойного существования это было похоже на катастрофу. Он солгал Анжелике, сказав, что его присутствие необходимо при оформлении опекунства. Он надеялся, что узнает все за одни сутки. Но в Париже дни проходили за днями, препятствия возникали на каждом шагу, прошла целая неделя, а Гюбер все еще, как потерянный, бродил из учреждения в учреждение, обивая пороги, чуть не плача от отчаяния. Прежде всего его очень сухо приняли в попечительстве о бедных. У администрации было правило не выдавать справок о происхождении детей до их совершеннолетия. Три дня подряд Гюбер уходил ни с чем. Ему пришлось приставать, выпрашивать, распинаться в четырех канцеляриях, объясняться до хрипоты, доказывая, что он законный опекун, пока наконец высокий и длинный, как жердь, помощник начальника отделения не соблаговолил сообщить ему, что никаких документов у них нет, Попечительство ничего, не знает, повитуха принесла девочку по имени Анжелика-Мария, не сказав, кто ее мать. Совсем отчаявшись, Гюбер уже решил было вернуться в Бомон, как вдруг ему пришла в голову мысль справиться, не указано ли в свидетельстве о рождении имя повитухи, и он в четвертый раз. пошел в попечительство. Это было сложнее предприятие. Наконец ему удалось узнать, что женщину звали г-жа Фукар и даже что в 1850 году она жила на улице Двух Экю.
   И снова начались его странствования. Конец улицы Двух Экю был снесен, а в лавочках на соседних улицах г-жу Фукар не помнили. Гюбер обратился к справочнику, но в нем этого имени не значилось. Бедняга, задрав голову, бродил по улицам и читал вывески, пока не решил наводить справки у всех акушерок подряд. Это было верное средство, ему удалось набрести на старушку, которая сразу же заволновалась. Как! Знает ли она г-жу Фукар? О, это весьма достойная и много пострадавшая на своем, веку особа! Она живет в другом конце Парижа, на улице Сензье. Гюбер побежал туда,
   Наученный горьким опытом, он решил действовать дипломатично. Но огромная, на коротеньких ножках г-жа Фукар не дала Гюберу выложить приготовленную заранее вереницу вопросов. Едва он упомянул имя ребенка и время его рождения, как она в порыве застарелой злобы перебила его и сама рассказала всю историю. Что? Малютка жива? Ну, она может положительно гордиться: ее мать -- невиданная мерзавка! Да, да! Да! Это Госпожа Сидони, как ее называют со времени вдовства. О, у нее прекрасная родня: ее брат, говорят, министр, но это не мешает ей заниматься грязным ремеслом. И г-жа Фукар рассказала о своем знакомстве с Сидони: эта дрянь приплелась с мужем из Плассана в поисках счастья и завела на улице Сенг-Онорэ торговлю фруктами и прованским маслом. Муж между тем умер и был похоронен, и вдруг через полтора года после его смерти у нее рождается дочь, хотя положительно непонятно, где это она ее подцепила, потому что суха она, как накладная на товар, холодна, как опротестованный вексель, равнодушна и груба, как судебный исполнитель! И потом можно еще простить ошибку, но неблагодарность! Разве она, г-жа Фукар, не кормила Сидони во время родов? Разве преданность ее не дошла до того, что она сама отнесла ребенка куда следует? И чем эта негодяйка отблагодарила ее? Когда она, г-жа Фукар, сама впала в бедность, та не соблаговолила даже оплатить ей месяц своего содержания, не вернула даже из рук в руки взятых пятнадцати франков! Теперь Госпожа Сидони живет на улице Рыбачьего предместья, занимает там лавочку с тремя комнатками на антресолях и под предлогом кружевной торговли торгует чем угодно, только не кружевами. О, да! Это такая мать! Лучше совсем не знать о ее существовании.
   Час спустя Гюбер уже бродил вокруг лавочки Госпожи Сидони. Он увидел худую, бледную женщину, без пола и возраста, на которую наложили свой отпечаток всевозможные темные делишки; сна была в черном поношенном платье. Даже мимолетное воспоминание о случайно рожденной дочери, должно быть, никогда не согревало сердце этой сводни. Гюбер осторожно навел справки и узнал вещи, о которых потом никогда никому не рассказывал, даже жене. И все-таки он колебался; он вернулся и в последний раз прошел мимо таинственной маленькой лавчонки. Может быть, ему все-таки нужно зайти, представиться, получить согласие матери? Как честный человек, он должен сам убедиться, имеет ли он право разорвать навсегда эти узы родства. Но вдруг он резко повернулся и пошел прочь. К вечеру он уже был в Бомоне.
   Меж тем Гюбертина успела узнать у г-на Грансир, что судебный протокол об их законном опекунстве подписан. И когда Анжелика бросилась в объятия Гюбера, он сразу понял по ее умоляющему и вопросительному взгляду, что она догадалась об истинных причинах его путешествия. Тогда он просто сказал:
   -- Дитя мое, твоя мать умерла.
   Анжелика, рыдая, страстно обняла обоих Гюберов. И никогда больше об этом не заговаривали. Анжелика стала их дочерью.

III

   В этом году на троицын день Гюберы взяли Анжелику на прогулку к развалинам замка Откэр, возвышавшегося на берегу Линьоля, восемью километрами ниже Бомона. Там и пообедали.
   На следующее утро старинные стенные часы в мастерской уже пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.
   Гюбертине пришлось подняться по лестнице и постучать в дверь.
   -- Ну, что же ты! Вставай, лентяйка!.. Мы уже успели позавтракать.
   Анжелика быстро оделась, спустилась на кухню и позавтракала в одиночестве. Гюбер и его жена уже принялись за работу.
   -- Ах, как я спала! -- сказала Анжелика, входя в мастерскую. -- А этот нарамник ведь обещан к воскресенью.
   Мастерская, выходившая окнами в сад, была просторная комната, почти полностью сохранившая свой первоначальный вид. Две огромные закопченные до черноты и изъеденные червями балки поддерживали потолок и резко делили его на три пролета; штукатурка не была даже покрыта клеевой краской, и там, где она отвалилась, были видны в пролетах между балками трещины и соединения досок. На одной из каменных подпорок, поддерживавших балки, можно было прочесть цифру 1463, -- несомненно, год постройки дома. Камни, из которых был сложен камин с высокими ребрами, консолями и колпаком, увенчанным коронкой, сильно поискрошились и разошлись в соединениях, а на фризе еще можно было различить истертую временем наивно высеченную фигуру покровителя всех вышивальщиков св. Клария. Но ныне камин уже не топился, и его очаг использовали как открытый шкаф, куда складывали дощечки и груды рисунков для вышивок; комнату обогревала большая чугунная печка, ее труба тянулась вдоль потолка и уходила в дыру, пробитую в колпаке камина. Двери были ветхие, времен Людовика XIV. Шашки старого паркета догнивали среди новых, которыми постепенно закладывали дыры в полу, Желтая краска стен держалась не меньше ста лет, наверху она выцвела, внизу была вытерта и местами запятнана, свежей штукатуркой. Каждый год Гюберы собирались перекрасить стены мастерской, но из-за отвращения к переменам никак не могли решиться.
   Гюбертина сидела у станка и вышивала нарамник.
   -- Ты ведь знаешь, -- сказала она, подымая голову, -- что если мы кончим к воскресенью, я куплю тебе для садика целую корзину анютиных глазок.
   -- Правда? -- весело закричала Анжелика. -- О, я сейчас засяду!.. Но где же мой наперсток? Когда не работаешь, инструменты прячутся неизвестно куда.
   Она надела старинный наперсток из слоновой когти на второй сустав мизинца и села с другой стороны станка, лицом к окну.
   С середины восемнадцатого столетия в устройстве и оборудовании мастерской не произошло никаких изменений. Менялись моды, менялось мастерство вышивальщиков, но здесь все осталось неизменно, и тот же наглухо прикрепленный к стене брус поддерживал станок, другим концом опиравшийся на подвижные козлы. В углах мастерской дремали древние инструменты: мотовильце с зубцами и спицами для перематывания золотой нитки с катушек на шпульки; похожая на блок ручная прялка, на которой скручивали несколько ниток в одну -- концы ниток прикреплялись прямо к стене; обитые тафтой и украшенные фанерными инкрустациями тамбуры всех размеров для вышивания. На полке была аккуратно разложена целая коллекция старинных пробойничков для изготовления блесток, здесь же стоял оставшийся от прежних хозяев огромный медный штатив с подсвечникам -- классический штатив вышивальщиков прошлых столетии. В прорезах стойки для инструментов, обитой кожаным ремнем, помещались деревянные колотушки, молоточки, ножи для пергамента, буксовые гребни, служившие для выравнивания ниток по мере того, как они шли в работу. Под липовым столом для кройки стояло большое мотовило с двумя подвижными ивовыми катушками, на которые было смотано пасмо красной шерсти. Целые ожерелья из нанизанных на веревочки катушек яркого разноцветного шелка висели около сундука. На полу стояла корзина, доверху наполненная уже пустыми катушками, тут же лежал клубок ниток, который размотался и упал со стула.
   -- Ах, какое утро! Какая чудесная погода! -- повторяла Анжелика. -- Как хорошо жить!
   И, прежде чем склониться к работе, она еще на минуточку забылась перед окном, в которое врывалось сияние майского утра.
   Солнце выглянуло из-за крыши собора, свежий запах сирени доносился из епископского сада. Ослепленная весною, купаясь в этом запахе и свете, Анжелика улыбалась. Внезапно она вздрогнула, словно пробудилась от сна.
   -- Отец, у меня нет золота.
   Гюбер, кончавший накалывать копию рисунка для ризы, пошел к сундуку, вынул оттуда моток, вскрыл его, выдернул кончики нитки и, соскоблив с них золото, покрывавшее шелковую основу нити, передал завернутый в пергамент моток Анжелике.
   -- Ну, теперь все?
   -- Да, да.
   С одного взгляда девушка убедилась, что теперь все в порядке; моточки разноцветного золота -- красноватого, зеленоватого, голубоватого; катушки шелков всех цветов; блестки и канитель в пучках и клубочках, лежавшие вперемешку в тулье шляпы, заменявшей ящик; тонкие, длинные иглы, стальные щипчики, наперстки, ножницы, комок воска. Все это лежало на самом станке, на растянутом куске материи, покрытом из предосторожности плотной серой бумагой.
   Анжелика продела в ткань конец золотой нити. Но с первого же стежка, нить порвалась, ее пришлось выдернуть обратно и выцарапать из материи маленький кусочек золота, -- Анжелика бросила его в стоявшую тут же на станке картонку с кучей отходов.
   -- Ну, наконец-то! -- сказала она, втыкая иголку.
   И воцарилось глубокое молчание. Гюбер принялся налаживать второй станок прямо напротив первого так, чтобы сразу перехватывать багровую полосу шелка для ризы, которую Гюбертина подшивала плотной материей. Вышивальщик укрепил два валика, одним концом на бруске, прибитом к стене, другим концом на козлах, вставил в гнезда на валиках планки и закрепил их четырьмя шпильками. Затем, укрепив материю на валиках, он натянул ее, переставил шпильки, и станок был готов. Теперь, если пощелкать по материи пальцем, она звенела, как барабан.
   Из Анжелики выработалась редкостная вышивальщица. Гюберы восхищались ее вкусом и проворством. Она не только выучилась всему, что знали они сами, но внесла в мастерство всю страстность своей натуры, страстность, которая оживляла цветы и одухотворяла символы. Шелк и золото оживали под ее руками, таинственный аромат исходил от малейшего узора, ибо она вкладывала в работу всю душу, все свое живое воображение, всю мечтательность и глубокую веру в незримый мир. Некоторые работы Анжелики до того взволновали бомонский причт, что два священника -- один археолог, другой любитель живописи, -- придя в совершенный восторг от ее дев, напоминавших подлинные примитивы, специально зашли к Гюберам, чтобы только взглянуть на девушку. И действительно, в работах Анжелики была та искренность, то чувство неземного, выраженное через тончайшую отделку деталей, какое встречается только на старинных примитивах. У Анжелики был природный дар к рисованию, она отступала от образцов, изменяла их по прихоти своей фантазии -- словом, творила кончиком иголки, и это было настоящим чудом, так как она никогда не училась рисовать и упражнялась сама по вечерам, при свете лампы. Гюберы считали, что, не умея рисовать, нельзя быть хорошим вышивальщиком, и, несмотря на свое старшинство в ремесле, совсем стушевались перед Анжеликой. Они скромно взяли на себя роль простых помощников, поручали Анжелике наиболее ответственные и дорогие работы, а сами только начерно готовили их для нее.
   Сколько самых поразительных чудес проходило через руки Анжелики в течение года! Вся жизнь ее была в шелке, в атласе, бархате, сукне, в золоте и серебре. Она вышивала нарамники, большие ризы и малые ризы для диаконов, митры, хоругви, покрывала для чаш и для дароносиц. Но чаще всего попадались нарамники, которые делались пяти цветов: белые -- для исповедников и девственниц, красные -- для апостольских служб и поминовения мучеников, черные -- для службы по покойникам и для постов, фиолетовые -- для поминовения младенцев и зеленые -- для всех праздничных дней. Золото тоже шло в большом количестве, ибо оно могло заменять белый, красный и зеленый цвета. В центре креста всегда повторялись одни и те же символы: инициалы Иисуса Христа и богоматери, или треугольник, окруженный сиянием, агнец, пеликан, голубь, чаша, дароносица, или наконец окровавленное, обвитое терниями сердце. По высокому воротнику и рукавам тянулись узоры или вились цветы, -- тут вышивались все мыслимые орнаменты старинного стиля и всевозможные крупные цветы: анемоны, тюльпаны, пионы, гранаты, гортензии. Каждый год Анжелике приходилось вышивать серебром по черному фону или золотом по красному символические колосья и виноградные гроздья. Если нужно было сделать особенно богатый нарамник, она вышивала разноцветными шелками головы святых, а в центре -- целую картину: благовещение, Голгофу или ясли Христовы. Иногда вышивка делалась прямо на самой материи нарамника, иногда на бархатную или парчовую основу нашивались полосы шелка или атласа. Так из-под тонких пальцев девушки постепенно вырастал цветник священного великолепия.
   Нарамник, над которым работала сейчас Анжелика, был из белого атласа, крест на нем был сделан в виде пучка золотых лилий, переплетающихся с яркими розами из разноцветных шелков. Посредине, в венчике из маленьких тускло-золотистых роз, сияли богато орнаментированные инициалы богоматери, шитые красным и зеленым золотом.
   В течение целого часа, пока Анжелика кончала вышивать по наметке золотые листочки маленьких роз, молчание не было нарушено ни одним словом. Но вот у нее снова сломалась иголка, и она, как хорошая работница, на ощупь, под станком, вдела нитку в новую. Затем девушка подняла голову и глубоко вздохнула, как будто хотела в одном этом долгом вздохе выпить всю весну, лившуюся в окна.
   -- Ах, -- прошептала она. -- Как хорошо было вчера! Какое чудесное солнце!
   Наващивая нитку, Гюбертина покачала головой:
   -- А я совсем разбита, руки как чужие. Все оттого, что мне уже не шестнадцать лет, как тебе, и оттого, что мы так редко гуляем.
   Тем не менее она тотчас же снова принялась за работу. Она готовила рельеф для лилии, сшивая кусочки пергамента по заранее, сделанным отметкам.
   -- Весною от солнца всегда болит голова, -- добавил Гюбер. Он наладил станок и собирался теперь переводить на шелк ризы рисунок узкого орнамента.
   Анжелика все так же рассеянно следила за лучом солнца, пробивавшимся из-за контрфорса собора.
   -- Нет, нет, -- тихонько сказала она, -- меня освежает солнце. Я отдыхаю в такие дни.
   Она кончила маленькие золотые листочки и теперь принялась за большие розы. Она держала наготове несколько иголок со вдетыми шелковыми нитками, по числу оттенков, и вышивала цветы разрозненными, сходящимися и сливающимися стежками, которые повторяли изгибы лепестков. Но воспоминания о вчерашнем дне вдруг ожили в ней с такой силой, были так разнообразны, так переполняли все ее существо среди этого молчания, так просились наружу, что, несмотря на всю деликатность работы, Анжелика стала говорить, не умолкая. Она говорила о том, как они выехали из города на просторы полей, как обедали среди руин Откэра, на каменных плитах огромного зала, разрушенные стены которого возвышались на пятьдесят метров над Линьолем, протекавшим внизу, в зарослях ивняка. Она была полна впечатлений от этих развалин, от этих разбросанных среди терновника останков, по которым можно было судить о размерах самого великана -- когда-то, стоя во весь рост, он господствовал над двумя долинами. Главная башня, в шестьдесят метров вышиною, уцелела. Она стояла без верха и растрескалась, но все-таки казалась прочной на своем мощном пятнадцатифутовом основании. Сохранились и еще две башни: башня Карла Великого и башня царя Давида. Соединявшая их часть фасада была почти не тронута временем. Внутри замка еще сохранились часовня, Зал суда, несколько жилых комнат и построек. Все это, казалось, было сложено какими-то гигантами: ступени лестниц, подоконники, каменные скамейки на террасах были непомерно велики для теперешнего поколения. То была целая крепость; пятьсот воинов могли выдержать в ней тридцатимесячную осаду, не испытывая недостатка ни в пище, ни в боевых припасах. Уже целых два века замок стоял необитаемым, шиповник раздвигал трещины в стенах нижних комнат, сирень и ракитник цвели среди обломков обрушившихся потолков, а в зале для стражи, в камине, вырос целый платан. Но по вечерам, когда заходящее солнце освещало старые стены и остов главной башни на многие лье покрывал своей тенью возделанные поля, замок, казалось, возрождался: он был огромным в вечерней полутьме, в нем еще чувствовалось былое могущество, та грубая сила, что делала его неприступной крепостью, перед которой трепетали даже короли Франции.
   -- И я уверена, -- продолжала Анжелика, -- что в нем еще живут души умерших. Они приходят по ночам. Люди слышат голоса, отовсюду на них глядят какие-то звери... Когда мы уходили, я обернулась и сама видела, что над стенами витают белые тени... Матушка, ведь правда, вы знаете историю замка?
   Гюбертина спокойно улыбнулась.
   -- О, я-то никогда не видела привидений!
   Но она и в самом деле вычитала в какой-то книге историю замка и теперь, побуждаемая нетерпеливыми вопросами девушки, принуждена была в сотый раз рассказать ее.
   С тех пор, как святой Ремигий получил всю здешнюю землю от короля Хлодвига, сна неизменно принадлежит реймскому епископству. В начале десятого столетия, чтобы защитить страну от норманнов, подымавшихся вверх по Уазе, в которую впадает Линьоль, архиепископ Северин построил крепость Откэр. В следующем веке преемник Северина передал ее в ленное владение младшему отпрыску норманского дома, Норберту, за ежегодную арендную плату в шестьдесят су и с условием, что город Бомон со своей церковью останутся вольными. Норберт I стал родоначальником всех маркизов д'Откэр, и с тех пер знаменитый род не сходит со страниц истории. Эрве IV был настоящим разбойником с большой дороги. Два раза его отлучали от церкви за грабеж церковного имущества, однажды он собственноручно перерезал горло тридцати мирным гражданам. Он осмелился затеять войну с самим Людовиком Великим, и за это король срыл до основания его замок. Рауль I пошел в крестовый поход с Филиппом-Августом и был пронзен копьем в сердце при Птоломеиде. Но самым знаменитым был Деан V Великий, который в 1225 году, перестроил крепость и меньше чем в пять лет воздвиг грозный замок Откэр, под прикрытием которого он мечтал захватить и самый трон Франции. Жеан V участвовал в двадцати кровопролитных битвах, но всегда счастливо спасался и спокойно умер в своей постели шурином шотландского короля. За ним следовали Фелисьен III, который босиком пошел в Иерусалим, Эрвэ VII, предъявлявший права на шотландский трон, и много еще других могущественных и знатных феодалов. В течение долгих веков властвовал этот род в Откэре, вплоть до Жеана IX, которому во времена Мазарини выпала горькая участь -- присутствовать при осаде и разрушении родового замка. После этой осады были взорваны своды главной и боковых башен и сожжены жилые покои, в которых некогда Карл VI отдыхал от своих безумств, а почти через два столетия Генрих IV прожил несколько дней с Габриэлью д'Эстре. Ныне это царственное величие мертвым воспоминанием покоится в траве.
   Не переставая работать иглой, Анжелика жадно слушала, и вместе с нежной розой, в живых переливах красок возникавшей под ее руками, перед глазами ее вставало- видение, казалось, тоже рожденное ее станком, -- видение исчезнувшего великолепия. Она совсем не знала истории, и потому события вырастали в ее сознании, расцвечивались, превращались в чудесную легенду. Она вся дрожала от восторга, в ее воображении замок, воссозданный из праха, вырастал до самых небесных врат, маркизы Откэр делались двоюродными братьями девы Марии.
   -- А наш новый епископ монсеньор д'Откэр, -- спросила Анжелика, -- он тоже из этого рода?
   Гюбертина ответила, что, должно быть, монсеньор ведет родословную от младшей линии Откэров, потому что старшая давно угасла. И нужно сказать, это -- странное превращение: ведь маркизы д'Откэр уже много веков ожесточенно борются с бомонским духовенством. В 1150 году один настоятель предпринял постройку собора, располагая только средствами своего ордена. Скоро выяснилось, что денег не хватит, постройка была доведена только до сводов боковых часовен, а недоконченный неф пришлось покрыть деревянной крышей. Лосемьдесят лет спустя Жеан V, восстановив свой замок, пожертвовал Бомоиу триста тысяч ливров, и эти деньги вместе с другими средствами дали возможность взяться снова за постройку собора. На этот раз удалось возвести неф. Обе же колокольни и главный фасад были закончены, много поздней, уже в пятнадцатом столетии, около 1430 года. Чтобы отблагодарить Жеана V за его щедрость, соборное духовенство, предоставило ему самому и всем его потомкам право хоронить своих покойников в склепе, устроенном в боковой часовне св. Георгия, которая отныне стала именоваться часовней Откэров. Но хорошие отношения не могут длиться вечно; вскоре начались бесконечные тяжбы из-за первенства, из-за права взимания податей, и замок сделался постоянной угрозой вольностям Бомона. Особенно ожесточенные ссоры вызывали мостовые пошлины, так что владельцы замка стали наконец угрожать, что совсем запретят судоходство по Линьолю; но тут начал входить в силу разбогатевший нижний город со своими ткацкими фабриками. С тех пор Бомон со дня на день делался все сильнее и влиятельнее, а род Откэров все хирел, пока замок не был снесен и церковь не восторжествовала. Людовик XIV воздвиг в Бомоне новую церковь, и при нем же было построено здание епископства в старом монастырском саду. А сейчас по воле случая один из Откэров возвращается сюда повелевать в качестве епископа тем самым духовенством, которое после четырехвековой борьбы победило его предков.
   -- Но ведь монсеньор был женат, -- сказала Анжелика. -- Правда, что у него двадцатилетний сын?
   Гюбертина взяла ножницы и подрезала кусочек пергамента.
   -- Да, мне рассказывал отец Корииль. Это очень грустная история!.. При Карле X монсеньор был капитаном, ему как раз исполнился двадцать один год. В 1830 году, двадцати четырех лет, он вышел в отставку и, говорят, после этого до сорока лет вел очень рассеянную жизнь: много путешествовал, пережил разные приключения, дрался на дуэлях. Но однажды вечером он встретил за городом, у друзей, дочь графа де Валенсе, Паулу. То была девушка чудесной красоты и притом очень богатая. Ей едва исполнилось девятнадцать лет, то есть она была моложе его на целых двадцать два года. Монсеньор влюбился в нее, как безумный, она отвечала на его любовь, и свадьбу сыграли очень скоро. Как раз тогда монсеньор снова выкупил развалины Откэра за какие-то гроши, чуть ли не за десять тысяч франков. Он собирался вновь отстроить замок и мечтал поселиться в нем с женой. Молодожены целых девять месяцев одиноко прожили в старинной усадьбе, где-то в Анжу. Монсеньор не хотел никого видеть, был совершенно счастлив, время летело для них... Затем Паула родила сына и умерла.
   Гюбер, протиравший белила сквозь проколотую кальку, чтобы перевести таким образом рисунок на материю, побледнел и поднял голову.
   -- Ах, бедняга! -- прошептал он.
   -- Говорят, монсеньор и сам чуть не умер, -- продолжала Гюбертина. -- Через неделю он постригся. С тех пор прошло двадцать лет, и вот он епископ... Но рассказывают, что все эти двадцать лет он отказывался встречаться со своим сыном, стоившим матери жизни. Монсеньор отдал его на воспитание дяде, старому аббату, не хотел ничего слышать про мальчика, старался забыть о самом его существовании. Однажды монсеньору прислали портрет сына, и ему почудилось, что он видит покойную жену. Его нашли в глубоком обмороке на полу, точно сраженного ударом молота... Но годы, проведенные в молитве, должно быть, смягчили ужасное горе: вчера добрый отец Корниль сказал мне, что монсеньор призвал наконец сына к себе. Анжелика, уже окончившая розу, такую свежую, что, казалось, неуловимый аромат струится от атласа, теперь опять мечтательно глядела в залитое солнцем окно.
   -- Сын монсеньора, -- тихонько повторила она.
   -- Говорят, юноша красив, как бог, -- продолжала рассказывать Гюбертина -- Отец хотел сделать из него священника. Но старый аббат воспротивился: у мальчика совсем не было призвания к духовной карьере... И ведь он миллионер! Говорят, у него пятьдесят миллионов! Да, мать оставила ему пять миллионов, эти деньги, были помещены в земельные участки в Париже и превратились теперь в целых пятьдесят, даже больше. Словом, он богат, как король!
   -- Богат, как король, красив, как бог, -- бессознательно, в смутной грезе, повторяла Анжелика.
   Она машинально взяла со станка катушку золотых ниток, чтобы приняться за вышивание большой золотой лилии. Высвободив кончик нитки из зажима катушки, Анжелика пришила его шелком к краешку пергамента, придававшего вышивке рельефность. И, уже начав работу, но все еще погруженная в свои смутные мечтания, добавила:
   -- О, я хотела бы... Я хотела бы... Она не докончила мысли.
   Снова воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только слабыми звуками пения, доносившимися из собора. Гюбер подправлял кисточкой нанесенный через кальку пунктирный рисунок; на красном шелке ризы появился белый орнамент. И на этот раз заговорил вышивальщик:
   -- Сколько великолепия было в старые времена! Одежды сеньоров так и сверкали вышивками. В Лионе продавались материи по шестьсот ливров за локоть. Стоит прочитать уставы и правила о мастерах-вышивальщиках: там говорится, что королевские вышивальщики имеют право вооруженной силой отбивать работниц у других мастеров... У нас был даже собственный герб: на лазурном поле полоска из разноцветного золота и такие же три лилии -- две наверху и одна у острого конца... О, это было прекрасное время!
   Гюбер постучал пальцами по натянутой материи, чтобы сбить пылинки, помолчал и заговорил снова:
   -- В Бомоне еще ходит старинное сказание про Откэров. Я часто слышал его от матери, когда был мальчиком... В городе свирепствовала чума, она скосила уже половину жителей, когда Жеан V, тот самый, что вновь отстроил замок, почувствовал, что бог ниспослал ему силы бороться с бедствием. Тогда он стал босой обходить больных, становился перед ними на колени, целовал их в уста и, прикасаясь губами к губам больного, говорил: "Если хочет бог, и я хочу". И больные выздоравливали. Вот почему этот девиз стоит на гербе Откэров. Все они с тех пор обладают способностью излечивать чуму... О, это славный род! Настоящая династия! Прежде чем постричься, монсеньор носил имя Иоанна XII, и имя его сына тоже, как у принца, должно сопровождаться цифрой.
   И с каждым словом вырастала и расцвечивалась смутная греза Анжелики. Все тем же певучим голосом она повторяла:
   -- Ах, я хотела, бы... Я хотела бы...
   Не касаясь нитки рукой, она сматывала ее, продвигая катушку справа налево и потом обратно, и каждый раз закрепляла золотую нить шелком. Под ее руками постепенно расцветала большая золотая лилия.
   -- О, я хотела бы... Я хотела бы выйти замуж за принца... И чтобы перед тем я никогда его не видела... Он должен прийти вечером, когда угаснет день, взять меня за руку и ввести в свой замок... И еще я хотела бы, чтобы он был очень красивый и очень богатый. Да, самый красивый и самый богатый, какой только может быть на земле! Чтобы у меня были лошади и я бы слышала их ржание под моими окнами; и драгоценные камни -- целые реки драгоценных камней струились бы по моим коленям; и еще золото -- потоки золота лились бы из моих рук, когда я только захочу... А еще чего бы я хотела, это чтобы мой принц любил меня до безумия, и я тоже тогда любила бы его, как безумная. Мы были бы очень молодые, и очень хорошие, и очень знатные -- и это всегда, всегда!
   Гюбер оставил станок и, улыбаясь, подошел к девушке, а Гюбертина дружелюбно погрозила ей пальцем.
   -- Ах ты, тщеславная девчонка! Ах, неисправимая лакомка! Так ты задумала стать королевой? Конечно, мечтать об этом лучше, чем красть сахар или дерзить старшим. Но поберегись, тут кроется дьявол! Это гордость и страсть говорят в тебе.
   Анжелика весело взглянула на нее.
   -- Матушка, матушка! Что вы говорите?.. Да что же плохого в том, чтобы любить красоту и богатство? Я люблю все, что красиво, все, что богато. Когда я только подумаю об этом, мне делается жарко, где-то там, у сердца... Вы хорошо знаете, что я не жадная. А деньги, вот увидите сами, что я с ними сделаю, если действительно разбогатею. Мои деньги польются в город, они потекут к беднякам. Да, это будет настоящая благодать, нищеты не останется! И потом я сделаю богатыми вас и отца. Я хотела бы увидеть вас в парчовых платьях, чтобы вы были, как старинный сеньор со своей дамой. Гюбертина пожала плечами.
   -- Безумная!.. Но ведь ты бедна, дитя мое, у тебя не будет ни одного су, когда придет время выходить замуж. Как можешь ты мечтать о принце? Как ты можешь выйти замуж за человека богаче тебя?
   -- Как я могу выйти за него замуж? Казалось, Анжелика была глубоко изумлена.
   -- Ну, конечно, я выйду за него!.. Зачем мне деньги, если у него их будет много? Я всем буду обязана ему и оттого буду только сильнее его любить.
   Этот несокрушимый довод привел Гюбера в восторг. Он охотно улетал за облака на крыльях мечты вместе с Анжеликой.
   -- Она права! -- воскликнул Гюбер.
   Но Гюбертина недовольно взглянула на мужа. Ее лицо сделалось суровым.
   -- Девочка моя! Когда ты узнаешь жизнь, ты сама увидишь, что я права.
   -- Я и так знаю жизнь,
   -- Откуда ты можешь ее знать?.. Ты слишком молода, ты еще не видела зла. А зло существует, и оно всемогуще...
   -- Зло, зло...
   Анжелика медленно произносила это слово, как бы стараясь проникнуть в его смысл, и в ее чистых глазах светилось все то же невинное изумление. Она отлично знала, что такое зло: в "Легенде" немало говорилось о нем. Но ведь зло -- это тот же дьявол, а дьявол хоть и возрождается постоянно, но всегда бывает побежден. После каждого сражения он валяется на земле, жалкий, побитый, несчастный...
   -- Зло... Ах, матушка, если бы вы знали, как я презираю это зло... Его всегда побеждают, и люди живут счастливо. Гюбертина была встревожена и опечалена.
   -- Знаешь, я начинаю жалеть, что отделила тебя от всего мира и воспитала так, что ты не знаешь ничего, кроме нас двоих да этого домика... О каком рае ты мечтаешь? Как ты себе представляешь жизнь?
   Лицо склонившейся над станком девушки озарилось светом великой надежды, а руки ее между тем продолжали делать свое дело и все так же размеренно протягивали из стороны в сторону золотую нить.
   -- Матушка, вы, наверно, думаете, что я очень глупая?.. Мир полон славных людей. Когда человек честен, когда он работает, его всегда ожидает заслуженная награда... О, я знаю, что есть и злые люди! Но разве они идут в счет? Их очень мало, с ними никто не знается, и они скоро получают по заслугам... И потом, мир кажется мне большим, далеким садом. Да, это огромный парк, полный цветов и солнца! Жить так хорошо, жизнь так чудесна, что она не может быть дурной!
   Она все больше оживлялась; ее словно опьяняли яркие сочетания шелка и золота,
   -- Ничего нет проще, чем счастье. Ведь мы все счастливы? А почему? Потому, что мы любим друг друга. Ну вот и вся жизнь ни капельки не сложнее... Вот вы сами увидите, что будет, когда придет тот, кого я жду. Мы сразу узнаем друг друга. Я его никогда не видела, но знаю, каким он должен быть. Он войдет и скажет: "Я пришел за тобою". Тогда я отвечу: "Я ждала тебя, возьми меня". Он уведет меня, -- и это будет навсегда. Мы будем жить во дворце и спать на золотой, усыпанной бриллиантами кровати. О, все это очень просто!
   -- Замолчи, ты с ума сошла! -- строго перебила ее Гюбертина,
   И, видя, что девушка возбуждена и не может расстаться со своей мечтой, повторила:
   -- Замолчи же! Мне страшно... Несчастная! Когда мы выдадим тебя за какого-нибудь бедного малого, ты упадешь со своих облаков на землю и переломаешь себе все кости. Для таких нищих, как мы, счастье -- это смирение и покорность.
   Анжелика со спокойным упорством продолжала улыбаться.
   -- Я жду его, и он придет.
   -- Но ведь она права! -- воскликнул увлеченный, заразившийся той же лихорадкой Гюбер. -- Зачем ты на нее ворчишь?.. Она достаточно хороша для того, чтобы сам король просил ее руки. Все может статься.
   Гюбертина грустно подняла на него свои красивые умные глаза.
   -- Не поощряй ее к дурным поступкам. Ты лучше, чем кто бы то ни было, должен знать, во что это обходится, когда поддаешься голосу сердца.
   Гюбер побледнел, как полотно, и крупные слезы показались на его глазах. Она сразу же раскаялась, что преподала ему такой урок. Она встала и взяла мужа за руки, но он высвободился и, запинаясь, пробормотал:
   -- Нет, нет, я был неправ... Анжелика, ты должна слушаться матери. Мы оба сошли с ума, она одна говорит правду... Я был неправ, я был неправ...
   Гюбер был слишком взволнован и не мог усидеть на месте, он бросил подготовленную для работы ризу и занялся проклеиванием лежавшей на станке уже готовой хоругви. Вынув из сундука банку фландрского клея, он стал кисточкой промазывать изнанку материи -- это скрепляло вышивку. Больше он не говорил, однако губы его слегка дрожали.
   Анжелика внешне покорилась и замолчала, но она продолжала говорить про себя и все выше и выше подымалась в неведомые страны грез; в ней говорило все: восторженно приоткрытый рот, глаза, в которых отражалось сияние голубых бесконечных просторов ее видения. Она вышивала золотой нитью свою мечту бедной девушки, и мечта ее рождала на белом атласе большие лилии, розы и инициалы богоматери. Точно луч света, стремился кверху стебель лилии из золотых полосок, и звездным дождем осыпались длинные тонкие листья, покрытые блестками, прикрепленными канителью. В самом центре горели пожаром таинственных лучей, ослепляли райским сиянием выпуклые массивные инициалы богоматери, узорчатые, шитые золотой гладью. А нежные шелковые розы цвели, и весь белоснежный нарамник сиял, чудесно расцвеченный золотом.
   После долгого молчания Анжелика вдруг подняла голову. Она лукаво посмотрела на Гюбертину, покачала головой и сказала:
   -- Я жду его, и он придет...
   Это была безумная выдумка. Но Анжелика упрямо верила в нее. Все произойдет именно так, как она говорит. И ничто не могло поколебать этой сияющей уверенности.
   -- Право, матушка, все это так и будет.
   Гюбертина решила действовать насмешкой и начала подшучивать над девушкой.
   -- А я-то думала, что ты не хочешь выходить замуж. Ведь все эти вскружившие тебе голову святые мученицы никогда не выходили замуж. Нет, даже когда их заставляли, они не хотели покоряться, обращали своих женихов в христианство, убегали от родителей и добровольно шли на плаху.
   Девушка удивленно слушала. Потом она громко расхохоталась. Все ее здоровье, вся жажда жизни пели в этом звонком смехе. История со святыми? Но ведь это было так давно! Времена переменились, бог восторжествовал и уже не желает, чтобы кто-нибудь умирал за него. Чудеса в "Легенде" гораздо сильнее подействовали на Анжелику, чем презрение к миру и жажда смерти. Ах, нет! Конечно, она хочет выйти замуж, и любить, и быть любимой и счастливой.
   -- Берегись! -- продолжала Гюбертина. -- Ты заставишь плакать твою покровительницу, святую Агнесу. Разве ты не знаешь, что она отвергла сына своего воспитателя и предпочла умереть, чтобы сочетаться браком с Иисусом?
   На башне зазвонил большой колокол, и стайка воробьев вспорхнула с густого плюща, обвивавшего одно из окон абсиды собора. Все еще молчавший Гюбер снял со станка готовую, еще совсем сырую от клея хоругвь и повесил ее сушиться на один из вбитых в стену больших гвоздей. Солнце передвинулось и теперь весело освещало старые инструменты, мотовильце, ивовые колеса, медный подсвечник; оно окружало сиянием обеих женщин; станок, на котором они работали, сверкал, сверкали отполированные от долгого употребления валики и планки, сверкала материя, сверкала вышивка, горели груды блесток и канители, катушки шелка и мотки золотых ниток.
   Осененная мягким весенним светом, Анжелика поглядела на только что вышитую большую символическую лилию.
   -- Но ведь об Иисусе-то я и мечтаю, -- сказала она с радостной доверчивостью.

IV

   Несмотря на всю свою живость и веселость, Анжелика любила одиночество; по утрам и по вечерам, оставаясь одна в своей комнате, она испытывала радость истинного отдохновения: она свободно предавалась ему, и прихотливая игра воображения уносила ее в мир грез. Случалось, что ей удавалось забежать к себе на минутку и днем, и тогда она была счастлива, точно вырывалась вдруг на свободу.
   Комната Анжелики была очень просторна, она занимала половину верхнего этажа; другую половину занимал чердак. Стены, балки, даже скошенные части потолка были ярко выбелены известкой, и среди этой строгой белизны старинная дубовая мебель казалась совсем черной. Когда заново меблировали новую гостиную и спальню, старинную мебель всех эпох отправили наверх, и теперь в комнате Анжелики стоял сундук времен Возрождения, стол и стулья эпохи Людовика XIII, огромная кровать в стиле Людовика XIV, прелестный шкафчик в стиле Людовика XV. Только белая изразцовая печь да покрытый клеенкой маленький туалетный столик не подходили ко всей этой почтенной старине. Особенно величественной и древней казалась огромная кровать, задрапированная старинной розовой тканью с букетиками вереска, вылинявшей почти добела.
   До больше всего нравился Анжелике балкон. Из двух старинных застекленных дверей левая была попросту забита гвоздями, а от балкона, некогда шедшего во всю ширину этажа, ныне осталась лишь часть перед правой дверью. Так как балки под балконом были еще достаточно крепки, на нем только сменили пол и взамен подгнившей старинной балюстрады привинтили железные перила. То был чудесный уголок, нечто вроде ниши, прикрытой сверху выступающими досками конька, положенными в начале XIX столетия. А если склониться с балкона вниз, то можно было увидеть весь задний, очень ветхий фасад дома: и фундамент из мелких камней, и выступающие ряды кирпичей между деревянными балками, и широкие, потерпевшие переделки окна, и кухонную дверь с цинковым навесом. Выдававшиеся на целый метр вперед стропила и выступ крыши поддерживались большими консолями, опиравшимися на карниз первого этажа. Таким образом, балкон был окружен целыми зарослями балок, густым лесом из старой древесины, покрытой зеленым мхом и цветущими левкоями.
   С тех пор, как Анжелика поселилась в этой комнатке, она провела немало часов на балконе, опершись на перила и глядя вниз. Под нею расстилался сад, затененный вечной зеленью буковых деревьев; в одном углу сада, против собора, стояла старинная гранитная скамейка, окруженная тощими кустиками сирени, а в другом углу виднелась наполовину скрытая густым, покрывавшим всю стену плющом калитка, выводившая на большой невозделанный пустырь -- Сад Марии. Этот Сад Марии и в самом деле был некогда монастырским фруктовым садом. Его пересекал светлый ручеек Шеврот, в котором соседним хозяйкам разрешалось стирать белье; в развалинах старой, полуразрушенной мельницы ютилось несколько бедных семейств, и больше никто не жил на пустыре, соединенном с улицей Маглуар только переулком Гердаш, тянувшимся между высокими стенами епископства и особняком графов Вуанкуров. Летом столетние вязы двух парков заслоняли своими кронами узкий горизонт, загороженный с юга гигантскими сводами собора. И так, замкнутый со всех сторон, покрытый тополями и ивами, семена которых занесло сюда ветром, сплошь поросший сорными травами Сад Марии дремал в мирном уединении. Только Шеврот, струившийся между камнями, вечно бормотал свею прозрачную песенку:
   Анжелике никогда не надоедало глядеть на этот заброшенный уголок. Все семь лет она каждое утро выходила на балкон и всегда видела то же, что вчера. Дом Вуанкуров выходил фасадом на Большую улицу; а деревья в их саду были такие густые, что Анжелика только зимой могла иногда различить дочку графини, свою ровесницу Клер. В епископском саду переплет толстых ветвей был еще гуще, и напрасно, Анжелика силилась разглядеть сквозь них сутану монсеньора; старая решетчатая калитка была, наверно, давно забита, потому что Анжелика ни разу не видела, как она открывалась; даже чтобы пропустить садовника. И, кроме стиравших белье хозяек да спавших прямо в траве оборванных, нищих детей, на пустыре никогда и никого не бывало.
   В этом году весна выдалась на редкость мягкая. Анжелике было шестнадцать лет. До сих пор только глаза ее радовались, когда Сад Марии покрывался молодой зеленью под апрельским солнцем. Первые нежные листочки, прозрачность теплых вечеров -- все это благоухающее обновление земли до сих пор только развлекало ее. Но в этом году с первыми распустившимися почками начало биться сердце Анжелики. В ней зародилось какое-то волнение, возраставшее по мере того, как подымалась трава и ветер доносил все более густой запах зелени. Беспричинная тоска вдруг сжимала ей грудь. Однажды вечером она, рыдая, бросилась в объятия Гюбертины, хотя у нее не было никакого повода грустить, напротив -- она была очень счастлива. По ночам она видела сладостные сны, какие-то тени проходили перед нею, она изнемогала в восторгах, о которых потом сама не смела вспоминать, потому что стыдилась этого дарованного ей ангелами счастья. Иногда Анжелика вдруг, метнувшись, просыпалась среди ночи со стиснутыми руками, прижатыми к груди; задыхаясь, она выскакивала из своей широкой кровати, босая по плитам пола бежала к окну, открывала его и долго стояла, дрожа, в полной растерянности, пока свежий воздух не успокаивал ее. Она все время испытывала какое-то изумление, не узнавала себя, чувствовала, что в ней созревают неведомые ей дотоле радости и печали; она зацветала волшебным цветением женственности.
   Что же это? Неужели это невидимая сирень в епископском саду пахнет так нежно, что щеки Анжелики покрываются румянцем, когда сна слышит этот запах? Почему она раньше не замечала всей теплоты ароматов, овевающих ее своим живым дыханием? И как же в прошлые годы она не обратила внимания на цветущую половню, огромным лиловым пятном выделяющуюся между двумя вязами сада Вуанкуров? Почему теперь этот бледно-лиловый цвет ударяет, ее в самое сердце, так что от волнения слезы застилают глаза? Почему никогда раньше она не замечала, как громко разговаривает бегущий по камням меж камышей Шеврот? Ну, конечно, ручей говорит, -- она слышит его смутный, однообразный лепет, и это наполняет ее смущением. Почему так изумляет, вызывает в ней столько новых чувств этот пустырь? Или он переменился? А может быть, это она сама стала другой и чувствует теперь, и видит, и слышит, как прорастает новая жизнь?
   Но еще больше изумлял Анжелику собор, огромная масса которого закрывала справа полнеба. Каждое утро ей казалось, что она видит его впервые, и, взволнованная этим каждодневным открытием, она начинала понимать, что старые камни любят и думают, как и она сама. Это было неосознанно, Анжелика не знала, а чувствовала; она свободно отдавалась созерцанию таинственного взлета воплотившей в себе веру поколений каменной громады, чье рождение на свет длилось три столетия. В нижней части, где ширились полукруглые романские часовни с полукруглыми же голыми окнами, украшенными только колонками, -- в нижней своей части собор как будто стоял на коленях, придавленный смиренной мольбою. Но потом он, казалось, приподымался, обращал лицо к небу, воздевал руки, -- и вот над романскими часовнями возник через восемьдесят лет неф со стрельчатыми окнами; окна эти легкие, высокие, были разделены крестообразными рамами и украшены острыми арками и розетками. Прошло еще много лет, и собор отделился от земли и, встав во весь рост, устремился в экстазе кверху; через два столетия, в самый расцвет готики, появились богато разукрашенные контрфорсы и полуарки хоров, со стрелками, колоколенками, иглами и шпилями. Тогда же на карнизе абсидной часовни была поставлена узорная, украшенная трилистниками балюстрада, а фронтоны покрыты цветочным орнаментом. И чем ближе к небу, тем Сильнее зацветало все строение, в своем бесконечном порыве освобождаясь от древнего жреческого ужаса, чтобы вознестись к богу прощения и любви. Анжелика физически ощущала это стремление, оно облегчало и радовало ее, как если бы она пела песнь, очень чистую, стройную, уносящуюся далеко ввысь.
   А, кроме того, собор жил. Сотни ласточек густо населяли его; они лепили гнезда над перехватами трехлистных капителей, устраивались даже в нишах шпилей и колоколен; в своем стремительном полете они касались контрфорсов и арок. Дикие голуби, гнездившиеся в вязах епископского сада, мелкими шажками, напыщенно прохаживались по карнизам, точно вышедшие на прогулку горожане. Иногда на самом высоком шпиле, теряясь в голубом небе, ворон чистил перья и казался отсюда не больше мухи. Самые разные травы, злаки и мох вырастали в расселинах стен и оживляли старые камни подспудной работой своих корней. В дождливые дни вся абсидная часть просыпалась к начинала ворчать, -- ураган капель шумно бил по свинцовым крышам, потоки воды изливались по желобам карнизов, каскадами падали с этажа на этаж и с ревом, точно вышедший из берегов горный ручей, низвергались вниз. Собор оживал, когда свирепый октябрьский или мартовский ветер продувал всю чащу сводов, арок, колонн и розеток, -- тогда он стонал жалобно и гневно. Наконец и солнце вдыхало в него жизнь подвижной игрою света, начиная с утра, когда собор молодел в светлой радости, и до вечера, когда медленно вырастающие тени погружали его в неведомое. Собор жил еще и своей, внутренней жизнью, в нем бился пульс, он весь дрожал от звуков служб, от звона колоколов, от органной музыки и пения клира. Жизнь всегда дышала в нем: какие-то затерянные звуки, легкое бормотание далекой мессы, шорох платья преклонившей колени женщины, какое-то еле различимое содрогание, -- быть может, только пламень набожной молитвы, произнесенной про себя, с сомкнутыми устами.
   Теперь дни увеличивались, и Анжелика утром и вечером подолгу оставалась на балконе, лицом к лицу со своим огромным другом -- собором. Пожалуй, он даже больше нравился ей вечерами, когда его тяжелая масса черной глыбой уходила в звездное небо. Детали стирались, еле можно было различить наружные арки, похожие на мосты, перекинутые в пустоту. Анжелика чувствовала, как собор оживает в темноте, переполненный семивековыми мечтаниями, как в нем шевелятся бесчисленные тени людей, некогда искавших надежду или приходивших в отчаяние перед его алтарями. Это вечное бдение, таинственное и пугающее бдение дома, где бог не может уснуть, приходило из бесконечности прошлого и уходило в беспредельность будущего. И в этой черной недвижной, но живущей массе взгляд ее различал светящееся окно одной из абсидных часовен; оно выходило в Сад Марии на уровне кустов и казалось открытым глазом, смутно глядящим в ночь. В окне, за выступом колонны, горела лампада перед алтарем. То была та самая часовня, которую духовенство в награду за щедрость некогда отдало Жеану V, с правом устроить в ней фамильный склеп для всех Откэров. Часовня была посвящена св. Георгию, и ее витраж XII века изображал историю святого. Как только спускались сумерки, легенда возникала из тьмы, подобно сияющему видению. Вот почему Анжелика любила это окно, вот почему оно очаровывало ее и погружало в мечту. Фон витража был синий, по краям красный. На этом глубоком темном фоне вырисовывались яркие фигуры, -- их тела ясно обозначались под складками легкой, ткани, они были из разноцветного стекла, обведенные черной каймой свинцового переплета. Три сцены из легенды о св. Георгии, были расположены одна над другой и занимали все окно, до самого свода. Внизу дочь короля выходит в пышной одежде из города, чтобы погибнуть в пасти дракона, и встречает св. Георгия около пруда, из которого уже высовывается голова чудовища; на ленте вилась надпись: "Не погибай ради меня, добрый рыцарь, ибо ты не в силах помочь мне, ни спасти меня, но погибнешь вместе со мною". Посредине окна изображалась битва: св. Георгий верхом на коне пронзает дракона копьем насквозь. Надпись же гласила: "Георгий столь сильно взмахнул копьем, что разодрал дракона и ниспроверг, на землю". И наконец наверху -- дочь короля приводит побежденное чудовище в город: "И рек Георгий: прекрасная девица, повяжи ему твой пояс вокруг шеи и не сомневайся боле. И она сделала, как он сказал, и дракон последовал за нею, как весьма добрый пес". Должно быть, когда-то от третьей картины вверх, до самого оконного свода, шел простой орнамент. Но позднее, когда часовня перешла к Откэрам, они заменили орнамент на витраже своими гербами. И теперь эти гербы, более поздней работы, ярко горели в темные ночи над тремя картинами легенды. Тут был герб Иерусалима, разбитый на пять полей -- одно и четыре; и герб самих Откэров, тоже разбитый на пять полей -- два и три. В гербе Иерусалима на серебряном поле сверкал золотой крест с концами в форме буквы Т, а по углам его разместились еще четыре таких же маленьких крестика. У герба Откэров поле было голубое, на нем золотая крепость, черный щиток с серебряным сердцем посредине и три золотые лилии -- две наверху и одна у острого конца герба. Гербовой щит поддерживали справа и слева две золотые химеры, а сверху он был увенчан голубым султаном и серебряным, с золотыми узорами шлемом, разрубленным спереди и замыкавшимся решеткой в одиннадцать прутьев, -- то был шлем герцогов, маршалов Франции, титулованных особ и глав феодальных судилищ. А девизом было: "Если хочет бог, и я хочу".
   Анжелика так часто глядела на св. Георгия, пронзающего копьем дракона, и на воздевающую руки к небу принцессу, что мало-помалу начала испытывать к своему герою нежные чувства. На таком расстоянии трудно было ясно различить фигуры, но она сама дополняла недостающее, и в ее воображении вставали тонкая, белокурая, похожая на нее самое девушка и красивый, как ангел, простосердечный и величественный святой. Да, это ее он освобождал от дракона, и это она благодарно целовала ему руки. И к смутным мечтам о встрече на берегу озера с прекрасным, как день, юношей, который спасет ее от страшной гибели, примешивались воспоминания о прогулке к замку Откэров, видение высоко стоящей в небе средневековой башни, полной теней давно умерших высокородных рыцарей. Гербы сияли, как звезды в летнюю ночь, Анжелика хорошо знала их и легко читала написанные на них звучные слова, ибо часто вышивала геральдические орнаменты. Жеан V проходил по пораженному чумой городу; он останавливался у каждой двери, входил, целовал умирающих в уста и излечивал их простыми словами: "Если хочет бог, и я хочу". Фелисьен III, узнав, что король Филипп Красивый заболел и не может отправиться в Палестину, пошел вместо него, босиком, с восковой свечой в руке, и заслужил этим право на одно деление иерусалимского герба. И еще много, много сказаний вспоминала Анжелика, но чаще всего она думала о дамах из рода Откэров -- о Счастливых покойницах, как их называло предание. У Откэров женщины умирали в расцвете молодости и счастья. Иногда два и даже три поколения женщин избегали этой участи, но потом смерть появлялась опять и с улыбкой, нежными руками уносила жену или дочь одного из Откэров в момент наивысшего любовного блаженства; и этим женщинам никогда не бывало больше двадцати лет. Дочь Рауля I Лауретта в самый вечер обручения со своим кузеном Ришаром, жившим в том же замке, подошла к окошку в башне Давида и напротив, в окне башни Карла Великого, увидела своего нареченного; ей показалось, что Ришар зовет ее, а лунные лучи перекинули между башнями мост из света, и девушка пошла к жениху. Но, торопясь, она оступилась посреди моста, сошла с луча, упала и разбилась насмерть у подножия башен. И с тех пор каждую лунную ночь Лауретта ходит по воздуху вокруг замка, и ее бесконечно длинное белое платье неслышно овевает стены. Бальбина, жена Эрвэ VII, целых шесть месяцев была уверена, что муж ее убит на войне; но она все-таки ждала его и однажды утром увидела с вершины башни, как он идет по дороге к замку; тогда она побежала вниз, но так обезумела от радости, что умерла на последней ступеньке лестницы; и до сих пор, едва падут на землю сумерки, она спускается по лестницам разрушенного замка, и люди видят, как она сбегает с этажа на этаж, скользит по коридорам и комнатам, проходит тенью за выбитыми окнами, зияющими в пустоту. И все они стали привидениями, -- Ивонна, Остреберта -- все Счастливые покойницы, возлюбленные смертью, которая обрывала их жизнь, унося их на своих быстрых крыльях еще совсем юными, в первом очаровании счастья. В иные ночи их белые тени летали по замку, точно стая голубей. И последнюю из них, жену монсеньора, нашли распростертой у колыбели сына; она притащилась к ней больная и упала мертвой, как молнией сраженная радостью прикосновения к своему ребенку. Эти предания часто занимали воображение Анжелики; она говорила о них, как о самых достоверных событиях, как будто происшедших накануне; а имена Лауретты и Бальбины она даже нашла на древних могильных плитах, вделанных в стены часовни. Так почему бы и ей не умереть молодой и счастливой? Герб сиял, св. Георгий выходил из витража, и Анжелика уносилась на небо в легком дуновении поцелуя.
   "Легенда" научила ее: чудо -- в порядке вещей; разве не свершаются чудеса чуть ли не на каждом шагу? Они существуют, они поразительны, они свершаются со сверхъестественной легкостью и по любому поводу, они множатся, ширятся, затопляют землю, -- и все это даже без особой нужды, только ради удовольствия нарушать законы природы. С богом обращаются запросто. Король Эдессы Абогар написал самому Иисусу и получил от него ответ. Игнатий получал письма от девы Марии. Богоматерь с сыном появляются переодетыми и, добродушно улыбаясь, разговаривают с людьми. Стефан встретился с ними и поболтал на правах доброго приятеля. Все девы выходят замуж за Иисуса, и все мученики возносятся на небо, чтобы соединиться с богоматерью. А что до ангелов и святых, то они самые обычные товарищи людей, -- они бродят по земле, проникают сквозь стены, являются во сне, разговаривают с облаков, присутствуют при рождении и при смерти, поддерживают в пытках, освобождают из темниц, приносят ответы, исполняют поручения. Каждый шаг святого -- неисчерпаемый источник чудес. Сильвестр ниточкой завязал пасть дракону. Когда спутники Гилярия захотели унизить его, земля вспучилась и устроила святому естественный трон. В чашу св. Лупа упал драгоценный камень. Враги св. Мартина были раздавлены упавшим деревом; по его приказу собака выпускала пойманного зайца, прекращался дождь. Мария Египетская ходила по морю, как по суху; когда родилась св. Амбруазия, из ее рта вылетели пчелы. Святые постоянно, возвращают зрение слепым, излечивают парализованных и пораженных сухоткой; особенно успешно они борются с чумой и проказой. Ни одна болезнь не устоит перед крестным знамением. Иногда святые отделяют в большой толпе всех слабых и больных и излечивают их разом, одним мановением руки. Смерть побеждена, и воскрешения происходят так часто, что становятся мелкими повседневными событиями. А когда сами святые отдают душу богу, чудеса не прекращаются -- нет, они удваиваются и, как живые цветы, расцветают на их могилах. Из головы и ног св. Николая били фонтаны целебного масла. Когда открыли гроб Цецилии, из него дохнуло ароматом роз. Гроб Доротеи был полон манны небесной. Мощи всех девственниц я мучеников разоблачают лжецов, заставляют воров приносить обратно похищенное, даруют детей бесплодным женщинам, возвращают умирающих к жизни. Нет ничего невозможного, -- невидимое царит на земле, и единственный закон -- это прихоть сверхъестественного. Жрецы и чародеи начинают действовать в своих капищах -- и вот косы косят сами собою, медные змеи шевелятся, бронзовые статуи хохочут и волки поют. А святые в ответ подавляют жрецов чудесами: освященные облатки превращаются в живую плоть, на изображениях Христовых из ран течет кровь, зацветают воткнутые в землю посохи, из-под них начинают бить ключи, горячие хлебы появляются под ногами бедняков, дерево нагибается в знак преклонения перед Иисусом; и это еще не все -- отрубленные головы говорят, разбитые чаши соединяются сами собой, дождь обходит церковь и затопляет стоящий рядом дворец, платье отшельников не изнашивается, а обновляется каждый год, точно звериная шерсть. В Армении палачи бросают в море пять свинцовых гробов с останками мучеников, и вот гроб с прахом апостола Варфоломея выдвигается вперед, а остальные четыре, почтительно пропустив его, следуют за ним, и все пять гробов в полном порядке, точно эскадра, плывут под легким ветерком по бесконечным морским просторам к берегам Сицилии.
   Анжелика твердо верила в чудеса и окружала себя чудесами. В своем неведении она видела чудо в расцветании простой фиалки, в появлении на небе звезд. Ей казалось диким представление о мире как о механизме, управляемом точными законами. Смысл стольких вещей ускользал от нее, она чувствовала себя такой затерянной и слабой; вокруг нее существовало так много таинственных сил, чью мощь она не могла измерить и о самом существовании которых не догадывалась бы, если бы по временам не ощущала на своем лице их могучего дыхания. И, полная впечатлений от "Золотой легенды", Анжелика, как христианка первых веков, безвольно отдавалась в руки божьи, чтобы очиститься от первородного греха; она не располагала собой, один бог волен был милостиво распоряжаться ее жизнью и благополучием. Разве не небесная милость привела ее под кровлю Гюберов, в тень собора, чтобы она жила здесь в чистоте, смирении и вере? Анжелика чувствовала, что в ней еще жив демон зла, унаследованный с кровью родителей. Чем стала бы она, если бы выросла на родной почве? Конечно, девушкой дурного поведения; а между тем она растет в этом благословенном уголке, и с каждым годом в ней прибавляются новые силы. Разве не милость, что она окружена сказаниями, которые знает наизусть, что она дышит верой, купается в тайнах потустороннего мира, что попала в такое место, где чудо кажется естественным, где оно вторгается в повседневное существование? Это вооружает ее в битве с жизнью, как небесная благость вооружала мучеников. И Анжелика, не ведая того, сама создавала вокруг себя эту атмосферу чудес; она рождалась разгоряченным легендами воображением девушки, бессознательными желаниями созревающего тела, она вырастала из всего, чего не знала Анжелика, из того неизвестного, что было заложено в ней самой и в окружающем ее мире. Все исходило от нее и к ней же возвращалось. Человек создал бога, чтобы бог спас человека, -- нет на свете ничего, кроме мечты. Иногда Анжелика изумлялась самой себе; она начинала сомневаться в собственном реальном существовании и смущенно ощупывала свое лицо. Быть может, она только случайное видение -- и сейчас исчезнет? Быть может, весь мир -- только плод ее воображения?
   Однажды майской ночью Анжелика разрыдалась на своем балконе, где она так любила стоять по целым часам. Но не печаль вызвала эти слезы, -- нет, Анжелика мучительно ждала кого-то, хотя никто не должен был прийти. Было очень темно, Сад Марии зиял, точно провал в темноту, и под усеянным звездами небом еле видны были темные массы старых вязов епископства и сада Вуанкуров. Только витраж капеллы светился. Но если никто не должен прийти, то почему же сердце ее бьется так, что она слышит каждый удар? То было давнее ожидание, оно зародилось в Анжелике еще с детских лет, вырастало с каждым годом и превратилось теперь в тоскливую и тревожную лихорадку созревающей женщины. Ничто не могло бы удивить Анжелику в этом таинственном, населенном ее воображением уголке; бывали дни, когда она ясно слышала голоса. Весь сверхъестественный мир "Легенды", все святые и девственницы жили здесь, и каждую минуту готовы были расцвести чудеса. Анжелика ясно видела, что все оживает, что создания, вчера еще немые, сегодня могут заговорить, что листья деревьев, воды ручья, что камни собора разговаривают с ней. Но что означает этот невнятный шепот невидимого? Чего хотят от нее эти неведомые силы, что прилетают из сверхчувственного мира и носятся в воздухе? И она стояла, устремив взор в темноту, словно вышла на никем не назначенное ей свидание; она стояла и ждала, все ждала, пока не засыпала от усталости, и все время чувствовала, что ее жизнь уже решена кем-то неведомым, помимо ее воли.
   Целую неделю Анжелика темными ночами плакала на балконе. Она выходила сюда и терпеливо дожидалась. Что-то окутывало ее, с каждой ночью делалось все гуще, словно горизонт сужался и давил на нее. Ночной мир тяжело ложился на сердце Анжелики, голоса смутно переговаривались, как будто у нее в мозгу, и она не могла разобрать, что они говорят. Природа медленно овладевала ею, земля и бесконечное небо вливались в самое ее существо. При малейшем шуме руки ее горели и глаза стремились проникнуть во мрак. Что это? Быть может, пришло столь тщетно ожидаемое чудо? Нет, опять никого, наверное, просто прошумела крыльями ночная птица. И снова Анжелика слушала, прислушивалась так чутко, что различала еле уловимую разницу в шелесте листьев вязов и ив. И сотни раз она вздрагивала при каждом стуке камешка, уносимого ручейком, при каждом шорохе пробегавшего под стеной зверька. Потом она бессильно склонялась на перила. Никого, опять никого!
   И наконец однажды вечером, когда теплый мрак спускался с безлунного неба, что-то началось. То был новый слабый шум среди других шумов, знакомых Анжелике; но он был так легок, почти неразличим, что она боялась ошибиться. Вот он прекратился, и Анжелика затаила дыхание, -- потом послышался опять, громче, но все так же неясно. Это походило на далекий, чуть слышный шум шагов, возвещавший не ощутимое ни глазом, ни ухом приближение. То, чего она ждала, появлялось из мира невидимого, медленно выходило из окружавшего ее, трепетавшего вместе с нею мира. Это нечто шаг за шагом выделялось из ее мечты, овеществлялись смутные желания ее юности. Уж не святой ли это Геор алъ жены, красотѣ котораго дивятся луна и солнце, духомъ котораго воскресаютъ мертвые". А когда Аспасіанъ приказываетъ вонзить ей мечъ въ горло, душа ея идетъ въ рай и соединяется съ Предвѣчнымъ женихомъ". Особенно часто стала призывать и молиться ей Анжелика съ нѣкоторыхъ поръ, въ часы смутнаго волненія и тревоги, когда жаркая кровь приливала къ ея вискамъ, и на нее тотчасъ же нисходило освѣженіе и успокоеніе. Она постоянно чувствовала "ея" близость, она часто приходила въ отчаяніе, если ей казалось, что она сдѣлала, или подумала что-нибудь такое, что могло огорчить святую. Разъ вечеромъ она принялась цѣловать свои руки, что ей до сихъ поръ еще иногда нравилось, но вдругъ покраснѣла до корней волосъ и обернулась въ смущеніи, хотя въ комнатѣ никого не было: ей показалось, что святая здѣсь, что она ее видѣла. Мученица Агнеса была ея тѣлохранителемъ.
   Въ пятнадцать лѣтъ Анжелика стала прелестной дѣвушкой. Конечно, ни замкнутый, трудолюбивый образъ жизни, ни тихая сѣнь собора, ни святыя житія не сдѣлали ее ангеломъ -- воплощеніемъ всѣхъ совершенствъ. Она все еще боролась съ порывами своей страстной души, иногда внезапно проявлялись недостатки тамъ именно, откуда ихъ никогда не ожидали и потому не заботились объ ихъ устраненіи. Но она выказывала тогда столько стыда и раскаянія, такъ хотѣла быть хорошей! и притомъ была такая сострадательная, живая, наивная -- такая чистая. Возвращаясь разъ съ далекой прогулки,-- развлеченіе, которое Губерты позволяли себѣ два раза въ годъ, въ Духовъ и въ Успеньевъ день, -- она вырвала кустикъ шиповника и посадила его къ себѣ въ садикъ. Она ходила за нимъ, поливала его, и онъ росъ гораздо прямѣе и давалъ цвѣты крупнѣе и нѣжнѣе по запаху, чѣмъ прежде; она съ обычною своею страстностью ждала, не будетъ-ли на немъ расти настоящихъ розъ, не сдѣлаетъ-ли для нея Господь этого чуда, и потому не давала прививать его. Она прыгала вокругъ своего кустика и кричала въ восторгѣ: "Онъ мой! Это я! Это я".
   А если подшучивали надъ ея пышнымъ розаномъ съ большой дороги, она первая начинала смѣяться, хотя нѣсколько блѣднѣла и слезы показывались на ея рѣсницахъ. Ея синіе фіалковые глазки стали еще кротче, мелкіе, бѣлые зубки блестѣли между губъ, въ продолговатомъ овалѣ ея лица, въ золотомъ ореолѣ ея бѣлокурыхъ, легкихъ, какъ солнечный лучъ, волосъ. Она очень выросла, хотя и не похудѣла, все съ той же гордой шейкой на изящныхъ пополнѣвшихъ плечахъ и съ тонкимъ и гибкими станомъ; веселая, здоровая, рѣдкой красоты и удивительной прелести, она цвѣла, невинная тѣломъ и чи стая душой.
   Съ каждымъ днемъ Губерты ее все больше и больше любили. Имъ обоимъ приходило не разъ на мысль усыновить ее, но они боялись высказать это другъ другу, чтобы не растравить больного мѣста -- печали объ умершемъ ребенкѣ. Вотъ почему, когда мужъ наконецъ рѣшился посовѣтоваться съ женою, однажды, утромъ, когда они еще были въ своей комнатѣ, бѣдная женщина разрыдалась, упавъ на стулъ. Вѣдь усыновить дѣвочку -- все равно, что отказаться совсѣмъ отъ надежды имѣть когда-нибудь своего ребенка. Ужъ, конечно, въ ихъ годы нечего и мечтать объ этомъ; и смягчившись при мысли о добромъ дѣлѣ, она дала ему свое согласіе. Когда сказали объ этомъ Анжеликѣ, она бросилась имъ на шею, заливаясь слезами. Слава Богу, наконецъ-то она увѣрена, что теперь навсегда останется у нихъ, въ ихъ домѣ, который весь полонъ ею, помолодѣлъ, повеселѣлъ отъ ея присутствія! Но при первой же справкѣ по задуманному дѣлу представилось неотвратимое препятствіе. Мировой судья Грансиръ объяснилъ имъ, что усыновленіе совершенно невозможно, потому что законъ требуетъ, чтобы усыновляемый былъ совершеннолѣтнимъ. Но видя, какъ они опечалились, онъ посовѣтовалъ имъ взять дѣвочку въ такъ называемую "добровольную опеку", дозволяемую закономъ, при условіи, чтобы опекуну было не менѣе пятидесяти лѣтъ, а опекаемому -- пятнадцать. Опека эта можетъ быть скрѣплена законнымъ актомъ, дающимъ опекуну право отца надъ опекаемымъ. Установленные закономъ года были на лицо, и Губерты въ восторгъ схватились за опеку; даже рѣшено было въ тотъ же день, что они усыновятъ свою воспитанницу путемъ духовнаго завѣщанія, какъ это допускалось законами государства. Господинъ Грансиръ принялъ прошеніе мужа, поданное съ согласія его жены, и списался съ директоромъ дома призрѣнія, оффиціальнымъ опекуномъ всѣхъ призрѣваемыхъ дѣтей, испрашивая его согласія на взятіе Анжелики въ "добровольную опеку" Губертами. Тотчасъ же наведены были необходимыя справки, и всѣ нужныя бумаги представлены въ Парижъ, къ указанному имъ мировому судьѣ; оставалось только дождаться его протокола, который законнымъ образомъ утверждалъ актъ добровольной опеки, и дѣло было бы сдѣлано; но совѣсть вдругъ стала упрекать ихъ въ томъ, что они не постарались сперва разъискать родителей дѣвочки.
   Раньше, чѣмъ усыновить Анжелику, они, конечно, должны были сдѣлать всѣ попытки, чтобы разыскать ея семейство. Если-бы у нея нашлась мать, то развѣ имѣли-бы они какое-нибудь право располагать судьбою дочери, не убѣдившись, что дѣвочка окончательно забыта матерью. Да и страшно было, наконецъ, принять на себя отвѣтственность за всѣ поступки дѣвочки, Богъ вѣсть чьей дочери, какихъ родителей. Всѣ эти сомнѣнія такъ ихъ мучили, что они не спали по ночамъ.
   Вдругъ, разомъ рѣшившись, Губертъ уѣхалъ въ Парижъ. Это было громадное событіе въ его спокойной и тихой жизни. Онъ солгалъ Анжеликѣ, сказавъ, что дѣло объ утвержденіи опеки требуетъ его личнаго присутствія. Онъ думалъ, что въ теченіе сутокъ все выяснится; но дни въ Парижѣ летѣли, какъ минуты, на каждомъ шагу встрѣчались неожиданныя препятствія, и онъ прожилъ цѣлую недѣлю, безъ всякаго отдыха, бросаясь за справками отъ одного къ другому, не выходя изъ улицы и чуть не плача. Во-первыхъ, его очень сухо приняли въ домѣ призрѣнія; уставомъ дома требовалось, чтобы до совершеннолѣтія воспитанниковъ не выдаваемо было никакихъ справокъ объ ихъ происхожденіи. Два дня подрядъ онъ долженъ былъ уходить ни съ чѣмъ. Онъ долго принужденъ былъ надоѣдать всѣмъ со своею просьбою, объяснять свои желанія въ трехъ бюро, до хрипоты разсказывать всѣмъ чиновникамъ, что онъ желаетъ принять на себя добровольную опеку, наконецъ добился того, что какой-то сухопарый помощникъ столоначальника объявилъ ему, что никакихъ точныхъ документовъ о родителяхъ дѣвочки не существуетъ. Администрація дома не можетъ дать никакихъ разъясненій, кромѣ того, что повивальная бабка принесла дѣвочку, по имени Анжелика Марія, не открывъ имени ея матери. Доведенный до отчаянія, онъ ужъ собирался было ѣхать обратно въ Бомонъ, какъ вдругъ его осѣнила счастливая мысль бѣжать въ четвертый разъ въ бюро дома призрѣнія за справкою относительно свидѣтельства о рожденіи, гдѣ непремѣнно должно быть обозначено имя повивальной бабки. Добиться этой справки было весьма трудно, но онъ не испугался хлопотъ и узналъ, что дѣвочку принимала госпожа Фукаръ, которая живетъ въ улицѣ Двухъ-экю, No 1850.
   И снова началась бѣготня по городу въ поискахъ за г-жей Фукаръ. Оказалось, что одинъ конецъ улицы Двухъ-экю былъ разрушенъ для проведенія другой улицы;, Губертъ бросился разспрашивать во всѣхъ лавкахъ по сосѣдству, но никто изъ лавочниковъ не помнилъ г-жи Фукаръ. Онъ пересмотрѣлъ имена акушерокъ въ календарѣ -- ея и тамъ не оказалось. Тогда онъ рѣшился подниматься ко всякой бабкѣ и разспрашивать о г-жѣ Фукаръ и исходилъ чуть не весь Парижъ, держа вверхъ голову и высматривая вывѣски акушерокъ, пока, наконецъ, ему удалось найти старушку акушерку, которая была съ ней знакома. "Какъ, да чтобы я не знала г-жи Фукаръ, этой славной женщины! Какже! она, бѣдная, много съ тѣхъ поръ пережила! А живетъ она теперь въ улицѣ Ланеве, на другомъ концѣ Парижа"! Губертъ бросился туда.
   Наученный горькимъ опытомъ, онъ рѣшилъ, что тонко теперь поведетъ свои разспросы. Но г-жа Фукаръ, объемистая старуха, на коротенькихъ ногахъ, не дала ему возможности исполнитъ его намѣренія, и съ перваго же слова объ Анжеликѣ, въ порывѣ злобы, выболтала все, что о ней знала. "А! такъ дѣвочка-то жива! Ну, и можетъ же она похвастаться своей матушкой! Славная барынька, госпожа Сидони, какъ ее зовутъ теперь, послѣ вдовства! Ничего, что дочь хорошихъ родителей, да еще, говорятъ, сестрица какого-то министра, а хорошенькія дѣла творитъ!" И она разсказала все, какъ та съ ней познакомилась, когда она держала въ улицѣ Сентъ Оноре лавочку съ фруктами и прованскимъ масломъ, послѣ того, какъ пріѣхала съ мужемъ изъ Плассана попытать счастья въ Парижѣ. Овдовѣвъ и похоронивъ мужа, у нея вдругъ, Богъ вѣсть откуда, черезъ годъ и три мѣсяца, явилась дочка, и кто, прости Господи, прельстился ею! Сухая, какъ щепка, безчувственная, какъ ростовщикъ, грубая и безсердечная, что твой полицейскій сыщикъ.
   -- Все можно простить, всякую обиду, только не такую неблагодарность! Ужъ я-ли, бабушка Фукаръ, не помогала ей, когда она промотала свою лавочку, не кормила ее беременную, я ли не щадила заботъ, чтобъ освободить ее отъ хлопотъ съ ребенкомъ? Да я-же его и снесла въ Воспитательный домъ. И вотъ, въ благодарность за всѣ хлопоты,-- она не дала мнѣ ни гроша, когда я впала въ нужду, ни копѣечки не заплатила хоть за то время, что пролежала у меня, да я никакъ выпросить у нея не могу и тѣхъ-то пятнадцати франковъ, которые она у меня-же заняла! А теперь госпожа Сидони держитъ въ улицѣ Фобуръ-Пуассоньеръ лавочку и три комнатки въ антресоляхъ надъ первымъ этажемъ, гдѣ, подъ предлогомъ торговли кружевами, ведетъ коммерцію всѣмъ, что кто ни спроситъ Да, у ней славная мамаша, нечего говоритъ! Лучше-бы совсѣмъ ея и не искать, да и не знать вовсе!
   Черезъ часъ послѣ этой бесѣды, Губертъ уже бродилъ подъ окнами лавочки Сидони. Онъ увидѣлъ у прилавка сухопарую блѣдную фигуру, безъ пола и возраста, въ истасканномъ черномъ платьѣ, покрытомъ какими-то подозрительными пятнами. Можно было съ увѣренностью сказать, что сердце этой сводни ни разу не забилось при воспоминаніи о бѣдной дѣвочкѣ, родившейся отъ перваго встрѣчнаго. Исподоволь и осторожно онъ узналъ все, что ему было нужно, но ничего объ этомъ не разсказалъ никому, даже своей женѣ. Однако, и послѣ полученныхъ свѣдѣній, онъ все колебался и въ нерѣшительности прошелъ еще разъ мимо таинственной лавочки.-- Толкнуться развѣ въ дверь, назваться и спросить согласіе!.. Э! онъ, честный человѣкъ, имѣетъ право и самъ рѣшить, что будетъ лучше для ребенка, рѣшить безповоротно. Рѣзкимъ движеніемъ повернулъ онъ отъ двери, и вечеромъ уже былъ въ Бомонѣ.
   Губертина какъ разъ только что узнала отъ г. Грансира, что актъ добровольной опеки уже подписанъ. Когда Анжелика бросилась ему на шею, онъ тотчасъ понялъ изъ ея умоляющаго вопросительнаго взгляда, что дѣвочка угадала, зачѣмъ онъ ѣздилъ въ Парижъ. Тогда онъ просто сказалъ ей:
   -- Дитя мое, мать твоя умерла.
   Вся въ слезахъ Анжелика страстно обняла ихъ. Больше объ этомъ никогда не было рѣчи. Она стала ихъ дочерью.
   

III.

   Въ тотъ годъ, на Духовъ день, Губерты отправились съ Анжеликой завтракать на развалинахъ замка Готкеръ, надъ берегомъ Линьеля, въ двухъ лье пониже Бомона. На другое утро, послѣ дня, проведеннаго на чистомъ возіухѣ, среди веселаго хохота и бѣготни, дѣвочка спала еще, когда старинные часы въ мастерской пробили восемь часовъ.
   Губертина должна была пойти наверхъ и постучать къ ней въ дверь.
   -- Ну, ну, лѣнивица!.. Вставай, мы уже позавтракали.
   Анжелика проворно одѣлась и отправилась завтракать одна, потомъ прошла въ мастерскую, гдѣ Губертъ съ женою уже начали работать.
   -- Ну и спала же я! А риза-то, которую обѣщали къ воскресенью!..
   Мастерская, окна которой выходили въ садъ, была обширная комната, сохранившаяся почти неприкосновенною со времени своей постройки. Двѣ главныя балки потолка и промежутки между ними не были даже ни разу выкрашены и такъ и оставались черные отъ копоти, источенные червями, съ виднѣвшеюся изъ-подъ остатковъ штукатурки рѣшеткою изъ дранокъ. На одной изъ каменныхъ скобъ, скрѣплявшихъ балки, стояла цифра 1463, обозначавшая, вѣроятно, годъ постройки. Каминъ, выложенный также искрошившимся камнемъ, между кусками котораго образовались большія щели, сохранилъ до сихъ поръ прежнее изящество своихъ стройныхъ боковыхъ колоннокъ, простѣнную полочку фризъ, былъ украшенъ карнизомъ и увѣнчанъ надъ самымъ отверстіемъ трубы короною; надъ карнизомъ можно было даже различить, почти стершееся отъ времени, простодушное изображеніе святаго Клара, покровителя золотошвейнаго мастерства. Но въ этомъ каминѣ больше уже не разводили огня, а обратили его въ открытый шкафъ, вставивъ въ отверстіе нѣсколько полокъ, на которыхъ теперь отразилось множество рисунковъ; комната же нагрѣвалась большою чугунною печкою, дымовая труба которой, пройдя весь потолокъ и пробивъ фризъ камина, соединялась съ его трубою надъ самою короной. Едва держащіяся на петляхъ двери были временъ Людовика XIV. На полу догнивали остатки стараго паркета, между вставленными, по мѣрѣ надобности, новыми паркетными квадратами. Желтая краска на стѣнкахъ, полинявшая надъ потолкомъ, облупившаяся внизу и вся покрывшаяся пятнами сырости, держалась уже цѣлыхъ сто лѣтъ. Всякій годъ заходилъ разговоръ о томъ, что комнату надо бы покрасить, но намѣреніе это все таки не приводилось въ исполненіе изъ боязни какихъ бы то ни было перемѣнъ.
   Губертина, сидѣвшая за пяльцами съ натянутою на нихъ ризою, подняла голову и сказала:
   -- Знаешь, если мы приготовимъ ее къ воскресенью, я обѣщаю подарить тебѣ цѣлую корзинку Анютиныхъ глазокъ для твоего садика.
   Анжелика весело воскликнула:
   -- Ахъ, да... Ну, ужъ я постараюсь!.. Куда же дѣлся мой наперстокъ? Стоитъ только не поработать денекъ, всѣ инструменты куда-то исчезнутъ.
   И она надѣла старинный наперстокъ слоновой кости, безъ донышка, на второй суставъ мизинца, и усѣлась по другую сторону пялецъ, противъ самаго окна.
   Съ половины прошедшаго столѣтія въ обстановкѣ мастерской не произошло ни малѣйшаго измѣненія. Моды мѣнялись въ теченіе этого времени, мало-по-малу измѣнялось и самое вышиваніе, но въ стѣнѣ все еще былъ вдѣланъ деревянный брусокъ, на который упирался одинъ конецъ пялецъ, тогда какъ другой утверждался на передвижной подставкѣ. По угламъ комнаты дремали старинные ненужные инструменты: разматывалка съ зубчатыми колесиками и шпеньками для катушекъ, для разматыванія съ нихъ золотой нити, не прикасаясь къ ней рукою; ручная прялка -- родъ блока, для скручиванія въ одну нѣсколькихъ нитокъ съ мотковъ, висящихъ на стѣнѣ; нѣсколько швейныхъ тамбуровъ разныхъ величинь, съ натянутою уже тафтою и дощечками, на которыя накалываютъ вышиваемую матерію -- для шитья тамбурнымъ швомъ. На доскѣ въ порядкѣ была разложена цѣлая коллекція старинныхъ рѣзаковъ для блестокъ и, между ними, чашечка для золотыхъ обрѣзковъ, мѣдные щипцы и огромный широкій подсвѣчникъ, необходимая принадлежность всѣхъ старинныхъ золотошвейныхъ мастеровъ. На петляхъ ременной рѣшетки, прибитой къ стѣнѣ, привѣшены были мелкія шильца, мушкеля, молоточки, рѣзцы для пергамента, гладилки для шитья, буксовая трепалка, служащая для приготовленія неровной золотой нити, по мѣрѣ того, какъ нашивается готовая. Кромѣ всего этого, у ножекъ липоваго стола для кройки, стояло еще большое мотовило, двѣ подложныхъ ивовыхъ катушки, которыя служатъ для накручиванія на нихъ разматываемаго мотка. Около сундука съ матеріаломъ висѣли цѣлыя ожерелья катушекъ съ шелками яркихъ цвѣтовъ, катушекъ, вздѣтыхъ на веревочкахъ. На полу стояла корзина пустыхъ катушекъ. Большія ножницы валялись на сидѣньѣ соломеннаго стула, и клубокъ бичевки, свалившись на полъ, лежалъ посреди комнаты, наполовину размотанный.
   -- Ахъ! какая чудная погода, какая чудная погода! На душѣ какъ-то веселѣе.
   И раньше чѣмъ наклониться надъ пяльцами и окончательно погрузиться въ работу, она забылась еще на минутку у открытаго окна, въ которое вливался сіяющій, радостный свѣтъ майскаго утра. Лучъ солнца выглянулъ съ верхушки собора и свѣжій запахъ сиреней доносился до нея изъ архіепископскаго сада. Она улыбалась, вся упоенная весенней нѣгой. Потомъ, вдругъ встрепенувшись, точно пробужденная отъ сна, она сказала:
   -- Отецъ, у меня нѣтъ золота для вышиванія гладью.
   Губертъ, который въ эту минуту оканчивалъ пристегивать къ матеріи священническаго облаченія снимокъ рисунка, порылся въ сундукѣ, нашелъ на днѣ его нужный мотокъ, разрѣзалъ, заострилъ оба конца нитки, сдвинувъ съ шелковинки накрученное на ней золото, и подалъ ей весь мотокъ, завернутый въ замшевый лоскутокъ.
   -- Все тутъ?
   -- Да, да.
   Она однимъ взглядомъ убѣдилась, что на столѣ дѣйствительно было все: и шпульки съ мотками всевозможнаго золота, краснаго, зеленаго, синяго, и катушки съ шелками всѣхъ цвѣтовъ, и блестки, и канитель, гладкая и курчавая, подобранная по толщинѣ въ старомъ донышкѣ отъ шляпы, замѣнявшемъ коробку, и длинныя тонкія иголки, и стальные щипчики, наперстки, ножницы и даже комочекъ воска. Все это набросано было на самыхъ пяльцахъ, на толстой сѣрой бумагѣ, прикрывавшей матерію.
   Она вдѣла золотую нитку въ иглу. Но иголка сломалась съ перваго-же стежка, и ей снова пришлось вдѣвать нитку, оторвавъ съ нея кусочекъ золота, который она бросила въ чашечку, стоявшую въ картонкѣ для обрѣзковъ, которая тоже валялась на пяльцахъ.
   -- Ну, наконецъ-то! сказала она, втыкая свою иголку въ матерію.
   Наступило глубокое молчаніе. Губертъ принялся за натягиваніе другихъ пялецъ. Онъ положилъ обѣ продольныя палки на брусокъ въ стѣнкѣ и на подставку, аккуратно приладивъ ихъ одинъ противъ другого, чтобы по прямой ниткѣ натянуть малиновую шелковую матерію для мантіи, которую Губертина только что подшила къ подшивкѣ поперечныхъ перекладинъ. И онъ сталь натягивать концы обшивки въ углубленія палокъ, прикрѣпивъ ихъ по угламъ гвоздиками. Потомъ, притянувъ шнурками матерію къ рамкѣ, окончательно натянулъ ее, отодвинувъ подальше гвоздики, и щелкнулъ концами пальцевъ по ткани, которая зазвучала, какъ кожа на барабанѣ.
   Изъ Анжелики вышла рѣдкая вышивальщица, умѣнью и прекрасному вкусу которой изумлялись Губерты. Во все, чему она отъ нихъ научилась, вносила она свою обычную страстность, которая придавала жизнь цвѣтамъ и значеніе религіознымъ символамъ. Въ ея рукахъ оживали шелки и золото, малѣйшій завитокъ рисунка дышалъ какимъ-то мистическимъ стремленіемъ, она отдавалась работѣ вся, всѣмъ своимъ вѣчно пылкимъ воображеніемъ, всею своею вѣрою въ необъятный невидимый міръ. Нѣкоторыя изъ ея работъ такъ поразили Бомонское духовенство, что два священника, изъ которыхъ одинъ былъ ученый археологъ, а другой любитель картинъ, пришли познакомиться съ нею и выразить ей все восхищеніе. въ какое привели ихъ вышитыя ею изображенія святыхъ дѣвственницъ, которыхъ она уподобляла святымъ первоначальной христіанской церкви. Въ вышиваньи ея была, по ихъ мнѣнію, та же искренность, то-же чувство безконечнаго высшаго, но достоинство ихъ увеличивалось еще отъ тщательной, превосходной отдѣлки деталей. Она одарена была необычайнымъ талантомъ къ рисованію, и какимъ-то чудомъ, безъ учителя, занимаясь лишь иногда по вечерамъ, при свѣтѣ лампы, дошла до того, что часто могла исправлять рисунки, отступать отъ узора и шить то, что подсказывала ей ея фантазія, создавая цѣлыя картины своей иголкой, такъ что Губерты, считавшіе рисованіе необходимымъ для хорошей вышивальщицы, совершенно блѣднѣли передъ нею, несмотря на то, что такъ давно занимались своимъ ремесломъ. Мало по малу они смиренно низвели себя до степени простыхъ помощниковъ, предоставивъ ей всѣ самыя дорогія и роскошныя работы, подготовляя лишь для нихъ узоры и вышивая то, что попроще.
   А сколько чудесныхъ вещей, блестящихъ и священныхъ, въ теченіе года, перебываетъ въ ея рукахъ! Она въ шелку жила, въ атласѣ, бархатѣ, серебряной и золотой парчѣ. Она вышивала ризы, эпитрахили, наручники, мантіи, далматики, орари, митры, хоругви, воздухи для потира и дароносицы. Но чаще всего, все-таки, приходилось работать надъ священными облаченіями обыкновенно пяти слѣдующихъ цвѣтовъ: бѣлаго, для духовниковъ, праздничныхъ облаченій и святыхъ дѣвственницъ, краснаго -- для дней празднованія памяти св. апостоловъ и священно-мучениковъ, чернаго -- для заупокойныхъ службъ и постовъ, лиловаго -- для дня избіенія Иродомъ младенцевъ виѳлеемскихъ и зеленаго -- вообще для праздниковъ; часто также шились и золотыя ризы, которыми замѣняются часто бѣлыя, красныя и зеленыя облаченія. Въ серединѣ ихъ всегда вышивался крестъ и въ немъ обычные символы: начальныя буквы имени Іисуса и св. Маріи, треугольникъ. окруженный лучами, агнецъ, пеликанъ, голубка, чаша, ковчегъ для св. даровъ, израненное терніями сердце, а вдоль всей ризы и по плечамъ развертывался узоръ арабесками, или-же цвѣтами, во всей красотѣ стариннаго стиля -- вся флора крупныхъ цвѣтовъ, анемоны, тюльпаны, піоны, гортензіи, гранатовые цвѣты. Не проходило трехъ мѣсяцевъ безъ того, чтобы ей не приходилось вышивать символическихъ колосьевъ и виноградныхъ лозъ серебромъ по черному, или золотомъ по красному бархату. На очень роскошныхъ ризахъ она вышивала цѣлыя картины, лики святыхъ, а въ серединѣ въ богатой каймѣ образа Благовѣщенія, младенца Христа въ ясляхъ, крестной смерти на Голгоѳѣ. Иногда она вышивала золотыя украшенія прямо на матеріи ризъ, иногда на полосахъ шелка, атласа, бархата, на зототой парчѣ. И, вещь за вещью, выходила изъ подъ ея тонкихъ пальчиковъ масса роскошныхъ священныхъ предметовъ На этотъ разъ, риза, которую вышивала Анжелика, была изъ бѣлаго атласа, и серединный крестъ на ней сдѣланъ былъ изъ пучка золотыхъ лилій, перевитаго натуральными розами, вышитыми тѣневыми шелками. Въ серединѣ его, въ маленькомъ вѣночкѣ изъ розъ матоваго золота, блестѣли великолѣпные иниціалы св. Маріи краснаго и зеленаго золота, богато разукрашенные орнаментами.
   Въ теченіе цѣлаго часа, пока она оканчивала вышивать вгладь листки маленькаго вѣночка золотыхъ розъ, ни однимъ словомъ не было нарушено молчаніе. Но у нея снова сломалась иголка, и она, какъ опытная работница, вдѣла нитку ощупью подъ пяльцами въ другую иглу. Потомъ заодно, приподнявши голову, она широкимъ, протяжнымъ вздохомъ полною грудью вобрала въ себя какъ можно больше теплаго весенняго воздуха.
   -- Ахъ, славная вчера была погода! сказала она про себя. Какъ хорошо было на солнышкѣ!
   Губертина въ отвѣтъ покачала головой, воща свою нитку
   -- Ну, а я такъ вся какъ избитая, рукъ не чувствую. Вѣдь мнѣ не шестнадцать лѣтъ, какъ тебѣ, да и рѣдко приходится выходить!
   Не смотря на усталость, она сейчасъ-же снова принялась за работу. Она подготовляла мѣста, гдѣ должны быть вышиты лиліи, нашивая для приданія имъ выпуклости кусочки кожи, гдѣ было нужно.
   -- Потомъ, солнце, въ первые весенніе дни, ужасно жжетъ голову, прибавилъ Губертъ, натянувъ окончательно на пяльцы свою ризу и приготовляясь намѣчать мѣломъ по шелку полосу для вышиванія.
   Анжелика все еще продолжала смотрѣть въ окно, безцѣльно устремивъ взглядъ на солнечный лучъ, ниспадавшій съ верхушки одного изъ откосовъ церковной стѣны, и потомъ сказала тихонько:
   -- Нѣтъ, нѣтъ, меня такъ эта прогулка освѣжила! Я въ тотъ день словно ожила на чистомъ воздухѣ.
   Она окончила мелкіе золотые листики и принялась за одну изъ большихъ розъ, заготовивъ столько иголокъ со вздернутыми нитками, сколько было въ ней оттѣнковъ шелка, вышивая длинными стежками одинъ въ другой, по направленію отъ середины къ краямъ и сгибамъ лепестковъ. И, не смотря на всю трудность этой работы, воспоминанія вчерашняго дня оживали въ ней въ эти минуты глубокаго молчанія, и она безъ умолку, безъ устали разсказывала о нихъ. Она описывала отъѣздъ, широкія окрестности города, завтракъ тамъ, въ развалинахъ замка Готкеръ, въ маленькой, вымощенной камнемъ залѣ, полуразрушенныя стѣны которой возвышались на 50 метровъ надъ берегами Линьёля, воды когораго тихо струились, осѣненныя кудрявыми вербами. Она точно передъ собою видѣла теперь эти развалины, поросшія кустарникомъ, свидѣтельствовавшія о величіи замка -- гиганта, въ то время, когда онъ гордо возвышался среди двухъ подвластныхъ ему долинъ. Башня его въ шестьдесятъ метровъ вышины, безъ кровли, съ разсѣвшимися стѣнами, не взирая ни на что, все еще крѣпко стояла на своемъ фундаментѣ въ 15 метровъ толщины. Устояли-таки и двѣ башни поменьше, связанныя между собою почти нетронутымъ рукою времени переходомъ: башня Карла Великаго и башня Давида.
   Внутри стѣнъ замка можно было еще найти отстатки строеній, капеллу, залу суда, нѣкоторыя комнаты; все это, казалось, было построено какими-то великанами, потому что ступени лѣстницъ, окна и скамьи на террассахъ были слишкомъ большихъ размѣровъ для современнаго поколѣнія. Это былъ цѣлый укрѣпленный городъ, гдѣ пятьсотъ человѣкъ могли, въ теченіи трехъ мѣсяцевъ, выдерживать осаду, не терпя недостатка ни въ съѣстныхъ, ни въ военныхъ припасахъ. Въ теченіе уже двухъ вѣковъ, между кирпичами, внизу стѣнъ выросли кусты шиповника, и сирени цвѣли на обломкахъ обрушившихся потолковъ, а высокое каштановое дерево выросло посреди караульной залы. Но по вечерамъ, при закатѣ солнца, когда тѣнь отъ главной башни на три лье вытягивалась по воздѣланнымъ полямъ, и громада замка, при свѣтѣ вечернихъ сумерекъ, принимала свой прежній видъ, вокругъ чувствовалось еще его былое могущество, и та суровая, грубая сила, которая сдѣлала изъ него такую непобѣдимую твердыню, что ея боялись даже сами короли Франціи.
   -- И я увѣрена, что въ немъ живутъ еще души старыхъ владѣльцевъ и являются тѣни ихъ; по ночамъ слышны, вѣрно, разные голоса, отовсюду выглядываютъ страшные звѣри, и я сама видѣла, когда обернулась, при отъѣздѣ, что какія-то большія, бѣлыя фигуры неясно виднѣлись надъ его стѣнками. Неправда-ли, мама? Вы вѣдь знаете исторію замка?
   Спокойная улыбка мелькнула на лицѣ Губертины.
   -- Ахъ, ты о привидѣніяхъ! Я ихъ никогда не видала.
   Но она, въ самомъ дѣлѣ, изъ какой-то книги знала исторію замка и еще разъ должна была разсказать ее, уступая неотступной просьбѣ дѣвочки. Мѣстность, окружавшая замокъ, принадлежала, со временъ св. Ремигія, получившаго ее отъ Хлодвига, къ Реймсской епархіи. Архіепископъ Северинъ приказалъ, въ первые годы Х-го столѣтія, построить въ Готкерѣ крѣпость для защиты своей власти отъ нормандцевъ, которые заходили иногда къ верховьямъ Уазы, въ которую впадаетъ Линьель. Въ слѣдующемъ столѣтіи одинъ изъ преемниковъ Северина даровалъ Готкеръ въ вѣчное владѣніе Норберту, младшему сыну норманскаго дома, съ условіемъ ежегодно уплачивать ему шестьдесятъ су и оставлять свободнымъ отъ всякихъ налоговъ Бомонъ и его соборъ. Такимъ образомъ, Норбертъ I сдѣлался родоначальникомъ маркизовъ де-Готкеръ, славное имя которыхъ съ тѣхъ поръ безпрестанно попадается на страницахъ исторіи. Гервасій IV, дважды отлученный отъ церкви за присвоеніе церковныхъ земель, денной разбойникъ, собственною рукою задушившій однажды тридцать горожанъ, осмѣлился даже начать войну съ королемъ Людовикомъ Толстымъ, за что тотъ сравнялъ съ землею башню его замка. Рауль I, отправившійся въ крестовый походъ съ Филиппомъ-Августомъ, умеръ у стѣнъ Сенъ-Жанъ-д'Акра, пораженный копьемъ въ сердце. Но самымъ славнымъ изъ всего рода былъ Іоаннъ V Великій, возстановившій въ 1225 году разрушенную крѣпость и менѣе чѣмъ въ пять лѣтъ воздвигшій страшную твердыню замка Готкеръ, за стѣнами котораго онъ нѣкоторое время мечталъ даже о французской королевской коронѣ. Избѣгнувъ смерти въ двадцати битвахъ, онъ умеръ наконецъ на своей постели въ качествѣ шурина шотландскаго короля. Ему наслѣдовалъ Фелиціанъ III, босыми ногами дошедшій до Іерусалима, потомъ Гервасій VII, предъявившій съ оружіемъ въ рукахъ свои права на шотландскій престолъ, и много другихъ, столь же благородныхъ и славныхъ, въ теченіе многихъ вѣковъ, до самаго Іоанна IX, который, въ министерство Мазарини, съ отчаянія долженъ былъ присутствовать при срытіи стѣнъ своего замка. Послѣ послѣдняго удачнаго приступа, взорваны были порохомъ своды главной и малыхъ башенъ и подожжено то зданіе, въ которое Карлъ IV пріѣзжалъ разсѣеваться отъ своего сумасшествія; а лѣтъ 200 спустя, провелъ цѣлую недѣлю Генрихъ IV съ Габріелью д'Эсте. Стѣны, хранившія столько воспоминаній объ этихъ короляхъ, лежали теперь въ травѣ.
   Анжелика, не переставая втыкать и выдергивать свою иголку, слушала съ такимъ страстнымъ вниманіемъ, какъ будто все величіе давно прошедшихъ вѣковъ возставало передъ нею въ ея пяльцахъ по мѣрѣ того, какъ распускалась на нихъ, какъ живая, роза во всей прелести своихъ нѣжныхъ лепестковъ. Благодаря незнанію исторіи, событія принимали въ ея глазахъ гораздо болѣе грандіозныя очертанія и отодвигались въ глубь легендарныхъ вѣковъ. Она дрожала отъ восторга, принимая все это на вѣру, замокъ въ ея воображеніи росъ все выше и выше, доходилъ до неба, маркизы Готкеръ дѣлались въ ея глазахъ столь же величественными, какъ мадонна.
   -- А нашъ архіепископъ де-Готкеръ, спросила она, тоже, слѣдовательно, изъ этой фамиліи?
   Губертина отвѣтила ей, что его преосвященство, вѣроятно, потомокъ младшей вѣтви этого дома, потому что старшая линія давнымъ давно прекратилась. Какое это, однако, странное совпаденіе; вѣдь вотъ уже много вѣковъ, какъ маркизы Готкеръ и бомонское духовенство находятся во взаимной враждѣ. Одинъ аббатъ предпринялъ около 1150 года построеніе здѣсь церкви, располагая средствами только своего ордена; денегъ, конечно, не хватило, зданіе довели только до высоты боковыхъ часовень и пришлось покрыть всю середину церкви деревянною крышей. Такъ прошло восемьдесятъ лѣтъ, пока Іоаннъ V, возстановивши свой замокъ, не пожертвовалъ трехъ тысячъ ливровъ, что вмѣстѣ съ собранною къ тому времени суммою дозволило продолжать постройку. Такъ вывели окончательно стѣны главнаго придѣла. Двѣ башни и главный фасадъ окончены были гораздо позже, къ 1430 году, уже около половины 15-го столѣтія. Желая вознаградить Іоанна V за его щедрость, духовенство даровало ему и его потомкамъ право погребенія членовъ ихъ дома въ одной изъ боковыхъ часовень, но имя св. Георгія, которая съ тѣхъ поръ стала называться часовнею маркизовъ Готкеръ. Но добрыя отношенія замка съ соборомъ не могли продолжиться, потому что изъ замка всегда грозила опасность льготамъ города Бомона и постоянно возникали пререканія изъ-за вопросовъ о налогѣ и о первенствѣ въ странѣ. Въ особенности же обострилась эта вражда споромъ о пошлинѣ, которую владѣльцы замка думали наложить за право судоходства по Линьелю, въ то время, когда только что началось процвѣтаніе нижняго города, благодаря фабрикамъ тонкаго полотна. Съ этого времени, Бомонъ съ каждымъ днемъ все болѣе богатѣлъ и возросталъ, а могущество Готкеровъ все болѣе и болѣе падало, пока, наконецъ, церковь не одержала окончательной побѣды, въ тотъ день, когда срыты были укрѣпленія замка. Людовикъ XIV обратилъ ее въ соборъ, потомъ было построено зданіе епископскаго подворья въ оградѣ прежняго монастыря; и случилось такъ, что въ описываемое время, одинъ изъ потомковъ Готкеровъ сталъ, въ санѣ епископа, главою того же самаго духовенства, которое, не уступая ни пяди, четыреста лѣтъ вело борьбу и побѣдило-таки его предковъ.
   -- Но вѣдь онъ былъ женатъ, сказала Анжелика.-- Правда, что у него большой двадцати-лѣтній сынъ?
   Губертина взяла ножницы, чтобы аккуратнѣе подрѣзать кусочекъ кожи.
   -- Да, мнѣ говорилъ про это отецъ Корнилій.-- Это очень печальная исторія... Его преосвященство былъ въ двадцать одинъ годъ уже капитаномъ, еще при Карлѣ X. Въ 1830 г., двадцати-четырехъ лѣтъ отъ роду, онъ ужъ подалъ въ отставку и, говорятъ, что съ тѣхъ поръ до сорока лѣтъ онъ велъ очень разсѣянную жизнь и были съ нимъ всякія приключенія, далекія путешествія, дуэли. Потомъ въ одинъ прекрасный вечеръ онъ встрѣтилъ въ гостяхъ на дачѣ у одного изъ своихъ друзей дочь графа де-Валансэ, Полину, очень богатую дѣвушку и дивную красавицу, которой только что минуло девятнадцать лѣтъ -- ровно на двадцать-два года моложе его. Онъ влюбился въ нее такъ, что чуть не сошелъ съ ума, она его обожала, такъ что нельзя было медлить со свадьбой. Въ это-то время онъ и выкупилъ развалины Готкера за бездѣлицу, какихъ-то десять тысячъ франковъ, съ намѣреніемъ исправить заново весь замокъ, гдѣ онъ мечталъ поселиться со своею женою. Цѣлыхъ девять мѣсяцевъ они скромно прожили въ какомъ-то старинномъ имѣніи, въ самой глубинѣ Анжу, никого не принимая и жалѣя только, что время бѣжитъ такъ быстро... Полина родила сына и умерла.
   Губертъ, намѣчавшій мѣломъ, зажатымъ въ щипчики, рисунокъ на матеріи, приподнялъ голову, внезапно весь поблѣднѣвъ.
   -- Несчастный! пробормоталъ онъ.
   -- Говорятъ, что онъ съ горя чуть не умеръ, продолжала Губертина.-- Двѣ недѣли спустя послѣ ея смерти, онъ постригся въ монахи. Съ тѣхъ поръ прошло уже двадцать лѣтъ, и онъ уже епископъ... Говорятъ, что будто бы въ эти двадцать лѣтъ онъ ни разу не захотѣлъ видѣть своего сына, рожденіе котораго стоило жизни его матери. Онъ отдалъ его на воспитаніе какому-то дядюшкѣ по матери, старому аббату, не хотѣлъ даже ничего о немъ слышать, словомъ -- всячески старался забыть объ его существованіи. Разъ ему послали портретъ сына, и его такъ поразило сходство съ обожаемой покойною матерью, что его нашли замертво на полу въ обморокѣ, точно его кто хватилъ молоткомъ по лбу... Теперь-то ужъ вѣрно время и молитва смягчили его горе, потому что нашъ добрый отецъ Корнилій сказалъ мнѣ вчера, что его преосвященство вызвалъ къ себѣ своего сына.
   Анжелика, докончивъ свою розу, такую свѣжую, что она словно благоухала, опять стала смотрѣть въ залитое солнцемъ окно затуманившимися, задумчивыми глазами. Она повторила про себя:
   -- Сынъ его преосвященства...
   А Губертина, между тѣмъ, продолжала разсказывать:
   -- И говорятъ, красивъ этотъ молодой человѣкъ, какъ ангелъ. Отецъ хотѣлъ, чтобъ онъ былъ священникомъ. Но старый аббатъ не согласился на это, потому что мальчикъ не чувствовалъ никакого призванія быть священникомъ... И богачъ какой! говорятъ, пятьдесятъ милліоновъ!.. Будто бы мать оставила ему пять милліоновъ, ихъ помѣстили въ Земельный банкъ, и вотъ теперь они обратились въ пятьдесятъ съ лишнимъ милліоновъ. Богатъ, какъ король!.
   -- Богатъ, какъ король, хорошъ какъ ангелъ, безсознательно повторила Анжелика своимъ мечтательнымъ голосомъ.
   И машинально, она взялась рукою за лежавшую на пяльцахъ рогульку съ золотою нитью, принимаясь за вышиваніе гипюромъ большой лиліи. Освободивъ кусокъ нитки съ одного конца рогульки, она прикрѣпила шелкомъ конецъ ея къ самому краю замшеваго кусочка, который подложенъ былъ для рельефа, и потомъ, принявшись за работу, повторила нѣсколько разъ, не договаривая своей мысли, неясной еще ей самой, какъ неясно было выражавшееся въ ней желаніе:
   -- А я-бы хотѣла, я бы хотѣла...
   И снова въ комнатѣ наступило глубокое молчаніе, нарушаемое только едва доносившимся слабымъ отголоскомъ церковнаго пѣнія. Губертъ доканчивалъ теперь наводить рисунокъ, старательно соединяя кистью намѣченныя мѣломъ точки, и всѣ орнаменты ясно выдѣлялись подъ его кистью своими бѣлыми контурами на красномъ фонѣ мантіи. Онъ, однако, опять заговорилъ:
   -- Ахъ, старыя времена! хорошія были времена! Важные господа одѣвались такъ, что бывало все ихъ платье топорщится отъ вышивки. Въ Ліонѣ продавали матеріи до шести сотъ ливровъ за аршинъ. Надо только почитать старинные статуты и указы мастерамъ золотошвейнаго цеха, такъ тамъ говорится, что королевскіе вышивальщики имѣютъ право вооруженною силою отбирать себѣ мастерицъ всѣхъ другихъ вышивальщиковъ, когда имъ это понадобится... У насъ и гербы были: на лазурномъ полѣ, испещренномъ золотомъ, треугольникъ изъ лилій -- двѣ наверху, одна цвѣткомъ книзу... Эхъ! хорошо было въ стародавнее времячко!
   И онъ умолкъ, щелкнувъ ногтемъ по пяльцамъ, чтобы стряхнуть съ нихъ пыль. Потомъ опять принялся разсказывать:
   -- У насъ въ Бомонѣ разсказываютъ еще про г. Готкеровъ цѣлую легенду, которую я часто слышалъ отъ своей матушки, когда былъ еще маленькимъ... Страшная чума разразилась надъ нашимъ городомъ, половина жителей уже вымерла, какъ вдругъ Іоаннъ V, тотъ самый, что отстроилъ заново свою крѣпость, замѣтилъ, что Господь даровалъ ему силу излѣчивать страшную болѣзнь. Тогда онъ босикомъ сталъ ходить по больнымъ, становился около нихъ на колѣни и давалъ имъ цѣлованіе; и едва губы его, произнеся "я хочу, да будетъ воля Господня!" касались умирающаго, тотъ вставалъ совершенно здоровый. Вотъ почему эти слова и остались девизомъ рода Готкеровъ, которые всѣ съ той поры имѣли даръ исцѣлять чуму... Ахъ, славные то были люди! Цѣлая династія! Его преосвященство назывался въ мірѣ Іоанномъ XII, да и имя его сына должно быть тоже не первымъ въ родѣ, а съ цифрой, какъ имя какого нибудь государя.
   Онъ снова замолкъ. Всякое слово его рѣчи убаюкивало и поддерживало мечтанія Анжелики. Она повторила опять все тѣмъ же пѣвучимъ голосомъ:
   -- А я бы хотѣла, а я бы хотѣла...
   И держа въ рукѣ свою рогульку, не прикасаясь къ золотой ниткѣ, она проворно сновала ею взадъ и впередъ по нашитой замшѣ, закрѣпляя съ каждой стороны шелковымъ стежкомъ. Мало-по-малу, большая золотая лилія начинала цвѣсти подъ ея руками.
   -- Ахъ, я бы хотѣла, я бы хотѣла выйти замужъ за принца... Да еще за такого, котораго я бы никогда раньше не видала, который-бы явился вдругъ, вечеромъ, на зарѣ, взялъ-бы меня за руку и повелъ къ себѣ во дворецъ... И я бы хотѣла, чтобъ онъ былъ очень, очень красивъ и ужасно богатъ, самый-бы красивый и богатый человѣкъ на всей землѣ! И чтобъ были у него лошади, которыя-бы ржали подъ моими окнами, и много драгоцѣнностей, чтобъ я была завѣшана ими съ головы до ногъ, и много золота, чтобъ оно посыпалось цѣлымъ дождемъ, затопило-бы все, какъ только я раскрыла-бы свои руки... Еще я бы хотѣла, чтобъ мой принцъ любилъ меня до безумія, чтобъ и я сама могла любить его, какъ сумасшедшая. И еще чтобъ мы оба были очень молоды, очень чисты и благородны всегда, никогда-бы не старѣлись и не мѣнялись!
   Губертъ такъ заслушался, что оставивъ свои пяльцы, улыбаясь, пододвинулся къ ней поближе, тогда какъ Губертина ласково погрозила ей пальцемъ.
   -- Ай, ай, лакомка, тщеславная дѣвочка, такъ ты еще не исправилась? Такъ ты все еще мечтаешь сдѣлаться когда-нибудь королевой! Положимъ, что мечтать лучше, чѣмъ таскать сахаръ и грубіянить старшимъ, но все-таки берегись: это діяволъ тебя смущаетъ, въ тебѣ снова заговорили гордость и страсти.
   Веселая и наивная Анжелика посмотрѣла на нее.
   -- Мама, мама, что вы говорите... Развѣ грѣшно любить то, что прекрасно, и богато? А я люблю это, потому что оно и богато, и прекрасно и потому, что отъ моей мечты у меня согрѣвается и душа, и сердце. Вѣдь прекрасная мечта, словно солнышко, освѣщаетъ душу, облегчаетъ жизнь... Вы вѣдь хорошо знаете, что я совсѣмъ не жадная до денегъ. Деньги -- вы-бы увидѣли, чтобы я стала съ ними дѣлать, еслибъ была богата. Онѣ-бы у меня дождемъ сыпались на голодныхъ, рѣкой бы потекли къ бѣднымъ и несчастнымъ. Да, это было-бы чистое благословеніе Божіе, не осталось-бы вокругъ меня больше никакой нужды! Во-первыхъ, васъ и отца я бы сдѣлала богатыми, я бы хотѣла, чтобъ вы ходили въ тяжелыхъ парчевыхъ платьяхъ, какъ важные господа старыхъ временъ.
   Губертина легонько пожала плечами.
   -- Сумасшедшая ты дѣвочка!.. Вѣдь ты знаешь, что ты совсѣмъ бѣдная, что у тебя не будетъ гроша въ приданое; такъ какже это ты мечтаешь о принцѣ? Такъ ты, бѣдная дѣвушка, значитъ, пойдешь замужъ за богатаго?
   -- "Какъ это я то пойду замужъ за богатаго!" И въ глубокомъ изумленіи она уставилась глазами на Губертину.
   -- Ну да, я и выйду за богатаго!.. Вѣдь, если у него будутъ деньги, такъ мнѣ-то онѣ къ чему? Онъ мнѣ все дастъ, а я за это въ тысячу разъ больше буду любить его.
   Губертъ просто пришелъ въ восторгъ, услышавъ это убѣдительное заявленіе; у него тоже начинало разъигрываться воображеніе вслѣдъ за мечтою Анжелики. Онъ, какъ и она, охотно заносился подъ облака. Онъ вскричалъ:
   -- Она права!
   Но жена посмотрѣла на него недовольнымъ взглядомъ.
   Она начинала говорить строго:
   -- Дитя мое, послѣ ты увидишь, когда узнаешь жизнь, что такъ не можетъ быть.
   -- Когда я узнаю жизнь? Да я ее ужъ знаю.
   -- Гдѣ это ты могла ее узнать?.. Ты еще слишкомъ молода, совсѣмъ не знаешь зла. Да, душенька, зло-то на свѣтѣ существуетъ, да еще какъ оно сильно!
   -- Зло зломъ.
   И Анжелика медленно, вдумчиво повторяла это слово, желая проникнуть въ смыслъ его. А въ чистыхъ глазахъ ея отражалось все то-же невинное изумленіе. Зло -- да, она хорошо его знаетъ, она довольно видѣла его, читая "Золотую Легенду". Зло -- не то-же-ли это самое, что діаволъ? И не видѣла-ли она, что зло всегда возрождается, но всегда бываетъ побѣждаемо? Во всякой борьбѣ съ добромъ, діаволъ, пораженный, осыпанный ударами, жалкій, остается побѣжденнымъ.
   -- Зло! Ахъ, мама, еслибъ вы знали, какъ я смѣюсь надъ нимъ!.. Стоитъ только побѣдить свои дурныя наклонности и будешь жить счастливо...
   Губертина, огорченная и обезпокоенная такимъ взглядомъ дѣвочки, махнула рукой.
   -- Ты меня, пожалуй, заставишь раскаяться, что я тебя воспитала здѣсь въ этомъ домикѣ, вдали отъ всѣхъ, въ кругу насъ однихъ. Я боюсь просто, что пожалѣю когда-нибудь о томъ, что оставила тебя до сихъ поръ въ такомъ полномъ невѣдѣніи жизни... О какомъ это ты раѣ мечтаешь? Какъ ты представляешь себѣ свѣтъ?
   Лицо дѣвочки просвѣтлѣло вдругъ точно лучемъ надежды, пока она, склонясь надъ пяльцами, привычнымъ движеніемъ, не переставая, сновала взадъ и впередъ своею рогулькою.
   -- Вы думаете, что я такая дурочка, мама?.. На свѣтѣ много добрыхъ людей... Если человѣкъ честенъ и работаетъ добросовѣстно, такъ онъ всегда будетъ награжденъ... Да, я знаю, что есть и злые люди, но ихъ не очень много. Да развѣ они считаются? Съ ними избѣгаютъ всякихъ сношеній и ихъ скоро постигаетъ наказаніе... А потомъ, знаете-ли что? Свѣтъ мнѣ кажется издали точно большой садъ, большой, большой, необъятной величины паркъ, полный цвѣтовъ и весь залитый солнцемъ. Жить такъ хорошо, мнѣ такъ славно живется, что, право, жизнь не можетъ быть зломъ. Она оживлялась, говоря это, опьяненная пестротою шелка и блескомъ золота, ложившагося послушно на матерію подъ ея гибкими пальчиками.
   -- И счастье такая простая вещь. Вѣдь мы счастливы, правда? Вѣдь правда? А почему?-- Да потому что мы любимъ другъ друга. И совсѣмъ это не такъ трудно, нужно только крѣпко любить, и чувствовать, что и тебя также крѣпко любятъ... Вотъ вы увидите, какъ хорошо будетъ, когда онъ явится, кого я жду. Мы сейчасъ-же другъ друга узнаемъ. Хотя я его никогда не видала, а знаю, какой онъ будетъ... Онъ войдетъ и скажетъ: я пришелъ за тобою. А я скажу ему: Я все ждала тебя, возьми меня съ собою. Онъ возьметъ меня, и дѣло будетъ рѣшено; такъ навсегда и останется. Мы пойдемъ въ его дворецъ и будемъ почивать на золотой кровати, усыпанной брилліантами. Это все такъ просто!
   -- Ты съ ума сошла, молчи, пожалуйста! строго прервала ее Губертина.
   И видя, что она возбуждена и опять готова размечтаться, она продолжала:
   -- Замолчи, пожалуйста, ты меня въ страхъ приводишь... Несчастная! Вѣдь, когда мы тебя выдадимъ за какого-нибудь бѣдняка, ты всѣ кости себѣ переломаешь, летя съ облаковъ внизъ! Для насъ, бѣдныхъ людей, счастье только въ покорности и смиреніи.
   Анжелика все продолжала улыбаться, съ какимъ-то покойнымъ упорствомъ вѣруя въ свою мечту.
   -- Я жду его, и онъ явится.
   -- Да вѣдь она правду говоритъ! вскричалъ Губертъ, тоже замечтавшійся и задѣтый теперь за живое.-- За что ты бранишь ее?.. Она такъ хороша собою, что и вправду хоть за короля замужъ. Мало-ли чего на свѣтѣ не случается!
   Губертина грустно подняла на него свои прекрасные, умные глаза.
   -- Не поощряй ее на дурное. Ты самъ лучше всѣхъ долженъ знать, что не слѣдуетъ слушаться своего сердца.
   Онъ страшно поблѣднѣлъ, крупныя капли слезъ повисли у него на рѣсницахъ. Она мгновенно раскаялась, что дала ему такой жестокій урокъ, и встала, желая взять его за руки. Но онъ уклонился отъ нея и проговорилъ, заикаясь, прерывающимся голосомъ:
   -- Нѣтъ, нѣтъ, я дѣйствительно не правъ... Слышишь, Анжелика, всегда повинуйся своей матери. Мы съ тобой оба сумасшедшіе, она олна умнѣе насъ... Я, я виноватъ...
   Слишкомъ взволнованный, чтобы сидѣть, онъ оставилъ впяленную мантію и занялся подклеиваніемъ хоругви, недавно оконченной и остававшеся еще въ пяльцахъ. Взявъ въ сундукѣ горшокъ фландрскаго клея, онъ намазалъ кистью всю изнанку матеріи для того, чтобы придать вышивкѣ болѣе твердости. Губы его все еще слегка дрожали, онъ уже больше не говорилъ.
   Но Анжелика, если и молчала, повинуясь матери, то все-таки продолжала мечтать втихомолку, забираясь все выше и выше, куда могла лишь занести ее мечта, гдѣ не оставалось ничего больше желать, и все въ ней выдавало ея грёзы, и полураскрывшійся въ экстазѣ ротъ, и глаза, въ которыхъ отражалась безконечная лазурь раскрывавшагося передъ ней нездѣшняго міра. Теперь она вышивала золотою нитью, изукрашивала мечту бѣдной дѣвушки; и стежокъ за стежкомъ, подъ вдохновеніемъ этой мечты, выростали на бѣломъ атласѣ и большія золотыя лиліи, и розы, и заглавныя буквы имени Св. Дѣвы Маріи. Стебель лиліи, застланный взъерошенной золотою нитью, блестѣлъ какъ лучъ свѣта, тогда какъ длинные и узкіе листья, вышитые блестками, изъ которыхъ каждая прикрѣплена была кусочкомъ канители, распадались кругомъ, какъ звѣздный дождь. А въ серединѣ имя Св. Маріи, точно изъ массивнаго золота, покрытое золотою гипюрною и гофрированной сѣткою, слѣпило глаза, блестя какъ ореолъ вокругъ лика, горя на солнцѣ какимъ-то мистическимъ свѣтомъ. И розы нѣжныхъ оттѣнковъ шелка цвѣли, какъ живыя, и роза бѣлая, какъ снѣгъ, сіяла, точно чудомъ покрывшись вся золотыми цвѣтами.
   Потомъ, послѣ долгаго молчанія, Анжелика приподняла голову, вся разгорѣвшись отъ прилившей отъ сердца крови. Она съ лукавымъ видомъ посмотрѣла на Губертину, поджала подбородокъ и еще разъ повторила:
   -- А я его жду, и онъ придетъ.
   Нѣтъ, она просто съума сошла съ своей мечтой. Но она упорно за нее держалась. Все это непремѣнно должно было случиться, она была совершенно въ этомъ убѣждена. Ничто не могло поколебать ея свѣтлой вѣры.
   -- Вѣдь я же говорю тебѣ, мама, что все это непремѣнно случится.
   Губертина только плечами пожала, потомъ стала подсмѣиваться надъ ней.
   -- А я думала, что тебѣ не хочется замужъ. Твои святыя, которыми ты бредила, вѣдь не выходили замужъ, а? Онѣ, чтобъ только избѣгнуть свадьбы, обращали своихъ жениховъ, или убѣгали стъ родителей, даже охотно давали убить себя.
   Дѣвочка слушала ее, широко раскрывъ глаза, потомъ вдругъ громко расхохоталась. Вся ея здоровая натура, вся ея любовь къ жизни ясно слышались въ этомъ звонкомъ смѣхѣ. Это вѣдь было ужъ такъ давно -- эти святыя. Теперь все перемѣнилось, Господь одержалъ побѣду надъ язычествомъ и больше не требуетъ, чтобы умирали за Него. Въ легендѣ ей нравилось все чудесное гораздо больше, чѣмъ презрѣніе святыхъ къ свѣту и желаніе смерти. Да, конечно, ей хотѣлось замужъ, и любить, и быть любимой, и быть счастливой, да!
   -- Берегись, продолжала Губертина поддразнивать ее, берегись, не заставь плакать свою покровительницу св. Агнесу. Ты развѣ не знаешь, что она отказалась выйти за сына губернатора и лучше рѣшилась умереть и остаться невѣстой Христа?
   Въ это время зазвонили въ большой колоколъ соборной колокольни, и цѣлая стая воробьевъ поднялась съ огромнаго плюща, обвивавшаго одно изъ оконъ бокового придѣла. Въ мастерской, Губертъ, все еще продолжая молчать, уже привѣсилъ для просушки на одинъ изъ большихъ гвоздей, вбитыхъ въ стѣну, впяленную въ пяльцы хоругвь, все еще сырую отъ клея. Солнце, совершая свой путь, перемѣщало свои лучи и весело освѣщало старые инструменты, мотовило, ивовыя шпульки, мѣдный тазикъ, и когда оно добралось до двухъ работницъ, то пяльцы вдругъ точно вспыхнули со своею рамкою, залоснившеюся отъ долгаго употребленія, со всѣмъ, что валялось на матеріи; точно загорѣлась вся канитель, блестки, катушки шелка, рогульки съ намотанною золотою нитью.
   Тогда, вся облитая теплымъ сіяніемъ весны, Анжелика посмотрѣла на только что оконченную ею символическую лилію. Потомъ, широко открывъ свои наивные глазки, она отвѣтила весело-довѣрчивымъ голосомъ:
   -- Ну, значитъ, и я хочу быть Христовой невѣстой.
   

IV.

   Несмотря на веселость своего характера, Анжелика очень любила уединеніе; она какъ невѣсть какому удовольствію радовалась всегда, когда утромъ и вечеромъ оставалась одна въ своей комнатѣ; тамъ она сбрасывала съ себя всякое принужденіе, тамъ она наслаждалась вполнѣ шаловливымъ полетомъ своей мечты. Иногда, если ей удавалось забѣжать туда на минутку въ теченіе дня, она была такъ счастлива, какъ плѣнникъ, вырвавшійся, наконецъ, на свободу.
   Ея комната, очень большая по объему, занимала цѣлую половину мезонина, на другой помѣщался чердакъ. Вся она была чисто выбѣлена, стѣны, балки, даже стропила крыши, выступавшія изъ-подъ наклоняющагося потолка, такъ что на гладкомъ бѣломъ фонѣ ея старинная дубовая мебель казалась совсѣмъ черной. Сюда составили, когда отдѣлывали заново гостиную и спальню, всю старинную мебель различныхъ эпохъ: сундукъ времени Возрожденія, столъ и нѣсколько стульевъ времени Людовика XIII, громадную кровать въ стилѣ Людовика XIV, прекрасный шкафъ -- Людовика XV. Одна только печь, выложенная бѣлыми изразцами, да туалетный столикъ, покрытый клеенкою очень не подходили къ этой обстановкѣ и рѣзко отдѣлялись отъ остальной заслуженной мебели почтенныхъ лѣтъ.
   Въ особенности же сохранила все величіе своего почтеннаго возраста громадная кровать, обтянутая стариннымъ розовымъ ситцемъ съ букетами лѣсного вереска, который такъ полинялъ, что отъ него осталась только слабая тѣнь розоваго цвѣта.
   Болѣе всего нравился Анжеликѣ балконъ, на который открывалась стеклянная дверь изъ ея комнаты. Одна изъ двухъ прежнихъ дверей, именно лѣвая, была заколочена просто гвоздями, а отъ балкона, который прежде тянулся вдоль всего фасада дома, осталась только небольшая часть, на которую и выходила правая дверь. Такъ какъ балки, поддерживавшія балконъ, были еще крѣпки, то на оставшуюся часть его настлали новый паркетъ и вокругъ поставили желѣзную рѣшетку, вмѣсто сгнившей старинной баллюстрады. Это былъ прелестный уголокъ, что-то въ родѣ маленькой чаши подъ самымъ выступомъ кровли, крытой дранью, которая возобновлена была въ началѣ нашего вѣка. Наклонившись съ него, можно было видѣть весь ветхій фасадъ домика, выходившій въ садъ, съ его фундаментомъ, сложеннымъ изъ мелкихъ правильныхъ каменныхъ брусковъ, съ его деревянными стѣнами, выкрашенными подъ кирпичъ, съ заколоченными широкими окнами, уменьшенными теперь вдвое противъ ихъ прежней величины; снизу, подъ кухней, видѣнъ былъ небольшой навѣсъ, крытый цинкомъ. А наверху, надъ балкономъ, выступали на цѣлый метръ впередъ лежни чердака, поддерживаемые распорками, основанія которыхъ упирались въ выступы балокъ потолка перваго этажа. Благодаря всѣмъ этимъ балкамъ, бревнамъ, стропиламъ, балкончикъ выглядывалъ точно изъ цѣлаго лѣса старыхъ бревенъ, зеленѣвшихъ отъ выросшаго на нихъ моха и левкоевъ.
   Съ тѣхъ поръ какъ Анжелика помѣстилась въ этой комнаткѣ, много часовъ провела она на балкончикѣ, глядя кругомъ, облокотясь на перила. Ближе всего, подъ ея ногами, зеленѣла глубина сада, затемненнаго вѣчною зеленью своихъ огромныхъ деревъ и кустовъ; въ одномъ изъ уголковъ его, у самой церкви, группа жиденькихъ сиреней разрослась вокругъ старой каменной скамейки, тогда какъ въ другомъ углу, на половину скрытая завѣсой плюща, обвившаго всю стѣну въ глубинѣ сада, виднѣлась маленькая дверка, ведущая въ ограду св. Маріи, большой участокъ необработанной земли. Въ этой оградѣ былъ прежде монастырскій огородъ. По ней протекалъ быстрый ручеекъ Ла-Шевроттъ, въ которомъ разрѣшалось хозяйкамъ сосѣднихъ домовъ стирать бѣлье; нѣсколько бѣдныхъ семействъ тѣснились въ развалинахъ старой мельницы и больше никто не жилъ на этомъ полѣ, изъ котораго только однимъ переулкомъ Гердашъ, тянувшимся между высокими стѣнами епископскаго подворья и большаго дома графа Вуанкуръ, можно было выйти на улицу Манглуаръ.
   Лѣтомъ столѣтніе вязы обоихъ парковъ образовывали цѣлый сводъ зелени надъ переулкомъ и заграждали узенькій горизонтъ, совершенно закрытый съ южной стороны гигантскою заднею стѣною собора. Загражденная такимъ образомъ со всѣхъ сторонъ ограда св. Маріи дремала въ тиши запустѣнія, заростая сорными травами, маленькими тополями и ивами, занесенными туда вѣтромъ. И только ручеекъ Ла-Шевроттъ, прыгая по камнямъ, журчалъ и напѣвалъ что-то своимъ яснымъ, кристаллическимъ голоскомъ. Анжеликѣ никогда не надоѣдало смотрѣть на этотъ заброшенный уголокъ, хотя въ теченіе цѣлыхъ семи лѣтъ она всякое утро видѣла передъ собою все то-же, на что смотрѣла наканунѣ вечеромъ. Деревья въ саду барскаго дома Вуанкуръ, фасадъ котораго выходилъ на Большую улицу, были такъ густы, что только зимою она могла разсмотрѣть въ ихъ тѣни маленькую дочку графини, Клару, дѣвочку однихъ съ нею лѣтъ. Въ саду епископскаго дома деревья сплетались еще гуще, и сколько она ни старалась разсмотрѣть лиловую рясу его преосвящества, ей это никогда не удавалось, а калитка въ старой рѣшеткѣ сада, закрытаго извнутри плотными щитами, выходившая въ ограду, вѣроятно, была очень давно заколочена, потому что она не помнила, чтобы дверь хоть разъ была открыта, или кто-нибудь изъ нея вышелъ, хотя-бы садовникъ; кромѣ хозяекъ, колотившихъ у ручейка бѣлье, она ни души тамъ не видала, исключая бѣдныхъ маленькихъ дѣтей, валявшихся на травкѣ.
   Весна въ этомъ году была удивительно теплая. Дѣвушкѣ минуло шестнадцать лѣтъ, и до этого дня она только радовалась, глядя какъ на ея глазахъ подъ лучами апрѣльскаго солнца начинала зеленѣть Маріинская ограда. Ее просто забавляло смотрѣть на то, какъ развертывались первые нѣжно-зеленые листочки, на прозрачность теплыхъ весеннихъ вечеромъ, словомъ, на полное благоуханія пробужденіе земли. Но въ этомъ году у нея забилось сердце, когда она увидѣла первыя почки. Съ тѣхъ поръ, какъ зазеленѣла трава и вѣтеръ сталъ доносить до нея все болѣе сильный и крѣпкій запахъ свѣжей зелени, она стала чувствовать какое-то волненіе, все возраставшее. Внезапно безпричинный страхъ вдругъ иногда сжималъ ей горло. Разъ вечеромъ она бросилась на шею Губертинѣ, вся въ слезахъ, хотя у нея не было никакой причины плакать,-- напротивъ, совершенно счастливая такимъ глубокимъ, неизвѣданнымъ счастьемъ, что вся она, казалось, растаяла въ его лучахъ. Ночью въ особенности ей снились чудные сны, мимо нея пролетали тѣни, и она забывалась въ дивномъ упоеніи, которое утромъ боялась даже вспомнить, смущенная счастьемъ, принесеннымъ ей ангелами. Случалось, что она разомъ просыпалась на своей широкой постели, крѣпко прижимая обѣ руки къ сердцу; она такъ задыхалась въ эти минуты, что ей нужно было босыми ногами соскакивать на полъ и бѣжать къ окну; она отворяла его и, взволнованная, дрожащая, оставалась такъ, охваченная волной свѣжаго воздуха, освѣжавшей ея пылающее лицо. Она постоянно была въ какомъ-то изумленіи, удивленная тѣмъ, что не узнаетъ самое себя, что чувствуетъ себя точно выросшей подъ вліяніемъ невѣдомыхъ до той поры радостей и горестей -- невѣдомаго ей до того времени внутренняго міра расцвѣтающей женщины.
   Неужели, въ самомъ дѣлѣ, невидимая за заборомъ сирень и ракитникъ епископскаго сада распространяли такое сладкое благоуханіе, что она не могла слышать его безъ того, чтобы цѣлая волна крови не прилила къ ея щекамъ? Никогда прежде она не замѣчала этой теплоты ароматовъ, вѣявшей теперь на нее, какъ живое дыханіе. И какъ это она не обращала вниманія, въ прежніе годы, на огромную цвѣтущую павловнію, виднѣвшуюся между вазами Вуанкурскаго сада, точно громадный лиловатый букетъ? А въ этомъ году стоило ей только взглянуть на нее, какъ отъ волненія у нея слезы навертывались на глазахъ -- такъ этотъ блѣдно-лиловый цвѣтъ хваталъ ее за сердце. Точно такъ-же она не помнила, чтобъ когда-нибудь Ла-Шевроттъ шепталъ, скача по камушкамъ въ прибрежныхъ тростникахъ. Ручеекъ навѣрное говорилъ ей что-то, какія-то неясныя постоянно повторяемыя слова, отъ которыхъ по всему ея существу разливалась смутная тревога. Да развѣ передъ ней не то-же старое поле, что все въ немъ такъ изумляло ее, пробуждало въ ней какія-то новыя чувства? Или ужъ не она-ли сама такъ измѣнилась, что чувствовала, видѣла и слышала, какъ во всемъ вокругъ нея зарождалась новая жизнь?
   Но еще больше изумлялъ ее соборъ, громадная темная масса котораго высилась направо отъ нея и закрывала все небо, Всякое утро ей, смущенной своимъ открытіемъ, казалось, что она видитъ его въ первый разъ, что она поняла, что эти старые камни такъ-же думаютъ и такъ-же любятъ, какъ и она сама. Она не выдумала этого, потому что мало училась, но просто вся отдалась мистическому стремленію, которымъ дышало все зданіе великана-собора, ростъ котораго длился цѣлыхъ три вѣка и въ которомъ отразились вѣрованія всѣхъ смѣнившихся въ это время поколѣній. Нижняя часть его склонялась, согбенная усердною молитвою, съ своими идущими кругомъ всего зданія романскими часовенками и полукруглыми окнами, ничѣмъ не украшенными, кромѣ тоненькихъ колоннокъ подъ наличниками косяковъ. Потомъ зданіе какъ будто выпрямлялось, поднимало взоры и руки къ небу, какъ поднимались къ нему высокія стрѣльчатыя окна средины рамы, выстроенной восемьдесятъ лѣтъ спустя послѣ окончанія его основанія, легкія, высокія, раздѣленныя на четыре части крестомъ,-- рамы съ вылѣпленными на ней сломанными луками и розами. Потомъ, еще выше, храмъ какъ-бы поднимался съ земли, несясь прямо къ небу со всѣми арками и подпорами хоровъ, отдѣланныхъ и украшенныхъ окончательно два вѣка спустя, въ эпоху полнаго расцвѣта готическаго искусства, -- хоровъ, убранныхъ колоколенками, шпилями и башенками. Черезъ драконовыя пасти водосточныхъ трубъ, спускавшихся до основанія устьевъ хоровъ, стекала вода съ крышъ. Кромѣ того, прибавлена была баллюстрада, украшенная рѣзными трилистниками вокругъ террасы, идущей надъ всѣми боковыми часовенками собора. Всѣ шпили были также украшены впрорѣзъ трилистниками. И все зданіе храма, по мѣрѣ того, какъ оно поднималось къ небу, точно процвѣтало въ свободномъ стремленіи вверхъ, освобожденное отъ прежняго страха передъ духовенствомъ, достигая престола Бога любви и всепрощенія. Она чувствовала это всѣмъ своимъ существомъ, она чувствовала себя легче и счастливѣе, какъ послѣ пѣнія чистаго возвышеннаго церковнаго гимна, доходящаго до самого Бога.
   Но кромѣ мистической жизни, соборъ жилъ настоящею жизнью. Ласточки, цѣлыми сотнями, прилѣпляли свои гнѣзда всюду въ рѣзьбѣ собора, даже на верхушкахъ и крышахъ башенъ, и постоянно летали взадъ и впередъ между колоннами и подпорами крышъ, гдѣ онѣ поселились. Маленькіе вяхори, жившіе въ вязахъ епископскаго сада, мелкими шажками, какъ гуляющіе люди, надувши зобы, ходили по краямъ террасъ. Иногда на какомъ-нибудь шпилѣ, такъ высоко въ небесной лазури, что ее можно было принять за муху, сидѣла ворона и чистила свои перья. Цѣлая масса мелкихъ растеній, злаковъ и лишаевъ, растущихъ въ разсѣлинахъ стѣнъ, оживляла старые камни собора глухою работою своихъ корней. Въ сильные дожди обѣ боковыя стѣны точно просыпались и ворчали подъ шумъ частыхъ капель, стучащихъ по свинцовымъ листамъ крыши, ручьями текущей по жолобамъ галлерей воды, низвергающейся внизъ съ такимъ грохотомъ, какъ разлившійся горный потокъ. Онъ одушевлялся также и при порывахъ ужасныхъ октябрьскихъ и мартовскихъ вѣтровъ, подъ напоромъ которыхъ то грозный, то жалобный вой раздавался въ чащѣ лѣса соборныхъ башенокъ, арокъ, розъ и колоннокъ. Оживалъ онъ также и подъ лучами солнца, въ подвижной игрѣ свѣта, освѣщавшаго его по утрамъ веселыми, яркими лучами, до самаго вечера, когда весь соборъ задергивался таинственной дымкой и отъ него протягивались прозрачныя длинныя тѣни. Онъ жилъ своею внутреннею жизнью, въ которой, какъ удары пульса, одна за другою правильно шли церковныя службы, и раздавался по всему зданію звонъ колоколовъ, звуки органовъ, пѣніе священниковъ. Жизнь всегда кипѣла въ немъ; то слышался какой-то неясный шумъ, то шопотъ глухой обѣдни, легкій земной поклонъ зашедшей помолиться женщины или едва ощутимый шорохъ усердной глубокой молитвы, идущей прямо изъ сердца; и даже не произносимой устами.
   Теперь, когда дни становились все длиннѣе, Анжелика утромъ и вечеромъ подолгу засиживалась, облокотись на перила своего балкона, рядомъ съ своимъ громаднымъ другомъ-соборомъ. Но больше всего соборъ нравился ей по вечерамъ, когда темная громада его ясно вырисовывалась на фонѣ звѣзднаго неба. Перспектива тогда совершенно пропадала, сливались всѣ очертанія и однѣ арки ясно выдѣлялись, точно легкіе мосты, перекинутые въ воздухѣ. Она чувствовала, что соборъ не дремалъ, а жилъ и въ ночной темнотѣ, жилъ своею семисотлѣтнею мечтою, великій не одними размѣрами, по тѣми толпами богомольцевъ, которые надѣялись и приходили въ отчаяніе, склоненные передъ его алтарями. Онъ вѣчно бодрствовалъ, этотъ соборъ, и бодрствованіе его продолжалось и будетъ продолжаться съ глубины прошедшихъ вѣковъ до самаго отдаленнаго будущаго, въ вѣчность, таинственное и наводящее ужасъ, какъ Самъ Богъ, который не знаетъ сна. И въ этой темной, живой и недвижимой громадѣ взоръ ея чаще всего обращался къ окну одной изъ часовенъ на хорахъ, какъ разъ надъ деревцами Маріинской ограды, которое одно только свѣтилось во тьмѣ, какъ чье-то неспящее око. Черезъ него видно было, какъ за угломъ колонны, въ алтарѣ, горѣла лампада. Это какъ разъ была часовенка, дарованная прежними аббатами Іоанну V Готкеръ и его потомкамъ, съ правомъ погребенія усопшихъ членовъ ихъ фамиліи, въ вознагражденіе за ихъ щедрость. Въ часовнѣ этой, освященной во имя св. Георгія, было расписное окно XII вѣка, изображавшее все житіе святого. Какъ только на землю спускались сумерки, окно это, какъ привидѣніе, начинало свѣтиться въ темнотѣ; вотъ почему Анжелика любила смотрѣть на него своимъ мечтательнымъ, очарованнымъ взоромъ.
   Фонъ этого окна былъ синій, кайма -- красная. На роскошномъ, хотя и темномъ фонѣ этихъ цвѣтовъ рѣзко выдѣлялись фигуры святыхъ яркими красками своихъ развѣвающихся одѣяній, складки которыхъ ясно обрисовывали контуры ихъ тѣла; каждая частица этихъ фигуръ составлена была изъ кусочковъ цвѣтного стекла, оттѣненныхъ чернымъ цвѣтомъ и оправленныхъ въ свинцовыя рамочки. Три сцены изъ житія св. Георгія, нарисованныя одна подъ другой, занимали всю вышину окна отъ косяка до косяка. Внизу изображена была дочь короля, въ королевскомъ одѣяніи выходящая изъ города на съѣденіе дракону и встрѣчающая св. Георгія на берегу озера, изъ котораго высовывается уже пасть чудовища; подъ этимъ надпись гласила: "О воине добрый! Не погубити жизни твоея за мене, яко не можеши спасти, ни освободити мя, но погибнеши вмѣстѣ со мною". Надъ этою картиною въ серединѣ стекла изображено было сраженіе св. Георгія съ дракономъ, причемъ св. Георгій попираетъ змія копытами своего коня и поражаетъ его копіемъ, что объяснено слѣдующею надписью: "Св. Георгій съ силою толикою вонзе копіе свое, что порази змія и сверзе его на земли". Затѣмъ еще выше было изображеніе царской дочери, уводящей побѣжденнаго змія въ городъ. "Св. Георгій рече ей: возьми поясъ твой и обвяжеши ему выю и не бойся ничесо-же, дѣво прекрасная; и содѣлаше она сія и змій поиде за нею, яко песъ добрый". Вѣроятно первоначально надъ этими тремя изображеніями въ полукругѣ оконнаго свода находился орнаментъ, но когда часовня перешла во владѣніе рода Готкеръ -- орнаментъ замѣненъ былъ ихъ гербомъ. Такимъ образомъ, въ темныя ночи надъ тремя картинами изъ житія св. Георгія яркими огнями горѣлъ ихъ гербъ, новѣйшей работы и потому болѣе яркихъ цвѣтовъ. Щитъ раздѣленъ былъ на четыре поля: въ одномъ -- четыре, надъ тремя -- два герба города Іерусалима и рода Готкеръ, Іерусалимскій -- по серебряному полю золотой съ крестовидными концами крестъ, окруженный четырьмя мелкими золотыми-же крестиками -- и рода Готкеръ -- по лазурному полю двубашенная крѣпость золотая съ песочнаго цвѣта гербомъ, на полѣ котораго сердце серебряное, окруженное треугольникомъ изъ трехъ лилій золотыхъ -- двѣ наверху, одна внизу, остріемъ. Гербъ поддерживается справа и слѣва львами съ птичьими головами и двумя крыльями и увѣнчанъ серебрянымъ шлемомъ среди развѣвающихся голубыхъ перьевъ; шлемъ покрытъ золотыми узорами, съ опущеннымъ забраломъ изъ одиннадцати пластинокъ, который разрѣшено носить только герцогамъ, французскимъ фельдмаршаламъ титулованнымъ дворянамъ и командирамъ королевскихъ французскихъ полковъ. Подъ щитомъ девизъ: "Азъ хощу, да будетъ воля Господня".
   Мало-по-малу Анжелика до того засмотрѣлась на св. Георгія, поражающаго змія копіемъ, и на царскую дочь, воздѣвающую руки къ небу, что влюбилась въ святого. На такомъ большомъ разстояніи она, конечно, неясно видѣла фигуры, онѣ представлялись ей, какъ во снѣ, туманными и громадными; дочь короля казалась ей тонкою бѣлокурою дѣвушкою съ чертами ея собственнаго лица, а св. Георгій -- величественнымъ, чистымъ сердцемъ юношею, дивной, ангельской красоты. Онъ пришелъ спасти ее и она въ благодарность за это расцѣло вала-бы ему обѣ руки. И смутнымъ мечтамъ о возможности такого приключенія, о встрѣчѣ на берегу озера, о страшной опасности, отъ которой ее избавилъ-бы молодой человѣкъ, прекрасный, какъ ясный день, примѣшивалось еще воспоминаніе о поѣздкѣ въ замокъ Готкеръ, и передъ ея глазами ясно вставала на блѣдномъ небѣ башня стараго феодальнаго замка, съ жившими въ ней старинными вельможами. Гербы сіяли, какъ по ночамъ сіяетъ луна на темномъ лѣтнемъ небосклонѣ,-- знакомые ей гербы, которые она такъ хорошо знала и звучные девизы которыхъ читала такъ часто, потому что часто ей приходилось вышивать ихъ. Ей представлялось, какъ Іоаннъ V переходилъ отъ двери къ двери въ опустошаемомъ чумой городѣ, входилъ въ дома, цѣловалъ умирающихъ въ уста и исцѣлялъ ихъ, произнося: "Азъ хощу, да будетъ воля Господня". Или представлялся ей Фелиціанъ III, который, узнавъ, что болѣзнь препятствуетъ королю Филиппу Красивому отправиться въ Палестину, пошелъ туда за него босыми ногами, съ зажженною свѣчою въ рукахъ, за что ему даровано было право изобразить на четверти поля своего герба гербъ Іерусалима. Исторія за исторіей всплывали въ ея памяти изъ разсказовъ Золотой Легенды, въ особенности преданія о женщинахъ рода Готкеръ, которыя въ легендѣ назывались "Блаженными усопшими". Всѣ женщины въ родѣ умирали молодыми въ полномъ расцвѣтѣ красоты и счастья. Случалось иногда, что смерть щадила два, три поколѣнія, и вдругъ появлялась снова, и, улыбаясь, безъ болѣзни и страданій, похищала дочь или жену какого-нибудь Готкера, много-много что достигшую двадцати лѣтъ, въ минуту полнѣйшаго наслажденія любовью и счастьемъ.
   Лоретта, дочь Рауля I, вечеромъ въ день своего обрученія съ двоюроднымъ братомъ своимъ Ричардомъ, который гостилъ въ ихъ замкѣ, подошла къ окну своей комнаты въ башнѣ Карла Великаго и увидѣла своего жениха у окна его комнаты въ башнѣ Давида; ей показалось, что онъ зоветъ ее и, такъ какъ лучи луннаго свѣта какъ мостъ перекидывались между ихъ окнами, то она и пошла къ нему по ихъ свѣтлой полосѣ, но пройдя половину разстоянія отъ поспѣшности оступилась и вышла изъ полосы свѣта, вслѣдствіе чего упала внизъ съ страшной высоты и разбилась у подножія башни; и вотъ, съ той поры, всякую ночь, когда ясно свѣтитъ луна, она ходитъ по воздуху вокругъ замка и необъятныя складки ея длиннаго одѣянія бѣлою дымкою окутываютъ его стѣны и башни. Бальбина, жена Гервасія VII, цѣлыхъ шесть мѣсяцевъ думала, что мужъ ея убитъ на войнѣ, но все не переставала ждать его; разъ утромъ она сидѣла на башнѣ и вдругъ замѣтила своего мужа на дорогѣ, у входа въ замокъ; она бѣгомъ бросилась бѣжать съ лѣстницы ему на встрѣчу, и радость ея была такъ велика, что она умерла на послѣдней ступенькѣ; и теперь еще, какъ только смеркалось, она сходила съ башни и можно было видѣть, какъ она сбѣгала по лѣстницѣ, этажъ за этажемъ, мчалась по корридорамъ и заламъ, какъ легкая тѣнь пролетала мимо открытыхъ оконъ запустѣлаго замка. Да и всѣ онѣ являлись въ развалинахъ замка: Изабелла, Гудула, Ивонна, Остреберта, всѣ "Усопшія Блаженныя", возлюбленныя смерти, которая избавила ихъ отъ горестной жизни, унеся на своихъ крыльяхъ юными, въ разгарѣ перваго молодого счастья. Въ иныя ночи ихъ бѣлые рои, какъ стая бѣлоснѣжныхъ голубей, наполняли замокъ. И такъ умирали всѣ онѣ, до послѣдней матери его преосвященства, которую нашли мертвой передъ колыбелью новорожденнаго сына, куда она дотащилась, больная, сраженная счастьемъ цѣловать своего ребенка. Всѣ эти преданія никогда не оставляли въ покоѣ воображенія Анжелики; она разсказывала ихъ съ такою увѣренностью въ истинѣ, точно то были событія вчерашняго дня; вѣдь она сама прочитала имена Лоретты и Бальбины на старыхъ надгробныхъ камняхъ, вдѣланныхъ въ стѣны часовни. Зачѣмъ-же она не умирала, какъ онѣ, молодая и счастливая? Гербы окна горѣли яркими цвѣтами, св. Георгій сходилъ къ ней съ расписного стекла и она въ восхищеніи уносилась на небо въ легкомъ дуновеніи поцѣлуя.
   Золотая Легенда научила ея такъ мечтать; не были-ли въ ней чудеса общимъ правиломъ, не составляли-ли они обыкновеннаго хода вещей? Чудо въ этой легендѣ постоянно остается въ напряженіи, совершается всегда съ удивительною легкостью, при малѣйшемъ поводѣ, растетъ, множится, повторяется часто, иногда даже безъ всякой пользы, ради одного удовольствія -- нарушить законы природы. Въ ней человѣкъ живетъ все время рядомъ съ Богомъ. Король Эдесскій, Абагаръ, пишетъ письмо къ Іисусу Христу, и Онъ ему отвѣчаетъ. См. Игнатій получаетъ письма отъ Св. Дѣвы Маріи. Постоянно является въ ней людямъ Богоматерь съ Божественнымъ Младенцемъ, является переодѣтой, подъ чужимъ именемъ и разговариваетъ съ ними, добродушно улыбаясь. Св. Стефанъ, встрѣтивъ Ихъ однажды, говоритъ съ ними совершенно фамильярно. Всѣ дѣвственницы -- невѣсты Христа, всѣ мученики -- женихи Св. Дѣвы Маріи и возносятся къ Ней на небо. А про ангеловъ и святыхъ и говорить нечего -- они постоянные спутники и товарищи людей, являются, исчезаютъ, какъ черезъ дверь проходятъ сквозь стѣ мы, являются во снѣ, говорятъ съ облаковъ, участвуютъ пррожденіяхъ и смерти, поддерживаютъ въ мученіяхъ, освобождаютъ изъ темницъ, приносятъ отвѣты, исполняютъ порученія. Гдѣ они ни пройдутъ -- тамъ совершается неисчерпаемая масса чудесъ. Св. Сильвестръ простою ниткою связываетъ пасть дракону. На землѣ выростаетъ возвышеніе -- мѣсто сѣдалища для св. Гиларія, котораго хотѣли унизить его товарищи. Драгоцѣнный камень падаетъ съ неба въ чашу св. Лупа. Дерево придавливаетъ къ землѣ враговъ св. Мартына, по его приказанію собака выпускаетъ невредимымъ зайца и самъ собою прекращается пожаръ. Марія Египетская идетъ по морю, медоносныя пчелы вылетаютъ изъ устъ св. Амвросія при его рожденіи. Святые всегда исцѣляютъ больныхъ глазами, сухіе и разбитые параличемъ члены, проказу, а въ особенности чуму. Ни одна болѣзнь не въ силахъ противустоять крестному знаменію. Въ толпѣ слабые и больные нарочно отставляются всторону, чтобъ разомъ, ударомъ молніи, можно было исцѣлить ихъ всѣхъ. Смерть совершенно побѣждена ими, воскрешеніе мертвыхъ встрѣчается такъ часто, что входитъ въ обыкновенный порядокъ вещей. А когда сами святые отдадутъ Богу душу, чудеса ихъ не прекращаются, а наоборотъ, усиливаются -- они такъ-же живучи, какъ неувядающіе цвѣты на ихъ могилахъ. Изъ головы и изъ ногъ Николая чудотворца двумя потоками течетъ елей -- лучшее лѣкарство противъ всѣхъ болѣзней. Когда открытъ былъ гробъ св. Цециліи, то ароматъ розъ распространился вокругъ него. Гробница св. Доротеи полна манны небесной. Кости св. дѣвственницъ и св. мучениковъ творятъ чудеса, изобличаютъ лжецовъ, принуждаютъ грабителей возвращать похищенное ими, исполняютъ молитвы безплодныхъ женщинъ, возвращаютъ здоровье умирающимъ. Ничто болѣе не не возможно, невидимый міръ господствуетъ надо всѣмъ, единственный законъ для міра -- прихоть сверхъестественнаго. Въ капищахъ языческихъ, по мановенію волхвовъ, косы начинаютъ косить сами собою и чугунныя змѣи шевелиться. Слышно становится, какъ смѣются бронзовые идолы и воютъ волки. Но святые тотчасъ-же отвѣчаютъ имъ тѣмъ-же и посрамляютъ маговъ и волхвовъ: причастный хлѣбъ обращается въ тѣло Христово, кровь выступаетъ на изображеніяхъ Спасителя, посаженные въ землю сухіе посохи дають цвѣтъ, появляются новые источники, горячіе хлѣбы растутъ во множествѣ подъ ногами неимущихъ, дерево сгибается до земли и поклоняется Христу; кромѣ того, говорятъ отсѣченныя головы, разбитыя чаши сами собою принимаютъ свой прежній видъ, дождь не падаетъ на церковь, но ручьями льетъ и затопляетъ сосѣдній съ нею дворецъ, платье св. пустынниковъ не изнашивается и возобновляется на нихъ ежегодно, какъ шерсть на животныхъ. Въ Арменіи гонители христіанства выбрасываютъ въ море свинцовые гробы съ тѣлами пяти мучениковъ, и всѣ они всплываютъ, во главѣ ихъ становится гробъ св. апостола Варѳоломея, а четыре остальныхъ съ честію сопровождаютъ его, какъ въ эскадрѣ суда корабль командира, и въ такомъ порядкѣ они плывутъ по вѣтру по всему морю, до самыхъ береговъ Сициліи.
   Анжелика твердо вѣровала въ чудеса. При ея невѣжествѣ, все вокругъ нея было чудомъ -- и восходъ свѣтилъ небесныхъ, и расцвѣтаніе простыхъ фіалокъ. Ей казалось безумнымъ представить себѣ вселенную въ видѣ огромной машины, управляемою непреложными законами. Столько вещей ускользало отъ нея, она чувствовала себя такою потерянною, такою слабою посреди столькихъ силъ, не только измѣрить могущество, но и подозрѣвать существованіе которыхъ она была не въ состояніи, безъ помощи сильныхъ дуновеній, обвѣвавшихъ иногда ея лицо! Вотъ почему она, какъ христіанка первыхъ вѣковъ, подъ вліяніемъ чтенія Золотой Легенды, отдавалась вся на волю Божію, не пытаясь даже проявлять своей воли, стараясь только искупать первородный грѣхъ; но и спасеніе не было въ ея рукахъ. Одинъ Господь могъ спасти ее своимъ милосердіемъ, а милосердіе Его проявились въ томъ, что Онъ провелъ ее въ домъ Губертовъ, подъ сѣнь Своего собора, и далъ ей возможность вести жизнь въ послушаніи, чистотѣ и вѣрѣ. Правда, она чувствовала, что иногда просыпался въ ней прародительскій грѣхъ; кто знаетъ, какая-бы она была, еслибъ осталась жить тамъ, гдѣ родилась?-- Конечно, она-бы стала дурной дѣвушкой, а здѣсь, въ этомъ благословенномъ уголкѣ, она каждый годъ становилась добрѣе и здоровѣе. Развѣ не проявилось милосердіе Божіе въ томъ, что она очутилась въ этой средѣ, полной сказокъ, которыя она знала наизусть; вѣры, которой она упивалась; мистицизма, окружавшаго ее со всѣхъ сторонъ,-- въ этой средѣ, полной откровеній невидимаго міра, въ которомъ чудо было такъ обыкновенно, что входило въ естественный ходъ ежедневной жизни? Среда эта давала ей силы для жизненной борьбы, такъ-же какъ милость Божія давала силу мученикамъ переносить страданія. Она сама, не сознавая того, придумала себѣ эту среду; она создалась въ ея собственномъ воображеніи, полномъ вымысла и неясныхъ желаній развившейся женщины; среда эта была тѣмъ шире, чѣмъ полнѣе было ея невѣжество; она увеличивалась всѣмъ тѣмъ, что йёвѣдбмъ было ей въ ней самой и въ окружавшемъ мірѣ. Все исходило изъ нея, чтобъ въ нее-же возвратиться. Существовала несомнѣнно одна только мечта. Иногда въ изумленіи и смущеніи она дотрогивалась до лица, сомнѣваясь въ дѣйствительности своего существованія. Не была-ли она сама только кажущеюся внѣшнею оболочкою, которая должна была исчезнуть, создавъ такой-же обманчивый призракъ?
   Въ одну майскую ночь, она вдругъ разразилась слезами на своемъ балконѣ, гдѣ проводила столько долгихъ часовъ. У нея не было никакого горя, но она страшно взволнована была ожиданіемъ, несмотря на то, что никто не долженъ былъ притти Было очень темно, Маріинская ограда какъ черная пропасть зіяла подъ усыпаннымъ звѣздами небосклономъ, и она едва различала во мракѣ темныя массы старинныхъ вязовъ епископскаго и Вуанкурскаго сада. Свѣтилось только одно расписное окно часовни. Если никто не долженъ былъ придти, то отчего такъ сильно, медленными ударами, билось ея сердце?-- Это ожиданіе, которое началось очень, очень давно, въ самой ранней юности, выросло вмѣстѣ въ нею и доросло къ семнадцати годамъ до глубокой, лихорадочной тревоги. Теперь ее ни что-бы не удивило. Бывали недѣли, когда она слышала какіе-то голоса въ этомъ таинственномъ уголкѣ, полномъ созданій ея воображенія. Недаромъ Золотая Легенда открыла ей сверхъестественный міръ святыхъ и праведницъ; чудо готово было совершиться для нея. Она ясно сознавала, что все оживало вокругъ нея, что голоса слышались изъ окружающихъ предметовъ, которые прежде всегда хранили молчаніе, что листья древесные, вода ручейка, камни въ стѣнахъ собора,-- все говорило съ ней. Но чей-же приходъ предвѣщалъ ей шопотъ невидимыхъ голосовъ, что собирались сдѣлать съ нею невѣдомыя силы, доносящіяся до нея изъ заоблачнаго міра и вѣющія въ воздухѣ? И она продолжала смотрѣть въ темноту, какъ на свиданіи, котораго никто ей не назначалъ, и ждала, все ждала до тѣхъ поръ, пока буквально не падала отъ сна, чувствуя въ то-же время, что какая-то невѣдомая сила, совершенно внѣ ея власти, распоряжалась ея жизнью.
   Цѣлыхъ четыре вечера Анжелика проплакала такъ въ темнотѣ. И все-таки она всякій вечеръ возвращалась на свое мѣсто и терпѣливо ждала. Темнота вокругъ нея съ каждымъ вечеромъ сгущалась все больше, горизонтъ какъ будто все становился уже и давилъ ее. Все сжимало ея сердце, голоса звучали теперь въ самомъ мозгу, она уже неясно ихъ слышала. Это было какое-то медленное овладѣваніе ея существомъ; вся природа, вся земля и необъятное небо мало-по-малу входили въ нее. При малѣйшемъ шорохѣ, руки ея начинали горѣть, а глаза старались проникнуть въ темноту. Это-ли наконецъ такъ долго жданное чудо? Нѣтъ, его еще не было, не было ничего, кромѣ шороха встрепенувшейся въ ночной тиши птицы. И снова она начинала прислушиваться, напрягая слухъ до того, что различала шелестъ листьевъ различныхъ деревьевъ, шелестъ вязовъ отъ шелеста вербъ. Разъ двадцать дрожь охватывала ее всю, когда вдругъ раздавался шумъ упавшаго въ ручеекъ камешку, или ящерица сбѣгала со стѣны. Она свѣшивалась съ балкона, чуть не падая въ обморокъ отъ тревоги. Нѣтъ, ничего не было.
   Однажды вечеромъ, когда особенно знойная темнота падала на землю съ безлуннаго неба, дѣйствительно началось что-то. Она боялась ошибиться, потому что это что-то было такъ легко, такъ мало ощутимо, проявилось въ такомъ слабомъ шорохѣ, незнакомомъ еще ей среди всѣхъ знакомыхъ шороховъ. Шорохъ этотъ долго не повторялся, но она ждала, затаивъ дыханіе. Вдругъ онъ послышался нѣсколько сильнѣе, но все еще смутно. Это былъ отдаленный, едва осязаемый намекъ на шумъ шаговъ, слабое колебаніе воздуха, предвѣщающее приближеніе чего-то, неощутимаго еще ни слухомъ, ни глазомъ. То, чего она такъ долго ждала, являлось, наконецъ, изъ мрака и медленно выступало изъ всего, что жило и трепетало вокругъ нея. Мало-по-малу, оно ясно начинало выдѣляться изъ ея мечты, какъ осуществленіе смутныхъ желаній созрѣвшей въ ней женщины. Не святой-ли это Георгій съ расписного окна, своими нарисованными ногами неслышно ступавшій по высокой травѣ, чтобы добраться до нея? Какъ разъ въ эту минуту свѣтъ въ окнѣ сталъ такъ слабъ, что она не могла уже ясно различитъ фигуры святого, казавшейся ей теперь маленькимъ, смутнымъ, полупрозрачнымъ пурпуровымъ облачкомъ. Въ эту ночь она больше ничего не узнала. Но на слѣдующій день, въ тотъ-же часъ, шорохъ послышался нѣсколько сильнѣе и немного ближе къ ней. Это навѣрное былъ шумъ шаговъ, вѣроятно привидѣній, едва касающихся земли. Шумъ этотъ то прекращался, то повторялся, то здѣсь, то тамъ, такъ что невозможно было опредѣлить мѣста, откуда онъ шелъ. Быть можетъ, онъ доносился изъ Вуанкурскаго сада, гдѣ кто-нибудь попозднѣе загулялся подъ тѣнью вязовъ. Или, можетъ быть, онъ выходилъ изъ густыхъ сиреневыхъ кустовъ епископскаго сада, сильный запахъ которыхъ заставлялъ замирать ея сердце. Сколько она ни смотрѣла въ ночную темноту, ничего не могла разглядѣть и только одинъ слухъ предупреждалъ ее, что началось давно жданное чудо, да еще предупреждало ее обоняніе, слышавшее, какъ усилился запахъ цвѣтовъ, точно къ нему примѣшивалось теперь чье-нибудь дыханіе.
   Въ теченіе нѣсколькихъ ночей кругъ шаговъ становился все уже вокругъ ея балкона. Она слышала, какъ шумъ этотъ доходилъ до стѣны дома, подъ самыми ея ногами. Тамъ шаги останавливались, наступала глубокая тишина, мракъ медленно-медленно окутывалъ ея всю необъятнымъ покровомъ неизвѣстности и она вся замирала, близкая къ обмороку.
   Въ слѣдующіе вечера между звѣздами появился тоненькій рожокъ новой луны. Но она заходила, едва только наступала темнота, за верхушку собора и короткое время блестѣла тамъ, какъ ясный глазокъ подъ опущенными рѣсницами. Она слѣдила за нею, за тѣмъ, какъ съ каждымъ вечеромъ становился шире ея серпокъ, съ нетерпѣніемъ ожидая, чтобы въ полномъ блескѣ явилось это свѣтило и дало-бы разсмотрѣть все, что до сихъ поръ было невидимо для нея. И дѣйствительно, мало-по-малу Маріинская ограда выступала изъ мрака, съ своими развалинами старой мельницы, группами деревьевъ и быстрымъ ручейкомъ. И въ этомъ свѣтѣ стало обрисовываться созданіе ея воображенія. Образъ, созданный ея мечтою, мало-по-малу начиналъ принимать очертанія дѣйствительнаго тѣла. Сперва она замѣтила только неясную тѣнь, тихо подвигавшуюся въ свѣтѣ луны.
   Что-бы это такое было?-- тѣнь вѣтки, раскачиваемой вѣтромъ? Иногда все исчезало, поле засыпало недвижнымъ сномъ мертвеца, и она начинала думать, что то былъ обманъ зрѣнія; потомъ сомнѣваться стало уже невозможно -- темное пятно перешло освѣщенное пространство, скользя отъ одной ивы къ другой. Она то теряла его изъ вида, то снова находила, но никакъ не могла опредѣлить, что это такое. Разъ ей показалось, что проворно спрятались чьи-то плечи; она невольно оглянулась на окно часовни: оно сѣровато бѣлѣло, какъ пустое пространство, освѣщенное снаружи луною. Съ этой минуты она замѣтила, что живая тѣнь вытягивалась и приближалась къ ея окну, подвигаясь потихоньку въ густой травѣ по полосамъ тѣни вдоль церковной стѣны. По мѣрѣ того, какъ она приближалась, ее охватывало все глубже и глубже волненіе и нервное безпокойство, которое испытываешь, когда чувствуешь на себѣ чей-нибудь таинственный невидимый взглядъ. Она убѣждена была, что тамъ, внизу, подъ листвой, былъ кто-то, не спускавшій съ нея глазъ. Она чувствовала этотъ долгій, нѣжный и робкій взглядъ на рукахъ, на лицѣ, но не избѣгала его, потому что чувствовала, что онъ чистъ и исходитъ изъ волшебнаго міра Золотой Легенды; и ея первое безпокойство замѣнялось теперь чуднымъ, сладкимъ волненіемъ и полною увѣренностью въ счастьѣ. Въ одну ночь, внезапно, на побѣлѣвшей отъ луннаго свѣта землѣ ясно и отчетливо обрисовалась тѣнь человѣка, котораго ей не было видно, потому что онъ стоялъ спрятавшись за вербою. Человѣкъ этотъ не шевелился и она долго смотрѣла на его неподвижную тѣнь.
   Съ тѣхъ поръ у Анжелики явилась своя тайна. Вся ея бѣленькая, гладко оштукатуренная комнатка была полна ею. По цѣлымъ часамъ она лежала въ своей большой постели, почти затерявшись въ ней, съ закрытыми глазами, но не спала, все время видя передъ собою эту тѣнь на бѣлой блестящей землѣ. На зарѣ, когда она открывала глаза, взглядъ ея перебѣгалъ съ огромнаго шкафа на старинный сундукъ, съ изразцовой печи на туалетный столикъ, изумленный тѣмъ, что не находилъ на нихъ таинственной тѣни, которую она во всякую минуту могла-бы нарисовать на память. Она видѣла ее во снѣ, между полинявшими блѣдными вересками своихъ занавѣсокъ. И во снѣ, и на яву она была полна ею. Эта тѣнь была постоянная спутница ея тѣни, у нея ихъ было двѣ, хотя она сама была одна со своею мечтою. Этой тайны она не повѣрила никому, даже самой Губертинѣ, которой до тѣхъ поръ все говорила. Когда она, удивленная ея радостью, начинала ее разспрашивать, дѣвочка краснѣла до корней волосъ и отвѣчала, что она радуется раннему наступленію весны. Съ утра до ночи она распѣвала, какъ муха, опьяненная первымъ солнечнымъ тепломъ. Никогда такъ какъ теперь не блестѣли шелками и золотомъ вышиваемыя ею ризы. Губерты, улыбаясь ей, думали, что она весела просто потому, что здорова. Она становилась все веселѣе по мѣрѣ того, какъ темнѣло, громко распѣвала, когда всходила на небо луна, а въ завѣтный часъ отправлялась на балконъ, облокачивалась на перила и смотрѣла на свою тѣнь. Во всю эту четверть луны она находила эту тѣнь безмолвно стоящею постоянно на условленномъ мѣстѣ, ничего больше не зная о ней, не зная даже отъ какого существа она падала. Быть можетъ это была только тѣнь, только обманчивое видѣніе, можетъ быть святой сошелъ съ расписного окна, или ангелъ, любившій св. Цецилію и прилетѣвшій теперь изъ любви къ ней, Анжеликѣ? Она гордилась этою мыслью, она была такъ сладка для нея, какъ ласка невидимаго существа; потомъ вдругъ ее охватило нетерпѣніе все разузнать,-- и снова началось ожиданіе.
   Полная луна свѣтила надъ Маріинскою оградой. Когда она была въ зенитѣ, то подъ отвѣсными лучами бѣлаго свѣта деревья не отбрасывали больше отъ себя тѣни и въ серебристомъ льющемся свѣтѣ стояли, какъ блестящіе беззвучные фонтаны. Все поле было залито лучами, затоплено серебристою волною блестящаго, чистаго какъ кристаллъ свѣта; онъ былъ такъ силенъ, что видно было до малѣйшаго тончайшаго ивоваго листочка. Малѣйшее движеніе воздуха, казалось, рябило это море лучей, заснувшее въ глубокомъ мирѣ между громадными вязами сосѣднихъ садовъ и гигантской тѣнью собора.
   Прошло еще два вечера, и віругъ на третью ночь что-то ударило Анжелику прямо въ сердце, когда она пришла и облокотилась на свой балконъ. Тамъ, въ этомъ яркомъ свѣтѣ, она замѣтила его, стоящимъ обратясь къ ней лицомъ. Его тѣнь, какъ тѣнь деревъ, свернувшись маленькимъ комочкомъ у его ногъ, теперь совсѣмъ изчезала. Ничего больше не было, кромѣ его самаго, виднаго совершенно ясно. На этомъ разстояніи она видѣла его, какъ днемъ, высокимъ, тонкимъ, бѣлокурымъ юношей двадцати лѣтъ. Онъ походилъ на св. Георгія. Она его сейчасъ-же узнала; никогда она не представляла его себѣ иначе, это былъ онъ и такимъ именно она его ждала. Наконецъ-то совершилось чудо и медленно превращалось въ живое существо созданіе ея мечты. Онъ вышелъ изъ этой неизвѣстности, изъ трепета природы, изъ ропота голосовъ, изъ шороха ночи, изъ всего, что окружало и тѣснило ее до того, что она чуть не падала въ обморокъ. Вотъ почему она видѣла его стоящимъ на воздухѣ на два фута надъ землей, во всей сверхъестественности его появленія, со всѣхъ сторонъ окруженнаго чудомъ, плывущимъ по таинственному морю луннаго свѣта. За нимъ была свита изъ всѣхъ лицъ Золотой Легенды, въ ней были святые, посохи которыхъ дали цвѣты, и мученицы, язвы которыхъ источали молоко. И бѣлый рой дѣвственницъ затемнялъ звѣздный свѣтъ.
   Анжелика все на него смотрѣла. Тогда онъ поднялъ обѣ руки и широко раскрылъ ихъ. Она нисколько не боялась и улыбалась ему.
   

V.

   Черезъ каждые три мѣсяца, когда Губертина затѣвала стирку, въ домѣ поднималась ужасная возня. Нанималась прачка, тетка Габе; вышиваніе дня на четыре совершенно забывалось, и всѣ принимались за стирку, даже Анжелика, которая находила удовольствіе въ мытьѣ и полосканіи бѣлья въ прозрачной водѣ Ла-Шевротта. Выстиравъ бѣлье дома въ щелокѣ, онѣ перевозили его въ рѣчкѣ черезъ калитку забора въ Маріинскую ограду, гдѣ проводили цѣлые дни на открытомъ воздухѣ, на самомъ припекѣ.
   -- Ну, мама, сегодня я непремѣнно буду стирать, это такъ весело!
   И засучивъ рукава и звонко смѣясь, Анжелика, схвативъ валекъ, принялась усердно колотить бѣлье, вся отдавшись этой веселой и здоровой работѣ, покрывавшей брызгами ея платье.
   -- Знаешь, мама, это укрѣпляетъ руки, это мнѣ здорово.
   Ручеекъ Ла-Шевроттъ перерѣзалъ поле, сперва тихо и сонно журча, затѣмъ теченіе его становилось быстрѣе и вода бурлила по каменистому и крутому скату. Онъ вытекалъ изъ епископскаго сада черезъ отверстіе подъ его стѣною и исчезалъ съ другой стороны подъ сводчатою аркою, подъ угломъ Вуанкурскаго дома, протекалъ нѣкоторое пространство подъ землей и, двѣсти метровъ ниже, снова появлялся на поверхности земли, стремясь по всей Нижней улицѣ до самаго Линвёля, куда и впадалъ. Нужно было очень слѣдить за бѣльемъ, такъ какъ его могло унести теченіемъ: чуть зазѣваешься -- штука-то и пропала.
   -- Погодите, погодите, мама!.. Вотъ я камнемъ наложу на салфетки... Ахъ, ты воришка! посмотримъ, какъ ты ихъ теперь утащишь.
   Она опустила въ воду камень и отправилась къ развалинамъ мельницы за другимъ, восхищенная тѣмъ что устаетъ работая, что тратитъ свои силы, а если ей приходилось ушибить себѣ палецъ, то она только потрясетъ его и скажетъ, что небольно, пройдетъ. Въ продолженіе дня вся семья бѣдняковъ, гнѣздившаяся подъ развалинами мельницы, расходилась въ разныя стороны за сборомъ милостыни. Ограда тогда становилась совсѣмъ пустынной, погруженная въ чудную освѣжающую тишину, съ ея группами блѣдныхъ ивъ, высокими тополями, а главное -- высокой травой, этимъ океаномъ полевыхъ растеній, разросшихся до того, что иныя доходили человѣку до самыхъ плечъ. Сосѣдніе парки, высокія деревья которыхъ заграждали горизонтъ, еще усиливали эту общую тишь. Послѣ трехъ часовъ, по всему полю ложилась тѣнь отъ собора и распространяла вокругъ какое-то умиленно-кроткое настроеніе, вмѣстѣ съ слабымъ запахомъ улетѣвшаго къ небу аромата куреній.
   А дѣвушка все сильнѣе и сильнѣе колотила бѣлье своей бѣлой молодой рукой.
   -- Мамочка, мама! А что будетъ сегодня къ ужину!.. Вы не забыли? Вы вѣдь обѣщали мнѣ пирогъ съ земляникой.
   Въ эту стирку случилось такъ, что Анжелика одна должна была полоскать бѣлье. Тетка Габе не пришла, потому-что въ этотъ день у нея сильно разболѣлась поясница, а Губертинѣ не позволяли отлучиться изъ дома другія заботы по хозяйству. Ставши на колѣни на солому, разостланную на плоту, она брала изъ корзины бѣлье по одной штукѣ и до тѣхъ поръ медленно болтала имъ въ ручейкѣ, пока вода не переставала мутиться и не становилась прозрачною, какъ стекло. Она нисколько не спѣшила, потому что безпокойное любопытство охватило ее съ самаго утра, когда она очень удивлена была появленіемъ на пустырѣ стараго рабочаго въ сѣрой блузѣ, который устраивалъ легенькія подмостки передъ окномъ часовни Готкеровъ. Неужели собирались чинить расписное окно? Въ починкѣ оно, дѣйствительно, нуждалось: въ фигурѣ св. Георгія не хватало нѣсколькихъ кусочковъ, а нѣкоторые изъ нихъ въ теченіе столѣтій повыпадали и замѣнены были просто бѣлыми стеклышками. Все-таки это ее раздражало. Она такъ привыкла къ этимъ заплаткамъ и дырочкамъ въ фигурѣ св. Георгія, поражающаго дракона, и царской дочери, уводящей змія на своемъ поясѣ, что оплакивала ихъ, точно ихъ собирались изувѣчить. Это было просто святотатствомъ дѣлать какія-бы то ни было измѣненія въ такихъ старинныхъ вещахъ. Но гнѣвъ ея вдругъ прошелъ, когда она вернулась къ ручейку послѣ завтрака: на подмосткахъ былъ другой рабочій, молодой человѣкъ въ сѣрой блузѣ. И она узнала его; это былъ онъ.
   Весело и безъ малѣйшаго смущенія Анжелика стала на колѣни на свое старое мѣсто -- на солому, разостланную въ деревянномъ ящикѣ плота. Потомъ принялась, съ засученными рукавами, медленно полоскать бѣлье въ чистой, прозрачной водѣ. Да, это былъ онъ, высокій, стройный, бѣлокурый, съ шелковистою бородкой и вьющимися волосами, прекрасный, какъ молодой богъ, съ той-же бѣлой кожей, какъ показался ей тогда, при свѣтѣ луны. Если онъ принимался за поправку окна, то за картину нечего было бояться -- она могла только стать лучше подъ его рукою. Она не почувствовала ни малѣйшаго разочарованія, увидѣвъ его въ этой сѣрой блузѣ, такимъ-же работникомъ, какъ и она сама, живописцемъ по стеклу, вѣроятно. Напротивъ, это-то и заставляло ее улыбаться, въ полной увѣренности, что сбудется ея мечта о дивномъ, царскомъ счастьѣ. Все это вѣдь только такъ кажется. Да и зачѣмъ ей знать, кто онъ на самомъ дѣлѣ? Въ одно прекрасное утро онъ вдругъ станетъ тѣмъ, какимъ долженъ быть, какимъ она его ждетъ. Золотой дождь польетъ съ верхушки собора, вдали загремитъ торжественный маршъ. Она даже не задавала себѣ вопроса, какою дорогою онъ приходилъ туда днемъ и ночью. Если онъ не жилъ въ одномъ изъ сосѣднихъ домовъ, то могъ придти развѣ только по переулку Гердашъ, тянувшемуся вдоль стѣны епископскаго сада до самой улицы Маглуаръ.
   То былъ для нея прелестный часокъ. Низко нагнувшись, такъ что лицо ея чуть не касалось воды, она полоскала бѣлье, но, принимаясь за всякую новую вещь, приподнимала голову и бросала въ его сторону взглядъ, выдававшій волненіе ея сердца и блестѣвшій чуть замѣтной искоркой лукавства. А онъ, съ высоты своихъ подмостковъ, дѣлая видъ, что очень занятъ разсматриваніемъ стекла, искоса поглядывалъ на нее, смущаясь всякій разъ при встрѣчѣ съ ея взглядомъ, брошеннымъ на него. Удивительно какъ онъ скоро краснѣлъ и какъ загоралось тогда его бѣлое лицо. При малѣйшемъ волненіи или гнѣвѣ вся кровь приливала къ его щекамъ. У него былъ смѣлый взглядъ, но чувствуя, что она его разглядываетъ, онъ смущался какъ маленькій ребенокъ, не зналъ, что дѣлать съ своими руками, и заикаясь начиналъ давать какія-то приказанія сопровождавшему его старому рабочему. Больше всего забавляло ее мечтать, склонившись надъ быстро текущей, бурлящей водой, освѣжавшей ея руки, что онъ такъ-же чистъ и невиненъ, какъ и она сама, что онъ не знаетъ ничего въ жизни, и жадно, страстно стремится извѣдать ея радости. Не нужно, однако, громко говоритъ то, что думаешь: невидимые послы передаютъ мысли и чувства другому человѣку и неслышные голоса повторяютъ сокровенное. Она поднимала голову, замѣчала, какъ онъ поспѣшно отворачивалъ свою; мгновенія бѣжали, а это было прелестно.
   Вдругъ она увидала, что онъ соскочилъ съ подмостокъ и пятится отъ окна, какъ будто чтобы издали лучше разсмотрѣть его. Но она чуть не расхохоталась, такъ ей было ясно, что онъ отодвигался единственно для того, чтобы подойти къ ней поближе. Онъ спрыгнулъ внизъ съ такимъ яро-рѣшительнымъ видомъ, какъ человѣкъ, махнувшій на все рукою, и смѣшно и трогательно было смотрѣть, какъ онъ стоялъ въ нѣсколькихъ шагахъ отъ нея, повернувшись къ ней спиною и не смѣя оглянуться, смертельно смущенный своимъ слишкомъ рѣшительнымъ поступкомъ. Одну секунду она даже думала, что онъ такъ и вернется къ своему окну, не осмѣлившись поглядѣть на нее. Но въ отчаянной рѣшимости онъ вдругъ обернулся, и какъ разъ въ эту минуту она, съ лукавой усмѣшкой, приподняла голову: взгляды ихъ встрѣтились и остановились секунду другъ на другѣ. Это повергло обоихъ въ глубочайшее смущеніе; они потеряли всякое соображеніе и никогда-бы не вышли изъ затрудненія, еслибъ не выручила ихъ драматическая случайность.
   -- Ахъ! Боже! вскрикнула она въ отчаяніи. Въ своемъ смущеніи она упустила кофточку, которую безсознательно продолжала полоскать, и быстрый ручеекъ подхватилъ и умчалъ ее. Еще минутка -- и она-бы изчезла подъ сводомъ въ углу стѣны. Вуанкурскаго сада, куда убѣгалъ Ла-Шевроттъ.
   Въ ужасѣ они простояли нѣсколько секундъ. Онъ понялъ и бросился за кофточкой. Но проворный ручеекъ прыгалъ себѣ по камешкамъ и кофта-бѣглянка бѣжала скорѣе юноши. Нѣсколько разъ онъ нагибался, усиливаясь схватить ее, но успѣвалъ зачерпнуть лишь нѣсколько пѣны. Уже два раза она уплывала изъ-подъ его рукъ. Наконецъ, подстрекаемый неудачею, онъ съ отчаяннымъ видомъ, съ какимъ идутъ на вѣрную смерть, вскочилъ въ ручеекъ и схватилъ кофточку какъ разъ въ то мгновеніе, когда она исчезала во мракѣ свода. Анжелика, слѣдившая съ безпокойствомъ за спасеніемъ кофточки, вдругъ разразилась неудержимымъ хохотомъ. А! такъ вотъ то приключеніе, о которомъ она столько мечтала, встрѣча на берегу озера и страшная опасность, отъ которой ее долженъ былъ избавить прекрасный, какъ солнце, молодой человѣкъ! Св. Георгій, и царскій сынъ, и прекрасный принцъ, являвшіеся ей въ мечтахъ, всѣ воплотились теперь для нея въ этомъ живописцѣ по стеклу, въ этомъ молодомъ работникѣ въ сѣрой блузѣ. Она должна была прикусить себѣ губы, чтобы удержать веселый смѣхъ, щекотавшій ей горло, когда онъ подошелъ къ ней съ мокрыми ногами, неловко держа въ рухахъ мокрую кофточку и сознавая, какъ смѣшонъ онъ былъ въ своемъ подвигѣ.
   А онъ -- онъ все забылъ, глядя на нее. Она была такъ очаровательна съ своимъ дѣтскимъ смѣхомъ, который она такъ старалась сдержать и отъ котораго колебалась вся ея молоденькая фигурка! Забрызганная водой, съ окоченѣвшими отъ холода руками, она распространяла вокругъ себя пріятный запахъ чистоты и ключевой воды, сохранявшей еще ароматъ лѣса, изъ котораго вытекалъ ручей. Освѣщенная солнцемъ, вся она свѣтилась радостью и здоровьемъ. Сейчасъ видно было, что она хорошая хозяйка и, вмѣстѣ, королева,-- въ своемъ рабочемъ платьицѣ, стройно облегавшемъ ея тонкій станъ, съ продолговатымъ, нѣжнымъ личикомъ, какъ у царскихъ дочерей, въ житіяхъ святыхъ. Онъ находилъ ея такой прекрасною, вся она сіяла тою артистическою красотой, которую онъ такъ любилъ, что юноша не зналъ, какъ возвратить ей спасенную имъ кофточку. Сознаніе, что у него глупый видъ, еще больше его злило, потому-что онъ отлично видѣлъ всѣ ея усилія сдержать смѣхъ. Онъ заставилъ себя наконецъ рѣшиться, и подалъ ей кофточку.
   Анжелика почувствовала тогда, что если она разожметъ губы, то покатится со смѣху. Бѣдный мальчикъ! Ей было очень жаль его; но невозможно удержаться -- она слишкомъ счастлива, она должна расхохотаться, потому-что смѣхъ душилъ ее.
   Наконецъ, ей показалось, что она можетъ говорить и она хотѣла Сказать ему просто:
   -- Благодарю васъ.
   Но снова подступилъ смѣхъ и не далъ ей договорить двухъ словъ; снова громко раздался ея серебристый хохотъ, словно дождь звонкихъ нотокъ, которыя запѣли подъ акомпаниментъ веселаго журчанія ручейка. Сконфуженный, онъ не нашелся что сказать. Его лицо, всегда такое бѣлое, вдругъ вспыхнуло; его робкіе, какъ у ребенка, глаза блеснули, какъ у молодого орла. Онъ отошелъ отъ нея и удалился совсѣмъ изъ ограды, вмѣстѣ со старымъ рабочимъ, а она все смѣялась, наклонившись надъ свѣтлымъ ручейкомъ и брызгаясь бѣльемъ, которое полоскала, -- вся сіяя счастьемъ протекшаго дня.
   На слѣдующій день, съ шести часовъ утра, стали развѣшивать и разстилать бѣлье, выжатое наканунѣ. Очень кстати для сушки поднялся сильный вѣтеръ. Пришлось даже, чтобы вѣтеръ не разносилъ бѣлья, придавливать его къ землѣ положенными по угламъ камнями. Все выстиранное бѣлье, бѣлое какъ снѣгъ, было разостлано на зеленой благоухавшей травѣ; казалось, внезапно по лугу зацвѣла цѣлая полянка бѣлоснѣжныхъ маргаритокъ.
   Придя посмотрѣть на бѣлье послѣ завтрака, Анжелика остановилась въ отчаяніи: все бѣлье вотъ-вотъ разнесетъ по землѣ -- такъ сильны стали порывы вѣтра въ ярко синемъ, чистомъ, словно только-что выметенномъ небѣ; одна простыня уже была унесена, нѣсколько салфетокъ зацѣпилось въ вѣтвяхъ ивы. Она ихъ поймала. Въ эту минуту вѣтеръ унесъ нѣсколько носовыхъ платковъ. И ни души вблизи! Она совсѣмъ потеряла голову. Разстилая улетавшую простыню, ей пришлось отбиваться отъ нея. Она обвилась и хлопала вокругъ нея какъ знамя вокругъ древка.
   Вдругъ, среди оглушавшаго ее шума вѣтра, она услыхала голосъ, говорившій ей:
   -- Если хотите, я вамъ помогу?
   Это былъ онъ; и всецѣло увлеченная заботами о бѣльѣ какъ добрая хозяйка, она сейчасъ-же закричала ему:
   -- Конечно, помогите, да поскорѣе... Хватайте конецъ, ну! держите крѣпче!..
   Простыня, вытянутая сильными руками, билась, какъ парусъ въ бурю. Они разостлали ее на травѣ и придавили съ четырехъ концовъ камнями по крупнѣе. А когда побѣжденная простыня перестала вздыматься, ни онъ, ни она не вставали съ колѣнъ, отдѣленные другъ отъ друга этою ослѣпительно-бѣлою простыней.
   Наконецъ, она улыбнулась, но не насмѣшливо, а улыбкой благодарности. Это дало ему смѣлость заговорить.
   -- Меня зовутъ Фелисьеномъ.
   -- А меня Анжелика.
   -- Я живописецъ по стеклу. Мнѣ поручили подновить и исправить расписное окно.
   -- Я живу вотъ въ томъ домикѣ съ родителями; я золотошвейка.
   Сильный вѣтеръ заглушалъ ихъ слова и разносилъ ихъ въ чистомъ воздухѣ, на жгучемъ солнцѣ, обдававшемъ ихъ своими лучами. Они говорили про себя то, что давно уже знали, только ради удовольствія говорить другъ съ другомъ.
   -- Вѣдь вмѣсто этого окна не вставятъ другого?
   -- Нѣтъ, конечно, нѣтъ. Поправокъ даже и видно не будетъ... Знаете, я это окно не меньше чѣмъ вы люблю.
   -- Правда, я его ужасно люблю. Въ немъ такіе мягкіе цвѣта! Я разъ вышивала тоже св. Георгія, только мой вышелъ гораздо хуже.
   -- Ахъ! хуже... Я видѣлъ его, если это вы вышивали алую бархатную ризу отца Корнилія, въ которой онъ служилъ въ воскресенье. Чудо что такое!
   Она покраснѣла отъ удовольствія и вдругъ закричала ему:
   -- Положите-же камень на простыню, тамъ налѣво. Вѣтеръ опять унесетъ ее.
   Онъ заторопился наложить камень, потому что простыня уже хлопнула такъ, какъ хлопаетъ крыльями, собираясь летѣть, пойманная птица. Но такъ какъ послѣ этого простыня больше не угрожала улетѣть, то оба они встали съ колѣнъ. Она пошла по узкимъ полоскамъ травы, между разостланнымъ бѣльемъ, наблюдая за просушкою, а онъ шелъ за нею, серьезно озабоченный тѣмъ, чтобы какъ-нибудь не потерялся какой-нибудь передникъ или тряпка. Безпокойство это казалось ему очень естественнымъ. И онъ продолжалъ говорить, разсказывая, какъ онъ проводилъ день, объясняя свои вкусы и привычки.
   -- Ахъ, я такъ люблю, чтобъ все было на мѣстѣ... Утромъ меня будятъ часы съ кукушкой въ мастерской: я всегда просыпаюсь въ шесть часовъ; и еслибъ было совсѣмъ темно, такъ я-бы и то скоро одѣлась -- чулки на своемъ мѣстѣ, мыло на своемъ,-- все въ порядкѣ. Ахъ, не думайте, я не всегда такая была, такая неряшливая! И пришлось-же мамашѣ меня учить порядку! И въ работѣ я-бы, кажется, за цѣлый день ничего не сдѣлала, если-бы мой стулъ не стоялъ на своемъ мѣстѣ противъ окна. Слава Богу, что я не лѣвша и не правша, а шью обѣими руками; это милость Божія, не всѣ могутъ такъ шить... Я тоже ужасно люблю цвѣты, -- не могу вотъ только сидѣть близко отъ букета -- сейчасъ начнется страшная головная боль. Я переношу однѣ фіалки и, странно, ихъ запахъ скорѣе успокаиваетъ, чѣмъ раздражаетъ меня. Чуть только мнѣ нехорошо, я понюхаю фіалокъ и сейчасъ-же дѣлается лучше.
   Онъ съ восхищеніемъ слушалъ ее. Онъ упивался звучностью ея голоса, который у нея былъ прелестенъ, пѣвучій, мелодическій, прямо проникающій въ душу; и онъ, должно быть, необыкновенно чувствовалъ музыку человѣческаго голоса, потому что глаза его начинали блестѣть слезой, когда на нѣкоторыхъ слогахъ голосъ ея принималъ ласкающее выраженіе.
   -- А! сказала она, вдругъ прерывая себя,-- скоро рубашки и высохнутъ.
   Затѣмъ она принялась опять разсказывать о себѣ, въ наивной и безсознательной потребности дать получше узнать себя.
   -- Бѣлое вѣдь всегда прелестно, не правда-ли? Бываютъ дни, когда мнѣ голубой, красный, всѣ цвѣта надоѣдаютъ, а бѣлый -- никогда, я всегда смотрю на него съ удовольствіемъ. Онъ не рѣжетъ глазъ, въ немъ утонуть хочется... У насъ была бѣлая кошка съ желтыми пятнами, и я ихъ выкрасила. Было прелестно, только бѣлая краска вся сошла. Мама и не знаетъ, что я берегу всѣ обрѣзки и лоскутки бѣлаго шелка, у меня ихъ полный ящикъ,-- такъ, ни для чего, а просто ради удовольствія посмотрѣть и потрогать ихъ время отъ времени... У меня есть и еще секретъ, только это большой сеяретъ! Всякое утро, когда я просыпаюсь, у моей постели стоитъ кто-то -- да, да! какой-то бѣлый туманъ, который сейчасъ-же расплывается.
   Онъ даже не улыбнулся на это, онъ, казалось, твердо вѣрилъ во все, что она говорила. Да развѣ это и не было совершенно понятно и не входило въ обыкновенный порядокъ вещей? Никакая принцесса, со всею пышностью своего двора, не покорила-бы его такъ скоро, какъ она. Въ ней, стоящей посреди всего этого чистаго бѣлья и зеленой травы, была какая-то радостная, царственная важность, которая проникала прямо въ его сердце и все больше и больше плѣняла его. Кончено! на свѣтѣ нѣтъ ничего, кромѣ нея, и за нею онъ готовъ идти до самой могилы. А она продолжала своими проворными, мелкими шагами ходить между сушившимся бѣльемъ, а онъ шелъ за нею, задыхаясь отъ счастья, достигнуть котораго даже и не надѣялся. Вдругъ налетѣлъ порывъ вѣтра, и цѣлый рой мелкаго бѣлья, бумажныхъ воротничковъ и нарукавниковъ, батистовыхъ косынокъ и нарядныхъ рубашечекъ взлетѣлъ на воздухъ и, унесенный вихремъ, далеко опустился на землю, какъ стая бѣлыхъ чаекъ, унесенная бурею.
   Анжелика побѣжала за ними.
   -- Богъ мой! Да бѣгите-же, помогите мнѣ!
   И оба бросились бѣжать. Она поймала одинъ воротничекъ на самомъ берегу Ла-Шевротта. У него были въ рукахъ двѣ кисейныя рубашечки, которыя онъ вытащилъ изъ высокой крапивы. По штучкѣ собрали всѣ рукавчики. Но, бѣгая изо всѣхъ силъ по полю, она три раза задѣла его развѣвающимися складками своей юбки, и всякій разъ что-то какъ будто ударяло ему въ самое сердце и мгновенно все лицо покрывалось краскою. Въ свою очередь, и онъ задѣлъ ее, подпрыгнувъ, чтобы поймать послѣднюю косыночку, уносимую вѣтромъ. Она разомъ остановилась, задыхаясь отъ чего-то. Какое-то волненіе душило ея смѣхъ. Она не шутила больше, не подсмѣивалась надъ этимъ большимъ, наивнымъ, неловкимъ мальчикомъ. Что-же это такое съ ней приключилось, что пропала вся веселость и она словно забылась въ страшномъ сладостномъ волненіи? Когда онъ подалъ ей косынку, руки ихъ встрѣтились случайно. Оба вздрогнули и растерянно посмотрѣли другъ на друга. Она быстро отодвинулась отъ него и нѣсколько мгновеній не знала, какъ ей быть, при этой неожиданной катастрофѣ; потомъ, вдругъ, какъ сумасшедшая, пустилась бѣжать отъ него, унося съ собою все поднятое бѣлье и оставляя остальное.
   Фелисьенъ попробовалъ было заговорить.
   -- Ахъ, ради Бога... пожалуйста...
   Вѣтеръ усиливался, захватывалъ дыханіе. Въ отчаяніи онъ смотрѣлъ, какъ она убѣгала, точно уносимая вѣтромъ. Она бѣжала между снѣжно-бѣлыми скатертями и простынями, освѣщенная блѣдно-золотистыми косыми солнечными лучами. Тѣнь собора, казалось, надвигалась и закрывала ее, и она вотъ-вотъ готова была исчезнуть въ своемъ садикѣ, черезъ маленькую калитку въ стѣнѣ, не бросивъ назадъ ни одного взгляда. Но на самомъ порогѣ Анжелика вдругъ обернулась, внезапно охваченная порывомъ доброты, не желая оставить его въ убѣжденіи, что она очень сердится. И смущенная, улыбаясь, она крикнула ему:
   -- Благодарю, благодарю!
   Благодарила-ли она его за то, что онъ помогъ ей собрать бѣлье, или за что-нибудь другое?-- Она исчезла и дверь закрылась.
   А онъ остался одинъ посреди поля, подъ сильными мѣрными порывами вѣтра, проносившимися въ чистомъ небѣ. Вязы епископскаго сада склонялись отъ вѣтра съ медленнымъ шумомъ, точно шумъ волнъ; тонкій свистъ раздавался въ рѣзьбѣ арокъ и террасъ собора. Но онъ не слышалъ ничего, кромѣ легкаго хлопанья маленькаго чепчика, привязаннаго, какъ бѣлый букетикъ, къ вѣткѣ сирени -- то былъ ея чепчикъ.
   Съ этого дня, всякій разъ, какъ Анжелика открывала свое окно, она видѣла стоящаго внизу, въ Маріинской оградѣ, Фелисьена. Онъ просто жилъ тамъ, подъ предлогомъ исправленія стекла, хоть работа его не подвигалась ни на волосъ. Цѣлые часы проводилъ онъ за кустомъ, растянувшись на травѣ и подстерегая ее изъ-за листвы. И сладко было имъ обмѣняться улыбкою утромъ и вечеромъ. Она была совершенно счастлива и ничего больше не желала. Стирка должна была повториться не раньше какъ черезъ три мѣсяца, калитка сада до той поры не откроется. Но вновь три мѣсяца такъ быстро пролетятъ при этихъ ежедневныхъ свиданіяхъ! И развѣ есть больше счастье, какъ жить такъ все время: весь день -- чтобы вечеркомъ обмѣняться взглядомъ, всю ночь -- чтобы взглянуть другъ на друга утромъ.
   Съ первой встрѣчи, Анжелика все разсказала о себѣ: всѣ свои привычки, вкусы, всѣ маленькія тайны своего сердца. Онъ-же ничего, она знала только, что его зовутъ Фелисьеномъ. Быть можетъ, это такъ и должно быть -- женщина отдается вся, мужчина укрывается ореоломъ тайны. Она не испытывала ни малѣйшаго любопытства узнать все поскорѣе; она улыбалась при мысли о томъ, что нѣкогда навѣрное сбудется. То-же, чего она не знала, то и не считалось, главное -- видѣться. Она ничего не знала о немъ, но его знала такъ хорошо, что читала всѣ мысли въ его взглядѣ. Онъ пришелъ, она его узнала и они полюбили другъ друга.
   Тогда они стали глубоко наслаждаться, обладая другъ другомъ на разстояніи. Постоянно они приходили въ восхищеніе отъ открытій, которыя дѣлались ими. У нея были длинныя изящныя руки, исколотыя иглою -- онъ обожалъ ихъ. Она замѣтила его тонкія ноги и гордилась тѣмъ, что онѣ такія маленькія. Все въ немъ восхищало ее; она была благодарна ему за то, что онъ такъ красивъ; она почувствовала глубочайшую радость въ тотъ вечеръ, когда замѣтила, что борода его болѣе темнаго пепельнаго цвѣта, чѣмъ волосы, что придавало его усмѣшкѣ необыкновенную нѣжность. Однажды, утромъ, онъ ушелъ, опьяненный радостью послѣ того, какъ замѣтилъ на ея нѣжной шейкѣ, когда она нагнулась, родимое пятнышко. Сердца ихъ также раскрывались, и они постоянно дѣлали открытія другъ въ другѣ. Конечно, по тому гордому, небрежному жесту, съ какимъ она открывала свое окно, видно было, что у нея, несмотря на скромное ремесло золотошвейки, была душа царицы. Она, въ свою очередь, чувствовала, что онъ добръ, видя, какъ легко онъ ступалъ по травѣ. Въ первый часъ ихъ встрѣчи они предстали другъ другу, окруженные ореоломъ красоты и другихъ совершенствъ. Каждое свиданіе усиливало ихъ очарованіе, вносило новую прелесть, имъ казалось, что никогда не кончится это счастье -- видѣть другъ друга.
   Фелисьенъ, однако, скоро сталъ выказывать нѣкоторое нетерпѣніе. Онъ не лежалъ больше по цѣлымъ часамъ на травѣ у куста, неподвижно, задыхаясь отъ полноты счастья. Какъ только Анжелика выходила и облокачивалась на перила, онъ становился безпокоенъ и старался приблизиться къ ней. Это начинало ее сердить, потому что она боялась, чтобы ихъ не замѣтили. Разъ они даже поссорились: онъ подошелъ такъ близко, къ самой стѣнѣ, что она должна была уйти съ балкона. Это было совершенное несчастье, онъ былъ въ такомъ отчаяніи, на лицѣ его выразилась такая мольба и покорность, что она простила ему, и на другой-же день, въ обычный часъ, вышла опять на балконъ. Но теперь ему уже мало было ожиданія ея выхода, онъ опять сталъ подходить поближе къ ней. Казалось, онъ въ одно время былъ во всѣхъ концахъ Маріинской ограды, которая полна была его нетерпѣніемъ. Онъ выходилъ изъ-за всякаго ствола дерева, вставалъ изъ-за каждаго кустарника. У него, какъ у вяхирей въ вязахъ, вѣрно было здѣсь свое гнѣздо, гдѣ-нибудь въ вѣтвяхъ дерева. По цѣлымъ днямъ жилъ онъ въ оградѣ; сильно привлекалъ его къ себѣ ручеекъ Ла-Шевроттъ, около котораго онъ обыкновенно усаживался и дѣлалъ видъ, что слѣдитъ за отраженіемъ въ немъ бѣгущихъ по небу облаковъ. Разъ она увидала его въ развалинахъ мельницы стоящимъ на балкахъ кровли полуразрушенной пристройки, счастливаго тѣмъ, что поднялся немного поближе къ ней, но сожалѣвшаго о невозможности прилетѣть, какъ голуби, къ ея плечу. Въ другой разъ она едва сдержала легкій крикъ, увидя его надъ собою, между двумя окнами собора, на террасѣ боковыхъ часовенъ. Какимъ образомъ онъ забрался въ эту галлерею, ключъ отъ которой былъ всегда у сторожа? Какимъ образомъ послѣ этого она находила его нѣсколько разъ совсѣмъ на воздухѣ, между высокими арками серединной части собора и между колоннами башенъ? Съ этой высоты онъ заглядывалъ въ глубь ея комнаты, какъ ласточки, летавшія около верхушекъ колоколенокъ и видѣвшія ее, когда она и не думала скрываться отъ нихъ. Съ этого времени она стала прятаться и въ своей комнатѣ, и волненіе охватывало ее, все возрастая, такъ какъ она увидала себя заполоненной, чувствовала себя всегда и вездѣ вдвоемъ. И отчего это ея сердце стучитъ такъ сильно, какъ большой соборный колоколъ въ великіе праздники? Она вѣдь не запыхалась.
   Три дня прошли, раньше чѣмъ испуганная возрастающею дерзостью Фелисьепа Анжелика показалась на балконѣ. Она давала себѣ клятвы, что никогда больше его не увидитъ, она разжигала въ себѣ нарочно ненависть къ нему. Но его горячка заразила и ее. Она не могла сидѣть спокойно и хваталась за малѣйшій предлогъ, чтобы бросить вышиваемую ею ризу. Такъ, узнавъ, что тетка Габе лежитъ въ постели, среди самой безотрадной нищеты, она стала каждое утро ходить навѣщать ее. Габе жила въ той-же Ювелирной улицѣ, въ третьемъ домѣ отъ нихъ. Анжелика приносила ей супъ, сахаръ, сама отправлялась за лѣкарствами въ аптеку на Большую улицу. Однажды, возвращаясь оттуда съ массой бутылочекъ и баночекъ, она была поражена, увидѣвъ Фелисьена у изголовья больной старухи. Онъ весь покраснѣлъ и неловко скрылся на улицу. На другой день, когда она уходила, онъ опять явился, и она, недовольная, должна была оставить его на своемъ мѣстѣ. Неужели онъ хотѣлъ помѣшать ей посѣщать бѣдныхъ? Между тѣмъ именно теперь ею овладѣлъ порывъ состраданія и милосердія къ бѣднымъ, подъ вліяніемъ котораго она готова была отдать сама себя, чтобы только помочь неимущимъ. При мысли о страданіи, все существо ея сжималось отъ жалости и братской любви. Она бѣгала навѣщать дядю Маскара, разбитаго параличемъ слѣпца, жившаго на Нижней улицѣ, и сама кормила его съ ложечки принесеннымъ съ собою супомъ; потомъ къ девяностолѣтнимъ старикамъ Шую, мужу и женѣ, жившимъ на улицѣ Маглуаръ, въ подвалѣ, куда она перетащила всю старую мебель съ чердака Губертовъ; потомъ еще къ однимъ, къ другимъ,-- словомъ, ко всѣмъ бѣднымъ своего квартала, которымъ тайкомъ помогала всѣмъ тѣмъ, что безъ пользы валялось вокругъ нея, счастливая ихъ радостью и сіяющими лицами, при видѣ какихъ-нибудь объѣдковъ отъ вчерашняго обѣда. И у всѣхъ бѣдныхъ вдругъ она начинаетъ встрѣчать Фелисьена! Чаще она никогда не видала его прежде, избѣгая подходить близко къ окну изъ боязни его увидѣть. Волненіе ея росло, она думала, что страшно разгнѣвана на него.
   Хуже всего въ этомъ приключеніи было то, что Анжелика скоро отчаялась совершенно въ пользѣ дѣлаемаго ею добра. Этотъ мальчишка портилъ ей все удовольствіе быть доброю. Прежде у него, быть можетъ, были свои бѣдные, но не тѣ, которымъ она помогала, потому-что онъ никогда не навѣщалъ ихъ; теперь онъ долженъ былъ подстерегать ее, красться за нею, чтобы узнать ея бѣдныхъ и отнять ихъ у нея одного за другимъ. Теперь всякій разъ, приходя къ Шую съ корзинкою съѣстного, она находила у нихъ на столѣ серебряныя деньги. Разъ она побѣжала снести 10 су дядѣ Маскару, плакавшемуся, что ему не на что купить табаку, и увидѣла у него въ рукахъ двадцати-франковый золотой, новенькій и блестящій, какъ солнце. Въ другой разъ, вечеромъ, когда она зашла къ теткѣ Габе, та попросила ее сходить размѣнять банковый билетъ. А какъ досадно сознаться въ безсиліи ей, у которой не хватало денегъ, передъ нимъ, съ такою легкостью опоражнивавшимъ свой кошелекъ! Конечно, она рада и счастлива за своихъ бѣдныхъ, но она не испытывала уже удовольствія давать и грустно было давать такъ мало, когда другой давалъ такъ много. А тотъ человѣкъ, не понимая этого и думая покорить ее этимъ, умиленно уступалъ своему желанію помогать, и убивалъ ея милостыню, удвоивая свою. Кромѣ того, она должна была еще выносить похвалы ему отъ всѣхъ нищихъ: охъ, какой добрый, какой ласковый, благовоспитанный молодой человѣкъ! У нихъ только и разговору было что о немъ; они выставляли на показъ его милостыню, какъ-бы презирая ея помощь. Несмотря на всѣ клятвы забыть его, она ихъ разспрашивала о немъ:-- что онъ оставилъ имъ? что сказалъ? и собой хорошъ, не правда-ли? и ласковый, и застѣнчивый такой? Быть можетъ, онъ осмѣлился заговорить о ней?-- Да, какъ-же, онъ всегда о ней говоритъ!-- Тогда она рѣшительно возненавидѣла его, потому-что изъ-за него ужъ слишкомъ тяжело становилось у ней на сердцѣ.
   Словомъ, такъ дальше идти не могло, и въ одинъ майскій вечеръ, при ясномъ весеннемъ сумракѣ, разразилась бѣда. Это было въ развалинахъ старой мельницы, гдѣ гнѣздилась цѣлая семья нищихъ Ламбалезъ. Она состояла только изъ женщинъ, матери-старухи, изрытой морщинами, старшей дочери Стешки, большой двадцатилѣтней дикарки, и ея двухъ маленькихъ сестеръ, Розы и Жанны, уже съ этихъ лѣтъ вызывающими глазами дерзко смотрящихъ изъ-подъ рыжей спутанной гривы волосъ. Всѣ четыре собирали милостыню, ходя по дорогамъ, вдоль канавъ, и возвращались поздно вечеромъ, отъ усталости едва держась на ногахъ, обутыхъ въ опорки, подвязанныя веревками. И въ этотъ вечеръ какъ разъ Стешка потеряла свои опорки въ камняхъ и вернулась съ изрѣзанными въ кровь ногами. Усѣвшись передъ своею днерью, въ высокой травѣ Маріинскаго пустыря, она вытаскивала себѣ изъ ногъ занозы, а мать и обѣ сестренки причитывали, глядя на нее.
   Въ эту минуту пришла Анжелика, пряча подъ передникомъ хлѣбъ, который она приносила имъ каждую недѣлю. Она пробралась черезъ маленькую калитку изъ своего сада и не затворила ея за собой, думая сейчасъ-же бѣжать обратно домой. Но при видѣ всей семьи въ слезахъ, она остановилась.
   -- Что случилось? что съ вами?
   -- Ахъ! добрая барышня, заныла мать,-- посмотрите-ка, на что похожа эта большая дура? Вѣдь завтра она не въ состояніи будетъ ходить, вотъ и пропалъ денекъ... Надо-бы ей башмаки.
   Роза и Жанна, съ горящими изъ-подъ гривъ глазами, громче заревѣли, вопя раздирающими голосами.
   -- Надо-бы сапоги, надо бы сапоги...
   Стешка приподняла свою худую и черную голову, потомъ, разбѣшенная, не говоря ни слова, разодрала еще больше въ кровь свою ногу, стараясь вытащить булавкой большую занозу.
   Разжалобленная Анжелика подала имъ свою милостыню.
   -- Вотъ вамъ хоть хлѣба.
   -- Гм! хлѣба! отвѣтила старуха,-- конечно, хлѣба надо. Только на хлѣбѣ-то вѣдь она не далеко уйдетъ, это вѣрно. А тутъ какъ разъ ярмарка въ Блиньи, гдѣ она всякій разъ набираетъ больше сорока су... Богъ ты мой, Господи! что съ нами будетъ?
   Анжелика не могла говоритъ отъ жалости и смущенія. Въ карманѣ у нея звенѣли пять су. На пять су невозможно купить никакихъ сапогъ, даже по случаю. Всякій разъ недостатокъ денегъ не давалъ ей возможности хоть какъ-нибудь помочь. А въ этотъ разъ еще больше вывело ее изъ себя то, что, обернувшись назадъ, она увидѣла Фелисьена, стоящаго въ нѣсколькихъ шагахъ отъ нея въ темнотѣ. Онъ навѣрное все слышалъ -- быть можетъ, ужъ давно тамъ стоитъ. Онъ всегда являлся передъ нею такъ, что она не знала, какъ и откуда онъ.
   -- Ну вотъ! онъ и дастъ ей башмаки,-- подумала она.
   Онъ подходилъ въ самомъ дѣлѣ. На темно-синемъ небѣ зажигались первыя звѣздочки. Глубокая, теплая тишина ниспадала на землю и окутывала засыпавшую Маріинскую ограду, ивы которой тонули во мракѣ. Соборъ, какъ прямая черная стѣна, заграждалъ западную сторону неба.
   -- Конечно, онъ дастъ ей на башмаки.
   И она просто приходила въ отчаяніе. Значитъ, онъ вѣчно все будетъ давать и ей ни разу не придется дать больше его! Сердце ея чуть не разрывалось, колотясь какъ птичка въ клѣткѣ, она хотѣла-бъ быть очень богатой, чтобъ показать, что и она можетъ осчастливить кого-нибудь.
   Но вся сетья Ламбалезъ уже увидѣла добраго барина; мать бросилась къ нему на встрѣчу, обѣ сестры хныкали, протягивая ему руки, а старшая, выпустивъ окровавленныя ноги, смотрѣла на него своими никогда не смотрящими прямо въ лицо глазами.
   -- Слушайте, тетушка, сказалъ Фелисьенъ, -- подите на Большую улицу, на уголъ Нижней...
   Анжелика поняла, тамъ была сапожная лавка. И она быстро перебила его, заикаясь отъ волненія:
   -- Напрасная ходьба!.. Зачѣмъ ходить?.. Гораздо проще...
   И она не находила, что гораздо проще. Что дѣлать, что выдумать, чтобъ раньше его дать милостыню? Никогда она не думала, чтобы могла до такой степени его ненавидѣть.
   -- Скажите, что вы отъ меня, продолжалъ Фелисьенъ,-- и спросите...
   И снова она перебила его, повторяя безпокойнымъ голосомъ:
   -- Гораздо проще... Гораздо проще...
   Вдругъ, разомъ успокоившись, она сѣла на камень, проворно развязала башмаки и сняла даже чулки.
   -- Гораздо проще... Возьмите, вотъ. Къ чему вамъ безпокоиться.
   -- Ахъ, добрая моя барышня! Подай вамъ Господи, закричала старуха Ламбалезъ, разсматривая почти новенькіе башмаки.-- Я ихъ разрѣжу тутъ, сверху, чтобъ не были узки. Стешка, большая дура, благодари-же.
   Стешка вырывала въ это время чулки изъ рукъ Розы и Жанны, набросившихся на нихъ. Она не разжимала губъ.
   Но въ эту минуту Анжелика замѣтила, что у нея босыя ноги и что Фелисьенъ ихъ видитъ. Стыдъ овладѣлъ ею. Она не смѣла пошевелиться, увѣренная въ томъ, что если она встанетъ, ему еще больше видны будутъ ея ноги. Потомъ, очень растревожившись, она вскочила и побѣжала. Ея маленькія, очень бѣлыя ножки мелькали въ травѣ. Темнота еще болѣе сгустилась; Маріинская ограда была черна, точно мрачное озеро между большими сосѣдними деревьями и темною массою собора. И въ этой темнотѣ надъ землею не было ничего видно, кромѣ убѣгавшихъ маленькихъ атласисто-бѣлыхъ, какъ крылья голубя, ножекъ.
   Испуганная, боясь войти въ воду, Анжелика побѣжала вдоль Ла-Шевротта, до доски, перекинутой черезъ ручей, вмѣсто мостика. Но Фелисьенъ догонялъ ее, перебѣжавъ наискось поле, не обращая вниманія на кустарники. Всегда такой застѣнчивый, онъ покраснѣлъ еще больше, чѣмъ она, при видѣ ея бѣленькихъ ногъ; что-то вспыхнуло внутри его; ему хотѣлось крикнуть громко, во всеуслышаніе про страсть, которая овладѣла имъ всѣмъ, со всею пылкостью юности, съ первагоже дня. Потомъ, когда она задѣла его, онъ едва могъ пробормотать признаніе, которое жгло ему губы:
   -- Я васъ люблю.
   Она остановилась, совершенно растерявшись. Выпрямившись во весь ростъ, она на мгновеніе посмотрѣла на него: весь гнѣвъ ея, вся ненависть, которую она, казалось, испытывала, разомъ исчезли, растаявъ въ чувствѣ сладкаго томленія. Что-же онъ такое сказалъ, что взволновало ее всю? Онъ любилъ ее, это она знала, и однако, одно слово, сказанное ей на ухо, поразило ее страхомъ и изумленіемъ. А онъ, ободренный, открывъ ей свое сердце, повторялъ:
   -- Я васъ люблю.
   Она пустилась бѣжать, въ страхѣ передъ любящимъ человѣкомъ.
   Ла-Шевроттъ уже не остановилъ ее, она сошла въ воду, точно преслѣдуемая охотниками серна; ея бѣлыя ножки побѣжали по камешкамъ, дрожа въ ледяной водѣ. Калитка сада хлопнула, ножки исчезли за нею.
   

VI.

   Цѣлые два дня послѣ этого Анжелика мучилась раскаяніемъ. Какъ только оставалась одна, она принималась такъ рыдать, точно совершила преступленіе. Ее постоянно преслѣдавалъ страшный своею темнотою вопросъ -- не согрѣшила-ли я съ этимъ молодымъ человѣкомъ? Не погибла-ли я такъ, какъ эти гадкія женщины въ Золотой Легендѣ, которыя поддались дьявольскому наущенію? Тихо, чуть слышно сказанныя слова "я васъ люблю" съ такимъ страшнымъ шумомъ раздавались въ ея ушахъ, что навѣрное они исходили отъ какой-нибудь ужасной силы, скрытой и невидимой. Но она не знала ничего, не могла знать, окруженная и выросшая въ невѣдѣніи.
   Согрѣшила-ли она съ этимъ человѣкомъ? И она старалась хорошенько припомнить все, перебирала и обдумывала всѣ подозрѣнія, какія могло подсказать ей ея невѣдѣніе. Что-же такое грѣхъ? Довольно-ли было, чтобъ согрѣшить, видѣть другъ друга, разговарить, потомъ солгать своимъ родителямъ? Неужели въ этомъ весь грѣхъ? Въ такомъ случаѣ, почему-же она задыхается подъ тяжестью его? Если-же не виновата, почему-же чувствуетъ она, что стала совсѣмъ иною, что въ ней словно новая душа? Быть можетъ, тутъ-то и зарождается грѣхъ, въ этомъ тяжкомъ недомоганіи, которое давитъ ее. Сердце ея полно чѣмъ-то смутнымъ, неопредѣленнымъ, цѣлою вереницею предстоящихъ ей словъ и дѣлъ, которыя страшатъ ее, хотя она и не понимаетъ ихъ еще. Потокъ крови заливалъ румянцемъ ея щеки, и слышались ей ужасныя слова: "я васъ люблю", и она переставала разсуждать, и снова принималась рыдать, сомнѣваясь въ томъ, что произошло, и боясь грозы тамъ гдѣ то, въ будущемъ,-- грѣха, которому она не знала ни имени, ни формы.
   Самымъ большимъ мученіемъ для нея было то, что она не открыла всего Губертинѣ. Спроси она ее, и та навѣрное однимъ словомъ раскрыла-бы ей всю тайну. Потомъ ей казалось, что повѣрь она кому-нибудь свое мученіе, и это одно облегчило-бы уже ее. Но тайна ея слишкомъ велика, она умерла-бы отъ стыда. Она хитрила, дѣлала видъ, что совсѣмъ покойна, тогда какъ внутри въ ней бушевала цѣлая буря. Когда ее спрашивали, отчего она такъ разсѣянна, она поднимала изумленные глаза и говорила, что она ни о чемъ не думаетъ. Сидя за пяльцами и машинально протыкая и вытягивая свою иголку, она все время, съ утра до вечера, терзалась одною и тою-же мыслью: ее любятъ, она любима! А она-то, любитъ-ли она тоже? Вопросъ смутный, на который она въ своемъ невѣдѣніи не могла прибрать отвѣта. Она до тѣхъ поръ повторяла его, пока не теряла сознанія, слова утрачивали для нея смыслъ и все сливалось въ какомъ-то круговоротѣ, увлекавшемъ ее. Съ усиліемъ овладѣвала она собой, понимала, что она за пяльцами, съ иглой въ рукахъ, и точно во снѣ продолжала вышивать съ обычнымъ усердіемъ. Можетъ быть, у ней начиналась какая-нибудь серьезная болѣзнь? Разъ вечеромъ, ложась спать, она почувствовала такую дрожь, что подумала, что больше не встанетъ. Сердце у нея билось, точно хотѣло выпрыгнуть; въ ушахъ такъ звенѣло, точно вокругъ нея трезвонили во всѣ колокола. Полюбила она, или сейчасъ должна умереть? И она спокойно улыбнулась Губертинѣ, которая съ тревогой глядѣла на нее, воща свою нитку.
   Впрочемъ, Анжелика дала себѣ клятву никогда больше не видѣть Фелисьена. Она не рисковала больше выходить на густую траву Маріинской ограды, не навѣщала даже своихъ бѣдныхъ. Она боялась, что случится что-нибудь ужасное въ тотъ день, когда они встрѣтятся лицомъ къ лицу. Въ это ея рѣшеніе входила, кромѣ того, и мысль наказать себя за грѣхъ, который она могла совершить. Поэтому сурово и удерживалась она по утрамъ, чтобы не бросить ни одного взгляда въ окно, изъ опасенія увидѣть на берегу Шевротта того, кого она такъ боялась. И если, подіавшись искушенію, она все-таки бросала взглядъ въ окно, и не находила тамъ Фелисьена -- она была грустна весь день до слѣдующаго утра.
   Разъ утромъ Губертъ подготовлялъ для шитья дьяконскій стихарь, какъ вдругъ раздавшійся у двери звонокъ заставилъ его сойти внизъ. Это, вѣроятно, какой-нибудь давалецъ, пришедшій съ заказомъ, потому-что до Губертины и Анжелики доносился снизу, въ оставшуюся открытой дверь на лѣстницу, говоръ голосовъ. Вдругъ, удивленныя, онѣ приподняли головы: по лѣстницѣ раздались шаги, Губертъ велъ на верхъ заказчика, чего никогда не случалось. Дѣвушка замерла, пораженная появленіемъ Фелисьена. Онъ былъ одѣтъ просто, какъ рабочій-художникъ, съ бѣлыми, не загрубѣвшими руками. Такъ какъ она больше не приходила къ нему, то онъ явился къ ней, послѣ многихъ дней напраснаго ожиданія и неизвѣстности, въ теченіе которыхъ онъ не разъ говорилъ себѣ, что она его не любитъ.
   -- Вотъ, дитя мое, это до тебя касается, сказалъ Губертъ:-- Этотъ господинъ желаетъ заказать намъ особенную работу. Вотъ я и пригласилъ его сюда, чтобъ поговорить о ней поудобнѣе... Рисунокъ надо показать моей дочери, милостивый государь.
   Ни онъ, ни Губертина ничего не подозрѣвали. Послѣдняя только съ любопытствомъ придвинулась, чтобъ лучше видѣть. Но Фелисьену, какъ и Анжеликѣ, волненіе сжимало горло. Руки его дрожали, когда онъ развертывалъ рисунокъ, и онъ долженъ былъ говорить очень медленно, чтобы скрыть дрожаніе голоса.
   -- Это митра для его преосвященства... Городскія дамы, желающія сдѣлать ему подарокъ, поручили мнѣ составить рисунки и послѣдить за исполненіемъ. Я живописецъ по стеклу, но также много занимаюсь и стариннымъ искусствомъ... Вотъ видите, я только возсоздалъ древне-готическую митру...
   Анжелика, склоненная надъ большимъ листомъ, который онъ развернулъ передъ нею, слегка воскликнула:
   -- О! Святая Агнеса!
   Это была, въ самомъ дѣлѣ, тринадцатилѣтняя мученица, нагая дѣвушка, прикрытая волосами, изъ-подъ которыхъ виднѣлись ея ручки и ножки, въ томъ видѣ какъ она стояла на пьедесталѣ у одной изъ соборныхъ дверей. Ея изображеніе занимало всю ширину митры и представляло маленькую святую, возносимую на небо двумя ангелами, а подъ ея ногами разстилался обширный, очень тонкой отдѣлки ландшафтъ. Отвороты и лопасти были украшены богатыми копьевидными орнаментами прекраснаго стиля.
   -- Дамы желаютъ, продолжалъ Фелисьенъ:-- поднести этотъ подарокъ къ крестному ходу въ память Чуда Божія, и весьма естественно поэтому, что я выбралъ св. Агнесу.
   -- Это прекрасная мысль, сказалъ Губертъ, а Губертина прибавила, въ свою очередь:
   -- Его преосвященство будетъ очень тронутъ.
   Крестный ходъ въ память Чуда Божія совершался ежегодно 28 іюля, со времени Іоанна V Готкера, въ благодарность за даръ исцѣленія, который Господь даровалъ ему и его роду для спасенія города Бомона отъ чумы. Въ легендѣ объ этомъ разсказывалось, что Готкеры обязаны были этимъ даромъ предстательству св. Агнесы, которую они всегда особенно чтили; отсюда-то и происходилъ древній обычай ежегодно, въ извѣстный день, поднимать старинную статую святой и торжественно проносить ее по всѣмъ улицамъ города, съ глубокою вѣрою въ то, что св. мученица спасаетъ городъ отъ всѣхъ бѣдъ.
   -- Къ крестному ходу въ день Чуда Божія, проговорила наконецъ Анжелика, глядя на рисунокъ:-- да вѣдь это черезъ 20 дней,-- мы къ этому сроку не успѣемъ кончить ни за что.
   Губерты покачали головами. Дѣйствительно, такая работа требовала ужаснаго труда. Однако, Губертина все-таки сказала Анжеликѣ:
   -- Я могла-бы тебѣ помочь, взяла-бы орнаменты, а тебѣ осталось-бы только вышить фигуры и лица.
   Анжелика въ смущеніи все еще разсматривала святую. Нѣтъ, нѣтъ! Она отказывалась, она боролась съ желаніемъ принять этотъ заказъ. Очень дурно стать его сообщницей; вѣдь Фелисьенъ навѣрное лгалъ; она чувствовала, что онъ не бѣденъ, что онъ только скрывается подъ этимъ платьемъ рабочаго; и эта притворная простота, вся эта придуманная имъ исторія, чтобы добраться до нея,-- все предостерегало ее; между тѣмъ, она ликовала въ глубинѣ души при мысли, что онъ преобразится въ принца и такимъ образомъ вполнѣ осуществитъ ея мечту,-- предметъ ея постоянной глубокой вѣры.
   -- Нѣтъ гий сошел с витража и идет к ней, попирая немыми нарисованными ногами высокую траву? И в самом деле, окно побледнело, Анжелика уже не различала на нем растаявшей, исчезнувшей, как пурпурное облачко, фигуры святого. В эту ночь девушка больше ничего не уловила. Но назавтра, в тот же час, среди такой же тьмы, шум возобновился, усилился и немного приблизился к ней. Да, конечно, то были шаги, шаги видения, едва касающегося земли. Они прекращались, слышались снова, раздавались то здесь, то там, и нельзя было понять, откуда исходит этот звук. Быть может, какой-нибудь любитель ночных прогулок ходит под вязами сада Вуанкуров? Или, вернее, это в епископском саду, в густых зарослях сирени, одуряющий запах которой проникает до самого сердца? Напрасно Анжелика вглядывалась во мрак; только слух говорил ей, что свершилось долгожданное чудо, да еще обоняние, ибо запах цветов усилился, как будто чье-то дыхание примешалось к нему. И ночь за ночью кольцо шагов все сужалось вокруг балкона, так что наконец Анжелика стала слышать их прямо под собой, у самой стены. Здесь шаги замирали, наступала тишина; тогда Анжелику вновь окутывало нечто, неведомая сила все сильнее давила ее, и она слабела в этих объятиях.
   В следующие вечера между звездами появился тонкий серп молодого месяца. Но месяц заходил с окончанием дня и скрывался за углом собора, -- казалось, веко закрывает чей-то яркий глаз. Анжелика следила за ним, замечала, как он растет день ото дня, и с нетерпением ждала момента, когда лунный свет осветит невидимое. И в самом деле, мало-помалу Сад Марии выступал из темноты со своей разрушенной мельницей, группами деревьев и быстрым ручейком. Но и в этом призрачном свете чудо продолжалось. То, что было рождено мечтой, приняло очертания человеческой тени. Ибо сначала Анжелика различала только расплывчатую, изменчивую, еле освещенную луной тень. Что же это было? Тень ветки, колеблемой ветром? Иногда все вдруг исчезало, пустырь спал в мертвой неподвижности, и Анжелике казалось, что у нее была галлюцинация. Но вот темное пятно опять выделялось на светлом поле, скользило от одной ивы к другой, -- и сомнение делалось невозможным. Анжелика то теряла эту тень из глаз, то вновь находила, но не могла ясно увидеть ее. Однажды ей показалось, что на минуту обрисовались плечи человека, и она быстро взглянула на витраж: он посерел, выцвел и словно опустел под ярким светом луны. С этих пор Анжелика стала замечать, что живая тень удлиняется, приближается к ее окну, двигаясь вдоль собора, по темным пятнам между травами. И чем ближе подходила тень, тем большее возбуждение охватывало девушку; она испытывала то нервное чувство, которое возникает под взглядом чьих-то невидимых глаз. Разумеется, там, под листвой деревьев, находилось живое существо, и оно, не отрываясь, глядело на нее, Анжелика физически ощущала -- на руках, на лице -- эти взгляды, долгие, нежные, даже боязливые; она не уходила с балкона, ибо знала, что взгляд этот чист, раз он пришел из очарованного мира "Легенды". Ее первоначальная тревожная тоска сменилась радостным смущением: она была уверена в счастье. Вдруг в одну из ночей на залитой лунным светом земле ясной и четкой линией обозначилась тень человека, -- сам он не был виден, скрытый за ивами. Человек не шевелился, и Анжелика долго смотрела на его неподвижную тень.
   С этих пор у нее была тайна. Эта тайна наполняла ее голую, белую, выкрашенную известью комнату. Анжелика часами лежала на своей широкой кровати, в которой совсем терялось ее тоненькое тело, лежала с закрытыми глазами, но не спала и все время видела перед собой неподвижную тень на ярко освещенной земле. Просыпаясь утром, она переводила взгляд с огромного шкафа на старый сундук, с изразцовой печки на маленький туалетный столик и изумлялась, не находя здесь этих таинственных очертаний, так резко запечатлевшихся в ее памяти, ибо ей снилось, что тень проскальзывает в комнату сквозь занавески, покрытые выцветшими букетиками вереска. Эта тень была с Анжеликой во сне и наяву, она стала подругой ее собственной тени; у Анжелики было теперь две тени, хотя она оставалась одна со своей мечтой. Эту тайну она не поверяла никому, даже Гюбертине, которой до сих пор рассказывала решительно все. Если, удивленная веселостью девушки, та спрашивала ее, в чем дело, она густо краснела и отвечала, что радуется ранней весне. И она напевала с утра до вечера, звенела, как мушка, опьяневшая от первых солнечных лучей. Никогда еще церковные облачения не загорались под ее руками такими ослепительными переливами шелка и золота. Гюберы улыбались и в простоте душевной полагали, что она весела оттого, что здорова. По мере того, как день угасал, оживление Анжелики все возрастало; она встречала песней восход луны, а в урочный час выходила на балкон и видела тень. И пока луна росла, тень ежедневно выходила на свидание и, прямая, молчаливая, лежала на земле; больше Анжелика ничего не знала, она не видела того, кто отбрасывал тень. Быть может, там и не было ничего, кроме тени? Быть может, это только видение или это св. Георгий сошел со своего витража? Или ангел, любивший некогда Цецилию, теперь полюбил ее и приходит к ней? Эта мысль наполняла Анжелику гордостью, ласкала ее нежной лаской невидимого мира. Потом ее охватывало нетерпение, -- ей хотелось знать, -- и она вновь терпеливо ждала.
   Полная луна освещала Сад Марии. Когда она вошла в зенит, деревья под отвесно падавшими лучами потеряли тени и стали похожи на бьющие вверх немые фонтаны белого света. Пустырь был наводнен потоками прозрачного, как хрусталь, лунного сияния, свет был так ярок, что в нем рисовались даже тонкие узоры ивовых листьев. И, казалось, малейший ветерок всколыхнет поверхность этого озера света, в величественном спокойствии уснувшего между большими вязами соседних садов и гигантским корпусом собора.
   Прошло еще две ночи, а на третью Анжелика, выйдя на балкон, ощутила резкий удар в самое сердце. Там, в ярком свете, повернувшись к ней лицом, стоял он. Тень свернулась у его ног и исчезла, как и тени деревьев. И теперь был виден только он, весь светлый от луны. На таком расстоянии она видела его ясно, как днем, -- ему было лет двадцать, он был высокий, тонкий и белокурый. Он походил на св. Георгия, на прекрасного Иисуса; у него были волнистые волосы, маленькая бородка, прямой, немного крупный нос и черные горделивые и нежные глаза. И Анжелика сразу узнала его. Он и не мыслился ей другим, -- это он, это тот, кого она ждала. Чудо, наконец, свершилось, медленное воплощение невидимого закончилось, -- и он явился ей. Он вышел из неизвестности, из трепета природы, из невнятного шепота, из колеблющейся игры ночных теней, из всего того, что обволакивало Анжелику и доводило ее до изнеможения. Его приход был сверхъестествен, она видела его в воздухе, в двух локтях над землей, а чудо окружало его со всех сторон и разливалось по поверхности таинственного лунного озера. Вокруг него почетной стражей стояли все персонажи "Золотой легенды": у святых зацветали посохи, у девственниц молоко текло из ран. И от полета белоснежных дев бледнели самые звезды.
   Анжелика, не отрываясь, глядела на него. Он поднял руки и раскрыл ей свои объятия. Она не испугалась, она улыбнулась ему.

V

   Каждые три месяца Гюбертина затевала стирку, и начиналось настоящее столпотворение. Нанимали помощницу -- матушку Габэ, и на целых четыре дня вышивание откладывалось в сторону. Анжелика принимала живейшее участие во всем: стирка и полоскание белья в светлых водах Шеврота были для нее отдыхом. Прокипятив белье с золою, его на тачке через садовую калитку увозили в Сад Марии и затем целые дни проводили там, на свежем воздухе, под ярким солнцем.
   -- Матушка! Сейчас буду стирать я. Мне это так нравится! И, засучив рукава выше локтя, хохоча, потрясая вальком,
   Анжелика начинала колотить им, от всего сердца радуясь этой грубой, здоровой работе и обдавая себя с ног до головы пеной.
   -- У меня будут сильнее руки, матушка! Мне это полезно!
   Шеврот пересекал пустырь наискосок: сначала он тек медленно, потом стремительно несся по кремнистому откосу, разбиваясь крупными каскадами. Ручей вытекал из протока, устроенного под стеной епископского сада; на другом конце пустыря, у самого угла особняка Вуанкуров, он исчезал под сводами арки, уходил под землю и вновь появлялся уже только через двести метров, на Нижней улице, вдоль которой и тек до самого Линьоля. Поэтому нужно было хорошенько следить за бельем, -- оно могло уплыть, а каждая упущенная штука неизбежно пропадала.
   -- Подождите, матушка, подождите!.. Я положу на салфетки вот этот большой камень. Посмотрим, утащит ли их воришка-ручей!
   Анжелика навалила на салфетки камень и стала выламывать другой из развалин мельничной стены, счастливая, что так хлопочет, радуясь своей усталости; ушибив палец, она помахала им в воздухе и сказала, что это пустяки. Ютившаяся в развалинах беднота днем разбредалась по дорогам за подаянием, и пустырь погружался в одиночество: он дремал в чудесной прохладе, группы бледных ив и высокие тополи покрывали его, густая, буйно разросшаяся сорная трава доходила местами до самых плеч. Огромные деревья соседних садов закрывали горизонт, и оттуда веяло вибрирующей тишиной. С трех часов дня медленно начинала вытягиваться и сгущалась нежная, смутно благоухающая ладаном тень собора.
   И Анжелика еще сильнее колотила белье; она вкладывала в это всю силу, какая была в ее свежих, белых руках.
   -- Матушка, матушка! Как я буду сегодня ужинать!.. Ах, вы мне обещали пирог с земляникой!
   Но на этот раз Анжелике пришлось полоскать белье одной. Матушка Габэ не пришла из-за внезапного приступа ишиаса, а Гюбертина была занята по хозяйству. Стоя на коленях на устланных соломой мостках, девушка брала белье штуку за штукой и медленно прополаскивала его, пока не исчезала всякая муть и вода не делалась кристально чистой. Она не торопилась; еще утром она с изумлением увидела, что какой-то пожилой рабочий в серой блузе строит легкий помост перед окном часовни Откэров, и теперь была охвачена тревожным любопытством. Неужели собираются чинить витраж? В сущности это было необходимо: в фигуре св. Георгия не хватало цветных стекол, да и в других местах цветные стекла поразбились за многие века и были заменены простыми. И все-таки Анжелика сердилась. Она так привыкла к белым заплаткам на пронзающем дракона св. Георгии и на дочери короля, обвязывающей своим поясом шею чудовища, что уже оплакивала своих любимцев, словно их собирались изуродовать. Всякие переделки в таких старинных вещах казались ей кощунством. Но когда девушка вернулась полоскать белье после обеда, гнев ее вдруг испарился: на помосте стоял второй рабочий, тоже в серой блузе, но совсем молодой. Она сразу узнала его: то был он.
   Весело и безо всякого смущения Анжелика заняла свое место на соломенной подстилке мостков и голыми руками начала полоскать белье в чистой воде ручья. Это был он -- высокий, тонкий, белокурый, с маленькой бородкой и вьющимися, как у молодого бога, волосами; его лицо было и днем таким же белым, как при лунном свете. Да, то был он, и нечего было бояться за витраж: он только украсит его своим прикосновением. Анжелика не испытывала никакого разочарования от того, что юноша был в блузе, такой же рабочий, как она сама, вероятно, мастер цветных стекол. Напротив, она даже улыбалась этой мысли, ибо была абсолютно уверена в ожидающем ее царском великолепии. Это только видимость. К чему все знать? Настанет день, и он явится таким, каким должен быть. Золотой дождь лился с крыши собора, далекий рокот органа звучал триумфальным маршем. Анжелика даже не спрашивала себя, каким путем молодой человек днем и ночью проникал на пустырь. Если он жил в одном из соседних домиков, то мог пройти только по переулку Гердаш, который тянется под стенами епископства, от самой улицы Маглуар.
   Прошел чудесный час. Склонившись, почти касаясь лицом прохладной воды, Анжелика полоскала свое белье, но каждый раз, как брала новую штуку, подымала голову и бросала на молодого человека быстрый взгляд -- взгляд, в котором сквозь сердечное волнение светилось лукавство. А тот стоял на помосте и делал вид, что очень занят осмотром повреждений витража, но украдкой разглядывал девушку и смущался всякий раз, как она ловила его на этом. Было даже странно, что он так быстро вспыхивает: его лицо из белого мгновенно делалось багровым. Малейшее душевное волнение, гнев и нежность бросали ему кровь в лицо. И в этом поединке взглядов он был удивительно робок: едва он замечал, что Анжелика смотрит на него, как превращался в малого ребенка, не знал, куда девать руки, начинал бормотать какие-то путаные приказания своему пожилому помощнику. А девушка с наслаждением погружала руки в быструю освежающую воду и радостно догадывалась, что юноша, по-видимому, так же невинен, как она сама, что он так же неискушен и так же жадно стремится к познанию жизни. Им не было надобности говорить друг с другом вслух: невидимые гонцы переносили их мысли, и немые уста повторяли эти мысли про себя. Анжелика подымала голову, ловила молодого человека на том, что он тоже повернулся к ней, -- так проходили минуты, и это было очаровательно.
   Вдруг она увидела, что юноша соскочил с помоста и, пятясь, начал отходить от него по траве, словно для того, чтобы лучше разглядеть витраж издали. Она чуть не рассмеялась, так ясно было, что он хочет подойти поближе к ней. Со свирепой решимостью человека, ставящего все на карту, он дошел почти до самых мостков, -- и было смешно и трогательно видеть, как теперь, в нескольких шагах от цели, он стоит, повернувшись к девушке спиной, и, смертельно смущенный своей чрезмерной дерзостью, не осмеливается повернуться. Анжелика уже подумала было, что он вернется к витражу так же, как пришел, даже не оглянувшись на нее. Но тут он принял отчаянное решение -- и повернулся; как раз в эту минуту с лукавым смехом девушка подняла голову, их взгляды встретились и застыли, погрузившись друг в друга. Обоих мгновенно охватило смущение; они совсем растерялись и так и не пришли бы в себя, если бы неожиданный трагический случай не спас положения.
   -- Ах, боже мой! -- закричала в отчаянии Анжелика.
   Дело в том, что бумазейная куртка, которую она машинально продолжала полоскать, вырвалась у нее из рук и быстрый ручей подхватил ее; еще минута -- и она исчезла бы под сводом в углу стены сада Вуанкуров, там, где Шеврот уходит под землю.
   После секундного замешательства юноша сообразил, в чем дело, и устремился вслед. Но ручей бурно катился по камням, и эта дьявольская куртка двигалась быстрее, чем он. Дважды он нагибался и хватал ее, но оба раза в его руках оказывалась только пена. Наконец, возбужденный этой погоней, с отчаянным видом человека, который бросается навстречу опасности, он прыгнул в ручей и поймал куртку в тот самый момент, когда она уже уходила под землю.
   До сих пор Анжелика наблюдала за процедурой спасения куртки с тревогой, но теперь ее стал разбирать смех -- веселый смех, сотрясавший все тело. Ах, так вот оно -- приключение, о котором она столько мечтала! Вот она, встреча на берегу озера и ужасная опасность, от которой ее спасает юноша, прекрасный, как день! Святой Георгий, воин и вождь, оказался всего-навсего мастером цветных стекол, молодым рабочим в серой блузе. И когда он, промокший, сам понимая, что чрезмерное рвение, проявленное им при спасении из волн погибающего белья, было несколько смешно, неловко держа куртку, с которой струились потоки воды, пошел назад, Анжелике пришлось закусить губы, чтобы сдержать хохот, подымавшийся к горлу.
   А юноша не отрываясь глядел на нее. Девушка была так хороша своей свежестью, этим затаенным смехом, в котором трепетала вся ее юность! Обрызганная водой, с замерзшими от воды ручья руками, она и сама благоухала чистотой, как прозрачный живой родник, бьющий в лесу среди мхов. Она вся светилась радостью и здоровьем под ярким солнцем. Ее можно было вообразить хорошей хозяйкой, и в то же время королевой, ибо под ее рабочим платьем скрывалась высокая и легкая талия, а такие удлиненные, лица бывают только у принцесс, списанных в старинных легендах. И юноша не знал, как вернуть ей белье, такой она казалась ему прекрасной, прекрасной, как произведение искусства, любимого им. Он хорошо заметил, что девушка еле удерживается от смеха, решил, что у него, должно быть, крайне глупый вид, и пришел в совершенное отчаяние. Наконец, он сдался и протянул Анжелике куртку.
   Но она чувствовала, что расхохочется, как только разожмет губы, Ах, бедный малый! Право, он очень трогателен! Но это было сильней ее, она была слишком счастлива, ей необходимо было дать волю переполнявшему ее смеху, смеху до потери дыхания.
   Наконец Анжелика решила, что может заговорить; она просто хотела сказать:
   -- Благодарю вас, сударь!
   Но вместо этих слов получилось только несвязное бормотание, девушка не договорила и все-таки расхохоталась, ее звонкий смех рассыпался дождем певучих звуков, и прозрачный лепет ручья вторил ей. Юноша совсем расстроился и не знал, что сказать. Его белое лицо внезапно покраснело, а робкие, как у ребенка, глаза загорелись орлиным пламенем. И когда он ушел, а вместе с ним исчез и пожилой рабочий, Анжелика, уже склонившаяся к чистой воде, чтобы вновь приняться за полоскание, все еще смеялась, -- смеялась ослепительному счастью этого дня.
   Назавтра с шести часов утра начали расстилать для просушки всю ночь лежавшее в узле белье. Поднявшийся ветер помогал сушить; чтобы белье не унесло, приходилось прижимать его по четырем углам камнями. Вся стирка была разложена на темной, приятно пахнущей зеленью траве и ярко выделялась на ней; казалось, луг внезапно густо зацвел сплошными полосами белоснежных ромашек.
   После обеда Анжелика пришла взглянуть, как идут дела, и совсем расстроилась: ветер так усилился, что белье ежеминутно готово было улететь в небо, прозрачное, ярко-синее небо, словно очищенное порывами ветра. Одна простыня уже улетела, и несколько салфеток билось на ветвях ивы. Анжелика стала ловить салфетки, но позади нее унесло платки. Она теряла голову. И некому помочь ей! Она попыталась разостлать простыню, но ей пришлось вступить в борьбу с ветром; простыня оглушительно хлопала, обвиваясь вокруг нее, как знамя.
   И вдруг сквозь шум ветра она услыхала чей-то голос:
   -- Разрешите вам помочь, мадмуазель?
   То был он. Анжелика, не думая ни о чем, кроме своих хозяйских несчастий, сейчас же закричала в ответ:
   -- Ну, конечно, помогите!.. Возьмитесь за тот конец, вот там! Держите крепче!
   Растянутая их сильными руками простыня билась, как парус. Они разложили ее на траве и прижали по углам четырьмя тяжелыми камнями. Ни он, ни она не поднимались; они стояли на коленях по сторонам усмиренной, затихшей наконец простыни, разделявшей их большим, ослепительно белым прямоугольником.
   Наконец Анжелика улыбнулась, но улыбнулась безо всякого лукавства, просто улыбкой благодарности. Он осмелел.
   -- Меня зовут Фелисьен.
   -- А меня -- Анжелика.
   -- Я мастер цветных стекол. Мне поручили починить этот витраж.
   -- А я живу с родителями вон в том доме. Я вышивальщица.
   Свежий ветер в своем стремительном полете хлестал их, уносил их слова, яркое солнце купало их в теплых лучах. Они говорили все, что приходило им в голову, говорили только ради удовольствия разговаривать друг с другом.
   -- Ведь витраж не будут менять?
   -- Нет, нет. Только маленькая починка, совсем ничего не будет заметно... Я люблю этот витраж не меньше, чем вы.
   -- Это верно, я люблю его. У него такие нежные цвета!.. Я вышивала раз святого Георгия, но он вышел гораздо хуже.
   -- О, гораздо хуже? Я видел его. Ведь это святой Георгий на нарамнике красного бархата, что надевал в воскресенье отец Корниль? Настоящее чудо!
   Анжелика покраснела от удовольствия и сейчас же закричала:
   -- Положите камень на левый край простыни! Сейчас ее унесет!
   Простыня вздувалась, билась, как пойманная птица, и старалась улететь. Молодой человек поспешно придавил ее камнем, и когда она затихла, на этот раз окончательно, оба встали.
   Теперь Анжелика принялась ходить по узким полоскам травы между разостланным бельем и осматривать каждую штуку, а он деловито следовал за нею, и вид у него был такой, словно его крайне занимал вопрос о возможной пропаже фартука или полотенца. Все это выглядело очень естественно. Анжелика, между тем, продолжала болтать, рассказывала о своих занятиях, о своих вкусах:
   -- Я люблю, чтобы вещи лежали на своих местах... По утрам я просыпаюсь, как только часы с кукушкой в мастерской, пробьют шесть часов; когда я одеваюсь, еще темно, но у меня все в порядке: чулки здесь, мыло там, -- я прямо помешана на этом. О, я вовсе не от рождения такая аккуратная, раньше я была ужасно беспорядочна! Сколько раз матушка мне выговаривала!.. А в мастерской я совсем не могу работать, если мой стул не стоит там, где должен стоять, -- прямо против света. Счастье еще, что я не левша и не правша, вышиваю обеими руками; это и правда счастье, ведь не всем это дается... А потом, я обожаю цветы, но если близко стоит букет, у меня начинает ужасно болеть голова. Я выношу только фиалки: запах фиалок успокаивает меня. Правда, странно? Чем бы я ни была больна, стоит мне только понюхать фиалки, и мне делается легче.
   Юноша слушал с восторгом, опьяненный голосом Анжелики -- голосом редкого очарования, проникновенным и певучим, -- должно быть, он был особенно чувствителен к музыке человеческого голоса, потому что ласковые переливы слов вызывали у него слезы на глазах.
   -- Ах, эти рубашки уже совсем высохли, -- перебила себя Анжелика.
   Потом в наивной и бессознательной потребности раскрыть ему свою душу она продолжала:
   -- Белый цвет всегда хорош, ведь верно? В иные дни мне надоедают и синий, и красный, и все цвета, а белый для меня всегда радость, -- я никогда не устаю от него. В нем нет ничего грубого, резкого, хочется погрузиться в него навсегда... У нас была белая кошка с желтыми пятнами, и я закрасила ей пятна. Кошка стала очень хорошенькой, но потом краска слиняла... Знаете, я собираю по секрету от матушки все обрезки белого шелка; у меня их набрался полный ящик, они мне ни для чего не нужны, просто время от времени я их трогаю и смотрю на них, -- это доставляет мне удовольствие... И у меня есть еще одна тайна! Большая тайна! Каждое утро, когда я просыпаюсь, около моей кровати стоит кто-то. Да! Стоит кто-то белый и сейчас же улетает.
   Юноша не сомневался, что это правда; казалось, он верил ей безусловно. И разве это не естественно? Разве это не в порядке вещей? Даже юная принцесса, окруженная всем великолепием пышного двора, не смогла бы так быстро покорить его. На зеленой траве, посреди белоснежного белья, Анжелика сияла такой гордой, царственной прелестью, что с каждой минутой сердце его сжималось все сильнее. Все было кончено, он видел только ее и готов был следовать за нею до самой смерти. Анжелика быстрыми шажками проходила между бельем, изредка оборачивалась и улыбалась ему, а он, задыхаясь от счастья, шел за нею, без малейшей надежды когда-либо прикоснуться к ней.
   Но внезапный порыв ветра поднял мелкое белье; перкалевые воротнички и манжеты, батистовые косынки и нагруднички взвились на воздух и улетели далеко в сторону, точно стая белых птиц, уносимая бурей.
   Анжелика бросилась бежать.
   -- Ах, боже мой! Идите сюда! Помогите же мне!
   Оба принялись гоняться за бельем. Она поймала воротничок на самом берегу Шеврота. Он вытащил два нагрудничка из высокой крапины. Одна за другой были отвоеваны у ветра манжеты. Но, бегая со всех ног, молодые люди встречались, и развевающиеся складки ее юбки трижды задевали его; и каждый раз он ощущал толчок в самое сердце и внезапно краснел. В свою очередь, он задел ее, когда подпрыгнул, чтобы поймать вырвавшуюся из ее рук косынку. У Анжелики занялось дыхание, она остановилась как вкопанная. Смех ее смущенно оборвался, она уже не играла, не подшучивала над этим простодушным и неловким рослым юношей. Что это? Почему оборвалась ее веселость, и такая слабость, такое блаженное смятение охватило ее? Он протянул ей косынку, и руки их случайно встретились. Оба вздрогнули и растерянно посмотрели друг на друга. Анжелика быстро отступила назад; эта встреча рук потрясла ее, точно ужасная катастрофа; несколько секунд она не знала, на что решиться, потом вдруг опрометью бросилась бежать с грудой мелкого белья в руках, забыв об остальном.
   Тогда Фелисьен заговорил:
   -- О, ради бога!.. Прошу вас...
   Ветер подул с удвоенной силой и унес его слова. В отчаянии смотрел он на бегущую, словно уносимую порывом ветра Анжелику. Она бежала, бежала между белыми квадратами скатертей и простынь в бледно-золотом свете заходящего солнца. Казалось, тень собора готова поглотить ее, она уже была у садовой калитки и собиралась войти, так и не оглянувшись. Но на самом пороге ее внезапно охватило доброе чувство, -- она не хотела показаться слишком рассерженной. Смущенная, улыбающаяся, она обернулась и закричала:
   -- Спасибо! Спасибо!
   За что она благодарила его? За то, что он помог ей собрать белье? Или совсем за другое? Она исчезла, и калитка закрылась за нею.
   И он остался один среди поля, под чистым небом, и живительные порывы сильного ветра то и дело овевали его. В епископском саду старые вязы качались и шумели, точно волны в прибой; чей-то громкий голос доносился из-под сводов и карнизов собора. Но юноша не слышал ничего, кроме легкого хлопанья повисшего на кусте сирени чепчика -- ее чепчика.
   Начиная с этого дня всякий раз, как Анжелика раскрывала окно, она неизменно видела внизу, в Саду Марии, Фелисьена. Под предлогом починки витража он дни и ночи проводил на пустыре, а работа между тем совсем не подвигалась. Целыми часами, растянувшись на траве позади какого-нибудь куста, он следил сквозь листья за окнами дома Гюберов. И как чудесно было каждое утро и каждый вечер обмениваться улыбками. Анжелика была счастлива и большего не желала. Новая стирка предстояла только через три месяца, а до тех пор садовая калитка оставалась на запоре. Но ведь если видеться с ним каждый день, эти три месяца пролетят так быстро! И разве есть большее счастье, чем такая жизнь: весь день, ждать вечернего взгляда, всю ночь ждать взгляда наутро?
   В первую же встречу Анжелика высказала ему все: свои привычки, вкусы, все маленькие секреты своего сердца. Он же был молчалив, сказал только, что его зовут Фелисьеном, и больше она ничего не знала. Быть может, так и должно быть: женщина открывает все, а мужчина остается неизвестным. Анжелика не испытывала ни малейшего любопытства или нетерпения, она улыбалась и была уверена, что рано или поздно все разъяснится само собой. И потом, ее неведение не имеет никакого значения, -- важно только видеть его. Она ничего не знала о Фелисьене и в то же время знала его так хорошо, что читала каждую мысль в его взгляде. Он пришел, она узнала его, и они полюбили друг друга.
   И так они нежно отдавались друг другу на расстоянии. Они постоянно делали открытия, и каждый раз это был источник нового счастья. -- Фелисьен открыл, что у Анжелики длинные, исколотые иголкой пальцы, и влюбился в них. Анжелика заметила, что у Фелисьена красивые ноги, и гордилась тем, что они такие маленькие. Все нравилось ей в нем, она была благодарна ему за то, что он такой красивый, и однажды ужасно обрадовалась, когда увидела, что у него борода светлее волос и чуть пепельного оттенка: это придавало его улыбке особенную нежность. Фелисьен совсем опьянел от восторга, когда однажды утром Анжелика нагнулась и он увидел коричневую родинку на ее нежной шее. И сердца их были так же обнажены, и в них они делали такие же открытия. Например, то простое и гордое движение, каким Анжелика открывала окно, ясно говорило, что н в участи вышивальщицы она сохраняет душу королевы. Точно так же она чувствовала, что Фелисьен добрый, потому что видела, какими легкими шагами ступает он по траве. Так, в эти часы первых встреч вокруг них расцветало сияние прелести, физической и духовной красоты. Каждый новый обмен взглядом приносил новое очарование. Им казалось, что глядеть друг на друга -- это неисчерпаемое блаженство. Но вскоре Фелисьен начал проявлять признаки нетерпения. Он уже не лежал целыми часами в блаженной неподвижности близ какого-нибудь куста. Теперь, как только Анжелика выходила на балкон, он становился беспокойным и пытался подойти поближе. Боясь, что его могут увидеть, она стала даже немножко сердиться. Однажды произошла настоящая ссора: он подошел к самой стене, и ей пришлось уйти с балкона. То была целая катастрофа; Фелисьен был потрясен, его лицо выражало такую красноречивую покорность и мольбу, что Анжелика назавтра же простила его и в обычный час вышла на балкон. Но терпеливое ожидание уже не удовлетворяло его, и он опять принялся за свое. Теперь, казалось, он сразу находился повсюду, весь Сад Марии был охвачен его лихорадкой. Он выходил из-за каждого дерева, появлялся за каждым кустом ежевики. Можно было подумать, что он ютится, как дикие голуби, в ветвях старых вязов. Шеврот был для Фелисьена предлогом, чтобы жить на пустыре; целые дни проводил он, склонившись над ручьем, и, казалось, следил за отражением облаков. Однажды Анжелика увидела его на развалинах мельницы; он стоял на стропиле давно сгнившего сарая, был счастлив, что забрался так высоко, и только жалел, что у него нет крыльев, чтобы взлететь еще выше, до уровня ее плеч. Другой раз Анжелика с трудом подавила крик, увидев его выше себя, на террасе абсидной часовни, между двумя соборными окнами. Как мог он попасть на эту галерею? Ведь она заперта, и ключ находится у причетника! А иногда она видела его под самым небом -- между опорными арками нефа или на вершинах контрфорсов. Как он забирался туда? С этой высоты Фелисьен мог свободно заглядывать в ее комнату; раньше это делали только ласточки, летающие над шпилями колоколен. До сих пор Анжелике не приходило в голову прятаться от кого бы то ни было, но теперь она стала завешивать окно. Все возраставшее смущение охватывало ее от чувства, что к ней вторгаются, что она всегда не одна. Но если она ничего не хочет, то почему так бьется ее сердце, бьется, точно большой соборный колокол в праздничный день?
   Прошло три дня, и, испуганная возраставшей смелостью Фелисьена, Анжелика не показывалась на балконе. Она клялась, что никогда больше его не увидит, и изо всех сил старалась почувствовать к нему отвращение. Но он уже успел заразить ее своей лихорадкой, она не находила себе места и то и дело под самыми разнообразными предлогами бросала свое вышивание. Она узнала, что матушка Габэ все еще не покидает постели и находится в глубокой нужде, и стала каждое утро навещать ее. Старушка жила рядом, через три дома, на улице Орфевр. Анжелика носила ей бульон, сахар, покупала для нее лекарства у аптекаря на Большой улице. Однажды, когда с целым ворохом пакетиков и пузырьков она вошла в комнату больной, у нее дух захватило от неожиданности: у изголовья кровати стоял Фелисьен. Он отчаянно покраснел и неловко выскользнул из комнаты. На следующий день, уходя от больной, она снова встретилась с ним и, недовольная, уступила ему место, -- уж не хочет ли он помешать ей навещать бедняков? Как раз в это время Анжелика была в одном из своих припадков благотворительности и готова была отдать все, чтобы облегчить жизнь тем, у кого ничего нет. При мысли об их страданиях ее затопляло глубокое чувство братства и сочувствия. Она бегала к жившему на Нижней улице слепому паралитику, дядюшке Маскару, приносила ему бульон и сама кормила его с ложечки; перетащила всю старую мебель с чердака Гюберов в жалкий подвал на улице Маглуар, к восьмидесятилетним супругам Шуто; она посещала и других бедных -- всех бедняков квартала, всем приносила потихоньку какие-нибудь вещи или остатки вчерашнего обеда и сияла, видя их удивление и радость. И везде и всюду она натыкалась на Фелисьена! Боясь увидеть его, Анжелика даже к окнам избегала подходить и все-таки видела его чаще, чем когда бы то ни было. Ее смущение все возрастало, ей казалось, что она очень сердится на него.
   Хуже всего было то, что Анжелика вскоре начала разочаровываться в своем милосердии. Этот юноша отравлял ей всю радость собственной доброты. Вероятно, он и раньше посещал бедных, но только не этих; эти его до сих пор никогда не видали. Должно быть, Фелисьен наблюдал за Анжеликой, заходил в те же квартиры, что и она, знакомился с ее бедняками и перехватывал их у нее одного за другим. И теперь всякий раз, как она с корзиночкой провизии заходила к Шуто, она находила у него на столе кучу серебряной мелочи. Дядюшка Маскар вечно плакался на отсутствие табака; однажды, забежав к нему с десятью су -- всем, что она могла сэкономить за неделю, -- Анжелика обнаружила у него целое богатство: сверкающий, как солнце, золотой двадцатифранковик. А когда она как-то вечером зашла в гости к матушке Габэ, та попросила ее сходить разменять банковый билет. До. чего же досадно чувствовать свое бессилие, знать, что у тебя нет денег, когда другой так легко открывает свой кошелек! Разумеется, Анжелика была счастлива, что ее бедняки сделали такую удачную находку, но ей самой уже не доставляло удовольствия помогать им: было грустно давать так мало, когда другой дает так много. Уступив умиленной потребности проявлять душевную широту, он сделал неловкий шаг и, воображая, что завоевывает сердце девушки, сводил на нет ее благотворительность. Кроме того, ей приходилось выслушивать у всех своих бедных дифирамбы Фелисьену: такой добрый молодой человек и такой деликатный, так хорошо воспитан! Они говорили только о нем и усиленно показывали его подарки, словно для того, чтобы унизить ее собственные. И все же, несмотря на клятвенное обещание забыть Фелисьена, она, в свою очередь, начинала расспрашивать о нем. Что он подарил? Что он сказал? Ведь он красивый, правда? И нежный и робкий! Может быть, он осмелился говорить о ней? Ах, разумеется, он только о ней и говорил! Тут уж Анжелика решительно ненавидела его, потому что у нее делалось слишком тяжело на сердце.
   Так не могло тянуться вечно, и однажды в мягкие майские сумерки разразилась катастрофа. Все произошло из-за Ламбалезов -- целого выводка нищенок, ютившихся в развалинах мельницы. Семейство состояло из одних женщин: сморщенная, как печеное яблоко, матушка Ламбалез, старшая дочь Тьенетта, двадцатилетняя рослая дикарка, и две ее маленькие сеетр-1чки- Роза и Жанна, обе рыжие, всклокоченные, с уже наглыми глазами. Все четверо в стоптанных, подвязанных веревочками башмаках расходились с утра просить милостыню по дорогам, вдоль обочин, и возвращались только к ночи, еле волоча ноги от усталости. В тот день Тьенетта совсем прикончила свои башмаки, бросила их на дороге и вернулась с израненными в кровь ногами. Усевшись прямо в высокой траве Сада Марии у дверей их логова, она вытаскивала занозы из пяток, а мать и обе девочки стояли рядом и жалобно причитали.
   Как раз в эту минуту подошла Анжелика, пряча под фартуком свою еженедельную милостыню -- большой хлеб. Девушка пробежала через садовую калитку и оставила ее открытой, так как рассчитывала сейчас же вернуться. Но, увидя все семейство в слезах, она остановилась:
   -- Что такое? Что с вами?
   -- Ах, добрая барышня! -- заголосила матушка Ламбалез. -- Посмотрите, что наделала себе эта дуреха! Завтра она не сможет ходить, и задаром пропадет день... Ей нужны башмаки.
   Роза и Жанна затрясли гривами и, сверкая глазами, заревели пуще прежнего.
   -- Нужны башмаки! Нужны башмаки! -- пронзительно кричали они.
   Тьенетта приподняла свою худую и черную физиономию. Потом, не произнеся ни слова, она с такси свирепостью стала выковыривать иголкой длинную занозу, что потекла кровь.
   Взволнованная Анжелика подала свою милостыню.
   -- Вот хлеб, как всегда.
   -- О, хлеб! -- ответила матушка Ламбалез. -- Разумеется, хлеб всегда нужен, но ведь его не наденешь на ноги! И как раз завтра ярмарка в Блиньи, а на этой ярмарке мы каждый год собираем не меньше сорока су!.. О, боже милостивый! Что же с нами будет?
   Жалость и смущение не давали Анжелике заговорить. У нее в кармане было всего-навсего пять су. За пять су даже по случаю невозможно купить башмаки. Каждый раз отсутствие денег парализовало ее добрые намерения. Но тут она обернулась и среди нарастающей темноты увидела в нескольких шагах позади себя Фелисьена. Это окончательно вывело ее из себя, -- может быть, он давно уже здесь и все слышал. И всегда он появляется так, что она не знает, как и откуда он пришел!
   "Сейчас он даст им башмаки", -- подумала Анжелика.
   В самом деле, Фелисьен подошел ближе. В бледно-фиолетовом небе загорались первые звезды. Всеобъемлющий покой теплой ночи опускался на Сад Марии, пустырь засыпал, ивы купались во тьме. Собор черной глыбой выделялся на западе.
   "Ну, разумеется, сейчас он даст им башмаки!"
   Анжелика испытывала настоящее отчаяние. Так он и будет давать всегда, и ей ни разу не удастся победить его! Сердце ее готово было выскочить из груди, сейчас ей хотелось только одного: быть очень богатой, чтобы показать ему, что и она умеет делать людей счастливыми.
   Но Ламбалезы уже увидели благодетеля, мать засуетилась, девчонки протянули руки и захныкали, а старшая дочь перестала ковырять окровавленные пятки и скосилась на него.
   -- Послушайте, голубушка, -- сказал Фелисьен. -- Пойдите на угол Большой и Нижней улиц...
   Анжелика уже сообразила: там была сапожная лавочка. Она живо перебила молодого человека, но была так возбуждена, что бормотала первые слова, какие только приходили ей в голову:
   -- Совсем не нужно туда ходить!.. К чему это!.. Можно гораздо проще!..
   Но она не могла придумать ничего проще. Что сделать, что изобрести, чтобы превзойти его в щедрости? Никогда она не думала, что может так ненавидеть его.
   -- Скажите там, что вы от меня, -- продолжал Фелисьен. -- Попросите...
   И снова Анжелика перебила его; она тоскливо повторяла:
   -- Можно гораздо проще... гораздо проще...
   И вдруг она сразу успокоилась, села на камень, быстро развязала и сняла башмаки, сняла кстати и чулки.
   -- Возьмите! Ведь это так просто! Зачем беспокоиться?
   -- Ах, добрая барышня! Бог да вознаградит вас! -- восклицала матушка Ламбалез, разглядывая почти новенькие башмачки. -- Я их разрежу внизу, чтобы они были впору... Тьенетта! Да благодари же, дурища!
   Тьенетта вырвала чулки из жадных рук Розы и Жанны и не сказала ни слова.
   Но тут Анжелика сообразила, что ноги ее босы и что Фелисьен видит их. Страшное смущение охватило ее. Зная, что, если только она встанет, ноги обнажатся еще больше, она не смела пошевельнуться. Потом, совсем потеряв голову от испуга, она бросилась бежать. Ее белые ножки мелькали по траве. Ночь еще больше сгустилась, и Сад Марии казался темным озером, распростертым между соседними большими деревьями и черной массой собора. На залитой тенью земле не было видно ничего, кроме маленьких белых ножек, их голубиной атласной белизны.
   Боясь воды, перепуганная Анжелика бежала по берегу Шеврота к доскам, служившим мостками. Но Фелисьен пересек ей путь через кустарники. Столь робкий до сих пор, увидав ее белые ноги, он покраснел еще больше, чем она; и какое-то пламя понесло его, он готов был кричать о своей льющейся через край молодой страсти -- страсти, охватившей его с первых же встреч. Но когда Анжелика, пробегая, коснулась его, он смог только пробормотать горевшее на его губах признание:
   -- Я люблю вас.
   Анжелика растерянно остановилась. Секунду она стояла, выпрямившись, и глядела на него. Ее мнимый гнев, мнимая злоба исчезли, растворились в смятении, полном блаженства. Что он сказал? Почему все перевернулось в ней? Он любит ее, она это знает, -- и вот одно произнесенное шепотом слово погрузило ее в изумление и страх. А он чувствовал, как открылось его сердце, как их сблизила общая тайна -- благотворительность. Осмелев, он повторил:
   -- Я люблю вас.
   Но она снова бросилась бежать, боясь любви и возлюбленного. Шеврот не остановил ее, -- она прыгнула в ручей, как гонимая охотником лань; ее белые ножки побежали по камням, разбрызгивая холодную воду. Калитка захлопнулась. Анжелика исчезла.

VI

   Целых десять дней Анжелику мучили угрызения совести. Оставшись одна, она рыдала, как будто совершила непоправимую ошибку. И тревожный, неясный вопрос все время вставал перед нею: согрешила ли она с этим юношей? Может быть, она уже погибла, как дурные женщины "Золотой легенды", отдающиеся дьяволу? Произнесенные шепотом слова "Я люблю вас" оглушительными раскатами гремели в ее ушах, наверное, они исходили от каких-то ужасных сил, кроющихся в мире невидимого. Но она выросла в таком одиночестве, в таком неведении, -- она этого не знала, не могла знать.
   Согрешила ли она с этим юношей? Анжелика старалась восстановить события, оспаривала свои сомнения перед собственной невинностью. Что такое грех? Видеться, болтать, не говоря об этом родителям, -- это уже грех? Нет, здесь не может быть большого зла. Почему же она так задыхается? Если она не виновата, почему она чувствует, что стала другой, что в ней бьется новая душа? Может быть, грех вызывает в ней это смутное, изнуряющее недомогание. Сердце ее было полно неясной, неоформленной тревоги; она ждала каких-то слов и событий к робела, потому что еще не понимала того, что пришло к ней. Она слышала раскаты грозных слов: "Я люблю вас", -- и волна крови заливала ее щеки; она уже не рассуждала, не верила ничему и рыдала, боясь, что ее грех лежит где-то вне обычного, в том, что не имеет ни названия, ни формы.
   Больше всего мучило Анжелику, что она не открылась Гюбертине. Если бы она только могла спросить матушку, та, конечно, в двух словах разъяснила бы ей эту тайну. Ей даже казалось, что если бы она хоть с кем-нибудь поговорила о своем несчастье, ей стало бы легче. Но тайна была слишком велика; Анжелика умерла бы со стыда, если бы открылась кому-нибудь. И она притворялась, напускала на себя внешнее спокойствие, тогда как в сердце ее бушевала настоящая буря. Если ее спрашивали, почему она так рассеянна, она удивленно подымала глаза и отвечала, что не думает ни о чем. Она прилежно сидела за станком, машинально работала иголкой, но с утра до ночи ее точила одна мысль. Ее любят, ее любят! Но любит ли она сама? И в своем неведении Анжелика не находила ответа на этот все еще темный для нее вопрос. Она столько раз задавала его себе, что у нее мутилось в голове, слова теряли обычный смысл, вся- комната начинала кружиться и уносила ее в какой-то водоворот. Но потом усилием воли она встряхивалась, брала себя в руки и снова, все еще в полусне, вышивала с обычным вниманием и тщательностью. Быть может, в ней созревает какая-то тяжелая болезнь? Однажды вечером, перед сном, Анжелику охватила такая дрожь, что она уже не надеялась оправиться. Казалось, сердце ее разорвется, в ушах гудел колокольный звон. Любит она или умирает? Но когда Гюбертина, наващивая нитку, бросала тревожный взгляд на приемную дочь, та спокойно улыбалась ей.
   Впрочем, Анжелика поклялась, что никогда больше не увидит Фелисьена. Она уже не отваживалась ходить в поросший сорной травой Сад Марии, перестала даже посещать бедняков. Она боялась, что если встретится лицом к лицу с Фелисьеном, случится что-то ужасное. Удерживало ее и раскаяние: она наказывала себя за возможный грех. В иные дни она была особенно непреклонна и запрещала себе даже поглядеть в окошко, боясь увидеть на берегу Шеврота того, кто внушал ей такой страх. Если же, не устояв перед искушением, она выглядывала в окно, а его не оказывалось на пустыре, она пребывала в унынии до следующего дня.
   Но вот однажды утром раздался звонок. Гюбер, расправлявший короткую ризу, спустился вниз. Сквозь оставшуюся открытой дверь на лестницу до Гюбертины и Анжелики донеслись заглушенные голоса; наверное, кто-то из клиентов принес заказ. Но вдруг послышались шаги на лестнице, и обе женщины удивленно подняли головы: Гюбер вел заказчика в мастерскую -- этого никогда не бывало. И глубоко потрясенная девушка увидела перед собою Фелисьена. Он был одет очень просто и производил впечатление мастерового, занимающегося чистой работой. Много дней он провел в тщетном ожидании, в тоскливой неизвестности; тысячу раз он повторял себе, что она его не любит, и вот он пришел к Анжелике, ибо Анжелика не шла к нему.
   -- Послушай, дитя мое, -- сказал Гюбер, -- это относится к тебе. Этот господин принес нам совсем особенный заказ. Я решил, что нужно поговорить спокойно, и привел его сюда. Право, так лучше!.. Милостивый государь, это моя дочь. Ваш рисунок нужно показать ей.
   Ни он, ни Гюбертина ничего решительно не подозревали.
   Они подошли к рисунку из чистого любопытства, -- им тоже хотелось поглядеть. Но Фелисьена, как и Анжелику, душило волнение. Он развернул рисунок, и руки его дрожали.
   -- Это рисунок митры для монсеньора, -- очень медленно, чтобы скрыть смущение, проговорил он. -- Здешние дамы решили сделать ему подарок и поручили мне нарисовать узор и проследить за выполнением. -- Я мастер цветных стекол, но, помимо того, много занимался старинным искусством... Как видите, я только воспроизвел готическую митру...
   Склонившись над большим листом, который он положил перед ней, Анжелика слегка вскрикнула:
   -- О, святая Агнеса!
   В самом деле, то была тринадцатилетняя мученица, нагая девственница, одетая собственными волосами, из которых выглядывали только маленькие ручки и ножки; такой она была изображена на колонне возле одной из соборных дверей, такая же старинная деревянная статуя стояла внутри собора, некогда раскрашенная, но позолоченная временем и принявшая теперь бледно-рыжеватый оттенок. Св. Агнеса занимала всю переднюю часть митры; два ангела возносили ее на небо, а под ней расстилался далекий, тонко выписанный пейзаж. Отвороты митры были украшены очень стильным остроконечным орнаментом.
   -- Заказчицы хотят приурочить подарок к процессии Чуда, -- продолжал Фелисьен, -- и я, разумеется, решил, что нужно изобразить святую Агнесу...
   -- Превосходная идея, -- перебил Гюбер. Гюбертина тоже вмешалась в разговор:
   -- Монсеньор будет очень тронут.
   Процессия Чуда происходила каждый год 28 июля в честь Иоанна V д'Откэра, в ознаменование чудесной способности излечивать чуму, дарованной некогда богом ему и его роду, чтобы спасти Бомон. Старинное предание говорило, что эта способность была ниспослана Откэрам при посредничестве всегда высоко ими чтимой св. Агнесы. Вот откуда пошел древний обычай ежегодно в торжественном шествии проносить старую статую девственницы по всем улицам города; до сих пор еще люди свято верили, что святая отгоняет все напасти.
   -- Для процессии Чуда, -- разглядывая рисунок, тихо сказала Анжелика. -- Но ведь осталось только три недели. Мы ни за что не успеем.
   Гюберы покачали головами. В самом деле, работа очень кропотливая. Гюбертина обернулась к девушке.
   -- Я могу помочь тебе, -- сказала она. -- Я сделаю весь орнамент, тебе останется только самая фигура.
   Анжелика продолжала смущенно оглядывать фигуру святой. Нет, нет! Нужно отказаться, она должна побороть сладкое желание согласиться! Фелисьен, конечно, лжет; он вовсе не беден, он только прячется под рабочей одеждой -- это ясно как день, и быть его соучастницей грешно; вся эта наигранная простота, вся эта история -- только предлог, чтобы пробраться к ней. И, восхищенная, заинтересованная в глубине души, Анжелика держалась настороже; она была совершенно уверена, что мечта ее полностью осуществится, и уже видела Фелисьена принцем королевской крови.
   -- Нет, нет, -- вполголоса повторяла девушка, -- у нас не хватит времени.
   И, не подымая глаз, словно разговаривая сама с собой, продолжала:
   -- Святую нельзя делать ни шелком, ни двойной вышивкой. Это было бы недостойно... Нужно вышивать цветным золотом.
   -- Разумеется, -- сказал Фелисьен. -- Я и сам так думал. Я знаю, что мадмуазель открыла секреты старых мастеров... В ризнице и сейчас хранится кусок превосходной вышивки.
   Гюбер сейчас же воодушевился.
   -- Да, да! Это работа пятнадцатого столетия, вышивала одна из моих прабабок... Цветное золото! Ах, милостивый государь, лучшей вышивки мне не приходилось видывать! Но на это требуется очень много времени, и стоит это дорого, да к тому же тут нужен настоящий художник. Вот уже двести лет, как перестали так работать... И если уж моя дочь отказывается, то вам придется расстаться с этой мыслью: ныне она одна еще умеет вышивать цветным золото-м. Я не знаю никого, кроме нее, кто обладал бы необходимой для этого остротой зрения и ловкостью рук.
   Как только заговорили о цветном золоте, Гюбертина стала очень почтительной.
   -- В самом деле, -- сказала она, -- в три недели немыслимо кончить... Нужно ангельское терпение.
   Но, пристально разглядывая фигуру святой, Анжелика сделала открытие, наполнившее радостью ее сердце: Агнеса была похожа на нее. Наверно, срисовывая старинную статую, Фелисьен думал о ней, Анжелике, и мысль, что она всюду следует за молодым человеком, что он всюду видит только ее, поколебала ее решимость. Наконец она подняла голову, увидела, что Фелисьен весь дрожит, что пламенный взгляд его полон мольбы, и сдалась окончательно. Но вследствие той бессознательной хитрости, той инстинктивной мудрости, которая в нужный момент неизбежно приходит к самым неопытным и невинным девушкам, Анжелика не хотела показывать ему, что согласна.
   -- Это невозможно, -- сказала она и вернула рисунок. -- Я ни для кого не соглашусь на такую работу,
   Фелисьен отшатнулся в подлинном отчаянии. Ему показалось, что он понял тайный смысл слов Анжелики: она отказывает ему. Но, уже уходя, он все-таки сказал Гюберу:
   -- Что касается денег, вы можете назначить любую цену... Эти дамы согласны даже на две тысячи франков...
   Гюберы не были жадными, но такая большая сумма взволновала и их. Гюбер взглянул на жену. Досадно упускать такой богатый заказ!
   -- Две тысячи франков, -- нежным голосом повторила Анжелика. -- Две тысячи франков, милостивый государь...
   Для нее деньги ничего не значили, и она еле удерживала улыбку, лукавую улыбку, морщившую уголки ее губ. Девушку развеселило то, что она может согласиться и в то же время не показать и вида, что хочет встречаться с Фелисьеном, внушить ему самое ложное представление о себе.
   -- О, за две тысячи франков я согласна, милостивый государь!.. Я бы ни для кого этого не сделала, но когда предлагают такие деньги... Если придется, я буду работать по ночам.
   Теперь, боясь, что Анжелика слишком утомится, стали отказываться Гюберы.
   -- Нет, нет! Нельзя упускать денег, когда они сами плывут в руки!.. Можете рассчитывать на меня. Ко дню процессии ваша митра будет готова.
   Фелисьен положил рисунок и ушел с растерзанным сердцем; он не решился даже задержаться под предлогом добавочных разъяснений. Итак, она его не любит! Она сделала вид, что не узнает его, и разговаривала с ним, точно с самым обычным заказчиком, в котором только и есть хорошего, что его деньги. Сначала Фелисьен бушевал и обвинял девушку в том, что у нее низменная душа. Тем лучше! Он и думать о ней не станет -- все кончено! Но, несмотря ни на что, он думал только о ней и скоро стал оправдывать ее: ведь она живет работой, должна же она зарабатывать свой хлеб! А через два дня, совершенно несчастный, больной от тоски, он снова бродил вокруг дома Гюберов. Она не выходила, она даже не показывалась в окне. И он вынужден был признаться себе, что если Анжелика его не любит, если она любит только деньги, то зато он сам любит ее с каждым днем все сильней, любит так, как любят только в двадцать лет, -- безрассудно, по случайному выбору сердца, ради печалей и радостей самой любви. Он увидел ее однажды -- и все было решено: ему нужна была только она, никто не мог заменить ее; какой бы она ни была -- хорошей или дурной, красивой или безобразной, богатой или бедной, -- он умрет, если не добьется ее. На третий день страдания Фелисьена дошли до предела, и, забыв клятвенные намерения никогда не видеть Анжелики, он снова пошел к Гюберам.
   Молодой человек позвонил, ему опять открыл сам вышивальщик и, выслушав его сбивчивые объяснения, снова решил провести его в мастерскую.
   -- Дитя мое, этот господин хочет объяснить тебе что-то такое, чего я не могу хорошенько поднять.
   -- Если я не помешаю вам, мадмуазель, -- забормотал Фелисьен, -- я хотел бы иметь ясное представление... Эти дамы просили меня лично проследить за работой... Конечно, если я не буду вам мешать.
   При виде Фелисьена Анжелика почувствовала, как сердце ее мучительно забилось; она задыхалась, что-то подымалось к самому ее горлу. Но девушка сделала над собой усилие и успокоилась; даже легкая краска не появилась на ее щеках.
   -- О, мне никто не может помешать, сударь, -- спокойно, даже равнодушно сказала она. -- Я прекрасно работаю на людях... Рисунок ваш, и вполне естественно, что вы хотите проследить за выполнением.
   Растерявшийся Фелисьен так и не осмелился бы сесть, если бы Гюбертина, спокойно улыбаясь приятному заказчику, не предложила ему стул. Затем она снова склонилась к станку и принялась за двойную вышивку готического орнамента отворотов митры. Гюбер между тем взял туго натянутую, совершенно готовую и проклеенную хоругвь, сушившуюся уже два дня на стене, и принялся снимать ее с рамки. Никто не произносил ни слова; обе вышивальщицы и вышивальщик работали так, словно в мастерской никого, кроме них, не было.
   И в этой мирной обстановке молодой человек немного успокоился. Пробило три часа, тень собора уже вытянулась, в широко открытое окно вливался мягкий полусвет. Для веселого, покрытого зеленью домика Гюберов, прилепившегося к подошве колосса, сумерки начинались с трех часов. С улицы доносился легкий топот ног по каменным плитам: это вели к исповеди приютских девочек. Старые стены, старые инструменты, весь неизменный мир мастерской, казалось, дремал многовековым сном, и от него тоже исходили свежесть и спокойствие. Ровный и чистый белый свет большим квадратом падал на станок, и золотисто-матовые отблески ложились на тонкие лица склонившихся к работе вышивальщиц.
   -- Я должен вам сказать, мадмуазель, -- смущенно начал Фелисьен, чувствуя, что должен объяснить свой приход, -- я должен сказать, что, по-моему, волосы нужно вышивать чистым золотом, а не шелком.
   Анжелика подняла голову. Ее смеющиеся глаза ясно говорили, что если Фелисьен пришел только для того, чтобы сделать это указание, то ему не стоило беспокоиться. Потом она опять склонилась и нежным, чуть насмешливым голосом сказала:
   -- Разумеется, сударь,
   Только теперь Фелисьен заметил, что она как раз работает над волосами, и почувствовал себя дураком. Перед Анжеликой лежал его рисунок, но уже раскрашенный акварелью и оттененный золотом -- золотом того нежного тона, что встречается только на старинных выцветших миниатюрах в молитвенниках. И она искусно копировала этот рисунок с терпением художника, привыкшего работать с лупой. Уверенными, немножко даже резкими штрихами она переводила рисунок на туго натянутый атлас, под который была для прочности подложена грубая материя; затем она сплошь зашивала атлас золотыми нитками, причем клала их вплотную, нитка к нитке, и закрепляла только по концам, оставляя посредине свободными. Она пользовалась натянутыми золотыми нитками как основой -- раздвигала их кончиком иголки, находила под ними рисунок и, следуя узору, закрепляла золото шелком, так что стежки ложились поверх золота, а оттенок шелка соответствовал раскраске оригинала. В темных местах шелк совсем закрывал золото, в полутенях блестки золота были расположены более или менее редко, а в светлых местах лежало сплошное чистое золото. Эта расшивка золотой основы шелком и называлась цветным золотом; мягкие и плавные переходы тонов как бы согревались изнутри таинственным сияющим ореолом.
   -- Ах, -- внезапно сказал Гюбер, который только что начал освобождать хоругвь от натягивавших ее веревочек, -- когда-то одна вышивальщица сработала настоящий шедевр цветным золотом... Ей нужно было сделать "целую фигуру цветного золота в две трети роста", как говорится в наших уставах... Ты, должно быть, знаешь, Анжелика.
   И снова воцарилось молчание. В отступление от общих правил Анжелика так же, как и Фелисьен, решила, что волосы святой нужно вышивать совсем без шелка, одним только золотом; поэтому она работала золотыми нитками десяти разных оттенков -- от темно-красного золота цвета тлеющих углей до бледно-желтого золота цвета осенних лесов. И Агнеса с головы до ног покрывалась целым каскадом золотых волос. Чудесные волосы сказочным руном ниспадали с затылка, плотным плащом окутывали ее стан, двумя волнами переливались через плечи, соединялись под подбородком и пышно струились к ее ногам, как живое теплое одеяние, благоухающее ее чистой наготой.
   Весь этот день Фелисьен смотрел, как Анжелика вышивает локоны, следуя за их извивами разрозненными стежками; он не спускал глаз с вырастающих и горящих под ее руками волос Агнесы. Его приводила в смятение эта масса волос, разом упавших до самой земли. Гюбертина пришивала блестки, заделывая места прикрепления кусочками золотой нити; каждый раз, как ей приходилось отбросить в мусор негодную блестку, она оборачивалась к молодым людям и окидывала их спокойным взглядом. Гюбер уже снял с хоругви планки, освободил ее от валиков и теперь тщательно складывал ее. Общее молчание только увеличивало смущение Фелисьена, и он в конце концов сообразил, что если ему не приходят в голову обещанные указания относительно вышивки, то лучше всего уйти. Он встал, пробормотав:
   -- Я еще вернусь. У меня так плохо вышел рисунок головы, что, быть может, вам, мадмуазель, понадобятся мои указания.
   Анжелика прямо взглянула на него своими огромными темными глазами и спокойно сказала:
   -- Нет, нет... Но приходите, сударь, приходите, если вас беспокоит выполнение.
   И, счастливый разрешением приходить, в отчаянии от ее холодности, Фелисьен ушел. Она не любит его, она никогда его не полюбит. Это ясно. Зачем же тогда возвращаться? Но и назавтра и все следующие дни он приходил в чистый домик на улице Орфевр. В любом другом месте все было ему немило, его мучила неизвестность, изнуряла внутренняя борьба. Он успокаивался только когда садился рядом с юной вышивальщицей, и ее присутствие мирило его даже с мыслью, что он не нравится ей. Фелисьен приходил каждое утро, говорил о работе и усаживался около станка, точно его присутствие и впрямь было необходимо. Ему нравилось глядеть на неподвижный тонкий профиль Анжелики, обрамленный золотом волос, наблюдать за проворной игрой ее гибких маленьких рук, разбиравшихся в целом ворохе длинных иголок. Девушка держалась очень просто и обращалась теперь с Фелисьеном, как с товарищем. Тем не менее, он все время чувствовал, что между ними остается что-то невысказанное, и сердце его тоскливо тянулось к ней. Порой она поднимала голову, насмешливо улыбалась, и в глазах ее светились нетерпение и вопрос. Потом, видя его смятение, снова напускала на себя холодность.
   Вскоре, однако, он понял, как можно заставить ее оживиться, и стал злоупотреблять этим средством: нужно было говорить с девушкой о ее искусстве, рассказывать о драгоценных старых вышивках, виденных им в соборных хранилищах или воспроизведенных в книгах. Фелисьен описывал велико- лепные большие ризы: ризу Карла Великого -- красного шелка, с вышитыми на ней большими орлами с распростертыми крыльями; Сионскую ризу, сплошь покрытую миниатюрными фигурками святых; короткую императорскую ризу -- лучшее произведение искусства, какое он только знает, -- на ней изображен Христос во славе земной и во славе небесной, преображение господне и страшный суд, -- бесчисленные фигурки, вышитые разноцветным шелком, серебром и золотом; шитую шелком на атласе окантовку -- как будто с витража XV столетия -- древо Иесеево: внизу Авраам, потом Давид, Соломон, дева Мария, а наверху Иисус; великолепные нарамники, например, нарамник с распятием изумительной простоты, -- золотая фигура Христа вся обрызгана кровью красного шелка, а у подножия креста богоматерь, поддерживаемая апостолом Иоанном; и наконец нарамник из Нантрэ, на котором изображена богоматерь, величественно восседающая с нагим младенцем на руках, интересно, что ноги богоматери обуты. И все новые чудеса проходили перед Анжеликой в рассказах Фелисьена, вышивки, благоухающие ладаном от долгого лежания в ризницах, примечательные своей древностью, таинственным мерцанием потускневшего золота, утерянными ныне наивностью и пламенной верой.
   -- Ах, все это прошло! -- вздыхала девушка. -- Теперь нет таких хороших вещей. Нельзя даже подобрать тона.
   И когда Фелисьен начинал рассказывать ей историю знаменитых вышивальщиц и вышивальщиков прежних времен -- Симонны из Галлии, Колена Жоли, -- чьи имена прошли через века, глаза ее загорались, она бросала работу, потом снова бралась за иголку, но ее преображенное лицо долго хранило отблеск страстного вдохновения. И никогда Анжелика не казалась Фелисьену такой прекрасной, как в эти минуты, когда, всей душой погруженная в работу, она внимательно и точно делала мельчайшие стежки и вся светилась девственностью, вся горела чистым пламенем среди ослепительных переливов золота и шелка. Юноша замолкал и, не отрываясь, глядел на нее, пока она, разбуженная наступившим молчанием, не замечала вдруг, в какой она лихорадке. Тогда, смутившись, точно потерпела поражение, она снова напускала на себя холодное безразличие.
   -- Ну вот! -- сердито говорила она. -- Опять у меня все шелка перепутались!.. Матушка, да не шевелитесь же!
   Гюбертина, и не думавшая шевелиться, спокойно улыбалась. Сначала ее беспокоили посещения молодого человека, и однажды вечером, перед сном, она даже поговорила об этом с Гюбером. Но юноша нравился им, казался очень приличным; зачем же противиться встречам, которые могут составить счастье Анжелики? И Гюбертина предоставила события своему течению к только с умной улыбкой следила за детьми. Да, помимо того, уже несколько недель у нее было тяжело на сердце от бесплодной нежности ее мужа. Приближалась годовщина смерти их ребенка, а каждый год в это время к ним возвращались те же сожаления и те же желания. Гюбер трепетал у ног жены, горел надеждой на прощение, а любящая и печальная Гюбертина, уже отчаявшаяся в возможности переломить судьбу, отдавалась ему всей душой. Они никогда не заговаривали об этом, не обменивались на людях даже лишним поцелуем, но веяние усилившейся любви исходило из их тихой спальни, светилось в них самих, сквозило в каждом их движении, в том, как задерживались друг на друге их взгляды.
   Прошла неделя, и работа над митрой значительно продвинулась. Ежедневные встречи молодых людей приобрели оттенок дружеской нежности.
   -- Лоб нужно сделать очень высоким? Правда? И совсем без бровей?
   -- Да, очень высокий, и никаких теней. Как на старинных миниатюрах. -- Дайте мне белого шелку.
   -- Сейчас. Я оторву нитку.
   Фелисьен помогал Анжелике, и обоюдная работа умиротворяла их, вводила в повседневную жизнь. Между ними не было произнесено ни одного слова о любви, ни разу их пальцы не соприкоснулись с умыслом, и, тем не менее, взаимные узы крепли с каждым часом.
   -- Что ты делаешь, отец? Тебя, совсем не слышно. Анжелика повернулась к Гюберу; руки его сматывали нитку на стерженек, но нежные глаза покоились на лице жены.
   -- Я мотаю золото для твоей матери.
   И от того, как он передал катушку золота, как благодарно кивнула Гюбертина, от всей заботливости, какой Гюбер окружал жену, исходило теплое дыхание нежности и обволакивало вновь склонившихся над станком Анжелику и Фелисьена. Сама мастерская со старыми стенами, старыми инструментами, со всем своим многовековым спокойствием была соучастницей любви. Казалось, -- это далекая от мира, погруженная в мечту страна добрых душ, страна, где царит чудо и легко сбываются все радости.
   Митру нужно было сдавать через пять дней. Анжелика, уже уверенная, что кончит в срок и даже сэкономит один день, вздохнула наконец свободно и только тут с изумлением заметила, что Фелисьен сидит совсем рядом с ней и даже опирается на козлы станка. Так они успели стать приятелями? Она уже не боролась против того, что покоряло ее в нем, не улыбалась лукаво тому, что он скрывал и о чем она догадывалась. Что усыпило ее тревожную настороженность? И все тот же вопрос вставал перед нею, вопрос, который она задавала себе каждый вечер, прежде чем заснуть: любит ли она его? Лежа в своей огромной кровати, Анжелика целыми часами перебирала , говорила она вполголоса:-- намъ не хватитъ времени.
   И не поднимая глазъ, она продолжала, какъ-бы говоря сама съ собой:
   -- Святую нельзя шить ни гладью, ни гипюръ: это было-бы неуваженіемъ... Нужно вышивать тѣневымъ золотомъ.
   -- Вотъ именно, сказалъ Фелисьенъ:-- объ этой-то вышивкѣ я и думалъ, я зналъ, что вы одни обладаете тайной этого искусства... Въ ризницѣ уцѣлѣлъ еще прекрасный образецъ такого стариннаго шитья.
   Губертъ заговорилъ съ живостью:
   -- Да, да, это шитье XV столѣтія, его работала одна изъ моихъ пра-прабабушекъ... Тѣневое золото! Драгоцѣннѣе работы никогда не бывало, милостивый государь. Но для нея слишкомъ много надобно времени, она слишкомъ дорого стоила, да и требовала истиннаго художника. Вотъ ужъ двѣсти лѣтъ такъ больше не работаютъ... А если моя дочь откажется, то и вамъ придется отказаться отъ вашей митры, потому что въ наше время она только одна можетъ взяться за нее; нѣтъ ни у одной вышивальщицы такой остроты зрѣнія и того искусства. какъ у нея.
   Какъ заговорили о золотѣ въ тѣнь, все лицо Губертины выразило глубокое уваженіе. Она прибавила убѣжденнымъ тономъ:
   -- Въ двадцать дней и въ самомъ дѣлѣ невозможно... Тутъ нужно адское терпѣніе.
   Но внимательно разсматривая святую, Анжелика сдѣлала открытіе, отъ котораго радостно забилось ея сердце. Св. Агнеса была на нее похожа. Рисуя древнюю статую, Фелисьенъ, конечно, думалъ о ней, и мысль, что она всегда передъ нимъ, что она у него постоянно на умѣ, поколебала ея рѣшеніе избѣгать, удалять его. Наконецъ, она подняла голову и увидѣла его: глазами полными слезъ, весь дрожа, онъ такъ страстно умоляюще смотрѣлъ на нее, что она была совсѣмъ побѣждена. Только по той хитрости, тому инстинктивному лукавству, которое является даже у совсѣмъ невинныхъ и наивныхъ дѣвушекъ, ей не хотѣлось показать, что она согласна.
   -- Это невозможно, повторила она, возвращая ему рисунокъ:-- Я этого ни для кого не сдѣлаю.
   У Фелисьена вырвался жестъ совершеннаго отчаянія. Это она ему отказывала, онъ понялъ это. Онъ собрался уходить, но сказалъ еще Губерту:
   -- Что до денегъ, то чего-бы это ни стоило... Дамы согласны заплатить до двухъ тысячъ франковъ...
   Конечно, Губерты не были люди корыстолюбивые. Но и на нихъ эта громадная сумма произвела впечатлѣніе. Мужъ взглянулъ на жену. Не жалко ли было упустить такой выгодный заказъ!
   -- Двѣ тысячи франковъ, повторила Анжелика своимъ нѣжнымъ голоскомъ:-- двѣ тысячи франковъ...
   И она, для которой деньги ничего не значили, удерживала улыбку, поддразнивающую улыбку, которая чуть-чуть морщила уголки ея рта, радуясь, что не имѣетъ вида, будто уступаетъ желанію видѣть его, и даетъ ему о себѣ невѣрное понятіе.
   -- О, за двѣ тысячи франковъ я берусь... Я-бы ни для кого этого не вышила, но разъ такая плата... Если нужно, я ночи всѣ просижу.
   Губертъ и Губертина, послѣ этого, готовы были отказаться, въ свою очередь, отъ заказа, изъ боязни, чтобы она не слишкомъ утомилась.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, нельзя такъ отказываться отъ денегъ, которыя сами вамъ въ руки плывутъ... Можете на меня разсчитывать. Митра ваша будетъ готова къ сроку, наканунѣ крестнаго хода.
   Фелисьенъ оставилъ рисунокъ и ушелъ, скрѣпя сердце, не находя мужества придумать какія-нибудь новыя объясненія, чтобы доставить себѣ поводъ остаться подольше. Она навѣрное его не любитъ, она нарочно дѣлала видъ, что не узнаетъ его и обращается съ нимъ, какъ съ первымъ зашедшимъ заказчикомъ, отъ котораго ей нужны только деньги. Это взорвало его сначала, онъ обвинилъ ее въ томъ, что у нея низкая душа. Ну, такъ тѣмъ лучше! Конечно, онъ больше о ней и думать не будетъ. Но такъ какъ, несмотря на это, онъ все еще о ней думалъ, то и нашелъ ей оправданіе: не жила ли она своимъ трудомъ? Не нужно-ли ей самой заработывать себѣ хлѣбъ?
   Черезъ два дня послѣ этого онъ чувствовалъ себя такимъ несчастнымъ, больнымъ оттого что ея не видитъ, что принялся снова бродить около ея дома. Но она не выходила, не показывалась даже у окна. И онъ дошелъ до того, что сталъ говорить себѣ: если она любитъ не его, а только деньги, то онъ за то любитъ ее съ каждымъ днемъ все больше и больше, любитъ такъ, какъ въ двадцать лѣтъ любятъ, безъ разсужденій, всѣмъ сердцемъ, ради одного блаженства и мученіи любви. Разъ вечеромъ онъ увидѣлъ ее. и все было рѣшено -- онъ любитъ ее именно, а не другую; какопа-бы она ни была, добра или зла, уродлива или прекрасна, бѣдна или богата, онъ долженъ умереть, если она не будетъ его.
   На третій день онъ такъ изстрадался, что несмотря на свои клятвы забыть ее, опять пошелъ къ Губертамъ.
   Когда онъ позвонилъ внизу, его опять встрѣтилъ Губертъ и, вслѣдствіе запутанности его объясненій, рѣшилъ опять пригласить его наверхъ.
   -- Дочка, этотъ господинъ желаетъ объяснить тебѣ что-то, чего я не совсѣмъ понимаю.
   Фелисьенъ на это пробормоталъ:
   -- Если это не очень стѣснитъ васъ, сударыня, я желалъ-бы самъ видѣть... Дамы поручили мнѣ лично наблюдать за работой... Конечно, если я только не помѣшаю...
   У Анжелики, при появленіи его на порогѣ, страшно забилось сердце и что-то сжало горло. Но она быстро подавила волненіе, такъ что даже кровь не прилила къ ея щекамъ, и очень спокойно, съ самымъ равнодушнымъ видомъ отвѣчала:
   -- О, ничто не можетъ помѣшать мнѣ. Я шью совершенно покойно передъ кѣмъ угодно... Рисунокъ вы составили; конечно, вамъ хочется видѣть и его исполненіе.
   Смущенный, не зная, что съ собой дѣлать, Фелисьенъ никогда не осмѣлился-бы сѣсть, еслибъ не добрый пріемъ Губертины, улыбнувшейся своею спокойною серьезною улыбкою этому хорошему заказчику. Потомъ она сейчасъ-же опять принялась за работу, склонившись надъ пяльцами, въ которыхъ она вышивала готическіе орнаменты для отворотовъ митры. Губертъ, съ своей стороны, снялъ со стѣны оконченную хоругвь, уже подклеенную и сушившуюся два дня, и сталъ выпяливать ее изъ рамки пялецъ. Всѣ молчали, обѣ золотошвейки и мастеръ работали такъ, какъ еслибъ въ комнатѣ никого не было.
   И посреди этого глубокаго мира и спокойствія, молодой человѣкъ самъ успокоился нѣсколько. Пробило три часа, тѣнь собора становилась все длиннѣе, тонкій полусвѣтъ вливался широкою волною въ открытое окно. Были сумерки, начинавшіяся сейчасъ послѣ полудня дня этого маленькаго домика, свѣжаго и утонувшаго въ зелени у подножія великана. Послышался легкій шумъ башмаковъ по плитамъ паперти -- то шелъ къ исповѣди цѣлый пансіонъ дѣвочекъ. Въ мастерской старые инструменты, старыя стѣны,-- все, что было тамъ неподвижнаго, казалось, спало вѣчнымъ сномъ, распространяя вокругъ себя свѣжесть и спокойствіе. Большой квадратъ чистаго и ровнаго бѣлаго свѣта лежалъ на пяльцахъ, надъ которыми склонились обѣ вышивальщицы, съ ихъ нѣжными профилями, выдѣлявшимися въ рыжеватомъ отблескѣ золотого шитья.
   -- Сударыня, я желалъ-бы вамъ сказать, смущенно заговорилъ Фелисьенъ, чувствуя, что ему надо-же чѣмъ-нибудь оправдать свой приходъ:-- я желалъ-бы вамъ сказать, что для волосъ, по моему мнѣнію, лучше было-бы взять золото, чѣмъ шелкъ.
   Она приподняла голову. Улыбка ея глазъ ясно показала, что онъ могъ-бы и не безпокоиться, если не имѣлъ указанія поважнѣе. И опять она наклонилась надъ пяльцами и отвѣтила чуть-чуть насмѣшливымъ голосомъ:
   -- О, да, конечно.
   Онъ очень смутился, такъ какъ замѣтилъ, что она именно теперь вышиваетъ волосы. Передъ ней лежалъ его рисунокъ, но уже оттѣненный акварелью и золотомъ такого нѣжнаго колорита, какой встрѣчается только на старинныхъ миніатюрахъ, поблѣднѣвшихъ между страницами молитвенника. И она воспроизводила этотъ рисунокъ съ терпѣніемъ и искусствомъ художника-миніатюриста, рисующаго подъ лупою. Обведя его контуры нѣсколько грубоватыми штрихами по крѣпко натянутому бѣлому атласу, подклеенному для прочности полотномъ, она покрыла этотъ атласъ слабо натянутыми сверху донизу золотыми нитями, прикрѣпленными только вверху и внизу и гладко лежавшими одна возлѣ другой. Потомъ, по этимъ нитямъ, какъ по основѣ, она стала вышивать рисунокъ, подвигая ихъ немного кончикомъ иглы, чтобы видѣть нарисованный подъ ними на атласѣ образъ и прикрѣпляя ихъ поперекъ тонкими шелковыми нитями подобранныхъ по рисунку цвѣтовъ. Тамъ, гдѣ нужна была густая тѣнь, шелкъ совершенно скрывалъ все золото; гдѣ были полутѣни, шелковые стежки все болѣе и болѣе отодвигались одинъ отъ другого, а свѣтлыя мѣста шиты были однимъ золотомъ, безъ единаго шелковаго стежка. Это и было тѣневое золото, золотой фонъ, тонко оттѣненный шелками, картина, писанная переливающимися красками, по фону, освѣщенному изнутри какимъ-то таинственнымъ темнымъ свѣтомъ, точно отблескомъ славы.
   -- Ахъ, вдругъ сказалъ Губертъ, начавшій выпяливать хоругвь и наматывавшій на пальцы веревку, которою она была впялена:-- лучшее, чего прежде требовали отъ вышивальщицы -- было шитье золотомъ въ тѣнь... Она должна была вышить, какъ говорится въ законѣ о золотошвейномъ цехѣ: "одну фигуру золотомъ въ тѣнь, въ полтрети вышиною"... Ты бы была принята въ цехъ, Анжелика.
   И снова все замолкло. Относительно волосъ, отступая отъ правила, Анжеликѣ, какъ и Фелисьену, пришла одна и та же мысль: совсѣмъ не употреблять шелка, а крыть золото золотомъ, и она шила теперь десятью иглами съ золотыми нитями самыхъ разнообразныхъ оттѣнковъ, начиная отъ темно-краснаго цвѣта раскаленнаго, остывающаго угля и кончая блѣдно-желтымъ, цвѣта осенней листвы. Подъ ея руками Агнеса съ ногъ до головы одѣвалась цѣлымъ потокомъ золотыхъ волосъ. Они струились съ головы, покрывали плечи, какъ толстымъ плащемъ, двумя струями заходили напередъ, сливались подъ подбородкомъ и ниспадали одною волною до ногъ Подъ ея иглою росла эта чудовищная шевелюра, это баснословное золотое руно, теплое и живое одѣяніе, дышавшее ароматомъ чистой наготы.
   Весь этотъ день Фелисьенъ только и могъ дѣлать, что смотрѣть на то, какъ Анжелика вышивала локоны мелкими стежками, ложившимися по тому направленію, какъ на рисункѣ вились волосы; онъ не уставалъ смотрѣть, какъ росли и загорались на солнцѣ волосы подъ ея иглою. Его смущала ихъ густота, ихъ пряди, ниспадавшія вокругъ тѣла св. Агнесы. Губертина, нашивавшая блестки, скрывая нитку подъ кусочкомъ смятой канители, оборачивалась къ нему время отъ времени и взглядывала своимъ спокойнымъ взглядомъ, когда бросала въ картонку для обрѣзковъ негодившуюся ей блестку. Губертъ, выпялившій изъ рамки хоругвь и отпоровшій уже обшивки, аккуратно ее складывалъ. И Фелисьенъ, котораго молчаніе еще болѣе увеличивало общее смущеніе, понялъ, что онъ долженъ-же наконецъ имѣть благоразуміе удалиться, если не находилъ ни одного замѣчанія и указанія, которыя собирался сдѣлать.
   Онъ поднялся со стула и пробормоталъ:
   -- Я еще зайду... я такъ дурно сдѣлалъ прелестный рисунокъ головки, что вамъ, вѣроятно, понадобятся мои указанія.
   Анжелика спокойно устремила на него свои большіе свѣтлые глаза:
   -- Нѣтъ, нѣтъ... Но заходите, заходите, если вы тревожитесь за исполненіе.
   Онъ ушелъ, счастливый ея позволеніемъ, въ отчаяніи отъ ея холодности. Она его не любила и никогда не будетъ любить, это рѣшено. Тогда, къ чему-же?.. И все-таки и на другой, и на третій день онъ приходилъ въ скромный домикъ на Ювелирной улицѣ. Ужасны были для него часы, которые онъ проводилъ не у нея, мучимый сомнѣніями, въ терзаніяхъ внутренней борьбы. Онъ успокоивался только около Анжелики, уже покорившись совсѣмъ той мысли, что онъ ей не нравится, утѣшался только тѣмъ, что она тутъ, около него. Каждое утро онъ приходилъ туда, говорилъ нѣсколько словъ о работѣ и усаживался у пялецъ, какъ будто присутствіе его было необходимо; и онъ былъ въ восторгъ, что опять могъ смотрѣть на ея неподвижный нѣжный профиль, окруженный сіяніемъ бѣлокурыхъ волосъ, что могъ слѣдить за проворнымъ движеніемъ ея маленькихъ гибкихъ рукъ, работающихъ въ путаницѣ длинныхъ шелковыхъ и золотыхъ нитей. Она была съ нимъ очень кротка, какъ съ товарищемъ. Несмотря на это, онъ всегда чувствовалъ что-то словно недосказанное между нею и собою, что-то терзавшее его сердце. Иногда она поднимала на него свою голову съ насмѣшливымъ выраженіемъ, съ нетерпѣливымъ и испытующимъ взглядомъ. Потомъ, видя, что онъ страшно смущается, она опять становилась очень холодна.
   Но Фелисьенъ нашелъ средство оживлять и заинтересовывать ее и злоупотреблялъ имъ. Средство это было -- говорить ей объ ея искусствѣ; о старинныхъ драгоцѣнныхъ образцахъ золотошвейнаго мастерства, сохранившихся въ сокровищницахъ соборовъ и монастырей или на гравюрахъ старинныхъ книгъ; о дивныхъ мантіяхъ; о порфирѣ Карла Великаго, изъ краснаго шелка, по которому вышиты большіе орлы съ распростертыми крыльями; о порфирѣ Сіона, украшенной цѣлымъ ликомъ шитыхъ золотомъ святыхъ; объ императорскомъ стихарѣ, слывущемъ за лучшее произведеніе этого искусства, на которомъ изображена слава Іисуса Христа на землѣ и на небесахъ, Преображеніе Господне, послѣдній судъ, многочисленныя фигуры котораго шиты и окаймлены тѣневымъ шелкомъ, золотомъ и серебромъ; о вставкѣ на ризу шелками по атласу, точно сошедшей съ расписного стекла XV столѣтія, изображающей внизу Авраама, Давида, Соломона, св. Дѣву Марію и наверху Іисуса Христа; и объ удивительныхъ ризахъ; о замѣчательной своею красотою ризѣ съ Христомъ на крестѣ, израненнымъ, закапаннымъ кровью изъ краснаго шелка по золотой парчѣ, у ногъ котораго стоить св. Дѣва, поддерживаемая св. Іоанномъ; наконецъ, о ризѣ изъ собора въ Нентрѣ, на которомъ изображена св. Марія Царицею небесной, сидящею на престолѣ, обутою въ сандаліи, со св. Младенцемъ на рукахъ. И еще, и еще о многихъ чудесахъ разсказывалъ онъ, чудесахъ, почтенныхъ своею древностью и замѣчательныхъ тою вѣрою, тѣмъ наивнымъ простодушіемъ, которое уже утрачено въ наши дни, сохранявшихъ еще отъ тѣхъ алтарей, въ которыхъ они хранились, запахъ ладона и таинственный отблескъ потускнѣвшаго золота.
   -- Ахъ! вздыхала Анжелика: -- какъ подумаешь, что покончено со всѣми этими сокровищами! Даже тѣней къ нимъ, и то подобрать нельзя.
   И съ блестящими глазами, она переставала работать, когда онъ разсказывалъ ей о жизни знаменитыхъ старинныхъ вышивальщицъ и вышивальщиковъ: Симмоннѣ Гальской, Колеттѣ Жолье, имена которыхъ не погибли подъ пылью вѣковъ. Потомъ снова принимаясь за иглу, лицо ея долго сохраняло преображенное, оживленное выраженіе -- слѣды ея артистическаго воодушевленія. Никогда она не казалась прекраснѣе, какъ въ этомъ дѣвственномъ увлеченіи: вся -- горя чистымъ пламенемъ, въ блескѣ золота и шелка, съ глубокимъ прилежаніемъ къ своей копотливой, точной работѣ мелкими стежками, въ которую она влагала всю свою душу. Онъ переставалъ говорить и любовался ею, до тѣхъ поръ, пока она, разбуженная молчаніемъ, не замѣчала лихорадки, въ которую приводилъ ее его взглядъ. Она краснѣла тогда, какъ уличенная, но насильно принимала опять видъ равнодушнаго спокойствія и говорила сердитымъ голосомъ:
   -- Ну вотъ! опять всѣ шелка перепутались!.. Мама, да не ворочайтесь-же такъ.
   Губертина, и не думавшая шевелиться, спокойно улыбалась. Сперва она встревожилась постоянными и долгими посѣщеніями молодого человѣка и разъ вечеромъ, ложась спать, поговорила о нихъ съ Губертомъ. Но мальчикъ этотъ имъ нравился, все время держалъ себя очень прилично,-- почему-же имъ было противиться его посѣщеніямъ, если изъ нихъ, можетъ быть, могло возникнуть счастье Анжелики? Она и оставила идти все по старому и только наблюдала за ними своимъ благоразумнымъ окомъ. Да и она сама уже нѣсколько недѣль терзала себѣ сердце сожалѣніемъ къ напраснымъ усиліямъ нѣжности своего мужа. Былъ тотъ мѣсяцъ, въ который они лишились своего ребенка; и каждый годъ въ это время они снова переживали свое старое горе, старыя желанія, старую нѣжность, -- онъ, дрожа у ея ногъ, горя желаніемъ получить себѣ наконецъ прощеніе, она -- любя и въ отчаяніи, что не можетъ произнести этого всепрощающаго слова, отдавшись ему всецѣло и отказавшись отъ надежды умолить когда-нибудь судьбу. Они не говорили объ этомъ, даже лишній разъ не позволили себѣ поцѣловаться въ глазахъ свѣта; но эта удвоенная, усиленная любовь чувствовалась въ тиши ихъ комнаты, выходила изъ нихъ самихъ при малѣйшемъ жестѣ, ее видно было по тому, какъ встрѣчались ихъ взгляды. И эта глубокая любовь сопровождала любовь Анжелики и Фелисьена, какъ грустный аккомпаниментъ -- пѣніе романса.
   Такъ прошла недѣля: работа митры все подвигалась впередъ. Эти ежедневныя свиданія доставляли всѣмъ большую семейную сладость.
   -- Лобъ вѣдь очень высокій, да? и безъ намека на брови?
   -- Да, да, очень высокій и ни малѣйшей тѣни, какъ на миніатюрахъ того времени
   -- Передайте мнѣ бѣлый шелкъ.
   -- Погодите, я вамъ вдѣну.
   Онъ помогалъ ей, для нихъ была успокоеніемъ эта работа вдвоемъ. Это опять переносило ихъ въ ежедневную, дѣйствительную жизнь. Не было произнесено ни одного слова любви, ни одинъ разъ съ намѣреніемъ не столкнулись ихъ пальцы, а связывавшія ихъ узы съ каждымъ часомъ становились все тѣснѣе.
   -- Папа, ты что дѣлаешь? Тебя даже и не слышно.
   Она оборачивалась и находила Губерта съ занятыми наматываніемъ на шпульку руками, смотрящимъ не отрывая глазъ на жену.
   -- Я приготовляю золото для твоей матери.
   И изъ поданной шпульки, изъ нѣмой благодарности Губертины, изъ постояннаго ухаживанья за нею Губерта исходило теплое вѣяніе ласки, окружавшее со всѣхъ сторонъ Анжелику и Фелисьена, опять склонившихся надъ пяльцами. Да и сама мастерская, эта старинная комната со своими старыми инструментами, съ своею тишиною иного вѣка, и та была ихъ сообщницей. Она казалась такой далекою отъ улицы, такъ глубоко ушедшею въ міръ мѣчты, въ эту страну добрыхъ душъ, гдѣ всегда царитъ чудо и постоянно исполняются всѣ мечты и радости.
   Черезъ пять дней митра должна была быть готова и сдана, и Анжелика, вполнѣ увѣренная, что окончитъ ее даже быть можетъ цѣлыми сутками ранѣе срока, вздохнула наконецъ и очень удивилась, увидя Фелисьена такъ близко отъ себя, облокотившагося на ея пяльцы. Такъ они, значитъ, товарищи? Она уже не защищалась болѣе отъ того, что чувствовала; она лукаво не улыбалась ужъ тому, что онъ скрывалъ и что она угадывала. Что-же такъ усыпило ее въ ея тревожномъ ожиданіи? И снова появился вѣчный вопросъ, который она задавала всякій вечеръ, ложась спать: люблю-ли я его? Цѣлыми часами, лежа въ своей большой постели, она тысячу разъ передумывала эти слова, отыскивая въ нихъ ускользавшій отъ нея смыслъ. Вдругъ, въ эту ночь, она почувствовала, какъ сердце ея переполнилось, растаяло, и, запрятавъ голову въ подушки, чтобы не слышно было рыданій, она разразилась слезами. Она любила его, любила больше жизни. За что, почему, какъ? Она сама не знала и знать никогда не будетъ, но она любила его -- объ этомъ кричало все ея существо. Все стало ясно, любовь освѣтила все, какъ освѣщаетъ все солнце. Она долго проплакала, полная невыразимаго счастья и смущенія, снова упрекая себя въ томъ, что не довѣрила своей тайны Губертинѣ. Тайна давила ее. и дѣвочка поклялась себѣ всѣмъ дорогимъ, что будетъ холодна какъ ледъ съ Фелисьеномъ, что перенесетъ всевозможныя страданія скорѣе, чѣмъ выкажетъ ему свою нѣжность. Любить, любить его, не говоря ни слова, -- вотъ наказаніе, вотъ испытаніе, которымъ она искупитъ свое согрѣшеніе. Она чувствовала какое-то блаженство отъ своего рѣшенія, она вспоминала о мученицахъ Золотой Легенды, ей казалось, что она ихъ сестра по страданію, по самоистязанію и что ея тѣлохранительница, св. Агнеса, смотритъ теперь на нее ласковыми и грустными глазами.
   На другой день Анжелика кончила митру шелкомъ, расщепленнымъ на тончайшія волокна, легче осенней паутины, вышила она ручки и ножки святой, единственные бѣлые кусочки нагого тѣла, виднѣвшіеся изъ-подъ золотистой, царственно-величественной мантіи волосъ. Она дошивала лицо, нѣжнѣе лиліи, подъ шелковой поверхностью котораго пробивался блескъ золота, какъ румянецъ на щекѣ дѣвушки. И это блистающее какъ солнце лицо возносилось въ лазурь неба надъ синѣющею долиною уносимое двумя ангелами. Когда Фелисьенъ вошелъ, онъ не могъ удержать восклицанія восторга.
   -- Ахъ, какъ она на васъ похожа!
   Это было невольное признаніе, сознаніе въ намѣренности того сходства, которое онъ вложилъ въ свой рисунокъ. Онъ понялъ это и покраснѣлъ до волосъ.
   -- Правда, дѣвочка, у нея твои прекрасные глаза, сказалъ подошедшій къ пяльцамъ Губертъ.
   Губертина довольствовалась тѣмъ, что улыбнулась -- она давно замѣтила сходство и очень удивилась и огорчилась, когда Анжелика отвѣтила непріятнымъ голосомъ давно прошедшихъ дурныхъ дней, дней капризовъ:
   -- Мои прекрасные глаза! Смѣйтесь, смѣйтесь больше... Вѣдь я уродъ, себя-то я хорошо знаю.
   Потомъ, вставъ съ мѣста и отряхнувшись, пересаливая взятую на себя роль жадной и холодной дѣвушки, прибавила:
   -- Ухъ! кончено, наконецъ!.. Довольно съ меня, славная гора съ плечъ свалилась!.. Знаете, за эту-же цѣну я въ другой разъ не возьмусь.
   Пораженный Фелисьенъ слушалъ ее. Какъ, и теперь даже про деньги! Одно время онъ былъ увѣренъ, что она такая нѣжная, такая преданная своему искусству дѣвушка! Неужели онъ такъ ошибся, неужели она дорожитъ только деньгами и равнодушна до того, что рада сбыть свою работу, чтобъ никогда больше ея не видѣть? Уже нѣсколько дней онъ былъ въ отчаяніи, напрасно искалъ предлога продолжать съ ней видѣться, она не любила его и никогда не полюбитъ! Такое глубокое страданіе сжало ему сердце, что глаза у него потускнѣли.
   -- А развѣ не вы будете отдѣлывать митру?
   -- Нѣтъ, мать гораздо лучше сдѣлаетъ. Я ужъ и такъ слишкомъ рада, что отъ нея отдѣлалась, и никогда больше не притронусь.
   -- Неужели вы не любите вашего дѣла?
   -- Я!.. Я ничего не люблю.
   Губертина должна была строго заставить ее замолчать. Она попросила Фелисьена извинить эту нервную дѣвочку и сказала, что завтра, рано утромъ, митра будетъ у него. Она отпускала его, онъ это видѣлъ; но онъ не ухолилъ и такъ смотрѣлъ на старинную мастерскую, полную тѣни и мира, какъ будто его изгоняли изъ рая. Тамъ протекли для него такіе обманчиво-сладкіе часы; теперь онъ такъ больно чувствовалъ, что сердце его отрывается отъ него и остается здѣсь, въ этой мастерской! Но что болѣе всего терзало его, такъ это невозможность объясниться, необходимость уйти, не разрѣшивъ ужаснаго сомнѣнія. Наконецъ, онъ долженъ былъ уйти.
   Едва дверь за нимъ затворилась, Губертъ спросилъ:
   -- Что съ тобою, дитя мое? Ты нездорова?
   -- Ахъ, да нѣтъ-же! Этотъ мальчишка мнѣ надоѣлъ. Не хочу я больше его видѣть.
   На что Губертина отвѣтила:
   -- Хорошо, ты его не увидишь. Но вѣдь ничто не мѣшаетъ тебѣ быть вѣжливой.
   Анжелика, подъ какимъ-то предлогомъ, едва успѣла добраться до своей комнаты. Тамъ она разразилась слезами Ахъ, какъ она была счастлива и, вмѣстѣ, какъ она страдала! А онъ, бѣдняжка! какъ ему грустно было уходить! Но клятва дана святымъ; она будетъ любить его и умретъ отъ любви, но онъ никогда этого не узнаетъ.
   

VII.

   Въ тотъ-же день, вечеромъ, Анжелика, вставъ изъ-за стола, тотчасъ-же стала жаловаться на страшное нездоровье и поднялась въ свою комнату. Утреннія волненія, внутренняя борьба съ собою совершенно истомили ее. Она немедленно легла и, укрывшись съ головой, разразилась слезами -- ею овладѣло такое отчаяніе, что хоть-бы исчезнуть съ лица земли, не существовать болѣе.
   Часы текли, настала ночь, жаркая іюльская ночь, тяжкая духота которой входила въ открытое настежь окно. Миріады звѣздъ сверкали на черномъ небѣ. Было около одиннадцати часовъ. Луна, находившаяся въ послѣдней, уже нѣсколько уменьшившейся четверти, должна была взойти около полуночи.
   А въ темной комнаткѣ Анжелика продолжала плакать, неудержимо плакать, когда легкій шумъ у ея двери заставилъ ее поднять голову.
   Съ минуту длилось молчаніе, потомъ чей-то голосъ тихо назвалъ ее:
   -- Анжелика... Анжелика... дорогая моя...
   Она узнала голосъ Губертины. Конечно, послѣдняя, ложась спать услыхала издали ея рыданія и, встревожившись, полуодѣтая, пошла узнать, что съ ней.
   -- Ужь не больна-ли ты, Анжелика?
   Сдерживая дыханіе, молодая дѣвушка не отвѣчала. Она испытывала непреодолимое желаніе быть одной, и только это лишь могло нѣсколько облегчить ея страданіе. Всякое утѣшеніе, ласка, даже со стороны матери, способны были совершенно уничтожить ее. Она представляла ее себѣ подъ дверью; по слабому шороху шаговъ она знала, что мать пришла босикомъ. Прошло минуты двѣ, а она все стояла, тамъ-же наклонившись, прильнувъ ухомъ къ двери и своими красивыми руками придерживая одежду, въ безпорядкѣ висѣвшую на ней.
   Губертина, не слыша теперь ни малѣйшаго звука, не рѣшалась снова ее окликнуть. Она была вполнѣ увѣрена, что слышала рыданія Анжелики, но если дѣвочка перестала плакать и уснула, къ чему-же ее будить? Она обождала еще минуту: это горе, скрываемое отъ нея дочерью и лишь смутно угадываемое ею, приводило ее въ сильное волненіе. И она стала спускаться назадъ, привычною рукою ощупывая перила и во мракѣ дома оставляя послѣ себя лишь едва слышное шуршаніе босыхъ ногъ.
   Тогда Анжелика, привставъ посрединѣ постели, стала прислушиваться. Въ домѣ такъ было тихо, что она различала легкое прикосновеніе пятокъ Губертины къ каждой ступени. Внизу отворилась и снова закрылась дверь; потомъ до слуха ея донесся чуть слышный шепотъ, грустный и обличающій волненіе; это вѣроятно родители обмѣнивались относительно ея своими опасеніями и пожеланіями; шепотъ не прекращался, хотя они уже, должно быть, улеглись и загасили огонь. Никогда еще ночные звуки въ старомъ домѣ не доходили до нея съ такою ясностью. Обыкновенно она спала крѣпко, обычнымъ сномъ молодости и не слыхала даже треска мебели; теперь-же, въ часы безсонницы, порожденной ея борьбой съ своею страстью, ей казалось, что весь домъ любить и горюетъ. То не были-ли глухія подавленныя рыданія Губертовъ, которыми они оплакивали тщетную и безплодную любовь свою? Кто знаетъ! Но въ жаркую ночь надъ собою она невольно чувствовала бодрствованіе супруговъ, великую любовь, великое горе, долгія и невинныя объятія вѣчно юнаго ихъ брака.
   Сидя такимъ образомъ и вслушиваясь въ звуки словно вздыхающаго и трепещущаго дома, Анжелика не могла удержать слезъ, которыя снова полились; но теперь это были неслышныя, облегчающія, полныя жизни слезы, струившіяся подобно крови въ ея жилахъ. Одинъ вопросъ съ самаго утра вертѣлся въ ея головѣ, причиняя ей невыразимую боль: имѣла-ли она основаніе отнять всякую надежду у Фелисьена и прогнать его съ мыслью, что она его не любитъ, -- мыслью, которая словно ножъ острый врѣзалась въ самое его сердце? Она любитъ его и она-же доставила ему это страданіе, кото рое и ей самой причиняетъ величайшія мученія. Къ чему-же только горя? Развѣ святымъ угодникамъ нужны слезы? Неужели счастье ея могло прогнѣвить Агнесу? Въ настоящую минуту ее снѣдало сомнѣніе. Раньше, когда она ждала своего суженаго, дѣло казалось ей далеко привлекательнѣе: онъ придетъ, она узнаетъ его и оба они рука объ руку радостно уйдутъ отсюда навсегда. И вотъ онъ пришелъ, и оба они рыдаютъ, разлученные на вѣки. Къ чему-же это? Что-же такое случилось? Кто потребовалъ отъ нея клятвы любить его, не признаваясь въ любви?
   Особенно мучило Анжелику опасеніе, что она неправа, поступая такъ нехорошо съ нимъ. Въ изумленіи припоминала она притворное свое равнодушіе и насмѣшливый тонъ, съ которыми принимала Фелисьена, лукавое удовольствіе, съ какимъ она старалась внушить ему ложное о себѣ мнѣніе. Слезы ея текли сильнѣе, громадная ноющая жалость наполняла все ея сердце при мысли о страданіи, которое она причинила ему, такъ, сама того не желая. Она все видѣла его передъ собою такимъ, какъ онъ тогда ушелъ, съ выраженіемъ отчаянія на лицѣ, съ затуманенными глазами, съ дрожащими губами; вотъ онъ идетъ по улицѣ, вотъ онъ дома, у себя, блѣдный, на смерть пораженный ею, медленно истекающій кровью. Гдѣ-то онъ теперь, сейчасъ? Онъ вѣрно въ лихорадкѣ, въ горячкѣ? Въ отчаяніи она ломала себѣ руки при мысли о томъ, что она не въ силахъ исправить причиненнаго ею зла. Мысль, что она заставила его страдать, возмущала ее. Ей хотѣлось быть доброй теперь, сію минуту, осчастливить всѣхъ вокругъ себя.
   Скоро должно было пробить полночь; за большими вазами епископскаго сада едва всходила луна и въ комнатѣ было темно. Откинувъ голову на подушку, Анжелика перестала думать; она хотѣла заснуть, но не могла; слезы такъ и лились у нея изъ закрытыхъ глазъ. А мысли все возвращались, какъ она ни гнала ихъ: она думала о фіалкахъ, которыя, вотъ уже двѣ недѣли, она находила всякій вечеръ передъ дверью на балконѣ, когда поднималась наверхъ, чтобы лечь спать Каждый вечеръ букетъ фіалокъ. Фелисьенъ, конечно, бросалъ ихъ изъ Маріинской ограды, потому что она сказала ему, что фіалки однѣ, Богъ знаетъ почему, успокаивали ее, тогда какъ запахъ другихъ цвѣтовъ, напротивъ, причинялъ ей ужасную головную боль; вотъ онъ и посылаетъ ей въ этихъ цвѣтахъ покойную ночь, сладкіе, душистые сны, освѣженные ихъ запахомъ. Въ этотъ вечеръ она положила букеть около подушки. Вдругъ ей пришла счастливая мысль взять его и положить поближе; она прижала его къ своей щекѣ и успокоилась понемногу, вдыхая его ароматъ. Фіалки осушили ея слезы. Она все-таки не заснула и такъ и лежала съ закрытыми глазами въ этомъ свѣжемъ благоуханіи, которое онъ далъ ей, счастливая своимъ отдыхомъ и ожиданіемъ, довѣрчиво успокоившись всѣмъ своимъ существомъ.
   Но вотъ она вся вздрогнула. Било полночь; она открыла глаза и удивилась, увидя всю свою комнату залитою яркимъ свѣтомъ. Надъ старыми вязами въ блѣдномъ небѣ медленно всплывала луна, затмевая звѣзды. Въ окно виднѣлась бѣлоснѣжная боковая стѣна собора и, казалось, что отблескъ отъ нея освѣщаетъ комнату предразсвѣтнымъ, молочно-бѣлымъ и свѣжимъ свѣтомъ. Бѣлыя стѣны, бѣлыя балки, вся бѣлая на юта комнатки отъ этого сіянія точно раздвинулась, раздалась вширь и ввысь, какъ во снѣ. Но она все-таки узнавала старинную мебель чернаго дуба, свой шкафъ, сундукъ, стулья, блестѣвшіе контурами рѣзьбы. Ее смущало только, точно она ея никогда не видала, ея огромная, какъ королевское ложе, квадратная кровать съ ея колонками, поддерживающими старинный балдахинъ, драпированный розовымъ ситцемъ, залитая такою глубокою волною свѣта, что ей казалось, будто она плыветъ на облакѣ, по необъятному небу, несомая цѣлымъ роемъ безмолвныхъ невидимыхъ крылъ. Одну секунду ей казалось даже, что ее качаетъ; потомъ глазъ привыкъ къ этому сіянію, она увидѣла, что кровать ея стоитъ какъ всегда въ своемъ обычномъ уголкѣ, и она лежитъ на ней неподвижно, блуждая глазами по этому морю лучей, прижавъ къ губамъ букетъ фіалокъ.
   Чего-же она ждала? Отчего она не могла заснуть. Теперь она знала навѣрное, что кого-то ждетъ. Она перестала плакать,-- значитъ, онъ долженъ прійти. Его приходъ возвѣщало это утѣшившее ее сіяніе, разогнавшее дурные сны. Онъ придетъ; его посланница луна появилась раньше его, только для того, чтобы освѣтить ихъ своимъ бѣлымъ, какъ заря, свѣтомъ. Вся комната уже обтянута бѣлымъ бархатомъ; они могутъ видѣться. Она встала съ постели и одѣлась въ простенькое бѣлое платьице, то кисейное платьице, которое было на ней въ день ихъ прогулки у развалинъ замка Готкеръ. Она даже не собрала волосъ, разсыпавшихся по плечамъ, только всунула свои босыя ноги въ туфли. Потомъ она стала ждать.
   Анжелика не знала, откуда онъ придетъ. Конечно, онъ не можетъ подняться такъ высоко; вѣрно они свидятся -- она на балконѣ, онъ внизу, въ Маріинской оградѣ. И несмотря на это, она сѣла, точно понимая, что совершенно безполезно ей выходить за дверь. Отчего-бы онъ не могъ пройти сквозь стѣны, какъ святые въ Золотой Легендѣ? Она ждала, но ждала не одна; она чувствовала, что всѣ онѣ тутъ, съ нею, всѣ святыя дѣвственницы, бѣлый рой, который окружалъ ее съ самаго дѣтства. Онѣ влетѣли къ ней вмѣстѣ съ лучемъ луны, съ синихъ вершинъ старыхъ деревьевъ епископскаго сада, изъ темныхъ уголковъ собора, вздымавшаго къ небу каменный лѣсъ своихъ башенокъ. Она слышитъ, какъ отовсюду воскресали ея мечты, желанія, надежды, которыя она вложила во все то, что видѣла каждый день, и это окружавшее ее отдавало ихъ ей обратно; -- шепталъ ихъ ей и знакомый и любимый видъ, разстилавшійся передъ ея окошками, и Шевроттъ, и ива, и высокія травы ограды. Никогда невидимые голоса не говорили съ нею такъ громко и ясно; она слышала шорохъ невидимаго сверхъестественнаго міра, она узнавала въ эту жгучую, безъ малѣйшаго вѣтерка, ночь легкій шелестъ: -- то былъ для нея шелестъ крылъ св. Агнесы, ея тѣлохранительницы, бывшей около нея. Она радовалась, что и св. Агнеса тутъ-же, вмѣстѣ съ другими дѣвственницами, и все ждала.
   Прошло еще нѣсколько времени, но Анжелика не сознавала его. Ей показалось такъ естественно, когда вдругъ черезъ перила балкона появился Фелисьенъ. Его высокая фигура ясно обрисовалась на бѣломъ небѣ. Онъ не вошелъ и остался стоять въ свѣтѣ луны, обрамленный темною рамою окна.
   -- Не боитесь... Это я, я пришелъ.
   Но она нисколько не боялась; ей казалось, что онъ просто только сдержалъ слово.
   -- Вѣдь вы по стѣнѣ. Не правда-ли?
   -- Да, по стѣнѣ.
   Она даже засмѣялась, такъ это было просто. Сперва онъ взобрался на навѣсъ надъ дверью, а оттуда, по откосу балкона, упиравшемуся въ карнизъ перваго этажа, безъ труда добрался до балкона.
   -- Я васъ ждала, подите ко кнѣ.
   Фелисьенъ, явившійся съ самыми сумасшедшими желаніями, рѣшившійся на все, не могъ двинуться, пораженный такимъ внезапнымъ блаженствомъ. А Анжелика теперь совсѣмъ убѣдилась, что святыя не запрещаютъ ей любить, потому что она слышала, онѣ приняли его ласковымъ смѣхомъ, аегкимъ, какъ дыханіе ночи. И что ей пришла за глупость подумать, что св. Агнеса разгнѣвается на нее, разъ Агнеса около нея и тоже сіяетъ радостью, которая нисходитъ теперь на нее и окутываетъ ее, какъ ласковое прикосновеніе двухъ большихъ крылъ. Всѣ тѣ, которыя умерли отъ любви, сочувствуютъ бѣднымъ любящимъ дѣвушкамъ и возвращаются блуждать по землѣ въ жаркія ночи только для того, чтобы невидимо охранять ихъ нѣжность и горькія слезы.
   -- Подите ко мнѣ, я ждала васъ.
   Тогда Фелисьенъ вошелъ, покачиваясь отъ волненія. Онъ желалъ ее, онъ рѣшилъ, что схватитъ ее и сожметъ такъ, что задушитъ въ своихъ объятіяхъ, несмотря на ея крики. Но увидя ее такою кроткой, проникнувъ въ ея бѣлую, такую чистую комнатку, онъ снова сталъ слабъ и невиненъ, какъ ребенокъ.
   Онъ шагнулъ три раза. Но дрожь опять охватила его, и онъ упалъ на колѣни, далеко отъ нея.
   -- О! еслибъ вы знали, какая это ужасная пытка! Я никогда такъ не страдалъ; одно и есть на свѣтѣ мученіе -- это думать, что нелюбимъ... Пусть я все потеряю, буду жалкій нищій, пусть я умру отъ голода, пусть изуродуетъ болѣзнь, но больше дня не могу прожить съ этой мукой въ сердцѣ, что вы меня не любите... О! будьте милостивы, пощадите меня...
   Она слушала его молча, терзаемая жалостью, но вмѣстѣ съ глубокимъ блаженствомъ.
   -- Сегодня утромъ какъ вы меня отпустили! Я думалъ, что вы стали добрѣе, что вы поняли. А вы все были такая-же равнодушная, какъ и въ первый разъ, вы обращались со мной, какъ съ первымъ зашедшимъ съ улицы заказчикомъ, вы жестоко напоминали мнѣ о самыхъ низкихъ жизненныхъ вопросахъ... Я шатался, когда шелъ по лѣстницѣ. Я бѣжалъ по улицѣ, я боялся разрыдаться. Потомъ, когда я пришелъ къ себѣ, я думалъ, что задохнусь, если запрусь въ своей комнатѣ... Тогда я убѣжалъ за городъ, и шелъ, шелъ, куда глаза глядятъ, съ одной дороги на другую. Наступила ночь, а я все еще шелъ. А мука моя бѣжала за мною, терзала меня. Когда любишь, не убѣжишь отъ мученій своей любви... Смотрите! сюда вы воткнули мнѣ ножъ, и онъ уходилъ все глубже.
   Долгій стонъ вырвался изъ его груди при воспоминаніи объ этой пыткѣ.
   -- Я нѣсколько часовъ пролежалъ въ травѣ, сломленный горемъ, какъ дерево бурей.. Ничего не было для меня, были только вы одна... Я умиралъ при мысли, что вы не будете моею. Ужъ у меня отнимались ноги, я сходилъ съ ума... Вотъ почему я пришелъ къ вамъ! Я не знаю, какъ я пришелъ сюда, какъ добрался до этой комнаты. Простите меня, но я сломалъ-бы всѣ двери, я-бы влѣзъ къ вамъ въ окно средь бѣлаго дня.
   Она сидѣла въ тѣни. Онъ, стоя на колѣняхъ въ лучахъ луны, не видѣлъ ея, всю поблѣднѣвшую отъ раскаянія и нѣжности, взволнованную до того, что она не могла говорить. Онъ счелъ ее за безчувственную и сложилъ руки, какъ на молитву.
   -- Это уже давно началось... Разъ вечеромъ я увидѣлъ васъ здѣсь у этого окна. Вы едва виднѣлись, я едва различалъ ваше лицо, и несмотря на это, я видѣлъ, я угадывалъ васъ такою, какъ вы есть. Но я очень боялся, я бродилъ цѣлыя ночи, не рѣшаясь встрѣтить васъ днемъ... И потомъ, вы нравились мнѣ въ этой тайнѣ, мое счастье было мечтать о васъ, какъ о незнакомкѣ, которую я никогда не узнаю... Потомъ я узналъ, кто вы; нельзя противиться этому желанію знать, владѣть своею мечтою. Тогда началась моя горячка. Она росла послѣ всякой встрѣчи. Вы помните, первый разъ, на этомъ полѣ, когда я осматривалъ окно. Я никогда въ жизни не былъ такъ неловокъ, какъ тогда, вы были правы, что смѣялись надо мною... А потомъ я видѣлъ васъ у бѣдныхъ. Я уже переставалъ владѣть собою, я дѣйствовалъ съ какимъ-то удивленіемъ и боязнью передъ своими поступками... Когда я пришелъ заказывать эту митру, меня толкала какая-то сила, потому что самъ я не смѣлъ, я былъ увѣренъ, что разсержу васъ... Если-бъ вы могли понять, какъ я жалокъ, какъ я несчастенъ! Не любите меня, позвольте мнѣ только любить васъ всегда. Я прошу у васъ только видѣть васъ безъ малѣйшей надежды, единственно ради блаженства быть такъ, около васъ у вашихъ ногъ.
   Онъ замолчалъ, ему было дурно, онъ терялъ всякое мужество, при мысли, что не въ силахъ тронуть ея сердце. И онъ видѣлъ, что она улыбалась, не могла удержать улыбки, понемногу расцвѣтшей на ея губахъ. Ахъ! милый, бѣдный мальчикъ, онъ такъ наивно и довѣрчиво изливалъ на колѣняхъ передъ нею, своимъ божествомъ, какъ передъ мечтою юности, молитву своего неиспытаннаго еще страстнаго сердца! Подумать только, что она боролась съ собою, хотѣла не видѣть его больше, что она дала себѣ клятву любить его. такъ, чтобы онъ этого никогда не узналъ! Наступило глубокое молчаніе: святыя не запрещали любить такъ, какъ они люэили. Дрожь радости пробѣжала по ней, едва замѣтно, какъ зыбь по волнѣ луннаго свѣта, лившагося въ комнату. Невидимый перстъ, навѣрное перстъ ея св. охранительницы, коснулся ея устъ, разрѣшая ихъ отъ клятвы. Теперь она могла говорить; все могущественное и нѣжное, что было въ ней и вокругъ нея, все подсказывало ей что она должна сказать.
   -- А, да. я помню, помню...
   И тотчась-же Фелисьена обворожилъ звукъ этого голоса, имѣвшаго для него столько очарованія, что любовь его росла оттого только, что онъ его слышалъ.
   -- Да, да, я помню, какъ вы пришли тогда ночью... Вы были тогда такъ далеко, въ первые вечера, что я была не увѣрена, что слышу слабый шорохъ вашихъ шаговъ. Послѣ я васъ узнала, потомъ я увидѣла вашу тѣнь, и разъ вечеромъ, вы, наконецъ, появились совсѣмъ, въ такую-же чудную ночь, какъ сегодня, весь въ бѣломъ сіяніи. Вы медленно выходили изъ всѣхъ предметовъ, совсѣмъ такой, какъ я годами ждала васъ.. Я помню, какъ я удерживала тогда смѣхъ, какъ я все таки разсмѣялась тогда, помните, когда вы спасли мнѣ бѣлье, уплывшее по Шевротту. Я помню, какъ я ужасно сердилась, когда вы отнимали у меня бѣдныхъ, когда вы имъ давали столько денегъ, что я казалась совсѣмъ скупою. Я помню, какъ я боялась тогда вечеромъ, когда вы заставили меня такъ скоро бѣжать босикомъ по травѣ... Да, да, я помню, помню...
   Ея чистый хрустальный голосокъ замутился немного, точно опять ее охватила дрожь при этомъ послѣднемъ воспоминаніи, точно она опять услыхала это: "я васъ люблю". Онъ слушалъ ее съ восхищеніемъ.
   -- Я была злая, это правда. Всегда такъ глупо дѣлаешь, когда не знаешь! Думаешь дѣлать какъ нужно, боишься ошибиться, если послушаешься того, что говоритъ сердце... Но я такъ раскаивалась, я такъ мучилась вашимъ страданіемъ!... Если бъ я вамъ стала объяснять, я-бы вѣрно могла... Когда вы пришли съ рисункомъ св. Агнесы, я была въ восторгъ, что буду работать для васъ, я угадала, что вѣрно вы будете приходить каждый день. И все-таки я притворялась равнодушной, точно мнѣ очень хотѣлось выгнать васъ изъ дому. Неужели нужно такъ себя мучить? Мнѣ хотѣлось встрѣтить васъ съ распростертыми объятіями, а между тѣмъ во мнѣ была какая-то другая женщина, которая вамъ не довѣряла боялась васъ, которой доставляло удовольствіе мучить васъ сомнѣніями, точно въ отместку за какую-то давнишнюю обиду, которую она ужъ хорошо и не помнила. Я не всегда бываю добрая, иногда во мнѣ проснется что-то такое... А хуже всего, ужъ конечно, что я съ вами заговорила о деньгахъ. О деньгахъ! когда я никогда о нихъ и не думала, когда я взяла бы ихъ цѣлые возы и разсыпала-бы ихъ вездѣ, куда-бы хотѣла, чтобъ онѣ полились! Что за злая забава была для меня такъ оклеветать самое себя? Простите-ли вы меня?
   Фелисьенъ былъ у ея ногъ. Онъ на колѣняхъ доползъ до нея. О такомъ безграничномъ счастіи онъ и не мечталъ.
   Онъ прошепталъ:
   -- Ахъ! дорогая моя душа, неоцѣненная, прекрасная, добрая, чудесная, добрая, исцѣлившая меня однимъ дуновеніемъ! Я уже не помню, страдалъ-ли я... Не я, а вы должны простить меня, я долженъ сознаться вамъ, сказать вамъ, кто я.
   Смущеніе охватывало его при мысли, что онъ не можетъ больше скрываться, когда она такъ довѣрчиво открылась ему Это было-бы нечестно. Но онъ все-таки колебался, боясь погубить ее, если-бы она стала безпокоиться о будущемъ, узнавъ, наконецъ, кто онъ. Она ждала, чтобъ онъ заговорилъ, принявъ опять, противъ своей воли, насмѣшливый видъ.
   Онъ продолжалъ едва слышно:
   -- Я солгалъ вашимъ родителямъ.
   -- Да, я это знаю, сказала она, улыбаясь
   -- Нѣтъ, вы не знаете, вы не можете этого знать, это слишкомъ трудно... Я рисую по стеклу только для своего удовольствія, вы должны знать...
   Тогда проворнымъ движеніемъ она закрыла ему ротъ рукою. она остановила его признаніе.
   -- Я не хочу знать... Я ждала васъ и вы пришли. И довольно.
   Онъ не говорилъ больше; онъ задыхался отъ счастья, что эта маленькая рука на его губахъ.
   -- Я узнаю все послѣ, когда наступить время. Потомъ, я увѣряю васъ, что я знаю. Вы только и можете быть самый прекрасный, самый богатый, самый благородный молодой человѣкъ въ свѣтѣ, потому что это моя мечта, и я жду спокойно и увѣрена, что она исполнится.. Вы тотъ, кого я ждала, и я ваша.
   Второй разъ она остановилась, дрожа отъ произнесенныхъ ею словъ. Но она не одна ихъ находила: ихъ нашептывала ей чудная ночь, бѣлый сводъ небесъ, старыя деревья и старые камни, дремавшіе за окнами ея комнаты и вслухъ мечтавшіе ея мечтой; ихъ шептали позади нея таинственные голоса, голоса ея хранительницъ -- святыхъ Золотой Легенды, наполнявшихъ воздухъ. Но оставалось сказать еще одно слово, то слово, въ которомъ слилось-бы и давнее ожиданіе, и медленное созданіе мечтою любимаго человѣка, и возростающій жаръ первыхъ встрѣчъ. И оно сорвалось, наконецъ, это слово, въ дѣвственной бѣлизнѣ комнаты, какъ первая птичка въ бѣломъ свѣтѣ перваго луча утренней зари.
   -- Я люблю васъ.
   Анжелика, со спущенными вдоль колѣнъ раскрытыми руками, вся отдавалась ему. И Фелисьенъ вспомнилъ тотъ вечеръ, когда она бѣжала босыми ногами по травѣ, такая прелестная, что онъ бросился за нею и пробормоталъ ей на ухо: "я васъ люблю". И онъ слышалъ, что она только теперь отвѣтила ему тѣмъ-же крикомъ: я васъ люблю,-- вѣчнымъ крикомъ, который вырвался изъ ея раскрывшагося сердца.
   -- Я васъ люблю... Возьмите меня, унесите меня, я ваша.
   Она отдавалась ему, отдавала ему всю себя. Наслѣдственное пламя загорѣлось въ ней. Ея блуждающія руки обнимали пространство, голова на нѣжной шейкѣ тяжело откинулась назадъ. Если-бы онъ протянулъ руки, она-бы упала къ нему на грудь, не зная ничего, слѣдуя только движенію своихъ мускуловъ, только повинуясь потребности слиться съ нимъ. И онъ, пришедшій затѣмъ, чтобы взять ее, отступилъ передъ этою невинностью. Онъ осторожно удержалъ ее за руки, онъ сложилъ ея чистыя руки на груди, и секунду смотрѣлъ на нее, не поддавшись даже искушенію поцѣловать ея волосы.
   -- Вы любите меня, и я васъ люблю... Быть увѣреннымъ, что тебя любятъ, о!
   Но изумленіе вывело ихъ изъ упоеній. Что это? Какой-то бѣлый свѣтъ оэливалъ ихъ, имъ казалось, что лунный свѣтъ раздвинулся, усилился, засіялъ, какъ солнце. Это занималась заря, длинное облачко зардѣлось надъ вязами епископскаго сада. Какъ? уже день! Они были поражены, они не могли повѣрить, что столько часовъ прошло съ тѣхъ поръ, какъ они были вмѣстѣ, какъ они говорили. Она еще ему ничего не сказала, а ему еще столько нужно было разсказать ей.
   -- Одну минуту, одну только минутку!
   Улыбаясь, загоралась заря, уже теплая заря жаркаго лѣтняго дня. Одна за другой погасали звѣзды и съ ними вмѣстѣ летали блуждающія тѣни, ея невидимыя подруги, покидавшія ее съ послѣднимъ лучемъ луны. Теперь, при свѣтѣ дня, комната бѣлѣла только бѣлизною своихъ стѣнъ и потолка и казалась пустою, со своею старинною мебелью изъ чернаго дуба. Видна была смятая постель, которую наполовину скрывала спустившаяся ситцевая занавѣска.
   -- Минуточку, одну только минуточку!
   Но Анжелика встала, не позволяя ему, торопя его уходить. Съ тѣхъ порь, какъ наступилъ день, смущеніе охватило ее, и теперь видъ постели смутилъ ее окончательно. Ей послышался вправо отъ нея легкій шумъ и показалось, что у нея шевельнулись волосы, хотя не было ни малѣйшаго вѣтерка. Это св. Агнеса уходила послѣдняя, изгоняемая солнечными лучами.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, оставьте меня, прошу васъ... Теперь такъ свѣтло, я боюсь.
   Послушный ей, Фелисьенъ ушелъ тогда. Быть любимымъ -- это одно уже превышало его желанія Въ дверяхъ онъ, однако, обернулся и долго смотрѣлъ на нее, какъ-будто хотѣлъ унести часть ея съ собою. Оба они улыбались другъ другу, въ ласкѣ этого долгаго взгляда, всѣ облитые лучами зари.
   Въ послѣдній разъ онъ сказалъ ей:
   -- Я васъ люблю.
   И она повторила:
   -- Я васъ люблю.
   И все было кончено; онъ спустился проворно по стѣнѣ, а она, оставшись на балконѣ, облокотясь на перила, проводила его взглядомъ. Она взяла букетъ фіалокъ и стала вдыхать его запахъ, чтобы успокоить свою лихорадку. И когда онъ перешелъ Маріинскую ограду и поднялъ голову, онъ увидѣлъ, что она цѣловала цвѣты.
   Едва Фелисьенъ исчезъ за ивами, какъ Анжелику охватило безпокойство, когда она услыхала, что подъ нею внизу отворили дверь. Было четыре часа, а въ домѣ никогда не вставали раньше шести. Удивленіе ея стало еще больше, когда она увидѣла Губертину. потому-что, обыкновенно, первый вставалъ Губертъ. Она увидѣла, что Губертина стала медленно прогуливаться по дорожкамъ узкаго садика, опустивъ руки, вся блѣдная въ утреннемъ свѣтѣ, точно она задыхалась въ свой комнатѣ и вышла такъ рано на воздухъ послѣ безсонной ночи. И Губертина была прекрасна въ наскоро наброшенномъ платьѣ, и казалась очень утомленной, счастливой и вмѣстѣ обезнадеженной.
   

VIII.

   На другой день, проснувшись послѣ восьмичасового сна, одного изъ тѣхъ сладкихъ и глубокихъ сновъ, которые нисходятъ на людей послѣ великихъ радостей, Анжелика подбѣжала къ окну. На небѣ не было ни облачка, погода все еще стояла такая жаркая, какъ наканунѣ, несмотря на встревожившую ее въ тотъ вечеръ сильную грозу; и она радостно крикнула Губерту, открывавшему надъ нею ставни:
   -- Отецъ, отецъ! солнце!... Ахъ, какъ я рада, процессія удастся?
   Она проворно одѣлась и сошла внизъ
   Въ этотъ день, 28-го іюля, крестный ходъ въ память Чуда Господня, обходилъ всѣ улицы Бомона. И каждый годъ въ этотъ день у вышивальщиковъ былъ большой праздникъ: никто не прикасался къ иголкѣ и все утро всѣ занимались украшеніемъ своего дома особеннымъ образомъ, переходившимъ по преданію въ теченіе 400 лѣтъ отъ матери къ дочери.
   Анжелика, наскоро глотая свой кофе съ молокомъ, только и думала, что о шитыхъ обояхъ.
   -- Мама, надо посмотрѣть, какъ они сохранились.
   -- Времени много, отвѣтила Губертина своимъ безмятежнымъ голосомъ.-- Мы не повѣсимъ ихъ раньше двѣнадцати часовъ.
   Обои эти были -- три чудныхъ картины во всю ширину стѣны, шитыхъ встарину, которыя Губертина набожно хранила, какъ семейную святыню, и вынимала изъ сундуковъ всего одинъ разъ въ годъ -- въ день крестнаго хода.
   Еще наканунѣ, по обычаю, благочинный, добрый отецъ Корнилій, съ крыльца на крыльцо обошелъ всѣхъ жителей, извѣщая о пути, по которому прослѣдуетъ изваяніе св. Агнесы, въ сопровожденіи его преосвященства со Св. Дарами. Уже четыре столѣтія крестный ходъ слѣдовалъ всегда по одному и тому-же пути: изъ соборныхъ вратъ св. Агнесы по Ювелирной улицѣ, по Большой улицѣ, по Нижней улицѣ, потомъ, пройдя по Новому городу, возвращался черезъ улицы Маглуаръ и Монастырскую площадь и входилъ обратно въ соборъ черезъ главную дверь. И по пути крестнаго хода жители наперерывъ старались доказать свое усердіе, тѣснились во всѣхъ окнахъ, украшали стѣны своихъ домовъ самыми драгоцѣнными шалями и матеріями и усыпали вымощенныя камнемъ улицы розовыми лепестками.
   Анжелика успокоилась только тогда, когда ей позволили вынуть эти три шитыхъ картины изъ сундука, гдѣ онѣ спокойно продремали цѣлый годъ.
   -- Ничего, ничего, ни пылинки, шептала она въ восторгъ.
   Когда она осторожно сняла покрывавшіе ихъ листы тонкой бумаги, онѣ предстали во всей красѣ, всѣ три посвященныя пресв. Дѣвѣ Маріи: Благовѣщеніе архангела Гавріила, плачъ Богоматери у Креста Господня и Вознесеніе Богоматери. Онѣ береглись съ XV столѣтія, были вышиты тѣневыми шелками по золотому фону и вышивка сохранилась замѣчательно. Губерты, не согласившіеся продать ихъ за огромныя суммы, очень ими гордились.
   -- Мама, вѣшаю ихъ я.
   А это было дѣло не простое. Губертъ все утро провелъ въ томъ, что чистилъ переднюю стѣну своего дома. Насадивъ метлу на конецъ длиннаго шеста, онъ обмелъ пыль со всей деревянной обшивки стѣны, выкрашенной подъ кирпичъ, до самаго чердака; потомъ онъ обмылъ губкой весь каменный цоколь дома и всѣ части башенки, по которой проходила лѣстница, части, которыя онъ могъ достать. И тогда только повѣшены были на свои мѣста три вышитыя картины. Анжелика привѣсила ихъ за пришитыя къ нимъ кольца на вѣковые крючки: Благовѣщеніе -- надъ лѣвымъ окномъ перваго этажа, Вознесеніе -- надъ правымъ, а Крестное стояніе -- на гвоздь, вбитый надъ высокимъ окномъ нижняго этажа, и чтобы достать до него, она должна была принести лѣстницу. На окна она еще раньше поставила цвѣты, и старинный домикъ, казалось, опять перенесся въ далекія времена своей молодости, блестя подъ лучами лѣтняго солнца своими цвѣтными шелками но ослѣпительному золоту.
   Да и вся Ювелирная улица съ самаго завтрака была за дѣломъ. Во избѣжаніе слишкомъ сильной жары, процессія выходила только въ 5 часовъ вечера, но уже съ 12 часовъ городъ сталъ прихорашиваться. Напротивъ Губертовъ золотыхъ дѣлъ мастеръ украшалъ свой магазинъ небесно-голубыми драпировками, обшитыми серебряною бахрамой, а рядомъ съ ними торговецъ воскомъ приколачивалъ занавѣси своей спальни, изъ красной бумажной матеріи, горѣвшей на солнцѣ, какъ алая кровь. И на каждомъ домѣ новые цвѣта, новыя матеріи, все, что было яркаго у жильцовъ, до предпостельныхъ ковриковъ, все это медленно раззѣвалось въ воздухѣ, подъ дуновеніемъ усталыхъ вздоховъ жаркаго лѣтняго дня. Вся яркая, весело вздрагивающая и развѣвающаяся улица была одѣта этими матеріями и точно обратилась въ парадную галлерею какого-то сказочнаго дворца, внезапно открытую лучемъ солнца. Въ ней толпились всѣ ея жители и, разговаривая громко, какъ у себя дома, одни тащили, сколько руки держали, всякой всячины, другіе взлѣзали на лѣстницы, вбивали гвозди, кричали, доставали все это, не считая еще стола, приготовляемаго для молебствія на углу Большой улицы, всполошившаго всѣхъ близко жившихъ женщинъ, спѣшившихъ принесть необходимую для водоосвященія посуду, подсвѣчники и вазы для цвѣтовъ.
   Анжелика побѣжала туда предложить оба канделябра въ стилѣ Имперіи, украшавшіе каменную полку въ залѣ. Она съ самаго утра не присѣла, она даже не устала, поддерживаемая своею глубокою внутреннею радостью. И когда она, наконецъ, съ растрепанными вѣтромъ волосами, прибѣжала домой, чтобы нащипать въ корзинку розовыхъ лепестковъ, Губертина пошутила:
   -- Право, ты меньше будешь хлопотать въ день твоей свадьбы... Ужь не замужъ-ли ты выходишь?...
   -- Да, конечно. А вы и не догадались? весело отвѣчала она.
   Губертина улыбнулась въ свою очередь.
   -- Въ такомъ случаѣ, такъ какъ домъ уже украшенъ, намъ не мѣшало-бы пріодѣться.
   -- Сейчасъ, сейчасъ, мама... Сейчасъ будетъ полна корзинка.
   И она дощипывала свои розы, которыя приготовляла, чтобъ разбросать передъ его преосвященствомъ. Лепестки летѣли изъ-подъ ея тонкихъ пальцевъ, верхомъ наполняя легкою, душистою розовою массою корзинку. И она исчезла на узкой лѣсенкѣ въ башнѣ, говоря съ громкимъ смѣхомъ:!
   -- Скорѣй, скорѣй! Я буду прекрасна, какъ солнце.
   А время шло да шло. Теперь шепотъ Бомона Церковнаго улегся, улицы, готовыя, наконецъ, точно тихо шептались, дыша ожиданіемъ. Жаръ спалъ съ появленіемъ косыхъ солнечныхъ лучей, и между тѣсно жавшимися другъ къ другу домами ложилась теплая и тонкая, нѣжно-прозрачная тѣнь. И вездѣ распространялось глубокое благоговѣніе, точно весь старый городъ былъ продолженіемъ своего великана-собора. Только изъ Новаго Города, съ береговъ Линьеля, доходилъ шумъ колесъ, да грохотъ фабрикъ, изъ которыхъ многія не прекратили даже работы, какъ-бы презирая этотъ день стариннаго церковнаго торжества.
   Съ четырехъ часовъ зазвонили въ большой колоколъ сѣверной колокольни, звонъ котораго потрясалъ весь домикъ Губертовъ; и въ эту же минуту появились Губертина и Анжелика, уже одѣтыя. На старшей было платье изъ суроваго полотна, скромно отдѣланное льнянымъ кружевомъ, но фигура ея, въ своей изящной округлости, казалась такъ молода, что ее можно было принять за старшую сестру ея пріемной дочери. Анжелика надѣла свое бѣлое фуляровое платьице, больше на ней ничего не было, ни золотинки въ ушахъ и на рукахъ, только открытыя руки и шея, да ея атласная кожа, какъ лепестки цвѣтка, выступали изъ легкой матеріи. Наскоро заткнутый, едва замѣтный гребень плохо сдерживалъ локоны ея упрямыхъ волосъ, бѣлокурыхъ и золотистыхъ, какъ солнце. Въ своей невинной простотѣ, съ наивнымъ и гордымъ видомъ, она была прекрасна, какъ солнце.
   -- А! сказала она,-- уже звонятъ. Его преосвященство вышелъ изъ своихъ покоевъ.
   А звонъ, громкій и величественный, все продолжался въ безоблачно-чистомъ небѣ. И Губерты устраивались передъ настежь раскрытымъ окномъ нижняго этажа; обѣ женщины оперлись на подоконникъ, а Губертъ стоялъ позади. Это было ихъ обычное мѣсто, съ котораго отлично все было видно, съ котораго они первые видѣли шествіе процессіи изъ глубины церкви, отъ самаго алтаря и не пропускали ни единой свѣчки изъ всего крестнаго хода.
   -- Гдѣ-же моя корзинка? спросила Анжелика. Губертъ долженъ былъ передать ей корзинку съ розовыми лепестками, которую она такъ и оставила въ рукахъ, прижавъ къ груди.
   -- Ахъ, что за колоколъ, опять прошептала она,-- онъ насъ точно укачиваетъ.
   И правда, весь маленькій домикъ дрожалъ, звуча звономъ большого колокола, а улица и весь кварталъ полны были ожиданія, содрогаясь въ тактъ колокольныхъ ударовъ; медленнѣе колебались ковры и драпировки въ леномъ вечернемъ воздухѣ. Розы распространяли повсюду нѣжный ароматъ.
   Прошло полчаса. Потомъ вдругъ, однимъ ударомъ, настежь растворились обѣ половинки вратъ св. Агнесы, и открылась темная глубина церкви, съ маленькими мерцающими точками зажженыхъ свѣчей. Первый вышелъ съ крестомъ младшій дьяконъ въ стихарѣ, съ двумя дьячками по сторонамъ съ пылающими большими свѣчами. За ними торопливо выбѣжалъ благочинный, отецъ Корнилій, который, убѣдившись, что на улицѣ все въ порядкѣ, остановился на минутку на паперти, чтобы убѣдиться, что всѣ участвующіе въ процессіи шли на своихъ мѣстахъ, какъ слѣдовало по церемоніалу.
   Шествіе открывали свѣтскія братства, благотворительныя общества, богоугодныя учрежденія, школы по старшинству. Тамъ были самыя крошечныя дѣти, потомъ дѣвочки -- всѣ въ бѣломъ, какъ невѣсты, мальчики, завитые, съ непокрытыми головами, нарядные, какъ маленькіе принцы, съ блестящими восторгомъ глазенками, выискивающіе взглядомъ въ толпѣ своихъ матерей. Девятилѣтній молодецъ, одѣтый Іоанномъ Крестителемъ, съ бараньею кожею на худенькихъ плечикахъ храбро и важно шелъ одинъ, посрединѣ. Четыре дѣвченочки, всѣ въ розовыхъ лентахъ, несли большой щигь изъ бѣлой кисеи, на которомъ стоялъ снопъ зрѣлой пшеницы. Потомъ, съ хоругвями Св. Дѣвы Маріи, группою шли взрослыя дѣвушки, потомъ дамы въ черномъ, также несшія хоругвь пунцоваго шелка съ вышитымъ на ней образомъ Св. Іосифа, потомъ несли еще и еще, бархатныя, атласныя, парчевыя хоругви, развѣвавшіяся на своихъ золотыхъ древкахъ. Не малочисленнѣе были и мужскія братства, кающіяся, въ рясахъ всѣхъ цвѣтовъ, въ особенности сѣрые, въ рясахъ бураго холста, покрытые капюшонами, эмблема которыхъ производила сильное впечатлѣніе: крестъ съ колесомъ, на которомъ привѣшены были орудія страстей Христовыхъ.
   Анжелика не могла сдержать своей нѣжности при появленіи маленькихъ дѣтей.
   -- Ахъ, какія крошки! Смотрите-же! Одинъ изъ нихъ, весь не больше мужского сапога, едва трехъ лѣтъ отъ роду, съ гордымъ видомъ, покачиваясь на своихъ ножкахъ, былъ такъ смѣшонъ, что она не утерпѣла, схватила горсть цвѣтовъ и засыпала его ими. Онъ совсѣмъ исчезъ подъ ними, розы покрыли его плечи, зацѣпились въ волосахъ. И возбуждаемый имъ сочувственный смѣхъ шелъ вмѣстѣ съ нимъ, а цвѣты дождемъ падали на него изъ каждаго окна. Въ жужжащей тишинѣ улицы не слышно было другого звука, кромѣ заглушеннаго топота процессіи, и тихо, беззвучно летѣли охапки цвѣтовъ на мостовую. Скоро вся улица была усыпана ими.
   Успокоившись, наконецъ, что всѣ свѣтскіе участники процессіи шли въ порядкѣ, отецъ Корнилій опять сталь безпокоиться, встревоженный тѣмъ, что процессія цѣлыхъ двѣ минуты стояла, не двигаясь съ мѣста, и торопливо пошелъ впередъ, къ началу, мимоходомъ привѣтствуя Губертовъ улыбкою
   -- Что-же они не идутъ? сказала Анжелика, которую охватила такая лихорадка, какъ будто на другомъ концѣ процессіи ждало ея счастье.
   Губертина отвѣтила, какъ всегда, спокойно:
   -- Имъ не нужно бѣжать.
   -- Какая-нибудь задержка, можетъ быть, столъ еще не готовъ для молебствія, добавилъ Губертъ. Дѣвушки, несшія хоругвь Пресвятой Дѣвы, запѣли псаломъ, и ихъ звонкіе голоса, прозрачные, какъ хрусталь, поднимались, звеня, къ небу. Одинъ за другимъ, заколебалась процессія и тронулась дальше.
   Теперь, послѣ свѣтскихъ участниковъ, стало выходить изъ церкви духовенство, младшіе впереди. Всѣ шли въ облаченіяхъ и на паперти покрывали головы -- кто бархатными шапочками. кто кардинальскими беретами -- и у каждаго была зажженная свѣча, причемъ шедшіе съ правой стороны держали ее въ правой рукѣ, а съ лѣвой -- въ лѣвой, внѣ рядовъ -- цѣлая двойная кайма мелкихъ движущихся огоньковъ, почти пропадавшихъ въ дневномъ свѣтѣ. Сперва прошла духовная семинарія, потомъ причтъ и духовенство приходскихъ, потомъ коллегіальныхъ церквей, затѣмъ вышли причетники, церковнослужители собора, за ними -- каноники, всѣ въ бѣлыхъ облаченіяхъ. Между ними шли пѣвчіе въ красныхъ кафтанахъ, громко запѣвшіе антифонъ, которому въ полголоса вторило все духовенство. Звучно раздавались въ воздухѣ звуки псалма: "Хвали душе моя Господа". Вся улица полна была дрожаніемъ развѣвающихся по вѣтру кружевныхъ и парчевыхъ облаченіи, на которыхъ пламя горящихъ свѣчей зажигало яркія блестки блѣднаго золота.
   -- О, святая Агнеса! шептала Анжелика. Она улыбалась святой, которую четыре причетника несли на голубомъ бархатномъ помостѣ, отдѣланномъ кружевомъ. Каждый годъ изумленіе овладѣвало ею при видѣ святой, покинувшей тотъ мракъ, въ которомъ она бодрствовала столько вѣковъ, совершенно иной при полномъ дневномъ свѣтѣ, въ ея одеждѣ длинныхъ золотистыхъ волосъ. Она была такъ стара и вмѣстѣ съ тѣмъ такъ молода съ ея маленькими ручками, крошечными ножками, узенькимъ дѣвичьимъ личикомъ, почернѣвшимъ отъ времени.
   Но за ея изображеніемъ долженъ былъ идти его преосвященство. Уже видно было, какъ изъ глубины церкви приближались священники съ кадилами. На улицѣ зашептали, Анжелика повторяла:
   -- Его преосвященство... его преосвященство... И она вспомнила въ эту минуту, устремивъ взглядъ на проносимую мимо нея святую, всѣ старыя исторіи о высокородныхъ маркизахъ де-Готкеръ, спасающихъ, по предстательству св. Агнесы, городъ Бомонъ отъ чумы, Іоанна V и всѣхъ его родичей, приходившихъ поклониться ея образу, преклонявшихъ передъ ней колѣна; она мысленно видѣла ихъ всѣхъ, этихъ маркизовъ, творившихъ чудеса, какъ будто они проходили теперь передъ нею одинъ за другимъ, какъ цѣлый царствующій родъ.
   Нѣкоторое время никто не шелъ -- осталось большое ну стое пространство. Потомъ вышелъ капелланъ съ кривымъ епископскимъ посохомъ, держа его прямо передъ собою, вогнутою частью къ себѣ. Затѣмъ, вышли два кадильщика, пятясь и слегка раскачивая кадила, каждый съ двумя помощниками, держащими ладоницы. Съ трудомъ вынесли черезъ врата церковный большой балдахинъ пурпуроваго бархата съ золотою бахромой. Живо, однако, все пришло въ порядокъ, выборныя лица изъ городскихъ властей взялись за его колонки. Подъ нимъ, окруженный протодіаконами, пошелъ, съ обнаженною головою, его преосвященство, въ бѣломъ омофорѣ, котораго оба конца ниспадали и обвертывали ему руки, въ которыхъ онъ высоко несъ, не касаясь ихъ, Св. Дары.
   Тотчасъ за нимъ оба кадильщика выступили немного впередъ, раскачивая въ тактъ кадильницы, которыя упадали подъ легкій шумъ своихъ серебряныхъ цѣпочекъ.
   Гдѣ это Анжелика видѣла кого-то, похожаго на его преосвященство? Благоговѣйно склонялись передъ нимъ всѣ головы, но она смотрѣла на него, едва опустивъ свою голову. У него была высокая, тонкая и благородная фигура, поразительно молодая для его шестидесяти лѣтъ. Орлиные глаза его блестѣли, немного крупный носъ обличалъ родовую гордость привычнаго властелина, смягчавшуюся нѣсколько густыми сѣдыми локонами его волосъ; она замѣтила блѣдность его лица, по которому, ей показалось, пробѣжала волна крови. Быть можетъ, это былъ только отблескъ солнца въ большомъ золотомъ сосудѣ, который онъ такъ высоко несъ, не касаясь его руками, и который обливалъ его лучами мистическаго свѣта.
   Да, какое-то лицо, похожее на это, воскресало у ней въ памяти. Съ самыхъ первыхъ шаговъ его преосвященство началъ читать псаломъ, стихи котораго онъ произносилъ въ полголоса по очереди Со своими протодіаконами. И она задрожала, увидѣвъ, что онъ обратилъ взоръ на то окно, гдѣ была она -- такъ онъ показался ей строгъ, холодно надмененъ, точно осуждалъ тщету всякой страсти. Взглядъ его скользнулъ по тремъ стариннымъ вышитымъ картинамъ: Благовѣщенія Св. Дѣвы Маріи, Св. Маріи у подножія Креста, Св. Маріи, возносимой на небо. Глаза его радостно блеснули, потомъ опустились, устремились на нее, и она, въ смущеніи, не поняла даже, отчего они потемнѣли, отъ неясности, или отъ суровости, какъ уже глаза эти опять обратились на Св. Дары и остановились на нихъ, потухнувъ въ яркомъ отблескѣ солнца на золотѣ священнаго сосуда. Кадильницы взлетали и опускались въ воздухѣ подъ размѣренный звонъ своихъ серебряныхъ цѣпочекъ, и маленькое облачко кадильнаго душистаго дыма тихо плыло къ небесамъ.
   Но сердце Анжелики колотилось такъ, какъ будто хотѣло выпрыгнуть. За балдахиномъ она увидѣла митру, св. Агнесу, возносимую ангелами, вышитую нить за нитью ея любовью, которую теперь капелланъ, руками, обернутыми пеленою, несъ набожно и благоговѣйно, какъ святыню. И тамъ, между свѣтскими лицами, слѣдовавшими за нею, среди толпы чиновниковъ, офицеровъ, городскихъ властей, въ первомъ ряду она узнала Фелисьена, высокаго, бѣлокураго, во фракѣ, съ его вьющимися волосами, прямымъ, немного крупнымъ носомъ, черными, надменно-кроткими глазами. Она ждала его, она не удивилась нисколько, увидя, что онъ, наконецъ, обратился въ принца. На безпокойный взглядъ, умоляющій о прощеніи за его ложь, она отвѣтила ему свѣтлой улыбкой:
   -- Ай! прошептала пораженная Губертина,-- да не тотъ-ли это молодой человѣкъ?
   Она тоже его узнала и очень встревожилась, когда, обернувшись, увидѣла свою дочь съ измѣнившимся лицомъ.
   -- Значитъ онъ намъ солгалъ?.. Зачѣмъ? ты знаешь?.. Ты знаешь, кто этотъ молодой человѣкъ?
   Она, быть можетъ, и знала, кто онъ. Какой-то голосъ отвѣчалъ въ ней на всѣ эти вопросы. Но она не смѣла, она не хотѣла больше разспрашивать себя. Все будетъ извѣстно, когда придетъ время. И она, въ приливѣ гордости и страсти, чувствовала, что оно приближалось.
   -- Что такое случилось? спросилъ Губертъ, наклоняясь, надъ своею женою.
   Никогда онъ не замѣчалъ того, что творилось вокругъ него. И когда она показала ему молодого человѣка, онъ даже не вспом эти слова и старалась поймать их ускользающий смысл. И вдруг в эту ночь она почувствовала, что сердце ее разрывается; обливаясь слезами, она спрятала голову в подушки, чтобы ее не услыхали. Она любит, любит его, она готова умереть от любви! Почему? Как? Анжелика не знала и не могла знать, но она любила Фелисьена, и все ее существо кричало об этом. Словно брызнул ослепительный свет, любовь просияла, как солнце. Долго плакала девушка, полная неизъяснимого смущения, и счастья, и горьких сожалений, что ничего не сказала Гюбертине. Тайна душила ее, и она торжественно поклялась себе, что станет вдвое холоднее с Фелисьеном, что выстрадает все до конца, но ни за что не откроет ему своей нежности. Любить, любить его и молчать -- вот что будет ей наказанием, искуплением ее греха. И, погружаясь душой в это сладкое страдание, она думала о мученицах "Золотой легенды", ей казалось, что она их сестра, что она так же бичует себя, что ее покровительница св. Агнеса печальными и кроткими глазами смотрит на нее.
   На следующий день Анжелика закончила митру. Маленькие белые ручки и ножки святой -- единственные кусочки наготы, видневшиеся из-под царственного покрова золотых волос, она вышила тонкими, как паутина, раздернутыми шелковыми нитками. Нежное, как лилия, лицо девственницы тоже было закончено; в нем, как кровь под тонкой кожей, светилось золото под шелком; и это солнечное лицо сияло в голубом небе. Два ангела уносили Агнесу.
   -- О, она похожа на вас! -- войдя и увидев готовую митру, в восторге закричал Фелисьен.
   Он выдал себя; то было невольное признание сходства между головой Агнесы на его рисунке и Анжеликой. Фелисьен понял это и покраснел.
   -- Верно, девочка; у святой твои красивые глаза, -- сказал подошедший Гюбер.
   Гюбертина ограничилась улыбкой; она уже давно подметила сходство. Но улыбка ее сменилась удивлением и даже грустью, когда Анжелика ответила капризным голосом, каким говорила в самые злые дни своего детства:
   -- Мои красивые глаза! Да вы смеетесь надо мной!.. Я безобразна и отлично это знаю!
   Она встала и отряхнулась, утрируя свою роль жадной и холодной девушки.
   -- Ах, наконец-то кончено! -- продолжала она. -- Довольно с меня! Словно гора с плеч!.. Знала бы, ни за что бы не взялась по такой цене!
   Фелисьен был ошарашен. Как? Опять деньги! А ему показалось было, что она так нежна, так страстно увлекается своим искусством. Неужели он ошибался? Неужели эту девушку интересуют только деньги и она так равнодушна, что радуется окончанию работы, радуется, что больше не увидит его? Сколько дней он мучился, тщетно искал предлога для встреч -- и вот она его не любит и не полюбит никогда! Сердце его мучительно сжалось, глаза потускнели.
   -- Ведь вы сами соберете митру, мадмуазель?
   -- Нет, это отлично сделает матушка... Я и глядеть на нее не хочу.
   -- Неужели вы не любите вашу работу?
   -- Я?.. Я ничего не люблю.
   Пришлось вмешаться Гюбертине. Она строго прикрикнула на Анжелику, попросила Фелисьена извинить девочку за нервность и сказала ему, что завтра рано утром: митра будет к его услугам. Это было прощание, но Фелисьен не уходил: словно изгоняемый из рая, он в немом отчаянии оглядывал дышавшую прохладой и покоем старую мастерскую. Сколько часов, полных обманчивой прелести, провел он в этой комнате! С глубокой болью он чувствовал, что оставляет здесь свое сердце. Но больше всего его мучило, что он не может объясниться, что уносит с собой ужасную неизвестность. Наконец он вынужден был уйти.
   Едва за ним закрылась дверь, как Гюбер спросил:
   -- Что с тобой, дитя мое? Ты нездорова?
   -- Ах, нет! Просто этот мальчишка надоел мне. Я больше не хочу его видеть.
   И Гюбертина сказала:
   -- Отлично, ты его не увидишь. Но все-таки нужно быть вежливой.
   Анжелика под каким-то предлогом убежала в свою комнату. Там она залилась слезами. Ах, как она счастлива и как страдает! Бедный, милый, любимый! Как грустно ему было уходить! Но она поклялась святым мученицам: она любит его так, что готова умереть от любви, и он никогда не узнает об этом.

VII

   В тот же вечер Анжелика, сказавшись больной, сейчас же после ужина поднялась к себе. Утренние волнения, борьба с собой вконец измучили ее. Она быстро разделась, забилась с головой под одеяло и вновь разразилась рыданиями в мучительном желании исчезнуть, не существовать больше.
   Проходили часы за часами, наступила ночь -- жгучая июльская ночь; душная тишина лилась в настежь распахнутые окна. Мириады звезд мерцали в черном небе. Было около одиннадцати часов, а ущербный месяц в последней четверти должен был показаться только к полуночи.
   Анжелика все плакала в темной комнате, слезы текли неиссякаемым потоком, как вдруг за дверью раздался какой-то шорох, и девушка подняла голову.
   Наступила тишина, потом чей-то голос нежно позвал:
   -- Анжелика... Анжелика... дорогая!..
   Она узнала голос Гюбертины. Вероятно, ложась с мужем спать, она услышала далекий плач, обеспокоилась и пришла полуодетая наверх, чтобы посмотреть, в чем дело.
   -- Ты больна, Анжелика?
   Затаив дыхание, девушка не отвечала. Страстная жажда одиночества всецело поглотила ее, только одиночество могло облегчить ее страдания; она не вынесла бы утешений и ласк, даже от матери. Она представляла себе, как Гюбертина стоит за дверью, босая, если судить по звуку шагов. Прошло две минуты, Анжелика чувствовала, что мать все еще здесь, что она склонилась, прижавшись ухом к двери, и придерживает своими красивыми руками небрежно накинутую одежду.
   Не слыша больше ничего, не различая даже дыхания дочери, Гюбертина не осмелилась позвать еще раз. Она была уверена, что слышала плач, но если девочка в конце концов заснула, к чему будить ее? Она подождала еще с минуту, огорченная тем, что дочь скрывает от нее свое горе, смутно догадываясь о его причинах и сама охваченная огромной нежностью и волнением. Наконец она решилась уйти и спустилась ощупью, так же, как поднялась, -- ей был знаком каждый поворот; в глубокой темноте дома раздавался только легкий шорох ее шагов.
   Теперь уже Анжелика прислушивалась, сидя на кровати. Было так тихо, что ода явственно различала чуть слышное шуршание босых пяток по ступеням. Внизу открылась и вновь закрылась дверь спальни, потом донесся тихий, еле различимый шепот, нежный и печальный, -- вероятно, родители говорили сейчас о ней, поверяли друг другу свои страхи и надежды; этот шепот долго не прекращался, хотя Гюберы должны были давно уже погасить свет и лечь спать. Никогда еще Анжелика так чутко не улавливала ночных шумов старого дома. Обычно она спала крепким, молодым сном и не слышала даже, как трещит мебель; но теперь, в бессоннице, в борьбе со страстью, ей казалось, что весь дом полон любви и жалоб. Быть может, это Гюберы задыхаются там в слезах и нежности, в отчаянии от своего бесплодия? Анжелика ничего не знала, она только ощущала там, внизу, под собой, бодрствование супругов в этой душной ночи -- бодрствование, преисполненное большого чувства и большого горя, долгие и целомудренные объятия их вечно юной любви.
   Сидя так и слушая, как дрожит и вздыхает дом, Анжелика не могла удержать рыданий, слезы вновь потекли по ее щекам; но теперь они лились беззвучно, теплые и живые, как кровь ее вен. И все тот же, мучивший ее с самого утра неотступный вопрос терзал ее: имела ли она право ввергать Фелисьена в такое отчаяние? Имела ли она право прогнать его, сказав, что не любит? Ведь эта мысль, словно нож, вонзилась в его сердце! А между тем она любит его, и все же заставляет страдать, и сама мучительно страдает. К чему столько горя? Разве святым нужны слезы? Неужели Агнеса рассердилась бы, если бы увидела ее счастливой? Теперь Анжелику раздирали сомнения. Прежде, когда она ждала чудесного незнакомца, все представлялось ей гораздо проще: он придет, она его узнает, и они вечно будут жить вместе где-то далеко. И вот он пришел, и оба они рыдают и разлучены навсегда. Зачем все это? И что же произошло? Кто требовал от нее жестокой клятвы -- любить, скрывая свою любовь от Фелисьена?
   Но больше всего мучило Анжелику сознание, что она сама во всем виновата, что, отталкивая Фелисьена, она вела себя, как злая, скверная девчонка. С изумлением вспоминала она свое притворное равнодушие, лукавую насмешливость в обращении с Фелисьеном, злобное удовольствие, с каким внушала ему самое превратное представление о себе. И при мысли о причиненных ею против воли страданиях слезы ее текли еще обильнее, а в сердце трепетала огромная, бесконечная жалость. Образ уходящего Фелисьена вставал перед ней, она видела его полное отчаяния лицо, его потухшие глаза, дрожащие губы, видела, как он идет домой по улицам, бледный, насмерть раненный ею, и рана его сочится кровью. Где он сейчас? Быть может, его сжигает ужасная лихорадка? И Анжелика в тоске ломала руки, не зная, как исправить зло. Причинить ему страдание -- эта мысль надрывала ей сердце! Она хотела бы быть доброй, быть доброй сейчас же, немедленно, дарить счастье всем вокруг себя.
   Скоро должно было пробить полночь, но большие вязы епископского сада скрывали луну, и густой мрак окутывал комнату. Анжелика упала головой на подушки; она лежала, уже не думая ни о чем, пытаясь уснуть. Но сон бежал от нее, и слезы все текли сквозь сомкнутые веки. А мысли вернулись; теперь она думала о фиалках, которые уже две недели находила перед сном на балконе, у своего окна. Букетик фиалок каждый вечер лежал там. Конечно, это Фелисьен бросал цветы из Сада Марии, -- она помнила, как рассказывала ему, что только фиалки странным образом успокаивают ее, тогда как запах всех других цветов причиняет ей мучительную головную боль. И вот он дарил ей спокойные ночи, дарил благоухающий сон и легкие сновидения. И в этот вечер Анжелика тоже нашла цветы и поставила их у изголовья; теперь ей пришла счастливая мысль взять букетик к себе в постель; она положила его у самого лица и успокоилась, вдыхая его аромат. Слезы наконец утихли. Анжелика не спала, она лежала с закрытыми глазами, купалась в запахе фиалок и всем! своим существом отдавалась счастливому отдыху и доверчивому ожиданию.
   Но вдруг девушка вздрогнула. Било полночь. Открыв глаза, она с изумлением увидела, что в комнате стало совсем светло. Луна медленно всходила над вязами и гасила звезды в побледневшем небе. Анжелика увидела сквозь окно ярко-белую стену собора. Казалось, комната была освещена только отблеском этой белизны, подобной свежему молочно-белому сиянию рассвета. Белые стены с белыми балками раздвинулись, вся комната выросла, расширилась в своей белой наготе -- все было, как во сне. Но Анжелика узнала свою старую мебель темного дуба; на шкафчике, сундуке, на стульях ярко блестели грани резьбы, И только кровать -- огромную, квадратную, царственную кровать с высокими колонками под пологом из старинной розовой ткани -- она словно увидела в первый раз: кровать была затоплена такими потоками густого лунного света, что Анжелике показалось, будто она на облаке, высоко в небе, вознесенная какими-то бесшумными невидимыми крыльями. На секунду у нее закружилась голова; потом глаза ее освоились со светом, и кровать оказалась на обычном месте. Прижав букетик фиалок к губам, Анжелика неподвижно лежала посреди этого лунного озера, и взор ее блуждал.
   Чего она ждала? Почему не могла заснуть? Теперь она была уверена, что ждала кого-то. Если она перестала плакать, значит, он придет. Его приход возвещен этим: утешительным светом, разогнавшим тьму и дурные видения. Он придет и если его предвестница-луна появилась раньше его, то только затем, чтобы посветить им обоим своей рассветной белизной. Да, они смогут увидеть друг друга -- комната затянута белым бархатом. И вот она встала и оделась: она надела белое муслиновое платье, то самое, что было на ней в день прогулки к развалинам Откэра, и туфельки -- прямо на босу ногу. Она даже не заплела волос, рассыпавшихся по плечам. Анжелика ждала.
   Она не знала, каким путем он придет. Конечно, он не может подняться сюда наверх, они увидятся иначе: она выйдет на балкон, он будет внизу, в Саду Марии. И, однако, она сидела на кровати, словно понимала, что идти к окну бесполезно.
   Почему бы ему не пройти прямо сквозь стену, как проходили святые в "Легенде"? Анжелика ждала. Но она ждала не одна, она чувствовала вокруг себя полет белоснежных дев, полет, свевавший ее с самого детства. Они проникали в комнату вместе с лунными лучами, прилетали с синих вершин таинственных деревьев епископского сада, из затерянных уголков собора, из запутанного каменного леса колонн. Девушка слышала, как ручей, ивы, трава -- весь знакомый и любимый мир -- говорят языком ее мечты, ее надежд и желаний; то, что она ежедневно поверяла этому миру, возвращалось теперь к ней, исходя от него. Никогда еще голоса невидимого не говорили так громко, и Анжелика слушала их, и где-то, в глубине и неподвижности пылающей ночи, она вдруг различила легкий трепет; для нее это было шуршание одежд Агнесы -- ее телохранительница встала с ней рядом... Теперь Анжелика знала, что Агнеса тоже здесь, вместе со всеми девами, и обрадовалась. Она ждала.
   Время шло, но Анжелика не ощущала его. Она не удивилась, когда Фелисьен перешагнул перила балкона и очутился перед ней. Его высокая фигура резко выделялась на светлом небе. Он не входил, он стоял в освещенном квадрате окна.
   -- Не бойтесь... Это я. Я пришел.
   Анжелика не боялась, она просто сочла его аккуратным.
   -- Вы взобрались по балкам, правда?
   -- Да, по балкам.
   Это средство было так просто, что девушка рассмеялась. Разумеется, Фелисьен сначала забрался на навес над дверью, а потом влез по консоли, упиравшейся в карниз первого этажа, и без труда достиг балкона.
   -- Я вас ждала, подойдите ко мне.
   Фелисьен шел сюда в неистовстве, с отчаянными намерениями, и это неожиданное счастье оглушило его -- он не шевельнулся. Теперь Анжелика была уже твердо уверена, что святые не запрещают ей любить; она слышала, как они вместе с нею встретили его приход легким, как дыхание ночи, приветливым смехом. Как пришла ей в голову глупая мысль, что Агнеса рассердится на нее? Агнеса была здесь, она излучала радость, и Анжелика чувствовала, как эта радость окутывает ее, спускается ей на плечи, подобная ласковому прикосновению двух огромных крыльев. Все умершие от любви сочувствуют горестям девушек; в теплые ночи они возвращаются и блуждают по земле только для того, чтобы невидимо следить за их ласками, за их слезами.
   -- Подойдите же ко мне, я вас ждала.
   И тогда, шатаясь, Фелисьен вошел. Только что он говорил себе, что хочет обладать этой девушкой, что он схватит ее, задушит в объятиях, не будет слушать ее криков. И вот, увидя ее такой нежной, войдя в эту комнату, такую белую, такую чистую, он сразу стал слабее и невиннее ребенка.
   Он сделал еще три шага. Но он дрожал, он упал на колени далеко от Анжелики.
   -- Если бы вы знали, какая это ужасная пытка! Я никогда так не страдал: утратить надежду на любовь -- самое страшное мучение!.. Лучше бы мне потерять все, стать нищим, умирать с голоду, мучиться в болезни! Но я не хочу, не хочу больше "и одного дня этих ужасных, раздирающих сердце терзаний: все время говорить себе, что вы меня не любите... О, будьте же добры ко мне, пощадите меня!..
   Потрясенная жалостью и все же счастливая, она молча слушала его.
   -- Как вы прогнали меня сегодня утром! Я уже воображал, что вы стали относиться ко мне лучше, что вы поняли меня. И вот я нашел вас такой же равнодушной, как в первый день, вы обращались со мной, как со случайным заказчиком, жестоко напоминали мне о самых низменных сторонах жизни. Я спотыкался, спускаясь по лестнице. А выйдя на улицу, побежал: я боялся, что разрыдаюсь. Когда я пришел к себе, то почувствовал, что задохнусь, если останусь один в комнате... Тогда я убежал, бродил по голым полям, шагал наугад по каким-то дорогам. Настала ночь, а я все еще бродил. Но отчаяние шло рядом со мною и пожирало меня. Тот, кто любит, не может уйти от мучений любви!.. Взгляните! Вот сюда вы вонзили нож, и клинок погружается все глубже!
   И, вспомнив о своих страданиях, Фелисьен застонал.
   -- Я часами лежал в траве, сраженный горем, как сломанное дерево... Для меня уже не существовало ничего, кроме вас. Я умирал при мысли, что вы не для меня. Я не чувствовал своих членов, мысли мои мешались... Вот почему я пришел сюда. Я не знаю, как добрался, как проник в эту комнату. Простите меня, я, кажется, разбил бы двери кулаками, я влез бы в ваше окно и среди бела дня.
   Анжелика побледнела от любви и раскаяния, до того взволнованная, что не могла говорить. Но она была в тени, и стоявший на коленях посреди комнаты, освещенной луною, Фелисьен не видел ее лица. Он решил, что она остается бесчувственной, и мучительно сжал руки.
   -- Это началось давно... Однажды вечером я увидел вас в этом окне. Вы казались мне смутным белым! пятном, я еле различал ваше лицо и все-таки ясно видел вас, видел вас такой, какой вы оказались и на самом деле. Но я боялся, и бродил кругом по ночам, и не смел встречаться с вами днем... И потом: мне нравилось, что вас окружает тайна; моим счастьем было мечтать о вас как о незнакомке, которая навсегда останется далекой... Потом я узнал, кто вы, -- нельзя побороть эту потребность знать, овладевать своей мечтой. Вот тут-то и охватила меня лихорадка; она возрастала с каждой встречей. Вы помните, как это случилось в первый раз, на пустыре, когда я осматривал витраж? Никогда я не чувствовал себя таким неуклюжим; вы были вправе смеяться надо мной... А потом я вас напугал, я продолжал быть неловким, я преследовал вас у ваших бедняков. Но я уже не был волен в себе, я сам удивлялся тому, что делаю, и боялся своих поступков... Когда я пришел к вам с заказом на митру, меня толкала какая-то неведомая сила, потому что сам я ни за что не решился бы, я был уверен, что не нравлюсь вам... Если бы вы могли понять, до какой степени я несчастен! Не любите меня, но позвольте мне любить! Будьте холодны, будьте злы, -- я все равно буду любить вас. Мне нужно только видеть вас, я не прошу ничего другого, не питаю никаких надежд, моя единственная радость -- быть здесь, у ваших ног.
   Фелисьен замолчал, ему казалось, что он ничем не может тронуть Анжелику, -- сила и смелость оставляли его. Он не замечал, что она улыбается, и, помимо ее воли, улыбка все ширится на ее устах. Ах, милый мальчик! Он так наивен, так доверчив! Его мольба несется прямо из чистого, страстного сердца! Он преклоняется перед ней, как перед мечтой своей юности. И подумать только, что она старалась избегать его, что она поклялась любить и скрывать свою любовь! Наступило молчание. Нет, святые не запрещают любить такой любовью! Анжелика почувствовала за спиной какое-то веселое движение, легкая дрожь пробежала вокруг, изменчивый свет луны заколебался на полу. Чей-то невидимый перст -- конечно, перст ее покровительницы -- прикоснулся к ее губам и освободил ее от клятвы. Теперь она могла говорить, и все то нежное и могущественное, что носилось и плавало вокруг нее, подсказывало ей слова.
   -- О да, я помню, помню...
   И музыка этого голоса сразу охватила его своим очарованием, страсть его возрастала от одного только звука ее слов.
   -- Да, я помню, как вы пришли ночью... В первые вечера вы были так далеко, что я почти не различала ваших тихих шагов. Потом я узнала вас, еще до того как увидела вашу тень, и наконец вы показались, -- тогда была прекрасная ночь, такая, как сегодня, и луна ярко светила. Вы медленно выступили из темных деревьев, вы были таким, каким я вас ждала уже целые годы... Я помню, как старалась удержать смех, и все-таки против воли расхохоталась, когда вы спасли унесенное Шевротом белье. Я помню, как сердилась, когда вы отняли у меня всех моих бедняков: вы давали им столько денег, что меня можно было счесть скупой. Я помню, как вы испугали меня однажды вечером, так что мне пришлось убегать от вас босиком по траве... Да, я помню, помню!..
   При этом последнем воспоминании Анжелика вздрогнула, и в ее чистом голосе послышалось смущение, как будто вновь были произнесены слова: "Я вас люблю", -- и дыхание их вновь коснулось ее лица. А Фелисьен восторженно слушал.
   -- Вы правы, я была злой. Но когда ничего не знаешь, ведешь себя так глупо! Боишься совершить ошибку, не хочешь слушаться сердца и делаешь то, что кажется необходимым! Но если бы вы знали, как я потом жалела об этом, как страдала, как мучилась вашей мукой!.. Я не могу вам объяснить, когда вы принесли изображение святой Агнесы, я была в восторге, что буду работать для вас, я надеялась, что вы станете приходить ежедневно, и -- подумать только! -- я притворилась равнодушной, как будто поставила себе задачу выгнать вас из дома. Значит, людям надо мучить себя? Мне хотелось принять вас с распростертыми объятиями, но где-то, глубоко во мне самой, живет другая женщина, и она возмущается, боится вас, не доверяет вам, ей нравится терзать вас неизвестностью, -- и все оттого, что у нее смутная мысль отомстить вам sa какую-то давнишнюю ссору, причину которой она и сама позабыла... Но, конечно, хуже всего, что я говорила с вами о деньгах. Деньги! Да я никогда о них и не думаю; если бы я хотела иметь много, целые возы денег, то только для того, чтобы раздавать их, кому хочу, чтобы они лились рекой. Как мне пришла в голову эта злая игра -- клеветать на себя! Простите ли вы меня?
   Фелисьен уже был у ее ног. Он приблизился к ней на коленях. То, что она говорила, было для него неожиданно и безгранично прекрасно.
   -- О дорогая, хорошая, -- бормотал он, -- прекрасная и добрая, -- это волшебная доброта, я сразу возродился. Я уже не помню, что страдал... Нет, это вам нужно простить меня, я должен вам признаться, я должен сказать, кто я на самом деле.
   При мысли, что после доверчивой откровенности Анжелики он уже не может больше скрывать истины, Фелисьена охватило мучительное смущение. Это было бы нечестно. И все-таки он колебался, он боялся, что потеряет Анжелику, если она, узнав правду, испугается будущего. А девушка со вновь вернувшимся невольным лукавством ждала, чтобы он заговорил.
   -- Я солгал вашим родителям, -- совсем тихо продолжал Фелисьен.
   -- Да, я знаю, -- улыбаясь, сказала Анжелика.
   -- Нет, вы не знаете, вы не можете знать, это слишком для вас неожиданно... Я разрисовываю стекла только для собственного удовольствия, вы должны узнать правду.
   Тогда она быстро закрыла ему рот рукой, прервав его признания.
   -- Я не хочу знать... Я вас ждала, и вы пришли. Больше мне ничего не нужно.
   Фелисьен молчал, он чувствовал ее маленькую руку на губах и задыхался от счастья.
   -- Придет время, и я вое узнаю... Да, кроме того, уверяю вас, я знаю решительно все. Вы самый красивый, самый богатый и самый знатный и не можете быть иным, потому что это моя мечта. Я жду, я очень спокойна, я уверена, что моя мечта исполнится... Вы тот, о ком я мечтала, и я ваша...
   Во второй раз Анжелика прервала себя, затрепетав от произнесенных слов. Она не сама говорила: прекрасная ночь подсказывала ей эти слова, светлое небо, древние камни, старые деревья, вся дремлющая природа мечтала вместе с ней и о том же шептали голоса за ее спиной -- голоса ее друзей из "Легенды", ибо тенями "Легенды" был наполнен воздух. И оставалось сказать еще одно только слово -- слово, которое поглотило и растворило бы в себе все: давнишнее ожидание, медленное воплощение возлюбленного, возрастающий трепет первых встреч. И это слово вырвалось, влетело в девственную белизну комнаты белым полетом утренней птицы, взмывающей на заре к небу.
   -- Я вас люблю.
   Раскинув руки, Анжелика опустилась на колени, она отдавалась Фелисьену. Он вспомнил вечер, когда она убегала от него босиком по траве, такая прелестная, что он бросился за ней, догнал ее и пробормотал на ухо: "Я вас люблю". Только теперь он услышал от нее ответное "Я вас люблю" -- вечный крик, вырвавшийся наконец из ее широко открытого сердца.
   -- Я вас люблю... Возьмите меня, унесите меня, я ваша.
   Анжелика отдавалась, она отдавалась всем своим существом. Унаследованное пламя страсти ярко разгоралось в ней. Ее дрожащие, блуждающие руки хватали пустоту, тяжелая голова бессильно откинулась на нежной шее. Если бы он только протянул руки, она упала бы в его объятия, не думая ни о чем, уступая зову крови, в непреодолимой потребности раствориться в нем. И Фелисьен, пришедший с тем, чтобы овладеть ею, первый отступил перед этой страстной невинностью. Он осторожно отвел ее девственные руки и сложил их на ее груди. Несколько мгновений он глядел на девушку, не поддаваясь даже искушению поцеловать ее волосы.
   -- Вы любите меня, и я люблю вас... О, быть уверенным в любви!..
   Но внезапное изумление вывело их из этого блаженства. Что это такое? Их заливал яркий свет, казалось, луна увеличилась и засияла, точно солнце. То был рассвет, пурпурное облачко загорелось над вязами епископства. Как! Уже наступил день? Они растерялись, не могли поверить, что провели вместе целые часы. Она ничего не успела поведать ему, а ему еще столько нужно было рассказать ей.
   -- Еще минуту, одну только минуту!
   Сияющая заря разрасталась -- теплый рассвет жаркого летнего дня. Одна за другой гасли звезды, и вместе с ними уходили летучие ночные тени, уходили невидимые друзья Анжелики, растворяясь в лунных лучах. Теперь, при дневном свете, комната была белой лишь от белизны стен и балок, она опустела, заставленная только старой мебелью темного дуба. Стала видна измятая постель, наполовину скрытая опустившимся пологом.
   -- Минуту, еще минуту!
   Анжелика встала, она отказывалась, торопила Фелисьена с уходом. Чем светлее становилось в комнате, тем большее смущение охватывало ее, а увидев кровать, она пришла в полное замешательство. Но вот она услыхала легкий шум справа, и волосы ее зашевелились, хотя, не было ни малейшего ветерка. Уж не Агнеса ли это уходит вслед за другими, при первых солнечных лучах?
   -- Нет, прошу вас, оставьте меня... Стало так светло, я боюсь!..
   И Фелисьен покорно ушел. Его любят -- это было сверх его чаяний. И все-таки он обернулся у окна и поглядел на Анжелику, словно хотел унести с собою частицу ее существа. Они улыбались, лаская друг друга долгим взглядом, залитые светом зари.
   В последний раз Фелисьен сказал:
   -- Я вас люблю.
   И Анжелика ответила:
   -- Я вас люблю.
   Это было все. Он уже гибко и ловко спускался по балкам, а она на балконе, опершись о перила, следила за ними Она взяла букетик фиалок и вдыхала их запах, чтобы унять беспокойную дрожь. И когда, проходя Садом Марии, Фелисьен оглянулся, он увидел, что она целует цветы.
   Едва успел он скрыться за ивами, как Анжелика с беспокойством! услышала, что под нею открылась дверь дома. Было только четыре часа, а вставали не раньше шести. Ее изумление еще увеличилось, когда она увидела, что вышла Гюбертина, -- обычно первым спускался Гюбер. Анжелика глядела на мать, медленно ходившую по дорожкам сада: ее руки бессильно упали, лицо под утренним светом! было очень бледно, -- казалось, духота заставила ее так рано покинуть спальню после бессонной, пламенной ночи. В эту минуту Гюбертина была очень красива -- в простом капоте, с волосами, связанными небрежным узлом. Она казалась усталой, счастливой и печальной.

VIII

   На другой день, проспав восемь часов тем глубоким! и сладким сном, какой дает только большое счастье, Анжелика проснулась и подбежала к окошку. Накануне прошла сильная гроза -- это беспокоило ее, -- но сегодня небо было чисто, вновь установилась хорошая погода. И Анжелика радостно закричала открывавшему внизу ставни Гюберу:
   -- Отец! Отец! Солнце!.. Процессия будет чудесной! Ах, как я счастлива!
   Она быстро оделась и сбежала вниз. Был тот самый день, 28 июля, когда процессия Чуда обходила улицы Бомона. И каждый год в этот день у вышивальщиков был праздник: никто не прикасался к иголке, все утро украшали дом. по исстари заведенному порядку, которому матери обучали дочерей уже целых четыреста лет.
   Анжелика торопливо глотала свой кофе, а голова ее уже была полна мыслями об украшениях.
   -- Матушка, нужно посмотреть, в порядке ли они.
   -- Еще успеем, -- невозмутимо ответила Гюбертина. -- Мы повесим их не раньше полудня.
   Разговор шел о фамильной реликвии, о благоговейно хранимых Гюберами трех великолепных старинных панно, раз в году, в день процессии, извлекаемых на свет божий. Еще накануне, по древнему обычаю, распорядитель процессии, добрый отец Корниль, обошел весь город из дома в дом и известил всех прихожан о пути следования статуи св. Агнесы, сопровождаемой монсеньором со святыми дарами. Вот уже четыреста лет, как путь этот оставался неизменным: вынос совершался через врата св. Агнесы, затем процессия следовала по улице Орфевр, по Большой и Нижней улицам, проходила через новый город и поднималась обратно по улице Маглуар до Соборной площади; возвращались через главный вход. И на всем пути следования горожане, состязаясь между собою в усердии, убирали окна флагами, затягивали стены самыми дорогими тканями, усыпали булыжную мостовую лепестками роз.
   Анжелика не успокоилась до тех пор, пока ей не позволили вытащить из шкафа все три вышивки, лежавшие там целый год.
   -- Они нисколько, нисколько не испортились! -- восторженно шептала она.
   Осторожно сняв обертки из тонкой бумаги, Анжелика открыла панно; все они были посвящены Марии: богоматерь выходит навстречу ангелу, богоматерь плачет у подножия распятия, богоматерь возносится на небо. Это были вышивки пятнадцатого столетия, выполненные разноцветными шелками на золотом фоне; они великолепно сохранились; Гюберы отказывались продать их даже за очень большие деньги и очень гордились своим сокровищем.
   -- Матушка, я сама повешу их!
   То было целое предприятие. Гюбер все утро убирал старый фасад. Насадив веник на длинную палку, он обмел пыль с переложенных кирпичами бревен и вычистил фасад до самых стропил; затем он вымыл губкой каменный фундамент и башенку с лестницей, где только мог достать. И лишь тогда все три вышивки заняли свои места. Анжелика подвешивала их за кольца на предназначенные им вековечные гвозди: благовещение -- под левым окном, успение -- под правым; что же до голгофы, то гвозди для нее были вбиты над квадратным окном первого этажа, и, чтобы прикрепить ее, пришлось вытащить стремянку. Анжелика уже успела убрать окна цветами, золото и шелк вышивок горели под чудесным праздничным! солнцем, и весь старый домик, казалось, вернулся к далеким временам своей молодости.
   После полудня оживилась вся улица Орфевр. Чтобы избежать слишком сильной жары, процессия выходила только, в пять часов, но уже с двенадцати город усиленно занимался своим туалетом. Золотых дел мастер напротив Гюберов затянул свою лавочку небесно-голубыми драпировками с серебряной бахромой, а рядом с ним торговец воском использовал в качестве украшений занавески со своего алькова -- красные бумажные занавески, казалось, сочившиеся кровью под ярким солнцем. Каждый дом убирался в свои цвета, вывешивали у кого что было, вплоть до ковриков из спален, и все это изобилие материй развевалось под легким ветерком жаркого дня. Улица оделась в веселые, бьющие в глаза, трепещущие одежды, превратилась в какую-то праздничную выставку под открытым небом. Все обитатели тут же громко разговаривали, вели себя, как дома; одни тащили целые охапки вещей, другие карабкались на лестницы, забивали гвозди, кричали. Вдобавок, на углу Большой улицы был воздвигнут переносный алтарь, что привело в величайшее волнение всех женщин околотка, -- они торопились предложить для алтаря свои вазы и канделябры.
   Анжелика тоже побежала туда, чтобы предложить два подсвечника времен Первой империи, обычно стоявших в виде украшения на камине в зале. Она ни на секунду не присела с самого утра и носилась словно в вихре, но была так возбуждена, так переполнена светлой радостью, что нисколько не устала. Когда она с развевающимися волосами прибежала от переносного алтаря и принялась обрывать и складывать в корзину лепестки роз, Гюбер пошутил:
   -- Пожалуй, и в день свадьбы ты не будешь столько хлопотать... Что это, ты выходишь сегодня замуж?
   -- Да, да, -- весело ответила Анжелика. -- Я выхожу замуж! Гюбертина улыбнулась:
   -- Ну, а пока нам надо бы пойти переодеться; дом уже достаточно красив.
   -- Сейчас, матушка, сейчас!.. Вот моя корзинка и полна. Она кончала обрывать розы, чтобы усыпать лепестками
   путь монсеньера. Лепестки роз дождем лились из ее тонких пальцев и доверху наполняли корзинку легкой благоухающей массой.
   Прокричав со смехом: "Живо! Сейчас я стану хороша, как ангел!", -- девушка исчезла на башенной лесенке.
   Время шло. Верхний Бомон начал уже успокаиваться от утренней лихорадочной деятельности, трепет ожидания наполнял готовые к встрече, рокочущие заглушенными голосами улицы. Солнце клонилось к горизонту, и жара начала спадать; на тесно сдавленные ряды домов с побледневшего неба падала легкая тень, теплая и прозрачная. Глубокая сосредоточенность разливалась вокруг, и, казалось, весь старый город стал продолжением собора. Только из новой части Бомона-городка доносился грохот телег; там на берегу Линьоля не прекращали работы многочисленные фабрики, пренебрегая этим древним религиозным торжеством.
   В четыре часа зазвонил большой колокол на северной башне; от его звона задрожал весь дом Гюберов; и в ту же минуту Анжелика и Гюбертина, уже одетые, сошли вниз. Гюбертина была в платье из небеленой ткани, скромно отделанном; простым! кружевом; но округлый стан ее был так юн и гибок, что она казалась старшей сестрой своей приемной дочери. Анжелика надела белое шелковое платье -- и больше ничего, никаких украшений, ни сережек, ни браслетов, ни колец -- ничего, кроме обнаженных рук и обнаженной шеи, ничего, кроме ее атласной кожи, окруженной легкой материей; она была похожа на распускающийся цветок. Скрытый в волосах, наспех воткнутый гребень еле сдерживал непокорные, светлые, как солнце, локоны. Невинная и гордая в своей простодушной прелести, она была хороша, как день.
   -- А! -- сказала она. -- Уже звонят, монсеньор вышел из епископства.
   Колокол продолжал звонить, его глубокий голос высоко разносился в ослепительно чистом небе. Гюберы устроились у открытого настежь окна в первом этаже: женщины облокотились на подоконник, Гюбер стоял за ними. То было их обычное место, отсюда очень удобно было смотреть на процессию; они первые видели, как она выходит из собора, и не пропускали в шествии ни одной свечи.
   -- А где же моя корзинка? -- спросила Анжелика.
   Гюбер принес корзинку с лепестками роз, девушка взяла ее и прижала к груди.
   -- О, этот колокол! -- опять прошептала она. -- Он нас как будто убаюкивает.
   Маленький домик дрожал, отзываясь на раскаты колокольного звона, вся улица, весь квартал были охвачены дрожью ожидания, полотнища материи, украшавшие дома, вяло плескались в вечернем воздухе. Нежный запах роз разносился вокруг.
   Прошло полчаса. Потом вдруг сразу распахнулись обе створки врат св. Агнесы, и открылась темная, усеянная яркими точками свечей глубина собора. Первым показался иподьякон в рясе: он вынес крест; по бокам его шли два причетника с большими зажженными свечами. Вслед за ними торопливо вышел распорядитель процессии, добрый отец Корниль; он оглядел улицу и, убедившись, что все в полном порядке, остановился под дверными сводами и стал наблюдать за выходом процессии, чтобы удостовериться, что места заняты правильно. Шествие открывали братства мирян, религиозные общества и школы в порядке старшинства. Тут были совсем маленькие детишки; девочки в белых платьицах были похожи на невест, разряженные и завитые мальчуганы без шляп, очень довольные, уже искали взглядами матерей. Посреди процессии шел отдельно от всех девятилетний мальчик, одетый Иоанном Крестителем; на его худенькие голые плечи была накинута баранья шкура. Четыре девочки, разукрашенные розовыми лентами, несли матерчатый щит со снопом спелой ржи. Вокруг хоругви с изображением девы Марии шли уже совсем взрослые девушки; женщины в черных платьях шествовали тоже со своей хоругвью из багрового шелка с вышитым на ней святым Иосифом. А за ними тянулись еще и еще бархатные и атласные хоругви, покачивавшиеся на золоченых древках. Не меньше было и мужских братств; они проходили в одеждах всех цветов, но особенно многочисленны были члены одного братства в плащах с капюшонами из серой грубой ткани, а вынесенная ими эмблема произвела настоящий фурор: к огромному кресту было прибито колесо, и на нем висели орудия пыток, которыми мучили Христа.
   Когда показались ребятишки, Анжелика вскрикнула от умиления:
   -- Какая прелесть! Посмотрите же!
   Один трехгодовалый малыш, ростом с ноготок, шествовал с такой горделивой важностью, так забавно переваливался на крохотных ножках, что девушка не удержалась и, вынув из корзинки пригоршню лепестков, бросила их в него. Малютка ушел, унося лепестки в волосах и на плечах. При виде его во -всех окнах подымался умиленный смех, и изо всех домов на него падали розы. Среди гулкой тишины улицы раздавался только глухой топот процессии; пригоршни лепестков в бесшумном полете опускались на мостовую и постепенно покрывали ее благоухающим ковром.
   Отец Корниль убедился, что миряне шествуют в должном порядке, но процессия вдруг остановилась, и он стал беспокоиться. Минуты через две он поспешно направился к голове шествия, и, проходя мимо Гюберов, приветливо улыбнулся им.
   -- Что такое? Почему они не движутся? -- в лихорадочном нетерпении повторяла Анжелика, словно на другом конце процессии ее ожидало счастье.
   -- Им незачем бежать, -- с обычным спокойствием ответила Гюбертина.
   -- Что-нибудь задержало. Может быть, алтарь заканчивают, -- заметил Гюбер.
   Девушки запели хорал; их высокие голоса, звеня, как хрусталь, разносились в чистом воздухе. Потом вдоль процессии прошла волна движения. Пошли опять.
   Теперь, после мирян, из собора начало выходить духовенство; сперва вышли низшие, по должностям. Все были в стихарях и, проходя под дверными сводами, надевали шапочки, каждый нес зажженную свечу: шедший справа нес свечу в правой руке, шедший слева -- в левой; два ряда колеблющихся, бледных под солнечным светом огоньков окаймляли процессию. Первыми прошли семинария, причт приходских церквей и причт церквей при учреждениях, за ними следовал соборный причт и наконец каноники в белых плащах. Между ними шли певчие в красных шелковых ризах; они в полный голос запели антифон, и причт негромко отвечал им. Чистые звуки гимна "Pange lingua" {Воспевай язык (лат.).} подымались к небу, трепетавший муслин заполнил улицу, крылья стихарей развевались, и огоньки свечей усеивали их бледно-золотыми звездочками.
   -- О, святая Агнеса! -- прошептала Анжелика.
   Она улыбнулась святой, которую четыре служки несли на обитых синим бархатом, украшенных кружевами носилках. Каждый год девушка изумлялась, когда видела статую, вынесенную из вековечной дремотной полутьмы собора; под ярким солнечным светом, одетая длинными золотыми волосами, Агнеса была совсем другой. Она казалась такой древней и в то же время такой юной, ее маленькие ручки и ножки были так хрупки, ее тонкое детское личико почернело от времени.
   Теперь должен был появиться монсеньор. Из глубины собора уже доносился звон кадил.
   По улице пробежал шепот; Анжелика повторяла:
   -- Монсеньор... Монсеньор...
   И, глядя на уносимую статую святой, она вспоминала старинные предания, вспоминала высокородных маркизов Откэр, с помощью Агнесы избавивших Бомон от чумы, Жеана V и всех его потомков, набожно поклонявшихся статуе Агнесы, -- и легендарные сеньоры царственной вереницей один за другим проходили перед ней.
   Долго никто не выходил из собора, в процессии образовался большой промежуток. Наконец показался капеллан, которому поручен был епископский посох; он держал его прямо перед собою, повернув загнутой ручкой к себе. За ним, пятясь, мелко помахивая кадилами, вышли два кадилоносца; около каждого шел причетник с сосудом для ладана. Огромный, обшитый золотой бахромой балдахин красного бархата зацепился в дверях. Но порядок был немедленно восстановлен, и специально назначенные лица подхватили древки. Под балдахином, окруженный высшим духовенством, обнажив голову, шел монсеньор; на плечи его был накинут белый шарф, в высоко поднятых, окутанных концами того же шарфа руках он нес сосуд со святыми дарами, не прикасаясь к нему обнаженными пальцами.
   Кадилоносцы быстро двинулись вперед, и кадила, нежно звеня серебряными цепочками, начали раскачиваться широкими мерными взмахами.
   Кого напоминал монсеньор Анжелике? Все головы набожно склонились перед ним, но она только чуть опустила голову и исподлобья разглядывала его, У монсеньора была высокая, тонкая, породистая фигура, поразительно моложавая для его шестидесяти лет. Его орлиные глаза сверкали, немного крупный нос подчеркивал повелительную властность лица, смягченную седыми волосами, падавшими густыми локонами. Анжелика обратила внимание на белизну его кожи: ей показалось, что волна крови вдруг залила ее. Но, быть может, это отблеск таинственного сияния золотого солнца, которое он несет в окутанных шарфом руках?
   Нет, разумеется, он на кого-то похож, и Анжелика чувствовала, что в ней рождаются воспоминания о чьем-то лице.
   С первых же шагов монсеньор негромко запел псалом, и сопровождавшие его дьяконы отвечали ему. Вдруг он поглядел на окно, в котором стояла Анжелика, и лицо его показалось ей таким суровым, полным такого холодного высокомерия, такого гневного осуждения всякой суеты, всякой страсти, что она задрожала. Он перевел взгляд на три старинные вышивки: Марию и ангела, Марию у креста, Марию, возносящуюся на небо, -- и в глазах его блеснуло удовольствие. Потом он внимательно поглядел на Анжелику, и она в страшном смущении не могла понять, что изменило его взгляд -- суровость или нежность. Но вот его глаза опять сосредоточились на святых дарах, отражая блеск огромного золотого солнца. Серебристо звеня цепочками, высоко взлетали и падали кадила, легкое облачко ладана расплывалось в воздухе.
   Сердце Анжелики вдруг мучительно забилось. Позади балдахина она увидела митру со св. Агнесой, возносимой на небо двумя ангелами, -- митру, нигь за нитью вышитую ее любовью; теперь ее нес священник, нес благоговейно, словно святыню, обернув пальцы материей. И за ним, среди мирян, следовавших за монсеньором, в толпе высших чиновников и должностных лиц она увидела Фелисьена: он шел в первых рядах, одетый в сюртук, такой же, как всегда, высокий, белокурый, с вьющимися волосами, с прямым, несколько крупным носом, и его черные глаза светились гордой нежностью. Анжелика ждала его, она не удивилась, когда увидала, что он обратился наконец в принца. И когда он поднял на нее тревожный взгляд -- взгляд, полный мольбы о прощении за ложь, она ответила ему светлой улыбкой.
   -- Глядите-ка! -- изумленно прошептала Гюбертина. -- Разве это не тот самый молодой человек?
   Она тоже узнала Фелисьена, обернулась к дочери и встревожилась, увидав ее изменившееся лицо.
   -- Так он солгал нам?.. Почему? Ты не знаешь?... Ты знаешь, кто он?
   О да, быть может, она знает. Какой-то внутренний голос отвечал в ней на все недавние вопросы, но она не смела и не хотела больше спрашивать себя. Придет время, и она все узнает. Она чувствовала приближение этого мгновения, и волна гордости и страсти зализала все ее существо.
   -- В чем дело? -- наклонившись к жене, спросил Гюбер.
   Он, как всегда, витал в облаках. Гюбергина показала ему молодого человека.
   -- Не может быть! Это не он, -- с сомнением произнес Гюбер.
   Тогда Гюбертина притворилась, что поверила в свею ошибку. Это благоразумнее всего, позже она наведет справки. Между тем монсеньор кадил на углу улицы перед святыми дарами, поставленными на покрытый зеленью переносный алтарь, и процессия остановилась; потом опять двинулась. Анжелика стояла, забывшись в блаженном смущении, опустив руку в корзину, сжав в пальцах последнюю пригоршню розовых лепестков. Вдруг быстрым, словно вырвавшимся движением она бросила лепестки. Как раз в эту минуту Фелисьен вновь пошел вперед; лепестки посыпались дождем, и два из них, легко порхая, медленно опустились ему на волосы.
   Все кончилось. Балдахин исчез за углом Большой улицы, хвост процессии удалялся, и за ним открывалась пустая, тихая, словно усыпленная благочестивыми мечтами мостовая, от которой подымался терпкий аромат растоптанных роз. Издалека еще доносился при каждом взмахе кадил постепенно замирающий серебристый звон цепочек.
   -- Матушка, пойдем в собор, посмотрим, как они будут возвращаться! -- воскликнула Анжелика. -- Хочешь?
   Первой мыслью Гюбертины было отказаться. Но ей самой так захотелось удостовериться в справедливости своих подозрений, что она согласилась.
   -- Хорошо, если тебе хочется, пойдем.
   Но нужно было подождать. Анжелика не находила себе места, она уже сбегала наверх за шляпкой и теперь то и дело подходила к окну, смотрела то в конец улицы, то на небо, словно вопрошала пространство. И она громко говорила, мысленно, шаг за шагом, следуя за процессией:
   Они спускаются по Нижней улице... А теперь они, должно быть, выходят на площадь Префектуры... Эти длинные улицы в Бомоне-городке никогда не кончатся! И какое дело этим купцам-мануфактурщикам до святой Агнесы!
   Высоко в небе парило тонкое розовое облачко, пересеченное нежной золотой полоской. Воздух был неподвижен, чувствовалось, что весь город замер, что бог покинул свою обитель и горожане ждут его возвращения, чтобы вновь приняться за повседневные дела. Голубые драпировки золотых дел мастера и красные занавески торговца церковным воском все еще покрывали обе лавочки напротив, казалось, все спало, и только медленное шествие духовенства переливалось из одной улицы в другую и ощущалось во всех уголках города.
   -- Матушка, матушка! Уверяю тебя, они сейчас выйдут на улицу Маглуар. Они уже начали подниматься!
   Она лгала; было только половина седьмого, а процессия никогда не возвращалась раньше четверти восьмого; она хорошо знала, что сейчас балдахин должен шествовать мимо нижней пристани на Линьоле. Но ей так не терпелось!
   -- Матушка, поторопитесь же! Займут все места!
   -- Ну, ладно, пойдем, -- невольно улыбаясь, сказала наконец Гюбертина.
   -- Я остаюсь, -- объявил Гюбер. -- Я сниму вышивки и накрою на стол.
   Собор казался пустым -- в нем не было бога. Все двери стояли настежь, словно в брошенном доме, ожидающем возвращения хозяина. Людей было очень мало; только главный алтарь -- суровый саркофаг в романском стиле, весь усеянный звездочками зажженных свечей, -- мерцал в глубине нефа. Остальная часть огромного собора, боковые приделы и часовни были уже окутаны сумраком угасающего дня.
   Анжелика и Гюбертина медленно обошли собор кругом. В нижней своей части громадное здание было как бы придавлено собственной тяжестью, низкие столбы поддерживали круглые арки боковых приделов. Женщины проходили вдоль темных, замкнутых, словно склепы, часовен, пересекли собор, оказались у царских врат, под органными хорами, и почувствовали облегчение, увидев высоко над собой готические окна нефа, господствовавшие над тяжелой романской кладкой основания. Но они продолжали свой путь по южному боковому приделу, и ощущение удушья вновь охватило их. В пересечении крестообразно расположенных приделов, по четырем углам, четыре огромных колонны возносились кверху и поддерживали свод; здесь еще царил розоватый полусвет -- прощальный привет дня, окрасившего багрянцем боковой фасад. На хоры вела лестница в три марша; они поднялись по ней и повернули в круглую абсиду -- самую древнюю часть собора, уходившую перед ними вглубь, как могила. На минуту они остановились позади старинной, богато орнаментированной решетки, со всех сторон замыкавшей хоры, и поглядели, как светится главный алтарь; огоньки свечей отражались в полированных дубовых стульях, чудесных стульях, украшенных скульптурой. Так они вернулись к исходной точке и вновь подняли головы, желая еще раз ощутить дыхание уносящегося ввысь нефа, а между тем мрак сгущался, древние стены раздвигались, и еще недавно хорошо видные роспись и позолота тонули во тьме.
   -- Я так и знала, что мы придем слишком рано, -- сказала Гюбертина.
   Не отвечая, Анжелика прошептала:
   -- Как здесь величественно!
   Она не узнавала собора, ей казалось, что она видит его в первый раз. Она рассматривала неподвижные ряды стульев, заглядывала в глубину часовен, где различались только темные пятна гробовых плит. Ей попалась на глада часовня Откэров, и она узнала починенный наконец витраж со св. Георгием, неясным, как видение, в сумраке гаснущего дня. И она обрадовалась.
   В эту минуту зазвонил большой колокол; собор задрожал и ожил.
   -- Ну вот! -- сказала Анжелика. -- Они подымаются по улице Маглуар.
   На этот раз она сказала правду. Боковые приделы уже заполнялись народом, и с минуты на минуту все больше чувствовалось приближение процессии. Это ощущение возрастало вместе с колокольным звоном, через широко открытые главные двери в собор вливалось чье-то могучее дыхание. Бог возвращался.
   Анжелика, встав на цыпочки, опершись о плечо Гюбертины, глядела в закругленный просвет двери, четко выделявшийся на фоне белесого сумрака соборной площади. Первым появился иподьякон с крестом, и по обе стороны его два причетника со свечами; за ними, задыхаясь, изнемогая от усталости, поспешно вошел распорядитель процессии, добрый отец Корниль. Каждый приходящий вырисовывался на пороге чистым и выразительным силуэтом и через секунду тонул во мраке собора. Шли миряне -- школы, общины, братства; хоругви, как паруса, раскачивались в дверях, потом их мгновенно поглощала темнота. Вот проплыла бледным пятном группа дев богоматери, распевая звонкими голосами серафимов. Собор вбирал эту массу людей, неф медленно заполнялся; мужчины проходили направо, женщины -- налево. Меж тем наступила ночь, и далеко на площади замелькали искорки, сотни движущихся огоньков -- это возвращалось духовенство с зажженными свечами в руках. Двойная лента желтоватых огней уже вливалась в двери. Казалось, этому не будет конца, свечи следовали за свечами и все умножались; вошла семинария, приходские церкви, соборный причт, певчие, тянувшие антифон, каноники в белых плащах. И мало-помалу собор осветился, наводнился огнями, усеянный сотнями звезд, как летнее небо.
   Два стула были свободны. Анжелика встала на один из них.
   -- Сойди, -- твердила Гюбертина. -- Это воспрещается.
   Но Анжелика упрямо и невозмутимо отвечала:
   -- Почему воспрещается? Я хочу видеть... О, как красиво!
   Кончилось тем, что она уговорила мать взобраться на другой стул.
   Теперь уже весь собор светился и пылал. Колеблющиеся волны свечей зажигали отблески под придавленными сводами боковых приделов, а в глубине часовен то вспыхивало стекло раки, то позолота дарохранилища. Даже в полукруглой абсиде, даже в могильных склепах мерцали живые отсветы. Алтарь был зажжен, и хоры сияли, ярко блестели спинки стульев, резко выделялись черным силуэтом округлые узоры старинной решетки. Стал лучше виден стремительный взлет нефа; внизу приземистые столбы поддерживали полукруглые своды, а наверху пучки колонок между ломаными стрельчатыми арками утончались, расцветали причудливой лепкой и, казалось, несли к небу вместе с лучами света дыхание любви и веры.
   Но вот среди шарканья ног и скрипа стульев вновь послышался серебристый звон кадил. Тотчас же заиграл орган, мощный аккорд громовыми раскатами наполнил соборные своды и вылился наружу. Но монсеньор был еще на площади. В эту минуту служки внесли в абсиду статую св. Агнесы; ее лицо при свете свечей выглядело умиротворенным, казалось, она довольна, что возвращается к своей дремоте, длящейся уже четыре века. Наконец вошел монсеньор, все так же держа святые дары в руках, обернутых концами шарфа; перед ним несли посох, за ним -- митру. Балдахин проплыл до самой середины нефа и остановился перед решеткой хоров. Произошло короткое замешательство: сопровождавшие епископа невольно подошли слишком близко к нему.
   Фелисьен шел за митрой, и Анжелика уже не спускала с него глаз. Случилось так, что во время этого минутного замешательства он вдруг оказался по правую сторону балдахина, и Анжелика увидела почти рядом седую голову монсеньора и белокурую голову юноши. Какой-то свет ударил ей в глаза, она сжала руки и вслух, громко сказала:
   -- О! Монсеньор, сын монсекьора!
   Она выдала свою тайну. Этот возглас вырвался у нее против воли: их поразительное сходство сразу открыло ей все. Быть может, в глубине души Анжелика уже знала и раньше, но она не смела сказать себе этого; теперь же истина просияла и ослепила ее. Тысячи воспоминаний возникали в ней, подымались от всего, что было вокруг, и повторяли ее возглас.
   -- Этот юноша -- сын монсеньора? -- прошептала изумленная Гюбергина,
   Вокруг них люди начали подталкивать друг друга. Их знали и любили. Мать в своем туалете из простого полотна казалась еще очень красивой, а дочь в белом шелковом платье была ангельски прекрасна. Стоя на стульях, на виду у всех, они были так хороши, что все взоры обращались к ним.
   -- Ну да, добрая барыня, -- заговорила стоявшая тут же матушка Ламбалез, -- ну да, это сын монсеньора! Разве вы не знаете?.. Очень красивый молодой человек и богатый! Ах, он такой богатый, что если бы захотел, купил бы весь город! У него миллионы, миллионы!
   Гюбертина слушала, бледнея.
   -- Вы, наверно, слыхали, что про него рассказывают? -- продолжала старая нищенка. -- Его мать умерла от родов; потому-то монсеньор и пошел в священники. А теперь монсеньор решил наконец призвать сына к себе... Фелисьен VII д'Откэр -- словно настоящий принц!
   Гюбертина горестно сжала руки. А Анжелика вся сияла перед лицом воплотившейся мечты. Она не удивлялась, она уже раньше знала, что он должен оказаться самым богатым, самым красивым, самым знатным; ее огромная радость была полной, не омрачалась никакой тревогой, никакой боязнью препятствий. Наконец-то Фелисьен открылся ей, наконец-то он принадлежал ей полностью. Огоньки свечей струили потоки золотого света, орган торжественно воспевал их обручение, из глубины преданий вставал царственный род Откэров: Норберт I, Жеан V, Фелисьен III, Жеан XII, а затем -- последний -- Фелисьен VII, обернувший к ней в эту минуту свою белокурую голову. Вот он, потомок братьев пресвятой девы, ее господин, ее прекрасный Иисус, вот он, во всем блеске, рядом со своим отцом.
   В эту минуту Фелисьен улыбнулся ей, и Анжелика не заметила сердитого взгляда монсеньора, который только что увидел над толпой ярко пылающее лицо стоявшей на стуле девушки, полное гордости и страсти.
   -- Ах, бедное мое дитя! -- с горестным вздохом прошептала Гюбертина.
   Но капелланы и сослужители уже выстроились справа и слева, протодьякон взял чашу со святыми дарами из рук монсеньора и поставил ее на алтарь. То было прощальное благословение; хор гремел "Tantum ergo" {"Итак, только" (лат.) -- название молитвы.} облака ладана подымались из кадил -- и внезапно наступила молитвенная тишина. Посреди пылающего огнями, запруженного толпой духовенства и мирян собора, под стремительно возносящимися сводами монсеньор поднялся к алтарю, взял обеими руками огромное золотое солнце и три раза медленно очертил им в воздухе крестное знамение.

IX

   Вечером, возвращаясь из собора, Анжелика подумала: "Я скоро увижу его: он будет ждать меня в Саду Марии, я спущусь туда и встречусь с ним". Они глазами назначили друг другу это свидание.
   Обедали, как всегда, только в восемь часов, на кухне. Говорил один, возбужденный праздничным днем Гюбер. Жена едва отвечала ему; она была серьезна и не спускала глаз с дочери, которая хотя и проголодалась, ела рассеянно, не глядя в тарелку, погруженная в свои мечты. Гюбертина свободно читала в ее чистой, прозрачной, как ручей, душе, видела, как в голове девушки возникают все новые и новые мысли.
   В девять часов их поразил неожиданный звонок. То был отец Корниль. Несмотря на усталость, он забежал к ним сказать, что монсеньор очарован их тремя старинными вышивками.
   -- Да, я сам слышал, как он говорил о них. Я знал, что это вам доставит удовольствие.
   При имени монсеньора Анжелика было оживилась, но вновь задумалась, как только заговорили о процессии. Через несколько минут она встала.
   -- Куда ты? -- спросила Гюбертина.
   Вопрос этот поразил Анжелику, словно она и сама не знала, зачем! поднялась.
   -- Я очень устала, матушка, пойду к себе.
   Но за этим: благовидным предлогом Гюбертина угадала истинную причину: необходимость остаться одной со своим счастьем.
   -- Поцелуй меня.
   И, обняв девушку, прижав ее к себе, Гюбертина почувствовала, что та дрожит всем телом. И поцелуй был бесчувственный, -- не такой, как всегда. Тогда Гюбертина серьезно и прямо поглядела дочери в лицо и прочла в ее глазах все: и назначенное свидание и нетерпеливый трепет.
   -- Будь умницей, спи спокойно.
   Но Анжелика, поспешно попрощавшись с Гюбером и отцом Корнилем, уже убежала к себе: она совсем растерялась, почувствовав, что тайна вот-вот сорвется с ее губ. Если бы мать еще мгновение подержала ее в объятиях, она рассказала бы все. Придя к себе, Анжелика заперла дверь на ключ и погасила свечу: свет раздражал ее. Луна с каждым днем всходила позднее, ночь была очень темной. Не раздеваясь, девушка уселась перед открытым, глядевшим во мрак окном и стала ждать, Пробегали минуты за минутами, и одна мысль наполняла все ее существо: как только пробьет полночь, она спустится вниз и встретится с ним; это очень просто. Анжелика ясно видела, как идет к нему, видела каждый свой шаг, каждое движение, все было легко, как во сне. Отец Корниль ушел очень скоро. Потом она услышала, как Гюберы поднялись к себе. Раза два ей показалось, что дверь их спальни открывается; что она различает на лестнице чьи-то крадущиеся шаги, точно кто-то подошел и слушает. Потом дом, по-видимому, погрузился в глубокий сон.
   Пробил назначенный час, и Анжелика встала.
   -- Пора. Он ждет меня.
   Она вышла и даже не затворила за собой двери. Проходя по лестнице мимо спальни Гюберов, она прислушалась, но не услышала ничего, ничего, кроме напряженной тишины. Анжелика шла спокойно и радостно, не торопилась и не боялась, ей даже в голову не приходило, что она поступает дурно. Ее вела какая-то сила; все казалось ей таким естественным, что мысль об опасности вызвала бы у нее только улыбку. Спустившись вниз, она через кухню вышла в сад и опять забыла закрыть дверь; быстро прошла в Сад Марии, оставив за собой раскрытую калитку. Густой мрак покрывал пустырь, но Анжелика не колебалась, она смело пошла вперед и перебралась через ручей; она шла вслепую, чутьем угадывая направление, как ходят в привычном месте, ибо в Саду Марии ей было знакомо каждое дерево. Она повернула направо, к одной из ив, и ей осталось только протянуть руки, чтобы встретить руки того, кто стоял здесь и ждал ее.
   Несколько мгновений Анжелика молча сжимала руки Фелисьена. Они не видели друг друга. После жаркого дня небо было покрыто облачной дымкой, и тонкий месяц еще не освещал его. Потом Анжелика заговорила в темноте, -- наконец-то она могла свободно излить переполнявшую ее сердце радость:
   -- О мой дорогой повелитель, как я люблю вас и как я вам благодарна!
   Она радовалась тому, что узнала его наконец, она благодарила его за то, что он молод, красив, богат, за то, что он оказался еще выше, чем она смела надеяться. Ее звонкий восторженный смех благодарил его за прекрасный любовный подарок, за исполнение мечты.
   -- Вы король, вы мой господин, и я ваша. Мне только жаль, что я сама так ничтожна. Но я горда тем, что принадлежу вам; вы любите меня, и я сама королева. Я и так знала и ждала вас, но сердце мое переполнилось, когда я увидела ваше истинное величие!.. О, как я люблю вас, мой дорогой повелитель, и как я вам благодарна!
   Фелисьен осторожно обнял Анжелику за талию и повел ее за собой.
   -- Пойдем! ко мне, -- сказал он.
   Им пришлось пройти сквозь заросли сорных трав в самую глубь Сада Марии, и Анжелика наконец поняла, что каждый вечер он проникал на пустырь через некогда заколоченную старинную решетчатую калитку. Оставив эту калитку незапертой, он под руку ввел Анжелику в огромный сад монсеньора. Медленно восходившая луна скрывалась за легкой облачной дымкой и заливала их призрачным молочно-белым светом. Звезд не было, и весь небесный свод был полон светящейся пыли, дождем сыпавшейся на землю в безмятежном молчании ночи. Молодые люди медленно шли вдоль пересекавшего епископский парк Шеврота, но здесь это был уже не бурный, стремительно несущийся по каменистому скату поток, а спокойный, томный ручей, прихотливо извивавшийся между купами деревьев. Казалось, что это райская река сонных грез протекает под светящимся туманным небом, между окутанными туманом, плавающими в нем деревьями.
   И опять радостно заговорила Анжелика:
   -- Как я горда, как я счастлива, что иду с вами!
   Очарованный простотой и прелестью этих слов, Фелисьен слушал, как девушка, не стыдясь и не прячась, со всей откровенностью своего чистого сердца, свободно говорила все, что думала в эту минуту.
   -- Дорогая, это я должен быть вам благодарен за то, что вы так чудесно полюбили меня!.. Говорите же еще, говорите, как вы меня любите, расскажите, что вы почувствовали, когда узнали, кто я такой на самом деле!
   Но Анжелика прелестным, нетерпеливым движением руки прервала его:
   -- Нет, нет! Будем говорить о вас, только о вас. Разве я что-нибудь значу? Разве мои мысли и чувства стоят того, чтобы о них говорить?.. Теперь существуете только вы!
   Они медленно шли вдоль заколдованной реки, и девушка, тесно прижавшись к Фелисьену, расспрашивала его, не переставая; она хотела знать все: о его детстве, о его юности, о том, что было с ним за двадцать лет, прожитых вдали от отца.
   -- Я знаю, что ваша мать умерла, когда вы родились, и что вы воспитывались у дяди -- старого священника... знаю, что монсеньор не хотел вас видеть.
   Тихим, далеким, словно исходившим из прошлого голосом Фелисьен отвечал:
   -- Да, отец обожал мою мать, и своим появлением на свет я убил ее... Дядя скрывал от меня мое происхождение и воспитывал меня сурово, словно >нищего-подкидыша. Я узнал правду очень поздно, всего два года назад... Неожиданное богатство и знатность не удивили меня: я всегда это смутно предчувствовал. Мне претил всякий регулярный труд, я только и делал, что носился по полям. Потом обнаружилось, что я обожаю витражи нашей церковки...
   Анжелика засмеялась, и Фелисьен развеселился тоже.
   -- Я такой же рабочий, как вы! Ведь когда на меня свалилось богатство, я уже решил, что буду зарабатывать на пропитание разрисовкой витражей... Когда дядя написал отцу, что я сущий чертенок и никогда не приму духовного звания, отец был очень огорчен, -- ведь он уже твердо решил, что я буду священником. Может быть, он думал, что этим я искуплю невольное убийство матери. Но в конце концов ему пришлось уступить, и он призвал меня к себе... О, жить, жить! Как хорошо жить! Жить, чтобы любить и быть любимым:
   Здоровая, чистая молодость Фелисьена звенела в этом крике; от него задрожала спокойная ночь. То была страсть -- страсть, от которой умерла его мать, страсть, отдавшая его во власть этой выросшей из тайны первой любви. В этом крике вылились вся его горячность, прямодушие и красота, его житейская неискушенность и страстная жажда жизни.
   -- Я ждал, так же, как и вы, я тоже узнал вас в ту ночь, когда вы впервые показались в окне... Расскажите мне, о чем вы думали, расскажите, как вы проводили время...
   Но Анжелика вновь прервала его:
   -- Нет, будем говорить о вас, только о вас. Я хочу знать все, все решительно... Я хочу обладать вами целиком, хочу любить вас всего!
   И она жадно слушала, как Фелисьен говорил о себе, охваченная восторженной радостью узнавания, преклоняясь перед ним, как девственница перед Христом. Они не уставали без конца повторять все одно и то же: как они любят друг друга. Слова были одинаковые, но вечно новые, принимали тысячи неожиданных, неведомых оттенков. Они наслаждались музыкой слов, погружались в нее, и счастье их все возрастало. Фелисьен открыл Анжелике, какую власть имеет над ним ее голос, -- го нилъ его.
   -- Онъ! не можетъ быть?
   Тогда Губертина сдѣлала видъ, что ошиблась. Это было самое благоразумное: послѣ она все разузнаетъ. Но остановившаяся процессія, пока епископъ среди зелени молебственнаго стола, на углу улицы, кадилъ Св. Дарамъ, опять тронулась, и Анжелика, рука которой осталась на днѣ корзинки, держа послѣднюю горсть розовыхъ лепестковъ, поторопилась, въ восторженномъ волненіи, охватившемъ ее, бросить свои цвѣты. Фелисьенъ, какъ разъ въ это время, начиналъ идти. Цвѣты полетѣли, два лепестка, медленно покачиваясь, упали на его волосы.
   Процессія этимъ кончилась. Балдахинъ исчезъ за угломъ Большой улицы, остатки толпы скрывались за домами, оставляя за собою опустѣлую улицу, въ благоговѣйномъ молчаніи какъ-бы заснувшую набожнымъ сномъ въ нѣсколько ѣдкомъ ароматѣ растоптанныхъ розъ. А вдали слышался еще, все слабѣе и слабѣе, серебристый звонъ цѣпочекъ, звенѣвшихъ при каждомъ взмахѣ кадилъ.
   -- Ахъ, мама, хочешь? вскричала Анжелика, -- пойдемъ въ церковь смотрѣть, какъ они возвратятся.
   Первымъ движеніемъ Губертины было отказать ей. Но, затѣмъ, ей самой такъ захотѣлось убѣдиться, что она согласилась.
   -- Хорошо, сейчасъ, если тебѣ такъ хочется.
   Но пришлось подождать. Анжеликѣ, которая уже сбѣгала наверхъ и надѣла шляпу, не сидѣлось на мѣстѣ. Она ежеминутно подбѣгала къ открытому еще окну, смотрѣла то наконецъ улицы, то даже наверхъ, въ пространство, и громко говорила сама съ собой, шагъ за шагомъ слѣдя за ходомъ процессіи:
   -- Теперь по Нижней улицѣ... Вотъ вѣрно выходятъ на площадь передъ зданіемъ подъ-префектуры... Конца имъ нѣтъ, этимъ улицамъ Новаго Бомона. И какое имъ удовольствіе въ томъ, что пронесутъ св. Агнесу, этимъ полотнянымъ торговцамъ!
   Тонкое розовое облачко, нѣжно оттѣненное золотомъ, стояло высоко въ небѣ. Чувствовалось въ неподвижности воздуха, что вся жизнь въ городѣ остановилась, что Господь покинулъ на время домъ Свой, и что всѣ жители ждутъ Его возвращенія, чтобы опять приняться за свои обычныя дѣла. Напротивъ ихъ все еще развѣвались надъ лавками у ювелира голубыя драпировки, у свѣчника -- его красные занавѣсы. Улицы всѣ, казалось, заснули; только и слышно было, что шумъ медленно двигавшейся процессіи, о шествіи которой можно было по этому легкому шуму догадаться во всѣхъ концахъ города.
   -- Мама, мама, увѣряю тебя, что они ужъ подходятъ къ улицѣ Маглуаръ. Сейчасъ начнутъ подниматься.
   Она выдумывала: было всего только половина седьмого, а процессія никогда не возвращалась раньше четверти восьмого. Она отлично знала, что балдахинъ архіепископа въ это время проносили только по набережной Линьеля, но ей такъ хотѣлось, чтобъ это было поскорѣе.
   -- Мама, скорѣе, мы не найдемъ мѣста.
   -- Ну, идемъ, сказала наконецъ Губертина, невольно улыбаясь.
   -- Я остаюсь, объявилъ Губертъ.-- Я сниму вышивки и накрою столъ.
   Церковь показалась имъ пустою -- въ ней не было Бога. Всѣ двери были открыты, какъ въ томъ домѣ, гдѣ ждутъ хозяина, который вотъ-вотъ долженъ возвратиться. Мало народу входило въ нее и только въ самой глубинѣ ея свѣтился своими зажженными свѣчами главный алтарь въ видѣ саркофага, выдержанный въ строго-римскомъ стилѣ, а все остальное пространство церкви, придѣлы, часовенки -- все было черно и все болѣе темнѣло по мѣрѣ сгущенія сумерекъ,
   Анжелика и Губертина медленно обошли весь соборъ. Внизу, зданіе давило васъ, приземистыя колонны его, казалось, едва сдерживали своды боковыхъ придѣловъ. Онѣ проходили вдоль часовенокъ въ такой тьмѣ, какъ заживо погребенныя въ подземельѣ. Чувство облегченія охватило ихъ, когда онѣ прошли поперекъ церкви у главныхъ вратъ подъ сводами органа и, поднявъ взоры, увидѣли наверху, надъ тяжеловѣснымъ римскимъ основаніемъ собора, его легкія готическія окна. Но потомъ, когда онѣ пошли вдоль южнаго бокового придѣла, стѣны опять стали давить ихъ своею мрачною массою. Въ центрѣ собора четыре стройныя колонны высоко поддерживали главный сводъ и тамъ царилъ еще слабый полусвѣтъ -- послѣдній отблескъ свѣта, падающаго изъ розетокъ оконъ бокового фасада. Онѣ поднялись по тремъ ступенямъ, ведущимъ къ хорамъ, обошли кругомъ всѣ хоры -- самую старинную часть зданія, такую темную и мрачную, какъ могила, потомъ на минутку остановились передъ старинной рѣзною рѣшеткой, ограждавшей кругомъ всѣ хоры, и посмотрѣли на горѣвшій огнями главный алтарь, мелкіе огоньки котораго отражались на полированной поверхности церковныхъ скамеекъ изъ стараго почернѣвшаго дуба, покрытыхъ роскошною старинною рѣзьбой. Пройдя еще нѣсколько шаговъ, онѣ очутились на томъ-же мѣстѣ, откуда ушли. Приподнявъ головы, онѣ, казалось, чувствовали взмахъ взлетающихъ къ небу готическихъ сводовъ, а кругомъ ихъ сгущающаяся темнота точно расширяла, раздвигала древнія стѣны собора, на которыхъ мало-по-малу сглаживались позолота и краски стѣнъ фресокъ.
   -- Вѣдь я-же говорила, что еще слишкомъ рано, сказала Губертина.
   Анжелика, не отвѣчая ей, прошептала:
   -- Какое величіе!
   Ей казалось, что она совсѣмъ не знаетъ собора, что она видитъ его въ первый разъ. Глаза ея блуждали по рядамъ креселъ и скамеекъ, заходили въ глубь часовенокъ, гдѣ въ сгустившемся мракѣ угадывались лишь темныя очертанія надгробныхъ камней. Но вотъ она узнала часовню рода Готкеръ, узнала поправленное, наконецъ, росписное окно и едва виднѣющееся въ гаснущемъ сводѣ, какъ привидѣніе, изображеніе св. Георгія, и радость охватила ее. Въ этотъ моментъ весь соборъ вдругъ загудѣлъ и задрожалъ -- то вновь зазвонили въ большой колоколъ.
   -- А! сказала она,-- вотъ и они, они ужъ на улицѣ Маглуаръ.
   На этотъ разъ, это была правда. Толпа хлынула въ соборъ, мигомъ наполнила его, оставляя свободной только середину; съ мгновенія на мгновеніе чувствовалось приближеніе процессіи. Оно чувствовалось въ звонѣ колокола, въ широкой волнѣ воздуха, хлынувшей черезъ широко-раскрытыя двери. Богъ возвращался въ свой храмъ.
   Анжелика, на цыпочкахъ, держась за плечо Губертины, смотрѣла въ эту дверь, арка которой отчетливо вырисовывалась въ бѣломъ сумракѣ монастырской площади. Вотъ показался иподіаконъ съ крестомъ и двумя ассистентами съ свѣчами въ рукахъ, а за ними торопливо бѣжалъ, запыхавшись, внѣ себя отъ усталости, благочинный, добрый отецъ Корнилій. На порогѣ церкви всякій входящій четко вырисовывался на секунду на бѣломъ фонѣ двери и потомъ исчезалъ во мракѣ ея внутренности. Сперва свѣтскія общества, потомъ школы, благотворительныя учрежденія, братства съ хоругвями, развѣвающимися какъ паруса, появлялись въ этомъ свѣтломъ полумракѣ и ясчезали, поглощенныя мракомъ. Вотъ прошла блѣдная группа дѣвушекъ съ статуею Св. Дѣвы Маріи, высокими, какъ у серафимовъ, голосами поющая гимнъ Пресвятой. Соборъ все поглощалъ, и медленно наполнялся, причемъ мужчины проходили направо, женщины -- налѣво. Совсѣмъ стемнѣло, площадь вдали заблестѣла огоньками, цѣлыми тысячами движущихся огоньковъ, и вотъ духовенство съ зажженными, несомыми внѣ ряда, въ двѣ линіи большими свѣчами, горящими желтымъ огнемъ, въ свою очередь, прошло въ храмъ. Крестное шествіе было безконечно, горящимъ свѣчамъ конца не было видно: сперва семинарія, приходское духовенство, соборное, пѣвчіе, поющіе антифоны, каноники въ бѣломъ облаченіи; и мало по малу вся церковь освѣтилась, наполненная огнями, залитая, обремененная сотнями звѣздъ, какъ небо въ темную лѣтнюю ночь.
   Два стула остались не заняты, Анжелика встала на одинъ изъ нихъ.
   -- Сойди, повторяла Губертина, это -- не позволяется. Но дѣвушка спокойно продолжала стоять.
   -- Отчего не позволяется? Я хочу видѣть... Ахъ! какъ чудесно!
   Кончилось тѣмъ, что и мать, по ея примѣру, тоже встала на другой стулъ.
   Теперь весь соборъ сіялъ, горѣлъ огнями. Эта масса проносимыхъ въ немъ свѣчей зажигала отблески въ позолотѣ подъ сводами боковыхъ придѣловъ, въ глубинѣ часовенокъ, гдѣ вдругъ загоралось стекло въ ракѣ угодника или золото дарохранительницы въ алтаряхъ. Занимались лучи свѣта въ самой глубинѣ хоръ, даже въ погребальныхъ нишахъ. Всѣ хоры горѣли, горѣли на нихъ алтари, блестящія рѣзныя кресла, старинная рѣшетка, рѣзьба которой рѣзко выдѣлялась на черномъ фонѣ. И ясно видѣнъ былъ далекій сводъ церковный, внизу тяжелые приземистые пилястры, поддерживающіе арки, наверху пучки мелкихъ колоннокъ, становящихся все тоньше и тоньше, легкихъ какъ кружево въ стрѣлкахъ сводовъ -- все это давнее произведеніе любви и вѣры, свѣтящейся какъ лучи самого свѣта.
   Даже при шумѣ шаговъ и передвиганіи стульевъ слышенъ былъ все-таки звукъ серебряныхъ цѣпочекъ при каждомъ взмахѣ кадилъ. Органы прогудѣли вдругъ, какъ громъ, первую фразу величественнаго гимна: его преосвященство подходилъ къ собору по площади. Св. Агнеса въ эту минуту была уже на паперти, все еще несомая причетниками, съ ликомъ, казавшимся умиротвореннымъ, въ блескѣ свѣчей, счастливая тѣмъ, что возвращается къ своимъ четырехсотлѣтнимъ снамъ и размышленіямъ. Наконецъ, вошелъ въ соборъ, въ предшествіи посоха и въ сопровожденіи митры, его преосвященство, все еще. держа въ рукахъ, обернутыхъ бѣлымъ омофоромъ, Св. Дары. Балдахинъ, несомый надъ нимъ, остановился посреди церкви, передъ рѣшеткою хоровъ. Тамъ произошло маленькое замѣшательство: епископъ очутился на мгновеніе посреди сопровождающихъ его.
   Съ того момента, какъ Фелисьенъ показался позади митры, Анжелика не спускала съ него глазъ. Случилось такъ, что въ этомъ замѣшательствѣ онъ былъ отодвинутъ вправо отъ балдахина, и въ эте мгновеніе она вдругъ увидѣла рядомъ сѣдую голову епископа и бѣлокурую голову молодого человѣка. Искры побѣжали по ея глазамъ, она всплеснула руками и громко сказала:
   -- Ахъ! его преосвященство, сынъ его преосвященства!
   Она выдала свою тайну! Но это былъ невольный крикъ, крикъ только что выяснившагося убѣжденія при такъ внезапно замѣченномъ сходствѣ. Быть можетъ, въ глубинѣ души, она уже давно это знала, но она не смѣла сознаться въ этомъ даже себѣ, тогда какъ теперь это сходство поразило, ослѣпило ее. Со всѣхъ сторонъ -- изъ нея самой, изъ всѣхъ предметовъ -- возникали воспоминанія, повторяли ея крикъ.
   Пораженная Губертина только прошептала:
   -- Сынъ епископа? этотъ мальчикъ?
   Вокругь нихъ въ толпѣ стали подталкивать другъ друга. Ихъ знали, ихъ любили, эту красавицу мать, прелестную въ своемъ простенькомъ полотняномъ платьѣ, и эту дочь, прелестную какъ ангелъ въ своемъ легкомъ какъ перышко бѣломъ нарядѣ. Онѣ обѣ были такъ прекрасны и такъ стояли на виду на своихъ стульяхъ, что на нихъ стали обращаться и останавливаться взгляды.
   -- Да, да, добрая моя барыня, сказала тетка Ламбалезъ, бывшая въ толпѣ,-- да, это сынъ его преосвященства. Какъ, вы и не знали?... Такой красивый молодой человѣкъ, и богатъ-же онъ! такъ богатъ, что весь-бы городъ купилъ, еслибъ захотѣлъ, право! Милліоны, милліоны!
   Губертина слушала, вся поблѣднѣвъ.
   -- Ужъ вѣрно вы слышали эту исторію? продолжала старуха-нищая.-- мать его умерла послѣ его рожденія и тогда-то его преосвященство перешелъ въ духовное званіе. Теперь онъ хочетъ и его сдѣлать священникомъ... Вѣдь онъ -- Фелисьенъ VII, Готкеръ, какъ государь какой-нибудь!
   Тогда у Губертины сорвался жестъ огорченія. А Анжелика сіяла отъ восторга, видя, какъ сбывается ея мечта. Она не удивлялась нисколько, она отлично знала, что онъ долженъ быть самый богатый, прекрасный, благородный молодой человѣкъ въ свѣтѣ; и радость ея была необъятна, безоблачна, она не видѣла борьбы, не предвидѣла препятствій. Наконецъ-то онъ далъ узнать себя, онъ отдался ей совсѣмъ, въ свою очередь. Золото обливало его свѣтомъ мелкихъ и безчисленныхъ огоньковъ свѣчей, органы играли гимнъ ихъ свадьбы, весь родъ Готкеръ, какъ королевская фамилія, проходилъ мимо нея изъ глубины легенды. Норбертъ I, Іоаннъ V, Фелиціанъ III, Іоаннъ XII, потомъ послѣдній Фелиціанъ VII, обернувшій къ ней свою бѣлокурую голову. Онъ, потомокъ братьевъ Св. Дѣвы Маріи, какъ господинъ и владыка, явившійся во славѣ возлѣ отца своего. Какъ разъ въ эту минуту Фелисьенъ улыбнулся ей, и она не разглядѣла гнѣвнаго взгляда епископа, замѣтившаго ее на стулѣ надъ толпою, всю красную отъ гордости и страсти.
   -- Ахъ, бѣдная моя дѣвочка! въ отчаяніи прошептала Губертина.
   Но капелланы и ихъ асистенты стали въ порядкѣ по правую и лѣвую сторону, и протодіаконъ, взявъ Св. Дары изъ рукъ его преосвященства, поставилъ ихъ на престолъ. Потомъ послѣдовало послѣднее благословеніе передъ отпускомъ. Пѣвчіе во весь голосъ прогремѣли Tantum ergo, задымили кадила и разомъ все смолкло въ благоговѣйномъ сосредоточеніи молитвы. И посреди горящей огнями, переполненной духовенствомъ и народомъ церкви, подъ ея летящими въ высь сводами, епископъ вошелъ въ алтарь, взялъ обѣими руками большую золотую дароносицу и, медленно поднявъ ее въ воздухѣ, три раза совершилъ ею крестное знаменіе.
   

IX.

   Въ тотъ-же вечеръ, возвращаясь домой изъ церкви, Анжелика думала: "Я сейчасъ его увижу; онъ будетъ въ Маріинской оградѣ и я сойду къ нему". Они взглядомъ назначили себѣ это свиданіе.
   Отобѣдали только въ восемь часовъ, какъ всегда, въ кухнѣ. Оживленный праздничнымъ днемъ, Губертъ все время говорилъ одинъ. Серьезная Губертина едва ему отвѣчала, не спуская глазъ съ Анжелики, кушавшей съ большимъ аппетитомъ, по совершенно машинально, безсознательно поднося ко рту вилку, вся отдавшись своей мечтѣ. И Губертина ясно читала всѣ ея думы, видѣла, какъ подъ этимъ, чистымъ какъ струя родника, лбомъ, толпились, приходили и уходили мысли.
   Въ девять часовъ ихъ всѣхъ удивилъ неожиданный звонокъ. Пришелъ отецъ Корнилій. Несмотря на свою усталость, онъ пришелъ сказать имъ, что преосвященному очень, очень понравились три старинные шитые образа.
   -- Да, онъ самъ при мнѣ это говорилъ. Я знала, что вамъ очень пріятно будетъ узнать это.
   Анжелика, встрепенувшаяся было при имени его преосвященства, опять принялась мечтать, какъ только разговоръ зашелъ о процессіи. Потомъ, черезъ нѣсколько минутъ, она встала.
   -- Куда ты? спросила ее Губертина.
   Вопросъ этотъ такъ поразилъ ее, будто она сама не знала, зачѣмъ поднялась.
   -- Мама, я наверхъ пойду, я очень устала.
   И за этимъ предлогомъ Губертина ясно увидѣла другую настоящую причину ея ухода -- потребность быть одной, одной со своимъ счастьемъ.
   -- Ну, поцѣлуй-же меня.
   Обнимая ее, она чувствовала, какъ дѣвочка дрожала. Она едва задѣла ее губами, хотя крѣпко цѣловала всякій вечеръ. Тогда она серьезно посмотрѣла ей въ глаза, прочла въ нихъ назначенное свиданіе и волненіе передъ тѣмъ, какъ отправиться на него.
   -- Будь умница, спи хорошенько.
   Но Анжелика, наскоро простившись съ Губертомъ и отцомъ Корниліемъ, уже бѣжала въ свою комнату, совсѣмъ растерявшись: она чувствовала себя близкой къ тому, чтобы выдать свою тайну. Еслибъ мать еще одну секунду продержала ее такъ въ своихъ объятіяхъ, она-бы все ей сказала. Запершись на ключъ въ своей комнатѣ, она потушила свѣчку -- свѣтъ мѣшалъ ей. Луна съ каждымъ вечеромъ всходила все позднѣе -- было очень темно. Не раздѣваясь, усѣвшись передъ окномъ, раскрытымъ во мракѣ, она прождала нѣсколько часовъ. Мгновенья летѣли, ей довольно было одной мысли, чтобъ не заснуть: я сойду къ нему, когда пробьетъ двѣнадцать часовъ. Это будетъ очень просто; ей представлялось ясно, какъ во снѣ, шагъ за шагомъ, движеніе за движеніемъ, какъ она пойдетъ. Скоро она услышала какъ ушелъ отецъ Корнилій. Потомъ Губерты поднялись къ себѣ. Два раза ей показалось, точно отворяли дверь ихъ комнаты, слышались чьи-то осторожные шаги до ея лѣстницы, точно кто-нибудь подкрадывался на мгновенье послушать, что у нея дѣлается, потомъ весь домъ словно замеръ въ глубокомъ снѣ.
   Когда пробило двѣнадцать, Анжелика поднялась со стула
   -- Пора, онъ ждетъ меня.
   Она открыла дверь и не позаботилась даже притворить ее за собой. Проходя по лѣстницѣ передъ спальней Губертовъ, она прислушалась: ничего, ничего, кромѣ дыханія глубокой тишины. Да она и не волновалась, и шла не спѣша, не чувствуя за собой никакой вины. Какая-то сила вела ее, это ей казалось такъ просто, что мысль объ опасности заставила-бы ее улыбнуться. Сойдя внизъ, она вышла въ садъ черезъ кухню, и тамъ забыла затворить ставню стеклянной двери. Потомъ быстрымъ шагомъ прошла въ маленькую калитку Маріинской ограды -- и ту оставила настежь раскрытой. Въ оградѣ, несмотря на глубокую темноту, нисколько не колеблясь, она направилась прямо къ Шевротту, перешла по дощечкѣ на другую сторону и ощупью пошла дальше, какъ будто и здѣсь она была какъ дома, точно и здѣсь знакомо ей было всякое дерево. И завернувъ направо, подъ большую иву, ей осталось только протянуть руку, чтобъ встрѣтить руки того, кто, она знала, ждалъ ее тамъ.
   Одинъ мигъ, не произнося ни слова, она только жала руки Фелисьена. Они не могли видѣть другъ друга, небо было покрыто завѣсою тумана, какъ всегда послѣ жаркаго дня, котораго не могла освѣтить только-что всходящая, ущербленная луна. И она заговорила во мракѣ, и отъ глубокой радости словно камень свалился съ ея сердца.
   -- А! милый мой баринъ, какъ я люблю васъ, и какъ васъ благодарю!
   И она смѣялась, что узнала его наконецъ, она благодарила его за то, что онъ молодъ, прекрасенъ, что онъ лучше и богаче, чѣмъ она даже мечтала. Веселость ея звенѣла, это былъ крикъ восторга и благодарности передъ тѣмъ подаркомъ любви, который ей сдѣлала ея мечта.
   -- Вы мой царь, мой владыка, и вотъ я вся ваша и мнѣ жаль только, что я такъ ничтожна. Но я горжусь тѣмъ, что я ваша, и этого довольно, чтобы вы полюбили меня, чтобы я стала тоже царицей... Какъ я васъ ни знала, какъ ни ждала, но сердце мое еще выросло съ тѣхъ поръ, какъ вы его заняли все... Ахъ! милый мой господинъ, какъ я васъ благодарю и какъ я васъ люблю!..
   Тогда онъ тихонько обнялъ ее за талію и повелъ, говоря.
   -- Пойдемте ко мнѣ.
   Онъ провелъ ее черезъ всю Маріинскую ограду по высокой сорной травѣ, и она поняла тогда, какъ онъ приходилъ къ ней всякій вечеръ черезъ старую рѣшетку епископскаго сада, калитка котораго прежде была заколочена извнутри. Онъ оставилъ ее открытой и ввелъ ее подъ руку въ большой садъ подъ ворота. На небѣ медленно поднималась луна, задернутая послѣ жаркаго дня туманомъ, и освѣщала все молочно-бѣлымъ прозрачнымъ свѣтомъ. Весь небесный сводъ безъ единой звѣздочки блестѣлъ точно серебристой пылью, беззвучно плывшей въ ночной тишинѣ. Они пошли медленно вдоль Шевротта, протекавшаго черезъ паркъ; тутъ это ужъ не былъ быстрый ручеекъ, прыгающій по камешкамъ -- это была тихая, грустная рѣчка, блуждающая между купами деревъ. И рѣчка эта, какъ въ воображеніи древнихъ Лета, въ свѣтломъ облакѣ между залитыми неяснымъ свѣтомъ призраками деревьевъ, казалось, уходила въ таинственный мракъ преисподней.
   Анжелика радостно заговорила:
   -- Я такъ горда и такъ счастлива, что иду съ вами подъ руку!
   Такая простота и очаровательность восхитили Фелисьена; онъ слушалъ, какъ она безъ всякаго стѣсненія, ничего не скрывая, въ простотѣ сердца, разсказывала ему все, что думала.
   -- Ахъ, милая, милая, я долженъ благодарить васъ, что вы захотѣли полюбить меня немножко, и такъ тепло.... Скажите мнѣ еще разъ, какъ вы меня любите, скажите, что съ вами сдѣлалось, когда вы узнали наконецъ, кто я такой.
   Но она прервала его прелестнымъ жестомъ нетерпѣнія.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, будемте говорить о васъ одномъ, только о васъ. Развѣ меня можно считать? развѣ стоитъ знать, что я такое, что я думаю?.. Вы одинъ существуете теперь...
   И прижавшись къ нему, замедливъ шагъ вдоль очарованной рѣчки, она безъ конца разспрашивала его, она хотѣла все знать, его дѣтство, молодость, все въ тѣ двадцать лѣтъ, которыя онъ прожилъ вдали отъ отца.
   -- Я знаю, что ваша мать умерла при вашемъ рожденіи и что вы выросли у дяди, стараго аббата... Я знаю, что его преосвященство и видѣть васъ не хотѣлъ...
   Тогда Фелисьенъ заговорилъ очень тихо, глухимъ, будто выходящимъ изъ глубины прошедшаго голосомъ:
   -- Да, отецъ обожалъ мою мать; я виноватъ тѣмъ, что рожденіемъ своимъ убилъ ее. Дядя воспитывалъ меня такъ, что я не зналъ, что у меня есть семья, такъ сурово, какъ будто-бы я былъ ввѣренный ему бѣдный ребенокъ. Я очень поздно узналъ всю правду, только около двухъ лѣтъ тому назадъ... Но я не удивился, я чувствовалъ за собою большое состояніе. Всякій правильный трудъ надоѣдалъ мнѣ, я только и годился на то, чтобъ бѣгать и бить баклуши. Потомъ у меня явилась страсть къ расписнымъ окнамъ нашей маленькой церкви...
   Анжелика смѣялась, онъ тоже развеселился.
   -- Я такой-же работникъ, какъ и вы. Я рѣшилъ, что буду заработывать себѣ хлѣбъ рисованьемъ по стеклу, какъ вдругъ на меня обрушились всѣ эти деньги... И отецъ такъ горевалъ, когда дядя ему писалъ, что я бездѣльникъ, что никогда я не буду знать довольно, чтобъ быть священникомъ! Его формальная воля была, чтобы я былъ священникомъ, онъ думалъ, можетъ быть, что этимъ я искуплю смерть моей матери... Но онъ все-таки не выдержалъ и вернулъ меня къ себѣ... Ахъ, жизнь, жизнь... какъ хороша жизнь! Жить, чтобы любить и быть любимымъ!
   Въ этомъ крикѣ, отъ котораго задрожала тихая ночь, прозвенѣла вся его здоровая, дѣвственная юность. Это была сама страсть, та страсть, отъ которой умерла его мать, страсть, которая натолкнула его на эту первую любовь, все его увлеченіе, вся его красота, честность, его невѣдѣніе и желаніе, жажда жизни.
   -- Я тоже ждалъ, совсѣмъ, какъ вы, и въ ту ночь, когда вы показались у окна, я тоже узналъ васъ... Скажите, о чемъ вы мечтали, разскажите, какъ вы жили раньше, передъ этимъ...
   Но она опять зажала ему ротъ.
   -- Нѣтъ, даваніе говорить о васъ, только о васъ. Я хотѣла-бы все знать о васъ, чтобъ не осталось ничего такого, чего-бы я не знала... Чтобъ вы были весь передо мною, чтобы я могла любить васъ всего, какъ есть!
   И она не уставала слушать, какъ онъ говорилъ о себѣ, охваченная восторженною радостью, что знаетъ его наконецъ, съ такимъ обожаніемъ, какъ святую проповѣдь у Спасителя. Ни онъ, ни она не уставали повторять безъ конца одно и то-же, какъ они полюбили, какъ они любятъ одинъ другого. Они говорили все одни и тѣ-же слова, но они, поминутно повторяясь, каждый разъ принимали все новое, неожиданное, глубокое значеніе. Счастье ихъ росло по мѣрѣ того, какъ они все вникали въ него, какъ они слушали музыку его на своихъ устахъ. Онъ признался ей, что одинъ ея голосъ имѣетъ для него такое очарованіе, что имъ однимъ она плѣняетъ его всего, что онъ бываетъ такъ тронутъ, какъ только услышитъ его, что становится ея рабомъ. Она созналась, какой чарующій, сладкій страхъ охватывалъ ее, когда его, всегда такое бѣлое лицо, вдругъ покрывалось краской при малѣйшемъ гнѣвѣ. Они уже отошли въ эту минуту отъ сѣраго туманнаго берега Шевротта, и входили обнявшись подъ темную сѣнь вязовъ-великановъ.
   -- Ахъ, что за садъ! прошептала Анжелика, наслаждаясь свѣжестью, царившей въ тѣни листвы. Сколько лѣтъ я мечтала попасть сюда... И вотъ я здѣсь, съ вами, съ вами!..
   Она не спрашивала его, куда онъ ее ведетъ, она слушалась влеченію его руки и шла въ тѣни межь вѣковыхъ деревьевъ. Подъ ногами была мягкая земля, сводъ листьевъ терялся въ вышинѣ, какъ соборные своды. Ни шороха, ни вѣтерка кругомъ, только стукъ ихъ сердецъ.
   Вдругъ онъ отворилъ дверь павильона и сказалъ ей:
   -- Войдите, вы у меня въ гостяхъ. Жить здѣсь помѣстилъ его отецъ, находя, что въ этомъ отдаленномъ, уединенномъ уголкѣ парка для него было лучше всего. Внизу домика была большая зала, наверху цѣлое удобное помѣщеніе. Зажженная лампа освѣщала пространную нижнюю залу.
   -- Вы видите, продолжалъ онъ съ улыбкою, -- что вы въ домѣ ремесленника. Вотъ моя мастерская.
   И въ самомъ дѣлѣ, это была мастерская -- мастерская капризъ богатаго молодого человѣка, которому понравилось ремесло рисовальщика но стеклу.
   Онъ вспомнилъ старинные пріемы -- пріемы XIII столѣтія, онъ могъ вообразить себя средневѣковымъ рисовальщикомъ по стеклу, производящимъ дивныя работы съ убогими средствами того времени. Ему довольно было для его работы стариннаго стола, намазаннаго смоченнымъ мѣломъ, по которому онъ красною краской рисовалъ узоры и на которомъ каленымъ желѣзомъ рѣзалъ стекла, пренебрегая открытіемъ новѣйшаго времени -- алмазомъ. Въ маленькой химической печи, выстроенной по старому рисунку, теперь разведенъ былъ огонь; въ ней оканчивалась поправка другого расписного окна изъ собора, и въ ящикѣ въ комнатѣ были еще обрѣзки стеколъ всѣхъ возможныхъ цвѣтовъ, которыя онъ долженъ былъ заказать для себя -- синія, желтыя, зеленыя, красныя, палевыя, крапчатыя, дымчатыя, темныя, яркія, переливчатыя. Но несмотря на это, вся комната были обтянута чудесными матеріями, и мастерская пропадала въ роскоши обстановки. Въ глубинѣ ея, на старинной дарохранительницѣ, служившей пьедесталомъ, стояла большая вызолоченная статуя Св. Дѣвы Маріи, улыбаясь своими пурпуровыми устами.
   -- И вы работаете, и вы работаете! съ дѣтскою радостью повторяла Анжелика.
   Ее ужасно забавляла печь: она заставила его объяснить ей всю его работу: почему онъ довольствовался тѣмъ, что какъ всѣ старинные мастера, употреблялъ только стекла, окрашенныя еще въ массѣ, и оттѣнялъ ихъ только черными штрихами, почему онъ работалъ только отдѣльныя маленькія фигуры, въ простыхъ позахъ и яркихъ одѣяніяхъ, выспросила всѣ его мысли объ искусствѣ расписывать стекла, которое пришло въ упадокъ какъ разъ съ тѣхъ именно поръ, когда стали рисовать по стеклу и наводить на него эмаль; наконецъ, его мнѣніе о томъ, что расписное стекло должно быть только призрачною мозаикою и ничѣмъ больше, въ которой въ гармоническихъ сочетаніяхъ находились-бы самые яркіе цвѣта -- цѣлый букетъ нѣжныхъ и сѣропестрыхъ цвѣтовъ. Но какое ей было дѣло до искусства расписывать стекла! Все это имѣло для нея лишь одинъ интересъ -- все это было его, заставляло его говорить о себѣ, все это было неотъемлемою принадлежностью его.
   -- Ахъ! сказала она, какъ мы будемъ счастливы. Вы будете рисовать, я стану вышивать.
   Онъ опять взялъ ее за обѣ руки посреди этой огромной комнаты, въ роскошной обстановкѣ, въ которой она чувствовала себя какъ дома: роскошь была необходима и естественна тамъ, гдѣ должна была цвѣсти ея красота.
   Оба они замолчали на секунду. Потомъ она снова заговорила:
   -- Значитъ, это рѣшено?
   -- Что? улыбаясь спросилъ онъ.
   -- Наша свадьба.
   Одно мгновеніе онъ колебался. Его блѣдное лицо вдругъ, вспыхнуло. Она въ тревогѣ спросила:
   -- Я разсердила васъ?
   Но онъ уже пожималъ ея руки такимъ пожатіемъ, которое, казалось, охватило ее всю.
   -- Да, рѣшено. Довольно вамъ пожелать чего-нибудь, и желаніе ваше будетъ исполнено, несмотря на всѣ препятствія. У меня одна только цѣль жизни -- повиноваться вамъ.
   Все ея лицо просіяло.
   -- Итакъ, мы обвѣнчаемся, мы будемъ вѣчно любить другъ друга, мы больше не разстанемся.
   Она болѣе не сомнѣвалась; все это должно исполниться завтра такъ-же легко, какъ чудеса Золотой Легенды. Ей не приходило даже на мысль, что можетъ встрѣтиться хотя-бы самое ничтожное препятствіе, какая-нибудь задержка. Если они такъ любятъ друіъ друга, то зачѣмъ-же дальше разлучать ихъ? Они обожаютъ одинъ другого, и обвѣнчаются -- все это очень просто. Она чувствовала глубокую, спокойную радость.
   -- Рѣшено, теперь остается только ударить по рукамь прибавила она шутя.
   Онъ поднесь маленькую ручку къ губамъ.
   -- Рѣшено.
   И такъ какъ она уходила, боясь быть застигнутой разсвѣтомъ и торопясь покончить со своею тайною, онъ захотѣлъ проводить ее.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, тогда мы до самаго утра не дойдемъ. Я найду дорогу и одна... До завтра.
   -- До завтра.
   Фелисьенъ повиновался и сталъ смотрѣть ей вслѣдъ, пока она бѣжала подъ темными вязами и вдоль залитого солнцемъ Шевротта. Вотъ она уже за рѣшеткой парка, вотъ она въ высокой травѣ Маріинской ограды. Торопливо бѣжа по лугу, она думала, что ни за что не выдержитъ до восхода солнца, что лучше всего ей сейчасъ-же разбудить Губертовъ и разсказать имъ все. Въ ней заговорила искренность счастья, вспышка откровенности; она чувствовала себя не въ состояніи промолчать еще пять минуть, чтобы не выдать своей, такъ тщательно скрываемой до сихъ поръ тайны. Она вбѣжала въ садъ и заперла калитку.
   Тамъ, у самаго собора, Анжелика увидѣла Губертину, прождавшую ее всю ночь, сидя на каменной скамейкѣ, окруженной тонкими кустиками сиреней. Проснувшись съ какимъ-то тревожнымъ предчувствіемъ, она поднялась наверхъ и поняла все, увидя всѣ двери настежь. Въ глубокомъ безпокойствѣ, не зная, какъ быть, боясь испортить все своимъ вмѣшательствомъ, она сѣла въ саду и стала ждать.
   Анжелика безъ всякаго смущенія, съ бьющимся отъ радости сердцемъ, бросилась ей на шею, весело смѣясь тому, что ей больше ничего не нужно скрывать.
   -- Ахъ, мама! знаешь, все рѣшено!... Скоро наша свадьба, я такъ рада.
   Прежде чѣмъ отвѣтить, Губертина внимательно посмотрѣла на нее. Но всѣ ея опасенія разсѣялись при видѣ этой цвѣтущей невинности, этихъ ясныхъ глазъ, этихъ чистыхъ губъ. Отъ всей ея тревоги осталась только глубокая грусть, и слезы закапали по ея щекамъ.
   -- Бѣдная моя дѣвочка! прошептала она, какъ наканунѣ въ церкви.
   Анжелика, удивленная при видѣ слезъ ея, всегда такой ровной, никогда не плакавшей, вскрикнула:
   -- Что съ вами, мама, вы плачете?.. Правда, я была такая гадкая, у меня былъ секретъ отъ васъ. Но, еслибъ вы знали, какъ тайна эта давила меня! Вотъ сперва не скажешь, а потомъ ужъ и не смѣешь... Мама, надо простить меня.
   Она сѣла около нея и ласково обняла ее рукою за талію. Старая скамья, казалось, уходила въ поросшую стѣну собора Надъ ихъ головами качались сирени; невдалекѣ росъ тотъ шиповникъ, за которымъ Анжелика ухаживала, думая, не выростутъ-ли на немъ розы: но заброшенный ею, онъ глохъ теперь въ тѣни и возвращался понемногу въ дикое состояніе.
   -- Мама, слушайте, я вамъ все разскажу, только на ушко!
   И она разсказала ей тогда вполголоса всю исторію ихъ любви, въ цѣломъ потокѣ словъ переживая малѣйшіе поступки и оживляясь по мѣрѣ того, какъ вспоминала ихъ. Она ничего не пропускала, старалась припомнить все, какъ на исповѣди. Но она нисколько не была смущена, хотя краской страсти горѣли ея щеки, хотя гордостью блистали ея глаза; она не возвышала голоса и продолжала горячо и страстно щептать.
   Губертина наконецъ прервала ея, говоря такъ-же тихо, какъ и она:
   -- Ну, ну, пустилась! Сколько тебя ни исправляй, ты все та-же, такъ и уносишься при первомъ вѣтрѣ... Ахъ ты, гордая, страстная дѣвочка, ты все та-же маленькая, гадкая дѣвочка, которая не хотѣла мыть кухни, цѣловала себѣ руки... и...
   Анжелика не могла удержаться отъ смѣха.
   -- Не смѣйся, скоро тебѣ слезъ не хватитъ... Никогда этой свадьбѣ не бывать, бѣдняжка ты моя!
   Но она вдругъ расхохоталась громкимъ, продолжительнымъ смѣхомъ.
   -- Мама, мама! что вы говорите? Вѣдь вы хотите только подразнить и наказать меня!... Это такъ просто! Сегодня вечеромъ онъ скажетъ объ этомъ своему отцу. А завтра онъ придетъ къ вамъ и все устроитъ.
   Неужели она это воображаетъ? Губертина должна была откинуть всякую жалость. Какая-то золотошвейка, безъ гроша, безъ имени и вдругъ замужъ за Фелиціана де-Готкеръ! Молодой человѣкъ съ пятидесятимилліоннымъ состояніемъ! Послѣдній представитель одного изъ самыхъ старинныхъ родовъ Франціи!
   Но при всякомъ новомъ препятствіи Анжелика отвѣчала спокойно:
   -- Почему-же и не такъ?
   Да это будетъ страшный скандалъ! Отъ такой необыкновенной свадьбы даже нельзя и ожидать счастья. Всѣ возстанутъ противъ этого. Неужели она собирается бороться съ цѣлымъ свѣтомъ?
   -- А отчего-же и нѣтъ?
   Говорятъ, что его преосвященство очень гордится своимъ именемъ, что онъ очень строгъ къ случайнымъ привязанностямъ. Неужели она надѣется сломить и его?
   -- Да отчего-же не сломить?
   И непоколебимая въ своей увѣренности, она продолжала:
   -- Смѣшно, мама, вы думаете, что всѣ такіе злые! Я-же говорю вамъ, что все будетъ хорошо! Помните, два мѣсяца гому назадъ, вы смѣялись надо мною, вы бранили меня, а я все-таки была права, и все такъ случилось, какъ я говорила.
   -- Ахъ, несчастная дѣвочка, да подожди-же ты конца!
   Губертина приходила въ отчаяніе отъ того, что долго оставила Анжелику въ невѣдѣніи всего. Она-бы хотѣла теперь показать ей, какіе жестокіе уроки даетъ жизнь, какіе ужасы, какія гадости бываютъ на свѣтѣ, но въ смущеніи не могла подобрать словъ. Какое горе, если ей вдругъ придется раскаяваться въ томъ, что она причина несчастье этой дѣвочкѣ тѣмъ, что воспитала ее вдали отъ свѣта, среди лживаго представленія о немъ.
   -- Но, милочка, ты вѣдь не выйдешь за этого молодого человѣка противъ нашей воли, противъ воли его отца!
   Анжелика вдругъ стала серьезной, посмотрѣла ей въ глаза и отвѣтила тихо:
   -- Почему-же? Я люблю его, и онъ любитъ меня.
   Тогда мать обняла ее обѣими руками и притянула къ себѣ, и та тоже посмотрѣла на нее, ничего не говоря, но вся дрожа. Мутная, затянутая облачкомъ луна зашла за соборъ, утренній туманъ заалѣлъ слегка на небѣ въ первыхъ лучахъ зари. Въ этой глубокой свѣжей тишинѣ, нарушаемой только крикомъ проснувшихся птицъ, онѣ обѣ точно купались въ ясномъ воздухѣ разсвѣта.
   -- Ахъ, дитя мое, счастье только въ долгѣ и повиновеніи. Изъ-за одного часа страсти и гордости страдаешь послѣ всю жизнь. Если ты хочешь быть счастливой, покорись судьбѣ, откажись отъ твоей мечты, скройся такъ, чтобъ тебя не было и видно...
   Но она чувствовала, что дѣвочка въ ея объятіяхъ, все стоитъ на своемъ, и у нея сорвалось съ языка то, чего она никогда ей не говорила, да и теперь не сказала-бы ей:
   -- Послушай, ты думаешь, что мы счастливы, твои отецъ и я. Мы и были-бы счастливы, если-бы одна бѣда не испортила всей нашей жизни...
   Она еще понизила голосъ и, дрожа отъ волненія, разсказала ей всю свою исторію, ихъ свадьбу противъ воли ея матери, смерть ребенка, напрасную мечту имѣть второго, какъ наказаніе за ихъ проступокъ. А между тѣмъ, они обожали другъ друга и безбѣдно жили своимъ трудомъ, но все-таки были несчастны: навѣрное дошло-бы до ссоръ и жизнь сдѣлалась-бы для нихъ адомъ, пришлось-бы, можетъ быть, разойтись, еслибъ не ихъ усилія поддержать міръ, не его доброта, не ея разсудительность.
   -- Поіумай хорошенько, дитя мое, не дѣлай въ жизни ничего такого, что-бы послѣ могло причинить тебѣ страданіе... Будь смиренна, покорись, заставь замолчать свое сердце...
   Убѣжденная, Анжелика слушала ее, вся поблѣднѣвъ, едва сдерживая слезы.
   -- Мама, мама, сколько вы мнѣ дѣлаете горя... я его люблю, и онъ меня любитъ.
   Слезы такъ и полились изъ ея глазъ. Разсказъ матери перевернулъ, тронулъ ее, но и испугалъ, и этотъ уголокъ правды ранилъ ее въ самое сердце, едва только она открыла его. Но она не сдавалась. Она сейчасъ-бы съ радостью умерла за свою любовь!
   Тогда Губертина окончательно рѣшилась:
   -- Я не хотѣла причинять тебѣ столько горя за-разъ. Но нужно, чтобъ ты все узнала... Вчера вечеромъ, когда ты ушла къ себѣ, я спросила отца Корнилія и узнала, почему его преосвященство, который такъ долго не хотѣлъ видѣть своего сына, нашелъ нужнымъ призвать его къ себѣ, въ Бомонъ... Ему причиняла много заботъ страстность сына, его желаніе жить во что бы то ни стало, выходящее изъ всякихъ границъ. Присужденный навсегда отказаться отъ желанія видѣть его священникомъ, онъ не разсчитывалъ даже, что можетъ пріохотить его хотя къ какому-нибудь занятію, которое подходило-бы къ его положенію и средствамъ. Изъ него никогда ничего не выйдетъ, развѣ только какой-нибудь отчаянный, сумасшедшій или художникъ... Онъ съ ужасомъ видѣлъ въ немъ ту-же страстность, отъ которой самъ такъ жестоко пострадалъ. Вотъ онъ и позвалъ его сюда, предвидя какую-нибудь глупую любовь для того, чтобы какъ можно скорѣе женить его здѣсь.
   -- Ну что-жъ? спросила Анжелика, все еще не понимая, къ чему это ведетъ.
   -- Свадьба эта была уже почти улажена еще до его пріѣзда, а теперь, кажется, уже все рѣшено; отецъ Корнилій сказалъ мнѣ положительно, что къ осени онъ долженъ жениться на Кларѣ де-Вуанкуръ... Ты знаешь домъ Вуанкуръ, около епископскаго дворца? Она очень дружна съ его преосвященствомъ. Обѣ стороны не могли желать ничего лучшаго ни въ отношеніи имени, ни въ отношеніи состоянія. Батюшка очень одобряетъ этотъ бракъ...
   Анжелика не слушала больше этихъ условныхъ разсужденій. Въ глазахъ ея внезапно всталъ почти забытый ею образъ -- образъ Клары Вуанкуръ. Она видѣла ее такою, какъ она проходила иногда, зимою, по аллеямъ своего парка, какъ она видѣла ее по праздникамъ въ соборѣ: высокая брюнетка, ея лѣтъ, красавица гораздо болѣе блистательная, чѣмъ она сама, съ величественною походкою королевы. Говорятъ, что она очень добра, несмотря на свой холодный видъ.
   -- Эта важная барышня, такая красавица, такая богатая... Онъ на ней женится...-- Она шептала, какъ во снѣ. Потомъ у нея точно оборвалось что-то въ сердцѣ -- она вскричала:
   -- Значитъ, онъ лжетъ! Онъ мнѣ этого не говорилъ.
   Она вспомнила короткое колебаніе Фелисьена, краску, залившую ему щеки, когда она заговорила объ ихъ свадьбѣ. Отрезвленіе было такъ горько, что ея поблѣднѣвшая головка скользнула и скатилась по плечу матери.
   -- Милочка, душечка... Это ужасно, я знаю. Но еслибъ ты ждала чего-нибудь -- бы по-бы еще ужаснѣе. Соберись съ силами, вытащи разомъ ножъ изъ раны... Вспоминай всякій разъ, какъ тебѣ станетъ очень тяжело, что никогда его преосвященство, грозный Іоаннъ XII, страшную гордость котораго помнитъ, кажется, весь свѣтъ, никогда не отдастъ своего сына, послѣдняго потомка его знатнаго рода, какой-то золотошвейкѣ, да еще подкидышу, пріемной дочери такихъ бѣдныхъ людей, какъ мы.
   Анжеликѣ стало дурно; она слушала слова своей матери и больше не возмущалась. Что-то пробѣжало по ея лицу. Чье-то холодное дыханіе, издалека, черезъ крыши, застудило ей кровь. Была-ли то горесть жизни, эта горькая дѣйствительность, которой ее пугали такъ, какъ пугаютъ капризныхъ дѣтей букой. Ей стало больно только отъ того, что вѣяніе ея едва задѣло ее; по она, несмотря на это, уже нашла извиненіе для Фелисьена: онъ не солгалъ, онъ просто только промолчалъ. Если отецъ и хотѣлъ, чтобъ онъ женился на этой барышнѣ, да онъ самъ, вѣрно, не хочетъ. Но онъ еще не смѣлъ сопротивляться; и если онъ ничего не сказалъ, такъ вѣрно потому, что онъ только теперь рѣшился на борьбу. Въ этомъ первомъ огорченіи, жестоко задѣтая перстомъ жизни, вся блѣдная, она сохранила еще, несмотря ни на что, свою вѣру, глубокую вѣру въ свою мечту. Все свершится такъ, какъ она ожидала, только ея гордость была сломлена -- она вернулась къ христіанскому смиренію.
   -- Мама, правда, я виновата, но я больше не буду грѣшить... Я обѣщаю вамъ не выходить изъ себя, буду покорна всему, что Богъ пошлетъ.-- Смиреніе заговорило въ ней, побѣда осталась не за ея натурой, а за той средой, въ которой она выросла, за воспитаніемъ, которое ей дали. Зачѣмъ ей сомнѣваться въ завтрашнемъ днѣ, когда до сихъ поръ все и всѣ были съ ней такъ добры, такъ великодушны? Она будетъ стараться быть разумной, какъ св. Екатерина, скромной, какъ св. Елизавета, чистой, какъ св. Агнеса, съ помощью проповѣдницъ, которыя однѣ могутъ помочь ей побѣдить себя. Развѣ не защитить ее отъ вспышекъ ея дурной натуры ея старый другъ -- соборъ, ограда Св. Маріи, Шевроттъ, свѣжій маленькій домикъ Губертовъ, сами Губерты, все, что любило ее, безъ всякихъ стараній съ ея стороны, только при ея послушаніи и чистотѣ сердца?
   -- Ну, такъ ты мнѣ обѣщаешь ничего не дѣлать противъ нашей воли, а особенно противъ воли его преосвященства?
   -- Да, мама, обѣщаю.
   -- Ты обѣщаешь мнѣ не встрѣчаться больше съ этимъ молодымъ человѣкомъ и не мечтать больше объ этой глупой свадьбѣ?
   Сердце ея упало, въ послѣдній разъ возмутилась ея непокорная душа, крича про свою любовь; потомъ, окончательно покорившись, она склонила голову:
   -- Я обѣщаю ничего не предпринимать для того, чтобъ съ нимъ увидѣться, и для того, чтобы онъ женился на мнѣ.
   До глубины души взволнованная Губертина съ отчаяніемъ крѣпко сжала ее въ своихъ объятіяхъ въ благодарность за ея послушаніе. Боже мой, Боже мой! желать кому-нибудь добра и заставлять мучиться того, кого любишь!
   Волненія совсѣмъ сломили ее; она встала со скамьи, удивленная наступленіемъ дня. Щебетанье птицъ стало громче, живѣе, но ни одна еще не вылетѣла изъ своего гнѣзда. На небѣ, понемногу, какъ полосы газа, расходились облачка въ прозрачной воздушной синевѣ.
   Анжелика, машинально устремивъ взглядъ на свой кустикъ шиповника, замѣтила его наконецъ, съ его жалкими цвѣточками. Она грустно разсмѣялась.
   -- Правда, мама, на шиповникѣ не выростутъ розы.
   

X.

   Какъ обыкновенно, съ семи часовъ утра Анжелика сидѣла уже за работой; дни потекли за днями, и она всякое утро, очень спокойная на видъ, принималась за вышиваніе розы, отъ которой оторвалась наканунѣ вечеромъ. Казалось, не случилось ничего особеннаго; она твердо держала свое слово, никуда не выходила изъ дому, не старалась увидѣться съ Фелисьеномъ. Это даже, какъ будто, и не огорчало ея, съ ея лица не сходило выраженіе молодой веселости: она улыбалась Губертинѣ, когда ловила на себѣ ея удивленный взглядъ. Но однако и при этомъ вынужденномъ молчаніи она цѣлыми днями думала только о немъ одномъ. Ея надежда была непоколебима, она была твердо увѣрена, что все непремѣнно уладится, несмотря ни на что. И эта-то увѣренность и давала ей возможность не терять ея гордаго открытаго мужества.
   Иногда Губертъ даже бранилъ ее:
   -- Ты слишкомъ много работаешь, даже поблѣднѣла... Хорошо-ли ты, по крайней мѣрѣ, спишь?
   -- Какъ убитая, папа! Я никогда еще не была такъ здорова, какъ теперь.
   Тогда Губертина безпокоилась, въ свою очередь, говорила, что надо-бы развлечься немного.
   -- Хочешь, мы закроемъ лавку и прокатимся всѣ вмѣстѣ въ Парижъ?
   -- Ну, вотъ еще! А заказы-то?.. Вѣдь я-же говорю вамъ, мама, что мнѣ полезно много работать!
   На самомъ дѣлѣ, Анжелика просто ожидала чуда, какого-нибудь проявленія воли невидимаго міра, которое-бы отдало ее Фелисьену. И безъ даннаго ею обѣщанія ничего не предпринимать, къ чему ей было дѣйствовать, когда за нее дѣйствовали невидимыя силы? Вотъ почему, въ своемъ добровольномъ бездѣйствіи, при наружномъ равнодушіи, она всегда была на-сторожѣ, прислушиваясь къ таинственнымъ голосамъ, ко всѣмъ шорохамъ, окружавшимъ ее, ко всѣмъ привычнымъ легкимъ шумамъ той среды, гдѣ она жида и которая должна была спасти ее. Что-то должно было неминуемо случиться. Склонившись надъ пяльцами у открытаго окна, она не упускала изъ вида ни малѣйшаго шелеста деревъ, ни самаго тихаго журчанія Шевротта. До нея доходили малѣйшіе вздохи собора, при ея вниманіи вдесятеро сильнѣе, чѣмъ были; она слышала шлепаніе туфлей сторожа, гасившаго свѣчи. Снова она чувствовала вокругъ себя шумъ таинственныхъ крылъ, она знала, что невѣдомый міръ помогаетъ ей; случалось, что она вдругъ оборачивалась, думая, что невидимая тѣнь прошептала ей на ухо средство къ побѣдѣ. Но дни проходили и проходили, а ожидаемое чудо не являлось.
   Чтобы не нарушить своей клятвы, Анжелика вначалѣ избѣгала даже по ночамъ подходить къ своему балкону, изъ боязни броситься на встрѣчу Фелисьену, если увидитъ его внизу. Она все-таки ждала, но только въ глубинѣ своей комнаты. Но, такъ какъ даже заснувшая листва не шелестѣла, то она снова рѣшилась выйти, попытать темноту. Откуда могло проявиться чудо? Изъ епископскаго сада, безъ всякаго сомнѣнія, откуда огненная рука дастъ ей знакъ выйти. А можетъ быть, и изъ собора загремятъ органы, призывая ее къ алтарю. Ничто-бы ея не удивило, даже если-бы съ неба слетѣлъ голубь и принесъ ей, какъ въ Золотой Легендѣ, Божіе благословеніе, даже если-бы святые явились сквозь стѣны ея комнаты, возвѣщая ей, что преосвященный желаетъ ее видѣть. Ее удивляло только одно, что чудо такъ долго заставляетъ ждать своего совершенія. Какъ и дни, ночь проходила за ночью, и ничего, ничего не случалось.
   По прошествіи второй недѣли, Анжелику болѣе всего удивляло, что она еще ни разу не видала Фелисьена. Правда, она поклялась ничего не предпринимать, чтобы встрѣтиться съ нимъ, но она разсчитывала, не высказывая этого, что онъ сдѣлаетъ все, чтобы только увидѣть ее; а между тѣмъ, Маріинская ограда была пуста, онъ не проходилъ даже по ея высокой травѣ. Ни разу, втеченіе двухъ недѣль, въ долгіе ночные часы, она не замѣтила даже его тѣни. Но и это не колебало ея вѣры; онъ не приходилъ, значить, онъ хлопоталъ объ устройствѣ ихъ счастья.
   Но все-таки удивленіе ея росло, къ нему начинала примѣшиваться тревога.
   Разъ вечеромъ какъ-то грустно прошелъ обѣдъ въ домѣ вышивальщиковъ; Губертъ ушелъ подъ предлогомъ какого-то спѣшнаго дѣла, и Губертина съ Анжеликой остались однѣ въ кухнѣ. Долго, долго она смотрѣла на нее съ навернувшимися на глазахъ слезами, растроганная ея мужествомъ въ стра даніи.:
   Вотъ уже двѣ недѣли прошли съ тѣхъ поръ, какъ онѣ ни слова не говорили о томъ, чѣмъ полны были ихъ сердца, и давно уже она была глубоко тронута силою и прямотою, съ которою Анжелика держала свою клятву. Въ порывѣ нѣжности, она раскрыла свои объятія, и Анжелика бросилась къ ней на грудь, и обѣ онѣ молча крѣпко обнялись
   Потомъ, когда вернулась возможность говорить, Губертина сказала:
   -- Ахъ, бѣдная моя дѣвочка, я ждала случая быть наединѣ съ тобою, я должна сказать... Теперь ужъ все кончено, навсегда...
   Внѣ себя, Анжелика, выпрямившись, закричала:
   -- Фелисьенъ умеръ!
   -- Нѣтъ, нѣтъ!!
   -- Онъ не идетъ! Онъ умеръ!
   Тогда Губертина должна была объяснить, что на другой день послѣ процессіи, она нарочно встрѣтила его и взяла и съ него клятву, что онъ больше не покажется до тѣхъ поръ, пока у него не будетъ позволенія его преосвященства. Это былъ прямой отказъ, потому что она знала, что свадьба невозможна. Она ужаснула его, показавъ, какъ онъ дурно поступаетъ, что портитъ репутацію бѣдной, довѣрчивой дѣвушки, на которой не можетъ жениться; и онъ такъ-же какъ и она, вскричалъ, что онъ лучше умретъ отъ горя, не видя ея, чѣмъ сдѣлаетъ безчестное дѣло. И въ тотъ-же вечеръ онъ все разсказалъ своему отцу.
   -- Ну, слушай, продолжала Губертина, -- у тебя столько мужества, что я разскажу тебѣ все, не скрывая... Ахъ, если бы ты знала, моя бѣдная, какъ мнѣ тебя жалко, и какъ я тебя уважаю и удивляюсь твоей гордости и мужеству съ тѣхъ поръ, какъ ты молчишь и стараешься казаться веселой, когда у тебя сердце разрывается... Но много, много еще тебѣ будетъ нужно мужества и терпѣнія... Сегодня я встрѣтила отца Корнилія. Все кончено: преосвященный этого не желаетъ.
   Она ждала слезъ, рыданій и была очень удивлена, когда Анжелика, блѣдная какъ мѣлъ, но спокойная на видъ, вдругъ сѣла. Послѣ обѣда съ стараго дубоваго стола все было снято, одна лампа освѣщала старинную кухню своимъ свѣтомъ, и только кипящій на плитѣ котелокъ нарушалъ своимъ шипѣніемъ глубокую тишину ея.
   -- Мама, ничто не кончено... Разскажите мнѣ все, я имѣю право все знать, не правда-ли? Вѣдь это все меня касается
   И она стала внимательно слушать то, что Губертина сочла ей возможнымъ сообщить изъ рѣчей отца Корнилія, избѣгая нѣкоторыхъ подробностей, все еще продолжая скрывать жизнь отъ этой ничего не знающей дѣвочки.
   Съ тѣхъ поръ, какъ преосвященный вызвалъ къ себѣ сына, онъ не зналъ покоя. Отдаливъ его отъ себя на другой-же день послѣ смерти своей жены и двадцать лѣтъ проживъ, не желая его знать, онъ вдругъ увидѣлъ его во всей силѣ и блескѣ молодости, живой портретъ той, которую онъ все еще оплакивалъ, съ ея душой, со всей прелестью ея бѣлокурой красоты. Это долгое изгнаніе, этотъ гнѣвъ на ребенка за смерть матери -- все это было предосторожностью; онъ почувствовалъ это теперь и раскаялся, что измѣнилъ своей первой волѣ. Ни годы, ни двадцатилѣтнія молитвы, ни миръ Божій, нисшедшій на него, ничто ни могло убить въ немъ прежняго страстнаго человѣка. Стоило только появиться его сыну, плоти отъ его плоти, отъ ея плоти, отъ плоти обожаемой имъ женщины, съ улыбкою ея голубыхъ глазъ, чтобы у него забилось сердце, точно хотѣло разорваться, и4ему показалось, что воскресла его обожаемая покойница. Онъ билъ себя кулаками въ грудь, онъ рыдалъ, тщетно стараясь убить свою плоть, крича, что слѣдовало бы запретить обѣты священства тѣмъ, которые уже попробовали женщины, которые сохраняли отъ нея узы крови,-- все напрасно.
   Добрый отецъ Корнилій разсказалъ это все на ухо Губертинѣ, съ дрожащими отъ волненія руками Ходили какіе-тл таинственные слухи, стали разсказывать подъ секретомъ, что его преосвященство запирается у себя, какъ только наступаютъ сумерки; что онъ всю ночь проводитъ въ борьбѣ съ собою, въ слезахъ, жалобахъ, такихъ горькихъ, что крики его, несмотря на то, что ихъ заглушаютъ стѣны и драпировки дворца, ну гаютъ все подворье. Онъ думалъ, что забылъ, побѣдилъ свою страсть, но она возродилась съ бурною силою въ немъ, въ этомъ человѣкѣ, бывшемъ прежде такимъ ужаснымъ, въ этомъ искателѣ приключеній, потомкѣ древнихъ легендарныхъ рыцарей. Каждый вечеръ на колѣняхъ, въ грубой власяницѣ, до крови раздирающей ему кожу, онъ молитвою старается отогнать отъ себя призракъ любимой женщины, старается вызвать изъ могилы тотъ прахъ, въ который она должна теперь обратиться. А она встаетъ передъ нимъ, живая, въ чудной свѣжести только что распустившагося цвѣтка, такая, ка кою онъ любилъ ее безумною любовью уже зрѣлаго человѣка.
   Пытка началась опять для него, еще страшнѣе, чѣмъ послѣ ея смерти; онъ рыдаетъ, онъ жаждетъ ея такъ-же, какъ и тогда, такъ-же возстаетъ противъ Бога, отнявшаго ее у него: онъ успокоивается только на разсвѣтѣ, совсѣмъ выбившись изъ силъ, съ презрѣніемъ къ самому себѣ и съ отвращеніемъ ко всѣму свѣту. Ахъ! страсть -- жестокій звѣрь,-- какъ-бы онъ хотѣлъ убить ее, чтобы снова вернуть утраченное имъ спокойствіе любви къ Богу.
   Когда преосвященный выходилъ изъ своей комнаты, у него былъ опять его всегдашній строгій, спокойный и высокомѣрный видъ и лицо его было только чуть-чуть блѣднѣе обы кновеннаго.
   Въ то утро, когда Фелисьенъ признался ему во всемъ, онъ выслушалъ его, не проронивъ ни слова, съ такою силою владѣя собою, что не дрогнула ни одна фибра лица его, ни одинъ мускулъ въ его тѣлѣ. Онъ смотрѣлъ на него, терзаясь тѣмъ, что видитъ его такимъ молодымъ, прекраснымъ, такимъ страстный ь, что видитъ самого себя въ этомъ изступленномъ безуміемъ страсти. Уже не гнѣвъ говорилъ въ немъ теперь, а твердая воля, суровое сознаніе священнаго долга удержать его отъ того шага, отъ котораго самъ онъ такъ жестоко страдалъ. Онъ убьетъ страсть въ сердцѣ своего сына, какъубиль ее въ себѣ. Эта романическая исторія совсѣмъ добила его Какъ! влюбиться безумно, окружить мечтою какую-то бѣдную дѣвушку безъ роду, безъ имени, какую-то вышивальщицу, которую разъ замѣтилъ въ лучѣ луны и изъ которой воображеніе сдѣлало-какую то поэтическую дѣвственницу Золотой Легенды.
   На все онъ отвѣтилъ однимъ словомъ:-- Никогда!
   Фелисьенъ, дрожа отъ почтенія и ужаса, упалъ передъ нимъ на колѣни, упрашивалъ, умолялъ его не разрушать счастья его и Анжелики. До тѣхъ поръ, онъ всегда подходилъ къ нему съ трепетомъ, но теперь, не смѣя еще поднять глазі. на его священную особу, онъ умолялъ, чтобы отецъ не противился его счастью. Покорнымъ голосомъ онъ говорилъ ему. что онъ навсегда исчезнетъ, увезетъ свою жену такъ далеко, что онъ никогда больше ихъ не увидитъ, отдастъ церкви все свое громадное состояніе, что онъ одного только желаетъ: любить и быть любимымъ, въ тиши, въ безвѣстности. Дрожь охватила преосвященнаго. Онъ далъ слово графу Byанкуру и никогда ему не измѣнить. Тогда Фелисьенъ, будучи не въ состояніи больше сдерживать себя, чувствуя, что имъ овладѣваетъ бѣшенство, боясь взрыва, отъ котораго кровь прилила ему въ голову, боясь оскорбить отца прямымъ непослушаніемъ, вышелъ изъ комнаты.
   -- Ты теперь видишь, дитя мое, заключила Губертина, что тебѣ нечего больше и думать объ этомъ молодомъ человѣкѣ, потому что, вѣроятно, ты не собираешься дѣйствовать противъ воли его преосвященства... Я все это предвидѣла. Пусть только лучше говорятъ за себя обстоятельства, чтобъ препятствіе было не отъ меня.
   Анжелика выслушала все до конца, спокойная на видъ, опустивъ руки и сложивъ ихъ на колѣняхъ. Она даже не моргнула; ея устремленный въ пространство взглядъ ясно видѣлъ всю эту сцену: Фелисьена у ногъ преосвященнаго, съ глубокой нѣжностью говорящаго о ней своему отцу. Она не сразу отвѣтила, а продолжала думать въ мертвой тишинѣ кухни, гдѣ на погасшей плитѣ уже пересталъ шипѣть котелокъ. Она опустила глаза и посмотрѣла на свои руки, бѣлыя при свѣтѣ лампы, какъ слоновая кость, потомъ сказала просто, будучи не въ силахъ удержать срывавшейся съ уста улыбки непоколебимой вѣры въ свою мечту:
   -- Можетъ-быть, преосвященный отказываетъ потому, что онъ меня не знаетъ.
   Въ эту ночь Анжелика ни на мгновеніе не сомкнула глазъ. Мысль, что увидавъ ее, его преосвященство дастъ свое согласіе, не выходила у нея изъ головы. Въ ней не было ни капли женскаго тщеславія и самоувѣренности; она знала только, что любовь всемогуща, а она такъ сильно любила Фелисьена, что это навѣрное будетъ видно съ перваго взгляда, и что тогда его отецъ, конечно, не захочетъ быть причиной ихъ несчастій. Ворочаясь на своей большой постели, она повторяла это себѣ разъ двадцать. Преосвященный такъ и стоялъ у ней въ глазахъ въ своей лиловой рясѣ. Быть можетъ, отъ него, или черезъ него и произойдетъ ожидаемое чудо. Жаркая ночь стояла, раскинувшись въ Божьемъ мірѣ. Она прислушивалась къ шороху невидимыхъ голосовъ, стараясь разслышать, что совѣтуютъ ей деревья, Шевроттъ, соборъ, ея чистая комната, полная тѣней ея подругъ-охранительницъ. Но все шелестѣло вокругъ нея и нечего нельзя было разобрать въ этомъ шелестѣ. Нетерпѣніе овладѣвало ею при мысли о томъ, какъ медленно сбывалось все, въ чемъ она была такъ твердо увѣрена. Засыпая, она поймала себя на слѣдующемъ рѣшеніи:
   -- Завтра я буду говорить съ его преосвященствомъ.
   Когда она проснулась, намѣреніе ея показалось ей совсѣмъ простымъ и необходимымъ. Ея чувство -- была истинная, невинная и мужественная любовь, полная гордости, чистоты и, несмотря на все, полная мужества.
   Она знала, что каждую субботу, часовъ около пяти вечера, преосвященный приходилъ въ часовню де-Готкеръ, гдѣ онъ любилъ молиться, весь отдавшись прошлому своему и всего своего рода, гдѣ его уединеніе чтилось всѣмъ духовенствомъ; а въ этотъ день какъ разъ была суббота. Она быстро рѣшилась. Въ епископскомъ дворцѣ ея-бы, быть можетъ, и не приняли; кромѣ того, тамъ всегда столько народа, она-бы могла смутиться, а здѣсь было такъ удобно дождаться его въ часовнѣ и назваться ему, лишь только онъ войдетъ. Весь этотъ день она проработала съ своимъ обыкновеннымъ прилежаніемъ и ясностью духа, она не волновалась, она была увѣрена, что такъ необходимо, что она хорошо дѣлаетъ. Потомъ въ 4 часа она сказала, что пойдетъ навѣстить бѣдную бабушку Габе, и ушла, одѣвшись какъ всегда, когда шла по дѣлу, въ простои садовой шляпкѣ, кой-какъ завязавъ ленты у подбородка. Выйдя изъ дому, она повернула на-лѣво и вошла въ соборъ черезъ обитую войлокомъ дверь св. Агнессы, которая тяжело захлопнулась за него.
   Церковь была пуста, только въ конфессіоналѣ, въ придѣлѣ св. Іосифа, была еще одна исповѣдница, которой черная юбка виднѣлась въ полумракѣ собора, и Анжелика, совершенно спокойная до этихъ поръ, затрепетала, войдя въ его священную холодную пустоту, гдѣ легкій шумъ ея шаговъ показался ей оглушительнымъ. Почему-же такъ замирало ея сердце? Она считала себя такою сильной, такъ спокойно провела цѣлый день, думая, что вполнѣ вправѣ желать быть счастливой! И вотъ, теперь она не увѣрена, она блѣднѣетъ, какъ виноватая! Она пробралась тихонько до часовни Готкеръ и должна была прислониться къ рѣшеткѣ, чтобы не упасть.
   Это была одна изъ самыхъ темныхъ, давящихъ тяжестью своихъ сводовъ часовень, построенныхъ въ старинной, еще романской архитектурѣ нижней части собора. Узкая, съ нагими стѣнами, какъ выбитая въ скалѣ пещера, съ простыми излучинами на низкомъ сводѣ, часовня эта освѣщалась снаружи только окномъ съ изображенной на немъ легендой о св. Георгіи, красныя и синія стекла котораго пропускали слабый лиловый свѣтъ. Алтарь ея изъ бѣлаго и чернаго мрамора безъ малѣйшаго украшенія, съ водруженнымъ на немъ распятіемъ и двумя парами подсвѣчниковъ, походилъ на гробницу. Всѣ остальныя стѣны были покрыты сверху до низу надгробными камнями, изъѣденными вѣками, на которыхъ еще можно прочесть глубоко врѣзанныя надписи.
   Задыхаясь, не шевелясь, Анжелика стала ждать. Прошелъ сторожъ и даже не замѣтилъ ея фигуры, прижавшейся къ рѣшеткѣ. Изъ конфессіонала все еще видна была юбка исповѣдницы. Глазъ ея мало-по-малу привыкъ къ сумраку, и она машинально остановилась на надписи плитъ; она даже разобрала, что на нихъ написано. Эти имена поражали ее, пробуждали въ ея воспоминаніи преданія замка Готкеръ объ Іоаннѣ V Великомъ, о Раулѣ III, Гервасіѣ III Вотъ еще два имени, Лоретга и Бальбина; онѣ такъ поразили ее, при ея волненіи, что она чуть не заплакала. Это усопшія счастливицы, Лоретта, упавшая съ луча луны, когда шла къ своему жениху, Бальбина, умершая отъ радости, что возвратился ея мужъ, котораго она считала убитымъ. Обѣ являются теперь по ночамъ и обвѣваютъ замокъ бѣлымъ туманомъ своихъ необъятныхъ одеждъ. Развѣ не она сама видѣла своими глазами, какъ онѣ летали въ развалинахъ надъ башнями въ блѣдномъ сумракѣ вечера въ тотъ день, какъ она была въ замкѣ? Ахъ! какъ-бы она охотно, несмотря на свои шестнадцать лѣтъ, умерла теперь, какъ онѣ, въ блаженствѣ своей исполненной мечты!
   Вдругъ ужасный шумъ, гулко перекатившійся подъ сводами, заставилъ ее содрогнуться. То былъ священникъ, вышедшій изъ исповѣдальни въ часовнѣ св. Іосифа и запиравшій ее. Она очень удивилась, не видя больше исповѣдницы, исчезнувшей изъ собора. Потомъ, когда священникъ ушелъ, въ свою очередь, черезъ ризницу, она почувствовала себя совсѣмъ одинокой въ темной пустынѣ собора. Когда раздался грохотъ старой исповѣдальни, закряхтѣвшей своимъ заржавленнымъ замкомъ, она подумала, что то шелъ преосвященный. Она ждала его уже цѣлыхъ полчаса и совсѣмъ не сознавала этого, потому что волненіе скрадывало время.
   Вдругъ новое имя остановило ея взоръ; имя Фелиціана III-го, того самаго, который, со свѣчей въ рукѣ, ушелъ въ Палестину по обѣту короля Филиппа Красиваго. Сердце у нея забилось, передъ глазами встала голова молодого Фелиціана VII-го, потомка всѣхъ ихъ, бѣлокураго принца, котораго она обожала. Она замерла отъ гордости и страха. Неужели онъ тутъ, пришелъ помочь чуду? Передъ нею была мраморная плита, болѣе поздняго времени, послѣдняго столѣтія, на которой она явственно видѣла черную надпись: Норбертъ, Людовикъ, Олеве, маркизъ Готкеръ, принцъ Мирандскій и Дуврскій, графъ де-Феррьеръ, де-Монтегю, де-Сенъ-Маркъ и Билль-Марѳйль, баронъ Комбвалльскій, кавалеръ 4-хъ королевскихъ орденовъ, намѣстникъ Нормандскій, генералъ и начальникъ охоты короля и охоты на кабана. Все это титулъ дѣда Фелисьена, а она, такая бѣдная, простая, одѣтая, какъ работница, съ исколотыми иглою руками, пришла сюда, чтобы выйти замужъ за его внука.
   Что-то легко, едва слышно зашуршало по каменному полу. Она обернулась и увидѣла преосвященнаго, и такъ и замерла передъ нимъ, пораженная его появленіемъ, безъ удара грома и молніи, которыхъ она ожидала. Онъ вошелъ въ часовню, высокій, надменный, весь въ лиловомъ, съ блѣднымъ лицомъ, съ нѣсколько крупнымъ носомъ и великолѣпными, до сихъ поръ оставшимися молодыми, глазами. Сперва онъ не замѣтилъ ея, прижавшейся робко къ темной рѣшеткѣ, потомъ, склоняясь передъ алтаремъ, онъ увидѣлъ ее на полу, у своихъ ногъ.
   Съ дрожащими ногами, пораженная страхомъ и почтеніемъ, Анжелика упала передъ нимъ на колѣни. Онъ казался ей грознымъ, какъ Богъ-Отецъ, единымъ властителемъ судьбы ея. Но у нея было мужественное сердце, и она сейчасъ-же заговорила:
   -- Святой отецъ, я пришла...
   Онъ выпрямился. Онъ слабо помнилъ ее, эту молоденькую дѣвушку, которую замѣтилъ въ день процессіи у окна, потомъ въ церкви на стулѣ, эту золошвейку, по которой съ ума сходилъ его сынъ. Онъ не сказалъ ни слова, не сдѣлалъ никакого движеніи. Онъ ждалъ, высокій, непоколебимый.
   -- Ваше преосвященство, я пришла, чтобы вы взглянули на меня... Вы отказались отъ меня, но вы меня не знаете. Вотъ я, взгляните на меня, не отталкивайте меня до этого... Я просто его люблю и онъ меня любитъ, и больше ничего, ничего, кромѣ этой любви; я бѣдная дѣвочка, которую нашли у двери этой церкви и пріютили добрые люди... Вы видите, я у вашихъ ногъ, вы видите, какая я слабая, маленькая, ничтожная, вамъ легко устранить меня, если я вамъ мѣшаю. Вамъ стоитъ только нахмуриться -- и меня не будетъ... Но сколько слезъ! Надо только знать, сколько страданій! Тогда только сжалишься... Я хотѣла сама, въ свою очередь, умолять васъ о себѣ, ваше преосвященство. Я совсѣмъ ничего не знаю, я знаю только, что я люблю, и что онъ меня любитъ... Неужели этого недостаточно. Любить, любить и говорить объ этомъ!
   И она продолжала прерывистымъ, едва слышнымъ голосомъ, слабымъ, какъ дыханіе, исповѣдь своего сердца, въ порывѣ наивности и возрастающей страсти. Любовь сама говорила ея устами. Она смѣло такъ говорила, потому что была чиста. Мало-по-малу она поднимала голову.
   -- Мы любимъ другъ друга, батюшка... Онъ, конечно, вамъ все объяснилъ, какъ это случилось. Я часто задавала себѣ этотъ вопросъ и не находила отвѣта... Мы любимъ другъ друга, и если это преступленіе, -- простите намъ, потому что оно пришло издалека, изъ деревьевъ и изъ камней, окружавшихъ насъ. Когда я узнала, что люблю его, было уже поздно... не разлюбишь... А теперь развѣ можно думать объ этомъ? Вы можете удерживать его при себѣ, вы можете женить его, только вы никогда не достигнете, чтобы онъ разлюбилъ меня... Онъ умретъ безъ меня, какъ и я умру безъ него. Когда его нѣтъ около меня, я все-таки чувствую, что онъ со мною, что мы больше не разлучимся, что тотъ, кто уходитъ -- уноситъ съ собою сердце другого. Стоитъ мнѣ только закрыть глаза -- я его вижу передъ собою, онъ во мнѣ. И нѣтъ въ насъ ни капли крови, которая-бы такъ не перемѣшалась на всю жизнь... И вы хотите оторвать насъ другъ отъ друга? Ваше преосвященство, Богъ насъ соединилъ, не мѣшайте намъ любить другъ друга!
   Онъ смотрѣлъ на нее, свѣжую и простенькую, какъ полевой цвѣтокъ, въ скромномъ платьицѣ ремесленницы. Онъ слушалъ гимнъ ея любви, сказанный ею голосомъ, своею очаровательностью трогающимъ за сердце, понемногу укрѣплявшимся. Только садовая шляпа соскользнула у ней на плечи, и свѣтлые, какъ солнечные лучи, волосы окружили ея лицо золотымъ ореоломъ, и она показалась ему одною изъ легендарныхъ святыхъ, изображенія которыхъ такъ часто попадаются въ старинныхъ требникахъ -- такою-же слабою, чистосердечною, порывистою въ своей чистой страсти, какъ и онѣ.
   -- О, будьте добры, ваше преосвященство... Въ вашихъ рукахъ все, сдѣлайте такъ, чтобы мы были счастливы.
   И она умоляла его и снова склонялась до полу, видя, что онъ все также холоденъ, все не говоритъ ни слова, не дѣлаетъ ни малѣйшаго жеста. О! это заплаканное дитя у его ногъ, этотъ ароматъ юности, шедшій отъ нея, склоненной передъ нимъ! Вотъ они, маленькіе бѣлокурые волосики, которые онъ тогда такъ безумно цѣловалъ! Тайна, воспоминаніе о которой терзало его послѣ двадцати лѣтъ молитвъ и умерщвленія плоти, дышала такою-же благоуханной молодостью, у нея была такая-же гордая и граціозная шейка, словно стебель лиліи. Это она, возрожденная, рыдала передъ нимъ, умоляла его покориться страсти.
   Анжелика заплакала, но все еще говорила: она хотѣла все высказать.
   -- И, батюшка, я люблю не его только, я люблю и его знатное имя, и блескъ его царскаго богатства... Да, я знаю, что сама я ничто, у меня ничего нѣтъ, и что кажется, будто я ищу его денегъ, и это правда, я хочу его также и изъ-за денегъ... Я вамъ это говорю, потому что нужно, чтобы вы меня хорошо узнали... О! быть богатой, благодаря ему, вмѣстѣ съ нимъ жить въ блаженствѣ и великолѣпіи роскоши, быть обязанной ему за всѣ радости, быть свободными, любить другъ друга, не оставить безъ участія ни слезы, ни нужды вокругъ себя!.. Съ тѣхъ поръ, какъ онъ полюбилъ меня, я вижу себя всю въ парчѣ, какъ въ старыя времена; на шеѣ, на рукахъ у меня звенятъ, переливаются жемчуги и драгоцѣнные камни, у меня есть лошади, экипажи, большіе лѣса, гдѣ я гуляю пѣшкомъ, окруженная свитой, пажами... Я не могу подумать о немъ безъ того, чтобъ не начать такъ мечтать; я говорю себѣ, что все это и должно такъ быть, потому что онъ исполнилъ мое желаніе -- быть царицей. О, отецъ, неужели дурно любить его за то, что онъ исполнитъ всѣ мои дѣтскія мечты, дастъ мнѣ ручьи золота, какъ въ волшебныхъ сказкахъ?
   Она стояла передъ нимъ, гордая, выпрямившись, съ своей прелестной важной осанкой королевы, не смотря на всю с лос, столь проникновенный, что каждое произнесенное ею слово делает его ее рабом. Анжелика призналась, какой сладостный трепет она испытывает, когда при малейшем признаке гнева его белую кожу заливает волна крови. Теперь они ушли с туманного берега Шеврота и, обнявшись, углубились под темные своды огромных вязов.
   -- Этот сад!.. -- прошептала Анжелика, с наслаждением вдыхая свежий запах листвы. -- Я годами мечтала попасть сюда. И вот я здесь, с вами. Я здесь!
   Она не спрашивала, куда он ведет ее под сенью столетних вершин, она доверилась его воле. Земля под ногами была мягкая, лиственные своды терялись в беспредельной вышине, как своды собора. И ни звука кругом, ни малейшего дыхания ветерка, ничего, кроме биения двух сердец.
   Наконец он толкнул дверь садового павильона и сказал:
   -- Войдите. Это мой дом.
   Отец Фелисьена счел наиболее уместным поселить его здесь -- в глухом, отдаленном углу парка. Павильон был двухэтажный; внизу -- большая зала, наверху -- целая квартира. Лампа освещала огромную нижнюю комнату.
   -- Теперь вы сами видите, -- улыбаясь сказал Фелисьен, -- что находитесь в квартире ремесленника. Вот моя мастерская.
   В самом деле, это была настоящая мастерская, каприз богатого молодого человека, ради собственного удовольствия занимающегося витражным ремеслом. Фелисьен открыл секреты мастеров тринадцатого века и мог воображать себя одним из них, создававших шедевры при помощи немудреных инструментов того времени. Для работы ему довольно было старого побеленного стола, на котором он размечал стекла красной краской, "а нем же он и резал их раскаленным железом, презирая современный алмаз. Здесь же топилась м>аленькая сконструированная по его рисунку муфельная печь для обжига стекол; в ней как раз заканчивалась сплавка цветного стекла для другого соборного витража. В ящиках лежали уже приготовленные Фелисьеном для этого витража стекла всех цветов: синие и желтые, зеленые и красные, белесоватые и крапчатые, дымчатые, совсем темные, опаловые и ярких цветов. Но комната была затянута такими великолепными тканями, обставлена с такой исключительной роскошью, что ощущение мастерской терялось. В глубине залы на служившем пьедесталом старинном церковном ларе стояла большая позолоченная статуя богоматери, и ее пурпуровые губы улыбались.
   -- И вы тоже работаете, вы работаете! -- с детской радостью повторяла Анжелика.
   Ее очень занимала печь для обжига, она потребовала, чтобы Фелисьен рассказал ей все о своей работе: почему он, по примеру старинных мастеров, довольствуется одноцветными стеклами, оттеняя их только черной краской; почему он пристрастился к отчетливым маленьким фигуркам с резко подчеркнутыми движениями и складками одежды и что он думает о витражном мастерстве, которое решительно пришло в упадок с тех пор, как начали раскрашивать стекло и покрывать его глазурью, наконец он рассказал ей, что хороший витраж должен быть, в сущности, прозрачной мозаикой, что самые живые тона должны располагаться в гармоничной последовательности и создавать яркие, но не грубые красочные пятна. Анжелика расспрашивала Фелисьена, но как смеялась она в эту минуту, в глубине души, над всем витражным искусством! Все это было хорошо только тем, что исходило от него, давало возможность говорить и думать о нем, было частицей его существа.
   -- О, мы будем счастливы! -- сказала Анжелика. -- Вы будете рисовать, я вышивать.
   И посреди огромной комнаты Фелисьен снова взял Анжелику за руки. Она прекрасно чувствовала себя здесь: казалось, роскошь -- ее естественное окружение, казалось, только здесь по-настоящему расцветает ее прелесть. Несколько секунд молодые люди молчали. И вновь первой заговорила Анжелика"
   -- Итак, решено?
   -- Что? -- улыбаясь спросил Фелисьен.
   -- Что мы поженимся!
   На мгновение он смешался. Его белое лицо вдруг покраснело. Она встревожилась.
   -- Я рассердила вас?
   Но он уже стиснул ее руки охватившим все ее существо пожатием.
   -- Решено. Все, чего вы ни пожелаете, должно быть исполнено, несмотря ни на какие препятствия. Я живу только затем, чтобы повиноваться вам.
   Анжелика вся просияла.
   -- Мы поженимся, мы всегда будем любить друг друга, мы никогда не расстанемся.
   Она не сомневалась ни в чем, была уверена, что это совершится завтра же, так же легко, как совершаются чудеса в "Легенде". Ей и в голову не приходила мысль не только о препятствиях, но даже о промедлении. Кто может помешать им соединиться, раз они любят друг друга? Когда любят, то женятся, это очень просто. И спокойная радость наполняла Анжелику.
   -- Решено, ударим по рукам, -- шутя, сказала она.
   Фелисьен прижал ее ручку к губам.
   -- Решено.
   Анжелика уже уходила: она боялась, что ее застигнет рассвет, и, кроме того, торопилась открыть родным свою тайну. Фелнсьен хотел было проводить ее.
   -- Нет, нет, так мы будем прощаться до утра! Я прекрасно сама найду дорогу... До завтра...
   -- До завтра.
   Фелисьен повиновался и удовольствовался тем, что смотрел, как Анжелика бежит под темными вязами вдоль залитого луною Шеврота. Вот она уже прошла в калитку парка, побежала по высокой траве Сада Марии... Она бежала и думала, что ни за что не вытерпит до утра, что самое лучшее сейчас же постучаться к Гюберам, разбудить их и все рассказать. Она была счастлива и потому хотела быть откровенной; ее честная натура протестовала, она чувствовала, что не сможет даже еще пять минут хранить столь долго скрываемую тайну. Анжелика вошла в садик и затворила калитку.
   И тут она увидела Гюбертину, которая сидела на каменной скамейке, окруженной тощими кустами сирени, у самой соборной стены, и ждала ее в ночной тьме. Гюбертина встала, разбуженная тревогой, увидела отворенные двери и все поняла. Она ждала в тоске, не зная, куда идти, боясь испортить дело своим вмешательством.
   Анжелика бросилась ей на шею, не испытывая ни малейшего смущения, с восторженно бьющимся сердцем, она ликовала, она радостно смеялась, потому что уже не должна была скрываться.
   -- Ах, матушка, свершилось! Мы женимся! Я так счастлива!
   Прежде чем ответить, Гюбертина пристально поглядела на нее. Но ее страхи сразу рассеялись перед цветущей девственностью, перед ясным взглядом и целомудренными губами дочери. Тревога исчезла, но осталось огромное горе, и слезы покатились по щекам Гюбертины.
   -- Бедное мое дитя! -- как и накануне в соборе, прошептала она.
   Видя свою уравновешенную, никогда доселе не плакавшую мать в таком состоянии, Анжелика изумилась.
   -- Что с вами, матушка? Почему вы огорчаетесь? Правда, я вела себя отвратительно, я ничего вам не рассказывала. Но если бы вы знали, как мучила меня тайна! Если не расскажешь все сразу, то потом уже трудно решиться... Вы должны простить меня.
   Она уселась рядом с Гюбертнной и нежной рукой обняла ее. Старая скамья, казалось, вросла в обомшелые стены собора. Над их головами склонилась сирень, а рядом рос куст шиповника, за которым некогда ухаживала Анжелика, чтобы посмотреть, не вырастут ли на нем розы. Теперь он был заброшен и снова одичал.
   -- Слушайте, матушка, я все расскажу вам на ухо.
   И Анжелика стала вполголоса поверять матери историю своей любви. Ее слова лились неиссякаемым потоком, она вновь переживала мельчайшие события прошлого и все сильнее вдохновлялась. Она ничего не пропускала, выискивала в памяти малейшие подробности, раскрывала свою душу, как на исповеди. Она нисколько не стыдилась; пламя страсти жгло ее щеки, гордость светилась в глазах, она вся пылала, но продолжала шептать, не повышая голоса.
   Наконец Гюбертина перебила ее.
   -- Ну вот, всегда с тобой так! -- тоже тихо заговорила она. -- Сколько бы ты ни старалась исправиться, чуть что -- и все твое благоразумие словно ветром уносит. Нет, что за гордость! Что за страсть! Ты осталась той же девочкой, которая отказывалась мыть пол в кухне и целовала себе руки!
   Анжелика не смогла удержаться от смеха.
   -- Нет, не смейся, скоро ты начнешь плакать, и плакать так, что у тебя слез не хватит... Бедное мое дитя! Этот брак никогда не состоится!
   И снова раздался звонкий, веселый смех Анжелики.
   -- Матушка, матушка! Что вы говорите! Или вы дразните меня? Хотите меня наказать?.. Это так просто! Сегодня он поговорит с отцом. Завтра он придет уладить дело с вами.
   Нет, она и впрямь воображает, что так оно и произойдет на самом деле! Гюбертина решила быть безжалостной. Чтобы какая-то вышивальщица, без денег, без имени вышла замуж за Фелисьена д'Откэр! За молодого человека с состоянием в пятьдесят миллионов! За последнего потомка одного из стариннейших родов Франции!
   Но на каждый новый довод Анжелика спокойно отвечала:
   -- А почему бы и нет?
   Да такой невероятный, неслыханный брак вызвал бы настоящий скандал. Все поднялись бы против них. Неужели она собирается бороться со всем светом?
   -- Почему бы и нет?
   Говорят, монсеньор гордится своим именем и крайне суров ко всяким любовным историям. Разве может она надеяться смягчить его?
   -- Почему бы и нет?
   Анжелика была непоколебима в своей уверенности.
   -- Просто смешно, матушка, до чего вам все кажется дурным! Ведь я говорю вам, что все будет отлично!.. Вспомните-ка, два месяца назад вы ворчали на меня и смеялись надо мной, и все-таки я была права: случилось все, как я предсказывала.
   -- Несчастная! Выслушай же до конца!
   Гюбертина была в отчаянии, ее мучило сознание, что она воспитала Анжелику в таком неведении. Она чувствовала, что должна немедленно преподать дочери суровый жизненный урок, открыть ей всю жестокость, все ужасы этого мира, но смущение сковывало ее, и она не находила нужных слов. Каким печальным будет тот день, когда ей придется обвинить себя в несчастье этой девочки, выросшей в уединении, в обманчивом мире грез!
   -- Милая моя, ведь ты же все-таки не выйдешь за этого молодого человека против нашей воли, против воли его отца?
   Анжелика перестала улыбаться, пристально поглядела в лицо матери и очень серьезно сказала:
   -- Но почему? Я люблю его, и он меня любит.
   Не говоря ни слова, дрожа всем телом, Гюбертина обняла дочь обеими руками, прижала к себе и, в свою очередь, поглядела ей в лицо. Окутанная легкой дымкой луна опускалась за собор, летучие клочки тумана чуть розовели в небе, предвещая наступление дня. Обе женщины купались в свежести расцветающего утра, в чистой и глубокой тишине, нарушаемой только щебетом просыпающихся птиц.
   -- Дитя мое, только долг и послушание -- залог счастья. За один час гордости и страсти приходится расплачиваться мучениями всей жизни. Если ты хочешь быть счастливой, покорись, забудь о нем, исчезни...
   Но Гюбертина почувствовала, что девушка возмущенно зашевелилась в ее объятиях, и то, чего она никогда не говорила дочери, не решалась сказать и сейчас, вырвалось наконец у нее:
   -- Слушай! Ты считаешь, что мы счастливы с отцом? Да, мы были бы счастливы, если бы наша жизнь не была отравлена одним страданием...
   И Гюбертина, еще понизив голос, дрожащим шепотом рассказала все о муже и о себе: о женитьбе против воли матери, о смерти ребенка, о бесплодном желании иметь другого, о бесконечной расплате за проступок юности. А ведь они обожают друг друга, они прожили жизнь в согласном труде, не зная нужды, и все-таки понадобились нечеловеческие усилия, вся его доброта, все ее благоразумие, чтобы не превратить дом в кромешный ад, чтобы избежать ужасных ссор и, быть может, еще более ужасной разлуки.
   -- Подумай же, дитя мое, и не делай того, от чего ты будешь страдать впоследствии!.. Смирись, покорись, заставь свое сердце умолкнуть!
   Анжелика слушала, бледная, как полотно, подавленная, еще удерживая слезы.
   -- Зачем вы мучите меня, матушка? Я люблю его, и он любит меня!
   И слезы потекли. Она была потрясена и растрогана откровенностью матери, а в глазах ее светился испуг, словно этот неожиданный кусочек правды ранил ее в самое сердце. И все-таки она не сдавалась. Как легко, как охотно умерла бы она за свою любовь!
   И тогда Гюбертина решилась:
   -- Я не хотела сразу причинять тебе столько горя. Но ты должна знать... Вчера вечером, когда ты ушла к себе, я расспрашивала отца Корниля и узнала, почему монсеньор, прежде не желавший этого, решил наконец призвать сына в Бомон... Больше всего его огорчала горячность молодого человека, его тяга к беспорядочной жизни. Монсеньор с глубокой скорбью отказался от мысли сделать его священником и уже не надеялся дать ему занятие, приличествующее его имени и состоянию. Этот юноша всегда будет страстным мечтателем, взбалмошным художником... И, боясь, чтобы он не наделал глупостей, отец призвал его сюда, чтобы немедленно женить.
   -- Ну так что же? -- еще не понимая, спросила Анжелика.
   -- План женитьбы обсуждался еще до его приезда, а теперь, кажется, все уже улажено, и отец Корниль определенно сказал мне, что молодой человек осенью женится на мадмуазель Клер де Вуанкур... Ты знаешь особняк Вуанкуров там, около епископства? Они в близких отношениях с монсеньором. И с той и с другой стороны все обстоит как нельзя лучше -- ив смысле знатности и в смысле богатства. Отец Корниль очень одобряет этот брак.
   Но девушка уже не слушала этих доводов. В ее сознании внезапно возник образ Клер. Она представилась Анжелике такой, какой та видела ее иногда, -- зимой, среди деревьев парка Вуанкуров или в соборе в праздничные дни -- высокая, смуглая, очень красивая девушка одних с нею лет. Красота Клер де Вуанкур была ярче, чем красота Анжелики, и отличалась царственным благородством; несмотря на внешнюю холодность, она была, по слухам, очень добра.
   -- Высокородная барышня, такая красивая, такая богатая!.. Он женится на ней...
   Анжелика прошептала эти слова, точно во сне. И вдруг ее как будто что-то ударило в сердце.
   -- Он солгал мне! Он ничего мне не сказал! -- закричала она.
   Она вспомнила короткое смущение Фелисьена, когда она заговорила с ним о женитьбе, вспомнила, как кровь мгновенно прилила к его щекам. Потрясение было так ужасно, что лицо девушки мгновенно побледнело и голова бессильно упала на плечо матери.
   -- Детка моя! Дорогая моя детка! Я знаю, это очень больно. Но позже было бы еще больнее. Так вырви же скорей нож из сердца!.. Каждый раз, как тебе опять станет плохо, повторяй себе, что никогда монсеньор, грозный Жеан XII, о неутолимой гордости которого говорят до сих пор, никогда он не отдаст своего сына, последнего в их роду, за простую вышивальщицу, за сироту, подобранную на паперти и воспитанную бедными ремесленниками.
   Бесконечная слабость овладела Анжеликой, она покорно слушала и уже не пыталась возражать. Что это прошло по ее лицу? Чье-то холодное дыхание прилетело издалека, из-за крыш и заледенило ее кровь. Быть может, это дыхание мирских несчастий, дыхание той печальной действительности, которой ее пугали, как пугают волком непослушных детей? Оно коснулось ее лишь на мгновение и причинило ей острую боль. Но она уже прощала Фелисьена: он не солгал ей, он только промолчал. Отец хочет женить его на этой девушке, но сын, конечно, откажется. Фелисьен просто еще не осмелился начать открытую борьбу, и если он промолчал, то, быть может, оттого, что теперь решился. Бледная, убитая этим первым обрушившимся на нее горем, уже тронутая грубой рукою жизни, Анжелика еще надеялась, еще верила в свою мечту. Все еще могло уладиться, но гордость ее была раздавлена -- смирение и покорность сменили ее.
   -- Вы правы, матушка, я согрешила и больше грешить не буду... Обещаю вам, что никогда не стану противиться судьбе.
   Это были слова покорности; победа осталась на стороне воспитания, на стороне того круга идей, в каком росла Анжелика. Разве она имеет право сомневаться в завтрашнем дне, если до сих пор все окружающие проявляли по отношению к ней столько нежности и благородства? Анжелика хотела быть мудрой, как Катерина, скромной, как Елизавета, чистой, как Агнеса; она верила, что только святые могут помочь ей победить; ей делалось легче при мысли об их поддержке. Неужели ее старый друг-собор, Сад Марии, Шеврот, чистый домик Гюберов, сами Гюберы -- все, кто любит ее, не защитят ее, если даже она сама ничего не предпримет, а будет только покоряться?
   -- Итак, ты обещаешь мне, что не будешь противиться нашей воле, а особенно воле монсеньора?
   -- Да, обещаю, матушка.
   -- Ты обещаешь мне, что не будешь больше встречаться с этим молодым человеком, что выкинешь из головы безумную мысль о замужестве?
   Сердце Анжелики упало. В последний раз ее существо готово было возмутиться, любовь ее громко протестовала. Но потом девушка опустила голову -- она окончательно смирилась.
   -- Я обещаю ничего не делать, чтобы увидеться с ним и чтобы он женился на мне.
   И, благодарная дочери за послушание, глубоко взволнованная, Гюбертина горестно сжала ее в объятиях. О, как это больно -- желать добра и заставлять страдать любимого человека! Она была совсем разбита; она встала, удивившись, что утро уже наступило. Птички щебетали все громче, но их еще не было видно. Туман расплывался клочками легкой ткани в прозрачном синеющем воздухе.
   Анжелика машинально смотрела, как клочья тумана спускаются на ее шиповник. Потом взгляд ее вдруг упал на самый кустик, на его дикие цветочки. И она грустно рассмеялась.
   -- Вы были правы, матушка, на нем не могут вырасти розы.

X

   В семь часов утра Анжелика, как всегда, принялась за работу. Дни катились за днями, и каждое утро она спокойно садилась за оставленное вечером вышивание. Ничто, по-видимому, не изменилось. Она строго держала слово, жила уединенно и не искала встреч с Фелисьеном. Она даже не казалась угнетенной; ее юное лицо было все так же весело, и если иногда она ловила на себе удивленный взгляд Гюбертины, то отвечала на него улыбкой. Но в своей добровольной отрешенности она ни на минуту не переставала думать о Фелисьене. Ее надежда не была сломлена, она твердо верила, что, несмотря ни на что, все произойдет так, как она хочет. И если она держалась так мужественно и честно, с такой гордостью обуздала себя, то лишь потому, что не сомневалась в конечной победе. Случалось, что Гюбер принимался ворчать на нее:
   -- Мне кажется, ты бледна, ты слишком много работаешь. Спишь-то ты хорошо, по крайней мере?
   -- О отец, сплю как убитая! Никогда еще я не чувствовала себя так хорошо.
   И Гюбертина тоже беспокоилась, говорила, что Анжелике нужно развлечься.
   -- Если хочешь, мы можем закрыть мастерскую и провести втроем месяц в Париже.
   -- Вот еще! А что же будет с заказами, матушка?.. Я же вам говорю, что чем больше работаю, тем лучше себя чувствую.
   Но в глубине души Анжелика просто ждала чуда, ждала проявления высших сил, которые отдадут ее Фелисьену. Ведь она обещала ничего не предпринимать, и зачем ей беспокоиться? Невидимые силы сделают все за нее. Она добровольно обрекла себя на бездействие, притворялась равнодушной, но внутренне все время была настороже; она прислушивалась к голосам, к таинственному трепету вокруг себя, к таким родным, еле различимым звукам в том мире, где она жила и откуда должна была прийти помощь. Нет, что-то непременно случится! Склонившись к станку у открытого окна, Анжелика не пропускала даже мимолетного шелеста листвы, легчайшего всплеска вод Шеврота. Малейший звук, доносившийся из собора, она воспринимала с удесятеренной силой; дошло до того, что она слышала, как, гася свечи, шаркает туфлями причетник. Вновь она чувствовала за собою веяние таинственных крыльев, вновь ощущала рядом невидимый и неизвестный мир, и часто она вдруг оборачивалась, ибо ей казалось, что какая-то тень шепчет ей на ухо, что нужно сделать, чтобы победить. Но дни проходили, и ничего не случалось.
   Анжелика твердо держала слово и, боясь, что не устоит, если увидит в саду Фелисьена, уже на выходила по ночам на балкон. Она ждала в глубине комнаты. И по мере того, как все кругом засыпало, как переставали шевелиться даже листья деревьев, она понемногу смелела и начинала вопрошать мрак. Откуда придет чудо? Быть может, из епископского сада протянется огненная рука и сделает ей знак следовать за собой? Быть может, заиграет соборный орган и призовет ее к алтарю? Анжелика ничему бы не удивилась, даже если бы к ней прилетел голубь из "Легенды" и принес ей слова благословения, даже если бы в ее комнату сквозь стены прошли святые и сообщили ей, что монсеньор хочет с ней познакомиться. Но она испытывала все возраставшее с каждой ночью изумление: почему чудо медлит совершиться? Проходили дни, проходили ночи, но ничего, ничего не случалось.
   Две недели прошло, и теперь Анжелику больше всего удивляло, что она не видит Фелисьена. Конечно, она обещала, что не будет искать встреч с ним, но в глубине души рассчитывала, что сам он сделает все, чтобы встретиться с нею. А между тем Сад Марии был пуст, и никто не ходил по сорной траве. Ни разу за все две недели Анжелика не видела в ночной час тени Фелисьена. Это не поколебало ее веры, -- если он не приходит, значит, занят устройством их счастья. И все же изумление ее возрастало, и к нему начала примешиваться тревога.
   Однажды вечером, после очень грустного ужина, Гюбер вышел из кухни под предлогом какого-то спешного дела, и Гюбертина осталась наедине с дочерью. Взволнованная мужественным поведением девушки, она поглядела на нее долгим увлажненным взглядом. За эти две недели они не проронили ни слова о том, что наполняло их сердца, и Гюбертину бесконечно трогало то, с какой честностью, с какой выдержкой Анжелика исполняет свое обещание. Во внезапном приливе нежности она протянула дочери руки, та бросилась к ней на грудь, и они молча сжали друг друга в объятиях.
   Гюбертина не скоро смогла заговорить.
   -- Бедное мое дитя, -- сказала она наконец. -- Я все ждала минуты, когда останусь с тобой. Ты должна знать... Все кончено. Кончено навсегда.
   Анжелика сразу выпрямилась в страшной растерянности.
   -- Фелисьен умер!
   -- Нет, нет.
   -- Раз он не приходит, значит, он умер!
   Тогда Гюбертина рассказала ей, что видела Фелисьена на следующий же день после процессии и с него также взяла обещание не видеться с Анжеликой, пока он не получит согласия монсеньора. В сущности, то был полный отказ, потому что Гюбертина была твердо уверена в невозможности этого брака. Она объяснила юноше, как дурно он поступает, компрометируя бедную доверчивую и невинную девушку, на которой все равно не женится. Фелисьен был потрясен; он заявил, что скорее умрет от тоски в разлуке с Анжеликой, чем поступит по отношению к ней нечестно. В тот же вечер он говорил с отцом.
   -- Ты проявила столько мужества, -- сказала Гюбертина, -- что -- видишь? -- я говорю с тобой без обиняков... Ах, если бы ты знала, девочка, как мне жаль тебя и как я восхищаюсь тобой: ты держишься таким молодцом, так гордо молчишь и улыбаешься, когда сердце у тебя разрывается от горя! Но тебе нужно еще много, много мужества... Сегодня я встретила отца Корниля. Все кончено: монсеньор не согласен.
   Гюбертина ожидала потока слез и с изумлением увидела, что Анжелика, очень бледная, выслушала ее слова совершенно спокойно. Со старого дубового стола только что убрали посуду, лампа освещала старинную общую залу, только легкое бульканье чайника нарушало глубокую тишину.
   -- Матушка, еще ничего не кончено... Расскажите мне все, ведь я имею право знать, не так ли? Ведь это касается меня.
   И Анжелика внимательно выслушала все, что Гюбертина сочла возможным передать ей из рассказа старого священника, причем опускала многие подробности, потому что продолжала скрывать от дочери грубые стороны жизни.
   С тех пор как Фелисьен появился в Бомоне, монсеньор жил в непрестанной тревоге и смущении. На следующий же день после смерти жены он отказался от сына и двадцать лет не хотел его знать, но вот он увидел его во всем расцвете молодости и сил, увидел живой портрет той, кого оплакивал, -- юношу, одних лет с покойницей, такого же белокурого, красивого, обаятельного. Долгое изгнание, долгая злоба против убившего мать ребенка были, в сущности, проявлением осторожности: он предчувствовал то, что должно произойти, и уже раскаивался, что призвал к себе сына. Ни возраст, ни двадцать лет молитв и служения богу -- ничто не убило в монсеньоре прежнего человека. Стоило появиться перед ним сыну -- плоти от плоти его, плоти от плоти обожаемой женщины, -- появиться с улыбкой в голубых глазах, и сердце отца мучительно забилось, ему показалось, что покойница воскресла. Он бил себя кулаками в грудь, он рыдал в бесплодном раскаянии, он кричал, что нужно отлучать от сана тех, кто знался с женщинами, кто сохранил с ними кровную связь.
   Добрый отец Корниль говорил с Гюбертиной шепотом, и руки его тряслись. Ходили таинственные слухи, говорили, что ежедневно, с наступлением сумерек, монсеньор запирается в одиночестве. Он проводил ночи в отчаянной борьбе с собой, метался в слезах, и заглушаемые плотными занавесями стоны пугали все епископство. Он думал, что забыл, что подавил свою страсть, но она возродилась, неистовая, как ураган, и в нем воскрес прежний мужчина -- грозный авантюрист, потомок знаменитых воителей. И каждый вечер на коленях, во власянице, до крови раздиравшей ему кожу, он старался отогнать от себя призрак оплакиваемой женщины, тщетно твердя, что ныне она только горсть могильного праха. Но она вставала перед ним живая, во всей цветущей и юной прелести, такая, какой он любил ее, любил безумной любовью уже зрелого мужчины. Прежние мучения возвращались к нему, его рана сочилась кровью, как в самый день смерти жены, и он оплакивал ее, желал ее страстно и восставал против отнявшего ее бога. Он успокаивался только к утру, обессиленный, презирал себя и чувствовал отвращение ко всему свету. О страсть, свирепый зверь! Как он хотел раздавить ее, чтобы вновь обрести утерянный мир смирения и божественной любви!
   Выходя из своей комнаты, монсеньор возвращался к обычной суровости, его высокомерное, чуть побледневшее лицо было спокойно и хранило только следы пережитого. В день, когда Фелисьен открылся отцу, тот выслушал его, не произнося ни слова; он сдержал себя огромным усилием, и ни один его мускул не дрогнул. Он глядел на сына, такого молодого, красивого, такого пылкого, и сердце его сжималось, словно он узнавал себя в этом безумии любви. То была не злоба, нет, то была неколебимая воля, тяжкий долг -- избавить сына от зла, причинившего ему самому столько страданий. Он убьет страсть в сыне, как пытался убить ее в самом себе. Эта романтическая история довершила смятение монсеньора. Как? Нищая девушка, девушка без имени, какая-то вышивальщица, увиденная при лунном свете, взлелеянная в мечте и мечтой превращенная в юную девственницу из золотой "Легенды"? И монсеньор ответил сыну одним-единственным словом: никогда! Фелисьен бросился на колени, умолял его, излагал свои доводы, защищал Анжелику. Он всегда приближался к отцу с почтительным трепетом и теперь, умоляя не противиться его счастью, все еще не смел поднять глаз на священную особу епископа. Покорным голосом обещал он уйти, исчезнуть, уехать с женою так далеко, что их никогда больше не увидят, обещал отдать церкви все свое огромное состояние. Он хотел одного: жить в неизвестности и любить. При этих словах монсеньор вздрогнул всем телом. Нет, он дал слово Вуанкурам и не возьмет его обратно. И Фелисьен, чувствуя, что силы его иссякают, что в нем закипает бешенство и волна крови приливает к щекам, ушел, ибо боялся открытого кощунственного возмущения.
   -- Дитя мое, -- заключила Гюбертина, -- ты видишь, что нечего больше мечтать об этом молодом человеке; ведь ты не захочешь пойти против воли монсеньора... Я все предвидела, но не хотела чинить тебе препятствий, я ждала, чтобы жизнь заговорила сама.
   Анжелика слушала, стиснув руки на коленях, и, казалось, была спокойна. Она пристально, почти не моргая, смотрела перед собою и видела всю сцену: Фелисьен у ног монсеньора говорит о ней, преисполненный нежности. Она ответила не сразу, она продолжала думать среди мертвой тишины кухни, в которой вновь стало слышно легкое бульканье чайника. Она опустила глаза, поглядела на свои руки, казавшиеся при свете лампы сделанными из слоновой кости. Потом улыбнулась улыбкой несокрушимой веры и просто сказала:
   -- Если монсеньор отказал, значит, он хочет узнать меня.
   В эту ночь Анжелика совсем не спала. Мысль, что, увидав ее, епископ согласится на брак, не давала ей покоя. Здесь не было женского тщеславия -- она верила во всемогущество любви: она так любит Фелисьена, что монсеньор не сможет не почувствовать этого и не станет противиться счастью сына. Ворочаясь на своей широкой кровати, она сто раз повторяла себе, что так и будет. Епископ вставал перед ее закрытыми глазами. Быть может, ожидаемое чудо зависит от него? Быть может, он совершит его? Теплая ночь дремала за окном. Анжелика вслушивалась в нее, старалась различить голоса, услышать совет от деревьев, от Шеврота, от собора, от наполненной любимыми тенями комнаты. Но среди звонкой, пульсирующей тишины нельзя было уловить ничего определенного. А ей не терпелось поскорее обрести ясность. Засыпая, она опять сказала себе:
   -- Завтра я поговорю с монсеньором.
   Когда Анжелика проснулась, свидание с епископом казалось ей уже простой необходимостью. То была смелая и невинная страсть, чистое и гордое мужество.
   Анжелика знала, что каждую субботу, в пять часов вечера, епископ молился в часовне Откэров; здесь он погружался душою в свое прошлое, в прошлое своего рода, и, уважая эти минуты, духовенство оставляло его в полном одиночестве. Как раз была суббота. Анжелика быстро приняла решение. В епископство ее могли не пустить, да, кроме того, там всегда много народу, она смутилась бы, а в часовне никого нет, и можно спокойно подождать монсеньора и заговорить с ним. В этот день Анжелика вышивала с обычным спокойствием и прилежанием, она нисколько не волновалась: решение было принято твердо и казалось ей благоразумным. В четыре часа она сказала, что идет проведать матушку Габэ, и вышла. Она была в обычном скромном платье, в каком ходила к соседям, ленты соломенной шляпки небрежно завязаны. Она свернула налево и вошла в собор через врата св. Агнесы, с глухим стуком захлопнувшиеся за ней.
   Собор был пуст, только в часовне св. Иосифа исповедовалась какая-то прихожанка, из-за загородки виднелся край ее черного платья. До сих пор Анжелика была спокойна, но, оказавшись в этом холодном священном уединении, она начала дрожать; звук собственных шагов громовыми раскатами отдавался в ее ушах. Почему так сжалось ее сердце? Ведь казалось, она была так тверда, так спокойна, весь день так верила в свое право на счастье! И вот она растерялась, побледнела, как виноватая! Она проскользнула в часовню Откэров и там вынуждена была прислониться к решетке.
   Часовня Откэров была одной из самых отдаленных, самых темных во всей старинной романской абсиде, узкая, голая, похожая на вырубленный в скале склеп, с ребристыми низкими сводами. Свет проникал сюда только через витраж с изображением св. Георгия; красные и синие стекла преобладали в нем, в часовне царил лиловатый сумрак. Лишенный всяких украшений алтарь из черного и белого мрамора со статуей Христа и двумя двойными подсвечниками походил скорее на гробницу. Все стены были сверху донизу покрыты изъеденными временем гробовыми плитами, на которых еще можно было прочесть надписи, высеченные резцом.
   Анжелика стояла неподвижно, прижавшись к решетке, и, задыхаясь, ждала. Прошел причетник и не заметил ее. Она по-прежнему видела край черного платья прихожанки в исповедальне. Глаза ее постепенно привыкли к полутьме, невольно обратились к надписям на плитах, и она стала читать их. Начертанные на камнях имена поразили ее в самое сердце -- перед ней вставали предания замка Откэров; тут были Жеан V Великий, Рауль III, Эрвэ VJI. Имена Бальбины и Лауретты растрогали смущенную Анжелику до слез. То были Счастливые покойницы. Лауретта упала с лунного луча, когда бежала в объятия своего нареченного; Бальбина была насмерть сражена радостью, увидев вернувшегося с войны мужа, которого считала убитым. Обе они возвращались по ночам, летали вокруг замка и овевали его своими длинными белыми одеждами. Не их ли видела Анжелика в день прогулки к развалинам замка, не их ли тени плавали над башней в пепельно-бледном свете угасающего дня? О, как хорошо было бы умереть, как они, в шестнадцать лет, среди блаженства воплотившейся мечты!
   Вдруг раздался сильный, отраженный сводами гул, и она вздрогнула. Это священник вышел из исповедальни капеллы св. Иосифа и запер за собою дверь. Анжелика с изумлением увидела, что прихожанка уже успела уйти. Потом и священник ушел через ризницу, и девушка осталась в полном одиночестве среди величественной пустоты собора. Когда загремели окованные железом ржавые двери старой исповедальни, она подумала было, что пришел монсеньор. Она ждала уже целых полчаса, но была так взволнована, что не замечала времени, минуты катились мимо ее сознания.
   Но вот еще одно имя привлекло ее внимание -- имя Фелисьена III, со свечою в руке отправившегося в Палестину во исполнение обета, данного им Филиппу Красивому. Сердце ее забилось, перед нею возникло молодое лицо последнего потомка рода -- Фелисьена VII, ее белокурого господина, того, кого она любила и кто любил ее. Страх и гордость охватили Анжелику. Мыслимо ли, что она находится здесь, что она должна совершить чудо? Перед нею была вделана в стену сравнительно новая, помеченная прошлым столетием гробовая плита, и девушка прочла на ней черную надпись: Норбер-Луи-Ожье, маркиз д'Откэр, князь Мирандский и Руврский, граф де Феррьер, де Монтегю, де СенчМарк и де Виллемарей, барон де Комбевиль, сеньор де Моренвилье, кавалер четырех орденов, полководец королевской армии, правитель Нормандии, состоявший в звании главного королевского охотничьего и начальника кабаньей охоты. То были титулы деда Фелисьена, а Анжелика так просто, в платье работницы, с исколотыми иголкой пальцами, пришла, чтобы выйти замуж за внука этого покойника...
   Раздался легкий шум, еле различимый шорох шагов по плитам. Она обернулась и увидела монсеньора. Это неслышное появление поразило ее, ибо она ждала громового удара. Монсеньор вошел в часовню -- высокий, с царственной осанкой; несколько крупный нос и прекрасные молодые глаза выделялись на бледном лице. Сначала он не заметил прижавшейся к решетке Анжелики. И, подойдя к алтарю, вдруг увидел ее у своих ног.
   Пораженная ужасом и благоговением, Анжелика упала на колени -- ноги ее подкосились. Ей казалось, что это сам грозный бог-отец, полный хозяин ее судьбы. Но у нее было смелое сердце, и она сразу нашла в себе силы заговорить,
   -- О, монсеньор, я пришла...
   Епископ выпрямился. Он уже узнал Анжелику; то была та самая девушка, которую он заметил еще в окне в день процессии и потом вновь увидел в соборе, когда она стояла на стуле, та молоденькая вышивальщица, что свела с ума его сына. Монсеньор не проронил ни слова, не пошевельнул даже рукой. Высокий, суровый, он ждал.
   -- О монсеньор, я пришла, чтобы вы могли взглянуть на меня... Вы уже отказали мне, но ведь вы меня не знаете. И вот я здесь, поглядите же на меня, прежде чем оттолкнуть еще раз... Я люблю и любима, и больше ничего за мной нет, ничего, кроме любви. Я только нищая девочка, подобранная на паперти этого собора... Вы видите: я у ваших ног, вы видите, какая я маленькая, слабая, покорная. Если я вам мешаю, вам очень легко прогнать меня. Стоит вам протянуть палец -- и я буду уничтожена... Но сколько мук! Если бы вы знали, как можно страдать! Ведь нужно иметь жалость... Монсеньор, я тоже хочу объяснить вам все. Я ничего не знаю, я знаю только, что люблю и что любима... Разве этого недостаточно? Любить, любить и повторять это!
   И она продолжала говорить сдавленным голосом, оборванными фразами; в наивном порыве она открывала всю свою душу, накипающая страсть увлекала ее. Любовь взывала ее устами. Если она осмелела до такой степени, то потому, что была целомудренна. Мало-помалу она отважилась поднять голову.
   -- Монсеньор, мы любим друг друга. Он, наверное, уже рассказал вам, как это случилось. Я часто спрашиваю себя о том же и не нахожу ответа... Мы любим друг друга, и если это -- преступление, то простите нас, потому что в этом виноваты не мы, виноваты камни, деревья, все, что нас окружает. Когда я узнала, что люблю его, было уже поздно, я уже не могла разлюбить... Разве можно противиться судьбе? Вы можете отнять его у меня, женить его на другой, но вы не заставите его разлюбить меня. Он умрет без меня, и я без него умру. Его может не быть около меня, и все-таки я знаю, что он существует, я знаю, что нас нельзя разлучить, что каждый из нас уносит с собой сердце другого. Стоит мне только закрыть глаза, и я вновь вижу его: он во мне... И вы разлучите нас, вы разорвете эту связь? Монсеньор, это небесная воля, не мешайте нам любить друг друга!..
   Епископ глядел на эту простую девушку в скромном платье работницы, овеянную чудесным благоуханием свежести и душевной чистоты, он слушал, как она проникновенным, чарующим, час от часу крепнувшим голосом поет гимн любви. Широкополая шляпа спустилась на ее плечи, белокурые волосы золотым сиянием окружали ее лицо -- и она показалась монсеньору похожей на девственницу из старинного требника, в ней была какая-то особенная хрупкость, наивная прелесть, пламенный взлет чистой страсти.
   -- Монсеньор, будьте же добры к нам... Вы хозяин нашей судьбы, сделайте нас счастливыми.
   Он не произносил ни слова, не шевелился, и умолявшая его Анжелика, видя его холодность, вновь опустила голову. О, чего только не пробуждал в нем этот растерявшийся ребенок, стоявший на коленях у его ног, какой аромат юности исходил от этой склонившейся перед ним головки! Он видел белокурые завитки волос на затылке -- когда-то он безумно целовал такие же завитки. У той, воспоминание о которой так мучило его после двадцатилетнего покаяния, была такая же гордая, изящная, как стебель лилии, шея, от нее исходил тот же аромат благоухающей юности. Она воскресла -- это она рыдала у его ног, это она умоляла его пощадить ее любовь.
   Слезы покатились по щекам Анжелики, но она продолжала говорить, она хотела высказаться до конца:
   -- Монсеньор, я люблю не только его самого, я люблю его благородное имя и блеск его царственного богатства. Да, я знаю: я -- ничто, у меня ничего нет, и может показаться, что я хочу его денег. Это правда: я люблю его и за то, что он богат... Я признаюсь в этом, потому что хочу, чтобы вы узнали меня... О, быть богатой благодаря ему и вместе с ним жить в блеске, в сиянии роскоши, быть обязанной ему всеми радостями! Мы были бы свободны в своей любви, мы не допускали бы, чтобы рядом с нами жили горе и нищета!.. С тех пор, как он полюбил меня, я вижу себя одетой в парчу, как одевались в давние времена; драгоценные камни и жемчуга дождем струятся по моей шее, по запястьям; у меня лошади, кареты, я гуляю в большом лесу, и за мною следуют пажи... Когда я думаю о нем, передо мной всегда возникает эта мечта, и я повторяю себе, что это должно исполниться; я мечтала быть королевой -- и он осуществил мою мечту. Монсеньор, разве это дурно любить его еще больше за то, что в нем воплотились все мои детские желания, что, как в волшебной сказке, потоки золота полились на меня?
   Она гордо выпрямилась, она была очаровательно проста и величественна, как настоящая принцесса, и монсеньор глядел на нее. Это была та, другая, -- та же хрупкость цветка, то же нежное, омытое слезами, но светлое лицо. Пьянящее очарование исходило от Анжелики, и монсеньор чувствовал, как лица его коснулось теплое дуновение -- трепет воспоминаний, мучивших его по ночам, заставлявших его рыдать на своей молитвенной скамеечке и нарушать стонами благоговейную тишину епископства. Еще накануне он боролся с собой до трех часов утра, и вот эта любовная история, эта мучительно волнующая страсть вновь разбередила его незаживающую рану. Но внешне монсеньор был бесстрастен, его неподвижное лицо не выражало ничего, ничто не выдавало внутренней борьбы, мучительных усилий подавить биение сердца. Если бы он каплю за каплей терял свою кровь, никто не мог бы заметить этого: он только делался все бледней, и губы его все плотнее смыкались.
   Это упорное молчание приводило Анжелику в отчаяние, она удвоила мольбы:
   -- Монсеньор, я отдаюсь в ваши руки. Будьте милостивы, сжальтесь над моей судьбой!
   Он все молчал, он ужасал ее, как будто становился все более грозным и величественным. Собор был пуст, боковые приделы уже погрузились во мрак, наверху, под высокими сводами, еще мерцал угасающий свет, и эта пустота усиливала мучительную тоску ожидания. Гробовые плиты в часовне стали неразличимы, остался только он -- его черная сутана, его длинное белое лицо, казалось, вобравшее в себя остатки света. Анжелика видела его сверкающие глаза: они были устремлены на нее, и блеск их все возрастал. Уж не гневом ли они горели?
   -- Монсеньор, если бы я не пришла, то всю жизнь мучилась бы раскаянием и обвиняла бы себя в том, что моя трусость сделала нас обоих несчастными... Говорите же, умоляю вас! Скажите, что я была права, что вы согласны.
   Зачем спорить с этим ребенком? Он уже отказал сыну и объяснил причину отказа -- этого достаточно. Если он не говорит, то, значит, считает, что говорить нечего. И Анжелика поняла это, она приподнялась и потянулась к его рукам -- хотела поцеловать их. Но монсеньор резко отдернул руки назад, и испуганная девушка увидала, что волна крови залила его бледное лицо.
   -- Монсеньор!.. Монсеньор!..
   И тогда он, наконец, заговорил; он сказал одно-единственное слово -- слово, уже брошенное сыну:
   -- Никогда!
   И он ушел, на этот раз даже не помолившись. Его тяжелые шаги смолкли за абсидными колоннами.
   Анжелика упала на каменные плиты пола, и долго ее сдавленные рыдания звучали в могильной тишине пустого собора.

XI

   Вечером, после ужина, на кухне Анжелика рассказала Гюберам, что видела епископа и что он отказал ей. Она была бледна, но спокойна.
   Гюбер был потрясен. Подумать только! Его дорогая деточка так страдает! Ее постиг такой сердечный удар! Глаза его наполнились слезами. У Гюбера и Анжелики были родственные души, обоих властно притягивал мир мечты, и они вместе легко уносились в него.
   -- Ах, моя бедная девочка! Почему же ты не посоветовалась со мной? Я пошел бы с тобой, может быть, я уговорил бы монсеньора.
   Но Гюбертина взглядом заставила его замолчать. Нет, он положительно безрассуден! Разве не умней будет воспользоваться случаем, чтобы раз навсегда похоронить мысль об этом невозможном браке? Она обняла дочь и нежно поцеловала ее в лоб.
   -- Итак, все кончено, детка? Кончено навсегда?
   Сперва Анжелика, казалось, не понимала, о чем ее спрашивают. Слова медленно доходили до ее сознания. Она смотрела прямо перед собою, словно вопрошая пустоту. Потом она ответила:
   -- Конечно, матушка.
   В самом деле, на следующий день она сидела за станком и вышивала с обычным спокойствием. И вновь потянулась прежняя жизнь. Анжелика как будто совсем не страдала. Ничто не выдавало ее переживаний, она даже не глядела на окно и разве что была немного бледной. Казалось, жертва была принесена.
   Даже Гюбера обмануло спокойствие дочери. Он уверовал в мудрость Гюбертины и сам старался помочь ей удалить Фелисьена, который еще не осмеливался противиться воле отца, но так мучился тоскою, что по временам обещание ждать и не искать встреч с Анжеликой казалось ему невыполнимым. Он писал ей, но его письма не доходили. Однажды утром он явился сам, и его принял Гюбер. Между ними произошло объяснение, истерзавшее их обоих. Вышивальщик сказал Фелисьену, что Анжелика спокойна, что она поправляется, умолял его быть честным, исчезнуть, не возвращать девочку к ужасным переживаниям прошлого месяца. Фелисьен вновь обещал терпеть и ждать, но гневно и решительно отказался взять назад данное Анжелике слово: он все еще надеялся убедить отца. Он ждал, он ничего не предпринимал у Вуанкуров и, чтобы избежать открытой ссоры с отцом, два раза в неделю обедал у них. Уже уходя, Фелисьен умолял Гюбера объяснить Анжелике, почему он согласился дать это ужасное, мучительное обещание -- не видать ее: он думает только о ней, все, что он делает, направлено к одной цели -- завоевать ее.
   Когда Гюбер передал жене разговор с юношей, та стала очень серьезной. После долгого молчания она промолвила:
   -- Ты передашь девочке то, что он просил ей сказать?
   -- Конечно.
   Она пристально поглядела на мужа.
   -- Делай, как знаешь, -- сказала она. -- Но ведь он обманывает себя. Рано или поздно он подчинится воле отца, и это убьет нашу бедную девочку.
   И, сраженный этими словами, Гюбер после долгих мучительных колебаний решил наконец ничего не говорить дочери. Впрочем, он с каждым днем укреплялся в принятом решении, потому что жена все время обращала его внимание на спокойствие Анжелики.
   -- Ты видишь -- рана закрывается... Она забывает...
   Анжелика ничего не забыла, она просто ждала, тоже ждала.
   Всякая человеческая надежда должна была умереть, но оставалась прежняя надежда на чудо. Если бог хочет, чтобы она была счастлива, то чудо произойдет. И девушка отдавалась в руки божьи, она считала, что новое испытание ниспослано ей в наказание за то, что сна, пытаясь опередить волю провидения, сама пошла надоедать монсеньору. Без божьей милости смертный бессилен и неспособен победить. И жажда небесной милости вновь обратила Анжелику к смирению, к единственной надежде на вмешательство высшей воли. Она ничего не предпринимала, она ждала проявления разлитых вокруг нее таинственных сил. Каждый вечер при свете лампы Анжелика вновь перечитывала старинный экземпляр "Золотой легенды" и вновь восхищалась, как в далекие времена наивного детства; она не сомневалась в чудесах, она восторженно верила в безграничное всемогущество неведомого, всемогущество, направленное к торжеству чистых душ.
   Как раз в это время соборный драпировщик передал Гюбсртине заказ на роскошную вышивку панно для епископского кресла монсеньора. Это панно, шириной в полтора метра и высотой в три, должно было быть вставлено в деревянную раму на стене; на нем следовало вышить в натуральную величину двух ангелов, держащих корону, под которой должны были помещаться гербы Откэров. Предполагалось вышивать панно барельефом, а эта работа требовала не только высокого мастерства, но и большого физического напряжения. Гюберы сначала попробовали отказаться, боясь, что Анжелика переутомится, а главное, будет мучиться, вышивая гербы и в течение долгих недель изо дня в день вновь переживая прошлое. Но девушка рассердилась и настояла на том, чтобы заказ был принят. С самого утра она бралась за дело с необыкновенной энергией, казалось, работа облегчала ее; казалось, чтобы забыться, чтобы вернуть спокойствие, ей нужно было изнурять свое тело.
   И в старинной мастерской потянулась прежняя, размеренная и однообразная жизнь, словно ничего не случилось, словно сердца этих людей ни минуты не бились сильнее обычного. Гюбер работал у станка, натягивал и отпускал материю; Гюбертина помогала Анжелике, и у них обеих к вечеру мучительно ныли пальцы. Пришлось разделить весь рисунок -- и ангелов и узор -- на ряд кусков и вышивать панно по частям. Чтобы сделать рисунок выпуклым, Анжелика при помощи шила сплошь зашивала его толстым слоем суровых ниток, а затем еще покрывала сверху в поперечном направлении бретонскими нитками; потом мало-помалу она жестким гребнем и особым долотом придавала нашитым ниткам выпуклость и нужную форму, выделяла складки одежды ангелов, подчеркивала детали орнамента. Это была настоящая скульптурная работа. Когда форма была достигнута, Гюбертина и Анжелика расшивали фигуры золотом. То был необычайно нежный и в то же время яркий золотой барельеф, он сверкал, как солнце, посреди закопченной мастерской. Старые инструменты -- пробойники, колотушки, шила, молотки -- вытягивались по стенам в своем вековом порядке, на станках беспорядочно валялись иголки и наперстки, а в глубине мастерской доживали свой век и ржавели моталка, ручная прялка и мотовило с двумя колесами; казалось, они дремали, усыпленные вливавшимися в открытые окна спокойствием и тишиной.
   Проходили дни, и Анжелика с утра до ночи сидела за станком. Прошивать золотом основу из навощенных ниток было так трудно, что иголки ежеминутно ломались. Казалось, она и духовно и физически была вся поглощена тяжелой работой и уже не думала о любви. В девять часов вечера, валясь с ног от усталости, она уходила к себе и засыпала, как мертвая. Но если работа хоть на минуту давала ей вздохнуть, Анжелика вспоминала Фелисьена и удивлялась, что его все еще нет. Разумеется, она ничего не делала, чтобы встретиться с ним, но полагала, что он должен все преодолеть, чтобы быть около нее. Впрочем, она одобряла его благоразумие и, пожалуй, рассердилась бы, если бы он слишком поторопил события. Разумеется, он тоже ждет чуда. Теперь Анжелика жила одним бесконечным ожиданием, каждый вечер она надеялась, что счастье придет утром. Она была терпелива и не возмущалась. Лишь изредка она поднимала голову от шитья: неужели все еще ничего не случилось? И она с силой втыкала иголку, в кровь накалывая пальцы. Случалось, что иголку приходилось вытаскивать щипцами, но Анжелика терпеливо проделывала это и ничем не проявляла раздражения, даже когда иголка ломалась с сухим треском лопнувшего стекла.
   Видя, как она надрывается над вышиванием, Гюбертина начала беспокоиться и, так как пришло время стирки, заставила дочь провести четыре дня за здоровой работой на свежем воздухе. Тетушка Габэ поправилась и могла помочь стирать и полоскать. Стоял конец августа, а это время бывало настоящим праздником в Саду Марии: он весь сиял под солнцем, небо пылало, деревья отбрасывали густую тень, а от прохладного, стремительно извивающегося под сенью ив Шеврота исходила чарующая свежесть. Анжелика провела первый день очень весело; она била и полоскала белье и радовалась всему: ручью, ивам, траве, развалинам мельницы -- всему, что она любила, что было для нее полно воспоминаний. Разве не здесь она познакомилась с Фелисьеном? Не здесь ли она видела его таинственную тень под луной? Не здесь ли он с такой очаровательной неловкостью спас унесенную ручьем куртку? И Анжелика не могла удержаться, чтобы с каждой выкрученной штукой белья не оглядываться на некогда заколоченную калитку епископского сада: однажды, под руку с Фелисьеном, она уже прошла в нее; быть может, сейчас он вдруг откроет калитку, выйдет, возьмет ее за руку, поведет к отцу. Пена брызгала из-под рук девушки, тяжелая работа освещалась сиянием надежды.
   Но на следующий день тетушка Габэ, привезя последнюю тачку белья, которое она расстилала с Анжеликой для просушки, вдруг прервала свою нескончаемую болтовню и сказала без всякого злого умысла:
   -- Кстати, вы знаете, что монсеньор женит сына?
   Девушка как раз растягивала простыню; сердце ее упало, она стала на колени прямо в траву.
   -- Да, об этом много говорят... Сын монсеньора осенью женится на мадмуазель де Вуанкур... Кажется, дело окончательно решено позавчера.
   Анжелика продолжала стоять на коленях, и тысячи смутных мыслей молниеносно проносились в ней. Новость не удивила ее и не вызвала никаких сомнений. Мать предупреждала ее, этого и следовало ожидать. Но что сразило Анжелику, от чего подкосились ее ноги, -- это внезапная мысль, что, трепеща перед отцом, Фелисьен в минуту слабости может и впрямь согласиться, не любя, жениться на другой. И, как ни любил он ее, Анжелику, он будет навеки потерян для нее. До сих пор ей не приходила в голову мысль о возможной слабости Фелисьена; теперь же она ясно видела, как он склоняется под тяжестью долга, как он во имя послушания идет на то, что должно сделать их обоих несчастными. Не шевелясь, смотрела она на решетку епископства, и в ней закипало возмущение, ей хотелось броситься к этой решетке, трясти ее, ломая ногти, открыть замок, прибежать к Фелисьену, поддержать его своим мужеством, убедить его не сдаваться.
   И она сама удивилась, когда поймала себя на том, что машинально, в инстинктивной потребности скрыть смущение, отвечает тетушке Габэ:
   -- А, он женится на мадмуазель Клер... Она очень красивая и, говорят, очень добрая.
   Нет, конечно, как только старушка уйдет, она побежит к Фелисьену! Довольно она ждала, она отбросит обещание не видеться с ним как докучное препятствие. По какому праву их разлучают? Все кричало Анжелике о любви: собор, свежие воды ручья, старые вязы, под которыми они любили друг друга. Здесь выросла их нежность, и здесь она хотела вновь соединиться с ним; они убегут далеко, так далеко, что никто и никогда не найдет их.
   -- Вот и все, -- сказала наконец тетушка Габэ, повесив на куст последние салфетки. -- Через два часа все высохнет... До свидания, мадмуазель, мне больше нечего делать.
   Анжелика стояла среди разложенного на зеленой траве сверкающего белья и думала о том дне, когда дул буйный ветер, скатерти и простыни хлопали и улетали, когда их сердца простодушно отдались друг другу. Почему он перестал приходить к ней? Почему сейчас, в день бодрящей, веселой стирки, он не пришел на свидание? А между тем она твердо знала, что стоит ей только протянуть руки -- и Фелисьен будет принадлежать ей одной. Не нужно даже упрекать его в слабости, стоит ей только появиться перед ним -- и он вновь обретет волю бороться за их счастье. Да, нужно только увидеться с ним, и он пойдет на все.
   Прошел час, а Анжелика все еще медленно ходила посреди разложенного белья. Под ослепительными отсветами солнца она и сама казалась бледной, как полотно; смутный голос пробудился в ней, говорил все громче, не пускал ее туда, к решетке епископства. Борьба пугала Анжелику. К ее ясной решимости примешивались вложенные извне понятия, которые смущали ее, мешали последовать с чудесной простотой за голосом страсти. Было так просто побежать к тому, кого любишь, но она уже не могла решиться на это, ее удерживало мучительное сомнение: ведь она поклялась, и, быть может, побежать к Фелисьену было бы очень дурно? Наступил вечер, белье высохло, Гюбертина пришла помочь унести его домой, а Анжелика все еще ни на что не решилась. Наконец она дала себе ночь на размышление. Унося огромную охапку благоухающего белоснежного белья, она обернулась и бросила беспокойный взгляд на уже темнеющий Сад Марии, словно прощаясь с этим уголком природы, отказавшимся дружески помочь ей. Наутро Анжелика проснулась в еще большей тревоге. Потом прошли еще другие ночи, не принося с собою ожидаемого решения. Девушку успокаивала лишь уверенность в том, что Фелисьен ее любит. Эта вера была непоколебима и бесконечно утешала ее. Раз он ее любит, значит, она может ждать, может вытерпеть все что угодно. Вновь ее охватила лихорадка благодеяний, малейшие горести людей волновали и трогали ее, слезы сами просились на глаза и ежеминутно готовы были пролиться. Дядюшка Маскар выпрашивал у нее табак, супруги Шуто дошли до того, что выуживали у нее сладости. Но в особенности пользовались ее милостями Ламбалезы: люди видели, как Тьенетта плясала на праздниках в платье доброй барышни. И вот однажды, отправившись к матушке Ламбалез с обещанной накануне рубашкой, Анжелика еще издали увидела, что около жилища нищенок стоит сама г-жа Вуанкур с дочерью Клер и сопровождавшим их Фелисьеном. Разумеется, он и привел их сюда. Сердце ее похолодело, она не показалась им на глаза и сейчас же ушла. Через два дня она увидела, как они втроем зашли к супругам Шуто; потом дядюшка Маскар рассказал ей, что у него был прекрасный молодой человек с двумя дамами. И тогда Анжелика забросила своих бедняков: они уже не принадлежали ей. Фелисьен отнял их у нее и отдал этим женщинам. Она перестала выходить из дому, боясь встретить Вуанкуров и еще хуже растравить мучительную, все еще терзавшую ее сердце рану. Она чувствовала, что в ней что-то умирает, что сама жизнь капля за каплей уходит от нее.
   И однажды вечером, после одной из таких встреч, задыхаясь от тоски в своей уединенной комнате, Анжелика наконец воскликнула:
   -- Он больше не любит меня!
   Она мысленно видела высокую, красивую, с короной черных волос Клер де Вуанкур и рядом с ней его, стройного, гордого! Разве они не созданы друг для друга? Разве они не одной породы? Разве не подходят они друг к другу так, что уже сейчас можно подумать, что они женаты?
   -- Он меня больше не любит, он не любит меня!
   Эти слова оглушили ее грохотом обвала. Ее вера рассыпалась в прах, все рушилось в ней, и она уже не находила сил, чтобы спокойно рассмотреть и обдумать факты. Только что она верила -- и вот уже не верит; налетел откуда-то порыв ветра, и унес все, и бросил ее в пучину отчаяния: она нелюбима. Когда-то Фелисьен сам сказал ей, что это -- самое страшное горе, самое отчаянное мучение. До сих пор она могла покорно терпеть, потому что ждала чуда. Но ее сила исчезла вместе с верой, и она, как дитя, забилась в горестной муке. Началась мучительная, скорбная борьба.
   Сначала Анжелика взывала к своему достоинству: пусть он ее не любит, тем лучше! Она слишком горда, чтобы продолжать любить его. И она лгала себе, притворялась, что освободилась от своего чувства, и беззаботно напевала, вышивая гербы Откэров, до которых уже дошла очередь. Но сердце ее разрыва-, лось, она задыхалась от тоски и со стыдом признавалась себе, что все-таки любит Фелисьена, любит еще больше, чем прежде. Целую неделю гербы, нить за нитью рождаясь под ее пальцами, доставляли ей мучительную горечь. То были два герба: герб Иерусалима и герб Откэров, разделенные на поля: одно и четы- ре, два и три. В иерусалимском гербе на серебряном поле сиял большой золотой крест с концами в форме буквы Т, окруженный четырьмя маленькими крестиками. В гербе Откэров поле было лазурное, на нем выделялись золотая крепость и маленький черный щиток с серебряным сердцем посередине, и еще на нем были три золотые лилии -- две наверху и одна у острого конца герба. Тесьма изображала на вышивке эмаль, золотые и серебряные нитки -- металл. Как мучительно было чувствовать, что руки дрожат, опускать голову, прятать ослепленные сверканием гербов, полные слез глаза! Анжелика думала о Фелисьене, она преклонялась перед его окруженной легендами знатностью. И, вышивая черным шелком по серебряной ленте девиз "Если хочет бог, и я хочу", она поняла, что никогда не излечится от любви, что она его раба. Слезы застилали ей взор, и все-таки, почти не видя, она бессознательно продолжала шить.
   Поистине, это было достойно жалости: Анжелика любила до отчаяния, боролась с безнадежной любовью и не могла убить ее. Ежеминутно она хотела бежать к Фелисьену, броситься ему на шею, отвоевать его -- и каждый раз борьба начиналась сначала. Временами ей казалось, что она победила, глубокое спокойствие охватывало ее, она как бы глядела на себя со стороны и видела незнакомую девушку, маленькую, рассудительную и покорную, смиренно отрекающуюся от себя, -- то была не она, то была благоразумная девушка, созданная средой и воспитанием. Но вот волна крови приливала к ее сердцу и оглушала ее, цветущее здоровье, пламенная молодость рвались на волю, как кони из узды, и Анжелика вновь оказывалась во власти гордости и страсти, во власти неведомых сил, унаследованных с кровью матери. Почему она должна повиноваться? Никакого долга не существует, есть только свободное желание! И она уже готовилась к бегству, ожидая только благоприятного часа, чтобы проникнуть в епископский сад через старую решетку. Но вот возвращалась тоска, глухая тревога, мучительное сомнение. Быть может, она будет страдать всю жизнь, если поддастся дурному соблазну. Часы за часами проходили в ужасной неуверенности, в мучительной борьбе: девушка не знала, на что решиться, в ее душе бушевала буря, беспрестанно швыряя ее от возмущения к покорности, от любви к ужасу перед грехом. И после каждой победы над своим сердцем Анжелика делалась все слабее и слабее.
   Однажды вечером, когда терзания ее дошли до того, что она уже не могла противиться страсти и готова была бежать к Фелисьену, Анжелика вдруг вспомнила о своей сиротской книжечке. Она достала ее со дна сундука и начала перелистывать в страстной жажде унижения. Ее низкое происхождение, вставая с каждой страницы, словно ударяло ей в лицо. Отец и мать неизвестны, фамилии нет, нет ничего, кроме даты и номера, -- заброшенное растение, дико выросшее на краю дороги! воспоминания толпой нахлынули на нее: она вспомнила, как пасла стадо на тучных равнинах Невера, как ходила босиком по ровной дороге в Суланж, как мама Нини била ее по щекам за украденные яблоки. Особенно много воспоминаний пробудили в ней страницы, на которых отмечались регулярные, раз в три месяца, посещения инспектора и врача; подписи их иногда сопровождались справками и примечаниями: вот прошение от приемной матери о том, чтобы девочке выдали новые башмаки взамен развалившихся, вот неодобрительная оценка своевольного характера воспитанницы. То был дневник ее нищеты. Но одна страница подействовала на Анжелику особенно сильно и довела ее до слез -- протокол об уничтожении нашейного знака, который она носила до шести лет. Она вспомнила, как всегда инстинктивно ненавидела это маленькое ожерелье из нанизанных на шелковый шнурок костяных бус с серебряной бляхой, на которой значился ее номер и дата принятия в приют. Она уже тогда догадывалась, что это, в сущности, ошейник рабыни, и если бы не боялась наказания, охотно порвала бы его своими слабыми ручонками. Подрастая, она стала жаловаться, что ожерелье душит ее. И все-таки ее заставили носить его еще целый год. И какой же был восторг, когда в присутствии мэра общины инспектор перерезал наконец шнурок и выдал ей вместо личного номера описание примет, описание, в котором уже тогда значились и глаза цвета фиалки и тонкие золотистые волосы! И все-таки до сих пор Анжелика ощущала на себе этот ошейник -- метку домашнего животного, которое клеймят, чтоб распознать; он оставил след на ее коже, он душил ее. Протокол сделал свое дело: отвратительное унижение пришло на смену гордости, и Анжелика бросилась в свою комнату, рыдая, чувствуя себя недостойной любви. И еще два раза книжечка помогла Анжелике справиться с собой. Но потом и она оказалась бессильной против ее душевного бунта.
   Теперь искушение стало мучить девушку по ночам. Чтобы очистить свои сны, она заставляла себя на ночь перечитывать "Легенду". Но напрасно она сжимала голову руками, напрасно силилась вникнуть в текст: она ничего не понимала, чудеса ошеломляли ее, перед глазами проносились только бледные призраки. И она засыпала в своей большой кровати тяжелым, свинцовым сном и вдруг пробуждалась в темноте от внезапной мучительной тоски. Она вскакивала растерянная, в холодном поту, дрожа всем телом, становилась на колени посреди разбросанных простынь и, сжимая руки, бормотала: "Боже мой, почему ты покинул меня?" Ибо в эти минуты ее ужасало одиночество и мрак. Ей снился Фелисьен, но, хотя здесь не было никого, кто мог бы помешать ей, она боялась одеться и идти к нему... Ее покинула милость небес, около нее не было уже бога, мир любимых вещей предал ее. И в отчаянии она взывала к неизвестности, прислушивалась к невидимому. Но воздух был пуст, она не слышала голосов, не ощущала таинственных прикосновений. Сад Марии, Шеврот, ивы, трава, вязы епископского сада, даже собор -- все было мертво. В этот мир она вложила свою мечту -- и от мечты ничего не осталось: растаял белоснежный полет дев, и вещи превратились в могилы.
   И Анжелика почувствовала, что она обезоружена, что ее убивает бессилие, как первых христианок сражал первородный грех, как только иссякала помощь небес. Среди мертвого молчания родного уголка она слышала, как в ней просыпается, как рычит, торжествуя над воспитанием, врожденное зло. Если еще хоть минуту промедлит неведомая помощь, если мир вещей не оживет, не поддержит ее, -- она не вынесет, она пойдет навстречу гибели. "Боже мой, боже мой! Почему ты покинул меня?" И, стоя на коленях -- такая маленькая, хрупкая посреди своей огромной комнаты, -- Анжелика чувствовала, что умирает.
   Но каждый раз в минуту наивысшей скорби к ней приходило внезапное облегчение. Небо снисходило к ее мукам и возвращало ей прежние иллюзии. Она босиком спрыгивала на пол, в стремительном порыве бежала к окну и там вновь слышала голоса, вновь невидимые крылья касались ее волос, святые "Легенды" выходили толпою из камней, деревьев и обступали ее. Ее чистота, ее доброта -- все, что она сама вложила в окружающий мир, излучалось на нее и было ей спасением. И тогда вою простоту. И опять онъ видѣлъ ту, покойницу, съ свѣжей прелестью цвѣтка, съ тѣми-же глазами нѣжности, свѣтлыми, какъ улыбка. Опьяняющее обаяніе ея ударяло ему въ голову, онъ чувствовалъ на своемъ лицѣ ту теплую дрожь, дрожь воспоминанія, которая ночью заставляла его бросаться, рыдая, на колѣни передъ распятіемъ, заставляла его наполнять своими криками и жалобами священную тишину пустыхъ покоевъ епископскаго дворца. Еще наканунѣ онъ боролся съ собою до трехъ часовъ утра; и эта любовная исторія, эта обнажаемая передъ нимъ страсть еще болѣе бередила его наболѣвшую рану. Но ничто не прорывалось сквозь маску его безстрастія, не выдавало его жестокихъ усилій сломить себя, укротить біеніе сердца. Если онъ медленно истекалъ кровью, никто не видѣлъ ея ни капли; онъ только все больше блѣднѣлъ и -- молчалъ.
   Это упорное молчаніе еще болѣе обезнадеживало Анжелику и она стала еще настойчивѣе умолять его.
   -- Я отдаю себя въ ваши руки, ваше преосвященство... Сжальтесь, рѣшите мою судьбу!
   А онъ все не говорилъ, онъ наводилъ на нее такой ужасъ, точно онъ разомъ выросъ передъ нею, окруживъ себя грознымъ величіемъ. Громадный, пустынный соборъ, съ потемнѣвшими боковыми колоннадами, съ высокими сводами, подъ которыми умирали послѣдніе лучи свѣта, придавалъ еще болѣе тоскливости и ужаса ея ожиданію. Въ часовенкѣ нельзя было больше ничего различить, даже надгробныхъ камней, точно былъ въ ней онъ одинъ, въ своей лиловой рясѣ, казавшейся теперь черною, съ длиннымъ, блѣднымъ лицомъ, на которомъ одномъ точно оставалось еще немного свѣта. Она видѣла, какъ блестѣли его глаза, какъ они все болѣе разгорались, остановившись на ней. Неужели гнѣвомъ такъ свѣтились они?
   -- Ваше преосвященство, если-бы я не пришла сюда, я-бы вѣчно упрекала себя въ томъ, что по недостатку мужества, причинила наше общее несчастіе... Скажите, умоляю васъ, ради Бога, скажите, что я права, что вы согласны.
   Къ чему разсуждать съ ребенкомъ? Онъ объяснилъ сыну причины своего отказа, и достаточно. Онъ не говоритъ ей ничего, значитъ, находитъ, что ему нечего говорить. Она, вѣроятно, поняла его, она хотѣла подняться до его рукъ и поцѣловать ихъ. Но онъ рѣзко откинулъ ихъ назадъ, и она испугалась, увидя, что его блѣдное лицо внезапно покрылось густою краской.
   -- Ваше преосвященство... Ваше преосвященство... Наконецъ, онъ раскрылъ ротъ, онъ сказалъ ей одно слово, то слово, которое онъ сказалъ своему сыну:
   -- Никогда.
   И, не склонивъ даже колѣнъ въ этой часовнѣ, онъ вышелъ. И шумъ его важной походки умолкъ за колоннами собора. Упавъ на холодныя плиты, Анжелика долго еще рыдала въ глубокой тишинѣ пустого собора.
   

XI.

   Въ тотъ-же самый вечеръ, въ кухнѣ, послѣ обѣда, Анжелика призналась во всемъ Губертамъ, разсказала и свою попытку умолить архіепископа, и его отказъ. Она была блѣдна, какъ мѣлъ, но очень спокойна.
   Губерта всего передернуло отъ этого разсказа. Какъ!... его милая дѣвочка уже страдала. Глаза его наполнились слезами, онъ былъ близокъ ей по той горячкѣ страсти, на крыльяхъ которой они такъ легко уносились оба, при малѣйшемъ поводѣ, далеко за предѣлы возможнаго.
   -- Ахъ ты, моя бѣдняжка, зачѣмъ ты меня не спросила? Я-бы пошелъ съ тобой, умолилъ-бы, можетъ быть, какъ-нибудь преосвященнаго.
   Губертина взглядомъ заставила его замолчать. Онъ, въ самомъ дѣлѣ, глупилъ. Не лучше-ли было ухватиться за этотъ предлогъ и похоронить совсѣмъ эту невозможную свадьбу? Она крѣпко обняла дѣвочку и нѣжно поцѣловала ее въ лобъ.
   -- Ну, значитъ, все кончено, моя дѣвочка, разъ навсегда. Анжелика сразу, казалось, не поняла ея. Потомъ, мало-по малу, вернулась къ ней способность говорить. Она вопросительно устремила взглядъ въ пространство и отвѣтила:
   -- Конечно, мама.
   И дѣйствительно, на другой день, она съ утра усѣлась за пяльцы и принялась, какъ всегда. Опять началась ея прежняя жизнь; она, казалось, даже нисколько не страдала. Да она ничѣмъ и не намекала на прошедшее, не взглянула ни разу въ окно, только остатокъ блѣдности нѣсколько выдавалъ ее. Жертва, казалось, была принесена.
   Самъ Губертъ повѣрилъ этому, призналъ благоразуміе совѣтовъ Губертины и старался удалять отъ нея Фелисьена, который, не осмѣливаясь еще сопротивляться отцу, не могъ уже сдерживать своей страсти, развившейся до того, что онъ рисковалъ нарушить данное Губертинѣ обѣщаніе ждать, не стараясь увидѣться съ Анжеликой. Онъ писалъ ей, но письма его были перехвачены. Онъ явился самъ въ одно прекрасное утро, и Губертъ принялъ его. Объясненіе привело въ отчаяніе обоихъ, глубокое горе отпечаталось на лицѣ молодого человѣка, когда старикъ разсказалъ ему про спокойствіе и про выздоровленіе своей дочери и умолялъ его поступать съ ней честно, исчезнуть на время совсѣмъ, чтобы не вернулось ея ужасное состояніе послѣднихъ мѣсяцевъ. Фелисьенъ снова обѣщался быть терпѣливымъ, но за то рѣзко отказался вернуть свое слово: онъ все еще надѣялся убѣдить своего отца. Онъ сказалъ, что будетъ ждать, и что съ семействомъ Руанкуръ, гдѣ онъ обѣдалъ два раза въ недѣлю, онъ останется въ тѣхъ-же отношеніяхъ единственно съ тою цѣлью, чтобы избѣжать открытаго возмущенія противъ отца. Уходя, онъ умолялъ Губерта объяснить Анжеликѣ, почему онъ согласился на пытку не видаться съ нею, что онъ думалъ только о ней одной, и что всѣ его поступки клонились къ тому, чтобы завоевать себѣ право жениться на ней.
   Губертина сдѣлалась очень серьезна, когда мужъ передалъ ей этотъ разговоръ. Помолчавъ немного, она спросила его:
   -- Скажешь-ли ты дѣвочкѣ все то. что онъ поручилъ тебѣ передать ей?
   -- Я долженъ все сказать.
   Она пристально посмотрѣла на него, потомъ сказала:
   -- Дѣлай по совѣсти... Только вотъ что: вѣдь она обманываетъ себя, а кончится тѣмъ, что онъ покорится желанію отца, и наша бѣдная дѣвочка умретъ отъ этого.
   Тогда Губертъ, убѣжденный ея доводами, полный горя и тревоги, сперва не зналъ, что дѣлать, но потомъ покорился необходимости и рѣшилъ ничего ей не говорить. Затѣмъ онъ успокоивался понемногу, потому что каждый день жена обращала его вниманіе на спокойствіе Анжелики.
   -- Ты видишь, что рана закрывается... Она забываетъ понемногу.
   Но она не забывала, она просто ждала. Всякая человѣческая надежда умерла, но за-то вернулось упованіе на чудо. Оно, навѣрное, совершится, если на то воля Божія, чтобы она была счастлива. Надо только отдать себя въ руки Его; она считала себя наказанной за-то, что пыталась выйти изъ воли Его, что потревожила его преосвященство. Безъ Божьей милости человѣкъ ничтоженъ, неспособенъ на побѣду. Необходимость милости Божьей возвращала ее къ смиренію, къ единственной надеждѣ на помощь свыше, которая удерживала ее отъ всякихъ дѣйствій и оставляла дѣйствовать за нее окружавшія ея таинственныя силы. Она снова принялась перечитывать всякій вечеръ, при свѣтѣ лампы, свою старинную книжку -- Золотую Легенду; и она отрывалась отъ этого чтенія, восхищенная, какъ во время своего дѣтства, и не сомнѣвалась болѣе въ возможности какого-бы то ни было чуда, убѣжденная въ томъ, что могущество невѣдомыхъ силъ не имѣетъ границъ для чистыхъ душъ.
   Какъ разъ въ это время обойщикъ при соборѣ заказалъ Губертамъ цѣлое полотнище роскошной вышивки для архіепископскаго трона въ соборѣ. Это полотнище, шириною въ полтора метра, длиною въ три, назначалось для вставки въ рѣзную спинку трона и представляло двухъ ангеловъ въ натуральную величину, держащихъ корону, надъ которою находился родовой гербъ Готкеръ. Оно требовало рельефной вышивки, для которой необходимо было большое искусство и много физической силы. Губерты сначала было отказались, изъ боязни утомить, а въ особенности опечалить Анжелику вышивкою этого герба, работая надъ которымъ, нить за нитью, втеченіе долгихъ недѣль, она должна была пережить всѣ свои воспоминанія. Но она даже разсердилась, желая удержать заказъ, и каждое утро принималась за работу съ необыкновенной энергіей. Казалось, она рада была утомлять себя, ей необходимо было сломить свои силы, чтобы найти душевное спокойствіе.
   Такъ шла жизнь въ старинной мастерской, правильно и однообразно, точно сердце ея обитателей ни на мгновеніе не начинаю биться сильнѣе. Пока Губертъ хлопоталъ надъ пяльцами, клеилъ, рисовалъ, натягивалъ, Губертина помогала шить Анжеликѣ, и обѣ вечеромъ вставали изъ-за работы съ наболѣвшими пальцами.
   Чтобы вышить ангеловъ и орнаменты, пришлось раздѣлить каждый мотивъ рисунка на нѣсколько частей, и отдѣлывать каждую, совершенно независимо отъ другихъ; чтобы намѣтить самыя крупныя выпуклости, Анжелика сперва застилала ихъ толстыми суровыми льняными нитками, покрывала ихъ натянутыми въ другомъ направленіи британскими нитками, и, мало по-малу, при помощи долота и молоточка, уминала эти нитки и образовывала складки одеждъ ангеловъ -- выпуклыя и вдавленныя части орнаментовъ. Потомъ, когда рельефныя части были уже готовы, она съ Губертиной затягивала ихъ золотыми нитями, прикрѣпленными съ обѣихъ сторонъ тонкими нитями. Получался весь золотой барельефъ необыкновенной нѣжности и блеска, сіявшій какъ солнце въ закоптѣлой комнатѣ. Старые инструменты, рѣзцы, шила, мушкеля, молотки висѣли по стѣнамъ въ вѣковомъ порядкѣ; на пяльцахъ валялись корзинки для золотыхъ обрѣзковъ, для нитокъ, наперстки, иголки, а въ темныхъ углахъ ржавѣли, дремля, убаюканные миромъ, вливавшимся въ открытыя окна, старыя мотовила, ручныя прялки, разматывалки золотой нити со своими шпульками.
   Дни бѣжали. Анжелика съ утра до вечера ломала иголки, такъ трудно было прошивать золото черезъ толстый слой навощенныхъ нитей. Казалось, она вся, тѣломъ и душою была поглощена этой трудной работой до такой степени, что даже не могла думать. Къ девяти часамъ она уже изнемогала отъ усталости, ложилась въ постель и засыпала тяжелымъ какъ свинецъ сномъ. Когда она могла на секунду забыть работу, она удивлялась, что нѣтъ около нея Фелисьена. Если она ничего не предпринимала, чтобы встрѣтить его, то думала, что онъ долженъ былъ сдѣлать все, чтобы быть около нея. Но не смотря на это, она одобряла его благоразуміе, она самабы стала бранить его, если-бъ онъ захотѣлъ ускорить ходъ дѣла. И онъ тоже, навѣрное, ждалъ чуда. Она жила теперь только этою надеждой, ожидая каждый вечеръ, что оно сбудется завтра. До этихъ поръ ей даже въ голову не приходило возмущаться, иногда только она приподнимала голову: какъ, до сихъ поръ, ничего нѣтъ? И она съ силою втыкала свою иголку, до крови коловшую ея маленькія руки. Часто ей приходилось вытаскивать ее щипцами. Когда иголка, ломаясь, трещала сухимъ трескомъ, какъ разбитое стекло, у нея даже не вырывалось нетерпѣливаго движенія.
   Губертину очень безпокоило ожесточеніе, съ которымъ работала Анжелика, и она заставила ее, такъ какъ пришла пора стирки, бросить свою вышивку и провести цѣлыхъ четыре дѣятельныхъ дня на открытомъ воздухѣ, на солнцѣ. Тетка Габе, которую больше не мучила поясница, пришла помочь имъ стирать и полоскать. Стирка была настоящимъ праздникомъ; въ Маріинской оградѣ, въ этотъ годъ, конецъ августа былъ необыкновенно хорошъ, небо было сине, какъ въ самые жаркіе дни, предметы бросали почти черныя тѣни, отъ Шевротты, осѣненной густыми ракитами, распространялась чудесная прохлада. Анжелика очень весело провела первый день, колотя и полоща бѣлье, наслаждаясь видомъ рѣчки, вязовъ, развалившейся мельницы, травы, всѣхъ этихъ милыхъ предметовъ, такъ полныхъ воспоминаній. Не здѣсь-ли она познакомилась съ Фелисьеномъ, сперва такимъ таинственнымъ въ лунномъ свѣтѣ, потомъ такимъ прелестно-неловкимъ, въ то утро, когда онъ спасъ унесенную водой кофточку? Полоща каждую вещь, она не могла удержаться, чтобы не бросить взгляда на рѣшетку епископскаго сада, которая прежде была заколочена; разъ, вечеромъ, она уже прошла за нее подъ руку съ нимъ,-- можетъ быть, и теперь онъ вдругъ откроетъ калитку, придетъ за нею и уведетъ ее умолять своего отца. Надежда услаждала ея утомительную работу, среди брызгъ и пѣны чистой воды.
   Но на другой день тетка Габе, привезя вторую тачку бѣлья, которое она разстилала вмѣстѣ съ Анжеликой, вдругъ прервала свою безконечную болтовню замѣчаніемъ, сдѣланнымъ безъ всякаго лукавства:
   -- Да, знаете-ли что, вѣдь преосвященный-то женитъ своего сына.
   Дѣвушка, разстилавшая въ это время простыню, должна была опуститься на колѣни въ траву, пораженная сказаннымъ въ самое сердце.
   -- Да, всѣ говорятъ.... Сынъ его преосвященства женится осенью на вуанкурской барышнѣ. Третьяго дня все, кажется, ужъ и рѣшили.
   Она все стояла на колѣняхъ, и цѣлый рой неясныхъ мыслей жужжалъ у нея въ головѣ. Эта новость не удивила ея, она чувствонала, что это правда. Ея мать не разъ предупреждала ее, она должна была этого ожидать. Но отчего въ первый моментъ подкосились у нея ноги? конечно, отъ мысли, что, дрожа передъ отцомъ, Фелисьенъ могъ, въ одинъ прекрасный вечеръ, жениться на другой, не любя ея, а просто уставъ бороться. Тогда онъ навсегда потерянъ для нея, онъ, котораго она обожала. Она никогда не считала въ немъ возможною такую слабость, она видѣла его покорнымъ своему долгу, но имя сыновняго послушанія, жертвующимъ своимъ и ея счастьемъ. И, все еще не шевелясь, она повернула глаза въ сторону рѣшетки епископскаго сада, и ее охватило волненіе, желаніе вы дернуть эту калитку, своими ногтями отворить ее, бѣжать къ нему, поддержать его мужество, не дать ему покорить себя.
   И она очень удивилась, когда, совершенно инстинктивно желая скрыть свое смущеніе, она отвѣтила теткѣ Габе:
   -- А! значитъ онъ женится на Кларѣ.... Она красавица и, говорятъ, очень добра....
   Конечно, пусть только уйдетъ эта старуха, и она побѣжитъ къ нему. Довольно она ждала, теперь она разрушитъ свою клятву, какъ препятствіе къ ихъ счастью. По какому праву смѣютъ ихъ разлучать! Все кругомъ кричало ей про любовь, и соборъ, и свѣжая вода, и старые вязы, подъ тѣнью которыхъ они любили другъ друга. Здѣсь выросла ихъ любовь, здѣсь она хотѣла снова завладѣть имъ, и обнявъ его, умчаться такъ -- далеко, далеко, чтобы ихъ не могли и отыскать.
   -- Вотъ и все, сказала наконецъ тетка Габе, развѣсивъ на кустѣ послѣднія салфетки.-- Часа черезъ два все будетъ сухо.... Прощайте-же, барышня, коли я вамъ больше не нужна.
   Стоя одна среди всей этой массы бѣлья, ослѣпительно бѣлѣвшаго на зеленой травѣ, Анжелика думала о томъ днѣ, когда, въ порывахъ сильнаго вѣтра, среди хлопавшихъ скатертей и простынь, они такъ наивно отдавали другъ другу свои сердца. Зачѣмъ онъ пересталъ приходить къ ней? Зачѣмъ и теперь онъ не былъ здѣсь, не участвовалъ съ нею въ этомъ здоровомъ весельи стирки? Но скоро, сейчасъ, когда она будетъ держать его въ объятіяхъ, она будетъ знать, что онъ ея, что онъ принадлежитъ лишь ей одной. Ей не нужно даже будетъ упрекать его за его слабость: довольно будетъ того, что она покажется, и онъ снова найдетъ въ себѣ силы бороться за ихъ счастье. Онъ на все рѣшится въ одно мгновенье, стоитъ ей только прійти къ нему.
   Прошелъ часъ. Анжелика медленными шагами ходила между бѣльемъ, сама вся бѣлая въ ослѣпительныхъ лучахъ солнца, и какой-то смутный голосъ заговорилъ въ ней, все громче, все настойчивѣе запрещая ей идти туда, къ рѣшеткѣ. Она пугалась начинающейся въ ней борьбы. Какъ? въ ней было еще что-то, кромѣ ея воли, что-то такое, что въ нее вложили и что противилось ея желанію, нарушало сердечную простоту ея страсти. Такъ просто казалось побѣжать къ тому, кого любишь, а она уже не могла этого сдѣлать, терзанія сомнѣнія удерживали ее: она поклялась, и это, можетъ-быть, было-бы очень дурно. Вечеромъ, когда все бѣлье уже высохло и Губертина пришла помочь ей убрать его, она рѣшила, что обдумаетъ все за ночь. Едва удерживая огромную охапку бѣлоснѣжнаго душистаго бѣлья, она бросила послѣдній тревожный взглядъ на Маріинскую ограду, уже утонувшую въ сумракѣ вечера, какъ на дружескій уголокъ, отказавшійся быть сообщникомъ въ задуманномъ ею дѣлѣ.
   На другое утро, Анжелика проснулась, полная тревоги. Прошли еще ночи, не принеся ей никакого рѣшенія. Ее успокоивала только увѣренность въ томъ, что она любима; она была непоколебима, на ней одной она отдыхала душой. Пока она любима, она можетъ ждать, она перенесетъ все. На нее снова нашелъ припадокъ милосердія, ее трогалъ видъ малѣйшаго страданія; она всякую минуту готова была заплакать. Дѣдушка Маскаръ выпрашивалъ у нея табаку, старикамъ Шуто она тащила всего, даже варенья. Но больше всѣхъ милостыни получала семья Ламбалеръ. Стешка танцовала на какомъ-то праздникѣ въ платьѣ доброй барышни.
   Разъ днемъ Анжелика несла старухѣ Ламбалеръ рубашки, которыя пообѣщала ей наканунѣ: вдругъ она увидѣла издали у ихъ лачужки г-жу де-Вуанкуръ съ дочерью и съ ними Фелисьена. Безъ сомнѣнія, это онъ ихъ привелъ. Дня черезъ два она видѣла, какъ они втроемъ вошли къ Шуто, затѣмъ однажды утромъ дѣдушка Маскаръ разсказалъ ей про посѣщеніе красиваго, молодого человѣка съ двумя дамами. Тогда она бросила бѣдныхъ, потому-что это были уже не ея бѣдные послѣ того, какъ Фелисьенъ взялъ ихъ у нея и отдалъ этимъ дамамъ; она перестала выходить изъ дому, боясь опять встрѣтиться съ ними и растревожить и безъ того уже наболѣвшую рану; она чувствовала, что что-то умирало въ ней, что жизнь, капля за каплей, уходила изъ нея.
   Разъ вечеромъ, послѣ одной изъ такихъ встрѣчъ, когда она сидѣла одна въ своей комнатѣ, задыхаясь отъ горя, у нея вырвался крикъ:
   -- Вѣдь онъ больше меня не любить!
   Передъ нею всталъ образъ Клары де-Вуанкуръ, высокой красавицы, съ короною черныхъ волосъ, а рядомъ съ нею онъ, тонкій и гордый. Вѣдь они были созданы другъ для друга, вѣдь они были одной и той-же расы и такъ подходили одинъ къ другому, что можно было уже принять ихъ за мужа съ женой.
   -- Онъ меня больше не любитъ, онъ меня не любитъ! этотъ крикъ звучалъ въ ней, какъ звукъ обрушившейся развалины. Разъ ея вѣра была поколеблена, все рушилось, она не могла найти достаточно спокойствія, чтобы все разсмотрѣть и обсудить хладнокровно. Вчера она еще вѣрила, теперь уже не вѣритъ больше: довольно было одного, Богъ вѣсть откуда прилетѣвшаго дуновенія; она впала въ самое отчаянное горе -- горе не чувствовать себя любимой. Онъ самъ сказалъ ей тогда: одно это и есть на свѣтѣ ужасное мученье, самая страшная пытка. До этихъ поръ, она еще могла быть покорной, терпѣть, въ ожиданіи чуда, но теперь силы ея пропали, вмѣстѣ съ вѣрой, она впала въ отчаяніе, какъ дитя. И снова началась мучительная борьба.
   Сперва она призвала на помощь всю свою гордость: тѣмъ лучше, если онъ ея больше не любитъ! Она слишкомъ горда, чтобы любить его послѣ этого. Она лгала самой себѣ, представлялась, что наконецъ-то освободилась отъ даннаго слова, разыгрывала беззаботную, вышивая гербъ Готкеровъ, за который недавно принялась. Но горе душило ее, ей стыдно было сознаться въ своей слабости, въ томъ, что она послѣ случившагося все еще любила его и даже больше, чѣмъ прежде. Цѣлую недѣлю гербъ, расцвѣтая нить за нитью подъ ея проворными пальцами, терзалъ жестоко ея сердце. Четырехъ-польный щитъ -- одинъ и четыре, два и три -- Іерусалима и Готкера. Іерусалима -- серебряное поле съ крюковымъ золотымъ крестомъ, окруженнымъ четырьмя маленьками тоже золотыми крестиками; Готкера -- въ лазурномъ полѣ золотая крѣпость, на которой песочный щитъ съ серебрянымъ сердцемъ посрединѣ и тремя золотыми лиліями, двѣ надъ сердцемъ, третья внизу. Эмальированныя части герба она вышивала кручеными шелками, металлическія -- золотомъ и серебромъ. Какой ужасъ чувствовать, что дрожитъ рука, склонять голову, чтобы не видно было глазъ, которые при видѣ этого герба наполнялись слезами! Она ни о чемъ не могла думать, кромѣ него, она обожала его сказочное многовѣковое благородство. Когда она вышила чернымъ шелкомъ на серебряной лентѣ девизъ: "Я хочу, да будетъ воля Господня", она ясно поняла, что она его раба, что уже не въ состояніи никогда разлюбить его; слезы застилали ей глаза, она ничего не видѣла, хотя и продолжала машинально втыкать и вытаскивать иголку.
   Съ этого дня на нее смотрѣть стало жалко. Она любила его отчаянно, боролась съ своей безнадежной любовью и никакъ не могла убить ея въ себѣ. Она все еще хотѣла бѣжать къ Фелисьену, броситься ему на шею и взять его себѣ навсегда; и всякій разъ, при этой мысли, въ ней начиналась борьба. Иногда она думала, что побѣдила въ себѣ это стремленіе, и тогда все въ ней замолкало, она смотрѣла на себя, какъ на какую-то чужую дѣвушку, маленькую, бѣдную, холодную, въ смиреніи отреченія покорно преклонявшую колѣни; съ этого дня она стала не она, а та разумная дѣвушка, которую выработало изъ нея воспитаніе и среда. Потомъ вдругъ волна крови приливала ей къ головѣ, кружила ее, прорывалось ея крѣпкое здоровье, ея страстная молодость, и снова находили на нее порывы гордости и страстности -- наслѣдіе ея невѣдомыхъ родителей. Зачѣмъ ей покоряться? Нѣтъ на свѣтѣ никакого долга, есть только свободное желаніе. Она начинала подготовляться къ бѣгству, разсчитывала, въ какое время удобнѣе всего будетъ перелѣзть черезъ рѣшетку епископскаго сада; но снова возвращалось къ ней безпокойство, смутная тревога, муки сомнѣнія. Если поддаться злому порыву, вѣчно придется мучиться раскаяніемъ. А часы бѣжали, страшные часы неизвѣстности, на что рѣшиться, что предпринять, въ этой бурѣ чувствъ, кидавшей ее отъ волненія несчастной любви къ ужасу передъ грѣхомъ. И послѣ всякой побѣды надъ непокорнымъ сердцемъ она становилась все слабѣе и слабѣе, теряла послѣднія силы.
   Разъ вечеромъ, собираясь навсегда покинуть пріютившій ее домъ и бѣжать къ Фелисьену, она вдругъ вспомнила, въ отчаяніи отъ невозможности дольше бороться со страстью, о книжкѣ воспитательнаго дома. Она вытащила ее со дна сундука, перебрала всю по листочкамъ, со всякой строчкой унижая себя низостью своего происхожденія, въ страстной жаждѣ христіанскаго смиренія. Отецъ и мать неизвѣстны, имени нѣтъ, есть только день рожденія да нумеръ книжки -- полная заброшенность былинки, выросшей у дороги! И воспоминанія толпой нахлынули въ ея голову. Вотъ богатые луга вдоль по Ніеврѣ, вотъ она пасетъ скотъ, вотъ большая дорога въ Суланжъ, по которой она бѣгала босикомъ, мама Нини, жестоко колотившая ее за кражу яблокъ. Но больше всего возбуждали въ ней воспоминанія тѣ страницы, на которыхъ отмѣчены были каждую четверть года посѣщенія помощника окружного надзирателя и врача, гдѣ были подписи, иногда съ примѣчаніями и наставленіями,-- тутъ о болѣзни, отъ которой она чуть не умерла, тамъ требованіе кормилицею новыхъ сапогъ для воспитанницы, взамѣнъ тѣхъ, которые она сожгла, дурныя отмѣтки за ея непокорный характеръ. Это былъ дневникъ ея несчастья. Одна графа окончательно привела ее въ слезы -- это протоколъ о негодности ожерелья, которое она носила до шести лѣтъ. Она помнила, какъ инстинктивно ненавидѣла это ожерелье изъ овальныхъ костяшекъ на шелковомъ снуркѣ съ серебряной бляшкой на замкѣ, на которой помѣченъ былъ день принятія ея въ Воспитательный домъ и ея нумеръ. Она чувствовала, что ожерелье это -- ярмо рабства; она съ радостью изорвала-бы его своими маленькими рученками, еслибъ не боялась послѣдствій. Потомъ, черезъ нѣсколько лѣтъ, она стала жаловаться, что оно ее душитъ, но все-таки его оставили на ней еще на годъ. За то что это была за радость, когда пріѣхавшій помощникъ надзирателя обрѣзалъ снурокъ и замѣнилъ это свидѣтельство о личности формальною бумагою, въ которую въ числѣ примѣтъ входили уже и фіалковые глаза, и ея тонкіе золотистые волосы. Но она и теперь чувствовала это ожерелье на своей шеѣ, этотъ ошейникъ, который надѣваютъ на домашнюю скотину, чтобъ она не затерялась; оно вросло ей въ кожу, оно душило ее. Въ этотъ день, при видѣ этой страницы, страшное, ужасное униженіе охватило ея душу, смирило ее до того, что она должна была, рыдая, подняться въ свою комнату, сознавая, что она недостойна любви. Еще раза два послѣ этого книжечка спасала ее, но потомъ и она стала безсильна.
   Теперь искушеніе начало ее мучить въ особенности по ночамъ. Раньше чѣмъ лечь спать, она, для очищенія своей души, заставляла себя перечитывать Легенду. но какъ она ни сжимала голову руками, всѣ усилія были тщетны: она не понимала больше, что читала; чудеса оставляли ее безчувственной, въ ея умѣ смутно проносились какія-то тѣни. Потомъ послѣ тяжелаго забытья въ ея большой постели, страшная боль въ сердцѣ вдругъ будила ее среди ночи. Ошеломленная,.она вскакивала съ постели, падала на колѣни на спутанныя простыни и, вся трепеща, съ холоднымъ потомъ на вискахъ, сжимала руки и шептала: "Боже, за что ты меня оставилъ!" Она больше всего боялась сознанія своего одиночества въ эти часы мрака. Она увидѣла во снѣ Фелисьена и вся дрожа торопилась одѣться, убѣжать къ нему, пока не было никого, кто-бы могъ ее удержать. Милость Божія покидала ее, Богъ оставилъ ее, окружающіе -- тоже. Въ отчаяніи призывала она невѣдомый міръ, прислушивалась къ тишинѣ, не услышитъ-ли таинственныхъ голосовъ; но все было пусто кругомъ, ни шопота, ни шелеста невидимыхъ одеждъ. Все, казалось, умерло, и Маріинская ограда, и Шевротта, и ивы, и травы, и старые вязы въ епископскомъ саду, и даже самый соборъ. Ничего не осталось отъ жизни, которую она вложила въ нихъ, бѣлый рай дѣвственницъ, покинувъ ее, оставилъ за собой одну смерть, она сама умирала, сознавая свое безсиліе и безоружность, смятая, какъ христіанка первыхъ вѣковъ, прародительскимъ грѣхомъ, едва только милость Божія покинула ее. Въ мертвой тишинѣ пріютившаго ее уголка она слышала, какъ возрождался и начиналъ громко говорить въ ней наслѣдственный грѣхъ, восторжествовавшій надъ даннымъ ей воспитаніемъ. Если втеченіе двухъ минутъ не придутъ къ ней на помощь чудесныя силы, если окружающіе предметы не пробудятся отъ своего мертваго сна и не поддержатъ ее, она пропала, она погибнетъ. "Боже мой, Боже мой, за что ты меня оставилъ?" Маленькая, слабая, стоя на колѣняхъ посреди своей огромной постели, она чувствовала, что умираетъ.
   До этого дня, въ минуты самаго жгучаго отчаянія, ее всегда поддерживала невѣдомая сила. То Господь сжалился надъ нею, и милость Его снова нисходила на нее и возвращала ей ея вѣру въ мечту. Она босикомъ соскакивала тогда на полъ, и въ порывѣ выздоровленія отъ терзаній бѣжала къ окну, и снова слышала таинственные голоса, невидимыя крылья задѣвали ея волоса, всѣ лица Золотой Легенды выходили изъ камней и деревьевъ и толпой окружали ее. Ея невинность, доброта, все то, что она вложила въ окружающіе предметы, все возвращалось къ ней и спасало ее. Съ той минуты, она больше не боялась, она чувствовала себя подъ охраной: св. Агнесса вернулась къ ней со всѣми дѣвственницами, и летала съ ними около нея въ струившемся воздухѣ. До нея доходили въ волнахъ ночного вѣтерка далекіе голоса поддержки, неумолкавшій шумъ побѣды добра. Она долго вдыхала въ себя эту успокоительную тишину, смертельно грустя, но твердо рѣшившись лучше умереть, чѣмъ преступить свою клятву; потомъ, совсѣмъ разбитая горемъ, она снова ложилась и засыпала со страхомъ передъ завтрашнимъ днемъ, мучимая мыслью, что если она такъ со всякимъ часомъ будетъ терять силы, то зло, навѣрное, побѣдитъ ея волю.
   И въ самомъ дѣлѣ, лихорадка изнуряла Анжелику съ тѣхъ поръ, какъ она перестала вѣрить, что она любима Фелисьеномъ. Рана ея съ каждымъ днемъ росла, и молча, безъ ропота, она медленно умирала отъ нея. Сперва это проявилось въ томъ, что она стала уставать, ей не хватало воздуху и она должна была бросить иглу и съ минуту отдыхать, блѣдная, устремя потускнѣвшій взглядъ въ пространство. Потомъ она совсѣмъ перестала ѣсть, во весь день проглотитъ только нѣсколько глотковъ молока; она стала прятать свой хлѣбъ, крошила его курамъ сосѣдокъ, чтобы не безпокоить своихъ родителей. Позвали доктора, но тотъ, не найдя никакой болѣзни, сказалъ только, что причина ея слабости -- слишкомъ замкнутая жизнь и посовѣтовалъ ей только побольше движенія. Все ея существо замирало понемногу, она медленно таяла. Когда она шла, то покачивалась, точно летя на крыльяхъ, ея похудѣвшее личико точно свѣтилось, въ ней догорала душа. Дошло до того, что она не могла больше выходить изъ своей комнаты иначе, какъ придерживаясь обѣими руками за стѣны и перила лѣстницы. Но она ни за что не хотѣла сознаться въ этомъ, притворялась бодрой, какъ только ловила на себѣ чей-нибудь взглядъ, хотѣла во что-бы то ни стало окончить трудную вышивку къ трону его преосвященства. Ея маленькія длинныя ручки уже не имѣли для этого достаточно силы, и если ей случалось сломать иголку, она не могла сама вытащить ее щипцами.
   Разъ Губертъ и Губертина должны были оба зачѣмъ-то уйти и оставили ее одну въ мастерской; Губертъ, возвратясь первый, нашелъ ее на полу, около пялецъ, въ обморокѣ, свалившеюся со стула. Работа подкосила ее, одинъ изъ ангеловъ долженъ былъ остаться неоконченнымъ. Губертъ, испугавшись, поднялъ ее, попробовалъ поставить на ноги, но она опять упала и долго не могла прійти въ себя.
   -- Душечка, милочка... Да отвѣть-же что-нибудь, ради Бога...
   Наконецъ, она открыла глаза, посмотрѣла на него съ отчаяніемъ. Зачѣмъ ему нужно, чтобъ она жила? Она была такъ счастлива, что умерла!
   -- Что съ тобой, душечка? Ты, значитъ, обманула насъ, ты все еще его любишь?
   Она не отвѣчала ему и смотрѣла на него страшно грустнымъ взглядомъ. Тогда, въ отчаяніи, онъ поднялъ ее на руки, снесъ въ ея комнату и, когда положилъ ее, блѣдненькую, слабенькую, легкую какъ перышко, на ея постель, заплакалъ горькими слезами, при мысли о горѣ, которое причинилъ ей тѣмъ, что удалилъ отъ нея того, кого она любила.
   -- Я-бы тебѣ далъ его! Зачѣмъ ты мнѣ ничего не сказала?
   Но она ничего не отвѣтила, глаза ея закрылись, какъ-будто она заснула. Онъ остался стоять около нея, глядя на это худенькое, прозрачное, какъ лилія, лицо, съ обливающимся кровью сердцемъ отъ жалости; потомъ, прислушавшись къ ея ровному дыханію, онъ на цыпочкахъ сошелъ внизъ, услыхавъ, что его жена вернулась.
   Внизу въ мастерской онъ все объяснилъ ей. Едва Губертина успѣла снять шляпку, онъ уже разсказалъ ей, какъ онъ нашелъ дѣвочку на полу, что она теперь дремлетъ у себя на постели и, пожалуй, не встанетъ.
   -- Мы ошиблись. Она все еще о немъ думаетъ, оттого и умираетъ. Ахъ, еслибъ ты знала, какъ это меня поразило. какъ меня мучитъ раскаяніе съ тѣхъ поръ, какъ я все понялъ, когда снесъ ее, бѣдненькую, на постель. Вѣдь это мы виноваты, мы разлучили ихъ нашей ложью... Неужели ты ничего ей не скажешь, такъ и дашь ей мучиться!
   Губертина, вся блѣдная отъ горя, какъ и Анжелика, ничего не говорила и только посмотрѣла на него со своимъ благоразумнымъ видомъ. А онъ, порывистый человѣкъ, выведенный этой мучительной страстью изъ своего обыкновеннаго повиновенія, не могъ успокоиться и ломалъ себѣ руки.
   -- Ну чтожь! тогда я скажу, скажу, что Фелисьенъ её любитъ, что это мы были такъ жестоки, мѣшали ему прійти, и его то-же обманули... Вѣдь ея слезы теперь будутъ жечь мнѣ сердце. Вѣдь ея слезы убійство, и я самъ убійца... Я хочу, чтобъ она была счастлива! да, счастлива, во что-бы то ни стало!..
   Онъ ближе подошелъ къ своей женѣ, онъ смѣло теперь кричалъ ей во имя своего глубоко возмущеннаго сердца, еще болѣе раздраженный ея грустнымъ молчаніемъ:
   -- Если они любятъ другъ друга, значитъ ихъ и воля... Разъ кто любитъ, и его любятъ -- нѣтъ налъ ними власти!... Да! счастье всегда законно, какъ-бы оно ни было достигнуто.
   Тогда Губертина тоже заговорила медленно своимъ тихимъ голосомъ, стоя передъ нимъ посреди комнаты:
   -- Чтобъ онъ отнялъ ее отъ насъ, да? Чтобъ женился на ней противъ нашей воли, противъ воли его отца?.. Ты это имъ совѣтуешь, да?.. И ты думаешь, что послѣ этого они будутъ счастливы, что одной любви достаточно?
   И безъ всякаго перехода, тѣмъ-же изстрадавшимся голосомъ она продолжала:
   -- Идя домой, я зашла еще разъ на кладбище, я все еще надѣялась... Я еще разъ стала на колѣни, на то-же истертое нашими колѣнями мѣсто, и долго молилась.
   Губертъ весь поблѣднѣлъ, его горячку унесло словно вѣтромъ. Онъ хорошо зналъ эту могилу, могилу упрямой матери, куда они такъ часто ходили молиться и плакать, покоряясь ея волѣ, обвиняя себя въ непослушаніи, чтобы суровая покойница простила ихъ изъ глубины могилы. Они часами простаивали тамъ, готовые со смиреніемъ и радостью принять прощеніе, если-бы оно было дано имъ. Они умоляли Бога, чтобы Онъ послалъ имъ дитя -- дитя прощенія, единственное знаменіе, которому-бы они повѣрили, что наконецъ имъ даровано это прощеніе. Но его не было, суровая мать была нѣма къ ихъ мольбамъ и не снимала съ нихъ наказанія смерти ихъ перваго ребенка, похищеннаго ею, котораго она не хотѣла имъ возвратить.
   -- Я долго молилась, повторила Губертина, я прислушивалась, не дрогнетъ-ли что...-- Губертъ съ тревогою впился въ нее глазами.
   -- Нѣтъ, ничего! земля не шевельнулась, ничто не дрогнуло у меня подъ сердцемъ. Нѣтъ, кончено! Теперь ужъ поздно, мы сами захотѣли своего несчастія.
   Онъ вздрогнулъ, услыша это; онъ спросилъ:
   -- Ты обвиняешь меня?
   -- Да, ты виноватъ, я виновата тоже, что пошла за тобой... Мы не послушались тогда, и вотъ -- вся наша жизнь испорчена.
   -- И ты несчастна?
   -- Да, я несчастна.. Женщина, у которой нѣтъ дѣтей; не можетъ быть счастлива. Любовь ничего не значитъ, надо, чтобы любовь Богъ благословилъ.
   Онъ безсильно упалъ на стулъ съ полными слезъ глазами. Никогда еще она такъ не упрекала его за несчастье ихъ жизни; она, всегда такъ скоро раскаивавшаяся въ томъ, что невольно огорчила его, и начинавшая его утѣшать, въ этотъ разъ, безучастно смотрѣла на его страданія, шага не сдѣлала, чтобы подойти къ нему, и такъ и стояла посреди комнаты. Онъ заплакалъ, закричавъ ей среди рыданій:
   -- Ахъ, ты нашу бѣдную дѣвочку осуждаешь на муку!.. Ты не хочешь, чтобъ онъ женился на ней, какъ я на тебѣ, чтобъ она вытерпѣла все то, что ты вытерпѣла.
   Она просто кивнула ему въ отвѣтъ головою, во всей простотѣ и твердости своего сердца.
   -- Да вѣдь ты-же сама говорила, что бѣдная наша дѣвочка умретъ съ горя... Вѣдь не хочеть-же ты ея смерти?..
   -- Лучше смерть, чѣмъ испорченная жизнь.
   Въ порывѣ горя, онъ вскочилъ и бросился въ ея объятія; оба они зарыдали. Долго стояли они, обнявшись. Онъ покорился своей участи, и теперь она должна была опереться на его плечо, чтобы поддержать свои силы.
   Изъ этого разговора они вынесли глубокое отчаяніе и твердое, нѣмое и горькое рѣшеніе, что пусть лучше дѣвочка умретъ, если на то воля Господня, чѣмъ испортитъ себѣ жизнь.
   Съ этого дня Анжелика должна была все время оставаться въ своей комнатѣ. Она такъ ослабѣла, что не могла сойти въ мастерскую: сейчасъ-же у нея начинала кружиться голова и подкашивались ноги. Сперва она еще ходила, съ трудомъ, опираясь на мебель, добиралась до балкона, потомъ стойла довольна и тѣмъ, если могла добраться отъ постели до сигіего кресла.
   Но и эта дорога стала казаться ей долгою, и она отваживалась на нее только утромъ и вечеромъ, уставъ сидѣть. Не смотря на это, она все-таки еще работала, бросивъ слишкомъ трудное рельефное шитье и вышивая цвѣты шелками; она вышивала ихъ прямо съ натуры, желтые букеты изъ розъ и гортензій, безъ аромата, не раздражавшихъ ея. Букетъ цвѣтовъ цвѣлъ у нея въ комнатѣ въ вазѣ, и часто, оторвавшись отъ канвы, она отдыхала, любуясь имъ минуту, другую, потому что и шелкъ становился уже тяжелъ для ея рукъ. Въ два дня она вышила всего одну розу, свѣжую, яркую на атласномъ фонѣ; работа была ея жизнь, она могла бросить иглу только передъ самой смертью. Похудѣвъ еще, тая отъ сердечныхъ страданій, она теплилась теперь, какъ чистый и яркій, прелестный огонекъ.
   Зачѣмъ еще бороться, если Фелисьенъ ея больше не любитъ? Она умирала отъ сознанія, что онъ не любитъ ея больше, можетъ быть, и никогда не любилъ. Пока у нея была сила, она боролась противъ своего сердца, здоровья, молодости, толкавшихъ ее бѣжать къ нему. Съ тѣхъ поръ, какъ болѣзнь приковала ее къ креслу, она должна была покориться. Все кончено, прошедшаго не вернешь.
   Однажды утромъ, когда Губертъ усаживалъ ее въ креслѣ и подкладывалъ подушку подъ ея неподвижныя маленькія ножки, она сказала ему съ улыбкой:
   -- Ну, теперь я увѣрена, что буду умница и больше ужъ не убѣгу.
   Губертъ поспѣшилъ уйти внизъ, боясь разрыдаться.
   

XII.

   Въ эту ночь Анжелика не могла заснуть. При страшной слабости, безсонница мучила ее, вѣки ея горѣли; такъ какъ Губерты уже улеглись спать, и время было близко къ полночи, то она, охваченная страхомъ умереть, если дольше останется въ постели, рѣшила лучше встать, не смотря на страшное усиліе, которое она должна была употребить для этого.
   Ей нечѣмъ было дышать; она накинула блузу, дотащилась до окна и раскрыла его настежь. Зима была въ этотъ годъ дождливая, мягкая и сырая. Потомъ, поправивъ огонь въ стоявшей на маленькомъ столикѣ лампѣ, которая горѣла у нея всю ночь, она опустилась въ кресло. На столикѣ около книжки Житія Святыхъ стоялъ букетъ штокъ-розъ и гортензій, которыя она начала вышивать. Ей пришла фантазія приняться за работу, чтобы заставить себя ожить немного; она придвинула пяльцы и сдѣлала дрожащими руками нѣсколько стежковъ. Красный шелкъ выдѣлялся такъ рѣзко отъ ея блѣдныхъ пальчиковъ, что, казалось, то была кровь, которая капля за каплей медленно вытекала изъ ея сердца.
   Но едва только она сѣла, какъ почти сейчасъ-же заснула, не смотря на то, что передъ этимъ цѣлыхъ два часа проворочалась напрасно на своей постели, простыни которой жгли ее. Ея слабая головка склонилась на спинку кресла и потомъ сползла нѣсколько на правое плечо; шелкъ такъ и остался въ ея неподвижныхъ ручкахъ: можно было подумать, что она еще работаетъ. Блѣдная и спокойная, какъ мраморъ, она спала при свѣтѣ лампы, въ своей бѣлой и тихой какъ могила комнаткѣ.
   Въ этомъ освѣщеніи, ея огромная, точно королевская кровать, обитая полинявшимъ розовымъ ситцемъ, казалась совсѣмъ бѣлою. Только сундукъ, шкафъ и стулья чернаго дуба рѣзко выдѣлялись траурными пятнами на бѣлоснѣжныхъ стѣнахъ. Минуты бѣжали, а она спала, блѣдная и спокойная.
   Вдругъ что-то зашумѣло, и на балконѣ показался Фелисьенъ, дрожащій и исхудавшій, какъ она. Съ искаженнымъ лицомъ онъ бросился въ комнату, какъ вдругъ увидѣлъ ее безсильно лежащей въ креслѣ, такую жалкую и прекрасную, въ яркомъ кругѣ свѣта. Жгучее горе сжало его сердце, онъ опустился на колѣни и забылся въ горькомъ созерцаніи. Такъ ея больше нѣтъ, горе унесло ее. Она лежитъ, вытянувшись, легкая какъ перышко, готовое улетѣть съ первымъ дуновеніемъ вѣтра! Въ этомъ ясномъ снѣ видно было и ея страданіе, и ея покорность. Онъ узналъ ее только по ея лилейной граціи, по ея нѣжной шейкѣ на покатыхъ плечикахъ, по ея длинному и преобразившемуся, какъ у св. дѣвственницы, летящей въ рай, личику. Волосы ея сіяли, какъ ореолъ, потерявъ все земное, бѣлоснѣжная душа свѣтилась сквозь кожу, прозрачную, какъ шелковая дымка. Она была такъ прекрасна, какъ душа святой, освобожденная отъ тѣла, потерявшая земную оболочку. Въ порывѣ восхищенія и отчаянія, онъ неподвижно стоялъ передъ нею, благоговѣйно сложивъ руки. Она все не просыпалась, а онъ все смотрѣлъ на нее.
   Вѣроятно, легкое дыханіе Фелисьена пробѣжало по щекѣ Анжелики. Она вдругъ открыла свои большіе глаза, но не двинулась и устремила ихъ на него, улыбаясь, какъ во снѣ. Это онъ, она узнала его, хотя онъ и измѣнился. Но она думала, что это во снѣ, потому-что не разъ она видѣла его такъ, когда спала, и это еще болѣе растравляло ея горе.
   Вотъ онъ протянулъ руки и заговорилъ:
   -- Дорогая моя, я люблю васъ... Мнѣ сказали, какъ вы страдаете, и я прибѣжалъ къ вамъ... Я здѣсь, я люблю васъ.
   Она вздрогнула и машинально стала протирать себѣ глаза.
   -- О, не сомнѣвайтесь больше.. Я у ногъ вашихъ, я васъ люблю, я васъ все такъ-же люблю.
   Тогда она вскрикнула:
   -- Ахъ! это вы... Я васъ ужъ больше не ждала и, вдругъ, это вы, вы...
   Она схватила его за руки, стала ощупывать его, чтобы убѣдиться, что это не призракъ, явившійся ей во снѣ.
   -- Вы все еще меня любите, и я васъ люблю! О, гораздо, гораздо больше, чѣмъ я могла думать, что буду любить.
   Они были просто ошеломлены счастьемъ въ эти первыя минуты безусловнаго блаженства; они забыли все на свѣтѣ, увѣренные въ своей любви, въ радости, что могутъ говорить о ней другъ-другу. Страданія вчерашняго дня, препятствія завтрашняго -- все исчезло; они не знали, какъ они очутились вмѣстѣ, плакали слезами радости, обнимая другъ-друга чистыми объятіями -- онъ, раздираемый жалостью, она до того изможденная горемъ, что, обнимая ее, Фелисьенъ чувствовалъ въ рукахъ только чье-то слабое дыханіе. Внезапное счастье имѣло на нее парализующее вліяніе: отъ блаженства у нея кружилась голова, и она сидѣла, покачиваясь въ своемъ креслѣ, чувствуя, что у нея отнялись всѣ ея члены, приподнимаясь и снова падая, опьяненная радостью.
   -- Ахъ! дорогой мой повелитель, мое единственное желаніе теперь исполнилось; я видѣла васъ и теперь могу умереть.
   Онъ приподнялъ голову съ жестомъ отчаянія.
   -- Умереть!... Да я не хочу, чтобъ вы умерли! Я тутъ, я люблю васъ.
   Она улыбнулась ангельской улыбкой.
   -- О! Я могу умереть, если вы меня любите. Смерть больше меня не пугаетъ, я такъ и засну у васъ на плечѣ... Скажите мнѣ еще разъ, что вы любите меня.
   -- Я люблю васъ такъ, какъ любилъ васъ вчера, какъ буду любить васъ завтра, всегда... Никогда не сомнѣвайтесь въ моей любви, она на вѣкъ, до гроба.
   -- Да, да, на вѣкъ, мы любимъ другъ друга.
   Анжелика въ экстазѣ устремила взглядъ впередъ, въ снѣжную бѣлизну комнатки. Но мало-по-малу она точно просыпалась, и по мѣрѣ пробужденія становилась серьезнѣе. Она, наконецъ, начинала думать послѣ ошеломившаго ея блаженства. И ее удивляло все случившееся.
   -- Вы меня любите... почему-же вы не приходили?
   -- Мнѣ сказали ваши родители, что вы меня больше не любите. И я тоже чуть не умеръ... И когда я узналъ, что вы больны, только тогда я рѣшился прійти, рискуя, что меня выгонятъ изъ этого дома, гдѣ передо мной запирались двери.
   -- Мама мнѣ тоже говорила, что вы меня больше не любите, и я повѣрила мамѣ... Я встрѣчала васъ нѣсколько разъ съ этой барышней, подумала, что вы подчинились волѣ его преосвященства.
   -- Нѣтъ, я только ждалъ. Но я былъ трусомъ, я дрожалъ передъ нимъ.
   Наступило молчаніе. Анжелика выпрямилась во весь ростъ, на лицѣ ея появилось жестокое выраженіе, складка гнѣва легла поперекъ лба.
   -- Значитъ и васъ, и меня обманули, намъ налгали, чтобъ разлучить насъ... Мы любимъ другъ друга, а насъ терзали, насъ чуть не убили обоихъ... Ну, что-жъ! Это такъ отвратительно, что освобождаетъ насъ отъ клятвы. Мы свободны.
   Гнѣвъ и презрѣніе поставили ее на ноги. Она не чувствовала больше слабости, силы вернулись къ ней, вмѣстѣ съ проснувшейся страстью и гордостью. Счесть свою мечту погибшею, и вдругъ снова найти ее живою и сіяющею! Сказать, что они не виновны передъ своею любовью, что преступны передъ ними другіе! Она выросла въ своихъ глазахъ, это достигнутое наконецъ торжество возбуждало ее, разжигало въ ней негодованіе.
   -- Ну, идемте! сказала она просто.
   И она рѣшительно стала ходить по комнатѣ, твердая, сильная, энергичная. Она уже искала пальто, чтобы накинуть его на себя. На голову довольно и кружевной косынки.
   Фелисьенъ вскрикнулъ отъ счастія -- она предупредила его желаніе, его единственную мечту -- бѣжать, о которой онъ не осмѣливался ей и сказать. О! бѣжать вмѣстѣ, исчезнуть, разомъ прекратить всѣ страданія, всѣ препятствія! Бѣжать сейчасъ, избѣгнувъ даже борьбы съ собой, размышленій!
   -- Да, да, ѣдемъ сейчасъ, дорогая моя! Я пришолъ за вами, я знаю, гдѣ достать экипажъ. На разсвѣтѣ мы будемъ уже далеко, такъ далеко, что никто насъ не догонитъ.
   Она открывала ящики, и опять захлопывала ихъ, ничего не беря, все въ возрастающемъ возбужденіи. Какъ! она терзалась столько недѣль, такъ старалась изгнать самое воспоминаніе о немъ, чуть не достигла этого, и вдругъ, ничего такого не было, хоть все начинай снова! Нѣтъ, никогда у нея на это не хватитъ силъ! Если они любятъ другъ друга, такъ къ чему-же: они женятся, и никакая сила не оторветъ ихъ тогда одинъ отъ другого.
   -- Ну, что-же мнѣ брать съ собою?.. Ахъ, какъ я была глупа съ этими дѣтскими опасеніями! И подумать только, что они дошли до такой низости, что лгутъ! Да, я-бы умерла, они-бы и тогда васъ не позвали.. Брать-ли бѣлыя платья, а? Вотъ теплое платье... Они такихъ мыслей, такого страха набили мнѣ въ голову. То хорошо, то худо, то можно дѣлать, того нельзя, такая путаница, что весь разсудокъ потеряешь. Они все лгутъ, все это неправда; есть только одно счастье -- жить и любить того, кто васъ любитъ... Вы счастье, вы красота и молодость, мой милый властелинъ, и я отдаюсь вамъ, и все мое счастье въ васъ -- дѣлайте со мною, что хотите.
   Она торжествовала, всѣ наслѣдственныя страсти вдругъ вспыхнули въ ней, хотя ихъ давно считали уже совсѣмъ потухшими. Музыка гудѣла въ ея ушахъ, опьяняла ее, она видѣла свой отъѣздъ, свое похищеніе молодымъ королевичемъ, который дѣлаетъ ее королевой отдаленнаго государства; вотъ она идетъ за нимъ, повѣсившись ему на шею, улегшись на его груди въ такомъ упоеніи ничего не вѣдающей страсти, что все ея тѣло замирало отъ блаженства. Быть однимъ, вмѣстѣ, отдаться вмѣстѣ быстрой ѣздѣ, бѣжать и исчезнуть совсѣмъ въ объятіяхъ друга-друга!
   -- Я ничего не возьму, неправда-ли?.. Къ чему?..
   Онъ тоже заразился ея горячкой, онъ былъ уже у двери.
   -- Нѣтъ, ничего... только скорѣе.
   -- Да, ѣдемъ, ѣдемъ.
   И она пошла за нимъ. Но она обернулась, она хотѣла въ послѣдній разъ посмотрѣть на свою комнатку. Лампа разливала все тотъ-же мягкій свѣтъ, букетъ гортензій и мальвъ стоялъ на томъ-же мѣстѣ и не оконченная еще, но уже живая штокъ-роза, казалось, ждала ее, расцвѣтая въ пяльцахъ. Но никогда еще комната не казалась ей такою бѣлою, такими бѣлыми -- стѣны; воздухъ, кровать -- все было точно наполнено бѣлымъ сіяніемъ.
   Что-то дрогнуло въ ея душѣ, она должна была опереться на ближайшій стулъ, у самой двери.
   -- Что съ вами? встревоженно спросилъ Фелисьенъ.
   Она не отвѣчала и тяжело дышала. Потомъ снова дрожь охватила ее, ноги подкосились, и она должна была сѣсть.
   -- О, не безпокойтесь, это ничего... Минуточку покоя, и потомъ пойдемъ.
   Они замолчали. Она смотрѣла на комнату, точно забыла въ ней какую-то драгоцѣннность, и не могла вспомнить, что именно. Ей было жаль чего-то, сперва немного, потомъ все больше и больше; сожалѣніе начинало сжимать ей горло. Она не помнила, чего и жаль-то. Быть можетъ, вся эта бѣлизна удерживала ее? Вѣдь она всегда до того любила все бѣлое, что даже таскала обрѣзки бѣлаго шелка, чтобы тайкомъ любоваться ими.
   -- Одну минуточку, еще одну минуточку, мой милый властелинъ, и потомъ пойдемъ.
   Но она даже и не пробовала больше встать. Глубоко встревоженный, онъ опять сталъ передъ ней на колѣни.
   -- Вамъ не здоровится? Можетъ быть, я могу какъ-нибудь помочь? Если вамъ холодно, я возьму ваши ножки и руками согрѣю ихъ такъ, что онѣ соберутся съ силами, чтобъ бѣжать?
   Но она покачала головой.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, мнѣ не холодно, я могу идти... Подождите только минуточку, одну минуточку.
   Онъ хорошо видѣлъ, что невидимыя цѣпи сковали ей всѣ члены, такъ крѣпко опутали ее, что еще минутка, и ему, быть можетъ, уже невозможно будетъ вырвать ее отсюда. А если онъ не уведетъ ее сейчасъ, ему предстоитъ завтра-же неизбѣжная борьба съ отцомъ, страшный разрывъ, котораго онъ избѣгалъ столько недѣль. Тогда онъ сталъ страстно умолять, принуждать ее.
   -- Пойдемте, на улицахъ темно теперь, мы умчимся въ темнотѣ, мы будемъ ѣхать, ѣхать, какъ въ колыбели, въ объятіяхъ другъ друга, точно закутанныя нѣжнымъ пухомъ, не боясь ночной свѣжести, и когда забрежжитъ день и солнце, мы все будемъ ѣхать, все дальше и дальше, пока не доѣдемъ до той страны, гдѣ можемъ быть счастливы... Никто не будетъ насъ знать, мы поселимся гдѣ-нибудь въ большомъ саду, у насъ будетъ одна только забота -- любить другъ друга съ каждымъ днемъ все больше и больше. У насъ будутъ цвѣты выше деревьевъ и фрукты слаще меду. И подъ сѣнью вѣчной весны мы не будемъ ничѣмъ питаться: мы будемъ жить поцѣлуями, дорогая моя!
   Она дрожала отъ этой жгучей любви, отъ которой у ней разгоралось лицо. Она вся замирала въ предчувствіи обѣщанныхъ имъ радостей.
   -- О! сейчасъ, сейчасъ!
   -- Потомъ, если путешествія наскучатъ намъ, мы вернемся, мы возобновимъ стѣны и башни Готкера и тамъ проживемъ до самой смерти. Это моя мечта... Если нужно, мы безъ всякаго сожалѣнія бросимъ на это все свое состояніе. И снова наши башни будутъ повелѣвать всей долиной. Мы будемъ жить въ главномъ зданіи, между башней Давида и Карла Великаго. Вся громада замка возстанетъ, какъ во дни своего величія, куртина, постройки, часовня, въ былой роскоши стараго времени... И мы будемъ вести въ немъ жизнь старыхъ вѣковъ, вы будете принцессой -- я принцемъ, окруженные свитой воиновъ и пажей. Солнце заходитъ за холмы, мы возвращаемся съ охоты на огромныхъ бѣлыхъ коняхъ, привѣтствуемые съ почетомъ нашими колѣнопреклоненными поселянами. Трубятъ рога, скрипя, опускается подъемный мостъ. По вечерамъ, короли ужинаютъ у насъ. Ночью, наше ложе -- на высокой эстрадѣ, подъ балдахиномъ съ короной, какъ королевскій тронъ. Далекая, нѣжная мелодія звучитъ вокругъ насъ, а мы засыпаемъ въ объятіяхъ другъ друга, въ пурпурѣ и парчѣ.
   Вся дрожа, она улыбалась теперь отъ гордости и удовольствія, но возвращавшееся страданіе охватывало мало-по-малу всю ее, стирая улыбку съ страдальческихъ устъ. И видя, что она машинальнымъ движеніемъ отгоняетъ отъ себя соблазнительныя видѣнія счастья, онъ удвоилъ свои мольбы, онъ старался схватить ее, привлечь къ себѣ дрожащими руками.
   -- О! пойдемте, о будьте моею.... Бѣжимъ, забудемъ все въ нашемъ счастьѣ.
   Но она вдругъ вырвалась изъ его рукъ, ускользнула отъ него инстинктивнымъ движеніемъ, и остановившись посреди комнаты, наконецъ вскрикнула:
   -- Нѣтъ, нѣтъ, я не могу, я больше не могу этого.
   Но все еще колеблясь, въ мучительной борьбѣ сама съ собою, она стала жаловаться, лепеча:
   -- О, я васъ прошу, будьте добры, не принуждайте меня, подождите... Я-бы такъ хотѣла повиноваться вамъ, чтобы доказать, что я васъ люблю, отправиться подъ руку съ вами въ чудесную далекую страну, жить съ вами въ замкѣ вашей мечты. Мнѣ это казалось такъ легко, я такъ часто думала о нашемъ побѣгѣ... И что-же? теперь мнѣ это кажется невозможнымъ. У меня такое чувство -- точно вдругъ эту дверь заколотили, и мнѣ невозможно отсюда выйти.
   Онъ снова хотѣлъ склонить ее мольбами, но она жестомъ заставила его замолчать.
   -- Нѣтъ, не говорите больше... Не странно-ли это? Вы говорите мнѣ такія чудныя, нѣжныя вещи, которыя-бы должны были убѣдить меня, а мнѣ становится все страшнѣе, страсть леденитъ меня... Боже мой, что со мною? Ваши слова отталкиваютъ меня отъ васъ. Если вы будете продолжать, я не буду больше васъ слушать, вамъ нужно будетъ уйти.... Подождите, подождите немножко.
   И она медленно стала ходить по комнатѣ, въ ужасной тревогѣ стараясь овладѣть собою, между тѣмъ какъ онъ стоялъ у двери, впадая въ отчаяніе.
   -- Я думала, что уже не люблю васъ; но это, вѣрно, была только досада, потому-что сейчасъ, здѣсь, когда я увидѣла васъ у моихъ ногъ, у меня забилось сердце, моимъ первымъ порывомъ было идти за вами, какъ раба... Но если я люблю васъ, почему-же вы приводите меня въ ужасъ? и что мѣшаетъ мнѣ уйти изъ этой комнаты, точно какія-то невидимыя руки держатъ меня за руку и за ноги, за всякій волосокъ на головѣ?
   Она остановилась у постели, подошла къ шкафу, постояла передъ каждымъ столомъ и стуломъ. Да, какія-то цѣпи приковывали ее ко всѣмъ предметамъ, но въ особенности бѣлоснѣжныя стѣны и потолокъ обливали ее такой бѣлизной, такой чистотой, что она могла разстаться съ ней только со слезами. Все это было частицею ея самой, среда приросла къ ней. И она это всего яснѣе поняла, когда остановилась передъ пяльцами, оставшимися подъ лампою у стола. У нея сердце разрывалось при мысли, что она никогда не окончитъ начатой розы, если убѣжитъ, какъ преступница. Въ ея памяти воскре сали годы работы, годы разумной, счастливой жизни, годы долгаго мира и честности, воспоминаніе о которыхъ было возмущено мыслью о проступкѣ. Всякій день въ маленькомъ свѣжемъ домикѣ золотошвейщиковъ, дѣятельная и чистая жизнь вдали отъ свѣта, которую она вела въ немъ, измѣнили всю кровь въ ея жилахъ.
   Но онъ, видя, что среда снова овладѣваетъ ею, почувствовалъ необходимость поспѣшить отъѣздомъ.
   -- Пойдемте-же, часы бѣгутъ, скоро уже будетъ поздно.
   Но тогда только свѣтъ блеснулъ въ ея душѣ, она воскликнула:
   -- И теперь уже поздно... Вы видите, что я не могу идти за вами. Еще недавно во мнѣ была страстная и гордая дѣвушка, которая обѣими руками бросилась-бы вамъ на шею, чтобы вы только унесли ее. Но меня передѣлали, я уже больше не та.... Неужели вы не слышите, какъ все кричитъ мнѣ въ этой комнатѣ: останься, останься? И во мнѣ больше нѣтъ протеста, моя радость въ покорности.
   Не споря, не говоря больше, онъ старался только поймать ее и увести, какъ непослушное дитя. Но она ускользнула отъ него и прижалась къ окну.
   -- Нѣтъ, ради Бога! Нѣсколько минутъ тому назадъ я-бы послѣдовала за вами. Но это была послѣдняя вспышка протеста. Мало-по-малу, безъ моей воли, смиреніе и покорность, которыя вложили въ меня, должны были взять верхъ. Вотъ почему всякій разъ борьба съ врожденными страстями ста новилась для меня легче, я легче побѣждала себя. Теперь была послѣдняя борьба, теперь кончено, я побѣдила себя... О, милый мой господинъ, я васъ такъ люблю! Не будемъ-же ничего дѣлать въ защиту нашего счастья. Нужно смириться, чтобъ быть счастливымъ.
   Онъ хотѣлъ приблизиться къ ней, но она уже очутилась за дверью на балконѣ.
   -- Вы не заставите меня броситься отсюда... Послушайте-же меня, поймите, что во мнѣ все, что меня окружаетъ. Предметы давно говорятъ со мной, я слышу голоса, и они кричать мнѣ яснѣе, чѣмъ когда либо... Слышите! Вся Маріинская ограда уговариваетъ меня не портить моей и вашей жизни, отдавшись вамъ противъ воли вашего отца. Этотъ поющій голосъ, это Шевротта, чистая, свѣжая, вложившая и въ меня свою хрустальную чистоту. Этотъ шумъ тополей, нѣжный, глубокій -- это голосъ земли, травъ, деревьевъ, всего мирно живущаго въ этомъ священномъ уголкѣ, всего, что заботится о спокойствіи моей жизни. И еще болѣе далекіе голоса долетаютъ до меня -- голоса вязовъ епископскаго сада, голоса вѣтвей, малѣйшая изъ которыхъ заботится о моей борьбѣ со зломъ... Вотъ, слышите! Этотъ важный, медлительный голосъ -- это голосъ мнѣ стараго друга-собора, воспитавшаго меня, всегда бодрствующаго по ночамъ. Каждый камешекъ въ немъ, каждая колонка въ окнахъ, колокольчики башенокъ, устои стѣны -- у всѣхъ свой отдѣльный голосъ, который я различаю, свой языкъ, который я понимаю. Слушайте, они говорятъ, что даже и въ смерти остается надежда. Когда смиришь себя, любовь остается и торжествуетъ... Наконецъ, слышите! Воздухъ полонъ пареніемъ душъ, вотъ невидимо летятъ мои подруги дѣвственницы. Слушайте, слушайте!
   Улыбаясь, она подняла руки съ жестомъ глубокаго вниманія. Все ея существо стремилось къ невидимому рою духовъ. То были св. дѣвственницы Золотой Легенды, вызванныя изъ старинной книги съ простодушными картинками, раскрытой на столѣ. Впереди всѣхъ св. Агнеса, окутанная волосами, съ обручальнымъ кольцомъ священника Паулина на рукѣ, за нею другія: св. Варвара съ своею башнею, св. Женевьева съ ягненкомъ, св. Цецилія съ своею скрипкою, св. Агата съ вырванными грудями, св. Елизавета, просящая милостыню на большой дорогѣ, св. Екатерина, одерживающая верхъ на диспутѣ съ учеными мужами. Чудо дѣлаетъ св. Люцію такою тяжелою, что пять паръ воловъ не могутъ сдвинуть ея съ мѣста, чтобы стащить въ домъ разврата. Губернаторъ, желающій облобызать св. Анастасію, теряетъ зрѣніе. И всѣ онѣ, бѣлыя какъ снѣгъ, летятъ въ свѣтломъ сумракѣ ночи, съ разверстыми пыткою ранами, изъ которыхъ, вмѣсто крови, текутъ рѣки молока. Воздухъ сіяетъ, въ темнотѣ проступаютъ тысячи звѣздъ. О! умереть отъ любви, какъ онѣ, умереть дѣвственницей, снѣжно-чистой, въ первомъ поцѣлуѣ супруга!
   Фелисьенъ подошелъ къ ней.
   -- Я живъ, Анжелика, а вы отталкиваете меня изъ-за какихъ-то призраковъ.
   -- Призраковъ, прошептала она.
   -- Вѣдь если эти призраки окружаютъ васъ, такъ это только потому, что вы сами ихъ создали... Идите, не вливайте вашей жизни въ эти образы, и они замолчатъ.
   Но она въ экзальтаціи отвѣчала:
   -- О, нѣтъ, нѣтъ! пусть они говорятъ, говорятъ громче. Они -- моя сила, они даютъ мнѣ мужество сопротивляться вамъ... Это милость Божія нисходитъ на меня; никогда она еще такъ не осѣняла меня. Если это только мечта, которую я сама вселила во все, что вокругъ меня, пусть, все равно! Она спасаетъ меня, она уноситъ меня невинною изъ искушенія... О! смиритесь, покоритесь, какъ я. Я не хочу идти съ вами.
   Несмотря на свою слабость, она стояла передъ нимъ, рѣшительная, непобѣдимая.
   -- Но васъ обманули, продолжалъ онъ,-- не побоялись даже лжи, чтобы разлучить насъ.
   -- Чужіе проступки не оправдываютъ нашихъ.
   -- О, вы отняли у меня сердце, вы больше не любите меня.
   -- Я люблю васъ, я борюсь съ вами только ради нашей любви и счастья... Добейтесь согласія вашего отца, и я пойду за вами всюду.
   -- Согласія моего отца! Вы его совсѣмъ не знаете... Одинъ Богъ можетъ сломить его волю... Значитъ, кончено? Если отецъ прикажетъ мнѣ жениться на Кларѣ де-Вуанкурь я долженъ повиноваться ему?
   Этотъ ударъ сразилъ Анжелику. Она только могла прошептать:
   -- Это ужасно... Умоляю васъ, уходите, не будьте жестоки... Зачѣмъ вы пришли? Я смирилась, я уже привыкла къ своему горю не быть любимой вами. И вотъ, вы опять меня любите, и всѣ мои терзанія начинаются снова!... Какъ я теперь могу жить!
   Фелисьенъ подумалъ, что она сдается; онъ опять повторилъ:
   -- Если отецъ мой пожелаетъ, чтобъ я женился на ней...
   Она все еще старалась не поддаться своему страданію, и ей удалось еще, съ растерзаннымъ сердцемъ, устоять на ногахъ; потомъ она дотащилась до стола, какъ-бы давая ему дорогу.
   -- Женитесь на ней, надо слушаться.
   Тогда онъ, въ свою очередь, подошелъ къ двери, потому-что она отстраняла его отъ себя.
   -- Вѣдь вы умрете отъ этого! крикнулъ онъ ей.
   Но она успокоилась и прошептала съ улыбкой:
   -- О этого недолго ждать, я уже наполовину умерла.
   Еще секунду онъ смотрѣлъ на нее, такую бѣленькую, худенькую, легкую какъ пушокъ, уносимый вѣтромъ, и съ жестомъ отчаянной рѣшимости исчезъ во мракѣ ночи.
   Она-же, опершись на спинку кресла, когда онъ уже ушелъ, въ безнадежномъ горѣ протянула руки къ нему. Рыданія колебали ея тѣло, предсмертный потъ выступилъ у нея на лицѣ. Боже мой, кончено, она его больше не увидитъ. Болѣзнь ея вернулась къ ней, ноги не держали. Едва-едва добралась она до постели и бездыханная упала на нее, въ торжествѣ побѣды надъ собою. Утромъ ее нашли умирающею. Лампа сама потухла на зарѣ, въ торжественной бѣлизнѣ комнатки.
   

XIII.

   Анжелика умирала. Пробило 10 часовъ свѣтлаго, морознаго зимняго утра, передъ самымъ началомъ весны, когда солнышко весело блещетъ на бѣломъ небѣ. Она лежала не шевелясь, безъ сознанія, съ самаго вечера, на своей громадной, точно царской постели, драпированной старымъ розовымъ ситцемъ. Вся вытянувшись на спинѣ, свѣсивъ на простынѣ свои худенькія, точно изъ слоновой кости, ручки, она все время лежала такъ, не открывая глазъ; ея тонкій профиль сталъ еще тоньше въ золотистомъ ореолѣ ея волосъ, и еслибы не слабое дыханіе ея устъ, ее-бы можно было принять уже за мертвую.
   Наконецъ, чувствуя себя очень дурно, Анжелика исповѣдалась и причастилась. Добрый батюшка Корнилій принесъ ей, часовъ около трехъ, св. Дары. Потомъ вечеромъ, по мѣрѣ того, какъ смерть, приближаясь, все болѣе сковывала ей члены, она страстно захотѣла собороваться -- прибѣгнуть къ этому небесному врачеванію, дарованному намъ во исцѣленіе души и тѣла. Передъ тѣмъ какъ потерять сознаніе, ея послѣднія, едва-едва слышныя слова, обращенныя къ Губертинѣ, были просьбою собороваться, но только сейчасъ, сейчасъ, пока еще есть время. Но было уже поздно, ночь; прождали до утра и только теперь, наконецъ, долженъ былъ прійти приглашенный священникъ.
   Все уже было готово. Губерты кончали прибирать комнату, которая въ бѣлизнѣ своихъ гладко-оштукатуренныхъ стѣнъ, въ этотъ утренній часъ, подъ веселыми лучами сіявшаго въ окно солнышка, казалась вся залитою блескомъ бѣлаго зимняго разсвѣта. Они накрыли столъ бѣлою скатертью. На немъ въ серебряныхъ вазахъ, принесенныхъ изъ гостинной, горѣли по правую и по лѣвую сторону распятія двѣ восковыя свѣчки и, кромѣ того, стояла святая вода, около нея кропило, умывальный тазикъ, кувшинъ съ водою на чистой салфеткѣ и двѣ бѣлыя фарфоровыя тарелки: одна съ клочками свѣжей ваты, другая съ свернутыми изъ бѣлой бумаги маленькими трубочками. Они обѣгали всѣ цвѣточные магазины въ Нижнемъ городѣ и не нашли никакихъ цвѣтовъ, кромѣ огромныхъ бѣлыхъ розъ, большіе пучки которыхъ дрожали надъ столомъ, какъ отъ легкаго вѣтра дрожитъ бѣлое кружево. И въ этой еще увеличившейся бѣлизнѣ умирающая Анжелика, сомкнувъ вѣки, все еще дышала своимъ слабымъ, едва слышнымъ дыханіемъ.
   Бывшій у нея утромъ докторъ сказалъ, что она не проживетъ этого дня. Съ минуты на минуту она могла скончаться, не придя даже въ память. И Губерты ждали. Сколько-бы они ни плакали, это было неминуемо. Они хотѣли ея смерти, предпочитая, чтобъ она лучше умерла, чѣмъ быть непокорною, и если она умирала, то, вѣрно, на то была Божья воля. Поправить было больше не въ ихъ силахъ, оставалось только подчиниться. Они ни о чемъ уже не жалѣли, они были просто сломлены горемъ. Съ тѣхъ поръ, какъ она слегла, чтобы не встать больше, они не отходили отъ нея, отказываясь отъ всякой посторонней помощи въ уходѣ. И въ этотъ послѣдній часъ они одни были около нея и ждали.
   Губертъ машинально подошелъ и отворилъ дверцу топившейся печки, шипѣніе которой напоминало стонъ. Все смолкло, только въ разливавшейся всюду теплотѣ медленно вяли розы. Съ минуту Губертина прислушивалась къ гулу собора, гудѣвшаго за стѣною. Зазвонили въ колокола и отъ звука его задрожали старые камни -- вѣрно это отецъ Корнилій выходилъ изъ церкви, неся священное мѵро; она спустилась внизъ, чтобы встрѣтить его у самаго входа. Прошло двѣ минуты, зашумѣли шаги на узкой лѣстницѣ въ башенкѣ. Потомъ, въ этой теплой комнаткѣ, охваченной изумленіемъ, задрожавшій Губертъ опустился на колѣни отъ охватившаго его чувства благоговѣйнаго страха и надежды.
   Вмѣсто ожидаемаго старичка-священника, входилъ преосвященный, самъ преосвященный, въ кружевной ризѣ и лиловой епитрахили, неся серебряный ковчегъ съ мѵромъ, которое онъ самъ освятилъ въ великій четвергъ. Его орлиный взоръ прямо смотрѣлъ впередъ, его прекрасное блѣдное лицо, окруженное густымъ ореоломъ сѣдыхъ вьющихся волосъ, дышало величіемъ, а за нимъ, точно простой церковнослужитель, шелъ отецъ Корнилій съ распятіемъ въ одной рукѣ и требникомъ подъ мышкой.
   Остановившись на мгновеніе на порогѣ, епископъ проговорилъ серьезно и важно:
   -- Pax huic domui (миръ дому сему).
   -- Et omnibus habitantibus in ea (и всѣмъ живущимъ въ немъ) -- болѣе тихимъ голосомъ отвѣтилъ ему священникъ.
   Когда они вошли, поднявшаяся за ними Губертина, дрожащая отъ изумленія, вошла тоже и опустилась на колѣни около своего мужа. Оба они упали ницъ и стали молиться отъ всего сердца.
   На другой-же день послѣ того, какъ Фелисьенъ побывалъ у Анжелики, между нимъ и его отцомъ было ужасное объясненіе. Рано утромъ въ этотъ день, несмотря на то, что не велѣно было никого допускать къ епископу, Фелисьенъ добрался до его домашней часовни и заставилъ принять себя тамъ, не обращая вниманія на то, что отецъ былъ еще на молитвѣ послѣ ночи, проведенной въ борьбѣ съ вѣчно оживающимъ прошлымъ. Долго сдерживаемое волненіе прорвалось, наконецъ, у этого почтительнаго, трепетавшаго до сихъ поръ передъ отцомъ сына, и ужасно было столкновеніе этихъ двухъ человѣкъ, въ жилахъ которыхъ текла одна и та-же быстро зажигающаяся кровь. Старикъ, поднявшись съ колѣнъ передъ своимъ аналоемъ, съ мгновенно вспыхнувшими щеками, слушалъ, весь выпрямившись, не проронивъ ни слова, надменный и упорный. Молодой человѣкъ тоже съ пылающимъ лицомъ изливалъ передъ нимъ все свое сердце, и голосъ его росъ и становился все грознѣе по мѣрѣ того, какъ онъ говорилъ. Онъ говорилъ, что Анжелика больна, умираетъ; разсказалъ, какъ въ порывѣ устрашеннаго чувства, онъ хотѣлъ бѣжать съ нею, и какъ она отказалась отъ этого, чистая и покорная, какъ святая. Развѣ это не убійство -- довести до смерти это покорное дитя, которое не соглашалось выйти за него иначе, какъ съ согласія его отца?
   Когда она могла все получить отъ него,-- титулъ, богатство -- она не соглашалась, она боролась съ собою и побѣдила свою страсть. А онъ? он страх ее проходил, она чувствовала, что ее охраняют: сама Агнеса прилетала к ней в сопровождении витающих в дрожащем воздухе нежных дев. Вместе с ночным ветерком ей возвращалось утраченное мужество, доносился далекий, долгий шепот одобрения и веры в победу. Целыми часами Анжелика со смертельной грустью дышала этой успокоительной свежестью и укреплялась в твердом решении скорее умереть, чем нарушить клятву. Наконец совсем разбитая, она ложилась вновь; засыпая, она думала о том, что завтра приступ повторится, и боялась этого, и мучилась мыслью, что слабеет с каждым разом, так что в конце концов погибнет.
   В самом деле, с тех пор, как Анжелика перестала верить в любовь Фелисьена, она слабела и чахла. Рана зияла в ее груди, и она потихоньку, не жалуясь, умирала, жизнь уходила от нее с каждым часом. Сначала это проявилось в приступах внезапного недомогания: вдруг ее охватывало удушье, в глазах мутилось, она выпускала из ослабевших рук иголку. Потом она потеряла аппетит, еле выпивала несколько глотков молока; чтобы не огорчать родителей, Анжелика начала прятать хлеб и тайком отдавала его соседским курам. Пригласили врача, но он не нашел ничего определенного, сказал, что девушка ведет слишком замкнутую жизнь, и посоветовал побольше двигаться. Но она попросту таяла, постепенно исчезала. Она не ходила, а словно плавала на больших колеблющихся крыльях, душевный огонь ярко горел на осунувшемся, казалось, изнутри светившемся лице. Дошло до того, что, спускаясь по лестнице из своей комнаты, она шаталась и вынуждена была держаться обеими руками за стенку. И все-таки Анжелика хотела непременно закончить тяжелую работу над панно для епископского кресла, упорствовала и, когда на нее глядели, старалась принять веселый вид. В ее длинных тонких пальчиках совсем уже не было силы, и если ломалась иголка, она не могла вытащить ее щипцами.
   Однажды утром Гюбер и Гюбертина ушли из дому по делу и оставили Анжелику одну за работой. Вышивальщик возвратился первым и нашел ее в обмороке на полу около станка: внезапно ослабев, она упала со стула. Работа сразила ее, один из больших золотых ангелов остался недоконченным. Обезумев, Гюбер схватил дочь в объятия, попытался поднять ее на ноги. Но она не приходила в себя и падала снова.
   -- Дорогая моя, дорогая... Ради бога, ответь же мне!
   Наконец Анжелика открыла глаза и горестно взглянула на отца. Зачем он заставляет ее жить? Ей было так сладко умереть!
   -- Что с тобой, детка, дорогая? Ты обманула нас, ты все еще любишь его?
   Анжелика не отвечала и глядела на него с бесконечной грустью. Тогда он в отчаянии подхватил ее, поднял, унес в ее комнату; там он положил ее на кровать и, глядя на нее, такую бледную, слабую, зарыдал от сознания невольно совершенной им жестокости: зачем он помогал разлучить ее с любимым?
   -- Я возвращу его тебе, я сам! Почему ты мне ничего не говорила?
   Но Анжелика молчала, закрыв глаза, и, казалось, заснула. Гюбер стоял перед ней неподвижно, глядел на ее белое тонкое лицо, и сердце его обливалось кровью от жалости. Потом Анжелика стала дышать ровнее, он вышел, спустился вниз и услышал шаги жены.
   В мастерской между ними произошло объяснение. Едва Гюбертина успела снять шляпу, как Гюбер рассказал ей, что нашел девочку в обмороке на полу, что она сражена насмерть и сейчас задремала у себя на кровати.
   -- Мы ошиблись. Она все время думает об этом юноше и умрет без него... Ах, если бы ты знала, что я почувствовал, когда понял это, как меня мучила совесть, когда я нес ее наверх! Так жаль ее! Мы сами виноваты, мы лгали им, старались разлучить их... Неужели ты допустишь, чтобы она страдала, неужели ты ничего не сделаешь, чтобы спасти ее?
   Гюбертина побледнела от боли, но, как и Анжелика, молчала и спокойно глядела на мужа. А он, сам страстный по натуре, выведенный из привычного повиновения зрелищем мук страсти, не мог успокоиться, все говорил, и руки его лихорадочно дергались.
   -- Хорошо! Я сам расскажу ей все, я скажу ей, что Фелисьен ее любит, что это мы разлучили их, что мы имели жестокость запретить ему приходить, что мы лгали и ему тоже... Теперь каждая ее слеза жжет мне сердце. Я чувствую себя соучастником убийства... Я хочу, чтобы она была счастлива. Да, счастлива, несмотря ни на что, чего бы это ни стоило!..
   Гюбер подошел к жене вплотную, его взбунтовавшаяся нежность вылилась наружу, и грустное молчание Гюбертины все больше раздражало его.
   -- Раз они любят друг друга, значит, они хозяева своей судьбы!.. Когда человек любит и любим, для него ничего не должно существовать... Да! Счастье всегда законно, какими бы средствами оно ни достигалось!
   Гюбертина неподвижно стояла перед ним. Наконец она медленно заговорила:
   -- Итак, пусть он возьмет ее у нас, не правда ли? Пусть он женится на ней против нашей воли и против воли отца... Вот что ты хочешь им посоветовать! И ты полагаешь, что они будут счастливы, что для счастья достаточно одной любви...
   Безо всякого перехода, тем же горестным голосом она продолжала:
   -- На обратном пути я проходила мимо кладбища, и у меня промелькнула надежда... Я еще раз преклонила колени и долго молилась там, где камень вытерт нашими коленями...
   Гюбер побледнел, леденящий холод проник в его душу и погасил его возбуждение. Конечно, он помнил могилу упрямой матери; как часто плакали они на этой могиле, покорно молились и каялись в своем непослушании, надеясь, что покойница сжалится над ними в гробу! Они проводили так целые часы и верили, что если мать смягчится, они почувствуют ее милость. Все, о чем они просили, все, чего ждали, -- был еще один ребенок, ребенок, который должен был служить залогом прощения, доказательством, что они наконец искупили вину. Но они не получали никакого знамения; мать, холодная, равнодушная, лежала в гробу, а над ними тяготело все то же неумолимое возмездие -- смерть первого ребенка, которого отняла и не хотела возвращать им покойница.
   -- Я долго молилась, -- повторила Гюбертина, -- и долго ждала, не дрогнет ли что-нибудь во мне...
   Гюбер смотрел на нее тревожным, вопрошающим взглядом.
   -- Нет, ничего, ничего не случилось! Могила ничего не сказала мне, и ничто во мне не дрогнуло... О, все кончено, теперь уже поздно. Мы сами хотели своего несчастья.
   Гюбер вздрогнул.
   -- Ты обвиняешь меня? -- спросил он.
   -- Да, ты виноват, и я виновата тоже, потому что пошла за тобой... Мы оказали неповиновение, и вся наша жизнь испорчена.
   -- Но разве ты не счастлива?
   -- Нет, я не счастлива... Женщина не может быть счастливой, если у нее нет ребенка... Любить -- это ничто, любви нужно благословение свыше.
   Гюбер бессильно опустился на стул, глаза его наполнились слезами. Никогда еще жена не упрекала его так жестоко, никогда еще так резко не обнажала перед ним кровоточащую рану их существования; и если прежде Гюбертина, больно задев его невольным намеком, сейчас же бросалась к нему, старалась его утешить, то теперь она стояла недвижно и, не шевелясь, не приближаясь к нему, смотрела, как он страдает. Гюбер рыдал, кричал сквозь слезы:
   -- Бедная, дорогая наша девочка! Ведь сейчас ты вынесла ей приговор... Ты не хочешь, чтобы он женился на ней, как я женился на тебе, ты не хочешь, чтобы она страдала, как ты.
   И во всем величии и простоте своего сердца Гюбертина ответила простым кивком.
   -- Но ведь ты сама сказала, что наша бедная малютка умрет? Ты хочешь ее смерти?
   -- Да, лучше смерть, чем дурная жизнь.
   Гюбер выпрямился, дрожа, он бросился жене в объятия, я оба они зарыдали. Долго сидели они, обнявшись. Он уже покорился, и теперь она, чтобы собраться с силами, принуждена была опереться на его плечо. Они вышли из мастерской в глубоком отчаянии, но с твердой решимостью: они обрекли себя на долгое мучительное молчание, которое, если захочет бог, приведет их дочь к смерти. И они приняли эту смерть.
   С этого дня Анжелика уже не выходила из своей комнаты, Она так ослабела, что была не в состоянии спуститься по лестнице: голова у нее кружилась, ноги подкашивались. Сначала она еще доходила, придерживаясь за мебель, до балкона. Потом ей пришлось ограничиться кроватью и креслом. Путешествие к креслу и обратно было для нее долгим, изнуряло ее, и она отваживалась на него только утром и вечером. И все-таки она продолжала работать; мысль о барельефной вышивке пришлось оставить, эта работа была слишком тяжела: она вышивала разноцветными шелками цветы. Анжелика вышивала их с натуры: перед ней стоял букет гортензий и штокроз, которые совсем не пахли и не беспокоили ее. Она часто отдыхала, подолгу глядя на стоявший в вазе букет, потому что даже легкий шелк утомлял теперь ее слабые пальцы. За два дня Анжелика вышила всего одну розу, свежую, чудесно сверкавшую на атласе; но ведь вся ее жизнь была в этой работе, она готова была вышивать до последнего вздоха. Она стала еще тоньше, совсем истаяла, осталось только горевшее в ней прекрасное, чистое пламя.
   К чему бороться дольше, если Фелисьен ее не любит? -- И Анжелика умирала от этой мысли: он не любит ее, быть может, никогда не любил. Пока у нее были силы, она боролась со своим сердцем, со своим здоровьем, со своей молодостью -- со всем тем, что толкало ее в объятия возлюбленного. Теперь она заперта здесь и должна покориться; все кончено.
   Однажды утром, когда Гюбер устраивал Анжелику в кресле, укладывал на подушку ее безвольные ножки, она сказала с улыбкой:
   -- О, теперь-то я уверена, что буду умницей, -- я уже не убегу.
   Гюбер, задыхаясь, боясь разрыдаться, выбежал из комнаты.

XII

   В эту ночь Анжелика не могла заснуть. Бессонница томила ее, небывалая еще слабость охватила тело, веки пылали. Гюберы уже спали, давно пробила полночь, и девушка решила встать, охваченная страхом смерти, хотя это стоило ей невероятных усилий.
   Задыхаясь, она надела капот, дотащилась до окна и распахнула его. Стояла мягкая, дождливая зима. Анжелика подкрутила фитиль в лампе, которая горела у нее всю ночь на маленьком столике, и бессильно опустилась в кресло. На том же столике, возле тома "Золотой легенды", стоял букет штокроз и гортензий, которые она срисовывала. Ей пришло в голову, что работа принесет ей облегчение; она взяла иголку и неверными руками сделала несколько стежков. Красный шелк розы струился между ее белыми пальчиками, казалось, это капля за каплей течет ее кровь, последняя кровь.
   Но если перед тем Анжелика часа два напрасно старалась заснуть и металась под жаркими простынями, то, усевшись в кресло, она почти тотчас же задремала. Ее голова откинулась на спинку стула и чуть склонилась к правому плечу, в неподвижных руках она продолжала держать вышивание и, казалось, все еще работала. Смертельно бледная, спокойная, она спала при свете лампы в белой и тихой, как гроб, комнате. Огромная, царственная кровать, задрапированная вылинявшей розовой тканью, казалась тоже белой при бледном свете. И только сундук, шкафчик да стулья старого дуба траурными пятнами виднелись по стенам. Шли минуты, и Анжелика спала, очень бледная и спокойная.
   Потом раздался какой-то шум. На балконе показался дрожащий, тоже похудевший Фелисьен. Увидя распростертую в кресле, жалкую и такую прекрасную Анжелику, он бросился в комнату с исказившимся лицом. Сердце его сжалось мучительной болью, он опустился на колени и отдался долгому горькому созерцанию любимой. Так ее уже нет, страдания уже успели уничтожить ее? Казалось, она уже ничего не весит, она лежала перед ним в кресле, как легкое перышко, которое с минуты на минуту унесет ветром. И сквозь ее тихую дремоту проступали мука и покорность. Фелисьен узнавал в ней только прежнее изящество цветка, нежную, стройную шею на покатых плечах, овальное лицо, преображенное лицо девственницы, возносящейся на небо. Ее волосы казались сиянием, из-под прозрачного шелка кожи светилась кристально чистая душа. Анжелика была прекрасна красотой мученицы, освободившейся наконец от бренной плоти, -- и ослепленный, обессиленный волнением Фелисьен в отчаянии ломал руки. Она не просыпалась, и он все смотрел на нее.
   Но вот, должно быть, его легкое дыхание коснулось лица Анжелики. Она сразу широко открыла глаза. Она не шевелилась, глядела на Фелисьена и улыбалась, как во сне. То был он, Фелисьен, Анжелика узнала его, хотя он изменился. Но она думала, что спит, потому что часто видела его во сне, и тогда ей было особенно горько просыпаться.
   Фелисьен протянул к ней руки и заговорил:
   -- Я люблю вас, дорогая, бесценная... Мне сказали, что вы больны, и я прибежал... Я здесь, я люблю вас.
   Анжелика дрожала, она машинально провела рукой по глазам.
   -- Верьте мне... Я у ваших ног, я вас люблю, люблю навеки.
   И тут она вскричала:
   -- О, это вы!.. Я уже не ждала вас, а вы пришли... Неверными, дрожащими руками она схватила руки
   Фелисьена, она хотела убедиться, что перед ней не тень, не сонное видение.
   -- Вы все еще любите меня, и я вас люблю! О, сильнее любить нельзя...
   То было головокружительное счастье, ликующий восторг первых минут свидания; они забыли все, они знали только, что любят друг друга, что могут говорить друг другу слова любви. Вчерашние горести и будущие препятствия уже не существовали; они не знали, как очутились вместе, но это свершилось, и они смешали свои блаженные слезы, они прижались друг к другу в целомудренном объятии; у Фелисьена в голове мутилось от жалости: Анжелика до того истаяла, что он, казалось, обнимал тень. Неожиданная радость словно парализовала ее, и, опьяненная счастьем, трепещущая, она не владела своим телом, приподнималась и снова падала в кресло.
   -- О мой дорогой повелитель, исполнилось мое единственное желание: увидеть вас, прежде чем умереть.
   Фелисьен поднял голову, тоскливо метнулся:
   -- Умереть... Но я не хочу! Я здесь, я вас люблю!
   Анжелика улыбнулась божественной улыбкой.
   -- О, раз вы меня любите, я могу умереть спокойно... Я не боюсь смерти, я засну вот так, на вашей груди... Скажите мне еще раз, что вы меня любите.
   -- Я люблю вас, как любил вчера, как буду любить завтра... Не сомневайтесь в моей любви, я буду любить вас вечно.
   -- Да, вечно...
   Анжелика восторженно глядела перед собой в белую пустоту комнаты. Но мало-помалу она начала пробуждаться, стала серьезной. Опьянение рассеивалось, она начала думать. И факты изумили ее.
   -- Если вы любите меня, почему же вы не приходили?
   -- Ваши родители сказали мне, что вы разлюбили меня. Я тоже чуть не умер от горя... Но, узнав, что вы больны, я все-таки решился прийти к вам, рискуя, что меня выгонят из дома, ведь двери его затворились передо мной.
   -- И мне тоже матушка сказала, что вы меня не любите, и я поверила матушке.... Я встречала вас с этой барышней, я думала, что вы послушались монсеньора.
   -- Нет, я выжидал. Но я боялся, я трепетал перед ним. Наступило молчание. Анжелика выпрямилась. Ее лицо стало суровым, гневная морщина перерезала лоб.
   -- Значит, они обманули и вас и меня, они лгали нам, они хотели нас разлучить... Мы любим друг друга, а они нас мучили, они чуть не убили нас обоих... Ну что ж! Они поступили отвратительно, и это освобождает нас от обещаний. Мы свободны.
   Охваченная гневом и презрением, Анжелика встала. Она уже не чувствовала себя больной, пробудившиеся гордость и страсть вернули ей силы. Считать свою мечту погибшей к вновь обрести ее живой и сияющей! Убедиться, что они не уронили своей любви, что виноваты другие! Анжелика словно выросла; уже несомненная теперь победа возбуждала ее, толкала на открытое возмущение.
   -- Мы уйдем, -- просто сказала она.
   И она решительно зашагала по комнате, полная мужества к воли. Она уже выбирала пальто, чтобы накинуть на плечи, кружевную косынку на голову.
   Фелисьен вскрикнул от восторга, ибо Анжелика предупредила его желание; он только и думал что о бегстве, но не решался заговорить о нем. О, уйти вместе, исчезнуть, раз и навсегда покончить со всеми неприятностями, со всеми препятствиями! И это решилось мгновенно, без мучительной борьбы, без размышлений!
   -- Да, мы убежим, дорогая, любимая, мы убежим немедленно! Я пришел за вами, я знаю, где найти карету. К утру мы будем уже далеко, так далеко, что никто и никогда не найдет нас.
   Во все возрастающем возбуждении Анжелика открывала к гневно захлопывала ящики, но ничего из них не брала. Как! Она терзалась долгие недели, она старалась забыть Фелисьена и даже думала, что и вправду забыла его! И, оказывается, все было ложью, вся эта мука была напрасной! Нет, никогда она не смогла бы начать эту ужасную борьбу сначала. Раз они любят друг друга, что может быть проще -- они поженятся, и никакой силе не разлучить их.
   -- Послушайте, что мне нужно взять с собой?.. Ах, как я была глупа с моей детской щепетильностью! Если бы я только знала, что они унизятся до прямой лжи! Да, я умерла бы, а они бы все-таки вас не позвали... Скажите, а белье, а платья нужно взять? Вот это платье теплее... Они вбили мне в голову целую кучу предрассудков, кучу страхов. То -- хорошо, а это -- плохо, то можно делать, а этого нельзя -- словом, такая неразбериха, что можно и впрямь стать дурочкой. Все это ложь, они всегда лгали, существует только одно счастье -- жить и любить того, кто любит тебя... В вас мое счастье, в вас красота, в вас молодость, дорогой мой повелитель, и я принадлежу вам навеки, навсегда; моя единственная радость -- это вы, делайте со мной, что хотите.
   Анжелика торжествовала, в ней ярко пылало врожденное, казалось, давно уже угасшее пламя. Ее опьяняла неведомая музыка, она видела свой царственный отъезд, видела, как этот потомок князей увозит ее, делает ее королевой какого-то далекого королевства, и она следует за ним, прижавшись к нему, приникнув к его груди. Безумный трепет невинной страсти охватил ее с такой силой, что она изнемогала от блаженства. Быть вдвоем, наедине, лететь на лошадях, бежать, исчезнуть, забыться в его объятиях!
   -- Я ничего не возьму, хорошо?.. К чему брать вещи?
   Фелисьен горел той же лихорадкой, что и она, он уже был, у двери.
   -- Ничего не нужно... Скорей идем.
   -- Да, верно, идем.
   И она присоединилась к нему. Но на пороге она обернулась, ей захотелось бросить последний взгляд на свою комнату. Все так же бледно горела лампа, все так же стоял в вазе букет штокроз и гортензий, совсем живая, незаконченная роза сияла посреди станка и словно ждала. Никогда еще комната не казалась Анжелике такой белой -- белые стены, белая постель, белый, словно наполненный белым дыханием, воздух.
   Что-то дрогнуло в ней, и ей пришлось опереться на спинку стула.
   -- Что с вами? -- беспокойно спросил Фелисьен.
   Анжелика не отвечала, она дышала с трудом. Вновь ее охватила дрожь, ноги подкосились, она опустилась на стул.
   -- Не беспокойтесь, это ничего... Я отдохну минуту, и мы пойдем.
   Они молчали. Анжелика оглядывала комнату, словно забыла в ней какую-то драгоценность, какую, она не знала сама. То было сожаление; сначала легкое, оно все возрастало, охватывало, душило ее. Она не понимала себя. Может быть, эта белизна удерживает ее? Она всегда любила белый цвет, любила до того, что потихоньку прятала обрезки белого шелка, чтобы тайно наслаждаться ими.
   -- Минуту, еще только минуту, и мы уйдем, мой дорогой господин.
   Но она даже не пыталась подняться, В тоске и тревоге Фелисьен встал перед нею на колени.
   -- Вам плохо, чем я могу помочь вам? Если вам холодно, я обниму ваши ножки, я буду греть их руками, пока они смогут идти.
   Анжелика покачала головой.
   -- Нет, нет, мне не холодно, я могу идти... Подождите минуту, одну минуту.
   Фелиеьен ясно видел, что какие-то невидимые цепи опутывают ее по рукам и ногам, приковывают ее к месту так прочно, что, быть может, через несколько секунд нельзя будет вырвать ее из власти этого невидимого. Он подумал, что если не уведет ее сейчас же, то завтра ему неизбежно предстоит жестокая стычка с отцом, столкновение, которого он избегал вот уже много недель. И он стал пламенно умолять и торопить Анжелику:
   -- Идем, сейчас на улице темно, карета умчит нас во мрак, мы будем лететь все дальше, все дальше, нас убаюкает этот полет, мы заснем в объятиях друг у друга, словно зарывшись в пух, и нам не страшен будет ночной холод. А когда настанет день, мы будем мчаться при ярком солнце все дальше и дальше, пока не приедем в страну счастья... Там нас никто не будет знать, мы будем жить одни, в огромном саду, мы забудем все тревоги и будем только любить друг друга, любить все сильнее с каждым днем. Там будут расти цветы, большие, как деревья, и созревать плоды, сладкие, как мед. Мы будем жить, как в сказке, среди вечно цветущей весны, мы будем жить поцелуями, дорогая, любимая...
   Анжелика дрожала, пламенное дыхание любви обжигало ей лицо. И, слабея, она всем существом тянулась к этим радостям.
   -- О, сейчас, сию минуту!
   -- А если нам надоест путешествовать, мы вернемся сюда, мы восстановим стены замка Откэров и здесь окончим наши дни. Это моя мечта... Если будет нужно, я с легким сердцем отдам на это дело все свое состояние. Снова главная башня будет выситься над двумя долинами. Мы поселимся в почетных покоях между башней Давида и башней Карла Великого. Мы отстроим залы, укрепления, часовню -- весь огромный замок во всей варварской роскоши былых времен, каким он был в пору своего могущества... И я хочу, чтобы мы жили жизнью прошлого; мы будем принцем и принцессой, нас будет окружать свита рыцарей и пажей, стены в пятнадцать футов толщиной будут отделять нас от всего мира, мы будем жить, как в легенде... Солнце садится за холмами, мы на белых конях возвращаемся с охоты, и крестьяне на коленях приветствуют нас. Рог трубит, опускается подъемный мост. Вечером короли садятся с нами за стол. Наше царственное ложе стоит на возвышении под балдахином, как трон. Играет далекая нежная музыка, и мы среди пурпура и золота засыпаем в объятиях друг друга...
   Анжелика трепетала, теперь она улыбалась от горделивого удовольствия, хотя страдания уже вернулись к ней, вновь овладели ею, стирая улыбку с ее скорбных уст. И, увидев, что она невольным жестом словно пытается отогнать от себя соблазнительные видения, Фелисьен удвоил пламенные мольбы, попытался схватить возлюбленную в свои объятия, унести ее насильно.
   -- О, идемте! Будьте моей!.. Бежим, забудем все в нашем блаженстве!
   Но Анжелика в инстинктивном порыве вдруг высвободилась из его рук, и, когда она стояла перед ним, с уст ее сорвашись слова:
   -- Нет, нет! Я не могу, я уже не могу!
   Борьба совсем обессилила ее, но она все еще колебалась и жалобно, невнятно лепетала:
   -- Умоляю вас, будьте добры ко мне, не торопите меня, подождите... Я так хотела повиноваться вам, чтобы доказать, что я вас люблю, я так хотела бы уйти с вами рука об руку в далекие прекрасные страны, жить с вами в королевском замке, в замке вашей мечты. Раньше мне это казалось просто, я так часто строила планы нашего бегства... Но теперь... Что могу я сказать вам?.. Теперь мне это кажется невозможным. Теперь передо мной вдруг словно захлопнулась дверь, и я уже не могу выйти отсюда.
   Фелисьен снова попытался опьянить ее словами, но Анжелика жестом заставила его замолчать.
   -- Нет, не говорите ничего... Как странно! Чем больше вы говорите мне нежных, ласковых слов, чем сильнее вы убеждаете меня, тем страшнее мне делается, тем больший холод охватывает меня... Боже мой! Что со мною? Ваши слова отдаляют меня от вас! Если вы еще заговорите, я уже не смогу вас слушать, вам придется уйти... Подождите, подождите минутку.
   И она стала медленно ходить по комнате, стараясь справиться с собою, а Фелисьен неподвижно глядел на нее, и его охватывало все большее отчаяние.
   -- Я уже думала, что не люблю вас, но, наверное, это было только с досады, потому что, едва я увидела вас у своих ног, как почувствовала, что сердце мое готово разорваться, и первым моим порывом было следовать за вами, быть вашей рабой... Но если я люблю вас, то почему же я вас боюсь? Что мешает мне уйти отсюда? Словно невидимые руки держат меня, не пускают, привязывают к этой комнате за каждый волос.
   Анжелика постояла перед кроватью, потом подошла к шкафчику и так переходила от предмета к предмету. Несомненно, тайные нити связывали ее с комнатой, с мебелью. Белые стены, белизна скошенного потолка окутывали ее покрывалом невинности, и Анжелика не могла без слез, без муки сорвать с себя это покрывало. Комната уже стала частью ее самой, мир вещей вошел в нее. И она еще яснее поняла это, когда оказалась перед станком, стоявшим у стола и ярко освещенным лампой. Сердце ее упало при виде начатой розы: никогда она не закончит ее, если так преступно убежит с Фелисьеном. В ее памяти вставали годы работы, такие спокойные, счастливые, и долгая привычка к мирной и честной жизни восставала против безумного решения. Каждый день, проведенный в уютном домике вышивальщиков, каждый день деятельной и чистой жизни в этом уединении перерабатывали каплю крови Анжелики.
   И Фелисьен, видя, что вещи приковывают ее, понял, что нужно торопиться уйти.
   -- Идем, часы летят, скоро будет поздно. И тогда к ней пришла полная ясность.
   -- Нет, уже поздно! -- воскликнула она. -- Вы видите, я не могу идти за вами. Раньше во мне жили гордость и страсть, это они бросили меня в ваши объятия, это они жаждали, чтобы вы унесли меня. Но меня как будто подменили, я не узнаю себя. Разве вы не слышите: все, что есть в этой комнате, громко требует, чтобы я осталась? И я рада повиноваться.
   Не говоря ни слова, не возражая, Фелисьен попытался увести ее насильно, как непослушного ребенка. Но Анжелика вырвалась и подбежала к окну.
   -- Нет, бога ради! Еще недавно я готова была следовать за вами. Но это было последнее возмущение. В меня вложили смирение и покорность, и мало-помалу без моего ведома они росли во мне. Каждый раз, как меня манил унаследованный грех, борьба с ним делалась менее жестокой, я все легче торжествовала над собой. Теперь все кончено -- я победила себя. О мой дорогой повелитель, я так люблю вас! Не портите же нашего счастья! Счастье только в покорности.
   Фелисьен опять шагнул к ней, но Анжелика уже стояла около открытого балконного окна.
   -- Вы хотите, чтобы я бросилась вниз?.. Послушайте же, поймите: то, что окружает меня, стало частью меня самой. Природа и вещи давно говорят со мной, я слышу голоса, и никогда они не говорили так громко, как сейчас... Слушайте! Весь Сад Марии умоляет меня не портить своей и вашей жизни, не уходить с вами против воли вашего отца. Вот этот певучий, такой прозрачный и чистый голос -- это Шеврот, он словно вливает в меня свою кристальную свежесть. Вот этот нежный, смутный хор -- это весь пустырь, все травы и деревья, все, что живет в этом священном уголке, они ратуют за спокойствие моей жизни. Но до меня доносятся и еще более далекие голоса -- это говорят густые вязы епископского сада, там каждая ветка ждет моей победы... Слушайте! Вот еще один мощный, повелительный голос -- это мой старый друг, собор; он никогда не спит по ночам и сейчас наставляет меня. Каждый камень его стен, каждая колонка на его окнах, каждая башенка контрфорсов, каждый свод абсиды говорят со мною, и я слышу их шепот, я понимаю их язык. Прислушайтесь, они говорят, что даже смерть не убивает надежды. Для того, кто покорен, любовь существует вечно и вечно торжествует... И наконец -- вы слышите? -- самый воздух полон шепота теней: это мои подруги, это прилетели ко мне невидимые девы. Слушайте, слушайте!
   И Анжелика с улыбкой подняла руку, словно призывая к глубокому вниманию. Дыхание теней овевало все ее существо. То были девы "Легенды"; как в детстве, она манила их в своем воображении, и они таинственно вылетали из лежавшей на столе старинной книги с наивными рисунками. Первой появилась одетая волосами Агнеса с обручальным кольцом отца Павлина на пальце. Потом прилетели и все остальные: вот Варвара, жившая в башне, вот Женевьева с ягненком, вот Цецилия под покрывалом, Агата с вырванными грудями, Елизавета, просившая подаяния по дорогам, Катерина, победившая в споре ученых докторов. Чудо сделало Люцию такой тяжелой, что тысяча мужчин и пять пар волов не смогли утащить ее в зазорное место. Воспитатель Анастасии попытался обнять ее -- и ослеп. И все эти девы порхали в светлой ночи, они сверкали белизной, их груди были растерзаны орудиями пыток, из зияющих ран текла не кровь, а молоко. Воздух был чист, девы освещали ночь, словно струился поток звезд. О, умереть от любви, как они, умереть девственной, умереть, сверкая белизной, умереть при первом поцелуе супруга! Фелисьен подошел ближе.
   -- Я существую, я живой, Анжелика, а вы отвергаете меня ради мечты...
   -- Мечты, -- прошептала она.
   -- Ведь эти видения окружают вас только потому, что вы сами уверовали в них... Идемте, не вкладывайте вашу душу в мертвые вещи, и они замолчат.
   Анжелика вздрогнула в экстазе.
   -- О, нет! Пусть они говорят! Пусть говорят еще громче! В них моя сила, они дают мне смелость противиться вам... Это небесная милость, и никогда еще она не внушала мне столько мужества. Пусть это мечта, пусть я сама создала ее и потом поверила ей -- это ничего не значит! Теперь эта мечта спасает меня, она уносит меня незапятнанной в мир видений... О, покоритесь, смиритесь, как смирилась я! Я не хочу идти с вами.
   И, несмотря на всю свою слабость, Анжелика выпрямилась, решительная и непреклонная.
   -- Но ведь вас обманули! -- воскликнул Фелисьен. -- Чтобы разлучить нас, прибегли ко лжи!
   -- Ошибка ближнего не извинит нашей ошибки.
   -- О, ваше сердце охладело ко мне, вы уже не любите меня.
   -- Я вас люблю и сопротивляюсь вам только во имя нашей любви, нашего счастья... Добейтесь согласия отца, и я пойду за вами.
   -- Вы не знаете моего отца. Один бог может смягчить его... Итак, все кончено? Если отец прикажет мне жениться на Клер де Вуанкур, я и тогда должен повиноваться?
   При этом ударе Анжелика пошатнулась. Она не удержалась от жалоб.
   -- О, это слишком!.. Уйдите, умоляю вас, не мучьте меня... Зачем вы пришли? Я уже покорилась судьбе, я уже освоилась с мучительной мыслью, что вы меня не любите. И вот, оказывается, вы любите меня, и все мои пытки начинаются сначала! Как же вы хотите, чтобы я жила?
   Фелисьен решил воспользоваться этой слабостью и повторил:
   -- Если отец прикажет мне жениться...
   Анжелика уже преодолела боль; сердце ее разрывалось, но она, с трудом держась на ногах, дотащилась до стола, словно для того, чтобы открыть Фелисьену путь к балкону.
   -- Женитесь на ней, нужно покоряться.
   Фелисьен уже стоял около окна: раз Анжелика гонит его, он уйдет.
   -- Но ведь это убьет вас! -- крикнул он. Анжелика осталась спокойной.
   -- О, это наполовину сделано, -- улыбаясь, прошептала она.
   Еще мгновение Фелисьен глядел на нее, такую бледную, худую, легкую, как перышко, которое вот-вот унесет ветер. И, яростно махнув рукой, он исчез в ночном мраке.
   Анжелика стояла, опершись на спинку кресла; когда Фелисьен скрылся, она отчаянно простерла руки в темноту. Тяжкие рыдания сотрясали все ее тело, смертельный пот покрыл лицо. Боже мой! Теперь конец, она уже никогда не увидит его! Ноги ее подкосились, болезнь вернулась с удесятеренной силой. Еле-еле добрела Анжелика до кровати и бездыханной упала на нее -- она победила. Утром ее нашли умирающей. Лампа сама погасла на рассвете посреди торжествующей белизны спальни.

XIII

   Анжелика умирала. Стояло светлое прохладное утро, какие выпадают в конце зимы, на чистом небе весело сверкало солнце; было десять часов. Анжелика не шевелилась в своей царственной, затянутой старинной розовой тканью кровати; она была без сознания со вчерашнего дня. Лежа на спице, беспомощно вытянув на одеяле руки, словно точеные из слоновой кости, она не открывала глаз. Лицо ее, осененное золотым сиянием волос, стало еще прозрачнее. Если бы не чуть заметное дыхание, ее можно было бы счесть мертвой.
   Еще накануне она почувствовала себя так плохо, что решила исповедаться и причаститься. В три часа добрый отец Корниль принес ей святые дары. А к вечеру, под ледяным дыханием смерти, ее охватила жадная потребность собороваться, получить небесное исцеление тела и души. И, прежде чем потерять сознание, она успела еле слышно, невнятно прошептать Гюбертине свою последнюю просьбу: собороваться скорей, как можно скорей, потому что потом будет уже поздно. Но надвигалась ночь, и решено было дождаться утра; предупрежденный священник должен был скоро прийти.
   Все было готово, Гюберы уже убрали комнату. В окна било веселое утреннее солнце, и обнаженные белые стены сияли, как заря. Стол накрыли белой скатертью. По обеим сторонам распятия горели в принесенных из зала серебряных подсвечниках две свечи. Тут же стояли сосуд со святой водой и кропило, кувшин с водой, миска, полотенце и две белые фарфоровые тарелки: в одной из них лежала вата, в другой -- пакетики из белой бумаги. В поисках цветов обегали все теплицы нижнего города, но удалось достать только розы, большие белые розы, покрывшие весь стол огромными, дрожащими, как белое кружево, букетами. И среди этой белизны лежала умирающая Анжелика, лежала, закрыв глаза, и чуть заметно дышала.
   Рано утром был доктор и сказал, что она не доживет до вечера. Каждую минуту она готова была умереть, не приходя в сознание. И Гюберы ждали. Их слезы ничего не могли изменить. Они сами хотели этой смерти, они сами предпочли, чтобы дочь их умерла, но не нарушила долга, и, значит, бог хотел того же вместе с ними. Теперь уже не в их власти было вмешаться, им оставалось только покориться судьбе. Гюберы ни в чем не раскаивались, но изнывали от горя. С тех пор, как Анжелика стала угасать, они бессменно дежурили возле нее, отвергнув всякую постороннюю помощь. И в этот последний час они вдвоем были с ней; они ждали.
   Фаянсовая печь жалобно гудела, словно стонала; Гюбер подошел к ней и машинально открыл дверцу. Стало тихо, розы дрожали в теплом воздухе. Гюбертина прислушивалась к звукам, доносившимся сквозь стену из собора. Удар колокола поколебал старые камни, наверное, это отец Корниль вышел из собора со святым миром. Гюбертина спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге. Прошло несколько минут; на узкой, витой лесенке раздался шум. И, пораженный изумлением, дрожа от благоговейного ужаса и надежды, Гюбер упал на колени посреди теплой комнаты.
   Вместо старого священника вошел монсиньор, сам монсеньор в кружевной епископской рясе и лиловой епитрахили; он нес серебряный сосуд с миром, освященным им самим в великий четверг. Его орлиные глаза смотрели прямо перед собой, красивое бледное лицо под густыми прядями седых волос было величаво. А за ним, как простой причетник, шел отец Корниль с распятием в руке и с требником под мышкой.
   Епископ остановился в дверях и торжественно провозгласил:
   -- Pax huic domui {Мир дому сему (лат.).}.
   -- Et omnibus habitantibus in ea {И всем живущим в нем (лат.).}, -- тише откликнулся священник.
   Епископ и отец Корниль вошли в комнату, за ними вошла дрожащая от волнения Гюбертина и встала на колени рядом с мужем. Благоговейно склонившись, сложив руки, оба молились от всего сердца.
   На следующий день после свидания с Анжеликой у Фелисьена произошло жестокое объяснение с отцом. Чуть не силой он ворвался в часовню, где епископ еще молился после ночи, проведенной в мучительной борьбе с неумиравшим прошлым. Долго сдерживаемое возмущение прорвалось наконец наружу, и покорный сын, до сих пор такой почтительный и боязливый, открыто восстал против отца. Между двумя мужчинами одной крови, одинаково легко приходившими в бешенство, произошла ужасная сцена. Старик встал со своей молитвенной скамеечки, кровь бросилась ему в лицо, он молча, с высокомерным упорством слушал сына. А тот выкладывал все, что у него было на сердце, говорил, все возвышая голос, доходя почти до крика, и лицо его пылало, как у отца. Он говорил, что Анжелика больна, что она близка к смерти, рассказывал, в какое отчаяние пришел, когда увидел ее, как предложил ей бежать г-месте с ним и как она в святом и. чистом самоотречении отказалась от этого замысла. Но не равносильно ли убийству дать умереть этому покорному ребенку, соглашающемуся принять возлюбленного только из рук отца? Ведь она могла получить его, получить вместе с его именем и состоянием -- и все-таки она сказала нет, она одержала победу над собой. И он любит ее, любит так, что тоже умрет без нее, он презирает себя за то, что не может вместе с нею испустить последний вздох! Не добивается ли отец их горестной гибели? О, родовое имя, деньги и роскошь, упрямая воля, что все это значит, когда можно сделать счастливыми двух людей? Вне себя от волнения Фелисьен сжимал и ломал свои дрожащие руки, требовал от отца согласия, еще умолял его, но уже начинал угрожать. Но епископ упорно молчал и решился разжать губы только для того, чтобы еще раз властно произнести: "Никогда!"
   Тогда, обезумев от гнева, Фелисьен потерял всякую сдержанность. Он заговорил о матери. Это она воскресла в нем и заявляет его устами свои права на любовь. Разве отец не любил ее? Разве он радовался ее смерти? Как же может он быть таким жестоким к тем, кто любит, кто хочет жить! Пусть он окружает себя холодом религиозного самоотречения, все равно мертвая жена восстанет из гроба, будет преследовать и мучить его за то, что он мучает ее дитя. Она любила жизнь, она хочет жить вечно в детях и внуках, а он вновь убивает ее, ибо запрещает сыну жениться на своей избраннице и тем прекращает свой род. Нельзя посвящать себя церкви после того, как уже успел посвятить себя женщине. И Фелисьен бросал в лицо неподвижному, замкнувшемуся в страшном молчании отцу обвинения в убийстве и клятвопреступлении. Потом, сам испуганный своими словами, он убежал, шатаясь.
   Оставшись один, монсеньор, словно пораженный кинжалом в грудь, тяжело повернулся и бессильно опустился коленями на молитвенную скамеечку. Хриплый стон вырвался из его груди. О страдания слабого сердца, непобедимая немощь плоти! Он все еще любит эту женщину, эту неизменно воскресающую покойницу, любит, как в первую брачную ночь, когда он целовал ее белые ножки; он любит и сына, как ее отражение, как оставленную ему частицу ее жизни; и эту девушку, эту отвергнутую им молоденькую работницу, он и ее любит той же любовью, какую питает к ней его сын. Хоть он и не признавался себе в этом, девушка растрогала его еще в соборе. Его очаровала ее простота, чудесный аромат юности, исходивший от нее, ее золотые волосы и нежная шея. Епископ мысленно видел ее вновь, скромную, чистосердечную, обезоруживающе покорную. И это видение, подобно угрызению совести, преследовало его, овладевая всем его существом. Вслух он мог отвергать эту девушку, но про себя знал, что она держит его сердце в своих слабых, исколотых иголкой руках. И пока Фелисьен безумно умолял его, епископу чудились позади его белокурой головы головы обеих любимых женщин: той, которую он оплакивал, и той, что умирала от любви к его сыну. И, рыдая, не зная, в чем обрести опору, истерзанный отец умолял небо дать ему силы вырвать из груди свое сердце, ибо это сердце уже не принадлежало богу.
   Монсеньор молился до самого вечера. Когда он вышел из церкви, он был бледен, как смерть, измучен, но полон решимости. Он не мог согласиться, он повторял все то же ужасное слово: "Никогда!" Один бог имел право изменить его волю, и он молился, но бог молчал. Нужно покориться и терпеть.
   Прошло два дня. Обезумевший от горя Фелисьен все время бродил вокруг домика Гюберов в ожидании новостей. Каждый раз, когда кто-нибудь выходил оттуда, ноги у него подкашивались от страха. И в то утро, когда Гюбертина побежала в церковь просить соборовать дочь, он узнал, что Анжелика не доживет до вечера. Отца Корниля не было в соборе, Фелисьен в поисках его обегал весь город, ибо последняя его надежда была на помощь свыше. Он нашел и привел доброго священника, но минутная надежда уже угасла, сомнение и ярость вновь овладели им. Что делать? Как заставить небо вступиться? Он бросился в епископство, опять ворвался к отцу, и его бессвязные, безумные выкрики сначала просто испугали монсеньора. Потом он понял, что Анжелика умирает, ждет соборования и что теперь один бог может ее спасти. Фелисьен прибежал только для того, чтобы излить свою муку, порвать навсегда с бездушным отцом, бросить ему в лицо обвинение в убийстве. Но монсеньор слушал его без гнева, глаза его вдруг засияли ярким светом, словно он наконец услышал долгожданный голос небес.
   Он сделал сыну знак пройти вперед и последовал за ним, говоря:
   -- Если хочет бог, и я хочу.
   Фелисьен задрожал всем телом. Отец согласился наконец, отрекся от своей воли, положился на волю провидения. Люди уже не в силах были помочь, бог вступал в свои права. И пока монсеньор в ризнице принимал миро из рук отца Корниля, слезы ослепляли Фелисьена. Он пошел за отцом и священником, но не осмелился войти в комнату и упал на колени перед открытой дверью.
   -- Pax huic domui.
   -- Et omnibus habitantibus in ea.
   Монсеньор совершил в воздухе крестное знамение серебряным сосудом с миром и поставил его на белый стол между двух свечей. Затем он взял из рук священника распятие, подошел к больной и дал ей поцеловать его. Но Анжелика все еще не приходила в сознание, ее глаза были закрыты, руки неподвижно вытянуты; она была похожа на те тонкие, словно окоченевшие каменные фигуры, что высекаются на гробницах. Епископ внимательно посмотрел на нее, убедился по слабому дыханию, что она еще не умерла, и приложил распятие к ее губам. Он ждал, его лицо хранило величие священнослужителя, отпускающего грехи, никакое человеческое чувство не светилось на нем; он ждал, пока не убедился, что даже легкая дрожь не проходит по лицу девушки, по ее солнечным волосам. И все-таки Анжелика жила, и этого было достаточно для искупления.
   Тогда монсеньор взял у священника чашу со святой водой и кропило; тот поднес ему открытый требник, и епископ, окропив умирающую, прочел по латыни:
   -- Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor {Ты осыпешь меня, господи, исопом, и я очищусь, ты омоешь меня, и убелюсь паче снега (лат.).}.
   Капли воды обрызгали большую кровать, и вся она освежилась, как от росы. Капли упали на щеки, на руки Анжелики и медленно, одна за другой, скатились, словно с бесчувственного мрамора. Тогда епископ повернулся к присутствующим и окропил их тоже. Стоявшие рядом на коленях, пламенно молившиеся Гюбер и Гюбертина еще ниже склонились под оросившей их небесной влагой. Епископ стал благословлять комнату; он окропил мебель, белые стены, всю эту обнаженную белизну и, проходя мимо двери, вдруг увидел за порогом коленопреклоненного, рыдающего, закрывшего лицо руками сына. Монсеньор трижды медленно поднял кропило и обрызгал Фелисьена очищающим нежным дождем капель. Святая вода проливалась повсюду, изгоняя невидимых, летающих миллиардами бесов. В эту минуту бледный луч зимнего солнца упал на кровать, и в нем замелькали тысячи пылинок, тысячи мельчайших частиц; казалось, они бесчисленной толпой спускались от угла окошка к холодным рукам умирающей, чтобы омыть их и согреть своим теплом.
   Вернувшись к столу, монсеньор произнес молитву:
   -- Exaudi nos... {Услышь нас... (лат.).}.
   Он не торопился. Смерть была здесь, в комнате, она спряталась в складках занавесей из старинной розовой ткани, но монсеньор чувствовал, что она медлит, что она подождет. И хотя бесчувственная девушка не могла ничего слышать, он заговорил с ней:
   -- Не мучит ли что-нибудь твою совесть? Доверь мне своя сомнения, облегчи свою душу, дочь моя.
   Анжелика лежала молча. Епископ дал ей время для ответа, но не дождался его; он продолжал увещевать ее тем же громким голосом и, казалось, не замечал, что слова его не доходят до умирающей.
   -- Сосредоточьтесь, загляните в свою душу, просите мысленно прощения у бога. Таинство очистит вас и придаст вам новые силы. Ваши глаза станут чистыми, уши целомудренными, ноздри свежими, уста святыми, руки невинными...
   И, не спуская с девушки глаз, епископ до конца сказал все, что должен был сказать, а она чуть заметно дышала, и ее сомкнутые ресницы даже не вздрагивали. Тогда он приказал:
   -- Прочтите символ веры.
   Он подождал и сам произнес его:
   -- Credo in unum Deum... {Верую в единого бога... (лат.).}.
   -- Amen {Аминь (лат.).}, -- ответил отец Корниль.
   Все время было слышно, как на площадке лестницы в бессильной надежде тяжко рыдает Фелисьен. Словно чувствуя приближение неведомых высших сил, Гюбер и Гюбертина молились в одинаково боязливых и восторженных позах. Монсеньор начал службу, и долго раздавалось только бормотание молитв. Одна за другой звучали литании, обращения к мученицам и святым, возносились звуки "Kyrie eleison" {Господи, помилуй (греч.).}, призывавшие все небо на помощь страждущему человечеству.
   Потом голоса вдруг упали, наступило глубокое молчание. Священник наклонил кувшин, монсеньор обмыл пальцы водой. И тогда наконец епископ взял сосуд с миром, снял с него крышку я подошел к кровати. Приближалось торжественное таинство -- последнее таинство, обладавшее силой снимать все грехи, смертные и отпустимые, грехи, до сих пор не прощенные, лежавшие бременем на душе после всех принятых ранее причастий. Последнее таинство отпускало и давно забытые, старые грехи, и грехи невольные, совершенные в неведении, и грех уныния, не позволяющий твердо восстановиться в благодати божьей. Но где они, эти грехи? Уж не прилетают ли они извне вместе с этими пляшущими в солнечном луче пылинками, как бы несущими зародыши жизни к огромной царственной кровати, белой и холодной оттого, что на ней умирает девственница?
   Монсеньор снова сосредоточил свой взгляд на Анжелике и убедился, что ее слабое дыхание еще не прервалось. Она лежала перед ним истаявшая, прекрасная, как ангел, уже почти бестелесная, но он сурово запрещал себе всякое человеческое чувство. Его палец не дрожал, когда он осторожно обмакнул его в миро и приступил к помазанию пяти частей тела, в которых таятся чувства, пяти окон, через которые зло проникает в душу.
   И прежде всего монсеньор помазал глаза, помазал закрытые веки, -- сначала правый глаз, потом левый; его большой палец легко очертил в воздухе крестное знамение.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, induigeat tibi Dominus quidquid per visum deliquisti {Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты зрением (лат.).}.
   И отпустились все грехи зрения: похотливые взгляды, непристойное любопытство, суетное увлечение зрелищами, дурное чтение, слезы, пролитые по недостойному поводу. Но Анжелика не знала другой книги, кроме "Золотой легенды", другого зрелища, кроме закрывавшей ей весь мир соборной абсиды. И плакала она только тогда, когда покорность боролась в ней со страстью.
   Отец Корниль взял клочок ваты, вытер ей веки и положил клочок в пакетик из белой бумаги.
   Затем монсеньор помазал уши, помазал прозрачные, как перламутр, мочки, -- правую, левую -- и совершил крестное знамение.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per auditum deliquisti {Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты слухом (лат.).}.
   И искупились все прегрешения слуха: все дурные слова, все развращающие мелодии, злословие, клевета и богохульство, выслушанные с удовольствием непристойные речи, любовная ложь, ведущая к нарушению долга, возбуждающие плоть мирские песни, скрипки оркестров, сладострастно рыдающие под яркими люстрами. Но в своей замкнутой, монастырской жизни Анжелика не слышала даже вольной болтовни соседок, даже ругательств кучера, подгоняющего лошадей. И в ее ушах не звучало другой музыки, кроме псалмопении, раскатов органа и рокота молитв, от которых дрожал весь маленький, тесно прилепившийся к собору домик.
   Отец Корниль вытер ей уши клочком ваты и положил его в другой пакетик из белой бумаги.
   Моноеньор помазал ноздри -- правую, левую, -- они были похожи на лепестки белой розы, и его палец осенил их крестным знамением.
   -- Per istam sanctam unctionern, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per odoratum deliquisti {Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты обонянием (лат.).}.
   И обоняние вернулось к девственной невинности, омытое от всей грязи, не только от позорных чувственных ароматов, от соблазнов слишком сладко пахнущих цветов, от разлитых в воздухе, усыпляющих душу благоуханий, но и от грехов внутреннего обоняния, от подаваемых ближнему дурных примеров, от заразительной язвы порока. Но прямодушная, чистая Анжелика была лилией между лилиями, большой лилией, благоухание которой укрепляло слабых и давало радость сильным. Она была так скромна, так нежна, что не выносила жгучего запаха гвоздики, мускусного благоухания сирени, возбуждающего аромата гиацинтов, -- между всеми цветами ей нравились только спокойно пахнущие фиалки и лесные первоцветы.
   Священник вытер ее ноздри и положил клочок ваты в пакетик из белой бумаги.
   Тогда монсеньор помазал ее рот, чуть приоткрывшийся слабым дыханием; он положил крестное знамение на нижнюю губу.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per gustum deliquisti {Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты вкусом (лат.).}.
   И рот превратился в чашу невинности, ибо на этот раз прощались все низменные наслаждения вкуса: лакомство, чувственное смакование вина и меда, прощались все преступления языка, этого виновника всех зол, подстрекателя и соблазнителя, того, кто вызывает ссоры и войны, кто вводит в обман, произносит ложь, от которой темнеет само небо. Но лакомство никогда не было пороком Анжелики: она готова была, как Елизавета, питаться, чем попало, не разбирая вкуса. И если она жила в заблуждении, то ее обманула мечта, упование на неземные силы, стремление к невидимому -- весь этот очарованный мир, укреплявший ее невинность и сделавший из нее святую.
   Священник вытер ей рот и положил клочок ваты в четвертый пакетик из белой бумаги.
   Наконец, монсеньор помазал руки девушки -- руки, словно сделанные из слоновой кости, бессильно лежавшие на простыне; он помазал ее маленькие ладони, правую, потом левую, и очистил их от грехов знамением креста.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per tactum deliquisti {Этим святым помазанием и своим святейшим милосердием да отпустит тебе господь все, в чем погрешила ты прикосновением -- лат.}.
   И теперь, омытое от последних пятен, все тело сверкало белизною, простились все оскверняющие прикосновения, кражи, драки и убийства, а также грехи всех остальных частей тела, которых не коснулось миро, -- груди, поясницы, ног, -- ибо это последнее помазание отпускало и их вины; прощалось все, что горит, что ревет, как зверь, в нашем теле: наш гнев, наши желания, наши необузданные страсти, обуревающие нас вожделения, запретные наслаждения, которых жаждет наша плоть. Не Анжелика уже подавила в себе и необузданность, и гордость, и страсть; она уже одержала над собой победу и теперь умирала, сраженная борьбою, словно прирожденное зло было вложено в нее только для того, чтобы она могла во славе восторжествовать над ним. И она не знала даже, что в ней жили плотские желания, что тело ее стонало от плотской страсти, не знала, что ее ночной трепет мог быть греховным, ибо она была прикрыта щитом неведения, и душа ее была бела, бела, как снег.
   Священник вытер руки, спрятал клочок ваты в пакетик из белой бумаги и сжег все пять пакетиков в печке.
   Церемония была окончена. Прежде чем приступить к последней молитве, монсеньор вымыл пальцы. Ему оставалось только, обратившись к умирающей с последними увещеваниями, вложить в ее руку символическую свечу, которая изгоняла бесов и означала, что принявшая таинство стала невинна, как младенец. Но Анжелика лежала недвижно, глаза ее были закрыты, она казалась мертвой. Миро очистило ее тело, оставило свои следы у пяти окон души, но жизнь не появилась на ее лице. Мольбы и надежды были тщетны, чудо не свершилось. Гюбер и Гюбертина все еще стояли рядом на коленях; они уже не молились,, а только пристально, пламенно глядели на свое дитя и, казалось, навсегда застыли в этой позе, как фигурки ожидающих воскресения из мертвых на старинных витражах. Фелисьен приполз на коленях к самой двери, он перестал рыдать и тоже смотрел, напряженно вытянув шею, возмущенный глухотой бога.
   В последний раз монсеньор подошел к кровати; за ним следовал отец Корниль с зажженной свечой, которую нужно было вложить в руку умирающей. И епископ, упорно выполнявший все обряды, чтобы дать богу время для свершения чуда, прочел формулу:
   -- Accipe lampadem ardentem, custodi unctionem tuam, ut cum Dominus ad judicandum venerit, possis occurrere ei cum omnibus sanctis, et vivas in saecula saeculorum {Прими пылающий светильник, храни помазание твое, дабы, когда приидет господь судить землю, встретила его со всеми святыми его и дабы жила ты во веки веков (лат.).}.
   -- Amen, -- ответил священник.
   Но когда попытались разжать руку Анжелики и вложить в нее свечу, рука ее бессильно упала на грудь.
   И мучительная дрожь охватила монсеньора. Долго сдерживаемое волнение вырвалось наконец наружу и разбило непреклонную жреческую суровость. Он полюбил эту девочку, он полюбил ее еще в тот день, когда она рыдала у его ног. И сейчас, смертельно-бледная, горько-прекрасная, она вызывала в нем такую жалость, что каждый раз, как он поворачивался к кровати, сердце его тайно сжималось от скорби. Монсеньор перестал сдерживаться, глаза его увлажнились, две крупные слезы скатились по щекам. Очарование умирающей победило его, он не мог вынести мысли о ее смерти.
   И он вспомнил чудеса, свершенные его предками, вспомнил дарованную им силу исцелять больных и подумал, что, быть может, бог ожидает только его отцовского согласия.
   Он воззвал к святой Агнесе, которой поклонялся весь его род, и, как Жеан V д'Откэр, молившийся у изголовья чумных и целовавший их в уста, помолился и поцеловал Анжелику в губы.
   -- Если хочет бог, и я хочу.
   И Анжелика тотчас же открыла глаза. Она очнулась от долгого забытья, и во взгляде ее не было изумления; ее теплые от поцелуя губы улыбались. Воплотилась ее мечта, свершилось то, о чем она, быть может, грезила в этом длительном сне, и она сочла совершенно естественным, что монсеньор здесь, -- он пришел обручить ее со своим сыном, потому что час наконец, настал. Она сама приподнялась и села посреди своей огромной царственной кровати.
   В глазах монсеньора еще горел отсвет чуда, он повторил формулу:
   -- Accipe lampadem ardentem...
   -- Amen, -- ответил священник.
   Анжелика твердой рукой взяла свечу и держала ее прямо перед собой. Жизнь вернулась к ней, пламя ярко горело, изгоняя духов тьмы.
   Громкий крик пронесся по комнате. Фелисьен вскочил, словно подхваченный ветром чуда, и тот же ветер словно придавил Гюберов, -- они стояли на коленях, глаза их были широко раскрыты, лица пылали восторгом. Им казалось, что кровать залита ярким светом, что какая-то белизна, подобная легким белым перьям, подымается в солнечных лучах, и белые стены, вся белая комната наполняются снежно-белым сиянием. Этот свет исходил от Анжелики сидевшей посреди белой кровати, как освеженная, выпрямившаяся на стебле лилия. Золотистые волосы окружали ее голову ореолом, ее фиалковые глаза дивно блестели, сияние жизни светилось в ее чистом лице. И, видя ее исцеленной, потрясенный этой неожиданной милостью неба, Фелисьен приблизился к ней и опустился на колени у кровати:
   -- Дорогая, вы узнаете нас, вы живы!.. Я ваш, отец согласен, само небо вступилось за нас!..
   Анжелика кивнула головой и весело засмеялась.
   -- О, я знала, я ждала этого... Все, что я видела, должно было исполниться.
   Монсеньор уже вновь обрел свое спокойное величие; он подошел к кровати, поднес распятие к губам Анжелики, и на этот раз она смиренно и набожно поцеловала его. Потом епископ широкими движениями в последний раз благословил крестным знамением всю комнату. Гюберы и отец Корниль рыдали.
   Фелисьен взял Анжелику за руку. А в другой маленькой руке ярко горела свеча невинности.

XIV

   Свадьба была назначена на начало марта. Но Анжелика, хоть вся сияла радостью, была еще очень слаба. В первую неделю выздоровления она спустилась в мастерскую, непременно желая закончить барельефную вышивку панно для кресла монсеньора. "Это моя последняя работа, -- весело говорила она, -- нельзя же в трудную минуту оставить мастерскую без работницы!" Но это усилие сломило Анжелику, и ей пришлось снова затвориться в комнате. Она была весела и улыбалась, но здоровье полностью уже не вернулось к ней: вся бледная, бестелесная, как во время соборования, она двигалась тихо, словно призрак после перехода от стола к окну, она отдыхала в задумчивости по целым часам. И свадьбу отсрочили. Было решено дождаться полного выздоровления, которое не замедлит прийти при заботливом уходе.
   Ежедневно, перед закатом, Анжелику навещал Фелисьен. Гюбер и Гюбертина были тут же, и все четверо проводили вместе чудесные часы, беспрестанно строя все те же планы. Анжелика сидела в кресле, была очень жива и весела, первая заговаривала о близком будущем, о полноте их новой жизни, о путешествиях, о восстановлении замка, о предстоящем счастье. И тогда казалось, что она уже совсем вне опасности, что дружная весна, с каждым днем врывающаяся в открытые окна все более горячими потоками, вливает в нее новые силы. В тяжелую задумчивость она впадала только, когда оставалась одна и не боялась, что за ней следят. Ночью над ней проносились голоса; повсюду кругом она слышала призывы земли; да и в самой себе ей все становилось ясно -- она понимала, что чудо продолжится только до осуществления мечты. Разве не была она уже мертва, разве ее тогдашнее призрачное существование не было только отсрочкой? В часы одиночества эта мысль сладостно баюкала Анжелику; мысль о смерти в момент высшего блаженства нисколько не смущала ее: она была уверена, что доживет до своего счастья. Болезнь подождет! От мысли о смерти великая радость Анжелики становилась серьезнее, и девушка безвольно, не ощущая своего тела, отдавалась ей, витая в чистых восторгах. Только слыша, как Гюбер открывает дверь, или видя, что в комнату входит Фелисьен, она выпрямлялась, притворялась здоровой и со смехом заговаривала о долгих годах семейной жизни, заглядывая далеко-далеко в будущее.
   К концу марта Анжелика, казалось, стала еще веселее. Два раза, когда она оставалась одна в своей комнате, с ней случались обмороки. Однажды утром она упала около кровати как раз в ту минуту, когда Гюбер поднимался к ней с чашкой молока; чтобы он не догадался, что с ней, Анжелика, не вставая с пола, принялась шутить и сделала вид, будто ищет иголку. На следующий день она была очень весела и потребовала, чтобы свадьбу ускорили, назначили на середину апреля. Все заспорили: ведь она еще так слаба, -- почему же не подождать? Куда торопиться?.. Но она была в лихорадочном возбуждении, ей хотелось сыграть свадьбу сейчас же, немедленно. Такая спешка показалась Гюбертине подозрительной: на нее словно холодом повеяло, и она, побледнев, взглянула на Анжелику. Но больная уже успокоилась: пусть сама она знала, что дни ее сочтены, в других ей надо было поддерживать иллюзию. Усилием воли она поднялась на ноги и заходила взад и вперед своей прежней упругой походкой; она была очаровательна, говорила, что от свадьбы совсем поправится, так она будет счастлива. Но, впрочем, пусть решает монсеньор. Епископ пришел в тот же вечер, и Анжелика, глядя ему прямо в глаза, ни на секунду не отрывая от них взора, объявила свое желание таким нежным и кротким голосом, что за ее словами он услышал невысказанную горячую мольбу. Монсеньор знал, и он понял. Он назначил свадьбу на середину апреля.
   И вот началась великая суматоха приготовлений. Так как Анжелика еще не достигла совершеннолетия, Гюберу, хоть он и был ее официальным опекуном, пришлось просить согласия на брак у управляющего попечительством о бедных, -- за ним все еще оставалась роль представителя семейного совета. Чтобы избавить Фелисьена и его невесту от всех неприятных подробностей, связанных с этим делом, его взял на себя мировой судья г-н Грансир. Но Анжелика, видя, что от нее что-то скрывают, в один прекрасный день потребовала сиротскую книжку, чтобы своими руками отдать ее жениху. Смирение ее было безгранично, она хотела, чтобы Фелисьен знал, из какого унижения он поднял ее до блеска своего легендарного рода, своего огромного богатства. Пусть он видит ее дворянские грамоты -- этот административный документ, этот арестантский билет, где нет ничего, кроме даты да номера. Она еще раз перелистала книжку и без всякого смущения отдала ее Фелисьену, радуясь, что была ничем и что только он делает ее всем. Он был глубоко тронут, встал на колени и со слезами целовал ее руки, как будто это сна одарила его с небывалой щедростью, -- по-царски одарила его своим сердцем.
   Целых две недели приготовления к свадьбе занимали весь Бомон, перевернули вверх дном верхний и нижний город. Передавали, будто над приданым день и ночь работает двадцать мастериц. За шитьем одного только подвенечного платья сидели три женщины, а были еще миллионные свадебные подарки, потоки кружев, шелков, атласа и бархата, горы драгоценных камней, королевских алмазов. Но что особенно волновало обывателей -- это щедрая милостыня. Невеста хотела подарить бедным столько же, сколько дарили ей самой, раздать им еще один миллион, чтобы он просыпался над всей округой, подобно золотому дождю; Наконец-то она смогла удовлетворить всегдашнюю свою страсть к благотворительности, удовлетворить с такой широтой, какая бывает только во сне, -- чтобы из неоскудевающих рук устремился на бедняков целый поток богатства, целое наводнение благ земных! Пригвожденная к старому креслу в голой белой комнатке, она смеялась от восторга, когда отец Корниль приносил ей листы раздач. Еще, еще! Ей все казалось мало. Ей хотелось, чтобы дедушка Маскар наслаждался княжескими пирами, чтобы Шуто жили в роскошном дворце, чтобы тетушка Габэ выздоровела и помолодела от денег; а что до Ламбалезов, матери и всех трех дочерей, то их ей хотелось завалить туалетами и драгоценностями. Град червонцев сыпался на город, словно в волшебной сказке; не ограничиваясь удовлетворением повседневных нужд, он придавал жизни красоту и радость, и золото растекалось по улицам, сверкая под ярким солнцем милосердия.
   Наконец в канун славного дня все было готово. Фелисьен приобрел на улице Маглуар, за зданием епископства, старинный особняк и кончал обставлять его с царственной роскошью. Там были просторные комнаты с великолепными обоями, наполненные драгоценной мебелью, гостиная, вся в старых коврах, голубой будуар нежных тонов утреннего неба и, главное, спальня, настоящее гнездышко из белого шелка и белых кружев, вся белая, легкая, летучая, как трепещущий свет. За Анжеликой хотели прислать экипаж, чтобы она поехала взглянуть на все эти чудеса, но она упорно отказывалась. Она с радостной улыбкой слушала рассказы о новом доме, но сама не давала никаких указаний, не хотела никак вмешиваться в устройство. Нет, нет, ведь все это так далеко, в том неведомом мире, которого она еще не знает!.. И раз уж люди, которые ее любят, с такой нежностью готовят ей это счастье, -- она хочет войти в него, как входит в свое земное царство сказочная принцесса, явившаяся из фантастической страны. Не хотела она видеть и подарков, которые ведь тоже были в том мире: ни тонкого белья с ее инициалами под короной маркизы, ни парадных туалетов с богатой вышивкой, ни старинных драгоценностей, подобных тяжелым сокровищам собора, ни современных ювелирных игрушек, этих чудес тонкой работы, этого дождя бриллиантов чистейшей воды. Для победы мечты довольно было, чтобы все это богатство ждало Анжелику в ее доме, сверкая в близком будущем ее новой жизни. И только подвенечное платье принесли невесте в утро перед свадьбой. ъ любитъ ее и такъ-же умретъ отъ любви, какъ она! Онъ презираетъ себя за то, что теперь не около нея, не умираетъ вмѣстѣ съ нею, что не въ одномъ вздохѣ съ нею отдастъ Богу свою душу. Можно-ли быть такимъ жестокимъ, чтобы желать имъ столь мученическаго конца, когда одно только слово -- да -- могло-бы принести столько счастья? О! гордиться своимъ именемъ, богатствомъ, непоколебимостью воли -- что это значитъ предъ возможностью создать счастье двухъ людей? И, внѣ себя, онъ молилъ, онъ ломалъ свои дрожащія руки, онъ требовалъ согласія отца, еще прося его, но уже съ угрозой. Епископъ только для того разжалъ губы, чтобы отвѣтить ему всемогущимъ своимъ: Никогда!
   Тогда, возмущенный, Фелисьенъ заговорилъ съ нимъ точно въ бреду и забывъ всякую сдержанность, напомнилъ о своей матери. Это она воскресла въ немъ, она требовала права удовлетворенія своей страсти. Значитъ отецъ не любитъ ея, значитъ радъ ея смерти, если онъ такъ жестокъ къ тѣмъ, которые любятъ и жаждутъ жить. Но пусть онъ даетъ и держитъ какіе угодно обѣты воздержанія, она будетъ являться и терзать его за то, что онъ терзалъ дитя ихъ брака. Она жива еще, она хочетъ жить вѣчно въ дѣтяхъ своихъ дѣтей, а онъ снова убиваетъ её, отнимая у ея сына избранную имъ невѣсту, ту, которая должна была продолжить ихъ родъ. Нельзя быть мужемъ церкви, когда разъ былъ мужемъ женщины. И онъ бросилъ въ лицо своему отцу, неподвижно стоявшему передъ нимъ и точно выросшему въ своемъ страшномъ молчаніи, прозвище убійцы и клятвопреступника. Потомъ, самъ ужаснувшись и весь дрожа, выбѣжалъ изъ комнаты.
   Преосвященный, оставшись одинъ, повернулся и упалъ на колѣни на подножіе своего аналоя, точно ему вонзили ножъ въ самое сердце. Страшный стонъ вырвался изъ его груди. О! немощь сердца, о непобѣдимая слабость плоти! Онъ обожалъ ее, эту женщину, эту воскресшую покойницу, онъ обожалъ ее такъ-же, какъ въ тотъ первый вечеръ, когда пожиралъ поцѣлуями ея бѣлыя ножки; и этого сына онъ обожалъ, какъ часть ея самой, часть ея жизни, которую она оставила ему; онъ обожалъ и эту дѣвушку, эту бѣдную работницу, отвергнутую имъ, онъ обожалъ ее обожаніемъ своего сына. Теперь они всѣ трое будутъ терзать его по ночамъ. Значитъ, она тронула его тогда въ соборѣ, хоть онъ и не хотѣлъ сознаться въ этомъ, эта бѣдная, простенькая золотошвейка съ золотыми волосами, съ нѣжною шейкою, вся дышащая ароматомъ юности? Онъ видѣлъ ее передъ собою, она проходила передъ его глазами, нѣжная, торжествующая въ своемъ смиреніи. Никакое угрызеніе совѣсти не вошло-бы въ его сердце такъ увѣренно и такъ побѣдно. Онъ громко могъ отталкивать ее теперь, но онъ хорошо зналъ, что она крѣпко держитъ его сердце своими смиренными маленькими ручками, исколотыми иглою. Пока Фелисьенъ умолялъ его, онѣ явились ему, предъ его сѣдой головой, обѣ обожаемыя женщины -- та, которую онъ оплакивалъ, и та, которая умирала за его сына. Терзаемый ими, рыдая, не зная, въ чемъ ему искать покоя, онъ молилъ небо дать ему мужество вырвать совсѣмъ свое сердце, такъ какъ оно не принадлежало больше Богу.
   Онъ молился до самаго вечера. Когда онъ вышелъ, лицо его было блѣдно, какъ воскъ, измучено, но вмѣстѣ и очень рѣшительно. Онъ не могъ ничего сдѣлать и снова повторилъ ужасное слово: "Никогда". Богъ одинъ могъ разрѣшить его отъ даннаго имъ слова, но сколько онъ ни молился, Богъ не открывалъ ему своей воли. Надо было терпѣть.
   Прошло два дня. Фелисьенъ все время ходилъ вокругъ маленькаго домика, подстерегая кого-нибудь съ извѣстіемъ. Когда изъ него выходилъ кто-нибудь, онъ отъ страха едва удерживался на ногахъ. Такимъ образомъ, онъ узналъ въ то утро, когда Губертина побѣжала въ церковь просить священника для соборованія, что Анжелика дня не проживетъ. Она не застала отца Корнилія, и онъ обѣгалъ весь городъ въ поискахъ за нимъ въ послѣдней надеждѣ на помощь свыше. Потомъ, когда онъ нашелъ и привелъ священника, у него вдругъ пропала всякая надежда, онъ впалъ въ сомнѣнія и въ ярое отчаяніе. Что дѣлать? Какъ умолить Бога сжалиться? Онъ снова побѣжалъ и ворвался во дворецъ епископа: преосвященный даже перепугался непослѣдовательности его рѣчей. Потомъ, наконецъ, онъ понялъ, въ чемъ дѣло: Анжелика въ агоніи, ее хотятъ соборовать, потому-что одинъ Господь можетъ спасти ее. Онъ пришелъ только, чтобъ показать ему свою муку, чтобъ покончить все съ этимъ чудовищнымъ отцомъ, чтобъ упрекнуть убійцу его жертвою. Но преосвященный выслушалъ все безъ гнѣва, только глаза его загорѣлись, точно осѣнилъ его голосъ свыше. Онъ далъ ему знакъ идти, и самъ пошелъ за нимъ, говоря:
   -- Я хочу, да будетъ воля Господня.
   Трепетъ пробѣжалъ по всему тѣлу Фелисьена. Отецъ его соглашался, склоняясь предъ Господней волей, отказавшись отъ своей. Люди ничего не могутъ больше, теперь будетъ дѣйствовать Господь. Слезы застилали ему глаза, пока преосвященный принималъ въ ризницѣ изъ рукъ отца Корнилія св. мѵро. Растерянный, онъ пошелъ за ними, но не посмѣлъ войти въ комнату и упалъ на колѣни передъ порогомъ открытой двери.
   -- Pax huic domui.-- Et omnibus habitantibus in ea.
   Преосвященный поставилъ на бѣлоснѣжную скатерть, между двумя восковыми свѣчами, св. мѵро, сдѣлавъ прежде крестное знаменіе въ воздухѣ серебрянымъ ковчежцемъ. Затѣмъ, онъ взялъ изъ рукъ священника распятіе и поднесъ къ больной, чтобы она приложилась. Но Анжелика все еще лежала безъ сознанія, съ закрытыми глазами и вытянутыми руками, какъ тонкія и холодныя каменныя изваянія на надгробныхъ памятникахъ. Онъ быстро взглянулъ на нее, замѣтилъ по легкому дыханію, что она не умерла, и приложилъ къ ея губамъ распятіе. Онъ подождалъ нѣсколько. Лицо его сохраняло все величіе отца-духовника и ни одинъ мускулъ на немъ не дрогнулъ, когда онъ убѣдился, что никакого трепета жизни не пробѣжало по этому тонкому профилю и свѣтящимся волосамъ. Но она еще была жива, и этого было достаточно для искупленія ея грѣховъ.
   Тогда онъ взялъ изъ рукъ священника кропильницу и кропило, и читая въ раскрытомъ требникѣ, который держалъ передъ нимъ отецъ Корнилій, латинскія слова молитвъ, окропилъ святою водой умирающую:
   -- Aspergesme, Domine, hyssopo, etmundabor; lavabis me, et super niveni dealbabor. (Окропи меня, Господи, иссопомъ и медомъ, и омый, Боже, всѣ прегрѣшенія мои).
   Капли падали съ кропила на большую кровать, какъ роса, капали на ея пальцы, на щеки, но скатывались одна за другой, какъ капельки дождя съ безчувственной мраморной статуи. Епископъ обернулся тогда ко всѣмъ присутствующимъ и окропилъ ихъ, въ свою очередь. Губертъ и Губертина, на колѣняхъ другъ около друга, въ порывѣ горячей вѣры, склонились оба подъ его благословеніемъ. Епископъ окропилъ затѣмъ всю комнату, мебель, бѣлыя стѣны, всю ея нагую бѣлизну, и вдругъ, проходя мимо двери, увидѣлъ своего сына, упавшаго на порогѣ и рыдающаго, закрывъ лицо горящими руками. Медленнымъ движеніемъ онъ трижды поднялъ кропило и освятилъ и его святымъ дождемъ. Святая вода, которою смочилъ онъ все, должна была изгнать злыхъ духовъ, милліарды которыхъ невидимо наполняютъ всю атмосферу. Въ эту минуту, блѣдный лучъ зимняго солнца, прорвавшись въ окно, скользнулъ по постели, и цѣлый міръ безчисленныхъ, мелкихъ, проворныхъ пылинокъ зашевелился въ немъ и, какъ живой, побѣжалъ по кровати изъ уголка окна, точно желая согрѣть своею массой холодныя руки умирающей.
   Возвратясь къ столу, преосвященный прочелъ молитву:
   -- Exaudi nos... (Услыши насъ, Господи).
   Онъ говорилъ не спѣша, хотя смерть уже была въ комнатѣ, за занавѣсками изъ стариннаго розоваго ситца; но онъ чувствовалъ, что и смерть не спѣшитъ, что она подождетъ еще. И, несмотря на то, что бѣдное умиравшее дитя лежало совершенно безъ сознанія и не могло слышать его, онъ обратился къ ней и спросилъ ее:
   -- Нѣтъ-ли у васъ чего-нибудь на совѣсти, что-бы тяготило васъ? Исповѣдайте всѣ мученія ваши, облегчите душу вашу, дочь моя.
   Но безжизненно лежавшее дитя молчало. Напрасно, давъ ей время отвѣтить, онъ продолжалъ убѣждать тѣмъ-же твердымъ голосомъ, словно онъ не зналъ, что ни одно изъ произносимыхъ имъ словъ не могло дойти до нея.
   -- Соберите мысли ваши, просите изъ глубины души вашей прощенія у Господа. Священное таинство очиститъ васъ и вольетъ въ васъ новыя силы. Очеса ваши просвѣтятся, уши очистятся, ноздри откроются, уста освятятся, руцѣ омоются отъ грѣха..
   Онъ досказалъ все, что нужно было сказать, не сводя глазъ съ ея лица; а она едва дышала, ни рѣсница не шевельнулась на лицѣ ея. Потомъ онъ приказалъ ей:
   -- Прочтите символъ вѣры.
   Прождавъ нѣсколько мгновеній, онъ прочиталъ самъ:
   -- Credo in unum Deum (Вѣрую во единаго Бога)...
   -- Аминь, отвѣчалъ отецъ Корнилій.
   Слышно было, какъ у порога громко рыдалъ Фелисьенъ, отказавшись отъ всякой надежды. Губертъ и Губертина жарко молились съ тѣмъ умиленнымъ и робкимъ видомъ, словно чувствовали, какъ нисходятъ на нихъ тайныя всемогущія силы. Преосвященный замолчалъ; слышенъ былъ только шепотъ молитвы. И снова начались нужныя по уставу церковному молитвы, упоминанія святыхъ, полетѣло къ небу пѣніе Kyrie eleison (Господи помилуй), умолявшее всѣ силы небесныя прійти на помощь страждущему человѣчеству.
   Потомъ вдругъ смолкли всѣ голоса и наступило глубокое молчаніе. Преосвященный омылъ руки нѣсколькими каплями воды, налитыми ему изъ кувшина отцомъ Корниліемъ, потомъ взялъ ковчежецъ со святымъ мѵромъ, снялъ крышку и подошелъ къ постели. При этомъ торжественномъ приближеніи священнаго таинства, этого послѣдняго таинства, должны быть отпущены умирающему человѣку всѣ его прегрѣшенія, вольныя и невольныя, дѣломъ и помышленіемъ, даже тѣ тяжкіе грѣхи, которые остаются неотпущенными послѣ другихъ таинствъ: старые, забытые и нераскаянные грѣхи, безсознательно совершенные проступки, грѣхъ промедленія въ раскаяніи, не позволившій человѣку сейчасъ-же вновь войти въ милость Божію. Но гдѣ были у нея эти грѣхи, гдѣ было взять ихъ? Они могли войти въ нее только извнѣ съ лучомъ солнца, съ рѣявшими въ немъ пылинками, которыя, казалось, несли съ собой зародыши жизни на это царское ложе, холодное и бѣлое, какъ снѣгъ, вокругъ умирающей дѣвушки.
   Преосвященный, въ благоговѣйномъ молчаніи, постоялъ нѣсколько секундъ, устремя взоръ на Анжелику, чтобъ убѣдиться, все-ли еще она дышетъ. Онъ все еще не поддавался чувству жалости, видя, какъ она исхудала, какъ она прекрасна тою красотою ангеловъ, въ которой нѣтъ уже ничего вещественнаго. Перстъ его не дрогнулъ, когда онъ, омочивъ его во св. мѵрѣ, началъ помазать имъ пять частей тѣла, вмѣстилища внѣшнихъ чувствъ, черезъ которыя зло входитъ въ душу человѣческую:
   Во-первыхъ, глаза, по закрытымъ вѣкамъ, сперва правый, потомъ лѣвый, и сотворилъ на нихъ большимъ пальцемъ, омоченнымъ въ мѵрѣ, знаменіе креста.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per visum deliquisti. (Помазаніемъ св. мѵра сего, по великой благости и всемогуществу Своему, да отпуститъ тебѣ Господь грѣхи твои, еже сотвориша очесами твоими).
   И отпустились ей грѣхи зрѣнія, грѣшные взгляды, грѣховное любопытство, посѣщеніе зрѣлищъ и театровъ, дурное чтеніе, слезы грѣховныхъ огорченій. А она никакой иной книги не знала, кромѣ Золотой Легенды, ничего не видѣла во всемъ Божьемъ мірѣ, кромѣ стѣнъ собора, заграждавшихъ ей всякій другой горизонтъ. Она плакала только надъ собою въ борьбѣ послушанія со страстями.
   Отецъ Корнилій взялъ клочокъ ваты, отеръ имъ вѣки Анжелики и вложилъ его въ одну изъ бумажныхъ трубочекъ.
   Потомъ преосвященный помазалъ крестообразно мѵромъ оба уха, прозрачныхъ какъ перламутръ, сперва правое, потомъ лѣвое, едва смочивъ ихъ.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per auditum deliquisti. (Помазаніемъ св. мѵра сего, по великой благости и всемогуществу Своему, да отпуститъ тебѣ Господъ вся, еже согрѣшиша ушами своими).
   И искуплены были всѣ грѣхи слуха, слова грѣховныя и развращающія душу музыкальныя мелодіи, злорѣчіе, клевета, грѣшныя рѣчи, слышанныя и доставившія удовольствіе, ложь, изъ любви къ которой прибѣгали, чтобы удобнѣе обойти свой долгъ, сладострастныя пѣсни, скрипки въ оркестрѣ, плачущія отъ страсти подъ театральными люстрами. А она, жившая всю жизнь вдали отъ міра, какъ монашенка, она никогда не слыхала даже болтовни сосѣдокъ, даже брани ломового извощика, погонявшаго упрямую лошадь. Въ ушахъ ея звучала одна только музыка -- пѣніе священныхъ гимновъ и молитвъ, гудѣли только звуки соборнаго органа, шелестъ молитвенника -- всѣ тѣ звуки, отъ которыхъ дрожалъ весь маленькій домикъ, прижавшійся къ боку великана-собора.
   Священникъ, отеревъ ей уши клочкомъ ваты, вложилъ ее во вторую трубочку изъ бѣлой бумаги.
   Тогда преосвященный перешелъ къ ноздрямъ, тонкимъ какъ лепестки бѣлой розы, и очистилъ ихъ крестообразнымъ помазаніемъ мура.
   -- Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per odoratum deliquisti. (Помазаніемъ... вся еже согрѣшиша обоняніемъ твоимъ).
   И чувство обонянія возвратилось къ своей первоначальной чистотѣ, омылось отъ всякаго грѣха, отъ стыда чувственнаго наслажденія ароматами, запахомъ слишкомъ душистыхъ цвѣтовъ, бальзамическимъ вѣтеркомъ, проносящимся порою въ воздухѣ и усыпляющимъ души отъ грѣховъ внутренняго обонянія, отъ поданныхъ ею другимъ дурныхъ примѣровъ, отъ чумы подражанія чужимъ грѣхамъ. А она, прямая и чистая душою, была какъ лилія между лиліями, ароматъ которой укрѣплялъ слабыхъ, веселилъ душу сильныхъ. И потомъ, она была такъ чиста и нѣжна, что не выносила именно слишкомъ сильнаго, дышащаго страстью аромата гвоздикъ, пахнущихъ мускусомъ сиреней, возбуждающаго лихорадку гіацинта, и могла наслаждаться только самыми скромными цвѣтами -- лѣсными фіалками.
   Священникъ отеръ ноздри и вложилъ вату въ слѣдующую бумажку.
   Затѣмъ, его преосвященство, опустивъ руку къ сомкнутымъ устамъ, черезъ которыя проходило едва замѣтное дыханіе, ознаменовалъ крестнымъ знаменіемъ нижнюю губу.
   -- Peristam... pergustum deliquisti. (Помазаніемъ... еже вкусомъ согрѣшиша).
   И стали уста ея, какъ чашечка цвѣтка, вмѣстилищемъ невинности, потому что отпущены были ей низкія наслажденія вкуса, лакомства, сладость вкушенія вина и меда, а главное грѣхи языка, этого врага души человѣческой, единственнаго виновника согрѣшеній, отравителя чистоты, причину ссорь, войнъ, споровъ, неурядицъ, нечистыхъ словъ, цѣлою тучею поднимающихся къ небу и становящихся преградою между небесами и человѣчествомъ. Но лакомство никогда не было ея грѣхомъ: она, какъ св. Елизавета, дошла до того, что не различала почти вкуса яствъ. И если она и жила въ заблужденіи, то только изъ-за своей мечты, изъ-за надежды на высшія силы, изъ-за вѣры въ невидимый міръ, приносившей ей утѣшеніе во всѣхъ огорченіяхъ, изъ-за вѣры въ весь этотъ очарованный міръ, созданный ея невѣдѣніемь и дѣлавшій ее святою.
   Отецъ Корнилій, отеревъ уста, свернулъ ватку и вложилъ ее въ четвертую бумажную трубочку.
   Наконецъ, преосвященный очистилъ грѣхи рукъ ея, освятивъ елеемъ сперва правую, потомъ лѣвую, точно изъ слоновой кости ладони, лежавшія на простынѣ.
   -- Per istam... per tactum deliquisti. (Помазаніемъ... грѣхи твоя, еже осязаніемъ сотвориша...).
   И все тѣло ея, бѣлое какъ снѣгъ, было омыто отъ всѣхъ прегрѣшеній, отъ нечистыхъ прикосновеній, самыхъ грѣшныхъ, отъ всѣхъ грѣховъ, кражъ, вольныхъ и невольныхъ, дракъ, побоевъ, не считая грѣховъ остальныхъ частей тѣла, груди, боковъ, ногъ, тоже искупленныхъ этимъ таинствомъ, всего, что жжетъ и терзаетъ наше тѣло, гнѣва желаній, безпорядочныхъ страстей, которымъ поддается человѣкъ, запретныхъ на слажденій, отъ которыхъ сладкою истомой болятъ наши члены. А она, съ тѣхъ поръ какъ слегла, убитая побѣдою своей надъ страстями, она умертвила совсѣмъ свои печали, свою гордость, свою страстность, точно наслѣдственное зло было въ ней только для того, чтобы она могла восторжествовать надъ нимъ; она даже не знала, что въ ней были какія-то желанія, что все ея тѣло ныло отъ любви, что ея дрожь по ночамъ могла быть преступною -- такъ она была защищена отъ грѣха своимъ незнаніемъ грѣха, непорочною бѣлизною своей души.
   Священникъ отеръ ей ладони, спряталъ въ бумажку послѣдній клочокъ ваты, и сжегъ всѣ пять трубочек] въ печкѣ.
   Таинство было окончено; преосвященный омылъ себѣ руки передъ тѣмъ, чтобы прочесть отпускную молитву. Ему оставалось только произнесть послѣднее наставленіе умирающей и вложить ей въ руки горящую свѣчу -- во знаменіе изгнанія изъ нея демоновъ грѣха и возвращенія ей чистоты, дарованной св. крещеніемъ. Но она лежала какъ пластъ, съ закрытыми глазами, какъ мертвая. Елеосвященіе очистило тѣло ея, кресты еще блестѣли на всѣхъ пяти органахъ чувствъ, но оно не возвратило ей жизни. Надежды, жаркія молитвы, слезы -- все было напрасно: чудо не совершилось. Губертъ и Губертина, все еще стоя на колѣняхъ другъ около друга, больше не молились, только такъ смотрѣли на нее, не сводя глазъ, что можно было подумать, что они окаменѣли въ этомъ положеніи, какъ серебряныя фигуры, висящія въ уголкахъ образовъ, пожертвованныя молящими объ исцѣленіи. Фелисьенъ на колѣняхъ приползъ изъ двери: онъ тоже не рыдалъ больше и также смотрѣлъ на постель, не сводя глазъ, огорченный тѣмъ, что Господь остается нѣмъ предъ столькими молитвами.
   Въ послѣдній разъ епископъ подошелъ къ постели и за нимъ отецъ Корнилій, держа въ рукахъ зажженную свѣчу, которую нужно было вложить въ руки умирающей. Епископъ, упорно желая довести во что-бы то ни стало обрядъ до конца, чтобъ дать время свершиться чуду, произнесъ слова, слѣдующія по чину елеосвященія:
   -- Accipe lampadem ardentem, custodi unctionem tuam, ut cum Dominus ad judicandum venerit, possis occurrere ei cum omnibus sanctis, et vivas in secula seculorum.
   -- Аминь, отвѣтилъ священникъ.
   Но когда они попробовали раскрыть руку Анжелики и потомъ зажать въ ней свѣчу, безжизненная ручка выпала изъ ихъ рукъ и легла опять на старое мѣсто, на грудь.
   Тогда епископъ весь задрожалъ. Долго сдерживаемое волненіе прорвалось, наконецъ, въ немъ, сорвавъ съ его лица маску священническаго безстрастія. Онъ полюбилъ ее, это бѣдное дитя, съ самаго того дня, когда она, чистая, вся дышащая юностью, рыдала у его ногъ. Какъ она была жалка теперь, блѣдная, какъ смерть, прекрасная такою горькой красотой, что, при всякомъ взглядѣ на нее, горе сжимало его сердце до слезъ. Онъ не могъ больше сдерживаться, двѣ крупныя слезы выкатились изъ его глазъ и потекли по щекамъ. Она не могла такъ умереть,-- сердце его было покорено ея предсмертною прелестью.
   Тогда, вспомнивь о чудесахъ, сотворенныхъ членами его рода, объ этомъ дарѣ исцѣленія, преосвященнный подумалъ, что быть можетъ чудо свершится, когда онъ дастъ свое отцовское согласіе. Онъ призвалъ имя св. Агнесы, передъ образомъ которой молились всѣ его предки, и, какъ Іоаннъ V де Готкеръ, приходившій молиться о зачумленныхъ и лобызавшій ихъ, онъ поцѣловалъ Анжелику въ губы.
   -- Я хочу, да будетъ воля Господня!
   Анжелика тотчасъ-же открыла глаза. Какъ-бы проснувшись отъ долгаго обморока, она посмотрѣла на него безъ всякаго изумленія и губы ея, еще теплыя отъ поцѣлуя, улыбнулись. Все это должно было случиться. Быть можетъ, она все это видѣла только еще разъ во снѣ; она находила, что все это очень просто: преосвященный пришелъ къ ней, чтобы обручить ее съ его сыномъ, потому что пришло наконецъ время. Сама, безъ всякой помощи, она поднялась и сѣла на своей кровати.
   Своими глазами видя передъ собою чудо, преосвященный повторилъ послѣднія слова:
   -- Accipe lampadem ardentem...
   -- Аминь, отвѣтилъ священникъ.
   Анжелика взяла зажженную свѣчу твердою рукою и прямо стала держать ее. Жизнь вернулась къ ней, свѣча ярко горѣла, изгоняя духовъ тьмы.
   Страшный крикъ раздался въ комнатѣ. Фелисьенъ стоялъ, выпрямившись во весь ростъ, точно поднятый дѣйствіемъ чуда, а Губерты, повергнутые ницъ тѣмъ-же чудомъ, все еще лежали на колѣняхъ, широко раскрывъ глаза, съ восхищеніемъ смотря на происходившее. Кровать, казалось имъ, была окружена яркимъ сіяніемъ, бѣлый свѣтъ струями лился въ комнату, вмѣстѣ съ солнечными лучами, и разливался въ ней, какъ пучки бѣлыхъ перьевъ, а бѣлыя стѣны и вся бѣлая комнатка блестѣла, какъ снѣгъ. Посреди нея, какъ поникнувшая лилія, вдругъ выпрямившаяся на своемъ стеблѣ и подпавшая головку въ ослѣпительныхъ лучахъ свѣта, исходившаго изъ нея, сидѣла Анжелика. Золотые волосы сіяли, какъ яркій ореолъ, ея фіалковые глаза горѣли неземнымъ огнемъ, жизнь блистала на ея ангельски-чистомъ лицѣ. Фелисьенъ, видя ее исцѣленною, взволнованный до глубины души этою Божьею милостію, подошелъ къ ней и сталъ на колѣни около постели.
   -- Ахъ, дорогая моя, вы узнаете насъ, вы живы... Я вашъ, мой отецъ согласенъ, потому что на то воля Божія.
   Она наклонила голову и весело засмѣялась.
   -- О, я это знала, я ждала... Все, что я видѣла, должно было случиться.
   Преосвященный, лицо котораго снова приняло надменно-ясное выраженіе, во второй разъ поднесъ къ ея губамъ распятіе, и она приложилась къ нему, какъ покорная раба Божія. Потомъ широкимъ крестнымъ знаменіемъ осѣнивъ головы присутствующихъ, онъ благословилъ ихъ въ послѣдній разъ, между тѣмъ какъ Губерты и отецъ Корнилій плакали.
   Фелисьенъ взялъ руку Анжелики, а въ ея другой рукѣ высоко горѣла свѣча невинности.
   

XIV.

   Свадьба была назначена въ первыхъ числахъ марта. Но Анжелика все еще была очень слаба, несмотря на радость, которою вся она сіяла. Сперва, въ первую недѣлю послѣ своего выздоровленія, она непремѣнно хотѣла сойти въ мастерскую и кончить во что-бы то ни стало полотнище выпуклой вышивки для трона его преосвященства: "Это моя послѣдняя работа по заказу," говорила она весело:-- "нельзя бросать такъ, не додѣлавъ заказанной вещи". Потомъ, не выдержавъ такой работы, она опять должна была нѣсколько времени не выходить изъ своей комнаты. И она оставалась у себя на верху, всегда веселая и улыбающаяся, хотя уже не было у нея того несокрушимаго здоровья, какъ прежде, хотя она все еще была такъ блѣдна и что-то неземное проглядывало въ ней, какъ и въ день соборованія; она суетилась въ своей комнаткѣ такъ-же легко и неслышно, какъ призракъ, задумчиво отдыхала цѣлыми часами послѣ далекой для нея ходьбы -- отъ стола къ окну или обратно. Тогда отсрочили день свадьбы и рѣшили, что съиграютъ ее, когда она совсѣмъ поправится, а этого ждать недолго, если хорошенько о ней позаботиться.
   Фелисьенъ приходилъ къ ней каждый день; Губертъ и Губертина еще раньше сидѣли у нея и всѣ четверо проводили счастливые часы, составляя всѣ одни и тѣ-же планы. Сидя въ своемъ креслѣ, она живѣе и веселѣе всѣхъ смѣялась, болтала, первая заговаривала о будущихъ счастливыхъ дняхъ, объ ихъ путешествіяхъ, о возобновленіи вѣкового замка Готкеровъ, словомъ, о предстоящемъ блаженствѣ; Въ такія минуты всякій-бы сказалъ, что она спасена, что жизнь каждый день вливается въ нее широкой волной, вмѣстѣ съ теплымъ воздухомъ наступившей весны, струившимся въ настежь раскрытыя окна. Задумчивость и серьезность омрачали ея лицо только въ тѣ часы, когда она была одна и не боялась, что кто-нибудь ее увидитъ. По ночамъ голоса звучали вокругъ нея; потомъ стала звать ее земля, все окружавшее ее, потомъ, въ душу ея снизошелъ какой-то свѣтъ, и она вдругъ поняла, что чудо такъ долго длится единственно для того, чтобы могли осуществиться ея мечты... Развѣ она уже не умерла, развѣ она казалась живущей не по тому лишь, что неизбѣжное было почему-то отсрочено? Въ часы уединенія эти мысли сладко убаюкивали ее, и не доводили до сожалѣнія о томъ, что она вдругъ будетъ взята съ земли, отъ всѣхъ радостей, словно она чувствовала, что выпьетъ всю чашу счастія до дна. Болѣзнь подождетъ этого, и ея радость становилась глубже, серьезнѣе, она спокойнѣе отдавалась ей; безсильно вытянувшись въ своемъ креслѣ, она не чувствовала больше себя, своего тѣла, и вся отдавалась чистому наслажденію. Чтобы вывести ее изъ этого состоянія неподвижности, нужно было, чтобы кто-нибудь изъ Губертовъ отворилъ дверь, или вошелъ-бы Фелисьенъ; тогда она разомъ выпрямлялась, представлялась совершенно здоровою и, весело смѣясь, начинала говорить о томъ, какъ они заживутъ вмѣстѣ когда-то, очень, очень не скоро.
   Къ концу марта, Анжелика стала, казалось, еще веселѣе. Два раза, когда она была совсѣмъ одна, съ ней были обмороки, потомъ она упала у своей постели какъ разъ въ ту минуту, когда Губертъ принесъ ей чашку молока, и, чтобы обмануть его, она притворилась, что потеряла иголку, и долго шутила съ нимъ, дѣлая видъ, что ищетъ ее на полу. На другой день послѣ этого, она была очень, очень весела, просила поторопиться со свадьбой, даже назначить ее, если можно, въ среднихъ числахъ апрѣля Всѣ возстали противъ нея: она еще была такъ слаба, отчего-бы и не подождать, вѣдь ничто не заставляетъ спѣшить. Но она заупрямилась, щеки ея загорѣлись, ей хотѣлось скорѣе, скорѣе, хоть сейчасъ. Вдругъ подозрѣніе о настоящей причинѣ мелькнуло въ умѣ удивленной Губертины, и она посмотрѣла на поблѣднѣвшую, точно отъ слабаго дуновенія холода, дѣвочку. Но та уже успокоилась, зная, что дни ея сочтены, и все еще не желая разрушать увѣренности и надеждъ тѣхъ, которые ее любили. Губертъ и Фелисьенъ, въ своемъ обожаніи, ничего не замѣтили и не почувствовали. Усиліемъ воли заставивъ себя встать и той-же мелкой и граціозной походкой, какъ прежде, ходя по комнатѣ, прелестная, какъ ландышъ, она сказала, что священная церемонія ее совсѣмъ вылѣчитъ, что она будетъ такъ счастлива и, конечно, перестанетъ хворать. Впрочемъ, на все воля его преосвященства. Въ тотъ-же вечеръ, когда епископъ пришелъ къ ней, она, глядя прямо ему въ глаза, не отводя взгляда, высказала ему свое желаніе такимъ умоляющимъ голосомъ, что въ ея словахъ онъ угадалъ другія слова, тѣ, которылъ она не смѣла сказать. Преосвященный угадалъ ихъ и понялъ все. Онъ назначилъ свадьбу на пятнадцатое апрѣля.
   Тогда суматоха воцарилась въ обоихъ домахъ, стали дѣлаться большія приготовленія. Губертъ, несмотря на то, что былъ опекуномъ Анжелики, долженъ былъ просить согласія директора воспитательнаго дома, который все еще долженъ былъ замѣнять до ея совершеннолѣтія семейный совѣтъ; мировой судья, господинъ Грансинъ, взялъ на себя всѣ хлопоты, чтобы избавить Фелисьена и его невѣсту отъ этого непріятнаго дѣла. Но она увидѣла, что отъ нея что-то прячутъ и попросила, чтобы ей отдали книжку воспитательнаго дома, желая сама отдать ее своему жениху. Съ нѣкоторыхъ поръ, она была полна смиренія, она хотѣла, чтобы онъ зналъ, изъ какихъ низменныхъ условій выводитъ ее и поднимаетъ на высоту своего вѣкового, сказочнаго величія и богатства. Вѣдь они, ея родовые пергаменты -- эта книжка правительственнаго дома призрѣнія бѣдныхъ дѣтей, жалкій обломокъ семьи, на которомъ осталось, вмѣсто имени, только число и номеръ. Она еще разъ перелистала ее и безъ всякаго смущенія отдала ему, радостная оттого, что она -- ничто, и что онъ даетъ ей все! Онъ былъ тронутъ до глубины сердца, сталъ на колѣни и со слезами поцѣловалъ ей руки -- словно она сдѣлала ему царскій подарокъ -- подарокъ своей любви, своего сердца.
   Приготовленія къ свадьбѣ цѣлыхъ двѣ недѣли занимали и волновали весь Бомонъ, и верхній, и нижній. Двадцать портнихъ и бѣлошвеекъ, по словамъ кумушекъ, день и ночь работаютъ надъ приданнымъ. За однимъ подвѣнечнымъ платьемъ сидятъ три портнихи; а еще на цѣлый милліонъ готовятъ ей подарковъ: кружевъ-то, кружевъ! а бархату, атласу, телковъ, камней драгоцѣнныхъ! а брилліантовъ, какъ какой-нибудь королевѣ! Но что больше всего волновало всѣхъ, такъ это щедрыя милостыни, раздававшіяся бѣднымъ, такъ какъ невѣста пожелала, чтобы бѣднымъ дано было столько-же, сколько и ей, и цѣлый милліонъ золотымъ дождемъ посыпался на городъ. Наконецъ-то она удовлетворила свою любовь къ милостынѣ, щедрою рукою разсыпая ее всюду, изливая на бѣдныхъ потоки золота, осыпая ихъ деньгами и удобствами. Въ своей бѣлой съ гладкими стѣнами комнатѣ, прикованная къ своему креслу, она смѣялась отъ восторга, когда отецъ Корнилій приносилъ ей отчеты о розданной милостынѣ. Еще, еще! говорила она, и все ей казалось мало. Она хотѣла-бы, чтобъ у дѣдушки Москара былъ столъ, какъ у какого-нибудь принца, чтобъ старики Шуто жили во дворцѣ, а тетка Габэ поправилась и помолодѣла -- на это-бы она не пожалѣла расходовъ, а всю семью Ламбалезъ, и мать, и трехъ дочерей, она готова была осыпать нарядами и драгоцѣнностями. И золотой дождь лилъ надъ городомъ, какъ въ сказкахъ, удовлетворяли больше чѣмъ однѣ нужды, лилъ такъ, во славу красоты и радости, во славу богатства, лилъ на улицы, и золото ярко блестѣло на яркомъ солнцѣ благотворительности.
   Наконецъ, наканунѣ великаго дня, все было готово. Фелисьенъ купилъ старинный барскій домъ за епископскимъ дворцомъ, по улицѣ Маглуаръ, и великолѣпно его отдѣлалъ. Въ немъ былъ рядъ великолѣпныхъ залъ, разукрашенныхъ роскошными обоями и драпировками, наполненныхъ драгоцѣнною мебелью, гостинная -- вся затянутая старинными вышивками, голубой будуаръ -- пышный, какъ утреннее небо, а въ особенности спальня -- гнѣздышко изъ бѣлаго шелка и кружевъ, въ которомъ было все, все бѣлое, легкое, нѣжное, какъ воздухъ. Но Анжелика, за которою Фелисьенъ хотѣлъ прислать карету, все отказывалась ѣхать осмотрѣть эти чудеса. Она съ восторженной улыбкой слушала разсказы о нихъ, но сама не просила ни о чемъ, не хотѣла заниматься устройствомъ дома. Нѣтъ, нѣтъ, все это происходитъ далеко, далеко, въ томъ невѣдомомъ еще ей мірѣ. Если тѣ, кто любилъ ее, съ такою нѣжностью все для нея приготовляли, то она, какъ сказочная принцесса, пріѣхавшая Богъ вѣсть изъ какого далека, хотѣла войти сразу въ это невѣдомое царство, гдѣ ей суждено быть царицей. Также не хотѣла она знать и свадебныхъ подарковъ и приданаго, не хотѣла видѣть груды топкаго бѣлья съ ея вензелемъ и короной маркизы, не хотѣла осмотрѣть парадныхъ нарядовъ, расшитыхъ дорогою вышивкою, ни старинныхъ родовыхъ драгоцѣнностей, которыхъ было такъ много, какъ въ соборной ризницѣ, ни новыхъ уборовъ, чудесъ ювелирнаго искусства, дивная оправа которыхъ еще болѣе выдѣляла блескъ и чистоту воды камней. Для полнаго торжества ея мечты довольно было и того, что всѣ эти сокровища ждали ее въ ея домѣ въ блескѣ предстоящей ей жизни. Только одно подвѣнечное платье было принесено къ ней утромъ въ день свадьбы.
   Въ это утро, проснувшись раньше всѣхъ на своей широкой кровати, Анжелика на мгновеніе впала въ глубокое отчаяніе, чувствуя, что она не можетъ держаться на ногахъ. Она попыталась встать, но ноги измѣнили ей, и бодрая ясность души, поддерживавшая ее уже нѣсколько недѣль, готова была покинуть ее, и страшный крикъ отчаянія уже срывался съ ея устъ. Но вдругъ она увидѣла, что вошла къ ней сіяющая Губертина, и съ удивленіемъ почувствовала, что и она сама идетъ, потому что у нея не хватило-бы на это силъ, но помощь свыше сошла на нее, и невидимыя, дружескія руки несутъ ее. Стали ее одѣвать, и она такъ мало вѣсила, была такъ легка, что мать ея, шутя, удивлялась ея легкости, и говорила, чтобы она не шевелилась, если не хочетъ улетѣть. Во все время, пока одѣвали ее, маленькій свѣжій домикь Губертовъ, приросшій къ соборной стѣнѣ, дрожалъ отъ дыханія великана, отъ начавшихся уже въ немъ проготовленій къ церемоніи, лихорадочной суеты духовенства, гудѣнія колоколовъ, всего радостнаго шума, отъ котораго содрогались его старые камни.
   Уже цѣлый часъ звонили надъ Верхнимъ городомъ, какъ въ великій праздникъ, соборные колокола. Солнце радостно сіяло, апрѣльское утро было чисто и ясно, и волны весенняго свѣта, полныя звуковъ торжественнаго благовѣста, поднявшаго жителей отъ сна, разливались по всему городу. Весь Бомонъ радовался свадьбѣ маленькой золотошвейки, которую любили всѣ сердца. Яркіе солнечные лучи, заливавшіе своимъ свѣтомъ улицы, напоминали золотой дождь, сказочно щедрую милостыню, разлитую ея слабыми руками. Освѣщенный веселымъ солнышкомъ, народъ толпами стекался къ собору, наполнялъ боковыя улицы, толпами собирался на монастырской площади, гдѣ высился главный фасадъ, весь изукрашенный, какъ каменный букетъ, орнаментами строгаго романскаго стиля, до самыхъ сложныхъ украшеній расцвѣта готическаго стиля. На колокольняхъ все еще гудѣли колокола, и самый фасадъ собора, казалось, высился здѣсь только во славу этой свадьбы, во славу чуда, вознесшаго бѣдную дѣвушку на вершину счастія, какъ неслась къ небу его ажурная рѣзьба, лилейно стройныя колонки, башенки, своды, кружевныя баллюстрады, ниши святыхъ, увѣнчанные картинами шпили съ прорѣзными трилистниками, украшенные прорѣзными крестами, розетками, скульптурными розами, дышащіе таинственнымъ сіяніемъ росписныхъ оконъ.
   Въ десять часовъ раздались звуки органа, и Фелисьенъ и Анжелика вошли въ соборъ и тихо, медленными шагами подошли въ густой толпѣ къ подножію главнаго алтаря. Шопотъ восхищенія заставилъ заколебаться всѣ головы. Глубоко взволнованный, гордый и смѣлый, прошелъ онъ въ толпѣ, бѣлокурый и прекрасный, какъ ангелъ, казавшійся еще стройнѣе отъ яркаго фрака. Но еще больше тронула всѣ сердца она, прелестная, неземная, легкая, какъ небесное видѣніе. На ней было бѣлое муаровое платье, просто покрытое стариннымъ тонкимъ кружевомъ, прихваченнымъ жемчугомъ, цѣлыми нитями настоящаго жемчуга, обрисовывавшими контуры лифа и придерживавшими воланы на юбкѣ. Вуаль стараго англійскаго кружева, прикрѣпленный къ волосамъ діадемою изъ трехъ рядовъ жемчуга, окутывалъ всю ее и падалъ до полу. И ничего больше, ни цвѣтка, ни золота, ничего, кромѣ этого легкаго, бѣлаго облачка, которое, точно крылья ангельскія, окружало ея кроткую дѣвственную фигурку, какъ на старинныхъ образахъ, ея милое личико, фіалковые глазки и золотые волосы.
   Два пунцовыхъ бархатныхъ кресла были приготовлены у подножія амвона для Фелисьена и Анжелики, а позади нихъ, въ то время, какъ на органѣ замирали послѣдніе звуки гимна, на встрѣчу жениха и невѣсты преклонили колѣна Губертъ и Губертина на скамьяхъ, предназначенныхъ для родственниковъ вѣнчающихся. Наканунѣ Богъ послалъ имъ неизъяснимую, необъятную радость, за которую они не находили словъ отблагодарить Господа, которая превосходила даже радость ихъ дочери, сливалась въ ихъ сердцахъ съ ея счастьемъ Губертина, отправившись въ послѣдній разъ на кладбище съ грустными мыслями о предстоящемъ имъ одиночествѣ послѣ того, какъ уйдетъ изъ маленькаго домика любимая дочь, долго умоляла свою мать, и вдругъ что-то подняло ее съ земли -- молитвы ея были услышаны. Послѣ тридцати лѣтъ гнѣва, простила ей наконецъ изъ глубины могилы неумолимая покойница, и даровала имъ дитя прощенія, столь долго жданное, такъ горячо желанное. Была-ли то награда за ихъ доброе дѣло, за воспитаніе этой бѣдной дѣвочки, поднятой въ снѣгу у вратъ собора и выдаваемой теперь замужъ за принца во всемъ блескѣ торжественной церемоніи? И оба они стояли на колѣняхъ, безъ молитвы, безъ словъ благодарности на устахъ, но все ихъ существо дышало неизъяснимою радостью, благоговѣйною признательностью къ Богу. А по другую сторону вѣнчающихся, ближе къ алтарю, тоже какъ членъ семейства, сидѣлъ преосвященный на своемъ епископскомъ креслѣ, полный величія Того, Чьимъ онъ былъ представителемъ; онъ сіялъ этимъ величіемъ, въ блескѣ священнаго облаченія блистало его надменно-ясное лицо, не хранившее ни малѣйшаго слѣда земныхъ страстей, и золотые рельефные ангелы, вышитые на спинкѣ его кресла, держали высоко надъ его головою горящій разными цвѣтами гербъ рода Готкеровъ.
   Начался священный обрядъ. Все духовенство было въ сборѣ, собрались священники со всѣхъ приходовъ, чтобы почтить своего архіерея. Въ бѣлыхъ волнахъ ихъ облаченій, изъ-за рѣшетокъ мелькали золотыя мантіи пѣвчихъ и красные кафтаны поющихъ въ хорѣ мальчиковъ. Вѣчная тьма боковыхъ придѣловъ, придавленныхъ тяжестію низкихъ романскихъ сводовъ, освѣщена была въ это утро свѣтлымъ апрѣльскимъ солнцемъ, зажегшимъ на росписныхъ окнахъ блестки и пестрые огоньки разноцвѣтныхъ стеколъ. Но еще ярче горѣлъ главный придѣлъ цѣлою массою свѣчей, огни которыхъ были многочисленнѣе звѣздъ на темномъ лѣтнемъ небѣ; посреди него сіялъ главный алтарь, символъ жертвенника, горящаго огнемъ любви человѣческихъ душъ къ Богу; огни блистали въ подсвѣчникахъ, факелахъ, люстрахъ, а передъ женихомъ и невѣстой, какъ два солнца, искрились огнями два огромныхъ канделябра. Густыя группы растеній обратили клиросъ въ зеленый садъ, на темномъ фонѣ котораго цвѣла куча бѣлыхъ азалій, бѣлыхъ камелій и бѣлыхъ сиреней. До самой глубины горѣли всѣ соборные придѣлы блескомъ золота и серебра, яркими цвѣтами бархата и шелка, далекимъ сіяньемъ святыни, вспыхивавшимъ въ лучахъ свѣта между темною зеленью растеній. А надъ всѣми этими огоньками летѣлъ къ небу церковный сводъ, поддерживаемый четырьмя громадными пилястрами, и дрожащій свѣтъ многихъ тысячъ свѣчей колебалъ тамъ въ вышинѣ широкія волны солнечныхъ лучей, лившихся въ высокія готическія окна.
   Анжелика пожелала, чтобы вѣнчалъ ихъ добрый отецъ Корнилій, и когда онъ вышелъ въ полномъ облаченіи, въ бѣлой ризѣ, въ сопровожденіи двухъ причетниковъ, она улыбнулась. Наконецъ-то исполнилась ея мечта,-- такъ, какъ она не могла надѣяться: она выходитъ за самаго лучшаго, богатаго, красиваго, могущественнаго принца. Вся церковь пѣла въ звукахъ своего органа, горѣла блескомъ безчисленныхъ свѣчей, жила жизнью толпы молящихся и духовенства. Никогда этотъ древній ковчегъ вѣры не сіялъ большимъ блескомъ, какъ въ этотъ день, точно выросши въ своемъ вѣковомъ, священномъ величіи подъ осѣнившимъ его прихожанъ счастіемъ. А Анжелика улыбалась, зная, что смерть -- уже въ ней, торжествующей свою побѣду, окруженной радостью. Входя въ храмъ, она взглянула на часовню Готкеровъ, гдѣ покоилась Лоретта и Бальбина, "двѣ усопшія блаженныя, унесенныя въ расцвѣтѣ молодости", счастія, любви. Въ эти послѣдніе часы, она была безупречна, она побѣдила свои страсти, исправилась, возродилась духомъ, даже уничтожила въ себѣ слѣды горделиваго сознанія побѣды надъ зломъ, покорившись волѣ Господней, по которой она должна быть взята изъ этого міра при звукахъ торжественнаго гимна своего стараго друга -- собора. Она опустилась на колѣни, какъ покорная и добрая раба Божія, омытая отъ первороднаго грѣха, и она была очень счастлива своимъ отреченіемъ.
   Отецъ Корнилій, выйдя изъ алтаря, участливымъ голосомъ произнесъ благословеніе. Онъ сказалъ, что благословляетъ ихъ бракъ во образъ союза Христа съ Церковью, потомъ объяснилъ имъ обязанности ихъ въ будущемъ, о необходимости жить съ вѣрою въ Бога, воспитывать дѣтей въ духѣ христіанской церкви -- при этихъ словахъ Анжелина опять улыбнулась, а Фелисьенъ замеръ при мысли обо всемъ этомъ счастьи, въ которомъ онъ теперь былъ твердо убѣжденъ. Потомъ онъ предложилъ имъ предписанные церковью вопросы; они отвѣтили ему, и отвѣты связали ихъ на вѣкъ; затѣмъ, послѣдовало окончательное "да", произнесенное ею изъ самой глубины сердца и взволнованнымъ голосомъ, а имъ сказанное гораздо громче, торжественно, съ глубокою нѣжностью. Этимъ словомъ все было рѣшено, священникъ соединилъ ихъ правыя руки, шепча обычныя слова: "Соединяю и благословляю васъ, но имя Отца и Сына и Св. Духа (Ego conjungo vos in matrimonium, in nomine Patri et Filia et Spiritus sancti). Оставалось еще благословить кольцо -- символъ непоколебимой вѣрности, вѣчности союза, и это взяло довольно времени. Священникъ, держа кольцо надъ серебрянымъ сосудомъ со св. водой, крестообразно водилъ надъ ними кропиломъ: "Благослови, Господи, кольца сіи...", потомъ онъ подалъ одно изъ нихъ супругу, во знаменіе того, что церковь запечатлѣла печатію своею сердце его, да не войдетъ въ него больше образъ другой женщины, а супругъ надѣлъ его на палецъ супруги, чтобы и она, въ свою очередь, знала, что изъ всѣхъ мужчинъ существуетъ для нея, съ этихъ поръ, одинъ только онъ. Для нихъ начался съ этой минуты безконечный, тѣсный союзъ, и кольцо на ея пальцѣ, знакъ подчиненія, постоянно должно было напоминать ей данную ею клятву; данъ былъ обѣтъ долгаго ряда годовъ, въ которыхъ все будетъ для нихъ общее, какъ будто маленькій золотой кружокъ приковалъ ихъ до самой могилы другъ къ другу. И все время, пока священникъ читалъ послѣднія молитвы и затѣмъ благословилъ ихъ, Анжелика свѣтло улыбалась: она вѣдь это знала. Раздались радостные и торжественные аккорды органа послѣ того, какъ отецъ Корнилій удалился вмѣстѣ съ обоими причетниками. Недвижимый въ своемъ величіи, преосвященный ласково посмотрѣлъ своимъ орлинымъ взоромъ на молодыхъ. Губерты, все еще стоя на колѣняхъ, подняли головы съ отуманенными слезами счастья глазами. А торжественные, какъ громъ, аккорды органа смѣнились теперь цѣлымъ дождемъ мелкихъ высокихъ нотъ, разсыпавшихся подъ сводами, какъ на зарѣ пѣсня жаворонка. Медленно заколебалась толпа, умиленный шопотъ разлился въ рядахъ собравшихся въ соборѣ и толпившихся въ главномъ придѣлѣ и въ корридорахъ. Убранная цвѣтами, блиставшая огнями церковь, казалось, радовалась совершенію священнаго таинства.
   Потомъ еще два торжественныхъ часа -- обѣдни и благодарственнаго кажденія Господу. Вышелъ протоіерей въ бѣлой ризѣ, въ сопровожденіи благочиннаго, двухъ причетниковъ съ кадилами, кропиломъ и чашею св. воды, и двухъ свѣщеносцевъ съ зажженными свѣчами. Присутствіе преосвященнаго усложняло обрядъ, поклоны, поцѣлуи. Всякую минуту склонялась или падала на колѣни фигура какого-нибудь священнослужителя, и, какъ крылья, развѣ вались широкія, бѣлыя облаченія. Въ старыхъ креслахъ, обремененныхъ старинными украшеніями, вдругъ вставалъ цѣлый рядъ духовенства, или вдругъ, какъ по дуновенію Святаго Духа, разомъ склонялась на колѣни толпа священнослужителей, наполнявшая боковые придѣлы. Протоіерей пѣлъ молитвы въ алтарѣ. Онъ кончилъ и сѣлъ, и хоръ, въ свою очередь, медлительно запѣлъ торжественный хоралъ, и звонко понеслись къ небу тонкія, воздушныя и легкія, какъ звуки ангельскихъ флейтъ, нотки дѣтскихъ голосовъ. Вотъ зазвенѣлъ нѣжный, прекрасный, чистый дѣвичій голосъ, голосъ Клары де-Вуанкуръ, захотѣвшей будто-бы непремѣнно пѣть на этой чудесной свадьбѣ. Медленные, какъ вздохи, ясные, какъ спокойствіе счастливой и доброй души, вторили ей звуки органа. Вдругъ все замолкало, потомъ опять раздавались раскаты органа, когда благочинный уводилъ за собою двухъ свѣщеносцевъ и подводилъ къ протоіерею за благословеніемъ двухъ причетниковъ съ кадилами. Ежеминутно поднимался къ небу дымъ ѳиміама и ярко вспыхивалъ ладанъ въ кадилахъ и звенѣли серебряныя цѣпочки. Облака благовоннаго дыма синѣли въ воздухѣ, кадили передъ епископомъ, священниками, алтаремъ, евангеліемъ, передъ всѣми поочередно, передъ народомъ въ три пріема: направо, налѣво, прямо.
   Анжелика и Фелисьёнъ, преклонивъ колѣна, съ умиленіемъ слушали обѣдню, закончившую ихъ союзъ во образъ таинственнаго союза Христа и Церкви. Имъ обоимъ подали по зажженной свѣчѣ, символу дѣвства, соблюденнаго ими со дня крещенія. Послѣ молитвы Господней, они простояли нѣсколько времени подъ покрываломъ -- знакомъ покорности, чистоты и смиренія, пока священникъ, стоя около аналоя съ посланіями апостольскими, читалъ положенныя молитвы. Они все еще держали зажженныя свѣчи, напоминавшія имъ также и о смерти, о которой человѣкъ долженъ помнить даже въ часъ глубочайшей, праведной радости; потомъ все кончилось. Св. Дары были принесены, протоіерей съ благочиннымъ, причетниками и свѣщеносцами ушелъ въ алтарь, прося у Бога благословить супруговъ, умножить и благословить потомство ихъ до третьяго и четвертаго колѣна.
   Въ это мгновеніе, загремѣлъ весь соборъ. Органъ грянулъ торжественный маршъ съ такимъ громомъ, что задрожало все старое зданіе. Волнуясь, стояла толпа. Всѣ поднимались на цыпочки, чтобы видѣть; женщины вставали на стулья, тѣсные ряды головъ чернѣли въ самыхъ отдаленныхъ уголкахъ боковыхъ часовень, и всѣ они улыбались, у всѣхъ этихъ людей бились сердца. Тысячи свѣчей, въ этотъ моментъ прощанія, казалось, горѣли еще ярче, вытягивали свои огоньки, и въ этихъ языкахъ пламени дрожали своды. Пѣвчіе пѣли послѣднія славословія, въ цвѣтахъ и зелени, во всемъ великолѣпіи облаченій и золотыхъ украшеній. Вдругъ, въ раскрытыя настежь врата, подъ звуки органа, ворвалась въ темную глубь собора широкая волна яркаго свѣта -- свѣта яснаго апрѣльскаго утра, живого весенняго солнца, картина монастырской площади съ веселенькими бѣленькими домами со всѣхъ сторонъ, на которой еще болѣе многочисленная толпа ждала молодыхъ съ нетерпѣніемъ, выражавшимся въ жестахъ и громкомъ гулѣ. Свѣтъ огней поблѣднѣлъ, торжественная мелодія органа покрывала уличный шумъ.
   Медленно подвигаясь между двумя плотными рядами, Анжелика и Фелисьенъ направились къ выходу. Послѣ этого торжества, для нея кончалась мечта, и она шла теперь туда -- къ дѣйствительной жизни. Эти залитыя яркимъ свѣтомъ врата вели въ неизвѣстный ей міръ, и она замедляла шаги, смотрѣла на оживленные дома, на шумную толпу, на все, что ждало ея выхода и теперь привѣтствовало ее. Она была такъ слаба, что мужъ долженъ былъ почти нести ея. Но, несмотря на это, она все еще улыбалась, думая о своемъ княжескомъ дворцѣ, полномъ драгоцѣнностей и нарядовъ, какъ у королевы, гдѣ ждала ее брачная комната, гнѣздышко бѣлаго шелка. Что-то сжимало ей горло, она чуть не задохлась, но у нея хватило еще силъ сдѣлать нѣсколько шаговъ. Взглядъ ее упалъ на блестѣвшее на ея пальцѣ кольцо, и она улыбнулась этому символу вѣчнаго союза. Потомъ, на верхнихъ ступеняхъ лѣстницы, ведущей на площадь, она вдругъ покачнулась. Не достигла-ли она вершины счастья? Не должна-ли была, послѣ всего этого, кончиться радость жизни? Она сдѣлала послѣднее усиліе, выпрямилась, прижалась губами къ губамъ Фелисьена. И -- въ этомъ поцѣлуѣ она умерла.
   Но смерть ня несопровождалась печалью. Преосвященный своимъ обычнымъ жестомъ благословенія помогъ освободиться этой душѣ; къ нему вернулось вполнѣ его пастырское спокойствіе и святое смиреніе. Губерты, на которыхъ только что снизошло прощеніе, чувствовали, что для нихъ началась новая жизнь; ихъ восторженному чувству казалось, что кончился какой-то сонъ. Соборъ и весь городъ сіяли праздничнымъ оживленіемъ.
   Громко лились звуки органа, трезвонили колокола, толпа привѣтствовала молодыхъ на порогѣ церкви, въ блескѣ весенняго солнца. И счастливая, торжествующая, чистая душа Анжелики, дождавшаяся осуществленія своей мечты, улетѣла изъ-подъ темныхъ сводовъ романскихъ часовень къ горящимъ золотомъ и красками готическимъ сводамъ, уносимая прямо въ рай священныхъ сказаній.
   У Фелисьена осталось въ рукахъ что то хрупкое и нѣжное, бѣлое подвѣнечное все изъ кружевъ и жемчуга платье -- горсточка мелкаго и теплаго еще, какъ на только-что убитой птичкѣ, пуху. Уже давно чувствовалъ онъ, что ему отдалась тѣнь. Призракъ, выдѣлившійся изъ невидимаго, возвратился въ невидимое. Это была легкая чѣнь, исчезнувшая, создавъ иллюзію. Все это было не болѣе какъ мечта. И, достигнувъ высшаго счастья, Анжелика исчезла въ легкомъ дуновеніи поцѣлуя.

Конецъ.

   
   
   
   В это утро Анжелика проснулась на своей широкой кровати раньше всех, и на минуту ее охватила бесконечная слабость; она испугалась, что не сможет встать на ноги. Когда она все-таки попробовала подняться, колени ее подогнулись, и невыносимая, смертная тоска охватила все ее существо, прорвавшись сквозь напускную бодрость и веселье последних недель. Но в комнату радостно вошла Гюбертина, и Анжелика сама удивилась, как ей удалось сразу встать и пойти: ее поддерживала уже не своя собственная сила, а какая-то невидимая помощь, чьи-то тайные дружеские руки несли ее. Невесту одели. Она ничего не весила, она была так легка, что даже мать удивлялась и, шутя, советовала ей не двигаться с места, чтобы не улететь. Во все время одевания маленький, чистый домик Гюберов, живший под крылом у собора, сотрясался от мощного дыхания гиганта, от поднявшейся в нем праздничной возни, от лихорадочного оживления причта и, главное, от звона колоколов, -- от их неумолчного радостного рева, сотрясавшего древние камни.
   Уже целый час колокола звонили над верхним городом, словно в великий праздник. Встало сияющее солнце; прозрачное апрельское утро, с его волной весенних лучей, оживленное звонким благовестом, подняло на ноги всех обывателей. Весь Бомон радовался замужеству милой вышивальщицы, приковавшей к себе все сердца. Ослепительное солнце засыпало улицы брызгами света, словно золотым дождем тех сказочных благодеяний, что струились из хрупких рук Анжелики. И под этим ликующим светом толпа людей стекалась к собору, заполняла боковые приделы и, не умещаясь в стенах, запружала Соборную площадь. Готический фасад, покрытый богатым орнаментом, возвышался над основанием суровой романской кладки, как букет каменных цветов, распустившихся всеми лепестками. Колокола неустанно гремели на всех колокольнях, и собор казался воплощением великолепия этой свадьбы, этого чудесного взлета бедной девушки. Все пламенело и устремлялось ввысь: ажурное кружево камня, лилейное цветение колонок, аркад и балюстрад, осененные балдахинами ниши со статуями святых, резные коньки в форме трилистников, разукрашенные орнаментом из крестиков и цветов, огромные розы, распускающиеся в мистическом свете оконных стекол.
   В десять часов загремел орган, и Анжелика с Фелисьеном вошли в церковь, медленно продвигаясь между тесными рядами толпившихся людей к главному алтарю. Вздох умиленного восхищения пронесся над головами. Взволнованный и гордый Фелисьен был прекрасен, как белокурый бог; в строгом черном фраке он казался еще стройнее обычного. Но вид Анжелики всколыхнул все сердца, -- так восхитительно прекрасна была она в своем таинственном, призрачном очаровании. На ней было белое муаровое платье, очень просто отделанное старинными мехельнскими кружевами, которые держались на нитках чистого жемчуга, окаймлявших корсаж и воланы юбки. Фата из старых английских кружев, укрепленная в волосах тройной жемчужной коронкой, покрывала ее с головы до пят. И больше на ней не было ничего -- ни цветка, ни драгоценного камня, -- ничего, кроме этой легкой ткани, этого зыбкого облака, овевавшего, как трепетные крылья, ее нежное лицо девственницы с витража, ее фиалковые глаза и золотистые волосы.
   Два кресла кармазинного бархата ждали Фелисьена и Анжелику у алтаря; а за ними Гюбер и Гюбертина под приветственный гром органа преклонили колени на подушке, приготовленной для родных. У них только что случилась великая радость, и они все еще не могли прийти в себя, не знали, как выразить благодарность за это счастье, дополнявшее их радость за дочь. Накануне свадьбы Гюбертина пошла на кладбище; ей взгрустнулось при мысли о предстоя. щем одиночестве, о том, как опустеет их домик, когда в нем не будет любимой дочери, и она долго молилась над материнской могилой. Вдруг что-то шевельнулось у нее под сердцем, и она вся затрепетала: исполнилось наконец ее желание! Спустя долгих тридцать лет упрямая покойница простила Гюбера и Гюбертину, послала им из глубины могилы так горячо желанного, такого долгожданного ребенка. Не было ли это наградой за их милосердие, за то, что однажды, в снежный зимний день, они подобрали на паперти жалкую нищенку, ныне сочетающуюся с князем во всей пышности церковного обряда? И они стояли на коленях, не молясь, не произнося положенных слов, но тая от счастья, исходя благодарностью. А по другую сторону нефа сидел в своем епископском кресле другой родственник брачующихся -- сам монсеньор, представлявший здесь бога и исполненный его величия. И в блеске священных одежд лицо его сияло возвышенной чистотой, отрешением от всех страстей земных, а позади, над его головой, два ангела держали на вышитом панно славный герб Откэров.
   И вот начался торжественный обряд. В церкви было городское духовенство в полном составе: священники, желая почтить своего епископа, сошлись со всех приходов. В потоке белых стихарей, распиравшем решетки, сверкали золотые ризы певчих и выделялись красные платья детей из хора. В это утро вечный мрак боковых приделов, придавленных романскими сводами, освещался ярким апрельским солнцем, от которого витражи загорались пожаром драгоценных камней. В полутьме нефа густо роились пылающие свечи, бесчисленные, как звезды на летнем небе. В центре храма они пламенели жарким огнем верующих душ на главном алтаре -- этом символе неопалимой купины; кругом они рдели в подсвечниках, паникадилах и люстрах; перед брачующимися, словно два солнца, горели два огромных канделябра с округлыми ветвями. Масса зелени превратила хоры в цветущий сад, где целыми охапками распускались белые азалии, белые камелии, белые лилии. Сквозь зелень до самой глубины абсиды сверкали золото и серебро, тускло блестели полосы шелка и бархата, вдали ослепительно сияло дарохранилище. А над всем этим блеском возвышался неф, и четыре огромных колонны поддерживали крестовый свод в трепетном пылании бесчисленных огоньков, от которых бледнел яркий свет высоких готических окон.
   Анжелика хотела, чтобы ее венчал добрый отец Корниль. Видя, как он в сопровождении двух причетников выходит вперед в своем стихаре с белой звездою, она улыбнулась. Сбылась наконец ее мечта, она сочеталась наконец с богатством, красотой и мощью превыше всех надежд. Церковь пела всеми трубами органа, сияла всеми свечами, жила жизнью всей толпы верующих и духовенства. Никогда еще этот древний ковчег не сверкал таким величественным торжеством; он словно разросся, раздался в своем благолепии от великого счастья. И Анжелика улыбалась среди этой радости, -- улыбалась, чуя в себе смерть и торжествуя победу. Входя в собор, она взглянула на капеллу Откэров, где спали вечным сном Лауретта и Бальбина -- Счастливые покойницы, унесенные из мира в расцвете молодости и блаженства любви. В этот последний час она достигла совершенства, она победила свою страсть, очистилась, обновилась, в ней не осталось даже гордости победы, -- она примирилась со своим собственным уничтожением в ликующем гимне своего друга -- собора. И колени она преклонила как смиренная и покорная раба, до конца освобожденная от первородного греха и счастливая своим самоотречением.
   Сойдя с амвона, отец Корниль дружеским тоном прочел поучение. Он приводил в пример брачующимся брак Иисуса Христа с церковью, говорил о будущем, о долгой жизни в лоне веры, о детях, которых надо будет воспитать христианами; и перед лицом этих надежд Анжелика опять улыбнулась, а Фелисьен, стоя бок о бок с нею, трепетал при мысли о счастье, теперь уже казавшемся ему верным. Потом начались обрядные вопросы и ответы, связывающие двух людей на всю жизнь. Анжелика произнесла "да" взволнованно, от глубины души, Фелисьен -- громко и серьезно, с большой нежностью. Свершилось невозвратимое. Священник соединил правые руки брачующихся, пробормотав формулу: "Ego conjungo vos in matrimonium in nomine Patris, et Filii, et Spiritus sancti" {}. Оставалось благословить кольцо -- символ нерушимой верности и вечной связи. Этот обряд немного затянулся. Священник крестообразно двигал кропильницей в серебряной чаше над золотым кольцом. "Benedic, Domine, annulum hunc" {Благослови, господи, кольцо сие (лат.).}. И вот он отдал это кольцо новобрачному, свидетельствуя, что церковь замыкает его сердце своею печатью, чтобы более уже не вошла в него ни одна женщина, а муж надел его на палец жене, давая ей понять, что отныне и навеки он будет для нее единственным в свете мужчиной. То было тесное и вечное соединение, -- для жены знак зависимости, для мужа -- постоянное напоминание о принесенной клятве, то было и обетование долгих годов общей жизни; золотой кружок сковал обоих до могилы. И пока священник, закончив последние молитвы, еще раз наставлял новобрачных, Анжелика все улыбалась своей ясной улыбкой самоотречения: она знала.
   И весело загремел орган вслед уходящему с причетниками отцу Корнилю. Величественно-неподвижный монсеньор ласково взирал на юную чету орлиными глазами. Гюберы, не вставая с колен, глядели вверх, ослепленные слезами радости. Величественная музыкальная фраза органа прокатилась по собору и разрешилась градом высоких частых звуков, рассыпавшихся под сводами, подобно утренней песне жаворонка. Толпа верующих, теснившихся в нефе и приделах, дрогнула, по ней пронесся умиленный шепот. Убранная цветами, вся в огнях, церковь гремела ликованием священного обряда.
   Еще два часа продолжалось торжество, -- пели мессу с воскурениями. Вышел священник в белом нарамнике, а за ним церемониарий, два кадилоносца -- один с кадилом, другой с сосудом для ладана, -- и два сослужителя с горящими свечами в больших золотых подсвечниках. Присутствие монсеньора усложняло служение, вводило лишние поклоны, лишние целования. От нагибаний и коленопреклонений ежеминутно развевались полы стихарей. То вдруг весь капитул вставал со своих старых разукрашенных резьбой скамей, то клир, заполнявший абсиды, простирался на полу, словно повергнутый дыханием небес. Священник пел в алтаре, а когда он умолкал и садился, хор подхватывал мелодию. Сурово звучали басы, и высоко разносилось легкое, воздушное, как архангельские флейты, пение детей. Но вот раздался прекрасный, чистый голос, девичий голос, ласкающий слух, -- как говорили, голос самой мадмуазель Клер де Вуанкур, которая захотела петь на этой чудесной свадьбе. Аккомпанирующий орган как будто вздохнул глубоким вздохом умиления, в его гуле слышалась ясность доброй и счастливой души. Время от времени музыка прерывалась внезапными паузами, а потом вновь гремели мощные раскаты органа, и церемониарий вел за собою сослужителей с подсвечниками, подводил кадилоносцев к священнику, а тот благословлял ладан в сосудах. И каждую минуту, сверкнув в воздухе, взлетали кадила на звенящих серебром цепях. Весь собор синел благовонным дымом: окуривали епископа, духовенство, алтарь, евангелие -- всех людей и все вещи, вплоть до сгрудившейся толпы народа. На долю каждого приходилось по три взмаха кадила: один направо, один налево, один вперед.
   А между тем Анжелика и Фелисьен на коленях набожно слушали мессу -- это таинственное свершение брака Христова с церковью. У каждого была в руках горящая свеча, символ девственности, сохраняемой с самого крещения. После молитвы господней новобрачные в знак покорности, стыдливости и смирения слушали под фатою, как священник, стоя по правую сторону алтаря, читал положенные молитвы. В руках у них все еще пылали свечи, напоминая им, что всегда, даже в радостях благочестивого брака, надо думать о смерти. Потом все кончилось, евхаристия совершилась, и священник скрылся, сопровождаемый церемониарием, кадилоносцами и сослужителями, но прежде помолился богу за новобрачных, чтобы они видели, как дети их плодятся и множатся до третьего и четвертого колена.
   И тогда возликовал весь собор. Орган заиграл триумфальный марш, сотрясая древние стены громовыми раскатами музыки. Трепетная толпа поднялась со скамей, и каждый вытягивался на цыпочках, желая видеть новобрачных; женщины становились на сиденья, и до самой глубины темных боковых часовен теснились ряды голов; все уста улыбались, все сердца бились. Бесчисленные свечи ярче запылали при этом последнем прощании, огоньки их тянулись кверху, и высокие своды мерцали под отсветами. Среди цветов и зелени, среди роскошных орнаментов и разукрашенных священных сосудов раздался последний возглас клира. И вдруг под самым органом распахнулись настежь главные врата и в темной стене открылась полоса яркого дневного света. Там, за вратами, было прозрачное апрельское утро, живое весеннее солнце, веселые белые домики Соборной площади; и там новобрачных ждала новая, еще более многочисленная толпа, ждала с еще большей нетерпеливой радостью, уже готовая разразиться жестами и криками. Пламя свечей побледнело, гром органа покрыл уличный шум.
   И медленным шагом вдоль двойной изгороди прихожан Анжелика и Фелисьен направились к дверям. Торжество окончилось, Анжелика вышла из круга мечты и двигалась туда, в действительность. Залитая резким светом паперть выводила ее в неведомый мир, и Анжелика замедляла шаг, вглядываясь в полные суеты дома, в шумную толпу, во всю эту жизнь, которая приветствовала ее и провозглашала ее имя. Она была так слаба, что мужу пришлось почти нести ее, но продолжала улыбаться, -- она думала о княжеском дворе, полном драгоценностей и королевских уборов, где ее ждал белый шелковый свадебный чертог. Задохнувшись, она на мгновение остановилась, но потом снова собрала силы и сделала еще несколько шагов. Взгляд ее упал на блестевшее на пальце кольцо, и она улыбнулась этим вечным узам. Вот тогда-то, на пороге церковной двери, у ряда ступеней, спускавшихся на площадь, Анжелика покачнулась. Не достигла ли она пределов счастья? Не здесь ли кончалась радость бытия? Последним усилием она приподнялась на носках и приникла к устам Фелисьена. И с этим поцелуем к ней пришла смерть.
   Но конец ее был беспечальным. Монсеньор, теперь спокойный, вновь обратившись мыслью к божественному небытию, привычным жестом пастырского благословения помог ее душе разрешиться от тела. Прощенные Гюберы возвращались к реальной жизни, охваченные восторженным чувством; им казалось, что кончился сон. Весь собор, весь город справлял праздник. Громче гремел орган, во всю силу звонили колокола, и в сиянии весеннего солнца толпа приветствовала кликами любящую чету у таинственных врат небесного храма. Анжелика, счастливая, чистая, возносилась от черных романских приделов к пламенеющим готическим сводам, среди остатков позолоты и росписи, возносилась к воплощению своей мечты, к цветущему раю церковных легенд.
   Фелисьен держал в руках только нежную, хрупкую оболочку -- подвенечное платье из кружев и жемчугов, горсть легких, еще теплых перышек улетевшей птицы. Он давно уже чувствовал, что обладает лишь тенью. Видение, пришедшее из невидимого, вернулось в невидимое. Призрак скрылся, рассеялся обман зрения. Все -- только мечта. И Анжелика исчезла на вершине своего счастья с тихим вздохом поцелуя.
   
   1888.